"Вельяминовы" Книги 8-15. Компиляция [Нелли Шульман] (fb2) читать онлайн

- "Вельяминовы" Книги 8-15. Компиляция (и.с. Вельяминовы-2) 14.18 Мб скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Нелли Шульман

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Вельяминовы. Время Бури Книга первая Нелли Шульман

Пролог Мехико, май 1936

По пятницам в ресторане Санборнса, в Casa de los Azulejos, танцевали танго. Огромные окна первого этажа распахивали в жаркую ночь. Вокруг электрических фонарей кружились белые мотыльки. Скрипка и аккордеон смешивались со звуками автомобильных гудков. Улицу Мадуро наполняли машины. Столичные жители начинали развлекаться ближе к полуночи.

К трем часам утра, в ресторане было накурено. Дым поднимался к разноцветным витражам стеклянного потолка. За коваными перилами галереи виднелись фрески и мозаики. Стены выложили плиткой из Пуэбло, белой с голубыми узорами. Официанты во фраках неслышно скользили среди пар, разнося французское шампанское, текилу и шотландский виски.

Смятую, накрахмаленную скатерть столика в углу засыпал пепел. Перед мужчинами красовались тарелки с остатками закусок, огненных тамале, с начинкой из перца чили, севиче из свежих, океанских креветок, размазанного по фарфору, зеленого гуакамоле. Они курили кубинские сигары. Старший, высокий, грузный человек лет пятидесяти, взял маленький стаканчик. Текила, в свете хрустальных люстр, отливала серебром.

– Это агава с равнин, – одобрительно сказал он, – понюхай, травами пахнет. Я скучал по ней, в Америке, – он пригладил редеющие, темные волосы. Мужчина залпом выпил, вытерев губы шелковой салфеткой.

– Значит, тебе отказали в комиссии на следующие фрески из-за скандала с портретом Ленина? – его спутник достал потрепанный блокнот:

– Ты не намереваешься подать в суд, Диего? Ты можешь получить неустойку, за нарушение контракта…, – он быстро писал: «У газеты есть хороший адвокат…»

– Я художник, – презрительно отозвался Диего Ривера, – а не стряпчий. Нельсон Рокфеллер сначала связывался с Матиссом и Пикассо. Оба оказались заняты, – он махнул официанту: «Еще бутылку!». В стекле играли огоньки свечей на столах, пахло табаком и женскими духами:

– Я сказал, что фреска, произведение искусства, и я должен быть свободен в творчестве. Он согласился, но, увидев портрет Ленина, взвился до небес. Я предложил, – Ривера усмехнулся, обнажив желтые, крупные зубы, – добавить Линкольна, но Рокфеллер был вне себя. Фреску сбили, – он разлил текилу по стаканам:

– Твое здоровье, Хорхе. Пиши, пиши, – он кивнул на блокнот, – я повторил фреску в Мехико, но никогда не мешает поддеть американцев. Тем более, у вас левая газета, – они выпили. Журналист вдохнул сладкий аромат цветов: «Это с улицы, жасмин. Хорошая весна в этом году».

Ривера повторил фреску, по фотографиям, сделанным его помощником. «Человек, управляющий Вселенной» украшал Дворец Изящных Искусств, в Мехико. Кроме Ленина, Ривера написал Маркса, Энгельса, Троцкого и отца Нельсона Рокфеллера. Джон Рокфеллер-младший, убежденный трезвенник, сидел за столиком с дамой, распивая спиртное. Над их головами висела чашка Петри с бледными спирохетами, возбудителями сифилиса.

– Такое понравится американцам, – довольно сказал Ривера, показывая журналистам фреску, в пустых залах Дворца, – непременно опубликуйте фотографии.

– Ты не боишься? – внезапно поинтересовался Хорхе.

– Ты был в России, ты коммунист, а привечаешь у себя Троцкого. Говорят, что Сталин приказал не оставлять сеньора Леона в живых. Он остановился в твоей резиденции…, – Ривера, казалось, его не слышал.

Он смотрел на дубовые, приоткрытые двери ресторана. С улицы доносился шум, визжали тормоза машин.

Высокая, стройная женщина, в скроенном по косой, шелковом, сером платье, сбросила шаль на руки швейцару. Метрдотель поклонился. Она прошла к пустому столику, рядом с эстрадой. В серебряном ведерке, на льду, лежала бутылка «Вдовы Клико». Черные, тяжелые волосы женщина стянула в пышный узел, украсив бриллиантовой заколкой, цветком жасмина. Закинув ногу на ногу, покачивая остроносой туфлей, она курила папиросу в мундштуке слоновой кости, отпивая шампанское. Чулок она не носила. Заиграла музыку, кто-то появился рядом со столиком, Алые губы улыбнулись, она приняла приглашение.

Платье женщины было вырезано на спине, почти до поясницы. На нежной, белой коже, выступали лопатки. Танцевала она мастерски, откинувшись на руки партнеру, подчиняясь ему. Ривера подумал:

– Танго. Мужчина в нем ведет. Мужчина всегда ведет…, – он знал, о связи жены и Троцкого:

– Наплевать. У меня три года ничего не случалось, с Америки. У нас открытый брак…, – он повернулся к журналисту. Художник, наставительно, сказал:

– Хорхе, сеньор Троцкий здесь по приглашению нашего президента, сеньора Карденаса. Я просто приютил изгнанника. Я коммунист, – Ривера выпил текилы, – но это не значит, что я должен подчиняться воле товарища Сталина. Здесь Мексика, а не Советский Союз. Мы от них не зависим. Он потушил сигару в серебряной пепельнице:

– Коммунизм ценен тем, что предполагает свободу собственного мнения, в отличие от национал-социалистов сеньора Адольфо Гитлера, – Ривера отряхнул от пепла хороший, но помятый, льняной костюм.

– Я туда еду, – заметил Хорхе:

– Плыву в Бремен, через Испанию. Я не спортивный журналист, но освещаю Олимпиаду…, – он усмехнулся:

– Редактор считает, что коммунист в моей роли более объективен, чем поклонники сеньора Адольфо и сеньора Бенито. Их, сам знаешь, хватает…, – Ривера долго, тяжело молчал:

– И сеньора Иосифа тоже. В Испании…, – он поднялся, – в Испании скоро начнется переворот, Хорхе. Я бы на твоем месте, – он встряхнул головой, – остался в Кадисе. Попадешь в самую гущу событий…., – он смотрел на тонкие, обнаженные до плеч руки женщины, на крой платья. У Риверы был точный глаз художника:

– От мадам Мадлен Вионне, – понял он, – у Фриды такие наряды есть. Она, наверное, европейка…, – музыка закончилась. Оркестр сразу заиграл следующую мелодию.

– Ты куда? – озабоченно спросил Хорхе. Ривера чуть пошатывался, но, учитывая четвертую бутылку текилы, держался достойно.

– Здоровый он человек, – завистливо подумал журналист, – впрочем, он говорил: «Муралист работает, как в цехе, на фабрике. Технология фресок со времен Рафаэля не изменилась. Я по десять часов в день провожу на лесах».

– Танцевать, – бросил через плечо Ривера. Он пошел к столику, где женщина подняла бокал с шампанским. Заиграли Por Una Cabeza сеньора Карлоса Гарделя, погибшего в прошлом году, в авиакатастрофе.

– Позвольте мне, мадам, – сказал он по-французски, доставая бутылку из ведерка: «Позвольте пригласить вас на танец. И позвольте заказать еще одну, – Ривера оценивающе посмотрел на шампанское, – эта заканчивается».

У нее были серые, огромные, дымные глаза, и длинные, черные ресницы. Пахло от женщины сладко, волнующе, жасмином. На пальце блестело золотое, обручальное кольцо и еще одно, с небольшим алмазом. «Отлично, – подумал Ривера, – замужние сами не заинтересованы в огласке».

– Не слишком ли много позволений? – черная, изящная бровь поднялась вверх. Она говорила по-испански. У нее был низкий, немного хриплый голос и акцент портеньо. За танцем она рассказала Ривере, что приехала в Мехико действительно, из Буэнос-Айреса.

Сеньора Ана улыбнулась, следуя за Риверой:

– Мой муж остался на побережье. У него дела, коммерческие. Мы здесь проездом, собираемся в Париж и на Лазурный берег. Моя семья живет в Аргентине с прошлого века, но я не терплю нашу зиму, и стараюсь проводить сезон на севере. Здесь теплее, – губы приоткрылись. Ривера увидел белые, острые зубы:

– Теплее, сеньор Диего…, – томно протянула сеньора Ана. Откинувшись в его руках, выгнув красивую спину, она достала изящной головой почти до пола. За столиками зааплодировали, Ривера прижал ее к себе. Ловко развернувшись, женщина продолжила танцевать.

Он забыл, что пришел сюда с журналистом. Сеньора Ана пригласила его за столик:

– Я не люблю проводить время на складах или в порту. Муж занимается бизнесом, я решила развлечься…, – он щелкнул перламутровой зажигалкой от Ронсона. Сеньора Ана прикурила:

– Я первый раз в Мехико, сеньор Диего, но много слышала о вашем городе. Пока что…, – женщина лукаво улыбнулась, – столица оправдывает мои ожидания…, – Ривера подумал, что ей чуть за тридцать, не больше. Одна, тонкая морщинка, пересекала высокий лоб. Стряхнув пепел, сеньора сняла длинными пальцами с губ крошки табака. Ногти у нее тоже были длинные, острые, ухоженные, накрашенные новинкой, алым лаком. Ривера вспомнил корриду, лужи крови, дымящиеся на песке, и точные, изящные движения матадора.

– Она танцует, – понял Ривера, – словно матадор, работающий с быком. Сначала подчиняется, делает вид, что бык победил, а потом, исподтишка, наносит решающий удар. Бык умирает счастливым, уверенным в своем превосходстве. Господи, кажется и я…

Сначала, он думал пригласить ее на корриду, но усмехнулся: «Как будто она не видела боя быков, в Аргентине». Женщина представилась сеньорой Аной Рихтер. И она, и ее муж, надежно, по словам сеньоры Аны, засевший в порту Веракрус, и не собирающийся посещать Мехико, происходили из семей немецких эмигрантов.

– Мы швейцарские немцы, – рассмеялась сеньора Ана, – однако, я никогда не была в Европе. Мы хотим увидеть Олимпиаду, – она загибала красивые пальцы, – Альпы, Париж, и остаться до бархатного сезона на Лазурном берегу. Муж встречается с деловыми партнерами, а я собираюсь ходить на примерки, и посещать музеи, – сеньора Рихтер любила живопись. Ривера надеялся, что женщина слышала о нем. Его ожидания оправдались. Сеньора Ана ахнула:

– Боже, не могу поверить. Я читала, в Буэнос-Айресе, о скандале с вашей фреской…, – она положила прохладную, нежную руку на пальцы Риверы:

– Какой позор, сеньор Диего. Художник должен быть свободным в творчестве…, – Ривера заставил себя не закрывать глаза, не выдыхать, так это было хорошо.

– У нее сильные пальцы, – понял Ривера, – мягкие, но сильные…, – он, искоса взглянул на узкие бедра, на тонкую талию, на почти незаметную под шелком платья, маленькую грудь:

– Сейчас в моде формы, но мне такие фигуры больше нравятся. Она должна хорошо носить мужскую одежду…, – Ривера предложил:

– Я делаю эскизы к будущей фреске. Хотите мне позировать, сеньора Ана? – легко покраснев, женщина кивнула. Ривера заказал шампанское, и деревенский кофе, в глиняных горшочках, с корицей и тростниковым сахаром. Сеньора Ана ела фрукты, и наполненные сладким кремом рогалики. Она рассказывала Ривере о Буэнос-Айресе, о семейной эстансии, на западе, у подножия Анд, о ложе в опере и особняке на океанском побережье. Она остановилась в «Эксельсиоре», на Пасео де ла Реформа.

Ривера хмыкнул: «Самый дорогой отель в городе. Когда построят „Мажестик“, на площади Конституции, они будут соревноваться, но пока у „Эксельсиора“ соперников нет».

Ривера научил ее пить «бандеру». Он поставил перед женщиной три стаканчика, с текилой, соком лайма и сангритой.

– Белое, красное, и зеленое, сеньора Ана, – он раскурил сигару, – цвета нашего флага.

Сеньора улыбнулась, принимая маленький поднос:

– Посмотрим, сеньор Диего, сколько знамен мы сможем поднять.

Она играла на фортепьяно. Окутывая ее плечи шалью, Ривера шепнул:

– У меня в мастерской стоит инструмент, сеньора Ана. Договорились. Обедаем вместе, потом приватная экскурсия во Дворец Изящных Искусств. Посмотрите на мои фрески, и отправимся в студию. Весна, свет долго держится…, – подумав о Фриде, он развеселился:

– Представлю ей Ану, как жену мецената. Она и вправду, богата. Может быть, захочет купить картину Фриды, – он едва удержался, чтобы не коснуться губами уха женщины. Троцкий жил в отдельно стоящем доме, среди пышно цветущих глициний, и в большой усадьбе не появлялся. Изгнанник славился осторожностью. В его коттедж даже не провели телефон.

На улице рассветало. Легкий, прохладный ветер носил по булыжнику раздавленные розы и гвоздики, старые газеты. Ривера успокоил себя: «Он к нам в дом не заходит. Сеньора Ана не знает, кто он такой».

Поцеловав женщине руку, Ривера усадил ее в гостиничный «Линкольн», цвета голубиного крыла. Опустив окошко, сеньора Ана помахала:

– Сегодня увидимся, сеньор Диего. Доброго вам утра! – она, озорно, рассмеялась. Машина заурчала, шофер включил фары. Лимузин тронулся, наехав задним колесом на кусок газеты: «Муссолини аннексирует Эфиопию». «Линкольн» исчез за углом. Засунув руки в карманы пиджака, Ривера вспомнил длинную, обнаженную, без ожерелий шею, украшенную маленьким, детским золотым крестиком. Тусклые, старые изумруды бросали отсветы на острые ключицы. Выбросив сигару, Ривера пошел домой, думая о ее серых, спокойных глазах.


Сеньора Ана Рихтер в этот день отказалась от «Линкольна», закрепленного за ее номером, трехкомнатным люксом, на верхнем этаже «Эксельсиора». С мраморного балкона открывалась панорама Пасео де Ла Реформа. Улицу выстроили во времена императора Максимилиана, в прошлом веке, сделав ее похожей на Елисейские поля.

Сеньора Ана сказала портье, что прогуляется по магазинам пешком. Женщина надела дневное, закрытое платье светлого шелка, парижские туфли на высоком каблуке. На плече висела сумочка от Луи Вюиттона.

– И багаж у нее от Вюиттона, – вспомнил портье, – впрочем, она с одним саквояжем приехала. Объяснила, что проведет в Мехико несколько дней. Какая красавица…, – он посмотрел вслед прямой спине. Платье спускалось ниже колен, сеньора Ана чуть покачивала узкими бедрами. Она носила шелковую, небольшую, шляпку, с вуалеткой, украшенную гроздью цветов жасмина. Сеньора Ана предупредила портье, что завтра выезжает, возвращаясь на побережье. Служащий предложил сеньоре Рихтер позаботиться о билетах на поезд. Женщина отмахнулась:

– Приедет мой муж. У него деловая встреча в городе. Большое спасибо, – искренне сказала сеньора Рихтер, – у вас замечательный отель. Я, непременно, порекомендую его друзьям, – портье покраснел от удовольствия. Сеньора Рихтер ушла. Он велел горничной, принести, при уборке номера свежие цветы. Постоялица завтра уезжала, такое было не в правилах, отеля, но портье хотелось еще раз услышать ее похвалу.

Она вернулась вечером. Мальчик в форменной курточке подхватил пакеты. Сеньора Ана заказала в номер легкий ужин, салат и креветок. Попросив кофе, и пачку дорогих папирос, постоялица велела ее не беспокоить. Сеньора вознеслась в сверкающем бронзой лифте на верхний этаж «Эксельсиора», где разместили четыре, лучших в гостинице, номера. Портье долго вдыхал запах жасмина, витавший над стойкой мореного дуба.

Отпустив мальчика с парой монет, сеньора Рихтер долго, внимательно осматривала комнаты.

Она проверила закладку в книге, лежавшей у кровати. Сеньора Ана читала «Таверну «Ямайка», Дафны Дю Морье, на английском языке. Книги подбирались очень аккуратно. Не было даже речи о том, чтобы оставить в номере, или держать дома, авторов, славящихся левыми, радикальными пристрастиями. В Буэнос-Айресе Рихтеры, считались консервативной парой, столпом католической церкви. Они много жертвовали на нужды национал-социалистов.

Пять лет назад в Буэнос-Айресе открылось отделение партии за границей. Сеньор Теодор Рихтер пригласил на обед руководителя бюро, ландесгруппенляйтера Далдорфа. За стейком и красным вином, сеньор Рихтер, доверительно сказал:

– Мы, как аргентинские граждане, не можем вступить в партию. Но, дорогой Юлиус, – Рихтер улыбнулся в красивую, темно-рыжую бороду, – вы можете рассчитывать на нашу поддержку.

В своем особняке, в дорогом районе Буэнос-Айреса, Рихтеры устраивали благотворительные вечеринки, в пользу партийной ячейки. Фрау Анна украшала дом красно-черными флагами, пекла швейцарские и немецкие сладости, играла на фортепьяно народные песни. Она была активисткой «Содружества женщин за границей». Дочка Рихтеров, Марта, ходила на собрания молодежной нацистской ячейки. Марта училась в частной школе Бельграно, и занималась с преподавательницей из оперы. На вечеринках девочка пела красивым сопрано «Хорста Весселя» или гимн Гитлерюгенда:

– Unsere Fahne flattert uns voran! – девочка откидывала назад блестящую старой бронзой волос голову. Зеленые глаза сияли, она поднимала руку в нацистском салюте. Гости, восторженно, хлопали.

Герр Рихтер принес Далдорфу папку с документами. Сеньора Ана лукавила, говоря с Риверой. Рихтеры приехали в Буэнос-Айрес не в прошлом веке, а лишь десять лет назад, из бывшей немецкой колонии в Юго-Западной Африке.

– После британской аннексии территорий, оставаться там стало совершенно невозможно, – недовольно сказал герр Теодор Рихтер, – однако интересы в золотодобыче я сохранил.

Ландесгруппенляйтер, внимательно, просмотрел семейные бумаги герра Теодора. Предок Рихтера приехал в Юго-Западную Африку из Цюриха, в позапрошлом веке, а предок фрау Анны, тоже из швейцарских немцев, и того раньше. Он перебирал свидетельства о крещении и венчании, на желтой, ветхой бумаге, выцветшие дагерротипы. Далдорф листал семейную Библию, отпечатанную в Цюрихе, во времена короля Фридриха Великого. Рихтер был щедрым жертвователем, партия нуждалась в деньгах. Далдорф пожал ему руку:

– Я отправлю документы в Берлин, но, думаю, решение будет положительным, герр Теодор. Передавайте привет семье. Жду вас на пиво, – он похлопал коммерсанта по плечу. Рихтер ему нравился. Далдорф любил степенных, спокойных людей, а герр Теодор был именно таким.

– И в конторе у него все отлично устроено, – Далдорф вспомнил блистающий чистотой зал, хорошеньких секретарш, печатные машинки, телефоны и мощные радиоприемник: «Основательный человек».

Ландесгруппенляйтер присовокупил к бумагам герра Рихтера хвалебную, рекомендацию. Через два месяца он вручил герру Теодору свидетельства о чистоте происхождения. Герр Рихтер был истинным арийцем, как и его жена с дочерью. Документы вернулись в сейф, стоявший в кабинете герра Теодора.

Они ничем не рисковали.

Настоящая семья Рихтеров десяток лет, как лежала в земле, в пустынных, жарких степях юго-запада Африки, рядом с пепелищем фермы. Даже после передачи колонии под протекторат Британии, в тех краях оставалось много немцев. На отдаленные поселения часто нападали кочевники. У всех в памяти была война, устроенная неграми в конце прошлого века. Пожару и убийству поселенцев никто не удивился.

Герр Рихтер занимался импортом и экспортом. Он арендовал банковские ячейки и часто появлялся в хранилищах с элегантным саквояжем от Гойара. Банки строго следили за неприкосновенностью операций. Герр Рихтер оставался в помещении один.

Предварительно он посещал склады в порту. Контора часто получала грузы из Европы. Сеньора Рихтера хорошо знали таможенники. Товары всегда приходили одинаковые. Рихтер импортировал английские ткани, чай, специи. Досмотр проходил формально.

Рихтер сказал Далдорфу, что покидает Буэнос-Айрес. Коммерсант хотел перевести дело на родину предков, в Цюрих. Ландесгруппенляйтер улыбнулся:

– Может быть, сразу в Германию, Теодор?

Они давно называли друг друга по имени. Герр Рихтер покраснел:

– Это большая честь, Юлиус. Посмотрим. Может быть, позже, когда Марта подрастет…, – дочери Рихтеров исполнилось двенадцать. Осенью Рихтеры отправили Марту, в закрытую школу, в Альпах. Они провели зиму в Буэнос-Айресе. Герр Рихтер уволил сотрудников, с тройным окладом, они продали особняк. Далдорф выдал им рекомендательные письма, для руководителя отделения национал-социалистической партии за границей, в Цюрихе.

Для всех, они отплывали из Буэнос-Айреса в Ливорно.

На самом деле, герр Рихтер нанял мощный «Линкольн». Ранним утром они с женой уехали на север, в Монтевидео. За ними отправились ящики с мебелью, коврами и домашней утварью. Груз доставили на пакетбот, идущий в Мексику, в Веракрус. Оттуда имущество Рихтеров ехало в Нью-Йорк, а потом в Италию.

Марта, обреталась не в Швейцарии. Теодор осенью отвез дочь в Америку. Отец поместил ее в школу Мадонны Милосердной, лучший в Нью-Йорке католический пансион для девочек. Марта, как и родители, свободно говорила на английском языке.

– Так лучше, – сказала Анна мужу, – в Мехико мы будем жить раздельно. Марте было бы с нами неудобно. Заберем, все, что нужно, из Нью-Йорка, и отправимся в Европу.

В Нью-Йорке их тоже ждали кое-какие, аккуратно упакованные ящики. Предложение Далдорфа было заманчивым, однако Теодор сказал жене дома, за чашкой кофе:

– Москва на такое не пойдет. Слишком опасно. Мы должны обосноваться в Швейцарии, в центре европейских операций. Оттуда будем наезжать в Берлин, в Париж, да и куда угодно…

Вытащив цветы из вазы, женщина подняла лепестки, ощупывая их длинными, красивыми пальцами. Их особняк в Буэнос-Айресе был чистым. Теодор каждую неделю, лично, проверял проводку, вентиляцию, и телефон. Дом в Цюрихе Рихтеры выбрали по присланным из Москвы фотографиям. Тамошний особняк тоже готовили к проживанию. Сеньора Рихтер знала, что техники не подведут.

– Удобно, что Теодор инженер, – переодевшись, она протерла лицо лосьоном от Элизабет Арден, – он даже доучиться успел, несмотря на все наши, – сеньора Рихтер повела рукой, – путешествия.

– Впрочем, я тоже, – у сеньоры Аны имелся диплом преподавателя языков, из университета Буэнос-Айреса.

Выйдя на балкон, она присела в кованое кресло, с чашкой кофе. Сеньора Ана обещала мужу, что с Риверой все пройдет легко. Теодор жил на безопасной квартире местных резидентов, однако женщин здесь не водилось. Жена Риверы, Фрида Кало, согласно досье, не любила посещать рестораны, и вообще была нелюдимой. Мужчина не годился. Сеньора Ана, в Буэнос-Айресе, пожала плечами:

– Дело двух дней. Оставлю ему записку, что приехал муж, поблагодарю за приятно проведенное время. Ты придешь, – она лежала на кровати, закинув руки за голову, – и починишь телефон, мой дорогой выпускник московского высшего технического училища, – Теодор заканчивал первые два курса в Санкт-Петербурге, но, после революции, завершил образование в Москве. Он провел губами по белой щеке:

– Мы с тобой почти двадцать лет друг друга знаем. Я только сейчас понял. Я в тебя сразу влюбился, на Финляндском вокзале.

– Мне было пятнадцать, – томно сказала Анна, – папа меня вывозил из Швейцарии с документами мальчика. Я надела штаны, какое-то старое пальто, и остригла голову. Не говори ерунды…, – сырой, апрельской ночью, в гудках паровозов, в шипении газовых фонарей, девятнадцатилетний Теодор, с другими товарищами, встречал Ленина на вокзале. Он, почти единственный среди большевиков, умел водить автомобиль. От Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов для приветствия Ленина, прислали большую делегацию меньшевиков и эсеров. Теодор предложил: «Я пригоню машину, на всякий случай. Вдруг будут провокации». Он подрабатывал шофером у председателя правления Волжско-Камского банка. Начальство отбыло на Лазурный берег, форд остался в полном распоряжении Теодора. Стоя на перроне, он все не верил, что увидит Ленина:

– Я, мальчишка, из бедной латышской семьи…, – Теодор Янсон учился в университете по стипендии. Закончив рижское, реальное училище с золотой медалью, он, еще в школе, стал интересоваться техникой. От призыва его освободили, как единственного сына, и студента. Добровольно идти в армию, Теодор не собирался. Война была империалистической. Все большевики были уверены, что она выльется в мировую революцию.

– Тогда, – говорил Теодор, – я встану в первые ряды тех, кто борется с капитализмом, и возьму в руки оружие.

Лил мелкий дождь, поезд из Гельсингфорса прибывал по расписанию. Они слышали шум на площади. Увидеть Ленина пришли тысячи людей, близлежащие улицы оцепили солдаты.

Ленин вышел из вагона в простом пальто, в кепке. Усталое лицо осветилось улыбкой:

– Как вас много, товарищи, я не ждал такой встречи…, – у него была крепкая рука. Ленин, весело, сказал председателю совета, меньшевику Чхеидзе:

– Пойдемте, поговорим с народом. Не стоит их разочаровывать.

– Владимир Ильич…, – растерянно отозвался Чхеидзе, – мы не рассчитывали…,

– Хватит рассчитывать, – резко оборвал его Ленин, – надо делать. Александр Данилович, – он обернулся, – организуйте все. Я на площадь, – он махнул в сторону входа на вокзал. Теодор услышал над своим ухом голос: «Вы еще кто такой?».

Высокий человек, в кожаной, потрепанной куртке, тоже в кепке, завязал вокруг шеи простой шарф.

Голубые глаза сверкнули холодом. Теодор, торопливо, сказал:

– Я товарищ Янсон, из Петроградского совета, занимаюсь студентами…, – он замер, поняв, с кем говорить. Рядом с мужчиной в кожанке стоял долговязый, худой, стриженый мальчишка в коротковатом пальто.

– Горский, – он подал руку.

Позже Теодор узнал, что он всегда так представляется. Он говорил просто: «Горский». Ничего добавлять не требовалось. Ленин, наедине, звал его по имени, так же делал и Сталин.

– Моя дочь Анна, – коротко сказал Александр Данилович Горский, – давайте, товарищ Янсон, если взялись за дело, то работайте. Надо обеспечить безопасность Владимира Ильича, надо позаботиться о багаже…, – он распоряжался, а Теодор смотрел в большие, серые глаза девочки.

– Это ваш первый визит в Петроград? – поинтересовался Янсон. Теодор обругал себя: «Что ты за дурак? Понятно, что она в эмиграции выросла».

Девчонка кивнула:

– Я никогда не была в России. Вы студент? – она порылась по карманам. Теодор, торопливо, чиркнул спичкой:

– Будущий инженер. У меня автомобиль, я умею водить…, – Анна, неожиданно, улыбнулась:

– Я тоже. Меня папа за руль в двенадцать лет посадил, – она обернулась к отцу: «Владимир Ильич начал выступать».

– Беги, – разрешил Горский, отмечая в списке чемоданы и саквояжи.

– Что вы стоите, товарищ Янсон, – ядовито поинтересовался Александр Данилович, – вы говорили об автомобиле. Подгоните машину к входу, она понадобится Владимиру Ильичу. И возвращайтесь сюда. Поможете мне с устройством товарищей на квартиры.

Теодор тогда не услышал речи Ленина.

В Буэнос-Айресе, муж, озабоченно, спросил у Анны:

– А если сеньора Кало заинтересуется тобой, захочет написать портрет? Она известная художница, им не принято отказывать. Придется задерживаться…, – Анна поцеловала его рыжий затылок:

– Дорогой мой, такого никогда не случится. Женщина, даже гениальная, как сеньора Кало, не собирается рисовать предполагаемую любовницу своего мужа. Если бы ты, хоть раз привел домой барышню, ты бы понял…, – у нее были сладкие, такие сладкие губы. Теодор, смешливо пробормотал: «Все собираюсь, двенадцать лет, и все никак не приведу».

Сеньора Кало, неодобрительно, посмотрев на гостью, ушла в студию. Ривера повел сеньору Рихтер к себе. Женщина играла художнику на фортепьяно, они пили вино, Ривера рисовал. Перед уходом сеньора Рихтер, тихо сказала: «Завтра я навещаю магазины, сеньор Диего, а следующий день у меня свободен. Мы можем отужинать вместе».

Он улыбнулся, глядя, как женщина надевает перед зеркалом шляпку: «Отужинать и потанцевать, сеньора Ана. Танго, как вчера». Она попросила разрешения воспользоваться телефоном. Сеньора Рихтер хотела вызвать гостиничный автомобиль. Ривера оставил ее одну, буквально на минуту. Сеньора Рихтер забыла карточку отеля, он пошел искать телефонную книгу. По его возвращению, сеньора Ана грустно сказала, что линия испорчена. Он, растерянно, оглянулся. Сеньора Рихтер предложила:

– Поймайте такси, напишите записку. Я заеду на телефонную станцию, передам вашу просьбу. Не тратьте время на бытовые мелочи, Диего. Вы творец, гений…, – сеньора Ана легко, мимолетно коснулась его руки. Ривера, с наслаждением, понял:

– Завтра. Завтра она станет моей, непременно…, – он так и сделал. Вернувшись, домой, Ривера постучал в мастерскую к жене. Художник, недовольно, сказал:

– Ты могла бы быть приветливее, Фрида. Она богатая женщина, заказала бы портрет…, – жена, наклонив голову, стояла перед чистым холстом. Она отрезала:

– Я все равно не стала бы ее рисовать. У нее глаза, – Фрида пощелкала смуглыми пальцами, – как у нагваля. Глаза мертвеца. Я не хочу такого на моих картинах…, – нагвалем в Мексике звали порождение дьявола, человека, умеющего обращаться в животных и птиц.

– Ты несешь чушь, – сочно отозвался Ривера, захлопнув дверь.

Сеньора Ана потянулась за кашемировой шалью. Она сидела, в одной шелковой пижаме, ночи были еще прохладными. Достав из блокнота рисунок Риверы, женщина полюбовалась изящно выгнутой спиной. Художник устроил ее на кушетке.

Разорвав бумагу, Анна Александровна Горская взяла отделанную золотой насечкой зажигалку. Следов оставлять было нельзя. Она смотрела на пламя в тяжелой пепельнице, на переливающиеся огни Мехико.

Завтра утром, усадьбу Риверы, навещал степенный, рыжебородый монтер, с жетоном телефонной станции. После его визита на безопасной квартире услышали бы все, что говорили обитатели дома Риверы, отвечая на звонки, набирая номера, да и просто лежа в постели. Пока такого было достаточно.

– Остальное потом, – Анна ткнула в пепельницу папиросой, – у нас груз на руках. Мерзавец Шейнман ничего о счетах не знал. Он бы не преминул раззвонить всем и каждому о золоте, которое большевики тайно вывозят на запад.

Бывший председатель Госбанка Шейнман восемь лет назад не вернулся из командировки в Германию. Он жил в Лондоне, избавляться от него было пока не с руки. Шейнману платили небольшое пособие и дали синекуру в конторе Интуриста. Он занимался зарубежными кредитами. Сведениями о средствах, что шли в Буэнос-Айрес и Нью-Йорк, с ним не делились.

Анна все равно, в шифровке, настояла на переводе золотого запаса в Цюрих.

– Швейцария останется нейтральной, – написала она, – а США и Аргентина будут участвовать в грядущем столкновении Германии с Англией и Америкой.

Сталин с ней согласился. Анна и Янсон покидали Южную Америку и обосновывались в Швейцарии, куда перевозилось золото. В Цюрихе находился центр советской разведки в Европе.

– Скоро увижу Марту, – ласково подумала женщина, положив руку на крестик.

Двенадцать лет назад, она сказала Янсону, что купила безделушку в берлинском антикварном магазине. Анна вернулась из Германии, после разгрома гамбургского восстания, со шрамом на левой руке. Сейчас он совсем сгладился.

– Один раз я Теодору солгала, – Анна закрыла глаза, – и никогда не признаюсь, откуда крестик. Пока я жива, никогда. Я не лгала ему об отце Марты. Я сказала, что сделала ошибку. Это правда, – она зажгла новую папиросу. Женщина застыла в кресле, глядя на медленно пустеющую улицу внизу.


Аккуратный, беленый дом стоял в хорошем пригороде Мехико, колонии Хуарес, неподалеку от парка Чапультепек. Занимало особняк двое испанцев, спокойные люди средних лет, вежливые, неприметной внешности. В гараже помещался скромный форд, на крыльце нежилась ухоженная кошка. По документам они считались братьями. Старший работал техником на телефонной станции, младший клерком в городской администрации. Они ходили на корриду, и болели за городскую футбольную команду. По праздникам, братья украшали дом мексиканскими флагами.

Появились они в пригороде лет пять назад. Никто не обращал на них внимания. Братья работали, ужинали на террасе, выходившей в усаженный глициниями сад, и сидели за книгами. Они любили музыку. Соседи слышали оперные арии, доносившиеся из радиоприемника. Братья, всегда, аккуратно выключали музыку с наступлением ночи.

Они приняли гостя, мужчину в хорошем, летнем льняном костюме, с подстриженной, темно-рыжей бородой. Его вообще не было заметно. Только по вечерам он сидел в плетеном кресле, за чашкой кофе, поглаживая кошку, лежавшую на коленях.

У него было безмятежное лицо человека, довольного жизнью.

После визита в усадьбу Риверы Теодор пришел в парк Чапультепек пешком. Общественные уборные здесь были бесплатными, служителей при них не водилось. В кожаной, рабочей сумке, под инструментами, лежали свернутые брюки и рубашка американской модели, со свободным воротом. Уборную Теодор покинул не монтером, а человеком, проводящим законный выходной в парке. Он даже купил в киоске мешочек с зернами. Теодор покормил уток, сидя на зеленой траве, у пруда, покуривая папиросу.

Оказавшись в особняке, он открыл неприметную дверь, ведущую в подвал. Братья, как истинные испанцы, оборудовали винный погреб на две сотни бутылок. В винах они, и вправду, разбирались, добродушно подумал Теодор.

Он проскользнул за деревянную стойку:

– В Грузии тоже хорошие виноградники. Грузины везде остаются грузинами…, – он вспомнил последний обед в Кремле, перед отъездом за границу, в скромной квартире товарища Сталина.

Ленин умер за полгода до этого, не успев увидеть Марту. Девочка родилась в Международный Женский День. Анна с Янсоном сразу сошлись на имени. Они понесли младенца во временный, деревянный Мавзолей у кремлевской стены. Марта спала, на руках у Анны. Оказавшись внутри, девочка оживилась, открыв зеленые, ясные глаза.

– Это Ленин, милая, – тихо сказала Анна дочери, – наш вождь, наше знамя…, – Янсон ласково обнял ее: «Твой отец обрадовался бы Марте, я знаю».

За два года до рождения Марты, Горского, комиссара Народно-Революционной Армии Дальневосточной Республики белогвардейцы сожгли заживо, в топке бронепоезда, под Волочаевкой.

Анна и Янсон тогда служили комиссарами в бригаде Котовского. Осень и зиму, после разгрома антоновского восстания, они провели на Тамбовщине, подавляя последние очаги сопротивления. Потом Анну вызвали в Москву. Ей надо было ехать курьером к товарищам, в Германию. В Гамбурге, немецкие коммунисты готовили восстание. В Москве она узнала, из телеграммы Блюхера, о гибели отца.

В Мавзолее, Янсон, отчего-то подумал:

– И на могилы не прийти. Пепел Горского по ветру развеяли, мать Анны в общей яме лежит…, – Анна не помнила мать. Когда девочке исполнился год, Горский с женой оставили дочь на попечение товарищей в Цюрихе, где родилась Анна. Они, нелегально уехали в Россию, участвовать в восстании. Фриду Горовиц застрелили на пресненских баррикадах. Раненый Горский, получив смертный приговор, бежал из Бутырской тюрьмы. Он делил камеру с Семеном Вороновым, тоже будущим героем гражданской войны. Воронов ждал виселицы за взрыв в здании петербургского суда, где погибли два десятка человек.

– Он тогда совсем юношей был, Воронов, – вспомнил Янсон, – двадцать лет ему исполнилось. Воронов погиб на Перекопе, оставив двоих мальчиков-близнецов сиротами.

– Петр и Степан, – Янсон вздохнул, – двенадцать лет им сейчас. Они присмотрены, но перед отъездом надо их навестить.

Близнецы Воронова родились тоже в Бутырской тюрьме. Их мать отбывала срок за экспроприацию ссудной кассы. Женщина умерла в камере, от чахотки, годовалых мальчишек сдали в казенный воспитательный дом. Воронов, вернувшись из ссылки, еле добился, чтобы ему отдали детей.

– В следующую ссылку, в Туруханск, они с отцом поехали. Товарищ Сталин с ними был, – Янсон обнимал Анну, – потом началась революция, гражданская…, Жалко мальчишек, – он так и сказал Анне. Жена кивнула:

– Конечно, милый. Мы надолго уезжаем. Петр со Степаном в образцовом детдоме, но все равно, отправимся к ним.

Янсон и Анна зарегистрировали брак, когда она вернулась из Германии. Они почти не видели друг друга на гражданской войне. Анна кочевала с отцом, только в польский поход Горский отправился один. Анна и Янсон встретились, когда Горский ушел в Польшу с армией Буденного. Янсон служил комиссаром в Волжско-Каспийской флотилии. Анну отправили к ним, для усиления партийной работы. Вместе с Раскольниковым и Орджоникидзе они высаживались в иранском порту Энзели, чтобы захватить уведенные белогвардейцами военные корабли.

Опять потеряв друг друга, они встретились после войны, на Лубянке. Янсон учил китайский язык. Его собирались послать в Харбин, для внедрения в белогвардейские круги. Анна ездила с короткими миссиями в Европу. Они обедали, пили кофе, ходили к Мейерхольду, и на выступления Маяковского. Янсон все собирался сказать, что любит ее, еще с Финляндского вокзала, однако одергивал себя:

– Партия никогда не разрешит вам пожениться. По отдельности вы ценнее, чем вместе. Ты никогда не шел против воли партии…, – Янсон подозревал, что Анна не останется курьером. Она свободно говорила на трех языках, проведя детство в Швейцарии. Когда она вернулась из Гамбурга, похудевшая, усталая, со шрамом на руке, Янсон, единственный раз в жизни, не стал советоваться с начальством. Теодор просто сказал, что любит ее и будет любить всегда.

Анна ждала ребенка.

Она стояла, засунув руки в карманы кожаной куртки, глядя на пустынную, с редкими фонарями, Лубянскую площадь.

– Я коммунист, – наконец, тихо, сказала девушка, – я не могу лгать товарищу по партии, Теодор. Я никому не говорила, я думала…, – она повела рукой:

– Сейчас такое просто. Один день в больнице, и все. Случилась…, – девушка помолчала, – ошибка.

Он вертел какую-то китайскую безделушку слоновой кости. На Лубянке, в кабинетах иностранного отдела, попадались самые неожиданные вещи, от монгольских шаманских бубнов, до журналов мод из Парижа.

– Анна…, – Теодор взял ее за руку, – это ребенок. Наш ребенок. Я обещаю, так будет всегда. Никто не должен знать…, – Анна повернулась. Янсон заметил под ее глазами темные круги:

– Я не могу ничего скрывать от партии, – она закусила губу, – отец учил меня, что коммунист всегда должен быть честным. И Волк так говорил. Отец мне рассказывал.

Волк, знаменитый революционер прошлого века, один из героев Первого Марта, погиб при покушении, на императора. Бабушка Анны, народоволка Хана Горовиц, умершая в Алексеевском равелине, тоже входила в пантеон жертв царского режима.

Теодор еле доказал Анне, что партию совершенно не интересует, кто отец ее ребенка, он, Янсон, или другой человек.

Анна могла быть такой же упрямой, как покойный Горский. Янсон с ним никогда не воевал, но слышал, что в польском походе, он не отпускал людей с военного совета, пока каждый из тридцати командиров не повторит, дословно, диспозицию будущего боя. Горский лично проверял условия жизни бойцов, ел с ними из одного котла, и спал под одной шинелью. После его гибели Блюхер привез с Дальнего Востока знаменитую, кожаную куртку, в которой Горский ходил со времен революции пятого года, ордена и старый маузер. Больше у отца Анны ничего не имелось. В Москве он спал на походной, холщовой койке, поставленной в передней квартиры Ленина в Кремле.

Они боялись, что Дзержинский и Сталин не одобрят их план. Анна, после Германии, горячо говорила о новой партии Адольфа Гитлера. Она утверждала, что коммунисты не должны обманываться упоминанием социализма в ее названии.

– Надо пристально за ними следить, – заметила Анна на совещании, – пивной путч в Мюнхене, просто проба сил. Они не хулиганы и крикуны, какими их пытаются представить некоторые недальновидные товарищи, – Анна, со значением, помолчала, – они рвутся к власти и получат ее, пользуясь популистскими, обманными лозунгами.

Узнав, что они собираются пожениться, Дзержинский усмехнулся:

– Бросайте китайский язык, товарищ Янсон. Немецкий у вас как родной, у товарища Горской тоже, – Феликс Эдмундович подошел к большой карте мира, – будем думать.

После смерти Ленина, осенью, Анна и Янсон, с Мартой на руках, тайно перешли границу под Себежем. С поддельными французскими паспортами они отплыли из Риги в Гавр. Теодор и Анна отправились на юго-запад Африки, подбирать подходящую семью немецких колонистов.

За винной стойкой братья оборудовали комнату с мощным радиоприемником и записывающей аппаратурой. Здесь собирались слушать разговоры в доме Риверы. Теодор отправил в Москву шифровку о выполнении первой части задания. Он принял от начальника секции нелегальных операций иностранного отдела, Эйтингона, дальнейшие распоряжения.

Отдел прислал досье на некоторых работников американского, как смешливо говорил Теодор, родственного ведомства. В Америке было много коммунистов, с готовностью сотрудничавших с разведкой СССР, однако им требовался человек, не имеющий ничего общего с радикалами, человек, не вызывающий подозрений.

– В министерстве обороны, – пробормотал Теодор, водя карандашом по ровным рядам цифр, – в бюро расследований. Посмотрим, – он, аккуратно, переписал информацию в блокнот, тоже шифром, и сжег черновики. Им с Анной предписывалось, выполнив вторую часть задания, расстаться в Нью-Йорке. Теодор перевозил груз в Цюрих, и открывал контору. В конце лета его ждали в Испании.

Агенты сообщали, что переворот неизбежен. Эйтингон написал, о решении советского правительства. В Испанию отправляли военных специалистов, для поддержки коммунистических сил. Янсон начал летать еще на гражданской войне. Ему поручалась работа с иностранными добровольцами. Они тоже собирались прибыть в Испанию, для противостояния реакции.

– Отличная возможность для вербовки, – Теодор быстро собрал саквояж, – приедут левые, демократы, военные из Франции, Англии, США. Коминтерн будет их организовывать, обучать…, – в Испанию Янсон ехал под настоящим именем, как коммунист и представитель Советского Союза.

Сварив чашку кофе, он вышел на террасу. День был жарким, кошка потерлась об его ноги. Теодор, добродушно, почесал ее за ушами. Он любил животных:

– В Цюрихе можно собаку завести…, – он блаженно закрыл глаза, – дом с участком. Марта порадуется. Будем ездить в горы, кататься на лыжах. Они к зиме из Москвы вернутся, непременно, – Анна и Марта из Нью-Йорка отправлялись в Гавр. В порту их ждал советский сухогруз. Анну вызывали в Москву, для доклада.

– Марту в пионеры примут, – весело подумал Янсон. Потушив папиросу, он поднялся. Пора было ехать в «Эксельсиор», за женой. Теодор приготовил ей маленький подарок.


Портье в гостинице «Эксельсиор» гадал, каким окажется муж сеньоры Рихтер и не ошибсяв своих ожиданиях. Заехав за женой на такси, коммерсант не стал отпускать машину, посмотрев на золотой ролекс:

– Мы торопимся, у нас дела в городе.

Сеньор Рихтер носил отличный, льняной костюм, галстук, и золотые запонки. Пахло от него мужским одеколоном, Floris of London. Портье поклонился, принимая у сеньоры Аны записку в гостиничном конверте:

– Для моего друга. Его зовут сеньор Диего, – объяснила женщина, – он зайдет ближе к вечеру. Всего хорошего, большое спасибо, – горничная принесла портье чаевые, оставленные сеньорой Рихтер для персонала. Постоялица оказалась щедра. Портье проследил, как швейцар распахивает дверь для пары:

– Надеюсь, она вернется. Очень приятная гостья.

В записке Анна изменила почерк. Нельзя было оставлять хоть какие-то следы их пребывания в Мехико.

– Куда мы едем? – лукаво спросила Анна, вытянув ноги в парижских туфлях, откинувшись на спинку сиденья. Муж улыбался:

– Сначала пообедаем, а потом тебя ждет подарок. Пакетбот отплыл в Нью-Йорк, не беспокойся за вещи. Все в полном порядке.

Анна ласково пожала его руку. Они давно привыкли к легким разговорам в такси, гостиничных номерах, или ресторанах. Важные вещи они обсуждали дома, на прогулке в парке, или плавая в океане. Терраса ресторана в парке Чапультепек выходила на один из прудов, здесь подавали местную кухню. Анна, за тарелкой чили, сказала:

– Я буду скучать в Европе по такой еде, милый. В Швейцарии вряд ли ее найдешь.

Теодор вспомнил иранский плов, который они с Раскольниковым и Орджоникидзе ели на Каспии:

– Думаю, в Цюрихе можно купить кое-какие специи. Хотя с нашей родной, немецкой стряпней, ничто не сравнится.

В парке было немноголюдно, официант ушел, принеся заказ. Ландесгруппенляйтер Далдорф находился за пять тысяч миль отсюда, в Буэнос-Айресе. В цветах, стоявших на столе, вряд ли спрятали микрофоны. Теодор и Анна все равно, не могли себе позволить хотя бы намеком, или оговоркой, что-то выдать.

Нельзя было доставать и блокнот. Янсон хорошо знал, как развивается оптическая техника. Ближайшие деревья росли метров за двести. Кто угодно мог оказаться в развилке ветвей, с биноклем и фотоаппаратом. Он отпил испанского вина:

– Когда мы окажемся в Европе, можно будет навестить пляжи Средиземноморья.

Теодор иногда ловил себя на том, что они с Анной говорят фразами из учебников иностранных языков.

Жена, понимающе, опустила черные, длинные ресницы.

В саквояже Теодора лежали пистолеты, маленькие Walther PPK, калибра 7, 65. Оружие продавалось свободно, ничего подозрительного в револьверах не было. В аргентинских паспортах супругов Рихтер стояли американские и европейские визы. В Буэнос-Айресе, Рихтеры близко сошлись с дипломатами, приглашая их на званые обеды. Визы они получили за один день, без лишней волокиты. Американский посол был их другом по яхт-клубу. С англичанами Теодор ездил на охоту, в Анды и занимался поло. Рихтеры хорошо держались в седле, объясняя, что в Юго-Западной Африке привыкли к долгим конным прогулкам. Стреляли они отменно, а сеньор Рихтер получил лицензию пилота-любителя, в аэроклубе Буэнос-Айреса.

Незаметно, посмотрев на мужа, Анна вспомнила теплый, майский вечер, в Веракрусе, огоньки кораблей на рейде, свежую воду Карибского моря. Искупавшись, они сидели на белом песке. Анна обхватила руками колени. Она надела американский костюм для плавания, из черного нейлона, с обнаженными плечами. Мокрые волосы женщина скрутила в тяжелый узел. Анна отлично держалась на воде. На Каспии, в Энзели, во время боя с англичанами и белогвардейцами, корабль, где Анна служила комиссаром, получил пробоину. Она прыгнула в море, с десятиметровой высоты, и спасала не умевших плавать краснофлотцев.

Они молчали, передавая друг другу папиросу, глядя на пустынную воду. На востоке поднималась бледная, небольшая луна.

– Он мне вручал золотое оружие, – вдруг сказал Теодор: «Ты тогда в Екатеринбурге была, с отцом. Летом восемнадцатого года. После подавления эсеровского мятежа».

Анна пожала плечами:

– Ну и что? Когда я приехала из Тамбова, именно он мне показал телеграмму от Блюхера, о гибели папы. Я у него на диване спала. Он меня чаем отпаивал, бегал за лекарствами. Я простудилась тогда, – она смотрела куда-то вдаль:

– Теодор, он враг. Партия приняла решение о его, – Анна поискала слово, – устранении. Мы с тобой солдаты партии, и не можем с ней спорить, – она, твердо, пожала руку мужа: «Партия не ошибается».

– Да, – отозвался Янсон. Он видел усталое лицо Троцкого, пенсне, лежавшее на столе, поверх бумаг, слышал веселый голос:

– Товарищ Янсон доложил, что план по ликвидации эсеровского отребья выполнен, а сейчас, – Троцкий порылся в ящике, – у нас есть, о чем доложить товарищу Янсону! – Теодор помнил приказ, за подписью Троцкого:

– За проявленные твердость и мужество в борьбе с врагами советской власти наградить товарища Янсона, Теодора Яновича, именным золотым оружием.

– Даже деньги какие-то дали, – смешливо сказал себе Теодор.

– Товарищ Воронов с Колчаком сражался. Я купил хлеба, сахара, чаю, пошел к его мальчишкам, в детдом. Отличный ужин мы устроили, две буханки на тридцать человек поделили. Как в Библии, – Теодор получал отличные оценки у пастора, в реальном училище.

Маузер с золотой табличкой лежал в сейфе иностранного отдела, на Лубянке, рядом с их советскими документами, партийными билетами и орденами.

Выходя из ресторана, Анна подумала:

– Это мимолетное. Теодор, бывает таким, я его знаю. Во время антоновского мятежа, он сказал, что сам приведет в исполнение смертные приговоры заложникам. Настаивал, что мне будет трудно, среди них женщины, дети…, – Анна не говорила мужу о Екатеринбурге. Теодор знал, что она была в городе, с отцом, а больше, как решила Анна, ему не надо было ничего знать.

Такси привезло их на аэродром Бальбуэна. Зайдя в ангар, увидев двухместный, легкий самолет Boeing-Stearman, она ахнула: «Я не верю, милый!». Янсон рассмеялся:

– Ты любишь летать. Я его арендовал. Доберемся до севера, и пересечем границу пешком.

Он подал жене шлем и очки:

– Возьмем напрокат мощный автомобиль, и поедем в Нью-Йорк. Хочется увидеть Америку не из окна вагона, – техники погрузили саквояжи. Проверив двигатель, Теодор устроил жену на месте пассажира, сзади пилота.

Анна один раз сидела за штурвалом. Теодор, во время антоновского мятежа, руководил химической атакой на силы белых. Анна тогда попробовала управлять самолетом и ей понравилось.

– Надо будет в Цюрихе в аэроклуб записаться, – расправив шелковую, пурпурную юбку, она скинула пиджак, и сбросила туфли. Шлем, она сдвинула на затылок. Из-под темной кожи выбивались пряди черных, пахнущих жасмином волос. Теодор показал на карте маршрут. Из Мехико они летели в Матаморос, на крайнем западе границы. Напротив, стоял город Браунсвилль, в Техасе.

Теодор водил папиросой по карте, разложив ее на полу ангара:

– Потом вдоль побережья в Хьюстон, Новый Орлеан, Саванну, Чарльстон, и Нью-Йорк. Почти две тысячи миль, – довольно сказал муж.

– Будем вести машину по очереди, окажемся в Нью-Йорке раньше нашего пакетбота…, – карта лежала в сумочке от Луи Вюиттона.

Техники убрали лесенку. Выехав из ангара, самолет начал разгоняться.

– Отличный он пилот, – горячий ветер ударил в лицо. Анна натянула очки. Шелковый шарф развевался за ее спиной. Боинг оторвался от взлетной полосы. Самолет, покачиваясь, набирал высоту. Анна всегда любила смотреть на землю сверху. Перегнувшись через борт, она обернулась. Мехико уходил вдаль, под крылом боинга. Шарф сорвало с шеи, она рассмеялась: «Пусть». На нем был только ярлычок модного дома Шанель. Никто бы не увидел, ничего подозрительного в куске шелка. Она следила за его падением. Муж, одной рукой, не отрываясь от штурвала, передал ей блокнот:

– Из Москвы! – закричал он. Анна зашевелила губами.

– Очень хорошо, – решила она, – в Москве я расскажу о его настроениях. Просто слабость, он не связан с троцкистами, я ручаюсь. Но нельзя такое оставлять без внимания. Отец всегда учил, что коммунист, выполняя партийный долг, не колеблется. И Владимир Ильич так поступал. Я должна поставить партию в известность о его сомнениях. Это моя обязанность.

Она подумала, что Марта, наконец-то, сможет поучиться в советской школе, хоть и недолго. Анна дошла до записей мужа касательно досье на американцев.

Теодор выровнял самолет:

– Однофамильцы твоей матери! Мэтью и Меир Горовицы. Судя по сведениям, они какие-то дальние родственники. Молодые, холостые…, – Анна услышала смешок, – нам такие интересны.

Она крикнула в ответ: «Ты прав!»

Читая ряды цифр, Анна вспоминала потрепанный конверт. Девушке его передал Владимир Ильич, после смерти Горского. Анна училась в Швейцарии под фамилией матери. В Россию ее привезли с документами мальчика и, в Петрограде, выписали паспорт на имя Анны Горской. Владимир Ильич, за чаем, вздохнул:

– Александр мне письмо оставил, когда в Читу отправлялся, к Блюхеру. Сказал, что ты его должна получить, в случае…, – поднявшись, Владимир Ильич обнял Анну за плечи:

– Мне очень жаль, милая. Твой отец, он был…, – Ленин помолчал, – редким человеком. Человеком будущего…, – он погладил Анну по голове.

Конверт она открыла в своей крохотной комнате, в гостинице «Метрополь». В номере Анна держала немногие вещи, и отсыпалась в перерывах между поездками на фронт. Анна ожидала увидеть письмо от отца. Однако внутри лежало только ее свидетельство о рождении, выданное мэрией Цюриха, и еще одна бумага.

Анна, сначала, не поверила своим глазам. Ее родителями значились Фрида Горовиц, подданная Российской империи, и Александр Горовиц, подданный Соединенных Штатов Америки. Анна даже повертела бумагу, в поисках ошибки, Из свидетельства о браке, выписанного тоже, в Цюрихе, за два года до ее рождения, следовало, что Александр Горовиц был ровесником Ленина, и появился на свет в столице США. Родителей его звали Дэниел и Сара.

Анна присела на койку, держа бумаги. Она всю жизнь была уверена, что ее отец русский. Горский наизусть знал, чуть ли ни все стихи Некрасова. На вечеринках революционеров, он пел под гитару народные песни. Отец, правда, с детства говорил с Анной по-английски, однако девушка не придавала такому значения. Горский свободно объяснялся и на французском языке, и на немецком.

– Да, однофамильцы, – отозвалась Анна.

Она повторила: «Александр Горовиц, Вашингтон. Дэниел и Сара». Анна подозревала, что Владимир Ильич, друживший с Горским почти тридцать лет, знает о прошлом ее отца. Однако Ленин, никогда, ничего Анне не говорил. Янсону она тоже не стала ничего рассказывать. Конверт лежал на Лубянке, в полной безопасности. Никто бы не стал интересоваться его содержимым.

– Все равно, – сказала себе Анна, – надо поискать. Может быть, остались какие-то родственники, – муж напевал себе под нос. Она потребовала: «С начала, и вместе!»

У Анны было низкое меццо– сопрано.

Белая армия, черный барон,
Снова готовят нам царский трон,
Но от тайги до Британских морей,
Красная Армия всех сильней…
Они спели все песни, что знали, по несколько раз.

Самолет удалялся, становясь точкой на горизонте, пропадая среди синего, полуденного неба, направляясь к американской границе.

Часть первая Северная Америка, лето 1936

Нью-Йорк

Девочки в школе Мадонны Милосердной носили форму. Зимой ученицам выдавали шерстяные, темно-зеленые юбки и джемперы, с белой, накрахмаленной блузкой. На свитере вышивали эмблему пансиона, щит с католическим крестом, окруженным лавровыми ветвями и девиз: «Fides, Mores, Cultura».

Летом пансионерки переодевались в хлопковые платья, кремовые, с темно-зеленой полоской, и соломенные шляпки. Марта Рихтер тоже получила форму, хотя директриса школы, мать Агнес, знала, что за Мартой скоро приезжают родители. Телеграмму из Веракруса доставили неделю назад. Мистер Рихтер с женой находились на пути в Нью-Йорк.

В школе преподавали монахини конгрегации Сестер Милосердия, основанной в прошлом веке, матерью Кэтрин Маколи. Мать Агнес иногда думала, что мать Маколи, первая настоятельница, не одобрила бы существования школы. Сестры Милосердия были призваны помогать бедным и заботиться о бесплатном образовании, а не обучать девочек, отцы которых платили по несколько тысяч долларов в год за пансион. Однако мать Агнес напоминала себе, что конгрегации нужны деньги для школ в районах, где жили действительно нуждающиеся люди, бедные иммигранты из Италии и Пуэрто-Рико. Богатые католики из Чикаго и Бостона, с удовольствием, посылали дочерей в одну из самых дорогих школ страны. Девочек в академии училось немного, не больше пяти десятков.

Школа владела участком земли на Лонг-Айленде, выходящим к океанскому заливу. Кроме белокаменного здания академии, теннисных кортов, спортивной площадки и бассейна, здесь возвели отдельные коттеджи для пансионерок. Девочки жили по двое, в просторных комнатах, с отдельными ванными и общей столовой. У каждого класса имелась матрона, надзиравшая за девочками после занятий.

В академии поддерживали строгие правила. Книги, для библиотеки, покупались по списку, одобренному его высокопреосвященством Хейсом, архиепископом Нью-Йорка. Разумеется, в академию не допускали неприличные издания, «Гекельберри Финн», или «Зов Предков». В каждом коттедже для пансионерок устроили гостиную. Девочки проводили свободное время за чтением или разговорами. Академия позволяла только католические журналы, газеты библиотека не выписывала, радио запретили. В гостиных стояли проигрыватели, но пластинки покупали классические, Баха и Моцарта. Матери Агнес даже Бетховен казался сомнительным, не говоря о Вагнере.

– Гитлер любит Вагнера, – она просматривала расписание отъездов учащихся. Занятия закончились в прошлую субботу. Нынешнюю неделю посвятили спорту и экскурсиям. Потом девочек начинали забирать родители. О том, что Гитлер любит Вагнера, мать Агнес узнала случайно, ожидая приема в канцелярии архиепископа, разговорившись с монахиней рядом, в коричневой рясе кармелиток.

Сестра Франциска вернулась из паломничества в Польшу, к Ченстоховской мадонне. Монахиня и сама родилась в польской семье, в Чикаго. Паломники пришвартовались в Бремене. По словам сестры, Франциски, они проехали по Германии, и поняли, что происходит в стране.

Мать Агнес никогда не думала о Гитлере. В католических журналах и газетах писали, что он поддерживает церковь. Ватикан заключил с фюрером конкордат, а остальное мать Агнес не интересовало. Гитлер был европейцем, а не коммунистическим варваром, как Сталин.

Она услышала от сестры Франциски об арестах священников. В Германии говорили о новой программе убийства детей, считавшихся неполноценными. Евреям запретили вступать в браки с немцами и занимать государственные посты. Монахиня вздохнула:

– В Польше шепчутся, что скоро начнется война в Испании. Начнется переворот, коммунисты вырежут католиков…, – мать Агнес перекрестилась: «Да избавит нас от такого святая Мадонна, сестра Франциска».

Она не поверила монахине. Германия была цивилизованной страной, источником просвещения, родиной Гете и Баха. У матери Агнес имелся диплом бакалавра искусств. До войны она закончила Барнард-Колледж, в Нью-Йорке. Монахиня свободно говорила на французском и немецком языках. Девушка приняла обеты, когда ее жених погиб в битве на Марне. Мать Агнес преподавала девочкам языки. Большинство учениц выбирало французский курс, считающийся более изысканным, более подходящим для юной леди из хорошей семьи.

После выпуска из школы воспитанниц ждал год путешествий с родителями, по Европе. Девушки поступали в женские колледжи, где изучали легкие, приятные дисциплины, историю искусств, языки, литературу. На студенческой скамье они выходили замуж. Более красивые быстро получали предложения. Простушкам, если за ними не маячили отцовские деньги, приходилось подождать, работая в школах или на необременительных должностях в конторах. Некоторые девушки поступали в университет Джона Хопкинса, в Балтиморе, лучшую школу медицины в Америке, или технологический институт Массачусетса. Однако в академии Мадонны Милосердной таких учениц не водилось. В школе преподавали математику, физику и химию, но больше внимания уделяли изящным искусствам.

После приема у архиепископа, директриса зашла в собор Святого Патрика. В академии была часовня, девочки пели в хоре, но раз в месяц, в воскресенье, учениц обязательно привозили на мессу в главную католическую церковь страны. Мать Агнес присела на деревянную скамью, перебирая четки:

– Это слухи. Сестра Франциска сама призналась, что плохо владеет немецким языком. Она просто что-то не поняла. Мистер Гитлер, законно избранный глава государства, а не какой-то революционер, вроде Ленина или Сталина. Он культурный человек, и не будет преследовать церковь. Он из Австрии, он католик. Слухи, – твердо повторила сестра Агнес, перекрестившись на статую Мадонны:

– Даже в Америке, что только не болтают. Якобы в интернатах для индейских детей малышам запрещают на своих языках говорить, бьют, насильно крестят…, – мать Агнес всегда говорила монахиням, что к Иисусу человек должен прийти сам.

– Не может быть такого. Государственные учреждения создавали, чтобы индейцы могли получить образование. Как вообще можно бить детей? – она покачала головой. В школе Мадонны Милосердной девочек наказывали лишением экскурсий и дополнительными диктантами. Нужды в таких мерах обычно не возникало. Воспитанницы происходили из хороших, достойных семей, где дочерей учили аккуратности и послушанию.

Мать Агнес внесла в календарь дату приезда супругов Рихтер. Начальница достала папку Марты. Оценки у девочки были отличными. Она преуспевала в языках, музыке, и, неожиданно, в математике. Преподаватель написал, что мисс Рихтер занималась дополнительно, по университетскому учебнику.

– Первое причастие она в Швейцарии примет, – мать Агнес поднялась, – говорят, замечательная страна. Отличный воздух, горы, озера. Здесь, на Лонг-Айленде, тоже здоровый климат. У нас рядом океан, летом свежо, – лето, в Нью-Йорке, обычно было влажным, удушающим.

Сегодня младшие классы, по расписанию, шли в бассейн. Старших девочек мать Агнес и другие монахини везли в город. У них был намечен обычный врачебный осмотр, всегда проходивший в конце года. Потом учениц вели в Музей Естественной Истории, осматривать новую диораму африканской природы.

– Погуляем в Парке, – ласково подумала мать Агнес, – девочки мороженого поедят, вафель…, – родители оставляли ученицам карманные деньги. Открыла сейф, директриса, аккуратно, сверяясь по списку, поданному матронами, отсчитала купюры. После музея девочки получали на руки доллары и могли потратить деньги на лотках в Центральном Парке. В магазины воспитанниц не водили. Если ученица нуждалась в новом гребне, чулках, или белье, заказы выполняла матрона. Помада и румяна в школе запрещались, но мать Агнес знала, что, готовясь к выезду в город, некоторые девочки припрятывают в сумочки косметику, привзенную из дома. Мать Агнес помнила, как покойный жених катал ее на лодке, тоже в Центральном Парке.

– Двадцать три года прошло, – поняла монахиня, – мне за сорок. Иисус, – она перекрестилась, – упокой душу Фрэнка в обители своей, позаботься о нем…, – той весной, в Центральном Парке цвела сирень, а мать Агнес еще звали Агнессой. Она тогда тоже красила губы.

Директриса вышла из кабинета:

– Не надо их ругать. Они молодые девушки, пусть радуются…, – монахиня спустилась вниз.

Девочки стояли в парах, по возрасту. Мать Агнес нашла глазами бронзовые косы мисс Рихтер. Полюбовавшись прямой спиной девочки, монахиня, озабоченно, подумала:

– Она маленькая для своего возраста. Даже до пяти футов не дотягивает. Отец ее высокий. Хотя доктор Горовиц говорит, что с ней все в порядке, и в спорте она преуспевает…, – мисс Рихтер была капитаном команды по хоккею на траве, играла в теннис и отлично плавала.

– Подрастет, – решила мать Агнес: «Станет девушкой, и вытянется. Такое часто бывает». Академия пользовалась услугами известного детского врача, доктора Хаима Горовица. Девочек везли к нему в кабинет, на Пятую Авеню.

– Даже если не вырастет, – мать Агнес вышла вслед за ученицами на ухоженный двор, где стоял школьный автобус, – все равно, она очень хорошенькая. Сделает отличную партию в Швейцарии, выйдет за бизнесмена, промышленника, аристократа…, – девочки рассаживались по местам. В автобусе повеяло сладковатым запахом жевательной резинки. В академии жвачку, как и кока-колу, запрещали. Мать Агнес, неохотно, позволяла воспитанницам несколько пластинок во время поездок в город. Иначе девочки в один голос начинали жаловаться на тошноту.

Она обвела глазами ровные ряды соломенных шляпок. Мать Агнес подумала о своем первом бале, за год перед войной, в отеле Уолдорф-Астория, где она танцевала с покойным Фрэнком. Она помнила девушек в светлых, весенних платьях, изящно причесанные головы, украшенные цветами, юношей во фраках. Перед ее глазами встали фотографии изрытых снарядами полей во Франции, раненые на госпитальных носилках. Мать Агнес, сама не зная зачем, попросила:

– Иисус, только бы не случилось больше войны. Хотя с кем воевать, мы в европейские дела не вмешиваемся…, – она напомнила девочкам:

– От приемной доктора Горовица до музея мы пойдем пешком. Не забывайте о правилах поведения на улице, юные леди. Держим осанку, и, конечно, никакой, – мать Агнес неодобрительно поморщилась, – жвачки. В парке вы получите карманные деньги…, – девочки захлопали в ладоши. Автобус выехал в украшенные гербом школы, кованые ворота.


На утреннюю молитву, в синагогу Зихрон Эфраим, доктор Хаим Горовиц ходил пешком. Он жил на Вест-Сайд, синагога размещалась на другой стороне Манхэттена, однако доктор Горовиц всегда говорил, что врач должен не только советовать пациентам вести здоровый образ жизни, но и сам придерживаться таких принципов.

Миньян начинался в семь утра. Многие дети торопились в школы. Доктор Горовиц приподнимал шляпу, раскланиваясь со знакомыми малышами. Он всегда, был ласков и терпелив на осмотре, и славился легкой рукой. Даже после уколов маленькие пациенты не плакали. В медицинском кабинете Хаим устроил игровую комнату. В потрепанном, докторском саквояже лежал пакетик леденцов.

– Немного сладостей, – улыбался доктор Горовиц, – еще никому не повредили. Тем более детям, аккуратно чистящим зубы.

Он сверился с блокнотом. Сегодня день был легким, без операций. После миньяна он принимал девочек из школы Мадонны Милосердной, а потом шел на вокзал Гранд-Централ, встречать младшего сына. Меир приезжал экспрессом из столицы. Хаим отменил вечерних пациентов. Доктору хотелось побыть с мальчиком. Он провел рукой по еще густым, светлым, поседевшим волосам.

– Пятьдесят шесть, – подумал он, – я выгляжу моложе. Внук осенью появится, или внучка…., – он решил выпить еще чашку кофе. Хаим, согласно правилам, не завтракал перед молитвой. Минху он читал у себя в кабинете, а на вечернюю службу тоже заглядывал в Зихрон Эфраим, когда у него оставалось время после приема или операций. Старики, ходившие на молитву, советовались с ним о болезнях. Хаим, вспоминая отца, внимательно их выслушивал. Доктор Горовиц, называл их стариками, иногда напоминая себе, что и он сам немолод. Рав Горовиц, весело, говорил:

– Я тоже когда-нибудь стану стариком, милый. И я, и ты, и Натан, и даже мама твоя и сестры…, – на кухне было чисто. Миссис Якобсон, приходящая кухарка и уборщица, вчера приготовила обед, оставив тарелки в рефрижераторе от General Electric. Открыв дверцу, Хаим посмотрел на салаты, холодного цыпленка и шоколадный, немолочный торт. Он соблюдал кашрут, на Манхэттене такое было легко. Вокруг Центрального Парка красовалось два десятка кошерных ресторанов.

– Пойдем с Меиром к Рубену, на Пятьдесят Восьмую улицу – весело подумал Хаим, – поедим солонины, хлеба ржаного, огурцов…, – после смерти жены он с детьми, по воскресеньям, всегда обедал у Рубена. Даже когда они выросли, на каникулах, Хаим водил в ресторан всех троих. В Нью-Йорке учился только старший, Аарон. Эстер и Меир уехали, дочь в Балтимор, в университет Джона Хопкинса, а младший сын, в Гарвард.

Аарон, на следующей неделе, возвращался домой. Получив звание раввина в Еврейской Теологической Семинарии, старший сын отправился в Палестину, учиться в ешиве Судаковых. Ешиву так называли до сих пор, хотя покойный Бенцион, подумал доктор Горовиц, после бар-мицвы ни разу не переступал ее порога.

– Словно с вином, – Хаим достал из шкафа старую, медную турку, – мы давно землю Маншевицам продали, при жизни папы с мамой, а все равно, каждый раз я в кошерном магазине слышу: «Вино Горовицей». Маншевицы, наверное, обижаются…, – точной рукой врача Хаим насыпал ровно столько кофе, сколько он любил.

Землю рав Джошуа продал после хупы Натана. Женившись на одной из Бергеров, сын остался в Святой Земле. Хаим собирался изучать медицину.

Доктор Горовиц стоял над газовой плитой. Он был в отца, невысокий, легкий, и глаза у него тоже оказались серо-синие.

– У Меира с Эстер похожие, – он вылил кофе в чашку, – но только у Эстер светлые волосы. Мальчики темноволосые. Меир в меня, маленького роста, а Эстер с Аароном в мать пошли, высокие…, – он прошел в гостиную.

Доктор Горовиц, иногда, спрашивал себя, для чего ему нужна квартира в десять комнат, с двумя балконами, выходящими на Центральный Парк, со столовой, где могло усесться полсотни человек, с мраморными каминами, и тремя ванными. Воздух охлаждался кондиционером, до войны Хаим установил телефон. После смерти Этель доктор Горовиц остался один, с тремя детьми на руках. В этой квартире он вырастил малышей, здесь умерли его родители. Хаим не мог продать апартаменты. Он утешал себя тем, что старшему сыну двадцать шесть.

– Не женился на Святой Земле, но такое не страшно. Натан женился…, – дальше Хаим обычно не думал. Ему, до сих пор, было больно.

– Женится здесь, – сказал себе доктор Горовиц, – пусть невестка сюда переезжает. Я найду холостяцкую квартирку. Возьму отпуск, поеду к Эстер, в Амстердам…, – в университете Хопкинса дочь специализировалась по акушерству и гинекологии. Год назад, едва успев получить диплом, она вышла замуж за Давида Мендеса де Кардозо.

Доктор Кардозо, не достигнув тридцати, издал пять книг, защитил докторат, и преподавал в Лейденском университете. Как и его покойный отец, Давид занимался эпидемиологией. Профессор Шмуэль Кардозо работал с профессором Говардом Рикеттсом, изучавшим пятнистую лихорадку Скалистых Гор. Риккетс и Кардозо открыли переносчика ее бактерий, древесного клеща, а потом заинтересовались тифом.

– Успели понять, что тиф передается через насекомых, – доктор Горовиц курил, глядя на фотографию дочери и ее жениха под хупой, – только не знали, через каких. Через два дня сами заразились тифом, в Мексике, и умерли. Давид в два года отца потерял. Профессор Николь только восемь лет назад получил Нобелевскую премию за исследования по тифу. Вши виноваты, кто бы мог подумать…, – доктор Горовиц болел тифом, на войне. Он пошел в армию, полевым хирургом, и участвовал в битве на Марне.

Давид обретался в Маньчжурии, изучая чуму, однако к осени, к родам жены, обещал вернуться в Амстердам.

Хаим любовался дочерью, высокой, стройной, с украшенной кружевной фатой, светловолосой головой:

– Хорошо, что ребенка увидит. Он бродяга, Давид. Впрочем, эпидемиологи должны в поле работать…, – он радовался, что у сыновей спокойные профессии. Хаим боялся, что Аарон останется в Святой Земле. Кузен Авраам Судаков уговаривал Аарона бросить ешиву, и заняться работой на земле, в кибуце.

Сын Бенциона закончил, Еврейский Университет, в Иерусалиме. Он защитил докторат, по истории, но жил в поселении Кирьят Анавим, основанном его отцом:

Аарон, весело, писал:

– Я, папа, отговорился тем, что евреи пока что ходят в синагоги, а, значит, раввины тоже нужны. Заметь, что Авраам, с его образованием, все равно водит трактор, собирает виноград, и работает на кухне, в кибуце. У них очень хорошо, особенно для детей, – писал Аарон, – маленькая Циона наотрез, отказывается, переезжать в Иерусалим, однако придется. Ей надо учиться музыке, а в кибуце только простые классы, – Ционе Судаковой исполнилось восемь лет. Девочка была двоюродной племянницей и единственной родственницей Авраама.

– Один погром в Хевроне…, – доктор Горовиц смотрел на фотографии, – и никого не осталось. Ни Бенциона, несмотря на его дружбу с арабами, ни его жены, ни родителей Ционы. Девочку, как ни странно, арабы спасли. Ей всего годик тогда исполнился. Авраам, хотя бы, не коммунист, как покойный Бенцион был. Они начнут воевать, без стычек с британцами не обойдется. Иначе государство не построить, – Хаим ездил на Святую Землю, на хупу старшего брата. Он помнил ухоженные плантации в кооперативном поселении, в Петах-Тикве, и ровные ряды беленых домов.

– Теперь они университеты открыли, и даже музыку преподают…, – Хаим, как и его покойные родители, много жертвовал на нужды сионистов. Перед шабатом они с Этель всегда клали деньги в бело-голубую копилку. Фонды шли на покупку новых земель и помощь евреям, приезжавшим в Палестину.

Он потушил папиросу в медной, чеканной пепельнице. Мебель в квартире стояла старая, времен родителей. Землю в Калифорнии продали вовремя, хотя Хаим не любил так думать. За год перед землетрясением, разрушившим город, он увез родителей на восток. Рав Джошуа и миссис Горовиц не оправились от смерти старших дочерей. Родители умерли в одну неделю.

– Сначала мама ушла, – Хаим смотрел на ровные ряды книг матери, – а потом папа, через два дня. Хоронили их вместе…, – младший сын, став юристом, работал в Федеральном Бюро Расследований, у мистера Гувера. Юноша уверял отца, что занимается исключительно бумагами. «Кузен Мэтью военный, – улыбался Меир, – а я просто клерк, папа». Доктор Горовиц хотел верить словам сына, и у него почти получалось.

– Он еще не скоро женится, – Хаим поднялся, – двадцать один год мальчику.

Он обвел глазами снимки покойных сестер. Кроме него, из детей Горовицей осталась жива только Ривка, вернее, Роксанна Горр, звезда немого кино, снимавшаяся с Чарли Чаплином. Сестре было почти шестьдесят, она четыре раза выходила замуж, не под хупой, и сейчас жила в Лос-Анджелесе, с последним мужем, продюсером.

– Надеюсь, что последним, – смешливо пробормотал доктор Горовиц, подхватывая пустую чашку, – от Ривки, то есть Роксанны, всего можно ожидать.

Он весело подмигнул Роксанне, на плакате для фильма. Сестра, в бальном платье, при жемчугах, опиралась на мраморную колонну. Из-за угла высунулся человек в индийском тюрбане, с пистолетом.

– Роксанна Горр: В погоне за бриллиантами Могола, – Хаим ласково улыбнулся. Они с Ривкой удачно продали права на экранизации романов матери. По книгам миссис Горовиц снимали звуковые фильмы. Вестерн стал очень модным жанром.

Детей у сестры не появилось, однако Хаим ездил по всей Америке на бар-мицвы и свадьбы. Дети покойных сестер давно выдавали замуж и женили потомство.

Помыв чашку, он отряхнул пиджак.

– Кто мог подумать, что нас мало останется? Я неправ, насчет Натана, – одернул себя доктор Горовиц, – несчастье случилось не потому, что он женился. Не стоило ему после смерти жены из Иерусалима уезжать, но я сам в этой квартире не мог оставаться, когда Этель не стало. А здесь дети жили. У них-то детей не родилось. Тем более, ему пост в ешиве предложили. Он в Европу и отправился. Кто знал, что война начнется? – последнее письмо от брата пришло летом четырнадцатого года, из Слуцка, где преподавал Натан.

После войны, Хаим написал на Святую Землю, раву Мельцеру, бывшему главе знаменитой ешивы, и другу Натана. Рав Мельцер еле выбрался из Советского Союза, где оказался Слуцк после переворота и гражданской войны. Рав Мельцер ответил, что летом четырнадцатого года, Натан взял отпуск, и поехал в Варшаву, но оттуда не вернулся:

– Больше, – писал рав Мельцер, – никто о раве Горовице не слышал. Ешиву с началом войны распустили, не восстановив занятия.

Рав Мельцер посоветовал доктору Горовицу читать кадиш по старшему брату в июне. Тем месяцем Хаим получил от брата последнюю весточку, двадцать два года назад.

Доктор Горовиц так и делал. Хаим спустился вниз, по широкой, гранитной лестнице. В доме, имелись лифты, но Хаим почти ими не пользовался.

Раскланявшись с консьержем, негром, пожелав доброго утра, доктор Горовиц пошел на восток, к синагоге.


Фото родителей, с президентом Линкольном, стояло у доктора Горовица в кабинете, на рабочем столе. Марта, на первом приеме, осенью, восторженно спросила:

– Ваши родители знали Линкольна? А кто они, Странник и Странница? – девочка указала на подпись. Хаим не удивился тому, что мисс Рихтер узнала президента. Портрет Линкольна печатали на пятидолларовых купюрах, и во всех учебниках истории. Он, немного, рассказал девочке об истории семьи: «Мы в Америке триста лет живем, мисс Рихтер».

Марта, сама не зная, зачем, запоминала все, что ей говорил доктор Горовиц. У девочки была отличная память. Преподаватели математики, и здесь, и в школе Бельграно, в Буэнос-Айресе, удивлялись ее способности быстро, в уме, умножать четырехзначные числа. Посмотрев на задачу, или уравнение, Марта знала, как ее решать, и никогда не ошибалась. Отец говорил ей: «Станешь инженером, как я. Или будешь заниматься языками, как мама. К ним у тебя тоже отличные способности».

Марта знала, кто такие ее родители. Мать и отец рассказывали ей о Советском Союзе, о Москве, о съездах партии и пионерских отрядах, о Красной Армии, сражавшейся против белогвардейцев, и о великих стройках. Девочка могла указать на карте, где находятся тракторные заводы, где возводятся новые города. Вечером, лежа в постели, она мечтала о времени, когда ей повяжут красный галстук пионера, когда она увидит мавзолей Владимира Ильича, а, может быть, и товарища Сталина. Родители называли его Иосифом Виссарионовичем.

Марта вспоминала о деде, герое Гражданской Войны, соратнике Ленина и Сталина, о бабушке, погибшей на баррикадах, о прабабушке, умершей в Алексеевском равелине. Девочка хотела пройти в колонне пионеров и комсомольцев по Красной Площади, строить заводы и фабрики, управлять самолетом, бороться против капитализма.

Однако пока ей надо было посещать часовню, учить Библию, носить крестик, быть всегда вежливой, улыбчивой и молчать. Марта давно к такому привыкла. В Буэнос-Айресе у нее были подруги. Девочка ездила на эстансии, проводила время на пляже, играла в теннис и каталась на лошадях. Марту в школе любили. Она была аккуратной, исполнительной, получала хорошие оценки и скромно одевалась.

На собраниях молодежной нацистской ячейки ее тоже хвалили. Марта отлично пела, играла на фортепьяно, разучивала с другими подростками «Хорста Весселя». Она помогала устраивать праздники. В ячейке отмечали день рождения фюрера, годовщину пивного путча, день матери и день труда. Марта хорошо разбиралась в музыке, и делала доклады об операх Вагнера. Она не могла вступить в Jungmädelbund, младшее отделение Лиги Немецких Девушек, часть Гитлерюгенда. Как и в партию, туда допускались только граждане Германии.

Узнав, что Марта, с родителями, возвращается в Швейцарию, руководитель ячейки выдал девочке рекомендательное письмо. Нацист хвалил фрейлейн Рихтер, как носительницу истинно арийского духа. Конверт лежал у Марты в блокноте.

В академии Мадонны Милосердной Марта ничего о Гитлере не говорила. Она была просто девочкой из Аргентины, дочерью богатого коммерсанта. Марта близко сошлась со своей соседкой по комнате, Хелен Коркоран. На рождественские каникулы девочка ездила в поместье ее родителей, тоже на Лонг-Айленде. Марта рассказывала об Аргентине, о поездках в Анды. Она пела песни гаучо, имея большой успех у молодых людей, родственников Коркоранов, собравшихся в поместье на Рождество. Она даже потанцевала.

На следующий день после Рождества, старшие Коркораны уехали на обед к соседям. Молодежь сначала играла в снежки. Когда слуги, накрыв на стол, ушли, Хелен завела патефон. Звучал джаз. Дома, в Аргентине, родители таких пластинок не держали. Фюрер был против джаза, называя его музыкой дегенератов. У Рихтеров ставили только Баха, Моцарта, Бетховена и Вагнера, истинно арийских композиторов.

Марта не знала, как танцевать под такую музыку. Брат Хелен, учившийся на первом курсе Гарварда, пообещал, что научит ее. Фредди отлично танцевал. Он, одобрительно, сказал:

– Вы быстро схватываете, мисс Рихтер. Мы с вами будем, как Джинджер и Фред. Он мой тезка, – юноша расхохотался.

О Фреде Астере и Джинджер Роджерс Марта знала. В Буэнос-Айресе родители часто смотрели американские фильмы. Впрочем, герр Рихтер, на вечеринках, говорил, что предпочитает немецкое кино. В Буэнос-Айресе показывали новые ленты из Германии. На премьерах Рихтеры всегда сидели в одном из первых рядов.

Им с Фредди Коркораном аплодировали. Танец назывался свинг, Марта его хорошо запомнила. После каникул, в академии, они с Хелен практиковались в свинге, закрывшись в спальне, напевая себе под нос. В школе преподавали танцы, но о свинге и речи быть не могло. Учительница и танго считала неприличным. Девочки могли танцевать вальс.

Марта, однажды, сказала Хелен:

– В прошлом веке вальс запрещали. И вообще, – губы цвета спелой черешни улыбнулись, – общество меняется. Раньше девушки дипломов не могли получить, – Марта пока не знала, кем хочет стать. Она колебалась между инженерией и авиацией. Отец объяснил ей, что это смежные области.

– Выучишься на летчицу, – пообещал ей Теодор, – будешь строить новые модели самолетов, испытывать машины. Когда-нибудь, – он погладил Марту по голове, – на всей земле восторжествует коммунизм, и закончатся войны. Самолеты начнут перевозить людей на большие расстояния, без остановок…, – Чарльз Линдберг только восемь лет назад, впервые, пересек Атлантику на самолете, в одиночку.

Кумиром Марты была знаменитая американская летчица, Амелия Эрхарт. Марта вырезала из газет статьи о мисс Эрхарт и складывала в особую папку. Пока через Атлантику летали только дирижабли. Рихтеры, с гордостью, говорили, что самый большой цепеллин в мире, «Гинденбург», построен в Германии.

Пасхальные каникулы Марта тоже провела у Коркоранов. Она научилась играть джаз на фортепьяно, по слуху. Молодежь устроила танцевальную вечеринку. Девочка сказала Фредди Коркорану, что, в начале лета, уезжает с родителями в Европу. Марта заметила какую-то непонятную грусть в его глазах, но только хмыкнула: «Мы сдружились, поэтому он так на меня смотрит».

Она, иногда, жалела, что у них нет родственников.

В Буэнос-Айресе Марта приглашала домой подруг, но сначала должна была предупредить родителей. Она восхищалась отцом и матерью. Девочка, иногда, думала:

– Я бы так не сумела. Никто не догадывается, что они коммунисты, из Советского Союза…, – Марта говорила об этом с матерью. Анна вздохнула:

– Ты все умеешь, милая. Ты нам очень помогаешь, запомни. Спасибо тебе…, – Анна обняла дочь. Они немножко посидели, держась за руки.

Марта решила рассказать матери о докторе Горовице.

– Они однофамильцы, – поняла девочка, – с моей бабушкой. Пусть мама знает. Я и адрес его увидела…, – адрес Марта запомнила, посмотрев на конверт, лежавший на столе врача. Доктор жил у Центрального Парка.

Девочка, в сопровождении монахини, ушла. Хаим пробормотал:

– На редкость здоровый подросток. Она маленького роста, но вытянется, – он внес измерения в папку мисс Рихтер. Девочка была ростом ровно в пять футов, и весила немногим меньше девяноста фунтов.

– В теннис играет, – вспомнил доктор Горовиц, – плавает. Она хрупкая, но сильная…, – положив в портмоне чек от директрисы, он взглянул на фотографию родителей. Семейный кинжал дочь забрала в Амстердам. Хаим улыбнулся:

– В который раз он Атлантику пересекает. Может быть, наконец-то, в Европе останется.

Запирая кабинет, он вспомнил, что мисс Рихтер уезжает в Швейцарию. Доктор Горовиц пошел к подземке. День был теплым, он остановился на углу Пятой Авеню:

– Бедный Александр в Швейцарии погиб. Четырнадцать лет мальчику было. Тетя Аталия до конца жизни не оправилась. Утонул в Женевском озере, тело не нашли. Авраам покойный по нему кадиш читал. А теперь Мэтью по отцу читает…, – полковник Авраам Горовиц сгорел заживо под Аррасом, управляя одним из первых танков.

– Одни сироты, – отчего-то подумал доктор Горовиц, – Мэтью в шесть лет отца лишился. Господи, только бы они были счастливы, – Хаим пошел на платформу четвертой линии. Он ехал на вокзал Гранд-Сентрал, встречать младшего сына.


Вагон-ресторан в «Колумбе», экспрессе из столицы в Нью-Йорк, обслуживали официанты, негры. Негром был и бармен. Ресторан, как и весь поезд, был сегрегированным. В купе висело расписание обеда. Пассажиры из цветных вагонов посещали ресторан после белых.

«Колумб» шел со скоростью восемьдесят миль в час. За большими окнами виднелись зеленые, летние поля Нью-Джерси. Шуршали газеты, пахло сигарами и кофе. В тяжелых стаканах с янтарным виски позванивали кусочки льда. Толстый ковер скрадывал шаги, бармен ловко орудовал стальным шейкером. Официанты разносили стейки, и гамбургеры с жареной картошкой. Невысокий, темноволосый молодой человек, за столиком, в углу, внимательно, с карандашом в руках, изучал какие-то бумаги. Официант заметил цифры, столбики вычислений:

– Бухгалтер, наверное. Еще и очки носит…, – на носу юноши, действительно, красовались круглые очки в черепаховой оправе. Коротко подстриженные волосы немного растрепались.Молодой человек был одет в хороший, темно-синий костюм, и рубашку с открытым воротом. Галстук он снял, засунув в карман пиджака. В ресторан разрешалось приходить без галстука, но сбросить пиджак было нельзя. Джентльмены, в общественном месте, так не поступали.

В кабинете, в Бюро Расследований, Меир трудился в одной рубашке, закатав рукава. Он, бывало, еще и клал ноги на стол. Зайдя к Меиру, на прошлой неделе, мистер Гувер застал агента в таком виде. Босс усмехнулся. Меир, вскочив, спешно проглотил жвачку. Гувер похлопал его по плечу:

– Отдыхай. Правительство США, в отличие от бывшего твоего босса, не требует, чтобы мы носили галстуки,– Гувер подмигнул ему:

– Заканчивай экспертизу. Твой бывший работодатель скоро будет знакомиться с обвинительным заключением.

В Гарварде Меир специализировался на финансовом праве. Он мог бы поступить стажером в одну из крупных адвокатских контор на Манхэттене, но юноша, на третьем курсе, на каникулах, приехал в столицу. Кузен Мэтью Горовиц, тогда лейтенант, едва закончивший Вест-Пойнт, пожал плечами:

– Не понимаю, зачем тебе это нужно. Работая на правительство, денег не сделаешь, – недовольно сказал Мэтью, – хотя бы на меня посмотри.

До войны покойный Авраам Горовиц продал имение в Ньюпорте и городской особняк, вложив деньги в акции сталелитейных и химических компаний. Вдова полковника, мать Мэтью, в игре на бирже не разбиралась. Женщина поручила управление портфелем адвокатам. Она жила в хорошем доме на Дюпонт-Серкл. Мэтью учился в Вест-Пойнте. В черный четверг, семь лет назад, Горовицы потеряли все. Дом пришлось продать за долги. Миссис Горовиц слегла с ударом, и вскоре умерла.

Мэтью, в семнадцать лет, оказался круглым сиротой, без единого цента в кармане. Учился он за счет правительства. Получив звание лейтенанта и назначение в министерство обороны, юноша снял небольшую квартирку на Дюпонт-Серкл, рядом с галереей Филипса. Меир подозревал, что отец предлагал кузену Мэтью деньги. Доктор Горовиц не играл на бирже, не покупал акции, и не пострадал от финансового краха.

– Однако Мэтью гордый, – Меир, незаметно рассматривал красивое, жесткое лицо кузена, – он никогда на такое не согласится.

Меир просто ответил:

– Мне кажется, я смогу принести больше пользы Америке, именно здесь. Мистер Рузвельт избран президентом, стране надо встать на ноги…, – Мэтью хмыкнул, но узнал, по своим каналам, когда мистер Гувер, руководитель Бюро Расследований, собирается говорить с кандидатами на должность агента. К Гуверу обычно брали людей с военным опытом, или полицейских. Меир пришел в Бюро с потрепанным, студенческим портфелем, где лежали его работы по финансовому праву, бухгалтерии и математическому анализу. Гувер посмотрел на очки, на искренние, серо-синие глаза, в длинных ресницах:

– Стрелять вас научат, мистер Горовиц. Дело наживное. Такое…, – он положил руку на стопку отпечатанных на машинке листов, – не каждый умеет.

После окончания Гарварда Меир переехал в столицу. Он делил квартиру с Мэтью. Юноши пополам оплачивали счета и приходящую уборщицу, пожилую еврейскую женщину. Миссис Зильбер относилась к ним, как к собственным внукам, готовила обеды и пекла мальчикам, как она называла Мэтью и Меира, торты. Кузен успел стать капитаном. Денег появилось чуть больше, Мэтью позволил себе маленький, подержанный форд. Они старались, в немногие совпадавшие выходные, поехать за город, на Потомак, в Мэриленд или Виргинию.

– В конце концов, – говорил Мэтью, – мы оба дышим пылью над бумагами. Надо развеяться.

Они не спрашивали друг у друга, чем занимаются, Меир предполагал, что кузен, в министерстве обороны, работает в отделе анализа информации. По субботам они ходили в синагогу, часто получая приглашения на семейные обеды к отцам незамужних дочерей. Кузен Мэтью качал головой:

– Пока я не заработаю достаточно денег, чтобы вернуть образ жизни, которым славились Горовицы, о браке не может быть и речи. Я должен обеспечивать семью, детей…, – обрывая себя, он погружался в рабочие бумаги.

Меиру было двадцать один, о женитьбе юноша не думал.

– Аарон скоро невесту найдет, – юноша, рассеянно, погрыз карандаш, – ему двадцать шесть. В синагогах не любят холостых раввинов нанимать…, – осенью у них должен был появиться на свет племянник, или племянница. Юноша весело улыбнулся: «Можно в Амстердам съездить, если мистер Гувер мне отпуск даст».

Последние полгода Меир провел в Чикаго, трудясь младшим бухгалтером в известной на Среднем Западе конторе адвоката Бирнбаума. В Бюро давно подозревали, что Бирнбаум, помимо подготовки юридических бумаг и представления в суде известных фирм, ведет серую, подпольную документацию, обеспечивая безопасность незаконных операций чикагских гангстеров.

Меир нанялся к Бирнбауму с чужим паспортом. По документам он стал мистером Фельдхаймом, выпускником школы счетоводов, уроженцем Бруклина. Мистера Фельдхайма, исполнительного юношу, с отличными рекомендациями, в конторе ценили. Меир, аккуратно, посещал утренний миньян и субботнюю службу в синагоге, куда ходил патрон. Бирнбаум был соблюдающим человеком.

В конторе работала сотня счетоводов, но Меир, попадаясь на глаза, примелькался адвокату. Бирнбаум, пару раз, поговорил с ним на идиш, остановившись у стола. Мать Меира родилась в Польше. Все дети доктора Горовица отлично знали язык.

– Вы вроде юноша сообразительный, – заметил мистер Бирнбаум, – продолжайте отменно работать, и вас ждет повышение.

Меира допустили к документам, которые видели только доверенные лица адвоката. Ночами, в дешевой комнате на Южной Стороне Чикаго, в доме, где жили еврейские иммигранты, Меир внимательно, по памяти, записывал все, что узнавал за день, в блокноты. Он и в конторе, вечером, копировал нужные сведения. Мистера Фельдхайма хвалили за усердие. Юноша появлялся на рабочем месте раньше всех и уходил позже всех. После Песаха счетовод уволился, сославшись на несчастье в семье.

Быший патрон Меира сейчас занимал камеру в тюрьме Джолиет, под Чикаго. Он знакомился с делом, в котором было три тысячи страниц.

– Бери отпуск, – велел глава бюро, – побудь с отцом, с братом…, – Меиру показалось, что Гувер еще что-то хочет сказать. Босс пожевал папиросу:

– Стрелять ты не научился, дорогой агент Горовиц. Зато калькулятором орудуешь отлично, – на столе у Меира красовалась последняя модель электромеханической счетной машинки, фирмы Монро.

Меир покраснел. Он собирался сходить в тир, но ему было неловко. Юноша с четырнадцати лет носил очки, и считал, что никогда в жизни не попадет даже в край мишени. Мэтью Горовиц стрелял отменно. Кузен, два раза в неделю, занимался в тире. Меир вырос на Манхэттене, и даже не умел водить машину. В Нью-Йорке автомобили имелись только у хозяев загородных поместий. Меир ходил в школу пешком. После занятий он играл с друзьями в Центральном Парке или пробирался, через служебный вход, в Музей Метрополитен. Меир любил живопись, особенно старых мастеров.

– Еще научат, – сказал ему глава Бюро, но, как потом понял Меир, не объяснил, кто.

Допив кока-колу, он расплатился. Меир подхватил потрепанный портфель, студенческих времен:

– Я с Хануки папу не видел. Аарон вообще два года назад в Палестину отправился.

Улыбнувшись швейцару, он сам открыл дверь ресторана:

– Надо в Европу съездить. Увидеть Эстер, Давида, родственников, в Париже, в Лондоне…, – доктор Горовиц, аккуратно, писал и во Францию, и в Англию.

– Я никогда не был в Европе, – оказавшись в пустынном вагоне, Меир посмотрел на простые, наручные часы:

– Можно вздремнуть. Я последние две недели спал по четыре часа в сутки…, – Меир не заметил невидного мужчину в темном костюме, следовавшего за ним. Мужчина методично жевал стейк в ресторане, закрывшись New York Times, посматривая на затылок Меира. Когда юноша вышел, он тоже поднялся.

Меир шел по вагону для белых, думая об отце, брате, о том, что когда-нибудь, обязательно, в Америке исчезнет сегрегация. По документам они были белыми, но доктор Горовиц никогда не скрывал, что бабушка Бет цветная.

– И мы тоже, немного, – поезд тряхнуло на стыке рельс. Пошатнувшись, Меир едва удержался на ногах. Дверь купе по его правую руку отъехала назад, юноша оказался внутри. Невидный мужчина, подняв портфель, запер дверь изнутри, ключом проводника.


Океанские корабли, прибывающие в Нью-Йорк, швартовались у причалов на реке Гудзон. На корме «Графа Савойского», в летнем солнце, развевался итальянский флаг. Над палубой метались чайки. Подняв голову, Аарон Горовиц заметил голубей, порхавших рядом.

– Недалеко от суши, – он прищурился, – небоскребы видны.

Нос корабля усеивали пассажиры с биноклями, суетились матросы. «Граф Савойский» шел медленно, маневрируя за лоцманским катером. Лайнер брал на борт почти две тысячи человек. Здесь был кинотеатр, казино, и бассейны. От Яффо до Ливорно Аарон, с кузеном Авраамом Судаковым, добирался на простом корабле. В гавани, увидев «Графа Савойского», Авраам весело сказал:

– Окунешься в роскошь, после двух лет страданий без водопровода.

Аарон подтолкнул его: «Мне кажется, из меня вышел неплохой водонос».

В кибуце Кирьят Анавим, в Иудейских холмах, под Иерусалимом, водопровода не имелось. Кирьят Анавим основал покойный Бенцион Судаков. Землю под Цфатом, раньше принадлежавшую семье, безвозмездно передали кооперативным поселениям. На месте старой плантации этрогов давно стояли дома, Иерусалим рос вширь. Очутившись в Кирьят Анавим, Аарон поинтересовался у кузена, почему они не выращивают этроги. Авраам фыркнул:

– Папа хотел свиней завести, Аарон. Ты моего отца не знал, – Авраам усмехнулся, – он считал, что синагоги отвлекают евреев от классовой борьбы. Сейчас нам важнее обретение независимости – добавил кузен, – но только рав Кук поддерживает наше стремление к созданию еврейского государства.

Когда Аарон приехал в Палестину, рав Кук был болен, и редко вел занятия в ешиве Мерказ-а-Рав. Аарон успел, немного, поучиться с ним. Он вспомнил седую бороду, маленькие, внимательные глаза, старые очки, тихий голос:

– Я знаю, что многие нам вслед плюют, считают, что мы апикойросы, отступники. Покойный рав Судаков первым дал благословение поселенцам…, – они с раввином сидели напротив друг друга, разложив на столе тома Талмуда. За открытым окном стояла полуденная, блаженная тишина Иерусалима.

Аарон, привык к автомобилям, рефрижераторам, подземке, шуму радио на Таймс-сквер. По ночам он ворочался, таким спокойным был город. В Иерусалиме машины можно было пересчитать по пальцам. На них ездили только представители британской администрации. В кибуцах старые, запыленные грузовики, возили и ящики, и людей. Аарон жил в доме Судаковых, в сердце еврейского квартала, за углом от Стены. Кузен Авраам отдал ему ключи:

– Воду придется носить из колодца. Газа нет, и электричества тоже. Дом пятнадцать лет пустует, с тех пор, как мои родители Кирьят Анавим основали.

Авраам переехал в кибуц семи лет от роду. Он рос в палатке, работал на земле, и жил в крохотной, простой комнате. На стене висел флаг сионистов, портрет Герцля и семейные фотографии. Поступив в Еврейский Университет, Авраам, все равно, не оставил кибуц. Юноша, каждые выходные, приезжал в Кирьят Анавим. Аарон, гостя в кибуце, трудился наравне со всеми, на плантациях винограда, во фруктовом саду и на первой в стране молочной ферме. Рав Горовиц научился доить коров, водить трактор и стрелять. В Кирьят Анавим, как и во всех кибуцах, создали отряд самообороны.

В иерусалимском доме стояла мебель прошлого века, фортепьяно бабушки Полины. В библиотеке Аарон нашел книги пятидесятилетней давности. Он рассматривал старые альбомы с фотографиями рава Судакова и его жены Дины. Они, немного не дотянули до ста лет. Здесь был и дедушка Аарон Корвино, переваливший за сотню, и его жена. Кузен Авраам показал раву Горовицу их могилу на христианском кладбище.

– Дедушка Аарон в нашем саду умер, – Авраам положил камешек на белый мрамор, – под гранатовым деревом. Мне отец рассказывал. Весна была, после Пурима, все цвело. Дедушка сидел на скамейке, и улыбался, а вокруг него вились голуби, – Авраам, отчего-то вздохнул:

– Дед его, тоже священник, лежит у Гефсиманского сада, – кузен помолчал, – францисканцы ухаживают за могилой.

Они с Авраамом смотрели на тонкий крест, над именами Аарона и Полины, на изящные буквы: «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь».

– Первое послание Иоанна, – сказал Авраам. Рав Горовиц, удивленно, посмотрел на кузена. Авраам рассмеялся:

– У меня докторат по истории средневековья, по крестовым походам. Я Евангелие наизусть знаю. И латынь у меня почти родной язык, как и у отца…, – Бенцион Судаков, окончив Сорбонну, защитил диссертацию по первым философам-утопистам, Томасу Мору и Кампанелле. Отец Авраама преподавал историю в первой еврейской гимназии, основанной в Палестине.

Дул теплый ветер, над Иерусалимом сияло солнце. Аарон повторил: «Кто не любит, тот не познал Бога. Это правильно, конечно».

Когда они шли по Виа Долороса к Яффским воротам, рав Горовиц спросил:

– Но хупу твой отец поставил?

Авраам развел руками:

– Дедушка Исаак еще был жив. Ему девяносто восемь исполнилось. И дедушка Аарон, и бабушки. Они папу и тетю Шуламит с младенчества вырастили, после гибели родителей. Папа просто не мог не пойти под хупу. Но это был последний раз, когда он в синагоге появился, – Авраам взглянул на кузена:

– Хорошо, что дедушка Исаак нового века не перевалил. Ему вряд ли бы понравилось, что тетя Шуламит из Вены с ребенком вернулась.

Шуламит Судакова училась в Венской консерватории, играла с оркестром Малера, но в Европе оставаться не стала, приехав обратно в Палестину с годовалым сыном, Амихаем. Об отце мальчика она ничего не говорила. Аарон видел фотографии покойного Амихая. Рав Горовиц покашлял:

– Авраам, он, как две капли воды, похож…, – Авраам Судаков кивнул:

– Похож. Одно лицо. Тетя Шуламит всегда молчала, а папа, разумеется, у нее не спрашивал. Она музыкальную школу основала, в Тель-Авиве. Амихай тоже музыку преподавал, и жена его. Они все пианисты были. И Циона будет, хотя она Бетховену предпочитает марши Бейтара, – Циона Судакова жила, с детьми кибуца, в общем доме. Учились они вместе, но к Ционе, два раза в неделю, приезжала госпожа Куперштейн, учительница музыки.

Аарон помнил высокую, сероглазую, рыжеволосую девочку, в коричневых шортах и рубашке Бейтара, молодежного крыла правых сионистов. В спальне детей кибуца висел портрет Иосифа Трумпельдора, героя сионистов, погибшего от рук арабов. Малыши сделали плакат с девизом Бейтара: «В крови и в огне пала Иудея, в крови и в огне она возродится!».

Подростков учили стрельбе из пистолета, военной дисциплине, они маршировали под барабанный бой. Госпожа Куперштейн, приехавшая в Палестину, два года назад, из Берлина, тихо сказала Аарону:

– Знаете, рав Горовиц, я видела, в Германии, штурмовиков Гитлера. Они тоже в коричневой форме ходят…, – она покачала поседевшей головой: «Не надо бы такого еврейским детям».

Аарон завел разговор с кузеном. Серые глаза Авраама похолодели:

– Здесь не диаспора, – отрезал Авраам Судаков, – здесь будущее еврейское государство. Хватит идеализма. Мой отец считал, что евреи и арабы могут жить в мире, если все станут коммунистами. Моего отца убили, арабы. Моего деда убили арабы, моего прапрадеда…, – он стал загибать сильные пальцы на больших, натруженных ладонях, – достаточно? Или бабушек прибавить, кузена Амихая и его жену? – зло поинтересовался Авраам:

– Мы должны сражаться с арабами, и освободиться от гнета британцев. Каждый еврей обязан участвовать в нашей борьбе.

За окном комнаты слышались детские голоса:

Бейтар!
Из прaхa и пeплa,
Из пoтa и крoви
Пoднимeтся плeмя
Вeликoe, гoрдoe плeмя;
Пoднимутся в силe и слaвe
Йoдeфeт, Maсaдa, Бeйтaр.
– Это Жаботинский написал, – вспомнил Аарон.

Зеев Жаботинский был лидером правых сионистов и кумиром Авраама Судакова.

Рав Горовиц подозревал, что в кибуце Кирьят Анавим, есть не только сады и молочная ферма. В Иудейских холмах, рядом с Иерусалимом было удобно хранить оружие и обучать добровольцев Иргуна, военизированной организации. По словам Авраама Судакова, Иргун создали для защиты еврейских поселений. Аарон сомневался, что дело ограничится только защитой, но напоминал себе, что он здесь гость.

Ему и не давали забыть. Приятель кузена Авраама по университету, поэт Яир Штерн, усмехнулся, когда Аарон, осторожно сказал:

– Мировое еврейство присоединилось к бойкоту немецких товаров, а в Палестине они продаются на каждом углу…, – сионистская федерация Германии, Англо-Палестинский банк и немецкое правительство подписали соглашение. Евреи Германии, покидавшие страну, должны были положить тысячу фунтов на счет в банке. Деньги использовались для покупки вещей, произведенных в Германии, и наводнивших Палестину. Евреи Америки, после прихода Гитлера к власти, отказывались приобретать немецкие товары.

– Не в Палестине, а в Израиле, – резко поправил его Штерн: «Нас не интересуют ваши бойкоты, Аарон. Если для освобождения от британского гнета нам придется сотрудничать с Гитлером и сражаться на его стороне, мы так и сделаем, понятно?»

– Людьми торгуете, – сочно заметил Аарон, затягиваясь папиросой. Они сидели у входа в каменный барак, над Иудейскими холмами заходило солнце. Пахло нагретой за день землей. Дети обливались водой у колодца. С фермы доносилось мычание коров, заканчивалась вечерняя дойка.

– Торгуем, – пожал плечами Авраам Судаков.

– Не забывай, нашему государству нужны люди. Молодые, здоровые еврейские юноши и девушки, а не старики, как госпожа Куперштейн и ее муж. Для этого мы ездим в Европу, выступаем перед евреями…, – Авраам подмигнул кузену: «Старики пусть едут в Америку. У вас богатая страна. Нам они ни к чему».

Вспомнив рассказы госпожи Куперштейн о Германии, рав Горовиц пообещал себе:

– Когда вернусь домой, не буду молчать. Все должны знать, что происходит, каждый еврей. Наша обязанность, помочь общинам Германии. Сказано: «Не стой над кровью брата своего».

Американское еврейство ограничивалось митингами. Осуждая Гитлера, ораторы призывали отказаться от немецких товаров.

– Этого мало, – вздохнул рав Горовиц, – пойду в «Джойнт». Папа к ним обращался, после войны, когда пытался дядю Натана найти. Евреям в Германии нужна помощь. У меня американский паспорт, я могу свободно въезжать в страну…, – он никому не стал рассказывать о своих планах, и даже отцу ничего не написал.

– Потом, – решил Аарон, – не надо, чтобы папа волновался.

Кузен Авраам плыл с ним в Ливорно. Он ехал в Рим, работать в библиотеке Ватикана. Авраам еще успевал готовить книгу о крестовых походах. Потом доктор Судаков отправлялся в Польшу, выступать перед тамошними евреями. На корабле, Аарон, смешливо спросил:

– У нас британские родственники имеются. Не выгонят тебя, из Иргуна, за коллаборационизм? – они стояли на палубе, глядя на бесконечный простор Средиземного моря.

Авраам почесал рыжие волосы. Голову он, конечно, не покрывал.

– Насколько я знаю, дядя Джон занимается европейскими делами. Очень бы не хотелось, чтобы он обратил внимание на Израиль, – кузен Авраам, упорно, назвал Палестину Израилем, и не собирался жениться, пока не увидит на своей земле еврейское государство.

– Не под хупой, разумеется, – весело заметил ему Аарон, – твой отец бы, не одобрил, – в кибуце шабат не соблюдали. Авраам отмахивался:

– Кроме рава Кука, остальные раввины мешают нашему делу. В старые времена, на Масаде, они сражались плечом к плечу, со всеми. Такое могло бы случиться и сейчас…, – он, со значением, посмотрел на Аарона. Рав Горовиц ничего не ответил.

– Не одобрил, – согласился Авраам: «Ты не представляешь себе, насколько мой отец был атеист».

Меру атеизма Бенциона Судакова рав Горовиц оценил, когда они с кузеном купались на тель-авивском пляже. Авраам объяснил:

– В моем поколении много таких юношей. Наши отцы все социалистами были. Во многих кибуцах, действительно, свиней разводили. Мне не мешает, – он похлопал Аарона по плечу: «Девушкам все равно».

Отношения в кибуце были легкие, пары сходились и расходились, приезжали гости из других поселений. Авраам, много раз, говорил раву Горовицу:

– Я бы на твоем месте не терял времени. Наши девушки другие, для них такое проще. Жениться не обязательно, здесь не Америка.

Мужчины и женщины называли друг друга не мужем и женой, а товарищами.

В Старом Городе все было иначе. Аарона, несколько раз, пытались сватать. Рав Коэн, глава сватов города, неодобрительно говорил:

– Вам двадцать шесть, рав Горовиц. В ваши годы у меня пятый ребенок родился. Не надо со свадьбой затягивать.

Оставшись один, Аарон покачал головой:

– Не могу. Папа всегда говорил, что надо ждать любви, и она придет, обязательно.

Он посоветовался с равом Куком. Наставник улыбнулся:

– Конечно. А вообще, – раввин откинулся на спинку кресла, в окно был слышен щебет птиц, – хорошо, что ты приехал, Аарон, – он помолчал: «Хорошо, когда евреи живут на своей земле».

Рав Горовиц рассматривал знакомую панораму Манхэттена, слушая крики чаек.

– Здесь тоже моя земля, – сказал себе Аарон, – здесь, в Германии. Везде, где живут евреи, везде, где я нужен…, – он подумал, что отец ждет на причале, в неизменном, сером костюме:

– Два года я их не видел. Папу, Меира…, И к Эстер не было времени заехать. Заеду,– решил Аарон, – когда в Германию отправлюсь.

Он вдохнул свежий, океанский ветер. Корабль огибал Манхэттен с юга. Аарон видел толпу людей на набережной, слышал гудки машин. Над палубой порхали белые голуби. Рав Горовиц достал из кармана крошки от хлеба. Аарон бросил их за борт, птицы захлопали крыльями, закружились над водой. «Граф Савойский» подходил к берегу.

Вашингтон

Второй отдел штаба армии США, занимавшийся военной разведкой, располагался в маленьких, душных комнатах, в глубинах старого здания, на Конститьюшен-авеню. Постройку возвели во время войны, как временное пристанище для разросшегося персонала штаба. Оглядывая пыльные углы и горы папок, вдоль стен в коридорах, Мэтью Горовиц напоминал себе, что нет ничего более постоянного, чем временные вещи.

Ходили разговоры, что скоро штаб переедет в новое здание, однако пока они ютились здесь, без кондиционеров, и кухни. В комнате стоял только электрический чайник. В такую погоду, подумал Мэтью, вытирая пот со лба, рефрижератор был бы уместнее. Коллега, капитан Мэллоу, перелистывал газету, положив ноги на стол.

– В Мичигане сто десять градусов, – сообщил Мэллоу, жуя жвачку, – сотни людей обращаются за медицинской помощью. Даже озера не помогают…, – Мэтью вспомнил коричневую, горячую на вид воду Потомака:

– Я хотел к океану поехать, на выходные. С отпуском Меира, с выходными можно распрощаться.

Они с кузеном оплачивали квартиру пополам, но Меир сказал, что вернется только осенью. Прикинув в уме, Мэтью понял, что придется брать дополнительные дежурства. Ему надо было рассчитаться с уборщицей, оплатить газ, и электричество. Вспомнив, что бензина в форде осталось мало, он махнул рукой: «Какой океан!».

Когда они с Мэтью уезжали на выходные, кузен, аккуратно, оплачивал свою часть расходов. Меир вообще был деликатным человеком. У доктора Горовица имелись деньги. Мэтью понимал, что кузен не бедствует, однако Меир не возражал против скромных пансионов и дешевых закусочных. Он всегда рассчитывался за бензин:

– Я не вожу машину, Мэтью. Мне неудобно, что ты за рулем.

Они ездили в Мэриленд и Виргинию. На пляже Мэтью видел компании, садившиеся в мощные катера. Он слышал смех девушек, наблюдал за их спутниками, красивыми, хорошо одетыми молодыми людьми. Он, незаметно, сжимал кулаки:

– Выскочки, дети недавних иммигрантов, водят дорогие автомобили, пьют шампанское, не считают каждый цент…, – Мэтью считал. Получая приглашения на обеды, капитан Горовиц напоминал себе, что отказываться невежливо. Визиты случались почти каждую неделю. В синагоге знали, что Горовицы пострадали от биржевого краха, но никто не подозревал, насколько.

Надо было купить цветы хозяйке дома, и почистить смокинг. Для приемов в загородных особняках требовалось такси. Мэтью никогда не садился за руль выпившим. После каждого обеда, капитан Горовиц, изучая банковский баланс, хотел зажмуриться. В конце месяца на счету оставалось не больше пары десятков долларов, хотя он отчаянно экономил, покупая самую дешевую еду. В добавление, во втором отделе никто не ходил в форме. Военным разведчикам ее не выдавали. Начальник штаба армии во всеуслышание заявлял, что небольшой департамент, пора закрыть.

– Никому они не нужны, – замечал генерал Крэйг, – Америка ни с кем не воюет, и не собирается. Доктрина вице-президента Вулфа и президента Адамса, провозглашенная президентом Монро, ясна, господа. Америка для американцев. Мы не вмешиваемся в европейские дела, а, тем более, в азиатские, – Крэйг добавлял:

– Мы защищены океанами, нам некого бояться. Мы послали войска в Европу, долг союзников велел нам оказать помощь, но больше такого не повторится.

На одежде было никак не сэкономить, но требования оставались строгими. На работе все служащие департамента появлялись в костюме. Расстегнув ворот рубашки, Мэтью распустил узел галстука. В кабинете царила невыносимая жара. Он понимал, что будущие дежурства окажутся такими же скучными, как рабочие дни. Документов поступало мало. На сводку они с Мэллоу тратили едва ли полчаса. Передав донесение, секретарю начальника штаба, они читали газеты, изредка перебрасываясь ленивыми замечаниями. Сводки поступали от военных атташе американских посольств в Европе и Азии. Мэтью, иногда, жалел, что пошел в армию. В Государственном Департаменте можно было бы быстрее продвинуться по службе. Мэллоу развеял его заблуждения. Кузен жены сослуживца трудился в Государственном Департаменте.

– Похожее болото, – сочно заметил офицер, – пока человека пошлют куда-нибудь за границу, он успеет геморрой заработать, сидя над бумагами. В точности как мы с тобой, – он широко зевнул.

Мэтью не забыл, как стрелять. Он два раза в неделю ходил в тир, и меткости, которой был знаменит в Вест-Пойнте, не потерял. Он иногда думал попросить перевод в действующую, вернее не действующую армию, но, судя по рассказам штабных офицеров, инспектировавших базы, в соединениях царила такая, же скука.

– Везде одно и то же, – Мэтью вспомнил сегодняшнюю сводку, – докладывать нечего.

Введя войска в Рейнскую область, покончив с демилитаризацией, Германия успокоилась. Судя по всему, немцы занимались только подготовкой к Олимпиаде.

– Войска, – презрительно хмыкнул Мэтью, – три батальона переправились на западный берег Рейна. Шум стоял такой, будто три армии на нем оказались, – они ожидали, что французы будут действовать. В конце концов, Германия нарушила версальские соглашения. Ничего не произошло. Британия, как выразился генерал Крэйг, пожала плечами: «Немцы зашли к себе на огород».

– Только Черчилль был против невмешательства, – Мэтью, поморщившись, отпил теплого кофе, – выступая в палате общин, он говорил, что Британия должна помочь Франции. Но в чем помогать? Французы даже мобилизацию армии не объявили, а теперь поздно спохватываться. Шахты и заводы Рура не лежат под пушками французов, а защищены штыками немецкой армии. Гитлер умный политик, надо отдать ему должное.

– Макс Шмелинг нокаутировал Джо Луиса в двенадцатом раунде, – Мэллоу закурил папиросу. В комнате запахло дешевым табаком.

– Молодец немец, я на него ставил, – Мэллоу, посчитав на пальцах, ухмыльнулся, – двадцатка в кармане. Миссис ожидает приятный сюрприз…, – они заговорили о боксе. Джо Луис был цветным. Офицеры долго спорили, кто лучше держится на ринге, цветные или белые.

– В любом случае, – подытожил Мэтью, – негры нечасто проигрывают белым. И бегают они быстрее. Хотя бы на Джесси Оуэнса посмотри…, – Мэллоу расхохотался:

– Потому, что они с плантаций удирали, до гражданской войны.

Мэллоу родился в Виргинии, предки офицера сражались на стороне конфедератов. Сослуживец этим гордился.

Больше за день ничего не произошло. После обеда принесли расшифрованные донесения из Токио. После создания в Маньчжурии марионеточного государства, японцы вели себя тихо. На совещаниях говорили, что вряд ли, в ближайшее время, можно ожидать большой войны в Китае.

– Им требовался плацдарм для нападения на Советы, – Мэтью просматривал радиограммы, – и они его получили. Островным государствам тяжело вести войну. Британия давно это поняла, и не вмешивается в европейские дела. Сталин занят своими заботами…, – из Москвы ничего интересного не сообщали. В Испании мог случиться военный переворот, сведения из Мадрида были довольно определенными. Подобное, как говорило начальство, оставалось внутренним делом страны.

– Нас такое вообще не касается, – император Хирохито назначил генерала Сиро Исии командующим отдела по предотвращению эпидемий, в Квантунской Армии. Мэтью вспомнил:

– Кузен Давид в Маньчжурии, чуму изучает. Охота человеку ездить в дикие места. Хотя он врач…, – штаб заканчивал работу ровно в пять вечера, по звонку. Мэллоу всегда торопился домой, к жене и ребенку. Он жил в пригороде столицы, в домике, купленном в рассрочку.

Мэтью пошел на Дюпонт-Серкл пешком. Вечер был жарким, на тротуарах гудела толпа. Надев легкие, шелковые платья, женщины сняли чулки. Пахло духами, над куполом Капитолия висело медное, огромное солнце. Мэтью подумал, что можно сходить в кино. Дома, с отъездом Меира, стало совсем одиноко. Подсчитав деньги в кошельке, капитан приуныл. Кино отменялось. Мэтью смотрел на девушек, стучавших каблуками по мостовым, на пробку из дорогих автомобилей, на горящие, многоцветные рекламы новых фильмов.

Когда умерла мать, дядя Хаим предложил Мэтью деньги, безвозмездно: «Мы семья, милый. К чему расчеты?». Мэтью, кадет Вест-Пойнта, отказался. Ему не хотелось чувствовать себя зависимым от родственников, пусть даже и от дяди Хаима, хотя деликатнее человека было не найти.

– Аарон с Меиром на него похожи, – засунув руки в карманы пиджака, Мэтью разглядывал бывший особняк Горовицей, – это семейное. Праведники, – зло сказал капитан Горовиц, – хорошо быть праведником с квартирой у Центрального Парка. В прошлом веке никого из них в приличное место не пустили бы. Бабушка Бет была цветная. Все об этом забыли. Как забыли о нашем доме…, – над мраморным портиком развевался красный флаг. В особняке Горовицей, с довоенного времени, размещалось сначала русское, а теперь советское посольство.

Сплюнув на мостовую, Мэтью закурил папироску. По дороге домой он прошел мимо бывшего особняка Бенджамин-Вулфов.

– Кузен Теодор его с большой выгодой продал, – Мэтью посмотрел на кованые ворота, – успел, до биржевого краха. Впрочем, у него денег достаточно. Строит виллы на Лазурном Берегу, для богачей. У всех есть деньги, кроме меня…, – он решил отправиться на Дюпонт-Серкл. В спальне он спрятал неплохой журнал, с фотографиями. Такие вещи открыто не продавали, но у Мэтью имелись знакомые среди агентов Бюро, занимавшихся рейдами на подпольные публичные дома. Мэтью не рисковал проститутками. Он был брезглив, и не хотел тратить деньги.

Не выдержав, Мэтью свернул к отелю Вилларда. Капитан Горовиц часто так делал. Он хотел посмотреть на дорогие автомобили, на уверенных мужчин, с золотыми запонками, в хороших костюмах. Они сопровождали ухоженных красавиц в шелковых платьях. Стеклянные двери крутились, к отелю подъезжали такси. На противоположной стороне Пенсильвании-авеню, Мэтью жадно разглядывал электрические огни, огромную, хрустальную люстру в вестибюле, мраморную лестницу отеля и вазы со свежими, пышными цветами.

В баре гостиницы было тихо. Официанты, негры, ловко наклоняясь над столиками, неслышно принимали заказы. Отложив The Washington Post, мужчина с темно-рыжей бородой поднес к губам тяжелый, хрустальный бокал с шотландским виски, двадцатилетней выдержки. Пахло осенью, дымом костра, палыми листьями. Высокий, красивый молодой человек, в дешевом, поношенном костюме, застыл напротив отеля. Теодор хорошо знал это голодное выражение глаз. Попросив официанта повторить выпивку, он достал блокнот. Теодор открыл страницу, испещренную цифрами, выглядевшими, как биржевые котировки. Он подчеркнул одну из строчек, серебряным карандашиком.

– Oh, what a tangled web we weave

When first we practice to deceive! – пробормотал Теодор себе под нос.

Резко повернувшись, юноша пошел на север. Янсон записал, на чистой странице блокнота, шифром: «Операция Паутина».

Немного посидев за виски, Янсон поднялся в номер. Мистер и миссис Рихтер занимали трехкомнатный люкс, на верхнем этаже отеля. С балкона открывалась панорама Вашингтона. Заходило солнце, над куполом Капитолия развевался американский флаг. Сбросив пиджак на кровать, Теодор устало закурил папиросу, облокотившись на гранитные перила.

Отсюда не было видно советского посольства, однако он помнил красное знамя над входом. Янсон закрыл глаза: «Как хочется домой».

Аргентина и Советский Союз не поддерживали дипломатических отношений. В Мексике посольство закрыли. За двенадцать лет они едва ли десяток, раз видели флаг Родины. В Буэнос-Айресе они были совсем одни, связь шла через радиограммы. Теодор каждые несколько месяцев менял дешевые квартиры в рабочих кварталах. Иногда их извещали, что в порту ожидается советский корабль. Они передавали домой отчетность, и получали московские газеты.

В Аргентине писали о великих стройках социализма, о достижениях СССР, однако ничто не могло заменить «Правды», с портретами ударников, с репортажами из Сибири и Дальнего Востока. Они читали, об открытии метрополитена в Москве, о трудовом подвиге Стаханова. Товарищ Чкалов собирался совершить перелет по «Сталинскому маршруту», из СССР в США, без посадок. Увидев глаза мужа, Анна погладила его по щеке:

– Скоро, милый. Мы добьемся торжества коммунизма, ты вернешься к авиации. Будешь возить пассажиров, – она отобрала у него газету, – испытывать новые самолеты…, – от нее пахло жасмином. Теодор вздохнул:

– Я знаю, милая. Надо работать, делать свое дело…, – он улыбнулся: «Ты пойдешь в школу, преподавать языки, заниматься с детьми…»

Оказавшись в Аргентине, они попросили разрешения, у Москвы, на второго ребенка. Малыш придал бы сеньору и сеньоре Рихтер еще больше правдоподобности. Им позволили беременность, однако ничего не получалось. Теодор, иногда, думал, что это его вина. Анне, он, конечно, ничего такого не говорил. Он никогда не спрашивал у жены об отце Марты.

– Я обещал, – напоминал себе Теодор, – я коммунист, и должен быть верным своему слову. Любой может сделать ошибку. Марта моя дочь, и так будет всегда, – она, действительно, была его ребенком.

В Москве, когда Марта была младенцем, Теодор вставал к ней, ночами, купал и менял пеленки. Дочка пошла, когда они жили в Юго-Западной Африке. Он водил ее за руки, слыша веселый, детский смех. Янсон заставлял себя не вспоминать ребенка настоящих Рихтеров, тоже девочку, двух лет от роду. Никого нельзя было оставлять в живых, от этого зависела безопасность операции и будущее страны. Он расчесывал бронзовые волосы Марты, заплетал ей косички и думал о разнесенном пулей затылке девочки. Ее мать умерла, держа ребенка на руках.

– Они не страдали, – сказал себе Теодор, – все случилось быстро. Они не поняли, что произошло. А Рихтер вообще спал.

– Моя вина, – он смотрел на вечерний, затихающий город.

Днем он вернулся с Юнион-стейшн, посадив Анну на экспресс «Колумб», отправляющийся в Нью-Йорк. Портье в гостинице Вилларда Теодор сказал, что у него назначены деловые встречи в столице. Потом он собирался присоединиться к жене.

Лето было жарким. Когда Теодор и Анна ехали с юга в Вашингтон, они часто останавливались на пляжах. «Линкольн», взятый в аренду, в Техасе, был чистым. Теодор все проверил. Вряд ли в захолустном городке Браунсвилле им бы подсунули машину с микрофонами.

Богатая пара ни у кого не вызывала подозрения. Они осматривали города по дороге, обедали в хороших ресторанах. В Чарльстоне Рихтеры сняли номер в отличной гостинице, и немного отдохнули. Они говорили о досье, поступившем из Москвы. В нем значилось около тридцати фамилий, но Теодор и Анна оставили только холостяков.

– Семейные люди опасны, – задумчиво сказала жена, – их легче разоблачить. Человек не может все время носить маску. Даже мы с тобой, – она смотрела вперед, уверенно держа руль, – иногда ее снимаем, – Теодор заметил какую-то грусть в ее серых глазах. Янсон сказал себе:

– Она устала. Нельзя все время быть в напряжении. Не надо ничего докладывать в Москву. Она отправится домой, с Мартой, отдохнет. Поживут на правительственной даче…, – дочь появилась на свет на такой даче, на Воробьевых горах. Анна собиралась поехать в родильный дом на Арбате, но схватки начались неожиданно. Им пришлось вызвать по телефону врача. Все прошло быстро, Марта родилась на рассвете, в неожиданно ясный, свежий, солнечный день начала весны. Теодор привез жене букет красных гвоздик.

Он и сейчас, на вокзале, купил ей фиалки. Теодор проверил, как она устроилась в купе первого класса. За кофе, в вокзальном ресторане, Анна указала глазами на вывеску: «Для цветных», над задней комнатой. Незаметно, под столом, пожав ей руку, Янсон сказал, одними губами: «Мы боремся и против такого, любовь моя». Они проехали южные штаты, видели уборные и фонтанчики с питьевой водой, для цветных, универсальные магазины и рестораны, с вывеской: «Только для белых». Они читали о сегрегации в Америке, но в первый раз встретились с ней воочию.

– Не в первый, – покачала головой жена, – индейцы в Аргентине не живут в городах, но к ним тоже относятся, как к скоту. В царские времена, похоже, обращались с евреями, поляками, латышами…, – они говорили дочери, что революция покончила с чертой оседлости, разрушила тюрьму народов и освободила угнетенную женщину.

– Любой человек может учиться в университете, – улыбалась Анна, – получить образование. Женщины становятся депутатами, заседают в Советах, ставят трудовые рекорды. Ты у нас будешь гражданином нового общества, милая, – она целовала бронзовые, теплые волосы.

Теодор стоял на балконе, думая о жене и Марте. Он должен был увидеть семью через несколько дней, после окончания операции.

Анна, по телефону, забронировала номер в «Уолдорф-Астории». У нее имелась доверенность, выписанная мистером Рихтером, на получение вкладов из банковских ячеек. У аргентинской конторы были счета и в Америке. Резиденты в Нью-Йорке, по документам, работали торговыми представителями. Некоторые счета закрыли. Средства лежали на складах, под видом американских товаров, отправлявшихся в Европу. Остальное получала Анна. Пакетбот из Веракруса выгрузил домашнюю утварь в Нью-Йорке, ящики ждали в порту. Груз уплывал в Ливорно, с Янсоном, а жена и дочь ехали в Гавр.

– Мы ненадолго расстаемся, – сказал себе Теодор, – до зимы. Может быть, – он вздохнул, – когда Анна отдохнет, все получится. Ей всего лишь тридцать четыре…, – он хотел еще ребенка.

В Цюрихе он открывал контору, нанимал персонал и размещал, груз в банковских ячейках. Они привозили в Швейцарию золотой запас партии, неприкосновенные средства. Они очень аккуратно, отчитывались по тратам. Драгоценности покупались с разрешения Москвы. Анна относилась к золоту и бриллиантам, как к достоянию Родины, и не считала их личным имуществом. Теодор понял, что у них и нет личного имущества, только несколько чемоданов с одеждой.

В Цюрихе его ждал французский паспорт. С ним Теодор ехал в Испанию. Их руководитель, Эйтингон, тоже летел в Испанию, под именем генерала Котова. Судя по всему, в Мадриде собиралось много представителей иностранного отдела, однако все они представлялись военными специалистами.

Составив короткий список из двенадцати человек, они передали сведения в Москву. Теодор встречался с третьим секретарем посольства, ответственным за разведывательную работу, в парке на берегу реки Потомак или в скромных ресторанах. За каждым из двенадцати установили негласную слежку. Теодор и Анна сами посмотрели на этих людей.

Он проводил капитана Мэтью Горовица до здания штаба армии, на Конститьюшн-авеню, и видел, как Меир Горовиц садится в поезд «Колумб». Теодор лично проверил их квартиру, записывая наблюдения в блокнот. То же самое сделали и с остальными десятью. Когда Анна уезжала, решение из Москвы еще не пришло.

Вернувшись с балкона в комнату, он, аккуратно, повесил пиджак на плечики. Теодор сказал жене, что Москва, скорее всего, какое-то время будет раздумывать. В конце концов, человек, которого они надеялись получить сейчас, был не однодневкой.

Разговаривая с Москвой, Теодор узнал, что для устранения Троцкого будут использоваться агенты в коммунистических кругах США и Франции. Это была его идея. Янсон, из Мехико послал радиограмму Эйтингону. Он напоминал, что Троцкий подпускает к себе только проверенных людей. Теодор все время слышал голос Анны: «Партия приняла решение, и мы должны его исполнять. Мы солдаты партии, а она не ошибается, Теодор».

– Не ошибается, – Янсон сидел на краю ванны, наполнявшейся чистой, горячей водой: «Это сантименты, слабость…, Анна права». Он вытер запотевшее зеркало.

– У меня морщины, – понял Янсон, – тридцать восемь исполнилось. Кажется, революция только вчера случилась, только вчера я Анну встретил…, – Янсон вспомнил, как они купались в Каспийском море, с матросами.

– Жара стояла, –лежа в ванной, он медленно курил папиросу, глядя в потолок, – совсем, как здесь.

Агент, которого они надеялись получить сейчас, должен был работать на будущее. В Москве знали об опытах в лаборатории Резерфорда, в Кембридже, о работе Нильса Бора, в Копенгагене, о деятельности нобелевского лауреата Гейзенберга, в Германии, об итальянском ученом Ферми. Ядерную физику ждал успех. Теодор написал Эйтингону, что рано или поздно кто-то получит действующее атомное оружие. В Советском Союзе велись подобные исследования, однако до результата было далеко.

– Все для блага коммунизма, – сказал себе Теодор, – после краха капиталистической системы гонка вооружений закончится. Пока нам надо быть начеку, мы окружены врагами. Даже в Советском Союзе есть лазутчики Запада…, – получив разрешение из Москвы на вербовку Паука, Янсон решил ничего не говорить Анне. Их направляли в Европу. Паук, после завершения операции, переходил под непосредственный надзор Эйтингона. Анна с ним бы никогда не встретилась. Янсон, после начального этапа, передавал Паука американскому отделу.

Теодор потушил окурок в серебряной пепельнице.

– Паук однофамилец ее матери, но все равно, не надо ей знать. Мало ли что. Во многих знаниях, как известно, многие печали, – он помнил тихий голос пастора на уроках Закона Божьего. Ребенком, Теодор ходил с матерью на мессу, в Риге. Янсон, иногда, ловил себя на том, что ему нравится в церкви. Он никому не упоминал о таком, даже Анне.

– Они однофамильцы, – повторил Теодор, – не родственники. Горовицей много, пять страниц в городской телефонной книге. Анна говорила, что Фрида Горовиц была единственным ребенком.

Теодор подозревал, что у половины работников иностранного отдела, есть родня за границей. Дзержинский, однажды, ядовито заметил: «У меня братья и сестры в панской Польше. Может быть, вы, товарищи, и меня отстраните от работы?».

– Дзержинский приговорил к расстрелу собственного брата, – Янсон закинул руки за голову, – за контрреволюционную деятельность. Ленин отменил приказ, велел Феликсу Эдмундовичу его отпустить. Ленин был мягким человеком, добрым…, – в иностранном отделе могли перестраховаться и отозвать Анну в Москву, не разрешив ей дальнейшую работу за границей. Теодор махнул рукой: «Эйтингон написал, что мать Анны и будущий Паук однофамильцы. Анна больше его не увидит. Никакой опасности нет».

Набросив халат, он заказал кофе в номер. Работать предстояло всю ночь. Завтра Теодор предполагал познакомиться с Пауком лично.

Мальчик в форменной курточке принес кофейник. Негр белозубо улыбнулся, приняв деньги: «Спасибо, сэр!». Теодор проводил глазами черные, кудрявые волосы под фуражкой:

– Все ради детей. Марты, этого мальчика. Чтобы они жили в другом мире, мире без войн, без угнетения…, – Теодор включил лампу под зеленым абажуром.

– Как у Владимира Ильича, – отчего-то подумал он, – в кремлевской квартире. Марта скоро пойдет в Мавзолей. Они годовщину революции в Москве встретят…, – седьмого ноября Анна готовила торжественный обед, для семьи. Они сидели с Мартой, рассказывая ей о революции и гражданской войне, о Ленине и Сталине, слушая ее восторженный голос. Теодор и Анна обещали дочери, что очень скоро она поедет в Советский Союз, и увидит, своими глазами, мощь Родины и новое, социалистическое общество. Теодор посмотрел на часы: «Анна скоро в Нью-Йорке будет».

Жену встречал гостиничный лимузин. Следующие несколько дней она занималась делами, а потом забирала Марту из школы. Включив радио, Теодор поймал Берлин. Передавали «Страсти по Матфею» Баха, дирижировал Караян. Он слушал знакомые строки Евангелия. Низкий, женский голос запел:

Erbarme dich, mein Gott,
Um meiner Zähren willen!
– Сжалься над нами, Господи, – Теодор начал писать.


Паук часто проходил мимо отеля Вилларда. О его привычках доложили следившие за ним люди, да и сам Теодор в этом удостоверился. После завтрака, Теодор пошел в галерею Филипса. В первый раз Янсон навестил музей, когда проверял квартиру на Дюпонт-Серкл, где жил Паук и его дальний кузен. Второй мистер Горовиц тоже был в коротком списке, однако, они колебались.

Юноше исполнился двадцать один год. Для вербовки часто предпочиталась молодежь. Мистер Горовиц, тем не менее, занимал должность агента в Бюро Расследований, и не имел отношения к армии, или государственным секретам.

– Они ловят гангстеров, – спокойно заметила Анна, – пусть он дальше этим занимается.

Теодор с Анной, в столице, следили за людьми из списка по отдельности. Так предписывали правила безопасности. Они были супругами, но даже супруги, смеялась Анна, не могли проводить все время рядом. Теодор ходил по залам, любуясь картинами. Он думал о времени, когда мировое искусство станет доступным народу. В Буэнос-Айресе они посещали и оперу, и художественный музей, с хорошей коллекцией импрессионистов.

Герр Рихтер, правда, всегда говорил, на вечеринках, о художественном гении арийских живописцев. Герр Теодор предпочитал классическое, одобренное партией искусство. В квартире висели пейзажи родной Швейцарии и копия портрета фюрера. Немецкий культурный центр распространял репродукции среди соотечественников.

Теодор остановился перед «Завтраком гребцов» Ренуара.

Они с Анной уехали из Москвы, когда город оправлялся после гражданской войны и разрухи. На многих домах, после октябрьских боев семнадцатого года, виднелись следы пуль и снарядов. Окна заколотили, в подворотнях, у костров, спали беспризорники.

– Советский Союз позаботился о каждом ребенке, – подумал Теодор, – здесь, после финансового краха миллионы людей потеряли сбережения, остались на улице. Никого их судьба не интересовала. Взять, хотя бы Паука…, – он внимательно читал досье предполагаемого агента. Осмотр квартиры принес еще больше информации.

В гостях, Теодор и Анна всегда запоминали мелочи. Они знали, что на мелочах, и проваливаются разведчики. Перед каждой вечеринкой, они проверяли комнаты. Впрочем, у них и не было ничего подозрительного. Радиопередатчик Теодор держал в чемодане, перевозя его с квартиры на квартиру. Корреспонденцию из Москвы они, немедленно, сжигали.

Он рассматривал веселые лица, улыбки девушек на картине.

– Столица преобразилась, – Теодор помнил фотографии первомайских парадов, – москвичи катаются на лодках, дарят цветы, ходят в рестораны. Ради такого мы и сражались, – Янсон спокойно относился к вещам. На гражданской войне, он, кроме именного оружия, возил только мешок с кое-какой одеждой и брошюрами Ленина. Ему нравились счастливые лица молодежи СССР.

– Они были детьми, во время гражданской войны, – думал Янсон: «Они вошли в светлое будущее, о котором мечтали Маркс, Энгельс и Ленин. Мы сделаем все, чтобы они никогда не узнали ужаса капитализма». Когда они ехали по Америке, Теодор сказал жене:

– Я уверен, что мы скоро построим социализм во всей планете. На бутылке «Кока-колы» напишут: «Произведено народным предприятием в городе Атланта».

Он улыбнулся, вспомнив разговор. Теодор посмотрел на золотой ролекс. У него оставалось пять минут.

Теодор направился к мужской уборной:

– Интересно, чем занимаются мальчишки Воронова? Двадцать четыре им, совсем взрослые. Степан авиацией бредил. Расспрашивал меня о воздушной атаке во время антоновского мятежа. Наверное, летчиком стал. Анна их найдет, когда в Москве окажется…, – в мужской уборной было тихо, пахло сосновым освежителем воздуха.

Теодор зашел в третью кабинку справа, рядом зажурчала вода. Быстро нагнувшись, он отдал блокнот, с планом операции «Паутина». Информацию посылали в Москву. Теодор узнал бы о положительном ответе в записке на имя мистера Рихтера, оставленной у портье, в отеле Вилларда.

Подождав, пока человек из посольства уйдет, он вымыл руки. Теодор продолжил смотреть картины. Коллекция здесь была отменной:

– В Москве, тоже много импрессионистов. Когда все закончится, стану пилотом гражданской авиации, Анна пойдет преподавать, в школу. Будем каждые выходные ходить в музеи, ездить за город…

Днем он гулял по Вашингтону, думая о Пауке.

На квартире, Теодор многое понял о предполагаемом агенте. Он осматривал комнаты в кожаных перчатках, медленно, аккуратно двигаясь, прислушиваясь к шагам на лестнице. В кармане у Теодора, как мера предосторожности, лежал вальтер.

Оба Горовица работали в правительственных учреждениях, и днем дома не появлялись. Они держали уборщицу. Служба наружного наблюдения сообщила, что пожилая женщина приходит раз в неделю.

– Молодые парни, – поморщился Теодор, – могли бы и сами пол вымыть. Я все умел, в их возрасте, – мать Янсона умерла, когда мальчику было шестнадцать. Реальное училище он заканчивал круглым сиротой, бегая по частным урокам.

Теодор перебирал вещи Паука:

– Он в семнадцать матери лишился, а отца и того раньше. Если бы он жил в нашей стране, он вырос бы совсем другим. Он еще может оказаться в Советском Союзе…, – Теодор сказал Москве, что Паука на страхе не завербуешь. Шантажировать его было нечем. Любви к социализму, у него тоже, пока, не имелось. Людей с левыми настроениями в правительственные органы не нанимали. Эйтингон предложил обыграть Паука в карты. Теодор, хоть и был хорошим картежником, не согласился.

– Паук не азартен, – написал Теодор, – он холоден и расчетлив. Мы используем логику, и любовь к порядку.

Сначала они думали подвести к Пауку девушку, но в посольстве, под рукой, никого не было. Ждать они не хотели.

– Потом, – сказал себе Теодор, – мы найдем ему постоянную подругу. Девушка за ним присмотрит, – он вспомнил о тонкой стопке журналов, под матрацем в спальне Паука. Теодор покачал головой:

– Отвратительное наследие буржуазного строя жизни, эксплуатация человеческих слабостей…, – просмотрев письма из банка, Янсон узнал баланс на счету. Он понял, сколько потеряла семья будущего агента, после банковского кризиса. Он ворошил поношенные рубашки и белье, вычищенные, старые костюмы, поднимал обувь и смотрел на стертые подошвы.

У Паука, неожиданно, имелись книги.

Теодор листал старый еврейский молитвенник. Он знал, что Паук и его кузен ходят в синагогу. Кроме молитвенника, на полке стояли романы. Паук читал Хемингуэя, Фицджеральда и Джека Лондона. Рядом лежал старый сборник стихов Байрона. На первой странице, выцветшими чернилами, значилось: «Аталия Вильямсон». Это была бабушка Паука. Янсон изучил его родословную. Его деда, генерала Горовица, похоронили на Арлингтонском кладбище. Теодор хотел найти семейный альбом, но оставалось мало времени. Он махнул рукой:

– Все ясно. Его отец погиб на войне, его дядя утонул, подростком, его мать умерла. Он совсем один…, – Теодор закрыл дверь: «Ему нужна семья».

Он смотрел на коричневую, жаркую воду Потомака. К вечеру стало еще жарче.

– Он романтик, – думал Теодор, – журналы ничего не значат. Это все, – Теодор поискал слово, – временное. По ночам он читает «Великого Гэтсби», представляя себя в дорогом особняке, на Лонг-Айленде, с любимой женщиной…, – Янсон усмехнулся: «Расчетлив, но романтичен. Это нам очень на руку». Теодор знал, что Паук не станет работать из лояльности к Советскому Союзу. Юноша не был замечен в коммунистических симпатиях.

– Не надо его пугать, – написал Теодор в плане операции, – не надо относиться к нему свысока. Мы помогаем человеку, оказавшемуся в тяжелом положении.

Он шел к гостинице, вспоминая тканое, индейское одеяло, и томагавк на стене спальни. Дед Паука, генерал Горовиц, погиб на индейских войнах. Его отец тоже служил на западе. «Резервации, – вздохнул Теодор, – такая же косность, как и сегрегация. Скоро Америка станет другой, и весь мир, вместе с ней».

В гостинице его ждал неподписанный конверт. Теодор прочел записку:

– У меня деловое свидание. Я вернусь, с партнером. Поужинаем здесь. Оставьте столик в ресторане, – поклонившись, портье, немного завистливо, посмотрел вслед ухоженному, холеному немцу.

– Говорят, они грубияны, – портье поднял телефонную трубку, – колбасниками называют. Мистер Рихтер настоящий джентльмен. Я слышал, что мистер Форд, поклонник мистера Гитлера…, Правильно, стране нужна твердая рука…, – он следил за широкими плечами мистера Рихтера. Немец пересек улицу, направляясь на Конститьюшен-авеню.

Теодор отлично знал, каким путем Паук ходит с работы. У молодого человека было три костюма, серый, синий, и темно-коричневый. Сегодня он надел серый пиджак. Теодор, невольно, улыбнулся:

– Коричневый, с экономным образом жизни, Паук мог бы еще носить. А серый не будет.

Янсон, по дороге, купил кофе навынос, в бумажном стаканчике.

– В Москве, наверняка, такие стаканы есть, – подумал Теодор: «Простая вещь, а очень удобно». Кофе остыл. Янсон не хотел обжигать будущего агента.

Держа стаканчик, он остановился на углу Конститьюшен-авеню. Было без пяти пять. Из дверей штаба армии потянулись на улицу первые, слабые стайки служащих. Сначала появились секретарши, в строгих платьях, или костюмах, с маленькими сумочками, с химическими кудрями. Девушки щебетали, застегивая жакеты, подкрашивая губы, охорашиваясь.

Паук, вышел на улицу, Теодор спокойно выбросил папиросу. Дождавшись, пока юноша минует угол, Янсон вывернул навстречу. Неловко, пошатнувшись, он вылил остывший кофе прямо на пиджак и рубашку Паука.


Визитную карточку, на хорошей, дорогой бумаге, Мэтью вложил в «Прощай, оружие» Хемингуэя. За распахнутым окном спальни, выходившим на Дюпонт-Серкл, стояла жаркая, тихая вашингтонская ночь. На выходные столичные жители разъезжались из города, устремляясь к океанским пляжам, на восток. Звенели цикады. Изредка слышался шорох автомобильных шин, звук тормозов. По беленому потолку комнаты метались отсветы фар.

Мэтью сидел на подоконнике, держа на коленях раскрытую книгу. Он смотрел на огонек папиросы, на пустые, черные окна домов напротив. В глубоком, темном небе мерцал, переливался Млечный Путь.

– Я выхожу, и мы идем по коридору и я ключом отпираю дверь и вхожу и потом снимаю телефонную трубку и прошу, чтобы принесли бутылку капри бьянка в серебряном ведерке полном льда и слышно как лед звенит в ведерке…, – Мэтью читал, при свете папиросы.

В ресторане Вилларда, на крахмальной скатерти, в ведерке со льдом, стояла запотевшая бутылка «Вдовы Клико». Принесли персики и клубнику, спелые, сладкие вишни. Они ели вальдорфский салат, холодный вишисуаз, отличный, мягкий, едва прожаренный стейк. Официант подал блюдо с французскими сырами. О многих Мэтью читал, но никогда их не пробовал. На фарфоровых тарелках, рядом с ореховым пирогом, блестели шарики ванильного мороженого. Они пили шампанское. К мясу мистер Теодор заказал отличное, красное бордо, десятилетней выдержки. Перед ними поставили кофе, но не из дешевого порошка в жестяных банках, который покупал Мэтью, а в изящных, серебряных чашках. Вдохнув ароматный, горький дымок, Мэтью услышал добродушный голос:

– Кофе сварили по-итальянски, мистер Горовиц, – каре-зеленые глаза улыбались, – очень рекомендую.

К десерту полагались маленькие рюмочки с ликером, пахнувшим, горьким апельсиновым цветом. Мистер Теодор сказал, что это Grand Marnier Cuvée du Centenaire, выпущенный десять лет назад, к столетнему юбилею компании. Мэтью никогда так не обедал, даже на званых приемах. Он не увидел, как мистер Теодор расплатился. Счет не принесли к столу. Новый знакомец поднял руку: «Мистер Горовиц, вы мой гость. Я чувствую себя виноватым, из-за моей неловкости».

Серый, потертый, облитый кофе пиджак, грязную рубашку, старый галстук завернули в фирменный пакет универсального магазина «Лорд и Тэйлор». Мэтью незаметно, щупал дорогой, ирландский лен нового костюма. Галстук тоже был новым, итальянского шелка, цвета голубиного крыла, с легкой, серебристой искрой. Ботинки остались теми же самыми, поношенными. Мэтью думал, что метрдотель обратит на них внимание, однако у мистера Теодора обувь оказалась тоже не новой. В Америке любили блестящие, скрипевшие при ходьбе ботинки. Мистер Теодор, будто догадался, о чем думает Мэтью. Он заметил, изучая меню:

– Английские аристократы, мистер Горовиц, никогда не появляются в новой обуви. Ботинки разнашивает кто-то из слуг, желательно, – он смешливо поднял бровь, – под проливным дождем, в грязи. Потом их может надеть лорд.

– Дядя Джон лорд, – вспомнил Мэтью. Принесли иранскую черную икру, на поджаренном, ржаном хлебе. Мэтью соблюдал кашрут только дома. Отец ходил в ортодоксальную синагогу, но поступал точно так же. Авраам Горовиц говорил:

– На улице, на службе, мы должны быть американцами, милый мой. Горовицы здесь триста лет живут. Мы не должны отличаться от всех остальных.

Мать Мэтью родилась в Филадельфии, в старой, хорошей еврейской семье. Родственники Мэтью не ставили рождественскую елку, но не видели ничего плохого в опере, театрах и светских книгах. Мать научила Мэтью играть на фортепьяно.

Он отлично знал французский и немецкий языки, разбирался в литературе, но в генеральном штабе такое никому не было нужно. Сослуживцы ничего, кроме служебных циркуляров, и газет, не читали. Говорили только о спорте. Особой популярностью пользовались скачки и бокс. Мэтью хорошо боксировал, и еще лучше стрелял, но нельзя, же было бесконечно обсуждать лошадей и нокауты.

Когда кузен Меир переехал в столицу, Мэтью стало легче. Меир тоже много читал. Они даже сходились во вкусах. Оба любили Хемингуэя, и Джека Лондона. За книгами Мэтью представлял себя таким же, как герои романов, человеком, не знающим страха, спокойным, и уверенным. Меир улыбался: «Не надо отправляться за Полярный Круг, чтобы стать героем, Мэтью. Можно просто, честно, служить своей стране».

Мэтью тогда читал книгу об экспедиции Амундсена на Северный Полюс. Амундсен, с покойным сэром Николасом Кроу, Вороном, открыл Северо-Западный проход. Они пробрались среди льдов, на крохотном шлюпе «Йоа», с командой из шести человек.

– Посмотри, – наставительно сказал Мэтью, – Амундсен, в предисловии, пишет: «Если бы Ворон был жив, он бы, без сомнения, пошел со мной к Северному полюсу». Но все открыто, – грустно добавил Мэтью, – исследовать нечего.

Серо-синие глаза кузена опасно заблестели. Мэтью удивлялся тому, как Меир, невысокий очкарик, на вид подросток, мог, иногда, преобразиться.

– Он, наверное, похож на дедушку Меира, который в Войне за Независимость участвовал, – думал Мэтью: «Его портретов не сохранилось, а жаль. Хотел бы я на него посмотреть». Сняв очки, кузен протер стекла платком:

– Ворон, дорогой мой, не только погиб где-то во льдах, но и потащил за собой жену, оставив двоих детей сиротами, без единого цента. Он продал все имущество покойной бабушки Мирьям, далеко не бедной женщины, чтобы финансировать экспедицию на поиски корабля, который, если и дошел триста лет назад до Антарктиды, то давно лежит на дне морском!

Укоризненно покачав головой, кузен вернулся к документам. Углубившись в книгу, Мэтью вспомнил, что Ворон был женат на сестре нынешнего герцога Экзетера, леди Джоанне.

– Ушли в экспедицию и не вернулись, – он переворачивал страницы, – никто о них больше, ничего не слышал. Но тело отца Ворон привез в Англию, нашел его могилу на севере, когда с Амундсеном обретался.

Мэтью подумал о замке дядя Джона, о сталелитейных и химических заводах «К и К». Европейская промышленность от американского биржевого краха не пострадала:

– Кузену Питеру в этом году двадцать один исполняется, – Мэтью отпил темно-красное бордо, – нравится это тете Юджинии, или нет, однако она должна передать сыну управление концерном. Ее, наверное, в палате общин склоняют на все лады, – леди Юджиния Кроу была депутатом от партии лейбористов. Питер Кроу, как намекали в письмах лондонские родственники, ушел из семьи, студентом Кембриджа, из-за дружбы с сэром Освальдом Мосли. Питер стал членом «Британского союза фашистов и национал-социалистов». Юноша руководил молодежной организацией чернорубашечников, как их называли, и с родственниками связей не поддерживал.

– Интересно, – подумал Мэтью, – он может в Германию перевести производство, когда войдет в права наследования. Если он поклонник мистера Гитлера, пусть рядом обосновывается, – за обедом они с мистером Теодором о политике не говорили.

К удивлению Мэтью, человек, неловко обливший его кофе, оказался русским инженером. Мистер Теодор приехал в Америку изучать постановку дел на автомобильных заводах. Советский Союз очень интересовал прогрессивный опыт американцев. Мэтью никогда еще не встречал русских. Отец кузена Питера был русским, однако он погиб на войне. Русским был и кузен Теодор, живший в Париже. Мэтью хотел сказать об этом новому знакомцу, но вовремя прикусил язык. Отца кузена Теодора убили, на гражданской войне. Кузен, с матерью, еле выбрался из России. Он был ярым, правого толка монархистом.

– Он коммунист, – Мэтью смотрел на спокойное, красивое лицо, мистера Теодора, – не надо ему о таком знать.

Выяснилось, что мистер Теодор в партию не вступал.

– У нас демократическая страна, мистер Горовиц, – объяснил инженер, – в конституции гарантирована свобода слова, свобода печати и собраний. Я сделал хорошую карьеру, пользуясь вашим языком, будучи беспартийным человеком, – мистер Теодор трудился старшим инженером на новом, автомобильном заводе, на реке Волге. Он показал Мэтью советский паспорт и дал ему визитную карточку:

– Я провел три месяца в Детройте, мистер Горовиц, не вылезал с конвейера. Мне кажется, я заслужил отдых, – мистер Теодор рассказывал о советских стройках, о красотах страны. Юноши, ровесники Мэтью, в Советском Союзе, командовали военными соединениями, и получали под ответственность заводские цеха.

– Мы ценим молодежь, мистер Горовиц, – заметил русский, – и даем ей развиваться. Любые поездки, обучение…., – он повел рукой, – со мной здесь работала целая делегация, ребята вашего возраста, – он улыбнулся.

Мэтью понял, что такие поездки оплачивало государство, как и отдых в гостиницах на побережье, как образование, от школы до университета, или обучение языкам. Английский у мистера Теодора был отменным. До революции он закончил инженерный факультет. Мистер Теодор водил машину, и даже самолет. Мэтью знал военных пилотов. Он и сам, иногда, думал пойти в авиацию. Однако в воздушных силах царила такая же скука, как и в остальной армии. Приятель, инспектировавший авиационную базу, сказал, что, кроме одного тренировочного полета в неделю, больше ничего в войсках не происходило.

– Как и везде, – мрачно подумал Мэтью:

– Только в Советском Союзе интересно. Они строят новые города, исследуют Арктику, летают через Тихий океан…, – они с мистером Теодором говорили о литературе. Русский читал и Хемингуэя, и Джека Лондона. Они даже поспорили. Мистер Теодор сказал:

– Хемингуэй, отличный писатель. Но в его книгах, к сожалению, царит уныние. Понятно, – он курил дорогие папиросы, поблескивали золотые запонки, – после войны Европа лежала в развалинах. Молодое поколение потеряло иллюзии, ориентиры. Сейчас другое время, мистер Горовиц, – он подмигнул Мэтью, – мне еще не исполнилось сорока, но, когда я смотрю на ваших ровесников, молодых командиров, инженеров, я себя, чувствую стариком…, – мистер Теодор подарил ему журнал «СССР на стройке», на английском языке.

Они расстались у отеля Вилларда. Мистер Теодор жил в советском посольстве. Мэтью, сам того не ожидая, улыбнулся: «Это наш семейный особняк. Его до войны продали. Я в нем никогда не был».

– Приходите, – радушно предложил русский.

– Я вам все покажу. Конечно, дом перестроили, но все равно, вам бы, наверное, было интересно посмотреть. В общем, – заключил мистер Теодор, – звоните мне в любое время, – он написал телефон на карточке, автоматической ручкой Паркера, с золотым пером.

Отложив Хэмингуэя, Мэтью взял журнал. «СССР на стройке» напоминал дорогие издания, которые Мэтью видел в книжных магазинах, Atlantic Monthly, New Yorker, Town and Country. Их читали ухоженные, уверенные юноши, которым завидовал Мэтью. В журнале, тоже были молодые лица, красивые, глянцевые фотографии.

Мэтью читал о своем ровеснике. Юноша, в двадцать четыре года, руководил строительством гидростанции. Под началом у молодого инженера было три тысячи рабочих. Он нашел статью о девушке, враче, уехавшей из столицы на Дальний Восток. Она отвечала за участок размером с четверть Франции. Девушка, светловолосая, высокая, в белом халате, напомнила Мэтью кузину Эстер.

– Эстер никуда не поедет, – усмехнулся Мэтью, – откроет кабинет в Амстердаме, и будет принимать богатых пациенток. Она у Центрального Парка выросла. Дядя Хаим тоже лечит соседей. Какой Дальний Восток! Я уверен, что кузен Давид, чуму изучает не ради помощи людям, а ради Нобелевской премии. Профессор Кардозо не успел ее получить, а Давид своего добьется. Все из-за денег…, – он читал о московском метрополитене, о театрах, рассматривал фотографии ресторанов на реке, счастливых, смеющихся людей. Здесь не было нищих, или безработных, носящих на себе рекламные плакаты. Здесь, казалось, не существовало горя, несчастий и болезней.

Мэтью повертел визитную карточку. Мистер Теодор признался, что еще не видел ничего в столице. Инженер приехал из Детройта после обеда:

– И сразу вас облил, – он развел руками, – прошу прощения. Я боялся, что вы на меня в суд подадите. Я слышал, у американцев национальный спорт, судиться друг с другом. Но я обязан возместить вам ущерб, – он рассчитывался у кассы, в «Лорде и Тэйлоре».

Мэтью, конечно, не стал бы подавать на мистера Теодора в суд. Адвокаты стоили немало, а денег у капитана Горовица не водилось. Мэтью понял, что русский не интересовался тем, где работает новый знакомец.

– Он гость нашей страны, – сказал себе юноша, – надо оставить у него хорошее впечатление об американцах…, – Мэтью соскочил с подоконника. Он хотел еще раз услышать добродушный, с легким акцентом голос, увидеть каре-зеленые, веселые глаза. Мистер Теодор не был похож на отца, но почему-то Мэтью подумал о покойном полковнике Горовице. Отец очень любил Мэтью, и всегда с ним возился. Юноша, взглянул на фото, висевшее на стене. Мэтью, трехлетний, сидел на пони, отец ласково придерживал его за плечи. От мистера Теодора пахло сандалом. Мэтью помнил этот аромат, с детства. Он и сам бы покупал эссенцию, однако флакон стоил дорого. Юноша пользовался дешевой, резкой туалетной водой.

На часах было почти одиннадцать.

– В любое время, – вспомнил Мэтью, поднимая телефонную трубку, – покажу ему город. Завтра я полдня дежурю. Обыкновенная вежливость, в конце концов.

Он набрал номер, сверяясь с карточкой.

Янсон ночевал в посольстве, у телефонного аппарата. Они с третьим секретарем, пили кофе. На столе лежал советский паспорт, с вклеенной фотографией Янсона, визитные карточки, журналы, письма от несуществующей семьи несуществующего инженера.

Третий секретарь был настроен скептически.

– Не позвонит он, Теодор Янович, – сказал коллега, – зачем ему? Он обыкновенный американец, ограниченный янки. Его интересуют только деньги и бокс.

– Вы у него дома не были, Дмитрий Иванович, – уверил его Янсон, – не обедали с ним, о книгах не говорили. Это наш юноша, – Янсон положил руку на сердце, – здесь, внутри. Только он еще сам об этом не знает…, – затрещал телефон. Подняв трубку, Янсон указал собеседнику на кнопку, рядом с аппаратом. Секретарь поспешно ее нажал. Все разговоры с Пауком записывались.

Положив ноги на стол, закурив, Янсон подмигнул третьему секретарю.

– Нет, нет, мистер Горовиц, вовсе не поздно. Я рад вас слышать…, – Янсон, улыбаясь, рассказывал Пауку, что сидит над отчетом о командировке.

– Будто со своим сыном говорит, – третий секретарь поднялся. Он хотел принести еще кофе, ночь обещала стать долгой.

Нью-Йорк

Завизжали тормоза потрепанного форда. Столб пыли повис над вытоптанной площадкой, над высоким, мощным железным ограждением, в три человеческих роста. По верху стальных щитов шла колючая проволока. На воротах висели таблички: «Собственность Правительства США. Проход строго воспрещен».

– Мистер Горовиц, – почти ласково сказал пожилой мужчина, сидевший на месте пассажира, – за сорок футов до маневра начинаете уводить руль вправо. Резко срываете ручной тормоз, крутите руль влево. Не до отказа, пожалуйста. Просто даете направление автомобилю. Поверьте, машину и без вашего дальнейшего участия развернет. Выжимаете сцепление, отпускаете ручник, руль на место. Сцепление оставляете в покое, даете по газам, – насвистывая какую-то джазовую песенку, мистер Чарльз безмятежно закурил папироску:

– Еще раз. Называется, бутлеггерский разворот. Ваши приятели в Чикаго им хорошо владеют. Вперед, – он указал на уходящую за жаркий горизонт, пустынную дорогу.

Меир, вцепившись в руль, тяжело дышал. Его обучили водить машину ровно за день. На следующий день он приехал на пароме сюда, в Хобокен. Инструктор, мистер Чарльз, не представившийся по фамилии, ждал Меира на форде, у ворот. Меир, сначала, думал, что они будут практиковаться в Хобокене. Мистер Чарльз кивнул на место водителя:

– Повозите меня по Нью-Йорку, мистер Горовиц. Я не местный. Покажете мне город, – он улыбнулся, в прокуренные усы. У мистера Чарльза был похожий с Меиром акцент. Юноша предпочел это не обсуждать.

Машину оборудовали вторым комплектом педалей. Только благодаря этой предосторожности экскурсия не завершилась преждевременно, в приемном покое госпиталя. Мистер Чарльз требовал от Меира рассказов о достопримечательностях Нью-Йорка, мимо которых они проезжали. На форде висела табличка «Ученик». Полиция, несмотря на многочисленные остановки, и виляние машины, на них внимания не обращала.

– У нас номера, – коротко заметил мистер Чарльз, – особые.

Какие это были номера, инструктор не объяснил. Меиру вообще, мало что объясняли.

В тире с ним занимался мистер Лео, человек средних лет, с резким, бруклинским акцентом. Меир, с удивлением, заметил, что мистер Лео тоже носит очки.

– Первый раз я их надел в десять лет, мистер Горовиц,– инструктор, разложил перед Меиром целый арсенал, – но на войне они мне не помешали получить Медаль Почета. И вам не помешают, обещаю.

Меир открыл рот. Он еще никогда не видел человека, награжденного Медалью Почета. Мистер Лео не снимал старой шляпы. Под ней, как подозревал Меир, армейский снайпер носил кипу.

Со стрельбой дело пошло веселее. Меир понял, что попадает вовсе не в край мишени, а туда, куда надо. Полигон выходил на океан. Воду тоже отгородили стальными щитами. Его учили водить катер, и нырять. Плавал Меир отменно, как любой мальчишка, выросший в Нью-Йорке, но с аппаратом Рукероля никогда еще не погружался, и вообще не видел такой конструкции.

Катером, впрочем, оказалось, управлять гораздо легче, чем автомобилем. Щиты, загораживавшие акваторию, поднимались. Инструктор, обучавший Меира, позволил ему выйти в море, под наблюдением.

Меир, в двадцатый раз, повторял проклятый маневр. Все его наставники были молчаливы. Человек, сидевший в купе «Колумба», с Washington Post, тоже говорил немного. Незнакомец носил простое, старомодное пенсне и покуривал короткую трубку. Получив портфель, Меир оглянулся. Мужчина напротив, махнул рукой. Двое, в невидных костюмах вышли, дверь закрылась.

Меир не испугался. Он покраснел, как обычно с ним случалось, когда он злился. Юноша, ядовито, начал:

– Здесь территория Соединенных Штатов Америки, мистер. Я американский гражданин, извольте объясниться…, – в его руке очутилась стальная фляга с кофе. Незнакомец, весело улыбнулся:

– Прошу прощения, мистер Горовиц. Мне, то есть нам, необходимо было с вами поговорить. Наедине, без посторонних глаз и ушей. Вы присаживайтесь, – предложил мужчина в пенсне, – до вокзала Гранд-Сентрал полтора часа. У нас есть время.

Он заинтересованно, посмотрел на Меира: «Вы покраснели. Вас что-то смутило?»

– Меня смутило, – саркастически отозвался Меир, – что я до сих пор не знаю, как обращаться к вам, дорогой мистер, – человек вынул у него из рук портфель.

– Пейте кофе, – посоветовал он, – моя жена варила, утром. Александр Македонский, как известно, отбирая солдат, давал им пощечину. Покрасневших людей, он ставил в первые ряды, а побледневших…,

– Во вторые, – кофе был крепким и горьким. Вытащив из кармана пиджака пачку папирос, Меир вопросительно посмотрел на собеседника. Мужчина кивнул.

– Во вторые, – повторил Меир, – потому что такие солдаты, хоть и не бросаются на врага, очертя голову, однако и они хороши в бою. Они выносливей. Бледнеть я тоже умею, – Меир, сам того не ожидая, рассмеялся.

– Не сомневаюсь, мистер Горовиц, – одобрительно заметил его собеседник. Он представился мистером Алленом Даллесом, работником, Государственного Департамента и секретарем Совета по Международным Отношениям. Меир слышал о них, краем уха. В Совет входили и демократы, и республиканцы. Неправительственная организация, Совет, как говорили, неофициально определял внешнюю политику страны.

– Я не дипломат, мистер Даллес, – растерянно, покашлял юноша, – я агент Бюро по Расследованиям, занимаюсь финансовыми преступлениями. Мистер Гувер….,

– Мистер Гувер поддерживает наше предложение, – прервал его Даллес, – он вас порекомендовал, мистер Горовиц. Не беспокойтесь, вы вернетесь в Бюро, после отпуска. На какое-то время, разумеется, – в окне проносились мирные, сонные городки Нью-Джерси.

Юноша напротив, вежливо ждал. Даллес думал, что Гувер, конечно, прав. Глава Бюро отлично разбирался в людях.

– Жалко его отдавать, – заметил Гувер, – но чего не сделаешь, ради безопасности страны. Не смотри, что он на подростка похож. Такие люди, как он, в бою лучше, выносливей. В любом бою, – Гувер подписал приказ о переводе агента Горовица.

– С доктриной Монро мы скоро покончим, – Даллес выбил трубку, – в следующем году Япония откроет войну против Китая. Самураи побеспокоят Советский Союз, на восточных границах. Европа, мистер Горовиц, скоро вспыхнет, как сухое сено. Америка не может оставаться в стороне, нам надо подготовиться. Понадобятся надежные работники, вроде вас…, – Меир, внимательно слушал. Юноша, честно сказал:

– Я знаю языки, но, мистер Даллес, я не умею стрелять, никогда в жизни не водил машину…, – Даллес отмахнулся:

– Вас научат, мистер Горовиц. Через две недели явитесь на службу. Потратите отпуск на знакомство с новым местом работы. Семья ваша не должна ни о чем знать. Вы получите телеграмму, отзывающую вас обратно в Вашингтон, в Бюро.

– А куда я поеду на самом деле? – поинтересовался Меир.

Даллес вскинул бровь: «Вы все узнаете, в нужное время».

Ежедневные отлучки в Хобокен Меир объяснял визитами в нью-йоркское отделение Бюро. Аарон каждое утро, после миньяна, тоже куда-то уходил. Брат говорил, что работает в библиотеке Еврейской Теологической Семинарии, но Меир видел какую-то грусть в его темных глазах.

Они с отцом обедали в ресторане Рубена. Доктор Горовиц расспрашивал старшего сына о Палестине, а младшего о Вашингтоне. Отец, следующей осенью собирался навестить Эстер, в Амстердаме, где проходил международный медицинский конгресс. Дочь написала, что Давид председательствует на секции эпидемиологов.

– Можем вместе поехать, – предложил доктор Горовиц, – посмотрите на племянника, или племянницу, увидим Лондон и Париж. Если вам отпуск дадут, – торопливо прибавил отец.

– Конгресс в ноябре, после праздников, – он взглянул на старшего сына, – с общиной не должно быть затруднений. Ты отправил письма? – Аарон намеревался предложить свою кандидатуру синагогам в Нью-Йорке. Доктор Горовиц обрадовался. Хаим не хотел, чтобы сын уезжал из города.

– Эстер в Европе, Меира я не вижу, – ласково сказал он, – хотя бы ты меня не бросай.

Старший брат кивнул. Меир, краем глаза, увидел, что Аарон покраснел.

Мистер Чарльз, наконец, отпустил его, что-то пробормотав на прощанье. Меиру хотелось думать, что он услышал похвалу, однако юноша не обольщался на счет своих способностей к вождению. Он быстро добежал до простой, деревянной душевой. Для занятий Меир привез в Хобокен старые, времен Гарварда джинсы, потрепанные теннисные туфли и пару спортивных рубашек. Растираясь полотенцем после душа, Меир заметил конверт, в шкафчике. Ему предписывалось явиться на полигон через два дня, в девять вечера.

– С одним вещевым мешком, – гласил постскриптум, – и вашим паспортом.

Вещевой мешок, армейского образца, красовался рядом с его костюмом и ботинками.

– Здесь даже аэродрома нет, – подумал Меир, – наверное, на машине поедем, куда-нибудь.

Он попрощался с молчаливыми охранниками. Брат ждал его в ресторане Рубена, на ланч. Паром отходил через четверть часа. Оглянувшись, Меир увидел форд, с мистером Чарльзом за рулем. Машина выезжала из ворот.

– Садись, – велел инструктор, – подброшу. Держись крепче, – Меир едва успел схватиться за ручку над головой. Форд заревел, стрелка подобралась к восьмидесяти милям в час. Он крикнул: «Я не знал, что можно так быстро водить!»

– Тебе нельзя, пока еще, – отрезал мистер Чарльз. Машина наклонилась на крутом повороте, не снижая скорости. Меир широко улыбнулся.


В ресторане Рубена было шумно, звенел колокольчик за стойкой. Официанты разносили тарелки со знаменитыми, огромными сэндвичами, из ржаного хлеба, солонины и маринованных огурцов. Кока-колы здесь не держали. Рубен подавал имбирное пиво, и лимонад. Аарон сидел у большого окна, выходившего на Пятьдесят Девятую улицу. Мимо пробегали мальчишки-разносчики, с коричневыми пакетами. На улице царила полуденная толчея, гудели такси, автобусы были разукрашены рекламами бродвейских мюзиклов и новых фильмов.

Клерки стояли в очереди к прилавку, где делали сэндвичи на вынос, бизнесмены в шляпах, заказывали ланчи, девушки устроились стайкой в углу. Хорошенькая брюнетка глядела на Аарона. Смутившись, она отвела глаза. Шляпа раввина Горовица лежала на стуле. Темные, вьющиеся волосы прикрывала черная, бархатная кипа. Архивариус «Джойнта», с которым Аарон работал в нью-йоркской конторе, носил похожую кипу.

Не сказав ничего отцу, рав Горовиц пошел в «Джойнт», через два дня после возвращения в Нью-Йорк. Его принял вице-президент, мистер Джеймс Розенберг.

Аарон едва успел сказать, что вернулся из Палестины, где слышал о политике нацистов по отношению к евреям. Розенберг устало прервал его: «Хорошо, рав Горовиц, что вы хотите собрать деньги, в общине, для помощи евреям Германии. У нас есть фотографии, есть люди…»

Аарон откашлялся:

– Вы меня не так поняли, мистер Розенберг. У меня нет общины. Здесь, я имею в виду, – Аарон указал за окно: «В Нью-Йорке. Я хочу, – он поднял темные глаза, – работать в Германии, мистер Розенберг».

В открытое окно слышался шум автомобилей, на Пятой Авеню. Из репродуктора доносилась какая-то джазовая песенка. Розенберг помолчал: «Я позвоню членам совета, рав Горовиц. Будем говорить серьезно».

Все оказалось просто. Нацисты были заинтересованы в том, чтобы на Олимпиаду приезжали туристы. Они легко давали визы американцам, даже еврейского происхождения. В паспорте Аарона не указывалось, что он еврей, однако, как кисло, заметил мистер Розенберг, вряд ли в нью-йоркском консульстве Германии, кто-то бы принял его за китайца. Тем не менее, Аарон, при визите, кипу надевать не стал. В консульстве он впервые, не на фотографии, увидел черно-красный флаг со свастикой. В его паспорте теперь красовалась такая же свастика, на визе. Аарону было неприятно смотреть на страницу.

В августе его ждали в Hochschule für die Wissenschaft des Judentums, берлинской семинарии для раввинов. Доктор Лео Бек, глава семинарии, брал его преподавателем Талмуда. Главным местом работы Аарона становилось представительство Джойнта в Берлине. Европейская контора находилась в Париже. В Берлине Джойнт помогал немецким евреям покинуть Германию. Увидев цифры, Аарон побледнел:

– Мистер Розенберг, почему из ста тысяч человек, в городе, эмигрировало, за год, только шестьсот? Им мало запрета на профессии, мало, что у них отняли немецкое гражданство, мало законов о чистоте расы? – Розенберг курил, сидя на краю стола.

– Рав Горовиц, – зло отозвался он, – они бы уехали, поверьте, но на эмиграцию в Палестину существует квота, а наша с вами страна тоже не всем выдает визы. Ваша задача, отправить этих людей прочь из Германии, каким хотите образом.

– Но куда? – Аарон смотрел на ворох нацистских газет, на фотографию костра перед Бранденбургскими воротами.

– Наш самый опасный враг, еврей, и тот, кто зависим от него. Еврей может думать только по-еврейски. Когда он пишет по-немецки, то он лжёт, – читал Аарон. Рав Горовиц вздрогнул. Розенберг положил руку ему на плечо: «Das war ein Vorspiel nur, dort, wo man Bücher, Verbrennt, verbrennt man auch am Ende Menschen. Гейне они тоже сжигали, рав Горовиц».

– В месте, где сжигают книги, потом будут жечь и людей, – вспомнил Аарон.

Розенберг добавил:

– Куда хотите, рав Горовиц. Туда, где наших братьев примут. Подальше от подобного, – он с отвращением посмотрел на Völkischer Beobachter.

Аарон отплывал в Бремен, через два дня. Отцу он, пока, ничего не сказал. Рав Горовиц намеревался посоветоваться с младшим братом.

– Меир здесь остается…, – Аарон заставил себя не вспоминать архивные папки, над которыми он сидел в Джойнте. Мистер Левин, человек в черной кипе, трудился здесь пятнадцать лет. Он помнил отца Аарона. Доктор Горовиц приходил в «Джойнт», в надежде найти брата. Аарон читал свидетельства евреев, уехавших из Германии, пролистывал нацистские публикации, разбирался в Нюрнбергских законах. Левин педантично занимался работой, собирая документы, наклеивая новые ярлычки на папки.

Они говорили на немецком языке, Аарону надо было практиковаться. Однажды, он спросил: «Что случилось в Польше, мистер Левин?».Аарон знал, что Советская Россия и Польша воевали, но больше ничего ему не было известно. Газеты он тогда не читал. Аарону в двадцатом году исполнилось всего десять лет. Левин, оценивающе, посмотрел на него. Зашаркав куда-то в глубины большой, комнаты, пожилой человек принес потертые папки, Аарон их принял. Левин, внезапно сказал:

– Ваш отец ничего не видел, рав Горовиц. Не надо, чтобы…, – архивист повел рукой.

Он принес Аарону свидетельства людей, выживших в погромах. Рав Горовиц знал о погромах в царской России, но его мать привезли в Америку маленькой девочкой. Все предки Аарона по отцовской линии были американцами. Дойдя до середины первой папки, Аарон быстро, накинул пиджак. Он и сам не понял, как оказался на пожарной лестнице. Сидя на железной ступени, вдыхая горький дым папиросы, Аарон плакал, кусая губы. Вымыв лицо, он вернулся в кабинет. Рядом с папками стоял стакан чая, Левин надписывал ярлычок. Архивариус поднял седую голову: «В Германии случится то же самое, рав Горовиц. Если не хуже».

– Не случится, – Аарон сжал зубы: «Для этого я туда и еду, мистер Левин».

Меир влетел в ресторан, запыхавшись, сразу заметив брата. Аарон сидел, над стаканом лимонада, глядя на улицу. Меир обернулся. Красивая, высокая женщина, в летнем, серого шелка костюме, шла к Центральному Парку, неся пакет из Bloomingdales. Черные, тяжелые волосы, падали на плечи.

– Залюбовался, и есть на что, – смешливо подумал юноша, – жениться ему пора.

Свернув за угол, женщина пропала из виду. Меир остановил официанта: «Два сэндвича, со всем, что полагается, и быстрее, пожалуйста».

Он только сейчас почувствовал, что проголодался.

– И горячих сосисок, и пирожков, с картошкой и кашей, – крикнул Меир вслед официанту. Он пробрался к столику брата через обеденную толкотню ресторана.


За красной дверью салона Элизабет Арден, на Пятой Авеню, царила тишина. Легко, приятно пахло цветами, из кабинетов доносились приглушенные, женские голоса. Миссис Рихтер, позвонив из отеля «Уолдорф-Астория», записалась на парижский массаж лица, маникюр и педикюр. Клиентке предложили передать пакет из универсального магазина, на хранение в гардероб. Женщина улыбнулась: «Спасибо. Пусть побудет со мной». В пакете было белье и чулки. Под ними лежал пухлый, запечатанный конверт.

Закрыв глаза, Анна вытянулась на массажном столе. Ее переодели в шелковый халат, убрав волосы под косынку. Дела в Нью-Йорке были закончены. Из столицы пришла телеграмма. Мистер Рихтер приезжал сегодня, на вокзал Гранд-Централ, вечерним экспрессом. «Мои встречи прошли удачно, – читала Анна отпечатанные, черные буквы, – очень скучаю о вас».

Анна забрала дочь из школы, они гуляли по Центральному Парку. Анна тихо рассказывала, как они поедут в Москву, как Марта увидит Кремль и Мавзолей, как ее примут в пионеры. Дочь крепко, доверчиво, держала ее за руку. От Марты пахло чем-то детским, сладкой жвачкой, ванильным мороженым. Нежная щека разрумянилась. Анна мучительно, думала: «Все ради нее, только ради нее…, Я хочу, чтобы Марта была в безопасности».

В Bloomingdales Анна купила дочери джинсы, рубашки, платья и юбки. Марта и Анна навестили музей Метрополитен и дневное представление в зале Карнеги. Играли Чайковского. Анна рассказала, что композитор дирижировал, на открытии зала, в конце прошлого века.

– Мои встречи прошли удачно, – сильные пальцы массажистки разглаживали ее лоб, – удачно….

Москва, скорее всего, дала согласие на вербовку одного из двенадцати, но муж никогда бы не сказал об этом Анне. Правила безопасности требовали, чтобы каждый из них знал как можно меньше. Такое было важно при аресте. Медицина продвинулась далеко вперед. Под влиянием новых препаратов, скополамина, амобарбитала и тиопентала натрия человек рассказывал все, даже без применения пыток. Анна была уверена, что в Москве тоже используют лекарства. Единственное, что она могла сделать, это приложить список двенадцати к материалам, запечатанным в конверт.

В Центральном Парке они взяли лодку, Марта отлично гребла. На середине пруда они говорили о Москве, о том, что Марта увидит парад в годовщину революции. Анна смотрела на играющие бронзой волосы дочери: «Если что-то случится, ее не пощадят». Случиться могло все, что угодно. Анна не знала, зачем ее вызывают в Москву. Официально, в радиограмме, говорилось о докладе.

– Теодора отправляют в Испанию…, – они сидели в летнем кафе, за бельгийскими вафлями с шоколадом, – нас разлучают. А если в Москве видели документы отца…, – Анна была почти уверена, что, кроме Владимира Ильича, никто не подозревал о настоящем происхождении Горского.

– Почти уверена, – повторяла она себе, – но папа дружил с Иосифом Виссарионовичем. Папа и с Троцким дружил. Троцкий подписал указ о награждении Теодора…, – Троцкий подписывал указы о награждении сотен человек. Партя приговорила Троцкого к смерти. Все люди, которые когда-то с ним встречались, стали подозрительными.

– Радек, – думала она, – Каменев, Зиновьев, Пятаков, Сокольников, Бухарин. Не Бухарин. Он был любимцем Ленина, и не Каменев, он чист…, – Анна подавила желание опустить голову в руки:

– Я ночевала у Троцкого на квартире, он за мной ухаживал, когда я болела. За двенадцать лет в Москве все изменилось, – впервые поняла Анна, – все другое. Я хотела доложить о настроениях Теодора, а если он меня опередил? Но ведь он меня любит…, – слушая болтовню дочери, она заставляла себя улыбаться.

В Америке, ей начал сниться Екатеринбург. В отеле Вилларда она поднималась, накидывая халат, и выходила на балкон. Она затягивалась папиросой, глядя на огни Вашингтона. Анна вспоминала темный, душный подвал, крики людей, свист пуль и тяжелый, металлический запах крови.

– Это не я его убила, – думала Анна, – не я выстрелила в мальчика. Вокруг было много людей, во главе с отцом. Стреляли все. Это была не моя пуля…, – она слышала незнакомый, холодный женский голос:

– Искупление еще не свершилось. До него далеко…, – она не понимала, кто говорит. Перед глазами вставал серый туман. Анна, пошатываясь, обхватывала голову руками: «Не надо больше, пожалуйста». Она не знала, у кого просит пощады.

В Вашингтоне, улучив момент, Анна зашла в публичную библиотеку. Пролистав подшивки газет, она нашла объявление о рождении отца, нашла некролог, спустя четырнадцать лет. Александр Горовиц утонул в Женевском озере, во время путешествия в Европу. Тело подростка не нашли.

– Утонул, – Анна пила слабый, горький кофе в какой-то дешевой забегаловке, – чтобы стать Александром Горским.

Ее дед был генералом, дядя, старший брат отца, погиб на войне. Анна поняла, что Мэтью Горовиц, ее кузен. В Нью-Йорке, дочь рассказала ей о докторе Хаиме Горовице и даже продиктовала адрес, у Центрального Парка. Анна ласково улыбнулась:

– Однофамильцы твоей бабушки, милая. Горовицей много, – она принесла телефонную книгу из передней гостиничного номера, – полсотни страниц.

Анна еще в столице узнала и о докторе Горовице, и о его детях.

– Мой отец был американским гражданином, – думала Анна, – и я, и Марта можем получить здешние паспорта, если я заберу документы из Москвы. Если нас выпустят обратно, если Теодора не арестуют. Или меня не арестуют, или нас обоих, – она не хотела думать о таком.

– Если он донес на меня…, – Анна закрывала глаза, чувствуя его поцелуи, обнимая мужа, – но о чем доносить? Троцкий, покупал мне аспирин и поил чаем, когда мой отец погиб. Даже о таком…, – она застонала: «Я тебя люблю, люблю…». Анна надеялась, что Теодор не сообщил ничего в Москву. Глядя в его спокойные, каре-зеленые глаза, женщина напоминала себе:

– Я тоже хотела рассказать о его сомнениях. Если он меня опередил? Если он хочет отдалиться от жены с троцкистскими связями? Марта ему не дочь, по крови. Он расстреливал детей, во время антоновского восстания. Белогвардейцы его называли, Латышским Зверем. Он и глазом не моргнет, если Марта…., – Анна обрывала себя. Такое было слишком больно.

– Но ведь и я, – она кусала губы, сдерживая стон, – я стреляла в девочек, моих ровесниц, в мальчика…., – услышав тяжелое дыхание мужа, Анна позволила себе всхлипнуть. Заплакать было бы подозрительно, она так никогда не делала. Это могло вызвать у Янсона вопросы.

Поехав на Арлингтонское кладбище, Анна постояла над могилами деда, прадеда, и дяди. Женщина смотрела на шестиконечные, еврейские звезды, на даты гибели. Горовицей было много. На старом, камне, серого гранита, было выбито: «Капитан Хаим Горовиц, Война за Независимость». В темно-синем, жарком небе кружили птицы.

Анна, оглядывалась, сжимая сумочку. Она села не в первое такси, а в третье, и не стала брать машину у отеля Вилларда. Она дошла до Пенсильвании-авеню, зная, что муж может пустить за ней слежку. Женщина велела себе быть осторожной. Анна вытерла глаза: «Я давно не плакала. Теодор ничего не увидит. Я вернусь в отель раньше него».

Прищурившись, она заметила русские буквы на надгробии, православный крест, над именем. Анна прочла фамилию. Женщина сжала руки в кулаки, до боли:

– Он мне рассказывал. Его дед здесь похоронен. Его бабушка была американкой. И он американец, он родился на Панамском канале, где его отец работал инженером. То есть он русский…, – Анна помнила шуршание дождя за окном, серые, мокрые, берлинские крыши. Женщина быстро сунула руку в карман пиджака. Она вцепилась зубами в шелковый платок, сдерживая вой.

– Я плакала, – она быстро, не оглядываясь, шла к выходу, – плакала, смеялась. И он тоже. Это в первый раз случилось, у меня, у него. Не думай о нем, – велела себе Анна, – забудь. Ты его никогда не увидишь…., – она положила руку на крохотный, золотой крестик, услышав его шепот:

– Он семейный, со времен незапамятных. Возьми его, возьми, любовь моя, – у него были нежные, такие нежные руки. Она села в такси:

– Всего неделя, тринадцать лет назад. Я не хочу о нем думать, не буду. Я не знаю, где он сейчас, и никак не узнать…, – машина стояла в пробке. Анна сомкнула пальцы на изорванном, шелковом платке. Надо было купить новый, точно такой же, а чек выбросить. По дороге к отелю Вилларда, она сделала массаж лица, в салоне при универсальном магазине. Веки почти не припухли. Анне показалось, что муж ничего не заметил.

Служащая одобрительно сказала:

– У мадам почти нет морщин. Вы, наверняка, ведете очень спокойный образ жизни.

Рассчитавшись, Анна оставила двадцать процентов на чай.

Марта ждала ее в гостинице. Анна купила дочери стопку женских журналов. Марта призналась, что в школе такое чтение запрещали. Женщина просмотрела глянцевые страницы, с фотографиями голливудских звезд, и модами сезона. Марта, с открытым ртом, изучала осенние платья от Шанель. Анна, ласково, подумала:

– Пусть. Я в двенадцать лет гранки вычитывала, для «Искры». Пусть…, – перед уходом она обняла дочь. Девочка вздохнула:

– Жаль, что мы с папой расстаемся. Но ведь ненадолго, мамочка? – Марта подняла ясные, зеленые глаза. Анна проверила номер, когда вселялась. Она не была инженером, но знала, где обычно размещают микрофоны. На первый взгляд, все было в порядке, однако она предупредила дочь, что свободно говорить они могут только в парке. Сейчас опасности не было. Мистер Рихтер, бизнесмен, много путешествовал. Его дочь, конечно, скучала по отцу.

– Ненадолго, – уверила ее Анна.

Муж отплывал завтра, на «Графе Савойском», в Ливорно. Ящики с грузом и домашней утварью лежали в трюме корабля. Резиденты в Нью-Йорке продолжали содержать безопасную квартиру, и переходили под начало вашингтонских товарищей. Проводив Янсона, Анна и Марта отправлялись в Гавр, в каюте первого класса французского лайнера.

В Гавре они сходили на берег, по аргентинским паспортам, и снимали номер в гостинице. Остальное было заботой работников, ждавших на советском сухогрузе.

Поймав четвертое по счету такси, Анна велела шоферу ехать на Брод-стрит, в Нижний Манхеттен, в деловой квартал. Она договорилась о встрече с адвокатской конторой Салливана и Кромвеля, крупной и уважаемой юридической практикой.

В машине, закурив папиросу, Анна велела себе не думать о том, что от Гавра два часа на поезде до Парижа.

– Во-первых, ты пока ничего не знаешь. Незачем разводить панику.

Она скосила глаза на пакет:

– Просто, – женщина поискала слово, – страховка. На всякий случай. Она мне понадобится, если придется спасать Марту. Во-вторых, – она вцепилась длинными пальцами в платок, – если бы он знал, что я его дочь, он бы первый меня пристрелил, я уверена. Он воевал, подростком, с отцом. И потом, на Перекопе…, – Анна помнила его голубые глаза, в рыжих ресницах, мозоли на больших, натруженных, руках рабочего.

– Он учился у Вальтера Гропиуса, в Веймаре…, – Анна сглотнула, – а в Берлин приехал практикантом, на стройку. Двадцать три ему тогда исполнилось. Сейчас тридцать шесть, он ровесник века. Где его искать…, – женщина сжала зубы:

– Нельзя бежать. Надо ехать в Москву, делать свое дело. Но Марта…, – она не могла оставить дочь в Нью-Йорке, или во Франции. Такое было равносильно признанию вины, и Марту все равно бы нашли. Вспомнив расспросы дочери о параде на Красной площади и Кремле, женщина прижала к себе пакет: «Ничего не случится. Просто страховка».

Она сидела в кабинете партнера, мистера Ламонта, любуясь панорамой Манхэттена. Фирма располагалась на тридцатых этажах небоскреба. Бесшумные лифты обслуживали мальчики в форменных курточках. «Салливан и Кромвель» приняли от миссис Рихтер, на ответственное хранение, пакет. Разумеется, юристы не интересовались тем, что в нем находится. Миссис Рихтер оставила четкие указания. Каждые полгода, в июне и декабре, от нее должно было прийти письмо, на абонентский ящик конторы. В случае неполучения корреспонденции, «Салливан и Кромвель» передавали пакет доктору Хаиму Горовицу, по оставленному миссис Рихтер адресу.

За чашкой хорошего кофе, Анна поинтересовалась, как ей получить американское гражданство. Ламонт, предупредительно, щелкнул зажигалкой: «Пользуясь свидетельством о браке вашего отца, миссис Рихтер, вы сможете заказать копию его метрики, в любом американском консульстве. По получении документа, вам и вашей дочери оформят паспорта».

Заплатив за пятилетнее обслуживание, миссис Рихтер ушла.

Вдыхая запах жасмина, адвокат думал о ее дымных, серых глазах, о черных прядях волос, падавших на стройную шею. Он вспомнил золотое, обручальное кольцо: «Редкая красавица, повезло ее мужу». Ламонт, аккуратно внес в календарь даты получения писем от миссис Рихтер. Он вызвал мальчика, звонком. Конверт отнесли в подвальное хранилище, укрепленное стальными щитами. Даже в случае взрыва здания «Салливан и Кромвель» гарантировали сохранность бумаг клиентов.

Анна возвращалась в гостиницу пешком. Она шла мимо витрин магазинов, думая о содержимом конверта. Она писала в блокнотах, сидя на скамейке в Центральном Парке. Анна указала сведения о тайных счетах в американских банках, имена людей в коммунистических кругах страны, работавших на Советский Союз, информацию об агентах в Британии и Европе.

– Отчет, – она закусила губу, – отчет, за двенадцать лет. Имена двенадцати человек тоже в конверте. И моего кузена, и сына доктора Горовица. Но я не могла, не могла иначе…, – к блокнотам она приложила письмо, на имя Хаима Горовица. Объяснив, кто она такая, Анна просила родственника, не распечатывая пакета, передать содержимое конверта лично президенту Соединенных Штатов Америки. Анна, посмотрела на доктора Горовица, в ресторане Рубена. Врач обедал со своими сыновьями. Женщина была уверена, что доктор Горовиц выполнит ее просьбу.

– Страховка, – она стояла на перекрестке, глядя на дамские часики, – просто страховка.

Ей надо было зайти в гостиницу и забрать Марту. Миссис Рихтер и мисс Рихтер встречали мужа и отца на вокзале. В гудках машин, в шуме, висевшем над улицей, Анна опять уловила голос: «Искупление еще не свершилось». Она услышала визг тормозов:

– Можно самой все закончить. Нельзя, – велела себе Анна, – пока Марта в опасности, нельзя. Я за нее отвечаю, я ее мать.

Подняв подбородок, выпрямив спину. Анна пошла к «Уолдоф-Астории», где ее ждала дочь.


С тех пор, как Эстер уехала в Амстердам, доктор Горовиц сам зажигал субботние свечи. Он потрепал младшего сына по голове:

– Помнишь, как ты у сестры всегда спички отнимал? – Хаим посмотрел на старшего сына. Рав Горовиц стоял, глядя на летний, ясный закат над Центральным Парком. Жара спала, с океана дул свежий, прохладный ветер. Вчера утром привратник принес телеграмму для младшего мистера Горовица. Меира вызывали в столицу, в Бюро. «Осенью я приеду, – весело заметил Меир, – проведу с тобой праздники, папа».

– Со мной и Аароном, – удивился отец. Меир не стал его поправлять. Выслушав старшего брата, в ресторане у Рубена, он твердо сказал:

– Папа должен знать, Аарон. Нельзя его обманывать. Он будет волноваться…, – вытащив из кармана маленький молитвенник, брат зашевелил губами. Закончив, Аарон закурил папиросу. Рав Горовиц взглянул на брата красивыми, темными глазами:

– Я не собирался ничего утаивать. Это наш отец. Я просто не знал…, – рав Горовиц замялся, – как лучше сказать. Он опять один остается.

– Во-первых, – рассудительно заметил Меир, – я буду его навещать. Четыре часа на поезде, недалеко, – с новой должностью, поездки могли оказаться затруднительными, однако юноша напомнил себе, что, после отпуска, он возвращается в Бюро. Никто не собирался посылать агента Горовица в Европу, или еще куда-нибудь.

– Во-вторых, – Меир загнул палец, – тебе дали визу на год. Надо будет получать новое разрешение на проживание. Приедешь в Амстердам, повидаешься с папой, с Эстер, увидишь племянника, или племянницу…, – Меир подмигнул брату. Аарон подтолкнул его в плечо: «Бухгалтер».

– Юрист, – весело улыбаясь, поправил его Меир, – но и бухгалтер тоже.

После исхода субботы, брат отплывал в Бремен. Меир отправлялся в Хобокен. Ему не сообщили, какие вещи брать в поездку. Подумав, Меир остановился на паре костюмов, джинсах и рубашках.

– Лето жаркое, – он сунул в мешок теннисные туфли, – но ботинки все равно понадобятся, и галстуки тоже. Вдруг мы отправляемся туда, где строгие правила насчет одежды.

Они с отцом повернули на восток, к синагоге. Меир шепнул брату:

– Сейчас. Я тебя знаю, во время шабата ты о таком говорить не станешь.

– Шабат начался, – усмехнулся Аарон. Дождавшись отца, Меир, нарочито громко сказал:

– Я побегу. Хочу с ребятами знакомыми поболтать, если в Нью-Йорке оказался.

Он быстро пошел вперед, маленький, легкий, с прямой спиной. Доктор Горовиц посмотрел на темные, растрепанные волосы:

– И в детстве он таким был. Вроде причешется, а потом опять голова в беспорядке. Мальчик мой…, – он почувствовал прикосновение руки старшего сына:

– Папа, – тихо начал Аарон, – ты послушай меня, пожалуйста.

Они останавливались, ожидая зеленого света, на перекрестках. В пятничной пробке, ползли такси и автобусы, играли, переливались рекламы. Из уличных репродукторов, гремели песенки. Пахло газом, духами, распустившимися цветами из парка, солью океанского ветра. Рестораны были ярко освещены, на террасах сновали официанты.

Хаим подумал:

– Завтра будет то же самое. Выпью кофе, пойду с мальчиками на молитву. Сядем за стол, поедим холодного цыпленка, салат, поговорим о проповеди раввина. Разделим газету, на три части, устроимся в гостиной, почитаем вслух. Кто-то из друзей помолвлен, у кого-то ребенок родился…, После шабата я запишу, что надо поздравление послать. Мирная жизнь, – доктор Горовиц вспомнил фотографии парадов в Берлине, знамена со свастикой, штурмовые отряды, маршировавшие по городу. Он, внезапно, остановился:

– Милый, будь осторожнее, пожалуйста. Я люблю тебя…, – доктор Горовиц пожал руку сына. Аарон, нарочито бодро, отозвался:

– Папа, евреи в беде, и мой долг, туда отправиться. Я американский гражданин, въезжаю в Германию легально. Никто меня не тронет. Обещаю, – он обнял отца, – я буду писать каждую неделю. Следующей осенью увидимся, в Амстердаме. Проводите меня, завтра, Меир на вокзал поедет…

– А я останусь совсем один, – завершил, про себя, доктор Горовиц. Он вздохнул:

– Нельзя их удерживать. Они взрослые люди, они служат нашему народу, нашей стране. Надо молиться за них…, – Аарон был выше. Потянувшись, отец погладил старшего сына по голове, как в детстве.

На каменные ступени синагоги падал яркий, электрический свет. Они, издалека, услышали смех. Меир стоял со старыми приятелями, из воскресной школы, Сдвинув на затылок кипу, он держал пиджак на одном пальце, за спиной, закатав рукава рубашки. Меир помахал отцу со старшим братом.

Усевшись на места Горовицей, пристроив галстук обратно на шею, он взглянул на Аарона. Рав Горовиц, едва заметно, кивнул. Меир, одними губами, сказал: «Молодец». Подмигнув брату, Аарон увидел, что отец улыбается. Доктор Горовиц обнял обоих сыновей за плечи:

– Здесь им бар-мицвы делали, здесь они под хупу встанут. Может быть, Аарон кого-нибудь в Германии встретит, привезет ее сюда. Кто спасает одну человеческую жизнь, тот спасает весь мир…, – напомнил себе Хаим:

– Сказано, что все евреи ответственны друг за друга, – открыв молитвенник, он услышал такие знакомые слова: «Славьте Бога, ибо Он благ, ибо вовек милость его».


Субботний вечер выдался свежим. Осматривая комнаты, Анна сказала дочери:

– Надень плащ, если собираешься на палубу. Ветер сильный.

Они занимали одну из лучших кают на «Нормандии», новом океанском лайнере Французской Трансатлантической Компании. На лайнере были бассейны, кинотеатр, столовая, отделанная хрустальными колоннами от Lalique, зимний сад, парижское бистро, и курительные комнаты в египетском стиле. Балкон каюты выходил на корму. К мадам Рихтер и ее дочери приставили вышколенную горничную. В гостиной каюты красовался кабинетный, палисандровый рояль. «Граф Савойский» час назад отплыл в Ливорно.

Прощаясь с мужем, Анна заставила себя не вспоминать его шепот, ночью:

– Если что-то, что-то получится, телеграфируй, немедленно…, – женщина думала о конверте, где-то в глубине хранилища фирмы «Салливан и Кромвель».

– Он хотел ребенка, – сильные руки мужа, обнимали ее, – но ничего не получалось. Мы расстаемся, я не знаю, что случится. И он не знает…, – они с Теодором не говорили о работе. Когда Марта ушла спать, на балконе, за чашкой кофе, муж коротко заметил: «В столице все прошло гладко. Впрочем, я и не сомневался в успешном исходе дел».

Янсон, действительно, остался доволен. Он, несколько раз, встречался с Пауком. Они пили кофе, обедали, гуляли по городу. Янсон познакомил Мэтью с товарищем, тоже инженером. Мистер Серж, как представил его Янсон, оставался в Америке на год, в длительной командировке. Юноша отлично говорил по-английски. Он был почти ровесником Паука, всего на несколько лет старше:

– Не спугните его, Сергей Васильевич, – проинструктировал Янсон молодого коллегу, – просто подружитесь. Начинайте работать, когда поступят указания из Москвы. Ходите с ним в театры, на концерты, занимайтесь боксом. Он рассказывал о спортивном клубе. Запишитесь туда, завяжите знакомства с его приятелями. В Москве подберут нужную девушку, пришлют ее на помощь. К тому времени Паук будет у нас на крючке и никуда не денется.

Теодор ничего не стал рассказывать жене, но отчитался в Москву. Начало операции «Паутина», судя по всему, оказалось удачным.

Когда Янсон заснул, Анна неслышно встала и прошла в ванную. В Вашингтоне, сходив к врачу, она купила все необходимое. Анна никогда не пользовалась такими вещами, но все оказалось просто. Умывшись, почистив зубы, женщина напомнила себе, что утром ей надо провести в ванной немного больше времени, чем обычно.

– Он не заметит, – подумала Анна, – он будет завтракать в постели. Пакетик положу в карман халата, а потом спрячу в ридикюле. Он не станет рыться у меня в сумочке.

Она не хотела рисковать ребенком, не зная, что ждет ее и дочь в Москве.

Марта закатила глаза: «Мамочка, лето на дворе». Бежевый плащ от Burberry девочка, небрежно, бросила поперек обитого шелком кресла.

– Все равно, – Анна поцеловала бронзовые волосы, – не хочется, чтобы ты простудилась, и я тоже, – она надела шерстяной жакет из новой коллекции Шанель, серого твида. Анна провела по шее пробкой от флакона Joy. Запахло жасмином. Марта накинула плащ: «Когда я вырасту и стану летчицей, куплю такие духи».

– Обязательно, – Анна заперла дверь каюты: «Попрощаемся с Америкой, и отправимся ужинать».

«Нормандия» была самым быстроходным из океанских лайнеров. Через пять дней они швартовались в Гавре. На палубе пассажиры рассматривали в бинокль сверкающие огни Манхэттена. Небоскребы уходили в огненный, алый закат. Марта прижалась к матери:

– Папиного корабля не видно. Тем более, он другим курсом шел. А этот лайнер…, – она прищурилась, – почти таким же, как и мы. Немецкий корабль, мама, – радостно сказала девочка. Заметив веселые искорки в ее глазах, Анна громко проговорила:

– В таких кораблях мы видим мощь Германии, милая, и гений фюрера.

Хорошо одетый мужчина, искоса посматривал на Анну. Брезгливо поморщившись, он отошел.

Бронзовые волосы Марты развевались по ветру. Анна смотрела на готические буквы по борту: «SS Bremen», на черно-красный флаг, со свастикой, за кормой.

– Ты ее еще увидишь, – прозвучал знакомый голос, в шуме ветра, – увидишь, обязательно. Просто будь твердой…, – Анна прижала к себе дочь. Девочка ахнула: «Мамочка! Голуби!»

Белые птицы кружились над темной водой океана, следуя за «Бременом». Корабли погудели, «Нормандия» вырвалась вперед. Марта смотрела на мерцающие огоньки Нью-Йорка, на удаляющиеся острова.

– Впереди Москва, – сказала себе девочка, – я начну ходить в советскую школу, стану пионеркой. Мамочка будет рядом…, – за год Марта соскучилась по родителям. Девочка была рада, что они с матерью возвращаются домой.

– С папой мы скоро встретимся, – твердо напомнила себе Марта, – жаль только, что ему не написать. Он выполняет задание партии, в Испании, где готовится революция…, – Марта, мимолетно, пожалела, что им нельзя поехать с отцом. Она услышала веселый голос матери:

– Одна девочка, кажется, проснется с насморком. Жаль, она могла бы завтра искупаться. Здесь есть бассейн, и даже вышка. Пять метров высотой, – Марта отлично прыгала в воду. Дочь спохватилась, запахнув плащ:

– Я готова съесть горячий бульон.

Анна расхохоталась. Они, держась за руки, пошли, в столовую первого класса.


Меир все никак не мог поверить своим глазам.

Они с отцом проводили Аарона. Юноша, ласково сказал:

– Я до вокзала доберусь, папа. Езжай домой, ты устал. Хорошей тебе недели. Я напишу, из Вашингтона.

Доктор Горовиц пробормотал: «Не делай из меня старика», но спорить не стал. Сын довез его в такси до Центрального Парка. Они обнялись, на прощание. Вещевой мешок Меира со вчерашнего утра лежал в камере хранения на причале паромов, отправлявшихся в Нью-Джерси. Меир оказался перед воротами полигона без четверти девять вечера. На горизонте поблескивали огни Хобокена, он услышал шум автомобильного мотора. Форд остановился рядом, мистер Даллес пожал ему руку: «Давай паспорт, он останется здесь».

Ворота открылись, Даллес вручил ему новые документы. Меир понял, что фото взяли из его личного дела в Бюро. Он помнил, как делал карточку в столице, прошлым годом. Теперь его звали Марком Хорвичем. Дата и место рождения не изменились.

– Добро пожаловать в Секретную Службу Соединенных Штатов, Ягненок, – усмехнулся Даллес. Щиты, загораживавшие акваторию, подняли. У причала, в свете прожекторов, юноша увидел что-то темное. Меир открыл рот, Даллес подтолкнул его:

– Мы с тобой оба маленького роста, очень удобно. Багажа много на нее не возьмешь. Все, что понадобится, купишь…., – он, неопределенно, махнул в сторону моря. Меир раньше видел подводные лодки только на фотографиях, и в кинохронике. В экипаже было пятеро молчаливых моряков. Меиру выделили каюту, скорее, закуток, с узкой койкой и предупредили, что курение на борту запрещено.

– Потерплю, – с готовностью отозвался юноша. Он понял, что не знает, куда направляется лодка.

Переодевшись в джинсы и спортивную рубашку, он стоял, рядом с Даллесом, в рубке, зачарованно глядя на темный экран. Меир знал, что такое телевидение. У них дома приемника не было, однако юноша встречал их в магазинах. Пока что регулярных передач не существовало, телевизионные программы выпускались радиостанциями.

– Это телевизор? – поинтересовался Меир у моряка, за экраном.

– Это техника, – коротко ответили ему. Меир кивнул: «Понятно». На экране начали передвигаться какие-то огоньки. Моряк сверился с отпечатанными на машинке листами:

– «Граф Савойский», он идет другим курсом, и «Нормандия» с «Бременом»…, – Меир вспомнил: «Аарон на «Бремене».

До отхода подводной лодки, Меир быстро рассказал Даллесу, куда плывет брат.

– У меня тоже брат есть, – отозвался босс, – партнер у «Салливан и Кромвель», на Манхэттене. Год назад, когда я из Германии вернулся, я Джону рассказал, что происходит в Берлине. Они закрыли тамошний офис, – Даллес, молча, смотрел на мерцающие огоньки. Наверху солнце касалось крыш небоскребов, дул холодный, океанский ветер. Здесь было тихо, только изредка переговаривались моряки. Почти неслышно шумела вентиляция.

– Неужели мы тоже в Германию отправляемся? – подумал Меир.

Даллес, будто услышав его, покачал головой: «Пока нет».

– Курс на Лиссабон, – велел он.

Проскользнув между двумя огоньками на экране, субмарина пошла на запад.

Интерлюдия Варшава, лето 1936 года

Над столиками кабаре висел папиросный дым, оркестр наигрывал какую-то джазовую песенку. В полутьме пахло духами, вином. По стенам развесили афиши еврейских мюзиклов. Мужчина в хорошем, летнем льняном костюме, пожевал сигару:

– Три миллиона евреев в Польше. Театры, радио, кино, книги, газеты, кабаре. Словно в Нью-Йорке, золотой век, – он наклонился к своему спутнику:

– Яблоку упасть некуда. Или это потому, что вы здесь, мистер Джордж? – он подмигнул. Пан Ежи Петербургский ставил автограф на афишке. Он убрал ручку:

– Сегодня исполняют мою новую песню, пан Гарри. Я хотел, чтобы вы посмотрели на певицу. Танго на польском, – он подмигнул американцу, – мне кажется, вы не забыли язык.

Гарри Сандерс, один из вице-президентов Метро-Голдвин-Майер, закатил глаза. Сойдя на землю Америки, на острове Эллис, его отец, первым делом поменял фамилию, и дал детям английские имена. Сандерс родился Гиршем-Цви Сандлером, в Познани. Он отлично говорил и на идиш, и на польском, и на немецком языке.

Поездка в Европу шла отлично. Французы и немцы, с удовольствием, закупали голливудские фильмы. В Польше, Сандерс тоже провел удачные переговоры. Он отплывал в Америку из Бремена, с подписанными контрактами в кармане. Босс, Луис Майер, должен был остаться доволен.

Сандерс никогда еще не навещал Берлин. Город ему понравился. Столица готовилась к Олимпиаде, блистала новыми, только что законченными зданиями, низкими, дорогими автомобилями, широкими дорогами. Сандерса повезли на киностудию в Бабельсберге. Техническое оснащение Universum Film AG было отменным. Они ходили по павильонам, знакомились с режиссерами и актерами. Сандерс пытался не слышать ядовитый голос Фрица Ланга, звеневший у него в голове:

– Я еле выбрался из Германии, как человек еврейского происхождения, а сейчас Майер и Сандлер собираются продавать нацистам американские картины.

– Фриц, – успокаивающе заметил Сандерс, – они хорошо платят. Твои фильмы они все равно не купят, поверь мне. Ты художник, занимайся своим делом, а бизнес оставь продюсерам, – «Ярость», первый голливудский фильм Ланга, только что появился на экранах. Картина обещала стать хитом, как они говорили, нынешнего года.

– Не надо его обижать, – напомнил себе Сандерс, – они все не от мира сего. Даже Чаплин, даже Дитрих, даже Роксанна Горр. Ланг нужен, он приносит деньги. Не спорь с ним.

Сандерс взглянул на освещенную прожекторами, пустую сцену кабаре. Бархатный занавес раздвинули. Перед отъездом Сандерс обедал у Роксанны Горр, на ее огромной вилле. Дом в испанском, колониальном стиле выходил на океан. Вокруг бассейна мерцали свечи, официанты разносили хрустальные бокалы с «Вдовой Клико».

Приехали Чаплин с Полетт Годдар, Марлен Дитрих, подруга дивы. Чаплин рассказал, что думает над сценарием комедии о Гитлере:

– Его тупость остается только высмеивать, Роксанна. Юмор убивает зло.

Выпрямив красивую спину, закинув ногу на ногу, Роксанна покуривала сигарету в серебряном мундштуке. Большие, серо-голубые глаза опасно заблестели. Темные волосы дива небрежно уложила на затылке. Подол шелкового, вечернего платья, цвета глубокой лазури, от Эльзы Скиапарелли, раздувался океанским ветром.

– Говорят, она не носит Шанель, – вспомнил Сандерс, – потому что Коко не нанимает еврейских манекенщиц.

Роксанна не держала дома вещей, произведенных в Германии. Дива не посещала приемы в немецком консульстве. В прошлом году, на церемонии вручения Оскара, она прилюдно отказалась пожимать руку послу рейха. Продюсер помнил знаменитый, низкий, немного хрипловатый голос: «Я родилась Ривкой Горовиц. Я не хочу касаться нациста, даже кончиком пальца».

– Ты прав, Чарли, – неожиданно согласилась Роксанна.

– Однако, поверь мне, – она отпила шампанского, – рано или поздно юмора окажется недостаточно. В Германии заполыхали костры, как во времена инквизиции. Мои предки тоже на них всходили, – накрашенные губы искривились, – в незапамятные времена, за то, что отказывались креститься. Если мы промолчим, то же самое, произойдет и в Берлине, – она резко ткнула сигаретой в мраморную пепельницу. «Евреи, ведущие дела с нацистами, – дива, со значением, взглянула на Майера и Сандерса, – по крайней мере, обязаны помочь своим братьям в беде».

Майер, неуверенно потер лысину:

– Но, Роксанна, все в безопасности. Марлен здесь, хоть она и не еврейка, Ланг здесь. В Швейцарии Ремарк, Цвейг в Англии, Брехт в Дании. Фрейд в Австрии, в конце концов, хоть он и не артист, – пожал плечами президент студии.

– А остальные? – ядовито поинтересовалась Роксанна, щелкнув пальцами: «Филипп, принеси письмо от моего племянника».

Четвертый муж Роксанны, красавец-француз, на двадцать лет ее младше, игравший героя-любовника в последнем фильме дивы, послушно отправился за конвертом.

– Мой племянник, – сообщила Роксанна, – раввин Горовиц, мог бы остаться здесь, работать в богатой общине, где-нибудь на Лонг-Айленде. Однако он поехал в Берлин, помогать тамошним евреям.

– Дорогая тетя, – начала Роксанна, – как раввин, я не могу ходить в кабаре, но, даже если бы и мог, то все равно, было бы некуда. Еврейским артистам запрещено выступать перед арийской аудиторией, будь то театр, фильм, или даже симфонический концерт. Из берлинской оперы уволили всех музыкантов-евреев. Зрители неарийского происхождения не могут посещать кинотеатры и театры для арийцев. У евреев осталось несколько частных театров и кабаре, но денег на билеты у людей нет, многие остались без работы. Музыканты, актеры и певцы выживают, кто, как может…, – Роксанна гневно сказала:

– Наш долг им помочь, господа. Мой племянник не разбирается в искусстве, поэтому я, лично, отправлюсь в Германию, и устрою прослушивания. Сделаю вид, что хочу посетить Олимпиаду, – Роксанна тонко улыбнулась.

– Ты, Луис, – она взглянула на Майера, – поедешь в столицу, поговоришь с конгрессменами. Нужна отдельная квота на визы, для артистов…, – Сандерс покашлял:

– Роксанна, я не сомневаюсь, что они талантливые люди, однако они не знают английского языка…

– Я выучила, – резко заметила Марлен Дитрих.

– И Фриц Ланг выучил. И они выучат, не беспокойтесь…, – она взяла руку Роксанны: «Спасибо тебе».

Дива подняла ухоженную бровь: «Просто мой долг, как еврейки, и как артистки».

– И ведь она поехала, с мужем, – почти восхищенно подумал Сандерс, отпивая вино.

Перед отплытием в Германию, Роксанна успела выступить на двух ралли в Лос-Анджелесе, в поддержку еврейских поселений в Палестине. Весь Голливуд знал, что Роксанна, каждый год, перечисляет большие деньги Еврейскому Национальному Фонду. Сандерс вспомнил флаги сионистов, огромный, забитый людьми бальный зал отеля «Билтмор». Роксанна, в роскошном, цвета слоновой кости платье, пела «Атикву», с оркестром.

Музыканты закончили мелодию. Конферансье, весело сказал, на идиш:

– Дамы и господа, наша несравненная, пани Анеля Голд, самая красивая девушка Польши!

Пан Ежи Петербургский усмехнулся:

– Она в прошлом году получила корону, на конкурсе мисс Полония. Она Гольдшмидт, на самом деле. Пан доктор ей свою фамилию дал, как многим сиротам.

Паном доктором в Варшаве называли Генрика Гольдшмидта, директора еврейского детского дома, на Крохмальной улице.

– Восемнадцать лет ей, – шепнул пан Ежи, – она снялась, в двух фильмах, на идиш.

Аудитория замерла, Сандерс, невольно, сглотнул. Низкий, страстный, немного хрипловатый голос запел:

– Teraz nie pora szukać wymówek

fakt, że skończyło się…

На сцену вышла Роксанна Горр, только, подумал Сандерс, на сорок лет моложе.

– И выше, – прикинул он, – она пять футов десять дюймов, кажется. Даже без каблуков.

Она сколола в узел темные, тяжелые волосы. Серо-голубые глаза сверкали, переливались в свете прожекторов. Щеки, цвета смуглого, нежного персика, разрумянились. Зрители, казалось, забыли, как дышать. Он смотрел на стройную шею, на узкий, с горбинкой нос, на четкий очерк упрямого подбородка.

To ostatnia niedziela
dzisiaj się rozstaniemy,
dzisiaj się rozejdziemy
na wieczny czas….
Кабаре взревело. Поклонившись, пани Голд звонко сказала: «Аплодисменты пану Ежи, господа, автору танго!» Она подмигнула аудитории: «Сейчас потанцуем!». Пани Анеля убежала за кулисы. Сандерс хмыкнул:

– Английского она, конечно, не знает. Правильно Марлен говорила, выучит. Восемнадцать лет, цветок в росе. Она отлично держится на сцене. Надо найти ее фильмы. Наверняка, она и перед камерой хорошо работает. Мы из нее сделаем новую Гарбо, обещаю…, – Подняв голову, Сандерс открыл рот. Он сам был таким мальчишкой, в Познани, в старом, с отцовского плеча костюме, в большой, съезжающей на затылок, кепке, в растоптанных ботинках. Пани Анеля, приплясывала, звенела скрипка.

Зал взорвался. Сандерс успел подумать: «Она и в комедиях будет отлично смотреться, как Полетт…»

Az der Rebbe Elimeylekh
Iz gevorn zeyer freylekh,
Iz gevorn zeyer freylekh, Elimeylekh…., —
Усидеть на месте было невозможно. Оставив пиджак на спинке стула, он вспомнил бар-мицвы в Нижнем Ист-Сайде, и танцы, с другими мальчишками. Сандерс, тяжело дыша, вернулся за столик. Пани Анеля крикнула: «Нахес, иден!». Пан Ежи, добродушно заметил: «Понравилась вам пани Голд».

Сандерс, мысленно подбирая ей подходящий псевдоним, вытирая пот со лба, кивнул. Пан Ежи развел руками:

– Пани Анеля нас покидает. Уезжает в Париж, на следующей неделе. Кабаре просто, – композитор указал на сцену, – увлечение. Пани Анеля заведует швейной мастерской, на Крохмальной, в детском доме. Она послала свои эскизы в ателье мадам Скиапарелли, и ее взяли ассистенткой. Пан Ежи поднял бокал: «Скорее, мы услышим о модном доме Голд».

– Не страшно, – сказал себе Сандерс.

– Даже хорошо. Французы не слепые, они ее не пропустят. Она выучит язык, приобретет знакомства. Потом ей придется платить больший оклад, как звезде, но Марлен тоже себе имя в Германии заработала. Так и сделаем. Подождем, года два, и найдем мадемуазель Аннет, – он занес имя девушки в блокнот: «Шампанского, пан Ежи. Я угощаю».


В уборной, Анелю, как обычно, ждали букеты и конверты. Цветы она забирала для своих малышек, на Крохмальной. Письма, пробежав несколько строк, девушка выкидывала. Ей приходили приглашения на обеды от еврейских и польских промышленников, адвокатов и даже депутатов Сейма. Анелю звали в Закопане, или на морское побережье, обещали снять квартиру на Маршалковской и повезти в Париж.

– Я и еду в Париж, – умывшись, девушка быстро переоделась в костюм своего кроя, из серо-голубого, тонкого льна.

На Крохмальной, работникам детского дома, позволяли носить любую одежду. Доктор Гольдшмидт вздыхал: «Хватает и того, что дети в форменных костюмах ходят». Анеля выросла в необычном детском доме. Они издавали газету и журналы, играли в театре.

Пятилетней малышкой, Анеля впервые оказалась на сцене. До этого времени все думали, что девочка онемела. Она плохо помнила раннее детство. Пан доктор сказал, что, первые три года, в Варшаве, она только повторяла свое имя, на разные лады: «Хана. Ханеле». Однако спектакль Анеля, до сих пор, помнила отлично. Репетировали ханукальное представление. На сцене стояли греки и евреи, зажигались светильники, пели гимн: «Ма оз цур».

Анеля забралась на задние ряды, ее никто не заметил. Она следила за репетицией, широко открытыми глазами. Услышав что-то знакомое, девочка вспомнила низкий, красивый голос, огоньки свечей, блестящий, белый снег за окном. Она ощутила крепкие, теплые руки, положила голову на его плечо.

– Ханука, Ханеле…, – ее покачали. Девочка протянула ручку к огонькам: «Ханука, тате!». До нее донеслась песня. Анеля, в первый раз за три года, улыбнулась. Уверенно встав, она пошла к сцене.

Девочка быстро начала болтать, на польском языке и на идиш. Доктор Гольдшмидт, к тому времени собрал несколько консилиумов, приглашая педиатров из Берлина, и даже учеников доктора Фрейда, из Вены. Анализировать ребенка, было бесполезно. Кое-кто предложил подвергнуть ее гипнозу. Пан Генрик, резко отозвался:

– Язапрещаю. Это опасная, сомнительная практика. В ее случае, после всего, что она перенесла, она просто может не очнуться.

Когда девочку привезли в Варшаву, ей, на вид, было около двух лет. Весила она меньше годовалого ребенка, и кишела вшами. Малышка ползала на четвереньках, раскачиваясь, подражая, как поняли врачи, животным. Ее нашли польские крестьяне, в конце лета двадцатого года, в глухом лесу, под Белостоком. Окрестности города недавно оставила армия Советов, под командованием Тухачевского, с конницей Буденного и Горского.

Местечки лежали в руинах. Сиротские дома в Белостоке наполняли потерявшие родителей дети. Девочка могла сказать только свое имя, Хана. По ночам она не спала, забираясь под кровать, жалобно крича, словно зверек. Пан Генрик сидел с ней, укачивая ребенка, напевая колыбельные. После двух операций, врачи обещали доктору Гольдшмидту, что Хана никогда не узнает о случившемся.

– В таком возрасте, – профессор смотрел на маленькую, хрупкую фигурку на кровати, – девочки обычно умирают, после подобного. Внутренние разрывы, кровотечение. Ей посчастливилось. Она, видимо, вырвалась, успела убежать. Повреждения были только внешними. Мы все привели в порядок.

В палате было тихо, ребенок лежал под наркозом. Пан Генрик погладил девочку по темноволосой голове. Ресницы дрогнули, она что-то прошептала.

– Хана, – улыбнулся доктор Гольдшмидт, – Ханеле. Все будет хорошо, милая.

Хана ни о чем не подозревала. Девочка знала, что она сирота, однако на Крохмальной все были сиротами. Пан Генрик сказал, что ее нашли под Белостоком, а больше, как объяснил доктор, им ничего известно не было. Она, иногда, просыпалась, слыша ласковый, женский голос, стрекот швейной машинки. Пахло чем-то сладким, ее касались, мягкие руки. Это была мамочка.

– Маме, – Анеля натягивала на себя одеяло, – мамеле.

Ни у кого из них не было родителей, но Анелю, многие, считали счастливой. Она была слишком маленькой, и ничего не помнила. На Крохмальной жили дети, видевшие, как убили их отцов и матерей.

Собрав цветы, попрощавшись со служителем у артистического входа в кабаре, девушка выглянула наружу. Прошел быстрый, летний дождь, в лужах отражались крупные звезды. Крохмальная была за углом, Анеля всегда ходила пешком. Она посмотрела на освещенные окна. В кабаре еще играл оркестр, танцевали пары. Анеля помотала головой:

– Все потом. Мне надо создать себе имя, открыть мастерскую…, – учителя, в детском доме, хвалили ее за серьезность и сосредоточенность. У нее были отличные способности, Анеля свободно говорила на французском языке. Когда детей водили в художественный музей, девочка зарисовывала картины. Пан Генрик пригласил к ней преподавателя из академии. У Анели оказался верный глаз и чувство пропорции. Девочка рисовала каждый день, чтобы набить руку. Дети занимались в швейной мастерской, Анеля стала делать эскизы платьев и шляпок. Голос у нее тоже оказался отменный. Пан Гольдшмидт, было, предложил Анеле поступить в консерваторию. Девочка отказалась:

– Я хочу стать модельером, пан доктор. Как мадам Скиапарелли, – покупая женские журналы, Анеля внимательно изучала крой платьев. Девочка легко повторяла модели, в мастерской. Она шила и по своим эскизам.

Для Парижа требовались деньги. С шестнадцати лет Анеля пела в кабаре. Ее заметил продюсер, с киностудии, где производили фильмы на идиш. Девушка сыграла две роли, маленькие, но со словами, танцами и песнями. Анелю даже похвалили в еврейских газетах. Деньги она аккуратно откладывала, отдавая часть заработков в детский дом. Пану доктору всегда нужны были средства, сирот меньше не становилось. Она не выступала в шабат, всегда зажигала свечи и клала монеты в копилку, для Еврейского Национального Фонда.

Корона мисс Полонии тоже принесла злотые. Анеля отправилась на конкурс ради смеха. Ее подговорили девчонки из швейной мастерской. Девушка легко прошла все этапы, и стала одной из десяти финалисток. Еврейские газеты в Польше пестрили фотографиями: «Сирота с Крохмальной, королева красоты».

Анеля спала в маленькой комнатке, увешанной рисунками, учила девочек шитью, и раздавала еду в столовой. Весной этого года, скопив достаточно денег на билет до Парижа, она послала мадам Скиапарелли свои альбомы.

Анеля позвонила у дверей детского дома. Сторож впустил ее, усмехнувшись:

– Девчонки не спят. Цветов ждут, как обычно.

На третьем этаже крыла, где размещались девочки, пахло пудрой и духами. Поднявшись наверх, Анеля возмутилась: «Первый час ночи идет, куда это годится!». Девчонки, в ночных рубашках, сидели кружком на старом ковре общей гостиной. Облепив Анелю, они разобрали цветы.

– Что с вами делать, – вздохнула девушка, – и корону принесу.

Корону мисс Полонии примерила каждая девочка в детском доме, даже совсем малышки. Анеля сидела с девчонками, расчесывая косы, напевая новое танго пана Ежи. Кто-то из девочек прижался к ней:

– Жалко, что ты уезжаешь, Хана. Но все равно, ты словно принцесса, что жила в заточении…, – Анеля рассмеялась, скалывая волосы шпильками на затылке:

– Обычно за принцессой приезжает прекрасный принц, на белом коне, а я еду в Гдыню, в вагоне третьего класса, и плыву в Гавр, почти в трюме.

Через Данциг Анеля отправляться не хотела, хотя из тамошнего порта кораблей ходило больше. Они знали, что происходит в Германии. Некоторые евреи, уехавшие из рейха, получали польские визы, и обосновывались в Варшаве. Здесь были еврейские школы, театры, газеты, радиостанции. Немецкие евреи говорили о запрете на профессии, о том, что им не разрешается вступать в браки с немцами. Нацисты могли арестовать тебя даже за связь вне брака.

Анеля, иногда, мимолетно, думала о юношах. Обучение на Крохмальной было совместным, она привыкла к мальчикам с детства. Ничего особо интересного в них Анеля не находила. В любом случае, мужскую одежду, всегда шили мужчины. Она отменно кроила и пиджаки с брюками, но предпочитала дамские платья.

– Вовсе я не жила в заточении, – твердо сказала Анеля, окинув взглядом стены гостиной, – я буду очень скучать по нашей Крохмальной, и по всем вам, мои дорогие!

Пан доктор гордился успехами выпускников. На стенах гостиной преподаватели вешали вырезки из газет, местных и палестинских. Многие юноши и девушки уезжали на Святую Землю. Анеля нашла глазами объявление. Завтра, в зале еврейской гимназии, выступал посланец из Палестины, Авраам Судаков. Она подогнала девочек:

– Давайте спать. Завтра уборка, а потом, – Анеля указала на афишу, – послушаем о кибуцах. Споем «Атикву», все вместе…

Раввины запрещали женское пение, однако пан доктор не был религиозным человеком. Гольдшмидт считал, что девочки могут изучать музыку и выступать на сцене. Анеля даже носила брюки, собственного кроя, но не на улице. В Варшаве новая мода пока не прижилась, хотя в Голливуде брюки надевали и Марлен Дитрих, и другие дивы.

Она проследила, как укладываются девочки. У себя в комнате, Анеля растворила ставни, присев на подоконник. Внизу шуршали шины автомобилей. Анеля полюбовалась большой, яркой луной, поднявшейся над Варшавой. Между листами блокнота она вложила польский паспорт, билеты, и письмо. Его Анеля перечитывала каждый день:

– Дорогая мадемуазель Гольдшмидт! Я могу предложить вам должность ассистентки, в моем ателье, на полный рабочий день…, – Анеля послала мадам Скиапарелли свои фото, в собственноручно сшитых платьях. Модельер написала, что мадемуазель Гольдшмидт должна демонстрировать модели ее студии.

Анеля купила путеводитель по Парижу, с картой. Она отметила адреса ателье мадам, крупных парижских магазинов и Лувра. Анеля обвела карандашом Монмартр и Монпарнас, где жило много художников. В Латинском квартале, сдавались дешевые комнаты. Она собиралась подрабатывать натурщицей. Анеля знала, что в ателье начнет с раскроя и обметки петель, но ее это не пугало. Ее вообще ничего не пугало. Захлопнув блокнот, она замерла. Внизу послышался стук копыт.

– Пролетка, – сказала себе Анеля, – или телега. Ничего страшного.

Анеля заставила себя умыться и лечь в кровать. Она заснула, едва ее голова коснулась подушки. Девушка ворочалась, что-то бормотала. На половицах комнаты лежала дорожка лунного света, ветер шевелил простую, холщовую занавеску. Темно-красные, изящно вырезанные губы задвигались.

– Александр, – внезапно, прошептала Анеля, – Александр.


Большой зал еврейской гимназии украсили флагами, на стене висела нарисованная детьми карта Палестины. Приезжая в Европу, Авраам выступал на немецком, в Праге и Вене. Он отлично знал язык, хотя в семье Авраама говорили только на иврите. Покойный Бенцион Судаков наотрез отказывался, живя на земле Израиля, произнести хотя бы слово на другом языке. Мать Авраама приехала в Палестину из Польши.

– Папа за ней начал ухаживать, – смешливо подумал Авраам, – а мама тогда на иврите едва ли десяток слов знала. Но договорились как-то, – мать научила Авраама идиш и польскому языку. Работая в библиотеке Ватикана, Авраам пользовался итальянским языком. В Риме его называли доктором Судаковым. Для него, такое обращение было еще непривычно. Авраам защитил диссертацию в прошлом году. Его приглашали остаться на кафедре, в Еврейском Университете, но Авраам взял себе один курс, разведя руками:

– Сами понимаете, в кибуце много работы.

В Риме Авраам жил в скромной комнатке, рядом с Ватиканом. Он много времени проводил в библиотеке, но успел выступить перед местной общиной. Евреи Италии никуда уезжать не собирались, многие вступили в фашистскую партию. В отличие от Гитлера, дуче заявлял, что итальянские евреи, такие же итальянцы, как и все остальные.

– Это ненадолго, – заметил Авраам, гуляя по Риму с Карло Леви, – увидишь. Ты в Париж отправляешься, а лучше бы, – Авраам остановился, – в Палестину. Ты еврей.

Они с Карло познакомились на выступлении Авраама, в римской синагоге. Леви, создавшего антифашистскую группу «Справедливость и свобода», сначала держали в тюрьме, а потом сослали в глушь, на юг Италии. Он был освобожден, по амнистии, и собирался обосноваться во Франции.

Они стояли на берегу Тибра, любуясь замком Святого Ангела. Коричневая вода подбиралась к опорам моста. Лето, даже здесь, было дождливым.

Карло щелчком выбросил папиросу в реку:

– Еврей, Авраам. Однако я, прежде всего, антифашист. Моя обязанность, сражаться с нацистами, с дуче…, – Карло указал, на фашистские штандарты, украшавшие мост.

– Например, в Испании, – прибавил он, – потому что именно там все начнется. Ты бы мог туда поехать, – он посмотрел на Авраама, – ты отлично стреляешь…, – Авраам пожал широкими плечами:

– Это не моя война, Карло. Я не коммунист, и даже не социалист. Мне важнее, чтобы Израиль обрел независимость от британцев, чтобы арабы убрались с нашей земли…, – Карло, было, открыл рот, однако напомнил себе: «Не надо. Его родителей арабы убили. И когда все только закончится?»

Вслух, он сказал:

– Как знаешь. Евреи, все равно, не должны пачкать себя сотрудничеством с нацистами, даже ради обретения собственного государства. А здесь…, – Карло присвистнул, – здесь случится то же самое, что и в Германии, обещаю. Тем более, если папа будет молчать. Итальянцы слушают его святейшество.

Пока что, папа Пий воздерживался от осуждения нацизма. Ходили слухи, что в Германии арестовывают католических священников, высказывающихся против расовой политики Гитлера. В Ватикане знали, что Авраам еврей, однако он занимался среди ученых, пусть и монахов со священниками. За папиросами и кофе, в обеденный перерыв, они предпочитали обсуждать средневековье, а не политику Гитлера, или Муссолини.

– В средневековье случилось то же самое, ничего нового, – мрачно подумал Авраам: «И во времена римлян, и вообще…». Он вспомнил неожиданно веселый голос Карло Леви. Они рассматривали стены Колизея, увешанные фашистскими знаменами.

– Говорят, – приятель кивнул на здание, – у императора Тита была любовница, еврейка. Не Береника, еще одна. У них даже сын родился. Тит ее из Иерусалима привез, после разрушения Храма.

– Такое никак не проверить, – усмехнулся Авраам.

Оглядывая зал, он отчего-то вспомнил римский разговор. Людей пришло много. Авраам, с удовлетворением, думал, что и в Праге, и в Вене, он уговорил кое-какую молодежь отправиться в Палестину. Несмотря на его настойчивость, это было непросто. Евреи в Австрии и Чехословакии не страдали от ограничений на профессии, или от антисемитизма, как в Германии.

Выступая, Авраам объяснял, что земля Израиля меняется. В Иерусалиме и Хайфе открыли университеты, появились театры, кино, и даже консерватория. По приезду, ему надо было забрать Циону из кибуца. Племянница отправлялась в школу при Еврейском Университете, где устроили интернат, для одаренных детей. Авраам вздохнул:

– Ционе переезд не понравится. Но госпожа Куперштейн говорит, что ей надо серьезно заниматься музыкой. В кибуце такое невозможно. Конечно, с ее дедом…, – покойная тетя Шуламит, всегда держала фото отца Амихая на фортепьяно. Официально считалось, что она училась у Малера. В семье об этом не говорили. Бенцион, после смерти сестры, заметил сыну:

– Она из Вены уехала потому, что Малер на другой женщине женился. Ей предлагали контракты в Нью-Йорке, в Париже. В то время она считалась одной из самых одаренных пианисток Европы.

Госпожа Куперштейн ничего не знала о деде девочки, но говорила, что у Ционы редкий исполнительский талант.

– Придется ее переупрямить, – решил Авраам. Раздались аплодисменты, он начал говорить. Здесь, в Польше, он выступал на идиш. Рассказывая о жизни в кибуцах, он всегда упоминал, что города, Иерусалим, Тель-Авив и Хайфа, постепенно становятся все более современными.

Авраам вырос в деревне, но любил, подростком, гостить у тети Шуламит, в Тель-Авиве. Тетя жила в Неве Цедек, по соседству с домом писателя Агнона. В ее салоне собирались журналисты, музыканты, ученые. В ее гостиной Авраам познакомился с Давидом Бен-Гурионом. Кузен Амихай тоже учился в Венской консерватории, и встретил будущую жену в Австрии. Девушка приехала вслед за ним в Палестину. В салоне тети Шуламит говорили на иврите, но часто переходили на французский и немецкий языки. Отец Авраама саркастически, замечал: «Интеллектуалы должны присоединиться к нам, и обрабатывать землю, а не писать в газетах».

– Ты сам интеллектуал, папа, – весело отзывался подросток. Бенцион отмахивался:

– С тех пор, как мы основали кибуц, с философией покончено. Нужны трактористы и солдаты, а не философы.

– Папа был неправ, – понял Авраам: «Нужны все, не только рабочие и солдаты. Нужен каждый еврей». Он говорил, что для Израиля ценен любой человек, говорил о газетах и театрах, об архитектуре и музыке, о школах и университетах. Авраам заметил детей и подростков, одетых в форму:

– Ребята мне рассказывали. Они из сиротского дома, на Крохмальной. С ними учительница пришла. Но какая красавица…, – высокая, тонкая девушка, в светлом, летнем костюме, при шляпке, сидела рядом с малышами. Авраам, невольно, улыбнулся, глядя на стройную шею, на темные волосы, спускавшиеся на плечи. Спели «Атикву». Авраам слышал ее голос, низкий, мелодичный. Начали задавать вопросы, на столах готовили кофе и чай, а он все следил глазами за девушкой. Она, вместе с детьми, занималась устройством ярмарки. Ученики принесли сюда поделки, и продавали их в пользу Еврейского Национального Фонда. Авраам пообещал себе, что непременно, к ней подойдет.

– Я просто хочу поговорить, – он понял, что краснеет, – узнать, как ее зовут…

Приезжая в Тель-Авив, или в другие кибуцы, он никогда не стеснялся знакомиться с девушками. Они в Палестине были другими, особенно те, что тоже родились в стране. Дома все было легко, а здесь в диаспоре, люди вели себя иначе.

– Она, может быть, помолвлена, – угрюмо напомнил себе юноша. Авраам разозлился: «Подойдешь к ней, и все узнаешь».

Девушка его опередила. Он услышал веселый голос:

– Господин Судаков, где вам шили костюм? В Палестине? Меня зовут Хана. Хана Гольдшмидт…,– она протянула Аврааму тонкую руку, юноша, осторожно, ее пожал. У нее, неожиданно, оказались жесткие кончики пальцев. Авраам подумал: «Наверное, тоже музыкой занимается».

Анеля, из-под ресниц, посмотрела на него:

– Какой высокий. И рыжий, как огонь. А глаза серые. У нас я таких юношей и не видела…, – он держал ее руку. Анеля услышала стук копыт лошадей, скрип двери, почувствовала крепкие, надежные ладони. Кто-то поднимал ее, прижимал к себе, накрывал чем-то теплым. У Анели забилось сердце. Она даже поморгала, чтобы успокоиться. Юноша не отводил от нее глаз, признавшись:

– Да. В Тель-Авиве, портной. Он из Берлина приехал. Вам не нравится? – озабоченно, поинтересовался, Авраам. Девушка склонила набок изящную голову:

– Отчего же. Отменный крой. Я сама портниха, – объяснила она.

За чаем, они говорили о Палестине. Пани Анеля уезжала в Париж. Юноша, все время думал:

– Она похожа на Аарона, странно. Та же стать. У Аарона только глаза темные. Он говорил, что у его сестры и брата светлые глаза, серо-голубые. Как у нее…, – на нежных, смуглых щеках девушки играл румянец. Пани Анеля рассказала, что осталась круглой сиротой после погромов двадцатого года:

– Дядя Натан здесь пропал, в Польше, – вспомнил Авраам, – когда война началась. Не надо ей о таком говорить, она родителей потеряла…, – он предложил:

– Приезжайте к нам, пани Гольдшмидт. Откроете мастерскую, в Тель-Авиве. Я бы у вас первым клиентом был, – отчаянно добавил Авраам, – или вы на мужчин не шьете?

Темно-красные губы улыбались:

– Я на всех шью, господин Судаков. И вяжу…, – она достала из сумочки вязаную, белую кипу с голубым щитом Давида:

– Мои девочки продают. Возьмите, на память…, – Авраам, хоть и не покрывал голову, но кивнул:

– Я буду ее беречь, госпожа Гольдшмидт…, – он хотел предложить девушке сходить вечером в кино, или театр, но не успел. Она прощалась, желая ему удачи. Авраам заставил себя сказать: «Вам тоже, в Париже».

Пани Анелю позвали девочки, Авраама обступила молодежь из варшавского клуба Бейтар. Он смотрел вслед темным волосам, пока девушка не пропала в толпе. Авраам вздохнул: «Счастья ей, где бы она ни была».

Эпилог Гранада, август 1936 года

Белокаменные дома на Пуэрто Реаль, заливало безжалостное, яркое солнце, журчал фонтан. Кафе вынесли на булыжную площадь кованые столы, легкий ветер трепал холщовые зонтики. Репродуктор, на углу, транслировал американскую песенку. До музыкальной программы передали новости из столицы. Диктор, уверенным голосом, говорил, что мятежники, под предводительством генерала Франко, скоро будут разбиты.

Силы путчистов продвигались от португальской границы на восток, к Мадриду. Страна разделилась на две части. Северо-запад, и север, кроме тонкой полоски побережья вокруг Бильбао, перешел на сторону военных, попытавшихся, месяц назад, устроить переворот. В Гранаде, в глубине республиканской территории, о войне ничего не напоминало. Девушки, оправляя короткие, чуть ниже колена юбки, сверкали смуглыми, гладкими ногами. На щитах были развешаны афиши американских фильмов. В Гранаде показывали «Ярость» Фрица Ланга, и «Даму с камелиями». Главную роль играла дива, Грета Гарбо.

Пахло цветами, изредка, по площади, лениво урча, проезжал автомобиль. На столах поблескивали стаканы с орчатой, миндальным молоком. Посетители потягивали лимонад и кофе. Для вина еще было рано, на больших часах стрелка едва подбиралась к десяти утра. Издалека доносился звон колоколов, над городом царила благословенная тишина выходного дня. Официанты разносили тарелки с медовыми печеньями, жаренными в оливковом масле, с покрытыми белым шоколадом пирожными альфахор. Выпечка в этом кафе была отменной. Над столиками реял папиросный дым, люди, зевая, шуршали газетами. Республиканская пресса писала, что мятеж захлебывается.

Высокий молодой человек, с волосами темного каштана, с неожиданно синими для испанца глазами, углубился в передовицу мадридского издания ABC. Месяц назад самая популярная газета в стране раскололась. В столице издание контролировали левые силы, законно избранные представители Народного Фронта. В Севилье печатали газету ABC, поддерживающую националистов, устроивших путч. Девушка за соседним столиком, облизав ложку от мороженого, вздохнула. Сколько бы взглядов она ни бросала в сторону молодого человека, он, упорно, не отрывался от газеты.

– Северянин, наверное, – подумала девушка, – у него глаза голубые. Он красивый…, – она посмотрела на широкие плечи, на смуглые, сильные руки. Молодой человек закатал рукава белоснежной рубашки, на спинке стула висел хороший, летний, пиджак, светлого льна. Галстук он не носил, и расстегнул ворот рубашки, американского покроя. Крестика на шее не имелось. Социалисты и коммунисты их и не надевали.

Девушку политика не интересовала. Она хотела сходить субботним вечером в кино, посмотреть на Грету Гарбо, в парижских нарядах, и, может быть, даже позволить молодому человеку поцелуй. Она, в последний раз, стрельнула глазами в его сторону. Юноша не поднял головы. Надув губы, девушка отвернулась.

Отхлебнув лимонада, молодой человек затянулся папиросой. Он курил, разглядывая пустынную площадь. В отличие от посетителей кафе, юноша знал, что путчисты получают оружие и финансовую поддержку от Италии и Германии. Франция, несмотря на премьера-социалиста, под нажимом Британии, объявила полное эмбарго на экспорт оружия в Испанию.

Три человека в Париже, под фальшивыми именами, занимались регистрацией, по южноамериканским документам, фирм, призванных обойти запрет. Из Франции купленные самолеты перегоняли в Голландию, а оттуда, на республиканские территории Испании. Итальянские и немецкие бомбардировщики очистили от республиканских кораблей Гибралтарский пролив. Войска мятежников, из Марокко, беспрепятственно переправлялись на юг Испании, в Кадис, в анклав, удерживаемый путчистами.

Юноша хорошо помнил карту:

– Если Франко разделит силы, возьмет Мадрид в клещи, повернет на юг…, Ничего, – успокоил себя молодой человек, – за нами Барселона, восток страны. Республиканцы уступят нашему давлению, позволят сформировать интернациональные бригады…, – его начальник, генерал Котов, он же Наум Эйтингон, руководитель отдела нелегальных операций в ОГПУ, сейчас был в Мадриде.

Кроме переговоров с республиканским правительством, он выяснял, кто из итальянских и немецких коллег, как их весело называл Эйтингон, прибыл в Испанию. Они были уверены, что националисты, кроме помощи оружием, получили от дуче и фюрера военных советников, как гласных, так и негласных. Негласные считались их главной заботой. Еще в Москве, готовясь к отлету в Барселону, Эйтингон сказал:

– То, что мы сейчас начинаем, дело не одного дня, дорогой мой. Твоя задача, вызвать к себе доверие, познакомиться с ними, дать себя завербовать. Мы должны понять, с кем из них надо работать.

Лимонад в здешнем кафе подавали сладкий, такой, как любил молодой человек. Перед отъездом они с братом пошли в парк Горького. Сидя на скамейке, у Москвы-реки, они тоже пили лимонад. Проходящие мимо девушки, искоса, смотрели на брата. Он носил орден, полученный за летные испытания, две недели назад. Они не говорили о работе, но брат, невзначай, заметил:

– Я подал рапорт об отправке в Испанию. Когда ты вернешься, меня здесь может не оказаться.

Молодой человек кивнул. Они с братом делили трехкомнатную квартиру, в новом доме на Фрунзенской набережной. В Москве вряд ли кто из юношей их возраста мог похвастаться таким жильем, однако брат был, как их называли, сталинским соколом. Он участвовал в воздушных парадах, и проверял новые модели истребителей. Не было ничего неожиданного в том, что им дали квартиру. К тому же, именем их отца, героя гражданской войны, назывались улицы, поселки и теплоходы.

– Именем Горского тоже, – молодой человек, с удовольствием, съел медовое пирожное.

Кукушка, Анна Горская, вернулась с дочерью в Москву. Сокол, он же Янсон, работал здесь. Он, как и Эйтингон, как и молодой человек, изображал военного советника. Увидев его в Барселоне, Янсон не удивился. Он потрепал молодого человека по плечу:

– Я знал, что мы когда-нибудь встретимся. Жаль, что ты с моей женой и дочерью разминулся. Они благополучно добрались до дома. Если и твой брат сюда приедет, то они с вами не познакомятся. Пока, – добавил Сокол.

Молодой человек предполагал, что брата в Испанию не пошлют. Для работы такое было неудобно. Они с братом были похожи, как две капли воды, даже почерка у них были одинаковые. В школе брат писал за него контрольные по математике, а молодой человек сдавал за двоих языки.

Пробило одиннадцать, он заказал еще кофе: «Однако немецкий он выучил, и английский тоже. С акцентом, но говорит».

Молодой человек, в добавление к немецкому и английскому, знал еще и французский с испанским языком. Он легко копировал любую манеру речи, любой говор. В Барселоне, он пару дней поработал с каталонскими товарищами. Оказавшись на юге, он понял, что теперь все его принимают за каталонца. Юноша никого не разуверял, хотя его, как и всех советских специалистов, снабдили французскими документами.

Брат не знал, что он в Испании. Никто не знал, кроме Эйтингона и других членов делегации. Брату он сказал, что улетает на Дальний Восток, выполнять правительственное задание.

О документах, в сейфе на Лубянке тоже никто не знал. Эйтингон поручил ему подготовить возвращение в Москву Кукушки. Горской выделили квартиру в Первом Доме Советов на улице Серафимовича, прикрепили к распределителю, выписали эмку. Машины только недавно стали производить на Горьковском автомобильном заводе. Документы Кукушки и Сокола лежали в запечатанном пакете. Молодой человек понял, что к ним двенадцать лет никто не притрагивался. На полки только клали очередные коробочки с орденами.

Получив пакет, разбирая бумаги, он нашел старый, пожелтевший конверт. Молодой человек, разумеется, аккуратно его вскрыл. Партия учила, что у коммунистов не может быть секретов друг от друга. Прочитав документы, юноша долго сидел за столом, вглядываясь в нежное, зеленоватое небо весенней Москвы. Партия велела, в случае сомнения, советоваться со старшими товарищами.

Юноша решил миновать и Эйтингона, и народного комиссара Ягоду. Нарком, впрочем, был обречен. После процесса Зиновьева и Каменева Ягоду снимали с поста. Он пошел к лучшему другу отца. Именно он, в детстве, приезжал к ним с братом, привозя сахар и чай. Он утешал мальчишек, когда с Перекопа пришла весть о гибели Семена Воронова.

Старший товарищ просмотрел документы:

– Хорошо, что ты проявил бдительность. Партия знала об Александре Даниловиче. Он был чистый, честнейший человек…, – Сталин выбил трубку, – он ничего не скрывал от своих товарищей. Скрывать нечего, – Иосиф Виссарионович пожал плечами, – мы интернационалисты, для партии такие вещи неважны.

Заклеил конверт, вернув его к другим документам, юноша больше ни с кем об этом не говорил.

– Сокол нам тоже сахар и чай привозил, – вспомнил молодой человек, – когда его именным оружием наградили. Маузер в сейфе остался, с табличкой, за подписью председателя Реввоенсовета Троцкого, – он потер чисто выбритый, упрямый подбородок: «Посмотрим, как все сложится».

Эйтингон, о дальнейшей судьбе Сокола, пока что, не распространялся.

В любом случае, его жена и дочь оставались в Москве. Юноша был уверен, что Сокол пойдет на многое, чтобы их спасти.

– Он отлично провел операцию «Паутина», – думал юноша, – но, может быть, он все делает по заданию троцкистского подполья. Ему нельзя доверять. Он слишком много времени провел за границей. Или это Кукушка? – услышав, как остановилась машина, он встрепенулся.

Невысокий, легкий юноша, с растрепанными, темными волосами, в круглых очках, захлопнув дверцу, вразвалочку направился к свободному столику. Из кармана пиджака торчал английский путеводитель по Испании. Молодой человек, на плохом испанском языке, обильно жестикулируя, заказал кофе. Он углубился в изучение карты города. На машине висели прокатные номера: «Все равно туристы приезжают, – подумал юноша, – войны не боятся».

С противоположной стороны площади раздался гудок. Расплатившись, молодой человек пошел к потрепанному форду. Эйтингон сидел за рулем, в неизменной, старой кепке. Начальника, черноволосого, кареглазого, все принимали за испанца. На подбородке генерала Котова красовался шрам, наводящий на мысли о ранении, полученном где-нибудь на энсьерро, беге от быков. Эйтингон тоже свободно владел испанским языком.

Он бросил молодому человеку на колени конверт:

– Полюбуйся. Мы его в Мадриде сфотографировали. Кажется, представитель наших берлинских коллег при штабе генерала Франко. Некий Максимилиан фон Рабе. Граф, между прочим, – смешливо добавил Эйтингон, виляя по узким улочкам арабского квартала.

– Тебе с ним предстоит работать. Надо будет попробовать хоть что-то о нем узнать…, – молодой человек рассматривал фото, сделанное в кафе. Немец, судя по всему, был лишь немного его старше, высокий, изящный, светловолосый, в отменно скроенном костюме.

– Истинный ариец, – Эйтингон прикусил зубами папиросу, – отправим радиограмму в Москву. Когда Сокол вернется, посидим, подумаем, как лучше подобраться к господину фон Рабе.

– А где Сокол? – молодой человек перебирал карточки, разглядывая фото безмятежными, синими глазами.

– Сокол встречается с зятем мэра Гранады, – объяснил Эйтингон.

– Человек с левыми симпатиями, кумир Испании. Люди к нему прислушиваются. Он должен выступить в поддержку Народного Фронта, в газетах. Сокол хорошо работает с интеллектуалами, – Эйтингон пощелкал пальцами, – он университет заканчивал, хоть и технический, – он зевнул:

– Шесть часов за рулем. Быстрее бы до квартиры добраться. Зятя зовут Федериго Гарсия Лорка, – Эйтингон сплюнул за окно. Форд остановился у невидного дома. Развернувшись, машина задом въехала в узкий двор: «Поэт. Слышал ты о нем?»

– Очень хороший, – одобрительно сказал Петр Воронов, засовывая в карман пиджака конверт с фотографиями. Закрыв деревянные ворота, юноша добавил, по-русски:

– Пойдемте, Наум Исаакович, я кофе сварю. Колбаса есть, сделаю яичницу.

– Не колбаса, а чоризо, – расхохотался Эйтингон. Они нырнули в прохладу беленого полуподвала.


Мистер Марк Хорвич путешествовал по Испании легально. У него имелась трехмесячная виза, выданная консульством в Лиссабоне, до попытки переворота, и бумага из Университета Саламанки. В справке говорилось, что сеньор Хорвич записан на курсы испанского языка, начинающиеся в сентябре.

Меир иногда, жалел, что не сможет остаться в стране подольше и действительно, выучить испанский. Он быстро схватывал. Меир теперь мог прочесть заголовки газет и объясниться в кафе. Для всех он был американским туристом, вооруженным стопкой путеводителей и неизменным фотоаппаратом Кодака.

В Лиссабоне они с Даллесом расстались. Мистер Аллен полетел в Швейцарию, организовывать, в Берне, базу Секретной Службы в Европе. Меиру велели получить визу, сесть на поезд и добраться до Мадрида. В столице его ждали.

На фотоаппарате красовалась наклейка фирмы Кодак, однако камера была, как усмехнулся Даллес, уникальной.

– Экспериментальный образец, – он подмигнул Меиру, – берегите его, Ягненок.

Аппарат делал отличные, четкие снимки с большого расстояния и даже в темноте. Задание оказалось простым. Мистеру Хорвичу предстояло собрать альбом, по словам Даллеса, интересных для правительства США людей. В Мадриде Меир работал с представителем Государственного, Департамента, скромным юношей, его возраста, отлично знавшим испанский язык.

– Я из Техаса, – пожал плечами новый знакомый, – я с детства на нем говорю.

Меир не знал, как, на самом деле, зовут коллегу. Он представился Фрэнком. Фрэнк водил Меира по городу, показывая кафе, где собирались журналисты и политики, здания министерств, парламента, редакции газет и офисы партий, Народного Фронта, Фаланги, анархистов, и сторонников реставрации монархии, карлистов.

Даллес приказал Меиру ни в коем случае не лезть на рожон. Меира даже не снабдили пистолетом, мистеру Хорвичу оружие было ни к чему. Он только смотрел, слушал и запоминал. Через две недели мистеру Хорвичу предстояло вернуться в Лиссабон, и сесть на американский корабль. В Вашингтоне, Меир приводил в порядок заметки, получал отпечатанные фотографии и делал доклад на совместном заседании представителей военного ведомства, государственного департамента и Бюро.

По словам Фрэнка, в столице ходили упорные слухи, что правительство разрешит создание интернациональных, добровольческих бригад. Гуляя по Мадриду, Меир иногда думал, что и сам бы, с удовольствием, записался в подобную бригаду.

– Аарон в Германии, – говорил он себе, – он выполняет долг порядочного человека, еврея. А я? Я тоже, – твердо напоминал себе юноша:

– Когда понадобится, я возьму оружие в руки, и буду бороться с нацизмом. Но, если можно обойтись без кровопролития…, – увидев афиши новой выставки Дали, Меир пошел в галерею. Смотря на странный квадрат, из человеческих рук и ног, на низкий, пустынный, жаркий горизонт Испании, Меир вспоминал «Расстрел повстанцев» Гойи, человека в белой рубашке, поднявшего руки, зло кричащего что-то в лица солдат.

Меир бы, с удовольствием, проводил в музеях целые дни, но Даллес разрешил ему только съездить в Саламанку и записаться на курсы. Улучив немного времени, Меир завернул в Толедо. Он бродил по улицам бывшего еврейского квартала, слушая звон колоколов, вдыхая жаркий ветер.

– Если можно добиться мира…, – повторял себе юноша, – то надо это сделать.

В Мадриде никто не обращал внимания на забавного, молодого американца, в круглых очках, с картой города и фотоаппаратом. Меир снимал церкви и достопримечательности, уличные сцены. Часто в кадр попадали люди, сидящие в кафе. У него набралось материала на три альбома. По вечерам они с Фрэнком встречались в каком-нибудь дешевом ресторане, где Меир передавал коллеге пленки. Он слушал разговоры за соседними столами, на немецком и французском языках. Юноша запоминал имена, заносил сведения в блокноты, аккуратно, как будто бы Меир еще трудился счетоводом в адвокатской конторе мистера Бирнбаума. Даллес говорил, что в Испании, после путча, соберутся представители немецкой, итальянской и советской разведок. В Вашингтоне, они собирались сличить фотографии Меира с имеющимися данными, и начать собирать досье.

По ночам Меир сидел на подоконнике, в своей комнате, в дешевом студенческом пансионе. Испанцы начинали развлекаться после полуночи. Звенели гитары, на черном, жарком небе блестели звезды. Меир, несколько раз, заглядывал в подвальчики. Вино в Мадриде было отменным, и очень дешевым. Здесь, как и в Нью-Йорке, предпочитали свинг, и девушки тоже не обращали внимания на Меира. Он к такому привык, и не расстраивался. Юноша, все равно, отлично танцевал.

Фламенко он увидел в первый раз. Меир, сначала, не поверил своим глазам, так это было красиво. Он покуривал, слушая перебор гитары, чьи-то веселые голоса. Юноша вспоминал слова Даллеса, сказанные в Лиссабоне:

– Испания, полигон, Ягненок. Для нацистов, фашистов, русских. Страна, которую можно перетянуть на свою сторону, где можно получить поддержку идеям, испытать новое оружие…, – они стояли на берегу океана.

– Танки, – Даллес загибал пальцы, – самолеты, автоматические винтовки, пушки, – начальник повел рукой на восток, – такое для них важно. Испания и ее народ никого не интересуют.

– Войны не будет. Мы этого не позволим, – упрямо сказал себе Меир, сидя за столиком кафе в Гранаде.

Он приехал сюда, следуя за русскими. Оба, впрочем, отменно говорили на испанском языке. Меир, заметив их в Мадриде, пошел за парой, услышав незнакомые слова. Меир ничего не понял, но разобрал имена Сталина и Гитлера. Он дал клички русским, называя их, про себя, Бородой и Кепкой. Они жили в респектабельном отеле, по соседству с офисом Народного Фронта, и целые дни проводили с коммунистами. Меир не хотел рисковать и узнавать в гостинице их имена. Понятно было, что они приехали в Испанию с фальшивыми документами.

Борода и Кепка собирались на юг. Меир услышал о планах русских, сидя за два столика от них, в ресторане. Юноша начал разбирать испанский, до него донеслось слово «Гранада». Взяв в аренду старый форд, Меир переехал из своего пансиона в другой отель, напротив гостиницы русских. Они покинули Мадрид ранним утром. Меир поехал за ними, держа расстояние в две мили между машинами. У мистера Хорвича при себе был отличный бинокль. Он не боялся, что упустит русских из виду.

Меир сделал фото Красавца, щеголеватого парня, которого Кепка забрал из кафе.

– Борода пропал, – Меир сидел, попивая кофе, – Кепка его где-то высадил, что ли? Знать бы где…., – он уловил, в потоке испанского языка, по соседству, знакомое имя. Молодые люди, по виду, напоминали студентов. Меир мысленно составил нужную фразу. Он спросил, с акцентом, но довольно бойко:

– Извините, мне, наверное, послышалось. Вы говорили о поэте Лорке?

В Мадриде, Меир купил в лавке подержанных книг путеводители. Юноша наткнулся на поэтический сборник. Посмотрев на заглавие, он пошевелил губами: «Цыганское романсеро».

На полях красовались пометки карандашом. Задние, чистые листы были исписаны. Бывший хозяин книги, судя по всему, занимался переводами на английский язык.

Увидев фламенко, Меир понял, что раньше и не подозревал о настоящем танце. Со стихами случилось то же самое. Меир не знал, что можно так писать. Он засыпал и просыпался, бормоча:

Y que yo me la llevé al río
creyendo que era mozuela,
pero tenía marido.
Fue la noche de Santiago….
День святого Иакова, покровителя Испании, отмечали в июле. В августе ночи остались жаркими, сухими, пахнущими цветами и вином. Каблуки женщин стучали по булыжнику, шептали струны гитары, шуршали шины автомобилей.

То было ночью Сант-Яго,
и, словно сговору рады,
в округе огни погасли
и замерцали цикады.
Я сонных грудей коснулся,
последний проулок минув,
и жарко они раскрылись
кистями ночных жасминов…
Открывая глаза, Меир шарил по полу. Он затягивался папиросой, надевал очки и читал о цыганке-монахине, о зеленом цвете, пока в окне не вставал нежный мадридский рассвет.

Студенты немного говорили по-английски. Они объяснили Меиру, то есть мистеру Хорвичу, что Лорка обосновался в Гранаде, уехав из Мадрида после путча. Поэт выступал со статьями, готовилась постановка его пьесы. Ребята уверили Меира, что он, совершенно спокойно, может зайти к Лорке домой и попросить у него автограф.

– У него всегда открыта дверь, – заметил один из студентов, – он гордость Испании, у нас нет другого такого поэта. Он вне политики…, – его, конечно, прервали, начался спор. Меир решил:

– Завтра зайду, с утра. Я читал, он в Нью-Йорке учился. Мы сможем объясниться. Скажу ему, скажу…, – юноша не придумал, что скажет. Он увидел на противоположной стороне Пуэрто Реаль знакомую по Мадриду фигуру. Борода, оглянувшись, присел на кованый стул кафе. У Меира имелись его фотографии. Он ждал, кто подойдет к русскому.

Янсон остался доволен встречей. Лорка, хоть и водил знакомства и с коммунистами, и с фалангистами, придерживался левых взглядов. Лорка ездил в Буэнос-Айрес, но никакой опасности не существовало. Сеньор Рихтер не посещал выступления опасного авангардиста, им с Лоркой нигде было не встретиться. Янсон пришел к поэту с рекомендациями от его знакомцев, испанских коммунистов.

Эйтингон разрешил Теодору сказать, что он представляет Советский Союз, и защищает Испанию от фашизма. Лорка требовался, как знамя, как символ борьбы.

– Если он поддержит интернациональные бригады, – заметил Эйтингон, – это большая победа для нас.

Наум Исаакович зевнул: «Еще большей победой будет, если его убьют мятежники. Такого Испания им не простит, никогда».

Они с Лоркой отлично поговорили о Маяковском, Мейерхольде, Эйзенштейне и французских авангардистах. Теодор любил классическую музыку, и старых мастеров, но помнил, что когда-то авангардом считался импрессионизм. Картины Моне и Дега давно висели в музеях. Он читал Лорку, в библиотеке, в Буэнос-Айресе. Дома Рихтеры не могли держать столь сомнительную литературу. Лорка обрадовался, что гость знает его стихи. Темные глаза улыбнулись: «Я не думал, что вы так хорошо владеете испанским языком. В России меня, кажется, не переводили».

– Переведут, товарищ Лорка, – уверенно сказал Янсон.

– У нас отличные поэты…, – ему очень хотелось услышать, как Лорка читает стихи, но Янсон вздохнул:

– Ты здесь ради дела. Вы договорились. Он поедет в интернациональные бригады, напишет серию статей…., – Янсон вспоминал зимнюю, июльскую ночь, в Буэнос-Айресе, близкий шорох моря, белый песок.

– Даже не связаться с Анной, – тоскливо подумал Янсон, – и она мне не может написать. Ни она, ни Марта…, – он только знал, что жена и дочь, благополучно, добрались до Москвы.

– Может быть, получилось, с ребенком…, – он услышал мягкий голос Лорки:

– Давайте, я вам прочту кое-что, товарищ. Может быть, вы это знаете. Я вижу, что вы о близком человеке думаете…, – он помолчал. Янсон согласился: «О жене, товарищ Лорка. Она в Москве сейчас…»

У Лорки, несмотря на его юношескую легкость, оказался низкий, красивый голос. Он читал о ночи Сантьяго, о переливающихся голосах цикад, а Янсон вдыхал запах жасмина, видел ее нежные, цвета жемчуга плечи, черные волосы, падавшие на спину.

Он решил не возвращаться сразу на безопасную квартиру,а немного посидеть, вспоминая стихотворение.

Y que yo me la llevé al río
creyendo que era mozuela,
pero tenía marido.
Fue la noche de Santiago…
Янсон, устало, закрыл глаза. Задание было выполнено, отсюда он ехал в Барселону. В Каталонию пригоняли самолеты из Голландии. Он обучал местных ребят и летчиков из будущих интернациональных бригад.

– Мы от Франко и камня на камне не оставим, – весело подумал Теодор, – вместе с дуче и фюрером. Они узнают, что такое коммунистическая солидарность…, – рядом отодвинули стул.

– Сеньор Рихтер! – раздался веселый голос. Человек говорил на французском языке.

– Не ожидал, увидеть вас, в испанской глуши. Где сеньора Рихтер, где Марта, наша маленькая принцесса…, – Марта любила его рассказы о других планетах, о затерянных в пустынях волшебных городах. Она просила, маленькой девочкой: «Придумайте сказку только для меня, сеньор Антуан».

– Он обещал придумать, – вспомнил Теодор.

– Он, наверное, сюда, как журналист приехал. Я не могу скрывать такое от Эйтингона. Мы провалим операцию, он меня раскроет…, – приятель по аэроклубу в Буэнос-Айресе носил не форму почтового пилота, а обыкновенный штатский костюм.

– Я оставил семью на побережье, – Теодор помахал официанту, – и решил, досконально, изучить средневековую архитектуру. Очень, очень рад вас видеть, – он радушно пожал руку Антуану де Сент-Экзюпери. Янсон заказал еще два кофе.

Невысокий юноша в спортивном, американского кроя пиджаке, в круглых очках, ходил вокруг фонтана в центре площади, фотографируя его с разных сторон. Молодой человек сел в форд, машина медленно поползла прочь. Ленивые гранадские голуби, даже не поднялись с булыжника. Проводив глазами прокатные номера, Теодор заставил себя спокойно улыбнуться Экзюпери.


На кухне безопасной квартиры пахло кофе и хорошими, американскими сигаретами. Эйтингон сидел, бросив кепку на стол, глядя на Янсона. Теодор выяснил, что Экзюпери, действительно приехал сюда журналистом, от французской газеты «Энтрансижан». Янсон беспечно болтал, делая вид, что жена и дочь купаются на средиземноморских пляжах.

Экзюпери, озабоченно, сказал: «Плохое вы время выбрали для отдыха, сеньор Рихтер. Испания тлеет, и скоро вспыхнет, как стог сена». Теодор уверил его, что семья Рихтеров не собирается здесь долго оставаться. Янсон не упоминал о Лорке, но было понятно, что Экзюпери, писатель, посетит самого известного поэта Испании. Месье Антуан заметил, что встречается с Лоркой завтра:

– Я пропустил его визит в Буэнос-Айрес, – улыбнулся француз, – но здесь его увижу. Возьму интервью. Вы слышали о Лорке? – Янсон заставил себя покачать головой. Они распрощались. Сеньор Рихтер упомянул, что завтра уезжает обратно на побережье. Теодор шел на безопасную квартиру, вспоминая, как они с Экзюпери, в аэроклубе, летали вдвоем. Француз рассказывал о песках Сахары, где он служил пилотом на почтовой линии.

– Холмы под крылом самолета уже врезали свои черные тени в золото наступавшего вечера. Равнины начинали гореть ровным, неиссякаемым светом; в этой стране они расточают свое золото с той же щедростью, с какой еще долгое время после ухода зимы льют снежную белизну…, – шептал Теодор:

– Это он о Патагонии написал. Когда Марта была маленькой, он рассказывал ей сказки, о далеких планетах…, – Янсон остановился у края арабского квартала. В его голове билось: «То было ночью Сант-Яго, ночью Сант-Яго…». Он, внезапно, подумал, о том, чтобы развернуться и уехать из Гранады. У него при себе были деньги и французский паспорт. Он мог спокойно исчезнуть.

– Нельзя, – велел себе Теодор:

– Анна и Марта в Москве, в заложниках. Их не пощадят, если я…, – увидев ясные, зеленые глаза дочери, он тяжело вздохнул. Янсон ничего не скрыл от Эйтингона. Наум Исаакович выслушал его:

– Дурацкая случайность, Теодор Янович, от подобного никто не застрахован. Берите машину, поезжайте в Барселону, как предписывает задание. Мы с Петром обо всем позаботимся.

Янсон не предполагал, что один из братьев Вороновых станет чекистом. Петр рассказал Янсону, что Степан, его брат, испытывает новые истребители. Теодор усмехнулся: «Степа, еще в детстве, авиацией бредил, а ты как в чекисты пришел, Петр? Ты, вроде бы, никогда не говорил, что хочешь в НКВД работать».

– По комсомольскому набору, товарищ Янсон, – Петр поднял спокойные, синие глаза.

– Когда юридический факультет закончил, в университете. Степан в летном училище был, в Крыму. Я три года под началом товарища Эйтингона служу, в иностранном отделе, – Янсон не мог забыть двенадцатилетних мальчишек, которых они с Анной навещали, в детском доме, перед отъездом из Москвы.

– Марта тогда младенцем была, – подумал Янсон, – как время летит. Ее в пионеры приняли, она пойдет на парад, в годовщину революции…, – на гражданской войне, Янсон не встречался с отцом близнецов. Семен Воронов, рабочий, металлист из Петербурга, стал большевиком. Воронов устраивал взрывы и экспроприации, бежал из тюрем, отбывал ссылку с товарищем Сталиным. Он служил комиссаром у Фрунзе. Воронов погиб на Перекопе, когда остатки армии Врангеля чуть ли ни зубами вцепились в промерзлую крымскую землю, защищая последний оплот белогвардейцев.

– Все равно, мы их в море сбросили, – Теодор затянулся папиросой: «Ваш отец гордился бы вами, Петр».

Отца братья почти не помнили. Они жили с ним в Туруханске, маленькими детьми. После февральской революции, отец, покинув ссылку, привез их, пятилетних в Петроград. Воронов ушел в подполье, а Петра и Степана передавали с квартиры на квартиру. После Октября, их отправили в Москву, в детский дом. Судя по одной, сохранившейся фотографии, они были похожи на отца, тоже высокого, широкоплечего, с волосами темного каштана. В царское время близнецы считались незаконнорожденными, появившись на свет без церковного брака.

– Мы в тюрьме родились, – вспомнил Петр, – как мать Горской. То есть Горовиц. Отец ее Горовиц, а все думали, что он русский. Но Иосиф Виссарионович сказал, что мы интернационалисты. Сюда много иностранцев приедет, – Янсон занимался вербовкой добровольцев, из числа членов интербригад. С опытом жизни за границей, со знанием языков, он, как нельзя лучше подходил для задания.

Петр собирался подобраться ближе к Максимилиану фон Рабе. Воронова иностранный отдел готовил на роль двойного агента. Все понимали, что Гитлер не ограничится только Германией. В иностранном отделе говорили о возможном пакте с Италией и Японией, о грядущем столкновении двух капиталистических систем. В такой ситуации, Советскому Союзу требовалось знать о дальнейших планах нацистов.

Теодор не спросил, что собираются делать Эйтингон и Воронов.

– Я бы сделал то же самое, – собрав вещи, он завел форд, – то же самое. Этого требует безопасность операции, требует революционный долг. Анна говорила, что мы солдаты партии. Будь солдатом, места для сантиментов нет, – в темном небе Гранады мерцали, переливались, звезды, слышался треск цикад. Воронов стоял на балконе, затягиваясь папиросой. Юноша помахал: «Езжайте спокойно, Теодор Янович. Мы все, – он помедлил, – организуем. В Барселоне увидимся».

Эйтингон открыл деревянные ворота:

– Всю ночь не гони, почти семь сотен километров впереди. Передохни где-нибудь, Сокол…, – он потрепал Янсона по плечу. Включив фары, Янсон заставил себя не оглядываться. Он выезжал на дорогу, ведущую из города на восток, к побережью. Добравшись до моря, он собирался повернуть на север. Огоньки Гранады остались за спиной. Янсон нажал на тормоз, почти на вершине холма. Машина, дернувшись, застыла. Он глядел на сверкающий Млечный Путь. Теодор кусал губы:

– То было ночью Сант-Яго, ночью Сант-Яго…, Господи, – опустившись на пыльную, каменистую землю, он спрятал голову в ладонях, – Господи, прости меня, я не мог, не мог иначе…,– сверху послышался рокот. Увидев темные очертания самолетов, он велел себе вернуться за руль. Эскадра итальянских и немецких бомбардировщиков, шла с юга, из Кадиса, оказывать воздушную поддержку наступлению Франко. Янсону надо было ехать в Барселону, и делать свою работу.

Эйтингон вернулся в дом. На кухне горела керосиновая лампа, электричества сюда не провели. Петр вертел в длинных пальцах монетку:

– Француз, или испанец, Наум Исаакович? Или оба? Пистолет у меня готов. Где живет Лорка, я знаю, и Экзюпери тоже быстро найду…, – Эйтингон вспомнил:

– Он читал Лорку, он говорил. Какая разница, – рассердился начальник отдела. Он забрал у Воронова монету:

– Герр Рихтер нам еще понадобится, а Лорке Сокол представлялся своим настоящим именем. Нечего, – он прищелкнул пальцами, – здесь раздумывать. Убийство француза, журналиста, будет подозрительным. Лорка все равно обречен, – Эйтингон чиркнул спичкой:

– Убери кольт. Мы руки пачкать не собираемся.

– А как иначе? – удивился Петр. Эйтингон вздохнул: «Учись и запоминай. Закончим дела, и вернемся в Мадрид, вплотную знакомиться с твоим будущим опекуном, графом фон Рабе».

Петр, аккуратно, писал анонимное письмо о связи Лорки с московскими агентами. Он поинтересовался:

– Наум Исаакович, а что, – юноша указал на потолок, – из Москвы не поступало распоряжений насчет Сокола?

– Пока нет, – пожал плечами Эйтингон. Он пробежал глазами письмо:

– Отлично. Завтра, после такого, – он помахал бумагой, – Лорку совершенно точно арестуют и расстреляют. Испанские товарищи будут благодарны. Теперь фалангистов возненавидят еще больше, – он отправил Воронова подбрасывать письмо в штаб-квартиру гранадской Фаланги. Налив бокал хорошего, сухого вина, Эйтингон устроился на балконе, рассматривая звезды:

– Ничего, скоро здесь будет не протолкнуться от писателей. Появятся книги об испанской революции. Лорка, небольшая потеря. Товарищ Сталин всегда повторяет слова Горского, в нашей борьбе не избежать косвенного ущерба…, – операция «Паутина» началась отлично. Паук, пока не поставлял информации, но Эйтингон был уверен, что это время не за горами.

– Твое здоровье, Наум Исаакович, – смешливо сказал себе Эйтингон, – прекрасная работа.

Он потягивал сухое вино, купаясь в тепле августовской ночи.


Меир пришел к дому Лорки после завтрака. В роще миндальных деревьев распевались птицы. Держа томик стихов, юноша, удовлетворенно повторял про себя, испанские фразы. Меир несколько раз написал слова в блокноте. Ему хотелось сказать Лорке, что он еще никогда не слышал такой музыки, никогда не засыпал и не просыпался, думая о стихах. Над головой Меира шелестели серо-зеленые листья, сухая земля рассыпалась под ногами.

– Наверное, такое случается, – понял юноша, – когда любишь. Когда я встречу девушку…, – он покраснел, – я ей обязательно прочитаю эти стихи…., -прислушавшись, Меир замедлил шаг.

От дома доносились какие-то голоса. Меира с дороги заметно не было, юношу, надежно, скрывали деревья. Он увидел заведенную машину, и троих мужчин в синих рубашках фалангистов, с оружием. Лорка садился в старый форд. Меир узнал поэта по фотографиям. Он шагнул вперед, прижимая книгу к груди, забыв, что у него нет оружия, забыв, что ему нельзя вызывать подозрения, забыв обо всем.

Он только помнил жаркую ночь, шорох деревьев, плеск реки, темные косы, разметанные по белому песку. Юноша прошептал:

– То было ночью Сант-Яго, ночью Сант-Яго…, – машина рванулась с места. Выбежав на дорогу, Меир заметил залепленные грязью номера. Книга выпала в белую пыль, трещали цикады. Подняв стихи, Меир вытер обложку рукавом пиджака. Ему предстояло вернуться в Мадрид, и выполнять задание.

Часть вторая Осень 1936 года

Лондон

Двухместный, лазоревый Jaguar SS100 с открытым верхом несся по Грейт-Рассел стрит. Машина ревела, виляя в потоке автомобилей, меняя полосы. Не снижая скорости, водитель свернул на Музеум-стрит и ловко припарковался у паба. Дверца распахнулась, высокая девушка в твидовой, темно-коричневой юбке по колено, сунула под мышку свернутые газеты, лежавшие на пассажирском сиденье. Белокурые волосы прикрывала шерстяная беретка. Прозрачные, светло-голубые глаза посмотрели на террасу паба.

Осень стояла отменная. На серой брусчатке тротуара шуршали рыжие листья. В голубом небе Блумсбери сияло полуденное солнце. Маленький самолетик кружил над крышами, таща рекламный лозунг зубной пасты Colgate. Завидев кого-то на террасе, девушка улыбнулась, сверкнув белыми зубами. Помахав приятелю, она подхватила из машины сумочку, потрепанной кожи, больше похожую на офицерский планшет. Обедающие мужчины, исподтишка провожали ее глазами. Каблуки девушки стучали по каменным ступеням. Она вздернула острый подбородок. Человек, ожидавший ее, поднялся. Они были почти одного роста. Поцеловав его в щеку, она попросила официанта: «Принесите мне кофе, пожалуйста».

– Поешь, – предложил ее приятель, высокий, темноволосый, в хорошо скроенном, но сильно помятом костюме. Рядом с тарелкой стояла переполненная пепельница, валялся исписанный блокнот.

– Мы на Флит-стрит перекусили, – отмахнулась девушка. Она сунула мужчине газету: «Полюбуйся, Джордж».

Он пролистал: «Социалистического рабочего»:

– Процессы в Москве представляют собой новый триумф в истории прогресса…, – на первой полосе газеты красовался отчет о суде над членами, как говорилось в газете, троцкистко-зиновьевского террористического центра.

Выхватив у него газету, девушка разъяренно смяла лист:

– Гарри Поллит, и все коммунисты Британии лижут задницу Сталину, – громко сказала она, принимая от официанта кофе, – однако они еще пожалеют.

За столиками по соседству наступило молчание. Девушка обвела глазами террасу и твердо повторила:

– Да, лижут задницу, господа поклонники тирана, живущие в Блумсбери. Пока вы пьете свое пиво, подумайте о жертвах Сталина, погибающих в Сибири. Надеюсь, пинта у вас застрянет в глотке…, – она достала из сумочки пачку папирос:

– Джордж, – девушка понизила голос, – я договорилась. Меня отправляют в Испанию, корреспондентом. Кембридж подождет, – она стряхнула пепел, – успею получить степень.

Он помолчал: «Тебе восемнадцать лет. Твоему отцу вряд ли такое понравится».

– Я не собираюсь у него ничего спрашивать, – небрежно заметила девушка, – тем более, мой брат в Кембридже. Он, кажется, никуда не собирается ехать. Я хочу писать репортажи о войне, а не сидеть на скучных лекциях…., – она положила руку на его пальцы:

– Джордж, ты должен отправиться в Барселону. Ты сможешь создать великую книгу, ты гений…, – мужчина покраснел. Девушка порылась в сумочке:

– Контакты товарищей из ПОУМ, рабочей партии марксистского единства. Они позаботятся о тебе, в Париже, переправят в Испанию.

Девушка, мечтательно, посмотрела куда-то вдаль:

– Я поеду к Троцкому, в Мексику, на интервью…, – мужчина пожал ее руку:

– Тони…, – у него были красивые, темные глаза:

– Тони, может быть, в Барселоне…, – он отвел глаза от белой, стройной, немного приоткрытой воротником жакета шеи. Крестика она, конечно, не носила. Подумав о жене, он разозлился:

– К черту! Я люблю Тони, она любит меня. Наверное, – напомнил себе он.

Они пока что только целовались, на вечере, устроенном в пользу борцов с фашизмом. После выступлений и ярмарки начались танцы. Он сразу заметил высокую, белокурую девушку, горячо спорившую в углу, с Гарри Поллитом и другими коммунистами. Девушка ударила кулаком по стене: «Сталин, гнусный палач, товарищ Поллит! Вы не можете отрицать того, что, убивая соратников, он расчищает дорогу к власти!». Вокруг зашумели, на эстраде пианист заиграл танго Гарделя. Собравшись с духом, Джордж подошел к девушке:

– Я с вами полностью согласен, товарищ. Может быть, – он кивнул на зал, – мы обсудим политику Сталина за танцем? – у нее были свежие, розовые губы, пахло от нее ландышем.

Позже она рассказала ему, чья она дочь. Девушка пожала плечами:

– Папа не в восторге от моих занятий, однако, Британия, свободная страна. Мне никто не может запретить коммунистические симпатии…, – она закончила, первый курс в Гиртон-колледже, в Кембридже, где изучала историю, и с шестнадцати лет печаталась в газетах. Она подписывалась настоящим именем и фамилией:

– Холландов много. Никто не подозревает, что это я. Семья, конечно, знает…, – он осторожно спросил у нее о кузене-фашисте. Тони презрительно искривила губы:

– Наш общий позор. Бедная тетя Юджиния, она от Уайтчепела избиралась в парламент. Мистер Кроу, – выплюнула девушка, – постоянно говорит, что надо выселить из Англии всех евреев, то есть тех, кто голосовал за его мать. Он с нами не видится, и хорошо, – подытожила Тони, – иначе я бы лично его пристрелила, мерзавца, вместе с его приятелем, сэром Освальдом Мосли.

– Может быть…, – она нежно улыбалась, – когда мы встретимся в Барселоне…, – девушка достала кошелек:

– Не спорь, я всегда плачу за себя сама. Увидимся в Испании, Джордж, – она легко поцеловала темноволосый, с едва заметный сединой висок. Девушка взглянула на золотые часики: «Мне надо в библиотеку, поработать с архивом бабушки Джоанны, для статьи об истории движения анархистов».

– Ты говорила, что не хочешь слушать скучные лекции, – напомнил ей мужчина. Тони вспомнила темный закуток в рабочем клубе, в Уайтчепеле, где они познакомились, и его шепот:

– Я тебя полюбил, сразу, когда увидел…, – Тони с шестнадцати лет научилась отвергать авансы женатых мужчин. На Флит-стрит, среди газетчиков, многие были не прочь завязать интрижку на стороне, с красивой девушкой.

– Посмотрим, в Барселоне, – сказала себе Тони, – как все сложится. В любом случае, надо в Испании избавиться от девственности. Стыд какой-то, в мои годы. Словно я Констанца, – она едва не фыркнула от смеха, – и ничем не интересуюсь, кроме физических экспериментов…, – она пожала плечами:

– Это не лекции, а бумаги бабушки Джоанны. Они, как раз, очень интересны. Мне пора бежать…, – она уходила, стуча каблуками. Джордж Оруэлл смотрел ей вслед:

– Интересно, а она как в Барселону попадет? Ей восемнадцать, у нее паспорта нет…, – он полюбовался прямой спиной, гордым разворотом стройных плеч:

– Попадет. Тони ничто не остановит, – на первой странице The Times он увидел сообщение о женщине-авиаторе, Берил Маркхэм, и ее рекордном, одиночном трансатлантическом полете. Мисс Мархкэм благополучно приземлилась в Нова-Скотии, в Канаде.

– Машину она водит, как не всякий мужчина умеет, – вспомнил Оруэлл, – стреляет. Может быть, и за штурвалом сидит. Ее кузен, сэр Стивен Кроу, знаменитый ас. В двадцать четыре года майор, новые самолеты испытывает…, – затягиваясь папиросой, он думал о голубых глазах Тони. Джордж повторил парижский адрес и телефон, в записке.

– Тиран…, – взяв «Социалистического рабочего», он посмотрел в глаза Сталину на фото, – человек, расчищающий пусть к власти. Тони права. Что бы случилось с нами, если бы мы жили в Советском Союзе? – взял блокнот, Оруэлл начал быстро писать.


Тони еще никогда не пользовалась архивом бабушки, хотя у нее, имелся читательский билет библиотеки. Девушку провели в маленький кабинет. Повертев справку из канцелярии Гиртон-колледжа, человек в нарукавниках поджал губы: «Обычно мы пускаем в архив ученых со степенью, мисс….»

– Леди, – ядовито поправила его Тони: «О чем сказано в бумаге, у вас в руках, уважаемый сэр. Леди Антония Холланд». Она редко пользовалась титулом, но Тони признавала, что иногда было полезно оказаться леди.

– Более того, – сладко прибавила она, – в правилах пользования архивом говорится: «Доступ к материалам должен быть открыт для исследователя любого пола, интересующегося историей социалистической мысли». Студент он, или нет, подобное не важно, – Тони выставила вперед стройную ногу в парижской туфле: «Я жду, уважаемый сэр!»

Дверь скрипнула. Веселый, мужской голос сказал:

– Слышу свою нетерпеливую племянницу. Мистер Блэк, – он кивнул служащему, – оформите доступ для леди Холланд. Я пока заберу ее попить чай…, – директор архивов Британского музея переложил костыль в левую руку. Дядя поздоровался с Тони.

– Дядя Джованни, – девушка покраснела, – я бы сама…, – Джованни ди Амальфи распахнул перед ней дверь:

– Я все равно по коридору проходил. Пойдем, – он подтолкнул Тони, – Лаура здесь. Утром прилетела из Рима, через Париж. Узнаешь первой о политике дуче, не дожидаясь пресс-конференции министра иностранных дел, – он ловко ковылял рядом с Тони.

Девушка подумала:

– Двадцать лет, как он ногу потерял, на войне. Папу газами отравили. И опять война может начаться. Кузен Аарон в Германии, евреям помогает. Ничего, – сказала себе Тони, – и я еду воевать. Пером, а, если понадобится, то пулей и штыком.

– Лаура дипломат, дядя Джованни, – недовольно пробормотала девушка, – она напрямую никогда ничего не скажет…., – в кабинете дяди пахло виргинским табаком. Темноволосая девушка, в брюках и мужской рубашке, положив ноги на стол, изучала пожелтевшую, ветхую брошюру.

– Она еще красивей стала, на Средиземноморье, – весело подумала Тони, – главное, чтобы она в Кембридж не ездила. Мой брат совсем с ума сойдет. Джон на два года младше Лауры, он еще студент, а она в посольстве работает. Джон для нее ребенок…, – Лаура ди Амальфи обернулась:

– Тони! Мы с тобой с прошлого лета не виделись. Папа, – она взяла Джованни за руку, – где ты такое нашел? – Лаура кивнула на брошюры. Джованни ласково погладил обложку:

– Здесь, моя милая, архивы еще описывать и описывать. Издания типографии Пьетро ди Амальфи, «Мученичество бронзового креста»…, – он порылся в столе:

– Кстати, о Японии. Кузен Наримуне заканчивает год в Кембридже. Ты его не встречала никогда, Лаура. Съезди, познакомься…, – Тони шепнула Лауре:

– Я его редко видела. Он пишет докторат, однако он тебе понравится. Он очень умный…, – на загорелых щеках Лауры виднелись мелкие веснушки. Она смешливо потерла нос: «Если ты, Тони, меня отвезешь. У тебя, наверняка, новая машина…»

– Спортивный Ягуар, подарок от папы, – гордо ответила леди Холланд.

– Он выдает сто миль в час. Поехали, – она подмигнула дяде Джованни, – не волнуйтесь за вашу дочь. Мы присмотрим за восходящей звездой министерства иностранных дел, – Лаура, искоса взглянула на отца:

– Не буду ничего говорить. Когда из Кембриджа приеду, не раньше. Еще ничего не решено. Официально я должна вернуться в Рим…, – принесли чай. Лаура жевала свежую булочку с изюмом:

– Потом. Встречусь с начальством, сделаю доклад о положении дел в Риме…., – она заставила себя не вспоминать тихий голос дяди Джона: «Япония нам очень интересна». Вслух, девушка бодро сказала:

– Отличные булочки. У вас хорошо кормят сотрудников, папа, в отличие от Уайтхолла.

Они болтали о полете мисс Маркхэм, о триумфе Джесси Оуэнса на Олимпиаде. Лаура, смотрела на побитые сединой волосы отца:

– Я два года в Риме провела. Опять папа один останется…, – она облизала сладкие пальцы. Джованни ласково сказал:

– Я попрошу, чтобы вам в дорогу булочек дали. Хотя с твоей скоростью вождения вы в Кембридже через час окажетесь, – подмигнул он Тони.

– Раньше, дядя Джованни, – уверила его девушка.


Зал Британского Союза Фашистов и Национал-Социалистов, в Бетнал Грине, усеивали красные флаги. Белая молния, в синем круге, прорезала знамена наискосок. На стенах висели портреты Муссолини и лидера Союза, сэра Освальда Мосли, Гитлера и штурмовиков СС. Над большим столом, над разложенными картами, склонились двое, невысокий, легкий юноша, в черной рубашке и брюках, форме офицеров Союза и мужчина постарше, в костюме хорошего твида, с небрежно причесанными, светлыми волосами. Власти разрешили марш трех тысяч фашистов через лондонский Ист-Энд. Юноша уверил собеседника, что чернорубашечники придут на митинг вооруженными.

– Евреи, – брезгливо сказал юноша, – пожалеют, что на свет родились. Мы берем пример с вас, герр фон Рабе, и пользуемся уроками великого фюрера. Британии нужны законы о чистоте крови, – в расстегнутом вороте рубашки сверкал крохотными бриллиантами золотой крестик. Крепкая, смуглая шея и загорелое лицо юноши, наводили на мысли об отдыхе на Средиземноморье.

В Германии, фон Рабе слышал о Питере Кроу. Освальд Мосли, на встрече с фюрером, назвал мистера Кроу своей правой рукой. Британец хвалил его за работу с молодежью.

Максимилиан оказался в Лондоне ненадолго. Задание исходило непосредственно от руководителя, рейхсфюрера СС Гиммлера. Фон Рабе должен был прощупать почву, и понять, куда надо двигаться дальше. Он смотрел на спокойное, красивое лицо юноши, на выгоревшие на концах волосы, темного каштана:

– Очень богатый человек. Он получил в управление концерн, летом. Повезло нам…, – Максимилиан напомнил себе, что, по возвращении в Испанию, он должен завербовать кого-то из русских.

– Добровольцы, в Интербригадах, – фон Рабе, покуривая, слушал мистера Кроу, – люди ненадежные. Сталин не доверяет иностранцам, и правильно делает. Нужен русский, коммунист…, – Максимилиан, тихонько, вздохнул:

– Такое непросто. Ему надо предложить деньги, или поймать на связи с девушкой. Они пуритане, им не прощают подобного поведения. По своей воле никто из этих коммунистических фанатиков к нам не придет…, – Максимилиан вступил в СС студентом, не достигнув двадцати лет, по личному разрешению Гиммлера. Фон Рабе два года, как работал в СД.

Макс пришел в службу безопасности рейха после окончания юридического факультета в университете Гейдельберга. Он, мимолетно, вспомнил о соученике, Виллеме де ла Марке. Виллем был на два курса младше фон Рабе. Когда-то семьи дружили, но с войной добрые отношения закончились. Замок де ла Марков разрушили во время немецкого наступления на Бельгию. Увидев имя Виллема в списке новых студентов, фон Рабе попытался пригласить его на пиво. Не подав руки, юноша отчеканил:

– Я о вас читал, герр фон Рабе, в газете. «Лидер нацистской молодежи в Гейдельберге». Извольте покинуть мою комнату. Я не хочу принимать у себя фашиста, – позже фон Рабе узнал, что молодой барон де ла Марк славится левыми взглядами.

– Бельгия станет частью Великой Германии, – пообещал себе Максимилиан, – как и вся Европа. Господину барону, с его социалистическими симпатиями, придется несладко.

Максимилиан носил звание гауптштурмфюрера. В следующем году к СС присоединялся Отто, их средний брат, закончивший медицинский факультет. Отто занимался программой обязательной стерилизации умственно отсталых и психически больных людей. Мистер Кроу очень заинтересовался опытом Германии в этой сфере.

– Вы все увидите, – пообещал Максимилиан, – меня, к сожалению, не будет в городе, – он развел руками, – дела. Вас встретит наш младший брат, Генрих, на аэродроме Темпельхоф. Он работает в министерстве экономики, считает народные деньги…, – фон Рабе улыбнулся. Генрих, по возрасту, еще не мог вступить в СС, но, конечно, был членом партии, как и отец, Теодор фон Рабе.

По инициативе графа предприятия фон Рабе национализировали. Отец получил золотой значок почетного члена НСДАП. Гитлер и руководство рейха обедали в берлинском особняке фон Рабе. Младшая сестра, двенадцатилетняя Эмма, была активисткой в младшем отделении Союза Немецких Девушек. Она не знала матери. Графиня умерла, когда девочке исполнился всего год. Эмму баловали и старшие братья, и отец. Максимилиану еще надо было расспросить мистера Кроу о лондонских магазинах. Фон Рабе хотел послать подарки младшей сестре:

– Если в Испании дело затянется, – Максимилиан записывал адреса, – то я еще нескоро в Берлин вернусь.

В Англию фон Рабе приехал легально, с визой, остановившись в посольстве, на случай слежки. Макс проверялся по дороге сюда, в Бетнал Грин, но никого не заметил:

– Англичане не знают, чем я занимаюсь, – успокоил он себя, – я навещаю Лондон. Это не запрещено, как не запрещено осматривать Кембридж.

Питер Кроу Максу понравился. Фон Рабе любил деловых, спокойных людей, юноша был именно таким. Они обсудили программу визита главы «К и К» в рейх. Сэр Освальд Мосли, на следующей неделе, женился в Берлине. Фюрер обещал стать свидетелем на свадьбе. Лидеры фашизма в Англии собирались приехать в немецкую столицу. Кроме торжества, главу «К и К» ждали деловые встречи с немецкими фирмами. Питера, юноша просил называть его по имени, интересовали сталелитейные и химические производства.

– Мой отец все организует, – пообещал Макс, – он, хоть и отдал заводы фон Рабе немецким трудящимся, однако у него осталось много друзей среди промышленников.

Питер пожал руку гостю: «Большое вам спасибо, граф фон Рабе. Жаль, что мы не увидимся, в Берлине…»

– Просто Макс, – попросил фон Рабе, – какие церемонии. Мы с вами члены одной партии, Питер, – юноша зарделся:

– Я не могу быть членом НСДАП, я иностранец. Это огромная честь…, – Макс потрепал его по плечу:

– Когда вы переведете производство в Германию, мистер Кроу, вы сможете принять гражданство…, – герр Кроу коротко кивнул: «Дело не одного дня, Макс. На меня работает пятьдесят тысяч человек, но я обещаю, рано или поздно мои заводы окажутся в рейхе».

Завершив планировать марш фашистов в Уайтчепеле, Питер посмотрел на золотые, наручные часы:

– Меня ждет самолет. Я в Ньюкасл отправляюсь, на заводы. Надо навестить производство, перед отпуском…, – он, тонко улыбнулся:

– Я за рулем, герр фон Рабе. Подбросить вас, куда-нибудь? – предложил Питер. Фон Рабе приехал сюда на такси. Он, искренне, ответил: «Большое спасибо!»

Автомобилем мистера Кроу, оказался роскошный роллс-ройс. По пути на вокзал Кингс-Кросс они болтали об Олимпиаде. Мистер Кроу пропустил состязания, потому что вступал в права наследования. Макс уверил его, что постройки, возведенные к состязаниям, служат народу Германии, и мистер Кроу сможет их посетить. Они распрощались у вокзала. Вечер был тихим, светлым, у входа продавали цветы. Провожая Макса на платформу, герр Кроу купил букет белых роз.

– На свидание идет, наверное, – смешливо подумал фон Рабе, устраиваясь в купе, разворачивая газету, – перед отлетом.

Однако мистер Кроу на свидание не собирался. Вернувшись в машину, Питер положил букет на соседнее сиденье, и завел роллс-ройс. В семь вечера, его ждали на аэродроме Хендона, где стоял самолет «К и К».


Джованни вручил девушкам, в дорогу, пакет с булочками. Он попросил Тони, по возможности, не превышать скорость. Джованни водил, до войны, но после ранения, пользовался только такси, и автобусами. Вернувшись в кабинет, он привел в порядок рабочий стол. Скоро за ним заезжала Юджиния. Обычно, после вечернего заседания в парламенте, леди Кроу отвозила Джованни домой. Загородный дом ди Амальфи продали. Отец Джованни купил городской особняк, на Брук-стрит, за углом Ганновер-сквер. Юджиния сохранила усадьбу Кроу, в Мейденхеде. Питер вырос в деревне, с детьми сэра Николаса Кроу, с Лаурой, дочерью Джованни, с Джоном и Тони Холланд.

Налив остывшего, китайского чая, Джованни закурил папиросу. Он сидел в большом, прошлого века кресле, глядя на семейные фотографии, украшавшие стену, на снимки родителей, умерших до войны. Франческо ди Амальфи служил посланником в Риме. Отец женился на девушке из старой, аристократической семьи Маттеи. Сам Джованни обвенчался рано, студентом, тоже в Италии. Его жена была из рода графов Дориа.

– Лаура родилась, за год до войны, – он стряхнул пепел, – Юджиния тогда замужем была. Бабушка Марта успела увидеть, как внучка ее к алтарю идет. Она к той поре Люси похоронила, Джон и Джоанна у нее на руках остались…, – отец нынешнего герцога погиб на бурской войне. Герцогиня Люси умерла, когда Джон и Джоанна были подростками. Джованни помнил похороны, на кладбище в Банбери. Люси работала с Мари и Пьером Кюри, изучая новые, радиоактивные материалы. Она умирала долго, постепенно слабея, но, все равно, ездила в кембриджскую лабораторию.

– Ее внучка тоже с радиацией работает, – вздохнул Джованни, – восемнадцать лет Констанце, а она Кембридж закончила. В четырнадцать лет поступила в Гиртон-колледж. Самый талантливый молодой физик Европы. Надеюсь, она осторожна. Николас вернулся из Арктики, с телом отца, и закружил голову Джоанне. Леди Холланд за него замуж вышла, а потом они оба сгинули во льдах. Дети сиротами остались, с титулом и без гроша денег, – когда Николас Кроу и его жена отплыли в Антарктиду, Констанце исполнился всего год, а ее брату, Стивену, семь.

Джованни, как всегда, пожалел, что после смерти жены, в двадцатом году, от испанки, не сделал предложение леди Юджинии.

– Просто Юджинии, – поправил себя Джованни, – титул она получила, став депутатом парламента. Однако зачем я ей нужен был, калека. И Лаура мать помнила. Да и Юджиния, Михаила любила так, как больше бы никого не полюбила…, – он помнил венчание на Ганновер-сквер и веселый голос бабушки Марты: «Я хочу правнуков увидеть, милые мои».

– Не увидела, – вздохнул Джованни:

– Погибла на «Титанике», с Мартином и его женой. И Михаил погиб, на войне, в Галиции. Кузен Петр в русской армии служил, военным инженером, Жанна в санитарном поезде работала, сестрой милосердия. Питер тоже отца не знал…, – дочь, в Париже, виделась и с кузеном Теодором, и с кузеном Мишелем, бароном де Лу.

– Они оба преуспевают, папа, – заметила Лаура, – Теодор по всей Франции строит, его в Америку приглашают. Он очень популярен, у миллионеров, – девушка хихикнула: «Тетю Жанну я не встречала. Кузен Теодор сказал, что она болеет, живет в деревне».

Они говорили то же самое, по просьбе Теодора.

Джованни услышал хмурый голос племянника:

– Мишель знает, но я вас прошу, дядя Джованни, тетя Юджиния, не надо, чтобы еще кто-то…, – он отвернулся, глядя голубыми, отцовскими глазами куда-то за окно особняка на Ганновер-сквер:

– Я нарушаю закон тем, что мама на рю Мобийон осталась. Сиделка надежная, мадам Дарю, консьержка, тоже не проболтается, и врач у меня свой, но все равно…, – Юджиния кивнула:

– Конечно, милый. И, может быть…, – Теодор сморгнул рыжими ресницами:

– Кузина Юджиния, маме за шестнадцать лет легче не стало, и никогда не станет. Ей просто лучше на рю Мобийон. Я помню, что было, когда я ее из Крыма вез…, – он покусал губы. Джованни, со значением, взглянул на леди Кроу. Больше они о таком не говорили.

– Тридцать шесть лет, – Джованни взглянул на старую фотографию племянника, времен учебы в Веймаре, у Вальтера Гропиуса.

– Не женился пока, но у него мать на руках. И Мишеля он вырастил…, – после гражданской войны, вернувшись с больной матерью в Париж, Теодор нашел кузена в холодной, огромной квартире на набережной Августинок. Барон Пьер де Лу погиб на войне. Восьмилетний Мишель ухаживал за лежавшей в чахотке матерью, ходил в школу, и убирал комнаты. Теодор отправил родню на Лазурный Берег, но было поздно. Баронесса умерла, а Мишель остался на попечении кузена.

– Вырастил, выучил…, – Джованни взял костыль, – Мишель реставратор, в Лувре работает. Тоже коммунист, – он усмехнулся:

– Все коммунисты, и у всех титулы. Тони, Мишель, молодой барон де ла Марк. Интересно, как старший Виллем к такому относится…, – когда Юджиния или Джованни заводили разговор о Тони, герцог отмахивался: «Детское увлечение, ей восемнадцать лет. Все пройдет».

– У бабушки Джоанны не прошло, – кисло заметил Джованни, себе под нос, складывая брошюры в стопку. Он надеялся, что Лауру не пошлют обратно в Италию, а оставят в министерстве, в Уайтхолле. Джованни скучал по дочери. Лаура, после Кембриджа, начала работать в министерстве иностранных дел. У девушки, как и у Джованни, был дар к языкам. Лауру отправили в посольство, в Рим.

– И японский она знает, – Джованни вымыл чашку в боковой каморке, – Наримуне будет, с кем поговорить.

Граф Дате Наримуне, тоже дипломат приехал в Англию год назад. Наримуне взял отпуск, чтобы завершить докторат по истории. Юноша писал об эпохе императора Мэйдзи.

– Не юноша, – Джованни взял шляпу, – двадцать шесть лет. Должно быть, он помолвлен, в Японии. Наримуне ничего не говорил, но японцы скрытные. Бабушка Эми отказывалась ставить свою фамилию под переводами. Мол, такое нескромно…, – Джованни проверил крыло. Исследователи разошлись, в маленьком читальном зале, было полутемно. Мистер Блэк запирал двери кабинета:

– Ваша племянница, мистер ди Амальфи, – сказал он недовольно, – оставила список документов, на две страницы. Надо снять фотокопии, послать ей в Кембридж…, – Джованни успокоил его: «Я вам помогу, мистер Блэк».

Роллс-ройс Юджинии ждал у служебного входа в библиотеку. Джованни, забираясь внутрь, поцеловал кузину в щеку. Она была в твидовом костюме, каштановые, коротко подстриженные волосы, спускались на стройную шею. Шляпу Юджиния бросила на заднее сиденье.

– Как прошло заседание? – поинтересовался Джованни, чиркнув спичкой. Выдохнув дым в полуоткрытое окно, Юджиния тронула машину:

– Консерваторы опять пытались меня дискредитировать. Лейбористы призывают к борьбе с Гитлером, то есть не все лейбористы, а только я, – усмехнулась леди Кроу, – настаивают на предоставлении убежища немецким евреям, а их собственные сыновья…, – она выбросила окурок за окно.

Сумерки прорезал свет фар. Покинув темные улицы Блумсбери, они выехали на Тоттенхем-Корт-Роуд. Улица забили автобусы и машинаы, сверкали рекламы, доносился шум толпы и джазовая музыка из репродукторов. Люди стояли в очередях на «Даму с камелиями», и новый фильм Чаплина. Они застряли в пробке, Юджиния смотрела прямо вперед.

Герцог строго запретил разговаривать в роллс-ройсе, еще четыре года назад.

– Я тебя на Ганновер-сквер высажу, и дальше поеду, по делам, – леди Кроу свернула к Мэйферу. Джованни оглянулся. Рядом со шляпой стоял саквояж от Гойяра. Он кивнул, коснувшись красивой, со старым, обручальным кольцом, руки: «Хорошо, Юджиния». Выйдя на Брук-стрит, у подъезда своего дома, он долго смотрел вслед удаляющимся огням роллс-ройса.

– Даже не попросил привет передать, – Джованни достал ключи: «Хотя такое тоже опасно». Он постоял, вдыхая прохладный воздух осени, любуясь огненным закатом. Опираясь на костыль, Джованни поднялся по ступеням особняка и захлопнул за собой дверь.


Юджиния гнала роллс-ройс к деревеньке Хитроу. Улетали они с базы королевской авиации в Норхольте, в пяти милях к западу от поселка. Из Хендона отправляться было нельзя. Тамошним аэропортом пользовались частные самолеты, на поле мог болтаться кто угодно.

В Хитроу Юджиния оставляла машину, и брала комнату на несколько дней, в местном пабе, под чужим именем. В деревеньке к ней привыкли. Существовала опасность, что ее узнают, по газетным фотографиям, однако пока ничего не произошло.

– Пусть звонят журналистам, – сказала Юджиния герцогу, – пусть сообщают, что депутат парламента встречается здесь с любовником. Пусть сюда хоть вся Флит-стрит явится, главное, чтобы…, – она осеклась. Джон помолчал: «Юджиния, мы делаем все, чтобы обеспечить его безопасность. Поверь мне».

Они с герцогом гуляли по Гайд-парку. Ничего подозрительного во встрече не было. Родственники могли встретиться на чашку чая, в кафе у Серпентайна. На Ладгейт-Хилл или в доме у герцога Юджиния, опасаясь слежки, появляться, не хотела. В любой из городских резиденций или в Мейденхеде, вести разговоры было опасно. Джон не гарантировал, что в особняках не установлены микрофоны. За Банбери и дом в Саутенде герцог ручался, но в деревню они приезжали только на выходные, несколько раз в месяц. Юджиния знала, что за ней наблюдают люди Мосли. В последний год, она заметила, что слежка ослабилось.

– Ему стали доверять, – объяснил ей герцог, – но все равно, нельзя терять бдительности.

Они не теряли.

В парке, Юджиния, подняв рыжий лист дуба, вспомнила о дереве на кладбище, в Мейденхеде, у церкви Святого Михаила. Четыре года назад, когда все было решено, перед отъездом сына в Кембридж, они пошли к бабушке Марте. Питер и Юджиния стояли у памятника погибшим на морях. Здесь сэр Николас Кроу похоронил своего отца. Мирьям лежала на родовом кладбище Мендес де Кардозо, в Амстердаме. Сын погладил строчки из Псалма: «Выходящие на кораблях в море, работники на водах великих, те видели творения Господа, и чудеса Его, в пучинах».

– Жалко, – тихо сказал Питер, – что я не знал бабушку. И папу тоже…, – он посмотрел на шпиль церкви. Юджиния улыбнулась:

– Мы с твоим папой здесь венчались, в храме его святого покровителя. Во дворе усадьбы шатер поставили…, – сын весело спросил: «Ты без наручников к алтарю шла?»

Юджиния Кроу приковала себя к ограде Букингемского дворца, в знак протеста, против очередного отказа предоставить женщинам избирательные права. Левой рукой она держала плакат: «Позор британскому парламенту». Сзади раздался мягкий, красивый голос, с акцентом: «Мисс, позвольте присоединиться к вашему негодованию».

В полицейском участке, куда за Юджинией приехала бабушка Марта, выяснилось, что они родственники. У ограды, молодой человек, невысокий, с волосами темного каштана, и лазоревыми глазами, успел сказать Юджинии, что он русский, из Санкт-Петербурга. Девушка открыла рот, чтобы сообщить о родне в Санкт-Петербурге, но рядом зазвучали свистки полисменов. В участке их разделили, из соображений приличия. Юджиния рассказала бабушке о молодом человеке.

– Только я не знаю, как его зовут, – девушка покраснела. Марта, решительно, заметила: «Узнаем». Она, внимательно, склонив голову, посмотрела на внучку:

– Воды выпей, ты дышишь часто, – буркнув что-то, Юджиния залпом опрокинула стакан.

Увидев арестованного, Марта рассмеялась:

– Михаил! Телеграмма из Парижа третьего дня пришла. Ты почему к Букингемскому дворцу отправился, а не на Ганновер-сквер? – юноша зарделся: «Хотел посмотреть на королевский дворец, бабушкаМарта».

– И посмотрел, – подытожила Марта. Оставив залог в полицейском участке, она усадила внучку с Михаилом в автомобиль. Марта оказалась за рулем на седьмом десятке, но водила лучше многих мужчин.

Сын Николая Воронцова-Вельяминова приехал в Европу повидаться с родней. Четыре года назад, в здании суда, в Санкт-Петербурге, раздался взрыв. Погибло два десятка человек, среди них и судья Воронцов-Вельяминов, и его жена. Михаил, в то время практикант, заканчивал юридический факультет. По счастливой случайности, юноша не пришел тем утром в суд.

Он потерял и родителей, и младшего брата. Арсения Воронцова-Вельяминова, или Семена Воронова, по его большевистской кличке, арестовали, как организатора взрыва. Юношу приговорили к смертной казни, однако Арсений бежал из тюрьмы.

С тех пор, Михаил о брате ничего не слышал. Молодому человеку исполнилось двадцать пять, он сдал экзамены на звание присяжного поверенного.

Михаил сделал Юджинии предложение, в день, когда слушалось их дело, в суде. Юджинии предписали уплатить штраф, за нарушение общественного порядка. Михаил отделался замечанием. Судья предположил, что юноша, слабо владея английским языком, как любой иностранец, не понял плакат. Михаил, было, открыл рот. Бабушка дернула его за руку:

– Молчи, ради Бога, – прошипела Марта, – иначе тебя из страны вышлют. Ты, кажется, – она зорко посмотрела на молодого человека, – такого не хочешь.

Юджиния стояла на месте обвиняемого, маленькая, хрупкая, с прямой, гордой спиной, откинув изящную голову с узлом каштановых волос. Михаил, покраснев, что-то пробормотал.

Оставшись в Англии, он устроился юристом в контору мистера Бромли. Они с Юджинией поженились.

– Джованни тогда был женат, – леди Кроу держала сына за руку, – Николас обвенчался с Джоанной, Джон женился. Все овдовели, шестеро сирот на троих осталось. Но вырастили детей, слава Богу…, – после смерти отца, на «Титанике», Юджиния, в двадцать три года, оказалась главой концерна. Через год началась война, Михаил пошел добровольцем в армию. Он стал офицером в соединении, где служил дядя Юджинии, Петр Степанович Воронцов-Вельяминов.

– И Федор, – Юджиния всегда называла кузена русским именем, – при отце состоял, ординарцем. С четырнадцати лет он в армии. И тетя Жанна в госпитале работала…, – муж погиб мгновенно, при разрыве немецкого снаряда. Через три месяца после его смерти родился Питер.

Юджиния знала о племянниках мужа. Михаил, в тринадцатом году, ездил в Россию. Вернувшись, муж, мрачно, сказал:

– Семен, то есть Арсений, детей забрал и увез в ссылку…., – получив письмо от знакомых Михаила в тюремном управлении, извещавшее о рождении малышей, они решили растить мальчиков в Лондоне:

– Каким бы ни был мой брат, – отрезал Михаил, – дети ни в чем не виноваты. И они семья. Папа всегда нам…, мне, – он помолчал, – мне говорил, что нет ничего дороже семьи.

Юджиния положила голову ему на плечо:

– Конечно, милый. Мы их воспитаем, поставим на ноги…, – услышав, что дети в Сибири, Юджиния возмутилась: «Зачем твоего брата вообще к ним допустили! И почему его не повесили, до сих пор?»

Муж, угрюмо, затянулся папиросой:

– Арсений попал под амнистию государя. Он, правда, успел еще один срок заработать. Поехал в Туруханск, детей туда повез. Он, все-таки отец…, – вздохнул Михаил.

Свернув к деревеньке, Юджиния припарковалась у освещенного паба. В пятницу вечером завсегдатаи сидели допоздна. Из полуоткрытых дверей пахло табачным дымом, фермеры пили свою пятничную пинту.

Леди Кроу думала о лете, когда Федор, наконец, добрался до Европы, с остановкой в Стамбуле. Устроив Жанну на рю Мобийон, наняв хорошую сиделку, отправив Мишеля и его мать на юг Франции, кузен приехал в Лондон. Питер тогда был пятилетним ребенком. Юджиния не стала рассказывать сыну, что его дядя, Семен Воронов, убил Петра Степановича Воронцова-Вельяминова, и не стала, разумеется, говорить, что случилось с Жанной.

– Он тоже погиб, Семен…, – юноша помотал рыжей головой:

– Я никогда себе не прощу, что не увез маму в Ялту, что она осталась с отцом, на Перекопе…, – он вытер глаза. Юджиния, ласково сказала:

– Твоя мама с шестнадцати лет рядом с твоим отцом была, милый. Ты знаешь, ни на один день они не расставались. Она не могла его бросить. Не вини себя, может быть…, – заметив, как похолодели глаза Федора, она осеклась.

– Мама никогда не оправится, – сказал юноша, – болезнь…, – он помолчал, – не остановить, лекарств не существует. Просто вопрос, – Федор справился с собой, – времени. Разум к ней не вернется, – он все-таки заплакал. Юджиния наклонилась, обнимая его широкие плечи, шепча что-то ласковое. Когда большевики захватили Владивосток, из города отплыли последние корабли с остатками белой гвардии. Федору пришло письмо из Харбина, от его знакомца, детских лет, Гриши Старцева. Внук Алексея Старцева, переправившего Марту через Аргунь, служил у атамана Семенова. Церковь в Зерентуе, где венчались родители Федора, разрушили. Храм сжег комиссар Горский, загнав туда взятых в плен белых казаков.

– Кладбище тоже не сохранилось, – написал Федор из Парижа, – могилы Воронцовых-Вельяминовых перепахали снарядами. Юджиния, если бы я мог, я бы сам убил Горского, однако он тоже погиб…, – перо кузена остановилось. Федор, наконец, дописал:

– Что касается детей Воронова, Юджиния, то никто о них не слышал, и никто не знает, где они….

Когда сын подрос, Юджиния рассказала ему об отце, но о кузенах упоминать не стала. Михаил, до войны, защищал в суде суфражисток и отстаивал права рабочих. Она говорила о Петре Степановиче Воронцове-Вельяминове, строившем железную дорогу до Тихого океана, о его деде, декабристе. Питер, внимательно, слушал. Сын, тихо спросил:

– И никак могилы не найти теперь, мамочка, и церковь не восстановить?

Они сидели над картой Советского Союза. Юджиния вздохнула:

– Никак, милый. Дядя Натан тоже пропал, старший брат дяди Хаима. В Польше, когда война началась…, – Питер встряхнул головой:

– Все равно, мамочка. Когда-нибудь, я туда поеду, и все разыщу. Обязательно.

Пока что сын летел в Германию, что заставляло Юджинию, второй месяц, волноваться. Она напоминала себе, что раввин Горовиц тоже сейчас в Германии. Аарону, как еврею, это было опаснее, чем Питеру.

– Он мальчик, Джон…., – отчаянно сказала Юджиния герцогу, – ему всего двадцать один. Он четыре года жизнью рискует, с Мосли и его бандой. Может быть, отказаться от поездки? – Юджиния понимала, что такой шанс упускать нельзя. Питер в Берлине получил бы драгоценную информацию о военном потенциале Германии, и о будущих намерениях Гитлера.

Подхватив саквояж, забрав у хозяина ключи, Юджиния шмыгнула на черную лестницу. Леди Кроу успела открыть дверь комнаты, и разбросать постель. Сзади раздался знакомый, немного надтреснутый голос: «Машина ждет».

Герцог носил обычный, потрепанный пиджак, и старый пуловер из шотландской шерсти. Он пригладил коротко стриженые, светлые, с почти незаметной сединой волосы. Они все были почти ровесниками, однако Юджиния подумала:

– Джованни моего возраста, а выглядит старше Джона.

Герцогу было пятьдесят два:

– Он рано поседел, Джованни, – Юджиния вдохнула знакомый запах дымного леса, палой листвы. Женщина, отчего-то, сказала: «Я пистолет везу».

Джон подхватил ее саквояж:

– В Германию Питер оружие не возьмет, не надейся. Это все равно, что разгуливать по Берлину с плакатом: «Я сообщаю сведения британской разведке». Я его проинструктирую, чтобы он даже не приближался к раввину Горовицу. Впрочем, – Джон спустился вниз, – им и встречаться негде, – усадив Юджинию в черную, закрытую машину, герцог устроился за рулем.

На поле авиационной базы, Юджиния поняла: «Он не кашлял сегодня. Он говорил, что, волнуясь, не кашляет». Джона отравило ядовитыми газами под Ипром. В том сражении, тяжело ранило нынешнего барона де ла Марка, а во втором эшелоне, под обстрелом армейского госпиталя, погиб Пьер де Лу.

– Лаура приехала, Джованни ее в Кембридж отправил, – Юджиния поднялась по узкой, металлической лесенке на борт военного дугласа. Герцог подождал, пока закроют дверь:

– Я знаю, я заезжал в Уайтхолл, с утра. Ее в Японию, скорее всего, пошлют.

– Бедный Джованни, – Юджиния сняла шляпу. Самолет задрожал, разгоняясь:

– Ничего. Мы здесь, мы поможем…, – молодежь ничего не знала о Питере, так было безопасней. Она приняла от сержанта жестяную кружку с горячим кофе. В салоне было полутемно, в открытой двери кокпита, тускло светилась приборная доска. Лондон, россыпью мерцающих огней, уходил вдаль. Дуглас взял курс на север, к Ньюкаслу.

Ньюкасл

Большой, дубовый стол в кабинете Питера, в здании главного офиса концерна «К и К» остался с прошлого века. За ним сидели дед Питера, прадед, и прапрадед. На темном дереве виднелись пятна чернил. Когда-то на столе лежали чертежи первой железной дороги в Англии, лондонского метрополитена, химического завода, производившего бензин для автомобилей.

После войны мать перестроила здание, возвышающееся в центре Ньюкасла. Из огромного окна кабинета главы концерна виднелось Северное море, доки и склады в порту. Контору оснастили лифтами, телефонами, телеграфной комнатой, и внутренней пневматической почтой. На верхнем этаже устроили выход на террасу. Над столом висела золоченая эмблема, силуэт летящего ворона, и буквы: «К и К, Anno Domini 1248».

Держа чашку с остывшим кофе, Питер смотрел в окно, на вечернее небо, на огоньки города. Совещание закончилось час назад. Он отпустил людей по домам, или на рабочие места. На заводах «К и К» производство было непрерывным. Химические процессы, или плавка металла велись без выходных дней.

На заводах, никто, никогда не осмелился хотя бы намекнуть на политические пристрастия хозяина. Даже в Брук-клубе никто об этом не упоминал. Взгляды джентльмена не подлежали обсуждению, оставаясь его собственным делом. Питер знал, что в клубе есть люди, симпатизирующие Гитлеру, и снабжающие деньгами Британский Союз Фашистов. Перед отлетом в Берлин, Мосли сказал, что на свадьбе лидера нацистов Британии будет присутствовать фюрер, и высшее руководство НСДАП.

– Мы могли бы устроить двойное празднество, – подмигнул Мосли, – мою свадьбу, твою помолвку…, – Питер отшутился. Мосли говорил о своей будущей свояченице. Юнити Митфорд. Дочь барона Редсдейла, два года не давала Питеру прохода. Девушка болталась у него под ногами, напрашиваясь в гости. В Лондоне, Питер снимал холостяцкую квартиру в Сити, в доме для бизнесменов. На выходные его соседи уезжали к семьям, в деревню. Питера тоже обычно приглашали на уикенды, в поместья сторонников партии Мосли. Питер пока удачно уклонялся от авансов мисс Митфорд. Юноша вздохнул:

– Она в Берлине, с Дианой. Какая разница, – разозлился Питер, – скажу ей, нет, вот и все. Она мне не нравится, валькирия, – юноша, невольно, усмехнулся.

Мисс Митфорд, высокую, выше его, голубоглазую блондинку, фюрер, по слухам, называл эталоном арийской женщины.

Допив кофе, он спустился вниз, на личном лифте. Встречи в Ньюкасле были безопасными. В отличие от Лондона, здесь за Питером и леди Кроу не следили. На заводах Питер водил Mercedes-Benz 500K, подарок из Германии. На пассажирском сиденье машины лежал букет белых роз. Питер видел мать несколько раз в год, и всегда привозил ей цветы. Официально считалось, что он порвал с родней. Передача дел по управлению концерном, происходила усилиями поверенных. Питер и его мать не встречались. Ночами, в холостяцкой квартире, лежа на диване, закинув руки за голову, юноша думал о времени, когда он полетит на север. Дядя Джон привозил в Ньюкасл мать. Они гуляли по берегу моря, рассказывая друг другу, что случилось за время разлуки.

Питер сам предложил подобраться ближе к сэру Освальду Мосли. Он пришел к дяде Джону, закончив Итон.

– Будет очень достоверно, – спокойно сказал Питер, – если Маленький Джон внезапно, станет фашистом, никто это не купит. У него есть еврейская кровь. Он в Итоне дрался с теми, кто считал, что нацисты правы, преследуя евреев. А я не дрался, – смешливо заметил Питер, – я, дядя Джон, год над планом работал. Послушайте меня, – юноша начал рисовать схему.

Герцог предупредил Питера, что никто из ровесников не должен подозревать о его истинных взглядах.

– Слишком опасно, – объяснил дядя Джон, – я, твоя мать, и дядя Джованни не проболтаемся. У моего сына, у Стивена, у девочек, много друзей. Если до Мосли дойдут какие-то слухи, тебя не пощадят, Питер…, – лазоревые глаза погрустнели: «Рискну остракизмом родственников, дядя Джон. Ставь благо государства выше собственного блага, как вы говорите».

Питер отлично подходил для внедрения в среду фашистов, у него не было еврейской крови. Герцог никогда не скрывал, что его прабабушка была еврейкой, хоть и крещеной. Лейтенант Стивен Кроу гордо говорил о своей бабушке, докторе Кроу, одной из первых женщин-врачей в Англии. Покойный отец Питера, правда, был русским, но в Китае, и в Америке среди русских эмигрантов создавались фашистские партии.

– Он осторожен, – герцог изучал схему, оставленную юношей, – осторожен, умен. Он в прабабушку Марту такой вырос, в деда, в Юджинию. Питер никогда не очерствеет. У него сердце, как у отца его, как у деда. И у тебя сердце, – сказал себе герцог. Он вспомнил лазоревые глаза леди Кроу:

– Надо было сделать предложение, когда Элизабет умерла. Но у меня четверо на руках осталось, Джон, Тони, Стивен, Констанца. Я инвалид, мы кузены с Юджинией. Не думай о ней, – подытожил герцог.

Две недели назад герцог сходил к врачу. Джон привык к постоянному кашлю, и забеспокоился, когда он стал ослабевать. Доктор, на Харли-стрит, наблюдавший его с войны, развел руками:

– Ваша светлость, два десятка лет прошло. Легкие восстановили свою функцию. Вы здоровый человек…, – Джон поднял телефонную трубку. Пора было созывать совещание.

Свет фар мерседеса прорезал темноту ночной, деревенской дороги. Через три дня Питер улетал из Хендона в Берлин, Люфтганзой, через Амстердам. Он понимал, что не сможет увидеть кузину Эстер и кузена Давида, хотя со дня на день у них должен был родиться ребенок. Антисемиту Питеру Кроу не пристало встречаться с еврейскими родственниками.

Питер не превышал скорость. Он всегда водил аккуратно, и за три года стажа не получил ни одного замечания от полиции.

Следя за стрелкой спидометра, Питер думал, что кузен Аарон в Берлине, борется с нацизмом. Мать постоянно вносила запросы в парламент, об увеличении квоты на визы для немецких евреев, имеющих родственников в Британии. Питер напоминал себе, что надо обязательно рассказать дяде Джону о графе фон Рабе и его поездке в Кембридж. Он был уверен, что Максимилиан мог встретиться с графом Дате Наримуне. Ходили слухи о возможном пакте между Японией и Германией.

– Наримуне, – сказал себе Питер, – наверняка, шпион. Или Лаура, она должна была в Англию вернуться, я помню…, – он даже затормозил:

– Какая чушь мне в голову лезет! Лаура англичанка. Она, никогда в жизни не станет работать против своей страны. Я вообще прекратил доверять людям, с бандой Мосли…, – увидев мать, в свете фар, у кованых ворот усадьбы, он резко осадил мерседес.

Подхватив цветы, даже не выключив газ, он побежал к маме. Машина урчала, леди Кроу распахнула руки. Питер оказался в знакомых с детства, теплых, надежных объятьях. Юноша, невольно, всхлипнул:

– Мамочка…, Я скучал, скучал…, – он обнимал мать. Юджиния гладила его по голове:

– Ничего, ничего, сыночек. Скоро все закончится, милый мой…, – в ночном небе раздался рокот самолета с ближней авиационной базы. Питер прижал к себе мать, будто защищая ее от удаляющегося, грозного звука.


Самолет «К и К» приземлился на новом аэродроме, открытом в прошлом году, в деревне Вулсингтон, под Ньюкаслом. Поле было гражданским, открытым посторонним взглядам. Герцог привозил Юджинию на военный аэродром, где базировалась летная часть. К владениям армии примыкала усадьба, где они встречались с Питером.

Майор Стивен Кроу служил в Оксфордсшире, на новой базе королевских ВВС в деревне Бриз-Нортон. Он летал в составе двадцать четвертой эскадрильи. Соединение называли кузницей асов. Кроме испытаний новых самолетов, эскадрилья занималась перевозкой королевской семьи и правительства страны.

Электричество в старую усадьбу не провели. Джон и Питер сидели в гостиной при свете керосиновой лампы. С кухни доносился запах угольной гари и жареного мяса. Леди Кроу готовила ростбифы. Между герцогом и Питером красовался глиняный кувшин с элем, и два стакана. Табличка на рукоятке пистолета блестела тусклым, старым золотом: «Semper Fidelis Ad Semper Eadem». Юджиния не пользовалась оружием, но поменяла старую модель, на маленький, изящный дамский браунинг. Повертел его, юноша поймал укоризненный взгляд герцога. Джон протянул руку:

– Ваш семейный пистолет хорошо известен. Люди знают, что он, не в музее хранится. Не надо рисковать. И в любом случае, – Джон убрал оружие, – оно тебе не понадобится.

Перед ними лежала карта Берлина. Джон остался доволен. Питер, отлично, ориентировался в городе, разбираясь в метрополитене и трамваях. Мистер Кроу заселялся в отель «Адлон», на Унтер-ден-Линден. Из трехкомнатного люкса открывался вид на Бранденбургские ворота. Тем не менее, герцог считал, что знание транспорта еще никому не мешало.

– Держи, – Джон протянул юноше серебряный портсигар, – и повтори, что тебе надо сделать.

Питер вздохнул:

– В нем сломана защелка. На третий день по приезду, я должен прийти в ювелирный магазин на углу Фридрихштрассе и Кохштрассе. У них есть мастерская по ремонту. Мне надо сказать: «Это семейный портсигар, очень дорогой». Ответ:

– Не извольте беспокоиться, все будет в порядке…, – герцог, внезапно, усмехнулся:

– Лавка, кажется, со времен Фридриха Великого на том углу помещается. Династия сложилась…, – он затянулся папиросой: «А дальше?»

– На следующий день я забираю портсигар, – отчеканил Питер, – и нахожу в тайном отделении место и время встречи с человеком из антигитлеровского подполья. Получаю материалы, увожу сюда. Дядя Джон, – он поднял лазоревые глаза, – а почему вы ничего не положили в портсигар? – спросил Питер: «Сейчас, я имею в виду».

– У группы есть радиопередатчик, – сварливо, ответил герцог:

– Если узнаешь что-то срочное и важное, приходи опять в мастерскую. Материалы принесешь в портсигаре, шифровать ты умеешь…, – Питер отлично разбирался в математике. Кивнув, он стал рассказывать герцогу о семье графа фон Рабе. Джон, записывая, напряженно думал:

– Наримуне? Или, может быть, Лаура? Чушь. Лаура чиста, она вне подозрений…, – мисс ди Амальфи два года отработала в посольстве в Риме. Для всех она была младшим секретарем, ответственным за выдачу виз. Для Джона и Уайтхолла, ее звали Канарейкой. Канарейка собирала информацию о военном потенциале Италии и предполагаемом альянсе страны, с Германией и Японией. Формально она подчинялась министерству иностранных дел. Отчитывалась Лаура Хью Синклеру, своему непосредственному руководителю, в Секретной Разведывательной Службе, и Джону, ответственному за безопасность короны и страны в целом. Джованни не подозревал о настоящей работе дочери, хотя Лаура получила разрешение все рассказать отцу. Джованни доверяли, но, насколько знал Джон, девушка, пока молчала.

Граф Наримуне сразу привлек его внимание. Джон знал, что ученые и дипломаты, на поверку, часто оказываются разведчиками. Он не мог попросить сына следить за кузеном. Джон никогда такого не делал, считая наблюдение за родственниками недостойным занятием. Агенты, из Кембриджа, докладывали, что граф проводит время в библиотеке, с наставником, пьет чай с кузинами и занимается греблей. Наримуне, судя по всему, действительно писал диссертацию, и не интересовался ничем, ему не положенным.

– Например, лабораторией Резефорда, – кисло, подумал Джон.

Джона беспокоило то, что он не знал, откуда явился Максимилиан фон Рабе.

– Скорее всего, он в Испании обретался – Джон внес в таблицу сведения о среднем фон Рабе, – сейчас все на полуострове собрались. Маленького Джона можно было бы туда послать, однако он нужен, в Кембридже…, – для всех Джон заканчивал последний год университета.

Он, действительно, получал диплом и оставался на кафедре математики. Сын отвечал за безопасность лаборатории Резерфорда. Граф Хантингтон не знал о Канарейке, Лаура тоже о нем не подозревала. Джон решил:

– Экклезиаст был прав, во многих знаниях, многая печаль. Когда надо будет, они по-настоящему познакомятся…, – Джон поймал себя на том, что набрасывает на полях женское лицо. Это была не Канарейка, не дочь, не племянница. Чтобы спасти, ситуацию, он быстро пририсовал женщине бороду.

Питер видел портрет вверх ногами. Юноша одобрительно заметил:

– У вас хорошо получалась мама, дядя Джон, а теперь вы из нее лорда Биконсфильда сделали. Борода козлиная, – юноша расхохотался, герцог покраснел.

Леди Констанца Кроу два года работала в лаборатории, под началом Резерфорда. К восемнадцати годам она напечатала десяток статей в научных журналах. Констанца изучала процессы, происходившие при распаде атома. Племянница поступила в Кембридж в четырнадцать лет, оказавшись самым юным студентом, и училась по королевской стипендии.

Джон, до сих пор, не мог простить покойному сэру Николасу Кроу того, что кузен обдурил, как выражался Джон, младшую сестру герцога, леди Джоанну.

Николас вернулся из Арктики, триумфально пройдя до крайней западной точки острова Виктория, разыскав могилу отца. Исследования севера, в начале века, оставались модной темой. Николас выступал с открытыми лекциями, его фотографии печатались в газетах, сэра Кроу пригласили в Букингемский дворец. Николасу, к тому времени, было под сорок. Ворону отказала Жанна де Лу, девчонкой, и, насколько знала семья, больше предложений он никому не делал.

– И Джоанне не сделал бы, если бы я не приставил пистолет к его виску, – мрачно подумал Джон: «Ей двадцать лет едва исполнилось, что она понимала? Отец погиб, когда она девчонкой была. Мама, к тому времени, с постели не вставала. Бабушка Марта за ней ухаживала. Джоанна и призналась бабушке, что ждет ребенка».

Леди Мирьям Кроу, не практиковала, по возрасту, но все еще учила студенток. Мать Николаса предложила девушке обо всем позаботиться, при условии, что Джоанна поведет себя тихо. Марта, на восьмом десятке, взвилась до небес. Женщина пригрозила леди Кроу арестом, тюремным заключением, а, если понадобится, и смертной казнью. Джон поехал к Ворону. Держа его на прицеле, герцог выбил у кузена обещание жениться.

– Родился Стивен, – Джон вздохнул, – Николас продал приданое Джоанны, и ушел в экспедицию Амундсена. Джоанна за ним поехала, с ребенком на руках. Жила с инуитами, ждала мужа, – Джон чуть не выругался:

– Тетя Мирьям умерла, началась война…, – Ворон перед войной уехал изучать Тибет, оставив жену с малолетним ребенком на попечение родственников. Он пытался покорить гору Джомолунгма, но потерпел неудачу. Сэр Николас вернулся в Англию, родилась Констанца. Продав имущество матери, Ворон снарядил экспедицию в Антарктиду. Он отплыл на юг, с леди Джоанной, когда малышке исполнился год. Больше их никто не видел, а герцог еще пять лет оплачивал долговые расписки зятя. Джон помнил, как блаженно затуманивались глаза сестры, когда леди Джоанна говорила о Вороне. Герцог разозлился:

– Слава Богу, Констанца на мать не похожа. У нее нет чувств, один холодный расчет. Она еще и дурнушка, хотя нельзя такое говорить…, – Констанца уверяла дядю, что работа в лаборатории совершенно безопасна. Помня, как медленно и мучительно умирала мать, Джон всегда просил племянницу быть осторожной.

Он решил, по возвращении в Лондон, на всякий случай, телеграфировать сыну, шифром. Джон хотел усилить охрану лаборатории. К сожалению, у них не было никакого оправдания аресту графа фон Рабе. Джон объяснил это Питеру, юноша пожал плечами: «Я понимаю, дядя Джон. Просто обратите на него внимание».

За обедом они говорили о новостях. В Америке журналисты соревновались, кто быстрее совершит кругосветное путешествие, на самолете. Джон напомнил Питеру, что в Берлине ему нельзя будет даже пальцем пошевелить, для помощи евреям, или кузену Аарону. Юноша мрачно кивнул, Юджиния заметила:

– Мы постараемся сделать все, чтобы Британия приняла, хотя бы, тех несчастных, у кого здесь родственники имеются, – леди Кроу каждый день ездила в офис своего округа, в Уайтчепеле. Она составляла списки немецких евреев, со слов избирателей. Фамилии отправлялись в британское посольство, в Берлине, где люди получали визы на выезд в Лондон.

Джон шутил с Питером и Юджинией, но думал о данных Канарейки. Судя по всему, через три недели, ожидалось подписание секретного протокола об альянсе между Италией и Германией. Канарейка отправлялась в торговый отдел британского посольства в Токио. Лаура, как и ее отец, свободно владела японским языком.

– Она через Бомбей и Сингапур полетит, – понял Джон, – увидит Тессу…,

Доктор Тесса Вадия, ровесница Лауры, работала в детской благотворительной клинике, основанной ее бабушкой и дедушкой. В Бомбее докторов Вадия называли святыми. Джон, вслух сказал:

– Интересно, когда Элизу и Виллема канонизируют? Они блаженными признаны. Надо у Джованни спросить…, – Юджиния улыбнулась: «Это дело долгое, мне кажется».

Джон помнил, как они танцевали на первом балу Юджинии. Он тогда был помолвлен, с дочерью герцога Девонширского.

– Восемнадцать лет ей исполнилось, – подумал Джон, – а мне двадцать четыре. Я обвенчался, Михаил приехал, из России…, – герцог всегда давал матери и сыну попрощаться наедине. Питер уезжал на рассвете, а герцог с Юджинией, обычно, ложились отдохнуть.

Джон покуривал, на заднем крыльце, глядя на серую, влажную, дымку, над аэродромом. Дугласы прогревали моторы. Он услышал шорох шин, сзади раздались легкие шаги. Запахло сандалом. Леди Кроу всегда пользовалась мужской эссенцией. На белых щеках Джон заметил следы от слез. Опустившись рядом, Юджиния забрала у него папиросу.

Она курила, глядя прямо перед собой. Джон, наконец, сказал:

– Все с ним будет хорошо. Он твой сын, сын Михаила. Он справится. Марш фашистов, в твоем избирательном округе, не закончится кровопролитием, я обещаю. Питер мне рассказал о планах. Мы подготовимся…, – коснувшись ее руки, герцог, сам того не ожидая, вздрогнул. Юджиния прижалась щекой к его плечу:

– Только бы они все были счастливы…, Джон, – герцог увидел темные тени под лазоревыми глазами, – а если начнется война…

– Не начнется…, – длинные ресницы дрожали. Дуглас за оградой аэродрома, взревел, набирая скорость. Джон поцеловал опущенные, мокрые веки:

– Не начнется, Юджиния. Юджиния…, – она скользнула ему в руки, всхлипнув:

– Джон, давно, так давно…, – каштановые волосы щекотали ему губы. Краем глаза Джон увидел дуглас, несущийся над полем. Самолет уходил в низкое небо, пробивая пелену туч, исчезая в густом, холодном, северном тумане.

Кембридж

За окнами лаборатории моросил мелкий, надоедливый осенний дождь. На большом столе, среди стопок аккуратно сложенных бумаг, стояли старые, корабельные часы. Девушка в холщовом халате, с коротко стрижеными, рыжими волосами, перевернула колбу. Медленно падали белые песчинки. Под глазами цвета жженого сахара виднелись темные круги. Тонкие, хрупкие пальцы, покрывали чернильные пятна.

– Поставь подпись, – мужчина оторвался от документа, подсунув бумагу девушке, – патент, по праву, должен стать и твоим, Констанца.

Она помотала головой:

– Идея твоя, Лео. Я просто отвечала за эксперименты. Втайне от Крокодила, – тонкие губы, неожиданно, улыбнулись. Девушка заговорила, подражая голосу Резерфорда:

– Каждый, надеющийся, что преобразования атомных ядер станут источником энергии, исповедует вздор, господа!

Она хихикнула:

– Нет, Лео, мысль о цепной ядерной реакции принадлежит тебе. Я была на подхвате, – повертев часы с барка Амундсена, Констанца решительно вернула колбу на место. Подписавшись, Лео Силард хмуро заметил:

– Патент я отсылаю в Адмиралтейство, так безопаснее. Ферми, – неожиданно прибавил Силард, – зовет меня в Италию, – он почесал преждевременно поседевший висок.

Констанца внимательно читала патент, кусая кончик карандаша:

– В Италии, Лео, скоро случится то же самое, что и в Германии. Лучше езжай к Бору, в Копенгаген, а еще лучше, – Констанца исправила какие-то строчки, – в Америку. У Ферми жена еврейка, его в покое не оставят. И тебя не оставят, тебя из Берлинского университета уволили, – Силард, угрюмо, молчал, глядя за окно. Констанца, рассудительно, сказала:

– Лео, Гитлер может запретить евреям выезд за границу. Ты хочешь этого дождаться? Хочешь угодить в тюрьму и работать под охраной штурмовиков, на благо государства, лишившего тебя гражданства?

Вернув Силарду бумаги, девушка нашла на столе папиросы:

– Я, по их законам, тоже еврейка. Моя бабушка была еврейка. Или пусть, Крокодил ходатайствует за тебя, – оживилась Констанца, закуривая, – ты гениальный физик. Я уверена, что тебе разрешат остаться в Англии…, – посмотрев на лицо Силарда, она спохватилась:

– Прости. Тебе надо семью вывезти из Германии. Я уверена, – вздохнула Констанца, – что безумие скоро закончится, Лео.

Крокодил болел, Констанца и Силард наблюдали за его экспериментами. Ничего не афишируя, они вели и свои. Ученые пытались определить скорость управляемой цепной реакции, необходимую для извлечения из процесса распада атомов энергии. При Крокодиле Констанца, благоразумно, не упоминала о таких идеях. Резерфорд, решительно, отметал возможность подобного, называя эксперименты бессмысленной тратой времени и денег. Сидя за лабораторным столом, Констанца смотрела на стрелку часов. Большая часть работы состояла в ожидании. Кузина Тони давно прекратила интересоваться опытами Констанцы.

Они с Тони делили комнаты. Констанца, однажды, сказала:

– Я не делаю ничего интересного, Тони. У меня есть некие, – девушка пощелкала пальцами, – приборы. Внутрь помещаются материалы…

– Радиоактивные, – прервала ее Тони. Устроив ноги на столе, девушка просматривала черновик статьи. Кузина, дома, всегда носила брюки. Констанца, мимолетно, подумала:

– Ей идет мужская одежда. Она высокая, стройная…, – сама Констанца едва переросла, пять футов. Она тоже была стройной.

– Костлявой, – мрачно поправила себя Констанца, – с кривыми зубами, и маленькими глазками.

У леди Холланд, были большие, красивые, глаза, прозрачной, чистой голубизны.

– Радиоактивные, – согласилась Констанца, – но со времен Марии Кюри и бабушки Люси много воды утекло. Они тогда совсем не разбирались во влиянии новых элементов на здоровье человека. Ставили эксперименты, что называется, голыми руками. Все изменилось, – Констанца затянулась папироской:

– Материалы обрабатываются. Мы снимаем показания приборов, обсчитываем результаты. Либо наша гипотеза подтверждается, либо нет…, – девушка усмехнулась: «Если подтверждается, мы готовим статью, публикуемся…»

– Получаем Нобелевскую премию…, – весело встряла Тони.

Констанца покраснела:

– Мне до такого далеко, и не в премиях дело. Статью печатают, мы получаем критические отзывы, повторяем эксперимент. То же самое происходит, если гипотеза оказывается неверной. Я, большую часть времени, провожу за столом, за бумагами…, – она посмотрела куда-то вдаль:

– В точности как Джон.

Кузен занимался математикой, и часто помогал Констанце с вычислениями. Девушка вспомнила голубые глаза, коротко стриженые, светлые волосы, загорелое лицо. Джон был капитаном сборной по гребле и много времени проводил на воде.

– Оставь, – Констанца посмотрела на острые колени в простых чулках, – он твой кузен. Он будущий герцог, а ты бесприданница, и уродина, – Констанца иногда думала, что природа ошиблась и наделила ее старшего брата красотой, предназначавшейся ей. В Бога она не верила.

Констанца не помнила ни отца, ни матери. Стивен, в детстве, редко видел Ворона. Он говорил сестре, что девушка напоминает леди Джоанну.

– У тебя волосы мамины, – улыбался брат, – только более рыжие.

У Констанцы имелись и веснушки, не сходившие даже зимой. Стивен, как две капли воды, походил на покойного сэра Николаса Кроу, высокий, широкоплечий, с волосами темного каштана и лазоревыми глазами.

Констанца внимательно, записывала показания приборов. Они с Лео Силардом снимали цифры по отдельности, потом сверяя результаты. Девушка думала о Питере Кроу:

– Бедная тетя Юджиния, кто мог знать, что Питер фашистом станет? Маленький Джон о нем разговаривать не хочет, а они дружили, комнату в Итоне делили…, – взяв линейку, Констанца отчеркнула столбец. Существовала надежда, что, по окончании экспериментов, они нащупают путь к созданию прототипа, работающего ядерного двигателя.

Констанца заносила цифры в следующую графу:

– Распад атомов принесет благо человеку. Нам не придется добывать и сжигать нефть с углем. Рабочие будут трудиться в белых халатах. На энергетических станциях воцарится чистота…, – Констанца знала о влиянии радиации на здоровье человека, но в лаборатории они были надежно защищены. Физики, иногда, говорили, что ядерная реакция может послужить основой для создания оружия. Констанца, в ответ, горячо, замечала:

– Наука должна быть мирной, господа. Мадам Кюри, и моя бабушка, герцогиня Экзетер, работая вместе, не предполагали, что их открытия послужат, – Констанца морщилась, – грязным целям. Необходимо беречь честь ученых, и отказываться от подобных предложений.

Патент на цепную ядерную реакцию передали Адмиралтейству исключительно ради спокойствия. Констанца решила поговорить с тетей Юджинией о визах для Силарда и его семьи. Она надеялась, что правительство разрешит физику проживать в стране, если Силард займется проектами военных.

– Надо попробовать, – подытожила Констанца. Девушка погрузилась в столбцы цифр. Эксперимент был непрерывным, физики установили три смены. Констанца и Силард взяли послеобеденные часы. Они перекусили, не отходя от приборов.

Лабораторию обслуживали молчаливые, неприметные люди. Крокодил говорил, что они обеспечивают безопасность здания и ученых. Констанца подозревала, что техники подчиняются ведомству дяди Джона. Принесли сэндвичи и чай, на подносе, а потом пришли их сменщики. Попрощавшись с Лео, Констанца вернулась в свой кабинет. За окном шуршал дождь. Лаборатория стояла на окраине Кембриджа, здесь было тихо. Физики почти не пользовались автомобилями, предпочитая велосипеды. Крокодил ходил пешком, отмахиваясь от предложений завести машину: «Я до седьмого десятка дожил без них. Обойдусь и дальше».

Констанца не умела водить. В четырнадцать лет став студенткой, в семнадцать она получила диплом, и поступила в лабораторию. В Кембридже машина была ни к чему, а в Лондон она выбиралась редко. Все нужные книги доставлялись из столицы. Подняв голову от расчетов, Констанца посмотрела на стол. Стопки бумаг были докторатом. Девушка надеялась получить степень через год. Она знала, что о ней говорят, как о гении, однако никогда о таком не задумывалась. Крокодил получил нобелевскую премию, но не было человека скромнее его.

– Бабушка Люси тоже была скромной, дядя Джон рассказывал, – Констанца отхлебнула остывшего чая, – мадам Кюри говорила, что она не успела получить премию, из-за ранней смерти. Хотела бы я с ней повстречаться…, – стены кабинета Констанцы украшали семейные фотографии, прабабушек Марты и Полины, бабушек Мирьям и Люси. Герцогиню сняли в лаборатории, за опытом. Рядом она устроила портрет родителей, Ворона и леди Джоанны, и деда, погибшего бурской войне. Констанца записала в ежедневник: «Позвонить тете Юджинии, насчет Лео и его семьи». Она вспомнила, что кузен Аарон сейчас в Берлине. Авраам Судаков тоже вывозил евреев, в Палестину:

– Везде квоты. Палестина управляется британским правительством. Американцы дают визы только ученым, занимающимся вооружениями. Отвратительно, – твердо сказала Констанца, – пользоваться отчаянным положением людей, выкручивать им руки, заставлять делать то, чего они не хотят…, – в черновик доктората девушка вложила письмо молодого итальянского физика, Этторе Майорана. Он работал с Энрико Ферми, и прочел последнюю статью Констанцы, вышедшую летом. Майорана прислал свои размышления о скорости распада ядер. Углубившись в ровные строки, Констанца услышала стук в дверь.

– Мисс Констанца, – вежливо сказал служитель, – майор Кроу приехал, во дворе ждет.

В лаборатории они называли друг друга по именам. У Крокодила имелся баронский титул, и даже герб. Резерфорд подсмеивался над Констанцей: «Мы с вами похожи, леди Кроу. У меня птица киви на гербе, а у вас ворон». Констанца почти не вспоминала о том, что она леди.

Брат служил на базе Бриз-Нортон. Майор навещал Констанцу обычно по выходным, если у него не случалось дежурств. Стивен купил небольшой ягуар. Они, впятером, с графом Наримуне, ездили на пикники. Юноши играли в футбол, летом все купались. Констанце нравился молчаливый, вежливый кузен из Японии. Весной они выяснили, что граф, к двадцати шести годам, стал советником японского императора. Наримуне покраснел:

– Семейная традиция, леди Кроу-сан. Мой отец был советником, мой дед…, – девушка закатила глаза: «Просто Констанца, кузен». Леди Холланд, прислонившись к стволу дерева, согласилась: « И Тони, а не леди Холланд-сан».

Констанца сбежала по мокрым, гранитным ступеням. Дождь прекратился, зеленый газон у кирпичного здания был еще мокрым, гомонили птицы. Ветер нес на восток серые тучи, в разрывах появилось яркое небо. Крылья ягуара покрывала грязь. Стивен, неожиданно, в штатском костюме, покуривал папироску. Брат всегда носил кольцо Кроу, и держал при себе кортик Ворона, с золотым, изукрашенным кентаврами и наядами, эфесом. Заметив блеск серого, неземного металла, девушка, отчего-то, положила руку на золотой медальон. Констанца тоже никогда его не снимала. Майор Кроу раскрыл объятья, Констанца нырнула в его руки, как в детстве. Она помнила, крепкие, надежные ладони брата. Стивен учил ее ходить, терпел капризы, сидел с Констанцей, когда она болела. От брата пахло привычно, кедровой туалетной водой, авиационным бензином, табаком.

– Почему не в форме? – Констанца, отстранившись, пристально смотрела на его по-летнему смуглое лицо: «Что случилось, Стивен?»

Майор Кроу никому не должен был рассказывать, куда собирается. Несколько асов, по частной инициативе, взяли отпуск в армии, и встречались в Плимуте. На аэродроме, их ждал транспортный самолет. Совещание провели две недели назад, в подвальчике рядом с собором Святого Павла, за устрицами, шабли и жареной рыбой. Обзванивая ребят, Стивен мимолетно подумал, что они могут наткнуться на дядю Джона. Летчик успокоил себя: «Никому не запрещено есть устрицы, в компании друзей». За сигарами и кофе, Ворон, как Стивена звали в авиации, добродушно сказал:

– Кого не тянет лететь в Испанию, того мы не заставляем. Я не коммунист, и не социалист. Я просто хочу, – лазоревые глаза посмотрели куда-то вдаль, – чтобы мистер Гитлер, мистер Франко и мистер Муссолини получили урок, – он посерьезнел, – от нас, господа. Может быть, это их чему-то научит.

У испанских республиканцев были самолеты. Стивен точно знал, что эмбарго обходится стороной. Ходили слухи, о помощи Советского Союза испанцам, оружием и военным специалистами. Однако у франкистов имелись последние модели немецких истребителей, пилотируемые асами Люфтваффе. Британские летчики решили, что испанские антифашисты нуждаются в их опыте. Подумав о Германии, Стивен мрачно вспомнил родственника-нациста:

– У него хватает ума нам на глаза не попадаться. Он, наверняка, заводы в Германию переведет, если уже не начал этого делать. Бедная тетя Юджиния…, – Стивен и Констанца именно ее считали матерью. Леди Кроу вырастила их после ранней смерти жены дяди Джона.

– Констанца не проболтается, она только физикой интересуется, – решил Стивен. Наклонившись, майор прошептал что-то в ухо девушки. Констанца ахнула, он развел руками:

– Я не могу оставаться в стороне, сестренка, – красивые губы улыбнулись. Стивен добавил:

– Мы быстро фашистов разобьем, я взял отпуск на два месяца. Не было смысла просить на больший срок. Война надолго не затянется…, – они стояли, держась за руки, Констанца вздохнула:

– Будь осторожней, пожалуйста. Не лезь, как говорит дядя Джон, на рожон…, – майор поцеловал ей руку: «Обещаю, сестричка». Констанца была младше на шесть лет, но Стивен смотрел на нее снизу вверх. Он был просто выпускником военной академии, летчиком и офицером, а сестра состояла в переписке с Эйнштейном и Ферми, и печатала работы, в которых Стивен понимал только слова, да и то не все.

– Здесь безопасно, – напомнил себе Стивен, – лаборатория защищена, здание под охраной. Дядя Джон свое дело знает. Рядом Тони, Маленький Джон, Наримуне. Констанца не заскучает, – он так и сказал сестре. Девушка закатила темные глаза:

– У меня нет времени скучать. Ты привози, – она подтолкнула брата в плечо, – девушку оттуда. Тебе жениться пора, а мне, с твоими детьми возиться…., – к четырнадцати годам Констанца твердо решила, не выходить замуж и даже не терять девственности. Крокодил говорил, что подобное отвлекает от работы. О девственности он, конечно, не распространялся, однако Резерфорд, много раз, наставительно, замечал:

– Ваша бабушка могла себе позволить научную карьеру. Она была обеспечена и не знала, что такое хлопоты по дому. Вы, дорогая моя, бесприданница, красотой не отличаетесь. Аристократ или богач на вас не польстится. Значит, остается, ученый, как и вы.Ученые, моя милая, как все другие мужчины, требуют еды на столе, три раза в день. Дети, стирка, уборка…, – Резерфорд морщился: «Я еще не видел женщины, ученого, со счастливой семейной жизнью. Они все выглядят, как старые клячи. Не надо загонять себя в кабалу, если можно такого избегнуть…, – Констанца делала скидку на то, что Крокодил, дитя прошлого века, но доля правды в его словах была.

– Стивен тоже, – напоминала она себе, – вроде бы прогрессивный человек, а отказывает женщинам в праве, садиться за штурвал.

– Не бывает хороших женщин, пилотов, – коротко замечал майор Кроу, – ладно бы они сами погибали, но ведь тащат за собой технику, пассажиров…, – Констанца сказала себе:

– Девушки в Испании, все старомодные. Кухня, дети, церковь, как говорится. Стивену такое и нужно. Я его знаю. Он мечтает о жене, которая будет печь кексы и рожать маленьких Кроу…, – девушка едва не хихикнула.

– Посмотрим, – усмехнулся брат.

Они распрощались, охранники открыли высокие, железные ворота. Ягуар Стивена выехал на дорогу, ведущую от Кембриджа на юг. До города здесь ходил автобус. Майор Кроу поднял верх машины. Молодой человек, по виду студент, светловолосый, в твидовом костюме, и кепи, при трубке, сидел на остановке, углубившись в книгу. В зеркало заднего вида, маойр заметил, что сестра, в потрепанном халате, машет ему вслед.

– Я скоро вернусь, сестренка, – пообещал майор Кроу, нажав на газ, проезжая остановку. Мужчина в кепи, отложив книгу, достал из кармана бинокль. От ворот его видно не было, он мог спокойно разглядывать фрейлейн Констанцу Кроу и ее визитера. Максимилиан фон Рабе знал, что у девушки имеется брат, летчик:

– Скатертью дорога. Нет, но какая, – Макс поискал слово, – жаба. Смотреть противно. Бабушка у нее еврейка…, – Макс признавал, что есть полезные, нужные рейху евреи, но, все равно, думая о них, преодолевал брезгливость. Его средний брат, Отто, признался, что тоже борется с тошнотой, делая евреям операции по стерилизации.

– Отто очень чистоплотный, – подумал Макс, – но врачу это положено.

Ворота закрылись, мисс Кроу пропала из виду, Убрав бинокль, он внес наблюдения в блокнот, шифром. Фон Рабе не собирался подходить к мисс Кроу прямо сейчас. Операцию требовалось тщательно подготовить, изучив привычки, склонности и пристрастия девушки. Для этого гаупштурмфюрер фон Рабе и приехал в Кембридж. Захлопнув блокнот, он закурил папироску. Вытянув длинные ноги, Максимилиан засвистел «Марш Гренадеров», как полагалось англичанину, стойко ждущему запаздывающий автобус.


К вечеру опять полил дождь. Констанца, с тоской, посмотрела за окно. Иногда ее забирала Тони, после лекций. Кузина два дня назад уехала в Лондон, пообещав привезти Констанце новые, заказанные ей книги. В лаборатории сидела ночная смена физиков. Побродив по коридорам, девушка, решительно, взяла старый, времен первого курса плащ. На улице было холодно. Надвинув на голову капюшон, она вывела велосипед из деревянного сарая. Констанца, было, думала подождать автобуса, но вечером они ходили редко. Крутя педали, миновав остановку, девушка бросила мимолетный взгляд, в сторону мужчины, устроившегося на скамейке. Лицо было незнакомым. Констанца пожала плечами: «Наверное, чей-то гость». В лабораторию приезжали физики со всей Европы, навещали их и американцы. Макса дождь не пугал. Он хотел немного подождать и довести фрейлейн Кроу до ее комнат.

Макс знал, где живет Констанца, проследить за ней оказалось легко. Девушка делила квартиру с какой-то студенткой. Соседка, высокая, стройная, голубоглазая, с белокурыми волосами, Максу понравилась. Он даже, мысленно, прикинул на нее форму Союза Немецких Девушек, темно-синюю юбку и белую блузку. Результат ему пришелся по душе. Макс хотел подобраться к фрейлейн Кроу через соседку, однако девушка уехала, на спортивной машине. Пользуясь настоящим паспортом, он снял комнату в благопристойном пансионе. У него имелся фотоаппарат. Макс гулял по городу, делая снимки, любуясь старинными зданиями колледжей. По ночам он думал о белокурой девушке.

Членам СС воспрещались связи с неарийскими женщинами. Однако соседка фрейлейн Кроу, скорее всего, была англичанкой. Они, в отличие, от французов, считались потомками древних германских племен, как и скандинавы.

– Отто бы ее измерил, – смешливо подумал Макс, – у них есть инструменты, определяющие расовую чистоту. Но я уверен, что она близка к идеалу, – брат был помешан на расе ариев. Отто утверждал, что на севере, в просторах Арктики сохранились следы древних германцев. Он показал Максу и Генриху карту Гренландии:

– Никто не знает, что случилось с поселениями европейцев. Они могли уйти дальше, на север, на запад. У них чистая кровь…, – голубые глаза брата восторженно заблестели, – чище не бывает…, – Макс его поддержал, но, про себя, подумал:

– Вряд ли, столько лет прошло. Скорее всего, они умерли, от голода, от эпидемий…, – Отто считал их младшую сестру образцом арийской девушки. Он отослал параметры Эммы в Главное управление СС по вопросам расы и поселения, для использования в качестве эталона. Фон Рабе, с легкостью прошли проверку на чистоту крови. Родословная семьи прослеживалась по прямой линии, до семнадцатого века. Все предки фон Рабе трудились рудокопами, в горах Гарца.

– Отличная немецкая кровь, – с гордостью говорил их отец, – чистая и крепкая.

Макс думал о стройных, длинных ногах, высокой груди неизвестной девушки. Ожидалось, что члены СС создадут хорошие арийские семьи, для рождения и воспитания детей, будущих солдат фюрера и великой Германии. Случайные связи запрещались, но девушки, маршировавшие на съездах партии, часто возвращались домой беременными. Средний брат пожимал плечами:

– Какая разница? У их потомства будет хорошая, арийская кровь. Рейху понадобится много детей, Макс. Впереди война.

О войне в Германии говорили часто. Фюрер хотел присоединить к рейху Австрию, и другие, исконные, немецкие территории. В Силезии, Эльзасе, Лотарингии, Судетах тоже жили немцы. Предполагалось распространить власть фюрера на Европу, и на весь мир. Отто принес домой проект, по которому в Скандинавии собирались создать особые дома, для местных женщин.

– Они практически арийцы, – бодро сказал Отто, – им только надо подлить нашей крови. Женщина сможет обратиться в местное расовое управление, ей подберут…

– Самца-производителя, – сочно заметил младший брат, Генрих:

– Не забывай, Отто, фюрер учит, что крепкая семья, основа государства. Семья, а не дома терпимости, – юноша усмехнулся:

– Если тебе, или Максу, не терпится стать отцами, то женитесь. Я думаю, папа будет рад, – они сидели на террасе виллы фон Рабе, в Шарлоттенбурге, в окружении ухоженного парка, выходящего на озеро, с причалом для яхты. Фон Рабе держали свору овчарок и доберманов, в конюшне стояли кровные лошади. Семья ездила на морское побережье, под Росток, на виллу, и в Баварию, в охотничье шале, где они осенью стреляли куропаток, а зимой катались на лыжах.

Французские двери, ведущие в гостиную, распахнули, оттуда доносилась музыка. Эмма играла Бетховена. Макс любил «Аппассионату», ему всегда казалось, что в Бетховене воплотился дух арийской нации. Максу нравился и Моцарт, однако партия и фюрер предписывали слушать Вагнера. В опере, Макс всегда усаживался в задний ряд ложи фон Рабе, стараясь не зевать прилюдно. Во время долгих представлений он думал о работе.

Гауптштурмфюрер фон Рабе, в Кембридже, взял в аренду велосипед. Приезжая к лаборатории, рано утром, Макс прятал его в густых кустах на окраине дороги. По пути в Кембридж он вспомнил, что у пресловутого любителя коммунистов, барона де ла Марка, есть сестра. Семьи не поддерживали дружеских отношений, однако Макс увидел портрет на стене, когда пытался пригласить Виллема на пиво. Белокурую, хрупкую девушку сфотографировали в пышном платье, перед первым причастием.

– Они католики, – Макс въехал в город, – католики неблагонадежны. Они слушают своего римского папу, а не фюрера.

Занятия в колледжах закончились, студенты, несмотря на мелкий дождь, высыпали на улицу. Окна пабов и кафе осветились. Юноши и девушки торопились по тротуарам, под зонтиками, в плащах. Кто-то помахал фрейлейн Кроу. Макс решил не рисковать, девушка могла его заметить. Он свернул в боковую улицу. От лавки букиниста, отлично просматривался вход в квартиру фрейлейн Кроу. Макс остановился у плетеных корзин со старыми книгами, под холщовым навесом лавки, рассеянно, перелистывая какие-то брошюры. Давешняя, спортивная, лазоревая машина красовалась на тротуаре. Фрейлейн Кроу ахнула: «Лаура!». Изящная, темноволосая девушка, в твидовом костюме, поцеловала фрейлейн в щеку. Белокурая соседка открывала багажник.

– Мы заехали к «Фортнуму и Мэйсону», – Тони вытащила пакеты, – купили «Вдовы Клико». Не каждый день блудная дочь возвращается в alma mater, – подтолкнув Лауру, она передала Констанце свертки:

– Иранская икра, копченый лосось из Шотландии, перепелиные яйца, фуа-гра. Поднимаемся наверх и звоним моему брату, – Тони, весело, подумала:

– Может быть, Джон, объяснится, наконец. Но Лаура ему откажет, у нее карьера, а Джон мальчишка еще…, – вслух, Тони заметила:

– Сыграешь нам, Лаура. У нас есть инструмент. Мой брат гитару принесет…, – дверь, ведущая на лестницу, захлопнулась. Макс вписал имена девушек в блокнот. Он повторил, едва заметно улыбаясь: «Тони».


Телефон зазвонил, когда Маленький Джон сидел над правкой магистерской диссертации. Его наставником в Кембридже стал Уильям Пенни, из Пемброк-колледжа. Ученый, в тридцать лет защитил два доктората, по математике и математической физике. Пенни помогал с расчетами в лаборатории Резерфорда. Его все считали гением, но Пенни отмахивался:

– Мне далеко до вашей кузины, граф Хантингтон. Она физик уровня мистера Бора, мистера Ферми, мистера Гейзенберга, в Германии. Поверьте, мы еще увидим, как она будет управлять цепной ядерной реакцией и создаст работающий атомный двигатель.

С Пенни Джон занимался линейной алгеброй и дифференциальными уравнениями. Диссертацию он писал по теории аналитических функций, засыпая и просыпаясь с классической монографией Гурвица «Vorlesungen über allgemeine Funktionentheorie und Elliptischen Funktionen». Гурвиц давно умер. Глядя на ряды уравнений, Джон вспомнил, что ему рассказывал Пенни. После указа нацистов об изгнании евреев с преподавательских должностей, министр образования рейха, Руст, спросил у самого уважаемого математика страны, профессора Гильберта:

– Как обстоят дела с математикой в Геттингене, после чистки предмета от еврейского влияния?

Гильберту, на восьмом десятке лет, нечего было бояться. Профессор, коротко, ответил: «Математики в Геттингене больше нет».

Джон, внимательно, с карандашом в руках, проверял вычисления. Когда в Кембридж приехал кузен Наримуне, Джон предложил ему поселиться вместе. Два года прожив один, юноша отчаянно скучал. Сестра и Констанца обосновались по соседству, но Джон, в Итоне, делил кров с кузеном Питером. Он привык, что рядом всегда кто-то есть. Джон, до сих пор, не мог поверить, что кузен стал фашистом. В начале первого года в Кембридже, увидев у Питера на стенах плакаты Британского Союза Фашистов, Джон, изумленно, спросил:

– Ты умом тронулся? Тебя, может быть, в реку окунуть, чтобы ты в себя пришел?

Лазоревые глаза кузена похолодели:

– Евреи, паразиты на здоровом теле Британии. Мистер Гитлер правильно сделал, что ограничил…, – Джон прервал его:

– Еще одно слово, и ты сильно пожалеешь, что заговорил о таком. У меня есть еврейская кровь, и я не позволю…, – Питер захлопнул дверь перед его носом. На следующее утро, Джон обнаружил на кухне записку. Кузен извещал, что нашел себе новую квартиру. С тех пор они, ни разу не разговаривали.

Питер разгуливал по Кембриджу в форме штурмовиков Мосли, и организовывал фашистские собрания. Кузен не общался даже с тетей Юджинией. Маленький Джон потерял мать семилетним ребенком. Он не верил, что человек, по собственной воле, может отказаться от родителей.

– Отказаться от мамы…, – вздохнул он, ровняя стопки листов, – бедная тетя Юджиния, она его одна вырастила. Его, и всех нас. Она всем была, как мама. А теперь…, – Джон, несколько раз, пытался поговорить с отцом о Питере. Герцог разводил руками:

– Милый мой, он взрослый человек. Совершеннолетний. И потом, – отец усмехался, – мало ли кто чем увлекается, в молодости. Посмотри хотя бы на Тони.

Сестра выступала на коммунистических собраниях, писала в радикальные газеты, водила дружбу с левыми активистами. Джон считал, что, в любом случае, коммунисты не так опасны, как нацисты. Он закинул руки за голову:

– Сталин, как Гитлер, тоже начал избавляться от соперников. Но евреев он не трогает. Наоборот, принимает беженцев из Германии, помогает антифашистам…, – после испанского путча Джон попросил разрешения у отца поехать в Мадрид.

– Нечего тебе делать в Испании, – отрезал герцог, – твои занятия в Кембридже, важнее.

Отец имел в виду не дифференциальные уравнения. Лаборатория Резерфорда была известна на весь мир, в ней работали знаменитые физики. Констанца изучала процесс распада ядер атома. Похожими исследованиями занимались Ферми, в Италии, Гейзенберг, в Германии, Нильс Бор, в Копенгагене.

– И русские. И американцы, – устроившись на подоконнике, Джон закурил папиросу, – я больше, чем уверен…, – кузен Мэтью трудился в министерстве обороны, в Вашингтоне. Дядя Хаим написал, что его старший сын уехал в Берлин, помогать тамошним евреям. Джон помрачнел:

– А я сижу здесь и устраиваю проверки систем безопасности в лаборатории. Но такое тоже важно…, – днем Джону принесли шифрованную телеграмму от отца.

Они дождались гостя, некоего гауптштурмфюрера СС, Максимилиана фон Рабе. Джон не стал звонить отцу и спрашивать, откуда герцог знает о визите. Отец приложил описание немца, Джон хорошо его запомнил. Однако искать Рабе в городе было затруднительно. Хозяева пансионов не записывали данные паспортов постояльцеы. Джон, все равно, решил завтра отправить двух агентов по местным гостиницам, и держать глаза открытыми. Кембридж был небольшим городом. Констанце он ничего говорить не хотел, не стоило излишне волновать кузину. Джон помнил, как физики относятся к охране лаборатории. Крокодил, много раз, говорил ему:

– Мой юный друг, мы не воюем, и не собираемся. Мы ведем исключительно мирные исследования, никого они не заинтересуют, – Джон заметил Резерфорду:

– Поверьте, все делается для вашего спокойствия. Вы и не увидите наших, – Джон поискал слово, – сотрудников.

С приездом кузена Наримуне, Джону стало немного веселее. Граф оказался тихим, скромным юношей. Кузен никогда не упоминал о своем титуле, не говорил, что его отец дружил с покойным императором Тайсе. Семья Дате была близка ко двору еще со времен деда нынешнего императора Хирохито, реформатора Мэйдзи. Бабушка, и мать Наримуне служили фрейлинами у императриц. Кузен лишился родителей в тринадцать лет, после великого землетрясения Канто, в Токио.

– Они навещали столицу, – спокойно сказал Наримуне, – а я жил в Киото. Я имел честь учиться с младшим сыном императора Тайсе, принцем Такамацу, – красивое лицо кузена даже не дрогнуло. Джон вспомнил:

– Лаура рассказывала, что они никогда не проявляют чувств на людях, не плачут. В землетрясении больше сотни тысяч человек погибло, но все равно, речь идет о его родителях…, – на стене комнаты Наримуне висел формальный, официальный портрет графа и графини, сделанный на свадьбе, после русско-японской войны.

Отец кузена носил форму полковника, графиня сидела в роскошном кимоно, с высокой прической. Мать Наримуне была дочерью маркиза Ямаути, из княжества Тоса. Родовой замок в Сендае стоял пустым, кузен жил в Токио, где работал в министерстве иностранных дел. Джон поинтересовался крестом из бронзовых хризантем. Наримуне улыбнулся:

– Уважаемый император Мэйдзи провозгласил свободу исповедования религий. В Сендае много христиан, они молятся у священной реликвии…, – кузен, через две недели, возвращался домой. Наримуне защитил диссертацию, и готовил ее к изданию, отдельной книгой.

Джон понял, что ему будет не хватать кузена. Они, по очереди, убирали квартиру и ходили в магазины. Наримуне отлично знал английский, французский, и немецкий языки. Он признался, что покойный отец готовил его к карьере военного.

– Мой уважаемый отец был инженером, как и мой уважаемый дед, в честь которого я назван, – Наримуне всегда говорил о своих предках стоя, – однако мне больше нравится история, дипломатия…, – Джон кивнул:

– Дядя Джованни говорил, что твой дед строил первую железную дорогу в Японии. Он учился здесь, в Кембридже.

Они с кузеном остановились на мосту через реку, любуясь шпилями церквей:

– Поэтому я и хотел сюда поехать, в память о моих уважаемых предках, – закончил Наримуне.

Кузен отлично водил машину, плавал, играл в футбол. Он обучил Джона фехтованию, объяснив:

– На западе оно вышло из моды, а у нас каждый самурай владеет боевыми искусствами, – в седле Наримуне тоже держался отменно. Они с Джоном часто брали лошадей. Джон, в свою очередь, наставлял кузена в гребле. Юноша, однажды, поинтересовался: «Ты тоже самурай?»

Наримуне опустил весла, от удивления:

– Как иначе? Я прямой потомок Одноглазого Дракона, моему роду восемьсот лет. Конечно, я самурай, – молодой человек кивнул, – я служу императору и своей стране.

На стене гостиной висело родословное древо. Наримуне разглядывал тонкий рисунок:

– У нас тоже есть такая гравюра, в Японии. К сожалению, моему отцу пришлось сражаться против уважаемого отца кузена Теодора, во время войны. Очень надеюсь, что этого никогда больше не случится, – Джон не обсуждал с кузеном политику, захват Японией Маньчжурии и предполагаемый альянс родины кузена с Италией и Германией. Прошлой осенью, он попытался спросить о будущих планах императора. Наримуне прервал его:

– Почтительно прощу прощения, Джон-сан, но я не имею права обсуждать воплощение божества…, – Джон закатил глаза и больше, ни о чем не упоминал.

Сестра велела ему принести гитару. Тони хихикнула в телефон:

– Мы позвали подружек, за тобой кузен Наримуне и юноши. Устроим настоящую вечеринку. Мы с Лаурой давно не виделись…, – положив телефонную трубку, Джон понял, что краснеет.

– Зачем я ей нужен, – юноша пошел в ванную, – она меня на два года старше. Она дипломат, государственный служащий…, – Джон, недовольно, посмотрел на загорелое, неприметное лицо:

– Тони красавица, а я на папу похож, как две капли воды, – на крепкой шее висел медвежий клык в тусклой, медной оправе. Быстро вымывшись, взяв чистую рубашку, Джон обзвонил приятелей. Подхватив старую, семейную гитару, привезенную прадедом из Южной Африки, он постучал к Наримуне. Кузен спал на кровати, но устроил в комнате угол, где повесил свиток с каллиграфией. На стене красовался отцовский меч.

Выслушав Джона, юноша улыбнулся:

– Я буду очень рад познакомиться с Лаурой-сан. Джованни-сан много о ней говорил, – Наримуне задумался:

– Надо, наверное, смокинг надеть…, – он, озабоченно, взглянул на Джона. Юноша расхохотался:

– Мы идем не на светский прием, и не в императорский дворец. Рубашку смени…, – кузен был в хорошем, твидовом пиджаке. Он провел рукой по черным, коротко подстриженным волосам: «Я быстро».

– Интересно, – Джон, покуривал в передней, – он ничего о девушках не говорит. Впрочем, он скрытный. Такое у них считается личным…, – потушив папироску, юноша услышал голос кузена: «Надо зайти за цветами, по дороге».

– Ожидается десяток девушек, – усмехнулся граф Хантингтон, – можно без букетов обойтись. Зонтик возьми, моросит, – Наримуне твердо повторил: «Значит, купим десять букетов».

– Они не только скрытные, – весело сказал себе Джон, сбегая по лестнице, – они еще и упрямые. Констанца тоже такая. Кровь Ворона, ничего не поделаешь. Интересно, кузен Стивен будет на вечеринке, или он дежурит? Полсотни миль до базы, вряд ли он приедет…, – выйдя на сумеречную улицу, юноши направились к цветочной лавке.


На кухне царила лабораторная чистота. Лаура поняла, что кузины ничего не готовят, только варят кофе и, может, быть, яйца. Она так и сказала Тони. Девушка усмехнулась:

– Мы еще тосты делаем. Хорошо, когда в квартире живет физик. Все электрические приборы работают…, – она обвела рукой кухоньку:

– Рефрижератор, тостер, чайник…, – здесь не имелось даже фартука. Сняв жакет, Лаура повязала вокруг талии чистое кухонное полотенце. Девушка подозревала, что оно редко использовалось. Начав готовить закуски, Лаура отправила замерзшую, чихающую Констанцу в ванную. За стеной гудела газовая колонка, на кухне было тепло. Кроме ящика шампанского, студенты собирались принести вино и виски.

– Не так часто мы тебя видим, – Тони сидела на подоконнике, – надо отметить встречу. Познакомишься с кузеном Наримуне, он очень приятный…, – Тони, искоса посмотрела на изящную голову кузины. Лаура стянула в узел волосы, замотав локоны шелковым шарфом.

– Интересно, – Тони покачала стройной ногой, – ей двадцать три года. Она, наверное, давно…, И не спросишь, – Тони посмотрела на загорелые щеки кузины, – неудобно. Она одна в Риме квартиру снимает. Наверняка у нее кто-то есть. Тетя Юджиния мне все рассказывала, но, может быть, поинтересоваться…, – Тони ничего не решила. Констанца, закутавшись в старый халат из шотландки, всунула взъерошенную, рыжую голову на кухню: «Помочь?»

Кузина напоминала Тони воробья, тонкими, немного кривоватыми, ногами, с острыми коленками. Констанца покупала одежду в детских отделах универсальных магазинов. Девушка, до сих пор, носила школьные вещи, плиссированные, шерстяные юбки ниже колена, чулки темного хлопка и разумные, как их называла тетя Юджиния, туфли, на плоской подошве, с перепонкой. Размер ноги у кузины был детский. Хрупкие ручки покрывали несмываемые пятна чернил. Тони отмахнулась:

– Мы сами справимся. Платье надень, все же вечеринка.

Под напором тети Юджинии, Констанца сшила шелковое платье, по модели из парижского журнала. В нем кузина казалась девочкой, нарядившейся в одежду матери. Туфли на высоком каблуке Констанца покупать отказалась, углубившись в какие-то формулы. Тони поняла, что кузину заинтересовало распределения давления на поверхность, в зависимости от высоты каблука. Тони обменялась взглядами с тетей Юджинией. Женщина, со значением, покачала головой. Дама из обувного отдела в Harrods, молча, унесла коробки.

Тетя Юджиния одевалась в Париже. Леди Кроу летала во Францию два раза в год, на показы коллекций модельеров. Она и Тони приучила к отлично скроенным вещам. Тетя носила брюки, но не прилюдно. Голливудские дивы появлялись в брюках на публике, но в Европе женщины пока надевали их только на загородные прогулки, или для езды на велосипеде. Тони считала такое косностью. Она не только смело ходила по Кембриджу в брюках, но и на теннисном корте играла в шортах. Девушка пожимала плечами:

– Американки все так делают. И все носят открытые купальники, – приехав в университет, Тони пошла в бассейн в американской модели купальника, из двух частей. Девушки в Британии такое не надевали. Она помнила завистливые взгляды студенток и шепоток за ее спиной. Тони рассказала Лауре о купальнике. Кузина отозвалась:

– Я видела похожие модели, в Италии. На Капри, в Портофино. Итальянки отлично одеваются, – Лаура задумалась, – но, на мой вкус, немного вызывающе. Я предпочитаю парижский стиль.

Гардероб Лаура оставила в Лондоне, взяв в Кембридж только саквояж. Тони помогала его разобрать. Она поселила Лауру в своей комнате:

– Констанца в семь утра на велосипед садится, чтобы в лабораторию ехать, а мы с тобой поспим. Завтра суббота, торопиться некуда, – Тони, с одобрением, смотрела на шелковое платье девушки, от Мадлен Вионне, на парижские чулки и шарф от Hermes.

Лаура виделась в Париже с обоими кузенами. Мишель провел ее в реставрационные мастерские Лувра, где он работал. Тони думала о записке, которую она передала Джорджу Оруэллу, в Лондоне. Мишель де Лу помогал переправлять журналистов и бойцов интернациональных бригад в Испанию. Тони знала, что барон де Лу коммунист:

– Очень хорошо. Может быть, мы с ним встретимся. Кузен Теодор, конечно, никуда не поедет. Он политикой не интересуется, и левых не поддерживает. Скорее, наоборот, – Тони, невольно, улыбнулась. Констанца сказала, что виделась с братом. Майор Кроу отправлялся в Испанию из Плимута. Девушка спохватилась: «Только это секрет!». Тони, уверенным голосом, ответила:

– Мы никому не расскажем, можешь не волноваться.

Слушалая рассказы Лауры об итальянской Ривьере, Тони считала в уме. До Плимута было чуть больше двухсот миль. По словам Констанцы, дуглас вылетал в понедельник утром. Тони собиралась оказаться в Плимуте в воскресенье днем, и остановиться в «Золотом Вороне», у мистера Берри. Ей еще предстояло попасть на самолет.

В Лондоне Тони зашла в Coutts & Co, на Парк-лейн, где отец открыл ей счет. Девушка сняла достаточно средств наличными, чтобы обустроиться в Испании. Ни брату, ни отцу она ничего говорить не хотела, предполагая послать им письмо. В Плимуте она собиралась сходить в дамский салон, и сделать короткую прическу. Тони пока не знала, как проберется на дуглас. К майору Кроу подходить было бесполезно, кузен шутить не любил. Майор отвел бы ее в полицию, предварительно позвонив отцу, в Лондон.

– Его не соблазнишь, – подумала Тони, – Стивен джентльмен…, – она твердо решила избавиться в Испании от девственности.

– Хотя бы с Джорджем, – сказала себе Тони, – он меня любит. И туда кузен Мишель может приехать. Я видела фото, он очень красивый. Светловолосый, как я…, – чиркнув спичкой, она подмигнула Лауре:

– Пикники на пляже, моторные катера, аристократы, поездки в казино. Жизнь дипломата кажется очень привлекательной…, – в темных, больших глазах Лауры промелькнул какой-то холодок.

Девушка прислушалась:

– Кажется, Констанца готова. Пора на стол накрывать. Я вам Шопена сыграю, – пообещала Лаура, – твой брат его любит, – она понесла в гостиную сэндвичи. Тони смотрела на стройную спину в шелковом платье:

– За ней, наверняка, какой-нибудь итальянский граф ухаживает, или даже герцог. У нее и мать, и бабушка тамошние аристократки, – Лаура раскладывала сэндвичи на фарфоровые тарелки.

Поступив в Кембридж, Констанца поселилась в этой квартире, под надзором пожилой вдовы. Девочке было всего четырнадцать. Юджиния сказала герцогу:

– Не надо ее одну оставлять, мало ли что. Она ничего неразумного не сделает, но на всякий случай.

Потом вдова съехала, в квартире появилась Тони. Герцог прислал из Банбери ящики со старым серебром и фарфором, гравюры, ковры, книги и кабинетное фортепьяно. Тони играла, но предпочитала джазовые мелодии, и танго.

Тони поставила тяжелые подсвечники, на фортепьяно:

– Так романтичней, – весело сказала девушка.

Лаура перебирала ноты, глядя на трепещущие огоньки свечей. В Риме окна ее квартиры выходили на купол собора святого Петра. Лаура иногда ходила туда, к воскресной мессе, однако предпочитала маленькие церкви.

– Надо в Лондоне исповедоваться, – напомнила себе девушка, – в Бромптонской оратории. Я почти год не исповедовалась, с прошлого лета…, – в Риме Лаура не рисковала. За работниками посольства следили люди из контрразведки Муссолини. Формально, священники не могли раскрывать тайну исповеди. Однако, по Латеранским соглашениям, папа получил от Муссолини не только суверенную территорию Ватикана, но и пятьдесят миллионов британских фунтов. Деньги вложили в ценные бумаги, обеспечивающие святому престолу безбедное существование. Прелаты сообщали чернорубашечникам о настроениях прихожан.

Лаура выбрала ноктюрн Шопена. Она часто играла его в Риме, оставаясь одна. Поездки на Капри и в Портофино, полеты в Венецию на личных самолетах поклонников и лыжи в Альпах были работой. За Лаурой ухаживали крупные военные чины, и дипломаты. Она должна была держать уши открытыми, запоминать информацию, полученную в светских разговорах, и передавать сведения в Лондон.

– Дуче подписывает соглашение с Германией, – горько подумала Лаура, – без войны не обойтись…, – она обвела глазами прибранную гостиную. Констанца, в шелке мышиного цвета, устроилась на диване, погрузившись в тетрадь с вычислениями. Тони укладывала в серебряное ведерко бутылки шампанского. Лаура предполагала, что теперь она поедет в Токио. Девушка не знала, как сказать об этом отцу:

– Разберусь. Есть телеграф, в конце концов, есть почта…, – из Рима Лаура писала Джованни аккуратно, каждую неделю.

– Если и Япония присоединится к пакту, – присев рядом с Констанцей, Лаура вынула тетрадь из ее рук, – столкновения не избежать. Британия остается одна, хотя есть французы, чехи, поляки, наши союзники. Американцы не помогут, они не вмешиваются в европейские дела, – Констанца возмутилась: «Я только начала считать!»

– Вечеринки, – со значением сказала Лаура, – устраивают, чтобы танцевать, Констанца. Веселиться…, – она отнесла тетрадь в спальню кузины. Девушка пробормотала: «Я и танцевать не умею».

К облегчению Констанцы, ее никто не приглашал. Вечер она провела на диване, со знакомым юношей, мистером Тьюрингом, соучеником Маленького Джона, обсуждая тензорное исчисление и работы Эйнштейна.

Лаура передала ей бокал шампанского, но Констанца, даже на семейных обедах, не пила ничего, крепче воды. Ей не нравился вкус спиртного. Она пожимала плечами:

– Почему я должна пить то, что мне неприятно?

Как и обещала Тони, юноши принесли виски. Леди Холланд играла на фортепьяно свинг, все танцевали, а потом к инструменту села Лаура. Джон никак не осмеливался пригласить ее. Юноша решил:

– И не надо. Я буду в Лондоне, она тоже…, – поток темных, мягких волос падал на узкую спину. Кузина немного покачивалась, в такт музыке. Джон помнил ноктюрн, его часто играла тетя Юджиния. Леди Кроу говорила, что это была любимая музыка бабушки Марты. Гостиная затихла, мелодия вырывалась в открытые окна.

Сидя на подоконнике, Джон полюбовался тусклыми звездами. Улицы опустели. На противоположной стороне, он заметил какого-то прохожего, высокого, в твидовом костюме и кепи.

– Просто скажи ей, что ты хочешь с ней встретиться, – велел себе Джон:

– Перед портретом бабушки Тео, в Национальной Галерее…, – девушка опустила веки, длинные пальцы бегали по клавишам.

– Она со мной не танцевала, – Джон разозлился:

– Конечно, не танцевала, дурак ты этакий. Ты ее не приглашал. Она только одно танго и танцевала, с Наримуне. Она очень хорошо двигается…, – после танго Лаура и Наримуне уселись куда-то в угол. Юноша хмыкнул:

– Они на японском языке говорят. Наримуне здесь его почти не использует, только со своим наставником, ориенталистом. Они родственники, и довольно близкие…, – им с Наримуне надо было рано уходить, каждое утро они занимались греблей. Собравшись с духом, Джон отвел Лауру в сторону. Смуглые щеки кузины раскраснелись. Юноша откашлялся:

– Лаура, я в Лондон собираюсь. Может быть, сходим в Национальную Галерею?

Большие, темные глаза кузины блестели. Наримуне, вежливо попрощавшись, ждал на лестнице. Джон услышал из гостиной голос сестры:

– У нас еще несколько бутылок виски, предлагаю сыграть в правду или действие!

Джон успокоил себя:

– Констанца спать отправилась, ничего с Тони не случится. Одни девушки остались. Мы последними из юношей уходим.

Лаура кивнула: «Я на следующей неделе в Лондон возвращаюсь. Позвони мне, Джон». Юноша спустился по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, что-то насвистывая:

– Скажу ей, что она мне давно нравится, что она…, – Наримуне открыл дверь на улицу. Джон поинтересовался: «Как тебе кузина Лаура?»

– Очень достойная девушка, – коротко ответил граф. Замотав шею шарфом, кузен сунул руки в карманы пиджака. Больше от него Джон ничего не добился.


Тони проснулась от головной боли. В гостиной было темно, она услышала чье-то сопение. Девушка, с трудом, слезла с дивана, оправив измятое платье. Наступив на пустую бутылку, Тони, вполголоса чертыхнулась. К горлу подступила тошнота. На ковре виднелись очертания спящих людей. Тони смутно помнила, что Лаура пошла, спать, а она с подругами начала соревноваться, кто залпом выпьет больше стаканчиков с виски.

Тони добралась до ванной:

– Виски, шампанское, вино, кто-то принес эль…, – голова гудела. Едва удержавшись на ногах, Тони подергала ручку ванной. Дверь, изнутри, закрыли на защелку. Тони не хотела выяснять, что происходит. Она, на ощупь, добралась до кухни. В раковине громоздились грязные тарелки. Пахло табаком, потом, духами. Тони увидела в углу лужицу подсыхающей рвоты. Девушку едва не стошнило. На столе стояла недопитая бутылка виски:

– Прополощу рот. Я зубы не почистила, перед тем, как на диван упасть. Виски все дезинфицирует, – часы пробили два ночи. Она отхлебнула виски. Девушку едва не вывернуло.

– На улице никого нет, – сказала себе Тони, – я подышу воздухом, все пройдет…

У нее не было сил надеть туфли. Тони босиком, спустилась вниз, в лицо ударил свежий ветер с реки. Она согнулась вдвое. Девушку начало тошнить, прямо на углу дома. По ногам потекла теплая жидкость. Тони поняла:

– Я никогда так не напивалась, даже на первом курсе…, – она закашлялась, виски рванулось вверх. Тони ощутила у себя на плече чью-то крепкую руку:

– Тихо, тихо, – сказал незнакомый голос, – сейчас вам станет лучше…, – Тони икнула. Ее опять вырвало, перед глазами все плыло.

– Я вас отведу домой, мисс, – предложил незнакомец. Тони ткнула рукой куда-то наверх:

– Я здесь, здесь живу…, – к ее губам приложили флягу. Тони, невольно, глотнула. Жидкость обожгла ей горло, в голове опять зашумело.

– Пойдемте, мисс, – ее подтолкнули, Опершись на его руку, девушка блаженно, пьяно закрыла глаза.


Сквозь сон, Тони услышала шуршание дождя. Протянув руку, она попыталась найти рядом коробочку папирос. Тони всегда клала их на столик, у кровати.

– Встану, – сказала себе Тони, – и сделаю кофе. Крепкий, горький. Выпью две чашки, залпом, покурю и заберусь под холодный душ…, – Тони именно так избавлялась от похмелья. На первом курсе они с подружками часто выпивали. Все приятельницы Тони родились в обеспеченных семьях. Родители оплачивали девушкам квартиры, и переводили ежемесячное содержание. Кузина Констанца зарабатывала сама. Герцог помогал племянникам, но Констанца и в школе, и в университете получала стипендию, и умудрялась кое-что откладывать. Деньги за свои статьи Тони быстро тратила. Девушка любила ходить в театры и устраивать вечеринки.

– Больше никогда не буду пить, – в который раз пообещала себе Тони, – где проклятые папиросы?

Приподнявшись, Тони замерла. Комната оказалась совершенно незнакомой. Оглядевшись, Тони заметила на простом комоде часы. Стрелки показывали без четверти шесть. Она помнила прохладный ветер с реки.

– Я была на улице, – поняла Тони, – а что случилось потом? Мы пили, с девочками. Лаура и Констанца пошли спать. Что произошло? – на потрепанном ковре лежало ее помятое платье. Рядом Тони заметила белье. Форточку приоткрыли, на улице моросил мелкий дождь. Все тело болело. Тони не представляла, где она находится. Комната была пуста, шкаф раскрыт. На вешалке болтались плечики.

Тони взялась руками за голову. Белокурые волосы растрепались. Скосив глаза на грудь, она заметила несколько свежих синяков. Заставив себя не дрожать, Тони скинула простыню. Девушка взглянула на свои ноги, в темных потеках засохшей крови. Почувствовав тупую, саднящую боль внутри, Тони, с усилием встала. Голова закружилась, она схватилась за спинку кровати.

– Я ничего не помню…, – поняла девушка, – совсем ничего…, – в зеркале отражались распухшие, искусанные губы, темные круги под большими глазами. На шее красовались синяки. Она прислушалась, вокруг было тихо. Толкнув дверь в углу, Тони оказалась в скромной ванной. На выложенном плиткой полу валялись влажные полотенца.

Тони залезла под ледяной душ.

Она поливала себя, стуча зубами от холода. В голове постепенно прояснялось. Тони вспомнила довоенную брошюру бабушки Мирьям. Девушка нашла экземпляр в кипе старых книг, в библиотеке, на Ганновер-сквер.

– Нужна спринцовка, кристаллы Конди. Дома они есть, в аптечке. Промыть слабым раствором. Поздно…, – девушка, с отвращением, кое-как, вытерлась полотенцем.

– Не пришлось ждать Испании, – Тони одевалась, – но какой мерзавец. Он воспользовался тем, что я была пьяна. Джентльмен бы никогда так не поступил…, – мужчина, кем бы он, ни был, привел ее в какой-то пансион. Туфель Тони не нашла. Она наклонилась над кроватью. Подавляя тошноту, Тони старалась не рассматривать пятна. На подушке она увидела несколько светлых, коротких волос. Больше ни одного следа постояльца в комнате не осталось. Вдохнув запах пота, крови, чего-то кислого, девушка, босиком, выскользнула за дверь.

У комнаты оказался отдельный вход. Съежившись от холода, вздрагивая, Тони обежала трехэтажный дом, с вывеской пансиона. На улице было пустынно, Кембридж спал. На углу красовалась табличка с названием улицы. Тони была в десяти минутах ходьбы от дома. Девушка и не помнила, как миновала переулки.

Тони взлетела по своей лестнице. Дверь квартиры была полуоткрыта, внутри царила тишина. В гостиной храпели подруги. Тони, на цыпочках, прокралась в спальню. Лаура, свернувшись в клубочек, уткнула темноволосую голову в подушку. Тони взяла из гардероба чистое белье, американские джинсы и фланелевую рубашку с высоким воротом. Забрызганное вином и рвотой платье, отправилось в корзину, в ванной.

Стоя над плитой, затягиваясь папиросой, Тони следила за кофе.

По закону, прервать беременность, можно было только в случае угрозы жизни матери. Тетя Юджиния, семь лет назад, участвовала в подготовке билля. Леди Кроу, с женщинами-врачами, и активистами лейбористской партии, хотела основать ассоциацию по реформе законодательства об абортах, но пока ничего не изменилось. Аборт запрещали даже в случае изнасилования.

– Официально закон таков, – Тони пила крепкий кофе, морщась, глотая дым, – но, я уверена, есть врачи, делающие операции, и не только среди бедняков, в Уайтчепеле. С папой нельзя говорить и с Джоном тоже. Надо пойти к тете Юджинии. А если, – она глубоко затянулась, – если болезнь…, – Тони не хотела думать о таком.

– Испания католическая страна, – сказала она себе, – но и там есть врачи. Так даже лучше. Никто, ничего, не узнает…, – засучив рукава рубашки, девушка убрала кухню. Когда Констанца, в халате, зевая, прошла в ванную, квартира сияла чистотой. Выбросив пустые бутылки, девушка вымыла посуду, и сделала кофе с тостами, для подружек. За завтраком, слушая и не слыша болтовню о вечеринке, Тони поняла, что в Кембридже посещать врача нельзя. В маленьком городе могли пойти слухи.

– Я не собираюсь отказываться от своих планов, из-за подонка, – зло сказала себе Тони, – я еду бороться с фашизмом, и ничто меня не остановит. В Испании найду надежного доктора…, – она решила вернуться в пансион и попытаться выяснить имя неизвестного мужчины.

– Он мог остановиться в гостинице, просто как мистер Джон Смит, – мрачно поняла Тони, – но мне надо узнать, кто он такой. Я его найду, отомщу…, – она, небрежно, заметила Констанце и проснувшейся Лауре, что завтра уезжает на север, в Манчестер, готовить статью о профсоюзном движении. У Тони было свободное расписание, она уже начала работать над тезисами. Тони писала об истории социалистической мысли в прошлом веке. Гиртон-колледж, без возражений, освободил Тони от посещения лекций.

Лаура собиралась на кафедру ориенталистики, встретиться с учителями. Кузина повертела тонкую чашку:

– Кузен Наримуне тоже придет. Он обещал мне показать коллекции дедушки Джованни и бабушки Эми…, – Лаура, немного, покраснела. На вечеринке она говорила с Наримуне о Японии. Кузен рассказывал ей о своих родителях. Он отлично танцевал. Лаура похвалила его, Наримуне смутился:

– Я бываю на приемах, Лаура-сан, но я не люблю светской жизни. В Токио я всегда занят, работаю, а в Сендае, дома, все просто, по-деревенски. Конечно, – поправил себя граф, – у нас есть замок, но в нем только слуги обитают…, – Лаура, в детстве, рассматривала фотографии прабабушки Эми, высокой, с прямой спиной, с уложенными в старомодную прическу волосами. В особняке на Брук-стрит, в библиотеке, стояло полное собрание книг бабушки Вероники. Маленькой девочкой Лаура больше всего любила устроиться в кресле, с коробкой конфет. Перелистывая пожелтевшие страницы, она читала о смелых капитанах, арктических путешествиях, итальянских патриотах и мормонах. Отец посмеивался: «На здоровье, милая». Кузен Наримуне тоже был знаком с книгами.

Он смущенно улыбнулся:

– Ваш уважаемый отец, Лаура-сан, показывал мне библиотеку. Я читал «Цветок вишни»…, – темные глаза юноши блестели смехом:

– Вероника-сан немного, как бы это сказать…, – Наримуне замялся.

– Изменила историю, – согласилась Лаура:

– Бабушка Эми спасла своего будущего мужа, а не наоборот. Но в книге тоже хорошо получилось, Наримуне-сан…, – она вытащила папиросу. Изящные, красивые, смуглые руки щелкнули зажигалкой. Лаура заметила, что кузен покраснел.

– Что со мной, – рассердилась Лаура, – можно подумать, что я с мужчиной ни разу в жизни не танцевала, не говорила…, – принимая ухаживания итальянцев, в Риме, Лаура держала поклонников на расстоянии, не позволяя им ничего, кроме редких поцелуев. Лауру воспитывали католичкой, ее покойная мать была очень набожной, отец дружил со священниками. Лаура намеревалась хранить девственность, до свадьбы. Пока что ей ничего не мешало. Лаура не испытывала тяги к приударявшимза ней мужчинам. С легкой руки Муссолини, идеалом в Италии считался властный, напористый, самолюбивый человек, желательно военный.

Поклонники Лауры относились к женщинам свысока, видя в них, согласно урокам дуче, бессловесных, хорошеньких пустышек. Лаура защитила магистерскую диссертацию по Данте, однако ее итальянских знакомых поэзия не интересовала, как и ее знание языков, и любовь к искусству. Женщине полагалось сидеть в шезлонге, на корме яхты, загорать, купаться и щебетать о голливудских дивах.

Она, отчего-то вспомнила кузена Мишеля.

– Он тоже такой, – подумала Лаура, – как Наримуне. Он меня слушал. Я соскучилась по разговору с умным человеком, – вздохнула девушка, – устала все время быть начеку, все запоминать, все анализировать. Я не хочу работать. Я в отпуске, в конце концов…, – девушка не упоминала ни парижским кузенам, ни Наримуне, что ее могут послать в Японию.

На следующей неделе Лаура возвращалась в Лондон, для доклада на совещании представителей Секретной Разведывательной Службы, министерства иностранных дел и военного ведомства. Она, мимолетно, вспомнила о предложении кузена Джона сходить в Национальную Галерею. Девушка улыбнулась: «Он мне картины Холландов покажет».

В Париже Мишель устроил ей экскурсию по Лувру, в день, когда музей закрывали для посетителей. Лаура видела картину, над которой работал Мишель, «Мадонну канцлера Ролена», Яна ван Эйка. Она следила за длинными, ловкими пальцами кузена. Он, осторожно, касался ярких, совсем не потускневших красок. На рабочем столе лежала коробка, присланная из Национальной Библиотеки. Мишель занимался и манускриптами, реставрируя миниатюры и бумагу.

Он водил Лауру в ночные клубы, они танцевали, говорили о живописи и музыке. Лаура остановилась в хорошей гостинице, у Люксембургского сада. Кузен Теодор жил по соседству, снимая квартиру, у Сен-Жермен-де-Пре. Апартаменты на рю Мобийон, как он сказал, были сданы. Старший кузен достраивал виллу на Лазурном берегу. Улучив время, он привел Лауру и Мишеля на выставку. Мишель не только реставрировал картины, но и писал об искусстве.

– У меня старомодные вкусы, – сказал он весело, – мой отец собирал импрессионистов. Вы видели, кузина, коллекция небольшая, но хорошая. Но на подобные вещи…, – Мишель остановился перед чашкой и блюдцем, с приклеенным мехом, – мои симпатии не распространяются…, – он склонил голову:

– Теодор дружит с этой компанией, экспрессионистами, сюрреалистами, но ограничивается архитектурным рисунком, – Мишель указал на изящные гравюры:

– Архитектура требует умения держать в руках карандаш…, – понизив голос, он предупредил Лауру:

– При нем не критикуйте чашку, кузина. Творение его любовницы, мадемуазель Оппенгейм…, – высокая, худая девушка, в брюках и асимметричной, болтающейся на костлявых плечах хламиде, стояла перед собственным фотографическим портретом.

– У нее грудь есть, – озорно подумала Лаура, – а в такой одежде и не скажешь. Смелая девушка, снимается обнаженной, и не против, выставлять фотографии…, – мадемуазель Оппенгейм громко рассуждала о свободе искусства. Чашка с мехом олицетворяла подавленную буржуазным обществом женскую сексуальность, наконец-то получившую возможность самовыражения.

– Одна из любовниц, – со значением, прибавил Мишель.

– Кузен Теодор в Париже, известен, как бы это сказать, вольным образом жизни, – они с Мишелем сходили на представление «Креолки» Оффенбаха, в театре Мариньи. Заглавную партию пела американка, мулатка, мадемуазель Жозефина Бейкер. По словам Мишеля, она была близко знакома с кузеном Теодором.

– И Аннабелла с ним дружит, – Мишель указал на афиши, на Елисейских полях, – она звезда кино, снимается с Жаном Габеном…, – Лаура весело замахала рукой: «Я поняла, поняла, кузен Мишель».

Лаура и Наримуне договорились, по возвращению в Лондон, сходить в Британский музей, в галереи Кроу.

– Просто встретимся, – Лаура одевалась в спальне, – он родственник, дальний. Он в Токио возвращается, на следующей неделе. Но, если меня пошлют в Японию, мы увидимся…, – девушка присела на кровать, держа чулки:

– Ничего не случится, – твердо решила Лаура, – он дворянин, хоть и японский. Но я заметила, как он смотрел на меня…, – она вспомнила голубые глаза кузена Мишеля, в Париже. Барон де Лу провожал ее, на вокзале Гар-дю-Нор. Свистели поезда, пахло гарью. Он вздохнул:

– Приезжайте, кузина Лаура. Может быть…, – молодой человек помолчал, – возьмете отпуск. Вы Бельгию никогда не навещали. В Мон-Сен-Мартене очень красиво. Дядя Виллем восстановил замок, после войны. В церкви саркофаги бабушки Элизы и дедушки Виллема, к ним паломники со всей Европы собираются…, – Лаура рассмеялась: «Вы коммунист, кузен, вам не положено верить в Бога».

Мишель улыбался:

– Меня крестили, кузина. И первое причастие у меня было, в церкви Сен-Сюльпис, нашей семейной. Теодор меня на занятия водил. Он меня вырастил, после смерти родителей…, – Лаура покачала головой: «Вы его критикуете, в статьях».

Мишель развел руками:

– Когда он строит что-нибудь уродливое, кузина. Я не любитель стиля месье Гропиуса. Впрочем, Теодор не обижается. Да и что ему критика? Он самый дорогой архитектор в стране. У него очередь на три года вперед…, – у кузена, действительно, в работе, одновременно, было с десяток зданий и квартир. В его бюро трудились пятнадцать человек.

Лаура подошла к зеркалу. Загорелые щеки покраснели.

– Наримуне вежливый человек, – сердито сказала себе девушка, – и кузен Мишель тоже. Им нравится со мной разговаривать. Наконец-то, я могу не делать вид, что интересуюсь только Марлен Дитрих и лаком для ногтей, – решительно стянув волосы в узел, она выбрала строгий, твидовый костюм. Констанца уехала в лабораторию, Тони ушла в библиотеку. Накинув плащ, Лаура взяла зонтик. Кузен Наримуне ждал ее в полдень, у входа в Гиртон-колледж. Они договорились пообедать:

– В кафе. Он бы тебя не пригласил домой, такое не принято. Он дворянин, джентльмен…, – Лаура шла к Гиртон-колледжу, думая о его красивых, темных глазах.

Тони, конечно, не отправилась в библиотеку. Тщательно одевшись, она разыскала пансион. Тони захватила последний номер «Известий Королевского Общества». Она помнила номер комнаты, где проснулась утром. Все оказалось просто. В передней гостиницы приятно пахло кофе и жареным беконом. Пожилой хозяин всплеснул руками. Мисс, хоть и принесла обещанный постояльцу журнал, но разминулась с гостем. Он выехал рано утром, не оставив адреса. Хозяину не было известно, куда он отправился. Тони вспомнила расписание поездов. Мужчина мог быть где угодно. Спрашивать о его имени было подозрительно, однако Тони, обаятельно улыбнувшись, попросила у хозяина стакан воды. Старичок направился в столовую. Девушка, быстро, справилась в книге постояльцев.

Попрощавшись, она вышла на улицу. Тони стояла под мелким дождем, подняв воротник плаща, сжимая журнал.

– Немец, – повторяла она, – Максимилиан фон Рабе. Клянусь, я его найду, и убью, – она зашагала к дому. Пора было собираться. До рассвета Тони намеревалась выехать в Плимут.

Плимут

На двери двухэтажной пристройки, во дворе гостиницы «Золотой Ворон», висела табличка: «Сегодня музей закрыт». На зеленом, сочном газоне, под серым небом, разгуливали вороны. Внутри пахло воском для полов и солью. Дул ветер с моря. Мистер Сэмуэль Берри упер руки в бока, разглядывая визитера, седоволосого человека с тростью. Склонившись над застекленным стендом, он внимательно изучал карту работы первого Ворона.

– Сэр Джеффри, – недовольно сказал Берри, – когда откроют музей, я все отдам.

Сэр Джеффри Календер, директор будущего морского музея, в Гринвиче, убрал лупу. Он, терпеливо заметил:

– Мистер Берри, я привез письмо от его величества, с благодарностью за то, что вы передаете коллекцию стране. Музей открывается в следующем году. Надо привести в порядок экспонаты, сделать каталоги. У меня личный вагон. Я обещаю, что все будет доставлено в Лондон, в целости и сохранности. И, конечно, помещено в комнаты Берри. Они так и будут называться, с табличкой…, – Берри, прихрамывал. На войне он служил поваром, и несколько раз был ранен. Хозяин гостиницы прошел к подоконнику:

– Поймите меня, сэр Джеффри. Четвертый век здесь «Золотой Ворон» стоит. Четвертый век моя семья вещи собирает…, – сэр Джеффри помнил папки с картами и письмами, личные вещи капитанов, флаг Британии, из тонкой, оленьей кожи. Он улыбнулся:

– Вас, и семью, приглашают на открытие музея, мистер Берри. В присутствии его величества и принцессы Элизабет…, – над черепичной крышей «Золотого Ворона» появилась какая-то тень. Истребитель Supermarine Spitfire шел низко, на бреющем полете. Он пронесся на юг, к заливу. Берри проводил его глазами:

– Стивен за штурвалом. Завтра они в Испанию отправляются.

Приехав в Плимут в штатском, летчики остановились в «Золотом Вороне». Их было пятеро, из разных эскадрилий, все они испытывали новые модели самолетов. В первый вечер, за сигарами и виски, майор Кроу сказал:

– Английских машин в Испании нет. Сядем на французские истребители, Dewoitine. Они тоже неплохи. Или, может быть, – улыбнулся он, – русские пустят нас за штурвалы И-15. На них, говорят, можно на вираже догнать свой хвост, – Ворон поднял стакан:

– От винта, господа. Мистер Гитлер и его шайка пожалеют, что на свет родились.

Авиаторы, каждое утро, в машине Ворона, ездили на летное поле. Берри видел, какие вещи они вытворяют в небе. Хозяин гостиницы вздыхал:

– Господи, хоть бы они живыми вернулись.

Стивена хозяин гостиницы помнил мальчишкой. Семьи Кроу и Холландов привозили в Плимут детей, показать реликвии Берри, и выйти на яхте в открытое море.

– Больше не мальчишка, – Берри показалось, что истребитель, озорно, покачал крыльями, – двадцать четыре года. Спросил, где у нас надежные девушки.

Надежные девушки в Плимуте, на базе королевского флота, всегда были под рукой. Постояльцы вели себя тихо, не напивались, и не устраивали драк с моряками. После обеда они сидели в библиотеке у Берри, разбираясь в авиационных чертежах, изучая карты Испании, а вечером уезжали в город, на танцы, или в кино. Летчики возвращались за полночь, с теми самыми девушками.

– В Испании, – весело сказал майор Кроу, – у нас ничего такого не случится, мистер Берри. Мы в отпуске, – он подмигнул хозяину гостиницы, – мы имеем право, отдохнуть, – закинув сильные руки за голову, он сладко потянулся.

Оправив старый пиджак, Берри вздернул подбородок:

– Начну авиационную коллекцию, сэр Джеффри, если вы у меня морскую забираете. Или вы и авиационный музей собираетесь устраивать? – ядовито прибавил хозяин гостиницы.

Сэр Джеффри развел руками: «Авиации, мистер Берри, едва ли два десятка лет. Рано еще…»

– Начну, – решительно тряхнул головой Берри.

– Пойдемте, сэр Джеффри. Сегодня пирог с бараниной и устрицами, камбала жареная, лобстер в винном соусе, и пирог яблочный. Лучший английский эль…, – на стоянке для автомобилей стоял забрызганный грязью, лазоревый, спортивный ягуар.

– Дорогая машина, – он открыл дверь перед гостем, – постояльцы, что ли, какие-то приехали? Не было телеграммы, и номера все заняты, – в гостинице имелось три десятка комнат. Они никогда не пустовали. Летом здесь жили отдыхающие, у «Золотого Ворона» был свой участок пляжа. Зимой и в межсезонье у Берри останавливались моряки и летчики с аэродрома.

Сэр Джеффри пошел к себе, переодеться к обеду. Берри задержался у стойки портье, просматривая газеты. Ворон предупредил, чтобы Берри не болтал о миссии. Хозяин даже обиделся:

– Помилуйте, сэр Стивен, со времен короля Якова такого не было, чтобы мы рот открывали. Все, что здесь происходит, – Берри обвел рукой старые, закопченные дубовые балки на потолке пивной, – здесь и остается. Вы просто отдыхать приехали.

В газетах предсказывали победу президента Рузвельта, в Америке. Он шел на второй срок. Об Испании ничего не писали. Берри свернул The Times:

– И не будут. Считается, что это внутреннее дело испанцев. И очень зря. Правильно Ворон говорил, начинается борьба с Гитлером…, – Берри подумал, что сыну всего двадцать лет. Мальчик работал на аэродроме, заведуя столовой. Берри получил контракт от министерства обороны на снабжение провизией морской и летной баз.

– Еще, не приведи Господь, – он похромал в пивную, – мистер Гитлер вздумает на Францию напасть, или на Польшу. Мы будем обязаны вмешаться, американцев Европа не интересует. Они только на исходе войны солдат во Францию послали…, – Берри остановился перед большой картой мира, украшавшей стену пивной, рядом с фотографиями моряков, авиаторов, самолетов и кораблей. Берри разглядывал очертания стран:

– Русские, коммунисты, однако они против Гитлера. Все, кто против него, нашими союзниками будут…, – Берри обвел глазами зал. Перед обедом всегда царило затишье. Высокий, коротко стриженый, белокурый паренек потягивал из стакана с элем. Одет он был по-американски, в ковбойские штаны и рубашку в клетку. На полу, лежала потрепанная, кожаная сумка. Паренек обернулся. Берри узнал большие, светло-голубые, прозрачные глаза.

Тони добралась до Плимута к обеду, выжимая из ягуара все, на что была способна машина. Она предполагала, что кузен Стивен остановился в «Золотом Вороне». Тони не собиралась попадаться ему на глаза. Всю дорогу она повторяла имя немца. Тони решила никому не говорить о том, что случилось.

Девушка курила, приоткрыв окно машины, вдыхая влажный воздух:

– С последствиями, я сама разберусь. Папа сможет найти этого…, – она поморщилась, – но зачем? Не надо папу волновать. У него много работы, он занимается безопасностью страны…, – в Кембридже Тони сочинила письмо отцу и брату. Бумага лежала в сумке. Тони призывала их не волноваться, обещая вернуться из Испании через год. Она собиралась стать настоящим корреспондентом, и написать книгу о войне.

Тони пила горький, скверно заваренный кофе на какой-то заправке: «В следующий раз все будет по любви. Я ничего не помню, – она покраснела, – ничего не поняла. В следующий раз все случится иначе».

В Плимуте, в простой парикмахерской, она коротко постриглась. Хозяйка, неодобрительно, смотрела на джинсы и рубашку Тони, однако от чаевых не отказалась. Голова немного мерзла. Тони напомнила себе, что в Испании надо купить теплую куртку и шапку. Она не знала, куда идет дуглас, но предполагала, что не в Мадрид. Тони слышала, что столицу Испании осадили войска Франко.

– Наверное, в Барселону, – обрадовалась Тони, – на востоке республиканцы, коммунисты, ПОУМ…, – у Тони имелись редакционные удостоверения трех левых газет. Испанского языка она не знала, однако отлично говорила на французском и немецком языках.

– Подхвачу, – уверенно сказала себе Тони, – я способная. Лаура, то ли пять, то ли шесть языков знает, а дядя Джованни еще больше.

Паренек слез со стула, розовые губы улыбнулись:

– Мистер Берри, – смущенно сказал юноша, – вы меня не помните, наверное. Мы с отцом и братом у вас жили, давно. Тони Холланд, – Берри пожал протянутую руку:

– Отчего же не помню, леди Холланд? Очень хорошо вы мне известны, – он улыбался в седоватую бородку.

– Присядем, мистер Берри, – решительно велела Тони, – надо поговорить. Хотите эля? – она, внезапно, покраснела: «Простите, вы здесь хозяин…»

– Хочу, – весело отозвался Берри, забирая у нее стакан. Тони боялась, что хозяин «Золотого Ворона» ей откажет. Он повертел журналистские удостоверения:

– Все в Испанию собираются. А ты откуда знаешь, что майор Кроу туда летит? – он зорко взглянул на девушку.

– Сестра его сказала, Констанца, – удивленно ответила Тони:

– Мы с ней квартиру снимаем, в Кембридже. Мистер Берри, мне надо машину вернуть, в Лондон, и отправить письмо моему отцу, – Тони протянула конверт:

– Только, пожалуйста, – она покраснела, – майор Кроу не должен знать, что я улетела. Здесь военная база…, – Берри цедил свой эль. Он смешливо заметил: «Улетишь. Не ты первая, не ты последняя, дорогая моя. Отец тебя, что ли, послал?»

Вспомнив: «Если врешь, то ври до конца», девушка, решительно, кивнула: «Да».

Берри принес ей пирога с бараниной и устрицами. Устроившись в библиотеке, с кофе, папиросами, и газетами, Тони подождала машины. Сын Берри, тоже Сэмуэль, провез ее на аэродром вечером, в маленьком грузовике. Тони спряталась среди ящиков с овощами, накрывшись холщовыми мешками. Похолодало, шел мелкий дождь. Охранники летного поля только мельком взглянули в кузов. Младший Берри остановил грузовик у транспортного самолета. Люки, ведущие в багажное отделение, были открыты. Летчики брали в Испанию, несколько ящиков сигар и виски. Сын Берри устроил Тони в темном углу, под парашютами, предупредив, что курить здесь нельзя. У Тони была маленькая, стальная фляга, тоже с виски.

Она лежала, подсунув сумку под стриженую голову. Тони думала об отце и брате. Она попросила мистера Берри отправить письмо не сейчас, а через неделю. Для всех Тони уехала в Манчестер.

– Они не будут волноваться, – твердо сказала себе девушка, – все говорят, что к Рождеству фашистов разобьют. Я вернусь домой с материалами для книги. Поеду в Мексику, возьму интервью у Троцкого…, – в Испании она хотела купить оружие и найти Оруэлла.

– И кузена Мишеля, – Тони натянула на себя куртку из провощенного холста, – я сказала, что в следующий раз все случится по любви…, – она заснула, опасаясь, что увидит прошлую ночь. Однако Тони приснилась их баржа, «Чайка», идущая по узкой, тихой реке в Банбери. Она видела зеленые ветви деревьев, слышала блаженный, ласковый детский смех. Маленький, годовалый ребенок, белокурый, толстенький, ковылял по палубе. Тони улыбалась во сне.

На рассвете техники начали прогревать моторы дугласа. Поднявшись в кабину, летчики убрали лесенку и задраили дверь. Майор Кроу сам сел за штурвал, приняв от штурмана метеопрогноз:

– Нас поболтает над Бискайским заливом, но не в первый раз. Посадок не делаем, да и негде. К обеду увидим собор Саграда Фамилия. Вряд ли его в этом году достроят, – в кокпите раздался дружный смех.

Стивен первый раз поднялся в воздух четырнадцатилетним кадетом, с инструктором.

– Я носил вас на орлиных крыльях, и принес вас к Себе…, – майор легким, привычным движением потянул на себя штурвал. Заревели двигатели, дуглас разгонялся, взмывая вверх, пробивая серую пелену туч. Машина ушла в голубое, утреннее небо, на высоту в десять тысяч футов. Вороны вспорхнули с травы аэродрома. Птицы парили в воздухе, будто провожая самолет на юго-запад, в простор открытого моря.

Лондон

Тусклая, красная лампочка освещала лоток для проявления фотопленки. В крохотной, темной комнатке стояла тишина. В подвале немецкого посольства на Белгрейв-сквер оборудовали лабораторию. Макс фон Рабе смотрел на медленно проступающие черно-белые очертания. Он, еще раз, поздравил себя с тем, что предусмотрительно выяснил имя соседки фрейлейн Кроу. В писчебумажной лавке, по соседству с квартирой, Макс купил хороший блокнот в кожаной обложке. Он сделал вид, что хочет послать одной из девушек подарок:

– Только, к сожалению, я не помню ее фамилии. Высокая блондинка, ее зовут Тони. Мы в библиотеке познакомились.

– Леди Холланд, – одобрительно сказал владелец лавки. Макс едва не выронил кошелек.

– Она однофамилица, – сказал себе гауптштурмфюрер, – просто совпадение.

В Берлине отлично знали, кто такой Джон Холланд, герцог Экзетер, близкий друг члена парламента от консервативной партии, Уинстона Черчилля. Считалось, что политическая карьера Черчилля закончена, он давно не занимал никаких постов в кабинете. Рейхсфюрер СС Гиммлер этому не верил.

– Мы увидим его второй взлет, – заметил Гиммлер, – или третий? Неважно, в общем. Такие люди, как Черчилль, добровольно политику не покидают, – Черчилль выступал против нынешнего премьер-министра Британии, Болдуина, критикуя подписание военно-морского договора с Германией. Соглашение шло вразрез с версальскими договоренностями, но все понимали, что итоги войны скоро окажутся пересмотренными.

Джон Холланд не входил в кабинет министров, но было известно, что он отвечает за внутреннюю безопасность Британии. Из лавки, Макс пошел в публичную библиотеку. Справившись у Дебретта, он понял, что у герцога двое детей, наследник титула, граф Хантингтон, двадцати одного года, и леди Антония, восемнадцати лет.

– Тони, – пробормотал Макс. Вернувшись к дому, где размещалась квартира девушек, он стал терпеливо ждать. Фон Рабе и не предполагал, что ему повезет. Макс рассчитывал, что кто-нибудь появится на улице, однако не надеялся, что увидит саму леди Антонию. Девушка едва стояла на ногах.

В кармане у Макса лежал билет на первый, шестичасовой поезд в Лондон. Он был совершенно уверен, что девушка не только не запомнила его лица, но и вообще ничего не запомнила.

– Она поймет, что случилось, – Макс закурил папиросу и вынул пленку из проявителя, – однако она понятия не имеет, кто я такой и где меня искать. В пансион она не пойдет, ей будет стыдно…, – Макс собирался сам напечатать фотографии. Аппарат у него был отличным. Гауптштурмфюрер, ночью, еще раз убедился в надежности модели. Нести пленку в обыкновенную лабораторию было невозможно. Увидев снимки, любой фотограф немедленно позвал бы полицию.

Закончив, Макс развесил сырые отпечатки. Его лицо в кадр не попало, гауптштурмфюрер всегда отличался предусмотрительностью. Он достал блокнот, с вырезкой из прошлогоднего номера The Lady. Макс полюбовался фотографией. Леди Антонию Холланд, в бальном платье, при жемчугах, сфотографировали с пятью другими дебютантками:

– Очаровательная дочь герцога Экзетера представлена ко двору, – прочитал Макс:

– Она все, что угодно сделает, только бы снимки не попали в прессу. А они попадут, и непременно, если леди Холланд не будет вести себя так, как надо. А как надо, – Макс потушил окурок, – я ей расскажу. Она у меня на крючке, а, значит, и фрейлейн Кроу тоже, – в блокноте у Макса лежали исчерпывающие сведения о расписании фрейлейн Констанцы, о ее привычках и склонностях, о режиме охраны лаборатории.

Он поднялся: «В любом случае, мы пока подготавливаем почву».

Фрейлейн Кроу должна была работать на благо Германии. Фон Рабе получил исчерпывающие распоряжения. Нобелевский лауреат, гордость немецкой науки, Вернер Гейзенберг назвал фрейлейн Кроу самым талантливым физиком Европы. То же самое утверждал и Вернер фон Браун, занимавшийся созданием реактивных двигателей и ракетостроением.

– Надо к ней кого-нибудь подвести, – фон Рабе собирал высохшие фотографии в конверт, – не арийца. Она почти еврейка. Ее отец был евреем, по матери. Даже ради выполнения задания нельзя идти на преступление против расы. У нас, наверняка, есть какие-то евреи, выполняющие наши указания, не могут не быть. Или итальянца, француза. Она женщина, хоть и уродливая. Женщина всегда подчиняется мужчине. Как леди Антония подчинится мне…, – фотографии Макс намеревался забрать в Испанию. Оставлять их в посольстве или пересылать в Берлин было опасно. Собрав негативы, Макс уложил их отдельно. Конверт уходил с дипломатической почтой в Берлин, и ложился в сейф на Принц-Альбрехштрассе, в здании СД, где работал Макс.

По возвращении в Мадрид, Максу предстояло подобрать нужного русского и попробовать его завербовать. Он привел в порядок лабораторию и закрыл дверь. Гауптштурмфюрер собирался отправить шифрованную радиограмму, сообщающую о выполнении задания и пройтись по магазинам, рекомендованным герром Кроу. Макс хотел послать подарки младшей сестре.

Завтра он уезжал в Испанию через Париж. Республиканцы не контролировали северо-восток страны, в Бильбао и вокруг обосновались франкисты. Перейти границу было легко. Насвистывая «Хорста Весселя», Макс поднялся наверх, в комнату, где сидели связисты.


Джон устроился на бархатном диване, глядя на портрет мадемуазель Бенджаман. Женщина, гордо, поднимала голову. Смуглые щеки, темные, огромные глаза напомнили Джону о Лауре. Он позвонил кузине вечером, когда закончилось совещание на Ладгейт-Хилл. Гауптштурмфюрер фон Рабе действительно провел в Кембридже несколько дней. Однако, к тому времени, когда обнаружили данные о его регистрации, немец покинул город. Искать его в Лондоне было равнозначно охоте за иголкой в стоге сена. Джон видел, что отец недоволен, но герцог развел руками:

– Резефорд отказывается переводить лабораторию, – отец пощелкал пальцами, – в более уединенное место. В чем-то он прав, ученые не могут покидать университет…,– отец иногда, украдкой, поглядывал на часы.

– Он хорошо выглядит, – понял юноша, – словно отдохнул. Но какой отдых, с кризисом короны…, – монарх твердо решил жениться на миссис Симпсон, американке, еще не разведенной со вторым мужем. После совещания, сидя с Джоном в подвальном ресторанчике, за устрицами, герцог вздохнул:

– Смотрите за лабораторией, как следует. Понятно, что фон Рабе сюда приезжал не ради Наримуне-сан. Япония войдет в альянс с Германией, но цель его визита была другой. Все равно, – отец отпил вина, – у нас не было никаких причин его арестовывать. А ты что, – он зорко взглянул на сына, – грустный какой-то? Упустили немца? Не страшно, – отец потрепал его по плечу, – дождемся следующего гостя. Он был не последний, я уверен.

Джон ничего не сказал отцу о встрече с Лаурой. На вечеринке Джон играл Scarborough Fair. За окном шелестел мелкий, осенний дождь. Он смотрел на темные волосы Лауры, на длинные ресницы, на едва заметный румянец на смуглых щеках. Юноша вспомнил: «Then she’ll be a true love of mine». Он, зачем-то, положил руку на медвежий клык, висевший на шее.

– Может быть, – подумал Джон, – Лаура его возьмет, как память. Может быть, она мне напишет…, – услышав сзади легкие шаги, он вскочил, оправляя твидовый пиджак. Лаура пришла в строгом, официальном костюме, при шляпе. Джон сглотнул: «Здравствуй. Ты, наверное, прямо из Уайтхолла сюда?»

Лаура, устало, кивнула. Совещание продолжалось почти всю ночь. На рассвете она приехала на такси домой. Джованни, впустив ее, ничего не спрашивая, велел дочери ложиться спать. Она не стала говорить отцу, что летит в Токио. Лаура упала на кровать: «Потом, все потом».

На следующей неделе она улетала через Каир в Бомбей, а оттуда в Сингапур. Кузен Наримуне, оказывается, плыл в Токио. Лаура прибывала в Японию раньше него. Она оставалась Канарейкой, в ее обязанности входил сбор сведений о японской армии. На совещании утверждали, что японцы не ограничатся созданием марионеточного государства, а рано или поздно, откроют войну в Маньчжурии. Начальник Секретной Службы, руководитель Лауры, Хью Синклер, заметил:

– Мы интересуемся активностью Японии в Китае и на Тихом океане. У нас Гонконг, Сингапур, рядом Индия, Бирма, Австралия. Я уверен, что американцы и русские держат агентов в Токио. У американцев военный флот, у русских тоже, да еще и Дальний Восток. Японцы непременно попробуют на прочность их оборону…, – Лаура пока не придумала, как ей сказать отцу о новом назначении.

Они с Джоном гуляли по галереям, а потом пришли обратно к портрету мадемуазель Бенджаман. – Они чем-то похожи, – юноша, искоса, глядел на Лауру, – хотя они не родственники. Не прямые родственники, то есть. Кузен Теодор, в Париже, он прямой потомок мадемуазель Бенджаман. Но портрет миссис ди Амальфи писала…, – Джон напомнил об этом Лауре. Девушка улыбнулась:

– У нас есть пастели ее руки, семейные. Очень интересно их рассматривать. Бабушка Изабелла была отличный живописец…, – они сидели на диване, немного поодаль друг от друга. Джон, наконец, собрался с духом. Волосы Лаура убрала под шляпу, на загорелый висок спускалась темная прядь. Закинув ногу на ногу, девушка обхватила колено тонкими пальцами.

– Лаура…, – Джон откашлялся, – я давно хотел сказать, в Кембридже, два года назад…, – он зарделся:

– Ты мне очень нравишься, Лаура, и, если я тебе по душе, то…, – юноша смешался: «Я понимаю, у тебя работа…»

Лаура помотала головой:

– Не работа, Джон. Спасибо тебе, – она поднялась, Джон сразу встал:

– Просто…, – Лаура отвернулась, – просто мне нравится другой человек, – Джон пожал протянутую руку. Стук ее каблуков затих, юноша попросил: «Пусть она будет счастлива, пожалуйста».

Сбежав по ступеням Национальной Галереи, Лаура огляделась в поисках такси. День стоял яркий, свежий. Над Трафальгарской колонной кружились птицы, площадь забили автобусы, люди торопились в подземку. Замахав, Лаура рванула на себя дверцу автомобиля:

– Ничего не хочу загадывать, – она выдохнула, – ни о чем не хочу думать. Скажу ему, вот и все. Я знаю, где он остановился, он мне говорил, – бешено, прерывисто билось сердце.

– В Блумсбери, пожалуйста, – выдавила из себя Лаура. Она сжала руки в кулаки: «Как будет, так и будет».

Сидя в такси, она повторяла:

– Нельзя, нельзя. Если о таком узнают в Уайтхолле, а, тем более, если слухи дойдут до Хью или дяди Джона, меня с волчьим билетом выгонят из министерства. Это смерть карьеры. Дядя Джон не посмотрит на то, что я родственница, – чтобы отвлечься, Лаура закурила папиросу. Девушка нашла в сумке телеграмму от кузины, из Бомбея. В особняке семьи Вадия устроили благотворительную детскую клинику, Тесса жила при больнице. Ожидая самолета в Сингапур, Лаура заселялась в гостиницу. Тесса обещала за ней присмотреть, пока кузина гостила в городе.

– Она моя ровесница, – Лаура комкала телеграмму, – получила в Бомбее, диплом врача. Отец ее был врачом, и дед. Мистер Грегори, что на леди Джейн женился. Они помогали прокаженным, лечили их. Тетя Юджиния говорила, что их в Индии святыми называют, как бабушку Элизу и дедушку Виллема, – блаженные Елизавета и Виллем Бельгийские считались покровителями целомудрия. Паре молились об избавлении от запретных страстей.

– И мне надо помолиться, – Лаура сжала руки, – меня совсем не такому учили. Мы никогда не поженимся, он не католик, я не японка. Они войдут в альянс с Гитлером, – Лаура рассердилась:

– Пакт здесь совсем не причем. Наримуне любит свою родину, он благородный человек…, – такси остановилось на светофоре. По словам тети Юджинии, Тесса, хоть и ходила в церковь, но стала буддийской монахиней.

– Так разве можно? – недоуменно спросила Лаура. Женщина развела руками:

– Ее отец лечил покойного Далай-Ламу, того, что три года назад умер. Тесса с детства в Лхасе росла, мать ее в Китае родилась. Она крестилась, чтобы обвенчаться, но все равно…, – леди Кроу улыбалась:

– Тесса училась у Далай-Ламы, девочкой, а пять лет назад обеты приняла. Буддисты не видят ничего плохого в том, что она церковь посещает, а священники в Индии к такому привыкли.

Лаура решила: «Если я его не застану, то развернусь и уйду».

Наримуне жил в хорошем, скромном пансионе неподалеку от Британского музея. Они с кузеном бродили по галереям Кроу, рассматривая индийские, китайские и японские вещи. Наримуне говорил о японском искусстве. В замке, у него был сад камней и сад воды. Кузен описывал горные деревни, к западу от Сендая, буддистские монастыри, водопады, старые сосны, и соколов, кружащихся в небе. Наримуне читал стихи Сайге и отрывки из «Записок у изголовья».

Лаура рассказывала о тосканских городах, о Сиене и Сан-Джиминиано, о каменных башнях, фресках Джотто и венецианских палаццо. Они не касались друг друга. Наримуне открывал для нее дверь, и отодвигал стул, в ресторане. Они, изредка, краснея, смотрели друг на друга. У него были длинные, темные ресницы, красивые, глубокие глаза.

Кузен называл ее Лаурой-сан, терпеливо, вежливо поправляя ее ошибки в японском языке. Лаура, в Кембридже, попросила его говорить по-японски, ссылаясь на то, что ей необходима практика. О своем предполагаемом, а теперь случившемся назначении, она не упоминала.

– Развернусь и уйду, – девушка, подняла руку к звонку, – значит, не судьба, значит…, – дверь распахнулась, она отпрянула.

Он ворочался всю ночь, вспоминая темные волосы, нежную, смуглую шею, тонкие щиколотки, в туфлях на высоком каблуке. Она играла Шопена, склонившись над фортепьяно, в ее локонах золотыми искрами отражались огоньки свечей. На вечеринку пришло много девушек, но Наримуне никого не видел, кроме нее. Длинные пальцы бегали по клавишам, он вдыхал запах цветов.

Ночью, сидя на подоконнике своей комнаты, он слушал шум капель, стучавших по крыше, и писал стихи. Так было положено поступать, когда человек чувствовал то, что сейчас переполняло его, горькую, пронзительную боль. Наримуне говорил себе, что больше никогда ее не увидит. Он отплывал в Японию, а Лаура оставалась в Европе. Юноша написал о дожде, шуршащем у входа в горную хижину, о мокрой траве на лужайке, об одиноком крике птицы, высоко, в скалах. Он, конечно, сжег бумагу. Как и всех аристократов, его учили стихосложению, однако Наримуне не испытывал иллюзий относительно своих способностей. Он сдул пепел со смуглой ладони:

– Больше ничего не случится. Вы встретитесь в Лондоне, а потом расстанетесь.

Юноша напоминал себе, что самурай не должен поддаваться страстям.

– Она не японка, – говорил себе Наримуне, – вы родственники, но люди разных стран. Ничего не получится…, – он одевался, чтобы пойти на Брук-стрит, когда за дверью раздались шаги.

– Если Лауры дома не окажется, – пообещал Наримуне, – развернусь и уйду. Значит, не судьба. Попрощаюсь письмом и уеду…, – она стояла, сжимая сумку. На Музеум-стрит, ветер вздувал желтые, осенние листья. Девушка часто дышала, темно-красные губы разомкнулись:

– Наримуне-сан, – Лаура смотрела вниз, – я знаю, что вы скоро уезжаете. Я хотела сказать, сказать…, – переступив через порог, он привлек девушку к себе, не думая о прохожих. Лаура задохнулась, оказавшись в его руках. Сумка и шляпа полетели куда-то в угол передней. Он, не глядя, захлопнул дверь. От мягких, теплых волос пахло цветами.

– Вишня, – понял Наримуне, – это вишня. Она вся, как цветок…, – Лаура, приникла к его губам:

– Ночью, когда ждешь своего возлюбленного, каждый легкий звук заставляет тебя вздрагивать: шелест дождя или шорох ветра. Я ждала, так ждала тебя…, – опустившись на колени, целуя ее ноги, он прижался головой к теплым коленям. Лаура оказалась рядом, на ковре. В передней было полутемно, он услышал слабый, легкий стон. Наримуне шептал что-то неразборчивое, нежное, целуя ее шею, маленькую, смуглую грудь, поднимая ее на руки, унося в спальню.

Лаура добралась на Брук-стрит, к вечеру. Она боялась, что отец окажется дома. Наримуне хотел поехать к Джованни и попросить ее руки, однако Лаура уверила его, что предложение можно сделать и позже. Ей пришлось сказать, что она едет в Токио. Они лежали, держась за руки. Наримуне зарылся лицом в ее волосы:

– Очень хорошо, любовь моя. Можно сразу пожениться. Я знаю, ты католичка, но нашим священникам, в храме, такое неважно…, – он поцеловал стройные плечи:

– Мы разберемся. Можно написать римскому папе, попросить разрешения на венчание. В Токио есть католический собор, прошлого века. И у меня в семье были католики. Или поедем в Сендай, – он приподнялся на локте, – на Холм Хризантем…, – Лауре не хотелось думать ни об Уайтхолле, ни о Секретной Разведывательной Службе, ни о дяде Джоне, ни о карьере.

Она даже не предполагала, что такое бывает. Лаура немного знала, чего стоит ждать, однако не чувствовала ни боли, ни страха. Она счастливо закрывала глаза, и смеялась, обнимая Наримуне.

– Только бы папа ничего не заметил, – в ванной, Лаура привела себя в порядок, – или тетя Юджиния. Хотя она обычно на обед не остается, привозит папу и уезжает…, – завтра с утра Лауру ждали в Уайтхолле. Начиналась подготовка к ее новому назначению. Потом они с Наримуне ехали в сады Кью. Лаура застыла с чулками в руках:

– А потом…, – она даже пошатнулась, так это было сладко, – потом…, В Токио я сниму квартиру. Мы сможем свободно встречаться, ночевать друг у друга…, – услышав голоса, Лаура заторопилась. В зеркале отражалось счастливое, разрумянившееся лицо. Быстро натянув домашнее платье, она закрутила волосы узлом на затылке.

– Надо сходить к врачу, женщине, – сказала себе Лаура, – хотя мы были осторожны. Он меня старше, он в таком разбирается. Но все равно, надо быть уверенной. Схожу, перед отъездом, – она спустилась вниз.

Роллс-ройс тети Юджинии поворачивал с Брук-стрит на Ганновер-сквер. Отец стоял у открытой двери, опираясь на костыль. Лаура взглянула на его поседевшую, темноволосую голову:

– Он опять один остается. Когда я выйду замуж, за Наримуне, я в Японии обоснуюсь…, – Лаура, мимолетно, подумала о войне. Девушка успокоила себя:

– Ничего не случится. Даже если Япония вступит в конфликт с Китаем, или Советским Союзом, Британии это не коснется. Папа обрадуется, Наримуне наш родственник…, – в пансионе, она сказала:

– Милый, если ты сейчас сделаешь предложение, папе будет нелегко. Я уезжаю, он меня давно не видел. Я получу отпуск, мы вернемся в Англию, и поговорим…, – Наримуне тяжело вздохнул:

– Хорошо. Это твой уважаемый отец, ты его дочь. Я не могу прекословить. Я просто хочу…, – он провел губами по ее запястью, Лаура чуть слышно застонала, – хочу, чтобы ты стала моей женой, милая. Как можно скорее…, – она уверенно сказала: «Через год, обещаю».

– Придется уйти из министерства, – успела подумать Лаура. Почувствовав его руку, она откинулась назад, на подушки, и все стало неважно.

– Ты вся сияешь, – добродушно заметил Джованни, любуясь ее стройной фигурой в темном платье.

– Никогда не думал, что музей благотворно влияет на цвет лица, – он усмехнулся: «Кажется, что ты плавала, или в теннис играла».

Лаура забыла, что ходила в Национальную Галерею.

– Напишу Джону, – решила она, – попрощаюсь, поблагодарю его. Он хороший человек, пусть будет счастлив. И кузинам напишу, они меня приютили…, – от пиджака отца пахло архивной пылью, и виргинским табаком.

– У него морщины, – поняла Лаура, – на лбу, вокруг глаз, а ему пятидесяти не исполнилось. Он порадуется, когда узнает. В Японию самолеты летают, всего десять дней, и ты на месте. Очень быстро, – она, как в детстве, положила голову на плечо отца:

Лаура помолчала:

– Папа, я в Токио еду, на следующей неделе. Но у меня отпуск, через год, – торопливо прибавила девушка, – и я буду писать, телеграфировать…

Джованни гладил темные волосы:

– На Холме Хризантем помолись, – наконец, сказал отец, глядя в открытую дверь на синее, яркое, осеннее небо:

– Я все…, – он прервался, – все понимаю, милая…, – Лаура всхлипнула:

– Давай завтра к мессе сходим, – она обнимала Джованни, – как в детстве, помнишь? После войны…, – девочкой, отец водил ее на воскресную мессу в Бромптонскую ораторию. После службы они всегда шли в Гайд-парк, и сидели в кафе. Лаура ела мороженое с вафлями, Джованни пил кофе. Он подхватывал костыль: «Мне кажется, кое-кто нас заждался».

Лаура, в бархатном пальто, бросала кусочки вафель птицам. Утки и лебеди толкались у берега пруда, отец крепко держал ее за руку.

– Сходим, доченька, – ласково отозвался Джованни, – и помни, главное, чтобы ты была счастлива…, – Лаура постояла, прижавшись к нему. Девушка подтолкнула отца:

– Ты проголодался. Сделаю флорентийские бифштексы, откроем бутылку вина, из тех, что я привезла. Я кофе сварю, поиграю тебе Шопена…, – она говорила, а Джованни вспоминал карту:

– Господи, как далеко. Ничего страшного, – успокоил он себя:

– Лаура взрослая девочка, разумная. Я не один остаюсь, здесь Юджиния, Джон, дети. Лаура вернется, выйдет замуж, буду возиться с внуками, – он поцеловал теплые, пахнущие вишней волосы: «Спасибо тебе, доченька».


Косой свет пробивался через высокие окна Палаты Общин. На скамьях оппозиции ободрительно зашумели, закричали: «Слушайте, слушайте!»

Глядя на министра здравоохранения, Юджиния, упрямо повторила:

– Я, как депутат от Бетнал Грин и Боу, настаиваю, ваша светлость, на полном отчете о ходе расселения трущоб. Позорно, что в наше время, когда мы пользуемся водопроводом и канализацией, в центре Лондона люди живут в худших условиях, чем где-нибудь в Экваториальной Африке…, – кабинет Юджинии располагался в сердце Ист-Энда, на Брик-лейн.

Леди Кроу приезжала в избирательный округ на метро. Юджиния считала невозможным появляться в Ист-Энде на роскошной машине. Она пешком обходила улицы, говорила с людьми, выслушивала жалобы на домовладельцев, поднимающих арендную плату, встречалась с врачами, обслуживавшими избирателей. Женщина обедала в дешевой забегаловке, сидя за столом с докерами и ремесленниками. Юджиния опекала убежище для женщин и детей, основанное покойной тетей Полиной. Она свободно объяснялась с избирателями-евреями. Леди Кроу хорошо знала немецкий язык. За восемь лет, что она пробыла депутатом от Уайтчепеля, Юджиния начала немного говорить на идиш.

Министр здравоохранения, сэр Кингсли Вуд огладил седоватую бороду:

– Согласно предложенному вами и вашими коллегами плану, уважаемый депутат, – он поклонился в сторону Юджинии, – каждый месяц мы расселяем около двадцати пяти тысяч человек, по всей стране. Конечно, есть затруднения…

– Разумеется, ваша светлость, – Юджиния сжала губы:

– Из разговора с моими избирателями стало ясно, что многие домовладельцы отказываются предоставлять жилье людям с большими семьями.

Она со значением посмотрела на министра здравоохранения:

– Мы настаиваем на рассмотрении каждого такого случая. Мы просим обратить внимание на то, чтобы пожилые люди и семьи с маленькими детьми, если они переселяются в многоэтажные дома, были бы обеспечены лифтами…, – на скамьях консерваторов кто-то закатил глаза, но Юджиния не обратила на это внимания.

В первый раз, услышав ее в Палате, герцог, весело, заметил:

– Ты словнобульдог. Вцепишься в бедных министров, и не оставляешь их в покое, пока не добьешься своего. Думаю, тебе до конца жизни место в Палате обеспечено. Избиратели тебя никуда не отпустят.

В Уайтчепеле, как ни странно, люди были деликатными и не говорили с Юджинией о ее сыне. Кто-то из докеров, на приеме, вздохнул:

– Разные вещи случаются, леди Кроу. Это не ваша вина…, – извинившись, он перевел разговор на что-то другое. Питер, вчера улетел в Берлин, через Амстердам. Провожать его было невозможно. Сына, как обычно, окружали штурмовики Мосли.

– Только бы все хорошо сложилось, – попросила Юджиния, слушая голос министра здравоохранения, – только бы он не рисковал, мальчик мой…, – герцог уверил ее, что визит Питера в Германию безопасен, однако сын встречался с руководством нацистской партии, и лично с Гитлером.

– Я бы не смогла, – внезапно, поняла леди Кроу, – не смогла бы сохранить спокойствие…, – дослушав министра, она вежливо сказала:

– Я ожидаю к декабрю получить полный отчет о расселении в моем избирательном округе и в других округах, где мы имеем дело со скоплением трущоб…, – лейбористы стали аплодировать. Опустившись на скамью, Юджиния поняла, что краснеет.

Она заставляла себя не думать о Джоне. В Ньюкасле, все оказалось просто. Они пошли наверх, и задернули шторы. Оказавшись в его руках, Юджиния, наконец-то, позволила себе заплакать. Она лежала, уткнувшись лицом в его крепкое плечо. Женщина бормотала:

– Пусть бы Питер вернулся, Джон, пусть бы вернулся…, – у него были сухие, ласковые, горячие губы. Почувствовав его поцелуй, Юджиния, устало, облегченно закрыла глаза.

– Вернется, – слышала она шепот, – я тебе обещаю, милая. Все с ним будет хорошо…, – в комнате пахло дымным, осенним лесом, она распустила узел каштановых волос, старая кровать заскрипела. Юджиния, застонала: «Господи, как долго. Я и забыла, как это бывает».

Герцог предложил пожениться, тихо, без излишнего шума. Однако Юджиния знала, что, в случае брака, ей придется оставить парламентскую скамью. Герцог был государственным служащим, хотя это не афишировалось. Она лежала, перебирая сильные пальцы. Джон улыбался:

– Я все-таки джентльмен, дорогая моя. Но ты права…, – Юджиния обняла его.

Джон, вдруг, сказал:

– Я, в общем, давно такого хотел. Но все, – он повел рукой, – не складывалось. А теперь сложилось, – он поцеловал теплый висок, – надеюсь, до конца наших дней…, – его сердце билось ровно, размеренно. Юджиния, слушая четкие удары, неожиданно, поинтересовалась:

– Давно хотел, говоришь. А чего ты ждал тогда?

– У тебя имелся…, – недовольно отозвался Джон, – прямой потомок Шарлеманя, или как его…, Я всего лишь наследник какого-то римского офицера, сидевшего на стене Адриана и сражавшегося с дикими пиктами. До времен Вильгельма Завоевателя у нас титула не было. Куда мне с ним тягаться? – Юджиния расхохоталась.

В один из ее визитов в Париж, Мишель познакомил тетю с французским графом, вдовцом. Племянник реставрировал его семейные картины.

– Я не смогла встречаться с мужчиной, проводившим больше времени перед зеркалом, чем я сама, – задумчиво сказала Юджиния:

– По тебе видно, что ты перед зеркалом только бреешься. Я тебе новый пуловер куплю, в Лондоне. В старом, – она взглянула на ковер, – моль дырки проела.

– Можно заштопать, – он окунул руки в распущенные, тяжелые, каштановые волосы:

– Старое, оно не всегда негодное, Юджиния…, – она прикусила губу, сдерживая стон.

Юджиния очнулась от голоса кого-то из консерваторов:

– Уважаемая депутат долго и горячо говорила о нуждах своих избирателей. А известно ли уважаемому депутату, что ее избиратели подвергаются опасности, являясь мишенью для отвратительных, антисемитских выходок членов так называемого «Британского Союза Фашистов», где, на первых ролях, подвизается сын уважаемого депутата, мистер Питер Кроу? – консерваторы затопали ногами. Юджиния, сжав зубы, заставила себя поднять голову.

После дебатов, добравшись до кабинета, она попросила секретаря принести крепкого кофе. Консерваторы внесли билль о запрещении ношения униформы гражданскими лицами. Штурмовики Мосли, во главе с Питером, пока что свободно разгуливали по Лондону в черных рубашках. Мистер Адамс, депутат от Лидса, известный антифашист, прямо назвал Питера опасным сумасшедшим.

– Все, как обычно, – Юджиния взялась за почту: «Что Адамс говорил? Мы три года бездействуем, наблюдая появление нового британского фюрера, мистера Мосли, и его правой руки, мистера Кроу».

Сверху лежала телеграмма. Юджиния распечатала ее:

– Дорогие родственники, вчера появились на свет мальчики, близнецы, по шесть фунтов каждый, здоровые и крепкие. Эстер себя отлично чувствует, посылаем нашу любовь…, – телеграмму подписал Давид Мендес де Кардозо:

– Добрался из Маньчжурии, или где он обретался. Успел к родам. Хаим обрадуется, два внука. А у меня, когда появятся? – подумав о Маньчжурии, Юджиния вспомнила, что Наримуне отплывает на следующей неделе в Японию. Лаура, по словам герцога, получила назначение в Токио.

– Они встретятся, – Юджиния закурила папироску, – но бедный Джованни. Италия почти рядом, а теперь Лаура далеко, на краю света…, – Юджиния сама читала почту и отвечала на письма.

Погрузившись в работу, она встрепенулась, когда заскрипела дверь. Леди Кроу поднялась, оправляя бежевый, твидовый жакет от мадам Скиапарелли: «Чем я обязана, сэр Уинстон…»

У него было лицо бульдога, твердое, упорное.

– Я вашему секретарю велел еще две чашки кофе принести. Голова болит, – Черчилль помолчал, – погода меняется. Бабье лето закончилось, – он, неожиданно легко, опустился в кресло.

Юджиния еще никогда не разговаривала наедине с хорошим другом герцога, бывшим членом кабинета министров, а ныне просто депутатом парламента. В бытность Черчилля министром внутренних дел он отдавал приказы о подавлении демонстраций суфражисток, в которых участвовала тогда еще мисс Юджиния Кроу.

Он пил кофе, покуривая сигару:

– У вас подбородок вашей бабушки, леди Кроу. Я имел честь ее знать, когда она еще, так сказать, в отставку не ушла. Вы в то время с плакатами разгуливали, добиваясь предоставления женщинам избирательного права. Ее подбородком железо можно было резать, вашим тоже. Вы сегодня хорошо держались, в Палате, – он стряхнул пепел.

Юджиния вскинула подбородок:

– Добивались, и добились, сэр Уинстон. Вы у меня хотели что-то спросить? – он покачал головой:

– В общем, нет. Считайте, что я пришел сказать вам комплимент, леди Кроу.

У двери Черчилль оглянулся:

– Вам и вашей семье. Вы четыреста лет служите Британии, и, я уверен, будете делать это и дальше.

Он обвел рукой кабинет:

– Здесь, на ваших заводах, и даже, – Черчилль повернул бронзовую ручку, – на континенте, – серые глаза потеплели:

– Мы этого не забудем, обещаю.

Черчилль тихо вышел, Юджиния оперлась на стол:

– Он знает. Джон говорил, что три человека знают, кроме меня, самого Джона и Джованни. Даже король ничего не подозревает. Так безопасней…, – по Лондону ходили слухи, что миссис Симпсон, предполагаемая жена короля, близка с новым послом нацистской Германии, Иоахимом фон Риббентропом. Юджиния присела на край стола: «Знает. Он пришел, чтобы поддержать меня».

Возвращаясь в кабинет, он думал, что политика умиротворения Гитлера, ведущаяся премьер-министром, рано или поздно покажет полную непригодность. Он понимал, что Британии придется выбирать между бесчестием сделки с нацистами, и войной, и она, скорее всего, выберет бесчестие. Остановившись у окна, он посмотрел на серую Темзу:

– То есть войну. Другого не случится.

Вода вздувалась под сильным ветром с востока, по мосту тек поток автомобилей, над Темзой кружились чайки. Черчилль знал, что Британия не была готова к войне:

– Надо готовиться, – разозлился он, – правильно Джон говорил. Вооружать авиацию, менять истребители, заниматься военным флотом. Когда я стану премьер-министром, – решил Черчилль, – я ее заберу в кабинет. Возьмет на себя промышленность, она отлично разбирается в производстве. Сын ее, наверняка, в армию захочет пойти, но я его не отпущу. Пусть управляет концерном. Нам понадобится сталь, много…, – он вздохнул:

– Если он доживет до войны.

Черчилль слышал, как депутаты осторожно обходят его по дуге, стараясь даже не дышать. Он еще немного постоял, и пошел к себе.


За обедом, на Ганновер-сквер, Юджиния упомянула о визите Черчилля. Джон усмехнулся:

– Он хотел на тебя поближе посмотреть. Должно быть, какие-то планы строит, на будущее…, – Юджиния оглядела отделанную каррарским мрамором столовую: «Джованни совсем один остается, надо ему помочь».

– Поможем, – согласился герцог, помахав телеграммой, что Юджиния принесла из палаты:

– Поедем в Harrods, выберем подарки. Скоро и мы с тобой, – он взял ее руку, – внуков дождемся, – они говорили свободно, герцог ручался за особняк. Юджиния сначала стеснялась приходить сюда. В особой комнате, на первом этаже круглосуточно дежурили охранники. Джон поднял бровь:

– На шестом десятке мне неудобно пользоваться нашим традиционным способом ухаживания, то есть люком в крыше. Люди у меня проверенные, никаких слухов не пойдет.

В кабинете герцога, над камином, висел: «Подвиг сэра Стивена Кроу в порту Картахены». Они разожгли огонь. Погода, действительно, менялась, вечер был сырым. Юджиния, посмотрела на золотистые искорки в бокале портвейна:

– Стивен на него похож, – она кивнула на портрет, – лицо упрямое. Зачем он отпуск взял, ты мне говорил? – герцог погладил теплый шелк платья на плече:

– Должно быть, в Испанию отправился, с приятелями, – отозвался он:

– Такого им никто запретить не может. Решили провести отпуск на юге…, – Юджиния прижалась головой к его груди:

– Кровь Ворона. Впрочем, и у нас она имеется, и у Холландов. У всех, в общем…, – проводив сына в Кембридж, Джон велел ему держать глаза открытыми и сообщать обо всех подозрительных визитерах. По словам Маленького Джона, Тони уехала в Манчестер, писать статью о профсоюзах.

– Пройдет, – успокоил себя герцог, – это юношеское. Бабушка Полина курьером у Маркса подвизалась, по молодости лет. Тони получит диплом, встретит хорошего человека, выйдет замуж…, – дальше он старался не думать. Джон вообще, в последние дни, предпочитал думать только о делах. Канарейка готовилась к отлету. Они надеялись, что теперь получат, свежую информацию о планах японских военных.

– Давид работал в Маньчжурии, – вспомнил Джон, – однако он врач. Он с японской армией, должно быть, и не сталкивался.

– Надо Хаиму поздравление отправить, – сказал он вслух, забирая у Юджинии хрустальный бокал.

– Но я пока что не дед, а ты не бабушка…, – она шептала что-то ласковое, а Джон вспоминал разложенные по столу рентгеновские снимки, в кабинете врача, на Харли-стрит.

– Но я почти прекратил кашлять, – растерянно сказал Джон. Указка обвела светлое пятно на левом легком.

Доктор сочувственно посмотрел на него:

– Ваша светлость, вы прекратили кашлять, потому, что легкие оправились. Следы отравления исчезли. Болезнь…, – он замялся. Джон прервал его: «Опухоль».

– Опухоль, – согласился врач, – к вашему давнему поражению отношения не имеет. Кашель вернется. Начнутся боли, слабость…, – Джон застегнул потрепанный пиджак: «Я знаю, доктор. Моя мать умерла от рака, когда ей еще пятидесяти не исполнилось. Сколько мне осталось?»

Он вдыхал пряный аромат сандала, целовал обнаженное, белое плечо, слышал легкий стон:

– Два года. Может быть, три. Три, пожалуйста. Мы не готовы к войне, совсем не готовы. Господи, дай нам хотя бы немного времени…, – Джон поцеловал лазоревые глаза Юджинии, нежные веки:

– Я тебя люблю, – сказал он тихо, – так люблю.

Юджиния замерла в его руках. Джон обнимал ее, слыша шорох осеннего дождя за окном.

Часть третья Париж, осень 1936

Он любил приезжать на стройку рано утром, перед рассветом, когда рабочие еще не приходили, и здание было тихим. Он касался ладонью стен, чувствуя надежность прохладного, крепкого камня. Вилла стояла на своем участке, в Нейи-сюр-Сен, примыкая к Булонскому лесу. Гропиус, в Веймаре, учил их, что здание должно быть функциональным и простым.

– Как сама природа,– говорил архитектор, – в ней нет излишеств. Функция диктует форму, а не наоборот. У каждого животного и растения есть своя ниша. Занимая ее, они обретают наиболее подходящие очертания. Подобное должно случиться и с вашими постройками. Сделайте их частью окружающего пространства.

Оставив на дороге низкий, черный лимузин Renault, он открыл ворота, грубо сваренные из серой, индустриальной стали. Участок обнесли оградой из портлендского камня. Материалы для виллы заказывались в Англии и Америке. Он не вел дела с Италией и Германией. Один из поставщиков, предложил немецкие краски, по очень выгодной цене. Он разъярился:

– Мой учитель, месье Гропиус, еле вырвался из нацистской Германии. Пока я жив, ни в одном моем здании, не будет и гвоздя, произведенного в странах, где правят Гитлер и Муссолини.

В его архитектурном бюро, из пятнадцати работников, треть была недавними эмигрантами из Германии. Поехав к министру внутренних дел, он убедил чиновника, что эти люди принесут пользу Франции. Гропиус был в безопасности, в Англии, однако Мис ван дер Роэ, тоже его учитель, не мог выехать из Германии. Школу Баухауса, его колыбель, рагзгромили штурмовики.

Он смотрел на еще не отделанную виллу. Участок, естественным образом, понижался к юго-западу. Оценивая местность, он вспоминал дома в Оклахоме, Техасе и Аризоне.

– Солнце, – пробормотал он, – заходящее солнце, и простор.

Все получилось именно так, как он хотел. Сдела низкую террасу перед юго-западным фасадом, он поставил на стену огромные окна. Вилла будто следила за солнцем. Здание вписывалось в рельеф участка, поднимаясь вверх, простираясь по склону небольшого холма. Выстроенная из белоснежного, драгоценного колорадского мрамора вилла, напоминала раковину, опоясанную лентой сверкающего в рассветном солнце стекла.

Он, иногда, подумывал о переезде в Америку, где он получил две таблички. В Филадельфии, он выстроил синагогу, из серого гранита, напоминающую диковинный цветок, а в Сан-Франциско, в долине Напа, на берегу озера, возвел загородную виллу для местного магната. Здание, казалось, вырастало из тихой, зеркальной воды.

Фрэнк Ллойд Райт обещал ему отличные комиссии в Америке. Он считался самым талантливым из молодых архитекторов Европы. У него имелось американское гражданство. Он родился на Панамском канале, где его отец заведовал возведением шлюзов.

Однако в Америку надо было плыть на лайнере. С матерью на руках, путь был невозможен, как невозможно было ее оставить во Франции. Он позволял себе уезжать не больше чем на два-три месяца, иначе матери становилось хуже. Она привыкла к его визитам, дважды в неделю. Каждый раз, когда ему надо было отлучиться, он долго и терпеливо объяснял матери, что непременно вернется.

Голубые глаза были детскими, доверчивыми, она отворачивалась, смотря куда-то вдаль. Он, несколько раз, повторял свои слова. Тогда мать начинала понимать, хотя бы немногое.

Неврологический сифилис протекал медленно, однако ноги матери уже парализовало, несколько лет назад. Она постепенно теряла зрение, и страдала припадками. Он вез ее из Ялты в Стамбул, в грязном, забитом людьми трюме одного из последних пароходов. Мать лежала, свернувшись в клубочек. Она стонала, едва слышно, будто раненое, умирающее животное. Он боялся, что мать, бродя, не в себе, по деревням на Перекопе, заразилась тифом, однако жара у нее не было. Он не успел, вернувшись с ней в Ялту, позвать врача.

Толпа осаждала пароходы, стреляя в воздух, падая с трапов в холодную, ноябрьскую воду Черного моря. Выл ветер, гремели обледеневшие снасти. Махновцы форсировали Сиваш и прорвали оборону белой гвардии. Ходили слухи, что взяты Джанкой и Симферополь, что красные, каждый день, расстреливают сотни военнопленных и гражданских.

За два месяца до этого отец отправил его с Перекопа в Ялту. Он, сначала, сопротивлялся. Отец вздохнул:

– Поучишься немного, милый мой. Ты с четырнадцати лет воюешь. В Ялте много профессоров, из Москвы, из столицы. Надо думать о будущем, Федька, – отец потрепал его по рыжей голове. Отец руководил строительством укреплений на Перекопе, мать заведовала медицинскими сестрами. Федор перед отъездом зашел в полевой госпиталь. Он обнял мать, наклонившись, вдыхая тонкий аромат ландыша. Она не доходила сыну головой и до плеча. Белокурые волосы она убрала под серый, сестринский платок. Голубые, яркие глаза улыбнулись.

– Я за отцом присмотрю, – пообещала Жанна Генриховна, – не волнуйся. Возьми, – она стянула с пальца, кольцо с алмазом, – может быть, в Ялте девушку встретишь, что по душе придется. Все здесь собрались…, – мать помолчала, – а тебе двадцать лет, милый…, – поцеловав мать в теплый, высокий лоб, он повесил кольцо на цепочку от крестика.

Если бы он тогда не забрал алмаз, то камень, конечно бы, сгинул, как сгинул отец, расстрелянный комиссаром Вороновым на глазах у матери, как угас ее разум, как пропало все.

Он стоял, засунув руки в карманы английской, замшевой куртки, глядя на виллу.

В Ялте он месяц поучился у профессора из Академии Художеств, черчению и архитектурному рисунку. На Перекопе было спокойно, но потом гонец от Врангеля привез известия, что красные перешли в контрнаступление, окружив часть, где служил отец, где размещался госпиталь матери.

Федор поехал на север. По словам Врангеля, отца расстреляли, а мать пропала без вести. Выслушав генерала, Федор угрюмо сказал:

– Я, ваше превосходительство, демобилизованный. Штатский. Студент. Вы не можете запретить мне перейти линию фронта. Я должен найти тело отца, должен…, – он запнулся. Врангель кивнул: «Не могу, Федор Петрович. Бог вам в помощь».

Тело отца он не отыскал. Оно, наверное, до сих пор лежало в пустынных просторах Северного Крыма, в неизвестной могиле.

– Как церковь в Зерентуе, – Федор поднял желтый, осенний лист, – один пепел от храма остался. Прах и пепел…, – мать он нашел в разоренной красными деревне, за линией фронта. В поселке стояла какая-то кавалерийская часть.

Отца расстрелял комиссар Воронов. Федор знал, кто такой Воронов на самом деле. Покойный дядя Михаил, до войны рассказал все его отцу, а отец ничего от Федора не скрывал. Врангель сообщил Федору, что Воронова убили через два дня после смерти полковника Воронцова-Вельяминова. Сжав зубы, Федор заставил себя не материться.

Он бродил по деревням, в тулупе и шапке. Конец осени оказался неожиданно холодным. Федор притворялся крестьянином, строителем. Он и не ждал, что мать жива, однако, в одной из деревень услышал, что красные держат при себе какую-то женщину, безъязыкую, потерявшую разум.

Для него не составило труда, ночью, пробравшись в избу, где стояли командиры, перестрелять пять человек. Федор воевал с четырнадцати лет, и отлично владел оружием. Он вытащил мать из чулана, почти обнаженную, в рваной рубашке, со сбившимися в колтун волосами, с порезанными, грязными ногами. Федор не поверил крестьянам, сказавшим, что женщина не в себе. Однако все оказалось правдой. Мать так и не оправилась.

Денег у них не было. Все вклады отца лежали в Волжско-Камском банке. Средства, как и все остальное, как и вся прошлая их жизнь, превратились в прах. В Париже их ждала квартира, в Лондоне жила родня, однако до Европы надо было доехать. Устроившись в Стамбуле грузчиком, Федор отправил телеграмму тете Юджинии. Он, наконец, привел мать к врачу. Прошло два месяца, как они отплыли из Крыма. Доктор сказал, что, если бы лечение начали сразу, то сифилис мог бы остановиться.

– Сальварсан очень эффективен, – врач развел руками, – но мы потеряли время. Боюсь, теперь болезнь будет прогрессировать.

Мать сидела, сложив руки на коленях, глядя куда-то вдаль. Федор заставил себя успокоиться. Юноша, тихо, спросил: «Она даже меня не узнает. Долго…, долго так будет продолжаться?»

– Может быть, – врач ободряюще взглянул на него, – когда вы довезете ее до Франции, до привычной обстановки, что-то изменится. Я, к сожалению, видел много женщин, бежавших из России. Женщин, девочек…, Пережитое ими, господин Воронцов-Вельяминов, неописуемо. Человеческий разум часто не может с таким справиться…, – в Стамбуле Федор отдал матери кольцо, в надежде, что она узнает камень. Чуда не случилось. Она не узнавала ни иконы Богородицы, ни семейного клинка. Вещи остались в Ялте, отец не брал реликвии на Перекоп. На рю Мобийон, матери, действительно, стало немного легче. Она бродила, ощупывая стены. Федор даже заметил на ее лице тень улыбки.

Мадам Дарю, похудевшая, из-за войны, но бодрая, всплеснула руками:

– Месье Теодор, не беспокойтесь. Моя кузина отменная сиделка, всю войну прошла. Мы о мадам Жанне позаботимся. Вы займитесь месье бароном…, – Федор сначала не понял, о ком говорит консьержка. Дядя Пьер погиб, в сражении при Ипре, но Федор помнил его сына годовалым, толстеньким, белокурым ребенком.

В квартире на набережной Августинок он нашел высокого, худого, восьмилетнего мальчишку. Мишель ухаживал за больной матерью, ходил в школу, и каждый день занимался рисунком в Лувре. Кузен хотел стать реставратором, он любил историю, и отлично знал все картины в музее.

– Я еще бабушку Марту помню, – Федор, невольно, коснулся шеи. Тринадцать лет он носил простой, серебряный крестик.

– Из нас, молодых, никто ее не знал. А я помню…, – он увидел подернутые, сединой, бронзовые волосы, вдохнул запах виргинского табака, почувствовал прикосновение крепкой, маленькой руки.

Приходя на рю Мобийон, Федор обнимал мать, но редко дожидался ответных объятий. Руки у Жанны слабели. Она сидела в инвалидном кресле, на балконе, глядя на крыши, Сен-Жермен-де Пре. Медсестра читала ей газеты и книги. Федор купил патефон, и пластинки с любимой музыкой матери, Моцартом и Шопеном. Гулять она не могла, с тех пор, как ей парализовало ноги. Жанна не любила покидать квартиру. Она дрожала, слыша гудки машин, и закрывала голову руками. Врач навещал мать каждую неделю, но Федор, знал, что остается только ждать.

Когда он учился у Гропиуса, в Германии, он каждые два месяца ездил домой, повидать мать.

– Если бы я взял кольцо в Берлин, – подумал Федор, – я бы его отдал. Я бы ей все отдал…, Тринадцать лет прошло, – рассердился он на себя, – оставь, забудь. Ты ее больше никогда не увидишь. Где ее искать, немку по имени Анна…, – он больше ничего о ней не знал.

Каждую ночь, тринадцать лет, он искал ее рядом, видел дымные, туманные серые глаза, целовал черные, пахнущие жасмином волосы. Он держал в потайном отделении блокнота рисунок, сделанный в его комнате, в Митте. За окном хлестал дождь. Она лежала, обнаженная, закинув тонкую руку за голову. На жемчужной коже виднелся розовый, свежий шрам, немного выше локтя.

Федор тогда не спросил, откуда он.

– Забудь, – он посмотрел на часы, – оставь, Федор Петрович.

Он должен был успеть на два ремонта, встретиться с новым заказчиком, заехать к матери, с провизией от Фошона. Вечером кузен ждал его в кабаре Le Gerny, на Елисейских полях. Пела малышка Пиаф. Федор хотел позвонить какой-нибудь подружке, но махнул рукой.

Обед предполагался холостяцким. У кузена гостил его коммунистический приятель, Джордж Оруэлл. Писатель в Париже не оставался, а ехал в Испанию. Мишель, кажется, в Мадрид, не собирался. Федор, думая об этом, облегченно выдыхал. Он вырастил и выучил мальчишку, и совсем не хотел, чтобы кузен, в двадцать четыре года, сгинул где-нибудь в окопах.

– Он стрелять не умеет, – пробормотал Федор, – а я до сих пор не забыл, как это делается. Он коммунист, – Федор закурил «Галуаз», – но лучше коммунист, чем нацист. Бедная тетя Юджиния…, – ворота заскрипели, он обернулся.

– Месье Корнель! – удивился десятник, месье Эвре: «Вроде все в порядке. Сегодня отделкой занимаемся, как положено».

В Европе и Америке, Федор строил под именем Корнеля, так было удобнее. Он понимал, что в России ему никогда, ничего не возвести.

– Папа Транссибирскую дорогу прокладывал, мосты проектировал. Дорога осталась, а отца больше нет. Ничего нет…, – он аккуратно выбросил окурок в ящик для мусора. Федор штрафовал рабочих за грязь на участке.

– Я ненадолго, месье Эвре, – они прошли в деревянную времянку. Федор, сбросил куртку: «Дайте-ка мой наряд».

Старую, холщовую куртку и штаны покрывали пятна краски и мела. Взглянув в расписание работ на стене, он похлопал десятника по плечу: «У меня есть время, месье Эвре».

Лестницы уходили вверх, на второй этаж. У стен огромной гостиной стояли леса. Федор подхватил ведро со штукатуркой: «Начнем».


Рабочий кабинет Мишеля в Лувре помещался в крыле Денон, выходящем на Сену. Для реставрации был важен свет, а река отражала солнце, даже в пасмурный день. Сияние наполняло просторную, с высоким, лепным потолком, комнату. Вдоль стены выстроились картонные ящики. Наследники Эдмона де Ротшильда, умершего два года назад, согласно завещанию, передали музею коллекцию барона, четыре тысячи гравюр, три тысячи рисунков, пять сотен картин, лежавших в подвале, и рукописные книги. Мишель предпочитал не интересоваться точным количеством ценностей, понимая, что разбор коллекции займет года два.

На работу он ходил пешком, вдоль Сены, вспоминая год, проведенный в Италии. Мишель учился в Сорбонне, а потом Теодор отправил его на юг. Кузен заметил, что ни один архитектор или художник еще не миновал Рима и Флоренции.

– Теодор сам туда ездил, – Мишель сидел на подоконнике, любуясь Левым берегом, – тогда Муссолини уже был диктатором. Вернувшись, он сказал, что больше и ногой не ступит в фашистские страны. Он не берет никаких заказов из Италии, или Германии. Впрочем, в Германию его никто и не пригласит, – на столе у Мишеля лежала L'Humanité с его статьей о нацистской чистке немецких музеев от «дегенеративного» искусства. Так в Германии называли экспрессионизм, сюрреализм, и архитектуру Баухауса.

Мишель не был поклонником новых стилей, однако написал, что месье Эгон Шиле, был и остается великим художником, а президент Имперской Палаты Изобразительных Искусств, месье Адольф Циглер, должен стыдиться, что запятнал свое имя гонениями на признанных мастеров. В статье цитировались слова Циглера:

– Уродливые строения Гропиуса, и его учеников, в частности, дегенеративные проекты герра Корнеля, не имеют права называться архитектурой.

До прихода Гитлера к власти, кузен успел, вместе с Гропиусом, выстроить во Франкфурте жилой квартал с доступными домами, для рабочих.

– Теодору понравится, – усмехнулся Мишель, – надо взять газету, в кабаре. Как Циглер может писать такое? Он сам художник и неплохой…, барон легко соскочил с подоконника.

В кабинетах запрещали держать чайники, или электрические плитки. За кофе Мишель ходил вниз, в столовую для работников музея. Курил он во дворе. Картины, и графика не любили табачного дыма. Посреди мастерской, на мольберте, укрытое холстом, стояло «Купание Батшевы» Рембрандта. Мишель проводил обыкновенный, ежегодный уход за картиной. Приподняв холст, он посмотрел на золотистые волосы обнаженной женщины. Модель Рембрандта всегда напоминала ему кузину Элизу, из Мон-Сен-Мартена. Мишель, глядя на нее, невольно покраснел. Когда кузина Лаура гостила в Париже, он, украдкой, любовался ее темными волосами, тонкими, красивыми руками. На набережной Августинок стояло фортепьяно матери Мишеля. Кузина, приходя на обеды, играла Моцарта и Шопена.

– Оставь, – сказал себе Мишель, – у нее карьера, она государственный служащий. Она родственница. И кузина Элиза тоже.

Мишель каждый год ездил в Бельгию. Во время войны коллекцию де ла Марков надежно укрыли в подвалах. Мон-Сен-Мартен пострадал от артиллерийских обстрелов, но замок восстановили. С картинами, несмотря на четыре года войны, ничего не случилось. Дядя Виллем, все равно, приглашал Мишеля присмотреть за коллекцией.

Молодой барон де ла Марк был его ровесником, юноши сдружились. Виллем даже взял Мишеля в шахты, посмотреть, как добывают уголь. Отца Виллема тяжело ранило, на войне. Когда сын закончил Гейдельбергский университет, и вернулся в Бельгию, дядя Виллем передал управление делами в его руки. Элизе исполнилось семнадцать. Кузина училась в монастыре траппистинок, в Флерюсе. На летние каникулы девушка приезжала домой. Мишель, осторожно, поинтересовался, собирается ли она получать университетский диплом. Элиза удивилась:

– Разумеется, кузен. Я хочу стать журналистом, поступлю в Лувен. Я в монастыре, – девушка улыбнулась, – но это просто семейная традиция. Мама тоже в пансионе училась, и вообще…, – Элиза повела рукой:

– Мама и папа, очень набожные люди. Им было бы тяжело, если бы я отказалась в обители жить. У нас хорошая школа, – гордо добавила Элиза, – и математику преподают, и физику. У многих сестер есть дипломы.

Де ла Марки ездили в паломничества, в Рим, на благословение к его святейшеству, в Лурд, и в Лизье, в строящуюся базилику Святой Терезы. Блаженная Елизавета Бельгийская, мать дяди Виллема, дружила со святой. Тереза, в «Истории святой души», назвала баронессу духовной наставницей.

В Мон-Сен-Мартене, в храме Иоанна Крестителя, стояли саркофаги Элизы и Виллема. В городок стекались католические паломники со всей Европы. Дядя Виллем рассказал Мишелю, что его родители умерли в один день, почти в одно мгновение. Они стояли в церкви, глядя на вышивки святой Бернадетты, на письма святой Терезы. Дядя Виллем вздохнул:

– Они долго прожили. Всегда были рядом, всегда вместе. Папа Пий меня уверил, что через несколько лет их канонизируют, – барон перекрестился. Мишель, отчего-то подумал: «Интересно, как это, быть сыном двух святых?»

Дядя Виллем, тихий, скромный человек, признался Мишелю, что хотел принять обеты.

– Но мама и папа сказали, что и в мире можно праведником быть, – он развел руками, – как они делали. Я поздно женился, после сорока…, – тетя Тереза, жена дяди Виллема была на десять лет его младше. Она провела почти всю жизнь в монастыре. Девушка покинула обитель, оказавшись единственной наследницей графского титула. Ее неженатый, младший брат, погиб в Бельгийском Конго, во время научной экспедиции. Тете Терезе, когда она вышла замуж, было за тридцать. Мишель, иногда, подозревал, что дядя Виллем и его жена, после появления детей, решили вести такую же жизнь, как и его родители. Однако у кузенов он, конечно, об этом не спрашивал.

Мишель поинтересовался у дяди Виллема, почему тот пошел в армию. Барон удивился:

– Как иначе, милый? Это моя страна, моя родина. Надо было ее защищать. Я верующий человек, но и кюре воевали, капелланами. Гитлер поплатится за то, что в Германии происходит, с католиками…, – дядя Виллем помрачнел:

– Убивать детей, лишать людей права завести семью…, – немецкие паломники, приезжавшие в Мон-Сен-Мартен, рассказывали об арестах священников. По слухам, в особых центрах, врачи умерщвляли умственно отсталых детей, и стерилизовали психически больных. Папа Пий пока молчал, а, значит, молчали и католики. Мишель был уверен, что это ненадолго.

– Невозможно, – он спустился вниз, – невозможно, чтобы так продолжалось. Кузен Аарон в Берлине, пытается спасти несчастных…, Господи, – он перекрестился, – помоги им, пожалуйста. И Джордж в Испанию едет…, – Оруэлл жил у него в квартире, на набережной Августинок.

Летом франкисты устроили попытку переворота. Мишель, по заданию партии, помогал переправлять в Испанию европейских коммунистов. На набережной Августинок, в рабочем кабинете, Мишель устроил мастерскую. Он отлично работал с бумагой и печатями, подделывал любой почерк, и снабжал товарищей нужными документами. Теодор ни о чем не подозревал. Мишель опасался, что кузену такое не понравится. Он привык относиться к Теодору, как к отцу. Родного отца Мишель не помнил. Барон де Лу отправился в армию, начальником госпиталя, когда мальчику исполнилось два года.

– Ладно, – успокоил себя Мишель, – Теодор у меня нечасто бывает. Я аккуратен, всегда все прячу.

Он курил, отпивая крепкий кофе, щурясь от яркого солнца, слыша гудки автомобилей на набережной. Мишель размышлял, какие краски использовал Рембрандт для волос Батшевы, цвета старого, тусклого золота. Ему, внезапно, пришло в голову, что он бы пригодился и в Германии. Он бы мог обеспечивать евреев проездными документами.

– Надо поговорить с товарищами, – сказал себе Мишель. Над ухом раздался голос служителя: «Месье де Лу, возьмите почту, чтобы к вам не подниматься. И вам записка, месье Верне вызывает».

Директор музея просил Мишеля зайти. Юноша почесал белокурую голову:

– Наверняка, поторопит меня с разбором картин Ротшильдов.

Прислали гранки его статьи о Рембрандте, пришло письмо из музея в Ренне. Мишеля просили сделать экспертизу картин, недавно предложенных дарителями.

– Еще время надо найти, – хмыкнул Мишель, – хотя можно заодно посмотреть, как обстоят дела в отеле Монтреваль.

После войны, де ла Марки подарили здание государству. В особняке разместили, городскую художественную галерею. Охотничий дом стоял в долине Мерлина. Де ла Марки, приезжая во Францию, часто его навещали. Сверху лежала телеграмма. Распечатав ее, Мишель улыбнулся. Кузен Давид сообщал о рождении близнецов.

– Надо съездить, подарки купить, – Мишель взглянул на часы: «Сначала к директору».

Он предполагал, что месье Верне будет интересоваться, как обстоят дела с каталогом коллекции, но директор помахал перед его носом официальным письмом на бланке Лиги Наций.

– Вы отправляетесь в Мадрид, месье де Лу, – Верне оценивающе глянул на Мишеля:

– Я помню, вы диссертацию по испанской живописи писали. Лига Наций рекомендовала Музею Прадо эвакуировать коллекции, на случай, – Верне пощелкал длинными пальцами, – непредвиденных обстоятельств. Поедете представителем от европейского художественного сообщества, с мандатом Лиги Наций, – он остановился у огромного окна, выходящего на Квадратный Двор. Мишель понимал, что непредвиденными обстоятельствами может оказаться штурм Мадрида войсками франкистов.

– Они испанцы, – сказал себе Мишель, – они не станут стрелять по национальным сокровищам, по Веласкесу, Эль Греко, Гойе…, – Мишель хорошо знал испанский язык, со времен поездок в Мадрид, где он занимался с куратором в Музее Прадо.

– Довоенных поездок, – поправил он себя.

У него оставалось две недели на профилактику Рембрандта, и передачу коллегам работы по коллекции Ротшильда. Потом его ждали в Мадриде. Спускаясь в подвалы, Мишель напомнил себе, что надо проверить гранки статьи, и написать в Ренн. Он прислонился к стене:

– Теодор будет волноваться. Но я не могу не поехать, это моя обязанность, как художника, как реставратора, а вовсе не как коммуниста, – Мишель, невольно, улыбнулся: «Теодор поймет. Он сам архитектор».

Мишель, решил, до отъезда, сделать черновой каталог. Он внес в документы две сотни холстов, сверяясь с бумагами, полученными от наследников барона. Для каждой картины требовалось определить провенанс, разобраться с авторством и оценить состояние живописи.

В подвалах было тихо. Он работал у большого стола, рядом с полукруглым, выходящим во двор окном. Электричества сюда не провели. В сумерках Мишель включал реставрационный фонарик.

– Как шахтеры, – Мишель склонился над столом, – они тоже лампы на голове носят. Только у меня каски нет…, – достав из ящика очередную картину, он, осторожно, открыл холст.

– Не может быть такого…, – пробормотал Мишель. Он быстро поднялся наверх, в комнату служителей, где стоял телефон. Кузен, на его счастье, оказался в бюро. Мишелю не пришлось искать его по строительным площадкам.

– Приезжай немедленно в Лувр, – велел Мишель, – ты должен все увидеть.

Во дворе, в окнах крыла Сюлли играло низкое, вечернее солнце. Дул ветер с реки, звонили колокола Нотр-Дам. Мишель вспомнил четкий, красивый почерк на обратной стороне картины, выцветшие чернила. Он глубоко затянулся папиросой:

– Не думал я, что такое случится.

О картине Мишелю рассказывал Теодор. Кузен слышал о холсте от бабушки Марты. Он, единственный, из молодежи, видел ее, в Лондоне. Кузену исполнилось тринадцать, когда бабушка, с дядей Мартином, и его женой, погибла, на «Титанике».

Ожидая кузена, Мишель принес холст наверх, в кабинет. Он вспомнил кладбище в Мейденхеде, с гранитным памятником, тем, кто не вернулся с морей. Мишель, отчего-то, подумал:

– Кузен Стивен летчик. Он не коммунист, однако, он вряд ли останется в стороне от борьбы с фашистами.

Они знали, что Питер Кроу, поклонник Гитлера. Мишель не встречал сына тети Юджинии. Когда юноша навещал Лондон, кузен уже порвал с семьей.

– Как он может, – поморщился Мишель, – долг любого просвещенного человека, сейчас, бороться с нацистами…, – Мишель, аккуратно устроил, холст на рабочем столе. Он предполагал, что не встретит затруднений у директора музея. Картина числилась в составе коллекции Ротшильдов, но в каталоге проходила, как творение неизвестного художника, конца восемнадцатого века.

– Надо сообщить тете Юджинии, – размышлял Мишель, – она говорила, что бабушка Марта оставила описание картины, в конторе у Бромли.

В провенансе говорилось, что холст купили в семидесятых годах прошлого века, у парижского антиквара. Мишель повертел расписку от продавца картины:

– После Коммуны. Тетя Марта в Париже жила, во время Коммуны. Мне Теодор рассказывал, – Мишель не застал бабушки Эжени, она умерла до его рождения.

– И тетя Жанна после Коммуны родилась…, – Мишель навещал тетю. Она, правда, его не узнавала, и не могла узнать, однако Жанне нравилось рассматривать художественные альбомы, что ей приносил племянник. Мишель хорошо помнил, как болела и умирала его мать. Уходя с рю Мобийон, он заворачивал в церковь Сен-Сюльпис и садился куда-нибудь на задние ряды. Он не молился, только просил, чтобы тете Жанне и кузену стало немного легче.

Мишель вступил в партию студентом Эколь де Лувр. Он учился в те времена, когда и дня в университетах не обходилось без стычек между социалистами и сторонниками правых, радикальных движений, Аксьон Франсез, и лиги «Огненных крестов».

Мишель, хоть и был наследником титула, отказался вступать в Аксьон Франсез. Они поддерживали восстановление во Франции монархии. Мишель, терпеливо, замечал:

– Господа, Третьей Республике шесть десятков лет. Если вы хотите пересмотреть итоги революции, то для подобного уже поздно.

К чести Аксьон Франсез, они не разделяли фашистских идей. Тем не менее, Мишель прекрасно понимал, что молодчики из правых союзов не любят Гитлера и Муссолини просто за то, что они не французы, а вовсе не из-за недовольства их политикой. Мишелю всегда был противен антисемитизм. Когда речь заходила о том, что иностранцы ничего хорошего Франции не принесли, он напоминал о «Джоконде».

– Король Франциск Первый, – усмехался Мишель, – вас бы не поддержал, господа монархисты. Вы бы, дай вам волю, и Леонардо изгнали из Франции.

Он пришел в коммунистическую партию потому, что для него не оставалось другого выбора. Мишель посещал церковь, но не был верующим католиком, и не признавал авторитета папы. Правые силы были откровенно неприятны. Оставались только левые. С кузеном они о таком говорили редко. Теодор, монархист, ходил на службу в православный собор, на рю Дарю, но всегда брезгливо отзывался о тех кругах в русской эмиграции, что проповедовали идеи фашизма.

Теодор хмуро сказал:

– Хватает и того, что в русском общевоинском союзе, антисемит на антисемите. Когда я в Берлине жил, – кузен усмехнулся, – несколько раз, как бы это выразиться, наглядно объяснял, что русский дворянин никогда себя подобной грязью не пачкал, – он, со значением посмотрел на кулак:

– Мальчишкой я себе мог позволить подраться. Сейчас иногда тоже хочется, – почти весело добавил Теодор.

Кузена часто приглашали на разные монархические съезды, но Теодор отмахивался:

– Я предпочитаю работать, а не болтать языком. Я не политик, и никогда им не стану. Тем более, – ядовито добавлял кузен, – они даже не могут договориться, кто является законным наследником престола…, – Теодор, в общем, был не против демократической формы правления в России. Он замечал, что надо трезво смотреть на вещи:

– Россия, какой она была, ушла, и более, никогда не вернется, – грустно говорил он: «И мы туда тоже не вернемся».

– У него есть родственники в Советском Союзе, – вспомнил Мишель.

– Дети Воронова, мальчики. Теодор не собирается им мстить, не такой он человек, да и где их найдешь. Семью разбросало…, – отца Мишеля похоронили в братской могиле, под Ипром. Мать была погребена в Ницце, где она умерла, но Мишель всегда посещал Пер-Лашез. Каждое первое мая на склепе появлялись красные гвоздики. Коммунисты приносили букеты к надписи: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Мишель тоже приходил на Пер-Лашез с цветами. Он стоял, читая высеченные в мраморе буквы:

– Господь, будучи верен и праведен, простит нам грехи наши и очистит нас. Теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше. Будь верен до смерти, и я дам тебе венец жизни. Dulce et decorum est pro patria mori. Пролетарии, всех стран, соединяйтесь! – юноша думал, что и тетю Жанну, и его, Мишеля, тоже похоронят здесь.

Над золотой водой Сены парили речные чайки.

– Нашел, о чем размышлять, – рассердился Мишель, – тебе двадцать четыре года. У тебя вся жизнь впереди. Ты еще девушку не встретил…, – он не спрашивал у кузена, собирается ли Теодор жениться.

Кузен жил в огромной квартире, с отдельной студией, и верхним светом, на последнем этаже хорошего дома у аббатства Сен-Жермен-де Пре. Убирала у него консьержка. Кузен предпочитал, обедать с персоналом и рабочими,в бюро или на стройках, но часто устраивал вечеринки. Теодор приглашал писателей, художников, политиков, актрис и просто красивых моделей. Кузен постоянно менял подружек, ни одна из них в студии надолго не задерживалась.

– Я им звоню, – заметил Теодор, – когда мне надо, как бы это выразиться, отдохнуть. Иногда после такого хорошие идеи в голову приходят, – он усмехнулся, Мишель покраснел. Кузен, богатый человек, отлично зарабатывал проектами. Мишель и сам не бедствовал, хотя на счетах у него лежало меньше денег, чем у отца, до войны. Франция только к концу двадцатых годов оправилась от военных потерь. Потом начался банковский кризис в Америке, затронувший и европейские финансы.

Коллекция импрессионистов, стоила дорого, но Мишель не собирался ее продавать. Иногда он даже покупал на аукционах новые этюды и наброски. У него были и Ван Гог, и Модильяни, и Таможенник Руссо.

– Надо будет в Испании пройтись по лавкам, – решил он, – Веласкеса я не найду, но, может быть, что-то интересное попадется. И девушки в Испании красивые, я помню…, – дверь скрипнула. Кузен, с порога, смешливо поинтересовался: «Очередной сомнительный Леонардо?»

– Не сомнительный, – отозвался Мишель, указывая на картину. Голубые, обычно холодные глаза кузена потеплели.

Наклонившись над столом, они смотрели на изящную, стройную, маленькую девушку в черном сюртуке. Она сидела на камне у ручья, в тени большого дуба, чуть повернув голову. Бронзовые волосы блестели в лучах заходящего солнца. Девушка лукаво, одними губами, усмехалась.

Мишель перевернул картину: «Мадам Марта де Лу, Париж, 1778».

– В духе Ватто, – наконец, сказал Мишель: «Твой прапрадед был отличный художник, Теодор».

Кузен кивнул:

– Бабушка Марта была бы рада. Надо ее в Лондон отправить, тете Юджинии. Пусть займет свое место, где положено, рядом с бабушкой Мартой и миссис де ла Марк…, – Федор помнил портреты на Ганновер-сквер.

Над рабочим столом Мишеля висела гравюра в рамке, его собственной руки, герб рода де Лу. Взглянув на белого волка, в лазоревом поле, на три золотые лилии, Федор положил руку на плечо Мишелю:

– Правильный у вас девиз. Je me souviens. Спасибо, что меня позвал, – кузен улыбался. Мишель велел себе: «Сейчас».

К его удивлению, Теодор не стал ворчать:

– Я тебя в тир отведу, в субботу. Ты оружия никогда в жизни в руках не держал, а я отлично стреляю.

– Зачем? – запротестовал Мишель:

– Я еду с мандатом Лиги Наций, я работаю в музее…, – кузен прервал его:

– В России я видел, что с музеями делали, и как расстреливали людей с разными мандатами. Купим тебе револьвер, перед отъездом. Считай его подарком, – они осторожно убрали картину. Теодор посмотрел на часы:

– Пора к маме. В десять встречаемся на Елисейских полях, у клуба…, – оглянувшись, он окинул Мишеля долгим взглядом: «Молодец, что в Испанию ехать не отказался».

– Это мой долг, – просто ответил Мишель. Солнце садилось над крышами Левого Берега, птицы стаей летели над рекой, дул свежий, прохладный, осенний ветер. Устровшись у стола, он зажег лампу. Надо было отослать письмо тете Юджинии.


В крохотной артистической уборной кабаре Le Gerny пахло пудрой и табачным дымом. В окруженном электрическими светильниками зеркале отражалась маленькая, хрупкая девушка. Она стояла в центре уборной, приподняв подол черного, строгого, закрытого платья. Девушка, было, открыла рот. Темноволосая подруга, опустившись на колени, быстро подшивала платье. Анеля замахала рукой. Закатив глаза, Пиаф пыхнула сигаретой. Анеля сделала последние стежки: «Нельзя говорить, если на тебе что-то шьют. Иначе память зашьешь».

– Иногда такое к лучшему, – сочно заметила Пиаф, присаживаясь к зеркалу, встряхнув коротко стрижеными, черными, кудрявыми волосами:

– Я бы предпочла кое-что не помнить, дорогая моя, из прошлой жизни, – она зорко посмотрела на Анелю:

– Мы с тобой похожи. Ты в детстве не разговаривала, я слепой была…, – они познакомились в ателье. После выступлений в цирке Медрано, и в мюзик-холле «ABC», на Больших Бульварах, Пиаф стала звездой Франции. Она рассказала Анеле, что еще год назад жила в комнатушке на Монмартре, и пела на улицах. Пиаф пришла в ателье с наставником, поэтом Ассо. Он учил девушку одеваться, двигаться на сцене, писал для нее песни.

Анеля обустроилась в Париже, сняв комнатку в Латинском квартале, неподалеку от Сорбонны. Девушка купила в рассрочку швейную машинку. По выходным Анеля подрабатывала портнихой. В ателье, на площадь Вендом, она ходила пешком. Мадам Скиапарелли, просмотрев эскизы Анели, одобрительно кивнула:

– Пойдете ко мне ассистенткой, мадемуазель Гольдшмидт.

Мадам Эльза внимательно осмотрела ее:

– Будете демонстрировать модели, с вашей фигурой преступно этого не делать.

Анеля покраснела.

Девушка просыпалась рано. Она варила кофе и яйца на маленькой электрической плитке и садилась на подоконник комнатки. За окном уходили к горизонту черепичные крыши Парижа, рядом возвышался купол Пантеона. Пахло сухими, осенними листьями, перекликались птицы. Анеля, иногда даже щипала себя, не веря, что все вокруг правда.

Работы было много. Она появлялась в ателье одной из первых, готовила расписание примерок, занималась черновой отделкой одежды, и участвовала в показах. Когда Анеля впервые вышла на подиум, в Le Bon Marche, в ателье, на ее имя, начали приходить письма. Девушку звали в Довиль, на Лазурный Берег, обещали снять ей квартиру.

Анеля выбрасывала конверты, к такому она привыкла в Польше. Цветы она раздавала по дороге домой, девочкам, торговавшим на улице. У других моделей в студии были покровители, политики, адвокаты, промышленники. Анеля слышала о вечеринках в Сен-Жермен-де-Пре, о коктейлях и автомобильных прогулках, о полетах в Ниццу и Лондон. Она пожимала плечами: «Я здесь не для этого».

На осенние праздники она ходила в синагогу. У Анели имелось рекомендательное письмо от пана Генрика, доктора знала вся Европа. На женской галерее Анеля рассматривала бронзу и мрамор, хрустальные люстры, шелковые туалеты дам. В Варшаве сирот водили в простую синагогу, неподалеку от Крохмальной. В Париже люди тоже говорили о преследовании евреев в Германии. Одна из девушек в студии приехала в столицу из Кельна.

– Мне повезло, – темные глаза Розы похолодели, – мои родители из Эльзаса. Мы имеем право на французское гражданство, а остальные…, – она посмотрела куда-то вдаль. Анеля кивнула, помогая ей надеть вечернее платье:

– Я знаю. У нас в Польше много беженцев из Германии. Но, Роза, такое не может продолжаться. Рано или поздно…, – девушка повернулась к ней и отчеканила:

– Рано или поздно Гитлер захватит всю Европу. И тогда мы все, – красивые губы искривились, – будем тереть мостовые зубными щетками, под смех штурмовиков, как это делали мои родители! Они проезжали мимо магазина папы, увидели на вывеске еврейскую фамилию…, – сглотнув, Роза перевела разговор на что-то другое.

По воскресеньям Анеля ходила в Лувр. Служащие привыкли к высокой, темноволосой девушке, сидевшей на диванах с альбомом. Ее принимали за художницу. В букинистических лавках, в Латинском квартале, Анеля покупала старые номера модных журналов и книги по искусству. Она запоминала, как рисует мадам Скиапарелли, точными, уверенными движениями. Ателье занималось не только одеждой. Мадам создавала и украшения, и шляпы и даже духи. Она говорила:

– Ни одна деталь образа женщины не должна ускользнуть от нашего внимания. Пуговицы мы делаем особые, подходящие только к своей модели платья или костюма.

Мадам Эльза работала с художниками и писателями. В студии появлялись Жан Кокто, Альберто Джакометти, мадемуазель Мерет Оппенгейм.

Анеля вела дневник, записывая высказывания художников, рисуя модели платьев, шляп и обуви. Мадам Эльза хвалила ее за серьезность и сосредоточенность. Каждую неделю девушка ходила вольнослушательницей на лекции по истории искусства, в Эколь де Лувр. Мадам Эльза шила на будущую жену британского короля, миссис Симпсон. Они надеялись, что ателье получит комиссию по созданию свадебного платья. Анеля помнила сказку о Золушке. Девушка, иногда, думала:

– Миссис Симпсон тоже, наверное, не подозревала, что выйдет замуж за монарха. И я, могла ли я представить…, – Анеля хотела несколько лет провести у мадам Эльзы, накопить денег и открыть собственное ателье, пусть и маленькое. Многие девушки подрабатывали натурщицами. Анеля тоже, по выходным, отправлялась на Монмартр, где позировала художникам. Она, правда, отказывалась от обнаженной натуры, хотя за такие сеансы платили гораздо больше.

Девушка открыла счет в Лионском Кредите. Анеля аккуратно пополняла его, каждую неделю. Она почти не тратила денег, завтракая и ужиная чашкой кофе, и яйцом. Обед мадам устраивала в ателье. Рассыльный от Фошона приносил сыры и салат для девушек. Наряды Анеля шила сама, покупая ткань в еврейских лавках, в Марэ. Многие хозяева магазинов говорили на идиш, перебравшись во Францию из Польши после войны. Анеля торговалась, и ей всегда везло. Она выбирала отличную английскую шерсть, твид, итальянские шелка. Взяв несколько уроков у мастеров, в ателье мадам, Анеля даже научилась делать шляпки.

Она обнаружила несколько лавок, где обувь шили на заказ, дешевле, чем в универсальных магазинах. В кабаре она надела туфли на высоком каблуке, серой кожи, и серое, отливающее жемчугом, низко вырезанное вечернее платье.

Пиаф, на примерке в ателье, пригласила ее на выступление:

– Я тебе велю столик оставить, – она подмигнула девушке:

– Я тебе говорила, но как ты похожа на Роксанну Горр! Одно лицо.

Мадам Эльза тоже заметила, что Анеля напоминает актрису. Девушка долго разглядывала фотографии дивы в старом кинематографическом журнале. Цвета глаз было не разобрать, но Анеле почему-то казалось, что у мадам Горр они тоже серо-голубые.

– Потому, что она еврейка,– Анеля хихикнула: «Ривка Горовиц, я читала биографию».

– Видишь, она стала дивой, – наставительно сказала Пиаф, ожидая, пока Анеля заколет на ней раскроенное платье:

– Тебе надо появляться в свете, а не ужинать вареными яйцами, в одиночестве, под звуки патефона…, – девушки, невольно, рассмеялись. Анеля купила старый патефон, и американские пластинки. Английского языка она не знала, но несколько исполнителей пели на идиш. Анеля улыбалась, слыша знакомые слова.

– Тебя заметит какой-нибудь продюсер, – Пиаф повертелась перед зеркалом, – предложит роль, в кино, покровительство…, Ты работала перед камерой.

Анеля, с мелком в зубах, опустившись на колени, делала пометки на выкройке:

– Я хочу стать модельером, – неразборчиво сказала она, – я не для кино сюда приехала, Момо, – Пиаф не любила, когда ее звали по имени. Девушка настаивала на прозвище, придуманном покойным владельцем кабаре Le Gerny, наставником Пиаф, Луи Лепле.

– Одно другому не мешает, – отрезала певица:

– Надевай вечернее платье и приходи. Вареных яиц, правда, в клубе не подают, – Момо потрепала Анелю по голове:

– Я сама так ужинала, год назад. Выпьем шампанского…, – когда Анеля отдавала накидку в гардеробе, месье Ассо позвал ее:

– Мадемуазель Гольдшмидт, у Момо заминка с платьем…, – Пиаф зацепилась подолом за стул, из ткани торчали нитки. Анеля всегда носила в сумочке швейный набор.

Момо подмазала губы темно-красной помадой:

– Ты знаешь, что путь из артистической уборной в зал лежит через сцену? Я слышала, как ты поешь, – маленькая ручка уверенно легла на плечо Анели, – давай выступим, дуэтом, с вашей песней, – Пиаф пощелкала пальцами, – ты мне ее ставила. О девушке и юноше, – Пиаф, иногда, приходила в гости к Анеле. Она говорила, что хочет вернуться во времена молодости, когда Момо жила в комнатке на Пляс Пигаль.

– Ей всего двадцать один, – иногда, думала Анеля, – а глаза у нее пожилой женщины. Обо мне все заботились, я выросла в любви и ласке, а она подростком на улице оказалась, пела за сантимы, жила с мужчинами, дочка у нее умерла…, – Анеля подхватила сумочку:

– Хорошо. Тряхну стариной, что называется…, – они с Пиаф пели вместе. У них были почти одинаковые голоса, низкие, сильные.

– У нее сильнее, – вспомнила Анеля, – она могла бы стать оперной певицей…, – Момо отправилась посмотреть, свободен ли зал. Они хотели отрепетировать выступление. Вернувшись, Пиаф развела руками:

– Яблоку негде упасть. Пришел, кстати…, – оборвав себя, она потянула Анелю за руку:

– Раймонд организует инструмент, позову пианиста…, – они вышли в полутемный коридор. Большие глаза Пиаф блестели:

– Интересно, – подумала девушка, – кто в зале сидит? Знакомые ее, какие-то? Она весь Париж знает…, – Пиаф шла впереди, маленькая, с прямой спиной. Она, внезапно, обернулась:

– Знаешь, как говорят? Je ne regrette rien, я ни о чем не жалею…, – она пробормотала:

– Надо запомнить…, Сегодня такой день, – загадочно добавила Пиаф, – когда не надо ни о чем жалеть…, – она деловито подтолкнула Анелю:

– Пошли, что ты встала. У нас десять минут до начала программы.

Фортепьяно нашлось в заваленной костюмами репетиционной комнате, месье Ассо привел пианиста. Момо велела: «Начни, он подхватит мелодию». Анеля запела:

Vos ken brenen un nit oyfhern?
Vos ken benken, veynen on trern?
Пиаф, опираясь на фортепьяно, мрачно заметила:

– Сердце, конечно. Что еще может плакать без слез?

Она потушила окурок: «Еще раз, месье Франсуа. Скоро наш выход».


К вечеру пошел мелкий, холодный, осенний дождь. Лимузин Федора застрял в пробке на набережной, дворники размазывали по стеклу капли воды. В лужах отражались размытые огни фар, переливались огоньки светофоров. Гудели машины, ветер рвал из рук прохожих зонтики. Он привез на рю Мобийон провизию, и отпустил медсестру прогуляться. Федор сидел, держа в ладонях тонкую руку матери. На пальце играл синий алмаз.

Он рассказал, что Мишель нашел в Лувре семейную картину, считавшуюся потерянной. Федор говорил, что почти завершил строительство виллы, что встреча с новым заказчиком была удачной. Голубые, поблекшие глаза матери смотрели куда-то вдаль, она кивала. Федор не знал, понимает ли мать, кто перед ней. Иногда она гладила его по голове, как в детстве, называя Феденькой. Такое случалось редко, несколько раз в год. Федор потом приходил в студию, выпивал, залпом, стакан водки, и пытался заплакать. Ничего не получалось.

Последний раз он плакал тринадцать лет назад, дождливым, сырым берлинским летом. Вернувшись в свою комнату, в Митте, Федор нашел записку. Анна прощалась, и просила не искать ее. Он держал листок, глядя на ее почерк. Из глаз, сами собой, покатились слезы. Федор всхлипнул, вытирая лицо рукавом рабочей куртки. Присев на постель, он взял подушку. От холщовой наволочки пахло жасмином. Он разрыдался, уткнувшись в нее лицом:

– Зачем, зачем…, Что я сделал, что сказал?

Он долго вспоминал, что могло случиться, но в голову ничего не приходило. Не пришло и сейчас.

Пробка не двигалась. Открыв окно, вдыхая влажный, напоенный дождем и дымом, парижский воздух, он раздраженно закурил. Передавали последние известия. Диктор скороговоркой сообщил, что Германия и Япония собираются подписать антикоминтерновский пакт, направленный, как он выразился, на преодоление коммунистической угрозы. Начались спортивные новости. Федор сочно выматерился, по-русски.

Он всегда пресекал попытки втянуть его в эмигрантские политические игры. Федор говорил:

– Мой покойный отец воевал за Россию потому, что был русским аристократом, и не мог поступить иначе. России больше нет, воевать не за что. На карте, к востоку от Польши, – мрачно добавлял он, – находится другая страна. К России она отношения не имеет, господа.

– Пусть, – сказал себе Федор, – пусть что хотят, то и делают с Совдепией. Пусть поделят ее между собой, не жалко, – он выключил радио:

– Гитлер не посмеет напасть на Польшу, на Францию. Есть международные соглашения, он побоится поднять оружие. Не так много времени прошло, с конца войны. В Германии здравомыслящие люди. Рано или поздно, они избавятся от сумасшедшего…, – до прихода Гитлера к власти, Федор ездил к своим учителям, в школу Баухауса, но Берлина он избегал. Это было слишком больно.

Он помнил сырой, летний вечер, серую, как ее глаза, воду Шпрее. Закрывая глаза, он целовал прохладные, нежные губы. Он пришел в кафе Жости прямо со стройки. Федору исполнилось двадцать три, он два года учился в Веймаре, у Гропиуса. Мэтр впервые поручил ему отдельный проект, в Райниккендорфе, на северо-западе города, где строили квартал дешевых домов для рабочих. Страна только начинала оправляться после войны, но Берлин, несмотря, ни на что, оставался Берлином.

В тихом Веймаре, Федор привык ходить на лекции, заниматься в студии, и, по пятницам, сидеть с другими студентами за пивом. Отправляя его в Берлин, мэтр весело заметил:

– Возьмешь рекомендательные письма, познакомишься с писателями, режиссерами. Архитектура, часть общего художественного процесса, – оказавшись в Берлине, Федор не поверил своим глазам.

В первый месяц он только ходил по кабаре, театрам и кафе. Вывески красовались на каждом углу, в каждом втором подвальчике ставили пьесы и читали стихи. Федор познакомился с Брехтом, они были почти ровесниками. Он подрабатывал сценографией, оформляя спектакли многочисленных театриков. Утром и днем Федор пропадал на стройке, вечером сидел на представлениях, и возвращался в свою комнатку в Митте, в мансарде у Хакских Дворов, за полночь. Выходные Федор проводил на Музейном Острове, с альбомом. В этом году публике открыли доступ к бюсту Нефертити. Он копировал вавилонские плитки, и картины старых мастеров.

Федор избегал западных районов города. В Берлине обосновалось много выходцев из России, но Федор не хотел втягиваться в обычные склоки, которых ему хватило в Стамбуле и Париже. Он отлично знал, как эмиграция относится к новым стилям в искусстве. Для большинства беженцев из России даже импрессионизм был слишком смелым, а Федор учился в школе Баухауса, и оформлял спектакли левых режиссеров.

Однажды Федор все-таки забрел на Курфюрстендам. У дверей универсального магазина Kaufhaus des Westens, он столкнулся с бывшим соучеником. Родители Федора вернулись в Россию в тринадцатом году. Он успел попасть в Тенишевское училище.

Федор, еще в Веймаре, прочел в газете об убийстве бывшего лидера партии кадетов, господина Набокова. Стоя перед его сыном, он понял:

– Господи, мы почти десять лет не виделись. С июня четырнадцатого года, когда училище на каникулы распустили. Потом война началась…, – Набоков преподавал в Берлине английский язык и писал в эмигрантские газеты.

После исчезновения Анны, Федор пришел к соученику, с бутылкой шнапса. Он почти ничего не говорил, только, мрачно, заметил:

– Словно с Россией, дорогой мой. Мы думали, что она нас любит, а оказалось…, – он вылил остатки шнапса в стакан: «Оказалось, что нет». С Набоковым они вспоминали Россию. Позже Федор увидел в эмигрантской газете стихи о звездной ночи, об овраге, полном черемухи:

– Я ему рассказывал, – вспомнил Федор, – как меня расстреливали красные, когда мы с папой у Деникина служили. Я бежал, спасся. Восемнадцать лет мне исполнилось. И Анне тоже рассказывал. Я ей все рассказывал…, – Федор поморщился. Машины начали двигаться, он свернул на мост.

Набоков с женой пока оставались в Берлине. Такое было опасно, потому, что жена друга происходила из еврейской семьи:

– Надо их в Париж вытащить, – велел себе Федор, – а лучше в Америку отправить. От греха подальше, он великий писатель. Брехт, слава Богу, в Копенгагене, далеко от сумасшедшего, что книги жжет, и картины из музеев выбрасывает, – перед съездом с моста автомобили опять загудели.

В кафе Жости Брехт читал стихи.

Обжившись в Берлине, Федор замечал, как смотрят на него молоденькие актрисы, в театрах, где он оформлял спектакли. Он вспоминал слова матери:

– Надо дождаться любви, милый мой. Я в твоего отца влюбилась, когда увидела его. Мне восемь лет исполнилось, – голубые глаза засверкали смехом:

– В шестнадцать, в Сибирь за ним поехала, на Лену. Тетя Марта меня через всю Россию провезла, до Зерентуя…, – Федор шел к Потсдамер Плац, в прохладном, зеленом берлинском вечере. Церкви, где венчались родители, больше не существовало.

– Ничего нет, ничего не осталось…, – толкнув дверь кафе, окунувшись в табачный дым, Федор услышал сильный, немного хрипловатый голос Брехта:

Und auch den Kuss, ich hätt' ihn längst vergessen
Wenn nicht die Wolke da gewesen wär
Die weiß ich noch und werd ich immer wissen
Sie war sehr weiß und kam von oben her.
Сказать по правде, я б забыл и поцелуи,
Когда б ни облако в ту пору в вышине.
Не о тебе, о нём сейчас тоскую,
О белом облаке в дневной голубизне…
Федор остановился, будто наткнувшись на что-то. Он увидел коротко стриженые, черные, тяжелые волосы, белую, нежную шею, серые, туманные глаза.

Откинувшись на старом, рассохшемся стуле, девушка покуривала, кутаясь в простой, темный жакет, закинув ногу на ногу. Он смотрел на тонкую щиколотку в потрепанной туфельке, на длинные пальцы, державшие папиросу, на розовые, изящно вырезанные губы.

– Белое облако…, – Федор исподтишка, любовался ее высокой грудью. Девушка взглянула прямо на него, он почувствовал, что краснеет. Люди захлопали, кто-то присел к расстроенному пианино. Федор понял:

– Я и танцевать не умею. Когда мне было научиться? Я шесть лет воевал. Потом тюки таскал, в Стамбуле, теперь на стройке все время провожу…

Она умела танцевать. Девушка учила его, нежно, терпеливо, положив красивую руку на плечо. Ее звали Анна, она говорила не с берлинским акцентом, а с каким-то, Федору доселе неизвестным. Оказалось, что она родилась в Цюрихе. Федор понял, что она недавно в Берлине, в кафе ее никто не знал. Анна объяснила, что в городе она проездом, и направляется дальше. Куда, она не сказала, но Федору было все равно. От нее пахло жасмином, тонко, едва уловимо. Она не говорила, где остановилась, но это тоже было неважно. Они оба понимали, что с Потсдамер Плац уйдут вместе.

Они добрались до Шпрее, все еще не касаясь друг друга. Шуршал дождь, грохотали поезда метро над головой, на станции Фридрихштрассе. Федор, собравшись с силами, взял ее за руку. Он чувствовал, как стучит ее сердце, слышал, как она взволнованно, часто дышит, Анна скользнула ближе, и Федор больше ничего не мог сказать.

Он, до сих пор, видел ее всю, от нежных щиколоток, до свежего, круглого, розового шрама повыше локтя. Он помнил ее худые, выступающие ключицы, высокую, маленькую грудь. Он каждую ночь целовал мягкую, белоснежную кожу, длинные, влажные, черные ресницы. Улыбаясь в полутьме комнаты, освещенной уличными фонарями, и огнями реклам, Анна повторяла:

– Как хорошо, милый, как хорошо…., – у нее тоже все случилось в первый раз. Федор целовал ей руки:

– Я люблю тебя, Анна, люблю так, что и не знаю…, – она приложила палец к его губам:

– Я тоже, я тоже…, – черные волосы разметались по подушке, она стонала, а потом закричала. Они скатились с кровати на потрепанный ковер, Федор успел подумать: «Никого, никого мне больше не надо, никогда…»

Тринадцать лет, он ждал, что когда-нибудь, с кем-нибудь, забудет ее. Такого не случилось.

Проснувшись к вечеру, они не вставали с постели, ни ночью, ни весь следующий день. Федор рассказывал о войне, о том, что потерял отца, о том, что его мать болеет, и живет в Париже. Он показал ей родовой клинок, и образ Богородицы. Глаза девушки оставались серыми, спокойными, будто подернутыми туманом. Мать научила Федора играть на гитаре, он привез инструмент в Берлин. На вечеринках, в театрах, он пел русские романсы, красивым, низким баритоном. Они с Анной говорили на немецком языке, русский ей знать было неоткуда. Не удержавшись, Федор сыграл ей, как он сказал, не романс, а просто стихи. Он прочел их в эмигрантской газете, и подобрал музыку.

Божьи думы нерушимы,
Путь указанный.
Маленьким не быть большими,
Вольным связанными…
Анна сидела на кровати, обхватив обнаженные колени руками. Глаза девушки заблестели, будто она хотела заплакать, и не могла.

Лимузин, наконец-то, вырвался на Елисейские поля. Федор пробормотал:

– Неделя, всего неделя, тринадцать лет назад. Я ее звал, моя маленькая. Она высокой была, мне, конечно, не вровень, – в Федоре было больше двух метров роста, – но все равно…, – он вздохнул:

– Брехта я ей тоже читал, о Ханне Каш. Она тоже была Анна. Может быть, и не Анна, но я об этом никогда не узнаю…, – он брал ее лицо в ладони, розовые губы улыбались. Он шептал:

С глазами черней, чем омут речной,
В юбчонке с десятком заплаток,
Без ремесла, без гроша за душой,
Но с массой волос, что черной волной
Спускались до черных пяток,
Явилась, дитя мое, Ханна Каш,
Что накалывала фраеров,
Пришла с ветрами и ушла, как мираж.
В саванну по воле ветров….
– Пришла с ветрами и ушла, как мираж…
Ловко прижавшись к обочине тротуара, Федор отдал ключи мальчику в форменной курточке, выбежавшему из высоких, стеклянных дверей кабаре, навстречу лимузину. Моросил дождь, пахло гарью, над Парижем собрались серые, тяжелые тучи. Когда он прощался с матерью, Жанна перекрестила его. Склонив рыжую голову, Федор поцеловал медленно слабеющие, немного дрожащие пальцы.

– Я Анне предложение делал, – он смотрел на мокрые деревья, на толпу под зонтиками, на яркие афиши голливудских фильмов, – отдал крестик. Я хотел, чтобы мы всегда были вместе, как у Брехта:

Полсотни лет его верный страж,
Одна с ним душа и плоть.
Такова, дитя мое, Ханна Каш,
И да воздаст ей Господь.
– Одна с ним душа и плоть…, Брось, Федор Петрович, никогда такого не случится…, – он шагнул в ярко освещенный, увешанный афишами, вестибюль. Стряхнув капли воды с рыжих волос, Федор расстегнул пальто.

Метрдотель ждал его у входа в зал. Федор мог получить стол в лучших ресторанах города, только подняв телефонную трубку, но сейчас его приглашал кузен.

– Все равно, – смешливо подумал он, – шампанское не помешает. Момо его любит, я помню, – он, несколько раз звал Пиаф на вечеринки.

– Начнем с пяти бутылок, – Федор прошел в заботливо распахнутую дверь, – потом посмотрим. Икры, водки, как обычно…, – метрдотель почтительно, кивнул.

– И да воздаст ей Господь, – пронеслось у него в голове:

– Пусть будет счастлива, где бы она ни была. Я никогда ее не забуду…., – Федор помахал кузену, сидящему с Оруэллом. Поправил шелковый галстук с бриллиантовой булавкой, он пошел к столику, пробираясь между танцующими парами.

После закусок и шампанского принесли петуха в вине. Они заказали бордо, речь зашла о статье Мишеля в L’Humanite.

– Это не в первый раз, – почти весело сказал Федор, – гитлеровские газеты меня полоскали, вместе со школой Баухауса.

Он взял золотой портсигар:

– Для меня честь быть упомянутым в одном параграфе с моим учителем. Архитектура до сих пор дело цеховое, как в средние века. С тех времен мало что изменилось, – Федору, неожиданно, понравилось говорить с Оруэллом. Они обсуждали судебные процессы в Советском Союзе. Оруэлл пожал плечами:

– Большевики не выполнили обещаний. Вместо бесклассового общества, которое предполагалось построить, возник новый, правящий класс, более безжалостный и беспринципный. Наполовину гангстеры, наполовину патефоны, – презрительно добавил писатель, – они только могут, как шарманка, повторять сталинскую ложь…, – он внимательно оглядел Федора:

– Вы, мистер Корнель, как я понимаю, в Россию не собираетесь.

– Я оттуда еле вырвался, шестнадцать лет назад, – отозвался Воронцов-Вельяминов, – во время гражданской войны я даже в плен к ним попал. Правда, всего на два дня. Меня на расстрел водили, – он вспомнил запах черемухи, жаркую, июньскую ночь на Кубани.

В Добровольческой Армии генерала Деникина отец руководил инженерной частью, мать была сестрой милосердия. Федора определили в порученцы к Антону Ивановичу. В плену юноша оказался случайно, наткнувшись, в ночной разведке, на разъезд красных.

– Я помню комиссара, что меня избивал, – понял Федор, – Янсон его звали. Латыш. Молодой, немногим старше меня. Тоже рыжий. Он приказал меня расстрелять. Хорошо, что дело ночью случилось…, – пока его держали в сарае, Федор перетер веревки, ударил часового по затылку, забрал винтовку и бежал.

– Лето восемнадцатого года, было хорошее, – он покуривал, глядя на пустую эстраду, – теплое, дружное. Мы взяли Екатеринодар, пошли на Москву. Государя императора тем летом расстреляли, в Екатеринбурге. Его и семью…, – Федор тяжело вздохнул.

Он ездил к Деникину в гости. Старик любил Федора и радовался его визитам. Месяц назад, сидя у Антона Ивановича за чаем, Федор завел разговор об антикоминтерновском пакте.

– Я ему сказал, что пусть Германия и Япония воюют с Россией, пусть ее поделят…., – Федор услышал сильный, низкий голос Деникина:

– Дурак ты, Феденька. Твой батюшка покойный тебе, то же самое бы сказал, – отставной генерал прошелся по обставленной скромной мебелью гостиной. Он зорко посмотрел на Федора:

– Ничего у нас нет, кроме России…, – Федор, было, открыл рот. Деникин замахал рукой:

– Знаю, все знаю. Тем не менее, Феденька, повторяю тебе, без России мы ничто. Без нее русского языка не останется, книг наших, песен наших…

– Они давно о бандитах поют, Антон Иванович, – мрачно сказал Федор:

– Вы читали, что они с крестьянами сделали, с деревней. Расстреливают людей, потому, что у них корова имеется, – в эмигрантских газетах подробно освещали создание так называемых коллективных хозяйств.

Деникин отрезал:

– Поверь мне, Феденька, когда Гитлер нападет на Россию, нашим долгом будет помочь родине, – он помолчал:

– Русские люди поднимутся против большевиков, обещаю. Все вернется на круги своя.

– А нападет? – поинтересовался Федор. Из распахнутого окна тянуло сухим, острым ароматом осенних листьев. В голубом небе плыли на юг журавли.

– Вор у вора дубинку украл, – сочно отозвался Антон Иванович. Пришли его жена и дочка, и больше они о таком не говорили.

Он слушал разговор кузена и Оруэлла о Сталине, вспоминая слова Деникина: «Нашим долгом будет помочь родине».

Смотря на зал кабаре, Федор вспоминал ресторан Донона, где обедал с родителями весной четырнадцатого года, после Пасхи. Они жили в огромной квартире на Петроградской стороне. У отца был автомобиль, мать шила туалеты у парижских портных. Федор ходил в Тенишевское училище, играл в футбол и теннис, отец научил его водить машину. Они снимали роскошную дачу на курорте в Сестрорецке, с причалом для яхты. Отец работал главным инженером Путиловского завода, читал лекции в Технологическом институте, и консультировал по всей России.

Федор родился на Панамском канале, но первые годы жизни провел в Лондоне, под крылом бабушки Марты. Поехав на русско-японскую войну, родители оставили его в Британии. Он был единственным малышом в семье, кузина Юджиния училась в школе. Бабушка его баловала. Федор улыбнулся:

– Джон и Джоанна тоже подростками были. Увидеть бы ее сейчас, бабушку…, – после войны отец вернулся к строительству Транссибирской магистрали. Федор, с матерью, оставался рядом. Они путешествовали в особом вагоне. Родители учили его языкам, математике, и другим гимназическим предметам. Федор увидел и Байкал, и Амур, и Тихий океан.

– И хорошо выучили, – весело подумал он, – в Санкт-Петербурге, я отличником был.

Он помнил рождественскую елку на Петроградской стороне, дневное представление «Щелкунчика», родителей, уезжавших в оперу, или на бал, отца, в форме полковника инженерного ведомства, с орденами, мать, в шелковом платье с декольте, с уложенными в пышную прическу, белокурыми волосами.

– Началась война, – Федор налил себе половину хрустального бокала водки, – переворот, опять война…, – заиграл оркестр. Он, залпом, даже не поморщившись, выпил.

Федор поймал взгляд кузена:

– Вы тоже с Джорджем попробуйте. Говорят, в Испании есть советские посланцы. Познакомитесь с ними, они вас водку пить научат. Думаю, они еще не забыли, как это делать, в отличие от всего остального, – тяжело добавил Федор.

У Федора даже не спрашивали, собирается ли он ехать в Испанию.

– Да и зачем? – он слушал танго:

– Это не моя война. Хотя они против Гитлера. Как Мишель говорил? Долг каждого просвещенного человека, бороться с безумием. Я помню, отец отмахивался, когда дядя Михаил упоминал о большевиках. Папа считал их сумасшедшими, был убежден, что народ за ними никогда не пойдет. А немцы? – внезапно, остро подумал Федор:

– Неужели они подчинятся Гитлеру? Но Россия подчинилась. Ленину, Сталину. А кто не подчинился, тот бежал, как мы. Крысы покинули тонущий корабль…, – он разозлился на себя:

– Лучше, наверное, затонуть вместе с кораблем и сгинуть. Борьба бесполезна. Брехт уехал, Ремарк уехал. Их книги жгли на площадях. Зачем им, после такого, оставаться в Германии? – отогнав эти мысли, Федор щелкнул пальцами:

– Хватит о политике, господа. Мы в кабаре, положено танцевать. Я вижу Момо, – он прищурился, – с подружкой. Хорошенькая, кстати. Раздобудем третью девушку, – он подмигнул Оруэллу, – и посидим, как следует, – Федор послал за столик Пиаф бутылку «Вдовы Клико».

Он смотрел на изящный профиль подружки Момо. Темные, пышные, собранные на затылке волосы, переливались в свете прожекторов, щеки цвета смуглого персика раскраснелись. Девушка была в жемчужно-сером, вечернем платье.

– Она похожа на Роксанну Горр, – подумал Федор, – то есть тетю Ривку. Сестру дяди Хаима…, – вспомнив, что раввин Горовиц сейчас в Берлине, он решил:

– Сделаешь все, что угодно, а Набокова вывезешь и отправишь в Америку. Надо съездить к Корбюзье, составить список немецких архитекторов, художников, надавить на чиновников. Франция только выиграет, эти люди, признанные таланты. Франция и Америка…, – у Федора имелось два паспорта. Гражданство он получил сразу по возвращении в Париж. Все предки матери по отцовской линии были французами.

Девушка поднесла к губам бокал с шампанским, заиграли «Кумпарситу».

Федор поднялся:

– Начнем развлекаться, господа. Момо споет, но сначала пригласим дам за столик…, – он так и сделал. Пиаф кивнула. Подружка, высокая, тонкая, часто, взволнованно дышала. Девушка молчала, изредка подрагивая длинными ресницами. Глаза у нее были серо-голубые, большие. Федор заставил себя не вспоминать танго, что он танцевал с Анной, в Берлине. Он только сказал, что его зовут месье Теодор. Девушка выдавила из себя:

– Аннет…, Мадемуазель Аннет, месье…, – когда принесли бутылку шампанского, Пиаф шепнула:

– Месье Корнель, самый известный архитектор Франции, после Корбюзье. Я у него пела, на вечеринках. Очень богатый человек. И его кузен…, – Момо, отчего-то покраснела, – он в Лувре работает, художник. То есть реставратор…, – Пиаф, решительно, отпила «Вдовы Клико».

– Не надо ни о чем жалеть, – пробормотала она себе под нос. Месье Корнель появился у столика, и Анеля больше ни о чем не могла думать.

– Вы очень хорошо танцуете, – наконец, пролепетала она. Федор усмехнулся:

– Спасибо. Я вообще все хорошо делаю, мадемуазель. На совесть…, – он решил отвезти девушку домой, после программы.

– Отдохну, – подумал он. Танго закончилось. Федор склонил рыжую голову:

– Закажем еще шампанского, послушаем Момо…, – он даже не обернулся, уверенно направившись к своему столику. Федор знал, что девушка пойдет за ним. По дороге он велел официанту принести еще пять бутылок, и закусок, для дам. Такие девчонки обычно ужинали вареными яйцами. Отодвинув стул, он усадил Аннет. Момо успела позвать третью девушку, миленькую блондинку, устроив ее рядом с Оруэллом.

Федор потянулся за водкой: «Начнем веселиться, дамы и господа».

Анеля еще никогда не видела таких мужчин.

За танцем, Анеле приходилось поднимать голову, чтобы посмотреть на него. Обычно мужчины были одного с ней роста, или даже ниже. Она видела его голубые глаза, рыжие ресницы, вдыхала теплый, пряный аромат. У Анели кружилась голова. Руки у него были уверенными, большими, с жесткими ладонями. Месье Теодор улыбнулся:

– Я архитектор. Я сам, бывает, с мастерком управляюсь. А вы шьете…, – он мимолетно провел пальцами по ее запястью, – я помню, вы говорили, что у мадам Скиапарелли работаете, – Анеля едва заставила себя устоять на ногах, так это было хорошо.

Когда за столом оказались дамы, разговор с политики перешел на кино и светские сплетни. Появившись на эстраде, Момо спела «Гимн легионеров». Зал взревел. Анеля поняла:

– Она не танцевала. Она за столиком сидела, с месье де Лу…, – щеки Момо отчего-то раскраснелись. Вернувшись в зал, выпив бокал шампанского, певица загадочно сказала:

– Скоро вас ждет маленький сюрприз, господа.

Оруэлл и его блондинка собрались уходить. Через неделю они с Мишелем ехали в Бордо. Оруэлл пересекал границу по фальшивым французским документам, изготовленным Мишелем. Барон ехал в Испанию вполне легально, с мандатом Лиги Наций. Оставшись за столиком с Момо, Мишель, внезапно, подумал:

– Надо ее пригласить танцевать, хотя бы из вежливости…, – Пиаф отмахнулась:

– Я никогда не танцую, месье де Лу, если можно избежать такого…, – она помолчала:

– Я помню, на последней вечеринке месье Корнеля вы рассказывали, что нацисты делают с искусством. Я тогда не дослушала, мне петь надо было…, – Момо, на мгновение, коснулась его руки: «Сейчас у меня есть время. Мне очень интересно, месье де Лу».

Момо, горько повторяла себе:

– Оставь. Он выпускник Эколь де Лувр, барон. У него титул времен королевы Марии Медичи…, – на одной из вечеринок Пиаф слышала, что гости говорят об истории. У него была красивая, совсем, юношеская улыбка, и большие, голубые глаза. Она, незаметно, любовалась его руками, длинными, ловкими пальцами, с едва видными пятнами краски. Поймав ее взгляд, Мишель рассмеялся:

– Они намертво въедаются, Момо. То есть, простите…, – он покраснел, – мадемуазель Пиаф…

Тонкая бровь взлетела вверх, она прикурила от зажженной спички:

– Просто Момо, месье де Лу. Я давно привыкла к такому имени. Или Пиаф…, – Мишель посмотрел в глубокие, темные глаза. Момо повела рукой:

– Я знаю, Гитлер запрещает легкую музыку, джаз. Он хочет, чтобы все маршировали в лад, как его штурмовики. Он велел не играть Мендельсона, потому что он еврей, – Момо скривилась. Они заговорили о музыке. Мишель любил Шопена и Сен-Санса, его покойная мать была хорошей пианисткой. Пиаф вздохнула:

– Вы тоже сиротой остались, ребенком совсем. Меня бабушка вырастила, – женщина коротко улыбнулась, – она бордель содержала, в Нормандии. Девочки меня любили, баловали…, – Мишель решительно поднялся:

– Пойдемте, Момо. Когда вы станете великой певицей, я буду рассказывать, что танцевал с Пиаф…, – бледные щеки женщины зарумянились. Она и вправду была, подумал Мишель, как птичка, как воробышек, маленькая, хрупкая.

– Нам с Аннет пора на сцену, – сказала Момо, когда оркестр замолк, – но мы еще увидимся, месье де Лу.

– Мишель, Момо, – попросил он. Женщина повторила хрипловатым голосом: «Мишель».

– Она, конечно, великая певица, – Мишель вспоминал ее детскую, тонкую руку в своей руке, – а ей всего двадцать один. Подумать только, она могла пропасть на улице. Мало ли таких девчонок на Монмартре прозябает…, – Теодор усмехнулся:

– Я не знал, что коммунисты хорошо танцуют. И где только научился? У меня на вечеринках ты вечно в углу стоишь, и критикуешь сюрреалистов, ретроград, – он похлопал кузена по плечу.

За танцем, с мадемуазель Аннет, они говорили мало. Федор заметил акцент в ее французском языке. Девушка, смущаясь, объяснила, что она приехала из Польши, сирота, и не помнит своих родителей. Звали ее, как выяснилось, мадемуазель Гольдшмидт. Ей исполнилось восемнадцать. «Вот почему она на тетю Ривку похожа, – сказал себе Федор, – она тоже еврейка. И у дяди Хаима такие же глаза, серо-синие».

Дядя Натан, старший брат дяди Хаима, пропал в Польше, во время войны, но, Федор, конечно, девушке о таком говорить не стал. От нее легко, неуловимо пахло цветами. Темный локон щекотал немного оттопыренное, смуглое, нежное ухо. На стройной шее билась синяя жилка:

– Анна, ее тоже зовут Анна. Брось, просто девчонка из ночного клуба. Их у тебя было десятки, и десятки будет. Привезешь ее домой, подаришь какую-нибудь безделушку…, – Федор никогда не пускал подружек в свою жизнь. Он удовлетворялся тем, что может позвонить по любому из телефонных номеров в записной книжке, заказать столик в хорошем ресторане, и приехать с девушкой в студию. Он никому не показывал семейных реликвий. Они хранились у матери, на рю Мобийон. Федор никому не рассказывал о войне и перевороте.

– Только с Анной я о таком говорил, – рука Аннет доверчиво лежала в его руке, девушка легко, изящно двигалась, следуя за ним, в танго, – только с ней…

В квартире Федор держал книги, старые, с пожелтевшими страницами, Пушкина и Достоевского, с посвящением автора отцу, с еще не стершимся шифрованным посланием на титульной странице. Они стояли в кабинете, на полке, рядом с рабочим столом. Туда девушкам хода не было.

Аннет призналась, что собирается петь, дуэтом с Момо. Федор, весело заметил:

– У вас много талантов, мадемуазель Гольдшмидт.

Девушка зарделась:

– Я снималась в кино, дома, в Польше. Правда, фильмы были на идиш. Их только евреи смотрят…, – увидев на эстраде девушек, в зале захлопали. Певица, сильным голосом, перекрывая шум, сказала:

– Песня с родины моей подруги, мадемуазель Аннет! Сердце может плакать без слез,а любовь, – Момо вздохнула, – никогда не заканчивается.

Федор узнал мелодию. Десятилетним мальчиком, он с родителями гостил в Америке. Кузина Юджиния прошлым годом вышла замуж за дядю Михаила, на свадьбу собралась вся семья. Родители решили показать ему, как смеялся отец, родину Федора. У дяди Хаима родился первый сын, Аарон. Они были на обрезании, в синагоге, и на банкете, в одном из кошерных ресторанов, на Манхэттене.

– Тетя Ривка, то есть Роксанна Горр, еще в кино снималась…, – вспомнил Федор: «Все Горовицы приехали, и она тоже». Роксанна и пела тогда, на банкете.

Сейчас перед ним стояла тоже она, высокая, изящная, темноволосая. Он слышал низкий, томный голос:

Meydl, meydl, kh'vil bay dir fregn,
Vos ken vaksn, vaksn on regn?
– Шейне мейделе, – весело пробормотал Федор. Они с отцом воевали в Галиции, где жило много евреев:

– Надо ей сказать, что она на Роксанну Горр похожа…, – прислушавшись, он похолодел. За соседним столом говорили на русском языке. Поняв, о чем идет речь, Федор сжал зубы:

– Нельзя начинать драку. Кроме меня, здесь русского никто не знает…

Высокий человек в смокинге поднялся, с бокалом в руках. Расплескивая шампанское, он пьяно крикнул, на французском языке: «Жиды все заполонили! Бейте жидов, господа!». Он швырнул бокал на сцену. Пианист отскочил от инструмента, девушки взвизгнули. Федор велел кузену: «Немедленно уведи их с эстрады и не пускай в зал!». Люди свистели, сцена опустела, однако русские никак не могли угомониться. Давешний господин, покачиваясь, заорал:

– Я покажу, что мы делали с жидами, когда я служил в белой гвардии!

Воронцов-Вельяминов засучил рукав рубашки. Господин не успел хоть что-то прибавить. Федор, встряхнув его, одним ударом, сломал ему нос.


Пошевелившись, Мишель открыл глаза. В спальне было темно, сквозь задернутые шторы пробивались лучи света. Почувствовав тепло рядом, он, неожиданно, улыбнулся. Мишель увел девушек со сцены, но мадемуазель Гольдшмидт наотрез отказалась садиться в такси. Она стояла, высокая, вровень Мишелю, серо-синие глаза сверкали гневом. Из кабаре слышался звон стекла, чей-то крик и свистки полицейских.

– Даже и речи о таком быть не может, – девушка вскинула подбородок, – позаботьтесь о Момо, месье де Лу, а я вернусь туда, – она махнула в сторону зала.

– Мадемуазель Гольдшмидт, – умоляюще сказал Мишель, – не надо. Вы слышали, что говорили эти люди…, – он, зло, подумал:

– Какой позор, в наше время, в цивилизованной стране. Очередные поклонники Гитлера, не иначе.

– Я такое не в первый раз слышу, месье де Лу, – выхватив у него сумочку, мадемуазель Аннет добавила, через плечо:

– Надо помочь месье Теодору…., То есть месье Корнелю…

Мишель, было, открыл рот, чтобы поинтересоваться, как мадемуазель Гольдшмидт собирается помочь кузену. Момо потянула его за рукав смокинга. Пиаф не доставала ему головой до плеча. Маленькие, хрупкие ручки оказались неожиданно сильными. Мадемуазель Гольдшмидт, решительно, скрылась за бархатной портьерой:

– С Аннет все будет в порядке, – услышал он смешливый шепот Момо, – не волнуйтесь. Отвезите меня домой, месье де Лу…, То есть Мишель…, – от черных, кудрявых, немного растрепанных волос пахло табачным дымом и шампанским. Ее тонкие пальцы легли в ладонь Мишеля. Он кивнул: «Конечно, Момо».

Она жила на Левом Берегу, на Монпарнасе. Такси ехало по мосту, посреди ночного, освещенного огнями реклам Парижа. Мишель говорил себе:

– Нельзя, нельзя. Ты ее не любишь, такое бесчестно. Вы никогда не будете вместе…, – он услышал шепот: «Не надо ни о чем жалеть…», ощутил легкое прикосновение сухих, ласковых губ. Мишель успел постучать в стекло, отделявшее салон такси от шофера:

– На набережную Августинок, пожалуйста.

Момо лежала, устроившись у него под рукой. Она едва слышно дышала, спокойно, как ребенок. Мишель поцеловал мягкие, черные волосы, провел губами по худому, детскому плечу. Она сонно, нежно сказала:

– Хорошо. Спасибо тебе, спасибо…, – зевнув, Момо опять задремала. Мишель гладил ее по голове, смотря на разбросанную по ковру одежду. Надо было позвонить кузену. Осторожно поднявшись, Мишель привел в порядок спальню. Под кровать закатилась пустая бутылка бордо. Он усмехнулся:

– Это я еще помню. Я Момо, говорил, что вино хорошего урожая. Почти десять лет, – Мишель отчего-то вздохнул. Он стоял над газовой плитой, следя за кофе, глядя на башни собора Парижской Богоматери. Ранее утро было серым, пасмурным. Над Сеной метались речные чайки, по мосту изредка проезжал автомобиль.

– Надо ей сказать…, – сняв кофейник с плиты, он достал чашки, – сказать…, – Мишель не придумал, что сказать. Из передней раздался звонок. Пока Мишель шел к телефону, он успел представить себе, что кузен в тюрьме, или того хуже, в госпитале. Он отхлебнул горького кофе: «Слушаю».

Голос Теодора звучал неожиданно бодро, и, удивился Мишель, даже весело. Кузен хохотнул: «Спал, должно быть. Ты Момо довез домой?»

– Довез, – Мишель покраснел. Кузен всегда мог понять, когда Мишель врал. Юноша надеялся, что по телефону это не заметно:

– Мадемуазель Гольдшмидт, в кабаре осталась, отказалась уезжать. С ней все в порядке? – спросил Мишель.

– Более чем, – уверил его кузен, – как и со мной. Кажется, мое здоровье тебя волнует меньше, – он рассмеялся:

– Шучу. Спи дальше, у тебя выходной, а у меня на пяти участках работа кипит.

Кузен отключился, напомнив Мишелю, что ждет его после обеда на Елисейских Полях, у оружейного магазина:

– Поедем в Булонский лес, – наставительно сказал Теодор,– пристреляем новый револьвер. Я свои обещания помню. За подарки кузену Давиду не беспокойся, я все организую, – Мишелю, опять, почудился смешок в его голосе.

Он аккуратно пристроил трубку на аппарат:

– Кажется, все обошлось. Впрочем, было много свидетелей. Мерзавец устроил скандал, в общественном месте…, – Мишель посмотрел на чашку кофе:

– Вернешься в спальню, и все скажешь. Нельзя лгать. Случаются ошибки…, – он взял поднос.

Момо проснулась.

Она сидела, придерживая простыню у плоской груди, покуривая сигарету, рассматривая картину Кеса ван Донгена, довоенный портрет матери Мишеля, напротив кровати. Отец заказал картину в двенадцатом году, когда родился Мишель. Он и не помнил мать такой, светской красавицей, в широкополой, по довоенной моде, шляпе. Мать заболела чахоткой, когда Мишелю исполнилось пять лет, и пришло известие о гибели отца под Ипром. До смерти матери, он видел ее только усталой, бледной, кашляющей в платок, с запавшими, болезненными глазами.

– Это твоя мама? – голос был нежным, тихим. Мишель кивнул: «Надо поговорить с Момо, надо…»

– Она была очень красивая, – ласково сказала Пиаф:

– Спасибо. Не беспокойся, я выпью кофе и уеду. Поймаю такси…, – ее глаза, немного, опухли. Мишель, внезапно, присел на кровать:

– Подожди…, – он взял маленькую ручку, коснулся тонких пальцев, – подожди, Момо. Я…, – залпом выпив кофе, она потушила окурок:

– Не сейчас. Потом…, – в полутьме ее глаза блестели, – потом ты все скажешь…, – Момо кивнула на гравюру с гербом рода де Лу, – Волк. Я тебя так ночью называла, – ощутив прикосновение его губ, она заставила себя не дрожать: «Ты, наверное, не помнишь…»

Он помнил. Момо шептала что-то ласковое, Мишель успел подумать: «Надо ей хотя бы сказать, что я в Мадрид еду…»

Оказалось, что об Испании он тоже говорил.

Момо, тяжело дыша, уткнулась головой в его плечо:

– Я знаю, Волк, – Мишель почувствовал, что она улыбается,– знаю. Ты делай свое дело, а я…, – женщина прервалась, – я буду петь…, – она прижалась к нему, Мишель поцеловал темные глаза:

– Спи. И я буду спать. Пообедаем, и я тебя провожу домой. С моим кузеном все хорошо, и с мадемуазель Гольдшмидт тоже…, – Момо хихикнула:

– Я тебе говорила. Спи, милый…, – слушая хрипловатый, низкий голос, он, сам того не ожидая, заснул. Момо, погладила его по щеке:

– Буду петь. И буду ждать тебя, мой Волк.

Она подавила вздох. Обняв, его, Пиаф задремала, крепко, без снов.


Федор вышел в приемную полицейского участка восьмого округа, рядом с президентским дворцом, когда на улице светало.

Дело было ясным, никто его задерживать не собирался. Господин, швырнувший бокал на сцену, получил обвинение в нарушении общественного порядка. Месье проводил время в камере. Полиция, уставшая от бесконечных маршей и протестов Аксьон Франсез и правых группировок, шутить с такими вещами не любила. Тем более, премьер-министр страны, месье Блюм, был евреем. Полицейский следователь, допрашивавший Федора, похлопал по бланку протокола:

– Месье Воронцов-Вельяминов, десяток свидетелей все подробно описали. Молодчики устроили дебош, бросали пустые бутылки, оказывали сопротивление полицейским. Вы вмешались, встали на защиту дам, так сказать, – полицейский улыбнулся, – любой судья вас поймет.

– Дам, так сказать…, – Федор отряхивал пиджак в крохотном, холодном туалете участка. В мутном зеркале виднелась разбитая бровь, и рассеченная губа. Коснувшись ссадины, он поморщился:

– Ладно. Мама вряд ли обратит внимание, – Федор умылся ледяной водой, – а остальным объясню, что произошел инцидент на стройке. У нас такие вещи случаются…, – голова болела. Он жадно выпил воды из-под крана. Заломило в затылке. Федор, с тоской, подумал о луковом супе, в забегаловке на Центральном Рынке, горячем, остром, тягучем.

– И стопку водки, – встряхнув головой, он сразу пожалел об этом, – прямо туда и поеду. Только надо позвонить Мишелю, узнать, что с девушками…, – он помнил низкий, сильный, уверенный голос:

– Оставьте меня в покое! Со мной все в порядке! Прекратите совать мне визитную карточку!

– Ерунда, – Федор старался не смотреть в сторону облицованной кафельной плиткой дыры в полу, – ей нечего было делать в кабаре…, – выпив еще воды, он наклонился над дырой.

Стало немного легче. Умывшись, он оперся спиной о стену:

– Или щей суточных. Русские рестораны закрыты. Бери такси, поезжай на Центральный Рынок, – разозлился Федор, – пусть бокал вина нальют. Но это был ее голос, я точно помню. Шейне мейделе, – он усмехнулся, – надо ее найти, через Момо…

Искать не пришлось.

Шейне мейделе, в шелковом, вечернем платье, сидела на деревянной скамье приемной. Держась за сумочку, девушка обеспокоенно глядела на дверь. Когда она открылась, Анеля вскочила: «Месье Корнель, с вами все в порядке?»

Анеля, отчего-то подумала:

– Он похож на господина Судакова, что в Варшаве выступал. Только он красивей, и выше. Господи, – разозлилась девушка, – о чем ты? Он не еврей, и женат, должно быть. Такие мужчины всегда женаты, – все мужчины, предлагавшие ей содержание, были старше ее, обеспечены, известны, и, конечно, у них имелась семья.

– Ты здесь, чтобы справиться, как у него дела, – напомнила себе девушка, – он благородный человек. Он за тебя вступился…, – приехав на такси, домой, Анеля не успела переодеться:

– Ему поесть нечего будет…, – девушка взяла медную кастрюльку, – найдется у них какая-то плитка…

На всю переднюю, упоительно, пахло курицей.

Она стояла, глядя в голубые глаза. Девушка спохватилась:

– У вас бровь рассечена. Надо промыть, у меня есть…, – зардевшись, Анеля вынула из сумки пузырек. На модных показах девушки часто пачкали платья губной помадой. Спирт отлично выводил пятна с шелка и шерсти. Анеля всегда носила склянку в сумочке.

Она, было, достала носовой платок. Вытащив зубами пробку, месье Корнель выпил половину пузырька:

– Очень вовремя, мадемуазель Гольдшмидт, – одобрительно сказал он, – большое спасибо. А это что? – он кивнул на кастрюльку.

Анеля даже ахнуть не успела, только приняла склянку:

– Куриный бульон. Наш, еврейский, я сама его варила. Я подумала, вы будете голодны, и привезла…

Месье Корнель жадно ел горячий, острый бульон. Анеля, бездумно, перебирала вещи в сумочке, вертя визитную карточку на дорогой бумаге: «Месье Альберт Пинкович, продюсер, Réalisation d'art cinématographique». Внизу нацарапали: «Позвоните мне касательно кинопроб».

– Я кричала на того мужчину, – вспомнила Анеля, – неудобно. Надо позвонить, из студии, извиниться…, – он отставил пустую кастрюльку. Анеля настояла на том, чтобы протереть его ссадины. Она касалась лица Федора, нежными, прохладными, длинными пальцами. Он, внезапно, весело сказал:

– Я вас домой хотел пригласить, мадемуазель Гольдшмидт.

– Зачем, месье Корнель? – серо-синие, большие глаза посмотрели на него. Федор покраснел: «Показать…». Он чуть не добавил, вспомнив рассказы бабушки Марты: «Коллекцию минералов».

Улыбаться было больно, но Федор все равно улыбнулся:

– Мои эскизы, проекты. Я думал, что вам будет интересно. И ваши наброски я бы посмотрел, с удовольствием. Спасибо, что меня спасли, – он указал на кастрюльку. Анеля прошептала:

– Это вы меня спасли, то есть меня и Момо. Я не думала, что в Париже такое бывает…, – она отвернулась.

– В Париже разные люди живут, – мрачно сообщил Федор, подавая ей руку. Он, было, хотел добавить, чтобы мадемуазель Гольдшмидт не боялась, потому что, если он будет рядом, то никогда больше такого не случится. Федор оборвал себя:

– Девушке восемнадцать лет. Зачем ты ей нужен? Она добрая душа, вот и все…

От нее пахло цветами и немного пряностями.

– Я вам хотел сказать, в кабаре…, – Федор взял кастрюлю, они вышли на пустынную, рассветную улицу:

– Вы очень похожи на американскую кинозвезду, Роксанну Горр. Она моя родственница, – Федор остановил такси, – дальняя.

– Мне говорили, – слабо улыбнулась Анеля.

Они ехали в полном молчании, отодвинувшись друг от друга. Девушка вспоминала:

– Он меня приглашал посмотреть эскизы, в студию. Конечно, он женат. Женатые мужчины всегда так делают…, – такси остановилось у ее двора. Федор, выйдя, открыв дверь, замялся:

– Если вы не заняты, в понедельник вечером…, Мне надо выбрать подарки, в Le Bon Marche, в честь рождения детей. Мы могли бы поужинать, на правом берегу…, – урчал двигатель рено, прохладный ветер играл прядями темных волос, Анеля прижимала к груди кастрюльку. Подняв глаза, она, дерзко, спросила:

– Подарок вашей жене, месье Корнель? У вас родился ребенок?

– Я холостяк, – хмуро ответил Федор, – бездетный. Подарок для моих кузенов, в Амстердаме. У них мальчики на свет появились, близнецы. Поможете? – она быстро, мимолетно, кивнула. Застучали каблучки, Федор проводил глазами стройную спину.

По дороге в студию, остановив такси у открытой цветочной лавки, он послал мадемуазель Гольдшмидт белые розы.


Деревья в Булонском лесу блестели ярким золотом, в тихом воздухе, медленно плыла паутинка. Мадемуазель Гольдшмидт подобрала сухой, цвета старой бронзы, лист. Федор заехал за ней, на лимузине. Она вышла во двор в твидовых брюках и коротком пальто. Темные волосы были непокрыты. У него даже, на одно мгновение, перехватило дыхание. Увидев его, мадемуазель Гольдшмидт, покраснела. Она сидела рядом с Федором, забросив ногу на ногу. Ведя машину, он, наконец, спросил: «Как прошли пробы?»

Анеля, из студии, позвонила месье Пинковичу. Девушка извинилась, объясняя, что была взволнована. Прервав ее, продюсер перешел на идиш. Он тоже оказался уроженцем Варшавы, переехавшим в Париж после войны.

– Госпожа Гольдшмидт, – весело сказал Пинкович, – я успел связаться с коллегами, в Польше, навел справки. Я понял, что у вас есть опыт работы перед камерой. И темперамент, – Анеля поняла, что месье Пинкович улыбается.

За ней прислали автомобиль. Анелю отвезли в Булонь-Бианкур, на западе Парижа, в киногородок. Месье Пинкович оказался быстрым, пожилым человеком, в отменно сшитом костюме, с вечно дымящейся папиросой в руке. Он провел Анелю по съемочным павильонам. В зале, на эстраде, где стояло фортепиано, месье Пинкович и еще несколько человек внимательно слушали ее пение. Они попросили девушку подвигаться по сцене и прочитать что-нибудь. Анеля выбрала басню Лафонтена, из тех, что она учила в Польше.

Ей принесли чашку кофе. Месье Альберт заметил:

– Вам это, наверное, постоянно говорят, но вы, действительно, очень похожи на Роксанну Горр. Она давно не снимается, однако зрители, – Пинкович повел рукой, – соскучились по такому типажу. Не очередная безликая крашеная блондинка, а женщина, – он стал загибать пальцы, – с характером, с волей, с умением привлечь мужчин…, – насчет последнего Анеля откровенно сомневалась, но велела себе молчать.

В Le Bon Marche, рассматривая с месье Корнелем детские кроватки из кедра, кружевные пеленки и серебряные погремушки, Анеля краснела. Девушке казалось, что их принимают за супругов. На кассе, когда месье Корнель рассчитывался, продавщица предложила отправить покупки на адрес резиденции мадам и месье.

Погремушки уехали в Амстердам.

Они с месье Корнелем отобедали в хорошем ресторане, на бульваре Осман. На улице, в магазинах Анелю принимали за обеспеченную женщину. Драгоценностей она не носила, но одежда у нее была отличного кроя, из дорогих тканей, обувь изящная. Сумочки Анеля делала сама, она умела работать с кожей и замшей.

Она знала, как вести себя в ресторанах. Анеля записалась в публичную библиотеку. Девушка читала пособия по этикету. К мадам Эльзе часто приходили знакомые художники и писатели. Обед сервировался в студии, вызванными поварами. Анеля, украдкой, наблюдала за манерами гостей.

Они с месье Корнелем говорили об искусстве. Он рассказывал Анеле о своих проектах:

– Мое приглашение остается в силе, мадемуазель Гольдшмидт. Я вижу, – он окинул Анелю пристальным взглядом, – у вас верная рука и точный глаз. Мне было бы интересно посмотреть на ваши модели.

Он отпил шампанского:

– Я рисую, каждый день. Вы могли бы мне позировать…, – Федор, отчего-то, не хотел думать о ней, как о десятках девушек, чьи телефоны значились у него в записной книжке.

– Нет, – поправил он себя, – о них я вообще не думаю. А о ней…, – о ней он думал часто, особенно, вечерами, у чертежной доски, медленно куря папиросу. Смотря на четкие линии, он понимал, что ему хочется показать проект шейне мейделе, как, смешливо, называл ее Федор.

В ресторане он коротко сказал, что воевал, подростком, юношей лишился отца, а его мать болеет и живет в деревне. О рю Мобийон в Париже никто, кроме Мишеля, доверенного врача, и сиделки, не подозревал. Федор не собирался ничего менять. По закону, мать надо было поместить в закрытую больницу. Федор не мог и подумать о таком. Он объяснил мадемуазель Гольдшмидт, что был в Галиции, на войне, и помнит несколько слов на идиш.

Ее серо-синие глаза заблестели:

– Я только знаю, месье Корнель, что меня под Белостоком нашли. Крестьяне, двухлетним ребенком. Советы с Польшей воевали, – Анеля вздохнула, – много евреев погибло, и мои родители тоже. Они местечки разоряли…, – Федор помнил, о комиссаре Конармии Горском, что потом сжег церковь в Зерентуе. Он, незаметно, сжал в кулаке, серебряную вилку:

– Не надо ей об этом говорить. Бедная девочка, в два года осиротеть…

Мадемуазель Гольдшмидт рассказывала ему о детском доме, где выросла. Когда речь зашла о Палестине, Федор отозвался:

– У меня и в Иерусалиме семья имеется. Господин Судаков, о котором вы говорили, он мой родственник. У меня есть…, – он осекся. Родословное древо хранилось на рю Мобийон. Мать любила его рассматривать, хотя Федор не был уверен, что она понимает написанное. Жанна держала на коленях большой рисунок, в рамке красного дерева, гладя его дрожащими пальцами.

– Что? – поинтересовалась Анеля. Он вздохнул:

– Проекты из Палестины. Некоторые мои соученики обосновались в Тель-Авиве, когда Гитлер, – Федор дернул щекой, – пришел к власти.

Они заговорили о Роксанне Горр. Федор рассказал девушке, что мадам Горр поехала в Берлин, вывозить еврейских артистов.

– Я, то же самое собираюсь сделать с художниками и архитекторами, – прибавил он, – на неделе встречаюсь с Ле Корбюзье. Будем решать, как им помочь.

Мадемуазель Гольдшмидт, внезапно, коснулась его руки:

– Спасибо вам, месье Корнель…, месье Теодор, – она покраснела.

Федор, почти, сварливо сказал: «Долг порядочного человека. Ешьте рыбу, она в этом ресторане всегда хорошая».

В Сен-Жермен-де-Пре, он долго стоял у окна, смотря на осенний закат, вспоминая быстрое, нежное прикосновение ее пальцев:

Божьи думы нерушимы,
Путь указанный.
Маленьким не быть большими,
Вольным связанными…, —
Федор разозлился:
– Придумал себе что-то, на старости лет. Она не Анна, и никогда Анной не станет. Красивая девушка, талантливая, с ней приятно появиться в обществе. Пройдет пробы, начнет сниматься, сделает коллекцию одежды, выйдет замуж за какого-нибудь Ротшильда. В общем, за еврея. Она тебе говорила, что синагогу посещает. Тебе с ней не по пути…, – подытожил Федор.

Они, все равно, ходили в рестораны, и в оперу. Федор подвозил ее домой на лимузине, и называл мадемуазель Гольдшмидт.

Девушка сидела, глядя вперед, на золотистые, багровые деревья по обеим сторонам дороги:

– Пробы прошли хорошо, месье Корнель. Месье Пинкович обещал подобрать эпизодическую роль, – Анеля обхватила пальцами колено, – а потом посмотрим. Мне псевдоним придумали, – темно-красные губы улыбнулись, – на киностудии сказали, что мадам Горр тоже не под своей настоящей фамилией играла. И мадам Гарбо…, – Анеля услышала уверенный голос продюсера:

– Я могу финансировать кинофильмы, как Пинкович. В титрах меня не указывают. Для французской публики нужна французская фамилия, дорогая моя.

– И Момо под псевдонимом выступает…, – вспомнила Анеля.

Момо появлялась на примерках со счастливыми, туманными глазами. Придя в комнатку к Анеле с пирожными от Фошона, Пиаф сказала:

– Я ничего не загадываю, милая. Но и не о чем не жалею…, – она сидела на подоконнике, затягиваясь папиросой: «Как будет, так и будет».

Анеля взяла ее руку:

– Я очень рада за тебя. И я обещаю, ничего не спрашивать.

– И как вас назвали? – припарковав машину, Федор открыл для нее дверь:

– Вам очень идет наряд, – он склонил голову, – отличный крой. Я вижу, что это ваша рука…, – Анеля долго вертелась перед зеркалом в дверце гардероба. Девушка тряхнула головой:

– Ничего страшного, если я надену брюки на загородную прогулку. Марлен Дитрих их носит, в конце концов.

– Спасибо…, – она засунула руки в карманы короткого пальто, темные волосы разметались по плечам:

– Я все сама шила, как обычно. А называли меня, – Анеля помолчала, – Аннет Аржан.

– Отлично, – Федор кивнул, – коротко, начинается на первую букву алфавита и запоминается. Аржан, потому, что вы Гольдшмидт, – они пошли к безлюдному озеру.

Федор хотел показать ей почти готовую виллу.

Анеля остановилась:

– Как здесь хорошо, месье Корнель. Я очень люблю осень…, – она держала бронзовый лист дуба. Анеля вспомнила тусклое, светящееся золото волос Батшевы на картине Рембрандта. Месье де Лу, перед отъездом, устроил ей приватную экскурсию в Лувр. Холст висел на своем месте. Анеля замерла:

– Это вы его реставрировали, оказывается…, – она смотрела на сидящую женщину. Анеля, внезапно, услышала мягкий, ласковый голос, стрекот швейной машинки, детский смех. На нее повеяло теплым ароматом пряностей:

Rozhinkes mit mandlen
Slof-zhe, Chanele, shlof….
Анеля, незаметно, помотала головой:

– Спи, Ханеле, спи. Мама моя так пела, наверное. Колыбельную об изюме и миндале. Я знаю песню, ничего удивительного…, – закрываяя глаза, она видела светлые волосы. Откуда-то, в голове появилось имя.

– Бася,– девушка рассердилась:

– Ты на картину смотришь, где Батшева нарисована. На идиш Батшева будет, Бася. Нечего больше придумывать.

Федор стоял, отведя от нее взгляд.

Он проводил кузена на вокзале Аустерлиц. Мишель и Оруэлл уезжали в Бордо. Федор был спокоен за мальчишку. Они купили хороший револьвер Colt-Browning. Кузен оказался неожиданно метким. Мишель пожал плечами: «Ты архитектор. В нашем деле важен верный глаз».

– Ты на рожон не лезь, – велел Федор, рассматривая спокойное лицо кузена. Мишель улыбался, глаза были немного, туманными:

– Влюблен, что ли? – насторожился Воронцов-Вельяминов:

– Давно пора, двадцать четыре года…, – Мишель перезарядил пистолет:

– Я не стрелять туда еду, Теодор, а обеспечивать сохранность полотен, отправлять их подальше от Мадрида, – Мишель вскинул револьвер:

– Но, если надо будет применить оружие, чтобы спасти людей, или живопись…, – он выпустил несколько пуль в мишень, – я так и сделаю, не сомневайся.

– Кто бы сомневался, – хмыкнул Федор, глядя на твердый подбородок, на упрямые, голубые глаза кузена.

Мишель почти опоздал к отправлению поезда. Федор, ядовито, заметил:

– В Испании окажись вовремя, иначе пропустишь штурм Мадрида франкистами.

От кузена пахло женскими духами, горьковатым, слабым ароматом цитрона.

– Интересно, что за дама? – Федор помахал вслед поезду:

– Рубашку он криво застегнул. Двадцать четыре года, я на год младше был, в Берлине…, – отогнав мысли об Анне, он пошел к выходу на стоянку для автомобилей.

Ведя мадемуазель Гольдшмидт к вилле, Федор вспоминал, как осенью тринадцатого года, он, с родителями, ездил в Царское Село. Он слышал голос отца, видел букет сухих, багровых листьев в руках матери. Его подергали за рукав, робкий голос проговорил:

– Месье Корнель…, Так красиво…, – Анеля, еще никогда не видела подобных зданий, даже на фотографиях. Белый мрамор блестел в лучах солнца. Вилла, казалось, вырастала из склона холма. Анеля подумала:

– Словно ракушка, на берегу моря. Будто она всегда здесь стояла…, – девушка обернулась. Голубые глаза месье Корнеля блестели. Он забрал осенний лист: «Знаете, что сегодня за день?»

– Девятнадцатое октября…, – недоуменно, отозвалась Анеля: «А почему…»

Федор смотрел куда-то вдаль:

– Я вам стихи почитаю, русские. Пушкина, – Федор вспомнил:

– Отец их читал, в Царском Селе, – он закрыл глаза: «Господи, как давно я их не слышал».

У него был красивый, низкий голос:
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день как будто поневоле
И скроется за край окружных гор…
Листья шуршали, в синем, чистом небе плыло белое облако. Приподнявшись на цыпочки, Анеля коснулась губами его щеки.


Анеля обычно позировала в маленьких студиях на Монмартре, уставленных старой мебелью. У стен стояли холсты, пол усыпал пепел. Отопления в них не водилось. Комнатка Анели, в Латинском квартале, обогревалась печкой, работавшей на угольных брикетах. Хозяйка объяснила, что в таких каморках в прошлом веке жили слуги, работавшие в огромных, буржуазных квартирах на нижних этажах здания.

Анеля не унывала.

У нее было окно, выходящее на черепичные крыши. Она видела купол Пантеона, и порхающих в парижском небе голубей. Панорама стоила того, чтобы несколько раз в день взбираться по узкой, крутой лестнице на шестой этаж. Отдельной ванной в комнате не было. Жильцы ходили в общую умывальную, с каменными полами, и несколькими раковинами.

В подвале дома располагалась прачечная. Анеля взяла у хозяйки старый, оловянный таз. Девушка, ради экономии, стирала сама. Гладила она тоже сама, в дом провели электричество. Анеля, скрепя сердце, купила дорогую американскую новинку, утюг.

Мадам Эльза настаивала на безукоризненном внешнем виде девушек. Анеля встречала клиенток в приемной, помогала на примерках, вела календарь мадам. Ей требовалось выглядеть безупречно. Она внимательно следила за обувью и сумочками, отпаривала и гладила костюмы, носила хорошие чулки.

Незаметно вздохнув, Анеля посмотрела вниз, на те, самые чулки. Месье Корнель велел ей сесть в кресло на подиуме. Анеля сначала подражала мадам Эльзе и клиенткам. Выпрямив спину, девушка сомкнула ноги. Мадам никогда не перекрещивала щиколоток. Анеля, в метрополитене, практиковала такую позу.

Месье Корнель, рассмеявшись, отложил альбом:

– Нет, нет, мадемуазель Гольдшмидт, вы не магазинный манекен. Вы читаете газету, рядом камин…, – на коленях Анели лежала свернутая Le Figaro.

Войдя в студию, Анеля подавила восхищенный вздох.

Квартира занимала верхний этаж элегантного дома, неподалеку от аббатства Сен-Жермен-де Пре. В крыше устроили окна. Комнату заливал мягкий, рассеянный, свет осеннего дня. Анеля подумала, что это, скорее, зал во дворце, с высокими потолками, с мраморным камином. На полу, черного дерева, лежала шкура тигра. Пахло кедровыми поленьями, потрескивал огонь. В углу, на подиуме, стоял рояль, на стенах висели картины. Анеля заметила несколько статуй.

Месье Корнель собирал сюрреалистов и экспрессионистов. Он называл имена Пикассо, Дали, Жоана Миро и Кандинского. Кандинский учил месье Корнеля, в школе Баухауса. Месье Корнель показал ей скульптуры Бранкузи и Генри Мура. Глядя на картину Пикассо, Анеля робко спросила:

– Меня вы тоже в этом стиле нарисуете?

Он весело отозвался:

– Нет, мадемуазель Гольдшмидт. Я люблю современное искусство, но рисую академически, с юношеских лет.

В Булонском лесу, она, с часто стучащим сердцем ожидала ответного поцелуя. Он случился, но совсем не такой, каким его представляла девушка. Взяв ее руку, месье Корнель, осторожно, нежно прижался к ней губами. Анеля заставила себя не дрожать.

– Спасибо вам, – серьезно сказал мужчина, – я давно не вспоминал стихи. Спасибо за сегодняшний день, мадемуазель Гольдшмидт…, – месье Корнель довез ее до дома. Оказавшись в своей комнатке, Анеля расплакалась:

– Ты ему не нравишься, – мрачно сказала себе девушка, раздеваясь, – незачем что-то придумывать.

На следующий день он позвонил в студию. Анеля не могла отказать, не могла прекратить встречи. Она засыпала и просыпалась, думая о его голубых глазах. Девушка вспоминала сильные, надежные руки, рыжие, цвета ярких, осенних листьев, волосы.

– Читайте, – велел месье Корнель. Анеля откинулась на спинку большого кресла, забросив ногу на ногу.

– Я с шести утра на стройках. Радио только в машине слушаю. Хоть новости узнаю, – он рисовал быстрыми, точными, уверенными движениями.

В газете ничего интересного не было. Франкисты стояли под Мадридом. Анеля, обеспокоенно, спросила:

– Как вы думаете, месье Корнель, месье де Лу в Испании?

Почта из осажденного Мадрида не доставлялась. Федор вздохнул:

– Почти неделя прошла. Думаю, что да. Вернется он в Париж, мы все узнаем.

Республиканцы перевозили самые ценные картины, рисунки и сокровищницу испанских монархов на восток, в Валенсию. Война на тех территориях, пока не шла. Мишель развел руками:

– Если что-то случится, существует договоренность с правительством Швейцарии. Холсты отправят в Женеву, через Марсель, морским путем. Мы проводим картины.

Кузену, с кураторами Прадо, надо было упаковать пятьсот холстов и рисунков, не считая корон, скипетров, драгоценных часов и безделушек. Федор строил в Испании, до войны. Он повторил, про себя:

– До войны. Теперь это так будет называться.

Он помнил картины Эль Греко и Веласкеса. Федор сидел перед «Менинами», зарисовывая их, проведя в зале несколько часов. Любая из картин на черном рынке стоила миллионы франков.

– Не говоря о золоте, – сказал себе Федор, – в Испании случится то же самое, что и в России. За золото будут убивать.

Он заставлял себя не волноваться за кузена. Мишель был спокойным человеком, не склонным к необдуманным поступкам, внимательным и аккуратным. Федор набрасывал изящную, склоненную голову мадемуазель Гольдшмидт:

– Все равно. Я видел, как война меняет людей…, – девушка зашуршала газетой. Федор отложил альбом: «Отдохните, я кофе сварю».

– Я бы сама…, – запротестовала мадемуазель. Он усмехнулся:

– Вы гостья, мадемуазель Гольдшмидт. Я за вами поухаживаю.

Студию, от жилой части квартиры отделяла тяжелая, промышленного дизайна дверь. Здесь помещалась большая спальня, с отдельной ванной, и выходом на балкон, кабинет, запертый на ключ, и просторная кухня, в американском стиле.

По дороге, Федор проверил спальню. С утра приходила уборщица. В вазе работы Генри Мура стояли белые розы. Шелковое, постельное белье, пахло сандалом, горел камин. Федор стоял у плиты, глядя на стальной, простых очертаний кофейник.

Он не хотел торопить девушку, но видел, как блестят ее серо-голубые глаза. Мадемуазель Гольдшмидт часто дышала, и краснела, садясь в лимузин. Сегодня Федор отвез ее на завтрак в «Риц». Он часто появлялся в ресторане, по выходным дням. В зале сидела мадам Шанель. Окинув мадемуазель Гольдшмидт неприязненным взглядом, женщина отвернулась. Шанель завтракала с хорошо одетым, светловолосым, молодым мужчиной. Федор уловил в его французском языке немецкий акцент.

– Новый любовник, не иначе, – шепнул он мадемуазель Гольдшмидт, когда официант, налив им кофе, отошел:

– Он ее младше лет на двадцать, но мадам Коко таким славится…, – Анеля кивнула:

– Она в ателье никогда не заходит. Мадам Эльза и она…, – смешно закатив глаза, девушка провела пальцем по шее.

Скиапарелли и Шанель даже не здоровались.

Достав серебряные, датского дизайна чашки, Федор разлил кофе. Проснувшись сегодня с мыслями о шейне мейделе, он решил больше не откладывать.

– Она от меня уйдет, – Федор лежал в постели, рассматривая американскую люстру над головой, – я не еврей. Она снимется в кино, ее заметит Голливуд. Поедет в Америку, выйдет замуж за банкира, или промышленника…,

Он сладко потянулся: «Но просто так я ее отпустить не могу». Он предполагал, что станет у девушки первым, но, на всякий случай проверил шкатулку, в кедровом шкафчике, в ванной. Федор перенес ее в спальню, поближе к кровати. В рефрижераторе охлаждалось белое бордо. Он взял поднос:

– Видно, что она хочет карьеры, хочет добиться успеха. Долго она со мной не пробудет. Пока она влюблена, надо пользоваться моментом…, – он остановился в коридоре:

– Дурак ты, Федор Петрович. Ты и сам…, – Федор разозлился: «Хватит. Один раз я любил женщину, ничем хорошим это не закончилось. Больше я такой ошибки не сделаю».

Они пили кофе, Федор курил, присев на ручку кресла, просматривая альбом Анели. Девушка захватила свои эскизы. Анеля смотрела на красивый профиль, на расстегнутую, белоснежную, льняную рубашку, с закатанными рукавами. На крепкой шее висел маленький, серебряный крестик. От него пахло знакомо, теплыми, кружащими голову пряностями. Анеля поняла, что, если бы она не сидела, то вряд ли бы удержалась на ногах. Он напевал что-то, на русском языке, переворачивая листы.

Анеля понимала, что он не еврей, что он, никогда на ней не женится. Девушка сжала зубы:

– Все равно. Я никогда, никогда такого не чувствовала. Сейчас новое время, на это не обращают внимания. Я хочу быть с ним, столько, сколько получится…, – вздрогнув, она очнулась. Месье Корнель улыбался:

– Очень, очень хорошо…, – он вернул альбом. Сильные пальцы погладили ее ладонь:

– У вас точный глаз, мадемуазель Гольдшмидт…, – Федор провел губами по темному завитку волос над ухом, – точный глаз, верная рука. Я мог бы заниматься с вами рисованием…, – альбом соскользнул с ее колен. Анеля задохнулась, откинув голову. Это был поцелуй, который она себе представляла, оставшись одна. Оказавшись у него в объятьях, Анеля едва слышно, сладко застонала. Девушка ощутила его руку, на колене. Пальцы поднимались выше. Анеля, счастливо закрыла глаза.


Темнота. Свет, резкий, бьющий в лицо. Дверь слетает с петель. Треск выстрелов. Цокот копыт. Запах гари. Кто-то кричит, на улице, страшно, пронзительно. Какой-то ребенок, испуганно плачет, под кроватью.

– Бася, – слышит ребенок, – Бася, бери Ханеле, бери…., Бегите, бегите все…, – ребенок узнает голос. Девочка идет, всхлипывая, протягивая руки: «Тате! Тате!». Опять свет. Смех, лица людей сливаются в одно пятно. Их много, они держат в поводу лошадей. Светлые волосы, распущенные, сбившиеся, испачканные темным.

– Маме, – ребенок задыхается, рыдает, – мамеле…, – грубые, жесткие руки, опять крик:

– Нет! Нет! Ханеле! Отпустите дитя…

Боль, мгновенная, острая, раздирающая все тело. Голубые, холодные глаза. Боль, земля пахнет кровью, рядом копыта лошадей. Она ползет, пытаясь подняться. Откуда-то, несется:

– Ханеле! Беги! Александр, я прошу тебя, не надо, не надо…, – ее поднимают с земли, за волосы, бросают куда-то, смеются. Блестит выставленный штык. Она падает в знакомые, теплые руки отца, кричит, штык пронзает его тело, она вся в крови. Она слышит задушенный вопль: «Ханеле, беги!». Человек с голубыми глазами выдергивает винтовку. Люди, окружающие мать, расступаются. Кровь заливает девочке лицо. Она хочет стать невидимой, хочет спрятаться, хочет не быть.

Федор едва поймал ее.

Она ползла на четвереньках, подвывая, как зверь, раскачиваясь, мотая головой. Серо-голубые, остановившиеся глаза, невидяще взглянули на него. Она что-то шептала. Прислушавшись, Федор уловил имена, Ханеле и Бася. Он попытался прижать ее к себе, успокоить. Девушка оскалила зубы, закричала, забилась. Федор удержал ее, тихо говоря что-то ласковое, неразборчивое. Ее трясло, она выгибалась, пыталась вырваться.

Анеля обмякла, свернулась в клубочек, засунув большой палец в рот. Девушка лежала на полу, подергиваясь, дрожа. Федор видел припадки, у матери, но здесь у него были только слабые, успокоительные капли. Встречаяясь с мадемуазель Оппенгейм, он держал лекарство наготове при визитах любовницы. Художница славилась неуравновешенностью.

Федор боялся оставлять Аннет одну. Он попробовал поднять ее, девушка не стала сопротивляться. Она доверчиво прижалась головой к его груди. Девушка мычала какую-то песню на идиш, похожую на колыбельную.

В спальне он устроил ее на кровати, сняв туфли и жакет, и принес капель. Аннет покорно их выпила. Девушка залезла под одеяло. Она копошилась, а потом затихла. Федор похолодел:

– Нора. Она себе сделала нору. Она говорила, ее в лесу нашли. Господи…, – он поискал под шелком руку. Пальцы были холодными. Федор следил за пульсом, пока не понял, что Аннет задремала. Одеяла он поднимать не стал, и дверь в спальню оставил открытой.

В кабинете он взял телефонную книжку. Жак оказался дома, они с женой обедали. Федор, несколько раз, извинился, Лакан прервал его:

– Ничего страшного. Говори, я врач, у нас нет выходных.

Федор, сам не ходил к аналитикам, но читал Фрейда, и был заинтересован в его исследованиях. Лакан выслушал его:

– Ты все правильно сделал. Она ничего не вспомнит, когда проснется, не волнуйся. Будь рядом, и я должен начать с ней работать, немедленно.

Федор договорился о расписании визитов, об оплате, поблагодарил аналитика и повесил трубку. Он пометил в блокноте, что надо найти карту Польши, подробного масштаба, и сходить в парижский офис «Джойнта». Дядя Хаим искал пропавшего брата именно через «Джойнт». У них могли иметься сведения о погромах в Польше, пусть и двадцатилетней давности.

– И Аарон в «Джойнте» работает…, – выкурив сигарету, он вернулся в спальню. Ее пальцы, под одеялом, потеплели.

Он держал Аннет за руку:

Ландыш, ландыш белоснежный,
Розан аленький!
Каждый говорил ей нежно:
«Моя маленькая!»
– Моя маленькая…, – ласково повторил Федор:

– Не бойся, я здесь, я с тобой. Все будет хорошо, я обещаю…, – прижавшись щекой к изящным пальцам, он вдохнул запах цветов. Одеяло чуть приподнималось, Аннет спала. Федор сидел, боясь пошевелиться, слушая легкое, детское дыхание.

Часть четвертая Германия, осень 1936

Берлин

Высокие, кованые ворота городской резиденции графов фон Рабе, украшала эмблема компании, террикон, окруженный готическими буквами: «Für die Größe von Deutschland». Черный кабриолет притормозил. Генрих фон Рабе улыбнулся:

– Девиз появился в прошлом веке, герр Кроу. Концерн принадлежит немецкому народу, но мы не забываем о нашем прошлом.

Младший фон Рабе заехал за Питером в отель «Адлон». Утром, портье, почтительно передал герру Кроу конверт с гербом. В изящном приглашении, отпечатанном, на атласной бумаге, говорилось, что граф Теодор фон Рабе ждет герра Кроу на обед. На приглашении красовалась свастика, такую же свастику Питер заметил на правой створке ворот виллы.

День был теплым, ярким, Унтер-ден-Линден усеивали золотые листья лип. Генрих предложил не поднимать верх кабриолета. Питер согласился:

– Заодно полюбуюсь Берлином, герр фон Рабе. В последние два дня, – Питер посмотрел на золотые часы, – кроме деловых встреч, у меня больше ни на что не оставалось времени.

Генрих встречал его на аэродроме Темпельхоф. Он, как и Питер, ходил в штатском, в безупречном, цвета голубиного крыла, костюме, в накрахмаленной рубашке. Сверкнули бриллиантовые запонки, юноша протянул крепкую руку. Он был лишь немного выше Питера, с каштаново-рыжими волосами, с внимательными, серыми глазами. По дороге Генрих рассказал, что закончил математический факультет в Геттингене, но не стал принимать предложение остаться при кафедре, а поступил в рейхсминистерство экономики, к герру Ялмару Шахту.

– Однако теперь, – Генрих затянулся папиросой, – создано Управление по четырёхлетнему плану, под началом рейхсштатгальтера Пруссии, Германа Геринга. Мы переводим производство на военные рельсы, герр Кроу. Я работаю в управлении 1-А, занимающемся горнодобывающей и промышленной продукцией…, – за два дня, проведенные в Берлине, Питер еще не привык к здешним рассуждениям о войне, как о чем-то обыденном, неизбежно долженствующем произойти.

Вчера, на встрече в управлении по четырехлетнему плану, бывший промышленник, а ныне рейхскомиссар Кеплер, руководитель управления планирования, прямо заметил Питеру,что Германия нуждается в потенциале заводов «К и К».

– У вас отличная сталь, – Кеплер стал загибать пальцы, – прекрасное химическое производство. После немецкого бензина ваш считается лучшим в Европе…, – Питер отпил хорошо заваренного кофе.

Бензин «К и К» был чище произведенного в Германии, но Питер предпочел не спорить, а кивнул. Кеплер подошел к большой карте Европы, на стене. Он широким жестом указал на запад:

– Мы поддерживаем генерала Франко, герр Кроу, не только потому, что должны остановить, коммунистическую заразу. Нам требуется полигон для испытания новых вооружений. Мы отправляем в Испанию авиационный легион «Кондор»…, – Питер, спокойно слушал, и задавал вопросы.

У него был назначен визит на предприятия «ИГ Фарбениндустри». Начальник отдела исследований и развития, герр Краух, обещал познакомить его с новейшими разработками немецких химиков.

Когда Генрих приехал в «Адлон», они выпили кофе, в вестибюле. Питер рассказал фон Рабе о будущих встречах с учеными. Граф рассмеялся:

– Мой старший брат, Отто, звонил сегодня. Он успевает к обеду, несмотря на занятость. В его центре используется продукция фирмы Degesch. Отто гордится, что медики и химики работают рука об руку, на благо Германии. Он вас отвезет взглянуть…, – Генрих точным, изящным движением вытащил ложечку из чашки, – на их результаты.

Берлин усеивали черно-красные, нацистские флаги, на каждом углу висели портреты фюрера.

На встречах, Питер делал только короткие пометки в своем блокноте. Все остальное было бы подозрительным. Главная работа начиналась вечером, когда он возвращался с приемов. В первый день Мосли и свиту приветствовал министр народного просвещения и пропаганды Геббельс. Вечером они посетили оперу. Пели «Лоэнгрина» Вагнера, постановка была отменной. Питер, сидя в ложе, вспоминал:

– Из оркестра уволили всех музыкантов-евреев, запретили исполнять Мендельсона…, – кузен Аарон был здесь, но Питер не мог и шагу сделать в сторону Ораниенбургерштрассе, где помещалась главная берлинская синагога. За ним не следили, по крайней мере, Питер такого не заметил, однако он не хотел рисковать.

За обедом, после оперы, они слушали рассуждения председателя имперской палаты изящных искусств, герра Циглера. Художник рассказывал, как Германия освобождается от еврейского влияния в музыке и живописи. Обедали они в элегантном ресторане, на Унтер-ден-Линден. Члены СС, приставленные к британской делегации, обещали посещение настоящей берлинской, рабочей пивной, и свиные ножки.

– Нашими объедками мы заткнем горло жидам, – усмехаясь, заметил один из эсэсовцев, – заставим их давиться свиными костями.

Мисс Митфорд, со старшей сестрой, навещала Мюнхен. Женщины намеревались появиться в Берлине к свадьбе, назначенной через неделю, в гостиной особняка Геббельса. Питер, облегченно, выдохнул.

Возвращаясь в номер, он заказывал кофе и начинал вспоминать. Дядя Джон запретил записывать, что бы то ни было. Даже говорить, сам с собой, Питер не имел права. Его люкс было не проверить, а техника развивалась очень быстро. Номер могли оборудовать фотоаппаратами и устройствами, фиксирующими речь.

Питер включал радио, Моцарта, Бетховена или Баха. Он откидывался в кресле, медленно куря папиросу. Он позволял себе встать, только обработав информацию, полученную за день. Питер был уверен, что по возвращении в Лондон все вспомнит. Он мог воспользоваться радиопередатчиком группы на Фридрихштрассе, однако пока Питер не выяснил ничего срочного. Модели истребителей, численность добровольцев Люфтваффе в Испании и планы рейха по переводу промышленности на военные рельсы могли подождать. Питер не хотел, без нужды, подвергать риску человека, взявшего у него портсигар.

Все оказалось легко.

Портье порекомендовал герру Кроу ювелирный магазин на Фридрихштрассе: «Очень уважаемая фирма, им двести лет». Питер пешком дошел до магазина. Портсигар принял пожилой человек, седоволосый, с лупой на голове. Услышав пароль, он отозвался:

– Не извольте волноваться, через два дня будет готово.

Сунув квитанцию в кошелек, Питер выпил кофе, в кондитерской напротив. Сердце стучало. Он велел себе успокоиться:

– Они рискуют гораздо больше, чем ты, постоянно находясь здесь. И Аарон рискует. Это твоя работа, на ближайшие несколько лет…, – война, судя по всему, была неизбежной.

Магазины на Фридрихштрассе бойко торговали, висели афиши голливудских фильмов. Он вдыхал запах осенних листьев, женских духов. Девушки, цокающие каблучками по тротуару, иногда, искоса поглядывали на Питера. У многих, на лацканах жакетов, виднелись значки со свастикой. Юноши носили похожие повязки на рукавах пиджаков. На улице было много людей в форме, прохаживались полицейские. Унтер-ден-Линден сияла чистотой, у подъездов отелей и магазинов стояли дорогие автомобили.

На обеде после оперы, он поднял, тост за процветание экономики рейха, и призвал всех покупать немецкие товары. Утром Питер отправился на Курфюрстендам, внеся вклад в процветание нацистской промышленности.

– В Лондоне все выброшу, – Питер, ожидая Генриха, фон Рабе, переодевался в номере, – ботинки ни в чем не виноваты, но противно.

Ботинки сшили из лучшей итальянской кожи.

– Сотрудничество наших стран, – важно заметил владелец магазина, – есть первооснова существования Европы. Берлин и Рим стоят на страже границ, не пропуская коммунистических идей…, – «Фолькишер Беобахтер» захлебывалась панегириками гению фюрера, подписавшего договор с Италией. Питер свернул газету:

– И с Японией подпишет. Тройственный пакт…,– он оглядел ресторан «Адлона», где сервировали завтрак. Питер увидел в углу японцев. Сидели здесь и американцы, бизнесмены, и венгры, и французы. Кормили в отеле отменно, но Питер преодолевал тошноту, глядя на антисемитские карикатуры в газете.

Выбирая ботинки, он заметил хозяину магазина:

– Над кассой, судя по всему, – Питер указал на стену, – раньше висело старое название.

Немец усмехнулся:

– Я сделаю ремонт, после рождественской распродажи. Фирма ариизирована, бывший владелец, – он брезгливо поморщился, – покинул страну.

Выяснилось, что новый хозяин раньше служил в магазине, старшим продавцом.

– Ариизирована, слово, какое придумали, – угрюмо сказал себе Питер.

Ворота распахнулись, они въехали на усыпанную мраморной крошкой дорогу, ведущую к массивному, выстроенному из серого гранита зданию виллы. Старший граф фон Рабе, Теодор, консультировал рейхсминистерство экономики и лично Германа Геринга. Отто работал в некоем центре, в Хадамаре, в земле Гессен. Генрих объяснил, что там лечат душевнобольных. Младшая сестра, Эмма, ходила в школу.

– С Максом вы встречались, – весело сказал Генрих, – он, к сожалению, очень занят. Постоянно разъезжает, обеспечивает безопасность рейха…, – где сейчас обретался гауптштурмфюрер фон Рабе, Генрих не упоминал. Питер предполагал, что Макс из Лондона отправился в Испанию.

– Непонятно, что он делал в Кембридже, – вздохнул Питер, – а Наримуне отплыл в Японию. Бесчестно подозревать человека в шпионаже, на основании его национальности, – рассердился Питер:

– Я уверен, что Наримуне не поддержит пакты. Хотя он дипломат, он рискует карьерой…, – Циглер, за обедом, пригласил Питера навестить мастерскую.

Генрих фон Рабе, гордо, сказал:

– Герр Циглер писал портрет нашего отца, и делал эскизы Эммы, как идеала арийской девушки. Непременно посетите его ателье, герр Кроу. Он любимый живописец фюрера, – серые глаза Генриха восхищенно заблестели, он заговорил о величии художественного гения Гитлера. Питер, устало, пожелал: «Заткнись, патефон проклятый».

Семья ждала на гранитных ступенях.

Старший граф фон Рабе, высокий, с остатками рыжих волос на голове, носил штатский костюм, с золотым значком почетного члена НСДАП. Партийный значок красовался и на груди у Отто. Молодой человек, почти вровень отцу, изящный, был в форме военного медика, старшего лейтенанта. Коротко постриженные, снежной белизны волосы шевелил теплый ветер, на Питера взглянули прозрачные, голубые глаза. Он вскинул руку в нацистском приветствии. Питер подумал:

– Истинный ариец, что называется. Они здесь все такие…, – у девочки тоже были белокурые волосы, темно-синяя юбка Союза Немецких Девушек и белая, накрахмаленная, рубашка, украшенная значками со свастикой.

– Хайль Гитлер! – услышал Питер звонкий, детский голос. Он заставил себя поднять руку: «Хайль Гитлер, господа!»

– Обед, обед, – добродушно заметил старший фон Рабе:

– Очень рад вас видеть, герр Кроу, – оказывается, они могли и просто подать руку новому знакомому. Питер пожал большую ладонь, сзади залаяла собака. Генрих фон Рабе держал на поводке ухоженную, холеную овчарку.

– Это Аттила, – улыбнулся молодой человек, – он родился в Дахау, в лагере для исправления врагов рейха. Их перевоспитывают, путем труда и обучения…, – Аттила зарычал.

Питер увидел глаза Генриха, спокойные, пристальные, оценивающие. Он потрепал овчарку по голове:

– Отличный пес. Пойдем, милый, – Генрих передал ему поводок. Они направились к выходящей на озеро террасе, где накрывали обед.


Окна квартиры раввина Горовица, на Гроссе Гамбургер штрассе, выходили на старое еврейское кладбище. Надгробных камней отсюда видно не было, вдоль ограды росли высокие, старые тополя. Аарон снял комнаты за полную рыночную цену, у пожилой еврейской пары, уехавшей в Америку. Он аккуратно, каждый месяц, перечислял плату через банк. Если бы не раввин Горовиц, то квартиру бы конфисковали. Официально такое называлось ариизацией недвижимости.

В государственных учреждениях, показывая американский паспорт, Аарон видел, как менялись лица чиновников. Не открывая документ, заметив только герб США, служащие любезно улыбались. У Аарона была борода, однако в Берлине их носили многие мужчины. Темные глаза, и вьющиеся волосы тоже ничего не означали. Гитлер, и Геббельс были темноволосыми. Взгляд чиновников падал на первую страницу, выражение лиц менялось. Аарон упрямо сжимал губы, зная, что с ним ничего не могут сделать. Он был иностранным гражданином, находился в Германии легально, его виза истекала только следующей осенью. Аарон напоминал себе, что ему надо быть осторожным. Он не имел права преступать закон. Его работа в Берлине была хоть какой-то гарантией того, что евреи города смогут покинуть Германию.

Отсюда, до синагоги на Ораниенбургерштрассе, где Аарон преподавал в раввинском колледже, где помещался его кабинет, было ровно пять минут хода, медленным шагом. После утренней молитвы он занимался Талмудом с наставником, главой колледжа, раввином Беком, потом приходили студенты. Во второй половине дня Аарон принимал посетителей.

Все было просто.

Евреи Берлина знали, что, если есть какая-то возможность найти их родственников, эмигрировавших в Британию, или Америку, пусть и в прошлом веке, то рав Горовиц это сделает. Он терпеливо выслушивал рассказы о двоюродных дядьях, или сестре прадеда, до войны, отправившейся из Гамбурга в Нью-Йорк. Аарон заносил данные в папки, и шел в американское или британское посольство. Чиновники Государственного Департамента, работавшие в Берлине, не отличались скоростью работы, но Аарон их не подгонял. Он знал, что если приглашение от американских родственников получено, и лежит в посольстве, то выдача визы непременно состоится.

Главным, как он объяснял посетителям, было найти родственников. Данные по Америке, Аарон отправлял в «Джойнт», в Нью-Йорке. Сведения об эмигрантах в Британию, уходили тете Юджинии, в Лондон. Люди меняли фамилии, имена, переезжали с места на место. Аарон, уверенно, говорил:

– Пожалуйста, не беспокойтесь. Их найдут, непременно.

В большинстве случаев так оно и происходило. После звонка представителя «Джойнта» американцы высылали приглашение берлинским родственникам. На визы, тем не менее, существовала квота. Очередь, по расчетам Аарона, простиралась примерно на два года.

– На два года, – пробормотал он. Аарон стоял над плитой, ожидая, пока закипит кофейник:

– Значит, ты здесь проведешь еще два года. И вообще, столько, сколько понадобится…, – открыв форточку, он закурил папиросу.

Прослышав о раввине Горовице, в Берлин стали приезжать евреи из других городов. Аарон принимал всех, кого мог, уходя из кабинета после полуночи. Он устраивал людей на ночлег, успокаивая их: «Не бывало такого, чтобы я не выслушал человека».

Аарон успевал ходить в дом престарелых, два раза в неделю, вести утреннюю молитву. Рав Горовиц хоронил, людей умирало много. Он наблюдал за кашрутом в благотворительной столовой, при синагоге, и занимался с детьми. Пока нацисты не выгоняли ребятишек из государственных школ, в отличие от учителей еврейского происхождения. Аарон видел синяки на лицах мальчиков, угрюмые глаза подростков. Рав Горовиц понимал, что рано или поздно они прекратят посещать классы, где на стене висел портрет Гитлера, а на уроках читали выдержки из «Майн Кампф».

Эмиграцию в Палестину Британия, жестко, ограничивала. Леди Кроу, и другие депутаты парламента пытались увеличить квоты. Дети, в классах при синагоге, учили иврит, ремесла, и привыкали к обработке земли. В Берлине работали представители сионистских организаций. Приходя к ученикам, слыша «Атикву», Аарон горько спрашивал себя, доберется ли хоть кто-нибудь из них до Палестины.

– Не надо отчаиваться, – напоминал он себе, – тетя Ривка и ее друзья добились у Государственного Департамента увеличения квоты на визы для профессиональных артистов. Почти триста человек уехало, по программе. Не надо терять надежды…, – в первый раз Аарон потерял надежду, когда очередные, разысканные «Джойнтом», американские родственники, отказались высылать приглашение.

Рав Горовиц не знал, как сказать о таком паре, с двухлетним ребенком, сидевшей перед ним. Девочка возилась на диване с куклами. К Аарону приходили на прием всей семьей. Рав Горовиц держал в кабинете игрушки и детские книги, на иврите. Их привозили в Германию из Палестины.

Он смотрел в темные глаза герра Эдуарда Бронфмана, своего ровесника, бывшего преподавателя гимназии. Аарон видел надежду во взгляде его жены, бледной, взволнованной. Рав Горовиц не мог даже открыть рот. Он не представлял, как объяснить герру Бронфману, что его троюродный брат, живущий в Филадельфии, не захотел подписывать гарантию. Документ требовалось предоставить, при выдаче визы, в посольство. В гарантии говорилось, что родственники обязуются обеспечить финансовую поддержку новым эмигрантам, в Америке.

– Я буду работать, – растерянно сказал герр Бронфман, – рав Горовиц, я молодой человек, здоровый, я выучу английский язык. Где угодно, на стройке…, – он поднял руки, – я и сейчас…, – он не закончил.

Большинство берлинских евреев выживало, устраиваясь, за грошовую плату, на фабрики, заводы, и стройки. В городе оставались магазины, принадлежащие евреям. Туда, по закону, нельзя было нанимать арийцев, но мест в лавках на всех не хватало. Бывшие учителя, юристы, и музыканты давали частные уроки. Врачи могли обслуживать только евреев, женщины перебивались шитьем и уборкой.

Фрау Бронфман заплакала, тихо, чтобы не услышала девочка. Аарон посмотрел на кудрявую голову ребенка: «Я что-нибудь придумаю, герр Бронфман, обещаю».

В синагоге Аарон долго сидел, глядя на Ковчег Завета, перелистывая молитвенник, чувствуя, как собираются слезы в глазах.

Тетя Ривка была в городе. Роксанна, с мужем, ездила по Германии, прослушивая артистов, но сейчас вернулась в Берлин. Аарон отправился к ним на квартиру, Роксанна снимала апартаменты у Хакских Дворов. Тетя, в американском паспорте, значилась Роксанной Горр. В Германии никто не подозревал о ее еврейском происхождении. Тем не менее, Роксанна, наотрез, отказывалась посещать театры и концертные залы, куда пускали только арийцев.

– Мне там делать нечего, – кисло говорила тетя, – последним евреем в берлинской филармонии оставался бюст Мендельсона, но и его убрали.

Филипп сварил им кофе. Аарон рассказал тете о Бронфманах:

– Как он может, этот человек, из Филадельфии? Это его родственники, он еврей. Сказано, что все евреи ответственны друг за друга, тетя…,– Роксанна, внезапно, нежно, погладила племянника по голове:

– Разные люди бывают, милый. Впрочем, ты сам знаешь…, – она щелкнула пальцами:

– Филипп, принеси список. Сделаем Бронфманов, – Роксанна почесала нос, – не знаю, музыкантами, что ли…, – Аарон старался не злоупотреблять тетиной квотой, как он ее называл.

Кофейник засвистел, Аарон потушил папиросу.

Он покупал провизию в кошерных магазинах, но кофе в таких местах не водилось. Хозяева не могли себе позволить заказывать дорогие продукты из-за границы. В первый месяц жизни в Берлине Аарон перебивался эрзацем из цикория. Ему было противно заходить в магазины, где висело объявление: «Только для арийцев». Для зерен кофе кашрут не требовался, но Аарон, все равно, не мог преодолеть нежелание посещать такие лавки. Потом приехала тетя Ривка с мужем, они привезли кофе и американские сигареты.

– А потом…, – Аарон, улыбнувшись, прислушался. В ванной лилась вода, из-за двери доносилось сильное, высокое сопрано:

Die Lieb versüßet jede Plage,
Ihr opfert jede Kreatur….
Аарон подпел:

Sie würzet unsre Lebenstage,
Sie winkt im Kreise der Natur…
Он заглянул в спальню. Чулки валялись на ковре, юбка и шелковая блузка лежали рядом с кроватью, где они соскользнули, вчера, поздно вечером. Твидовый жакет висел на стуле. Лацкан украшал значок со свастикой. Сладко, уютно пахло ванилью. Аарон погладил теплую подушку.

– Mann und Weib und Weib und Mann,

Reichen an die Gottheit an…

Сопрано, казалось, взлетело вверх.

Аарон вспомнил:

– Мудрецы так говорили, о муже и жене. О том, что между ними Бог. Они, конечно, были правы.

Они, как понял Аарон, во всем оказались правы.

Спохватившись, что кофе остынет, рав Горовиц пошел в ванную, где тоже пахло ванилью. Натыкаясь в квартире на ее вещи, флакон с духами, пудреницу, сумочку, Аарон всегда улыбался.

Она сидела с мокрой головой. Рыже-золотые, как листья тополей на улице, волосы, покрывала белая пена американского шампуня. Бутылки привезла тетя Ривка. Устроившись на краю ванной, передав ей чашку кофе, Аарон засучил рукава халата. Он нежно, аккуратно тер худую спину. Рав Горовиц помялся:

– Габи, я договорился, в консульстве. Заключим брак, ты с тетей Ривкой и ее мужем отплывешь из Бремена. Папа и Меир тебя встретят в Нью-Йорке…,– мочалка упала в воду. Девушка независимо дернула плечами:

– Нет, Аарон. Я никуда не поеду. Мы поставим хупу, – красивая рука махнула в сторону двери, – сходим в консульство и я останусь здесь. С тобой. Моим мужем, – вздернув упрямый, прусский подбородок, она посмотрела на него глазами васильковой синевы. На изящном носу висела капля воды.

Аарон поцеловал ее в каплю. Он, умоляюще, сказал:

– Совет Евреев Германии обязан подавать все сведения о заключенных в синагоге браках в это ваше расовое ведомство…

– Их расовое ведомство, – ледяным тоном поправила его девушка. Она залпом допила кофе: «Передай мне полотенце, пожалуйста».

– Я сам, – вздохнул Аарон. Он вытирал ей голову, говоря, что она рискует концентрационным лагерем. По закону, немцы с еврейскими корнями, не имели права возвращаться в иудаизм. Данные о таких случаях отправлялись в министерство имперской безопасности.

Габи прервала его, завернувшись в полотенце:

– Доктор Лео Бек обещал, что раввинский суд потеряет мою папку. Гитлер мне, полукровке второй степени, запретил выходить замуж за немца. Об американцах в законе ничего не сказано, – она хлопнула дверью, Аарон отправился за ней в спальню.

Она сидела на кровати, натягивая чулки. Опустившись рядом, на ковер, он провел губами по нежной, белой коже, где-то под коленом:

– Габи, я вернусь в Америку, через два года, обещаю. Если ты мне не доверяешь, то есть не доверяешь браку без хупы…, – Аарон замолчал. Она, ласково стукнула его гребнем по голове:

– Я тебе доверяю, рав Горовиц. Жизнью своей. Я не хочу…, – она смотрела на золотые тополя в окне, – не хочу, чтобы мы расставались. И вообще, тебе на молитву надо…, – Габи отвернулась. Аарон поднялся, обнимая ее:

– Половина седьмого, любовь моя. Есть время. Я прошу тебя, прошу. Ты не можешь здесь оставаться. Пока никто не знает о твоей бабушке, но если узнают…,– он целовал теплые губы, слыша ее стон, думая, что у нее нет свидетельства об арийском происхождении.

Габи объяснила Аарону, что бумага требовалась только при устройстве на государственную службу. Успев закончить берлинскую консерваторию в прошлом году, до принятия нюрнбергских законов, она не стала поступать в оперную труппу. Габриэла фон Вальденбург знала, что для подтверждения арийской родословной ей придется предоставить свидетельства о рождении предков, до третьего колена. Никто не догадывался, что мать Габи была дочерью крестившейся еврейки.

Знали ее родители, однако они умерли. Габи угрюмо заметила:

– И очень хорошо. Папа бы не пережил нюрнбергских законов. Он Гитлера ненавидел, считал его необразованным, опасным сумасшедшим…, – Раймунд фон Вальденбург был генералом в отставке, известным военным историком.

– Я преподаю, частным образом, – отмахивалась Габи, – пою в концертах, тоже частных. Народные песни, – она горько смеялась:

– Немецкий фольклор не виноват, что ненормальный запретил Мендельсона и джаз, но все равно противно. Бумага мне, ни к чему, – бодро завершила Габи, – замуж я выходить не собираюсь…, – разговор случился два месяца назад. С тех пор фрейлейн фон Вальденбург, как ее шутливо называл Аарон, изменила свое мнение касательно брака.

Аарон лежал, гладя все еще влажные волосы. Он, тихо, сказал:

– Я тебя люблю. Мы что-нибудь придумаем…, – рав Горовиц вздохнул:

– В конце концов, можно пожениться только в консульстве. Тебя никто не тронет, станешь супругой американца. Подадим на получение гражданства…, – он поцеловал раскрасневшуюся щеку. Приподняшись на остром локте, Габи покачала головой:

– Ты раввин, у тебя должна быть хупа.

Аарон усмехнулся: «Твои предки тоже были такими упрямыми?»

– Какой из них? – поинтересовалась Габи:

– Принц Фридрих Людвиг Христиан Прусский, или раввин, который там похоронен, – она указала в сторону еврейского кладбища, – учитель Моше Мендельсона?

– Оба, – почти весело ответил Аарон: «Ты на этой неделе опять перед нацистами выступаешь?»

– Я перед ними все время выступаю, – мрачно отозвалась Габи:

– Народные песни. Какие-то гости из Британии, фашисты. Герр Мосли и его приятели. Я пою в особняке у Геббельса…, – Аарон одевался, чтобы идти в синагогу:

– Нельзя, чтобы она рисковала. Рано или поздно узнают, найдут архивные документы. Пока ее все принимают за арийку, но надо пожениться, пусть едет в Америку…, – он посмотрел на стройную спину. Габи причесывалась, перед зеркалом:

– Два года, без нее. Я без нее и дня не могу прожить, – понял Аарон. Рав Горовиц, нарочито бодро, сказал: «Кофе заканчивается».

– Я принесу, – отозвалась Габи. Девушка взяла его лицо в ладони:

– Я тебя люблю, рав Горовиц. Я к тете Ривке зайду, по дороге на урок. Ты отправляйся, – она нежно улыбнулась, – делай свое дело. И правда, – Габи потерлась головой о рукав его пиджака, – придумаем что-нибудь.

Проводив Аарона, она сделала себе чашку кофе.

На еврейском кладбище, за окном, был похоронен и Моше Мендельсон, и его учитель, предок Габи по материнской линии, главный раввин Берлина, Давид Франкель.

– И прабабушка с прадедушкой там лежат…, – Габи застыла над раковиной.

Из Берлина ей нельзя было уезжать и еще по одной причине, о которой раву Горовицу знать было не нужно. Она, с отвращением, надела жакет с нацистским значком. Девушка подхватила сумку, с рукописными нотами. На Гроссе Гамбургер штрассе было еще безлюдно. У обочины стоял низкий, черный автомобиль. Девушка прищурилась: «Он что здесь делает?»

Габи узнала графа Теодора фон Рабе. Она, несколько раз, пела на званых вечерах семьи. Граф постоял, несколько минут, не заходя на кладбище. Фон Рабе вернулся за руль, мерседес рванулся с места. Габи пожала плечами:

– Решил проехаться по утреннему Берлину, или они собрались кладбище сносить? С них станется, – дернув углом рта, она заперла дверь своими ключами.

Свернув на Ораниенбургерштрассе, Габи дождалась раннего трамвая. В восемь утра, она встречалась на станции Фридрихштрассе с руководителем подпольной группы.


Мастерская герра Циглера располагалась на верхнем этаже дома, неподалеку от Музейного Острова. Окна выходили на Шпрее. На тихой, серой воде реки покачивались лебеди. Вверх по течению шел прогулочный теплоход с нацистским флагом на корме.

Услышав, что Питер интересуется искусством, герр Циглер пригласил его на особый тур в берлинские музеи. Он показывал Питеру бесконечные картины с истинно немецким, как его называл Циглер, духом. Потом они пошли в здания, с археологическими коллекциями, к воротам Иштар и алтарю Пергамона. По словам Циглера, любимый архитектор Гитлера, Шпеер черпал вдохновение в творениях древних мастеров. Питер согласился, что нацистская архитектура, действительно, похожа на египетские храмы.

Делегации из Британии устроили просмотр фильма фрау Рифеншталь, «Триумф воли», посвященного «Съезду единства и силы», ежегодному собранию членов НСДАП в Нюрнберге. На экране шли бесконечные колонны штурмовиков. Красивые девушки, в купальниках и белых платьях, несли штандарты с орлом и свастиками. После фильма, Мосли громко сказал:

– Когда-нибудь, мы пройдем по улицам Лондона, в нацистской форме, и никто нас не остановит!

– Молодежь и студенты будут маршировать первыми! – поддержал его Питер, выкрикнув: «Хайль Гитлер!»

Он почти привык к этому приветствию.

Их привезли в клуб Гитлерюгенда, на занятие, посвященное нюрнбергским законам. Руководитель группы, начертив на доске схему, наставлял детей в бдительности по отношению к соученикам.

– Особенно опасны полукровки, – указка поползла по схеме, – они скрывают истинную сущность, притворяются немцами. Они даже могут с вами дружить. Настоящий арийский мальчик, верный сын фюрера, никогда не сядет за одну парту с полукровкой, не пойдет к нему в гости…, – Питер, предполагал, что евреи забрали детей из государственных школ.

На занятии дети рассказывали, как они избивали еврейских соучеников. Зашла речь о еврейских чертах лица, по рядам передавали папку с вырезанными из «Фолькишер Беобахтер» карикатурами. Питер едва сдержал тошноту.

Руководитель группы пригласил на занятие работника Главного управления СС по вопросам расы и поселения. Мальчишки восхищенно смотрели на молодого человека в черной форме. Унтерштурмфюрер показал особые инструменты, для измерения черт лица:

– Может быть, кто-то желает послужить примером истинно арийского происхождения?

Питер не рисковал. После обеда у графа фон Рабе его измерял Отто, в качестве, как угрюмо подумал Питер, десерта. Питер не мог понять, шутил ли Отто, или врач, действительно, получил задание, ненароком, проверить его арийские корни.

Мерки оказались идеальными. Отто пожал ему руку:

– Поздравляю. Если бы вы были мертвы, я бы использовал ваш череп для музея, – прозрачные, голубые глаза пристально его рассматривали. Питер заставил себя рассмеяться:

– Я завещаю свое тело для, нужд арийской науки, граф фон Рабе.

– Просто Отто, – попросил доктор: «Мы товарищи, Петер, какие церемонии…»

В гитлерюгенде все прошло отлично. Эсэсовец назвал Питера образцом арийской расы. За обедом в отеле Мосли подмигнул ему:

– Ты с Юнити составишь красивую пару, Питер. Нам нужны дети чистокровных родителей…, – Мосли пустился в рассуждения о евреях, портящих хорошую английскую кровь. Он похлопал Питера по плечу:

– Когда Юнити приедет в Берлин, сходите с ней в оперу, прогуляйтесь в парке…, – Питер, незаметно, сжав зубы, велел себе кивнуть.

Циглер повел его к бюсту Нефертити. Заходя в ротонду, где помещалась скульптура, художник умолк. Питер, облегченно, вздохнул:

– Слава Богу. Иначе я бы его задушил. Он чувствует, что при ней нельзя нести всякую чушь…, – мягкий, туманный свет падал сверху, в ротонде царила тишина. Питер любовался длинной, стройной шеей, миндалевидными глазами, устремленным куда-то вдаль взглядом. Он видел Нефертити, на фотографиях, но Питер понял, что они не могли передать всего очарования ее лица.

Он, отчего-то подумал:

– У Эммы фон Рабе, тоже такой разрез глаз. Интересно, откуда? Братья на нее не похожи. Еще одна шарманка…, – поморщился Питер.

Девочка говорила только о гении фюрера, и о занятиях в младшей группе Союза Немецких Девушек. После обеда она сыграла Бетховена. Питер, в первый раз, позволил себе выдохнуть. Эту сонату, медленную, плавную, любила мать.

– Вернусь домой, – пообещал себе Питер, – дядя Джон привезет маму на север. Мы с ней погуляем по берегу моря, она мне расскажет о Парламенте, о семье…, – вспомнив о легионе «Кондор», отправляющемся в Испанию, он усмехнулся:

– Стивен, наверняка, в стороне не останется. Полетит сражаться с Люфтваффе. Лаура в Японии будет работать…, – Япония, судя по всему, рассматривала возможность присоединения к пакту между Италией и Германией. Отто заметил, что фюрер назвал японцев почетными арийцами.

Упомянув об арийцах, Отто не мог остановиться. Он рассказал Питеру об экспедиции в Тибет. Путешествие планировало историческое общество «Аненербе». По слухам, в горах жили потомки древних ариев, голубоглазые, высокие блондины.

– У кузины Тессы мать китаянка, – вспомнил Питер. Он видел кузину только на фото. Черты лица у нее были европейские, но у отца Тессы была всего четверть индийской крови.

Отто принес карту Гренландии. Питер слушал теории о судьбе населявших остров потомков викингов. Он едва сдерживал зевоту, но долго терпеть не пришлось. После Бетховена Эмма, бравурно, заиграла «Хорста Весселя». Семья запела хором, Питер больше не рисковал тем, что заснет, под жужжание среднего фон Рабе.

Через несколько дней они с Отто и Генрихом ехали в Гессен. Генрих сопровождал Питера в его визитах на промышленные предприятия. Отто собирался показать гостю, как немецкая медицина использует разработки химиков.

Питер любовался Нефертити. Он очнулся от надоедливого голоса Циглера:

– Скульптура, достояние не только немецкого народа, герр Кроу, но и всего человечества. Фюрер часто приходит сюда, вдохновляясь красотой, сияющей через века…, – Циглер не упомянул, что археологу, нашедшему бюст Нефертити, Людвигу Борхардту, закрыли въезд в Германию, из-за еврейского происхождения его жены.

Питер не услышал от Циглера имени Генриха Симона, банкира-еврея, финансировавшего экспедции Борхарда. Симон подарил огромную коллекцию египетских ценностей Германии. В вестибюле, где висели таблички, с фамилиями патронов музея, Симона Питер тоже не нашел.

В мастерской Циглер надел испачканный краской халат:

– Становитесь в позу знаменосца, герр Кроу. Я пишу картину, прославляющую немецкую молодежь. Вы будете на первом плане. Вы, хоть и небольшого роста, – он, оценивающе, склонил голову, – однако черты лица у вас идеальные. Вечная, античная красота…, – Питер едва не закатил глаза, но приказал себе терпеть.

Циглер рисовал, рассказывая Питеру о чистке немецких музеев от произведений дегенеративного искусства.

– Здания мы тоже разрушим, – пообещал художник, – избавимся от миазмов Баухауса, отравляющих нашу землю. Останется только здоровое, арийское искусство, отображающее радостных, сильных людей…, – обведя глазами мастерскую, Питер застыл.

В окне, из-за туч, показалось солнце. Лучи заиграли в золотисто-рыжих волосах неизвестной, обнаженной девушки на картине. Она сидела, повернув изящную голову направо, будто кого-то ожидая. Увидев длинные ноги, маленькую грудь, Питер понял, что краснеет.

– Да, да…, – одобрительно отозвался Циглер, – например, наша берлинская артистка, Габриэла фон Вальденбург, на холсте. Она исполняет народные песни, выступала перед рейхсминистром Геббельсом. Старая, прусская семья. Образчик чистоты крови, как и графы, фон Рабе. Ее покойный отец воевал, дослужился до генерала…, – Питер слушал и не слышал. Он смотрел на упрямый очерк подбородка, на длинную, красивую шею.

На рисунке Циглера Питер получился римским легионером, в современном костюме. Он стоял, гордо вскинув голову. Художник заметил:

– Разумеется, на картине все будут обнажены. Красота тела, как у древних спартанцев…, – Питер еле вырвался из мастерской, сославшись на деловые встречи.

Он дошел пешком на Фридрихштрассе и забрал портсигар. В людных местах открывать его было нельзя. Выпив чашку кофе, Питер направился в Тиргартен. У входа в парк висела табличка, извещающая о запрете посещения для евреев. Здесь было безопасно. Питер позволил себе, опустившись на скамейку, крепко выругаться.

Вокруг было пустынно, погода испортилась, над Берлином повисли тяжелые тучи. Он прочел крохотную записку, вложенную в потайное отделение. Его ждали в Тиргартене, завтра, в церкви святого Матфея на утренней мессе, на третьей скамье справа. Питеру предписывалось спросить, у соседа, когда возвели храм.

В ответ он должен был услышать:

– При короле Фридрихе-Вильгельме, по образцу церквей в Северной Италии.

Питер сжег записку. Он смотрел на золотые кроны деревьев, вспоминая солнечные зайчики, в локонах девушки на картине.

– Габриэла фон Вальденбург, – откинувшись на спинку скамьи, Питер отчего-то улыбнулся, – я ее найду, обещаю.


На шумной станции Фридрихштрассе, по застекленному мосту грохотали поезда. Габи сидела на скамье, поставив сумку на колени. Рукописные ноты были шифром, разработанным руководителем Габи. Он показал девушке систему записей. Габи рассмеялась:

– Очень знакомо. Я с пяти лет музыкой занимаюсь, не забывай.

Следя за большими часами, Габи думала, стоит ли сказать руководителю о визите графа фон Рабе на еврейское кладбище.

– Даже не о визите, – поправила себя девушка, – он просто машину остановил. Если они решат уничтожить могилы, мы никак не сможем вмешаться.

Руководитель, наверное, единственный в Берлине, если не считать рава Горовица, и других раввинов, знал о происхождении Габи. Знал он и о раве Горовице. Габи все рассказала ему два месяца назад. Руководитель вздохнул:

– Уезжай, конечно…, – Габи раздула ноздри:

– А кто будет флиртовать с Геббельсом и остальной мразью? Ты знаешь, женщине они рассказывают сведения, которые не расскажут мужчине. Мы считаемся, – Габи постучала себя по лбу, – пустоголовыми красавицами. Мы все мечтаем выйти замуж за истинного арийца и рожать солдат для фюрера…, – они, медленно, прогуливались по аллеям Тиргартена.

Руководитель, искоса, посмотрел на девушку.

– Двадцать один год, – подумал он, – Господи, и все остальные молоды. Да и я сам…, – несмотря на возраст, он, иногда чувствовал себя стариком. В министерствах, особенно иностранных дел и экономики, и в армии, собралось много недовольных Гитлером людей из старых, аристократических семей, таких, как его собственная, или как семья Габи. Однако руководитель не мог рисковать и вводить их в подпольную группу. Он ограничивался ровесниками, бывшими соучениками, теми, за кого он ручался.

Он предполагал, что в Берлине есть и другие организации подпольщиков, но устанавливать с ними связь было опасно. Скорее всего, люди, входившие туда, принадлежали к социалистическим и коммунистическим кругам, и работали на Москву. Он не был антикоммунистом, хотя он, верующий человек, ходил в церковь, единственный из семьи. Искать контактов с коммунистами было невозможно. Члены партии, остававшиеся в Германии, ушли в подполье.

Сотрудничать с Британией он стал три года назад, учась в университете.

– Студенческий обмен, – усмехнулся руководитель, – визит из Кембриджа. Кто бы мог подумать. Хорошо, что я это сделал. Не так стыдно просыпаться каждое утро…, – он знал, что работает не против своей страны, а на ее благо. Он ненавидел Гитлера, презревшего нормы христианства, и отбросившего Германию в средние века.

Он закурил папиросу:

– Если станет известно, что ты вышла замуж за еврея, Габи, ты не сможешь появляться в обществе, и превратишься в парию. Не говоря о том, что тебя могут отправить в концлагерь…, – девушка топнула ногой, в изящной туфле:

– Не могут. Они не тронут жену американца, они…, – руководитель устало прервал ее:

– Ты еще не поняла? Ты не поняла, что им плевать на паспорта, визы и все остальное? Рава Горовица посадят в Дахау, а президент Рузвельт может хоть каждый день отправлять ноты Гитлеру. Никто их не прочитает, поверь мне. Я был в концентрационных лагерях, – горько прибавил руководитель, – я знаю, что это такое.

Он, разумеется, никогда не видел рава Горовица, но, судя по рассказам Габи, американец был достойным человеком. Руководитель, наставительно, заметил:

– Твой жених совершенно прав. Выходи за него замуж, тихо. Паспорт у тебя в порядке…, – Габи прервала его: «Ты бы оставил свою жену?»

– Я холостяк, и не намереваюсь это менять, – буркнул мужчина:

– Габи, не будь такой упрямой. Не рискуй своей жизнью, и жизнью рава Горовица. Ты говоришь, что через два года он вернется в Америку. Жди его, в безопасности…, – он посмотрел на еще летнюю, зеленую листву деревьев. Олимпиада только закончилась, в парке царила безукоризненная чистота. Они сели на скамейку с табличкой: «Только для арийцев». Габи, повозила ногой по песку: «Как ты не понимаешь? Я не могу оставить Аарона здесь, одного…»

Руководитель, мимолетно, подумал, что в спинку скамейки могут быть встроены микрофоны. СД оборудовало записывающими устройствами рестораны, кафе, номера в отелях, и даже церкви. Он рассердился на себя:

– В Тиргартене пять сотен скамеек. Я помню их бюджет. У них не было такой расходной статьи. Впрочем, наверняка, финансовое управление СД ведет серую бухгалтерию. Добраться бы до цифр…, – он коснулся руки девушки:

– Это приказ, он не обсуждается. Женитесь в консульстве, и уезжай отсюда.

Он поднялся:

– Ты вольная птица, а у меня обеденный перерыв заканчивается. Пора вешать номерок, – он пошел к выходу из парка.

– Не уехала, – недовольно думал руководитель, идя по платформе к скамейке, где сидела Габи. Он полюбовался золотисто-рыжими волосами девушки. Габи была в твидовом, цвета осенних листьев, костюме. Скрестив стройные ноги, она мечтательно смотрела на закопченный, стеклянный свод станции.

Руководитель часто пользовался метрополитеном. На станциях было удобно встречаться с членами группы. Три года назад, он услышал:

– В транспорте нет людей. В нем только пассажиры. Никто, никого не запоминает.

На работе, он пользовался репутацией серьезного человека, заботящегося о благе Германии. Страна готовилась к войне. Армия нуждалась в бензине, о чем он никогда не забывал упомянуть. Он поправил круглый значок НСДАП на лацкане хорошо скроенного пиджака. В университете он руководил ячейкой национал-социалистического союза студентов, и ходил в коричневой рубашке. В партию он вступил на последнем курсе. Через четыре года ему предстояло присоединиться к СС. Он, облегченно думал, что форму ему придется носить только по торжественным случаям. Члены СС, трудившиеся в министерствах, ходили в штатских костюмах.

Формы ему хватило на всю жизнь. Впервые он надел рубашку Гитлерюгенда семилетним мальчишкой, став одним из первых воспитанников. В своей комнате, он хранил грамоты и награды, полученные в детстве. Он бы, с удовольствием, сжег хлам, или выкинул его на свалку, но такого делать было нельзя.

– Поговорю, завтра с пастором, – вздохнул он, – все равно я на мессу иду. Хоть и по делам, – он, коротко, усмехнулся.

Пастор приезжал в Берлин редко. Он считался пацифистом, и врагом государства, его уволили с преподавательской должности в университете Берлина. Сейчас он учил студентов в подпольной семинарии, на востоке, и нечасто навещал столицу. Когда пастор бывал в городе, он служил мессу в церкви, где он получал сан священника, в Тиргартене.

Руководитель был вынужден посещать официальные храмы. Никто не знал о его связи с Исповедующей Церковью. Протестанты, выступавшие против гитлеровского режима, находились под наблюдением тайной полиции.

– Еще и священников вздумают арестовать, – горько подумал руководитель, – католические пастыри, выступавшие против Гитлера, в концлагерях сидят. Римский папа молчит. Сейчас нельзя молчать…, – коротко кивнув, он опустился рядом с девушкой.

Габи передала ему тетрадь с нотами. На работе, они ни у кого не вызывали подозрения. Он играл на фортепьяно, его научила покойная мать. Она умерла, когда мальчику исполнилось десять лет. Слушая музыку, он вспоминал прохладные, ласковые руки, и тихий голос. Именно с матерью он ходил в церковь, с раннего детства.

Габи почудилось, что глаза руководителя отчего-то заблестели. Он посмотрел на часы:

– Я уезжаю, в командировку, на несколько дней.

Он никогда не говорил, куда направляется. Габи и не спрашивала.

– Потом прием, у Геббельса…, – Габи помолчала. Рейхсминистр всегда приглашал ее на концерты. Геббельс ухаживал за девушкой, и настаивал, чтобы Габи начала работать на радио и записывать пластинки. Индустрия развлечений в рейхе подчинялась государству. Исполнителям предписывалось предъявить свидетельство чистоты арийского происхождения. Габи отговаривалась неопытностью, но Геббельс не оставлял попыток переубедить ее.

Руководитель поморщился:

– В честь свадьбы Мосли. Ятуда не приду, – он закатил глаза, – я британских доморощенных фюреров видеть не могу. Свой Гитлер, свой Гиммлер…, – он посмотрел куда-то вдаль:

– Познакомься с ними, пофлиртуй. Они могут быть полезны. Связь, как обычно, – они обменивались письмами по городской почте. Ничего подозрительного в этом не было. Руководитель, и Габи происходили из кругов старой аристократии, их отцы знали друг друга. Габи бывала у руководителя дома.

Она проводила глазами крепкую спину в сером пиджаке, хороший портфель итальянской кожи. Выйдя на Фридрихштрассе, мужчина направился в центр, на Вильгельмплац, к министерству. Он не сказал Габи, что завтра, в церкви, встречается со связным из Лондона. Его учили, что сведения, которыми владеют члены группы, надо сводить к минимуму. Руководитель неоднократно убеждался в правоте наставников.

У него оставалось время до начала рабочего дня. Взяв чашку кофе, за столиком уличного кафе, он развернул «Фолькишер Беобахтер». Внизу страницы, петитом, сообщалось, что Рузвельт разгромил своего соперника на выборах, и начинает второй президентский срок.

– Очень хорошо, – облегченно подумал мужчина, – можно не беспокоиться, что в Америке появятся нацисты. Рузвельт такого не допустит. И в Англии их не будет. Мосли со свитой, просто клоуны, шарманки…, – он шел к министерству, легко помахивая портфелем, улыбаясь.

На квартире у Габи они оборудовали тайник. В нем лежали поддельные паспорта, на случай необходимости побега, деньги, и листовки, что они расклеивали в городе. О ювелирном магазине на Фридрихштрассе, о радиопередатчике, знал только он и хозяева лавки. Руководитель подозревал, что торговцы обосновались в Берлине еще до его рождения. Перед отъездом Габи, он собирался перенести тайник в другие апартаменты. Руководитель решил заняться этим после возвращения из командировки.

Поднявшись по гранитным ступеням министерства, завидев сослуживца, мужчина вскинул руку в партийном приветствии.


Первый урок у Габи был в одиннадцать утра, у Музейного Острова. Апартаменты Роксанны Горр находились по дороге. Девушка всегда заходила к ней на завтрак. Дива усмехалась:

– В Америке я раньше двух пополудни глаза не открываю. Здесь, с восьми утра, начинают передавать нацистские гимны, по уличному репродуктору. Волей-неволей проснешься.

Ее муж поехал в Бремен. Филипп надзирал за тем, чтобы артисты, получившие визы, сели на лайнеры, отправлявшиеся в Америку. В Нью-Йорке их встречали представители гильдии киноактеров США и профессионального союза артистов театра. Они организовывали для новых эмигрантов прослушивания и кинопробы. Роксанна заметила:

– Тебе было бы легче. Для оперы английский язык не требуется…, – Габи говорила с Аароном на немецком языке, а с его тетей по-французски.

Роксанна взяла ее руку:

– Впрочем, ты больше на сцену не выйдешь. Жаль, – она затянулась сигаретой, – голос у тебя отличный. Ты могла бы поступить в труппу Метрополитен-опера…, – Габи смутилась: «Тетя Ривка, вы знаете…»

– Знаю, знаю, – серо-синие глаза весело посмотрели на нее:

– Жена раввина не может петь публично. Будешь домашние концерты устраивать, для семьи.

Габи видела фотографии будущих родственников, знала о квартире у Центрального Парка, где жили Горовицы. Роксанна успокаивала девушку:

– Твой будущий свекор прекрасный человек, и дети его тоже. Сделаем, по дороге, остановку в Амстердаме. Познакомишься с Эстер, ее мужем. У них малыши на свет появились…, – Роксанна, со значением, поднимала бровь. Габи краснела.

Если бы не Роксанна Горр, Габи никогда бы не познакомилась с Аароном.

Подруга Габи по консерватории, Ирена Фогель, сказала, по секрету, что в еврейском кафе, на Ораниенбургерштрассе, прослушивают артистов. После принятия нюрнбергских законов Ирена ушла с последнего курса консерватории. Ее отца уволили из оркестра Берлинской филармонии, а мать была вынуждена покинуть школу, где преподавала музыку. Ирена не знала о бабушке Габи, девушки просто дружили. Габи приносила Фогелям кофе, и устраивала им частные уроки.

– Я спою джаз, – решительно заявила Ирена, тряхнув черноволосой головой, – хватит запретов сумасшедшего.

Габи пришла на вечер, чтобы поддержать подругу, но Ирена уговорила ее появиться на сцене. Девушка пела арию Рахили из «Еврейки» Галеви. Вагнер восторженно отзывался об опере, однако ее тоже запретили, вместе с музыкой Мейербера. Габи устала от бесконечных арий Вагнера. Девушка выбрала «Еврейку» потому, что любила партию Рахили. Четыре года назад, Габи, без всяких опасений, пела ее на занятиях.

Аарон потом признался ей, что никогда в жизни не посещал оперы.

Рав Горовиц развел руками:

– Я я в тебя сразу влюбился, когда зашел в кафе, за тетей и услышал твой голос. Увидел тебя…, – сердце Габи сильно, прерывисто, забилось. В кафе она заметила молодого, высокого мужчину, сидевшего в задних рядах. Темные волосы прикрывала кипа. Габи поняла, что не может отвести от него глаз. Она закончила арию, не глядя в его сторону, чувствуя, как раскраснелись щеки. Познакомила их тетя Роксанна. Мадам Горр велела Аарону проводить Габи домой.

Поднимаясь по лестнице в апартаменты Роксанны, девушка прислонилась к стене.

– Недавно расстались, – поняла она, – и я скучаю. Два года, два года без него…, – всхлипнув, Габи сжала сумку:

– Не могу, никак. Останусь здесь. Иначе нельзя, иначе я умру…, – она подышала:

– Он в Берлине совсем один, и тетя его уезжает. Я не имею права его бросать.

Она так и сказала Роксанне, в столовой. Дива завтракала вареным яйцом, черным кофе и сигаретами. Роксанна говорила, что ее мерки, со времен братьев Люмьер, не изменились.

Габи, мрачно, ковырялась в своем омлете. Роксанна улыбалась. Мадам Горр потушила окурок, зашуршал шелковый халат:

– Я все слышала, дорогая моя, но я слышала и моего племянника. Он вчера сидел здесь, – тонкая рука протянулась к стулу Габи, – и говорил, что не имеет права подвергать тебя опасности…, – в передней стояли сложенные чемоданы.

Роксанна, шепнув что-то, ласково поцеловала золотисто-рыжий затылок. Девушка подняла, васильковые глаза: «А если не получится?»

Дива развела руками:

– Я в Бога не верю, но на все воля Божья, как говорят. У тебя месяц остался, просто не пользуйся…, – она повела рукой. Габи зарделась.

Они с равом Горовицем мало что знали.

Аарон, как он говорил, читал мудрецов. Габи помнила рассказы замужних подруг. Мать Габи умерла несколько лет назад, девушка еще училась в школе. Кроме мадам Роксанны, как тогда называла ее Габи, ей больше было некуда пойти. Роксанна успокоила ее, объяснив, что такое случается и от волнения тоже. Она дала девушке адрес доктора Граффенберга, известного гинеколога. Врача, как и других евреев, уволили из государственной клиники. Нацисты запретили продавать и выписывать средства предохранения. Габи поняла, что в Берлине их доставали у еврейских докторов.

Граффенберг объяснил, что еврейские семьи сейчас воздерживались от рождения детей: «Незачем рисковать, – хмуро сказал он, – неизвестно, что случится завтра».

– Тебе веселее будет, – подытожила Роксанна, – с ребенком. Два года незаметно пролетят, Аарон вернется…, – Роксанна не стала говорить девушке, что племянник мог решить остаться в Германии. Аарон о таком не упоминал, но женщина видела упрямое выражение его глаз.

Габи высморкалась:

– Я с Аароном поговорю. Спасибо вам, тетя Ривка…, – они вздрогнули. Репродуктор, под окном, заиграл «Хорста Весселя». Восторженный голос диктора сообщил:

– Последние известия! В конце месяца, в Берлине, будет подписан антикоминтерновский пакт между рейхом и японской империей. Войска генерала Франко победоносно атакуют Мадрид…, – с треском захлопнув форточку, Роксанна задернула шторы:

– Доедай и будем собирать вещи.


Не проявленные пленки и записи из отеля «Адлон», на рассвете, курьер доставлял на улицу Принц-Альбрехтштрассе, в дом номер восемь. Здание возводили для коллекций берлинского музея декоративных искусств. По соседству возвышались деревянные щиты, загораживающие строительные участки. СД разрасталось, работникам требовалось больше места. Под нужды службы безопасности отошла и гостиница «Принц Альбрехт», и прилегающие постройки. Лаборатории СД размещались в подвале. В «Адлоне» оборудовали особый номер, где круглосуточно дежурили два сотрудника, наблюдавшие за аппаратурой.

Время было ранним, распогодилось, на улице сияло солнце. На ступенях управления, было еще пусто. Едва пробило семь утра. Шелленберг, сидя на краю стола, курил американскую сигарету, поигрывая линейкой. Пахло хорошим, крепким кофе. На столе лежали непросохшие отпечатки.

– Пора коллекцию собирать, – рассмеялся Макс фон Рабе, рассматривая фотографии. Гауптштурмфюрер приехал из Франции поздним вечером, на машине, и провел ночь в управлении. Сегодня он улетал с аэродрома Темпельхоф в Испанию, с добровольцами легиона «Кондор». Семью Макс посещать не собирался, он навестил Берлин только для доклада.

Шелленберг, весело, сказал:

– Снимки леди Антонии, мой дорогой, значительно более, – он пощелкал пальцами, – привлекательны. Сама леди Антония тоже. Где она сейчас? – поинтересовался Шелленберг

Макс удивился:

– В Кембридже, Вальтер. Куда она денется? – Макс и Шелленберг познакомились шесть лет назад, на семинаре по юриспруденции, в Гейдельберге. Шелленберг учился в Бонне, но приехал в университет Макса делать доклад.

– Мы с ним ровесники, – Макс рассматривал черно-белые фото обнаженной девушки, раскинувшейся на кровати, – он меня ниже на два ранга, однако он продвинется по службе. Вальтер только звание обершарфюрера получил, но Гиммлер его ценит…, – кабинет Гиммлера был прямо над их головами, на верхнем этаже здания.

Макс не гнался за шевронами. Чин гауптштурмфюрера ему дали благодаря просьбе отца. Отец и рейхсмаршал Геринг дружили, с войны.

Макс был недоволен, но граф Теодор развел руками:

– Милый мой, я не мог позволить, чтобы старший сын и наследник титула прозябал в ефрейторах…, – Макс, сварливо отозвался:

– Фюрер был ефрейтором, папа. Ладно, – вздохнул он, – я понимаю, ты хотел как лучше.

На работе, Макс никогда не упоминал о титуле. В Берлине он обедал в простой столовой, с остальными сотрудниками. По пятницам фон Рабе сидел с ребятами в пивной. В СС было мало людей с высшим образованием, хотя рейхсфюрер Гиммлер всегда подчеркивал, что для работника безопасности важно разбираться в истории и философии. У самого Гиммлера имелся диплом агронома. Рейхсфюрер любил возиться с землей. Он устроил в кабинете зимний сад, и радовался, получая в подарок редкие цветы. Макс и Шелленберг были одними из немногих работников СС, получивших университетские дипломы. Они дружили, Шелленберг часто обедал на вилле фон Рабе и проводил с ними выходные.

– Ребятам, в «Адлоне», не повезло, – присвистнул Макс, собирая фотографии:

– Думаю, они надеялись на большее, когда фрейлейн Митфорд начала раздеваться, – он вернул Шелленбергу конверт. Вальтер поскреб чисто выбритый подбородок:

– Что касается леди Антонии, то я, Максимилиан, просмотрел ее писания. Думаю, в Кембридже, она долго не просидит. Более того, я уверен, что леди Холланд на пути в Испанию. Ее могут завербовать русские, нам надо их опередить. Она должна работать на нас, и фотографии, которыми ты удачно обзавелся, помогут, – Шелленберг потушил сигарету:

– Забери их в Мадрид. Операция «Ловушка». Это ты отлично придумал.

– Медовая ловушка, – весело протянул Макс.

Они с Шелленбергом поговорили о результатах работы с мадам Шанель. Клиентки салона были женами министров и генералов. Разведку рейха интересовали разговоры, на примерках. Представившись сотрудником немецкого посольства в Париже, Макс посылал женщине цветы, возил ее на прогулки и осыпал комплиментами. Мадам Коко была его старше почти на тридцать лет, однако по женщине этого было не видно. Больше всего Макс боялся, что Шанель к нему привяжется. Он утверждал, что любит и боготворит ее, но вынужден, из-за работы, часто отлучаться из Парижа.

– Если я в городе, – Макс, на коленях, целовал ее руки, – я сразу, сразу, свяжусь с тобой…, – Шанель показала ему ателье. Макс внимательно смотрел на стены, на расположение мебели, прикидывая места для будущих микрофонов. В Париже он поймал себя на мыслях о фрейлейн Констанце Кроу.

– Потому, что я вынужден изображать любовь к старухе, – сердито сказал себе Макс.

– Констанца полукровка. Мы ее похитим, запрем в Дахау, или еще где-нибудь. Она начнет работать на благо рейха…, – ведя машину по отличным немецким автобанам, он вспоминал рыжие волосы, глаза цвета жженого сахара, простой, лабораторный халат, не приподнимающийся на плоской груди девушки.

Макс велел себе успокоиться:

– Если леди Антония в Испании, она от меня никуда не денется. Я у нее был первым, для женщин такое важно. Она ничего не помнит, но я ей напомню…, – он взял у Шелленберга сигарету:

– Как фрейлейн Митфорд оказалась у него в номере? Вальтер, признавайся, ты ее подослал, – Макс улыбался.

Шелленберг поднял красивые, изящные ладони:

– Клянусь, что нет. Частная инициатива фрейлейн Юнити, от начала и до конца. Должно быть, уговорила горничную, ей открыли комнаты. Герр Кроу хладнокровный человек, – он соскочил со стола, – даже глазом не моргнул, – Шелленберг нажал на кнопку новинки, магнетофона компании AEG.

Качество записи оставляло желать лучшего, однако они явственно слышали гневный голос герра Кроу:

– Мисс Митфорд, немедленно оденьтесь и покиньте номер! Фюрер учит, что семья есть основа национал-социалистического государства. Я не собираюсь потакать вашей распущенности. Я не хочу вас позорить, и не буду сообщать фюреру Мосли о безнравственной выходке…, – Шелленберг выключил запись:

– Вообще, Макс, он чист. Обедал у тебя дома, твой отец возил его в Люфтваффе, к рейхсмаршалу Герингу, твои младшие братья отправляются с ним в Гессен. Герр Питер ни в чем не замечен. Даже снимки из ванной нам ничего не дали, – Шелленберг, тонко, усмехнулся.

Макс настоял на проверке Питера Кроу. Со времени их свидания в Лондоне, Макс, вспоминая спокойные, лазоревые глаза, отчего-то ежился.

– Он растерялся, – недовольно заметил гауптштурмфюрер, – потому, что к нему ввалилась эта валькирия. Она его выше на голову, Вальтер. Нет, нет, – Макс тоже встал, – надо найти подходящую девушку. Будет прием, в честь свадьбы Мосли. Рейхсминистр приглашает актрис, певиц. Посмотри, на кого обратит внимание герр Кроу, вызови ее сюда. Это ее долг, как арийской девушки, ради Германии, ради фюрера…, – Шелленберг кивнул.

Он был уверен, что Макс преувеличивает. Герр Кроу, судя по всему, был вне, каких бы то ни было, подозрений.

– Ладно, – Шелленберг скрыл зевок, – дополнительная проверка не помешает, Макс прав. Герр Кроу вернется из Гессена, и я все устрою.

Они с фон Рабе обсудили будущую операцию «Крючок». Шелленберг заказал досье на молодых европейских физиков. Просмотрев сведения, они остановились на Этторе Майорана, ученике Энрико Ферми.

– Тоже гений, судя по отзывам, – Шелленберг, потянулся, – они в постели будут физические процессы обсуждать. Главное, выманить фрейлейн Кроу на континент, а об остальном мы позаботимся.

Майорана пока не дал согласия на работу. Шелленберг, лично собирался полететь в Рим, чтобы, по душам, поговорить с итальянцем.

Спускаясь в подвальную столовую, на завтрак, Шелленберг, внезапно, остановился:

– Ты говорил, что Генрих в церковь ходит.

Макс пожал плечами:

– Это у него от мамы. Он младший ребенок, мы ближе к отцу были. Мама всегда с Генрихом возилась. Она была очень, верующая женщина, – Максу исполнилось пятнадцать, когда отец приехал за ними в швейцарский пансион. Отто и Макс учились в Альпах с конца войны, потом к ним присоединился Генрих.

Отец хмуро сказал мальчикам, что у них родилась сестра, Эмма, а графиня Фредерика умерла. В Берлине, дети увидели годовалую, толстенькую, белокурую девочку. Эмма бойко ходила и даже начала лепетать.

– Эмма на свет появилась, но папа нам ничего не написал, – понял Макс, – мы о ней через год узнали. Она болела, наверное. Папа с мамой решили нас не волновать…, – доверчиво подойдя к Максу, подростку, девочка протянула маленькую ручку. Гауптштурмфюрер фон Рабе понял, что улыбается:

– Даже дома не побывать. Надеюсь, ей понравились подарки…, – из Лондона он отправил сестре, свитера шотландской шерсти, и альбом для нот, от Aspinal. Макс хотел послать Эмме духи, но Союз Немецких Девушек не одобрял использование косметики. Стоя у прилавка в Harrods, он вздохнул: «Куплю ей духи, когда она замуж выйдет. Впрочем, до такого еще далеко».

Макс пока жениться не собирался. С его работой было легче оставаться холостяком.

Брат посещал мессу в новом, мемориальном храме Мартина Лютера. Здание украшали свастики, в нем служили лояльные фюреру священники, из контролируемой государством Имперской Церкви.

– Ходит, – кивнул Макс, – но если ты хочешь, чтобы Генрих сообщал сведения о пасторах, не поддерживающих фюрера, то моему брату неоткуда их взять. Генрих никогда в жизни не зайдет в церковь, где служат всякие Нимеллеры…, – фон Рабе скривился.

– Бонхофферы и прочие Лихтенберги, – поддержал его приятель. Они зашли в столовую. Шелленберг добавил:

– Впрочем, последний католик, но какая разница. Так называемым пасторам место в лагере готово. Пишут жалобы, проповедуют о правах евреев…, – они взяли хлеба, сыра, ливерной колбасы и кофе. В столовой было шумно, многие служащие предпочитали завтракать именно здесь. Сюда поднималась и ночная смена, обслуживающая тюремное крыло. Они пили кофе перед уходом с работы.

– Пока мы курим, – Шелленберг выложил на стол сигареты, – но говорят, что скоро партия запретит табак на рабочих местах, – Макс отхлебнул кофе:

– Будем подчиняться приказу партии, Вальтер, – они надеялись, что леди Антония будет поставлять им сведения из Лондона, и устроит встречу фрейлейн Кроу и ее итальянского поклонника. Макс увидел, на мгновение, немного грустные, темные глаза фрейлейн Кроу. Он заставил себя слушать Шелленберга:

– Забудь о ней, – велел себе Макс. Вслух, он заметил:

– Служба наблюдения Бонхоффера потеряла. Герр пастор, наверняка, на пути в Берлин. У него остались какие-то прихожане…, – Макс поморщился.

Шелленберг, было, решил, после завтрака, сходить к коллегам из отдела IV B 2, занимавшимся протестантами. Бонхоффер получил сан священника в церкви святого Матфея, в Тиргартене. Пастор мог навестить храм. Шелленберг хотел указать коллегам, что туда стоит послать агентов, но махнул рукой:

– Это не мое дело. Я не отвечаю за внутреннюю безопасность, мои заботы лежат за границей.

Они с Максом заговорили о будущей работе разведки рейха с членами, так называемых интернациональных бригад, воевавших на стороне республиканского правительства Испании.


Питер, медленно шел по берегу канала Ландвер. Утро было ясным, свежим. Траву покрывали желтые, осенние листья. Они лежали и на дорожке серого булыжника, по краю воды. Питер поднялся рано, и был одним из первых на завтраке. Он просматривал газету:

– Я все правильно сделал. Дядя Джон предупреждал, что за мной начнут следить.

Мужчина, незаметно, поморщился:

– Для моей репутации, может быть, стоило…, – он и думать о таком не хотел.

Мисс Митфорд, яростно, хлопнула дверью. Налив себе французского коньяка, из бара, он, устало опустился в кресло. Питер курил, разглядывая вечерний, освещенный бульвар Унтер-ден-Линден, красивый силуэт Бранденбургских ворот. Его номер, один из лучших в «Адлоне», располагался на углу. Отсюда был виден и Тиргартен. Верхушки деревьев золотились в закатном солнце.

Питер закрыл глаза:

– Оставь. Габриэла, наверняка такая же шарманка, как и остальные. Верная дочь фюрера и рейха. Но подозрительно, если я вообще не стану обращать внимания на девушек…, – Питер знал, что с приходом Гитлера к власти гомосексуалистов начали отправлять в концентрационные лагеря. Он тяжело вздохнул:

– Могут пойти слухи. В Лондоне я тоже избегаю свиданий…, – закинув руки за голову, он потянулся. Питеру были противны женщины, привечающие фашистов. На выходные, он ездил в загородные поместья сторонников Мосли, но проводил время за бильярдом, охотой, или в библиотеке. К тому же, он совсем не был уверен, что Мосли его не подозревает.

– Тоже хороший ученик фюрера, – Питер сидел с закрытыми глазами, – они здесь все друг за другом следят.

Мосли мог попросить кого-то из знакомых женщин втереться к Питеру в доверие. Он, все равно, подумал о картине, в мастерской у Циглера:

– Может быть, она не такая, Габриэла, – с надеждой сказал Питер, – есть здесь хорошие девушки…, – впервые, за последние три года, он захотел обнять кого-то, кроме, матери, вернуться в теплый дом, сесть у камина, и рассказать о своем дне:

– Я вымотался, – Питер покачал головой, – я всегда в напряжении. Но если я найду, Габриэлу, я не смогу ей рассказать правды о себе. Это опасно…, – Питер, внезапно, разозлился:

– Понятно, что начнется война. Парламент наложит запрет на игры в фашизм. Мне недолго осталось притворяться. Надо встретить ее, и, если я придусь ей по душе…, – Питер не хотел искать девушку через нацистов, приставленных к делегации. Такое могло показаться странным и вызвать опасения.

– Звонить ей нельзя, – он бросил взгляд на справочник номеров Берлина, у аппарата, – даже если у нее есть телефон. Что я ей скажу? «Здравствуйте, я видел вас на картине. Вы мне понравились, и я хочу с вами встретиться», – Питер поймал себя на улыбке:

– Она испугается и будет права. Надо как-то увидеть ее, на концерте…, – рейхсминистр Геббельс отмечал свадьбу Мосли и Дианы Митфорд торжественным приемом. Он пообещал делегации лучших артистов Берлина:

– Может быть, и она придет…, – Питер заснул, вспоминая золотисто-рыжие волосы, длинные ноги, стройную, прямую спину.

Наклонившись, он подобрал сухой лист с дорожки. Сзади слышались размеренные удары колокола. В Лондоне Питер не посещал церковь, фашисты туда не заглядывали. Когда Питер виделся с мамой в Ньюкасле, они ходили в простой, деревенский храм. На мессе, Питер вспоминал семейную церковь, в Мейденхеде. Маленьким мальчиком, он сидел рядом с мамой, держа теплую руку, листая молитвенник. Юджиния видела, как блестят его глаза. Женщина шептала:

– Потерпи немного, милый. Скоро все закончится, ты вернешься домой…

Питер бросил лист в канал:

– Все удивятся. Никто не догадывается, кроме мамы, дяди Джона, и дяди Джованни. Придется объяснять, что все ради дела…, – он засунул руки в карманы кашемирового пальто:

– Интересно, чем Отто фон Рабе занимается, в центре? Как они используют достижения химиков? Наверное, фармация какая-нибудь…, – Питер знал об опытах бактериолога Флеминга с плесневыми грибами. Он читал статью ученого о новом веществе, пенициллине, однако Питер понимал, что до клинических образцов еще далеко.

– А если немцы добились успеха? – подумал Питер:

– Может быть, в больнице у Отто применяют пенициллин? У IG Farben отличные лаборатории. Люди с нездоровой психикой тоже страдают обыкновенными заболеваниями…, – за обедом, в присутствии младшей сестры, отец семейства и братья не говорили о работе.

Они обсуждали Олимпиаду. Средний фон Рабе, как идеальный образец арийца, участвовал в церемонии открытия игр. Отто гордо сказал:

– Партия поручила мне быть знаменосцем, с другими отборными представителями расы…, – заговорив о черной заразе, как ее называл Отто, они перешли на евреев. Отто и Генрих высказывались об опасности загрязнения, чистой, немецкой крови. Питер рассматривал элегантный, мейсенский фарфор, хрусталь и серебро:

– Господи, скорей бы все закончилось. Мне в Гессен ехать, с ними…, – Отто и Генрих, отличные спортсмены, занимались плаванием и теннисом. Эмма тоже ходила в бассейн. Питер, с детства, играл в теннис. Генрих сказал, что они, непременно, должны встретиться на кортах, в его клубе.

– Встретимся, – мрачно пожелал Питер, поднимаясь по гранитной лестнице, к церкви. Храм стоял на берегу канала. В записке указали, что месса начинается в половине восьмого утра. Питер, завтракая, понял, что в воскресенье в Берлине никто рано не просыпается.

Он шел через пустынную площадь Потсдамер-плац, думая о времени, когда город освободится от черно-красных флагов и свастик:

– Это помешательство, – сказал себе Питер, – недолгое. Немцы разумные люди. Они не потерпят Гитлера. Видно, что фюрер сумасшедший. В Англии за Мосли стоит всего кучка людей…, – Питер вспомнил бесконечные колонны штурмовиков на партийных съездах. Перед ним встали стеклянные, холодные глаза Отто фон Рабе:

– Расовое ведомство СС приняло решение о создании коллекции черепов неполноценных народов. По мнению фюрера, славяне тоже к ним относятся. Вы говорили, что ваш отец русский…, – он окинул Питера быстрым, цепким взглядом.

Питер, надменно, ответил:

– Мой отец, по прямой линии, происходил от варягов. Викингов, следы которых вы хотите найти. Вы можете не ездить в Гренландию, Отто – Питер усмехнулся, – я здесь, перед вами…, – он вскинул подбородок. Питер увидел, как Отто, мимолетно, почти незаметно облизал губы кончиком языка. Ему совсем не хотелось посещать центр, где работал доктор фон Рабе, однако отказываться было поздно.

Отто признался, что общество «Аненербе», изучающее историю и наследие арийцев, планирует экспедицию в Тибет. Отто был активистом во всей этой, как подумал Питер, откровенной ерунде. Доктор фон Рабе надеялся, что его отберут в участники.

– Очень хорошо, – обрадовался Питер, – в Тибете горы, ледники. Пусть он себе шею сломает…, – Питер потянул на себя тяжелую дверь церкви.

Она, и вправду, была построена в стиле храмов Северной Италии, изящная, из розового песчаника, с высокой колокольней. Питер, мимолетно, подумал:

– Дядя Джон говорил, что священники, и католические, и протестантские, сообщают в службу безопасности о настроениях паствы. Но если бы место было опасным, подпольщики не назначили бы здесь встречу…, – в зале сидело не больше двух десятков человек. Месса только началась. Священник, высокий, крепкий, с лысоватой головой, носил старые очки, в стальной оправе.

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, – сильным голосом сказал пастор. Община начала креститься. Питер, не глядя, скользнул на третью скамью справа, где сидел мужчина, в штатском костюме. Повесив пальто на спинку скамейки, прихожанин углубился в молитвенник.

– Исповедую Богу всемогущему. Блаженной Марии всегда Деве. Блаженным Михаилу Архангелу, Иоанну Крестителю, святым Апостолам Петру и Павлу, всем святым, и вам, братья, что я согрешил много мыслию, словом и делом…, – Питер, осторожно, бросил взгляд на соседа. Он застыл, увидев серые, спокойные глаза Генриха фон Рабе.

Питер, невольно, отодвинулся.

Пастор, с министрантом, прочитал покаянную молитву. Община начала: «Господи, помилуй». Месса шла на немецком языке. Листая страницы молитвенника, Питер понял, что не может сложить знакомые буквы в слова. Младший фон Рабе спокойно шептал молитву, крестясь, в положенных местах.

– Слава в вышних Богу и на земле мир, людям Его благоволения…, – запела община. Питер, бессильно, подумал:

– Кто знал, что он здесь окажется. Почему он именно на этой скамье сидит? Если за мной следили? Если люди на Фридрихштрассе, подставные марионетки, а настоящие хозяева лавки давно в гестапо? Но дядя Джон мне описал приметы человека, все сходилось. Я бы не стал отдавать портсигар, если бы увидел кого-то, незнакомого…

Если записку в портсигаре прочитали, на улице Принц Альбрехтштрассе, то Питеру надо было молчать. Произнести пароль означало расписаться в сотрудничестве с британской разведкой. Вряд ли после такого он бы покинул Берлин живым. Питер посмотрел на простой крест, темного дерева, над алтарем.

– Господи, – попросил он, – пожалуйста, помоги мне. Я совсем, совсем не знаю, что делать…, – почувствовав слезы на глазах, Питер выдохнул:

– Успокойся. Во-первых, не думаю, что СД догадывается о магазине на Фридрихштрассе. Люди, конечно, могут быть двойными агентами…, – он сжал руки в кулаки:

– Хватит. Хватит подозревать все и вся. Если я встану, и уйду, то я не выполню задание. Это, во-первых. Во-вторых…, – община, в унисон, читала Символ Веры:

– Во-вторых, я уверен, что не все немцы разделяют сумасшествие Гитлера. Может быть, Генрих, из таких людей…, – Питер решил рискнуть.

Мать учила его, что в делах надо соединять тщательный расчет и стремление к новому.

– Твоя прабабушка, – улыбалась Юджиния, – на восьмом десятке лет настояла на строительстве, в Ньюкасле завода по производству бензина. Папа убеждал ее, что для автомобилей много горючего не требуется, а она указывала пальцем в небо: «Мартин, поверь, скоро аппараты братьев Райт начнут перевозить людей из Лондона в Париж».

– В конце концов, – вздохнул Питер, – о Фридрихштрассе я им не скажу. Я им вообще ничего не скажу, я уверен. Но, если это подпольщики, то я себе никогда не прощу молчания. Им гораздо тяжелее, чем мне…, – в церкви было прохладно, Питер остался в пальто. Он обвел глазами зал. На мессу пришли, в основном, пожилые люди. Молодежи он видел мало, и совсем не было детей.

– Здесь нет свастик, – понял Питер, – нет нацистских флагов. Я видел, они, и храмы своими символами украшают. Священники не чураются в партийной форме ходить, и вскидывать руку…, – здешний священник носил потрепанный серый костюм, и старую, шелковую столу. Пастор читал Евангелие, любимый отрывок Питера, о Марфе и Марии:

– Марфа, услышав, что идет Иисус, пошла навстречу Ему…, – прошептал Питер:

– Иисус сказал ей: Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет. И всякий, живущий и верующий в Меня, не умрет вовек. Веришь ли, сему? Она говорит Ему: так, Господи! я верую, что Ты Христос, Сын Божий, грядущий в мир.

Началась проповедь, Питер подался вперед. Священник говорил сильным, низким голосом. Сняв очки, он вертел пенсне в руках, иногда откладывая на кафедру, иногда вытирая высокий лоб платком. Пастор говорил, что надо верить в Иисуса. Сын Божий прекратит страдания людей, и на земле наступит мир:

– Но недостаточно верить, находясь дома. Каждый христианин должен сейчас выйти навстречу Иисусу и помогать ему. Мы помним о заключенных, принимающих муки в застенках, во имя своих убеждений, и не отрекающихся от них…,

Община читала молитву за людей, терпящих поношения. Пастор, вздохнул:

– Господи, позаботься о братьях наших, детях Авраама, верующих в Единого Бога. Дай им покой и утешение на их стезе, дай нам силы помочь им…, – Питер сглотнул:

– Если бы Генрих работал на нацистов, он бы никогда в жизни не пришел в такую церковь. Даже ради того, чтобы меня арестовать. Все прихожане…, – они запели гимн, – рискуют концлагерем, и священник в первую очередь…, – заставив себя успокоиться, Питер передвинулся на скамье.

Лицо Генриха фон Рабе не изменилось. Он, как ни в чем, не бывало, пел.

– У него голос хороший, – отчего-то подумал Питер, – красивый тенор. Он говорил, он умеет на фортепьяно играть, как и Эмма. Его мать покойная научила…, – на пиджаке фон Рабе не было значка НСДАП. Питер положил руку на свой крестик: «Помоги мне Бог».

Фашисты не посещали церкви, но Питер, все равно, носил крест. Глядя на тусклое золото, на крохотные бриллианты, он вспоминал упрямый подбородок миссис де ла Марк, на старой картине, в библиотеке на Ганновер-сквер, и японскую гравюру, где прабабушка Марта сидела, выпрямив спину, вскинув голову.

– Они справились, – говорил себе Питер, – и ты справишься.

Гимн закончился, пастор раскладывал Святые Дары.

Питер, тихо, откашлялся: «Вы не знаете, когда построили этот храм?»

Длинные, темные ресницы дрогнули. Генрих отложил молитвенник:

– При кайзере Фридрихе-Вильгельме, по образцу церквей в Северной Италии. Если вы интересуетесь архитектурой, я покажу приделы, после службы.

Больше они ничего не сказали.

Пастор благословил хлеб и вино. Они подошли, с общиной, к причастию. Питер, в последний раз, причащался в Ньюкасле, когда видел мать. С неизвестно откуда взявшейся злобой, он пообещал себе:

– Когда все закончится, буду ходить в церковь каждое воскресенье. Туда, где меня крестили, на Ганновер-сквер, или в наш семейный храм, в Мейденхеде. И обвенчаюсь, непременно. Какое венчание? – вздохнул он: «Война скоро начнется…»

– И закончится, – твердо сказал Питер, возвращаясь на свое место:

– Гитлер не посмеет напасть на Британию. Если он поднимет оружие против Чехословакии, Польши, мы вмешаемся. Мы обязаны, по договорам…, – пастор поднял руки. Улыбка у него была неожиданно добрая. Питер понял:

– Он не всегда такой. Видно, каким он был до Гитлера, до того, как все здесь стало другим.

– Идите с миром и служите с радостью, – пастор перекрестил их. Генрих тронул Питера за плечо: «Я обещал экскурсию, герр Кроу».

Они пили кофе в крохотном кабинете священника. Пастора звали Дитрих Бонхоффер. Он руководил тайной семинарией Исповедующей Церкви, на востоке Германии.

– Мы скрываемся от властей, – он развел руками, спохватившись:

– Берите печенье, Петер. Имбирное, очень вкусное. Прихожане приносят. Раньше женщины стол накрывали, после службы, а теперь…, – он не закончил. Окно кабинета было открыто в парк. Солнце медленно поднималось над каналом, Питер услышал пение птиц. Генрих, улыбаясь, сидел на подоконнике, с чашкой в руках.

Бонхоффер приехал в Берлин тайно. Священник объяснил, что в этом храме он получил сан. Здесь служил пастор, принадлежавший к Исповедующей Церкви:

– Пока нас не запретили, – вздохнул герр Дитрих, – но все к тому идет.

Генрих представил Питера, как гостя. Они говорили о книге пастора, о Нагорной Проповеди. Бонхоффер поднялся:

– Должны принести ребенка крестить. Вы знаете, Петер, – он помолчал, – я слышу, что у вас акцент, но не буду спрашивать, откуда вы. Помните, – пастор надел очки, – сейчас христианин не просто избегает греха, а бесстрашно исполняет волю Бога. Бог, – пастор указал за окно, – Он не с ними. Рано или поздно все закончится…, – он перекрестил Питера:

– Но пока надо, как говорится, идти навстречу Иисусу. Даже если вы будете проходить долиной смертной тени.

Они с Генрихом забрали пальто. У купели стояла семья, в скромной одежде. Дитя, просыпаясь, хныкало. Генрих, почти весело, подтолкнул его к двери: «Пойдемте, не будем мешать. Нам есть о чем поговорить, Петер».

Они уселись на скамейку, рядом с каналом. Генрих глядел на противоположный берег:

– Вы отменно притворяетесь, герр Кроу. Я и не предполагал, что подобное возможно. Я вам поверил, да и кто бы ни поверил. Все равно, будьте осторожны. Я точно не знаю…, – он помолчал:

– Но думаю, что ваш номер в «Адлоне» оборудован, – Генрих повел рукой, – техническими приспособлениями.

Питер рассказал о визите мисс Митфорд.

Генрих, задумчиво, заметил:

– Они вас проверяли. Говорите, девушка и в Лондоне вам прохода не давала…, Наверное, они решили, что вы здесь расслабитесь. Это не последняя проверка…, – Генрих выбросил окурок в воду:

– Может быть, сказать ему о Габи? Нет, зачем? Видно, что он осторожен и ничего себе не позволит, на приеме. Габи не надо о нем знать, она скоро уедет…, – Питер, было, хотел поинтересоваться у Генриха о Габриэле фон Вальденбург, но покачал головой:

– Ни к чему. Видно, что у него много забот. Он глава подпольной группы, он не обязан искать понравившуюся тебе девушку. Сам справишься…, – они говорили о будущем визите в Гессен, об информации, что Питер отвезет в Лондон. Генрих встал:

– Я вас накормлю завтраком, неподалеку. Место тихое, никто не помешает…, – они направились к выходу из парка. Питер остановился, глядя в серые глаза мужчины:

– Генрих…, Вы были в центре, где ваш брат трудится?

– Был, – фон Рабе смотрел куда-то поверх его головы. В каштановых волосах играло утреннее солнце:

– Отто очень гордится своей работой. Вы все увидите, – Питеру показалось, что Генрих собирается продолжить, однако фон Рабе посмотрел на часы:

– Завтра утром мы с Отто заберем вас из «Адлона», на машине. Возьмите саквояж. Мы дня три в Гессене проведем.

– Увидите…, – Питер вспоминал тихий голос пастора: «Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной…»

– Не убоюсь зла, – повторил Питер. Он пошел вслед за Генрихом фон Рабе.

Хадамар, Гессен

В коридоре клиники пахло хлорной известью, кафельные полы блистали чистотой. Питер рассматривал плакат на стене. Врач в белом халате, немного похожий на Отто фон Рабе, положил руку на плечо пациенту, в больничной одежде.

– Содержание человека, страдающего наследственными болезнями, стоит, в среднем, шестьдесят тысяч рейхсмарок. Гражданин, это и твои деньги тоже, – Питер увидел призыв: «Читайте орган Расового Бюро НСДАП, журнал «Новый Человек».

Питер успел познакомиться с подшивкой «Нового Человека». Врачи и медсестры жили при клинике, здесь были и комнаты для гостей. В Хадамар часто приезжали доктора из других больниц, на семинары и для обмена опытом. Центр считался в Германии передовым. В общей комнате стояло радио и фортепьяно, по стенам развесили репродукции работ нацистских художников. На книжной полке лежали красочные номера «Нового Человека». Питер, вечером, просмотрел несколько номеров. Все было привычным. Журналисты писали об опасности еврейской крови. В статьях говорилось, что долг каждой арийской семьи, иметь много детей, а душевнобольные люди представляют собой обузу для государственного бюджета.

Питер рассматривал глянцевые фотографии, с идеальными немецкими родителями и детьми. Он перевернул страницу: «Программа по стерилизации выполняется успешно». Он пробежал глазами большой материал о клинике в Хадамаре. Отто фон Рабе улыбался, наклонившись над операционным столом.

За обедом доктор фон Рабе рассказал, что работает в центре два года, приехав сюда после окончания медицинского факультета.

– Макс учился в Гейдельберге, – Отто не сводил глаз с лица Питера, – Генрих отправился в Геттинген, а я не стал покидать Берлин. Разумеется, – он долил Питеру сидра, – я не посещал лекции профессоров-евреев. Это было до того, как фюрер, в его великой мудрости, подписал нюрнбергские законы. Я поэтому закончил, университет годом позже, – Отто усмехнулся:

– Предметы, что вели евреи, я изучал экстерном…, – Питер, искоса, взглянул на Генриха. Младший фон Рабе спокойно ел:

– Отличные сосиски, Отто. Видно, что вы здесь в окружении фермеров. Очень свежее мясо, в Берлине такого не найдешь, – вытерев губы салфеткой, Генрих бросил на Питера короткий, предостерегающий взгляд.

До приезда в клинику они с Генрихом два дня провели на фабриках Гессена. Питер увидел химический завод IG Farben, завод фотоаппаратов фирмы Leica и предприятие, где выпускали народный автомобиль, фольксваген. Они высадили Отто фон Рабе у ворот клиники. Мерседес вернулся на шоссе, Генрих закурил:

– В машине можно говорить спокойно, Петер. Один из моих, – он поискал слово, – ребят, работает в Люфтваффе. Он инженер, проверяет мерседес, почти каждую неделю. За автомобиль, – Генрих, почти ласково погладил руль, – я ручаюсь.

Больше ни за что ручаться было нельзя.

По дороге Генрих объяснил Питеру, что СД может прослушивать какое угодно помещение, включая рестораны, пивные, театры, и церкви. Остановившись в гостинице, на автобане, между Франкфуртом и Кельном, они пошли гулять. Генрих сказал:

– Фотоаппараты, что ты видел, поступают в свободную продажу. Для СД Leica выпускает особые модели, ими снабжаются агенты. Мой брат, например…, – мужчины, сидели на скамейке, среди вечернего, тихого леса. Неподалеку блестело маленькое озеро. Питер подумал: «Здесь могут быть микрофоны….»

Генрих, будто услышав его, покачал головой:

– СД не подслушивает разговоры, ведущиеся в захолустном лесу, в Гессене. Но во всех общественных местах, надо быть осторожным. У меня это в крови, – он закинул руки за голову:

– Возвращаясь к фотоаппаратам, такими устройствами, думаю, оборудован твой номер в «Адлоне». Они тебя фотографировали в постели, в ванной…, – Питер покраснел, Генрих добавил: «Мисс Митфорд, разумеется, тоже».

Питер заметил, что, для большей достоверности, ему, по возвращении в Берлин надо пофлиртовать с какой-нибудь девушкой. Он, было, хотел упомянуть о Габриэле фон Вальденбург, но прикусил язык. Генрих рассмеялся:

– На прием, в честь свадьбы, придет член моей группы. Я передам твою просьбу…, – серые глаза потеплели:

– Она очень хорошая девушка. Слава Богу, помолвлена с американцем, и скоро уезжает…, – Генрих повел рукой. В Гессене, было теплее, чем в Берлине. Они пошли гулять без пальто. Питер посмотрел на птиц, прыгавших по зеленой траве:

– А ты…, – в поездке они перешли на «ты», – не хочешь уехать, Генрих?

Он бросил птицам крошки хлеба:

– Я немец, Петер. Это моя страна, мой народ. Они больны, они страдают, и я не могу их оставить…, – Генрих помолчал:

– Я христианин. Иисус здесь, в Германии, он мучается с заключенными в лагерях. Он в центрах, где так называемые врачи, вроде моего брата, – его лицо исказилось, – издеваются над больными. Иисус всегда с гонимыми людьми, Петер. Мы, христиане, должны оставаться с Ним, – твердо заключил Генрих. Он вздохнул:

– Я надеюсь, что мой отец, Эмма, не такие люди, как Макс и Отто. Остерегайся Макса, – Генрих поднялся: «Он очень умный человек, и очень опасный, Петер. Думаю, тебя проверяют, именно по его инициативе».

Генрих не рассказывал Питеру, как онстал работать на Британию. Он только упомянул, что это случилось в университете, три года назад.

– Я тогда к фашистам пришел, – рассмеялся Питер. Он замер:

– Три года назад, на втором курсе. Маленький Джон в Германию ездил, в Геттинген. По обмену, на две недели.

Они возвращались к гостинице, Генрих остановился:

– Передавай привет, – он подмигнул Питеру:

– Я знаю, он в Кембридже, на кафедре. Он очень хороший математик …, – фон Рабе посмотрел на заходящее солнце, – хотя недолго нам осталось заниматься наукой. Скоро война. Меня в армию не отпустят, – он покусывал травинку, – я считаюсь ценным специалистом. Шахт и Рейнгардт меня любят, – Генрих заведовал математическими расчетами по программе статс-секретаря министерства финансов, Фрица Рейнгардта, призванной ликвидировать безработицу в Германии, за счет льгот промышленникам, создающим новые рабочие места.

– Профсоюзы они уничтожили, – горько заметил Генрих, когда Питер похвалил автобан, – люди, лишенные защиты, вынуждены довольствоваться низкой заработной платой, строить автобаны, или трудиться на конвейере, без права на забастовку.

Почти всех профсоюзных лидеров арестовали:

– Католиков, протестантов, социалистов, коммунистов…, – фон Рабе махнул рукой, – Гитлер не делает между ними различия.

Гитлер собирался присутствовать на свадьбе Мосли. Питер, осторожно, спросил Генриха: «Какой он?»

Красивое лицо закаменело:

– Сумасшедший, – отчеканил Генрих, – как мой средний брат. Вы делаете из него законно избранного политика, человека, с которым можно вести переговоры. Запомните, с тем же успехом вы можете пытаться говорить с душевнобольным…, – они замедлили шаг, у входа в гостиницу. Генрих выбросил травинку:

– Он заразил безумием всю Германию, Петер. Война, просто вопрос времени. С вами, или со Сталиным…, – Генрих указал на восток: «Передай что, Гитлер и Сталин могут объединиться».

– Он коммунист, – удивился Питер, – а Гитлер….

– Два мерзавца быстро договорятся, поверь мне, – сочно ответил Генрих, посмотрев на часы:

– Пошли, здесь хорошая говядина. В клинике у моего брата придется, есть больничную пищу, если он не раскошелится нам на сосиски…, – доктор фон Рабе не употреблял алкоголь, не курил, не ел сладкого и был вегетарианцем, как фюрер.

Отто постоянно мыл руки, даже во время обеда, отлучаясь из-за стола.

Врач улыбался:

– Ничего не поделаешь, привычка. Мы, доктора, славимся чистоплотностью. Благодаря мерам по антисептике, применяемым в центре, меньше одного процента женщин умирает после операции. Это лучшие показатели по Германии, – Питер, сделав усилие, кивнул: «Очень впечатляет». Отто провел их по больничным палатам и операционным. Согласно закону, принятому три года назад, стерилизации, по решению особых судов, подлежали умственно отсталые, психически больные, и страдающие алкоголизмом. Доктор повел рукой:

– И другие, не имеющие ценности для общества, люди. Американцы тоже проводят программы гигиены общества. К нам приезжали коллеги. В Америке, как и в Германии, запрещены межрасовые браки.

Питер хотел заметить, что не во всех штатах, однако оборвал себя, увидев, как посмотрел на него младший фон Рабе. Пациентов в центр привозили на автобусах, из других городов. Они проводили здесь несколько недель, а потом возвращались в свои больницы.

– Мы пока применяем только хирургические методы, – они стояли в чистой операционной, – однако исследователи работают над процессом химической стерилизации, – объяснил Отто:

– Радиоактивное облучение, использование йода, нитрата серебра, дешевле, чем операции. Многие из пациентов не имеют родственников. Государство платит за их пребывание в клинике. Мы хотим сэкономить деньги рейху, – Отто похлопал младшего брата по плечу: «Генрих всегда о таком напоминает».

– И буду, – весело отозвался Генрих: «Нельзя забывать, что впереди война, Отто».

Готовясь к войне, медики, совместно с химиками, разработали новую процедуру по, как выразился Отто, радикальному решению проблемы неполноценного населения.

Младший фон Рабе стоял рядом, тоже изучая плакат. Питер думал:

– Как он может? У него лицо не меняется, никогда. У меня мама, дядя Джон, я знаю, что все скоро закончится. Ему даже поговорить не с кем. С пастором, но ведь он нечасто в Берлин приезжает.

Еще на заводах, Генрих сказал:

– Они мои братья, но такое неважно. Они оба мерзавцы. Я даже не знаю, кто из них хуже. Они не христиане. Отто язычеством увлекается, – Генрих поморщился, – а Макс вообще ни во что не верит, только в партию и фюрера. И в деньги, конечно, – фон Рабе усмехнулся:

– Макс ждет начала войны, чтобы, как следует, нажиться. Драгоценности, картины…, -Генрих, коротко, вздохнул:

– Отец не такой. Он дружит с Герингом, но это ничего не значит. Папа аристократ, был монархистом. Я надеюсь, привлечь Эмму к работе, когда она подрастет. Она умная девочка…, – Генрих не закончил. Питер попросил: «Ты будь осторожней, пожалуйста».

– Я математик, – отозвался Генрих, – я всегда, все просчитываю.

Отто ушел готовить процедуру, оставив их в коридоре. Питер, шепотом, спросил: «Христиане, не протестуют против программ по стерилизации?»

– Те, кто протестует, отправляются в лагеря, – тихо отозвался Генрих:

– Папа римский ничего не говорит, а католики его слушают…, – Отто поднимался по лестнице, смотря на каштановые волосы герра Кроу.

– Нельзя, нельзя…, – велел себе врач:

– Опасно, он может донести. И Генрих здесь. Но, как хочется, чтобы это был он…, – Отто оборвал себя.

Для процедуры Отто выбрал ребенка, умственно отсталого мальчика восьми лет.

Доктор фон Рабе не любил детей. Отто никогда не уводил их на особую консультацию, как он именовал прием в кабинете. Он забирал подростков и молодых мужчин, глухонемых. Это было гарантией того, что они ничего не расскажут. Впрочем, думал Отто, даже если бы они и могли говорить, никто бы им не поверил. Однако доктор фон Рабе не хотел рисковать.

– Ради него бы я рискнул, – мучительно подумал Отто, – рискнул бы всем. Надо излечиться. Это расстройство, временное. Надо найти девушку, арийку. Надо жениться, завести детей…, – Отто знал, что его, как он выражался, порок, наказывается заключением в лагере. Фон Рабе ничего не мог сделать. Им привозили папки будущих пациентов. Отто, мысленно, отмечал тех, на кого он хотел бы посмотреть лично. Приезжали автобусы, Отто сравнивал фотографии и лица людей, и принимал решение.

Он был добр к больным, и приносил им сладости. Умственно отсталые, в большинстве своем, были доверчивы, и улыбались знакомому врачу. Отто, в кабинете, гладил их по голове и кормил конфетами. Некоторые, потом, плакали, от боли, Отто их утешал.

Мистер Кроу повернулся, Отто увидел лазоревые глаза. Врач, невольно, покраснев, заставил себя успокоиться:

– Он здесь ночует. Не смей, ты ставишь под удар карьеру. Он донесет, даже если ничего не случится. А если он и сам такой? – внезапно, подумал Отто:

– Он не говорил, что у него есть невеста. Хотя он молод. Забудь, – строго велел он себе. Врач откашлялся:

– Все готово. Процедурная в подвале, я вас провожу. Мы делали такие…, – Отто помялся…, – вмешательства. В этот раз все тоже пройдет удачно…, – он провел рукой по белокурым, стриженым под машинку волосам. Отто сбил невидимую пылинку с сияющего чистотой халата. В разговоре с Питером Генрих пожал плечами:

– Не знаю, что они придумали. Может быть, действительно, как ты говоришь, лечат пенициллином. Понятно, что они не хотят распространяться о новом лекарстве, раньше времени.

Глаза Отто фон Рабе светились восторгом.

– Вы увидите будущее немецкой медицины, – гордо сказал врач, распахивая дверь на лестницу. Ощутив холод, снизу, Питер поежился. Отто пошел вперед. Они стали спускаться по выложенным плиткой ступеням.

Окон в подвале не имелось, он освещался белым, электрическим светом. Комнату отделали таким же белым кафелем. Процедура была экспериментальной, помещение подготовили месяц назад. Фон Рабе и другие врачи колебались, выбирая метод. Американские коллеги поделились опытом умерщвления людей, приговоренных к смертной казни. Больше десятка лет в Америке использовались газовые камеры.

На совещании в Берлине, посвященном будущей программе по дезинфекции рейха, как ее называли доктора, личный врач фюрера, Карл Брандт, заметил:

– Американцы правы. Инъекции требуют расходов. Надо покупать лекарства у фармацевтических фирм, оплачивать работу врачей и медсестер…, – его поддержал главный медицинский советник Берлина, доктор Конти:

– Более того, господа, пропускная способность центров должна увеличиваться. У нас есть план, – Конти указал на бумаги, разложенные по столу, – и мы не будем от него отступать. Мы выполняем волю фюрера.

Контролем исполнения воли фюрера, занимался начальник его личной канцелярии, партайгеноссе Боулер, тихий человек в круглых очках, известный пристрастием к витиевато написанным документам. Он не вмешивался в дискуссию врачей.

Боулер только, мягко, заметил:

– Не забывайте, господа, у нас есть три года, чтобы наладить процесс. За это время вы должны добиться идеальных результатов. Ваши находки будут использоваться, в отношении представителей неполноценных рас.

Медики работали, рука об руку, с инженерами и химиками. Американцы устраивали отдельные помещения для дезинфекции. Газ, пущенный в больничную палату, мог распространиться по коридорам, и отравить медицинский персонал. В Америке такое несчастье произошло с охранниками тюрьмы, где впервые использовался метод. Кроме беспокойства о здоровье работников, существовала проблема стоимости дезинфекции. Угарный газ был незаметен для человека, люди просто задыхались. Однако, чтобы его получить, требовалось жечь бензин. Партайгеноссе Боулер не преминул напомнить врачам, что рейх закупает нефть за золото:

– Пока мы не добрались до каспийских промыслов, надо экономить горючее.

Фирма Degesch выпускала пестицид, на основе синильной кислоты, под названием Циклон-Б. Вещество разработали два десятка лет назад, в группе под руководством нобелевского лауреата, химика Габера. Габер, еврей, покинул рейх. Экономисты подсчитали, что, использование газа обойдется дешевле. Боулер добавил:

– Персонал, занимающийся дезинфекцией, надо проинструктировать об утилизации золотых зубов, – он поправил очки, – присутствующих во рту объектов. Особые пометки в бумагах, на телах, и так далее…, – рейх нуждался в золоте.

На семинаре они говорили и об изъятии головного мозга у объектов дезинфекции. Коллеги, изучающие наследственные и психические болезни, были заинтересованы в образцах.

Восьмилетний мальчик Пауль, ничего этого не знал. Он только знал, что сегодня было тепло. Ему дали сладкую конфету. Он сидел, наклонив светловолосую голову, на кафельном полу. Пауль все время улыбался. Он был ласковым ребенком, хотя и не умел говорить, а только мычал, на разные лады. Мальчик любил возиться с игрушками. Утром у него появилась новое занятие, деревянная пирамидка. Пауль сосредоточенно снимал кольца, моргая раскосыми глазами. Он был сиротой, сыном неизвестного отца. Мать оставила его в детском приюте. На папке Пауля сделали пометку, отобрав ребенка для опытов с новой программой дезинфекции. Комната была ему незнакома, но Пауля увлекла игрушка. Он даже не обратил внимания, что тяжелая, железная дверь захлопнулась. Мальчик остался один.

Отто обернулся к гостям:

– Все просто. Гранулы отравляющего вещества попадают в камеру по специальным трубам. Они подвергаются воздействию воды, и начинают испускать газ. Объект умирает в течение десяти минут…, – Отто посмотрел на часы:

– В случае детей, как сейчас, все занимает меньше времени. Мы собираемся, в будущем, использовать камеру для массовых операций…, – он положил ладонь на рычаг:

– Перед вами, Петер, процедура, которая изменит рейх, очистит его от вредных элементов…, – Питер стоял, молча, не двигаясь.

Мальчик, подняв голову, широко улыбнулся.

Посмотрев на Генриха фон Рабе, Питер даже испугался. Серые глаза блестели ледяным огнем, Генрих побледнел.

– Думаю, Отто, – спокойно сказал Генрих, – не стоит использовать камеру для одного объекта. Тратить газ, электричество, твое время, в конце концов. Мы поняли ход процесса, большое спасибо. Я уверен, что в будущем программу ждет успех…, – Генрих похлопал брата по ладони. Белые, ухоженные пальцы Отто лежали на рычаге:

– Вы молодцы. Наше министерство поощряет экономию ресурсов рейха. Он ведь, – Генрих коротко кивнул на дверь, – никуда не убежит. Присоединишь его к массовой акции…, – Отто помялся:

– Я хотел, чтобы Петер увидел наши достижения, работу химиков…

– Я увидел, – Питер, изо всех сил, заставлял себя удержаться на ногах:

– Прогресс медицины рейха, науки, расцветающей под мудрым руководством фюрера, очень впечатляет…, – борясь с тошнотой, он велел себе:

– Нельзя! Не сейчас! Ребенок еще в камере…, – Генрих фон Рабе снял руку брата с рычага:

– Надо открыть дверь, Отто. Ты говорил, что объекты могут испугаться, производить шум…

– Поэтому мы оборудуем камеры в подвалах, – пожал плечами Отто фон Рабе.

Брат был прав. Гранулы газа расходовались в соответствии с планом. Пауль ожидал других детей, которых должны были доставить в центр. Процедура над ним была личной инициативой Отто. Доктор, со вздохом, открыл дверь. Показав собранную пирамидку, ребенок захлопал в ладоши. Генрих проследил глазами за братом, Отто вел мальчика наверх. Питер покачнулся, Генрих прошипел, сквозь зубы: «Не здесь! Терпи, слышишь меня!»


Его рвало. Он стоял на коленях, перед унитазом, в маленьком туалете их комнаты, обессилено дыша, плача, хватая ртом воздух. Генрих осторожно, аккуратно, поддерживал его голову.

– Дай пистолет, – шепотом потребовал Питер, – немедленно. Я его лично застрелю…, – его опять вывернуло. Питер жалобно разрыдался, опустив в ладони мокрое от слез, испачканное рвотой лицо:

– Дай пистолет, иначе…, – он вспоминал ласковую улыбку мальчика. Выходя из камеры, ребенок что-то весело промычал.

– Дай пистолет, – Питер кусал губы, – они все…, – Генрих довел его до умывальника.

– Звери и мерзавцы, – он подождал, пока Питер плеснет себе в лицо ледяной водой. Генрих протянул ему полотенце: «Пистолета я тебе не дам».

– Потому, что это твой брат, – мрачно сказал Питер, присев на край ванны. Он поискал по карманам сигареты. Руки тряслись. Забрав у него зажигалку, Генрих устроился рядом:

– Дурак, – устало сказал фон Рабе, – он мне не брат. Он бешеное, больное животное, как и все они. Пистолета я тебе не дам, потому что у меня его нет, это, во-первых, а во-вторых, если ты его убьешь, это ничего не изменит. Тебя повесят, – Генрих вздохнул, – а на его место придет другой…, – фон Рабе выругался.

– Пусть лучше меня повесят, – Питер, сгорбившись, курил, – я не уверен, что смогу после такого жить дальше.

Генрих, внезапно, грубо встряхнув его за плечи, ударил по лицу.

Рука фон Рабе оказалась тяжелой:

– Я живу, – коротко сказал мужчина, – выполняя свой долг, человека и христианина. И ты должен жить, Петер. Если не мы…, – он распахнул дверь в комнату, – то все будет продолжаться дальше. Вставай, приведи себя в порядок, и отправляйся на знакомство с врачами центра, куда тебя пригласил Отто. Извинись, скажи, что у меня дела…, – Генрих достал из гардероба саквояж.

Питер не двигался:

– Мальчика все равно убьют, Генрих, – окурок жег Питеру пальцы, – зачем все, если его убьют…, – Питер опустился на свою кровать.

– Не убьют, – Генрих фон Рабе надел пиджак:

– За это отвечаю я. Постарайся отдохнуть, тебе завтра машину вести. Я вернусь поздно вечером.

Комната выходила на служебный двор клиники. Больные подметали золотые листья, лежавшие на камнях. Небо было синим, ярким, почти летним. Питер, в первый раз, обратил внимание на осколки стекла, по верху мощной ограды. Мерседес Генриха выехал из кованых ворот.

– Он здесь один, маленький. Все остальные взрослые…, – ребенок сидел на крыльце, в суконной курточке, в старой шапке, перебирая кольца пирамидки. Взяв со ступеней рыжий лист, мальчик рассматривал его, наклонив голову. Питер всхлипывал, не стирая слез с лица: «Не убоюсь зла, не убоюсь зла….»

Питер нашел в себе силы сходить на вечеринку. Медсестра играла на пианино «Хорста Весселя», сотрудники пели хором, зал украшали плакаты со свастикой. Отто фон Рабе познакомил его с персоналом центра, Питер даже выступил с коротким сообщением о фашизме в Британии. Ему аплодировали.

Сославшись на то, что ему надо посидеть с материалами, с заводов, Питер заперся в комнате. В сумерках он подошел к зеркалу, над умывальником. Лазоревые глаза, немного, припухли. Питер устало смотрел на свое отражение. Коснувшись седого волоса на виске, он зажег лампу и разложил на столе блокноты. Питер шевелил губами, запоминая информацию, но видел перед собой не цифры, а раскосые глазки мальчика, добрую, широкую улыбку.

Генрих вернулся за полночь. Питер еще не ложился спать. Выйдя из ванной, Генрих коротко заметил:

– Все хорошо. Дождемся…, – он повел рукой…, – и уедем. Ложись, пожалуйста, – попросил он Питера, – ты устал.

Генрих сидел на подоконнике, покуривая в форточку, глядя на освещенные окна палат. Больные отправлялись спать. На рассвете, у ворот должна была появиться простая телега. Генрих вспоминал куриц, уток, и коров, ферму, где он побывал сегодня. В рейхе отлично велась документация. Ребенка не могли отправить сюда из детского приюта без согласия родственников.

– Родственники за ним и приедут, – подытожил Генрих, – они задержались, потому, что неграмотные. Пришло письмо, они живут в глуши, в Вестервальде. Пока они к пастору сходили, пока он весточку прочитал…, – Генрих смотрел на крупные, яркие звезды:

– Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им, ибо таковых есть Царствие Божие. Как дальше? Отвечая ему, Иисус спросил: чего ты хочешь от Меня? Слепой сказал Ему: Учитель! чтобы мне прозреть. Иисус сказал ему: иди, вера твоя спасла тебя. И он тотчас прозрел и пошел за Иисусом по дороге. Господи, – Генрих перекрестился, – дай Германии прозреть, прошу тебя…, – он долго оставался у окна, прислонившись виском к прохладной стене, слушая дыхание Питера.


Завтракали они в отдельной столовой, для врачей. Отто за столом не появился. Доктор пришел, когда Питер и Генрих пили кофе.

– Простите, – недовольно сказал Отто, усаживаясь, – с утра пришлось заниматься бумажными делами. За вчерашним ребенком приехали родственники…, – он взял свежий хлеб и тушеной капусты, – непонятно, откуда они взялись. Приют утверждал, что у Пауля нет семьи…, – Генрих пожал плечами:

– Должно быть, послали письмо, по последнему адресу пребывания матери. Его из родильного дома передали. Это процедура, так всегда делают.

– Они говорят, что, мол, это их внук, – Отто энергично жевал, – семь лет они о себе знать не давали, а сейчас нашлись…, – Питер, молча, размешивал сахар в чашке с кофе. Генрих, ободряюще, сказал: «Не расстраивайся, Отто. Не последний у тебя объект».

– Они еле расписаться могут, Рейнеры, – презрительно заметил доктор фон Рабе, – совсем неграмотные люди. Стыдно, Петер, перед вами, – он вздохнул, – у нас цивилизованная страна, а здесь такое…,

В столовой было тихо, врачи ушли на обход:

– Что вы, Отто, – улыбнулся Питер, – они, наверняка, старики. У вас отличный центр. Я непременно расскажу о нем, когда вернусь в Британию…, – он велел себе: «Подай ему руку!»

У доктора фон Рабе были холодные, длинные пальцы. Питеру показалось, что Отто, легонько, погладил его ладонь. Мужчина вздрогнул: «Почудилось. Надо руки помыть».

Во дворе Питер увидел пожилую женщину, в простом, фермерском платье, и темном, старом пальто, с потрепанной шляпой на голове. Мужчина, в жилетке и пиджаке, в грязных сапогах, курил трубку на козлах телеги.

Завидев Питера и Генриха, сняв кепку, он, почтительно, поклонился. Пауль сидел на сене, в курточке, прижимая к груди пирамидку. Женщина устроилась рядом, ласково обняв мальчика. Ее муж тронул лошадей, телега выехала из ворот больницы. Пауль помахал им.

В мерседсе, на шоссе, Генрих заметил:

– Они очень хорошие люди, Рейнеры. Христиане. У нас есть…, -мужчина помолчал, – есть такие адреса. Надежные. На случай чего-то подобного.

Питер вел машину, они включили радио. Берлин передавал «Волшебную флейту». Питер, осторожно, заметил:

– Ты слышал, что говорил…, – Питер понял, что не может назвать его по имени, – твой брат. Программа заработает через три года. Кто-нибудь донесет, что у Рейнеров умственно отсталый внук. Суд вынесет решение, его заберут…, – Генрих, устало, закрыл глаза:

– Они христиане, Петер. Они скорее сами пойдут на эшафот, чем позволят убить невинную душу. И я тоже, конечно, – дальше они ехали в полном молчании. Вдоль автобана золотились осенние перелески, Питер снижал скорость, когда впереди появлялись деревни. Дорога шла на северо-восток, к Берлину.

Питер понял:

– Вчера ночью, я проснулся, и плакал. Господи, спасибо, что Ты спас дитя. Как хочется побыть с кем-то рядом, положить голову на плечо….. – по радио пели дуэт Mann und Weib:

– Даже девушка из группы Генриха, будет танцевать со мной по заданию…, – Питер взглянул на указатели. Генрих, не открывая глаз, зевнул:

– Прямо, никуда сворачивать не надо. Я дорогу из Берлина во Франкфурт и Кельн наизусть знаю.

У певицы было красивое, высокое сопрано. Питер, сам того не ожидая, спросил:

– Ты знаешь такую артистку, Габриэлу фон Вальденбург…, – поняв, что краснеет, Питер пробурчал:

– Я ее на картине видел, в мастерской у Циглера…,– краем глаза, он увидел, что Генрих улыбается:

– Она с тобой флиртовать будет, на приеме. Я ее предупрежу…, – Генрих подумал, что Габи может обмолвиться раву Горовицу, но успокоил себя:

– Он совершенно точно, никому, ничего не разболтает. Да и кому говорить? Где рав Горовиц, и где Петер? Они не увидятся, в Берлине…, – Питер вспоминал слова Генриха:

– Она помолвлена, с американцем…, – он, горько, мимолетно вздохнул: «Пусть будет счастлива».

Пообедали они в какой-то деревне. Репродуктор играл марши, на ресторане развевался нацистский флаг.

Питер и Генрих устроились в саду, с пивом и сосисками.

Питер не мог забыть прозрачные, холодные глаза Отто, ухоженную руку, лежавшую на рычаге. Он даже, незаметно, передернул плечами. В общественных местах, они с Генрихом почти не разговаривали. Сил на верноподданническую болтовню не было, а все остальное могло оказаться опасным.

Питер курил, опираясь на крыло мерседеса, глядя в небо. Журавли плыли на юг, пахло сухими листьями. Он, отчего-то спросил: «А ты жениться не собираешься, Генрих?»

Фон Рабе заливал воду в двигатель. Он отряхнул руки:

– Нет. Если я пойду на эшафот, то моя жена и дети отправятся в концлагерь. Я был в Дахау. Пока все не закончится, – он посмотрел на черно-красное знамя, – я не имею права подвергать близких людей опасности. Отца и Эмму не тронут, они от меня отрекутся, – Генрих горько улыбнулся, – а мои братья, сами накинут петлю мне на шею…, – подхватив ведро, он ушел к ресторану.

Питер выбросил окурок:

– Все только началось. Он прав. Мне тоже ничего нельзя. Господи, я уеду, а Генрих здесь останется, один. У него группа, но все равно…, – выехав на шоссе, Питер велел: «Спи. Я часто один езжу, ничего страшного».

Он вел машину к Берлину, Генрих дремал. Опера закончилась. Диктор важно сказал: «Прослушайте беседу о превосходстве арийской крови, подготовленную специалистами из Расового Бюро НСДАП». Питер, поморщившись, выключил радио.

Берлин

Рейхсминистр народного просвещения и пропаганды Германии, гауляйтер Берлина, доктор Йозеф Геббельс никогда не танцевал. На искалеченной детским остеомиелитом, укороченной правой ноге он носил металлический ортез и особый ботинок. Геббельс хромал, и стеснялся маленького роста.

Сэр Освальд Мосли тоже не танцевал, даже со своей женой. Мосли был ранен на войне, и волочил ногу. Свита Мосли пришла на прием в черной форме британского союза фашистов. Члены СС тоже надели черные мундиры. Остальные гости появились в коричневых, партийных кителях. Только женские наряды переливались яркими цветами. Диана, хоть это и был ее второй брак, выбрала светлое, шелковое платье.

Женщина танцевала. Геббельс, устроившись у окна, следил за прямой спиной, за белоснежными плечами:

– Она похожа на «Венеру» Боттичелли, – подумал рейхсминистр, – очень красивая женщина. И она высокая, под стать фюреру Мосли.

Мосли во всем подражал Гитлеру, даже усы у него были такие же. Фюрер уехал, когда начали разносить шампанское, после отрывка из «Тристана и Изольды» Вагнера. Все знали, что Гитлер не пьет.

Свадьба была тихой. На церемонии, в кабинете Геббельса присутствовали только новобрачные, фюрер и сестра Дианы. Гитлер был шафером у Мосли, а Юнити, подружкой невесты.

Геббельс, как гауляйтер Берлина, имел право заключать браки. Он выдал Мосли и Диане свидетельство, зная, что они не собираются афишировать свадьбу. По возвращении в Лондон штурмовики Мосли должны были вплотную, как говорил герр Петер Кроу, заняться евреями в Ист-Энде. Он сам и Мосли рисковали тюрьмой. В таких обстоятельствах подвергать опасности близких людей было неразумно. Сестра Дианы тоже танцевала, с кем-то из СС. Геббельс посмотрел на Юнити:

– Неудивительно, что она фюреру нравится. Словно сошла с оперной сцены. У нее даже второе имя, Валькирия.

Дед Юнити дружил с Рихардом Вагнером, кумиром Гитлера.

Геббельс предпочитал изящных женщин.

– Как фрейлейн Габриэла, – он улыбнулся, – скоро я ее услышу.

Габриэла фон Вальденбург выступала с народными песнями. В большой гостиной Геббельса было шумно, слуги с подносами закусок ловко пробирались между гостями. Подавали русскую икру, на поджаренном, ржаном, немецком хлебе, устрицы из Остенде, паштет из гусиной печени. На ужине их ждал хагепетер, оленина из Тюрингии, айсбайн с кислой капустой, свежие креветки и копченый угорь, лучшие рейнские вина и венгерский токай. Кондитеры привезли торт с белым марципаном, баварский крем и баумкухен.

Музыканты из филармонии сыграли несколько сонат Бетховена. Геббельс любил классическую музыку. Среди верхушки рейха у него одного было хорошее, академическое образование и докторат по немецкой литературе.

Геббельс, удовлетворенно, понял, что герр Питер Кроу интересуется искусством. На первом приеме, они обсуждали стихи Гете. Герр Петер даже читал их наизусть. Герр Кроу прислал в подарок Геббельсу редкую книгу, первый перевод «Страданий юного Вертера» на английский язык, сделанный в конце восемнадцатого века. Питер купил том у букиниста на Чаринг-Кросс. Экземпляр, с пометками Байрона, находился в архиве покойной бабушки Джоанны, однако Питер не собирался раздаривать сокровища Британского музея нацистам.

Они и сейчас говорили об искусстве, устроившись на диване, с бокалами шампанского. Питер упомянул, что был в мастерской Циглера, и ездил на заводы, в Гессене. Он восхитился немецкими живописцами, воспевающими физический труд, во славу рейха. Циглер написал портрет Геббельса, сделав его суровым, арийским красавцем. Рейхсминистр держал картину в кабинете, и часто ловил себя на том, что исподтишка ей любуется. Герр Кроу, оказывается, тоже позировал мэтру. Геббельс, весело сказал:

– Значит, увидим вас на картине, посвященной немецкой молодежи, герр Петер. И может быть, – он тонко улыбнулся, – вы начнете чаще посещать Германию? Мы старались, чтобы вам понравилось…, – на совещаниях, где присутствовал Геббельс, неоднократно говорилось, что Германии нужна сталь и бензин заводов Кроу. Герр Петер любовался танцующими парами.

Играли венский вальс. Гитлер любил музыку Штрауса, Кальмана и Легара. Геббельс, озабоченно подумал:

– Ходили слухи, что у Штрауса дед был еврей. Он принял католицизм, но все равно…., Легар на крестившейся еврейке женат, а Кальман и просто еврей. Надо что-то с ними делать…, – в рейхе существовал статус «почетных арийцев».

Ученые и деятели искусства могли его получить, но Геббельс понимал, что Цвейг и Фейхтвангер, предпочтут умереть, нежели чем вернуться в рейх, пусть и с почестями.

– И Брехт, и Ремарк…, – Геббельс поморщился:

– Они не евреи, они немцы. Гениальные немцы…, – рейхсминистр отлично разбирался в литературе. Оставшиеся в рейхе писатели годились только на то, чтобы точить карандаши Фейхтвангеру и Ремарку. Геббельс услышал голос герра Кроу:

– Я начал учить немецкий язык в семнадцать лет, рейхсминистр, когда поступил в Кембридж. Я восхищаюсь гением фюрера, вашей страной…, – лазоревые глаза герра Кроу блестели. Геббельс, мимолетно, подумал:

– Если он переедет в Германию, у меня будет с кем поболтать о музыке, о книгах…, – говоря с Геббельсом, Питер видел ласковую улыбку мальчика Пауля:

– Все ради него, – напоминал себе Питер, – ради него, и других детей. Ради больных, над которыми измываются так называемые врачи, ради евреев Германии. Ради страны. Правильно Генрих говорил, когда мы к Берлину подъезжали. Мы работаем для того, чтобы немцы прозрели. Поэтому терпи, и делай свое дело.

Немецкий язык Питер начал учить в четыре года, с французским и русским. Мать хотела, чтобы он знал язык покойного отца. По-русски Питер давно не говорил, и пообещал себе:

– Когда все закончится, когда я вернусь домой, опять начну заниматься. Стивен даже лучше меня справлялся. Он в Испании, наверняка. Туда много добровольцев поехало, из Советского Союза тоже…, – Питер учился с детьми Холландов. Кузина Тони тоже знала русский язык, как и Маленький Джон, как и Констанца Кроу.

– Они сами захотели на занятия ходить, – смешливо подумал Питер, – не могли перенести, что я учу язык, которого они не знают. Господи, семью бы увидеть…, – они с Геббельсом перешли на обсуждение голливудских лент. Питер старательно избегал упоминаний о Фрице Ланге и Марлен Дитрих. Он помнил тихий голос дяди Джона:

– Геббельс, по слухам, лично занимается нацистским кинематографом. Он большой любитель актрис, певиц. Ты понимаешь, о чем я.

Питер кивнул: «Конечно».

По возвращению в Берлин они с Генрихом играли на кортах, в его спортивном клубе. У сетки можно было поговорить спокойно. Генрих предупредил фрейлейн фон Вальденбург. Девушка собиралась принять ухаживания Питера.

– Все равно ненадолго, – почти весело заметил Питер, подбросив мяч, – скоро мы уезжаем…, – посмотрев на лицо Генриха, он обругал себя:

– Мог бы прикусить язык. Ты уезжаешь, а он остается. И Габриэла покидает Германию…, – фон Рабе, неожиданно, улыбнулся:

– Ничего. У меня хорошие ребята. Мы справимся. Помни, – он забрал мяч у Питера, – фрейлейн Юнити на тебя больше не обращает внимания, но это ничего не значит. За тобой следят, и будут следить. На приеме, скорее всего, появится кто-то из СД.

Шелленберг тоже не танцевал, он был на работе.

Стоя у стены, он, внимательно рассматривал герра Питера Кроу. Раньше Вальтер видел его только на фото. Шелленбергу герр Кроу понравился. Несмотря на небольшой рост, осанка у него была отличная, спортивная. Шелленберг вспомнил досье:

– Он увлекается греблей и теннисом, в футбол играет, как все англичане. Отец его на войне погиб, он был русский…, – русские эмигранты, консультировавшие СД, объяснили Шелленбергу, что покойный отец герра Кроу происходил из семьи, по крови старшей, чем Романовы.

– У них никогда не было титула, – задумчиво ответил Шелленберг. Он услышал смешок:

– Герр Вальтер, подобным людям титул не нужен. Они дальние родственники царской династии. Воронцовы-Вельяминовы, по прямой линии, происходят от варягов, или викингов, как вы их называете.

Глаза у герра Кроу были спокойные, пристальные, лазоревые. Он углубился в разговор с Геббельсом. Молодой человек, изредка, посматривал на кружащиеся пары. Шелленберг напомнил себе:

– Надо обратить внимание, на ту, кого он пригласит. Пока он не танцевал, но только третий вальс. К тому же, из женщин здесь леди Мосли и Юнити, – Шелленберг, невольно, улыбнулся, вспомнив фотографии мисс Митфорд, – и оперные дамы…, – очередь до легких жанров пока не дошла. На приеме пели любимые актрисы Геббельса.

Вальс закончился, музыканты поклонились. Геббельс шепнул Питеру:

– Сейчас выступит наша молодая певица, Габриэла фон Вальденбург. Старая песня, прошлого века…, – рейхсфюрер вздохнул:

– Очень трогательная, герр Кроу. Моя любимая…, – бархатные шторы, скрывавшие устроенный в гостиной подиум, отдернулись. Он услышал аплодисменты:

Циглер, оказывается, преуменьшил ее красоту.

Золотисто-рыжие волосы, заплетенные в косы, падали на стройную спину. Габриэла оделась в традиционный костюм женщин из гор Гарца, жен и дочерей рудокопов. Черная, пышная, юбка едва закрывала колени, на белую, кружевную блузу девушка накинула расшитую шаль. Длинные ноги в простых, крестьянских туфлях сверкали летним загаром. Она пела высоким, сильным сопрано:

Ich hab die Nacht geträumet
wohl einen schweren Traum,
es wuchs in meinem Garten
ein Rosmarienbaum….
Геббельс всхлипнул, Питер сжал зубы:

– Все они такие. Гитлер со мной о собаках разговаривал. Об овчарке своей…, – Питер заставил себя успокоиться:

– Мелкие чиновники. Неудачники, дорвавшиеся до власти, оболванившие страну…, – он помнил влажное, холодное пожатие вялой руки Гитлера. Питер потом пошел в умывальную, и долго тер ладони мылом.

Габриэла пела о золотом кувшине, выпавшем из рук. Среди осколков виднелись алые капли.

Was mag der Traum bedeuten?
Ach Liebster, bist du tot?
Геббельс прошептал:

– Ах, герр Кроу, как это прекрасно…, – зал взорвался аплодисментами. Габриэла поклонилась:

– Следующую песню я посвящаю нашим доблестным штурмовикам! Я уверена, что мне будут подпевать!

– Im Wald, im grunen Walde…, – Габи маршировала по сцене, эсэсовцы довольно ревели. Питер слышал ее голос:

– Ach Liebster, bist du tot? Может быть, мой любимый мертв…, – он твердо сказал себе: «Ерунда. Я с ней потанцую, отвезу ее домой, и все. Никакой опасности нет».

Питер попросил: «Представьте меня фрейлейн фон Вальденбург, пожалуйста».

После выступления фрейлейн фон Вальденбург переоделась в сшитое по косой, струящееся платье сиреневого шелка. У нее была узкая, нежная спина, пахло от девушки свежими цветами. Косы Габриэла уложила на затылке. Геббельс подвел к ней, как выразился рейхсминистр, ближайшего помощника фюрера Мосли. Габи подала герру Кроу руку для поцелуя.

Габи получила письмо от Генриха, городской почтой. В короткой записке говорилось: «Дорогая фрейлейн фон Вальденбург, прилагаю ноты заинтересовавшего вас отрывка из Бетховена». Габи сидела над нотами, с карандашом в руке: «Герр Питер Кроу. Конечно, я с ним потанцую».

Аарону о задании знать было не нужно. Габи потихоньку готовилась к отъезду, передавая уроки знакомым частным преподавателям. Генрих хотел перенести тайник в другую квартиру. Габи надо было выбрать безопасное время для визита группы.

– Не сегодня, – решила она, танцуя с Питером, – сегодня Аарон у меня ночует…, – Габи, невольно, покраснела. От квартиры рава Горовица было ближе до синагоги, но Аарон часто оставался у нее. Он даже принес посуду.

– Мне хочется, чтобы тебе было уютно, – Аарон обнимал ее, – ты здесь выросла, а я снимаю комнаты.

В первый раз все случилось тоже в ее квартире, когда Аарон пошел провожать Габи, после вечеринки в еврейском кафе. У двери подъезда, рав Горовиц, повертел шляпу:

– Фрейлейн фон Вальденбург, я не знаю, как это сказать, и вы меня, наверное, посчитаете сумасшедшим…, Аарон прервался:

– Я такого никогда в жизни, никому не говорил, фрейлейн фон Вальденбург…, – Габи теребила сумочку. Рав Горовиц рассказывал ей о Святой Земле, и о Нью-Йорке. Габи очнулась, когда они все-таки добрались домой, через три часа после того, как ушли из кафе.

Они стояли у ограды кладбища на Гроссе Гамбургер штрассе. Рав Горовиц упомянул, что здесь похоронен Моше Мендельсон. Габи кивнула:

– Я знаю. Рядом и мои семейные могилы. Моя бабушка крестилась, рав Горовиц, – васильковые глаза взглянули на него, – но нацистам все равно. Я для них полукровка, не немка, а для евреев…,

– А для евреев вы еврейка, – у него был низкий, мягкий голос, – фрейлейн фон Вальденбург…, – она сглотнула:

– Просто Габриэла, рав Горовиц, пожалуйста…, – Габи была готова гулять всю ночь, слушая его. Они исходили все Митте, стояли на берегу Шпрее, Габи читала ему Гейне:

Но та, кто всех больше терзала
Меня до последнего дня,
Враждою ко мне не пылала,
Любить – не любила меня…,
Гейне в рейхе запретили, и выбросили из школьных программ, но Габи, конечно, его помнила. Помнил и Аарон:

Твои глаза – сапфира два,
Два дорогих сапфира.
И счастлив тот, кто обретет
Два этих синих мира…
Габи, тихонько, вздохнула.

Аарон смутился:

– У вас тоже синие глаза, фрейлейн фон Вальденбург. То есть Габриэла, простите…, – Габи знала, что он раввин, что его нельзя трогать, но у подъезда, поднявшись на цыпочки, коснулась губами его щеки: «Тогда и я потеряла рассудок, рав Горовиц».

Все оказалось просто. Аарон, позже, признался ей, что первый раз в жизни пропустил молитву в миньяне.

– С тех пор, как мне тринадцать лет исполнилось, – весело сказал рав Горовиц, обнимая Габи, целуя пряди распущенных, золотисто-рыжих волос, – но я не мог, не мог оставить тебя, и никогда не оставлю…, – за окном давно поднялось солнце, звенели трамваи. Репродуктор, внизу, трещал что-то, голосом Геббельса. Габи задернула шторы, в спальне стало тихо. Она закрыла глаза, от счастья:

– Господи, я не верю, что такое бывает. В первый раз, и так хорошо…, – Аарон рассказал ей еврейскую легенду, о том, что ангелы, охраняющие людей, встречаются на небесах, и решают, кто кому предназначен.

– Я знал…, – он приник губами к белой шее, – знал, когда собирался сюда ехать, что ты здесь, что я тебя встречу. Так и случилось…, -репродуктор замолк. За окном перекликались голуби:

– Цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей…, – Аарон шептал ей, что в Германии, все непременно изменится, что безумие не может продолжаться долго:

– Мы вернемся сюда, или поедем на Святую Землю, или останемся в Америке…, – Габи прикладывала палец к его губам: «Я даже еще не еврейка, милый».

Раввинский суд уверил ее, что Габи надо просто окунуться в микву. Раввин Лео Бек, пригласив ее в кабинет, за чаем, тяжело вздохнул:

– Но не здесь, фрейлейн фон Вальденбург, – он почесал в седоватой бороде:

– Не надо ставить под удар нашу работу. Вы сами знаете, что они…, – раввин махнул в сторону Ораниенбургерштрассе, – следят за каждым нашим шагом. Нацисты могут выслать рава Горовица из Германии. Тогда евреи окажутся без помощи, без поддержки…, – Габи, опустив голову, глядела на половицы:

– Он раввин, – тихо сказала девушка, – нельзя, без хупы…, – сняв простые очки, доктор Бек протер их носовым платком:

– Фрейлейн фон Вальденбург, Габриэла, через два года вы встретитесь и поставите хупу. Рав Горовиц…, – он помолчал: «Я знаю, что у него особенная душа, Габриэла. Он всегда будет с вами, что бы ни случилось».

Аарон рассказал ей, что раву Беку много раз предлагали уехать из Германии, и обосноваться в Британии, или Америке. Глава общины отказывался, ссылаясь на то, что пока евреи живут в Берлине, он должен оставаться с ними.

Танцуя, Габи в первый раз подумала, что Аарон тоже может захотеть, потом, вернуться в Германию. Девушка вздохнула, про себя:

– Что делать? Это его долг, иначе нельзя…, – она почувствовала слезы на глазах. Герр Кроу шепнул: «Простите. Я, наверное, неловок. Я очень, давно не танцевал».

Питер, действительно, в последний раз танцевал четыре года назад, когда он еще жил дома, на Ганновер-сквер:

– С кузиной Лаурой, – вспомнил Питер, – она из Кембриджа приехала, на каникулы. Сейчас она в Японии…, – Питер, в Лондоне, и в деревне, в поместьях сторонников Мосли, избегал танцев. Он знал, что фрейлейн Габриэла помолвлена, но, все равно, подумал:

– Господи, как бы я хотел не притворяться больше. Обнять любимую девушку, поговорить с ней…, – во время танца и на балконе, где Питер курил, они болтали о пустяках.

Габи рассказывала Питеру о народных песнях. Девушка, украдкой, поглядывала на часики. Аарон еще был в синагоге. Вечером он занимался со студентами, и принимал посетителей, не дождавшихся очереди утром:

– Я его оттуда заберу, – решила Габи, – поедем домой…, – она, блаженно, закрыла глаза.

Завтра, на Ораниенбургерштрассе, в еврейском кафе, тетя Ривка устраивала прощальную вечеринку с артистами. Люди, что называется, сидели на чемоданах, ожидая паспортов с американскими визами. Фогели, всей семьей, уезжали по программе. Габи пока не говорила подруге о предполагаемом браке. Ирена, всхлипывая, обещала писать, а Габи, озорно, думала: «Она удивится, когда миссис Горовиц ей позвонит, в Америке».

Миссис Горовиц Габи становилась во вторник, в американском консульстве. В конце недели, она получала паспорт с визой, и ехала в Бремен. Билеты на лайнер были куплены. Ключи от квартиры Габи Аарон передавал семье с четырьмя детьми. Хозяин выселил их из дома, не желая сдавать комнаты евреям, люди ютились у родственников. Габи брала только семейные альбомы. Она заплатила сторожу на кладбище, рав Горовиц обещал присмотреть за могилами ее родителей. В синагогедля нее приготовили рекомендательное письмо, раввинскому суду, в Нью-Йорке.

На газонах виллы Геббельса, расставили фонарики, из гостиной слышались звуки вальса. Говоря с девушкой, Питер понимал, что она думает о чем-то другом. Васильковые глаза нежно, томно блестели, она часто дышала. Габи не слушала голос герра Кроу. Она надеялась, что в Бремене все станет ясно:

– Я успею Аарону сказать, – поняла Габи, – он обрадуется. Я ему телеграфирую, из Нью-Йорка. Дядя Хаим врач, все будет хорошо. В июне, в начале лета мальчик родится, или девочка. Или сразу двое, как у сестры Аарона, – озабоченно подумала Габи.

Аарон прочел ей письмо от Эстер. Мальчиков назвали Иосиф и Шмуэль, однако про обрезание сестра Аарона ничего не писала. Рав Горовиц пожал плечами:

– Давид, мой зять, он вольнодумец, современный человек. Он даже под хупу не хотел идти, но Эстер настояла на своем…, – Аарон усмехнулся:

– Мы все мягкие, и я, и Меир, и папа, но сестра у нас с твердым характером. Вы с ней увидитесь, на детей посмотрите…, – лайнер два дня стоял в порту Амстердама, прежде чем отправиться дальше, в Гавр и Нью-Йорк. Аарон рассказывал Габи о семье. Получив записку от Генриха, девушка рассмеялась:

– Аарону я не буду говорить о его кузене, мало ли что. Им не встретиться, нигде…, – Габи обвела глазами шелковые портьеры, мраморные перила балкона: «Не встретиться».

Питер, неслышно, попросил:

– Встаньте ближе, пожалуйста. Мы потанцуем, сядем рядом, на ужине, и я вас отвезу домой…, – их губы легонько соприкоснулись. Кто-то сзади закашлялся: «Простите…»

Габи даже не увидела его лица.

Девушка покачала головой:

– Вы у «Адлона» выйдите. Я не домой еду, вам туда…, Габи помолчала, – нельзя. Позвоните мне завтра, – она сунула Питеру в руку визитку, – пригласите на обед…, – он кивнул, обнимая Габи: «Они слушают мой телефон».

Они танцевали еще два вальса. Ведя фрейлейн фон Вальденбург к столу, герр Кроу громко заметил, что рассчитывает с ней завтра увидеться. Габи нежно, смущенно улыбалась.

Шелленберга, конечно, к обеду не пригласили. Обершарфюрер СС на такое и не рассчитывал. Увидев и услышав то, что ему было нужно, Вальтер спустился в гараж. Он перекусил сосисками и пивом, с другими шоферами и охранниками. На Принц-Альбрехтштрассе для нужд слежки держали незаметные, черные опели, с залепленными грязью номерами. Для полиции, у Шелленберга имелось удостоверение работника СД.

Он дождался, пока герр Кроу и фрейлейн фон Вальденбург выйдут на ступени особняка. За ними приехало такси. Шелленберг вел машину на восток, в центр, удерживая безопасное расстояние. Герр Кроу мог повезти девушку в «Адлон», или решить провести ночь на ее квартире. Шелленберг махнул рукой:

– Даже если они поедут к Габриэле, ничего страшного. Вызову ее, поговорю по душам. Она хорошая немецкая девушка, и поможет рейху.

К его удивлению, у освещенного подъезда «Адлона» герр Кроу покинул машину один.

– Джентльмен, – недовольно пробормотал Шелленберг, – не проводил даму. Или она хочет набить себе цену, получить безделушку, прежде чем ноги раздвинуть? – обершарфюрер не испытывал иллюзий касательно нравов современных женщин. Он убедился в своей правоте, увидев фотографии, сделанные фон Рабе в Британии. Подобные снимки продавали из-под полы, в сомнительных кварталах.

– Газеты обрадуются, – заметил Шелленберг, – скандал гарантирован. Леди Антония Холланд…, – он добавил сочное словечко. Фон Рабе усмехнулся:

– Пришлось отвесить ей пару пощечин, прежде чем она поняла, что надо делать. Леди Холланд, разумеется, ничего не вспомнит. Она едва на ногах держалась.

Такси свернуло с Фридрихштрассе на Ораниенбургерштрассе. Машина остановилась напротив входа в синагогу. Ночь была тихой, еврейский квартал спал, только в нескольких окнах горел свет. Шелленберг нахмурился:

– Живет она здесь, что ли? Но здесь и жить негде…, – на другой стороне улицы, вокруг дворца Монбижу, был разбит парк.

Фрейлейн фон Вальденбург вышла из синагоги под руку с высоким мужчиной, в шляпе. Шелленберг выругался себе под нос. Фотоаппарата он не взял, а ехать за камерой было нельзя, иначе он бы упустил девушку и ее спутника.

– Еврей, – Вальтер следовал за такси, – теперь фрейлейн фон Вальденбург все, что угодно сделает ради рейха. За такое в концлагерь отправляют, – такси высадило парочку рядом с шестиэтажным домом, неподалеку от Музейного острова. Квартира, как понял Шелленберг, располагалась на последнем этаже. Увидев свет в окнах, он развернул опель.

На Принц-Альбрехтштрассе, Шелленберг принес из столовой крепкого кофе и разбудил дежурного. Он велел к утру составить полное досье на фрейлейн Габриэлу фон Вальденбург. Шелленберг загибал пальцы:

– Сведения о ее родителях, бабушках, дедушках, учителях, подругах. Все, что найдете, в общем…, – он смотрел на пустынный, ночной Берлин в окне кабинета:

– Они поцеловались, у входа в синагогу. Еврей тоже рискует концлагерем. Вот и славно, – потушив сигарету, Шелленберг принялся за работу.

После нацистских вечеринок, Габи всегада лежала в ванной. Она вышла на кухню, в старом, шелковом халате, с закрученными на голове, влажными косами, Аарон сделал чай. Рав Горовиц принес из синагоги печенье. Ночь была теплой, они устроились на подоконнике. Аарон обнимал Габи. Девушка тихо сказала:

– Все равно, милый, два года…, – рав Горовиц прижал ее к себе:

– Я буду писать, любовь моя. Каждый день. Ты мои письма начнешь выбрасывать, их будет много…, – Габи всхлипнула:

– Я их все буду хранить, и читать, каждый день. Я пошлю тебе фотографию маленького. Аарон, – она испугалась, – а обрезание? Ты на нем должен быть…, – почувствовав его теплые, ласковые руки, Габи блаженно закрыла глаза:

– Родится девочка, я уверен, такая же красивая, как ты, – смешливо сказал Аарон, – а потом мальчик. И еще мальчик, или девочка. Спой мне, пожалуйста, любовь моя…, – Габи, едва слышно, запела:

Was mag der Traum bedeuten?
Ach Liebster, bist du tot? ….
Она смотрела в наполненное звездами небо. Аарон шепнул:

– Я здесь, мое счастье. Здесь, с тобой, и мы никогда не расстанемся.

Белый голубь, сорвавшись с крыши дома напротив, раскинул крылья. Девушка кивнула: «Никогда, Аарон».


Кабачок, куда их привезли эсэсовцы, неожиданно, понравился Питеру. Назывался он Zur Letzten Instanz, «У последней инстанции». Трехэтажный, беленый дом стоял на улице Вайссенштрассе, неподалеку от Музейного Острова, в квартале Николаифиртель. Отсюда, когда-то, начинался Берлин. Чуть ли не самая старая пивная в городе размещалась в одном и том же здании с шестнадцатого века. Над крышами квартала возвышался двойной шпиль древней церкви Святого Николая. В ней служил пастором отец мученика Хорста Весселя, героя рейха. Делегацию из Британии возили к мемориалу Хорста Весселя. Мосли, с Питером, возложил венки на могилу.

Питер услышал столько о Хорсте Весселе, Герберте Норкусе, юноше из гитлерюгенда, убитом коммунистами, и последней жертве, как выражались эсэсовцы, мирового еврейства, главе НСДАП в Швейцарии, Вильгельме Густлоффе, что мог бы сам читать лекции о жизни героев. Мосли сказал, что британская молодежь тоже должна чтить память мучеников. Питер кивнул: «Я подготовлю встречи со студентами, по возвращении в Лондон».

Густлоффа застрелил еврейский студент, Давид Франкфуртер. Питер понимал, что Гитлер запретил проводить ответные акции против евреев Германии, потому, что впереди была Олимпиада. Фюрер не хотел международного бойкота.

– Соревнования закончились, теперь у них развязаны руки, – мрачно подумал Питер, когда эсэсовцы везли их по Юденштрассе, к пивной, – они могут, как угодно издеваться над евреями. Полмиллиона их осталось, в Германии, – эсэсовец, за рулем мерседеса, хохотнул:

– Здесь еврейское гнездо, в Митте. Юденштрассе, Ораниенбургерштрассе. Синагоги, кладбища, лавки. Обещаю, мы очистим город от жидовской заразы…, – он широко повел рукой.

В пивной они устроились за сдвинутыми столами, в углу зала. Питер обвел глазами посетителей. Как и обещали эсэсовцы, здесь собирались рабочие. Стены украшали черно-красные флаги нацистов и плакаты НСДАП, но Питер заметил, что мало у кого из посетителей имелись значки членов партии. Эсэсовцы шумели, заказывая пиво и айсбайн. Питер никак не мог отделаться от чувства, что на него кто-то смотрит.

Шелленберг действительно, пристально изучал герра Кроу.

Со своим правильным, но не запоминающимся лицом, Вальтер сливался с толпой людей. Обершарфюрер много раз убеждался, что объекты слежки не обращают на него внимания. Все эсэсовцы надели черную форму. Вальтер был уверен, что герр Кроу не станет разглядывать невысокого, светловолосого мужчину, похожего на сотни других берлинцев. Шелленберг отхлебнул белого, берлинского пива, с малиновым сиропом. Они решили начать с Berliner Weisse, а к сосискам и айсбайну с кислой капустой заказали крепкий сорт доппельбок.

Утром Шелленбергу принесли досье на фрейлейн певицу, как весело называл ее Вальтер. Он внимательно изучил данные, однако, на первый взгляд, ничего подозрительного не увидел. Перед обедом позвонили из «Адлона». Герр Кроу пригласил фрейлейн фон Вальденбург в хороший ресторан на Унтер-ден-Линден. Шелленберг отправил туда двоих агентов, мужчину и женщину.

Зал не оборудовали микрофонами. Вопреки слухам, о которых Шелленберг отлично знал, СД не ставило аппаратуру во все общественные заведения. У них и бюджета на такое не имелось. Служба безопасности опиралась на хозяев пивных и кафе. Люди, с готовностью, доносили о разговорах гостей. Никому не хотелось терять дело, и оказываться на улице. Герр Кроу и фрейлейн певица болтали о красотах Берлина, о музыке, и даже не держались за руки.

Шелленберг был разочарован. Он впервые подумал, что герр Кроу может обладать иными пристрастиями:

– Англичане все такие…, – Вальтер, почти не глядя, листал досье фрейлейн, – он в закрытой школе учился. Какой нормальный мужчина выгонит женщину, что сама пришла, сама разделась. Фрейлейн Юнити довольно привлекательна, не говоря о Габриэле. Она попросту красавица…, – Шелленберг бросил взгляд на страницу. Перед ним лежала копия свидетельства о венчании, прошлого века. Прочитав готический шрифт, он поздравил себя с удачей.

Бабушка фрейлейн Габи, по материнской линии, в девичестве звалась Фанни Франкель. Единственная дочь Мозеса и Ребекки Франкель, Фанни крестилась двадцатилетней девушкой, перед венчанием. Шелленберг велел принести справку о Франкелях. Фрейлейн Габи, по прямой линии, происходила от главного раввина Берлина, учителя философа Мендельсона. Отпустив дежурного, Шелленберг задумался. По нюрнбергским законам, фрейлейн фон Вальденбург считалась полукровкой, второй степени.

– Она любимица Геббельса…, – Вальтер покусал карандаш, – если фрейлейн, как бы это выразиться, уступит ухаживаниям рейхсминистра, Геббельс устроит ей свидетельство арийки, несмотря на свой антисемитизм.

Геббельс славился пристрастием к красивым женщинам.

Вальтер вспомнил еврея, с которым фрейлейн Габриэла приехала домой:

– Мы ее заберем на Принц-Альбрехтштрассе. Сделаем вид, что не знаем о ее, так сказать, тайне. Может быть, – понял Вальтер, – она и сама не имеет представления о еврейской крови. Таких людей много. Скажем, что нам известна ее запрещенная связь. Если Геббельс узнает о таком, фрейлейн Габи распрощается с карьерой. Пообещаем, что она спасет себя от концентрационного лагеря, если уложит герра Кроу в постель. Она ему ничего не говорила об жиде…,– Шелленберг, в который раз, пожалел, что у него не оказалось при себе фотоаппарата. На Ораниенбургерштрассе, ночью, он заметил, что еврей высокого роста, и у него темная борода.

– Таких жидов в городе полсотни тысяч, – кисло подумал Вальтер, – где его искать? Впрочем, нам он не понадобится. Нам нужна фрейлейн Габи…, – он решил лично приехать на квартиру фрейлейн во вторник, с утра:

– Может быть, и ее любовник в постели окажется, – улыбнулся Шелленберг, – застанем их тепленькими…

Когда принесли свиные ножки, разговор зашел о названии кабачка. В двадцатых годах неподалеку возвели здание суда, поэтому пивную переименовали.

– У последней инстанции, – рассмеялся кто-то, залпом осушив бокал с пивом, – обратной дороги нет! И у жидов не будет, мы их уничтожим…, – эсэсовцы затянули «Хорста Весселя», на столах появился шнапс. Питер, устало, подумал:

– Надо потерпеть до конца недели, до отлета. Генрих меня проводит. Еще один обед в резиденции фон Рабе, на этот раз без среднего брата, слава Богу…, – Питер поймал взгляд незаметного, среднего роста эсэсовца, светловолосого, с голубыми глазами:

– Он похож на гауптштурмфюрера фон Рабе. Только Максимилиан выше. Моя тень…, -в ресторане, заметив пару, за соседним столом, Питер подмигнул фрейлейн Габи. Весь обед они обсуждали берлинские музеи и сонаты Бетховена. Помня наставления Генриха, Питер воздерживался от сомнительных разговоров в публичных местах.

– Надо его запомнить, – велел себе Питер, проглатывая шнапс, – и описать Генриху. Наверняка, коллега его брата по СД. Обершарфюрер…, – Питер хорошо разбирался в эсэсовских знаках, различия.

В «Адлоне», он, каждый вечер, садился в кресло, глядя на Бранденбургские ворота, и слушал музыку. По возвращении в Британию, Питер намеревался посетить заводы в Ньюкасле. Им с дядей Джоном предстояла долгая работа. Генрих передал зашифрованные материалы о потенциале немецкой экономики, развитии Люфтваффе и военно-морского флота. Генрих не распространялся о таком, но Питер понял, что в его группе есть инженеры, дипломаты, и военные. Фон Рабе объяснил:

– Мои соученики, знакомые нашей семьи. Старые, аристократические фамилии. Многие в Германии ненавидят Гитлера. Когда-нибудь чаша терпения переполнится, и его…, – Генрих повел рукой:

– Партия без Гитлера долго не проживет, Петер. Она распадется, лишится лидера…, – они с Генрихом сидели на скамье в Тиргартене.

Питер, замявшись, пожал плечами:

– Я не уверен. Есть Геринг, Геббельс, Гиммлер, в конце концов. Есть СС. Ты говорил, что в нем служат одни фанатики…, – Генрих кивнул:

– Они все такие Петер. Но не забывай, в Германии остались люди, голосовавшие за социалистов и коммунистов, остались христиане…, – кроме информации от Генриха, Питер повторял, слова, сказанные за день, на встречах. Он перебирал данные, запоминая самые мелкие подробности. В отеле «Адлон», он, внезапно, понял:

– Меня никто не будет слушать. У меня нет документов о программе дезинфекции. Никто не поверит, что в наше время, в цивилизованной стране, можно убить ребенка, потому, что он умственно отсталый…, – вспомнив улыбку мальчика, Питер разозлился:

– Поверят. Если понадобится, я вернусь сюда, и привезу доказательства. Надо прекратить безумие, Германия должна опомниться…, – он сидел, закрыв глаза:

– Все знают о Нюрнбергских законах, о стерилизации душевнобольных. Знают, и не разорвали отношения с Гитлером. Миру все равно, – горько понял Питер, – все равно, что происходит в Германии. Внутренние дела страны. Пока Гитлер не поднимет оружие, никто не пошевелится, – Генрих, в Тиргартене, спокойно сказал:

– Сначала Австрия, Петер. На юге хватает нацистов. Мы, то есть они, просто введем туда войска. Австрия добровольно присоединится к Германии. Потом…, – взяв палочку, он стал рисовать на песке дорожки, – потом Судетская область. В ней много немцев…

– И в ней уран, – мрачно заметил Питер: «Он гораздо важнее, чем все судетские немцы, вместе взятые».

Генрих кивнул:

– Да. А потом…, – фон Рабе помолчал, – потом Польша. Сначала Гитлер договорится со Сталиным. От Польши ничего не останется, восток отойдет советам, а запад присоединится к рейху.

Забрав палочку, Питер яростно стер линии:

– Чехословакия не отдаст Судеты Гитлеру. С какой стати? Это историческая часть страны, и международное сообщество…, – Генрих устало прервал его:

– Международное сообщество заботится о своей выгоде, а не о восточных славянах. И Сталину интересны территории на западе Советского Союза. Конечно, – фон Рабе взглянул на Питера, – если бы Франция, Британия и Америка объединились со Сталиным…, – Питер покачал головой:

– Никогда такого не случится. Как говорят в Британии, большевизм, наш главный враг.

Они с Генрихом долго сидели, молча, глядя на Бранденбургские ворота, где развевались нацистские флаги.

Гремел «Хорст Вессель», они передавали по кругу бутылку со шнапсом. Кто-то из эсэсовцев, пьяно, крикнул:

– Неподалеку жиды! Надо им показать, кто хозяева в Берлине, и во всей Германии! Мы найдем жидовское сборище, заставим их лизать подошвы наших сапог…, – эсэсовцы и британцы, покачиваясь, бросали на залитый пивом стол купюры. Вспомнив о внимательных глазах неизвестного обершарфюрера, Питер заставил себя рассмеяться:

– Поучимся у товарищей по партии! Нам предстоит сделать то же самое в Ист-Энде! Бей жидов! – Мосли обнял его: «Я знал, Питер, что ты мой самый верный соратник! Бей жидов!»

Толпа, перекликаясь, хохоча, повалила к машинам, припаркованным на Вайссенштрассе.


В отдельный кабинет кафе Зильберштейна, на Ораниенбургерштрассе, за плотно закрытую дверь, доносилось низкое, томное контральто фрейлейн Ирены Фогель:

Summertime and the livin' is easy
Fish are jumpin' and the cotton is high
Oh, your daddy's rich and your ma is good lookin»
So hush little baby, don’t you cry…
Девушка пела почти без акцента.

Аарон вспомнил:

– Габи мне говорила. Фогели полгода английский язык учили. Они молодцы, конечно, – рав Горовиц успевал бесплатно преподавать язык тем, кто ждал виз. Аарон не мог подумать о том, чтобы брать с людей деньги. Когда отыграли музыканты, герр Зильберштейн, хозяин кафе, шепнул раву Беку:

– Я в отдельную комнату чаю принес. Сейчас дамы будут петь…, – поднявшись, рав Бек зааплодировал:

– Аванс, дорогие фрау и фрейлейн, – заметил раввин, – в знак восхищения вашими талантами.

По вечерам в кафе подавали чай, домашний лимонад и выпечку. Кухней заведовала жена хозяина. Утром и днем здесь, за средства «Джойнта», кормили благотворительными обедами еврейских стариков. Аарон приходил к Зильберштейну наблюдать за кашрутом. Он смотрел на пожилых людей, на женщин, еще покрывавших головы, на седые волосы и пальто, довоенного кроя:

– Они никому не нужны. У них нет денег, чтобы уехать в Святую Землю…, – в первые, месяцы, в Берлине, Аарон несколько раз спорил с представителями сионистских организаций, разумеется, не публично. Он заставлял себя сдерживаться:

– Конечно, будущему государству требуется молодежь, сильные, здоровые люди, дети. Но те, кому шестьдесят, и семьдесят, они тоже евреи…, – посланец со Святой Земли окинул Аарона долгим взглядом: «Везите их в Америку. Не вам рассуждать о нуждах еврейского государства, рав Горовиц. Вы оттуда сбежали, как трус».

Аарон, ядовито, отозвался: «Конечно, сбежал. В самое безопасное для евреев место, в Германию».

– Чтобы воровать у нас евреев! – взорвался молодой человек, его ровесник. Аарон, что с ним бывало редко, разъярился: «Это не состязание, господин Бен-Цви! Евреи имеют право выбирать, где им жить!»

– Всякий еврей, осташийся в галуте, – надменно сказал Бен-Цви, – предает свой народ, рав Горовиц, – велев себе ничего не отвечать, Аарон, преувеличенно аккуратно, закрыл дверь. Старики считали, что американским родственникам они ни к чему, и даже не появлялись в очереди у кабинета Аарона.

Два раза в неделю, рав Горовиц вел молитву, в благотворительном доме, содержавшемся еврейской общиной. Завтракая со стариками, Аарон, невзначай выспрашивал у них, о семье. Ничего не говоря, он заносил сведения в списки, и появлялся у своих подопечных, с конвертами. Старики изумлялись тому, что нашли их двоюродных племянников или дальних кузенов. Аарон разводил руками: «Понятия не имею, как это случилось. Должно быть, ваша родня сама пришла в «Джойнт».

В кабинете, собрались одни раввины. За чаем и печеньем они обсудили празднование Хануки, уроки в еврейской школе. Голос фрейлейн Ирены затих, раздались аплодисменты.

– Габи тоже петь будет, – ласково улыбнулся Аарон:

– Дуэтом с фрейлейн Иреной, из Мендельсона…, – кафе Зильберштейна размещалось в полуподвале, наискосок от синагоги. Окна выходили на Ораниенбургерштрассе. Изредка по улице громыхал трамвай, а в остальном воскресный вечер был тихим. Редкие фонари качались под ветром, отбрасывая полосы света на темную улицу. Аарон увидел отблеск автомобильных фар, раздались гудки. Машины остановились, они услышали хохот: «Кафе Зильберштейна! Сюда, ребята!»

– Габи…, – Аарон поднялся, – нельзя, чтобы Габи видели. Только бы она не успела на сцену выйти…, – дверь распахнули. Зильберштейн прошептал:

– Служебный вход открыт. Приехало СС, уходите, немедленно уходите…, – в кафе повисла тишина, раздался выстрел. Аарон, было, рванулся в зал. Рав Бек схватил его за руку:

– Уводите фрейлейн фон Вальденбург и мадам Горр. И не смейте сами возвращаться…, – они заметили в коридоре черные кители. Эсэсовцы закричали: «Ни одному жиду не удастся спрятаться. Тащите их в зал, ребята!». У Аарона, в кармане пиджака, лежал американский паспорт. Он посмотрел на раввинов:

– Я здесь самый молодой, раву Беку седьмой десяток идет, – Аарон первым вышел из комнаты. Он остановился перед невысоким, светловолосым эсэсовцем, с нашивками обершарфюрера:

– Господа, это всего лишь вечеринка. Нам не запрещено собираться, такого закона нет…, – обершарфюрер презрительно взглянул на него. Лениво подняв руку, он ударил Аарона по лицу: «Без разговоров, я сказал! А то на коленях в зал поползешь!». Аарон успел подумать:

– Только бы Габи за сценой осталась…, – дуло пистолета уперлось ему в спину, щека горела. Аарон, подняв голову, пошел в зал.

Эстраду в кафе Зильберштейна закрывали потертые, бархатные занавеси. Уволенные еврейские актеры и музыканты выступали здесь, по вечерам. По рядам пускали поднос, но Зильберштейн отказывался забирать процент: «Еще чего не хватало. Это заповедь, мицва. У меня пока свое кафе, а людям есть нечего». На первом отделении концерта, сидя рядом с Аароном и тетей Ривкой, Габи поняла:

– Пришло много пар. Юноши, девушки. Господи, они на свиданиях. Все равно, несмотря ни на что…, – она, невольно, отерла глаза. Аарон незаметно взял ее за руку. Рав Горовиц не отпускал ее ладони, до конца сонаты Моцарта, что играл отец Ирены Фогель.

Аарон смешливо шепнул ей: «Раввины удаляются». Габи улыбнулась:

– Мое последнее выступление, на публике. У нас хупа через два года, но все равно, я стану женой Аарона…, – по нюрнбергским законам, брак, заключенный в консульстве, или за границей, в обход правил, считался недействительным. Габи и Аарона такое не волновало. Она не собиралась показывать брачное свидетельство нацистам. В конце недели Габриэла получала американскую визу. В Нью-Йорке она подавала прошение о гражданстве США:

– Маленькая родится американкой, – весело сказал Аарон, – наша Этель…, – они хотели назвать ребенка в честь покойной матери рава Горовица.

Тетя Ривка пришла за кулисы, помочь Габи с Иреной переодеться в концертные платья. Подруга быстро скалывала черные косы на затылке, устроившись перед зеркалом. Кафе Зильберштейна было маленьким, на вечеринку собралось больше сотни человек. Роксанна застегивала молнию на спине Габи. Они услышали грохот сапог и пьяный смех. Миссис Горр велела девушкам:

– Ни слова! Даже не дышите. И вообще…, – она толкнула Ирену в угол:

– Сидите здесь, обе!

Роксанна накрыла девушку платьями, та прошептала:

– Фрау Горр, но мои родители…, – Габи уцепилась за руку Роксанны:

– Тетя Ривка, но Аарон…, – Роксанна смотрела в зал, через щель в занавесе. Она повернулась к девушке: «Тихо!»

Габи, внезапно, вскинула голову:

– Я пойду туда, я должна…, – она закусила губу. Роксанна встряхнула ее за плечи:

– Ты должна выжить и уехать отсюда! Не делай ничего безрассудного…, – она попыталась оттолкнуть девушку от кулис. Габи заметила Питера Кроу, в черной форме штурмовиков Мосли. Столы в кафе перевернули. Эсэсовцы и британцы согнали посетителей в угол, держа их под пистолетами. Женщины тихо всхлипывали, мужчины подняли руки. Габи узнала самого Мосли. Девушка, мимолетно, подумала:

– Светловолосого эсэсовца я где-то встречала. У него самое обычное лицо…, – она услышала шепот тети Ривки:

– Габи, милая, не смотри, не надо. Отвернись, я прошу тебя…, – в начале века, молоденькой театральной актрисой, Роксанна участвовала в концертах, в Нью-Йорке, в помощь пострадавшим от погромов в царской России. Она видела фото разоренных местечек. Роксанна подумала:

– Натан, должно быть, в погроме погиб. С войны о нем никто, ничего, не слышал. Вот как это было…, – она не хотела, чтобы Габи смотрела в зал.

– Тетя Ривка…, – она услышала шепот девушки, – что они делают…, – эсэсовцы плевали на пол. Мосли закричал:

– Пусть они вылижут пол, на наших глазах! Нет…, – расхохотавшись, британец расстегнул брюки:

– Пусть узнают, где их место! Питер, помогай…, – он обернулся.

Питер узнал кузена Аарона. Он помнил фотографии, в семейном альбоме, на Ганновер-сквер. Темные глаза рава Горовица блеснули ненавистью. Он опустился на колени, в центре зала, с другими раввинами. Эсэсовцы и свита Мосли окружили их, смеясь, плюя в их лица. Питер слышал звук пощечин. Пожилого человека схватили за бороду и прижали к половицам, заставляя вылизывать плевки. Сзади, кто-то из женщин шептал: «Господи, сделай что-нибудь. Господи, накажи их, пожалуйста…»

– Это все не со мной, – подумал Питер, – это страшный сон, он закончится. Я не смогу, я никогда не смогу. Кузен Аарон меня узнал, у них есть снимки…, – Аарон, действительно, узнал Питера. Он пытался вытереть лицо от слюны, слыша хохот над головой. Кто-то разбил ему рот, кровь потекла по бороде, он почувствовал резкий запах мочи: «Господи, дай мне силы все вынести. Это только начало…».

Роксанна Горр не сводила глаз с Питера. Она вспомнила фотографии:

– Фашист, мерзавец. Бедная Юджиния, как у нее могло вырасти такое чудовище…, – Питер, медленно, будто нехотя, пошел в центр зала. Роксанна вздрогнула, сзади раздался отчаянный голос Габи:

– Тетя Ривка, герр Кроу здесь не случайно…, – Габи нельзя было рассказывать о Питере, однако девушка разозлилась:

– Это его родственники! Они должны знать, что герр Кроу выполняет задание, что он против нацизма. Иначе они никогда в жизни ему не простят…

Роксанна выслушала быстрый, задыхающийся шепот Габи. Она даже не спросила, откуда девушка все это знает. Актриса тряхнула темноволосой головой:

– Господи, бедный мальчик…, – Роксанну любили все режиссеры, у которых она снималась. Дива славилась тем, что понимала указания сразу, без лишних объяснений.

– Жаль, что я сама так и не встала по ту сторону камеры, – Роксанна, незаметно, спустилась в зал, – впрочем, у меня есть время. Чарли бы понравилась такая мизансцена, она в его стиле. Надо ему рассказать, когда я в Америку вернусь. Если вернусь, – поправила себя Роксанна. Она перегородила дорогу Питеру. Дива была его выше на голову.

Он поднял глаза:

– Это тетя Ривка, то есть Роксанна Горр. Она еще не уехала из Германии…, – Питер не успел отклонить голову.

– Будьте вы прокляты, – прогремел знаменитый, низкий, хрипловатый голос. Роксанна Горр, набрав полный рот слюны, плюнула в лицо Питеру. Кто-то из эсэсовцев схватил ее за руку. Роксанна, победно, улыбнулась:

– Немедленно отпустите меня! Я американская гражданка, сюда приедет посол США! – она вытащила из кармана жакета от Скиапарелли паспорт. Золотой орел заблестел под лампами, эсэсовцы расступились. Шелленберг увидел бриллианты, переливавшиеся на длинных пальцах женщины:

– Черт ее сюда принес. Туристка, богатая. Одно дело, наши местные жиды, а с иностранцами не надо связываться. Она и не еврейка, скорее всего. Американцы все такие, защищают черных, евреев…, – он, в последний раз, ударил сапогом кого-то из раввинов. Эсэсовцы потянулись прочь из зала. Питер, выходя вслед за Мосли, поймал взгляд тети Ривки. Женщина, едва заметно, кивнула.

Питер вытер лицо:

– Должно быть, фрейлейн Габриэла здесь оказалась. Генрих говорил, что у нее жених американец. Наверное, какой-нибудь артист, приехал сюда с тетей Ривкой. Господи, спасибо, спасибо тебе…, – Питер выдохнул. Мосли подтолкнул его в плечо:

– Не расстраивайся. В Уайтчепеле мы повстречаемся лицом к лицу, с жидами. Надо еще выпить, – крикнул Мосли, эсэсовцы одобрительно зашумели. Питер сжал руку в кулак:

– Напьюсь так, чтобы ничего не помнить. Нельзя…, – он болезненно поморщился:

– Ничего нельзя. Надо смотреть, слушать и запоминать…, – завернув в крохотный туалет, умывшись, Питер пошел на улицу, где эсэсовцы рассаживались по машинам.

Габи осталась за кулисами.

Она сидела на покосившемся стуле, в концертном платье, и плакала. Ирена увела родителей. Столы в кафе поставили на место, пол вымыли. Габи трясло, она вспоминала окровавленное лицо Аарона, его поднятые руки:

– Господи, пусть они сдохнут. Прямо сейчас, прямо сегодня…, – Габи вскинула голову. Ему подбили глаз, на скуле виднелся синяк, кровь засохла в бороде. Аарон выбросил испорченный пиджак. Кто-то из посетителей, отдав ему рубашку, ушел домой в одном свитере. Мыться здесь было негде. Он кое-как привел себя в порядок, в туалете.

Габи прижалась щекой к его руке. Аарон погладил ее по голове: «Тетя Ривка мне все объяснила, как могла. А теперь объясни ты, Габи».

Она только мелко закивала.


Рав Горовиц отменил занятия со студентами и утренний прием. Поднявшись на рассвете, Аарон долго смотрел на золотые кроны деревьев, у ограды кладбища, на легкую, белую дымку, над улицей. Приоткрыв окно, он закурил, вдыхая сырой, влажный воздух, морщась от боли в разбитой губе. Синяк под глазом пожелтел. Аарон усмехнулся:

– В консульстве, наверняка, таких женихов еще не видели.

Габи рассказала ему все в кафе. Рав Горовиц вздохнул:

– Не надо было ничего от меня скрывать, милая. Впрочем, – он обнял девушку, – скоро все закончится, для тебя…, – васильковые глаза заблестели, Габи прижалась к нему: «Пойдем к тебе, милый».

На квартире она заставила его лечь в ванну, принесла кофе и папиросы. Она ласково мыла ему голову:

– Тебе нельзя приходить в «Адлон», милый. За герром Кроу следят. Мне кажется, я узнала обершарфюрера, который…, – Габи отвернулась. Она смотрела на выложенную белой, кафельной плиткой стену. Девушка заставляла себя не плакать:

– Аарону тяжелей, чем тебе. Надо быть сильной, ради него. Надо позвонить Генриху…, – обычно они не злоупотребляли телефонными разговорами. В аппарат фон Рабе, могли поставить микрофоны. Однако сейчас нельзя было тянуть.

Утром она набрала номер Генриха в первом, попавшемся по дороге кафе, у Хакских дворов. Девушка щебетала, рассказывая о приеме у Геббельса, сожалея, что Генрих не смог прийти. Габи спохватилась:

– Я вас заговорила, граф фон Рабе. Я сегодня еду на прогулку, в Груневальд. Говорят, что деревья у озера Крумме Ланке особенно красивы. Я даже перенесла послеобеденный урок, в три часа дня. Tschüss!

СД могло послать к озеру Крумме Ланке хоть сотню агентов. Никого, кроме берлинцев, прогуливающих собак, они бы в парке не обнаружили. Генрих понял, что его ждут в три часа дня у выхода из одноименной станции метрополитена. По дороге туда, рав Горовиц ловил удивленные взгляды пассажиров. Он был хорошо одет, однако на лице виднелись следы побоев.

Он вышел со станции без двух минут три. Габи описала ему Генриха фон Рабе. Рав Горовиц заметил невысокого мужчину, с каштановыми волосами. Он стоял спиной к метро, изучая афиши берлинских кинотеатров. Солнце вышло из-за туч. Аарон, неожиданно, улыбнулся:

– У него кто-то рыжий был в семье. Интересно, – он замедлил шаг, – где сейчас Авраам? Наверняка, он не останется в стороне. Он говорил, что в Польшу поедет, после Рима. Его и сюда могут прислать…, – глаза у Генриха оказались серые, спокойные, внимательные, рука, крепкая. Они медленно пошли по направлению к предыдущей станции метро, Онкель Томс Хютте.

На улице разговаривать было безопасней, чем в кафе или пивной. Генрих посмотрел на часы:

– Я должен вернуться на работу, рав Горовиц. Я сделал вид, что иду к дантисту. Хорошо, что у нас, так сказать, свой дантист…, – он усмехнулся.

Генрих предполагал перенести тайник из квартиры Габи в кабинет дантиста. Франц был сыном зубного врача, лечившего всю семью. Они с Генрихом дружили с детства. Отец Франца работал в рейхсминистерстве здравоохранения, заведуя ариизацией практик, принадлежавших врачам-евреям. Полгода назад отец предложил юноше кабинет. Франц, разговаривая с Генрихом, скривился:

– Не могу. Врача с тридцатилетним стажем выбросили на улицу, потому, что он еврей…, – Генрих, твердо, велел:

– Это надо для дела. Отец тебе обеспечит больных. Ты знаешь, что люди в кресле нервничают. Они успокаиваются, когда врач с ними болтает.

– Ты не нервничаешь, – рассмеялся Франц. Генрих вздохнул: «Поверь мне, у меня много других поводов для тревоги».

Габи рассказала Аарону о тайнике. Рав Горовиц, недовольно заметил:

– Как вы могли? Она девушка, такое опасно…, – Генрих остановился:

– Аарон, в группе есть и другие девушки. Габи живет одна, у нее безопасная квартира. Была, – Генрих помолчал:

– Обершарфюрер, друг моего старшего брата. Его зовут Вальтер Шелленберг. Насколько я знаю, он в СД занимается разведкой за границей. Думаю, они хотели использовать Габи, чтобы ближе подобраться к Петеру…, – они присели на скамейку. Мимо проезжали редкие машины. День был серым, ветреным, солнце исчезло, по мостовой крутились опавшие листья. Генрих, искоса, посмотрел на рава Горовица. Под глазом у мужчины красовался синяк, он упрямо сжал губы.

– Простите, – вдруг, сказал Генрих, – простите нас. Немцев. Я не знаю, как…, – Аарон молчал. Маляр, на противоположной стороне улицы, орудовал кистью, закрашивая снятую с магазина вывеску:

– Ломбард. Прием вещей на комиссию. Юлиус Голд…, – дальше шел синий, свежий цвет. Аарон затягивался сигаретой:

– Знаете, я читал о погромах, в царской России. Во время войны, тоже убивали евреев. Мой дядя пропал, без вести, в Польше. Старший брат моего отца. Но я не думал, что сейчас…, Вы говорили, что у Шелленберга, университетское образование? Впрочем…, – прервал себя Аарон, – у Геббельса тоже…, – они поднялись.

Генрих слушал, как рав Горовиц рассказывает о своей работе:

– Чуть больше, чем три тысячи человек в этом году уехало, из Берлина. В городе сто тысяч евреев. Господи, не успеть, никому не успеть…, – он прервал рава Горовица:

– Я прошу вас, прошу. Сделайте все, что угодно, надавите, на кого хотите, в Америке, в Британии, но спасите хотя бы детей…, – Аарон покачал головой: «Родители никогда не отпустят детей одних, Генрих».

– Это пока, – коротко заметил фон Рабе. Они расстались у входа в метро. Генрих велел Аарону погулять четверть часа по улице.

– Я постараюсь устроить вам встречу с Петером, до его отъезда, – пообещал фон Рабе, – вы родственники. Я подумаю, как все сделать безопасным образом, – он взял у Аарона его адрес.

В тайнике, на квартире у Габи, не было оружия. В нем лежали только поддельные паспорта и запас рейхсмарок, на случай, как объяснил фон Рабе, нужды. Он пожал плечами:

– Еще можно уехать. Пока не началась война…, – Аарон, внезапно, подумал:

– Даже если начнется, я не покину Германию, Европу. Пока я могу спасти евреев, надо это делать, любой ценой. Я американский гражданин. Америка, скорее всего, останется нейтральной.

Они с Генрихом договорились встретиться в восемь утра, у дома Габриэлы. Вечером в понедельник Аарон дошел туда пешком. Габи открыла дверь, он улыбнулся:

– Все хорошо, любовь моя. Завтра мы поженимся, в конце недели получишь паспорт, и забудешь обо всем…, – он посмотрел в ее васильковые глаза:

– Плакала. Бедная моя девочка…, – Габи указала за окно, где, на соседнем доме развевался нацистский флаг:

– Вряд ли забуду, – мрачно сказала девушка. Она спохватилась: «Давай, я хотя бы чаю сделаю…»

Аарон помог вскрыть половицы в гостиной и сложить паспорта с деньгами в саквояж. Генрих относил его в другое место, тоже надежное. Габи и Аарон собирались гулять по Берлину до открытия консульства. Заключение брака назначили на десять утра. Тетя Ривка была свидетельницей.

– Даже кольца не купил…, – Аарон запер дверь квартиры. На миньян он тоже не пошел, помолившись дома. Он хотел остаться у Габи, но потом вздохнул:

– Отдохни. Это не хупа, но все равно, не положено жениху и невесте сейчас видеться. Спи спокойно, мое счастье. Я буду думать о тебе…, – цветочные лавки были еще закрыты. Аарон решил:

– По дороге в консульство за букетом зайду. Кольцо я ей перед хупой отдам. Господи, ребенку, к тому, времени, полтора года исполнится. Она ходить начнет, лепетать. Габи мне пошлет фотографии.

Габи сказала, что в Бремене все станет ясно.

Аарон шел к Музейному Острову, думая, как проводит жену в Бремене, как получит телеграмму из Нью-Йорка, что Габи, благополучно, добралась до Америки. Посчитав, он понял, что ребенок родится в июне. Он видел не серый, утренний, тихий Берлин, не нацистские флаги, а Центральный Парк и Габи, на скамейке, рядом с низкой коляской. У них в кладовке лежала такая коляска. В ней возили и самого Аарона, и его брата, и сестру.

Аарон почему-то был уверен, что родится девочка, похожая на Габи. Летнее солнце играло золотистыми искрами в волосах жены, над ее головой шелестела летняя, пышная листва.

Свернув на улицу, где жила Габи, рав Горовиц остановился, будто натолкнувшись на что-то. У подъезда припарковали два черных мерседеса.

– Это ничего не значит…, – шторы на ее окнах были задернуты: «Мало ли, зачем они приехали». Номера машин залепили грязью. Аарон взглянул в конец улицы. Генрих фон Рабе, стоя на набережной Шпрее, тоже не двигался с места. Чайки кружили над серой водой. Генрих засунул руки в карманы пальто. Невозможно было подойти к раву Горовицу. Генрих не видел, остался ли кто-то в машинах. Фон Рабе, отчего-то, взглянул на часы:

– Половина восьмого утра. Они следили за Габи. Вчера, в метро, когда мы встречались с Аароном, я никого не заметил. Паспорта и деньги у нее на квартире…, – документы и купюры никак не указывали на группу Генриха. В бумаги даже не вклеили фото.

Генрих знал, как допрашивают в СД. Старший брат, иногда, делился с ними подробностями работы. Генрих ездил в Дахау, когда занимался математическими расчетами по эффективности содержания концентрационных лагерей.

Габи могла выдать и его, и других членов группы. Он понимал, что ему надо уйти, сейчас, надо предупредить других, надо уехать из Берлина. Польская граница охранялась хуже, до Одера было ближе. Стиснутые пальцы болели:

– СД тоже это понимает. Они все перекроют. Или отправиться на север, к морю, уйти с рыбаками, куда угодно…, – в рейхе отлично наладили связь. Габи могла заговорить сегодня. К вечеру данные о разыскиваемых СД людях отправились бы в региональные отделения службы безопасности, по всей Германии. У Генриха не было еще одного паспорта. Он мог пойти на Фридрихштрассе, Габи об этих людях не знала, но знал Петер.

– Петера не выпустят живым из Берлина, – бессильно подумал Генрих. По улице проехала машина, на тротуарах начали появляться люди. Рав Горовиц, вскинув голову, глядел на окна Габи.

– Его отправят в Дахау…, – у Генриха не было при себе оружия. Он понял, что за Габи приехало, по меньшей мере, пятеро гестаповцев.

Их, действительно, было пятеро, во главе с Шелленбергом. Они позвонили в дверь в четверть восьмого. Габи, на кухне, в халате, варила кофе.

Девушка, непонимающе, обвела глазами людей на лестничной площадке:

– Это он, – поняла Габи, – обершарфюрер, вчерашний. Он был на приеме у Геббельса, я вспомнила…, – сердце быстро, часто колотилось. Подумав, что Аарон и Генрих идут на квартиру, Габи успокоила себя:

– У подъезда машины будут стоять. Они всегда на машинах приезжают…, – Габи, нарочито спокойно, сказала: «Я не понимаю, господа…»

– Оденьтесь, фрейлейн фон Вальденбург…, – Вальтер обругал себя за то, что не взял на арест кого-то из женщин-агентов. Фрейлейн певица не собиралась надевать платье при мужчинах, а Вальтер не хотел выпускать ее из виду. Вальтер обвел глазами старые портреты, прошлого века, мозаичный столик с нотными папками, вдохнул запах выпечки.

– От нее пахнет…, – понял Шелленберг. Девушка придерживала у шеи воротник халата:

– Может быть, еврей здесь…, – он вспомнил вчерашнего раввина, которому он дал пощечину:

– Он тоже был высокий, темноволосый…, – убрав жетон СД, Шелленберг повторил:

– Одевайтесь, фрейлейн, и проследуйте с нами. Осмотреть квартиру! – велел он эсэсовцам. Васильковые глаза расширились, она отступила к высокой двери гостиной. Шелленберг успел схватить ее за руку: «Вы останетесь здесь».

Еврея они не нашли. В квартире, кроме фрейлейн, никого не оказалось. Открыв принесенный саквояж, увидев бланки паспортов и пачки денег, Шелленберг присвистнул:

– Большая удача, но теперь ее никак не использовать в операции с герром Кроу. Гестапо заберет фрейлейн себе, и не успокоится, пока она все не расскажет. После такого она будет годна только для эшафота в Моабите, куда и отправится. Хотя можно с ними договориться, разработать комбинацию, держать ее под присмотром…, – Вальтер поинтересовался содержимым саквояжа. Фрейлейн, отвернувшись, ничего не ответила.

Он не стал настаивать, зная, что на Принц-Альбрехтштрассе она станет более сговорчивой. Вальтер еще не видел людей,у которых бы в тюремном крыле, не развязывался язык.

– Переоденьтесь, – он кивнул на спальню, – при открытой двери. Я жду, фрейлейн…, – у нее была прямая, узкая спина.

Габи вошла в комнату, где пахло ванилью, от разобранной постели.

– Я все расскажу, – она взяла из гардероба какое-то платье, – все. Я боюсь боли, всегда боялась. В первый раз, с Аароном, тоже. Но я просто забыла обо всем, так мне было хорошо…, – комкая шелк платья, она подошла к окну. Девушка посмотрела вниз, на улицу. Небо было еще серым. Она увидела Аарона. Рав Горовиц не сводил глаз с ее подъезда.

– И Генрих здесь…, – Габи сбросила с плеч халат, – надо, чтобы они ушли, оба. Я знаю обо всей группе, знаю о герре Кроу…, – Шелленберг даже закрыл глаза, ослепленный белой кожей, распущенными, тускло блестящими волосами. Услышав резкий треск рамы, он крикнул: «Держите ее!»

– Аарон мне говорил, – Габи вскочила на подоконник, – говорил, как в микву окунаются. Именно так. Господи, пусть он будет счастлив, пожалуйста…, – раскинув руки, Габи шагнула вниз.

Ударившись о капот мерседеса, она соскользнула на дорогу. За телом тянулся кровавый след. Она скорчилась на булыжнике мостовой, волосы разметались в луже. Она дрогнула, в последний раз, вытянувшись у колеса машины. Тонкая рука замерла, пошарив по камням. Из подъезда выскочили эсэсовцы, Аарон узнал Шелленберга. Они побежали к телу Габи.

Генрих фон Рабе свернул на набережную. Аарон, быстрым шагом, пошел прочь, не видя, куда идет, сдерживая слезы. Миновав две улицы, Аарон нашел какую-то подворотню. Он упал на колени, рыдая, уткнувшись лицом в стену. Рав Горовиц вздрогнул от бравурного марша. Репродуктор над головой ожил, Аарон услышал «Хорста Весселя». Он закрыл голову руками: «Ненавижу! Господи, прокляни их, прошу тебя, прошу!». Он раскачивался, радио звенело детскими голосами:

– Высоко знамя реет над отрядом,

Штурмовики чеканят твердый шаг…

Аарон вспомнил высокий, ласковый голос: «Ach Liebster, bist du tot?», нежные руки, шепот: «Мы никогда, никогда не расстанемся…»

– Никогда, – поднявшись, он протянул руку. Аарон был выше шести футов ростом. Репродуктор, захрипев, захлебнулся. Посмотрев на вырванные с мясом провода, Аарон брезгливо отшвырнул их прочь.

Он вытер лицо, рукавом пальто, заставляя себя твердо держаться на ногах. Рав Горовиц вышел на улицу, сжав руки в кулаки. Он пробирался между прохожими, повторяя:

– Никогда, никогда. Пока я жив, пока я могу бороться, я останусь здесь.


Некролог Габриэлы фон Вальденбург опубликовали в Berliner Tageblatt, единственной газете в Германии, где министерство пропаганды разрешало не печатать антисемитские материалы, и статьи, пропагандирующие нацизм. Сделано было это для сохранения видимости существования в Германии свободной прессы. Редактором газеты назначили Пауля Шеффера, известного на западе журналиста. В некрологе, за подписью генерального музыкального директора Германии, Герберта фон Караяна, говорилось о трагической смерти юной, одаренной певицы, о большой потере для немецкого искусства.

Эмма фон Рабе, за обедом, вздохнула:

– Жалко фрейлейн Габриэлу. Моя учительница сказала, что она случайно сорвалась из окна. Выронила что-то, не удержалась, поскользнулась…, – Генрих, и Питер обменялись короткими взглядами.

Обед накрыли в малой столовой. С утра лил мелкий, надоедливый дождь. Аттила лежал у французских дверей, с тоской поглядывая на мраморную террасу. Граф фон Рабе посетовал:

– Не погулять тебе, как следует, милый. Генрих, возьмите зонтики, плащи. Хотя бы немного пройдитесь. Герр Кроу, – граф Теодор улыбнулся, – вы у нас теперь будете частым гостем?

Лазоревые глаза мужчины были спокойны, он отпил рейнского вина:

– Да, я решил снять апартаменты, пока не подберу себе что-то постоянное. Благодаря мудрой политике ариизациии, в городе много подходящих квартир и особняков.

Питер отставил бокал: «Перевести мои предприятия в Германию, дело не одного дня».

Питер въезжал в апартаменты у Хакских дворов, что занимала тетя Ривка.

Когда мужчины пришли на квартиру, Аарон сидел на большой, просторной кухне, держа в руках чашку кофе, уставившись в стену. Генрих рассказал Питеру о смерти Габи, приехав вечером понедельника в «Адлон», отведя его в Тиргартен. Они медленно шли по аллее. Питер, твердо, сказал:

– Я должен увидеть Аарона, Генрих. Что хочешь, то и делай, но мы обязаны встретиться. И я решил, – прикрыв спичку от ветра, он глубоко затянулся, – решил снять квартиру. Обещал в вашем министерстве, что сверну производство в Англии…, – он посмотрел на затянутое тучами небо: «Это долгий процесс, не меньше двух лет. Думаю, мне удастся поводить их за нос».

Генрих запретил Питеру приближаться к делам подпольщиков:

– Не надо рисковать. Занимайся светской жизнью, езди по заводам и фабрикам. Девушку…, – он осекся: «Прости, пожалуйста».

Они долго молчали, стоя на развилке аллей. Питер выбросил окурок:

– Я что-нибудь придумаю. Ты мне запрещаешь, – его голос похолодел, – но у меня и своя информация появится. Я каждые два месяца собираюсь летать в Англию. Если будет что-то срочное, пользуйтесь радиопередатчиком. Но, если я здесь, удобнее посылать сведения через меня. Я пока вне подозрений…, – он дернул краем рта. Генрих коснулся его плеча: «У тебя волосы седые, на виске».

Ничего не ответив, Питер поднял воротник пальто:

– С тобой мы будем встречаться в свете. Играть в теннис, ходить в бассейн. Введешь меня в хорошее общество…, – тяжело вздохнув, Питер напомнил Генриху: «Аарон».

– Я все сделаю, – пообещал фон Рабе. В пятницу, после завтрака, портье подал Питеру записку. Генрих ждал его у Музейного Острова. Питер дошел туда пешком, проверяясь, но слежки не заметил.

Тетя Ривка встретила их в передней квартиры. В углу стояли чемоданы. Он открыл рот, чтобы представить Генриха, миссис Горр отмахнулась:

– Я знаю, милые. Аарон мне рассказал.

Наклонившись, она обняла Питера:

– Бедный мой мальчик. Прости, что я…, – тетя погладила его по щеке. Питер заставил себя улыбнуться:

– Вам спасибо, тетя. Если бы не вы…, – от нее пахло парижскими духами, у нее было мягкое, как у мамы, плечо. Питер подавил в себе желание уткнуться в него и заплакать. Роксанна указала на кухню:

– Побудьте с ним. Он ко мне пришел, в понедельник. Я хотела врача вызвать, испугалась. Вроде оправился он, но все равно…, – Роксанна понизила голос:

– Я ему велела не провожать меня в Бремен. Ему тяжело будет. Останьтесь с ним, – Роксанна окутала шею песцом. На улице похолодало. Дива, перед отъездом, скупила ткани в еврейских лавках.

– На меня с десяток портних шьет, – Роксанна взяла сумочку, – хотя бы дам людям заработать.

Дверь хлопнула, Генрих вспомнил:

– Аарон говорил. Она по всей Германии ездила, прослушивала еврейских артистов. Ей шестой десяток…, – взглянув на дверь кухни, он услышал голос Питера: «Пошли».

Они просто сидели рядом с Аароном. Питер заметил, как запали его глаза. Аарон вздохнул:

– Я, конечно, никому, ничего не скажу, и тетя Ривка тоже…, – поднявшись, он постоял у окна, выходившего на закрытый, ухоженный, с вазами для цветов двор.

Аарон не мог даже сходить на погребение. В некрологе было сказано, что Габриэлу похоронят рядом с родителями. Аарон поднялся с постели, в среду, и дошел до синагоги. Рав Бек позвал его к себе в кабинет. Аарон, было, хотел, извиниться, но глава общины покачал головой:

– Не надо, милый. Фрау Горр позвонила, все объяснила…, – обычно добрые глаза раввина изменились. Он замялся:

– Аарон, ты молодой человек, тебе тридцати не исполнилось. Если с тобой что-то случится, то евреи этой страны пострадают. Пожалуйста, – раввин положил большую, теплую ладонь на его пальцы, – я прошу тебя, не надо…, – он замолчал. Аарон, смотря на половицы, кивнул:

– Я все понимаю, рав Бек. Я больше не буду…, – он вышел. В большом зале синагоги было пусто. Сев на первую попавшуюся скамью, Аарон зашептал:

– Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной…, – Аарон прочитал кадиш, громко, глядя на, задернутый бархатным занавесом Ковчег Завета, прося Бога дать ей покой в присутствии Своем. Он все равно решил добавить имя Габриэлы к надгробию ее прабабушки.

Питер и Генрих ушли, Аарон, в ванной, посмотрел на себя в зеркало. Генрих напомнил о еврейских детях. Питер кивнул:

– Когда я увижу маму, то попрошу, чтобы лейбористы подготовили проект такого билля. На всякий случай. Мало ли что…, – он обнял Аарона за плечи:

– Ты помни, то, что ты делаешь, оно…, – Питер не договорил.

Аарон помнил.

Он разглядывал свое лицо. Синяк под глазом почти пропал. Он, на мгновение, ощутил прикосновение ее рук, вдохнул запах ванили. Взяв портфель, Аарон запер дверь. Его ждали люди, на послеобеденном приеме.


Старший граф фон Рабе проводил глазами сына. Генрих шел рядом с герром Кроу. Эмма тоже взяла дождевик. Дочь вела Аттилу за поводок, а потом отпустила его. Теодор стоял у дверей, выходивших на террасу, глядя на собаку, бегающую по мокрым газонам. Дочь смеялась, бросая овчарке палочку. Сын и герр Кроу о чем-то разговаривали:

– Хорошо, что он здесь обоснуется, – граф курил сигару, – Макс в разъездах, Отто в своем центре. Генрих много работает, ему нужна компания. Герр Кроу образованный человек…, – он, все-таки, не выдержал.

Взяв плащ из гардероба, граф Теодор спустился на лифте в подземный гараж. Шофер играл в карты, с охранником, в служебной комнате. Завидев хозяина, он поднялся. Теодор улыбнулся: «Ничего, Альберт. У меня голова разболелась, мне за рулем легче».

Граф поехал на восток, в Митте. Проезжая по Фридрихштрассе, он увидел над крышами золотой отблеск. Купол синагоги уходил в туманное, дождливое небо:

– Три года я у них не был, – фон Рабе свернул на Ораниенбургерштрассе, – после пожара Рейхстага последний раз их навещал. И кладбище тоже…, – он оставил в синагоге деньги, для ухода за могилой. Даже зная, что надгробие будет в порядке, Теодор, все равно, просыпался ночью, вспоминая серый мрамор, тусклую бронзу надписи. Гитлер пришел к власти, у него на руках были дети, он больше не мог позволить себе появляться на еврейском кладбище. Он смотрел в белый потолок спальни, слушая тишину виллы: «Опять я ее оставил. Как тогда, как тогда. Опять она одна».

Теодор ездил по Гроссер Гамбургер штрассе, изредка, рано утром и поздно вечером, останавливая машину. Он делал это, когда был уверен, что улица пуста, что его никто не увидит. Тихие похороны прошли одиннадцать лет назад. На кладбище давно никого не погребали, однако Теодор попросил раввина выполнить его просьбу. Здесь стояли надгробия предков женщины, которую он любил. Она, иногда, смеялась: «Обещай, что меня похоронят здесь. Не хочу покидать Митте. Я в нем родилась, в нем и останусь».

Теодор обнимал ее: «Ты меня на двадцать лет младше, любовь моя. Никто не умрет».

– Никто не умрет. Потом было пышное погребение…, – граф заставлял себя не думать о смерти жены:

– Она оставила записку, говорила, что не могла пережить такого. Фредерика была верующая женщина. Самоубийство грех, грех…, – припарковав машину на углу, он закурил папиросу, из пачки шофера. Граф вдыхал дым едкого табака. Над кронами деревьев кружились белые голуби. Двое, молодой мужчина, и пожилая дама, вышли из ворот.

– Должно быть, мать и сын, – понял Теодор, – они похожи.

Роксанна взяла племянника под руку:

– Очень хорошо получилось, милый. Просто Габриэла, так и надо. Пойдем…, – она похлопала Аарона по рукаву пальто, – я обед приготовила, и пора на вокзал…, – заметив черный мерседес, Аарон отвернулся:

– Такая же машина, как те. Не могу больше об этом думать, не буду…, – сердце болело постоянной, привычной болью. Белые голуби расхаживали по краю лужи, хлопая крыльями, вода пузырилась, бежала по брусчатке Ораниенбургерштрассе. Прогремел трамвай, украшенный свастикой. Аарон вздохнул:

– Как будто свет ушел из мира. Господи, и теперь так будет всегда. Надо просто жить, дальше, надо делать свое дело…, – пара пропала из виду. Теодор курил, глядя на кладбище. Могилу он мог бы найти с закрытыми глазами, в женском ряду, третьем справа.

– Эмма тогда с няней осталась. Когда я вернулся, она ручки ко мне протянула и спросила: «Мама…»

– Господи, если бы я не уехал, я бы привез врача, спас ее. Воспаление легких, от этого не умирают. Еще тридцати ей не было. Никто не узнает, – твердо сказал себе граф:

– Никто не знал, кроме меня и Фредерики. Она мертва, а я ничего, никогда не скажу. Ни Эмме, ни другим. Пока я жив, и даже после смерти…, – он завел машину и поехал домой, к семье.

Часть пятая Мадрид, осень 1936

Хранилище коллекции графики размещалось на втором, нижнем ярусе служебных помещений музея Прадо. Здесь всегда было полутемно и сухо, бумага боялась сырости и света. Рисунки и офорты лежали в папках, на деревянных стеллажах, расставленных вдоль большой, с высокими сводами, комнаты. Мишель спустился со стремянки, осторожно неся обеими руками очередную папку.

Картины Эль Греко, Веласкеса и Гойи позавчера, особым поездом, отправились в Валенсию. Из Мадрида уехала сокровищница Прадо. По слухам, часть золотого запаса республиканского правительства, тоже покинула столицу. Слитки, как шептались в городе, грузили на корабли, уходящие в Советский Союз. Армия Франко стояла у западных окрестностей Мадрида, но все кафе и рестораны были открыты. Город не затихал до рассвета. Говорили, что у Франко двадцать пять тысяч вооруженных бойцов.

На прошлой неделе немецкие юнкерсы, с летчиками Люфтваффе, впервые бомбили Мадрид. На площади Плаза де Колон осколки убили шестнадцать человек, больше сотни было ранено. Мишель слышал звуки атаки краем уха. Они с коллегами упаковывали картины. Вечером, по дороге в пансион, он увидел на стенах домов республиканские плакаты. Легион «Кондор» обвинялся в смерти гражданских людей. Летчики расстреляли очередь за бесплатным молоком для детей. В толпе, на которую сбросили бомбы, стояли почти одни женщины.

Из открытых кафе слышались звуки фламенко. Осень стояла теплая, сухая. На мостовой Пасео дель Прадо валялись раздавленные гусеницами танков каштаны. Ветер носил по городу листовки, сброшенные с итальянских самолетов: «Испанцы! Жители Мадрида! Сдайте город, иначе националисты сотрут столицу с лица земли!».

Русские танки шли колонной на запад, по бульварам, с железнодорожного вокзала. Тротуары были усеяны людьми, развевались красные флаги Народного Фронта и ПОУМ. Женщины всхлипывали, бросая под машины цветы. Пахло гарью и сухой испанской землей, ревели двигатели. Мишель тогда подумал: «Все только начинается». Танки отправились из города прямо в сражение.

В кафе, за вином, бойцы республиканской армии рассказывали о стычках на западе и юге. До прибытия советского подкрепления, республиканцы останавливали продвижение колонн Франко только бутылками с горючей смесью. У националистов были итальянские и немецкие танки. Оружие доставляли в Испанию через Лиссабон и северные порты. Мишель сидел за одним столом с ровесниками, в армейской форме, с обожженными, забинтованными руками, со следами пороха на лицах. Мужчина напоминал себе: «Ты здесь не для сражений. У тебя есть задание, есть работа. Если все уйдут в окопы, картины останутся без защиты».

С началом осады Мадрида, музеи закрыли для публики. Кураторы упаковывали живопись и драгоценности, составляли списки картин, отправляющихся на восток, и очищали залы, перенося коллекции в подвалы. Все надеялись, что Прадо не будут бомбить.

В городе говорили, что у франкистов есть помощники, пятая колонна, люди, готовые сдать Мадрид. Мишель замечал, как, иногда, смотрят друг на друга посетители кафе. В их взглядах читалась смесь подозрения и опаски. Франкисты находились в каких-то десяти километрах от центральных районов. У республиканцев армия была больше, однако в воздухе они отчаянно проигрывали. Мадрид защищал жалкий десяток французских истребителей, доставленных кружным путем, через Голландию. Франция и Британия строго соблюдали эмбарго на ввоз оружия в Испанию.

Кузен Стивен, за бутылкой риохи, сочно сказал:

– Гитлеру и Муссолини наплевать на эмбарго. Ничего, – майор Кроу закинул руки за голову, – скоро приедут русские чато, появятся интернациональные бригады…, – он выпустил дым к потолку кабачка, – станет немного легче. Мерзавцы, – Стивен выругался, – из Люфтваффе, пожалеют, что на свет родились…, – с майором Кроу Мишель столкнулся случайно, на Пасео дель Прадо.

Он, еще в Париже, подозревал, что кузен не останется в Англии, зная о гражданской войне. Мишель, остановившись, даже открыл рот. Они шли по бульвару, в летных комбинезонах, со шлемами. Кто-то из прохожих крикнул: «Ура! Ура нашим доблестным летчикам!». Мишель увидел, как широко улыбается кузен: «Стивен такой же».

В последний раз они виделись четыре года назад, в Лондоне. Кузен Питер еще не стал фашистом, Мишель учился в Сорбонне, а Стивен летал с нашивками лейтенанта.

– Стивен! – позвал Мишель по-английски. Кузен повернулся, лазоревые глаза блеснули смехом: «Товарищ барон! Не ожидал тебя увидеть». В Мадриде майора Кроу окрестили Куэрво, как и его предка, Ворона. Заказывая третью бутылку, Стивен подмигнул Мишелю:

– У меня на фюзеляже три птицы, мой дорогой. Два юнкерса и один итальянец. Остальные звезды рисуют, а я воронов…, – Стивен посерьезнел:

– Немцы хорошие пилоты. В скорости мы пока проигрываем, французские машины устарели. Но бомбить город мы не позволим. Еще чего не хватало, убивать женщин, детей…, – раскурив сигару, он передал коробку Мишелю:

– Отличные, кубинские. Пока докуриваем запасы из дома, но скоро попробуем местный табак…, – Мишель уезжал в Валенсию, с последним поездом из Прадо. Майор кивнул:

– Очень хорошо. С подонков станется, они и на музей бомбы сбросят, – он залпом выпил стакан риохи:

– Не смей здесь сидеть, товарищ барон, – он зорко посмотрел на Мишеля: «У тебя хотя бы револьвер есть?»

В Мадриде почти все ходили с оружием. Мишель похлопал по карману пиджака:

– Браунинг. Кузен Теодор мне купил, в Париже. И стрелять он меня научил.

Стивен хохотнул:

– Тогда я спокоен. Но в воздух не просись, – он покачал головой, – гражданских лиц мы на базу не пускаем.

Военный аэродром республиканцев располагался в Барахасе, по соседству с закрытым, после начала войны, аэропортом.

Зашла речь о переброске интербригад из Барселоны на мадридский фронт. Стивен вздохнул:

– По воздуху было бы удобнее. Но, пока чато сюда не прибыли, мы не сможем обеспечить защиту авиамоста. Придется ждать поездов…, – он помялся. Кузен, неожиданно покраснел:

– Мы с ребятами хотели в музей сходить, Мишель, но у вас закрыто. Может быть…, – Мишель подтолкнул его в плечо:

– Помнишь, как мы с тобой и Лаурой в Национальной Галерее бродили, четыре года назад? Приводи летчиков. Устрою вам экскурсию.

– Экскурсию…, – Мишель смотрел на стройную, в сером холщовом халате спину девушки, склонившейся над столом. Темные волосы были убраны в узел. На голове, как и у Мишеля, светила реставрационная лампа:

– Знал бы я, что все так обернется, с экскурсией…, – она записала что-то в большой журнал, справа от офорта:

– Мишель! Мы не закончили с Гойей, а у меня вечером свидание, – девушка невольно хихикнула, – и завтра приезжает Антония, из Барселоны. Мне надо приготовить ей комнату.

Помощник куратора отдела графики разогнулась: «Долго я буду ждать следующей папки? Эту надо упаковывать».

Рисунки и офорты заворачивались в папиросную бумагу. На столе лежал Modo de volar, из серии Los Disparates, с личной подписью Гойи. Мишель заглянул коллеге через плечо. Она пристально смотрела на темное небо, на людей с крыльями, парящих на гравюре.

– Гойя все знал, – тихо сказала девушка, – все предчувствовал. Он будто сейчас рисовал…, – она деловито велела: «Продолжаем».

Они приступили к следующей папке. Мишель, осторожно, сказал:

– Изабелла, не стоит в Мадриде оставаться. Даже правительство уезжает в Валенсию, слухи такие ходят, – торопливо добавил Мишель, увидев, как похолодели ее темные глаза: «Поезд через три дня отправляется…»

Ее светлость Изабелла Мария Луиза Фернандес де Веласко, герцогиня Фриас вздернула изящный нос:

– Значит, мы устроим вечеринку, в честь твоего отъезда, дорогой Волк. Я никуда не двинусь, пока Куэрво здесь, – отчеканила она:

– Когда франкистов отбросят от Мадрида, мы улетим в Британию, и обвенчаемся…, – девушка аккуратно вносила в список офорты из новой папки:

– Посмотрю на картину, что ты в Лондон отправил…, – Мишель взглянул на ее длинные, испачканные пятнами краски пальцы: «У вас тоже Гойя есть, ты говорила».

Изабелла кивнула: «Портрет моего прапрадеда. Он в Бургосе висит, в замке».

Герцог Фриас, отец Изабеллы, оставался в Бургосе, на территории франкистов. Наследный герцог, ее старший брат, служил полковником в войсках националистов. Он, судя по всему, сейчас осаждал Мадрид. Изабелла пожимала плечами:

– Они решили продать честь испанских грандов за содержание от фашистов. Мы получили титул от Фердинанда Арагонского, в пятнадцатом веке. Мы кровные родственники герцогов Медина-Сидония, через дочь принцессы Эболи. Хочется им втаптывать историю нашего рода в грязь, пусть занимаются таким и дальше, – она хмыкнула:

– Я с ними в ссоре, с той поры, когда уехала в университет, в Саламанку. Они считают, что женщине дипломы ни к чему…, – по завещанию деда по матери, графа Фонтао, Изабелла получала большое содержание.

– Он был просвещенный человек, – сказала девушка Мишелю, – инженер. Я у него единственная внучка, все остальные мальчики, – Изабелла рассмеялась: «Он меня очень баловал, в детстве».

Герцогиня снимала большую квартиру на Пасео дель Прадо. Мишель удивился, когда она заговорила о леди Антонии Холланд. Изабелла объяснила, что девушки познакомились в мадридском штабе Народного Фронта. Изабелла знала многих республиканцев, хотя сама не принадлежала к партии. Герцогиня замечала:

– Я просто испанка. Меня заботит моя страна, Мишель. Война ничего хорошего не принесет, и мне противно…, – она морщилась, – что по моей земле разгуливают нацисты.

Мишель совершенно точно знал, что Изабелла ходит к мессе. Она улыбалась: «В некоторых вещах я старомодна».

Мишель, искоса, посмотрел на маленькую грудь под халатом:

– Интересно, в каких еще? Но Стивен джентльмен, он никогда себе не позволит…, – на экскурсии, в залах Прадо, Мишель заметил, как майор Кроу смотрит на Изабеллу. Мишель позвал коллегу, когда они пошли в собрание графики. На следующий день, выходя из музея, Мишель натолкнулся на кузена, в гражданском костюме, с букетом цветов. Стивен что-то промямлил, по мраморной лестнице застучали каблуки. Мишель услышал голос, с милым акцентом: «Дон Эстебан! Рада вас видеть!».

Изабелла учила английский язык в университете. Когда у нее жила Тони, герцогиня практиковалась с леди Холланд, преподавая ей испанский. Кузина Тони прислала телеграмму. Она приезжала с интербригадами из Барселоны, военным корреспондентом. Мишель аккуратно спросил, знают ли в Лондоне, что Антония здесь. Коллега подняла бровь:

– Разумеется. Она летом письмо его светлости отправила. Антония очень разумная девушка, – одобрительно добавила испанка, – я такими себе и представляла англичанок. Моя покойная мать, – Изабелла перекрестилась, – служила фрейлиной у ее величества Виктории Эухении. Виктория тоже англичанка, – королевская семья пять лет находилась в изгнании, хотя на стороне Франко сражалось много монархистов:

– Как мой брат, – призналась герцогиня, – но такое бесчестно, Мишель. Нельзя продавать страну нацистам, даже ради того, чтобы вернуть на трон его величество…, – Мишель все пытался уговорить Изабеллу покинуть Мадрид. Девушка, наотрез, отказывалась. Сидя с ней и Стивеном в кафе, Мишель заметил, что они, украдкой, держатся за руки. Он понял, что герцогиня и кузен собираются пожениться, в Лондоне.

– Пусть будут счастливы, – весело думал Мишель. На него тоже смотрели девушки. Изабелла, даже, несколько раз, пыталась познакомить его с подругами. Однако Мишель вспоминал большие, доверчивые глаза Момо. Пиаф, поднявшись на цыпочки, поцеловала его, в передней парижской квартиры: «Я буду ждать тебя, Волк».

Он лежал на узкой кровати, в дешевой комнате пансиона:

– Нельзя. Надо сказать Момо, что я ее не люблю…,– Мишель обещал себе: «Скажу. Доберусь до Парижа, и скажу».

Картины и графика, пока что, оставались в Валенсии, рядом собирался обосноваться и Мишель. Неизвестно было, что случится с шедеврами дальше, но, в любом случае, Мишель был обязан обеспечить их безопасность.

– И обеспечу, – угрюмо сказал он, запирая хранилище. Изабелла убежала на свидание с кузеном, оставив после себя легкий аромат лаванды. Мишель поднялся наверх. Почти все кураторы уехали на восток, музей опустел. Он шел по огромным залам, мимо голых стен, вспоминая, где висели «Менины» и «Обнаженная маха». Женщина, чем-то напоминала Мишелю Момо.

Отдав ключи, сторожу, он остановился рядом с выходом, который тоже назывался в честь Гойи. Мишель, с наслаждением закурил. Бронзовый Гойя, напротив, стоял, опираясь на трость. Лицо художника было упрямым.

– Все будет хорошо, – пообещал ему Мишель, прищурившись от заходящего солнца, – картины уехали, а скоро мы графику отправим.

Небо было тихим, самолетов он не увидел. Гранитный постамент памятника пестрил республиканскими плакатами: «Все на защиту Мадрида!». Сверившись с часами, он решил, что надо сначала перекусить. В Мадриде, занимаясь офортами и рисунками, он начал писать статью о серии «Капричос».

– Бутылку вина, – размышлял Мишель, идя к Пасео дель Прадо, к открытым кафе, – каких-нибудь тапас, а кофе я в пансионе сварю.

Хозяйка разрешала постояльцем пользоваться кухней. Дешевый кофе привозили в республиканские порты из Латинской Америки.

Мишель не заметил невысокого, молодого человека, по виду студента, в круглых очках и твидовом пиджаке. Темные волосы немного растрепались. Поднявшись со скамейки, юноша сунул в карман блокнот и последовал за Мишелем.


Мистер Марк Хорвич легко продлил испанскую визу в республиканском консульстве, в Нью-Йорке. В анкете он написал, что хочет продолжить изучение языка. Мистер Хорвич говорил с консулом по-испански. У него был сильный акцент, но, в остальном, юноша бойко справлялся даже с довольно сложными оборотами. Консул развел руками:

– Саламанка занята мятежниками, Мадрид в осаде, но вы можете поехать в Барселону, в Валенсию. Там отличные университеты, – мистер Хорвич уверил его, что так и сделает. Будущему студенту выдали визу на год. Оказавшись на улице, посмотрев на страницу паспорта, он, хмуро, сказал себе под нос: «Неизвестно, что случится через год». Купив на лотке кошерный хот-дог, юноша пошел в Центральный Парк. Отец не знал, что Меир в городе.

После первого визита в Испанию, Меир объяснил доктору Горовицу, что его ждет очередное задание в Бюро, для которого надо будет разъезжать по всей стране. Отец поцеловал его в лоб:

– Что делать, милый. Пиши…, – доктор Горовиц замялся, – когда будет возможно. Аарон молодец, каждые две недели весточки посылает. И ты меня не забывай.

В Лиссабоне Меир получил сообщение от мистера Даллеса. Ему предписывалось сделать доклад в Вашингтоне и вернуться в Испанию. Босс предупредил, что командировка продлится несколько месяцев. Паспорт Хорвича Меир оставил на базе, в Хобокене. Здесь лежало и его оружие, небольшой, удобный браунинг. Даллес велел ему ничего не говорить кузену о новой работе. Приехав в столицу, Меир повторил Мэтью ту же историю, о задании с разъездами. Он, озабоченно, подумал:

– Как теперь Мэтью будет за квартиру платить? У него немного денег…, – к удивлению Меира, кузена новости не особо взволновали.

В квартире было чисто. Меир заметил несколько хороших, новых костюмов кузена, шелковые галстуки и ботинки, судя по всему, ручной работы. Ездил Мэтью на старом форде, но в рефрижераторе лежали французские сыры. На кухне появилась винная стойка, с бордо и бургундскими винами. Мэтью курил хорошие сигареты. Он купил электрическую машинку, для помола кофе. В гостиной Меир наткнулася на коробку кубинских сигар. Пахло от кузена сандалом, пряно, волнующе. Мэтью повел рукой:

– У меня новая должность. Я представитель второго отдела штаба армии при некоторых научных учреждениях. Вспомнили, что у меня были отличные оценки по математике и физике, – Мэтью усмехнулся, – что я знаю языки…, – кузен загорел, в кладовой стояла доска для серфинга.

Меир понял, какие научные учреждения опекает Мэтью. Он присвистнул:

– Предусмотрительно. У профессора Лоуренса, в Беркли, изучают структуру ядра атома. И в Кембридже, у Резерфорда тем же занимаются. Кузина Констанца тоже физик…, – они, правда, не знали, где работает кузина Констанца. Тетя Юджиния сообщила, что девушка досрочно закончила, университет, и пишет докторат:

– В восемнадцать лет, – восхищенно подумал Мэтью, – впрочем, она в четырнадцать в Кембридж поступила. Я европейскую родню только на фото видел. Кроме кузена Давида, конечно.

Отец сказал Меиру, что близнецам не делали обрезания:

– Давид, как врач, считает, что процедура, – доктор Горовиц усмехнулся, – отжила свое. При нынешних стандартах гигиены она больше не нужна…, – они с отцом сидели в ресторане Рубена. Меир поперхнулся солониной: «Папа, что за чушь…»

Доктор Горовиц похлопал сына по спине:

– Кто я такой, чтобы спорить с будущим Нобелевским лауреатом? Я лечу детей от свинки и накладываю гипс, милый мой. Тем более, он отец…, – Хаим вспомнил строки из письма дочери: «Мы с Давидом поссорились, однако я не смогла его переспорить. В Европе многие евреи отказались от обрезания. К нам приезжают евреи из Германии, те, у кого здесь живут родственники. Они говорят, что никто не хочет рисковать судьбой детей…, – сын, из Берлина, уклончиво писал, что евреям тяжело, однако он делает все возможное, для помощи общине. Хаим поймал себя на том, что у него началась бессонница. Ночами он сидел в кабинете, читая статьи по медицине, покуривая. Он брал семейный альбом, рассматривая лица детей:

– Уже не дети. Может быть, уговорить Давида и Эстер сюда переехать? Но Гитлер не нападет на Голландию, на Францию. Он не нарушит международные соглашения…, – дочь прислала фото близнецов. Младенцы лежали в одной колыбели. Хаим улыбнулся:

– Следующей осенью поеду в Амстердам. Увижу Аарона, ему визу продлевать надо. На конгрессе побываю, где Давид выступает…, – доктор Мендес де Кардозо собирался год провести в Голландии, работая над новой монографией о чуме. Потом зять хотел вернуться в Маньчжурию.

Хаим испугался, что Эстер тоже намеревается поехать с мужем, да еще и забрать с собой малышей, однако дочь решила через год взять няню, и вернуться к приему пациенток.

Меир, прожевав солонину, отпил лимонада. Юноша кисло сказал:

– Я помню. Он хупу не хотел ставить. Собирался отделаться походом к мировому судье. Хорошо, что у Эстер твердый характер…, – Меир скучал по сестре. Он был на три года младше. Эстер пыталась им верховодить, Меир сопротивлялся. Аарон всегда мирил их, после ссор:

– И по Аарону скучаю, – вздохнул Меир, – может быть, мистер Даллес даст мне отпуск, следующей осенью. Я бы тоже в Амстердам съездил, побыл с семьей…, – пока, что Меиру надо было оставаться в Мадриде.

Он приехал в столицу, высадившись в Валенсии. Меир добрался до Европы на сухогрузе. Корабль шел из Нью-Джерси в Ливорно, со стоянкой в Испании. Несколько кают занимали его коллеги. Меир понял, что эти люди отправляются в Швейцарию, к Даллесу. Он познакомился с ними на совещании, в Вашингтоне. Они встречались в течение недели, в неприметном особняке, неподалеку от Дюпонт-Серкл, приходя к завтраку, и прощаясь после темноты. Вел заседания Даллес. Речь шла о создании баз американской разведки в Европе и Азии.

Они сидели вокруг овального стола, усеянного бумагами, картонными стаканчиками с остывшим кофе и коробками из-под сэндвичей и гамбургеров. Даллес курил короткую трубку, остальные зажигали папиросы во время перерывов. Называли они друг друга по именам. Меир заметил среди коллег несколько человек с военной выправкой, но здесь было больше гражданских людей. Кроме Даллеса, все были молоды, а самым молодым был как раз Меир.

Юношу, впрочем, это не смутило. Альбом вызвал большой интерес, особенно части, касающиеся русских. Даллес выбил трубку:

– В Испанию отправятся добровольцы из левых кругов, коммунисты. Разумеется, – прибавил он, – я не собираюсь подозревать в каждом человеке, сражающемся с фашизмом, агента Советов, но мы должны быть осторожны. В Испании появятся представители русской разведки. Уже появились….

Как они не старались, но настоящие имена изображенных на снимках людей остались тайной. Меир держал альбом в сейфе, в подвале особняка, не принося его в квартиру на Дюпонт-Серкл. Юноша не подозревал, что кузен Мэтью мог бы с легкостью узнать человека, которого он, про себя, называл Бородой.

В Мадриде, Меир должен был постараться найти этих людей. То же самое относилось и к светловолосому, высокому, изящному немцу. Меир много раз фотографировал его в кафе. Сравнив лица с данными досье, они поняли, что немец встречался с представителями итальянского и германского посольств. Летом, эти страны поддерживали дипломатические отношения с правительством республиканцев. Сейчас, официально, все связи были разорваны. Летчики Люфтваффе бомбили Мадрид.

– Официально, – Меир шел по Пасео дель Прадо, засунув руки в карманы пиджака. Пистолет он носил при себе, ничего подозрительного в этом не было. Половина Испании ходила с оружием. В кафе и ресторанах винтовки прислоняли к краю столика.

Меир приехал в Мадрид с одним саквояжем, где лежала одежда, бритва, зубная щетка, и томик Лорки. По ночам, в пансионе, он садился на подоконник, перелистывая страницы. Меир никому не говорил о том, что он видел на дороге в Гранаде, в роще апельсиновых деревьев. Он знал, что Лорка пропал без вести. Меир повторял:

– Я виноват. Надо было вмешаться…, – он шептал:

– То было ночью Сант-Яго, ночью Сант-Яго…, – Меир понимал, что в Гранаде он ничего не смог бы сделать, но сердце все равно болело. Он устало закрывал глаза:

– Больше ты не останешься в стороне, никогда. Даже если тебе нельзя рисковать, все равно рискуй. Ты умный парень, Меир Горовиц, – он чувствовал, что улыбается, – ты что-нибудь придумаешь.

Зрительная память у Меира была отменной. В детстве, бродя по Музею Метрополитен, он легко запоминал расположение картин. Лица на семейных фотографиях он тоже знал, назубок. По приезду в Мадрид, Меир хотел сходить в Прадо. Музей оказался закрыт. Объясняясь со сторожем, юноша услышал шаги на лестнице. Подняв голову, он быстро попрощался со стариком.

Он понятия не имел, вспомнит ли его кузен Мишель де Лу, юноши никогда не виделись, но Меир сейчас не собирался с ним здороваться. Кузен носил холщовый халат, работника музейного фонда. На скамейке, за памятником Гойе, Меир закурил:

– Он реставратор в Лувре. Наверное, сюда приехал картины эвакуировать…, – Меир подождал, пока кузен выбросит папиросу и вернется в музей.

Разговорчивый сторож подтвердил что, коллекции, действительно вывозят. Вечером, оставшись у Прадо, Меир увидел и Мишеля, и кузена Стивена Кроу. Летчик пришел в форме армии республиканцев, с букетом. Мишель покинул музей с хорошенькой, высокой, темноволосой девушкой. Меир понял, что за ней ухаживает не Мишель, а Стивен. Он довел родственников до кафе, и услышал, что девушку зовут Изабеллой:

– Они в безопасности. Стивен здесь тоже летает. Вообще, это не моя забота. Хотя кузен Мишель коммунист…, – Меир рассердился: «Бесчестно подозревать человека в шпионаже, только потому, что он коммунист».

Кузен был в хорошем, серого твида пиджаке, в расстегнутой на крепкой шее льняной рубашке. Меир старался не терять из вида белокурую голову, играющую золотом в лучах вечернего солнца. За столиками кафе рассаживались люди. По мостовой ехали военные грузовики: «На Франко!» – было написано на деревянном борту: «Бей нацистов!».

Бойцы, в кузове, подняли красное знамя ПОУМ, с серпом и молотом. Ребята затянули:

Negras tormentas agitan los aires
nubes oscuras nos impiden ver…
«На баррикадах» была гимном анархистов, но в республиканской Испании ее пели все. Меир тоже успел выучить слова.

– Товарищи! – крикнули из-за столика: «Все на борьбу с фашизмом!». Свернув в боковую улицу, кузен спустился в какой-то подвальчик. Меир окинул взглядом толпу на бульваре, женщин, торговавших цветами, мальчишек с газетами, машины с флагами:

– Пятая колонна, проклятая пятая колонна. Она существует, наверняка…, – то, что Меир собирался сделать, противоречило всем указаниям начальства. Однако он просто не мог поступить иначе.

Меир не знал, что заставило его вернуться к Прадо на следующий день, однако юноша об этом не пожалел. Вечером кузен опять вышел из музея со знакомой девушкой. Они распрощались на углу площади, где Меир увидел знакомое лицо.

– Вот оно как, – только и сказал юноша: «Он тоже здесь. Впрочем, этого следовало ожидать».

В тайнике, в саквояже, у него лежали фотографии. Ночью, при свете лампы, Меир достал снимки, убедившись, что никакой ошибки нет. Одна из карточек сейчас была при нем.

В беленом зале он взял у стойки бокал с риохой. Набрав на тарелку тапас, картошки в томатном соусе, анчоусов, козьего сыра, Меир огляделся. Кузен сидел в углу, склонившись над блокнотом.

Меир подошел к его столику: «Простите, здесь не занято?»

– Можете говорить по-английски, – рассеянно сказал кузен. Меир заметил, что листок испещрен рисунками, цифрами, и стрелками:

– Это Гойя, – понял Меир: «Капричос». Он, должно быть, офорты изучает…, – Меир осторожно сказал: «Здравствуйте, месье де Лу. То есть, кузен Мишель».

Глаза у кузена были голубые, яркие, на пальцах Меир заметил пятна от краски. Он, растерянно, ответил:

– Здравствуйте, только я…, – Мишель нахмурился:

– Кузен Меир. Сын дяди Хаима, из Америки. Я вас только на фото видел. Что вы…, – Меир отпил вина:

– Все потом. И тише, – он усмехнулся, – если хотите ко мне правильно обращаться, то меня зовут мистер Хорвич. Марк Хорвич…, – щека кузена покраснела:

– Послушайте, – нарочито спокойно сказал Мишель, – я не знаю, чем вы занимаетесь в Мадриде, но я здесь с заданием от Лиги Наций, с мандатом…, – Меир стащил из пачки кузена сигарету:

– Очень хорошо. Я в ваши дела вмешиваться не собираюсь, – он щелкнул зажигалкой, – но за вами следят, кузен. Этот человек, – Меир выложил на стол карточку:

– Он знает, где вы живете, знает, где квартира вашей коллеги, сеньоры Изабеллы, – прибавил Меир.

Мишель, раздраженно, поинтересовался: «Вы тоже за нами следили?».

Сняв круглые очки, кузен протер стекла платком:

– Так получилось, Мишель. Вы знакомы? – он кивнул на фото.

– Первый раз в жизни его вижу, – искренне ответил Мишель, разглядывая высокого, изящного, светловолосого мужчину, снятого за столиком кафе. Он пил кофе и читал испанскую газету:

– Кто это? – у кузена, за очками, оказались серо-синие, большие глаза, в длинных ресницах:

– Двадцать один ему, – вспомнил Мишель:

– Совсем мальчишка. Или нет…, – Меир, грустно, посмотрел на него:

– Понятия не имею. Я знаю, что он немец, вот и все…, – он твердо добавил:

– Мн не нравится, что он отирается у Прадо, кузен Мишель. Будьте осторожней, вы, и ваша коллега. И кузена Стивена предупредите, – Мишель открыл рот, но юноша растворился в толпе, осаждавшей стойку.

– Даже на вечеринку его не пригласил…, – пробормотал Мишель:

– Какая вечеринка, он здесь с чужим паспортом…, – на столе осталась карточка. Сзади, карандашом, было написано: «Пансион „Бельградо“, номер 14. Мистер Марк Хорвич». Дальше шел телефонный номер. Мишель убрал фото в блокнот: «Вот и познакомились, кузен Меир».


На Меркадо Сан Мигуэль было шумно. Покупатели толпились у лотков с овощами, выбирали хамон и сыры. На деревянных стойках висели гирлянды чеснока, в холщовых мешках виднелась копченая паприка из Эстремадуры, в бочках плавала живая форель. Мадрид пока не голодал, франкисты окружали город только с запада.

Изабелла сидела за столиком кафе, макая чурос в крепкий, сладкий кофе с молоком, блаженно жмурясь. Утреннее солнце заливало булыжники узкого прохода теплым, нежным светом. Над рынком плыл колокольный звон, в церквях начиналась утренняя месса. Через неделю город отмечал праздник Мадонны Альмуденской, святой покровительницы Мадрида. Изабелла подозревала, что даже франкисты в это день не будут атаковать или поднимать самолеты в воздух.

Подумав о самолетах, она вспомнила Куэрво. Девушка, озабоченно перекрестилась: «Мадонна Лоретская, святой Иосиф из Купертино, святая Тереза, сохраните моего жениха, пожалуйста». Изабелла спросила в церкви, кто покровительствует авиации. Девушка аккуратно молилась, всем троим святым. Она хотела дать Куэрво четки, освященные в Лизье, в базилике святой Терезы, но майор улыбнулся: «Пусть у тебя останутся. Я привык с кортиком летать». Изабелла, восхищенно, смотрела на золотых наяд и кентавров, украшавших эфес. Она разбиралась в старинном оружии. В Бургосе, в замке, его было много.

– Четыреста лет эфесу, – думала девушка, – его носил первый Куэрво. Как только он сохранился? – Стивен никогда не расставался с кортиком.

– Ты все увидишь, любовь моя, – пообещал майор Кроу, – наши картины семейные. Они все нашлись, благодаря Мишелю. Познакомишься с моей сестрой…, – Изабелла немного боялась встречи с сеньорой Констанцей. Жених уверял ее, что девушки подружатся.

– Она очень умная, – вздыхалаИзабелла, – мне Антония рассказывала. Она докторат пишет…, – Стивен обнял ее:

– И ты напишешь. Бриз-Нортон недалеко от Оксфорда. Будешь ездить, заниматься в библиотеке…, – он замялся:

– На базе все просто. Это деревня, а ты привыкла…, – он обвел глазами обставленную антикварной мебелью гостиную, в квартире Изабеллы, на Пасео дель Прадо. Девушка сидела в большом, прошлого века кресле, поджав ноги. Стивен устроился рядом. Она рассматривала тускло блестящее, металлическое кольцо у себя на ладони. Изабелла никогда не видела метеоритов. Стивен рассказал ей и о семейном медальоне, что носила Констанца. Он нежно поцеловал девушку в щеку:

– Возьми кольцо, любовь моя. Пожалуйста, – Стивен указал за окно, – к Рождеству мы отбросим франкистов от города, улетим в Лондон и обвенчаемся. Констанца станет подружкой, хоть она и в Бога не верит…, – Изабелла покачала головой:

– Нельзя, милый, не положено. Ты мне кольцо только на венчании отдашь. Иначе это плохая примета…, – майор Кроу пожал плечами: «Мы помолвлены».

– Тайно, – герцогиня покраснела:

– Но, я думаю, Мишель догадывается. Он видел нас. И Антонии я скажу, если она сюда приедет…, – жених спрашивал у Изабеллы, как леди Антония попала в Испанию. Девушка разводила руками: «Не знаю. Наверное, через Францию, как все остальные. Она мне не говорила».

– Ладно, – пробурчал майор Кроу, забирая кольцо:

– Будь, по-твоему, кастильская упрямица, – он рассмеялся: «Значит, дядя Джон разрешил Антонии остаться здесь».

– Да, – удивилась Изабелла:

– Отец ей телеграмму прислал, до начала осады. А что ты говорил о деревне…, – девушка прижалась темноволосой головой к его руке, – это неважно, милый. Я тебя люблю, и хочу быть твоей женой.

Ведя машину в Барахас, на летное поле, Стивен думал, что у него за душой нет ничего, кроме майорского жалования. Дядя Джон платил за их с Констанцей образование, они жили в особняке на Ганновер-сквер, или в Банбери, а летом ездили в Саутенд. Герцог воспитывал их, как собственных детей, тетя Юджиния была для них матерью. Подростком, Стивен понял, что покойный отец лишил их с Констанцей состояния. Сэр Николас Фрэнсис, перед арктической экспедицией, продал дом покойной матери на Харли-стрит, парижскую квартиру, виллы в Ницце и Остенде.

– Бабушка Мирьям ему всю жизнь деньги давала, на путешествия, – мрачно вспомнил Стивен: «Отец и нас с Констанцей хотел в Антарктиду взять. Мама даже вещи наши собрала».

Стивену тогда исполнилось восемь лет. Он хорошо помнил отца, вернувшегося из Гималаев, с горным загаром. Отец рассказывал о Лхасе. Сэр Николас виделся с доктором Вадия и его семьей. Он говорил о покорении Тибета, о шерпах, яках, морозах, сковывающих горные реки, и ветрах, сбивающих человека с ног. Сэр Николас возил Стивена на верфи, где строился «Ворон». Отец намеревался сделать мальчика юнгой. Констанце шел второй год. Леди Джоанна покупала детям теплую одежду, складывала учебники Стивена: «Побудешь с отцом. Ты его редко видел…»

Стивен вообще его не видел.

Отец уехал в Тибет еще до войны. Сэр Николас пробыл в Индии, Непале и Китае почти четыре года, изучая горный хребет, составляя подробную карту. Стивен знал отца по фотографиям, с мистером Амундсеном, на борту шлюпа, что прошел Северо-Западным проходом, с мистером Скоттом, погибшим в Антарктиде, тем годом, когда родился Стивен, с другими путешественниками.

Пока отец путешествовал в Тибете, Стивен и леди Джоанна жили на Ганновер-сквер. В спальне матери висела фотография, сделанная в Арктике. Леди Джоанна, в парке и эскимосских штанах, стояла у иглу, держа на руках маленького Стивена. Мать водила его на семейное кладбище, в Мейденхед, к могиле деда. Сэр Николас привез останки с острова Виктория, однако больше ничего не нашел. Слухи о кладбище европейских моряков, о том, что на острове живет загадочное племя эскимосов, остались слухами.

Они были почти готовы к отплытию, когда из Европы вернулся дядя Джон. Его жена, за год до этого, умерла от испанки. Маленький Джон и Антония жили в Мейденхеде, с Питером Кроу. Стивен помнил гневный голос дяди:

– Джоанна, подумай, что ты делаешь! Твой муж не знает, что такое ответственность за семью, но ты мать! Ты не повезешь детей во льды, рискуя их жизнями. Хватит и того, что ты больше года провела в Арктике, потащив туда ребенка. Я не позволю тебе убивать моих племянников, – дядя, в сердцах, хлопнул дверью.

Стивен стоял за углом коридора. Он быстро поднялся в детскую.

– Может быть, – думал мальчик, – папа и мама возьмут меня, а Констанцу оставят…, – он прошел в соседнюю комнату. Няня гладила, в гардеробной. Констанца, свернувшись в клубочек, спала в кроватке. Стивен посмотрел на рыжие волосы сестры:

– Я тебя никогда не брошу, – пообещал он, – никогда.

К удивлению Стивена, родители не спорили с дядей Джоном. Через месяц они отплыли из Плимута. Стивен, с пирса, помахал вслед корме «Ворона». Дымок удалялся за горизонт. Море было чистым, темно-синим, кричали чайки. Они приехали в Плимут всей семьей и жили в «Золотом Вороне», у мистера Берри. Констанца сидела на руках у тети Юджинии, в холщовом платьице. Девочка весело смеялась: «Птицы! Птицы летают!». Сестра начала говорить в восемь месяцев, а к полутора годам могла читать.

– Они вернутся, обязательно, – Стивен поморгал. Мальчик не хотел, чтобы остальные видели, как он плачет. Тогда он видел родителей в последний раз в жизни. Стивен запомнил широкие плечи отца в брезентовой, морской куртке, рыжие, коротко стриженые волосы матери. Он до сих пор чувствовал запах соли и слышал шум волн.

Майор Кроу хотел, когда-нибудь, взять длительный отпуск, для исследования Антарктиды на самолете. Для этого были нужны деньги, которых у Стивена не имелось.

Он остановил машину перед воротами аэродрома:

– Я знаю примерный маршрут экспедиции. Мимо островов, где первый Ворон обретался, и потом на юг. Папа был уверен, что сэр Николас и леди Констанца тем же путем шли. Я помню, он мне рассказывал.

Кроме средств, для путешествия требовалось еще и мирное время. Стивен понимал, что больше такой роскоши не ожидается.

Он спал со своими ребятами, в общей комнате. Майор Кроу не знал другой жизни. В шестнадцать лет, покинув Итон, он поступил кадетом в летную школу Королевских Военно-Воздушных сил, в Уилтшире, а потом обосновался на базе в Шотландии. Год назад, получив нашивки лидера эскадрильи, или майора, как его бы называли в сухопутных войсках, Стивен приехал на базу Бриз-Нортон, и стал заниматься испытаниями новой техники. Он снял в деревне, домик, но майор в нем только ночевал, да и, то не всегда.

– Изабелла в замке выросла…, – на стене деревянной будки висело расписание вылетов. Ребята были в воздухе. Стивен посмотрел в жаркое небо:

– Скорей бы сюда чато перегнали, из Барселоны. Говорят, у русских отличные летчики…, – герцогиня, много раз, убеждала его, что она жила в Саламанке, снимая комнату с другими студентками.

– Я и готовить умею, и стирать…, – девушка улыбалась, – буду за тобой ухаживать, как положено…

Стивен должен был ждать, пока вернутся истребители. Он, все, равно, переоделся в комбинезон и взял шлем. Самолеты обслуживали испанские механики, отличные ребята. Англичане объяснялись с ними на пальцах, но техника везде была похожа. Трава на поле зазеленела, несколько ночей подряд шли дожди. Присев на землю, майор Кроу закурил сигарету. Над полем кружились вороны, было тихо:

– Ничего, мы справимся. Мы любим, друг друга, все будет хорошо.

В Барахас не доносились артиллерийские залпы. Аэродром находился на севере, далеко от позиций франкистов.

Увидев Изабеллу, Стивен не мог отвести от нее глаз. Он не надеялся, что девушка согласится на свидание, но на следующий день, приехал в Прадо с букетом цветов. Они ходили в кино, Изабелла водила его в кафе, где танцевали фламенко. Она и сама выходила в зал, в длинной, черной, отделанной кружевами юбке, пристукивая каблуками, с гитарой. Герцогиня родилась на севере, в Кастилии, но знала южные танцы. Стивен слушал ее низкий, красивый голос:

– Зачем я ей? Я просто офицер, летчик…, – начиналось танго, она лежала в его руках, тонко, едва уловимо пахло лавандой. Она поднимала темные глаза: «Вы отлично танцуете, дон Эстебан». Алые губы улыбались. Стивен краснел: «Спасибо, сеньора Изабелла».

Через неделю после знакомства он сделал предложение, ни на что не рассчитывая. Он вспомнил, как в воздухе, испытывая самолеты, шел на рискованные маневры: «Откажет, так откажет. Но я всегда, всегда буду любить ее, пока я жив…»

Она согласилась, а потом призналась:

– Я боялась, что я просто…, – Изабелла смутилась, – просто приключение, что ты улетишь…, – Стивен стоял на коленях, целуя ее руки: «Только вместе с тобой».

Герцогиня никогда не поднималась в воздух. Майор Кроу, с удовольствием представлял, как посадит ее в кокпите, на свободное кресло, как дуглас разбежится по взлетной полосе и возьмет курс на север. Он уверил Изабеллу, что в Лондоне они быстро получат разрешение на венчание от архиепископа Вестминстера, его высокопреосвященства, Артура Хинсли. Дядя Джованни был его хорошим другом. Стивен предложил написать еще и папе римскому. Девушка покачала головой:

– Хватит и архиепископа. Не хочу тянуть. Не беспокойся, позволение отца мне не нужно…, – большие глаза погрустнели:

– Мне почти двадцать три, я совершеннолетняя. Я с отцом и братом, не виделась, с тех пор, как в Саламанку отправилась, в университет.

Стивен встрепенулся. Через поле бежал механик, размахивая телеграммой.

– Чато, чато…, – майор Кроу забрал бумагу. Телеграмма была на испанском языке, однако все, что надо, он понял. Три десятка чато шли сюда из Барселоны, с русскими летчиками. Командовал эскадрильей, как значилось в подписи, товарищ Янсон. Стивен посмотрел на горизонт. Истребители возвращались с патрулирования города. Посчитав черные точки, майор понял, что сегодня, пока что, обошлось без потерь. Стивен потрепал механика по плечу: «Todo irá bien, camarada».


Расплатившись, Изабелла подхватила плетеную корзинку с яйцами, бургосской морсильей, сыром манчего и овощами. У нее лежала отличная ветчина, хамон. Для вечеринки она купила бочонок вина из бодеги Вега Сицилия, в Вальядолиде, лучшего в Испании. Девушка проводила глазами высокого, широкоплечего молодого человека, в коричневой форме республиканцев, с трехцветной повязкой на рукаве кителя. Солнце играло в каштановых, выгоревших на концах, волосах. Он тоже нес корзинку с провизией. Юноша исчез в толпе. Изабелла томно подумала: «Он похож на Стивена. Глаза такие же, лазоревые».

Кроме покровителей авиации, она усердно, молилась блаженной Елизавете Бельгийской. Стивен обещал свозить ее в Мон-Сен-Мартен, к саркофагам блаженных, после венчания. Герцогиня едва не рассмеялась: «К тому времени это не понадобится». Изабелла напоминала себе, что порядочная девушка должна стоять у алтаря такой же, как вышла из купели. Удержаться было трудно, но все знали, что блаженная Елизавета помогает избавиться от подобных желаний. «Посмотри на леди Антонию, – сердито сказала себе Изабелла, – она ведет себя, как положено. Ей всего восемнадцать, а она очень серьезна. За ней ухаживали офицеры, когда она в Мадриде жила, однако она только книгой занималась. Надеюсь, она хотя бы на фронт не поедет…, – герцогиня вышла на бульвар. Утро было жарким. Леди Антония приезжала сегодня вечером, завтра они собирались устроить праздник, почти семейный. Прищурилась, Изабелла увидела знакомую машину, припаркованную у обочины.

Стивен забрал у нее корзинку:

– Я приехал ради лучшего завтрака в городе, любовь моя. К нам вчера пришли чато, – он указал на небо, – я познакомился с русскими летчиками. Отличные ребята. Видишь, – он прислушался, – у нас сорок истребителей сегодня в воздухе. Мадрид больше не будут бомбить, – город, действительно, был тихим, даже колокола замолкли. Началась месса.

– Все, кто не на мессе, и не на рынке, – они зашли в прохладный подъезд, – спят еще. Суббота…, – подумала Изабелла. Дверь захлопнулась, она ахнула, оказавшись в его сильных руках. Корзинка стояла на полу, Стивен целовал ее, девушка шепнула:

– Мне кажется, ты здесь не только ради завтрака…, – она откинула голову назад, темные волосы упали на спину: «Пойдем, наверх, скорее…»

Высокий, светловолосый молодой человек, в штатском, прислонился к углу дома напротив. Он покуривал папиросу, закрывшись газетой. О герцогине Фриас Максу рассказал ее брат, герцог Альфонсо. Полковник националистов нелестно отзывался о сестре. Испанец был уверен, что шлюха, как он называл девушку, начала раздвигать ноги в Саламанке, и продолжила в Мадриде:

– Наш отец ее давно вычеркнул из завещания, – пожал плечами дон Альфонсо, – она пошла против его воли, уехала учиться. Живет одна, работает. Позор семьи, – сеньора Изабелла, как, оказалось, была куратором в музее Прадо. В Испании царила неразбериха. Из страны, без особых трудностей, можно было вывезти ценные картины.

Макс хотел начать коллекцию. Фон Рабе стал следить за сеньорой Изабеллой. В Испании он обретался с хорошими французскими документами, и свободно переходил линию фронта. Он слышал, что Изабелла и ее приятель, тоже сотрудник Прадо, обсуждают леди Антонию Холланд:

– Вальтер был прав. Она здесь, в Испании. Очень хорошо, с ней мы разыграем операцию «Ловушка».

Вчера в Барахасе приземлились русские летчики. Об этом говорил весь Мадрид. Максу надо было выбрать подходящего человека.

– И брат фрейлейн Констанцы здесь…, – к его удивлению, шторы в квартире не задернули. У Макса было хорошее зрение. Сеньора Изабелла хлопотала на кухне, сэр Стивен раскрыл окно. Присев на подоконник, летчик закурил:

– Может быть, герцог Альфонсо и неправ, касательно сестры…, – хмыкнул Макс:

– Хотя какая мне разница? Мне фрейлейн Изабелла нужна, чтобы оказаться в Прадо. А с леди Антонией я сам разберусь…, – в Мадриде Макс и коллеги оборудовали безопасную квартиру, на третьем этаже хорошего дома, неподалеку от Королевского Театра. В апартаментах должна была пройти «Ловушка». Макс был уверен в успехе операции. Он знал, что леди Антония, увидев фотографии, будет готова на все.

– Я посмотрю, как она развлекается, – усмехнулся Макс, – но сначала напомню о ее кембриджских приключениях. На трезвую голову, так сказать.

Свернув газету, он быстро пошел к рынку.

Изабелла сделала тортилью и кофе. Они со Стивеном устроились на подоконнике:

– Я гитару возьму, в Англию, – сказала девушка, – Мишель хочет свою купить. Он теперь хорошо играет.

– И мне будешь играть…, – Стивен поцеловал теплый затылок, пахнущий лавандой:

– Каждый вечер. Песню, о Вороне и донье Изабелле. Я ее с детства помню. Дядя Джон тоже на гитаре играет. И он, и его сын. Ты, получается, родственница той Изабеллы…, – герцогиня была дальним, потомком принцессы Эболи, сестры легендарной возлюбленной Ворона.

– Ты наследник Ворона, – девушка повернулась: «Тоже Куэрво. У тебя больше птиц на фюзеляже появится, если чато теперь летают…»

– Очень бы хотелось обойтись без такого, – сварливо заметил Стивен, – и увидеть, что франкисты убрались отсюда восвояси. Спой мне, – попросил майор Кроу.

Она пела, низким голосом:

Descansa el fondo del mar
Verdes comos los ojos
Su nombre era Isabel
Ella muria por amor…,
Стивен обнимал ее, смотря в чистое, утреннее небо Мадрида.


Поезд подходил к вокзалу Аточа.

Вагон качало на стыках, окно открыли. В купе вливался жаркий, послеполуденный воздух. Антония, закинув ногу за ногу, затягиваясь папироской, внимательно читала письмо. Девушка была в коричневой, военного образца юбке, и таком же кителе, в крепких, запыленных ботинках. На деревянной полке валялась небрежно брошенная, холщовая сумка, с пачкой отпечатанных на машинке листов. Из вагона слышалось пение «Интернационала». Антония, невольно, улыбнулась.

Оруэлл остался в Барселоне, в бараках Ленина, где обучались прибывающие в Испанию бойцы интернациональных бригад. Встретившись с ним в штабе ПОУМ, Тони посмотрела в темные глаза:

– Как все далеко. Лондон, споры на собраниях, ухаживания. Не хочу даже думать о таком…, – в первый вечер Оруэлл пригласил ее в кафе, на бульваре Лас Рамблас. Антония снимала комнату, неподалеку. Девушка поняла, что Оруэлл хочет у нее остаться. Она не позволила проводить себя, покачав головой:

– Нет, Джордж. Здесь не Лондон. Если в городе узнают, что ты ночевал у меня, то все другие выстроятся в очередь к моей двери…, – светло-голубые глаза были прозрачными, спокойными. Оруэлл вытащил кошелек:

– Как хочешь. Я слышал, ты много времени проводишь с анархистом, товарищем Буэнавентурой. Видимо, он оказался расторопнее…, – Антония холодно прервала Оруэлла:

– Ты рискуешь пощечиной. Товарищ Дурутти, один из героев моей будущей книги. Ты знаешь, что я интересуюсь анархизмом и троцкизмом…, – Антония оплатила свою половину счета сама.

Почта на республиканских территориях пока работала неплохо. Тони получала длинные, подробные письма, от герцогини Изабеллы. Она знала, что кузен Мишель в Мадриде, знала, что майор Кроу и подруга обручились. Тони надеялась, что летчик не станет выспрашивать, как Тони оказалась в Испании. На всякий случай леди Холланд придумала историю о поездке через Францию.

В Барселоне, оказавшись на аэродроме, девушка подождала, пока экипаж уйдет. Она быстро выскользнула из дугласа. Добравшись до вокзала, Тони первым поездом отправилась в Мадрид. В столице, в штабе Народного Фронта, она предъявила рекомендательные письма от левых газет, и познакомилась с Изабеллой. Тони уехала обратно в Барселону, когда стало известно, что англичане перелетают в столицу.

– Ладно, – девушка покусала карандаш, – Стивен на меня внимания не обратит. Тем более, я сказала Изабелле, что папа прислал телеграмму. Может быть, он действительно, со мной связался…, – Тони, примерно, предполагала, что написал отец. Она честно отправила весточку из Барселоны, указав, что ей надо отвечать до востребования, на городской почтамт. Тони больше там не появлялась. Она понятия не имела, сколько писем и телеграмм ее ждет. Проверять корреспонденцию она не хотела. Девушка, все равно боялась, что отец либо сам приедет в Испанию, либо пришлет Маленького Джона.

– Но на этот случай, – Тони помахала письмом, – у меня есть путь отступления.

Книга была почти готова.

Тони не хватало нескольких глав, прежде всего, рассказа о русских добровольцах. В Барселоне она проводила время с анархистами. Посланцы из Советского Союза в их штаб не заглядывали. Они не появлялись и на мероприятиях ПОУМ, куда ходила Тони. ПОУМ поддерживала Троцкого, не разделяя политику Сталина. В любом случае, в Барселоне были только советские летчики, а к аэродрому Тони старалась не приближаться. Майор Кроу мог в любой момент прилететь из Мадрида.

– Все равно придется его увидеть, – поняла Тони:

– Ладно, он меня познакомит с кем-то из советских ребят. Заодно русский язык буду практиковать. Стивен, наверняка, тоже с ними по-русски говорит…, – она, еще раз, просмотрела письмо. Из Барселоны Тони отправила весточку знаменитой американской коммунистке, Джульетте Пойнц. Ходили слухи, что Пойнц ездила в Москву. По возвращении, товарищ Пойнц выступила на собрании партии, где яростно критиковала Сталина. Судя по разговорам, она видела в Москве процессы над так называемыми агентами троцкистского шпионского центра. Осужденных, во главе с Зиновьевым и Каменевым, расстреляли. Тони понимала, что шестнадцатью казнями Сталин не ограничится.

Пойнц ждала Тони в Нью-Йорке. Она была готова дать подробное интервью о своем пребывании в Москве:

– Ваша книга, товарищ Холланд, послужит делу разоблачения Сталина, как тирана, извратившего принципы коммунизма.

Товарищ Пойнц посоветовала Тони сначала навестить Троцкого, в Мексике. Товарищ Джульетта обещала отправить ему рекомендательное письмо. Паспорт у леди Холланд был в порядке. Тони хотела дождаться, пока франкистов отбросят от Мадрида, поговорить с русскими добровольцами, и отправиться в порт Валенсии. Она неплохо объяснялась на испанском языке. Девушка была уверена, что сможет и в Мехико писать в газеты.

– А потом Америка…, – Тони просматривала блокнот:

– До Рождества в Испании все закончится. Республиканцы вернутся к власти, мятеж подавят…, – Тони прикидывала, как ей пробраться в Советский Союз. Она хотела своими глазами увидеть империю зла, как ее называла девушка:

– Советский народ не виноват, – напомнила себе Антония, – они коммунисты. Они верят в идеалы Маркса и Энгельса. Сталин извратил наследие классиков, изменил принципам равенства и братства, заветам революции…, – с настоящим паспортом в Советский Союз было никак не въехать. Тони писала в левые газеты под своим именем:

– Что-нибудь придумаю, – подытожила девушка. Она подставила лицо солнцу:

– Можно изготовить фальшивые документы. Джордж с такими бумагами приехал, очень хорошей работы. Он паспорт где-то в Париже достал. Притворюсь туристкой, получу визу…, – дверь купе отворилась. Товарищ Буэнавентура сверкнул белыми зубами: «Товарищ Тони, ирландцы отказываются петь без вашего соло».

Анархист, как и все остальные, сначала, пытался за ней ухаживать. Тони, строго, сказала: «Товарищ Дурутти, мы в Испании ради торжества идей социализма, а не для бездумных развлечений. Если бы я хотела танцевать, я бы осталась в Лондоне».

Тони, наотрез, отказывалась, от приглашений в кино и рестораны, от прогулок на барселонский пляж:

– Я подожду любви, – говорила себе девушка, – кузен Мишель в Мадриде. Может быть, с ним все случится…, – Тони не помнила, что с ней произошло в Кембридже. Она боялась последствий, но ничего не произошло. В Барселон врач уверил ее, что девушка совершенно здорова. Испания, была католической страной, но за несколько лет республики, здесь стало возможно купить средства, давно и свободно продающиеся в Британии. Тони так и сделала. Девушка даже приобрела их с запасом, на всякий случай. Потушив папироску, девушка натянула коричневую пилотку, с трехцветной кокардой республиканцев:

– Интересно, Изабелла и Стивен…, Нет, нет, она католичка, верующая, а Стивен джентльмен. Они будут ждать до венчания. Целуются, наверное, и все, – Тони скрыла улыбку:

– И я буду целоваться. И не только, – она надеялась, что с кузеном Мишелем все получится:

– Он тоже коммунист, – вспомнила Тони, – у нас общие интересы, общие цели. Подонок фон Рабе пусть горит в аду, я даже лица его не помню. И не хочу помнить…, – бойцы сидели на деревянных скамьях вдоль вагона. Завидев девушку, они зашумели:

– Товарищ Тони! Без вас песня не складывается…, – отец научил Маленького Джона и Тони играть на гитаре. Тони тряхнула коротко стрижеными, белокурыми волосами: «С удовольствием, товарищи!»

Бойцы республиканской армии не пили. В Испании вообще пили мало. Герцогиня за вечер не заканчивала один бокал риохи. Изабелла пожимала плечами:

– Зачем? Надо терять голову от музыки, от танцев, а вовсе не от спиртного…, – Тони и сама заказывала в кафе и ресторанах один бокал. Девушка, иногда, горько думала: «Если бы я не была такой дурой, в Кембридже. Ничего, больше такого не повторится…»

Гитара зазвенела, Тони запела, высоким сопрано

The people's flag is deepest red,
It shrouded of our martyred dead.
Бойцы подхватили:

Then raise the scarlet standard high.
Within its shade we live and die.
Поезд медленно въезжал на вокзал. На перроне развевались алые флаги Народного Фронта. Состав встречали мадридцы. Бойцы, во главе с Бонавентурой, маршем отправлялись, в западные предместья, на фронт. Тони, в тамбуре, подхватила сумку и портативную печатную машинку. Она пожала руку анархисту:

– Я в понедельник приеду в окопы, товарищ Дурутти. Увидимся, – девушка соскочила на платформу. Бойцы строились в колонну, гремел «Интернационал». Тони, счастливо, подумала: «Так будет на всей земле, очень скоро…».

Забежав в штаб мадридского фронта, Тони выпила кофе с корреспондентами. Девушка договорилась, что понедельник утром сядет на машину, идущую в Карабанчель, где ожидались особенно ожесточенные бои, с участием танков. Спускаясь по широкой, увешанной плакатами лестнице, Тони едва не натолкнулась на кузена Стивена. Юноша, в форме республиканцев, извинился, с каталонским акцентом. Тони выдохнула:

– Он просто похож. Волосы каштановые, глаза синие. И он загорел. Впрочем, мы все загорели…, – она кивнула: «Ничего страшного, товарищ». Девушка спустилась вниз. Молодой человек стоял, глядя вслед ее длинным, загорелым ногам, стройной спине, в коричневом кителе.

Тони шла по Пасео дель Прадо, помахивая футляром от пишущей машинки, ловя восхищенные взгляды мужчин. Сиеста закончилась, кафе понемногу открывались.

Она заглянула в подвальчик напротив дома Изабеллы: «Сеньор Фернандо, рада вас видеть!»

– Сеньора Антония! – всплеснул руками хозяин:

– Вы еще похорошели. Писать будете? – он, лукаво, кивнул на футляр. Летом Антония, под каштаном, сидя за кованым столиком, писала первые главы книги.

– Просто выпью кофе с молоком, – весело отозвалась Тони.

Сеньор Фернандо, принес ей и чурос. Откинувшись на спинку стула, девушка покачала ногой:

– Пробуду здесь до Рождества, а потом в Валенсию, и оттуда, в Мексику. Поверить не могу, я увижу Троцкого. За книгу издатели передерутся…

– Здравствуйте, сеньора Антония, – раздался рядом вежливый голос. Высокий, изящный, молодой человек, галантно приподнял шляпу: «Вы позволите присесть?»

– Я вас не знаю, – недоуменно сказала Тони, но махнула рукой: «Пожалуйста». От него пахло осенней, палой травой. Пристальные, голубые глаза, спокойно смотрели на Тони. Светлые, коротко подстриженные волосы шевелил ветер.

– Вы журналист, – тихо сказал молодой человек. Тони поняла:

– У него акцент. Не могу понять, какой. Может быть, он русский? Это большая удача…, – незнакомец наклонился к ней:

– Я читал ваши статьи, сеньора, в барселонских газетах. У меня есть информация, которая вам будет интересна. О пятой колонне…, – Тони едва не поперхнулась кофе, но велела себе успокоиться. О пятой колонне она услышала в штабе Народного Фронта. Подозревали, что Мадрид наводнен не только сторонниками Франко, но и немецкими агентами.

– У меня машина, – он указал на рено, припаркованный у обочины, – я отдам вам бумаги, и привезу сюда. Надо быть осторожными, за мной могут следить.

Прожевав чурос, Тони залпом допила кофе. Бросив на столик серебро, девушка устроилась на месте пассажира, поставив пишущую машинку на пол. Надев шоферские перчатки, молодой человек тронул машину с места. Рено взревел. Машина нырнула в переулок, направляясь на север, к дороге в Барахас.


Из Барселоны в Мадрид Петр Воронов, с Эйтингоном, летел на транспортном самолете ТБ-3. Янсон сидел за штурвалом. Они пока не получили указаний из Москвы относительно дальнейшей судьбы Сокола. Эйтингон заметил:

– Думаю, скоро все станет ясно. Но нельзя выпускать его из виду, Петр. Мало ли что…, – в Барселоне, Янсон, с другими советскими специалистами обучал испанских летчиков и добровольцев интернациональных бригад. Эйтингон и Петр занимались вывозом золотого запаса Испании в СССР, и разрабатывали будущую мадридскую операцию. Петру требовалось найти графа фон Рабе, познакомиться, и позволить себя завербовать. Через Воронова советская разведка хотела снабжать немцев дезинформацией.

Пока никто не знал, с кем Гитлер вступит в войну, но, по мнению Эйтингона, скорее всего, сражения ждали капиталистические страны.

– Что нам очень на руку, – хохотнул генерал Котов. Они сидели на балконе безопасной квартиры. На горизонте виднелись очертания собора Саграда Фамилия. Город спал, над морем вставал нежный, теплый осенний рассвет. Разлив кофе, Воронов опустился на плетеный стул: «Гитлер займется войной на западе, а мы ударим с востока. Восстановим власть рабочих и крестьян в Польше, и во всей Европе».

– Именно, – одобрительно кивнул Эйтингон:

– Гамбургское восстание не удалось, но я уверен, что трудовой класс Германии встретит наши войска цветами. Мы увидим, как весь мир объединится, под знаменем Ленина и Сталина.

Пока что надо было избавиться от Троцкого. Первый процесс в Москве прошел успешно. Коллеги искали и выявляли предателей, получавших указания от изгнанника. Эйтингон велел Петру:

– Это не твоя забота. С Троцким поработает подготовленный человек, наш соратник, с запада. Нам необходимо обезглавить троцкизм в его логове, в Америке…, – у них имелся список американских соратников Троцкого. Первой значилась Джульетта Пойнц. Эйтингон скривился:

– Проклятая змея. Втерлась в доверие к СССР, работала в Коминтерне, ездила с миссиями в Китай, а теперь выступает с лживыми обвинениями. Ей мы займемся в первую очередь, и Миллером тоже.

Генерала Миллера, нынешнего председателя РОВСа, организации белогвардейцев в Европе, ждала судьба его предшественника, генерала Кутепова. Того похитили шесть лет назад, в Париже. Эйтингон участвовал в операции по его захвату. Петр тогда учился в университете, и ничего, разумеется, об этом не знал. Эйтингон коротко сказал: «Кутепова мы до Москвы не довезли, но с Миллером такой ошибки не сделаем».

Занять место Миллера в РОВС должен был давно завербованный советской разведкой, бывший белогвардейский генерал Скоблин, он же Фермер.

– В случае войны с Гитлером, – сердито сказал Эйтингон, – нам не нужна пятая колонна, бывшие русские. Они, уверяю тебя, сразу побегут записываться в нацисты.

Эйтингон и Петр не боялись, что Янсон, из Барселоны, перелетит к франкистам. Линия фронта проходила далеко от города. Чато поднимались в воздух только для тренировок.

– В Мадриде, – напомнил Эйтингон, – надо следить за Соколом. В столице английские летчики, интернациональные бригады, десять километров до позиций франкистов. Сам знаешь, сейчас в Испанию, кто только не едет, и анархисты и троцкисты. Сокол может ожидать связного, от своего руководителя, – мрачно заметил Эйтингон.

Москва пока не сообщала своего решения, однако они были уверены, что Янсон связан с Троцким. Он работал в Мехико, с Кукушкой, он получал от Троцкого наградное оружие. Сокол мог, все эти годы, скрывать свое истинное лицо.

– Кукушка тоже, – размышлял Петр, – в списках, осужденных по первому процессу, ее не значилось, но в Москве просто следят за ее связями. Они хотят ликвидировать шпионское гнездо одним ударом. Она никуда не денется, у нее дочь на руках. Дочь, наверняка, тоже заражена троцкизмом, с такими родителями…, – пока они летели в Мадрид, Петр, незаметно, разглядывал широкие плечи Янсона.

Дверь в кокпит оставили открытой, на всякий случай. Второй пилот и радист были вне подозрений, но Эйтингон и Воронов не хотели рисковать. Им совсем не улыбалось оказаться в расположении франкистов, если бы Янсон вздумал изменить курс самолета. В этом случае они бы начали стрелять, но у Сокола тоже имелось оружие. Он мог, до вылета, завербовать остальной экипаж. Только когда самолет сел в Барахасе, Эйтингон и Петр позволили себе отвести глаза от кабины пилотов.

Сокол был, как обычно, спокоен и приветлив. Он шутил с Петром, сожалея, что не увидит его брата. Им, изредка, присылали весточки из дома. Степан сообщил, что в рапорте ему отказали. Брат готовил выступление летчиков на большом авиационном празднике, в честь годовщины революции.

Петр не ожидал появления брата в Испании, но, все равно, облегченно выдохнул. Ему не хотелось, чтобы в Мадриде оказался человек, похожий на него, как две капли воды. С точки зрения работы такое было неудобно. Янсон, в разговоре с Петром, улыбнулся:

– Ничего. Скоро полетим в Москву, ты Степана увидишь, я семью…, – Петр заметил грусть в каре-зеленых глазах Сокола.

Янсон дождался радиограммы от жены.

Марта пошла в школу, в седьмой класс. Дочь приняли в пионеры. Анна работала в иностранном отделе ОГПУ. Иностранный отдел сейчас назывался седьмым отделом Главного Управления Государственной Безопасности, но Анна пользовалась привычным названием. Янсон долго вертел в руках бумагу. Радиограмму, конечно, полагалось, сжечь, что он и сделал. Перед расставанием, в Нью-Йорке, он хотел попросить Анну о каком-то знаке, в будущих радиограммах, который бы указывал, что жена и дочь в безопасности. Янсон оборвал себя:

– Зачем? Неужели ты не доверяешь советскому государству, своей колыбели? Анну вызывают на доклад, зимой вы увидитесь в Цюрихе…, – скомкав листок, он щелкнул зажигалкой. Янсон смотрел на пламя в медной пепельнице, думая, что весточку мог отправить кто угодно. Анна знала расстрелянных троцкистских шпионов, Зиновьева и Каменева. Янсон, в Петрограде, возил Зиновьева на форде, когда тот был председателем городского совета, после революции. Янсон выбросил пепел за окно.

Анна могла быть мертва. Он понял, что не хочет размшлять о таком, а тем более, о том, что могло случиться с дочерью, после ареста Анны. Он лежал в своей комнате, в домике, где помещались летчики, на барселонском аэродроме, слушая тишину ночи:

– Или она назвала иностранный отдел, как и раньше, пытаясь дать мне понять, что это она писала радиограмму? Анна не может быть троцкисткой, она чиста перед партией. Троцкий покупал ей аспирин и готовил чай. Она никогда не поддерживала его взгляды. Я бы знал, она бы выдала себя…, – Янсон затягивался папиросой:

– Не смей подозревать свою жену, такое бесчестно…, – по телефону с Анной было не поговорить. Ему оставалось надеяться, что в Москве все, действительно, в порядке. Он представлял Марту, в пионерском галстуке. Янсон, невольно, улыбался:

– Анна получит приглашение на Красную площадь, Марта увидит парад…,– он успокаивал себя: «Все будет хорошо».

В самолете, Воронов просматривал досье на генерала Миллера, полученное из Парижа: «Интересно, почему я хорошо справляюсь с языками? У Степана к ним мало способностей. Зато он разбирается в математике, в физике».

В детском доме преподавали немецкий язык. Вел уроки политический эмигрант, коммунист, покинувший страну после Гамбургского восстания. Петр начал заниматься в тринадцать лет. Через год подросток свободно говорил, с берлинским акцентом, похожим на речь товарища Фридриха, их учителя. То же самое случилось и с другими языками. По-французски Воронов объяснялся, как парижанин. Когда он начал учить французский, в университете, Петр, иногда, просыпался ночью, слыша далекие звуки. Он хмурился, пытаясь понять, кто это. Петр помнил сугробы на улице, старую избу, свет керосиновой лампы, и низкий, мужской голос. Человек пел песню, на французском языке.

– Это ссылка, – думал Петр:

– Туруханск, где мы с отцом жили. Странно, что я все запомнил. Нам со Степаном два года тогда исполнилось. Даже не Туруханск. Курейка. Деревня на Енисее. Это не Иосиф Виссарионович, он не знает французского языка. А кто тогда? Отец тоже не знал. Должно быть, их кто-то навещал, в ссылке…, – в биографии отца говорилось, что Семен Воронов трудился рабочим-металлистом, на Обуховском заводе. Ему негде было выучить французский язык.

Петр хотел спросить у брата, не помнит ли он такого гостя, но махнул рукой: «Ерунда. Детским воспоминаниям нельзя верить». Однако, он мог повторить слова, услышанные от неизвестного мужчины, во сне:

Au clair de la lune
Mon ami Pierrot[1]
Prête-moi ta plume
Pour écrire un mot.
Как потом узнал Петр, это была французская колыбельная.

В Мадриде они с Эйтингоном остановились на безопасной квартире, у рынка Сан-Мигуэль. Им требовалось следить за Янсоном и постараться найти графа Максимилиана фон Рабе. Все надеялись, что прибытие эскадрильи чато и бригад добровольцев остановит продвижение франкистов. Город несколько раз бомбили юнкерсы. В штабе фронта боялись, что, с продолжением осады гражданское население может взбунтоваться и перейти на сторону националистов. Шептались, что в городе много агентов франкистов и немецких разведчиков.

– Одного из них надо найти…, – стоя на лестнице штаба, Петр вспоминал неизвестную девушку, с которой он столкнулся. Воронов понял, что она не испанка. У нее были коротко стриженые, белокурые волосы, прозрачные, голубые глаза и легкий акцент в языке. Короткая, чуть ниже колена юбка, едва прикрывала загорелые ноги. Она даже коснулась его грудью, мимолетно, на одно мгновение.

У него еще ничего такого не случалось. Он подозревал, что и у Степана тоже. Мимолетные связи считались признаком буржуазного образа жизни. Комсомольцы и коммунисты должны были воздерживаться от подобных вещей. В Москве Петр и не думал о подобном. Оказавшись в Испании, он понял, что ему не нравятся советские девушки.

Незнакомка, на лестнице, носила полувоенную форму. Она двигалась изящно, спина у нее была прямая. Девушка шла, покачивая узкими бедрами. Петр подумал:

– Она, наверное, хорошо танцует, как и все здешние девушки…, – он вел машину к Барахасу, представляя незнакомку без ее юбки и кителя. Петр оборвал себя: «Ты ее больше никогда не увидишь». У нее были свежие, розовые губы и длинные, темные ресницы. Петр, в Москве, никогда не встречал таких женщин.

– Ноги, – понял он, – летом девушки в Москве тоже ходят без чулок. Но у нее были гладкие ноги. Я и не знал, что такое возможно…, – он остановил машину на запыленной, деревенской дороге. На западе разгорался ветреный, алый закат. Тройка истребителей шла на посадку. Подышав, успокоившись, он завел рено.

Воронов ехал не на аэродром. Республиканское правительство приняло решение о расстреле заложников, из городских тюрем. Арестовывали священников, симпатизировавших националистам, политиков, жен и детей офицеров Франко. Перед отъездом в Валенсию, правительство передало полномочия по обороне города спешно сформированному совету. Руководителем комитета общественной охраны назначили Сантьяго Каррильо, коммуниста. Он, вместе с генералом Орловым и Эйтингоном, представителями советской разведки, организовывал расстрелы.

Заключенных, грузовиками, вывозили на поля в Паракуэльос-де-Харама. Трупы хоронили в общих рвах. Расстрелы начинались вечером и продолжались всю ночь. Воронов припарковал рено рядом с вереницей пустых машин. Два грузовика стояли прямо в поле.

Петр заметил Эйтингона, в неизменной кепке. Генерал Котов внимательно наблюдал за взводом республиканских солдат. В Испании быстро темнело. Полоса заката едва виднелась на горизонте. В штабе фронта Петру сказали, что у них нет досье на предполагаемых немецких агентов. Воронов, в общем, и не надеялся его получить. Понятно было, что фон Рабе придется искать самим.

За грузовиками солдаты копали ров, оттаскивая трупы. Петр пожал руку Эйтингону. Начальник усмехнулся:

– Жаль, ты не видел. Янсон приезжал, научил товарищей, как правильно расстреливать. При казни белогвардейцев, после антоновского восстания, они использовали пулеметы. Сокол отлично владеет оружием, хоть сейчас в окопы…, – Эйтингон указал на несколько чешских пулеметов ZB-26, расставленных по полю.

Заревел мотор очередного грузовика, солдаты откинули борта. Эйтингон похлопал Воронова по плечу:

– Невозможно разговаривать в таком шуме. Поехали в город, на квартиру. Здесь все будет в порядке, – он обернулся, – сегодня в плане стоит пять сотен человек. Ребята его выполнят.

Воронов безучастно посмотрел на женщин с детьми. Солдаты выстраивали их вдоль наспех возведенной стены, из деревянных щитов. Было ветрено, развевались подолы платьев. Дети плакали, матери прикрывали их головы руками. Заработали пулеметы, Воронов поморщился: «Действительно, самого себя не слышишь. Машина рядом, Наум Исаакович».

Они пошли к дороге, на поле настала тишина. Эйтингон посмотрел на часы:

– Дело пошло веселее. Янсон сегодня летал в связке с английским пилотом. Очень его хвалил. Некий майор Стивен Кроу. Запомни его, – велел разведчик, – надо ближе к нему присмотреться.

Кивнув, Петр открыл Эйтингону дверь машины.


В квартире на Пасео дель Прадо было тихо. С улицы слышался шум голосов, музыка. Скрипели тормоза, издалека доносились гудки автомобилей. По высокому потолку метались отсветы фар. Тони лежала, в своей комнате, не зажигая электричества, затягиваясь папиросой.

Она добралась на бульвар после полуночи. Рено вилял по узким улицам Мадрида. Она сидела, молча, глядя прямо вперед. Девушка надеялась, что Изабеллы дома не окажется. Поднявшись на второй этаж, по выложенной плиткой лестнице, Тони позвонила в тяжелую, старомодную дверь квартиры. Подождав несколько минут, она приподняла цветочный горшок на подоконнике. Летом они оставляли здесь ключи. Связка придавливала записку: «Ушла на свидание с майором Кроу, буду поздно. Надеюсь, ты благополучно добралась до Мадрида. На кухне сыр и хамон. Целую, приятных снов».

Тони смогла открыть дверь и поставить пишущую машинку на пол. Бросив сумку, она опустилась на деревянные половицы, уронив голову в ладони. Девушка скривила лицо от боли, часто дыша, беззвучно завывая.

Машина не доехала до Барахаса. Рено даже не покинул центр города. Миновав Королевский театр, молодой человек припарковал автомобиль у элегантного дома. Тони узнала кафе, на первом этаже, куда они с Изабеллой часто ходили, летом. Водитель вежливо подал ей руку. Вздернув подбородок, Тони подхватила машинку: «Спасибо, товарищ, я сама».

Его глаза, на мгновение изменились.

– Третий этаж, – коротко сказал молодой человек, – дверь справа. Можете не волноваться, место безопасное.

В полном молчании они поднялись наверх. Водитель открыл дверь квартиры, Тони увидела большое зеркало в передней, столик черного дерева с телефонным аппаратом. Она повернулась к молодому человеку: «Давайте…»

Девушка осеклась. Онстоял, едва заметно улыбаясь, держа в руке браунинг. У Тони был свое оружие:

– Наверняка, франкист. Но у него акцент в испанском языке. Немец? – она не успела потянуться к висевшей на плече сумке. Не сводя с нее оружия, водитель легко снял ремень и пристроил торбу на крючок:

– Вещи побудут здесь, леди Холланд. Пойдемте, – он указал браунингом на двери, у Тони за спиной.

– Он знает мой титул…, – Тони оказалась в скромно обставленной гостиной. Девушка заметила радиоприемник, патефон и старомодный шкаф. На полках лежало несколько испанских книг, стол покрывала кружевная скатерть. Вторые двери были приоткрыты. Тони, краем глаза, увидела кровать. Он даже отодвинул для нее венский стул.

Дуло пистолета уперлось ей в висок. Холодный голос, размеренно, сказал:

– Сейчас я буду говорить, а вы слушать. Понятно? – он пошевелил пистолетом. Тони заставила себя кивнуть. Она скосила глаза в сторону окон. Их в гостиной было два, они выходили во двор. Молодой человек, коротко, заметил:

– Не советую производить шума, леди Холланд. Иначе свидание закончится, – он щелкнул пальцами свободной руки, – неприятным образом.

Он знал о Тони очень многое. Он рассказал, что девушка училась в Кембридже и писала в левые газеты, что она дочь герцога Экзетера, близкого друга Уинстона Черчилля, и у нее есть старший брат, наследник титула. Незнакомец не представился. Тони, внимательно, слушала его:

– У него не английский акцент, и не французский. Кажется, он немец. Максимилиан фон Рабе…, – она вспомнила запись в книге постояльцев, в пансионе, в Кембридже:

– Я уверена, это он. Он за мной следил, и в Англии и здесь…,– лицо леди Антонии дернулось:

– Сучка. Она ходила в пансион, и выяснила мое имя. Она слышит акцент…, – Макс заставил себя успокоиться: «Ничего страшного. Когда она увидит фотографии, она все забудет, даже как ее зовут».

Разложив отпечатки веером на столе, он придавил снимки браунингом. Рядом Макс пристроил вырезку из журнала «Леди». Увидев животный ужас в ее глазах, фон Рабе поздравил себя: «Все пройдет отлично».

Макс подготовил схему квартиры. Он собирался провести леди Антонию по обозначенным в ней точкам, и обучить девушку правильным, как это называл Макс, позициям. Он хотел получить фотографии с отчетливо изображенными лицами. В Кембридже он делал снимки сам. Макс боялся, что они получатся размытыми, однако немецкая техника не подвела. Квартиру оборудовали несколькими камерами и микрофонами. Звук Максу тоже был важен. Он хотел, чтобы леди Антония и ее гость не проводили время молча.

– Вряд ли такое случится, – усмехнулся он про себя, – я помню, она довольно громкая девушка. Но мне нужно, чтобы русский тоже говорил. Значит, так и будет.

Тони не могла поверить своим глазам. Она никогда в жизни не видела таких снимков. Девушку затошнило, она прижала руку ко рту, но справилась с собой. Она смотрела на вырезку из «Леди»:

– Я помню платье. Из шелка, цвета слоновой кости. Я надела мамины жемчуга. Папа подарил маме ожерелье, когда я родилась…, – Тони, с другими дебютантками, делала реверанс его величеству, и принцу Уэльскому. Тони помнила имена девушек, помнила вкус чая, в Букингемском дворце:

– Ее величество рассказывала, как меня крестили…, – мать Антонии, леди Элизабет, была фрейлиной у Марии Текской. Королева стала крестной матерью девушки:

– Принцесса Уэльская спрашивала, не хочу ли я стать фрейлиной. Его величество сказал, что очень ценит заслуги моего отца перед короной…, – Антония не могла отвести глаз от фотографий, четких, резких. Лица мужчины видно не было. Тони, наконец, нашла силы поднять голову:

– Вы мерзавец, мистер фон Рабе! Это насилие, я могла бы пойти в полицию…, – она осеклась, заметив его усмешку:

– Но не пошли, леди Холланд, а отправились в Испанию. Меня, право, – он поморщился, – не интересуют ваши занятия, статьи…, – Макс повертел браунинг: «Я предлагаю вам сотрудничество».

Все было просто и понятно. Мистер фон Рабе обещал Тони, что, в случае отказа, фотографии отправятся в редакции лондонских газет.

Закурив, он подвинул ей пачку папирос:

– В Британии свобода прессы. Уверяю, леди Холланд, – он перешел на английский язык, немецкий акцент стал сильнее, – редакторы обрадуются. Я вижу…, – он весело сощурил голубые глаза, – вижу верстку полосы. Фото из «Леди», или другое, из светского журнала, а рядом…, – Макс поднял снимок. Тони смотрела на себя, стоящую на коленях: «Не надо. Пожалуйста, не надо…»

– Леди Антония в будуаре, – издевательски сказал мужчина, – на спине, на четвереньках…, – Тони, не выдержав, заплакала. Она была журналистом, и знала, что мистер фон Рабе прав. Девушка вспоминала газеты на Флит-стрит, которые называли таблоидами, Daily Mail и The Daily Mirror. Владелец, покойный лорд Хармсворт, славился пристрастием к сенсационным материалам. После его смерти издания продолжали похожую политику:

– Папа…, – бессильно подумала Тони, – папе придется уйти в отставку. Господи, почему я была такая дура? Я не смогу семье в глаза смотреть, после такого…, – она вспомнила тихий голос отца: «Ставь благо государства выше собственного».

– Если папа уйдет в отставку, – поняла Тони,– это плохо для страны. Мы начнем войну с Гитлером, рано или поздно. Папа обеспечивает безопасность Британии, и Маленький Джон тоже…, – она курила, пальцы тряслись. Тони вдыхала едкий дым, глядя на белое, обнаженное тело, на раздвинутые ноги. На фотографии она наклонилась над столом. Лицо, прижатое к скатерти, смотрело прямо в камеру.

– У вас был спусковой трос, – внезапно, сказала Тони. Она разбиралась в фотографии и делала отличные снимки. В сумке лежала американская камера. Торба висела в передней, добраться до нее было невозможно, но Тони поняла, что никогда не забудет его лица.

Он стряхнул пепел: «Думаю, нет смысла обсуждать тонкости фотографической техники, милая моя. Принимайте решение».

Потушив окурок, Тони велела руке не дрожать: «Что мне надо сделать?». Кивнув, немец начал говорить. Он обещал, что, после выполнения задания, Тони получит в свое полное распоряжение отпечатки и негативы. Негативы лежали в сейфе, на улице Принц Альбрехт-штрассе. Макс, разумеется, не собирался отдавать их леди Антонии.

– Она на крючке, – поздравил себя Макс, показывая девушке фото будущего гостя, – и никуда с него не сорвется. Она подведет нас к фрейлейн Кроу, будет поставлять информацию, которой владеет ее отец…, – Макс замер:

– Она родственница герра Петера Кроу. Мы ее уложим к нему в постель. Вальтер может не найти подходящую девушку в Германии. Герр Петер пока вне подозрений, но дополнительная проверка не помешает…, – рассматривая фотографию, леди Антония вздрогнула.

На аэродром в Барахасе гражданским лицам хода не было, но Макса это не остановило. Фотоаппарат у него был отменным, объектив мощным. Макс парковал рено за полкилометра от ворот. Снимки выходили отличной четкости. Они с коллегами долго просматривали фото, но людей среднего возраста отмели сразу.

– С одной стороны, – задумчиво сказал Макс, – они боятся не только партии, но и жен. С другой стороны, их жены в России. Семейные мужчины, страдают без ласки. Ей восемнадцать, у нее длинные ноги, на нее любой клюнет. Однако молодежь более перспективна, если мы говорим о долговременных отношениях. Не с Далилой, – такое имя они дали леди Антонии, – а с нами, – они выбрали юношу, появлявшегося в обществе так называемого генерала Котова. Настоящее имя человека в кепке им узнать не удалось. Макс, презрительно, скривился:

– Еврей. У меня на них чутье. Среди коммунистов много евреев. Фюрер, в своей мудрости, отправил их в концлагеря…, – Макс ожидал, что Сталин, рано или поздно, поступит так же. Юноша евреем не был. Они промерили его лицо особыми, миниатюрными инструментами. Имени его они пока не знали, но это была работа Далилы.

Макс объяснил, что девушке надо познакомиться с объектом и привести его на квартиру, где они сидели. Белокурая голова клонилась все ниже. Он услышал тихий голос: «И все?»

– Конечно, нет, – удивился фон Рабе, поднимаясь:

– Не волнуйтесь, леди Антония. Я все покажу и расскажу…, – Тони вдохнула горький запах осенней травы. Длинные пальцы расстегнули пуговицы на ее кителе, рука скользнула под шелк рубашки Тони, погладила маленькую грудь. Она не могла двинуться с места. Фон Рабе провел губами по ее шее:

– Запоминайте, что вам надо сделать и где. Целоваться можете в передней, поцелуи нас не интересуют.

Макс поднял ее со стула:

– Здесь должен сидеть я, а вы должны стоять…, – заставив ее опуститься на колени, он расстегнул брюки:

– Вы такое делали, в Кембридже. Фотографии тому подтверждение. Неловко, правда, но я вас обучу…, – Тони поняла, что камеру встроили в раму картины, висящей на стене.

Он, небрежно, потрепал ее по голове:

– Лучше. Он должен раздеть вас и сам раздеться. Можете помогать, он будет взволнован…, – Тони стояла в шелковых панталонах и короткой рубашке, отведя глаза. Фон Рабе схватил ее за подбородок:

– Не отворачивайтесь, милочка. На фото у вас должен быть страстный взгляд. Если бы я хотел нанять проститутку, я бы так и сделал…, – он снял с девушки белье:

– Теперь стол. В Кембридже вы стояли, постоите и здесь. Непременно заставьте его сделать это…, – Тони, невольно, застонала. Он усмехнулся, снизу:

– Мы одни, но с гостем будьте раскованной, смелой…, – она вонзила ногти в кружевную скатерть, возненавидев себя за это. Тони, задыхаясь, попросила:

– Пожалуйста. Не надо, чтобы я…, – девушка услышала, как он улыбается:

– У меня все приготовлено, моя дорогая. Но с гостем придется быть безрассудной. Иначе он начнет задавать вопросы…, – Тони тяжело дышала, стол раскачивался, скрипел. Она скомкала скатерть и засунула себе в рот.

– Очень хорошо…, – похвалил ее фон Рабе:

– Повернитесь. Он подхватывает вас на руки, снимок вместе, и пусть несет вас в спальню…, – Тони оказалась у него на руках. Девушка, на мгновение, закрыла глаза: «Это не со мной, это дурной сон…»

В ванной ей стало больно. Она заплакала:

– Пожалуйста, не надо, зачем…, – фон Рабе наставительно, сказал:

– У вас не будет никаких средств под рукой. Терпите, так вы сможете избежать нежелательных последствий. О болезнях не беспокойтесь, у коммунистов с этим строго…, – Тони сдавленно рыдала, стоя на четвереньках, уронив голову на холодную плитку. Потом он разрешил ей принять ванну. Макс положил голову девушки себе на плечо:

– Улыбайтесь, леди Холланд. Вы утолили страсть, что называется. У вас должно быть довольное, счастливое лицо, и у него тоже. Запомните, куда вам надо смотреть, – он, почти ласково, поцеловал Тони в лоб: «Все получится, непременно».

В понедельник вечером, после поездки на фронт, Тони надо было вернуться в штаб армии. Фон Рабе сказал, что будущий гость, рано или поздно, там появится:

– Пофлиртуете, коснетесь его руки. Он молодой человек, он не устоит. Ведите его танцевать, и сюда, – фон Рабе курил, она одевалась.

Тони скорчилась на половицах:

– Может быть, меня убьют, в понедельник. Так было бы для всех лучше. Он обещал, что я должна сделать только это…, – тело, до сих пор, болело. Фон Рабе предупредил, что за квартирой на Пасео дель Прадо следят. В руках Тони была жизнь ее подруги и кузена Стивена:

– Не вздумайте бегать в республиканскую милицию, – фон Рабе вез ее домой, – тогда ваши фото отправятся в Лондон, а герцогиня Фриас и ваш кузен живыми Мадрид не покинут.

Тони знала, что так и произойдет. Девушка видела это в его голубых, спокойных глазах. Она повернулась на бок:

– Я все сделаю, и забуду о нем, навсегда. Уеду в Америку…, – Тони помнила каштановые волосы юноши, с которым она столкнулась на лестнице, в штабе фронта, слышала голос, с каталонским акцентом.

– Он русский, – горько подумала Тони, – русский, коммунист. А я его предаю…, – она выдохнула: «Только один раз».

В патефоне крутилась пластинка. Низкий голос покойного Гарделя пел о губах, что целуя, уносят грусть. В темном, звездном небе виднелись белые, блуждающие огни. Франкисты пока не поднимали самолеты в воздух по ночам, но майор Кроу сказал, что от них всего можно было ждать. На кухне горел свет, девушки готовили закуски. В гостиной, вспыхивали огоньки папирос. Стивен и Мишель сидели на подоконнике.

– Во время ночных налетов нельзя зажигать электричество, – майор Кроу смотрел на небо, – они будут бросать бомбы на освещенные дома, – летчик помолчал: «Впрочем, ты этого не увидишь. Завтра поезд уходит?»

Мишель кивнул. Состав немного задержался. Кураторы решили вывезти как можно больше картин, но сейчас все было готово. Завтрашним утром Мишель, на вокзале Аточа, в последний раз проверял вагоны. Днем он возвращался в Прадо, где Изабелла готовила к переносу в подвальные хранилища остатки коллекции графики, а вечером отправлялся в Валенсию.

– Очень хорошо, – пробормотал майор Кроу:

– Я бы, конечно, хотел, чтобы она, – майор коротко кивнул в сторону кухни, – с тобой уехала. И Антония тоже…, – он поморщился. Кузина Тони, увидев летчика, сказала, что отец разрешил ей поехать в Испанию. Майор Кроу отчего-то в этом сомневался. Девушка отводила глаза и краснела.

– Не просить же ее показать телеграмму от дяди Джона…, – недовольно подумал Стивен:

– Она совершеннолетняя, ей восемнадцать. Я здесь не в качестве дуэньи, в конце концов…, – он даже улыбнулся. У герцогини Фриас, в детстве, была дуэнья. Изабелла закатывала глаза:

– Она меня до семнадцати лет водила в школу, и встречала после уроков. Потом я стукнула кулаком по столу…, – Стивен поймал нежные пальцы и поцеловал их, – и уехала в Саламанку, одна…, – почувствовав его губы на запястье, Изабелла скрыла дрожь:

– Господи, скорей бы…, – Стивен поднял лазоревые глаза:

– Хочешь…, – он вдыхал запах лаванды, – хочешь, мы здесь обвенчаемся? В Мадриде. Прямо сейчас…, – длинные ресницы дрогнули: «Ты не католик».

– Могу стать, – неразборчиво ответил Стивен:

– У меня в семье много католиков. Дядя Джованни, кузина Лаура, родня с континента. А кто не католики, те евреи…, – он рассмеялся. Девушка поцеловала его:

– Скоро, милый. Осталось совсем немного, – Изабелла хихикнула: «Я слышала, русские против церкви, как наши республиканцы. Я только одного коммуниста знаю, который к священникам уважительно относится».

– Мишеля, – кивнул майор Кроу. Он вспомнил: «А я знаю и второго».

С мистером Теодором они, неожиданно, много говорили о Библии.

Стивен хорошо знал Писание. В Итоне, и в летной школе, он любил посещать службу. Мать не водила его в церковь. Леди Джоанна, как и Ворон, была неверующей. Стивен сам начал бегать в храм святого Георга, на Ганновер-сквер. Мальчику нравился запах ладана, медленный, успокаивающий порядок молитв. Поднимая самолет в небо, он шептал: «Я носил вас будто на орлиных крыльях, и принес вас к Себе». Когда Стивен служил в Шотландии, он часто летал над океаном. В низком, сером небе, он был один. Ревели моторы истребителя, под крылом простиралась бесконечная, водная гладь:

– Интересно, когда человек преодолеет барьер атмосферы? Поднимется в безвоздушное пространство? Господь, конечно, знает, что рано или поздно мы это сделаем. Полетим на другие планеты…, – Стивен, весело, хмыкал: «Я бы полетел, конечно».

Мистер Теодор привез из города, книгу француза, летчика Антуана де Сент-Экзюпери. Стивен прочел ее за одну ночь. Француз служил почтовым пилотом в Сахаре. Он писал о том, что Стивен и сам чувствовал, только не мог подобрать подходящих слов. Мистер Теодор улыбнулся, когда Стивен возвращал книгу:

– Я знаю, о чем вы, майор Кроу. Каждый летчик такое испытывал, хотя бы один раз. Когда…, – он повел рукой. Стивен, тихо, сказал: «Когда знаешь, что над тобой, крылья Бога, когда понимаешь, что ты в Его руке. Словно ты птенец, и в первый раз срываешься с края гнезда».

Каре-зеленые глаза русского потеплели. Он долго молчал, глядя в пустынное небо.

Приехав расстреливать заложников, Янсон рассказал Эйтингону о майоре Кроу. Англичанин был хорошим летчиком. Теодор поднимался в воздух, с его звеном:

– Он, конечно, молод, всего двадцать четыре года. Ему надо наработать опыт. Он с шестнадцати лет за штурвалом, испытывает самолеты…, – он увидел огонек интереса в глазах Эйтингона. Янсон добавил: «Он не коммунист, и даже не социалист. Верующий, ходит в церковь. Он помолвлен с местной девушкой, католичкой….»

Генерал Котов оттопырил губу:

– Ты тоже в церковь ходил, Сокол. А меня к Торе вызывали, в тринадцать лет. Работай с ним, – коротко велел Эйтингон, – а я постараюсь достать его досье. Придется заказывать материалы кружным путем, через Париж…, – Янсон кивнул.

Он продолжал говорить с майором Кроу о книгах и живописи. Янсон успокаивал себя тем, что досье пока не доставили, а подобные беседы тоже были частью вербовки. Ему требовалось приучить к себе будущего агента. Майор Кроу, по службе, имел доступ к новой технике, а, значит, был нужен советской разведке. О том, что происходит с Пауком, Янсон у коллеги не спрашивал. Теодор видел, что Эйтингон в хорошем настроении.

Генерал Котов, действительно, остался доволен донесениями из Америки. Паук получил новую, перспективную должность, такую, какая была им нужна. Он снабжал приятеля, советского инженера, информацией о разработках американских ученых. Эйтингон собирался, в будущем году, навестить Паука, познакомиться с агентом лично, и привлечь его к устранению Джульетты Пойнц.

– И Петра возьму в Нью-Йорк, – размышлял Эйтингон, – они ровесники, подружатся. Паук еврей, мы с ним найдем общий язык, – Эйтингон, в случае нужды, пользовался своим происхождением. Он знал, что Янсон тоже так делает. Эйтингон хлопал его по плечу:

– Правильно, Сокол. Если майор Кроу хочет говорить о Библии, и этом…, – Наум Исаакович пощелкал пальцами:

– О Бахе, – усмехнулся Янсон. Эйтингон кивнул: «О нем, да. Пусть говорит, ты для такого лучший собеседник».

Они с кузеном помолчали. Стивен вздохнул:

– Изабелла не уедет, несмотря на то, что я много раз ее просил. Антония тоже упрямая девушка. На фронт собралась, – майор покрутил головой. После прибытия интернациональных бригад, и целого дня беспрерывных боев на западе, линия фронта стабилизировалась. Республиканцы отбили университетский квартал. Они хотели использовать затишье для дополнительного укрепления города.

Мишель потушил папиросу: «Сейчас». Переписав адрес кузена Меира, то есть мистера Марка Хорвича, в блокнот, он стер карандаш с обратной стороны фотографии. Мишель понимал, что не стоит объявлять всем и каждому, где живет родственник. В Стивене и других он был уверен, но все равно, осторожность не мешала.

– Карточка ко мне попала совершенно случайно, – предупредил Стивена Мишель: «Мне сказали, что этот человек, немец, следит за Прадо. Ты его не видел, на аэродроме?»

Стивен повертел снимок:

– Гражданских лиц в Барахас не пускают, у нас строго с такими вещами. Тем более, с тех пор, как русские приехали. Нет, – майор Кроу задумался, – никогда в жизни его не встречал, – он зажег фонарик и внимательно рассмотрел человека на фото: «Но я его запомню. Девушкам не говори, – велел Стивен, – незачем им волноваться. А как его зовут?»

Тони замерла на пороге гостиной, с фарфоровым блюдом в руках.

Она чуть не сказала: «Максимилиан фон Рабе».

Девушка сжала тарелку:

– Молчи. Он обещал, что убьет всех, Изабеллу, Стивена. Стивен каждый день, жизнью рискует. Молчи. Сделай все, что надо, получи фото, уезжай в Валенсию, а оттуда в Америку. Фон Рабе не будет меня преследовать, я ему больше не нужна…, – Тони старалась не думать о неизвестном, русском юноше:

– Он даже не узнает, кто я такая…, – поняла Тони:

– Только мое имя, и все. Он не пойдет в штаб фронта, не станет выяснять мою личность…, – фон Рабе сказал, что она не должна больше встречаться с юношей: «Один раз, – улыбнулся гауптштурмфюрер, – ничего другого от вас не требуется, леди Холланд».

– Это пока один раз, – прибавил, про себя, Макс, – а там посмотрим. Леди Холланд у нас на крючке. Она уложит его в постель столько раз, сколько понадобится для дела. Я бы их даже поженил, – фон Рабе расхохотался, разговаривая с коллегами, – но такого никогда не случится. Их обоих, в этом случае, расстреляют, а нам подобный исход не нужен. Мы хотим, чтобы Муха работал долго и продуктивно, на благо Германии.

Фон Рабе не хотел называть агента Самсоном, еврейским именем. Он не мог преодолеть брезгливость. Русского решили окрестить Мухой:

– Он сядет на мед, – весело сказал Макс, – да и кто бы ни сел…, – встречаясь с леди Холланд, Макс поймал себя на том, что представляет фрейлейн Кроу.

– Прекрати, – разозлился фон Рабе, – прекрати вспоминать еврейку с кривыми ногами и плоской грудью. Леди Антония всегда в твоем распоряжении. Она раздвинет ноги по щелчку пальцев…, – девушка сдерживала крик, а он слышал голос фрейлейн Кроу, видел рыжие, коротко стриженые волосы:

– У нее только одна бабушка еврейка. Можно выписать ей свидетельство почетной арийки. Она гениальный физик, она нужна рейху. Она согласится, непременно. Она ученый, разумный человек. Не хочет же она всю жизнь просидеть в Дахау, пусть и в особом блоке. Получит свидетельство, и я на ней женюсь…, – Макс, не выдержал и застонал, так это было хорошо:

– Привяжу ее к себе. Женщина никуда не убежит от мужчины. Леди Антония тому пример…, – он держал девушку за плечи. Тони лежала на боку:

– Уберите голову в подушку. Нужно, чтобы его лицо четко отразилось в объективе.

Тони покачнулась, но заставила себя выпрямиться: Она позвала:

– Стол готов, а потом потанцуем.

Она посмотрела на белокурые волосы Мишеля:

– Если я ему понравлюсь, если он меня отведет в свой пансион, я ему все расскажу. О фотографиях, о фон Рабе. Но тогда он пойдет в республиканскую милицию. Стивен обо всем узнает…, – они зажгли свечи на кухне. Тони надеялась, что все спишут румянец на близкие огоньки:

– Господи, какой стыд. Только бы он поцеловал меня, только бы захотел…, – кузен ей сразу пришелся по душе. Тони рассказывала о Барселоне и Оруэлле. Мишель, весело, заметил:

– Я ему документы сделал, кузина. У меня мастерская в Париже оборудована. Когда здесь все закончится…, – он повел рукой, – я хочу в Германию отправиться. Кузен Аарон евреев вывозит, я буду ему помогать, с фальшивыми бумагами, – спокойно прибавил Мишель. Майор Кроу, одобрительно, проворчал:

– Молодец. Надо выпить за то, чтобы Гитлер, наконец, провалился в тартарары, вместе со всей бандой…, – они чокнулись. Герцогиня, серьезно, кивнула: «Так оно и случится».

В гостиной играл патефон, они танцевали танго Гарделя. Тони надела шелковое, купленное в Барселоне платье, чуть ниже колена. Она взяла у герцогини парижские духи и тоже пахла горьковатой лавандой. Девушка, незаметно, оглянулась на подругу и майора Кроу. Она шепнула на ухо Мишелю:

– Кажется, мы немного мешаем. Давайте, убежим на кухню, покурим…, – Тони первой присела на подоконник. Она закинула ногу на ногу, край платья задрался, белая кожа мерцала в огоньках звезд. Мишель велел себе отвести глаза от стройной ноги. Во время танго она прижималась к нему маленькой грудью. Белокурые, коротко стриженые волосы, были совсем рядом, она легко, неслышно дышала. Тони затягивалась папиросой. Девушка посмотрела на него, большими, прозрачными глазами:

– Моя прабабушка Полина, что в Иерусалиме похоронена, и прадедушка тоже на вечеринке встретились, в Уайтчепеле. Коммунистической вечеринке, – смешливо прибавила девушка:

– Они влюбились друг в друга, с первого взгляда. Испытали взаимное влечение…, – понизив голос, Тони придвинулась ближе к Мишелю: «Вы верите в любовь с первого взгляда, кузен?»

Он вспомнил темные глаза Момо, ее шепот: «Я буду тебя ждать, мой Волк…».

– Верю, – кивнул Мишель. Рука девушки легла ему на плечо:

– И я верю. И во влечение тоже…, – за дверью слышалась музыка:

– Давайте потанцуем здесь…, – Тони скользнула ближе, – только мы с вами. Или пойдем к вам, в пансион…, – Мишель выбросил окурок за окно:

– Нельзя. Такое бесчестно. Хватит и того, что Момо…, – он соскочил с подоконника:

– Верю, кузина. Но не здесь, и не сейчас. Мне надо идти, завтра меня ждут на вокзале, на рассвете. Спасибо за вечеринку, рад был познакомиться…, – дверь хлопнула. Тони опустила голову, глотая слезы: «Значит, так тому и быть».


Утром Изабелла осталась в хранилище графики одна. Мишель, с рассветом отправился на вокзал Аточа. Пять вагонов с картинами и графикой охраняли республиканские солдаты. Поезд шел по территории, не занятой франкистами, но правительство не хотело рисковать национальным достоянием Испании.

Изабелла описывала и складывала в свободные папки оставшиеся рисунки, гравюры и офорты. Подняв голову от кураторского журнала, девушка, внезапно, вздохнула. Вчера Мишель ушел, Тони отправилась спать, а они со Стивеном долго оставались в гостиной. Изабелла, краснея, вертела ручку:

– Почти ничего не случилось. Но я и не знала, что может быть так хорошо. После свадьбы будет еще лучше…, – жених, ласково взял ее лицо в ладони:

– Я уверен, что мы вернемся в Мадрид, любовь моя, – тихо сказал Стивен:

– Франкистов разобьют, мы приедем в Испанию. Я знаю, ты будешь скучать по своей стране…, – прикусив губу, Изабелла коротко, сдавленно всхлипнула:

– Буду, милый. Но я не боюсь, ты со мной…, – от распущенных, темных волос пахло лавандой. Стивен зарылся в них лицом, поцеловал круглую косточку на шее, горячее ухо. Он что-то зашептал, Изабелла хихикнула:

– Я видела, что ей Мишель понравился. Но, мне кажется, что у товарища барона, есть девушка, в Париже. У него лицо такое…, – Стивен целовал ее глаза, немного влажные, белые щеки, тонкие ключицы.

Город затих, но по небу блуждали белые огни. Прожектора стояли на аэродроме Барахас. Республиканцы боялись ночных налетов. На фронте царило затишье, но франкисты могли воспользоваться передышкой, чтобы неожиданно атаковать город.

В призрачном свете ее глаза блестели. Изабелла чуть слышно, сдерживаясь, стонала:

– Иди, иди ко мне. Я тоже хочу…, – Стивен увидел белый свет на ее волосах:

– Словно она поседела. Господи, скорее бы война закончилась…, – даже когда он чувствовал ласковую, ловкую руку, когда и сам сжал зубы, чтобы не закричать, Стивен повторял себе: «Это только начало».

Он сказал это Изабелле, имея в виду совсем другое. Девушка лежала головой на его плече. Она вся была теплая, близкая, она еще не успела отдышаться:

– Только начало. Я буду ждать продолжения, мой Ворон. С большим нетерпением, – Изабелла, внезапно, приподнялась на локте: «А ты летал ночью?»

Стивен закинул руки за голову. Лазоревые глаза улыбнулись:

– Много раз. И с тобой полетаю. Это как будто бы…, – приподнявшись, он устроил ее у себя на груди, – как будто бы видишь Бога, Белла. Как сейчас…, – Стивен обнял девушку, она задремала. Изабелла спала, а он повторял: «Только начало, только начало…»

Он отнес Изабеллу в ее комнату и устроил под одеялом. Утром он летел с мистером Теодором, и русскими ребятами, на патрулирование города. Стивен вел машину по ночному Мадриду, вспоминая ее поцелуи, ее задыхающийся шепот:

– Я люблю тебя, Ворон, так люблю…, – он посмотрел в звездное небо. Лучи прожекторов встретились, все вокруг залил резкий, яркий свет. Стивен, невольно, перекрестился.

Изабелла взяла конверт, лежавший перед ней. Рисунок было не отправить на вокзал. Она хотела отдать его Мишелю, и попросить довезти до Валенсии в багаже.

Набросок Веласкеса, для картины: «Христос и христианская душа», хранился в библиотеке Института Ховельяноса, на севере Испании, в Хихоне. Старший куратор отдела графики связался с коллегами летом. Рисунок прислали в Мадрид. Это был один из шести сохранившихся набросков, руки мастера. Остальные пять были упакованы. Хихон находился в республиканском анклаве, прямой путь на столицу отрезали франкисты. Конверт добрался до Прадо сегодня утром, через Памплону, кружным путем, с надежными людьми.

Изабелла осторожно, вынула завернутый в папиросную бумагу эскиз, набросок фигуры ангела, стоявшего на картине справа. Полотно хранилось в Лондоне, в Национальной Галерее. Изабелла знала его только по репродукциям.

– В Лондоне сразу отправлюсь туда…, – она рассматривала четкие, резкие линии, – увижу эту картину, «Венеру с зеркалом». Стивен обещал мне показать галереи в Британском музее, основанные его семьей…, – свинцовый карандаш Веласкеса был уверенным, бумага лишь немного пожелтела. Изабелла любовалась искусно нарисованными складками мантии.

Сзади раздался кашель. Вежливый голос, на хорошем испанском языке, с легким акцентом, сказал:

– Прощу прощения, сеньора Фриас. Сторож меня направил сюда. Я корреспондент L’Humanite, в Мадриде. Товарищ Лоран. Филипп Лоран…, – Изабелла окинула взглядом высокого, изящного, светловолосого молодого человека, в сером костюме, с трехцветной повязкой республиканцев, на рукаве пиджака. Он смутился: «Я, наверное, не вовремя».

– Жаль, что Мишель на вокзале, – подумала Изабелла. Девушка протянула руку, перейдя на французский язык: «Рада познакомиться, сеньор Лоран».

Месье Филипп долго совал ей паспорт и редакционное удостоверение. Изабелла отмахнулась:

– Я запомнила, как вас зовут. Вы, должно быть, знаете Мишеля де Лу. Он мой коллега. Он представляет Лигу Наций, организовывает эвакуацию картин. Он говорил, что писал для вашей газеты…, – в планы фон Рабе встреча с французом, пока что, не входила.

Он разглядел на столе у девушки какой-то рисунок, однако Макса видел сторож. Ему надо было покинуть Прадо без ненужных инцидентов. Макс, всего лишь, хотел узнать время отправления поезда на Валенсию и режим его охраны. Он мог бы рискнуть и дождаться самого Мишеля де Лу, но Макс, услышав, что француз, оказывается, сотрудничал с L’Humanite, изменил планы.

– Он помнит журналистов, – сказал себе фон Рабе, – он может задать ненужные вопросы…, – паспорт и удостоверение были сделаны отменно, в Берлине, но Макс не хотел провала личной, как он ее называл, операции.

Слушая рассказ Изабеллы о поезде, он писал в блокнот. Девушка улыбнулась:

– Рисунок Веласкеса мы получили только сегодня, из Хихона. Сеньор де Лу возьмет его на вокзал.

Макс отлично знал, где живет сеньор де Лу. Фон Рабе намеревался зайти к нему в пансион, вечером. На поезд нападать было, разумеется, бессмысленно. Состав шел по республиканской территории, под охраной. Он бросил взгляд на Веласкеса: «Отлично. Не картина, но тоже ценная вещь».

Месье Лоран распрощался, обещав прислать сеньоре газету, со статьей о том, как республика заботится о сохранении культурных ценностей. Проводив его взглядом, Изабелла вернулась к работе. Она стояла на стремянке, доставая последние папки, когда на пороге появилась белокурая голова Мишеля.

На вокзале Аточа, проверяя вагоны, Мишель говорил себе:

– Я поступил правильно. Нельзя размениваться, надо ждать любви. Момо меня любит…, – Мишель, каждый раз, вспоминая девушку, краснел:

– Зачем я это сделал? Она ждет, надеется. Доберусь до Парижа, и сразу с ней поговорю.

Мишель вспомнил руку кузины Антонии, у себя на плече: «Никогда больше я такого не позволю».

– С поездом все в порядке…, – позвал он. Изабелла, неловко переступила ногами. Стремянка закачалась, папки полетели на каменный пол. Мишель крикнул: «Стой спокойно, я подберу». Опустившись на колени, он замер. В свете реставрационного фонарика, на голове у Изабеллы, он увидел под стеллажом запыленную папку.

Они перебирали старые, пожелтевшие гравюры. Герцогиня, недовольно, сказала:

– Должно быть, одна из папок, присланных Национальной Библиотекой. У них плохо с описями единиц хранения…, – девушка поискала на папке штамп, – видишь, даже не понять, откуда все собрано.

– Из Франции, – Мишель внимательно, смотрел на гравюры:

– Судя по орфографии языка на подписях, семнадцатый век. Датированная вещь, – обрадовался Мишель:

– 1634 год, царствование Людовика Тринадцатого…, – перед ними, судя по всему, была чья-то частная коллекция. Мишель пожал плечами:

– Очень бессистемно. Виды городов, ботанические рисунки, иллюстрации к Библии. Хозяин, кажется, скупал все, что ему под руку попадалось…, – папка была старой, выцветшей кожи, с потускневшими, медными застежками. Мишель провел по ней пальцами:

– Дай-ка лупу и включи мою лампу.

Мишель реставрировал старинные инкунабулы. Он знал, что переплет книги может скрывать потайные карманы. Нащупав уплотнение в папке, Мишель даже задышал как можно тише. Изабелла принесла скальпель. Длинные пальцы порхали над переплетом. Он работал медленно, что-то бормоча себе под нос.

Мишель не хотел повредить то, что находилось внутри, хотя в тайнике мог оказаться совершенно ненужный документ. Мишель, однажды, нашел в обложке Библии шестнадцатого века долговую расписку.

Сначала он вытащил пожелтевшую, свернутую бумагу. За ней лежало еще что-то, но Мишель велел себе не торопиться. Почерк был четким, красивым, летящим. Чернила сильно выцвели. Он читал, не веря своим глазам:

– Дорогой Франсуа, если ты меня переживешь, знай, что содержимое папки скрывает самый ценный рисунок, из всех, что я когда-либо видел. Я приобрел эскиз в Нижних Землях, у старьевщика, не догадывавшегося об авторстве вещи. Картина, для которой делался набросок, к сожалению, утеряна. Нам остается довольствоваться линиями, оставленными рукой мастера из Брюгге. Всегда любящий тебя, Стефан Корнель.

Он слышал, как бьется сердце Изабеллы. Герцогиня, робко, спросила:

– Корнель, планироваший сады Люксембургского дворца? Твой предок, дальний. Я знаю, он работал в Испании, в Эскориале.

– Он здесь умер, – Мишель смотрел на записку:

– Он привез сюда папку, где хранилось лучшее, из его коллекции. Шевалье де Молиньяк, его друг, на месяц месье Корнеля пережил. Похоронил Стефана и сам умер. Им обоим седьмой десяток шел. Тело отправили во Францию, папка осталась здесь, и пролежала в Мадриде почти триста лет. Мастер из Брюгге, – Мишель глубоко вздохнул:

– Ладно, – сказал он себе, – я картину дедушки Теодора отыскал, по случайности. Но такое, такое…, – Изабелла помотала головой:

– Невозможно, Мишель. Два молодых куратора не находят в какой-то заброшенной папке рисунок, рисунок…, – она не могла произнести имя.

Мишель отложил записку:

– Я ему верю. Он был декоратором, художником. Он разбирался в таких вещах. Надо посмотреть…, – руки подрагивали. Сначала они очистили место на столе. Мишель напомнил себе, что, если месье Корнель прав, то рисунку пять сотен лет. Они должны были быть особенно осторожными.

Перед ними лежала бумага, плотной, флорентийской работы. Он рисовал серебряным карандашом, с добавлением охры. Мишель понял, что никакой ошибки нет. Это была та же рука, что и на «Святой Варваре», та же четкость линий, и проработка деталей.

Мишель видел эту руку в Лувре, почти каждый день. Он часто поднимался к «Мадонне канцлера Ролена», любуясь неземным, чистым светом, заливавшим полотно, изящной головой Богоматери, нежным лицом.

Обнаженная женщина, с распущенными, тронутыми охрой волосами, стояла в тазу, служанка держала наготове полотенце. Под ногами, мешалась маленькая собачка. На стене висело зеркало, с узорной рамой, в нем отражалась узкая спина купальщицы. Свет шел слева, через окно с мелким переплетом. Внизу они увидели подпись: «ALS IK KAN. 1433»

– Как я мог, – прошептала Изабелла:

– Бартоломео Фачио писал, что у племянника герцога Урбинского была картина, с обнаженной женщиной, со служанкой, с зеркалом. Мишель, остались только копии. В Антверпене и в музее Фогга, в Америке, очень плохого качества…, – Мишель видел антверпенскую копию. На холсте женщина отворачивалась, закрывая глаза. Здесь она глядела прямо вперед, откинув голову. Натурщица была худощавой, с плоской грудью, невысокой. Они разглядывали собачку, ковер на половицах, раму зеркала, испещренную завитушками. Мишель, тихо, сказал:

– В Лондоне, в Национальной Галерее, посмотришь на портрет четы Арнольфини. Ковер очень похож. Его рисунок, никаких сомнений.

Он посчитал на пальцах. В мире осталось двадцать три работы ван Эйка. Десять были подписаны и датированы.

– Теперь одиннадцать, – поправил себя Мишель:

– Давай его упаковывать, с Веласкесом. Когда я доберусь до Валенсии, я передам эскиз старшему куратору. После войны…, – он твердо повторил, – после войны устройте выставку, обязательно. И меня пригласите, – он, весело улыбнулся: «На твое венчание со Стивеном я не попаду, но сюда приеду».

Изабелла заворачивала рисунок: «Но если месье Корнель твой родственник…»

Мишель закатил глаза:

– Папка триста лет в Испании провела, пусть здесь и остается. И вообще, – рисунок скрылся под тонкой бумагой, – это ценность, принадлежащая всему миру. То есть, у него нет цены, конечно…, – Изабелла снабдила его папкой. Мишель поцеловал ее в щеку:

– Обещаю, все будет в полной сохранности. До сих пор не верю…, – он строго велел:

– Начинай диссертацию писать, в Оксфорде. Думаю…, – он обвел глазами пустынное хранилище, – когда-нибудь все закончится, и мы вернемся к мирной жизни.

Проводив Мишеля, Изабелла вспомнила, что Тони сегодня поздно вернется с фронта. Девушка спохватилась:

– Я не сказала Мишелю о визите корреспондента, месье Лорана. Ничего страшного, он просто журналист…, – ей надо было перенести оставшиеся папки в хранилище, и забежать на рынок. Завтра майор Кроу патрулировал город. Вечером Изабелла пригласила его на ужин.

– Только ужин…, – напомнила себе Изабелла, – и больше ничего.

Девушка собрала гравюры в папку месье Стефана:

– Все равно надо их описать. Порядок есть порядок. Коллекция триста лет лежала в разных закоулках.

Изабелла открыла чистый разворот кураторского журнала. Девушка, начала, красивым почерком:

– Номер один. Гравюра, датированная 1634 годом, изображение Нового Моста и острова Ситэ, в Париже….


Утром Мишель торопился на вокзал и не успел сложить саквояж. Расплатившись с хозяйкой, сварив себе последнюю чашку кофе, он отдал сеньоре Мартинес зерна: «Не везти же мне пакет до Валенсии». Сеньора приняла бумажный фунтик. Женщина, немного замешкавшись, перекрестила Мишеля:

– Хоть вы и коммунист, сеньор де Лу, но я видела, вы церковь навещаете. Храни вас святая Мадонна. Спасибо, что музей спасаете…, – сеньора Мартинес вздохнула. Мишель, в Мадриде, часто навещал храмы, рассматривая фрески и картины. После первой бомбежки, он пошел в маленькую церковь, по соседству с пансионом. Мишель преклонил колени перед распятием: «Господи, пожалуйста, вмешайся, сделай что-нибудь. Сказано: «Да не поднимет народ на народ меча, и не станут больше учиться воевать».

– Вам спасибо, – Мишель коснулся губами сухой, загорелой руки. До мятежа у сеньоры Мартинес жили студенты университета. Сейчас вокруг университета вырыли окопы. Мишель знал, что где-то среди войск республиканцев, младший сын сеньоры Мартинес. Старший, армейский офицер, воевал на стороне Франко.

– Как у Изабеллы, – Мишель вращал ручку мельницы для кофе. Он поднялся наверх, с фаянсовой чашкой. Папка с рисунками лежала на столе, саквояж красовался на полу. До отхода поезда оставалось два часа:

– Или это не ван Эйк…, – Мишель рассердился на себя:

– Композиция, детали, все, как на утерянной картине. Видно, что это его рука. В России были три ван Эйка, – вспомнил Мишель, – они продали картины, чтобы собрать деньги на индустриализацию. Господи, какие безумцы. Продали Рафаэля, Тициана, Синайский Кодекс Библии,….– «Портрет четы Арнольфини» попал в Британию после наполеоновских войн.

– Войска Веллингтона неплохо здесь поживились. Рисунок ван Эйка, несомненно,– Мишель осторожно открыл конверт, – только на утраченной картине женщина сама держит полотенце. Из соображений скромности, – он даже усмехнулся. Мишель наклонился над папкой. Ему надо было сложить вещи и отправляться на вокзал Аточа, однако мужчина пообещал себе:

– Четверть часа. Занесу в тетрадь все детали. Может быть, на бумаге есть водяные знаки. Может быть, ван Эйк оставил не только подпись, но и еще что-нибудь…, – он протянул руку за лупой. В хранилище, Мишель заметил, что рама круглого зеркала, за спиной купальщицы, украшена резьбой:

– Какие-то странные узоры…, – пробормотал он, – они больше похожи на буквы. Только я никогда не видел таких букв…, – если это был язык, то не европейский. Пошарив по столу, Мишель нашел блокнот и карандаш. Это, конечно, могли быть просто узоры, но средневековые художники часто оставляли на картинах и миниатюрах зашифрованные послания. Он положил перед собой тетрадь, в дверь постучали.

Гауптштурмфюрер фон Рабе был уверен, что у француза нет никакого оружия. Месье де Лу не выглядел человеком, хоть когда-нибудь, державшим в руках пистолет. Фон Рабе сказал себе: «Минутное дело». На его Walther PPK поставили глушитель. Пансион месье де Лу не отличался обилием жильцов, но Макс не хотел привлекать к себе внимания.

Фон Рабе надо было вскоре оказаться в доме у Королевского театра. Двое коллег следило за штабом мадридского фронта. Они должны были удостовериться, что первая часть операции «Ловушка» прошла удачно. Коллеги собирались препроводить Далилу и русского в кафе, и довести их до безопасной квартиры. Техника стояла в соседнем помещении. Макс хотел услышать все, что будет говориться этой ночью. Он дежурил с работником СД, из прибалтийских немцев. Эсэсовец знал русский язык. Макс привлек его к операции для немедленного перевода слов будущего агента. После обработки фотографий Макс намеревался лично встретиться с Мухой. Ему надо было понять, что выболтает русский, на квартире. Макс подготовил подборку статей леди Антонии Холланд. Увидев материалы, русский, как любил говорить фон Рабе, забыл бысобственное имя.

Обсуждая операцию, в Берлине, с Шелленбергом, Макс расхохотался:

– Она в каждой статье называет Сталина тираном, извратившим принципы коммунизма. Русского расстреляют, немедленно. Поклонница Троцкого, у них с таким шутить не любят.

– Кто там еще? – недовольно пробормотал Мишель. Сунув блокнот в карман рубашки, он взял браунинг. Откинув засов, мужчина успел подумать:

– Меир был прав. Он следил за Прадо, он знает, где мы живем. Надо найти Изабеллу, немедленно…, – он даже не успел поднять пистолет. Почувствовав резкую боль в груди, Мишель опустил глаза вниз. Рубашку заливала темная, быстрая кровь, он покачнулся. Фон Рабе, подхватив его, опустил на половицы. Макс не стал рисковать еще одним выстрелом, в голову. Он просто ударил рукоятью пистолета по белокурому, испачканному кровью затылку. На половицы натекла лужа. Голубые глаза закатились, он обмяк.

Переступив через тело, Макс подошел к столу. Положив набросок Веласкеса в конверт, он безучастно посмотрел на рисунок, под включенной лампой. Обнаженная женщина напомнила ему фрейлейн Кроу, только у той были короткие волосы. В углу рисунка Макс увидел дату. Фон Рабе пожал плечами:

– Наверняка, ученическая вещь. Подражание мастерам Ренессанса. Может быть, Мишель и делал. Покойный Мишель, – он усмехнулся. Женщина смотрела прямо на него. Макс, сам не зная, зачем, устроил набросок рядом с Веласкесом:

– Ценности он не представляет, но пусть будет при мне. В Берлине его в кабинете повешу. Все равно скоро фрейлейн Констанца станет моей женой…, – Шелленберг летел в Рим, для разговора с герром Этторе Майорана. Сначала они хотели использовать для знакомства физиков Далилу. Закрывая дверь номера, Макс решил:

– Незачем. Далила пусть остается вне подозрений, в Британии. Она понадобится для герра Питера Кроу. Пусть даже за него замуж выйдет, я разрешу. Для Кроу и для работы с русским…, – убрав конверт в карман пиджака, Макс закурил, насвистывая какую-то голливудскую песенку:

– Герр Майорана сам познакомится с фрейлейн Кроу. Они ученые, оба не от мира сего. Они найдут общий язык. Познакомится, сделает вид, что очарован, пригласит ее в Италию…, – потом в дело вступало СД. Макс не сомневался в успехе операции. Он шел по узкой улице, направляясь к Королевскому театру. Вечер был теплым, в кафе сидели бойцы республиканской армии, с девушками. Опустившись на кованый стул, он заказал кофе с молоком. У него еще оставалось время.

– Затишье, – он посмотрел на темное, почти ночное небо, – но это ненадолго. Скоро легион «Кондор» преподнесет городу сюрприз. Хорошо, что мы знаем о налете. Не хочется погибать под дружественным огнем. Но я и не погибну, – Макс вытянул длинные ноги, покуривая, рассматривая девушек:

– Я увижу торжество идей фюрера, увижу моих детей, в форме Гитлерюгенда. Увижу, как Эмма замуж выходит, как Отто и Генрих женятся…, – он вспомнил колонны штурмовиков, на партийном съезде, в Нюрнберге:

– Рейх будет простираться от Атлантического океана до Сибири, – уверенно сказал себе Макс, – от Гренландии, и до Ганга. Гений фюрера осветит нашу жизнь, мы получим новое оружие, оружие возмездия. Германия станет хозяином мира, – расплатившись, он исчез в шумной, вечерней толпе.


Табльдот в пансионе «Бельградо» накрывали в общей столовой, но постояльцы могли забрать тарелку наверх. Сеньор Хорвич, обычно, уносил еду в комнату. Меир любил читать за обедом. Когда Меир был ребенком, отец всегда журил его за эту привычку.

Меир устроился на подоконнике, с тарелкой бобов и картошки. Свинины он не ел, приходилось, чтобы не вызвать подозрений, выдавать себя за вегетарианца. Такое в Европе считалось американской блажью, никто не задавал лишних вопросов.

Меир пережевывал несоленые бобы, читая газету:

В Нью-Йорке, первым делом, пойду к Рубену. Поем солонины, хот-догов, закажу гамбургер. Два гамбургера…, – картошка была поджаристой, вкусной. Меир улыбнулся: «Ее я бы еще съел, с удовольствием».

Меир следил за аэродромом Барахас. Он, много раз, видел старых знакомых, Кепку и Бороду. Он понял, что Борода летчик, однако оба русских носили штатское. Молодого человека, которого он в Гранаде назвал Красавцем, Меир в Барахасе не встречал, не попадался он и в городе. Впрочем, в Мадриде скопились десятки тысяч людей, беженцы с территорий, занятых франкистами. В такой неразберихе Меиру, вряд ли, удалось бы, кого-то найти, однако он не терял надежды. Отставив пустую тарелку, юноша закурил:

– Кузен Стивен с русскими летает. Надо его перехватить, в городе, когда он к невесте поедет. Поговорить, объяснить, что я не слежу за русскими, мне просто надо знать их имена…, – Меир покрутил головой:

– Стивен мне не поверит. Он укажет на дверь, и будет прав. Не надо родственников в работу вмешивать…, – он услышал старческий голос из-за двери: «Сеньор Хорвич! Вас к телефону».

Повесив трубку, Меир посмотрел на часы. Аптеки были еще открыты. Форд-кабриолет, взятый напрокат, он парковал во дворе пансиона. Меир завел машину:

– Бензина хватит. Мерзавец, как осмелел. Разберусь с Мишелем, посажу его на поезд, и вернусь в штаб мадридского фронта. Разрешения у меня нет, но плевать я хотел на разрешения. Зло надо наказать. У него в кармане, в конце концов, национальное достояние Испании.

Он застал Мишеля, в одних брюках, босиком, с тряпкой в руке. В комнате стоял металлический запах крови. Меир забрал тряпку: «Сядь, пожалуйста. Тебя едва не убили, а ты вздумал пол мыть».

– Неудобно…, – лицо кузена было бледным, – перед сеньорой Мартинес. Если бы ни блокнот, в кармане…, – на полу валялись остатки тетради.

– Его заметки по Гойе, – Меир достал из кармана пиджака аптечный пакет:

– Обработаю твою рану…, – он посмотрел на засохшую кровь на груди у кузена, – выпьешь вина, и поедем догонять поезд. О немце не беспокойся, я обо всем позабочусь. Он только Веласкеса забрал? – Мишель морщился от боли.

Очнулся он тоже от боли. Пробив блокнот, пуля засела под кожей, на груди. Мишель ее вытащил, стараясь не кричать, закусив руку зубами. Затылок ныл, но оказался целым.

– Я не могу говорить, что это ван Эйк, – кузен медленно, аккуратно бинтовал его, – не было экспертизы, ничего не было…, – он принял от Меира чистую рубашку:

– Веласкес и еще один рисунок. Неизвестный фламандский мастер, – Мишель покачнулся. Меир велел:

– Не делай резких движений. Ты много крови потерял. Пей…, – он налил Мишелю половину стакана риохи.

– Статью я восстановлю…, – Мишель собрал остатки окровавленной рубашки.

Он повертел блокнот:

– Мой предок, Робеспьер, стрелял в предка кузена Питера Кроу. У того была в кармане икона. Она сейчас у Теодора, в Париже. Образ остановил пулю. А меня Гойя спас…, – Меир забрал у кузена саквояж:

– Машина на улице. Я знаю, как идет железная дорога. Нагоним твой поезд…, – Меир вел машину. За городом, он выжал из форда все, на что был способен. Стрелка колебалась у отметки восьмидесяти миль. Дорога на восток была пустынной, деревни спали. Мишель сидел, закрыв глаза:

– Повезло ему, – Меир, искоса, посмотрел на кузена, – ничего не скажешь. Очень хочется, чтобы кто-нибудь пристрелил мистера Питера Кроу, фашиста…, – дорога шла рядом с полотном. Меир оглянулся. Увидев дальние огни локомотива, он прибавил скорости. Оказавшись у железнодорожного переезда, Меир резко остановил форд. Кузен встрепенулся: «Что ты делаешь?»

– Называется, бутлеггерский разворот. Хорошо, что здесь шлагбаума нет, иначе пришлось бы его сносить. Никак иначе они нас не заметят…, – загнав машину на рельсы, Меир повернул форд ветровым стеклом к западу. Он посмотрел на часы: «Через пять минут они окажутся здесь». Наверху сиял Млечный Путь, они услышали шум моторов. Чато патрулировали ночной Мадрид.

Мишель пожал Меиру руку: «Я знаю, ты найдешь немца».

– Найду, – юноша подтолкнул кузена:

– Иди, занимайся своим делом. Волк, – смешливо прибавил Меир. Он включил аварийный свет. Мишель вылез из машины и замахал приближающемуся поезду.


Петр Воронов приехал в штаб мадридского фронта, чтобы свериться со списками бойцов интербригад. Они с Эйтингоном хотели найти людей, которые могли оказаться полезными, в будущем. Социалисты и коммунисты их не интересовали. Члены партии охотно сотрудничали с разведкой СССР. Генерал Котов, наставительно, сказал:

– Добровольцы, как майор Кроу. Люди с образованием, с хорошими связями…, – Эйтингон помахал расшифрованной радиограммой из Парижа. У майора Кроу имелась младшая сестра, выпускница Кембриджа. Он состоял в родстве с известными английскими капиталистами, владельцами «К и К», его покойная мать была аристократкой. Летчик университета не заканчивал, но это ничего не значило. Сокол отзывался о нем, как о знающем, начитанном человеке.

– Он имеет доступ к новой технике, – устроившись в отдельном кабинете, Воронов потер глаза: «Накурили-то как». На фронте царила тишина. Франкисты, обломав зубы о прибывшее из Барселоны подкрепление, отошли на старые позиции. Среди колонн Дурутти было много анархистов и членов ПОУМ, но воевали они отменно.

Москва пока не присылала никаких распоряжений, относительно Сокола. Янсон летал на патрулирование Мадрида, обучал советских и западных добровольцев, и, как весело сказал Эйтингон, устраивал застолья. Они держали Сокола под присмотром, за это отвечал Наум Исаакович. В случае приказа об аресте Янсона, они отправляли изменника в Барселону, куда приходили советские корабли. В Испанию доставляли военную технику и специалистов, в СССР шел золотой запас страны. Петр в Барахасе не появлялся. Ему надо было найти Максимилиана фон Рабе. Немец, как сквозь землю провалился.

В кабинете было пусто, ветер шевелил развешанные по стенам плакаты: «Испанцы! Все на защиту Мадрида! Отбросим войска франкистов!». Петр, обычно, носил коричневую, республиканскую форму, но сегодня надел штатский костюм, с трехцветной повязкой.

Окно распахнули в теплый, томный вечер, звонили колокола. Завтра начинался праздник Мадонны Альмуденской, покровительницы города. Эйтингон хохотнул:

– Франкисты навестят церковь, налетов и атак ждать не стоит. Мы будем патрулировать город, но, мне кажется, все пройдет спокойно.

На улице слышалась музыка, шумела толпа. По дороге в штаб, Петр поймал себя на том, что надеется увидеть давешнюю, голубоглазую девушку. Спрашивать о ней Воронов не хотел. Слухи о его интересе могли дойти до генерала Котова, такое могло показаться подозрительным. Петр хорошо знал, какое значение на службе придается бдительности. Английские летчики свободно ездили в город, ходили в кафе, и танцевали с девушками.

– Они не только танцуют, – Петр, не выдержав, закурил сигарету, дыма было столько, что это ничего не меняло, – у майора Кроу местная невеста имеется. И не боится, вдруг она с франкистами связана…, – Петр вспомнил длинные, гладкие, смуглые ноги, в короткой юбке, стройную шею, с коротко стрижеными, белокурыми волосами, узкие бедра. Ночами, на безопасной квартире, Воронов просыпался, думая о ней. Он жил один, Эйтингон часто ночевал в Барахасе. Петр, все равно, не мог себе ничего позволить. Квартиру могли оборудовать техникой. Петр не знал, есть ли здесь камеры, но не хотел рисковать.

– В детдоме никаких камер не было…, – он лежал, закинув руки за голову, спрягая французские глаголы, ожидая, пока пройдет боль:

– И в университетском общежитии тоже было легче…, – Петр, невольно, улыбнулся. Ему, все равно, казалось, что девушка рядом. Он даже слышал ее легкое дыхание. Петру захотелось положить голову на смуглое плечо, и заснуть, обнимая теплую спину.

– Ты ее больше никогда не увидишь, – сердито напомнил себе Петр, занося в блокнот фамилии добровольцев и место их службы. Списки отпечатали по алфавиту. Он дошел до некоего Джона Брэдли, уроженца Лондона, двадцати одного года от роду, профсоюзного активиста. К сожалению, мистер Брэдли был, всего лишь, автомехаником. Судя по списку, он сражался в батальоне Тельмана. Подразделение, в составе двенадцатой интербригады, защищало университетский квартал. Воронов погрыз карандаш. Автомеханик им был ни к чему.

Дверь скрипнула, Петр поднял голову. В белокурых волосах играли золотые отсветы электрической лампы. Она стояла, в форменной юбке, в республиканском кителе, с потрепанной, холщовой сумкой через плечо. На рукаве виднелась трехцветная повязка. Розовые губы улыбнулись:

– Товарищ, у вас не найдется сигареты? Мы приехали с фронта, раздали пачки бойцам…, – фон Рабе велел Антонии молчать о том, что она журналистка:

– Такое подозрительно, милочка, – Макс погладил ее пониже спины, – мы не хотим, чтобы гость насторожился. Вы студентка, изучаете испанский язык, работаете переводчиком…, – Тони так и сказала. Юноша, покраснев, щелкнул зажигалкой. Наклонившись над огнем, Тони не стала сразу распрямляться. Поднимаясь по лестнице, она расстегнула верхние пуговицы кителя. Увидев белоснежную кожу, тускло блестевшую жемчугом, Петр даже забыл, что на столе лежат списки бойцов.

Тони бросила взгляд на машинописный лист:

– Так я и знала. Хорошо, что мы сегодня к университету не ездили, а были в Каса дель Кампо. Завтра попрощаюсь с Изабеллой, скажу, что мне надо в Барселону…, – Тони понимала, кто такой, на самом деле, автомеханик Джон Брэдли. Брат мог найти ее в любой момент, это был просто вопрос времени. Она присела на угол стола, покачав ногой:

– Вы из интербригад? – Тони кивнула на списки:

– Но у вас каталонский акцент. Я его слышала, я жила в Барселоне…, – круглое, гладкое, загорелое колено уходило под небрежно вздернутую юбку. Тони успела забежать домой и поменять обувь. На фронт она ездила в ботинках армейского образца, но танцевать в них было нельзя. Изабелла, в холщовом фартуке, на кухне, мариновала баранину:

– Мне теперь на работу не надо, – грустно сказала девушка, – музей окончательно закрыли…., – она помолчала:

– Хочешь, пообедай завтра с нами, я Стивена пригласила…, – Тони коснулась губами белой щеки:

– Я не хочу мешать, схожу куда-нибудь с журналистами…, – она улыбнулась:

– Складывай вещи, будущая леди Изабелла Кроу…, – герцогиня, нежно покраснела: «В Лондоне увидимся».

Юноша объяснил Тони, что он русский, из специалистов, приехавших в Испанию. Он работал военным переводчиком, с интербригадами. Стивен, на вечеринке, рассмеялся:

– Я знание русского языка держу при себе. Они с подозрением к такому относятся. У нас Теодор в родственниках, эмигрант…, – майор Кроу, добавил:

– Я, конечно, не позволяю себе слушать разговоры русских. Это бесчестно, порядочный человек себя так не ведет. Хотя ругательства я запомнил, – добродушно прибавил майор, – мистер Энтони, в детстве, нам ничего такого не преподавал…, – их учил русскому языку белоэмигрант, бывший офицер.

Тони не стала говорить юноше, что знает русский язык. Заходя в штаб фронта, она огляделась. Двое мужчин, в серых, неприметных костюмах, читали газеты в кафе. Один из немцев отогнул лист. Он указал Тони глазами на высокие двери подъезда.

– В кафе мы будем танцевать…,– обсуждая с юношей линию фронта, Тони рассматривала карту: «Они ничего не услышат, на мне нет микрофонов. Техника еще до такого не дошла. Наверное, – мрачно прибавила Тони про себя:

– Я должна, я обязана это сделать. Потом будь что будет…, – она надеялась, что юноша ей не откажет.

Его звали Петром, фамилии он не упомянул. От нее пахло чем-то горьковатым, свежим, она, прикуривая, касалась его руки. Воронов разозлился:

– Какого черта? Англичане ходят на свидания с местными девушками, и остальные тоже. Но я не знаю, что делать…, – он покраснел. Тони, лукаво, сказала:

– Здесь очень жарко. Если вы закончили дела, – она кивнула на списки, – я бы выпила лимонада, в кафе. Или холодной риохи…, – глаза у нее были светло-голубые, большие, прозрачные. Петр поймал себя на том, что ему наплевать на бдительность:

– Один раз, – сказал он себе, – один только раз. Никто не догадается. Или не один…, – ему, отчаянно, хотелось прикоснуться губами к длинным, темным ресницам:

– Не один раз, много. Всю жизнь…, – Тони соскочила со стола, они стояли совсем рядом. Девушка была высокой, но все равно, ниже его. Белокурые волосы немного растрепались:

– Подождите внизу, сеньора Антония, – попросил Петр, – я отнесу списки, и мы пойдем в кафе…, – он быстро сгреб документы. Тони застучала каблучками по лестнице. Воронов отправился в канцелярию. Из-за двери товарища Каррильо доносился ядовитый, голос:

– Вы мне предлагаете искать в Мадриде высокого, светловолосого, голубоглазого мужчину, отлично владеющего оружием? Предложили бы сразу искать иголку в стоге сена!

Петр насторожился.

Второй голос гневно возразил:

– Да, я не знаю его имени! Я только знаю, что он немец, и у него в кармане ваше национальное достояние, бесценный рисунок. Он покушался на убийство! Пошлите телеграмму в Валенсию, в конце концов. Вам все подтвердят, сеньор Каррильо! Я приходил сюда вчера ночью, но вас не застал…, – мужчина говорил на бойком испанском языке, но у него был сильный акцент.

– Я был на фронте, – глава комитета охраны порядка чиркнул спичкой, – чего, судя по всему, нельзя сказать о вас. Я не видел ваших документов, и не уверен, что они у вас вообще есть. Вы мне предлагаете напечатать плакаты о розыске, на основании непроверенных сведений…, – дверь задергалась, голоса стали неразборчивыми.

Отдав списки, Петр остановился на лестничной площадке:

– Фон Рабе ищут. Англичане или американцы. У того человека похожий акцент. Надо предупредить немца, он нам нужен. Но как его найти…, – Петр сбежал вниз. Они пошли в кафе у Королевского театра. Тони слушала его рассказы о Москве, о Советском Союзе. Они пили лимонад, а потом заказали бутылку риохи.

Город готовился к празднику, несмотря на осаду. Улицы и дома украсили цветами. Завтра процессия, со статуей Мадонны, шла с Пласа Майор на площадь, к кафедральному собору, на торжественную мессу. Тони лукаво указала на музыкантов: «В Советском Союзе танцуют танго, Петр?»

У него были лазоревые, большие глаза в темных ресницах:

– Танцуют, сеньора, но я много работал. Я не умею…, – Петру совсем не хотелось лгать девушке. Антония объяснила, что у нее много знакомых коммунистов, однако сама девушка к партии не принадлежала. Ей было всего восемнадцать. Петр рисковал должностью, партийным билетом, и даже, наверное, жизнью. Он повторил себе:

– Мне наплевать. Неужели я умру, не узнав, что это такое…, – посмотрев в угол кафе, он заставил себя улыбнуться:

– У меня не было времени научиться, сеньора.

Он, незаметно, взглянул туда еще раз:

– Интересно. Значит, они за нами следили. Пусть сеньора Антония поведет меня в танго. Посмотрим, чем все закончится…, – заиграли «Кумпарситу».

Она прижималась к нему маленькой грудью, у нее были нежные, прохладные пальцы. Приблизив губы к его уху, девушка шепнула, по-русски:

– Товарищ, я тоже коммунист. Товарищ, я должна предупредить, это ловушка…., – Тони услышала смешок в его голосе:

– Я понял, товарищ Антония. Вы не беспокойтесь, я с вами…, – Петр едва не прибавил: «Теперь так будет всегда». Облегченно, закрыв глаза, Тони ощутила его твердую, уверенную руку на талии. Петр едва удержался, чтобы не опустить ладонь ниже. Все складывалось, как нельзя лучше.

Они кружились по залу, переливался аккордеон, звенела скрипка. Петр коснулся губами ее шеи, мимолетно, на одно мгновение. Она откинула голову, щеки запылали, девушка ловко выгнула стройную спину, белокурая голова легла ему на плечо. Петр усмехнулся: «Фон Рабе останется доволен новым агентом, обещаю».

Тони не стала рассказывать Петру о фотографиях. Девушка, за танцем, повторяла:

– Он связан с разведкой, это понятно. Я не хочу в такое встревать. Фон Рабе отдаст фотографии, сегодня ночью. Завтра утром я уеду, в Валенсию, и сяду на корабль. В Мексике, в Америке, меня никто не найдет, ни фон Рабе, ни русские. В Нью-Йорке отнесу рукопись в издательство. Вернусь сюда, если продолжатся бои…, – Тони, все равно, невольно запоминала все, что говорил ей Петр о Советском Союзе.

Он оказался такой же шарманкой, как и остальные. В Барселоне, Тони иногда читала советские газеты. Их привозили в Испанию с кораблями. Она морщилась, пролистывая бесконечные славословия великому Сталину:

– Пуля, метившая в Сталина, метила и в наши сердца. Она должна была пройти миллионы сердец, ибо Сталин есть общее достояние наше, наша слава и честь. На швейной фабрике им. Тинякова стахановцы пальтового цеха внимательно знакомились с обвинительным заключением по делу троцкистко-зиновьевской банды…, – Тони, гневно, швырнула «Правду» в угол комнаты:

– Сталин избавляется от соперников. Какая чушь! Троцкий не состоит на содержании у Гитлера. Шестнадцать человек расстреляно. И это только те, о ком в газете написали. Их ждет большой террор, – поняла Тони. Закурив папироску, она вышла на балкон. В Барселоне стояла осенняя жара, поблескивало море. На углу, ребята с нарукавными повязками ПОУМ перешучивались с девушками:

– Как в Германии, когда Гитлер убил Рема, Штрассера, их сторонников. Ночь длинных ножей. Только, кажется, в Советском Союзе ночь станет вечной…, – взяв тетрадь, Тони начала быстро писать.

Петр говорил о новой Москве, о канале, строящемся от столицы до Волги, о еще одном канале, между Балтийским и Белым морями. Он рассказывал о заводах и фабриках, об освоении Дальнего Востока, о комсомольцах, покоряющих природу. Тони, вздохнула:

– Комсомольцы. Лучше бы признался, сколько заключенных погибло на стройках, сколько крестьян сослано в Сибирь, за то, что они владели землей. Ленин провел реформу, установил новую экономическую политику. Советский Союз мог стать примером для всего мира, образцом социалистического государства, но превратился в вотчину тирана. Сталин ничем не лучше Гитлера…, – Тони сделала вид, что немцы познакомились с ней случайно:

– Я знала, – шептала она Петру, – знала, что они хотят завербовать кого-то из русских. Я согласилась потому, что я коммунист. Я понимаю, вам важно иметь доступ к планам нацистов. И вы мне…, – Тони не закончила, ее щека зарделась:

– Вы мне…, – она заговорила о чем-то другом.

– Я ей нравлюсь…, – он все, никак не мог поверить:

– Нравлюсь. Наплевать, что они сделают фотографии. Расскажу все Науму Исааковичу. Антония разделяет наши идеалы. Мы всегда будем вместе, поедем домой, в Москву…, – Тони, шепотом, призналась, что в квартире стоят камеры и микрофоны. Она ощутила его горячее дыхание:

– Я обещаю, товарищ Антония, нацисты получат то, что хотят. Остальное предоставьте мне…, – он бросил на стол пару купюр. Тони поднялась на цыпочки: «Здесь, на третьем этаже…».

Ночь была звездной, ее глаза блестели, она легко, часто дышала. В арке, ведущей во двор дома, Тони закинула ему руки на шею. С улицы слышались гудки проезжающих машин, играла музыка, неподалеку:

– Один раз, – напомнила себе Тони, – для того, чтобы фон Рабе, оставил меня в покое. Петр не знает, кто я такая, и никогда не узнает. Он и фамилии моей не спрашивал, и я его тоже…, – у него были сухие, ласковые губы, горячие руки. Они быстро поднялись по лестнице на третий этаж. Вручив Тони, ключи от квартиры, при первой встрече, фон Рабе заметил:

– Не забудьте включить свет. Не стройте из себя скромницу. Нам нужны четкие, хорошие кадры.

Все было, понял Петр, как в его снах.

Оказавшись в передней, он забыл, что квартира оборудована техникой, что немцы слушают каждое их слово. Опустившись на колени, он целовал ее ноги, снимая туфли, прикасаясь губами к тонкой, загорелой щиколотке, вдыхая горьковатый аромат. Петр помнил запах, с того дня, когда они столкнулись на лестнице:

В кафе они говорили на испанском языке, но сейчас перешли на английский:

– Тони, иди ко мне, иди сюда…, – он еле вспомнил, что им надо быть в гостиной, еле понимал, что происходит. Она схватила его за руку:

– Сюда, сюда…, – Тони щелкнула рычажком выключателя. Все должно было случиться так, как ей велел фон Рабе. Тони не хотела вызывать у немца никаких подозрений:

– Петр не виноват, – она усадила юношу на стул, – не виноват, что оболванен тираном. Они все оболванены. Когда-нибудь, Советский Союз опомнится, обязательно. Нельзя подвергать его риску. Пусть выполняет задание, а я уеду, исчезну…, – Петр понял, что сны были просто снами.

– Я не мог себе представить…, – положив руки на растрепанную, белокурую голову, он потянул Тони к себе, расстегивая пуговицы кителя, чувствуя ее рядом, теплую, нежную, с длинными, гладкими ногами. Юбка упала на пол, он сбросил пиджак, затрещали пуговицы на рубашке.

Он не знал, что женщины, под военной формой, могут носить шелк. Под шелком все было гладким, обжигающим губы, сладким, как сахар. Он никогда не слышал, как стонет женщина.

Не осталось ничего вокруг, кроме нее. Он целовал белую, нежную шею, сжимая пальцы, комкающие скатерть, слышал ее крик. Он и сам закричал, счастливо, облегченно. Тони оказалась у него на руках, в спальне загорелся свет, он опустил ее на большую кровать. Девушка притянула его к себе, откидываясь на прохладные простыни.

В ванной, она лежала мокрой головой на его плече, счастливо, сонно улыбаясь. Петр, обнимая ее, под водой, вспомнил лихорадочный шепот:

– Сейчас нельзя. Я покажу тебе, что делать. Только осторожно…, – она закусила губу, выгнув спину, стоя на четвереньках. Это было так хорошо, что он, невольно, всхлипнул. Петр наклонил голову, целуя теплую талию, Тони помотала головой:

– Милый, еще, еще…, – постель пахла лавандой. Он прижимал Тони к себе, не в силах отпустить. Петр целовал ее плечи, слыша ровное, размеренное дыхание. Он шептал, по-русски: «Тонечка, я так люблю тебя, Тонечка…»

Микрофоны встроили в спинку кровати, провода шли в соседнюю квартиру. Сидя в наушниках, фон Рабе вопросительно посмотрел на соседа. Коллега написал в блокноте: «Ich liebe dich». Макс, удовлетворенно поднял большой палец вверх. Он посмотрел на часы. Далила должна была покинуть квартиру, как только русский крепко заснет. Макс взял комплект фотографий из Кембриджа. Катушки магнетофона медленно крутились. Они услышали шорох в наушниках. Далила одевалась.

– Я сейчас, – одними губами сказал Макс коллеге, – когда он проснется, надо за ним проследить. Он не знает, где живет Далила, поэтому пойдет к себе, скорее всего. В квартиру, у рынка…, – коллега кивнул.

На лестничной площадке горела одна, тусклая лампа. Антония покуривала папироску. Короткие волосы были еще влажными, капельки воды блестели в электрическом свете. Она застегнула пуговицы на воротнике кителя. Фон Рабе скрыл улыбку:

– Судя по всему, герр Петр на ней живого места не оставил. Я с удовольствием полюбуюсь на фото, и он тоже. Не говоря о подшивке статей леди Антонии. Связь с троцкисткой. Его сразу, как они говорят, поставят к стенке…, – Далила тоже прислонилась к стене:

– Как будто на расстрел пришла, – девушка стояла прямо, развернув плечи, – как будто она в Моабите…, – голубые, прозрачные глаза презрительно посмотрели на Макса. Антония, молча, протянула руку. Она сомкнула пальцы на фото: «Негативы, мистер фон Рабе».

Макс насторожился, но вспомнил, что Далила появилась в кафе без сумки:

– У нее нет оружия. Она меня не пристрелит, побоится. Она знает, что я здесь не один…, – Макс, внезапно, прижал девушку к стене. Она даже не могла пошевелиться:

– Негативы я отдам, когда посчитаю нужным…, – от него пахло табаком, у него были ловкие, цепкие пальцы. Тони попыталась вывернуться:

– Оставьте меня в покое. Вы получили, то, что хотели…, – Макс раздул ноздри:

– Милочка, заткнитесь. Я решаю, что делать…, – сучка вцепилась зубами ему в запястье. Фотографии полетели на пол. Макс ударил ее по лицу, из носа девушки закапала кровь:

– Молчите, – он развернул ее лицом к стене, – я ваш хозяин, и не вздумайте от меня убегать. Я вас найду, и вы об этом пожалеете…, – коленом раздвинув ей ноги, он задрал юбку к пояснице. Тони дернулась, сжав руки в кулаки:

– Если его не убьют русские, то убью я, обещаю. Рано или поздно я его застрелю…, – она почувствовала горячее, липкое у себя на ногах. Фон Рабе застегнулся:

– Поняли, леди Антония? Если нет, я могу повторить. Я могу сдать вас русским. Герр Петр, – он кивнул на дверь квартиры, – вас лично пристрелит, когда узнает, кто вы такая.

Он вытер руку об окровавленное лицо девушки:

– Ведите себя тихо, подчиняйтесь мне…, – фон Рабе ушел. Глубоко выдохнув, девушка собрала фотографии.

– Ему не жить, – зло подумала Тони, спускаясь вниз, – он мертвец. Его ищут и скоро найдут…, – Тони вспомнила фото в руках у Мишеля.

Проскользнув в туалет открытого кафе, девушка вымыла лицо. В маленьком зеркале отражались растрепанные волосы, круги под глазами:

– Кузен Мишель в Валенсии…, – девушка помотала головой:

– Нет, нет, он мне отказал. Ты встретишь человека, который тебя полюбит, и ты полюбишь его…, – закрывшись в хлипкой кабинке, Тони закурила. Унитаза здесь не было, только выложенная плиткой дырка в полу. Она медленно, методично рвала фотографии на мелкие кусочки:

– Когда это случится, я все расскажу. Он меня будет любить, он поймет…, – Тони дергала за цепочку, пока не увидела, что все обрывки исчезли.

Тщательно вымыв руки, она пошла домой.

– Изабелле объясню, что возвращаюсь в Барселону…, – на Пасео дель Прадо девушка услышала, шелест каштанов, под ветром:

– Сяду на первый поезд, в Валенсию, а оттуда в Мексику…, – она, обессилено, прислонилась к стволу дерева.

Наверху сверкал Млечный Путь:

– Мы обсуждали московские процессы, с Джорджем, в Барселоне. Он удивлялся, что обвиняемые признавались в несуществующих преступлениях…, – Тони горько улыбнулась:

– Иногда тебе угрожают чем-то, чего ты не можешь перенести, о чем не можешь подумать. Тогда ты говоришь:

– Не делайте этого со мной, сделайте с кем-нибудь другим…, – она подышала, вспомнив лазоревые глаза Петра.

Ей в голову пришли слова песенки, которую Тони выучила девочкой, в скаутском отряде:

Underneath the spreading chestnut tree
I loved him and he loved me…
Она шепнула:

Под развесистым каштаном
Продали средь бела дня,
Я тебя, а ты меня… -
Тони съехала вниз, на брусчатку бульвара:

– Фон Рабе прав. Петр отдаст меня немцам, когда узнает, кто я такая. Надо забыть о нем, навсегда. Я так и сделаю. И я его отдам, чтобы спасти свою жизнь.

Тони подняла голову. В звездном небе слышался шум самолетных моторов. Проводив глазами республиканские истребители, девушка нашла в кармане кителя ключи. Пора было собираться. Тони хотела попасть на первый утренний поезд.


Утром бойцам батальона Тельмана разрешили отправиться в Мадрид. Они занимали окопы рядом с университетом. Франкисты отошли дальше, к западу. Товарищ Ренн, командир батальона, на поверке, сказал:

– Оставим дежурных, из каждой роты, а остальные…, – немец повел рукой в сторону города, – получают увольнительную, до полуночи.

У Ренна была отличная выправка. Во время войны он служил офицером в королевском саксонском лейб-гренадерском полку. Немцы рассказали англичанам, что Ренн происходил из старой, аристократической семьи. Его отец служил воспитателем у саксонских принцев. Командира, когда-то, звали Арнольд Фридрих Фит фон Гольсенау. Сменив имя, он отказался от титула, когда вступил в партию. И он, и комиссар батальона, товарищ Бредель, прошли через арест и превентивное заключение в концлагере. Многие бойцы батальона, где служил Джон Брэдли, знали, что такое тюрьма и Дахау. Немцы о таком говорить не любили. Джон, конечно, их и не расспрашивал.

Он обслуживал несколько танков и автомобили, приданные батальону, старые рено и форды. Ребята знали, что Джон не коммунист, но здесь воевали, разные люди. У них были немцы, англичане и русские. Советские ребята, пригнавшие в Мадрид танки, обучали бойцов управлению машинами.

Джон успел побывать за рычагами Т-26. Вечером он сидел, привалившись к закопченной стене университета, тяжело дыша. Рядом опустился командир его танка. Русский не понимал английского языка, в бою они объяснялись на пальцах. Джон не хотел показывать свое знание русского. В беспрерывном грохоте, чувствуя, как трясется, броня, в запахе гари, юноша успел подумать:

– Слова незнакомые, те, что он кричит. Мистер Энтони нас такому не учил…, – потом Джон узнал, что они означают. Вдалеке, на горизонте, догорали расстрелянные итальянские танки. Над разоренным университетским парком стелился тяжелый, черный дым. Бой начался в шесть утра. Ребята с передовой подняли батальон, в окопах франкистов начиналось движение. Над пробитыми снарядами, черепичными крышами университетских зданий, играл багровый закат.

Они с русским оказались тезками. Офицер на вид, был только немного старше Джона. Они передавали друг другу русскую папиросу. Джон морщился, ссадина на лице болела. Он ободрал щеку о край танкового люка, вытаскивая из машины раненого стрелка, передавая его санитарам. Русский потрепал его по плечу: «Молодец». Джон, невольно, улыбнулся: «Gracias, camarada».

– Первый бой…, – Джон стоял, в ряду других бойцов:

– С тех пор, сколько их было. Я здесь вторую неделю, и только вчера настало затишье.

Отец вызвал его из Кембриджа, когда пришло письмо от сестры. По телефону отец сказал, что хочет видеть его в Лондоне, немедленно. Ведя машину в столицу, Джон думал, что объявился немец, фон Рабе, следивший за лабораторией Резерфорда. Однако все оказалось хуже.

– Если может быть хуже…, – Джон вертел письмо с испанскими марками:

– Я виноват, я за ней не уследил. Но Тони сказала, что уезжает в Манчестер…, – отец сидел на подоконнике, покашливая, затягиваясь сигаретой, разглядывая купол собора святого Павла.

– Документы на столе, – коротко сказал он, – отплываешь из Плимута, послезавтра. Я бы тебя на самолете отправил, – поднявшись, герцог прошелся по голым половицам кабинета, – но сейчас ничего под рукой нет. За Кембридж не беспокойся, я туда пошлю человека. Как Констанца? – отец, зорко, посмотрел на Джона. Юноша, растерянно, сказал:

– Работает. Папа, – он замялся, – я ничего не знал, правда. Тони мне не говорила…

Он, впервые, заметил темные круги под глазами отца. Герцог носил старый, твидовый пиджак, с заплатками на локтях, потрепанный пуловер. Джон, отчего-то, положил ладонь на оправленный в медь клык, у себя на шее. Остановившись рядом, отец обнял его за плечи:

– Не знал, конечно. Да и кто бы мог знать…, – он поморщился, как от боли:

– В общем, рыбаки тебя высадят на северном побережье, на республиканской территории. Доберешься до Барселоны, найдешь Тони, привезешь ее домой. Сам не погибни только, – коротко усмехнулся отец:

– Шучу. Ты у нас человек осторожный, весь в меня. Майор Кроу там сейчас…, – он достал из кармана пиджака письмо:

– Теодор пишет, что Мишеля тоже в Мадрид отправили, музей Прадо эвакуировать…, – герцог передал сыну паспорт: «Согласно семейной традиции. Ты с двенадцати лет машину водишь, в технике разбираешься».

В Барселоне Тони не оказалось. Потолкавшись в штабах анархистов и ПОУМ, Джон выяснил, что сеньора Антония отправилась в Мадрид. Он пришел с профсоюзным билетом и удостоверением члена лейбористской партии в бараки Ленина. Через три дня, Джон сидел за рулем грузовика. Машина везла в Мадрид пушки и артиллерийские снаряды. Юноша надеялся, что в столице ему удастся найти сестру, однако, приехав с оружием в батальон Тельмана, он остался на позициях. Невозможно было бросать товарищей на передовой. Джон и не собирался такого делать.

– У католиков сегодня праздник, – сказал Ренн по-немецки. Командир перевел свои слова на английский, со скрипучим акцентом:

– Атак со стороны мятежников не ожидается. Съездите в город, – Ренн, неожиданно рассмеялся, – погуляйте, с девушками познакомьтесь…, – в Барселоне, Джон, исподтишка любовался испанками, но одергивал себя:

– Ты здесь не для такого. Найдешь Тони, доставишь ее в Англию. Папа ее запрет в Банбери, в компании с полицейским постом…, – Джон наливал бензин в старый форд, куда собиралось набиться, по меньшей мере, десять человек. Ренн разрешил взять батальонные машины:

– Пешком вы только к вечеру до Мадрида доберетесь.

Юноша вытер руки тряпкой:

– Как она может? Папе шестой десяток, у него виски седые. Он все нам отдал, один нас воспитывал, и не только нас, и Стивена с Констанцей. И Питера…, – Джон, в сердцах, сплюнул на землю:

– Мерзавец здесь не появится, хотя он и фашист. Он шкуру бережет…, – шествие штурмовиков Мосли по Кейбл-стрит закончилось, когда жители Уайтчепеля встретили их на баррикадах. Отец, весело, заметил:

– Избиратели тети Юджинии не подвели. Полиция пыталась навести порядок, – он развел руками, – на разрешенном мероприятии, но что-то мне подсказывает, сэру Мосли недолго осталось маршировать по Лондону в униформе, – кузена Питера, как понял Джон, в Уайтчепеле не было.

– Шкуру бережет, мерзавец…, – Джон завел форд. Юноша крикнул бойцам, курившим у входа в университет: «Машина подана!». Утро стояло отличное, солнечное, небо было совершенно пустым.

– Ни облачка, – Джон поднял голову, – ноябрь, а такая жара. Я здесь загорел…, – каждый день, стоя в очереди к зеркалам в университетском туалете, с бритвой, он думал:

– У меня лицо неприметное, как у папы. Стивен красавец, и Наримуне тоже. Не говоря о парижских кузенах, те в кино сниматься могут.

Они делали больше шестидесяти миль в час, в лицо бил теплый ветер. Джон затянул, высоким тенором:

It's a long way to Tipperary,
It's a long way to go.
It's a long way to Tipperary
To the sweetest girl I know!
Гитару он сюда не привез, но в батальоне в них не было недостатка. Джон успел выучить и немецкие песни, и даже русский «Авиамарш».

Goodbye, Piccadilly

Farewell, Leicester Square! – подхватили англичане.

Джон решил:

– Сначала схожу на Пласа Майор, откуда шествие начинается. Тони, скорее всего, там окажется. Она журналист, она такого не пропустит…, – навстречу ехал форд-кабриолет. В облаке пыли Джон увидел водителя, молодого, в круглых очках:

– Лицо очень знакомое. Наверное, я его в Барселоне встречал…, – в центре города, Джон велел приятелям: «Смотрите в оба. С парковкой сегодня будет плохо». Они, наконец, приткнули машину в каком-то дворе. Колокола звенели, люди шли с цветами. Джон проводил глазами высокую, красивую темноволосую девушку:

– Запомните, где машина стоит. Я вас по всем городским кафе искать не собираюсь, тем более, навеселе…, – в батальоне ввели сухой закон, но на увольнительные он не распространялся.

– Мне даже вина не выпить…, – Джон нашел девушку, но опять потерял ее из виду. Пласа Майор была запружена людьми. На носилках, колыхались статуи Мадонны. Пожилые женщины пришли в пышных юбках и кружевных мантильях. Над площадью плыли удары колоколов. Изабелла поднялась на цыпочки:

– Я ему сказала, чтобы стоял у статуи короля Филиппа. Правильно, столько людей, что немудрено, разминуться…, – Изабелла, утром, нашла на кухне записку от леди Антонии. Девушка уехала в Барселону. Герцогиня покраснела:

– Она ни о чем не подозревала. Она очень деликатная, конечно…, – достав бутылку хорошего вина, она перестелила постель, вдыхая запах лаванды. У Стивена сегодня был свободный от полетов день:

– И ночь тоже…, – девушка остановилась, с простынями в руках, – я не хочу больше ждать, не могу…, – она перекрестилась:

– Святая Мадонна, блаженная Елизавета, простите меня. Но мы любим, друг друга…, – завидев Изабеллу, Стивен пошел ей навстречу.

Она надела шелковое, ниже колена платье, гранатового цвета, на белой шее переливался тонкий, золотой крестик. Изабелла помахала, проталкиваясь через толпу.

Джон, открыв рот, смотрел на медленно двигающуюся процессию. Сквозь колокольный звон, он услышал какой-то звук, далекий, жужжащий, становящийся сильнее. Подняв голову, он увидел черные точки в голубом небе. Джон, даже не думая, закричал: «Воздух!»

Стивен успел ощутить пожатие теплой руки. Изабелла, внезапно, толкнула его на землю. Он вспомнил темную гостиную в квартире, легкое дыхание рядом.

– Мы думали, что франкисты не поднимут самолеты…, – он попытался перевернуться, защитить ее своим телом, прижать к булыжникам площади.

Загрохотали бомбы. Три юнкерса пронеслись над Пласа-Майор, прицельно расстреливая бегущих людей. Джон заметил черные кресты на крыльях. В голове зазвенело, она стала легкой.

– Контузия, – юноша почувствовал тянущую боль в затылке, – папа рассказывал, его ранило и контузило, в начале войны. Осенью четырнадцатого. Ему дали отпуск, а я родился летом пятнадцатого. Потом его под Ипром газами отравило…, – вокруг все гудело. Казалось, еще били колокола.

Джон заставил себя открыть глаза. Вокруг валялись расколотые, окровавленные куски статуй, растоптанные цветы. Юноша закашлялся. Над Пласа Майор висела белая, каменная пыль. Рядом бился отчаянный, женский крик, кто-то стонал. Джон сделал несколько шагов, среди неподвижно лежащих людей.

– Будьте вы прокляты, – повторяла женщина, – прокляты, убийцы, фашисты…, – раненый полз, оставляя за собой кровавый след. Мужчина стоял на коленях, спиной к нему, раскачиваясь. Джон услышал хриплый, низкий вой:

– Нет, нет, Господи, я прошу тебя, не надо…, – Джон замер, посмотрев в лазоревые глаза. Кузен, казалось, не узнавал его. Он плакал, удерживая в руках тело. Джон понял:

– Девушка, что я видел. Она была жива, а теперь…, – темные волосы покрыла каменная пыль. Джон подумал: «Будто поседела». Он глядел на кровь, текущую по рукам кузена, на изуродованную осколком голову девушки. Стивен поднялся и пошел куда-то, обнимая ее, неразборчиво бормоча. Джон, было, хотел догнать его, но пошатнулся и упал. Перед глазами встала пелена. Билколокол, свистели пули, Джон опять заметил черные кресты на крыльях истребителей, проносящихся над площадью. Жалобно застонав, он потерял сознание.


Высокий, светловолосый, изящный молодой человек с утра обосновался в кафе, у рынка Сан-Мигуэль. Республиканские флаги на углах улиц приспустили. Ветер колыхал траурные банты. Согласно спешно напечатанным плакатам, при вчерашнем налете погибло более семидесяти человек. Около двухсот, было ранено. Максу очень не понравилось, что дом на бульваре Пасео дель Прадо, где обреталась леди Антония, оказался разрушенным. Он прошелся по улице вечером, после бомбежки. От здания остались одни руины, на булыжнике валялись обгорелые куски мебели. Кровь на тротуарах замыли. Большой каштан, напротив, дымился. Дерево раскололо на две части.

У легиона «Кондор» имелись координаты зданий в Мадриде, считавшихся нужными для оперативной деятельности. Макс, недовольно, закурил сигарету:

– Не скажешь им ничего. Люфтваффе есть Люфтваффе. Начнут объяснять, что при воздушном налете невозможно избежать, как они говорят, косвенного ущерба.

Косвенным ущербом могла стать леди Антония. Максу это было совсем не по душе. Его люди, осторожно, проверили мадридские госпитали. Среди раненых девушка не числилась, однако такое, ничего не значило.

– Ладно, – сказал себе Макс, – если она выжила, я ее найду.

Негативы, он уничтожать не собирался. Кембриджские снимки остались в Берлине, а мадридские были у него в кармане. Фотографии отпечатали утром. Проснувшись, русский дошел, как и предполагал Макс, до своей квартиры.

– Конечно, – размышлял гауптштурмфюрер, – они говорили в кафе, когда танцевали. На квартире она ничего подозрительного не выболтала, не сказала свою фамилию. Но Муха узнает от меня о леди Холланд. Не думаю, что за танго она ему что-то шептала, кроме милых глупостей. Леди Антония понимала, что не стоит ей себя выдавать…, – смерть Далилы ничего не меняла. Увидев фотографии, советские немедленно бы арестовали Муху.

Макс увидел русского, в республиканской форме. Юноша вышел из подъезда дома, где большевики, как подозревал фон Рабе, оборудовали безопасную квартиру.

Когда Петр проснулся, Антонии рядом не оказалось. Он понимал, что девушка не оставила записку, из соображений безопасности. Сбитая постель пахла лавандой, на подушке Петр заметил белокурые волоски. Он лежал, закинув руку за голову, куря папиросу:

– Я ее найду, обязательно. Найду и увезу в Советский Союз. Она наша девушка, коммунистка. Мы всегда останемся вместе…, – Петр понимал, что сейчас его тоже могут фотографировать, но не выдержал, и поднес к губам белокурый волос: «Тонечка…». Он вспомнил лихорадочный, быстрый шепот:

– Хорошо, так хорошо, милый…, – Петр улыбнулся:

– Она мне не откажет. Я люблю ее, и она тоже любит меня, я уверен. Ей надо было уйти, чтобы не подвергать меня опасности…, – по дороге домой, на рассвете, Петр заметил, что за ним следят. Он скрылся в подъезде: «Подожду, когда появится герр фон Рабе, собственной персоной».

Во время бомбежки Петр был в штабе мадридского фронта. Стекла в здании вылетели, но никто не пострадал. Он пришел на Пласа Майор, когда на площади стояли санитарные машины:

– А если она была здесь…, – испуганно подумал Петр:

– Но как ее найти, я даже фамилии ее не знаю…, – телефонная линия с Барахасом была нарушена. Петр дозвонился Эйтингону только вечером. Он коротко сказал, что немцы вступили в контакт, и он ожидает встречи с фон Рабе. Эйтингон хохотнул:

– Молодец, доложишь все подробно. У нас здесь…, – Наум Исаакович сочно выматерился:

– У нашего приятеля, майора Кроу, невеста при налете погибла. Я сказал Соколу, что в таком состоянии его и надо вербовать. Он не понимает, что вокруг происходит. Хорошо, конечно, что Сокол его водкой поил…, – слышно было, как Эйтингон закуривает:

– Но такого мало. Достаточно было просто немного нажать, что называется. Товарищ Янсон меня по матери послал. Улетел, с англичанами, бомбить аэродром франкистов. Не запретишь ему…, – Эйтингон, опять, выругался: «Хотя бы у тебя хорошие новости, Петр».

– Хорошие новости…, – Петр оглядел узкую улицу, кафе на углу.

Фон Рабе покуривал, вольготно раскинувшись в плетеном кресле. На рукаве пиджака немца красовалась трехцветная повязка республиканцев. Товарищ Каррильо уехал на фронт, но, насколько знал Петр, плакатов о розыске фон Рабе пока не печатали. Оставалось неизвестным, с кем говорил Каррильо. Воронов повторил себе:

– Англичане или американцы. Здесь есть шпионы западных стран, несомненно. Они хотят завербовать советских специалистов…, – проходя мимо столика фон Рабе, Петр услышал низкий, тихий голос:

– Сеньор, у меня есть информация, которая может оказаться для вас полезной…, – юноша обернулся, лазоревые глаза спокойно взглянули на него: «Я не знаю, кто вы такой».

– Я вам представлюсь, – пообещал фон Рабе, – непременно. Здесь неудобно говорить…, – он кивнул в сторону Королевского театра: «Встреча не займет много времени, обещаю». Они оказались у дома, знакомого русскому. Фон Рабе заметил, что юноша побледнел:

– Я не понимаю…, – он положил руку на карман кителя. Макс шепнул:

– Не надо доставать оружие, сеньор Петр. Подобное не в ваших интересах, поверьте…, – они поднялись на третий этаж, Макс открыл дверь квартиры:

– Планировка, вам, кажется, знакома. Гостиную найдете сами…, – в глазах русского метался страх.

Макс, невольно, потянул носом. Ему показалось, что в квартире, до сих пор, пахнет лавандой.

– Садитесь, сеньор Петр…, – он поставил перед юношей пепельницу и положил пачку немецких сигарет. Молодой человек вздрогнул:

– У меня есть…, – рука поползла в карман. Макс навел на него вальтер:

– Я вам не советовал совершать необдуманные поступки, сеньор Петр. Или товарищ Петр…, – он вынул из конверта фотографии. Гауптштурмфюрер остался довольным. Снимки получились отличного качества. Записи с микрофонов тоже оказались прекрасными. Макс подошел к магнетофону. Прибор, утром, водрузили рядом с радио. Фон Рабе нажал кнопку.

– Кажется, все происходило здесь…,– задумчиво сказал Макс, слушая женский крик: «Еще, еще…, Я хочу тебя, так хочу…». Русский не отводил глаз от фотографий.

– За столом…, – Макс наклонился над его плечом:

– И на стуле, и на кровати. Интересные снимки из ванной. За такие фото любой порнографический журнал заплатит хорошие деньги. Между прочим, – фон Рабе покашлял, – в Америке, во многих штатах, подобные практики наказываются тюрьмой. А как с этим обстоит дело в Советском Союзе? – он перемотал пленку на магнетофоне.

– Тонечка, – услышали они шепот, – я люблю тебя, Тонечка…, – у русского тряслись губы. Он попытался встать:

– Можете отправлять фото, куда хотите, – сеньор Петр откинул голову:

– Нет никакого преступления в том, что мужчина и женщина…, – Макс положил ему руку на плечо:

– Не торопитесь, товарищ Петр. Смотря, какая женщина…, – заставив юношу сесть, он отдал ему папку со статьями леди Антонии.

– Вы знаете языки, – небрежно заметил Макс, – разберетесь. Здесь и снимок имеется…, – он, ловким жестом, подсунул Петру вырезку из Freedom, – думаю, вам хорошо знакомо лицо девушки. И тело тоже…, – он рассмеялся. Freedom была органом британских анархистов.

Петр не верил своим глазам. С фото на него смотрела Тонечка, как он называл, про себя девушку. Она стояла на трибуне, под черным флагом анархистов. В подписи говорилось: «Антония Холланд выступает на собрании партии».

– Холланд, – одними губами, незаметно, прошептал Петр. Он знал, что запомнит ее имя, навсегда.

– Газеты ПОУМ, из Барселоны, – Макс расхаживал по гостиной, – тоже очень интересное чтение, товарищ Петр. Вы, в «Правде», пишете, что Троцкий и его банда находятся на содержании у нацистов. Мы читаем ваши публикации, – Макс поднял бровь:

– Мне кажется, – гауптштурмфюрер пощелкал пальцами, – все очень, как бы сказать, сходится. Связь с поклонницей Троцкого. У вас за такое недавно шестнадцать человек расстреляли. Несомненно, – он упер руки в стол, – вы тоже, товарищ Петр, получаете задания от шпионского центра в Мехико…, – Воронов слушал и не слышал его. Он знал, что Тонечка ошибается.

– Она молода, – сказал себе Воронов, – ей восемнадцать лет. Она запуталась. Когда мы с ней встретимся, я обязательно раскрою ей глаза. Она полюбит товарища Сталина, поймет, что именно он является лидером мирового коммунизма…, – Эйтингону о Тони рассказывать было нельзя. Как бы хорошо начальство не относилось к Петру, подобных ошибок не прощали. Он бы никогда не смог доказать своей невиновности.

– Даже Иосиф Виссарионович мне не поверит…, – горько подумал Петр, – но нельзя ничего скрывать от партии.

Он разозлился:

– Кукушка скрывала своего отца, американца. Зря, что ли, документы в запечатанном конверте лежали? Иосиф Виссарионович, правда, сказал, что партия знала о Горовице, но все равно…, – Петр поднял лазоревые глаза: «Что вы хотите?»

– Слышу голос разумного человека, – одобрительно отозвался фон Рабе: «Я сварю кофе, и мы с вами подробно поговорим, товарищ Петр».

Воронов уходил с квартиры с адресом безопасного ящика, в Париже, куда надо было отправлять письма. Фон Рабе пообещал, что его найдут, в Москве. Макс провожал взглядом спину Мухи:

– Очень хорошо. Он, все, что угодно сделает, только бы фотографии не попали в руки его начальства, в Москве. Будет поставлять сведения…, – Муха сказал, что у республиканцев есть приметы высокого, светловолосого немца. Макс, про себя выругался:

– В музее я представлялся французом. Неужели парень выжил? Но как? Я совершенно точно его застрелил. Ладно, – он оглядел квартиру, – хватит здесь болтаться. Ребята присмотрят за Мухой. Мне пора заняться фрейлейн Констанцей, и ее работой на благо рейха. Моей будущей женой, – Макс, почувствовал, что улыбается.

Петр встречался с Эйтингоном в штабе мадридского фронта. Он придумал историю о своей вербовке, о том, что он позволил себе изобразить пьяного.

Воронов шел, повторяя себе:

– Если все это правда, то они, действительно, держат меня в руках…, – Петр поднял голову. В небе барражировали самолеты:

– Я найду Тонечку. Это просто комбинация нацистов, ее оболгали. Иначе быть не может. Мы навсегда останемся вместе, – посмотрев на часы, Воронов прибавил шаг.


Добровольца Джона Брэдли отпустили из госпиталя спустя сутки после воздушного налета. Он очнулся еще в санитарной машине. Джон не был ранен, но врач сказал, что за всеми контуженными положено наблюдать, в течение дня. Джон лежал в большой палате. В темном окне гуляли лучи прожекторов. Иногда они скрещивались, в белом свете он видел силуэт истребителя. Летчики патрулировали Мадрид. Вечером, издалека, донесся грохот артиллерийских орудий. Джон подозревал, что войска республиканцев пошли в атаку, поддерживаемые авиацией:

– А я здесь сижу. А если…, – он приподнялся на узкой койке, – если Тони была на Пласа Майор? Я слышал, в приемном покое, больше семидесяти человек погибло. И кузен Стивен, надо его найти…, – Джон помнил остановившиеся, лазоревые глаза, слезы, текущие по загорелому лицу. Утром юноша, решительно, заявил, что чувствует себя отлично, голова у него не болит, и не кружится. Он, Джон Брэдли, должен был вернуться к месту службы, в батальон Тельмана.

Поводив у него перед глазами пальцем, врач заставил Джона пройти от стола к табуретке: «Что с вами делать, сеньор? Выписывайтесь».

В госпитале Тони не оказалось.

Джон проверил вывешенные внизу списки убитых и раненых. Многие в них значились без фамилий, просто с приметами. На праздник люди пришли без документов, без документов их убили.

Заметив очередь, тянущуюся по лестнице вниз, Джон вздохнул. Перед ним стояли родственники людей, не вернувшихся с Пласа Майор. В подвале размещался морг. Белокурая девушка в списках не значилась. Джон, все равно, решил поехать в Барахас и увидеть Стивена.

Оказавшись на улице, юноша понял, что юнкерсы бомбили не только центральную площадь. Джон шел мимо разрушенных домов, огибая куски черепицы, валявшиеся на земле. Он лукавил, сказав доктору, что у него не болит голова. Затылок еще ныл.

Зайдя в первое попавшееся кафе, юноша попросил крепкого кофе, без сахара. На улице было шумно, грохотали грузовики с добровольцами. Джон выпил кофе у стойки, покуривая сигарету, слушая последние известия по радио. На вокзал Аточа пришло три поезда с бойцами. Республиканская авиация вечером и ночью атаковала аэродромы и позиции франкистов. Истребители сбили три юнкерса, потеряв две машины.

– А если Стивен…, – испуганно, подумал, Джон:

– Он не станет, после такого, садиться за штурвал…, – пожилой хозяин, молча, протирал стаканы:

– Пусть немцы горят в аду, – наконец, заметил он, – Гитлер, и его подручные. Стрелять в невинных людей, в детей. Да хранят Иисус и все святые души убиенных мучеников, – он перекрестился. Джон кивнул: «Аминь». Машина, как ни странно, не пострадала. Джон нашел ее в том же дворе, где и оставил. Ребята, те из них, кто выжил, мрачно поправил себя Джон, либо лежали в госпиталях, либо сами добрались до университетского квартала.

Он вел форд на север, думая, что кузен Мишель тоже в городе. Музей Прадо легион «Кондор» не тронул, но кузен мог быть на площади, где вчера собралась половина Мадрида. Джона, несколько раз останавливали, проверяя документы. Он выехал на северную дорогу, когда солнце припекало. Джон вспоминал темноволосого юношу, в круглых очках, которого он видел за рулем форда-кабриолета:

– Очень знакомое лицо. Может быть, папа мне его показывал, в Лондоне, в досье. Итальянец, наверное, или франкист. На немца он не похож…, – Джон остановил машину перед воротами аэродрома. На заросшем травой поле стояли только старые, французские машины. Все чато были в воздухе. Джон протянул охранникам удостоверение бойца интербригад:

– Я с донесением, из батальона Тельмана. Для майора Стивена Кроу. Меня товарищ Ренн послал, наш командир, – добавил Джон. Он не хотел представляться родственником Стивена. Джон был здесь с чужими документами, ему совсем не улыбалось подводить кузена.

– Куэрво в небе, – охранник указал пальцем вверх: «Еще с утра. Ждите».

Джон закурил папироску:

– Все-таки полетел. Кто же эта девушка вчера была? Наверное, он ее здесь встретил. Бедный Стивен…, – двое мужчин прогуливались у деревянного домика диспетчеров.

Третий, в летном комбинезоне и шлеме, сидел, привалившись к колесу французского истребителя. У него была темно-рыжая, ухоженная борода. Он, недовольно, покусывал травинку.

Когда до Барахаса дошли вести о налете, Янсон поднял в воздух звено истребителей. Догнав «Кондор», они успели сбить один юнкерс, но и сами потеряли машину. Вылезая из кабины, Янсон заметил Эйтингона. Котов стоял у края поля, засунув руки в карманы пиджака. Завидев Янсона, он усмехнулся:

– Твой приятель из города приехал, Сокол. У него невеста на площади погибла. Пойди, поговори с ним…, – Янсон застал майора Кроу в комнате, где жили летчики. Англичанин сидел на койке, опустив руки на колени, раскачиваясь. Янсон смотрел на следы крови у него под ногтями, припорошенные каменной пылью волосы.

– Я сейчас, Стивен, – тихо сказал Янсон, – сейчас вернусь.

Он принес майору бутылку водки. Теодор не отходил от него, пока Стивен не выплакался. Он оставил невесту в морге:

– Дом ее тоже разбили. Моя кузина погибла…, Никого, никого не осталось…, – мальчик, как его про себя называл Янсон, уткнулся лицом ему в плечо:

– Дайте мне взлететь, мистер Янсон. Я не могу, я должен…, – Янсон никаких полетов не разрешил. После бутылки водки и пары стаканов виски, он велел майору спать:

– Я на твоей машине полечу, – Янсон, как ребенка, погладил его по голове: «Обещаю, что к твоим воронам, добавится звезда».

Летчики вернулись с ночной бомбежки аэродрома франкистов, с двумя сбитыми юнкерсами. Один из самолетов числился за Янсоном. Было за полночь, однако он сам нарисовал на фюзеляже, рядом с тремя черными воронами, алую звезду. Увидев ее, майор Кроу кивнул: «Вернусь еще с одной»

– И не остановить его, – Янсон смотрел в небо:

– Впрочем, кажется, он выправился немного, после вчерашнего.

На аэродроме было тихо, пахло бензином и нагретой травой, трещали кузнечики. На земле остался Янсон и еще несколько летчиков. Все остальные были в патруле.

Он вздохнул:

– Как бы я себя повел, если бы Анну, на моих глазах убили? Анну, или Марту. Не хочу думать о таком, – Янсон говорил себе, что его подозрения ничем не оправданы. Анна была чиста перед партией. Он ожидал увидеть жену и дочь зимой, в Цюрихе:

– Я Эйтингона, по матери, послал, – внезапно рассердился Янсон, – и правильно сделал. Майор Кроу вчера только и мог, что плакать. Он бы не понял, что я ему говорю…, – Янсон заметил черную точку на горизонте. Самолет шел с запада.

Наум Исаакович Эйтингон остался доволен. При встрече в штабе, Петр подробно рассказал о графе фон Рабе. Воронов рассмеялся:

– Надо готовить дезинформацию, Наум Исаакович. Всего лишь, стоило изобразить пьяного. Фон Рабе ко мне подсел, в кафе…, – лазоревые глаза юноши были спокойными, безмятежными:

– Немцы меня собираются Мухой звать. Даже обидно, я рассчитывал на что-то более, героическое…, – они сидели на подоконнике, в отведенном для советских специалистов кабинете, держа фаянсовые чашки с кофе:

– После налета, – задумчиво сказал Эйтингон, – нацистов здесь еще больше возненавидят. Такое нам на руку. Что касается имен…, – он протянул Воронову расшифрованную радиограмму из Москвы, – Сокол улетает. Вечером препроводишь его в Барселону. Разумеется, – Эйтингон, щелчком, выбросил окурок на улицу, – пока говорить ничего не стоит. Отзывают для доклада, как и Кукушку. Окажется в Москве, – генерал Котов ощерил зубы, – и сам все поймет. Кукушка, думаю, тоже поняла, хотя нам не сообщали, что с ней…, – Петр был уверен, что Кукушку, по возвращении в Москву, расстреляли.

Янсон, правда, показывал ему радиограмму от жены, но Воронов знал, что текст мог написать кто угодно, из коллег, на Лубянке. Эйтингон хмыкнул:

– На процесс его выводить не собираются. Он мелкая сошка, связной Троцкого. Думаю, они оба, с гражданской войны, продались с потрохами мерзавцу. Твой брат, судя по всему, на Дальний Восток полетит. Японцы скоро к нам полезут.

– И обломают зубы, – весело отозвался Петр. Горский, то есть Горовиц, сражался на Дальнем Востоке, комиссаром у Блюхера:

– Когда Горский бежал из тюрьмы, вместе с отцом, он через Америку до Европы добирался. Отец в подполье ушел, а Горский был в Японии…, – говоря с Эйтингоном, Петр заставлял себя улыбаться. Он все время думал о Тонечке. Воронов обрадовался, услышав, что сопровождает Янсона в Барселону:

– Если она писала для газет ПОУМ, она могла туда уехать. Я ее отыщу, обязательно. Я объясню, что она ошибается, что я ее люблю…, – Петр вспоминал ее поцелуи, нежные руки, белокурую голову, лежавшую у него на плече.

Янсон что-то кричал. Эйтингон взял бинокль. Возвращающийся истребитель горел. На фюзеляже виднелись черные птицы и алая, пятиконечная звезда. За самолетом неслись два юнкерса. Даже отсюда они заметили кресты на крыльях.

Джон привстал, сжав кулаки:

– У них есть самолеты. Неужели они не помогут…, – рыжебородый летчик приказал, по-русски: «По машинам, все!». Джон посмотрел в сторону тех двоих. Человек в потрепанной кепке улыбался. Юноша, в республиканской форме, наклонился к его уху.

– Он на кузена Стивена похож, – понял Джон, – наверное, его ровесник…, – юнкерсы висели на хвосте у чато, не давая ему сесть. Истребители кружили в жарком, синем небе. Эйтингон, выслушал Петра: «Незачем волноваться. Пусть взлетит. В последний раз, так сказать».

Он помахал Янсону. Сокол забрался в кабину французского истребителя: «Удачи, Теодор Янович!». Сокол поднял большой палец вверх. Самолеты уходили в небо, один за другим.

– Все будет хорошо, – облегченно подумал Джон. Один из охранников закричал: «Смотрите!»

Горящий самолет держался, на одном крыле, из-за горизонта выскочили еще три юнкерса. Джон сжал в пальцах клык на шее. Он облизал засохшие губы:

– Господи, пожалуйста, помоги. Я носил вас на орлиных крыльях, и принес вас к Себе. Пожалуйста…, – французский самолет, попав под огонь юнкерса, вспыхнул ярким цветком. Джон отвернулся: «Не могу смотреть».

Сверху слышался рев моторов, раздался взрыв. Чато все еще горел, но, выправившись, уходил от юнкерсов. Еще один французский самолет завис рядом. Затрещали пулеметы. Обломки сбитого истребителя, оставляя за собой пелену дыма, падали на свежую, зеленую, траву аэродрома.

Глаза Янсону заливал пот. Французские истребители были тихоходными, старыми. Юнкерсы, штурмовики, превосходили их по скорости и маневренности. За штурвалами сидели лучшие пилоты Люфтваффе.

Крыло у истребителя майора Кроу горело, однако пилот все равно стрелял. Чато оснащали четырьмя пулеметами Максима, приспособленными для авиационных нужд, с запасом в три тысячи патронов. Янсон видел, как взорвался истребитель, однако велел себе не думать об этом.

Их осталось четверо, вместе с чато, против пяти юнкерсов. В небе метался рев моторов и звуки пулеметных выстрелов. Скосив глаза на ребят, он быстро выбросил два пальца вверх. Янсон хотел, чтобы две оставшиеся французские машины отвлекли самолеты немцев.

Он надеялся, что вместе с майором Кроу справится с оставшимися тремя. Янсон заметил брызги крови на плексигласе кабины одного из юнкерсов.

– Так тебе и надо, – злорадно подумал Сокол. Немецкий летчик бессильно скорчился над штурвалом.

– Мальчик молодец. На горящей машине справляется, противника сбил…, – потеряв управление, юнкерс задымился. Чато, разгоняясь, разворачивался. Ребята, пулеметными очередями, отгоняли юнкерсов от аэродрома. Пылающий немец взорвался. Они с мальчиком остались вдвоем, против двух самолетов противника.

– То есть нас полтора, – успел улыбнуться Янсон, – я на консервной банке, а мальчик горит. Хорошо, что крыло, а не фюзеляж…, – капитан Кроу резко бросил самолет вверх. Янсон, невольно, открыл рот. Он еще никогда не видел, чтобы на горящем самолете делали боевой разворот. В Европе маневр называли иммельманом, в честь немецкого летчика, первым выполнившего его, на войне.

– Я безоружен, пока я ниже, – вспомнил Янсон слова Иммельмана:

– Он был прав. Иммельман в двадцать пять погиб. Мальчику двадцать четыре…, – потянув на себя штурвал, Янсон выжал из французского корыта все, на что оно было способно. Два юнкерса уходили, преследуемые ребятами. Он выдохнул: «Хорошо». Янсон оказался рядом с Куэрво. Через плексиглас колпака он видел упрямые очертания подбородка.

Юнкерсы карабкались вверх. Янсон понял, что Куэрво не просто так пошел на разворот. Чато набирал скорость, за крылом висел черный дым. Почувствовав, как немецкие пули вонзаются в обшивку его самолета, Янсон бросил истребитель в петлю. Он знал, что хочет сделать Куэрво:

– Не позволю. Он слишком молод. Надо, чтобы он жил…, – чато, завывая, понесся навстречу юнкерсу. Поставив самолет хвостом вверх, Янсон вошел в штопор. Куэрво задел горящим крылом кабину немца, юнкерс рванулся к напарнику. Янсон прошептал:

– Надо, чтобы жил…, – в реве моторов, перекрывая шум, в кабине послышалась музыка. Янсон, одними губами, попросил:

– Erbarme dich, mein Gott. Помилуй нас, Господи…, – перед ним встали зеленые глаза дочери, Анна обнимала его.

– Я вас люблю, милые мои…, – самолет, на полной скорости, врезался в фюзеляж юнкерса. Вторая машина, рядом, тоже загорелась. Пылающий истребитель расстреливал противника, с близкого расстояния. Стивен не снимал левую руку с пулемета. Он плакал, кусая губы:

– За него, за него. Он меня спас, я хотел пойти на таран. Спас, как Изабелла, закрыл своим телом…, – над аэродромом стелился тяжелый, черный дым. Эйтингон закинул голову вверх:

– Некого тебе сопровождать в Барселону, Петр. Более того, ему звание Героя дадут. Первый таран на войне…, – Наум Исаакович похлопал Воронова по плечу:

– Думаю, в Москве, на процессе, и без его показаний справятся. Пошли, – он посмотрел на часы, – надо отправить радиограмму в Москву, о подвиге товарища Янсона. У него семья…,– коротко добавил Эйтингон: «Им сообщат, если еще осталось, кому сообщать».

Зеленую траву поля усыпали хлопьями гари, пахло бензином и огнем. Джон понял, что плачет. Чато садился неуверенно, на одном крыле. На закопченном фюзеляже виднелись очертания трех черных воронов и пятиконечная, алая звезда.

Механики подставили лесенку, кабина открылась. Стащив с головы авиационный шлем, он медленно поднялся. Куэрво смотрел в небо. Истребители, отогнавшие юнкерсов, возвращались. Перекрестившись, Стивен спустился вниз. Механики, молча, расступились. Он пошел по полю, изредка нагибаясь, подбирая что-то, складывая в шлем.

Джон сжал кулаки:

– Ничего не осталось, не могло остаться. Двое немцев, русский. Смерть всех уравняла…, – кузен упрямо, медленно, обходил аэродром. Широкие плечи, в летном комбинезоне, скрылись за пеленой дыма.

Джона пустили внутрь, когда механики и бойцы убрали поле.

Он нашел кузена за деревянным столом в общей комнате. Стивен, сгорбившись, не отводил глаз от шлема. Джон увидел измученное, постаревшее лицо, запавшие лазоревые глаза. Куэрво провел ладонью по заросшим каштановой щетиной щекам. Джон вспомнил:

– Он рассказывал, в Англии. В день полета не бреются.

В комнате пахло горелой плотью. Джон откашлялся:

– Стивен, я все видел. Я тоже здесь воюю, в батальоне Тельмана, с чужими документами…, – Джон вздрогнул. В его руке оказался стакан.

– Я тебя помню, – кузен налил себе, до краев, – помню, на Пласа Майор. Я не знал, привиделся ты мне, или нет…, – Джон оглянулся, кузен велел:

– Пей. Это русская. Сейчас ребята еще принесут. Надо помянуть…, – он кивнул на шлем. Стивен залпом, не отрываясь, выпил стакан водки. Джон опрокинул половину своего: «Я сюда за Тони приехал. Она была здесь, в Барселоне…»

Закурив, кузен перебросил Джону пачку русских папирос. Юноша пошарил пальцами в картонной пачке, с очертаниями северной Европы.

– Беломорканал, – невольно, по складам, прочел он:

– Какой табак крепкий. У наших танкистов тоже такие папиросы есть…, – Стивен вздохнул:

– Тони у Изабеллы…, – он вытер глаза, – у Изабеллы жила, на квартире. Дом разбомбили, Джон…, – Стивен подошел к окну. Его чато потушили. Сегодня, до вечера, надо было отдать самолет в руки механиков, и подготовить машину для завтрашнего вылета. Он хотел нарисовать на фюзеляже еще одного ворона, и две звезды, в память о Янсоне. Потушив папиросу в простой, оловянной пепельнице, майор вернулся к столу. Мальчик уставился на бутылку водки, по лицу текли слезы. Стивен хотел налить ему еще, но Джон всхлипнул:

– Не надо, Ворон. Спасибо…, – светло-голубые глаза взглянули на него: «Мне машину вести, обратно на позиции».

Стивен присел:

– Уезжай домой, милый. Скажи дяде Джону, что Тони больше нет, никого нет…, – его голос оборвался. Джон сжал зубы:

– Ты здесь остаешься, ты будешь летать…, – к домику, через поле, шли летчики. Стивен кивнул:

– У меня отпуск, до Рождества, а потом придумаю, что-нибудь…, – Джон вспомнил завывание юнкерсов, кровь на булыжниках Пласа Майор, женский крик:

– Я никуда не уеду. Тони могла выжить. Я не верю, что она погибла. Я буду воевать дальше.

Не выдержав, Джон налил себе немного водки. Она, как и все вокруг, пахла гарью. Выпив, юноша пожал руку Стивену:

– Увидимся. Не отправляй меня домой, – кузен открыл рот, – я взрослый человек. Разберусь, что мне делать…, – услышав шум в передней, юноша, нарочито громко, сказал: «Я передам ваше донесение товарищу Ренну, майор».

Боец Джон Брэдли отдал честь летчикам, входившим в комнату. Оказавшись у ворот, Джон понял:

– Двое, следившие за небом, они не пилоты. Ушли куда-то…, – он запомнил их лица, и запомнил лицо человека, который час назад, покусывая травинку, безмятежно улыбался:

– Я даже не знаю, как его зовут, – Джон завел машину, – он спас Стивена, пожертвовал своей жизнью, ради него…, – выезжая на шоссе, Джон оглянулся.

Дым рассеялся, над аэродромом простиралось бескрайнее, жаркое небо. Наверху парил черный, большой ворон. Посмотрев на часы, на приборной доске форда, юноша прибавил газу. Он хотел до вечера прибыть на позиции батальона.


Джон Брэдли в эту ночь стоял в дозоре, в передовых окопах батальона Тельмана. За прошедшую неделю линия фронта несколько раз менялась. От барселонских колонн Дурутти, осталось едва ли триста человек, из четырех тысяч. Анархиста тяжело ранили, во время наступления. Он умер следующим днем.

Италия и Германия признали законным правительство мятежника Франко. Националисты, несколько раз, выводили на нейтральную полосу машину с репродуктором, передавая известия своего радио. Потом включалась запись. Диктор, наставительным голосом, говорил:

– Испанцы! Братья! Коммунисты водят вас за нос, присылая на нашу землю шпионов Сталина! Убивайте комиссаров, переходите на сторону правительства генерала Франко…, – после двух передач испанские ребята пришли к товарищу Ренну с просьбой ударить по машине прямой наводкой. Батальон так и сделал. Франкисты замолчали, и стали реже атаковать. Ходили слухи, что армия националистов истощена, и они ждут подкрепления от Гитлера.

Джон сумел, несколько раз съездить в Мадрид. Он внимательно просматривал списки погибших при бомбежках, ходил в морги, но сестру не нашел. Из Мадрида телеграмму в Лондон можно было послать только кружным путем, через Барселону. Джон не хотел сообщать отцу такие вести по почте:

– Потом, – решил он,– потом, когда я доберусь до Британии. Бедный папа, он всегда баловал Тони…, – мать Джона умерла от испанки, когда мальчику исполнилось шесть лет. Тони тогда была трехлетней малышкой. Девочка плакала, спрятавшись в руках у отца: «Мамочка, мамочка…». Джон вспомнил белокурые волосы сестры: «У Изабеллы хотя бы могила есть…»

Майор Стивен Кроу похоронил невесту на кладбище Альмудена, рядом с надгробием ее деда. Родовое кладбище герцогов было в Бургосе, на франкистской территории. Стивен вздохнул:

– Вряд ли ее отец тело примет. Деда она любила, всегда говорила о нем…, – на кладбище приехали английские летчики, те, кто еще не погиб. Вместе с Куэрво их осталось четверо. Из русских на похороны никто не пошел. Изабеллу отпевали в церкви, майор заказал по невесте погребальную мессу.

Джон смотрел на кузена, в республиканской форме. Куэрво, склонив голову, смотрел, как гроб опускают в сухую, красную землю. За поясом кителя поблескивал золоченый эфес кортика, загорелое лицо было хмурым. Стивен взял в ладонь комок земли. Перекрестившись, майор бросил его на крышку гроба:

– Девочка моя, прости меня, прости, пожалуйста…, – почти каждый день, возвращаясь с вылетов, он рисовал на фюзеляже чато силуэт черного ворона. Сердце все равно, болело. Слушая мессу, вспоминая Изабеллу, на Пласа Майор, Стивен тихо плакал. Он ощущал пожатие теплой руки. Ворон чувствовал, как ее пальцы холодеют, видел остановившиеся, мертвые глаза, вдыхал запах гари. Даже сбитые юнкерсы не помогали.

После смерти Янсона он стал командиром эскадрильи. Джон поздравил его, кузен коротко усмехнулся

– Я, видишь ли, в отпуске. Королевские военно-воздушные силы вряд ли примут во внимание мой боевой опыт…, – кузен взглянул на него прозрачными глазами:

– Это пока, Стивен, – после похорон они пошли в кафе, вдвоем, – все только начинается, – Джон обвел рукой столики, с бойцами в форме республиканской армии.

Майор кивнул. Летчики понимали, что впереди большая война. Русские ребята говорили о будущем столкновении с Японией, на Дальнем Востоке. В Европе, если не считать Испании, все было тихо. Стивен рассматривал карту:

– Ненадолго. Гитлер не ограничится Германией…, – они с Джоном избегали упоминать имя кузена Питера. Стивен, как-то раз, горько сказал:

– Хорошо, что юнкерсы пока не на его бензине летают, и на бомбы не его металл идет. Но, как ты говоришь, все впереди…, – на летном поле они с ребятами сделали маленький памятник, из обгоревших кусков сбитых самолетов. На монументе написали имена погибших пилотов, русских, англичан, испанцев. Первым Стивен поставил имя Янсона. Русский, однажды, весело сказал:

– Ворон, значит. Меня на гражданской войне Соколом звали. Войну мы, коммунисты, выиграли, и в схватке с нацизмом тоже победим…, – он похлопал Стивена по плечу. Майор Кроу, не говорил русским летчикам, что его родственник сражался на стороне белых и потерял на гражданской войне отца:

– Это их дело, – угрюмо сказал себе Стивен, – незачем в подобное вмешиваться. Мистер Янсон погиб, как герой. Не все ли равно, был он коммунистом, или нет…, – на аэродроме из русских остались только летчики, все остальные уехали.

Стивен помнил только похожего на испанца генерала Котова, а на остальных он просто не обращал внимания. Авиаторы проводили в небе по двенадцать часов. После патрулирования, оставались силы только на то, чтобы добраться до койки и заснуть. Иногда они сидели с гитарой, но Стивен, вспоминая Изабеллу, извинялся. Он не мог слышать испанские песни. Ему до сих пор казалось, что рядом звучит ее низкий, красивый голос.

Привалившись к стене окопа, Джон затягивался папироской. Ночи были прохладными, от земли тянуло сыростью. Вечером шел дождь, запах крови размыло. Повеяло ароматом свежей, зеленой травы. Джон понял, что ему придется добираться на северный берег кружным путем, через Памплону:

– Или сразу в Париж поехать…, – он вздохнул:

– Будет быстрее, наверное. И я с кузенами повидаюсь…, – Стивен сказал ему, что Мишель, до бомбежки, отправился в Валенсию. Он посмотрел на упрямо сжатые губы кузена:

– Джон, если бы Тони была жива, она бы дала о себе знать. Я здесь, в Мадриде. Она со мной виделась, она бы меня нашла…, – Джон решил, что ему надо вернуться на восточное побережье, побывать в Барселоне и Валенсии. Оставшись один, юноша сказал себе:

– Стивен прав, конечно. Ах, Тони, Тони…, – Джон даже не мог плакать, вспоминая сестру.

– Я должен вернуться к папе, – напомнил себе юноша, – ему тяжелее, он отец…, – каждый день Джон говорил себе, что надо уехать. Просыпаясь рядом с товарищами, он мотал головой: «Не могу».

Потушив окурок, юноша насторожился.

На востоке, над разбитыми франкистской артиллерией зданиями университета, поднимался ранний, слабый рассвет. Джон услышал стрельбу со стороны окопов националистов. Темноволосый человек быстро полз по взрыхленной пулями нейтральной полосе. Земля рядом с его головой брызнула фонтаном пыли. Подхватив винтовку, с оптическим прицелом, несколькими выстрелами заставил франкистов, ненадолго, замолчать. С их стороны заработал пулемет. Невысокий, легкий человек в грязном, штатском костюме, перевалился, тяжело дыша, через бруствер окопа. В руке он держал Browning High-Power. Джон навел на него винтовку.

Он смотрел на круглые, надколотые очки и не верил своим глазам. Джон вспомнил фотографии в альбоме, на Ганновер-сквер. Дядя Хаим, наклонившись, обнимал за плечи детей. Младший сын, в костюме, при галстуке, в кипе, широко улыбался, блестя очками:

– Бар-мицва Меира, – увидел Джон выгравированные на карточке буквы. Почесав пистолетом бровь, юноша поправил очки:

– Здравствуйте, кузен Джон.

Франкисты успокоились. Они передавали друг другу русскую папиросу и фляжку с крепким кофе. Кузен сказал, что здесь с чужими документами. Джон усмехнулся: «Я тоже». Меир потрепал его по плечу:

– Спасибо за поддержку огнем. Я бы, конечно, как полагается, линию фронта перешел, без шума, но…, – Меир махнул себе за спину, – некий полковник Альфонсо де Веласко слишком пристально интересовался моими американскими бумагами. Пришлось в спешке покинуть штаб франкистов…, – кузен заметил, как помрачнело лицо Джона: «Что такое?»

Выслушал его, Меир обнял кузена за плечи:

– Мне очень, очень жаль, Джон. Но, поверь мне, если тела не нашли, то Тони, может быть, жива…, – Меир подумал:

– Гауптштурмфюрер Максимилиан фон Рабе. Ради такого стоило рисковать. У нас хотя бы появилось имя…, – Меир, искоса, посмотрел на Джона:

– Значит, Борода погиб. Не буду спрашивать об именах русских, да он их не знает…, – понял Меир:

– Он один раз Барахас навещал. Придется остаться в Мадриде, или в Барселону поехать…, – Меир провел две недели за линией фронта, представляясь американским журналистом.

Франкисты, как и немецкие советники при штабе, охотно с ним говорили. Меир видел знакомого, высокого, светловолосого немца. Осторожно расспрашивая собеседников, он выяснил имя и звание мистера Максимилиана, как, мрачно, называл его юноша.

Рисунки, конечно, были при эсэсовце. Меир не мог рисковать, пытаясь их украсть. Джону он ничего этого рассказывать не стал. Меир только заметил:

– Думаю, ни я, ни ты не будем болтать, что видели друг друга, мистер Брэдли.

– Конечно, мистер Хорвич, – кивнул Джон. Над их головами зажужжали моторы чато. Джон достал полевой бинокль: «Смотри, кузен Стивен летит».

Джон проводил глазами крыло истребителей, самолет с алыми звездами на фюзеляже. Над позициями франкистов раздался грохот, проснулась артиллерийская батарея батальона. Джон взглянул на часы:

– Сейчас будет шумно. Ракета вверх пошла, – он прищурился, – Ренн на шесть утра назначил атаку. Надо отбить холмик, с которого в тебя стреляли…, – кузен сбросил пиджак: «Меир, ты уверен?»

– Марк, – поправил его кузен. Он протянул руку:

– Уверен, Джон. У тебя хотя бы имя свое осталось…, – юноша широко улыбнулся. Джон вспомнил: «Он мой ровесник, двадцать один». Он ощутил пожатие крепких, испачканных в грязи пальцев. Джон, озабоченно, спросил: «А очки?».

Меир протер стекла рукавом пропыленной рубашки:

– Очки мне никогда не мешали, и здесь не помешают…, – Джон обернулся.

Ребята из взвода бежали к окопам. Над их головами развевалось трехцветное знамя, на востоке вставало золотое, огромное солнце. Выждав, пока кто-то из франкистов поднимет голову, кузен выстрелил.

– Отлично, – уважительно пробормотал Джон. Он устроился рядом, с винтовкой.

.


Вельяминовы. Время бури Книга вторая Нелли Шульман

Часть шестая Москва, осень 1936

Электропоезд Мытищи – Москва подходил к Ярославскому вокзалу. Мокрый снег залеплял окна. В начавшейся метели проносились полустанки с кумачовыми лозунгами: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». «Стахановцы! Повышайте производственные показатели!». «Дело Ленина-Сталина живет и побеждает!».

Внутри вагона, на белом потолке, мягко светили плафоны. Время было послеобеденное, хмурое. В окнах виднелось серое небо. Над деревянными, золотистыми, реечными сиденьями, в веревочных сетках, покачивался багаж. Буковая, раздвижная дверь, отделявшая вагон от тамбура, открылась, повеяло запахом табака. Высокий, молодой человек, в хорошем пальто из ратина, вернулся на свое место. Взяв журнал «Смена», он снял кепку, и размотал шерстяной шарф. Белокурые, едва начавшие отрастать волосы были немного влажными. Юноша только что курил, у открытого окошка тамбура.

Расстегнув пальто, он закинул ногу на ногу и внимательно осмотрел ботинки. На них не было ни пятнышка, черная, мягкая кожа блестела. Молодой человек вынул из кармана пальто складную, маленькую шахматную доску. Юноша погрузился в решение задачи, на последней странице журнала. Фибровый, аккуратный чемодан, с обитыми медью уголками, стоял под лавкой.

Под «Сменой» оказался новый номер «Науки и Жизни», и «Вечерняя Москва», с передовицей: «Навстречу VIII Всесоюзному съезду Советов. Обсуждение проекта Конституции». Молодой человек увидел фото: «Майор Степан Воронов возглавит выступление сталинских асов на авиационном параде, в честь годовщины Великой Революции». Безучастно посмотрев на улыбку майора Воронова, он передвинул белую королеву, поставив мат в три хода. Задачу прислал в журнал воспитанник Беломорской трудовой колонии НКВД, гражданин Никушин, несомненно, способный шахматист.

– Несомненно, – хмыкнул молодой человек. У него были голубые, спокойные, яркие, как летнее небо глаза. Он просмотрел отрывок из романа Кассиля «Вратарь республики», стихи Суркова: «Тот, кто всех мудрее и моложе, наших дней и судеб рулевой». Следующей шла статья народного комиссара по иностранным делам, товарища Литвинова, о важности изучения иностранных языков.

На канале молодой человек каждый день занимался французским и немецким языками. Бабушка начала говорить с ним по-французски, когда ему исполнилось пять лет. К тому времени его родители год, как умерли. Юноша почти их не помнил. После переворота, как называла его бабушка, отец и мать, хорошо поживились во взбудораженной Москве.

Они были почти готовы к отъезду. По словам бабушки, отец не собирался оставаться в России. Он хотел перевести дело на запад, в Варшаву, где родилась его жена, или даже во Францию. Надежные люди переправляли семью через финскую границу. Последним делом родителей стал налет на хранилище Наркомфина. Кто-то из банды, судя по всему, состоял на содержании у чекистов. Раненая мать умерла на мостовой Маросейки. Отца, через три дня, по приговору трибунала, расстреляли в Бутырской тюрьме. Тела родителей бабушке не отдали. Юноша не знал, где они похоронены.

– В общей могиле… – он листал журнал, – как зэки на канале. Товарищи отдыхающие, будут рассматривать берега, с борта своих теплоходов, но рвов не увидят… – каждый день, из бараков, выносили трупы умерших. Тела складывали у ворот, украшенных кумачом: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». В клубе висел алый стяг: «На свободу с чистой совестью». Вокруг красовалисьпортреты членов Политбюро, и товарища Сталина.

Языками юноша занимался с политическими, в библиотеке подобных учебников не водилось. Он бы никогда и не появился на пороге культурно-воспитательной части. За все два года он ни разу не вышел на работу, предъявляя освобождения от врачей, или проводя время в бараке усиленного режима. В камере он играл сам с собой в шахматы, делая фигурки из хлебного мякиша. Бабушка говорила, что отец тоже был отличным шахматистом. Она затягивалась папиросой:

– Когда батюшка твой в Бутырке сидел, во время бунта пятого года, он с большевиками в шахматы играл. Со знаменитым Горским, – она усмехалась тонкими, морщинистыми губами:

– Горский его в бесовскую партию звал, – сухая, красивая рука тушила окурок в фарфоровой пепельнице, – однако твой отец, и подумать не мог… – пальцы сжимались в сильный кулак:

– Они, – бабка махала за окно, – пусть, что хотят, то и делают. У нас свои законы. Так всегда было, и так будет… – голубые глаза смотрели на него:

– Никакой партии, никакого комсомола, – она брезгливо морщилась, – никаких, советских учреждений…

Слова «советский» и «большевики» бабка произносила, как самые грязные ругательства.

На канале, два года, он держал порядок, разбирал, как его покойный отец, ссоры, и хранил общую кассу, куда воры сдавали дань. Он надзирал за картежниками, следил, чтобы воры не обижали простых заключенных, и получал письма с воли. Передачи ему, как упорно отказывающемуся от работы, запретили, но такое ничего не значило. На столе у него всегда имелся белый хлеб, масло, колбаса и даже икра.

Он мог бы и не садиться, но так было положено. Человек его ранга должен был каждые несколько лет появляться на зоне. Он дал себя взять на ограблении магазина. Показаний от него не дождались, но советская власть была гуманной. Юноша, с двенадцати лет был хорошо известен милиции Рогожско-Симоновского района, но ему дали всего два года, по статье 162, часть «д». На бумаге он значился экспедитором Пролетарского госторга, работником, имевшим доступ в государственные склады и хранилища. Максимальный срок наказания по этой статье был пять лет. Прокурор, на суде, заявил, что гражданин Волков заслуживает снисхождения, и непременно перекуется. Он скрыл усмешку, оглядывая пустой, холодный зал Пролетарского народного суда. Район переименовали, в двадцать девятом году, но бабушка наотрез отказывалась произносить это слово. Она настаивала, что родилась на Рогожской заставе, и здесь умрет.

В «Смену» был заложен конверт. Он не хотел перечитывать письмо. Он и не надеялся, что бабушка встретит его у ворот зоны. Ей шел девятый десяток. Судя по весточкам, из Москвы, она ждала его освобождения, чтобы попрощаться. В последнем письме она просила его не задерживаться, по дороге в столицу:

– Ты знаешь, где меня хоронить, – писала она, – рядом с твоим прадедом, на Рогожском кладбище, и знаешь, где найти священника, – бабушка посещала тайные службы, в домашних молельнях.

Они еще имелись кое у кого, на Рогожской заставе. Советская власть закрыла монастыри и храмы старообрядцев. Из архиереев только один оставался на свободе, а не сидел на зоне, или в ссылке. Только в Покровском соборе, неподалеку от их дома, пока шли службы. Православных, отказавшихся принять ересь митрополита Сергия, и сотрудничать с властью большевиков, советская власть тоже преследовала. Бабушка кисло сказала, читая газету:

– До бунта пятого года православные нас третировали. Теперь сами поймут, что это такое.

Он тоже ходил в Покровский собор, на Рождество, Пасху, и престольные праздники. Максим всегда, даже на зоне, устраивал обед на свои именины. Они выпадали, очень удачно, на начало ноября. Бабушка смеялась, накрывая на стол:

– Они годовщину переворота празднуют, а мы помолимся блаженному Максиму Московскому, твоему святому покровителю.

Храм Максима Исповедника, на Варварке, большевики закрыли, снесли купола с крестами, но Максим бегал туда мальчишкой. Церковь не была сергианской. Бабушка заметила:

– В ней блаженный Максим похоронен. Он коренной москвич, как и ты, мой милый. Мы в Москве со времен Ивана Калиты поселились. Отец твой на Воробьевых горах родился, ты здесь, на заставе Рогожской… – родители, как и бабушка, не венчались. Отец привез мать из Варшавы. Она была дочерью польского, как его называла бабушка, коллеги. Бабушка разводила руками: «Я с твоим дедом тоже перед алтарем не стояла. Ничего страшного». Когда она впервые рассказала Максиму о деде, мальчик, даже не поверил. О Волке говорилось в главе учебника истории, посвященной народовольцам. Бабка кивнула:

– Именно он, мой дорогой. Отец твой на него был похож, как две капли воды, и ты тоже… – она ласково поцеловала белокурый затылок:

Максим пробежал глазами следующую статью, о самой молодой советской парашютистке, Лизе Князевой. Под фотографией хорошенькой девушки, в летном комбинезоне, значилось:

– В четырнадцать лет Лиза получила звание мастера спорта. Она посвятила свой пятидесятый прыжок товарищу Сталину. Воспитанница детского дома в Чите, комсомолка Князева, выступит на параде в Москве… – Максим, незаметно, закатив глаза, посмотрел на часы.

Под манжетой накрахмаленной рубашки у него красовалась татуировка, первая, голова волка, с оскаленными зубами. Максим сделал рисунок в двенадцать лет, после привода в милицию, за кражу. Потом к ней прибавились другие, но посторонние ничего увидеть не могли. Если бы он носил на лацкане пиджака комсомольский значок, его можно было бы принять за отличника учебы, или молодого инженера.

Он просмотрел, краем глаза, статью о войне в Испании и очередное славословие товарищу Сталину, рассказывающее о его юношеских годах, в Гори. Следующим шел материал, как самому сделать телевизор. Максим хорошо разбирался в технике, и всегда получал отличные оценки по математике и физике. Он любил учиться, но закончил только восемь классов. К четырнадцати годам, у подростка имелось столько приводов в милицию, что его попросту выгнали из школы.

Бабушка пожала плечами: «Твой отец гимназию и университет экстерном заканчивал». Максим хотел сдать экзамены за десятый класс, однако он знал, что высшее образование ему недоступно. Для института, даже заочного, надо было стать комсомольцем. Такого он, разумеется, делать не собирался.

В справке, лежавшей в кармане пиджака, говорилось, что Максим Михайлович Волков, двадцати одного рода от роду, отбыл наказание и вступил на путь честного труда. По бумаге родная рогожская милиция должна была выдать ему паспорт. Максима ждало старое место экспедитора. Начальник Пролетарского торга, осторожный человек, предпочитал не переходить дорогу московским ворам.

Мытищинские ребята встретили его у ворот зоны, и отвезли на теплую, зимнюю дачку. Он, с удовольствием попарился, и переоделся в хороший костюм и пальто. Максим выслушал новости из столицы, не те, что печатали в газетах. Ребята предлагали ему задержаться в Мытищах и отдохнуть, обещая доставить на дачку несколько девушек, но Максим отказался. Бабушка просила его не медлить.

Он вспомнил, что в «Науке и Жизни» была интересная статья о расщеплении ядра атома. В Москве Максим собирался начать занятия по математике и физике, не для сдачи экзаменов, а для себя.

– И языки, – напомнил он себе, складывая журналы, – найду преподавателей, из университета… Пока товарищ Сталин еще не всех в троцкисты записал, – он дернул углом красивого рта. Московские ребята пригнали бы эмку для его встречи, но Волк не любил привлекать излишнего внимания.

Тем более, он хотел проехаться на метрополитене. Сокольническую линию, первую в столице, открыли год назад. Агитаторы на зоне чуть ни вывернулись наизнанку, описывая мрамор и хрусталь в подземных дворцах. Максим подобные сборища не посещал. Когда мужики вернулись из клуба, он лежал на нарах, закинув руки за голову:

– Лучше бы сообщили, сколько зэка захоронено, в сталинском метрополитене. Рельсы по трупам идут… – кто-то из сук оглянулся. Максим лениво открыл глаза:

– Кто сейчас побежит кумам стучать, до рассвета не доживет.

Он обвел глазами барак. Все молчали.

– Хорошо, – подытожил Максим, укладываясь обратно: «Я рад, что все здесь понятливые».

Волк намеревался выйти на Охотном Ряду и добраться до Рогожской заставы на трамвае, по Маросейке и Садовому кольцу.

В окне виднелась платформа Ярославского вокзала, репродуктор в вагоне надрывался:

Широка страна моя родная
Много в ней лесов, полей и рек!
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.
Песня звучала в новом кинофильме, «Цирк». Ленту привозили на зону, но Максим ее не видел. Кино показывали в клубе, где он не появлялся.

– Где так вольно дышит человек… – повторил Максим:

– Суки, не стесняются такие тексты писать. В следующем году сто лет со дня смерти Пушкина. Они и его к своим нуждам приспособят, не сомневаюсь, – он любил читать, но не притрагивался к советским книгам. Бабушка растила его на Пушкине, Достоевском, Толстом и Гюго.

До войны она ездила в Париж и Остенде, Венецию и Лондон, шила туалеты в ателье Поля Пуаре, играла в рулетку. Бабушка усмехалась, когда Максим спрашивал, почему она не вышла замуж:

– К чему? Я не встретила человека, что на деда твоего был бы похож. Хотя встречала многих, – лукаво, добавляла Любовь Григорьевна.

– Только бы она не страдала, – попросил Максим:

– Я с ней до конца буду. Все сделаю, что надо, найду священника… – после переворота усадьбу Волковых уплотнили. Ссылаясь на то, что она одна воспитывает сироту, бабушка добилась передачи им двух комнат, и даже собственной кухни с ванной. Они не бедствовали. Драгоценностей, спрятанных в надежных местах, хватило бы и внукам Максима. Когда в Москве все успокоилось, и Ленин объявил политику НЭПа, бабушка собрала немногих, оставшихся в живых, коренных московских воров. Жизнь пошла по-старому. Она хранила общую кассу, к ней приезжали гости из других городов. Максим с бабушкой проводил лето в Крыму, где раньше стояла дача Волковых, или в Кисловодске.

Электричка остановилась, Максим подхватил чемодан. Надев кепку, плотнее замотав шарф, он пошел по перрону, под мокрым снегом.

Парашютистов, участников парада, разместили в общежитии летной школы Осоавиахима, рядом с аэродромом в Тушино. Лиза Князева оказалась единственной сибирячкой. Остальные девушки и парни собрались в столицу из Ленинграда, и других больших городов. Подходя к окну комнаты, где жила она, и еще семеро, товарок, Лиза видела далекие крыши авиационных заводов, окружавших Тушино, трубы фабрик. Она переводила взгляд на трибуны аэродрома. Лиза никак не могла поверить, что она в Москве.

Весной, совершив пятидесятый прыжок, она получила удостоверение мастера спорта. Руководитель читинского Осоавиахима пообещал, что добьется приглашения Лизы в Москву, на парад. Девочка покраснела:

– Я уверена, что есть более опытные парашютисты.

Руководитель поднял вверх палец:

– Не твоего возраста. Ты в комсомол вступила, активистка… – он взял перо:

– О тебе статью в «Забайкальском рабочем» напечатали… – статья была у Лизы при себе, как и вырезка из журнала «Смена». Журналистка приехала в Тушино, на эмке, с фотографом. Она хотела, чтобы Лиза снялась для журнала в платье. Сама девушка носила красивый, тонкого твида костюм, с шелковой блузкой, и комсомольский значок. Аккуратно уложенные светлые локоны спускались на горжетку рыжей лисы. Лиза никогда не видела, комсомолок в подобных нарядах. Журналистка, осмотрела, два ее платья, и юбку из грубой шерсти:

– Наденьте комбинезон, товарищ Князева. Сфотографируем вас на летном поле.

Она долго пыталась добиться от Лизы веселого лица: «Подумайте о чем-нибудь приятном, товарищ Князева. Об отдыхе в Гаграх, например».

Лиза представила себе первый шаг, из самолета, в бездонную пропасть неба. Журналистка обрадовалась: «Именно то, что надо». Лиза и сейчас, глядя на серые тучи, незаметно улыбалась. Метеорологи, обещали, что погода, к параду, прояснится.

– Похолодает, – заметил товарищ Чкалов, собрав их на совещание, – но появится солнце. Парад пройдет успешно, – Лиза смотрела на товарища Чкалова, открыв рот. До этого она видела знаменитого летчика только на фотографиях, как и товарища Осипенко, женщину, летчика-истребителя. Товарищ Осипенко тоже участвовала в параде, и была очень ласкова с Лизой.

– Я сама в летную школу с птицефермы уехала… – призналась товарищ Осипенко.

Лиза была уверена, что обязательно сядет за штурвал. Она хотела поступить в первую военную школу летчиков имени Мясникова, где училась Полина Денисовна, и майор Воронов. С ним парашютисты тренировались на аэродроме. Когда они заканчивали прыжки, транспортный самолет садился, в небо поднимались истребители. Лиза любовалась фигурами высшего пилотажа.

В Чите, ночами, лежа в детдомовской спальне, она представляла карту Советского Союза:

– Беспосадочные перелеты, по сталинскому маршруту, постоянное воздушное сообщение с Дальним Востоком… – в Москву Лиза ехала в общем вагоне читинского поезда, под присмотром проводника. На Ярославском вокзале ее встречала эмка Осоавиахима. В Москве открыли метрополитен, но Лиза побоялась попросить хотя бы спуститься вниз. В Чите они рассматривали фотографии подземных дворцов в газетах. Девочки взяли с Лизы обещание, обязательно побывать в метро.

– Может быть, – Лиза стояла у окна, – экскурсию по Москве устроят, после парада. Хочется увидеть Кремль, Мавзолей… – в Москве она в первый раз проехалась на машине.

Прошлым летом детей возили из Читы в Зерентуй, на старом, дребезжащем автобусе. Учитель истории поехал с ними на могилы декабристов. Лизе было интересно, она и сама родилась в Зерентуе, но ничего не помнила. Девочка выросла в детдоме. В метрике у Лизы значилась только мать, Марфа Ивановна Князева, на месте имени отца стоял прочерк. Отчество у нее было: «Александровна». Лиза подозревала, что его дали в детском доме.

– Наверное, в честь Пушкина, – думала девочка, готовясь к урокам по литературе, – сейчас и не узнать, кто мой отец был.

В личном деле Лизы было отмечено, что мать ее умерла, в эпидемии тифа, когда девочке исполнился всего год от роду. С тех пор она жила в читинском детском доме. В Зерентуе, кроме могил декабристов, их ждал концерт в рудничном клубе. В детском доме преподавали музыку. Девочки из хора выступали с торжественными кантатами о товарище Сталине. Лиза не пела, хотя, по словам учителя, у нее был хороший слух. Она стеснялась выходить на сцену, и всегда краснела, получая почетные грамоты. Только в небе, оставаясь одна, падая вниз, она позволяла себе, во весь голос, закричать что-то веселое, раскинув руки, чувствуя теплый ветер на лице.

Рудничный клуб стоял на главной площади поселка, рядом с бюстами Ленина и Сталина, и памятником красным партизанам. Здесь воевала армия Блюхера, где служил комиссаром знаменитый Горский, герой гражданской войны, соратник вождей. При входе в клуб висела мемориальная доска, в его память. Горского в двадцать втором году сожгли в паровозной топке белогвардейцы, под Волочаевкой.

– В феврале он погиб, – Лиза, рассматривала доску, – и я родилась в феврале двадцать второго. Летом двадцать первого Горский освободил, Зерентуй, с партизанским отрядом… – склонив черноволосую голову, она прочла:

– В память о верном сыне трудового народа, Александре Даниловиче Горском, установившем в Зерентуе власть Советов. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! – на доске высекли резкий, хорошо знакомый Лизе по учебнику истории, профиль Горского.

Лиза задумалась:

– Интересно, что здесь до клуба стояло? Здание красивое… – девочки распевались, в главном зале.

– На дубу зеленом,
Да над тем простором,
Два сокола ясных,
Вели разговоры.
А соколов этих
Люди все узнали:
Первый сокол – Ленин,
Второй сокол – Сталин…
У входа в клуб, за стойкой вахтера сидела пожилая женщина, в черной косынке, с вязанием. Спустившись по лестнице, Лиза вежливо покашляла: «Извините, товарищ, а что здесь было раньше, до клуба?».

– Церковь в память воина Федора Стратилата, – буркнула старуха, не поднимая головы:

– Храм в прошлом веке построили, благодетельница… – женщина вскинула глаза. Лиза никогда не видела, чтобы люди так бледнели. Внезапно посиневшие губы разомкнулись, старуха перекрестилась:

– Отойди от меня, сатанинское семя. Прочь, прочь отсюда… – она шмыгнула в дверь за стойкой, клубок ниток упал на пол. Лиза пожала плечами: «Сумасшедшая какая-то».

На кладбище, у памятника декабристам, им объяснили, что церковь, как источник опиума и одурманивания трудового народа, снесли. На ее месте возвели клуб. Памятник тоже был общим. Могил не сохранилось, при взятии Зерентуя красными партизанами, здесь шли бои с казаками.

В Тушино Лиза заметила деревянные заборы, с вышками. Девочка не удивилась. Шло строительство канала «Москва-Волга». Они читали в газетах, что здесь перековывается и возвращается к достойной жизни много заключенных. Детдом стоял неподалеку от железной дороги, ведущей из Читы на восток, в Хабаровск. На прогулках дети часто видели поезда, украшенные кумачовыми флагами. Добровольцы ехали осваивать Дальний Восток. Детдомовцы тоже собирались на великие стройки. Все мальчики хотели пойти в армию. Они знали, что скоро Япония нападет на Советский Союз. На границе с Маньчжурией все время происходили стычки.

Провожая взглядом другие поезда, без лозунгов, с наглухо запертыми товарными вагонами, Лиза напоминала себе:

– Сейчас много троцкистов, врагов советской власти. Они хотят покуситься на жизнь товарища Сталина, других вождей. Надо быть особенно бдительными. Тем более, здесь, где рядом капиталисты. Они засылают шпионов… – даже зажим для пионерского галстука мог стать подозрительным. Некоторые, рассматривая булавку, видели в ней профиль Троцкого и нацистскую свастику. После процесса Каменева и Зиновьева, в детдоме устроили собрание, где пионеры и комсомольцы обещали разоблачать врагов народа. Одна девочка написала стихи, проклинающие выродков. Их напечатали в «Забайкальском рабочем», на первой странице.

Девочки обедали, а Лиза поднялась в спальню раньше. Она хотела, в одиночестве, перечитать статью в «Смене». При всех такое было делать неудобно, товарки могли подумать, что она хвастается. Ей даже прислали несколько отпечатанных фотокарточек. Достав снимки из журнала, Лиза услышала веселый голос, с порога: «Товарищ Князева! А я вас в столовой искал».

– Я поела, товарищ Воронов, – Лиза, как всегда, покраснела. Он прислонился к косяку двери, высокий, широкоплечий, в летной, кожаной куртке. На каштановых волосах таяли снежинки. Лазоревые глаза взглянули на нее:

– Я за вами приехал, товарищ Князева. Вы сегодня одиночные прыжки отрабатываете, на точность приземления… – майор Воронов работал в Научно-испытательном институте ВВС РККА, в Щелкове, занимаясь проверкой новых моделей самолетов. Майор усмехнулся:

– На параде я и товарищ Чкалов возглавим звено сталинских соколов, и заодно, – он подмигнул парашютистам, – послужим воздушными извозчиками.

У майора, как и товарища Чкалова, была своя машина, но Лиза еще никогда на ней не ездила. Обычно их доставляли на аэродром в автобусе.

– Побуду вашим шофером, товарищ Князева, – Воронов махнул в сторону двора, – когда вы станете знаменитой летчицей, напишу воспоминания, как я вас возил.

Он был очень скромным человеком. Лиза только из разговоров в столовой, узнала, что Воронов, сын героя гражданской войны и сам, в двадцать четыре года, орденоносец. Он всегда ходил в простой гимнастерке, и ел вместе со всеми, как и товарищ Чкалов.

– Вам фото прислали, – одобрительно заметил Степан:

– Я читал статью, очень хорошая. Товарищ Князева, – он внезапно рассмеялся, – вы уедете обратно в Читу, в летную школу поступите, и мы с вами долго не увидимся… – Лиза вертела карточку. Девочка взглянула на него серо-голубыми глазами.

– Как небо, – подумал Степан, – после дождя. Тучи уходят, видна синева, появляется солнце. Вот и оно… – Лиза робко улыбнулась. Он добавил:

– Если бы вы мне карточку подарили, товарищ Князева, я был бы очень благодарен… – отчаянно зардевшись, девочка протянула ему фото.

– А надписать? – красивая бровь взлетела вверх:

– Иначе никто не поверит, что я с вами знаком… – в его глазах играл смех. Лиза хихикнула: «Хорошо, товарищ Воронов».

Она быстро написала внизу карточки: «Степану Семеновичу Воронову, на добрую память, от Лизы Князевой».

Майор кивнул: «Я буду ее беречь». Степан уложил фото в нагрудный карман гимнастерки. Взглянув на небо, он подогнал Лизу:

– Пойдемте. В плане три прыжка, надо добиться идеальной точности. На парад приедет товарищ Сталин, парашютисты приземляются перед трибуной Политбюро… – натянув драповое пальто, Лиза насадила на голову вязаную шапку. Девушка спустилась по узкой лестнице, на заснеженный двор, где урчала эмка майора.

За большим окном из особого, пуленепробиваемого стекла, бушевала метель. Конец октября стал неожиданно холодным, но прогноз погоды, в «Вечерней Москве», обещал, что к празднику тучи рассеются. Горожан ждала солнечная, морозная неделя. Площадь Дзержинского была еле видна. Напротив, в домах на Варварке, зажгли свет. Уличные фонари пока не горели, но машины ехали с включенными фарами.

В кабинете, мерцала лампа под зеленым абажуром, пахло парижскими духами. На дубовом столе остывала фарфоровая чашка с кофе. Короткую шубку темного соболя небрежно бросили на большой, обитый кожей диван. На стене висело две карты, большая, политическая, с воткнутыми в нее булавками, от Америки до Японии, и лист поменьше, с очертаниями Испании. На испанской карте красивым, ученическим почерком было написано: «Дорогая мамочка, поздравляю тебя с годовщиной Великой Революции! Любящая дочь Марта».

Карту девочка нарисовала сама. Дочь вручила ее Анне на прошлой неделе, за завтраком: «Чтобы ты слушала новости, и отмечала победы коммунистов». Анна так и делала, каждое утро. У нее в кабинете, как и у всех работников иностранного отдела, стоял мощный радиоприемник, однако флажки на карте она переставляла после совещания, когда приносили расшифрованные радиограммы из Мадрида.

Насколько она знала, Янсон пока был жив, но, конечно, в радиограмме можно было написать все, что угодно. В Мадриде работали Эйтингон и генерал Орлов, он же руководитель группы советских разведчиков в Испании, Лев Никольский. Отлично зная обоих коллег, Анна понимала, что радиограммам за подписью мужа верить нельзя.

– Как и моей радиограмме, – затянувшись папиросой, она отпила кофе. Утреннее совещание на Лубянке проводилось на рассвете. Анна уезжала из Дома на Набережной в половине шестого. Она сама водила эмку. Вторая машина, прикрепленная к ним, отвозила Марту в образцовую, двадцать пятую школу, в Старопименовском переулке. Дочь училась в седьмом классе. Она сразу подружилась со Светланой Сталиной.

– Василий за мной ухаживает, – фыркнула Марта:

– Мы на даче кино смотрели. Он рядом сел, когда ты, мамочка, с товарищем Сталиным работать ушла. В школе он вечно вокруг на перемене болтается… – Василий был на три года старше Марты. Подросток хотел стать военным летчиком.

– Как Степан Воронов… – Анна, рассеянно, посмотрела на «Вечернюю Москву».

С майором Вороновым она пока увидеться не смогла. Работы оказалось столько, что она возвращалась в квартиру к трем часам утра. Иногда Анна, и вовсе ночевала на диване в кабинете. Водитель привозил дочери обед из кулинарии ресторана при гостинице «Москва». Отель был новым, все номера НКВД оборудовало микрофонами. В гостинице останавливались приезжающие в столицу иностранные делегации. Анна и сама хотела сходить в знаменитый ресторан, однако времени пока выкроить не удалось.

Она предполагала, что молчаливый водитель второй эмки приставлен к ним по распоряжению нового наркома внутренних дел, товарища Ежова. Шофер, Иван Алексеевич, разумеется, сообщал сведения в отдел внутренней безопасности.

Анну подобное не волновало. Она понимала требования работы, да и сообщать было нечего. Анна проводила время либо на Лубянке, либо в Кремле, в квартире Иосифа Виссарионовича. Марта училась, занималась музыкой, репетировала праздничное представление в школе и приглашала домой друзей. Она сразу сошлась с одноклассниками. Анна даже удивилась. Дочь словно и не провела двенадцать лет за границей, вдалеке от Родины.

Учитель русского языка и литературы прислал записку Анне, где хвалил хорошую подготовку дочери. Марта отлично справлялась с заданиями. В Буэнос-Айресе, они каждый день занимались русским языком. Познакомившись с детьми Иосифа Виссарионовича, Марта помялась:

– Мамочка, можно я Василия и Светлану буду домой приглашать? У них нет матери, товарищ Аллилуева умерла… Анна обняла дочь: «Конечно». Зная, что дочь разумная девочка, Анна не беспокоилась за вечеринки одноклассников:

– Даже если они танцуют, – смешливо подумала Анна, – танцы не запрещены. В каждом магазине пластинками торгуют, в парке Горького оркестр играет… – она сама не танцевала с Вашингтона. Женщина томно потянулась: «Мы с Теодором в гостиничном ресторане танцевали. Танго, как в Мехико».

На столе лежали данные прослушивания дома Троцкого. На Лубянке постепенно готовили операцию «Утка». На совещаниях, они очертили круг людей, подлежащих устранению советской разведкой. Европейские акции должны были координироваться из Цюриха, из предполагаемого центра, куда направлялись Теодор и Анна.

Глядя на список, Анна впервые поняла, что им могут запретить взять Марту в Швейцарию. «Придумают легенду… – горько подумала Анна, – якобы Рихтеры отправили дочь в закрытый пансион. Она станет заложницей, в Москве… – Анна оборвала себя:

– Не смей! Как ты можешь подозревать родину, свою колыбель. Хватит и пакета, оставленного в Нью-Йорке, – на совещаниях речь об Америке не заходила. Анна понимала, что и не зайдет. Америкой занимался лично Эйтингон, в круге обязанностей Анны США не значились.

– Как и Япония… – потушив папиросу, она зажгла новую, вдыхая горький дым:

– Но Рихард, кажется, в совершенной безопасности. Сведения от него поступают отличные… – Анна и Зорге познакомились в Германии, когда она ездила к тамошним коммунистам курьером.

Она долго ничего не слышала о Зорге, и только в Москве узнала, что Рамзай, как называли Рихарда, работает в Токио, корреспондентом немецких газет. На совещаниях Анна настаивала, что им необходимо найти подходящего человека в Берлине.

– Агенты в Париже, в Америке… – она загибала пальцы, – прекрасно, но, товарищи, нельзя недооценивать Гитлера. Я двенадцать лет назад говорила о таком. Я уверена, что у англичан есть люди, поставляющие информацию. В преддверии грядущей войны, агенты в Германии должны появиться и у нас.

Начальник иностранного отдела, товарищ Слуцкий, ее поддерживал:

– Когда вы с Теодором Яновичем обоснуетесь в Цюрихе, вербовка станет вашей первейшей задачей, товарищ Горская. Помимо координации акций в Европе, и, так сказать, банковской деятельности, – он тонко улыбнулся.

Золотой запас надежно разместили на счетах импортно-экспортного предприятия герра Рихтера. Анна видела отчет, присланный в Москву мужем, и осталась довольна. Она забрала из сейфа заклеенный пакет, с цюрихской метрикой и свидетельством о браке родителей. Судя по всему, за двенадцать лет к конверту никто не притрагивался. Анна положила документы в запертый на ключ ящик стола в спальне, в Доме на Набережной. В шкатулке хранился золотой крестик, с тусклыми изумрудами. Когда на совещаниях речь заходила об эмигрантских кругах в Европе и Америке, она ловила себя на том, что хочет и боится услышать знакомую фамилию. Однако, пока что, ее никто не произносил:

– Может быть, он умер, – думала Анна, – и, в любом случае, я его больше никогда не увижу.

Она хотела взять документы в Швейцарию, и оформить себе и Марте гражданство США, втайне от мужа:

– Если кто-то узнает, даже Теодор, – Анна глядела на потеки снега по окну, – меня отзовут в Москву и немедленно расстреляют. И Марту тоже. Подобного не прощают. А если станет известно о пакете… – об этом она не хотела думать. Пакет в хранилище Салливана и Кромвеля был ее смертным приговором, и, одновременно, спасением. В случае ареста, Анна смогла бы протянуть время, торгуясь, пытаясь, хотя бы, спасти жизнь дочери. Она все курила:

– Посмотрим, как дело пойдет в Цюрихе. Если мы доберемся до Цюриха, конечно, – бывшего наркома внутренних дел Ягоду перевели в комиссариат связи, что означало опалу. Нового наркома, Ежова, Анна еще не видела. Он не приходил на совещания иностранного отдела.

Сидя у себя, на седьмом этаже, она подумала о подвалах здания, уходящих под площадь Дзержинского, о внутренней тюрьме. Анна бывала в подземных коридорах двенадцать лет назад. Она с Янсоном допрашивала арестованных диверсантов из группы Савинкова. Анна даже не знала, кто, сейчас, содержится в тюрьме:

– Может быть, бывший хозяин нашей квартиры. Хотя, она не наша, казенная. Мы в ней тоже не хозяева, – мебель в шести комнатах стояла антикварная, отличной сохранности, красного дерева, но с инвентарными номерами. Марта рассматривала текинские ковры, картины Айвазовского, рисунки Серова, американский рефрижератор, немецкий радиоприемник, концертный рояль Бехштейна, в огромной гостиной. Девочка повернулась к матери: «Это нам дарит партия?»

– Не дарит, – улыбнулась Анна, – все принадлежит партии и стране Советов. Мы просто пользуемся вещами.

Марта подошла к окну, выходившему на Москву-реку. Мощные стены Кремля отражались в спокойной воде. Бронзовые, заплетенные в косы волосы, тускло светились в наступающих сумерках. Дочь не хотела коротко стричься. Марта сморщила нос:

– Когда я стану летчицей, тогда придется их отрезать. Пока так красивее… – девочка огладила школьную блузу, итальянского шелка, твидовую, темно-синюю юбку. Анну прикрепили к закрытому распределителю для народных комиссаров и членов Политбюро. Молчаливый шофер привозил пакеты с тепличными овощами, французской минеральной водой, икрой и сырами. На Анну и Марту шили в правительственном ателье. От драгоценностей Анна отказалась. Просмотрев каталог ювелирных изделий, она покачала головой:

– К чему? Члены партии должны быть скромными. Тем более… – она вернула альбом, – в Большой театр я не хожу, дипломатические приемы не посещаю… – на Лубянке Анна вела занятия с молодыми коллегами, которых в скором времени посылали в Европу. Она преподавала языки, и, как весело называл предмет Слуцкий, благородное обхождение. На уроках они слушали классическую музыку, учили правила этикета. Анна замечала:

– Если вам поручено выполнение литерной операции, вы не должны привлекать к себе внимания. Провал из-за простого незнания правил поведения в обществе, не простим.

Литерными операциями назывались тайные убийства политических эмигрантов и сторонников Троцкого.

Марта кивнула:

– Я понимаю, мамочка. У нас… – девочка помолчала, – никогда не будет дома. Потому что наш дом, вся советская родина.

– Именно так, – Анна поцеловала бронзовый, теплый затылок. Марта села за фортепьяно:

– Сыграю тебе Шопена, – девочка широко улыбнулась: «Наконец-то, можно исполнять не только немецкую музыку».

Петр Воронов тоже работал на Лубянке. Слуцкий сказал Анне, что брат Степана выполняет правительственное задание. Она не интересовалась, чем занимается чекист Воронов, подобное было не принято. Анна и о Янсоне никому не говорила. Работая с Иосифом Виссарионовичем, она только упомянула, что Янсон получил наградное оружие от Троцкого, после подавления эсеровского мятежа. Сталин выбил трубку в пепельницу:

– Я с Троцким обедал и чай пил. Меня, наверное, тоже надо в троцкисты записать, – он подмигнул Анне, и больше они о таком не говорили.

Дверь заскрипела. Вскинув голову, женщина поднялась. Анна узнала его по портретам в газетах и здесь, в здании комиссариата. Он был ниже ее, почти на голову, в гимнастерке. Свежее, выспавшееся лицо, улыбалось, темные волосы были еще влажными.

– Товарищ народный комиссар внутренних дел… – начала Анна. Ежов отмахнулся:

– Что вы, Анна Александровна. Пришел посмотреть, как вы обустроились. Прощу прощения, что сразу не навестил вас… – он развел руками: «Только месяц, как в новой должности».

Вспомнив об огромной махине комиссариата, о великих стройках Урала, Сибири и Дальнего Востока, о готовящемся процессе троцкистских шпионов, Анна покраснела: «Все хорошо, товарищ нарком. Большое спасибо за вашу заботу…»

– Николай Иванович, – весело поправил ее Ежов. Он указал на диван: «Позвольте присесть?». Горская заказывала чай и бутерброды по внутреннему телефону. Ежов любовался хорошо подстриженными, черными волосами, падавшими на воротник твидового костюма, длинными ногами в шелковых чулках.

У нее были изящные, со свежим маникюром пальцы:

– Когда только успевает? – Ежов закурил ее «Казбек», особого производства, в дорогой, распахивающейся коробке:

– Четыре часа дня, затишье. Вечером Иосиф Виссарионович проснется, начнется работа… – многие семейные сотрудники после обеда уезжали домой. Отужинав, они возвращались в комиссариаты. Горская оставалась в кабинете. Ее дочери после обеда все равно не было дома. Девочка занималась фортепьяно в училище Гнесиных, на Арбате, или ходила в кружки, в школе.

Ежов знал о Горской все.

Товарищ Сталин пока не давал распоряжений относительно ее, или Янсона, но велел Ежову, каждый день, сообщать, что делает Горская, и ее дочь. Сведения поставлял шофер, педагоги в школе, и некоторые сотрудники иностранного отдела. Ничего подозрительного Ежов не замечал, но Сталин приказал провести еще одну проверку.

– Иосиф Виссарионович прав, – размышлял Ежов, болтая с Горской о предстоящем авиационном параде, – она молодая женщина, немного за тридцать. Она давно не видела мужа. Должно быть, тоскует… – народный комиссар, незаметно, усмехнулся:

– В постели она может рассказать что-то о себе, или Янсоне. То, чего мы пока не знаем. Однако узнаем, – мысленно, перебрав людей, он покачал головой:

– К Чкалову с подобным подходить не стоит. Он, конечно, дамский угодник… – Ежов поморщился, вспомнив собственную жену, – однако он меня пошлет по матери, наш сталинский сокол. И нельзя использовать писателей, журналистов… – вздохнул Ежов:

– Кукушка и в Москве, почти на конспиративном положении. Вдруг ее решат использовать в дальнейшей работе. Запрещено ее раскрывать… – он пил крепкий, сладкий чай. Нарком улыбнулся:

– Я знаю, кто подойдет. Поговорю с ним, завтра… – Ежов блаженно вытянул ноги, в начищенных сапогах:

– Мне они чай никогда так не заваривают, Анна Александровна. Расскажите, кого вы в столовой подкупили, или я вас расстреляю… – они оба, расхохотались. Анна смотрела на спокойное лицо Ежова: «Все будет хорошо. Надо доверять своей родине, помни».

Двор бывшей усадьбы Волковых, в переулке Хлебниковом, перегораживали веревки с бельем. Мокрый снег падал на заржавевшие санки, старые, разбитые велосипеды, на пристройки, откуда шел дымок буржуек. Когда особняк уплотняли, людей вселили не только в барские, как их называла Любовь Григорьевна, комнаты, но и в бывшие склады, и даже в подвальную молельню.

Прошло пятнадцать лет, жильцы менялись. Сейчас никто не знал, что за старуха занимает две комнаты на втором этаже, с кухней и ванной. Шептались, что она бывшая дворянка, или купчиха. Жилица, каждый день, выходила на улицу. Она была прямая, тонкая, носила черное, старомодное пальто, и довоенную шляпу. Из-под широких полей виднелись совершенно седые волосы, лицо покрывали глубокие морщины. Старуха не принимала гостей, по крайней мере, днем. Она посещала только магазин, или Покровский собор. Она не боялась, что ее увидят в церкви. На девятом десятке лет Любови Григорьевне было ничего не страшно.

Утром она принесла домой, в кошелке, картошку, лук и кусочек соленого сала, в вощеной бумаге. За пятнадцать лет, в бывшей гастрономической лавке купца Климентьева, а ныне магазине Пролетарского госторга, за прилавками не осталось знакомых. Место приказчиков заняли продавщицы, девчонки из подмосковных деревень. Любовь Григорьевна могла бы поехать к Елисееву, за сырами, копченой осетриной, и черной икрой, однако она только достала из шкафчика на кухне бутылку «Московской», с зеленой этикеткой. Она вывесила водку за окно, в холщовой авоське. Соседи не могли увидеть, что лежит в сумке. Любовь Григорьевна, по старой привычке, вела себя осторожно.

Гости появлялись после темноты, и вели себя тихо. Любовь Григорьевна заваривала хороший чай, и ставила на стол свежие пирожные. Ее посетители пили мало, а многие, помня заветы старообрядцев, вообще не притрагивались к алкоголю.

– Мальчик пусть выпьет, – Любовь Григорьевна чистила картошку, – он в отца своего, деда. Волк пил, но не пьянел. Михаил такой же был. И я выпью… – она посмотрела на старинные часы с кукушкой, – последнюю стопку.

После расстрела сына, чекисты, пришедшие с обыском, вывезли из усадьбы все, вплоть до медных тазов и оловянных кастрюль. Любовь Григорьевна, держа за руку четырехлетнего Максима, смотрела на обыск спокойно. Она давно научилась не привязываться к вещам, плакать по мебели и тряпкам было смешно. Золото и бриллианты хранились в надежных местах. Ее обязали отмечаться на Лубянке каждую неделю. Чекисты пригрозили, что отправят мальчика в детский дом, как сына бандита, врага советской власти. Оставшись в разоренных, с поднятыми половицами комнатах, Любовь Григорьевна задумалась.

Она уложила Максима спать, убаюкав его, вытерев мальчику слезы. Она ничего не скрывала от внука. Любовь Григорьевна сказала ребенку, что его родителей убили большевики. Максим уткнулся лицом в ее плечо: «И я их убью, бабушка». Любовь Григорьевна кивнула:

– Когда вырастешь, мой хороший мальчик. Но я всегда, всегда останусь с тобой… – внук дремал, лежа на полу, укутанный в ее пальто. После обыска не оставили кровати. Чаю было не вскипятить. Чекисты забрали чайник, и увезли вещи из гардеробной. Любови Григорьевне швырнули пальто и шляпу. Она сидела, вытянув ноги в ботинках, сшитых в Париже, до войны, покуривая папиросу.

Она могла бы наплевать на распоряжения чекистов, взять Максима и уехать в столицу. Любовь Григорьевна всегда называла Санкт-Петербург столицей, а Москву первопрестольной. У нее имелось золото, она знала, где можно купить оружие. Надежные люди были готовы перевести ее и ребенка через финскую границу.

Она погладила белокурую голову мальчика. Если бы ее застрелили на границе, ранили, или отправили в тюрьму, Максим был бы обречен.

Любовь Григорьевна слушала мертвенную тишину дома. Половицы во всех комнатах вскрыли. При обыске она стояла, скрестив руки на груди, молча. Волкова только поинтересовалась, когда ей можно забрать тела сына и невестки. Дзержинский, Любовь Григорьевна узнала его по портретам, издевательски усмехнулся: «Зачем они вам, гражданка Волкова?»

– Похоронить по-христиански, – отчеканила Любовь Григорьевна. Чекисты вспарывали обивку заказанной в Париже и Вене мебели. Иконы валялись на полу. Два человека сдирали золотые и серебряные оклады. Дзержинский лично руководил обыском. В Хлебников переулок приехало четыре десятка человек.

– Надо выяснить, – велела себе Любовь Григорьевна, – кто из ребят Михаила в ЧК бегал. Подобное не прощают, никогда не прощали… – Дзержинский, широко шагая, прошел к ней:

– Не думайте, что я не знаю, кто вы такая, гражданка Волкова. Мать бандита, свекровь налетчицы, дочь… – Любовь Григорьевна перекрестилась:

– Мой покойный отец был купцом, господин Дзержинский. Не возводите поклепы на душу умершего человека. Вас крестили, такое не по-христиански… – глаза Дзержинского похолодели. Максим плакал, держась за платье Любови Григорьевны, грохотали сапоги. Дзержинский встряхнул ее за плечи: «Говори, сука! Говори, где золото, где бриллианты? Где ценности, что твой сын награбил, у советской власти!»

– Вор у вора дубинку украл, – сочно отозвалась Любовь Григорьевна. Женщина протянула к его лицу длинные, сильные, немного скрюченные пальцы:

– Ищите, ищите, господа хорошие. Хоть обыщитесь. Москва большая, не такие вещи прятали… – она вспомнила дробный смешок отца:

– Либерея Ивана Грозного в Москве осталась, я тебя уверяю… – Григорий Никифорович сидел в большом, покойном кресле, попивая чай:

– Поляки ее не нашли, Бонапарт не нашел, и никто не найдет. Ей наши люди занимались, – он подмигнул дочери, – если легендам верить. В надежном месте книги хранятся… – Дзержинский отвесил ей пощечину: «Курва!»

Любовь Григорьевна помнила польские ругательства, которым учила ее невестка, но рядом был внук. Она презрительно сказала: «Шляхтич. Дворянин». Дзержинский плюнул на пол: «Ломайте стены, в них тоже могут быть тайники».

Ночью, слушая дыхание ребенка, Любовь Григорьевна велела себе:

– Нельзя. Мой внук не сгинет в казенном доме. Он круглый сирота. Подожди, заляг на дно, как отец тебя учил, как Волк делал. Потом, может быть, удастся пробраться в Польшу, или Латвию… – чекистский надзор с нее сняли к тридцатому году. К тому времени границы заперли на замок. Любовь Григорьевна, глядя на внука, понимала:

– Он меня не бросит. Нельзя его одного отправлять в Европу, он мальчик еще. Если его застрелят, если он под трибунал пойдет, я себе никогда такого не прощу… – Максим и сам никуда не собиралсяуезжать.

– Я Волков, – заметил подросток, – мы испокон века Москвой правили. Так оно было, и так будет, бабушка… – хозяин Москвы сидел на венском стуле, у покрытого накрахмаленной скатертью стола. Максим вслух читал бабушке статью из «Науки и жизни», о расщеплении атома.

Любовь Григорьевна, потихоньку, обставила квартиру. После конца бунта, как она называла революцию, и гражданскую войну, антикварную мебель продавали за сущие копейки. Она даже купила несколько картин малых голландцев. В красном углу висели иконы старообрядческого письма. Почти все молельни в Рогожской слободе уничтожили. Зная о будущем аресте и ссылке, хозяева приносили образы в безопасные места. Любовь Григорьевна была уверена, что ее не тронут. Она охотно принимала иконы. Кое-что попадало в музеи, однако она пожимала плечами:

– Капля в море. На каждую икону, что в Третьяковской галерее висит, приходится сотня тех, по которым чекисты сапогами ходили.

Когда взорвали храм Христа Спасителя, она заметила:

– Теперь и Василию Блаженному не устоять, и кремлевским соборам. Люди строили, храмы от поляков спасали, от Бонапарта. Господь антихристов накажет, – твердо завершила Любовь Григорьевна.

На кухню и в ванную еще до войны провели газ. Максим помылся, и переоделся. Он хотел пожарить картошку, но бабушка усадила его за стол:

– Ты два года на казенных харчах обретался. Дай мне за тобой поухаживать.

Она знала, что любит внук. На кухне пахло жареным салом, луком, картошка скворчала. Любовь Григорьевна нарезала свежий, ржаной хлеб. Она достала из холодного шкафа купленную вчера, пряную селедку. Бабушка стояла над плитой, с лопаточкой в руках:

– Скоро, значит, ни угля не понадобится, ни газа. Все на электричестве заработает. Я помню, когда я твоего батюшку на Лазурный берег возила, в девяносто первом году, мы в Париже остановились. В салоне Годфре мне волосы электричеством сушили, под шлемом… – Любовь Григорьевна помахала рукой у седой головы:

– Тогда телефонную линию проложили, между Парижем и Лондоном. В Ниццу я ездила с одним французом, он музыку писал. На десять лет меня младше был. Меня с ним покойная Надежда Филаретовна познакомила, фон Мекк… – Любовь Григорьевна повернулась к внуку:

– Тем годом в Ницце барон Гинцбург отдыхал, со своей, – она рассмеялась, – спутницей жизни, негласной. Не поверишь, милый мой, мадам Мирьям шестой десяток разменяла, но больше, чем тридцать лет, ей никто не давал. Слухи ходили… – наклонившись над ухом внука, она что-то прошептала.

– Не бывает таких препаратов, бабушка, – отозвался Максим:

– Профессор Замков шарлатан, хоть ему и свой институт дали. Вечная молодость невозможна… – Любовь Григорьевна пожала плечами:

– Тогда она душу кое-кому продала, не к ночи будь, помянут… – она принесла к столу медную сковороду: «Немножко мне налей, на донышке».

Максим смотрел на бабушку:

– Она больной не выглядит. Сама готовила, водку пить собирается… – теплая, знакомая ладонь легла ему на пальцы. Бабушка улыбалась:

– Хорошо, что ты вовремя приехал, милый. Теперь и умирать можно, – они чокнулись хрустальными стопками, Любовь Григорьевна пригубила:

– Мальчик взрослый, он справится. Отомстит за родителей, я ему кольцо отдам. Только правнуков не увижу… – она вздохнула, водка закружила голову. Любовь Григорьевна, ворчливо велела: «Ешь, а то остынет».

Вахтера в подъезде предупредили, что в квартиру товарища Горской придут гости. Дочь Горской, вернувшись с занятий, в сопровождении шофера, сказала:

– Пять человек, Петр Ильич, но четверо здесь живут, в других подъездах. Только Василий приедет, вы его знаете, – вахтер был тезкой Чайковского. Марта всегда улыбалась, разговаривая с ним. В училище она занималась фортепьяно с товарищем Цфасманом. Александр Наумович, хоть и предпочитал джаз, но заканчивал Московскую консерваторию. Он весело, говорил Марте:

– Как бы вас отвлечь от самолетов, и заинтересовать концертной деятельностью? Вы можете стать гастролирующей пианисткой, играть с оркестрами, или сама себе аккомпанировать, – добавлял учитель. Преподаватель вокала хвалила Марту. У девочки было красивое, лирическое сопрано. Марта, наконец-то, прекратила петь Вагнера. Она, с удовольствием, разучивала русские романсы, и революционные песни. На школьном празднике, она собиралась петь «Варшавянку», и участвовать в композиции, в память героев гражданской войны, читая стихи о своем деде. Оставив на кухне пакет из распределителя, шофер попрощался.

– До завтра, Иван Алексеевич, – Марта заперла дверь. На кухне лежала записка от матери: «Хорошего тебе дня и удачной встречи с одноклассниками. Я буду поздно».

– Как всегда, – открыв дверь американского рефрижератора, Марта сунула палец в банку с черной икрой. Она оглядела аккуратные лотки из кулинарии. На обедах в квартире товарища Сталина кормили грузинской едой. Марте она нравилась, однако девочка скучала по хорошим стейкам и гамбургерам. На выходные, мать жарила Марте большой кусок мяса. Анна смеялась: «Ешь на здоровье, ты растешь».

– Расту, – пробормотала Марта, потянувшись за ложкой. Она опустила глаза вниз. Пионерский галстук удачно прикрывал начавшую появляться грудь.

В Америке, в школе Мадонны Милосердной, медицинская сестра рассказывала девочкам об изменениях, происходящих в их возрасте. Школа была католической, однако в ней преподавали естественные науки, и показывали ученицам анатомические таблицы. Сестра водила указкой по картинкам. Марта шепнула соседке, Хелен: «Мне до такого далеко, я надеюсь».

Все началось здесь, в Москве, когда они с матерью добрались в столицу, в конце лета. Обняв дочь, Анна поцеловала теплый висок:

– Время летит, Марта. Скоро поступишь в летную школу, выйдешь замуж… – она объяснила Марте, все, что требовалось. Девочка задумалась:

– Ты с дедушкой росла, бабушка погибла. Кто тебе все рассказывал?

Анна рассмеялась: «Врач, в Цюрихе. И в школе у нас тоже биологию преподавали». Она посмотрела вслед хрупкой фигурке дочери:

– Пока не вытянулась. Может быть, сейчас расти начнет. Я высокая, и Теодор тоже. То есть он высокий… – Анна, на мгновение, прикрыла глаза:

– Шесть футов пять дюймов. У него ладонь была в два раза больше моей… – она помнила низкий, ласковый голос: «Маленьким не быть большими, вольным связанными…». В Берлине, всю неделю она заставляла себя не говорить по-русски. Каждый день, просыпаясь в блаженном, сладком тепле, Анна напоминала себе:

– Надо встать и уйти. Он враг, он белый эмигрант. Он бы тебя расстрелял, если бы знал, кто ты такая… – он рассказал, что отец Анны сжег церковь, которую построила его бабушка. В храме венчались его родители. Голубые глаза помрачнели:

– Согнал пленных казаков, заколотил двери, и сжег. Священника распял, на кресте, жену его красные партизаны, на глазах у детей… – он махнул рукой:

– Ей горло перерезали и детям тоже. Никто не выжил, а семья эта испокон века священниками была, в Зерентуе. Мне письмо прислали, из Шанхая, казаки, которым спастись удалось. Старшую дочь священника он себе забрал, – лицо Федора дернулось, – наверное, тоже убил… – Анна молчала. Отец повел ее в подвал дома Ипатьевых, в Екатеринбурге. По каменным стенам цокали пули, пахло свежей кровью. Наклонившись над телом бывшего императора, отец пошевелил его ногой: «Собаке собачья смерть». Она, незаметно, сжала длинные пальцы:

– Я ему не верю. Отец бы подобного никогда не сделал. Все было ради торжества революции. Во время переворотов, потрясений, не избежать косвенного ущерба… – отец не взял ее на польский фронт. Анна служила комиссаром в Каспийской флотилии, ходила в иранский поход. С Янсоном, она отправилась в Тамбов, подавлять антоновский бунт. Вернувшись в Москву, Анна узнала, что отец уехал за Байкал, комиссаром в отряды красных партизан. Горский оставил ей несколько писем.

Больше отца она не видела. После известия о его смерти, Анна нашла в Москве сослуживцев отца по армии Тухачевского. Ее уверили, что Александр Данилович, по своему обыкновению, воевал геройским образом, вникал в нужды красноармейцев, и не жалел врагов революции.

– Твой отец всегда их сам убивал, Анна, – расхохотался один из комиссаров:

– Ксендзов, раввинов, дурманивших трудовой народ ложью. Я помню, лично одному горло перерезал, под Белостоком. Вообще, – комиссар повел рукой, – как говорил Александр Данилович, лес рубят, щепки летят. В годину революционных потрясений сложно обвинять трудовые массы в том, что они поднимаются против угнетателей. Красноармейцы иногда, – комиссар пощелкал пальцами, – сами расправлялись с еврейской и польской буржуазией, с местечковыми воротилами, грабившими простой народ… – Анна кивнула: «Конечно».

В Берлине она говорила мало, не упомянув, что свежий шрам на ее руке остался от ранения, полученного при нелегальном переходе границы.

– Я уйду, – каждый день повторяла Анна, – мне надо ехать в Гамбург, к товарищам. Я здесь с поручением партии. Завтра уйду… – рыжие, длинные ресницы дрожали. Он спал, положив голову ей на плечо, и улыбался во сне. Анна прижималась к его боку. Она задремывала, крепко, как в детстве, смутно помня руки, качавшие ее, голос, певший колыбельную:

– Rozhinkes mit mandlen
Slof-zhe, Chanele, shlof.
Отец сказал ей, в детстве, что ее мать родилась еврейкой.

– Разумеется, – строго заметил Горский, – такой факт ничего не значит, Анна. Твоя мать большевичка, дочь народоволки, замученной царским режимом. Она стала героем, умерев на баррикадах во имя торжества идей коммунизма. Евреи, русские, французы, немцы, – отец поморщился, – отжившие понятия. У коммуниста нет родины, кроме его идей, нет другого языка, кроме того, которым говорят Маркс, Энгельс и Ленин.

– То есть немецкого языка, папа, – хихикнула девочка. Горский рассмеялся:

– Это пока мы в Цюрихе. Россия станет первым в мире коммунистическим государством, и во всем мире заговорят на русском языке… – из комнаты дочери раздались звуки патефона. Анна щелкнула зажигалкой:

– Папа тоже был евреем. Все считали, что он русский. Владимир Ильич знал, конечно, что папа еврей, что он родился в Америке. Не мог не знать, папа был его лучшим другом. Но Иосиф Виссарионович не знает, – она присела на табурет у фортепьяно:

– Я получу американское гражданство, для себя и Марты, на всякий случай. Арендую банковскую ячейку и сложу туда документы. Марта никогда, ничего не услышит, о нем. О своем отце, – заставила себя сказать Анна: «Обещаю». Рояль отозвался нежным звуком. Анна вздрогнула:

– Папа тоже хорошо играл и пел. На фортепьяно, на гитаре. Революционные песни, Марсельезу, Интернационал… – Анна поняла, что дочь завела джазовую пластинку. Женщина усмехнулась: «Пусть».

Переодевшись в джинсы и американскую, клетчатую рубашку, Марта сделала бутерброды. Фрукты стояли в хрустальной вазе, на столе, персики, черный, крымский виноград, французские зимние груши, кавказский инжир.

Девочка насвистывала песенку Утесова, о героическом американском инженере, Кейси Джонсе, спасшем пассажиров от крушения поезда. Марта слышала мелодию в Америке, и упросила учительницу вокала разрешить ей выучить слова. Женщина вздохнула:

– Это эстрада, Марта, но что с тобой делать… – в дверь позвонили.

Сказав матери, что на вечеринку придут одноклассники, Марта, немного, лукавила. Светлана Сталина лежала с ангиной, она хотела оправиться до авиационного парада. Девочки договорились, что будут стоять вместе, на трибуне. Марта, в школе, показала Светлане новый номер «Смены», со статьей о комсомолке, парашютистке, Лизе Князевой.

– Ей четырнадцать лет, – восторженно сказала Марта, – а она совершила пятьдесят прыжков. Я тоже так хочу… – Светлана, рассудительно, заметила:

– Сначала надо попросить разрешения у твоей мамы. Товарищ Князева будет на параде, – оживилась девочка, – мы с ней познакомимся.

Марта пригласила двоих, одноклассниц, а мальчики были из класса Василия, старше их.

По дороге в переднюю, она бросила взгляд на фотографии в гостиной. Снимки занимали почти всю стену. Дед стоял с Лениным, Сталиным, Буденным, Ворошиловым, Блюхером и Тухачевским. Портретов с Троцким не осталось. Анна сказала дочери, что Троцкий, Зиновьев и Каменев обманывали партию, вкравшись к ней в доверие, планируя убийство Иосифа Виссарионовича. Здесь висело единственное фото Горского и его жены, цюрихских времен. Фрида Горовиц, держа на руках новорожденную Анну, смотрела на мужа с нескрываемым восхищением. Горский сидел, закинув ногу на ногу, в безукоризненном костюме, с резким, сильным, знакомым Марте по учебникам, лицом.

Мать повесила рядом портреты пером, тоже из учебника, народоволки Ханы Горовиц, и знаменитого Волка, соратника Маркса и Энгельса. Фото родителей сделали в Иране, в порту Энзели. Отец надел персидский халат, и чалму. Янсон, с бородой, действительно напоминал пашу. Мать носила чадру, но откинула вуаль. Она улыбалась, блестя глазами. Внизу была подпись: «Товарищ Янсон освобождает женщин Востока».

Марта, невольно, вздохнула:

– Как папа, в Испании? Мама приносит радиограммы, но все равно, хоть бы его услышать, – она волновалась за отца, но фронт, судя по новостям, стабилизировался.

Рассевшись на ковре, за бутербродами и ситро, они обсуждали Испанию. Мальчики были уверены, что война долго не продлится.

– Потом, – заметил Василий, – мы разобьем Гитлера на его территории и освободим немецких трудящихся. Надеюсь, что я успею закончить, летное училище и сесть за штурвал. А ты, Марта, не успеешь… – он подтолкнул девочку. Марта сморщила нос: «Еще посмотрим».

Она завела пластинку оркестра Утесова, пары танцевали фокстрот. Присев на подоконник, рядом с Василием, Марта забрала у него папиросу. Девочка затянулась, Василий поинтересовался: «Тебя мама не ругает, за курение? Или ты ей не говоришь?»

За окном шел мокрый снег, слабо, едва заметно светились самоцветы в звездах Кремля. Марта пожала плечами:

– Я ей все говорю, она мама. Ой… – девочка коснулась руки Василия: «Прости».

– Я привык, – отозвался подросток, искоса взглянув на Марту. Она выпустила дым, тонкие губы цвета спелой черешни улыбнулись:

– В общем, мама не против курения. Она сама с дедушкой, – Марта указала на фото Горского, – курила, в моем возрасте… – Марта выбросила папиросу в форточку:

– Я тебе жвачки дам, американской, чтобы не пахло. Ты говорил, твой папа не хочет, чтобы… – Василий кивнул:

– Спасибо. Отец против того, чтобы я курил, хотя сам курит… – мальчик полез в карман полувоенной гимнастерки:

– Хочешь? Или можно ситро разбавить… – Василий приносил на вечеринки флягу с коньяком, но Марта всегда отказывалась. В Америке, в гостях у Хелен Коркоран, она попробовала пунш, сваренный студентами Гарварда:

– Не понимаю, как можно пить такую гадость. То ли дело шампанское… – Марта, восторженно, закатила глаза. Хелен согласилась: «Мне оно тоже нравится. Родители разрешают мне половину бокала, на Рождество».

Марта помотала бронзовой головой:

– Когда ты, Вася, принесешь шампанское, я его с удовольствием выпью… – Утесов допел о самоваре, Марта устроилась у рояля:

– Сначала песня о Кейси Джонсе, а потом джаз, – объявила девочка: «То есть свинг. Готовьтесь танцевать, как я вас учила!».

Она пела:

Casey Jones, mounted the cabin,
Casey Jones, with the orders in his hand.
Casey Jones, he mounted the cabin,
Started on his farewell Journey to the promised land…
Марта, насвистывая, пристукивала ногой в изящном ботинке. Свет выключили, бронзовые волосы переливались в огнях фонарей. Василий любовался ясными, зелеными, глазами девочки.

Анна добралась до дома к половине четвертого. Оставалось два часа, чтобы поспать, принять душ и перекусить. Она заглянула на прибранную кухню. На столе лежала записка: «Мамочка, поешь что-нибудь. Я тебя люблю».

Не снимая шубки, Анна прошла в комнату дочери. Остановившись на пороге, она оглядела фотографии, карту Испании, республиканскую пилотку, которую Марта сшила в школе, на уроке труда. На столе, на стопке нот и книг, красовался дневник. Анна посмотрела на две пятерки, по немецкому языку и математике. Она присела у кровати. Дочь свернулась в клубочек, рассыпав по пледу бронзовые косы, уткнув лицо в подушку. Анна тихо плакала, не стирая слез с лица, вдыхая запах жасмина:

– Все для нее, только для нее… – она вздрогнула. Медленно забили часы на Спасской башне. Отсчитав четыре удара, Анна заставила себя встать. Протерев лицо парижским лосьоном, она наполнила ванну. Женщина лежала в теплой, пенной воде, откинув голову на бортик, куря папиросу:

– Только для нее. Я на все пойду, чтобы спасти Марту.

Летом Степан Воронов обосновался в общежитии научно-исследовательского института ВВС РККА, в Щелково. Он жил в маленькой, чистой комнатке, выходившей на летное поле. Степан, с детского дома, полюбил наводить порядок. Он всегда сам убирал, и мыл пол. К этажу старших офицеров приставили горничную, пожилую, деревенскую женщину. Когда она приходила с ведром, Степан улыбался:

– Я лучше чаю принесу, Прасковья Петровна. Садитесь, расскажете о внуках.

Мальчики служили в РККА, уборщица за них волновалась. Все говорили о грядущей войне. Степан успокаивал женщину, говоря, что конфликт с Японией ожидается коротким. К стенам комнаты были пришпилены чертежи самолетов, на столе лежали тетради. Он учился, заочно, в авиационном институте. Степан хотел стать конструктором, но пока что надо было готовиться к войне, проверять опытные модели истребителей и бомбардировщиков, гонять машины на дальние расстояния, за Полярный Круг, на Урал и в Сибирь.

Получив распоряжение об участии в параде, Степан обрадовался. Он был доволен, что полетает с Чкаловым. Ас звал его участвовать в беспосадочном полете из СССР в США, однако Степан беспокоился, что он молод, и не справится с ответственной задачей.

– Тебе двадцать четыре, Степа, – заметил Чкалов, сидя с ним в Щелково, за бутылкой, – у тебя два ордена, звание майора. Войдешь в историю, – он потрепал Степана по плечу:

– Звание Героя тебе обеспечено. Тем более, – Чкалов посмотрел на темнеющее, пасмурное небо, – скоро нам придется приобретать боевой опыт, а не ставить рекорды. Кто-то уже приобретает, – летчик помрачнел.

Степан подумал, что Чкалов, наверное, тоже подавал рапорт об отправке в Испанию. Майор Воронов предполагал, что ему отказали из-за брата. Он, правда, не знал, где сейчас Петр, но подозревал, что брат работает в осажденном франкистами Мадриде.

– Конечно, такое неудобно, – вздохнул Степан, – мы с ним похожи, как две капли воды.

Они с братом не знали, кто из них старший, а кто младший. Степан, иногда, думал, что и покойный отец этого не знал. По крайней мере, Семен Воронов никогда не упоминал об этом. Отправляясь в Москву, Степан надеялся, что в квартире на Фрунзенской, в почтовом ящике, найдется весточка от брата, но особо на конверт не рассчитывал. Петр бы не стал посылать письма обычной почтой, а радиограммы в ящик не бросали. Так оно и оказалось.

Квартира была пустой, запыленной, с лета в комнаты никто не заглядывал. Майор засучил рукава гимнастерки.

– Хотя бы паркет вычищу, – пробормотал Степан, наливая воду в ведро, – до следующего лета.

Три года назад, они не знали, где покупают мебель. Братья всю жизнь провели на чужих квартирах, или в детском доме, где спали в комнате с десятью мальчиками. Поступив в университет, Петр переехал в общежитие, а Степан отправился в училище. Когда они получили квартиру, брат подмигнул Степану: «Предоставь все мне».

У них появилась хорошая, антикварная мебель, бухарские ковры, и даже картины. Степан не спрашивал, откуда доставили вещи. Брат отмахнулся:

– Работники нашего комиссариата имеют льготы.

Степан, смутно, понимал, что они живут в окружении конфискованной у врагов народа собственности. Майор говорил себе:

– В конце концов, вещи не наши. Если партии что-нибудь потребуется, мы сразу все отдадим. Как отдадим себя, свою жизнь, ради торжества коммунизма. Как сделал отец… – у них не осталось вещей отца, впрочем, у Семена Воронова их и не было. Со времен революции пятого года, отец ходил в одной кожанке, и брился старой бритвой. Отец, изредка, несколько раз, приезжал в детский дом. Он, как и Сталин, привозил хлеб и сахар, устраивая чаепитие для мальчишек.

– И Теодор Янович так делал… – Степан улыбнулся, – после разгрома эсеровского мятежа. Когда отец погиб, он с нами возился, часто навещал, на самолете нас прокатил. Я тогда авиацией заболел. Он тоже выполняет задание партии, наверняка. И товарищ Горская, – Степан помнил красивую, черноволосую женщину. Двенадцатилетним ребятам она казалась взрослой, как и Янсон, но Степан понял:

– Ей всего двадцать два года исполнилось, когда Ленин умер. Младше нас, нынешних. Они говорили, что пожениться собираются. Увидеть бы их сейчас… – он привел в порядок ванную. Степан повертел почти пустой флакон туалетной воды, от Floris of London. Петр, куда бы он ни отправился, решил его не брать.

Квартира блистала чистотой. Заварив чаю, Степан встал у окна, на кухне. Он покуривал, глядя на серую реку, на мокрый снег, на верхушках деревьев Нескучного Сада, напротив. В детском доме Степан научился готовить:

– Петр вернется, надо в ресторан сходить. Не щами же мне его кормить, после командировки. В «Москву»… – майор Воронов никогда не заглядывал в новую гостиницу, хотя многие знакомые летчики там побывали. Они рассказывали о джазовом оркестре, мраморных полах, кавказской кухне. Степан усмехнулся:

– Потанцевать можно. Я с училища не танцевал. Петр умеет, наверное, с его работой… – брат не говорил, чем занимается на Лубянке, но Степан понимал, что со знанием четырех языков, Петр, вряд ли, разносит почту.

Брат отлично одевался, разбирался в винах, любил оперу, а Степан предпочитал песни, с товарищами, во время застолий, на аэродромах. У него даже не было штатского костюма. В детском доме он ходил в суконной форме, c пионерским галстуком, а потом надел гимнастерку и комсомольский значок, сменившийся партийным.

На западе, над Воробьевыми горами, рассеивались тучи. В разрывах виднелось голубое, блеклое небо. Метеорологи оказались правы. Степан думал о параде, о выступлении своего звена, о парашютистах. Он вспоминал серо-голубые глаза читинской девушки, Лизы.

По дороге на аэродром, они заговорили о метрополитене. Степан уверил ее:

– Не волнуйтесь, товарищ Князева, вам обязательно организуют экскурсию по столице. В подземные дворцы вы тоже спуститесь. Я спускался, – Лиза, восхищенно, открыла рот. Степан, действительно, первым делом проехался по Сокольнической линии. Конечная станция, «Парк Культуры», была недалеко от их дома. Майор Воронов вышел в город:

– Очень удобно. Хотя, сколько мы на квартире бываем? Но когда-то женимся, дети появятся. Моей жене придется за мной ездить, или мы вместе служить начнем… – Лиза, робко, расспрашивала о летном училище, Степан охотно отвечал. При взлете майор разрешил девушке посидеть в кресле второго пилота. Он положил ее фото в партийный билет, Степан с ним никогда не расставался.

На стене гостиной висела фотография отца с Дзержинским. Иосиф Виссарионович подарил им портрет, когда Вороновы вступили в партию. Фото сделали осенью девятнадцатого, отец носил чекистскую кожанку. По словам Сталина, Семен Воронов тогда работал в Москве. Иосиф Виссарионович улыбнулся:

– Он попросил меня, вас навещать. Семен занимался ликвидацией банд налетчиков, шайкой знаменитого вора, некоего Волка. Ему не с руки было в городе показываться. Когда Волка расстреляли, ваш отец уехал на Перекоп…

– И погиб на Перекопе… – Степан разглядывал отца, высокого, широкоплечего. Старший Воронов, в детском доме, садился к старому, расстроенному фортепиано. Отец пел с мальчишками «Интернационал» и «Варшавянку».

– Он рабочим был, металлистом, на заводе, – Степан знал биографию отца наизусть, ее можно было найти в любой книге о героях гражданской войны, – как он научился играть? Хотя, он знал Горского. Горский родился дворянином, гимназию почти закончил, прежде чем в революцию уйти. Четырнадцать лет ему исполнилось, когда он от родителей отказался, и бежал в Швейцарию, к Плеханову… – каждый пионер страны советов слышал историю о том, как Саша Горский доехал зайцем, на поездах, из России до Цюриха:

– Потом Горский с Лениным познакомился… – Степан пригладил коротко стриженые волосы, темного каштана:

– Наверное, Горский и давал уроки отцу. Горский в Цюрихе университет закончил, диплом получил, знал языки… – Степан удивлялся тому, как хорошо Петр справляется с языками.

Начав учить немецкий в тринадцать лет, брат через год болтал с берлинским акцентом и читал газеты. Степан занимался каждый день, но речь давалась трудно. Он вообще не любил говорить, и никогда не выступал на комсомольских и партийных собраниях, ссылаясь на стеснительность. Он и вправду, краснел, оказываясь на трибуне. После процесса троцкистских шпионов в Щелково провели не одно, а несколько собраний. Сослуживцы бойко рассуждали о расстреле врагов народа Каменева и Зиновьева. Год назад портреты вождей носили на демонстрациях.

Степану, как руководителю летчиков-испытателей, полагалось выступить. Он не стал, вдохновенно, призывать, к поискам троцкистов в рядах партии, кричать и стучать кулаком по трибуне. Он прочел по бумажке текст, написанный заранее, вечером, когда он посидел с газетами. Это были не его слова. Майор собрал цитаты из писем трудящихся, и немного их, как мрачно подумал Степан, обработал. Своих слов он найти не мог, да и не хотел. Он доверял партии, товарищ Сталин не ошибался, а об остальном Степан предпочитал не размышлять. Секретарь бюро похвалил его:

– Видите, товарищ Воронов, вы хороший оратор. Незачем отнекиваться, это ваш партийный долг, как и проверка новой техники.

Зазвонил телефон. Степан, невольно подумал:

– Петр, должно быть, вернулся. Он помнит, что я в Щелково, я ему говорил. Наверное, о параде прочел… – друзья Степана, летчики, знали номер. Он улыбнулся:

– Даже если не Петр, то все равно, стоит собрать ребят, посидеть, отметить годовщину революции.

Голос оказался незнакомым, вежливым: «Товарищ Воронов, говорят из Народного Комиссариата Внутренних Дел. Спускайтесь, за вами выслана машина».

– У меня своя… – растерянно сказал майор. Повторив: «За вами выслана машина», голос отключился.

Надев шинель, сунув в карман папиросы, майор сбежал в пустынный, заснеженный двор. Дети были в школе, служащие в учреждениях. Дул пронзительный, морозный ветер, он засунул руки в карманы:

– Пожалуйста. Только бы с Петром все было в порядке. Пожалуйста… – он не знал, кого просит. Степан ни разу в жизни не навещал церковь. В детском доме они с братом ходили в кружок воинствующих безбожников. Детям рассказывали, как попы, муллы и раввины обманывают народ, и наживаются за счет трудящихся. Руководитель водил их в закрытые московские храмы, показывая разрубленные топорами иконы, и снятые, валяющиеся на земле кресты.

– Пожалуйста, – черная эмка въехала во двор. Степан заставил себя пойти к остановившейся у подъезда машине.

К вечеру метель усилилась. Задернув шторы, Максим усадил бабушку в большое, прошлого века кресло. Он заметил на бледных губах улыбку, Любовь Григорьевна повела рукой: «Пластинку поставь. Ты знаешь…»

Максим знал. Он устроился на ручке кресла, гладя длинные, до сих пор сильные пальцы. Игла патефона немного подпрыгивала. Нейгауз играл «Лунный свет» Дебюсси. Любовь Григорьевна закрыла глаза:

– Клод мне играл, в Ницце. Я виллу сняла, в гостиной рояль стоял. Осень жаркая была, море тихое. Мы выключили свет и окна раскрыли. Свечей зажигать не стали. Он играл, при свете луны, по памяти. Еще раз… – попросила она.

Максим вырос на классической музыке. Любовь Григорьевна дружила с покровительницей Чайковского, Надеждой фон Мекк, знала и самого композитора. Когда Максим был ребенком, они с бабушкой почти каждую неделю ходили в консерваторию. Обняв стройные плечи, он услышал слабое, прерывистое дыхание. Любовь Григорьевна сжала его ладонь:

– Пора мне, милый. Врача… – бабушка помолчала, – не надо… – сердце медленно, неохотно сокращалось. Десять лет назад Любовь Григорьевна сходила к довоенному знакомцу, профессору Самойлову, из университета. Проверив сердце, доктор показал бумажную ленту, с пиками и провалами:

– Аритмия, госпожа Волкова, – вздохнул он, – впрочем, в вашем возрасте… – Александр Филиппович всегда обращался к ней в старомодной манере. Любовь Григорьевна поджала губы: «Сколько мне осталось?». Самойлов уверил ее, что с таким сердечным ритмом, пациенты могут прожить десятки лет.

– Десяток… – она приподняла веки: «Слушай меня, Максим».

После смерти сына и невестки Любовь Григорьевна осторожно расспрашивала знакомцев о людях в банде Михаила. Ребята рассеялись, кого-то казнили, кто-то исчез из виду. Сын не приводил подельников в усадьбу, где жила Любовь Григорьевна и маленький Максим. Банда обреталась в подвалах Хитрова рынка. Они кочевали с места на место, навещая и Замоскворечье, и Марьину Рощу. Только Зося, невестка, иногда ночевала в Рогожской слободе. Она приносила Любови Григорьевне адреса, где Волк прятал золото и драгоценности. Зося, в Варшаве, занималась карманными кражами. Любовь Григорьевна, вспоминая невестку, смеялась:

– Родители твои, Максим, до войны, хорошо в Европе погуляли. В Бадене-Бадене, в Карлсбаде, в Ницце. Они оба красавцы были, хорошего воспитания, знали языки. Они таких людей обворовывали… – бабушка указывала пальцем на потолок:

– У них по десятку паспортов имелось, с дворянскими титулами. Им в любой гостинице были рады. В тринадцатом году, в Париже, твой отец магазин Бушерона ограбил. Громкое дело было, все газеты написали. Летом пятнадцатого, батюшка твой сел. Ты осенью родился, через два года Михаила выпустили, а потом… – Любовь Григорьевна вздыхала.

Два года она разыскивала подельников сына, собирая сведения о тех, кто пропал в суматохе бунта. Волкова нашла почти всех, в тюрьмах, на кладбищах, или получив сведения из-за границы. Только об одном человеке ничего известно не было. Осенью девятнадцатого, после разгрома банды, он пропал, как сквозь землю провалился. У Любови Григорьевны имелось его словесное описание. Вора звали Семен, а фамилии его никто не знал. Вчитываясь в приметы неизвестного, Любовь Григорьевна задумалась. Сын рассказывал ей о камере в Бутырках. Во время бунта пятого года Михаил сидел со знаменитым Горским. Потом администрация отделила уголовников от политических. Горского перевели к Семену Воронову, бомбисту, ждавшему виселицы за взрыв в здании петербургского суда.

– Высокий, – читала Любовь Григорьевна, – широкоплечий, волосы каштановые, глаза синие. Хороший голос, любил петь… – прочитав в «Московских ведомостях», о взрыве в столичном суде, она вспомнила невысокого, легкого юношу, с красивой улыбкой. Любовь Григорьевна перекрестилась:

– Господи, даруй рабу божьему Николаю и рабе божией Наталии вечный покой, и прости им прегрешения их. Какие прегрешения… – горько сказала Любовь Федоровна:

– Написано в некрологе, что более гуманного судьи российская юстиция не видела, и вряд ли увидит. Жена его сиротские дома опекала, больницы, церкви строила, пусть и никонианские… – госпожа Воронцова-Вельяминова была единственной дочерью крупного уральского промышленника, установившего на заводах восьмичасовой рабочий день. На предприятиях Ларионовых весь персонал, от сторожа до главного инженера, получал трехнедельный, оплачиваемый отпуск.

Любовь Григорьевна затянулась папиросой.

В некрологе говорилось, что у Воронцовых-Вельяминовых остался единственный сын, Михаил, студент юридического факультета, чудом избежавший взрыва. Ее, все равно, что-то беспокоило. Любовь Григорьевна поехала на Воздвиженку, в публичную Румянцевскую библиотеку, читательский билет которой у Волковой имелся с прошлого века. Она сидела, с блокнотом, над «Санкт-Петербургскими ведомостями».

У Воронцовых-Вельяминовых было два сына. Старшего звали Арсений, а младшего Михаил. Она нашла имя Николая Воронцова-Вельяминова в адрес-календаре столицы. В начале века, за два года до первого бунта, семья жила на Петроградской стороне. Арсений значился студентом первого курса Технологического института. Михаил был его на два года младше и ходил в гимназию. Любовь Григорьевна попросила принести бесовский листок, как она называла «Правду». Комиссар Семен Воронов погиб в двадцатом году, на Перекопе. Остальное оказалось просто. Она даже узнала, в каком детском доме живут его сыновья.

Она говорила медленно, иногда останавливаясь, чтобы глотнуть воздуха. Любовь Григорьевна пошевелила рукой: «Вечерку принеси». Максим, не веря тому, что услышал, положил бабушке на колени газету. Длинный палец уткнулся в фото:

– Он, и у него брат есть, Петр. Ты помни… – газета упала на пол, рука задвигалась, – помни. За родителей надо отомстить… – в свете настольной лампы, под зеленым абажуром, безмятежно улыбался майор Воронов. Посмотрев в медленно тускнеющие, голубые, обрамленные морщинами глаза, Максим кивнул. Любовь Григорьевна покусала губы:

– Они не знают, чьи дети, наверняка. Их дед достойным человеком был, – старуха помолчала:

– Отец их, родителей своих убил, твоих родителей. Отомсти… – Любовь Григорьевна слабо застонала:

– Воды мне дай… – Максим побежал на кухню. Воды ей не хотелось, но Любовь Григорьевна не собиралась доставать кольцо при внуке. Оно было зашито в белье, женщина никогда не расставалась с драгоценностью. Она подпорола длинным ногтем нитки:

– Дзержинский не стал личный досмотр мне устраивать, старухе семидесяти лет. И очень хорошо, на мне тогда не только кольцо хранилось… – Максим поднес к ее губам воду. Заставив себя дышать ровно, бабушка что-то вложила в его руку:

– Твой дед мне подарил. Отдай той, кого полюбишь. Иди сюда… – попросила бабушка. Опустившись на ковер, Максим положил голову ей на колени. Он тихо плакал, знакомая, ласковая рука поглаживала его волосы. Кольцо было на женский палец. Змея из белого золота раскрывала пасть, держа сверкающий бриллиант. Глаза у змейки были темно-синие, сапфировые, тело усеивали мелкие алмазы.

– Той, кого полюбишь, мой хороший… – услышал он голос бабушки:

– Не плачь, не надо, мальчик мой. Ты справишься, Волк… – Максим обнял бабушку. Он чувствовал, как медленно, слабо бьется ее сердце, прижимался мокрой щекой к ее холодеющему лицу.

– Волк… – шепнула она, – прощай, мой мальчик… – морщинистые, бледные веки дрогнули. Она дернулась, седая голова свесилась набок. Максим, подавил рыдание: «Я все сделаю, бабушка». Патефонная пластинка все еще крутилась.

Он повесил кольцо на цепочку, рядом с простым, старообрядческим крестом. Волк никогда не снимал распятие. На зоне он немало отсидел в бараке усиленного режима, отказываясь отдать крест чекистам. Надо было перенести бабушку в спальню и зажечь свечу. Утром он хотел пойти в Покровский собор, попросить кого-то из тайных монахинь, прийти для чтения Псалтыря, и поговорить со священником о погребении. Потом требовалось переступить порог милиции, чтобы легавые выдали справку о смерти.

Еще надо было добраться до майора Степана Воронова, и разыскать его брата, но здесь Волк затруднений не предвидел. Он устроил бабушку в спальне. Перед иконами переливалась лампада, слабо пахло парижскими духами. Любовь Григорьевна и после переворота покупала флаконы у спекулянтов. Максим едва успел закрыть бабушке глаза и перекреститься. В передней зажужжал звонок. Вздохнув, он пошел открывать дверь.

Пожилая, слепая женщина, жившая в деревянной, хлипкой пристройке, в Сокольниках, весь день беспокоилась. Обычно она сидела на сундуке, подняв причесанную на прямой пробор голову, шевеля губами. Однако сегодня ее спутница заметила, как слепая водит руками, будто ищет что-то. Горела буржуйка, в каморке было сыро, за стенами билась метель. Слепая указала на икону Богоматери, в красном углу. Получив образ, она затихла. Женщина принесла ужин, кашу с хлебом. Слепая велела: «Одевайся».

Женщина удивилась. Дом был безопасным, их приютили всего несколько недель назад. К слепой, как всегда, приходили люди, но милиция еще о них не узнала. Не было нужды искать другое пристанище.

Слепая, неожиданно, мягко улыбнулась: «Мы вернемся. Надо поехать, ненадолго».

– Матушка, – вздохнула женщина, – куда? Вечер на дворе, метель… – у слепой не было глаз, только веки. Ходить она не могла, каждый переезд был труден, требовалось искать извозчика, из немногих сохранившихся. На автомобиль у них денег не было.

– Надо, – твердо повторила слепая:

– Поедем, голубушка… – одевая слепую, она услышала неразборчивый шепот:

– Она бы не поехала, наверняка. А я поеду. Впрочем, нельзя об умерших людях такое говорить… – слепая велела спутнице взять Псалтырь. Извозчик, у новой станции метрополитена, в Сокольниках, оказался добрым человеком. Он помог устроить слепую на сиденье. Мокрый снег бил в лицо, она нахохлилась, подняв воротник старого, потрепанного пальто, закутавшись в шаль. Женщина поняла, что не знает, куда ехать: «Матушка…»

– Хлебников переулок, в Рогожской слободе, – попросила слепая. Извозчик буркнул: «Через весь город тащиться».

Лошадь мерно цокала копытами. Древняя пролетка держалась у края тротуара, ее обгоняли машины и грузовики. Слабо мерцали электрические фонари. Слепая держала за руку спутницу:

– Я жила у нее, несколько недель, тем годом. Хорошая женщина, упокой Господи душу ее, – слепая перекрестилась, – в старой вере крепка была… – слепая хотела почитать Псалтырь по рабе божией, усопшей Любови, и удостовериться, что с мальчиком все будет в порядке.

– Я ему скажу… – снег бил в лицо, – скажу, что все в руке Божией. Она тоже, наверное, это поняла, перед смертью. Зачем все было… – думая о той, что умерла перед ее рождением, слепая почувствовала боль:

– Она считала, что Господу помогает. Получилось, что люди умерли, невинные. И опять погибали. Сколько горя, сколько страданий, – слепая покачала головой, – и сколько случится. Пусть их меньше будет… – пролетка раскачивалась.

Она видела белых, голубей, над серой, морской водой. Такая же птица приснилась ее матери, когда слепая еще не родилась. Мальчик, улыбаясь, бегал за курицами, на деревенском дворе:

– Говорить начал… – ласково подумала слепая, – о нем позаботятся, обязательно… – она твердо, напомнила себе:

– Скажи мальчику, что все в руке Божьей. Он старой веры человек, он послушает. А об остальном… – слепая решила, – не говори. Права она была, не след о дурных вещах упоминать. Он и не спросит, ни о чем таком… – она увидела незнакомую, широкую, увешанную черно-красными флагами улицу, вдохнула сладкий аромат цветущих лип. Солнце играло искорками в бронзовых волосах. Слепая услышала далекий, тихий голос: «Они встретятся». Она согласилась:

– Встретятся. Но все могло бы быть проще, если бы… – дымно-серые, невидящие глаза посмотрели на нее. Женщина отрезала:

– Такого ни ты, ни я, знать не можем. Ты видела… – слепая видела огненное, обжигающее, странное облако, на горизонте, и тело, покачивающееся в петле. Она видела и многое другое, но молчала. Она только сказала своей спутнице: «Из Москвы уезжать не надо. Это святой город, сердце России».

– Он не уедет, – пролетка, наконец, добралась до Хлебникова переулка:

– То есть уедет, когда я ему скажу. Не сейчас, позже… – слепая протянула маленькую ручку:

– Второй этаж. Его Максимом величают, Максимом Михайловичем.

Волк, никогда не жизни, не видел маленькой, невзрачной женщины, в старомодном пальто, стоявшей на площадке. В тусклом свете крохотной, пыльной лампочки, было заметно, как она покраснела:

– Меня Зинаида Владимировна зовут, – она откашлялась, – Максим Михайлович. Во дворе извозчик. Я за матушкой Матроной ухаживаю… – женщина смутилась:

– Она настояла, что надо к вам приехать. Она у вашей бабушки жила. Покойной, – добавила женщина. Максим замер.

Расплатившись с извозчиком, Волк осторожно перенес матушку на руках в квартиру. Она была маленькая, как ребенок. Матушка быстро ощупала тонкими пальцами его лицо. Волк сделал женщинам горячего чаю и предложил поужинать. Матрона помотала головой:

– Мы поели, милый, спасибо. Зинушка, ты иди к усопшей, Псалтырь почитай, а мы здесь… -Матрона замялась, – поговорим.

Максим хотел устроить ее в кресле, но Матрона отказалась: «Мне на сундуке привычней, милый». Она поманила его рукой:

– Иди сюда. Тебе бабушка, как умирала, сказала кое-что… – Матрона прервалась:

– Не надо такого делать, милый. Не надо больше злобы… – ее губы, беспрестанно, двигались, бледное лицо было сосредтоточенным. Максим вздохнул:

– Матушка, так положено… – она, внезапно, улыбнулась:

– Ты Библию читал, Евангелия. Я знаю, что Господь заповедовал, что Иисус наставлял, хоть я и слепая, и неграмотная… – из-под закрытой двери спальни мерцала свеча. Тянуло холодком, Максим открыл форточку.

Слепая заговорила, быстро, напевно:

– Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию, ибо написано: Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь. У Меня отмщение и воздаяние, когда поколеблется нога их; ибо близок, день погибели их, скоро наступит уготованное для них… – она выдохнула:

– Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем. Ты помни, милый, любовь, а не страдание… – Максим закусил губу:

– Я сиротой из-за их отца стал, матушка… – Волк ничему не удивлялся. Ребенком, в храмах, он видел юродивых. Его святым покровителем был Максим Московский, тоже юродивый и блаженный.

– Бог всякую неправдуотыщет, – вспомнил он слова святого. Матрона кивнула:

– Именно. Твоя бабушка меня призрела, когда ты в казенном доме был, – она, мимолетно, коснулась руки Максима:

– И тебя она призрела, сироту. И они сироты, мальчики эти… – Матрона махнула в сторону газеты: «Вся Россия нынче сироты, милый. Не надо боль множить». Она подняла голову:

– Ты об отце их говорил, так сказано: «Почему же сын не несет вины отца своего?» Потому что сын поступает законно и праведно, все уставы Мои соблюдает и исполняет их; он будет жив. Душа согрешающая, она умрет; сын не понесет вины отца, и отец не понесет вины сына, правда праведного при нем и остается, и беззаконие беззаконного при нем и остается… – она сжала ладонь Максима: «Господь обо всем позаботится, милый. Отнеси меня, – она кивнула на дверь, – помолюсь за душу бабушки твоей…»

– Она все знает, – понял Максим, – все видит.

Матрона улыбалась:

– Не я, милый, а Господь Бог. Ты мстить хотел, но были те, кто мстил… – слепая помрачнела, – не надо такого. Месть Господу оставь, а сам люби… – Максим вспомнил о кольце на цепочке, рядом с крестом. Слепая кивнула:

– Ты его отдашь, но не скоро. А ее скоро увидишь… – Матрона заставила себя не говорить обо всем остальном: «Отнеси, я Зинушку сменю».

Волк помялся:

– Матушка, оставайтесь в квартире. Здесь тепло, я деньги буду приносить. Здесь безопасно, – Матрона погладила его по голове:

– Ко мне люди приходят, милый. Искать меня будут. Бог не велел, чтобы ты пожалел… -Максим покраснел: «Матушка, что вы…»

Он провел ночь в кресле, в гостиной, перечитывая бабушкино Евангелие. Матрона заснула на сундуке, свернувшись в клубочек, положив под щеку кулачок. Максим сказал ее спутнице, чтобы они ни о чем не беспокоились и отдыхали. Волк добавил, что в Сокольники их доставят на машине. Помывшись, переодевшись, он вышел в Хлебников переулок, когда магазины еще не открыли. Волк постоял на пустынной мостовой, глядя в серое, утреннее небо.

– Скоро ее увижу, – вспомнил он слова Матроны: «Понять бы еще, кто она. Москва большая». Максим решил навестить милицию, отправив женщин обратно в Сокольники. Не след было их показывать легавым, Максим понимал, что они в столице на птичьих правах. Волк шел к Рогожскому кладбищу, по Владимирскому тракту:

– Сын не понесет вины отца. Это правда, конечно, – впереди Максим увидел знакомые очертания купола Покровского собора. Из-за туч, на мгновение, показалось ясное солнце. Тонкий лед в лужах заиграл, заискрился золотом.

Максим вздохнул:

– Так тому и быть. Но, в любом случае, – он вспомнил статью в газете, – хотя бы посмотрю на него. Вообще, – он снял кепку, поднимаясь по ступеням, – я два года по карманам не шарил… – Волк, невольно, размял длинные, ловкие пальцы:

– В Тушино вся Москва соберется. Привезу ребят, улов ожидается отличный, – Волк, с двенадцати лет, воровал в трамваях.

– В метрополитен тоже надо людей отправить, – перекрестившись, он зашел в собор, – пассажиры на мрамор и хрусталь смотрят, а за карманами не следят… – заутреня еще не начиналась. Взяв свечу, положив рядом медную монету, Максим пошел к иконе Спасителя. Он хотел помолиться за душу бабушки.

За два дня до авиационного парада метель прекратилась, подморозило. Над Москвой сияло чистое, голубое небо. Трибуны аэродрома в Тушино украсили алыми флагами, кумачовые лозунги трепетали на легком ветру. Лед хрустел в лужах. Автобусы, идущие в Тушино из центра города, наполняла толпа. Над аркой, у трибун, висели портреты членов Политбюро, Сталин красовался посередине.

Максим собрал ребят в неприметной пивной на Таганке. Он звонил из разных телефонных будок, на Садовом кольце. В усадьбе Волковых установили телефон в начале века, однако при обыске линию перерезали. Покойная Любовь Григорьевна ее не восстановила. Так было безопаснее.

Волк похоронил бабушку на Рогожском кладбище, рядом с могилой своего прадеда, Григория Никифоровича. На скромное погребение, кроме Максима и священника, пришло только несколько старух-богомолок, из Покровского собора. Максим отправил матушку Матрону и ее спутницу обратно в Сокольники, на эмке, появившейся в переулке после темноты. За рулем сидел один из его парней. Максим передал Зинаиде Владимировне пачку сторублевок:

– Слышать ничего не хочу. Вас мой человек будет навещать, каждый месяц… – он увидел на лице слепой слабую, мимолетную улыбку:

– Мы еще увидимся, милый, – Волк устроил Матрону на сиденье эмки: «И не один раз». Она перекрестила Максима. Волк кивнул: «Я Зинаиде Владимировне оставил телефон. По нему меня всегда можно найти». Надежный номер принадлежал коммунальной квартире на Покровке, где жила мать одного из его ребят, бывшая воровка. Женщина перенесла удар, ходила с палкой, никто ее ни в чем не подозревал. Туда можно было звонить без опасений.

Максим успел появиться в милиции, и получить паспорт. В Пролетарский торг он зашел выпить чаю. Начальник принес в кабинет заполненную трудовую книжку:

– Рад вас видеть, Максим Михайлович, в добром здравии… – до революции глава торга успел постоять за прилавком гастрономического эмпориума купца Климентьева, рогожского Елисеева, как его звали на заставе. Павел Игнатьевич отлично помнил отца Волка. Он знал, с кем имеет дело. Волк, лениво, полистал документ: «Договоримся, Павел Игнатьевич». До ареста он приходил в торг два раза в месяц, за окладом. Максим намеревался поступать так и дальше.

В пивной, за подсоленными ржаными сухариками, и воблой, Волк сказал:

– Начинаем работу только на аэродроме. Незачем к себе раньше внимание привлекать. Легавых ожидается много, не хочется, чтобы кто-нибудь зря погорел. Пусть трудящиеся, – он отпил темного, «Мартовского», пива, – сначала потратят деньги, расслабятся, посмотрят на выступление парашютистов. По дороге, в давке, они за карманами следят, а в Тушино потеряют, как говорится, бдительность, – Максим отсалютовал стаканом плакату со Сталиным, на стене.

Ребята у него были отменные, Волк сам их подбирал. Кое-кто сел, пока он проводил время на канале, однако Максим не хотел рисковать новыми людьми. В шайке всегда работало не больше десятка человек, они считались лучшими карманниками Москвы. Волк наметил планы на будущее. Требовалось осваивать метрополитен.

– Особенно, – весело сказал он, – станцию, рядом с вокзалами. Гости столицы беспечны. В общем, впереди много дел, – он стал загибать пальцы, – балет, рестораны… – Максим славился тем, что лихо вытаскивал кошельки у иностранцев в Большом театре. Они и представить не могли, что вежливый, элегантный юноша, в хорошем костюме, столкнувшийся с ними в буфете, шарит у них по карманам.

Волосы у него отрастали быстро. Собираясь в Тушино, Волк усмехнулся: «Скоро можно выйти в свет». Он оделся в скромное, аккуратное пальто, и взял ушанку. Максим не пользовался заточенными монетами или лезвиями. Длинные, ловкие пальцы могли вытащить кошелек даже из внутреннего кармана пиджака. Как и все трудящиеся, он поехал в Тушино на переполненном автобусе. Здесь отирался один из его парней. Они только обменялись коротким взглядом. Волк знал, что остальные тоже подтягиваются на аэродром.

Для зрителей предназначались деревянные скамейки. По бокам стояли лотки с пирожками, и горячим чаем. Отыскав свободное место, у края, Волк достал бинокль, немецкой работы. Закрытая трибуна для правительства охранялась милицией. Волк подозревал, что чекисты на аэродроме переоделись в штатское. Он ожидал, что майор Воронов, рано или поздно, появится рядом с трибунами для почетных гостей. Волк, сам не зная, зачем, хотел рассмотреть майора ближе. Бинокль, купленный у спекулянта, был скромным, но с отличными линзами. Рядом с трибуной правительства стояли несколько лож, пониже.

Максим навел бинокль на одну из трибун. Солнце играло бронзовыми искрами в волосах какой-то девочки. Она стояла без шапки, лацкан пальто украшал красный бант. Рядом была еще одна, ниже ростом и младше. Они разговаривали, старшая девочка показывала на самолеты, вдоль взлетной полосы. Большие, зеленые глаза девочки улыбались. Сзади появилась высокая, черноволосая женщина, в собольей шубке:

– Наверное, мать ее, – подумал Волк:

– Туда не подобраться, а жаль. Хотя вряд ли они кошельки принесли. Они денег в руки не берут. Им все бесплатно из распределителей доставляют… – репродуктор на деревянном столбе заорал:

– Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек… – люди зашумели. Волк, поднявшись, направился к толпе, осаждавшей лотки. Пора было начинать работу.

Анна обняла дочь за плечи:

– Я договорилась, с руководителем Осоавиахима. После прыжков товарищ Князева подойдет к трибуне. Она здесь приземляется, – Анна показала на круг, очерченный рядом с правительственной ложей, – она прыгает с красным флагом, в честь годовщины революции. Мы сможем спуститься и познакомиться. Смотрите, – она прищурилась, – машины с летчиками. Товарищем Чкаловым, товарищем Вороновым. Давайте помашем, – Анна, незаметно, сжала правую руку в кармане. Длинные ногти вонзились в ладонь.

Песня закончилась. Диктор, низким, красивым голосом, сказал:

– На трибуну поднимаются руководители партии и правительства, во главе с товарищем Иосифом Виссарионовичем Сталиным… – скамейки взревели.

Анна заставляла себя не думать о фотографии девушки в летном комбинезоне. Дочь, вчера, показала ей журнал «Смена». Марта восторженно заметила:

– Лиза родилась в Зерентуе, где дедушка советскую власть устанавливал. Ей четырнадцать лет, а она мастер спорта. Мамочка… – Марта прижалась щекой к ее плечу, – я тоже хочу прыгать с парашютом, можно? И можно, мы со Светланой познакомимся с ней… – тонкий палец дочери указал на фото:

– Смотри, мамочка, – хихикнула Марта, – она на тебя похожа, как будто она твоя дочь. И волосы темные, и лицо твое… – Анна велела себе улыбаться. Лиза Князева смотрела на нее. Анна вспоминала его голос:

– Священника отец Иоанн звали. Иоанн Князев. Они с начала прошлого века в Зерентуе служили. Мне бабушка о его предке рассказывала. Горский всю семью вырезал, и старшую дочь себе забрал… – Анна подавила дрожь в руке, державшей папиросу:

– Совпадение. Лиза никакого отношения к папе не имеет. Папа бы не поступил подобным образом, никогда. Он был чистый, честный человек… – Анна привлекла к себе дочь:

– Конечно, вы с ней встретитесь. Я все устрою. Ты на бабушку свою похожа, у нее тоже рыжие волосы были. И на папу… – Анна, на мгновение, закрыла глаза: «На папу…»

Сталин, с трибуны смотрел на дочь, стоявшую рядом с дочерью Горской. Женщина что-то показывала девочкам, на поле. Все сведения говорили, что Горская чиста. Из Испании сообщали, что Янсон тоже не делает ничего подозрительного.

– Все равно, – размышлял Сталин, – с отцом, обманывавшим партию… Семен был честным человеком, – вспомнил он Воронова, – он не скрывал своего происхождения. Он мне в Туруханске рассказал, из какой он семьи. Мальчики его не знают, и не надо, чтобы знали. Они плоть от плоти советской власти. Петр проявил бдительность, принес документы, которые Горский скрывал от товарищей. Степан справится, я уверен, – Ежов доложил Сталину, что майор Воронов, не колеблясь, согласился участвовать в операции, по проверке Горской.

– Я тебе говорил, – усмехнулся Сталин, – говорил, Николай Иванович, что он солдат партии, и сделает все, что она прикажет. Как его брат, как его отец покойный. Когда мы получим сведения, компрометирующие Горскую, можно ее арестовывать. Насчет Янсона, – он помолчал, – распоряжение в Испанию уйдет на днях. Его надо привлечь к процессу, не дожидаясь результатов проверки. Он получил наградное оружие от Троцкого… – Сталин поморщился, – был в его доме. Думаю, кроме установки микрофонов, он там еще кое-чем занимался. Впрочем, – Сталин прошелся по кабинету, Ежов стоял навытяжку, – он все расскажет, здесь, в Москве. У нас под рукой его жена и дочь… – рассматривая заснеженный, кремлевский двор, Сталин вспомнил большие, зеленые глаза Марты Янсон. Он кивнул: «Расскажет».

Он подозревал, что Ленин знал об истинном происхождении Горского. Двое были лучшими друзьями со времен первой эмиграции Ленина. Владимир Ильич познакомился с Горским в Швейцарии, у Плеханова.

– Он женился, Горский, – вспомнил Сталин, – на Фриде. Нельзя доверять дочери человека, лгавшего партии. Когда Горский бежал из тюрьмы, он навещал Японию, Америку. Все подозрительно. Хотя она могла ни о чем не знать, пакет был заклеен… – глядя на черные волосы Горской, он решил:

– Посмотрим, как пройдет проверка. Даже если она ничего не разболтает, Янсона скоро привезут в Москву. На очной ставке она заговорит, обязательно, – в репродукторе диктор рассказывал о рекордах доблестных сталинских соколов. Летчики выстроились у истребителей. Майор Воронов стоял рядом с Чкаловым. Сталин полюбовался каштановыми волосами, разворотом широких плеч:

– Мальчики на отца похожи. Семена не хватает… – вздохнул Сталин. Они услышали рев моторов. Машины, одна за другой, уходили в небо. Марта, зачарованно глядя вверх, ощутила на плече теплую, надежную руку матери.

– Когда-нибудь, – тихо сказала девочка Светлане, – я тоже сяду за штурвал, обязательно. Истребители рванулись вверх, разлетаясь в разные стороны, выстраиваясь в боевой порядок. Из репродукторов лилась музыка, над полем реяли алые воздушные шары. Марта, не отрываясь, следила за самолетами.

Только по огоньку лампочки, на пульте кабины, Степан понял, что дверь открылась. Начались прыжки. Он даже не помнил, как прошло выступление звена истребителей. Посадив машину, майор пошел к транспортному самолету, где собирались парашютисты, Чкалов нагнал его:

– Лихо ты сегодня летал, Степа. Совсем, как я, в молодости… – Чкалов посмотрел на часы: «Отлично, укладываемся в график. Я вечером ребят собираю, в гостинице «Москва», в ресторане. Приезжай, – летчик подмигнул ему. Поднимая в воздух транспортный самолет, Степан понял, что за штурвалом истребителя думал не о фигурах высшего пилотажа. Он представлял себе несущуюся навстречу самолету землю, резкий удар, и темноту. Тогда все закончилось бы прямо здесь. Ему бы не пришлось после парада идти к трибуне, где стояла она.

Несколько раз, на новых машинах, Степан попадал в нештатные ситуации. Майор понимал, что самолет ему не подчиняется. Еще немного, и он не смог бы удержать машину в небе, заставить ее вернуться под свое управление. С того хмурого дня, когда черная эмка въехала во двор комиссариата внутренних дел, на Лубянке, он ощущал похожее чувство. Услышав от Чкалова о гостинице «Москва», Степан едва не вздрогнул.

Нарком, расхаживая по огромному кабинету, остановился под портретом Сталина:

– Не волнуйтесь, Степан Семенович, – ободряюще сказал Ежов, – у вас все получится. Номер заранее подготовят, вам передадут ключ. Вы подниметесь наверх, вас… – Ежов пощелкал пальцами, – примут в свои руки наши техники. Мы должны слышать беседу с товарищем Горской. За столом, во время танцев… – раньше Степан видел Ежова только на фотографиях, в газетах. Нарком усадил его на диван, принесли чай. Ежов опустился рядом. Степан нашел в себе силы спросить:

– Товарищ народный комиссар внутренних дел, если что-то случилось с моим братом… Я знаю, он сейчас в командировке…

– Ешьте бутерброды, Степан Семенович, – посоветовал Ежов:

– С товарищем Вороновым все в порядке. Он выполняет задание партии и правительства… – Степан, облегченно, выдохнул. Положив на резной столик черного дерева коробку дорогого «Казбека», Ежов щелкнул золотой зажигалкой:

– Партия, товарищ Воронов, хочет поручить вам важное дело… – Ежов, исподтишка, рассматривал майора: «Иосиф Виссарионович прав, как всегда. Красавец, младше ее на десять лет. Он будет осыпать ее комплиментами, подарит цветы. Она не устоит, никто бы ни устоял».

Степан, сначала, даже не понял, о чем говорит нарком. Ежов потушил «Казбек» в тяжелой, хрустальной пепельнице. Майор очнулся:

– Товарищ Ежов, я помню товарища Горскую, и ее мужа, товарища Янсона. Они к нам в детский дом приезжали, давно. Они честные люди, герои гражданской войны, они не могут… – развернув «Правду», Ежов положил газету перед Степаном:

– Товарищ Воронов, с той поры много воды утекло. Троцкисты очень опасны, они пробираются в партию, даже в Политбюро. Каменев и Зиновьев признали свою вину. Они организовали злодейское убийство товарища Кирова, замышляли покушение на товарища Сталина… – Ежов положил ему руку на плечо:

– Степан Семенович, ваш долг, помочь работе нашего комиссариата, работе вашего брата, в конце концов. Мы разоблачим посягательства агентов Троцкого на безопасность нашей родины, Советского Союза. Вы член партии, страна доверяет вам новую военную технику. Мы вам доверяем, – со значением, добавил Ежов:

– Мы, коммунисты. В мирное время, Степан Семенович, зачастую, сложнее, чем на войне. Троцкисты метят в нас из-за угла, усыпляют нашу бдительность. Мы должны использовать против них, их же оружие.

Ежов, разумеется, не говорил майору Воронову о подготовке второго процесса. Его планировали на начало следующего года. Обвиняемыми проходили Радек, Серебряков, Пятаков и Сокольников. Бухарина и Рыкова пока решили оставить в живых.

Летом умер Горький. Товарищ Сталин дал распоряжение провести его смерть, как террористический акт троцкистов. В ней предполагалось обвинить Бухарина и Рыкова. Горская и Янсон требовались для второго процесса, в качестве связных между Троцким и его московской агентурой. Они не вышли бы на открытое заседание, получив расстрел по приговору трибунала, но показания использовались бы в обвинении. Ежов надеялся, что, оказавшись в люксе гостиницы «Москва» Горская начнет болтать. Они собирались узнать сведения, компрометирующие женщину, или Янсона.

Степан слушал Ежова:

– Партия не ошибается, никогда. Гордись, что тебе поручили ответственное задание… – он вспоминал веселые, каре-зеленые глаза Теодора Яновича, маузер, с золотой табличкой, ласковый голос:

– Ешьте, ешьте, ребятишки. Мне премию выписали, лично товарищ Троцкий. И наградили оружием… – они восторженно крутили маузер. Янсон заварил чай и нарезал хлеб. Мальчишки сидели в детдомовской столовой. Янсон рассказывал о взятии Смольного, о том, как он возил Владимира Ильича, в революционном Петрограде:

– Товарищ Горская о своем отце говорила, – Степан даже не вникал в наставления Ежова, – о том, как они с Янсоном и Раскольниковым в Иране сражались. Они не враги, они не могут быть врагами. Но если партия решила… – оказавшись у подъезда дома на Фрунзенской, Степан понял: «Я не сказал товарищу Ежову самого главного». Он не знал, что ему делать.

Краем глаза, смотря на приборы, он снижал самолет. Групповые прыжки парашютисты делали из машины Чкалова. Степан услышал в динамике треск. Голос руководителя полетов, с земли, бодро велел:

– Молодцы, товарищи пилоты. Парашютисты на поле, сажайте машины.

Ежов сказал, что Горская будет на параде.

– Ничего необычного, – успокоил его нарком, – она ваша знакомая. Вы давно не виделись, хотите поболтать за дружеским застольем. Она примет приглашение, уверяю вас, – Ежов не сомневался, что Горская клюнет на приманку.

Он стал ходить на совещания иностранного отдела, но не для того, чтобы послушать сотрудников. Ежов каждое утро получал расшифрованную стенограмму от Слуцкого. Он исподволь наблюдал за Горской. Женщина была, невозмутима, приветлива, но Ежов заметил, что она, в случае необходимости, умеет настоять на своем.

– Словно клинок в ножнах, – подумал Ежов, – под безмятежностью скрывается страстная натура. Надо ее разбудить. Молодой, влюбленный мужчина, герой, летчик. Она просто не сможет отказать.

Шасси самолета мягко коснулись взлетной полосы, Сняв шлем, проведя рукой по лбу, Степан велел себе успокоиться. Парашютисты собрались у круга, куда приземлялись прыгавшие на точность. Красный флаг развевался на трибуне правительства:

– Лиза со знаменем прыгала. Она похожа, на Горскую… – подождав немного, Степан пошел туда, где виднелась черноволосая, непокрытая голова. Зрители аплодировали. Вдохнув свежий, морозный воздух, он даже пошатнулся:

– Не смей! Партия поручила тебе ответственное задание. Ты говорил, что отдашь жизнь за товарища Сталина. Они могут быть врагами. Сейчас все обязаны проявлять бдительность. Тем более ты, как офицер… – он, на мгновение, пожелал, чтобы брат оказался на его месте:

– У Петра бы такое лучше получилось, – мрачно подумал Степан. Он зажмурился, от яркого, полуденного солнца.

Волк опустил бинокль:

– Посмотрел, Максим Михайлович? Вот и славно. Вы с майором больше никогда не увидитесь… – Воронов направлялся к парашютистам. Еще раз, взглянув на поле, Волк увидел давешнюю женщину в собольей шубке, девочку с бронзовыми волосами. Они стояли рядом с парашютисткой Лизой Князевой. Волк помнил девушку, по журналу «Смена». В бинокль он заметил большие, серо-голубые глаза.

– Она будто сестра, черноволосой женщины, – хмыкнул Максим, – очень похожа. Еще одна сирота… – по словам бабушки, у майора Воронова был брат. Волк, кисло, подумал:

– Хватит и того, что я на летчика полюбовался. Даже искать второго не буду.

Максим передал парню, собиравшему добычу, несколько кошельков. Улов ожидался отличный, но Волк велел ребятам не зарываться. Тушинский аэродром кишел милицией. Рано или поздно, трудящиеся, обнаружили бы пропажу сбережений. Он, в последний раз, посмотрел на тускло светящиеся бронзовые волосы, на летный комбинезон Лизы, на черноволосую женщину, говорившую с майором Вороновым. Максим убрал бинокль. Надо было уходить.

Марта никак не могла поверить, что тоже прыгнет с парашютом. Лиза оставалась в Москве еще на несколько дней, выступая, по поручению Осоавиахима в столичных клубах. В Тушино, привозили ребят, которые хотели попробовать себя в спорте. Марта подергала мать за рукав шубы: «Пожалуйста…». Анна подумала, что вблизи девушка еще больше похожа на нее.

Она напоминала себе, что надо улыбаться, и быть приветливой:

– Она похожа на него, на отца… – услышав, что перед ней, дочь Александра Горского, Лиза ахнула:

– Я товарища Горского на мемориальной доске видела, в Зерентуе, где я родилась. Он в поселке советскую власть устанавливал… – Анна комкала в руке шелковый платок:

– Вы прекрасно прыгали, товарищ Князева. Я горжусь, что в нашей стране, стране советов, перед женщинами открыты все дороги… – Лиза, открыв рот, смотрела на товарища Горскую.

Девушка встречала таких женщин только в кинохронике.

Они стояли на трибунах съездов партии, или давали интервью, в научных лабораториях. Руководитель московского клуба Осоавиахима объяснил Лизе, что товарищ Горская крупный партийный работник, и занимает ответственный пост. От женщины пахло чем-то сладким, волнующим. Черные, тяжелые волосы падали на воротник шубки. Заблестели жемчужные зубы, сильная рука с маникюром пожала руку Лизы. Девушка впервые увидела маникюр только в Москве, у журналистки, приезжавшей в Тушино.

Анна, незаметно, разглядывала упрямый, отцовский подбородок девушки, длинную шею, узкий, изящный нос. Она будто смотрелась в зеркало. Спрашивать, как звали мать Лизы, было нельзя, но услышав имя Марты, она обрадовалась:

– Мою маму так звали. Марфа Ивановна. Она умерла, когда я еще младенцем была.

– Вас вырастила страна советов, товарищ Князева, – Анна положила руку на плечо дочери:

– Наша партия, наше государство. Я уверена, что вы будете его достойны… – в голове билось:

– Отец Иоанн, отец Иоанн Князев. Старшую дочь он себе забрал… – вспомнила Анна его хмурый голос, – наверное, тоже убил… – Марта вскинула зеленые, ясные глаза:

– Можно мне приехать в Тушино? Наши ребята, из школы, наверняка, сюда отправятся. У нас есть кружок Осоавиахима, – весело сказала девочка, – я туда хожу, товарищ Князева.

– Просто Лиза, – девушка покраснела, – мы почти ровесницы.

Светлана Сталина, с братом, болтала с другими парашютистами. Анна кивнула: «Конечно, милая. Иван Алексеевич тебя привезет».

– Это твой отец? – спросила Лиза. Марта хихикнула:

– Нет, папа в командировке. Наш шофер. У нас две машины, но мама сама водит. Я тоже учусь водить… – Лиза никогда не видела людей, у которы была даже одна машина, а тем более, шофер. Девочки смеялись, Марта говорила, что тоже хочет стать летчицей. Анна приказала себе:

– Забудь. Даже если все правда, она уедет в Читу, выучится на пилота, и вы больше никогда не увидитесь. Забудь, не думай… – она услышала мужской голос: «Товарищ Горская!»

Лиза, внезапно, покраснела. Девушка шепнула Марте:

– Майор Воронов сидел за штурвалом самолета, когда мы прыгали. Он друг Чкалова… – узнав, что Лиза никогда не спускалась в метро, Марта оглянулась. Мать и майор Воронов о чем-то говорили. Девочка тряхнула головой:

– Я тоже не видела метрополитен. Мы с тобой подумаем, как проехаться под землей, – у Марты была теплая, узкая ладонь. Она тихо сказала:

– Я тебе дам наш телефон, и мы все устроим. Мне пора, мама зовет. Я очень рада, что мы познакомились… – Лиза посмотрела ей вслед. Майор Воронов держал летный шлем. Солнце освещало каштановые волосы мужчины.

Горская сразу его узнала. Степан провожал взглядом стройную спину, в темной шубе. Ветер взметнул черные волосы, обнажив белоснежную, немного приоткрытую воротником шею. Твидовая юбка едва покрывала колени. Длинные ноги, в туфлях на высоком каблуке, уверенно ступали по полю. Передав ему кусочек картона с телефоном, она велела позвонить:

– Я с удовольствием схожу с вами в ресторан, товарищ Воронов. То есть Степан… – розовые губы двигались, он вдыхал запах жасмина:

– Посидим, поболтаем, вспомним старые времена. Вы отлично летали, – Горская ушла, а он все не мог забыть ее дымно-серые, непроницаемые, спокойные глаза.

Каждое утро народному комиссару внутренних дел приносили данные прослушивания рабочего и домашнего телефонов Горской. Пока разговоры никаких подозрений не вызывали. Из кабинета Горская звонила только дочери. Служебные темы она обсуждала по внутреннему телефону. Ежов знал, что у нее стоит вертушка. Правительственной связью кабинет Горской оснастили по личному распоряжению Иосифа Виссарионовича. Нарком покусывал золотую, перьевую ручку:

– Товарищ Сталин ей звонит. Она бывает у него на квартире, в Кремле. На дачу к нему ездила, с дочерью. Они со времен гражданской войны знакомы…

За окном едва брезжил слабый рассвет. Утром большинство работников наркоматов уезжали домой, на несколько часов. Товарищ Сталин отдыхал, до обеда, с ним спала и Москва. Второй спокойный промежуток случался перед ужином, а потом начиналась ночная работа. На Лубянке, впрочем, многие оставались круглосуточно. Сюда привозили арестованных, в подвальной тюрьме шли допросы, а иностранный отдел вообще не обращал внимания на часы. Они поддерживали связь с Азией и Америкой. Из-за разницы во времени совещания могли проводиться и глубокой ночью, и ранним утром. Ежов боялся, что товарищ Сталин может использовать так называемую проверку Горской против него, наркома.

– Комедия, – Ежов, зло, пожевал папиросу, – Горская играет, мерзавка. Она двенадцать лет провела в глубоком подполье, притворство у нее в крови. Сталин поручил проверить меня. Я всего месяц в должности наркома, он меня испытывает… – руки задрожали. Глотнув дым, Ежов закашлялся.

Ягода сидел в наркомате связи, что было равнозначно смертному приговору. Стряхнув пепел, промахнувшись, нарком испачкал отполированное дерево стола. Он, невольно, позавидовал товарищу Томскому. Глава советских профсоюзов, прочитал сообщение в «Правде». Прокуратура, на основании показаний Зиновьева и Каменева, начала расследование преступной деятельности Бухарина, Рыкова и его, Томского. Он немедленно застрелился на даче, в Болшеве.

– Кто бы мог подумать… – окурок жег пальцы Ежову:

– Томский не воевал. Он был хилый, в очках. Не стал продлевать агонию, молодец, – Ежов приказал себе успокоиться. Он понятия не имел, о чем говорили Сталин и Горская по вертушке или, во время встреч. Нарком вспомнил серые, непроницаемые, холодные глаза женщины:

– Она и мужа могла сдать, с нее станется. Волчица, одно слово. Сталин еще решит наградить ее, посадит на мое место. Она герой гражданской войны, комиссар, дочь соратника Владимира Ильича… – Ежов одернул себя:

– Успокойся! Ничего не известно. Занимайся делом. А если и майор Воронов, тоже играет? Его отец дружил с Иосифом Виссарионовичем, они вместе ссылку отбывали… – Ежов, с тоской, посмотрел на огромное окно кабинета. Десять лет назад Борис Савинков выбросился с пятого этажа здания во внутренний двор. После самоубийства комнаты оснастили особо прочным стеклом и коваными решетками. Наркому захотелось уронить голову на стол и завыть.

Вытерев слезы с глаз, он подвинул к себе записи с домашнего телефона Горской. Аппаратом пользовалась только дочь. Девочка говорила с матерью или щебетала с одноклассниками:

– И дочь такая же, – Ежов, стиснул зубы, – с малых лет выучила, что надо притворяться… – он наткнулся на запись беседы девочки, вчерашним вечером. Звонок сделали из телефонного автомата, в школе Осоавиахима, в Тушино. Ежов пробежал глазами ровные машинописные строчки:

– В метро, значит, хотят прокатиться… – позвонив, он приказал принести материалы по участникам воздушного парада.

– Князева, – размышлял Ежов, ожидая папок, – она из Читы. Рядом граница, Китай, Маньчжурия. Она может быть агентом японцев, передавать распоряжения Горской, через дочь… – Лизе Князевой исполнилось четырнадцать, а Марте Янсон двенадцать. Год назад ЦИК и СНК приняли постановление о введении всех мер уголовного наказания для детей, начиная с двенадцати лет. Обеих девочек можно было расстрелять за шпионаж.

Нарком, напомнил себе, что авиаторов, отобранных для парада, проверяли не три, а тридцать три раза, изучая родословную. Перед ним были чистые, советские люди, но осторожность еще никому не мешала. Найдя документы Князевой, Ежов, облегченно, выдохнул. Девочка родилась у семнадцатилетней прачки, от неизвестного отца.

– Он мог быть белым казаком… – насторожился Ежов, – Забайкалье тогда еще не стало советским. Хотя она появилась на свет в Зерентуе. Горский воевал в тех местах. Или ее отец был красным партизаном? Пойди, пойми сейчас, – Ежов разозлился:

– Ее мать умерла от тифа. Лиза в детском доме выросла. Где бы ее нашли японские агенты? – он, все равно, решил послать в метро несколько человек из отдела внутренней безопасности.

Дочь Горской придумала довольно хитрый план. Водитель эмки каждый день забирал девочку из школы в Старопименовском переулке и вез на Поварскую улицу, в училище Гнесиных, где она занималась фортепиано и вокалом. Потом Марту доставляли домой. Девочка сказала Лизе, что предъявит в школе записку от матери, разрешающую ей, Марте, отправиться из школы в училище пешком.

– Ивану Алексеевичу я объясню, что у меня дополнительная репетиция, – читал Ежов, – и попрошу его приехать на два часа позже. В училище я предупредила, что не приду на занятия, из-за школьного концерта. Все просто… – в расшифровке значилось: «Смех».

– А твоя мама? – в стенограмме ничего такого не печаталось, но Ежов представил себе, как Лиза, озабоченно, закусила губу: «Она не будет против такого?»

Ежов услышал, как Марта вздыхает: «Она ничего не узнает, Лиза. Я любым почерком могу писать, и правой, и левой рукой. Еще с детства».

– Яблочко от яблоньки… – пробормотал Ежов.

Нарком решил не предупреждать водителя эмки о намерениях девочек, а просто проследить за ними. Они встречались на станции метро «Охотный ряд», в три часа дня, и собирались прокатиться до «Чистых прудов» и обратно. К пяти Марте надо было вернуться в школу.

– Еще и с парашютом прыгала… – Ежов просмотрел записи сведений от шофера эмки. Марта Янсон успела побывать на Тушинском аэродроме. Девочка сделала два прыжка, с другими школьниками, из клуба Осоавиахима.

Сам нарком никогда в жизни не мог бы подумать о таком. Он боялся летать. Впрочем, ему и не требовалось пользоваться самолетом. Система прекрасно работала, он доверял людям на местах. Он сопровождал товарища Сталина, однако Иосиф Виссарионович никогда еще не всходил на борт самолета, предпочитая поезда. Отхлебнув остывшего чаю, Ежов посмотрел на телефон. Читинские коллеги находились в разгаре рабочего дня. Можно было бы приказать, дополнительно, проверить покойную мать Князевой. Ежов сверился со швейцарским хронометром. В иностранном отделе начиналось совещание.

– Проверять нечего, – рассердился нарком, – прачка, умершая тринадцать лет назад. Наверняка, из крестьянской семьи, или дочь ссыльного, – он оправил габардиновую гимнастерку. От наркома пахло «Шипром». Он вспомнил: «Воронов тоже им пользуется».

Номер в гостинице «Москва» готовили к завтрашнему дню. Майор Воронов позвонил Горской. Женщина обещала приехать в ресторан на собственной машине. Ежов обрадовался. Теперь майор мог больше времени провести с техниками, оснащающими его микрофонами. Ежову было важно слышать разговор майора и Горской, хотя он подозревал, что в ресторане, танцуя, она не будет болтать о важных вещах.

– Все это останется на потом… – навестив «Москву», Ежов остался доволен. Отличный, двухкомнатный, с огромной кроватью, номер оснастили записывающей аппаратурой. Фотоаппараты были ни к чему, снимки Горской и майора для операции не требовались. Ежов велел поставить в рефрижератор шампанское, принести кавказской минеральной воды и не забыть о свежих фруктах. Воронов объяснил Горской, что живет в гостинице, как один из участников парада. У братьев имелась квартира на Фрунзенской, но рядом были соседи, что могло создать неудобства.

Он пришел в кабинет Слуцкого, на совещание, через четверть часа после начала. Горская, как обычно, выглядела отменно. Черные волосы она аккуратно уложила в тяжелый узел. Женщина откинулась в кресле, юбка обнажила круглое, обтянутое шелком колено. Длинные пальцы держали чашку с кофе. Речь шла об Испании. Слуцкий расхаживал у большой карты, обводя указкой линию фронта. Республиканцы пока стойко держались под Мадридом. Начальник иностранного отдела заметил:

– От колонн Дурутти, прибывших из Барселоны, остались жалкие сотни бойцов, что нам очень на руку. Необходимо провести чистку республиканской армии от всех… – Слуцкий поморщился, – поумовцев, анархистов. Они только дискредитируют идеалы коммунизма… – отпив кофе, Горская, спокойно, предложила:

– Организуем операцию, которая выставит ПОУМ в дурном свете перед испанцами. Например, – она почесала бровь карандашом, – передадим командирам батальонов ПОУМ ложные координаты важных военных объектов, удерживаемых националистами.

Женщина, на мгновение, задумалась:

– Скажем, штаба франкистской дивизии, или, даже, легиона «Кондор». На самом деле там будет монастырь, больница, или детский приют. Последнее лучше всего, – розовые губы улыбались. Слуцкий, весело, кивнул:

– Отлично, Анна Александровна. Все равно это дети франкистов, капиталистическое отродье. Замечательная идея. ПОУМ, после такого, никогда не отмоется. Провести артиллерийскую атаку по испанским сиротам… – Горская пожала стройными плечами:

– Комбинацию не я придумала, Абрам Аронович. Мой отец подобное делал, во время польского похода. Узнав, что поляки расстреливали монастыри и детские приюты, крестьяне переходили на сторону Красной Армии, – Ежов покуривал, рассматривая ее свежее лицо. На коленях у Горской лежали бумаги. Она опустила серые глаза, просматривая стопку.

Анна изучала расшифрованную радиограмму от генерала Котова, из Мадрида. Операция «Невидимка» была почти готова. Исполнение наметили на следующий год. «Невидимкой» в иностранном отделе называли похищение американской сторонницы Троцкого, Джульетты Пойнц. Женщину собирались привезти в Москву, для получения подробной информации о близких к изгнаннику людях. «Невидимка» была, всего лишь, малой частью «Утки», организации убийства Троцкого, но акции придавали большое значение. Пойнц должна была указать на тех, кому Троцкий доверял, кого пускали в его дом. Эйтингон уезжал в Нью-Йорк. Анна подозревала, что он отправится туда не один.

– Паук тоже будет в городе, – читала она, – он поможет в проведении акции.

Пауком окрестили агента НКВД в Вашингтоне. Анна понятия не имела, кто он такой. Она только могла, перебирать двенадцать имен, из списка, лежавшего в хранилище Салливана и Кромвелля. Среди двенадцати значился ее кузен Мэтью, и Меир Горовиц, тоже родственник. Кузен, по досье, работал в генеральном штабе, другой мистер Горовиц был агентом ФБР. Остальные десять человек тоже могли стать «Пауком». Среди них имелись офицеры, дипломаты, и журналисты.

– Кто угодно… – мучительно, размышляла Анна. В декабре ей надо было отправить очередное письмо в юридическую фирму. Вся корреспонденция, посылавшаяся из Советского Союза, за рубеж, перлюстрировалась, однако Анна была спокойна. До декабря она собиралась оказаться либо в Цюрихе, с мужем, либо во внутренней тюрьме НКВД. Письмо, так или иначе, все равно бы ушло в Нью-Йорк. За него Анна хотела купить жизнь дочери.

Она отложила бумаги. Вечернее платье серого шелка, висело в гардеробной, в Доме на Набережной, рядом стояли туфли на высоком каблуке. Вскинув голову, Анна безмятежно посмотрела в темные, пристальные глаза Ежова.

Марта никогда не ходила пешком по Москве, хотя они с матерью бывали в музеях и театрах. Марта видела «Баню» и «Даму с камелиями», у Мейерхольда. После «Оптимистической трагедии», в Камерном театре она, восхищенно, сказала:

– Мамочка, это ты! Ты Комиссар. Товарищ Вишневский служил в Каспийской флотилии, пулеметчиком. Значит, он мог тебя встретить.

Ведя машину к Дому на Набережной, Анна покраснела:

– Не я, а товарищ Рейснер, покойная жена товарища Раскольникова. Она с нами в десант ходила, в Энзели… – дворники счищали снег с ветрового стекла эмки. Анна вспоминала жаркую ночь на Каспии, запах гари от пылающих английских судов, медленно погружавшихся в море:

– Мы тогда вчетвером сидели… – эмка въехала на Большой Каменный мост, – Лариса умерла, Федор сейчас в Болгарии, полпредом. Он женился, во второй раз. Интересно… – Анна свернула к шлагбауму, закрывавшему вход в арку, – если меня расстреляют, Теодор женится? Если он сообщил в Москву, что я была близка с Троцким? Его послали в Испанию, чтобы фрау и фрейлейн Рихтер могли спокойно исчезнуть из виду, – охранник проверил пропуск Анны, шлагбаум поднялся.

– Теодор объяснит, что мы попали в автокатастрофу. У него и бумаги соответствующие появятся, – Анна припарковала машину:

– Женится, конечно. Я ему не родила ребенка, а он хотел. Если бы родила, может быть, он бы меня пощадил. Не стал бы доносить. На Марту ему наплевать… – дочь дремала на заднем сиденье. Анна повторила: «Она не умрет, не сгинет в детском доме. Моя дочь будет жить». Марта поморгала длинными ресницами:

– Товарищ Коонен такая красивая. Почти как ты, мамочка… – девочка потерла лицо: «В Цюрихе, нам с тобой надо записаться в аэроклуб. Папа летает, и мы тоже начнем».

Спускаясь по улице Горького, миновав бульвары, Марта вспоминала первый, самый страшный шаг, из самолета в синюю, бездонную пропасть. Лиза была рядом, но Марта, все равно, закрыла глаза. Она крепко держалась пальцами за кольцо. Сердце замерло, она посчитала до тридцати, как учил инструктор, и дернула. Парашют раскрылся с мягким шорохом. Почувствовав прохладный ветер на лице, девочка, робко, подняла веки. Это было красиво, так красиво, что, оказавшись на земле, Марта, немедленно потребовала: «Еще!». При втором прыжке она внимательно, следила за землей. Раскинув руки, девочка закричала что-то неразборчивое, радостное. Лиза улыбнулась:

– Я всегда так делаю. В детском доме, замечательные ребята, но наверху я такая счастливая, – девочка показала на небо, – что не знаю, как сказать… – девочки сидели на земле. Марта восторженно, тяжело дыша, стянула шлем. Лиза наклонила голову:

– Тебе косы надо будет остричь, с ними неудобно. Как у меня… – девочка провела рукой по коротким, вороным волосам.

– Она все-таки очень похожа на маму… – подумала Марта, когда девочки, собрав парашюты, возвращались к ангару, где обучали новичков.

Марта не говорила Лизе, что скоро уезжает из Москвы. В школе тоже никто, ничего не знал, но к подобному привыкли. Родителей часто отправляли в длительные командировки или переводили в другие города. На доске почета, у кабинета директора, фотографии некоторых отличников заменялись другими школьниками. Марта помогала выпускать пионерскую стенную газету. У девочки был отличный почерк, она бойко печатала на машинке. В школе Мадонны Милосердной преподавали стенографию и секретарское дело.

В школьной библиотеке хранилась подшивка газет за последние два года, с аккуратно заклеенными белыми бумажками строчками из статей. Марта видела в учебнике истории, в главах, посвященных революционному Петрограду, зачеркнутые чернилами фамилии. Это были Зиновьев и Каменев. Троцкого, конечно, ни в одном учебнике давно не было, и быть не могло.

Миновав лоток с мороженым, Марта вздохнула. Нельзя было и подумать о том, чтобы есть пломбир на холоде. Летом, в Нью-Йорке, они с матерью сидели в открытом кафе, с мороженым и вафлями.

– В Цюрихе теплее, – Марта поправила кашемировый шарф, – может быть, мама с папой мне разрешат не только дома мороженое есть.

Она носила хорошо сшитое, твидовое пальто, беретку, и аккуратные сапожки. Ранец пришлось взять с собой. Все считали, что Марта отправилась в училище, на Поварскую улицу. Девочка остановилась напротив Моссовета, у щита с наклеенной «Правдой». Республиканцы, в Мадриде, и по всемуфронту, продолжали удерживать позиции. Марта, тоскливо, подумала:

– Хоть бы папа чаще радиограммы присылал, мы волнуемся. Он летает, у него нет времени…

Рузвельт выиграл президентские выборы. В Америке, Марта не обсуждала с одноклассницами политику, девочки ей не интересовались. Фредди Коркоран, старший брат Хелен, поддерживал Рузвельта:

– Он спас нашу страну во время кризиса, мисс Рихтер, – серьезно заметил юноша, – мы нуждаемся в таких людях, как он.

Марта вспомнила белые бумажки в стенгазете. Мать объяснила, что Зиновьев и Каменев были агентами Троцкого, организовали убийство Кирова, и покушались на жизнь Сталина:

– Даже если все правда, – внезапно, сказала себе Марта, – зачем убирать их имена из истории? В американских учебниках написано, кто убил президента Линкольна… – она пробежала глазами статью о будущей сталинской Конституции.

– Конституцию двадцать четвертого года принимал съезд советов, – Марта пошла дальше, – он собрался через пять дней после смерти Ленина, но в учебнике не написано, что конституция была ленинской. А эта сталинская, хотя Иосиф Виссарионович жив… – из входа в метро пахнуло теплом, Марта потянула тяжелую дверь. Подняв голову, она полюбовалась бронзовыми светильниками.

Лиза, по секрету, призналась, что подарила майору Воронову фотографию. Марта рассмеялась:

– Если он попросил снимок, значит, ты ему нравишься… – старшая девочка густо зарделась. Марта подтолкнула ее:

– Дай ему адрес, в Чите. Он летчик, ты хочешь стать пилотом. Ничего неудобного нет.

Лиза отвернула красивую голову: «Он офицер, сын героя гражданской войны и орденоносец. А я в детском доме выросла и мать у меня прачка».

– Какая чушь! – возмущенно, сказала Марта:

– Мы в Советском Союзе, здесь все равны… – вспомнив золотые часы одноклассниц, личные машины, ждавшие детей во дворе школы, квартиру с видом на Кремль, Марта замолчала. Лиза, в Тушино, жила с семью другими девочками, и говорила, что в комнате их очень мало. В Чите, в спальне, размещалось двадцать учениц:

– Майор Воронов в детском доме воспитывался, – упрямо, подытожила Марта, – мои родители его давно знают. Дай ему адрес… – она взяла маленькую, крепкую руку Лизы и ласково ее пожала.

Лиза стояла рядом с телефоном-автоматом, в старом, драповом пальто и вязаной шапке.

– Какая она красивая все-таки… – зачарованно подумала девочка, увидев Марту, – и товарищ Горская тоже… – Лиза не размышляла о своем лице. В детском доме у них было одно зеркало на двадцать девочек. Раз в неделю их водили в баню, а в остальное время они мылись в большой, холодной комнате, под кранами с водой. Она только иногда, замечала, как смотрят на нее юноши на улице. Лиза краснела:

– Я первый раз в Москве. Я смотрю по сторонам, открыв рот, и выгляжу глупо. Вот они и смеются… – доехав на автобусе до Белорусского вокзала, Лиза пошла к Красной площади. Она не боялась, у нее в кармане лежала маленькая карта. Марта, в Тушино, начертила ей схему. Лиза съела мороженое. Зубы заломило от холода, однако оно было вкусное, такое вкусное, что девочка пожалела:

– Если бы можно было его до Читы довезти, со всеми поделиться. У нас мороженого не продают, – обертку от пломбира Лиза свернула и аккуратно положила в карман. Девочки, в Чите, просили ее ничего московского не выбрасывать.

Марта велела ей дать майору Воронову читинский адрес. Лиза, сердито, сказала себе: «Он обо мне забыл. Он после парада в Тушино не появлялся. Наверное, в Щелково уехал, в институт».

Заметив Лизу, Марта подбежала к ней: «Пошли, купим билетики». Девочка полезла в карман пальто, Марта отмахнулась:

– Оставь. Мама мне на буфет деньги дает. В училище я кофе покупаю, и пирожные, – Лиза, никогда в жизни, не пила кофе.

Проезд стоил пятнадцать копеек. Бросив в автомат монеты, Марта потянула ручку справа. В окошечке слева показались бумажные талоны. Можно было бы их купить в кассе, но Марта тряхнула головой:

– Скоро все автоматизируют. Везде появятся эскалаторы, вместо лестниц… – Марта ездила на метро, в Буэнос-Айресе, и в Нью-Йорке, видела эскалаторы в универсальных магазинах. Она похлопала Лизу по рукаву пальто:

– Не бойся. Ты парашютистка… – Лиза, все равно, держалась за ее руку. Девочки шагнули на ступеньку, Лиза ахнула. Они поехали вниз, не обратив внимания на двух мужчин, в серых пальто, следовавших за ними.

На станции «Чистые пруды» Марта с Лизой перешли на другую сторону платформы. Лиза озиралась, блаженно улыбаясь:

– Словно в сказке… – Марте метро тоже понравилось, особенно вагоны. Здесь были мягкие сиденья, матовые, стеклянные плафоны. Никто не оставлял на полу скомканных газет или картонных стаканчиков с кофе, как в Нью-Йорке:

– Потому, что метро новое, – весело сказала себе Марта, – когда москвичи привыкнут, все станет, как в Америке. Появится кофе навынос, и гамбургеры. Фонтаны для содовой воды здесь есть… – Марта жалела, что в Москве не делают айс-крим-соду. Дома у них стоял сифон, но Марта вспоминая юношей, в американских аптеках, которые всегда с ней заигрывали, морщила нос: «Дома, это совсем не то».

Вагон был полупустым. Утром Волк хорошо поживился в метро, и не хотел больше рисковать. Выйдя на «Дзержинской», Максим усмехнулся, посмотрев на здание комиссариата внутренних дел. Он освободился от кошельков, сложив деньги в портмоне, и перекусил в скромной столовой, на Сретенке. Волк называл улицы их исконными именами. К тому же, ему неприятно было даже произносить имя Дзержинского.

Он дошел до ЦУМа. Во время обеденного перерыва магазин всегда наполнялся. Волк потолкался у витрин. Некоторые гражданки, очень неосторожно, держали сумки открытыми. Вернувшись к метро, он решил поехать в парк, выпить законную кружку пива, перед вечерней давкой. День выдался отменным, солнечным. Волк, с наслаждением думал, как сядет на скамейку, с папиросой и будет смотреть на реку.

Взглянув в конец вагона, Максим узнал бронзовые волосы. Девочка с аэродрома сидела рядом с парашютисткой, Лизой Князевой, они о чем-то болтали.

Волк заметил двух мужчин, в серых пальто, у дверей:

– Вряд ли меня пасут. Для чекистов я птица невысокого полета. У них на лицах написано, что они с Лубянки. Девчонок сопровождают… – девочка с бронзовыми волосами улыбалась тонкими, цвета спелой черешни губами. Вокруг изящного носа рассыпались веснушки.

Поезд замедлил ход. Девчонки поднялись, чекисты последовали за ними. Волк тоже встал, сам не зная зачем. У эскалатора, ведущего вверх, сгрудилась толпа колхозников, в бараньих шубах и сапогах. Волк шумно вздохнул. Колхозники, наконец, решились сделать шаг, кто-то толкнул девочку. Протянув руку, Максим поддержал ее за локоть.

Обернувшись, Марта увидела голубые, яркие, как летнее небо, спокойные глаза. Белокурая, непокрытая голова играла золотом, в свете станционных ламп. Она вдохнула острый, тонкий запах:

– Будто палые листья. Словно осенью идешь по лесу… – рукав его пальто немного поднялся вверх. Марта увидела белоснежную манжету рубашки и какой-то рисунок. Оказавшись на эскалаторе, рядом с Лизой, она поняла:

– Татуировка. Голова волка… – она приложила ладони к горящим щекам. Лиза удивилась: «Что такое?»

– Жарко, – пробормотала Марта. Девочка оглянулась, но белокурые волосы пропали в толпе, поднимавшейся по эскалатору. Пристроившись за одним из чекистов, Максим не отказал себе в удовольствии выудить у него кошелек.

Переходя Крымский мост, он остановился. Река блестела под солнцем. На Воробьевых горах и в Нескучном саду виднелась рыжая, золотая листва деревьев.

– Как ее волосы, – подумал Волк, – а глаза у нее, как трава летняя. От нее жасмином пахло, я помню… – он услышал голос Матроны: «Ты ее увидишь, скоро».

– Я ее больше никогда не увижу, – сочно заметил Волк, себе под нос:

– Такие барышни, как она, в метро только по случайности оказываются. Наверняка, дочка какого-нибудь чекиста. К ней даже охрану приставили, – закурив папироску, он пошел к белым колоннам парка.

Метрдотель ресторана при гостинице «Москва» стоял, с блокнотом, у застеленного накрахмаленной скатертью стола. Молодой человек, в безукоризненном, английской шерсти, костюме, наставительно сказал:

– Вы поняли. Солянка, уха с расстегаями, пожарские котлеты и жареный поросенок, с гречневой кашей. Каша с луком и белыми грибами, разумеется. Икра, осетрина…

– Шашлыки… – робко предложил метрдотель. Гость коротко взглянул на него. Блеснул бриллиант в золотой булавке для галстука, голубые глаза подернулись холодком: «Не надо». В ресторане стояла тишина, час обеда прошел. Официанты готовили столы для ужина. В большие окна, выходившие на Манежную площадь, било солнце.

– Грузинские вина, шампанское, – заторопился метрдотель, – фрукты, мороженое для дам…

– Водку, и армянский коньяк, – велел молодой человек:

– Дам не будет, собирается мужская компания. Фрукты, – он кивнул, – пусть будут фрукты. И сыры, – стол накрывали на шесть человек.

Второй день подряд, Максим получал поздравительные телеграммы, со всего Советского Союза, от Киева до Хабаровска. Сегодня он собирал в «Москве» узкий круг. За стол он пригласил друзей, приехавших из столицы, как Максим называл Петербург, и московских приятелей. С ребятами он посидел, вчера, в той самой пивной на Таганке.

Метрдотель исподтишка, смотрел на юношу. Ни партийного, ни комсомольского значка на лацкане костюма не имелось. Белокурые волосы были хорошо пострижены, шелковый галстук завязан виндзорским узлом. Пахло от молодого человека мужским одеколоном от Creed. Метрдотель, до революции, начинал официантом в гостинице «Савой», на Рождественке. Он хорошо помнил подобных гостей.

– Может, быть, он врач… – метрдотель видел длинные, ловкие пальцы, отполированные ногти, – или инженер. Выпускник института, приглашает родственников… – молодой человек принял от официанта пальто:

– Найдите гитару. Здесь где-нибудь оставьте… – он повел рукой.

– У нас джазовый оркестр, – гордо сказал метрдотель. Гость поднял бровь: «Хорошо. Но не забудьте про инструмент».

– Музыкант, – решил метрдотель, провожая взглядом сильную, прямую спину: «У него и пальцы такие. Пианист, наверное».

Волк остановился перед большим зеркалом, в вестибюле гостиницы. Перекинув пальто через руку, он купил в газетном киоске «L’Humanite». Максим велел портье, по-французски:

– Un café, s’il vous plaît.

Кроме коммунистических газет, никаких других зарубежных изданий в Москве не продавали. Волк, закинув ногу на ногу, закурил папиросу:

– Хоть что-то. Преподаватель велел каждый день читать, и не Флобера, а современные тексты.

Волк занимался языками с доцентом Сергиевским, из ИФЛИ, а математикой и физикой с доктором Гельманом, из физико-химическо института. Уроки шли на немецком языке. Гельман уехал из нацистской Германии, потому что его жена была еврейкой.

– Такое нас еще ждет, – Волк просматривал статью о нацистской чистке немецких музеев, – товарищ Сталин найдет, кого объявить неблагонадежными. Закончив с троцкистами, он примется за остальных. На каждом углу кричат о коммунистическом интернационализме, но ненадолго, – Волк всегда пожимал плечами:

– Мне все равно, с кем работать. У легавых и воров нет национальности, – в его шайке были и евреи, и татары, и поляки. Статья ему, неожиданно, понравилась, хорошим слогом автора. Волк посмотрел на подпись:

– Мишель де Лу. Бабушка говорила, у моего деда были родственники во Франции. Племянник, племянница. Тоже Волк, – Максим, иногда, жалел, что не увидит Лувра и галереи Уфицци, однако напоминал себе: «Не загадывай. Все в руке Божьей, мало ли что случится». Он взглянул на тяжелые, бронзовые двери гостиницы:

– И он здесь… – Волк закатил глаза:

– Я думал, что больше с ним не столкнусь, – майор Воронов, в летной шинели, при фуражке, прошел к лифтам. Свернув газету, Максим поднялся:

– Очень надеюсь, что в ресторане я его не увижу. Не хочу портить именинный обед встречей с мерзавцем. Такая же большевистская тварь, как и его отец.

Вспомнив голос метрдотеля:

– Мороженое для дам… – он посмотрел на часы. Девочек привозили на уединенную дачку, в Лосином Острове. Максим хотел заехать туда и лично проверить кадры. Майор Воронов скрылся в лифте. Надев пальто, Волк пошел к дверям, предупредительно распахнутым швейцаром.

Степана готовили к операции в номере, где, как он понял, все и должно было случиться. Он оглядел дубовый паркет, большую кровать, с шелковыми покрывалами, ковры, и акварели с видами Москвы. За отдернутыми шторами виднелись звезды на кремлевских башнях. Гимнастерку пришлось снять. Техники оснащали ее мощным микрофоном. Руководитель, в сером костюме, с партийным значком, провел Степана по комнатам. Он показал места, где вмонтировали остальные, как он выразился, технические средства.

Он не представился, но, уважительно, называл майора Степаном Семеновичем:

– Не волнуйтесь, – весело сказал чекист, – фотографии, по распоряжению наркома, не делаются. Не надо будет думать о наиболее выигрышной, – он мелко рассмеялся, – позиции. Запомните места расположения микрофонов. Главный, в спинке кровати… – Степан заставил себя успокоиться. Спросить было некого. На ужине с Чкаловым и другими летчиками, майор хотел поинтересоваться таким, но осадил себя:

– Невозможно. За кого тебя примут? Надо самому… – на ужине они танцевали, с какими-то девушками. Степан, все время, думал:

– С ней я тоже буду танцевать. Надо ей сказать, что я здесь живу, как велел товарищ Ежов. Предложить выпить кофе, в номере. Мы сможем спокойно поболтать, в тишине, товарищ Горская… – Степан выучил наизусть все, что говорил Ежов. Он записалл фразы в блокнот. Дополнительные микрофоны стояли в гостиной, где и предполагался кофе, а в ванной, как заметил чекист, их было ставить ни к чему.

– Вода помешает, – развел он руками, – у нас пока нет приспособлений, справляющихся с таким препятствием, Степан Семенович. Но мы работаем над усовершенствованием техники, – торопливо добавил инженер.

Чекист, оценивающе, взглянул на майора:

– Он бледный какой-то. Как бы ни закончил фиаско. Однако объект, судя по всему, опытный. Она поможет Степану Семеновичу, – осматривая ванную, инженер подумал, что у немцев, наверняка, появились микрофоны, справляющиеся с напором воды. Он знал о магнетофоне, новинка имелась у НКВД. Аппарат стоял в смежном номере, где находились техники, следившие за звуком.

– Вы сядьте, – почти ласково сказал чекист, – в кресле нет микрофонов. Сядьте, Степан Семенович, выпейте чаю. Букет сюда принесут, – он подмигнул летчику. Объекту предназначались отличные, крымские розы, темно-красные, будто кровь. В цветы микрофонов не ставили. Им хватало техники, вшитой в гимнастерку майора. Нарком распорядился не сажать в ресторане дополнительных людей из службы наблюдения. Ежов сказал, что у объекта большой опыт агентурной работы. Она могла заметить что-то неладное.

Принесли чай, чекист заметил:

– Нам повезло, что объект сама приезжает в ресторан. Больше времени для инструкций, вы отдохнете… – он откинулся в соседнем кресле: «Помните, надо, чтобы объект расслабился, выпил шампанского, ни о чем не подозревал…»

Чекист говорил, Степан смотрел на Кремль:

– Объект… Они товарища Горскую так называют. Анну Александровну. Я не смогу, не смогу… – он помнил наставительный голос Ежова:

– У вас все получится, Степан Семенович. Она женщина, она не из камня сделана. Объясняйтесь в любви, целуйте ей руки. В общем, не мне вас учить, – нарком усмехнулся.

Степан видел ее серые, спокойные глаза:

– Не из камня. Она замужем, за товарищем Янсоном. Я не верю, что она его предаст, что она… – майор так и сказал Ежову. Нарком отмахнулся:

– Ни одна женщина перед вами не устоит, Степан Семенович. Помните, троцкисты коварны. Вы имеете дело с агентом предателей. Они собираются ударить, исподтишка, в сердце советской власти. Вас вырастила родина, – Ежов, ободряюще похлопал его по плечу, – она в опасности. Встаньте на ее защиту, Степан Семенович.

Ему вернули гимнастерку. Осмотрев его с ног до головы, чекист остался доволен:

– Дайте портмоне, – велел он, – последний штрих, так сказать.

Он опустил в кошелек какой-то бумажный пакетик: «Затруднения нам ни к чему, товарищ Воронов». Майор понятия не имел, что лежит внутри, и не хотел узнавать.

Он покуривал папиросу, отхлебывая чай. Принесли букет, чекист посмотрел на часы:

– Пора. Вы ее должны встречать в вестибюле, с розами, помочь раздеться… – внизу из ресторана слышалась какая-то джазовая мелодия. Степан сразу заметил Горскую. Она не опоздала. Женщина надела туфли на высоком каблуке, темную, соболью шубку. Черные волосы падали на плечи, тяжелой волной.

Анна вела эмку к Манежной площади:

– На нем будут микрофоны. Они собираются нас слушать, потом он пригласит меня наверх. Теодора проверяли, нацисты, в Буэнос-Айресе. Пригласили на обед в честь дня рождения фюрера и подсунули какую-то блондинку. Он мне говорил, она, чуть ли не за танцем раздеваться начала… – Анна свернула к Манежу:

– Теодор ей сказал, что он семейный человек и любит свою жену. Я скажу то же самое, но тогда Сталин не пощадит мальчика… – Анна помотала головой. Понятно было, что проверка проводится по указанию Иосифа Виссарионовича. Она вспомнила двенадцатилетних мальчишек в серой, суконной детдомовской форме, стриженые головы. Анна вздохнула:

– Надо что-то придумать. Если Степан не справится с заданием, ему такого не простят. Я не могу обрекать его на смерть, – она припарковала эмку рядом с гостиницей. Анна посидела за рулем, куря в открытое окно. Вечер оказался светлым, прохладным, на небе зажигались звезды.

Начальник иностранного отдела кивнул, когда Анна попросила отгул. Она поняла, что нарком известил Слуцкого о внешней операции, в которой участвует Анна.

– Ежов, конечно, не сказал, в какой… – она взяла сумочку от Скиапарелли:

– Ладно. В конце концов, можно напоить Степана. Было бы хорошо, если бы он устроил скандал. К нему отнесутся снисходительно. Чкалов пьет, я слышала. Это менее подозрительно, чем, если я просто откажу ему… – майор Воронов ждал ее с букетом роз. Анна сбросила ему на руки шубку:

– У него даже губы побледнели. Он не мог ничего сделать. Ежов сказал, что это задание партии, правительства, что я агент Троцкого… – она подала руку Степану:

– Большое спасибо. Я слышу музыку, – она лукаво улыбалась, – я сегодня намерена танцевать… – Анна вскинула голову. Потолок ресторана украшали фрески. Иосиф Виссарионович, в окружении рабочих и крестьян, шел к башням Кремля.

Метрдотель суетился, устраивая цветы в тяжелой, хрустальной вазе. Степан, вежливо, отодвинул стул. Анна села, зашуршав серым шелком, незаметно, осмотрев зал. Она увидела пристальные, заинтересованные глаза хорошо одетого, белокурого молодого человека. Он сидел в мужской компании, дам за их столиком не было. Подождав, пока Степан нальет ей шампанского, Анна поднесла бокал к губам:

– Я очень рада, что нам удалось встретиться, товарищ Воронов. То есть Степан… – на него повеяло жасмином, белая, ухоженная рука с изящными пальцами, коснулась его руки: «Очень рада».

Волк узнал черноволосую женщину:

– Утру нос майору. Она его старше, она и меня старше. Но такое ничего не значит, – он щелкнул пальцами, официант мгновенно согнулся:

– Бутылку сухого шампанского за столик той дамы, – лениво приказал Волк. Он бросил взгляд на гитару: «Потом. Сначала танго». Столичный коллега разлил водку, они чокнулись. Кто-то рассмеялся: «С именинами тебя, Максим!»

Ангел-хранитель, решил Волк, собирался сделать ему неожиданный, но приятный подарок. Выпив, он кивнул:

– Как говорится, первая колом, вторая соколом, а третья мелкими пташечками, – Максим широко улыбнулся, потянувшись за «Московской».

Когда принесли бутылку шампанского, Анна заметила:

– Это мое любимое, Степан. У вас хороший вкус… – она поняла, что бутылку прислал давешний молодой человек. Анна, исподтишка, рассматривала столик, где сидели и мужчины средних лет, и пожилые. Все были отлично одеты, но, ни у одного Анна не увидела партийного значка. Юноша, по возрасту, должен был быть комсомольцем.

Анна следила за его небрежными, уверенными манерами. С приборами он управлялся изящно, почти не глядя, так, как она учила своих подопечных, молодых агентов, на Лубянке. Анна поняла, что у молодого человека день рождения. Сквозь шум голосов и музыку до нее донесся тост. Майор Воронов почти ничего не ел. Анна расспрашивала его о работе, рассуждала о политике, об испанской войне. Женщина, все время, думала:

– В гостинице чекисты. Не здесь, не в ресторане. Я бы их увидела. Они наверху. Они слушают все, что мы сейчас говорим.

Анна разбиралась в технике. Микрофон спрятали где-то в габардиновой гимнастерке майора. Заиграли «Дружбу» Козина, Степан поднялся. Женщина, принимая его руку, решила:

– Надо на него шампанское выплеснуть, или воду. Микрофон испортится. Только лучше, чтобы не я это делала. Я должна быть вне подозрений. Я уеду, – женщина скрыла улыбку, – но это не страшно. Понятно, что незачем оставаться, с пьяным дебоширом… – Степан, неожиданно, хорошо танцевал. Анна похвалила его, майор покраснел:

– Спасибо, товарищ Горская. В училище устраивали вечера, каждую неделю… – белая шея пахла жасмином. Степан понял:

– Я никогда не целовал девушку. Надо было взять адрес, у товарища Князевой, то есть у Лизы. Может быть, она бы разрешила ей писать, – у Горской была узкая спина. Степану показалось, что под тонким, прохладным шелком платья, она больше ничего не носила. Женщина прижималась к нему мягкой, небольшой грудью:

– Просто Анна, Степан. Мы с вами давние знакомые… – она не хотела вызывать тревогу, у техников, ведущих запись.

Анна легко кружилась в его объятьях, изредка посматривая на белокурого молодого человека: «Он другой, у него не такие глаза, как у всех нас. И у его гостей тоже… – официанты почтительно хлопотали над столиком юноши.

В ее работе надо было уметь рисковать. Анна не смогла бы, одна, напоить Степана. Майор действовал по инструкции, полученной, как предполагала женщина, непосредственно от Ежова. За столиком, Степан подливал ей шампанское:

– Потом начнутся вина… – от него пахло «Шипром». Анна, на мгновение, вспомнила мужа:

– Если Теодор на меня донес, что делать дальше? Я пройду проверку, но как жить, зная, что он… – Анна велела себе думать только об операции:

– Все потом. Надо спасти Марту, и себя. Постараться, чтобы Степан тоже не закончил расстрелом. Они велели ему меня напоить, пригласить на кофе, в номер… – Воронов тяжело дышал.

Степан напоминал себе, что перед ним, может быть, агент шпионского центра. На стройной, белоснежной шее она не носила ожерелья, или цепочки. Пальцы у нее были без колец, длинные. Горская ласково поглаживала его плечо во время танца. Он, конечно, чувствовал подобное, с другими девушками, но тогда он знал, что ничего не случится. Комсомольская и партийная мораль строго относились к распущенности, и легким связям. За такое могли даже исключить из училища. На собраниях повторяли, что нравственный облик советского гражданина, офицера, должен быть безупречным. С братом они ничего не обсуждали. Петр, однажды, принес домой иностранный журнал. Степан помнил фотографии женщин, в шелковых платьях, с декольте, с длинными, стройными ногами. Он не встречал таких дам, в Советском Союзе.

– Если бы Петр оказался здесь… – мучительно, подумал майор, – он бы мне помог. Подсказал, что делать. Надо заговорить с ней, за столиком, о любви. Сказать, что я ей восхищаюсь, давно, и сейчас, когда я ее увидел… – Горская напоминала ему фотографии, из журнала.

Удобно устроившись на стуле, женщина приняла у него шампанское. Вспомнив, что в зале нет чекистов, Степан обрадовался. Некому было увидеть, как он покраснел. Он начал говорить, запинаясь. Горская, рассеянно, отщипывала виноград с тяжелой грозди на хрустальной тарелке. Красиво вырезанные губы испачкал сок. Степан, невольно, подумал: «Будто кровь». Анна услышала звуки танго Гарделя:

– Он объяснится, пригласит меня на кофе. Я, конечно, могу сказать, что верна Теодору, подняться и уехать, но тогда его отсюда увезут на Лубянку. Сталин такого не простит. Я буду чиста, но какой ценой… – на нее повеяло запахом палой листвы. Мягкий, низкий голос проговорил:

– Позвольте пригласить вас на танец… – бросив взгляд на молодого человека, Степан, облегченно, кивнул. Ему надо было собраться с мыслями, и вспомнить дальнейший сценарий. Он пожалел, что не положил в карман блокнот.

У юноши были уверенные руки, он отлично двигался. Анна заметила виндзорский узел на шелковом галстуке. Накрахмаленная рубашка сияла белизной. Она, на мгновение, опустила глаза. Часы он носил простые, стальные, но это был швейцарский ролекс. Присмотревшсь, Анна облегченно выдохнула. Она поняла, кто сидел за столиком. Оставалось уговорить юношу помочь ей:

– Я очень рискую… – она, незаметно, сжала зубы, – но никто другой здесь… – она посмотрела на танцующие пары, – для подобного не годится…

Анна помнила слова к танго. Женщина, едва слышно, напевала, на испанском языке.

– Вы говорите по-испански… – Анна была высокой, но ей пришлось поднять глаза:

– Да, – ощутив твердую ладонь у себя на талии, она развернулась, – и по-французски тоже…

Французский язык у него оказался бойким, но с акцентом. Анна ничему не удивлялась. Она вспомнила:

– Я не знаю, как его зовут. И я ему не представлялась. Неважно, мы больше не увидимся. Такие люди избегают государства, и правильно делают, – невольно, подумала женщина. Волк решил не спрашивать о девочке, с бронзовыми волосами:

– Может быть, она и не мать ей. Вряд ли, Максим Михайлович, тебе сегодня удастся уехать отсюда с дамой. Понятно, что она о, другом думает… – Волк, в общем, не расстраивался. Во-первых, ему хотелось утереть нос чекистам, и напоить товарища майора, а во-вторых, в Лосином острове, его ждали отличные девочки.

Он вдохнул сладкий, тревожный запах жасмина:

– От девочки, похоже, пахло. Той, с бронзовыми волосами. Да что такое, – рассердился на себя Волк, – ты ее больше не увидишь, девчонку. И женщину не увидишь. Матушка говорила, что я ее скоро встречу, ту, которой кольцо отдам. Москва большая, – напомнил себе Волк. Танго закончилось, он склонил белокурую голову: «Спасибо». Максим, одними губами, добавил: «Я все сделаю».

Отведя ее к столику, он заметил, как майор, залпом, выпил стопку водки:

– Не последняя твоя рюмка, – весело пообещал Волк: «Надо помочь женщине, если она просит». Он отправил гостей в Лосиный Остров, две эмки ждали на Манежной площади: «У меня появились кое-какие дела, – объяснил Волк, – но я приеду, обязательно».

Максим не хотел вмешивать ребят. Он предпочитал, лишний раз, не показываться милиции, но сейчас Волк не ожидал, что легавые им заинтересуются. Он собирался покинуть ресторан, до их появления. Максим прошел к эстраде, шепнув что-то пианисту, вложив в его руку сторублевку. Музыкант подвинул микрофон:

– Наш гость хочет исполнить замечательную, народную песню. «Милая, ты услышь меня», авторства Якова Пригожего… – зал захлопал. Волк скинул пиджак:

– Дедушка ее пел, в «Яре», для бабушки… – он провел пальцами по струнам. Изящная бровь женщины дрогнула, она чуть заметно кивнула.

Низкий, красивый баритон разносился по ресторану:

Милая, ты услышь меня,

Под окном стою, я с гитарою…

Волку подпевали. Тряхнув белокурой головой, он пошел прямо к ее столику:

– Так взгляни ж на меня, хоть один только раз,

– Ярче майского дня, чудный блеск, твоих глаз…

Он пьяно качнулся, отдав гитару официанту, зал взревел. Волк щелкнул пальцами:

– Выпьем за доблестных, сталинских соколов, защищающих рубежи нашей родины! Ура нашим летчикам, товарищи! Две бутылки водки сюда! Нет, три… – не дожидаясь приглашения, Волк присел. Он протянул руку:

– На брудершафт, товарищ майор! – Волк распустил узел галстука, но рукава рубашки закатывать не стал:

– У него татуировки, – поняла Анна:

– Он стал бы отличным агентом. У него природный талант, сразу видно… – Максим налил водку в хрустальный фужер: «Как говорят, в авиации, от винта!»

Волк, разумеется, никогда бы в жизни не мог бы себе представить, что ему придется пить с товарищем Вороновым. Майор взялся за водку, подумал Максим, словно никогда в жизни ее не видел:

– Чего не сделаешь ради красивой женщины… – он подливал Воронову, Анна потягивала шампанское. Волк, туманно, объяснил, что в Москве проездом, в командировке. У Максима был коренной, московский говор, однако он заметил, как пьяно блестят лазоревые глаза майора. Волк усмехнулся: «Он завтра не вспомнит, как его зовут».

Анна внимательно, следила за входом в ресторан. Судя по всему, пока никаких подозрений у чекистов не возникло. Голос юноши они бы записать не смогли. Во время танца она велела молодому человеку сесть на ее место, за столиком. Устроившись рядом со Степаном, Анна беспрерывно болтала о театральных постановках, и кино. Ее голос заглушал слова неизвестного юноши. Они начали третью бутылку. Посмотрев на молодого человека, Анна указала глазами на выход, прикрытый бархатными портьерами. Он опустил веки.

– Я сейчас вернусь… – прошелестела Анна, на ухо Степану. Женщина поднялась, юноша встал. Воронов тоже попытался. Она, с удовольствием, увидела, что майор едва держится на ногах. В гардеробе Анна забрала шубку. Выйдя в холодную, ветреную ночь, закурив, она подождала. Из ресторана доносилась музыка, шум. Перекрывая все, загремел отборный мат. Анна узнала голос Воронова. Зазвенело стекло, женщина испуганно закричала, кто-то звал милицию. На нее пахнуло сухими листьями, Анна обернулась. В голубых глазах играли веселые искры:

– Он получил цветами по лицу, я на него опрокинул вазу с водой, а дальше, – юноша, бесцеремонно, забрав у нее папироску, затянулся, – дальше ваш приятель сам справился. Он дерется сейчас… – Анна, внезапно, коснулась губами его теплой щеки:

– Спасибо. Может быть, вас подвезти? У меня машина.

– И почему я в этом не сомневался? – молодой человек подмигнул ей:

– Товарищ Каганович подарил москвичам метрополитен, проблема передвижения по городу, решена. Рад был познакомиться, – он наклонился над пальцами Анны, – мадам.

Он ушел к входу в метро. В ресторане переливались свистки милиционеров. Не удержавшись, Анна поднялась на цыпочки, заглянув в окно. Стол был перевернут, фрукты и цветы разбросаны. Степан, в мокрой гимнастерке, пошатываясь, стоял в углу, держа сломанный стул. Он что-то кричал. Анна прислушалась:

– Я позвоню товарищу Чкалову, он мой друг! Наркому авиации…

В зал вбежали двое, в серых костюмах. Усмехнувшись, женщина направилась к эмке.

Окна кабинета Сталина в Кремле выходили на внутренний двор и здание Арсенала. Он покуривал трубку, глядя на птиц, прыгающих по брусчатке. День выдался светлым, но солнце не выглянуло из-за серых туч. Палые листья кружились по булыжнику. Тускло поблескивал золоченый купол колокольни Ивана Великого. Мерцала медь и самоцветы на новых звездах, увенчивающих башни.

Сталин вспомнил буквы, огибавшие колокольню: «Изволением святыя Троицы повелением великого государя царя и великого князя Бориса Федоровича, всея Руси самодержца и сына его благоверного великого государя царевича князя, Федора Борисовича всея Руси сий храм совершен и позлащен во второе лето государства их». Храм начинали итальянцы, но достраивал русский мастер, Федор Конь.

– И собор Василия Блаженного русские строили… – за кремлевской стеной переливались многоцветные купола, вороны порхали над Красной площадью. Забили куранты на Спасской башне, заиграл «Интернационал». Птицы, каркая, рванулись вверх.

При реконструкции Кремля, разрушении церквей и соборов, Сталин приказал сбить фреску шестнадцатого века, со Спасом Смоленским, выходившую на Красную площадь. От нее остался только прямоугольник штукатурки. Однако мемориальную, мраморную табличку, висевшую ниже, Сталин распорядился не трогать. Ее сняли и отправили в музейный запасник. Русскую надпись, с внутренней стороны башни, оставили. Сталин любил ее читать:

– В лето 1491 иулиа Божией милостию сделана быст сиа стрельница повелением Иоанна Васильевича. Государя и самодержца вся Руси, и великого князя Володимерского, и Московского, и Новгородского, и Псковского, и Тверского, и Югорского, и Вятского, и Пермского, и Болгарского, и иных, в тридцатое лето государства его, а делал Петр Антоний от града Медиолана.

В проекте нового Дворца Советов, возводимого на месте уничтоженного храма Христа Спасителя, имелась статуя Ленина, увенчивающая огромное здание. Дворец должен был стать выше американского небоскреба, Эмпайр Стейт Билдинг, и сохранившихся московских церквей. Сталин, удовлетворенно, подумал:

– Правильно. Таблички, надписи, ерунда. Древние владыки при жизни ставили изображения в храмах и на площадях. Народ видит своих вождей, героев… – дочь, в сопровождении охранников, спускалась к машине. В школе проводили последнюю репетицию праздничного концерта. Послезавтра ожидался парад на Красной площади. Город усеивали кумачовые лозунги, портреты Ленина и Сталина. Светлана улыбнулась, завидев его у окна. Девочка помахала, охранник захлопнул дверцу низкой, черной машины. Вороны метались над зубцами кремлевской стены. Сталин вспомнил:

– Горский меня водил по Лондону, в седьмом году. Меня, и других делегатов съезда партии. У него был свободный английский язык. Я тогда удивлялся, откуда у гимназиста из Брянска, недоучившегося, знание английского? Ладно, французский язык, немецкий… Горский играл на фортепьяно, отлично знал историю. Философ… – Сталин поморщился:

– Он докторат успел защитить, в Цюрихе. Любимец Плеханова. Правда, Горский с ним порвал, отказался от меньшевизма… – Александр Данилович, носил в Лондоне отлично сшитый костюм английского твида, котелок, и трость черного дерева:

– Он одевался, как… – Сталин вспомнил слово, – джентльмен, когда в Европе жил. В России, он из кожаной куртки не вылезал. Но все равно, было видно, что он дворянских кровей… – получив настоящие документы Горского, Сталин заперся в библиотеке. Он взял словарь Брокгауза и Ефрона.

Он не хотел заказывать справку о Горовице через посольство в Вашингтоне. Пока что о бумагах знали только Сталин и тот, кто принес пакет. В Петре Воронове Сталин был уверен. Мальчик, как и его отец, болтать бы не стал:

– А второй… – Сталин курил, наблюдая за машиной, скрывшейся в воротах, – ладно, все потом. Ежов ждет. Подождет… – он слышал робкое дыхание наркома. Ежов вытянулся у большого стола.

Сталин слышал фамилию Горовиц, в связи с Америкой. У Брокгауза он прочел статью о сражении при реке Литтл-Бигхорн. Горский оказался сыном американского генерала, известного безжалостностью, по отношению к индейцам, героя гражданской войны между Севером и Югом. Дед Горского, полковник, погиб на мексиканской войне, прадед был заместителем генерального прокурора США. Дойдя до прапрадеда, Сталин захлопнул тяжелый том:

– Депутат Конгресса, заместитель министра финансов. Неудивительно, что Горский хотел забыть своих родственников, и удостовериться, что остальные о них никогда не услышат. Гимназист из Брянска… – Сталин едва не выругался:

– Он, как свои пять пальцев, знал Европу и Америку. Он в Лондоне себя чувствовал, словно рыба в воде. Плеханов знал, кто он такой на самом деле. И Ленин знал, не мог не знать… – Сталин услышал звуки «Аппассионаты».

Горский играл Ленину, вернувшись с польского фронта. Сталин помнил резкий очерк упрямого подбородка, седые виски, холодные, голубые глаза Александра Даниловича. Длинные пальцы бегали по клавишам. Соната закончилась. Ленин помолчал:

– Всякий раз, когда ты играешь, Саша, хочется милые глупости говорить, и гладить по голове людей, создавших такую красоту… – сильная рука Ленина сжалась в кулак на подлокотнике кресла:

– А сейчас такого делать нельзя! – кулак стукнул по дереву: «Иначе руку откусят! Надо бить по головам, безжалостно, как в Польше».

– Мы будем бить дальше, – Горский прикурил от свечи: «Царской семьи больше нет, западные границы мы обезопасили. Врангеля сбросили в море. Остается Дальний Восток». Тонкие губы улыбнулись: «Туда я и отправлюсь».

Показывая им Тауэр, Горский говорил о воронах, в крепости. Сталин смотрел на птиц над Кремлем:

– Пока в Лондоне, вороны, британская монархия незыблема. Чушь, конечно. Японцы к нам полезут, а они полезут, но мы их отбросим обратно в Маньчжурию. Гитлер не посмеет на нас напасть. Он займется Европой. Мы мешать не собираемся, – Сталин, невольно, улыбнулся. Он посидел с картой Польши, прикидывая, какие территории можно потребовать в обмен на невмешательство в войну.

– Польша… – Сталин затянулся трубкой:

– Горский, в Польше, отлично себя проявил. Тухачевский и Блюхер говорят, что не знали лучшего комиссара. Спал с бойцами, в окопах, ел с ними из одного котла. Семен тоже так делал… – Сталин, невольно, вздохнул. Он сам, за всю гражданскую войну, один раз выезжал на фронт, под, Царицыном:

– Тухачевский и Блюхер. Тухачевский дворянин. Он знаком с де Голлем, французским военным. В лагере для пленных сдружились, в Германии. Блюхер долго болтался на Дальнем Востоке, в Китае подвизался, советником. Когда Горский из тюрьмы бежал, он добирался до Европы через Японию и Америку. Одно к одному, как говорится… – Сталин опустил глаза к папке, на подоконнике:

– Обманывал партию. Семен был кристально чистым человеком. Он мне в Туруханске сказал, что его брат в Англии живет, женился… – Сталин вспомнил донесения с Перекопа:

– Семен встретил родственника, врангелевского полковника. Он его расстрелял, конечно… – Воронов пел колыбельную мальчишкам, на французском языке:

– Они не запомнят, – отмахнулся Воронов, – им двух не исполнилось.

Выла метель, от русской печи тянуло теплом. Мальчишки сопели на лавке, укрытые бараньим тулупом. Сталин посмотрел на каштановые головы: «Ты запомнил, Семен».

Воронов пожал плечами:

– Мне отец пел, Коба. Мне, и брату моему. У него был красивый голос. Я Александровский лицей заканчивал, – Воронов усмехнулся, – меня языкам хорошо учили. Ребятишкам, – Семен кивнул на детей, – ни к чему о подобном знать. У меня нет другой матери, кроме партии большевиков.

– Семен бы со мной согласился, – решил Сталин:

– Он поручил мне детей, уезжая на Перекоп. Он бы так же поступил… – Сталин повернулся к Ежову.

Лицо наркома побледнело, он покусал пересохшие губы. Пройдя к столу, Сталин налил кавказской, минеральной воды, в тяжелый, хрустальный стакан. Заставив себя сдержаться, он пристально посмотрел на Ежова. Темные волосы на виске наркома блестели от пота. Пахло от него «Шипром», и перебивая аромат лесного мха и сандала, страхом.

Наркому он воды не предложил. Раскрыв папку, Сталин пробежал глазами ровные, машинописные строчки:

– Чтобы я о мерзавце больше не слышал, и не видел его. Нарком авиации подписал приказ о понижении его в звании до лейтенанта и переводе… – Сталин издевательски улыбнулся, – куда Макар телят не гонял. Пусть попробует еще дебоширить, сволочь… – он, внезапно, грохнул кулаком по столу.

Струйка пота стекала между лопаток Ежова.

Майор Воронов сидел на гауптвахте Московского военного округа, в бывшем Крутицком подворье, на Таганке. Его отвезли в камеру прямо из гостиницы «Москва». Ежов тем вечером был на Лубянке. Нарком приехал в «Москву», когда майор отправился, в милицейской машине, по месту отбытия предварительного наказания.

Операция провалилась, блистательным образом. На ленте магнетофона ничего интересного не оказалось. Горская была разговорчива, но болтала о невинных вещах. Спросить, что происходило в ресторане, до начала дебоша, оказалось не у кого. Директор развел руками:

– Сегодня пришло больше сотни гостей, товарищ народный комиссар внутренних дел. Документы мы у них не требуем.

Когда милиционеры скрутили майора, ресторан почти опустел. Ежов, выйдя на Манежную площадь, в сердцах сплюнул: «Кто знал, что он тайный алкоголик? Летчик-истребитель, мать его так…»

– Орденов мы его лишаем, – подытожил Сталин, – и выносим строгий выговор, с занесением в учетную карточку.

Он смерил наркома взглядом:

– Вы предлагаете его исключить из партии? – Ежов был председателем Комиссии Партийного Контроля, при ЦК. Той ночью нарком написал торопливую докладную записку Сталину. В ней говорилось о предполагаемом исключении майора.

Нарком заставил себя кивнуть. Сталин покачал пальцем:

– Не надо. Партия строга, но справедлива. Лейтенант Воронов будет служить… – Сталин бросил взгляд на карту, – в Уккурее… – Ежов вспомнил: «Четыреста километров к северо-востоку от Читы. Истинно, куда Макар телят не гонял».

– Будет служить… – Сталин поднялся и прошелся по кабинету, – и посмотрим на его поведение. Исключать его не надо. Он дурак, но не шпион, не троцкист. Честный дурак. Пусть честно служит, искупая свою вину. Распустили мерзавца! Он кричал, что сын героя гражданской войны. А если он продолжит свои выходки, то положит на стол партбилет… – Сталин замолчал. Ежов позволил себе спросить: «Товарищ Сталин, а его брат? Он в Испании сейчас…»

– А что брат? – удивился Сталин:

– Петр Семенович отличный работник, как следует из ваших докладов. Брат за брата не отвечает, и сын за отца тоже, как я указывал. Надо помнить мои слова… – наставительно добавил Сталин. Он захлопнул папку Воронова. Говорить о мерзавце больше нужды не было.

Вторая папка, без наклейки, лежала на подоконнике. Радиограмму принесли ночью. Ежов о ней еще не знал.У Сталина была своя линия связи с командиром группы советских военных специалистов в Испании, генералом Доницетти, или Яном Берзиным. Радиограмму Сталину доставил начальник разведывательного управления РККА, Урицкий. Расшифровку всунули в папку.

– Сын за отца не отвечает… – вспомнил Сталин. Он сухо велел: «Вы свободны». Ежов повернул тяжелую ручку двери, Сталин добавил: «Найдите мне Горскую».

Сцену школьного зала украшали лозунги: «Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи!», «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!», «Жить стало лучше, жить стало веселее!». Прожекторы освещали портреты Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Звенело высокое сопрано:

– Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас грозно гнетут…

Анна сидела в затемненном зале, бросив шубку на спинку скамейки.

Приехав на Лубянку, она не стала интересоваться, что случилось с майором Вороновым. В иностранный отдел сводка происшествий по Москве не поступала. В «Вечерке» тоже бы о таком не написали. Анна просматривала досье на командиров военизированных соединений ПОУМ, в Испании:

– Его понизят в звании, лишат орденов, переведут куда-нибудь, из Москвы, но не расстреляют. Троцкистский шпион не устроит пьяную драку… – за окном кабинета поднимался серый, туманный рассвет:

– Он будет спасен. А мы? – она вернулась к досье. Последняя радиограмма от мужа пришла десять дней назад. Анна щелкнула зажигалкой:

– Сталин мог распорядиться арестовать Теодора, привезти его сюда. Тогда я буду виновата. Я упоминала Иосифу Виссарионовичу о наградном оружии, которое Теодор получил от Троцкого… – Вспомнив голубые, веселые глаза неизвестного юноши, Анна, невольно, ему позавидовала:

– Он свободен, от всего… Как ты можешь? – она ткнула папиросой в пепельницу:

– Ты говорила, что надо доверять своей стране, так доверяй. Случаются временные трудности, – твердо сказала себе Анна, – но Троцкий, действительно, противник социализма. Они завидуют нашей мощи, нашей силе… – Марта закончила петь. Учителя, в зале, захлопали. Музыкальный руководитель, от рояля, заметил: «Теперь хоровая кантата о товарище Сталине, и композиция в память героев гражданской войны. Хор готовится. Пока отрепетируем вынос портретов и стихи».

Дочь стояла на сцене, маленькая, хрупкая, бронзовые косы светились в скрещении прожекторов. Анна посмотрела на резкое, красивое лицо отца. Марта держала его портрет.

Анна шла, вслед за Горским, в подвал дома Ипатьевых, в Екатеринбурге, держа маузер. Она услышала сдавленные крики, вдохнула запах крови. Отец, наклонившись, разнес пулей затылок бывшего императора:

– Без жалости… – Анна дрогнула веками, – отец всегда говорил, что у коммуниста не может быть жалости к врагам. Волк его наставлял. Странно, юноша, из гостиницы, похож на портреты Волка. И татуировка у него такая… – Анна вздохнула:

– Портреты Волка были сделаны охранкой, на основании словесного описания, после убийства Александра Второго. Мы не знаем, как Волк выглядел… – похожая история произошла и с портретом Ханы Горовиц, умершей в Алексеевском равелине. Все документы народоволки уничтожили. Рисунок, помещенный в учебники, создали после революции, опросив оставшихся в живых соратников Желябова и Перовской.

– Я, хотя бы, лицо моей матери видела… – Горский рассказал дочери, что Фрида приехала в Цюрих учиться на акушерских курсах. Девушка знала, что ее мать участвовала в покушении на царя:

– Однако, у нее была буржуазная семья… – Горский поморщился, – евреи тоже эксплуатировали своих единоверцев. Угнетали и русских, и поляков. Они мельницу держали. Когда ее родственники умерли, Фрида порвала с прошлой жизнью, и отправилась в Швейцарию. Твоя мама хотела приносить пользу людям… – Горский погладил дочь по голове.

Отец и мать познакомились на социалистической вечеринке, за год до наступления нового века. Фриде едва исполнилось восемнадцать. Горский, прямо, о таком не говорил, но Анна поняла, что после вечеринки Фрида переселилась в его цюрихскую квартиру. Бросив курсы, девушка посвятила себя революции:

– И мужу, – Анна вспомнила восхищенное лицо матери, на фотографии.

– Они меня, годовалую, перепоручили заботам друзей по партии. Уехали в Москву, на баррикады. Мама бы за ним босиком в Сибирь пошла. Она, судя по всему, чуть ли ни молилась на мужа… – так делали и все остальные женщины.

Анна понимала, что отец, после смерти матери, не женился, вовсе не из-за того, что любил Фриду, и не из-за того, что не хотел мачехи для Анны:

– Папа не желал связывать себя… – Александр Данилович строго смотрел на нее, с портрета, совсем, как в детстве, когда он выговаривал Анне за удовлетворительные оценки в школе. Анна росла, привыкнув к женщинам, менявшимся в квартире.

– Иногда они и не менялись, – хмыкнула Анна, – одна на кухне хлопотала, другая вычитывала гранки «Искры», третья с рынка провизию приносила, четвертая папины рубашки крахмалила. Папа все мог сам делать. Ему просто… – Анна задумалась, – такое нравилось. Они, кажется, и дома по очереди оставались… – русские, француженки, немки, бегали с поручениями Горского. Любовницы отца водили Анну в школу, убирали квартиру, и безропотно терпели его отлучки. Горский ездил на партийные совещания, куда он обычно брал одну из поклонниц, или с тайными миссиями в Россию. Анна думала о Зерентуе и той девушке, Лизе Князевой:

– Все слухи, – зло сказала себе женщина, – он был белоэмигрант, он мог легко тебе солгать… – Анна вздохнула:

– Семен Воронов расстрелял его отца, на Перекопе. Шла война, – Анна сжала длинные пальцы, – его отец служил полковником, у Врангеля. Он думал, что Воронов отпустит врага? Теодор его бил, когда в плен взял, а он бы Теодора убил, и меня тоже. Кто не с нами, тот против нас. Как сказал товарищ Горький, если враг не сдается, его истребляют… – зеленые глаза дочери были ясными, безмятежными.

Марта звонко начала читать:

Горский! Звенит это имя набатом,
Горский! Ты партии верным солдатом,
Шел вслед за Лениным. Знамя подняв,
Сталина верным соратником став…
Анну тронули за плечо, она обернулась.

– Товарищ Горская, вас к телефону, – шепнул директор школы, – срочно.

Анна отпросилась у Слуцкого, начальник отдела кивнул: «Если понадобится, я вас вызову, Анна Александровна». Подхватилв шубку, женщина, незаметно выскользнула, раздвинув бархатные, тяжелые портьеры. Продолжая читать, Марта проводила мать глазами:

– Жаль, что мамочка всей композиции не увидит… – она, отчего-то, все еще вспоминала юношу, поддержавшего ее, в метро. Лиза позвонила из Тушина, попрощаться, Марта взяла адрес читинского детского дома. Девочка обещала писать, как она сказала, по мере возможности: «Моих родителей могут отправить в командировку, – предупредила Марта, – я поеду с ними».

Лиза, весело, сказала:

– Наверное, в Сибирь, или на Дальний Восток, на стройки? Мы окажемся ближе.

Марта согласилась: «Да». Даже здесь, в Москве, среди советских людей, нельзя было говорить, чем занимаются ее родители. Это была государственная тайна. Марта, с раннего детства, научилась ее хранить.

– Оставь, – напоминала себе девочка по ночам, – он вежливый человек, и помог тебе. Он за тебя волновался. Эскалатор новая техника… – Марта видела спокойные, яркие, голубые глаза, голову волка, с оскаленными зубами, на запястье. Она никогда не встречала человека с татуировкой.

– Волк, – шептала девочка, в полудреме, – Волк… – отогнав эти мысли, Марта выше подняла портрет деда:

– Сталин! Пусть сияет его слава,
Пусть веками мужество живет,
Расцветает и растет держава,
И советский крепнет наш народ!
Учителя зааплодировали.

Анна шла по коридору, накинув на плечи шубку, видя голубые глаза отца, тонкие губы, носок сапога, шевеливший голову расстрелянного императора.

– Я тогда под мальчика стриглась, – вспомнила женщина, – ходила в кожанке и галифе. Папа велел, чтобы я держала язык за зубами, что это военная тайна. Он повел меня в дом Ипатьевых. Я помню, они кричали. Тела сожгли, облили кислотой. Папа сказал, что в Алапаевске тоже все прошло, как надо. Людей живыми в шахту сбросили… – Анна, внезапно, увидела серые, дымные, туманные глаза:

– Искупление еще впереди… – она узнала голос.

Выпрямив спину, Анна зашла в кабинет директора. Черная, эбонитовая трубка лежала на столе, Сталин улыбался с портрета, рядом с лепным, советским гербом. Она подняла трубку: «Горская». Выслушав, Анна коротко ответила: «Еду».

Женщина, на мгновение, прислонилась лбом к холодному стеклу. Листья носились по серому асфальту, зажигались фонари:

– Вот и все, – подумала Анна, – вот и все.

Она заставила себя пойти вниз, к машине.

Ожидая Горскую, Сталин перечитывал радиограмму, с распоряжением об аресте Янсона. Приказ послали в Испанию два дня назад, до проверки Горской:

– Я был неправ, – понял Сталин, – я тоже ошибаюсь. Товарищ Янсон был чистым, честным человеком. Он погиб, как истинный коммунист, спасая жизнь соратника. Пусть не большевика, но товарища по оружию… – на сообщении о гибели Янсона он пометил, красным карандашом: «Представить к званию Героя Советского Союза, посмертно».

В кабинете было тепло, смеркалось, горела настольная лампа, с зеленым абажуром. Сталин велел принести крепкого, сладкого чая:

– Она не отвечает за отца. Она, верно, служила Родине. Она уехала из гостиницы, – Сталин вздохнул, – а какой бы коммунист остался наблюдать отвратительные, пьяные выходки мерзавца? Ничего, в Москве он больше не появится. Если начнется война, пусть воюет. Разберемся… – перелистывая папку Горской, он решил, что женщина не лжет. Она понятия не имела о происхождении отца.

– Семен мальчикам тоже ничего не говорил… – Сталин записал в книжечку, что надо представить Петра Воронова к ордену, за отличную работу. Из Испании сообщили, что он вошел в доверие к нацистским агентам, и будет поставлять им дезинформацию. Сталин решил:

– Первоначальный план изменять не надо. Посмотрим, как Горская себя проявит, в Европе, но я уверен, что она останется солдатом партии, – дверь, неслышно, открылась. Анну пропустили в кабинет. Она посмотрела на склоненную, темноволосую, в седине, голову Сталина. Он просматривал какие-то документы, шевеля губами. Анна не двигалась, велев себе улыбаться:

– Отсюда меня могут увезти на Лубянку, в тюрьму. Если Теодора доставили из Испании? Марту забрали из школы? Они будут нас пытать, у него на глазах? Или наоборот? Или я сейчас увижу Теодора, с Ежовым? Если он меня начнет избивать… Меня, Марту… – подняв глаза, Сталин встал:

– Анна… Я хотел, чтобы ты от меня услышала, первой. Мне очень, очень жаль… – женщина рыдала, на диване, тихо, уткнувшись лицом ему в плечо, жадно пила воду. Он думал:

– Я был прав. Она любила своего мужа, она любит свою Родину. Она коммунист, комиссар, она никогда меня не обманет… – Анна вытерла глаза:

– Простите, Иосиф Виссарионович. Мне надо Марте сказать… – она не почувствовала ничего, кроме облегчения:

– Теодор меня не предавал. Даже если и предал, то мне не придется жить, зная о таком. И я его не предавала… – крепкая, теплая рука Сталина легла ей на плечо:

– Теодор Янович будет Героем Советского Союза, Анна. А вы с Мартой… – он помолчал, – вернетесь к месту основной работы. Получишь свидетельство о смерти мужа, в автокатастрофе… – он пожал длинные пальцы:

– У тебя наш золотой запас, Анна, помни. Все акции в Европе, будут координироваться тобой. Страна Советов знает, что ты ее боец… – она зажала ладонями стакан воды. Женщина тяжело вздохнула: «Спасибо, Иосиф Виссарионович». Он распорядился, чтобы дежурный шофер сел за руль ее эмки. На прощанье, Сталин велел:

– Пусть Марта у нас на даче каникулы проведет, со Светланой. Они теперь не скоро увидятся. Вам в конце месяца надо отправляться в Европу. Ты перед отъездом круглосуточно будешь занята… – он посмотрел вслед узкой спине: «Она похожа на Горского, но только внешне. Она не лжет, не притворяется».

Анна не помнила, как ее довезли домой. Она курила на заднем сиденье эмки. Женщина безостановочно повторяла:

– Сталин мне верит. Он ничего не знает о документах отца. Я увезу пакет в Цюрих, оформлю себе и Марте американское гражданство, на фамилию Горовиц. Положу бумаги в банковскую ячейку. Гарантия… – подумала Анна:

– Как в Нью-Йорке. О ней никто не догадывается. Когда я окажусь в Америке, я заберу пакет у «Салливана и Кромвеля» и сожгу. Он больше не понадобится… – осторожно открыв дверь квартиры, Анна услышала знакомые звуки. Дочь, в гостиной, играла Шопена. Анна стояла, не в силах, сделать шаг.

– Папа играл… – Анна сжала руки, – я помню. За два года до начала войны. Мне десять исполнилось. Я вернулась из школы, папа сидел, при свечах. Ноктюрн E flat major, opus 9.2… – на крышку фортепиано отец положил New York Times. Анна, девочкой, не обратила внимания на газету. Женщина пошатнулась:

– Весна двенадцатого года. Я читала, в Вашингтоне, в публичной библиотеке, некролог. Его мать умерла весной двенадцатого. Моя бабушка… – Марта закончила играть.

Дочь плакала, свернувшись в клубочек, на коленях Анны. Женщина шептала, что она должна гордиться отцом, что они, скоро, отправятся в Цюрих. Анна вспоминала тусклый, золотой крестик, в конверте, в ящике стола:

– Марта ничего не узнает, – пообещала себе Анна, – она дочь Теодора. Никогда, ничего, не узнает… – девочка всхлипывала, Анна обнимала ее. Бронзовые косы светились в мерцании кремлевских, звезд.

– Искупление… – пронеслось в голове у Анны, – искупление. Оставь, теперь все будет хорошо. Степан жив, и будет жить, и мы в безопасности. Навсегда… – она прижала к себе дочь. Анна долго сидела, укачивая ее, шепча что-то ласковое. Темный, огромный силуэт Кремля возвышался над ними.

Пролог Нью-Йорк, июнь 1937

Продавец кошерных хот-догов в Центральном парке отсчитал сдачу невысокому, легкому молодому человеку, в джинсах и спортивной рубашке, с темными, немного растрепанными волосами. На носу юноши красовались круглые очки в простой, стальной оправе. Весна в городе выдалась дождливой, а у молодого человека был ровный, красивый загар.

– Наверное, во Флориде побывал, – вздохнул продавец, – на пляжах. На юге круглый год жарко. Миссис и детей надо, хотя бы, в Катскилл вывезти… – в горах Катскилл, в ста милях к северо-западу от Нью-Йорка, было много кошерных отелей и пансионов. Продавец весело закричал: «Сосиски! Лучшие сосиски в городе!»

Давешний юноша устроился на скамейке, вытянув ноги, поставив рядом потрепанный, кожаный саквояж. Он жевал сосиску, и блаженно жмурился. Продавец решил: «Студент какой-нибудь. Наверное, на каникулы приехал. Акцент у него местный».

Меир сидел в тени дерева, покуривая сигарету. Он соскучился по Нью-Йорку. В поезде ему захотелось пройтись до дома пешком, а не спускаться в подземку. Загар у Меира был средиземноморский. Он всего месяц, как вернулся из Барселоны.

Меир уехал из Испании после бомбардировки Герники. Легион «Кондор» снес баскский город с лица земли. Насколько Меир знал, и кузен Стивен, и кузен, как его называл юноша, Джон Брэдли, покинули Мадрид. Столица пока держалась.

Даллес, в Вашингтоне, заявил:

– Ненадолго. Националисты постепенно окружают город. Если бы республиканцы занялись отражением атак, вместо того, чтобы стрелять, друг в друга… – за месяц, прошедший с отъезда Меира, в Барселоне коммунисты, окончательно, переругались с анархистами, и партией ПОУМ. В городе вспыхнуло восстание. Поумовцы и анархисты объявили всеобщую забастовку, на улицах появились баррикады. Прибытие пяти тысяч полицейских из Валенсии остановило кровопролитие, но, все равно, силы республиканцев раскололись.

Меир получил отпуск, до осени. Он собирался в конце лета, отплыть с отцом в Амстердам:

– Аарон приедет, за визой… – Меир выбросил окурок и закинул руки за голову, – Давид на медицинском конгрессе выступит. Тетя Ривка с Филиппом написали, что тоже в Европу плывут. У них встречи, с тамошними прокатчиками. На мальчишек посмотрим… – Меир предполагал, что у отца есть фотографии близнецов, однако юноша их еще не видел. Он даже не сообщил доктору Горовицу, что приехал в Америку. В Вашингтоне, в секретной службе лежали письма Меира, помеченные разными датами. Конверты, во время его отсутствия, аккуратно отправляли в Нью-Йорк.

– Сделаю папе сюрприз, – весело подумал Меир, – он обрадуется.

После Амстердама Меир ехал обратно в Испанию. Его новым местом службы, опять под именем мистера Хорвича, становилась интернациональная бригада имени Авраама Линкольна, где сражались американские добровольцы. Даллес заметил Меиру:

– Постарайся не лезть на рожон. Мы придаем тебя бригаде в качестве, так сказать, работника безопасности. Мы подозреваем, что нацисты, как и русские, в преддверии большой войны, могут, – Даллес протер очки, – заинтересоваться американскими гражданами. Ты узнал имя фон Рабе, – начальник улыбнулся, – очень хорошо. Думаю, он опять появится в Испании, – в Барселоне, Меир увиделся с кузеном Мишелем. Картины Прадо перевезли из Валенсии в Каталонию. Полотна отправляли морем, через Марсель, в Женеву. Мишель их сопровождал.

Они сидели в уличном кафе, пригревало весеннее солнце. Меир, впервые, заметил легкие морщины в уголках глаз кузена:

– У него шрам, – вспомнил юноша, – от пули фон Рабе. И у меня шрам… – в батальоне Тельмана, Меира зацепило осколком, при обстреле, задев левое плечо. Говорить о ранении отцу он не хотел.

– Очень жаль кузину Тони, – Мишеля погрустнел, – всего восемнадцать лет. Стивен потерял невесту… – над крышами города возвышались шпили Саграда Фамилия, щебетали голуби на булыжной мостовой. Мишель бросил им крошки от булочки, птицы толкались вокруг столика. Кузен посмотрел на Меира: «Значит, ты сюда вернешься?»

– Судя по всему, да… – юноша затянулся папиросой. На углу здания развевался черно-красный флаг анархистов. Внизу криво налепили плакаты: «Товарищи! Республиканцы пляшут под дудку Сталина! Записывайтесь в батальоны ПОУМ!».

– Если бы они между собой не грызлись… – устало подумал Меир: «ПОУМ, анархисты и коммунисты выясняют отношения, а клещи вокруг Мадрида сжимаются». Советская разведка настояла на чистке республиканской армии от противников Сталина. Юноша выругался про себя:

– Советский Союз здесь тоже диктатуру ввел, только на чужой территории. Расстреливают священников, семьи франкистских офицеров. На войне севера и юга, подобного не устраивали. Испанцы учатся у русских.

Меир пообещал кузену, что, при встрече с фон Рабе, попробует забрать рисунки. Мишель отозвался:

– Он успел три раза в Берлин съездить, и обратно. Веласкес давно у него на вилле красуется. И фламандский мастер… – Мишель, чуть не сказал: «Ван Эйк», – тоже.

О ван Эйке он помалкивал. Кроме него, Мишеля, и покойной Изабеллы, рисунка никто не видел. Невозможно было доказать, что он вообще существовал. Мишель, из Валенсии, написал Теодору, в Париж, давая знать, что жив. Кузен прислал веселый ответ, из которого следовало, что мадемуазель Аннет Гольдшмидт переехала в апартаменты у аббатства Сен-Жермен-де Пре. Мишель усмехнулся:

– Я рад за них. Она очень красивая девушка, талантливая … – Аннет снималась в новом фильме, в эпизоде, под псевдонимом «Аржан». Она продолжала работать у мадам Скиапарелли:

– Может быть, Теодор, наконец, семью заведет, – Мишель сидел на подоконнике своей комнаты, в пансионе, глядя на море, – ему сорок скоро… – Мишель не стал писать Момо. Он, каждый раз, повторял себе:

– Доедешь до Парижа, скажешь ей правду. Бесчестно давать девушке надежду. Ты ее не любишь, и никогда не полюбишь… – кузен прислал весточку, от дяди Виллема, из Бельгии. Барон приглашал Мишеля на лето в Мон-Сен-Мартен, чтобы, как обычно, поухаживать за коллекцией. Мишель обрадовался:

– Увижу кузину Элизу, младшего Виллема. Он мой ровесник, двадцать пять. Наверное, он помолвлен… – кузина летом выпускалась из монастырской школы, и начинала занятия в университете Лувена. Мишель хотел поехать в Бельгию из Женевы, удостоверившись, что с картинами Прадо все в порядке. В Валенсии он сходил в республиканскую милицию, со старшим куратором отдела графики. Они подали заявление о краже рисунка Веласкеса. Мишель тогда еще не знал имени фон Рабе. Встретившись в Барселоне с Меиром, мужчина хмыкнул: «Мне сказали, что невозможно искать человека за линией фронта. Сейчас, то же самое повторят, я уверен».

Мишель заметил Меиру:

– Если ты в Амстердаме со своим старшим братом встречаешься… – мужчина помялся, – пусть он знает, что я готов Германию навестить. Сам понимаешь, для чего… – он достал кошелек. Меир отмахнулся: «Оставь. Мистер Хорвич деньги под отчет получает».

– Я тоже, от Лиги Наций, – рассмеялся Мишель:

– В общем, следующий отпуск я проведу в Берлине. Посмотрим, может быть, удастся организовать передачу документов, из Франции. Или лучше… – он задумался:

– Пусть Аарон мне найдет художников, граверов. Я их обучу… – Мишель повел рукой. Меир понимал, что речь идет о фальшивых паспортах и визах:

– Но никак иначе евреев не спасти. Квоты, что квоты? Сколько людей из Берлина уехало, даже с работой Аарона? Капля в море. Надо их спасать, пока есть возможность… – он искоса посмотрел на Мишеля:

– Я слышал, фашист, в Берлине обосновался… – об этом Меиру сказал кузен Джон, в Мадриде. Джон точно ничего не знал, но пожал плечами:

– Парламент Британии, наверняка, примет закон о запрете партии Мосли. Пусть он… – Джон выругался, – катится куда подальше, и лижет задницу Гитлеру. Невелика потеря, только тетю Юджинию жалко.

Попивая колу, из стеклянной бутылки, Меир любовался девушками. Начало лета выдалось жарким, они сняли чулки. Подолы легких платьев развевались где-то у колена. Приехав в столицу, Меир хотел остановиться у кузена Мэтью. Оказалось, что родственник тоже отправляется в отпуск, в горы Адирондак, удить рыбу и заниматься греблей. Меир удивился: «Ничего страшного, я ключи уборщице оставлю».

– Неудобно, – Мэтью поправил шелковый галстук, – у меня теперь другая квартира. Я переехал. И уборщица другая, – добавил он.

Кузен щеголял отличным, калифорнийским загаром, золотой булавкой в галстуке и дорогими сигаретами, в инкрустированном слоновой костью портсигаре:

– Девушку, что ли, завел? – подумал Меир:

– Скорее, женщину, замужнюю, – юноша почувствовал, что краснеет, – девушку он бы не скрывал.

Кузен много времени проводил с учеными. Мэтью не углублялся в подробности своей новой должности, но Меир понял, что он отвечает за безопасность научных лабораторий, работающих на военное ведомство.

– Я много езжу, – у Мэтью были холеные руки, с отполированными ногтями:

– В столице, я хорошо одеваюсь, – кузен усмехнулся, – а в командировках, – он указал глазами куда-то вдаль, – я большую часть времени провожу в армейских штанах и походных ботинках, – элегантно закинув ногу на ногу, он отпил кофе из фарфоровой чашки. Пригласив его в ресторан при отеле Вилларда, кузен сам оплатил счет:

– Мы давно не виделись. У меня теперь другой оклад, – сообщил Мэтью:

– Скоро я стану майором. Сумасшествие Гитлера идет нам на пользу, талантливые люди бегут из Германии. Конечно, кое-кто из ученых выбирает Британию, однако рано или поздно они приедут сюда. Когда начнется война в Европе, – легко добавил Мэтью.

– В Америке тоже начнется, – Меир ел форель, с молодой спаржей. Кузен заказал креветки и стейк, истекающий кровью, с бутылкой старого бордо.

– Никто не посмеет напасть на Америку, – высокомерно сказал Мэтью.

Меир с ним не спорил. С коллегами, в Вашингтоне, они говорили, что Япония, судя по всему, хочет попробовать на прочность Советский Союз, на Дальнем Востоке. Даллес предупредил:

– У них большие амбиции, Маньчжурией они не ограничатся. Юго-Восточная Азия, Филиппины, Индонезия… – Меир посмотрел на стальные, немного поцарапанные в Испании, в окопах часы. Юноша поднялся: «Папа должен быть дома, шестой час вечера». Он прошел через парк, помахивая саквояжем. На Пятой Авеню было шумно. Меир вспомнил, как они с отцом и Аароном, год назад, отправлялись в синагогу, на шабат:

– Завтра с папой сходим, – ласково подумал Меир, – а в субботу я музей навещу. Давно я там не был… – витрины Barnes and Noble, неожиданно, украсили республиканскими, трехцветными флагами.

– Земля крови, – прочел Меир, – новый, сенсационный документальный роман о войне в Испании. Предисловие Льва Троцкого.

Меир зашел в магазин. Книгу покупали бойко. Он полистал томик, написанный неким Энтони Френчем. Юноша понял, что автор, совершенно точно, воевал в Испании.

– Знает, о чем пишет… – Меир задумался:

– Наверное, журналист какой-то. Их в Мадриде сотни, всех не упомнишь… – на обложке напечатали слова Хемингуэя: «Мистер Френч разоблачает злодеяния нацистов, как истинный журналист, безжалостно и бескомпромиссно». Здесь даже была глава о бомбежке Мадрида, где погибла кузина Тони. Меир вздохнул:

– Я сам в Испании год провел. Не хочу о войне читать.

Положив книгу на место, Меир купил «О мышах и людях» Стейнбека. Выходя из магазина, с бумажным пакетом под мышкой, Меир увидел высокую, белокурую девушку. Стоя к нему спиной, она рассчитывалась с таксистом. Юноша полюбовался падающими на плечи, светлыми волосами. Юбка тонкого льна обтягивала узкие бедра. Стройные ноги, в туфлях на высоком каблуке сияли гладкой, загорелой кожей. Меир проводил взглядом прямую спину, в хорошо сшитом жакете. Девушка пошла вверх, по Пятой Авеню.

Меиру больше нравились, как он говорил, старомодные формы. Он помнил портрет Ренуара, виденный подростком в музее Барнса, в Филадельфии:

– «Перед баней», правильно. У девушки на картине волосы темные. Она очень красивая. Хотя эта девушка, конечно, тоже, – признал Меир. Он обернулся, но блондинка пропала в толпе.

Ключей от квартиры у Меира не было, он позвонил. Швейцар, внизу, узнал его:

– Мистер Горовиц! Давно не виделись. Надеюсь, в столице все в порядке. Доктор Горовиц дома, недавно пришел… – Меиру, показалось, что швейцар подался вслед, будто хотел что-то добавить.

Меиру долго не открывали, он прислушался. Из-за высокой, дубовой, с глазком двери, доносилось какое-то шуршание. Меир наклонился к замочной скважине: «Папа! Это я!».

Неожиданно для шести вечера, в будний день, доктор Горовиц отпер замки в старом, довоенном, шелковом халате. В передней Меир заметил саквояж. Юноша переступил порог, отец обнял его. Меир, отчетливо, почувствовал запах женских духов:

– Вот как, – Меир скрыл улыбку, – хорошо, что десять комнат в квартире. Пусть приведут себя в порядок, не буду мешать… – он поцеловал отца в щеку:

– Я рассчитываю на твой кофе, папа. Я сейчас, – Меир подхватил саквояж, – разложу вещи и приду.

Меир провел полчаса в своей комнате. На полке, еще стояли его школьные учебники. Он покуривал на подоконнике, листая Стейнбека. Книга ему понравилась. Посмотрев на стенные часы, немецкой работы, Меир, осторожно, приоткрыл дверь. В коридоре витал запах кофе и специй, из столовой доносились голоса.

Отец переоделся в костюм. Женщину звали миссис Фогель. Она носила льняное платье, чулки и хорошенькую сумочку. Меир подумал, что она лет на десять младше доктора Горовица. За кофе выяснилось, что миссис Фогель приходила к доктору Горовицу за рецептом. Она не застала своего семейного врача в кабинете. Саквояж в передней уезжал, с доктором Горовицем, в горы Катскилл, сегодня вечером. Отец брал отпуск, на две недели. Меир понял, что миссис Фогель отправлялась туда же.

– Опера закончила сезон, – смущенно сказала она, – репетиции новой постановки только в июле начинаются. Меня отпустили… – миссис Фогель работала аккомпаниатором. У нее был заметный немецкий акцент:

– Мы по квоте вашей тети уехали из Берлина, мистер Горовиц. Если бы ни она, если бы не ваш брат… – миссис Фогель Меиру понравилась. У женщины были добрые глаза, цвета каштана, в едва заметных морщинках, пухлые руки, и большая, уютная грудь. Меир подозревал, что имбирное печенье, на столе, появилось из сумочки миссис Фогель. Он разгрыз одно:

– Очень вкусное. Моя сестра тоже его печет. Пожалуйста, просто Меир… – отец курил, немного покраснев. Меир заставил себя не подмигивать доктору Горовицу.

– Давно пора, – сказал себе Меир, – папа столько лет один живет. У него внуки. Пусть будет счастлив, – миссис Фогель овдовела прошлой осенью. Ее муж, в Берлине, после увольнения из оркестра, жаловался на боли в сердце. Женщина вздохнула:

– Он умер, через две недели, после того, как мы сюда приплыли. Упал на улице… – миссис Фогель посмотрела куда-то в сторону:

– Все равно, Гитлер его убил. Господи, только бы с вашим братом, мистер Горовиц, то есть Меир, ничего не случилось. Рав Горовиц столько для евреев делает, сколько никто… – она достала кружевной платочек.

Миссис Фогель и отец познакомились в синагоге, куда она пришла устраивать погребение мужа.

– С Аароном все будет хорошо, миссис Фогель, – весело сказал Меир, – обещаю. Получит новую визу, вернется в Берлин. Я думаю, конгресс увеличит квоты на эмиграцию. И британский парламент тоже, – Меир вспомнил разговор, на позициях батальона Тельмана. Стояло затишье, франкисты не атаковали. Они с Джоном прислонились к земляному откосу окопа. В посеченной артиллерийскими снарядами роще неподалеку, щебетали птицы. Джон поскреб в закопченной, светловолосой голове:

– Ребята сегодня воду греют. Помоемся, как следует, а не в одном умывальнике на двадцать человек, – он щелчком, отбросил папиросу:

– Я уверен, – Джон помолчал, – что наше правительство, в конце концов, поймет, что с Гитлером нельзя вести никаких переговоров. Его надо застрелить, как бешеную собаку, – губы юноши дернулись:

– Ты видел, что легион «Кондор» делает, слышал, что наши немцы говорят. В Германии много тех, кто голосовал за коммунистов, за социалистов. Они поднимутся, восстанут против Гитлера. Безумие закончится, – Джон прикрыл глаза:

– Евреев надо вывозить из Германии, от греха подальше. Это не внутреннее дело их страны, это наша обязанность, – твердо заключил юноша, – как порядочных людей, даже если мы не евреи. Не стой над кровью ближнего своего, – процитировал он: «Это ко всем относится».

Дочь, миссис Фогель, Ирена, играла в еврейской труппе Кесслера, на Второй Авеню. В квартале было много мюзик-холлов и театров, где представления шли на идиш. Доктор Горовиц часто водил туда детей, когда они росли. В начале лета театры снимались с места и отправлялись в Буэнос-Айрес, где начинался сезон. Ирена не плыла в Аргентину, а оставалась в Нью-Йорке. Девушка хотела стать джазовой певицей, и пробиться на радио. Ей требовался хороший английский язык, без акцента.

– Или с южным акцентом, – добавила миссис Фогель:

– Как негры поют. Ирена занимается, с преподавателем. Ваш брат учил нас, в Берлине, – она повела рукой:

– Я музыкант, мне подобное неважно, а певица должна звучать идеально… – миссис Фогель взглянула на доктора Горовица, отец кивнул:

– У Ирены сегодня последнее представление, закрытие сезона. Очень хорошая оперетта, Di sheyne Amerikanerin. Я ей позвоню… – Меир, было, открыл рот, но подумал:

– Я в театре давно не был, года два. Надо цветы купить. Рубашки чистые у меня есть, костюмы в порядке… – миссис Фогель вернулась в столовую:

– Ирена вас встретит у служебного входа, без четверти семь… – Меир проводил отца и миссис Фогель. Доктор Горовиц замялся, в передней:

– Ты прости, что все так получилось… – Меир обнял его. От отца пахло привычно, кофе, табаком, леденцами. Доктор Горовиц всегда носил конфеты в кармане пиджака, для маленьких пациентов.

Меир шепнул:

– Отдыхай спокойно, папа. Ты заслужил, в конце концов. Я за тебя рад, и никому ничего не скажу… – миссис Фогель надевала шляпу, перед зеркалом в гостиной. Отец развел руками: «Все равно, милый, неудобно. В мои годы…».

– Ничего неудобного, – твердо ответил Меир. Выйдя на балкон, он помахал отцу и миссис Фогель, садившимся в такси. Посмотрев на часы, юноша спохватился. Через час ему надо было оказаться у служебного подъезда театра Кесслера, на Второй Авеню.

Поехав туда на подземке, Меир понял, что совершил ошибку. Метро было переполнено. Люди покидали Мидтаун, собираясь, домой. Линия шла в Бруклин. Меиру пришлось пропустить два поезда, прежде чем он ухитрился пролезть в вагон. Он обрадовался, что не стал покупать цветы у Центрального Парка. В давке от букета бы ничего не осталось. Впрочем, такси бы тоже не помогло. Вечерние пробки перекрыли город:

– Папа сегодня устроится на террасе пансиона, у озера, в прохладе, с миссис Фогель.., – Меир, вылетел на платформу станции Вторая Авеню. Вытирая пот со лба, он оправил помятый костюм. Галстук сбился. У него оставалось ровно пять минут, но, на его счастье, цветочный лоток помещался рядом с выходом. Меир схватил фиалки: «Сдачи не надо!». Лавируя между машинами, он перебежал дорогу.

У касс театра Кесслера бурлила толпа, пахло духами и воздушной кукурузой, слышался женский смех. Парни с Нижнего Ист-Сайда, в длинных пиджаках, с накладными плечами, широких брюках, в федорах, подпирая углы, покуривали, ожидая девушек. Меир посмотрел на многоцветные афиши, на идиш. «Прекрасная Американка, в заглавной роли мисс Ирена Фогель». Мисс Фогель, на фотографии, весело улыбалась, сдвинув шляпку набок.

– Хорошенькая, – подумал Меир, – она на мать похожа… – поправив галстук, юноша завернул за угол. Он едва не опоздал, но успел сделать вид, что ждет у двери четверть часа, а, то и больше. Мисс Фогель оказалась ниже его, кругленькая, уютная. Под шелковым платьем колыхалась большая грудь. У нее были материнские глаза, цвета каштана и красивый голос:

– Мистер Горовиц… – она протянула руку, – очень, очень рада. Мама предупредила. Спасибо за цветы… – девушка покраснела. Меир вспомнил: «Двадцать один ей, мать говорила. На год меня младше».

– Я вас на хорошее место усажу, – пообещала мисс Фогель. Она шла впереди, по узкому коридору. Меир никогда не заглядывал за кулисы театра, в чем и признался актрисе.

Девушка смутилась:

– Если хотите… Мы после спектакля идем в Кафе Рояль, на Двенадцатой улице… – у нее были темно-красные, пухлые губы. Широкие бедра немного покачивались. На Меира повеяло запахом фиалок

Юноша не выспался. Вчера, в столице, последнее совещание закончилось почти на рассвете. Меир напомнил себе: «Она недавно в Америке, отца потеряла. Понятно, что ей одиноко. Надо ее поддержать».

– Хочу, мисс Фогель, – девушка провела его в пустую ложу и устроила в первом ряду:

– Здесь бинокль не нужен. Только оперетта на идиш, мистер Горовиц… – у нее был сильный немецкий акцент:

– Рав Горовиц, ваш брат, знает идиш, а вы? – она накрутила на палец прядь черных, кудрявых волос. Девушка, решил Меир, напоминала купальщицу Ренуара.

– Я тоже знаю, – уверил ее Меир:

– Мы все на идиш говорим. Наша мама покойная в Польше родилась. Вы будете петь арию, – он рассмеялся, – где агитируете еврейских женщин бороться за свои права… – оперетта была об американской девушке, приехавшей в довоенную Польшу. Ирена кивнула:

– Мы в старых костюмах играем. В корсетах… – она хихикнула: «Встречаемся у служебного входа». Мисс Фогель убежала. Зрители рассаживались по местам, потертый бархат кресел блестел в свете хрустальных люстр.

– Хорошая девушка, – добродушно подумал Меир. Он закурил, под звуки увертюры.

Стену небоскреба Флэгга, на углу Пятой Авеню, и Сорок Восьмой улицы, украшали огромные буквы: «Чарльз Скрибнер и сыновья». Подходя к зданию, рассматривая надпись, Тони вспомнила золоченую эмблему «К и К», над подъездом особняка Кроу, в Лондоне, на Ганновер-сквер. Девушка сказала себе:

– Он фашист. Я уверена, он не останется в Лондоне, а переедет в Берлин. Скатертью дорога.

Зиму Тони провела в Мехико, где писала для местных газет и занималась книгой. Ее интервью с Троцким опубликовали в New York Times. Тони отправила синопсис и первые главы книги в издательство Скрибнера. Они печатали Фицджеральда и Хемингуэя. «Земля крови» вышла три недели назад. Редактор Тони заметил, что продажи обогнали самые оптимистичные прогнозы.

– Очень хорошо, – одобрительно сказал мистер Адамс, – что вы не пошли путем художественной прозы. Война в разгаре, публика хочет читать репортажи с места событий. Романы и пьесы еще появятся, а пока нужны свежие сведения. Кровоточащие, так сказать. Кровь, мистер Френч, двигатель нашего дела, – редактор усмехнулся: «Вы газетчик, вы это знаете».

В Мехико Тони обещала себе:

– Я напишу папе, Джону. Дам знать, что я жива. Когда выйдет книга, когда я вернусь в Испанию… – об этом плане она никому не говорила, даже Троцкий ничего не знал. Тони расспрашивала изгнанника о Советском Союзе, практикуя язык. Она понимала, что пока ей не избавиться от акцента, но это было неважно. Тони хотела, в Барселоне, купить хорошие местные документы. По-испански она объяснялась свободно.

– Или достать французские бумаги… – размышляла она, идя за мистером Адамсом по коридору, в кабинет президента издательства, – получить советскую визу… – Троцкий и Ривера, за ней ухаживали, немного по-стариковски. Тони не принимала ничьих авансов, даже молодых мексиканских журналистов, а юношей вокруг было много.

Сняв скромную комнату в пансионе, она почти каждый день бывала у Троцкого, и работала. Иногда Тони выбиралась в кафе, выпить вина и потанцевать. В Нью-Йорке, девушка остановилась в отеле «Барбизон», на Шестьдесят Третей улице. Мужчины в гостинице дальше фойе не допускались. Тони обычно презрительно отзывалась о подобных местах, но сейчас она, с удовольствием, возвращалась в отель. В «Барбизоне» отыскать ее было невозможно.

Тони пользовалась английским паспортом. Книгу она написала под псевдонимом, придуманным в море, по дороге из Испании в Мексику. На свет появился мистер Энтони Френч. Девушка хотела, чтобы он прожил долгую и успешную жизнь. Оказавшись в Мехико, она, иногда, просыпалась, видя голубые, холодные глаза фон Рабе. Тони облегченно, вздыхала: « Здесь он меня не найдет. Он меня вообще больше не найдет».

Тони, изредка, покупала английские газеты, боясь увидеть свои фотографии. За почти год никто, ничего не опубликовал. Она была уверена, что с продолжающейся в Испании войной, гауптштурмфюрер забыл о снимках.

– Здесь он меня, не достанет, – Тони вошла в огромный кабинет мистера Скрибнера, – а в Барселоне я задерживаться не собираюсь. Куплю фальшивый паспорт, поеду в Париж, а оттуда, в Москву. Мисс Пойнц много рассказывала о Советском Союзе, однако Тони молчала о своих намерениях. Интервью с мисс Пойнц было началом новой книги. Тони назначила с ней еще одну встречу, а потом девушка отплывала в Барселону.

Пойнц предупреждала Тони о шпионах. По словам женщины, в Америке скрывалось много агентов Сталина.

– Сейчас в Москве… – Пойнц махнула рукой на восток, – началась большая чистка. После январского процесса, Радека, Пятакова и Сокольникова, он принялся за армию… – женщина затянулась папиросой:

– В Москве я близко сошлась с крупным советским офицером. Он примыкал к троцкистской оппозиции, потом раскаялся, как они это называют… – Пойнц откинулась в кресле. Они с Тони сидели в отдельном кабинете Женского Клуба, на Махэттене, за кофе. Коротко постриженные, каштановые кудри Пойнц, сверкали едва заметной сединой. Вокруг карих глаз женщины залегли легкие морщины. Пойнц длинным ногтем сняла крошку табака с губ:

– Тебе незачем его имя знать. Он, скорее всего, арестован, и будет расстрелян, как и все они. Однако, когда мы с ним встречались, – Пойнц покачала ногой в безукоризненно начищенной туфле, – он о многом рассказывал. Об убийстве Кирова, о сети советских агентов… – Пойнц, на прощание, заметила:

– Мне тоже надо быть осторожной. Тебе я доверяю, ты подтвердила непричастность к сталинизму, а остальные… – она напомнила Тони: «Завтра. Услышишь, что мне русский любовник говорил. Это станет сенсацией».

Тони пожала руку мистеру Скрибнеру. Принесли турецкий кофе, в крохотных, серебряных чашечках. Адамс и Скрибнер просматривали контракт Тони. Она покуривала египетскую папиросу, глядя на панораму Манхэттена. День был светлым, солнечным, в кабинете открыли окна. По каменной террасе разгуливали птицы. Тони решила:

– Возьму кофе навынос и пойду в Центральный Парк. Блокнот в сумочке. Расшифрую вчерашнее интервью с Джульеттой, поработаю над первой главой книги… – она чувствовала на себе взгляд Скрибнера. Тони любезно заметила:

– Я была бы вам очень обязана, если бы мое настоящее имя нигде не фигурировало. В дополнительном приложении к договору, мои адвокаты, «Салливан и Кромвель», обязуются переводить гонорары, на счет, открытый на мое имя, в Банке Нью-Йорка. Надеюсь, вы понимаете, – закинув ногу за ногу, Тони не стала оправлять юбку, – что с моими журналистскими интересами, не стоит кричать на каждом углу о том, кто я такая, – президент издательства посмотрел в прозрачные, светло-голубые глаза.

– Девятнадцать лет, – подумал Скрибнер, – бестселлер написала. Другие в ее возрасте в кино ходят, танцуют, в колледже учатся. И второй напишет, если она из России вернется, – «Скрибнер и сыновья» не могли упустить предложение. Книг о нацистской Германии хватало. Гитлер, пока что, свободно выдавал визы желающим посетить страну. Конечно, многого им не показывали, но приезжавшим в Советский Союз, показывали еще меньше.

«Возвращение из СССР», Андре Жида, изданное в конце прошлого года, резко критиковало Сталина. Прочитав книгу, Скрибнеростался недовольным:

– Все очень мягко, – сказал он главному редактору издательства, – если бы он был нашим автором, я бы заставил его прибавить подробностей. Где расстрелы, где пытки чекистов, где люди, умирающие в лагерях?

– В СССР решено однажды и навсегда, что по любому вопросу должно быть только одно мнение. Впрочем, сознание людей сформировано таким образом, что этот конформизм им не в тягость, он для них естествен, они его не ощущают, и не думаю, что к этому могло бы примешиваться лицемерие. Действительно ли это те самые люди, которые делали революцию? Нет, это те, кто ею воспользовался. Каждое утро «Правда» им сообщает, что следует знать, о чем думать и чему верить… – Скрибнер, с треском, захлопнул книгу. Издатель ядовито добавил:

– Это все, на что он способен? С тем же успехом можно было написать: «В Советском Союзе есть отдельные недостатки, однако они исправляются». Передовица «Правды», а не книга.

Скрибнер знал, что Сталин пригласил в Москву Леона Фейхтвангера:

– Он, тем более, передовицу напишет, – кисло думал издатель, – очередной панегирик. Он коммунист, чего еще от него ждать?

Мистер Френч поставила серебряную чашку на блюдце. В уголке розовых губ Скрибнер заметил след от кофе.

Она вынула из кармана твидового жакета шелковый платок. Девушка широко улыбнулась:

– Никто вам больше такой книги не предложит, мистер Скрибнер. Империя зла, – ухоженная бровь поднялась вверх, – взгляд изнутри.

Они рисковали смертью автора, однако мистер Френч обещала, что, даже в таком случае, издательство получит написанные главы:

– Я найду способ переправить манускрипт на запад, – небрежно заметила девушка, – не забывайте, я свободно знаю русский язык.

Подписывая контракт, Скрибнер подумал, что стоит пригласить мистера Френча на обед.

– По-стариковски, – сказал себе издатель, – мне пятый десяток, а ей двадцати не исполнилось. Зачем я ей нужен? Но приятно поговорить с умной, красивой девушкой… – шелк цвета слоновой кости облегал высокую, маленькую грудь. Пахло от мистера Френча тонко, волнующе, лавандой. Белокурые волосы падали на плечи. Редактор ушел забирать копии договора у секретарши. Скрибнер, осторожно, поинтересовался, где остановился мистер Френч.

– В «Барбизоне», мистер Скрибнер, – невозмутимо отозвалась девушка:

– В отель воспрещен вход мужчинам. У меня много дел, – добавила она, – я беру интервью, для моей будущей книги… – она ушла, покачивая бедрами. Издатель хмыкнул:

– Может быть, у нее другие вкусы. Коммунистки подобным славятся. Она троцкистка, но какая разница… – Скрибнер подошел к окну. Мистер Френч, на обочине, ловил такси. Солнце играло в светлых волосах девушки. Он вздохнул:

– Даже если русские ее арестуют, продажи обеспечены. В таком случае, они, тем более, будут обеспечены. Раскроем ее псевдоним, опубликуем фотографию. Сталин убил честного журналиста, молодую девушку. Публика в очередь выстроится, – у издательства не было фото мистера Френча, но Скрибнер не видел препятствий. В секретном приложении к договору говорилось, что, в случае подтвержденной смерти или трехлетнего безвестного отсутствия автора, «Салливан и Кромвель», дает разрешение издательству на публикацию настоящего имени и фотографий. Скрибнер предполагал, что легко найдет снимки. Леди Антония Холланд раньше не скрывала своего имени.

– Три года мы ей дали на книгу… – Скрибнер задумался, – к тому времени война может начаться. Она профессионал, она выполнит контракт… – свободное такси проехало мимо мистера Френча. Машина остановилась ниже по улице, где поднимал руку молодой человек, в хорошем, летнем льняном костюме, с непокрытой головой. Каштановые волосы золотились на концах.

– Вот же эти таксисты, – пробормотал Скрибнер.

Молодой человек сел в автомобиль, машина поехала задом. Тони, недовольно, топнула ногой: «Мало того, что он мимо проехал, он сейчас пробку создаст, на всю Пятую Авеню». Машины гудели, дверца такси открылась. Тони отшатнулась. На нее взглянули знакомые, лазоревые глаза, длинные пальцы коснулись ее руки.

– Тонечка, – тихо сказал Петр Воронов, по-русски, – здравствуй, Тонечка.

В столице капитан Мэтью Горовиц посещал роскошную синагогу Адат Исраэль, на Шестой Улице, построенную в мавританском стиле. Перед войной, в Адат Исраэль ставили хупу его родители, здесь Мэтью делали обрезание. Он сидел на месте, отмеченном табличкой: «Семья Горовиц». С недавних пор, Мэтью, без лишнего шума, начал жертвовать деньги на нужды общины. За последний год, он еще более преуспел в обычной аккуратности и педантичности в делах.

Получить новую должность оказалось легко. Бригадный генерал Маршалл, служивший с покойным отцом Мэтью на войне, приезжал в Вашингтон, с побережья Тихого океана. Ходили слухи, что Маршалл, в будущем, станет начальником штаба армии. Маршалл и полковник Авраам Горовиц были лучшими друзьями. Мэтью достаточно было, в присутствии Маршалла, несколько раз поговорить о современных исследованиях физиков. Капитан Горовиц разбирался в подобных вещах. Он всегда получал отличные оценки по техническим дисциплинам.

На совещаниях штаба, обсуждая европейскую политику, Мэтью, невзначай, демонстрировал знание немецкого и французского языков, переводя с листа газетные статьи. Маршалл ничего не сказал, но Мэтью ловил его заинтересованный взгляд. Через пару недель после отъезда генерала Маршалла в Калифорнию, Мэтью вызвал действующий начальник штаба. Генерал Крэйг велел: «Ознакомьтесь с приказом».

Из второго отдела Генерального Штаба, Мэтью переводился непосредственно в распоряжение военного министерства. Он поступал под начало министра, Гарри Вудринга. На первой встрече все стало ясно. Мэтью поручали охрану существующих лабораторий, занятых проектами военных, и работу с учеными:

– Вы образованный человек, капитан, – ободряюще сказал министр, – в армии, к сожалению, такое до сих пор редкость.

Мэтью приняли в командно-штабной колледж, в Форте Ливенворт. Он должен был приезжать два раза в год в Канзас, для сдачи экзаменов. Министр намекнул, что потом его ждет академия генерального штаба сухопутных войск. У армии имелись большие планы на Мэтью. Капитан не собирался разочаровывать начальников.

Мэтью много времени проводил в Калифорнии. В Пасадене, в технологическом институте, он работал с профессором фон Карманом, занимавшимся созданием ракетных двигателей, и с физиками, нобелевскими лауреатами, Милликеном и Андерсоном. В Беркли, Эрнест Лоуренс проводил эксперименты с ядерными реакциями, на первом в мире циклотроне. В тамошнем университете преподавал профессор Оппенгеймер, исследовавший искусственную радиоактивность химических элементов. В Массачусетском технологическом институте строили радары для военно-морского флота и авиации.

Мэтью разъезжал по Америке, читал научные журналы, собирал сведения об ученых, которые могли быть полезны военному ведомству. В Форте Ливенворт он близко сошелся со слушателем колледжа, майором Лесли Гровсом, военным инженером. Гровс тоже собирался поступать в академию генерального штаба. Они обедали, удили рыбу, на реке Миссури, и занимались стрельбой, в тире.

В столице Мэтью ходил в свой спортивный клуб. На ринге они с мистером Сержем, русским инженером, говорили мало. У Мэтью были и другие партнеры для спарринга, не стоило привлекать излишнее внимание предпочтением одного человека. В холщовой сумке Мэтью, рядом с теннисными туфлями, полотенцем и мылом, обычно лежал неподписанный, запечатанный конверт. Он заходил в душевую, оставляя сумку в шкафчике. У мистера Сержа имелся дубликат ключа. По дороге домой Мэтью забирал из сумки конверт, с наличными деньгами, в купюрах мелкой деноминации.

Он открыл несколько депозитных счетов, в Нью-Йорке, в Бостоне, и Лос-Анджелесе. На текущем счету капитана Горовица, в столице, ничто не могло вызвать подозрений. Туда, военное министерство перечисляло его оклад.

Новую квартиру Мэтью обставил довольно скромно. Он поменял модель форда, но машину капитан Горовиц купил в рассрочку. Костюмы он шил, у портного и расплачивался наличными деньгами.

В столице, к Мэтью два раза в неделю приходила уборщица, рекомендованная мистером Сержем. Мэтью подозревал, что женщина работает в русском посольстве. Она была молчаливой, и во время визитов ничего не говорила. Капитан Горовиц подозревал, что она и не знала английского языка. Мэтью понял, что женщина его немного старше. Ей, судя по всему, шел четвертый десяток. Фигура у нее была отменной, и все остальные качества, как весело думал Мэтью, тоже не оставляли желать ничего лучшего. Уборщица проводила у него три часа. Времени, чтобы привести в порядок пустую квартиру, хватало с лихвой. Имени женщины Мэтью не знал. Откровенно говоря, оно капитана не интересовало. Даже больше, чем визиты уборщицы, ему нравились письма из банков, с ежемесячными отчетами. Мэтью полюбил конверты с эмблемами. Ему было приятно смотреть на состояние своего баланса.

Капитан Горовиц хорошо знал Нью-Йорк. Подростком он часто гостил у дяди Хаима. Мэтью помнил дорогу к синагоге, адрес которой он нашел в последнем, полученном от мистера Сержа конверте, с деньгами. Во время спарринга, русский объяснил, что в Нью-Йорк приезжает новый руководитель. Он хотел познакомиться с Мэтью лично. В письме указывался и пароль, с отзывом.

Для всех Мэтью сейчас находился в горах Адирондак, в двухнедельном отпуске. После выполнения задания, он, действительно, намеревался отправиться на север. Мэтью приехал в Нью-Йорк окольными путями, через Балтимор и Филадельфию. Он остановился в Нижнем Ист-Сайде, в кошерном пансионе, где жили молодые клерки и студенты. Мэтью ничем от них не отличался. Он взял сюда старые костюмы, не желая мозолить глаза английским твидом, и рубашками ирландского льна. Мэтью напоминал себе об осторожности:

– Мне надо преуспеть в своем деле, – думал капитан Горовиц, – мне доверяют, и будут доверять. Потом… – он, в общем, не задумывался о будущем, однако предполагал, что держава, на которую он работал, о нем позаботится.

Его ждали в пятницу, на утренней молитве, в синагоге Бейт-а-Мидраш-а-Гадоль. Согласно правилам, Мэтью не стал завтракать. Он выпил по дороге чашку кофе, в кошерной булочной Йоны Шиммеля. В квартале пока проснулись только мужчины. Они стояли в очереди к прилавку, в федорах и кипах, с зажатыми под мышкой портфелями. Здесь не было преуспевающих чиновников, и адвокатов, с которыми Мэтью молился в Вашингтоне. В Нижнем Ист-Сайде жили мелкие клерки, ремесленники, ученики ешив, раввины, и уличные торговцы.

На всю булочную, упоительно, пахло книшами, пирожками с кашей и картошкой. В медных, огромных котлах томили борщ, для ланча. Мэтью сказал себе:

– Можно пригласить его позавтракать. Надо же, в синагоге со мной встречается. Значит, коммунисты не все забыли… – зайдя в большой, наполненный людьми молитвенный зал, Мэтью прикоснулся пальцами к мезузе. В записке от мистера Сержа говорилось, что ему надо устроиться в третьем ряду справа. Скинув пиджак, он закатал левый рукав рубашки, шепча благословение. Он накладывал тфилин, когда рядом раздался шорох. Человек пробормотал «Амен». Незнакомец поинтересовался, на идиш: «Можно будет потом у вас одолжить тфилин?»

У него были черные, в чуть заметной седине волосы, веселые карие глаза и шрам на подбородке. Мэтью знал идиш. Он рос вместе с кузенами Горовицами, те свободно владели языком.

– Разумеется, – улыбнулся Мэтью, – это мицва, заповедь. Сосед протянул крепкую руку:

– Мистер Нахум. Нахум бен Исаак. Рад встрече.

Они опустились на деревянную, вытертую до блеска скамью. Кантор, из переднего ряда, запел утренние благословения.

– Благословен Ты, Господь, наш Бог, Царь Вселенной открывающий глаза слепым… – община ответила «Амен». Слыша знакомые с детства слова, Эйтингон ласково подумал:

– Прав был Сокол покойный. Хороший мальчик. Мы его не оставим, никогда. Он наш человек, советский. За ним вся страна… – он шепнул:

– После молитвы сходим, позавтракаем… – капитан Горовиц кивнул. Голос кантора взлетел вверх, к бронзовым дверям Ковчега Завета. Эйтингон, удовлетворенно, закрыл глаза.

В маленькой комнатке, на потертом ковре, играли лучи заходящего солнца. За открытым окном виднелась черная, чугунная, пожарная лестница. Вечер был теплым, со двора звенели голоса детей:

– Nelly Kelly loved baseball games,
Knew the players, knew all their names.
You could see her there ev’ry day,
Shout «Hurray»
When they’d play.
Her boyfriend by the name of Joe
Said, «To Coney Isle, dear, let’s go»,
Then Nelly started to fret and pout,
And to him, I heard her shout…
О кирпичную стену пансиона ударился мяч. Мальчишка, возмущенно, закричал: «Играйте по правилам!». Пошевелившись, Тони осторожно посмотрела на часы. Хронометр, вместе со скомканной юбкой, жакетом, и порванной, шелковой блузкой, валялся на полу.

Приподняв растрепанную голову с подушки, Тони скосила глаза направо. Он спал, улыбаясь во сне. Длинные, каштановые ресницы дрожали, лицо покрывал ровный загар. На крепкой шее Тони заметила свежий синяк. Девушка усмехнулась: «У меня тоже достанет, я уверена». Перед зеркалом, в скромной ванной, она решила: «Завтра, на интервью с Джульеттой, надену джемпер, с высоким воротом». Тихо умывшись, Тони подобрала с ковра его рубашку. Накинув на плечи прохладный, пахнущий сандалом лен, она присела на подоконник, за шторой.

Во дворе дети играли в бейсбол. У забора, рядом с курятником, девочки, возились с куклами. Тони услышала квохтанье птиц. С улицы доносились звуки машин и свист газетчика:

– Последние известия! Президент Рузвельт открыл мост Золотые Ворота, в Сан-Франциско! В Чикаго полиция расстреляла десять забастовщиков! Завтра миссис Симпсон венчается с герцогом Виндзорским!

Миссис Симпсон в Америке считали, чуть ли не национальной героиней. О европейских новостях в Нижнем Ист-Сайде было не услышать, но Тони знала, что премьер-министром Британии стал Чемберлен:

– Папа его терпеть не мог, – вспомнила Тони. Девушка твердо сказала себе:

– Я напишу из Барселоны, чтобы они не волновались. Хорошо, что в Нью-Йорке меня никто не увидел. Не хватало на дядю Хаима наткнуться. Меир и Мэтью, скорее всего, в Вашингтоне сидят. Здесь опасности нет… – пансион, куда ее привез Петр, помещался в дешевом квартале. Тони и не предполагала, что юноша живет в «Плазе».

Он стал ее целовать еще в такси. Он шептал:

– Я скучал по тебе, скучал. Я здесь переводчиком, с нашей делегацией, с дипломатами… – Тони не поверила ни одному его слову. Незаметно улыбаясь, она отвечала на поцелуи:

– Он мне нужен. Не здесь, а в России. Он, несомненно, чекист… – Тони даже закрыла глаза, так это было хорошо. Она понимала, что Петр мог увидеть ее фото в анархистских газетах, в Испании. Когда такси стояло в пробке, она оторвалась от его губ:

– Я тебе должна что-то сказать… – Тони сделала вид, что порвала с анархистами, с ПОУМ, с поддержкой Троцкого:

– Я ошибалась, – она покраснела, – я была молода. Я читала работы Ленина, Петр. Товарищ Сталин истинный коммунист… – его лазоревые глаза были туманными, счастливыми. Он стоял на коленях, целуя ее ноги, не обращая внимания на таксиста. Тони напомнила себе:

– Надо еще раз поговорить с ним, позже, когда он в себя придет. Он, сейчас, кажется, ничего не понимает… – Петр, действительно, не понимал. Он видел Тонечку, снившуюся ему в Испании. У нее были гладкие, теплые, стройные ноги, маленькая грудь под шелком блузы, белокурые, пахнущие лавандой волосы. Захлопнув дверь номера, Петр прижал ее к стене:

– Тонечка, моя Тонечка… Я люблю тебя, люблю… – Воронов не рисковал.

Эйтингон отпустил его, велев, как следует, познакомиться с Нью-Йорком. Наум Исаакович с утра встречался с Пауком, собираясь провести с агентом целый день. Воронов должен был увидеть Паука завтра, на операции «Невидимка».

Паук хорошо знал город. На стоянке, рядом с Центральным Парком их ждал прокатный форд. Невидимку, то есть Пойнц, везли в пансион, паковали, как смеялся Эйтингон, и доставляли в Нью-Джерси. В порту стоял советский сухогруз, на котором Петр и Эйтингон прибыли из Барселоны. За Пойнц следили резиденты в Нью-Йорке, однако Эйтингон не хотел привлекать их к операции.

– Незачем, – генерал Котов, недовольно, пожевал папиросу, – мало ли что. Мы с тобой уедем, Паук отправится обратно в столицу, а им здесь трудиться… – Паук подходил к Пойнц, в Центральном Парке, представляясь журналистом.

Невидимка, почти все время, проводила в Женском Клубе, на Вест-Сайд, куда мужчинам вход закрыли. Наблюдения за подъездом ничего не дали. Эйтингон, отбросил описания сотни женщин, посещавших Клуб каждый день:

– Блондинки, брюнетки, рыжие. Может быть, она не встречается ни с кем, а сидит и пишет. В клубе номера имеются, как в гостинице. Надо сказать спасибо, что она в парке гуляет.

Петр, сначала, вызвался сам похитить женщину. Наум Исаакович запретил:

– У тебя акцент в английском языке, и ты в Нью-Йорке третий день. Невидимка очень подозрительна, – Эйтингон передавал Пауку несессер. В нем лежал стеклянный шприц, с отличным, новым препаратом. Эйтингон не вникал в исследования химиков, но видел действие лекарства. Через пять минут после укола, человек погружался в глубокий сон, где и пребывал три-четыре часа. Времени было более, чем достаточно, чтобы довезти Невидимку до Нью-Джерси, в приготовленном заранее ящике, стоявшем в номере у Эйтингона.

Петр, в Испании, все время думал о Тони. Он много работал, обеспечивая безопасность интернациональных бригад, иногда встречаясь с фон Рабе. Немцы, через Воронова, получали отличную дезинформацию. Петр говорил себе:

– Я ее найду. Объясню ей, что она ошибается. В душе она советская девушка. Она меня любит… – увидев ее на улице, в Нью-Йорке, Петр не поверил своим глазам. Тонечка объяснила, что здесь случайно. Она ласково прижалась к Петру:

– Я порвала с поддержкой Троцкого… —

Он облегченно выдохнул.

В Испании они с Эйтингоном анализировали записи, привезенные из Мехико. Включив очередную ленту, узнав акцент, Петр застыл. Воронов не стал ничего говорить Эйтингону. Наум Исаакович пробормотал:

– Не русская. Она из Европы, из Америки. Пока у нас нет человека в доме Троцкого, мы будем гадать… – человека готовили, но операция обещала затянуться. Из Парижа агент отправлялся в Америку. Они хотели, чтобы Пойнц выдала сведения о троцкистах США, которым изгнанник особенно доверял, и допускал в дом.

– Она поедет со мной в Москву… – в передней, Воронов поднял ее на руки и понес в комнату. Тонечка целовала его, шептала что-то смешное, нежные руки были совсем рядом. Она стонала, обнимая его:

– Милый, милый… – Петр задремал, чувствуя ее родное тепло. Белокурые волосы щекотали губы. Он зевнул, сладко, как в детстве:

– Спи, любовь моя. Мне надо уехать, послезавтра, но мы встретимся в Барселоне, и никогда больше не расстанемся… – брата надо было все-таки поставить в известность о будущей свадьбе. Степана понизили в должности и отправили из Москвы за Байкал, после пьяного дебоша. Узнав о скандале, Петр едва не выругался вслух:

– В тихом омуте черти водятся. А еще коммунист. Зачем мне такая обуза?

В Испании ему передавали длинные письма от брата. Степан клялся в преданности партии, правительству и лично товарищу Сталину. Он успел стать старшим лейтенантом. Петр отбрасывал конверты:

– Война скоро начнется. Может быть, его убьют. Не придется всю жизнь краснеть, за алкоголика. Хотя, если бы он в Щелково остался, все могло по-другому повернуться. Пусть лучше пьет… – в армии шли процессы троцкистов. Шпионы пробрались всюду, от высшего командования, до батальонов и даже рот. Петр, вернее, человек на Лубянке, посылал брату за Байкал короткие открытки, на праздники.

Тонечка дышала ему в ухо. Не выдержав, Петр ласково перевернул ее на бок:

– Не могу заснуть, любовь моя. Рядом с тобой нельзя спать… – сжав ее руку, он услышал низкий стон:

– Никогда, никогда тебя не оставлю… – Петр напомнил себе: «Надо дать Тонечке безопасный адрес, в Цюрихе. На всякий случай…»

Кукушка, вдова Героя Советского Союза, спокойно сидела в Швейцарии, управляя делом безвременно погибшего в автокатастрофе герра Рихтера. Фрау Рихтер, с дочерью, ходила в церковь. Она посещала собрания содружества нацистских женщин за границей. Женщина устраивала вечеринки в пользу партии и пекла немецкие сладости. Фрейлейн Рихтер была активисткой в ячейке Союза Немецких Девушек. Они легко получили швейцарские паспорта. Воронов никогда не посещал Цюрих. Он видел Кукушку, ребенком, в детском доме, и на фото, в личном деле. Петр понятия не имел, как выглядит ее дочь:

– Партия знала, о Горском… – размышлял Петр:

– Иосиф Виссарионович мне тогда сказал, что все в порядке. Кукушке, наверное, тоже звание Героя дадут, рано или поздно… – в Цюрихе оборудовали квартиру НКВД. В случае надобности, Кукушка переправляла людей в Советский Союз. Эйтингон объяснил Петру:

– Мы ей не подчиняемся, она занимается европейскими операциями. Устранением, так сказать, людей, по списку… – Наум Исаакович усмехнулся:

– Если тебя привлекут к заданиям, перейдешь в ее ведомство, временно, – кроме троцкистов, они внимательно следили за резидентами НКВД в Европе и дипломатами. Существовала опасность, что в случае отзыва в Москву, работники не исполнят приказ, а решат остаться в Европе. В таком случае они были обречены на смерть.

Петр лениво, сонно открыл глаза. Он просто полежал, любуясь стройной спиной Тонечки, вдыхая запах лаванды, оставшийся на смятых простынях. Соскочив с подоконника, девушка принесла на кровать пепельницу. Петр устроил Тонечку рядом. Они курили, Воронов рассказывал о Цюрихе. Тонечка кивнула:

– Я запомнила, милый. Но зачем, – она, озабоченно, приподнялась на локте:

– Тебя не убьют, потому что, если убьют… – светло-голубые глаза наполнились слезами. Петр испугался:

– Не плачь, пожалуйста. Меня не убьют. Мы поедем домой, в Москву, поженимся… – она лежала, ничком, закусив зубами простыню, сдерживая крик. Тони, торжествующе, улыбалась:

– Цюрих тоже появится в книге. Нет, не сенсация. Бомба. Он чекист, он мне все расскажет. Жена чекиста, что может быть лучше… – она застонала: «Люблю тебя!». Петр даже заплакал: «Тонечка, моя милая…»

– Фон Рабе меня в Москве совершенно точно не найдет, – в такси она, кое-как, прикрыла жакетом порванную блузку. Девушка томно, часто дышала:

– Он меня любит, конечно. Он гонит дезинформацию фон Рабе. Рано или поздно Германия и Советский Союз будут воевать. Пусть убивают друг друга. Я к тому времени окажусь далеко, – в передней, на коленях, Воронов целовал ей руки: «Осенью, любовь моя. Осенью увидимся, в Барселоне».

Огни машины исчезли в сумерках. Мисс Ирена Фогель, у раскрытого окна, проводила взглядом форд:

– Какая девушка красивая. Одета хорошо, что она делала в дешевом пансионе? – мисс Фогель покраснела. Она зажгла субботние свечи, пробормотав благословение. Девушка обвела взглядом крохотную квартирку, с тремя комнатками и узкой кухней. В спальне Ирена повесила театральные афиши.

Завтра они с мистером Горовицем шли в музей, и обедали у Рубена.

– Он джентльмен, – сказала себе Ирена, – он проводит меня до дома… – Ирена, немного боялась думать, что случится потом. Убрав квартиру, девушка накрахмалила постельное белье. Ирена испекла штрудель, по рецепту бабушки и купила хороший кофе в зернах.

Девушка сжала руки:

– Он мне нравится, очень нравится… – сердце часто забилось. Ирена вспомнила его серо-синие глаза:

– Откажет, так откажет. Но я не могу, не могу не попробовать… – велев себе успокоиться, она села к старому фортепьяно: «Надо выбрать, что ему спеть».

Низкое, красивое контральто, вырвалось в открытое окно. Петр услышал: «Summer, time, and the living is easy…». Он задремал, под медленный джаз, думая о Тонечке.

Светловолосый, молодой человек прошел мимо фонтана Бетесды, в Центральном Парке. Он остановился, глядя на журчащую воду. Бронзовый ангел, расправив крылья, простирал руку к мраморному пьедесталу.

Субботний вечер был тихим, горожане устремились на пляжи, на карусели Кони-Айленда, в рестораны на берегу океана. Над головой Мэтью шелестели вязы. Он, покуривал сигарету, засунув руку в карман пиджака. Мэтью понравился мистер Нахум. Вчера, гуляя по Нижнему Ист-Сайду, они говорили о Советском Союзе. Русский рассказывал о великих стройках. Мистер Нахум, внезапно, погрустнел:

– Мистер Теодор, к сожалению, скончался. Несчастный случай на производстве. Даже у нас такое пока случается… – Мэтью решил, что русскому идет четвертый десяток, однако руководитель, все равно, напоминал ему отца. Он и вел себя, как отец. Мистер Нахум выслушал соображения Мэтью о его дальнейшей карьере:

– Все верно, милый мой. Твои сведения бесценны, они помогают развитию нашей страны. Твоей страны… – он положил руку на плечо Мэтью. Капитан Горовиц, на мгновение, почувствовал себя ребенком. Америка еще не воевала, Мэтью исполнилось три года. Они с родителями ездили в загородный клуб, в столице. Отец сажал его на пони, мягко, ласково, придерживая за плечи:

– Молодец, сыночек. Не бойся, я с тобой… – от отца пахло хорошим табаком, лошадьми, автомобильным бензином.

Вечером они ехали домой. Мэтью дремал на коленях у матери, иногда приоткрывая глаза. Большие руки отца уверенно лежали на руле. Дома папа нес его в детскую, и укладывал спать, напевая колыбельную. Когда мать получила из Франции похоронное извещение, Мэтью рыдал:

– Я не хочу! Не хочу, чтобы папа погиб! Мамочка, пусть Бог вернет папу… – ему еще нельзя было читать кадиш, это делал дядя Хаим:

– И за отца он читал, – вздохнул Мэтью, – и за дядю Александра, утонувшего, и за дядю Натана. Столько смертей… Правильно, мистер Нахум сказал:

– Мы работаем, чтобы установить мир. Америка не будет воевать, но надо противостоять Гитлеру. Советский Союз это делает, и я ему помогаю… – Мэтью подозревал, что Америка, как и на той войне, не захочет вмешиваться в европейские дела. Он понимал, что, кроме СССР, бороться с нацизмом, некому. Значит, надо было встать на сторону СССР. Он так и сказал мистеру Нахуму. Мужчина согласился:

– Ты прав. Помни, пожалуйста, что ты солдат, как и те, что пойдут на фронт. Потом… – мистер Нахум улыбнулся: «Ты своими глазами увидишь Советский Союз, обещаю». В конце разговора, он повел рукой:

– Мы постараемся познакомить тебя с хорошей девушкой, милый. Уборщицы, – карие глаза усмехнулись, – дело временное. Мы подберем тебе жену, не вызывая подозрений. Еврейку, конечно… – Мэтью, весело, заметил:

– Я был бы очень рад. Но, мистер Нахум, с моей должностью, я обязан получить согласие военного министерства на брак. Девушку проверят. Невозможно, чтобы она была русской, советской… – мистер Нахум поднял бровь: «Посмотрим, как все сложится». Разговаривая с Мэтью, Эйтингон думал о дочери Кукушки:

– У нее швейцарское гражданство, ничего подозрительного. Она еврейка, по нашим законам. Мэтью может поехать в отпуск, в Европу. Он говорил, у него родственники во Франции. Покатается на лыжах, познакомится с красивой барышней… – дочери Кукушки исполнилось тринадцать лет, но Эйтингон никуда не торопился. Паука ждала долгая и блистательная карьера. Наум Исаакович собирался беречь агента. Подобной удачи еще не случалось.

Мэтью познакомился с мистером Петром. Перед началом операции, они посидели в ресторане, в Центральном Парке. За гамбургерами и колой компания говорила о киноактрисах. Никто не мог бы ничего заподозрить. Хорошие приятели решили отдохнуть, в субботу вечером.

Мистер Петр ему тоже понравился. Они были ровесниками. Эйтингон, подмигнул Пауку:

– Может быть, вы увидитесь, в столице. Сейчас, – он посмотрел на старый, скромный швейцарский хронометр, – пора двигаться.

Форд подогнали к воротам парка, выходившим к замку Бельведер, готической фантазии из серого камня. На аллее было совсем безлюдно. Они хорошо знали маршрут Невидимки. Женщина, ради моциона, каждый день, проходила через парк, с запада на восток и обратно. Петр ждал Мэтью в кустах, под склонами скалы, где возвышался замок.

Работники, следившие за Невидимкой, расписали ее маршрут по минутам. Мэтью сверился с наручными часами: «Как в аптеке».

Высокая, сухощавая женщина, в твидовом костюме, шла по узкой дорожке, размахивая левой рукой. В длинных пальцах дымилась папироса. Заходящее солнце играло в каштановых кудрях, с едва заметной сединой. Мэтью показали фотографии Пойнц. Женщину они собирались погрузить в форд. Полицейских ждать не стоило, Центральный Парк охранялся плохо. Если бы вдруг попался какой-то прохожий, он бы тоже не увидел ничего странного. Два приличных молодых человека помогали даме, которой стало дурно.

У Мэтью был столичный акцент, он собирался представиться журналистом из Washington Post. У него даже имелось оправдание для разговора. В Barnes and Noble Мэтью купил «Землю Крови». Книга ему понравилась. Мистер Френч, кем бы он ни был, лихо писал. Слог напомнил любимого Мэтью Хемингуэя. Капитан Горовиц хмыкнул:

– Может быть и сам Хемингуэй. Он в Испании сейчас. Но зачем ему под псевдонимом публиковаться? Хотя здесь сплошные восхваления Троцкого, еще и предисловие, им написанное… – мистер Нахум, увидев книгу, вздохнул:

– Это ты хорошо придумал, милый. Но имей в виду, в книге ложь на лжи, и ложью погоняет. Автор троцкист, враг Советского Союза… – в любимой главе Мэтью ничего о троцкизме не говорилось. Мистер Френч описывал короткий роман с испанской девушкой, республиканкой. Капитан Горовиц подозревал, что текст, из соображений приличия, отредактировали. Но даже в таком виде глава заставила его тяжело задышать:

– Я полюблю, обязательно, – сказал себе Мэтью:

– Хорошую девушку. Мистер Нахум обо всем позаботится… – книга лежала в кармане, с приготовленным шприцом. Средство не было внутривенным, его можно было колоть, куда угодно.

Поравнявшись с Пойнц, он, вежливо, приподнял шляпу:

– Мисс Пойнц, меня сюда направили из Женского Клуба. Я Фрэнк Смит, из Washington Post… – Мэтью, осторожно, вынул книгу: «Что вы думаете о романе мистера Френча, мисс Пойнц?».

Карие глаза женщины похолодели:

– Я не разговариваю с незнакомцами, мистер Смит. Я позову полицейского… – у Мэтью была твердая рука. Шприц воткнулся в твидовый жакет, Пойнц не успела закричать. Подхватив женщину, Мэтью зажал ей рот ладонью.

Дорожка была пуста, Петр торопился к нему, от кустов. Веки женщины опустились, она что-то пробормотала. Внимательно оглядев траву, Мэтью подобрал книгу, и окурок, испачканный красной помадой. Шприц вернулся обратно в несессер. Как и предсказывал мистер Нахум, дело заняло меньше трех минут. Невидимка не стояла на ногах. Мэтью и Воронов, осторожно, повели ее к воротам, где ждал форд, с Эйтингоном за рулем.

Мисс Ирена Фогель никогда не ходила на свидания. В Берлине девушка вздыхала:

– Мужчинам нравятся стройные женщины. Как Габи… – в субботу, собираясь поехать в Метрополитен-музей, где ее ждал мистер Горовиц, Ирена вспомнила Габи. Девушка всхлипнула: «Жалко ее…».

С тех пор, как подруга сорвалась с подоконника, Ирена запрещала матери мыть окна. Миссис Фогель всегда боялась высоты. Ирена в Нью-Йорке сама занималась уборкой. Мать много работала и приходила домой только к полуночи. Кроме оперы, она успевала давать частные уроки. Ирена тоже занималась музыкой с детьми, но в Нижнем Ист-Сайде жили небогатые люди. Они не могли позволить себе дорогих преподавателей:

– Еще надо учителю английского платить… – Ирена, осторожно, натянула чулки, – и одежду покупать. Я актриса. Я не могу прийти на прослушивание в обносках.

Аккуратно уложив черные, тяжелые волосы, девушка выбрала новое платье. Ирена повертелась перед зеркалом, в крохотной передней:

– Мистер Горовиц хорошо танцует… – в Кафе Рояль, после спектакля, они пили шампанское, играл джаз. Ирена не танцевала с Германии. В Нью-Йорке, почти каждый вечер она была занята в театре, времени на развлечения не оставалось. Гитлер запретил джаз и свинг, но в Берлине, молодежь, все равно, слушала такую музыку. Ирена пела на подпольных вечеринках. Девушка рассказала мистеру Горовицу, как гости, однажды, убегали из кафе через черный ход.

– Кто-то донес, – объяснила Ирена, – из соседей. Приехал патруль СС… – Меир смотрел в глаза цвета каштана:

– Она была в Германии, прошла через все то, о чем Аарон пишет… – мисс Фогель смеялась, откидывая голову, и лукаво смотрела на него. Девушка слушала его рассказы о Европе. Меир не говорил, чем он занимался в Испании, только упомянув, что навещал Мадрид. Юноша, торопливо, добавил:

– До войны. Осенью я опять еду в Европу, но не в Испанию. В Амстердам, вместе с отцом. Увижу сестру, Аарона… – от мисс Ирены пахло фиалками. У нее были мягкие, маленькие руки. После одного из танцев, девушка, внезапно сказала:

– Мистер Горовиц, если бы ни ваша тетя, не рав Горовиц, мы бы и сейчас в Германии оставались… – Ирена вспомнила вечер, в еврейском кафе, на Ораниенбургерштрассе. Она коснулась пальцев Меира:

– Ваш брат, он праведник, мистер Горовиц… – Ирена помолчала. Меир улыбнулся: «Сказано, мисс Фогель: «Все евреи ответственны друг за друга».

В музее Ирена, с удивлением, поняла, что мистер Горовиц хорошо разбирается в живописи. Взяв кофе навынос, они устроились на скамейке в Центральном Парке. Вечер был светлым, тихим. Ирена расправила складки платья:

– Он меня в корсете видел, на сцене. В кафе я пришла в хорошем наряде, с декольте… – в музей девушка надела дневной, скромный туалет. Юбка прикрывала колени. Ирена знала, что у нее красивые ноги, но все остальное было не таким стройным. Мать называла ее фигуру, на идиш: «зафтиг». В кафе Ирена заметила, что мистер Горовиц, иногда, поглядывал на ее грудь.

Меир, искоса, смотрел туда, сидя под вязом в Центральном Парке, покуривая сигарету, говоря об искусстве. Он рассказал мисс Ирене, как в школе, прогуливал занятия, пробираясь в музей со служебного входа. Девушка хихикнула:

– Мы тоже так делали. Мы рядом с Музейным островом живем. То есть жили, – поправила себя Ирена. Она махнула в сторону Вест-Сайд:

– Я у вас была дома, мистер Горовиц. Ваш отец… – Ирена покраснела, – приглашал меня и маму на обед. Очень красивая квартира. Я не знала, что вестерны по книгам вашей бабушки снимают… – доктор Горовиц показал полку, в библиотеке, с романами его матери. Меир кивнул:

– Первая книга называлась «В погоне за Гремучей Змеей». Это был военный преступник, конфедерат. Бабушка и дедушка его в Чарльстоне разоблачили. Вы их фото с Линкольном видели, – юноша встал, предложив ей руку:

– Пойдемте. Если мы опоздаем, мистер Рубен за наш столик кого-то другого посадит. Я у него с детства обедаю, знаю его привычки… – Меир, смешливо, подмигнул девушке.

За обедом, в ресторане у Рубена, Меир вспоминал, как они с Иреной танцевали, в кафе. Длинные, черные ресницы девушки дрожали, голова лежала у него на плече:

– Нельзя… – сказал себе Меир, – ты ее не любишь. Ты хочешь ее поддержать, вот и все. Нельзя… – он вспомнил кольцо старого золота, с темной жемчужиной. Драгоценность досталась бабушке Бет, от отца, мистера Фримена.

Меир никогда не думал о том, что у него в предках, вице-президент США. В столице, в ротонде Капитолия, стоял бюст дедушки Дэниела. Жесткое, красивое лицо, со шрамом на щеке высекли из белого мрамора. Скульптор работал по сохранившимся портретам вице-президента. Шрам Дэниел получил во время Бостонского чаепития.

– Мэтью на него похож, а вовсе не мы… – хмыкнул Меир:

– Хотя нет, Эстер дедушку Дэниела немного напоминает. Мэтью ему даже не кровный родственник. В семьях такое бывает… – он не стал рассказывать Ирене о кольце. Отец собирался взять жемчуг в Европу и отдать Аарону, в надежде, что старший сын найдет себе невесту. Кроме того, дедушка Дэниел, хоть и подарил кольцо бабушке Салли, но не женился. О таком, мрачно подумал Меир, на свидании говорить было совсем ни к чему.

В парке, он смотрел на тонкие щиколотки, в изящных туфлях, на легкую, летнюю ткань платья. Ворот был высоким, но Меир помнил, как Ирена, в театре появилась в корсете. Он тогда, мимолетно, пожалел, что девушки больше так не одеваются. У нее была тонкая талия и широкие бедра, под шелком старомодного туалета.

После ресторана Меир довез ее домой на такси. В машине пахло фиалками, они ехали по вечернему, почти пустынному городу. Поняв, что в квартире у Ирены никого не будет, юноша одернул себя:

– Еще чего не хватало! Она не собирается тебя приглашать домой. Подобное неприлично… – Меир знал, что делать. Он был сыном врача, доктор Горовиц считал, что дети должны получать такие сведения:

– Аарон все по Талмуду изучал, – неожиданно весело подумал Меир, – а мудрецы писали более откровенно, чем нынешние авторы. Но все равно… – расплатившись с таксистом, он отпустил машину, – все равно, я ее не люблю. А она? – мисс Фогель крутила сумочку. Они стояли на тротуаре, напротив дешевого, кошерного пансиона. В доме светились всего два окна, по соседству. Форд, с прокатными номерами, задом заезжал во двор пансиона, через арку. Было сумрачно, фонари на улицах не зажгли, над Нижним Ист-Сайдом простиралось огромное, закатное небо. Из открытых окон квартир слышался джаз. Диктор, на радио, кричал:

– Ди Маджо выбивает хоум-ран! Вы не можете представить, что творится на трибунах… – шла прямая трансляция из Кливленда. «Янкиз», второй день подряд, играли с «Индейцами», местной командой. Билеты на летний сезон имелись, с большой наценкой, только у оборотистых ребят, отиравшихся у касс бейсбольного стадиона в Бронксе. Меир еще не видел новую звезду «Янкиз», Джо Ди Маджо. Он посмотрел в сторону машины, однако огни форда скрылись во дворе.

Юноша, внезапно, предложил:

– Я сейчас в отпуске, мисс Фогель. До конца лета остаюсь в Нью-Йорке. Если вам нравится бейсбол, мы могли бы сходить… – она кивнула кудрявой головой: «Нравится…». Ирена велела сердцу не биться так часто:

– Мистер Горовиц, может быть, вы хотите кофе? У меня штрудель есть, свежий… – над крышами метались чайки, легкий ветер с океана колыхал развешанное на веревках белье.

В маленькой гостиной Ирена села к пианино. Меир помнил слова мудрецов, о женском голосе. Юноша, со вздохом, понял, что они были правы. Он слушал низкое контральто, сидя на подоконнике, с чашкой кофе и сигаретой. Освещенные окна пансиона зашторили, за ними двигались какие-то тени. Она пела «Summertime» и «My funny Valentine». Голос плыл над узкой улицей, сладкий, убаюкивающий:

But don’t change a hair for me
Not if you care for me
Stay little valentine, stay
Each day is Valentines Day… —
Меир вспомнил, как он читал Лорку, в Мадриде:

– Не могу. Не получается. Это не то, не то, что я хотел… – маленькие пальцы лежали на клавишах, Ирена прикусила пухлую губу. Отставив чашку, Меир подошел к фортепиано. От черных, тяжелых волос пахло фиалками. Ему показалось, что в комнате, до сих пор звучит музыка. Меир наклонился, обнимая ее плечи, слыша частое дыхание:

– Спой еще, Ирена. Пожалуйста… – он провел губами по мягкой щеке. Ее руки, нежно, медленно, касались клавиш.

Все и случилось, подумал Меир, нежно. Она шепнула, устроившись у него на плече: «Я думала, что тебе не нравлюсь…». По беленому потолку маленькой спальни метался свет фар. Ветер раздувал занавеску:

– Нравишься… – Меир обнимал теплую спину, целовал волосы, разметавшиеся по подушке: «Нравишься, Ирена. Но у меня работа, я не могу сейчас… – приподнявшись, девушка закрыла ладонью его рот:

– Твой папа говорил, что ты в столице, в Федеральном Бюро Расследований, что ты много ездишь…

Меир улыбнулся: «В общем, да. И в Европу тоже». Он напоминал себе, что так нельзя, что Ирена порядочная девушка, что он обязан сделать предложение, прямо сейчас, и поставить хупу. Она бы, конечно, согласилась. Меир видел это в больших, карих глазах, слышал в легком, нежном стоне. Она приникла к нему, помотав головой:

– Хорошо… Я боялась, что будет больно.

Было хорошо, но не так, как ожидал Меир. Было спокойно, будто они были давно женаты, и за стеной спали дети. Он лежал с закрытыми глазами, баюкая Ирену, думая о береге белого песка, о жаркой, южной ночи, о шуршании тростников, о темных, шелковистых косах другой, неизвестной девушки.

Меир поцеловал ее:

– Надеюсь, ты мне найдешь зубную щетку… – он понял, что улыбается:

– Или нет. Я схожу в аптеку, пока ты будешь кофе варить… – в аптеке надо было купить еще кое-что. В Нижнем Ист-Сайде, соблюдающие владельцы магазинов закрывали их на Шабат, зато по воскресеньям все лавки работали:

– Потом, – Меир почувствовал рядом ее пышную, тяжелую грудь, – потом съездим на Кони-Айленд, я тебя стрелять научу, в тире…

– Ты умеешь стрелять? – Меир услышал в ее голосе удивление.

– Умею, – он усмехнулся:

– Мой предок тоже работал на правительство, во время войны за независимость. Разоблачал британских шпионов. Его, как и меня, Меиром звали. Потом… – он целовал мягкие плечи, – потом пообедаем у нас, на Вест-Сайде. Я хорошо готовлю… – Ирена мелко закивала, ее глаза блестели:

– Она славная девушка, правда. Мы поженимся, наверное. Просто не сейчас… – Ирена обняла его за шею, стало совсем жарко. Меир, с наслаждением, разрешил себе, хотя бы ненадолго, не думать о Гитлере и Сталине.

Ирена пошла в ванную, а он курил, вернувшись на подоконник. Со двора пансиона выезжал давешний форд. Меир прищурился. Очки Ирена, осторожно, переложила на туалетный столик. Меиру было лень их забирать, он чувствовал сладкую, блаженную усталость. Лица водителя отсюда было не разглядеть, но Меир нахмурился: «Мэтью?»

– Ерунда, – юноша затянулся сигаретой, – Мэтью в горах Адирондак,что бы ему здесь делать? – сзади раздалось шуршание. Ее грудь оказалась рядом, распущенные по плечам волосы падали на спину:

– Пойдем… – Меир потянул к себе Ирену, – пойдем, у нас много времени… – форд завернул за угол:

– Привиделось, – твердо сказал себе Меир. Он окунулся в ее тепло, в ласковый шепот. Обнимая Ирену, он забыл о светлых волосах шофера, блеснувших в огнях фонарей, о резком, знакомом профиле.

Интерлюдия Мон-Сен-Мартен, лето 1937

Из раскрытых, высоких, бронзовых дверей церкви Святого Иоанна доносилось пение хора. Шла обедня у саркофагов блаженных Елизаветы и Виллема Бельгийских. В правом притворе храма выставили реликвии, вышивки святой Бернадетты, письма святой Терезы, послания от римских пап.

Мишель сбежал по белым, мраморным ступеням церкви. Оглянувшись, он полюбовался уходящим в небо, острым шпилем.

После войны нынешний барон перестроил поселок. Шахтеры получили крепкие, каменные дома. Все, кто трудился на «Угольную компанию де ла Марков» больше двадцати лет, имели право больше не выплачивать рассрочку. Особняки перешли во владение работников. Дядя Виллем открыл в Мон-Сен-Мартене новую, хорошо оборудованную больницу, школу и библиотеку. На главной площади, перед церковью, разбили сад, с фонтаном, и детской площадкой. В долине, до сих пор, не продавали спиртное, только пиво. Кузен Виллем пожимал плечами:

– Традиция, мой дорогой. Со времен бабушки Элизы Мон-Сен-Мартен славился трезвостью, – они с Виллемом, иногда, сидели в одном из шахтерских кабачков. Здесь подавали вишневый и малиновый крик, и белое, пшеничное, пиво из Брабанта, золотистое, как волосы кузины Элизы.

Мишель открыл кованую калитку сада, раздался звонкий лай. Комок черного меха, подняв закрученный бубликом хвост, высунув алый язык, ринулся ему наперерез. Щенка шипперке звали Гамен, было ему полгода. Барон и баронесса подарили собаку дочери, к окончанию школы. Элиза поступила в католический университет Лувена. Девушка уже писала для французских и фламандских газет.

Кузены знали оба языка. Дядя Виллем говорил: «Мы, хоть и во французской Бельгии, но обязаны понимать соседей». Мишель потрепал Гамена по голове. Пес, восторженно, заплясал по песку дорожки, Мишел, оглядевшись, бросил ему палочку. Гамен, со всех ног, понесся по лужайке. В воскресенье весь Мон-Сен-Мартен посещал обедню, в парке было тихо.

Кузен Виллем покуривал на скамейке, вытянув ноги в шахтерских, холщовых штанах. Солнце играло в золотисто-рыжих волосах, серые глаза были закрыты. Мишель опустился рядом:

– Дядя Виллем и тетя Тереза молятся, и твоя сестра тоже. Как они ее, одну, в Амстердам отпускают?

У Виллема были большие, сильные руки, с заживающими царапинами, с угольной каймой под ногтями:

– И меня отпускают, – смешливо сказал барон де ла Марк, – в Париж… – он подмигнул Мишелю:

– Я Францию последний раз навещал, когда ты еще в Эколь де Лувр учился, а я в Гейдельберге. Сходим в музей, пообедаем с кузеном Теодором и его невестой. Жаль, что фильм с ее участием еще на экранах не появится.

– Осенью выйдет, ты его в Испании увидишь. Не на фронте, конечно, в Барселоне… – Мишель скосил глаза на кузена: «Тебе двадцать пять, а Элизе восемнадцать…»

– Во-первых, – рассудительно сказал Виллем, – она в Амстердам едет на месяц, перед университетом. Занятия начинаются в октябре. Будет жить в католическом пансионе, учить голландский и писать для местных газет. Во-вторых, кузина Эстер в городе. И все Горовицы приезжают. Найдется, кому за Элизой присмотреть… – он задумался:

– Папа говорил, что Давид сейчас в Конго, но возвращается на конгресс, осенью. Мы его только на фото видели, Давида, – Виллем усмехнулся:

– Свадьба у них в Америке была. Он бродяга, ездит все время… – кузен потушил окурок в аккуратной, медной урне. В Мон-Сен-Мартене, на улицах, царила чистота, занавески местных хозяек блистали белизной. Если бы ни терриконы шахт, поселок можно было бы принять за курорт.

Замок возвышался на холме, над западной окраиной поселка. Поросшие соснами склоны гор уходили вдаль. Барон де ла Марк не охотился. Оленей подкармливали, куропатки порхали прямо над головами, в ветвях деревьев.

С кузенами они удили рыбу, в порожистом, холодном Амеле, и жарили ее на костре. Наверху, на замшелых сводах каменного моста, возведенного при Арденнском Вепре, висели капельки воды. Кузина Элиза, подоткнув простую, холщовую юбку, шлепала по дну, собирая речных устриц в проволочную сетку. Гамен носился в реке, лаял, Элиза смеялась: «Он всю форель распугает». Золотистые косы падали на крестьянскую блузу девушки. Под легким льном виднелась маленькая грудь, ветер играл широкими рукавами.

Мишель приехал в Мон-Сен-Мартен из Женевы. Картины Прадо перешли под защиту Лиги Наций, он мог беспрепятственно вернуться в Лувр. Из Швейцарии Мишель написал кузине Эстер, в Амстердам, взяв адрес ее старшего брата. Рав Горовиц быстро ответил Мишелю. Он обещал к зиме найти надежных людей, художников и граверов:

– Многие уехали, – читал Мишель четкий почерк Аарона, – благодаря кузену Теодору. Он целый список составил. Американское и французское посольства потихоньку выдают визы его протеже. Мы ему очень благодарны… – Мишель свернул бумагу:

– Хотя бы так поможешь… – он брал в Берлин паспорта и визы, которыми снабжал коммунистов, едущих в Испанию.

Один из паспортов лежал в саквояже кузена Виллема. Родители юноши ничего не знали. Для всех Виллем ехал в Париж, заниматься в школе горных инженеров. Он даже сестре ничего не говорил. Снабдив кузена именами надежных людей, в Барселоне, Мишель предупредил:

– Ты не коммунист, хотя симпатизируешь партии. Республиканцы потеряли самостоятельность, в их войсках все решают советские военные специалисты. То есть НКВД, – сказал Мишель по-русски. Он перевел: «Тайная полиция. Они с тобой говорить не будут. Ты аристократ…»

– Ты тоже, – прервал его кузен. Сняв рыбу с костра, Мишель крикнул Элизе: «Все готово! Мы ждем устриц!». Гамен весело кружил рядом с ними, пахло свежей водой и гарью. Мишель поворошил дрова:

– Аристократ. Но я не военный инженер, не артиллерист. У меня есть пистолет, но я из него никогда не стрелял. Я могу быть хоть трижды коммунистом, я куратор, художник. В общем, – заключил Мишель, – иди в штаб ПОУМ. Они тебя приставят к делу.

Открывая устрицы, выжимая лимон, Мишель подумал, что спорить с Виллемом бесполезно:

– Арденнский Вепрь, – Мишель, незаметно, оглядел мощные плечи кузена, упрямый, высокий лоб: «В кого он такой? Дядя Виллем кроткий человек, и тетя Тереза тоже… – облизав пальцы, Элиза указала на обрыв:

– Здесь дом стоял, где папа родился. Особняк снесли, когда с дедушкой случилось несчастье, в шахтах… – небо было летним, синим, жарким. Подложив под голову холщовую куртку, Мишель затянулся папиросой: «Из Лондона написали, что кузен Питер окончательно в Берлин перебрался. Квартиру покупает, производство развертывает…»

– Элиза, отойди, – велел кузен. Девушка закатила серо-голубые, цвета лаванды глаза:

– Виллем, если ты думаешь, что наследницы лучших семей Бельгии не знают подобных слов, то ты очень ошибаешься… – она бросила в брата камешком:

– Пошли, Гамен! Пусть ругается, сколько хочет… – девушка убежала вверх, на мост.

Виллем сплюнул в костер: «Snokker!». Мишель согласился: «Ты прав». Виллем пробормотал еще что-то, на местном, валлонском диалекте. Мишель прислушался: «Лихо выражаетесь». Кузен повел рукой:

– В шахте мы не стесняемся. Конечно, при маме и папе, я такого не говорю… – Мишель, озабоченно, спросил: «Не свалится Элиза, мост скользкий…»

– Она здесь трехлетней малышкой играла… – Виллем помахал сестре:

– Спускайся. Фон Рабе, – он повернулся к Мишелю, – о котором ты мне рассказывал, мой соученик, по Гейдельбергу. Тогда я его попросил выйти из комнаты, вежливо, а теперь, – Виллем посмотрел на свой кулак, – время вежливости закончилось.

Мишель слушал звон колоколов. Сегодня, после обеда, они втроем, уезжали в Брюссель. Виллем устраивал сестру в Лувене, в снятой бароном квартире. Вместе с Мишелем кузен отправлялся в Париж. Оттуда Виллем собирался в Барселону, и на фронт, где республиканцы осаждали Сарагосу. Кузен отлично стрелял, был хорошим математиком и намеревался заняться инженерным делом, в войсках.

От ворот парка раздался веселый голос: «Кузен Мишель! Мы вас потеряли!». Гамен бросился к хозяйке, Элиза расхохоталась. Шипперке лизал ей руки.

– Они очень преданная порода, кузен, – заметила девушка:

– Папа и мама ждут в машине. Сегодня угри в соусе из пряных трав и рагу из говядины… – она поправила ошейник на собаке:

– Ты побежишь за автомобилем, мой дорогой, как в средние века. Потом в поезд сядем… – Мишель посмотрел на стройную спину девушки, в льняном платье. Она шла через площадь к черному лимузину. Барон и баронесса были в возрасте, и не ходили в церковь пешком.

– Твои письма, я, конечно, буду отправлять, – углом рта заметил Мишель Виллему. Молодой де ла Марк похлопал его по плечу:

– Спасибо. Зря, что ли, я, пять десятков написал? – он подогнал Мишеля:

– Багаж на станции. Таких угрей, как мама готовит, ты еще долго не поешь, и я тоже. Вряд ли на фронте меня ждут изысканные обеды… – лимузин загудел. Элиза, с места шофера, крикнула: «Быстрее!»

– Не ждут, – подтвердил Мишель.

Люди расходились из церкви по домам, хозяева таверн открывали ставни. На доске у ресторанчика значилось: «Сегодня кролик в пиве». Пахло кофе, на тротуарах прыгали дети, над поселком плыл звон колоколов. Мишель, отчего-то, перекрестился:

– Господи, помоги ему, – неслышно сказал он, глядя на рыже-золотую голову кузена, – помоги нам. Как здесь спокойно… – Мишель обвел глазами цветы в деревянных кадках. Кюре, на ступенях церкви, говорил с шахтерами. Старики, получавшие пенсию от компании, устраивались за столиками, разворачивая воскресные газеты, отхлебывая пиво. Мишель постоял на площади:

– Все равно будет война… – заставив себя не думать об этом, он пошел к лимузину де ла Марков.

Часть седьмая Амстердам, ноябрь 1937

В парке Кардозо, на зеленой, влажной траве, у маленького пруда, расхаживали утки. Осень стояла теплая. Цветы в розарии распустили немного поникшие лепестки, белые, и алые будто кровь. Дети, в шерстяных пальтишках, в шортах и юбочках, с голыми коленками, толпились в очереди к старомодным качелям, на чугунных цепях. Звенел смех, мальчики постарше перебрасывались мячом, из киоска пахло свежевыпеченными вафлями.

Доктор Горовиц забрал бумажный пакет. Эстер сидела у пруда. Мальчишки дремали в низкой коляске, но, как весело подумал доктор Горовиц, должны были скоро проснуться. Светлые волосы дочери прикрывала шляпка с узкими полями. Эстер курила, закинув ногу на ногу, покачивая изящной туфелькой. Хаим пошел к пруду. Самолет зятя, через два дня, приземлялся в Голландии.

– Не боится летать, – хмыкнул доктор Горовиц, – после крушения «Гинденбурга». Хотя там дирижабль был.

Воздушный путь из Конго в Европу, с остановками, занимал пять дней.

Медицинский конгресс начинался на следующей неделе. Хаим с младшим сыном приехал в Амстердам в сентябре. Эстер развела руками: «Давид извиняется, в телеграмме, но не может ничего сделать. Он в самом разгаре изучения сонной болезни. Он много времени вне поля провел».

– Много времени… – кисло сказал доктор Горовиц, – когда, ты говоришь, он в Африку отправился? Когда мальчикам два месяца исполнилось?

– Шесть, папа, – Эстер, немного, покраснела: «Когда он докторат получил, в Лейдене. Папа, Давид исследователь, ученый. Его ждет Нобелевская премия. Я не могу обрубать ему крылья, и держать на привязи».

– Конечно, – вздохнул Хаим.

Доктору Горовицу не нравилось, что зять, при первой возможности, норовил сбежать то в пустыню, то в джунгли. Сыновья поддержали Эстер. Аарон рассмеялся:

– Папа, Давид утром, перед хупой пошел в библиотеку заниматься. Ученые, они такие люди… – старший сын, немного опасался, что немецкое посольство не продлит его визу. Однако рав Горовиц, с легкостью, получил еще один штамп, со свастикой. Аарон заметил: «Когда все закончится, поменяю паспорт. Противно на него смотреть. Тетя Ривка с Филиппом тоже собираются».

Обновив немецкую визу, дива отправилась с мужем в Кельн, Дюссельдорф и Франкфурт. Квоту Государственного Департамента на людей творческих профессий только что расширили. Ривка сказала брату:

– Все равно, капля в море. Пять сотен человек на всю страну, а в одном Берлине евреев сто тысяч. Но я рада, – она поцеловала Хаима в щеку, – рада, что у тебя, на старости лет… – мадам Горр подмигнула.

– Ты меня всего лишь на год старше, – заметил Хаим. Он, добродушно, улыбнулся:

– Мне повезло. Амалия хорошая женщина, и дочка у нее замечательная. Они с Меиром дружат, в кино ходят, на бейсбол… – Ривка, проницательно, посмотрела на брата. Женщина приложила ладонь к светлому шелку, облегавшему еще красивую грудь:

– У мальчиков сердце, дорогой мой… – посоветовавшись с мужем, она решила ничего не рассказывать брату о Габи и Аароне. В Амстердаме она отвела в сторону племянника:

– Боль у него в глазах. Бедный… Но ничего, он оправится… – Аарон выслушал ее:

– Спасибо, тетя. Это все… – он даже не закончил.

В Берлине Аарон жил тихо, не встречаясь с Питером и Генрихом. Такое было слишком опасно. Превозмогая отвращение, он просматривал «Фолькишер Беобахтер». Рейхсминистр пропаганды Геббельс ухватился за переезд герра Кроу в Берлин, как за манну небесную. Газета публиковала фото Питера на производствах, с нацистским значком. Авторы статей рассыпались в панегириках гению фюрера, привлекающему в Германию лучших ученых и промышленников. О людях, уезжавших из страны, писали, как о предателях, если разговор шел о немцах. То, что печатал Геббельс о евреях, Аарон читать не мог. Его тянуло достать где-нибудь пистолет и расстрелять к чертям все нацистское руководство.

Ничего такого делать было нельзя, да рав Горовиц и не умел стрелять. Он сидел на подоконнике спальни, глядя на тополя вдоль Гроссе Гамбургер штрассе:

– Я бы не смог так себя вести, как Питер, как Генрих. Я бы себя выдал, обязательно. Какие они оба смелые люди… – Габи часто снилась Аарону. Золотисто-рыжие, словно осенняя листва, волосы, лежали на его плече. Она тихо смеялась, шепча что-то ласковое. Аарон лежал, закинув руки за голову, ожидая, пока пройдет боль. Оказавшись в Амстердаме, Аарон не стал никому говорить о Питере. Тетя Ривка тоже молчала. Отец отдал Аарону кольцо с темной жемчужиной, обняв его, как в детстве:

– Тебе двадцать семь, милый. Может быть… – отец замялся. Аарон заставил себя кивнуть: «Спасибо, папа». Рав Горовиц убрал кольцо, в старом, потертом, бархатном мешочке, в портмоне. Он велел себе не вспоминать Габи. Вместо этого он попросил младшего брата научить его стрелять. Меир, испытующе, посмотрел на Аарона: «Ладно. А почему ты считаешь, что я умею стрелять, кстати?»

Рав Горовиц удивился:

– Ты агент Бюро. Мне казалось, вы все умеете стрелять.

– Ну да, – Меир подхватил одного из племянников. Эстер их различала, а они с отцом, братом и тетей Ривкой махнули рукой. Мальчики были светленькие, с большими, серо-синими глазами, еще пухлые. Они, оба, начали ходить и лепетать. Иосиф был старше на полчаса, а больше братья ничем не отличались. Второй близнец спокойно сидел на полу детской, грызя деревянное кольцо.

– Иосиф? – неуверенно сказал Меир, пощекотав мальчика. Племянник засмеялся.

– Это Шмуэль, – возразил Аарон, – кажется. Впрочем, – рав Горовиц повел носом, – мыть их придется обоих. Пошли, – он поднял второго малыша, – научу тебя, как это делать. Пусть Эстер отдохнет. Я маме помогал, когда ты родился, – обернулся рав Горовиц к брату, заходя в красивую, большую ванную, примыкавшую к детской.

Они жили в старом, перестроенном доме Кардозо, на канале Принсенграхт, напротив парка, разбитого в память Шмуэля и Авиталь. На кованой ограде висела медная, мемориальная табличка, рядом Горовицы часто замечали цветы. Эстер улыбалась:

– Давид мне рассказал о традиции. Студенты-медики сюда перед экзаменами приходят. Дедушка Шмуэль стал кем-то вроде святого в Амстердаме. Еврейского… – Эстер хихикнула. Тетя Ривка и Филипп поселились в гостинице. Дива сказала племяннице:

– Не то, чтобы я критиковала особняк, но у меня одна ванная больше, чем ваш этаж. Я люблю жить просторно… – Эстер обняла тетю:

– Я видела, сколько у вас чемоданов. И здесь, действительно, тесновато. Трое мужчин, двое малышей… – доктор Горовиц шел к пруду, вспоминая низкий, хрипловатый голос Роксанны:

– Не торопи мальчиков, Хаим. У них сердце, как у папы нашего… – дива ласково посмотрела на брата:

– И у Эстер сердце… – Хаим заметил морщинку между бровями сестры, но больше она ничего не сказала.

Опустившись рядом с дочерью, он поправил одеяло на мальчиках. Близнецы, как обычно, спали в обнимку. Хаим посмотрел на длинные, темные ресницы:

– На редкость здоровые дети. Эстер могла бы еще кормить, однако она работать хочет. Давид здесь зиму проведет, после конгресса, поможет ей. Хотя она няню берет… – Элиза, в сентябре, возясь с детьми, весело сказала:

– Если бы я не училась, Эстер, я бы к тебе в няни пошла. Для того, чтобы каждый день видеть сладких мальчиков… – Хаим, искоса, посмотрел на дочь. Четкий, резкий профиль всегда напоминал ему бюст вице-президента Вулфа, в Капитолии:

– Характер у нее такой же… – из пакета упоительно пахло выпечкой:

– Но Давид ее слабое место… – дочь потушила папиросу. Хаим сунул ей в руку вафлю:

– Я кофе купил. Посидим немного, и пойдем. Мальчики с вокзала вернутся, пообедаем с ними и Элизой… – Элиза приезжала в Амстердам, на конгресс. Она писала большую статью в католический женский журнал, о борьбе с эпидемиями.

– Куда мне вафли есть… – Эстер расстегнула пальто. Она не хотела шить новые вещи, в надежде на то, что похудеет.

Уезжая в Конго, муж, недовольно, заметил:

– Надеюсь, к моему возвращению, ты приведешь себя в порядок. Кормление не повод запускать внешность, и я объяснял, что кормить больше не нужно. В современных смесях есть все, что требуется… – Эстер вскинула упрямый подбородок: «Меня кормили грудью, и я буду. Когда я отлучу детей, я похудею».

– Хотелось бы, – ядовито заметил муж, – иначе придется расширять дверные проемы… – Эстер почувствовала слезы на глазах. Блузки на пуговицах она давно не носила, перебиваясь джемперами, но с пальто было ничего не сделать.

Мальчишки зевали, просыпаясь, Эстер и отец взяли их на колени. Хаим разломил вафлю и дал внукам. Они сидели, слушая сопение малышей. Дети захотели встать на ноги, отец ласково сказал: «Отдохни. Я с ними погуляю». Эстер закурила еще одну папиросу, вспоминая рысь на рукоятке кинжала, тусклого золота, с крохотными, изумрудными глазами:

– Может быть, у нас девочка родится. Ей отдам. Хотя Давид твердо сказал, что больше не хочет детей. Заповедь он выполнил. Не то, чтобы его интересовали заповеди… – лебеди скользили по серой воде пруда. Отец водил близнецов по лужайке, Эстер слышала их лепет. Высокий, красивый человек в сером пальто, медленно шел по дорожке. Белые, как лен, коротко стриженые волосы были не прикрыты. Отто фон Рабе остановился:

– Она, наверное, голландка. По измерениям голландцы почти арийцы. Они немцы, и язык у них немецкий. Просто диалект, как на севере… – женщина поднялась. Отто оценил высокий рост, большую грудь, прямую спину:

– Отличная стать… – женщина пошла к пожилому человеку, тоже светловолосому. Он держал за руки двух малышей:

– Наверное, ее отец, дети. Она замужем, должно быть. Нет, надо найти девственницу. Арийскую девственницу… – приехав в Амстердам делать доклад, на медицинском конгрессе, Отто поселился в хорошей гостинице. В отличие от Германии, здесь он мог не прятаться. В городе было много баров, где встречались мужчины, и дешевых пансионов, сдающих комнаты по часам. Отто, каждый день, боролся с собой:

– Я здесь для того, чтобы вылечиться. Не смей… – хватало и того, что герр Кроу постоянно болтался на вилле. Приезжая из Хадамара домой, Отто, ночью, представлял себе герра Петера. Он запрещал себе думать о подобном, но все было тщетно.

Женщина и ее отец говорили на английском языке. До него донеслось имя: «Эстер». Он едва подавил тошноту:

– Еврейка. Евреи, подобные ей, опаснее всего. Они притворяются арийцами, пользуются своей внешностью… – выходя из сада, он заметил медную табличку на ограде. Прочитав ее, Отто плюнул на землю:

– Знал бы я, что парк в честь евреев назван, ногой бы сюда не ступал. Ничего, мы все переименуем, как в Германии.

Посмотрев на часы, Отто надел шляпу:

– Куплю пару журналов. В Германии за хранение таких вещей в концлагерь отправляют. Потом я их выброшу… – он перешел через мост. Отто направлялся на улицу Зеедик, где помещалось кафе Mandje. Отто приметил его несколько дней назад. Судя по виду патронов, в баре, из-под прилавка, продавали нужные доктору фон Рабе журналы.

Серые башни кино-паласа Авраама Тушинского, самого большого кинотеатра в Амстердаме, возвышались над черепичными, влажными городскими крышами. На углу площади Рембрандта еще работал цветочный магазин. Аарон велел брату: «Надо букеты купить». Меир протер очки от капель дождя:

– Это не свидание. Мы ведем в кино сестру и кузину, – старший брат подтолкнул его в плечо:

– Все равно. Эстер и Элизе будет приятно. Эстер полгода одна провела. Элизе, кроме брата, цветы дарить некому, а Виллем сейчас в Париже… – они встретили кузину на вокзале. Выйдя из вагона с Гаменом на поводке, девушка рассмеялась. Пес бросился к Аарону и Меиру. Младший юноша присел:

– Не забыл ты меня. На канале Принсенграхт кое-кто тебя ждет… – Эстер, сначала, хотела оставить Элизу у себя, и даже приготовила ей комнату. Однако девушка отказалась:

– Не хочу тебя обременять. Я телеграммой забронировала номер, в своем старом пансионе. Буду приходить с Гаменом, каждый день, гулять с мальчиками, помогать тебе… – девушки мыли посуду на кухне. Эстер вздохнула:

– Хорошо. Аарон еще не уехал. Ты права, такое неудобно.

Гамена оставили в доме Кардозо. Доктор Горовиц отпустил дочь в кино:

– Мы сами справимся, – близнецы, гонялись за собакой, – сходи, отдохни. Перекусите в кафе кошерном. Чтобы раньше десяти вечера дома не появлялись, – велел отец: «Я мальчишек спать уложу, не волнуйся». Эстер прижалась щекой к его щеке:

– Спасибо, папа. Мы с Элизой по магазинам прогуляемся… – Давид, уезжая, оставил жене деньги, но доктор Кардозо настаивал на полном отчете о тратах. Муж не одобрял бездумных, как говорил Давид, покупок. Отец, в сентябре, приехав в Амстердам, отдал Эстер конверт. Доктор Горовиц пробормотал: «Ерунда. Побалуй себя». Эстер баловать себя не стала. Она завела счет в банке, на свое имя. На подобное разрешения мужа больше не требовалось.

– На всякий случай, – Эстер открыла зонт, выходя из банка, – Давиду знать не обязательно. Он тоже передо мной не отчитывается. Я понятия не имею, сколько он зарабатывает… – муж не был скупым человеком, но всегда наставительно говорил, что деньги любят счет. Сотню долларов из подарка отца Эстер спрятала в кошелек. Она не хотела покупать новую одежду, пока не похудеет:

– Но можно посмотреть сумочку, обувь. Давиду скажу, что тетя подарила. Он проверять не станет, а тетя в Париж собирается, из Кельна… – они с Элизой договорились сходить в парикмахерскую. Баронесса де ла Марк никогда не делала маникюр.

Эстер удивилась, Элиза махнула рукой:

– Моя мама на внешность внимания не обращает, это суетное. В монастыре, тем более, эмали для ногтей не имелось. Я в прошлом году сорняки пропалывала, на огороде, – девушка расхохоталась.

Эстер нравилось проводить с ней время. Переехав в Европу, она растеряла американских подруг. Она ходила только к друзьям Давида, университетским преподавателям, людям старше Эстер. Она скучала по танцам, кафе и кинотеатрам. Иногда Эстер думала съездить в Лондон. Тетя Юджиния ее приглашала, но с двумя младенцами на руках путешествие становилось тяжелым, если не невозможным.

– Все равно съезжу, – Эстер надела шляпку:

– В Лондон самолеты летают. Мальчики подрастут, навестим родственников… – она не предполагала, что муж отправится с ней. В Амстердаме Давид, все время, проводил в библиотеке, в университете, или в госпитале. Эстер восхищалась мужем. Он считался самым талантливым из молодых медиков Европы, выпустил две монографии, и готовил третью. Давид защитил докторат, получал премии за статьи и твердо намеревался стать нобелевским лауреатом. Муж, однажды, сказал:

– Жаль, что папа умер, не успев понять механизм заражения сыпным тифом, от вшей. Иначе премия ему, и Риккетсу, была бы обеспечена.

Эстер напомнила себе:

– Ему два года исполнилось, когда профессор Кардозо скончался. Давид не знал отца. Неудивительно, что он так говорит… – она уважала трудолюбие и упорство Давида, однако, иногда, не соглашалась с мужем. Доктор Кардозо пренебрежительно относился к простым медикам:

– Такие люди, как твой отец, как ты, не двигают вперед науку. Он вправляет вывихи, а ты принимаешь роды. Вас тысячи, а нас, ученых, по пальцам можно пересчитать, – Эстер давно прекратила спорить с мужем на такие темы. Давид был упрямым, и она тоже. Обычно все заканчивалось тем, что кто-то из них, в сердцах, хлопал дверью, и уходил ночевать в кабинет.

– Чаще Давид… – горько сказала себе Эстер, идя к пансиону кузины:

– Он каждый раз в кабинете спит, когда я в микву хожу. Хочет меня отучить. Говорит, это антисанитарная, средневековая привычка… – она посмотрела на руки:

– Не похудела, а обещала. Хоть ногти в порядок приведу. Скоро в госпиталь возвращаться… – с нового года Эстер брала няню. Она выходила на должность ординатора в родильном отделении больницы при Амстердамском университете.

Рассчитываясь за розы, Меир вспоминал Ирену. Когда доктор Горовиц и миссис Фогель вернулись в город, они с Иреной, по выходным, стали уезжать на Лонг-Айленд. Меир говорил отцу, что занят на работе, Ирена отговаривалась ночевками у подруг. Меир вдохнул тяжелый, сладкий запах цветов:

– Она меня любит, будет ждать. А я? – он понял, что покраснел:

– Надо сначала закончить воевать. Разберемся. Хотя неизвестно, сколько времени все протянется… – они с братом вышли на узкую улицу. У касс кинотеатра выстроилась очередь, Меир прищурился: «Идут. С пакетами, как я тебе и говорил».

Рав Горовиц усмехнулся:

– Женишься, мой дорогой, и поймешь, что жену надо баловать. Сказано, что мужчина должен одеваться ниже своих возможностей, а жену содержать, как королеву. И быть добрым, и непритязательным, конечно. Забери пакеты у кузины Элизы, – скомандовал Аарон, – а я позабочусь об Эстер.

Девушки свернули зонтики. Элиза, весело, сказала:

– Мы выбрали отличные сумочки, обувь, шарфы… – Элизе, немного, нравился старший кузен Горовиц. С ним было интересно, Аарон рассказывал ей о Святой Земле. Элиза заметила:

– Мы знаем, чем вы в Берлине занимаетесь, кузен. Папа и мама говорят, что долг каждого католика, тоже помогать евреям. Они наши братья, дети Авраама.

Папа Пий, на Пасху, выпустил энциклику Mit brennender Sorge, где осуждал нацистский режим. Копии послания тайно ввозились в Германию и зачитывались на службах, в католических церквях. Аарон сказал об этом Элизе. Девушка тряхнула головой:

– Бог накажет Гитлера за все, что он делает с евреями, со священниками, с несчастными людьми, которых лишают права на рождение детей. Мы молимся за вас, кузен Аарон, – просто добавила девушка.

В фойе пахло табаком, кофе, женскими духами. Аарон купил сестре и Элизе пирожные. В кинотеатре работало кошерное кафе, а после фильма их ждал столик в ресторане, у Эсноги.

– Попробуешь нашу кухню, – заметила Эстер кузине:

– Я по-американски готовлю, а у них настоящая сефардская еда. Жареная рыба, фаршированные овощи, курица с чесноком и пряностями…

У афиш, они немного поспорили, на какой фильм идти. Меир настаивал на американском кино, «Впереди Калифорния».

– Гонки на грузовиках, – восторженно сказал юноша:

– Вы никогда не видели подобного. Соревнование между грузовиками и поездами… – Меир ходил на фильм с Иреной, но хотел посмотреть его еще раз. Сестра закатила глаза:

– Я не для того первый раз за два года выбралась в кино, чтобы смотреть на грузовики, Меир. «Жизнь Эмиля Золя», или этот… – она указала на афишу: «Молодой и невинный». У Хичкока всегда хорошие фильмы… – шло еще нацистское кино, с Зарой Леандр, «К новым берегам». Они не собирались и ногой ступать в зал, где на экране показывали заставку, со свастиками.

Отто фон Рабе покупал билет на немецкий фильм. Доктор узнал давешнюю женщину из парка, в хорошем костюме, с букетом роз. Девушка, младше ее, и ниже ростом, сказала что-то, компания рассмеялась:

– Тоже еврейка, наверное, – подумал Отто:

– И эти двое евреи. Кинотеатр еврею принадлежит, у нас бы его давно ариизировали. Я бы и не пошел сюда, но я не смогу гулять по городу. Я вернусь в кафе, то самое… – Отто пару часов провел, запершись в номере, наедине с журналами. Он одергивал себя:

– Посмотри фильм, и возвращайся в гостиницу, поработай над докладом… – Отто говорил о сотрудничестве немецких и японских медиков, в борьбе с эпидемиями.

Он отвел глаза от высокого, красивого, мужчины, с бородой:

– Не смей, он еврей, наверняка. Но какая разница… – горько сказал себе доктор фон Рабе: «Преступление есть преступление… – он заставил себя смотреть на золотистые волосы младшей девушки. Компания, наконец, решила, на какой сеанс пойти. Давешний темноволосый мужчина встал в конец очереди. Отто услышал его мягкий голос:

– Фильм, о котором кузен Мишель писал. Drôle de drame. Криминальная комедия. Мадемуазель Аннет Аржан играет, невеста кузена Теодора. Заодно посмотрим на нее… – забрав свою сдачу, Повернувшись, Отто увидел темные, в длинных ресницах, глаза мужчины. Доктор фон Рабе задел, его рукавом пальто, выбираясь из очереди. Мужчина не обратил на это внимания.

Найдя место в зале, Отто, бездумно, смотрел на экран, где шла немецкая кинохроника. Сердце, бешено, прерывисто застучало. Доктор фон Рабе захотел увидеть незнакомца еще раз, чего бы это ни стоило.

За обедом, в кошерном ресторане, у Эсноги, они обсуждали фильм. Комедия об авторе детективов, ложно обвиненном в убийстве жены, и вынужденном скрываться среди парижских воров, всем понравилась. В конце фильма выяснилось, что жена, инсценировав смерть, сбежала с любовником. Мадемуазель Аржан играла девчонку, мошенницу, взявшую под крыло неудачливого писателя. Они согласились, что невеста кузена Теодора удивительно напоминает тетю Ривку.

– И голоса у них похожи, – Аарон расплатился:

– Надо тете написать. Она из Кельна в Париж летит. Она встретится с Теодором, Мишелем. Пусть посмотрит на мадемуазель Аржан. Она очень хорошая актриса, хоть и молодая… – они знали, что у кузена Теодора есть американское гражданство, знали, что тетя Жанна болеет, и не может покинуть Париж.

Девушки пошли вперед. Ночь была тихой, звезды отражались в воде канала. Дождь закончился, с Эя дул свежий, чистый ветер. Меир закурил сигарету. Аарон положил руку на плечо брата:

– Спасибо, что в тир меня водил. В Берлине я не могу держать при себе оружие, но все равно… – рав Горовиц помолчал, – пригодится.

Меир снял очки, протер их, и опять надел: «Аарон… Долго ты в Германии собираешься пробыть?»

Темные глаза брата посмотрели куда-то вдаль. Аарон подождал, пока проедет машина:

– Столько, сколько, понадобится, Меир, чтобы спасти всех, кого мы можем спасти. Я бы то же самое мог спросить у тебя, – смешливо добавил старший брат. Он прислонился к кованой решетке набережной. Аарон был в кипе, без шляпы, волосы шевелил ветер. Брат засунул руки в карманы короткого, твидового пальто. Огонь сигареты освещал упрямое, хмурое лицо.

Меир, смутившись, пробормотал: «Откуда ты…»

– Изучение Талмуда, – почти весело ответил рав Горовиц, – развивает логику. У тебя отличный загар, ты стреляешь, как снайпер, несмотря на очки, научился водить машину, и я видел в комнате испанскую газету. Республиканскую, – прибавил рав Горовиц: «Мэтью тоже в Испании?»

Меир покачал головой:

– У него новая должность, секретная. Он занимается безопасностью ученых, выполняющих исследования для армии. В Испании ему делать нечего… – Меир оборвал себя:

– Загореть я мог и на Лонг-Айленде. Лето было отменное, – он сунул нос в шарф: «Не то, что здесь».

В свете звезд, Аарон увидел блестящие, золотистые волосы Элизы. Кузина ему нравилась, но Аарон, горько думал:

– Мало времени прошло. Да и встречу ли я еще такую девушку, как Габи? Один Господь знает.

Они с младшим братом завтра уезжали из Амстердама. Эстер, сначала, расстроилась, что они не увидятся с Давидом. Доктор Горовиц, коротко, сказал:

– Мальчики с тобой хотели встретиться, милая. С тобой, с племянниками. У них работа, дела…

Аарон видел зятя только на фотографиях. Когда Эстер и Давид ставили хупу, он учился в Святой Земле:

– Интересно, – хмыкнул рав Горовиц, – где сейчас кузен Авраам? Не удивлюсь, если я его в Берлине увижу, в скором времени, – Аарон понял, что, если нацисты откажутся выдавать ему дальнейшие визы, то ему придется перебираться в страну рядом с Германией:

– Польша, – он вспомнил карту, – Чехословакия, Швейцария, Бельгия. Надо выбрать слабо охраняющуюся границу. Дания, оттуда легче людей переправлять, по морю, – брат поднял голову.

– Меир, – внезапно, спросил Аарон, – будет война?

Юноша кивнул:

– Будет. Гитлер не ограничится своей страной. На очереди Австрия, – Меир запнулся, – Чехословакия. Судетские горы, с месторождениями полезных ископаемых. Надо сделать так, чтобы, как можно больше евреев покинуло Германию, Аарон, пока есть еще время, – добавил Меир.

Аарон помнил, что невеста кузена Теодора тоже еврейка, из Польши:

– Он писал, – вздохнул раввин, – что мадемуазель Аннет сирота, родителей в погромах потеряла. И дядя Натан в Польше пропал. Теперь и не узнаем, что с ним случилось.

Меир, внезапно, усмехнулся:

– Эстер, мне кажется, не в обиде, что мы на конгресс не остаемся. Мы все равно не врачи. Давид, – Меир помолчал, – считает, что все, кто не занимается медициной, зря небо коптят. Он очень уверен в себе… – через две недели знакомства с Давидом, сестра сообщила: «Мы ставим хупу, папа».

Доктор Кардозо приехал на конгресс, в Нью-Йорк. Эстер только что закончила, университет Джона Хопкинса, в Балтиморе, с дипломом врача общей практики. Меир учился в Гарварде, и проводил каникулы дома. За обедом в квартире Горовицей Давид резко отзывался об американской системе обучения врачей:

– У вас, дядя Хаим, выпускают невеж, – заявил доктор Кардозо, – ни один американский доктор не преуспел в Европе.

Меир заметил опасный огонек в голубых глазах сестры. Повертев серебряную вилку, Эстер сладко улыбнулась:

– Хочется доказать что вы неправы, кузен Давид. Я могу с вами поспорить.

Когда дочь сказала, что выходит замуж, доктор Горовиц замялся:

– Если ты собираешься преуспеть в споре с ним, милая… – Эстер фыркнула:

– Разумеется, нет. Мы любим, друг друга, – девушка поцеловала отца. Он пробурчал:

– За две недели все, конечно, стало понятно.

– Кто бы говорил, – Эстер вздернула нос, – ты с мамой познакомился в понедельник, в среду сделал предложение, а на следующей неделе стоял под хупой… – доктор Горовиц покраснел.

Он встретил Этель на заседании муниципального совета Бруклина. Хаим говорил о санитарном обслуживании фабрик. Этель, профсоюзная активистка, руководила работницами на швейных производствах. Девушка не оставила камня на камне, от доклада доктора Горовица. После заседания Хаим пригласил ее на кофе.

– Тогда другое время было, – заметил отец:

– И потом, я торопился. Мне стало понятно, что девушку нельзя упускать…

– И мне понятно, то же самое, – отрезала Эстер.

Подходя к пансиону кузины Элизы, Меир обернулся к брату:

– Ты только никому об Испании… – он помедлил, – не говори. Папа считает, что я здесь, в Европе, занимаюсь делами Бюро. В общем, так оно и есть… – Аарон кивнул.

Утром он садился в поезд, что шел через Кельн и Франкфурт на Берлин. Младший брат ехал в Барселону через Швейцарию и юг Франции.

Проводив Элизу, они дошли до особняка Кардозо. Отец встретил их на пороге:

– У малышей температура поднялась. Ничего страшного, я им дал жаропонижающее, поменял белье, простыни… – доктор Горовиц добавил:

– Продуло их, наверное. Можно не беспокоиться, легкая простуда.

Он помахал конвертом:

– С вечерней почтой пришло. Тетя Ривка летит из Кельна Сабеной, через Брюссель. Рейс в Лондон, но они делают остановку в Бельгии. На борту самолета будет… – отец торжественно прочитал:

– Георг Донатус, наследный принц Гессенский, и его семья. Можно не беспокоиться, – заключил Хаим, – с такими пассажирами авиакомпания, как следует, проверит самолет… – Аарон рассказал отцу о мадемуазель Аржан. Хаим улыбнулся:

– Тетя Ривка в Париже ее увидит. Спать идите, вам рано вставать… – братья поднялись наверх. Эстер выглянула из детской:

– Не волнуйтесь, все хорошо… – в тихом коридоре тикали старые, прошлого века часы, пахло пряностями. На берегу канала, фонари освещали медную табличку, рядом с входом в парк Кардозо. Аарон, внезапно, обнял сестру и привлек к себе Меира. Они немного постояли, молча. Эстер шепнула:

– Ложитесь, милые. Мы увидимся, обязательно. Спасибо, что приехали… – Аарон оглянулся на пороге спальни. Сестра вскинула голову:

– Будто рысь, на ее кинжале. Господи, – попросил рав Горовиц, – убереги нас от всякой беды и несчастья, позаботься о нас… – в окне Аарон увидел белого голубя. Птица парила, расправив крылья, над водой, в тишине ночи.

Заседания конгресса проходили в большой аудитории Амстердамского университета. Чисто вымытые, в мелких переплетах окна, смотрели на канал. Неподалеку виднелся шпиль Аудекерк. Внизу, на серой воде, качались лебеди. Лига Наций собирала такие встречи раз в два года. Основная работа шла на секциях. Доктор Кардозо председательствовал на отделении, где выступали врачи-эпидемиологи.

Давид стоял перед зеркалом, в кабинете. Комнату ему, по первому требованию выделили организаторы. Доктор Кардозо удовлетворенно рассматривал себя. Темные волосы и короткая, ухоженная борода были отлично пострижены, лицо покрывал африканский загар. На висках появилась легкая седина. На манжетах белой, накрахмаленной рубашки сверкали бриллиантовые запонки. Костюм серого твида облегал мощные плечи. Давид был больше шести футов ростом:

– Седина придает солидности. Мне тридцати не исполнилось, но такое… – Давид коснулся рукой волос, – вызывает уважение.

На выступлении, во время общего заседания, он представил результаты испытаний живой противочумной вакцины. По слухам, русские тоже над ней работали. В Маньчжурии, разговаривая с коллегой, японским военным врачом, Сиро Исии, Давид развел руками:

– Точно мы ничего не знаем, мистер Исии. Русские эпидемиологические институты не делятся с нами изысканиями… – Давид приехал на базу отряда Исии, под Харбином, по приглашению руководителя. Лагерь эпидемиологов разбили в глуши, на границе Маньчжурии и Монголии. Давид сидел в лабораторной палатке, за микроскопом, разбираясь со штаммами. В чистом небе послышалось гудение самолета.

Исии сам за ним прилетел. Японец был старше Давида, носил форму полковника, но долго ему кланялся и называл сенсеем. Исии восхищался его статьями о чуме и сонной болезни. Блестя стеклами очков, японец, почтительно, заметил:

– Когда я узнал, что вы здесь, сенсей, я не мог не приехать. Я считаю вас учителем… – Исии пригласил Давида на базу научного отряда 731, которым руководил японец.

Они устроились на деревянных, врытых в степную, сухую землю, скамьях, под холщовым навесом. Давид велел принести гостю зеленого чая. За папиросой, Исии рассказал ему об организации отряда.

Под Харбином, на базе, Давиду понравилось. Медики получили в свое распоряжение отлично оборудованные лаборатории, недостатка в подопытных животных не было. Исии показал отделение эпидемиологии, где занимались хорошо знакомыми Давиду инфекциями. Остальные группы отряда, по словам японца, изучали растения и насекомых. В кое-какие здания Исии его не водил. Японец, вежливо, сказал:

– Для сенсея там нет ничего интересного. Мы военные медики, проводим армейские исследования… – низкие, подвальные окна в домах были забраны решетками. В разговоре с Исии он упомянул, что испытывал живую противочумную вакцину на себе. Давид не боялся заражения, он был уверен в своей работе:

– Животные не дают клинической картины, существующей у человека… – в кабинете полковника накрыли отличный обед, с французским вином, – пришлось вводить самому себе чумные штаммы, – Давиду, показалось, что японец легко улыбнулся. Исии кивнул: «Я понимаю. Но все прошло удачно?»

– Более чем, – расхохотался доктор Кардозо, – как видите, я жив и здоров… – солдаты убирали со стола. Исии повел рукой:

– Да, сенсей, развитие науки требует жертв. И человеческих смертей тоже… – Давид весело прервал его:

– Никаких жертв, полковник. Медицина призвана бороться со смертью, что мы и делаем. Я за свою вакцину отвечаю. Хотя, конечно, – мужчина помрачнел, – вакцинация, пока не панацея. У нас нет хороших лекарств… – Давид следил за работой лаборатории Флеминга, но, судя по всему, англичане никуда не продвинулись.

Он поправил безукоризненный, шелковый галстук. Ордена принцев Оранских, и Почетного Легиона, Давид не носил, но на визитной карточке указывал.

– Если я переедув Англию, – думал доктор Кардозо, – мне могут дать дворянство. Сэру Майклу Кроу его дали за работу для военного ведомства… -Давид подозревал, что в Отряде 731 занимаются бактериологическим оружием. Врач сказал себе:

– Их исследования, не твое дело. У них крематорий имеется, и труба дымит, однако они просто трупы животных жгут.

Доклад Давида сопровождали овации. Кроме него, никто из европейских и американских ученых, пока не создал живой вакцины от чумы. Присев на угол стола, он просмотрел программу секции. Некий доктор фон Рабе, из Германии, выступал с сообщением о сотрудничестве немецких и японских медиков. Давид знал о программе стерилизации, но пожимал плечами:

– Немцы правы. Не они такое придумали. У неполноценных, больных людей, и пристрастия неполноценные. Стерилизацией мы снижаем уровень преступности в обществе, защищаем население страны от рождения умственно отсталых детей. На их содержание идут наши налоги, не забывайте, – наставительно добавлял Давид.

Вспомнив о больных детях, он, ядовито, пробормотал:

– Два врача в доме, а у мальчиков жар. Какие они врачи? Эстер получила диплом, и сразу вышла замуж. Даже если она вернется к практике, то ненадолго. Будет сидеть, полировать ногти, чем она и сейчас занимается… – Давид был недоволен, что жена не работала во время беременности. Ее сильно тошнило, Эстер не отходила от ванной. Давид замечал:

– Тысячи женщин, Эстер, в твоем положении, на фабриках трудятся. Беременность, не болезнь. Не веди себя как старомодная барышня… – Давид мало времени проводил дома. Он терпеть не мог манеру жены постоянно попадаться ему на глаза, да еще и просить, чтобы он помог с детьми.

– Я их осматриваю, – удивился мужчина, – что еще надо? Это должна была бы делать ты, – усмехнулся доктор Кардозо, – но твой диплом стоит меньше, чем рамка, его окружающая… – он указал на мраморный камин:

– Сейчас все женщины, ринулись в медицину. В основном, бездари, – Давид искоса посмотрел на жену. Твердый подбородок немного дрогнул, однако, она спокойно ела:

– Ничего не надо, Давид. Ты прав. У тебя работа, поездки… – двое, жена и тесть, кисло подумал доктор Кардозо, умудрились заразить малышей. Он грешил на братьев жены, но те уехали из Амстердама третьего дня. Эстер клялась, что оба были здоровы.

– Превратили дом в ночлежку, – сочно заметил доктор Кардозо, – твои братья брали их на руки, прикасались к ним. А если бы это был полиомиелит, Эстер? – он недовольно посмотрел на жену:

– Против него пока нет вакцины. Ты рисковала здоровьем детей… – Эстер покраснела. Полиомиелит передавался по воздуху, или через грязные руки. Дети заплакали, Эстер подтянула их к себе. Они сидели на ковре, в спальне. Жена взяла малышей, Давид, поморщившись, вышел.

Доктор Кардозо не любил шума в доме. Когда он возвращался из поездок, жена ходила вокруг на цыпочках, и приносила ему кофе. Он жалел, что тесть тоже не отправился прочь из Амстердама. Давида раздражал доктор Горовиц, еще с тех времен, когда они ставили хупу.

На религиозной свадьбе настояла жена. Давид закатил глаза. В тринадцать лет он отказался праздновать бар-мицву, заявив о своем атеизме. Раввина Эсноги чуть удар не хватил, смешливо вспомнил доктор Кардозо.

Жена была упрямой, но Давид, увидев ее, рассмеялся:

– Твоего упрямства на приведение себя в порядок не хватило. Тебе надо, по меньшей мере, двадцать килограмм сбросить. Иначе наши сыновья будут листать свадебный альбом, и спрашивать меня, где женщина, на которой я женился… – он увидел слезы в глазах жены. Давиду нравилось, как он выражался, сбивать с нее американский гонор.

Однако Давид не изменял жене. В местах, где стояли лагеря эпидемиологов, попросту, не с кем было изменять. В поле он скучал по женщине. Давид много раз говорил жене, что она должна сопровождать его в экспедиции:

– Готовить, стирать, вести мою переписку… -Эстер возмутилась:

– Я шесть лет училась, Давид. Я врач! Я не брошу ординатуру, чтобы варить тебе кофе, в Маньчжурии… – Давид прервал ее:

– Ты не врач. У тебя нет опыта. Что касается кофе, любящая женщина должна быть готова на какие угодно жертвы, ради любимого… – жена обрадовалась, что Давид позвал ее. Потом, он, все равно, отправил Эстер к детям:

– Мальчики болеют. Твоя обязанность, как матери, быть рядом. Мне надо выспаться. Завтра доклад. Надо хорошо выглядеть… – он заметил темные круги под глазами жены. Эстер ушла, кутаясь в шелковый халат. Выкурив папиросу в блаженном, тихом спокойствии, Давид крепко заснул.

Он не собирался надолго оставаться в Амстердаме. Его ждали в Конго и Маньчжурии, Давид, на прощание, обещал полковнику Исии, что вернется. Вспомнив о Флеминге, Давид подумал:

– Кузен Питер производство в Германии разворачивает. Фармацевтический завод. Может быть, они создали новые лекарства… – Давид, сначала, хотел спросить фон Рабе, но качнул головой:

– Нет, он мне и руки не подаст. Все знают, что я еврей. Не хочу с ним разговаривать, – подытожил Давид. В дверь кабинета робко постучали. Доктор Кардозо, неслышно, вздохнул:

– Тесть, что ли? Он где-то здесь болтается, я его видел утром. Делает вид, что понимает, о чем речь идет, на секциях. Эстер в него такая бездарь, несомненно. Братья ее умнее, особенно младший… – на пороге оказался не тесть, а молоденькая, лет восемнадцати, девушка, в строгом, синем костюме и шелковой блузке. Золотистые, непокрытые косы падали на плечи.

Девушка отчаянно покраснела:

– Здравствуйте, доктор Кардозо. Я ваша кузина, Элиза де ла Марк, из Мон-Сен-Мартена. Я пишу статью, об эпидемиологах. Я журналист, – почти испуганно добавила девушка. Она, зачем-то, полезла в сумочку.

В журналисте было едва ли больше пяти футов. Давид подумал, что и весит она фунтов девяносто, не больше. Кузина совала ему визитную карточку. Девушка, волнуясь, рассыпала бумаги по дубовому паркету. Давид все быстро собрал. Элиза выдохнула:

– Вас кузина Эстер должна была предупредить. Я ей говорила…

Жена, действительно, что-то жужжала за ужином, но Давид пропустил ее слова мимо ушей. Он и в Конго, выбрасывал длинные письма из Амстердама. Давиду не было никакого дела до того, что кузен Питер фашист, а кузен Теодор собирается жениться. У Давида, была его работа, а больше его ничего не интересовало. Он забрал у девушки визитку:

– У Эстер теть было много, кузенов, родни. Она привыкла болтать о всякой семейной ерунде. Столько детей сейчас не нужно. Правильно я ей сказал, два ребенка, не больше, … – усадив гостью в кресло, сварив ей кофе на спиртовке, Давид попросил разрешения курить.

Она мелко закивала:

– Да, конечно… – доктор Кардозо устроился напротив. Кузина покраснела, опустив серо-голубые глаза. Давид закинул ногу на ногу:

– Доставайте блокнот, – велел он. Элиза, послушно, развернула тетрадь, приготовившись писать.

Отто фон Рабе тщательно подготовил свой доклад.

Кое-какие, совместные исследования, немецких и японских медиков не стоило выносить на всеобщее обсуждение. Отто состоял в переписке с полковником Исии. Японцы испытывали на китайцах, в Маньчжурии новые, сильные штаммы чумы. Отряд 731 имел в своем распоряжении неограниченное количество подопытного материала. В Китае его хватило бы поколениям врачей. Япония собиралась воевать с русскими. Исии сообщил Отто, что в обязанности отряда входит подготовка диверсантов, для распространения чумы в Монголии, и на северных границах Китая.

В отряде 731 занимались опытами по предотвращению обморожений. Погода зимой, вокруг Харбина, стояла суровая. Китайцев выводили на снег, обнаженными, и поливали ледяной водой. Врачи отряда ампутировали конечности, изучая влияние холода на мышцы и сосуды. Исии написал Отто, что операции проходили на открытом воздухе, без анестезии. Обезболивающие средства путали клиническую картину. Доктора не хотели тратить время на перевод подопытного материала в тепло.

Достигнув в этом году двадцати пяти лет, Отто вступил в СС. Отец устроил вечеринку, врача все поздравляли. Старший брат похлопал Отто по плечу:

– Ты пока унтерштурмфюрер, но тебя ждет большое будущее, я уверен.

Макс был на отличном счету у Генриха Гиммлера. Отто, смущаясь, попросил брата, устроить ему встречу с рейхсфюрером. Отто хотел поделиться соображениями об организации экспериментальных медицинских лабораторий в концентрационных лагерях. Летом открылся второй большой лагерь, Бухенвальд. В Германии было много медиков, которые сочли бы за честь развивать науку, работая с подопытными субъектами.

Рейхсфюрер внимательно выслушал предложения Отто. Гиммлер попросил:

– Оформите все докладом, партайгеноссе фон Рабе. Я уверен, что многих заинтересует ваша инициатива.

Отто написал и о заборе черепов у заключенных, и о военных исследованиях. Германии предстояло отправлять солдат и в Россию, и в Африку. Армии скоро должны были понадобиться данные о реакции человеческого организма на экстремальные температуры.

На вечеринку в честь приема Отто в СС приехал Герман Геринг. Он любил мальчиков фон Рабе, и всегда с ними возился. Глава Люфтваффе интересовался наукой. В разговоре с Отто Геринг упомянул, что авиаторам нужны сведения о выживании человека на высоте.

– Барокамеры, – кивнул Отто, – мы поместим туда объекты и проследим за экспериментом. Потом проведем вивисекцию, как японцы… – Отто включил в доклад и это предложение. Он добавил, что военные моряки, несомненно, тоже заинтересуются возможностями барокамер.

С доктором Исии они обсуждали массовую стерилизацию. Японцы открывали для солдат, в Маньчжурии, станции утешения, как называл их коллега. Исии настаивал, что нет смысла стерилизовать работниц. Материала было много, в случае заражения он менялся, аборты стоили дешево. Отто попросил младшего брата рассчитать затраты на подобные заведения в концентрационных лагерях. Пока их не существовало, но фон Рабе, упомянул, в докладе, что создание таких подразделений станет мерой поощрения заключенных. В подобных секциях можно было проводить эксперименты над женским организмом.

Генрих все сделал. Исии оказался прав. Младший брат отдал Отто расчеты:

– Даже если вы будете стерилизовать объекты без анестезии, все равно, операция обойдется дороже.

Отто развел руками:

– Лекарственные методы пока несовершенны, радиоактивное облучение стоит денег, а оперативное вмешательство, без обезболивания, приведет к смерти объекта на столе. В отличие от аборта… – он быстро просмотрел вычисления брата:

– Ты пишешь, что аборты стоят какие-то пфенниги. За день их можно сделать десятки, в отличие от операций. Пять минут, и готово, – Отто расхохотался.

Серые глаза брата были безмятежно спокойными. Генрих занимался всеми расчетами по использованию труда заключенных. О нем говорили, как о лучшем молодом математике Германии. Генрих ездил в Бухенвальд, когда лагерь только строился. Младший брат возил туда герра Петера. На будущих заводах Кроу предполагалось занять заключенных.

– Русские такое делают, – заметил Макс, когда они, за обедом на вилле, обсуждали визит в Бухенвальд, – они строят каналы, железные дороги, разрабатывают полезные ископаемые. Страна расцветает, – старший брат рассмеялся, – благодаря сталинским процессам. Миллионы людей в Сибири и на Дальнем Востоке отбывают заключение. Нам надо брать уроки у НКВД… – брат привез из Испании рисунок Веласкеса. Макс купил эскиз по дешевке, у антиквара:

– Старик не понимал, какая перед ним ценность… – Макс получил заключение экспертов, в национальной картинной галерее, о подлинности рисунка. Гауптштурмфюрер гордо сказал: «Начало моей коллекции». О втором наброске он, весело, отозвался: «Ученическая работа, мне он отчего-то понравился».

Отто не разбирался в искусстве, но рисунок ему не показался слабым. Наоборот, он притягивал взгляд. Обнаженная женщина не была красивой, но было в ней что-то, думал Отто, завораживающее. Он понимал, почему Макс купил набросок. Взгляд возвращался к твердым глазам женщины, к вскинутому, острому подбородку, к хрупким, прямым плечам. Макс держал оба рисунка у себя в рабочем столе. На вилле фон Рабе пока не было выставочного зала. Макс заметил: «Когда коллекция увеличится, мы, конечно, построим галерею».

Отто рассказал о докладе приятелю, Зигмунду Рашеру, тоже врачу. Рашер пока не был членом СС, и работал в Мюнхене, занимаясь изучением рака.

Рашер, просмотрев его заметки, обрадовался:

– Наверняка, среди заключенных есть больные раком. Ты запиши, – Зигмунд отдал Отто бумаги, – запиши, что экспериментальная медицина отчаянно нуждается в подобных, – Рашер поискал слово, – полигонах.

Дойдя до предложения Отто о создании станций утешения, Гиммлер усмехнулся:

– Мы сможем перековывать гомосексуалистов. Надо их обязать посещать заведения, раз в месяц, скажем… – рейхсфюрер задумался. Отто заставил себя не бледнеть:

– Он знает. Догадался, или донесли. Но кто? Я только в центре, больше ни с кем… Они глухонемые, умственно отсталые. Или Генрих? Он проницательный. Математик, одно слово. Генрих и сам не женат, – разозлился фон Рабе, – хотя он еще молод. Ерунда, я вне подозрений… – Отто твердо намеревался излечиться.

В докладе он ничего подобного не упоминал. Отто говорил о борьбе с туберкулезом и дифтерией, среди китайского населения Маньчжурии. Немецкие врачи считались лучшими специалистами по туберкулезу, японцы использовали их опыт.

Отто аплодировали. Он не сводил глаз с председателя секции. Он слышал о докторе Кардозо, светиле эпидемиологии.

– Но я не предполагал, – бессильно подумал Отто, – я не ожидал… – доктор Кардозо напоминал того мужчину, из кинотеатра.

– Он тоже еврей… – Отто велел себе не смотреть в сторону врача. Доктор Кардозо небрежно поигрывал ручкой с золотым пером. Отто почувствовал запах сандала. У него были сильно вырезанные, красивые губы, легкая седина на висках, и голубые глаза.

– Волосы темные… – Отто, незаметно, провел кончиком языка по губам, – и загар. И руки… – у Кардозо были длинные, ловкие пальцы хирурга.

Отто, наконец, оторвал от него взгляд:

– Совершенно невозможно. Он светило, звезда. Он еврей, – напомнил себе доктор фон Рабе. Он, наконец, обвел взглядом аудиторию. Давешняя девушка, с золотистыми волосами, скромно сидела в углу, на стуле, склонившись над блокнотом, что-то записывая. Отто узнал ее:

– Тоже еврейка, наверняка… – девушка, как оказалось, еврейкой не была.

Аплодисменты стихли. Доктор Кардозо, немного покровительственно, заметил:

– Разумеется, ни туберкулез, ни дифтерия не могут считаться опасными инфекциями, но мы благодарны коллеге за то, что он поделился опытом… – Отто понял, что доктор Кардозо не помнит его имя. Председатель скосил глаза в программу:

– Коллеге фон Рабе. И я, господа, рад вам сказать… – Кардозо поклонился, – что на нашем заседании присутствует один из журналистов, освещающих конгресс. Мадемуазель де ла Марк, не стесняйтесь… – Отто, облегченно, вздохнул. В вырезе скромной блузки девушка носила католический крестик. Она нежно покраснела: «Надеюсь, я не помешаю, господа…»

Отто не слушал следующего врача. У нее были стройные ноги, в шелковых чулках, юбка закрывала колено. Жакет она повесила на спинку стула, блуза едва поднималась на девичьей груди.

– Мадемуазель… – Отто раздул ноздри, – она католичка. Католички все девственницы. Жениться я на ней не могу. Французы, бельгийцы, не считаются чистокровными. Но надо попробовать… Такое безопасно, и я вылечусь… – Кардозо поблагодарил последнего выступавшего. Врач посмотрел на золотые, швейцарские часы:

– Обед, господа, и визит в университетский госпиталь. Вечером… – он похлопал рукой по программе, – нас ждет опера. «Гугеноты», Мейербера. Моя любимая, – добавил Кардозо, поднимаясь: «Опера и приватный ужин, с видом на каналы».

Мейербер был евреем, в рейхе его оперы давно запретили. Отто не собирался слушать еврейскую музыку, дурно влияющую на дух истинного арийца. Девушка собирала свои блокноты. Отто подошел к ней:

– Мадемуазель де ла Марк, я мог бы рассказать об исследованиях немецких медиков… – у нее были серо-голубые, цвета лаванды, глаза, золотистые ресницы и пухлые, еще детские губы.

– О преступлениях немецких медиков, – громко, на всю аудиторию, отозвалась мадемуазель: «Господь вас накажет, доктор фон Рабе. Вы мучаете невинных людей, лишаете их права на семью. Уберите руку, – брезгливо добавила девушка, – я христианка, и не буду здороваться с нацистом… – доктор Кардозо открыл дверь для девушки. Она, не оглядываясь, вышла в коридор.

Отто проводил ее взглядом. Когда все ушли, фон Рабе облизал губы:

– Она еще пожалеет. Надо узнать, где она живет, проследить. Она, наверняка, пойдет на прием. Придется и мне… – он провел рукой по коротко стриженым, белокурым волосам. Отто решил вернуться в гостиницу, и принять душ. У него с собой было сильное дезинфицирующее средство. Врач напомнил себе:

– Надо взять склянку в оперу и ресторан. Рисковать нельзя. Обработаю ее, перед тем, как… – он использовал препарат с подопечными, в клинике, теми, кого он приглашал на дополнительный осмотр.

Высунув язык, Отто поводил им из стороны в сторону. В комнате пахло сандалом:

– Я буду думать о нем, – сказал себе доктор фон Рабе, – и у меня все получится. Думать не запрещено… – он сильно, с шумом выдохнул. Отто пошел вниз, в университетскую столовую, где накрывали обед.

У Элизы де ла Марк было единственное вечернее платье Наряд сшили летом, когда она закончила монастырскую школу и поступила в университет Лувена. Во Флерюсе, в обители, Элиза двенадцать лет проходила в облачении послушницы. Дома, на каникулах, девушка одевалась просто, как ее мать. У баронессы тоже было одно вечернее платье. Элиза помнила его с тех пор, как была маленькой девочкой. Мать отмахивалась:

– В Лурде и Риме, у его святейшества, такие наряды носить некуда, а в Брюссель мы раз в год выбираемся.

Родители любили оперу и классическую музыку. Когда Виллем стал инженером на шахтах, на первую зарплату он купил отцу и матери мощный, американский радиоприемник. Он подмигнул сестре: «Мы с тобой послушаем джаз». Доктор Кардозо сказал Элизе, что в ресторане предполагаются танцы. В монастыре им не учили, но Элизу наставлял брат. Виллем, с университетских времен, отлично танцевал:

– По нему и не скажешь, – Элиза причесывалась перед зеркалом, в комнате пансиона, – Виллем, на вид, только уголь рубить умеет, – девушка, невольно, хихикнула, – его в шахтерском наряде от рабочих не отличить. Но двигается он хорошо… – брат аккуратно, почти каждую неделю, писал из Парижа.

Когда к власти пришел Муссолини, родители Элизы, продолжили ездить в обычное паломничество, в Ватикан, но вздыхали:

– Италия очень изменилась. Надеемся, они не пойдут путем Гитлера… – Элиза отложила расческу. Отец и мать отправлялись в Рим на Рождество. Их ждала аудиенция с папой. Прочитав энциклику, где его святейшество выступил против Гитлера, отец перекрестился: «Наконец-то. Можно не краснеть, говоря, что ты католик».

– Кузина Лаура католичка, – вспомнила Элиза:

– Интересно, как ей живется, в Японии? Тетя Юджиния пишет, что у нее все в порядке. Лаура почти ровесница Виллема. Можно их познакомить, когда она вернется… – родители беспокоились за брата, и хотели, чтобы он женился.

Виллем смеялся:

– Вы по любви обвенчались, и я намереваюсь так поступить. Кто бы говорил, папа, тебе пятый десяток шел, когда ты маму встретил… – барон, немного, покраснел: «Затягивать все равно, не надо, милый мой».

Элиза привыкла к возрасту родителей и не обращала на него внимания, но сейчас, озабоченно подумала:

– Папе семьдесят, маме скоро шестьдесят исполнится. Дождутся ли они внуков? Будут с ними возиться, как доктор Горовиц… – вернувшись с конгресса, Элиза отвела Гамена в особняк Кардозо. Детям было лучше, они весело бегали за собакой, Гамен лаял. Элиза, смущенно, сказала:

– Почему ты не идешь в оперу, Эстер? И на обед… – она спросила у доктора Кардозо, но Давид повел рукой: «Малыши болеют. Эстер не хочет их оставлять».

Кузина сказала ей, то же самое. Эстер мрачно подумала, что нездороье близнецов было только частью правды. Доктор Горовиц предложил ей посидеть с детьми. Открыв гардероб, перебирая сшитые два года назад платья, Эстер поняла, что, ни один наряд не придется ей впору:

– Не говоря о том, что они вышли из моды… – женщина попыталась натянуть шелковое, с глубоким вырезом платье, цвета небесной лазури. Ткань опасно затрещала. Нарочито аккуратно сняв туалет, Эстер медленно повесила его на кедровые плечики. Осторожно закрыв дверь шкафа, сев на кровать, она тихо расплакалась. В этом платье она ходила с Давидом в Метрополитен-оперу, через две недели после свадьбы.

Эстер помнила его восторженный взгляд, шепот:

– В антракте мы уйдем, не могу больше терпеть… – они провели медовый месяц в отеле «Плаза», в номере для новобрачных. Давид баловал ее, покупал драгоценности у Тиффани, возил на морские прогулки. Они спорили, у обоих были острые языки, но все несогласия заканчивались в огромной кровати гостиничной спальни:

– Он был рад, что я вышла замуж девственницей, – вспомнила Эстер, – говорил, что не ожидал подобного от врача. Говорил, что ему нравятся девушки с твердыми правилами, с головой на плечах… – она закурила папиросу.

Дети спали, отец сидел на кухне, углубившись в материалы конгресса. Позвонив из университета, муж коротко велел приготовить смокинг. Сказав, что мальчикам лучше, Эстер услышала саркастический голос: «Постарайтесь ничего не делать, иначе состояние детей изменится». Она заставила себя не бросать трубку на рычаг.

Муж был недоволен, когда она забеременела. Давид намеревался брать ее в экспедиции. Он вздохнул:

– Придется тебе остаться в Амстердаме. Надеюсь, ты не зря проведешь время. Будешь читать, разбираться в эпидемиологии… – Эстер хмыкнула: «Я акушер».

Муж удивился:

– Акушер мне в лагере ни к чему. Мне нужен эпидемиолог, секретарь…

– Прачка, – Эстер ткнула окурком в пепельницу:

– Ему нужна прачка и кухарка. И теплое тело в постели, внимающее ему, открыв рот, – когда муж приезжал в Голландию, Эстер его почти не видела. Он много работал, и приходил домой только к ужину. Давид полчаса играл с малышами, вымытыми, сытыми, и запирался в кабинете.

Когда она сказала Давиду, что ждет ребенка, муж пожал плечами:

– Ты была ответственна за меры предохранения. Значит, ты неаккуратно отнеслась к их применению. Я буду знать, Эстер, что тебе нельзя доверять задания, требующие внимательности… – женщина вытерла слезы с глаз:

– Он гений. Конечно, он раздражается, когда что-то идет не так. Он занят работой. И мальчики тянутся к отцу. Давид сам без отца вырос, он никогда не позволит… – о разводе Эстер не думала. Она сама выбрала мужа, и сама несла ответственность за свое решение.

– Я видела… – она оправила домашнее платье, – видела, что он очень придирчив, что он требует постоянной заботы… – подойдя к окну, она помахала Элизе:

– Пусть в оперу сходит, потанцует, – ласково улыбнулась женщина:

– Она хорошая девушка, славная. Пусть только замуж не торопится, – Эстер пошла вниз, готовить ужин отцу и мальчикам.

Спускаясь по лестнице, она вскинула светловолосую голову:

– Давид спасает тысячи людей от смерти. Его исследования развивают науку. Он ввел себе штаммы чумы. Как ты можешь быть недовольна его поведением? Наоборот, тебе надо сделать так, чтобы он, ни в чем, не знал нужды… – Эстер, все равно, не хотела бросать ординатуру. Мальчики были еще малы, даже разговора идти не могло о том, чтобы поехать с ними в Африку, или Маньчжурию.

– Все будет хорошо, – она разделывала кошерную курицу:

– Я выйду на работу, через два года защищу диссертацию. Я докажу Давиду, что могу быть отличным врачом. Поеду с ним, в конце концов… – Эстер стояла над доской, с ножом в руке. Отец заглянул на кухню: «Что это ты улыбаешься?»

– Просто так, папа, – женщина обвела глазами безукоризненно чистую комнату, старинную, выложенную дельфтскими изразцами печку, дубовые полы, медные сковороды, под беленым потолком. За окном, неожиданно для ноября, сияло солнце.

– Мальчикам бульон и куриные котлеты, – она вымыла руки, – а нам я сделаю сатай, с арахисовым соусом, – в Амстердаме обосновалось много выходцев с Явы и Суматры. Эстер научилась готовить тамошние блюда.

– Кофе я сварю прямо сейчас… – отец обнял ее за плечи:

– Ты очень красивая, доченька. Просто, чтобы ты знала… – доктор Горовиц, иногда, видел грусть в глазах Эстер. Он сказал сыновьям:

– Конечно, ей одиноко. Давид много работает. Вы ей делайте комплименты, дарите цветы. И я тоже буду… – Хаим приносил дочери букет, в пятницу, перед шабатом, и помогал ей убирать дом.

– Спасибо, – Эстер приложила знакомую ладонь отца к щеке. Гамен лежал у двери, уткнув нос в лапы. Женщина, весело, заметила:

– Вернется хозяйка, утром тебя заберет. Мы погуляем, и от курицы тебе что-нибудь достанется.

– Вы тоже щенка заведите, – посоветовал отец, – для малышей такое хорошо.

Он варил кофе. Эстер мариновала курицу, насвистывая какую-то джазовую песенку:

– Все устроится. Я читала, что надо быть более внимательной к мужу, на третьем году брака. Все временное, все пройдет.

В оперном театре Элиза сидела в ложе, с доктором Кардозо, и организаторами конгресса. В последний раз она была в театре прошлой зимой, с родителями и братом. Девушка, с удовольствием, слушала музыку. Кузен Давид сказал ей, что Мейербер в Германии запрещен. Элиза поморщилась:

– Мы читали, в газетах. У наших шахтеров, есть родственники в Германии, мы близко от границы. То, что происходит, ужасно… – Элиза вздохнула. Они разговаривали в антракте, Давид принес кофе. Элиза сидела, выпрямив спину, как ее учили в монастырской школе, не скрещивая ног.

– Видна порода, – одобрительно подумал Давид:

– Она аристократка. Эстер американка, у них все смешалось. Она поэтому себя запустила. У американцев нет воспитания. Достаточно вспомнить закусочные, где едят руками… – в экспедициях, Давид не обращал на подобное внимания, но дома настаивал на крахмальной скатерти, хорошем фарфоре и серебре. Эстер должна была переодеваться к обеду. Приехав домой в прошлом году, когда мальчики еще не ходили, Давид застал ее в разгаре дня, в халате. Он строго сказал:

– Ты знала, что я прилетел, я прислал телеграмму. Почему ты меня встречаешь в обносках… – он смерил взглядом ее фигуру: «Понятно, почему. Ты больше ни во что не влезаешь».

Давид был уверен, что жену надо воспитывать. По мнению доктора Кардозо, тесть, мягкий человек, распустил детей.

– Она единственная дочь, у нее двое братьев. Ее все баловали, – Давид считал, что женщина заслуживает подарков, когда она не разочаровывает мужа. Не разочаровывать, как он, много раз, объяснял Эстер, означало вести себя так, как пристало хорошей жене.

– Из нее бы вышла хорошая жена, – доктор Кардозо обсуждал оперу с кузиной, – в монастырях отлично воспитывают. Она пишет, пусть пишет. Она в женских журналах печатается. Ее никто не пустит в серьезные газеты… – Давид успел купить «Землю крови». Доктор Кардозо с удовольствием прочитал книгу. Повесть ему понравилась. Это была настоящая, мужская литература, как у любимого Давидом Хемингуэя.

Довольно много коллег отправилось в Испанию, но доктор Кардозо не собирался ехать на войну. Политика Давида не интересовала. Он не испытывал симпатий к коммунистам, и, тем более, к нацистам. Обсуждая с тестем работу рава Горовица в Берлине, Давид сказал:

– Это все паника. Гитлер играет на чувствах аудитории. Когда ему понадобится вступить в переговоры с западом, он уберет ограничения, касающиеся евреев. Он так сделал, перед Олимпиадой. И вообще… – доктор Кардозо пожал плечами, – немцы, цивилизованные люди, в отличие от русских.

С кузиной он, на такие темы не разговаривал. Ей было восемнадцать. Давид усмехнулся:

– Она почти ребенок. Фон Рабе руки не подала. Детская выходка… – на обеде, в приватном зале хорошего ресторана, он усадил Элизу рядом. Давиду нравилось восхищение девушки. Он рассказал, что испытывал на себе противочумную вакцину. Элиза открыла рот: «И вы не боялись, кузен?»

– А чего бояться? – Давид, уверенно, налил ей вина:

– Я создавал вакцину. Я за свою работу отвечаю, кузина… – Давид подмигнул. Доктор Кардозо, с тоской, подумал, что ему надо возвращаться домой, к жене:

– Скорей бы уехать отсюда… – за столами он заметил давешнего, белокурого немца. Давид долго пытался вспомнить его фамилию. Элиза наклонилась к нему:

– Это доктор фон Рабе. У Виллема, моего брата, был соученик в Гейдельберге, тоже фон Рабе. Они, наверное, родственники… – начались танцы. Давид, добродушно, заметил:

– Не сидите со мной, стариком. В медицине нашего уровня, – он щелкнул дорогой зажигалкой, – мало женщин. Вы будете нарасхват, кузина… – Элиза, действительно, не присела. Играл хороший джазовый оркестр, трепетали огоньки свечей на столах. Элиза танцевала:

– Как повезло кузине Эстер. Он такой умный, много знает. Ему тридцати нет, а у него ордена, он доктор медицины, спасает жизни. И он красивый… – девушка покраснела. Элиза пошла в дамскую комнату. Стоя над умывальником, она вздохнула:

– Он женатый человек, еврей, родственник. Папа говорил, они с отцом кузена Давида очень дружили, вместе росли. Надо кузину Эстер в Мон-Сен-Мартен пригласить, когда малыши подрастут… – в узком коридоре, ведущем к дамской комнате, было пусто. Горела одна, тусклая лампочка. Элиза толкнула дверь на лестницу. Девушка ахнула, подняв голову:

– Что вы здесь делаете!

От него пахло чем-то неприятным, медицинским:

– Как в больнице, – поняла Элиза. Девушка потребовала: «Пропустите меня». Светло-голубые глаза обшарили ее с ног до головы. Высунув язык, доктор фон Рабе облизал губы. Элиза почувствовала тошноту, услышала вкрадчивый шепот:

– Вам понравится, обещаю… – большая, холодная рука легла ей на грудь, он прижал Элизу к стене. Девушка сдавленно закричала: «На помощь!».

Гремел джаз, она поняла:

– Очень шумно, никто не придет. Он сумасшедший, фон Рабе… – у него были крупные, белоснежные зубы, длинные, ледяные пальцы. Попытавшись вывернуться, Элиза услышала гневный голос: «Вон отсюда!». Доктор Кардозо встряхнул фон Рабе за плечи. Давид одним коротким, точным ударом разбил ему нос. Отто схватился за окровавленное лицо. Давид развернул его к двери:

– Чтобы завтра я вас не видел на заседаниях. Отправляйтесь в свою Германию, понятно? – он толкнул фон Рабе куда-то пониже спины. Не удержав равновесия, Отто растянулся на полу. Давид предложил Элизе руку:

– С вами все в порядке? Вас долго не было видно, я забеспокоился. Он просто напился, – презрительно добавил доктор Кардозо, – колбасник.

Элиза кивнула, тяжело дыша. Фон Рабе пытался встать, Давид брезгливо обошел его. Доктор Кардозо, внезапно, рассмеялся:

– На самом деле я вас искал потому, что хотел пригласить на танец. Танго… – у него была крепкая, теплая рука. Элиза смутилась: «Спасибо, кузен Давид, что вы…»

– Иногда, – доктор Кардозо вытер пальцы белоснежным платком, – надо показывать швали, где их место… – дверь захлопнулась. Отто стоял на коленях, размазывая по лицу кровь, вдыхая запах сандала. Он сжал зубы:

– Я все запомню, доктор Кардозо. Мы встретимся, обещаю.

Достав из кармана смокинга склянку с дезинфицирующим средством, Отто пошел умываться.

Когда дети росли, доктор Горовиц всегда играл с ними в карты, в гостиной, по вечерам. Они говорили о школе, Хаим читал письма от родни. Сестры доктора Горовица разъехались по всей Америке, двое вышли замуж в Канаду. Они сидели за овальным столом орехового дерева, под стеной, увешанной фотографиями свадеб, обрезаний и бар-мицв. Хаим рассказывал о бабушке и дедушке. Рав Горовиц и миссис Горовиц умерли за два года до свадьбы младшего сына. Хаим, глядя на Меира, улыбался:

– Он на отца моего похож. Одно лицо. Даже уши такие же.

Джошуа и Бет очень ждали внуков от старшего сына, но у Натана детей не появилось.

– Потом его жена умерла, – Хаим сделал ход, – за два года до войны.

На кухне стояла тишина. Близнецы, вымытые, накормленные, сопели в кроватках, в детской. Эстер погуляла с Гаменом. Она, с наслаждением выпила чашку кофе, в уличном кафе, листая женский журнал.

Когда приехал отец с братьями, Эстер поняла, как устала за год. Вывести одной, мальчиков на прогулку, становилось почти военной операцией. Эстер неделями не выбиралась куда-то дальше парка Кардозо, на противоположной стороне канала, и магазина на углу. Хлеб она пекла сама, кошерный мясник раз в неделю привозил курицу. Все остальное она покупала в лавке. По соседству стоял газетный ларек, где Эстер брала журналы и папиросы. Весь остальной Амстердам, с тем же успехом, мог быть расположен на луне.

– Все ненадолго, – Гамен бегал по набережной, облаивая уток, – мальчики подрастут, научатся гигиене, станут лучше ходить. Можно с ними в Париж съездить, и в Лондон. Просто до синагоги добраться… – перед приездом мужа, она навестила микву, но Давиду о своем визите не сказала. Через две недели после хупы, в Нью-Йорке, Эстер, вернулась из миквы в гостиницу. Муж, ядовито, сказал:

– Не думал, что женщина с высшим образованием может быть такой косной. Не буду к тебе прикасаться, пока ты душ не примешь. Окунаться в бассейн, где неделями не меняют воду… – Давид провел ночь на диване в гостиной.

Эстер, иногда, думала, что может сама сделать мальчикам обрезание. Отец был здесь, и помог бы ей. Она вспоминала холодный взгляд мужа:

– Мои сыновья не подвергнутся варварскому ритуалу, потерявшему санитарное значение. Не спорь со мной… – его щека закаменела. Женщина напомнила себе:

– Он прав, в Европе многие давно не обрезают детей. Мальчики все равно евреи… – Гамен остался в особняке Кардозо по просьбе Элизы. Девушка уезжала в Гаагу, брать интервью у какого-то представителя Лиги Наций.

Элиза смутилась, но Эстер потрепала собаку по голове:

– Мальчишки выздоравливают, Гамена они любят. Мы у тебя щенка попросим, – женщина, весело, улыбнулась.

После заключительного заседания конгресса, муж отправился в Лейден, в университет, обрабатывать в лаборатории результаты поездки в Конго. Эстер не стала просить, чтобы Давид побыл немного с ней и детьми.

– Он занят, – сказала себе женщина, – монография весной выходит. Он поедет в Африку, а оттуда в Маньчжурию. Я работать начну… – Эстер не хотела навещать портниху. Она твердо решила не доедать за мальчиками, и отказаться от выпечки и шоколада. На столе, в фарфоровом блюде, лежало имбирное печенье, но Эстер его не трогала. Она пила несладкий кофе.

Она затянулась папиросой: «Поэтому дядя Натан из Святой Земли уехал?»

Отец кивнул:

– Он рано женился, ему двадцати не исполнилось. В Иерусалиме так принято. Поехал учиться, в ешиву Судаковых, и женился. Тогда рав Исаак был жив, отец Корвино, жены их. Покойным Бенциону и Шуламит десяти лет не было. Жена у Натана хорошая оказалась, – доктор Горовиц вздохнул, – но детей у них не родилось. Они о мальчиках заботились, сиротах, из ешивы. Когда она умерла, Натан написал, что не может больше в Иерусалиме оставаться. Конечно, он два десятка лет с ней прожил. Уехал в Польшу, преподавал, война началась… – мерно тикали старинные, прошлого века часы.

Отец искал дядю Натана через «Джойнт». Польша, после войны, революции в России, и еще одной войны, лежала в развалинах. Никто не мог найти среди сотен тысяч погибших или эмигрировавших евреев, одного Натана Горовица. Отец, сначала, думал, что старший брат вернулся на Святую Землю, однако и в Иерусалиме никто, ничего, не слышал.

Эстер вспомнила:

– Папа говорил. Половину Польши большевики разорили. Буденный, Тухачевский, Горский убивали евреев, жгли местечки… – пробило семь вечера. Хаим улыбнулся:

– Тетя Ривка к Брюсселю подлетает. Переночуют, утром сядут на парижский рейс. И когда только мы пересечем Атлантику?

После катастрофы дирижабля «Гинденбург», весной, рейсы через океан отменили. Раньше путь из Германии в Америку занимал четыре дня, дирижабли шли без посадок. Пока что только почта доставлялась на гидросамолетах, с остановками на Бермудских и Азорских островах. Амелия Эрхарт, знаменитый авиатор, пропала летом в Тихом океане, пытаясь совершить полет вокруг света.

– Скоро, – ободряюще заметила Эстер, – тогда я смогу повезти малышей в Нью-Йорк. Тетя Ривка должна встретиться с мадемуазель Аржан, невестой кузена Теодора. Она, как две капли воды на нее похожа, папа. Я не предполагала, что такое возможно… – отец усмехнулся:

– Опять ты выиграла. Надо мне сходить, посмотреть фильм, где она снималась. Тетя Ривка будет обедать с Мишелем, с Теодором. Она обязательно увидится с мадемуазель Аржан, то есть Гольдшмидт, – отец стал тасовать карты: «Они похожи, потому, что мадемуазель Гольдшмидт тоже еврейка. Все просто».

Эстер делала ходы. Мальчики оказались похожими на нее:

– Я папу напоминаю. Он светловолосый, в бабушку Батшеву. И мама была блондинка. Давиду хотелось, чтобы сыновья вышли в его породу. Хотя у Давида тоже глаза голубые, в мать… – Эстер не застала свекрови в живых. Она умерла, когда муж учился в университете. Давид стал студентом в шестнадцать лет, и закончил, курс за два года. В девятнадцать он получил премию за статьи о чуме:

– Другие в его возрасте на танцы бегали, – вздохнула Эстер, – а Давид в Маньчжурии людей лечил. Впрочем, кузен Теодор тоже, две войны прошел, мальчишкой. Жалко тетю Жанну. Теодор пишет, что у нее ноги отнимаются. Если они решат в Америку поехать, сложно ее перевозить будет. Но только до Гавра надо добраться. Наверное, мадемуазель Аржан потом в Голливуд пригласят. Тетя Ривка устроит, – Эстер поняла, что улыбается.

За кофе они говорили о семье. Эстер успокоила отца, когда он, озабоченно, заметил: «Аарону жениться пора».

– Женится, – уверенно сказала женщина:

– Ты его лет женился, в двадцать восемь. Ты знаешь Аарона, папа. Он человек упорный, что обещает, то и делает. Пока в Германии, – Эстер махнула на восток, – все происходит, он евреев не бросит. Куда ему жениться? – она вспомнила грустные, темные глаза старшего брата:

– Рано или поздно немцы опомнятся, папа. Они цивилизованные, культурные люди. У Давида мать во Франкфурте родилась. У них Гете, Гейне, Моцарт, Бетховен, Мендельсон…

Хаим откинулся на спинку старинного, крепкого стула:

– Гейне и Мендельсона сумасшедший запретил. Амалия… – он покраснел, – то есть миссис Фогель, мне много о Берлине рассказывала. И Аарон тоже, ты слышала. Боюсь, что одной Германией все не ограничится.

Эстер пожала плечами:

– Есть международные договоры, папа. Если Гитлер посмотрит в сторону других стран, его призовет к порядку Лига Наций… – Эстер, отчего-то подумала:

– Надо мальчикам американское гражданство оформить, на всякий случай. Когда Давид уедет. Хотя нет, требуется его согласие… Он не разрешит, – поняла Эстер. Муж был недоволен, когда она не захотела отказываться от американского паспорта:

– Ты моя жена, ты живешь в Голландии, – хмуро сказал Давид, – моя семья здесь в шестнадцатом веке обосновалась. Ты должна получить местные бумаги, – у Эстер просто не находилось на это времени.

– Все будет хорошо, – заключила она и прислушалась. Наверху было тихо.

Отец сварил еще кофе, они обсуждали лондонских родственников. Констанца, в сентябре, защитила двойной докторат в Кембридже, по физике и математике:

– Джон тоже в Кембридже, готовит диссертацию… – писала тетя Юджиния.

– Его светлость пока не оправился от потери Антонии. Бедная девочка, ей всего восемнадцать было. Она никому не сказала, что едет в Испанию. Когда мы узнали, что Тони в Мадриде, она уже погибла. Стивен стал личным пилотом короля Георга, после коронации. Он продолжает испытывать новые модели самолетов. Мы за него беспокоимся, однако он уверяет, что все безопасно… – Эстер поняла: «О сыне она ничего не пишет. Впрочем, понятно, почему».

Они закончили партию, до Эстер донеслось хныканье мальчиков. Отец положил руку ей на плечо:

– Я покачаю их, колыбельную спою. Мне ее папа пел, я помню. И вас я убаюкивал… – доктор Горовиц поднялся по лестнице. Эстер сидела, тихо напевая:

Durme, durme mi alma donzella,

Durme, durme, sin ansia y dolor…

Она думала, что, может быть, у них с Давидом появится еще ребенок:

– Я его уговорю, – решила Эстер, – не сейчас, потом. Девочка. Он полюбит девочку, обязательно. Я ей кинжал отдам… – она мыла посуду:

– Жаль, что Тора Горовицей пропала. Впрочем, что только не пропало. Но портрет бабушки Марты нашли, отправили в Лондон. Без горя и несчастий… – пришли ей в голову слова колыбельной: «Так и будет, без горя и несчастий».

Эстер включила радио. Передавали вечерние известия. Она, краем уха, слушала диктора. Италия присоединилась к антикоминтерновскому пакту, японские войска взяли Шанхай. Заиграла музыка, начался прогноз погоды:

– В Амстердаме, – весело сказал диктор, – ожидается солнце. Советуем провести выходные в парках… – он прервался, раздалось шуршание, кашель. Кто-то наливал воду в стакан.

– Простите, – диктор вернулся в эфир:

– Срочное сообщение из Бельгии. Рейс авиакомпании Сабена, из Кельна в Брюссель, в связи с плохой погодой, был направлен на аэродром Остенде. К сожалению, при заходе на посадку, при низкой видимости, пилот задел крылом самолета фабричную трубу. Судя по сведениям, в катастрофе погибли все члены экипажа и пассажиры, включая семью наследного принца Гессенского и знаменитую американскую актрису, мадам Роксанну Горр… – чашка мейсенского фарфора, выскользнув из рук Эстер, разлетелась на мелкие осколки.

– Не склеить, – поняла женщина, – не склеить. Давид будет недоволен… – диктор продолжал говорить. Эстер заставила себя аккуратносложить полотенце. Наступив на тонкий фарфор, она сжала руки. Ей надо было подняться наверх, к отцу. В коридоре она немного постояла, слушая его ласковый голос, лепет мальчиков. Повернув бронзовую ручку двери, Эстер вошла в детскую, где пахло молоком и тальком, горел ночник, и звучала медленная, тихая колыбельная.

Давид остановился на мосту через Принсенграхт. День оказался теплым. Расстегнув твидовое пальто, он прислонился к перилам. Доктор Кардозо оставил ее на скамейке, в парке, рядом с прудом, где плавали лебеди. Она была без шляпки, золотистые волосы сверкали на солнце. Она комкала в маленьких, хрупких руках носовой платок:

– Надо Гамена забрать. Но как… – серо-голубые глаза заблестели, – как мне в лицо ей смотреть… – Элиза всхлипнула. Обняв девушку, наклонившись, Давид провел губами по ее запястью, не обращая внимания на детей, бегающих вокруг, на матерей с низкими колясками:

– Я говорил, в Гааге. Тебе не надо с ней встречаться. Я все сделаю. Пообедаем, я навещу своего адвоката, и поедем в Мон-Сен-Мартен… – едва почувствовав его прикосновение, Элиза задрожала.

Давид знал, что девушка уезжает в Гаагу.

Работая в Лейдене, он поймал себя на том, что посматривает в сторону больших часов, на стене лаборатории. Не выдержав, он достал из кармана пальто расписание поездов. Найти Элизу оказалось легко. Она всегда останавливалась в католических пансионах для девушек. На вокзале он узнал, что таких гостиниц в Гааге всего две. В первой ему сказали, что мадемуазель де ла Марк живет именно здесь. Давид оставил ей записку.

Он снял лучший номер в отеле «Курхауз», в Схевенингене, с видом на променад и берег моря. Давид попросил поставить в гостиной и спальне цветы. Спустившись вниз, доктор Кардозо заказал столик в ресторане. В городе он выбрал у лучшего ювелира изящный браслет, из серо-голубого, похожего на ее глаза, жемчуга.

– Хватит, – Давид рассчитался – я ее больше не люблю. Никогда не любил, все было ошибкой, увлечением. Пусть отдаст мальчиков, и убирается обратно в Америку. Видеть ее больше не хочу… – он вспомнил, как танцевал с Элизой. Девушка, едва дыша, слушала рассказы о джунглях и пустыне:

– Она поедет со мной в экспедиции, – уверенно сказал себе Давид, – станет моим секретарем, напишет мою биографию. Она вырастит мальчиков. Им даже не обязательно знать. Они маленькие, и ничего не вспомнят.

Он приехал за Элизой в ее скромный пансион, на лимузине, с букетом роз. Доктор Кардозо весело сказал:

– У меня тоже были дела в Гааге, кузина. Я не мог вас не увидеть… – девушка покраснела, часто задышав. Когда он упомянул о ресторане, Элиза смутилась:

– У меня нет вечернего платья, я не брала… – она вертела сумочку. Девушка носила синий костюм, в котором, впервые, пришла к нему в кабинет.

– Не страшно, – уверил ее доктор Кардозо, – патроны будут смотреть только на меня, после репортажей в газетах… – он подмигнул Элизе, девушка расхохоталась.

Давид не шутил.

После конгресса газеты Голландии напечатали его интервью о борьбе с чумой. На фотографиях доктор Кардозо выглядел кинозвездой. Он стоял, небрежно надвинув шляпу на бровь, засунув руки в карманы пиджака, на фоне кирпичной стены госпиталя, с эмблемой Красного Креста:

– Побеждающий смерть, – Давид прочитал заглавие: «Отлично вышло».

В ресторане люди, действительно, переглядывались. Кто-то попросил у него автограф, на газете. Элиза слушала Давида, открыв рот, они танцевали. Кофе доктор Кардозо попросил принести в номер. Опустившись на колени, он целовал ей руки. Давид говорил, что любит ее, с той минуты, когда впервые увидел:

– Эстер… – он вздохнул, – никогда меня не понимала, не поддерживала моей работы. Она меня не любит, я ее тоже. Это было увлечение, мимолетное… – от пальцев Элизы пахло лавандой. Мерно, спокойно шумело море за окном, трепетали огоньки свечей в серебряном канделябре:

– Мы давно не муж и жена, – он прижался лицом к ее рукам, – после того, как мальчики родились, у нас ничего не было… – ее сердце бешено стучало. Она всхлипнула, что-то неразборчиво пробормотав.

– С тех пор, как я увидел тебя… – он осторожно, нежно расстегнул верхнюю пуговицу на ее блузке, – я больше ни о ком не могу думать, Элиза. Ты моя любовь, так будет всегда. Мы поедем к твоим родителям, я сделаю предложение. Весной я получу развод, и мы поженимся. Я возьму тебя в Африку, я покажу тебе весь мир… – Элиза успела подумать:

– Без венчания. Он не станет креститься. Он не верит в Бога, но все равно не станет. Ничего, мама и папа поймут… – у него были теплые, нежные руки, пахло сандалом, он целовал ее колени, снимал туфли. Элиза обняла его, все стало неважно. Она не знала, что делать, но ей ничего делать и не пришлось. Это было так хорошо, что она плакала, лежа головой на его плече:

– Я тоже, тоже, милый. Тоже люблю тебя. Я никогда не думала, что можно, с первого взгляда… – она приподнялась, в свете луны ее лицо было бледным, глаза сияли:

– Я всегда буду с тобой, рядом… – девушка сглотнула, – буду заботиться о тебе, Давид… – он, облегченно, подумал:

– Наконец-то. Она отправится за мной хоть на край света… – Элиза ничего не умела, но ему пока ничего и не было нужно.

Давид вспомнил бывшую жену, как доктор Кардозо, про себя, называл Эстер:

– Девственница, – он целовал мягкие, покорные губы Элизы, – одно название, что девственница. В первую брачную ночь наставляла меня в том, что ей нравится, и что не нравится. Хороша девственница, с подобными знаниями. Наверняка, она времени зря не теряла, в университете. Важно то, что в голове у женщины… – по мнению Давида, голову бывшей жены непоправимо испортили американские свободы. В Голландии, она хотела работать в благотворительной клинике для проституток. Давид ей запретил:

– Ты носишь моего ребенка, Эстер, ты должна думать о его здоровье. Я не позволю тебе осматривать женщин с венерическими заболеваниями. Такое неприлично, в конце концов, – жена, свысока, ответила:

– Для врача не существует подобных слов. Для человека, кстати, тоже. Неприлично жить в обществе, где женщина угнетается мужчиной… – жена, в сердцах, хлопнула дверью. Давид пожал плечами: «В Голландии женщины два десятка лет, как голосуют. Что ей еще надо?»

Элиза не говорила с ним о правах женщин, не обсуждала медицинские статьи, не высказывалась о политике. Она робко целовала его, едва слышно постанывала, схватившись за его руку, по лицу девушки текли горячие слезы. Она шептала:

– Я счастлива, так счастлива… – два дня, они почти не выходили из номера, не слушали новости, и не покупали газет:

– Когда я с тобой, – сказал ей Давид, гуляя по берегу моря, – все неважно. Я сейчас ни о ком не хочу думать, кроме тебя, любовь моя… – ветер играл ее косами, она держала Давида за ладонь:

– Конечно, конечно, милый. Ты вернешься к работе, я буду за тобой ухаживать… – Давид, предполагал, что бывшая жена отправится с отцом в Америку:

– Детей она не заберет, – успокоил себя доктор Кардозо, – она захочет выйти замуж. Кому она будет нужна, с приплодом… – он поморщился, вспомнив, что, кроме адвокатов, надо пойти в синагогу. Религиозный развод был делом быстрым:

– Хватит и четверти часа, – доктор Кардозо нащупал в кармане ключи от дома, – у нее права голоса нет. Только мужчина может подать на развод, и причины объяснять необязательно… – он, немного, боялся, что жена начнет ставить ему палки в колеса.

Давид закурил новую сигарету:

– Она ничего не сделает. Дом записан на меня, банковские счета тоже. Детей я заберу, у них голландское гражданство. Дам ей отступное, пусть уезжает, – он пообещал Элизе, что развод не займет и нескольких месяцев. Давид обернулся. Девушка сидела на скамейке, где ее оставил доктор Кардозо:

– Правильно, – сказал он себе, – так должна себя вести жена. Муж обо всем позаботится, а она должна его ждать. Не то, что Эстер. У нее шило в одном месте. Она даже во время медового месяца на какие-то лекции бегала. Зачем ей лекции, бездари… – открыв своими ключами дверь, Давид поморщился. В передней, на ковре, валялись детские игрушки:

– Элиза все в порядок приведет… – Давид прошел на кухню. Гамен весело бросился к нему. Давид погладил собаку:

– Поедем в Мон-Сен-Мартен, потом сюда вернемся… – он осекся, услышав сзади шаги. Жена стояла в дверном проеме, высокая, в старом, шелковом халате, с неприбранными волосами. Дети, сонные, сидели у нее на руках, припухшие глаза покраснели.

– Плакала, она, что ли? – недоуменно подумал мужчина:

– Какая разница, пусть складывает мои вещи и сама собирается… – жена тихо сказала:

– Я звонила, в Лейден, но не застала тебя. Тетя Ривка погибла, с мужем, в катастрофе Сабены, в Остенде. Папа туда поехал… – Давид не слышал, что она говорит. Оглядевшись, он взял со стола поводок Гамена. Давид, с неудовольствием, заметил крошки на скатерти. Пепельницу наполняли окурки:

– Элиза не курит, – вспомнил доктор Кардозо, – и не будет. Она девушка хорошего происхождения, понимает, что такое неприлично. Она правильно воспитает детей… – он прицепил поводок к ошейнику собаки:

– Я ухожу, Эстер. Я встретил женщину, которую я люблю, и она любит меня. Собери мои вещи, я сегодня уезжаю. Тебе пришлют письмо мои адвокаты… – дети залепетали: «Папа, папа…»

Давид улыбнулся:

– Идите сюда, маленькие… – он протянул руку, жена отступила на шаг:

– Давид, что ты говоришь? Как ты можешь, я всегда, всегда… – ее лицо исказилось, стало некрасивым, она широко открыла рот. Мальчики, притихнув, заревели.

– Ты плохая мать! – разъярившись, заорал доктор Кардозо. Пес, испуганно прижав уши, заполз под стол:

– Плохая мать и плохая жена! Я тебя не люблю! Получи развод, отдай детей и убирайся в свою Америку, чтобы я больше никогда тебя не видел… – по белому подбородку жены потекла струйка крови. Она прокусила губу. Пошатнувшись, женщина раздула ноздри:

– Ты не заберешь мальчиков, понятно? Ты им не отец, ты два раза приезжал в Голландию, за год… – Давид, угрожающе, сказал:

– Отнеси малышей в детскую. Что ты за них цепляешься? Хочешь доказать, что ты хорошая мать? Мой адвокат камня на камне от тебя не оставит, предупреждаю… – она покачала плачущих близнецов:

– У меня будет свой адвокат. Детей тебе не отдадут, Давид, даже не думай. Я увезу их в Америку… – ему хотелось накинуть поводок на ее шею, и, как следует, потянуть.

– Такого не случится, – отчеканил доктор Кардозо:

– Я наложу запрет на их выезд из Голландии. Ты отправишься в тюрьму, если хоть шаг сделаешь в направлении порта. Я не шучу, понятно? Чтобы, когда я вернулся, твои чемоданы были сложены.

Из ее серо-синих глаз текли слезы, но жена стояла прямо:

– Я с места не сдвинусь, – сообщила она, – это и мой дом тоже. Хочешь, дели его по суду, такого я тебе запретить не могу… – она опустила глаза к поводку в руке Давида:

– Почему ты забираешь собаку… – жена побледнела:

– Сучка! – заорала Эстер:

– Маленькая, подлая дрянь! Притворялась невинной, втерлась ко мне в доверие! Она на милю не подойдет к моим детям… – Давид, было, занес руку, но остановил себя:

– Мерзавка побежит в полицию. Ее мать покойная демонстрации профсоюзные устраивала. Ее даже арестовывали. И бабка ее суфражисткой была. Проклятая кровь. Мне сейчас не нужны осложнения, – Давид сжал зубы:

– Собери мои вещи. С тобой свяжутся адвокаты… – он, внезапно, улыбнулся:

– Не хочешь отдавать мне детей? Ты еще пожалеешь. Ты на коленях ко мне приползешь, и будешь просить еврейского развода, а я тебе его не дам! – выплюнул Давид. Собака лаяла, дети рыдали. Вытирая кровь и слезы с лица, жена указала на дверь:

– Пошел вон отсюда, мамзер! Встретимся в суде!

Он рванул ручку, таща за собой собаку, жена что-то кричала ему вслед. Давид взбежал на мост. Окно спальни распахнулось.

– Подавись своими тряпками! – жена высунулась на улицу, растрепанная, над набережной несся детский плач. Прохожие замедлили шаг. Несколько велосипедистов даже остановились:

– Получай шматес, мерзавец, – закричала жена, – передай ей, что я ее ненавижу… – костюмы и рубашки, на вешалках, полетели в Принсенграхт. Размахнувшись, жена стала бросать вслед его белье.

С катера, проходившего по каналу, раздался смешливый голос:

– Правильно, хватит его кальсоны стирать! Пусть убирается на все четыре стороны, прелюбодей!

Выругавшись, Давид пошел к входу в парк.

Часть восьмая Испания, ноябрь 1937

Теруэль

Над окопами республиканской армии выл ветер. Равнину сковал ранний мороз, на сухой земле виднелись легкие снежинки. В трех милях отсюда, у слияния рек Турия и Альфамбра, громоздились серые, острые скалы, уходили на запад неприступные даже на вид горы. Над камнями виднелись охряные, черепичные крыши, башни, и шпили церквей Теруэля. В туманном, холодном рассвете плыл колокольный звон.

Наблюдательный пункт устроили, защитив обложенный деревом выступ мешками с песком. Впрочем, националисты здесь не стреляли. Войска полковника Рей д'Аркура, обороняющие город, сидели за мощными, средневековыми стенами Теруэля. Они и носа на равнину не высовывали.

Офицер в зимней форме капитана республиканцев, дежуривший в окопах, засунул руки в карманы старой куртки коричневого брезента. Он замотался шарфом почти до глаз. Наблюдательный пункт увешали картами. Офицер изучал исчерканный пометками лист, сзади раздались шаги. Капитан Хуан Ибаррола стоял с двумя оловянными чашками кофе. Темные волосы баска покрывал снег. Приняв чашку, капитан погрел сильные, в пятнах от пороха, пальцы. Под ногтями виднелась грязная каемка, ладони были исцарапаны.

– Только середина ноября, а минус пять градусов, – вспомнил Ибаррола: «Когда окопы строили, землю гранатами рвали».

– Приезжайте в солнечную Испанию, – смешливо сказал офицер. Отхлебнув кофе, он помотал коротко стриженой головой. Рыже-золотистые волосы тоже выпачкал порох:

– Грейтесь на пляжах, купайтесь в море… – Виллем де ла Марк, чихнув, подышал:

– Язык обжег. Хотя бы кипяток есть. Спасибо, – отпив еще кофе, он блаженно закрыл глаза.

– Ты у нас не был, на севере, – баск полез в карман куртки за папиросами: «Предрекают, что эта зима ожидается самой суровой за последние тридцать лет, Гильермо».

– Угораздило меня, – хмыкнул капитан. Он кивнул на карту:

– Иди сюда. Я говорил с начальством… – Виллем закатил серые глаза, – высоту мы пока брать не будем, – палец уперся в карту, – Саравия с Листером велели сидеть тихо, и не проявлять артиллерийского присутствия, до поры до времени, – Виллем подмигнул товарищу.

По слухам, гарнизон Теруэля насчитывал меньше десяти тысяч человек. У республиканцев, на равнине, к декабрю должно было собраться сто тысяч. Франко, судя по всему, в очередной раз собирался наступать на Мадрид, через Гвадалахару. Теруэльская операция отвлекала войска националистов от столицы, на восточный фронт.

Теруэль вдавался в республиканскую территорию, словно гнилой зуб. С трех сторон город окружали войска. Командующий, генерал Саравия, сказал, что вырвать зуб станет делом чести. Падение Теруэля облегчало связь между Мадридом и республиканскими территориями. Сидя здесь, националисты находились опасно близко к Валенсии и Барселоне.

Надо было отогнать их назад, а лучше, как весело говорил Виллем, сбросить в море. Они с Ибарролой пили кофе, рассматривая в бинокль высоту, Ла Муэла де Теруэль, к западу от города.

– Франко поклялся, что ни одна столица провинции не попадет в руки республиканцев… – испанец перевел бинокль на пустые окопы. Националисты отлично защитились. У них была и колючая проволока и противотанковые ежи. Виллем рассмеялся:

– Зря они боятся танков. Ни один танк по дороге не поднимется, будут на равнине воевать… – Теруэль висел на скале, цепляясь к ней серыми, каменными домами. «Почти тысяча метров над уровнем моря, – вспомнил Виллем, – поэтому здесь холодно. Почти как дома, зимой».

Писем из Мон-Сен-Мартена не приходило, но Виллем их и не ждал. Конверты от родителей получал Мишель, в Париже. Виллем обещал кузену:

– Вернусь и все прочитаю. Не беспокойся, папа с мамой едут в Рим, к его святейшеству, на Рождество. В Париж они не заглянут. Они всегда через Швейцарию туда отправляются, так быстрее.

Они сидели в кабинете Мишеля, в Лувре. Виллем обвел взглядом картины на мольбертах: «Наконец-то ты дома».

Мишель просматривал почту. Виллем опять заметил легкие морщины в углах глаз кузена: «Мы ровесники. Ему тоже двадцать пять. Его ранили, в Испании. Впрочем, меня в шахте заваливало, но это другое… – кузен, мрачно, отозвался:

– Думаю, ненадолго. По нынешним временам, я человек нужный, во всех отношениях. Умею эвакуировать музеи, подделывать паспорта… – Мишель получил немецкую визу. На Рождество он ехал в Берлин. Он хотел узнать хоть что-нибудь, об украденных фон Рабе рисунках.

Виллем обещал, что, если фон Рабе хотя бы появится в Испании, то он тоже найдет немца:

– Я его с университетских времен помню, – сказал он Мишелю, – редкостный мерзавец.

– Не обольщайся, – предупредил его кузен, – фон Рабе человек умный. Герр Максимилиан вряд ли собирается по Барселоне разгуливать.

– В общем, – повернулся Виллем к испанцу, – Муэлу мы возьмем, по распоряжению генерала, согласно плану. Не сейчас, в декабре… – батарею Виллема, восемь отличных, французских шнейдеровских пушек, надежно замаскировали в глубоких траншеях, прикрыв брезентом. Даже если бы националисты отправили сюда воздушную разведку, никто, ничего бы не увидел. Рядом лежали снаряды, и пулеметы Максима.

Сарабия и Листер обещали, что, к середине декабря, к началу операции, из Барселоны доставят больше оружия. Ожидалась поддержка наступления самолетами.

– Если бы кузен Стивен вернулся… – отчего-то подумал Виллем:

– Мишель рассказывал, как он Мадрид защищал. Хотя нет, они кричат на каждом углу, что Теруэльская операция станет испанской, что интербригады не задействованы… – это было только частью правды.

Кроме Виллема, под Теруэлем воевал генерал Вальтер, он же поляк Кароль Сверчевский. Сверчевский и Листер, фанатичные коммунисты, с подозрением относились к Виллему, с его титулом и направлением из штаба ПОУМ в Барселоне. Виллем замечал:

– Несогласия надо оставлять в тылу. Мы сражаемся против фашизма, все вместе. Неважно, кто троцкист, а кто коммунист. Или католик, – добавлял Виллем.

На равнину, доносились глухие удары соборного колокола. Начиналась заутреня. Они, с баском, оба перекрестились, Ибаррола тоже был католиком.

– Интересно, – вздохнул Виллем, – когда я на мессу попаду? Я с Барселоны церковь не навещал.

Он так и сказал баску. Товарищ расхохотался:

– Ты возвращаешься в Барселону, за оружием, по распоряжению Сарабии. Сходишь в церковь, в кафе, потанцуешь с девушками… – Сарабия, командир республиканских соединений под Теруэлем, коммунистом не был. Опытный офицер, он заканчивал, артиллерийскую школу до войны. Генерал всегда отстаивал Виллема на военных советах. Получив распоряжение не посылать под Теруэль бойцов интербригад, Сарабия, ворчливо, заметил:

– Гильермо почти испанец. Он католик, у него в предках… – генерал пощелкал пальцами. Виллем, весело сказал: «Герцог Осуна. Но это давно случилось…»

– Неважно, – отмахнулся Сарабия:

– Если у нас есть поляк, то пусть останется и бельгиец. В тыл о таком сообщать необязательно. Артиллеристы нужны, в армии мало хороших инженеров… – Виллем покраснел.

Колокол замолчал. Франкисты, судя по всему, еще спали. Баск сменял Виллема на дежурстве. Они сидели за деревянным, врытым в землю летом, столом. Сейчас на каждый новый окоп тратили порох, земля промерзла. Окуная в кофе стылый хлеб, слушая вой ветра за бревнами, Виллем пробормотал: «Потанцую. Я с Парижа не танцевал…»

В Париже он успел сходить в ночной клуб, с кузенами и мадемуазель Аржан. Девушка рассмеялась, когда он, восторженно, сказал:

– Вы настоящая кинозвезда, мадемуазель. Вас фотографы снимали, на входе… – у нее была красивая, изящная рука, с неожиданно жесткими кончиками пальцев:

– Аннет, – улыбаясь, поправила его девушка:

– Снимали не меня, а Момо… – она кивнула на подругу, – Пиаф у нас звезда… – Виллем, краем глаза, заметил черноволосую голову за столиком. Пиаф о чем-то говорила с кузеном Мишелем. Виллем, раньше, слышал подобные голоса только в опере. Пережевывая хлеб, он решил: «Привезу родителям ее пластинки. Им понравится, непременно».

Оставив баска на посту, заглянув к своим солдатам, капитан пошел собираться. Ребята у Виллема подобрались отличные. За три месяца он стал, кое-как объясняться на испанском языке. Мишель, в Париже, уверил его:

– Я за год свободно заговорил. Конечно, я и раньше язык немного знал. Я писал диссертацию по испанской живописи… – кузен опубликовал статью о Гойе:

– Блокнот, что мне жизнь сохранил, я выбрасывать не стал. Ты видел, у Теодора икону. Образ, в свое время, предка этого… – Мишель сочно выругался, – спас. Когда Робеспьер в него стрелял… – Виллему показали и образ Мадонны, и родовой клинок. Он, благоговейно, провел пальцами по эфесу:

– Тысяча лет ему. Он твоим детям достанется, Теодор. А когда вы с Аннет поженитесь? – в голубых глазах кузена промелькнула грусть:

– Посмотрим. У нее съемки, работа, у меня тоже, – он махнул на заваленный чертежами стол, – дело кипит…

Виллем опасался, что Мишель, в Берлине наткнется на фашиста, как они между собой называли Питера. Кузен отмахнулся:

– Я с Аароном буду работать. Он в еврейском квартале живет. Фашист, наверняка, туда не заглядывает. Наши дороги не пересекутся, – подытожил Мишель.

Когда Виллем собирал вещевой мешок, прибежал вестовой от генерала Сарабии. В командирском блиндаже горела походная печурка. Сарабия и Листер сидели со списками личного состава, проверяя расположение батальонов республиканцев, окружавших город. Виллем, наклонившись, шагнул внутрь. Он сам строил здешние линии укрепления, но все время забывал об их высоте. Потолки были низкими, а в Виллеме было за шесть футов роста.

– Готов к отъезду, – усмехнулся Сарабия, – одной ногой на танцах. Придется отложить, – он помахал радиограммой, – к нам отправили американских журналистов, из Барселоны. Кроме тебя, английского языка никто не знает… – испанец прочел по складам: «Сеньор Хемингуэй и сеньор Френч».

– Автографы возьму, – обрадовался Виллем.

У него под койкой лежало три книги, старая, времен первого причастия, Библия, с которой Виллем никогда не расставался, «И восходит солнце» Хемингуэя и «Земля крови» Френча. Повесть Виллем купил в Париже. Мишель, одобрительно, сказал:

– По крайней мере, кто-то написал правду о войне. Книга нарасхват, все ее читают… – на фронте Виллем понял, что кузен был прав. Мистер Френч, кем бы он ни был, знал войну, и знал Испанию.

– Поедете с ними обратно в Барселону, за снарядами, – добавил Сарабия.

Виллем пошел помогать ребятам, готовить завтрак. На печурке дымился суп из чечевицы, они грели хлеб над огнем. Виллем, отчего-то, вспомнил «Землю крови»:

– Я лежал навзничь, рассматривая огромное, звездное небо. Франкисты успокоились. Над вспаханными снарядами полем, повисла тишина. На войне тишина рождает тревогу. В окопах, привыкаешь к свисту снарядов, к грохоту пушек, к тому, что все вокруг кричат. Внезапно, ты слышишь щебет птицы, или звон далекого колокола. Иногда оказывается, что он звонит по тебе.

– Звонит по тебе, – Виллем взял бинокль. Поднялась метель, башни Теруэля скрылись в белесом тумане. До него опять донеслись, мерные, далекие удары колокола.

Иностранные журналисты, аккредитованные при штабе Франко, приехали в Теруэль третьего дня. Группу провели по старинным церквям и дворцам. Город построили в двенадцатом веке, как горную крепость, защищавшую христианский север Испании от мавров. Архитектура здесь напоминала здания в Гранаде и Севилье. Стиль назывался «мудехар». Журналистам объяснили, что это сплетение арабского и готического влияний. На заснеженных площадях, под серым, тусклым небом, расцветал резной камень, светились разноцветные изразцы, поднимались вверх изящные башни городского собора.

Журналисты навестили сиротский приют, при церкви, где жило две сотни ребятишек. Самым маленьким едва исполнился год. Полковник д'Аркур, в своем кабинете, за кофе, заметил:

– Коммунисты отправляют испанских сирот в Советский Союз, делают их солдатами антихриста, – полковник перекрестился, – Сталина. Дети забудут родину, язык. Генерал Франко, отец каждого испанца. Он заботится о том, чтобы сироты обрели семьи… – журналисты, еще в штабе Франко узнали, что в Теруэле есть приют.

Американцы, англичане и французы привезли маленькие подарки, ручки и карандаши, простые игрушки. Корреспондент Chicago Tribune, мистер Марк О'Малли даже поиграл с мальчиками в футбол. Он отдал круглые очки, в черепаховой оправе, приятелю, лондонскому журналисту Киму Филби: «Ничего страшного. Я мяч разгляжу».

Мистер О'Малли, невысокий, легкий, темноволосый, говорил с акцентом Среднего Запада. Молодой человек носил католический крестик. Его предки приехали в Америку из Ирландии. Мистер О» Малли посещал мессу, что расположило к нему офицеров из штаба генерала Франко. Дружил он и с итальянскими военными советниками. Они звали мистера О'Малли в Рим: «Каждый католик должен помолиться в соборе Святого Петра».

Мистер О'Малли обещал приехать.

На севере, журналистам показывали новое вооружение националистов, немецкие истребители «Мессершмитт», танки, тоже из Германии, итальянскую артиллерию. Американец все аккуратно фотографировал, и заносил сведения в блокнот.

Мистер О'Малли, спокойный, рассудительный юноша, пил мало, в отличие от других корреспондентов. Его немного поддразнивали. Как истинный ирландец, он должен был любить виски. Мистер О'Малли разводил руками: «Мне больше нравится испанское вино». Вина он заказывал всего стакан. Танцевал мистер О» Малли отлично, и пользовался успехом у девушек, несмотря на очки. Он отменно водил машину, и бойко говорил на испанском языке. Вышло, что мистер О'Малли стал кем-то вроде связного между штабом Франко и прессой.

Меира Горовица такое положение вещей вполне устраивало.

Мистером О'Малли он стал в Цюрихе. Меир оставил подлинный американский паспорт в сейфе, на скромной вилле, снятой в пригороде. По документам, арендовало дом импортно-экспортное предприятие, зарегистрированное в Коста-Рике. В подвале виллы стояли мощные радиопередатчики. Здесь же, вмонтировали в стену сейф.

Чикаго Меир знал отлично, со времен службы у ныне отбывающего срок, адвоката Бирнбаума. Из Цюриха, мистер О'Малли отправлялся на юг Франции, с новым паспортом и редакционным удостоверением. Ему предстояло аккредитоваться при штабе Франко. Даллес велел Меиру несколько раз сходить на католическую мессу:

– Чтобы ты знал, как себя вести, – усмехнулся босс.

В воскресенье Меир стоял у чаши со святой водой, в белокаменной церкви святого Иосифа, на тенистой, богатой улице Ронтгенштрассе. Прихожане приезжали к мессе на лимузинах. Красивая, высокая женщина, черноволосая, в хорошо скроенном костюме, и большой шляпе, носила на лацкане жакета нацистский значок. Дама простучала каблуками к первому ряду дубовых скамей. Преклонив колени, она перекрестилась на статую Мадонны. За ней шла девочка, подросток. Меир, невольно, полюбовался бронзовыми, как осенние листья, волосами.

На службе, юноша, искоса поглядывал в сторону девочки. Она сидела с прямой спиной, не скрещивая ног, в школьной форме, из темно-зеленого твида, с вышитой на кармане пиджака эмблемой.

– Ей идет зеленый цвет, – подумал Меир, – такая красавица. Это, наверное, мать ее. Дочь невысокая, хрупкая, но стать похожа… – у девочки была стройная шея, упрямый, твердый подбородок и высокий лоб. Меир несколько ночей просыпался, чувствуя запах жасмина. В церкви он сидел сзади женщины и ее дочери, вдыхая сладковатый, тревожный аромат. Писем он в Цюрихе не получал, и провел в городе всего три дня.

– Здесь я неделю… – Меир делил комнату с Филби. Лежа на койке, он закинул руки за голову: «Новости до нас не доходят. Аарон должен быть в Берлине, тетя Ривка, в Париже. Виллем в Париже, в горной школе учится. Элиза говорила».

В комнате было темно, сквозь деревянные ставни едва пробивался слабый, зимний, рассвет. Он повыше натянул грубое, шерстяное, колючее одеяло. Фон Рабе на севере, в расположении франкистов, не появлялся. Меир мрачно подумал, что гаупштурмфюрер может сейчас пить сангрию в Барселоне. Он рассказал Даллесу об украденных рисунках. Босс повел трубкой:

– Пусть таким республиканцы занимаются. Твоя задача, узнать, как можно больше о вооружении националистов. Выполняй задание от нашего военного ведомства. Никаких переходов линии фронта, никакого геройства в интербригадах… – Меир, немного, покраснел. Даллес добавил:

– Встретишь фон Рабе, будь с ним вежлив. Вряд ли он возит с собой Веласкеса, в любом случае… – он пыхнул трубкой:

– С пропажей мисс Пойнц русские совсем распоясались, но тоже… – он зорко посмотрел на Меира, – никаких эскапад, никаких поисков Кепки и Красавца, как ты их называешь… – Меир кивнул.

ПОУМ, анархисты и коммунисты продолжали стычки, но Меир, действительно, приехал сюда не ради русских. Он почесался, одеяло кусалось.

Меир думал о соседе по комнате. Филби закончил Тринити-колледж, в Кембридже, со степенью по экономике. Англичанин писал для лондонских газет, много путешествовал по Европе, жил в Австрии, после убийства нацистами канцлера Дольфуса. Жену Филби встретил в Вене, она была коммунисткой.

– Конечно, – Меир затянулся папиросой, – такое ничего не значит. Но все равно, все равно… – он смотрел в беленый потолок маленькой комнатки:

– Мне что, посылать телеграмму? Лондон, автомеханику Джону Брэдли. Обратите внимание на мистера Гарольда Филби, по кличке Ким, журналиста. У некоего Меира Горовица, по кличке Ягненок, Филби вызывает подозрения. Мне отсюда не связаться ни с кем. Правильно Даллес меня предупреждал, – горько вспомнил Меир, – я всегда буду один. Хорошо, что здесь ребятишки… – он ласково улыбнулся:

– Дожить бы до того времени, когда я с племянниками в футбол поиграю. Отличные у Эстер сыновья, – Меир осторожно встал. Мистеру О'Малли пора было к мессе. В маленькой, насквозь промерзшей ванной, он распахнул окно.

– Бутлеггерскому развороту научился, а бриться на ощупь, пока нет, – Меир переступал босыми ногами по ледяной плитке. Над Теруэлем повис белесый туман, город спал. Меир умылся, стуча зубами, слушая размеренные, гулкие удары колокола. Натянув куртку, замотавшись шарфом, он пошел вниз.

Брезентовый верх форда подняли, но в машину задувал резкий, холодный ветер. Вокруг лежала пустынная равнина. На горизонте, за метелью, виднелись очертания деревенских домов. Дорогу давно разбили танки. Соединения перебрасывали на восток из Барселоны, в ожидании большого сражения. Форд подскакивал на ямах.

Одной рукой держа руль, Тони обернулась. Хемингуэй спал, уткнувшись носом в шарф, надвинув на глаза беретку. Она щелкнула зажигалкой:

– Еще один подпевала Сталина. Говорит, что, в нынешней политической ситуации аресты анархистов и поумовцев необходимы, – Тони вдохнула ароматный дым американской сигареты. Оруэлл вернулся в Англию. Летом писателя ранили, под Уэской. Сейчас в Барселоне шел процесс активистов ПОУМ. Оруэлла судили заочно, обвиняя в приверженности троцкизму.

Штаб партии пока держался, но Тони подозревала, что дни ПОУМ сочтены. По слухам, в Москве готовился очередной большой процесс. Судили Бухарина. Троцкий, в Мексике, горько сказал:

– Сталин не успокоится, пока не расстреляет прежних соратников. Он бы и Ленина казнил, только тот вовремя умер. Ленина и Горского. Хотя… – Троцкий откинулся в кресле, – ему ничто не мешает объявить Ленина, скажем, английским шпионом, а Горского японским. Или американским… – Троцкий, было, хотел что-то добавить, но махнул рукой:

– Дела давние. Горский пятнадцать лет, как погиб… – Троцкий вспоминал, четкий профиль Александра Даниловича, голубые, пристальные глаза, руки, лежавшие на клавишах фортепиано:

– Горский не был русским, – Троцкий рассказывал мистеру Френчу о гражданской войне, – он человек европейского воспитания. Владимир Ильич, наверняка, знал, кто он такой на самом деле. И Плеханов знал, но у них не спросишь. Я уверен, что Сталин понятия не имеет о происхождении Горского. Интересно, где сейчас Анна и Теодор… – дочь Горского и ее муж покинули Советский Союз, после смерти Ленина, с заданием внедриться в ряды новой партии Гитлера:

– Скорее всего, их отозвали в Москву и расстреляли… – Троцкий, внезапно, замолчал. Он смотрел в окно, на яркое, голубое небо Мехико. Фрида, с мольбертом, устроилась у каменной скамьи, смуглое лицо художницы было сосредоточенным. Мерно тикали часы, мистер Френч что-то, быстро писал. Троцкий затянулся сигаретой: «Я тоже обречен».

Девушка начала его успокаивать. Он заметил:

– Просто вопрос времени, мистер Френч. Вы знаете историю. Робеспьер объявлял иностранными шпионами бывших соратников, и казнил их.

В прозрачных, голубых глазах мистера Френча промелькнула усмешка:

– Робеспьер закончил свои дни на эшафоте, мистер Троцкий… – она медленно очиняла карандаш, – вы не думаете, что со Сталиным может случиться то же самое… – Троцкий покачал темноволосой, в седине головой:

– Внутри страны оппозиция задушена. Эмигранты слабы и разобщены. Боюсь, нам предстоит много лет видеть его на олимпе власти. То есть вам, – поправил себя Троцкий: «Я не доживу».

Сквозь шум автомобильного мотора Тони уловила далекое жужжание самолета. Воздушных атак ждать не приходилось, они были в глуши.

Барселону националисты пока не бомбили. Тони мрачно думала, что налеты ничего бы не изменили. В городе и так попадались разрушенные здания, оставшиеся после весенних стычек ПОУМ, анархистов и коммунистов. На углах домов расклеили республиканские плакаты. Солдат в форме пронзал штыком корчащегося на земле червя, с надписью «ПОУМ». Червь распадался на две части, из них появлялась свастика.

Высунув голову наружу, поморщившись от ветра, Тони сплюнула на дорогу. Самолет шел на восток, к Барселоне. Скорее всего, это была одна из машин, работающих на воздушном коридоре в столицу. С побережья перебрасывали войска и оружие.

– И советских военных специалистов, – презрительно подумала Тони, – то есть представителей НКВД. Развели чистки, будто и не уезжали из Москвы, – Хемингуэй дал ей прочесть черновик пьесы, которую он писал в осажденном Мадриде.

– Впереди пятьдесят лет необъявленных войн, и я подписал договор на весь срок… – Тони усмехнулась:

– Цитируешь самого себя… – девушка отдала Хемингуэю стопку бумаг:

– Все не так, Хэм. В пьесе нет ни одного русского, а Мадрид ими кишит. Благородные контрразведчики ловят франкистских шпионов, а другой рукой они расстреливают под Барахасом жен и детей офицеров Франко. О таком ты не упоминаешь… – Хемингуэй коротко ответил:

– Не время. Ты вставила в книгу главу о расстрелах потому, что хотела получить бестселлер. Ты играешь на чувствах читателя… – Тони покачала ногой в армейском ботинке:

– Ты, Хэм, видимо, пишешь не будущие бестселлеры, а так… – Тони щелкнула пальцами, – строчишь для собственного развлечения. Нет… – она задумалась, – книгу о войне еще предстоит создать. Я журналист, а ты… – Тони отпила вина, – ты сможешь такое сделать. Когда здесь все закончится, – девушка вздохнула, – посмотрим, скоро ли… – кроме Хемингуэя, в Барселоне, больше никто не знал о мистере Френче. Тони была уверена, что писатель не раскроет ее псевдоним.

– Никогда такого не случится… – весело говорила себе Тони, – он знает, что такое честь журналиста.

Девушка думала о Джульетте Пойнц. В Нью-Йорке, Тони долго ждала женщину, но мисс Пойнц не вернулась с прогулки. Потом Тони прочла, в New York Times, о загадочной пропаже. Полиция Нью-Йорка не нашла тело, однако в интервью заявили, что мисс Пойнц, скорее всего, была убита, в ходе уголовного преступления. Никаких политических мотивов в исчезновении не нашли.

Троцкий написал Тони из Мехико, прямо обвиняя в похищении Пойнц агентов НКВД.

Тони отгоняла от себя мысли о Петре. Она понимала, что юноша оказался в Нью-Йорке не случайно.

– Я могла бы пойти в полицию… – вдали показались скалы Теруэля, – направить их в пансион Петра. И что? Он, и его… – Тони поискала слово, – коллеги, к тому времени были в Атлантическом океане, на борту советского корабля, с Джульеттой. Бедная Джульетта, ее, наверное, расстреляли… – вернувшись в Барселону, Тони сидела за работой. Девушка оторвалась от пишущей машинки:

– Даже если фон Рабе здесь появится, он не станет избавляться от Петра. Он считает, что получает правдивую информацию от русских. Петру фон Рабе тоже пригодится. Может быть, НКВД собирается внедрить Петра в Германию, под видом перебежчика… – Тони вздохнула: «Они нашли друг друга. Ладно, фон Рабе, видимо, забыл о моих фото…»

Стоял сухой, жаркий октябрь. Тони вышла на маленький балкон, разглядывая шпили Саграда Фамилия. По приезду в Барселону она купила хорошо сделанный испанский, республиканский паспорт, куда вклеили ее фото. Она стала Антонией Эрнандес, девятнадцати лет от роду, уроженкой Мадрида. В кармане у нее лежала бумага с номером безопасного ящика, на барселонском почтамте. Петр попросил ее отправить записку, когда Тони окажется в городе. Она сообщила русскому свой адрес. Оставалось только ждать.

Тони предполагала выйти замуж за Петра, в Москве, провести пару лет в Советском Союзе, и вернуться на запад. Она не видела никаких препятствий. Настоящий, британский паспорт девушки, был в порядке. Стоило Тони переступить порог посольства Его Величества в Москве, как о ней бы немедленно позаботились отец, брат, и остальная семья.

– Меня вывезут оттуда, – Тони свернула к штабу республиканцев, – не сомневаюсь. Не стоит отправлять им письмо из Барселоны. Или стоит? – она еще не решила. Существовала некоторая опасность, что Петра арестуют и расстреляют. В таком случае арестовали бы и ее, но книга, усмехалась девушка, только бы выиграла:

– Ничего страшного, – сказала себе девушка, – Сталин не захочет из-за меня ссориться с премьер-министром Чемберленом. Посижу немного на Лубянке, признаюсь, кто я такая на самом деле. Они не рискнут разрывом отношений с Британией. Пусть обвиняют меня в шпионаже, пусть высылают. Я получу материал для книги… – судьба Петра ее мало интересовала.

У ворот части топтался высокий, мощный офицер, в капитанской форме республиканцев. Голову он прикрыл старой, вязаной, шапкой, руки засунул в карманы. За метелью Тони не могла разглядеть его лица:

– Хэм, просыпайся, – весело позвала девушка, останавливая машину, – добро пожаловать в Теруэль, провинциальную дыру, где решается судьба Испании… – стащив шапку, офицер предупредительно распахнул дверь форда. Тони взглянула в серые глаза:

– Где-то я его встречала. Очень знакомое лицо… – она тоже надела форму, брюки и куртку республиканцев.

Тони подхватила холщовую сумку. Офицер попросил:

– Позвольте мне… – их пальцы, на мгновение, соприкоснулись. Тони поняла:

– У него акцент, в английском языке. Француз, кажется. Господи, что со мной… – она все не отрывала руки. Задувал ветер, дверь машины поскрипывала. Тони вздрогнула:

– Спасибо, что встретили нас, капитан. Это мистер Хемингуэй, а я мистер Френч… – Тони не боялась представляться псевдонимом. На позициях никакой опасности не существовало. Здесь никто не знал ее настоящего имени.

Виллем никогда не видел подобных девушек. Даже в зимней форме, укутанная шарфом, она была стройной. Белокурая, коротко стриженая голова, приходилась почти ему вровень. Он взглянул в прозрачные, светло-голубые глаза:

– Мистер Френч. Девушка такую книгу написала… Какое лицо знакомое. Встречал я ее, что ли? В Барселоне, или еще где-то… – Виллем, наконец, собрал в себе силы пожать руку ей и Хемингуэю:

– Проходите, пожалуйста. Военный совет ждет, я буду переводить… – он спохватился: «Виллем де ла Марк. Простите, что сразу не представился».

Поздно было садиться в машину, и разворачиваться.

От него пахло свежим снегом и порохом. Рука, державшая пальцы Тони, была теплой и сильной, покрытой заживающими царапинами, с каемкой грязи под ногтями. Она едва устояла на ногах: «Спасибо, что позаботились о нас, товарищ де ла Марк…»

Виллему хотелось ответить, что он будет заботиться о ней всегда, если только она пожелает. Мужчина оборвал себя:

– С ума сошел! Она писатель, журналист, а ты кто такой? Она вернется в Барселону… – он вдохнул тонкий запах лаванды. На розовых, красивых губах девушки таяла крохотная снежинка. Хемингуэй откашлялся, Виллем заставил себя сказать:

– Я провожу вас в блиндаж. У нас горячий кофе, обед… – они с Хемингуэем ушли. Кузен нес ее сумку и футляр с пишущей машинкой. В низком небе, над воротами, развевался республиканский флаг. Запирая машину, Тони вспомнила его серые глаза, в темных ресницах. Девушка приложила ладони к горящим щекам:

– Никогда такого не случалось, никогда. Он, кажется, меня не узнал. Надо дожить до завтра и отправиться отсюда, восвояси. Я не могу, – Тони остановилась перед узкой, деревянной лестницей в блиндажи:

– Не могу с ним расстаться… – Тони смотрела на крыши Теруэля, дома, взбирающиеся на скалу, башни собора. Было тихо, даже ветер успокоился. Где-то вдалеке, в городе, звонил колокол.

Тони постояла, думая о его руке, только что державшей ее пальцы. Она поняла, что никуда отсюда не уедет. Улыбнувшись, девушка пошла вниз, где слышался смех, откуда тянуло свежим кофе.

Самолет, который видела Тонинад шоссе в Теруэль, действительно, летел на восток, к Средиземному морю. Транспортный Дуглас DC-3, выкрасили в защитный цвет, без опознавательных знаков. На борту имелось четыре человека команды, и четверо пассажиров. Стартовал с провинциального аэродрома, под Парижем, самолет направился на юго-запад, к Пиренеям. Машина была совсем новой. В документах значилось, что Дуглас проходит предполетные испытания. Руководители полета велели экипажу заправить машину, с учетом того, что посадок, на территории Франции, не будет.

– Незачем рисковать, – коротко сказал плотный, черноволосый человек в кепке, пожевав сигарету, – после выполнения задания вернемся в Барселону.

Дуглас вели опытные летчики, воевавшие в Испании. Над Пиренеями повисли тяжелые, зимние, черные тучи, холодно сверкали молнии. Боковой, сильный ветер, раскачивал самолет. Нырнув в просвет между облаками, снизившись почти до тысячи, метров, дуглас миновал испанскую границу. Самолет немного болтало. Ящик, сколоченный из хороших досок, закрепили растяжками. Оттуда не доносилось ни звука. Эйтингон посмотрел на швейцарский хронометр:

– Через полчаса уйдем на пятьдесят километров в открытое море, и можно его доставать, – Наум Исаакович кивнул на ящик.

Развалившись на скамье, он грел руки о стальную кружку с кофе. В самолете было холодно. Они с товарищем Яшей, руководителем спецгруппы особого назначения при НКВД, не снимали пальто. Яков Серебрянский подчинялся Кукушке. Она не занималась черновой работой, в Цюрихе планировался только общий ход операций. У Серебрянского и Эйтингона имелся список. В Париже, они поставили очередную галочку.

Следующим в списке значился сын Троцкого, Лев Седов. По поручению отца, он готовил во Франции съезд так называемого Четвертого Интернационала, сборища троцкистской швали, как презрительно говорил Эйтингон. Расстрелянная, в начале осени Джульетта Пойнц дала отличные показания. Сведения собирались использовать на будущем процессе Бухарина и для дальнейшей подготовки операции «Утка». Эйтингон и Петр получили за операцию «Невидимка» ордена. Наум Исаакович настоял и на ордене для Паука:

– Ему будет приятно, – заметил Эйтингон начальнику иностранного отдела, Слуцкому, – важно, чтобы Паук знал, родина о нем заботится.

Настоящее имя Паука в Москве было известно всего нескольким работникам. Наградное удостоверение выписывал лично Эйтингон. Сделав фотографию, для Паука, Наум Исаакович положил документ, с орденом Красной Звезды, в пуленепробиваемый ящик, в подвальном хранилище, на Лубянке. Эйтингон, ласково, задвинул его: «Спасибо, сынок».

Серебрянский передал Эйтингону списки:

– Ребята, в Палестине, его очень рекомендуют. Боевик «Иргуна», человек без жалости, судя по сведениям… – больше десятка лет назад, товарищ Яша отлично поработал в Палестине, вербуя эмигрантов из Российской Империи, членов сионистских движений.

– Он и жену к работе привлек, – вспомнил Эйтингон.

Они нуждались в человеке в будущем, как уверенно говорил Наум Исаакович, Израиле. В иностранном отделе не сомневались, что Британия, рано или поздно, уберется подальше из Палестины, в сопровождении взрывов и террора. Эйтингон и Серебрянский помнили дореволюционные погромы, в местечках. Они знали, на что способны евреи, защищающие свою жизнь и свободу.

– Взять, например, Масаду, – рассеянно пробормотал Эйтингон, – впрочем, британцы уйдут без восстания. Они не такие дураки. Тогда пригодится наш юноша, – Наум Исаакович похлопал рукой по бумагам, – хотя он и не коммунист.

– Даже лучше, – возразил Серебрянский, – его покойный отец был коммунистом. К нему появится меньше вопросов. Он правый, боевик, ненавидит арабов. Прекрасный кандидат. Я его отыщу, и поговорю с ним, по душам, – Яша подмигнул Эйтингону, – в синагогу его свожу, как ты Паука… – они убрали бумаги. Эйтингон позвал: «Петр!».

Воронов сидел поодаль, склонившись над шифровальной таблицей. В Париже он получил две записки, из Барселоны. В одной был только ряд цифр. Увидев его, Петр блаженно, счастливо закрыл глаза. Адрес записали с помощью квадрата Полибия. Они с Тонечкой договорились о шифре в Нью-Йорке. Заучив адрес наизусть, Петр сжег бумагу.

Он думал о гладких, загорелых ногах, о мягких губах, о запахе лаванды. Девушка приходила каждую ночь, на безопасную квартиру, в Париже, где Петр жил с Эйтингоном. Тонечка обнимала юношу, шептала что-то смешное, ласковое, Петр слышал ее стон. Он просыпался:

– Потерпи немного, милая моя. Я приеду, заберу тебя, и мы останемся вместе… – Петр не видел препятствий к браку. Тонечка порвала с троцкистами и анархистами. Она понимала гениальность товарища Сталина и хотела строить новое, коммунистическое общество. Петр был уверен, что ему разрешат увезти Тонечку в Москву.

– Попрошу отпуск, – подумал Воронов, – хотя бы на месяц, а лучше на два. Уедем с Тонечкой в санаторий НКВД, ходить на лыжах, кататься на коньках… – он видел жену в квартире на Фрунзенской, в большой кровати. Петр даже закрывал глаза, так ему было хорошо.

Второе послание пришло от гауптштурмфюрера фон Рабе. Он назначал агенту встречу в Барселоне. Петр и Эйтингон обрадовались.

В Париж доставили записку от Стэнли. Агент навещал Теруэль, с миссией журналистов. Стэнли сообщил координаты сиротского приюта, при католической церкви. Он просил проверить некоего Марка О'Малли, корреспондента чикагской газеты. Из Вашингтона, в радиограмме, сообщили, что О'Малли, действительно, работает в «Tribune» и находится в командировке, в Испании.

Эйтингон, недовольно, вздохнул:

– У Стэнли хорошее чутье. Не нравится мне мальчишка, кем бы он ни был… – Наум Исаакович велел:

– При свидании с фон Рабе передашь координаты приюта. Попросишь найти кого-нибудь из поумовцев, в войсках. Они все на содержании у фашистов, – брезгливо добавил разведчик: «Стэнли заведет американца в приют, начнется артиллерийский обстрел. Убьем двух зайцев одним камнем, – весело добавил Эйтингон, – Стэнли нам рисковать не след. Он, как и Паук, работает на будущее».

Они предполагали, что фон Рабе не откажет в помощи. В конце концов, Петр поставлял отличные, хоть и насквозь лживые сведения.

Сняв пальто и пиджак, Воронов бросил одежду на лавку. Самолет разворачивался, под крылом блеснула синяя вода моря. Как и просил Эйтингон, они отошли на полусотню километров от Барселоны. Распогодилось, сверкало солнце, самолет сбросил скорость. Они были на высоте в три тысячи метров.

Засучив рукава белоснежной рубашки, Петр взял долото. Крышку ящика прихватили гвоздями. Затрещало дерево, пахнуло нечистотами, Эйтингон поморщился. Связанный человек скорчился на дне. Петр разрезал веревки. Серебрянский потянул рычаг двери, в самолете стало еще холоднее. В фюзеляж ворвался свежий, соленый ветер.

– Нет! – он истошно кричал, хватаясь за ноги Воронова, стоя на коленях. Лицо заливали слезы, он рыдал:

– Я прошу вас, прошу, не убивайте меня, не надо! Я верен товарищу Сталину, я всегда, всегда… – схватив его за воротник пиджака, Эйтингон подтащил мужчину к открытой двери. Бывший агент НКВД во Франции, белоэмигрант, генерал Скоблин, он же Фермер, выл, цепляясь за обшивку самолета. Оторвав руку от пола, Воронов спокойно, один за другим, сломал пальцы. Послышался резкий хруст, крики Скоблина раздирали уши.

– Давай, – кивнул Эйтингон.

Петр толкнул Скоблина вниз, ящик полетел следом. Они проследили за крохотной, черной точкой, удалявшейся от самолета. Серебрянский закрыл дверь: «Еще кофе, или теперь в Барселоне?»

– Петр сварит, – смешливо сказал Наум Исаакович:

– Пока мы за Фермером следили, он устроился гарсоном, на бульваре Сен-Жермен. У Петра теперь отменный кофе получается… – Эйтингон добавил: «Еще воняет этим мерзавцем».

В крохотном закутке, ожидая, пока закипит вода на электрической плитке, Петр улыбнулся: «Скоро увижу Тонечку». Самолет возвращался на запад, к Барселоне.

Мистер Френч отлично, хоть и с легким акцентом, говорила на испанском языке. Виллем никак не мог вспомнить, где он видел девушку. По имени она не представилась. На военном совете он сидел рядом с журналистами. Услышав, как Виллем сражается с переводом, мистер Френч приблизила губы к его уху:

– Я помогу, товарищ де ла Марк. Вы инженер, артиллерист. Вам надо выступать, а не переводить… – Виллему, отчаянно, хотелось, чтобы она не отнимала губ. Он опять почувствовал запах лаванды:

– У нее кончики пальцев жесткие, как у мадемуазель Аржан. Она шьет, а мистер Френч, на машинке печатает. Надо обязательно взять автографы… – в свете электрических лампочек ее короткие волосы отливали золотом.

Виллем незаметно, смотрел на стройные ноги, в форменных, коричневых брюках. В блиндаже Сарабии было тепло. Сбросив куртку, девушка расстегнула ворот рубашки. Она носила грубый, темный свитер. Шарф мистер Френч кинула на скамью. На белой, нежной шее, где-то сбоку, билась синяя жилка. Виллем велел себе отвести глаза. На военном совете обсуждалась артиллерийская подготовка взятия города. Они решили дождаться возвращения Виллема со снарядами, из Барселоны, и взять высоту Муэла, до основной атаки.

Виллем провел пальцем по карте:

– Муэла находится к западу от города. Если она окажется в наших руках, станет гораздо удобнее обстреливать Теруэль. Мы здесь на равнине, – он, задумчиво, почесал золотисто-рыжие волосы, – в невыгодной позиции. Пушки у нас хорошие, артиллеристы тоже, но снаряды полетят по неудачной траектории… – Тони смотрела на красивый профиль, на длинные ресницы. Она помнила запах пороха и крепкую ладонь. На военных советах говорили на испанском языке, но кузен перешел на французский язык. Тони улыбнулась: «Конечно, ему удобнее». Хемингуэй знал французский, Тони замолчала. Десять лет назад, летом в Банбери, они с кузеном виделись первый раз, если не считать фотографий.

– Он меня не узнал, – поняла Тони, – но узнает, непременно. Я позабочусь. Он похож на тетю Терезу, у нее такие же волосы. А Элиза на отца… – десять лет назад де ла Марки привезли детей в Лондон.

Тони помнила жаркие, казалось, бесконечные каникулы в Банбери.

Ночью гремели грозы, на рассвете траву в парке покрывала роса. Пахло розами и жасмином. «Чайка», скользила по тихой, зеленой воде реки.

Отец навещал замок на выходных, с тетей Юджинией и де ла Марками. Они привозили и дядю Джованни. Остальное время дети проводили одни, под присмотром слуг.

Тони закрыла глаза:

– Виллему пятнадцать исполнилось. Они со Стивеном дружили. «Чайку» тянули, на лошадях. Лаура им помогала, она на год младше… – мальчики ставили палатки в лесу, разжигали костер, брат играл на гитаре. Тони пекла картошку в золе, научившись этому в скаутской группе:

– Маленький Джон с Питером все время проводил, они ровесники… – Тони, неслышно, вздохнула: «Теперь мы по разные стороны фронта. Хорошо, что Виллем здесь. Впрочем, он бы никогда не стал фашистом. Он благородный человек, как его родители… – взрослые приезжали в Банбери на лимузине тети Юджинии. Герцог водил мальчиков на ночную рыбалку, возился с ними в гараже, учил ездить верхом. В Банбери, по старой памяти, остались отличные конюшни. Осенью герцог выбирался с Маленьким Джоном и Тони на охоту.

– Стивен смеялся… – Тони слушала красивый, низкий голос кузена, – смеялся, что у нас давно автомобили, самолеты, подводные лодки, а в Банбери до сих пор держат арабских скакунов. Потомков лошадей, купленных в прошлом веке. Виллем хорошо в седле держится, я помню… – по воскресеньям де ла Марки, и Джованни с Лаурой ездили к мессе, в Ораторию, в Оксфорде. Тони с братом попросили разрешения у отца присоединиться к де ла Маркам. Герцог кивнул:

– Посмотрите город, чаю выпьете. Мы в Кембридже учились, и будем учиться, но там тоже красиво.

Тони слышала убаюкивающую, спокойную латынь мессы, вдыхала запах ладана:

– Виллему важно обвенчаться, – она поняла, что краснеет, – я в Бога не верю, но, конечно, соглашусь. О чем я, – спохватилась Тони, – я хотела поехать в Москву, для книги. Я даже не знаю, нравлюсь ему, или нет… – Виллем замолчал. Серые глаза тоскливо смотрели на Тони, он отвернулся. Сарабия заговорил о диспозиции для пехоты, при атаке на холм:

– Нравлюсь… – Тони разозлилась:

– Наплевать. Книгу я напишу, отправимся с Виллемом в Россию. Получим визы, как туристы. Я стану баронессой де ла Марк, никаких подозрений мы не вызовем. Вернемся в Мон-Сен-Мартен, дети родятся. В первый раз в жизни я такое чувствую… – Тони скрыла вздох:

– Я не хочу от него отказываться. И не буду.

Она решила ничего не говорить Виллему о фотографиях. По мнению Тони, фон Рабе давно о ней забыл. Незачем было упоминать о снимках:

– Петру скажу, что я встретила другого человека… – покуривая папиросу, Тони тихо переводила Хемингуэю, – хватит, надоело. Петр мне больше не нужен. Пусть катится в Россию. Чекист, – презрительно подумала девушка:

– Я помню, учитель русского их так называл. Петр шпион, убийца, и больше ничего. Пошел он к черту… – Тони хотела, чтобы Виллем сам ее узнал. В Мон-Сен-Мартене тоже держали альбомы. Тетя Юджиния, аккуратно, посылала снимки из Лондона семье.

На Ганновер-сквер, в кабинете, стоял китайский комод. Он сохранился со времен королевы Елизаветы и первой миссис де ла Марк, после лондонского пожара и гражданской войны, когда круглоголовые разграбили усадьбу на Темзе.

На лаковых ящичках, четким почерком тети Юджинии, значилось: «Нью-Йорк, Вашингтон, Париж, Амстердам, Мон-Сен-Мартен, Бомбей». Рядом, на особой полке лежали фотографии. Тони любила рассматривать альбомы. Бабушку Марту сняли за рулем автомобиля, в большой, по довоенной моде, шляпе. Она стояла на борту «Титаника», с сыном и невесткой:

– Я фотографировала, – вздыхала тетя Юджиния, – мы с Михаилом приехали их провожать… – Тони, девочкой, гладила немного пожелтевшие снимки.

Она перебирала фото венчания тети Юджинии, и ее родителей, снимки довоенного Санкт-Петербурга, бар-мицв кузенов Горовицей, в Америке, покойного профессора Кардозо, в лаборатории, фотографии сэра Николаса и леди Джоанны на «Вороне», перед отплытием в Антарктиду. Кузена Стивена сфотографировали двухлетним мальчиком, в эскимосской одежде, в иглу, где жила его мать, ожидая возвращения мужа из экспедиции.

Кузина Тесса, в белом халате, с коротко, по-монашески остриженной головой, стояла во дворе особняка на Малабарском холме, в Бомбее. Девушку окружали улыбающиеся дети. Большой, красивый сокол сидел на воротах, на вывеске: «Благотворительный госпиталь святого Фомы». Рядом Тони увидела надпись, незнакомым, восточным шрифтом. Тетя Юджиния пошевелила губами:

– На тибетском языке. Любовь объемлет все существа, малые и большие, далекие и близкие. В общем, – она помолчала, – любовь никогда не перестает, как сказано в Евангелии. У них тоже так говорят… – Тони вспомнила:

– Тессе двадцать четыре, она Лауры ровесница. Она монахиней стала, в Лхасе. Закончила, университет, в Бомбее, врач. Три года назад она фото прислала. И фото ее выпускной церемонии… – Тони подумала:

– Фото нашего венчания тоже в альбом положат. Можно в Барселоне пожениться. Папа и Джон обрадуются. И родители Виллема тоже… – после военного совета их накормили обедом. Тони болтала с офицерами, посматривая на кузена. Виллем краснел, глядя на нее.

Их провели на позиции. К вечеру метель усилилась, в бинокль виднелись только очертания башен Теруэля. Сарабия обещал, что к декабрю на равнине соберется сто тысяч республиканцев, ожидались танки и воздушная поддержка.

Он потрепал Виллема по плечу:

– Гильермо возьмет Муэлу. Может быть, гарнизон выкинет белый флаг, – Сарабия указал в сторону города, – в городе гражданские люди, дети… – Виллему надо было думать о предстоящей атаке, но девушка была рядом, и у него ничего не выходило. На длинных ресницах таяли снежинки, белокурую голову прикрывала вязаная шапка. В окопах офицеры подавали ей руку. Один раз это удалось сделать и Виллему. Ему показалось, что мистер Френч, на мгновение, задержал тонкие пальцы в его ладони.

– Именно, что показалось, – мрачно сказал себе Виллем, – не думай о ней. Завтра утром они вернутся в Барселону. Я сяду за руль, пусть мистер Френч, отдохнет. Она машину сюда вела. Может быть, она устроится на переднем сиденье. Тогда я ее буду видеть… – Виллем не мог представить себе, что в городе ему удастся пригласить девушку в кафе или на танцы. Он успел сбегать в свой блиндаж и взял автограф у Хемингуэя. Виллем долго вертел «Землю крови», но уложил книгу обратно под койку:

– Подумает, что я навязываюсь… – ему казалось, что он где-то видел мистера Френча. Хемингуэя устроили на ночлег в офицерском блиндаже. Девушку поместили в маленький закуток, где обычно останавливались посланцы из штаба фронта, из Барселоны. Вечером они сидели за кофе. На позициях был сухой закон. Виллем, горько подумал:

– В Барселоне вина выпью. Хотелось бы водки, нашей, из Мон-Сен-Мартена. Только где водку взять? Просто, чтобы забыть о ней… – в полку имелась старая, расстроенная гитара.

Виллем ушел приводить в порядок закуток. Ему не хотелось, чтобы гостья замерзла. Он принес печурку, нашел несколько чистых одеял и взял со своей постели подушку.

– Я обойдусь, – решил Виллем, – а ей надо спать с удобствами. Она девушка… – он заставил себя не думать о том, что может оказаться, под ее форменной рубашкой, под старым свитером.

Он вышел на вечерний мороз, под огромное, хмурое небо. В свисте ветра, в снегу, Виллем лично принес в закуток два ведра ледяной воды из речушки, в миле от позиций. Виллем предполагал, что девушка захочет вымыться. Он следил за печуркой. Из большого блиндажа, по соседству, доносилось высокое, красивое сопрано:

– Avanti o popolo, alla riscossa
Bandiera rossa, Bandiera rossa…
Ей подпевали, хором. Гитара замолчала, она провела пальцем по струнам:

– Испанская песня, для вас, товарищи. Старая, народная… – Виллем прислонился к обложенной деревом стене закутка. Вода в ведре закипала.

– Su nombre era Isabel, ella muria por amor…
Она пела о Вороне и его возлюбленной. В библиотеке, в замке его светлости, в Банбери, хранились старые, искусно вычерченные карты. Виллем видел портрет Ворона, в морском сражении, при Картахене, где он погиб.

– Дядя Джон нам пел… – Виллем поменял ведро на новое, – я помню. Странно, где я все-таки ее встречал? Лицо знакомое… – за стенами блиндажей свистела метель. Раскачивалась тусклая лампочка. В части установили генератор. При строительстве линий укрепления, Виллем заметил: «Мы здесь ненадолго, но не стоит при свечах сидеть». Электричество, правда, экономили. В десять вечера блиндажи погружались в темноту. Он услышал звук шагов:

– Надо книгу принести. Когда я еще ее увижу? Она так хорошо пишет… – мужчина пошел в свой блиндаж. Вернувшись, Виллем застал мистера Френча в закутке, на койке, с гитарой в руках.

Виллем помялся на пороге:

– Здесь горячая вода, сеньора, то есть, простите, мистер Френч. Я подумал, что… – тяжело вздохнув, он протянул девушке «Землю крови»:

– Окажите мне честь, пожалуйста. То есть, если вы не хотите… – почти испуганно добавил Виллем: «Вам, наверное, часто таким досаждают».

В закутке было почти жарко. Она сбросила куртку. Розовые губы улыбались. Она не отказала.

Виллем следил за длинными, изящными пальцами. Она писала автоматической ручкой:

– Чернила замерзли… – девушка подняла прозрачные, светло-голубые глаза, – но теперь оттаяли. Спасибо, товарищ, – мистер Френч обвела рукой закуток, – что позаботились обо мне… – Виллем, едва дыша, принял книгу:

– Товарищу де ла Марку, с любовью, от автора… – на месте подписи был смутно знакомый росчерк.

– С любовью… – повторил себе Виллем:

– Такое ничего не значит. Она, наверное, всем это пишет… – он вздрогнул. Зазвенела гитарная струна.

– Я вам спою, – сказала девушка тихо, – на моем родном языке, английском. Вы, может быть, знаете песню… – Тони, едва не добавила: «кузен».

Виллем знал.

Дядя Джон склонял светловолосую голову над гитарой: «And he shall be a true love of mine…». Виллем помнил высокую девочку, костер, картошку в золе, у палаток, на берегу реки Червелл, помнил белого пони и веселый смех:

– Семейная традиция, кузен Виллем. Мы в Банбери, как говорится:

– To see the fine lady upon the white horse… – она пела, глядя прямо на него. Виллем прошептал:

– Но вы, то есть ты умерла. Ты погибла в бомбежке, в Мадриде. Антония, Тони… – он шагнул к девушке. Тони выдохнула:

– Нет, Виллем, я жива. Жива, и буду жить… – отложив гитару, она поднялась, коснувшись его руки.

– Как сердце бьется, – понял Виллем, – это мое. Или ее? Нет, мое. Какая разница, понятно, что это навсегда… – лампочка, помигав, потухла:

– Тони, Тони, неужели я… – у нее были ласковые губы. Виллем понял:

– Я ее сердце слышу. Даже сквозь ветер, сквозь метель… – он приник к белокурым волосам, Тони обняла его:

– Да, мой милый. Сразу, как только я тебя увидела, и навсегда… – у него были крепкие, надежные руки. Тони, успокоено, закрыла глаза: «Навсегда».

Барселона

Гауптштурмфюрер фон Рабе приехал в Барселону с надежным, французским, сделанным в Берлине, на Принц-Альбрехтштрассе, паспортом. По дороге он заглянул в Париж, навестить, как весело думал Макс, большую любовь.

Готовя командировку, фон Рабе с неудовольствием узнал, что мальчишка, в которого он стрелял, в Мадриде, выжил и вернулся в Лувр. Максу требовалось соблюдать осторожность. Он объяснил Шанель, что в городе проездом и торопится. В рестораны он с женщиной не ходил. Все два дня они провели в апартаментах, над ателье.

Макс хотел проверить, как работает техника. Ателье, весной, посетили ремонтники. В комнатах отказала электрическая проводка. Проблемы произошли из-за перерезанного кабеля. Рабочие все быстро восстановили, предъявив удостоверения компании, с фотографиями и печатью. В немецком посольстве Макс, в подвале, следил за разговорами, ведущимися в ателье. Он удовлетворенно улыбнулся: «Отлично. С мадемуазель Коко я рвать не буду. Она еще пригодится». Операцию в Италии планировали на весну. К неудовольствию рейхсфюрера СС, герр Майорана, наотрез, отказался слушать Шелленберга.

На закрытом совещании, Вальтер хмуро заметил:

– Он, видите ли, ученый. Он политикой не интересуется, и не собирается помогать службам безопасности… – Вальтер махнул рукой:

– Упрямец, каких поискать. Вообще производит впечатление сумасшедшего. Имя фрейлейн Кроу, я, разумеется, не упоминал, – добавил Шелленберг.

Немецкие физики считали, что Энрико Ферми, учитель Майораны, в следующем году получит Нобелевскую премию:

– И поминай, как звали, – подытожил Гиммлер, – на церемонию вручения, в Стокгольм, его не пустить нельзя. Он отплывет в Лондон, или в Нью-Йорк. Скорее, в Нью-Йорк, – Гиммлер хотел выругаться, но сдержался, – американцы привечают ученых. Нам нужна фрейлейн, то есть доктор Кроу, и быстрее… – о докторате, вернее, двух, они узнали из переписки Майораны с Кембриджем. Итальянские коллеги перлюстрировали конверты. В письмах речь шла исключительно о физике, половину текста занимали формулы. Сначала, они хотели показать письма математикам, но Гиммлер заметил:

– Вряд ли здесь шифр. Они оба не от мира сего. Если она приезжает в Италию, по его приглашению… – Гиммлер повертел письмо, – нельзя упускать подобную возможность. Весенний визит. Рим необычайно хорош в это время года, – тонкие губы рейхсфюрера усмехнулись. Он протер пенсне:

– Постоянная слежка. Ни в коем случае не упускайте их из вида. Мы не позволим доктору Кроу забрать доктора Майорану в Лондон. Прихватите его тоже, – распорядился рейхсфюрер, – думаю, в Дахау он станет сговорчивей и согласится работать на рейх. С итальянцами мы вопрос решим, – пообещал Гиммлер.

На совещании, Максимилиан вспоминал рисунок, в ящике рабочего стола. Отдав на экспертизу Веласкеса, фон Рабе получил на Музейном Острове подробные рекомендации по хранению графики и картин. Отец нанял архитекторов. Макс хотел устроить на вилле отдельную галерею, для коллекции.

Он представлял себе рыжие волосы фрейлейн Кроу, то есть графини Констанцы фон Рабе. Гауптштурмфюрер пока не говорил с Гиммлером о свидетельстве почетной арийки, для девушки, но не предвидел затруднений с документом. Фрейлейн Констанца должна была согласиться работать на благо рейха.

– Встретится со своим кузеном, – весело думал Макс.

Он давно прекратил подозревать герра Питера Кроу. Слежку за промышленником сняли. Герр Кроу вкладывал деньги в благосостояние рейха. На его заводах предстояло трудиться немцам. Производства он собирался развернуть в следующем году. Герр Петер, часто летал в Лондон, но в деловых визитах ничего подозрительного не было. Он встречался с юристами, навещал банкиров. Герр Петер, по возвращении, за обедом на вилле Рабе, рассказывал, что сделано для перевода фирмы в Германию.

Герр Кроу записался в спортивный клуб, куда ходили братья фон Рабе. Его приглашали на приемы к Геббельсу. Он устраивал вечеринки, в большой, роскошной квартире у Хакских дворов. Макс туда не ходил. Он редко проводил в Берлине больше недели подряд, а Отто жил в своем центре, в Хадамаре. Эмма, с восхищением, рассказывала, что герра Кроу посещают знаменитые актрисы, литераторы, ученые и высшее офицерство, даже рейхсмаршал авиации Геринг.

Эмма преуспевала в музыке, но не хотела поступать в консерваторию. Долгом немецкой девушки, было помогать родине, партии, и фюреру. Для женщин участие в Имперской Службе Труда считалось, пока, необязательным, однако Эмма хотела провести год, работая с детьми. Девочка, безмятежно, улыбалась:

– Каждая женщина Германии должна выйти замуж и рожать солдат для фюрера. Я хочу стать учителем. Такая профессия подходит девушке. В конце концов, именно мать отвечает за воспитание детей в духе приверженности партийным идеалам… – говоря с отцом об Эмме, Максимилиан одобрительно заметил:

– Она большая молодец. Я читал отчеты руководительницы группы. Эмму очень хвалят. Не беспокойся, – Макс поцеловал отца в щеку, – я ей подыщу хорошего жениха. В СС все больше образованных людей… – граф помялся:

– Мы аристократы, милый. Хотелось бы… – он не закончил. Макс развел руками:

– Как получится, папа. Надо выходить замуж и жениться по любви. Ты сам так сделал.

– Да, – отозвался отец, сидя на террасе, дымя сигарой.

Эмма, Генрих, и герр Кроу бросали Аттиле палочку, овчарка весело лаяла. Начало осени в Берлине выдалось теплым, деревья стояли зелеными. Макс отпил кофе:

– У него всегда глаза грустные, когда он на Эмму смотрит. Они с мамой девочку хотели, после нас троих. Мама быстро умерла… – Макс видел свидетельство о смерти графини Фредерики. Эмме тогда исполнился год. Мать скончалась от воспаления легких. Отец, по его словам, был на заводах, в Руре, и не успел вовремя добраться до Берлина.

Отцу Макс о плане, касающемся фрейлейн Кроу, ничего не говорил. Он вообще не любил делиться подобными соображениями. Макс знал за собой склонность к некоторому суеверию. Гауптштурмфюрер успокаивал себя:

– Фюрер с астрологами консультируется. Ничего страшного нет. Астрология, древняя наука, и Отто так говорит, – брат ждал известия от «Анненербе», насчет его участия в экспедиции, но был уверен, что его отберут.

Гауптштурмфюрер сидел за столиком кафе, на узкой улице, неподалеку от бульвара Рамбла. Он пил сангрию и разглядывал девушек. В Барселоне было солнечно, как и в Париже, но прохладно. Макс, все равно, расстегнул замшевую куртку, и размотал кашемировый, лондонский шарф. В Берлине, как он прочел в газете, ударил мороз, в минус пять градусов. Зима ожидалась суровой.

– Отто, в Тибете, узнает, что такое настоящий мороз, – Макс покачал носком начищенного ботинка, – интересно, когда он женится? Мне в следующем году двадцать восемь, время пришло. А ей будет двадцать. Папе она понравится, непременно. У нее есть еврейская кровь… – Макс почесал светловолосый, хорошо подстриженный висок:

– Папа евреев ненавидит, но, говоря по правде, она аристократка. Ее мать из семьи, получившей титул от Вильгельма Завоевателя, – Макс знал, чем занимается дядя фрейлейн Кроу:

– Не будет он ее искать. Она напишет, в Англию, что встретила любимого человека, вышла замуж. Такое даже с гениями случается… – он, издалека, увидел Муху.

Агент шел в хорошем твидовом пальто, без шляпы, солнце играло в каштановых волосах. Муха поставлял отличные сведения о вооружении русских. При последней встрече, в Испании, Макс велел ему обратить внимание на соединения, расквартированные в Сибири и на Дальнем Востоке. Об информации попросили японские коллеги.

Муха опустился напротив Макса. Гауптштурмфюрер, озабоченно, подумал:

– У них чистки. Если его расстреляют, мы потеряем отличный источник информации. А что делать? – он заказал кофе:

– Подобные вещи предугадать нельзя. Попрошу рейхсфюрера дать разрешение приютить Муху в Германии. Но зачем он нам нужен, он славянин… – Макс надеялся, что Муха, будучи неглупым человеком, почувствует опасность. В Германии предполагали, что многие агенты НКВД, получив приказ об отзыве в Москву, решат остаться в Европе:

– С другой стороны, у них опыт работы… – Макс посмотрел на сахарницу:

– Правильно говорит Отто, сахар, это яд. Папа от него отказался, по примеру Отто, и стал себя лучше чувствовать. Фюрер вегетарианец, но на такое я не способен… – Макс всегда хвалил немецкую кухню, но предпочитал здешние, средиземноморские блюда.

Они с Мухой поболтали о погоде, агент передал запечатанный конверт, и достал из кармана еще одну бумагу.

Вернувшись в Барселону, под предлогом того, что надо купить припасов, на рынке, Петр сбегал по адресу Тонечки. Квартира была закрыта, на его стук никто не отозвался. Записку он оставлять не стал:

– Она, наверное, в городе. Отлучилась куда-нибудь. Как я хочу ее увидеть… – Воронову, даже на лестнице, почудился запах лаванды.

Он взял яиц, чоризо, сыра, свежего хлеба, овощей, отличный, сладкий виноград, и несколько бутылок вина. После завершения операции в Теруэле, он с Эйтингоном, по воздушному коридору, возвращался в Мадрид. Серебрянский ехал, как туманно заметил товарищ Яша, на восток.

Весной планировалось убийство «Сынка», Льва Седова. Пока Петр оставался в Испании, но хотел попросить отпуск. В Барселону, почти каждый день прилетали самолеты из Москвы. Путь на родину был легким.

– Степана я на свадьбу не приглашу. Еще напьется, алкоголик. Пусть сидит в Забайкалье. Хотя он капитаном стал. Судя по всему, урок пошел на пользу… – в записке были координаты сиротского приюта в Теруэле, переданные Стэнли, и с десяток имен людей, по слухам, направленных на фронт штабом ПОУМ.

– Нам все равно, кто это будет, – Петр щелкнул зажигалкой: «Нам важно…»

– Я понял, что вам важно, – усмехнулся фон Рабе:

– У них есть агент среди националистов. Испанец, из штаба Франко, или один из журналистов, отирающихся вокруг. Но я не могу переходить линию фронта, я здесь не для такого. Вернусь в Париж, и свяжусь с коллегами, у Франко. Шпиона найдут и расстреляют… – фон Рабе смотрел на шпили Саграда Фамилия: «Ладно, окажу Мухе услугу. Ему надо поддерживать хорошую репутацию в НКВД».

– Нет ничего проще, – фон Рабе аккуратно спрятал бумагу в черный, скромный блокнот на резинке. Он всегда пользовался такими записными книжками, покупая их в Париже, в Латинском Квартале: «Положитесь на меня».

Они пожали друг другу руки, Муха ушел. Фон Рабе допил кофе:

– Теперь поищем леди Антонию Холланд. Очень надеюсь, что она в Испании. Она думает, что я ее потерял, что она сбежала. Она ошибается, – Макс, в Берлине, прочел «Землю крови». Он хорошо помнил стиль леди Антонии.

– Мистер Френч, приятно познакомиться, – шутливо подумал фон Рабе. Рассчитавшись, он пошел на бульвар. Макс надеялся, что в пресс-бюро республиканского правительства, подскажут, где искать леди Антонию.

С маленькой кухоньки упоительно пахло кофе и жареным хлебом, в комнату доносился мелодичный свист:

– Avanti o popolo, alla riscossa
Bandiera rossa, Bandiera rossa…
Лучи яркого, утреннего солнца лежали на старых половицах. Окно немного приоткрыли, в спальне гулял свежий ветерок. Над черепичными крышами города, над бульваром Рамбла, в пяти минутах ходьбы отсюда, мерно звонил колокол. На простом, деревянном столе красовалась расчехленная пишущая машинка. Рядом лежала стопка блокнотов, отпечатанные листы бумаги и несколько пачек папирос. Шкафа в комнате не имелось. На стуле стоял потрепанный, кожаный саквояж, от Asprey. Из сумки виднелось что-то невесомое, шелковое, воздушное. От холщовой наволочки на подушке веяло лавандой.

В кровати до сих пор было тепло. Он чувствовал рядом длинные, стройные ноги, гладкую, горячую спину, слышал ее ласковый шепот:

– Спи, пожалуйста. Проснешься, и будет завтрак, с тостами и хамоном… – на позициях, в окопах, в шахте, в полукилометре под землей, Виллем спал крепко, как ребенок. Ему не мешал свист артиллерийских снарядов, или грохот отбойных молотков. Тем более, ему не мог помешать стук пишущей машинки. Тони вставала рано, на рассвете, и работала. Виллем отсыпался. Сарабия отпустил его на две недели:

– Ты, Гильермо, главное, не забудь вернуться со снарядами. Когда приедешь, возьмем Муэлу и начнем обстрел города.

Виллем, немного, покраснел.

В ее закутке ничего не случилось. Рядом были офицеры, солдаты, по земляному коридору кто-то ходил, за стеной кашляли, шмыгали носом. Они лежали на узкой койке, обнявшись, он целовал длинные, темные ресницы. Тони, держа его руку, тихо шептала. Она рассказала Виллему, что уехала из Мадрида перед бомбежкой, в Америку, брать интервью у Троцкого:

– Я хотела написать папе и Джону… – он гладил белокурую голову, – но мне надо было закончить книгу. Я напишу им, из Барселоны, – торопливо добавила Тони, – вернусь, и сразу напишу.

– Вернемся… – не выдержав, он медленно расстегнул пуговицы на рубашке. Они зажгли свечу, вставленную в стреляную гильзу. Виллем зажмурился, такой белоснежной была ее кожа. Он провел губами по впадинке, в начале шеи, где билась голубая жилка:

– Такого я и хотел, когда тебя увидел, у машины. И всегда буду хотеть. Вернемся, – повторил Виллем, – я поеду на фронт, а ты меня подождешь в Барселоне.

Тони, было, открыла рот, Виллем приложил палец к ее губам:

– Пожалуйста. Ожидается сражение, не надо рисковать. Я обещаю, когда мы возьмем Теруэль, я приеду в Барселону, мы обвенчаемся, и отправимся домой. Тогда и сообщим моим родителям, твоему отцу, брату… – Виллем, озабоченно, спросил:

– Или ты подождать хочешь? Чтобы было платье, цветы. То есть цветы, конечно, я куплю… – поправил он себя. Тони помотала головой:

– Это неважно, милый. Важно, чтобы мы были вместе… – они собирались жить в Мон-Сен-Мартене и навещать Лондон. Виллем кивнул, когда Тони рассказала ему о будущей книге:

– Конечно, я поеду с тобой. Я инженер, хочу познакомиться с русскими шахтами, отправиться на Донбасс. У них метод Стаханова, – мужчина усмехнулся, – заодно на него посмотрим. Тебе будет интересно пожить среди рабочих. Переведешь мне, что происходит на самом деле… – вдохнув запах пороха, Тони прижала его руку к щеке:

– Хорошо, милый… – они оба вспомнили лето, в Банбери. Виллем смеялся:

– Я тебя не узнал потому, что не думал о таком. Я думал, как бы ухитриться посадить тебя на переднее сиденье машины, когда мы обратно в Барселону поедем… – он уместил ее всю в своих руках. Тони, лукаво, спросила: «Зачем?»

– Хотел на тебя смотреть, – просто ответил Виллем, – и буду хотеть, пока я жив. И не только смотреть… – Тони, еще никогда, такого не чувствовала. Его сердце билось совсем рядом. За стенами блиндажа свистел ветер, а здесь, под одеялом, было тепло. Она, блаженно, закрыла глаза:

– Ты сможешь меня за руку держать, иногда. Хэм заснет. Он всегда спит в машине… – пять часов, за рулем форда оказались самыми тяжелыми в жизни Виллема.

Остановившись в приморской деревне, на обед, он подержал Тони за руку и даже, украдкой, поцеловал. Распогодилось, Тони бросила куртку и шарф на сиденье машины. В расстегнутом, коричневом вороте республиканской форменной рубашки, виднелась нежная кожа. Тонкую талию стягивал грубый ремень. Она закинула ногу на ногу, обхватив пальцами стройное колено, ветер с моря шевелил белокурые волосы.

Дорога в Барселону была в хорошем состоянии. Виллем гнал форд. Стрелка колебалась у отметки в восемьдесят миль в час. Хемингуэй поинтересовался: «Куда вы торопитесь, товарищ?».

– За снарядами, – недоуменно ответил Виллем. На розовых губах Тони заиграла легкая, мимолетная улыбка.

Они оставили форд и Хемингуэя в пресс-бюро республиканского правительства, на Рамбле. Виллем забрал холщовую сумку и пишущую машинку. Они успели забежать в лавку, за вином. Потом была узкая лестница, в комнатку под крышей дома, старая, деревянная, дверь, запах лаванды, и шепот:

– Не могу, не могу больше ждать. Прямо сейчас, прямо здесь… – Тони обняла его, пуговицы на рубашке затрещали, рассыпаясь по полу. Подняв ее на руки, Виллем понес в комнату.

Тони, застонав, хотела, что-то сказать. Он целовал ее, всю, от нежных пальцев на ногах, поднимаясь выше, к коленям, где все было жарким, как солнце:

– Не надо, любовь моя… – она положила руки на коротко стриженые волосы, – не надо. Что случилось, то прошло, и у тебя, и у меня. Теперь остались только мы, вдвоем, навсегда… – она кричала, вцепившись зубами в подушку:

– Я люблю тебя, я никуда, никуда тебя не отпущу! Никогда!

За окном стемнело, над Барселоной взошла яркая, зимняя, холодная луна. Потянувшись за одеялом, Виллем укутал ее плечи:

– Я никуда не собираюсь, любимая. До Теруэля и обратно. Ты станешь баронессой де ла Марк, – Тони услышала, как он улыбается, – а я буду простым инженером и мужем знаменитого журналиста… – сумку и пишущую машинку Виллем забрал из передней через два дня. На кухне не осталось еды и вина. Мужчина, смешливо, сказал:

– Мне надо появиться на складах оружия и в штабе армии. Выходные закончились, буду работать.

– И я тоже… – Тони тяжело дышала, лежа головой у него на груди. В первый день они решили ничего такого, как хихикнула девушка, не делать:

– Папа и мама, – весело сказал Виллем, – спят и видят, как они с внуками возятся. Мы их не разочаруем… – мягкая, нежная, она была совсем близко. Виллем услышал ее шепот:

– Обещаю, что нет. Летом… – Тони блаженно закрыла глаза, – в самом разгаре лета… – Виллем рассказывал об Арденнах, о быстрой, горной реке, о соснах и куропатках, об оленях:

– Наша спальня в башне… – он прижимал Тони к себе, – окна на холмы выходит. Тебе понравится в Мон-Сен-Мартене, обещаю. Мы поедем в Лондон… – Виллем прервался:

– Дядя Джон, то есть твой отец, он не будет против нашего брака? Я католик, я в Бельгии живу… – Тони закатила глаза:

– Ты семья. Папа обрадуется, что я вышла замуж по любви. И вообще… – Виллем уложил ее обратно, она успела добавить: «Вообще нашлась…»

Тони никогда еще так хорошо не работалось. Она вставала рано, и устраивалась за пишущей машинкой. Она, сначала, беспокоилась, что Виллем проснется, но мужчина отмахнулся: «Я в забое сплю, бывает. Ничего страшного». Тони ловила себя на том, что улыбается. Он спал, уткнувшись в подушку. Во сне его лицо было таким, как она помнила, лицом пятнадцатилетнего мальчика. Виллем подсаживал ее на белого пони, и хвалил печеную картошку: «Очень вкусно, кузина Тони». Она тихо, осторожно пробиралась на кровать. Обхватив колени руками, Тони смотрела на Виллема, а потом на цыпочках шла на кухню.

Она готовила завтраки с обедами. Вечером они отправлялись в кафе, потанцевать. Он танцевал так же, как, весело думала Тони, делал все остальное, спокойно и уверенно.

Виллем починил расшатанный стол, исправил подтекающий кран в крохотной ванной, и мигающую настольную лампу:

– Ты здесь остаешься, пока я тебя не заберу. Надо, чтобы все было в порядке. Я за тебя волнуюсь, – вздохнул Виллем. Тони, изумленно, ответила: «Барселону не обстреливают. А ты на фронт едешь…»

– Я привык, – они лежали, обнявшись, в комнату светила луна.

Вспыхивал и гас огонек его сигареты:

– Я в шестнадцать лет в забой спустился, подручным. Это работа, любовь моя. Добывать уголь, бороться с фашизмом. Мужская работа… – Тони почувствовала прикосновение большой, в царапинах ладони:

– Я тебя люблю, и поэтому всегда думаю, что с тобой. Думаю, что ты сейчас делаешь… – он поцеловал белокурый висок, – жду, когда приду домой и увижу тебя… – поворочавшись, Тони задремала. Виллем гладил ее теплые плечи. Он заснул, спокойно, как десять лет назад, в Банбери, в палатке на берегу реки.

Свист прекратился, сильнее запахло кофе. Тони устроилась на кровати, с чашкой и тарелкой. Снаряды и вооружение лежали в кузовах колонны грузовиков, отправляющейся, сегодня вечером, в Теруэль. На столе, в пустой бутылке из-под вина, стоял букет роз. Виллем каждый день приносил Тони цветы. Открыв глаза, забрав чашку, он отхлебнул кофе:

– Пожалуйста, не расстраивайся. Возьмем Теруэль, я вернусь, и обвенчаемся… – Тони закусила губу. Она была в одном белье. Кремовый шелк светился под солнечными лучами:

– Она сама, как солнце… – Виллем поставил посуду на пол:

– Иди ко мне. Иди, пожалуйста… – целуя Тони, он подумал, что надо сразу, по приезду в Барселону, купить кольцо и договориться со священником. Она шептала что-то ласковое, смешное, прижимая его к себе. Девушка всхлипнула:

– Виллем, а если что-то случится… – Тони забыла и о фон Рабе и Петре. Она боялась, что русский появится на квартире, однако он не приходил.

– Хорошо, – сказала себе Тони:

– Он порога моей комнаты не переступит. Я ему на дверь укажу. Мы с Виллемом уедем отсюда, и я забуду обо всем… – длинные, темные ресницы дрожали, Виллем прикоснулся к ним губами: «Ничего не случится, любовь моя». Они ели, передавая друг другу тарелку. Тони рассмеялась:

– Рыжий. Помнишь, как в Банбери мы тебя с Констанцей дразнили? Она сама рыжая… – Тони ласково, подумала:

– У папы внуки появится. У Джона племянник, или племянница. Через год можно поехать с Виллемом в Россию. Война не начнется, Гитлер не посмеет ничего сделать в Европе. И на Советский Союз он не будет нападать… – Виллем считал, что националисты и республиканцы скоро договорятся, и выгонят из Испании иностранных советников:

– Здесь не полигон, – хмуро заметил мужчина, – здесь люди гибнут. Фашисты шепчут в ухо националистам, коммунисты республиканцам, а страдает Испания.

Виллем не был коммунистом, но усмехался:

– В Мон-Сен-Мартене, все по заветам Маркса происходит. Рабочий день восемь часов, три недели отпуска, и пожизненная пенсия после тридцати лет труда на компанию… – он подмигнул Тони:

– В сорок шесть выйду в отставку, буду тебе надоедать… – она томно потянулась: «Я только обрадуюсь, товарищ барон».

Виллем ушел проверять готовность колонны к выезду. Девушка покуривала на балконе, рассматривая пустынную улицу. Кафе на углу открывалось. Сладко зевнув, Тони стала снимать с веревок выстиранную республиканскую форму и белье. На каменной стене дома заиграл солнечный зайчик. Подхватив одежду, девушка захлопнула дверь в комнату.

Гаупштурмфюрер фон Рабе опустил маленький, мощный бинокль. Макс отпил хорошо заваренного кофе. Адрес леди Холланд, он узнал, потолкавшись со старым удостоверением «L’Humanite» в пресс-бюро республиканского правительства. Макс не хотел торопиться.

Девушка уехала в Теруэль. Макс, каждый день проверял, не появилась ли леди Антония в квартире. В списке, полученном от Мухи, фон Рабе, заметил знакомую фамилию. Он присвистнул:

– Соученик. Мы не виделись, с Гейдельберга. Надо Далилу к нему подвести… – увидев барона де ла Марка на балконе квартиры Далилы, Макс не поверил своим глазам.

Гауптштурмфюрер поздравил себя с большой удачей. Они ходили в кафе, соученик каждый день возвращался в квартиру с цветами, Обосновавшись на углу, фон Рабе видел, как они задергивают шторы.

Макса, в общем, не интересовали развлечения Далилы. Муха был на крючке, и никуда бы не сорвался. Далила брала интервью у Троцкого. Одного этого было бы достаточно, чтобы русские, немедленно, расстреляли Муху. Макс знал, что агент никуда не денется.

– И она не денется… – Макс, лениво, курил папиросу. Он, сначала, думал подбросить координаты Далиле, подсунув конверт под ее дверь, но потом решил:

– Нет. Я Виллема помню. Он далеко не дурак, и на подобное не клюнет. Придется лично поговорить с Далилой. Прерву семейную идиллию… – подождав, пока девушка снимет белье, Макс поднялся:

– В хозяйку решила поиграть. Влюбилась, что ли? Впрочем, какая разница… – гауптштурмфюрер не знал, когда вернется соученик:

– Рисковать не буду, незачем ее сейчас в постель укладывать. Пообещаю, если она выполнит задание, при следующей встрече отдать негативы… – Макс пошел к подъезду.

Тони складывала белье, в походный мешок Виллема. Сбегав на рынок, она купила хорошего хамона и козьего сыра. Алкоголь на фронте запрещали. Вместо вина Тони сунула в мешок несколько апельсинов, шоколад, и пакетик молотого кофе.

Виллем не сказал родителям, куда поехал.

– Папе семьдесят, – мужчина помолчал, – у мамы слабое сердце. Я не хотел их волновать. Мишель мои письма из Парижа посылает. Я в горной школе курсы слушаю… – они сидели, обнявшись, в постели, куря одну сигарету на двоих. Тони положила голову на крепкое плечо:

– Можно сказать, что ты приехал в Барселону, посмотреть город. Здесь безопасно, тыл, мы встретились… – Виллем провел губами по стройной шее, по дорожке позвоночника, вдохнул слабый, прохладный аромат лаванды:

– Господи, как я ее люблю. Она могла не приехать в Теруэль, мы бы ни увиделись. Господи, спасибо тебе… – засыпая, Виллем, касался своего крестика:

– Как мне еще Тебя благодарить? Я ждал любви, и, наконец, дождался… – Тони мирно сопела у него под боком. Он придвигал ее ближе:

– Теперь все будет хорошо. Обвенчаемся, вернемся домой, у нас дети появятся. Элиза выйдет замуж, папа и мама увидят внуков.

Перебрав белье, Тони решила кое-что заштопать. В дверь постучали, когда она перекусывала нитку. Револьвер лежал в саквояже. Тони призналась Виллему, что у нее есть оружие. Мужчина вздохнул:

– Я не сомневался. Но, пожалуйста, – он взял лицо Тони в руки, – когда мы отсюда уедем, мы от пистолетов избавимся. В мирной жизни оружие ни к чему… – Тони согласилась. Она скосила глаза на саквояж:

– Для Виллема рано. Наверное, Хэм, или кто-то из пресс-службы. На фронтах затишье, ждут декабрьского наступления… – аккуратно убрав иголку, Тони пошла к двери. После весенних стычек между коммунистами и поумовцами, в Барселоне было безопасно:

– Вряд ли коммунисты… – Тони сняла цепочку, – зачем я им нужна? А если Петр пришел? – Тони разозлилась:

– Как пришел, так и уйдет. Я люблю другого человека, и собираюсь, стать его женой… – распахнув дверь, она отшатнулась. Макс успел сунуть ногу в открывшийся проем и навести на нее пистолет: «Тихо, сеньор Френч, тихо…»

– Я закричу, – Тони раздула ноздри:

– Позову республиканскую милицию, вас арестуют и расстреляют… – перехватив пистолет левой рукой, фон Рабе хлестнул ее по щеке:

– Тихо! Вы за последнюю неделю чуть голос не сорвали, милочка. Весь квартал знает, что вы каждую ночь развлекались с неким республиканским офицером. И днем тоже, бывало… – подмигнув ей, Макс шагнул в квартиру.

– Вьете гнездо, – одобрительно сказал фон Рабе, оглядываясь:

– Собираетесь стать хорошей супругой. Но вряд ли барон де ла Марк обрадуется фотографиям своей жены, напечатанным в газетах… – Тони вспомнила:

– Виллем говорил, что они с фон Рабе учились, в Гейдельберге. Фон Рабе и тогда фашистом был. Как Питер, в Кембридже… – не спрашивая разрешения, немец развалился на стуле, щелкнув зажигалкой. Тони, выпрямившись, развернула плечи. Гауптштурмфюрер опять подумал: «Будто на расстрел пришла». Макс поднял бровь:

– Вы плохо обо мне думаете, леди Антония. Я здесь для того, чтобы оказать республиканским силам услугу. Подобное тоже случается… – Тони застегнула пуговицу на воротнике рубашки. Она была в форменной, темно-коричневой юбке. На гладких, стройных ногах играло солнце. Девушка переступила босыми ногами по полу: «Что за услугу?»

От не застеленной кровати пахло лавандой и мускусом. В комнате было тепло, на полу стояла тарелка и две старые, фаянсовые чашки:

– В постели завтракали, – понял Макс:

– Я не предполагал, что Виллем обладает такими талантами. Приручил леди Антонию. Впрочем, ненадолго, я уверен… – Макс представил завтрак, с Констанцей, в большой спальне, на вилле:

– Она согласится стать моей женой, – хмыкнул мужчина, – у нее нет другого выбора. Она не захочет всю жизнь просидеть в Дахау. Если у фюрера появится новое оружие, о котором говорят физики, меня, ждет головокружительная карьера. В конце концов, моя жена будет его создавать… – Максимилиан вспомнил женщину, на рисунке:

– Они очень похожи. Фрейлейн Кроу, Констанца, тоже хрупкая. Леди Антония будто гренадер, Виллему под стать. Фигура у нее отменная… – Макс заставил себя не думать о маленькой, виднеющейся под форменной рубашкой, груди: «Потом, когда она выполнит задание».

– Видите ли, – он стряхнул пепел на пол, – у коммунистов есть разные фракции, ПОУМ, например. Месье де ла Марк по его направлению на фронт поехал, – Макс, задумчиво склонил светловолосую голову:

– У националистов тоже не все гладко. Например, в обороне Теруэля, в тамошнем штабе. Нам надо кое от кого избавиться… – в прозрачных глазах леди Антонии промелькнуло презрение: «Чужими руками жар загребаете».

– Все так делают, – удивился Макс, – и фашисты, и коммунисты. В общем… – поднявшись, он протянул Тони конверт:

– Координаты штаба полковника Рей д» Аркура, в Теруэле. Я думаю… – фон Рабе рассмеялся, – что жених, поблагодарит вас за подарок. Скажете, что достали координаты по вашим каналам. Вы журналист, у вас хорошие связи… – Макс потрепал ее по щеке:

– Я сделаю вам сюрприз, к свадьбе. Получите негативы, и мы расстанемся друзьями… – Тони, гневно, отбросила его руку: «Надеюсь, я после этого вас больше никогда не увижу, проклятый фашист!».

Макс пожал плечами:

– Мне кажется, задания, которые вы для меня выполняли, были не обременительными. Скорее наоборот… – он задержался на пороге:

– Очень хорошая книга у вас вышла, сеньор Френч. Станет классикой, – он легко сбежал вниз по лестнице.

Макс, разумеется, не собирался отдавать будущей баронессе де ла Марк негативы. Далила пригодилась бы и замужней женщиной:

– Конечно, – размышлял Макс, идя к Рамбле, – теперь ее не свести с герром Петером. Но и не нужно, он вне подозрений. Зато можно свести с кем-нибудь другим. Ей девятнадцать лет, у нее ноги от ушей и высокая грудь. Кольцо на пальце ничему не помешает. Мой соученик… – Макс усмехнулся, – наверняка, так в нее влюблен, что ничего не заметит. Даже если и заметит, это не моя забота, – Макс остановился в скромном пансионе неподалеку от Саграда Фамилия. Ему оставалось подождать, пока из Теруэля не придут, как думал фон Рабе, хорошие новости для НКВД.

– ПОУМ возненавидят, – в открытом кабачке, он заказал стакан вина с тапас:

– Офицер, направленный на фронт ПОУМ, расстрелял сиротский приют, прямой наводкой. Стоит людям узнать новости, как его на куски разорвут… – Макс, быстро, просмотрел газеты.

Итальянцы присоединились к антикоминтерновскому пакту. Сотрудничество с коллегами из Рима шло отлично. Операция «Гензель и Гретель» планировалась на март, когда доктор Кроу приезжала в Рим. Кодовое имя дал рейхсфюрер. Гиммлер любил немецкий фольклор. Существовала опасность, что Гретель появится в Италии не одна, а в сопровождении людей из ведомства ее дяди, однако они предусмотрели такую возможность. Эскорт Гретель собирались, как изящно выразился Шелленберг, нейтрализовать:

– Вряд ли ей придадут батальон охраны, – хохотнул Вальтер, – англичане тоже не дураки. Два, три человека. Мы справимся.

Вытирая пальцы салфеткой, фон Рабе, в который раз, пожалел, что в Берлине не завели испанских забегаловок.

Креветок и осьминога жарили отменно, перец фаршировали козьим сыром, а чоризо было выше всех похвал. Выходя из кабачка, он заметил знакомые, золотисто-рыжие волосы, мощные плечи в республиканской форме. Капитан де ла Марк покупал цветы.

– Все пройдет легко, – сказал себе Макс. Гуляющей походкой фон Рабе направился к морю. Он никогда не упускал случая подышать здоровым воздухом.

Все, действительно, прошло легко.

Тони, на скорую руку, приготовила тортилью, и открыла бутылку вина. Виллем забежал домой за вещевым мешком. Колонна отправлялась через два часа. Они сидели за столом в комнате, поставив на пол пишущую машинку. Тони, незаметно, вертела в кармане юбки конверт, полученный от гауптштурмфюрера фон Рабе:

– Может быть, признаться Виллему… – отчаянно, думала она, глядя в серые, глаза, болтая о снарядах и французских винтовках, – рассказать о фотографиях. Но я не могу, не могу. Он меня бросит, сразу. Не могу, – твердо повторила Тони:

– Какая разница, зачем фон Рабе стрелять по штабу националистов? Республиканцам координаты тоже нужны. Он отдаст мне негативы, я их сожгу, и все закончится, – Тони, небрежно, сказала Виллему, о слухах, в пресс-бюро:

– Я даже переписала, координаты, – она вытащила конверт, – кто-то, видимо, бывал в Теруэле, и выяснил, где у них штаб. Вы проверьте, – озабоченно сказала Тони. Виллем кивнул:

– Постараемся. Спасибо тебе… – он потянул Тони к себе на колени:

– Еще минут сорок, любовь моя. Пожалуйста, пожалуйста, не езди без меня никуда. Береги себя… – Тони приникла к нему, лихорадочно поднимая юбку, ощущая его тепло. Она кричала, раскинувшись на кровати, закусив руку, старое дерево скрипело. Виллем уронил ей голову на плечо: «Я совсем, совсем не могу жить без тебя…». Тони проводила его, накинув на обнаженные плечи рубашку. На пороге они никак не могли оторваться друг от друга. Девушка выбежала на балкон, Виллем помахал ей: «Скоро вернусь!»

Он уходил, вскинув на плечо вещевой мешок. На углу Виллем остановился. Вечернее солнце играло в белокурых волосах Тони. Подняв руку, она перекрестила Виллема, сама не зная, зачем. По соседству забил колокол, вспорхнули с крыши голуби. Виллем оборачивался, пока балкон не пропал из виду. Улыбаясь, он сказал себе: «Все будет хорошо».

Теруэль

За две недели, проведенные журналистами в Теруэле, мистер О'Малли привык играть с мальчишками из сиротского приюта в футбол. Меир не расспрашивал малышей, как они сюда попали. Священники сказали, что многие здесь, дети беженцев с республиканской территории. Их отцы воевали на стороне националистов. Семьи офицеров Франко коммунисты расстреливали. Настоятель городского собора вздохнул:

– Они везде такое творят, по наущению русских. В Испании сильны родственные связи. Детей спасают, вывозят в провинции, занятые войсками законного правительства, – Меир, как и вся столица, знал о расстрелах в Барахасе. В бригаде Тельмана, с кузеном Джоном, Меир, осторожно, завел разговор о военных советниках из СССР. Прозрачные глаза кузена помрачнели:

– Мы ничего не можем сделать. Я здесь вообще под чужими документами. Правительство Его Величества не собирается вмешиваться во внутренние дела Испании… – Меир сидел на краю маленького футбольного поля, заросшего сухой травой. Журналисты завтракали, дети тоже ели. Он слышал из раскрытых окон подвальной столовой веселые голоса. Кто-то крикнул:

– Святой отец, сеньор Марк учит нас американской игре, бейсболу!

Меир повертел биту. В приюте были столярная и швейная мастерские, детей обучали ремеслам. Он выточил биты, вспомнив уроки труда. Меир с Аароном заканчивали, школу при Иешива-университете, в Нижнем Ист-Сайде. Эстер ходила в академию Спенса, для девочек, рядом с их домом, у Центрального Парка. Меир посмотрел на туманное, низкое небо. Погода не улучшалась. Он подышал на руки:

– В Цюрихе, наверное, тоже холодно. Вернусь домой, сделаю доклад, побуду с папой. Он к той поре из Амстердама приедет, – несмотря, на очки, Меир хорошо играл в бейсбол. Он был невысоким, легким, и быстро бегал.

Летом он ходил с Иреной на матчи «Янкиз». Девушка надевала легкое, шелковое платье, едва прикрывающее круглые колени. Тонкая ткань обтягивала большую грудь. На бейсбольном стадионе в Бронксе стояли ларьки с кошерными хот-догами и воздушной кукурузой. Они пили кока-колу, смеялись, Ирена держала его за руку, размахивая маленьким флажком «Янкиз».

По выходным Меир арендовал машину. После матчей они ездили на Лонг-Айленд, в кошерный пансион. Опасаясь наткнуться на отца и миссис Фогель, Меир, осторожно, выведывал у доктора Горовица его планы.

Жаркой, августовской ночью, над пустынным пляжем мерцали звезды, шумел океан. Ирена плохо плавала, и боялась, когда Меир пропадал из виду. Он отлично держался на воде, но проводил все время рядом с девушкой. У нее были соленые, ласковые, пухлые губы, влажные, тяжелые волосы, падали на спину. Терраса маленькой комнатки выходила на берег. В свете луны ее глаза блестели. Ирена обнимала его: «Я люблю тебя, люблю…»

Меир потушил окурок в аккуратной, жестяной урне. Он краснел, думая об Ирене, не только потому, что вспоминал, как прижимал девушку к себе, засыпая, погрузившись в ее тепло.

– Она меня любит, – Меир засунул руки в карманы куртки, а я… Но я честно сказал, что не надо торопиться. Мы молоды. У меня работа, ее ждет карьера певицы, она очень талантливая. Неизвестно, что случится… – Меир, невольно, прислушался.

На равнине, как и на высоте Муэла, стояла тишина. Холм республиканцы взяли два дня назад, с довольно большими потерями, с обеих сторон.

Командир гарнизона, недовольно, сказал:

– Понятно, зачем им понадобилась Муэла. У них, наверняка, есть пушки. Поднимут туда артиллерию, для обстрела города. Мы все равно не выкинем белый флаг, – лицо полковника закаменело: «Мы ожидаем подкрепления».

Меир, было, открыл рот. Он хотел предложить эвакуировать из Теруэля гражданских лиц, но осекся:

– Куда? Мы, то есть они, с трех сторон республиканцами окружены. Из города одна дорога ведет, и ее ничего не стоит перерезать. Тогда мы, то есть они, вообще в осаде окажутся… – в Теруэле слышали шум боя на Муэле и разрывы снарядов. Журналистов, на позиции не пустили. Меир и Филби, утром, после перестрелки, забрались на колокольню кафедрального собора. Отсюда отлично просматривались позиции республиканцев на равнине. Филби вынул мощный бинокль: «Посмотри. Не зря они за кусок скалы кровь проливали».

Над Муэлой развевался трехцветный, республиканский флаг, сеял мелкий снег. Утро оказалось зябким. Меир посчитал пушки, их оказалось восемь. Артиллерийская обслуга носила снаряды по узкой тропинке, взбирающейся на холм. Машина бы там не проехала. Меир понял:

– Орудия они на руках тащили. От Муэлы две мили до города, по прямой траектории. Батарея от Теруэля и камня на камне не оставит.

В бинокль виднелись знаки различия высокого офицера, судя по всему, командовавшего пушками. Капитан стоял спиной, голову его покрывала серая, вязаная шапка. Меиру почудилось что-то знакомое в развороте мощных плеч. Он услышал голос Филби:

– Если они начнут стрелять до того, как сюда подтянутся силы националистов, я Теруэлю не позавидую.

Филби забрал у него бинокль: «Хотя вряд ли. Они подождут основного штурма города. И мы не знаем, сколько у них снарядов».

Темные волосы Меира шевелил прохладный ветерок. Мороз немного ослаб, ночью шел снег. Каждое утро, просыпаясь, они видели белое сияние, заливающее город. На воскресной мессе священник выбрал отрывок из Откровения. Меир вспомнил:

– И даны были каждому из них одежды белые. И сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудники их и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число… – он вздохнул:

– Правильно он говорил. Мы не знаем, сколько людей погибнет. Зачем нужна война… – Меир разозлился:

– Затем, чтобы на земле не осталось фашизма. Я здесь для того, чтобы было как можно меньше жертв. И не только я. Аарон, Маленький Джон, его отец. Все мы… – он усмехнулся:

– Наверное, мы с Иреной поженимся. Когда война закончится. Не эта война… – Меир посмотрел в тихое небо, – а та, что впереди. Она меня любит, всегда будет любить. А я… – он поднял с поля биты, – я буду вспоминать то стихотворение, Лорки, хотя бы иногда. Его я не спас, а всех остальных… – Меир помахал мальчишкам, – всех остальных постараюсь… – дети бежали на поле.

Выглянув из окна комнаты, Филби увидел, что мистер О’Малли разводит мальчишек по командам. Девочки рассаживались на деревянные скамьи, поставленные вдоль поля. Он смотрел на простые пальтишки детей, на черноволосые, светлые, рыжие головы. Няни-монахини вывели погулять малышей. Они копошились в деревянной песочнице.

Ветер прекратился, стало тихо.

Филби знал, для чего республиканцы взяли Муэлу.

– Мне нельзя рисковать, – сказал он себе, – я не доверяю мальчишке. Впрочем, какой он мальчишка. Двадцать два, а глаза взрослые. Не нравится мне его взгляд. Американцы сотрудничают с нашей разведкой. У меня впереди карьера, меня примут в секретную службу… – Филби немного побаивался соученика по Кембриджу, графа Хантингтона. Закончив, университет с дипломом по экономике, Филби иногда сталкивался с Джоном на математических семинарах. Юноша был младше его на три года. Отец соученика, герцог Экзетер, близкий друг Черчилля, по слухам, занимался обеспечением безопасности страны.

Филби подозревал, что в Кембридже Джон не только учится, но и отвечает за охрану лаборатории Резерфорда. Великий физик находился в добром здравии, ему шел только седьмой десяток. Кроме Резерфорда, в лаборатории работала леди Констанца Кроу. От знакомых ученых, Филби слышал, что ее считают самым талантливым молодым физиком Европы:

– Силард может в Америку отправиться… – Филби натянул куртку, – а леди Констанца туда не поедет. Мне надо быть в Британии, надо проникнуть в секретную службу. Джон меня порекомендует, мы соученики. Но я не должен вызывать подозрений… – Филби знал, что республиканцы не будут медлить. Ему сейчас надо было оказаться как можно дальше от приюта.

– Поэтому я и попросил меня обезопасить… – твердо сказал он себе. Мистер О’Малли учил мальчиков правильно держать биту. Он услышал смешливый голос американца: «Я вам докажу, что очки не мешают играть в бейсбол!». Дети в песочнице возились с деревянными ведерками. Малыш, закутанный до носа в шарф, отнимал у кого-то старый, жестяной грузовик. Дети заревели, монахиня подхватила ребенка на руки. С запада донесся свист. Прикрыв голову руками, Филби нырнул в узкий проулок.

Меир ловко отбил тряпичный мяч, брошенный мальчишкой лет десяти, худеньким, тоже в очках: «Будем еще тренироваться!». Сверху раздался вой снаряда. Меир хорошо помнил звук, с окопов батальона Тельмана.

– Что они делают… – Меир упал на землю, закрывая своим телом детей рядом. Вокруг все грохотало, острое, быстрое, обжигающее ударило его в спину. Он вспомнил ласковое объятье отца, в Амстердаме:

– Папу жалко… – успел подумать Меир, – Аарона, Эстер… – темная кровь лилась по брезенту куртки. Снаряды взрывали поле, от каменных стен приюта отскакивали осколки.

– Двор колодцем… – боль, казалось, заполнила все тело, – никуда не спрятаться… – Меир заставил себя крикнуть рыдающим детям: «Не двигайтесь!». Он потерял сознание.

По возвращении Виллема из Барселоны, на военном совете, они обсудили полученные координаты штаба националистов в Теруэле. Виллем сверился с картой города:

– В центре, рядом с кафедральным собором… – он замялся:

– Может быть, я схожу на разведку, узнаю более точно… – Сарабия повертел бумагу с цифрами: «Куда точнее, Гильермо? Ты отлично стреляешь. Попадешь прямо в кабинет полковника Рейд» Аркура, – офицеры расхохотались.

– К тому же, – добавил капитан Ибаррола, – ты меня прости, Гильермо, но с твоим испанским языком нечего и пытаться сойти за испанца. Националисты расстреливают на месте всех республиканцев, оказавшихся за линией фронта. Никто не был в Теруэле, никто не знает города… – тусклая лампочка над столом раскачивалась. Виллем посмотрел на карты высоты Муэла:

– Они правы. Я должен вернуться. Тони меня ждет. Мы обвенчаемся, у нас будут дети… – Виллем напомнил себе, что получил координаты именно от Тони:

– Неужели ты ей не доверяешь? Она коммунист, в конце концов. Сторонница Троцкого, но коммунист… – он не сказал начальству, откуда взял координаты. Виллем только упомянул, что цифры передал надежный источник. Сарабия хлопнул ладонью по бумагам:

– Обсуждать нечего. Листер, Вальтер, Хуан… – он обвел взглядом командиров и подытожил: «Возражений нет. Давайте подумаем, как взобраться на Муэлу, потому, что с равнины обстреливать Теруэль бессмысленно».

Виллем хотел участвовать в штурме высоты. Полковник запретил ему:

– Если тебя убьют, то я останусь единственным артиллеристом. Мне надо не только пушками командовать, но и пехотой… – во время боя, в траншее, Виллем осматривал орудия, прикидывая, как их поднять на высоту.

На холм вела одна, узкая тропинка. Он рассчитал, сколько людей понадобится, чтобы тянуть пушки. Вылезая наверх, в звездной, морозной ночи, Виллем услышал, что выстрелы на Муэле утихли. В окопе он наткнулся Ибарролу. Офицер тяжело дышал. Левую руку баску наскоро перевязали, куртку испачкала кровь:

– Три десятка убитых с нашей стороны, – он прислонился к земляному откосу, устало куря папиросу, – франкистов мы сбросили с высоты… – товарищ потрепал Виллема по плечу: «Теперь их штабу не поздоровится, Гильермо. Занимайся пушками».

Виллем так и делал, всю ночь и следующий день.

Он таскал орудия и переносил снаряды:

– Возьмем Теруэль, и я увижу Тони. Одним ударом обезглавим их командование. Гарнизон сдастся, выкинет белый флаг, перейдет на нашу сторону… – на Муэле они заняли брошенный франкистами наблюдательный пункт. Виллему удалось поспать несколько часов, завернувшись в куртку. Свистел зимний ветер, он видел во сне Тони. «Чайка» шла по зеленой, спокойной воде реки, ее белокурые волосы падали на плечи, смеялся ребенок. Виллем вздрогнул. Низко, глухо, звонил колокол. Мужчина успокоил себя: «Утро, месса начинается».

Перед началом обстрела он еще раз сверился с координатами. Сарабия остался на равнине, с пехотой. Ибарроле генерал велел отправляться в полевой госпиталь. Пуля попала баску в локоть, Сарабия недовольно сказал: «Я видел подобные раны, капитан. С ними шутить не стоит, можно без руки остаться». На высоте, с Виллемом, были Сверчевский и Листер. Поляк посмотрел на часы: «Давайте, товарищ де ла Марк. У них, наверняка, военные советы тоже по утрам».

Черепичные крыши Теруэля были, как на ладони. Над башнями и шпилями церквей кружились птицы. Ветер утих. Виллем, на мгновение, отступил от орудия:

– В городе гражданские люди, может быть, не стоит… Но координаты верные. Мы спасем Теруэль от атаки, от многодневных боев, от разрушения. Хирургический удар, – вспомнил Виллем слова Сарабии: «Прямо в сердце их обороны».

– Батарея, слушай мою команду! – крикнул Виллем: «Огонь из всех орудий!». Снаряды уходили, с воем и свистом, в туманное, низкое небо. Поляк поднял бинокль:

– Отлично, товарищ. Точно в цель. У них крыша провалилась… – генерал Вальтер рассмеялся. Они выпустили сорок снарядов, пахло гарью. Вытирая закопченное лицо, Виллем жадно выпил воды, из оловянной фляги:

– Подождем белого флага… – над Теруэлем поднимался столб черного дыма. Даже отсюда виднелось пламя, бушующее над разбитой крышей штаба.

Белого флага не появилось. Листер выругался, по-испански: «Сукины дети! Гильермо, еще полсотни снарядов. Пусть они передохнут, упрямцы!».

Виллем услышал звон церковных колоколов. Страшный, пронзительный крик донесся даже сюда, на Муэлу:

– Убийцы! Будьте вы прокляты, гореть вам в аду… – сунув руку в карман куртки, за пистолетом, Виллем побежал по скользкой тропинке вниз. Сверчевский заорал:

– Капитан! Я приказываю… – Виллем даже не обернулся. Он не помнил, как миновал две мили, отделявшие Муэлу от города. Он шептал, пересохшими губами:

– Ошибка. Кто-то из жен офицеров, наверное. Ее мужа убили, при обстреле. Почему они звонят? – грохот колоколов врывался в голову, раскачивался, ударяя в виски. Виллем сжал руку с револьвером:

– Он звонит по тебе. Тони это написала. То есть не она, а поэт, Джон Донн, английский. Она мне читала, в Барселоне… – дорога в Теруэль, была пуста. Виллем бежал среди мешков с песком, валявшихся на брусчатке. Вой становился ближе.

Колокола звенели все сильнее. Он помнил координаты, нанесенные на карту Теруэля:

– Рядом с кафедральным собором. Храм не затронут, я метко стреляю, – в арке, ведущей во двор, суетились люди. Кто-то кричал: «Еще пятеро! Тяжелые ранения, нужна ампутация! Носилки, быстрее!». Виллем увидел франкистских офицеров, монахинь, склонившихся над носилками, человека, в испачканном кровью белом халате. Врач плакал, сжимая голову руками, раскачиваясь:

– Звери, какие звери… – пахло дымом и смертью. Виллема никто не остановил, на него не обратили внимания. Он прошел через арку в засыпанный осколками камня двор.

Он смотрел на лужи крови, на развороченную снарядом песочницу, с жестяным грузовиком. Трупы убрать, еще не успели. Под грудой камней, Виллем увидел маленькую, детскую ручку. Он заметил брошенные, бейсбольные биты. Мальчик лежал навзничь, со снесенным осколком снаряда затылком. Рядом валялись разбитые очки.

Деревянные скамейки разбросало. Девочка упала в нескольких шагах от арки, протянув руку, будто стараясь доползти до безопасного места. Тела детей накрывали старые, футбольные ворота. Сетка была вся в прорехах.

– Они бежали, – понял Виллем, – хотели укрыться. Где укрыться, все на виду… – его оттолкнули. Давешний человек в испачканном халате, приказал:

– Надо разбирать завалы. Полковник д'Аркур пришлет солдат. Какие они мерзавцы, прицельно стрелять по детям… – Виллем, пошатываясь, вышел на улицу. Он бросил взгляд на ближние носилки, на смутно знакомое лицо темноволосого, мертвенно бледного мужчины.

Раненый лежал с закрытыми глазами, губы посинели. Медсестра, осторожно, распарывала промокшую от крови куртку:

– На стол, немедленно, – велел врач, – хорошо, что осколок не затронул позвоночник. Сеньор О’Малли спас троих ребятишек, закрыл своим телом… – Виллем ничего не слышал.

Высокие двери кафедрального собора были распахнуты. Он взбежал по ступеням, вдохнув запах ладана, увидев статую Иисуса в терновом венце. Виллем рухнул на колени, трепетали огоньки свечей. Он почувствовал в руке знакомый холодок браунинга. Закрыв глаза, Виллем увидел кровь на светлых волосах малыша, у футбольных ворот.

– Моя вина… – Виллем поднял оружие, – моя вина. Господи, нет мне прощения, нет… – он поднес браунинг к виску. Чья-то рука легла ему на плечо, на республиканский погон:

– Не надо, сын мой… – Виллем помотал головой. Рука мягко, но уверенно забрала пистолет:

– Святой отец, дайте мне умереть. Это я, я все сделал… – он разрыдался.

Священник обнял его:

– Пойдемте. Вам сейчас не надо показываться… – он махнул в сторону дверей, – пойдемте, сын мой… – Виллем покорно дал себя увести.

В кабинке для исповеди, скорчившись на скамье, он бессильно зашептал:

– Я не хочу, не могу. Не могу жить, святой отец. Дайте мне… – глотнув губами воздуха, он закашлялся. Виллем услышал вздох из-за бархатной занавески:

– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Я здесь, чтобы выслушать вас, сын мой. Господь да пребудет в сердце вашем… – руки Виллема тряслись, звенели колокола:

– Нет мне прощения, – понял мужчина. Превозмогая боль, Виллем начал:

– Deus meus, ex toto corde paenitet me omnium meorum peccatorum. Господи, прости меня, ибо я согрешил перед Тобой…

Барселона

В кабинете врача было солнечно, в форточку дул теплый ветер. Внизу, на Рамбле, гудели автомобили. Доносился крик мальчишки-газетчика: «Осада Теруэля продолжается! Правительство стягивает войска! Франкисты обречены!».

Погода улучшилась. Девушки ходили по Барселоне без пальто, с непокрытыми головами. На каждом углу продавали цветы. Вечером, из кафе, слышались звуки аккордеона и пианино. В освещенных, больших окнах, двигались тени танцующих. В кинотеатры стояли очереди. Шла «Бродвейская мелодия», британские «Копи царя Соломона», «Товарищ», американская комедия о бежавших из революционной России аристократах, вынужденных наняться слугами к богатому банкиру. Перед сеансами крутили кинохронику с фронта, показывали короткие документальные фильмы, «Испания. 1936», Бунюэля, или «Испанскую землю», снятую по сценарию Хемингуэя и Дос Пассоса.

Тони одевалась за ширмой:

– Французская лента идет, Drôle de drame, с мадемуазель Аржан, невестой кузена Теодора. Виллем с ней танцевал, в Париже… – девушка ласково улыбнулась:

– Не буду ходить в кино, его дождусь. Как он? – озабоченно подумала Тони, сидя на старом стуле, натягивая чулки:

– В пресс-бюро говорят, что на фронте затишье, ждут декабрьского наступления… – Тони жила спокойно. Она ожидала, что фон Рабе навестит ее и отдаст негативы, а о русском девушка не думала. Тони писала, каждый день. Она ходила с Хемингуэем и журналистами в кафе, и много читала. В городской библиотеке держали русские книги и газеты из Москвы. Тони сидела, с карандашом в руках, шевеля губами. Она хотела разобраться в том, как Сталин пришел к власти, и что сейчас происходит в Советском Союзе. Троцкий много рассказывал о революции и гражданской войне, но Тони всегда предпочитала сама понять страну, о которой пишет.

Она вспоминала голос изгнанника:

– Ленин считал своим лучшим другом Александра Даниловича, Горского. Горский, по приказу Ленина, организовал расстрел семьи бывшего царя, и в нем участвовал… – Троцкий чиркнул спичкой:

– Сталин Горского терпеть не мог, но ничего не показывал. Сталин был хитрым человеком, и остается им. Горский… – Лев Давыдович помолчал, – Ленин, по слухам, прочил его в преемники. Александр Данилович знал языки, получил в Цюрихе докторат, по философии. Он даже монографию о Фурье выпустил, до войны. Попробуйте ее найти, книга хорошо написана, – посоветовал Троцкий:

– Он был бесстрашным человеком, этого у него не отнять. Всю гражданскую войну на фронтах провел. Не знал жалости… – он помолчал: «Впрочем, тогда ее никто не знал…»

Троцкий закинул руки за голову:

– Лучшим другом Сталина был Семен Воронов, бомбист. Они вместе ссылку отбывали. Но Воронов, – Лев Давыдович усмехнулся, – он рабочий, металлист. Сталин любит незаметных людей. На их фоне он кажется светилом, а рядом с Горским даже я проигрывал… – Троцкий подмигнул Тони:

– Я знал революционеров, слышавших знаменитого Волка, в прошлом веке. Горский был точно такой же. Я помню митинги, где он выступал. За Александром Даниловичем люди были готовы идти в преисподнюю. Впрочем, – Троцкий посмотрел за окно, на солнечный, жаркий полдень, на агавы в маленьком, выложенном камнем дворике, – зачастую они туда и отправлялись, товарищ Френч.

Застегнув пуговицы на шелковой блузке, Тони надела твидовый жакет. Она сунула ноги в туфли на низком каблуке, и подхватила старый, прошлого года, военного образца, планшет.

Во французских женских журналах напечатали фотографии осенних коллекций. Купив Vogue, после отъезда Виллема, Тони наткнулась на мадемуазель Аржан. Девушку сняли на подиуме. Мадемуазель Аржан завершала показ мадам Скиапарелли, по традиции, в свадебном платье.

– Она очень красивая, – Тони рассматривала гордо поднятую голову, короткие, модно постриженные волосы, падавшие пышной волной на прямые плечи, – правильно Виллем говорил, она похожа на мадам Горр… – Тони не жалела, что у нее не появится платья:

– Ерунда, милый мой, – весело заметила она Виллему, – главное, чтобы мы были вместе. Поженимся здесь, а обвенчаемся в Мон-Сен-Мартене. Я фату надену… – Тони, невольно, рассмеялась:

– Соберется семья, твоя сестра у меня подружкой станет, – он лежали, обнявшись. Тони устроила голову на его плече:

– Летом появится мальчик, или девочка… – Виллем шепнул ей что-то на ухо. Тони улыбнулась:

– Я уверена, что все получилось. Ты очень старался, милый мой… – Тони внимательно изучила платье на мадемуазель Аржан:

– Они с кузеном Теодором не обвенчаются. Она еврейка, а он православный. В мэрии брак зарегистрируют. Нам, с Виллемом, надо пойти к алтарю. Его родители, верующие люди, да и он тоже… – Тони давно не переступала порога церкви. Маленький Джон ходил на службы, и в Кембридже, и в Банбери. Виллем посещал мессу:

– Для меня такое важно, – серьезно сказал мужчина, – меня растили в уважении к церкви, и вообще… – Виллем вздохнул, – я в разные переделки попадал, под землей. В шахте начинаешь молиться, Тони, даже если все забыл. Но о Боге надо помнить постоянно, а не только когда тебя заваливает, в полумиле от поверхности… – она поцеловала теплый висок: «Конечно, мы обвенчаемся».

Тони любовалась кремовым шелком роскошного, с обнаженными плечами платья. Мадемуазель Аржан напоминала греческую статую. На стройных ключицах лежало тяжелое ожерелье. «Бриллианты и сапфиры из ателье Картье, – прочла Тони, – браслеты из ателье мадам Сюзанны Бельперон». В церкви, в Мон-Сен-Мартене, кюре вряд ли понравилось бы свадебное платье с почти невидимыми бретелями и обнаженной ниже поясницы спиной.

– Придется надевать традиционный наряд, – решила Тони, – будет зимняя свадьба. Виллем говорил, у них очень красиво, на Рождество. Ставят вертеп, его мама печет коврижки, на главной площади Мон-Сен-Мартена рождественский рынок устраивают… – Тони представила снег, огоньки свечей в церкви, пелерину белой лисы, брюссельское кружево фаты:

– Папа обрадуется. Маленький Джон будет шафером, у Виллема.

Тони думала о камине в спальне Виллема, в замке, горной реке, и средневековом мосте, о прогулках по холмам, и большой, прошлого века кровати:

– Скорей бы Виллем вернулся…

Скиапарелли и другие модельеры предлагали укоротить юбки и платья. Сейчас они шились по середину икры, но в журнале манекенщицы носили юбки, едва прикрывающие колено. Тони поняла:

– Влияние войны. Костюмы стали более строгими, четкими, сумочки напоминают планшеты… – она села в кресло, напротив врача. Тони взяла на прием испанские документы. Если доктор и заметил ее акцент, то он ничего не сказал.

Врач улыбался:

– Я могу провести исследование по методу Ашхайма-Цондека, сеньора Эрнандес, но с войной все подорожало. Мыши, кролики… Впрочем, такое и не нужно, – он сверился с записями:

– Если прошло две недели, как вы говорите, то, скорее всего, вас и вашего мужа ожидает счастливое событие… – обычно, Тони не носила перчаток, но, собираясь к врачу, надела единственную пару. Даже на республиканской территории пожилой доктор мог не принять незамужнюю девушку, подозревавшую, что она ждет ребенка. Тони тщательно выбрала скромный костюм, блузку с высоким воротом. Она рассмотрела себя в маленьком зеркале, в ванной: «Отлично. Шляпки нет, но многие их не надевают». Доктор добавил:

– Осмотр подтверждает беременность. Вас может тошнить, в первые, месяцы. Надо потерпеть, и все пройдет.

Спускаясь по лестнице, Тони посчитала на пальцах:

– После Рождества обвенчаемся. Ничего не будет заметно. Летом… – остановившись, в почти жарком солнце, она счастливо зажмурилась:

– Летом родится маленький. Или девочка… – по дороге домой Тони купила сладких апельсинов, из Валенсии. Доктор сказал ей, что надо хорошо питаться:

– В Барселоне пока хватает провизии, в отличие от вашего родного Мадрида, – добавил он:

– В столице, говорят, очень голодно, с осадой города. Зачем все… – врач оборвал себя: «Вы женщина, вам политика не интересна».

Тони ловила взгляды мужчин, вдыхая свежий ветер с моря. Она посидела в кафе, покуривая сигарету, за чашкой кофе, провожая глазами солдат в республиканской форме:

– Скоро мы уедем отсюда. Отправимся в Россию, я напишу книгу. Она тоже станет бестселлером… – мимо ехал расклейщик афиш, на велосипеде. Из корзины торчал рулон. Тони заметила черный, резкий шрифт: «ПОУМ».

– Опять коммунисты, по наущению русских, затевают ссоры… – девушка рассчиталась:

– Нам недолго здесь жить осталось. Виллем не коммунист, однако, он сочувствует нашим взглядам. А Петр… – девушка пошла к дому:

– Хоть бы я его вообще больше никогда не видела. И не увижу. Он не появлялся. Может быть, его расстреляли, – обрадовалась Тони:

– Было бы очень хорошо. В любом случае, в Бельгии он меня не найдет, а в Москве мы с ним не столкнемся. Даже если он жив, Россия, большая страна… – она легко взбежала наверх.

Тони закатила глаза. Фон Рабе покуривал, прислонившись к стене, надвинув на бровь шляпу:

– Я вас ждал, леди Антония, – он посмотрел на часы, – куда вы ходили? В пресс-бюро? – фон Рабе, пристально, незаметно, осмотрел ее лицо:

– Пресс-бюро она не навещала, иначе бы она не улыбалась. Сегодня штаб обнародовал новости, из Теруэля. При мне афиши начали по городу развозить. Если Виллем успел застрелиться, то леди Антония осталась свободной, что нам очень на руку. Я бы в его положении, стреляться не стал. Подумаешь, тридцать детей погибло, сотня раненых. Однако он верующий человек. ПОУМ, после такого можно похоронить. Она, судя по всему, пока ничего не знает. Вся цветет… – на белых щеках девушки играл легкий, красивый румянец, глаза блестели.

– Нет, и не ваше дело, где я была, – сухо ответила Тони:

– Давайте мне негативы, и катитесь отсюда к черту. Вашу просьбу я выполнила… – фон Рабе улыбался:

– Даже кофе мне не сварите, по старой памяти? Право, леди Холланд, я вовсе не такой плохой человек. Я все принес… – Макс вынул из кармана куртки конверт.

Пробормотав что-то нелестное, Тони открыла квартиру. Фон Рабе, держа пакет, переступил порог:

– Револьвер у нее в саквояже, наверняка. Она не станет в меня стрелять… – он посмотрел на стройные, длинные ноги, в простых туфлях:

– Леди Антонии некуда идти. Если Виллем не покончил с собой, то его казнят, по приговору трибунала. Убийца и дезертир, – Макс накинул цепочку на дверь.

Запыленный грузовик остановился на приморской дороге. Отсюда были хорошо видны шпили Саграда Фамилия, но местность оставалась деревенской. Ставни в каменных, бедных домиках захлопнули. Поселок отдыхал, шла сиеста. По тропинке брело маленькое стадо коз, пахло солью, вдали блестел залив. Крохотное кафе тоже было закрыто. Ветер шевелил страницы газет на столиках. Кто-то оставил шахматную доску. В затянутом холщовым тентом кузове грузовика лежали мешки с апельсинами. Виллем, привалившись к борту, опустил голову в руки.

Священник, приютивший его в кафедральном соборе Теруэля, отец Хосе, вывел мужчину из города, ночью, по западной дороге, на территорию националистов. Вилллем не мог подумать, о том, чтобы вернуться в окопы республиканцев. После исповеди отец Хосе устроил его в скромном доме, во дворе собора. Священник накормил его и велел спать. Виллем не мог заснуть. Он сжимал сильными пальцами распятие, едва слышно плача. Отец Хосе ушел в госпиталь, и вернулся поздним вечером.Погибло тридцать детей, а из сотни раненых, среди них были и взрослые, многие находились при смерти.

– Сеньор О’Малли, – священник посмотрел в сторону, – закрывший своим телом детей, в порядке. Его прооперировали, вынули осколок… – Виллем сглотнул: «Святой отец, мне надо в Барселону». Священник присел рядом:

– Поступайте, как знаете, сын мой. Я буду молиться за вашу душу. И еще… – он быстро набросал что-то на листке бумаги.

Коммунисты, только в этом году разрешили проводить, на своей территории, службы в церквях. Многих монахов и священников расстреляли. Кое-кто спасся, перейдя линию фронта, но, как сказал отец Хосе, священники часто отказывались покидать паству. Он вздохнул:

– Люди умирают, женятся, у них дети рождаются. Как их оставить? – бенедиктинское аббатство Девы Марии Монсерратской, самый известный монастырь Каталонии, коммунисты закрыли. Однако, по словам отца Хосе, настоятель и монахи до сих пор жили в городе. Отец Хосе, зорко, посмотрел на Виллема:

– Мы с настоятелем учились, в Риме. Отец Фернандо. Возьмите записку… – священник, неожиданно ласково, погладил Виллема по голове:

– Молитесь, сын мой. Господь милосерден, он прощает грехи раскаявшегося человека… – Виллем вытер покрасневшие, распухшие глаза:

– Никогда Он меня не простит, святой отец. Я своими руками… – он стиснул кулаки:

– Спасибо вам. Я еще не знаю, что мне делать дальше… – пистолет отец Хосе у него забрал и наотрез отказался возвращать. Священник заметил:

– Я его в колодец выбросил. И вот, – он протянул Виллему гражданскую одежду, – это я для беженцев держу. Оставьте здесь вашу форму.

В деревне под Теруэлем крестьяне довели его до линии фронта. Он перешел на республиканскую территорию ночью, добравшись на попутном грузовике до Валенсии. На тамошнем рынке, Виллем нашел машину в Барселону. У Виллема не было документов. Его бельгийский паспорт остался в Париже, у кузена Мишеля, в сейфе на набережной Августинок. Отдав кузену паспорт, Виллем присвистнул: «Очень хорошо сделано». Мишель нажал на выступ в лепнине, украшавшей колонну:

– Теодор все устроил. Он не только архитектор, но и отличный инженер. Я объяснил, что часто в разъездах, беспокоюсь за ценные вещи… – в сейфе лежали поддельные паспорта, печати, чернила, стопки фотографий в конвертах.

Французские, фальшивые документы Виллема остались в его сумке, в блиндаже, в расположении республиканских войск. Валенсия кишела военными патрулями, но Виллем, на его счастье, не попался им на глаза. Любой мужчина призывного возраста, в штатском костюме, вызывал подозрение. Отец Хосе снабдил его довоенными песетами, отмахнувшись: «Ни о чем не беспокойтесь, пожалуйста».

– Он даже не знал моего имени. И не спрашивал… – довоенные деньги свободно принимали во всей Испании, правда, по плохому курсу. Виллем поел, в задней комнате какой-то забегаловки. Он сидел над стаканом вина, уставившись в простой, деревянный стол:

– Я должен увидеть Тони… – Виллем нашел в кармане потрепанного пиджака сигареты, – должен спросить, где она взяла координаты. Наверняка, ее обманули. Коммунисты хотели дискредитировать ПОУМ. Но почему она им поверила? Тони сторонница Троцкого. Она всегда говорила, что местные коммунисты слушают московских советников. Почему она не отказалась от цифр… – Виллем вспомнил белые плечи, светящиеся золотом волосы, нежный стон: «Господи, милый, как хорошо…». Он стер большой ладонью слезы со щек:

– Я люблю Тони, и она меня любит. Она мне все объяснит, а потом… – Виллем не хотел думать о том, что случится в будущем.

Он сказал отцу Хосе, что решил искупить свою вину.

Священник затянулся дешевой папиросой:

– Господь укажет, что делать, сын мой. Помните, что Сын Божий умер за ваши грехи, взошел на крест, ради вас. Блаженны плачущие, ибо они утешатся… – в грузовике Виллем тоже плакал. Крестьянин, везущий в Барселону апельсины, отказался брать деньги:

– Я вижу, сеньор, что вы не испанец, у вас горе… – он сдвинул старую кепку на затылок:

– Наша страна сейчас в горе. Не беспокойтесь, – пожилой человек указал на машину, – доставлю вас, куда надо.

– У нас может быть ребенок, – Виллем сидел в полутьме кузова:

– Господи, простишь ли Ты меня, когда-нибудь. Папа с мамой помогают страждущим людям, строят больницы, приюты, а я, своими руками… – он хотел увидеть Тони, услышать ласковый голос: «Милый мой…». Виллем решил:

– Тони мне все расскажет, и я пойду в трибунал. Так будет честно. Меня могут приговорить к расстрелу… – Виллем понял:

– В штабе коммунисты. Если они подсунули цифры Тони, то всех, кто связан с ПОУМ, будут судить… – Виллем не хотел, чтобы водитель грузовика пострадал из-за него. На въезде в Барселону стоял патруль республиканцев. Попрощавшись, Виллем пошел в город по узкой тропинке, между скал. До его отъезда в Теруэль, они приехали сюда с Тони, на попутной машине, на целый день. Они бродили по берегу моря, Тони шлепала по мелководью, сняв чулки, подоткнув юбку. Она смеялась, брызгая на Виллема водой.

– Ребенок… – миновав заставу, Виллем выбрался на шоссе, – мы за него ответственны. Я не могу погибать, даже после такого… – он коснулся крестика на шее:

– Мы будем привечать сирот, как папа и мама, вести праведную жизнь, воспитывать детей. Может быть, Господь меня утешит. Это не вина Тони, ее обманули… – отойдя подальше от въезда в город, Виллем опять проголосовал. Его подбросили до Рамблы, не взяв денег. Шофер, парнишка в республиканской форме, сочувственно сказал:

– Вижу, у вас кто-то умер. С фронта отпустили? – Виллем кивнул. Он не мог говорить. Глядя на предместья города, проносившиеся мимо, он думал, как увидит Тони, обнимет ее, вдохнет прохладный, нежный запах лаванды. Виллем вышел на людном бульваре. На углу, рядом с кафе, куда они часто ходили с Тони, висели свежие афиши, с большими буквами: «ПОУМ».

Подойдя ближе, Виллем прочитал, что поумовцы, показав звериную сущность, как было написано в коммюнике штаба фронта, атаковали приют для сирот в Теруэле:

– Приют находится на территории, оккупированной путчистами Франко, но правительство осуждает демонстрацию агрессии по отношению к гражданским лицам, и объявляет, что начало расследование инцидента.

Виллем прочел свои приметы, прочел настоящее имя. Он дошел до последних строк:

– Все, кто может сообщить о местоположении данного преступника, заочно приговоренного к расстрелу, должны немедленно явиться в штаб фронта.

Распоряжение подписал военный министр, Индалесио Прието.

Полуденное солнце блестело в больших окнах. Люди толпились у витрин магазинов, от цветочных лотков веяло ароматом свежих роз. В киоске продавали апельсины и лимонад, прохожие шли без пальто.

– Как тепло, – Виллем вспомнил пронизывающий ветер на высоте Муэла, мелкий, острый, колючий снег:

– Господи, как я хочу ее увидеть, обнять. Мы уедем отсюда. Я всю жизнь буду искупать вину, обещаю… – на площадке пахло лавандой и хорошим табаком. Виллем постучал в рассохшуюся дверь. Никто не ответил. Он прислушался. До него донесся стон, заскрипела кровать, что-то зашуршало. Виллем навалился на дверь плечом. Цепочка лопнула, затрещало дерево. В комнате раздался испуганный, женский крик. Он остановился на пороге, глядя на кровать. Тони лежала, с задранной юбкой, обнаженными ногами, блузка была порвана на груди.

– Это он… – понял Виллем, – фон Рабе. Он здесь, в Испании… – бывший соученик поднялся, встряхнув светловолосой головой:

– Виллем… – протянул фон Рабе, улыбаясь, – добро пожаловать в Барселону.

Тони, медленно, оправила юбку: «Он плакал. Почему?». Виллем, казалось, не видел фон Рабе. Его серые, покрасневшие глаза смотрели прямо на Тони:

– Почему он в штатском? Что случилось… – Тони заметила, как сжались его большие кулаки. Девушке, внезапно, стало страшно. Она слышала тяжелое дыхание Виллема. Конверт лежал на столе. Допив кофе, фон Рабе поймал ее за руку:

– Идите сюда, леди Холланд. По старой памяти, так сказать… – длинные, ловкие пальцы поглаживали запястье:

– Я вас приохотил ко всем радостям… – он кивнул на кровать. Тонкие губы улыбнулись:

– Еще раз и получите негативы, – рука поползла вверх по чулку, щелкнула застежка пояса. Отодвинув нежный шелк панталон, он одобрительно заметил:

– Держите себя в форме, милочка. Вашему жениху повезло. Мне нравятся ухоженные женщины… – Тони помотала головой:

– Оставьте меня в покое, я не буду… – она вскрикнула от боли: «Зачем?»

– Потому что я так хочу… – удивился немец, подталкивая ее к постели:

– Не бойтесь, я не с пустыми руками пришел… – он похлопал себя по карману пиджака: «Мне тоже не нужны последствия».

– А с ней последствия понадобятся… – Макс думал о Констанце:

– У нас появятся дети, наследники титула. Она пусть работает, она гений. Она ни в чем не будет знать нужды. Слуги, няни… – он вдохнул запах лаванды. Шелк блузки затрещал:

– Я намерен, как следует, отдохнуть, леди Антония… – Макс целовал ее, – это наша последняя встреча… – девушка откинула белокурую голову на подушку:

– Пусть. Я забуду его, как страшный сон. Он уйдет, я сожгу негативы… – в конверте лежали листы бумаги, но, рассудил Макс, Далиле пока об этом знать было не обязательно.

Аккуратно, стараясь не привлекать внимания Виллема, Макс подхватил конверт:

– Он, кажется, не в себе. Лицо у него такое. Очень надеюсь, что он без оружия. Еще убьет ее, на моих глазах. Или в меня выстрелит. Мне осложнения не нужны… – прижавшись к стене, фон Рабе сделал шаг в направлении передней.

– Виллем! – отчаянно крикнула Тони:

– Я не виновата, пожалуйста, поверь мне! Я сопротивлялась, он заставил меня… – его губы дернулись:

– Он передал тебе координаты? – Виллем двинулся к ней: «Он?». Тони, забилась в угол комнаты.

Белокурая голова мелко закивала:

– Виллем, это был штаб, штаб националистов, в Теруэле. Виллем… – Тони упала на колени:

– Что случилось? Я не виновата, я хотела… – нагнувшись, он встряхнул девушку за плечи:

– Шлюха! Грязная, подлая шлюха, нацистская подстилка! Гори в аду, и ты, и… – Виллем прошагал к Максу, – и он!

Гауптштурмфюрер не успел достать пистолет. Виллем, одним ударом, свалил его на пол. Рот залила кровь, зуб зашатался:

– Еще на дантиста тратиться, из-за сумасшедшего… – попытавшись подняться, Макс опять полетел на половицы. Виллем плюнул в окровавленное лицо:

– Сдохни в муках, убийца. И она пусть сдохнет… – он даже не посмотрел на Тони. Перешагнув через остатки двери, Виллем вышел на площадку. Костяшки пальцев покрывали ссадины, руки дрожали. В кармане пиджака лежала записка, с адресом отца Фернандо, в Барселоне:

– Я искуплю свою вину… – по щекам текли горячие слезы, – столько, сколько Господь мне отмерит жизни. До конца дней моих, обещаю… – он опустился на ступеньку:

– Не могу поверить, что она… Я ее ненавижу, ненавижу… – Виллем заплакал. Знакомая рука тронула его за плечо. Она стояла, как была, босиком, в разорванной блузке:

– Виллем, милый, я не могла, не могла иначе. Я все объясню. Мы уедем отсюда. Виллем, – Тони запнулась, – я жду ребенка, нашего ребенка. Я была у врача… – Тони отшатнулась, комкая шелк на груди. Он поднялся, лицо закаменело, серые глаза похолодели:

– Пошла вон отсюда, дрянь, вместе с ублюдком фашиста! Не приближайся ко мне, я тебя ненавижу. Ты умерла, понятно? Как умерли дети, которых ты убила! Сука! – оттолкнув ее, Виллем сбежал вниз.

Тони ринулась за ним, спотыкаясь на ступеньках:

– Виллем! Я ничего не знаю! Какие дети? – она опять рухнула на колени:

– Виллем! Я не виновата, не виновата… – он рванул дверь подъезда. Тони поползла за ним, не понимая, что оказалась на улице, не замечая остановившихся прохожих: «Виллем!». Юбка сбилась, блузка распахнулась на груди:

– Пожалуйста, выслушай меня… – он бежал.

Тони заставила себя подняться на ноги. Голова закружилась, она почувствовала тошноту. Рыжие волосы скрылись за углом. Толпа стояла у афиш с надписью: «ПОУМ». Еле переставляя ноги, девушка побрела туда. Она читала, не веря своим глазам. Тони прошептала:

– Сиротский приют. Зачем фон Рабе такое… она дошла до слов: «Капитан де ла Марк приговорен к расстрелу». Тони всхлипнула:

– Что я наделала? Я сама, своими руками. Я его убью… – Тони кинулась к подъезду, – и убью Петра, когда он появится. Он передал фон Рабе координаты. Я найду Виллема, он меня простит, мы любим, друг друга… – взлетев по лестнице, Тони замерла. Фон Рабе стоял на площадке, с пистолетом.

– Без глупостей, милочка, – предупредил ее немец:

– Иначе ваши фото, завтра… – Тони бросилась на него, пытаясь вырвать оружие, царапая его лицо: «Будьте вы прокляты, мерзавцы! Я знаю, знаю, кто вам передал цифры… – фон Рабе отшвырнул ее. Он успел смыть кровь с лица. Губы немца были разбиты, под глазом набухал синяк:

– Ребенок… – Тони, невольно, положила руку на живот, – я не могу его терять. Виллему тяжело, надо подождать. Он меня любит, он вернется… – Тони выпрямила спину:

– Убирайтесь прочь, не подходите ко мне. Отдайте негативы, и запомните, я никогда, ничего, не буду для вас делать… – фон Рабе посмотрел в упрямые, прозрачные глаза.

– Она больше не работник, – сказал себе Макс, – а жаль. Впрочем, Муха от нас никуда не денется. Красивых девушек на свете много… – он хмыкнул:

– Пеняйте на себя, леди Антония. Не поступайте глупо, или ваши фото… – по ее лицу текли слезы. Она шарила по каменной стене, будто ища опоры:

– Мне все равно… – выплюнула Тони:

– Я вас ненавижу… – его шаги стихли. Девушка опустилась на пол, рядом с разбитой дверью: «Виллему надо бежать отсюда, скрыться, иначе его расстреляют. Он думает, что я нарочно приехала на позиции… – Тони вытерла лицо:

– У нас будет дитя, остальное неважно. Я отыщу Виллема, встану на колени, попрошу, чтобы он меня простил… – она вспомнила его шепот:

– Я люблю тебя. Тогда и полюбил, у машины. Я не думал, что тебе тоже нравлюсь… – Тони раскачивалась, кусая губы. Девушка затихла, слушая шум недалекого бульвара, звон колоколов, гудки машин: «Мы будем вместе, обязательно».

Фон Рабе добрался до пансиона окольными улицами. Макс не хотел попадаться на глаза патрулям, с избитым лицом:

– Очень надеюсь, что Виллем застрелится, – хмыкнул он, рассматривая себя в зеркало, – или его арестует республиканская милиция. Он человек заметный, его описание по всей Барселоне развешано.

Максу в Испании больше делать было нечего. Он предполагал, что Муха сейчас в Мадриде. С расстрелами членов ПОУМ у НКВД появилось много работы. Муха посылал корреспонденцию на безопасный ящик фон Рабе в Париже. Открыв створки гардероба, Макс начал складывать саквояж. Он собирался известить Муху об отъезде, запиской на его адрес до востребования, на барселонском почтамте. Фон Рабе хотел найти хорошего дантиста. Зуб шатался. Макс, в его возрасте, и с будущей свадьбой, не намерен был заканчивать протезом.

В маленькой ванной он намочил полотенце. Приложив прохладную ткань к синяку, Макс устроился на подоконнике. Он закурил, любуясь голубями, парившими над крышами Барселоны. Макс уловил дальний звук колокола.

Он выпустил дым:

– Доберусь до Берлина, и британские газеты получат интересный, фотографический материал. Фон Рабе сладко потянулся:

– Потом меня ждет Италия и дорогая Гретель. То есть Констанца, – он пошел вниз, к хозяину. Макс хотел справиться об адресе дантиста.

Не застав Тонечки, Петр улетел с Эйтингоном в Мадрид. Франкисты держали столицу в осаде. В городе шли аресты и расстрелы предполагаемых шпионов националистов. Петр был уверен, что Тонечка дождется его в Барселоне, и никуда не уедет.

Они с Эйтингоном допрашивали испанцев, и работали с контрразведкой.

Петр, все время, думал:

– Как она? Даже записки было не оставить… – он вспоминал длинные ноги, белокурые волосы, ее шепот в скромной комнате нью-йоркского пансиона:

– Милый, милый мой… – весной Петр и Эйтингон возвращались в Париж, для организации похищения сына Троцкого, Льва Седова. Петр не заводил с начальством разговора о Тонечке, или об отпуске. В Москве шли аресты, готовился процесс Бухарина и его подручных. Петр, немного боялся, что, в нынешней ситуации, ему вообще не дадут никакого отпуска.

– В Москве тоже горячая пора… – они с Эйтингоном, зачастую, и ночевали в мадридской тюрьме, – на Лубянке коллеги в три смены трудятся.

Европейские операции проходили по схемам, разработанным Кукушкой, в Цюрихе. Агенты ее не навещали. Вдовая фрау Рихтер не должна была вызывать никаких подозрений. У Кукушки, на элегантной вилле, в богатом предместье, не имелось радиопередатчика. Связь велась через безопасную квартиру НКВД. Считалось, что фрау Рихтер держит две комнаты в центре города, в Зеркальном переулке, для ночевок после театра, или обедов в ресторанах.

Вилла фрау Рихтер стояла на берегу реки Лиммат, в окружении сосен, в тихом, респектабельном районе. Ее дочь училась в закрытой школе для девочек. Кукушка, активистка Союза Немецких Женщин за Границей, даже получила похвальную грамоту от рейхсфрауенфюрерин Гертруды Шольц-Клинк, лидера национал-социалистической женской организации, в Германии.

Квартира в Зеркальном переулке располагалась по соседству с домом, где, до войны, жили Ленин и отец Кукушки, Горский. Кукушка покинула Цюрих два десятка лет назад. Не существовало опасности, что ее кто-то узнает. Когда в Мадрид пришли вести об успехе операции под Теруэлем, Эйтингон усмехнулся:

– Кукушка всегда славилась умением тщательно все разрабатывать. Ты видел ее планы, – Петра, пока, в Цюрих не посылали. Эйтингон сказал, что если кто-то из них и встретится с Кукушкой, то на нейтральной территории, во Франции, или другой европейской стране.

В Берлине сидел тщательно законспирированный агент, Корсиканец, научный советник в рейхсминистерстве экономики. Он вошел в контакт с НКВД до того, как Гитлер захватил власть в стране. Корсиканец несколько раз посещал Цюрих, и перешел под прямое руководство Кукушки.

Петр с Эйтингоном пока не занимались работой в Германии. Они и товарищ Яша отвечали за ликвидацию видных троцкистов в Европе, и устранение перебежчиков, буде такие появятся. Эйтингон, кроме того, поддерживал связь со Стэнли, в Британии, и с Пауком, в Америке. Кроме Паука, в Вашингтоне работали и другие советские агенты, но Эйтингон покачал головой:

– Не надо мальчику о них знать. Никакого риска, он слишком ценен для нас.

Стэнли, к сожалению, не имел никакого отношения к физике, или математике. Агенту не удалось пробраться в лабораторию Резерфорда. У них имелись только неполные данные о тамошних ученых. Изучая список, Эйтингон присвистнул:

– Говорил я покойному Соколу, надо было нажать на сэра Стивена Кроу. Через него, мы бы вышли на леди Констанцу… – они прочли в испанских газетах о неожиданной смерти Резерфорда, после рутинной операции, по удалению грыжи. Эйтингон почесал черные, без седины волосы:

– Теперь Констанца может стать главой лаборатории. Она, конечно, молода, и женщина… – леди Констанце они дали кодовое имя, Ворона.

Эйтингон развел руками:

– Она может быть и красавицей, но фотографии ее нигде не найти. Англичане отменно прячут ценности… – они с Петром сидели в кабинете, за кофе. Эйтингон прошелся по скрипучим половицам. Ветер колебал развешанные по стенам республиканские плакаты, в небе слышалось гудение моторов. Чато патрулировали Мадрид.

Наум Исаакович посмотрел на самолеты:

– Жаль, когда уходят легенды. Резерфорд, Роксанна Горр… Я мальчишкой, до революции, на ее фильмы бегал. Она в немом кино снималась, – в газете написали о катастрофе рейса в Остенде. Эйтингон отпустил Петра в Барселону, на прощанье заметив:

– Де ла Марка по всей Каталонии ищут. Его должны были арестовать, а, если нет, подгони республиканскую милицию. Надо устроить открытый процесс над поумовцами, и окончательно раздавить выкормышей Троцкого, – сильный кулак Эйтингона стукнул по столу.

Петр обрадовался, что его отправили в Барселону одного. Ему не пришлось скрывать от Наума Исааковича, свои намерения. Воронов не стал заходить в штаб республиканской милиции. С безопасной квартиры, он отправился по адресу Тонечки, купив букет белых роз.

В Барселоне было тепло, солнечно, на булыжнике Рамблы щебетали воробьи. Петр шел, расстегнув куртку, размотав шарф, с непокрытой головой. Приехав с аэродрома. Петр долго, тщательно, брился перед зеркалом. Вспоминая голубые глаза Тонечки, он думал о свадьбе:

– Я ее люблю, так люблю. Она сможет преподавать языки, в университете, – надеялся Петр:

– Начнет писать для газет. Может быть, ей разрешат работать в НКВД. У нас много эмигрантов трудится. Конечно, среди них оказались шпионы, но честные коммунисты вне подозрения. Такие люди, как я, или Наум Исаакович. Тонечка перековалась, порвала с заблуждениями… – открыв дверь подъезда, Воронов прислушался. Наверху было тихо. Он, отчего-то, потрогал браунинг, во внутреннем кармане куртки. Петр застыл перед разбитой, кое-как заколоченной досками дверью.

Тони, покачиваясь, стояла над саквояжем. Девушка бросала вещи в сумку, не смотря, что складывает. За последние несколько дней она обегала всю Барселону, в поисках Виллема. Спрашивать о нем прямо в пресс-бюро было опасно. Республиканская милиция арестовала несколько видных поумовцев. Судя по всему, готовился большой процесс против, партии. Тони заставляла себя, каждое утро, подниматься с постели, вытирая распухшие от слез глаза.

Тони забросила работу. По ночам она плакала:

– Пусть он спасется, пожалуйста. Он знает мой адрес, в Лондоне. Он пошлет весточку… – Тони приподнялась:

– Я приеду к дяде Виллему и тете Терезе, в Мон-Сен-Мартен. Это их внук, или внучка. Но как я докажу… – Тони закусила пальцы, до боли:

– Никто не знал, что мы с Виллемом… – она вытянулась, на узкой кровати:

– Я ничего не скажу. Никому, ни в Лондоне, ни в Бельгии. Пока я не найду Виллема, пока мы не помиримся. Объясню, что вышла замуж, в Испании, что мой муж погиб… – она зарыдала, уткнувшись в подушку: «Пожалуйста, пожалуйста, только бы он был жив!».

Пока об аресте Виллема не сообщалось.

Хемингуэй, сидя в кафе с Тони, хмуро сказал:

– Советую тебе уехать, дорогой мистер Френч. К твоей книге написал предисловие Троцкий… – он обвел рукой Рамблу, – по нынешним временам, здесь, такое опасно, – он стряхнул пепел:

– Кто бы мог подумать, что капитан способен хладнокровно расстрелять сирот? Он мне показался, – Хэм почесал голову, – хорошим парнем. Совестливым человеком, – он зорко посмотрел на Тони: «Такое сейчас редкость. Ты уезжай, – повторил Хемингуэй, – отдохни. Ты плохо выглядишь».

Под прозрачными глазами девушки залегли темные тени. Каждое утро Тони тошнило. Она стояла, на коленях, тяжело дыша, над обложенной плиткой дырой: «Надо потерпеть. Доктор сказал, что все пройдет». Она больше не могла пить кофе, затяжка сигаретой отправляла ее в умывальную комнату. Даже когда кто-то курил рядом, Тони мутило. Ей ничего не удавалось проглотить, кроме слабого чая, и черствого хлеба. Юбки и пояса для чулок болтались на талии, Тони пошатывало.

Она не думала об угрозах фон Рабе и без интереса прочла в газете о гибели тети Ривки и ее мужа. Тони пыталась найти Виллема, но потом поняла:

– Бесполезно. У него нет документов, он скрывается. Я должна добраться до Лондона. Может быть, он родителям напишет. Я никогда, никогда себе не прощу… – Тони обернулась, услышав знакомый голос:

– Тонечка… Тонечка, милая, что случилось… – Петр шагнул к ней:

– Прости, я приходил, но не застал тебя. Я был в Мадриде, и приехал, как только смог…

Воронов испугался.

У нее было странное, бледное, сосредоточенное лицо, прозрачные глаза блестели. Тонечка кусала губы, под глазами набухли отеки. Девушка переступила ногами в простых туфлях, в темных чулках. Она надела скромное платье, тоже темное. На табурете валялось небрежно брошенное пальто. Рядом стоял саквояж.

– Она похудела. А если она заболела? – Петр сглотнул:

– Надо найти хорошего врача, повести к нему Тонечку… – по впалым щекам катились крупные слезы. Заметив букет роз, Тони протянула к цветам тонкие пальцы. Она вырвала букет у Петра:

– Убийца! – он вздрогнул от визга:

– Убийца, мерзавец, сталинский палач, проклятый чекист… – Тони хлестала его цветами по лицу. Девушка швырнула остатки букета на пол, плюнув на рассыпавшиеся лепестки:

– Не приближайся ко мне, никогда, ты мне противен! Я тебя не люблю, и не любила… – сорвав с табурета пальто, Тонечка подхватила саквояж. Петр не успел остановить ее. Девушка бежала вниз по лестнице. Забыв о правилах безопасности, Воронов выскочил на балкон. Белокурая голова скрылась в толпе, на узкой улице.

– Тонечка… – он вцепился пальцами в перила балкона, – Тонечка, любимая моя… – Петр не знал, что случилось, но пообещал себе:

– Я ее найду, обязательно. Леди Антония Холланд. Я приеду в Лондон, поговорю с ней… – он тяжело вздохнул. Ветер гулял по разоренной, брошенной комнате, вздувал холщовую занавеску, лепестки белых роз кружились по полу. Петр смотрел на черепичные крыши, на шпили церквей: «Тонечка…».

Оказавшись на Рамбле, Тони едва справилась с тошнотой:

– Я его больше никогда не увижу. Ни его, ни фон Рабе… – ей пришлось шмыгнуть в первое попавшееся кафе. Переминаясь с ноги на ногу, девушка ждала, пока освободится туалет. Ее вывернуло, как только она наклонилась над дырой. Изнеможенно дыша, Тони сползла на холодный, кафельный пол.

Отец, укладывал ее спать, маленькую, гладя по голове, напевая «Ярмарку в Скарборо». Девушка вспомнила его крепкие, надежные руки. Тони жалобно, тихо сказала: «Хочу домой. Хочу к папе».

Эпилог Лондон, февраль 1938

В будние дни леди Юджиния Кроу завтракала на бегу, чашкой черного кофе, тостом и вареным яйцом. Вторую чашку она выпивала в кабинете, в Парламенте, или в приемной, в Уайтчепеле.

По выходным Юджиния позволяла себе дольше полежать в постели. Она спускалась на большую, подвальную кухню, варила кофе, делала тосты, яичницу и блины. Покойный муж всегда жарил их на завтрак. Михаил улыбался:

– Нас… – он обрывал себя, – меня папа учил готовить. Он отменный кулинар был.

Юджиния доставала из американского рефрижератора масло, банку русской икры, копченого лосося из Шотландии. Она шла с подносом в кабинет, и садилась под портретами миссис де ла Марк, герцогини Экзетер, и миссис Кроу.

Юджиния, однажды, грустно сказала герцогу:

– У нас Марты не появилось. Мы хотели девочку, с Михаилом. Питер после смерти отца родился… – Юджиния посмотрела куда-то вдаль:

– Надо мне было замуж выйти. Я молодой женщиной овдовела… – Джон поцеловал ей руку:

– Мы с Джованни дураки. Оба побоялись тебе предложение делать… – Юджиния вздохнула:

– Ничего, милый. Как сложилось, так и сложилось… – конец января оказался теплым. Они с Джоном взяли лошадей, в Гайд-парке. Тронув поводья гнедого, Юджиния замялась:

– Джон, скоро мальчик домой вернется? Партии Мосли запретили носить униформу, устраивать собрания…

– Благодаря тебе, – они ехали рядом, по утоптанной дорожке. День выпал почти весенний, на голых ветвях деревьев щебетали птицы. Джон почесал коротко стриженые, светлые волосы:

– Не буду врать, милая, не знаю. Пока что Питер удачно водит их за нос, с якобы перемещением заводов в Германию. И потом, – он пошарил в кармане охотничьей куртки старой замши, – Гитлер аннексирует Австрию, о чем Питер посылал сведения… – Юджиния остановила лошадь: «Аншлюсс, я помню».

– Аншлюссирует, – сочно сказал герцог, – какая разница.

Закурив, он закашлялся, помахав рукой: «Молчи. Я с Ипра кашляю, я привык».

– Раньше ты меньше кашлял, – заметила Юджиния. Джон уверил ее:

– Все из-за Гитлера, дорогая моя, – легко перегнувшись в седле, он сорвал ранний нарцисс: «Держи».

– Пэр Англии нанес ущерб собственности его величества, – задумчиво сказала Юджиния, принимая цветок:

– Это в The Times напишут. А в Daily Mail, «Аристократы, распоясавшись, топчут публичные парки»… – расхохотавшись, Джон поцеловал ее в щеку: «Нарцисс вырос по ошибке. Впереди нас ждут морозы».

Мокрый снег залепил окно кабинета. Второй день, шел ледяной дождь. Дороги в Лондоне покрылись серой кашей, центр города сковали бесконечные пробки. Взяв сына, Джон уехал в Блетчли-парк, в Бакингемшире. Правительство приобрело усадьбу, чтобы перевести из города правительственную школу кодов и шифров. Маленький Джон стал магистром математики:

– Не надо им в Лондоне оставаться, – заметил Джон, – здесь все на виду. В Блетчли-парке очень удобно. Имение между Оксфордом и Кембриджем расположено. Мы в университеты ездим за новыми работниками… – они с Юджинией лежали в спальне герцога, на Ганновер-сквер. Юджиния, заплетая косы, приподнялась:

– А Констанца? Она глава лаборатории, в ее годы… – женщина, восхищенно, покрутила головой.

– А что Констанца? – удивился герцог:

– Съездит в Италию, к синьору Майорана. Маленький Джон ее проводит. Вернется, и продолжит спокойно заниматься, чем занималась. Под присмотром, конечно, – герцог нетерпеливо спросил: Обязательно каждый вечер их укладывать? – он взял у Юджинии серебряный гребень, – я, все равно, их растреплю… – Юджиния услышала, как он подавил кашель.

Женщина сказала себе:

– Все из-за волнения. Он еще после гибели Тони не оправился. Не хочет памятник ставить… – Юджиния не заговаривала о таком с герцогом. При упоминании о покойной дочери его лицо сразу менялось.

Юджиния намазала блин черной икрой:

– Скоро они вернутся. Джованни в Ламбете ночует. Он приводит в порядок архивы тамошние, во дворце. Втроем поедим. Давно я Маленького Джона не видела… – женщина вспомнила пустые полки в кладовой:

– Зеленщику надо позвонить, мяснику. Нет, – решила Юджиния, – пешком в магазины прогуляюсь. Погода погодой, а надо воздухом дышать. Лаура пишет, что у нее все хорошо, в Токио. Но пока домой не собирается… – за завтраком Юджиния читала письма от родни, или, как она, кисло, говорила герцогу, судебную хронику.

Доктор Горовиц писал, что его младший сын в Вашингтоне. Процесс в Гааге, судя по всему, затягивался:

– Он, – Хаим никогда не называл почти бывшего зятя по имени, – требовал, чтобы ему передали опеку над детьми. Судья, слава Богу, оказался разумным человеком, и согласился с доводами нашего адвоката. Мальчики маленькие, нельзя их отрывать от матери.

Он был вне себя, когда слушание по разделу недвижимости закончилось присуждением Эстер права проживать в особняке до совершеннолетия детей.

В отместку, он подает встречный иск, и требует передачи ему одного из мальчиков. Думаю, здесь он тоже останется ни с чем. У Эстер есть заключения именитых педиатров. Близнецов разлучать нельзя… – Юджиния нашла в конце листа строки:

– Он сказал Эстер, что она может умереть, но еврейского развода не дождется…

– Значит, и замуж она выйти не сможет, – пробормотала Юджиния, потянувшись за вторым блином:

– Хаим объяснял. Только за не еврея, и то, все ее будущие дети станут незаконнорожденными. Денег, он, что ли хочет? Детей Эстер ему не отдаст, даже одного – тяжело вздохнув, женщина посмотрела на распечатанный конверт, с бельгийскими марками.

Барон де ла Марк, в свойственной ему кроткой манере, писал, что дочь учится в Лувене. Семья ожидала хороших новостей из Голландии:

– Дорогая Юджиния, мы будем только рады видеть мальчиков в Мон-Сен-Мартене. Может быть, Давиду присудят опеку над ними на каникулы. Элиза и Давид собираются пожениться в нашей мэрии, когда процесс закончится. Будем надеяться, что, после Пасхи состоится свадьба. Младший Виллем еще в Париже. Он аккуратно пишет, да и Мишель сообщает, что все в порядке… – Юджиния налила себе еще кофе.

Доктор Горовиц, разумеется, о де ла Марках не упоминал. Роксанну Горр и ее мужа похоронили на кладбище в Голливуде:

– Меир не успел на церемонию, он только в январе вернулся из Европы. Ривка завещала мне состояние, и оставила крупные суммы для «Джойнта», и других еврейских организаций. Кладбище, хоть и светское, но погребал ее раввин, как положено. Получилось, что мама и папа в Ньюпорте одни лежат. У Аарона все хорошо. Визит Мишеля прошел удачно, тамошним евреям станет немного легче… – Юджиния составила проект билля об ослаблении ограничений на эмиграцию детей, без сопровождения родителей, в Британию и Палестину. Она встречалась с работниками Британского Фонда в Поддержку Немецкого Еврейства, и с представителями квакеров. Все были готовы принять еврейских сирот.

– Очень надеюсь, что Парламенту не придется обсуждать билль, и все обойдется… – Юджиния потянулась за Times. Канцлер Австрии Шушниг прибыл в альпийскую резиденцию Гитлера, Берхтесгаден, для переговоров. Гитлер требовал у Шушнига подписать согласие на передачу в Австрии власти нацистам, угрожая военным вторжением.

Подвернув босую ногу, женщина накинула на плечи кашемировую шаль:

– Он подпишет. Хотя Джон говорил, что Шушниг может упрямиться, требовать проведения плебисцита. Гитлер его заставит… – она смотрела на газеты:

– Европа не вмешается. Потом он примется за Чехословакию. Мы союзники, по договору, мы обязаны… – Юджиния вспомнила слова герцога:

– Чемберлен умоет руки. Он продаст Гитлеру и Чехословакию, и Польшу, поверь мне. Польшу Гитлер поделит, со Сталиным… – Юджиния быстро просмотрела газету. Япония воевала в Северном Китае, но на границах Советского Союза все было спокойно. Писали, что в марте, в Москве, состоится процесс Бухарина и других видных троцкистов. Юджиния, с отвращением, зашелестела страницами:

– Никакой разницы с Робеспьером. Он тоже казнил соратников… – женщина посмотрела на портрет герцогини Экзетер, присланный Мишелем из Парижа. Хрупкая девушка, в черном камзоле, сидела на берегу ручья. Бронзовые волосы тускло блестели:

– Робеспьера казнили, в том числе, из-за денег дедушки Питера, – Юджиния почесала бровь ложкой, – хоть бы со Сталиным так поступили. Интересно, Мишель и Теодор одни, из потомков Робеспьера остались. У Волка детей не было, и хорошо. Они на Робеспьера не похожи, слава Богу… – Юджиния взяла Daily Mail. Герцог поддразнивал ее, леди Кроу разводила руками:

– Мне важно знать, что читают мои избиратели, милый.

– Сенсация на третьей странице! Развлечения аристократки, – Юджиния закатила глаза:

– Кого-то опять сфотографировали в ночном клубе.

Она перевернула страницы. Ложка, со звоном, упала на мраморный пол. Отведя глаза от фотографий, Юджиния посмотрела на швейцарский хронометр. Герцог и Маленький Джон приезжали на Юстонский вокзал, через час. Аккуратно свернув газету, женщина пошла одеваться:

– Нельзя, чтобы они снимки видели… – Юджиния застегнула пуговицы на блузке, – хотя бы сейчас… – насадив на голову шляпу, она спустилась на лифте в гараж.

Доктор Констанца Кроу редко выбиралась в Лондон. Все необходимые книги присылали в кембриджскую лабораторию. Она вела переписку с иностранными учеными, отправляла статьи в журналы. Одежду и обувь Констанца заказывала по телефону, из Harrods. Она вспоминала строки из письма Эйнштейна:

– Советую вам идти моим путем. Купите пять одинаковых костюмов, доктор Кроу, и держите их под рукой. Вы никогда не растеряете драгоценное время на выбор одежды.

Констанца не теряла.

В шкафу висели плиссированные, серые шерстяные юбки, по середину икры, белые, хлопковые рубашки и темно-синие кардиганы. Туфли она носила одинаковые, черные, на плоской подошве, с перепонкой. У Констанцы имелось темное пальто, школьных времен, простого кроя, и черная шляпка с узкими полями. К пальто полагались разумные ботинки, на шнуровке, и скромная, потертой кожи сумочка. Из драгоценностей у девушки был только золотой медальон Ворона. Констанца никогда его не снимала. Духами и пудрой она не пользовалась. Девушка покупала простое мыло, хлопчатые, серые чулки и похожее белье.

Тетя Юджиния попыталась отвести Констанцу в отдел женской галантереи, в Harrods. Девушку обмерили. Продавщица развела руками:

– К сожалению, мадам, модные дома не шьют белья для двенадцатилетних девочек.

Они стояли с Юджинией в кабинке. Констанца скосила глаза вниз:

– Тетя, я прекрасно без таких вещей обходилась, и дальше собираюсь… – Юджиния посмотрела на плоскую грудь:

– Милая, можно пойти в частную мастерскую… – Констанца, наотрез, отказалась:

– Тетя, незачем тратить деньги на то, что я никогда не надену.

Юджиния настояла на шелковом пеньюаре, халате и пижаме. Вещи лежали в ящике комода, в кембриджской квартире девушки. Спала Констанца в старой, школьной пижаме. Таким же древним был и халат, из потрепанной шотландки.

Доктор Кроу не любила навещать Лондон еще и потому, что, по настоянию дяди, ее всегда сопровождал незаметный мужчина, из так называемых технических работников лаборатории. Констанцу спутник немного стеснял.

После неожиданной смерти Резерфорда, Констанца долго отказывалась от поста главы отдела исследований атомного ядра. Девушка предлагала Лео Силарда. Дядя, коротко, сказал:

– Мистер Силард, рано или поздно, уедет в Америку… – Джон указал на потолок ее квартиры:

– Они считают, что отдел должен возглавлять англичанин. Англичанка, – торопливо добавил герцог.

– Косность, дядя Джон, – сочно сказала девушка:

– У науки нет гражданства. Если вы не доверяете Лео потому, что он из Германии, то все ерунда. Лео еврей, он ненавидит Гитлера… – спорить с дядей было бесполезно. Должность, в общем, оказалась необременительной. Административными делами занимались представители военного ведомства. Ученые были свободны, для исследований.

Констанца сидела на месте пассажира, в ягуаре брата, изучая листы бумаги, покрытые формулами. Дворники мерно двигались по стеклу, смывая мокрый снег. Мимо проносились покрытые серой крошкой поля. Над шоссе повисло хмурое небо конца зимы.

Стивен позвонил с базы Бриз-Нортон. Брат хотел заехать к ней, по дороге в Лондон. Констанца обрадовалась: «Подвезешь меня. Дядя Джон разрешил. Мне надо с Маленьким Джоном встретиться, касательно поездки в Рим».

Констанца заметила, что брат после Испании изменился. Стивен долго отмалчивался, но признался сестре, что потерял любимую девушку, в бомбежке Мадрида:

– Она с кузеном Мишелем работала, в Прадо, – вздохнул летчик, – мы в музее познакомились. И Тони больше нет, – они сидели у горящего камина, в комнатах Констанцы. Когда Стивен привез вести о гибели Тони, Констанца предложила дяде Джону забрать вещи кузины в Банбери. Герцог помолчал:

– Зачем, милая? Пусть все остается на месте. Ты к обстановке привыкла… – увидев, как заблестели глаза дяди, Констанца не стала настаивать.

– Жалко его, – девушка чиркнула спичкой:

– И Стивена жалко… – большие руки брата уверенно лежали на руле. Стивен попросил: «Мне тоже прикури». На пальце тускло блестел металл кольца. У майора до сих пор не сошел испанский загар. Девушка передала брату сигарету:

– Двадцать шестой год ему. Не поговоришь, насчет женитьбы. Он отмахивается. Война скоро работа у него опасная… – король Георг пока не летал. Эскадрилья брата занималась испытаниями новых машин.

Стивен рассказал Констанце, как его спас русский авиатор. Лазоревые глаза майора помрачнели:

– Я ему был никто, сестричка, а он меня утешал, когда Изабелла погибла. Он ради меня жизнью пожертвовал. Товарищ Янсон был коммунистом. Видишь, даже среди них есть достойные люди. Взять, хотя бы, Мишеля, – Стивен присел на подоконник. За окном играл осенний закат, солнце заходило за шпили Кембриджа. Ветер гнал по пустынной улице сухие листья:

– Как одиноко, – понял майор, – без нее.

Стивен снилась Изабелла, но не безжизненным телом у него в руках, на Пласа Майор. Он открывал глаза ночью, чувствуя ее поцелуи, слыша шепот:

– Ворон, мой Ворон… – Стивен вытирал слезы с глаз:

– Если бы я тогда, на площади, укрыл бы ее, защитил… – уезжая из Мадрида, он оставил кузена Джона в городе. Несмотря на гибель сестры, юноша отказался бросать товарищей в батальоне Тельмана.

– Джон тоже изменился, – Стивен, искоса посмотрел на сестру. Констанца опять углубилась в свои формулы: «Война всех меняет». Она подняла рыжую, коротко стриженую голову: «Зачем ты в Лондон едешь?».

Почувствовав, что краснеет, майор буркнул: «По авиационным делам».

Это было только частью правды. После доклада в военном ведомстве, Стивен собирался с приятелями в театр:

– После театра, – он сбросил скорость, въезжая в деревню, – мы тоже кое-куда пойдем. Видит Бог, я бы такого не делал. Словно я Изабеллу предаю. Но надо жить дальше… – майор подавил вздох:

– Я встречу девушку, которую полюблю, и все закончится. Только вот, где ее встретить? Кузина Эстер разводится. Тетя говорила, они с Давидом только через адвокатов общаются. Можно разлюбить женщину, но зачем так себя вести… – он услышал рассеянный голос Констанцы: «Хочу кофе».

– Я принесу, – припарковав ягуар у деревенской кондитерской, Стивен взял с заднего сиденья летную куртку.

Дверь машины хлопнула. Констанца посмотрела вслед широкой спине брата. Дворники остановились, ветровое стекло залепил мокрый снег. Глаза цвета жженого сахара спокойно бегали по ровным рядам цифр.

– Любовь моя, – читала Констанца, – осталось совсем немного. Твой кузен ничего не заподозрит. Ты просто исчезнешь из гостиницы. Мы отправимся в Неаполь, а оттуда, в Палермо, где преподает мой соученик. Поженимся в мэрии, и вернемся обратно в Рим, а потом поедем в Лондон. Вечно твой, Этторе.

Дома Констанца вытащила из гардероба школьных времен саквояж. Она долго вертела шелковый пеньюар:

– Зачем-то женщины их носят. Этторе такое неважно… – девушка хорошо понимала, что не стоит просить разрешения на брак с подданным фашистской Италии. Констанца яростно бросила тонкий шелк в ящик:

– Этторе ненавидит Муссолини и Гитлера. Он ученик Ферми. Ферми ждет Нобелевской премии. Его выпустят из Италии, и он, не оглядываясь, уедет в Америку. Этторе будет работать здесь, в Кембридже, но надо быть осторожными. Если я хотя бы открою рот, дядя Джон меня не только в Рим не пустит, но и запрет где-нибудь в глухой Шотландии, под охраной батальона полицейских… – визит в Рим, судя по всему, долго согласовывался. Констанца настаивала, что ей необходимо поработать с Ферми и его учениками.

– Дядя Джон, – терпеливо сказала девушка, – мистер Ферми, великий физик. Он гений, как покойный Резерфорд. Я не могу сидеть, одна, в лаборатории. Я должна обмениваться идеями с другими учеными… – герцог открыл рот. Констанца подняла руку:

– Пошлите со мной сопровождающего, если вы мне не доверяете, – темные глаза девушки блеснули холодом. Она выставила вперед острый подбородок.

Герцог взглянул на «Подвиг сэра Стивена Кроу в порту Картахены». Ворон стоял на палубе пылающего корабля, в окружении мешков с порохом. Джон поворошил кедровые поленья в камине серого мрамора:

– Портретов первой леди Констанцы, не сохранилось, а жаль. Наша девочка, кажется, на нее похожа… – он, неожиданно, поцеловал племянницу в рыжий затылок:

– Все тебе доверяют, наше дорогое национальное достояние. Маленький Джон с тобой отправится. Он неплохой математик, – Джон подмигнул племяннице, – посчитает вам что-нибудь.

– Мы и сами можем, – тонкие губы улыбнулись, – но да, дядя Джон, он способный юноша.

Герцог, было, хотел сказать, что Джон старше Констанцы на три года, однако напомнил себе:

– У нее два доктората, в девятнадцать лет. Ладно, пусть едет. Джон будет начеку.

Брат принес два картонных стаканчика с кофе. Здесь его делали из дешевого порошка. Устроившись на месте водителя, Стивен вытянул ноги. По возвращении из Мадрида он сменил старую машину на более просторную модель:

– Кроме машины, – майор потер гладко выбритый подбородок, – у меня и нет ничего. Летная куртка, кортик Ворона и кольцо. Но хорошей девушке такое неважно, – Стивен снимал маленький домик в деревне Бриз-Нортон. Кортик висел на потрепанном ковре, в спальне. На столе громоздились чертежи самолетов, пол усеивали книги. Майор много читал, не только технические издания, но и романы. Сестра всегда удивлялась: «Как ты время находишь?».

Стивен положил руку на том Экзюпери:

– Наверху, – он посмотрел в окно, – когда ты один, Констанца, среди огромного неба, поневоле думаешь о чем-то… – он повел рукой, – вечном. Мы с Янсоном о Бахе говорили. Он его тоже любил… – Стивен заглянул в бумаги сестры: «Что здесь написано?».

– Примером может служить невозбуждённый атом лития, у которого два электрона находятся на 1S орбитали, при этом у них отличаются собственные моменты импульса, и третий электрон не может занимать 1S орбиталь… – отчеканила Констанца, отдав брату пустой стаканчик. Майор, шутливо, закатил глаза.

Когда они выезжали из деревни, Констанца предложила:

– Если мы с тобой в Лондон собрались, давай в Национальную Галерею сходим. Посмотрим на тетю Тео… – Стивен кивнул:

– Традиция. Я тоже к ней ходил, перед Испанией.

Стивен вспомнил, что кузен Мэтью, в Америке, тоже, судя по всему, занимается работой с учеными. Дядя Хаим ничего прямо не писал, но по его тону было понятно, что у Мэтью важная должность:

– Меир в Бюро трудится, агентом… – въехав в Лондон, они сразу застряли в пробке, – Аарон в Берлине, – майор Кроу взглянул на хмурое, зимнее небо:

– Мы будем воевать. Гитлер не ограничится Германией. С русскими мы станем союзниками, что бы ни говорили в парламенте… – Стивен всегда обрывал сослуживцев:

– У нас один, общий враг, фашизм. Мы не вмешиваемся во внутренние дела России, однако против нацизма мы сражались вместе… – Констанца думала о весеннем Риме. Этторе много писал ей об Италии. Девушка скрыла улыбку:

– Словно в романах тети Вероники. Лаура рассказывала. Девушка и юноша влюбляются по переписке. Как в прошлом веке… – весь прошлый год они с Майораной обменивались конвертами, и давно называли друг друга по имени. В одном из писем, полученных прошлой весной, Констанца нашла засушенную веточку мимозы. Этторе стал писать ей не только о физике. Констанца читала о холмах вокруг Рима, о цветущих полях, о виноградниках, замках, и мостах через Тибр. Она и сама, невольно, вставляла в свои послания несколько строчек о Кембридже. Однажды, ради шутки, девушка добавила к письму зашифрованный абзац. Этторе понял шифр. В следующем письме, Констанца обнаружила целый лист формул. Она прижала ладони, к бледным щекам:

– Я не знала, что он пишет стихи… – Констанца дошла до строчки: «Это, конечно, не мое творение. Но никто, лучше Петрарки, не говорил о любви…»

Коль души влюблены,
Им нет пространств; земные перемены,
Что значат им? Они, как ветр, вольны…
Девушка закрыла глаза:

– Он прав. Нельзя отказываться от чувств. Эмоции, часть природы, как распад атомного ядра, как химические элементы. Часть вселенной, окружающей нас…

Констанца взяла ручку:

– Не надо бояться. Резерфорд говорил, что для ученого ценна смелость. Бесстрашие. Здесь тоже, – она стала быстро писать.

Брат высадил ее у подъезда особняка герцога, на Ганновер-сквер. Стивен дождался, пока дверь откроется. Маленький Джон был в холщовом фартуке. Констанца принюхалась. Из кухни тянуло жареным мясом. Граф Хантингтон протянул Стивену крепкую руку:

– Свинину запекаю, к ужину. Папа поехал куда-то, с тетей Юджинией, с вокзала. Я чай сделаю… Заходи, – юноша помог Констанце раздеться. Стивен посмотрел на часы:

– Мне еще в Уайтхолл пробиваться, через пробки… – он сбежал по ступеням, дверь закрылась. Взревел мотор ягуара.

Девушка в скромном пальто и шляпке стояла у ограды сквера на площади, сжимая саквояж. Из кармана торчала Daily Mail. Тони переступила замерзшими ногами:

– Я не могу туда идти. Как я папе в глаза посмотрю? Папе, Маленькому Джону, остальным… – она положила руку на чуть выступающий живот. Задувал ветер, сквер опустел, над Лондоном повисло неприветливое, темное небо. Смеркалось, но фонари еще не зажглись. В окнах гостиной особняка виднелся отсвет пламени в камине. Шмыгнув носом, девушка тяжело, устало опустилась на мокрую скамейку. Завернувшись в пальто, Тони расплакалась.

На Флит-стрит, Юджиния остановила лимузин: «Джон, отдай мне оружие».

Ожидая прибытия поезда, на перроне Юстонского вокзала, женщина оглянулась. Лотки с газетами выстроились у входа, под стеклянной, закопченной крышей. Юджиния заметила рукописные афишки продавцов: «Сенсационные фото аристократки в Daily Mail!». Леди Кроу отвернулась: «Откуда лорд Ротермир взял снимки? Значит, Тони не погибла? Где она?».

Владелец газеты, лорд Ротермир, поклонник Гитлера, поддерживал партию Мосли. Сын, во время визитов в Лондон, встречался с Ротермиром. Издателю, через Питера, передавали большие суммы денег, из рейхсминистерства пропаганды, ведомства Геббельса. После запрета на публичные собрания партии Мосли, Ротермир прекратил печатать статьи, откровенно восхваляющие британский фашизм:

– Все равно… – Юджиния посмотрела на большие часы, над головой, – Daily Mail остается рупором политики Чемберлена. Умиротворение Германии… – она поморщилась:

– Ротермир больше не призывает британских юношей записываться в партию Мосли, просто потому, что еврейские фирмы пригрозили отказом от размещения рекламы в газете. Деньги евреев он тоже не хочет потерять… – Юджиния, горько улыбнулась. На платформе было шумно, в динамике слышались объявления о прибытии поездов. Юджиния прищурилась, завидев локомотив.

Когда сын приезжал в Лондон, они не встречались. Свидания были слишком опасны. Питер жил в городском особняке Мосли и Дианы, или гостил в поместьях аристократов, заигрывающих, как, мрачно говорил герцог, с Гитлером. Сын посещал приемы у Риббентропа, в немецком посольстве:

– Риббентроп возвращается в Берлин, – вспомнила леди Кроу, – он получил пост министра иностранных дел. Питер с ним очень сдружился. С ним, с Геббельсом. Господи, – Юджиния невольно перекрестилась, – убереги моего мальчика, прошу Тебя.

Джон успокаивал ее.

Герцог не мог рассказывать ей всего, но Джон говорил, что Питер, в Германии, не один. Рядом с ним работали другие люди, антифашисты, противники Гитлера. Юджиния, однажды, вздохнула:

– Ты упоминал, Джон, о концентрационных лагерях. Дахау, Бухенвальд… Что станет с Питером, если его начнут подозревать, если кто-то узнает… – Джон ничего не ответил. Юджиния понимала, что сын, в случае разоблачения, закончит смертной казнью, а вовсе не лагерем. Стоя на перроне вокзала, она, испуганно, подумала:

– Если через Питера фото передали? Тони жила в Испании. У Франко много немецких советников. Если она, каким-то образом, попала за линию фронта? Бедная девочка, ее принудили. Все случилось не по ее воле… – дома Юджиния заставила себя пристально рассмотреть лицо Тони:

– Это наркотики, – сказала себе Юджиния, – наверняка. Я работала в госпитале. У некоторых раненых были подобные глаза… – когда Питеру исполнился год, Юджиния взяла няню. Она пошла на курсы медицинских сестер, с женами Джона и Джованни. Тогда ей стало немного легче, после гибели мужа:

– Они меня очень поддержали… – вспомнила Юджиния покойных родственниц, – они тоже мужей ждали. Боялись, что получат похоронное письмо, как я. Джованни вернулся из Бельгии, без ноги, Джона газами отравило. У Маленького Джона и Питера одна няня была, на двоих. Она и за Лаурой со Стивеном присматривала. Леди Джоанна тоже с нами в госпитале работала. В последний год войны Тони с Констанцей родились. Кто знал, что Джоанна детей оставит и в Антарктиду отправится, что испанка начнется,… – сын тогда заболел. Юджиния неделю провела в детской, ночуя на полу измеряя температуру, меняя белье. Питер, выздоравливая, требовал еды. Юджиния вспомнила ясные, лазоревые глазки ребенк:

– Фото не Питер привез. Во-первых, он вскрывает конверты, копирует документы. Осторожно, конечно. Во-вторых, он в апреле появится, не раньше. Местные фашисты подарки Гитлеру отправляют… – сын сообщал о визитах запиской, на безопасный ящик, в Лондоне. Остальное было заботой герцога. Джон приносил письма сына. Юджиния всегда читала их одна, всхлипывая, просматривая ровный, знакомый почерк:

– Милая мамочка, у меня все хорошо. Не волнуйся, пожалуйста, скоро все закончится. Мы поедем в Мейденхед, будем гулять по берегу реки… – Джон с сыном вышли из вагона. Юджиния увидела удивленные глаза герцога. Женщина отправила графа Хантингтона за кофе. Маленький Джон не читал Daily Mail. Опасности, что юноша заинтересуется газетой, не было. Юджиния, со значением, посмотрела на охранников герцога. Джон повел рукой: «Отойдем». Оказавшись у колонны, он быстро поцеловал ее в щеку: «Что такое?».

Герцог приехал в охотничьей куртке старой замши, в потрепанном, шерстяном шарфе. Светлые волосы прикрывала твидовая кепка:

– Он постарел, – Юджиния видела глубокие морщины в углах прозрачных глаз, и на высоком лбу, – с тех пор, как Тони погибла. Или не погибла… – она вынула из кармана шубки раскрытую на третьей странице газету. Рассматривая фотографии, Джон побледнел. Рядом напечатали снимок двухлетней давности, из Букингемского дворца. Тони тогда представляли ко двору. Юджиния подумала:

– Они не преминули упомянуть, что Тони крестница вдовствующей королевы Марии.

Лицо герцога дрогнуло, на одно мгновение. Юджиния, торопливо, сказала:

– Я на машине. Я тебя отвезу… – он вовремя спрятал газету, в карман куртки. Сын, проталкиваясь через толпу, аккуратно держал стаканчики с кофе, на картонном подносе, американского образца. Джон остался доволен поездкой. В Блетчли-парке кипела работа. В усадьбу прокладывали отдельные телефонные и электрические кабели. Инженеры занимались изоляцией здания и подвалов. Осматривая комнаты для персонала, герцог повернулся к сыну:

– Забери что-нибудь из особняка, из замка. Серебро, ковер, гравюры. Уютнее станет. После Рима, ты нечасто будешь в город выбираться, а, тем более, на континент… – юноша сидел на подоконнике, глядя на серый, унылый сад.

Джон, положил руку на оправленный в медь медвежий клык: «Но ты ко мне приедешь, папа?». Он, внезапно, почувствовал крепкую руку отца, на плече. Герцог обнял его:

– Приеду, сыночек. Когда смогу… – отец оборвал себя. Вернувшись из Испании, Джон с отцом уехал в Банбери, на выходные. Герцог вздохнул:

– Я должен был догадаться. Машина не зря в Лондоне оказалась. Юджиния… – он почему-то покраснел, – Юджиния мне позвонила. Спросила, почему ягуар Тони на Ганновер-сквер стоит, у обочины, а не в гараже. Она не из Лондона в Испанию отправлялась. Кто-то пригнал машину в столицу. Берри, наверное, – герцог курил, откинувшись в кресле, – из Плимута. Тони, скорее всего, с летчиками майора Кроу в Испанию попала.

Маленький Джон открыл рот, герцог устало добавил:

– Тайно. Стивен ничего не знал, я уверен. Не надо ему говорить, он себя винить начнет… – комнаты дочери в замке, в особняке на Ганновер-сквер, и в Саутенде, Джон закрыл на ключ, даже не переступая порога.

Маленький Джон рассказал отцу, что встретил кузена Меира, в батальоне Тельмана. Герцог присвистнул:

– Американцы дальновидные люди. Рузвельт умный президент. Они используют европейскую неразбериху, чтобы обзавестись гениальными учеными. Эйнштейн, Ферми, Силард, Нильс Бор… – Маленький Джон удивился: «Бор в Копенгагене».

– Пока, – коротко заметил герцог. Он присел рядом с юношей:

– У американцев есть база на континенте, в Швейцарии. И у русских. И у нас имеется, по соседству. Жаль, – стряхнув пепел в форточку, он поежился, ветер был зябким, – что антифашистские группы в Германии разобщены, – он почесал подбородок:

– Мы никогда не пойдем на контакт с русскими. Не сейчас, по крайней мере. Но нам нужен, – герцог задумался, – координатор, на континенте. Человек вне подозрений. Никому в голову не должно прийти, что он связан с передачей информации. Или она, – отец повел рукой: «Я еще подумаю».

Допив кофе, герцог отправил сына домой, в машине охраны. Джон сел в лимузин Юджинии. Когда леди Кроу потребовала отдать оружие, голубые глаза похолодели:

– У меня нет привычки, разгуливать по стране с пистолетом. Я работаю для того, чтобы подобного не требовалось, Юджиния. Я не собираюсь угрожать… – его губы брезгливо искривились, – лорду Ротермиру, – герцог выбрался на тротуар Флит-стрит, надвинув кепку на уши, засунув руки без перчаток в карманы куртки.

Мокрый снег сек лицо, машины гудели в пробке, на крыше пятиэтажного, серого здания играло неоном Daily Mail. Они прошли мимо грифона на гранитном постаменте, отмечающего место, где, в прошлом веке, стояли ворота Рена, отделявшие Сити от Стрэнда. Герцог пропустил Юджинию в тяжелую, вертящуюся дверь. Леди Кроу вспомнила о браунинге, с золотой табличкой, в сейфе, на Ганновер-сквер:

– Питеру оружие отдам… – расстегнув соболью шубку, она услышала спокойный голос Джона:

– Его светлость герцог Экзетер, и леди Юджиния Кроу, к лорду Ротермиру. Проводите нас, – распорядился мужчина. Заходя в новый, американской модели, лифт, Юджиния, незаметно, пожала его теплые, сильные пальцы: «Господи, сейчас все узнаем».

Маленький Джон запек свинину с бобами и острой паприкой. В Испании он пристрастился к местной кухне. По возвращении в Лондон, юноша нашел в Сохо эмигрантскую лавку. Он покупал рис для паэльи, копченую паприку из Эстремадуры, оливковое масло, анчоусы, и хамон. Отец хвалил его стряпню, но Маленький Джон замечал, что герцог худеет:

– Все из-за Тони, – думал юноша, – бедный папа. Он всегда ее баловал, надышаться на нее не мог… – когда герцогиня умерла от испанки, Тони исполнилось всего три года. Отец ночевал в детской, утешал дочь, когда она плакала, и пел колыбельные. Готовя чай, Джон вздохнул:

– Жалко папу. Неизвестно, когда у него внуки появятся. Мне всего двадцать два, война на носу… – вспомнив Лауру, юноша покраснел. В Испании, Джон, иногда думал о кузине. Он просыпался в казармах батальона Тельмана, слыша медленную музыку Шопена, видел золотые огоньки свечей, игравшие в темных волосах.

Дядя Джованни читал письма из Токио. Лаура рассказывала о дипломатических приемах, поездках в горы, и на горячие источники:

– Мы иногда видимся с кузеном Наримуне. Я навещала Сендай, видела замок и Холм Хризантем. Цветы на нем не вянут, даже зимой. В город приезжает много паломников, японцы тоже приходят на холм. Многие местные жители молятся и в церквях и в храмах, как кузина Тесса, в Бомбее. Она часто ездит в Лхасу, где постригалась в монахини, к далай-ламе, и своим наставникам. Наримуне очень занят. Он восходящая звезда в местном министерстве иностранных дел, только что вернулся из Маньчжурии. Говорят, что его отправят в Европу, в японское посольство в Берлине… – дядя Джованни свернул письмо, тетя Юджиния заметила:

– Наримуне благородный человек, он не станет фашистом… – герцог, коротко, ответил: «Он самурай, Юджиния. У них совсем другие законы. Он не может не подчиниться приказу императора».

– Оставь, – Джон, аккуратно, делал сэндвичи для охранников, – Лаура ясно сказала, что ей нравится другой человек. Наверное, кто-нибудь из ее министерства… – на кухне было тепло, свинина томилась в духовке. Джон напомнил себе, что надо спуститься в погреб, выбрать вино к обеду.

Констанца, с бумагами в руках, забрела на кухню. Рассеянно оглядев готовые сэндвичи на большом, темного дерева столе, серебряный чайник рядом, девушка вспомнила слова покойного Резерфорда: «Ученые, все равно мужчины. Они требуют еды, три раза в день».

Утащив кусочек сыра, девушка, нарочито небрежно, поинтересовалась: «Джон, мужчины много едят?»

Кузен усмехнулся:

– Смотря, какие мужчины, Констанца. У вас есть столовая, в лаборатории. Понаблюдай за коллегами. Хотя нет, – он поставил тарелку на поднос, – вы за обедом распад атомного ядра обсуждаете. Не перебивай аппетит, – велел он, – папа и тетя Юджиния вернутся, сядем за стол… – он ушел в комнату охраны. Констанца успокоила себя:

– Сэндвичи и тосты я делать умею. И яйца хорошо варю. Джон меня учил. Четыре с половиной минуты. В лаборатории есть самый точный хронометр. Я не ошибусь. С голоду не умрем… – она подошла к окну. Сквер опустел, задувал ветер, зажигались газовые фонари. Констанца увидела одинокую фигуру, в темном пальто, на одной из скамеек. Девушка поежилась:

– Холодно. Сидит, не двигается… – сзади раздался голос Джона: «Я карту принес».

Они никогда не были в Италии.

В гостиной, у камина серого мрамора, под портретом Ворона, они изучали улицы Рима. Им заказали смежные номера в отеле «Плаза», на виа дель Корсо. Каждое утро посольский лимузин забирал их из гостиницы и отвозил в лабораторию Ферми, на виа Панисперна.

Джон говорил о музеях Ватикана, о вилле Боргезе, но думал о темных глазах кузины Лауры:

– Она в Риме работала. Прекрати, – рассердился юноша, – понятно, что ты ей не по душе… – он бодро добавил:

– Согласно легенде, папка леди Констанцы, до сих пор лежит в архивах Ватикана. Папка, которую предок дяди Джованни видел, которую граф Ноттингем из Англии увез. Только нам ее не покажут, – Констанца пожала острыми плечами:

– Легенда, Джон, – Констанца затянулась сигаретой:

– В Риме мимоза зацветет… – Джон увидел в обычно спокойных, цвета жженого сахара, глазах, что-то странное, необычное для кузины:

– Нежность, – подумал юноша, – ерунда, какая нежность? Констанца, кроме физических процессов, ничем не интересуется. У нее нет чувств, как у циклотрона. Чистый ум. Наверное, так легче… – Джон, подозрительно, спросил: «Ты откуда знаешь? О мимозе».

– Справилась в атласе, – удивилась кузина: «Определила климатические условия в незнакомой местности».

– Циклотрон, – уверенно сказал себе Джон. Он отправился на кухню, присмотреть за мясом.

Констанца, с чашкой чая и пепельницей, присела на подоконник.

Из писем девушки Этторе узнал, в какой гостинице они остановятся. План был простым. Констанца не намеревалась посещать с кузеном художественные музеи, искусство ее не интересовало. Дождавшись ухода Джона, она собиралась позвонить Этторе в лабораторию. Констанца предполагала, что в вестибюле «Плазы» будут болтаться посольские охранники, но существовал черный ход, такси, и поезд в Неаполь. Майорана был профессором в тамошнем университете. Они хотели сесть на паром до Палермо. Этторе родился на Сицилии. В Палермо преподавал его друг, профессор Эмилио Сегре:

– Он еврей, – читала Констанца письмо от Этторе, – и не будет оставаться в Италии. Рано или поздно Муссолини пойдет путем Гитлера, и примет похожие законы. Любой здравомыслящий итальянец, любовь моя, обязан бороться с безумием, если понадобится, с оружием в руках. Пока надо уехать из страны, чтобы не служить фашистам… – Констанца блаженно закрыла глаза:

– Скоро мы будем вместе… – они с Этторе не могли обменяться фотографиями. Майорана предупредил Констанцу, что его письма читает итальянская служба безопасности:

– Очень надеюсь, что твой шифр они не разгадали, любовь моя. Мое фото ты найдешь в каком-нибудь отчете о конференциях физиков, а о тебе рассказывал синьор Ферми… – из соображений безопасности Констанцу не снимали, но Ферми навещал Резерфорда, три года назад. Профессор видел девушку в лаборатории.

Пролистав физические журналы, в библиотеке, доктор Кроу нашла фото Этторе.

– Итальянец, – ласково подумала Констанца, – у него и волосы темные, и глаза. Он высокий, почти как Стивен… – Этторе было чуть за тридцать:

– У нас вся жизнь впереди… – Констанца смотрела на фигуру в сквере, – мы всегда будем вместе, как мадам и месье Кюри. Разделим Нобелевскую премию… – они хотели неделю провести на Сицилии. Констанца не думала исчезать без следа. Она подготовила записку для кузена. Девушка извещала, что уехала путешествовать по Италии, и вернется через две недели.

Констанца потушила сигарету:

– Иногда надо не спрашивать разрешения, а ставить эксперимент. Иначе всю жизнь можно прождать, пока косные люди зашевелятся. Научных открытий без смелости не бывает. В конце концов, дядя Джон останется доволен. Этторе великий физик, он начнет работать в Англии… – вдалеке появились огоньки фар. На площадь въезжал лимузин тети Юджинии.

В машине пахло сандалом. Леди Кроу вела автомобиль, изредка поглядывая на герцога. Джон, с закаменевшим лицом, курил сигарету.

В огромном кабинете владельца Daily Mail, стены украшали первые полосы газеты. Джон сухо сказал: «Думаю, лорд Ротермир, вы понимаете, почему я здесь».

Юджиния сидела на кожаном диване, поднеся к губам чашку с чаем. Когда перед ними распахнули дверь кабинета, Джон, будто, не заметил протянутой руки лорда Ротермира. Герцог прошелся по комнате, не сняв куртку:

– Сегодня вы опубликовали снимки, где изображена моя покойная дочь, леди Антония Холланд… – Джон посмотрел прямо на издателя.

Лорд Ротермир побледнел:

– У него новый титул, – вспомнила Юджиния, – с начала века. Какой неприятный человек… – Ротермиру исполнилось семьдесят. Он заполнял собой большое, просторное кресло, хорошо скроенный пиджак туго обтягивал пухлый живот. Лысина издателя, наоборот, покраснела:

– Ваша светлость, – начал он, – в нашей стране свобода печати. Я справился в картотеке, – торопливо добавил Ротермир, – но, судя по всему, ваша дочь жива… – Юджиния видела, что Джон еле сдерживает себя.

– Мне об этом лучше знать, – процедил герцог. Он взорвался, с размаха ударив по столу. Стопки бумаг, подпрыгнув, полетели на пол:

– Вы мне все расскажете, иначе я, сегодня, закрою ваш грязный листок, а вы проведете ночь в тюрьме… – Ротермир, забормотал о свободе прессы, о том, что никто не может покушаться на устои британского общества. Джон, устало, прервал его: «Помните, в этой стране я могу все».

Они ничего не выяснили.

Издатель клялся, что фотографии пришли с городской почтой, лично ему. Он показал Джону конверт. Обратного адреса, разумеется, не было. Герцог, все равно, его забрал.

В машине, закашлявшись, Джон прижал платок к губам:

– Не пытать же мне мерзавца, Юджиния. Ладно, – он повертел конверт, – в лаборатории его по волокнам разберут. Я найду того, кто послал снимки, и постараюсь найти Тони, если она жива… – Юджиния, краем глаза, заметила на платке красное пятно. Джон перехватил ее взгляд:

– Сосуд лопнул. Хорошо, что не при мерзавце, иначе бы он побежал за фотографом. «Пэр Англии истекает кровью в редакции газеты», – Джон, сдавленно выругался.

Вечерняя толпа валила по Стрэнду. Играли освещенные рекламы, в стекло бил мокрый снег. Джон собирался сказать Юджинии, только ей, о болезни, и никак не находил сил. Он пока ничего не чувствовал, только кашель стал сильнее. Иногда, как сейчас, появлялась кровь. Врач предупредил, что скоро могут начаться боли:

– Вы похудели, ощущаете слабость. Судя по снимкам, ваша светлось, опухоль растет. Могут появиться и другие образования, в позвоночнике, в печени… У нас есть морфий, – добавил доктор.

– Когда он мне понадобится, я вас извещу, – отрезал Джон. Он разглядывал твердый профиль Юджинии:

– Внуков не увижу, мальчик молод еще. Надо оригиналы фото тоже исследовать. Сам займусь. Снимки, конечно, весь город разглядывал, но я не хочу… – Джон поморщился:

– Может быть, она выжила. Мы ее найдем, обязательно. Доченька моя… – Тони, малышкой, обнимала его за шею и клала на плечо белокурую голову: «Я люблю тебя, папочка».

Джон вытер щеку:

– Дым в глаза попал. Констанца должна была приехать… – он посмотрел на Ганновер-сквер, – Стивен ее привез. Отобедаем вместе… – он, внезапно, коснулся руки Юджинии:

– За Питера не волнуйся. Он у тебя умный парень. Юнити, его в покое оставила, наконец-то… – в Лондоне к Питеру подводили любовницу Риббентропа, Стефани фон Гогенлоэ. Юджиния вздернула бровь:

– Я ее видела, в свете. Они совсем отчаялись, Джон, Стефани пятый десяток идет. Однако по ней не скажешь, конечно, – почти весело добавила леди Кроу. В Берлине, Питер начал ухаживать за восходящей звездой немецкого кино, фрейлейн Марикой Рёкк.

– Это придаст ему достоверности, – герцог показал Юджинии фото актрисы. Леди Кроу кивнула: «Хорошенькая».

Юджиния, остановила автомобиль у дома герцога: «Я сейчас. Оставлю, ягуар в гараже и приду». Хлопнула дверь машины, Джон увидел прохожего в пустынном сквере. Голые ветви деревьев раскачивались на ветру.

Тони замерзла. Смотря на песок дорожки, она вспоминала, как ребенком каталась в сквере на осликах:

– Констанца с нами играла, и Питер… – девушка всхлипнула, – надо встать и уйти. Зачем я здесь? Они все видели газету. Папа видел, Маленький Джон… – у Тони тогда было темно-синее платьице, и большая, красивая кукла. Отец привез игрушку из Франции.

– Констанца читала, в три года… – девушка засунула руки в карманы пальто, – она с книжкой сидела. А я с куклами занималась… – Тони утром приехала из Дувра.

Добравшись из Барселоны во Францию, девушка себя плохо почувствовала. У нее началось кровотечение. Доктор в Бордо, запретил ей путешествовать. Тони не хотела потерять ребенка. Сняв комнатку в пансионе, она почти три месяца провела в кровати. Девушка выходила только в лавку на углу, за провизией. Она писала, каждый день, и думала о Виллеме. Тони была уверена, что он послал весточку родителям. Она хотела найти Виллема, когда дитя появится на свет.

– Он меня не оттолкнет, – Тони лежала в постели, слушая сырой, атлантический ветер, за окном, – Виллем меня любит. У нас родится ребенок, все будет хорошо… – к четвертому месяцу Тони стало легче, тошнота прекратилась. Врач разрешил ей поехать дальше. Тони добралась до Кале, не заглядывая в Париж. Ей не хотелось попадаться на глаза кузенам.

– Домой, – Тони стояла на палубе парома, уткнув нос в шарф, – я приеду домой, папа меня увидит. Он обрадуется, обязательно. Скажу, что была замужем, что мой муж погиб, на войне… – на станции Лондонский Мост Тони заметила афишки газетчиков.

Купив Daily Mail, девушка спряталась в дамской комнате вокзала. Ее вырвало, в первый раз за две недели. Тони заплакала:

– Что папа обо мне подумает… – ей казалось, что прохожие, на улице, внимательно ее разглядывают. Тони пошла в кино, на дневной сеанс, не понимая, какой фильм смотрит. Она перекусила в неприметной забегаловке, в Сохо:

– Я не могу, не могу, – повторяла девушка, – у меня есть деньги. Надо уехать, в провинцию, где меня никто не знает, дождаться родов… – ноги сами привели ее на Ганновер-сквер. Она, было, думала, позвонить в дверь особняка. Появился брат, приехала Констанца. Тони не решилась подойти к дому.

Услышав звук подъезжающей машины, она пошла к ограде. Отец стоял на тротуаре, в куртке, которую Тони помнила с детства:

– Папа на охоту в ней ездил… – у него было хмурое, усталое лицо, на светлые, непокрытые волосы, падали снежинки, – он меня не видит… – Джон прищурился.

Он рванулся к воротам ограды, не видя, куда бежит. Тони выронила саквояж на дорожку. Папа был рядом. От него пахло дымом костра, и хорошим табаком. Он спрятал ее в своих руках, Тони разрыдалась: «Папочка, милый, прости меня, прости…»

Джон шептал:

– Доченька, не надо, не надо. Я здесь, я с тобой. Ты дома, все будет хорошо… – он целовал мокрые щеки, укрывая дочь от ветра, гладя ее по голове:

– Все будет хорошо, девочка моя, доченька… – Тони уткнулась лицом ему в плечо:

– Папа… я жду ребенка… Прости меня, пожалуйста, прости… – отец обнимал ее, Тони позволила себе выдохнуть.

– Господи, велика милость твоя, – Джон слышал, как стучит сердце Тони, – дай мне увидеть дитя. Увижу, – велел себе герцог. Он осторожно повел дочь домой.

Пролог Рим, март 1938

За окном кабинета, в полуденном солнце, блистал купол собора Святого Петра. Птицы кружились в синем, ярком, без единого облачка небе. Дверь на кованый балкон открыли. Теплый ветер колыхал шелковые портьеры. Золотистые лучи лежали на гладком, начищенном паркете. Пахло воском, ладаном, и хорошим кофе.

Серебряный сервиз принес в комнату незаметный монах, в черной рясе. Поставив на мозаичный столик поднос, он прошелестел: «Ваше высокопреосвященство». К кофе полагались крохотные марципаны и засахаренные фиалки. В серебряной вазе стоял букет цветущих мимоз.

Кардиналу-камерленгу папского престола, монсиньору Эудженио Пачелли, по должности, полагалось носить черную рясу, с алой отделкой, но государственный секретарь Ватикана был в простом, черном наряде, со снежно-белым воротничком. Знаменитые, скромные очки в стальной оправе он, немного криво, нацепил на нос.

Пачелли, затягиваясь сигаретой, просматривал бумаги, в невидной папке, с картонной, темной обложкой, без ярлычка. Второй священник, в рясе иезуитов, с металлическим, наперсным крестом, сидел, сцепив длинные, сухие пальцы. Он коротко стриг седые, цвета перца с солью волосы. Кофе он пил без сахара, папиросы курил самые дешевые:

– Папа и года не протянет, – генерал ордена иезуитов, Влодзимеж Ледуховский, исподтишка разглядывал Пачелли, – он два сердечных приступа перенес. Его едва откачали. Конклав выберет Пачелли, несомненно. Только он, с дипломатическими способностями, сможет сохранить церковь, провести через будущие испытания… – Пачелли отложил бумаги, подняв бровь:

– И? Вольдемар, – кардинал-камерленг, все сорок лет знакомства, упорно называл Ледуховского именно так, хотя Пачелли говорил на польском языке, – я не понимаю, зачем ты мне принес такое… – кардинал, одним пальцем, подтолкнул папку в направлении генерала ордена. Пачелли поднялся, махнув рукой: «Сиди». Ледуховский смотрел на прямую, совсем не старческую спину:

– Всего седьмой десяток. Конклав не будет колебаться.

По Ватикану ходили слухи, что нынешний папа готов отречься от престола святого Петра, ставя условием выбор Пачелли, как своего преемника:

– Его святейшество почти с постели не встает, – вспомнил Ледуховский, – дофин всем управляет. Дофином Пачелли называли, разумеется, у него за спиной.

Кардинал-камерленг разглядывал ухоженные сады. Монахи копошились на клумбе. Свежая, темная земля играла искорками под солнцем. Он вдохнул запах травы:

– Вольдемар, в Дахау, открыли блок для содержания арестованных католических священников. Вчера восьмая армия вермахта пересекла границу Австрии. Бывший канцлер Шушниг, находится под арестом. Не сегодня-завтра он отправится в то же Дахау… – камерленг снял очки, протер их безукоризненно чистым платком, и опять надел:

– Сегодня утром рейхснаместник Австрии, Зейсс-Инкварт, объявил о прекращении действия восемьдесят восьмой статьи Сен-Жерменского договора, запрещающей объединение Австрии и Германии. Говорю на всякий случай, если ты новости не включаешь, – ядовито добавил Пачелли:

– На очереди Судеты, но именно сейчас ты мне предлагаешь обсуждать судьбу какого-то мальчишки, который даже еще не монах!

Ледуховский ничего не ответил.

Он вспоминал серые, измученные глаза мальчика, большие, грубые руки, покрытые царапинами и ссадинами. Мальчик приехал в Рим две недели назад, с письмом от его высокопреосвященства, епископа Перпиньяна, Анри-Мариуса Бернара. В записке говорилось, что он провел зиму, восстанавливая развалины древнего монастыря святого Мартина, на пике Каниго, в Пиренеях.

Мальчик признался, что во Францию его переправили из Барселоны, тайно. Своего имени он не назвал, даже на исповеди. Он только сказал, что совершил страшный, не прощаемый грех, и теперь, всю жизнь, обязан его искупать. Епископ Бернар был иезуитом, поэтому мальчик пришел в канцелярию ордена, в Риме. Его поселили в монастыре Тре Фонтане, у траппистов. Настоятель аббатства, сказал, что мальчик, почти не открывал рта. Он проводил время либо в молитве, либо в своем послушании, занимаясь мытьем полов, и уборкой в церкви.

Пик Каниго достигал почти трех километров в высоту. Представив пиренейскую зиму, Ледуховский, невольно, поежился. Генерал ордена, осторожно, спросил у мальчика, где он обретался в разрушенном монастыре, и что, собственно говоря, ел. Оказалось, что мальчик спал в каменной хижине, и пил воду из родника. Пастухи оставляли ему милостыню, сухие лепешки и немного сыра. Он ремонтировал стены монастыря и клал крышу. В начале весны епископ отправил его в Рим. Мальчик хотел принять обеты.

– Эудженио, – генерал откашлялся, – я понимаю, что ты занят. Все мы заняты. Его святейшество, прежде всего. Но мы христиане, Эудженио. Мы должны проявлять милость к страждущим людям. Ты читал докладную записку, – Ледуховский кивнул на папку, – перед нами образованный человек. Я уверен, у него есть диплом университета. Он знает четыре языка. Он француз, – Ледуховский задумался, – или бельгиец, судя по акценту. У него есть родители, Эудженио, семья. Он молод… – кардинал поднял на государственного секретаря серые, пристальные глаза:

– Он мучается, Эудженио, но я не могу его постригать, не зная, кто он такой. Он не назвал своего имени.

Папа Пий, на большом портрете, едва заметно улыбался. Он носил простое пенсне, как и его государственный секретарь.

– Милосердие, – подумал Пачелли, – Вольдемар прав, зачем, иначе, мы здесь сидим? Юноша попал во Францию из Испании. Наверняка, на стороне коммунистов воевал. Франко фашист, но мы будем приветствовать его приход к власти… – судя по всему, республиканцы в Испании проигрывали. Напомнив себе, сколько священников и монахов расстреляли коммунисты, Пачелли тихонько вздохнул:

– В Советском Союзе то же самое. Гитлер отправляет наших братьев в концентрационные лагеря. А еще евреи… – Пачелли предполагал, что дуче, по примеру Гитлера, примет законы расовой чистоты для государственных органов. Он поджал тонкие губы:

– Италия останется без евреев, как Германия. Хотя скольким удалось оттуда уехать? Капля в море, – если дело дошло бы до худшего, они собирались предоставить евреям убежище в Ватикане:

– Здесь их никто не тронет, – удовлетворенно понял Пачелли, – и дуче не поднимет на них руки. Но подобного не случится. Неслыханно, в наши времена, устраивать гонения на людей из-за того, что они евреи. Безумие скоро закончится, я уверен… – в голове Пачелли звучала победная мелодия «Хорста Весселя». На рассвете, до мессы, одеваясь в апартаментах, камерленг включил берлинское радио. Диктор, захлебываясь, говорил, что австрийцы бросали цветы под колеса машин восьмой дивизии вермахта.

– Только начало, – сказал себе Пачелли, – неизвестно, что нас ждет впереди. В Германии многие протестанты ушли в подполье. Слава Иисусу, на католическую церковь Гитлер пока не покушается. Не заставляет вешать в храмах нацистские флаги… – вернувшись к рабочему столу, Пачелли нашел, в папке, донесение от архиепископа Берлина.

Каноник собора святой Ядвиги, отец Бернард Лихтенберг, известный выступлениями против нацизма, получил от архиепископа тайное задание, оказывать помощь берлинским евреям:

– Святой отец Лихтенберг, – читал Пачелли, – встречается с раввином Горовицем, и другими руководителями общины. Мы обеспечиваем их деньгами. Многие евреи города уезжают по визам, выданным южноамериканскими консульствами. Отец Лихтенберг готовит письма, подтверждающие подлинность виз… – Пачелли подозревал, что визы были фальшивыми, от подписи до печати:

– Господь им в помощь. Если в Германии примут сатанинскую программу, по лишению жизни невинных людей, ни один священник молчать не станет. Надо подумать, чем торговать с нацистами, что отдать за спасение мучеников… – Ледуховский курил дешевую папиросу, рассматривая узор шелковых обоев на стене.

– Деликатный человек. Иезуиты всегда славились скромностью… – неизвестного мальчишку можно было отправить на все четыре стороны. У церкви сейчас имелись более важные заботы, чем попечение о душе полусумасшедшего бродяги. Пачелли взглянул на простое распятие:

– Кто из этих троих, думаешь, ты, был ближний жертве разбойников? Он сказал: оказавший ему милость. Тогда Иисус сказал ему: иди, и ты поступай так же… – присев напротив генерала ордена, Пачелли устало спросил: «Чего ты хочешь, Вольдемар?». Иезуит поболтал ложечкой в чашке:

– Хочу, чтобы мальчик встретился с его святейшеством, Эудженио. Может быть, он тогда назовет свое имя, согласится, чтобы мы нашли его родителей. Он хороший человек, он страдает. Мы должны ему помочь, – твердо заключил Ледуховский.

Пачелли представил себе, как он начнет объяснять больному понтифику, что тому необходимо принять какого-то спятившего нищего. Камерленг кивнул:

– Я постараюсь, Вольдемар. Я буду молиться за его душу. Хотя мы не знаем, как его зовут… – Пачелли помолчал: «Он даже не сказал, кто его святой покровитель?».

Иезуит помотал головой: «Нет».

– Нет, так нет, – Пачелли протянул руку к серебряному колокольчику:

– Хорошо, Вольдемар. Я сделаю, что смогу… – Ледуховский, как и весь Ватикан, знал, что камерленг ничего не обещает впустую. Иезуит уходил успокоенным. Он хотел поехать к мальчику, в монастырь, и помолиться с ним:

– Он скажет… – Ледуховский спустился вниз, в приемную камерленга, – скажет его святейшеству свое имя. Мы напишем его семье. Они приедут, и заберут его. Он хочет принять обеты. Пусть его святейшество решает, – напомнил себе генерал ордена:

– Я не возьму на себя подобной ответственности, не постригу человека, у которого, может быть, есть жена, ребенок. Он молод, но все равно… – мальчик не говорил о своем возрасте, но иезуит понял, что ему немного за двадцать.

Монах открыл тяжелую дверь, генерал ордена зажмурился. Во дворе играло солнце, было почти жарко. Черная машина, с дипломатическими номерами, въехала в кованые, высокие ворота дворца.

Ледуховский смерил взглядом светловолосого мужчину, в безукоризненном, штатском костюме. Шофер, предупредительно, помог ему выйти из автомобиля:

– Немец, – понял иезуит, – по осанке видно. Они все по Риму ходят с таким лицом, как будто здесь давно Германия. Хотя так оно и есть… – на балконе, Пачелли тоже рассматривал гостя.

Камерленгу позвонил представитель Германии при дворе его святейшества, доктор фон Берген. Дипломат попросил принять берлинского посланца:

– Он не католик, – сказал фон Берген, – но достойный человек, ваше высокопреосвященство. Я друг его отца, графа фон Рабе. У герра Максимилиана есть разговор, обоюдно интересный для Германии и святого престола… – Пачелли хмыкнул: «Посмотрим, что за разговор». Он пошел в гардеробную. Перед посетителями, камерленг появлялся в кардинальском облачении.

Завтрак в отеле «Плаза» подавали на любой вкус. Здесь останавливались главы государств и голливудские актеры. В большом, выходившем на виа дель Корсо ресторане было тихо, по выходным постояльцы просыпались позже. К восьми утра только два стола оказались занятыми. В центре зала, светловолосый, хорошо одетый юноша курил, просматривая The Times. Перед ним стояла овсянка в серебряной миске, ожидалась еще яичница, с бобами и сосисками. Пил юноша, правда, кофе, добавляя в него молоко. Впрочем, за завтраком так делали и сами итальянцы.

В «Плазе» работал отличный кондитер. На каждый стол ставили фарфоровое блюдо с выпечкой, но юноша к булочкам не притрагивался. Официант, обслуживающий зал, знал, что спутница молодого человека от пирожных тоже отказывалась. Она просила крепкий кофе, без сахара, выпивала первую чашку залпом, а за второй чашкой выкуривала сигарету. Сначала официант, глядя на еезаспанные, немного припухшие глаза, усмехался: «Медовый месяц, что ли?».

Однако предполагаемая новобрачная кольца не носила. Официант никогда еще не видел более скучно одетой молодой женщины. Со спины ее можно было принять за ученицу строгой, католической школы.

Официант выносил в зал кофейник, когда появилась гостья. Она, кажется, не надевала ничего другого, кроме серых юбок и синих кофт. Ноги и руки у нее были хрупкие. Рыжие, коротко подстриженные волосы, падали на белый, строгий воротник блузки.

Официанту стало интересно, кто они такие. Итальянец справился у портье. Гости, брат и сестра, записались под фамилией Брэдли. Жили они в смежных номерах. Каждое утро их увозила машина с дипломатическими номерами. Возвращались они вечером, ужиная у себя. Официант не мог понять, почему у синьорины Брэдли такой усталый вид.

Констанца опустилась в кресло. Джон сообщил:

– Для тех, кто вчера не слушал радио, Австрии, больше не существует… – кузина отозвалась:

– Я знаю. Я в ванной включила новости… – белая кожа сияла. Джон удивился:

– Она за полночь ложится, с расчетами. Но все равно, измученной не выглядит… – Джон, в Кембридже, в общем, не вникал в работу физиков. Только на виа Панисперна, во владениях мистера Ферми, он понял, сколько времени тратится на каждый эксперимент. Они приезжали в лабораторию к семи утра. Осмотрев Джона с головы до ног, Ферми, внезапно, улыбнулся:

– Вы тот самый юноша, способный математик, родственник доктора Кроу?

Джону ничего не оставалось, кроме как согласиться. Его отправили в крохотный кабинет. Весь день, с коротким перерывом на обед, Джон обрабатывал бесконечные ряды цифр, и строил графики. Лаборатория Ферми занималась получением искусственных изотопов, на основе так называемых медленных нейтронов. Кузина стояла у бассейна с золотыми рыбками, в вестибюле лаборатории:

– Именно здесь мистеру Ферми впервые пришла в голову мысль о том, что ядра атома будут захватывать нейтроны эффективнее, если между мишенью и источником нейтронов разместить, массу воды. Или парафин, – добавила Констанца. Ее глаза, восторженно, блестели.

Из объяснений кузины, Джон понял, что чем медленнее двигался нейтрон, тем легче возникали реакции превращения элементов. Все это требовалось для создания, в будущем, вещи, которую Констанца, благоговейно, называла ядерным реактором. Кузина надеялась, что больше не понадобится, для получения электричества, сжигать уголь или нефть:

– Энергетика изменится, – девушка расхаживала по номеру, держа тетрадь, – навсегда. Мы избавимся от дыма, прекратим эксплуатировать природные ресурсы… – вспомнив, что в Судетах, на которые, судя по всему, нацелился Гитлер, находятся месторождения урана, Джон осторожно спросил: «С точки зрения вооружения, такая вещь тоже полезна?»

– Мы не участвуем в подобных проектах, – отчеканила Констанца, – и не будем.

Констанца и сама, ночами, сидела над формулами. Говорили, что Ферми, в этом году, получит Нобелевскую премию. После церемонии физик не собирался возвращаться в Италию:

– Кузен Мэтью, в Америке, учеными занимается, – вспомнил Джон, – Ферми, наверняка, будет работать на военное ведомство, что бы Констанца ни говорила… – Джону понравился Этторе Майорана, которого Ферми прочил в свои преемники. Итальянец, тихий, скромный человек, всегда извинялся, принося Джону очередные цифры:

– Вы, наверное, рассчитывали на более интересное времяпровождение, синьор Джон…

– Ничего, синьор Этторе, – весело отзывался юноша, – музеи от меня не убегут.

Майорана, со старомодной предупредительностью, вставал, когда поднималась Констанца, открывал ей двери, и вообще, как думал Джон, производил впечатление достойного человека.

Политику они, в лаборатории, не обсуждали.

Джон видел Рим только из окна посольской машины. Город усеивали портреты дуче и триколоры с эмблемами фашистской партии. Флаги развевались даже на Колизее. Над виа дель Корсо, в почти летнем, синем небе, колебался лозунг: «Credere, Obbedire, Combattere». «Верь, Подчиняйся, Сражайся». Верить и подчиняться предлагалось дуче, сражаться, за него же.

Джон ждал воскресенья, чтобы, как следует, изучить город. Физики тоже иногда отдыхали. В субботу Ферми отпускал сотрудников после обеда. Вчера кузина, небрежно, сказала Джону:

– Ты иди. Ты в магазины хотел заглянуть, а у меня и мистера Майораны эксперимент в разгаре. Машина меня заберет, не волнуйся.

Джон воспользовался неожиданно выпавшим свободным временем, чтобы обследовать магазины на виа дель Корсо. Он бросил монетку в фонтан Треви и вскарабкался по Испанской лестнице. Юноша постоял наверху, открыв рот, осматривая красные, охряные крыши города, шпили, колокольни, огромный, мощный купол базилики святого Петра:

– Музеи завтра, – улыбнулся Джон, – Ватикан, вилла Боргезе, Колизей, Форум… – он дошел пешком до Венецианской площади, где стоял новый, беломраморный памятник королю Виктору Эммануилу. Джон зажмурил глаза от обилия колонн, фонтанов, бронзы, и статуй. Ферми, показывая ему карту города, рассмеялся: «Здесь вы увидите нашу вставную челюсть, синьор Джон».

Отправившись дальше, к реке, Джон полюбовался синагогой. Он съел в кошерной забегаловке жареных артишоков и вышел на Площадь Цветов.

Устроившись на кованом стуле, с кофе, Джон долго смотрел на упрямое лицо, под бронзовым капюшоном. Джордано, сложив руки на книге, хмуро глядел куда-то вдаль:

– Интересно, – Джон щелкнул зажигалкой, – он прямой предок Констанцы. Если, это, конечно, правда, о первой леди Констанце. Наша Констанца, мне кажется, на нее похожа… – Джон купил кузине букет свежей мимозы. На гранитном постаменте памятника Бруно высекли надпись: «Бруно, от столетия, которое он предугадал, на месте, где горел костер».

Уходя с площади, Джон поднял голову. Закатное солнце играло в бронзе памятника. Он, как будто, опять пылал.

В отеле Джон увидел в номере у кузины похожий букет мимозы:

– От гостиницы, – пожала плечами Констанца, углубившись в записи, – после уборки поставили.

– Мне не поставили, – удивленно пробормотал Джон. Он вытащил свертки: «Посмотри, что я купил». Констанца вздохнула:

– Я уверена, что и Тони, и тете Юджинии все понравится. У тебя хороший вкус, – глаза цвета жженого сахара были спокойны.

Джон сказал сестре, что будет крестным отцом. Тетя Юджиния должна была стать крестной матерью. О покойном муже Тони не говорила. Отец запретил юноше расспрашивать сестру:

– Ей тяжело, милый, – вздохнул герцог, – она его любила, потеряла на войне. Ты рассказывал, как у Стивена невеста погибла… – отец пригласил лучшего врача с Харли-стрит. Доктор уверил их, что с ребенком все в порядке. Герцог, все равно, волновался.

Тони, со всей осторожностью, отвезли в Банбери. Тетя Юджиния, каждые выходные, навещала замок. Тони доставляли провизию от Fortnum and Mason. После Пасхи отец и тетя Юджиния начинали интервью с кандидатками на должность няни. Герцог хотел нанять двоих, чтобы Тони не уставала. Сестра призналась Джону, что написала «Землю крови». Юноша, восхищенно, заметил:

– Никогда бы не подумал. Отличная книга. Надо еще одну выпустить… – в прозрачных, голубых глазах сестры промелькнула какая-то тень. Тони устроилась в кресле у камина, положив ноги на кушетку: «Обязательно».

Он купил сестре и тете Юджинии сумки и шарфы от Gucci, а себе шляпу, в ателье Борсалино. Джон заказал два костюма у Зеньи. Их обещали сшить к отъезду. Итальянский крой ему нравился больше, чем английский. Дяде Джованни он вез освященные четки из собора святого Петра. Стивен и отец получали отличные, серебряные запонки. Джон знал, что такие вещи им нравились.

Констанца пила кофе, просматривая газету. В Рим они прилетели с одной посадкой, в Цюрихе. Девушка, перед отъездом, думала навестить Тони, в Банбери:

– Она была замужем, она мне расскажет… – Констанца помотала головой: «Не надо. Ей такое трудно». Констанца, в общем, не нуждалась ни в каких сведениях. Анатомический атлас она изучила ребенком. Девушка, внимательно, прочла брошюры бабушки Мирьям. Сегодня она хотела дождаться, пока Джон отправится в музеи, и позвонить Этторе. Он купил билеты на поезд в Неаполь.

Констанца заставляла себя не улыбаться. Он оказался лучше, чем все, кого могла представить себе девушка. Он понимал ее с полуслова, поддержал в споре с Ферми об искусственных изотопах, и вообще, как поняла Констанца, был гениальным ученым. Майорана признался, что в последний год почти не мог работать:

– Когда вокруг происходит подобное… – он повел рукой, – очень сложно думать о физике, любовь моя.

Они курили на балконе лаборатории. Дом напротив, украшал большой портрет дуче. Муссолини, надменно, разглядывал улицу.

– Я понимаю, – она коснулась руки Майораны, – понимаю, милый. Но скоро все останется позади… – Констанца отставила чашку:

– Мы с ним даже не целовались. Но в лаборатории все время кто-то болтается. Тот же Джон. Ничего, – кузен рассовывал по карманам портсигар и кошелек, – сегодня поцелуемся, в поезде.

– А ты что будешь делать? – Джон поднялся.

– Работать, что еще. У нас много вычислений, – напомнила ему Констанца. Джон закатил глаза: «Я не забыл. Веди себя хорошо, – он усмехнулся, – вечером увидимся».

Выходя из ресторана, Джон внимательно осмотрел завтракавших гостей. Он прислушался. Мужчины носили деловые костюмы и говорили на французском языке. Перед отлетом в Рим отец заставил его выучить наизусть лица, имена и звания работников СД. В альбоме имелся знакомый юноше Максимилиан фон Рабе.

– Он и в Испании подвизался, – мрачно сказал Джон, – я тебе говорил.

Ни фон Рабе, ни его коллеги, Шелленберга, Джон, за неделю не заметил. Вообще ничего не вызывало подозрения. Он вышел на виа дель Корсо. Швейцар предложил поймать такси, Джон отмахнулся: «Отличное утро, синьор. Я прогуляюсь». Юноша легкой походкой пошел к Тибру.

Констанца, допив кофе, направилась в вестибюль. Она не стала пользоваться лифтом. Девушка взбежала по лестнице на третий этаж, в номер. Один из французов пошел к телефонной кабинке, рядом со стойкой портье. Закрыв стеклянную дверь, набрав номер, он сказал, по-немецки: «Начинаем».

На набережной коричневого, мощного Тибра, Джон присел на скамейку. Майорана и Ферми сказали, что зима была дождливой, река мелеть пока не собиралась. Он смотрел на стены замка Святого Ангела, на мраморный, сверкающий купол базилики.

Джон вспоминал огонь камина в библиотеке замка. Тони рано уходила спать, тетя Юджиния работала. Они с отцом остались одни. Джон курил, глядя на языки пламени. Он знал, что отец разговаривал с Тони. Юноша видел, краем глаза, фотографии, опубликованные в газете. Отец молчал, а потом заметил:

– Обо всем забудут, на следующей неделе. Начнут обсуждать новое платье миссис Симпсон, или романы голливудских звезд… – он рассказал Джону, что снимки сделал известный им Максимилиан фон Рабе. Герцог предупредил сына:

– Смотри в оба, в Риме. Мне очень не нравится, что он… – отец сдержался, – в Кембридже отирался. Он в Британию не из-за Тони приехал. Вынюхивал, как добраться до Констанцы. Мне не по душе ваш вояж, но мы не можем ее в тюрьму посадить… – Джон потянулся за бронзовой кочергой. После войны он провел в замок электричество и газ, здесь был телефон, но вечером герцог, все равно, предпочитал сидеть при свечах. Белокурые волосы дочери играли золотистыми искорками. Тони шепнула:

– Вот и все, папа. Фон Рабе нашел меня в Испании, стал шантажировать фотографиями, я ему отказала. Больше ничего не было… – он поцеловал белый, теплый лоб:

– Отдыхай, ни о чем не волнуйся. Когда время придет, – герцог улыбнулся, – мы с тетей Юджинией врачей привезем. Няни тебе помогут. Доктор каждую неделю приезжать станет, телефон у тебя под рукой. Читай, гуляй, хорошо питайся… – Тони положила голову ему на плечо: «Спасибо, папа».

Она не рассказала отцу, ни о Петре, ни о Виллеме.

Адрес безопасной квартиры НКВД в Цюрихе Тони записала в блокноте, шифром. Сначала, она собиралась вырвать листок, и бросить его в камин, в спальне, но захлопнула тетрадь: «Не сейчас». Девушка, все равно, хотела забыть о Петре. Тони помнила только серые глаза Виллема, его большие, теплые руки, его шепот:

– Я люблю тебя, люблю. Мы всегда будем вместе, обещаю… – отец ушел, пожелав ей спокойной ночи. Тони сидела, с чашкой остывшего чая:

– Он даст о себе знать, – твердо сказала девушка, – родителям, сестре. Элиза ждет, пока Давид разведется, и они поженятся… – Тони сомкнула руки вокруг чашки:

– Виллем говорил, что Мишель посылает его письма родителям. Полсотни конвертов, до лета хватит. Виллем две недели, только и делал, что писал, перед отъездом… – Тони слабо улыбнулась:

– Кузен Теодор жениться собирается, на мадемуазель Аржан. Она очень красивая… – Тони положила руку на шелк халата. Врач обещал, что через месяц ребенок начнет двигаться:

– Мы поженимся… – она провела рукой по животу, – обязательно. Родится дитя, я найду Виллема. Он меня простит, он меня любит… – Тони, в первый раз за эти месяцы, заснула успокоено. Она лежала в старой, прошлого века кровати, на свежих, пахнущих лавандой простынях. Ей снилась палуба «Чайки», идущей по зеленой, тихой воде реки, ветви ив. Маленький, белокурый ребенок, смеясь, ковылял к ней и Виллему.

Джон пообещал отцу быть начеку. Юноша помялся:

– Ты мне два года назад о фон Рабе говорил, помнишь? Откуда… – прозрачные глаза отца пристально взглянули на него. Герцог взял папиросу из старой, времен своего отца, африканской шкатулки, слоновой кости:

– Черчилль с твоим дедом, – отец усмехнулся, – в лагере военнопленных сидел, в Претории. Потом они бежали, прошли триста миль по саванне, к Мозамбику. Спасали друг друга. Дед Черчилля выходил, когда тот дизентерией болел. Они вернулись в армию. Отца моего убили, при осаде Ледисмита. Я помню… – герцог закрыл глаза, – Черчилль, добравшись до Англии, к матери моей пришел. Мне одиннадцать лет исполнилось, а тете твоей, девять… – после смерти герцогини Люси, бабушка Марта призналась внуку, что Черчилль делал его матери предложение.

Джон помнил бронзовые, подернутые сединой волосы:

– Мама твоя отказала, – вздохнула Марта, – она старше Черчилля была, на десять лет. У нее вы на руках остались. Он влюблен был, – Марта затянулась папиросой, – сильно влюблен… – герцог подумал:

– Он всегда меня поддерживал. Всегда был, как отец. Хорошо, что он премьер-министром станет. С ним война не страшна, – в том, что Британия будет воевать, герцог не сомневался. Он закашлялся: «Джон повзрослел, он все поймет. Пусть знает».

Над замком Святого Ангела сияло солнце.

Джон опустил веки, слыша спокойный голос отца. Юноша долго молчал:

– Питер три года среди них, и за все время, ни словом, ничем… Я бы так не смог, папа… – отец присел на ручку его кресла:

– Сможешь, если понадобится. Я в тебе уверен. В Лондоне я тебя познакомлю со сведениями, что Питер и Генрих присылают. Генриху сложнее. Фон Рабе, его старший брат… – юноша подошел к Джону в церкви святого Иоанна в Геттингене. Он видел молодого человека на математических семинарах.

Гитлер, в январе стал рейхсканцлером. Джон приехал в Германию по студенческому обмену, из Кембриджа. У юноши была крепкая рука, каштановые, с рыжими прядями, волосы и серые, внимательные глаза. Джон заметил, что в церковь он пришел без нацистского значка:

– Генрих, – подумал Джон, – правильно, Генрих фон Рабе. Он отличный математик… – немец, вежливо, предложил:

– Если у вас есть немного времени, герр Холланд, я бы хотел с вами поговорить.

– Мы долго по городу гуляли… – Джон пошел к мосту, – почти до вечера. У себя в комнатах он не хотел подобное обсуждать. Хорошо, что Генрих очень осторожен… – над замком Святого Ангела развевались триколоры с фашистскими символами. Джон прислонился к перилам:

– Есть легенда, что наш предок, женатый на леди Веронике, спас отсюда, из замка, предка Питера, первого Кроу. Только бы мне не пришлось Питера с Генрихом вытаскивать из какого-нибудь Дахау… – Джон проводил глазами скромный, черный форд, с флажком Ватикана. Машина ехала к площади Святого Петра.

Юноша пошел туда же. Отец, в библиотеке, устало заметил:

– Если что-то случится, люди на Фридрихштрассе ничего не скажут. Но знай, что до Дахау, ни Питер, не Генрих не доживут. Имей это в виду, – Джон внимательно посмотрел на отца: «Папа, почему ты мне сейчас решил рассказать, о Питере?»

– Ввожу в курс дела, – удивился отец. Они заговорили о поездке в Рим.

Генерал ордена иезуитов редко пользовался автомобилем. По Риму Ледуховский предпочитал ходить пешком. Увидев на мосту невысокого, светловолосого юношу, в хорошем пиджаке, с непокрытой головой, Ледуховский вспомнил о мальчике. Генерал поэтому и взял машину. Монастырь Тре Фонтана стоял на окраине города. Утром Пачелли прислал монаха с запиской. Понтифик ожидал мальчика на приватной аудиенции.

Приехав в монастырь, Ледуховский мягко сказал об этом неизвестному. Побледнев, он помотал золотисто-рыжей головой:

– Я не могу, ваше высокопреосвященство… – мальчику дали белую рясу траппистов. Ледуховский подумал:

– Он полы моет, а все равно, ряса чистая… Сии облеченные в белые одежды кто, и откуда пришли? Я сказал ему: ты знаешь, господин. И он сказал мне: это те, которые пришли от великой скорби… – на исповеди мальчик не признался в своем грехе. Он только просил постричь его, как можно быстрее.

– От великой скорби… – иезуит видел горе в серых, больших глазах юноши. Мальчику предлагали спать в келье. Он попросил разрешения ночевать у церковных дверей, на голом, каменном полу.

Ледуховский погладил его по голове:

– Сын мой, это великая честь. Его святейшество стар, болен. Мы заботимся о вашей душе, хотим, чтобы вы обрели покой. Он выслушает исповедь, и решит, как быть дальше… – мальчик заплакал. Священник держал его за руку, пока юноша не успокоился, не кивнул: «Так тому и быть, святой отец. Спасибо вам».

– Все будет хорошо, – иезуит подождал, пока папские гвардейцы уберут деревянный барьер:

– Мы найдем его семью, он обретет покой… – проводив иезуита, Виллем пошел в монастырскую церковь. Он стоял на коленях перед статуей Иисуса, не стирая слез с лица:

– Меня вспомнят. Его святейшество меня видел… – Виллем последний раз навещал Рим, с родителями и Элизой, три года назад, для папской аудиенции:

– Папа с мамой сюда приезжали, на Рождество… – с тех пор, как его, в монашеском облачении, перевели, горными тропами во Францию, Виллем просыпался, каждую ночь. Он видел трупы детей во дворе приюта, вдыхал запах крови и гари. Ни на одной исповеди, кроме первой, в Теруэле, Виллем не сказал, кто он такой, и что совершил.

Слеза упала на огонек свечи. Пламя зашипело, заколебалось, но не потухло. Горячий воск капал на руку:

– Я не смогу лгать, – понял Виллем, – не смогу ничего утаить от главы церкви. Господи, дай мне сил, я прошу Тебя… – он уронил голову:

– Mea culpa, mea maxima culpa. Господи, прости меня… – перекрестившись, он поднялся. Пора было убирать в церкви. Ледуховский обещал, что сам отвезет его во дворец к понтифику:

– Как будет, так и будет… – взяв ведро, он вышел на ухоженный двор монастыря, – я расскажу правду. Пусть его святейшество решает мою судьбу… – Виллем не думал о ней, той, что предала его, не вспоминал поцелуи, тепло, и нежный стон: «Милый, милый мой…»

– Она умерла, – Виллем опустил ведро в колодец, – как дети, которых она убила. Я убил, – цепь резала руки, но так было легче сердцу, беспрестанно болевшему:

– Она умерла, – повторил Виллем, – ее больше нет.

Гауптштурмфюрер фон Рабе остался недоволен визитом к монсиньору Пачелли.

Всего три человека знали о его посещении Ватикана. Даже Вальтер, оставшийся на безопасной квартире, напротив отеля «Плаза», понятия не имел, куда отправился Максимилиан. Из Берлина фон Рабе, позвонил другу отца, доктору фон Бергену. Он попросил организовать встречу. Когда его вызвал рейхсфюрер СС, Макс решил, что инициатива исходит непосредственно от фюрера. Германия хотела получить доступ в архивы Ватикана. Гиммлер сказал Максу:

– Католические священники, монахи, издавна путешествовали. Они жили в Индии, в Тибете. Общество «Аненербе» выиграет, если мы получим сведения об их поездках. Я имею в виду, – Гиммлер вчитывался в текст, напечатанный крупными буквами на машинке, – средневековые отчеты… – Макс понял, что рейхсфюрер просматривает доклад, предназначенный для Гитлера. Фюрер не любил пользоваться очками, а зрение, по слухам, у него падало:

– Ваш брат, – Гиммлер улыбнулся, – после Дахау отправляется в экспедицию. Я его поздравил, – Отто отобрали для поездки в Тибет, которую предпринимало «Аненербе». Брат получил звание унтерштурмфюрера СС. Он организовывал блок для медицинских исследований, в концлагере Дахау. Отто, немного, опаздывал в экспедицию, но собирался догнать штурмбанфюрера Шефера и других товарищей, в Калькутте. Из Индии путешественники отправлялись на север, в Тибет и Лхасу.

– Генрих, через два года, пойдет в СС, – гордо подумал Макс, – у меня, к тому времени, наследник титула появится… – он был уверен, что фрейлейн Констанца родит мальчика. Максимилиан часто рассматривал рисунок, привезенный из Мадрида. Женщина смотрела на него, прямо, не отводя глаз. Фон Рабе обещал ей: «Скоро». К лету строители заканчивали картинную галерею. Макс знал о планах аннексии Чехословакии. Он хотел привезти из Праги первые картины для коллекции. Рисунки он намеревался разместить в отдельном зале.

Внимательно, слушая рейхсфюрера, фон Рабе думал, что, в случае успеха операции «Гензель и Гретель», он получит следующее звание, штурмбанфюрера СС. Ему не исполнилось тридцати. Макса ждала блестящая карьера, тем более, как напомнил себе фон Рабе, с такой женой.

Макс не слишком интересовался любимыми теориями Отто, о тибетском происхождении арийцев, и мистической стране Туле, расположенной в Арктике. Однако с заданием от рейхсфюрера было не поспорить. Макс намеревался предложить католической церкви определенную поддержку в Германии, в обмен на доступ нацистских ученых к архивам Ватикана.

Кардинал-камерленг только посмотрел на него, через простое пенсне:

– Синьор фон Рабе, я понятия не имею ни о каких тайных документах.

Пачелли повел рукой:

– Библиотека Ватикана открыта для исследователей. У нас занимаются англичане, американцы, французы… Историки, философы, теологи. Даже из Еврейского университета были гости, – не удержался кардинал. Он, с удовольствием увидел, как изменилось лицо немца: «Получай».

– Мы рады приветствовать любого ученого, – заключил Пачелли, – есть общепринятая процедура записи. Навестите библиотеку, вам все объяснят… – распрощавшись с посетителем, камерленг поднял трубку внутреннего телефона. Пачелли набрал номер главы библиотеки, архивариуса Ватикана, его высокопреосвященства кардинала Меркати.

– Джованни, – сказал Пачелли, – надо поговорить.

Он подошел к окну. Фон Рабе садился в посольский лимузин. Пачелли подумал:

– Перед нами всего лишь папки, а речь идет о людских жизнях… – он вспомнил пожелтевшую бумагу, легкий, летящий почерк, девиз «Sola Invicta Virtus».

– Конечно, они могут использовать рисунки, чертежи. Вряд ли, – успокоил себя Пачелли, – не найдется человека, который все поймет. Разве что Эйнштейн, однако, он, слава Богу, не в Германии. Ферми и Майорана тоже отсюда уедут. Господи, – камерленг перекрестился, – вразуми Германию, я прошу Тебя. Избавь нас от горя и страданий… – Пачелли хотел составить список материалов, которыми можно торговать с нацистами:

– В папке, есть и шифрованные заметки, – машина выехала из ворот, – их они, тем более, не прочтут. Их триста лет никто прочесть не может, – Пачелли усмехнулся:

– Похожий шифр был в рукописи, проданной в начале века иезуитами. Не стоило от нее избавляться, но что теперь сделаешь? Джованни говорил, что нужен ключ. Тогда можно понять и заметки, и рукопись. Где его взять, ключ… – нацистский флажок на черном капоте пропал из виду. Пачелли, облегченно, выдохнул.

Из посольства Максимилиан отправил телеграмму на Принц-Альбрехтштрассе, сообщая, что католики упрямятся:

– Ничего, – фон Рабе ехал обратно на виа дель Корсо, – арестуем пару епископов, и они быстро передадут нам все, что прятали… – Макс никогда не ходил в церковь. Он не верил в Бога. Гауптштурмфюрер считал, что религия, просто утешение для слабых духом. Он удивлялся, что младший брат посещает мессу, пусть и в государственных храмах.

– Это сентиментальное, – говорил себе Макс, – папа плачет, когда Эмма играет «Лунную сонату». Даже я глаза вытираю. В чувствах ничего плохого нет. Фюрер любит музыку… – из безопасной квартиры отлично просматривались и окна номера фрейлейн Констанцы, и комната ее спутника. Макс называл невысокого, светловолосого юношу, с острым взглядом, охранником.

Фон Рабе видел молодого человека только в мощный бинокль. Ни он, ни Шелленберг в отеле не показывались. Фамилия Брэдли, под которой зарегистрировались фрейлейн Констанца, и ее сопровождающий, разумеется, была вымышленной.

Фон Рабе заметил Шелленбергу:

– У леди Антонии есть старший брат. Я помню досье. Это, наверняка, он. Глаза похожи… – отправив фотографии в Лондон, фон Рабе забыл о леди Антонии. Муха обретался в Испании, но, судя по всему, дни республиканцев были сочтены. Фон Рабе немного опасался, что Муху расстреляют. Услышав его размышления, Шелленберг пожал плечами: «Такого мы предотвратить не можем».

Снимки юноши ушли с дипломатической почтой в Берлин.

Комнаты напротив гостиницы оборудовали отличными фотоаппаратами, прямой телефонной линией в посольство и на аэродром Ликтор, где стоял самолет Люфтваффе, готовый к вылету. У Макса имелся несессер с набором хороших снотворных препаратов. Телефон Гретель и ее сопровождающего прослушать было невозможно, но Макс посадил в «Плазе» четырех человек. На время операции фон Рабе строго велел коллегам забыть, что они немцы. Ребятам выдали французские паспорта. Макс подобрал ребят, говоривших на языке без акцента.

Двое жили по соседству с Гретель, один наблюдал за парадным подъездом гостиницы. Окна номера четвертого эсэсовца выходили на черный ход. Пока Гретель оставалась одна только ночью. Похищать ее было немыслимо, даже Макс и Шелленберг не смогли бы провернуть подобное, не вызвав подозрений. Девушку надо было как-то вынести из гостиницы.

– Не сажать же легкий самолет на крышу, – усмехнулся Макс, сидя с Шелленбергом над планом операции, – и нам нужен Гензель. Судя по его публикациям, он под стать доктору Кроу. Тоже гений. Надо просто не торопиться. Рано или поздно они окажутся вместе… – утром юноша вышел из гостиницы. Фон Рабе потер ладони: «Отлично. Ребята в ресторане. Они скажут, куда двинулась Гретель».

Они с Шелленбергом сидели в креслах у окна. Протянув руку, Макс ответил на телефонный звонок. Он даже сглотнул: «Что?».

От черного хода сообщили, что такси с Гензелем, то есть Этторе Майорана, ждет у подъезда. Зазвонил второй телефон. Шелленберг прикрыл ладонью трубку:

– Макс, Гретель пошла к лифту, несет саквояж. Она конверт оставила, в номере охранника. Сейчас записку принесут… – Макс, восхищенно, подумал:

– Они шифровали корреспонденцию. Кто бы предугадал? Тихоня тихоней, и не скажешь по ней… – он поднялся:

– Вальтер, следуй за ними. Либо они едут на аэродром, либо на вокзал. Позвонишь мне. Куда бы они ни направились, мы окажемся рядом… – такси выехало на виа дель Корсо. Макс взял бинокль. Гензель и Гретель держались за руки. Макс, весело, улыбнулся: «Все складывается отлично».

Он проводил глазами неприметный форд, с Вальтером за рулем. Влившись в оживленный поток машин, Шелленберг пристроился за такси. Макс принял от коллеги неподписанный конверт. Гауптштурмфюрер, осторожно, вскрыл записку в ванной комнате. Они с Вальтером оборудовали целую лабораторию. Макс наклонился над электрическим парогенератором. Гретель сообщала, что отправляется в путешествие по Италии. Через две недели она собиралась вернуться в Рим.

Макс велел: «Собирай всех, мы ждем вестей от Вальтера. Посмотрим, куда они едут».

Шелленберг позвонил из телефонной будки на строящемся вокзале Термини. Он лично, если так можно было выразиться, посадил Гензеля и Гретель в поезд на Неаполь. Гензель тоже появился с багажом. Состав отправлялся через десять минут, Шелленберг купил билет.

– Хорошо, – Максимилиан щелкнул зажигалкой, – мы окажемся в Неаполе через полтора часа. Вы еще не увидите силуэт Везувия. Если они выйдут на промежуточной станции… – Шелленберг прервал его: «Это экспресс, Максимилиан. Три часа без остановок».

– Мы подождем тебя на вокзале, – коротко ответил фон Рабе. Он положил трубку:

– Возвращаем письмо. Через полчаса мы должны быть в воздухе… – сбегая по лестнице, Макс успел подумать:

– Она решила его вывезти из Италии. Любовь, – он усмехнулся, – ей подвластны даже гении. Значит, и меня она полюбит… – завизжали шины, Макс вывел автомобиль со двора. Подождав, пока вернутся ребята, фон Рабе погнал фиат на север, к виа Салария, на аэродром.

С начала года, понтифик почти не выходил из апартаментов, на третьем, верхнем этаже Апостольского Дворца, в Ватикане. Любуясь куполом базилики, он думал, что, может быть, дотянет до следующего Рождества. Потом, как он говорил камерленгу, должна была прийти пора прощания.

На крыше устроили маленький садик, с лавровыми деревьями в кадках и розами в горшках. Понтифику шел девятый десяток. Подниматься наверх было трудно, однако в солнечные дни он предпочитал сидеть на скамье. Он смотрел на крыши Рима, очертания замка Святого Ангела и слушал звон колоколов.

Каждое утро Пачелли приносил папе сводки новостей. Понтифик мрачно думал, что вести становятся все хуже. Папа понимал, что не доживет до большой войны. Он надеялся, что конклав не станет колебаться, с выбором преемника, и не сделает ошибки. Папа не мог открыто говорить о своих предпочтениях. Он просто упоминал, что кардинал-камерленг, с его дипломатическими способностями, и опытом работы в Германии, должен продолжить служение церкви:

– Повести ее дальше, так сказать, – добавлял Пий. Он усмехался, протирая пенсне, и замолкал. Пачелли, в прошлом апостольский нунций, представитель святого престола в Германии, отлично знал немецкий язык. Понтифик сам поменял карьеру богослова на должность нунция в Польше, когда страна получила независимость. Утром, ожидая начала аудиенции, он вспомнил еврейские погромы, после войны:

– Сколько людей убили, детей осиротили… – он покачал седой головой, – и нас опять ждет подобное.

Антихрист, как понтифик называл Гитлера, судя по всему, останавливаться, не собирался.

Утро выдалось ясное, светлое, без единого облачка. Вокруг купола базилики кружили птицы. Понтифик, после мессы, пришел в сад. Он долго сидел, перебирая четки.

Пий думал, что выполнил свой долг, и осудил нацизм. Все остальное было в руках его преемника. Папа ожидал, что им станет Пачелли.

– Он милосердный человек, – вздохнул Пий, – такое сейчас важно. Он заботится о душах страждущих людей. Не побоялся прийти, попросить аудиенции, для мальчика, которого из Испании прислали. Наверняка, он коммунист, участвовал в расстрелах, а потом понял, что делает и ужаснулся. Он признается, кто он такой… – понтифик посмотрел на скромные часы:

– Его крестили, у него было первое причастие. Он вспомнил, что принадлежит церкви. Я его исповедую… – неизвестный юноша отказывался назвать свое имя. Понтифик повел рукой:

– Влодеку он не сказал… – папа называл Ледуховского по-польски, – а мне признается. Я, все-таки, хранитель ключей Святого Петра… – он подмигнул камерленгу.

Спускаясь в апартаменты, понтифик вспомнил последние, рождественские аудиенции.

Он обещал барону де ла Марку, что скоро его родителей канонизируют. Папа хотел, чтобы решение вынесли при его жизни. Понтифик знал блаженных Елизавету и Виллема Бельгийских. Он канонизировал святую Терезу из Лизье, считавшую баронессу примером и наставницей.

Дело было ясным. Семейная пара вела жизнь праведников в мире, сохраняя целомудрие, строила больницы и приюты, и призревала сирот. На могилах блаженных излечивались больные. Каждый год в Рим приходили сообщения от священников. Женщины, ожидающие ребенка, получив известия от врачей, что будущий младенец нежизнеспособен, отказывались от хирургического вмешательства. Они молились блаженной Елизавете, и на свет появлялись здоровые дети. Барон перекрестился:

– Спасибо, ваше святейшество. Мои отец и мать были истинными праведниками.

Де ла Марки приехали в Рим без детей. Барон объяснил, что сын учится в Париже. Дочь де ла Марков посещала лекции в Лувене, и готовилась к свадьбе. Понтифик вспомнил хрупкую девушку, подростка, с золотистыми волосами, в черной, кружевной мантилье. Он утешил барона:

– Может быть, ваш зять придет к церкви. Не отчаивайтесь, ничего страшного в светском браке нет. Надо подождать. Ваша дочь благочестивая, верующая девушка. Она повлияет на мужа. Они обвенчаются, обязательно… – барон, с женой, вышли в ухоженные сады. Женщина присела на скамейку:

– Виллем… – Тереза подняла серо-голубые, в тонких морщинах, глаза, – Давид никогда не крестится. Девочка будет жить в грехе… – баронесса покраснела. Опустившись рядом, муж поднес к губам ее руку:

– Ты слышала, что его святейшество сказал, милая. Надо молиться. Он хороший человек, любит Элизу. Наша девочка постарается сделать так, чтобы они обвенчались. А пока… – барон помолчал, – пока пусть будет светский брак. Главное, чтобы он состоялся.

Виллем предложил будущему зятю помочь с оплатой услуг адвокатов.

Давид отмахнулся:

– Спасибо, дядя Виллем, у меня есть деньги. Дело, в общем, не в деньгах… – он затянулся сигаретой. Про себя, Давид закончил:

– А в упрямстве кое-кого. Сучка. Привела свидетелей, доказывала, что я редко бывал дома. Но судья принял мои доводы. У меня работа, я спасаю людей. Нельзя ожидать, что я буду сидеть, привязанным к ее подолу и нянчить детей. Это женская обязанность, так было всегда, – Давида раздражало, что почти бывшую жену не выкинули из особняка. Здесь он ничего не мог сделать.

Адвокат заметил:

– Надо соглашаться на ее условия. Детям чуть больше года. Она ухаживала за младенцами. Если мы будем настаивать, судья может отдать ей единоличную опеку, и разрешить увезти мальчиков в Америку.

Такого Давид допустить не мог. Почти бывшая жена вооружилась заключениями педиатров, что близнецов разлучать нельзя. На совещании с адвокатами они решили не добиваться разделения детей. Давид кивнул:

– Ладно. Наша цель, господа, – он прошелся по кабинету юристов, – после Пасхи закончить процесс. Мне надо заключить брак. Моя жена отправляется со мной в Африку и Маньчжурию… – Элиза была беременна, на втором месяце. Она испуганно мотала головой:

– Давид, милый, нельзя тянуть. Будет заметно, люди начнут сплетничать. Папа с мамой… – девушка всхлипнула, – они не поймут. Я маме не говорила, что мы… – Элиза покраснела.

Давид каждую неделю приезжал в Лувен, и проводил с ней выходные. Элиза приносила ему завтрак в постель, и перепечатывала на машинке новые главы монографии. Девушка ходила вокруг него на цыпочках и даже разговаривала шепотом.

В поезде он всегда обнаруживал в пальто сверток с любимым шоколадом, и маленькую записочку: «Я буду скучать, милый мой». Каждый день они созванивались. Говорил Давид, а Элиза слушала. Он сидел в кабинете, в Лейдене, покуривая, рассказывая о работе в лаборатории. Давид представлял, как она кивает, схватившись за телефонную трубку.

Прижав ее к себе, он поцеловал теплые, золотистые волосы:

– Некому сплетничать. Ты в Маньжурии родишь, – он усмехнулся, – мы считали… – Элиза, сначала, боялась, но Давид поднял бровь:

– Я врач, милая. В экспедиции тоже все врачи. Примем роды, не беспокойся. Я не хочу, чтобы ты оставалась в Харбине, – он провел губами по белой шее, – ты мне нужна, в лагере. Будешь моим секретарем, за мной надо ухаживать. В Маньчжурии идет война, – добавил Давид: «Нас она, разумеется, не касается. Мы работаем с мандатами Лиги Наций».

– Ты такой смелый… – восхищенно сказала Элиза. Она застонала, обнимая его, широкая кровать поскрипывала, ее волосы разметались по простыням. Девушка прижалась лицом к его плечу, она счастливо плакала. Давид, поставил ее на четвереньки:

– Черт с ним. Выплата алиментов, и запрет на выезд сыновей из Голландии, без моего разрешения, которого я не дам. Никогда, пусть не надеется. В Европе, они должны жить со мной. Элиза только рада, и родители ее тоже. Еврейского развода, она не получит, до смерти… – девушка вцепилась зубами в подушку:

– Я люблю тебя, люблю… – Давид тяжело, облегченно выдохнул:

– Отдам распоряжение адвокатам. К марту надо все закончить. В мае мне надо оказаться в Конго, с Элизой.

Виллем пожал хрупкие пальцы жены:

– Я уверен, что у нашей девочки все будет хорошо. Следующим годом внука увидим, или внучку… – он помог жене подняться со скамейки. Они шли к воротам дворца, моросило, баронесса развернула серый зонтик. Виллем поддерживал жену под локоть:

– Она на сердце жалуется. Младше меня на десять лет, а вот как вышло. Господи, дай нам с внуками повозиться, – попросил Виллем, – может быть, мальчик, в Париже, кого-то встретит. Неудобно получилось, с Горовицами. Стыдно перед Хаимом, он достойный человек. Но что делать, если Давид больше не любит его дочь… – барон, как и его отец, всю жизнь любил одну женщину. Он только, кротко, говорил:

– Разные вещи в жизни случаются. Господь учит нас, что нельзя никого осуждать.

– Не осуждать, – напомнил себе понтифик.

Он посмотрел в большое зеркало, в гардеробной:

– Совсем старик. Может быть, в отставку уйти? Неслыханно, никто подобного не делал. Надо собраться, – велел себе папа. Заскрипела дверь кабинета. Пачелли позвал: «Они здесь, ваше святейшество. Желаете, чтобы мы…»

– Не желаю, – почти весело отозвался папа:

– Пусть Влодек его в часовню проведет. Кофе попейте, посплетничайте… – Пачелли уловил смешок понтифика:

– Иногда, кажется, что он еще долго протянет. Вот как сейчас. Господи, излечи его… – камерленг перекрестился.

Увидев протеже Ледуховского, Пачелли нахмурился. Лицо юноши казалось смутно знакомым. Он почти не говорил, только припал губами к кардинальскому перстню:

– Ваше высокопреосвященство… – он был широкоплечим, с грубыми руками рабочего. Камерленг подумал:

– Вольдемар может ошибаться, насчет диплома. Хотя нет, – он всмотрелся в наполненные, болью глаза, – образованный человек, сразу видно.

Ледуховский оставил юношу в личной часовне его святейшества. Мальчик стоял на коленях перед распятием, склонив рыже-золотую голову. Понтифик, замер на пороге. Он узнал мощный разворот плеч, широкую спину, немного вьющиеся, коротко стриженые волосы:

– Внук святых. Господи, что с ним случилось? Родители говорили, что он в Париже… – на Виллема повеяло запахом ладана. Вспомнив тихий голос кюре, в церкви, в Мон-Сен-Мартене, он поднялся. Виллем плакал.

Его святейшество раскрыл объятья:

– Сын мой, не надо, не надо. Мы здесь, мы с тобой. Иисус и Божья Матерь о тебе позаботятся… – Виллем поцеловал тяжелое, золотое кольцо с изображением Святого Петра:

– Ваше святейшество, я должен объяснить, рассказать… – слезы падали на сухую руку главы церкви. Пий указал в сторону деревянной кабинки:

– Пойдем, сын мой. Видишь, пригодилась она.

После исповеди он погладил мальчика по голове, как ребенка. Виллем устроился на каменном полу, закрыв лицо руками. Понтифик, осторожно, спросил:

– Ты знаешь, милый мой, нельзя принять монашество, если у человека есть какие-то обязательства… – Виллем вспомнил ее белокурые волосы, ее шепот: «У нас будет ребенок…».

– У меня нет обязательств, ваше святейшество, – он сглотнул, – кроме тех, что я должен выполнить, по велению души и сердца… – понтифик прервал его:

– Не надо, милый. Ты мне все сказал, я выслушал, а остальное… – папа посмотрел на распятие, – остальное будет между тобой и Всевышним. Тобой и Иисусом. Молись ему, молись Матери Божьей… – кроме священника в Теруэле, никто, ничего не знал:

– Пусть дальше так остается, – напомнил себе папа, – отец Хосе сохранит тайну исповеди, и я тоже. Скажу Эудженио, чтобы о мальчике позаботились, после моей смерти. Он все выполнит… – его святейшество решил:

– Пусть Влодек его пострижет. Отец Янсеннс уезжает в Конго, с миссией от иезуитов. Он заберет Виллема. В Африке много сирот, ему будет, чем заняться. Янсеннс тоже бельгиец. Церкви сейчас понадобятся совестливые люди, – понтифик взял мальчика за руку.

– Господи, спасибо Тебе, – губы Виллема двигались, – я искуплю свою вину, обещаю. Бедностью, послушанием, целомудрием. Я буду заботиться о сиротах, всю жизнь мою, столько, сколько Ты мне отмеришь. Тогда, может быть, Иисус меня простит… – понтифик велел ему отправить телеграмму родителям. Папа прибавил:

– Я тоже, кое-что, напишу. Пойдем… – несмотря на возраст, он помог Виллему встать.

Пий оставил юношу в своем кабинете, на молитве. Взяв два листа бумаги, он прошел в приемную. Мальчик сообщал родителям, что принимает святые обеты, и едет в Конго. Завидев папу, кардиналы поднялись. Понтифик передал камерленгу телеграммы:

– Пусть отправят, сегодня. Влодек, – велел он иезуиту, – постриги его, в моей часовне. Он исповедовался… – генералу показалось, что папа римский поморщился, как от боли:

– После Пасхи он поедет с отцом Янсеннсом в Конго, – добавил понтифик, – а пока пусть живет у вас, учится… – папа ушел обратно в кабинет. Пачелли посмотрел на бумагу.

– Вот откуда я его помню, – понялкамерленг, – я его видел. Три года назад, на аудиенции, с родителями. Внук святых принимает обеты. Что же он совершил… – Пачелли знал, что понтифик ничего ему не скажет.

Мелким, четким почерком, на листке с гербом Ватикана, было написано:

– Барону и баронессе де ла Марк, Мон-Сен-Мартен, Бельгия. Решение вашего сына угодно Богу. Его святейшество папа Пий Одиннадцатый, Епископ Рима, викарий Христа, Великий понтифик, раб рабов Божьих.

Пачелли перекрестился:

– Господи, дай силы новому слуге Твоему идти путем праведности, отныне, и до конца жизни его.

Выйдя из музеев Ватикана только к вечеру, Джон нашел кафе, рядом с площадью святого Петра. Юноша сидел, любуясь вечерним солнцем, вспоминая Сикстинскую капеллу. Он рассматривал фрески Микеланждело, в альбомах, но сейчас, за кофе, подумал:

– Галерея Уфицци, Венеция, «Тайная вечеря», в Милане. В Италии можно всю жизнь провести, посещая музеи… – кроме Испании, Джон навещал Париж, подростком, с Тони, а больше, как понял юноша, он ничего не видел.

– И вряд ли увижу, в ближайшее время, – сверившись со швейцарскими часами, он понял, что в галерею Боргезе сегодня не успевает. Ему хотелось увидеть статую мадам Полины Бонапарт, работы Кановы. Юноша успокоил себя: «Мы здесь недели две пробудем. Время есть». Он спустился к набережной Тибра, решив взглянуть на Колизей и Форум, в низком, золотом закате. Отец, перед отъездом, весело сказал:

– Навестишь родину. Думаю, что наш предок сюда с римлянами явился. Был офицером, защищал страну от дикарей, если можно так выразиться, а потом здесь обосновался. Конечно, ничего мы доказать не можем… – в библиотеке замка, в особой папке, хранилась выписка из «Книги Страшного Суда», поземельной переписи Англии, составленной при Вильгельме Завоевателе:

– И в деревне Банесбери, в Оксфордшире, рыцарь, барон Джон Холланд, он же Экзетер, с женой и детьми.

– Мы здесь всегда жили, – усмехнулся отец, – но замка тогда не существовало. Должно быть, дом в деревне имели. Но что было раньше, – герцог пожал плечами, – мы не знаем. Римляне, саксы, кельты, датчане. Сам знаешь, как все перемешалось, – Джон старался не обращать внимания на фашистские флаги, вдоль мощных, темных стен Колизея:

– Предок кузена Теодора был варягом. Сигмундр, сын Алфа, из рода Эйрика. Тоже датчане. Правильно папа говорит, мы все родственники… – Джон сегодня не надевал галстук, а взял рубашку американского кроя, с открытым воротом. Медвежий клык лег в ладонь знакомой тяжестью:

– Констанца медальон носит, не снимает. Как Стивен кольцо. Она мне рассказывала, многие физики суеверны. Она-то, конечно, нет… – Джон вспомнил спокойные, цвета жженого сахара глаза, еле заметную улыбку кузины.

За обедом на пересадке, в Цюрихе, Констанца заметила:

– Есть ученые, верящие в Бога. Я к их числу не принадлежу. Венчаться я не собираюсь, и вообще… – кузина повела хрупкой рукой.

В Цюрихе у них было четыре часа, между самолетами. Кузина не хотела осматривать город. Она хмыкнула:

– К чему? Статистические данные есть в энциклопедии. Если меня заинтересует Цюрих, я прочту статью… – Джон оставил Констанцу на аэродроме, за кофе, и физическим журналом. За ней присматривали сотрудники посольства.

По поручению отца, ему надо было посетить виллу, в богатом предместье Цюриха. Сидя в лимузине, Джон подумал:

– Американцы и русские тоже здесь обосновались, но пойди еще, их найди. Понятно, что мы все будем союзниками, но в нашем деле приходится кое-что скрывать даже от союзников… – здесь он вспомнил кузена Меира: «Очень надеюсь, что до подобного не дойдет».

Ремонт виллы шел своим чередом. Джон записал в блокнот все, что просил узнать отец. На обратном пути он успел заскочить в магазин и купить часы, красующиеся у него на руке.

Он вернулся на виа дель Корсо, в гостиницу, ожидая услышать недовольный голос Констанцы: «У нас много расчетов!»

Под дверью номера лежал конверт. Распечатав его, Джон прочел несколько строчек, написанных четким почерком кузины. Юноша пошел к портье. Выяснилось, что если синьорина Брэдли и покинула отель, то ее отъезда никто не видел. Джон настоял, чтобы дверь номера Констанцы открыли. В комнате все оказалось в порядке, она оставила в гардеробе кое-какую одежду. Портье кашлянул:

– Синьор Брэдли, нет повода для волнений. Ваша сестра, – он кивнул на записку в руках Джона, – ясно говорит, что решила осмотреть Италию. У нас красивая страна, – гордо добавил служащий.

Звонить Ферми было поздно. Поймав на улице такси, Джон поехал в посольство, где пользовались радиотелефонами. Связь между Лондоном и Римом была налажена, звонки принимали операторы международных линий, однако отец запретил ему звонить из гостиницы: «Номер было не проверить, – хмуро сказал герцог, – а в Италии нацисты на каждом шагу. Нельзя рисковать».

Герцог, несмотря на воскресный вечер, сидел на Ладгейт-Хилл, в кабинете. Джон боялся, что отец взорвется. Юноша сразу, торопливо, сказал:

– Это ее почерк, папа, и ее стиль. Она уехала по своей воле… – выслушав сына, герцог вздохнул:

– Твоей вины нет, милый мой. Никто бы не мог такого предугадать. Поговори завтра с Ферми. Вероятно, он что-то знает. И жди, может быть, она позвонит… – в Лондоне шел сильный, холодный дождь. Капли сползали по окну кабинета, купол собора Святого Павла почти скрылся во тьме. Герцог попрощался с сыном:

– Или Юджиния что-то слышала, Стивен… Нет, Констанца очень, скрытная. Она бы не стала делиться подобным… – он потушил папиросу:

– Наверняка, кто-то из итальянских физиков. С другой стороны… – он посмотрел на карту Европы, – такое нам только на руку. Работа в лаборатории выиграет. Но кто бы мог подумать… – сын называл кузину циклотроном.

– Неправда, – сказал себе Джон, – у нее есть чувства. У матери ее были… – он вспомнил младшую сестру:

– Но я всегда предполагал, что Констанца не станет совершать необдуманных поступков. А что здесь необдуманного? – спросил себя герцог:

– Ей девятнадцать, она совершеннолетняя. Она встретила человека, полюбила его… – Джон был в этом уверен. Он слишком хорошо знал племянницу. Констанца никогда не разменивалась по мелочам:

– И брат ее тоже. Хорошо, что они пошли в мать, а не в Ворона. Констанца понимает, что такое ответственность перед страной, и не станет делать глупостей, – он так и сказал сыну. Герцог добавил:

– Она тебя не поставила в известность, милый мой, но ты на нее не обижайся. Я бы тоже в романтическую поездку не брал охрану… – перед ним, на столе, лежал список. Координатора требовалось найти в нейтральной стране, близкой к Германии. Он не должен был вызывать ни у кого подозрений. Более того, Джон не хотел, чтобы человек менял место жительства. Подобное оказалось бы неудобным. Он подчеркнул несколько имен красным карандашом:

– Мальчика пошлю, осенью. Констанца вернется, обязательно. Еще и физика привезет, – Джон поймал себя на том, что улыбается.

На следующий день, Джон, первым делом, поговорил с Ферми.

Синьор Энрике удивился:

– Доктор Кроу звонила вчера, утром. Она и синьор Майорана поехали на Сицилию, проведут в отлучке неделю. Он родился на острове, – Ферми увидел глаза Джона:

– Не беспокойтесь. Хотите, в Неаполь позвоним? Этторе профессор, в тамошнем университете. Они, наверняка, в Неаполе на паром сели. На Сицилии сейчас удивительно красиво, – со вздохом добавил Ферми, – апельсиновые деревья цветут… – Джон закашлялся: «Вы предлагали позвонить, мистер Ферми».

Итальянец закатил темные глаза:

– Синьор Брэдли, – он, со значением, посмотрел на Джона, – Этторе мой лучший ученик. Он джентльмен, как вы говорите. Он ненавидит… – Ферми, брезгливо, поморщился, – дуче, нацизм. Доктор Кроу в совершенной безопасности… – в Неаполе, на кафедре, выяснилось, что Майорана оставил распоряжение через неделю собрать студентов-дипломников. Он и доктор Кроу хотели провести семинар.

– Видите, – наставительно заметил Ферми, положив трубку, – они вернутся, и мы продолжим работу. Надо иногда отдыхать, – физик подмигнул Джону. Юноша попросил:

– Пусть он не заметит, что я покраснел. Констанца с Майораной переписывались, весь год… – он вспомнил спокойные глаза кузины:

– Первая леди Констанца, тоже замуж вышла, наперекор всем. То есть не замуж… – Джон покраснел сильнее. У него ничего еще не случалось. В Испании, на позициях батальона Тельмана девушек не водилось. Он, все равно, вспоминал кузину Лауру:

– Может быть, – подумал Джон, – у нее не сложится, с тем человеком. Нельзя подобного желать, – одернул себя юноша.

Видимо, пожалев его, Ферми повел Джона на обед не в скромную столовую, в лаборатории:

– Лучшая римская кухня, синьор Брэдли. Я вас приглашаю. Я все-таки коренной римлянин, – лучшую римскую кухню подавали в дыре в стене. Никак иначе заведение назвать было нельзя. Таверна располагалась неподалеку, за углом монастыря Сан-Лоренцо. Во дворе терпеливо стояла очередь, но Ферми здесь знали. Скатертей за столами не водилось, приборы принесли погнутые. Джон еще никогда так вкусно не ел. Им подали рагу из бычьих хвостов, и пасту с нежнейшим, тающим во рту мясом. Когда убрали тарелки, Ферми объяснил, что они ели кишки молочного теленка. Джон только облизнулся.

За кофе, с тортом из рикотты, пахнущим апельсиновым цветом, Ферми уверил его:

– Продолжайте работать, не волнуйтесь. Через неделю увидим их обоих, отдохнувших… – Джон щелкнул зажигалкой, выпустив дым к закопченному потолку:

– Мистер Ферми, мне Констанца, то есть доктор Кроу, рассказывала о вещи, которую вы хотите построить, реакторе. Его можно использовать в целях вооружения? – в таверне было полутемно, но Джон заметил, как закаменело лицо физика:

Ферми коротко ответил:

– Да, но вы имейте в виду, конструкции еще даже на бумаге не существует.

Джон осторожно продолжил:

– Скажем, доктор Кроу, она сможет заняться реактором? С профессором Майорана… – Ферми молчал, смотря куда-то поверх головы Джона. На стене хозяин повесил фотографии, с автографами. Джон узнал снимок Джузеппе Верди.

– Доктор Кроу, – Ферми вынул кошелек, – может все. Даже без лаборатории, под своим началом. Советую вам запомнить мои слова, синьор Брэдли, и никогда не забывать.

Джон залпом допил кофе. Он выбрался во двор, вслед за Ферми: «Может все, может все».

Заставив себя не думать об этом, юноша пошел на виа Панисперна.

Паром Неаполь-Палермо

В каюте первого класса, выходящей на корму корабля, приоткрыли окно. Констанца вдохнула свежий, соленый ветер: «Почти не качает». На тихое море падала дорожка лунного света. Снизу, из ресторана, доносились звуки джаза, и шум голосов. Корабль осветили, смешливо подумала Констанца, как рождественскую елку.

Герцог, тетя Юджиния и дядя Джованни всегда устраивали для детей большой праздник. Елку ставили на Ганновер-сквер, в гостиной, и украшали семейными игрушками, сохранившимися с начала прошлого века. Тетя Юджиния улыбалась: «Они со времен бабушки Марты остались. Той, что почти до ста лет дожила».

Покойный дядя Михаил был русским. По тамошней традиции тетя Юджиния вешала на елку конфеты, леденцы и глазированные пряники. Констанца помнила вкус имбиря и сахара, теплый огонь в камине, заманчивые свертки под пахнущими лесом ветвями дерева.

Она не интересовалась игрушками. В три года девочка попросила в подарок микроскоп. В семь лет, перед школой, дядя Джон отвез ее в Кембридж. Герцог показал племяннице химическую лабораторию, где работала ее бабушка, покойная герцогиня Люси. Со дня ее смерти прошло больше двух десятков лет. Ученые теперь, с гораздо большей осторожностью относились к радиации. Констанца, все равно, озабоченно подумала:

– По возвращении надо собрать персонал, напомнить о соблюдении правил безопасности. Этторе очень строго к такому относится, и хорошо… – в Неаполе, побывав на кафедре, они купили билеты на паром.

Сидя в ресторане, на набережной, Констанца разглядывала гавань.

Девушка, внезапно, заметила:

– Можно не ждать до посещения мэрии… – она подняла глаза. Майорана улыбался:

– Во-первых, – ответил жених, – осталась всего одна ночь, любовь моя. Если я весь год ждал… – на террасе никого не было, Этторе наклонился и провел губами по ее запястью, – то я как-нибудь справлюсь с двадцатью четырьмя часами.

Констанца посмотрела на хронометр:

– Двадцатью семью. Ты говорил, что после мэрии мы обедаем с профессором Сегре. Ты неточен, – она хихикнула. Майорана согласился:

– Неточен. Потому, что мне надоело считать… – Этторе не выпускал ее руки. Оказавшись в вагоне, они захлопнули дверь купе. За опущенными шторами гудел вокзал Термини, в динамике хрипел голос диктора. Констанца, краем глаза, увидела светловолосого, хорошо одетого мужчину, без багажа. Он показывал проводнику билет:

– Не похож на итальянца… – Констанца задохнулась, почувствовав поцелуй, ее сердце часто забилось. Девушка потянула Этторе на диван:

– Еще, еще… – все три часа до Неаполя они не открывали двери купе. Этторе только сходил в буфет за кофе.

Возвращаясь в вагон, он счастливо думал о номере, заказанном в средневековом палаццо, превращенном в отель, в центре Палермо, с балконом, выходящим на море, и о цветущих, апельсиновых деревьях. Они собирались взять в аренду машину, Этторе хотел показать Констанце родину. В Неаполе он заметил:

– Вряд ли я сюда вернусь, в ближайшее время, любовь моя. Или вообще, – темные глаза погрустнели, – когда-нибудь вернусь.

В первый раз, взяв ее за руку, Майорана удивился тому, какими крепкими оказались, на первый взгляд, тонкие пальцы девушки. Она положила узкую ладонь на его кисть:

– Все когда-нибудь закончится, Этторе… – на набережной, под теплым ветром, развевались фашистские лозунги, – и мы сюда приедем… – уверила его Констанца:

– Мы и наши дети. Я тоже итальянка, – она подмигнула Этторе, – если верить легендам.

Она усмехнулась:

– Сейчас ничего не доказать. Неизвестно, была ли первая леди Констанца, дочерью Джордано Бруно. Я читала ее брошюры, сохранившиеся. Она была великий математик, инженер… – Констанца рассказала Этторе о папке, якобы спрятанной в архивах Ватикана.

Он хмыкнул:

– Все может быть, любовь моя. У его святейшества чего только не лежит. Протоколы допросов твоего предка, например. Отчеты о путешествиях монахов в Тибет, чертежи Леонардо да Винчи. Не те, которые все видели, – Этторе, со значением, поднял бровь, – а другие. Тайные чертежи… – Констанца затянулась сигаретой:

– В любом случае, существует папка, или нет, нам ее никогда не покажут… – он шел по коридору, мимо закрытых дверей, держа стаканчики с кофе. Маойрана подумал, что, может быть, стоит сказать Констанце о визите немца. Этторе оборвал себя:

– Я не помню, как он выглядел. Очень неприметное лицо. Светловолосый… – немец ему не представился.

Оказавшись в купе, он выбросил из головы прошлогоднего гостя. Констанца лежала на диване, юбка открывала стройные колени. Кардиган валялся на полу, ворот рубашки расстегнулся. Она курила, томно прикрыв веки, вагон покачивался, рыжие волосы растрепались. Этторе присел рядом. Отпив кофе, девушка удивилась:

– Почему, почему, в Лондоне так не варят кофе? Даже в дорогих отелях. Здесь, в любой забегаловке… – у нее была нежная, белая, горячая шея. Золотой медальон, казалось, обжигал губы. Констанца едва успела поставить стакан на столик.

Она тяжело дышала, помотав головой:

– В брошюрах писали, что это хорошо, но я не думала… – девушка приподнялась на локте:

– Этторе, – серьезно сказала она, – я читала руководства, я могу… – Майорана, расхохотавшись, притянул ее ближе:

– Я не сомневаюсь. Но я подожду до Палермо… – Констанца поцеловала его:

– Старомодный человек. Предпочитаешь получить сначала свидетельство о браке… – девушка наклонилась над ним. Этторе прикоснулся губами к медальону:

– Ты любовь моего сердца и моей жизни… – Констанца перевела ему арабскую надпись, – так оно и есть… – они, сначала, беспокоились, что служба безопасности не разрешит Майоране выезд из страны. Физик, сердито, сказал:

– Я перед ними отчитываться не собираюсь. Получу британскую визу, как твой муж, и полетим в Лондон. Подам на ваше гражданство… – он, внезапно, замолчал:

– Знаешь, если бы синьор Энрико не стал лауреатом Нобелевской премии, его бы тоже не выпустили. Надо быть благодарными, что он уезжает в Стокгольм. Гитлер своего лауреата в концлагерь отправил… – пацифист Карл фон Осецкий, находясь в тюрьме, два года назад, получил премию мира. После этого Гитлер запретил гражданам Германии принимать Нобелевские премии.

Глаза Констанцы похолодели. Девушка отчеканила:

– Этторе, даже слова такого говорить нельзя. Нельзя быть им благодарными, ни за что. Банда мерзавцев топчет Европу и хочет растоптать весь мир. Им не позволят, – маленький кулак опустился на стол:

– Они эксплуатируют науку, извращают искусство и манипулируют людьми. В общем, – завершила Констанца, – всю шайку надо повесить, и чем быстрее, тем лучше, – она раздула тонкие ноздри.

Дверь каюты приоткрылась, Майорана весело сказал:

– Кофе, пирожные и марсала. Я тебе расскажу о черных дырах. Пока я на палубе стоял, у меня появилась идея… – они поужинали в ресторане. Пары танцевали, Констанца, глядя на них, улыбалась:

– Я не умею. Мои кузены хорошо танцуют и Стивен тоже… – девушка знала, что Этторе понравится семье:

– С Джоном они подружились. Стивен обрадуется, что я замуж по любви вышла… – Майорана признался ей, что и он не умеет танцевать:

– Но готовлю я отлично, я итальянец, – они держали друг друга за руки, под столом, – ты можешь, ни о чем не беспокоиться…

Они договорились, что купят маленький дом, неподалеку от Кембриджа. Констанца откладывала деньги. Этторе, по возвращении в Рим, собирался опустошить банковский счет:

– Все равно, дуче его конфискует, когда станет понятно, что я остаюсь в Британии, – физик помолчал, – я не собираюсь оставлять ему даже лиры… – Констанца быстро подсчитала:

– На коттедж хватит. Тостер у меня есть, электрический чайник… – Майорана вынул из ее пальцев ручку:

– На чайник я как-нибудь заработаю, любовь моя. И куплю машину. Буду твоим шофером, мой дорогой дважды доктор… – Констанца подперла кулачком острый подбородок:

– У тебя студенты есть, надо и мне учеников завести. Тоже хочу стать профессором… – тонкие губы улыбались. Этторе уверил ее:

– Станешь. Проведешь со мной семинар, и поймешь, что дипломники попадаются, в общем, довольно талантливые. Ты и сама была студенткой… – Констанца рассмеялась:

– Я только на экзамены в Гиртон-колледж приходила. Сдавала за полчаса и возвращалась в лабораторию… – Майорана, внезапно, попросил:

– Господи, убереги ее, пожалуйста, от всякой беды. Я до конца дней моих останусь рядом, но все равно… – Этторе был атеистом, но почему-то вспомнил о Боге.

– Я знаю, почему, – сказал он себе, – знаю. Мы говорили, с ней и синьором Энрике, о цепной ядерной реакции. Констанца объяснила, как перестроить реактор, чтобы использовать его в военных целях. Реактора нет, а она все поняла… – Майорана вспомнил ее спокойный голос:

– Всего лишь наброски. Не стоит к ним возвращаться, – девушка зашуршала листами, – я считаю, что энергия распада ядер должна использоваться только в мирных целях… – Констанца добавила:

– Я, разумеется, ничего публиковать не собираюсь. Вам я рассказала, потому, что мы коллеги. Я уверена, – она обвела глазами кабинет, – что вы не уроните честь ученых.

Тогда Майорана, в первый раз, и подумал о Боге, вернее, о человеческом разуме:

– Люди подобного не допустят, – он принял у официанта кофе и марсалу, – мы, ученые, не позволим. Такое оружие может смести с лица земли целые города. Не для того мы строили цивилизацию, чтобы ее разрушать… – возвращаясь в каюту, он столкнулся в коридоре, с каким-то пассажиром. Марсала расплескалась. У сицилийца, говорившего с акцентом Палермо, оказалась при себе непочатая бутылка. Услышав акцент Майораны, незнакомец настоял:

– Нет, нет, синьор, мы земляки. Примите подарок… – немного поболтав, они разошлись, на прощание обнявшись. Майорана, проводил его глазами:

– В Англии такого не бывает. Констанца говорила, у них все чопорные. Придется привыкать… – он представил черепичные крыши Палермо, запах апельсинового цвета, солнце Сицилии.

Марсала оказалась отменной.

Констанца зевнула:

– Странно, я две чашки кофе выпила, а в сон клонит. Я тебя сведу с нашими астрономами. Они заинтересуются теорией о природе черных дыр. Если бы еще кто-нибудь понял природу света… – в каюте было темно, горела только одна, тусклая лампочка. Они лежали на диване. Этторе посмотрел в окно:

– Говоря о свете, на море катер. Идет с нами… – он скрыл зевок, – параллельным курсом… – Констанца дрогнула ресницами:

– Тебя надо отправить в твою каюту, но я не хочу… – она положила голову Этторе на плечо:

– Бруно говорил: «Каждая лодка в море, будто звезда в небе. Они идут своим курсом, а нам, оставшимся на берегу, суждено только следить за ними». Ночь очень, звездная… – над морем сиял Млечный Путь. Поворочавшись, девушка заснула, прижавшись к его боку, уютно посапывая:

– Я закрою глаза, – Этторе обнял ее, – на пять минут. Я тоже устал. Утром пришвартуемся в Палермо, я позвоню Эмилио. Он удивится, я его не предупреждал. Но синьор Ферми знает, где мы. То есть знает, что на Сицилию отправились. Надо было связаться с ним, из Неаполя, сказать название парома. Но зачем? Мы паспорта не показывали, для внутренних рейсов они не нужны… – Этторе уловил снаружи, в море, какой-то шум:

– Это катер, – напомнил он себе, – наверное, военные…

Катер, действительно, был военным.

Сицилиец ждал у борта парома. На корабль село пятеро работников итальянской службы безопасности. Бутылку марсалы Макс подготовил в Неаполе. Он пока не хотел показываться на глаза Гензелю и Гретель. Фон Рабе беспокоился, что Гензель мог узнать Шелленберга, в поезде. Встретившись с ним на вокзале в Неаполе, Вальтер рассмеялся:

– Я тебе говорил, он не от мира сего. Я мог бы сто раз пройти мимо, и, все равно, он бы меня не узнал. И вообще, – Вальтер сдвинул шляпу на затылок, – он только на фрейлейн Констанцу и смотрит, – Макс обернулся. Гензель и Гретель садились в такси:

– Она его забудет, – успокоил себя фон Рабе, – хотя, если они успели… – Макс велел себе не думать о таком: «В любом случае, я лучше него. Женщинам подобное важно».

Гидроплан итальянских ВВС сел на воду, обогнав паром, в трех милях прямо по курсу. Подождав, пока катер поравняется с кораблем, сицилиец достал из саквояжа, прочные, альпинистские веревки с крючьями. Макс взял на операцию ребят с опытом. Двое немцев быстро вскарабкались по борту. У них имелись большие мешки, темного холста, и крепкая сетка. Гремела музыка из ресторана, на палубе было пустынно. Дверь каюты первого класса поддалась легко. Забрав полупустую бутылку марсалы, сицилиец оставил на столе, под чашкой кофе, записку. Гауптштурмфюрер фон Рабе отменно подделывал почерка. Этторе Майорана прощался, объясняя, что не может пережить отказа синьоры Констанцы.

– Она отказала, – задумчиво сказал Макс Шелленбергу, – потому, что встретила меня. Она напишет родне, из Берлина, обещаю.

Судьба Майораны Макса не интересовала. Итальянцы отдали им физика:

– Делайте с ним, что хотите. Если он начнет работать, хорошо. Нам ничего не удалось… – в случае согласия Гензеля ждала физическая лаборатория, подальше от Гретель. Макс заметил: «Если он заупрямится, то в Германии нет недостатка в концентрационных лагерях».

Сетку спустили вниз, катер отошел от борта парома и рванулся вперед. Макс и Шелленберг ждали в гидроплане. Действия отличного снотворного хватало на двенадцать часов. К этому времени Макс намеревался оказаться в Германии.

– На пол его киньте, – велел фон Рабе ребятам. Итальянец не шевелился. Макс нежно, осторожно уложил Гретель на сиденье. Темные ресницы бросали тени на белые щеки. Он ласково провел рукой по рыжим волосам, тускло светящимся, в мерцании звезд:

– Спящая красавица. Но я тебя разбужу.

– Пристегните ремни безопасности, – смешливо сказал фон Рабе ребятам. Щелкнув замком, он устроил голову Констанцы у себя на коленях. На горизонте виднелись огни парома. Гидроплан, разбежавшись, оторвался от воды. Самолет исчез в темном, ночном небе, на северо-востоке, направляясь обратно в Неаполь.

Часть девятая Япония, весна 1938

Токио

Прием в честь весеннего цветения сакуры министерство иностранных дел организовало в старинном, темного дерева павильоне, в садах Синдзюку-Гёэн. Обычно вход сюда запрещали, сады принадлежали императорской семье. Раз в год парк открывали для дипломатов и журналистов, аккредитованных при министерстве. Сакуры окутала розовато-белая дымка, лепестки трепетали в теплом воздухе. На горизонте возвышался идеальный конус Фудзиямы. Павильон выходил на тихий пруд, утки и лебеди покачивались на зеленой воде. Перегородки, обтянутые рисовой бумагой, раздвинули, дул едва заметный ветер. Свежая трава золотилась под солнцем.

Слуги, во фраках, держали подносы с хрустальными бокалами. Золотилось французское, сухое шампанское. В отдельном углу водрузили низкий, резной столик, где разливали сакэ, в крохотные, глиняные чашки. Рядом, на старинной, переносной печурке, повара в темных кимоно готовили темпуру. На приемах министерство не подавало сырой рыбы. Многие иностранцы к ней не привыкли. На совещании его светлость граф Дате Наримуне, заместитель начальника европейского управления министерства, заметил:

– Кроме того, невозможно ручаться за свежесть блюд. Пока рыбу довезут с рынка до садов, пройдет время… – его светлость поправил накрахмаленный, белоснежный воротник рубашки. Бриллиантовая булавка в галстуке заиграла многоцветными искрами:

– Если прием будет проведен не на должном уровне, – заключил его светлость, – пострадает честь его императорского величества. Нам всем придется сделать сэппуку… – в комнате повисло молчание. Кто-то из чиновников, украдкой стер пот со лба. Граф расхохотался, показав белоснежные зубы:

– Шучу. Вы меня поняли, господа. Европейские закуски, черная икра, копченый лосось, хорошие вина и уголок традиционной Японии. Иностранцам подобное нравится… – министерство приглашало на приемы молодых актрис и певиц. Девушки приходили в разноцветных кимоно, порхая, словно бабочки, среди мужчин в белых, тропических смокингах. На возвышении, обтянутом шелком, стоял прислоненный к стене сямисэн. Ожидались песни и танцы.

Торговый атташе британского посольства подождал, пока слуга нальет шампанского:

– Вы знаете, мистер О’Малли, здесь, в Синдзюку, есть два очень любопытных района. Кабуки-Те, туда я советую сходить на театральное представление, и Кагурадзака, – дипломат подмигнул своему собеседнику, – где лучшие гейши в Токио. Девушки старого обучения, очень талантливые.., – мистер О’Малли блеснул стеклами очков, в золотой оправе:

– Боюсь, с моим знанием, вернее незнанием японского языка, затруднительно посещать театры…

Он носил смокинг изящно, будто, подумал Каннингем, и не был американцем. Серо-синие глаза, за очками, были спокойны. Темные, хорошо подстриженные волосы оттеняли здоровый, красивый загар:

– Я успел отдохнуть на Гавайях, – объяснил мистер О’Малли, – самолет сделал остановку, по пути сюда. Мы летели через Окинаву. Очень удобно, всего две посадки. Путь не занял и четырех суток. Я позанимался серфингом… – атташе, с трудом, вспомнил, название варварского спорта.

– Катаются по волнам на досках. Не говоря о том, в какое безобразие они превратили крикет. В Канаде с клюшками на льду играют. Баскетбол, тоже дикость… – для атташе Каннингема других видов спорта, кроме крикета, гольфа и регби, не существовало.

– Но, разумеется, я выучу язык, – завершил мистер О’Малли: «Читателей моей газеты очень интересует Япония».

Япония интересовала и секретную службу Соединенных Штатов.

Меир сразу, честно сказал Даллесу, что у него в Токио есть родственники. Босс пыхнул трубкой:

– Знаю я о твоих семейных связях. Поедешь на три месяца, осмотреться, завести знакомства. Государственный Департамент сообщает, что его светлость граф Дате Наримуне изволит отбыть в Маньчжурию, тоже на три месяца. Говорят, его переводят в Берлин, секретарем посольства. Видимо, МИД хочет выжать из него последние соки, использовать на переговорах с китайцами, перед отъездом… – судя по сводкам, с китайцами, японцам было о чем поговорить.

После падения Нанкина и массовых убийств мирных жителей, императорская армия, видимо, считавшая себя непобедимой, ринулась вглубь материкового Китая. Японцы основательно завязли, потерпев несколько поражений.

Из Токио передавали, что граф Дате, в министерстве иностранных дел, известен неприязнью к идущей войне вообще, и к генералам, что возглавляли армию, в частности. Токио был готов на переговоры, однако генерал Чан Кай-ши настаивал, чтобы Япония сначала вернула войска к границам, на которых они стояли год назад.

– То есть, – хохотнул Даллес, – поджала хвост и ушла из-под Уханя.

В Ухань перебралось китайское правительство, город надежно защищала река Янцзы. Аналитики утверждали, что японцы могут долго его осаждать:

– Тем более, – заметил Даллес, – если они соберутся воевать на два фронта. Генералы не преминут попробовать на прочность советские границы, на севере. Посмотри в Токио, русские могли послать туда человека. Твоего Красавца, скажем, или Кепку… – Даллес усмехнулся.

– Они в Испании, – мрачно ответил Меир, – я больше, чем уверен. Или в Париже… – за месяц до его отъезда в Японию, в парижской клинике, скоропостижно скончался сын Троцкого, Лев Седов. На совещании, Меир долго доказывал коллегам, что здоровый мужчина на четвертом десятке, не умирает после простой операции. Его не поддержали.

– У вас, Ягненок, мания развилась, – недовольно сказал Гувер, пришедший на встречу:

– Теруэль обстреливали, чтобы вы не раскрыли советского агента, Седова замучили после удаления аппендикса. Вам надо… – Гувер пощелкал пальцами, кто-то подсказал: «НКВД», – именно в нем, – обрадовался глава ФБР, – работать. Меньше читайте отчетов о процессах в Москве.

Меир рассказал коллегам о Филби. Даллес пожал плечами:

– Выпускник Кембриджа, журналист. Не вижу ничего подозрительного. Детей в Теруэле убили, чтобы опорочить ПОУМ, а вовсе не для защиты Филби. Слишком высокая цена одного шпиона. Даже коммунисты на подобное не пойдут… – Меир, угрюмо, промолчал.

Отправляя его в Японию, Даллес велел носить орден и не стесняться рассказывать о героизме:

– Тебе надо создать репутацию поклонника нацистов, – сказал босс, – японцы будут с тобой более откровенны. Кроме тех, кто работает на русских, конечно, – тонко улыбнулся Даллес.

Крест Ордена Военных Заслуг, Меиру, то есть мистеру О’Малли, вручил генерал Франко, в штабе, когда Меир оправился после ранения. Он обнял мужчину:

– Вы пролили кровь, спасая испанских детей. Страна вас не забудет, сеньор О'Малли.

О ранении Меиру напоминал шрам, под правой лопаткой. Отец его не видел. Меир ничего не сказал доктору Горовицу, поведя рукой:

– Пришлось задержаться в Европе, папа. Дела… – сняв очки, Хаим внимательно посмотрел на сына:

– Загар у него южный. Господи, убереги моих детей от всякой беды… – Эстер писала из Амстердама, что к Песаху процесс закончится:

– Он требует, чтобы я ему передавала мальчиков, на время его пребывания в Голландии. Я попросила раввинов выступить в суде. Они доказывали, что еврейские дети не могут воспитываться в такой обстановке, с католической… – перо дочери остановилось, – католической сожительницей их отца. Судья ответил, что Голландия, светская страна. Я, конечно, никуда не уеду, папа, даже на мгновение. Я не могу ему доверять, не могу покидать страну, пока мальчики не достигнут совершеннолетия. Он способен их украсть и вывезти в какую-нибудь Маньчжурию. От него всего можно ожидать. Его адвокаты сказали моим адвокатам, что религиозный развод не входит в компетенцию светского суда. Может быть, он, в конце концов, умрет от чумы, или сонной болезни… – Хаим свернул письмо:

– Бедная моя девочка. Он отказался от денег… – не говоря ничего дочери, Хаим связался с раввином Эсноги. Ему ответили, что религиозный суд не имеет права принудить господина Мендеса де Кардозо дать развод:

– Он не стал вероотступником, он собирается выплачивать алименты детям, он не пил, и не поднимал руку на вашу дочь. Я попробую предложить деньги, как вы просите… – адвокаты господина Мендеса де Кардозо пригрозили посланцу раввинского суда жалобой в суд светский:

– Они напомнили, что подобные действия могут быть квалифицированы, как давление на одну из сторон, в чем они совершенно правы… – по выходным, газеты Голландии и Бельгии развлекали читателей репортажами с процесса. Эстер прислала отцу вырезки:

– Трагический роман великого врача. Наследница титула отправляется в пустыню… – Элизу и почти бывшего зятя сфотографировали на мосту, в Амстердаме. Доктор Кардозо, небрежно прислонившись к перилам, надвинул шляпу на бровь, Элиза, в модном, военного кроя плаще, с распущенными волосами устроилась рядом. Девушка восхищенно, снизу вверх, смотрела на будущего мужа.

– Кальсоны в кадр не попали… – пробормотал Хаим. Дочь немного успокоилась. Эстер даже смеялась, рассказывая, как выбрасывала одежду мужа в канал.

– Мамзер, – подытожил доктор Горовиц. Он отправил вырезку в мусорную корзину. Аарон, из Берлина, писал, что у него все в порядке. Хаим не спрашивал старшего сына, когда он собирается вернуться в Америку. Эмиграция шла полным ходом, Аарон иногда даже спал в кабинете, в синагоге:

– Билль о приеме еврейских детей в Британии и Палестине готов, но, очень надеюсь, что до подобного дело не дойдет, папа. Не представляю, как я уговорю родителей отправить детей одних… – Хаим вздохнул. Меир, бодро, заметил: «Сенат увеличил квоту на эмиграцию, папа. И еще увеличит, обещаю».

Шрам видела только Ирена.

Болтая с Каннингемом о спорте, Меир вспоминал тихую ночь на Лог-Айленде, шум зимнего океана, потрескивание дров в камине:

– Ирена ничего у меня не спрашивала, – понял Меир, – только целовала, прижималась щекой, а потом попросила: «Будь осторожен, пожалуйста, милый мой». Она плакала, у нее глаза блестели. Надо жениться, но какая хупа, когда война на носу. Зачем девушку вдовой оставлять… – избавившись от акцента, Ирена начала петь на радио, и записала маленькую пластинку. Девушка выступала с нью-йоркскими джазовыми ансамблями, в ночных клубах.

Меирстарался попасть на концерты. Она принимала букеты, шутила, пела на бис. В такси девушка шептала:

– Я тебя видела, в зале. Я пела для тебя, только для тебя… – пахло фиалками и табаком, старое сиденье поскрипывало. Шофер гнал машину через мост, в Бруклин, в маленький пансион, где не спрашивали документов.

Ирена объясняла матери, что концерты длятся до утра. Доктор Горовиц не интересовался, где сын проводит ночи. Тяжелые, черные волосы падали Меиру на плечо. Чувствуя рядом ее большую, жаркую грудь, Меир, ненадолго, забывал о свисте снарядов в Теруэле. Ирене он об Испании ничего не говорил, как и кузену Мэтью.

Майор Горовиц преуспевал. Кузен ожидал прибытия в Америку мистера Ферми:

– Вопрос Нобелевской премии для него решен, – сказал Мэтью, обедая с Меиром в Вашингтоне, – он поедет в Стокгольм, а оттуда отправится в Нью-Йорк.

– Или в Лондон, под крыло кузины Констанцы и дяди Джона, – не удержался Меир. Серые глаза кузена похолодели:

– Ферми получит от нас гораздо более интересное предложение, уверяю тебя, – свысока ответил Мэтью. Он подозвал официанта: «Еще бутылку бордо».

Меир не стал интересоваться, что военное ведомство приготовило для физика.

Со спорта они с Каннингемом перешли на театр. Атташе настаивал, что в Японии не обязательно владеть языком для посещения постановок:

– Другой мир, – восторженно сказал Каннингем, – в нем все понятно без слов. Наш секретарь отдела, мисс ди Амальфи, брала уроки театрального искусства, у знаменитой гейши, в отставке. Мисс ди Амальфи свободно знает японский язык. На ней отлично сидит кимоно, – одобрительно сказал Каннингем, – вообще, женщина многих талантов. Жаль, что она в отпуске, я бы вас познакомил.

Опасности встретить мисс ди Амальфи, в кимоно или без него, не было. Тетя Юджиния сообщила, что Лаура улетела на три месяца в Индию, погостить у кузины Тессы:

– Мы летом ожидаем счастливого события. К сожалению, муж Тони погиб, в Испании… – отец, аккуратно записал в календарь, что надо послать в Лондон подарок, после родов.

Купив «Землю крови», Меир перечитал ее, другими глазами. Кузина Тони была настоящим мастером:

– Так и надо писать о войне, папа… – Меир помолчал, – только лучше бы, чтобы войн больше не случалось.

Даллес подтвердил сведения тети Юджинии. Меиру в Токио встреча с родственниками не грозила. Говоря с Каннингемом, Меир подумал:

– Наримуне и Лаура уехали одновременно. Ерунда, совпадение… – услышав немецкий акцент в английском языке, Меир насторожился. Он незаметно взглянул на высокого, широкоплечего, немного сутулого мужчину, с резким, хмурым лицом:

– Антикоминтерновский пакт, – надменно заявил он, – защищает западную цивилизацию от варварских орд большевиков. Америка, в скором будущем, к нему присоединится…

Атташе поморщился: «Немецкий журналист, мистер Зорге. Нацист, разумеется».

Поправив очки, Меир допил шампанское: «Представьте меня, пожалуйста».

С началом вторжения в Маньчжурию, на токийском военном аэродроме спешно возвели особый павильон, для генералитета и дипломатов, постоянно летавших на материк. Два чиновника, министерства иностранных дел, в строгих костюмах, приехали на черном, длинном лимузине. Павильон обставили европейской мебелью. Они устроились в мягких креслах, с хорошо заваренным зеленым чаем. В больших окнах виднелось летное поле. Один из мужчин посмотрел на часы: «Погода, по сводке, стоит хорошая. Самолет не опоздает».

Его светлость графа Дате Наримуне, по должности, положено было встречать и провожать. Подчиненные знали, что граф, непременно, потребует отчета о прошедшем приеме. Его светлость славился в министерстве вниманием к деталям. Телеграмма из Маньчжурии пришла неожиданно. Граф собирался пробыть на материке несколько месяцев. Ходили слухи, что его светлость ждет назначение в Европу.

Чиновник потер гладко выбритый подбородок:

– В Берлин. Или в Швейцарию? Его светлость отлично знает немецкий язык. Впрочем, и французский, и английский язык тоже. Раньше было посольство в Вене, но Австрии больше нет. Он отменно ведет переговоры… – в министерстве шептались о будущей атаке на советские границы. Находясь на острове, сложно было вести континентальную войну, особенно на два фронта. Военное ведомство, впрочем, утверждало, что затяжного конфликта с русскими не ожидается.

– Попробуют воду, так сказать, – чиновник вспомнил совещание:

– Америка нам более интересна. С базой на Гавайях, американцы владеют Тихим океаном. Посмотрим, как все сложится. Гитлер не станет нападать на Россию, пока не разберется с Европой. Аналитики утверждают, что у него впереди Прага. У страны сильная армия, Чехословакия подписывала договора, с Британией, Францией. Может быть, все ограничится Судетами. Интересно, зачем его светлость в Токио возвращается… – он едва не хлопнул себя по лбу, но подобное поведение не пристало воспитанному человеку.

Чиновник прошептал что-то коллеге. Приятель помотал головой, поправляя и без того безукоризненно завязанный галстук:

– Такое неслыханно, – тихо ответил он, – император никогда не разрешит… – собеседник поднял бровь:

– Подобное случалось. Например, тети его величества… Если верить разговорам, он мягкий человек… – чиновники видели императора только издали. В дни праздников семья владыки показывалась народу на закрытом балконе дворца. Они и помыслить не могли о том, чтобы приблизиться к живому олицетворению божества.

– Тети его величества вышли замуж за дворян, – твердо заключил дипломат, – и покинули царствующую семью. Такое возможно.

– Тети, а не дочь, – пробормотал чиновник. Он вспомнил:

– Его светлости два года до тридцати, пора обзавестись наследниками титула. Старшей дочери императора всего тринадцать. Через три года они могут пожениться. По слухам, она любимица отца, его величество ей не откажет. Старинный, уважаемый, богатый род, потомки Одноглазого Дракона… – покойный отец графа удачно вкладывал деньги в акции железнодорожных компаний, в угольные и лесные промыслы. У семьи был интерес в заводах, производящих вооружение.

– Сейчас оружия много понадобится, – чиновник заметил черную точку на горизонте:

– Пойдемте, Акихиро-сан, самолет приближается. Точно по расписанию… – они вышли на жаркое летное поле. Дипломат окинул взглядом ряды юнкерсов. На фюзеляжах немецких машин, выкрашенных в темно-серый цвет, виднелось очертание хризантемы:

– Войска морем посылают. Машины летчиков ждут. Должно быть, ВВС очередную партию в Маньчжурию отправляет.

Задул сильный ветер, чиновник придержал галстук:

– Его светлость не любит беспорядка в одежде. Став зятем императора, он сможет дослужиться до министра иностранных дел. С женой царствующей крови для него откроются все двери. Хотя он, и без того, аристократ… – транспортный юнкерс шел на посадку.

В салоне стало тепло. Наримуне отложил плед, выданный на взлете. Токио уходил вдаль,переплетением улиц и железных дорог. Отсюда виднелись машины на шоссе, на горизонте возвышалась Фудзияма. Граф посмотрел в сторону снежно-белого конуса:

– Когда-то, путешествие из Токио до Киото становилось предметом для книги, для цикла гравюр. Художники рисовали пятьдесят три станции Токайдо… – в токийских апартаментах висела подлинная гравюра Хиросигэ, с автографом. Мастер подарил оттиск даймё Сендая, прадеду Наримуне. Гравюру, изображавшую Масами-сан, Наримуне держал в спальне. Ему нравилось рассматривать прямую, хрупкую спину женщины, узел бронзовых волос.

В Сендае он часто приходил в сады замка, где позировала Масами-сан. Наримуне садился на каменный бортик пруда, любуясь тихой водой, медленно плывущими лебедями и утками. Он приносил пакетик с кусочками рисовых лепешек и кормил рыб. Лаура устраивалась рядом, положив изящную голову ему на плечо. Они держались за руки, Наримуне читал ей стихи Басё.

Увидев гравюру в спальне, девушка улыбнулась: «На Ганновер-сквер тоже оттиск висит. Муж бабушки Марты его сделал».

Наримуне кивнул:

– Сатору-сан. Первый учитель моего уважаемого деда, в инженерном деле… – за окном шумела Гинза, играли электрические, переливающиеся огни реклам. Здесь, в полутьме, шуршал шелк ее европейского платья, темные, мягкие волосы пахли ландышем.

Наримуне снимал апартаменты в доме западного образца, с лифтами и роскошной, выложенной муранской плиткой, ванной комнатой. В гостиной стояло фортепьяно и радиоприемник. Кухню оборудовали рефрижератором, и американской газовой плитой.

После землетрясения Токио быстро отстроился. По соседству расположились здания универсальных магазинов, Гинзу наполняли рестораны и кафе, будто перенесенные в Японию из Парижа. Однако спальню Наримуне попросил обставить в старом стиле. Призрачно мерцали золотистые татами, Лаура оказалась у него в руках, все стало неважно. Наримуне целовал ее:

– Я люблю тебя, люблю. На лайнере я завел календарь, и вычеркивал дни. Мы больше никогда не разлучимся.

Вместе показываться в обществе им было нельзя. Наримуне и Лаура не хотели слухов. Если бы кто-нибудь, увидел бы их в театре или ресторане, непременно, начались бы сплетни. Они вежливо раскланивались на дипломатических приемах. Лаура снимала квартиру рядом с британским посольством. Девушка приезжала на Гинзу, пользуясь метрополитеном.

Лаура весело говорила:

– Ничего страшного, милый. С тобой мне в радость и радио послушать. Поженимся, и сходим во все токийские театры, во все рестораны… – он зарывался лицом в ее волосы: «Скоро, любовь моя».

Лаура завела на его кухне фартук, в ванной, зубную щетку. Все остальное она приносила в сумочке, в пакетике. Наримуне вздыхал, прижавшись губами к ее руке:

– После свадьбы, я лично выброшу эту вещь подальше. Я хочу, чтобы у нас было много детей… – он засыпал, положив голову ей на плечо, слыша младенческий смех в пустынных, ухоженных залах родового замка.

Убирала у Наримуне пожилая женщина, жена одного из швейцаров министерства. Фартук и зубная щетка подозрений не вызывали. Граф отлично готовил, со студенческих лет:

– У человека могут быть две зубные щетки, – Наримуне сидел на кухне, вдыхая аромат гречневой лапши, – челюсти тоже две, в конце концов… – она расхохоталась, следя за кастрюлей:

– Теперь я понимаю, почему тебя называют восходящей звездой японской дипломатии. Ты всему можешь найти оправдание, милый мой.

Они ели собу с креветками. Наримуне, блаженно, сказал:

– Это и есть счастье. Но совсем счастлив я буду после свадьбы. Ты мне обещала Италию, на медовый месяц. И я больше не собираюсь готовить, если у меня под рукой, – он привлек Лауру ближе, – отменный повар… – в темных глазах играл смех: «У меня, как-никак, тоже есть японская кровь».

– Все могу объяснить… – Наримуне, залпом, допил остывший кофе:

– Нет, кое-что не могу… – он заставил себя выбросить из головы увиденное в Харбине:

– Потом, когда я вернусь в Токио. Но куда я пойду? К военным? Они все знают, я уверен… – Наримуне представил карту:

– Озеро Хасан, на самой границе. Атака планируется на лето, в начале августа. Судя по данным от немцев, советские войска на Дальнем Востоке плохо вооружены. Интересно, откуда у немцев сведения? Наверняка, у них кто-то сидит в Москве. Впрочем, это не мое дело. Рано или поздно русские задвигаются. Вопрос времени, как мне сказал полковник Котоку. Мы ответим на демарш. Передадим ноту, возмутимся, что они заняли какой-то спорный холм, на границе. Наши танки пойдут вперед. И не только танки… – Наримуне сжал зубы. Уши, немного, заложило:

– Я должен что-то сделать. Речь идет о гражданских лицах, такое бесчестно. Война, подобным образом, не ведется… – он старался забыть монотонный голос полковника Исии, показывающего владения отряда 731.

Всю дорогу от Харбина до Токио Наримуне мерещился запах медикаментов, тяжелый, черный дым из трубы крематория. Исии надел костюм бактериологической защиты. Наримуне не пустили в изолированную палату. Он стоял за толстым стеклом, в подвальном коридоре. Исии, с ассистентами, вскрывал труп умершего от чумы китайца. Наримуне, сначала, удивился, что в Харбине не объявили карантин. Чума была смертельно опасна. Исии усмехнулся:

– Нет нужды, ваша светлость. Он заболел чумой на базе, и здесь умер.

Наримуне все еще не понимал.

– Потом я понял… – колеса самолета коснулись взлетной полосы.

Наримуне взял саквояж. Он оставил вещи в Синьцзине, столице марионеточного, маньчжурского государства, где квартировала армия, и располагались дипломаты. Визит в Японию предполагался коротким. Телеграмму он получил вчера, и вечером приехал на аэродром. Начальнику Квантунской армии, генералу Уэда, Наримуне сказал, что его престарелый родственник, по линии матери, при смерти.

– Он живет на севере, – объяснил граф, – к сожалению, он бездетен. Долг родственной, почтительности предписывает мне… – Уэда кивнул: «Разумеется, ваша светлость». Наримуне уверил генерала, что поездка не займет и недели. Он заставлял себя не волноваться, не думать о том, что ждало его на севере:

– Все будет хорошо, – Наримуне ждал, пока к борту самолета приставят металлическую лестницу, – даже если я опоздаю, она поймет. Не стоило мне уезжать. Но это дело непредсказуемое… – он вздохнул:

– У нее еще месяц отпуска. Решим что-нибудь. С Исии… – Наримуне поморщился, – я тоже разберусь. Нельзя подобное допускать. Война войной, а невинные люди страдать не должны… – опять подумав о горах на севере, он понял, что улыбается:

– Я приеду, когда все может уже случиться. Вообще я должен на коленях перед ней стоять. Я виноват, что оставил ее одну, в такое время. И встану… – подчиненные шли к самолету.

Саквояж у него забрали. Обосновавшись на заднем сиденье лимузина, он, коротко, сказал:

– Я ненадолго в страну. Мой родственник при смерти, обязанность главы семьи… – чиновники топтались у открытой двери машины. Наримуне кивнул: «Можете сесть». Они долго, почтительно кланялись, стараясь устроиться в отдалении от его светлости. По дороге в город Наримуне посмотрел на золотой хронометр:

– Сегодня вечером я уезжаю на север. Встречи… – он положил руку на список, – перенесите. Я приму посетителей после возвращения… – он задумался: «На следующей неделе».

– Не буду ничего рассказывать Лауре о Харбине, – решил Наримуне:

– Не в ее состоянии слушать о подобном. Ей надо отдыхать… – он опять улыбнулся.

Ничего странного в улыбке не было. Ожидаемая смерть родственника не могла служить поводом для того, чтобы портить настроение окружающим мрачным лицом.

– Кто такой мистер О'Малли? – поинтересовался Наримуне, просматривая отчет о приеме, случившемся в его отсутствие: «Американец?».

Чиновник ловким жестом подсунул справку. Наримуне пробежал глазами ровные строки:

– Герой войны, кавалер ордена Франко… – он отбросил мистера О'Малли. Америка была нейтральной страной, но вряд ли человек, подвизавшийся при штабе Франко, мог оказаться антифашистом:

– Я не могу вступать в контакт с русскими, – горько понял Наримуне, – самурай не имеет права предавать своего господина. Даже когда в опасности невинные люди? Мистер О’Малли закрыл телом детей, при обстреле. Нет, нельзя рисковать. Где я здесь найду антифашиста… – Наримуне, мысленно, перебрал аккредитованных при министерстве журналистов: «Левых сюда не посылают».

Кто-то из подчиненных вежливо покашлял:

– Ваша светлость, Зорге-сан просил об интервью, для немецких газет, до вашего отъезда. Учитывая… – дипломат, испуганно, замолчал. Наримуне смерил его холодным взглядом:

– Акихиро-сан, непредусмотрительно давать интервью, когда мое назначение еще не подтвердил господин министр иностранных дел. Такое поведение противоречит протоколу. За двадцать лет службы вы могли бы его выучить, – Наримуне достал простой, лаковый портсигар. Чиновник, предупредительно, щелкнул зажигалкой.

Летом они с Лаурой поехали в деревню при буддистском храме, в священных горах Кацураги, где издавна делали лаковые вещицы. Размеренно звонил колокол, над скалами висела белая дымка, на деревянной террасе пансиона, лежали влажные, зеленые листья. Наримуне опять улыбнулся:

– Шел дождь, шумел водопад. В горах всегда сырое лето, даже в разгаре июля. Капли стучали по крыше. Она забыла пакетик в Токио, а в деревне подобного купить негде. Только в Осаке, два часа езды. Мы махнули рукой, думали, что обойдется. Как хорошо, что так вышло… – Наримуне вспомнил:

– Она мне портсигар купила. А я ей шкатулку. Скорей бы в поезд сесть… – Зорге-сан, нацист, странным образом, мог оказаться ему полезным.

– Во-первых, он лучше знает журналистов, и подскажет нужного человека, – решил Наримуне, – я поинтересуюсь аккуратно, не вызывая подозрения. Во-вторых, фашисты всегда замечают антифашистов. Я должен поступить, как порядочный человек. Я никого не предаю, – он, рассеяно курил, глядя на городские предместья. Граф кивнул:

– Хорошо. Вызовите Зорге-сан, у меня есть время до поезда. Предупредите, что это не интервью, а дружеский разговор. Отправьте багаж на вокзал, закажите обед в кабинет, и принесите корреспонденцию… – Наримуне вспоминал плоскую, унылую равнину на окраине Харбина, и трубу крематория.

С Лаурой они расстались три месяца назад, перед его отъездом. Почти ничего не было заметно. На севере зима стояла холодная. Наримуне окутал ее плечи собольей шубкой и проследил, чтобы она надела шапочку. Они гуляли в заснеженном саду санатория. Над горячим источником, в каменной купели, поднимался пар. Лаура прижалась щекой к его щеке:

– Ни о чем не волнуйся. Врачи хорошие, и я пришлю телеграмму… – девушка, немного, покраснела. Наримуне обнял ее, сомкнув руки на животе:

– Двигается, – сказал он восхищенно, – опять двигается. Пожалуйста, пожалуйста, будь осторожна… – Наримуне встал на колени, в снег. Он целовал твидовую юбку, теплый, кашемировый чулок, знакомое, круглое колено. Лаура наклонилась, гладя его по голове:

– Все будет хорошо, милый мой. Я в Бомбее, пью кокосовое молоко, катаюсь на слоне, осматриваю храмы… – кузина Тесса, в телеграмме, отозвалась: «Разумеется, вопросов быть не может. Если кто-то здесь появится, хотя зачем им, я скажу, что ты уехала в Агру, или Дели. Желаю удачи, что бы у тебя ни случилось».

– Все образуется, – повторил Наримуне:

– Завтра утром я буду в санатории. Увижу Лауру. Увижу, может быть… – в саду птица взлетела с ветки, осыпав их снегом. Наримуне целовал темно-красные губы, чувствуя сладкий, чистый вкус изморози.

Лимузин подъехал к министерству, швейцар подбежал к машине, открывая дверь. Наримуне проследовал в мраморный вестибюль:

– Будто и не летел всю ночь, – восхищенно подумал Акихиро-сан, передавая багаж начальника швейцару, оставляя его распоряжения, – хоть сейчас может на прием идти. Аристократ есть аристократ… – Акихиро-сан отправился в кабинет. Он хотел позвонить Зорге-сан, и обрадовать журналиста согласием его светлости на встречу.

Мистер О'Малли сидел, по американской привычке, на столе, покуривая сигарету. На стенах кабинета мистера Зорге красовались нацистские плакаты. На видном месте висел портрет Гитлера, украшенный, поверх рамы, флагом со свастикой. В шкафу имелась подшивка: «Volkisher Beobachter». Рядом лежали газеты, для которых писал немец, Tägliche Rundschau и Frankfurter Zeitung. Меир листал экземпляр «Моей борьбы», в роскошной, кожаной обложке, с золотым тиснением.

Зорге высунулся из маленькой кухоньки:

– Гений фюрера, мистер О'Малли, освещает весь мир. Книгу перевели на японский язык, на итальянский… Я уверен, что и в Америке издание ждет успех. В конце концов, герр Форд разделяет идеи фюрера, а он крупнейший промышленник вашей страны. Вы идете правильным путем, – он варил кофе, – по дороге в Японию, я осмотрел Америку. Вы отделяете черную расу, – Зорге поморщился, – запрещаете неграм вступать в браки с белыми людьми. Я надеюсь, – запахло пряностями, – что и с евреями вы поступите так же. Мировое еврейское правительство, о котором пишет фюрер… – о предполагаемой кучке еврейских плутократов, управляющей Америкой и западными странами, Зорге начал распространяться на завтраке, в кафе, на Гинзе. Услышав рассуждения о Генри Форде, Меир спокойно кивнул:

– Я делал репортажи с его заводов. Мистер Форд опередил наше время, он провидец. Когда-нибудь все предприятия пойдут его путем. У него проверяют родословную работников, до третьего колена… – Меир проводил глазами хорошенькую девушку, в скромном, темном кимоно:

– Очень элегантно. У них даже походка другая, из-за обуви, пояса… – он напомнил себе, что надо привезти подарки Ирене, отцу и миссис Фогель:

– Эстер пошлю что-нибудь. Ей, мальчишкам. Игрушки здесь хорошие. Пусть она порадуется, – Меиру было жаль сестру. В Нью-Йорке он сказал отцу:

– Я уверен, что Давид одумается и даст еврейский развод, папа. Он просто сейчас, – Меир поискал слово, – занят другими делами.

Отец пробурчал крепкое словцо, на идиш:

– Вот чем он занят, мамзер. Впрочем, ты прав, – доктор Горовиц оживился, – он успокоится. Эстер окажется свободной. Выйдет замуж за хорошего еврея, дети появятся… Только из Голландии она не уедет, пока мальчики не вырастут, – Хаим погрустнел. Меир, бодро, заметил:

– Скоро пассажирские самолеты начнут летать через океан, папа. Я лечу на Гавайи, в отпуск.

– Осторожней, – велел отец, обняв его в передней, – на этих Гавайях.

Зорге внес кофе:

– С кардамоном, мистер О'Малли. Я бы вам одолжил бессмертное творение фюрера, – он кивнул на книгу, – но вы не читаете по-немецки… – Меир развел руками:

– К сожалению, пока нет. Это один из языков, которые я хочу выучить. Я договорился о занятиях японским языком…

– Лучше с хорошенькой девушкой, – Зорге, разливая кофе, подмигнул Меиру. На руке немца не хватало трех пальцев, оторванных шрапнелью, на войне, но с пишущей машинкой, и женщинами, как сказал Зорге, он управлялся одинаково лихо:

– У меня подруга, – они устроились за низким столиком, – местная. Надо с ней как-то объясняться… – за окном виднелся тихий, узкий переулок

Зорге снимал комнату для работы в здании, принадлежавшем Clausen Shokai. Компания поставляла на японский рынок немецкие типографские машины и держала сервис по копированию документов. У главного входа толпились аккуратные, токийские студенты, в мундирах университетов, с портфельчиками. По словам Зорге, фирма тоже принадлежала немцу. Японское слово в названии было традиционным:

– Здесь подобное принято, – объяснил Зорге, – герр Клаузен ведет бизнес, если пользоваться вашим словом, с японскими партнерами. Им нравится видеть родной язык на визитных карточках.

Вход в кабинет Зорге располагался сбоку здания. Из окон просматривался весь переулок.

– Непременно воспользуюсь вашим советом, – Меир отпил кофе:

– Отменный, мистер Зорге. Вы настоящий мастер. В Испании я встречался с офицерами, служившими в Магрибе. Они заваривали кофе похожим образом. Вы, наверное, тоже бывали в арабских странах? – Меир успел навестить американское посольство и запросить справку о Зорге. Его собеседник родился в Российской Империи, в Баку. Зорге увезли в Германию ребенком. С тех пор, если верить досье, мистер Рихард в Россию, то есть Советский Союз, не возвращался.

– Интересно, – Меир сжег в пепельнице радиограмму.

Мистер О'Малли снял скромную, традиционно обставленную квартиру, в театральном районе Кабуки-Те, о котором ему рассказывал Каннингем. Апартаменты сдавали дешево, окна выходили на пути крупнейшего вокзала в Токио, станции Синдзюку. Меиру грохотание поездов не мешало. Вокруг шумели не люди, а пассажиры. Мистеру О'Малли подобное было только на руку. Его европейское лицо тоже не вызывало удивления. В Синдзюку, с прошлого века, селилось много иностранцев.

Учителя японского языка Меир нашел простым образом, обзвонив два десятка объявлений в англоязычной газете, Japan Advertiser. Следуя совету Даллеса, Меир выбрал голос, показавшийся ему самым пожилым.

– Конечно, – заметил босс, – разные бывают старики. Но, в общем, с ними меньше опасности нарваться на осведомителя, чем с молодежью. Особенно с молодежью женского пола, – босс, зорко, посмотрел на Меира:

– Мисс Фогель прошла проверку. Возражений против вашего брака нет. И у мистера Гувера тоже.

Меир был обязан подать сведения об Ирене начальству, но здесь он затруднений не предвидел. Даллес улыбнулся:

– Вряд ли еврейка будет работать на Гитлера, но наши немцы, в Пенсильвании, в Мичигане могут стать его агентами… – босс помрачнел: «И японцами полна Калифорния. В случае войны мы их интернируем».

Меир возмутился:

– Они американские граждане, мистер Даллес. Мы не имеем права… – босс поправил себя:

– Начнем держать их в поле зрения. Ты добрый человек, Ягненок, – внезапно добавил он: «Смотри, будь осторожней».

В окне, на куполе Капитолия, трепетал американский флаг. Меир отозвался:

– Все люди рождены свободными и равными, мистер Даллес. Эти слова мой родственник писал, его бюст в ротонде Капитолия стоит… – когда Меир видел скульптуру вице-президента Вулфа, он, невольно, вздрагивал. Кузен Мэтью становился, все больше на него похож. Майору Горовицу только шрама на щеке не хватало:

– Пойдет на войну, и получит шрам, – размышлял Меир:

– Впрочем, Мэтью в Америке отсидится. У него слишком важная должность. Неужели мы, все-таки, начнем воевать?

– В общем, – заключил Меир, повернувшись к Даллесу, – я всегда помню эти слова. И я добр, к тем, кто заслуживает доброты… – серо-синие глаза блеснули холодом. Возвращаясь в скромную, служебную квартиру, у Потомака, он вспоминал слова Даллеса: «У нас нет возражений против брака».

– А у меня есть… – пробормотал Меир, остановившись на набережной, рассматривая широкую, бурую реку, и прогулочные пароходы, – есть возражения. Нельзя жениться на нелюбимой девушке. Я привыкну, наверное. Ирена хорошая женщина, любит меня… – Меир тяжело вздохнул: «Разберемся. Не сейчас, конечно».

Учителем японского языка оказался бодрый, легкий старик восьмидесяти лет от роду, с оксфордским дипломом. Он заварил чай:

– Я одним из первых японцев, закончил, западный университет. Имел честь знать графа Дате Наримуне, нашего первого инженера, миссис ди Амальфи, его старшую сестру. Она вышла замуж за англичанина, переводила «Записки у изголовья»… – за чаем Меир выслушал часть своей семейной истории. Узнав, что он католик, старик порекомендовал ему съездить в Сендай, на Холм Хризантем. По его словам, паломники в Сендае были христианами, и буддистами:

– Со времен уважаемого императора Мэйдзи в Японии процветает свобода религий, – гордо сказал преподаватель, – у нас веротерпимая страна.

Меир вспомнил о кузине Тессе:

– Она буддийская монахиня. Было бы интересно отправиться в Индию, в Тибет, но кто меня туда пошлет… – Меир читал «Майн Кампф», в оригинале, перед второй поездкой в Испанию. Мистеру О'Малли, интересующемуся нацизмом, требовалось познакомиться с трудами фюрера.

Даже не закончив первую главу, Меир уронил голову на стол: «Не могу больше». Даллес велел ему сделать доклад, для коллег, не владеющих языком. Меир пробился через сотни страниц, постоянно зевая, порываясь выбросить труд Гитлера в окно. Пока в Берлине жили старший брат, и фашистский кузен, Меиру в Германию хода не было. Подобное всем казалось слишком рискованным. Даллес заметил:

– Может быть, потом. Хотя, судя по всему, мистер Кроу, под крылом фюрера надолго обосновался. Он тебя видел, на фото. Мы не собираемся тебя быстро терять, Ягненок.

Меир пообещал учителю посетить Сендай. Север был всего в ночи пути, на поезде. Он занимался языком два часа, каждый день. Старик выдавал ему три-четыре страницы домашнего задания.

Меир отирался в пресс-бюро министерства иностранных дел, и ходил на конференции, обсуждая с другими журналистами новости. Он производил впечатление человека, собирающегося обжиться в Токио.

То же самое думал о нем и Зорге.

Он, как и Меир, запросил досье на будущего гостя. Из Москвы сообщили, что мистер О'Малли был аккредитован при штабе Франко. Журналист получил от генерала орден, за героизм при спасении гражданских лиц.

Человек, готовивший для Рамзая справку об американце, сидел в иностранном отделе, в Москве, и пользовался открытыми источниками. Он ничего не знал, и не мог знать, о подозрениях Стэнли, как, впрочем, и о самом Стэнли. Эйтингон был в Европе. Кроме него, о Стэнли имел представление только начальник иностранного отдела.

Перед Зорге был просто американский журналист. Фамилия была ирландской, но мистер О» Малли упомянул, что он атеист. Юноша обаятельно улыбнулся: «Примат папской власти отжил свое, мистер Зорге. Я предпочитаю действовать на основании разума, а не веры».

– Обыкновенный, флиртующий с нацизмом, молодой карьерист, – успокоил себя Зорге:

– Ничего подозрительного. Скажу, что родился в Баку. Я такого и не скрываю… – американец, восторженно, ахал. Зорге пожал плечами:

– Я ребенком оказался в Германии. Русского языка я не знаю, ничего не помню… – он усмехнулся, – но кофе варю по рецепту своего отца. Он работал инженером, на промыслах у Нобеля… – они говорили о каспийской нефти, когда в передней зазвонил телефон. Зорге, извинившись, вышел.

Меир откинулся в кресле:

– Отличное прикрытие. Экспортно-импортная контора, только в профиль, как говорится. У нас тоже подобная фирма имеется, в Цюрихе. Клаузнер, наверняка за связь отвечает. Разъезжает по всей Японии, по делам, в чемодане возит рацию. Его не поймать. Никто не заподозрит нациста. Коммунисты на них похожи, поэтому им легко притворяться друг другом… – Меир оборвал себя:

– А кузен Мишель? Есть и другие коммунисты. И потом, – он вспомнил лицо гауптштурмфюрера фон Рабе, вспомнил, как Ирена, всхлипывая, говорила о налете СС на еврейское кафе, – нацизм страшнее коммунизма. А лагеря? – спросил себя Меир:

– А Теруэль? Хорошо, я могу оказаться неправ, насчет Филби. Все равно, они расстреляли приют, чтобы опорочить троцкистов. Аарон мне рассказывал о налете СС. Папа ничего не знает, и не узнает. Господи, – попросил Меир, – убереги Аарона от всякого зла… – ему, в общем, все было ясно:

– В магазине людно. Кто угодно может прийти и уйти незамеченным. Переулок, напротив, виден, как на ладони. Я, разумеется, ничего не сообщу японцам. Это не мое дело. Просто буду знать, кто такой мистер Зорге… – немец, вернувшись, весело предложил:

– Я вас довезу до метро, герр О’Малли. Мне, наконец, одобрили встречу в министерстве, с важным чиновником… – американец отказался. Он объяснил, что хочет, как следует, познакомиться с Токио.

Проводив его, Зорге запер дверь и опустил шторы. Он открыл ключом, висевшим на цепочке для часов, ящик рабочего стола. Граф Дате Наримуне его весьма интересовал. Зорге давно сообщал в Москву о либерализме дипломата, однако не находилось повода поговорить с его светлостью, что называется, по душам.

– Теперь повод появился, – он быстро просмотрел записи, – благодаря работникам, в Лондоне. Благодаря Кукушке… – он улыбнулся:

– Я ее в последний раз видел шестнадцать лет назад, во Франкфурте. Она совсем девчонкой была. Родила дочь, овдовела. Может быть, мы и встретимся еще… – он вспомнил коротко стриженые, черные волосы, большие, дымно-серые глаза:

– Молодая женщина, ей тридцать шесть. Голова у нее светлая, конечно… – именно Кукушка разработала комбинацию.

Требовалось завербовать графа Наримуне раньше, чем это сделают англичане, а, вернее, Канарейка, представитель британской секретной службы в Токио. Сведения о существовании Канарейки исходили от агента, тоже работавшего в секретной службе, только в Лондоне. Имени его Зорге не знал. Зорге предписывалось передать сведения о Канарейке, то есть мисс ди Амальфи, графу Наримуне. Что с женщиной сделают японцы, Зорге не интересовало.

– Ничего не сделают… – он поменял рубашку, – тихо вышлют обратно в Лондон. Лондон вышлет сюда какого-нибудь японца, согласно дипломатическому протоколу. Мы избавимся от соперников и завоюем доверие его светлости графа. Он меня не заподозрит, немцы не любят англичан. Мы с японцами союзники… – Зорге привык говорить о нацистах, «мы». Так было удобнее.

Он вывел из гаража во дворе маленький форд:

– Начнем встречаться с графом, разговаривать. Я войду к нему в доверие, приучу к себе. Потом придет время снять маски… – Зорге, прихрамывая, сел за руль:

– Если верить слухам, он едет в Европу. Нам подобное пригодится… – вспомнив серо-синие, пристальные глаза О'Малли, под очками с золотой оправой, Зорге внимательно осмотрел переулок. Его беспокоило, что американец закрыл своим телом незнакомых детей.

Он не знал, и не мог знать, что Стэнли, по той же причине, уверил Эйтингона, в полной безопасности мистера О’Малли. Стэнли считал, что любой разведчик, под обстрелом, станет в первую очередь спасать себя, а не каких-то сирот.

– Знакомыми детьми тоже никто бы не поинтересовался… – Зорге аккуратно вел форд к министерству иностранных дел, – зачем он это сделал? Не похоже на американца, они только о выгоде думают. Русский бы так поступил… – Зорге замер:

– Или Москва меня проверяет? Если да, то парень отменно играет. Я ему поверил, с первого слова. Пусть проверяет, – развеселился Зорге, – товарищ О'Малли. В гражданской войне он не участвовал, по возрасту. Должно быть, из комсомольского набора. Меня не предупредили о его приезде. Скорее всего, тоже Кукушки идея. Ее отец был очень подозрителен, и правильно… – оставив машину на парковке для гостей, Зорге проверил свой немецкий паспорт и журналистскую карточку. Он пошел к высоким, темного дуба, дверям министерства иностранных дел.

Когда Акихиро-сан доложил начальнику о приходе посетителя, Наримуне, за чашкой зеленого чая, просматривал корреспонденцию

Обед принесли из министерской столовой, скромную коробку бенто, черного лака, с вареным рисом, лососем и маринованными овощами. Наримуне обедал в дорогих ресторанах, с дипломатами и журналистами, но, если выпадал свободный от встреч день, он спускался вниз и выходил на улицу. Квартал усеивали маленькие забегаловки, где подавали лапшу. В закусочных обедали мелкие клерки. В закутке можно было повесить пиджак на спинку высокого стула, засучить рукава рубашки и принять от повара миску с дымящейся, свежей собой.

Из общественного телефона, висящего на обклеенной плакатами стене, можно было позвонить Лауре. Телефонистки в британском посольстве узнавали Наримуне. Он представлялся продавцом из книжного магазина, при Токийском университете. Лауре-сан, любезно сообщали о новинках. Из кабинета разговаривать с Лаурой было опасно. Наримуне искренне, ненавидел ложь и притворство, но пока им приходилось терпеть.

Наримуне был любимцем министра иностранных дел, Коки Хирота. Министр, пятнадцать лет назад, сам занимал должность заместителя начальника европейского департамента. Он тоже считал, что Япония не должна воевать с Китаем. Хирота, на совещаниях, говорил:

– У нас другой враг, господа. Враг на севере, – он указывал на карту, – давний, исконный враг. Мы никогда не доверяли русским, и не будем, пока не окажемся в полной безопасности. Союзники по антикоминтерновскому пакту нам помогут, – добавлял министр.

На карте остров Карафуто, словно клинок, опускался в сторону Хоккайдо. По договору, подписанному в Портсмуте, когда Российская Империя проиграла войну, южная часть острова отошла Японии. На северной части Карафуто сидели русские, вернее, теперь, советские. По Симодскому трактату, заключенному при императоре Комэе, Япония получила юрисдикцию над четырьмя южными островами архипелага Чишима. Северные острова тоже принадлежали СССР. Министр Хирота, поэтически, сравнивал Карафуто и Чишима, с луком и стрелой, угрозой безопасности страны:

– Мы хотим укрепить границы, – замечал Хирота, – мы не покушаемся на остальной Дальний Восток, или, тем более, на Сибирь.

Хирота, немного, лукавил.

Кроме Карафуто и островов Чишима у русских имелась стратегически важная гавань, Владивосток, находящаяся в опасной близости от Японии. Тем не менее, Хирота настаивал на прекращении войны в Китае. Армия должна была повернуть на юг, в направлении французского Индокитая. Не след было оставлять в тылу, за спиной, миллионы людей, недовольных японской оккупацией. Разглядывая карту, Наримуне понимал, что с Китаем можно воевать вечно. Он даже зажмуривался, смотря на бесконечный простор территории, уходящей к западу, к Индии и Тибету. Хирота считал, что Япония должна сдерживать экспансию Америки, а не заниматься бесплодными стычками с китайскими войсками.

Министр выделял Наримуне еще и потому, что Хирота был сыном каменщика. Он с благоговением относился к аристократам. В кабинете Наримуне висел портрет Одноглазого Дракона, Дате Масамунэ, сделанный в старинной манере, и родословное древо клана. Иностранные дипломаты с любопытством рассматривали реликвии. Наримуне замечал, что его предок стал первым даймё, установившим связи с западным миром:

– Он отправил посольство в Европу, начал строительство кораблей западного образца, и открыл Сендай для торговли… – Наримуне показывал на гравюру с изображением Масамунэ. За спиной Дракона виднелся Холм Хризантем. Цветы в Сендае считались достопримечательностью, как покрытые соснами, красивейшие острова Мацусима, как горячие источники в горах.

Наримуне пил чай, думая о горячих источниках. Он хотел выйти на улицу, чтобы позвонить в санаторий, но главе европейского отдела успели сообщить, что заместитель, ненадолго, вернулся из Маньчжурии. Пришлось час провести в кабинете начальника. Наримуне доложил о настроениях западных дипломатов, с которыми он встречался на материке. Почти все в министерстве соглашались, что войну в Китае надо заканчивать и поскорее. Начальник сказал, что Японии необходимо готовиться к более продолжительному конфликту. Наримуне понимал, что речь идет об Америке. США и Британию связывал договор, о взаимной военной помощи.

Вернувшись в кабинет, Наримуне закурил:

– Мы что-нибудь придумаем. Став моей женой, Лаура получит гражданство. Никто ее не интернирует. Тем более, у нас ребенок родится… – он смотрел на крыши зданий, уходящие вдаль, на очертания Фудзиямы. В голубом небе Наримуне заметил журавлиный клин:

– Весна теплая выдалась. В санатории горный воздух, целебная вода, отличный парк. Лаура с маленьким проведет месяц на севере, а потом… – потом, конечно, надо было устроить свадьбу.

Лаура подавала в отставку. Наримуне тоже давно написал прошение его величеству. Отцу Лауры и остальной семье они, пока, ничего не сообщали. Оба были уверены, что все только обрадуются. Перед отъездом в санаторий, ночью, Лаура сказала:

– Они поймут, насчет мальчика. Или девочки… – услышав смешок, Наримуне уткнулся лицом в мягкое плечо:

– Кто бы ни родился, я обещаю, что у него появится много братьев и сестер… – даже разговора не было о том, чтобы Лаура пошла к врачу. Она была католичкой, они с Наримуне любили друг друга и собирались стать мужем и женой. Ребенок оставался в горах, с хорошей кормилицей. После брачной церемонии Наримуне и Лаура собирались привезти сына, или дочь в Токио.

– Ничего страшного, – заверил граф Лауру, – подобное случалось. Скажем, что мы заключили светский брак в Лондоне, свидетельство осталось в Британии… – Наримуне подмигнул ей. Лаура тряхнула темноволосой головой: «Дипломат».

На столе стояла коробка с бенто, и поднос из столовой, с глиняным чайником.

Рядом Акихиро-сан поместил стопку конвертов. Сверху Наримуне, краем глаза, увидел императорскую эмблему. Акихиро-сан, не мог и подумать о том, чтобы неуважительно отнестись к символу царствующего дома.

Скорее всего, пришло очередное приглашение, на очередной скучнейший чай.

На приемах во дворце аристократы, обычно, боролись со сном. Согласно протоколу, их величества обсуждали, премию лучшему рыбаку Японии, или недавний визит в буддийское святилище. Император ездил за границу, принцем, но, по традиции, говорить о политике в его присутствии, было не принято. Не полагалось упоминать литераторов, кроме старинных поэтов, или кинематограф, а, тем более, спорт. Приветствовалось восхищение традиционной литературой, или древним театром. Лучше и безопасней всего было посвятить время приема рассказам о красоте цветущих вишен, или горячих источников, в зависимости от времени года.

Наримуне никак не мог забыть о горячих источниках. Он волновался, но, в санаторий звонить было невозможно. Лаура жила в больнице под чужим именем, Наримуне врачам тоже не представлялся. Они хотели избегнуть сплетен. Кэмпэйтай, тайная полиция, рутинно прослушивала телефоны чиновников:

– Если бы Лаура не была иностранкой, – Наримуне распечатал конверт из дворца, – все было бы гораздо проще. Но что делать, если мы любим друг друга?

Наримуне разозлился:

– Что делать? Жениться на любимой женщине, матери твоего ребенка. К политике и войне наш брак, никакого отношения не имеет. Лаура работает в торговой миссии. Устраивает приемы для наших дельцов, рекламирует британские товары… – Наримуне сам предпочитал английские ткани.

Приглашение подписал министр двора. Посмотрев на дату, Наримуне облегченно выдохнул. Прием намечался на следующей неделе, после его возвращения из Сендая:

– Завтра, – сказал себе Наримуне, – завтра я приеду на север. Дворецкий меня встретит на вокзале, с машиной. Дороги хорошие, через два часа я буду в санатории, в той деревне, где мой уважаемый дед инженерному мастерству начинал учиться, где Эми-сан в монастыре жила… Надо сделать пожертвование, в честь рождения ребенка, – напомнил себе граф:

– А если что-то не так пойдет? Или идет… – в телеграмме сообщалось, что ему надо приехать в Сендай. Это значило, что роды начались. Наримуне вспомнил письма Лауры. Девушка отправляла конверты в Маньчжурию:

– Все шло хорошо. Все и будет хорошо, – уверенно сказал себе граф, – мы увидим сына, или дочку. Йошикуни, или Эми… – он занес в календарь дату приема во дворце, и вызвал звонком Акихиро-сан. Секретарь убрал со стола: «Зорге-сан ждет, ваша светлость».

– Зовите, – велел Наримуне, подойдя к зеркалу. Он провел ладонью по темноволосой голове, поправил галстук и сбил невидимую пылинку с лацкана пиджака. Он шил костюмы и рубашки и портного, учившегося на Сэвиль-роу, в Лондоне. Наримуне понял, что улыбается: «Завтра. Осталось совсем немного». Дверь за его спиной скрипнула:

– Спасибо, что согласились на встречу, ваша светлость.

Наримуне, повернувшись, подал Зорге руку. Он указал в сторону стола: «Проходите, Зорге-сан».

Поезда северной линии, ведущей в Сендай, отправлялись с вокзала Уэно. Таксист остановил машину перед главным входом, на освещенной площади. Люди толпились у касс метрополитена, гудели поезда. Над белокаменным зданием играл весенний, нежный закат. На круглых тумбах виднелись плакаты о состязаниях по сумо и рекламы новых фильмов. Крутили «Без ума от музыки», с Диной Дурбин, «Кармен», снятую испанцами и немцами, «Развод леди Икс», с Лоуренсом Оливье, «Кинг-Конга в Эдо». Большие, глянцевые афиши со свастиками обещали, в скором времени, триумф гитлеровского кинематографа, «Олимпию», снятую фрау Лени Рифеншталь. С лотков продавали аккуратные коробочки бенто, для пассажиров.

Токийцы стояли в очереди к автобусам, отправляющимся в парк Уэно. Вечер обещал быть теплым. Люди ехали на ёдзакуру, любоваться цветами сакуры, в сиянии звезд. Продавцы голосили: «Фонарики! Лучшие бумажные фонарики! Ханами данго! Покупайте рисовые шарики, в честь праздника». Над головами детей веяли воздушные змеи. На площади пахло сладостями, бензином, и немного гарью.

Наримуне расплатился с шофером:

– В прошлом году мы отсюда уезжали, в Сендай. Тоже на праздник ханами. Сакуры в замке осыпали цветы. Мы устроились на берегу пруда, на пледе. Мерцали фонарики, я читал Ки-но Томотори.., – он услышал свой голос:

– Ах, сколько б ни смотрел на вишни лепестки,
В горах, покрытых дымкою тумана, —
Не утомится взор!
И ты, как те цветы…
И любоваться я тобою не устану!
Ручка саквояжа врезалась в ладонь:

– Мы остались ночевать в летнем павильоне, разожгли печурку. Над травой висела белая дымка, плескала рыба в пруду… Лаура вся была, как цветок… – в шумном вестибюле вокзала он сверился с расписанием. До экспресса на Сендай оставалось четверть часа.

С тех пор, как он распрощался с Зорге, Наримуне, все время, заставлял себя улыбаться. Никто не удивлялся. Любой воспитанный японец, уезжая к смертельно больному родственнику, поступил бы так же.

Он выпил пятичасового чаю, с начальником департамента.

Многие высокопоставленные чиновники министерства, прослушав курсы в Оксфорде или Кембридже, приобрели британские привычки. Чай подавали зеленый. Повар готовил японские сладости, пирожки мандзю, сахарную карамель, кастеллу с миндалем. За чаем, они с начальником о делах не говорили. Это было время легкой беседы.

Директор департамента рассуждал о выставке Фудзиты Цугихары, и о влиянии западного искусства на традиционную японскую живопись. Жена начальника, довольно известная художница, училась в Париже. Наримуне старался не думать о документах, во внутреннем кармане пиджака. Он перевел разговор на картины Лувра. Граф упомянул, что один из его родственников работает в музее. Они распрощались, долго кланяясь друг другу. Начальник пожелал Наримуне приятного путешествия, несмотря на печальный повод.

Наримуне совершал должностное преступление. В пакете лежали меморандумы британской секретной службы. Из бумаг явственно следовало, что в Токио находится разведчик, работающий на правительство его величества, короля Георга, торговый атташе посольства, мисс Лаура ди Амальфи. В документах она проходила под кличкой Канарейка. Наримуне был обязан познакомить с пакетом непосредственного начальника и вызвать представителей кэмпэтай, тайной полиции.

Дальше, по протоколу, готовилась нота. Господин министр иностранных дел, вызвав британского посла, вручал ему документ. Однако Наримуне предполагал, что офицеры кэмпэйтай, наплевали бы на протокол, настояв на слежке за Канарейкой и ее японскими осведомителями. Канарейку, с ее дипломатическим иммунитетом, арестовывать не собирались. После проверки кэмпэтай ее японских связей, Канарейка получила бы ноту о статусе персоны нон грата.

Сдержанно поблагодарив Зорге-сан, Наримуне убрал пакет в ящик стола. Он пообещал, немедленно, разобраться с полученными сведениями.

Немец поднял искалеченную на войне руку:

– Долг союзников, ваша светлость. Британцы рядом, в Гонконге, в Сингапуре. Фюрер, в его великой мудрости, заботится не только о безопасности Германии, но и о наших друзьях на востоке… – Наримуне слушал резкий, немного хрипловатый голос, смотрел на седые виски:

– Ему немного за сорок. Он воевал, юношей, ранение получил. Он до сих пор хромает… – у Наримуне была отличная память. Он видел досье Зорге. Он даже не спрашивал, откуда немец взял документы. Наримуне решил пока не думать о бумагах, так было легче. Вспомнив об отряде 731, Наримуне, невзначай, поинтересовался у немца, кто из иностранных журналистов, по его мнению, связан с левыми кругами. Он объяснил, что министерство иностранных дел обеспокоено, пользуясь американским словом, рекламой Японии за границей.

Граф сцепил холеные, смуглые, с отполированными ногтями пальцы. Красивое лицо было бесстрастным:

– Мы заинтересованы в иностранном туризме, Зорге-сан. Было бы непредусмотрительно помещать материалы только в изданиях определенной политической ориентации… – Наримуне казалось, что он идет по тонкому льду горной реки. Граф не хотел вызывать подозрений у нациста. Наримуне говорил, вспоминая темные глаза Лауры, в заснеженном саду, холодные, нежные губы, мимолетное, едва уловимое, движение под его ладонями, под собольей шубкой, там, где рос их ребенок.

– Лаура мне все объяснит, – успокоил себя Наримуне:

– Я привезу меморандумы, и она мне все объяснит. Она честная девушка, она меня любит. Произошло недоразумение, ошибка… – Зорге, незаметно, разглядывал его лицо:

– Я ему отдал британскую шпионку, а он бровью не дрогнул. Такими были самураи, во времена средневековья. Никаких чувств. Однако я знаю японцев, теперь он мне будет доверять… – Зорге заинтересовал вопрос графа о левых журналистах:

– Не зря ходят слухи, что он либерал. Его покойный отец не поддерживал войну с русскими, но в армии служил, выполняя долг самурая. И у Наримуне есть долг, но, видимо, случилось то, что важнее долга, – Зорге пока не знал, что произошло у графа,но намеревался узнать.

Он рассказал Наримуне о сербском журналисте, Бранко Вукеличе, писавшем для французских изданий:

– Славяне издавна тянутся к России, Советскому Союзу, – небрежно заметил Зорге, – одна культура, один язык. Я уверен, что Вукелич-сан разместит, статьи о красотах Японии в журналах, рассчитанных на либеральных читателей… – Вукелич, коммунист, работал в группе Зорге:

– Я посижу с Бранко, подготовлю его, – Зорге, почтительно, попрощался с графом, – он начнет работу с его светлостью, а потом появлюсь я. Если Наримуне-сан отправят в Европу, передам его Кукушке. Она ответственна за тамошние операции, – приняв от секретаря его светлости шляпу и плащ, Зорге улыбнулся: «Большое спасибо, Акихиро-сан».

Документы лежали у Наримуне в саквояже. Он шел по перрону:

– Ошибка, ошибка. Лаура не могла так поступить. Она меня любит, она бы не скрыла… – Наримуне миновал газетный ларек. На первых полосах чернели жирные иероглифы: «Наши доблестные войска продвигаются вглубь Китая. Жители Вены приветствуют фюрера германской нации, Адольфа Гитлера».

Рядом продавец устроил книги, в пестрых обложках, сентиментальные романы, сборники гороскопов, брошюры о садоводстве. Порывшись в томиках, Наримуне вздрогнул. Такую же книгу он оставил Лауре, уезжая из санатория. Они оба любили Исикаву Такубоку. Наримуне сунул «Горсть песка» в карман кашемирового пальто.

Низкий вагон первого класса выкрасили в традиционные цвета северной линии, бордовый и кремовый. Блестели медные ручки, проводник низко поклонился, принимая от Наримуне билет. В купе пахло ароматическими курениями, на столике оставили изящно отпечатанное меню ресторана. Наримуне бросил пальто на бархатный диванчик:

– Мы уезжали отсюда в Сендай. Может быть, в этом купе… – Лаура и Наримуне брали разные такси, и встречались в вагоне. Светильники еще не включили, мимо медленно поплыл перрон. Наримуне смотрел в окно, на пути станции Уэна:

Ему не надо было открывать «Горсть песка». Он помнил строки наизусть:

– Я думал в поезде
О будущем своем.
Оно мелькнуло предо мной
Печальное —
В ночном окне вагона…
Поезд вырвался из-под стеклянной крыши вокзала, локомотив загудел.

Застучали колеса, вагон размеренно покачивался. За окном догорал весенний закат, в золотистом небе плыли черные точки журавлей. Проехав городские предместья, выскочив на равнину, состав разогнался. Наримуне следил за огнями в редких, деревенских домиках, за темной гладью моря, неподалеку. Железную дорогу проложили вдоль берега.

– Мой уважаемый отец линию строил… – подумал Наримуне:

– Лаура мне все объяснит. Мы вместе посмеемся. Я брошу грязные бумажки в огонь, и больше никогда о них не вспомню. Надо было с вокзала в санаторий позвонить… – Наримуне понял, что хочет, сначала, увидеть ее лицо.

– Может быть, наш ребенок у нее в руках, – он, нарочито спокойно, размял сигарету, – мальчик, или девочка… – поезд тряхнуло на стыке. Книга упала на укрытый ковром пол, зашелестели страницы.

– В ту пору,
Когда, наливаясь, крепнут
Корни белой редьки в деревне,
Родился,
И умер мой сын…
Он захлопнул томик, положив его в сетку над сиденьем:

– Все образуется. Никто не умрет. Лаура достойная женщина, ее с кем-то перепутали… – на востоке, над морем, повисли первые, слабые звезды. Поезд нырнул в тоннель, локомотив засвистел. Наримуне, устало, закрыл глаза:

– Лаура не будет мне лгать, никогда. Я уверен.

Наримуне звонком вызвал проводника, готовить постель.

Сендай

Узкая, расчищенная от снега дорога, вела к резным воротам санатория.

На севере было холодно. Выходя утром из поезда, на знакомый перрон станции Сендай, Наримуне вдохнул свежий, острый запах близкого моря. Над крышей вокзала, в ясном рассвете, кружились чайки. Дворецкий встречал его с лимузином, припаркованным на вокзальной площади. Наримуне, из Маньчжурии, отправил телеграмму о своем приезде. Дворецкий, конечно, не поинтересовался, зачем его светлость отправляется в деревню. У даймё подобного не спрашивали. Последним даймё Сендая был прадед Наримуне. Граф знал, что для жителей города такое не имеет значения:

– Как в Мон-Сен-Мартене, – он сел за руль мерседеса, – сеньор есть сеньор. Триста лет назад моя семья здесь обосновалась… – выезжая из города на западную дорогу, он увидел белые стены замка и бронзовый отсвет на холме. Паломники часто рвали цветы, увозя букеты, как сувенир. На месте исчезнувшей хризантемы на следующий день появлялось новое растение. При жизни отца Наримуне в Сендай приезжали ученые из Токийского университета. Ботаники объясняли существование Холма Хризантем природной аномалией.

Шоссе шло вверх, в горы. Наримуне усмехнулся:

– Об аномалиях рассуждают, когда не могут найти ответа в науке. Кроме науки, есть вещи, непознанные человеческим разумом… – Лаура говорила ему о кузине Тессе:

– Они ровесницы, – вспомнил Наримуне, – Тессе тоже двадцать пять.

Закончив, университет в Бомбее, Тесса работала врачом в детской клинике, располагавшейся в семейном особняке, на Малабарском холме.

– Она часто в Тибет ездит, – заметила Лаура, – ее отец лечил покойного далай-ламу, Тхуптэна Гьяцо. Далай-лама ее постригал, в монахини.

Будущий далай-лама, трехлетний мальчишка, был узнан, но китайцы пока вели переговоры с правительством Тибета, не желая отпускать ребенка в Лхасу:

– Политика, – поморщилась Лаура, – Китай, милый мой, не хочет независимости Тибета. Рядом Индия, то есть мы… – девушка улыбнулась, – англичане… – Наримуне заставлял себя не думать о содержимом саквояжа, в багажнике. По пути в Японию, Лаура останавливалась в Бомбее:

– Не подозревай ее, – велел себе Наримуне, – но кузина Тесса тоже может… Тибет, стратегически, очень важен. Англичане беспокоятся за северные границы колоний. Если японская армия повернет на юг, а она повернет, мы пойдем на Бирму, начнем воевать с Англией. Впрочем, если мы объявим войну Америке, Британия тоже не останется в стороне. У них взаимные обязательства, по договору…, – Наримуне проезжал деревни, через которые, когда-то шли Эми-сан и отец Пьетро. Он слышал, в открытое окно машины звон колоколов, в монастырях:

– Кузина Тесса монахиня. Кто заподозрит монахиню в работе на разведку? – он оборвал себя:

– Чушь. Лаура говорила, она бесплатно детей лечит.

Он вспомнил пока неизвестного мистера О'Малли, спасшего сирот, при обстреле Теруэля:

– По досье, он симпатизирует нацистам. Но среди коммунистов, – Наримуне вздохнул, – тоже есть порядочные люди… – граф собирался передать рекомендованному Зорге журналисту материалы, свидетельствующие о разработке Японией бактериологического оружия.

В Харбине, Исии признался, что отряд 731 опробует новые штаммы чумы во время предполагаемой, летней атаки, на границы Советского Союза. За обедом в штабе отряда, Наримуне заметил, что Исии еще что-то хочет сказать. Врач помотал головой:

– Медицинские соображения, ваша светлость. Они вам неинтересны.

Медицинскими соображениями Исии были новости, полученные из Европы. Доктор Кардозо возглавил кафедру эпидемиологии, в Лейденском университете. Издав третью монографию, он стал профессором. Кардозо собирался вернуться в Маньчжурию осенью. Исии, изящно, с хирургической точностью, ел:

– К тому времени мы проверим новый штамм на массовом ареале заражения. Посмотрим, как быстро он передается… – Исии не хотел рисковать опытами на гражданском населении. Японская армия была расквартирована в Харбине, пострадали бы военные, а не только китайские жители. Исии испытывал штамм в лабораторных условиях, на экземплярах китайцев, но невозможно было изучать эпидемию в пробирке:

– Кардозо-сан, обязательно, заинтересуется, – решил Исии, – в конце концов, он работает над универсальной вакциной от чумы. Ему важно услышать о наших результатах. Он врач, и не страдает сентиментальными предрассудками. Все, что мы делаем, мы делаем во имя науки.

Исии не имел права привлекать к исследованиям гражданских лиц, тем более, иностранцев. Однако глава отряда 731 был уверен, что профессор Кардозо не станет распространяться об экспериментах.

– Передам документы, – Наримуне включил радио, – выполню свой долг порядочного человека… – он миновал очередную деревню. На склонах гор лежал снег, но вдоль обочины шоссе текли ручейки. Сосны карабкались по серым камням в голубое, яркое, небо, без единого облачка. Наримуне опустил стекло. Ветер был свежим, солнце пригревало. Машина обгоняла мотороллеры, велосипеды и деревенские грузовички:

– Весна теплая ожидается. Лаура в парке будет гулять, с маленьким. В клинике есть коляски, они показывали… – Лаура занимала две хорошо обставленные комнаты, с ванной и террасой. Санаторий возвели после войны, в старинном стиле, из белого камня, с крышами и полами темного дерева. Обстановка была европейской. Мраморный бассейн построили на месте, где били из-под земли теплые источники. В столовой трудился отличный повар. Увидев здания клиники и гостиницу для пациентов, Наримуне остался довольным. Он представился господином Ояма. Граф заплатил, наличными, за четыре месяца пребывания госпожи Ояма в клинике. Главный врач, судя по всему, привык получать деньги в конвертах. Доктор даже не моргнул глазом. Наримуне предполагал, что многие дельцы с юга отправляют сюда содержанок, ожидающих ребенка.

Наримуне притормозил, ворота медленно открылись:

– Мать кузины Тессы тоже из Тибета была, Лаура говорила. Она у озера Лугуху родилась, на китайской границе… – Наримуне тронул машину:

– Ерунда. Мы с Лаурой разорвем листки… – главный врач встречал его на каменных ступенях:

– Ояма-сан, все идет хорошо, не волнуйтесь. Схватки начались позавчера, мы отправили телеграмму, – Наримуне предупредил врача, что уезжает в деловую поездку, в Маньчжурию. Он оставил номер ящика, до востребования, на почтамте в Синьцзине, прося известить его, когда начнутся роды.

– Госпожа Ояма в родильном зале, – врач все кланялся, – мы не сторонники вмешательства в природный ход вещей. Двое суток мы наблюдали, но сейчас все пошло быстро. Скоро мы увидим ребенка… – провожая гостя в апартаменты пациентки, врач думал, что конечно, госпожа Ояма никакой госпожой Оямой не была:

– У нее есть японская кровь, – они шли по тихим коридорам, – однако она европейка. Должно быть, его любовница. Славная женщина, приветливая, красивая. Наверное, журналист, или литератор… – госпожа Ояма привезла в клинику блокноты и пишущую машинку. Писала она на английском языке, в санатории его никто не знал. Женщина, во время схваток, работала. Она улыбалась: «Мне так легче, сэнсей».

– Японский язык у нее хороший… – госпожа Ояма позвала врача сегодня, после завтрака. Осмотрев ее, доктор, весело, сказал:

– Пришло время перебираться в медицинское крыло. Не волнуйтесь, все будет в порядке… – она оставила на рабочем столе пишущую машинку, и раскрытые блокноты. По возвращении в палату Лаура намеревалась спрятать документы в саквояж. Ей надо было передать дела преемнику в полном порядке. Кроме того, перед отставкой секретная служба, захотела бы от Лауры полного доклада. В санатории, было тихо, она читала книги, слушала музыку, по радио, и работала.

Лаура ожидала, что, после брака с Наримуне, потеряет доверие Лондона:

– Я их понимаю. Впереди война. Япония союзник Гитлера. Вряд ли страна сохранит нейтралитет. Но я и не собираюсь возвращаться в Уайтхолл… – однажды, она, озабоченно, спросила у Наримуне, не отразится ли свадьба на его карьере в министерстве.

Мужчина удивился:

– Почему она должна отразиться, любовь моя? Ты дипломат дружественной страны, торговый атташе… – Лаура, ночью, слыша его дыхание, повторяла себе:

– Скажи. Скажи ему все. Он поймет, он тебя любит. И ты его тоже… – она прикусывала губу:

– Нельзя. Я должна дождаться преемника, и только тогда оставить работу. Я не имею права ставить под удар безопасность Британии… – Лаура знала, что Наримуне потребует у нее, немедленно, прекратить контакты с японскими осведомителями. Приехав в Токио, Лаура обещала себе никогда не пользоваться информацией от Наримуне. Девушка не спрашивала его о совещаниях в министерстве, и не обсуждала политику страны:

– Хотя бы так, – горько думала Лаура, – по крайней мере, его я не предаю.

Она закрывала глаза, прижимаясь к Наримуне. Он шептал, сквозь сон, что-то ласковое. Лаура засыпала: «Скоро. Скоро мы поженимся. Пришлют моего преемника, и все закончится».

В апартаментах было прибрано, знакомо пахло ландышем. На столе, рядом с пишущей машинкой, лежали блокноты:

– Ояма-сан работала, – врач пропустил Наримуне в дверь, – подождите здесь. Я вас позову. Вам принесут чай… – он оставил Наримуне посреди гостиной.

Мужчина опустил саквояж на диван:

– Наверное, ее торговые отчеты… – форточка была полуоткрыта, лист бумаги колебался под ветром. Наримуне читал ровные, машинописные строки:

– Господин Такеси Ямасита, президент компании Takachiho Seisakusho, производство точной оптики. Два года назад выпустили первую фотокамеру. Деловые связи с немецкими компаниями, часто посещает Германию. Скорее всего, имеет сведения о военных разработках. Не является сторонником Гитлера, не поддерживает войну в Маньчжурии. Осенью приезжает в Лондон, на торговую выставку. Жена, трое детей, содержит гейшу в Киото, однако ему нравятся европейские женщины. Рекомендую, на время пребывания господина Такеси в Лондоне, взять его в разработку… – кончики пальцев похолодели. Он перешел к следующему абзацу:

– Господин Кунихико Идаваре, председатель правления Nippon Electric… – Наримуне, нарочито аккуратно, вынул бумагу из машинки.

Он бросил взгляд на блокноты, помеченные ярлычками:

– Бизнес. Офицеры и генералы. Люди искусства. Журналисты. Придворные… – ярлычка «Дипломаты» заметно не было. Достав из саквояжа пакет с меморандумами, полученными от Зорге, Наримуне вложил туда бумагу. Дверь скрипнула:

– Я говорил, что все пройдет быстро. Даже чай не успели принести… – врач посмотрел на бесстрастное лицо Ояма-сан:

– Не переживайте. Отличный мальчишка, почти восемь фунтов веса. Крикун, каких поискать. Сильный, здоровый младенец. Госпожа Ояма прекрасно справилась… – лицо Ояма-сан не изменилось. Он поклонился:

– Благодарю вас, сенсей. Я бы хотел увидеть своего сына.

– Я за тем и пришел, – расхохотался врач:

– Проводить вас к ребенку, к госпоже Ояма… – темные глаза Наримуне блеснули холодом:

– Да. И госпожу Ояма я бы тоже хотел увидеть.

Он подождал, пока врач закроет дверь апартаментов. Наримуне пошел вслед за ним, держа правую руку в кармане, пиджака, где лежал пакет с документами.

Лаура еще никогда не видела, близко, новорожденных детей. Она полусидела, опираясь на подушки, нежно улыбаясь. Боль почти прошла. Доктор, передал ей ребенка:

– Мы вернемся. Закончим, так сказать… Не беспокойтесь, вы ничего не заметите. Вы будете заняты, Ояма-сан.

Лаура, не отрываясь, смотрела на мальчика. Она помнила сильный, обиженный крик. Акушерка, весело спросила ее, показывая младенца: «Кто у нас родился?».

– Мальчик… – Лаура всхлипнула, тяжело дыша. Она протянула руки:

– Дайте, дайте его мне, скорее. Он плачет, мой маленький… – сына быстро привели в порядок. Лаура, благоговейно, приняла его:

– Мой хороший, мой сыночек. Мама здесь, не бойся, мама с тобой. Папа скоро приедет…

– Приехал, – услышала она голос врача:

– Ояма-сан здесь, уважаемая госпожа. Я не стал вам говорить… – доктор усмехнулся, – вы бы не поняли… – он повел рукой:

– Ояма-сан появился в самый решающий момент, если можно так выразиться. Сейчас все позади. Вы подарили мужу наследника, первого сына… – он ласково коснулся головы ребенка:

– Не мужу, конечно. Но это не мое дело… – он щелкнул пальцами. Сестра быстро расчесала сбившиеся волосы Лауры, покрыв их косынкой:

– Вы у нас красавица, Ояма-сан. Надо выглядеть безукоризненно… – ей поменяли рубашку, принесли шелковый халат и проводили на кровать. В зале было убрано, приятно пахло сосной. Сестры зажгли ароматическое курение.

– Я приведу Ояму-сан, – пообещал врач. Оказавшись на руках у Лауры, ребенок успокоился. Она вспомнила:

– У Тони тоже дитя будет, летом. Бедная, мужа потеряла. Она молодая девушка, встретит кого-нибудь… – Лаура не могла отвести взгляд от маленького. Сына завернули в белоснежные пеленки. Темноволосую голову прикрыли трогательной, тоже белой, вязаной шапочкой. Йошикуни закрыл раскосые глазки, щечки ребенка порозовели. Он сопел, прижавшись к груди Лауры. Девушка шептала:

– Мальчик мой, мой хороший. Здравствуй, здравствуй. Мы с тобой будем гулять, я тебе песенки спою. Поедем к дедушке, в Лондон… – Лаура почувствовала слезы на глазах:

– Папа обрадуется, у него первый внук. Надо маленького крестить, Наримуне согласился. Назовем Франческо, в честь дедушки моего… – она осторожно, нежно, укачивала мальчика. У него были длинные, темные ресницы, знакомый Лауре, высокий лоб, и резкий очерк подбородка:

– Ты на папу похож, мой хороший… – она склонилась над мальчиком, не замечая открытой двери. В коридоре Наримуне попросил врача, ненадолго оставить их одних.

Доктор улыбнулся:

– Конечно, Ояма-сан. Волшебное, замечательное время единения семьи. Мы обычно приглашаем фотографа, через несколько дней, когда мать окончательно оправится. Вы, наверное, тоже захотите… – Ояма-сан промолчал, только посмотрев на золотой хронометр: «Вы у себя в кабинете будете?».

Врач кивнул.

– Я вас найду, – мужчина толкнул дверь родильного зала. Наримуне заставил себя смотреть только на ребенка:

– Она его видит в последний раз. Лгунья, предательница, шпионка… – Лаура подняла темные глаза, всхлипнув:

– Наримуне, милый мой, ты приехал. Наш сыночек, он такой красивый… – Лаура, внезапно испугалась. Наримуне стоял, не приближаясь, бесстрастное лицо не дрогнуло. Ребенок поворочался, но, казалось, заснул еще крепче.

– Что? – тихо спросила девушка:

– Что случилось, любовь моя? Почему ты не подходишь… – он все же подошел. Наримуне, краем глаза, увидел спокойное лицо мальчика:

– Прости меня, сыночек, – попросил он, – я сделаю то, что надо, и заберу тебя. Папа здесь, не бойся… – он достал из кармана пиджака пакет. Наримуне, молча, разложил на шелковом одеяле бумаги.

Ощутив дрожь в руках, Лаура велела себе успокоиться:

– Он был в моих комнатах, видел блокноты… Откуда у него меморандумы… – девушка сглотнула:

– Надо сообщить в Лондон, что в секретной службе есть немецкий агент. Они союзники Японии. Но кто? Джон ездил в Германию. Нет, Джон не может… Господи, о чем я? – ребенок захныкал. Не отводя глаз от бумаг, Лаура спустила рубашку с плеча. Мальчик успокоился, найдя грудь. Наримуне глядел поверх ее головы:

– Прямо сейчас, иначе она начнет лгать, как лгала раньше… – Лаура, одной рукой, собрала бумаги:

– Наримуне не признается, откуда документы, никогда. Надо попросить прощения, надо…

Она ничего не успела сделать. Наримуне, размеренно, спокойно, сказал:

– Ты докормишь моего сына, и отдашь его мне. Комнаты, и медицинское обслуживание, оплачены на месяц вперед. Я оставлю главному врачу деньги, на твой билет до Токио. Вернувшись в столицу, ты немедленно попросишь своих… – он сжал пальцы в кулак, – начальников, о переводе из Японии. Если ты хотя бы попробуешь приблизиться ко мне, или ребенку, бумаги, – Наримуне забрал пакет, – попадут в тайную полицию. Я не желаю больше тебя видеть, никогда… – убрав конверт, он протянул руку: «Я жду».

Она рыдала, тихо, широко открыв рот. Лицо исказилось:

– Наримуне, я хотела с тобой поговорить, я собиралась. Пожалуйста, поверь мне, я не делала ничего дурного… – мужчина, издевательски, усмехнулся:

– Ты и в Лондоне пришла ко мне по заданию, да?

Лаура хватала воздух, стараясь не потревожить ребенка. Она сгибалась от боли где-то внутри, в сердце:

– Я никогда, никогда бы не смогла, Наримуне. Я у тебя ничего не спрашивала, ты помнишь? Я люблю тебя. Пожалуйста, пожалуйста, прости меня, не забирай Йошикуни… – сын заплакал. Наримуне пришлось силой разомкнуть ей руки. Она сползла с постели, встав на колени, цепляясь за полу его пиджака:

– Не надо, не надо. Ты не заберешь маленького, я мать… – Лаура ползла вслед за ним, ребенок рыдал. Она закричала:

– Ты не можешь, не имеешь права! Ты не отнимешь у меня дитя!

Девушка заставила себя подняться на ноги. Кровь испачкала подол рубашки, потекла по халату. Наримуне, одной рукой удерживая сына, схватил ее за плечо:

– Я позову врачей. Скажу, что ты пыталась задушить ребенка. Временное помешательство, после родов. Тебя отправят в лечебницу, а я позабочусь, чтобы бумаги прочли в тайной полиции. Они тебя навестят, и твой дипломатический иммунитет тебе не поможет, понятно? Тебя вышлют не тихо, а со скандалом… – Лаура ощутила на губах металлический привкус крови:

– Пожалуйста… – она рухнула на колени, преграждая путь к двери, – Наримуне, я люблю тебя! Я мать нашего мальчика… – она лежала на полу, закрывая собой выход: «Не делай этого, Наримуне…».

– У моего сына нет матери, – мужчина, переступив через нее, захлопнул дверь: «Она умерла».

Услышав из палаты низкий, звериный вой, Наримуне, не оглядываясь, пошел по коридору. Он укачивал плачущего ребенка:

– Сейчас, Йошикуни, сейчас. Прости меня, пожалуйста, прости… – Наримуне быстро нашел акушерку и передал ей сына:

– Госпожа Ояма отказывается от ребенка. Позаботьтесь, пожалуйста, о маленьком. Я поговорю с господином главным врачом и немедленно вернусь.

Остальное было просто. Наримуне, спокойно, отсчитал деньги:

– На билет до Токио, для госпожи Ояма. Я не желаю, чтобы она видела ребенка, или знала, что с ним случилось. Я оплачу кормилицу, на год, и, конечно, буду навещать своего сына. Потом я заберу мальчика в Токио, – ничего удивительного в этом не было. Многие богатые люди, после долгожданного рождения наследника, избавлялись от содержанки.

Доктор сказал себе:

– Она молода, европейка. Найдет другого покровителя. Надо дать успокоительное средство, перевязать грудь… – он убрал конверт:

– Не волнуйтесь, Ояма-сан. Мы все сделаем. Я выпишу справку. По ней вы получите свидетельство о рождении, для вашего сына. Я укажу, что его мать скончалась, – граф согласился:

– Правильно. Вызовите фотографа. Я возьму карточку сына, в Токио… – Наримуне решил, что сожжет пакет с документами, после ее отъезда из Японии. Он не мог заставить себя назвать женщину по имени.

Мальчика помыли и накормили. Наримуне снял апартаменты, на несколько дней. Он велел поселить кормилицу рядом. Женщину привозил муж, из деревни. Главный врач послал за ними сестру.

Наримуне укачивал ребенка, глядя на послеполуденное, ясное небо за окном. В случае назначения в Европу, он собирался попросить отсрочки, на год. Граф хотел повезти сына на новое место службы. Йошикуни спал, длинные ресницы немного дрожали. Наримуне вздохнул:

– Семья ни в чем не виновата. Они все ко мне были добры. Ее отец, тетя Юджиния, кузен Джон… Напишу им, сообщу, что у меня ребенок родился, а мать его умерла. Она… -Наримуне поморщился, – она ничего им не скажет, я уверен. Я не хочу думать о ней… – он любовался лицом ребенка:

– У нас все будет хорошо, милый мой, обещаю… – в приоткрытую форточку слышался щебет птиц. Наримуне тихо напевал:

– Boya no omori wa, Doko e itta?
Ano yama koete, Sato e itta…
– Она ушла, мой мальчик,
За эту гору, к себе домой…
Наримуне закрыл глаза, вдыхая запах молока: «Йошикуни о ней никогда не узнает. Пока я жив».

Токио

Владельцы кафе на Гинзе, изо всех сил, делали вид, что посетители сидят не в центре Токио, а где-нибудь на Монмартре, или Монпарнасе. На круглых столах темного дерева красовались парижского стиля пепельницы. Стены обклеили плакатами французских фильмов. Ароматный дым сигарет поднимался к потолку. Патроны, в европейских костюмах, с небрежно повязанными шарфами, вместо зеленого чая и сакэ, пили кофе и абсент. Радио, за стойкой, приглушенно играло песню. Наримуне, просматривая меню, прислушался к низкому, томному голосу:

– Bonheur perdu, bonheur enfui

Toujours je pense cette nuit…

Наримуне ждал Вукелича-сан. В кармане пальто, небрежно брошенного на стул, лежал конверт. В апартаментах, одеваясь, Наримуне сказал себе:

– Я не предатель. Не то, что она… – в зеркале, в передней, отражалось бесстрастное лицо: «Я выполняю долг, порядочного человека».

В анонимном документе, написанном на французском языке, Наримуне не упоминал о будущей атаке на границы Советского Союза. Подобное был бесчестным, и противоречило законам поведения самурая. В тексте только говорилось, что Япония готовит бактериологическое оружие, создавая новые, сильные, и быстро распространяющиеся штаммы чумы. Наримуне собирался сказать Вукеличу-сан, что сведения попали к нему случайно, при поездке в Маньчжурию. Меморандумы он спрятал, в сейф, в токийской квартире. Граф повертел золотую, тяжелую зажигалку:

– В Лондоне есть немецкий агент. Иначе откуда бы у Зорге-сан появились документы? Может быть, предупредить кузена Джона? Его отец занимается безопасностью страны. Это не мое дело, – напомнил себе Наримуне, – Германия наш союзник, я не имею права… А это семья… – он подавил желание опустить голову в руки.

В портмоне он носил фотографию маленького. Сына сняли в колыбели. Йошикуни, открыв темные глазки, с интересом рассматривал склонившихся над ним людей. Главный врач уверил Наримуне, что младенец здоровый, крепкий, и отлично ест. Наримуне помогал кормилице купать мальчика, и научился, ловко, менять пеленки. Он гулял, в больничном парке, с коляской, вдыхая свежий воздух гор.

О ней Наримуне у главного врача не спрашивал, а доктор ему ничего не говорил. Окна ее комнат задернули шторами.

Лаура не вставала с постели. Приходили сестры и врач, грудь стягивала плотная повязка. Бинты меняли несколько раз в день, они промокали. Акушерка успокаивала женщину: «Через неделю все закончится, Ояма-сан». Три раза в день, с едой, приносили таблетки. Лаура покорно пила лекарства. Боль в груди утихала, она поворачивалась на бок и смотрела в стену. Глаза распухли от слез.

Девушка вспоминала, как сопел мальчик, прижимаясь к ее груди. Лаура попыталась спросить у врача, где ребенок. Ей ничего не ответили. Она неслышно шептала:

– Иисус, позаботься о нем, пожалуйста. Божья Матерь, дай мне увидеть, моего мальчика. Может быть, Наримуне опомнится, простит меня. Он знает, что я его люблю. Я сделала ошибку… – Лаура знала, что скоро ей придется покинуть клинику. Она представляла себе путь в Сендай, на такси, одинокое купе поезда, пустую, токийскую квартиру.

Лаура закрыла глаза:

– Схожу на Холм Хризантем. Помолюсь за моего мальчика, попрошу прощения у Иисуса. Я не могу, не могу ничего сделать… – Лаура сглатывала слезы.

Наримуне никогда бы не отдал ей ребенка. Японские законы предпочитали воспитание детей отцом. Лаура подозревала, что в свидетельство о рождении мальчика внесут запись о смерти матери.

Ничего странного в появлении на свет младенца не было. Многие аристократы и дельцы, дождавшись появления наследника, выбрасывали женщин на улицу. Лаура понимала, что Наримуне никогда не оставит ребенка, но боль внутри была такой, что она тихо плакала: «Господи, прости меня, прости, пожалуйста…». Она не могла рисковать скандалом. Наримуне бы выполнил обещание. Все ее японские осведомители оказались бы в руках тайной полиции:

– Будет война, – Лаура помнила сведения, полученные от военных, – Япония атакует Америку. Британия связана договором о помощи. Мы обязаны поддержать США. Я не имею права ставить под удар безопасность страны… – она прикусывала пальцы зубами, стараясь не рыдать. Лаура решила, в Токио, попросить о переводе:

– Папа не молодеет. Я объясню, что мне надо обосноваться рядом. В Лондоне, или в Европе. В Берлин меня не пошлют, там Питер живет. Париж, Амстердам, Стокгольм… Какая разница, – горько сказала себе девушка, – где быть одинокой? Я больше никогда не полюблю… – она заставляла себя выбросить из головы лицо Наримуне. Лаура прижимала ладони к ушам, слыша шепот: «Я скучал по тебе, так скучал…». До нее доносился плач сына, она мотала головой: «Господи, не надо, не надо…».

Она велела себе продолжить работу. Женщина расчехлила пишущую машинку, морщась от боли в груди. Под бинты акушерка подсунула листья капусты: «Они снимают отек, Ояма-сан». Ей приносили лед, из рефрижератора: «Надо немного потерпеть. Молоко уйдет, и вы себя лучше почувствуете». Сидеть ей было пока нельзя. Лаура печатала стоя:

– Он самурай, – темно-красные губы искривились, – он не уронит свою честь тем, что не выполнит обещания… – Лаура подышала, слеза упала на клавиши:

– У нас общий прадед, с Наримуне. Даймё Сендая. Он бы, наверное, тоже так поступил… – Лаура не застала в живых бабушки, Эми-сан, но Джованни много рассказывал дочери о клане Дате:

– Он бы сделал то же самое, – Лаура зло била по клавишам, – а, тем более, Одноглазый Дракон, Дате Масамунэ. У таких людей нет жалости, и вообще чувств… – вырвав из машинки испорченный лист, размахнувшись, Лаура швырнула бумагу в угол:

– Он и Йошикуни самураем вырастит. Скажет, что я умерла… – она приказала себе собраться, и закончить доклад, упомянув о меморандумах. Лаура не имела права скрывать важные сведения от начальства. Она расхаживала по комнате, капустные листы шуршали:

– Я никому, ничего скажу, о Наримуне, о маленьком. Объясню, что не видела документов. Просто услышала о них, от контакта. Дядя Джон должен знать, что у нас работает немецкий агент… – Лаура составила короткий список сотрудников, навещавших Германию. Она долго колебалась, но включила кузена Джона. Вспомнив, как юноша водил ее в Национальную Галерею, Лаура увидела его прозрачные, голубые глаза:

– Он не предатель, нет. Я ему нравилась. Может быть… – она сжала руки в кулаки:

– Не смей и думать о подобном, слышишь. Нельзя притворяться, нельзя лгать близким людям. Джон будет счастлив, обязательно, но не со мной… – из-за штор донеслось шуршание шин, гудок автомобиля. Она, внезапно, отчаянно, подумала:

– А если найти маленького? Украсть его, спрятаться в горах. У меня отличный японский язык, чековая книжка при себе. Доберусь до Токио, до посольства. Обо мне позаботятся… – Лаура представила себе ноту министерства иностранных дел, и дипломатический скандал:

– Я никогда не докажу, что я мать Йошикуни. Наримуне, всем рты заткнет, деньгами. Они скажут, что я сумасшедшая женщина, потерявшая младенца, похитившая чужого ребенка… – санаторий окружала каменная стена в шесть футов. У ворот стоял домик охраны:

– Бесполезно. И не подкупить никого… – девушка вздохнула, – они японцы. Они выполнят распоряжения Наримуне.

Постояв немного, вернувшись к столу, она вставила в машинку чистый лист.

Наримуне пил кофе, глядя на афишу нового, французского фильма, «Человек-зверь», по роману Золя. Внизу, в списке актеров, значилось имя мадемуазель Аржан.

Иногда Наримуне и Лаура выбирались в кино. Они приезжали в кинотеатр по отдельности, и находили друг друга в зале, безучастно садясь рядом. Наримуне приносил пирожные, или орехи. Тушили свет, они сплетали руки, в зрительном зале мерцали огоньки сигарет. От Лауры пахло ландышем. Шуршал бумажный пакет со сладостями, на губах оставался вкус засахаренного миндаля.

– Не думай о ней, – велел себе Наримуне.

Получив от Зорге телефон Вукелича-сан, он вспомнил журналиста, высокого, с лысой головой, в круглых, стальных очках. Вукелич-сан обрадовался звонку. Наримуне, осторожно, сказал, что хочет обсудить размещение статей о Японии в европейских, либеральных журналах. Материалы были у него при себе. Листок с французским текстом он заложил между страниц статьи. Наримуне пришел в кафе за полчаса до встречи. Ему хотелось, еще раз, все обдумать:

– Я не совершаю ничего дурного. Невинные люди находятся в опасности. Войну надо вести честными способами… – Наримуне разглядывал прохожих на Гинзе.

С утра Меир отправился за подарками семье. Выйдя из метрополитена, окунувшись в шумящую толпу на торговой улице, он вспомнил нью-йоркские универсальные магазины. Сдвинув на затылок кепку, он засунул руки в карманы короткого плаща:

– Сенсэй говорил, что Токио, после землетрясения, быстро отстроился. Японцы очень талантливые люди. И упорные… – Меир, с трудом, начал разбирать иероглифы. Если бы не написанные ими вывески, здесь, на Гинзе, все бы напоминало Нью-Йорк. Учитель сказал Меиру, что на севере острова Хонсю сохранилась настоящая, древняя Япония. Меиру самому было интересно посмотреть на замок даймё Сендая, и навестить Холм Хризантем. Он хотел поехать в горы на выходные.

– Нет, не Нью-Йорк, – поправил себя Меир, – кафе здесь парижские… – он улыбался:

– Впрочем, о Париже мне только Мишель рассказывал. Господь его знает, когда я туда попаду… – первый раз в Испанию Меир заезжал через Лиссабон. Вторая поездка прошла через Швейцарию и юг Франции:

– Я даже в Барселоне не был, – недовольно понял мужчина, – всего и видел, что Амстердам, Цюрих и Бордо.

Ему, внезапно, захотелось сесть за круглый столик темного дерева, бросив кепку и плащ рядом, заказать кофе с молоком и круассан, полистать газету:

– Мишель, каждый день, по дороге в Лувр, в кафе заходит, счастливец… – Меир, по складам, прочел вывеску на противоположной стороне Гинзы: «Бистро Монмартр».

– А если в Европе воевать будут? – он подумал о сестре:

– У Эстер американское гражданство. А мальчики? Ей надо получить разрешение почти бывшего мужа, на вывоз детей за границу. Гитлер не нападет на западные страны, – уверенно сказал себе Меир, – не такой он дурак.

– Месье О'Малли! – услышал Меир незнакомый голос.

Зорге предупредил товарища, что в Токио находится гость из Советского Союза:

– Парень отменно работает. Он молод, однако, у него учиться надо. Успел и при штабе Франко побывать. Сойдись с ним, негласно, разумеется. В Москве знают состав группы. Пусть удостоверятся, что мы здесь не зря сидим… – Зорге описал Вукеличу якобы американского журналиста.

Бранко снял шляпу:

– Вы меня не знаете, месье О'Малли, но я вас видел, в пресс-бюро иностранных дел. Бранко Вукелич, я пишу для французских газет… – у московского гостя оказалось крепкое рукопожатие, серо-синие, спокойные глаза, под простыми очками в стальной оправе. Юноше вряд ли было больше двадцати пяти лет. Меир подумал:

– Зорге меня проверяет. Пусть проверяет, – Меир развеселился, – пусть хоть наизнанку вывернется. Я мистер О» Малли, работаю в чикагской прессе… – в случае интереса в журналисте, в редакции Chicago Tribune отвечали, что мистер О'Малли находится в Японии.

– Я встречаюсь с чиновником, из министерства иностранных дел, – Вукелич кивнул на бистро, – он работает в европейском департаменте. Интересный человек, я вас познакомлю.

– С удовольствием, – искренне ответил Меир. Толкнув дверь, они нырнули в теплое, полутемное, пропахшее табачным дымом кафе.

Прием для аристократии проходил в Нишидамари-но-Ма, малой гостиной императорского дворца. Отец нынешнего правителя обставил парадные комнаты в европейском стиле. На стенах висели гобелены, со сценами из средневековой японской истории. Чай разливали у маленьких столиков. В раздернутых, бархатных портьерах, виднелся ухоженный парк, темная гладь озера. Послеобеденное солнце переливалось в хрустальных люстрах. Придворные медленно двигались по драгоценному, начищенному паркету. Наримуне принял от лакея чашку, тонкого китайского фарфора.

Кузен, в бистро «Монмартр», заказал мильфей:

– Здесь отменная выпечка, Наримуне-сан.

Граф смотрел в серо-синие, большие глаза:

– Я думал, что у меня хорошая выдержка. Ему надо быть самураем… – увидев Наримуне за столиком, мистер О'Малли, как представил его Вукелич, даже не дрогнул лицом. Он только, уважительно, протянул руку: «Очень, очень рад, Наримуне-сан». Сначала граф думал, что кузен его не узнает, или, может быть, никогда не видел фотографий. Наримуне рассматривал, в Лондоне, семейные альбомы. Тетя Юджиния, весело, сказала:

– В США тоже получают новости, милый. Новости, снимки… – женщина провела рукой по лаковому, китайскому комоду:

– Нельзя терять связь с семьей… – женщина не закончила, заговорив о чем-то другом. Наримуне болтал с Вукеличем и кузеном о политике и кинематографе:

– Почему он здесь? Он состоял при штабе Франко, спас детей, получил орден, под тем же именем. На кого он работает? На американцев, или на Советский Союз? Он не коммунист, или я, может быть, просто не знаю? Зорге говорил, что Вукелич поддерживает коммунистов. В любом случае, – граф, незаметно улыбнулся, – Меир не нацист. Он еврей… – Наримуне передал Вукеличу конверт со статьями:

– Они на японском языке, но есть и французские материалы… – граф, на мгновение, замялся:

– Если у вас появятся вопросы, звонить не надо. Я еду в Маньчжурию. Лучше напишите… – Наримуне оставил журналисту номер ящика, на токийском почтамте, который он собирался использовать для связи с клиникой. Вукелич, с поклоном, принял визитную карточку графа:

– Не буду на него нажимать. Во-первых, надо показать Рихарду документы из пакета, а во-вторых, здесь товарищ О'Малли. Москве может не понравиться, что мы давим на агента, с первой встречи… – убрав конверт, журналист перевел разговор на прогнозы, каждый день печатавшиеся в токийских газетах. Ботаники сообщали, где ожидается самое пышное цветение сакуры.

– Интересно, – Меир покуривал, закинув ногу на ногу, качая носком ботинка, – хотел бы я посмотреть на содержимое пакета. Кузен Наримуне работает на Советский Союз… – Меир не опасался, что кузен его раскроет. Он смотрел в темные, холодные, бесстрастные глаза:

– Он меня узнал. Однако видно, что он человек чести. Наримуне ничего не сделает. И я тоже… – Меир, внезапно, решил:

– Сообщу начальству только о Зорге. Обо всем остальном им знать не обязательно. Наримуне семья, я не могу поступать бесчестно. Русские станут нашими союзниками, рано или поздно, – Меир был больше, чем уверен в таком исходе событий, но на совещаниях помалкивал. Пока и речи не шло о европейской войне, а, тем более, об участии Америки в боевых действиях:

– С другой стороны, – Меир помешал кофе, – если Япония и Америка столкнутся на Тихом океане, Советский Союз нам поможет. У них здесь свои интересы. Наримуне нам важнее на свободе, даже если оставить в стороне то, что я никогда не предам родственника, – Меир отчего-то развеселился.

Он не сказал кузену, что едет в Сендай. Меир собирался пробыть в горах только два дня. Ему надо было возвращаться к занятиям и журналистской жизни. В Испании, превратившись из Марка Хорвича в Марка О'Малли, Меир начал писать. Коллеги должны были видеть его корреспонденции. Меир подозревал, что в недрах правительственных офисов, в столице, сидит редактор, правящий его опусы. Появление бойких статей мистера О'Малли, в чикагских газетах, никак иначе было не объяснить.

Они любезно распрощались, кланяясь. На тротуаре Гинзы Меир отговорился покупками. Он заметил, как блестят глаза кузена Наримуне:

– Он человек чести, – Меир зашел в универсальный магазин, – он ничего, никому не скажет. И я тоже. Просто буду знать, куда прийти, в случае необходимости… – адрес Наримуне он подсмотрел на визитной карточке, переданной Вукеличу.

В магазине, переписав данные в блокнот, Меир, нашел ювелирный отдел. Он слышал, что в Японии хороший жемчуг. Меир хотел привезти Ирене браслет, или ожерелье.

– Не кольцо, – он смотрел на бархатные коробочки, – но когда-то придется и его дарить. Иначе бесчестно… – он вспомнил о семейном кольце, с темной жемчужиной:

– Аарону жениться надо, ему скоро тридцать. Хотя какая женитьба, с его работой… – в ярко освещенном отделе, среди зеркал, щебетали девушки. Юноша его возраста, в скромном, чистом костюме, покупал кольцо. Меир огляделся:

– Как мирно, как спокойно. В Берлине так было. Аарону здесь делать нечего, – усмехнулся мужчина, – ни одного еврея во всей Японии, кроме меня… – он выбрал красивые бусы кремового жемчуга. Представив Ирену, в одном ожерелье, он, немного, покраснел. Меир признал: «Ты по ней скучаешь, дорогой мистер О'Малли». Расплатившись, он сверился с магазинными часами. Пора было на урок.

За плечом Наримуне прошелестел голос:

– Ваша светлость, вас ожидают, в библиотеке… – Наримуне, отчего-то подумал: «Наверное, тайная полиция». Он усмехнулся, отдавая лакею чашку:

– Какая кэмпэтай! Им нет хода во дворец. Простолюдинов, кроме слуг, здесь не водится, а слуги десять поколений с императорской семьей живут… – даже самые мелкие придворные должности передавались по наследству. Наримуне предполагал, что его попросят патронировать какое-нибудь деревенское начинание в его префектуре, как он думал о Сендае, или вручить премию, лучшему овощеводу севера.

Толстый, персидский ковер, скрадывал шаги. Тускло играло тисненое золото на переплетах томов. У окна Наримуне увидел знакомую фигуру, в темном смокинге. Он, мгновенно, переломился в спине, разглядывая узоры ковра: «Ваше императорское величество…»

Наримуне дружил с младшим братом Хирохито, принцем Такемацу. Принц, офицер, в военно-морском флоте, открыто выступал против маньчжурской войны, называя ее безумной авантюрой дорвавшихся до власти генералов.

Подростками, Наримуне и Такемацу вместеучились, в Киото, однако сейчас виделись редко. Такемацу, с женой, жил на морской базе, на западном побережье острова Хонсю.

– Садитесь, ваша светлость, – ласково сказал Хирохито, блеснув стеклышками пенсне: «У меня есть разговор приватного характера». Император, было, подумал, что стоило пригласить сюда министра двора:

– Нет, не надо. Пока ни о какой помолвке речь не идет. Официально, по крайней мере. Теру всего тринадцать лет. Год назад она его увидела, на празднике Ханами, во дворце. Теру не говорила с Наримуне тогда, подобное не принято. Она все время с детьми провела. Кто бы мог подумать… – император вспомнил голос жены:

– Старинный, уважаемый род. Теру зачахнет, милый мой, если ты ей откажешь. Девочка вырезала его портрет из газеты, и держит на туалетном столике. Придворные дамы мне говорили… – дочери, согласно традиции, жили в отдельном дворце, навещая родителей раз в неделю:

– Дашь ему титул принца, – твердо завершила императрица, – тем более, как ты говоришь, у него новое назначение.

Наримуне держал чашку свежего чая. Невозможно было подумать о том, чтобы прервать императора. Он и не прерывал. Он услышал, что должен провести еще год в Маньчжурии, а потом отправиться в Европу:

– Министр иностранных дел, – Хирохито протер пенсне, – говорит, что у вас отличные способности к переговорам. Было бы неразумно держать вас в одном посольстве, граф.

Наримуне посмотрел на черные усики:

– Его величество похож на Гитлера. Ерунда… – он вспомнил опыты Исии, в Харбине:

– Может быть, военные обманывают императора, скрывают от него правду о том, что происходит в Китае. Его величество добрый человек, он обязательно бы вмешался. Но я не военный министр, – оборвал себя Наримуне, – я не имею права упоминать о подобном. Я выполнил свой долг. Больше я ничего делать не собираюсь… – Наримуне ехал на запад, в должности посла по особым поручениям, представлять, как выразился император, интересы Японии, перед союзниками страны и нейтральными государствами.

– Йошикуни путешествовать придется… – мужчина скрыл улыбку. Хирохито заметил: «Еще одна вещь, ваша светлость. Как я обещал, приватная».

Выслушав, граф низко поклонился:

– Мне оказана огромная честь, ваше императорское величество. Я буду рад… – от подобного предложения не отказывались. Наримуне совсем не помнил принцессу Теру:

– Я ее мельком видел, в прошлом году. Ей тринадцать лет… – он открыл рот, Хирохито махнул рукой:

– Разумеется, не сейчас. Года через четыре, скажем. Официально мы объявлять не станем… – Наримуне не мог ничего скрывать от императора. Он подавил вздох:

– Ваше величество, у меня есть сын, младенец. От наложницы, на севере. Она умерла… – Хирохито улыбался:

– Мой уважаемый отец родился у наложницы моего уважаемого деда… – он поднялся:

– Перед свадьбой у вас появится другой титул, ваша светлость. Ваш перворожденный сын унаследует герб графов Дате…

Выйдя из библиотеки, Наримуне устало привалился к стене:

– Пусть. В конце концов, я узнал любовь… – мужчина закрыл глаза, – и понял, как она заканчивается. Больше я подобной ошибки не сделаю… – за окном вечерело. Наримуне видел, в темном стекле, отражение своего лица:

– Я думал в поезде
О будущем своем.
Оно мелькнуло предо мной
Печальное,
В ночном окне вагона…
Он пошел в парадную гостиную, к яркому свету и гулу голосов.

Меир читал эти же стихи, вернее, по складам разбирал строчки, склонившись над книгой Исикавы Такубоку. Он сидел в отделении второго класса, с тремя японцами. Не дожидаясь отправления поезда, попутчики сняли обувь и начали переодеваться. Меир усмехнулся:

– Где я в горах буду жить? Называется рекан, гостиница при горячих источниках. Сенсей говорил, что мне выдадут кимоно и тапочки… – учитель дал ему в дорогу томик стихов. Он велел вернуться, хотя бы, с двумя переводами.

– На север издавна ездили за вдохновением… – старик мелко рассмеялся, – постарайтесь уловить очарование японских образов, Минору-сан… – он называл Меира местным именем.

Пассажиры разложили на столе коробочки бенто. Имелась у них и фляга с зеленым чаем, и какая-то глиняная бутылочка, с иероглифами. Меир подозревал, что в ней сливовый ликер. Напиток ему нравился гораздо больше, чем сакэ. Услышав его попытки объясниться, японцы развеселились. Они долго кланялись, приглашая Меира разделить трапезу.

Он тоже скинул ботинки, и достал бенто. Пассажиры высаживались из прибывшего состава. Меир прочел надпись иероглифами: «Северный экспресс. Сендай – Токио, вокзал Уэна». Заметив знакомое, женское лицо, он приподнялся:

– Нет, обознался. Она старше кузины Лауры, не такая красивая. Лаура в Бомбее сейчас. Интересно, зачем Наримуне возвращался из Манчьжурии? По делам, наверное… – застучали колеса, ему сунули картонный стаканчик. Пригубив сладкое умэсю, Меир забыл о неизвестной, темноволосой женщине. Она медленно, сгорбившись, шла к зданию вокзала, пропадая в толпе.

Часть десятая Прага, ноябрь 1938

Темно-красный трамвай притормозил на повороте. Мелкий дождь хлестал по стеклам. На пустой площади у церкви святой Людмилы ветер трепал мокрые плакаты: «Позор предателям, Чемберлену и Даладье! Помогайте беженцам из Судет!». Рядом висело объявление: «Словаки запятнали себя, бросив Чехию на произвол судьбы».

Месяц назад Словакия объявила о своей независимости. Внизу объявления напечатали карту. Остаток Чехии, прятался в окружении жирных стрелок и заштрихованных областей. Оккупированные войсками Гитлера Судеты отмечала свастика. На севере стояли польские войска, на юге венгерские.

Размеренно забил церковный колокол. Высокий мужчина, в хорошем пальто, соскочив с подножки трамвая, развернул зонтик. Над крышами Краловских Виноград виднелись высокие башни синагоги, стоявшей на Сазавской улице. Аарон шел мимо запотевших окон кафе, минуя редких прохожих. Дождь становился сильнее, дома тонули во влажной, холодной дымке.

В кармане у рава Горовица лежал американский паспорт. Немецкую визу перечеркивал штамп: «Аннулировано без права апелляции». Аарону, до сих пор, казалось, что его руки пахнут гарью. Над Ораниенбургерштрассе висел жирный, черный дым. Синагога горела, витрины магазинов, и кафе были разбиты, под ногами хрустели осколки стекла. Ночью эсэсовцы, приехавшие в еврейский квартал, хлестали железными прутьями по окнам. В августе полиция объявила о прекращении действия видов на жительство для иностранцев. Виза Аарона истекала осенью. Посоветовавшись с раввинами, он решил вести себя тихо. Рав Горовиц заметил: «Посмотрим. Может быть, удастся остаться».

Евреям, выходцам из Польши, жившим в Германии, с польскими паспортами, подобное не удалось. Тысячи человек, в товарных вагонах, доставили на восточную границу. Польское правительство сначала отказалось принимать беженцев. Рискуя тем, что его не впустят обратно в Германию, Аарон поехал в Варшаву. Раввины, и руководство еврейской общины, уговорили правительство дать разрешение на въезд старикам, и семьям с детьми. Вдоль границы спешно возводились лагеря беженцев. Люди мокли в палатках, под осенним дождем, готовя еду на кострах.

В начале ноября еврейский юноша Гершель Гриншпан, родителей которого депортировали из Германии, застрелил секретаря немецкого посольства, в Париже. Геббельс выступил по радио:

– Национал-социалистическая партия не унизится до организации выступлений против евреев. Но если на врагов рейха обрушится волна народного негодования, ни полиция, ни армия не будут вмешиваться.

На следующий день в Берлине начали жечь синагоги и громить магазины. Аарона арестовали прямо на Ораниенбургерштрассе. Эсэсовцы, переодетые в штатские костюмы, ломали вывески, и крушили мебель. Ворота кладбища на Гроссер Гамбургерштрассе снесли, расколов надгробные памятники. Когда полицейские затаскивали его в кузов, Аарон успел подумать:

– Могилы предков Габи разрушили. Господи, сделай что-нибудь, я прошу Тебя… – в полицейском участке, ненавидя себя за такое, он потребовал вызвать американского консула.

Во дворе стояли машины, отвозившие берлинских евреев в тюрьму Моабит, а оттуда, по слухам, в Дахау и новый концентрационный лагерь, Бухенвальд. Его не били, просто заперли в камере, забрав паспорт. Аарон опустил голову в руки, стараясь не слышать грохот сапог по коридору, умоляющий голос арестованного:

– Дайте мне узнать, что с моей женой, с детьми… Пожалуйста… – полицейские расхохотались. Человек жалобно закричал: «Не надо, не надо…».

– Я не могу, – говорил себе Аарон, – не имею права рисковать. У меня есть вид на жительство. Надо сделать все, чтобы остаться здесь, помочь людям… – за ним приехал консул, в безукоризненном костюме, с бостонским акцентом. Посмотрел на порванное пальто Аарона, на испачканные гарью руки, дипломат протянул ему паспорт:

– К сожалению, мы ничем не можем помочь, мистер Горовиц. В течение сорока восьми часов вы должны покинуть территорию рейха… -Аарон гневно прервал его: «Хотя бы не называйте так государство!»

Консул удивился:

– Вы сами, насколько я понял, свободно владеете языком. Рейх, вполне легитимное слово… – Аарон сдержал ругань. Консул сухо добавил:

– Покинуть, без права возвращения. Советую вам, мистер Горовиц, поехать в Бремен, и сесть на лайнер. У посольства Соединенных Штатов Америки есть более важные заботы…

– Чем какой-то еврей, – темные глаза холодно заблестели:

– Куда хочу, туда и поеду. Спасибо, – сунув паспорт в карман, не оборачиваясь, рав Горовиц вышел на улицу. Следующие сутки он провел на ногах. Обращаться к Питеру и Генриху было слишком опасно. Билль о приеме еврейских детей в Британии и Палестине прошел через парламент. Тетя Юджиния, коротко написала:

– Мы сделали все, что могли, милый. Посылайте малышей. Я работаю с представителями еврейской общины и квакерами. Мы обещаем, ни один ребенок не останется без крова… – вернувшись к дымящимся развалинам синагоги, Аарон нашел кое-кого из раввинов. Дверь его квартиры взломали, вещи разбросали. Кухню, впрочем, эсэсовцы не тронули, только разбили окно. Аарон загородил его обломками двери. Он встал к плите, варить кофе.

На совещании они решили, в первую очередь, отправлять детей, которым грозила депортация на польскую границу, и сирот, с арестованными родителями. Подготовив список из двухсот человек, они отправились на разгромленную улицу, искать нужные семьи.

Рав Бек проводил Аарона на Силезский вокзал.

Рав Горовиц ехал в Прагу. В начале осени, он получил письмо от Авраама Судакова. Кузен добрался до Чехии через Будапешт, еще до Мюнхенского соглашения. В Праге, как и в Венгрии, он отправлял евреев в Палестину:

– Мишель здесь, – читал Аарон четкие буквы, – чешское правительство попросило его, частным образом, организовать эвакуацию картин из Национальной Галереи. Они надеются, что Лига Наций договорится со швейцарцами, и сокровища удастся вывезти в Женеву. Ты понимаешь, что Мишель очень помогает нашей работе… – Аарон понимал.

После прошлогоднего визита Мишеля в Берлин, каждую неделю, несколько десятков человек получало от граверов выездные паспорта, с вклеенными визами южноамериканских стран. Святой отец Лихтенберг снабжал евреев письмами, подтверждающими подлинность документов. Они не злоупотребляли коридором, как его называл Аарон. Нацистские пограничники в Бремене могли насторожиться, видя поток людей, отправляющихся в Коста-Рику или Венесуэлу. Тем более, у берлинских евреев не хватало денег на еду, а проезд на пароходе стоил дорого. Святой отец Лихтенберг регулярно приносил Аарону пачки рейхсмарок. Священник отмахивался: «Это мой долг, как слуги церкви». В первую очередь, они посылали в Южную Америку семьи с детьми.

Аарон сидел на жесткой скамье ночного поезда в Прагу, куря сигарету. Он вспоминал весточку от тети Юджинии:

– Лаура вернулась из Токио, и работает в правительстве. Дядя Джон, к сожалению, вынужден был уйти в отставку. Он протестовал против Мюнхенского соглашения, его здоровье очень ухудшилось. Он уехал в Банбери, возиться с внуком. Мальчика назвали Уильям. Он похож на Тони, белокурый, но сероглазый. У Наримуне, в Японии, тоже родился сын. Итальянская полиция вынесла однозначный вердикт, что и Констанца, и мистер Майорана покончили с собой. Тела найти невозможно, несчастье случилось в море. Маленький Джон летом вернулся из Италии, исчерпав пути розыска. Стивен тоже пытался найти какие-то следы сестры, но все оказалось тщетным. Это, конечно, огромная потеря для науки. Из Мон-Сен-Мартена новости невеселые. Когда Виллем стал монахом и уехал в Африку, тетя Тереза слегла. Дядя Виллем пишет, что врачи, ничего сделать не могут. Вряд ли она дотянет до конца года… – отец, из Нью-Йорка, сообщил Аарону, что Эстер получила развод:

– Она не имеет права вывезти мальчиков из Голландии, или оформить американское гражданство без разрешения отца. Он, то есть отец, женился, и уехал через Африку в Маньчжурию. Господь его знает, когда он в Европе появится. Еврейского развода он так и не подписал. Эстер, правда, присудили хорошие алименты. Она взяла няню, и пошла, работать ординатором, в университетскую клинику… – в следующем году сестра защищала диссертацию. Меир, по словам отца, жил в столице, но часто навещал Нью-Йорк:

– Мэтью процветает. Он майор, разъезжает по всей стране с заданиями от военного ведомства. Я посылаю тебе нашу любовь, дорогой сыночек. Пожалуйста, будь осторожнее… – отец не спрашивал, когда Аарон вернется домой. Рав Горовиц получил трехмесячную визу от чехов. Он собирался попросить вид на жительство.

Пройдя мимо синагоги, Аарон завернул за угол. Еврейская гимназия была закрыта, по воскресеньям дети не учились. Кузен Авраам жил в здании, примыкавшем к синагоге, в пустующей квартире кантора, уехавшего в прошлом месяце, по американской визе. Сюда перебрался и Мишель. Кузен работал с пражскими художниками, обучая их подделке документов. В гостинице подобное было бы опасно. Несмотря на дождь, во дворе гимназии бегали дети. Аарон смотрел на серый булыжник, на девочек в плащиках, прыгавших по расчерченным клеточкам, на мальчишек, перебрасывающихся старым мячом. Маленькие спали. С подростками Авраам, должно быть, занимался ивритом.

В школе отменили уроки гимнастики. В спортивном зале разместили две сотни еврейских детей, от малышей до семнадцатилетних юношей и девушек. Их родители остались в оккупированных Судетах. Детей успели вывезти, товарным поездом, без документов и денег, без вещей. Аарон, с учителями еврейской школы, встречал состав на вокзале. Он помнил девочку, прижимавшую к себе куклу, мальчика в кепке, лет пяти, в большом ему пальто, со следами слез на лице. У самых маленьких, в карманах, лежали записки с именами и возрастом.

Аарон сидел в кабинете директора гимназии, составляя общий список. Отпустив детей обедать, он принялся за скомканные бумаги. Малыши играли в учительской, на ковре. Узнав о поезде, пражские евреи принесли в гимназию одежду, и ящики с игрушками. Многие хотели разобрать беженцев по домам. Аарон мрачно подумал:

– Гитлер не ограничится Судетами. Отсюда тоже придется вывозить людей… – он читал криво нацарапанные строки:

– Сабина Гольдблат, трех с половиной лет, Марек Лейбов, четырех лет, – рав Горовиц увидел внизу приписку:

– Пожалуйста, скажите нашему мальчику, что мама с папой его очень любят… – выкурив сигарету, Аарон приказал себе заняться делами. Внеся малышей в список, он вышел в учительскую. Рав Горовиц присел на пол: «Примете меня в игру?». Дети, к его облегчению, помнили свои имена. Аарон дописал в каждой строчке приметы ребенка:

– Никто их не примет. Билль тети Юджинии распространяется только на подданных Германии, и Австрии, но такой страны больше нет. Дети родились в Чехословакии. Никто их не примет… – заставив себя не думать о таком, он стал катать по полу машинки.

За последние две недели евреи города забрали полсотни детей. Остальные жили в гимназии, на матрасах, днем занимаясь в классах. Вечером и по выходным Авраам учил старших языку. Он устраивал ребятам походы по окрестностям, ставил с ними палатки, разжигал костры. Аарон подозревал, что кузен давал старшим пострелять из пистолета.

Увидев оружие, Аарон, хмуро, заметил: «К чему такое?»

– К тому, – отрезал Авраам. Серые глаза помрачнели:

– Мало ли что, дорогой мой. Евреи должны уметь себя защищать. Циона девчонка, а отлично стреляет, даже из пулемета, – добавил Авраам. Рав Горовиц не стал интересоваться, где Циона, учащаяся в интернате при Еврейском университете, взяла пулемет, и кто, собственно, ее приставил к оружию. Было понятно, что без Авраама здесь не обошлось.

Раввин синагоги на Виноградах уехал в Святую Землю. Аарон вел службы, обучал мальчиков, готовя их к бар-мицве. Он хоронил умерших людей, и надзирал за кашрутом. Община отдала ему квартиру раввина, однако он ночевал в гимназии, с Авраамом и Мишелем. Дети просыпались и плакали, зовя родителей. Аарон гладил по голове маленькую Сабину Гольдблат. Девочка лепетала:

– У нас был котик. Маленький… – ладошка опустилась вниз, – черненький. Здесь тоже есть котик, я видела. А где мама и папа? – судетских евреев депортировали в концентрационные лагеря, в Германии.

Аарон помахал детям: «Скоро обед!»

Он прошел через зал, с аккуратно свернутыми матрацами. На подоконниках были разложены игрушки и книги. В пустом коридоре, из класса, доносился голос кузена Авраама:

– Ани йехуди. Я еврей. А-мединат шели Эрец Исраэль. Моя страна – Израиль… Записали? Теперь займемся местоимениями… – через стекло в двери виднелась карта Палестины, на стене, и бело-голубой флаг сионистов.

На кухне упоительно пахло куриным супом. Госпожа Эпштейнова, в просторном, холщовом фартуке, с половником, стояла над огромной, медной кастрюлей:

– Заодно урок домоводства устроила, – усмехнулась женщина. Девочки, за большим столом чистили овощи. Аарон почувствовал, что краснеет: «Внучка ваша здесь». Госпожа Эпштейнова кивнула:

– Клара привела. Она занимается, – указав пальцем на потолок, женщина понизила голос, – с вашим родственником… – внучка госпожи Эпштейновой, четырехлетняя Адель, болтая ногами, грызла кочерыжку от капусты. Аарон услышал сзади веселый голос:

– Рав Горовиц! Мы закончили, с господином Михалом… – кузена здесь звали на чешском языке. Клара Майерова прислонилась к косяку двери. Женщина подняла испачканные в типографской краске руки:

– Я привыкла к более просторным мастерским… – госпожа Майерова оформляла спектакли в Сословном, Театре. На пальце женщины блестело обручальное кольцо. Алые губы улыбались:

– Но Михал меня хвалит, – Клара подмигнула Аарону, – когда он уедет, я его заменю… – от нее пахло краской. Твидовый жакет был расстегнут, шелковая блузка поднималась на высокой груди. Аарон отвел глаза:

– Нельзя, нельзя. Она замужем, не думай о ней… – мужа госпожи Майеровой, судетского немца, коммуниста, арестовали год назад, в Лейпциге. Он приехал в Германию на подпольную встречу партии. С тех пор женщина ничего о нем не слышала. Подбежав к матери, Адель подергала ее за подол юбки:

– Покажи картинки, мамочка. Ты зайчиков рисуешь, или собачек? Дядя Михал мне нарисовал котика.

– Я видела, – госпожа Майерова забрала у дочери кочерыжку:

– Пойдем, руки помоем, перед обедом. Картинки я рисую разные… – она, едва заметно, усмехнулась.

В коридоре затренькал звонок. Госпожа Эпштейнова распорядилась: «Девочки, накрываем на столы!». Аарон слышал цокот ее каблуков по выложенному плиткой коридору, вспоминал кудрявый локон, падавший на белую шею. После обеда он занимался с детьми Торой, а Мишель устраивал им уроки рисования. Неслышно, пробормотав: «Не думай о ней», рав Горовиц тоже отправился мыть руки.

На кухне квартиры раввина было накурено. Радио ловило только чешские передачи, никто из них языка не понимал. Они читали новости в западных газетах, и разговаривали с местными жителями. Евреи Праги знали немецкий язык, но после оккупации Судет гитлеровскими войсками, никто его больше не употреблял. Аарон и Авраам обходились идиш. Мишель объяснялся с художниками на французском языке. Многие из них учились в Париже. За потемневшим окном хлестал дождь. На столе лежали свернутые листы Le Figaro: «Республиканцы продолжают сражение на реке Эбро».

– Ненадолго, – мрачно заметил Мишель, поставив перед собой скромную, деревянную шкатулку:

– Франция и Англия продали Чехословакию, они вскоре Испанию продадут. Признают режим Франко… – длинные, ловкие пальцы перебирали паспорта:

– Испанский, португальский, швейцарский. Очень хорошо, что есть документы нейтральных стран, – одобрительно сказал Мишель, – по ним легче выезжать. Но что с детьми делать… – Аарон стоял у плиты, с лопаточкой, следя за жареной картошкой. На столе красовалось несколько бутылок пива.

Авраам Судаков пожал плечами:

– А что делать? Вывезу их нелегально, через венгерскую границу. В квоту они не попадают. Они не граждане Германии. У них даже чешских паспортов нет. Вообще ничего нет.

– Чешские паспорта мы получим… – взяв сигарету из медной пепельницы, Аарон глотнул горький дым: «От них, правда, никакого толка не будет». Госпожа Эпштейнова отпустила мужчин:

– Сегодня мы с детьми посидим. Отдохните, в театр сходите. У Клары в театре премьера, «Волшебная флейта». Посмотрите на ее декорации, – госпожа Майерова снабжала гимназию контрамарками. Она, много раз, приглашала Аарона. Рав Горовиц, смущенно отзывался:

– Мне нельзя в театр, госпожа Майерова. Такое правило… – темные глаза блестели: «Простите, рав Горовиц. Все время забываю».

Картошка шипела, бубнило радио. Аарон слышал высокий, сильный голос Габи:

– Mann und Weib, und Weib und Mann,

Reichen an die Gottheit an…

Он помешал картошку. Сердце тягуче, привычно заболело:

– Никакого толка, – повторил Аарон, – и как ты собираешься ввезти сто пятьдесят еврейских детей, без британских виз, в Палестину? – кузен Авраам покраснел:

– Мишель и его ребята могут поработать с паспортами… – отпив пива, Авраам, мрачно признал: «Ты прав. Пройти пограничный контроль в Яффо сложнее, как говорится, чем верблюду пробраться сквозь игольное ушко. Ты, конечно, таких слов не знаешь… – они все, невольно, расхохотались.

Обнаружив поддельную визу, британцы депортировали ее владельца обратно, в страну проживания. Одиночки, иногда, миновали контроль, но речь шла о ста пятидесяти ребятишках. Почесав рыжие волосы, Авраам, неуверенно, сказал:

– Можно доехать до Салоник, зафрахтовать судно. Или через Каир их переправить. Тамошние евреи помогут… – Мишель прервал его:

– Ты собираешься вести детей пешком по пустыне? Нельзя рисковать, Авраам… – он достал из шкатулки перетянутые лентой паспорта:

– Таких документов я еще не видел. Ты, кстати, откуда, их привозишь? – Авраам принял от кузена тарелку:

– Спасибо. Наши ребята приезжих обворовывают, – щедро посыпав картошку какой-то сушеной травой, он кивнул на пузырек:

– Берите. Заатар, из Израиля. Правда, заканчивается, и неизвестно теперь, когда я домой вернусь.

Авраам прожевал:

– Очень вкусно. У нас, мои дорогие, паломников много. От потери паспорта они не обеднеют. Сходят в консульство, получат новые бумаги… – Мишель пересчитал паспорта:

– Два десятка египтян. Они что, тоже у Стены Плача молились? – в голубых глазах сверкал смех: «Или храм Гроба Господня посещали?».

– У нас и мечети есть, – пробурчал Авраам: «Документы из Каира».

– Понятно, что не из Парижа… – Мишель раскладывал паспорта по стопкам, отделяя мужчин от женщин. Авраам знал арабский язык. Кузен диктовал:

– Мужчина, сорок пять лет. Женщина, тридцать два года… – в квартире кантора Мишель поставил электрический парогенератор. Фотографии с паспортов отклеивались и заменялись новыми снимками:

– Светловолосых беженцев мы по ним не вывезем, – заметил мужчина. Кузен отмахнулся:

– Копты, местные христиане, бывают светловолосыми. Ничего страшного. Значит, кузен Виллем был в Испании?

– Был, – Мишель аккуратно составлял список:

– Но я не знаю, почему он в монахи ушел. Никто не знает… – он поднял глаза на Аарона:

– Я сегодня работал в Национальной Библиотеке, в Клементинуме, с рукописями. В коллекции императора Рудольфа много материалов еврейских мистиков. Ты знаешь, что ректор Пражского университета, Иоганн Марци, отправил в семнадцатом веке в Рим, некий манускрипт, на неизвестном языке, предположительно, написанный шифром? Каббалистическими знаками, – со значением добавил Мишель.

– А почему в Рим? – заинтересовался Авраам. Он, бесцеремонно, потянул к себе блокнот кузена:

– В Папский Грегорианский университет, Кирхеру. Кирхер тогда опубликовал грамматику коптского языка. Ему, наверное, со всей Европы неопознанные рукописи слали. Если рукопись и хранится в Ватикане, то я ее не видел, – заключил Авраам, – впрочем, я специалист по крестовым походам, а не по мистике.

– Император Рудольф заплатил за манускрипт шестьсот дукатов, то есть два килограмма золота, по нынешнему курсу, – продолжил Мишель: «Было бы интересно на него посмотреть».

– Было бы гораздо более интересно, – угрюмо отозвался рав Горовиц, – если бы мы сейчас получили два килограмма золота. От золота еще никто не отказывался… – Авраам, молча, пил пиво.

Он не собирался распространяться, даже кузенам, о ночном ограблении банка в Каире, устроенном Иргуном, и о краже паспортов из полицейского участка на Замалеке.

Боевики Иргуна вели себя осторожно. В британскую тюрьму никто садиться не хотел. Акции устраивались в Египте, Бейруте или Дамаске. Они отлично знали дороги, ведущие в Палестину. Кое-какое золото осталось в надежных местах, в Иерусалиме, а остальные средства Авраам отвез в Европу. Британские чиновники, в посольствах, взятки не брали, но деньги требовались еврейским общинам, для покупки поддельных документов. Мишель работал бесплатно, но не все мастера так поступали. Пока что евреи в Будапеште и Праге жили спокойно, но, как подозревал Авраам, скоро все должно было измениться.

Он никому не говорил и о визитере, нашедшем его в Иерусалиме, на кафедре. Доктор Судаков занимался со студентами-дипломниками. После семинара, в коридоре, Авраам наткнулся на худого, длинноносого мужчину, чернявого, в кепке, и простом пиджаке. Зима стояла теплая, плащей не носили.

Гость говорил на идиш, Авраам уловил польский акцент. Представившись Яаковом, он предложил доктору Судакову прогуляться до ближайшего кафе. Миновав британское военное кладбище, на горе Скопус, мужчины уселись за столиками первой попавшейся забегаловки. Заказав два сладких кофе по-турецки, Яаков выложил на стол коробку Gitanes Caporal.

Выслушал, все, что ему говорил визитер, Авраам, хмуро, заметил:

– Вот что, уважаемый. Во-первых, я не коммунист, и никогда им не стану. Во-вторых… – доктор Судаков махнул в сторону британского флага, – я подозреваю, что вы навещаете Израиль по чужим документам. Я не люблю оккупантов, но шпионов я не люблю еще больше. Убирайтесь восвояси, в Советский Союз, иначе мы прогуляемся до ближайшего полицейского участка… – гость поднялся, бросив на стол медь:

– Вы взрослый человек, господин Судаков, а склонны к необдуманным решениям. Запомните, евреи никого не интересуют. Ни Англию, ни, тем более, Францию, ни Америку. Только Советский Союз в состоянии помочь евреям Европы. Посмотрим, как вы запоете, когда останетесь наедине с Гитлером… – он помахал перед носом Авраама газетой: «Что и случится в скором времени».

Доктор Судаков сидел, глядя вслед его худой спине. Авраам сплюнул:

– Он преувеличивает. Сказано: «Не стой над кровью ближнего своего». Запад не останется в стороне. И вообще, ничего подобного не случится, в Европе… – покурив немного, на зимнем солнце, он пошел в школу к Ционе. Племянница занималась.

Авраам, на цыпочках, подобрался ближе к полуоткрытой двери. Девочка сидела, у большого бехштейновского рояля. Рыжие волосы, казалось, светились.

– Я не буду играть Брамса, – упрямо сказала Циона, – он немец.

Авраам услышал медленный, запинающийся иврит ее учителя, Йозефа Таля. Он преподавал в иерусалимской школе музыки, на Кикар Цион, и обучал детей в интернате:

– Он из Берлина уехал, – вспомнил Авраам, – когда евреев Гитлер выгнал из университетов.

К потолку классной комнаты поднимался серебристый дымок папиросы: «Разные бывают немцы. Играй, играй».

Циона шумно, недовольно вздохнула. Слушая «Венгерский танец», Авраам повторял себе: «Все обойдется, непременно. Нам помогут».

Сидя на полутемной, прокуренной кухне, с кузенами, слушая стук капель по стеклу, он понял, что начинает терять уверенность.

Авраам принес папку с документами тех, кому британцы поставили визы:

– Все равно, я был прав. Пусть товарищ Яша, – мужчина, издевательски, усмехнулся, – катится ко всем чертям. Я не продамся коммунистам, даже ради спасения евреев… – радио хрипело, они пили кофе. Авраам скрыл вздох:

– Не ты ли говорил, что ради спасения евреев, можно сотрудничать и с немцами? Какая разница… – он пока ничего не решил. У них на руках имелось сто пятьдесят сирот. С детьми надо было что-то делать, и чем скорее, тем лучше.

За мытьем посуды, Аарон осторожно поинтересовался у кузенов, не собираются ли они в театр. Мишель передернул плечами:

– Я засну, дорогой мой. Я сегодня полдня над рукописями сидел, а полдня учил детей рисовать кошек и локомотивы… – он ласково улыбнулся:

– Тем более, я арабского языка не знаю. Авраам мне паспорта переведет. Люди не должны запинаться, если у них спросят, что написано в бумагах…

Рав Горовиц вспомнил темные глаза госпожи Майеровой:

– Адель у бабушки ночует, когда в театре представление. Нельзя, нельзя, не смей… Должны где-то цветы продавать. Найду лоток… – он пробормотал: «У меня занятие, в синагоге, по Талмуду».

Авраам, скептически, заметил:

– С такой погодой два старика придет, обещаю. Впрочем, тебе все равно… – рав Горовиц одевался, в передней. Сунув в карман ключи, он прокричал с лестницы: «Дверь за собой закройте. Спокойной ночи!»

Мишель посмотрел в окно. Кузен пропал за плотной пеленой дождя. Он велел Аврааму: «Завари еще кофе. Раньше полуночи мы сегодня не ляжем».


На главной площади Ауссига-над-Эльбой, бывшего города Усти над Лабем, над остроконечными шпилями ратуши развевались нацистские флаги. Афишные тумбы обклеивали спешно напечатанные плакаты: «Судеты – исконная немецкая территория! Немцы встречают своего фюрера!». Рядом висели фотографии группенфюрера СС, Конрада Генлейна, главы судетских сепаратистов, пожимающего руку Гитлеру. Рядом с кафе: «Милая Богемия», дверь отмечала вывеска: «Запись в Судетский Немецкий Легион! Немецкий юноша, отдай долг своей родине! Вставай под знамена фюрера и партии!».

К западу от Праги, было неожиданно солнечно. Город окружали поросшие лесом холмы, с Эльбы тянуло свежим ветерком. По булыжнику площади прыгали воробьи. На горизонте виднелись очертания замка, возвышавшегося на скале. В прошлом веке здешние горы, в поисках вдохновения, посещал любимый композитор фюрера, Вагнер. Согласно легенде, именно в Ауссиге Вагнер начал писать «Тангейзера».

Лучшая гостиница города, рядом с ратушей, тоже называлась «Тангейзер». Хозяин, герр Редер, настаивал, что Вагнер останавливался в отеле. Он держал над стойкой портрет великого музыканта, рядом с парадным снимком фюрера и красно-черными флагами. Номера он окрестил в честь опер Вагнера. «Лоэнгрин» и «Валькирию» заказали вчера, телеграммой из Дрездена. В Ауссиг, по дороге в Карлсбад заезжал граф фон Рабе. Герр Редер велел жене, распоряжавшейся горничными, как следует, убрать номера. Поднявшись наверх, он осмотрел комнаты. Белье пахло лавандой, на столе красовались вазы с букетами роз и комплимент от гостиницы, маленькие бутылочки бехеровки.

– Отлично, – одобрительно сказал герр Редер, – видишь, дорогая, твою славянскую лень и неаккуратность можно преодолеть… – он потрепал жену по щеке. Герр Редер никогда не забывал упомянуть, о чешских, хоть и дальних корнях жены. Редеры прошли проверку на расовую чистоту, у жены была всего одна славянская прабабка. Но герр Редер, наставительно, поднимал палец:

– Арийскую кровь надо беречь, господа! Чехи должны быть отделены от немцев. Они славяне, – морщился герр Редер, – люди второго сорта, как учит фюрер… – оба сына герра Редера, записавшись в Судетский Немецкий Легион, отправились в Германию. На базе под Дрезденом солдаты Легиона обучались диверсиям в тылу врага:

– Ненадолго, – успокоил себя герр Редер, когда жена принесла ему кофе, за стойку, – все говорят, что в начале следующего года фюрер двинет войска на восток, в Прагу. Чехия станет частью рейха. Как мы… – погладив себя по животу, обтянутому вязаным жилетом, он взглянул в окно. Площадь была пуста, завсегдатаи «Милой Богемии» играли в шахматы.

На одной из узких улиц, отходивших от площади, стояла синагога. Двери и окна здания заколотили деревянными щитами. Внутри разместили, склад вещей, реквизированных у местных евреев. Самих евреев отвезли на станцию и посадили в товарные вагоны. Поезд ушел на запад, в рейх. Герр Редер, недовольно, подумал: «Кроме тех, кто в Чехию успел бежать». Сервизы, картины и серебро предполагали выставить на аукцион. Хозяин гостиницы собирался посетить распродажу. У адвоката Гольдблата была хорошая коллекция живописи. Бывая у него в гостях, Редер любовался пейзажами прошлого века. Он хотел украсить картинами номера «Тангейзера».

– Интересно, – Редер закурил трубку, – их девчонки я не видел. Сабина. Четырех лет ей не исполнилось. Должно быть, увезли, с родителями… – в городской газете сообщили, что евреи, в Германии, будут работать на благо рейха. Больше жителей Ауссига ничего не интересовало.

Редер заметил низкий, черный лимузин, въехавший на площадь. На капоте мерседеса развевался нацистский флажок. Крылья машины покрывала грязь.

– Наверное, в дождь попал, – озабоченно, подумал Редер:

– Герр фон Рабе захочет машину в порядок привести. Сам займусь.

Постояльцы «Тангейзера» завтракали в отеле, а обеды и ужины заказывали в городских ресторанах. У герра Редера имелись договоренности с хозяевами заведений. Шел охотничий сезон. В городе подавали оленину, куропаток, зайцев, и свежую рыбу из Эльбы, с речными устрицами и раками. Постоялец собирался пробыть в Ауссиге всего один день, однако хозяин не хотел рисковать недовольством столичного гостя. Герр Редер вздохнул:

– Мой отель не сравнить с карлсбадскими гостиницами, но нельзя ударить в грязь лицом. У меня группенфюрер Генлейн останавливался… – выбив трубку, Редер унес пепельницу в кабинет. На лацкане пиджака хозяина блестел значок НСДАП. Раньше в Судетах была своя нацистская партия, но, когда территория стала немецкой, она стала частью НСДАП. Газеты обещали, что в начале декабря будут проведены выборы в Рейхстаг. Редер, как и другие горожане, не сомневался, что выиграет НСДАП. В конце концов, другой партии в рейхе просто не было.

Окно мерседеса приоткрылось. Питер взглянул на гостиницу: «Здесь».

Генрих, недовольно, сказал:

– Надо было остановиться на шоссе, после дождя, машину протереть. Мы уедем, а они полгода будут нам кости перемывать. Берлинцы явились на грязном автомобиле… – Генрих помолчал:

– Кто-нибудь запомнит номера, расскажет кому-нибудь… – он добавил: «Ты меня понимаешь».

Питер понимал.

В рейхе все доносили на всех.

Питер давно привык к немногословности Генриха. Младший фон Рабе говорил откровенно, только в лесу, парке, или своей машине. Даже в квартире Питера у Хакских дворов ничего обсуждать было нельзя. Апартаменты не проверяли, Генрих запретил рисковать. За два года, Питер познакомился со всей группой. Никому не исполнилось и тридцати лет. С Генрихом работали офицеры, дипломаты, инженеры, и врачи. Все они считали, что Гитлер, рано или поздно, загонит Германию в тупик, из которого стране будет не выбраться.

– Тогда прольется кровь, – однажды, мрачно, заметил Генрих:

– Есть грехи, которые невозможно смыть иначе. Так и случится, поверь мне… – летом Питер навещал Лондон. Дядя Джон еще не ушел в отставку, но плохо выглядел. Они, как обычно, встретились в Ньюкасле. Дядя Джон привез на север леди Кроу. По дороге из Берлина в Дрезден, Питер вспоминал тихий голос матери:

– Питер, сыночек, может быть, премьер-министр, не согласится на позорную сделку… И французы тоже… – дядя Джон закашлялся, прижав ко рту платок:

– Оставь, Юджиния. Дело решено, никому Чехословакия не интересна. Лучше готовьте свой билль. Пусть, хотя бы, дети спасутся… – он, внезапно улыбнулся:

– Жаль, ты не можешь в Банбери съездить. Месяц Уильяму. Отличный мальчишка, восемь фунтов весом… – Тони помогали няни, но герцог старался чаще бывать с внуком. После возвращения из Италии, Маленький Джон обосновался в шифровальном отделе, в Блетчли-парке. В подвалах имения стояли радиопередатчики, оттуда велась связь с посольствами, с базой в Цюрихе, и с Берлином. Питер, много раз, уверял дядю Джона, что люди на Фридрихштрассе, находятся в полной безопасности:

– Уважаемая ювелирная лавка, два века предприятию… – он вдохнул ароматный дым папиросы герцога. Дядя Джон отрезал:

– Все равно, чем реже вы пользуетесь передатчиком, тем лучше. У нас появится координатор, – Джон помолчал, – на континенте, в конце года. Мы вам сообщим. Связь, в письмах, пойдет через него. Фридрихштрассе останется запасным адресом.

– Уильям на Тони похож, – добавил герцог:

– Она с ним возится, с рук не спускает… – Джон, немного, удивлялся дочери. Тони не отходила от ребенка. Она спала с мальчиком, и редко отдавала сына няням. Дочь сама кормила, и купала малыша. Джон вглядывался в серые, большие глаза внука, в темных ресницах:

– Кого-то он мне напоминает, не могу понять. Впрочем, у нас большая семья. Мэтью, в Америке, как две капли воды, похож на вице-президента Вулфа. Подобное случается… – из Мон-Сен-Мартена пришли новости о том, что Виллем принял обеты. Джон хмыкнул:

– С чего бы? Он в Париже учился. Поехал в Рим, стал монахом. Теперь в Конго отправился… – Тони, вечером, в своей спальне, сглатывала слезы:

– Все из-за меня, из-за меня. Виллем опомнится, обязательно. У нас ребенок, он снимет обеты, мы поженимся… – Тони наклонилась над колыбелью с гербами.

В свидетельство о рождении отца не записывали. Сын стал Уильямом Холландом. Он оказался спокойным, здоровым мальчиком. Малыш хорошо ел, крепко спал, и начал улыбаться. Тони заставляла себя не плакать, глядя на его лицо. Она видела перед собой Виллема. Тони, ласково, коснулась головы, укрытой чепчиком:

– Твой папа вернется в Европу, и мы к нему поедем, обязательно. Я встану на колени, он меня простит, не может не простить… – в постели она думала об отце. Герцог выглядел все хуже. Когда Маленький Джон вернулся из Италии, с вестями о смерти Констанцы, у отца случился приступ кровотечения:

– Хоть бы папа увидел, как Уильям растет… – попросила Тони, – он и не говорит, чем болеет… – они с братом старались не думать о плохом диагнозе.

Лаура вернулась в Лондон. Тони ожидала увидеть ее в Банбери, однако отец сказал, что кузина пока занята в Уайтхолле. Джон, сначала, хотел отправить Лауру в Цюрих или Стокгольм. Важно было получить человека в посольстве, в нейтральной стране. Лаура себя отлично проявила в Токио. Джованни, за холостяцким обедом, в Брук-клубе, попросил:

– Оставь девочку здесь. Ты видел, она устала. Пусть дома поживет, Джон… – Юджиния его поддержала:

– Не надо, милый. Я испугалась, когда ее в Хендоне встречала. Ей двадцать пять, а она на десять лет старше выглядит. У нее волосы седые… – леди Кроу вспомнила:

– У Питера тоже седина, а он еще молод. Бедный мальчик… – Лаура обрабатывала информацию в секретной службе. На совещании в Блетчли-парке герцог сказал сыну:

– Когда в Лондоне окажешься, посиди с ней. Самураи, – он усмехнулся, – обломали себе зубы на озере Хасан, но, я думаю, одним конфликтом они не ограничатся. Лаура отлично разбирается в Дальнем Востоке. Такое тебе полезно… – Джон, много раз, протягивал руку к телефонной трубке. Он мог выбраться в Лондон, на выходные, и увидеть Лауру. Юноша обрывал себя:

– Не стоит. Она ясно все сказала. Прекрати, у вас разные дороги.

По дороге из Дрездена к границе новой территории рейха, они говорили о поездках старшего из братьев фон Рабе. Штурмбанфюрер все лето провел, как он туманно выражался, в Баварии. Питер заставлял себя не интересоваться подробностями визитов Макса на юг. Дядя Джон рассказал ему о смерти Констанцы и мистера Майорана. Питер, недоверчиво, отозвался:

– Если они планировали самоубийство, то почему они собирались вести семинар, со студентами? Что-то здесь не сходится, дядя Джон… – они сидели в гостиной деревенского дома. Герцог, сварливо, заметил:

– Я сам знаю, что не сходится. Тем не менее, Ферми написал мне, из Америки, что Майорана, весь год, был в плохом настроении, почти не работал…

Питер устроился на старом диване, вертя семейный пистолет. Мать упрямо привозила оружие в Ньюкасл, чтобы сын подержал его в руках. Питер смотрел на тусклый блеск золотой таблички: «Semper Fidelis Ad Semper Eadem». Он напоминал себе: «Они справятся, и ты справишься…». Питеру становилось легче.

Мужчина щелкнул зажигалкой:

– Поверьте, дядя Джон, любой здравомыслящий человек, в Германии, или Италии, постоянно в плохом настроении. Я тому пример, и Генрих тоже, – Питер, коротко, усмехнулся:

– В хорошем настроении только животные, вроде Отто фон Рабе. Зачем наше правительство пустилоэкспедицию нацистов в Индию? – поинтересовался Питер:

– Неужели нельзя было отказать в визах? В то время, когда евреи Берлина больше года ждут своей очереди на квоту, дядя Джон… – герцог развел руками: «Они ученые, их материалы могут оказаться полезны…»

Лазоревые глаза подернулись льдом:

– Они преступники, – отчеканил Питер, – и должны понести наказание. Еще понесут, обещаю. Что касается материалов, то любая страна, пользующаяся разработками нацистов, покрывает себя вечным позором… – он потушил сигарету:

– Не хочется думать о подобном, но Майорана мог убить Констанцу, и покончить с собой. Хотя вы говорите, что Маленькому Джону он показался достойным человеком… – вернувшись в Германию, Питер попросил Генриха, осторожно, выведать, что могло случиться с Констанцей:

– Может быть, Макс знает… – неуверенно сказал мужчина, – я не могу прямо спрашивать…

– Я тоже не могу, – хмуро ответил младший фон Рабе.

Им, все равно, не нравились вояжи Макса. Рядом с Мюнхеном помещался Дахау. В медицинском блоке концлагеря подвизался доктор фон Рабе. Генрих заметил:

– Не будет Макс каждый месяц ездить к Отто. Когда я навещал Дахау, весной, – лицо Генриха передернулось, – я ничего подозрительного не видел… – они решили, что Макс работает в Швейцарии, на базе внешней разведки. Штурмбанфюрер фон Рабе не собирался распространяться о подобных визитах.

Генрих припарковал мерседес на гостиничной стоянке. На заднем сиденье лежал кашемировый плед. Одеяло зашевелилось, вынырнула светловолосая голова. Поморгав голубыми, раскосыми глазками, мальчик весело сказал: «Котик! Дядя Петер, котик!»

Черный, худой кот, прижавшись к беленой стене «Тангейзера», испуганно глядел на машину.

Питер приложил палец к губам:

– Котик. Потерпи немного, Пауль… – он говорил медленно, раздельно, – скоро мы тебя заберем.

Мальчишка, закивав, спрятался обратно под плед.

Герр Редер выглянул из окна:

– Гольдблатов кот. Квартиру реквизировали, кота на улицу выкинули. Кому он нужен? Раньше он холеный был… – герр Редер заспешил на улицу, к постояльцам. Он хотел помочь графу фон Рабе выйти из машины.

Черепичные крыши Краловых Виноград тонули в предрассветной, влажной дымке. Холм будто плыл над городом. Реку затянуло туманом. На церкви святой Людмилы звонили колокола.

Мать Клары рассказывала, что в прошлом веке склоны, действительно, покрывали виноградники. Осенью дети помогали собирать урожай. Некоторые участки принадлежали евреям, в Праге делали кошерное вино.

Клара стояла у открытой форточки мастерской. Затягиваясь папиросой, женщина куталась в старый, шерстяной халат. Ветер шевелил развешанные по стенам афиши. В сентябре закрылся Немецкий Театр, на Виноградах, где она оформляла постановки. Театр прекратил работу не из-за Мюнхенского соглашения, или, как его называли в Праге, Мюнхенского предательства. Наоборот, с тех пор, как Гитлер пришел к власти, сюда бежали актеры и музыканты, недовольные режимом, евреи и немцы:

– Все уехали, – Клара переступала босыми, нежными ногами по деревянным половицам, – некому играть, некому ставить спектакли. Уехали в Америку, в Палестину, куда угодно. Пока Сословный театр премьеры выпускает, но надолго ли? – в прошлом году, главный режиссер, на обсуждении будущего репертуара, взорвался, стукнув кулаком по столу:

– Моцарт не имеет никакого отношения к Гитлеру! Если бы Моцарт был жив, он бы первым осудил преступления нацистов. Он был гуманистом, он верил в добро… – обмахнувшись платком, он недовольно оттолкнул подсунутый стакан воды:

– Вы мне рот не заткнете, – ядовито заметил он, – я, как чех, как ученик Дворжака, считаю, что именно сейчас надо ставить Моцарта. Не заткнете, – он выпил воду, все рассмеялись.

Она рассматривала эскизы декораций к операм, «Русалке» и «Проданной невесте», костюмы для «Волшебной флейты». Клара надеялась, что люди, пришедшие в театр, хотя бы ненадолго, забудут о гитлеровских войсках в двух часах от Праги, о мюнхенской сделке, и о речах Геббельса. Спектакль получился ярким, праздничным.

Рисуя, она вспоминала, судетские предания. Муж рассказывал Адели сказки, своего детства. Людвиг родился в Усти-над-Лабой. Таинственно улыбаясь, он говорил дочери о заколдованном замке, на скале, над Эльбой. Прекрасую, златовласую принцессу, злой король заточил в башню:

– Принцесса распускала косы, чтобы ее возлюбленный забрался в замок и спас ее… – Адель широко открывала темные, материнские глаза, – когда локоны касались камней, на них вырастали цветы… – Людвиг целовал дочь в затылок:

– Когда ты подрастешь, мы обязательно съездим в Рудные горы. Побродим по лесу, послушаем птиц… – Клара нарисовала Памину с золотыми, распущенными волосами. Она вытерла глаза:

– Адель раньше спрашивала, где отец, а теперь прекратила. Четыре года ребенку. Сабина тоже забудет о родителях… – девочки подружились. Сабина рассказывала Адели о котике, жившем у них дома:

– Ты счастливая, – услышала Клара тихий голос девочки, – счастливая, Адель. У тебя есть мамочка… – девчонки рисовали принцесс в коронах, мишек и зайчиков. Клара вспомнила:

– Господин Михал сказал, что у Сабины хорошие способности. Адель музыку любит, ей бы заниматься… – все надеялись, что Гитлер дальше Судет не пойдет, однако люди понимали, что просто себя обманывают. У многих пражских евреев родственники жили в Британии, или Америке. В консульства стояли длинные, безнадежные очереди. Клара плотнее запахнула халат:

– Господин Судаков три десятка юношей и девушек увозит. Хотя бы кто-то визы получил… – у них родственников не было. Госпожа Эпштейнова качала головой:

– Не сиди здесь. Забирай Адель, уезжай, куда-нибудь. Тебе тридцать лет, ты молодая женщина… – мать осекалась, видя упрямые искры в глазах дочери.

Клара верила, что Людвиг жив.

Подойдя к этажерке, она провела рукой по переплетам книг: «Основы классического рисунка», «Геометрическое черчение», «Архитектурная графика». Муж преподавал черчение в Чешском Техническом Университете. Они познакомились восемь лет назад. После окончания академии художеств, Клара год провела в Париже, по стипендии. Она вернулась в Прагу с рисунками и акварелями. Девушка организовала, с приятелями, выставку. Клара, невольно, улыбнулась:

– Как Людвиг сказал? Я не ожидал среди экспрессионистов, увидеть художника, помнящего о перспективе… – медовый месяц они провели в Венеции:

– Мы старались не замечать фашистские флаги. Балкон выходил на Большой Канал. Я рисовала, каждое утро, Людвиг варил кофе… – на стене мастерской остался старый, прошлогодний календарь. Она рассматривала страницу с надписью: «Ноябрь», обведенные даты спектаклей, отметку в середине месяца: «Заказать столик в ресторане».

– Он уехал за две недели до дня рождения… – Клара опустилась на голые половицы, – сказал Адели, что привезет игрушки, из Лейпцига… – официально муж отправлялся за новыми немецкими изданиями, на книжную ярмарку. Клара просила его быть осторожным. Людвиг указал на пенсне:

– Кто меня заподозрит, милая? Я скромный преподаватель, немец… – чешские коммунисты, совместно с МОПР, собрали деньги для помощи семьям арестованных товарищей. В Лейпциге, под прикрытием ярмарки, проходил подпольный съезд партии. Людвиг вздохнул:

– Тельман в тюрьме, половина партии в лагерях, а половина в эмиграции. Но это мой долг, милая. В Пражском комитете, я один немец. Чехам в Германию ездить еще более опасно… – столик в ресторане, в Старом Городе, остался незанятым.

Она смотрела на календарь:

– Тридцать четыре ему исполнилось, на прошлой неделе, если он жив. Это предательство, нельзя, нельзя… – она отвела со щеки прядь кудрявых волос:

– Людвиг так делал. Он ждал меня, после репетиций, спектаклей, с цветами. Наклонялся, целовал меня в щеку. Я ему предлагала контрамарки, а он говорил, что занят. Он только после свадьбы признался, что ходил на галерку: «Не хотел, чтобы ты из-за меня бегала с бумажками. Я могу сам билет купить». Муж отлично рисовал, но называл себя техником:

– Я черчу, детали механизмов, – усмехался Людвиг, – нас таких тысячи, а ты одна.

– У него бы хорошо получилось, – Клара стояла над газовой плитой, – то, что господин Михал мне преподает. Даже лучше, чем у меня. Людвиг очень аккуратный. Был аккуратный… – стирая пыль в рабочем кабинете мужа, она старалась не смотреть на оставленный чертеж, на остро заточенные карандаши:

– Он точил, – Клара взялась за кофейник, – и всегда Адели давал несколько. Она сидела рядом, Людвиг ей на стул книги подкладывал. Она хотела тоже до стола доставать. Сидела, болтала ногами, точила карандаши… – старая, серебряная, тяжелая точилка перекочевала в детскую дочери:

– Адель ее забрала, – женщина разливала кофе, – в декабре. Она тогда в последний раз спросила: «Папа скоро приедет?». Больше не спрашивала… – остановившись перед спальней, женщина глубоко, тяжело вздохнула. Вскинув голову, Клара нажала на медную ручку.

Влажные, белые розы стояли в вазе, на камине, лепестки рассыпались по ковру. Клара вдохнула легкий запах табака. Присев на кровать, она заставила себя улыбнуться:

– Я рано встаю, привыкла, с ребенком… – темные глаза посмотрели на нее. Потушив сигарету, Аарон забрал у нее поднос:

– Спасибо тебе, спасибо, за все… – он прижался губами к ее руке. Клара застыла, глядя на запотевшее стекло, на капли дождя, ползущие вниз:

– Иди ко мне, пожалуйста… – услышала она шепот, – я люблю тебя, люблю… – теплые ладони легли ей на плечи, халат соскользнул на кровать. Она увидела за окном, в тумане, белый проблеск:

– Голубь, – вспомнила Клара, – мы вчера шли на Винограды пешком. Дождь прекратился. На Карловом мосту порхали белые голуби. Что я делаю, нельзя, нельзя… – птица исчезла. Закрыв глаза, она обняла Аарона.

Хозяин гостиницы провел их в номера, благоговейно держа саквояжи. В провинции, месяц назад ставшей рейхом, на берлинских гостей смотрели снизу вверх. Они с Генрихом были в штатском, но у каждого имелся значок НСДАП. Питер, вообще-то, не имел права носить знак, не будучи членом партии. Вступить в ряды нацистов можно было, получив немецкое гражданство. Геббельс, много раз намекал Питеру, что, стоит герру Кроу захотеть, и партия готова принять его. Питер отговаривался. Он вел себя осторожно.

Фрейлейн Рёкк оказалась отличным выбором. Девушка занималась своей карьерой, не стремясь замуж. Ей нравилось появляться с Питером в театрах и ресторанах, ездить на загородные прогулки. Питер посылал ей цветы и дарил драгоценности. Геббельс подшучивал: «Я надеюсь зарегистрировать ваш брак, герр Петер». Они с фрейлейн Марикой целовались, но Питер понял, что девушка намеревалась дождаться свадьбы. Такое было ему очень на руку. Иногда, правда, он ловил на себе внимательный, испытующий взгляд актрисы.

Генрих заметил:

– Думаю, что с фрейлейн Рёкк, вы нашли друг друга, мой дорогой. В Берлине есть советские агенты. Может быть, она с ними связана. К сожалению, – Генрих вздохнул, – искать их слишком опасно. Вряд ли мы когда-то столкнемся.

Они выехали в лодке на самую середину озера в Груневальде. Генрих опустил весла:

– Жаль. Безопаснее работать вместе… – разговоривая с фрейлейн Марикой, Питер понял, что девушка, не случайно, согласилась считаться его подружкой. Актрисе требовалось прикрытие и защита от рейхсминистра пропаганды. Геббельс, друг Питера, не собирался ухаживать за Марикой. Девушка проводила почти все время на киностудии. С Питером она встречалась раз в неделю, если не реже.

В Берлине Питер ходил со значком, где была изображена свастика. Генрих обещал, что в провинции никто не проверит его партийное удостоверение. Генрих показал хозяину бумаги, из Министерства Труда. Официально поездка считалась командировкой. Генриха посылали оценить потенциал судетских предприятий, шахт, и химических заводов. Питер захотел сопровождать приятеля, никто его желанию не удивился. В Карлсбад они заезжать не собирались. Завтра им предстояло миновать границу Чехии с рейхом.

Пауля они забрали на ферме, неподалеку от Дрездена.

Весной, из Гессена, пришли вести об аресте Рейнеров. Фермеров отправили в концлагерь. Они укрывали несколько студентов из подпольной семинарии пастора Бонхоффера, в амбаре шли запрещенные мессы. Пауля успели вывезти во Франкфурт, спрятав мальчика на безопасной квартире. Питер хотел за ним поехать, но Генрих не разрешил:

– Его отправят на восток, надежные люди. Придется ему покинуть Германию… – доктор Отто фон Рабе иногда приезжал в Берлин, из Дахау. Врач гордо сказал, что начало программы по массовой эвтаназии душевнобольных и умственно отсталых, намечено на следующий сентябрь. Отто шуршал бумагами, показывая расчеты. Питер незаметно, смотрел на его лицо:

– Прав Генрих. Он не человек. Животное, безумное, бешеное. Максимилиан циничный карьерист. Он хочет подняться по служебной лестнице, и обогатиться. Но в Максимилиане есть какие-то чувства, он любит сестру… – Макс, действительно, баловал Эмму. Старший брат гордился успехами девочки в школе, и носил ее снимок, в форме Союза Немецких Девушек, в портмоне. Генрих пока не привлекал сестру к работе, Эмме было всего четырнадцать.

– Я обязательно с ней поговорю, – сказал он Питеру, – когда Эмма подрастет. Она другая, – Генрих улыбнулся, – поверь. Она любит поэзию, музыку. Для Макса картинная галерея предмет гордости, – Генрих помолчал, – и способ сделать деньги. Если не считать того рисунка. Не знаю, почему Макс не расстается с наброском… – штурмбанфюрер показал им эскиз. Питер понял:

– Она похожа на кузину Констанцу. Все равно, я не верю, что Констанца погибла… – узнать о подобном было невозможно.

Отто получил звание оберштурмфюрера, старшего лейтенанта. На прогулке в Тиргартене, Генрих, задумчиво, сказал Питеру:

– Новую нашивку ему за Дахау дали, мерзавцу. Я ездил в лагерь, весной. Отто мне показывал будущий медицинский блок. Официально они собираются лечить заключенных… – Генрих дернул углом рта:

– Макс, если пользоваться армейскими званиями, майор. Он далеко пойдет, Питер. Любимец Гиммлера. И он умный человек… – Генрих, по возрасту, пока не мог вступить в СС.

По дороге в Дрезден они обсуждали урановую шахту в Йоахимштале, в Рудных горах. Они менялись за рулем. Питер, вел мерседес:

– Понятно, зачем Гитлеру Судеты. Не ради тамошних немцев. Генрих, – он затянулся сигаретой, – ты можешь найти документы, о работе ученых с радиоактивными материалами? – финансирование лаборатории Гейзенберга шло через хозяйственное управление СС. Военные исследования в рейхе тщательно охранялись.

Генрих просматривал папку с бумагами:

– Через два года мне исполнится двадцать пять, и я пойду в СС. Обегруппенфюрер Зейдель-Диттмарш забирает меня в главное бюджетно-строительное управление, дает группу математиков. Я все-таки докторат защитил… – Питер даже не знал, что Генрих пишет диссертацию. Съездив в Геттинген, друг вернулся с дипломом:

– Они жалели, что я не могу на кафедре остаться, – мрачно сказал Генрих, – впрочем, как я понимаю, наш общий знакомый тоже не в Кембридже работает.

Диссертацию Генрих писал о комплексном анализе. Он объяснил, что докторат не имеет ничего общего с расчетами эффективности труда заключенных в концлагерях:

– Я отдыхал, когда готовил материалы. Не надо было разбираться… – он поморщился, – в бумагах из Дахау и Бухенвальда.

Генрих закрыл папку:

– Тогда я смогу добраться до серой бухгалтерии СС, Питер. До финансирования военных исследований. Сейчас проявлять интерес подозрительно. Очень жаль, что у нас есть человек только в научном отделе Люфтваффе. Я бы хотел посмотреть на расходы по группе Гейзенберга… – Генрих, от министерства труда, курировал строительство полигона Пенемюнде, на острове Узедом, в Балтийском море. Вернувшись, он передал материалы по будущему опытному центру люфтваффе Питеру:

– Авиаторы собираются строить ракеты, – заметил Генрих, – Вернер фон Браун своего добьется, он отличный инженер.

У них в паспортах имелись чешские визы. В консульство пошел Питер. Брезгливо посмотрев на британские документы, на паспорт Генриха, со свастикой, чешский служащий, молча, поставил нужные штампы. Воспользовавшись передатчиком, они узнали, что Аарон уехал из Берлина в Прагу. Питер, облегченно, выдохнул:

– Хорошо, что его не арестовали. После всего, что случилось… – Хакские дворы находились рядом с Ораниенбургерштрассе. Питер, несколько дней, видел в небе черный дым. Ему нельзя было ходить в еврейский квартал. Он сидел на подоконнике, глядя на эсэсовские машины, на грузовики, увозившие людей. Питер бормотал: «Как я вас ненавижу, всех. Будьте прокляты». Они с Генрихом посоветовались:

– Дрезден ближе всего к Праге, – сказал друг, – Аарон в городе. Мы что-нибудь придумаем. Нельзя оставлять Пауля в Германии.

Мальчика и на востоке отправили в деревню. На здешней ферме тоже велись подпольные занятия семинарии. Будущие пасторы доили коров, перебирали картошку и работали на маслобойке. Пауль вытянулся и поздоровел. Он стал говорить, еще неуверенно. Мальчик водил Питера по ферме, показывая лошадей, коров и собаку. Рейнеры научили его «Отче наш». Пауль, каждый вечер, молился.

Пауль приехал из Франкфурта со старым, детским букварем, изданным два десятка лет назад. В нынешних школьных учебниках, даже для маленьких, пестрили свастики. В книге Пауля на рисунках играли мальчики и девочки, кошки и птицы. Семинаристы, по очереди, занимались с ребенком, показывая буквы. Он обрадовался Питеру с Генрихом. Хозяйка фермы, пожилая вдова, вздохнула:

– Летом он спрашивал: «Фрау Магда? Герр Франц?». Оглядывался, недоумевал. Сейчас забыл. Божье дитя, – она перекрестилась, – безгрешное. Его увезти надо, не рисковать… – Генрих уверил женщину, что все будет в порядке.

В Дрездене они купили большой чемодан. Думая, что с ним играют, Пауль, с удовольствием забирался внутрь. Питер учил мальчика лежать тихонько, свернувшись в клубочек. Багаж требовался только для пересечения границы. Питер, искренне надеялся, что Аарон им поможет.

Отправив хозяина в гараж, за тряпками и ведром, Генрих велел помыть мерседес.

Питер, аккуратно, провел мальчика через черный ход наверх. Пауль был тихим, послушным ребенком. Он любил возиться с игрушками, или рассматривать букварь. Мальчик устроился на диване, склонив светловолосую голову над книгой. Питер готовил бутерброды, взяв пакет с провизией. В расстегнутом вороте его рубашки сверкал золотой крестик.

– У меня тоже есть, – гордо сказал Пауль.

Питер предполагал, что Рейнеры окрестили мальчика:

– Жалко их. Ничего сделать нельзя. Они старые люди. Сколько они в концлагере протянут… – будущих пасторов тоже арестовали. Пауль, бойко ел. Прижавшись к боку Питера, мальчик показывал буквы в учебнике.

В Берлине Питер справился в энциклопедии. Болезнь описали в прошлом веке. Питер читал, что подобные дети не обучаемы. В статье утверждалось, что они, по умственному развитию, недалеко ушли от животных. Питер слушал лепет мальчика. Найдя нужную картинку, Пауль грустно посмотрел за окно: «Котик…»

– Посмотрим, что можно сделать… – Питер поймал себя на том, что улыбается. Тащить кота, через границу, с ребенком без документов, было, конечно, безрассудно. Он умыл мальчика, уложив его в постель:

– Ерунда, насчет умственного развития. Он любит рисовать, знает буквы. Ему нужна семья. Он никогда не станет похож на других детей, но мы все разные… – Питер тихо напевал колыбельную, о снах, падающих с дерева. Уходя из номера, он запер дверь, повесив табличку: «Не беспокоить». Хозяин гостиницы и без того, не посмел бы потревожить столичных гостей.

– Надо корзинку купить, завтра утром… – Питер огляделся, выйдя на ступени. Кот отирался на гостиничной стоянке:

– Худой ты, – усмехнулся мужчина, – но в Праге отъешься. Пауль обрадуется… – Генрих ждал за столиком «Милой Баварии». Вечер выдался почти теплым. В Судетах, надо было быть еще более осторожными. За хорошо запеченной олениной они болтали о пустяках. Расплатившись, Генрих подхватил картонные стаканчики с кофе: «Пойдем».

Они устроились на скамейке, на чисто выметенной, выложенной булыжником набережной Эльбы. На западе, за холмами, садилось солнце. Генрих щелкнул зажигалкой:

– Евреев в городе не осталось… – он махнул рукой:

– В местном отделении Судетского Легиона мне не преминули похвастаться… – они смотрели на резкий очерк средневекового замка. Питер, осторожно, спросил: «Ты зачем туда ходил, Генрих?»

Фон Рабе отпил горького, крепкого кофе. Он не знал, замешан ли отец в предполагаемом заговоре. Генрих пока не хотел говорить Питеру о своих подозрениях. Отец дружил с генералом Канарисом, главой военной разведки, с высшим офицерством:

– Я уверен, – Генрих затянулся сигаретой, – уверен, что они хотели сместить Гитлера. Они выступали против будущего вторжения в Чехословакию. Но и вторжения не потребовалось… – за два дня до отъезда в Судеты Генриху позвонил друг отца, подполковник Ханс Остер, из абвера. Встретившись в кафе на Унтер-ден-Линден, они прогулялись по бульвару, под золотыми листьями лип.

Генрих, наконец, повернулся к другу: «Слушай и запоминай». Питер присвистнул: «Высшее офицерство готовило заговор?»

– Всего лишь мои предположения, – сварливо отозвался фон Рабе, – но я собираюсь их проверить. Если я прав, то наши группы объединятся. А если неправ… – он вскинул бровь:

– В общем, я буду осторожен. Подполковник попросил меня найти агента, в Судетах, местного немца. Его арестовали летом, в Праге, но выпустили из тюрьмы после Мюнхенского соглашения. Абвер его потерял… – Генрих выбросил окурок:

– Он человек свободного образа жизни. Пьет, в карты играет. В Ауссиге он с лета не появлялся. Придется искать в Праге. Устроим Пауля, и пройдемся по ресторанам, наконец-то… – Генрих подтолкнул Питера в плечо.

– Пауля и кота, – смешливо отозвался мужчина. Генрих закатил глаза:

– Я догадался. У тебя лицо такое было, на стоянке. Ладно, перевезем судетского кота в Чехию… – Питер поднялся: «А как зовут агента?»

– Оскар Шиндлер, – Генрих зевнул:

– Надо сегодня раньше лечь спать. Я хочу предстать перед пограничниками в лучшем виде… – он отряхнул пиджак, – чтобы ни одна нацистская сволочь не посмела полезть в багажник машины его светлости графа… – Питер расхохотался, услышав ледяной, надменный, прусский акцент Генриха. Они пошли к гостинице.

Часы над высокими дверьми пивной «U Fleku» показывали восемь вечера. Кременцова улица была забита людьми. Пятница оказалась ясной, дождь прекратился. Авраам пробирался через толпу на узком, булыжном тротуаре, под мерцающими вывесками кафе и ресторанов. Пахло бензином, и женскими духами, автомобили стояли в пробке.

Он был доволен. Авраам, каждый день, как на работу, ходил в британское консульство. У него имелась бумага, подписанная верховным комиссаром Палестины, сэром Гарольдом МакМайклом. Комиссар славился нелюбовью к еврейской иммиграции. Его предшественник, сэр Артур Уокоп, наоборот, выдавал сертификаты на въезд налево и направо. Он посещал кибуцы, и придерживался мнения, что евреи должны жить на своей земле.

Однако даже новый верховный комиссар не мог противиться очевидным фактам. В конторе имелась еще сотня сертификатов на въезд в Палестину за подписью прошлого комиссара. Авраам получил сведения от подружки, работавшей секретаршей у британцев. На заседании Моссад Ле-Алия Бет, подпольной организации, занимавшейся нелегальным ввозом евреев в Палестину, Авраам, твердо, сказал:

– Сертификаты я заберу, обещаю. Иначе МакМайкл, мамзер, выбросит их в корзину… – в комитете сидели ребята из Хаганы, военизированной охраны еврейских поселений. Иргун, где состоял Авраам, занимался ограблением банков, и убийством арабских активистов.

Британцев они пока не трогали. Однако приятель Авраама, поэт Штерн, заметил, что все еще впереди. Весной трое юношей из Иргуна, без разрешения руководства, напали на арабский автобус в Цфате, устроив акцию мести за недавнее убийство евреев. Никто из арабов не погиб, но молодых людей, все равно, арестовали. В конце июня, старшего, Шломо Бен-Йосефа, повесили. По законам мандатной Палестины, человек, арестованный с оружием в руках, подлежал смертной казни.

В начале июля на арабском рынке в Хайфе взорвалась бомба, убившая два десятка человек. Авраам Судаков подозревал, что устройство вышло из тайной мастерской Штерна и его дружков. Они с приятелем спорили. Штерн доказывал, что, в случае столкновения Гитлера с Британией, евреи должны поддержать нацистское государство. Авраам, ядовито, сказал:

– Ты рассуждаешь подобным образом, потому, что после Италии, Муссолини стал твоим кумиром… – Штерн провел три года во Флоренции. Он писал диссертацию по истории евреев Италии.

– Разумеется, – холодно отозвался приятель.

Они шли по улице Яффо, лавируя между прохожими. Над Старым Городом повисло огромное, медное солнце. Люди торопились сделать последние покупки перед шабатом. Авраам оставил грузовичок на стоянке Еврейского Университета. Штерн ехал к нему в гости, в кибуц Кирьят Анавим. Секретарша Рахели ждала Авраама у машины. Девушка обещала прихватить подружку.

Штерн, надменно, посмотрел на Авраама:

– Запомни, немцы могут очистить Европу от евреев, переправив их в Израиль. Германия согласится на подобный вариант, если мы поднимемся против англичан… – он засунул руки в карманы пиджака:

– Гитлер, Сталин, Муссолини… Какая разница, Авраам? Наш долг, создать еврейское государство, – он вскинул подбородок, – любой ценой. Кровью, пожарами, золотом… – Авраам ухмыльнулся:

– За золотом я и отправлюсь, в Каир. И паспорта привезу. До конца года придет еще три нелегальных корабля… – он задумался: «Больше тысячи человек. Очень хорошо». Британские военно-морские силы патрулировали побережье, но ребята из Иргуна и Хаганы провозили иммигрантов ночью, на лодках. Некоторые корабли швартовались в Бейруте, или Александрии. Оттуда люди, с проводниками, перебирались в Израиль.

Авраам добился, чтобы сто сертификатов были пущены в дело. По мандату Еврейского Агентства, Аврааму, как представителю сионистской молодежи, доверялось привозить подростков в Израиль. На встрече с МакМайклом, Авраам, впрочем, аккуратно называл страну Палестиной. Он и в контору верховного комиссара ходил почти каждый день, приезжая из кибуца, терпеливо ожидая в передней.

Британский клерк, охранявший вход в кабинет комиссара, однажды, язвительно, поинтересовался: «Вы всегда такой настойчивый, мистер Судаков?».

Авраам смерил его взглядом:

– Всегда. Для диссертации мне требовалось прочесть пять тысяч страниц средневековых рукописей, на латыни, и я все сделал… – Авраам вытянул длинные ноги в грубых, рабочих, ботинках. Он шумно развернул газету на иврите, клерк поднялся из-за стола. Авраам предупредил его: «Я пью кофе».

Авраам понял, что верховный комиссар едва сдерживает желание швырнуть сертификаты ему в лицо. МакМайкл, аристократ и джентльмен, только позволил себе сухо предупредить Авраама:

– В следующем году можете здесь не появляться, мистер Судаков. Я не собираюсь подписывать никаких разрешений…

– Доктор Судаков, сэр Гарольд, – Авраам опустил в потрепанный портфель пухлый конверт:

– Будьте любезны, – почти весело добавил он, на пороге.

Все сертификаты были заполнены. В Будапеште Авраама ждало полсотни молодых людей и девушек. Еще пятьдесят он забирал из Праги:

– Тридцать судетских… – Авраам толкнул дверь пивной, – все равно, остается сто двадцать сирот. Что с ними делать, непонятно… – у беженцев не было чешских паспортов. Авраам, с равом Горовицем, и председателем общины на Виноградах, срочно оформлял подросткам документы. Британцы отказывались выдавать визы на основании справки беженца. Авраам боялся, что чиновники потребуют предоставить разрешения от родителей, на эмиграцию детей. Британский консул, просматривая список, немного, покраснел:

– Есть и среди них достойные люди, – сказал себе Авраам, – но, если бы Британия и Франция не продали Чехословакию Гитлеру, дети не остались бы сиротами… – расписавшись внизу листа, чиновник приложил печать:

– Приносите сертификаты, мистер Судаков… – он помолчал:

– И уезжайте, вместе… – он повел рукой. Авраам кивнул: «Уеду».

Авраам не мог покинуть Прагу, пока они не знали, что случится с оставшимися ребятишками. Свою группу он обучал языку, и обращению с оружием, стараяясь не замечать тоску в глазах подростков. Авраам рассказывал об Израиле, об Иерусалиме и Тель-Авиве, но понимал, что дети думают о своих семьях. Авраам никак не мог уместить подобное в голове. Он поговорил с кузеном. Рав Горовиц вздохнул:

– Никто не может, мой дорогой. Я смотрю на них, и понимаю, что они больше не увидят родителей. Маленькие, может быть, найдут приют, забудут, а дети постарше… – кузен не закончил.

Авраам велел себе не думать о таком. Требовалось решить, что делать с детьми, жившими в физкультурном зале еврейской гимназии.

Обведя глазами затянутый табачным дымом, большой зал, с белеными сводами, Авраам нашел кузена. Мишель, попивая пиво, склонился над бумагой.

Момо аккуратно писала. Он получал конверты и в Берлине, и в Праге. Мишель, несколько раз, говорил себе:

– Хватит, ты еще в Испании обещал прекратить. Ты ее не любишь, подобное бесчестно… – он все равно ночевал на Монпарнасе, в квартире Момо. Мишель рано вставал, а она любила поспать. Он тихо одевался, целовал черный, растрепанный затылок, и мягко закрывал дверь. В булочной, на углу, горел свет. Мишель пил крепкий кофе, перешучиваясь с хозяином. Он выкуривал сигарету и шел к метро:

– На следующей неделе, обязательно. Больше нельзя. Теодор и Аннет любят друг друга. У нее карьера, съемки, она мадам Скиапарелли помогает, однако они скоро поженятся… – кузен от разговоров о свадьбе уклонялся, хотя мадемуазель Гольдшмидт жила в квартире на Сен-Жермен-де-Пре.

Приходила следующая неделя, в квартире на набережной Августинок звонил телефон. Мишель слышал ее низкий, хрипловатый голос и брал такси до ночного клуба.

Авраам опустился на скамью темного дерева:

– Больше я британцев навещать не собираюсь. Все готово. Надеюсь, – он подмигнул кузену, – ты заказал вепрево колено, товарищ барон? Нигде, кроме Праги ты его не попробуешь… – Аарон, разумеется, в рестораны не ходил.

Кузен был в синагоге, на вечерней службе. Авраам принялся за пиво:

– Госпожа Майерова туда отправилась, с дочкой. Странно, она говорила, что давно в синагоге не появлялась. Муж у нее немец, то есть был немец… – Авраам, однажды, поинтересовался у кузена:

– Люди, арестованные в Германии, отправленные в лагеря… Что их жены будут делать? – лицо Аарона помрачнело. Авраам спохватился: «Прости».

– Давид моей сестре даст развод, – заверил его рав Горовиц, – рано или поздно он придет в себя. Женщины… – рав Горовиц вздохнул, – не знаю. Требуются доказательства смерти человека, нужны свидетели. Все очень сложно, – завершил он.

Авраам принял у официанта тарелку:

– Впрочем, к госпоже Майеровой такое не относится. По нашим законам, она и замужем не была… – за едой он рассказал кузену о группе, ждавшей его в Венгрии:

– Тоже подростки, – заметил Авраам, – беженцы, из Вены, из Будапешта ребята. Даже одна графиня есть… – он заметил удивление в глазах Мишеля:

– Мать у нее еврейка. Крестилась, вышла замуж за графа Сечени, из боковой ветви. Родилась Цецилия. Она девчонка еще, Ционы ровесница. Десять лет, тоже волосы рыжие, – Авраам усмехнулся:

– Мать ее умерла. Граф Сечени женился на католичке, и тоже умер, два года назад. Мачеха в Америку собралась, нашла себе нового мужа. Зачем ей падчерица? Она привела девчонку в синагогу и оставила на пороге, с одним саквояжем и конвертом, где метрика ее матери лежала. Оттуда ее в еврейский детский дом отправили… – Авраам вздохнул, – я обычно маленьких не вожу в Израиль, но что с ней делать? Девчонка хорошая, они с Ционой подружатся… – они заказали еще пива.

На эстраду поднялись музыканты, заиграла скрипка.

Они услышали, в шуме толпы, пьяный голос:

– Господа, позвольте вас угостить. Я вижу… – мужчина еле стоял на ногах, – вижу, что вы достойные люди… – незнакомец носил потрепанный, но отменно сшитый костюм. Красивое лицо немного обрюзгло, подбородок покрывала темная щетина. Он говорил на немецком языке. Мужчина пошатнулся, Авраам едва успел его подхватить. Он водрузил на стол бутылку зеленого стекла:

– Сливовица, – сообщил он, – лучшая сливовица из Моравии, от господина Рудольфа Елинека… – он потянул пробегавшего мимо официанта за передник:

– Пива стаканы, кнедлики… Я угощаю… – онжадно приник к горлышку бутылки. Вытерев губы рукавом пиджака, гость объяснил:

– Я только что из тюрьмы, господа. Вы не сидели в тюрьме? – Мишель, невольно, улыбнулся:

– Мы молоды, уважаемый господин. У нас все впереди… – мужчина, обиженно, заметил:

– Мне всего тридцать… – он пошарил по столу, чуть не опрокинув бутылку. Незнакомец, без спроса, забрал пачку сигарет и закурил. Схватив кусок запеченной свинины с общей тарелки, он обрадовался: «Водка! Надо выпить, господа!»

Авраам разлил сливовицу по маленьким стаканчикам: «За то, чтобы мы сели в тюрьму?»

– Конечно, – смешливо согласился немец:

– По нынешним временам такой опыт в цене… – он поднял стакан:

– Na zdravi, как у нас говорят. Меня зовут Оскар, – залпом осушив стакан, он сразу потянулся за бутылкой, – Оскар Шиндлер.

Цветочные лотки стояли на площади, у церкви Святой Людмилы.

Аарон шел мимо деревянных, закрытых ставень киосков. На булыжнике, со вчерашнего дня, валялись покрытые каплями росы лепестки. Утро выдалось хмурое, туманное. Он посмотрел на небо:

– Авраам сегодня хотел ребят по Влтаве прокатить. Договорился с лодочником. Ничего, даже если пойдет дождь, у них плащи есть… – на часах церкви еще не пробило семи.

За неделю Аарон привык забегать в квартиру раввина перед молитвой. Он переодевался, варил чашку кофе и устраивался на подоконнике. Двор гимназии был пуст, дети спали. Рав Горовиц курил, привалившись виском к стеклу, вспоминая теплую, разбросанную постель.

Клара легко дышала, уткнувшись в подушку, натянув одеяло на плечи. Аарон заставлял себя встать. Сначала он всегда прижимался щекой к теплой спине, целуя ее где-то повыше лопатки, проводя губами по жаркой шее. Ему надо было уйти до того, как проснутся девочки.

Госпожа Майерова забрала маленькую Сабину Гольдблат домой. Женщина махнула рукой:

– Они сдружились с Аделью. Где одна, там и двое. И мы хотели… – оборвав себя, Клара заговорила о чем-то другом.

Аарон приходил в квартиру на Виноградах каждый вечер. Клара готовила ужин, он играл с девочками, рассматривал их рисунки. Они сидели на большом, старом диване, у мраморного камина. Квартира была просторной, в одном из больших особняков, построенных на склоне холма в прошлом веке. На камине стояли фотографии, в серебряных рамках. Аарон старался не смотреть на пару, снятую на ступенях ратуши Виноград. Клара, в светлом костюме и шляпке, с букетом сирени, счастливо улыбалась, держа под руку мужа. Адель не заговаривала об отце. Однажды, когда девочки отправились спать, Клара, коротко сказала:

– Она малышка, но понимает, что Сабине тяжело. У Адели есть я, бабушка. Хотя они теперь, как сестры… – Клара, пока, никому, ничего не говорила.

Аарон смотрел на раздавленные колесами грузовичков лепестки. Здесь он купил букет белых роз и поехал на трамвае через Влтаву, в Сословный театр. Рынок закрывался, Аарон еле успел найти работающий лоток. Он сидел, глядя на потеки дождя по стеклу:

– Нельзя… Она замужняя женщина, это грех. Или вдова… – Аарон вспоминал большие, темные глаза госпожи Майеровой, нежный румянец на белых щеках, завитки волос, спускавшиеся на стройную шею, пятна краски на тонких пальцах.

Трамвай остановился перед театром, но рав Горовиц ничего не решил. В кассе не осталось билетов, да Аарону и нельзя было ходить в оперу. Он провел время представления в кафе напротив. Рав Горовиц пил кофе, смотря на освещенный тусклыми фонарями подъезд театра.

Покойный отец госпожи Майеровой, господин Эпштейн, преподавал историю в гимназии. Клара знала город. Она устроила судетским детям экскурсии по старым кварталам. Аарон был в синагогах, и навещал кладбище, но все равно пошел еще раз. Ему хотелось услышать голос женщины.

У главного входа начали появляться зрители. Аарон знал, как все происходит в театре. Габи ему рассказывала, в Берлине. Он увидел госпожу Майерову только через сорок минут.

Женщина смутилась:

– Рав Горовиц, я не ожидала… – Клара вскинула глаза:

– Хотите, я вас проведу за кулисы? Петь не будут… – алые губы улыбались, – опера закончилась. Посмотрите на декорации.

Пахло пылью, скрипел деревянный пол, шуршали тяжелые, бархатные занавеси. Аарон услышал далекие голоса, из уборных артистов. Кто-то одним пальцем наигрывал на фортепьяно дуэт, из «Волшебной флейты». Бронза мерцала в свете огромной люстры, под потолком. Прожектора потушили. Опустив глаза, Аарон увидел стройные щиколотки, в тонких чулках. Она носила короткую, по новой моде, юбку, едва прикрывавшую колено. На подобное, конечно, и вовсе нельзя было смотреть. Клара шла впереди. Она, внезапно, обернулась:

– Я переоделась, рав Горовиц, – весело сказала женщина, – на спектакле я в комбинезоне работаю. Я и маляр, и плотник, и швея… – Аарон никогда к ней не прикасался, но сейчас понял:

– У нее, наверное, пальцы иглой исколоты. Госпожа Эпштейнова домоводство преподает, в гимназии. Клара тоже хорошая хозяйка… – про себя, Аарон называл ее Кларой.

Их окружали декорации последнего акта. Аарон знал либретто. Он смотрел на радостное золото, на блеск драгоценных камней в Храме Солнца. Рав Горовиц, тихо, сказал:

– Как будто ничего… – Аарон повел рукой, – ничего не случалось, госпожа Майерова. Как будто и нет… – он вздрогнул. Клара, на мгновение, коснулась его ладони:

– Я хотела, чтобы люди забыли, рав Горовиц. Забыли, что происходит за стенами театра. Хотя бы на мгновение… – Клара вертела букет роз. Она сглотнула:

– Нельзя, нельзя… Слабость, минутная. Ты его не любишь, ты замужем. Он хороший человек, нельзя его обманывать… – Аарон пошел провожать ее, на Винограды.

Дождь закончился, небо прояснилось. Она цокала каблуками по брусчатке. Темноволосую голову покрывала шляпка, с узкими полями. Аарон рассказывал ей о Нью-Йорке и Святой Земле. Клара заметила:

– Мои родители тоже в синагогу не ходили. Папа был атеист. Но мы всегда знали, что мы евреи, рав Горовиц… – она вздохнула:

– Мама говорила, что мы посылали деньги в Российскую империю, для жертв погромов. Кто бы мог подумать, что опять… – Аарон вспомнил:

– Папа писал, что тетя Ривка хотела с мадемуазель Аржан встретиться, но не успела. И папе тогда не до Парижа было. Тетя Ривка погибла, муж Эстер вздумал разводиться…

Мишель привез в Прагу новые фотографии. Кузен Авраам, рассматривая их, хмыкнул:

– Я пани Гольдшмидт по Варшаве помню. Я ее в Святую Землю звал. Конечно, – он затянулся папиросой, – у нас не Париж, не Америка… – перед ними лежал французский журнал Vogue: «Восходящая звезда французского кинематографа на отдыхе в Ницце». Мадемуазель Аржан, в раздельном, по американской моде купальнике, в больших, темных очках, устроилась в шезлонге на корме яхты.

– Корабль Теодор арендовал, – смешливо сказал Мишель, – он летом виллу строил, на Лазурном берегу. Он сам, кстати, водит яхту. Лицензию получил… – на снимке мадемуазель Аржан сверкала длинными, безукоризненными, ногами богини. Она стояла на корте, в коротких шортах, и легкомысленной блузке, в теннисных туфлях, с ракеткой. Авраам заметил:

– Раву Горовицу на подобное, конечно, смотреть нельзя. Хотя он ее видел, в кино, в Амстердаме… – Мишель пожал плечами:

– Тогда она только начала сниматься. В «Человеке-звере» она в довольно откровенном виде появляется. Впрочем… – он полюбовался гордо откинутой назад головой, – нельзя прятать красоту.

Авраам ничего не сказал, но, хмуро, подумал:

– Она еврейская девушка. Теодор православный. Тоже, наверняка, крестится, чтобы за него замуж выйти. Надо было мне, в Варшаве, настойчивей быть… – он оборвал себя:

– Теперь поздно, дорогой доктор Судаков. Написано: «Звезда кинематографа». Ты доишь коров, собираешь виноград, и, на досуге, грабишь банки… – он, в последний раз посмотрел на, казалось, бесконечные ноги мадемуазель Аржан. Шорты на ней были белые, шелковую блузку она завязала под грудью. На запястье сверкал браслет:

– Ателье Бушерон, – прочел Авраам, – бриллианты и сапфиры.

Он закрыл журнал, отдав его кузену.

На Виноградах Аарон остановился перед ее подъездом:

– Скажи, что ты ее любишь, с тех пор, как ее увидел… – укрывшись в его объятьях, она отвечала на поцелуи. Вынув ключи из ее руки, Аарон открыл дверь. Ночью он предложил ей пожениться. Ничего не ответив, Клара только прижалась лицом к его плечу.

– Надо еще раз разговор завести, – миновав цветочный рынок, Аарон повернул к синагоге:

– У нее есть справка, что ее муж считается умершим. Год прошел. Она замужем не была, по нашим законам. Девочки… – он засунул руки в карманы пальто и улыбнулся, – хорошо, что сразу две девочки. Можно пожениться в консульстве, полететь в Амстердам, сесть на лайнер. То есть, я, конечно, в Европу вернусь. Я ее люблю, я не могу без нее, – понял Аарон:

– Папа обрадуется. Эстер нас приютит, в Амстердаме… – вчера он забежал домой, после утренней службы, перекусить.

Ему надо было вернуться в синагогу, на послеполуденный урок, кудаприходили, в основном, старики. Аарону еще в Берлине нравилось с ними заниматься. Они, не торопясь, пили чай с печеньем. Госпожа Эпштейнова пекла для кидуша. Пожилая женщина отмахивалась:

– Девчонок благодарите в школе. Мы на уроках все готовим.

Аарон, сидя на кухне, понял:

– У нее мать. Хотя госпожа Эпштейнова может никуда не поехать. В Праге могилы ее предков, муж похоронен. Может быть, Гитлер ограничится Судетами? – сбежав на пролет ниже, Аарон постучал в квартиру кантора.

Он долго ждал, пока дверь откроют. В шабат звонком пользоваться запрещалось. Лязгнул засов, в темной передней показалась всклокоченная, рыжая голова. Авраам широко зевнул. Рав Горовиц принюхался.

– Вы пили вчера, с Мишелем, – сказал он утвердительно.

Кузен запахнул халат:

– Дай папиросу. Хотя, черт, шабат… – он выудил из кармана полупустую, разорванную пачку:

– Еще что-то осталось… – Авраам прошлепал на кухню. Он жадно пил воду, из-под крана.

– Пили, – согласился он, появляясь на пороге:

– Мы взрослые люди, имеем право… – Авраам пыхнул сигаретой: «Который час?»

– Почти два пополудни, – ядовито отозвался рав Горовиц.

– Мы в семь утра домой пришли… – Авраам посмотрел в сторону спальни, – или в девять. В общем, счастливой субботы… – он исчез за дверью. Аарон усмехнулся: «Ладно. И вправду, пусть отдохнут».

Он шел к синагоге, напоминая себе, что надо не тянуть и серьезно поговорить с Кларой: «Отправлю их в Амстердам, самолетом. Сходим в консульство, заключим брак. У Сабины документов нет… – Аарон успокоил себя:

– Придумаем что-нибудь. Клара получит справку, что она опекун девочки. Им поставят визы. А что с остальными делать? – Аарон завернул за угол, на пустынную улицу. Рав Горовиц замер. У входа в синагогу стоял низкий, черный лимузин, с берлинскими номерами.

На кухне квартиры Майеровых было тепло, уютно шипел газ в горелках плиты. Клара резала лук, вытирая тыльной стороной ладони слезы. В приоткрытую дверь слышались, восторженные, детские голоса: «Томаш! Сюда, сюда! Смотри, мышка!».

Ссыпав лук в фаянсовую тарелку, женщина принялась за капусту:

– Я им сделала мышку… – Клара взяла папиросу, – из картона, на веревочке. Надо для Томаша миску приспособить… – госпожа Эпштейнова следила за куриным бульоном. На спинке стула, на развешанном кухонном полотенце, сохла домашняя лапша:

– Он мышку к вечеру разорвет, – усмехнулась мать, – впрочем, картона у тебя много. На второе котлеты пожаришь, и капусту потуши. Сейчас печенье сделаем… – взяв со стола спички, она накрыла большой рукой пальцы дочери:

– Трое у тебя, и кот… – госпожа Эпштейнова погладила женщину по голове, – вы с Людвигом хотели много детей… – Клара всхлипнула: «Лук, мама».

– Лук, – согласилась мать, забрав папиросу. Пожилая женщина затянулась:

– Плакать не надо, дорогая моя. Когда, не о нас будь сказано, дитя умирает, слезы льют. Сейчас радоваться надо, – сняв лапшу, бросив ее в суп, госпожа Эпштейнова вытерла лицо дочери полотенцем. Клара смахнула муку с носа: «Только что мне делать, мама?».

Старомодно уложенные волосы, качнулись, она помешала лапшу:

– Тебе решать… – госпожа Эпштейнова помолчала, – ты взрослая женщина, милая моя. В капусту сахар добавь… – распорядилась мать, снимая фартук:

– Детям она сладкой нравится. Тебе нравилась… – госпожа Эпштейнова прислушалась: «Тихо. Чем они занимаются?».

Мать вернулась на кухню, улыбаясь:

– Кота загоняли, спит в корзинке. Пауль девчонкам буквы показывает… – посмотрев на часы, она засучила рукава:

– Тесто я поставлю, а испечешь сама. Мне старикам надо готовить… – община опекала пожилых людей. Дети из гимназии разносили горячие обеды. Клара смотрела на сильные руки матери:

– Она тоже немолода. Преподает, для синагоги печет, в гимназии отвечает за кухню. Людям, которым община помогает, восьмой, девятый десяток идет. Господи, что с нами будет? – мать открыла дверцу шкафчика, Клара вздрогнула:

– Посуда, новая. Не надо ее брать… – темные глаза госпожи Эпштейновой, внимательно, посмотрели на дочь.

Посуда была из квартиры раввина. Аарон принес ее Кларе. Рав Горовиц смущенно сказал:

– Теперь я могу обедать у тебя, ужинать… – Клара захлопнула дверцу: «Просто посуда».

Мать ничего не ответила. В передней женщина поднялась на цыпочки, поцеловав ее в щеку. Мать была выше. Госпожа Эпштейнова пристроила на голову шляпу:

– Думай, что для детей лучше, Клара… – она обняла дочь, каблуки крепких ботинок простучали по лестнице. С кухни пахло куриным супом и печеньем. Клара поняла:

– Я его с имбирем сделала. Аарон, говорил, что его сестра похожее печет, в Амстердаме. Он здесь стоял… – в дверь позвонили, когда девочки сидели за завтраком. Сегодня спектакля не было, Клара обещала Адели и Сабине прогулку. День оказался хмурым, но девочки, все равно, обрадовались. Клара водила их на деревянные карусели в парке. Она ребенком тоже каталась на лошадках, и залезала в кареты.

Она оставила девочек на кухне, за вафлями и молоком:

– Восемь утра, выходной. Мама, что ли? Или Аарон забыл что-то? – Клара всегда приводила в порядок спальню. Рав Горовиц прощался вечером с девочками, желая им спокойной ночи. Она перестилала кровать, меняла постельное белье:

– Что тебе надо? Он любит тебя. Он всегда о тебе и детях позаботится… – Клара застыла, с подушкой в руках:

– Все равно, хорошо, что я осторожна. Но Людвиг… – она замотала головой, – если он жив? Если он в тюрьме, в лагере? Я никогда, никогда себе такого не прощу… – затолкав белье в корзину, женщина унесла ее в ванную. С кухни слышался шепот, шуршание. Клара крикнула: «Доедайте вафли! Надо чистить зубы, и умываться!». Девочки спали в одной кровати. Аарон, однажды, хотел спеть им колыбельную, но Клара тихо сказала:

– Не надо пока. Они могут об отцах вспомнить. Им тяжело будет… – женщина прикоснулась ладонью к его щеке: «Просто не сейчас».

Открыв дверь, Клара покраснела: «Рав Горовиц, вы неожиданно…». Из-за его спины выступил паренек лет шести, в крепко пошитой суконной курточке, в грубой, вязаной шапке. Он прижимал к груди плетеную корзинку:

– Я Пауль… – медленно, запинаясь, проговорил мальчик, – у меня котик… – крышка корзинки приоткрылась. Клара увидела испуганно прижатые уши, черную шерстку.

– Томаш! – Сабина бежала, протянув руки:

– Тетя Клара, Адель, Томаш… – кот выскочил из корзинки, бросившись навстречу девочке.

Они с Аароном оставили детей в передней. Томаш бодал головой ладошку Сабины, девочки тискали кота. Пауль улыбался:

– Котик дома… И я дома… – на кухне Клара приоткрыла форточку, поставив кофе на плиту: «Курите, рав Горовиц». Аарон зажег ей спичку, на мгновение, задержав ее руку в своей руке:

– Послушай меня, пожалуйста… – днем, или при детях он всегда называл ее госпожой Майеровой.

Аарон вспоминал пустую, хмурую, туманную улицу, крепкие рукопожатия, веселый голос Питера:

– Мы решили начать с самой большой синагоги, и видишь, нам повезло… – Питер взглянул на хронометр:

– Оставаться мы здесь не можем, сам понимаешь. Поедем в отель… – он оглянулся: «Пауль не спит».

Мальчик держал плетеную корзинку, где что-то двигалось.

Границу они миновали без трудностей. Со стороны Судет им отдали честь, и даже не подошли к багажнику. Чешские солдаты, правда, попросили его открыть, но чемодан не тронули. Они остановились в какой-то рощице, Питер признался Генриху:

– Я боялся, что они заинтересуются багажом. Тогда бы все пропало… – Пауль, с котом, устроился на заднем сиденье, под пледом. Перед выездом из Ауссига, они купили корзинку. Кот сам туда запрыгнул, и стал мурлыкать. Генрих, ведя машину, тихо сказал:

– Пауль улыбается. Петер… – он помолчал, – мальчик не еврей. Ты уверен, что Аарон… – Питер кивнул: «Конечно, уверен».

Рав Горовиц дал им свой адрес, подмигнув Питеру:

– Кузены наши здесь, но тебе нельзя им на глаза показываться… – Питер знал, что герцог все рассказал Маленькому Джону. Они не встречались, когда Питер был в Англии, но дядя Джон, коротко, заметил: «Он в Блетчли-парке, в шифровальном отделе. Он вашу корреспонденцию получает».

– Нельзя, – согласился Питер, нацарапав что-то на листке из блокнота:

– Спроси у них, может быть, они встречали такого человека… – Аарон спрятал бумагу в портмоне: «Непременно. Пойдем, – он взял руку Пауля, – увидишь двух, замечательных, маленьких девочек, и маму их тоже. Ее тетя Клара зовут… – они договорились встретиться вечером. Питер и Генрих обняли мальчика: «Веди себя хорошо, милый». Питер погладил ребенка по голове:

– Увижу ли я его? Гитлер не оставит Чехию в покое. Опять куда-то ехать, спасать детей… Господи, и когда все закончится… – Генрих посмотрел вслед раву Горовицу:

– Тетя Клара… Видел, какое у него лицо счастливое? Пора бы, два года прошло.

Питер сел за руль:

– А у нас, Генрих? Когда у нас, наконец, случится что-нибудь… – он повернул ключ в замке зажигания, мерседес заурчал. Генрих откинулся на сиденье:

– После войны, мой дорогой. Если выживем, конечно… – он скомандовал: «Отель Париж, рядом с Вацлавской площадью. Я навел справки. Лучший завтрак в городе».

Аарон отпил кофе:

– Ненадолго, Клара. Я что-нибудь придумаю, обязательно… -она покачала головой:

– Нет. Бедный мальчик, его два года с рук на руки передают. Кто его сюда привез? – требовательно спросила женщина. Аарон вздохнул:

– Мои берлинские знакомые. Клара… – рав Горовиц помолчал, – он не такой, как все, ты видела…

Женщина помахала рукой, разгоняя дым:

– Мы все не такие. Обсуждать больше нечего… – взяв ее ладонь, Аарон прикоснулся губами к запястью:

– Я не смогу сегодня прийти, милая. Мне надо с ними встретиться… – Питер и Генрих сказали, что все равно, осторожность не помешает:

– Я здесь по заданию абвера, – весело заметил Генрих, – но совсем не хочется наткнуться на столичных знакомых. Макса, например, или его приятеля, Шелленберга… – Аарон помрачнел: «Адрес у вас есть. Приезжайте на трамвае, по отдельности».

Аарон не отнимал губ от ее руки. Клара высвободилась: «Сейчас дети придут, милый».

Женщина стояла в передней:

– Он ушел, я маме позвонила. Ничего, где двое, там и трое. Паулю семья нужна. Ему девять, а выглядит на шесть лет. Я их прокормлю, – женщина усмехнулась, – для евреев мы паспорта бесплатно подделываем, а другие за такое золото отдают. Людвиг бы обрадовался… – Клара, внезапно, схватила ртом воздух, такой острой была боль, внутри: «Людвиг…»

Она прикусила, до крови, костяшки пальцев, заставив себя успокоиться.

Дети сидели кружком на ковре, разложив альбомы и краски. Клара бросила взгляд вниз. Поняв, что Пауль никогда не видел кисточки, она опустилась рядом. Кот урчал в корзинке, на полу валялась разодранная мышка. На улице начало моросить. Девочки склонили темноволосые головы над рисунком. Клара осторожно, аккуратно водила рукой Пауля. У него были теплые пальцы. Пауль считал:

– Один, два, три, четыре… – раскосые, голубые глаза взглянули на Клару:

– Четыре… – взяв карандаш, Клара подписала фигуры:

– Клара, Пауль, Адель, Сабина… – девчонки сопели, Клара потянулась в их сторону: «Что у вас?». Они, разумеется, нарисовали Томаша.

Адель положила голову на плечо матери:

– Пауль хорошо рисует, как Сабина. А где наш папа? – спросила девочка.

Тикали часы, дождь стал сильнее. Клара поднялась: «Пойдемте, милые. Пора обедать».

Завтрак в «Париже», действительно, оказался отменным.

За большим окном виднелась узкая, вымощенная булыжником, улочка Старого Города. Вацлавская и Староместская площади, ратуша, со знаменитыми курантами, находились за углом от отеля. В городе еще было пустынно, начиналось воскресенье. В ресторане гостиницы тоже царила тишина. Посверкивали лазоревые мозаики на колоннах, звякали серебряные ложечки. Постояльцы курили, закрывшись газетами.

– И Пороховые ворота рядом, – на крахмальной скатерти, лежал красный, мишленовский гид. Питер полистал страницы:

– Ресторанов со звездами здесь нет. Ничего, думаю, найдем, где поесть… – официант, обслуживающий стол, с нескрываемым презрением косился на французский путеводитель. Питер и Генрих говорили на немецком языке. Они рисковали ненавистью окружающих, но иначе было нельзя. Когда они поднялись в номер, и вышли на кованый балкон, Генрих полюбовался Старым Городом:

– В Праге болтается много моих, так сказать, – он усмехнулся, – соотечественников и коллег. Войны не миновать. СД и абвер здесь держат агентов. Например, Шиндлер. В общем, нельзя вызывать подозрений, – заключил фон Рабе, – я бы хотел посмотреть древние синагоги, но не сейчас… – они стояли, глядя на черепичные крыши. Моросил мелкий дождь, прозвенели куранты, неподалеку. Генрих заметил:

– Пошли завтракать. Макс просил меня навестить Национальную Галерею. Наверняка, хочет из первых рук узнать, что здесь за картины… – официально Генрих ехал в Судеты, однако фон Рабе не скрывал от семьи, что собирается и в Прагу. Было бы странно, если бы Макс узнал о подобном окольными путями. Генрих объяснил, что хочет, заодно, посмотреть на предприятия в Чехии.

Они сидели в библиотеке виллы. Макс, в очередной раз, вернулся с юга. Генрих, наедине, сказал Питеру:

– Видимо, в Швейцарии, если он туда ездит, что-то не ладится. Лицо у него, с каждым разом, все более недовольное…

Услышав, что брат намеревается поехать в Прагу, Макс обрадовался:

– Хорошо. Вы разбираесь в искусстве. Сходите в Национальную Галерею, составьте список картин, на которые стоит обратить внимание… – старший фон Рабе говорил так, будто вторжение в Чехию было делом решенным. Макс погладил Аттилу, лежавшего на ковре. Овчарка клацнула зубами.

Макс поднялся: «Найдем Эмму, милый, и погуляем. Погода сегодня хорошая». Он ушел, сопровождаемый собакой. Генрих коротко кивнул в сторону французских дверей, выходящих на террасу. Они с Питером присели на мраморные перила. В Берлине началась золотая осень, деревья сверкали под заходящим солнцем. Эмма, в твидовой юбке, и кашемировом свитере, с белокурыми косами, бросала Аттиле палочку. Собака приносила ее хозяйке, терлась головой о руку девочки. Максимилиан сидел на кованой, садовой скамье, покуривая. Аттила подбежал к нему. Штурмбанфюрер улыбнулся, потрепав овчарку по мягким ушам. Собака лизнула ему руку.

– Я их видел, – внезапно сказал Генрих, – видел овчарок, в Дахау. Овчарок, доберманов… – он передернул плечами:

– Аттилу мы щенком забрали. Он добрый пес, я его воспитывал. А остальные… – серые глаза похолодели. Он посмотрел на заходящее солнце:

– Нельзя спрашивать у Макса прямо, когда армия войдет в Чехию. Но такое и не нужно. Судеты стали немецкими, – Генрих, издевательски передразнил интонации рейхсминистра пропаганды, – но только Судетами фюрер не ограничится… – они сообщили в Лондон о предполагаемом вторжении. Выходя из ювелирной лавки на Фридрихштрассе, Питер подумал:

– Какая разница? После Мюнхена никто палец о палец не ударит, чтобы защитить Чехию. Господи, когда в Лондоне поймут, что Гитлер не остановится? В Лондоне, в Париже, в Нью-Йорке… – в ресторане, чехи брезгливо смотрели и на тех, кто говорил на французском, или английском языке.

Генрих читал немецкую газету. Питер, налив кофе, оглядывал столы темного дуба:

– Он прав. Мало ли кто в Праге сейчас работает. Не стоит привлекать к себе внимание… – после визита в Национальную Галерею, они хотели пообедать, и, по отдельности, отправиться к Аарону, на Винограды.

– Тетя Клара… – весело вспомнил Питер:

– Жаль, что нам никак не познакомиться. Должно быть, хорошая женщина. Пусть Аарон будет счастлив… – рав Горовиц сказал, что кузен Мишель занимается отправкой картин и рукописей из пражских музеев, в Швейцарию. Питер щелкнул зажигалкой:

– Пусть Максу нечем будет поживиться… – Питер читал в нацистских газетах о чистке немецких галерей от дегенеративного искусства, как его называл Геббельс. Он предполагал, что, во время недавних погромов, в еврейских кварталах Германии, эсэсовцы, заодно, разграбили дома и квартиры арестованных людей.

Генрих отозвался:

– Разумеется. Картины, отвечающие идеалам арийской живописи, – он вздохнул, – забрало государство, а остальными Гитлер будет торговать, – презрительно добавил фон Рабе: «На западе есть много богатых людей, которые с удовольствием пополнят свои коллекции, а рейх получит золото».

– Картины, частная собственность! – возмутился Питер: «Подобные сделки незаконны, как они могут…»

Генрих, устало, покачал головой:

– А рисунки, что мой брат из Испании привез? Я не верю в наброски Веласкеса, найденные в лавке старьевщика. Но за руку Макса не схватишь, и не скажешь американским миллионерам, что их Сезанн раньше принадлежал еврею, сгинувшему в концлагере. То есть скажешь, – поправил себя Генрих, – но тебя никто не послушает… – Питер обвел глазами зал ресторана: «На вид обычные люди. Наш сосед на испанца похож, или итальянца. Бизнесмен, наверное».

Предполагаемый бизнесмен, плотный, черноволосый, с маленьким шрамом на подбородке, в хорошем костюме, просматривал блокнот. Рядом, на скатерти, лежала пачка Gitanes Caporal. Эйтингон, рассеянно, скользнул глазами по отлично одетым мужчинам, с берлинским говором:

– СД не стесняется, открыто скаутов посылает. С Чехией можно проститься. Через год она станет территорией рейха… – Эйтингон оказался в Праге проездом. Он летел в Цюрих, на совещание с Кукушкой. Дело республиканцев в Испании, было, несомненно, проиграно. Больше работать в стране смысла не имело. Тем более, у них появился новый нарком.

Эйтингон остался довольным визитом в Москву. Ежов доживал последние дни. Перегибы, которые позволял бывший глава НКВД, закончились. Людей, арестованных по ложным обвинениям, возвращали на посты. Берия, на встрече с Эйтингоном, предложил ему должность начальника иностранного отдела. О том, чтобы назначить в отдел Кукушку речь не шла. Фрау Рихтер была слишком ценна. Она, судя по всему, намеревалась досидеть в Швейцарии до звания Героя Советского Союза и персональной пенсии. Эйтингон отказался, предложив, вместо себя, товарища Судоплатова, с которым они работали над операцией «Утка».

Он, смешливо, заметил:

– В Европе много дел, Лаврентий Павлович. Еще живы троцкистские недобитки, предатели. Мне рано заниматься бумагами… – после убийства сына Седова они получили очередные ордена. Ликвидировать мерзавца оказалось просто. Петр устроился в клинику подсобным рабочим. Пофлиртовав с одной из медсестер, он сделал слепок с ключа от комнаты, где хранились медикаменты. У них имелись последние разработки токсикологической лаборатории. Седов не пережил очередного приема лекарств после операции. Все выглядело, как сердечный приступ.

– Случается, – расхохотался Эйтингон, – даже у молодых людей.

В блокноте у него значились имена трех перебежчиков, бывшего сослуживца по Испании, генерала Орлова, или Никольского, бывшего агента во Франции, Кривицкого, и бывшего посланника в Болгарии, Раскольникова. Они все не подчинились приказу вернуться в Москву. Раскольников опубликовал во французских газетах открытое письмо, поливая грязью товарища Сталина. Кукушка и Раскольников, во время гражданской войны, служили на Каспийской флотилии, ходили с десантом в Иран. Раскольников и его покойная жена, Рейснер, дружили с Кукушкой и погибшим Соколом.

– Он ей доверяет и согласится на встречу… – пробормотал Эйтингон, пожевав сигарету. Осенью они ликвидировали еще несколько предателей.

Игнатия Рейсса, в Швейцарии, расстреляли в упор, на деревенской дороге. Перебежчика выманили туда, пользуясь услугами агента, тоже приговоренного к смертной казни. Женщина ни о чем не подозревала. Рейсса убили из пистолета-пулемета. Кукушка довезла женщину, в лимузине, до ближайшего озера, и выстрелила ей в висок. Фрау Рихтер вернулась в Цюрих. Группа, осуществлявшая операцию, улетела через Прагу в Москву.

– Чисто и красиво, – одобрительно хмыкнул Эйтингон, – подобное случится со всеми остальными… – мерзавец Кривицкий сдал англичанам шифровальщика, завербованного советской разведкой, в местном министерстве иностранных дел. Клерк был мелкой сошкой, о Стэнли ничего не знал, но его провал означал, что англичане теперь будут особенно осторожны. Стэнли пока не мог устроиться в секретную службу, однако Эйтингон никуда не торопился. Как показал пример «Паука», время работало на Советский Союз:

– Если кто-то из невозвращенцев переберется в Америку, – сказал Наум Исаакович, – Паук нам поможет, как он сделал с Невидимкой.

Побег Раскольникова и Орлова принес арест для товарища Яши, Серебрянского. Он служил с Раскольниковым в Энзели, в Иране, когда там существовала социалистическая республика. Серебрянский был лучшим другом Орлова.

Серебрянскому, в любом случае, не удалось переманить на сторону Советского Союза, Рыжего, как они помечали в документах доктора Судакова. В преддверии большой войны в Европе, Эйтингон хотел получить надежного человека среди радикальных еврейских группировок. Он подозревал, что ребята не собираются сидеть, сложа руки.

– Яша его не уговорил… – давешние немцы тихо переговаривались. Судя по всему, они чувствовали себя в Праге, как дома.

Серебрянского не расстреляли, он был слишком опытным человеком. Кадры, как учил товарищ Сталин, решали все. Товарища Яшу отправили в хорошую камеру во внутренней тюрьме, на Лубянке. Допрашивали его, как понимал Эйтингон, спустя рукава. Берия велел оставить Серебрянского в живых. Он мог понадобиться в будущем.

Петра Эйтингон в Швейцарию не взял.

Воронов улетел на Дальний Восток, наводить порядок в тамошних органах. Летом полномочный представитель НКВД в Хабаровске, Люшков, бежал к японцам, нелегально перейдя границу. Группа Рамзая сообщала, что Люшкова держат в Маньчжурии. Зорге написал, что у них есть доступ к протоколам допросов перебежчика. Эйтингон не любил Зорге, за самостоятельность, и нежелание подчиняться Москве, но даже Наум Исаакович не мог не признать, что вербовка Поэта, была огромной удачей. На агента не давили, его не шантажировали, он сам пришел к Зорге, передав сведения о бактериологическом оружии японцев. Императорской армии не удалось использовать штаммы чумы при атаке на озере Хасан. Зорге не сообщал настоящего имени и должности Поэта, но Эйтингон решил:

– Либо военный, либо дипломат. Скорее, второе. Среди военных редко попадаются совестливые люди. Господи, что бы разведка без них делала? – он, мимолетно, подумал, что на Дальнем Востоке Петр встретится с братом.

За бои под Хасаном Степану вернули звание майора. Он получил орден Красного Знамени, но в Москву возвращаться отказался. Наум Исаакович, сначала, насторожился, однако махнул рукой:

– Степа не агент японцев. Никто дубину вербовать не будет, тем более, пьющего. Близнецы, а какие разные… – он отчеркнул в блокноте имя Вороны. Эйтингон отказывался верить в двойное самоубийство физиков, убийство и самоубийство, и прочий, как он желчно выражался, вздор из бульварных романов.

В Америке Вороны не было. Даже если доктора Кроу отправили бы на Аляску, Паук бы ее нашел. Эйтингон ручался, что СССР к ее исчезновению отношения не имел. Оставалась Британия, которая, таким образом, могла бы получить мистера Майорану, и Германия. Эйтингон склонялся ко второму варианту, но проверить его было нельзя. Корсиканец и другие берлинские агенты ничего не выяснили.

Посмотрев на часы, он взял кепку. Такси до аэродрома Рузине портье заказал на девять утра. Эйтингон пока не хотел говорить с Кукушкой о планах, касательно ее дочери:

– Через три года, – напомнил себе Наум Исаакович, – девочке исполнится семнадцать. Она школу закончит, пойдет в университет. Паук приедет на рождественские каникулы в Швейцарию, кататься на лыжах. Зимой сорок первого года… – Наум Исаакович внес даты в календарь. Он любил аккуратность в делах.

Питер проводил взглядом бизнесмена. Зевнув, он вернулся к передовице в «Berliner Tageblatt».

Купив пива, Аарон пожарил картошку.

Стоя над плитой, он вспоминал смешок Авраама Судакова. Рав Горовиц спустился вниз, в квартиру кантора, после утренней молитвы. В будни в синагогу приходили старики. По воскресеньям собирались и мужчины средних лет, приводившие сыновей. Аарон занимался с мальчиками, готовя их к бар-мицве. На уроки приходили ребята из Судет. Смотря на них, Аарон понимал, что дети больше никогда не увидят отцов. Они обычно садились вместе. Рав Горовиц думал:

– Многим год остался до бар-мицвы. Что случится, через год? Господи, не оставь нас, я прошу Тебя… – возвращаясь домой, он велел себе:

– Завтра объяснишься с Кларой. Зачем тянуть? Она станет моей женой, получит американскую визу, и дети тоже… – белые голуби расхаживали по булыжнику. День был туманным, пошел мелкий, сырой дождь. Аарон поднял воротник пальто:

– Мы говорили в Берлине, после погромов, с раввинами. Невозможно дать развод женщинам, с арестованными мужьями. Мы не имеем права так поступать. Они выйдут замуж, появятся дети, а потом их мужья вернутся… – Аарон поежился. Подобный ребенок считался незаконнорожденным. Он никогда бы не смог жениться на еврейке, выйти замуж за еврея:

– Женщина будет обязана развестись со вторым мужем. Ни один раввинский суд не возьмет на себя ответственности, объявить человека мертвым. Нужны свидетели, евреи… – Аарон разозлился на себя:

– К ней, то есть Кларе, наши законы никакого отношения не имеют. Ее покойный муж не был евреем… – покраснев, Аарон сунул руку в карман, найдя портмоне.

Кузены завтракали.

Мишель ехал на аэродром Рузине. Швейцарское правительство дало согласие разместить в Женеве, под опекой Лиги Наций, наиболее ценные картины и манускрипты из Праги. Эвакуация начиналась на следующей неделе. В Берлине, Мишель рассказал Аарону о двух рисунках, похищенных гауптштурмфюрером фон Рабе:

– Генрих здесь… – Аарон позвонил в дверь, – он мог бы выяснить, что случилось с рисунками. Но только я знаю, что Генрих антифашист, только я знаю, что Питер, на самом деле, работает против нацизма. Нельзя о таком упоминать, подвергать их опасности… – здесь Аарон мог позавтракать. Вся посуда у кантора была кошерной. Немного не доверяя доктору Судакову, провизию рав Горовиц закупал сам.

Ему поджарили хлеба, Мишель сделал французский омлет и сварил кофе. Кузены не удивились его интересу к герру Шиндлеру:

– Он тоже из Судет, – объяснил Аарон, – по слухам, может знать что-то о депортации евреев… – рыжие ресницы Авраама весело дрогнули:

– Мы с ним пили, в пятницу, – кузен повертел записку, – и сегодня собирались. Встречаемся в кабачке «U Fleku», на Кременцовой улице, ближе к полуночи. Тебе туда нельзя, – хохотнул доктор Судаков, – они вепрево колено подают. Что у него надо спросить? – Аарон вздохнул:

– Ничего. Его найдут, вот и все. Спасибо, – он забрал бумагу.

Вечером, ожидая Питера и Генриха, он почистил картошку:

– Они сказали, что Шиндлер достойный человек, не нацист. Тогда почему он сидел в тюрьме… – Аарону отчаянно захотелось, миновав квартал, оказаться у дома Клары. Аарон знал, что она, с детьми, садится за стол:

– Ей помочь надо. Их трое, Пауль, он особенный… – Аарон увидел ее упрямые, темные глаза, услышал твердый голос: «Все мы не такие». Вымыв руки, он закурил сигарету:

– Клара, не убрала фотографии. Значит, она ждет, надеется. Но я ее люблю, я не могу без нее и детей… – вечером Аарон устраивался с девчонками на диване. Адель и Сабина копошились, показывая рисунки, перебивая друг друга. Темные волосы пахли простым мылом, глаза девчонок блестели. Они хихикали, рассказывая Аарону о каруселях в парке, о том, как они ходили в кондитерскую. Девочки приносили из детской обрезки ткани:

– Мы принцессы, – говорили Адель и Сабина, – у нас шелковые платья, и короны… – Аарон вспомнил фотографию, на камине. Адель, держа за руки родителей, восхищенно смотрела на большую рождественскую елку, в фойе Сословного Театра.

– Адель на него похожа… – Аарон затянулся горьким дымом, закашлявшись, – на мужа Клары. Покойного мужа. Его звали Людвиг. Людвиг Майер… – он был высокий, худощавый, тоже темноволосый, в пенсне. Аарон вспомнил счастливую улыбку на лице Клары, на снимке:

– Она никогда мне так не улыбалась. Она устала, – сказал себе рав Горовиц, – от одиночества, неизвестности. Я привезу ее в Нью-Йорк, с детьми, и она расцветет. Она тоже меня любит… – на плите шипела картошка. Он сидел, на подоконнике, глядя на мелкий дождь, слыша ее шепот, ночью:

– Иди, иди ко мне. Хорошо, так хорошо… – она засыпала, прижавшись к его плечу. Аарон нежно, едва касаясь, целовал сладкие, кудрявые волосы: «Я люблю тебя».

– Завтра, – он поднялся, услышав звонок, – завтра все скажу. Хватит.

Питер и Генрих, приехав по отдельности, встретились на Виноградах, у церкви Святой Людмилы. После визита в Национальную Галерею, они пообедали, в хорошем ресторане, в Старом Городе. Они, все-таки, прошли мимо синагог, посмотрев, хотя бы, на здания. Свободно разговаривать они могли только в музее, или на улице. Питер любовался средневековым, серого камня, фасадом Староновой синагоги:

– В Берлине двенадцать синагог сожгли, в погромах. Господи, накажи их, я прошу Тебя… – Генрих, молча, развернул зонт.

После ночи разбитого стекла, как называли погромы в Берлине, он заметил, что отец изменился. Генрих решил ничего не спрашивать. Старший граф Рабе, после войны, дружил с евреями. У отца, до национализации заводов, было много деловых партеров. Он смотрел на потускневшее лицо графа Теодора:

– Наверное, он помог, кому-то выбраться из Германии. Папа не похож на Макса, или Отто. В нем есть чувства, – после смерти матери, отец оставил Генриха в Берлине. Старшие братья вернулись в швейцарскую школу, а отец ночевал в детской. Он пел малышам колыбельные, расчесывал Эмме волосы и заплетал косички, занимался с Генрихом чтением и математикой.

Генрих не знал, что отец, по ночам, плакал в спальне. Кладбище на Гроссе Гамбургер штрассе разорили, даже граф Теодор не смог бы ничего сделать. Он вспоминал надгробную плиту, серого мрамора, с выбитыми подсвечниками, с причудливыми буквами на святом языке. Камни выломали из земли. Надгробиями собирались мостить берлинские улицы. Кладбище перепахали колеса грузовиков. Теодор смотрел на высокий потолок комнаты:

– Даже в смерти их не оставили в покое… – он, разумеется, ничего не сказал сыновьям. Теодор встретился с давними друзьями по войне, аристократами, генералитетом, и высшими офицерами. Все они сходились на том, что ненормальный ефрейтор тащит Германию в могилу:

– Пусть он туда отправляется, – Теодор, за холостяцким ужином, пыхнул сигарой, – скатертью дорога, никто по нему не заплачет. Однако немцы ни в чем не виноваты. Их одурманил безумец. Наш долг, его остановить… – запершись в кабинете, Теодор долго обдумывал письмо дочери:

– На всякий случай, – он запечатал конверт, спрятав его в сейф, – чтобы девочка знала. Но письмо не понадобится. Ненормальный зарвется, Германия опомнится. Господи, простят ли нас евреи, когда-нибудь… – на встречах они обсуждали возможность контакта с западными странами, Британией, или Америкой.

– Но не с Советским Союзом, – отрезал кто-то, – Сталин и Гитлер скоро договорятся… – они не пришли к решению. Требовалось отыскать кого-то из дипломатов, что, в Берлине, могло быть опасным. Граф успокаивал себя:

– Случись что, мальчиков не тронут. Они на хорошем счету, все трое. Да и не случится ничего… – он старался не думать о холодных глазах Отто, о программе эвтаназии, в которой участвовал средний сын, о том, откуда Макс взял рисунки, и где он собирается добывать картины для новой галереи.

В любом случае, старшие сыновья редко бывали дома. Эмма и Генрих играли в четыре руки. Граф сидел, закрыв глаза, потрескивали дрова в камине:

– Они не такие, Эмма и Генрих. Генрих на мать похож, и Эмма тоже… – он вспоминал веселый, дерзкий голос в телефонной трубке:

– Ирма Зильбер, Berliner Tageblatt. Вы уклоняетесь от разговора, граф, но я вас отыщу, обещаю… -она писала статью о немецких профсоюзах.

– И отыскала… – слушая сонату Бетховена, он видел голубые глаза, длинные, испачканные чернилами пальцы:

– Господи, я виноват перед ней. Я оставил ее одну, тогда, и опять ее не защитил… – Теодор скрыл вздох, незаметно вытерев щеку.

За ужином Аарон рассказал о встрече в пивной. Генрих усмехнулся:

– Твои кузены меня не знают. Я один пойду. Незачем тебе рисковать пощечиной, или дракой… – Генриху надо было найти Шиндлера и удостовериться, что агент в порядке и готов работать.

– Хотя какая работа, – он пережевывал картошку, – судя по тому, что ты говорил, Аарон, герр Оскар не просыхает, с тех пор, как его из тюрьмы выпустили… Очень вкусно, – похвалил он. Лазоревые глаза Питера внимательно посмотрели на рава Горовица: «Аарон, что случилось? У тебя лицо не такое».

– Это не их заботы, – было, сказал себе Аарон, – Питер выполняет задание, нельзя его просить о таком. Он и не сможет ничего сделать. Никто не сможет… – рав Горовиц нарочито долго, спокойно разливал кофе. Питер забрал серебряный кофейник: «Рассказывай все».

В стекло хлестал дождь:

– У него седина в бороде, – заметил Питер, – а ему два года до тридцати… – он, осторожно, кинул взгляд на Генриха. Серые глаза друга потеплели. Он, едва заметно, кивнул.

– Дети, – подумал Питер, – дети… – он спокойно спросил: «Сколько их?».

Аарон сглотнул:

– Пятьдесят разобрали в семьи. То есть пятьдесят один… – он вспомнил маленькую Сабину, – тридцать Авраам везет в Палестину. Сто девятнадцать, – обреченно закончил рав Горовиц: «Питер, они не из Германии, не из Австрии. Невозможно…»

– Я не знаю такого слова, – Питер записал цифру:

– Генрих, ты иди в ресторан. Я в посольство. Паспорт у меня при себе… – кузен улыбался:

– Питер, – осторожно сказал рав Горовиц, – девять вечера, воскресенье…

– Плевать я хотел, – сочно отозвался мужчина, натягивая пальто:

– Если придется разбудить премьер-министра Чемберлена, я так и сделаю… – они с Генрихом сбежали вниз по лестнице. Аарон, перегнувшись через перила, крикнул:

– Что ты вообще собираешься делать?

– Все, что в моих силах… – донесся до него голос кузена.

Дверь хлопнула, они оказались в пустынном дворе. Питер буркнул себе под нос: «Все, что в моих силах и даже больше». Генрих пожал ему руку:

– Петер, ты помни, дети важнее. Я отговорюсь, ничего мне не сделают… – махнув на запад, он повторил: «Дети важнее».

– Я знаю… – они вышли из арки, Питер свистнул: «Такси!». Он повернулся к Генриху:

– Осталось убедить остальных.

Питер открыл дверь машины:

– В ресторане увидимся… – рено вильнуло, исчезая за углом. Генрих стоял, глядя ему вслед:

– Он что-нибудь придумает, – уверенно сказал себе мужчина. Генрих пошел к остановке трамвая.

Охранник в британском посольстве, на Малой Стране, пил чай, листая Daily Mail. Газеты доставляли самолетом из Лондона. Дежурство выпало скучное, по воскресеньям посольство не работало. Охранник, с напарником, слушали радио. Футбольный сезон был в самом разгаре. Они жалели, что здесь нет тотализатора, хотя служащие посольства, негласно, заключали пари. Охранник внес три фунта в кассу тех, кто считал, что до Нового Года Гитлер в Прагу не войдет:

– Он только Судеты взял… – мужчина зашуршал газетой, – ему надо собрать войска, подготовиться. Впрочем, чехи сопротивляться не будут. Германия принесет им цивилизацию, порядок. В Праге до сих пор метрополитена нет… – недовольно подумал охранник. В газете писали о таинственном преступнике, преследовавшем женщин в городе Галифакс, в Йоркшире, с топориком:

– Атаки убийцы из Галифакса продолжаются! – кричал заголовок. Преступник, правда, пока никого не убил, но журналист намекал, что полиция скрывает факты от публики. Петитом сообщалось, что Британия согласилась на итальянский контроль над Эфиопией. В обмен дуче выводил десять тысяч солдат из Испании.

Охранник углубился в спортивные страницы. Они слушали трансляции футбольных матчей и скачек. Мужчина взял карандаш. Хотелось подсчитать, сколько он бы мог выиграть, если бы ставил на победителей. Он шевелил губами, исписывая цифрами поля газеты. Завтра его ждал выходной день, и пиво. В посольстве признавали, что оно здесь не хуже британского.

– В Берлине тоже хорошее пиво, я слышал… – охранник взглянул на календарь. До Рождества оставался месяц. Работники наряжали елку, в большой гостиной посольства, разыгрывали пантомиму, и обменивались подарками. К празднику они рассчитывали на премию.

В комнатке охранников было тепло, по стеклу полз дождь. Двор посольства опустел. В воскресенье обычно приходили шоферы, обслуживать машины его светлости посла, сэра Бэзила Ньютона, и поверенного в делах. По понедельникам, средам и пятницам работало консульство. На календаре было отмечено, что охранник дежурит в среду. Он поморщился:

– Опять в консульстве сидеть… – длинная очередь доходила до дверей церкви Святого Николая, за углом. Люди стояли, зажимая номерки в руках. Охранник справился в большой книге. Счет пошел на тысячи, а консульство принимало едва ли пять человек в день. Каждую заявку на долгосрочную визу посылали в Лондон. Претендент обязан был предъявить приглашение от близких родственников в Британии, и определенную сумму, на банковском счету. Бумаги рассматривались в Уайтхолле, что занимало два-три месяца. Высокий, широкоплечий, рыжий еврей, ходил сюда, как на работу. Охранник, облегченно, вздохнул:

– Кажется, он оформил документы. В Палестину подростков везет, я помню… – в очереди за визами, стояли только евреи. Отсюда было хорошо слышно часы на башне церкви. Пробило девять. У ворот позвонили, охраннник накинул куртку. Скорее всего, у британца, гостя Праги, украли документы. В девять вечера, они, конечно, ничего бы не сделали. По инструкции потерпевшему выдавали адрес полицейского участка на Малой Стране, и уверение, что завтра, утром, его ждут в посольстве, для оформления временных бумаг.

Охранник посмотрел в щель. Проситель не выглядел ограбленным. Невысокий, молодой мужчина покуривал сигарету. Он носил пальто отличного кашемира, расстегнутое, с размотанным шарфом. В свете электрических фонарей, блестел бриллиант в заколке для галстука. Присмотревшись, охранник понял, что похожий галстук, черный, с голубыми полосками, носит его светлость посол:

– Итонский, – вспомнил мужчина, – старый, школьный галстук.

Шляпу визитер сдвинул на затылок, каштановые волосы играли золотыми искрами. Лазоревые, усталые глаза взглянули на охранника.

Акцентом частной школы можно было резать стекло:

– Меня зовут Питер Кроу, я владелец «К и К», – охранник увидел в щель британский паспорт, – вызовите посла, сэра Ньютона… – охранник, было, откашлялся: «Сэр Кроу…»

– Мистер Кроу, – поправил его мужчина, взглянув на золотой хронометр. Охранник не мог не заметить, что запонки у него тоже с бриллиантами:

– Я жду, – со значением добавил мистер Кроу, – посла и атташе, отвечающего за связь с Лондоном. Вы меня понимаете… – охранник, обреченно, открыл ворота. В комнате мистер Кроу сбросил пальто. Мужчина привольно расположился на стуле, найдя чистую чашку:

– Рокфель выиграла дерби, в Эйнтри, – одобрительно сказал мистер Кроу, потянувшись за газетой, – у кобылы большое будущее… – мать и дядя Джон возили их на скачки. Герцог разводил лошадей, но азартом не отличался. Он водил детей в денники, рассказывая о родословных, любуясь английскими скакунами. Юджиния стояла в очереди, к окошечку кассы. Она обязательно покупала билетик на каждого ребенка. Питер помнил осенний, острый воздух Ньюмаркета. Стучали копыта, в воздухе кружилась пыль, золотилось шампанское в хрустальном бокале матери. Юджиния размахивала шарфом, дети залезали на скамейки закрытой ложи: «Давай, давай!». Завтрак они привозили в плетеной корзине. Мать доставала из накрахмаленных салфеток копченого лосося, сконы, яйца по-шотландски:

– Констанца с тетрадью приезжала… – он курил, глядя на результаты скачек, – она в Лондоне все высчитывала, заранее. Никогда не ошибалась… – Констанца сидела на скамье, поджав ноги. Стивен усмехался:

– Как ты предсказывала, фаворит проиграл. Мы получим хорошую выдачу… – глаза цвета жженого сахара удивленно посмотрели на брата: «Я всегда права, Стивен».

– Нам с Маленьким Джоном пятнадцать исполнилось… – охранник говорил в телефонную трубку, косясь в сторону Питера, – Лауре семнадцать. Она в Кембридж тем годом поступила, а Стивен кадетом служил. Тони и Констанце двенадцать было. Констанца пропала, а у Тони мальчик… Интересно, за кого она замуж вышла? За испанца, наверное, из республиканских войск. Он погиб… – Питер услышал осторожный голос охранника: «Сейчас они приедут, ваша светлость…»

– Мистер Кроу, – в который раз поправил его Питер. На тарелке лежали сэндвичи с яйцами и пастой из анчоусов. Похожие бутерброды подавали в кембриджской столовой:

– И в Палате Общин тоже… – Питер сжевал один, – мама меня приводила в парламент, на каникулах. Черчилль, после Мюнхена, выступил с речью. Он утверждал, что войны не миновать. Он прав, конечно… – оставшиеся четверть часа они с охранником говорили о скачках и футболе.

Питер поднялся, завидев открывающиеся ворота, черный, низкий форд. Взяв пальто, он вышел на освещенный двор. Дождь, к вечеру, прекратился. Над Прагой высыпали крупные, яркие звезды. Сэр Ньютон оказался высоким, седоволосым чиновником, с недовольным лицом. Его сопровождал мужчина моложе, с военной выправкой, но в штатском костюме. Он представился третьим атташе, Макдональдом. Питеротдал им паспорт: «Мне надо срочно связаться с Блетчли-парком, господа».

Посол, было, открыл рот, но Макдональд кивнул:

– Меня предупреждали, что подобное может случиться. Сэр Бэзил, – бесцеремонно распорядился атташе, – вы поезжайте домой. Мистер Кроу станет… – атташе поискал слово, – временным гостем посольства. Я обо всем позабочусь… – Ньютон что-то пробормотал, атташе достал из кармана пальто ключи:

– Пойдемте. Мы можем вывезти вас на аэродром Рузине… – они спускались по узкой лестнице, тускло горели лампочки.

Питер отмахнулся:

– Пока не надо. Вам из Блетчли-парка сообщили, что я буду в Праге? – атташе кивнул, пропуская его в голую, подвальную комнату, с деревянными столами:

– Связь безопасная, но я все равно бы не советовал употреблять имена, и тому подобное… – поставив рядом пепельницу, он сел к радиопередатчику.

– А если Маленького Джона там не окажется? – Питер посмотрел на часы:

– У них девятый час вечера. Если он в замке? Дядя Джон болеет… – Питер вздохнул:

– Значит, им позвонят, они приедут в Блетчли-парк. Дело не терпит отлагательств… – атташе передал ему наушник:

– Граф Хантингтон на проводе, мистер Кроу… – Питер услышал, через полтысячи миль, знакомый голос Маленького Джона: «Что случилось?».

Питер все, быстро, рассказал. Он добавил:

– Джон, это дети. Хочешь, я перед тобой на колени встану? Я не смогу работать, если я брошу их, здесь, без помощи. Твой отец…

– У папы второй наушник, – кузен помолчал:

– Он приехал меня проконсультировать, на выходные. То есть шофер его привез. Сейчас много работы… – в Блетчли-парке шел сильный дождь. Горел газовый радиатор, пахло виргинским табаком. Джон обернулся на отца. Герцог сидел, в большом кресле, закрыв глаза, положив наушник на колени.

К подлокотнику была приставлена трость. После Мюнхена отец ушел в отставку. Он стал жаловаться на боли в спине. Герцог больше не мог водить машину, и приезжал в Блетчли-парк с шофером. Джон, в Банбери, поговорил с Тони. Сестра вздохнула:

– Ты его знаешь, милый. Он никогда, ничего не скажет. И тетя Юджиния молчит. Сэр Уинстон гостил, на выходных. Они с папой и тетей Юджинией работали. Может быть, у него спросить? – в спальне сестры пахло лавандой и тальком. Уильям протянул ручку к дяде. Наклонившись над колыбелью, Джон пощекотал мальчика:

– Ты весь в слюнях, дорогой мой. Скоро ожидается первый зуб. Сэр Уинстон тоже ничего не скажет, – мрачно добавил Джон, – вынет сигару изо рта и покачает головой. Я стариков знаю… – он, нарочито небрежно, спросил: «Лаура не приезжала?»

Тони сидела на кушетке, у камина:

– Звонила. У нее работы много. Она обещала на Рождество выбраться. Мы почти не поговорили. Уильям капризничал, она извинилась. Не хотела меня отвлекать… – племянник захныкал, Джон подал его Тони.

В руке у отца посверкивало янтарем виски, в тяжелом стакане. Бледные веки были опущены:

– Он очень похудел, – понял Джон, – двадцать фунтов потерял, а то и больше. И у него боли, по лицу видно… – впалые щеки зашевелились, отец отпил виски. Герцог, неожиданно, улыбнулся: «Трубку мне дай».

До Питера донесся тихий, старческий голос:

– Милый мой, помни, все, что мы делаем, мы делаем для того, чтобы жили люди. Вывози ребятишек в Англию. С твоей матерью я поговорю. Палата допишет в билль какую-нибудь сноску. Судеты, в конце концов, оккупированная территория. Не волнуйся… – отец закашлялся, Джон подал ему платок. Герцог подышав, махнул рукой:

– Вряд ли ты потом в Берлин вернешься. Передай ему, что в декабре начинает работать координатор. Маленький Джон этим занимается. Он без связи не останется. Чтобы с него снять подозрения, мы тебя на аэродроме в Хендоне арестуем, прямо на трапе. Посидишь пару месяцев в тюрьме, – до него донесся смешок герцога, – по нынешним временам это ценный опыт… – они попрощались, в трубке раздался треск.

Маленький Джон, осторожно, поинтересовался: «Папа, ты уверен?»

– Спасающий одну жизнь, будто спасает весь мир, – сварливо отозвался отец, – а иначе, для чего мы здесь сидим… – он обвел рукой комнату:

– И опять же, дорогой мой, если не сейчас, то когда, и если не я, то кто? То есть он, – герцог кивнул на трубку:

– Юджиния мне говорила, что Голландия закрыла границы для еврейских беженцев, а нацисты запретили отправлять детей из немецких портов. Они пытаются прийти к компромиссу с послом Голландии. Питер придумает что-нибудь, – уверенно завершил герцог, – он мальчик умный. В любом случае… – отец попытался встать, Джон поддержал его, – скоро начнется война. Тебе на континент надо поехать, – распорядился герцог, – мы с адмиралом Хью Синклером выбрали координатора… – Джон положил руку на медвежий клык:

– Папа мне не скажет, что за координатор. Сейчас не скажет. Только когда я к отъезду подготовлюсь. Я слышал, адмирал Синклер тоже болеет… – Джон вышел в переднюю, кивнув дежурному:

– Мы наверх, ужинать. Сообщайте, если кто-то выйдет на связь.

Он поднимался вслед за отцом, стараясь не слышать его одышки, повторяя: «Будет война, будет война…».

Попрощавшись с Макдональдом, Питер помахал охраннику. На Малой Стране было тихо, ветер нес рваные, белесые тучи, светила луна. Он выпрямил спину:

– Как будто груз с меня сняли. Хорошо, что дядя Джон придумал арест. Генриха теперь никто не заподозрит. Ничего, – развеселился Питер, – посижу в Пентонвиле, или куда его светлость меня отправит… – он остановил такси: «На Кременцову улицу, пивная „U Fleku“!»


Они открыли вторую бутылку сливовицы. Авраам, одобрительно, подумал:

– Мишель француз, но пьет отменно. Даже не шатается. Только глаза блестят… – в пивной было шумно, к потолку поднимался табачный дым. Авраам поднял стаканчик:

– Как у нас говорят, до ста двадцати лет, всем!

Они заказали вепрево колено, с кнедликами и квашеной капустой, картофельные оладьи, и утопленников, маринованные, свиные сосиски, с луком и острым перцем. На фаянсовой тарелке лежал желтый, мягкий оломоуцкий сыр, маленькие, соленые огурчики, и хрустящие крендельки. Официант принес еще три пинтовые кружки пива, черного, пахнущего карамелью Велкоповицкого Козла. Они чокнулись, Шиндлер сжевал сосиску:

– Не женитесь… – они говорили о женщинах, – я женился в двадцать лет, – немец помотал головой, – и что вышло? Я здесь, жена, – он махнул рукой на восток, – в Цвиттау, то есть в Свитавах. Мужчина не может ограничиваться одной женщиной, – важно сказал герр Оскар, отхлебнув пива, вытерев губы рукавом пиджака, – это противоречит природе… – он пьяно покачал пальцем:

– Но сын у нее не от меня, я больше, чем уверен! Девочка моя, а сын… Она изменяла! – бутылка зеленого стекла наклонилась над стаканчиками. Забулькала сливовица. Шиндлер рассказывал о своей любовнице, фрейлейн Аурелии.

Пошарив по столу, он сунул в рот сигарету из смятой пачки. Мишель щелкнул зажигалкой:

– Вам двадцать шесть лет… – Шиндлер жадно затянулся, – вся жизнь впереди…

Он шутливо вывернул карманы пиджака:

– А я? Но на водку, пиво и табак хватает, пока что. С работы меня уволили… – до ареста герр Оскар трудился клерком в банке Симека, в Праге. О тюрьме он ничего не говорил, заметив:

– В общем, меня за дело взяли. Все равно… – он икнул, вытирая покрасневшие глаза, – все вокруг… – Шиндлер обвел рукой своды пивной, – скоро станет другим. Сюда придут мои, – он мелко захихикал, – соотечественники. Фюрер не пьет, не курит, не ест мяса… – Шиндлер оторвал зубами кусок свинины, – я уверен… – поманив к себе мужчин, он что-то зашептал.

– Ерунда, – усмехнулся Мишель. Шиндлер взял его за лацкан твидового пиджака, жирными пальцами:

– Слухи ходят. Они все ничего не могут, – презрительно заметил немец, – забыл… – он нахмурился, – забыл, как называется. По-ученому…

– Сублимация, герр Оскар, – весело помог Мишель, грызя огурец:

– Нам подобное не требуется. Дай Бог, чтобы и в сто двадцать лет, как Авраам говорит, ничего не изменилось.

– А тебя, не… – посмотрев на Авраама, Шиндлер показал рукой ножницы: «Я видел. Ты, значит, не еврей».

Авраам потрепал его по плечу:

– Я больше еврей, дорогой, чем многие твои знакомые. Моя семья на Святой Земле четыре сотни лет живет, в Иерусалиме. Приезжай в гости… – в голове приятно шумело, на эстраду поднялись скрипачи:

– Или в Париж, – поддержал его Мишель, – я тебя свожу к рынку, в кабачок, где мои предки пили… – Шиндлер пьяно засмеялся:

– Насчет Робеспьера, ты меня разыгрываешь… – он бесцеремонно повертел Мишеля туда-сюда:

– Робеспьер был вроде фюрера, – Шиндлер икнул, – только для своего времени. А у тебя глаза добрые. Но пьяные… – бутылка опустела, Авраам крикнул: «Еще одну сюда!».

Генрих сидел за столиком поодаль, медленно попивая темное пиво. У него имелось описание Шиндлера, полученное в абвере, от подполковника Ханса Остера. Перед ним, несомненно, был герр Оскар, собственной персоной, в мятом пиджаке, с развязанным галстуком, в закапанной пивом рубашке. Генрих прислушался:

– Петер говорил, о его кузенах. Мишель и Авраам, только пьяные. Господи, – он посмотрел на кружку, – хотя бы здесь, я могу напиться? Интересно, что Петеру велят, из Лондона? Хотя понятно, что. Его кузен, – Генрих помнил прозрачные, светло-голубые глаза графа Хантингтона, – достойный человек. Значит, придется нам проститься. Один друг у меня был в Берлине… – Генрих заказал себе стопку водки.

– Идите сюда, уважаемый господин, – Шиндлер поднялся, покачиваясь, – я слышу, что вы берлинец!

За соседним столиком, кто-то, сочно крикнул, по-чешски: «Высер тебе в око!»

– Говно! – огрызнулся Шиндлер. Мишель, недоуменно, поднял бровь, но потом рассмеялся: «Теодор тоже ругается, на стройке… – чехи, неподалеку, вставали, Авраам вздохнул:

– Не надо здесь по-немецки говорить. А на каком языке объясняться? Герр Оскар французского языка не знает. Хотя французов они тоже не любят. В пятницу мы драки избежали, а сейчас, кажется, не сумеем. У меня занятие завтра, с ребятами, тебе в музей идти… Неудобно получится… – давешний немец, невысокий, в хорошем костюме, улыбался:

– У него рыжие в семье были, – понял Мишель, – чем-то они с Питером похожи. Интересно, где сейчас Питер? Он в Германии обосновался.

Немец сбросил пиджак на скамью, закатав рукава рубашки. Чистый, ясный голос перекрывал гомон толпы:

– Подождите. Я сыграю, господа… – он кивнул на эстраду. Чехи, невольно, замолкли. Он взбежал по ступеням, музыканты остановились. Немец откинул крышку фортепьяно, опустившись на табурет. У него была прямая, красивая спина.

– Циона тоже играет… – вспомнил Авраам, – ее любимая мелодия. «Атикву» на эту музыку поют… – пивная замолкла, длинные пальцы бегали по клавишам.

– Сметана… – вздохнул Мишель, – Господи, как красиво. Он отличный пианист… – немец играл «Влтаву», из симфонической поэмы «Моя родина». Он откинул каштановую голову, старое, расстроенное фортепьяно звучало так, будто они сидели не в прокуренной пивной, а в зале филармонии. Он закончил, Мишель услышал всхлипывание. Шиндлер утирал слезы. Сзади закричали:

– Принесите господину выпить, за наш счет. Нет, мы платим… – немец склонил голову:

– Спасибо, господа. Не смею больше прерывать ваш отдых… – Шиндлер почти насильно усадил его за стол:

– Надо обмыть знакомство. Герр Оскар, герр Мишель, герр Авраам… – у немца оказалась крепкая, теплая рука, и серые глаза:

– Генрих. Рад знакомству, господа… – официант поставил перед ними пять бутылок сливовицы: «Подарки от других столов… – Авраам потер руки:

– Генрих, вы очень вовремя. До утра мы отсюда не уйдем…

Питер добрался до Кременцовой улицы к одиннадцати вечера. Он толкнул дверь пивной, до него донесся нестройный, пьяный хор:

– Kočka leze dírou, pes oknem, pes oknem,
Nebude-li pršet, nezmoknem.
Мишель подыгрывал пьяному хору на гитаре. Питер увидел рыжую голову Авраама Судакова. Генрих сидел за столиком, рядом с Шиндлером:

– Генрих мне его описывал, – усмехнулся Питер, – я сейчас напьюсь. Мне надо их нагонять. Напьюсь, а завтра займемся работой. Надо придумать, как ребятишек вывозить. Надеюсь, кузены мне не станут бутылки о голову разбивать… – поймав взгляд Генриха, Питер, едва заметно, кивнув, прошел через толпу. Шиндлер держал Авраама за рукав пиджака: «И у тебя никого, кроме евреек, не было?»

– А где бы я взял других женщин? – почти обиженно, отозвался доктор Судаков. Он долго пытался ухватить пальцами огурец:

– Какой он скользкий… – на столе красовались разоренные блюда с мясом и раскрошенные крендельки:

– Ты просто пьяный… – Генрих прицелился, наколов огурец на вилку: «Держи». Авраам допил сливовицу из горлышка, затянув:

– Кошка лезет в дыру… – Шиндлер не отставал:

– Расскажи мне о еврейках… – Питер, едва не рассмеялся вслух. Он присел за столик:

– Приятного аппетита, господа… – Питер увидел, как похолодели глаза кузена Авраама: «Он пьяный, но соображает, кто перед ним…»

– Мишель, – громовым голосом велел доктор Судаков, – смотри, мерзавец сюда явился… – найдя пустую кружку из-под пива, Питер вылил туда остатки из бутылки сливовицы. Прозрачная жидкость приятно обожгла губы. Бесцеремонно взял у кузена зажженную сигарету, он велел официанту:

– Еще три бутылки. Не надо меня бить гитарой по голове… – он видел хмурое лицо Мишеля, – садитесь, и я все расскажу. Генрих, – он со значением посмотрел на друга, – прогуляйтесь с герром Оскаром в одно местечко. Поговорите о немках, о еврейках… – Шиндлер, покорно дал себя увести, захватив по дороге непочатую бутылку сливовицы.

– Ты как посмел… – начал Авраам. Питер всунул в руки кузенам полные стаканы: «Молчите, и слушайте меня». Опрокинув еще сливовицы, он начал говорить.


В домашней мастерской Клары стояла ножная швейная машинка «Зингер». На ней женщина училась шить, у матери. Клара, быстро, смастерила для Пауля маленький, холщовый фартук. К ее удивлению, мальчик оказался хозяйственным. Клара улыбнулась:

– Он жил на фермах. Здесь у нас коров нет, один Томаш.

Пауль убирал за котом, и кормил его. Он, с девочками, приводил в порядок детскую и даже мыл посуду. Клара начала учить детей готовить. Они устраивались у большого, деревянного стола, на кухне. Пауль показывал девочкам, как месить тесто, для печенья. Он очень гордился тем, что знает буквы. Занимаясь с ним, Клара поняла, что мальчик сможет и читать, и писать. Пауль делал все медленно, однако он был терпелив, и не расстраивался, если у него не получалось. Спал он пока в гостиной, на диване. Клара, оглядывала комнату:

– Надо кабинет Людвига под вторую детскую приспособить. Что нам делать? – Томаш мурлыкал, терся об ее ноги. Из детской доносился нежный голосок Адели. Дочка любила петь, Сабина и Пауль ей подтягивали.

Клара подошла к незаконченному чертежу, на кульмане. Перед тем, как уехать в Германию, прошлой осенью, муж вел курс по архитектурному рисунку. Клара сжала тонкие пальцы:

– Дуомо, в Милане. Мы ездили в Италию, на медовый месяц. Милан, Флоренция, Венеция… – верхний угол чертежа отогнулся. Бумага, немного, пожелтела. Кнопка лежала внизу, на подставке для карандашей. Клара протянула руку к чертежу:

– Сложить кульман, отнести в кладовку. Взять у мамы мою детскую кровать. Пауль не может все время в гостиной ночевать. Он никогда не поступит в университет, и вряд ли даже в школу пойдет. Однако он добрый мальчик, хороший. Руки у него ловкие. Я его обучу, он станет плотником, столяром. В театре всегда нужны рабочие… – Клара укололась кнопкой.

Лизнув палец с капелькой крови, она зло, с размаха, загнала кнопку на место:

– Людвиг жив, я верю. Если немцы его отпустят, он вернется в Прагу. Я не могу его предавать, не могу выходить замуж, и уезжать. Но немцы еще никого не отпускали… – Пауль и Сабина, сначала, называли ее мамой Кларой. Потом и мальчик, и девочка, стали говорить «мама». Адель кивала:

– Конечно, ты наша мамочка… – по вечерам они сидели на диване. Клара читала детям сказки, на немецком языке, из старой книги братьев Гримм. Она целовала светлый затылок Пауля, и темные кудряшки девочек. За окном накрапывал дождь, пахло сладким, домашним печеньем.

Томаш, подняв хвост, независимо вышел из комнаты. Клара усмехнулась:

– Он не любит, когда на него внимания не обращают. Он обжился, словно всегда у нас был… – кот спал то с девочками, то с Паулем. Она смотрела на мокрое, оконное стекло, на серые тучи:

– Мама сказала, что надо о детях думать… Что думать? – Клара сглотнула:

– Он хороший человек, он меня любит. Дети к нему тянутся… – она приложила пальцы к покрасневшим щекам. Аарон сказал, что они могут пожениться в американском консульстве. У Пауля документов не было, Сабина получила временное удостоверение беженца. Пользуясь им, Клара сделала такое же, на имя мальчика. Он стал Гольдблатом, по документам, старшим братом Сабины.

Женщина склонилась над рабочим столом:

– Какая разница? Иначе я не получу свидетельство опекуна, на них двоих. В консульстве присутствие детей не нужно. Нет опасности, что они проговорятся. Впрочем, они друг друга братом и сестрами считают… – Клара сводила Пауля в фотографическое ателье. Мальчик не боялся, уверенно устроившись на табурете. Он ждал птички. По дороге домой, Клара зашла в кондитерскую, купив глазированный пряник:

– Видишь, – ласково сказала женщина, – птичка прилетела. Она знала, что маленький Пауль любит сладости… – мать принесла Кларе одежду для Пауля. Госпожа Эпштейнова заведовала пожертвованиями, что собирали в общине для детей из Судет.

– Он тоже без семьи… – вздохнула мать, примеряя Паулю курточку и ботинки, – тоже сирота… – Пауль прижался щекой к ладони Клары. Мальчик помотал головой: «Мама…».

Клара прошлась по кабинету мужа:

– Что тебе надо? Аарон посадит нас на корабль, в Амстердаме. Его сестра нас приютит, у нее мальчики, двое. Близнецы… – она поправила фотографию, в серебряной рамке. Снимок стоял на рабочем столе Людвига:

– Это из Венеции… – Клара, в легком, шелковом летнем платье, сидела на площади Сан-Марко, – я помню, Людвиг попросил тамошнего фотографа сделать карточку… – Клара кормила голубей. Она бродила, с мужем, по мастерским стеклодувов, на Мурано, они купались в лагуне. Клара вспомнила гондолу, яркую луну, в темном небе, над каналами. Женщина, невольно, всхлипнула: «Людвиг…».

Рав Горовиц говорил Кларе, что устроит ее и детей в Америке, а сам вернется в Европу:

– Ненадолго. Я не могу оставить здешних евреев, любовь моя. Я сниму дом, в пригороде. У вас будет сад, детям понравится. Ты станешь заниматься, с Паулем, и девочками. Начнешь рисовать для журналов, книги иллюстрировать… – закрывая глаза, Клара видела зеленую лужайку, беленый, аккуратный дом, низкую машину в гараже:

– Мой отец, врач, – шептал Аарон, – он о вас позаботится, а потом я вернусь. Ты с детьми ни в чем не будешь знать нужды… – он целовал ей руки, Клара гладила темноволосую голову, стараясь не думать о муже. Она посмотрела на часы:

– Скоро Аарон должен прийти. Вчера он позвонил, извинялся, что занят. И позавчера тоже… – Клара окинула взглядом кабинет:

– Если будем уезжать, надо библиотеку забрать. У Людвига хорошие издания. В Америке европейские вещи дороги. Нельзя здесь книги бросать… – она шла на кухню, вспоминая твердый голос матери: «Делай, как будет лучше для детей, Клара…»

Сверкала белая, чистая плитка на стенах. Дубовые половицы были натерты, над плитой висели медные кастрюли и сковородки. В плетеной корзинке на столе, под накрахмаленной салфеткой, лежало печенье. Томаш аккуратно умывался, сидя у миски. Приоткрыв форточку, Клара чиркнула спичкой. Она увидела знакомую, высокую фигуру. Остановившись у подъезда, рав Горовиц, улыбаясь, помахал Кларе.

Аарон был в хорошем настроении. В понедельник, утром, после молитвы, он долго звонил в дверь квартиры, где жили кузены. Ему открыл Мишель. В передней было полутемно, Аарон услышал громкий храп. Мишель зевнул:

– Дорогой мой, не все встают в шесть утра. Некоторые в это время ложатся. Впрочем, – он похлопал себя по заросшим щетиной щекам, – ладно. Иди на кухню, вари кофе, – скомандовал кузен, – у нас отличные новости.

За кофе выяснилось, что вчера, в пивной, Мишель и Авраам видели Питера. Мистер Кроу поехал в британское посольство, организовывать вывоз из Праги судетских детей. Аарон, смущенно, закашлялся:

– Простите, что я не предупредил о Питере. Я знал, с Берлина… – Мишель залпом выпил кофе:

– Все равно, голова раскалывается. Некоторые спят до обеда, а некоторым, через час, надо появиться в Национальной Галерее. В общем, – он похлопал Аарона по плечу, – Питер все устроит. Он молодец, конечно, – Мишель присвистнул, – смелый человек. Работает под носом у нацистов. Мы познакомились с Генрихом, отличный парень… – Мишель утащил у кузена кофе:

– Ты на чашку смотришь, а мне сейчас он необходим. Вопрос жизни и смерти… – Мишель курил, вспоминая тихий голос Генриха. Они шли пешком по Кременцовой улице. Авраам и Шиндлер, спотыкаясь, ловили на углу такси. Мишель узнал, что похищенные в Мадриде рисунки находятся у старшего брата Генриха, штурмбанфюрера фон Рабе.

– Он хочет картины отсюда вывезти, из Праги… – огонек зажигалки осветил недовольное лицо немца:

– Не волнуйтесь, месье де Лу, с рисунками все в порядк… – он дернул губами: «Рано или поздно, они будут призваны к ответственности, обещаю».

Мишель вздохнул:

– Здешние картины, самые ценные, на этой неделе отправляются в Женеву. Я их сопровождаю, с мандатом от Лиги Наций… – Генрих улыбнулся: «Хорошо. Спасибо, месье де Лу».

Питер заканчивал совещание в британском посольстве, общине предстояло послать детей в Лондон. Однако, по словам Мишеля, никто пока не знал, как. Питер не появился, только позвонил в квартиру раввина, из посольства: «Дело остается неясным, но я не уйду, пока не добьюсь своего».

Аарон помнил требования билля. Дети вывозились из Германии и Австрии по особым карточкам. Бумаги оформляли в британском консульстве. Виза, в таком случае, не требовалась. Под категорию детей подпадали и подростки, до семнадцати лет, но их Авраам отправлял в Палестину. Каждый ребенок мог взять маленький чемодан, с личными вещами. Дети обязаны были привезти пятьдесят фунтов стерлингов, для покупки билета, в случае будущего возвращения домой. В карман им клали картонную бирку, с именем и номером.

Рав Горовиц, быстро, подсчитал:

– Почти шесть тысяч фунтов. Надо платить за транспорт, здесь не Германия, не Австрия… – поезда из рейха финансировались благотворительными организациями, из Британии: «Очень большие деньги…»

Аарон даже Кларе решил ничего не упоминать. Ему не хотелось, чтобы дети, раньше времени, узнали о будущем отъезде

– Если не получится… – он купил розы на цветочном рынке, – им такое будет тяжело. Но Питер сделает все, чтобы спасти детей. Он обещал… – рав Горовиц поднимался по лестнице, думая о темных глазах, о завитках волос, падавших на белую шею. Он хотел поужинать, с детьми, устроиться с ними и Кларой на диване, позволив себе, наконец-то, открыто, обнять ее. Он хотел гладить кота, слушать голоса девочек, помогать Паулю, разбирать буквы в учебнике, и держать Клару за руку.

– Уложу их сегодня спать, спою колыбельную, – Аарон позвонил:

– Она согласится, мы скажем детям. Они обрадуются, обязательно… – замки открылись, на него пахнуло знакомым ароматом выпечки. Клара стояла в передней, в домашней, суконной юбке, в простой, шерстяной кофте на пуговицах.

– Она сама вяжет, шьет… – вспомнил Аарон:

– Господи, как я ее люблю. Я не могу без нее, без детей… – Клара посмотрела на влажные лепестки белых роз. Он снял шляпу:

– Клара, милая, я люблю тебя… – выдохнул Аарон, наклоняясь, прижавшись губами к ее руке:

– Пожалуйста, окажи мне честь. Стань моей женой… – на ее пальцах остались капли воды:

– От цветов. Она вся, как цветок… – Клара молчала, только билась нежная, синяя жилка, на тонком запястье. Лепесток розы упал на потертый ковер. Аарон замер, целуя ее пальцы.

В евангелической церкви святого Мартина, в Старом Городе, было прохладно. Генрих сидел, расстегнув пальто. На белых, гладких стенах, на распятии темного дерева играл свет заходящего солнца. Здесь встречаться было безопасно. Питер, в гостинице, нашел церковь в путеводителе: «Там увидимся».

Они распрощались с кузенами Питера и герром Шиндлером на углу Кременцовой улицы. Мужчины поймали такси, Питер и Генрих пошли в отель пешком. Шаги гулко отзывались среди каменных, спящих домов. Над Старым Городом повис легкий туман, издалека слышался звон курантов.

– Шесть утра… – Генрих зевнул:

– Отличные у тебя родственники, Петер. Я бы тоже такую семью предпочел, вместо моих братьев… – он, мрачно, сплюнул в канаву. Питер не стал ложиться. Отправив Генриха в постель, он поехал в посольство.

Мужчина вернулся вечером. Посмотрев на его лицо, Генрих велел: «Пойдем». Они нашли неплохой ресторанчик, в закоулках Старого Города. За мясом и пивом, Питер, недовольно, заметил:

– Посольство помогать не собирается. Его светлость сэр Бэзил Ньютон ждет распоряжений от министерства иностранных дел. Я говорил с Лондоном… – Питер понизил голос, – завтра в Палате обсуждают правку билля. Мама… – он, неожиданно, нежно улыбнулся, – хочет внести изменения, разрешающие Британии принять детей с оккупированных территорий. Опять же… – Питер повертел вилку, – надо искать приемные семьи, организовывать временные лагеря, на побережье…

Первый поезд из Берлина, с детьми, уходил в начале декабря. В списках значилось двести человек. Малышам нашли приют, но сейчас речь шла о еще ста двадцати. Этих ребятишек тоже надо было отправить, с вокзала, по новым адресам. В Лондоне призывы взять детей звучали по радио:

– Будем надеяться, – Аарон помолчал, – что никто не останется без крова. Здесь полсотни малышей разобрали, в первую неделю. То есть пятьдесят один… – он покраснел. Питер вспомнил: «Тетя Клара. Она, наверное, тоже кого-то взяла. Должно быть, хорошая женщина».

– Со всех оккупированных территорий, – кивнул Генрих: «Правильно». Питер достал маленькую карту Европы:

– Утащил в посольстве. Посидим, подумаем, как лучше детей отправить… – кузен Авраам вез группу в Будапешт, по транзитным визам. Согласно арбитражу, подписанному в Вене, венгерские войска стояли на юге Словакии, но Чехия и Венгрия не воевали. В Будапеште Авраам забирал ждавших его юношей и девушек. Они отправлялись на юг, к Средиземному морю, и садились на корабль, в Салониках.

– Легальный путь, – подмигнул Авраам, – сейчас все ребята с документами. Сто человек, молодых, сильных, для Израиля. В следующем году нам вряд ли посчастливится. Опять стану проводником в пустыне, или горах… – доктор Судаков переводил группы нелегальных иммигрантов из Каира и Бейрута в Палестину. Авраам знал каждый камень на своей земле, и добирался пешком до древней Петры и горы Синай.

– Он даже восходил, на Синай, – вспомнил Генрих:

– Когда все закончится, я отправлюсь путешествовать. Я, из-за проклятого Гитлера, нигде не был… – Генрих, внезапно, понял, что первый раз оказался за границами рейха.

Генрих не мог уехать с Питером в Британию. Он сказал об этом другу, в ресторане. Лазоревые глаза заблестели, Питер кивнул: «Я понимаю».

– Я должен, – вздохнул Генрих, – обязан вернуться. Я не могу ставить под удар Эмму, отца. Надо продолжать работу. Ты уезжай, – велел он Питеру, – все равно, скоро война начнется. Осталось не больше года, – мрачно, заключил мужчина.

По карте выходило, что судетские дети оказались запертыми в Чехии. Везти их обратно на запад, через недавно покинутые Судеты, и Германию, было невозможно. Рейх считал их своими гражданами. Поезд бы задержали на первой станции после границы, детей отправили в места, о которых Питер и Генрих предпочитали не думать.

Питер, угрюмо пил кофе, покуривая сигарету:

– Ребятишки попадут в категорию врагов рейха. Их незаконно вывезли в другую страну, без документов. Гестапо наплевать на чешские паспорта, и британские миграционные карточки.

Они, сначала, думали, что детей можно отправить на юг, в Салоники:

– Очень далеко, нужны пересадки. Даже если Голландия даст разрешение на проезд через свою территорию, – заметил Питер, – я не пошлю сто девятнадцать детей, без сопровождающих, в руки нацистов. Я за них ответственен. То есть мы, – поправил себя мужчина.

В Германии детей везли до голландской границы, в случае, если тамошнее правительство поддалось бы напору британского лобби, возглавляемого леди Кроу. Юджиния лично, собиралась пересечь пролив, и встречать поезда:

– Эстер ей помогает, – усмехнулся дядя Джон, – она врач, детский. Работа ее отвлечет, сам понимаешь, от чего… – в голландских портах детей ожидали паромы.

Путь в Голландию для судетских беженцев не подходил, как невозможно было их отправить и через Вену, территорию рейха. Они вспомнили о Польше, но Питер покачал головой:

– Вряд ли. Они собственных граждан в страну не пускали, когда нацисты их из Германии депортировали. Аарон ездил в Варшаву, чуть ли на коленях не стоял, с другими раввинами. Они не дадут визы нашим детям… – они с Генрихом поймали себя на том, что начали считать своими сто девятнадцать малышей. В любом случае, поляки, после Мюнхенского соглашения, ввели войска в Заользье, территорию на севере Чехии. Отношения между двумя странами, окончательно испортились.

В ресторане, они так ничего и не придумали. Питер поднялся:

– Ладно. Утро вчера мудреней. Пошли спать. У меня голова разболелась, от недовольного жужжания его светлости посла. Мне говорили, что министерство иностранных дел, бастион косности, но я даже не представлял, насколько… – утром Генрих нашел короткую записку от Питера: «Встретимся в церкви, как договаривались».

Утренняя служба закончилась. Генрих смотрел на распятие:

– Господи, помоги, пожалуйста. Ты ведь можешь. Это дети, некоторые совсем малыши. Питер сказал, что со следующего года местных ребятишек тоже будут вывозить, не дожидаясь оккупации… – Генрих понимал, что Чехии недолго осталось существовать. Он закрыл глаза:

– А что дальше? Советский Союз? Япония может опять напасть на русских, с востока. Самураев разгромили под озером Хасан, но это была проба сил. Вряд ли, – горько сказал он себе, – запад выиграл время предательством Чехословакии, а Сталин предаст Польшу. Разделит страну с Гитлером. Но тогда, действительно, начнется война. Сколько евреев мы спасем, вывезем отсюда? – в пивной, герр Шиндлер, долго жаловался Генриху на безденежье и неустроенность:

– Возвращайтесь в свой родной город Цвиттау, – наставительно сказал Генрих, следуя инструкциям, полученным от подполковника Остера, – вас жена ждет. Придите в себя, осмотритесь. Вам помогут, обязательно… – Генрих не представлялся Шиндлеру. Он подозревал, что подполковник Остер был связан с заговорщиками из высшего офицерства. Генриху не стоило оставлять следов пребывания в Праге.

Он услышал сзади шаги. У Питера было усталое, поблекшее лицо. В распахнутых дверях церкви виднелись люди, на Мартиновой улице. Девушки цокали каблучками, неся пакеты из универсальных магазинов. День опять выпал ясный, но прохладный. Луч солнца лежал на серых, каменных плитах пола.

Питер перекрестился, устроившись рядом:

– Дополнения к биллю прошли через сегодняшнее заседание парламента. После обеда проголосует палата лордов. Его светлость Ньютон долго кривился, но разрешил приносить список детей… – Питер достал из внутреннего кармана кашемирового пальто чековую книжку, с готическим шрифтом: «Deutsche Bank».

– Шесть тысяч фунтов, ерунда, – Питер смотрел на распятие, – расходы в Праге я объясню. Выпишу чек на герра Шиндлера. Он обналичит, за процент. Скажу, что хотел помочь немцу в беде, ссудить деньги, для основания собственного бизнеса… – не желая вызывать ненужных вопросов, Питер не мог указывать на чеке имена кузенов.

– И ссужу, – усмехнулся Питер, – думаю, пятьсот фунтов его подбодрят. Он что-то болтал, насчет фабрики, в Цвиттау. За такие деньги, он может две купить, учитывая размах тамошних предприятий… – он встал: «Пойдем. Я неплохой ресторан видел».

На паперти Генрих остановился: «Но это еще не все».

Каштановые волосы золотились на солнце, лазоревые глаза были спокойны:

– Не все, – согласился Питер, – после обеда я еду на аэродром Рузине. Я посчитал… – он опустил глаза к чернильному пятну на пальце, – нужно три самолета. Каждый возьмет на борт по двадцать четыре ребенка. Два вернутся сюда, и вывезут оставшихся. У местной авиакомпании новые Дугласы. Посмотрим, можно ли арендовать машины… – Питер взглянул на ясное, голубое небо:

– Надо платить за керосин, за воздушный коридор, нанимать экипаж. Если не удастся арендовать, – он пожал плечами, – тогда я их куплю. Денег здесь… – он помахал чековой книжкой, – на все хватит. Но вряд ли я смогу вернуться в Германию, Генрих… – банк Питера избавился от евреев, в правлении, и держал у себя счета гестапо. Сведения о подозрительных операциях по вкладам немедленно передавались на Принц-Альбрехтштрассе.

Они, медленно, пошли к ресторанчику: «У святого Мартина».

Питер заметил:

– Моего дедушку так звали. Он погиб на «Титанике», с прабабушкой Мартой. Я рассказывал… – он, внезапно, хлопнул себя по лбу:

– Я дам телеграмму Бромли, в Лондон. Моему адвокату. Он управляет личными счетами семьи, в Coutts & Co. Он переведет деньги, но это довольно большая сумма… – Генрих улыбнулся:

– Ты ссудишь герру Шиндлеру средства. Он банковский клерк, хоть и бывший. Пусть он сведет нас с его работодателем… – Питер тряхнул каштановой головой:

– Кажется, никуда я не уеду. Еще поработаем, мой дорогой. Но все равно, ареста мне не избежать, на британской земле. Не сейчас, так позже… – он пропустил Генриха в теплый, прокуренный зал:

– Надо выпить за удачу, – Питер снял пальто, – она нам понадобится… – он повернулся к метрдотелю:

– Бутылку «Вдовы Клико», – велел Питер, – на льду.

– Делай, как лучше для детей… – Клара прижала цветы к груди:

– Спасибо, рав Горовиц, то есть Аарон… Пойдем… – женщина кивнула на кухню, – малыши играют. Я тебя… Вас кофе напою… – при детях она и Аарон всегда пользовались формальным «вы». Ночью, в темноте, он слышал нежный голос: «Du machst mich glücklich…». Он и сам шептал:

– Я люблю тебя, Клара, люблю…

Она шла впереди, невысокая, с прямой спиной. Кудрявый, темный локон, выбившись из скромного пучка волос, падал ей на шею. Клара пропустила его на кухню и зажгла газ:

– Я сейчас… – она держала букет, – вазу принесу. Спасибо вам… Тебе… – в коридоре она прислушалась. Томаш мурлыкал. Из детской доносился медленный голос Пауля:

– Мама… меня учит… Смотрите, я пишу «А».

Клара взяла вазу старого серебра, с камина, в гостиной:

– Я не могу, не могу. У меня не получится солгать. Даже ради детей… – вода в умывальнике шумела. Клара очнулась, когда она стала переливаться через край вазы:

– Я его не люблю. Нельзя его обманывать. Все, что случилось, моя вина. Я его старше, с ребенком. С детьми, – поправила себя Клара:

– Я себя повела не так, как надо. Детям не будет лучше, – на бледном лице блестели темные глаза.

– Не будет, – твердо сказала себе Клара, – нельзя жить в подобной семье. Я начну притворяться, чтобы не ранить Аарона. Я люблю Людвига, всегда любила. Если он мертв, – Клара тяжело, глубоко вздохнула, – то я об этом узнаю. А если жив… – она присела на край ванной, – то он вернется, я верю. Я должна все сказать.

Она следила за кофе, в оловянном, прошлого века, кофейнике. Аарон смотрел на стройные плечи:

– Нельзя ее торопить. Она права, это важное решение. У нее дети, теперь трое. Она меня старше, правда, всего на два года. Ее мужу сейчас бы тридцать четыре исполнилось… – зачем-то вспомнил Аарон. Томаш зашел в полуоткрытую дверь кухни. Кот запрыгнул ему на колени, свернувшись клубочком:

– Он раньше жил в семье Сабины… – у Томаша была теплая, черная шерстка, – в Судетах, в Ауссиге… – Аарон погладил кота за ушами. Кофе чуть слышно бурлил. Клара молчала, затягиваясь папиросой. Рядом с плитой стояли две чашки, старинные, мейсенского фарфора. Вазу она оставила на камине в гостиной:

– У меня только печенье, я не готовила сегодня… – Клара сняла кофейник с плиты.

– Сабина больше не увидит родителей… – понял Аарон, – Пауль сирота, у Адели отца нет. Я всю жизнь буду о них заботиться, Клара знает. И у нас появятся дети… – он ласково подумал о мальчиках и девочках:

– Большая семья, как у бабушки и дедушки. Папа младшим ребенком был, его и тетю Ривку все баловали. Кто знал, что все так обернется? Что дядя Натан пропадет? Папа последний из семьи… – внезапно, понял Аарон: «И мы трое». У них было много дальних кузенов и кузин, все покойные тети вышли замуж:

– Однако они поменяли фамилии, а Эстер не меняла. Я помню, папа написал, что Давид был очень недоволен. Эстер ответила, что их дети станут Мендес де Кардозо, а Горовицей мало осталось… – зная сестру, Аарон подозревал, что говорила она твердо, даже резко.

– Мы с Меиром так не умеем, – невольно, вздохнул рав Горовиц, – мы в папу… – Клара потушила сигарету в стеклянной, тяжелой пепельнице.

– Людвиг купил в Мурано… – женщина опустила глаза, – пепельницу, бусы. Он меня отправил церковь рисовать, и вернулся со свертком. Темное стекло, с золотом. Мы обедали, в траттории… – она вспомнила, искры звезд, отражавшиеся в бусах, вспомнила его шепот:

– Я тебя люблю, Клара… – женщина, едва заметно вздрогнула. Томаш спрыгнул на пол, исчезая в коридоре. Она отпила кофе:

– Я очень благодарна, тебе… вам, но я не могу… – на длинных ресницах блеснула слеза:

– Не могу, Аарон. Я не люблю тебя, – Клара обхватила чашку пальцами, – я виновата. Не надо было… – покраснев, она отвела взгляд:

– Не надо было… – Аарон молчал, вспоминая ее поцелуи, тепло постели, кудрявые волосы, сладкие, пахнущие пряностями, тонкие пальцы, вцепившиеся в его плечи. Она приподнималась, привлекая его к себе:

– Еще, еще. Хорошо, как хорошо… – он ничего не сказал. Женщина, твердо, продолжила:

– Я люблю своего мужа, Аарон. Если Людвига больше нет… – Клара подышала, – значит, я буду жить дальше, с детьми. Но я не могу, не имею права его предавать, Аарон. Я даже не знаю, жив ли он… – рав Горовиц напомнил себе:

– Нельзя подобного говорить… – он ничего не мог сделать. Открыв рот, он услышал тихий голос Клары:

– Я знаю. Знаю, что ты хочешь сказать. Если… Когда Людвиг вернется, он может не принять Сабину, Пауля… – Аарон отвернулся, что-то пробормотав.

– Никогда такого не случится, – Клара поднялась, он тоже встал.

Женщина вскинула голову:

– Никогда, Аарон. Людвиг замечательный человек, иного я бы не полюбила… – она помолчала: «Я буду ждать его, столько, сколько понадобится».

Аарон посмотрел на твердый, решительный подбородок, на белую шею. Воротник хлопковой блузки расстегнулся, женщина часто дышала. Он хотел сказать, что такое безрассудно, что Гитлер, скоро, не оставит от Чехии камня на камне, что она должна уехать из Праги, с детьми, как можно скорее:

– Она меня не любила… – тикали часы, – она не виновата. Ей было одиноко. Все случилось от безысходности. Я должен был понять… – можно было бы отправить Сабину и Пауля в Лондон, с детьми из Судет:

– Нельзя, – сказал себе рав Горовиц, – нельзя их разлучать. Они семья, так будет всегда. Только без меня… – Аарон, внезапно, спросил:

– У тебя… У вас сохранились документы герра Майера? С фотографиями? – прибавил Аарон.

Клара подалась вперед, он покачал головой:

– Отдай мне их, пожалуйста. Можно… – он запнулся, – можно, я побуду с детьми? Мне после обеда надо в синагогу, на молитву… – Клара смотрела на темную, аккуратно подстриженную бороду:

– Седина. Ему всего двадцать восемь… – она кивнула:

– Конечно, Аарон. Мама ходила к резнику, принесла курицу. Мы будем рады, если ты с нами поешь. Спасибо… – Клара не стала спрашивать, зачем ему документы. Рав Горовиц мимолетно улыбнулся:

– Это вам… Тебе спасибо… – он сунул руку в карман пиджака:

– Я Паулю прописи купил, а девочкам… – он смутился, – кукол, деревянных. Они хотели платья сшить, я помню… – Аарон ушел в детскую. Клара всхлипнула: «Пусть он меня простит, пожалуйста. Я не могла, не могла иначе…»

По дороге в синагогу рав Горовиц заглянул в фотографическое ателье. Хозяин заверил его, что карточки печатаются быстро. На послеполуденную молитву приходили одни старики. Выпив с ними чаю, с печеньем, Аарон поднялся на второй этаж, в кабинет раввина. Он держал старую, оловянную чашку.

Здесь было прохладно, рав Горовиц накинул пальто. Он покуривал папиросу, глядя на документы, разложенные по столу. Здесь был читательский билет Национальной Библиотеки, удостоверение преподавателя, свидетельство члена профессионального союза, и даже годовой билет пражского трамвая. Он изучал лицо Людвига Майера:

– Мы похожи. Оба высокие, темноволосые. У него бороды нет, и он пенсне носит. Ерунда, – сказал себе Аарон, – дело поправимое.

Он взял ручку и бумагу. Сверху листа было напечатано: «VINOHRADSKA SYNAGOGA», на чешском и немецком языках. Аарон полюбовался изящным рисунком здания, двумя высокими башнями. Он, аккуратно, выписал справку о смерти герра Людвига Майера, или Лейба, сына Аарона. Рав Горовиц не знал, почему он дал несуществующему отцу герра Майера свое имя. Приложив печать общины, он расписался, на святом языке. Он видел документы руки бывшего раввина. Подпись получилась похожей. По справке, господин Майер скончался прошлой осенью, тридцати трех лет от роду.

Чай остывал.Он повертел профсоюзный билет Людвига. На фото, в отличие от других документов, печати не было. Аарон видел книги Майера, в кабинете:

– Он знал французский язык… – рав Горовиц смотрел в окно, на медленно темнеющее, осеннее небо, – то есть знает. И я знаю… – Аарон вспомнил шкатулку с паспортами, привезенную доктором Судаковым.

Он допил чай: «А теперь мне нужен Мишель».


Контора банка Ярослава Симека помещалась на Вацлавской площади, по соседству с главным зданием самого крупного чешского издательства, «Мелантрих» и Чешского банка. В огромное, до блеска вымытое окно, виднелись украшенные к Рождеству витрины. Перед шестиэтажным универсальным магазином обуви, фирмы «Батя», возвышалась пышная, в золоченых гирляндах, елка. Вечер был ясным, прохладным, на небе зажигались первые звезды. Кабинет Симек обставил мебелью старого дуба. На шелковых обоях висели Сезанн и Ван Гог.

– Ван Гога я купил за бесценок, два десятка лет назад, – довольно заметил господин Симек, сложив пухлые, белые руки. На пальце посверкивал перстень с агатом. Из крохотной, серебряной чашки, поднимался ароматный, горький дымок. Кофе у Симека варили, пользуясь новинкой, электрической машиной итальянского производства, La Marzocco. Поднос принесла хорошенькая девушка, в строгом, облегающем твидовом костюме. К чашкам и кофейнику полагались крохотные, изысканные бисквиты:

– В Берлине, последним летом, перед войной, была выставка, – открыв палисандровую шкатулку, Симек выбирал сигару, – я тогда предрекал ему, – он повел рукой в сторону картины, – большое будущее. И я не ошибся, – весело заключил банкир. Он подвинул шкатулку Питеру:

– Кубинские сигары, господин Кроу. В моем возрасте, – он усмехнулся, – начинаешь ценить в женщине молодость, а в сигарах и вине, выдержанность.

Вечернее солнце играло на тяжелой раме картины, освещая голубую вазу, яркие, пышные цветы. Симек передал Питеру гильотинку для сигар:

– Видит Бог, – банкир посмотрел куда-то в лепной потолок, – я бы не увольнял вашего друга, герра Шиндлера. У меня, так сказать, частный банк, для узкого круга клиентов. Герр Шиндлер обходительный человек. В нашем направлении бизнеса, если говорить по-американски, подобное ценится. И голова у него на плечах отличная… – Симек пощелкал пальцами, – но его три месяца не видели на работе…

– Семейные неприятности, герр Симек, – легко отозвался Питер, – может случиться у каждого. Впрочем, – он пыхнул сигарой, подняв бровь, – я не затем к вам пришел. Герр Шиндлер уезжает в Цвиттау, на родину… – с Шиндлером Питер попрощался час назад, у подъезда Чешского банка. В кармане Питера лежал пухлый конверт с фунтами стерлингов, для оплаты гарантии на судетских детей.

Шиндлер увозил в Цвиттау процент за услуги. Чек обналичили за пять минут. Герр Оскар долго тряс руку Питеру. Немец даже отер глаза:

– Я никогда, никогда не забуду, герр Петер. Жаль, что мы больше не увидимся.

Питер похлопал его по плечу:

– Этого ни вы, ни я знать не можем, герр Оскар. Посмотрим, вдруг вы и с герром Авраамом встретитесь, и с господином бароном… – Шиндлер понятия не имел, что сидел в ресторане с родственниками Питера. Они решили, что так безопасней.

– В любом случае, – заметил Генрих утром, – он поедет в Цвиттау, пропивать твои полтысячи фунтов… – Питер, с аппетитом, ел сосиски:

– Вряд ли, дорогой мой. Герр Оскар, кажется, ступил на путь трезвости и умеренности. Видишь, – Питер положил руку на записку от портье, – герр Симек согласился на встречу.

– Не из-за Шиндлера, – возразил Генрих, – ты известный промышленник. Симек о тебе слышал.

– Все равно, – Питер взялся за тосты, – Симек не бросил трубку, когда герр Оскар ему позвонил. Значит, наш друг, – Питер улыбался, – произвел на бывшего работодателя хорошее впечатление.

Получив от Питера чек, потрясенно смотря на бумагу, Шиндлер вскричал:

– Приезжайте в Цвиттау, герр Петер! Вы, и Генрих. Ребят я тоже пригласил. Посидим, все вместе… – он покачал головой: «Почему вы это делаете? Мы едва знакомы…»

Питер сомкнул его пальцы на чеке:

– Хочу помочь немцу, попавшему в трудное положение, герр Оскар. Знаете, как говорят: «Wer einen Menschen rettet, rettet die Ganze Welt»… – Шиндлер улыбался: «Откуда это, герр Петер?»

– Пословица, – нашелся мужчина, – народная.

– Кто спасает одну жизнь, тот спасает весь мир… – Шиндлер всхлипнул: «Я запомню, герр Петер».

С аэродрома в Рузине Питер вернулся с хорошими вестями. Чешские авиалинии предоставляли услуги по аренде самолетов, с экипажем. Они могли позаботиться и о воздушном коридоре. На встрече с главой авиакомпании, Питер объяснил, что ему надо отправить в Британию, в аэропорт Хендона, сто девятнадцать человек. Они стояли у большой карты Европы. Собеседник кивнул:

– Три рейса, господин Кроу. В каждом дугласе двадцать четыре места для пассажиров… – Питер прервал его:

– Я знаю. Три самолета забирают первую партию, – задумавшись, он нашел слово, – отъезжающих, а потом делают два дополнительных перелета. Рассчитайте, пожалуйста, – попросил мужчина, – общую сумму, для оплаты услуг.

Рузине он покинул с листами бумаги, где, на печатной машинке, сделали вычисления. Расходы предстояли небольшие. Питер, облегченно, подумал: «Хорошо, что не пришлось покупать самолеты. Хотя, если бы понадобилось, я бы не колебался».

Они с Генрихом обедали в знакомом ресторане, у церкви Святого Мартина. Симек ждал Питера в банке, на Вацлавской площади. Пробуя бордо, Питер сказал:

– Я не хочу связываться с Бромли, пока Симек не даст окончательного ответа. Насколько я понимаю, у него банк для определенного рода операций… – Питер, тонко, усмехнулся, – он хорошо знаком с понятием конфиденциальности… – Шиндлер объяснил Питеру, что банк Симека служил посредником между чешскими предпринимателями, их европейскими и американскими партнерами, и банками Швейцарии.

Питер поднял ладонь:

– Можете не продолжать, герр Оскар. Серые операции, уклонение от налогов, перевод наличности на швейцарские счета, фальшивые отчеты, подставные компании, с номинальными директорами… – в кабинете Симека пахло, как и у Бромли, лондонского адвоката Питера, сандалом, телячьей кожей кресел, хорошим табаком. Пахло деньгами.

Они курили, разглядывая друг друга. Питер надел костюм, сшитый на Сэвиль-Роу, в булавке для галстука переливались бриллианты. Он покачал носком сделанного вручную ботинка, от Джона Лобба:

– Господин Симек, я бы не хотел, чтобы наш дальнейший разговор стал известен кому-то еще… – лазоревые глаза, на мгновение, похолодели, – я в Праге с частным визитом, любуюсь красотами барокко… – Симек вспомнил:

– Пятый по богатству человек в Британии. Семь сотен лет предприятию. Сталь, химия, железные дороги, бензин. Он что, в Чехию собирается деньги вкладывать? Сумасшествие, Гитлер не ограничится Судетами… – Симек, негласно, сворачивал контору. На счетах в Швейцарии лежали средства, позволяющие безбедно жить его правнукам. В паспортах семьи стояли визы. Симек приобрел виллу, на Женевском озере. Банкир не намеревался отдавать Гитлеру деньги, недвижимость, и коллекцию картин:

– Наследники Томаша Бати тоже одной ногой в Новом Свете, – сказал он себе, – после аннексии Судет ни один здравомыслящий человек здесь не останется. Вопрос времени… – банкир откашлялся:

– Господин Кроу, я никогда бы себе не позволил… – Симек прижал руку к пиджаку английского твида, – никогда. Я в деле сорок лет, начинал клерком, у покойного отца. Вы можете быть уверены… – гость стряхнул пепел в хрустальный панцирь черепахи от Рене Лалика: «Очень хорошо, господин Симек».

Услышав сумму, банкир начал торговаться, утверждая, что контора не занимается мелкими операциями. Речь шла о сотне тысяч фунтов. Господин Кроу пожал плечами:

– Вы получите второе вознаграждение за перевод средств на указанные мной счета. Десять процентов, вполне разумная сумма.

Симек просил двадцать пять. Питер, про себя, решил: «Ладно, черт, с ним». Он, спокойно, заметил:

– Господин Симек, мне рекомендовали вас, как надежного человека. Я могу связаться с вашими, так сказать, коллегами в Цюрихе. Они с удовольствием возьмутся за проведение платежа, с тем процентом, который я предлагаю.

На второй чашке кофе они сошлись на пятнадцати. Симек взял ручку с золотым пером. Схема была несложной. Подставная фирма в Швейцарии, «Импорт-Экспорт Рихтера», выписывала счет на некие услуги по таможенному консультированию. Счет отсылали в Лондон, где Бромли готовил договор между мистером Питером Кроу и конторой Рихтера. В Цюрих переводились деньги. Рихтер получал процент, и отправлял их дальше:

– То есть отправляла, – поправил себя Симек, – я помню, вдова Рихтера делом владеет.

Симек никогда не встречался с фрау Рихтер, но ее компания работала отменно. Средства приходили в Прагу, Симек рассчитывался с чешскими фирмами от своего имени. Он обещал Питеру, что в конце недели вся сумма поступит на счета авиакомпании. Имя господина Кроу нигде, кроме Лондона и Швейцарии, не фигурировало.

– Это безопасно, – завершил, про себя, Питер. Он поднялся, пожав руку господина Симека: «Отлично. Передайте мне банковские реквизиты фирмы Рихтера. Я дам распоряжения адвокату».

Питер знал, что Бромли не будет задавать вопросов. Его семья заведовала счетами Кроу больше ста лет, он привык исполнять указания клиента.

Убрав во внутренний карман пиджака лист бумаги, со счетами «Импорта-Экспорта Рихтера» в Цюрихе, Питер легко сбежал по мраморной лестнице. Воздух был вечерним, острым, морозным. Пахло хвоей, на площади, в деревянных ларьках, разливали глинтвейн:

– Рождество отпраздную в Берлине, с Генрихом… – он махнул, черное рено остановилось рядом, – я говорил, рано мне в отставку уходить…

Питер хотел дать телеграмму Бромли, из британского посольства, и поехать на Винограды. Раву Горовицу надо было начинать готовить списки.

Дети облепили лоток со сладостями, в зале отлета аэродрома Рузине.

Рав Горовиц подумал, что здесь, наверное, никогда не видели столько ребятишек разом. Они привезли малышей на арендованных автобусах. Всю неделю в еврейскую гимназию приносили тюки с одеждой. Девочки, в крепких пальто, и сапожках, с вязаными шапочками на головах, размахивали сумками. Мальчишки побросали саквояжи в угол зала. У каждого ребенка имелась картонная бирка, с именем и номером. Шесть тысяч фунтов, наличными деньгами, лежали у рава Горовица в кармане. Он передавал конверт командиру первого дугласа. Самолет, через полчаса, поднимался в воздух. У лотка, доктор Судаков, весело улыбаясь, рассчитывался за конфеты.

Аарон погрел в руках чашку кофе. Борода успела немного отрости.

Вчера они проводили Мишеля, улетавшего в Женеву, с картинами. Питер и Генрих не могли, открыто, появляться на аэродроме. Черный мерседес, как и сейчас, был припаркован в углу стоянки. Они вышли из такси, Мишель прищурился:

– Жаль, что нельзя попрощаться. Но мы вчера хорошо посидели, хоть и дома. Авраам, – распорядился мужчина, – возьми саквояж. Мне надо беречь руки… – длинные пальцы покрывали пятна от чернил, – по нынешним временам, они еще пригодятся… – доктор Судаков подхватил багаж кузена. У входа в зал отлета, Мишель велел раву Горовицу: «Стой».

Он закурил, пряча огонь зажигалки от ветра: «Аарон, зачем тебе паспорта? И почему ты на снимке без бороды?»

Прежде чем идти в фотографическое ателье, Аарон побрился. Никто, ничего не заметил. Борода у него росла быстро. В следующий раз он хотел навестить парикмахерскую в Братиславе. В портмоне у рава Горовица лежал билет на поезд, в столицу теперь независимой Словакии. Через Судеты он ехать не мог. Железнодорожное сообщение с оккупированной территорией было прервано. Через границу пропускали машины, и пешеходов, но Аарон не хотел рисковать. Он добирался до рейха объездными путями. Общине он сказал, что хочет навестить евреев в Братиславе, обещая вернуться после Хануки.

Он вернул Кларе документы мужа. Женщина, внимательно, посмотрела на лицо Аарона. Он отвел глаза, ничего не объяснив.

Аарон пошел с детьми в парк. Адель и Сабина катались на каруселях, а он сидел, рядом с Паулем. Привалившись к его боку, мальчик, медленно, читал слова в букваре. Пауль не расставался с учебником. Пауль держал Аарона за руку, теплыми пальцами. На дорожке, ворковал белый голубь. Уходя с детьми, Аарон ссыпал в карман крошки от хлеба. Он раскрыл ладонь, Пауль улыбнулся. Они покормили птицу. Голубь, вспорхнув, долго вился над их головами. Мальчик вернулся к учебнику:

– Mutter… – шевелил губами Пауль, – vater… – он поднял на Аарона раскосые, голубые глаза.

– Я сделаю, все, что смогу, милый, – пообещал рав Горовиц, поцеловав светлый, пахнущий мылом затылок. Он поднялся: «Повертим карусель для твоих сестер». На дорожках лежали сухие листья, с карусели доносился смех девочек:

– Пауль, ты будешь принцем, а мы принцессами… – Адель и Сабина оставили мальчику красивого, белого коня, с бронзовой упряжью. Рав Горовиц кивнул: «Беги». Карусель была старой, механической. Аарон встал к ручке, девочки велели: «Быстро, пожалуйста!»

Он вертел карусель, глядя на белого голубя. Птица пропала в синем, осеннем небе, улетая к Влтаве.

На аэродроме, он взял у Мишеля сигарету:

– На всякий случай. Я осторожен, пусть у меня будет не один паспорт… – в квартире кантора, Мишель наклонился над рабочим столом. Растворы он, каждый раз, готовил заново. Все ингредиенты должны были быть свежими.

– В общем… – длинные пальцы, в резиновых перчатках, потрясли пробирку, – ничего сложного нет. Лаборатория на дому… – Мишель взял кусок ваты, – дистиллированная вода, поваренная соль, соляная кислота… – чернила на французском паспорте растворялись:

– Это не ты, – Мишель разглядывал фото герра Майера, – однако вы похожи. Кто это?

Аарон отмахнулся: «Просто снимок. Второй паспорт будет с моей карточкой».

– Ты даже побрился… – отложив первый документ сушиться, Мишель открыл следующий.

Вместе с билетом в Братиславу, рав Горовиц держал два паспорта, на имя братьев, Александра и Луи Мальро, уроженцев Страсбурга. Луи, по документам, исполнилось тридцать четыре, Александру, то есть Аарону, двадцать восемь. Американский паспорт рав Горовиц спрятал в тайник, в подкладке саквояжа. Он попросил заняться его устройством Мишеля. Кузен отменно управлялся с подобными вещами. Склонив белокурую голову, кузен орудовал иголкой:

– Такие умения нужны, дорогой мой. Фальшивые документы, вторые полы, тайные перегородки. Руки у меня хорошие… – барон усмехнулся, – я опытный реставратор. Когда знаешь, где предки прятали сокровища, сам учишься подобными вещами заниматься… – Мишель вспомнил о секретном кармане в папке месье Стефана Корнеля, в Прадо:

– Генрих говорит, что с рисунками все в порядке. Ничего… – он аккуратно разгладил шелк, – месье Максимилиан вернет награбленное. Надо коллекцию забрать из банка и отправить в Лондон, – напомнил себе Мишель, – и Теодор пусть так сделает. Хотя зачем? Гитлер побоится выступать против Франции… – подумав об эвакуации коллекций родного музея, он даже зажмурил глаза:

– Джоконда, Ван Эйк, Рембрандт, Рубенс… Не говоря о греческих статуях. Не случится ничего, – бодро сказал себе Мишель:

– Оставлю пражские картины в Женеве, доберусь домой. Надо с Момо поговорить… – он тяжело вздохнул:

– Опять у меня ничего не получится. Она меня любит, ждет, а я… – в Рузине, услышав Аарона, Мишель заметил: «Смотри, ты взрослый человек. У тебя отец, сестра, племянники, брат младший. Не лезь на рожон».

– Просто для надежности, – уверил его рав Горовиц.

Справку о смерти герра Майера он, аккуратно, уложил в папку и сунул в саквояж. В Братиславе Аарон хотел поставить немецкую визу, в паспорт месье Александра Мальро. Он решил через Вену и Зальцбург добраться до Мюнхена, и начать с Дахау, как с более близкого лагеря.

– Посмотрим, – угрюмо сказал себе рав Горовиц, – если герр Майер жив, я найду его и привезу домой, к семье. Я виноват перед ним… – он заставил себя не думать о Кларе:

– Если его больше нет, я тоже все узнаю… – рав Горовиц не хотел просить Питера и Генриха ему помогать:

– Герр Майер моя ответственность. Они рискуют жизнью, каждый день… – в большое окно виднелась стоянка. Черный мерседес не двигался. Генрих и Питер хотели дождаться отлета.

– На посадку, на посадку… – дети выстроились у барьера, Авраам держал списки. Они вышли на поле. Дул теплый, совсем не зимний ветер, небо было ясным, голубым. Три дугласа стояли рядом, с готовыми, металлическими лестницами. Сдвинув кепку на затылок, Авраам подмигнул раву Горовицу:

– Завтра они уезжают, – доктор Судаков указал глазами в сторону стоянки, – меня проводишь, в Будапешт… – группа Авраама садилась на поезд во вторник, – и останешься один… – Аарон купил билет на среду:

– Надо с детьми больше гулять, – сказал себе рав Горовиц, – погода хорошая, наконец-то. Госпожа Эпштейнова занята, Клара работает… – дети, выстроившись по парам, поднимались в самолеты. Кто-то помахал: «Рав Горовиц, приезжайте! И вы тоже, господин Судаков!»

– И вы к нам, в Израиль! – весело крикнул Авраам.

Он рассчитывал вернуться домой в феврале. В кибуце, весной, расцветал миндаль, они ухаживали за фруктовым садом и виноградниками. Авраам вспоминал белую пену деревьев, во дворе общего дома, смех детей, звук двигателя трактора. Мычали коровы, на западе заходило солнце:

– До Песаха дома побуду, – решил он, – со студентами позанимаюсь, поработаю. Потом опять в дорогу… – Авраам усмехнулся, – посмотрим, куда дальше. Может быть, и сюда. Гитлер Чехию в покое не оставит, – мрачно напомнил он себе.

Оставшиеся дети сгрудились вокруг них. Авраам потрепал кого-то из мальчишек по голове:

– Через три часа и вы полетите, дорогие мои… – дугласы выруливали на взлетную полосу. Дети прилипли к иллюминаторам. Доктор Судаков рассмеялся:

– У них леденцы в карманах, не проголодаются. В Англии всех ждет горячий обед… – леди Кроу, с волонтерами-евреями, и квакерами, встречала самолеты в Хендоне. Сто девятнадцать приемных семьей были найдены:

– Никто не останется без крова… – Аарон провожал глазами серые фюзеляжи дугласов, – ни один ребенок. Господи, спасибо Тебе, спасибо…

Они открутили окно мерседеса, чтобы видеть небо над взлетным полем. Питер смотрел на уходящие вверх самолеты:

– Знаешь, я рад, что мы сюда приехали… – он улыбался, покуривая сигарету, – рад, что все так получилось. Они в воздухе… – добавил Питер. Генрих положил ладони на руль:

– Поговоришь с мамой, из посольства, удостоверишься, что все в порядке… – он замолчал, отведя серые глаза.

– И надо уезжать… – согласился Питер:

– Ничего, дорогой мой, мы еще поработаем. Столько, сколько получится, а потом дядя Джон меня арестует… – над Рузине ревели моторы, каштановые волосы Питера шевелил ветер:

– Летят наши дети… – весело сказал он, – третий дуглас поднялся. И в Берлине первый поезд пошел в Голландию, мама добилась своего… – Генрих тоже смотрел на небо.

– Ты в ванной был, а я радио включил, – внезапно, сказал он:

– Передали результаты так называемых выборов, в Судетах. Девяносто семь процентов проголосовало за НСДАП. Впрочем, другой партии в Германии нет… – Питер ткнул сигаретой в пепельницу:

– Я тебе говорил, рано уходить в отставку… – черные точки самолетов растворялись в чистом небе, пропадая на западе.

Эпилог Амстердам, декабрь 1938

Над входом в Ботанический Сад, мелкий, холодный дождь, поливал пустые, гранитные вазы, установленные на колоннах. Небо было серым, туманным, с Эя дул сырой ветер. Девушка с низкой коляской вышла из ворот на Плантаж Мидденлаан. Она чихнула, уткнув нос в шарф. Через пустынный мост, медленно, проехал черный рено. Из коляски донесся недовольный, громкий плач. Элиза наклонилась:

– Сейчас, сейчас, домой придем… – у нее гудела голова. Элиза пошла мимо парка к дому, на Плантаж Керклаан, напротив оперного театра. Квартиру Давид снял перед свадьбой, в мэрии Мон-Сен-Мартена. Элиза провела здесь одну ночь, а потом они с мужем улетели в Африку. За весну и лето отец обставил комнаты. Барон даже привез старую коляску, в которой мать катала ее и Виллема.

Отец, аккуратно, посылал телеграммы, в Конго, и в Маньчжурию. Три недели назад, в Харбине, Элиза прочла:

– У мамы был еще один приступ. Врачи сказали, что она вряд ли дотянет до Рождества.

Когда в Мон-Сен-Мартен пришла телеграмма о пострижении Виллема, мать слегла. Толкая коляску, Элиза вспоминала тихий голос:

– В Конго найди его, поговори с ним… Я прошу тебя, доченька… – в спальне было полутемно, пахло лекарствами. Мать сидела, подпертая подушками. Гамен свернулся в клубочек на ковре, у большой, старомодной кровати. Тереза перебирала холодными пальцами четки:

– Пожалуйста, Элиза. Пусть мальчик вернется домой… – баронесса всхлипнула, – я хочу его увидеть, перед смертью… – Элиза обняла мать:

– Не говори такого. Господь и Дева Мария милосердны, ты оправишься… – губы матери посинели: «Пусть вернется домой…»

В Бельгийском Конго Элиза не уехала дальше столицы, Леопольдвиля, где они с Давидом покинули самолет. Муж поселил ее в лучшем городском отеле. Он поднимался вверх по реке, к озеру Стэнли-Пул, в полевой госпиталь, где работали эпидемиологи. Давид обещал Элизе вернуться через месяц. Отсюда они летели на восточное побережье Африки. Самолет пересекал Индийский океан, делая остановки в Маниле и Гонконге, перед окончательной посадкой в Харбине. Элиза, было, робко предложила выбрать путь через Бомбей, чтобы повидать кузину Тессу. Муж нахмурился:

– Ни к чему делать крюк. В начале лета я должен вернуться в базовый лагерь. Надеюсь, – он окинул взглядом Элизу, – к тому времени тошнота прекратится. Я бы взял тебя в джунгли, – Давид, небрежно, потрепал ее по щеке, – чтобы ты вела дневник моих достижений, для будущей книги, но, если ты себя плохо чувствуешь… – Элиза, с готовностью, сказала:

– Я могу поехать, милый. Ты знаешь, я готова отправиться за тобой, куда угодно… – Давид, недовольно, подумал:

– Заберу ее в госпиталь, а она, вместо того, чтобы ухаживать за мной, начнет брата искать. Пусть здесь сидит. Ничего, месяц я как-нибудь обойдусь… – он поцеловал ее куда-то за ухо: «Не надо рисковать, милая. Беременность окрепнет. Ты расцветешь, забудешь о недомоганиях…»

– Он очень добрый… – восторженно, подумала Элиза.

Собравшись с духом, девушка попросила:

– Если бы ты мог, Давид… В кармелитской миссии сказали, что святой отец Янссенс в тех краях, на Стэнли-Пул. У него сиротский приют, школа. Виллем туда уехал. Если у тебя найдется время… – она покраснела. Давид пообещал: «Конечно, я разыщу твоего брата, милая».

Ничего подобного профессор Кардозо делать не собирался. Его ждала работа в госпитале. Он совершенно не хотел болтаться по джунглям, разыскивая сумасшедшего шурина. Давид был искренне уверен, что брат жены потерял разум:

– Другие люди монахами не становятся, – думал он, – они по доброй воле отказываются от естественных инстинктов. У них расстройство психики… – жена, аккуратно, ходила к мессе, и читала католические журналы. Давида ее времяпровождение не интересовало. Элиза, правда, однажды заикнулась, что у католиков принято воздержание от супружеских отношений, в определенные дни. Давид, наставительно, сказал:

– Мы разделяем Священное Писание, моя дорогая. Библия, Тора, учат, что жена должна обеспечивать потребности мужа, всегда, когда он такого хочет… – Давид, с удовольствием думал, что наконец-то можно не терпеть неделями, потакая прихотям ненормальной бывшей супруги. Элиза никогда, ни в чем, ему не отказывала. Жена приносила завтрак в постель, крахмалила рубашки, по нескольку раз вычитывала главы монографии, и чистила его ботинки. Давид будил ее по ночам, заставляя варить кофе, и посылал за сигаретами. Вернувшись в столицу, перед отлетом, он развел руками:

– К сожалению, отец Янсеннс и твой брат уехали дальше на восток, в джунгли. Прости… -он подтолкнул Элизу к спальне: «Я очень соскучился, милая».

Элиза нащупала в кармане пальто ключи. Она еле стояла на ногах. Перелет из Харбина в Амстердам занял десять дней. Маргарите исполнилось четыре месяца. В дугласе было зябко. Элиза кутала дочь в кашемировую шаль, укачивала, давала грудь, но малышка, все равно, кричала, не останавливаясь. Элиза краснела, извиняясь перед пассажирами:

– Девочка еще маленькая. Простите за беспокойство.

Она, испуганно, думала:

– Хорошо, что я грудью кормлю. Где бы я здесь смесь подогревала… – Элиза подозревала, что муж разрешил ей кормить только потому, что молочный порошок для младенцев в Маньчжурии было не достать. Маргарита родилась в палатке, посреди пустынной, жаркой, осенней степи. Давид принимал роды, все прошло легко. На следующий день, муж, с неудовольствием, заметил:

– Ты не принесла мне кофе, Элиза. Местные женщины в день родов встают и занимаются домашним хозяйством. Ты здорова, Маргарита крепкий ребенок. Поднимайся, надо работать… – через два месяца они улетели в Харбин. Профессор Кардозо, туманно, сказал:

– Меня приглашает японский коллега, для совместных исследований. Вы с Маргаритой поживете в гостинице… – в Харбине Элиза крестила дочь. Муж был не против церемонии. Он рассеянно кивнул, углубившись в рукопись:

– Устаревшие вещи, отжившие свое… – Давид зевнул, – как обрезание. Бессмысленный обряд… – девочка напоминала отца, черноволосая, кудрявая, с голубыми глазками. Давид полчаса ворковал с чистым, сытым ребенком, а потом запирался в кабинете. Номер был трехкомнатный, дорогой, затянутый китайскими шелками, обставленный лаковой мебелью. Давид выдал Элизе деньги на еду, но аккуратно проверял счета. Муж объяснял:

– Надо ограничивать себя в сладостях, милая. Сахар, это яд. Отказавшись от него, мы продлеваем себе жизнь. Ты очень, много ешь… – заключал Давид: «Кормление, не повод распускаться».

Маргарита надрывалась. Элиза втащила коляску в подъезд. Голова кружилась, блузка промокла от молока. Муж велел гулять с ребенком каждый день, не обращая внимания на погоду. На пересадках Элиза отчаянно хотела спать. В самолете подремать у нее не получалось. Она, с тоской, смотрела на кровать в гостинице, при аэродроме, но все равно несла Маргариту на руках, на улицу. Элиза не помнила, как очутилась в Амстердаме. После Гонконга, Калькутты, Багдада, Стамбула и Цюриха, она с трудом понимала, где находится. Она еще смогла отправить телеграмму отцу, с аэродрома Схипхол, извещая его, что прилетела в Европу. Элиза собиралась отдохнуть, хотя бы пару дней, и поехать с дочерью в Мон-Сен-Мартен:

– Мама увидит внучку… – она села на диван, положив рядом кричащую Маргариту, – ей станет легче, я уверена… – дождь барабанил в стекло. В гостиной, на ковре, валялись чемоданы. Из открытого саквояжа торчала одежда. Оказавшись в квартире, Элиза хотела стереть пыль, но, не раздеваясь, в пальто, рухнула на кровать. Она заснула, с Маргаритой. Дочь разбудила ее криком ровно через полчаса. За два дня, проведенных в Амстердаме, девочка, больше, чем на полчаса, и не смыкала глаз. Виски и затылок Элизы разламывала острая, резкая боль.

Кроме пачки крекеров, купленных на пересадке в Цюрихе, и банки с чаем, в квартире больше никакой еды не было. Крекеры заканчивались. Элиза не знала, где ближайший магазин. Она никогда не бывала в районе, у ботанического сада:

– Эстер в другом конце города живет… – скинув жакет, Элиза расстегнула блузку, – должно быть, поэтому, Давид здесь квартиру снял… – муж отпустил ее в Европу, но велел вернуться, как можно быстрее:

– Ты мне нужна… – он показал на пишущую машинку, – я готовлю статьи, по результатам экспериментов, пишу третью книгу. Начинай работать над моей биографией… – он откинулся в кресле, – я хочу, чтобы она вышла в следующем году… – кормя дочь, Элиза вспомнила о блокнотах, в саквояже:

– Потом… – Маргарита хныкала, не выпуская груди, – в Мон-Сен-Мартене. Я сяду, разберу записи, составлю план… – муж хотел, чтобы Элиза писала только о нем, однако девушка собиралась включить в книгу и рассказы о других врачах:

– Охотники за вирусами… – ласково сказала она дочери, – я и название придумала… – Маргарита, внезапно, замолчала. Элиза опустила веки:

– Как хорошо. Сейчас она заснет, надо убраться, сходить за провизией, купить билет, на поезд. Маме шестидесяти нет. Она выздоровеет, обязательно. Папа не может за мной приехать, ему восьмой десяток, у него мама на руках. Надо самой… – отец написал, что Виллем, почти за год, прислал из Конго две телеграммы. Никто не знал, где сейчас брат. Элиза вздохнула:

– Иисус, Дева Мария, позаботьтесь о нем. В Конго лихорадки, сонная болезнь… – она сказала себе:

– Маргарита ест, с ней все хорошо. Я подремлю, я устала… – Элиза и не почувствовала, как заснула, сидя с дочерью на руках.

Она встрепенулась от мертвенной, пугающей тишины в комнате. Тикали настенные часы. Маргарита лежала в пеленках, голубые глазки закатились. Личико ребенка горело, от Маргариты несло жаром. Девушка покачала дочь:

– Милая, что такое… – Маргарита, жалобно застонав, выгнулась, ее стошнило молоком. Девочка обмякла.

Элиза вскочила:

– Надо вызвать врача. Я не знаю, кому звонить, ничего не знаю… – держа Маргариту одной рукой, она сорвала трубку. Кроме телефона полиции, девушка ничего не помнила:

– Пожалуйста… – крикнула она, услышав спокойный, мужской голос, – у меня ребенок, она умирает… Карету скорой помощи. Плантаж Керклаан, восемь, второй этаж, напротив театра… – она плакала. Маргарита пылала. Элиза зашептала:

– Иисус, Дева Мария, пожалуйста, пожалуйста, не оставьте ее своей милостью… – она ходила по комнате, прижимая девочку к себе. За окном, на набережной, раздались звуки сирены.

На дежурствах доктор Горовиц спала, урывками, на диване в ординаторской родильного отделения университетского госпиталя. Старая, потрескавшаяся кожа обивки приятно пахла кофе и табаком. Она варила кофе, на спиртовке, выкуривала папиросу и сбрасывала туфли. В ее шкафчике лежала кашемировая шаль. Устраиваясь в углу дивана, Эстер закрывала глаза и дремала сидя. Обычно, через четверть часа, кто-то из сестер стучал в дверь. Она, вздрагивая, зевала. Эстер дежурила три раза в неделю. За ночные смены платили больше.

Перед отъездом в Африку и Маньчжурию, бывший муж перевел на ее счет алименты на мальчиков, до конца года, но расходов было много. Близнецы росли быстро. Эстер оплачивала няню, пожилую вдову, еврейку. Она содержала дом, стараясь откладывать кое-что для мальчиков, на будущее. Няню она взяла с проживанием, и ни разу не пожалела. Госпожа Аттали вела хозяйство, готовила, и занималась с мальчиками. Эстер, как она иногда думала, зарабатывала деньги:

– Хорошо побыть мужчиной, – смешливо говорила себе доктор Горовиц, – приходишь домой, в чистоту и порядок. Обед готов, дети вымыты, госпожа Аттали их в синагогу водит… – Эстер дежурила и в шабат. Она зажигала свечи прямо в ординаторской. На подоконнике, стоял серебряный, ханукальный светильник. Эстер принесла его в госпиталь неделю назад, поняв, что ей не удастся забежать домой, перед отъездом на немецкую границу.

Она встретила тетю Юджинию, с волонтерами, на аэродроме Схипхол. Оттуда, они отправились в маленький городок Венло, на границе Голландии с Германией. Поезда с детьми шли по железнодорожному мосту через реку Маас. Еврейская община арендовала дома, малышей кормили горячими обедами. Эстер, с другими врачами, осматривала беженцев. Ребятишек сажали в состав, идущий к побережью, в порт Роттердама. Они добирались в Британию на паромах.

Эстер взяла отпуск, на неделю. Они принимали по два-три поезда в день. Врачи и волонтеры, на кухне, валились с ног. Эстер захватила в Венло черновик диссертации, но даже не открыла первую страницу. Рукопись перекочевала обратно, в ее шкафчик, в госпитале. Женщина потерла глаза, стоя над спиртовкой:

– Тетя Юджиния меня в Лондон приглашала, но я мальчиков редко вижу, не хочется уезжать… – разрешения на вывоз детей бывший муж не дал, как и не подписал религиозного развода. Раввин Эсноги вздохнул: «Госпожа Мендес де Кардозо…»

– Горовиц, – в очередной раз поправила его Эстер. Раввин кивнул:

– Простите. Мы ничего не можем сделать. Голландия светское государство. У нас нет, как бы это сказать, рычагов давления на вашего бывшего мужа. Мы разослали письмо, в европейские общины, в Америку. Люди узнают о его поведении… – Эстер подняла бровь:

– Мой бывший муж последний раз посещал синагогу на нашей свадьбе. Тогда он провел в здании ровно полчаса. Не думаю, что его интересует мнение евреев о его образе жизни… – новый брак бывшего мужа не мог служить основанием для получения развода. Раввин заметил:

– Если бы у нас появилось свое государство, еврейское, основанное на законах Торы, мы могли бы посадить господина Мендеса де Кардозо в тюрьму и держать его в камере, пока он не согласится подписать развод… – Эстер поймала себя на том, что хищно, нехорошо улыбается.

В Венло, ожидая очередного поезда, они с тетей Юджинией сидели в приграничном кафе. Шлагбаум перегораживал дорогу, над будками развевались черно-красные флаги со свастиками. Эстер дернула головой в сторону Германии:

– Я говорила с местными евреями… – женщина помолчала, – они видели, как горела синагога, в Калденкирхене, с другой стороны границы. Здесь всего полторы мили… – она отпила кофе: «Аарон писал, из Праги, что в Берлине двенадцать синагог сожгли. Немецкие евреи пытаются через Маас перебраться, ночью, но голландские солдаты по ним стреляют… – в кафе было пусто, радио наигрывало джазовую песенку.

Эстер заправила за ухо светлый локон:

– Хорошо, что хотя бы детей удалось вызволить, тетя Юджиния. Чем все закончится? – леди Кроу взяла ее за руку: «Милая, может быть, денег ему предложить?»

– Дело не в деньгах, – мрачно отозвалась Эстер, – Давид, обеспеченный человек, и у нее… – Эстер запнулась, – богатая семья… – тетя Юджиния помялась:

– Дядя Виллем и его жена очень переживают. Им неудобно… – Эстер подняла руку:

– Тетя Юджиния, суд вынес решение, что мальчики должны жить с отцом, когда он находится в Европе. В нееврейском доме, среди католиков… – Эстер отвернулась: «Я не хочу о нем говорить».

Она сидела на подоконнике, глядя на тихую, сумрачную набережную. По каналу медленно шла баржа. Ночью, после срочного кесарева сечения, ее старший напарник, доктор де Грааф, велел: «Иди спать. Кажется, никто до утра родить не должен. Отдохни немного». Эстер, с удовольствием, легла на диван, закутавшись в шаль. Она проснулась от запаха кофе и выпечки:

– Семь утра, – подмигнул ей де Грааф, – три часа ты отдохнула. Пора на обход.

День, к радости Эстер, оказался спокойным. За обедом, в столовой для врачей, она успела написать два листа диссертации. Эстер защищалась после Песаха, в Лейденском университете, на кафедре женских и детских болезней. Кафедру эпидемиологии, которой заведовал бывший муж, Эстер обходила стороной.

Она выбралась в Гаагу, в американское посольство. Ее принял консул. Дипломат сказал Эстер, что Соединенные Штаты Америки не могут помочь в ее положении:

– Вы, миссис Горовиц, можете хоть завтра сесть на лайнер в Роттердаме, – консул предложил ей хорошо заваренного кофе и печенья, – однако мы не оформим гражданство и не выдадим визы вашим сыновьям без разрешения… – он помолчал, – бывшего супруга. Таковы правила. Мы не хотим неприятных инцидентов, судебного разбирательства… – голубые глаза Эстер подернулись холодком: «Я понимаю».

От печенья она отказалась. В последний год Эстер ела, как придется, на ходу, сбросив почти двадцать фунтов. Во время процесса она жила на кофе и сигаретах. Эстер не хотелось обедать или ужинать. Она думала пройтись по магазинам, и купить новые платья, но пожимала плечами:

– Зачем? На работе я в халате, а дома, кроме няни и детей, меня никто не видит.

Деньги можно было отложить, а не тратить, что Эстер и делала.

Она достала письмо от отца. В Америке все было в порядке. Аарон пока жил в Праге, и, кажется, не намеревался больше посещать Германию:

– Впрочем, после депортации ему и визы не дадут, – писал доктор Горовиц:

– Меир в столице, но часто навещает Нью-Йорк. В ближайшее время он никуда не собирается, и хорошо, что так. Мэтью передает тебе привет. Он все еще не женился… – Эстер опустила конверт на колени, приоткрыв форточку. Щелкнув зажигалкой, она поежилась от сырого ветерка:

– Папа меня еще во время оно хотел за Мэтью замуж выдать… – усмехнулась Эстер, – я школу не закончила, а он намекал, что Мэтью одиноко, в Вест-Пойнте. Он мой ровесник, двадцать шесть. Звание майора получил… – Эстер привыкла относиться к Мэтью по-родственному. Она выпустила дым:

– У меня двое детей на руках, и я не могу выйти замуж за еврея, пока мамзер упирается… – Эстер сказала тете Юджинии:

– Дело не в деньгах. Его раздражает, что я осталась в Голландии. Он мечтает получить полную опеку над мальчиками, и забыть обо мне, тетя. Как будто меня не было… – Эстер потушила окурок. Телефон зазвонил, она зевнула:

– Четыре часа дня. Два часа продержаться… – она подняла трубку:

– Родильное отделение, доктор Горовиц… – Эстер ахнула:

– Не ожидала тебя услышать! Нет, нет, я очень рада… – она потянулась за блокнотом:

– Отель «Европа», на Амстеле. Знаю, конечно… – она насторожилась. Со двора доносилась сирена кареты скорой помощи:

– В семь вечера я не смогу… – Эстер соскочила со стола, – мне надо забежать домой… – она сунула ноги в туфли:

– В девять, в ресторане… – женщина, внезапно, рассмеялась:

– У нас красивый город, а ты здесь в первый раз. В музей сходи. Все, меня зовут, до вечера… – де Грааф просунул голову в дверь:

– Всего лишь ложный круп, а крика, будто чумного больного, привезли. Прости, – спохватился коллега:

– Мамаша сама ребенок, рыдает. Ты с ними хорошо управляешься… – Эстер кивнула. Кое-как пригладив светлые волосы, она вышла в коридор.

Элиза сидела, зажав руки между колен, глядя на высокую, окрашенную в белый цвет кроватку. В палате было тепло, узкая койка для матери стояла у стены. Ей принесли горячего молока и свежего, вкусного хлеба. На тарелке лежали масло и сыр. Пережевывая бутерброд, Элиза тихо урчала, отрывая зубами куски. Девушка поняла, как проголодалась. Измерив Маргарите температуру, дочь оставили в смотровой комнате, для процедур.

Элиза помнила спокойное лицо высокой женщины, в белом халате. На стройной, красивой шее висел стетоскоп. Пальцы у нее были длинные, уверенные. У самой Элизы тряслись руки:

– Она похудела, – отчего-то подумала девушка, – сильно похудела. Господи, а если она что-то скажет… – она ничего не сказала. Врачи наклонились над тяжело дышащим, кашляющим младенцем, Элиза тихо плакала, в углу:

– Почти сорок градусов жара. Иисус, Дева Мария, уберегите мою девочку, пожалуйста… – кинув быстрый взгляд на Элизу, доктор Горовиц разогнулась:

– Вас проводят в палату, госпожа… – Элизе показалось, что кузина запнулась, – госпожа Мендес де Кардозо. Младенец останется здесь. Надо следить за работой сердца… – забулькала вода, льющаяся в стакан. Доктор Горовиц открыла шкафчик с лекарствами: «Вы кормите грудью?»

Элиза кивнула.

Врач наклонила над стаканом склянку:

– Средство безопасно. Настойка ромашки. Она успокоит вас и младенца… – голубые глаза безмятежно смотрели на Элизу. Девушка выпила воду, залпом:

– Ее зовут Маргарита. Я не успела сказать, все случилось быстро… – взяв историю болезни, доктор Горовиц достала ручку:

– Доктор де Грааф о вас позаботится, – она указала на старшего врача, – проведет в палату. Вы все подробно расскажете. У вашей дочери ложный круп, – женщина скосила глаза на смотровой стол, – она подхватила простуду. Воспаление распространилось на трахею, дыхательные пути. Не волнуйтесь, – врач не улыбалась, – мы успешно лечим заболевание. Доктор де Грааф… – она, со значением, кашлянула. Коллега велел:

– Сестра, заберите госпожу Кардозо. Я сейчас… – дверь закрылась, де Грааф шепнул:

– Мне очень неловко, что все так получилось, Эстер. Если хочешь… – он повел рукой.

Доктор Горовиц вздохнула:

– Я клятву давала, Андреас. Какая разница? Перед нами больной ребенок. Иди, – она подтолкнула де Граафа, – не знаю, как в Лейдене, а в университете Джона Хопкинса нас учили, что хороший анамнез, половина успеха в лечении… – де Грааф усмехнулся: «Профессора в Лейдене с тобой согласны».

Он ушел, Эстер посмотрела на девочку. Ей сделали жаропонижающий укол. Доктор Горовиц надеялась, что удастся избежать трахеотомии. Горло, конечно, было забито пленками. Они собирались сделать промывание.

Ребенок был, как две капли воды, похож на бывшего мужа:

– Давид, наверняка, обрадовался. Он был недоволен, что мальчики светловолосыми родились. Хорошенькая девочка… – потные, черные кудряшки прилипли к белому лобику. Маргарита поморгала длинными ресницами. Попытавшись заплакать, девочка закашлялась:

– Лучше тебе, – Эстер, звонком, вызвала сестру, – мы тебя немного полечим, и станет совсем, хорошо. Потом к маме отправишься, она тебя покормит… – Эстер вспомнила, как болели мальчики:

– Я тоже волновалась, а я врач. Ей всего девятнадцать, она дитя. Она растерялась… – тетя Юджиния сказала Эстер, что жена дяди Виллема слегла, с тех пор, как ее сын постригся в монахи:

– Элиза, наверное, сюда к родителям приехала… – доктор Горовиц, аккуратно, вымыла руки:

– Надо предупредить ее отца. Пусть Андреас позвонит в Мон-Сен-Мартен. Давида здесь нет, – женщина, невольно, усмехнулась, – это понятно. Был бы он в Амстердаме,весь госпиталь, перед ним, на цыпочках бы ходил… – бывший муж славился бецеремонным обращением с ординаторами. Давид заставлял молодых врачей бегать за кофе, и открывать ему двери.

– Как будущему Нобелевскому лауреату… – Эстер взяла резиновую грушу с трубкой. Маргарита затихла, широко открыв глаза:

– Правильно, – почти весело сказала доктор Горовиц, – тебе дальнейшее вряд ли по душе придется. Надо потерпеть, милая моя… – на шейке девочки висело простое, маленькое, серебряное распятие. Эстер, осторожно, расстегнула цепочку:

– Передайте матери, сестра Левенкапм. Младенцам подобные предметы опасны, тем более, когда она еле дышит.

Элиза зажимала крестик в ладони. Она опустилась на койку, не сняв пальто:

– Иисус, Дева Мария, святая Маргарита Кортонская, сжальтесь над моей девочкой. Надо попросить, чтобы капеллан пришел… – поняла Элиза, – из церкви святого Николая… – когда Элиза жила в Амстердаме, она ходила к мессе в главный католический храм города:

– Вдруг придется… – девушка не хотела о таком думать. Она закрывала глаза:

– Моей девочке всего четыре месяца. Она улыбается, она узнает меня, Давида. Господи… – Элиза сползла с койки, встав на колени, – Господи, будь милостив…

– Я бы не советовала, – раздался знакомый голос, на пороге палаты, – пол выложен плиткой, а на вас тонкие чулки. Вы тоже можете простудиться… – Эстер, как ни старалась, не могла ее назвать ни по имени, ни госпожой Кардозо. Золотистые волосы девушки потускнели, спутались, бледное лицо покрывали следы слез:

– У вашей дочери упала температура. Мы сделали промывание горла. Она спит… – доктор Горовиц держала в руках стопку белья:

– Палата с умывальной. Примите горячий душ, переоденьтесь, вам принесут младенца… – Эстер, почему-то, избегала называть ребенка Маргаритой:

– Покормите ее, ложитесь спать… – она указала на темное небо, – в коридоре сестринский пост. Сюда проведен звонок… – женщина взялась за цепочку:

– Если дитя начнет кашлять, вызывайте помощь. Вы здесь пробудете… – Эстер задумалась, – дней пять. Я могу… – голубые глаза взглянули на Элизу, – известить ваших родственников… – Элиза, медленно, поднялась с колен:

– Я хотела поехать в Мон-Сен-Мартен, на поезде. Я только что вернулась из Маньчжурии…

– Я читала историю болезни, – вежливо прервала ее Эстер:

– Здесь халат, рубашка, полотенца, пеленки для больной… – она сложила вещи на койку:

– Никаких поездов. Дитя, скорее всего, простудилось во время путешествия. Пусть вас заберет машина. Насколько я помню… – Элиза услышала ядовитые нотки, – у ваших родственников есть лимузин.

Элиза ехала на лимузине в мэрию, на свадьбу. Девушка надела костюм кремового шелка, и хорошенькую шляпку, с короткой вуалью. В руках лежал букет весенних цветов. Вход в мэрию тоже украсили цветами, на ступенях расстелили ковер. Шахтеры получили выходной. Отец держал Элизу за руку:

– Ты очень красивая, доченька… – шепнул барон, – жаль, что Виллем не смог приехать… – через неделю после свадьбы пришла телеграмма из Рима. У баронессы Терезы случился сердечный приступ, за столом. Элиза, робко, сказала мужу: «Может быть, отложить отъезд, милый? Мама плохо себя чувствует…»

– У твоей матери слабость сердечной мышцы. Я ее осматривал, – отрезал профессор Кардозо:

– Сердце не укрепится, если ты здесь останешься, Элиза. Не бывает чудесных выздоровлений, сколько бы вы месс не заказывали. Меня ждут в Конго, в Маньчжурии… – муж протянул ей руку, она застегнула серебряную запонку на манжете белоснежной рубашки… – у меня есть обязательства перед Лигой Нации, перед больными… – Элиза опустила голову: «Хорошо, Давид».

– Есть лимузин… – Элиза комкала в руках халат. Она чуть не добавила: «Кузина Эстер», но вовремя опомнилась.

– Напишите телефон, – коротко велела женщина, – ваш лечащий врач позвонит.

Элиза покорно взяла предложенную ручку:

– А вы не наш лечащий врач… – она нацарапала цифры на салфетке из больничной столовой.

– Нет, – холодно ответила доктор Горовиц, – я передам записку доктору де Граафу. Он зайдет, в конце дежурства. Желаю вашей дочери скорейшего выздоровления, – дверь захлопнулась, Элиза всхлипнула:

– Надо было прощения попросить. А что бы я сказала? Когда мы вернемся в Голландию, мальчики переедут к нам. Трое детей… – она сняла пальто, – Давид мне помогать не будет. Он занят, у него лекции, студенты, больные. Надо самой… – Элиза пошла в умывальную.

– Не собираюсь я им звонить, – Эстер переодевалась, в ординаторской:

– Это не мое дело. Интересно… – она застегивала блузку, – где Давид квартиру снял? Наверняка, подальше от меня… – женщина, внезапно, застыла:

– В истории болезни написано, откуда карету вызвали. Она с аэродрома приехала, с больным ребенком. Господь его знает, когда барон шофера пришлет. Надо убраться, провизии ей купить. Дитя ни в чем не виновато… – барон Виллем и профессор Кардозо, отец Давида были лучшими друзьями:

– Конечно, – кисло сказала женщина, – он рад, что все так получилось. Госпожа Кардозо, судя по ее комплекции, четыре месяца после родов крекерами питалась. Ребенку, зачем страдать? – перед уходом Эстер нашла де Граафа. Отдав коллеге записку с телефоном, она заглянула в палату. Девушка лежала в постели, Маргарита спокойно сопела рядом.

– Давайте мне ключи от вашей квартиры, – холодно сказала Эстер, – вам надо вернуться в дом, где есть продукты, а не одна пачка крекеров… – отчаянно покраснев, Элиза что-то пробормотала. Эстер уловила: «Неубрано…»

– Значит, будет убрано. Отдыхайте, – она опустила связку в карман. Эстер справилась в записях. Квартира находилась у оперного театра:

– На другом конце города… – она сняла замок с велосипеда, – как я и предполагала. Что в ресторан надеть? «Европа» хороший отель. Интересно, зачем он здесь? – Эстер крутила педали. Вечер был хмурым, но, неожиданно, теплым:

– Я его только на фотографиях видела, в Нью-Йорке. Бедная Констанца, неужели Майорана ее, действительно, убил… – будучи замужем, Эстер слышала много ехидных замечаний от Давида. Доктору Кардозо не нравилось ее пристрастие к женским журналам, и любовь к сентиментальной, как он выражался, дамской литературе. Давид читал книги по медицине, и своего любимого Хемингуэя. На стене кабинета доктор Кардозо держал фотографию из Восточной Африки. Он стоял, с ружьем в руках, над трупом большого льва.

Снимок, как и остальные вещи бывшего мужа, Эстер, с удовольствием, запаковала в ящики, отослав груз в Мон-Сен-Мартен. Давид, наотрез, отказался оплачивать расходы. Бывший муж настаивал, что она должна рассчитаться за выброшенные в канал костюмы и рубашки. Выписав чек для транспортной компании, Эстер отправила копию бывшему мужу. Женщина прибавила, на обороте, несколько сочных слов на идиш.

– Не верю… – она открыла дверь особняка Кардозо, – господин Майорана любил кузину Констанцу. Вряд ли он бы так поступил… – дома уютно пахло выпечкой. Близнецы выглянули из гостиной: «Мама! Мама!». Эстер присела, раскинув руки:

– Идите сюда, мои хорошие… – бывший муж всегда выговаривал ей за пренебрежение правилами гигиены:

– Нельзя обнимать детей, – наставительно говорил Давид, – не посетив, предварительно, ванную комнату. Мыть руки надо не менее пяти минут, тщательно. Что ты за врач, Эстер, если забываешь о простых вещах…

– Хороший врач, – она целовала теплые, мягкие щеки, слышала веселый лепет, – не хуже тебя…

Эстер зажгла с детьми ханукальные свечи. Взяв чашку кофе, она поднялась наверх:

– Все лишь обед, родственный, но не след приходить неряхой… -Эстер достала твидовый костюм, сшитый для будущей защиты диссертации, и выбрала блузку кремового шелка:

– Тебя пригласили в ресторан… – она лежала в ванной, с папиросой, намазав лицо скисшим молоком, положив на веки дольки огурца, – но это не значит, что надо объедаться. Тем более, вечером. Рыба, овощи, салат, никаких десертов. И кофе без сахара, – подытожила Эстер. Она взяла с собой деньги.

В последнее время, Эстер стали приглашать в кафе коллеги. Она всегда оплачивала свою половину счета: «Считайте это американской привычкой». Она помнила, как бывший муж, с карандашом в руках, проверял ее расходы, выговаривая за каждый потраченный гульден.

– Пошел он к черту… – взяв сумочку итальянской работы, она насадила на голову шляпку, – надеюсь, я его больше никогда не увижу.

Она пошла пешком. Вечер был ясным, звездным, ей хотелось подышать после суток в госпитале. Подъезд «Европы» освещала многоцветная, электрическая вывеска. Подъезжали такси, пахло духами, и сигарами. Эстер, внезапно, закрыла глаза:

– Хочется, ненадолго, не думать о цифрах на банковском счете. Хочется швейцарские часы, или драгоценности, в которых мадемуазель Аржан снимают… – в последнем Vogue актрису сфотографировали в брюках и смокинге. Гладко причесанная голова была повернута в профиль, в ушах висели тяжелые, бриллиантовые серьги. Она позировала рядом со скульптурой Бранкузи, в огромной гостиной, со шкурой тигра на половицах черного дерева, с мраморным камином:

– Мадемуазель Аржан у себя дома… – прочла Эстер. Она посмотрела на смокинг:

– Надо и мне такой завести, вместо халата из шотландки. Тем более, халат мне велик, стал. Буду в смокинге кашу детям варить… – она рассмеялась. Тонкие, длинные, унизанные кольцами пальцы актрисы, казалось, никогда в жизни не держали ничего, кроме бокала шампанского.

Она отдала пальто, у входа в ресторан:

– Столик на имя мистера Джона Брэдли. Он ждет… – кузен, по телефону, весело объяснил:

– Я здесь инкогнито, так сказать. Надеюсь, что ты сохранишь тайну… – Эстер оглядела зал. Невысокий, светловолосый юноша, в хорошо сшитом, твидовом костюме, шел к ней, держа букет белых роз. Эстер протянула руку:

– Большое спасибо, мистер Брэдли… – он был похож на отца. Светло-голубые, прозрачные глаза посмотрели на нее. Кузен, почему-то покраснел:

– Вам спасибо… – Джон отодвинул стул, Эстер передала букет официанту: «Я вас только на фото видела».

– Я тоже, – сумел выдавить из себя юноша. Она напоминала греческую богиню, высокая, тонкая, с изящным носом, и большими, пристальными глазами. Светлые волосы падали на плечи. Джон подумал:

– Будто шлем. Она похожа на амазонку. Ты здесь ради дела, не забывай… И вообще, зачем ты ей нужен, мальчишка… – он откашлялся: «Здесь отличное шампанское, кузина».

– Я заметила… – она изучала винный лист. Джон, решительно, сказал официанту: «Бутылку „Вдовы Клико“, пожалуйста». Откинувшись на спинку стула, достав сигарету, Эстер размяла ее длинными пальцами: «Мое любимое шампанское, кузен Джон».

Юноша, облегченно, выдохнул, широко, счастливо улыбаясь.

Отец сказал Джону о задании только за день до отъезда, в городском особняке, на Ганновер-сквер. Леди Кроу почти переселилась на вокзал Ливерпуль-стрит, куда приходили поезда из порта Харидж, с еврейскими детьми, из Германии. Отец и Джон сидели у камина, в библиотеке, под тяжелой, золоченой рамой картины. Ворон держал румпель, на палубе «Святой Марии» пылали мешки с порохом.

Передав отцу стакан с виски, Джон взглянул на картину:

– Стивен на него похож. Бедный, он все никак не верил, что Констанцы больше нет. Она не могла покончить с собой, она здравомыслящий человек… – Джон, все больше, склонялся к мысли, что кузина была убита:

– Мало ли что Майорана в голову пришло… – думал юноша, – он итальянец, вспыльчивый человек. Хотя он мне показался спокойным… – они со Стивеном обшарили все южное побережье Италии, летали в Палермо. Самолет кузена целые дни проводил над открытым морем. Летчик, наконец, мрачно заметил:

– Все бессмысленно. Полиция заверяет, что трупов на берегу не нашли. Три месяца миновало. Здесь средняя глубина, миля, а то и больше… – лазоревые, как море, глаза, внимательно смотрели на легкие волны. Стивен резко потянул на себя штурвал: «Хватит».

Вернувшись, домой, кузен согласился испытывать новый маршрут через Северную Атлантику. Самолет Люфтганзы, Focke-Wulf Condor, впервые совершил беспосадочный полет из Берлина в Нью-Йорк и обратно. Рейс был рекламным, но Питер сообщил, что Люфтганза всерьез рассматривает возможность организации постоянных полетов, не только в Нью-Йорк, но и в Токио. Отец заметил:

– Черт с ними, с пассажирскими перевозками. Подобная модель… – он посмотрел на снимок, – в случае войны, перейдет во владения Люфтваффе. Дальний бомбардировщик, морской разведчик… – взяв палку, он прошелся по библиотеке. Декабрь стоял теплый, в саду зеленела трава. Отец рассматривал голубое небо. Герцог не поворачиваясь, вздохнул:

– В случае войны… Отсюда… – он указал на потолок библиотеки, – до баз Люфтваффе на побережье Северного моря, не больше часа полета, милый мой. Чтобы снести Лондон с лица земли, не понадобятся дальние бомбардировщики… – отец потрещал костяшками сухих пальцев: «Но мы подобного не позволим. Пусть обкатывают полеты через Атлантику, – он махнул рукой на север, – нам пригодится воздушный мост в Америку».

Стивен Кроу отправился в Шотландию, на аэродром Прествик, под Глазго. Машины уходили на запад, к побережью Канады, на базу Гандер, на острове Ньюфаундленд. Пока путь занимал девять-десять часов, но летчики хотели сократить время до семи. Джон даже не знал, какие самолеты используются в Прествике. От западного побережья Шотландии до Ньюфаундленда, было больше двух тысяч миль. Джон разбирался в авиации. Расстояние лежало на пределе возможностей современной техники: «Они пробуют разные модели, – коротко сказал отец, – посмотрим, что получится». Джон, поежившись, представил себе холодную, зимнюю, воду Северной Атлантики.

Рассматривая сад, герцог усмехнулся:

– Юджиния рассказывала. Ее избиратели, в Ист-Энде, в очереди стояли, чтобы детей по домам разобрать. В Ньюкасле, на заводах, то же самое было… – он помолчал:

– Питера в следующем году мы оттуда выдернем. Нельзя больше рисковать. Посидит пару месяцев в тюрьме, об аресте узнают в Берлине… – отец вернулся в кресло.

Они заговорили о финансах.

Питер предложил использовать фирму Рихтера, в Цюрихе, для отправки денег в Берлин. Герцог навел справки. Контора занималась серыми операциями, но была вне подозрений. Герр Рихтер, родившийся в Юго-Западной Африке, долго жил в Аргентине. Предприниматель погиб в автокатастрофе, в Швейцарских Альпах. В полицейском отчете, присланном из Швейцарии, говорилось, что Рихтер не справился с машиной, во время сильного дождя. Он оставил вдову и дочь. Четырнадцатилетняя девочка училась в закрытом католическом пансионе. Судя по досье, Рихтеры поддерживали нацистскую партию. Герцог вздохнул:

– Фирма может оказаться подставной конторой СД, но, в случае войны, никак иначе помощь в Берлин не отправить. Питер вернется сюда, и займется организацией, – он поискал слово, – канала финансирования… – отец задумался:

– Вряд ли ими заправляет СД. Скорее всего, бизнес, как много других компаний, в Швейцарии. Делают деньги, не задумываясь об их происхождении… – они получили снимок надгробия герра Рихтера. Вдову и дочь герцог велел не фотографировать, такое было бы опасно. По донесениям из Цюриха, женщина вела спокойную жизнь. Она выезжала из Швейцарии только на Лазурный Берег, отдыхать. В Германии, или других сомнительных местах, фрау Рихтер не появлялась:

– Очень хорошо, – подытожил отец, – у «К и К» есть договор с компанией Рихтера. Когда придет время, мы, через них, погоним деньги на Фридрихштрассе, для поддержки группы твоего приятеля, – он подмигнул сыну:

– Умный человек Питер. Вывезти больше сотни детей, и не вызвать подозрения… – Питер и Генрих вернулись в Берлин. С Фридрихштрассе пришла радиограмма о продолжении работы.

– Пора сворачивать их активность в эфире, – сварливо сказал отец:

– Они в полумиле от Принц-Альбрехтштрассе, не стоит рисковать. Передатчик в Берлине мы законсервируем, ювелирная лавка останется в качестве безопасного адреса. Туда будут приходить деньги. Связью начнет заниматься новый координатор… – услышав имя предполагаемого координатора, Джон, робко, поинтересовался:

– Вы уверены, папа? Может быть… – он понял, что не так и не увидел Лауру, – может быть, стоит отправить Лауру в какое-нибудь посольство… – герцог сидел, закрыв глаза.

Он дал разрешение Канарейке рассказать обо всем отцу. Джон был уверен в Джованни. В любом случае, отец Лауры никуда не собирался. Опасности, что его перехватят немцы, русские, или японцы, не было, а в Лондоне они внимательно следили за визитерами.

Джон понятия не имел, о чем говорили отец и дочь, но Джованни позвонил ему, пригласив пообедать, по-холостяцки, в Брук-клубе. Они заняли отдельный кабинет. Дверь за официантом закрылась, Джованни развел руками:

– Я не могу запрещать девочке выполнять свой долг. Конечно… – он затянулся папиросой, – надо было раньше меня поставить в известность. Но я прошу тебя, – он зорко посмотрел на Джона, – оставь Лауру здесь. Не надо ее никуда посылать. Она устала, пусть дома побудет.

Джон обещал кузену никуда не отправлять его дочь и намеревался свое обещание сдержать. Он так и сказал сыну, заметив какую-то грусть в его глазах. Маленький Джон, иногда, порывался позвонить Лауре, из Блетчли-парка. Юноша клал трубку на рычаг:

– Зачем? Она тебя не любит, и никогда не полюбит. Не отрывай ее от работы… – Лаура занималась анализом и обработкой информации с Дальнего Востока. Герцог и адмирал Синклер хотели поручить ей ведение досье и по материалам из Европы.

Отец начертил Джону целую схему:

– Как говорится, вдова с детьми, что может быть прекрасней. Вернее, разведенная женщина, согласно веяниям нового времени. Голова у нее на плечах отличная. Юджиния видела ее в деле, с поездами. Прекрасный организатор, хладнокровный человек… – сын возразил:

– Я помню, что хладнокровный человек выбрасывал в канал одежду бывшего мужа… – герцог закашлялся:

– Такое тоже хорошо. Она не боится поступать решительно, в случае нужды. В общем, – подытожил он, – технику подготовили. Езжай в Харидж, садись на паром. Завтра утром будешь в Голландии.

Будущий координатор сидел напротив. Он пил «Вдову Клико», с копченым лососем и расспрашивал Джона о его сестре и племяннике. У нее были нежные щеки, темные ресницы, и внимательные, спокойные голубые глаза:

– У вас есть опыт обращения с детьми, кузен, – Эстер подождала, пока он нальет шампанского, – вы должны у меня отобедать. Иосифу и Шмуэлю осенью два года исполнилось. Посмотрите, что вас ждет в будущем. Прогуляемся в саду Кардозо… – Эстер отмахивалась, когда коллеги заводили разговор о парке: «Деревья ни в чем, ни виноваты, господа. Я привыкла».

Особняк Кардозо они не собирались использовать для работы. В доме жили дети и няня. В случае согласия, для Звезды снимали неприметную квартиру, в рабочем районе города. Туда отправлялся передатчик, на центральном почтамте арендовался ящик для корреспонденции.

– С удовольствием, кузина Эстер… – Джон, с трудом, представлял, как начать разговор. Он стал обсуждать картины Рембрандта. По совету кузины, Джон днем добрался до музея. Принесли рыбу и белое бордо, Эстер взяла серебряную вилку. Длинные, ловкие, без маникюра пальцы управлялись с едой четкими, отточенными движениями хирурга.

Джон вспомнил о Меире:

– Она, скорее всего, знает, чем занимается младший брат. Будет легче предложить… – скрыв тяжелый вздох, он услышал спокойный голос:

– Вы, кузен, приехали сюда не для того, чтобы болтать со мной о живописи, или последнем фильме мадемуазель Аржан… – Джон поднял глаза. Кузина улыбалась. Воротник шелковой блузки был распахнут. Он увидел начало белой, стройной шеи, блеск жемчужного ожерелья.

– Не смотри туда, – велел себе юноша. Выпив сразу половину бокала бордо, он попросил: «Послушайте меня, кузина Эстер».

Стоя на широком подоконнике квартиры бывшего мужа, на Плантаж Керклаан, Эстер мыла окна. День оказался солнечным, почти теплым, вода в канале блестела. У касс оперного театра собралась маленькая очередь. Она взглянула на афиши: «Мадам Баттерфляй». Не оправляя подоткнутой юбки, Эстер переступила нежными, босыми ногами. Женщина наклонилась к ведру:

– От меня уксусом будет пахнуть. Впрочем, уксус лучше, чем госпитальные растворы для мытья полов… – она медленно протирала стекло сухой бумагой. Маргарита выздоравливала. Доктор де Грааф связался с Мон-Сен-Мартеном. Барон, конечно, не мог уехать от постели больной жены:

– Но ты его не пугал? – озабоченно спросила Эстер коллегу:

– Сказал, что с его внучкой все в порядке? – они сидели в ординаторской, за кофе и папиросами.

– За кого ты меня принимаешь? – почти обиженно отозвался де Грааф:

– Я его уверил, что ребенок здоров, мать ребенка чувствует себя отлично, а лимузин просто мера предосторожности. Зима на дворе.

Шофер из Мон-Сен-Мартена приезжал на следующей неделе. Элизу, с дочерью, скоро выписывали. Эстер прибрала в квартире. Сложив, чемоданы в гардероб, она сходила за провизией. У нее был велосипед с плетеной корзиной, как и у многих в Амстердаме. В кладовой особняка Кардозо стояла деревянная тележка, в которой ездили на прогулку близнецы.

Эстер вспоминала голос кузена:

– Возведем город, дорогие мои… – Джон сидел на ковре в гостиной. Близнецы копошились вокруг, роясь в кубиках. Юноша пришел на обед с заманчивыми свертками, из хорошего магазина игрушек. Он принес два букета цветов, госпожа Аттали тоже получила свой. Эстер приготовила жареную курицу, нафаршировала овощи, испекла миндальный пирог с медом. Джон купил не только подарки. Успев забежать в лавку при синагоге, он явился с двумя бутылками кошерного, французского вина. Эстер сварила кофе, близнецы, построив башни, начали зевать. Госпожа Аттали увела мальчиков наверх, в детскую.

Они с Джоном устроились на скамейке, под розами. Эстер подождала, пока кузен щелкнет зажигалкой:

– У нас маленький сад, кузен… – она кивнула в сторону дома, – в старом особняке Кардозо он был больше. Когда-то, здесь жили родители первого мужа той Эстер, что с Вороном плавала… – женщина помолчала:

– Его Давидом звали, как моего… – она осеклась.

Бывший муж гордился родословной. В архивах Эсноги хранились документы шестнадцатого века, свидетельствующие, что первые Мендес де Кардозо перебрались в Амстердам из Лиссабона. Эстер, однажды, заметила:

– Мои предки тоже здесь жили. Сара-Мирьям, жена Элияху Горовица. Он к Шабтаю Цви ушел… – Давид, высокомерно, ответил:

– Если бы она была послушной женой, она бы отправилась за своим мужем, как положено. Разбила семью, из-за упрямства… – Эстер даже закашлялась: «Он стал вероотступником, апикойресом…»

– Что за средневековая косность, – поморщился Давид. Эстер, ядовито, добавила:

– Стремление к прогрессу, дорогой, у тебя в крови. Твой предок подписал указ, изгнавший Спинозу из общины… – муж, в сердцах, хлопнул дверью кабинета.

– Впрочем, – Эстер любовалась серебристым дымком папиросы, – мы не знаем, как та Эстер выглядела. От Ворона хотя бы портрет сохранился… – Джон рассмеялся:

– Картину, о которой я вам говорил, написали через тридцать лет после гибели Ворона. Хотя, может быть, сэр Николас рассказывал об отце… – он, искоса, посмотрел на стройную шею женщины. Закутавшись, в кашемировую шаль, Эстер покачивала острым носком туфли.

Рядом с ней Джон всегда краснел. Он краснел, передавая ключи от снятой на подставные документы, скромной квартиры, рядом с рынком Альберта Кейпа. Эстер кивнула:

– Правильно. На вокзале пассажиры, на рынке покупатели. Они ничего не помнят, кроме цен на картошку и рыбу… – тонкие, розовые губы усмехнулись. Кузина была выше его на полголовы. Обучая ее работать на передатчике, Джон, незаметно, любовался прямой спиной.

– Сидя, такое незаметно… – длинные пальцы отменно управлялись с рычажками контроля:

– Она почти шесть футов ростом… – кузина сняла наушники:

– Пять футов восемь дюймов, мистер Джон… – голубой глаз подмигнул:

– Значит, мне предстоит, и шифровать информацию? – она склонила светловолосую голову.

– А я пять футов пять дюймов… – грустно подумал Джон. Он очнулся:

– А? Да, кузина. Но вы не волнуйтесь, я вас обучу… – юноша вздохнул: «Она очень быстро схватывает. Жаль, я бы здесь хотел дольше пробыть».

Кузина, сразу, сказала:

– Я это делаю не из-за денег. Я была в Венло, встречала поезда с детьми… – Эстер помолчала, – видела нацистские флаги, на той стороне границы. Вы знаете, чем занимается мой старший брат… – Джон кивнул:

– Знаю, кузина. Он замечательный человек, рав Горовиц. Очень смелый. И ваш младший брат… – он вовремя замолчал. Эстер усмехнулась:

– Меир сюда приезжал, прошлым годом, когда тетя Ривка погибла. Я заметила его загар. Вы с ним, что, виделись? – она указала куда-то за окно маленькой квартирки.

Под окнами шумел рынок. Джон приходил сюда каждый день. У него были умелые руки. Он устроил, в кладовой, тайник для радиопередатчика. В маленькой кухоньке стояла газовая плита. Он купил кофе, спички, запас папирос и простую пепельницу. Здесь была всего одна комната, гостиная, она же и спальня.

Джон предупредил Эстер, что, в случае необходимости, в квартире переночуют люди, направляющиеся, как он туманно объяснил, дальше. Кузина принесла из особняка мыло, постельное белье, полотенца и старое, шерстяное, одеяло. Сидя с ней над шифровальной таблицей, Джон замялся:

– Надеюсь, вы понимаете, кузина, нельзя использовать эту квартиру в качестве… – тонкая бровь поднялась вверх: «Мистер Джон, поверьте, я не встречаюсь с мужчинами на работе». Он зарделся.

Этой осенью за Эстер начали ухаживать коллеги из госпиталя и с кафедры, в Лейдене. Все носили обручальные кольца. Эстер наотрез отказывалась от подобных предложений. Были вокруг и молодые доктора, однако женщина чувствовала себя старше ровесников:

– И старше него… – Эстер попросила показать ей медвежий клык. Она принесла Джону старинный кинжал, из шкатулки:

– Он по женской линии передается. Сестра деда моего… – она посмотрела за окно, – бывшего мужа, доктор Мирьям Кроу, подарила его моей бабушке, Бет Фримен. Клинок в Америку вернулся, и опять в Европу приехал… – Джон, было, хотел сказать, что оружие перейдет дочери Эстер, но осекся:

– Она не может выйти замуж, без религиозного развода. Может, за не еврея, но тогда ее дети станут незаконнорожденными. Надо же быть таким упрямцем.

С кузиной он ее бывшего мужа не обсуждал. Эстер, только, коротко сказала:

– У мальчиков сестра есть, Маргарита. Она младенец еще. Когда-нибудь, они, конечно, познакомятся… – близнецы пока говорили на птичьем языке. Эстер смеялась:

– Такие дети позже начинают болтать. Зато они друг друга без слов понимают… – мальчики были веселые, Джону нравилось с ними возиться.

Работая с кузиной, он убедился, что отец хорошо разбирается в людях. Эстер оказалась спокойной, рассудительной женщиной. Они говорили о медицине. Кузина заметила: «Диссертация у меня по хирургии. Кесарево сечение. Пока редкие женщины стоят у операционного стола, но я уверена, все изменится».

Услышав о ее брате, Джон согласился:

– Виделись, кузина Эстер.

Женщина разбирала, с карандашом, шифровальную таблицу:

– Очень жаль, что республиканцы терпят поражение… – Эстер аккуратно писала цифры, – я читала книгу кузины Тони. Замечательно написано. Она будет продолжать? – поинтересовалась кузина. Джон вздохнул:

– Посмотрим. Она в Кембридж вернулась, занимается по переписке, пока Уильям дитя. Наверное, диссертацию защитит, преподавать начнет… – Джон надеялся, что сестра, с ребенком на руках, больше никуда не отправится.

– Войны нет… – успокаивал себя юноша, но вспоминал данные из Германии: «Пока нет».

Эстер закончила протирать окно. Глядя на канал, она думала, что теперь можно ходить в оперу, сшить шелковые платья, и купить швейцарские часы:

– И лосьон, от Элизабет Арден… – почувствовав запах уксуса из ведра, она, невольно, усмехнулась, – и духи. Мальчиков на море вывезти, снять дом, на лето. Хоть бы он… – Эстер дернула углом рта, – подольше в Маньчжурии пробыл. Когда он вернется, он потребует мальчиков сюда отправить… – Эстер оглядела гостиную, – или в Мон-Сен-Мартен. И не поспоришь, у него на руках судебное решение. Он с полицией явится, если я откажусь… – Эстер увидела кузена.

Джон выходил из касс. Она обмолвилась, что давно не была в опере. Юноша, сразу, предложил купить билеты. За первым обедом, в «Европе», счет не принесли к столу. Эстер удивилась, Джон рассмеялся:

– Кузина, меня папа с юных лет учил. Когда мужчина приглашает кого-то в ресторан, например… – он, смутился, – делового партнера, – нашелся Джон, – счет вообще не должен появляться в, так сказать, поле зрения. Я обо всем позаботился… – бывший муж Эстер проверял счет, шевеля губами, в присутствии официанта. Давид бормотал:

– Ты очень, много ешь, Эстер. Надо проявлять умеренность, выбирать дешевые блюда… – она молчала, комкая длинными пальцами скатерть, стараясь не смотреть на непроницаемое лицо официанта. Эстер было стыдно.

Она объяснила Джону, что приводит в порядок квартиру подруги. Эстер, сначала, озорно подумала, что можно спрятать здесь гребень, или шпильки. Женщина махнула рукой:

– Незачем. Эта госпожа Кардозо, ни в чем не виновата. Она и ревновать не станет. Тихонько поплачет, и продолжит хлопотать вокруг него. Ей восемнадцать тогда было, что она понимала? Да и сейчас немногое… – услышав звонок, Эстер соскочила с подоконника. Не оправив юбки, она прошлепала в переднюю.

Дверь открылась. Джон, невольно, опустил глаза. Он видел подобное только на картинах, в Национальной Галерее. Длинные ноги сверкали стройными коленями. Блузка была расстегнута почти до начала груди. Джон вдохнул резкий, щекочущий ноздри запах уксуса. Эстер посмотрела на букет роз:

– Он в лавку забежал, на канале. Он всегда мне цветы приносил…

– Нельзя, нельзя… – велел себе Джон, – она работник, она Звезда… – она скрутила светлые волосы в узел. Ногти на обнаженных ногах отливали красной эмалью.

Эстер помнила издевательский голос бывшего мужа. Они столкнулись на улице, после заседания суда. Давид смерил ее презрительным взглядом:

– Развода в синагоге ты не получишь, не надейся. Впрочем, на тебя, потасканную толстуху, никто не польстится. Умрешь соломенной вдовой… – розы упали на пол, хлопнула дверь. Джон хотел сказать, что взял билеты в ложу, но сразу, все забыл. У нее были горячие, нежные губы, волосы растрепались. Он прижал Эстер к стене передней:

– Она меня выше. Все равно, мне все равно. Господи, я сейчас умру, от счастья…

– В его квартире… – Джон поднял ее на руки, – на его кровати. Больше года ничего не было… – застонав, она откинула голову назад:

– Один раз, – сказала себе Эстер, – чтобы мне стало легче. Ничего не случится, ничего не может случиться. Я его старше, то ли разведенная, то ли замужем, с детьми. Он не еврей. В его квартире… – Эстер почувствовала, что улыбается:

– Так ему и надо, мамзеру… – она закрыла глаза: «Один раз».

Вельяминовы. Время бури Книга третья Нелли Шульман

Часть одиннадцатая Концентрационный лагерь Дахау, декабрь 1938

Глубокий, мягкий снег лежал на откосе холма, пахло соснами. Издалека доносился лай собаки. Полдень был теплым, Макс снял вязаную шапку. Взяв палки от лыж, он весело крикнул: «Отто, лови меня!». Солнце играло на светлых, хорошо подстриженных волосах, ветер бил в лицо. Оказавшись внизу, Макс выдохнул:

– Видишь, я остался неплохим лыжником. Конечно, здешнее катание не сравнить с Берхтесгаденом… – зимнее шале семьи фон Рабе стояло по соседству с домами других видных нацистов. Рядом возвышалась резиденция фюрера, Бергхоф, и недавно построенный чайный домик Гитлера, Кельштайнхаус, подарок НСДАП к юбилею вождя нации. Отто погладил овчарку:

– Пока я не уехал, я поработаю над твоей техникой. А меня ждут Гималаи… – голубые глаза восторженно блестели. После Рождества брат улетал, через Стамбул и Багдад, в Калькутту. Оттуда ему предстояло отправиться на север. В Тибете Отто присоединялся к экспедиции общества «Аненербе».

Медицинский блок лагеря был готов. Отто, с доктором Рашером и представителями вермахта, ездил в Берлин. Рейхсфюрер СС утвердил программу исследований, Отто получил звание оберштурмфюрера, старшего лейтенанта.

Они пошли к мерседесу, на обочину деревенской дороги. Тор, овчарка Отто, скакал вокруг. Собака ринулась вперед, распугивая голубей. Макс, и Отто были в баварских, замшевых куртках, с кашемировыми шарфами. Штурмбанфюрер, открыв багажник, убрал лыжи:

– Конечно, развлечений у вас мало. Но рядом Мюнхен, можно съездить в кино, на танцы… – он подмигнул Отто. Мюнхен, действительно, был в получасе от Дахау. Здесь, в тишине, и аромате хвои, не хотелось думать о суете большого города. Отто запрещал себе выбираться из лагеря. В Дахау он вел себя осторожно. Рядом работал доктор Рашер и другие коллеги. Отто не мог привлекать внимания, выбирая кого-то из заключенных, как он говорил, для консультации. Он предполагал, что в Мюнхене есть места, где собираются подобные ему люди, но это было еще более опасным:

– Надо излечиться, – напоминал себе Отто, – надо избавиться от порока. Поехать в Мюнхен, найти женщину… – он, правда, не представлял, где такое делают. Проституцию запретили. Конечно, в больших городах, она существовала, но Отто не знал, где искать такие кварталы. Женщины на улицах не стояли. Все происходило за дверями квартир, в бедных районах. Отто, в любом случае, брезговал проститутками:

– Может быть, в Тибете… – думал он, – если мы найдем арийские корни тамошних жителей, Привезу в Берлин девушку, чистого происхождения… – он покосился на брата. Макс устроился за рулем. Отто, аккуратно, спросил: «Есть какие-нибудь… – врач помолчал, – успехи?».

Брат, не отвечая, открыл заднюю дверцу. Запрыгнул на сиденье, пес, от души, отряхнулся. Макс расхохотался:

– Отлично, старина. Мы приедем в Дахау мокрые, с ног до головы… – он повернул ключ в замке зажигания, машина заурчала. Макс, внезапно, спросил:

– Тор из того же помета, что и Аттила? Три года ему? – Отто, гордо, кивнул:

– Я сам его воспитывал, как и всю свору… – брат ухаживал за овчарками и доберманами, жившими на лагерной псарне.

– И хорошо воспитывал… – Макс разогнал мерседес, – отличные собаки. Генрих, с его мягкостью, испортил нашего пса. Овчарка должна ненавидеть чужих, и защищать хозяев. Он из Аттилы сделал какого-то… – Макс поискал слово, – комнатного любимца. Лижет всем руки, ласкается… – они ехали в Дахау обедать.

Отто велел себе: «Нельзя об этом говорить, такое подозрительно…». Он, все равно, не выдержал: «А как герр Петер?». Отто редко видел его, с тех пор, как уехал в Баварию. Доктор фон Рабе, возвращаясь в Берлин, иногда сталкивался с герром Петером на семейных обедах. Он старался не смотреть в лазоревые глаза, отводил взгляд, чувствуя, что краснеет. Ночами Отто просыпался, тяжело дыша, в поту:

– Нельзя, нельзя. Не думай о нем, не думай о профессоре Кардозо. Тем более, он еврей… – Отто получил письмо из Харбина. Полковник Исии сообщал, что им не удалось испытать новые штаммы чумы во время атаки у озера Хасан. Японцы не теряли надежды опробовать их, при следующем конфликте. Исии писал о предполагаемой стычке на границе Маньчжурии и Монголии:

– Профессор Кардозо в Харбине, участвует в наших исследованиях… – читал Отто, – его помощь неоценима. Он лучший специалист по чуме, из ныне живущих врачей. Если он создаст универсальную вакцину, доктор фон Рабе, то одна прививка избавит миллионы людей от заражения и мучительной смерти. Думаю, Нобелевская премия ему обеспечена. Что касается наших разработок, то профессор Кардозо умный человек. Он понимает, что наука должна двигаться вперед. Посылаю последние данные об изучении процесса обморожения… – Отто, вместе с Рашером, занимался похожими опытами. Кроме ледяной ванны и мощного рефрижератора, в медицинском блоке стояла барокамера. Люфтваффе и моряки были заинтересованы во влиянии низкого давления на организм человека. Отто напомнил себе, что перед отъездом надо составить список заключенных, отобранных для экспериментов, и перевести их в отдельный барак.

– В Гималаях я излечусь, – твердо сказал себе Отто, – у меня не будет времени думать о подобном… – брат, закурил американскую сигарету:

– Герр Петер процветает. Хочется, наконец-то, увидеть его заводы в Германии… – Макс помолчал: «Мы понимаем, что это дело не одного дня, но прошло два года. Впрочем, – он остановил машину на замощенной булыжником, главной площади городка, – я уверен, что к войне его предприятия будут готовы».

Штурмбанфюрер повернулся к Тору:

– Ты останешься здесь. Мы тебя чем-нибудь побалуем… – собака зевнула, показав острые клыки. Пес жалобно посмотрел на Отто. Хозяин пообещал: «Получишь кости, от айсбайна».

Городок украсили к Рождеству. На главной площади, у ратуши, поставили пышную, свежую елку, с нацистскими флагами, и вырезанными из фанеры орлами. Полуденное солнце блестело на украшенных свастиками стеклянных шарах. Они нашли ресторанчик на боковой улице, где горел камин. Бросив куртку на скамью, Макс расстегнул пуговицы на вороте кашемирового свитера: «Согреемся. Но ты не будешь пить… – он просматривал винную карту, забросив ногу на ногу. Штурмбаннфюрер, как и Отто, надел на прогулку горные ботинки, с вязаными гетрами, и брюками грубой шерсти.

– Не буду, – согласился брат:

– Что касается холода, в Гималаях меня ждет настоящая зима. Температура в минус тридцать градусов… – Макс щелкнул зажигалкой, хохотнув: «Как в твоей ледяной ванне, дорогой мой».

Отто подвинул стол ближе к огню в большом, высоком камине: «Война будет в Чехии?»

Макс, презрительно, выпустил ароматный дым:

– Ручаюсь, что в Чехии мы даже одного выстрела не сделаем. Объявим о создании протектората Богемии и Моравии, восстанавливая исконно немецкие территории. Чехи будут нам служить, как положено славянам. Запад не вмешается, Чехия, и Польша их не интересуют. Польшу мы разделим. Бросим кость Сталину, обманем варвара… – Макс взял для Отто бутылку минеральной воды Gerolsteiner, а себе бокал белого сильванера, прошлогоднего урожая. Макс любил французские вина, но здесь, в провинции, их было не найти:

– Только в Мюнхене… – попробовав вино, он кивнул, – впрочем, наши, немецкие вина тоже бывают хорошими…

Они пообедали картофельным салатом. Макс заказал жареного поросенка, а Отто ел тушеную капусту и голубцы с лесными грибами. За кофе Макс попросил десертное меню. Выбрав шоколадный торт с абрикосовым кремом, штурмбанфюрер велел хозяину, как следует, его упаковать.

Прислонившись к машине, Максимилиан покуривал, держа коричневый, бумажный пакет. Часы на ратуше пробили два. Отто ждал, пока собака расправится с костями от поросенка. Он указал на десерт: «Долго все будет продолжаться? Не понимаю, Макс, зачем ты с ней церемонишься?»

Брат, молча, выбросил окурок в медную, покрытую изморозью урну:

– Поехали. Ты говорил, что не хочешь опаздывать на совещание.

Машина спускалась по узкой дороге на плоскую, унылую равнину. Городок, с белыми, аккуратными домами, со шпилями церквей, с черепичными крышами, остался позади. Нажав кнопку радио, Макс поймал Берлин. Диктор, восторженно говорил, о визите министра иностранных дел фон Риббентропа в Париж:

– Франция считает Восточную Европу зоной влияния Германии, – вспомнил Макс голос рейхсфюрера СС, – очень хорошо. Теперь у нас развязаны руки. Впрочем, Франция тоже долго не протянет… – дорога расширялась, появились машины, и грузовики. Отсюда была хорошо видна ограда лагеря. У парадных ворот, со свастикой, скопилась небольшая очередь: «Сегодня приемный день… – вздохнул Отто, – высади меня у служебного входа».

Тор выпрыгнул наружу, солдаты в будке вытянулись. Макс не выключал двигатель:

– Мне может понадобиться свора, Отто. Я позвоню… – брат кивнул, скрывшись в кованой калитке, Тор бежал впереди. Помахав охранникам, Макс поехал дальше.

С одной стороны дороги поднималась высокая, в три человеческих роста, окутанная колючей проволокой, ограда Дахау, с другой лежало заснеженное, голое поле. На горизонте виднелась ферма, окруженная вековыми деревьями, и каменным, серым забором. Солнце ушло, небо стало мутным, белесым. Сеял мелкий снег. Мерседес, разбрызгивая грязь, свернул к ферме. Макс остановил машину рядом с воротами, индустриального железа. Вышек охраны здесь не ставили, ограду подключили к электрическому кабелю. Затрещал звонок, створки распахнулись. Отдав ключи от мерседеса солдату, Макс подхватил пакет. Он прошел по чистому булыжнику на каменные ступени дома.

На посте охраны, двое эсэсовцев играли в шахматы. Один, завидев Макса, вскочил:

– Хайль Гитлер! Во время вашего отсутствия… – Макс отмахнулся:

– Ничего не случилось. Кофе сварите, пожалуйста… – он кивнул на лестницу, ведущую вниз.

Макс достал из кармана куртки связку ключей. В подвальном коридоре стояла мертвенная тишина. Он шел мимо мощных дверей, с номерами, с крохотными окошечками. Пахло хвойной эссенцией для ванн и хорошим табаком. Штурмбанфюрер открыл последнюю дверь справа. Стоя на пороге, он смотрел на узкую спину, в простой, хлопковой блузке, на коротко стриженые, рыжие волосы:

– Я принес подарок, фрейлейн Кроу, – улыбнулся Макс, захлопнув за собой дверь.

Комендант лагеря Дахау, оберфюрер СС Ганс Лориц принимал посетителей по записи, каждый вторник, перед обедом. Вход в комнаты оберфюрера охранял адъютант, унтерштурмфюрер Кёгель,в безукоризненной, отглаженной форме.

Кабинеты начальства располагались в двухэтажном здании серого камня, стоявшем слева от парадных ворот лагеря, по соседству с гаражами, пекарней, и почтой. Крематории убрали подальше, в конец территории. Разумеется, посетителям не разрешали заходить в лагерь. Между бараками для заключенных, медицинским блоком, и служебными зданиями возвели ограждение. С тщательно расчищенного двора, с деревянными скамейками, с медными пепельницами на высоких ножках, виднелся только верх забора.

Погода, с утра солнечная, испортилась. Черный лимузин оберфюрера загнали в гараж, начистив его до блеска. Лориц любил машину, шофер тщательно за ней ухаживал. Кёгель зевнул, пожалел, что курение в кабинетах запретили. Надо было каждый раз накидывать зимнюю шинель и выходить на крыльцо. Кёгель, все равно, с удовольствием, предвкушал чашку хорошо заваренного кофе и сигарету. В лагере были конюшни, однако зимой лошади отдыхали. Офицеры проводили время в гимнастическом зале. В клубе поставили бильярд, и показывали новые фильмы. Из Мюнхена часто наведывались гастролеры, для охраны лагеря устраивали концерты. В фойе клуба поставили красивую елку. Дерево привезли на грузовике, офицеры сами его наряжали. Баварцы, из персонала лагеря, уезжали на праздники к семьям.

– Отто в Берлин отправится, а после Рождества, в Индию… – вдоль газонов тянулись аккуратные сугробы. Летом в лагере все цвело. Комендант, как и рейхсфюрер СС, любил возиться с землей. Кёгель, юношей, работал проводником в Баварских Альпах. Они устроили каменную горку, и заказали в ботаническом саду Мюнхена редкие растения. Посещая лагерь, рейхсфюрер одобрительно сказал:

– Отлично. Сразу чувствуешь себя, как дома. Очень красиво… – Гиммлер наклонился, рассматривая через пенсне лиловые, яркие клумбы с первоцветом. Доктор фон Рабе обещал коллегам привезти семена из Гималаев:

– И не боится он по горам бродить… – Кёгель, рассеянно, просматривал, список сегодняшних посетителей, – в Гималаях ветра, морозы. Хотя Отто отличный спортсмен, пловец, любит пешие походы. Жаль, кстати, что у нас нет бассейна. Летом здесь жарко. Можно было бы насыпать песок, поставить шезлонги. Или теннисные корты сделать… -адъютант посмотрел на часы. До начала приема оставалось пятнадцать минут, у него оставалось время на сигарету. Комендант лагеря не курил. В гражданской жизни, оберфюрер трудился пекарем и кондитером. Он баловал офицеров баварскими сладостями, и делал отличный штрудель. На пекарне Лориц учил солдат готовить деревенский, сладкий хлеб с изюмом, заплетенный косичкой.

– Хала, – вспомнил Кёгель еврейское слово:

– Они украли исконный хлеб немцев. Проклятая нация, ничего своего у них нет. Правильно фюрер учит, евреи паразиты. Они всегда сосали кровь из честных рабочих, крестьян. Взять хотя бы нас, офицеров. Оберфюрер пекарем был, я на мебельной фабрике работал. Отто и Макс из богатой семьи, однако, их отец все отдал стране, национализировал заводы, шахты. Так и надо поступать, – адъютант дружил с братьями фон Рабе. Кёгель, покинувший школу в четырнадцать лет, благоговейно относился к людям с дипломами. В провинции, в СС почти не было офицеров с высшим образованием. Адъютант расспрашивал Отто об университете, восхищенно смотрел на его хирургические инструменты и белый халат.

По поручению начальства, Кёгель занимался доставкой оборудования в медицинский блок. Доктор фон Рабе показал офицерам, как действует барокамера. Отто предложил:

– Возьмем двух заключенных, все равно кого. В будущем придется проводить анализы, отбирать наиболее стойкие организмы, но сейчас мы устроим демонстрацию.

Кёгель потянулся за шинелью:

– Я говорил, что у нас нет бассейна. У врачей есть. Мы с Отто шутили, что летом, в жару, техника окажется очень кстати, – вода в большой, оцинкованной ванной охлаждалась электричеством. Отто заметил:

– Все равно, придется приносить лед. Такой температуры недостаточно, – он погладил борт ванны, – речь идет о спасении моряков, летчиков. Требуется, как можно более точно повторить природные условия, – фон Рабе объяснил, что для этого им и нужен рефрижератор. Во время опыта они стояли у окошечка барокамеры. Отто начертил Кёгелю и другим офицерам схему происходящего. Он развел руками:

– Мы врачи, привыкли к аутопсиям, но я знаю, что не всем здесь подобное по душе…

Коллеги зашумели, врач поднял руку:

– Поэтому послушайте, какие процессы происходят сейчас в организме подопытного экземпляра… – он взял указку. Барокамера была наглухо задраена, крики персонал не беспокоили.

На крыльце легкий ветер завевал снежок. Начальник пошел на псарню. Оберфюрер любил животных. Лориц никогда не упускал случая покормить собак, или поиграть со щенками.

Адъютант курил, глядя на пустынный, ухоженный двор. Альпийскую горку очистили от сугробов. Каждое утро солдаты из хозяйственной обслуги убирали административный квартал. Заключенных сюда, разумеется, не пускали. Кёгель вообще избегал посещать основной лагерь, предпочитая заниматься документами. От него ходить в бараки и не требовалось. Он полюбовался белой изморозью на мхах, покрывающих камни:

– Макс приглашал меня в шале, в Берхтесгадене. Надо найти время, прокатиться туда. Придется ждать отпуска… – штурмбанфюрер фон Рабе работал в так называемом «Блоке Х». Документы по закрытому подразделению лагеря вообще не попадали в приемную коменданта. Тамошняя охрана появлялась на офицерских вечерах и в спортивном зале. Сдержанные, вежливые люди, они говорили с берлинским акцентом. Эсэсовцы, служившие в основных блоках, шептались, что персонал «Блока Х» отбирает сам рейхсфюрер Гиммлер. Тем, что происходило в здании бывшей фермы, никто предпочитал не интересоваться.

– Тоже, наверное, какие-то исследования… – Кёгель, аккуратно, потушил окурок:

– Хотя Максимилиан заканчивал юридический факультет… – адъютант, иногда, ловил себя на подражании небрежным, изысканным повадкам старшего графа фон Рабе. У Макса были кашемировые свитера, итальянская ароматическая эссенция, парижские саквояжи. Весной он появился в Дахау с легким, красивым загаром. Приятель привез Кёгелю освященные четки из собора святого Петра в Риме. Адъютант, как и все баварцы, был католиком,

Вспомнив о мессе, Кёгель поморщился:

– Почему его святейшество не хочет поддержать фюрера? Есть лояльные священники, но стоит зайти в бараки для служителей церкви, и увидишь, что на нарах, каждый второй, католик… – Кёгель не собирался отказываться от своей веры, но ему было неловко перед лютеранами. Некоторые католические соборы украшали нацистские флаги, но за поведение папы, с его энцикликами, приходилось краснеть. Католики Германии пока не создали государственной церкви, как протестанты.

Кёгель поправил серую фуражку, с черепом и костями, эмблемой подразделения «Мертвая голова», охранявшего лагеря. Комендант шел через двор, в сопровождении доктора Отто фон Рабе.

– Отто любит собак, всегда с ними занимается… – вернувшись в приемную, Кёгель повесил шинель в гардероб орехового дерева. Кабинеты и казармы в лагерях всегда обставляли хорошей мебелью. Рейхсфюрер настаивал, что людям, на службе, вдалеке от семей, необходим уют. Кёгель посмотрел в окно:

– Должно быть, Отто ему щенков показывал. Недавно помет родился… – собак тренировали на особом полигоне, приводя заключенных. Отто фон Рабе гордо, говорил: «Ни в одном лагере Германии нет подобной своры, господа». Кёгель взял список посетителей, с пометками:

– А на каком языке с ним говорить? – он склонил голову набок, шевеля губами:

– Жаль, Максимилиана здесь нет. Он и французский язык знает, и английский… – дверь открылась, Кёгель вытянулся. Оберфюрер улыбался:

– Отличные щенки, доберманы. Я даже думаю, не взять ли одного… – сняв шинель, начальник отряхнул фуражку: «Что у нас?».

Оберфюрер читал мелкий почерк адъютанта, рядом с первой строкой в списке. Лориц хмыкнул:

– Утверждает, что брат его по ошибке попал в лагерь. Их послушать, они все здесь по ошибке оказались. У нас нет французов… – Кёгель согласился:

– Никак нет, герр оберфюрер. Евреи, немцы, предатели Германии, австрийцы, чехи появились. А французов нет… – впрочем, среди двадцати тысяч заключенных, сложно было за всеми уследить:

– Может быть, уголовник… – Кёгель задумался, – но вряд ли. Он бы не стал сидеть в Германии, потребовал бы экстрадиции домой. Или он здесь по чужим документам…

– Зови, – оберфюрер прошел в большой, теплый кабинет, с официальными портретами Гитлера и Гиммлера, над столом, с нацистским флагом, в углу. Он пригладил редкие волосы на лысине. Кёгель, по телефону, заказал из буфета две чашки кофе и печенье. Адъютант попросил принести кофе и для него. Второй звонок он сделал на пост охраны, у главных ворот лагеря. Кёгель велел привести в комендатуру герра Александра Мальро.

В детстве Констанца любила сладости. За месяц до Рождества тетя Юджиния начинала вымачивать в бренди сушеную вишню, с изюмом. На большой, подвальной кухне особняка Кроу упоительно пахло цедрой и ванилью. Дети собирались вокруг стола, передавая друг другу деревянную ложку. Каждый должен был помешать тесто для рождественского пудинга, и загадать желание. Констанца всегда улыбалась: «Я в приметы не верю». Желание девочка, все равно, загадывала. Обычно она думала о какой-нибудь математической задаче. Констанца принималась за ее решение на следующий день после Рождества, и все сходилось.

В пудинг, и в рождественский торт запекали серебряные монетки. Торт делали в шотландской манере, пропитывая тесто отличным виски с островов, украшая глазурь миндалем. Покойная жена его светлости родилась в Шотландии, ее семья и семья нынешней королевы дружили. Леди Элизабет научила тетю Юджинию тамошним рецептам. Констанца заранее рассчитывала, в тетрадке, каким должен быть рисунок. Она сама занималась тортом. Девочка выкладывала из орешков спирали, конусы, пирамиды и кубы.

Рождество они отмечали вместе. Дядя Джованни с Лаурой приносили миланский кекс, панеттоне. Тетя Юджиния готовила шоколадное полено и русские пряники. На елке блестели игрушки, сверкала глазурь, гудел огонь в камине. Дядя Джон брал гитару:

– I saw three ships come sailing in,
On Christmas day, on Christmas day,
I saw three ships come sailing in,
On Christmas day in the morning…
Дети подпевали, его светлость подмигивал: «Хотите ваш любимый гимн?»

– Silent night, holy night
All is calm, all is bright…
Пахло хвоей, вином, переливались бронзовые гирлянды на елке.

– Это немецкая песня, – вспомнила Констанца.

Тетя Юджиния пекла торт с финиками и патокой, с ванильным кремом, или американский ореховый десерт, по рецепту бабушки Марты. Летом, в Банбери, дети собирали ревень. На ужин каждый получал кусок пирога. Констанца почувствовала свежий, сладкий вкус:

– Словно марсала. Я должна была догадаться, должна… – Этторе рассказывал, что на Сицилии, в Рождество, каждая семья ставит у дома маленький вертеп. Девочкой Констанца ходила, с Лаурой и Тони, в Бромптонскую ораторию. В соломенном хлеву, среди зажженных свечей, они гладили маленького ослика. Квохтали куры, младенец Иисус лежал в разукрашенной колыбели.

– Это кукла! – сердитым шепотом сказала Констанца: «Тони, это кукла!»

Лаура рассмеялась:

– Не будут сюда класть новорожденного ребенка. Здесь холодно… – девочки были в кашемировых пальто и капорах:

– Побежали, – велела Лаура, – монахини сладости раздают.

В освещенном нефе собора пахло ладаном. Детская ладошка сжимала скользкий, шелковый мешочек с печеньем и конфетами, с засахаренным миндалем.

– Нам пять лет было с Тони… – шоколадный торт стоял перед ней на картонной тарелке, – а Лауре десять. Она в школу ходила. Когда мне десять лет исполнилось, я сладости разлюбила. Начала у дяди сигареты таскать. Интересно, кто у Тони родился, мальчик, или девочка… – спокойно отодвинув тарелку, она взяла пачку хороших, американских сигарет. Спичек ей не давали, зажигалки тоже. Констанца не спорила. Она вообще, большую часть времени молчала.

Она очнулась в транспортном самолете. Гудели моторы, голова болела. Констанца лежала на койке, укрытая шерстяным одеялом. Она попыталась приподняться:

– Что случилось? Я помню, мы пили марсалу, задремали у меня в каюте… Где Этторе? – Констанцу удерживали ремни безопасности. Она подумала, что паром потерпел крушение, и пассажиров эвакуируют самолетами на сушу:

– Бабушка Марта погибла на «Титанике». Тогда авиация еще не была развита. Впрочем, «Титаник» затонул в середине Атлантики, а мы близко от берега. Но где Этторе, что с ним? – в свете тусклой лампочки она увидела наглухо задраенную, железную дверь. В отсеке самолета она была одна. Констанца попыталась открыть замок:

– У меня даже шпилек нет. Медальон на шее… – она положила руку на знакомое, теплое золото, – и часы… – Констанца носила простые, стальные швейцарские часы, на потрепанном, кожаном ремешке. Она могла дотянуться до запястья пальцами. Констанца медленно ковырялась колышком в замке ремня:

– А если меня привязали для моей безопасности? Если я ранена… – кроме головы, у нее ничего не болело:

– Похмелье… – невольно, улыбнулась Констанца, – сколько раз я его у Тони видела. Этанол распадается в печени, превращаясь в уксусную кислоту, организм обезвоживается. Но мы немного выпили… -Констанца поднялась, пошатываясь, накинув на плечи одеяло. Она застучала в дверь: «Кто-нибудь? Помогите, я пришла в себя!». Вокруг царила тишина, до нее доносился шум двигателя. Констанца осмотрела серые, холодные стены, раскладную койку, ощупала одеяло. Девушка не нашла ничего, указывающего, на происхождение самолета. Машина вильнула, пол затрясло, лампочка замигала. У нее заложило уши: «Снижаемся, идем на посадку». Дверь в отсек, медленно, открылась.

Макс не отводил взгляда от ее тонких, костлявых пальцев. Фрейлейн Кроу аккуратно разминала сигарету. Он, предупредительно, щелкнул зажигалкой. За комнатой и ванной следили круглыми сутками. Здесь не держали ни одного предмета, который можно было бы хоть как-то, обратить против себя. Штурмбанфюрер сказал ей, что принесет письменные принадлежности, когда фрейлейн Кроу согласится работать на благо рейха.

Глаза цвета жженого сахара внимательно осмотрели его, с ног до головы. Фрейлейн Кроу отчеканила:

– Никогда подобного не случится. Я вам говорила, и повторяю еще раз. Я гражданка Великобритании, вы удерживаете меня насильно. Я требую вызвать сюда консула моей страны, и сообщить мне, что с мистером Майорана, – замолчав, она отвернулась.

Макс ей не представлялся, а девушка его именем не интересовалась. Кофе ей приносили охранники, в картонном стаканчике, и на такой же посуде подавали еду. Готовили для блока Х в офицерской столовой. Охранники, по звонку, подавали фрейлейн Кроу зажигалку. Макс привез монографии по физике и математике, материалы работ группы Гейзенберга и Отто Гана. Фрейлейн Кроу, за полгода, ничем не поинтересовалась. Книги, она, правда, читала. Тома просматривали на предмет пометок, но ничего не нашли. Комнату и ванную обыскивали, каждый день. Проверяли и саму фрейлейн Кроу. В блоке Х, кроме нее, содержалось еще несколько женщин. Макс выписал из Берлина надежных работниц, с опытом службы в тюрьмах. Он внимательно следил за кадрами наблюдения из ее комнаты. Макс избегал называть помещения камерами.

– Здесь не барак, – говорил он сотрудникам, – не концентрационный лагерь. Это просто… – штурмбанфюрер щелкал пальцами, – временная мера. Для их удобства… – он кивал в коридор: «Тишина, покой, время для научной деятельности… – некоторые камеры пустовали. Людей, давших согласие работать на рейх, увозили в особые лаборатории. Однако Майорана, как и фрейлейн Кроу, упрямился. Макс не ходил к итальянцу, с ним работали коллеги. Штурмбанфюреру было неприятно думать, что Майорана и фрейлейн Кроу, могли не дождаться официальной церемонии брака.

Рейхсфюрер Гиммлер обещал, что свидетельство почетной арийки, для фрейлейн Кроу, подготовят на днях. Бумагу, фельдсвязью, пересылали в Дахау. Макс, невольно, вздохнул:

– Может быть, тогда фрейлейн сменит гнев на милость… – он посмотрел на бледные щеки девушки. Заключенным, согласившимся работать на рейх, предоставляли прогулки. Паек здесь полагался отличный, офицерский, с колбасами, и вином. Фрейлейн Кроу почти ничего не трогала. Ковыряя картонной вилкой в тарелке, она съедала бутерброд, и грызла яблоко. Хлопковая блузка не поднималась на плоской груди. Она сидела, закинув ногу на ногу. Туфли она носила черные, школьные, с перепонкой. Фрейлейн Кроу обхватила острое колено пальцами. Макс представил, как он снимает серые, простые чулки:

– Даже если я буду не первым, – твердо сказал себе штурмбанфюрер, – она выбросит из головы Майорану, обещаю. Она станет моей женой, графиней фон Рабе, начнет работать в группе Отто Гана… – напечатанные на машинке листы лежали в центре стола.

Констанце не надо было просматривать материалы. Она отлично знала, что группа Гана близка к расщеплению атомного ядра. Она кинула взгляд на верхнюю страницу:

– Пальцем не пошевелю. Нельзя предавать свои убеждения, что бы ни случилось… – в картонном стаканчике дымился кофе, она затягивалась сигаретой:

– Я требую вызвать сюда британского консула, – монотонно сказал Констанца, – требую встречи с мистером Майорана, требую, чтобы нас немедленно отпустили. Вы совершаете уголовное преступление, и пойдете под суд… – она вскинула глаза цвета жженого сахара.

Констанца привыкла к его лицу. Сначала он пытался заговорить с ней по-английски. Девушка, холодно, отрезала:

– Не утруждайтесь. Я владею немецким языком.

Констанца слышала его берлинский акцент:

– Как у Лео, Силарда. Хорошо, что Лео в Америке. И Ферми, наверное, в Стокгольме… – церемония вручения нобелевских премий проходила в начале декабря. У Констанцы не было календаря, но девушке он и не требовался. Она знала, что сегодня седьмое число. Констанца помнила день, когда они сели на паром. Остальное оказалось просто. Ей нечем было делать отметки, но Констанца пользовалась памятью. Она, отчего-то, подумала:

– У меня здесь даже цикл не сбился. Здоровый организм. Через две недели все начнется, перед Рождеством.

Она запомнила наизусть записи группы Отто Гана. Констанца могла бы воспроизвести заметки на бумаге, с формулами:

– Но я такого не буду делать, разумеется, – девушка, молча, курила, – если, то есть когда, вернусь домой. Подобное противоречит научной этике.

Мужчина пристально смотрел на нее, голубыми глазами. Хорошо подстриженные, светлые волосы играли золотом. Он был высокий, выше шести футов, изящный, но Констанца поняла, что он спортсмен. Замшевую, пахнущую морозом куртку, он кинул на спинку стула. Мебель здесь привинтили к полу.

– Погода отменная… – к торту она не прикоснулась, как и ко всем сладостям, что Макс ей приносил. Подарки съедали охранники:

– Мы могли бы прогуляться, фрейлейн Кроу, съездить на ужин, выпить шампанского… – Констанца давно поняла, где она находится. Вспомнив карту, она рассчитала время полета из Неаполя или Палермо, и прибавила время переезда на машине. Черный лимузин подогнали в ангар, где стоял самолет. Ее охранники тоже говорили с берлинским акцентом, но, когда Констанцу, с одеялом на голове, в наручниках, сажали в машину, она прислушалась. На аэродроме язык звучал по-другому. Ее привезли в Баварию, в Дахау.

Констанца ждала, пока мужчина закончит распространяться о шампанском. Она отпила хорошего кофе:

– Вас осудят, – продолжила Констанца, – и приговорят к расстрелу, или повешению. Я с удовольствием посещу вашу казнь… – Макс, увидел, опасный огонек в безмятежных глазах:

– У нее нет оружия, головой отвечаю. Однако она физик, инженер, она могла… – картонная тарелочка полетела через комнату. Дернув головой, он медленно стер с лица растекшуюся глазурь. Абрикосовый джем падал на кашемировый свитер, куски бисквита валялись на каменном полу. Констанца потушила сигарету. Девушка нарочито тщательно вытерла пальцы бумажной салфеткой:

– Убирайтесь, и в следующий раз привезите мне консула.

Посмотрев на ее коротко стриженый, рыжий затылок, Максимилиан подавил ругательство.

Рав Горовиц приехал в Мюнхен из Австрии, третьего дня.

В вагоне пригородного поезда, идущего в Дахау, Аарон смотрел на заснеженные поля. Ханука начиналась на следующей неделе. Впервые, за двадцать восемь лет, Аарон отмечал праздник один, без общины, и семьи. В Братиславе он в синагогу не пошел. Вместо этого, посетив парикмахерскую, он сбрил бороду. Заглянув в немецкое консульство, месье Мальро объяснил, что хочет провести Рождество в Австрии. Германия привечала туристов. Чиновник поставил визу за пять минут: «Вена и Зальцбург удивительно красивы зимой, герр Мальро».

В столице Австрии, вернее, рейхсгау Остмарк, рав Горовиц оказался за два часа до начала шабата. В номере скромного пансиона, у вокзала Вестбанхоф, Аарон зажег свечи. На исходе шабата он уезжал, в Зальцбург, а оттуда, в Мюнхен. Тору сюда брать было нельзя. Аарон сидел при свечах, вспоминая недельную главу. Вокзал украшали нацистские флаги, в репродукторе гремел «Хорст Вессель». Над стойкой портье, в пансионе, красовался портрет Гитлера.

Всю субботу он гулял по городу, пешком. Здание городской синагоги было закрыто, двери заколочены. Синагогу строили в царствование императора Иосифа Второго, в начале прошлого века. Согласно указу монарха, только католические церкви могли возводиться отдельно от других домов, с украшенными фасадами. Синагога не отличалась от особняков по соседству. Аарон засунул руки в карманы пальто:

– Они не тронули синагогу только из-за опасности пожара. Если бы они подожгли здание, огонь бы мог перекинуться на другие дома. Все более поздние синагоги они разрушили… – обгоревшие развалины затянули холстом со свастиками. Рав Горовиц не имел права искать евреев, ни здесь, ни в Зальцбурге, ни в Мюнхене. Он стоял, ежась под зимним, острым ветерком, напротив забитых досками дверей синагоги. Хозяин кондитерской, на углу, прислонился к косяку двери, покуривая сигарету, внимательно смотря на Аарона. Развернувшись, рав Горовиц пошел дальше.

В Зальцбурге, на Лассерштрассе, от городской синагоги остались только руины. Аарон провел в городе три часа, ожидая поезда в Германию. В привокзальном кафе бюст Моцарта драпировали нацистские флаги. Наверху красовался плакат: «Зальцбург, родина истинно арийского композитора». Он взял чашку черного кофе и бутерброд с сыром. Аарон, обычно, избегал нееврейских ресторанов. Он горько напомнил себе, что кошерные заведения в Германии можно было пересчитать по пальцам.

– И в Австрии тоже… – он просматривал газету. Аарон хотел найти герра Майера и привезти его в Прагу. Он заставлял себя не думать о Кларе:

– Он меня не любит… – рав Горовиц отхлебнул крепкий, горький кофе, – никогда не любила. Просто удостоверься, что они в безопасности. Постарайся спасти, из Праги, как можно больше евреев… – в Чехии, Аарон занимался привычной работой. Он принимал людей, записывал сведения об американских родственниках, связывался с «Джойнтом», в Нью-Йорке. Аарон, иногда, думал о пропавшем в Польше дяде Натане:

– Может быть, добраться туда, поискать дядю. Но где? Я был в Варшаве, правда, недолго. Не успел в архивах общины посидеть… – два дня в столице Польши Аарон провел в кабинете, с другими раввинами, на переговорах с правительством.

На пустынной улице слышались гудки поездов:

– Гитлер и Сталин могут поделить Польшу… – Аарон, медленно, свернул газету, – в стране миллион евреев. Как мы их вывезем? Или тех, кто остался здесь, в Германии, в Австрии? Муссолини осенью подписал указы, похожие на нюрнбергские законы. Он запретил евреям преподавать, занимать государственные посты, служить в армии. Запретил смешанные браки… – в Берлине, кто-то из раввинов, горько сказал:

– Мы всегда были против смешанных браков. Но не подобной ценой… – расплатившись, Аарон сунул газету в карман:

– Из Италии, кажется, тоже придется людей вывозить. Но куда? В Израиль ближе… – встреча с кузеном Авраамом не прошла зря. Аарон тоже стал называть Палестину Израилем.

Перед отъездом из Праги рав Горовиц отправил письма отцу и сестре, извещая, что с ним все в порядке:

– А если не будет в порядке… – от Зальцбурга до Мюнхена поезд шел всего час, Аарон рассеянно перелистывал нацистский журнал, – то семья узнает, рано или поздно… -Аарон выпрямился:

– Иностранцы не посещали Дахау, и вообще концентрационные лагеря. Ни журналисты, ни Красный Крест. Никто не знает, что в них происходит. Тем более, никто из евреев… – синагогу в Мюнхене тоже сожгли. Аарон прошел мимо развалин, на Якобплац.

Остановившись в дешевой гостинице, он поехал в Дахау. На привокзальной площади городка, шофер такси, ничуть не удивился, услышав просьбу Аарона. Он включил счетчик: «Приемный день завтра, но вы должны заранее записаться, у охраны».

Рав Горовиц понял, что он далеко не первый пассажир, просящий отвезти его в концентрационный лагерь.

В помещении охраны он достал свой паспорт и документы несуществующего Луи Мальро. Герр Александр Мальро не стал скрывать, что его брат был коммунистом, и поехал в Прагу, на заседание какого-то комитета. Младший герр Мальро повел рукой:

– Поймите, я не интересуюсь политикой. Я ученый, преподаватель. Но Луи мой единственный брат… – темные, искренние глаза, взглянули прямо на эсэсовца, принимавшего посетителей.

Мебель в кабинете стояла хорошая, ореха и дуба, приятно пахло кофе. Гитлер на портрете ласково смотрел на рава Горовица. Фюрера изобразили в простом, сером кителе, с одним Железным Крестом. Гитлер напоминал школьного учителя.

Эсэсовец внимательно просмотрел бумаги:

– Вы отлично говорите по-немецки. Вижу, вы из Страсбурга… – он поднял глаза на Аарона:

– У вас есть немецкая кровь? Вы можете получить гражданство рейха, по праву рождения… – Аарон появился на свет за четыре года до начала войны. Страсбург, как и весь Эльзас, тогда еще принадлежал Германии. Рав Горовиц успокоил себя:

– Ничего страшного. У Луи, то есть Людвига, французский паспорт, как и у меня. Они не станут насильно отбирать у нас документы, превращать в подданных рейха… – герр Мальро развел руками:

– Вряд ли мы имеем отношение к немцам. Мой покойный отец служил во французской армии. И мы католики… – немец усмехнулся:

– У нас тоже много католиков, герр Мальро. Приходите завтра, – он поднялся, – оберфюрер Лориц начинает прием в одиннадцать утра.

Вернувшись в Мюнхен, Аарон купил билет в Пинакотеку. Он бродил по большим, гулким залам: «Меиру бы здесь понравилось. Он любит искусство… – рав Горовиц остановился у «Жертвоприношения Исаака» Рембрандта.

– Авраам верил, – упрямо сказал себе рав Горовиц, – верил, что Господь не допустит смерти его единственного сына. Верил, и занес руку с ножом. Надо верить, что Бог позаботится о нас. И самим действовать, конечно… – сидя в большом кабинете коменданта лагеря, Аарон понял, что Дахау он не видел.

– И не увижу… – Аарон бросил быстрый взгляд в окно, – посетителей они в бараки не пускают. А здесь все, как на картинке. Обыкновенная военная часть. Только ограда с колючей проволокой и везде знаки: «Проезд запрещен, опасная зона».

Тот самый шофер, высадив Аарона у главных ворот, пожелал ему удачи.

Выслушав историю о пропавшем брате, оберфюрер Лориц повертел справку из синагоги на Виноградах. Лицо коменданта брезгливо исказилось. Аарон вздохнул:

– Мне сказали, что Майер тоже был коммунистом. Наверняка, Луи, взял его документы, согласился выполнить миссию. Они следуют партийной дисциплине… – голос герра Мальро дышал презрением:

– Поймите меня, генерал, Луи мой единственный брат… – Лориц, вообще-то, был полковником, но не стал поправлять француза. Посетитель ему понравился. Оберфюрер любил вежливых людей. Месье Мальро отлично говорил на немецком языке:

– Образованный человек, – подумал комендант, – жаль его. Он не виноват, что брат у него коммунист.

Лориц вспомнил имя Майера. Заключенный значился в списке, поданном на утверждение из медицинского блока. Майера отобрали для программы научных исследований. Список обсуждали сегодня, на послеобеденном совещании. Комендант посмотрел на взволнованное, бледное лицо герра Мальро:

– Взял отпуск, брата ищет. Объяснил, что Дахау выбрал потому, что слышал о лагере. Ладно… – комендант снял трубку.

Гость пил кофе. Печенье было вкусным. Лориц, невольно, улыбнулся:

– Отличный рецепт. У ребят на кухне начинает что-то получаться. Я позбочусь, чтобы они уехали отсюда настоящими мастерами… – Лориц хотел обдумать меню рождественского обеда, для офицеров, остававшихся на дежурство, в праздники.

Он закрыл телефонную трубку ладонью:

– Ешьте печенье. Наш, баварский рецепт. Я приглашу офицера. Он разберется с вашей просьбой… – герр Мальро подался вперед:

– Спасибо, большое спасибо… – комендант поднял ладонь: «Я все понимаю, семья есть семья».

– Найдите, пожалуйста, доктора фон Рабе, – попросил он адъютанта.

Снежинки таяли на кованых воротах, на четких буквах: «Arbeit Macht Frei».

Утром, на перекличке, распогодилось, воробьи купались в лужах. На вымощенном камнем плацу было почти тепло. В августе заключенные закончили возводить новые здания. Теперь лагерь вмещал двадцать тысяч человек. Товарищ из Гамбурга, сосед Людвига по нарам, сидел в Дахау четыре года. По его словам, сначала здесь не содержали и пяти тысяч. Ходили слухи, что скоро СС разделит бараки. Пока евреев держали с остальными заключенными, как и арестованных священников. Узники шептались, что их переведут в особое помещение.

В Дахау присылали католических прелатов, из Германии, Австрии, и оккупированных Судет. Привозили и протестантских пасторов.

На поверке, слушая щебет воробьев, Людвиг вспоминал герра Рейнера, пожилого, почти неграмотного фермера. Рейнер умер летом, в конце строительства:

– Он радовался, что жена его с Иисусом, – думал Людвиг, – она в тюрьме скончалась. Рейнеру с ней попрощаться дали… – фермер не был пастором, но Библию знал наизусть. Старик выучил Писание от священника и родителей. Мессы здесь не служили, но по воскресеньям заключенные не работали. Пасторы ухитрялись собирать людей, и говорить о Священном Писании. Рейнер жил в бараке рядом с Людвигом:

– Он о мальчике беспокоился… – воробьи отряхивались на краю лужи, топорщили перья, вспархивали в небо, – о Пауле. Герр Рейнер с женой его приютили. Он сирота, не похож на других детей… – в лагере отлично знали о программе эвтаназии душевнобольных. Многих священников арестовали за выступления в церквях, осуждавшие политику Гитлера.

Сюда доставляли, как их называли эсэсовцы, асоциальные элементы, носившие на лагерной форме черный треугольник. Многие до бараков просто не добирались. После начального осмотра их уводили в новый медицинский блок, а оттуда никто не возвращался.

Отведя глаза от птиц, Людвиг сразу наткнулся взгялядом на черный дым, из трубы крематория. Основной лагерь обнесли электрифицированной оградой, по верху пустили колючую проволоку. За ней стояла каменная, серая стена. Они подозревали, что с дороги ничего видно не было. Между оградой и стеной проходил ров, заполненный водой. Перед оградой лежала мертвая зона, где прогуливались эсэсовцы с овчарками. По заключенным, оказывавшимся рядом, стреляли.

Над плацем летели легкие, белые облака.

Людвиг не верил в Бога. Он стал атеистом в гимназии. В Дахау, многие заключенные, начинали молиться. Людвиг такого не делал. Он просто ухаживал за ослабевшими товарищами. Людвиг отдавал герру Рейнеру почти весь свой паек. В гессенской тюрьме, где фермера держали в подвальной камере, у него начался туберкулез.

– Он был сильным человеком… – на дым крематория смотреть не хотелось, разглядывать птиц в небе было слишком больно, – сам на ферме управлялся. Рейнеру седьмой десяток шел. А мне тридцать четыре… – весной началось строительство новых зданий. Оберштурмбанфюрер из хозяйственного управления СС, приехавший надзирать за расширением лагеря, на поверке выкрикнул: «Инженеры, техники, чертежники, два шага вперед!»

Людвиг не двигался. Ему была противна мысль о том, что можно участвовать в подобном. Две недели назад так же искали врачей. В лагерных формулярах заключенных указывали профессию, но многие, при аресте, не признавались даже в своем имени. У Людвига изъяли его чешский паспорт, а больше он ничего не сказал. В Лейпциге местное гестапо пыталось выбить из него сведения о коммунистическом подполье, в Германии, но Людвиг молчал. Он только заметил, что, вообще-то, является иностранным гражданином.

Гестаповец разорвал документы:

– Ты родился в Судетах, ты немец. То есть предатель Германии. Судеты, территория рейха. Ты будешь отбывать наказание, как и остальные социалисты и коммунисты… – посмотрев на клочки бумаги, Людвиг ничего не ответил. Он надеялся, что Кларе сообщат об аресте. Кое-кто из товарищей успел покинуть Лейпциг до того, как гестапо, пользуясь доносами, начало прочесывать скромные пансионы на окраинах города. Клару бы предупредили.

Людвиг не позволял себе думать о семье. Ночами, многие на нарах, тихо плакали, отворачиваясь к стене. Людвиг не вспоминал жену и дочь, такое было ни к чему. Он только просил, чтобы Клара и Адель успели выбраться из Праги. Все понимали, что Гитлер не оставит Чехию в покое. С тамошними евреями должно было случиться то же самое, что и в Германии и нынешнем Остмарке.

Врачей выкликал доктор фон Рабе, высокий, с коротко стрижеными, почти белыми волосами, голубоглазый, в новой, с иголочки, форме оберштурмфюрера.

Между собой, заключенные называли его Ангелом Смерти. Он приходил на перекличку с огромной, ухоженной овчаркой, Тором. Собака рвалась с поводка, рыча на заключенных. Пес садился рядом с доктором фон Рабе, обнажая острые клыки. Янтарные глаза пристально следили за первым рядом шеренги. Тор, в прыжке, валил людей, прижимая их к земле. Фон Рабе смеялся, офицеры аплодировали. Овчарка получала особое печенье, с лагерной кухни. На плацу, с десяток человек сделало шаг вперед. Людвиг вздохнул:

– Они приносили клятву, и выполняют свой долг. В госпитале лечат больных. Но ведь они будут и умерщвлять умственно отсталых людей… – работавшие в медицинском блоке, капо, надзиравшие за бараками, люди, обслуживающие крематорий, получали особую пайку. В капо отбирали уголовников, баварцев. Большинство издевалось над заключенными коммунистами, и, особенно, евреями. Они носили зеленый треугольник. У самого Людвига знак был красным.

Вечером он посоветовался с товарищами.

Здесь был маленький комитет, не больше семи человек. Кое-кого увозили в другие лагеря. Заключенные передавали весточки тем, кто сидел в Бухенвальде, или тюрьме Моабит. В Берлине, по слухам, держали главу коммунистов Германии, Тельмана. Людвига убедили пойти к новоприбывшему оберштурмбанфюреру. На стройке полагался больший паек, чем на заводе вооружений. Людвиг стал делиться дополнительной порцией с больными людьми, в бараке.

Убирая снег с плаца, он думал о смерти герра Рейнера. Старик скончался в конце лета, в жаркий, солнечный день. Из соседнего барака пришел пастор. Они сидели, на нарах, держа Рейнера за руку. Бледное лицо было бесстрастным, закрытые глаза запали. За распахнутым окном пели птицы. На деревянном полу, лежала солнечная дорожка. Пастор перекрестил старика, Людвиг, наклонившись, услышал шепот:

– Господи, позаботься о рабах Твоих… – дернувшись, Рейнер затих. Пастор вздохнул: «Хотел бы и я так умереть, герр Майер… – он коснулся морщинистых век, – без ненависти, без озлобления…»

– Иногда надо ненавидеть, – отрезал Людвиг:

– Германию изменит всеобщее восстание. Люди возьмут в руки оружие… – священник прервал его:

– Вы оглядитесь вокруг. Люди, в форме, они тоже немцы. Они ходят в церковь, обедают с женами, играют с детьми… – пастор покачал головой: «Германия больна, ее надо лечить. Ненависть нас не спасет».

Ничего не ответив, Людвиг осторожно укрыл тело одеялом. Герр Рейнер умер до раздачи вечернего пайка. В последние дни, старика не заставляли вставать с нар. Капо барака был уголовник из Мюнхена, сутенер и мошенник. Даже в полосатой, холщовой лагерной куртке он умудрялся выглядеть щеголевато. В отличие от других капо, он был довольно мягким человеком, недоучившимся студентом, и на многое закрывал глаза. Капо любил делиться подробностями своей, как он ее называл, вольной жизни. Он вспоминал о большой карточной игре, девочках, которых он поставлял адвокатам и промышленникам, и отдыхе на альпийских курортах. Людвиг надеялся, что капо не станет интересоваться умирающим стариком. Была даже возможность получить утреннюю пайку, но больше рисковать они не хотели.

Когда Людвиг стал заведовать чертежной мастерской, ему, по ходатайству эсэсовца, управлявшего строительством, вернули пенсне. Он в подробностях рассмотрел лица охранников, таких же людей, как и он сам. Людвиг старался не думать об эсэсовцах, но в его голове, все время, звучали слова пастора: «Германия больна».

– Больна… – он орудовал метлой, – но, кроме лекарств, есть и хирурги. Нельзя бесконечно обманывать народ. Немцы, рано или поздно, придут в себя. Восстание их встряхнет… – они понимали, что на вооруженное выступление надеяться бесполезно. Почти все левые активисты сидели в лагерях:

На заседании комитета, Людвиг заметил:

– Гитлер начнет войну, и еще пожалеет. Запад сильнее Германии, они вмешаются. Никто не позволит нацистам свободно маршировать по Европе… – вспомнив мюнхенский сговор, он замолчал.

Пенсне, после работы, полагалось сдавать, но Людвиг понял, что об его очках просто забыли. Такое случалось в лагере. Людвиг ожидал окрика, но эсэсовцы проходили мимо. В пенсне имелось стекло. Людвиг не думал о самоубийстве. Стекло могло понадобиться для восстания, если бы оно случилсь.

Пастор подметал камни рядом. Он, внезапно, нагнулся:

– Герр Людвиг, я думал, что мы елки не увидим… – священник взял маленькую веточку:

– Должно быть, птица принесла, или у кого-то выпало… – он мотнул головой в сторону каменного здания охраны: «Они елку ставят».

Людвиг вдохнул свежий запах хвои.

Он был атеистом, Клара еврейкой, но дерево они все равно наряжали. Адель копошилась, развешивая шары, путаясь в гирляндах. Дочь вставала на цыпочки:

– Папа, хочу на ручки, хочу звезду… – от распущенных, темных, мягких волос пахло сладостями. С кухни доносился аромат ванили. Клара пекла печенье, строила пряничный домик, расписывая стены глазурью. Адель обнимала его теплыми ручками за шею. Девочка восторженно вздыхала:

– Звезда, папа… – они вместе пристраивали украшение на елку. Клара звала: «Кто мне поможет с домиком?»

– Сейчас придем… – дочь смеялась, Людвиг нес ее на кухню.

Сняв пенсне, он вытер глаза:

– Ветер, святой отец. С утра тепло было, а теперь погода испортилась… – сеял мелкий, колючий снежок.

Отто фон Рабе стоял на пороге поста охраны, накинув на плечи шинель. Присмотревшись, он узнал среди заключенных, убиравших плац, Майера. Коммунист был в списке тех, кого переводили в барак медицинского блока. Судя по всем анализам и осмотрам у него, до сих пор, сохранилось отменное здоровье. Врачей не интересовал слабый подопытный материал. У Отто еще имелись на Майера кое-какие, личные планы. После экспериментов в барокамере и ледяной ванне, никто бы не удивился консультации, которую хотел провести Отто. Голубые глаза, внимательно, следили, за темноволосой головой в полосатой, лагерной шапке. Заключенные носили бесформенные, грубые, зимние куртки, разбитую обувь. Подул острый ветерок.

Отто узнал человека, заявлявшего, что он брат месье Луи Мальро. Фон Рабе не поверил ни одному его слову, но ничего не сказал. Неизвестный сбрил бороду, став еще красивее. Отто велел себе не смотреть в темные, большие, в длинных ресницах глаза. Он обещал отыскать старшего брата месье Мальро:

– Мы не пускаем посторонних на территорию… – развел руками Отто, – правила безопасности… – незнакомец, представившийся месье Александром, кивнул: «Конечно, я понимаю».

Отто уверил оберфюрера Лорица, что он обо всем позаботится. В коридоре комендатуры он остановился:

– Я вас приглашаю на кофе, месье Мальро. Пойдемте в мои комнаты. Я отлучусь по делам, и сразу вернусь. Мы поговорим о вашем брате… – месье Александр улыбнулся:

– Большое спасибо, герр оберштурмфюрер… – Отто коснулся его руки, едва не вздрогнув: «Вы гражданский человек, месье Мальро. Можно без чинов…»

С Майером все было в порядке:

– Пусть отправляется на все четыре стороны… – Отто заставил руки не трястись, – Мальро, или как его зовут на самом деле, согласится. Он, наверняка, тоже коммунист. У него поддельные документы. Он еще и еврей. Я видел его семью, в Амстердаме, в кино. Девушка с ними была, Элиза де ла Марк… – Отто вспомнил голубые глаза и темную бороду доктора Кардозо:

– Они похожи, с Мальро… – фон Рабе не мог больше сдерживаться. Развернувшись, он широким шагом пошел в свой коттедж, где его ждал месье Александр Мальро.

Доктор фон Рабе украсил стену гостиной семейными фотографиями.

В Берлине, Аарон услышал от Генриха о его братьях. Опасности не существовало, оберштурмфюрер никогда в жизни не встречал рава Горовица.

Аарон сидел в большом, уютном кресле, покуривая сигарету. Отто фон Рабе поставил перед ним пепельницу мейсенского фарфора, с пастушками и овечками:

– Я врач, я не курю. Табак это яд… – Аарон убрал пачку. Доктор замахал рукой:

– Что вы,что вы, герр Мальро! Вы мой гость, чувствуйте себя, как дома. Я держу пепельницу для коллег. Мы устраиваем вечеринки, жизнь здесь скучная… – за окном гостиной, в маленьком, заснеженном саду, стоял снеговик. Отто улыбнулся:

– Офицеров часто навещают их малыши, жены. Фюрер заботится о своих солдатах.

Рассматривая снимки в серебряных рамках, Аарон старался не думать о холодных, голубых глазах, о большой, влажной руке, коснувшейся его ладони. У Отто фон Рабе были ледяные пальцы. Пахло в коттедже, словно в госпитале, растворами для дезинфекции. Все фотографии висели под прямым углом. Квадратный ковер на половицах, тоже лежал ровно. На низком, кофейном столике не было ни единой пылинки. В хрустальной вазочке красовались орехи:

– Они очень полезны, – заметил доктор, – не зря примитивные племена ими питались. Сахар, белая мука, герр Мальро, это яды. Я пропагандирую здоровую диету наших арийских предков. Дичь, лесные ягоды, рыбу, орехи… – доктор фон Рабе охотился, в углу гостиной стояло чучело глухаря. Усадив Аарона в кресло, он подвинул стопку иллюстрированных журналов:

– Я скоро вернусь, мы выпьем кофе. То есть вы. Я не употребляю алкоголя и кофеина… – журналы издавали общества «Аненербе» и «Лебенсборн». Отто ушел. Аарон брезгливо, убрал яркие издания. Рав Горовиц успел заметить, что они сложены строго по датам.

Ему хотелось бежать отсюда подальше, но Аарон осадил себя:

– Не смей! Ты здесь ради дела. Фон Рабе приведет герра Майера. В комендатуре оформят его папку, мы уедем отсюда… – во французском паспорте Луи Майера немецкой визы не имелось, но это не стало бы препятствием. Граница между рейхсгау Остмарк и Словакией не охранялась. Из Братиславы до Вены шел пригородный поезд. Документов никто не проверял.

– Словакия флиртует с нацистами… – он поднялся, взглянув на верхний журнал. Доктор фон Рабе улыбался с обложки, в форме СС, в накинутом на плечи белом халате:

– Исконная плодовитость арийских женщин и пути ее развития, – прочел Аарон. Он сжал зубы, чтобы не выругаться. Рав Горовиц разглядывал групповое фото на мраморных ступенях виллы фон Рабе в Берлине. Геринга и Геббельса он узнал по парадным портретам. Аарон не зря два года провел в Германии. Отто обнимал за плечи старшего брата. О Максимилиане фон Рабе рав Горовиц слышал и от кузена Мишеля, и от Меира.

– Мелкий воришка… – поморщился Аарон, смотря в красивое, надменное лицо эсэсовца. Макс носил штатское, как и все остальные на снимке, кроме Отто и Геринга.

Внизу фото он увидел надпись: «Поздравляем с новым званием!». Генрих, стоял рядом с Эммой, держа на поводке овчарку. Аарон подумал:

– Хорошенькая девочка. Она не похожа на Макса… – глава семейства, граф Теодор, улыбался:

– И на отца эта Эмма не похожа… – Аарон вздохнул:

– Я бы не смог, конечно. Питер, Генрих, работают в самом сердце нацистской Германии, каждый день, рискуя жизнью. И Меир тоже… – Аарон не говорил отцу, чем занимается Меир. Он подозревал, что доктор Горовиц, до сих пор, считает Меира сотрудником Федерального Бюро Расследований:

– Они все еще очень молоды… – Аарон перевел глаза на снимок доктора фон Рабе в медицинском кабинете, в белом халате. Врач положил руку на плечо человеку в больничной одежде:

– Клиника Хадамар, – прочел Аарон, – юбилейная стерилизация. Пять сотен операций… – Аарона затошнило. Он подышал, рассматривая карту Индии и Гималаев. Рав Горовиц проследил за отмеченным маршрутом:

– Из Калькутты на север, в Лхасу. Кузина Тесса часто бывает в тамошних монастырях. Она постригалась в Лхасе… – навязчиво пахло чем-то медицинским, неприятным. Под чучелом глухаря лежал альбом в бархатном переплете, с черным, готическим шрифтом: «Мои достижения». Раву Горовицу совершенно не хотелось открывать страницы.

Он вернулся в кресло:

– Кофе придется выпить. Но есть я здесь не могу, как и у коменданта, в кабинете… – Аарон не притронулся к печенью. Дверь в спальню Отто была приоткрыта. Широкую кровать устилало белоснежное, кружевное покрывало. Несколько подушек были аккуратно сложены горкой. На деревянном полу виднелись гири и гантели.

– Отто больше шести футов ростом… – Аарон заметил снимок с какой-то партийной конференции. Отто фон Рабе стоял с нацистским знаменем, гордо откинув голову:

– Идеальный образец арийца, – зло пробормотал Аарон, – глаза бы мои на него не смотрели… – он оглядел пустынную, хирургически чистую комнату. Рядом с чучелом дикаря стоял проигрыватель и радио. Аарон порылся в пластинках:

– Вагнер, речи Гитлера, песни партии. Чего еще ждать? – на маленькой кухоньке царила чистота. Фон Рабе объяснил, что офицеры едят в общей столовой. Здесь он держал кофе и угощения для гостей.

– Например, для вас, герр Мальро… – тонкие губы улыбнулись. На белом кафеле стены висела одинокая, вышитая салфеточка, с очертаниями террикона и готическим шрифтом: «Größe für Deutschland».

– Семейный девиз, – вспомнил Аарон. Он услышал сзади мягкий голос:

– Работа моей сестры, Эммы. Она рукодельница, как положено немецкой девушке. Она сейчас готовит подарок к юбилею фюрера. Эмма вышивает картину с его портретом и цитатами из «Майн Кампф»… – он снял шинель, от мундира пахло морозом, лицо раскраснелось. Отто фон Рабе потер большие, ухоженные руки:

– Я обещал кофе, герр Мальро. Вы мне должны рассказать о Страсбурге, исконно немецкой земле. Когда-нибудь, – голубые глаза пристально смотрели на Аарона, – она вернется рейху, как раньше… – Аарон никогда не посещал Страсбург, но успел прочесть о городе в энциклопедии. Доктор фон Аарон почувствовал прикосновение прохладной руки. Немец поглаживал его ладонь:

– Я за вами поухаживаю, герр Мальро… – Аарон заставил себя кивнуть.

Отто решил:

– Он понял. Он такой же, как я. Во Франции все можно делать открыто. Я даже не знаю, как начать. У меня никогда не было никого, кроме неполноценных пациентов… – судя по всему, герр Мальро, не в первый раз имел дело с людьми, подобными ему. Он положил руку на плечо Отто:

– Садитесь, доктор фон Рабе, – у него был низкий, красивый голос, – я сочту за честь с вами побеседовать… – Аарон оглянулся:

– Может быть, мне удастся соблазнить вас кофе? – темные глаза блестели, он часто дышал:

– Это не порок, уверяю. Всего лишь… – герр Мальро продолжал улыбаться, – маленькая слабость. Можно, иногда, позволить себе… – Отто, скрыл облегченный вздох:

– Наконец-то, такой человек, как я. Пусть он еврей, коммунист, пусть он притворяется. Я хочу попробовать. Он уедет, с Майером, я его больше никогда не увижу. Я излечусь, обязательно. Это в последний раз… – Отто устроился в кресле. Вытерев ладонь о полу пиджака, Аарон налил воду в простой кофейник. Он опустил руку в карман. Все было на месте:

– У меня получится. Он боится, как и все мерзавцы. Он трус, помни… – разлив кофе по чашкам, Аарон пошел в гостиную.

Рава Горовица обыскали, прежде чем пропустить в комендатуру лагеря, Аарон был к такому готов. Он знал, что в Дахау может наткнуться на доктора фон Рабе. Рав Горовиц никому не сказал о своих планах, но внимательно слушал Генриха, когда младший фон Рабе говорил о братьях:

– Макс может быть здесь… – Аарон присел рядом с Отто, – однако он тоже меня никогда не видел.

Он искоса посмотрел на покрасневшие щеки врача:

– Он скрывает свои наклонности. За подобное полагается концентрационный лагерь… – Аарон вспомнил, как эсэсовец поглаживал его руку. Рава Горовица передернуло. Офицер на проходной, обыскивавший Аарона, повертел упаковку таблеток фирмы Bayer: «У вас гастрит, герр Мальро?»

– Капли от катара… – Аарон помнил семейную легенду. Он развел руками:

– Со студенческих времен. Лекарство надо пить по часам… – таблетки он купил в мюнхенской аптеке. В Амстердаме, в разговоре с отцом, Аарон пожаловался на бессонницу. Доктор Горовиц потрепал его по голове:

– Неудивительно, с твоей работой… – отец задумался:

– Если бы я знал, я бы привез тебе американский препарат, но в Берлине ты можешь купить хорошие лекарства.

Средство продавалось и в Мюнхене, без рецепта. Таблетки назывались «Веронал». Доктор Горовиц объяснил, что на вкус они слегка горьковатые. В комнате пансиона, Аарон проверил, как пилюля растворяется в кофе. Следов не осталось. Вылив жидкость в раковину, он помешал гущу: «Ничего не видно».

У Аарона были ловкие руки. В Иерусалиме он учился искусству писать Тору и делать тфилин. Аарон заменил таблетки от желудка снотворным. Глядя на аккуратную пачку, никто, ничего бы не заподозрил. Аарон приготовил средство на случай встречи с доктором фон Рабе. Генрих, правда, сказал, что старший брат не употребляет кофе, но рав Горовиц надеялся, что Отто уступит его уговорам.

– Не зря он меня сюда пригласил… – эсэсовец, медленно, пил кофе. Аарон бросил в чашку две пилюли, суточную дозу для взрослого человека:

– Он, наверное, хотел меня шантажировать, угрожать, что не отпустит брата, то есть герра Майера, если я не… – Отто скрыл сонный зевок:

– Расскажите мне о Страсбурге, месье Мальро… – Аарон говорил спокойно и монотонно. Кроме таблеток, в кармане твидового пиджака, у Аарона имелось еще кое-что. Когда Мишель делал тайник в подкладке его саквояжа, он следил за пальцами кузена. Рав Горовиц устроил еще один тайник, в кармане. В Мюнхене, в хозяйственной лавке, Аарон купил шило. В Праге кузен Авраам, весело, заметил:

– Можно сказать, это наш семейный удар… – затянувшись папиросой, Авраам повертел свое шило:

– Мой покойный отец, мальчишкой, организовывал отряды самообороны, в первых кибуцах. Обучали поселенцев эмигранты, из России, из Польши, с опытом первой революции, борьбы с погромщиками. Отец встретил человека, воевавшего юнцом в польском восстании. Он служил связным у знаменитого Волка, в Литве, в партизанском отряде. Волк ему показал удар. Потом он дошел до отца моего, а теперь я им владею… – Авраам, лениво, улыбнулся:

– Он требует хладнокровия, и верной руки. И то, и другое, у меня имеется… – он поднял шило: «Одно движение, и мгновенная смерть».

Рав Горовиц не стал интересоваться, практиковал ли кузен удар. Он отозвался:

– У Волка детей не было. Из де Лу один Мишель остался, и кузен Теодор, по тете Жанне. Мишелю жениться надо, у него титул. Теодору почти сорок, но, наконец-то, и он девушку встретил… – Авраам вытянул длинные ноги:

– У тебя, рав Горовиц, титула нет, но ты тоже ставь хупу. Тебе два года до тридцати… – Авраам добавил: «И я поставлю, когда хорошую девушку встречу».

– Ты атеист, – удивился Аарон. Кузен потер обросший рыжей щетиной подбородок:

– Атеист. Я пью, курю, ем свинину, и все остальное… – он повел рукой:

– Из уважения к дедушке Исааку. У папы хупа тоже была… – рав Исаак Судаков умер в начале века, однако Аарон не стал спорить. Кузен потянулся:

– Тем более, благодаря Оттоманской империи и колониальной администрации, у нас, как ты знаешь, попросту не существует светского брака. Придется идти к твоим коллегам, раввинам… – в серых глазах метался смех.

– Ты мог бы в Европе жениться, – заметил Аарон, – на не еврейке… – кузен, неожиданно холодно, отчеканил:

– Никогда подобного не случится. Мои дети родятся евреями, в Израиле. И вообще, – подытожил доктор Судаков, – мне не нравятся девушки в диаспоре. Они все… – Авраам помолчал, – не такие. Моя жена должна жить в Израиле… – Аарон хотел спросить, откуда кузен знает, что европейские девушки отличаются от уроженок Палестины, но вовремя прикусил язык.

– Например, мадемуазель Аржан, – недовольно заметил доктор Судаков: «У нас, в Израиле, она бы…»

– Доила коров, – ядовито сказал рав Горовиц:

– Она талантливая девушка, актриса, модельер. Что ей у вас делать? У вас кино не снимают, одежду не шьют… – доктор Судаков смотрел куда-то вдаль:

– Евреи должны жить в Израиле, – твердо сказал кузен, – а мадемуазель Аржан крестится… – бросив сигарету в камин, он заговорил о чем-то другом.

Рав Горовиц помнил, как надо действовать шилом, но положил его в тайник просто для спокойствия. Аарон не хотел рисковать. Он должен был привезти герра Майера домой:

– Надо получить разрешение мерзавца… – Аарон заставил себя положить руку на подлокотник кресла… – надеюсь, что меня не стошнит… – пальцы Отто тянулись к его ладони. Рав Горовиц коснулся запястья:

– Вы устали, герр фон Рабе. Отдохните. Я вас провожу в спальню. Напишите распоряжение об освобождении моего брата… – он подсунул фон Рабе листок из блокнота и ручку:

– Надеюсь, он прямо здесь не заснет. Мы с ним почти одного роста, однако, он больше весит. Меня от двух таблеток через четверть часа сморило. Двадцать минут прошло… – Отто, довольно криво, расписался. Аарон ловко убрал бумагу:

– Вставайте, герр фон Рабе. Не волнуйтесь, я все понимаю… – оказавшись на кровати, Отто пробормотал:

– Посидите со мной, герр Мальро, расскажите… – закрыв глаза, эсэсовец уткнулся в подушку. Немного подождав, Аарон вымыл обе чашки:

– Думаю, я больше никогда его не увижу. В Праге герр Майер сходит к адвокату, и даст заверенные показания. Банду скоро осудят и повесят, – с надеждой подумал Аарон.

В комендатуре, он предъявил адъютанту записку от обершурмфюрера фон Рабе. Комендант был занят с другим посетителем. Кёгель, кивнув, поднял телефонную трубку:

– Я отправлю охранника за вашим братом… – Аарон понял, что впервые увидит герра Майера не на фотографии, а лицом к лицу:

– Человек, из-за которого Клара мне отказала… – Аарон велел себе:

– Не смей! Ты встретишь девушку, которая тебя полюбит, как Габи… – он решил, что надо сразу обнять герра Майера, и успеть шепнуть хотя бы его французское имя:

– Главное, чтобы он не запинался… – попросил Аарон, – он будет выглядеть удивленным, но это не страшно. Я бы тоже удивился, если бы меня Меир, с поддельными документами, нашел в концентрационном лагере. Хотя нет… – Аарон скрыл усмешку, – Меиру я бы не удивился. И папе тоже. А тем более, Эстер. Мы семья… – он побледнел.

– Волнуется, – адъютант покашлял: «Хотите воды, месье Мальро?»

– Спасибо… – Аарон сглотнул:

– Мне надо будет посмотреть ему в глаза. Мужу женщины, которую я… – Аарон принял стакан:

– Не думай о таком. Клара герру Майеру ничего не расскажет. И я, конечно, тоже… – по возвращении в Прагу он обещал себе постараться, и вывезти Майеров, всей семьей, в Америку или Лондон:

– Он еще не знает, что у него трое детей теперь, и кот… – услышав шаги, Аарон поднялся. Тикали большие часы у стены. Спиной он почувствовал заинтересованный взгляд адъютанта:

– Генрих говорил, что они сентиментальны, подонки. Геббельс плакал, слушая, как Габи поет немецкие песни. Нацист сейчас будто в кино пришел… – Аарон вспомнил покойную тетю Ривку. Доктор Горовиц часто возил детей на лето в Калифорнию. Они жили на вилле тети, купались в бассейне, отец и Филипп ездили с ними на океан. Роксанна Горр занималась с племянниками актерским мастерством:

– Мистер Чаплин тоже нам уроки давал… – дверь открылась, – я помню, Меиру десять лет исполнилось. Чаплин закончил «Золотую лихорадку». Мы ленту на вилле у тети смотрели. Чаплин уговаривал папу Меира в кино привести, обещал занять его в фильмах. Говорил, что у него талант… – герр Людвиг напоминал свои фотографии, но Аарон понял, что мужчина потерял фунтов двадцать веса.

– Луи! – всхлипнул рав Горовиц. Раскрыв объятья, он бросился к высокому, худому человеку, в полосатых штанах, и грубой, зимней куртке с нашивкой, номером и красным треугольником:

– Луи, милый мой, я тебя похоронил… – унтерштурмфюрер Кёгель не знал французского языка. Он посмотрел на трясущиеся плечи месье Александра Мальро. Младший брат рыдал на плече герра Луи. Заключенный неловко обнимал его, моргая глазами. Кёгель, невольно, вытер щеку. Он помахал, подзывая охранника: «Приказ об освобождении готов. Оберфюрер Лориц его подпишет».

Братья стояли рядом.

– Они похожи, – вздохнул Кёгель, – он коммунист, конечно, но француз. Герр Александр сюда приехал, не поленился. Оберфюрер сказал, что надо отпустить старшего герра Мальро. Министр иностранных дел Риббентроп в Париже, на переговорах. Незачем создавать неприятный инцидент. Мы не имели права задерживать иностранного гражданина без вызова консула, без официального разбирательства. Но какой упорный этот Мальро. За год не признался, кто он такой, на самом деле… – адъютант, мягко, сказал: «Подождите на посту охраны. Мы оформим документы».

Братья ушли, в сопровождении солдата. Вынул бумагу из пишущей машинки, адъютант стал ждать звонка от оберфюрера Лорица.

Месье Луи Мальро принесли гражданскую одежду. Братья молчали, сидя на скамье, под портретом фюрера. Старший месье Мальро только снял пенсне. Людвиг понятия не имел, что за человек перед ним, темноволосый, высокий, хорошо одетый. Обнимая его, мужчина, быстро, шепнул, по-французски:

– Меня зовут Александр Мальро. Вы мой старший брат, Луи.

Людвиг искоса поглядывал на незнакомца. На подстриженном виске блестела седина:

– Но ему, кажется, тридцати еще нет. Неужели партия? Но я не слышал, чтобы кого-то выручали из лагеря. И как моя фотография, оказалась во французском паспорте? – неизвестный, кем бы он ни был, мог получить снимки Людвига только у Клары:

– Ясно, что он посещал Прагу. Что с ними? С Кларой, с Аделью… – сердце глухо билось:

– Я не верю… Мне не разрешат вернуться обратно на территорию. Товарищи будут думать, что я мертв… – охранник пришел за Людвигом, когда заключенные чистили сортиры.

Обычно они работали на местном заводе вооружений, но иногда несколько бригад оставляли в лагере, для уборки территории. За неделю никого не казнили, виселица в центре плаца стояла пустой. Людвиг много раз видел на ней трупы. Говорили, что оберфюрер Лориц считает подобное зрелище полезным для поддержания дисциплины среди заключенных. Летом, правда, эсэсовцы не выдерживали больше двух-трех дней, и убирали разложившееся, исклеванное птицами тело.

Людвиг зашевелил губами:

– Если я выберусь отсюда, то обязательно, расскажу обо всем. Расскажу, напишу. Мир должен знать, – в концентрационные лагеря не приезжали журналисты. Немецких газетчиков пускали на территорию, свободную от заключенных. В нацистских статьях писали о досуге солдат, вскользь упоминая, что в лагерях асоциальные элементы перевоспитываются честным трудом, на благо рейха.

– Как в Советском Союзе… – впервые сказал себе Людвиг. Он читал немецкое издание: «USSR im Bau». Они с Кларой даже думали переехать из Чехии в Москву. Клара мечтала попасть на спектакли Мейерхольда и Таирова, Людвиг хотел участвовать в социалистических стройках. Год назад, в Европе стали писать о процессах в Москве. Никто не сомневался, что Троцкий враг советского государства, однако теперь речь зашла о других людях.

Перед отъездом в Лейпциг состоялось заседание пражского комитета партии. Людвиг, заметил, что он, лично, не верит, обвинениям против Бухарина, соратника Ленина. Товарищи с ним спорили, но Людвиг, все равно, настаивал на своем. Осенью, после мюнхенского сговора, чешское правительство запретило деятельность партии. Коммунисты были единственной организацией, призывавшей к вооруженному сопротивлению аннексии Судет.

– Надо уходить в подполье… – незнакомец принял от солдата костюм и пальто Людвига. Он, вежливо, поблагодарил эсэсовца:

– Надо отправить куда-нибудь Клару и Адель… – Людвиг переодевался в коридоре комендатуры: «Но куда?». Он посмотрел на темную, лагерную куртку, на полосатые штаны:

– Я не могу, – понял Людвиг, – не могу расстаться с Кларой, с девочкой. Но кто тогда будет бороться с Гитлером… – в кармане пиджака остался кусочек картона, входной билет на Лейпцигскую книжную ярмарку. Людвиг посмотрел на дату:

– Двадцать первое октября. За день до этого меня арестовали, в пансионе. Мы завтракали, с немецкими товарищами. Гестапо оцепило улицу, никому не удалось уйти. Я не использовал билет… – одежда висела мешком. Кое-как, затянув брючный ремень, он взял пальто.

Оберфюрер Лориц вышел в приемную:

– Поезжайте домой, герр Мальро, – наставительно, сказал комендант, – и не появляйтесь больше в Германии. Вы иностранный гражданин. Вы должны понимать, что ваши взгляды, ваши… – Лориц погладил редкие волосы на лысине, – активности, противоречат духу нашего государства… – месье Александр подтолкнул брата к двери:

– Большое вам спасибо, герр оберфюрер. Я уверен, что Луи получил хороший урок… – Лориц проводил взглядом французов:

– Мы вернули Судеты, и Австрию, исконно немецкие земли. Скоро вернем и Лотарингию, с Эльзасом. Мальро станут подданными рейха. Если герр Луи не исправится, его ждет еще одно заключение… – французы, в сопровождении охранника, шли к главным воротам лагеря.

Оправив китель, комендант посмотрел на большие часы. Настало время обеда.

Захлопнулась тяжелая дверь арки. Наверху тускло светилась большая, бронзовая свастика. Вокруг пустынной дороги лежали заснеженные поля. Людвиг вдохнул острый, холодный ветер:

– Вы знаете… – он помолчал, – нас привезли сюда в закрытых машинах. Я понятия не имел, как выглядит местность… – равнина была плоской, унылой, на горизонте поднимались холмы. Людвиг надел очки: «Городок. Я вижу шпили, крыши…»

Аарон позволил себе выдохнуть:

– Дахау, герр Майер. Оттуда ходит поезд в Мюнхен. Вы отдохнете, и мы покинем рейх. Поедем в Прагу, к вашей жене… – Аарон заставил себя не запинаться, – к детям… – Людвиг замер:

– Мы хотели, собирались. Клара, бедная моя девочка, как ей было одиноко. Должно быть, осенью, она еще не была уверена… – Людвиг, неожиданно, сказал:

– У нас одна дочка, Адель… – незнакомец вздохнул:

– Пойдемте, герр Майер… – он огляделся:

– Такси разъехались. Здесь минут сорок, пешком. Холодно, правда… – шляпу Людвигу не вернули, сославшись на то, что вещь отсутствовала в описи предметов, изъятых при аресте. Шляпы, действительно, не было. Людвиг оставил ее в номере, с шарфом и перчатками, намереваясь забрать их после завтрака. Пальто он взял вниз. Хозяин дешевого пансиона экономил на отоплении, в столовой было зябко.

– Я потерплю… – незнакомый мужчина снял шляпу.

Он размотал шарф, стащив перчатки:

– Держите. Я хочу, чтобы госпожа Майерова и дети увидели вас в добром здравии. В Дахау я вас накормлю, перед поездом… – они шли по грязной, в разъезженном снегу, обочине дороги. Тучи над головой потемнели. Аарон поежился, чувствуя задувающий за воротник пальто ветер. Рав Горовиц начал говорить.

Майер затих, слушая его:

– Вы не коммунист… – мужчина остановился, – рав Горовиц, вы рисковали жизнью, чтобы меня спасти. Вы подделали документы, нелегально приехали сюда. Вы еврей, в конце концов. Это опасно для вас, почему… – Аарон смотрел вперед:

– Никогда он не узнает правды. Так лучше, для всех. Клара его любит, а у него лицо светится, когда он говорит о жене, о дочери… – протянув Майеру сигареты, он прикрыл ладонями огонек зажигалки. Руки застыли.

– Надо в Мюнхене его одеть, – напомнил себе Аарон:

– С него все сваливается, он с иностранным паспортом, без визы. Незачем привлекать внимание. Аарон посмотрел в темные, так похожие на его собственные, глаза. Он услышал тихий шепот Клары: «Хорошо, так хорошо…». Рав Горовиц заставил себя не вспоминать запах ванили, на теплой кухне, веселые голоса девочек, Пауля с котом на коленях, листающего учебник: «Пусть они будут счастливы. Она будет счастлива».

– Кто спасает одну человеческую жизнь, тот спасает весь мир, – Аарон вытер глаза:

– Дым попал, герр Майер. Вы теперь отец троих детей… – он увидел улыбку на худом лице:

– Он улыбался на фото, с Кларой. И она тоже. Господи, как больно… – Майер протянул ему руку:

– Я не знаю, как вас благодарить, рав Горовиц. За все… Трое детей… – они пошли дальше. Людвиг рассказывал Аарону о смерти герра Рейнера:

– Он беспокоился, о Пауле. Конечно… – Майер замедлил шаг, – конечно, он будет нашим сыном, Сабина, дочкой, как иначе? Рав Горовиц, то, что вы делаете, дети, которых вы из Праги вывезли…

– Я был не один, герр Майер, – почти весело отозвался Аарон, – мне помогали. Надо всегда помнить, что хороших людей больше. Обещаю, что мы вас отправим куда-нибудь в спокойное место. Будете преподавать, госпожа Майерова… – он чуть не сказал: «Клара», – в театр устроится. Дети учиться пойдут. Пауль не такой ребенок, как все. Ему надо жить в семье, надо, чтобы о нем заботились…

– Всегда, пока мы живы… – кивнул Людвиг. Они миновали поворот. Каменная, серая стена Дахау почти скрылась из виду:

– Птицы, – сказал Майер, – они залетали, в лагерь. Кружились над головами. Мы на них не смотрели, рав Горовиц. Слишком… – он махнул рукой: «Солнце вышло, над холмами».

Зимний, слабый, диск терялся в снежной дымке. Крылья белых, голубей играли золотом. Птицы пропали где-то над равниной. Аарон кивнул вперед:

– Пойдемте. Вам надо поесть и лечь спать, в пансионе, в Мюнхене. Завтра купим одежду и поедем домой.

– Домой… – повторил Людвиг.

Солнце скрылось, они шли, пряча лица от ветра. Навстречу ехала блестящая, черная машина. На капоте трепетал нацистский флажок. Аарон оглянулся:

– Они покинут Прагу, а ты останешься, рав Горовиц. Будешь делать все, что в твоих силах, пока возможно. И даже дальше… – Аарон увидел на крыле машины надпись: «Feldgendarmerie», под раскинувшим крылья, прусским орлом. Опель исчез за воротами лагеря.

Макс нашел младшего брата на поле, рядом с лагерной псарней. Здесь тренировали собак. К вечеру подморозило, тучи разогнал ветер, на темном небе мерцали первые звезды. Полигон заливало белое сияние электрических прожекторов. Отто стоял в серой шинели, без фуражки. Короткие волосы мерцали в мощных лучах, перекрещивающихся на поле. Доктора фон Рабе разбудил вестовой, из медицинского блока. Начиналось совещание.

Отто разлепил глаза:

– Я помню, Мальро был здесь. Он меня в постель укладывал… – в крохотной ванной, Отто плеснул водой в лицо, – почему я днем заснул? Но я устаю, много работы… – дел у врачей хватало. Кроме рутинного осмотра новых заключенных, умерщвления асоциальных элементов и стерилизации, они налаживали программу исследований. Отто хотел, чтобы, перед его отъездом в Берлин, и в тибетскую экспедицию, все было готово. Постель оказалась смятой, но его одежда была в порядке. Голова, немного, отяжелела:

– Неужели все случилось? Мальро человек моего толка, несомненно. Или ничего не произошло? Не знаю… – Отто, быстро, переоделся:

– Больше не стоит рисковать. В Тибете я найду арийскую девственницу, вылечусь, привезу ее в Берлин. Родятся дети… – отец, иногда, смешливо говорил Максу, что тому пора жениться. Штурмбанфюрер отмахивался:

– Не с моей работой, папа. Впереди война, сейчас надо думать о других вещах… – Отто знал, зачем брат навещает Дахау, и кто содержится, в Блоке Х. Обедая с Максом в Мюнхене, Отто, недоуменно, заметил:

– Полгода прошло. Зачем ты с ней бьешься? Примени строгие меры воздействия. Каждый хочет жить, и еврейка… – Отто поморщился, – тоже.

Макс отложил серебряную вилку:

– Я вошел с ходатайством к рейхсфюреру. Фрейлейн Кроу получит звание почетной арийки. Многим ученым и военным оказали такую честь. Генерал-полковнику Мильху, например… – брат тонко усмехнулся. Мильх, в гражданской жизни, исполнительный директор «Люфтганзы», поддерживал нацистов деньгами. Рейхсмаршал авиации Геринг хотел, чтобы Мильх занимался Люфтваффе. Геринг даже попросил фюрера поговорить с будущим работником. Мильх принял предложение министерства авиации. Отец генерала был евреем, но Геринг заметил: «Я сам решаю, кто у меня еврей». Родословную Мильха перекроили, придумав другого родителя, арийского происхождения.

Макс отпил французского вина:

– Она леди Кроу. Ее мать была дочерью герцога, Экзетеры получили титул от Вильгельма Завоевателя. Ты сам настаивал, – подмигнул он брату, – что герр Петер, истинный образец арийца. У него отец русский, славянин, неполноценный, как учит нас фюрер, – Отто вспомнил лазоревые, как небо глаза:

– Они по происхождению варяги. Скандинавы считаются арийцами. Руны доказывают… – Макс удачно скрыл зевок. О рунах младший брат мог распространяться бесконечно. Макса, подобная, по его мнению, откровенная чушь, не интересовала.

Намерения штурмбанфюрера были просты. Макс хотел дослужиться до бригадефюрера СС, и выйти в отставку. Он собирался жить на вилле, в Баварии, возиться с внуками, рыбачить в горном озере, и любоваться картинами.

После аншлюса Макс навестил Вену, налаживая в городе работу осведомителей СД. Собственность евреев конфисковали. На складе Макс отобрал несколько картин малых голландцев, и отличный этюд Лиотара, к «Даме с шоколадом». Макс видел шедевр в Лондоне, в Национальной Галерее.

Ему нравились импрессионисты, однако получить Моне или Ван Гога было невозможно. Картины шли на продажу, за золото. Холсты передавали доверенным дилерам. Торговцы, частным образом, связывались с коллекционерами в Америке, сообщая сведения о доступных шедеврах. На складе Макс долго рассматривал эскиз Рафаэля к фреске «Триумф Галатеи». На подобное, он, конечно, и не рассчитывал. Рисунок отправлялся в личное собрание рейхсмаршала Геринга. Макс ожидал аннексии Чехии. В пражских музеях было, чем поживиться. Он даже поручил Генриху составить примерный список наиболее выдающихся картин.

– У евреев Чехии тоже отберут имущество… – Максимилиан смотрел на широкую спину, в серой шинели. Тор сидел рядом с Отто, брат удерживал овчарку на поводке:

Картинная галерея вышла отличной. Старший граф Рабе не пожалел денег на полы дерева венге, финский гранит стен, и светильники матового стекла. В Берлине Макс часто навещал новые залы. Он проходил в отдельную комнату для рисунков, любуясь Веласкесом. Со вторым наброском Макс никогда не расставался. Он заказал в мастерской, на Музейном Острове, особую папку для перевозки, по размерам бумаги. Куратор отдела графики объяснил Максу, что главными врагами рисунков являются солнечный свет и влажность. В галерее отец установил американскую систему охлаждения воздуха, по совету специалистов из берлинских музеев.

С тех пор, как фрейлейн Кроу привезли в Дахау, Макс часто доставал эскиз. Женщина стояла, откинув голову, глядя ему в глаза. Немного тронутые охрой волосы падали на плечи. Макс не отдал набросок на экспертизу. Он, искренне, думал, что это ученическое подражание, как и строчка внизу: «ALS IK KAN». Штурмбанфюрер справился в энциклопедии:

– Не бывает такого. Все рисунки Ван Эйка давно известны. Должно быть, мальчишка и делал, Мишель де Лу… – Макс поморщился. После победы над Францией он хотел, как следует, осмотреть запасники Лувра.

Макс даже показал рисунок фрейлейн Кроу:

– Она похожа на вас. Старый мастер, средневековый… – штурмбанфюрер был готов на что угодно, только бы заставить упрямицу работать на рейх. Группа Отто Гана, занимавшаяся расщеплением ядра атома, ждала доктора Кроу. На полигоне Пенемюнде для нее готовили отдельный коттедж. Макс знал, что фрейлейн Констанца занимается реактивными двигателями. Штурмбанфюрер следил за публикациями, в научных журналах. Он пока ничего не говорил Вернеру фон Брауну, но рейхсфюрер СС дал разрешение привлечь доктора Кроу к работе над новыми моделями самолетов.

– И ракет… – пробормотал Макс. Он вспомнил холодные, надменные глаза фрейлейн Кроу:

– Я не интересуюсь искусством, – девушка едва посмотрела на рисунок, – не затрудняйтесь приглашением в картинную галерею.

– Упрямица… – Макс заметил на поле бесформенную, в толстой куртке и штанах, фигуру. Овчарки повалили человека на землю. Он, размахивая руками, отбивался, собаки рычали. Потрепав Тора по голове, брат отстегнул поводок: «Фас!».

– Красивый пес, – одобрительно сказал Макс, подойдя к Отто:

– Охранник, защитник семьи. Генрих Аттилу кормит печеньем, и позволяет ему валяться на диванах. Вырастил из собаки левретку… – свора расступилась, Тор бросился на лежавшего человека. Отто крикнул: «Молодец!». До них донесся сдавленный, отчаянный стон:

– Не надо, пожалуйста, не надо… – Отто свистнул: «Тор, держи его!». Овчарка вцепилась клыками в куртку, прижимая заключенного к утоптанному снегу, не давая человеку двинуться.

– Посмотришь на зрелище, – усмехнулся брат, – ты доберманов еще не видел. Они быстрее, чем овчарки. Тор, назад! – велел Отто. Пес отпустил человека. Заключенный, пошатываясь, поднялся. По лицу текла кровь, почти черная, в ярком свете прожекторов. Доктор фон Рабе свистнул: «Сюда!». Овчарки улеглись у его ног, брат вытащил из кобуры пистолет. Отто, спокойно выстрелил. Пуля взрыла снег у ног заключенного, он дернулся. Человек побежал, закрывая голову руками. Отто приказал солдатам, у двери псарни: «Выпускайте».

Они были, действительно, быстрее. Макс, восхищенно, подумал:

– Словно ракеты, о которых мне фон Браун рассказывал.

Доберманы облепили ноги человека, рычащей, извивающейся массой. Над полем пронесся страшный, пронзительный крик. Собаки лаяли, Отто улыбался:

– Они сразу бросаются на гениталии. Одежда не помогла, отличные челюсти… – он оглянулся, велев овчаркам:

– Теперь ваша очередь. Дальше ничего интересного не произойдет… – заключенный замолчал. Собаки, отталкивая друг друга, рвали безжизненное тело.

– Пойдем, – брат похлопал Макса по плечу, – я тебя кофе напою.

Фельдъегерь привез штурмбанфюреру, из Берлина, два документа. В кабинете Макса, в блоке Х, лежало свидетельство Ehrenarier, почетной арийки, для фрейлейн Констанцы Кроу, выданное Бюро по Исследованию Расовых Вопросов рейха, за личной подписью Гиммлера.

Кроме того, в записке от Шелленберга говорилось, что гестапо, читавшее письма Отто Гана, обнаружило сведения о скором расщеплении атомного ядра. Ган работал с австрийским физиком, Лизой Мейтнер, еврейкой. Летом Мейтнер удалось покинуть Германию. Макс подозревал, что профессор приложил руку к ее отъезду, однако прямых доказательств не нашли. Арестовать великого ученого, гордость Германии, никто бы не осмелился. Мейтнер обосновалась в Стокгольме, они с Ганом переписывались. Макс пробежал глазами абзац:

– Покойная доктор Кроу, в прошлом году, настаивала, что мы были правы, Отто. При бомбардировке атомов урана, энергии выделяется гораздо больше. Это противоречит утверждениям, что оболочка атома не распадается… – дальше шли формулы. Макс учился на юриста, но, за последнее время, стал разбираться в физике. Этого требовала работа с Гретель, как он иногда называл фрейлейн Кроу.

– Ферми мы упустили… – они с братом возвращались в коттедж. Макс был в штатском, он редко носил форму, даже в лагере. Он уткнул нос в кашемировый шарф. С основной территории доносились размеренные звуки сирены. Начиналась вечерняя поверка:

– Ферми в Америке, с Эйнштейном, и Силардом. Бор в Копенгагене. В Данию мы войдем, рано или поздно. Скандинавы, почти немцы… – штурмбанфюрер вспомнил, что для проектов физиков нужна тяжелая вода:

– Уран мы получили, – он скинул куртку, Отто пошел варить кофе, – и воду тоже получим. Заводы в Норвегии. Норвегия станет нашей… – Макс привольно устроился в кресле:

– Весь мир будет нашим, и фрейлейн Кроу выйдет за меня замуж… – он пролистал статью брата о плодовитости арийских женщин. Отто обрушивался на табак и алкоголь, как яды, препятствующие зачатию.

– Фрейлейн Кроу курит… – Макс принял от брата кофе, взяв орех:

– Пусть курит. Я уверен, что Отто преувеличивает. Пусть что угодно делает, главное, чтобы она согласилась… – Макс представил ее, в спальне, на вилле, среди шелковых простыней. Он сжал руку в кулак:

– Доктор Кроу разумный человек. Я ей покажу представление, она испугается. Предъявлю свидетельство почетной арийки, мы поженимся и улетим в Берлин. Майорана тоже будет работать, обязательно.

Макс разгрыз крепкими зубами еще один орех. Он покачал носком сшитого в Италии, на заказ ботинка:

– Привози завтра утром свору, Отто. И овчарок, и доберманов. Я с ними управлюсь, – добавил Макс, небрежно, – у тебя много дел, с отъездом… – штурмбанфюрер не собирался приглашать на представление аудиторию.

– Трое, – он блаженно выпустил ароматный дым, – Гретель, Гензель, и я. Больше никого не надо… – штурмбанфюрер думал о номере для новобрачных, в лучшем отеле Мюнхена, о шампанском, о хрупкой, белоснежной шее, где тускло, блестел золотой медальон.

На каникулах его светлость, тетя Юджиния и дядя Джованни, водили детей к воскресному завтраку, в один из роскошных отелей, по соседству с Ганновер-сквер. Констанца помнила фрески, мрамор и хрусталь, блеск серебра, накрахмаленные скатерти, и веджвудский фарфор. Остро, волнующе пахло трюфелями, рядом с розовым лососем переливался темный жемчуг иранской икры. Взрослые заказывали шампанское и кофе, детям приносили хорошо заваренный чай.

– Тетя Юджиния брала нас к «Фортнуму и Мэйсону», после утренников, в театрах. Меня, Тони и Лауру… – Констанца носила бархатное пальтишко, со шляпкой на спине, туфельки на плоской подошве. Девочки пили какао и шоколад, из больших, фарфоровых чашек. Констанца болтала ногами, исподволь перелистывая страницы книги на коленях.

– Я и в театре читала… – на картонной тарелке лежал пышный омлет, – в театре, в метро, в автобусе… – кормили здесь, словно в одном из дорогих отелей.

Утром солдат в серой форме вкатывал в камеру, как ее называла Констанца, столик на колесиках. Выбежать, броситься в коридор было невозможно. На пороге вставал второй охранник, с пистолетом. То же самое происходило и во время обыска. Мужчина, навещавший Констанцу, правда, называл его уборкой комнат. Личный обыск именовался, ядовито думала Констанца, медицинским осмотром. Его проводила сухопарая женщина, средних лет, в белом халате, совершенно не похожая на медсестру.

Констанца понимала, что и в комнате, и в ванной, стоят фотокамеры. Письменных принадлежностей ей не давали. Девушка удерживалась, не делая пометки ногтем на полях книг. Она не хотела, чтобы нацисты хоть что-то от нее получили. Та же самая женщина, раз в неделю, подстригала Констанце волосы и ногти. В ванной держали итальянское мыло, американский зубной порошок, в картонной коробочке. Все вокруг, мрачно думала Констанца, было картонным. Зубная щетка оказалась старомодной, с рукояткой слоновой кости. Металла ей не приносили.

– Боятся, что я оружие сделаю… – Констанца ковыряла в омлете сгибающейся вилкой. На завтрак она получала икру, французские сыры, паштет из лосося, свежевыпеченный хлеб, и круассаны. На картонную тарелку клали виноград, персики и сладкие, тающие во рту груши. Констанца жевала горбушку, намазанную маслом, и залпом выпивала два стаканчика кофе. Эсэсовец, внимательно, смотрел за каждым ее движением.

Большую часть времени Констанца проводила на кровати, закинув руки за голову, глядя в потолок. Иногда она перекочевывала на стул, затягиваясь сигаретой, отхлебывая кофе. За десять месяцев, она успела составить в голове с десяток статей, и начать новую монографию, об элементарных частицах, основанную на проблемах, которые они с Этторе обсуждали в Риме. Все волновые уравнения Констанца помнила наизусть.

– Когда мы выберемся отсюда… – она отодвинула почти нетронутую тарелку, требовательно протянув руку, – я запрусь в лаборатории, и буду писать, целыми днями. Этторе тоже, я уверена. Где он, что с ним? – Констанца размяла сигарету, солдат щелкнул зажигалкой. Она ни с кем не говорила, кроме своего визитера. Констанца, ночами, вспоминала голос Этторе. Она думала о брате:

– В Лондоне считают нас мертвыми, – понимала девушка, – скорее всего, списали наше исчезновение на двойное самоубийство. Но Стивен меня, конечно, искал. Он, Маленький Джон, его светлость. Питер здесь, в Германии… – девушка скривилась:

– Фашист. Впрочем, он меня не увидит. Я здесь оставаться не собираюсь, и Этторе тоже, – Констанца не сомневалась, что Майорана не даст согласия работать на Гитлера.

– Он человек чести… – Констанца, покуривая, скосила глаза на пистолет второго солдата:

– Но как выбраться? Пойти на сделку, при условии, что они освободят Этторе? Нет, им нельзя доверять, как бешеным псам… – Констанца, ребенком, видела в Банбери бешеную собаку. Она выросла со спаниелями, в замке, и никогда их не боялась. Ей было лет пять. Няня взяла ее и Тони в деревенский магазин. Девочек в Банбери все любили. Хозяева лавок баловали маленьких леди, как их ласково называли. Тони рассматривала сладости на прилавке, няня рассчитывалась, а Констанца увидела взъерошенного пса, медленно бредущего по обочине. Глаза собаки потускнели, изо рта капала слюна.

Девочка толкнула дверь, зазвенел колокольчик, няня едва успела ее подхватить:

– Нельзя, милая, нельзя трогать собаку. Она болеет, она опасна… – Констанца помнила, что пса застрелили:

– Этторе боится собак… – девушка курила, – он мне рассказывал. Еще с детства. Нет, я никогда, ничего не подпишу… -она, едва заметно, качнула головой, – нельзя запятнать честь ученого, даже в малом. Нельзя идти с ними на переговоры. Их надо расстреливать… – она увидела голубые глаза своего визитера:

– Нельзя обманываться. Тетя Юджиния говорила мне о русской пословице. Не все, то золото, что блестит. Он любезен, однако ему надо только одно… – отдыхая от составления в уме уравнений, Констанца вспоминала рисунок, который ей показал мужчина. Они с девушкой, действительно были похожи. Констанца, на мгновение, нахмурилась:

– Узоры, на раме зеркала. Наверное, шифр… – она скрыла улыбку:

– Надо попробовать его взломать. В средние века шифры бывали очень… – она поискала слово, – изысканными, с математической точки зрения… – за десять месяцев, Констанца пока не придумала, что ей делать. Понятно было, что британскогоконсула она не увидит.

Девушка, рассеянно, потушила сигарету. Фарфоровую пепельницу приносили каждый раз, когда Констанца нажимала кнопку звонка. Ночью свет в комнате не выключали. Здесь вообще имелась всего одна кнопка. Констанца понимала, что освещением управляют извне. Она, небрежно, кинула взгляд в сторону рычажка:

– Можно вскрыть стену, ногтями. Найти провода, устроить короткое замыкание, пожар… – лампы в комнате окружала проволочная сетка. Каменные потолки поднимались на двенадцать футов. Констанца предполагала, что они сидят в подвале старого, почти средневекового дома. Мебель привинтили к полу. Даже если бы Констанце удалось, не привлекая внимания, сдвинуть ее с места, до потолка бы она все равно не достала. Девушка была чуть выше пяти футов ростом.

– Ни стекла, ни фарфора, ни металла… – пепельница стояла перед ней. Констанца потянулась за второй сигаретой. Она услышала мягкий, знакомый голос:

– Позвольте мне… – взяв у солдата зажигалку, он щелкнул пальцами:

– Оставьте нас. Как вы поели, дорогая фрейлейн? – мужчина, оценивающе, посмотрел на Констанцу:

– Не надо себя морить голодом, у вас отменная фигура… – Макс видел перед собой будущую гордость немецкой физики, графиню фон Рабе. Он успел забыть, что два года назад кривился, говоря о ее плоской груди и худых ногах. Девушка больше напоминала воробья, но Максу стала нравиться фрейлейн Констанца. В свете лампы ее волосы тускло светились, напоминая осенние листья. Макс представил себе лес, окружавший шале, в Баварии, Констанцу, гуляющую с ним по берегу озера. Он услышал детский смех и лай собаки.

Доберманов и овчарок заперли в особой комнате. Отто покормил свору, на псарне. Макс не хотел никаких неожиданностей.

– Поела, – сухо сообщила она, стряхивая пепел: «Где консул Великобритании?»

Штурмбанфюрер смотрел на упрямый, острый подбородок, немного припухшие глаза, высокий лоб. Фотографии из ванной он изучал сам, не подпуская других офицеров. Ему не хотелось, чтобы кто-то еще разглядывал его будущую жену.

– Майорана мог ее видеть… – Макс попытался отогнать такие мысли. Свору он приготовил, на случай, если фрейлейн доктор начнет упираться:

– Если она его любит, она на все пойдет… – думал Макс, – согласится работать. Она его забудет, после первой ночи со мной, – итальянец его не интересовал. Майорана мог всю оставшуюся жизнь провести в Дахау. Ребята, работавшие с ним, жаловались, что физик почти прекратил разговаривать. Он отворачивался, глядя в стену, и давно не спрашивал, что случилось с фрейлейн Кроу.

– Он и раньше страдал нервами, – вспомнил Макс, – пусть лечит их в бараке. Сумасшедших Отто отбирает для медицинского блока. Долго герр Майорана все равно не протянет… – Макс надеялся, что фрейлейн доктор, увидев свидетельство почетной арийки, сменит гнев на милость.

– Я принес подарок… – Макс всегда говорил так, ставя перед фрейлейн очередные сладости. Констанца смотрела на лист бумаги, с вытисненным, нацистским орлом, со свастикой, читала готический шрифт.

– Здесь говорится… – на нее повеяло сандалом, хорошим табаком, теплое дыхание защекотало ей ухо. Гость наклонился над ее плечом: «Говорится, что…»

Ее голосом можно было резать металл:

– Я умею читать. Рейхсфюрер СС Гиммлер удостоверяет мое арийское происхождение.

– Именно… – обрадовался Макс, отступив от стула. Фрейлейн доктор поднималась, откинув рыжеволосую голову. Он улыбался:

– Это большая честь, для человека с вашими предками. Вы сможете, стать ведущим физиком Германии, получить лабораторию, уран, тяжелую воду… – фрейлейн Кроу побледнела:

– Я вам не представлялся, леди Кроу… – Макс поклонился, – граф Максимилиан фон Рабе. Я давно восхищаюсь, вашим умом, талантом, трудолюбием… – Констанца сдержала дрожь. Длинные, сильные пальцы поглаживали ее запястье. Он пришел в хорошем, штатском костюме, при галстуке. Макс, внезапно, притянул ее к себе:

– Считайте свидетельство свадебным подарком, фрейлейн Кроу. Конечно, у вас будет все, что вы захотите. Вилла, слуги, драгоценности, личный самолет… – Макс даже не понял, как она ухитрилась выгнуться.

Фрейлейн Кроу оказалась гибкой, будто кошка. Верхняя губа поднялась, обнажив кривые зубы, обрывки свидетельства полетели ему в лицо:

– Моя бабушка, мать моего отца, – отчеканила девушка, – была еврейкой. Доктор Мирьям Кроу, одна из первых женщин, врачей, в Европе. Я не предам ее память, и не предам свою честь… – Констанца зарычала, вырываясь, царапая его руку:

– Засуньте самолет себе в задницу, проклятый нацистский ублюдок, жалкая тварь, тайком подсматривающая за женщинами… – его щеку обожгла пощечина. Макс, разъяренно, схватил девушку за тонкие плечи, как следует, встряхнув:

– Я с вами долго церемонился, милочка. Это время прошло. Мы кое-куда прогуляемся, вы станете уступчивей… – удерживая девушку, он крикнул: «Нам нужна помощь!». Приковав Констанцу наручником к своему запястью, он рванул цепочку: «Марш вперед».

– Приберите здесь, – велел Макс охранникам. Он вытолкал Констанцу в пустой, подвальный коридор.

В отдельном крыле подвала блока Х оборудовали несколько особых комнат, для работы. Возить гостей, как называл заключенных Макс, в большой лагерь, было неудобно. Кроме Макса и его коллег, имен пребывающих в блоке Х людей, никто не знал. В бумагах они проходили под номерами. Даже клички, как Гензель и Гретель, могли оказаться опасными. На совещании, рейхсфюрер СС, задумчиво, сказал:

– Не надо риска. В Дахау кто только не сидит, а наши подопечные, – Гиммлер, мимолетно, улыбнулся, – известные люди. Их снимки печатались в газетах, в научных журналах. Их могут узнать.

Макс понял, что фотографии Гретель засекретили. Во всяком случае, в научных публикациях, штурмбанфюрер, их не нашел. Англичане были осторожны.

В коридоре Макс остановился. Фрейлейн Кроу попыталась вывернуться. Он, левой рукой, схватил ее за хрупкую шею: «Тихо, я сказал!». Обернувшись к охранникам, Макс коротко кивнул на массивную, железную дверь, отделяющее особое крыло от комнат гостей.

Констанца сжала зубы:

– Он меня пытать собирается? Пусть делает все, что хочет. Я не соглашусь, не подпишу… – отправляясь к фрейлейн доктору, Макс велел привести итальянца в камеру. Комната была пустой, с каменным полом, и стоком в углу. В стену вделали прочное, пуленепробиваемое стекло. Между собой, офицеры, называли помещение «театром». В соседней комнате поставили несколько мягких кресел, на полу лежал персидский ковер. Окно закрывала плотная штора, управляемая электричеством. Заставив Констанцу опуститься в кресло, Макс принял от охранника вторую пару наручников:

– Ведите себя разумно, фрейлейн, и я обещаю, все сложится в вашу пользу… – Констанца услышала щелчок. Макс приковал ее запястья к подлокотникам.

– Штора… – она смотрела на плотную, непроницаемую ткань, – он мне собирается показать Этторе, мерзавец… – глаза Макса опасно похолодели. Констанца подавила дрожь:

– Нельзя его бояться. Он только этого и ждет. Он хочет меня сломать. Но Этторе… – она прислушалась. Из коридора доносился лай собак. Констанца, незаметно, царапала пальцами по деревянному подлокотнику:

– Хотя бы щепку, что угодно. Я соглашусь, для вида. Он снимет наручники, я ему воткну щепку в глаз… – она не думала, что будет с ней дальше. Констанца хотела увидеть смертную тень на спокойном, холеном лице, почувствовать кровь на руках:

– Он сдохнет, – сказала себе девушка, – в петле, или от пули. Я приду посмотреть, обещаю. Главное, чтобы Этторе не двигался. Я ему рассказывала, как вести себя с собаками. Я помню, мы смеялись, что в Кембридже обязательно заведем кого-нибудь. Ретривера, они очень добрые. Я говорила Этторе, что он привыкнет… – лай приближался.

Констанца услышала вкрадчивый голос:

– Лагерная свора, дорогая фрейлейн. Очень красивые собаки… – Макс нажал кнопку на стене, – рабочие животные. Тренированные. Давайте полюбуемся… – большие, мощные овчарки, поджарые доберманы обнюхивали углы пустой камеры. Констанца попросила:

– Пожалуйста. Пусть Этторе стоит, не поднимая рук, ничего не делая. Собаки не бросятся на неподвижного человека… – для удобства, штурмбанфюрер велел раздеть заключенного. Кроме того, ему хотелось сравнить себя с бывшим женихом фрейлейн Кроу. Макс мог бы заказать фотографии из ванной, однако он предпочитал посмотреть на человека лично. Он, мимолетно, вспомнил леди Холланд:

– Интересно, что она делает, после статьи? Спряталась в деревне, должно быть. Муха все равно у нас на крючке. Он поставляет отличную информацию, мы делимся сведениями с японцами… – самураи планировали еще одну атаку на востоке:

– Они не объявят войну Советскому Союзу. Их больше интересует Тихий океан, британские колонии в Азии. И не надо, – весело подумал Макс, – пока Америка займется схватками с Японией, мы приведем к покорности Европу, и Британию… – перед ним встали прозрачные, светло-голубые глаза леди Холланд. Фото ее брата, сделанные в Риме, лежали в досье юноши, на Принц-Альбрехтштрассе:

– Пусть он попробует появиться в рейхе, – сказал Макс Шелленбергу, – он пожалеет, что на свет родился. Сдохнет на виселице, или на гильотине. Да и потом… – Макс прошелся по кабинету, на вилле, – у них здесь нет никого, я ручаюсь. Ни один немец не станет на них работать… – Эмма, Генрих и Питер вытаскивали лодку на берег. Аттила весело скакал вокруг, отряхиваясь. Макс полюбовался искрами осеннего солнца, в белокурых волосах сестры:

– Какая она красавица, Эмма. Жаль, что в СС нет женских подразделений. Однако, с большой войной, подобные батальоны, непременно появятся. Конечно, девушек не пошлют на фронт, но понадобятся секретарши, операторы радио… У Эммы отличная голова. Я ее устрою в женскую школу. Вся семья будет в СС, – Макс улыбнулся:

– Генриху два года осталось. Потом он уходит из министерства труда в наше хозяйственное управление.

Он щелкнул зажигалкой:

– Если граф Хантингтон сюда приедет, мы его живым не выпустим, Вальтер.

Макса не интересовало, что случилось с леди Холланд. Он был уверен, что больше никогда ее не увидит.

Дверь соседней камеры открылась. Щека фрейлейн Кроу смертно побледнела. Итальянца втолкнули в комнату. Толстое стекло изолировало камеру от посторонних звуков. Макс кинул взгляд на заключенного:

– Не впечатляет. Я приятно удивлю фрейлейн Кроу. Она, должно быть, думает, что все мужчины такие, бедняжка… – Констанца ни о чем не думала. Собаки поднимались:

– Пусть он не двигается, пожалуйста. Они не станут такого делать… – сердце девушки колотилось, – он гениальный физик. Это спектакль, чтобы испугать меня… – собаки окружили Майорану. Он стоял, опустив руки. Констанца заметила, как мелко дрожат его пальцы.

Макс наклонился над креслом:

– Фрейлейн Кроу, насколько я помню, вы хотели стать женой герра Майорана, вы его любили… Любите, – поправил себя штурмбанфюрер:

– В ваших силах спасти великого физика. Подпишитесь… – Макс, заранее, приготовил бумагу. Фрейлейн Кроу благодарила рейхсфюрера СС за доверие, обязываясь работать на благо Германии:

– Подпишитесь, и герра Майорану, немедленно, освободят. Я обещаю… – его голос был сладким, тягучим, словно мед:

– Если я кивну, – отчаянно подумала Констанца, – он разомкнет наручник. Иначе мне не подписаться. Щепки нет, ногти коротко пострижены. Я вцеплюсь ему в лицо. Но Этторе, нельзя рисковать его жизнью. Он врет, они никогда не отпустят Этторе… – Констанца облизала пересохшие губы. Девушка, невольно, открыла рот. Овчарка, за стеклом, лизнула руку Этторе, мужчина напрягся. Констанца, забыв о наручниках, рванулась из кресла: «Нет, милый! Не надо!». Запястья пронзила острая боль. Майорана, оттолкнул собаку. Овчарка замотала головой, вцепившись ему в ладонь. Макс, силой, удержал Констанцу в кресле:

– Сидеть! Поставьте подпись, спасите его! Вы не человек, фрейлейн, не женщина. Вы волчица, без чувств! Поставьте подпись, иначе его разорвут на куски, на ваших глазах… – собаки сбили Майорану с ног. Макс мог послать в камеру охранников, с оружием, овчарок и доберманов бы перестреляли. Он боялся, что фрейлейн Кроу опять начнет упрямиться.

– Черт с ним, – кровь брызнула на стекло, – он все равно не будет работать. И он не так ценен, как Гретель… – Макс отстегнул наручники. Она, кажется, даже не поняла, что происходит. Макс вложил в ее пальцы паркер, с золотым пером:

– Подписывайте, и все прекратится… – собаки облепили поваленного на пол человека. Максу показалось, что, даже отсюда, он слышит рычание и лай. У нее были огромные, остановившиеся глаза, однако ручку она взяла. Макс подсунул ей документ:

– С ума она не сойдет. Она не из подобных женщин, моя Гретель. Произошел несчастный случай, бывает. Когда она успокоится, я объясню, что пытался спасти герра Майорану, но было поздно. Она забудет о нем, как только… – если бы не опыт Макса, он бы лишился глаза.

Перо воткнулось немного ниже, кровь потекла по лицу, ручка упала на каменный пол. Мотнув головой, он с размаха ударил девушку кулаком, по тонким губам: «Сучка!». Макс прижал ее лицом к стеклу, раздвинув коленом ноги:

– Смотри, смотри, все твоя вина… – он задрал простую, темно-синюю юбку, затрещало белье. Кровь капала на белую рубашку. Он схватил рыжие волосы, не давая ей двинуться:

– Смотри, я сказал!

Констанца не закрыла глаза. Собаки медленно отходили от безжизненного, изуродованного тела. Она видела искаженное, окровавленное, искусанное лицо. Майорана не двигался. Темная лужа растекалась по каменному полу. Констанца дернулась от боли, сдержав стон: «Я, я его убила…». Боль становилась сильнее, заполняя тело:

– Девственница, – удовлетворенно подумал Макс, – она от меня никуда не денется. Но никакой свадьбы. Она опасна, чуть глаза меня не лишила. Строгое содержание, постоянное наблюдение. Я ее сломаю. Сломал… – несмотря на боль в щеке, он удовлетворенно улыбнулся. Макс успел сдержаться:

– Осложнений мне не надо. Впрочем, мы обо всем позаботимся… – отступив, он едва успел поймать фрейлейн Кроу. Девушка потеряла сознание.

Макс усмехнулся:

– Ей понравилось. И будет нравиться, обещаю… – он быстро привел себя в порядок, потрогав щеку:

– У Отто хорошие руки. Если шрам и останется, то маленький… – уложив фрейлейн Кроу в кресло, он подтянул спущенные чулки, и одернул юбку:

– Я ее буду навещать. Она согласится работать, что ей еще останется? У нас не будет рычага давления… – отдышавшись, Максимилиан закурил, – однако мы обойдемся… – длинные, темные ресницы девушки не дрожали. Сняв телефонную трубку, Макс попросил оператора, наверху: «Соедините меня с медицинским блоком, пожалуйста».

Вечером штурмбанфюрер фон Рабе отключил фотокамеры в комнате заключенной 1103. Он выбрал номер, вспомнив дату рождения фрейлейн. Он сидел, в кабинете, за чашкой кофе, глядя на черные, четкие цифры на папке, на свастику, на раскинувшего крылья орла. За окном, в чистом, зимнем небе, зажигались первые, ясные звезды.

По просьбе брата, Отто приехал с медицинским набором. Фрейлейн даже не успела прийти в себя. Доктор фон Рабе сделал внутривенный, успокаивающий укол. Брат посмотрел на часы:

– Давай пообедаем, пока готовят операционную. Вмешательство займет минут двадцать, процедура известная. Я ее первый раз студентом делал… – Отто пошевелил губами:

– Я не считал, но, думаю, я провел больше тысячи. Найдутся для меня овощи? – он, озабоченно, посмотрел на брата. Макс уверил его: «Непременно».

Повар в блоке Х, до отбора в СД, работал в Гармише, в дорогом отеле. Он готовил для участников зимней олимпиады. Макс ел озерную форель, в миндальном соусе, с белым вином. Для Отто подали пюре из корня сельдерея, с мускатным орехом, и тыквенные оладьи. На десерт принесли яблочный штрудель и свежие, итальянские апельсины.

Собак увезли, в закрытом грузовике, охранники вымыли камеру. Тело, в черном, холщовом мешке, отправилось в крематорий. Фрейлейн спокойно спала в кресле.

– Операция делается под общим наркозом, – Отто, энергично, жевал, – таков протокол. Абдоминальная хирургия… – Макс откашлялся:

– Милый, еще папа говорил, что не след за столом обсуждать подобное. Мы не медики… – брат, немного, покраснел:

– Прости, я не подумал. К вечеру она очнется. Я ее привезу сюда.

Доверяя Отто, Макс не хотел присутствовать на операции. Штурмбанфюрер, вообще, не любил медицинских манипуляций. Он ходил к дантисту, порекомендованному Генрихом. Младший брат, весело, сказал:

– Не смотри, что Франц мой ровесник. У него легкая рука, и от него не пахнет нафталином, – Макс расхохотался, вспомнив доктора Эренберга, лечившего их, подростками:

– Я всегда кашлял. Эренберг, наверняка, забивал запах пота, или чеснока. Евреи грязные, от них воняет… – серые глаза Генриха были спокойны. Он согласился: «Да».

В кресле у доктора Франца Макс чувствовал себя уютно. Он болтал с дантистом о заграничных командировках, и привозил врачу маленькие сувениры.

Успев связаться с рейхсфюрером СС, Макс доложил о смерти Майораны. По документам итальянца вообще не существовало, труп не подлежал оформлению.

– Трупа нет… – Макс затянулся американской сигаретой, глядя на столб черного дыма, на горизонте:

– Все очень кустарно… – он поморщился, – пропускная способность блока не дотягивает и до двадцати умерщвлений в день. Надо подобное как-то… – Макс задумался, – перевести на более налаженные рельсы. Оберштурмфюрер Эйхманн, в Вене, делился идеями… – Макс познакомился с Эйхманном, во вновь организованном, венском гестапо.

Макс занимался подготовкой осведомителей для СД. Вена славилась театрами и музеями, город посещало много западных туристов. За ними надо было следить, и, по возможности, вербовать. На Принц-Альбрехтштрассе, Эйхманн считался специалистом по еврейскому вопросу. В Австрию его перевели для налаживания эмиграции местных евреев из страны. За тортом «Захер», в кофейне, Эйхман заметил:

– Полумеры, Макс. Некоторые уезжают, некоторых мы сажаем в концлагеря, но речь идет о миллионах. У нас впереди Европа, мы не сможем кормить жидовский кагал. Никаких лагерей на них не хватит… – Эйхманн поморщился: «Депортация, тоже не выход».

– Разные бывают депортации, Адольф, – Макс подмигнул хорошенькой официантке. Девушка зарделась:

– Я подумаю, – обещал штурмбанфюрер.

– Майорану депортировали, – усмехнулся Макс, – прямиком в печь. Какой еще нужен выход? Нечего больше думать… – после обеда он занялся документами новой заключенной. Поставив Гиммлера в известность об операции, Макс услышал веселый голос рейхсфюрера:

– Правильно. Она разорвала бумагу, которую в рейхе получила едва ли сотня человек. Как в Библии, сказано? Жестоковыйные. Пусть узнает на своей шкуре, порядок обращения с евреями. Я бы им всем провел подобное вмешательство. Хватит их потомства на земле арийцев… – имея отца, еврея, заключенная 1103 сама считалась еврейкой, что и занесли в ее папку. Гиммлер сказал Максу, что 1103 не стоит держать в Берлине.

– Не надо риска, – недовольно заметил рейхсфюрер, – здесь иностранные дипломаты, ученые. Очень хорошо, что ты настоял на своем, и мы ничего не сообщили группе Гана. Я ему не доверяю, он себе на уме. Пусть 1103 работает с их данными из своего, – Гиммлер расхохотался, – северного уединения.

1103, специальным рейсом, в сопровождении Макса, отправляли на закрытый полигон Пенемюнде. Макс позвонил туда, поговорив с начальником службы безопасности. Оберштурмбанфюрер уверил его, что, к приезду 1103, приготовят отдельный коттедж:

– Электричество, колючая проволока, фотокамеры… – донесся до него голос с побережья Балтийского моря, – все, как положено, партайгеноссе фон Рабе.

Макс налил в картонный стаканчик горячего, хорошо заваренного кофе.

Он не хотел спрашивать у Отто о том, что его интересовало. Макс не собирался распространяться, даже брату, о своих планах. В конце концов, он совершал преступление против расы, учитывая новый статус 1103:

– Я подожду, – решил Макс, – ничего страшного. Пусть придет в себя, после операции. В Пенемюнде вернемся, – он усмехнулся, – к тому, что нам обоюдно приятно. Ей просто больше некуда пойти. Она сделает все, что я скажу. Я ее сломал… – вспомнив запах крови в комнате, Макс, шумно, выдохнул:

– Сегодня я ее кое-чему обучу. Надзирательница с ней ночует, но я отошлю охрану… – сунув в карман сигареты, он спустился вниз. В комнате 1103 слабо пахло чем-то медицинским. Надзирательница сидела у койки, читая журнал общества: «Лебенсборн». Макс, невольно, улыбнулся.

Он посмотрел на часы:

– У вас есть время поужинать в общей столовой. Я побуду с заключенной.

Макс присел на табурет. Она лежала, закрыв глаза, вытянувшись на спине. Он приподнял одеяло и госпитальную, холщовую рубашку, со штампом. Щеку даже не пришлось зашивать. Отто дал Максу тампон с перекисью водорода:

– Царапина, к вечеру затянется… – Макс, внимательно, рассмотрел себя в зеркало. Брат оказался прав. Кровь запеклась, щека припухла, но, судя по всему, шрама он избежал.

Отто обещал, что шрамы у 1103 тоже исчезнут:

– Они очень маленькие… – брат пил минеральную воду, – при подобном вмешательстве не нужен сильный разрез… – Макс закатил глаза: «Отто! Я еще ем!».

Макс посмотрел на белый, перевязанный живот заключеннойт:

– Через неделю Отто снимет швы, и уедет в Берлин. Я отвезу 1103 в Пенемюнде, и вернусь домой. Проведу Рождество… – штурмбанфюрер улыбался, – в семье, с подарками. Эмма и Генрих поиграют в четыре руки, посидим у камина… – глаза цвета жженого сахара открылись. Макс гладил ее по животу. Рука поползла к плоской, почти незаметной груди.

Голова болела, Констанца облизала губы:

– Этторе больше нет. Я бы все равно его не спасла… – горько поняла девушка, – фон Рабе, его бы не отпустил. Мерзавец… – глаза увлажнились. Констанца увидела рядом очертания смутно знакомого лица:

– Это он. Обещаю, я никогда в жизни при нем не заплачу. Я вообще больше не заплачу… – живот ныл:

– Он меня… Было больно, так больно. Все из-за насилия, – разозлилась Констанца, – я вырвусь отсюда, и встречу человека, которого полюблю, как Этторе. Бедный мой… Не плачь, – напомнила себе девушка, – не смей плакать… – она заставила себя, еле слышно, сказать:

– Вон отсюда. Я не желаю… – Макс наклонился:

– Что вы желаете, милочка, и что не желаете, решаю я. Я ваш куратор… – он оставил руку на груди Констанцы, – вы достояние рейха, и никогда его не покинете. Будете работать, а иначе окажетесь рядом с вашим покойным женихом, в крематории… – он мелко рассмеялся, обнажив белые, острые зубы:

– Вы еврейка, неполноценный элемент… – сквозь одеяло Констанца нащупала бинты:

– Что со мной? Какая операция… – и без того, бледное лицо, совсем побелело:

– Я принес вам кофе… – Макс расстегнул брюки, глаза девушки расширились, – мы его потом выпьем, фрейлейн. Операция рутинная, мы подвергаем подобному вмешательству представительниц неполноценных рас… – Макс ловко перевернул ее на бок: «Помните, я должен остаться вами доволен. Лежите тихо!»

Она ничего не умела. Максу пришлось делать все самому, но ему даже понравилось. Он вытер ей рот накрахмаленным, с монограммой, платком, и дал отпить кофе:

– Завтра я навещу вас. Надо готовиться к переезду, фрейлейн… – Констанца старалась не слушать его голос. Во рту остался неприятный, металлический привкус:

– Операция… – она, незаметно сжала руки в кулаки, – операция для неполноценных рас… – Констанца вспомнила газеты, которые читала в Лондоне. Девушка приказала себе не плакать:

– На суде, – девушка закрыла глаза, чтобы не видеть его лица, – я стану свидетелем обвинения. Я приду посмотреть на его казнь. Мне надо выжить, обязательно… – Констанца молчала, стиснув зубы: «Надо выжить».

Эпилог Лхаса, март 1939

Над бурыми, пустынными холмами еще не взошло солнце. Ночь едва перевалила за половину. На равнине, в окруженном стенами монастыре Сэра мерно бил колокол. Монахи поднимались в половине четвертого утра. Узкое окошко каменного затвора, на склоне горы, выходило на восток. Затвор стоял среди скал, почти сливаясь с камнями. К низкому входу вела незаметная тропинка. Большая, лохматая, черная собака, растянувшаяся поперек дороги, широко зевнула.

В окошке замерцал тусклый свет лампады. Во дворе затвора, около деревянной, расписанной охрой и киноварью, калитки, бил родник. Рядом стояло деревянное ведро. Босые, нежные ноги, прошлепали по стертым ступеням. Зашуршала нижняя ряса, грубой шерсти, раздался плеск воды. Верхняя ряса, желтая, с пурпурной накидкой, была сложена на уступе, у стены крохотной комнатки. Кроме лампады, подвешенной на крюк, и простого столика, здесь больше ничего не было. В маленькой миске осталось несколько ложек вареного, холодного риса.

Завтракали монахи после чтения сутр и медитации. В монастыре братья собирались в общем зале, но здесь она жила одна. Умывшись, она провела влажной ладонью по наголо выбритой голове. Девушка ловким, привычным движением, опустилась на колени.

Конец зимы она провела в женской обители Гару, к северу от города. Монахини читали сутры в устланном коврами, увешанном танками, зале. Она привыкла к шороху ряс, к монотонным, низким голосам, к блеску старой краски на деревянных статуях. Перед получением степени геше, знатока древних текстов, положено было три года прожить в затворе. Некоторые монахи удалялись в горные пещеры. Наставники разрешили ей разбить время затвора на несколько лет.

Оставался месяц, который она провела среди скал, в компании тхочи. Древняя порода, издавна, охраняла тибетские монастыри. Тхочи, воспитанная собака, редко нарушал ее уединение. За едой пес ходил к большому монастырю, спал за калиткой и лаял редко.

Она скучала по своему постоянному спутнику, маленькому апсо, с ухоженной шерстью, цвета темного меда. На тибетском языке, пса звали Ринченом, драгоценностью. Ринчен пришел с ней из женской обители, проделав двадцать миль пешком, по северной дороге. В затвор собаку брать было нельзя, Ринчена приютили братья из монастыря.

В шесть утра ее ждали во дворе, где начинались публичные дебаты. После обеда наставники удалялись на обсуждение, а к вечеру она должна была стать геше. В Бомбее Тесса объяснила Лауре, что в западном университете ее степень называлась бы докторатом. Потом она возвращалась в Лхасу.

В городе Тесса жила в семье местного врача, китайца. После монастырей, она всегда оставалась в Лхасе, на несколько недель. Тесса бесплатно принимала женщин и детей. Ей вообще было запрещено брать деньги у мирян. Это было частью монашеских обетов, но женщины не могли достичь полного посвящения, называться гелонгмой. Традиция давно пресеклась.

В шесть лет Тесса стала послушницей, рабджунг. Ее родители исполняли пять священных заповедей мирян, однако не стали спорить с девочкой. Покойный далай-лама вручил Тессе монашеские одежды и деревянную чашу, для подаяния.

В окошко затвора, на горизонте, она видела белые стены дворца Потала, где пребывал четырехлетний мальчик, воплощение прошлого далай-ламы. Ребенка, на исходе года, наконец-то, привезли из Китая в Лхасу. Тесса тогда еще не покинула Бомбей. Семья доктора рассказала ей о торжественной процессии, о закрытой повозке, где ехал малыш. Будущего далай-ламу, конечно, никто, кроме наставников, увидеть не мог.

Тесса любила прошлого далай-ламу. Он, всегда, находил время на встречу с девочкой. Родители часто привозили ее в Тибет. Отца, Томаса, здесь звали Тубтеном. Он лечил далай-ламу, ездил в отдаленные монастыри, принимал бедняков и крестьян. Мать, Норбу, ему помогала. Родители тоже встретились в Лхасе. Мать Тессы родилась на озере Лугуху, в народе мосо. Она пришла в Лхасу пешком, с намерением принести монашеские обеты, но встретила Томаса Вадию. Она обвенчалась в церкви, получив благословение далай-ламы.

Тесса вспоминала голос матери:

– В моем народе нет мужей и жен, милая. Люди ходят, друг к другу в гости, иногда всю жизнь, а иногда, расстаются после первой встречи. Разные судьбы бывают… – мать погладила ее по коротко стриженым, каштановым волосам. Тесса брила голову наголо только в Лхасе:

– Когда я твоего отца увидела, – Норбу рассмеялась, – то задумываться не стала. Праведную жизнь и в мире вести можно. Будда, с Иисусом в таком соглашаются… – у матери были светлые глаза. Отец Норбу был ученым, из Америки:

– Он в экспедиции участвовал, – улыбалась Норбу, – звал мою мать уехать, однако тяжело родные места покидать.

Тесса нашла дедушку по матери в энциклопедии. Он погиб на войне, когда Тессе исполнилось всего два года:

– Он и не знал, что у него в Китае ребенок остался, – вздохнула девушка. Мать и отец скончались в эпидемии чумы, в Маньчжурии. Тессе тогда исполнилось восемнадцать, и она только что приняла тридцать шесть обетов шраманеры, высшего монашеского звания для женщин.

Она поставила на кладбище англиканского собора святого Фомы камень в память родителей, рядом с могилами бабушки и дедушки. Тесса их не знала, они умерли до ее рождения. При жизни Джейн и Грегори особняк на Малабарском холме стал благотворительным госпиталем, для женщин и детей. Семья переехала в бывшую пристройку для слуг.

Едва научившись ходить и разговаривать, Тесса помогала родителям в палатах. Она играла с больными, в госпиталь привозили много сирот. Тесса знала, что стоит ей посмотреть на цветок, и он сразу распускается. Бабочки садились ей на руку, жуки ползли туда, куда она просила. Детям подобное нравилось. Отец рассказывал ей, что дедушка Грегори тоже умел утешать людей и снимать боль. Стоило Тессе взять за руку малыша, как ребенок прекращал плакать. В медицинском институте, в Бомбее, профессора хвалили ее за мягкое обращение с маленькими пациентами.

Она шептала отрывки из патимоккхи, буддийского монашеского кодекса. Тесса знала его наизусть, как и другие священные книги, на ступенях обучения геше:

– Если какой-либо монах, специально не утвержденный общиной для этой цели, поучает монахинь, такой поступок требует признания… – ей предстояло показать умение обращаться с текстами, перед наставниками, и монахами.

Она не знала, кто будет ее противниками в диспутах. Наставники создавали пары, пользуясь жребием. Тесса закончила повторять патимоккху. Девушка посидела, не двигаясь, глядя на серое, предутреннее небо. Колокол замолчал, монахи медитировали.

После Лхасы она возвращалась в Бомбей. Тессу ждал госпиталь, и защита диссертации в университете. Училась она у британских врачей, не признающих тибетских практик. Однако отец хорошо знал местные травы, умел обращаться с иглами, и научил Тессу китайской медицине.

Здесь ее звали Айя Тензин.

Глубоко выдохнув, Тесса принялась за еду. В Бомбее многие были вегетарианцами, ее отказ от животной пищи никого не удивлял. Ожидая самолета в Гонконг, кузина Лаура жила в хорошем отеле. По выходным Тесса, приходила к ней на завтрак. Девушка, весело, говорила:

– Овсянку мне можно есть, я голодной не останусь. И чай тоже… – в Тибете варили чай с маслом из молока яков и солью, но Тесса такого не пила.

Одевалась в парадную рясу, она подумала, что в Бомбее прочтет письма от семьи. Тесса, всегда, аккуратно отвечала тете Юджинии:

– Лаура в Лондон вернулась… – Тесса провела ладонями по лицу, надо было сосредоточиться, – у кузины Тони ребенок… – Тесса понимала, что у нее никогда не появится детей. Таков был путь монахини:

– У меня в госпитале малышей сто человек, – девушка вышла во двор, – и половина из них сироты… – она открыла калитку. Солнце вставало на востоке, стены дворца Потала золотились. Большой сокол, медленно парил над глинобитными крышами Лхасы.

Тхочи, неожиданно, зашевелился, подняв голову, Пес пронзительно, тоскливо завыл. Тесса прислушалась:

– Что случилось, милый? Все спокойно… – подобрав подол кэса, Тесса накинула на бритую голову темно-красную ткань. Тхочи подбежал к ней, попытавшись зарыться в складки рясы. Монастырские собаки считались бесстрашными, спокойными созданиями, защищающими хозяев до последнего. Тесса присела, обняв черную, густую шерсть: «Что случилось?».

Тхочи дрожал, прижимаясь к девушке, но потом успокоился.

– Молодец, – одобрительно сказала Тесса:

– Всего лишь тени, милый. Они появляются, на восходе, на закате. Тебе привиделось… – они с псом пошли вниз. Со склона холма, вся Лхаса была, как на ладони. Утро обещало стать солнечным, но прохладным. По западной дороге пылил какой-то грузовик. Тесса потрепала тхочи по голове: «Ты проголодался, я знаю».

В долине, у входа в монастырь, трепетали разноцветные флажки, стояли барабаны для молитв. Девушка, в сопровождении собаки, вошла в распахнутые, высокие ворота, и пропала из виду.

Под низкими, деревянными балками городского рынка раскачивались, разноцветные, шерстяные ковры. Краски переливались в свете горного, заходящего солнца. Здесь продавали ковры цвета индиго и киновари, темно-зеленые, коричневые, охряные, с простыми, древними рисунками священных символов, и сделанные в китайском стиле, с тиграми и драконами.

На прилавках громоздились медные амулеты, пахло пряностями. Торговцы кричали, зазывая покупателей. Мальчишки, с лотками, разносили маленькие, горячие пирожки, жареные в масле, из ячменной муки, с начинкой из мяса яков и овечьего сыра. Пирожки тоже окрашивали в яркие цвета. За рядами прилавков, на расчищенной, усыпанной песком площадке, на костре, дымился котел. Тибетцы, в темных халатах, сняв валяные шапки, присев на корточки, пили чай с маслом. Штурмбанфюрер Шефер обернулся:

– Здесь не деревня, дорогой Отто, где ты выживал на цампе и лепешках. В Лхасе можно купить даже парижские духи. Тем более, овощи… – он расхохотался:

– Поторгуемся. Мы Лхасу навещали, а ты здесь в первый раз… – Шефер, и Отто носили крепкие, грубые куртки, толстой шерсти, тяжелые ботинки. Лица покрывал медный, высокогорный загар. Отто нагнал экспедицию общества «Аненербе», когда они покинули столицу Тибета. Ученые занимались исследованиями в отдаленных районах. Шефер и другие товарищи провели в Лхасе две недели, а Отто еще никогда не заглядывал в столицу Тибета. Отсюда экспедиция отправлялась в Гьянгдзе, и Шигадзе, изучать развалины древних крепостей, и проводить, антропометрические исследования.

Отто занимался измерениями последние два месяца, когда экспедиция кочевала по тибетским деревням. Соединившись с другими учеными, он, первым делом, просмотрел записи Шефера. Они взяли из Берлина инструменты для определения расовой чистоты, но, к разочарованию Отто, никто из тибетцев, не обладал чертами истинного арийца.

Шефер считал, что поиски бесполезны. Арии давно ушли из Гималаев на север. Они достигли Германии и Скандинавии, образовав нордическую расу. Отто, все равно, не терял надежды. Работы было много, но все товарищи отличались хорошим здоровьем, отбор в экспедицию был строгим. Отто составлял гербарий, и занимался описанием местных племен. Охотиться им запретили. Шефер сказал, что ламы, с которыми он встречался по приезду в Лхасу, выдвинули такое условие.

– Надо уважать местные традиции, – развел руками штурмбанфюрер, – тем более, нас радушно принимают…

Принимали их, действительно, как дорогих гостей. Шефер объяснял, что в уединенной местности людей не испортила цивилизация:

– Жизнь в примитивных условиях, – руководитель поднимал палец, – накладывает отпечаток. Они, может быть, два раза в год видят караван торговцев. Конечно, они готовы отдать гостям даже собственных жен, – Шефер смеялся. Отто подозревал, что некоторые товарищи, на деревенских ночевках, выскальзывают из комнаты именно за подобным. Нравы здесь были простые, во многих местах, женщины имели по нескольку мужей. Отто ворочался, под шерстяным ковром:

– Нельзя, нельзя. Они не арийцы, нельзя предавать расу… – он улетел из Берлина после семейного Рождества. Герр Петер пришел в гости, с подарками. Он, вскользь, упомянул, что весной навестит Лондон, для окончательного перевода производства на немецкую землю. Вытянув длинные ноги, Максимилиан закурил:

– Очень хорошо. В преддверии войны рейху понадобятся бензин и сталь… – Отто знал, что старший брат провел две недели на полигоне Пенемюнде. Макс вернулся в неплохом настроении. В семье, они, разумеется, не говорили о заключенной 1103, но Отто решил, что, должно быть, еврейка согласилась работать на рейх.

В экспедиции имелся радиопередатчик. На прошлой неделе они слышали выступление фюрера, с балкона Пражского Града. Гитлер объявил о создании протектората Богемии и Моравии. Словакия оставалась независимым государством. Тамошнее правительство пошло на союз с нацистами. Как и предсказывал Макс, Вермахт, войдя в Чехию, не сделал ни единого выстрела.

Когда сеанс связи с Берлином закончился, Отто расхохотался:

– Дальше предстоят Польша и Франция, товарищи. Мы поставим на колени Британию… – кто-то заметил, что сложно вести войну с островом, находясь на континенте. Отто отмахнулся: «Доблестные летчики Люфтваффе позаботятся о том, чтобы от Лондона остались одни руины…»

С Шефером они, наедине, обсуждали план, вынашиваемый штурмбанфюрером.

Ламы, с удовольствием, принимали подарки с нацистскими символами. Регент Тибета, управляющий Лхасой от имени малолетнего будущего Далай-Ламы, намекнул, что местные жители не отказались бы от немецкого оружия. Тибетцы недолюбливали китайцев. Страна была зажата между огромными территориями, где плясали под дудку англичан. К югу лежала Индия, колония Британии. В материковом Китае, шла война с японцами. Страна находилась под влиянием запада, и видела в Америке, с Британией спасителей. По возвращении в Берлин Шефер хотел войти к рейхсфюреру Гиммлеру, с предложением послать в Тибет агентов СД.

– Через территорию Советского Союза, – сказал он Отто:

– С началом войны, британцы никого через Индию не пропустят. Они интернируют наших людей, как граждан враждебного государства. А с коммунистами, – Шефер задумался, – мы подпишем пакт о ненападении, перед вторжением в Польшу.

Подобные слухи ходили в Берлине. Посмотрев на карту, любой бы понял, что Сталин хочет получить Прибалтику, Западную Украину и восточные районы Польши.

Отто кивнул:

– Находясь здесь, агенты смогут вбить клин в сердце британских колоний. Особенно учитывая, что наши японские союзники, рано или поздно, повернут на юг, в Бирму.

Шефер и Отто составили подробный план операции.

Работа в горных районах, была важна для развития медицины в рейхе. Вермахт скоро мог оказаться на Кавказе, на пути к месторождениям Каспийского моря. Требовалось подготовить рекомендации по войне в условиях сурового климата. В рюкзаке Отто держал связку тетрадей, исписанных мелким, аккуратным почерком.

Тибетского языка они не знали, но на местных рынках торговцы отлично разбирались в языке жестов. Шефер подошел к прилавку:

– Лук, фасоль, тыква. Хозяин сварит суп, с домашней лапшой… – поверх рыжих головок лука, Отто увидел высокую, стройную фигуру в монашеской рясе. За два месяца в Тибете, он привык к одиноким людям, бредущим по обочинам деревенских дорог.

Однако это оказались не мужчины. Отто знал, что монахини всегда ходят по двое. Спутница высокой была пониже и круглее, они покупали цампу и рис. Торговец насыпал зерна медным ковшиком в мешок. Вдохнув аромат свежей зелени, Отто выбрал несколько пучков лука-порея:

– Можно сделать пельмени, на пару… – местная кухня была простой и сытной. Овощей в горах росло мало, Отто обходился лепешками и вареным рисом. С высоты своего роста, он увидел, что у подолов ряс монахинь крутится собачонка.

– Апсо, – Шефер ткнул пальцем в горку белой фасоли, – монастырская собака. Ты их не встречал, а я насмотрелся на подобных псов. Они за стенами живут, в отличие от собак, которые тебе нравятся… – они везли в Германию несколько щенков местного мастиффа. Породу называли тхочи.

Отто восхищался преданностью животных, но в Берлине, со вздохом подумал он, на вилле хватало и одной собаки.

– Апсо очень звонко лают, – Шефер рассчитывался за овощи, – предупреждают о незваных гостях… – вторая монахиня отошла к лотку с амулетами.

Высокая женщина повернулась в профиль. На бритую голову незнакомка набросила красную ткань. Отто замер:

– Не может быть. Идеальные черты лица, настоящая арийская стать. Она не тибетка, не китаянка. Здесь не встретишь высоких женщин. У нее прямые ноги, даже под рясой видно… – Отто насторожился. Сквозь гомон рынка до него донеслось тявканье собачонки и нежный голос неизвестной женщины.

Она говорила с торговцем на тибетском языке:

– Я никогда не слышал, чтобы здесь в монастырях европейцы жили… – у Отто вспотели ладони:

– Я был прав, исконные арийцы сохранились. Надо ее измерить, только, как к ней подойти… – женщина приняла мешок с рисом.

Отто поскреб в аккуратной, белокурой бороде. В деревнях они не брились, но, приехав в Лхасу, остановившись в гостевом доме, привели себя в порядок. Городок, хоть и был маленьким, с десятью тысячами лам, как весело говорил Шефер, но все, же они находились в столице Тибета.

– Я сейчас, – пробормотал Отто, – сейчас… – он достал из кармана куртки маленький, потрепанный блокнот, куда записывал слова.

– Таши делег… – на рынке пользоваться формальным приветствием было немного смешно, но перед ним стояла женщина.

Пробившись через толпу, Отто наткнулся на что-то рычащее, под ногами. Собачонка, с ухоженной шерстью цвета темного меда, злобно скалила зубы, упираясь лапами в земляной пол. Отто, было, хотел отпихнуть ее ногой. Монахиня легко взвалила на плечо мешок, к ней подошла спутница. Они направились к воротам, ведущим во двор рынка. Собачонкауцепилась за ботинок Отто, мужчина попытался ее стряхнуть.

Она обернулась, строго сказав:

– Ринчен, марай! Гонг данг… – женщина поклонилась в сторону Отто.

– Простите, – вспомнил он: «Собаке она велела: «Нельзя!». Она уходила, немного покачивая узкими бедрами. Собака ринулась за хозяйкой. Отто прошептал: «Не верю, не могу поверить…». Его толкали, со всех сторон. Отто не двигался с места, вспоминая большие, голубые глаза неизвестной монахини.

Особняк в Бомбее электрифицировали до войны. Кухню в госпитале оборудовали плитами, на Малабарский холм давно провели водопровод. В коттедже у Тессы стоял радиоприемник и проигрыватель. Показывая Лауре комнаты, доктор Вадия рассмеялась:

– Я не аскет, дорогая моя. Я не сплю на полу, укрываясь рясой… – в Бомбее Тесса носила хорошие костюмы, с шелковыми блузками, шляпки, и туфли на каблуке. Она научилась водить машину. Тесса ездила в деревни вокруг Бомбея, с врачами, из университетской клиники. Она сама садилась за руль больничного автобуса. Из Лхасы, она добиралась до Индии на грузовиках торговцев. Путь занимал две недели, за это время у нее отрастали волосы. В Бенгалию Тесса приезжала пусть и с короткой, но благопристойной прической. Из Калькутты до Бомбея с прошлого века ходили поезда. Говорили, что новая авиационная компания, Tata, собирается заняться не только перевозкой почты, но и пассажирскими рейсами.

– Кузина Элиза через Калькутту летела… – поставив на колени деревянную миску, Тесса месила тесто. Прием закончился, в крохотном дворике комнаты лежали куклы и мячи. Тесса привозила игрушки детям врача, и раздавала их маленьким пациентам. Закатное солнце освещало низкие, каменные стены. Ринчен, держа в лапах косточку, блаженно урчал:

– Я поем пельменей, дорогой, – Тесса накрыла миску холщовой салфеткой, – с грибами, тыквой и луком-пореем… – апсо приподнял голову. Тесса хмыкнула:

– Может быть, и тебе достанется. Хотя ты не вегетарианец… – семья доктора отдавала собаке остатки от обеда.

В Лхасе не было водопровода, электричества, или газа. Тесса носила воду из колодца и готовила на очаге. Огонь весело горел, на крюке покачивался медный котел. Взявшись за нож, Тесса подвинула к себе овощи. Девушка замочила сушеные грибы в каменной плошке. Она резала тыкву и лук-порей, думая о муже кузины Элизы.

Тесса знала все семейные новости. Лаура, по пути в Японию, привезла кузине фотографии:

– Но тогда они еще не развелись… – Тесса мешала начинку для пельменей длинными, ловкими пальцами врача, – впрочем, это не мое дело. Профессор Кардозо изучает чуму… – Тесса специализировалась не в эпидемиологии, а в женских и детских болезнях, однако она всегда читала научные журналы. От чумы умерли ее родители. В Индии тоже случались вспышки. Тесса, нахмурившись, раскатывала тесто:

– Я что-то слышала, здесь, в Тибете. Когда только приехала, когда еще не получила звания геше… – большой, рукописный диплом, на тибетском языке, украшенный яркими орнаментами, лежал в расшитом местными узорами, путевом мешке.

Тесса не брала в Тибет чемоданы и саквояжи. Багаж она оставляла в камере хранения, в Калькутте. Она переодевалась в коричневую, будничную рясу, складывая медицинский набор и немногие книги, в крепкий мешок. В Калькутте она садилась на поезд в Гувахати, столицу Ассама. На местном рынке собирались грузовики отправляющихся в Тибет торговцев.

Тесса привыкла к мерному покачиванию кузова, к тюкам с тканями и рисом. Она спала, накрывшись рясой, или повторяла священные тексты. Ринчен лежал рядом, свернувшись в клубочек.

Двести пятьдесят миль дороги они покрывали за две недели, с ночевками. Никакого шоссе здесь не существовало. Грузовики пылили по слежавшейся земле, среди скал. На стоянках Тесса принимала больных. Она брала в Тибет западные лекарства, хотя люди здесь больше доверяли ламам. У нее в мешке лежали травы, и китайский, лаковый футляр, с тонкими, стальными иглами, принадлежавший ее покойному отцу. Отца и мать в Тибете помнили, Айю Тензин, уважали. Пациенты приносили ей рис и ячменную муку, свежие, горячие лепешки. На рассвете, грузовик уезжал дальше на север, крестьяне махали вслед машине.

Занявшись пельменями, Тесса не удержалась, облизав палец. Начинка была вкусной, острой. Монахам полагалось избегать подобных блюд, однако Тесса привыкла к бомбейской еде. Она не представляла себе обеда без пряностей. В Тибет Тесса всегда привозила перец чили, и гарам масалу. Вода в котле бурлила. Рядом, на камне, стояла трехъярусная, медная конструкция для варки на пару. Тесса опустила ее в котел:

– От кого я это слышала? Не от хозяина моего здешнего, он в Китай не ездит. Была какая-то пациентка… – пельмени она сделала в форме полумесяца. Тесса вдыхала горячий пар.

Она вспомнила женщину, вдову. Тесса принимала ее по приезду. Она тогда провела в Лхасе всего два дня, ей надо было отправляться в монастырь. Тесса водила тлеющей, полынной сигарой над худой спиной женщины. Доктор Вадия хорошо говорила по-китайски. За обедом, в Бомбее, Тесса и Лаура, шутливо посчитали, что они, взятые вместе, знали, чуть ли ни два десятка языков:

– В Индии иначе невозможно, – Тесса принесла овощное карри, разлив кокосовое молоко, – у нас все такие. И в школе меня хорошо учили, – девушка хихикнула. Тесса заканчивала колледж Лоуренса, на севере, в предгорьях Гималаев, старейшую частную школу в Индии. Она знала и французский, и немецкий языки.

Открыв рот, Лаура подышала: «Никогда не привыкну». Тесса подсунула ей стакан с молоком: «Это помогает». Тесса ела из отдельной миски. Лаура подняла бровь: «Ты говорила, в карри только овощи».

– Только овощи, – Тесса вытерла губы салфеткой. Она лукаво улыбалась:

– Просто, если белый человек может, есть карри, то это не настоящее карри… – Лаура расхохоталась:

– Я тебя смуглее, дорогая моя. Тем более, я отлично загораю… – белая, нежная кожа Тессы даже на высокогорном плато, не становилась смуглой.

– Правильно… – Тесса складывала готовые пельмени в миску, – женщина была из Харбина. Она пришла сюда по обету, после смерти мужа. Муж ее умер в японском госпитале. Ей даже тело не отдали. Он лежал в городской больнице, его должны были прооперировать. Что-то простое, грыжа. Да, грыжа. Его зачем-то перевели в военный госпиталь, и он скончался, после операции. Ее принимал японец, полковник Исии. В кабинете сидел европейский врач… – китаянке все европейцы казались на одно лицо. Она только запомнила, что японец почтительно кланялся коллеге:

– Темноволосый, с голубыми глазами… – бросив косточку, Ринчен заинтересованно поглядел на пельмени, – кузен Давид сейчас в Китае… – тетя Юджиния написала Тессе, что Элиза, пока, живет в Мон-Сен-Мартене, но летом едет обратно в Маньчжурию:

– Ее брат до сих пор в Конго. Кажется, он решил остаться в джунглях. Он тоже монах, как и ты. Тете Терезе немного лучше, внучка придала ей сил… – Тесса положила перед собакой пельмень. Ринчен одобрительно гавкнул.

– Не может быть… – она сняла с очага чайник с горячим, жасминовым чаем, – женщина просто ошиблась. Кузен Давид врач, он приносил клятву… – Тесса обхватила пальцами глиняную чашку. К вечеру похолодало, девушка набросила капюшон на выбритую голову:

– В конце концов, вдова говорила, что ее мужа убили японцы. Китай воюет с Японией. Понятно, что в Харбине недолюбливают оккупантов. Человек умер после операции. Такое случается, к сожалению. Но зачем его забрали в госпиталь к военным? И что там делал Давид, если это был он… – Ринчен звонко залаял, сорвавшись с места. Тесса удивленно взглянула в сторону ворот: «Все знают, что я принимаю утром, и днем. Или кому-то стало плохо?».

Отто рассматривал искусные, резные орнаменты на деревянных створках. Проследить за девушкой оказалось просто. Ее спутница не была монахиней. К женщине бросились дети, игравшие во дворе низкого, простого дома. Поклонившись, взяв мешок с рисом, девушка нырнула, в сопровождении собаки, в боковую калитку.

На углу стояла мелочная лавка. На пальцах объяснившись с хозяином, Отто узнал, что в доме живет местный доктор, китаец, с тибетской женой и детьми. Девушку звали Айя Тензин. Тибетец вывел Отто на улицу. Указав на белые стены дворца Потала, он провел рукой по коротко стриженой голове, завертев пальцами, будто крутя молитвенный барабан.

Отто понимал, что девушка монахиня:

– Но такое противоестественно, – он купил на базаре коралловое ожерелье, – предназначение женщины в браке, в рождении детей. У нее окажутся идеальные мерки, я уверен… – в кармане куртки Отто лежали инструменты:

– Чистейший образец арийской расы, как и я. Наши дети попадут в учебники… – ночью, в гостевом доме, думая о девушке, он понимал, что почти излечился. Отто обрадовался:

– Остался последний шаг. Я сделаю его, и забуду о пороке. Его нет, и никогда не существовало… – он заперся в темной умывальной, тяжело, блаженно дыша. Он, правда, предполагал, что девушка не знает европейских языков, но такое не было препятствием. Отто и не собирался вести с ней долгие разговоры. Он хотел измерить ее параметры, и произвести, как думал Отто, процедуру излечения.

Собака отчаянно заливалась. Дверь скрипнула. Тесса, недоуменно, посмотрела на высокого, красивого, широкоплечего мужчину, с европейским лицом, в куртке грубой шерсти, с медным загаром, и короткой, белокурой бородой:

– Должно быть, ему сказали, что я врач… – Тесса оглянулась, – надо открыть ворота. Я не могу оставаться с мужчиной наедине, если это не вопрос жизни и смерти. Он не выглядит умирающим… – поклонившись, мужчина, неуверенно, сказал:

– Таши делег… Нгай минг Отто ин… Тхендрадг…

– Меня зовут Айя Тензин, – ответила девушка, на безукоризненном, немецком языке:

– Проходите, герр Отто. У меня горячие пельмени, с овощами… – она указала на маленький дворик. Отто стоял, открыв рот. Он, наконец, шагнул внутрь, слыша неприветливое рычание собаки.

Над равниной сгущалась вечерняя тьма. Лхаса переливалась редкими огоньками. Смутно белели стены дворца Потала. На площади, перед рынком поднимались вверх огни костров. Даже на склон горы, доносились заунывные звуки труб. В конце второго месяца года, по лунному, тибетскому календарю, ламы окружали города и деревни, чтобы выгнать злых духов. Отто видел процессию монахов с флагами, с поднятыми вверх на шестах танками, картинами на шелку. Они шли, к городу, распевая сутры. Она была сейчас где-то внизу, среди сотен людей, в рясах шафрановой желтизны, в темно-красных накидках.

Она сказала, что уезжает обратно в Индию, после исхода праздника. Отто сидел во дворе, держа на коленях миску с пельменями. Собачонка ворчала, оскалив клыки. Айя Тензин велела псу что-то, на тибетском языке. Апсо поднялся и ушел в комнату.

– Простите, – извинилась монахиня, – он сторожевая собака, древней породы. Они недоверчивы к чужим людям.

Отто не успел спросить, откуда она знает немецкий язык. Фон Рабе хотел сделать поинтересоваться таким после измерения. Он ел одной рукой, опустив вторую в карман куртки, ощупывая инструменты. Она упомянула, что живет в Индии, и занимается медициной. Она даже не удивилась его визиту. Фрейлейн только сказала: «Я слышала о вашей экспедиции». Голубые глаза девушки, на мгновение, похолодели, но Отто был уверен, что Айя Тензин не станет нарушать законов тибетского гостеприимства, и не попросит его уйти:

– Она монахиня, пока что… – Отто помнил, что в буддизме кротость и смирение считаются добродетелями, – она женщина, я мужчина. Она обязана мне подчиниться… – доев пельмени, допив чай, Отто достал футляр черной кожи. Он понял, что оказался неправ. Девушка, брезгливо посмотрела на металлическую линейку и циркуль. Отто попытался сказать, что он ученый, и просто хочет определить ее этнический тип: «Вы не похожи на коренных тибетцев…»

Айя Тензин, ледяным голосом, заметила:

– Думаю, не стоит обсуждать мое происхождение, герр Отто. Надеюсь, обед вам понравился. Всего хорошего, – поднявшись, она, со значением, посмотрела на ворота. Отто тоже встал. Девушка была высокой, изящной, белые щеки немного раскраснелись от пламени в очаге. Пахло золой и сухими травами.

Дверь в ее комнатку была приоткрыта. Отто увидел пристальные, недоверчивые глаза собачонки. Пес лежал на шерстяном ковре, устроив лапы на вышитой подушке, будто охраняя постель. Стройная, нежная шея девушки уходила вниз, под темную шерсть обыденной рясы. Отто заметил тень на выбритой голове, надо лбом. У нее начинали отрастать волосы.

– Вы меня не поняли, фрейлейн Тензин… – попытался сказать Отто.

– Сестра Тензин, – поправила его девушка:

– Отчего же? Думаю, что я вас правильно поняла. Вы ищете в Тибете истоки древней расы ариев, Шамбалу… – розовые губы усмехнулись:

– Наши наставники, герр Отто, чтобы познать путь нирваны, проводят жизнь в молитве, медитации, строгом затворе. Помните, что вы приехали на мирную землю. Ведите себя так, как принято здесь… – Тензин кивнула на футляр с инструментами:

– Будда учит, что человек судится по его поступкам, а не по тому, как он выглядит… – она помолчала:

– Все люди равны, герр Отто. В буддизме не существует расы, или национальности… – Отто не рассчитывал на лекцию, тем более, от женщины. Она стояла, надменно вскинув голову:

– Я читаю газеты, герр Отто, и знаю, что происходит в Германии. Не след превращать Тибет в подобие вашей несчастной, страдающей родины. Уходите, – она протянула тонкую руку к воротам. Собака, залаяв, выбежала во двор.

Оказавшись на улице, он посмотрел в сторону дворца Потала. На горизонте, черной точкой, парила какая-то птица. Отто выругался сквозь зубы:

– Гордячка. Она не знает, с кем имеет дело… – фрейлейн упомянула, что будет участвовать в процессии, а потом вернется в монастырь Сэра, и проведет в нем ночь.

– Вернее, в затворе, – поправила себя девушка, – я в нем жила, месяц, перед получением звания геше, знатока древних текстов. Я скоро уезжаю в Индию. Дома у меня нет времени для уединения, размышлений… – она не сказала, где живет в Индии, не говорила о семье, и вообще, понял Отто, была немногословна.

У хозяина гостевого дома, он узнал, где находится монастырь. Товарищи пошли на площадь перед рынком, посмотреть на костры и процессию с трубами. Отто сделал вид, что хочет поработать. Он пришел сюда до темноты. Отто легко нашел затвор. От монастыря, наверх, вела узкая тропинка. Увидев каменные стены, узкое окно, Отто, невольно, поежился:

– Она здесь провела месяц. Все такие люди не в себе. Священники, монахи… Будда проповедует смирение и кротость. Нет, подобного нам не нужно. Нам нужны языческие боги, купающиеся в крови, боги нордических предков… – Отто, с другими членами общества «Аненербе», участвовал в языческих обрядах, в замке СС Вевельсбург. В его залах проводились брачные церемонии, SS-Eheweihen:

– Макс и Генрих женятся, и я тоже. Эмма выйдет замуж за нашего товарища. Мы о ней позаботимся… – Отто хотел провести процедуру лечения и забыть о девушке. Понятно было, что она не согласится ехать в Германию. За обедом Отто, исподтишка, изучал ее лицо. Он помнил арийские параметры наизусть. Фрейлейн, на первый взгляд, им отвечала.

– Я хотел излечиться с той… – Отто взял бинокль, чтобы не пропустить появления монахов, – с той, бельгийкой… – вспомнив о фрейлейн де ла Марк, он подумал о профессоре Кардозо. Отто велел себе:

– Оставь. Такого больше никогда не случится. Ты излечишься, женишься на арийской девушке, появятся дети… – в кармане куртки Отто лежал флакон с дезинфицирующим средством. Отто не сомневался в девственности фрейлейн, однако, все равно, забрал лекарство из аптечки:

– Так лучше. Все должно быть чистым… – Отто, два раза в день, мылся ледяной водой. Он был брезглив.

Он смотрел на крыши Лхасы, думая о лебенсраум, жизненном пространстве арийской расы. Почти одновременно с ними, в Антарктиду, отправилась еще одна экспедиция «Аненербе». Капитан Альфред Ричер и товарищи искали на юге место, подходящее для поселения германцев. Отто надеялся, что в Антарктиде есть оазисы:

– Мы слышали, на сеансе связи с Берлином… – он поднес к глазам бинокль:

– Ричер успешно дошел до края льдов и высадился на них. В Антарктиде развеваются флаги рейха. Они назвали берег Новой Швабией… – Отто решил, что древних ариев надо искать не в Тибете.

– Они ушли, – сказал себе фон Рабе, – в просторы Арктики, в чистоту, в холод вечного льда. Я отправлюсь туда и встречу наших предков, высоких, белокурых, голубоглазых. Люди с кровью севера столетиями хранили нордический тип. С ней я просто излечусь. Все не займет и четверти часа. Мы завтра уезжаем в Гьянгдзе, она не знает, где меня искать, – Отто был врачом и знал процедуру. Он не видел никаких особенных трудностей.

Вчера ночью он, еще раз, представил себе фрейлейн, без рясы, и остался доволен. Все должно было пройти легко:

– Я буду осторожен, – напомнил себе Отто, – это медицинская необходимость. Она не станет моей женой. В браке, я, конечно, должен иметь много детей. У меня хорошая, арийская, кровь. Мы все обязаны обеспечить Германию солдатами. И я, и Макс, и Генрих, и Эмма… – Отто решил, что после аннексии Скандинавии, надо вернуться к плану, по которому местные женщины получали потомство с арийской кровью:

– В СС найдется много добровольцев, – Отто следил за дорогой, ведущей в город, – мы распространим наше влияние на северные страны. Они почти арийцы, надо им помочь… – фюрер учил, что территории на востоке будут опустошены и заселены немцами.

После победы, Отто хотел получить землю, и поселиться в деревне, с семьей. Он даже набросал в тетради план будущей усадьбы. Отто подготовил доклад о создании в бывшей Польше и России поселений, для колонистов из СС. Местное население предполагалось держать для черных работ, а в будущем, избавиться от него:

– Кое-кого мы оставим… – Отто уловил далекое пение сутр, – например, женщин, подходящих под арийские параметры. Они с радостью родят детей от немцев… – Отто рассчитывал на большое потомство:

– У рейхсминистра Геббельса пятеро детей. Нас трое братьев. У папы появится много внуков, внучек. Надо, чтобы Макс женился, ему тридцать лет в следующем году. Мне будет двадцать восемь, я тоже женюсь… – Отто положил в карман куртки пистолет и тяжелый кинжал, с рунами СС на рукояти:

– Оружие мне не понадобится, – успокоил себя Отто, – фрейлейн Тензин сделает все, что я скажу… – процессия шла обратно. Поцеловав череп на серебряном кольце, личном подарке рейхсфюрера Гиммлера, Отто спрятался за камнями. Он пристально смотрел на тропинку, ожидая услышать легкие шаги. Подняв голову, он заметил силуэт птицы, в ночном небе. Сокол хрипло закричал, пропадая в темноте, пронизанной огнями факелов.

Когда процессия вернулась в монастырь Сэра, Ринчен, наотрез отказался оставаться внутри. Пес рычал, упирался и мотал головой. Собака взялась зубами за край рясы Тессы, подталкивая девушку в сторону келий. Тесса присела:

– Милый, мы в мужской обители. Мне здесь нельзя ночевать. Я в затвор иду… – она кивнула в сторону распахнутых ворот.

Во дворе, на деревянных помостах, стелили ковры. Из кухонной пристройки братья выносили медные котлы с дымящимся тентуком, супом с овощами и лапшой, блюда с горячими лепешками из цампы, миски с пельменями и сладкими пирожками. На ужин пригласили мирян, участвовавших в процессии. Тессу, в затворе, ждал сваренный на воде рис. Усаженный деревьями двор наполняли люди. На стенах пылали факелы, пахло смолой. Ринчен тянул ее к монастырю:

– Останься, – попыталась сказать Тесса, – вам остатки отдадут, после ужина. Тебе здесь весело, ты не один… – в обители жило много апсо и маленьких, похожих на спаниелей, собак, спутников бродячих монахов. Подобных щенков нельзя было купить. Их разводили только ламы, даря мирянам. Темные глаза Ринчена были непроницаемы. Отпустив шерстяную ткань, собака нырнула под скамью. Тесса надвинула накидку пониже:

– Пора идти, скоро полночь. Завтра вечером я уезжаю… – она договорилась с торговым грузовиком. Айю Тензин возили бесплатно. В Тибете она вообще не тратила денег. Китайский доктор считал честью приютить у себя врача. Пациенты приносили ей цампу, рис, чай и овощи.

В Бомбее Тесса работала в госпитале на благотворительных началах. У нее остались средства, от родителей, и бабушки с дедушкой. В университетской клинике ей платили, однако деньги Тесса жертвовала на нужды сирот, в англиканском соборе святого Фомы, в индуистских храмах и католических церквях. Настоятель собора знал, что она приняла буддистские обеты. Священник посмеивался: «Господь, для всех один, мисс Вадия».

В госпитале Тесса лечила детей всех религий и каст. К ней приезжали неприкасаемые, а в прошлом году больницу навестил Махатма Ганди. Он обошел палаты, опираясь на посох. Ганди повернулся к доктору Вадии:

– Я знал ваших бабушку с дедушкой, – Ганди улыбался, – и родителей знал. Спасибо, – он поклонился, – что продолжаете их дело… – Тесса покраснела. Ей было двадцать четыре, а Ганди шел седьмой десяток, и его уважала вся Индия. На зеленой лужайке мерно журчал мраморный фонтан. Выздоравливающие дети перебрасывались мячом, на ступенях террасы лежали куклы.

– У вас все цветет, – ласково сказал Ганди, любуясь розами, жасмином и магнолиями, – впрочем, и у вашего деда сад был отличный, и у отца. И птиц вы привечаете… – в саду жили павлины. Тесса не любила клетки, попугаи порхали по деревьям. Утром и вечером дети кормили птиц.

– Они ко мне сами прилетают… – Тесса услышала голос Ганди:

– Когда-нибудь, вся Индия будет похожа на подобный сад, мисс Вадия. Но нам понадобится помощь… – на пути из Калькутты в Бомбей, Тесса останавливалась в Дели.

Она сказала Ганди, что не занимается политикой, а просто лечит женщин и детей. Ганди уехал, а Тессе пришло письмо, от председателя Индийского Национального Конгресса, Джавахарлала Неру. Тесса ответила, что не считает возможным присоединиться к партии, однако поддерживает стремление Индии к независимости, ненасильственным, как учил Ганди, путем. Она вспомнила смешок Неру, по телефону:

– Я не собираюсь уговаривать вас баллотироваться в парламент, мисс Вадия. Выступите перед нашими политиками, расскажете о своей работе… – Тесса согласилась. Она много говорила с Ганди об уничтожении кастовой системы:

– Мои родственники, в Америке, в прошлом веке, боролись за отмену рабства, – Тесса вздохнула, – правда, все равно, не обошлось без гражданской войны, без убийства Линкольна… – они сидели с Ганди в плетеных креслах, с лужайки слышался детский смех. Он протер очки полой белого дхоти:

– Мы работаем для будущего, мисс Вадия, когда Индия станет свободной страной, без насилия, без причинения вреда людям… – он поднял глаза:

– Поэтому нам важно, чтобы все знали о подобном… – он повел рукой в сторону госпиталя, – видели, что можно существовать в мире…

– Ахимса, – Тесса пошла к воротам монастыря, – запрещено причинять страдания живым существам… – она вспомнила надменное, красивое лицо давешнего немца. Девушка поморщилась:

– Бедная Германия. Страна болеет, и, боюсь, не излечится без войны, без пролития крови… – сзади раздался звонкий лай. Ринчен привел черного, огромного тхочи, старого знакомца Тессы. Девушке показалось, что апсо смотрит на нее с вызовом.

– Уговорил, – согласилась Тесса, – но в затворе тебе ночевать нельзя. Не замерзнешь, среди скал? – тхочи лизнул Ринчена куда-то за ухо:

– Приятеля, значит, нашел, – девушка усмехнулась, – с ним тебе тепло будет. Пойдем… – она кивнула на дорогу, уходящую к затвору.

Собаки, конечно, отстали. Апсо, с его короткими лапами, было тяжело карабкаться среди камней. Тхочи, воспитанный пес, не хотел обижать товарища, обгоняя его. Лхаса переливалась ночными, тусклыми огнями, монастырь освещался багровым пламенем факелов. Тесса услышала далекие звуки труб. Наверху что-то зашуршало, она вскинула голову. Черный силуэт сокола парил над равниной. Полюбовавшись птицей, Тесса свернула за уступ скалы. Затвор был рядом, в каких-то сорока футах, над ней возвышались каменные стены. Заскрипела калитка, Тесса, на ощупь, ступила в темный двор. Девушка ахнула, кто-то рванул ее за руку.

Она ощутила неприятный, медицинский запах. У Тессы не было, и не могло быть оружия. Она отбивалась, большая рука закрыла ей рот:

– Тихо! Молчи, и я тебя не убью… – пальцы, шарили под рясой, гладили ее ногу, ползли вверх. Тесса вцепилась зубами в его ладонь. Встряхнув девушку, бросив ее на утоптанную землю двора, он навалился сверху. Тесса задыхалась, слыша шепот:

– Молчи, молчи, иначе я тебе горло перережу… – Тесса ощутила холод клинка у шеи.

– Он сумасшедший, – бессильно подумала девушка, – я закричу, но меня никто не услышит. Нельзя рисковать жизнью, нельзя погибать… – она, невольно, зашарила рукой по земле. Тесса застонала от боли. Немец вывернул ей пальцы: «Тихо, я сказал!». По лицу потекли слезы:

– Можно сопротивляться, но нельзя чувствовать злобу. Но как? – она, все равно, попыталась, вырваться:

– Герр Отто, я прошу вас, не надо. Я понимаю ваши чувства, я сожалею о них. Мы можем поговорить, я вас выслушаю… – в голове зазвенело. Отто ударил ее по лицу, разбив нос. Тесса закрыла глаза:

– Пожалуйста. Пусть кто-нибудь появится. Бывают чудеса… – сверху раздался клекот. Ей, внезапно, стало легко дышать. Сокол, сложив крылья, стрелой ринулся вниз, на голову немца. Он закричал, отбиваясь, послышался лай. Тхочи ворвался во двор, оскалив клыки, набрасываясь на Отто:

– Пистолет… – Отто, в панике, размахивал руками, – надо застрелить проклятого пса. Она колдунья, она подослала птицу. Он мне клювом череп пробьет… – сокол вцепился когтями в его плечи. Потянувшись за оружием, Отто заорал. Тхочи схватил его зубами за руку:

– Итальянца собаки разорвали… – выскочив в ворота, Отто споткнулся о маленькую собачонку. Зубы вонзились ему в щиколотку. Оттолкнув апсо, Отто, не разбирая дороги, побежал вниз.

Тессу трясло, она плакала, обнимая собак. Ринчен устроился у нее на коленях, она уткнулась лицом в теплый мех. Тхочи сидел рядом. Лизнув Тессу в мокрую щеку, пес что-то проворчал. Девушка подняла голову. Сокол кружил над крышей затвора.

– Я не могу ненавидеть… -Тесса вытерла разбитый нос:

– Даже его не могу. Дедушка… – почему-то пришло ей в голову: «Я не могу мстить…»

– Не надо, – раздалось у нее в голове:

– Он понесет наказание… – Тесса, облегченно, выдохнула. В темных глазах тхочи отражались звезды. Собака замерла, будто прислушиваясь к чему-то. Тессе показалось, что тхочи кивнул. Девушка не удивилась. Она знала, что все живые существа говорят друг с другом:

Она вспомнила семейную легенду:

– Дедушка Грегори видел сокола, в Японии, во время землетрясения. Бабушку Марту казнить хотели, птица ее спасла, как меня… – Ринчен потянул Тессу в сторону затвора. Собаки улеглись на ступенях, она устроилась на каменном полу, накрывшись рясой. Через узкое окно Тесса слышала клекот сокола:

– Я не могу мстить… – повторила девушка, – не могу… – она задремала, повторяя: «Он понесет наказание». Во сне Тесса увидела темноволосую, маленькую девочку, стоявшую в цветнике. Белые розы распускались, девочка хлопала пухлыми ладошками: «Мама, мама…»

– Это я, – улыбнулась Тесса, – я, в детстве, в Бомбее… – она крепко заснула, не уловив шорох крыльев сокола. Тесса не слышала тихого, удаляющегося голоса: «Это не ты».

Часть двенадцатая Монголия, июль 1939

Баян-Тумен

В открытое окно деревянного, наскоро построенного барака, виднелась поблескивающая под утренним солнцем река Керулен. Жаркий воздух не колыхался. Степь покрывала засохшая, желтая трава. По широкой дороге пылили стада овец, двигались арбы, с наваленными пожитками и сложенными юртами. Монголы перекочевывали с востока, с реки Халхин-Гол, где начались военные действия, вглубь страны. Над столом дежурного по части висела карта восточной Монголии. Белое пространство пересекали ниточки рек. Кроме Баян-Тумена, на листе виднелся еще один город, ближе к маньчжурской границе, Тамцаг-Булак. Ход столкновений на востоке на карте, разумеется, не отмечали.

Рядом с оловянной чернильницей и полевым телефоном лежал пожелтевший от солнца «Труд», за май месяц.

– Бюджет могущества страны и благосостояния народа. Вчера открылась Третья Сессия Верховного Совета СССР. В третий раз в Москву собрались всенародные избранники… – дверь скрипнула. Девушка в новой форме, с голубыми, авиационными петлицами, с нашивками младшего воентехника, подняла голову. Рядом с ее ногой, в брезентовом, летнем сапоге, лежал вещевой мешок. Дежурный вернулся за стол:

– Ничем не могу помочь, товарищ Князева. Я понимаю, что у вас есть назначение в двадцать второй истребительный полк, в обслугу аэродрома… – когда младший воентехник появилась на пороге комнаты дежурного, лейтенант понял, что где-то ее видел. На черных, коротко стриженых волосах она носила пилотку летчиков. Девушка была высокая, изящная, серо-голубые, глаза, взглянули на лейтенанта. Женщин в Баян-Тумене работало немного, только врачи и медицинские сестры в госпитале. Лейтенант вообще, в первый раз, встретил женщину, служащую в авиации. По документам, младший воентехник Князева, Елизавета Александровна, закончила, первый курс тридцатой военной школы пилотов, в Чите. В связи с вооруженным конфликтом, младший воентехник направлялась в двадцать второй истребительный полк.

Он шевелил губами, вспоминая:

– Князева. О ней в газетах писали. Парашютистка, мастер спорта. Она весной совершила беспосадочный перелет из Москвы на Дальний Восток. Второй, после того, что Гризодубова, Раскина и Осипенко сделали. У нее орден есть… – по документам, воентехнику, недавно исполнилось семнадцать лет.

Лейтенант не знал, каких трудов Лизе стоило получить назначение.

В воздух ее все равно не пустили, хотя Лиза, за год в училище, провела много времени за штурвалом. Вести о боях на Халхин-Голе застали ее в Москве. Лиза приехала в столицу по поручению Осоавиахима, выступать перед комсомольцами.

В мае на аэродроме Научно-испытательного института ВВС РККА, в Щелкове, во время тренировочного полета, разбилась Полина Осипенко. Лиза плакала, вспоминая веселый голос:

– Заканчивай учебу, милости просим к нам, пилотам… – Лиза участвовала в церемонии захоронения урны с прахом, у Кремлевской стены. Она впервые видела, близко, товарища Сталина. На авиационном параде, три года назад, товарищ Сталин стоял на трибуне, а сейчас он оказался совсем рядом. Лиза помнила крепкое пожатие его руки:

– Случилось большое горе, большая потеря, как и гибель товарища Чкалова. Но вы, товарищ Князева, и другие комсомольцы, комсомолки, должны нести знамя советской авиации дальше, к новым высотам… – у Лизы часто забилось сердце, она открыла рот, не успев справиться с собой. Сталин продолжил:

– Вы орденоносец, товарищ Князева, вам оказано доверие… – орден «Знак Почета» Лизе и другим комсомолкам, участницам перелета, вручал товарищ Калинин. Глядя в желто-зеленые, пристальные глаза Сталина, Лиза выдохнула:

– Я… я… – он потрепал ее по плечу, будто отец: «Летайте, товарищ Князева»

Сталин очень удачно велел ей летать.

Именно на его фразу Лиза ссылалась в кабинетах военных. Раскова и Гризодубова ее поддерживали, однако Лизе пока разрешили только службу на земле:

– Это первый шаг, – сказала ей Марина, за обедом в ресторане гостиницы «Москва», – ты докажешь, что комсомолка, коммунист, отлично разбирается в технике. Мы добьемся того, что женщины будут обслуживать самолеты, а оттуда недалеко и до штурвала… – прожевав шашлык, Лиза кивнула:

– Уверяю тебя, когда я окажусь на востоке… – она указала за плечо, – я постараюсь полетать хотя бы вторым пилотом, хотя бы на транспортном рейсе. Я оправдаю доверие партии, правительства, и лично товарища Сталина… – на подобном рейсе она прибыла сюда, в Баян-Тумен, из Читы. Самолет шел дальше, в Тамцаг-Булак, куда и требовалось попасть Лизе, однако ей пришлось задержаться в Баян-Тумене. По словам дежурного, пока ни одного вылета на восток не планировалось.

– Ждите, товарищ Князева, – посоветовал ей дежурный:

– На фронте затишье, и в воздухе тоже. А зачем вы в госпиталь ходили? – поинтересовался лейтенант.

Лиза покраснела: «Зуб разболелся». Она знала, что на фронте затишье, о сводке говорили в самолете. То же самое она услышала в госпитале, от молодой, приятной девушки, военного врача, принявшей Лизу. Девушка тоже оказалась дальневосточницей. Она три года отработала врачом в тайге. Лиза увидела на столе вырезку из какого-то иностранного журнала. Младший лейтенант улыбнулась:

– «СССР на стройке». Обо мне статью напечатали, когда я из Москвы на Амур уехала… – военный врач читала о Лизе. Девушка пожелала ей удачи. Никакой зуб у Лизы не болел, но о подобных вещах мужчине сказать было невозможно.

Военный врач снабдила Лизу запасом бинтов и ваты. Она подмигнула девушке: «На Халхин-Голе тоже все есть. Зайдите в госпитальную палатку, обратитесь к медицинской сестре…»

Лизе стало неловко. Она убрала сверток в мешок: «Но вата и бинты нужны раненым, товарищ младший лейтенант». Врач вздохнула:

– А вам нужна форма, товарищ младший воентехник. В чем вы собираетесь ходить, пока юбка высохнет? Хотя здесь с таким легче… – в жарком кабинете навязчиво пахло старой кровью и йодом. Врач стерла пот со лба:

– Мой вам совет, ведите календарь. Расчеты помогут быть готовой, – она пощелкала пальцами, – к непредвиденным ситуациям, товарищ Князева.

Лиза обещала отмечать нужные дни. Она была организованной, во всем, что касалось учебы и воздуха, а в остальном могла месяцами ходить с дыркой в чулках.

– Календарь, – напомнила себе Лиза, слушая монотонный голос лейтенанта, – выйду на ступени, сяду и заполню. Но как добраться до Тамцаг-Булака… – она опоздала на вчерашний самолет. Попутной машины с аэродрома не было. Пришлось идти в город пешком, по жаре.

Все началось во время перелета из Читы. Лиза, больше всего, боялась, что спутники могут о чем-то догадаться. Разорвав казенное, валфельное полотенце, в громыхающем, холодном туалете транспортного самолета, Лиза, кое-как привела себя в порядок. Добравшись до госпиталя, она ждала, пока освободится врач, женщина. С мужчиной Лиза о таком говорить не могла. Вернувшись на летное поле, Лиза чуть не расплакалась. Самолет в Тамцаг-Булак поднялся в воздух.

– И грузовики ходят… – услышала она. Лиза встрепенулась: «Грузовики?»

– Монгольской Кооперации, – терпеливо повторил лейтенант:

– Пройдите к складу, машины оттуда отправляются. Восемь часов по степи и вы на месте. Найдете кого-нибудь, кто по-русски говорит… – взглянув на Лизу, офицер, внезапно, улыбнулся:

– Видели вы картину новую, «Трактористы?». Нам привозили, той неделей… – лейтенант засвистел: «И летели наземь самураи, под напором стали и огня…».

– Полетели, – весело добавил он: «Если не найдете грузовика, возвращайтесь. Поищем вам койку, в госпитале…»

– Видела, – Лиза кивнула: «Еще в Чите. Отличный фильм».

На крыльце было жарко, остро пахло летней степью. По дороге сновали окрашенные в камуфляж эмки и военные грузовики. Лиза достала маленький блокнот и химический карандаш. Перечеркнув сегодняшнее число на календаре. Лиза полистала страницы. Девушка нашла прошлогоднюю вырезку из «Красной Звезды». «За мужество и героизм, в боях на озере Хасан, наградить майора Воронова, Степана Семеновича, орденом Красного Знамени».

Лиза тогда написала ему, пользуясь адресом с единственной открытки, пришедшей в Читу. Она поздравляла майора Воронова с орденом, желая ему дальнейшей, славной службы, в рядах сталинских соколов. Его открытку, пришедшую на годовщину Октябрьской Революции, Лиза тоже хранила. Письмо вернулось с аэродрома в Укурее со штампом: «Адресат выбыл».

Лиза, в сердцах, захлопнула блокнот:

– Оставь. Все детское. Он твою фотокарточку давно потерял. Даже если он воюет на Халхин-Голе… – она зарделась, – вы товарищи. Вы летчики, служите в одной армии, и ничего другого не случится. Он взрослый человек, ему двадцать семь. Женился, наверное… – Лиза шла к единственному в городе магазину кооперации

Сводки с Халхин-Гола приходили немногословные. После июньской победы над японцами в воздухе, после наступления самураев, в начале июля, войска, с обеих сторон, перешли в оборону. Готовилось контрнаступление. Лиза встряхнула головой: «Соберись».

Она, все равно, видела лазоревые глаза, слышала мягкий голос:

– Я сохраню вашу карточку, товарищ Князева… – в чайной, как и везде в Монголии, принимали советские рубли. Лиза взяла пиалу с дымящимся чаем. Невозможно было подумать о горячем в такую жару, однако, она, с удивлением поняла, что стало легче. На блюдцах лежали раскрашенные в ядовитые, яркие цвета, печенья. Лиза попросила несколько. Она разгрызла сладкое тесто: «Вкусное».

Девушка вспомнила, как в Москве, на улице Горького, ела мороженое, вспомнила бронзовые косы Марты Янсон. Марта написала ей в начале тридцать седьмого года. Читая ровные строки, Лиза видела черный шрифт в «Правде». «Товарища Янсона, Теодора Яновича, за мужество и героизм, проявленные при исполнении задания партии и правительства, представить к званию Героя Советского Союза, посмертно». Просматривая газету, Лиза подумала, что это однофамилец Марты.

Подруга написала, что ее отец, летчик, погиб в Испании. Мать Марты направляли в длительную командировку, девочка уезжала с ней:

– К сожалению, с нами будет не связаться, но, пожалуйста, помни, что ты мой друг, Лиза, и так останется всегда. Я очень надеюсь, что мы, когда-нибудь, встретимся… – Лиза вздохнула, сидя над письмом с московским штемпелем: «Я тоже».

С тех пор от Марты ничего слышно не было.

Лиза оглянулась. Кроме нее, в чайной, не оказалось ни одной женщины. За столами распивали чай монголы, в халатах и сапогах. У прилавка какой-то офицер рассчитывался за пирожки с мясом. Лиза знала, что они называются хушурами. В детском доме жили девочки, бурятки:

– У них с монголами языки похожи… – подождав, пока офицер уйдет, Лиза, робко, спросила у молодого продавца, в халате и холщовом переднике:

– Может быть, вы знаете… Мне сказали, что в Тамцаг-Булак отправляются грузовики… – парень улыбнулся. По-русски он говорил довольно бойко, но с акцентом:

– Сегодня один идет… – он позвал: «Ганбаатар!».

Мужчина лет сорока, в потрепанном, темно-синем халате, в кирзовых сапогах, посмотрел в сторону Лизы. Загорелое, хмурое лицо, пересекал старый шрам на щеке. Темные, немного раскосые глаза остановились на ее лице. Продавец и водитель заговорили на монгольском языке. Мужчина поднялся, взяв ее вещевой мешок:

– Через полчаса выезжаем, – сказал он, по-русски:

– Можете меня звать Григорий Иванович. Я бурят, из местных… – он ушел, Лиза посмотрела на пачки папирос: «Борцы». Других здесь не продавали.

– Он курит, наверное… – Лиза сама не курила, но купила две пачки. Она достала флягу. Монгол, налил ей крепкого чая с маслом, и солью:

– Привал сделаете, поедите… – в кооперации гоняли старые грузовики ЗИС-5. Лиза вышла на утоптанную площадь перед магазинным бараком. Григорий Иванович сидел за рулем, распахнув дверцу машины:

– Здесь везде степь… – поняла Лиза, – а как… Ничего, устроюсь… – вещевой мешок лежал на сиденье. Ловко забравшись в кабину, Лиза протянула шоферу папиросы: «Вы, наверное, курите…»

– Курю… – согласился Григорий Иванович. Он засунул пачки за козырек кабины: «Спасибо». Выбравшись на восточную дорогу, машина пошла навстречу потоку беженцев. Григорий Иванович чиркнул спичкой: «А вы откуда?».

Лиза поняла, что он говорит по-русски без акцента.

– Из Читы, – в полуоткрытое окно бил горячий ветер. На пустынной равнине, по правую руку переливался Керулен:

– А родилась в Зерентуе… Это…

– Я знаю, где это, – прервал ее Григорий Иванович, нажав на газ. ЗИС исчез в бесконечной, голой степи.

Григорий Николаевич Старцев вел машину, думая о Марфе Князевой.

Девочку, сидевшую рядом, он видел в первый и последний раз, семнадцать лет назад, двухмесячной малышкой, в колыбели бедного дома, на окраине Зерентуя.

Григорий Николаевич родился в год смерти деда, в начале века, в родовом имении, на острове Путятин, в гавани Владивостока. Он рос в белокаменном особняке, с конюшнями и теннисным кортом. У торгового дома «Наследники Старцева» имелись собственные теплоходы, фарфоровый завод, конная фабрика, где разводили племенных лошадей. Во Владивостоке его отец и дядья устраивали приемы, в четырехэтажном дворце, на главной улице города, Светланской. Он помнил поездки в Китай и Японию, вояж в Сан-Франциско, перед войной.

За год до начала бунта его отец возглавил представительство «Дома Старцевых», в Харбине, что и спасло их ветвь семьи. Большевики национализировали имущество Старцевых, расстреляв родственников Григория Николаевича. Отец хотел отправить его в Токио, учиться в университете, но Григорий, восемнадцатилетним юношей, пошел в читинское юнкерское училище. Через полгода, после ускоренного выпуска, Гриша начал воевать в отрядах атамана Семенова. Он свободно говорил на китайском и японском языках. Мать Григория была наполовину буряткой, он знал и бурятский и монгольский.

Гриша, несколько раз, просил семью Князевых уехать. Зерентуй, как и Забайкалье, оставался последним оплотом верных царю войск, но все понимали, что красные, рано или поздно, придут и сюда.

– Отец Иоанн упрямый был… – Григорий Николаевич курил папиросу, глядя на пустынную дорогу. Поток беженцев схлынул. На привале он ушел в степь, понимая, что девочке надо привести себя в порядок. Они пили чай.Григорий Николаевич нарезал вяленой конины, передав ей мешочек сушеного творога. Девочка болтала о доблестной Красной Армии, о борьбе с японскими захватчиками, о большевистских стройках. Григорий Николаевич коротко сказал, что родился в Монголии, однако отец его был русским купцом:

– Еще до революции… – он заставил себя не морщиться.

– Но теперь вы участвуете в социалистической жизни… – горячо сказала девочка.

Увидев ее в чайной, Григорий Николаевич приказал себе сидеть спокойно. Он хорошо помнил резкий очерк подбородка, высокий лоб, голубые, холодные глаза, темные, в седине волосы. Девочка была, как две капли воды, похожа на отца. Шрам на щеке Старцева появился благодаря красному сатане, как звали Горского в Забайкалье.

Отец Иоанн отказался уезжать, матушка Елизавета его поддержала. Здесь жила их паства, Федоровская церковь испокон века стояла в Зерентуе. Они не хотели бросать родные места. Марфу назвали, как было принято у Князевых, в честь благодетельницы, Марфы Федоровны. Гриша, с детства, слышал, как его дед помог Марфе Федоровне, и ее мужу.

Федоровская церковь сгорела, с казачьим отрядом внутри. Могилы Воронцовых-Вельяминовых перепахали артиллерийские снаряды. На кладбище шел последний бой. Дважды раненого Гришу, красные, приняв за мертвого, сбросили, с трупами, в общую яму. Ночью Гриша выбрался оттуда и пошел к дому священника. В поселке пахло гарью, развалины церкви дымились. Он не знал, что случилось с отцом Иоанном и его семьей.

Когда красные подходили к поселку, Гриша успел сбегать к церкви. Он помнил твердый голос батюшки:

– Они русские, Григорий, крещеные, венчанные люди. Я выйду к ним с иконами, умиротворю их… – расколотые иконы валялись на площади, перед сгоревшим храмом. Гриша, превозмогая боль, огляделся. Он услышал пьяные голоса, доносившиеся из дома священника:

– Где они? Что с отцом Иоанном, с его семьей… – оставаться в поселке для него было смерти подобно. Вытерев окровавленную, разорванную пулей щеку, юноша нашел коновязь. Красные все перепились. Спокойно украв лошадь, на рассвете Гриша добрался до бурятского стана, где его приютили. Отлежавшись, юноша ушел через Аргунь в Китай. Он обещал себе вернуться в Зерентуй, и узнать, что случилось с отцом Иоанном.

С дочерью священника Гриша познакомился в Кяхте, в год начала войны. Дед Гриши, Алексей Старцев, пожертвовал особняк для городского музея. Кяхтинский градоначальник всегда звал семью Старцевых на ежегодный торжественный прием, в музейных залах. Отец Иоанн привез семью в Кяхту, показать город.

Грише исполнилось четырнадцать, а Марфе, старшей дочери Князевых, восемь. Они подружились. Марфа, открыв рот, слушала его рассказы о Харбине, Токио и Сан-Франциско. Через год отец Гриши пригласил батюшку провести лето на острове Путятина, в имении Старцевых. Гриша помнил жаркое, июльское солнце, мерный шорох океанских волн, темноволосую девочку, в чесучовом платье, шлепавшую босыми ногами по воде. Гриша катал ее на лодке, и учил играть в теннис. Марфа, отлично держалась в седле. Они с Гришей часто брали лошадей, и объезжали остров.

Они начали переписываться. Гриша держал конверты, с обратным адресом «Читинское епархиальное училище», в ящике стола. Он перечитывал изящные строки:

– У нас прошел молебен за дарование победы русскому войску, в честь отправки на фронт казачьих бригад. Если ты знаешь полевой адрес Феди Воронцова-Вельяминова, то сообщи мне, пожалуйста. Я бы хотела поддержать его, послать весточку… – Гриша и Федор познакомились за год до войны, подростками, во Владивостоке. Петр Федорович Воронцов-Вельяминов строил железную дорогу к Тихому океану. Он дружил с отцом Гриши Старцева. Григорий Николаевич вспомнил рыжие, немного побитые сединой волосы, веселые, голубые, глаза:

– Ваш дедушка, юноша, меня через Аргунь переправлял, ребенком, с матушкой моей… – Воронцовы-Вельяминовы приезжали и в Зерентуй. Петр Федорович стал крестным отцом Марфы Князевой.

– Федор в Париже сейчас… – над степью, за грузовиком, опускалось полуденное солнце. До Тамцаг-Булака оставалась какая-то сотня километров:

– В Париже, архитектор. Отца его убили, на Перекопе, матушка болеет… – Григорий Николаевич и Федор Петрович поздравляли друг друга с Рождеством и Пасхой. Именно Старцев сообщил Воронцову-Вельяминову о судьбе Федоровской церкви.

Григорий Николаевич покосился на девочку:

– Горский был бы доволен. Истинно, его дочь. Ничего, скоро мы сметем красную заразу с лица земли, навсегда.

Гриша вернулся в Зерентуй через год. Красные разгромили отряды Семенова, атаман бежал в Харбин, во Владивостоке стояли большевики. В Зерентуе правил совет народных депутатов. Гриша надеялся, что его никто не узнает, но все равно, пришел в поселок ночью. На месте церкви расчистили площадку для какого-то строительства. Над каменным домом Князевых развевался алый флаг. Юноша прочел табличку: «Зерентуйский Совет». Гриша, невольно, потянулся за револьвером, но осадил себя. Он пришел сюда не для такого.

Юноша пошел в избу дьякона, на окраине поселка. Старика тоже убили, с отцом Иоанном, и его семьей. Обо всем Грише рассказала вдова, за чаем. Женщины тогда не было в Зерентуе, она навещала мать. Вдова дьякона вернулась в поселок, когда красные пошли дальше, на восток, только поэтому она и спаслась. Гриша слышал ее тихий голос:

– Не надо тебе о таком знать, милый. Все умерли, никого не осталось… – красный сатана к тому времени, сгорел, в паровозной топке.

– Собаке собачья смерть, – заметил атаман Семенов, в Харбине, – я бы его сам туда затолкал, и сам угли поджег.

Гриша помотал головой:

– Я должен, Прасковья Ильинична. Все должны. Пожалуйста… – он услышал из-за боковой двери плач младенца. Вдова дьякона согласилась рассказать ему о смерти Князевых:

– Марфа без памяти была… – шептала пожилая женщина, – она сознание потеряла, когда красные в дом ворвались. Не говори ей, Гриша, не надо… – юноша кивнул. Вдова дьякона приютила Марфу, когда отряд Горского ушел из поселка.

– Не стоит ей здесь оставаться… – в окно вползала предрассветная тьма, – она на улицу выйти не может, с дитем. Девочку отродьем сатаны кличут, плюют ей вслед. Марфе еще семнадцати не исполнилось… – Прасковья Ильинична посмотрела на Гришу: «Увез бы ты ее отсюда, милый».

Юноша решительно поднялся:

– Проводите меня к Марфе, пожалуйста…

Григорий Николаевич помнил голубые, большие глаза, испуганный голос. Она обрезала косы, похудела, лицо было бледным. На шее, где, на простой веревке, висел деревянный крестик, Гриша увидел розовый шрам. Гриша не стал спрашивать, откуда он появился. Марфа просила:

– Не надо, не надо. Это опасно, Гриша. Пожалуйста, уходи обратно в Китай. Не надо тебе погибать, из-за меня. И я теперь… – зардевшись, девушка отвернулась. Колыбель мерно покачивалась. Взглянув на милое личико младенца, Гриша спокойно сказал:

– Это все ерунда. Если я тебе, хоть немного по душе… – Марфа дернула плечами, спрятав лицо в ладонях… – хоть немного, Марфа. Я обещаю, Лизонька никогда, ничего не узнает… – девочка спала. Гриша увидел на нежных губках улыбку.

Опустившись рядом с Марфой, на лавку, он взял маленькую, покрасневшую от стирки руку:

– Я всю жизнь, Марфа, всю жизнь… – у него перехватило горло. Гриша, чтобы не плакать, поморгал:

– Только скажи, что ты согласна, милая моя… – девушка вздохнула, оглянувшись на дверь: «Прасковья Ильинична думает, что я не знаю, о маме и папе… – Гриша увидел слезы в глазах Марфы, – но мне все рассказали… – она тихо заплакала, уткнувшись лицом в его плечо:

– Мне рассказали. Кричали мне вслед, что я должна была… – Марфа указала на колыбель, – должна была от нее… Но я не могла, Гриша, такое грех, грех. Дитя ни в чем не виновато…

– Ни в чем, Марфуша, – Старцев поднес ее руку к губам:

– И я у тебя ничего не спрошу, до конца дней моих… – девушка смотрела в окно:

– Нет. Ты должен знать. Я тебе дам… – Марфа запнулась:

– Я у них каждый день вела дневник. Прятала его. Мне легче было… – Гриша ушел из Зерентуя с маленьким Евангелием Марфы и потрепанной тетрадкой. На Евангелии, красивым почерком, было написано: «Марфа Ивановна Князева, Читинское епархиальное училище». Тетрадку Гриша читать не стал. Юноша пообещал себе сжечь блокнот, когда Марфа и Лиза, с его помощью, окажутся за Аргунью, в безопасности.

Ему пришлось открыть пожелтевшие, исписанные химическим карандашом страницы. Гриша вернулся в Зерентуй через месяц, подготовив безопасный переход в Китай. В избе вдовы дьякона поселился председатель комитета бедноты Зерентуя. Марфа и Лиза пропали без следа.

– Она боялась, – машина подъезжала к Тамцаг-Булаку, – она мне говорила, что боится. Красные могли отобрать у нее девочку, если бы узнали, кто ее отец… – Григорий Николаевич услышал от дочери Горского, что она сирота. Мать ее была прачкой и умерла от тифа, в Чите.

– Она туда бежала, – понял Старцев, – она в Чите училась, все знала. Она хотела затеряться. Наверное, пришлось в одну ночь Зерентуй покидать. Марфа мне записки не оставила… – Евангелие и тетрадку Григорий Николаевич, всегда, возил при себе.

Дневник Марфы он перечитывал, когда чувствовал, что начинает меньше ненавидеть большевиков. Вещи и сейчас лежали в кабине машины, где Старцев устроил тайник, с оружием, и еще кое-чем.

Григорий Николаевич не рисковал. У него имелся отличный, монгольский паспорт. В Баян-Тумене, предъявив хорошо сработанную рекомендацию, из Монголкооперации, с запада страны, Старцев устроился шофером на грузовик. Ему требовалось слушать и запоминать. Время для работы с грузом, полученным от генерала Исии, пока не пришло.

– Не надо ей ничего знать… – Старцев высадил дочь Горского у деревянного барака, где помещалась комендатура Тамцаг-Булака. Дорога была запружена танками. Судя по всему, красные, подтянули свежие части. Григорий Николаевич проводил взглядом стройную спину девушки:

– Она не дочь Марфы. Она его дочь. Горский был бы рад, что она такой выросла… – Лиза скрылась в комендатуре.

Майор японской разведки, Григорий Старцев, аккуратно развернул машину. Он служил в диверсионном подразделении бригады Асано, сформированной из русских эмигрантов в Маньчжурии. Старцев поехал к складу и магазину Монголкооперации, низкому бараку, стоявшему в окружении десятка потрепанных юрт. В Тамцаг-Булаке, кроме красных, почти никого не осталось.

– Их тоже скоро не останется, – пообещал себе Старцев, – я лично позабочусь. Для этого я здесь, а она… – выбросив окурок, Григорий Николаевич заглушил машину, – она меня не интересует. У меня есть более важные дела… – выпрыгнув на землю, он крикнул, по-монгольски: «Принимайте груз!».

Тамцаг-Булак

Штаб двадцать второго истребительного полка размещался в большой, насквозь продуваемой ветром палатке, на окраине аэродрома. Сначала совещания собирали под навесом, сколоченным из досок. В начале июля стало совсем жарко, летчики переместились под холст. Гимнастерки, к вечеру, все равно можно было выжимать от пота. Несмотря на лето, ночи в степи оказались прохладными. Костры они жечь не могли. Степан настаивал на маскировке аэродрома, хотя он отлично понимал, что у японцев есть все координаты.

В Тамцаг-Булаке, в конце июня, они потеряли сразу шесть машин, при атаке японцев с воздуха. За пять дней до того боя, Степан, со своим звеном, расстрелял звено знаменитого аса, Такэо Фукуды. Они вынудили японца пойти на посадку. Самурая увезли в тыл, Степана представили ко второму ордену Красного Знамени. Тогда командир полка еще был жив. После утренней атаки японцев на аэродром он полетел бомбить их позиции, и не вернулся. По представлению комкора Смушкевича, командовавшего авиацией на Халхин-Голе, Степан стал временно исполнять обязанности командира.

Он изучал расписание полетов, пришпиленное к холсту палатки.

К вечеру начинали звенеть большие, жадные до крови степные комары. Укусы мазали одеколоном, на несколько минут становилось легче, но потом они опять чесались. Степан два года провел в окружении таежного гнуса, в Укурее. На местных комаров он даже не обращал внимания.

Смушкевич летал в Испании, под именем генерала Дугласа, руководя противовоздушной обороной Мадрида. Он рассказал Степану о гибели Сокола, товарища Янсона. Степан прочел имя Янсона в наградном листе, в «Правде», когда поезд вез его из Москвы в Читу, в общем вагоне, с нашивками лейтенанта, с выговором в партийном билете. Смушкевич вызвал его в Тамцаг-Булак: «Принимайте командование полком, майор. Я все согласую». Степан покраснел: «Вы, должно быть, не знаете, товарищ комкор. У меня выговор, в личном деле, не снятый…»

– А еще у вас орден… – Смушкевич пожевал незажженную папиросу:

– Все я отлично знаю. Командарм Штерн вас помнит, по Хасану. Они с Жуковым согласны… – Смушкевич, внезапно, сжал большую руку в кулак:

– Летайте, и чтобы следа не осталось от них… – он выматерился, – самураев.

Степан, каждый день, говорил себе, что партия поверила ему, что он не может подвести товарищей. Он отправлял из Укурея брату длинные письма. В первом Степан долго убеждал Петра, что сам не знает, как такое получилось:

– Я никогда не пил… – он лежал на койке, в палатке, закинув руки за голову, – поверь мне, все недоразумение, непонимание… – Степан никому, даже партийному бюро, даже брату, не признался бы в чувстве облегчения, которое он испытал, поняв, что Горская уехала из ресторана. Отсутствие женщины означало, что ему не придется подниматься в номер, и делать то, чего Степан до сих пор так и не сделал. В Укурее ему, иногда, снилась Горская:

– Она теперь вдова… – Степан обрывал себя:

– Не смей, не смей. Даже если ты ее, когда-нибудь, увидишь, что она о тебе подумает? Ты алкоголик и дебошир, человек с пятном в биографии… – он трогал узкую спину, под скользким, прохладным шелком, смотрел в дымно-серые глаза. Он видел проблеск голубого цвета, словно бы на осеннем, ненастном небе, когда ветер, на мгновение разгонит тучи. Горская становилась читинской девушкой, Лизой Князевой.

Степан просыпался, ожидая, пока пройдет боль. Не выдержав, он отправил Лизе открытку, поздравлявшую с днем Октябрьской Революции. Степан хотел добавить, что носит ее фотографию в партийном билете, но не смог написать подобного. Он собирался послать девушке настоящее, большое письмо, однако напоминал себе:

– Зачем? Она тебя на десять лет младше, и, если бы она узнала… – здесь Воронов всегда краснел.

Брат отвечал на каждое третье письмо, короткими открытками, напечатанными на машинке. Степан подозревал, что пишет ему не Петр, а неизвестный человек на Лубянке, отвечающий за связь сотрудников с семьями.

Петр побывал на Дальнем Востоке. Степан узнал о визите брата не из очередной открытки, а на партийном собрании части. После побега полпреда НКВД Люшкова к японцам, в начале лета тридцать восьмого года, комиссариат усилили работниками из Москвы. Брат, с товарищами Фриновским и Мехлисом, очищал, как выразился парторг, органы от японских шпионов.

В Укурее тоже арестовали несколько человек. Степан понимал, что его не трогают, вовсе не из-за Петра. НКВД на такие мелочи внимания не обращало. Брат, при необходимости, мог сам повести его на расстрел:

– И он будет прав, – говорил себе тогда еще капитан Воронов, – страна окружена врагами. Я один раз потерял бдительность. Нет никакой гарантии, что я опять не начну пить, разбалтывать государственные секреты. Партия мне поверила, я обязан быть чистым перед партией… – Степан, конечно, ни на кого не доносил. Укурейский уполномоченный НКВД, неоднократно, приглашал его в кабинет. Степан виновато улыбался, когда его спрашивали о разговорах среди летчиков: «Я плохо такое запоминаю, не обессудьте». Он видел в глазах уполномоченного сочувствие. Степан подозревал, что в его личном деле поставили штамп: «Неисправимый пьяница». Капитан Воронов понимал, что мнимые запои его и спасали. Никто бы не стал вербовать алкоголика.

С началом боев на Хасане, все забыли о НКВД. После Хасана и ордена Красного Знамени, Степана вызвал командир полка. Пришло распоряжение из Москвы. Майору Воронову предписывалось вернуться на старое место службы, в испытательный институт ВВС РККА. Степан понял, что товарищ Сталин его простил.

Командир полка, недовольно, сказал:

– Конечно, в столице театры, кино. За Байкал, только спустя полгода новые ленты привозят. Будете на танцы ходить… – в Укурее, в клубе воинской части, имелась библиотека, с подшивками «Правды» и «Огонька», и старыми томами, с пожелтевшей бумагой.

Степан учился заочно, и читал русскую классику. Книги оказались дореволюционного издания. Он привык считать, что в царской России рабочие и крестьяне не могли получить образования. О таком писали в школьных учебниках. Каждый пионер страны советов, знал, что до октябрьской революции попы и дворяне держали народ в невежестве. Штампы на книгах никто не залил чернилами. Видимо, до старых томов просто не дошли руки:

– Библиотека Зерентуйской церковноприходской школы, – Степан рассматривал лиловые печати: «Библиотека Нерчинского Общества по распространению грамотности», «Библиотека Нерчинской Каторжной Тюрьмы». Он прочел Толстого, Достоевского, Тургенева, и Чехова. Степан нашел книги писателей, о которых он никогда не слышал, Мельникова-Печерского, Помяловского и даже авантюрный, как бы сейчас сказали, роман: «Петербургские трущобы».

Отказавшись от перевода в Москву, Степан улетел на северный Сахалин. В тамошних, пустынных местах, ВВС испытывало новые, неуправляемые авиационные ракеты, РС-82. Звено истребителей, в полку, оснастили таким оружием. Они ждали наступления, чтобы опробовать ракеты на японцах.

Пока что обе армии стояли в обороне. После июньской победы в воздухе, и наступления японцев, в начале июля, все утихло. Самураи сидели на восточном берегу реки Халхин-Гол, на монгольской территории. Требовалось выбить их из пределов суверенной страны.

– И выбьем… – Степан вытер пот со лба, отхлебнув теплой воды. Колодезная вода, вытащенная наружу, быстро нагревалась. Вдохнув запах пота от гимнастерки, он провел ладонью по щекам:

– Начальства не ожидается, Смушкевич в городе. Хотя какой город? Два десятка юрт, комендатура и барак кооперации. Взять, что ли, машину, съездить за печеньем, за пирожками… На ужин баранину обещали… – Степан тоскливо подумал о холодном ситро, в парке Горького, о пляже на Москве-реке:

– Интересно, где сейчас Петр? Выполняет задания партии и правительства… – брат всегда писал в открытках одно и то же.

Майор Воронов посмотрел на стальные часы. После ужина они с ребятами отрабатывали технические элементы. Потом, по расписанию, значились ночные полеты:

– Товарищ Янсон пошел на таран, – вспомнил Степан, – спас английского летчика. У нас пока таранов не было… – он вздохнул:

– Хотя, если такова необходимость в бою… – с порога палатки раздался робкий голос:

– Товарищ командир полка, пополнение… – Степан спохватился, что действительно, к ним должны были отправить новых техников, вместо погибших при бомбежке. Привычно, поправив:

– Я временно исполняющий обязанности командира… – он повернулся.

Она остригла волосы. Она стояла, в новенькой гимнастерке и юбке, в брезентовых сапогах. Серо-голубые, большие глаза взглянули на Степана, на щеках девушки запылали пятна смущения. Тонкая шея заходила ходуном, Лиза сглотнула.

– Я читал… – Степан все смотрел на нее, – читал, о перелете на Дальний Восток, об ордене. Хотел написать ей, поздравить… Но кто я такой? Майор, с пятном в биографии. Она станет депутатом Верховного Совета, или комсомольским работником. О ней в «Огоньке» писали… – Степан никому не говорил, что знаком с орденоносцем Князевой. Фотографию девушек-летчиц напечатали на обложке «Огонька».

Лиза справилась с собой. У него было загорелое, обросшее каштановой щетиной лицо, в распухших, расчесанных укусах комаров. Сильно пахло потом, табаком и вареной бараниной:

– Ужин готовят… – отчего– то подумала Лиза:

– Меня в отдельную палатку поселят. Здесь нет больше женщин. Откуда им взяться… – лазоревые глаза майора показались Лизе уставшими.

– Младший воентехник Князева прибыла к месту несения службы, товарищ майор! – звонко выкрикнула девушка. Степан, невольно, улыбнулся:

– Хорошо, что прибыли. Идите, – он кивнул, – становитесь на довольствие, знакомьтесь с аэродромом. За ужином увидимся… – сзади болтался старшина из хозяйственного взвода, больше ничего сказать было нельзя.

Она ушла, подхватив мешок. У нее были длинные, стройные ноги, немного загоревшие под степным солнцем.

– Ордена она не носит… – понял Степан: «Но я свой тоже не ношу».

Велев себе не думать о ее ногах, он оправил гимнастерку. Отдых заканчивался. После ужина летчики поднимались в воздух.

Аршан

Полковник Исии настоял на размещении временной базы отряда 731 не в Хайларе, самом крупном городе поблизости от линии фронта, а на склоне Хинганских гор, в уединенном уезде Аршан. Штаб японских войск находился рядом с Халхин-Голом, в Джинджин-Сумэ. От поселка до позиций на берегу реки было около тридцати километров, что давало преимущество перед русскими. Тамцаг-Булак располагался в четыре раза дальше. Русские спешно построили железнодорожную ветку, хотя пути доходили только до Баян-Тумена. Для самолетов расстояние препятствием не было, но пехоту и танки русским приходилось бросать маршем, в жарком, степном лете. С японской стороны войска вступали в бой, что называется, с колес.

Исии почти все время проводил в Харбине, на основной базе. Полковник плохо знал Внутреннюю Монголию. Готовясь к отлету в Аршан, профессор Кардозо весело заметил:

– Вы удивитесь, коллега, насколько преобразилась эта часть страны. Ваше влияние на Маньчжоу-Го пошло государству на пользу… – влиянием, профессор Кардозо, деликатно, называл оккупацию.

Дороги здесь, действительно, оказались отменными. Пути дотянули до станции Халунь-Аршань. До линии фронта оставалось каких-то полсотни километров. Они с профессором Кардозо, конечно, летели на самолете. Врачи прибыли в Джинджин-Сумэ в мае, до начала крупных военных действий. Требовалось организовать базу и подготовить, как его называл Исии, курьера. Участие профессора Кардозо в исследованиях стало личной инициативой Исии. Полковник не хотел демонстрировать присутствие иностранца, гражданского лица, в отряде. Для всех, профессор Кардозо, уехал отдыхать на морской курорт в Даляне. Давид, действительно, отправил Элизу и Маргариту в хороший особняк, снятый до конца осени. Он объяснил жене, что едет обратно в Маньчжурию.

– Не стоит возить туда маленькую… – Давид показывал Элизе ухоженный сад, с мраморным фонтаном, с бассейном, где плавали золотые рыбки, – летом в степи очень жарко… – Элиза ходила по паркету красного дерева, среди лакированной мебели. В коттедже для слуг жила семейная пара, горничная, она же няня, и отличный повар. Гранитная лестница вела с откоса холма на просторный пляж, белого песка.

– Здесь, как в Остенде, – небрежно сказал муж, – море холодное. Однако Маргарите полезно подышать здоровым воздухом. Тебе, кстати, тоже… Путешествия не прибавляют красоты… – Элиза почувствовала, слезы на глазах.

Она провела в Мон-Сен-Мартене зиму, и улетела в Харбин после Пасхи. У Маргариты резались зубы. Девочка, безостановочно, кричала все десять дней полета. Давид встречал их в аэропорту, на лимузине. Элиза надеялась, что она сможет отдохнуть хотя бы в машине. Муж поцеловал ее в щеку:

– Я соскучился, милая. Я должен вернуться в лабораторию… – он посмотрел на часы, – но я ожидаю хорошего обеда, в честь твоего возвращения. Я снял квартиру, – добавил Давид, – нельзя все время есть в ресторанах. Уборщицы я не нанимал, – он улыбался, – ты ведь приехала… – в квартире, на паркете, лежал пепел, в ванной муж разбросал грязное белье. В лаборатории и госпитале Давид настаивал на полной, безукоризненной чистоте, но дома, как говорил муж, можно было позволить себе расслабиться.

Элиза, не присев, кое-как устроила Маргариту в шали от Hermes. Дочь часами висела на груди. Убрав комнаты, Элиза занялась стиркой, а потом спустилась вниз. На пальцах объяснившись с швейцаром, она пошла за провизией. На аэродроме, муж передал ей деньги:

– Я питался на ходу. Но теперь ты обо мне позаботишься. Моя девочка выросла… – заворковал он, пристально оглядывая Маргариту. Дочь затихла. Элиза испугалась:

– Она, конечно, отца забыла. Она младенец еще… – Маргарита недовольно захныкала. Давид посчитал зубы:

– Развитие в норме. Я надеюсь, ты посещала врача, в Мон-Сен-Мартене? – требовательно спросил он:

– Хотя какой врач, в рудничной больнице… – молодой доктор Гольдберг приехал из Брюсселя. Он почтительно вскакивал каждый раз, когда профессор Кардозо заглядывал в кабинет.

– Но у меня все хорошо… – удивилась Элиза. Она решила ничего не говорить мужу о ложном крупе, и о том, что видела в Амстердаме Эстер. Когда Маргарита выздоровела, Элиза уехала в Мон-Сен-Мартен. Женщины больше не встречались.

– Не у тебя, – наставительно заметил муж, идя к лимузину. Он отдал Элизе девочку:

– Поменяй ей пеленки, в машине. Я много раз говорил, что ребенка надо регулярно осматривать. Ты, как мать, обязана следить… – Элиза послушно кивнула:

– Мы ходили к доктору Гольдбергу, каждый месяц. Он лечит маму. Ей, кажется, лучше… – жена перекрестилась. Давид скрыл зевок.

Баронесса, действительно, оправилась. Виллем, наконец-то, прислал телеграмму из Конго. Он собирался еще год провести в Африке, а потом вернуться в Рим. Брат начинал занятия в Папском Грегорианском университете, готовясь к посвящению в сан.

Отец вздохнул, сидя с Элизой в библиотеке:

– С другой стороны, мои родители тоже праведную жизнь вели. Подобное у нас в крови, наверное. Виллем станет епископом, кардиналом… – отец не закончил. Элиза подумала:

– Нельзя загадывать, но всякое случается. Кардиналом, а потом… – письма от брата приходили два раза в месяц. Виллем не признался, что заставило его принять обеты, но Элиза видела, что мать просто радуется, получая весточки от мальчика, как называла его баронесса.

Мать гуляла в саду, ходила к мессе и возилась с внучкой. Дедушка и бабушка хлопотали над Маргаритой, не спуская ее с рук. Гамен спал в детской, у кроватки с гербами, где лежали и Виллем и сама Элиза. Маргарита сразу полюбила собаку. В Мон-Сен-Мартене девочка начала садиться и ползать. Элиза смеялась, сидя на персидском ковре. Дочь пыталась догнать шипперке, Гамен лизал ее в щеку. Они иногда засыпали вместе, на полу.

О таком она, разумеется, мужу не упомянула. Давид считал, что собаке не место в спальне. Он долго перечислял Элизе названия паразитов, живущих на домашних животных. Муж даже показал ей картинки червей, в медицинском учебнике. Элиза и сама, украдкой, ложилась на ковер. Она дремала, вдыхая, сладкий, молочный запах девочки. Черные кудряшки Маргариты смешивались с густой шерстью шипперке.

В первый вечер в Харбине Элиза встретила мужа вычищенной квартирой, накрахмаленными рубашками, жареной уткой и миндальным тортом.

Давид разрешил ей выпить немного вина:

– Маргарита будет крепче спать… – заметил он, – я тебя долго не видел… – Элиза едва слышно стонала, обнимая мужа:

– Господи, я тоже скучала. Спасибо, спасибо Тебе, что мы опять вместе… – Давид устроил ее голову на своем крепком плече:

– Отдохни немного, и продолжим. Я сказал… – рука поползла вниз, – я скучал, моя хорошая. Я ожидаю завтрак, – Давид прижал ее к себе, – как обычно, в семь утра, в постель. Ты не забыла, что мне нравится? – он улегся на спину, закинув руки за голову. Золотистые, распущенные волосы, с шорохом упали на кровать, Элиза наклонилась над ним.

– Не забыла, – довольно сказал профессор Кардозо:

– К осени отлучишь Маргариту… – он закрыл глаза, – надо заняться вторым ребенком… – жена мотала головой, шепча что-то неразборчивое. Кровать поскрипывала:

– Хорошо, что она против предохранения, – Давид, незаметно, усмехнулся, – сейчас она вряд ли забеременеет, она кормит. Осенью я постараюсь… – профессор Кардозо понял, что шурин очень удачно подался в монахи. Теперь все состояние де ла Марков отходило детям Элизы:

– То есть моим детям… – жена сдавленно кричала, кусая губы, – но Маргарита девочка, а близнецам дядя Виллем ничего не оставит. Они ему не внуки, они евреи. Нужен мальчик… – Давид тяжело задышал, – обещаю, будет не один, а несколько… – сдерживаясь, он подсчитывал в уме примерный доход по шахтам и сталелитейному заводу:

– Отлично, просто отлично. Не говоря о Нобелевской премии… – в Аршане, Давид вел исследования, приближавшие получение награды.

О механизме передачи чумы медицина знала с конца прошлого века. Профессор пастеровского института Йерсен и японец Китасато, работая на эпидемии в Гонконге, открыли возбудителя болезни, чумную палочку. В начале века энтомолог Чарльз Ротшильд, описал переносчика болезни, южную крысиную блоху. Блохи и крысы жили у них в отдельно стоящем помещении.

Разговаривая с командующим группировкой, генералом Комацубарой, Исии объяснил уединенность места:

– Мы занимаемся научными исследованиями, обеспечивающими безопасность армии. Не хотелось бы, – полковник поморщился, – чтобы вокруг болтались штатские, посторонние. В Хайларе подобного не избежать, а в Джинджин-Сумэ многолюдно… – в раскрытое окно кабинета Комацубары доносился шум танковых моторов, – невозможно, в таких условиях, сохранять секретность… – в Аршан отправили строительный батальон.

Солдаты быстро возвели на берегу тихого, лесного озера, среди сосен, несколько крепких, деревянных домов. За высокой оградой, окутанной колючей проволокой, устроили особую зону, куда заходили только в противочумных костюмах. Из Харбина, на транспортном самолете, привезли лабораторное оборудование, лучших эпидемиологов отряда 731 и молчаливых охранников. У них имелся автономный генератор и прекрасный повар. Провизию доставляли с железной дороги.

Давид и полковник Исии часто ловили рыбу в озере. Рассветы здесь были тихие, плескала вода, над отрогами гор вставало солнце. Исии читал Давиду японские стихи. На рыбалке они о медицине не говорили, предпочитая отдыхать от работы. Они обсуждали Хемингуэя, Давид рассказывал японцу об Африке и Европе.

Сегодня профессор Кардозо пошел на рыбалку один. Исии уехал в Джинджин-Сумэ, за пополнением. Они отбирали только легкораненых пленных. Давид курил, глядя на поплавок:

– Все равно японцы всех расстреливают. Какая разница? Мы работаем для прогресса медицины, для ее развития… – жена увезла в Далянь пишущую машинку и заметки:

– К зиме будет книга готова, – довольно понял Давид, – издатель мне написал, что ждет. Как это он выразился: «Вы настоящий герой современности, профессор Кардозо».

Давид немного скучал по жене. Однако обслуга была вышколенной, а все остальное, сказал себе профессор Кардозо, могло подождать до осени. В озере жила отличная форель. В плетеной корзинке билось несколько рыбин:

– На фронте сейчас затишье. Бревен, как мы их называем, немного… – Давид обернулся к тропинке, ведущей на базу:

– Последнее бревно вчера умерло. Исии молодец, штамм отлично себя проявил. Посмотрим, как он распространяется в полевых условиях… – Давид не знал, кого отправили за линию фронта. Исии сам работал с агентом. Полковник создал остроумные, керамические бомбы, со слабым взрывным зарядом. При детонации зараженные блохи не погибали. Увидев приспособления, Давид посоветовал посадить внутрь и крыс:

– Теплокровное животное более надежно, – заметил профессор Кардозо. Они две недели проверяли новую конструкцию и остались довольны.

Давид понимал, что не сможет включить в будущую, четвертую монографию, описание работы в Аршане:

– Все из-за косности научного сообщества, – он зевнул, почесав короткую, ухоженную бороду, – в прошлом веке на ком только опыты не ставили. На проститутках, когда сифилис изучали, на приговоренных к казни преступниках, на неграх. Американцы, я уверен, индейцев используют. У развития человеческой мысли не должно быть преград… – вытащив еще одну форель, он поднялся. Японский повар отлично солил рыбу.

Давид хотел проверить, как продезинфицировали барак для бревен. Потом его ждала лаборатория:

– Никак иначе устойчивую вакцину от чумы не создать, – Давид подхватил корзинку, – надо пробовать ее на людях. Я сам, на себе ее испытывал. У меня есть право таким заниматься… – отряхнув холщовую куртку, профессор Кардозо пошел к базе, в сиянии рассвета, среди вековых, высоких сосен.

Джинджин-Сумэ

Генерал-лейтенант Комацубара, командующий японскими силами под Халхин-Голом, сидел на подоконнике кабинета, покуривая сигарету. По широкой, разбитой дороге пылили грузовики с солдатами. Потрепанные на восточном берегу реки войска отводили в тыл. Джинджин-Сумэ, если судить по карте, был поселком. На местности, кроме развалин старого буддийского монастыря, и десятка юрт, больше ничего не имелось. Юрты убрали с началом военных действий, в мае. Кочевников, монголов, под страхом смертной казни, заставили сняться с места и уйти во внутренние районы.

На зубах скрипела пыль, в лицо генералу дул жаркий, изнуряющий полуденный ветер пустыни. В папке, у него на коленях, лежали сводки о потерях. В июне военные думали, что им не придется вводить в действие пехоту и танки. Превосходство в воздухе могло решить исход сражения. В Токио многие называли Халхин-Гол, как и Хасан, в прошлом году, откровенной авантюрой. Комацубара летал в Японию, доказывая в министерстве, что двух недель боев на Хасане было мало. У озера русские оказались хорошо подготовленными. Армии не удалось застать их врасплох.

– Только здесь, с авиацией… – Комацубара закашлялся, не от дыма сигареты, а от пыли. Он отпил горячего, зеленого чая:

– Здесь, с авиацией, мы выиграли. Но ненадолго.

В начале июля, после побед в воздухе, они решили перейти в наступление и удержаться на западном берегу реки Халхин-Гол, прорвав оборону русских. Атака удалась, но Советы, на удивление, встряхнулись, и оправились, начав ответные действия. Японцы чуть ли не зубами цеплялись за высоту Баин-Цаган, обеспечивавшую контроль над восточным берегом и обстрел берега западного. Русские выбили армию с холмов. Погибло восемь тысяч солдат, почти все танки и артиллерия. Река лежала за их спинами. Комацубара приказал подорвать единственный понтонный мост.

– Надо заставить войска собраться, – надменно сказал генерал, прислушиваясь к далекой канонаде, – они должны знать, что нельзя делать ни шагу назад.

Кто-то из офицеров, робко заметил:

– Наполеон, при Березине, дал армии возможность переправиться, и только потом подорвал мосты… – в кабинете повисло молчание, прерываемое шуршанием карт. Комацубара, ядовито, отозвался:

– Не думаю, что стоит брать уроки войны у проигравшего полководца… – офицеры вздрогнули. Смуглый кулак с треском опустился на стол. Комацубара заорал:

– Я лично расстреляю, перед строем, труса, позволившего солдатам бежать! Сейчас надо сражаться до последней капли крови…

– И сражались, – он посмотрел на часы. Со станции в Халун-Аршане скоро привозили пополнение. Армия, действительно, доблестно воевала под Баин-Цаганом, но положение оставалось таким же, как и в мае, до начала военных действий. Единственная разница была в том, что японцы пока находились на монгольской территории. Обе армии окопались. Комацубара, подозревал, что русские готовят наступление. У них работало много разведчиков, и в Тамцаг-Булаке, и на западе. У некоторых даже имелись радиопередатчики. Комацубаре сообщали о движении русских войск, о переброске к фронту новых полков и танкового соединения.

Он соскочил с подоконника, легкий, несмотря на шестой десяток. Дымя сигаретой, Комацубара подошел к большой карте Внутренней Монголии, на стене кабинета:

– До зимы далеко. Я успею разбить русских, погнать их обратно к границе, а то и дальше… – в Токио, в генеральном штабе, образовалось две группировки. Сторонники войны на севере, где подвизался Комацубара, считали, что не надо останавливаться на поддержании порядка в Маньчжурии, и вялой, позиционной войне с Китаем. Адепты северного направления утверждали, что императорская армия должна идти к границе Советского Союза.

– И миновать границу, – добавлял Комацубара, – вернуть Японии исконные, коренные территории, где наши соотечественники страдают, под гнетом Сталина… – на северной части Карафуто давно не осталось японцев, но такие мелочи никого не интересовали. Кроме Карафуто и островов Чишима, у русских, на Дальнем Востоке, имелся уголь, золото, и отличный порт.

Южная группировка настаивала на прекращении бесплодных стычек с Советским Союзом. Офицеры указывали на стратегические гавани Гонконга и Сингапура, на Гавайи, Филиппины, Бирму, и даже Австралию. Комацубара понимал подобную логику. В случае большой войны, русские оставались на своей территории. Комацубара провел два года в посольстве, в Москве. Генерал отлично говорил на языке, щеголяя знанием пословиц.

– Дома и стены помогают… – пробормотал он, по-русски, глядя на громаду Советского Союза: «Англичан, в колониях, ненавидят. Они угнетали китайцев, жителей Бирмы, индийцев. Народы Азии обрадуются японцам. Мы люди одной крови».

Услышав его рассуждения, кто-то из генералов, в штабе, поднял бровь:

– Если следовать ходу вашей мысли, Комацубара-сан, то китайцы должны перед нами разоружиться. Но в сводке подобного пока не указывали… – в большом зале генерального штаба прошелестел смешок.

Комацубара покраснел:

– И не укажут. Китайцы, с материка, смотрят в рот англичанам. Британия двести лет держала страну на опиуме. Они неспособны думать собственной головой. И я, конечно, не предлагаю, – поспешно добавил Комацубара, – сделать их нашими союзниками. Нет, нет, только колонии… – у русских сейчас, по мнению Комацубары, существовала альтернатива. Они могли ввязаться в долгую, позиционную войну, или попробовать наступление, вплоть до территории Маньчжоу-Го. Русские эмигранты, состоявшие на службе в военном ведомстве, поддерживали северный план. Они хотели вернуть особняки во Владивостоке и Чите, доли в рудных промыслах, и амурских пароходствах. В Бирме русским ловить было нечего.

Хайлар находился в трех днях пути от нынешней линии фронта. Падение Хайлара означало катастрофу, за городом лежало марионеточное государство Маньчжоу-Го. Комацубара вспомнил последнее донесение Блохи. В разведывательном отделе генералу объяснили, что Блоха устроился шофером на грузовик кооперации. Агент выходил в эфир из степи. Блоха сообщал, что в Тамцаг-Булак прибывают новые силы русских.

Комацубара провел пальцем по карте:

– С приездом Жукова, они осмелели… – генерал, внимательно, прочел досье нового командующего. Они знали о сталинских чистках в армии. Люшков, в прошлом году перешедший на сторону японцев, был откровенен, на допросах. Однако Жуков, судя по всему, чисток избежал и был настроен решительно:

– Офицеры у них без опыта… – Комацубара вспомнил пленных, – только у некоторых летчиков за спиной Хасан, Испания… – о летчиках рассказал бывший командир двадцать второго истребительного полка. У него закончилось горючее, авиатор был вынужден приземлиться в расположении японцев. Он рассчитывал пешком добраться до линии фронта, но наскочил на патруль. Его легко ранили, и привезли в Джинджин-Сумэ.

– Исии его забрал… – полковник прислал радиограмму. Он собирался навестить штаб. Пленных не было, и, судя по всему, в ближайшее время не ожидалось:

– Если только русские не пойдут в наступление… – Комацубара услышал за дверью шаги, – хотя они еще не готовы. До конца месяца ничего не случится, я уверен. Они расстреляли офицеров с боевым опытом, людей, воевавших с Германией. Советские мальчишки в июне показали, что не умеют сражаться… – это, действительно, оказался Исии, в неизменном, профессорском пенсне, и аккуратном кителе.

Комацубара знал, что чума передается по воздуху только в очаге заражения, в близости от больного. Генералу, все равно, не нравилось, когда Исии дышал в его сторону. Они долго кланялись друг другу. Ординарец принес свежего чаю.

Генерал предложил Исии сигареты:

– Мне, право, неудобно, что вы проделали сорок километров на машине, полковник, но с фронта, за последние два дня, сводок о пленных не поступало. Может быть, – предложил Комацубара, – возьмете тяжелораненых, из госпиталя… – Исии вздохнул. Тяжелое ранение, гангрена, или ожоги, частые у танкистов, отчаянно путали клиническую картину заражения чумой. Они с Кардозо-сан немного усовершенствовали штамм. Исии не терпелось его опробовать.

– В конце концов, – Комацубара пил чай, – у Блохи есть кое-какие подарки, для русских. Он готов пустить их в ход. Пусть поскачут… – он, невольно, улыбнулся. Генерал бросил взгляд в окно. У крыльца штабного барака припарковался черный, запыленный лимузин. На капоте трепетал императорский флажок. Заскрипела дверь приемной, забубнил адъютант. Резкий, властный голос ответил:

– Я могу повторить, если вы не слышали. Я приехал с неограниченными полномочиями от Министерства Иностранных Дел и лично его величества… – карта на стене заколыхалась.

Генерал и полковник едва успели подняться. Он шагнул через порог, в измятой куртке хаки, в армейских штанах и грубых ботинках. Черноволосая, хорошо подстриженная голова склонилась в легком кивке. В кабинете запахло кедром, и свежестью. Комацубара понял:

– Словно вода, в горном роднике. Что он здесь делает? Яслышал, его в Европу отправляют. Будущий зять императора… – о новостях шептались в Токио весь последний год:

– Он собирался уезжать из столицы Маньчжоу-Го. Какая у него осанка, будто сам принц Гэндзи… – его светлость Дате Наримуне оглядел офицеров темными, непроницаемыми глазами.

– Я бы выпил чаю, – сообщил граф, – дорога была долгой… – он указал на стул. Комацубара спохватился:

– Я прошу прощения, ваша светлость. Сейчас, сейчас… – Наримуне коротко поблагодарил. Закинув ногу на ногу, граф щелкнул золотой зажигалкой:

– Я приехал разобраться в беспорядке… – он покашлял, – который вы развели… – ветер шелестел бумагами на столе, на улице ревели танки.

Наримуне принял от Исии пиалу: «Рад вас видеть в добром здравии, полковник». Граф стряхнул пепел в фарфоровое блюдечко: «Начнем, господа».

Его светлости графу быстро нашли отдельную комнату, с умывальной, в бараке, где жили штабные офицеры. Наримуне не стал спрашивать у Комацубары, где хозяин помещения, понимая, что неизвестный капитан, или майор, не вернулся с поездки на фронт. Внутри было прибрано, чисто, на деревянной стене висела маленькая, забытая фотография. Наримуне подошел ближе. Юноша, в форме лейтенанта, стоял между родителями, под цветущей сакурой:

– Май 1930 года, – прочел Наримуне, – поздравляем дорогого Уэда-сан с выпуском из военного училища. Любящие тебя отец и мать… – отец офицера носил форму преподавателя гимназии, мать, лучшее, весеннее кимоно. Сзади раздался кашель. Ординарец низко поклонился:

– Простите мою нерасторопность, ваша светлость. Вам неприятно смотреть на снимок. Я все уберу, – фото унесли. Наримуне знал, что его вложат в пакет с вещами погибшего Уэды-сан. Посылку отправляли родителям, в сопровождении урны с прахом. На столе красовался медный, простой чайник, кружка и картонная коробка с бенто. Ординарец, на цыпочках, вернувшись в комнату, забрал куртку. Его светлость даже не пошевелился.

Огромное солнце закатывалось на западе, где лежал Халхин-Гол. Машины и танки, весь день, шнырявшие по Джинджин-Сумэ, утихомирились. Подходило время ужина. Наримуне провел последние три дня за рулем, кое-как перекусывая, но есть не хотелось. Присев на подоконник, граф налил себе чаю. С далекой реки дул прохладный ветер, над шатрами бились флаги. К солдатской столовой тянулась очередь. В офицерской палатке ужин разносили официанты.

– Исии тоже за столом… – граф поморщился, – с другими офицерами… – при Комацубаре граф не стал интересоваться, что здесь делает полковник. Отряд 731 размещался в Харбине. Наримуне понял, что Исии передвинул передовую базу эпидемиологов ближе к фронту:

– На Хасане им не удалось опробовать чумной штамм… – изящные, ухоженные пальцы, держали сигарету, вился сизый дымок, – но здесь они могут зарваться, полезть на рожон. Я не имею права привлекать внимание. Я здесь не за таким… – Наримуне неделю назад прилетел из Токио в Маньчжоу-Го. Он вспомнил недовольный голос министра иностранных дел, Хатиро Ариты:

– Мой предшественник, Хирота-сан, подал в отставку из-за несогласия с политикой военных в Китае. Мне придется сделать то же самое… – министр, угрожающе, помолчал, – из-за дурацкого желания кое-кого поиграть в милитаристские бирюльки… – они сидели на совместном заседании военного министерства и министерства иностранных дел. Сводки с Халхин-Гола приходили неутешительные:

– Хватит, – подытожил Арита, – Наримуне-сан вернется в Маньчжурию. Он лично поедет к уважаемому генералу Комацубаре, и поставит его в известность о том, что мы заключаем соглашение с русскими… – военный министр побагровел: «Кто решил, в обход…»

– Его величество император, – отрезал Арита:

– В конце лета Советский Союз подпишет пакт о ненападении, с Германией… – вести пришли из Берлина. Министр иностранных дел, довольно, сказал:

– Он обвел Сталина вокруг пальца, успокоил его Прибалтикой, Западной Украиной и Белостоком. Гитлер-сан развязал себе руки. Он может нападать на Польшу, что он и сделает… – поляки спешно выбивали из Лондона и Парижа обещания о помощи, в случае войны.

Шанса противостоять Германии у Польши не оставалось, учитывая неизбежное вторжение советской армии, с востока:

– Конечно, – думал Наримуне, – русские не назовут атаку вторжением. Обставят все изящно. Трудовые массы освободились от гнета панов. После Польши Сталин примется за Прибалтику и Финляндию. Возвращает потерянные территории. Никакой разницы с Гитлером… – Наримуне часто спорил с Рамзаем. Они, с руководителем группы, были похожи. Оба долго сохраняли спокойствие, обмениваясь ядовитыми репликами, но, в конце концов, взрывались.

– Ты десять лет не был в Советском Союзе, – зло сказал Наримуне, – ты что, Рихард, газеты не читаешь? Ты пресс-секретарь немецкого посольства, тебе по должности положено. Люшков, на допросах, говорил о чистках, о расстрелах. Гитлер избавился от Рема, Сталин избавился от соратников по революции… – они сидели на скамейке, в парке Уэно. В тихом пруде плавали утки. Сакуры отцвели, вокруг было немноголюдно. Матери, с низкими, по американской моде, колясками, прогуливались по усыпанной песком аллее.

Каждый месяц Наримуне ездил на север, в горную деревню. Мальчику исполнился год. Он бойко пошел и начал говорить, смешно, по-детски, лепеча. Он останавливался в простой гостинице, и все время проводил с Йошикуни. В конце лета кормилица обещала отлучить ребенка. Наримуне надо было уезжать в Европу. Он смотрел в темные глаза сына, целовал мягкие, немного вьющиеся волосы. Мальчик напоминал отца, однако Наримуне, иногда думал:

– Ее тоже. Ее, дядю Джованни. Обещаю, Йошикуни никогда не узнает о них… – мальчик клал голову ему на плечо: «Папа…». Ребенок зевал, засыпая в его руках. От Йошикуни пахло молоком, он ворочался, мужчина качал его:

– Спи, сыночек. Спи спокойно… – Наримуне отвел глаза от колясок. Он услышал голос Зорге: «Тогда зачем ты к нам присоединился?»

– Я тебе говорил, – граф пожал плечами, достав из кармана пальто стальную флягу с кофе:

– Я считаю, что никто, кроме Советского Союза, не сумеет противостоять Гитлеру. Хорошо, что мне удалось отговориться от назначения в Берлин. Я бы не смог воспитывать сына в окружении свастик… – о направлении в Москву речи не шло. Наримуне не знал русского языка, и не считался специалистом по Советскому Союзу. Поняв это, граф облегченно вздохнул. Он уезжал из Японии с ребенком, и не хотел подвергать сына риску. Он даже не стал рассказывать Зорге о возможности подобного поста. Рамзай был разумным человеком, но мог настоять на должности в московском посольстве:

– Я принесу больше пользы, – подумал Наримуне, – если начну работать не в Советском Союзе, а где-то еще… – обычно их споры ни к чему не приводили. Зорге хотел вернуться в Россию:

– Пусть она изменилась, – покачал головой Рихард, – но я очень, давно не был дома, не видел жену… – он помолчал: «Как твой сын?»

– Хорошо… – Наримуне сидел, закрыв глаза. Теплый, весенний ветер шевелил черные волосы: «А у тебя… У вас… – поправил себя мужчина, – нет детей?»

– Нет, – сухо сказал Зорге, принимая от него флягу:

– Отличный кофе, – заметил он. Они заговорили о делах. В случае возвращения в Россию, или еще чего-то, как выражался руководитель, Зорге прочил его в преемники. Наримуне познакомился не только с Вукеличем, но и с радистом, Клаузеном. Он, с удивлением, понял, что знакомый журналист, Хоцуми Одзаки, тоже работает в группе. Одзаки-сан был советником бывшего премьер-министра, Фумимаро Коноэ.

Коноэ родился в аристократической семье. Он поддерживал сближение Японии с Италией и Германией. Коноэ ввел графа в узкий круг приближенных лиц. Они назвали встречи «Кружок завтраков». Каждую неделю, они собирали утреннее заседание, в хорошем ресторане, на Гинзе. Наримуне понимал, что Коноэ может опять возглавить правительство. С будущим браком, перед графом открывалась неограниченная карьера в министерстве.

Зорге пил кофе, рассматривая красивый, четкий профиль:

– Совестливый человек, человек чести. Японцы редко идут на измену. У них в крови подчинение императору, долг перед страной. Он говорил: «Истина выше Родины». У него сын, он уязвим… – Зорге старался не думать о собственной жене, о том, что с ней случится, если японцы раскроют группу:

– У Кукушки дочь, на нее тоже могут давить… – обеденный перерыв заканчивался, им пора было возвращаться на работу.

Поняв, на кого работает Зорге, Наримуне промолчал о меморандумах британской разведки. Он знал, что Лаура покинула Токио. Граф приказывал себе о ней не вспоминать:

– У русских есть человек в Лондоне… – они с Зорге пользовались разными выходами из парка. Наримуне остановился на тротуаре, подняв руку. В такси он откинулся на спинку сиденья:

– Рихард не виноват. Откуда ему было догадаться, что я и Лаура… – вернувшись из Сендая, после рождения сына, Наримуне вызвал службу генеральной уборки квартир.

Сначала он, безжалостно, уничтожил ее следы, все, что Наримуне мог найти. Вещей было немного. Они уместились в одном пакете, шпильки, шелковый шарф, лежавший в ящике лакированного столика, у кровати. Ткань пахла цветами вишни. Наримуне коснулся резных столбиков:

– Забудь о ней. Забудь, как она… – он, зло, разорвал шелк: «Пусть катится к черту». После уборки квартира запахла сосной. Наримуне ходил по безукоризненно чистым коврам: «Очень хорошо. Ее нет, и никогда не было».

Несколько раз в месяц он отправлялся с университетскими друзьями в район Кагурадзака, к гейшам. Зная о скором отъезде, Наримуне не хотел брать постоянную содержанку. Они с министром иностранных дел сошлись на Скандинавии. Швеция оставалась нейтральной страной. Наримуне получил пост посла по особым поручениям. Он был ответственен и за работу в Швейцарии, и за представление интересов Японии в прибалтийских державах.

– От прибалтийских держав скоро следа не останется… – потушив сигарету, он потянулся за бенто. Местный повар, судя по всему, недавно приехал из Японии. В стране ввели моду на патриотические коробки. Вареный рис украшали одиноким кружком соленой моркови. Он взял бутылочку соевого соуса: «Интересно, где сейчас кузен Меир?». Наримуне знал, что мистер О’Малли уехал из Токио. Он не хотел спрашивать о кузене у Зорге. Граф отлично понимал, что Рихард, несмотря на дружбу, может сообщить информацию о предполагаемом американском разведчике в Москву. Наримуне не собирался ставить под удар члена семьи, подобное было бесчестно.

Рис здесь варили хорошо, почти как в Токио.

Он вспомнил, казалось, бесконечное совещание у Комацубары. Когда в дверях кабинета появились военные, Исии, кланяясь, поднялся:

– Не смею надоедать. Я не занимаюсь армейскими делами, я медик… – он выскользнул в дверь, поблескивая пенсне. Спрашивать у Комацубары, зачем глава отряда 731 болтается в прифронтовой зоне, было невозможно.

– Медик… – Наримуне принялся за темпуру, – сказал бы лучше, убийца. Сил нет, даже разговаривать с ним… – граф подозревал, что Исии на Халхин-Голе, хочет сделать то, что не удалось отряду 731 во время боев на реке Хасан. Наримуне пообещал себе:

– Если я смогу, я узнаю, чем он занимается. Хотя понятно, чем… – на совещании штабистов, у Комацубары, Наримуне ловил на себе заинтересованные взгляды. Он привык, что некоторые коллеги, в министерстве, тоже смотрят на него подобным образом. Со слухами ничего было не сделать.

Императорский двор, иногда, напоминал Наримуне кучку деревенских сплетниц. Он знал, как все происходит. Приватно поговорив с министром двора, его величество наметил дату свадьбы и список приглашенных гостей. Министр обмолвился о новостях жене, она рассказала сестре. После этого с тем же успехом можно было напечатать объявление о браке на первой полосе газет.

В лицо ему ничего не говорили, но министр иностранных дел стал с ним особо вежлив. Наримуне подозревал, что перед свадьбой его возведут в ранг принца. Указом императора Йошикуни получал графское достоинство. В свидетельстве о рождении мальчика напротив имени матери стоял прочерк.

Он отодвинул бенто, налив еще чаю. На совещании, Комацубара настаивал на контратаке:

– Погибло десять тысяч солдат и офицеров, – сдерживаясь, ответил Наримуне, – не говоря о технике. Вы пойдете на переговоры, прекратив бессмысленное бряцание оружием. Прямо сейчас, генерал. Мы знаем, с кем вы имеете дело с той стороны… – Наримуне указал себе за спину, – Жуков-сан не остановится перед наступлением. Тогда умрут еще тысячи японцев. Зазря! – Наримуне заставил себя нарочито аккуратно опустить на стол пиалу.

– Проклятые упрямцы… – штабисты покидали офицерскую столовую. Наримуне отговорился от совместного обеда необходимостью познакомиться с документами. На столе лежал белый, скромный томик Исикавы Такубоку. Наримуне помнил, как покупал его на вокзале, перед рождением сына. Он закурил сигарету, шелестя страницами:

Точно нить порвалась
У воздушного змея.
Так легко, неприметно
Улетело прочь
Сердце дней моих юных…
Он захлопнул книгу, в дверь постучали. Наримуне быстро вытер глаза. Приняв от сержанта вычищенную куртку, граф поменял рубашку. Он стоял перед зеркалом, рассматривая бесстрастное, непроницаемое лицо:

– Fais ce que dois, advienne que pourra. Делай что должно, и будь, что будет, – напомнил себе граф. Пора было возвращаться на совещание.

Тамцаг-Булак

– Марьяна Бажан, бригадир женской тракторной бригады, мастер скоростной вспашки… – на экране стучали колеса поезда, звенели стаканы. Демобилизованный Клим Ярко рассказывал о родной Украине.

За Марьяну Бажан, за ее здоровье! – трещал киноаппарат. Над головами сидящих летчиков и аэродромной обслуги висел густой, сизый папиросный дым. Комары, испугавшись, звенели не под навесом из досок, а поблизости, в огромной, черной степи. Фильм показывали на старом, зашитом экране, повешенном на щит. Его наскоро сколотили бойцы из хозяйственной роты.

Лиза оглянулась на самолеты. Чато, курносые, ишачки, истребители И-16, старые, поршневые И-153 возвышались темными рядами, рядом с взлетной полосой. Она могла бы с закрытыми глазами найти его самолет. Временно исполняющий обязанности командира полка майор Воронов, летал на новом, усовершенствованном И-15-бис. Лиза вспомнила веселый голос:

– В Испании наши ребята И-16 чато называли, с легкой руки тамошних товарищей. Я в Испании не был, – засунув руки в карманы летного комбинезона, он покусывал травинку, – но мне комкор Смушкевич рассказывал, о тех боях, – он посмотрел на самолет:

– Новая модель, товарищ младший воентехник. Видите… – он указал, – верхнее крыло прямое. Площадь крыльев увеличилась. Машина стала немного тяжелее, но и маневреннее. Изменена форма капота, поставлен более мощный двигатель… – Лиза старалась не смотреть в его лазоревые глаза. Майор Воронов объяснил, что заочно учится в авиационном институте.

– Хочу стать конструктором… – мужчина вздохнул, – но вряд ли в ближайшее время нас ждет мирная жизнь, – над аэродромом простиралось бесконечное, жаркое, пустынное небо. Утром, у палатки, где размещалась столовая, Лиза увидела плакат. Из города привозили фильм: «Трактористы». Младший воентехник не знала, что командир полка долго спорил с политруком. Степан напоминал, что, в целях маскировки аэродрома, запретил зажигать даже костры.

– Лампа будет гореть… – он, в сердцах, чиркнул спичкой, – соберется наземный состав. Японцам ничего не стоит начать бомбежку. Мы только пополнение приняли. Не хотелось бы его терять… – Степан затянулся «Беломором».

Политрук, наставительно, заметил:

– Товарищ майор, нельзя недооценивать важность воспитательной работы. Фильм одобрен политическим управлением. Картина рассказывает о возвращении демобилизованного бойца к трудовым подвигам. В конце концов, большинство ваших подчиненных покинет армию, по истечении срока службы. Для них фильм станет хорошим уроком, при выборе дальнейшего жизненного пути… – Степан, все равно, назначил дежурных, следить за воздухом. Звено истребителей стояло наготове, на случай появления японских бомбардировщиков. Степан, впрочем, отлично понимал, что ни дежурные, ни летчики не помогут. Достаточно было одной бомбы, чтобы погибли две сотни человек, занятых на аэродроме.

Он, искоса, посмотрел на черные, коротко стриженые волосы младшего воентехника: «Вы хорошо разбираетесь в самолетах, товарищ Князева». Лиза не обслуживала его машину. С майором Вороновым работал свой техник, старшина, молчаливый, довольно угрюмый человек, тоже с Дальнего Востока. Он коротко сказал Лизе, что знает майора еще с озера Хасан, где Воронов воевал капитаном.

Лиза не обижалась. Она понимала, что летчики привыкают к техникам. Лизу поставили работать с разгонными машинами, И-153. Их использовали для обучающих полетов. Она, незаметно, посчитала красные звезды на фюзеляже чато майора Воронова. Их оказалось шесть. Лиза вспомнила:

– Ребята рассказывали, что его представили ко второму ордену Красного Знамени. Он герой, ас, как погибший товарищ Чкалов. Ты девчонка, младше его на десять лет… – она покраснела:

– Спасибо, товарищ майор. Я стараюсь… – они почти не разговаривали.

Через несколько дней после того, как Лиза появилась на аэродроме, командир полка поинтересовался, как она устроилась. Лиза улыбнулась: «Все в порядке, товарищ майор. Спасибо за вашу заботу».

Говоря с политруком, Степан хмуро заметил:

– Вы последите, товарищ Васильев, чтобы, в общем… – он замялся, поведя рукой:

– Все же девушка. В армии, думаю, их больше появится. Пока надо обеспечить ей хорошие условия. Пусть она выступит перед бойцами, расскажет о перелете… – Степан подмигнул политруку: «Для воспитательной работы. У нее орден есть. Она мастер спорта, парашютистка…»

Парашютистка Князева стояла рядом, разглядывая истребитель. Пахло авиационным бензином, сухая трава колебалась под ветром. Опустил глаза, Степан увидел, под суконной юбкой, круглые, немного загорелые колени. Гимнастерка почти не поднималась на груди. Он заметил на узких, белых ладонях пятна масла и порезы. Он рассказал девушке о гибели в Испании Сокола, товарища Янсона. Лиза кивнула:

– Я его дочь знаю, Марту. Мы с ней в Москве познакомились. Вы ее помните, наверное… – Степан помнил только узкую, прохладную спину Горской, ее длинные пальцы, запах жасмина:

– Они похожи с Горской, – он полюбовался решительным профилем девушки, – будто сестры. Горская в длительной командировке. Наверное, опять за границей… – услышав о таране Янсона, Лиза сглотнула: «Он спас другого летчика, не коммуниста…»

– Я бы тоже так поступил, – неожиданно сухо отозвался майор Воронов, – летчик сражался с фашизмом… – Степан оборвал себя. Девушка была молоденькой. Она, даже не думая, могла поделиться с кем-нибудь словами командира полка. Степану не хотелось терять полетное время на нотации политического работника:

– Вы коммунист, товарищ Воронов, командир, орденоносец. Вы должны подавать пример, своим поведением… – Степан еле отговорился от посещения фильма. Он видел кино, в Тамцаг-Булаке, и не хотел смотреть его еще раз. В расписании полетов значилась аэрофотосъемка японских позиций. Степан ухватился за рутинное задание, как за соломинку.

Он упомянул Князевой, что улетает. Девушка погрустнела:

– Такой замечательный фильм, товарищ командир. Я его тоже видела, в Чите, но с удовольствием опять посмотрю… – она напела красивым, низким голосом: «И летели наземь самураи, под напором стали и огня…»

Степан думал о боях у Баин-Цагана, о грохоте снарядов, и бесконечных бомбах, сброшенных на японские позиции, об ожидании белого флага. Он слышал раздраженный мат:

– Самураев можно с землей сравнять, а они с места не сдвинутся. Подорвали мост, чтобы не дать войскам отойти… – в воздухе, они не видели сражений, внизу, но Степан приезжал в госпитали, и здешний, полевой, и большой, в Баян-Тумене. Он помнил бесконечный поток раненых, измученные, обгоревшие на солнце лица, обожженных танкистов. О танкистах и пели, лихо, в самом начале фильма.

Ничего такого он, разумеется, сказать не мог. Он похвалил ее голос, девушка зарделась:

– Большое спасибо, товарищ майор. У меня все хорошо. Я рада, что могу принести пользу нашим доблестным летчикам… – они, медленно, шли к столовой. Степан, добродушно, сказал:

– Вы сами будете пилотом, товарищ Князева. Каких-то, два года осталось. Жаль, что в Испании власть фашисты забрали, но мы с ними еще поборемся. Вы займетесь гражданскими самолетами… – серо-голубые глаза похолодели. Лиза вскинула упрямый подбородок: «Военными, товарищ майор». Она чуть не прибавила: «Я хочу летать в вашем звене истребителей», но вовремя опомнилась. Воронов ничего не ответил. Лиза, впервые, заметила морщины в уголках его глаз:

– Ему тридцати не исполнилось. Он герой, он решил из Москвы в Забайкалье уехать… – майор таком не говорил, но Лиза подумала:

– Дальний Восток сейчас, самый опасный участок. Он добровольно отказался от столицы, чтобы защищать рубежи родины… – девушка, восторженно вздохнула.

На экране Клим прицеплял к трактору опасно широкий плуг, под недовольное жужжание других трактористов. Майор Воронов напомнил ей товарища Крючкова:

– Только товарищ Воронов красивее, – Лиза, украдкой, приложила пальцы к горящим щекам. Девушка, обеспокоенно, взглянула на вечернее небо. Ночь здесь наступала почти мгновенно. Степное солнце падало, закатываясь за горизонт. Багровеющая полоска напоминала кровь. Она заставила себя не думать о командире полка:

– Он летчик с большим стажем. Он возвращается, должно быть… – Лизу поселили в отдельной, маленькой палатке. Техники все были опытными солдатами, оставшимися в авиации сверх срочной службы. Сержанты и старшины относились к ней, как к младшей сестре. С Лизой, сначала, заигрывали молодые летчики. Она смущалась, но потом шутки прекратились. Она поняла, что майор Воронов поговорил с подчиненными. В полку его уважали и даже, подумала Лиза, немного боялись. Он мог быть очень строгим, если дело касалось воздуха. Земные дела, как, шутливо говорил Воронов, он доверял политическому руководству.

Она, открыв рот, следила, с земли, за тренировочными полетами Воронова. Лиза вспоминала воздушный парад. Девушка, сказала себе:

– Он, конечно, настоящий мастер. Мне еще учиться и учиться… – на экране играли свадьбу Клима и Марьяны.

В первый раз, увидев ленту, в Чите, Лиза хмыкнула:

– Интересно, что случается после свадьбы. Рождаются дети… – в детдоме их учили биологии, но больше Лиза ничего не знала. Многие на аэродроме видели ленту, и сейчас затянули:

Гремя огнем, сверкая блеском стали

Пойдут машины в яростный поход,

Когда нас в бой пошлёт товарищ Сталин

И Первый маршал в бой нас поведёт!

Лиза, подпевая, передвинулась, на скамье, ближе к технику товарища Воронова. Бойцы аплодировали, на экране бежали титры. Лиза откашлялась:

– Товарищ Грищенко, восемь вечера, а товарищ майор после обеда улетел… – от заката осталась только узкая полоска. Подул, неожиданно, холодный ветер. Лиза поежилась. Бросив окурок в песок, Грищенко растоптал папиросу подошвой сапога:

– Не беспокойтесь, товарищ младший воентехник, – он усмехнулся, – товарищ майор не первый день в воздухе. Когда надо, тогда и прибудет на аэродром… – Грищенко подозревал, что, кроме съемки, у майора имелось еще какое-то задание.

По экрану прыгали косые линии, проектор выключили. Фонари под крышей навеса, раскачивал ветер. Политрук, выйдя вперед, оправил гимнастерку:

– Поговорим о фильме, товарищи… – Лиза его не слышала. Она смотрела на яркие звезды пустыни. Девушка ждала рокота мотора истребителя. Она хотела увидеть, как майор вылезает из кабины, сдвинув шлем на потные, каштановые, выгоревшие на концах волосы. Он шел через поле, устало закуривая:

– Японцы, наверное, празднуют что-нибудь. Ни одного самолета в небе… – сжав длинные пальцы, Лиза попросила, сама не зная кого: «Пожалуйста. Пусть он только вернется. Пожалуйста».

Джинджин-Сумэ

Навязчиво пахло чем-то медицинским, госпитальным. Голова отчаянно болела. Степан попытался поднять веки, сдержав стон. Затылок сразу разломило. Он, невольно, усмехнулся:

– Похоже на утро, на гауптвахте, в Москве. Тогда мне еще пить хотелось… – он облизал губы. Задание было несложным, аэрофотосъемку позиций они делали часто. В воздухе, как и на земле, царило затишье. Существовала вероятность наткнуться на японский патруль, но Степан махнул рукой:

– Я и на И-153 от них уйду. Не буду ввязываться в бой.

Он не стал брать усовершенствованный чато, а полетел на старом, поршневом истребителе. В июне, во время воздушных боев, они поняли, что машины никуда не годятся. У японцев были отличные, новые самолеты, Накадзима Ki-27. Степан лично сбил шесть истребителей противника, хорошо изучив материальную часть. Пленные японские летчики, на допросах, говорили, что машины поступили в армию весной, перед началом военных действий.

Накадзима был легче и маневренней И-153. Он превышал советский истребитель по скорости. Степан опробовал японца. Майор получил машину, ненадолго, после вынужденной посадки аса, Такэо Фукуды. Самолет отправили в тыл, но Степан помнил технические характеристики. Накадзима опережал И-153 в скорости, примерно на пятьдесят километров, но в бою даже преимущество в пять километров могло решить многое.

Степан принюхался. Он помнил, как пахнет в советских госпиталях. Здесь, кроме стойкого духа растворов для дезинфекции, витало еще что-то. Он устало сказал себе:

– Я в Тамцаг-Булаке. Я, в конце концов, сажал самолет на нашу территорию. Но я встретил Накадзиму, и не одного… – японец появился на горизонте, когда Степан, закончив съемку, летел на запад, к аэродрому.

День, действительно, оказался тихим. Он стартовал после обеда. За три часа в воздухе Степан не увидел, ни одного, самолета. Понтонный мост на Халхин-Голе пока не восстановили. Японцы копошились на восточном берегу реки. Степан заметил полоску машин, идущую дальше на восток, к Джинджин-Сумэ. Они знали, что в поселке размещался штаб японской группировки. Туда он залетать не собирался.

Накадзима повис у него на хвосте, Степан выжимал все, что мог, из И-153. Он почти ушел, пробив крыло японцу.

– Но выскочил второй самолет… – такие машины Степан видел только на фото, у комкора Смушкевича. На них летали испанские националисты и легион «Кондор», на гражданской войне. Хвалить зарубежную технику было, не принято, но на заседании у Смушкевича собрались свои, летчики. Политруков на подобные встречи не приглашали. В Испании немецкую машину называли «Бруно». Ребята говорили, что он превосходит курносого в скорости горизонтального полета, и в пикировании. Смушкевич заметил:

– И-15, все равно, лучше маневрирует, на низких высотах, на бреющем полете… – выпустив дым, он замолчал. Все летчики помнили слова немецкого аса, Иммельмана: «Я безоружен, пока я ниже». На бреющем полете можно было попытаться уйти от погони, но сражаться из такого положения не получалось. Находящаяся выше в небе машина, всегда имела преимущество.

Степан хорошо все понял, стараясь оторваться от «Бруно».

– То есть не «Бруно»… – пробормотал Воронов, не открывая глаз, – а похожий самолет. Мы даже не знали, что они есть у японцев. Теперь узнали… – летавшие в Испании ребята были знакомы с немецкими истребителями. Машины часто попадали им в руки. Самолет, преследовавший майора Воронова, был новой модификацией. Мессершмит обгонял И-153, словно заяц черепаху. Степан, вспомнил бой:

– Чато он тоже обгонит. Ребята говорили, что мессершмиты, в горизонтальном полете, значительно быстрее, – Степан задумался:

– Кажется, километров на двести. Бесполезно было даже начинать отрыв… – он заметил, что правая рука перевязана:

– Пуля в плече… – подвигав рукой, Степан охнул, – меня ранили… – кровь брызнула на плексиглас кабины. Он посадил И-153 левой рукой, на одно шасси. Второго не осталось, его расстрелял мессершмит. Воронов летел над монгольской территорией. Майор надеялся, что японцы не станут рисковать, и приземляться вслед за ним. У Степана имелся командирский пистолет ТТ, без оружия вылеты запрещались. Майор Воронов неплохо стрелял:

– Кажется, японца из Накадзимы я ранил… – опять повеяло странным, смутно знакомым запахом, – но второй меня догнал, ударил по голове. Больше я ничего не помню… – Степан сказал себе:

– Я в Тамцаг-Булаке. Ребята забеспокоились, что я не возвращаюсь, полетели меня искать, и нашли. И-153 стоит на нашей территории. Машину я не потерял… – он, облегченно, выдохнул. Степан поморщился. Грудь болела.

– Ребра, что ли, треснули… – попытавшись пошевелиться, он понял, что привязан к койке. Степан успокоил себя:

– Мера предосторожности. А если у меня позвоночник сломан? Но я бежал, я помню. Я бы не смог, с переломом… – он почувствовал что-то тяжелое, на запястьях. Майор, наконец, узнал запах.

– Соевый соус… – он вспомнил ужин с летчиками, у Смушкевича, – на столе была японская еда, трофейная.

– Я еще на Хасане его видел… – майор заставил себя открыть глаза.

Это оказался не Тамцаг-Булак.

По деревянным стенам были развешаны плакаты с иероглифами. В плотно закрытой двери палаты прорезали маленькое окно с решеткой. На улице ревели танковые моторы, кто-то кричал по-японски. На запястьях Степан обнаружил наручники:

– Они вызвали подкрепление. В Накадзиме и «Бруно», только один член экипажа. Или они меня на машине сюда привезли, через линию фронта… – майора Воронова, действительно, переправили через фронт на грузовике монгольской кооперации.

Японские пилоты связались по радио с Джинджин-Сумэ. Русского ударили рукоятью пистолета по затылку. Советский самолет авиаторов не интересовал, в японских войсках хорошо знали истребитель. Однако пилот был важен для военной разведки. Мессершмит вернулся на базу, летчик Накадзимы остался ждать обещанного автомобиля. Как следует, связав русского, пилот передал раненого на попечение водителя грузовика и тоже улетел. Старцева, в условленном месте, перехватила машина разведывательного отдела.

По дороге, Григорий Николаевич, не удержавшись, основательно избил красного, хотя летчик и был без сознания. На встрече Старцев получил четкие указания. Затишье заканчивалось. Русские, судя по всему, собирались перейти в наступление. Старцеву приказали оставить подарок советским частям и вернуться в Джинджин-Сумэ, в течение недели.

Оглядевшись, Степан заметил еще одно окно, в стене. Его тоже забрали решеткой.

Полковник Исии стоял в соседней комнате. Когда русского довезли до Джинджин-Сумэ, Исии обедал с Комацубарой и другими офицерами. Полковник решил на пару дней задержаться в штабе, в надежде, что появятся хоть какие-то пленные. На подобную удачу он и не рассчитывал. Русский приходил в себя, Исии приказал сделать успокоительный укол. Он, сердито, заметил армейскому коллеге:

– Неужели нельзя было обойтись без сотрясения мозга? Рана в плече мне не помешает, она легкая. Однако придется подержать его здесь дня три, пока он оправится.

Майор вздохнул:

– Иначе, видимо, его никак было не остановить. Однако вам его не отдадут, Исии-сан, – предупредил коллега, – разведывательный отдел имеет большие планы… – Исии, презрительно, выпятил губу:

– Видно, что он из твердолобых фанатиков. Разведка может наизнанку вывернуться, он ничего не скажет… – Исии знал, что после допросов даже самый крепкий материал больше ни на что не годится.

Он пошел напрямую к полковнику, начальнику отдела. Миссия его светлости графа закончилась. Комацубара выторговал себе еще месяц военных действий. Генерал был уверен, что русское наступление захлебнется, они отойдут на запад, а Япония получит стратегический плацдарм на берегу Халхин-Гола.

Исии долго убеждал разведчика, что у него, в скором времени, появится много пленных офицеров. Полковник, недовольно, заметил:

– Как говорят русские, вашими устами да мед бы пить, Исии-сан… Ладно… – он просмотрел документы пленного летчика, – кроме фото, мы у него ничего не нашли… – повертев снимок хорошенькой девушки, он прочел, по складам: «Степану Семеновичу Воронову, на добрую память, от Лизы Князевой». У них остались показания взятого в плен бывшего командира двадцать второго истребительного полка, но им не удалось выбить из русского имен летчиков. Они только знали, что у советских авиаторов есть опытные люди, воевавшие на Хасане, и в Испании. Полковник вспомнил протоколы допросов перебежчика Люшкова:

– Он тоже ничего не знал. То есть знал, но командиров, а перед нами простой летчик, мальчишка. Он, на старом самолете, вел аэрофотосъемку. Попробуем с ним поговорить… – он велел отнести фото в палату. Полковник не хотел настраивать русского против себя.

Исии, внимательно, разглядывал лицо пленного:

– Давид-сан будет доволен. Отменное здоровье, крепкий, молодой мужчина. Симптомы сотрясения пройдут, я его увезу в Аршан. Ничего он разведке не скажет… – на следующей неделе Блоха собирался передать русским подарки. Врач посчитал в уме:

– Дней через пять в Тамцаг-Булаке произойдет вспышка чумы. Наконец-то, мы поймем, как штамм ведет себя в полевых условиях. А на бревне… – русский открыл глаза, – мы испытаем новую модификацию… – профессор Кардозо усилил вирулентность палочки. Чуму сейчас лечили сульфаниламидами. Исии следил за работами Чейна и Флори, в Англии:

– Флеминг бросил заниматься пенициллином. Посмотрим, получится ли у них что-нибудь. Но штамм Кардозо сильнее лекарств. Смерть наступает в течение двух дней, больной чрезвычайно заразен… – дверь палаты открылась, пленный приподнялся с койки. Встать, он, конечно, не мог.

Скосив глаза, Степан увидел фотокарточку. Младший воентехник, в комбинезоне, улыбалась. Летчики никогда не брали на задания документы, или партийные билеты, но майор Воронов не расставался со снимком. Воентехнику, разумеется, Степан ничего не говорил. Садясь в кабину, он знал, что карточка лежит в нагрудном кармане гимнастерки. Самолет разгонялся, взлетал, он оборачивался. Обычно она стояла у края поля, глядя ему вслед. Понимая, что девушка его не увидит, Воронов махал ей рукой.

Он смотрел на знакомое лицо, на черные косы. Степан услышал щелчок замка. Исии, закурив, подтащил стул к окошку:

– Посмотрим, удастся ли полковнику разговор. Он даже переводчика взял, для надежности… – все армейские переводчики служили в бригаде Асано. Они происходили из семей русских эмигрантов. Аккуратный, белокурый юноша, носил на кителе лейтенанта значок. Исии часто видел такие эмблемы в Харбине. Золотой двуглавый орел простирал крылья над черной свастикой. Исии усмехнулся:

– Русский фашист, из партии… – он сморщил лоб, – Родзаевского. Ими весь Харбин кишит. Интересно, что у них получится… – позвонив на сестринский пост, полковник велел принести чаю.

Степан подумал, что если бы не горчичный китель императорской японской армии, не лейтенантские нашивки, с одной звездой, на воротнике, юношу можно было бы принять за советского студента, или молодого специалиста. У молодого человека было приятное, открытое лицо, немного напоминающее товарища Чиркова, артиста, из любимого фильма Степана, трилогии о Максиме. Майор Воронов понял, что еще никогда не видел белоэмигранта.

– Только в фильмах… – он смотрел в голубые, безмятежные глаза лейтенанта. На политических занятиях, командирам и бойцам говорили о недобитой, белогвардейской сволочи, устраивающей, на деньги западных капиталистов, диверсии в Советском Союзе. Степан знал, что отца убили во время сражений с Врангелем, на Перекопе. Сомнений никаких не было, и быть не могло. Каждый белоэмигрант лелеял мечту об уничтожении Советского Союза. Степан, отчего-то, подумал:

– Раньше на политзанятиях утверждали, что наш главный враг, гитлеровская Германия. Я помню, нам фильм показывали, «Профессор Мамлок», о враче, еврее. Очень хороший… – летом политруки прекратили говорить о Германии, как о противнике СССР:

– Потому, что мы воюем против Японии, – объяснял себе Степан, – здесь, на востоке, Япония более важна… – у неизвестного юноши был отличный, без акцента, русский язык. Степан вслушался:

– Я и не знал, что можно говорить, как он. Словно… – майор Воронов задумался, – словно Толстой, или Чехов… – с юношей пришел высокий для японца, смуглый полковник, с надменным лицом. Он закинул ногу на ногу, качая носком начищенного сапога. В зарешеченном окошке опускалось солнце. И-153 Степана сел на монгольскую территорию вчера, примерно в шесть часов вечера. Он посмотрел на часы, на приборной доске, прежде чем на горизонте появился японский истребитель.

– Я здесь ночь провел, и утро… – полковник вертел офицерский стек. Японские офицеры носили мечи. Его пехотные приятели рассказывали, что некоторые пленные японцы распарывали себе живот. Полковник пришел без меча:

– Конечно, он в безопасности, – усмехнулся Степан, – на своей территории.

Допрос проходил на русском языке. Переводчик внимательно выслушивал все, что говорило начальство. Юноша, иногда, шептал японцу что-то на ухо.

Допросом это назвать было сложно. Степан молчал, закрыв глаза. Когда офицеры вошли в палату, он решил:

– Ничего, разумеется, я им не скажу. Они знают, как меня зовут, они видели снимок. Больше ничего не случится… – полковник, терпеливо, расспрашивал Степана, в каком авиационном подразделении он служит, какой у него военный стаж, и сколько самолетов находится в Тамцаг-Булаке.

Японец смотрел на упрямое, избитое лицо, с рассеченной бровью:

– Блоха постарался. Правильно, что мы сформировали бригаду из русских эмигрантов. Они горло готовы большевикам перегрызть… – утром у полковника состоялось закрытое совещание, с его светлостью, императорским посланцем.

Месяц назад в Джинджин-Сумэ приезжали журналисты, из токийских газет. Делегации показали вооружение и дали поговорить с офицерами и солдатами. Генерал Комацубара знал, что многие в Японии выступают против продолжения конфликта. Войска, предварительно, проинструктировали. На встрече с журналистами представители подразделений высказывались в духе патриотизма. О мероприятиях разведки газетчикам не рассказывали, но его светлости полковник показал списки диверсантов на той стороне. Он поделился планами совместной операции, с доктором Исии.

Бесстрастные, темные глаза его светлости, на мгновение, потеплели:

– Замечательная идея, – похвалил граф, – я навещал основную базу Исии-сан, в Харбине. Надеюсь, что планы претворятся в жизнь и русские войска испытают… – изящные пальцы щелкнули, – трудности медицинского характера… – в Джинджин-Сумэ, ездил кое-кто из группы. У Рамзая работало несколько японских журналистов.

С Зорге граф встретился в невидном ресторане, в районе Синдзюку. За гречневой лапшой с овощами, Наримуне сказал:

– Я постараюсь узнать больше о деятельности Исии. Очень надеюсь, что, после войны, его осудят… – Зорге курил, отхлебывая чай:

– Война еще не началась. Но начнется, ты прав. Попробуй, как-нибудь, поговорить с разведывательным отделом. Остальных, к ним на пушечный выстрел не подпустили.

Наримуне кивнул: «Все, что смогу, я сделаю».

Наримуне ушел от полковника, повторяя:

– Блоха, Блоха. Надо найти его, до отъезда. На этой неделе он должен вскрыть подарки для русских, как их называл полковник… – Наримуне, предусмотрительно, не взял в Джинджин-Сумэ водителя. Граф сам сел за руль лимузина. Он вспомнил карту района:

– Мне даже сообщили, где Блоха, обычно, выходит на связь. Очень удобно. Придется забираться на монгольскую территорию, рисковать, но другого выхода нет… – Наримуне, отсюда, было никак не связаться с Зорге, но дело не терпело отлагательств. Блоху снабдили керамическими зарядами с зараженными бациллами чумы насекомыми:

– Кузен Давид специалист по чуме… – вспомнил Наримуне, – он в Маньчжурии работал. С началом войны Лига Наций свернула полевые лагеря эпидемиологов. Он давно в Европе, должно быть… – Наримуне мог покидать Джинджин-Сумэ. Комацубара выговорил себе месяц отсрочки, обещая за это время разбить русских.

Наримуне больше ничего не удалось сделать. Оставалось надеяться, что японская армия, начнет сдаваться, и погибнет как можно меньше людей:

– Русские тоже погибнут… – ординарец медленными, аккуратными движениями полировал мерседес, – но, по крайней мере, мы не ввяжемся в большую войну, на востоке. То есть на западе… – Наримуне, иногда, ловил себя на том, что говоря «мы», он думал одновременно и о Японии, и о Советском Союзе:

– То есть России, – поправил себя граф, – мы, в Японии, тоже знаем, что такое гражданская война. Зачем далеко ходить? В прошлом веке мой уважаемый предок за поддержку модернизации чуть головы не лишился. Шпион… – усмехнулся Наримуне, – император Комэй называл Токугаву Ёсиноба лазутчиком запада. Я просто хочу… – он аккуратно потушил сигарету, в медной урне, – хочу, чтобы Япония, наконец, обрела мир. И все остальные страны тоже. Не надо нам воевать с Россией, с Америкой. Мы соседи, такого не изменишь… – Блоха выходил на связь завтра днем. Наримуне запомнил координаты, но на карту их наносить не стал, по соображениям безопасности. Ему предстояло поехать на север, избежать монгольских пограничников, и свернуть на запад. Распадок, где останавливался Блоха, для связи, находился примерно в двадцати километрах от Халхин-Гола.

– Если меня арестуют русские или монголы, – успокоил себя Наримуне, – скажу, что заблудился. В Токио такое никого не удивит. Кругом степь, сложно даже с картой ориентироваться… – он собирался застрелить Блоху, избавитьсяот зараженных бомб и вернуться в Хайлар. Из Маньчжоу-Го Наримуне улетал в Токио.

Во дворе штаба, на чистой машине играло низкое, закатное солнце. Ординарец, почтительно кланяясь, передал Наримуне ключи:

– Все готово, ваша светлость… – граф хотел переночевать в степи. В мерседесе лежали армейские одеяла, сухой паек, с офицерской кухни, и фляга с крепким кофе. У Наримуне имелось два отличных, пристрелянных немецких вальтера. Граф вспомнил, как они с кузеном Джоном ходили в тир, в Кембридже:

– Джон тоже очень меткий. Если мы повернем на юг, на Бирму, то начнем воевать с англичанами. Я воевать не собираюсь, – разозлился Наримуне, – я в конце лета улечу в Стокгольм. Рихард поставит Москву в известность. Начну передавать сведения из Европы. Йошикуни понравится в Швеции. Здоровый климат, море… – подумав о Кембридже, Наримуне отогнал мысли о темных, мягких волосах, падавших на плечо, о стройных ногах, темно-красных, губах, о ее стоне: «Я люблю тебя, люблю…».

– Она умерла, – напомнил себе граф, посмотрев на швейцарский хронометр: «Ее больше нет». Наримуне велел:

– Грузите мой багаж. Я попрощаюсь с полковником Исии и буду выезжать.

Он решил, напоследок, попить кофе с доктором, как мрачно называл его Наримуне, и постараться выяснить планы отряда 731. Наримуне был уверен, что, кроме изучения чумы, на базе отряда ведутся и другие исследования.

Он легко взбежал по ступеням госпиталя. Сестра, в серой форме, вскочила, переломившись в спине: «Ваша светлость…»

Наримуне провел в Джинджин-Сумэ два дня. Посланца императора, провели по штабу, и армейским баракам, показали новое вооружение и выздоравливающих раненых. Комацубара старался представить вверенное хозяйство в лучшем свете. Наримуне пошел вслед за медсестрой. Из-за двери палаты он услышал голоса, говорившие по-японски:

– Господин полковник, все бесполезно. Я могу до завтрашнего дня плевать ему в лицо, мы можем его отвезти в тюрьму и применить более сильные методы, но вы сами видите, он коммунистический фанатик. Большевики убили моего отца, под Волочаевкой… – Наримуне знал, что в разведывательном отделе служат русские эмигранты.

Заскрипел стул. Голос полковника звучал раздраженно:

– Черт с ним. Он летчик, но мелкая сошка. Пусть уезжает под крыло Исии-сан… – мужчины засмеялись.

По щеке Степана стекал плевок. Юноша, ненавидяще, шепнул:

– Сука, большевистская тварь, ты сдохнешь, обещаю. Гори в аду, как Горский, как все остальные. Мерзавцы, как ты, меня сиротой оставили… – солнце играло на золотом, двуглавом орле, на черной, лакированной свастике значка:

– Фашист, – понял Степан, – я не знал, что русские могут быть фашистами. Он не русский, он белоэмигрант, враг… – полковник и лейтенант поднимались. Властный голос, сказал что-то, на японском языке.

Степан посмотрел в ту сторону. Офицеры, подтянувшись, кланялись очень красивому, холеному мужчине, в полевой форме, без нашивок, с бесстрастным, ничего не выражающим лицом.

– Самурай, – вспомнил Степан, – вот они какие. Понятно, кто здесь главный.

Темные глаза небрежно оглядели его. Наримуне махнул рукой:

– Оставьте нас одних. Я уверен, что он заговорит. Он притворяется… – пройдя к постели, он, с размаха, хлестнул Степана по щеке:

– Их командиры знают языки, мне показывали протоколы допросов… – он привольно развалился на стуле: «Я сам справлюсь».

Дверь закрылась. Степан, устало, опустил веки: «Молчи, что бы он ни делал».

Река Халхин-Гол

Над голой степью повисло безжалостное, полуденное солнце. Пот стекал по шее, капал в расстегнутый летный комбинезон. В кабине И-153 было жарко. Держа руку на штурвале, улучив минутку, Лиза вытерла лоб. Она, в который раз, обрадовалась, что в Чите постригла волосы.

Занявшись парашютным спортом, Лиза отрезала косы, но раньше черные локоны падали ей на плечи. Весной, в Москве, Марина Раскова отвела Лизу в парикмахерскую, на улице Горького. Девушка никогда еще не бывала в подобных местах.

Став курсанткой летного училища, Лиза переселилась в общежитие. В детдоме она делила спальню с двадцатью другими девушками. Теперь в комнате их жило всего восемь. Новое общежитие, рядом с аэродромом, на окраине города, показалось Лизе дворцом. Читинский детский дом размещался в дореволюционном особняке. Воспитанники сами его ремонтировали, белили потолки, красили стены, но в подвале жили крысы, которых никак не удавалось вывести. Ночью они бегали по коридорам и комнатам.

Родственники привозили детям скромные подарки, дешевые конфеты, или подсолнечную халву. Ребята привыкли съедать провизию сразу. Стоило оставить пакеты на ночь в рассохшейся, общей деревянной тумбочке, как дети просыпались от нашествия крыс. В старых кроватях жили клопы.

Малышкой Лиза ходила с наголо бритой головой. У всех детей водились вши. Она и сейчас, иногда, чувствовала запах керосина, слышала плач: «Больно, очень больно!». Старшим девочкам разрешали отращивать волосы, но приходилось часто заматывать голову тряпками, пропитанными керосином, и терпеть жгучую боль. Каждый день они вычесывали друг друга.

В летном училище было два десятка курсанток. Им выделили часы, раз в неделю, в гарнизонной бане, где Лиза, впервые после Москвы, увидела душ. В читинской городской бане, куда водили детдомовцев, девочки мылись под кранами, присев на корточки. Военный парикмахер подстригал девушек.

Оказавшись в салоне, как называла его Марина, Лиза, робко, опустилась в большое кресло. Мастер был пожилой, обходительный, с мягкими, ловкими руками. Он покачал головой:

– Преступление, кромсать чудесные волосы… – он показал Лизе, как правильно завивать концы. Мастер посоветовал:

– Зайдите в ГУМ, в ЦУМ. Советская промышленность заботится о женщинах. Купите электрические щипцы, бигуди. К сожалению, у нас пока не выпускают приспособлений для сушки волос… – мастер замялся, но бодро закончил:

– Я уверен, они скоро появятся в магазинах!

Лиза вдыхала аромат цветов. Вокруг сидели ухоженные женщины, в хороших платьях, в туфлях на высоком каблуке. Марина сказала, что в парикмахерскую ходят жены военных, депутаты Верховного Совета, и работники министерств. Держа руки в мисочке с теплой, мыльной водой, Лиза вспомнила шубку товарища Горской, темного соболя, длинные пальцы, с красивым маникюром, запах жасмина, уверенное, крепкое рукопожатие:

– Марта, наверное, тоже станет партийным работником… – подумала Лиза, – товарищ Горский был соратником Ленина и Сталина…

В Чите она ходила по площади Горского. Именем революционера назвали городской дворец культуры.

Лиза выступала в клубах Осоавиахима с новой, красивой прической, но на обложке «Огонька» появилась в летном комбинезоне. Статью писала знакомая журналистка, приезжавшая в Тушино перед авиационным парадом. На лацкане твидового жакета блестел партийный значок. Лиза увидела на нежном пальце золотое кольцо. Девушка перехватила ее взгляд:

– Я вышла замуж. Мой муж работает в Генеральном Штабе. Он летчик, как и вы. Полковник… – розовые губы томно улыбнулись. Журналистка тряхнула красивой головой:

– Вы орденоносец, товарищ Князева. Будете украшать собой журнал. Ваш опыт очень важен для советской молодежи… – в Москве Лиза, в первый раз, сходила в Большой театр. Она сидела в ложе, с другими летчиками, в единственном, выходном платье. Наряд Лизе спешно сшили в правительственном ателье, перед вручением ордена. Она тогда впервые надела чулки, и шелковый пояс, на косточках. В детдоме девочки носили, под юбками, лыжные штаны, а летом бегали с голыми ногами. Лиза боялась, что свалится с каблуков. Она тренировалась в походке, перед зеркалом, в общежитии института, в Щелково.

В театр все летчики надели ордена. Лиза долго отнекивалась, но Раскова строго сказала:

– Нечего стесняться своих заслуг. Шутка ли, второй беспосадочный перелет на Дальний Восток. Ты была бортинженером, устранила неисправность машины… – Лиза покраснела:

– Просто мелочь. Мы бы, все равно, долетели… – в театральном буфете она смущалась. Лизе казалось, что все на нее смотрят. Она, в первый раз, выпила бокал шампанского. В Чите их, иногда, водили в городской парк культуры и отдыха. Некоторым детям родственники оставляли деньги. Девочки покупали стакан ситро, деля его на десять человек. Лиза помнила сухой, сладкий вкус шампанского на губах. Она, отчего-то, подумала: «Интересно, как это, целоваться?». Девушка оборвала себя: «Следи за землей, и за воздухом. Ты здесь по делу».

Лиза долго убеждала политрука Васильева и заместителя командира полка позволить ей вылететь на поиски майора Воронова. Пошел второй день, как его самолет не вернулся на базу. Лиза, решительно, сказала:

– Товарищи, у меня больше ста часов стажа. Я сидела за штурвалом во время перелета на Дальний Восток. Я хорошо знаю машину. В конце концов, – ловко ввернула Лиза, – готовится наступление. Каждые руки на счету. Опытные летчики должны заниматься своим делом… – все думали, что майор погиб. Однако техник Грищенко качал головой:

– Горючего в машине хватало, технических неполадок не нашлось. Конечно, товарищ майор мог наткнуться на японский патруль… – по огромной степи были разбросаны обломки машин, оставшихся после июньских боев. Тела многих летчиков не обнаружили. На карте, в штабной палатке, отмечали известные координаты крушений. Политрук сказал, что поисками займутся после перемирия. Лиза смотрела на карту:

– Здесь соляные озера, пески. Ребята говорили, что за несколько часов самолет может затянуть, без следа…

Она не могла думать о Степане как о мертвом. Лиза, именно так, называла про себя командира. В конце концов, политрук и заместитель сдались, но Лизе запретили залетать на территорию Маньчжурии. Девушка, пристально, глядела на степь:

– Он мог разбиться за Халхин-Голом… – Лиза твердо помотала головой: «Он жив. Наверное, просто неисправность, вынужденная посадка, сломалась рация. Я его найду».

Черные, короткие волосы под шлемом промокли от пота. Получив направление в действующую армию, Лиза пошла в гарнизонную баню, в Чите, и безжалостно остригла московскую прическу. Ей выдали авиационную форму, с защитного цвета юбкой. В армии служило много женщин, медицинских сестер, и врачей. В авиации, насколько знала Лиза, она пока оставалась первой:

– В школах есть курсантки… – Лиза пристально смотрела на степь, – скоро мы все станем военными пилотами. Впереди много сражений, – кроме формы, она получила сапоги, летный комбинезон со шлемом, парашют и белье с портянками.

Лиза скосила глаза вниз. Комбинезон полагалось надевать на форму, но в жару никто из летчиков такого не делал.

В Москве, Лиза пошла в ГУМ, в отдел женского белья. Столичные магазины казались девушке музеями. Лиза рассматривала пудреницы, флаконы с духами, или золотые кольца, на ювелирных прилавках. В ГУМе она увидела комбинацию. Лиза поняла, что это шелк. Из похожей ткани ей сшили торжественное платье. Портниха, в правительственном ателье, хвалила ее фигуру, но велела не горбиться:

– Я понимаю, товарищ Князева, что вы привыкли сидеть в кабине самолета, – женщина потянула ее за плечи, – но, в вашем возрасте, надо думать о хорошей осанке… – под платьем Лиза не носила бюстгальтера. Он девушке оказался не нужен. Она помнила прохладу нежного, кремового шелка на руках:

– Вам очень пойдет, – одобрительно сказала продавец, – это новая модель. Советские женщины получили от партии шелка и духи. Как учит нас товарищ Сталин: «Жить стало лучше, жить стало веселее».

Комбинацию Лиза не купила. Девушка не очень понимала, куда ее носить.

В детском доме они сами строчили холщовые ночные рубашки. Сейчас Лиза спала в бязевых трусах, и рубахе, с казенными штампами. В рубаху она могла завернуться два раза. Гимнастерку и юбку в Чите пришлось срочно ушивать, в гарнизонной мастерской.

Под комбинезон Лиза надела только трусы. Утром, в столовой, она отказалась от чая, но, все равно, сунула между ног казенное полотенце. Лиза надеялась, что если что-то случится, то на жаре ткань высохнет. На Дальний Восток они летели в транспортном самолете, где был туалет:

– Мужчинам легче… – Лиза, с тоской, взглянула на флягу, где плескалась вода, – они устраиваются… – очень хотелось пить, пошел третий час поисков. Лиза надеялась, что скоро увидит его самолет.

Она присмотрелась к степи. Ее И-153 летел невысоко, в каком-то полукилометре от земли. Лиза узнала знакомые очертания истребителя. Машина завалилась на бок:

– Шасси повреждено. Это его номера… – Лиза, уверенно, направила штурвал вниз. В плоской, словно стол, степи, не было недостатка в хороших площадках для посадки.

Лизе показалось, что в распадке, неподалеку, на склоне оврага виднеется что-то темное, словно бы крыша машины. Она отвела глаза:

– Ерунда, откуда здесь машине взяться? Двадцать километров до границы, по карте. Монголы, и те отсюда ушли, с началом войны… – самолет медленно садился. Кабина И-153 была пуста. Она заметила брызги на плексигласе:

– Его ранили, в бою. Я знала, знала, что его найду. Он без сознания, и не мог связаться с аэродромом по рации. Все будет хорошо… – шасси коснулось сухой травы. Самолет Лизы, остановившись, подпрыгнул.

Григорий Николаевич Старцев, оставил ЗИС-5 на склоне распадка. Он хмыкнул:

– Кто знал, что большевик сюда приземлится?

Приехав за майором, Старцев понял, что истребитель сел неподалеку от места, где обычно проходил сеанс связи со штабом. Григорий Николаевич поставил в известность разведывательный отдел. Его превосходительство полковник успокоил Старцева:

– Вы скоро вернетесь в Джинджин-Сумэ. Остался один выход на связь, раздача подарков, и ждем вас в штабе.

Старцев, все равно, внимательно осмотрел овраг. Судя по всему, с тех пор, как он увез отсюда майора, в степи больше никто не появлялся. У него оставалось два часа, чтобы связаться со штабом и передать последние сведения о движении красных. Шоферов кооперации перебрасывали на военные грузы, из Баян-Тумена приходила артиллерия и танки. Все указывало на то, что наступление русских начнется в конце августа, через месяц. Старцев надеялся, что японцы ударят раньше и сметут большевистскую нечисть с лица земли.

– В конце концов, – он вскрыл тайник в задней стенке кабины, – если не японцы с ними покончат, то Гитлер. Мы поможем фюреру.

В Харбине, он ходил на собрания фашистской партии Родзаевского. Гитлер, в «Майн Кампф», называл славян неполноценной расой, но Старцев отмахивался:

– Гитлер никогда не имел дела со славянами. Германия и Россия издавна рядом, война была ошибкой… – Григорий Николаевич был уверен, что белоэмигранты в Европе тоже поддержат Гитлера. Он ожидал, что, с началом войны против большевиков, его парижские знакомые запишутся в ряды немецкой армии.

– Немцы, скорее всего, создадут отдельные подразделения для русских, как здесь… – Старцев, покусывая травинку, настраивал рацию. Сухо, волнующе, пахло степью. Трещали кузнечики, в чистом небе не было видно ни одного самолета:

– И очень хорошо… – он прислушался к треску эфира, – большевики обманывают народ. Солдаты поймут, что за Гитлером, правда, и перейдут на сторону освободителей. Большевистский гнет закончится… – дома, в Харбине, у Старцева имелись все документы, подтверждающие законность наследования.

Имущество «Дома Старцевых», оставшееся в России, должно было перейти Григорию Николаевичу. Он часто открывал блокнот, подсчитывая будущие прибыли, от пароходства на Амуре, и долей в золотых приисках. Жениться Старцев собирался после падения большевиков. Он не хотел оставлять детей сиротами. Старцев видел мальчиков и девочек, лишившихся отцов, на гражданской войне:

– Большевики долго не продержатся… – Старцев взял наушники, – истинно, колосс на глиняных ногах. Федор тоже воевать пойдет. Он учился в Германии, отлично знает язык. Талантливый инженер, как его отец. Новому порядку он пригодится… – преследования евреев никого в белой эмиграции не трогали. Старцев о подобном не задумывался. Во Владивостоке, ребенком, он евреев не видел, в Харбине их жило мало. С началом японской оккупации Маньчжурии почти все евреи отправились на юг, в Шанхай и Гонконг.

– Поближе к англичанам, – он услышал позывные Джинджин-Сумэ. Старцев, размеренно, диктовал ряды цифр, сверяясь с блокнотом:

– Англичан в Россию пускать нельзя. Дай им волю, они весь мир колонией сделают. Наше золото, и уголь мы будем разрабатывать сами… – Григорий Николаевич не был против продажи концессий иностранцам, но настаивал, что русские люди должны получать основные прибыли. В Харбине среди его друзей было много наследников предприятий, национализированных большевиками. Встречаясь, они обсуждали, как восстановят производство, вернув заводы и промыслы.

– Будем сотрудничать с японцами, с американцами… – передав донесение, Старцев записал ответ. Как Григорий Николаевич и предполагал, штаб повторил приказ. Ему надо было вскрыть подарки и возвращаться в Джинджин-Сумэ. Сначала они хотели оставить подарок прямо в Тамцаг-Булаке, но такое было опасно. Поселок кишел военными, все окраины заняли временные палатки, с вновь прибывшими частями. Григорий Николаевич не мог разгуливать по улице с керамическими бомбами, подбирая укромное место. Такого уголка в Тамцаг-Булаке просто не было.

Исии объяснил, что чумные блохи распространяются быстро. Отсюда до Тамцаг-Булака было не больше, чем пятьдесят километров, а до передовых позиций большевиков, на юге, и того меньше. По расчетам врача, на третий день после вскрытия бомб, появлялись первые заболевшие. Григорий Николаевич, конечно, не собирался сам заражаться чумой. Они с полковником Исии тренировались на макете. Детонация бомбы производилась удаленно, через провод. Осколки керамики не ранили насекомых. Ему выдали только блох, крысы не смогли бы долго выжить внутри бомбы. Полковник уверил его, что насекомые держатся два месяца, а то и больше.

Вырвав листы из блокнота, Григорий Николаевич чиркнул зажигалкой. Он собирался миновать линию фронта на грузовике. Линией ее назвать можно было только условно, река отделяла Монголию от Маньчжурии. Изредка здесь проезжал конный патруль. Раньше в пограничных войсках служили монголы, но Старцев знал, что наряды усилили большевиками, переброшенными из Советского Союза.

Услышав гудение авиационных моторов, Старцев насторожился. Он устроился за машиной, сверху его видно не было. В тайнике у Григория Николаевича, кроме подарков и рации, имелся японский, офицерский револьвер, «Намбу».

Евангелие и тетрадка Марфы лежали в походном, кожаном мешке. Такие носили все монголы. Григорий Николаевич хотел убрать рацию, закончить с бомбами, и поехать на восток. Халхин-Гол здесь был мелким. Он и раньше гонял грузовик на маньчжурскую сторону, в последний раз с избитым майором, в кабине.

– Я ему ребра сломал, – довольно вспомнил Старцев. Он поднял голову вверх, ожидая увидеть японский истребитель. Заметив на зеленых крыльях красные, пятиконечные звезды, Григорий Николаевич, презрительно, сплюнул:

– Явился товарища искать. Ничего, с одним я справлюсь… – летчики брали на задание револьвер ТТ. Именно такой обнаружили у майора. Григорий Николаевич взял пистолет себе, лишнее оружие никому еще не мешало. ТТ, лежал на кошме, рядом с керамическими бомбами, у раскрытой двери кабины. Самолет сел, моторы затихли.

– Он ничего не найдет… – вернувшись в кабину, убрав рацию, Григорий Николаевич поставил на место аккуратно выпиленную фанеру. Старцев любил порядок. Забирая потерявшего сознание майора, он внимательно осмотрел местность. На траве, кроме брызг крови, ничего не осталось. Кровь засохла и на кабине. Любой приземлившийся решил бы, что раненый летчик, оставив машину, отправился в степь пешком.

Соскочив на землю, он замер.

Девочка, дочь Горского, в летном комбинезоне, стояла на откосе распадка. Она сдвинула шлем на затылок, очки болтались на раскрасневшемся лице. Комбинезон был расстегнут, почти до пояса. Грубый холст потемнел от пота. Лиза тяжело дышала. Она успела улыбнуться:

– Помните меня… Вы меня везли, из Баян-Тумена… – серо-голубые глаза расширились.

На кошме были разложены продолговатые банки. Они мягко блестели, в полуденном солнце. Рядом валялся моток провода. В училище не преподавали взрывное дело, но Лиза хорошо разбиралась в технике:

– Дистанционные заряды, и револьвер, ТТ. Почему я не взяла оружие, я умею стрелять… – получив разрешение на полет, Лиза даже не стала заикаться о пистолете. Считалось, что на монгольской территории он не нужен:

– Он не шофер… – отчаянно подумала Лиза, – а диверсант, с японской стороны. Он мог убить Степана, раненого… – дул жаркий ветер, открытая дверь кабины скрипела.

Старцев помнил нежно улыбающегося младенца, в колыбели, голубые глаза Марфы. Девушка накормила его бедными, темными блинами. Гриша, стесняясь своего голода, быстро ел, Марфа носила девочку по горнице:

– Котик, котик, коток,
Котик серенький хвосток,
Приди, котик, ночевать,
Нашу Лизоньку качать…
– Руки вверх, – велел Старцев. Увидев оружие, вздрогнув, Лиза отступила. Старцев повел дулом:

– Не дергайся, спускайся медленно. Как вы говорите, – он, издевательски усмехнулся, – шаг вправо или влево считается побегом.

В кармане халата у него лежал крепкий, кожаный монгольский аркан. Лиза не двигалась. Старцев выстрелил.

Девушка, даже не думая, бросилась на землю. Она стиснула зубы, оцарапав лицо, вдыхая жаркий запах травы. Пуля взрыла пыль, она прикрыла голову руками. Лиза услышала короткий, оборвавшийся крик. Застучали копыта лошади, настала тишина. Сердце бешено колотилось:

– Монгольский пограничник, или советский патруль… – на политической учебе товарищ Васильев говорил, что монгольские наряды усилили опытными войсками НКВД, из Забайкалья. Политучеба проводилась два раза в неделю. Они слушали доклады Васильева о планах японских милитаристов, читали материалы из «Правды» и «Красной Звезды». В детском доме, на занятиях, они писали письма, с осуждением троцкистских подручных, предателей, Каменева, Зиновьева и Бухарина. Банда убила товарища Кирова, и планировала поднять руку на товарища Сталина.

В прошлом году, когда Лиза поступила в училище, курсантам говорили об агрессии Гитлера против Чехии, о его планах по захвату Европы. Весной подобные доклады прекратились. О Гитлере на занятиях вообще не упоминали. Курсанты начали изучать историю партии, по новому учебнику. Назывался он «Краткий курс истории ВКП (б). В одной из первых глав, Лиза увидела имя деда Марты:

– По приезде за границу Ленин сговорился с группой «Освобождение труда», то есть с Плехановым, Аксельродом, Засулич, и Горским о совместном издании «Искры». Весь план издания был разработан Лениным от начала до конца… – дальше говорилось, что Горский отошел от Плеханова и его ошибочных идей. Александр Данилович стал соратником Владимира Ильича. Он участвовал во всех съездах партии, воевал на пресненских баррикадах, был приговорен к смертной казни, и бежал из тюрьмы.

Сидя на занятии, Лиза вспомнила:

– Отец товарища Воронова отбывал ссылку, с товарищем Сталиным. Он герой гражданской войны, в честь него назвали новый металлургический комбинат… – девочкой Лиза читала сборник детских рассказов, о революции:

– Товарищ Горский гимназистом ушел из дома, порвал с дворянским прошлым. В четырнадцать лет он бежал за границу, к марксистам. Товарищ Воронов стал агитатором партии, на заводе. Он устраивал взрывы, экспроприации… – в книге был и рассказ о Волке, с портретом героя Первого Марта. Некоторые девочки брали книгу в библиотеке просто, чтобы посмотреть на Волка. Таких красивых мужчин они нигде раньше не видели:

– Бабушка Марты на баррикадах погибла, в революции. Прабабушка умерла в Петропавловской крепости… – Лиза вздохнула: «Она станет партийным руководителем, как ее мать, как вся ее родня…»

Приехав на Халхин-Гол, Лиза поняла:

– О Германии не говорят потому, что идет война с Японией. Сейчас важнее сражения на востоке… – на аэродром привозили пленных солдат, маньчжур. Они рассказывали, как издевались над ними, в армии, японские офицеры.

Лиза хорошо запомнила японскую форму. Она, осторожно, приподняла голову. Это был не боец НКВД, и не монгольский пограничник. Неоседланная лошадь щипала сухую траву, за грузовиком. Он стоял, с пистолетом в руке, в японской полевой форме, без нашивок. Грубый, запыленный ботинок пошевелил затылок диверсанта. Лужа темной крови расползалась по траве. Солнце играло в черных волосах мужчины, его лицо было бесстрастным. Пахло гарью, лошадь, обеспокоенно, заржала.

– Он тоже диверсант, – сказала себе девушка, – но зачем он убил напарника… – Лиза не боялась трупов. Детский дом в Чите стоял на улице, усеянной чайными. До революции забегаловки назывались кабаками, а сейчас на каждом заведении красовалась вывеска читинского торга.

Лиза, с детства, видела драки. Старшие мальчики, в детдоме, тайком бегали в чайные. Советской власти в Забайкалье не исполнилось и десяти лет. До революции Читу окружали каторжные тюрьмы и казенные прииски. Люди в городе ходили с оружием, многие сколачивали банды. Лиза знала, как падает человек, которого ударили ножом. В чайных часто случались стычки.

Лиза приказала себе не шевелиться:

– Может быть, он меня не заметит. Какой он красавец, я не знала, что такие мужчины бывают. Но майор Воронов, все равно красивее… – незнакомец наклонился над кошмой, держа маленький, аккуратный пистолет. Взяв офицерский ТТ, японец повернулся к Лизе.

Наримуне не погнал лимузин через реку. Оставив машину в распадке на маньчжурской стороне, граф нашел лошадь. Наримуне, как всех аристократов, учили верховой езде. В Киото, по традиции, к принцам крови, приставляли товарищей по занятиям. Сыновья императора не могли посещать обычные гимназии, для них выбирали соучеников из дворянских семей. Наримуне и принца Такемасу наставлял английский берейтор. Граф, свистом, подозвал коня. В сухом пайке лежали рисовые галеты. Жеребец коснулся смуглой ладони губами, Наримуне потрепал его по холке:

– С кузеном Джоном я ходил в манеж, в Кембридже. Скорей бы все закончилось… – он хорошо помнил координаты места, где должен был оказаться Блоха.

Наримуне сразу понял, кто перед ним. Он видел девочку в Джинджин-Сумэ, на фотографии у русского:

– Она его ищет, бедняжка. Она тоже авиатор… – у девочки было бледное лицо. Офицерский револьвер выпал из руки Блохи:

– Он в нее стрелял… – Наримуне посмотрел на рану в затылке мертвеца:

– Пуля навылет прошла. Отлично, русские будут меньше вопросов задавать… – Лиза вздрогнула. Японец выстрелил из ТТ в голову трупа. Опустив пистолет на землю, он вскинул руки:

– Не бойтесь, – сказал он, по-немецки. Лиза учила язык в детском доме, но говорила очень плохо, и могла сложить только несколько предложений. Понимала она, впрочем, почти все.

– Я даже не могу сказать ей, жив ли русский… – быстро выломав фанерную стенку кабины, он разжег костер, уложив туда керамические снаряды. Девочка, широко открытыми глазами, следила за ним. Подхватив мешок Блохи, Наримуне поднялся вверх, по склону.

Наримун передал русскому летчику заряженный вальтер и план поселка Джинджин-Сумэ, со штабом, солдатскими палатками и аэродромом. Граф предполагал, что к Исии русского повезут на машине, в сопровождении переводчика из отдела разведки. Вспомнив фашистский значок, на кителе юноши, Наримуне разозлился:

– Невелика потеря. Лейтенант, скорее всего, сам поведет машину… – русскому Наримуне не представлялся. Они вообще говорили мало. Немецкий язык пленного напомнил Наримуне его собственные занятия, лет десяти от роду. Каждое слово графу приходилось повторять два раза. Хмурые, лазоревые глаза потеплели. Русский, сказал, одними губами: «Спасибо». Выйдя из палаты, граф, на мгновение, нахмурился: «Где-то я слышал его фамилию, Воронов. Ничего удивительного, она распространенная».

Устроившись на краю распадка, на теплой, сухой траве, граф порылся в мешке. Кроме припасов, там оказалось Евангелие, Наримуне узнал книгу по стершемуся, тускло блестящему кресту на обложке, черной кожи. В томик вложили какую-то тетрадку, по виду старую. Заряды начали рваться.

Девочка, боязливо, села: «Что это?»

Наримуне подозревал, что больше ничего она по-немецки, сказать не может.

– Смерть, – коротко ответил граф. Он положил на траву книгу с тетрадкой:

– Здесь на русском языке, посмотрите… – подождав, пока прогорит костер, граф сбежал вниз. Наримуне пошевелил палкой угли. Ни одна блоха выжить бы не могла. Поклонившись девочке, он свистом позвал коня.

Лиза сидела с открытым ртом:

– Надо вызвать подкрепление, по рации. Он уезжает, на восток. Его найдут, арестуют… – всадник превратился в черную точку на горизонте. Она смотрела на труп диверсанта, на пистолет, валяющийся рядом:

– Мне никто не поверит… – Лиза вспомнила холодные глаза уполномоченного НКВД, приезжавшего на аэродром. Он сидел на политических занятиях, а потом удалялся с Васильевым, вызывая бойцов в палатку политрука:

– Могут подумать, что я тоже работаю на японцев, – испугалась Лиза, – я из Читы, имею доступ к новой технике… – ветер шелестел страницами книги. Увидев крест на обложке, девушка открыла томик, дореволюционного издания:

– Чего еще ждать от белоэмигранта? Это Библия, в кружке безбожников рассказывали. Ее написали попы, чтобы обмануть крестьян и рабочих… – Лиза похолодела. Она прочла выцветшие чернила, тонкий, изящный почерк: «Марфа Ивановна Князева, Читинское Епархиальное Училище».

– Однофамилица, – твердо сказала себе девушка:

– Моя мать прачка, трудящийся человек, беднота…

Птицы, в жарком, синем небе, казалось, просто парили, не шевеля крыльями. Поскрипывала открытая дверь кабины. Пахло костром, и, немного, кровью. Лиза смотрела на тлеющие угли:

– Не открывай тетрадки. Раздуй огонь, сожги все. Это белогвардейская провокация, они диверсанты… – длинные пальцы потянулись к пожелтевшей обложке простого картона.

– Лето 1921 года… – почерк был тем же, что и на книге, – лето 1921 года, Горный Зерентуй…

Склонив голову, Лиза начала читать.

Джинджин-Сумэ

Рубаху и штаны принес русский фашист, как Степан называл белокурого юношу. Он почти не разговаривал с майором Вороновым, в голубых глазах Степан видел презрение. Прошло двое суток с тех пор, как за японцем закрылась дверь палаты.

Степан даже не пытался догадаться, что за человек перед ним. Он помнил непроницаемое, чеканное, лицо, темные, бесстрастные глаза. Японец, терпеливо, по нескольку раз, повторял немецкие слова. Степан заметил мимолетную тень усмешки на красиво вырезанных губах. Закончив говорить, гость сунул заряженный пистолет и план Джинджин-Сумэ под матрац на кровати:

– Постель менять не будут… – услышал Степан легкий шепот, – вас, через два дня, переводят в другой госпиталь. Дорога лежит мимо аэродрома… – Степан надеялся, что японские летчики не знали в лицо переводчика разведывательного отдела армии. Майор незаметно окинул взглядом юношу:

– Он меня ниже, но ненамного, и уже в плечах. Ничего страшного, мне в его форме только до проходной аэродрома надо дойти… – Степан не хотел бежать из госпиталя. Здесь его успели запомнить, барак стоял рядом со штабом группировки. Пыльные проезды, вокруг, кишели японцами.

Юноша швырнул на койку форменные штаны и гимнастерку горчичного цвета, без нашивок.

– Отвернитесь, – хмуро сказал Степан

Два дня Степан вел себя тихо. Его отвязали от койки, оставив фотографию воентехника. Распоряжения отдавал невысокий японец, в аккуратном кителе, с бородкой, в профессорском пенсне. Он приходил в сопровождении переводчика, осматривал Степана и брал анализы. Наручники майору сняли, но в умывальную водили под конвоем.

Степан, все время, думал о неизвестном японце, изящном, с прямой спиной. Холщовая куртка сидела, будто влитая. Степан вспоминал ухоженные руки, приподнимающие матрац. Гость носил золотые часы. Пахло от него кедром, и чем-то свежим, словно бы речным, прохладным ветром.

Степан лежал, закинув руки за голову:

– Кто он такой? Неужели здесь, в Маньчжурии есть советские разведчики? Он японец… Но я не разбираюсь, он может быть и корейцем, и бурятом… – майор Воронов не спрашивал, куда его везут. Давешний профессор в очках, ничего не говорил.

В ответ на просьбу Степана белокурый юноша презрительно пожал плечами. Он смотрел в стену, майор переодевался. Сидя на койке, Степан натянул разбитые, старые сапоги. Обувь жала:

– Его сапоги будут жать еще больше… – понял Степан, – но мне надо добраться до самолета. В воздухе они меня не догонят. И вообще, пока они поймут, что случилось… – пистолет Степан одним незаметным, мгновенным движением, сунул за голенище. Местная форма тоже жала. Степан, невольно, улыбнулся:

– Таких японцев, как я, не бывает… – Степан, для летчика, был высоким, но рост ему никогда не мешал.

Во дворе госпиталя стояла открытая, военная машина. Обернувшись к Степану, фашист, коротко велел: «Руки сюда». Майор почувствовал на запястьях тяжесть металла:

– Ничего. Ключи у него в кармане кителя лежат. Когда проедем аэродром, надо начинать… – план Джинджин-Сумэ Степан выучил наизусть. Разжевав бумагу, он проглотил клочки:

– Как революционеры делали, в тюрьме. Как отец… – в Укурее, на тамошнем аэродроме, Степану вспомнилось что-то давнее, детское. В общежитии тогда еще лейтенант Воронов делил жилье с тремя летчиками. За промерзшим окном завывала метель. Он ворочался, видя отсвет огня русской печи, на половицах избы:

– У нас была керосиновая лампа. Мы с Петром на лавке спали, под кошмой. Кто-то пел… – Степан слышал низкий, красивый голос, уютную, успокаивающую мелодию, на незнакомом языке:

– Наверное, к товарищу Сталину, к отцу, товарищи из ссыльных приезжали. Надо Петру песню напеть, когда мы встретимся. Он знает языки, он подскажет.

– Если мы встретимся, – мрачно подумал Степан, когда фашист сажал его в машину. Майор разозлился:

– А иначе и быть не может. Я здесь пропадать не собираюсь… – Степан, разумеется, не хотел упоминать о плене. Он знал, что, стоит ему признаться в подобном, как его затаскают по допросам и не допустят до неба. За два дня он все придумал. Он решил убить севшего вслед за ним японского летчика:

Я забрал его пистолет, а свой ТТ потерял, при драке. Не вернулся я в Тамцаг-Булак потому… – он смотрел в беленый потолок палаты, – что мой самолет был неисправен… – рация в И-153, действительно, не работала, разнесенная выстрелами из мессершмита:

– Взял японский самолет, заблудился. Полетел на север, скажем… – Степан почувствовал, что улыбается:

– Такое случается. Рацией японца я пользоваться не мог, она настроена на Джинджин-Сумэ. В общем, все довольно убедительно. Тем более, я захватил вражеский самолет… – Степан понимал, что без допросов ему сухим из воды не выйти, но надеялся на скорое наступление. По его опыту, уполномоченные НКВД на передовую не лезли, а в кабины истребителей, тем более.

Фашист устроился за рулем. Они выехали со двора госпиталя на широкую, пыльную улицу, пересекавшую Джинджин-Сумэ с юга на север. Машина шла на юг. Судя по схеме, оставленной японцем, аэродром, находился в пяти километрах от поселка. Степан сидел, опустив скованные наручниками запястья, в лицо бил жаркий ветер. Закурив японскую сигарету, фашист, разумеется, не предложил пачки Степану.

Степану зашили рассеченную бровь. Он понятия не имел, кто и когда его избил, и грешил на фашиста. Синяки и ссадины на лице майор собирался объяснить жесткой посадкой. Руку аккуратно перебинтовали. Впрочем, пуля скользнула по плечу, ранение было легким. Голова почти не болела. Давешний профессор пришел вчера с молоточком, проверять рефлексы. Выслушав японца, фашист, надменно, сказал Степану:

– Завтра тебя переведут в другой госпиталь… – в голубых глазах юноши, майор увидел издевательский смех.

Миновав последние, окраинные бараки Джинджин-Сумэ, он вырвались на степной простор, на плоскую, безжизненную равнину. Вдалеке, в жарком мареве, Степан увидел очертания самолетов. Поле даже не огородили. Вместо ворот стояло два бревна, с грубым шлагбаумом, и будка, где дремал часовой.

– У нас аэродром похож, – развеселился Степан, – только шлагбаума нет.

Майор отлично знал, что летчики, с обеих сторон, поднимаются в воздух по одинаковому расписанию:

– Не зря Смушкевич нам читал протоколы допросов пленных… – машина ехала мимо аэродрома, по совершенно пустой дороге. Майор надеялся, что она такой и останется. Фашист что-то мурлыкал, себе под нос. Степан, осторожно, незаметно, оглянулся. Будка часового скрылась за поворотом. Искоса посмотрев на поле, он замер. Перед ним стоял мессершмит, с императорскими хризантемами, на крыльях. На такую удачу майор и не рассчитывал:

– Конечно, он может быть не заправлен… – Степан заставил себя сидеть спокойно, – черт с ним, пятьдесят километров до реки я протяну. Главное, на свои самолеты не нарваться, и не попасть под зенитную артиллерию… – голову припекало солнце. Дорога повернула, машина скрылась за маленьким холмиком.

Вскинув ладони, Степан ударил стальными наручниками, по белокурой голове водителя. Майор перехватил руль. Металл врезался в руку, по пальцам потекла кровь. Прижимая фашиста к борту, Степан бросил машину к обочине. Русский, сдавленно, матерился, вырываясь. Степан, разъяренно, вдавил сталь ему в лицо, ломая нос, разбивая губы. Машина упала на бок, они выкатились на горячую траву. Степан оказался сверху. Фашист даже не успел закричать. Превозмогая боль в руках, Степан ударил его затылком о раскрытую дверь машины. Юноша, дернувшись, затих.

Степан убил его выстрелом в ухо, через свою скомканную, закапанную кровью, японскую гимнастерку. Переодевшись, он замыл форму фашиста водой, из канистры. Сапоги невыносимо жали. Степан, больше всего, боялся, что за оставшиеся до аэродрома два километра, на дороге, кто-нибудь, появится.

Документы у фашиста оказались на японском языке. Степан понял, что даже не знает его имени.

– И не хочу знать… – сначала он собирался облить труп и машину бензином, и поджечь, но передумал. Часовой, на аэродроме, заметив дым, мог поднять тревогу.

Степан, правда, не намеревался оставлять часового в живых, но ему не стоило привлекать к себе внимания.

Сунув вальтер в карман кителя юноши, он оставил его японский, офицерский револьвер в кобуре. Ветер шевелили окровавленные, светлые волосы, в мертвых, голубых глазах отражалось яркое солнце. Проверив оружие, Степан пошел на север, к аэродрому.

Тамцаг-Булак

Заполнением наградных листов и ведением списков погибших летчиков, в двадцать втором истребительном полку, занимался помощник начальника штаба. Сегодня, из города, привезли запечатанные пакеты с орденами. Связка лежала на большом, врытом в землю деревянном столе, в штабной палатке. Жаркий ветер вздувал полотнища, день обещал стать раскаленным. Мерно скрипело перо. Политрук стоял, засунув руки за портупею. По спине стекал пот. У разгонных машин И-153 копошились техники. На карте, пришпиленной к холсту палатки, летчики отмечали места крушений. Вчера в белом пространстве появилась новая точка. Воентехник вернулась из поиска с заплаканным, покрасневшим лицом, с припухшими глазами.

Васильев нашел усовершенствованный И-15 майора Воронова:

– Исполняющий обязанности командира полка хочет забрать себе истребитель. Говорит, что отличная машина, – сам политрук в самолетах не разбирался, но такое ему, по должности, и не требовалось.

К месту вынужденной посадки майора отправили техников, на машине. По докладу Князевой, в истребителе было повреждено только шасси. Вызвав из Тамцаг-Булака уполномоченного НКВД, Васильев попросил его сопровождать техников. Политруку не нравилось, что тела майора не оказалось рядом с истребителем. Если он, раненым, попал в плен к японцам, о таком надо было знать. Кроме того, уполномоченный собирался забрать труп диверсанта, застреленного Князевой. Девушка сказала, что у белогвардейца был офицерский ТТ.

Пистолет придавливал бумаги на столе перед Васильевым. ТТ напоминал оружие Воронова, но в полку, как и везде у летчиков, с такими вещами царила неразбериха. Офицеры менялись пистолетами, подхватывали бесхозное оружие. Невозможно было, по номерам, понять, кому принадлежал ТТ.

– У японцев они тоже имеются, трофейные… – Васильев надеялся, что тело майора найдут. Гибель в бою не бросала тени на славное имя полка, в отличие от пропажи без вести.

Техники, кое-как, восстановили шасси. Пришлось посылать на место аварии свободного летчика. Уполномоченный НКВД запретил, до проверки показаний, пускать Князеву к штурвалу. Рация в И-153 майора была разнесена вдребезги. Судя по пулям, в него, стреляли японские истребители.

Васильев, облегченно, выдохнул. Воздушный бой, действительно, состоялся. Майор Воронов не бросал машину, не перебегал на сторону японцев. Следы крови на кабине и на траве ничего не доказывали. Майор, если он был шпионом, мог обставить свое исчезновение, с большой правдоподобностью.

– Он не шпион… – Васильев смотрел на техников, – он честный, советский человек. Уполномоченный видел его личное дело. Он пьет, склонен к дебошам. Такого никто вербовать не будет, – среди других, на столе лежал пакет с Красным Знаменем майора Воронова. Политрук справился в бумагах. Орден полагалось отослать брату майора. В личном деле указывалось, что Петр Семенович работает в органах НКВД.

Политрук вспомнил:

– Правильно.Он приезжал, на Дальний Восток, наводить порядок, когда мерзавец Люшков перебежал к японцам. Черт, хоть бы нашли труп майора… – без трупа, извещение о пропаже брата без вести, могло приостановить продвижение Петра Семеновича по службе.

Воентехник Князева тоже была на поле. Политрук прищурился: «Она и не спала сегодня». Вчера уполномоченный НКВД увез девушку в Тамцаг-Булак, на допрос. Ее вернули с машиной только утром, перед завтраком. В столовой Васильев, искоса смотрел на усталое, лицо, со следами слез на глазах. Веки совсем запухли. Сгорбившись, она обхватила узкими ладонями, стакан с чаем. На щеках и лбу красовались заживающие, помазанные йодом царапины. По словам девушки, она дралась с диверсантом.

– Григорий Иванович, – хмыкнул Васильев. Он читал протокол предварительного допроса:

– Если Князева и Воронов работали вместе? Если Григорий Иванович, просто шофер? Они его убили, чтобы отвлечь внимание от побега Воронова. Но в ЗИС-5, правда, нашли рацию. Может быть, Григорий Иванович был их сообщником, грозил их выдать… – он закурил:

– Но Князеву не арестовали, сюда вернули. До воздуха, правда, велели не допускать, но ей туда и нельзя, она еще не летчик. Теперь на ней пятно, она подозрительна… – Васильев, внезапно, рассердился:

– Она дочь прачки, сирота. Мастер спорта, орденоносец, в конце концов. Я ручаюсь, что она не связана с японцами. Она просто наткнулась на диверсанта. Случайность, такое бывает… – воентехник, в летном комбинезоне, внимательно осматривала шасси И-153.

Лиза почти не понимала, что происходит вокруг. Дочитав тетрадку, добравшись до самолета, она вызвала по рации подкрепление. Спустившись в распадок, Лиза, царапая руки, вырвала из стенки кабины лист фанеры. Оставлять тетрадь при себе было непредставимо. Лиза стояла над костром:

– Ложь, белогвардейская ложь. Не может быть… – она вспомнила дом культуры, в Зерентуе, шепот пожилой женщины: «Сатанинское отродье…»

Лиза, до боли, сжала пальцы:

– Июнь двадцать первого года. Меня зовут Марфа Ивановна Князева. Весной, на Пасху, мне исполнилось пятнадцать лет. Не знаю, зачем я веду дневник. Должно быть, просто, чтобы не сойти с ума. С шести лет я жила в Чите, пансионеркой в епархиальном училище. У меня были родители, отец Иоанн Князев и матушка Елизавета, четверо младших братьев и сестер… – на задней обложке тетрадки, мать Марфы, перечислила всех по именам:

– С началом продвижения большевиков на восток, училище закрылось. Папа и мама забрали меня домой, в Зерентуй. Наша семья здесь поселилась издавна. Мой предок служил священником прииска еще в начале прошлого века…

– Июль двадцать первого года. Он не пьет. Красные, каждый день, перепиваются, а он не пьет. Было бы легче, если бы пил. Может быть, он тогда бы просто засыпал. Каждую ночь, он рассказывает о смерти моих родителей, и всей семьи. Моим младшим сестрам было восемь лет, и шесть лет. Господи, покарай большевиков, пожалуйста. Сделай так, чтобы они сдохли в мучениях. Он убил своего родственника, в Польше. Перерезал ему горло, на глазах красных. Он и с мамой так сделал… Он смеется и обещает меня держать при себе, пока я ему не наскучу. Убежать невозможно, весь Зерентуй полон красными. Я стираю, готовлю, убираю в нашем доме. Он занял спальню мамы и папы. Я не могу даже подумать, что на их кровати… Нельзя такого желать, но, Господи, пошли мне смерть. Я не хочу жить.

– Август двадцать первого года. Сомнений нет. Хорошо, что покойная мама мне все рассказала. Ему я ничего говорить не буду, иначе он заберет дитя, и я никогда не увижу малыша. Я надеюсь, что он уйдет дальше на восток. Красные говорят о своих планах, за столом. Конечно, перед тем, как покинуть Зерентуй, он может меня расстрелять, но лучше смерть, чем потерять маленького. Ребенок ни в чем, не виноват. Я достойно воспитаю его, обещаю. Может быть, мне удастся бежать в Китай…

– Февраль двадцать второго года. Мы с Прасковьей Ильиничной окрестили Лизоньку. Священников нет, церковь сожгли, мы все сделали дома. Она хорошая девочка, спокойная. Я смотрю на нее, и прошу Господа, чтобы моя дочь была счастлива. Я почти не выхожу на улицу. Мне и раньше плевали вслед, называли подстилкой сатаны. Теперь у меня на руках Лизонька, нельзя рисковать. Моей доченьке всего две недели, а она меня узнает. Сегодня она, кажется, улыбнулась. Прасковья Ильинична смеется, и говорит, что я придумываю. Младенцы, так рано, не улыбаются. Моя славная девочка, пусть она не узнает ни горя, ни невзгод. Лизонька похожа не него, но я никогда ей не скажу, чья она дочь…

– Февраль двадцать второго года. Господи, спасибо Тебе. У здания совета, то есть нашего бывшего дома, вывесили новый выпуск читинской газеты. Белая гвардия сожгла его в паровозной топке, под Волочаевкой. Господи, Ты наказал его. Я счастлива, счастлива… – трещал костер, Лиза опустилась на землю:

– Если это правда, то я сестра товарища Горской. Я тетя Марты… – она листала пожелтевшие страницы:

– Я не могу, не могу сжечь тетрадь. Я видела, как мы похожи с товарищем Горской. Мы обе с ним похожи… – мать потеряла сознание, и не видела, как убивали ее родителей. Очнулась она связанной, в своей бывшей комнате, запертой на засов. Горский пришел к ней вечером, и забрал себе:

– Как рабыню, как крепостную. Я плакала, говорила, что мне всего пятнадцать, просила меня пожалеть. У красных нет жалости. Утром мне было плохо, а он, все равно, заставил меня… Даже не могу писать дальше. Иконы из нашего дома выбросили во двор. Я видела, в окно, что красные с ними делали. Господи, покарай их, всех, до единого человека. У них каждый день застолье, каждый день кого-то вешают, или расстреливают. Он сам казнит людей. Он хвастался, что убил государя императора, в Екатеринбурге… – Лиза спрятала тетрадку с Евангелием под комбинезон:

– Я никогда, ничего не скажу. Я не их больше не увижу, ни Марту, ни товарища Горскую… Мою сестру… – Лиза не могла бросить в костер тетрадку. На последних страницах, мать писала:

– Травы от потницы, травы от кашля… Сегодня мы натопили печь и купали Лизоньку в корыте. Она держалась за мой палец. Лизонька совсем не боится воды, мое счастье… – Лиза залезла в кабину своего истребителя. Разрыдавшись, девушка вытерла лицо рукавом пропотевшего комбинезона: «Никто, ничего не узнает, пока я жива».

На допросе в Тамцаг-Булаке она не упоминала о японце, застрелившем шофера, или керамических зарядах, рвавшихся в костре. Лиза понимала, что, стоит ей заговорить о таком, и небо для нее навсегда закроется.

Кроме того, она предполагала, что ей просто, никто не поверит.

– Как не поверили бы тетрадке… – она поняла, кем был шофер. Мать, в записях, сделанных после ее рождения, упоминала о друге детства, Грише Старцеве. Юноша служил у белых. Он воевал в Зерентуе, когда поселок осадили отряды Горского.

– Моего отца, – заставила себя сказать Лиза. Мать не знала, что случилось со Старцевым, и беспокоилась за него:

– Они, наверное, виделись… – Лиза возилась с шасси, – он приходил в Зерентуй, забрал тетрадку и книгу… – она сложила вещи в мешок, спрятав под бельем:

– Мне больше ничего не осталось, от мамы… – в дневнике, мать иногда писала о дореволюционной жизни, о молебнах в училище, о рождественской елке, о поездках, с родителями, на Тихий океан и в Кяхту. Лиза прочла о знакомом матери, Федоре Воронцове-Вельяминове:

– Что с Федей, с его семьей? Тоже сгинули где-то, и могил их не найдешь… – Воронцов-Вельяминов был потомком декабриста, похороненного в Зерентуе.

Лиза наклонилась над шасси, пот заливал лицо:

– Майор Воронов погиб, наверное… – сердце глухо, тоскливо, болело. Лиза встрепенулась, услышав отчаянный крик: «Воздух!». На случай бомбежки они вырыли траншеи. Девушка вскинула голову. Она узнала силуэты Накадзима, японских истребителей. Машины летели низко над степью. Лиза прикусила губу:

– Я помню такой истребитель. Немецкий, мессершмитт. В училище показывали фотографии. У него японские опознавательные знаки. Почему он стреляет по своим летчикам… – мессершмитт, безжалостно, теснил японцев к советскому аэродрому. У одного истребителя дымилось крыло. Заместитель командира полка бежал на поле: «По машинам!». Лиза бросилась в траншею. Горящий японец, огненным шаром, взорвался в небе.

Кабинет Смушкевича размещался в штабном бараке авиационной группы, на главной улице Тамцаг-Булака, в окружении палаток, на большой, неезженой дороге, ведущей на восток. По степи, безостановочно, ночью двигались войска. На совместном совещании армейской группировки, Жуков объявил, что наступление начнется в конце августа. Пока что требовалось усыпить бдительность японцев. Переговоры по радио прослушивали в Джинджин-Сумэ. Разведчики велели командирам использовать легко взламываемый шифр. К японцам, из перехваченных разговоров, поступала информация о подготовке зимних квартир для армии. Исходя из сведений, советская группировка собиралась вести долгую, позиционную войну.

– Мы их сметем с лица земли, – сочно пообещал Жуков, опустив кулак на карту, – а вы, авиаторы, превратите окопы в пыль.

Степан хорошо знал кабинет комкора. Здесь, после его возвращения из мертвых, как весело сказал Смушкевич, устроили большое застолье.

Степан приземлился на родном аэродроме без потерь. Мессершмитт оказался заправленным. Он даже нашел в кабине японский, летный комбинезон. Часового майор Воронов застрелил почти в упор. Японец только успел поднять голову и открыть рот. На поле никого не было. Степан понял, что летчики еще не вернулись из патруля, а свободная смена обедала. В кабине мессершмитта, быстро переодевшись, он разобрался с приборами. Оказавшись в воздухе, Степан поднялся, как можно выше. Патрули сюда не забирались. Майор надеялся, что зенитчики его тоже не достанут. Двух Накадзима он встретил, перелетев на советскую территорию. Не удержавшись, майор погнал истребители обратно, к аэродрому Тамцаг-Булака.

Рация в мессершмитте была настроена на Джинджин-Сумэ. Степан слышал крики на японском языке, но не обращал на них внимания. Одного японца он сбил сам, а второй истребитель оставил поднявшимся в воздух ребятам.

Когда Степан вылез из кабины мессершмитта, над аэродромом висел тяжелый, черный дым. Обе японские машины врезались в землю. Он сразу заметил младшего воентехника. Девушка торопилась, через поле, в промасленном комбинезоне:

– Товарищ майор, товарищ майор… – она остановилась, будто наткнувшись на что-то:

– Я думала, вы погибли. Я нашла место, где вы И-153 посадили… – фотография воентехника лежала в нагрудном кармане его японского комбинезона. Вальтер он выбросил, расстреляв часового, на аэродроме в Джинджин-Сумэ. Степану не хотелось, чтобы НКВД мотало ему душу, как называл такое майор. Версия была стройной. Воронов, как следует, все обдумал.

Он смотрел в ее бледное, исцарапанное лицо. Серо-голубые глаза распухли от слез. Лиза, тяжело, дышала:

– Он жив, он пригнал новую машину. Он герой, настоящий герой. А я? Если бы он знал, кто моя мать… -Лиза, в очередной раз, пообещала себе, что никому, ничего не расскажет:

– И тетради никто не увидит… – от него тоже пахло гарью и потом, на лбу засохла кровь. Во время драки с фашистом у Степана, очень удачно, разошелся шов на брови:

– Не придется объяснять, откуда он у меня… – Воронов собирался сказать уполномоченному, что убил севшего вслед за ним японца, на немецкой машине. Появился второй, и Воронов был вынужден улететь. Он заблудился, без карты, и рации, найдя дорогу обратно в Тамцаг-Булак, только через два дня.

Степан не упомянул о снимке, только подмигнув девушке:

– Как видите, я живой, товарищ Князева. Чтобы меня убить, – майор помолчал, – двоих японцев мало… – ребята садились, кто-то кричал: «Ворон! Ворон! Качать его!». Прикоснувшись пальцами к летному шлему, майор пошел к истребителям. Лиза смотрела вслед широкой спине. Девушка шмыгнула носом:

– И все, и ничего больше не будет. Ничего не может быть… – летчики качали майора. Лиза заставила себя не слышать его добродушный смех. Опустив руки, девушка пошла к своей палатке.

За три дня беспрерывных допросов, Степан, в общем, забыл о младшем воентехнике. Политрук Васильев вернул ему офицерский ТТ. Майор Воронов понял, кто вез его на маньчжурскую территорию:

– У них здесь был диверсант. Лиза его застрелила, молодец девушка… – воентехника представили к медали: «За отвагу».

Смушкевич сидел на краю стола, разглядывая Степана.

Майор явился к главе авиационных сил в новой гимнастерке и бриджах, с двумя орденами Красного Знамени, прошлогодним, немного потускневшим, и новым, ярко сияющим в закатном солнце. Радиограмма была ясной. Майора Воронова утверждали в должности командира полка, с присвоением очередного звания. После окончания боев на Халхин-Голе ему предписывалось явиться в Москву, в генеральный штаб ВВС РККА, для получения новой должности. Мессершмитт, третьего дня отправили в столицу. Смушкевич подозревал, что инженеры намеревались разобрать машину по винтикам.

– И очень хорошо, – он передал полковнику Воронову пачку «Беломора». Смушкевич смотрел на упрямое, медное от степного загара лицо, на коротко стриженые, каштановые волосы, выгоревшие на концах, играющие золотом. Лазоревые глаза усмехнулись:

– Спасибо, товарищ командир корпуса… – Степан щелкнул зажигалкой, из стреляной гильзы, – что мне остаться разрешили. Наступление скоро… – Смушкевич, довольно сварливо, заметил:

– Не последнее наступление в нашей жизни, полковник… – они стояли у раскрытого окна. В чистом, ясном небе пылала багровая полоса заката:

– Я все правильно сделал. Иначе бы меня не пустили за штурвал… – на западе расплывался белый след самолета:

– В небе я нужнее, чем на земле. Теперь я знаю, против кого мы воюем. Больше никто, ничего подозревать не должен…

Затянувшись горьким дымом папиросы, полковник Воронов кивнул:

– Не последнее, товарищ командир корпуса. Скорее, первое… – они замолчали.

Степан подумал:

– Может быть, у Петра спросить о японце? Не стоит. Он мне, все равно, ничего не скажет, из соображений безопасности. Интересно, где сейчас Петр? —

Смушкевич положил ему руку на плечо:

– Пойдем, Ворон, обмоем новое звание… – опрокинул сразу половину стакана водки, Степан помотал головой:

– И все, товарищ комкор, пока не выбросим японцев отсюда, не погоним их обратно в Маньчжурию, или еще дальше.

Смушкевич знал, что в Москве готовится подписание пакта о ненападении, между СССР и Германией. Данные были засекречены. Полковнику он, ничего, сказать не мог.

– Его в Западный округ направят… – полковник Воронов садился за руль эмки, – надо строить новые аэродромы, перебрасывать части, технику. Советская Армия освободит рабочий класс, угнетаемый панами… – включив зажигание, Степан поднял глаза. Небо оставалось пустым. Он вспомнил японца, в госпитале:

– Если бы ни он, я бы не спасся. Я не знаю, как его зовут, и никогда не узнаю… – выехав на дорогу, ведущую к аэродрому, эмка скрылась в клубах пыли.

Эпилог Лазурный Берег, август 1939

Мужская парикмахерская в отеле «Карлтон», на набережной Круазет, в Каннах, помещалась по соседству с турецкими банями и мраморным бассейном, в усаженном пальмами дворе отеля. Августовское солнце играло искрами на тихой воде. Служащие пока не расставили шезлонги, и холщовые зонтики. Утром постояльцы обычно ходили на личный пляж отеля. К бассейну они перебирались после полуденного отдыха, и обеда, на террасе седьмого этажа здания. Из ресторана открывался вид на Канны и темно-синее, усеянное яхтами и катерами море. На Леринских островах, посреди залива, возвышалась колокольня аббатства. В монастырь отправлялись экскурсии, из городского порта. Прогулочные катера развозили отдыхающих в Монако, Ниццу и Сан-Рафаэль.

Парикмахерская открывалась в семь утра, когда официанты начинали сервировать завтрак, в большом зале первого этажа. Месье Ленуар, новый постоялец, появился у бассейна в половине седьмого. Молодой человек пришел в гостиничном халате, с полотенцем под мышкой. Отлично поплавав, он отдал себя в руки мастеров. Месье Ленуар лежал, откинувшись в большом кресле, закрыв лазоревые глаза. Острая, стальная бритва скребла смуглые щеки. Пена в фарфоровой чаше пахла сандалом. Здесь пользовались флорентийским мылом, таким же, как у молодого человека. Мыло лежало в кожаном несессере от Гойяра, наверху, в однокомнатном номере, рядом с забронированным люксом. Молодой человек, с нетерпением, ожидал появления соседа.

В несессере, в искусно сделанном тайнике, он спрятал флакон, полученный в Москве. Молодой человек, лично, наблюдал действие лекарства:

– Ничего подозрительного, – довольно сказал Эйтингон, – смерть наступает примерно через две недели. Общая слабость, расстройство желудка, плохие анализы. Кашель, падение жизненных сил. В общем, симптомы пневмонии, или язвы желудка… – он весело улыбался:

– Достаточно, чайной ложки. Вкус жидкостей средство не меняет… – Эйтингон отдал флакон Петру, – разберетесь на месте, чем его лучше поить.

Кукушка сообщила, что Раскольников едет в Канны. Перебежчик вращался в эмигрантских кругах. Он писал подметные статейки в белогвардейские газеты, и ни от кого не прятался. В июле, Верховный Суд СССР объявил Раскольникова вне закона. Согласно постановлению ЦИК, принятому в двадцать девятом году, предателя должны были расстрелять, в течение суток, после установления его личности.

Разумеется, они с Кукушкой не собирались устраивать пальбу на набережной Круазетт. Как они и предполагали, Раскольников клюнул на письмо старого боевого товарища. Предатель согласился на встречу. Кукушка, каждый август, две недели проводила в Каннах. В отличие от ее уединенной жизни, в Цюрихе, на Лазурном Берегу можно было чувствовать себя свободно. Горская встречалась с подчиненными ей работниками НКВД, проводя совещания, и планируя дальнейшие акции.

В парикмахерской Петр думал о Раскольникове и втором перебежчике, Кривицком. Оставались они, Троцкий, и бывший генерал Орлов, он же Никольский, работавший с Эйтингоном и Петром в Испании. Операция «Утка» заканчивалась, Троцкий был обречен. О Кривицком и Орлове собирались позаботиться американские резиденты и Паук.

Петр отказался от перевода в Вашингтон. Ему предлагали обосноваться в столице США, с надежными документами, и стать личным куратором Паука. Эйтингон, весело, заметил:

– Вы друг друга знаете, ровесники. Будешь за ним присматривать.

Петр сослался на то, что в преддверии освобождения Западной Украины, Белоруссии и балтийских стран, непредусмотрительно перебираться в западное полушарие. Иностранный отдел очертил будущий круг работы. Новые территории, отходившие Советскому Союзу, кишели немецкими агентами, агентами Британии, буржуазией, интеллигенцией и священниками.

– Не говоря об украинских националистах, – буркнул Эйтингон, – Коновальца мы разнесли на куски бомбой, но остались и другие… – для всех, Петр не поехал в Америку из-за желания участвовать в европейских операциях, и из-за своего брата.

Брат Петра интересовал меньше всего, хотя Степан, очень кстати, пригнал на Халхин-Голе, на советский аэродром новый мессершмитт. Брат получил звание полковника и вообще проявил себя героем.

– Может и действительно, Героем стать… – Петр зевнул, не разжимая рта, – Степан мне нужен. Куда я поеду от единственного брата… – локальные стычки на Халхин-Голе внешнюю разведку не интересовали. Корсиканец сообщал из Берлина, что Гитлер скоро перейдет польскую границу. Англия и Франция, в ответ, могли объявить войну Германии. В иностранном отделе не сомневались, что все движения запада произойдут, что называется, на бумаге.

Никто не собирался посылать войска в Польшу:

– Наум Исаакович сказал, что Степана в Западный округ переведут… – мастер приложил к его щекам теплую, шелковую салфетку, – заведовать тамошней авиацией. Значит, товарищ Сталин простил Степана. Главное, чтобы он больше не дебоширил… – Петр остался в Европе из-за Тонечки. Девушка снилась ему, почти каждую ночь. Петр обнимал знакомые плечи, белокурые волосы щекотали губы. Тонечка засыпала, прижавшись к нему.

Петр шептал:

– Подожди немного. Я тебя найду, мы всегда будем вместе… – он не знал, что случилось с девушкой, в Барселоне, почему Тонечка его выгнала. Петр, твердо, сказал себе:

– На войне и мужчинам трудно. У нее расстроились нервы, ничего страшного. Мы поедем в санаторий, отдохнем… – Петр не мог просить резидентов в Лондоне выяснить, что с Тонечкой. Такое было бы подозрительно. В Каннах, Петра ожидала встреча с фон Рабе. Немец преуспевал, получив звание штурмбанфюрера. Эйтингон поручил Петру, невзначай, расспросить его о Вороне. Наум Исаакович был уверен, что доктор Кроу попала в руки немцев.

– Группа Отто Гана расщепила атомное ядро, – недовольно сказал Эйтингон, – мне кажется, без Вороны не обошлось. Она должна работать на Советский Союз. Где бы они ее не прятали, мы ее выкрадем… – Петр собирался найти Тонечку.

– Она меня любит… – отдав одну руку мастеру по маникюру, месье Ленуар, рассеянно, листал кинематографический журнал, – она мне говорила. Я увезу Тонечку в Москву, мы поженимся… – он наткнулся на статью о последнем фильме Марселя Карне, «День начинается», с Жаном Габеном и Аннет Аржан.

В Москве Петр в кино не ходил. Климы Ярко и Марьяны Бажан его не интересовали. Он любил хорошие детективы и американские вестерны. На Лубянке Петр, заменив Кукушку, вел занятия для молодежи. Он показывал ребятам новые фильмы, в оригинале, полезные для изучения языков, и для общего, как говорил Воронов, знакомства с культурой запада. «День начинается» Петр видел в Москве. Он полюбовался тонкой, изящной фигурой мадемуазель Аржан. Актрису сняли в ее апартаментах, рядом с картиной Пикассо, в вечернем, низко вырезанном, струящемся туалете, серо-голубого шелка:

– Тонечке подобный наряд пойдет… – в статье говорилось, что мадемуазель Аннет, несомненно, ждет Голливуд. Актриса, якобы, вела переговоры с компанией Метро-Голдвин-Майер:

– Она будет процветать… – Петр захлопнул журнал, – она очень талантливая. Отлично играет… – руку завернули в подогретую салфетку, служащая принялась за вторую. Петр думал о платьях для Тонечки, о собольей шубке, о личной машине и отдыхе на кавказских водах:

– Она ни в чем не будет знать нужды. Я, в конце концов, майор госбезопасности, с отличным окладом. Степан, скорее всего, получит генеральское звание, обоснуется у себя, в округе. Московская квартира нам с Тонечкой достанется. Пока три комнаты, но я продвинусь по службе… – Петр подозревал, что брат женится на какой-нибудь, как их называл Воронов, Марьяне Бажан:

– Он простой человек, пьющий. Больше ему ничего и не надо. Придется ее проверять, конечно, но вряд ли Степану понравится девушка из подозрительной семьи. Хотя их в тех местах много, в Прибалтике, на Украине. Значит, проверим, – подытожил Воронов.

За завтраком месье Ленуар просмотрел газеты.

О будущем вторжении в Польшу ничего не писали, сезон был мертвый. Премьер-министр Чемберлен распустил британский парламент, до начала октября. В Новой Зеландии, в Окленде, впервые выпал снег. Воронов поинтересовался местным прогнозом погоды. На Лазурном Берегу ожидалось тридцать градусов тепла. Он, с удовольствием, подумал:

– Искупаемся, с Кукушкой. Море, как парное молоко. Мы, в конце концов, любовники, мы должны быть рядом… – мадам Рихтер заказала люкс, по соседству с номером месье Пьера Ленуара.

В десять утра, Петр, в безукоризненном костюме светлого льна, с шелковым галстуком, при букете роз, стоял на ступенях отеля. Мадам Рихтер приезжала из Цюриха, на лимузине. Он издалека увидел изящную голову, в широкополой, летней шляпе. Петр помнил красивую, черноволосую женщину, приезжавшую в детдом, с покойным Соколом:

– Интересно, – успел подумать Петр, – Янсон был троцкистом, или нет? Его велели привезти в Москву, перед гибелью, но мы не успели. Или товарищ Сталин хотел, чтобы Янсон встретился с семьей? Иосиф Виссарионович добрый человек, он и о нас заботился… – снимков дочери Кукушки Марты, в личном деле не имелось. Петр понятия не имел, как выглядит девочка.

– Она в летнем лагере сейчас, в горах… – Кукушка осадила лимузин перед ступенями. Швейцары и мальчики в форме отеля заторопились к машине. Петр подал женщине руку. Дымные, серые глаза посмотрели на него, низкий голос будто переливался:

– Пьер, мой милый! Большое, большое тебе спасибо… – прохладные губы прикоснулись к его щеке, женщина приняла букет. Кукушка надела итальянские мокасины, для вождения, без каблука:

– Она и в них одного роста со мной… – Петр вдохнул запах жасмина:

– Ее не предупреждали, что я приеду, только имя сообщили. Месье Пьер Ленуар. Всем бы такое самообладание, она ведь меня узнала… – женщина, нежно, коснулась его руки.

– Ванну, – капризно сказала мадам Рихтер, – немедленно ванну, и кофе на террасе моего номера. Расскажешь свежие сплетни. Возьми саквояж, – распорядилась женщина, – в нем подарки, мой дорогой… – они поднялись по ступеням, к тяжелой, бронзовой, вертящейся двери отеля.

Швейцар стоял с двумя чемоданами от Вюиттона:

– Он ее младше, лет на десять. Красавица, и богата. Наверняка, вдова. Будут ездить в казино, на морские прогулки… – швейцар велел гостиничному шоферу, заводившему машину:

– Надо лимузин в порядок привести. Весь запыленный. Видимо, она долго ехала… – шофер, весело, улыбнулся: «Непременно».

Швейцар пересчитал чемоданы и сундуки постоялицы:

– Восемь штук, все в порядке. Она горничную вызовет, платья отпаривать… – у стойки портье мадам Рихтер заказала столик на вечер, в ресторане.

Женщина велела ее не беспокоить:

– Через два часа я тебя жду на кофе… – шепнула она месье Ленуару, – с твоим сюрпризом… – Петр проводил ее до двери номера. Воронов ушел к себе, держа саквояж. В подкладке лежали материалы, которые Кукушка не рисковала доверять радиосвязи.

Оказавшись в большом, с мраморной террасой, люксе, выходящем на набережную Круазетт, мадам Рихтер не стала ложиться в ванну. Посыльные принесли багаж, Анна отпустила их с мелкой монетой. Заперев дверь, она внимательно обследовала гостиную, спальню, и ванную, с мозаичным, полом, с шелковым халатом и полотенцами египетского хлопка, от Frette. Анна вертела флорентийское мыло, в красивом подносе муранского стекла, ощупывала букет месье Ленуара, и гостиничные цветы, в хрустальных вазах от Lalique. На первый взгляд, все было в порядке. Достав из несессера маленькую отвертку, она ловко сняла заднюю крышку телефона. Осмотрев радио и фортепьяно, Анна осталась довольна. Она не могла рисковать. Слишком многое сейчас зависело от ее осторожности.

Она лежала в пахнущей жасмином пене, откинув черноволосую голову на край ванны:

– Месье Пьер Ленуар. Красивый мальчик вырос. Я его пятнадцать лет не видела… – Анна знала, что Петр трудится в НКВД, однако, за три года с ним, ни разу, не сталкивалась. В Цюрихе фрау Рихтер не получала советских газет. Анна понятия не имела, что случилось со Степаном, но надеялась, что летчик жив.

– Спрошу Петра… – решила она, – ничего подозрительного здесь нет. Они братья, близнецы… – Анна оставила Марту в летнем лагере. Школа вывозила девочек в Гштаад. Ученицы жили в шале, занимались верховой ездой, теннисом, и стрельбой из лука:

– По приезду ее навещу… – опустив мокрую руку вниз, Анна щелкнула золотой зажигалкой, – но пока ничего говорить не буду. Ничего и не готово еще… – Анна каждые полгода отправляла письма в адвокатскую контору «Салливан и Кромвель». Она навестила американское консульство, в Берне. Ее уверили, что получение гражданства не займет и года. Свидетельство о браке родителей, и метрика Анны лежали в ячейке, арендованной, разумеется, не в Цюрихе, а в Женеве, подальше от любопытных глаз. Анна выбрала банк, с которым, насколько она знала, никто из разведчиков, обосновавшихся в Цюрихе, дел не вел. Фрау Рихтер понимала, что в городе она не одна. По соседству располагались базы немцев, британцев и американцев.

Анна курила, опустив длинные, черные ресницы.

Дело требовало тщательного обдумывания. Требовалось достать два бесхозных трупа, женщины и девушки, снабдить тела своими с Мартой швейцарскими документами, и поджечь лимузин, так, чтобы обезобразить содержимое машины, до полной неузнаваемости. Бумаги должны были пострадать меньше.

Она понимала, что Эйтингон такого не купит. Наум Исаакович был подозрителен, и ничего не принимал на веру:

– Пусть ищет… – Анна затягивалась крепкой сигаретой, – пусть хоть обыщется. Фрау Рихтер и фрейлейн Рихтер умрут. Вместо них появятся миссис и мисс Горовиц. Марте я все объясню. Она умная девочка, она поймет… – дочь часто сожалела, что они не могли остаться в Америке. Анна заметила, что о Советском Союзе Марта говорит меньше:

– Я не собираюсь делать из нее игрушку для НКВД, – зло сказала себе женщина, – я знаю Эйтингона и слышала о новом руководителе. Берия, правильно. У них, наверняка, на Марту планы имеются. Я не отдам ее в жены или подруги какому-нибудь нужному НКВД человеку… – Анна скривила губы, – я не буду калечить судьбу дочери… – в Цюрихе она, внимательно, просматривала белоэмигрантские газеты, но имени Воронцова-Вельяминова не встречала:

– Забудь о нем, – велела себе Анна, – ты его больше никогда не увидишь… – Марта, на каникулах, запоем читала Vogue. Анна, иногда, рассеянно, пролистывала журнал, не обращая внимания на имена под фотографиями. В светской хронике мелькали одни и те же лица, мало интересовавшие Анну.

Работы было достаточно. Анна управляла экспортно-импортной конторой покойного герра Рихтера. НКВД гнало через Цюрих деньги для финансирования резидентов во всем мире, от Буэнос-Айреса и до Токио. Анна знала, что с Зорге было все в порядке, знала, что в Англии, Стэнли, пока не устроился в секретную службу. Она знала, сколько, ежемесячно, получает Паук, за сведения.

– В Токио Рихард не платит деньги осведомителям… – она потушила сигарету, – только радисту, Клаузнеру. Японцы, видимо, считают бесчестным получать содержание за предательство. Еще бы понять, кто, на самом деле, Паук и Стэнли… – о Корсиканце Анна была прекрасно осведомлена. Агент состоял под ее началом, и часто навещал Цюрих. Он трудился в министерстве народной экономики. Они с Анной обсуждали, существуют ли в Берлине разведчики, работающие на Британию. Корсиканец подозревал, что такое возможно. В свой последний визит, он сказал Анне:

– Ходят слухи, что среди офицерства есть много недовольных политикой Гитлера. Люди из аристократических семей, богатые… – фрау Рихтер пожала плечами:

– В таком случае, им нет смысла работать за деньги. К сожалению, – она усмехнулась, – идеи я, в финансовых цепочках, отследить, не могу…

Анна, внимательно, проверяла транзакции, идущие через «Экспорт-Импорт Рихтера». Большинство операций было просто серыми схемами. Европейские и американские бизнесмены уклонялись от налогов.

Анна помнила договор, заключенный с «К и К», осенью прошлого года. В швейцарских газетах о фирме не писали, однако Анна пошла в публичную библиотеку, в Цюрихе. В «Фолькишер Беобахтер», она прочла о герре Питере Кроу, собирающемся перевести заводы компании в Германию. В британской прессе, до весны этого года, герра Кроу не упоминали.

В мае Анна увидела в газете, что мистер Кроу, по возвращении из Берлина, был арестован. В The Times о причинах ареста не сообщали. Газета Daily Mail разразилась подвалом, где мистера Кроу называли человеком, пострадавшим за свои политические убеждения.

– Интересно, – сказала себе Анна, – мистер Кроу сидит в тюрьме, а его компания, регулярно, отправляет деньги в Берлин. В Прагу средства ушли, до немецкой оккупации… – договор с «К и К» заключался в адвокатской конторе, в Цюрихе. Бумаги, удостоверенные мистером Бромли, прислали из Лондона, Анна только приехала, чтобы поставить свою подпись. Пражская транзакция ушла в банк Симека. Знакомые банкиры, в Цюрихе, сказали, что Симек, вовремя, покинув Чехию, обосновался на вилле у Женевского озера. Анна собиралась навестить господина Ярослава и поинтересоваться, приватно, назначением платежа. Зимой у нее не дошли руки до визита, а сейчас у фрау Рихтер появились новые заботы.

– Более важные… – она подпиливала ногти, – это последняя операция, обещаю. Хватит. Получаю американские документы, и поминай, как звали… – Анна не могла отказываться от убийства Раскольникова. Такое считалось прямым неподчинением Москве:

– Последняя операция… – по возвращению в Цюрих, она хотела подать бумаги в бернское консульство США, – потом надо пожениться и уехать. Он станет мужем американской гражданки, ему дадут визу… – изучая карту мира, Анна, наконец, остановилась на Панаме. Мексика отпадала, Троцкий, пока что, был жив. Анна понимала, что страна нашпигована людьми НКВД. Аргентина и Бразилия кишели немецкими агентами. Она, иногда, опускала голову в руки, но встряхивалась:

– Ничего. В Панаму американские граждане въезжают без виз. Пограничники принимают визы, выданные США, для европейцев. Туда ходят прямые рейсы, из Гавра, из Марселя. Две недели, и мы окажемся на Карибском море… – Анна, искренне, надеялась, что в Панаме их никто не найдет. Она давно откладывала деньги, из заработной платы. Анна получала небольшой оклад содержания, расходы фрау Рихтер считались оперативными тратами. У него, конечно, за душой не было и гроша:

– Надо ему сказать… – иногда думала Анна, – сказать, признаться. Он считает, что я швейцарка… А что ему еще считать? – Анна обещала себе, что расскажет все, оказавшись в Панаме.

Проверив стоимость недвижимости, она, облегченно, поняла, что сможет позволить себе и дом, и плату за обучение Марты:

– Я возьму его фамилию… – решила Анна, – мы окончательно исчезнем из виду… – ночами она видела беленый, простой дом, на берегу моря, слышала стук пишущей машинки, и детский смех:

– Мне еще сорока не было, – улыбалась Анна, – и мы оба хотим детей. У него есть сын, от первой жены, но мальчик вырос. Марта обрадуется, обязательно… – перед отъездом из Цюриха Анна получила телеграмму, на безопасный ящик, о котором НКВД понятия не имело.

Анна, сначала, использовала адрес для переписки с бернским консульством США. С весны туда стала приходить и другая корреспонденция.

Он ждал ее на Лазурном берегу, успев отсидеть два месяца, во французской тюрьме, за нарушение визового режима. Он покинул Германию, однако его немецкий паспорт, с тех пор, истек. В консульство рейха идти было бесполезно. Германия больше не считала евреев своими гражданами, и не продлевала им документы. Он бы и так, ногой не ступил в здание, где развевался флаг со свастикой.

Анна понимала, что месье Ленуар, кроме помощи в ликвидации Раскольникова, получил еще какое-то задание. Впрочем, ее мало интересовало, чем будет заниматься Петр Воронов, в свободное от ношения ее пляжной сумки, время.

– Главное, – пробормотала Анна, вытираясь, – чтобы мальчишка не путался под ногами. От слежки я оторвусь. После ратификации договора СССР будет в безопасности. Гитлер ограничится западом, и не пойдет на восток. В Берлине все об этом говорят… – сведения подтверждал Корсиканец, Анна сообщила информацию в Москву

Женщина, в шелковом халате, села у телефона:

– Я могу спокойно уходить в отставку, что называется… – Анна, иногда, думала, что работает не на Сталина, и не на НКВД. Она представляла миллионы людей, в Москве, и по всему Советскому Союзу:

– Все ради них. Ради того, чтобы у девочек, таких, как Марта, и Лиза Князева, было настоящее детство. Ради того, чтобы не случилось войны… – она дала гостиничному оператору номер «Золотой голубки», в Сен-Поль-де-Вансе. Он снял дешевый номер в гостинице. Анна предполагала, что он работал, не поднимая головы. Он вставал в пять утра, каждый день, даже в альпийском шале, куда они с Анной поехали весной, после знакомства в Женеве. Анна успела привыкнуть к шелесту бумаг, к скрипу карандаша. Женщина, нежно улыбаясь, ждала, пока хозяин пансиона позовет месье из седьмой комнаты.

У нее стучало сердце. Услышав низкий, хрипловатый, голос: «Месье Биньямин», Анна выдохнула: «Это я, милый».

Соленый ветер врывался в открытые ставни каюты, шевелил бумагу с эмблемой кинокомпании «Метро-Голдвин-Майер». Распечатанный конверт лежал на столе тикового дерева:

– Дорогая мадемуазель Аржан, от имени руководства компании, я бы хотел обсудить возможность вашего участия, в одном из фильмов, готовящихся, в будущем, к производству. В планах, музыкальная комедия о девушках из шоу мистера Зигфелда, на Бродвее, и детектив, с мистером Кларком Гейблом, в главной роли. Мистер Гейбл видел ваши фильмы. Он высказывал заинтересованность в работе с вами… Гарри Сандерс, вице-президент, – за дверью ванной шумел душ. Простыни на большой кровати сбились, пахло цветами. На бархатный диван бросили светлые шорты, шелковую блузу в матросском стиле, и соломенную шляпу. Из рубки, доносился красивый голос:

– Маленьким не быть большими, вольным связанными…

Моторную яхту построили на верфи Hestehauge, в Швеции, весной. Федор принимал ее в Гавре и остался доволен. Она брала на борт восемь человек, с двумя членами экипажа. Федор нанимал капитана и кока, только для вечеринок на «Аннет». Яхту перегнали в Канны, Федор забрал ее месяц назад. Перед отъездом на Корсику он устроил званый обед, с икрой и шампанским, с огоньками свечей на корме, с ночным купанием в заливе.

На Корсике Федор возводил уединенную виллу, для вице-президента компании Ситроен, дом серого гранита, повисший на скале, над заливом. На стройке не держали радио, он не читал газет, ленясь гонять за ними лодку в деревню. На «Аннет», кроме рации, положенной по закону, больше никакой связи не имелось. Федор хотел отдохнуть. Он твердо намеревался пробыть на Корсике до конца бархатного сезона.

Он стоял у штурвала, разглядывая Леринские острова:

– Сто десять миль сделали за четыре часа. Могли бы за два, но торопиться некуда… – Федор хотел заправить яхту, связаться с Парижем, и сводить Аннет в казино, в Монте-Карло.

– Поужинаем в Монако… – он напомнил себе, что надо позвонить в казино, забронировать столик, – и вернемся на Корсику. У Аннет фильм вышел, месяц назад. Наверняка, в Каннах, какие-то журналисты отираются. Для ее карьеры такое хорошо… – Федор, в отлучках, звонил матери. Сиделка бодро рассказывала о днях, что проводила Жанна, в инвалидном кресле. Федор долго, терпеливо учил мать пользоваться телефоном, уповая, что Жанна вспомнит довоенные аппараты. Мать сначала боялась, но потом дело пошло веселее. Сиделка держала трубку рядом с ее ухом. У Жанны все больше слабели руки.

На худом пальце матери блестел синий алмаз. Изукрашенный сапфирами кортик висел в спальне. Образ Богородицы стоял на столе. Жанна с ним никогда не расставалась, как Федор не расставался с книгами Пушкина и Достоевского. Мать, по телефону, слушала его рассказы о стройках. Федор знал, что она кивает седой головой, мимолетно, нежно улыбаясь. Об Аннет мать не подозревала. Девушка, тоже никогда не бывала на рю Мобийон. Федор сказал ей то, что говорил всем. Аннет считала, что его мать болеет, и живет в деревне:

– Не потому, что я ей не доверяю… – вздохнул Федор, – просто так удобнее. Она все равно… – дальше он не думал, не желая слышать знакомый, нежный голос: «Я отплываю из Гавра, в Нью-Йорк, а оттуда лечу в Голливуд». Он понимал, что такой день, когда-нибудь, настанет.

Федор посмотрел на приближающуюся панораму Канн.

Вчера, из Аяччо, он позвонил Набокову. Их с Аннет ждали на завтрак. Яхта покинула Корсику в шесть утра. Федор перекусил, на скорую руку, но успел проголодаться. Набоков, с помощью Федора выбравшись из Германии, обосновался в Париже, проводя лето на Лазурном берегу:

– Еще кое-кого удалось из Германии спасти… – Федор, одной рукой нашарил сигареты, – оттуда, из Чехии… Мадам Майер и ее семье дали британские визы. Она, и вправду, талантливая художница… – о Майерах Федору сообщил Аарон, в начале прошлого года. Семья успела покинуть Прагу до начала немецкой оккупации. Аарон перебрался в Варшаву. Федор, было, хотел написать кузену, с просьбой съездить в Белосток, но вздохнул:

– Мы ничего не знаем, совсем ничего…

За три года анализа, Аннет вспомнила, что ее мать звали Басей, то есть Батшевой, и была она блондинкой. Еще она повторяла имя «Александр». Девушка думала, что так, наверное, звали ее отца. Ничего не говоря Аннет, Федор связался с месье Генриком Гольдшмидтом, в Варшаве. Ему прислали название деревни, где, в лесу, нашли двухлетнюю Ханеле. Федор передал имя местечка Жаку Лакану, аналитику Аннет, но ничего не произошло. Больше ничего от пана доктора Федор не получил. Гольдшмидт объяснил, что не имеет права, без согласия бывшей воспитанницы, разглашать историю медицинских обследований.

– Понятно, что случилось… – угрюмо думал Федор, всякий раз, когда вечером Аннет устраивалась на диване в студии, со сценарием, или альбомом. Занявшись кино, Аннет ушла из ателье, но мадам Скиапарелли разрешила девушке сделать линию аксессуаров. Вещи продавали в студии мадам. Аннет рисовала сумочки, шарфы и брошки, изредка покусывая карандаш. Темный локон, щекотал стройную шею, длинные, изящные пальцы будто порхали над бумагой. Аннет поступила в Сорбонну, вольнослушателем. Девушка много времени проводила в Лувре, перед картинами, занимаясь с Мишелем.

Она откладывала альбом, Федор обнимал ее. Они сидели, слушая потрескивание дров в камине, избегая говорить о подобных вещах. Они целовались, но больше ничего не происходило. Аннет каменела, при любой его попытке сделать что-то еще. С Лаканом он такое тоже не обсуждал. Аналитик, за обедом, однажды заметил:

– Дело не в тебе, Теодор. Перед нами глубинная, детская травма, с ней работать, и работать. Подожди.

Он ждал.

Аннет, правда, несколько раз предлагала, закусив губу:

– Я потерплю. Я знаю, тебе важно… – Федор целовал ее в лоб:

– Мне важно, чтобы тебе было хорошо. Если кто-то и должен терпеть, то это я, милая.

В квартире на Сен-Жермен-де-Пре они жили, как родственники, желая друг, другу спокойной ночи, расходясь по комнатам. Сделав перепланировку, Федор выделил Аннет спальню и ванную. Она вставала рано, и кормила его горячим завтраком. Девушка клала в карман его пальто сверток:

– Перекуси, пожалуйста. Я знаю, ты на стройке обедаешь, но все равно… – в пакете всегда оказывалось его любимое, миндальное печенье. Федор грыз его, за кофе, и невольно улыбался. Если они не устраивали вечеринку, и не было приглашения в гости, Аннет готовила хороший, американский стейк, или петуха в вине. Они устраивались на кухне, Федор держал ее за руку, девушка говорила о съемках, о своем дне. Он, опять, ловил себя на улыбке:

– Господи, как я ее люблю. Но если она уйдет, мне нечем ее удержать… – сзади запахло кофе и цветами. Федор обернулся.

Она пришла с чашкой, сверкая длинными, стройными ногами, в матросской блузе и шортах от мадам Скиапарелли. Влажные волосы удерживали черепаховые шпильки. Темно-красные губы измазал малиновый джем. Федор принял кофе. На шее Аннет блестело серебряное ожерелье от Tiffany, его последний подарок, перед Корсикой. Федор потянулся, привлекая ее к себе, целуя, чувствуя сладость джема:

– Смотри, – он указал на горизонт, – Леринские острова. Когда мы уходили в Аяччо, ты спала, не видела их… – пахло знакомо, уютно, теплым, пряным сандалом. Большая, до черноты загорелая рука лежала на штурвале. На Корсике они жили на яхте, место было уединенным. Аннет загорала, купалась, учила новую роль. Девушка рисовала и ездила на велосипеде в деревню, за продуктами. Она готовила баранину и кролика, жарила рыбу, резала салаты и пыталась не плакать:

– Теодор меня бросит, рано или поздно. Он богатый, известный человек, ему почти сорок. Он хочет семью, детей. Понятно, что не с калекой, такой, как я… – Аннет ничего ему не говорила. Для всех она была невестой месье Корнеля, правда, кольца Теодор ей пока не подарил.

Девушка отогнала эти мысли, положив голову на его плечо: «А где мы ночуем? Или сразу после Монте-Карло уйдем на Корсику?»

– Еще чего, – Федор поцеловал темные локоны, – я снял номер люкс, в «Карлтоне». Повстречаешься с журналистами, навестишь магазины… – Аннет закатила глаза:

– Необязательно покупать новое платье, для одного обеда. Я возьму напрокат. Здесь открыли салон, продающий вещи мадам. В следующем году проведут первый кинофестиваль. Сюда модные дома начали подтягиваться… – министр искусств и образования предложил организовать ежегодный смотр французского кино, в Каннах.

Федор коснулся губами ее руки:

– Нет, дорогая моя. Мы в Каннах всего три дня, потом останемся в корсиканских дебрях до октября. Я намерен тебя побаловать… – смуглая, нежная щека покраснела: «Ты меня балуешь, Теодор».

– Мало, – отозвался Федор, ведя яхту к причалу.

У бассейна отеля Негреско, в Ницце, было тихо. Постояльцы, после завтрака, уходили на собственный пляж гостиницы. Лазоревая вода едва колыхалась под жарким ветром. Максимилиан фон Рабе сидел, закинув ногу на ногу, покуривая сигарету, любуясь блеском бриллианта в золотом перстне. После создания протектората Богемии и Моравии, Макс привез домой, в Берлин, багажник картин и драгоценностей. В галерее висели эскизы Рубенса, небольшой, но дорогой Франс Халс, и несколько работ барбизонской школы. Макс нетерпеливо ожидал начала вторжения в Польшу. Коллеги, побывавшие на востоке, говорили об отличных коллекциях в Кракове и Варшаве. Он подарил братьям и отцу антикварные, золотые запонки, а Эмме, на свадьбу, приготовил жемчужное ожерелье.

Сестра, правда, пока носила только значки со свастикой и простые часы, на кожаном ремешке, но Макс улыбнулся:

– Ей пятнадцать лет, в ее возрасте надо быть скромной. В любом случае, когда Эмма выйдет замуж, Германия станет властвовать над миром… – старинный перстень с бриллиантом в два карата Макс тоже нашел в Праге, на складе реквизированного у евреев имущества. Отец и Генрих, с удовольствием, носили запонки, а Отто подарок еще ждал. Экспедиция Шефера находилась на пути в Берлин. Штурмбаннфюрер вспомнил:

– Четвертого августа они прилетают. Гиммлер их лично встречает, в Темпельхофе. Отто очередное звание получит, наверняка… – Макс посмотрел на швейцарский хронометр:

– Первое августа. Месяц остался… – Отто сразу отправлялся в Польшу. Было принято решение о постройке, на территориях, отходящих к рейху, концентрационных лагерей, большего размера, чем те, что сейчас работали в Германии. Опыт Отто в организации медицинских служб, был незаменим.

Гиммлер протер очки:

– Для Генриха я делаю исключение. Он, пока не знает о новом назначении… – рейхсфюрер подмигнул Максу, – но приказ я подписал. Строительно-хозяйственное управление ответственно за возведение лагерей. Новоиспеченный унтерштурмфюрер фон Рабе станет куратором группы математиков… – брата переводили в СС в сентябре, с началом польской кампании.

Поляки, спешно, заручились, помощью запада, но аналитики предполагали, что Англия и Франция войска в Польшу отправлять и не думают. Вся война не должна была занять и двух месяцев, учитывая то, что с востока в Польшу входил Сталин. После Польши армия и Люфтваффе собирались повернуть на запад и север, введя войска в Бельгию, Голландию, Данию и Норвегию. В Норвегии стоял завод тяжелой воды, а в Копенгагене жил нобелевский лауреат Нильс Бор, весьма интересовавший Макса. Гейзенберг, правда, встретившись с Максом в Берлине, заметил:

– Вряд ли Бор, добровольно, пойдет на сотрудничество. Он упрямый человек. Разве что дать ему статус почетного арийца… – мать Бора была еврейкой. Вспомнив обрывки сертификата, тонкие губы, изогнувшиеся в презрительной гримасе, Максимилиан сухо сказал: «Посмотрим».

Он летал на полигон Пенемюнде каждый месяц, проводя с 1103 несколько дней. Скромное здание окружали три ряда колючей проволоки, и ограда, под электрическим током. Окно спальни выходило на плоские, серые волны. У 1103 было ровно десять метров белого песка, немного сухих, шуршащих камышей, и пять метров палисадника до вышки часового. Здесь росла низкая, изогнувшаяся под ветром балтийская береза. Доставив 1103 на север, Макс хотел приколотить к дереву скворечник. Штурмбанфюрер любил уют, и хотел слушать щебет птиц. В Пенемюнде, на вечных ветрах, никто, кроме чаек, не жил. Птицы кружились, жалобно крича, над черепичной крышей коттеджа 1103.

Коротко стриженые, рыжие волосы пахли солью и табаком. Она лежала на боку, повернувшись к нему худой спиной. Макс целовал выступающие лопатки, веснушки на плечах, прижимал ее к себе:

– Спокойной ночи, моя драгоценность… – Макс не рисковал сном в ее постели. При визите, он каждый раз, внимательно обыскивал комнаты и заключенную. Уходя, он махал охраннику. В коттедже выключали свет. Электричество для 1103 подавали по заранее утвержденному расписанию. Макс не хотел неприятных сюрпризов.

Она пока отказывалась заниматься атомным проектом, работая над материалами группы фон Брауна. Макс был уверен, что рано, или поздно, сломает 1103. Заключенная проектировала новый, сверхдальний летательный аппарат, способный пересечь Атлантику, с ракетами на борту. В преддверии атаки на США, о которой говорил фюрер, конструкция была особенно важна.

Штурмбанфюрер приносил на узкую кухоньку 1103 чайник и маленькую электрическую плитку. Он варил ей кофе, жарил омлеты и тосты:

– Тебе надо хорошо питаться, дорогая. Ты важна для рейха, помни… – глаза цвета жженого сахара смотрели мимо него. 1103 с ним почти не разговаривала, но Максу такое было неважно. Штурмбанфюрер обещал разрешить ей, в случае успешной работы, прогулки по десяти метрам пляжа, по мелкому, холодному прибою:

– Ты сможешь пробежаться босиком по песку… – он тяжело дышал, целуя плоскую грудь, – сможешь выйти из дома, постоять на берегу… – охрана получила приказ стрелять на поражение, в случае, если 1103, хотя бы попытается, без сопровождения, покинуть коттедж. Макс брал ее на пляж, разрешая зайти в море по щиколотку. Он смешливо думал:

– Словно собака, на невидимом поводке. Я ее приручу, обещаю… – потушив сигарету, он взял блокнот. После окончания польской кампании, Максимилиан собирался вернуться в Рим, и нажать на проклятых попов. Штурмбанфюрер чувствовал, что они прячут сведения, важные для инженеров и ученых рейха.

– Я привезу ей подарок… – фон Рабе сидел под холщовым зонтиком, в хрустальном бокале играл, переливался лимонад, – она получит материалы, которые еще никто не держал в руках. Она великий ученый, она не сможет отказаться… – Макс приехал во Францию легально, но по чужим документам, с немецким дипломатическим паспортом. После войны с Польшей, фюрер хотел, на время, оставить Францию и Британию в покое, усыпив бдительность запада:

– Со Сталиным так же будет… – Макс попросил два кофе, – рано, или поздно. Он зарвется, попробует вернуть Финляндию. Ничего у него не получится, армия ослабеет. Мы застанем СССР врасплох, неожиданной атакой. Японцы, к сожалению, нам не помогут… – военные считали, что, после неизбежного разгрома на Халхин-Голе, Япония повернет на юг, к английским колониям.

Как бы ему ни хотелось полюбоваться коллекциями Лувра, в Париже Макс вел себя осторожно. Мальчишка стал куратором отдела, писал в научные журналы, и левую прессу. Он славился яростной ненавистью к нацизму. Месье де Лу не стеснялся в выражениях, называя мюнхенский договор людоедским. Он призывал Францию послать в Польшу войска, в случае начала войны.

– Пусть идет в армию, – подытожил Макс, – если он такой патриот. Я с удовольствием довершу начатое в Мадриде, и лично его застрелю… – в Париже он забрал Шанель и отвез ее на Лазурный берег. Женщина требовалась разведке. В ателье стояла аппаратура, но Макс хотел, собственными ушами, услышать о частных знакомствах модельера. Теперь Максу стало немного легче, с Шанель он думал об 1103. Макс закрывал глаза, слыша задыхающийся шепот:

– Еще, еще. Я люблю тебя, люблю… – ему казалось, что это голос 1103. Она обнимала его, привлекая к себе. На самом деле, заключенная вообще не двигалась и не говорила. Макс не хотел ее бить, подозревая, что и побои ничего не изменят. 1103 была упряма. Максу, впрочем, было достаточно того, что он получал, навещая Пенемюнде.

Шанель спала, хотя время подходило к одиннадцати утра. Вчера Макс возил ее в картинные галереи Сен-Поль-де-Ванса, они обедали в «Золотой Голубке». Он, мимолетно, вспомнил красивую, черноволосую женщину, сидевшую за столиком, с полуседым евреем, в пенсне. Макс поморщился:

– Скоро все закончится. Евреев надо депортировать на тот свет. Меньше хлопот… – вдохнув горький аромат кофе, в чашках тонкого фарфора, он услышал шаги на дорожке.

Муха был пунктуален. Агент отлично выглядел, на загорелых щеках играл румянец, от каштановых волос, пахло морем. Коротко кивнув, он опустился напротив Макса:

– Хорошо, что его не расстреляли, – облегченно подумал штурмбанфюрер, – он поставляет очень ценные сведения… – Петр приехал в Ниццу поездом, оставив Кукушку в шезлонге, у бассейна, с коктейлем и женским журналом на стройных коленях. Он поцеловал руку мадам Рихтер:

– Я вернусь к вечеру, моя дорогая. Дела, даже на отдыхе… – через четверть часа после того, как месье Ленуар покинул отель, мадам Рихтер тоже вышла на ступени, в дневном платье, тонкого льна, в большой шляпе. Сев за руль лимузина, женщина поехала в Сен-Поль-де-Ванс.

– Рад вас видеть… – Макс вынул из чашки серебряную ложечку, – месье… – он поднял бровь, взглянув на Муху.

Петр велел себе не волноваться. В поезде, одним глазом просматривая газеты, он, все время, думал о Тонечке.

– Ленуар, Пьер Ленуар… – Муха, мимолетно, улыбнулся.

– Месье Ленуар, – завершил Макс, открыв перед агентом золотой портсигар: «Угощайтесь».

Низкое, полуденное солнце заливало гостиничный номер. Потертые половицы будто светились, в воздухе плясали пылинки. Пахло жасмином и табаком. На кровати стояла пепельница, на полу, недопитая бутылка белого вина. Она спала, уткнув голову в подушку, черные, тяжелые волосы разметались по слегка загорелому плечу. Вальтер слышал ее ровное, спокойное дыхание. Она всегда смущалась, открывая глаза:

– Надо было меня разбудить, неудобно… – он обнимал ее, целуя высокий лоб, проводя губами по ресницам:

– Ничего неудобного. Тебе надо отдохнуть, ты много работаешь. Спи, любовь моя… – серые, дымные глаза смотрели на него, мягкие губы улыбались. Она и сама была нежной, словно, думал Биньямин, любимые ей, белые цветы жасмина.

Жасмин цвел и весной, в Женеве. Он приехал в Берн, где учился в университете, в молодости. В городе жили его бывшая жена и сын. На пути обратно в Париж Биньямин решил провести несколько дней у озера. Ему не хотелось возвращаться в пустынную, прокуренную квартирку неподалеку от рю де Вожирар. Он сидел, глядя на лазоревую, тихую гладь воды, на белых лебедей. Бывшая жена родилась в Швейцарии, здесь появился на свет их ребенок. Они были в безопасности. Биньямин, в очередной раз подумал:

– Можно все закончить. Мальчик вырос, хватит откладывать. Понятно, что Гитлер не ограничится Австрией и Чехией. И Брехт мне так говорил… – он ездил к Брехту, в Данию:

– Чем дальше мы уедем, Вальтер, тем лучше… – драматург, хмуро, усмехнулся:

– Мой приятель, архитектор, месье Корнель, вывозит оставшихся коллег из Германии, Чехии… – Брехт помахал письмом: «Американцы заинтересованы в артистах, архитекторах, в ученых…»

Биньямин стоял у окна, рассматривая яхты, у городского причала, кружащихся над мачтами чаек. Брехт жил в маленьком, провинциальном городке, Сведенборг, на острове. Биньямин сам провел здесь почти год, покинув Германию:

– В философах никто не заинтересован, Бертольд, – ядовито отозвался он, – никому они не нужны… – в Женеве они с Анной столкнулись случайно, в публичной библиотеке, работая за соседними столами. Биньямин искоса посматривал на ее красивый профиль, на сосредоточенное лицо. Она склонилась над английскими газетами. Он, сначала, думал, что женщина из Лондона, но фрау Рихтер оказалась уроженкой Цюриха. Познакомились они просто. Вальтер увидел темные круги у нее под глазами. Искусно скрыв зевок, женщина услышала его решительный голос:

– Я считаю, что вам просто необходим кофе. Я бы его сюда принес, – Биньямин присел на край ее стола, – но правилами библиотеки, такое запрещается… – он улыбался: «Придется вам подождать меня в вестибюле, и получить чашку…»

Она прикусила нижнюю губу:

– Значит, у меня нет никакого шанса сопроводить вас в кафе, месье… – вблизи ее глаза всегда напоминали Биньямину серый жемчуг, – вы купите мне кофе, и мы даже не поговорим… – они проговорили до позднего вечера, гуляя по Женеве. Вечером они остановились на пустынной набережной озера. Город засыпал рано, на улицах было тихо. В черной воде отражались крупные, яркие звезды. Она засунула руки в карманы твидового жакета, вскинув красивую голову:

– Когда-то, давно, один человек сказал… – Биньямин, зачарованно, слушал низкий голос:

– Каждая лодка в море, словно звезда в небе. Они идут своим путем, а нам, оставшимся на берегу, выпадает лишь следить за ними. Я часто чувствую, что я стою на берегу, месье Биньямин… – в расстегнутом воротнике шелковой блузы, в темноте, блестело тусклое золото ее крестика. Вальтер услышал частое, взволнованное дыхание: «А вы, месье Биньямин, испытываете такое?»

Он кивнул: «Да, мадам Рихтер. Но не сейчас».

– И тогда я ее поцеловал, и она меня тоже… – Вальтер смотрел на блокнот, – мы пошли в пансион, ко мне. Она сказала, что подруга оставила ей ключи от шале… – шале Анна сняла, о чем она Биньямину, разумеется, говорить не стала. Он знал, что мадам Рихтер живет в Цюрихе, управляет делом покойного мужа, а ее дочь учится в закрытой школе.

Анна не могла привозить Биньямина в Цюрих. В городе кто только не болтался, а фрау Рихтер славилась нацистскими взглядами. Анна хотела, сначала, завершить бумажные дела. Она собиралась исчезнуть, с Вальтером и Мартой, отплыв из Марселя в Центральную Америку. На берегу Женевского озера, она вспомнила слова, которые, когда-то, говорил ей Федор, в Берлине.

– Не когда-то, – поправила себя Анна, слыша скрип карандаша, – мы гуляли, стояли на берегу Шпрее, грохотали поезда метрополитена. По легенде, Джордано Бруно это написал… – Анна, не открывая глаз, подобралась поближе. Вальтер отложил карандаш:

– Спи, пожалуйста. Тебе в Канны только к вечеру, ты говорила… – после встречи с ним, Анна стала спать без снов. Она не видела подвала в Екатеринбурге, трупа подростка, с разнесенной пулями головой, холодных, голубых глаз отца. Ей снился бескрайний пляж, белого песка, низкая вилла, с большими окнами, добродушный лай собаки и детский смех. Она лежала, чувствуя его тепло:

– Вальтер человек чести. Он даже не упоминает, что у меня швейцарское гражданство, что мы могли бы пожениться… – Анна подозревала, что по просроченному, немецкому паспорту Биньямина, их бы ни поженили и в американском консульстве.

Женщина, твердо, сказала себе:

– Ерунда. Я их упрошу, встану на колени, если понадобится. Вальтер еврей. Все знают, что произошло с евреями Германии. Все устроится… – Биньямину она сказала, что каждый август отдыхает в Каннах. Вальтер кивнул:

– Тогда и я появлюсь на Лазурном берегу, но не буду тебе надоедать… – Анна открыла рот, однако он покачал головой:

– В Сен-Поль-де-Вансе тихо, хорошо для работы. Если у тебя найдется время, ты сможешь меня навестить… – Анна, приезжая сюда, не хотела возвращаться в Канны. Он дарил ей простые, полевые цветы, они уходили на окраину городка, сидя на неприметной, уединенной скамейке. Вальтер говорил ей о своей поездке в Москву, рассказывал о Брехте. Анна, на мгновение, пожалела:

– Даже не упомянуть, что я видела Брехта. И, тем более, нельзя говорить о России. Пока нельзя… – она пошевелилась, почувствовав его поцелуй:

– Отдохнула? Я кофе сварю… – в «Золотой Голубке» он снимал номер, с маленькой кухонькой. У нее были немного припухшие, сонные глаза, она улыбалась. Вальтер вспомнил письмо, отправленное Гершому Шолему, после рождения сына:

– Отец сразу видит в этом крохотном создании человека, и собственное превосходство отца, во всем, что касается жизни, становится совсем неважным, в сравнении… – обнимая ее, слыша нежный шепот:

– Я люблю тебя, люблю… – Вальтер понимал, что хочет еще раз ощутить однажды узнанное, чувство своей неважности, при виде спокойного, сонного младенческого личика:

– Может быть, – он аккуратно, расчесывал ее сбившиеся, спутанные волосы, – может быть, случится такое… – он напомнил себе, что надо найти месье Корнеля, о котором говорил Брехт:

– Если у меня будет американская виза, я смогу сделать Анне предложение… – они пили кофе на крохотном балконе. Солнце садилось над равниной, на западе, мощные, каменные, средневековые стены, играли спокойным, бронзовым светом:

– Я смогу прийти к ней не как проситель, не как человек без паспорта… – Анне, Вальтер, конечно, ничего не сказал. Они говорили о Париже, о его новой книге, о Лионе, где они собирались увидеться осенью. Анна, внезапно, замолчала, держа в длинных пальцах дымящуюся сигарету:

– Вальтер… Ты читал, отрывок из московского дневника, об одиночестве… – Биньямин снял пенсне, зачем-то его протерев:

– Одиночество, это когда те, кого ты любишь, счастливы без тебя, Анна – у него были карие глаза, в мелких, едва заметных морщинах. Анна поднялась, заставив его усидеть на месте. Она наклонилась, обнимая его за плечи:

– Я несчастлива без тебя, Вальтер. Это никогда не изменится, пока мы не окажемся рядом. Поэтому ты больше не одинок, – просто сказала женщина, – и никогда не будешь… – посмотрев на часы, она вздохнула:

– Пора. Я отлучусь ненадолго, по делам. Приеду через три дня… – он проводил Анну до машины, велев быть осторожной. Она оставляла лимузин в уединенном месте. Анна не хотела, чтобы кто-то узнал, о визитах мадам Рихтер, в Сен-Поль-де-Ванс:

– Здесь четверть часа дороги… – она поцеловала Биньямина, – все будет хорошо… – выезжая на шоссе, ведущее вниз, с холма, Анна обернулась. Вальтер махал ей вслед.

Завтра в Канны приезжал Раскольников. Анна не стала лгать старому товарищу, написав, что встречается с ним по поручению партии. Поручением был флакон, спрятанный в подкладке сумочки от Гуччи.

– Последняя операция, – напомнила себе Анна, отдавая ключи от лимузина гостиничному шоферу. В «Карлтоне», по английской традиции, накрывали пятичасовой чай. Анна поняла, что проголодалась:

– Мы не обедали, не хотелось вставать. Какой-то сыр ели, хлеб… – мадам Рихтер прошла к свободному столику, в вестибюле. Официант, предупредительно, отодвинул тяжелое кресло. Едва потянувшись снять шляпу, мадам Рихтер услышала щелчки камер. Очень красивая девушка, в дневном платье от Скиапарелли, позировала на мраморной террасе отеля:

– Мадемуазель Аржан, – умоляюще попросил кто-то из фотографов, – один снимок, с месье Корнелем. Баловни парижского света на отдыхе в Каннах… – пальцы Анны затряслись. Его голос не изменился, низкий, добродушный:

– Я, господа, руками работаю, какой из меня баловень… – она смотрела на знакомый профиль. Он был в американских джинсах, в белой рубашке, в мокасинах, на босу ногу:

– Но, если вы настаиваете… – Федор привлек к себе девушку. Фотографы, наперебой, снимали, глаза актрисы блестели. Дождавшись, пока журналисты утихнут, Федор, весело, сказал:

– У вас, господа, будет полчаса в Монте-Карло, куда мы едем вечером. Моя невеста поговорит о планах на следующий год… – оставив шляпу в покое, Анна резко встала:

– Я передумала, – сказала она официанту, – принесите чай мне в номер, – Анна быстро пошла к лифтам. Она слышала звуки гитары, его голос: «Маленьким не быть большими, вольным связанными…». Оказавшись за дверью люкса, Анна сползла по стене вниз, на ковер:

– Он совсем не изменился. Нельзя ничего говорить Петру, иначе отменят операцию… – само по себе знакомство с белоэмигрантом не было подозрительным. Любой резидент, за рубежом, обрастал подобными связями. Но Анна не хотела рисковать тем, что операцию с Раскольниковым, отложат:

– Я не собираюсь, – зло сказала Анна, – болтаться в Европе дольше необходимого времени. У меня Марта и Вальтер на руках, мне нельзя тянуть… – официант принес чай. Отпустив юношу, она выглянула на террасу спальни. Балкон выходил в гостиничный двор, снизу Анну было никак не увидеть. Она следила за рыжей головой:

– Совсем не изменился, совсем. Не надо ему ничего знать, и Марте тоже. Пусть будет счастлив, – пожелала Анна. Женщина захлопнула дверь.

Терраса ресторана, на седьмом этаже отеля «Карлтон», выходила на залив. Мадам Рихтер сегодня обедала не с месье Ленуаром, как обычно. Женщина ела в обществе хорошо одетого, светловолосого мужчины, лет пятидесяти. Закинув ногу на ногу, она покачивала летней, легкой туфлей. Сумочка лежала на стуле, за спиной мадам Рихтер. Женщина выбрала шелковое, дневное платье, цвета голубиного крыла. Ее спутник заказал «Вдову Клико». Летом устриц не подавали. Они ели слегка обжаренные гребешки, салат и свежую рыбу, на гриле.

Отложив серебряную вилку, Анна подняла глаза:

– Мне очень жаль, Федор, очень… – протянув длинные, прохладные пальцы, Анна коснулась его руки. Недавно, в парижском госпитале, от воспаления легких, умер двухлетний сын Раскольникова:

– И дочка только что родилась, – он, грустно, улыбался, – видишь, как все получилось, Анна. Когда мы, вчетвером, сидели в Энзели, с тобой, Ларисой, Янсоном, мог ли кто-то предполагать, что мы закончим здесь… – Раскольников обвел глазами элегантный, расписанный фресками зал. За стойкой бара пил кофе молодой человек, с каштановыми волосами, в летнем пиджаке. Анна сказала себе:

– Я точно знаю, что мы к смерти его сына отношения не имеем. Зачем Эйтингону убивать ребенка? Федор через месяц, или полтора умрет. На вскрытии обнаружат инфекцию, в легких, или желудке… – Петр Воронов объяснил Анне, как действует яд, спрятанный в подкладку итальянской сумочки.

Она ничем не рисковала.

Месье Корнель и мадемуазель Аржан вчера отплыли из гавани, на личной, моторной яхте, архитектора. Изучив колонку светской хроники в Le Petit Niçois, Анна узнала, что месье Корнель и мадемуазель Аржан три года живут вместе. В журнале перепечатали фото роскошных апартаментов счастливой пары, в дорогом районе Парижа. Мадемуазель Аржан, в туалете от Скиапарелли, раскинулась на огромном диване, сверкая бриллиантами. Месье Корнель, в смокинге, обнимал ее за плечи. Баловни света, как выразился журналист, проводили бархатный сезон в счастливом уединении корсиканских пляжей. В статье намекали, что пару, в скором будущем, ждет свадьба. Мадемуазель Аржан едва исполнился двадцать один год.

Опустив журнал, Анна посмотрела на морщинки, вокруг серых глаз:

– Седины пока нет. Я помню, у папы она до сорока появилась. Если бы Федор, знал, кто мой отец, он бы меня своей рукой застрелил, я уверена. Оставь… – подытожила Анна:

– Незачем все бередить. Мы с Вальтером уедем в Панаму. Марта закончит, школу, выучится на инженера, начнет летать, как она хочет. Может быть… – Анна, невольно, вздохнула, – может быть, у нас появится ребенок. Это Янсона была вина, не моя… – женщина вспомнила покойного мужа: «Он бы обрадовался, узнав, что я счастлива».

Выбросив журнал, она не стала ничего рассказывать месье Ленуару. Напарник вернулся из отлучки с изменившимися, взволнованными глазами:

– Он еще молод, – усмехнулась, про себя, женщина, – не научился управлять подобными вещами. Впрочем, это не мое дело. Мне надо завершить операцию, вернуться в Цюрих, подать документы на получение американского гражданства… – с Биньямином они договорились увидеться в Лионе, в октябре. От Женевы до Лиона был час на поезде. Анна могла отлучиться во Францию на несколько дней, не вызывая подозрения у Москвы.

– Очень жаль… – она смотрела в голубые глаза Раскольникова. Анна вспоминала влажную жару в порту Энзели, запах гари от пылающих, белогвардейских кораблей, темную, почти горячую морскую воду:

– Мы купались, с краснофлотцами… – Анна отняла руку:

– Федор, я написала тебе, как посланец партии, как ее солдат. По поручению товарища Сталина… – она дрогнула длинными ресницами:

– Федор, мы все совершаем ошибки. Если ты разоружишься перед партией, если признаешь вину, ты сможешь вернуться домой… – он долго, тщательно, разминал сигарету. Он верил Горской, не мог не поверить, зная ее два десятка лет.

В Париже Раскольникова ждало законченное, открытое письмо Сталину. Он собирался опубликоваться в эмигрантских газетах:

– Сталин, вы объявили меня «вне закона». Этим актом вы уравняли меня в правах, точнее, в бесправии, со всеми советскими гражданами, которые под вашим владычеством живут вне закона. Со своей стороны отвечаю полной взаимностью: возвращаю вам входной билет в построенное вами «царство социализма» и порываю с вашим режимом… – Раскольников, внезапно, разозлился:

– Обратной дороги нет. Анна умная женщина, неужели она не понимает? Ее отец был фанатиком, убийцей, сумасшедшим, таким же, как Сталин, однако она здравомыслящий человек. Она не может не видеть, что СССР загнал себя в тупик… – Раскольников, в письме, настаивал на немедленном заключении военного и дипломатического союза с Британией и Францией.

То же самое он сказал Анне, добавив:

– Передай, в Москву, что ваша сделка с Гитлером, равносильна мюнхенскому предательству, только Сталин еще и территории получил. Анна, – он помолчал, – Анна, пойми, тебя тоже не пощадят. Я обещаю, – Раскольников понизил голос, – он избавится от тебя, как и от всех остальных соратников… – тарелки унесли. Анна попросила два кофе, отказавшись от десерта.

Воронов, за стойкой, слышал вежливый, довольно громкий голос женщины. Кукушка должна была взять сладкое, если бы Раскольников, по каким-то причинам, пришел на встречу в недоверчивом настроении. На такой случай в кармане льняного пиджака Воронова имелся шприц, с раствором яда кураре, убивающим человека на месте. Отправляя Петра на задание, Эйтингон поморщился:

– Постарайтесь избежать эксцессов. Незачем привлекать к смерти мерзавца внимание… – по возвращении из Ниццы, Петр заставлял себя спокойно носить пляжную сумку Кукушки и болтать с ней о кино.

Ему ничего не удалось узнать о Вороне. Петр не хотел вызывать беспокойства фон Рабе излишним любопытством. Он пил кофе, не поворачиваясь к Раскольникову и Кукушке, покуривая крепкую, французскую сигарету. После встречи с фон Рабе, Воронов понял, почему Тонечка его выгнала, в Барселоне:

– Она нервничала, в ее положении такое понятно. Пятый месяц шел… Господи, бедная моя девочка. Она, наверное, думала, что я ее бросил, забыл о ней… – сыну Петра летом исполнился год. Фон Рабе не знал, как зовут ребенка, но упомянул, что леди Холланд, судя по всему, решила оставить журналистику.

Немец вздернул бровь:

– Одного бестселлера, как говорят американцы, ей хватило. Она до конца дней обеспечена. Впрочем, она из богатой семьи. Вы читали «Землю крови»? – вежливо поинтересовался фон Рабе.

На Лубянке, во внутренней библиотеке, для сотрудников, имелся экземпляр троцкистской книжонки, как называл Эйтингон опус мистера Френча. После разговора с фон Рабе Воронов понял, что «Землю крови» написала Тонечка.

– Мне все равно, – твердо сказал себе Петр, – все равно. Я привезу Тонечку и мальчика в Москву. У нас сын, мог ли я подумать… Книга Тонечки была ошибкой юности, как и ее троцкизм. Она полюбит товарища Сталина. У меня сын… – Петру, хотелось, кричать от радости.

Он хотел организовать себе командировку в Лондон, к тамошним резидентам. Воронов, правда, оставил Тонечке безопасный адрес Кукушки, в Цюрихе, но не был уверен, что девушка им воспользуется:

– Тонечка на меня обижена, и есть за что… – вздохнул мужчина, – я даже своего ребенка не видел. Она мне не сказала, но я должен был догадаться, по ее лицу… – принесли кофе, Раскольников пошел в туалет.

Воронов поднялся. Ему надо было проследить за предателем, и удостовериться, что Раскольников ничего не заподозрил. Кукушка открыла сумочку, официант щелкнул зажигалкой. Красивая, холеная рука женщины сделала одно, быстрое движение.

Идя по залу, Петр чуть не столкнулся с человеком средних лет, еврейской внешности, полуседым, в пенсне и довольном потрепанном пиджаке:

– Простите, – извинился Петр. Воронов проследил за ним взглядом. Незнакомец смотрел на Кукушку, его лицо, на мгновение, дрогнуло. Кукушка спокойно курила, убрав флакон в сумочку.

– Интересно, – сказал себе Петр. Улыбнувшись мывшему руки Раскольникову, он прошел к писсуару. Воронов отлично запомнил полуседого мужчину. Петр был уверен, что где-то его видел, скорее всего, в досье на иностранных коммунистов.

– Поищу его, по возвращению в Москву, – решил он, застегивая брюки: «Кукушка вне подозрения, конечно. Просто для спокойствия, как говорит Наум Исаакович».

Выйдя в зал, Петр увидел, что полуседой исчез. Раскольников, осушив чашку, вытер губы салфеткой. Присев за стойку, Воронов заказал себе еще кофе.

Часть тринадцатая Лондон, сентябрь 1939

Хэмпстед 1 сентября

Большой, ухоженный черный кот, выбравшись из корзинки, деловито прошелся по пустой, гостиной. Он, как следует, потерся об углы. Кот запрыгнул на подоконник, рассматривая заросший сорняками, маленький сад, обнесенный шатким забором. Клара подтолкнула детей:

– Теперь можно. Томас погулял по дому, заходите… – подхватив корзинку, она обернулась к мужу:

– Надо дверку прорезать, для Томаса. Я видела, в деревне… – все лето Клара и дети прожили в маленьком поселке под Ньюкаслом. Встретив семью в порту, леди Кроу, решительно сказала:

– Я вас на север отправлю, к морю. Мистеру Майеру на заводах работа найдется, а вы, миссис Клара, отдыхайте… – присев, она обняла детей: «Увидите своих товарищей».

Майеры добрались до Лондона в середине марта. Дорога была кружной, долгой. Они не стали рисковать, везя детей через Германию, а поехали южным путем, минуя Венгрию, Болгарию и Грецию. В Салониках они расстались с матерью Клары. Авраам Судаков устроил еще один транспорт, для еврейской молодежи из Праги и Будапешта. Миссия была нелегальной, разрешения на въезд в Палестину больше не выдавали. Госпожа Эпштейнова сопровождала детей.

Клара вспомнила веселый голос матери:

– Посмотрим, что за кибуцы. Мне дело везде найдется. Людей кормить, за малышами ухаживать… – они прощались, на пирсе в Салониках. Мать шепнула:

– Ты мне еще внуков рожай. Приедете в Израиль, я на них посмотрю… – девочки и Пауль шлепали в теплой, мелкой воде на пляже. Они жили в дешевой гостинице, у порта. Дети спокойно сопели, на узких кроватях. Клара, по ночам, прижималась к мужу, еще не веря, что Людвиг жив.

Рав Горовиц привел герра Майера домой, дети бросились к нему. Клара всхлипывала, обнимая мужа. Она посмотрела, поверх плеча Людвига в темные, грустные глаза Аарона. Девочки и Пауль утащили мужа, показывать ему игрушки и книги. Клара, сжала пальцы:

– Рав Горовиц, Аарон… – она помолчала, – я не знаю, как… – рав Горовиц улыбался:

– Просто мой долг, госпожа Майерова… – он повертел шляпу, – я напишу кузену, месье Корнелю, в Париж. Может быть, вы о нем слышали. Он известный архитектор… – Клара, конечно, слышала, но еще не понимала, о чем идет речь. Она отослала портфолио в Париж. В феврале ей позвонили из британского консульства, приглашая получить визу. Она пошла в синагогу, к раву Горовицу, но Аарон развел руками:

– Я говорил, госпожа Майерова, просто мой долг. Собирайтесь, – деловито велел он, – у вас на руках большое хозяйство… – они продали обе квартиры за бесценок. Еврейская недвижимость почти ничего не стоила, из Праги уезжали тысячи людей. Город был завален антиквариатом и драгоценностями. Клара взяла книги. Больше ничего, кроме троих детей и корзинки с котом, у них с мужем не имелось.

Клара беспокоилась за мать. Корабль из Салоник плыл в Ливан, где его встречали добровольцы из Палестины. Ночью детей перевозили на берег. Беженцев горными тропами вели на юг. В начале лета леди Кроу, в Ньюкасле, передала Кларе записку:

– От Авраама весточка пришла, а это от вашей матери… – женщина, ласково, улыбалась. Мать обосновалась в кибуце Кирьят Анавим, заведуя кухней и присматривая за сиротами:

– Детей полна страна… – читала Клара четкий почерк, – работы много, и, кажется, она никогда не закончится. Ходят слухи, что Гитлер не ограничится Австрией и Чехией… – Клара знала, что рав Горовиц, чуть ли ни в день вторжения немецких войск, успел добраться до Польши, обосновавшись в Варшаве.

– Господи… – попросила она, – пожалуйста, хоть бы не случилось войны… – Клара вдохнула запах свежей краски. Дом был маленьким, с гостиной и тремя спальнями. Они наскребли денег на депозит, взяв в долг у леди Кроу. Пока у них имелось разрешение на проживание, а потом они должны были получить гражданство. Из Ньюкасла, Клара отправила письма в лондонские школы. Ее взяли преподавателем искусства в колледж для девочек, в Хэмпстеде. Домик они нашли неподалеку. Людвиг улыбнулся:

– Детям здесь хорошо, парк рядом… – муж, в Ньюкасле, работал в инженерном бюро, на заводе. В Лондоне Людвиг устроился на верфи, чертежником. Отсюда в Ист-Энд ходило метро, со склона холма виднелся купол собора Святого Павла. Клара присела на подоконник, погладив Томаса. Кот заурчал, забравшись ей на колени, бодая головой живот:

– Чувствует… – подумала женщина, – ничего, справимся. Дети у нас помощники, до школы близко. Все будет хорошо… – Клара пока не говорила мужу о ребенке, однако они, твердо, решили назвать мальчика, если бы родился мальчик, Аароном. В полуоткрытое окно она услышала голос Людвига:

– Мы с тобой построим сарай, Пауль, сделаем столярную мастерскую. Будем тебя с мамой учить, руками работать. Девочки за грядками поухаживают… – Адель и Сабина вытянулись, Пауль вырос. Мальчик начал медленно, запинаясь, читать и писать. Он делал больше ошибок, чем сестры, но занимался с удовольствием. В деревне они жили у фермеров. Клара брала заказы, обшивая соседок, ребятишки возились с курами и овцами.

Томас мурлыкал, Клара слышала смех детей:

– Сегодня последний поезд с малышами уходит, из Берлина. Леди Кроу говорила, что они вывезли десять тысяч человек… – в Ньюкасле Клара увидела выросших беженцев, из Судет. Они болтали по-английски и бегали в местные школы.

Ей рассказали, что заводские рабочие, с женами, стояли в очереди, чтобы разобрать детей по домам. Клара смотрела на темные косы девочек, на светлую голову Пауля.

Теперь они все стали Майерами. Дочки знали, что они не родные сестры, что Пауль, приемный ребенок, но, все равно, считали друг друга одной семьей. Аккуратно сняв кота с колен, Клара заглянула на крохотную кухню. Газ работал, она достала из холщовой сумки оловянный чайник, с кружками:

– Чаю выпьем, пусть без сахара. Людвиг вещи разберет, с детьми… – они привезли два старых чемодана, с игрушками, и одеждой, и ящики с книгами, – а я в лавку схожу. Надо купить хлеба, яиц, заказ молочнику оставить… – Клара достала из кармана жакета блокнот. У входной двери затрещал звонок. С Юстонского вокзала они приехали сюда на такси. Клара, недоуменно, пожала плечами:

– Кто бы это мог быть? Пятница, погода хорошая, все за городом… – открыв дверь, она ахнула: «Леди Кроу!»

Женщина припарковала лимузин у обочины пустынно. Майеры ехали из Ньюкасла ночным поездом, еще не пробило восьми утра.

Чемберлен распустил парламент на каникулы. Юджиния оказалась свободной, до начала октября. Она перевезла герцога из Банбери в Лондон. Джон чувствовал слабость. Летом он почти не вставал из большого кресла, в библиотеке, в замке. Тони приводила Уильяма. Внук, весной, пошел и начал лепетать. Джон устраивал мальчика на коленях, целуя белокурый затылок:

– Ты мой хороший мальчик… – Уильям обнимал его:

– Деда, деда… – Юджиния смотрела на счастливое лицо Джона:

– Хотя бы немного, пожалуйста… – две недели назад герцог потребовал от нее вернуться в Лондон:

– Я что-то чувствую… – он кашлял, прижав ладонь к груди, – здесь. Пожалуйста, Юджиния, мне надо быть в столице… – наклонившись, женщина прижалась губами к его холодному лбу. Она кивнула: «Конечно».

Она привезла на Ганновер-сквер герцога, Тони, и Уильяма. Позвонив в Блетчли-парк, Юджиния вызвала в Лондон Маленького Джона. Лаура обосновалась в шифровальном центре, отвечая за обработку европейских данных:

– Она хотя бы домой раз в неделю приезжает, Джованни не так одиноко… – Юджиния давно занесла в календарь дату возвращения Майеров из Ньюкасла. Она держала картонную коробку из «Фортнум и Мэйсон»:

– Решила напроситься на завтрак… – леди Кроу полюбовалась румянцем на щеках женщины, отросшими, темными косами:

– Расцвела она. И дети, наверняка, поздоровели. Надо, чтобы Питер женился, – вздохнула леди Кроу, – двадцать четыре года мальчику. Я с внуками хочу повозиться… – сына сегодня, в полдень, выпускали из тюрьмы Пентонвиль. Мистер Кроу отсидел ровно полгода, с марта по август.

– Для безопасности, тетя Юджиния, – весело сказал Маленький Джон, – срок снимет подозрения немцев. Геббельс назвал Питера мучеником, пострадавшим за идеи национал-социализма… – Юджиния приезжала на свидания к сыну раз в неделю. Чаще устраивать встречи было бы подозрительно.

– Разумеется, леди Кроу… – Клара забрала коробку, – я собиралась чай делать. Проходите, пожалуйста… – Юджиния потянулась вынуть ключ из замка зажигания. Радио оборвало веселую мелодию, раздалось тиканье часов, и низкий, знакомый голос диктора:

– Восемь утра, первого сентября. Прослушайте последние известия. Сегодня, на рассвете, немецкие войска перешли границу Польши… – он еще что-то говорил. Юджиния, шагнув к женщине, раскрыла объятья. Клара плакала, вдыхая запах сандала, леди Кроу качала ее:

– Ничего, ничего. Это ненадолго, обещаю. Мы поможем Польше. Гитлер не осмелится напасть на Францию, на Британию. Ненадолго, – повторила Юджиния. Над Хэмпстедским холмом, в ярком, летнем небе, тревожно перекликались, хлопали крыльями чайки.

Тюрьма Пентонвиль

Загремели ключи, тяжелая, железная дверь, медленно открывалась. Камера была маленькой, тринадцать футов в длину, и семь, в ширину, с узкой койкой, приставленной к стене, привинченным к полу столом и табуретом. В углу, за ширмой, помещался уголок личного характера, как весело думал заключенный Его Величества, мистер Питер Кроу.

По пути с аэродрома Хендон, в Ислингтон, в крыло предварительного заключения, Маленький Джон рассказал Питеру об истории тюрьмы. Здание строили в прошлом веке, как образец для других мест заключения. Камеры, сначала, даже оборудовали отдельными туалетами, но вскоре избавились от удобств. Заключенные забивали унитазы тряпками и бумагой, устраивая протечки, и переговаривались по трубам. Теперь в каждой камере имелось ведро. Умывались обитатели Пентонвиля утром и вечером, душ разрешали раз в неделю.

– Сядешь в бывшую камеру мистера Уайльда, – довольно заметил Джон, щелкнув золотым портсигаром:

– После суда, разумеется. Все организовано, я позаботился. Кури… – он размял сигарету, – ты канаты будешь вить, или ткать. За те деньги, что ты заработаешь, подобного табака не купить… – кузенвыглядел отлично, о чем Питер и сказал. Светло-голубые глаза блестели, крепкая шея, с медвежьим клыком, немного загорела, неожиданно для марта. Маленький Джон повел рукой:

– На море был, на континенте… – начало марта в Голландии выдалось теплым. Звезда оставила детей на попечении няни. Они провели несколько дней в Схевенингене, в пансионе. Джон, закрывая глаза, слышал шум Северного моря. Он шептал:

– Я люблю тебя, люблю. Пожалуйста, пожалуйста, давай поженимся… – она, в очередной раз, отказала. Джон давно понял, какой она может быть упрямой. Красивые губы сжимались в тонкую линию, она отворачивалась. Четкий профиль всегда напоминал Джону бюст вице-президента Вулфа. Граф Хантингтон не ездил в Америку, но видел портрет родственника, на фото ротонды Капитолия. Эстер не хотела обсуждать подобное. Она говорила, что дети должны расти с отцом, что она не может рисковать потерей близнецов, пытаясь вывезти их из Голландии:

– Узнав о таком, – Эстер затянулась сигаретой, – он, немедленно, побежит в суд, Джон. Тогда мне вообще запретят приближаться к мальчикам. Они будут жить с той семьей… – вскинув голубые глаза, она жестко добавила:

– Ты не отец, ты слишком молод. Тебе такого, пока что, не понять. Я не могу, своими руками, лишать моих будущих детей, права быть евреями… – когда Джон, в очередной раз, настаивал на браке, Эстер, на кухне безопасной квартиры, швырнула на пол тарелку:

– Сколько раз тебе повторять! Я не хочу производить на свет мамзеров, будь они хоть трижды герцогами!

Джон рванул на себя дверь, на него посыпалась штукатурка. Погуляв по Амстердаму, он вернулся, с бутылкой шампанского и букетом роз:

– Может быть, она передумает… – граф Хантингтон слушал доклад Питера о Берлине, – папа обрадовался бы, я знаю. И близнецов он бы принял. Папа улыбается, когда с Уильямом возится… – Джон и Тони понимали, что отцу осталось недолго.

В замке дежурил врач герцога, с Харли-стрит. Отец, обычно, отказывался от морфия, но в последний месяц, иногда, поводил рукой: «Пусть…». Джон помогал Тони и доктору, когда приезжал домой, из Блетчли-парка. Отец вряд ли сейчас весил больше ста фунтов. Он очень мало ел. Врач объяснил Маленькому Джону, что герцог, скорее всего, умрет спокойно:

– Боль не уйдет… – вздохнул доктор, – однако его светлость привык. Я, конечно, сделаю все, чтобы он не страдал… – отец настаивал на докладах Маленького Джона, и читал всю правительственную переписку. Тони делала для него анализ газет.

– Все на меня работают… – бледные, высохшие губы улыбнулись, – и сэр Уинстон тоже. Я ему кое-какие рекомендации дал, в его последний визит… – август был жарким, но отец, с недавних пор, всегда мерз. Он сидел в большом кресле, у разожженного камина, завернувшись в старое, вытертое, кашемировое одеяло. Отец закашлялся, Джон подсунул платок:

– Как Лаура? – глаза отца стали, неожиданно, острыми: «Обжилась в усадьбе?»

Джон почти не видел кузину.

Аналитический отдел размещался в бывшей школе для мальчиков, Элмерс, по соседству с Блетчли-парком. Здание купили, когда стало понятно, что усадьба не вмещает радистов, шифровальный отдел, и школу для обучения новых сотрудников. В Элмере жили девушки. Для удобства, их отделили от мужчин. Джон встречался с Лаурой только на совещаниях. Он даже не заговаривал о давнем свидании, в Национальной Галерее. Джон заметил седые волосы на виске кузины:

– Ей всего двадцать шесть. Эстер на год ее старше, а выглядит на пять лет моложе… – у Лауры часто были потухшие, усталые глаза. В Блетчли-парке, кузина научилась водить машину, и почти каждый день, ходила в тир. Джон не спрашивал, зачем она это делает. Он смотрел на упрямый подбородок, на морщину между темных бровей:

– Она отменный аналитик, но долго она здесь не просидит. Просто не сможет… – по дороге в Пентонвиль Джон объяснил Питеру, что суд будет быстрым. Мистера Кроу ждало полгода заключения за ношение запрещенной формы британского союза фашистов и организацию незаконных митингов:

– Мосли тоже сядет в тюрьму, – усмехнулся граф Хантингтон, – мы не собираемся оставлять на свободе руководство твоей бывшей… – он стряхнул пепел, – колыбели, так сказать… – перед отлетом в Лондон Питер с Генрихом пошли в рабочую пивную, в бедном районе Веддинг. Здесь их никто не мог узнать. Весна в Берлине стояла сырая, по стеклу сползали капли дождя. Они заказали пиво и шнапс. Генрих, вздохнул:

– Я уверен, что мы еще увидимся. Работает координатор, передатчик законсервирован, с Фридрихштрассе поступают деньги. Я в полной безопасности… – Питер разлил остатки водки:

– Увидимся, – кивнул он, – но ты помни, как говорится, не лезь на рожон. Ты мой друг, Генрих, и так будет всегда… – они пошли пешком до Хакских дворов, в пустую, готовую к отъезду, квартиру Питера, купив по дороге еще шнапса. Генрих признался, что подозревает отца в близости к военным, недовольным политикой Гитлера:

– Но это все разговоры… – заметил мужчина, – а куда Макс ездит, каждый месяц, я пока не знаю. Но узнаю, и сообщу… – идя вслед за охранником по каменному коридору, Питер вспоминал серое, предутреннее небо, за окном берлинской квартиры:

– Аарон в Варшаве, мне мама говорила… – они стояли у последней двери, – надеюсь, он успеет покинуть город. Гитлер введет войска в Польшу, начнется война… – Питер думал о будущей войне в канатной мастерской, где они работали с шести утра, до семи вечера, с перерывом на обед.

Он думал о войне за завтраком, хлебом и какао, за обедом из супа с картошкой, и за жидкой овсянкой, подававшейся на ужин.

Питер, невольно, провел рукой по коротко остриженной голове:

– Я здесь похудел. Книги я сдал, в библиотеку, три фунта от его величества, получил…

За шесть месяцев твидовый костюм, в котором Питер прилетел из Берлина, стал довольно свободным:

– Газет не разрешали, радио нет. Если бы ни мама, я бы вообще никаких новостей не узнал… – Питера ввели в голую, с деревянными лавками, тюремную приемную. Полгода он виделся с матерью в особой кабинке. Леди Кроу отделяла от сына решетка, они не могли взяться за руки.

Мать стояла в шляпе, в летнем, светлого льна пиджаке, и юбке ниже колена. Питер посмотрел на бледное лицо, на лазоревые, немного припухшие глаза.

Отбросив сумочку, она раскрыла руки:

– Сыночек… – Юджиния не знала, как начать, но Питер, обнимая ее, шепнул: «Война?»

Закивав, мать, как в детстве, погладила Питера по голове:

– На рассвете они ввели войска в Польшу. Господи… – Юджиния взяла его натруженную ладонь, – Господи, что теперь делать… – Питер поднес к губам ее руку:

– Воевать, мамочка. Всем, каждому на своем месте… – он, нарочито весело, спросил:

– Пустишь меня за руль? Я полгода не водил, соскучился… – Питер видел, как дрожат изящные пальцы матери:

– Каждому на своем месте… – Питер пропустил мать вперед, в распахнутую охранником дверь:

– И да поможет нам Бог, – зажмурившись от яркого солнца, вдохнув теплый ветер, он пошел к лимузину.

Блетчли-парк

Лаура припарковала машину рядом с маленьким, кирпичным зданием станции Блетчли. Утро выдалось теплое, летнее. Выезжая с базы, она не стала надевать шляпу. Посмотрев на стрелки станционных часов, девушка зашла в пристройку, где помещалось кафе. Радио играло какую-то веселую песенку. На прилавке, среди накрахмаленных салфеток лежали куски яблочного пирога, лимонные кексы, сконы и булочки с изюмом.

На базе у Лауры в комнате стоял электрический чайник, с запасом кофе, который девушка пополняла, во время поездок в Лондон. Шифровальный и аналитический отделы работали круглосуточно, в три смены, с одним выходным в неделю. Джованни, много раз, говорил дочери, что может сам приехать в Блетчли. В деревенских пабах сдавались комнаты внаем. Лаура качала головой:

– Во-первых, тебе тяжело ездить по железной дороге, папа.

Она садилась на ручку кресла, целуя седоватый висок:

– Во-вторых, я хочу поесть в хорошем ресторане, с тобой. Пообедать не сосисками, с бобами… – повара в Блетчли раньше служили в армейских частях. Меню в столовой было ограниченным, если не сказать больше:

– Пройтись по магазинам, театр навестить, кино… – Лаура обнимала отца:

– В общем, вспомнить столичную жизнь… – в Блетчли-парке деньги тратить было не на что. Они получали армейское содержание. Девушки считались служащими в Королевском Женском Военном Флоте. Его распустили, после войны, но сейчас, спешно, начали восстанавливать. Больше женщин в армии было некуда оформить, официально. Мундиры они, разумеется, не носили, но у Лауры появилось звание лейтенанта. Она продолжала работать в Секретной Разведывательной Службе. Адмирал Синклер болел. Ходили слухи, что он вряд ли переживет Рождество.

– Как дядя Джон… – девушка заказала чаю с булочкой. Оставалось двадцать минут до прихода поезда из Лондона. Кафе было пустым, женщина в холщовом фартуке, обслужившая Лауру, мыла посуду за перегородкой. Легкий ветер вздувал занавеску, шевелил страницами фермерского журнала на столе. Пахло выпечкой, играла музыка.

Синклер ушел в отставку. Теперь Лаура подчинялась непосредственно новому руководителю, Стюарту Мензесу. Она работала и с начальником школы шифрования, мистером Деннистоном. Лаура преподавала новым сотрудникам языки.

Она помешивала крепкий чай:

– Деннистон ездил на совещание, в конце июля, в Варшаве, с поляками и французами. Поляки передали расшифровки кодов, используемых немцами… – в шифровальном отделе работали математики, выпускники университетов. По материалам, поступавшим к ней, Лаура понимала, что, кроме немецких, итальянских и японских кодов, в Блетчли-парке, читают и корреспонденцию русских. Неделю назад, в Москве, подписали договор о ненападении между Германией и Советским Союзом. Соглашение означало, что Сталин, дождавшись вестей о близкой победе Гитлера в Польше, введет в страну войска, и получит восточные территории.

– Три недели… – Лаура, медленно, жевала булочку, – военные аналитики дают Польше три недели… – вчера, после известий о захвате поляками приграничной, немецкой, радиостанции, Мензес велел персоналу не расходиться. Совещание закончилось сегодня, ближе к восьми утра. В кабинет принесли расшифрованные радиограммы из берлинского и варшавского посольств. Войска рейха атаковали Польшу. В инцидент с радиостанцией никто не поверил. Кроме того, агенты, из Берлина сообщили о плане Гиммлера месяц назад:

– Переодетые силезские немцы, – сочно заметил Мензес, – атаковали немецкую радиостанцию. История шита белыми нитками. Гитлеру нужно хоть какое-то оправдание своим действиям… – они надеялись, что Британия и Франция поддержат Польшу, но понимали, что о прямом вмешательстве, речь не зайдет:

– Пока нужно оправдание… – повторяла девушка, – но это пока… – оказавшись в Блетчли-парке, Лаура научилась стрелять и водить машину. Она и сама не знала, зачем это делает. Ей хотелось забыть о случившемся в Японии. В донесениях из Токио, она, все равно, искала имя Наримуне. Графа назначили послом по особым поручениям в Швецию. Ходили слухи о его помолвке со старшей дочерью императора. Нарочито аккуратно, убрав радиограмму, Лаура заставила себя не думать о его темных глазах. Сын снился ей, почти каждую ночь. Мальчик лежал в ее руках, в маленькой, вязаной, белой шапочке, он сопел, прижимаясь к груди. Лаура просыпалась, глотая слезы:

– Пусть он будет счастлив. Наримуне скажет ему, что я умерла. Его другая женщина воспитает, дочь императора. Пусть будет счастлив… – она никому не сказала о ребенке, даже отцу, но призналась, что работает в секретной службе, Джованни вздохнул:

– Я в армии был, дорогая моя, в разведке, с дядей Джоном. Я понимаю, что это такое… – он поцеловал дочь куда-то в затылок:

– Ты не рискуй, милая. И побудь дома, я по тебе скучаю… – в Блетчли-парке было примерно столько же риска, сколько в монастыре:

– И жизнь у нас такая же… – Лаура, допив чай, закурила папиросу, – два года, как ничего не случалось. С тех пор, как меня Наримуне в санаторий отвез. Маленькому полтора года исполнилось. Он ходит, говорит… – в день рождения сына Лаура, в Бромтонской оратории, поставила свечу перед статуей Мадонны:

– Позаботься о мальчике, пожалуйста… – приехав из Токио, на исповеди, она сказала священнику, что оставила ребенка отцу. Ее похвалили за то, что она не совершила, как выразился святой отец, страшный, к несчастью, распространенный грех. Выйдя из кабинки для исповедей, Лаура расплакалась:

– Мужчина не поймет, никогда. Мне и поговорить не с кем… – она избегала ездить в Банбери. В замке на Рождество, увидев Уильяма, в руках у Тони, услышав младенческий плач, Лаура едва устояла на ногах. Смотря на белокурую голову мальчика, она вспоминала своего ребенка. Отговорившись работой, Лаура уехала в Лондон на следующий день после праздника.

– И Констанца погибла… – она потушила сигарету:

– Бедный Стивен, он из Шотландии и не приезжает. Он летать пойдет, если война начнется. Когда начнется… – поправила себя Лаура. На совещаниях она старалась не смотреть в сторону кузена Джона. Она видела счастливое лицо графа Хантингтона, после отлучек:

– Наверное, ухаживает за кем-то… – поняла девушка, – ему двадцать четыре исполнилось. Тони двадцать один, у нее ребенок. А я… – Лаура, решительно, поднялась: «Думай о работе». Отец давно обещал приехать первого сентября и провести с ней субботу, выходной Лауры.

– Сейчас долго не будет выходных… – оправив твидовый жакет, она пошла в дамскую умывальную комнату, на перроне. В зеркале отражалась усталая женщина, лет тридцати. Лаура заметила морщинки под темными глазами.

Утром, из Блетчли-парка, она позвонила отцу. Девушка хотела отменить визит, сейчас речи о выходных и не шло. Мензес отпустил ее, с машиной, на два часа. Надо было сидеть над польскими материалами, поступавшими каждые десять минут. Лаура не застала Джованни ни дома, на Брук-стрит, ни в музее:

– Питера сегодня выпускают, – вспомнила девушка, – какой он смелый… – герцог все рассказал молодежи в замке, на Рождество:

– Но в тюрьму тетя Юджиния поедет. Папа говорил, она привезла дядю Джона в город, на Ганновер-сквер. И Маленький Джон в Лондон отправился. Может быть, папа решит меня не навещать. Он слышал о войне, все слышали. Хотя здесь спокойно… – Лаура оглядела матерей с детьми, юношей с велосипедами, пожилых женщин, в шляпках, ждущих местного поезда.

Локомотив засвистел, ветер растрепал небрежно уложенные волосы Лауры:

– Неудобно, папе тяжело ездить… – заспешив к вагону, она услышала знакомый голос:

– Возьми ящик, я сегодня с утра в Сохо побывал… – проводник вынес на перрон деревянный ящик с эмблемами итальянской гастрономической лавки. Джованни, с костылем, ловко спустился на перрон. Он поцеловал дочь:

– Бресаола, сыры, оливки, ветчина, салями, панеттоне, марсала. Канноли сегодня надо съесть, они долго не лежат. Кофе, сигареты… – вдохнув запах ландыша, он пожал дочери руку:

– Я все знаю, милая. В восемь утра по радио сообщили. Я завтрак готовил… – ящик унесли к машине Лауры. Отец щелкнул зажигалкой:

– Два часа до обратного поезда. Сможешь со мной пообедать? – он указал в сторону «Льва и Дракона», на станционной площади.

– У них пирог с почками, – Лаура хихикнула, – а не флорентийская говядина, папа… – она остановилась: «Ты приехал просто, чтобы увидеть меня?»

– Разумеется, – удивился Джованни, подтолкнув ее к выходу:

– Пошли, я проголодался и съем даже пирог. Я хотел удостовериться, что у тебя все в порядке, милая. Не по телефону… – добавил он, выходя со станции.

Носильщики грузили ящик в багажник машины дочери. На остановке деревенского автобуса, скопилась небольшая очередь. На щите висело объявление: «Благотворительный базар и ярмарка, в субботу, 2 сентября».

Вспомнив грязь окопов, под Ипром, грохот артиллерии, вой снарядов, Джованни заставил себя не ежиться. Взяв дочь под руку, он оборвал себя:

– О подобном и вовсе говорить не след. Ничего не решено… – они прошли в сад, на заднем дворе паба. Джованни опустился на скамью:

– Тебе спиртного нельзя, – он подмигнул дочери, – ты на службе. Выпьешь лимонада с лопухами… – девушка улыбалась:

– Слава Богу, развеселил ее. Я испугался, когда в окне вагона ее заметил. Впрочем, она и не ложилась сегодня, наверное. Бедный ребенок… – Джованни стащил у дочери сигарету:

– У меня выходной, и я могу себе позволить эль.

Жаворонок, летавший над зеленой травой сада, что-то щебетал. Дочь, смеясь, рассказывала о жизни в Блетчли-парке, а Джованни думал:

– Не сейчас. Когда все будет оформлено, все готово… – отпив темного эля, он блаженно закрыл глаза.

База королевских ВВС Бриз-Нортон

Одинокий истребитель Supermarine Spitfire разрезал высокое, голубое, без единого облачка небо, над ровными рядами новых самолетов Hawker Hurricane, выстроившихся на аэродроме. Дежурный по части, приставив к глазам ладонь, присвистнул: «Вот это да!». На борту истребителя красовались шестнадцать черных, четких силуэтов птиц и одна пятиконечная, красная звезда. Самолет выполнял переворот Иммельмана. Едва закончив маневр, истребитель рванулся вверх, в петлю Пегу.

– Петлю раньше называли мертвой… – усмехнулся пожилой мужчина, в форме маршала авиации, – считалось, что летчик не мог выжить. У русских она называется петлей Нестерова… – он обернулся к офицерам: «Майор Кроу летает с большевистской звездой?»

Командир тридцать второго королевского эскадрона пожал плечами:

– Майора Кроу спас русский летчик, в Испании. Майор тогда решил провести очередной отпуск на Средиземном море… – торопливо добавил полковник. Самолет закончил петлю, поднявшись еще выше, став черной точкой в безоблачном небе.

– И заодно сбить шестнадцать самолетов… – маршал Чарльз Портал сняв фуражку, почесал голову. Офицеры, почтительно, молчали. Портал провел утро в Лондоне, на заседании высшего командования армии, военного флота и авиации. По данным, поступавшим из Блетчли-парка, незадолго до пяти утра, Люфтваффе снесло с земли город Велюнь. В бомбардировке погибло в два раза больше гражданских лиц, чем в Гернике, в Испании. За всю историю авиационных налетов подобного никогда еще не случалось.

Войска рейха продвигались на территорию Польши с запада, с севера, со стороны Восточной Пруссии, и с юга, где вермахту помогали словаки. Оставался восток, но все участники заседания понимали, что Сталин не заставит себя долго ждать. Британия и Франция пока молчали. Из Уайтхолла сообщили, что кабинет министров, как выразились по телефону, обсуждает вопрос.

Портал вспомнил:

– Герцог Экзетер два года назад говорил, что не миновать войны. Он болеет, при смерти. Французы прислали телеграмму, что не могут ничего сделать, до завтрашнего заседания парламента. В шесть вечера Палата Общин собирается… – генералы боялись, что Чемберлен, однажды пойдя на сделку с Гитлером, в Мюнхене, опять настоит на политике невмешательства:

– Хватит, – разозлился Портал, – нужен ультиматум. Если Гитлер, в течение суток, не выведет войска с территории суверенного государства, мы приступим к выполнению обязательств союзников Польши… – обязательствами было объявление войны Германии.

Офицеры, вокруг Портала, не знали о секретной договоренности, существующей на случай войны. Британия, по соглашению с Францией, перемещала бомбардировщики на континентальные аэродромы, ближе к немецкой границе. Неделю назад министр авиации, Кингсли Вуд, подписал распоряжение о создании штурмового эскадрона особого назначения. Генералы хотели начать перегонять самолеты через пролив завтра, не дожидаясь формального объявления войны.

Истребитель шел на посадку. Портал закурил сигарету:

– Он знает о войне, на базе все знают. В восемь утра новости передали, а теперь время обеда. Какой, все-таки летчик отменный… – истребитель даже не вздрогнул, коснувшись земли:

– Двадцать семь ему… – маршал, аккуратно, потушил окурок в медной урне. На базе было чисто:

– Воздушный мост они наладили. В случае необходимости, до Ньюфаундленда самолет доберется за семь часов. Молодцы… – техник приставил к истребителю легкую лесенку. Майор Кроу спускался вниз, снимая шлем. Каштановые, коротко стриженые волосы золотились под солнцем. Портал заметил, тусклый блеск клинка, за поясом летного комбинезона:

– Это не по уставу, полковник, – сварливо сказал маршал командиру эскадрона, – что за оружие? Тем более, в тренировочном полете, когда даже пистолета не берут… – начальник майора Кроу прошептал что-то в ухо маршала:

– Вот как… – кивнул тот. Портал бывал в новом, морском музее, в Гриниче. Он видел портрет сэра Стивена Кроу, на палубе «Святой Марии», с клинком, тоже за поясом камзола, елизаветинских времен:

– Родовая шпага… – он пошел навстречу майору Кроу.

Стивен услышал новости, стоя на маленькой кухоньке деревенского дома. Майор жарил бекон, на завтрак. Шипел жир на сковородке, Стивен застыл, с ножом и яйцом в руках.

Войны ждали все, однако, приехав на базу, майор Кроу понял, что к войне, никто, никогда не бывает полностью готов. Делать им, пока что, было нечего. С утра летчики, на всякий случай, пошли проверять машины:

– Повоюем… – Стивен поднял истребитель в воздух, – наконец-то, опять встречусь лицом к лицу с проклятым Люфтваффе, с убийцами… – он пожалел, что над базой, нельзя выпустить несколько зарядов из пулеметов. Стивен видел мертвое лицо Изабеллы, огненный шар, над аэродромом Барахас, вдыхал запах гари:

– Повоюем. Каждый на своем месте, как говорится. Питер молодец, отлично играл роль. Я бы не смог, конечно… – на Рождество они собрались в Банбери. Питер еще оставался в Берлине, но герцог рассказал им правду, предупредив, что кузен, с трапа самолета, отправится на полгода в тюрьму Пентонвиль.

Стивен, прищурившись, узнал генерала, идущего через летное поле. Он остановился, приложив два пальца к виску:

– Тренировочный полет закончен, машина в порядке… – Портал махнул рукой:

– Вольно, майор. Вы… – он оглянулся, – собирайтесь. Мы вас посылаем в Блетчли-парк, офицером по связи с разведкой. Ненадолго, – маршал заметил, что Стивен открыл рот, – завтра начинается операция, которую мы хотим сохранить в тайне. Обеспечите выполнение, и отправляйтесь вслед за машинами… – Портал подмигнул Стивену, – в южном направлении. Полетаете в особой эскадрилье штурмовиков… – на пальце Стивена блестел серый металл кольца. Он вспомнил золотой медальон, на шее покойной сестры:

– А если немцы убили Констанцу? Майорана был просто подсадной уткой. Лаура в Блетчли-парке, – успел подумать Стивен, – и Маленький Джон тоже. Но я туда ненадолго, на пару дней. Пока самолеты не перебросят… – он шел вслед за маршалом, к деревянному, штабному бараку, на краю поля:

– За Констанцу я тоже отомщу, обещаю… – Стивен обернулся, помахав машине:

– Я к тебе вернусь, а пока пересяду на бомбардировщик… – он вскинул голову к небу. Над пустынным, жарким аэродромом вился ворон. Улыбнувшись, Стивен толкнул дверь штаба.

Хэмпстед

Питер остановил лимузин у беленых стен Spaniards Inn, среди высоких, зеленых дубов, в тишине послеполуденного парка. По дорожкам прогуливались матери с колясками. С детской площадки слышался смех малышей. Мать, по дороге, извинилась. Леди Кроу надо было поехать в парламент. Внеочередное заседание назначили на шесть вечера. Депутаты от лейбористской партии хотели собраться отдельно:

– Я боюсь, что торжественный обед придется перенести, сыночек… – вздохнула мать, – но, кто знал, что все так сложится. Дядя Джон плохо себя чувствует… – Питер нашел левой рукой ее ладонь:

– Делай свое дело, мамочка. Я в Мэйфер на метро доберусь. Деньги у меня есть… – он коротко усмехнулся, – от его величества. Завтра поеду в контору … – мать, на свиданиях, сообщала ему, что происходит в компании. Питер не волновался, доверяя ее деловому чутью. Разговоры о переводе производства в Германию оставались на бумаге. В Ньюкасле плавили сталь и производили бензин. На севере работали шахты, по железным дорогам, где у «К и К» была доля, продолжали перевозить грузы.

– И так будет дальше… – Питер стоял, глядя на паб:

– Вернее, не так. Лучше. Понадобится больше металла, угля и бензина. Для этого я здесь… – в детстве, Юджиния, герцог и Джованни часто приводили малышей в Хэмпстед.

Питер вспомнил деревянные карусели, тележки с запряженными осликами, качели, продавцов, с воздушными шарами. Он почувствовал запах выпечки, услышал ярмарочную музыку. Он, пятилетний, в матросском костюмчике, сидел в тележке, с Маленьким Джоном:

– Констанца и Тони совсем малышками были. Тони не говорила, в два года, а Констанца, кажется, лучше меня болтала… – Питер не верил в гибель кузины:

– Констанца ученый, она не могла лишить себя жизни. В самоубийстве можно найти логику… – Питер подумал о смерти Габриэлы, – но не в случае Констанцы. Нет… – поправил он себя, – если ее хотели заставить делать то, что противоречит ее принципам. Но и тогда она бы отыскала выход… – Питер отказывался верить, что кузина решила покончить с собой из-за любви:

– Майорана ее не убивал, – твердо заявил он матери, по дороге, – это темная история… – леди Кроу кивнула:

– Я знаю, сыночек. Его светлость, тоже согласен. Но ни одного следа не нашли, ничего… – в кармане Питера лежал листок из блокнота матери, с адресом Майеров в Хэмпстеде. Семья, утром вернувшись из Ньюкасла, обустраивалась, в новом доме.

– А если Пауль меня не узнает? – в темноватом, прохладном пабе он заказал чашку кофе. Кофе здесь подавали жидкий, из порошка, но после шести месяцев на какао, Питер обрадовался и такому. Мать обещала поздний обед, с ростбифом:

– Правда, не знаю, во сколько… – леди Юджиния заняла место за рулем лимузина, – мы в шесть вечера ждем Чемберлена, с выступлением.

– Я потерплю, – успокоил ее Питер, – в конце концов, яйца я сварить могу, мамочка… – леди Юджиния, испытующе, посмотрела на сына:

– Маленький Джон в Уайтхолле, а Тони дома, с отцом, с Уильямом. Она тебя накормит. Ты Уильяма не видел. Он ковыляет, болтает бойко… – Питер поцеловал мать в щеку: «Если проголодаюсь, я к ним загляну».

Мать уверила его, что предупредила Майеров о визите:

– Они знают, что вы с Генрихом вывезли детей… – Юджиния улыбалась: «Теперь безопасно говорить о таком».

– Не только мы, – почти сердито отозвался Питер:

– Все помогали. Говоришь, и кот с ними… – он вспомнил худого, черного кота, мяукавшего в корзинке, на заднем сиденье лимузина, вспомнил улыбку Пауля:

– Очень жаль Рейнеров. Мы не знали, мамочка, что кузен Аарон в Дахау поехал. Он ничего не говорил. Если кто-то и смелый человек, то это Аарон… – по дороге в Хэмпстед, мать рассказала ему новости. Допив кофе, расплатившись, Питер пошел искать кондитерскую. Он смутно помнил, что рядом со станцией метро, по дороге к дому Майеров, был магазин сладостей.

– Тетя Клара… – он видел нежную улыбку Аарона, на утренней, пустынной улице:

– Наверное, он любил ее, поэтому и поехал в Германию, за ее мужем… – синагогу на Виноградах немцы закрыли, как все остальные, в Праге. На пороге кондитерской, Питер спохватился, что в кармане у него три фунта пособия. Деньги выдавали освободившимся из тюрьмы заключенным. Он аккуратно отложил мелочь, на билет до Мэйфера:

– Пятый по богатству промышленник, в Британии, а костюм сваливается. Впрочем, какая разница? Вряд ли, с войной, найдется время на званые обеды… – завтра Питер намеревался приехать в Сити, как обычно, в семь утра. Он привык выпивать дома только первую чашку кофе. Завтракал Питер в кабинете, с видом на Темзу. В правлении компании была хорошая столовая. Повар жарил бекон, сосиски, и варил кашу:

– Я, пожалуй, сейчас и заночую, у церкви Святой Елены… – зазвенел колокольчик. Питер оказался в теплой, пахнущей миндалем и ванилью, кондитерской.

Выбирая сладости, он думал, что кузен Аарон, судя по всему, останется в Варшаве, пока можно будет вывезти из города хотя бы еще одного еврея:

– Из Праги он утром уехал, когда войска Гитлера туда вошли… – отдав деньги, Питер попросил завернуть и кекс, для чаепития:

– Мишель воевать отправится, а кузен Теодор, наверное, в Америку поедет. Его политика не интересует. Невеста у него, одной ногой в Голливуде. Она очень тетю Ривку напоминает, покойную… – профессор Кардозо, и его семья, пока жили в Маньчжурии. Виллем приезжал в Рим, готовиться к получению сана, а граф Наримуне и его сын обосновались в Швеции:

– Он написал, что мать ребенка умерла, – объяснила мать, – они женаты не были. У японцев такое случается… – Питер вышел из кондитерской с бумажным пакетом:

– Мама внуков ждет, но война на носу. Чемберлену не позволят очередную сделку с Гитлером, хватит Мюнхена. Как сейчас жениться? Хочется, чтобы все по любви случилось… – сверившись с адресом, Питер, отчего-то, перекрестился:

– Генриху сообщили, что Пауль в безопасности… – мать обо всем позаботилась. Питер вспомнил тяжелую, железную дверь подвальной комнате, в Хадамаре, серые, спокойные глаза Генриха, Пауля, сидевшего на сене, в телеге, старую, суконную курточку, пирамидку, что мальчик прижимал к груди. Он постучал в дверь медным, потускневшим молотком.

Ему открыл муж госпожи Майеровой. Питер заметил седину на темных висках:

– Год он в Дахау провел. Генрих мне говорил, перед отъездом, что его, скорее всего, в СС переведут, не дожидаясь двадцати пяти лет. СС будет строить лагеря, в Польше… – Питер разозлился:

– Не будет. Начнется война, мы разобьем Гитлера, и прекратим безумие. Генрих не один в Германии. Здравомыслящих немцев много. Банду Максимилианов и Отто мы отправим на виселицу… – он протянул руку:

– Здравствуйте, я мистер Питер Кроу. Моя мать вас навещала, сегодня… – в переднюю вышла хорошенькая женщина, лет тридцати, в фартуке, запахло обедом. Мурлыкал кот, из гостиной доносились детские голоса. Мистер Майер пожал ему руку:

– Конечно, конечно. Леди Кроу говорила, рассказывала… – миссис Майер, ахнув, уронила полотенце:

– Мистер Кроу, обед, обед… – Питер замер.

Пауль вырос.

Он улыбался, прижавшись светловолосой головой к переднику матери. Кот выглянул в дверь. Девчонки лет пяти, робко смотрели на пакет в руках Питера.

Пауль обернулся к сестрам:

– Это… Петер… – оторвавшись от Клары, он взял Питера за руку:

– Пойдем… Я тебе все покажу… – Питер обнял ребенка, слыша, как бьется его сердце:

– Я дома… – шепнул Пауль ему на ухо, – у меня есть мама, папа, Адель и Сабина… И Томас… – кот потерся о ногу Питера. Девчонки подергали его за полу пиджака: «А что вы принесли, дядя?»

– Питер… – он раскрыл объятья, удерживая всех троих:

– Принес кое-что, к чаю… – Питер поднял глаза. Он увидел, что Майеры держатся за руки. Клара отвернулась, быстро вытирая глаза передником:

– Мистер Кроу… – всхлипнула женщина, – мы не знаем, как… Вы, и рав Горовиц… Благодаря вам… – Питер покачал головой:

– Просто наш долг, миссис Майер. Где у вас можно вымыть руки? – Пауль гордо ответил: «Я… покажу…»

– Все вместе покажем! – потребовали девочки. Отдав Майерам сверток с подарками, Питер пошел, с детьми в крохотную ванную.

Мэйфер

Питер остановился у ограды парка на Ганновер-сквер, посмотрев на особняк его светлости. Вечер был ранним, фонари пока не зажигали. Матери и няни расходились по домам, провожая детей. Он думал, что увидит кузину Тони, но в парке ее не было. Питер заметил, что шторы в гостиной первого этажа дома Холландов задернуты.

Мать сказала, что дядя Джон, постепенно угасает. Мать, отвернувшись, нарочито долго разминала сигарету. Питер ничего не стал говорить:

– Не надо, – сказал себе мужчина, – маме тяжело. Они, должно быть, с дядей Джоном, встречались… – Питер шел домой, среди вечерней толпы, думая, что мать овдовела в двадцать пять лет, когда он сам и не родился:

– Дядя Джон тогда был женат, и дядя Джованни тоже. Потом они вдовцами остались, Ворон с леди Джоанной пропали… – выходя из метро, Питер купил The Times. Заседание парламента пока не началось. Он просмотрел газету, с папиросой и чашкой кофе, в кондитерской на Брук-стрит, за углом особняка дяди Джованни. Сюда они бегали детьми, с Маленьким Джоном, Стивеном Кроу и Лаурой. Питер бросил взгляд на сладости, в витрине:

– Сегодня в меня больше ничего не влезет… – у Майеров он, отлично пообедал, вспоминая Чехию. Миссис Майер приготовила грибной суп, и говядину в сливках, с кнедликами. Они выпили чай, с кексом. Питер подмигнул Майерам:

– Отдохните, мы на карусели сходим… – девочки и Пауль убежали одеваться:

– Он очень вырос, – ласково сказал Питер, – я его в первый раз увидел, когда ему восемь исполнилось. Он тогда пятилетним выглядел. А сейчас ему одиннадцать, он читать научился, писать… – Людвиг сказал, что Пауля берут подручным, на верфи, по его просьбе:

– Мы сами с ним будем заниматься… – взрослые сидели за кофе и сигаретами, – в обычную школу подобных детей не принимают… – Клара, тихонько, вздохнула:

– Может быть, если я в театр вернусь, то и Пауля удастся рабочим устроить. Столяром, плотником… – девочки шли в подготовительный класс школы, где, с понедельника, начинала преподавать Клара. Майеры говорили с Питером на английском языке, неуверенном, с акцентом. Людвиг улыбнулся:

– Мы старались, в Ньюкасле. Думаю, через несколько лет мы начнем свободно объясняться. Детям легче, конечно… – в Хэмпстедском парке Питер купил ребятишкам мороженое. Они катались на качелях, девочки бегали наперегонки. Пауль сидел, прижавшись к боку Питера, держа мужчину за руку. Мальчик не расставался с детской книгой, в потрепанной обложке. Питер заглянул через плечо ребенку. Он вспомнил это издание.

Мать, ласково, говорила маленькому Питеру:

– Ты тоже кролик, мой хороший… – Питер, маленьким мальчиком, засыпал и просыпался со сказками мисс Беатрис Поттер. Адель и Сабина вернулись на скамейку. Девочки попросили, в один голос:

– Дядя Питер, почитайте, пожалуйста. Мама нам читает, каждый день, но медленно… – он вспоминал свой голос:

– Жили-были на свете четыре крольчонка, и звали их так: Флопси, Мопси, Ватный Хвост и Питер… Девчонки заявили, что их зовут Флопси и Мопси, Пауль стал Ватным Хвостом. Они отлично поиграли, в семью кроликов.

Питер поднялся по ступеням особняка, доставая ключи. Над головой золотилась эмблема «К и К», ворон, раскинувший крылья, обвитый надписью: «Клюге и Кроу. A. D. 1248».

Он снял кашемировое пальто, бросив его на китайский сундук, в передней. Питер вернулся из Берлина в марте, в зимней одежде. Пальто и шляпа ожидали его на складе тюрьмы Пентонвиль. Он обвел глазами мраморные полы в холле, текинские и бухарские ковры, привезенные дядей Петром Степановичем, из Афганистана, изящные шкафы красного дерева, с индийским серебром и китайской керамикой. Питер обещал Майерам сводить их в Британский музей, всей семьей, и показать галереи Кроу:

– В следующие выходные… – Питер сделал себе пометку, на листке, где он записал адрес Майеров. Внизу мужчина добавил: «Завести блокнот, завтра!»

Питер, невольно, улыбнулся, ослабив галстук, спускаясь на подвальную кухню:

– Надо было маму попросить, взять блокнот в тюрьму. Ладно, в кабинете у меня тетрадей много… – на кухне ничего не изменилось. Питер помнил большой, дубовый стол, и медные сковородки, под потолком, с подростковых лет. Когда Питер рос, Юджиния держала няню.

Женщина, не только ухаживала за мальчиком, но и готовила. После отъезда сына в Итон, тогда еще миссис Кроу, не стала нанимать слуг:

– Семейная традиция, – усмехалась женщина, в разговорах с Питером, – я справляюсь. Бабушка Марта меня всему научила… – Питер, в Берлине, готовил сам, не рискуя пускать в дом непроверенных людей, наверняка, работающих на СД. Для уборки приходила еврейская женщина. Питер держал ее визиты в тайне. Максимилиан фон Рабе, однажды, пытался навязать ему поденщицу, но Питер отказался:

– Я люблю работать руками. Ничего зазорного в этом нет. Я спускался в шахту, плавил сталь. Фюрер учит, – высокомерно добавил Питер, – что труд есть дело чести, дело доблести каждого немца… – увидев усмешку в глазах Генриха, он ловко свел разговор на что-то другое. Макс ничего не заметил. Питер, потом, в сердцах, сказал другу:

– Я не виноват, что Сталин и Гитлер одинаково выражаются… – цитата из Сталина пришла в голову Питеру совершенно неожиданно. Он обладал отличной памятью, и за годы работы привык держать в голове сведения, нужные в Лондоне.

Питер поднялся в кабинет, с чашкой кофе, устроившись у китайского, лакового комода. Он посмотрел на аккуратный почерк матери:

– Нью-Йорк, Вашингтон, Париж, Мон-Сен-Мартен, Иерусалим… – Питер полюбовался картиной, присланной кузеном Мишелем:

– Мишель холст нашел, когда я в Берлине подвизался… – хрупкая женщина, в темном камзоле, сидела на валуне, у ручья, лукаво смотря через плечо. Бронзовые волосы тускло блестели в низком, вечернем солнце. В парке он показал детям Майеров крестик. Девочки восторгались, Пауль улыбался:

– Я его… видел, видел у Петера… – он рассказал детям легенду о крестиках. Адель широко открыла темные глаза: «Значит, второй потерялся, дядя Питер?»

Когда речь заходила о крестике, кузен Теодор, хмуро отзывался:

– Я его в России оставил, на войне… – больше у него ничего не спрашивали.

– Может быть, – ответил Питер девочке, – и найдется он, милая. У нас много семейных реликвий… – он вспомнил, что пистолет лежит в сейфе, в спальне матери:

– Надо его забрать, – решил Питер, – пусть при мне будет. Но гитлеровцев мы на британскую землю не допустим. И вообще, война скоро закончится, Германия придет в себя. Генрих сможет приехать в Лондон, мы повидаемся… -часы прошлого века медленно пробили семь:

– Чемберлен в палате общин выступает… – понял Питер:

– Ему не дадут пойти на мир с Гитлером, никогда. Мы все будем воевать, каждый на своем месте. Лаура и Джон в Блетчли-парке, мама в парламенте, Стивен летает… – сквер осветили фонари.

– Я продолжу делать сталь и бензин… – услышав из коридора звон гонга, Питер спустился вниз. Через дверь доносился жалобный, младенческий рев. Питер откинул засов: «Тони… Что такое?». Она была в американских джинсах, в клетчатой рубашке, в коротком, суконном жакете. Белокурые волосы падали на плечи, глаза припухли от слез. Ребенок, тоже белокурый, внезапно замолчал. Мальчик поднял на Питера серые, большие, в темных ресницах глаза.

Тони всхлипнула:

– Питер… Няня отпросилась, Уильям капризничает, у него зубы режутся. Папе нужен морфий… – Питер, спокойно, забрал у нее мальчика, покачав ребенка:

– Здравствуй, мой хороший. Я твой дядя, мы еще не виделись… – Тони сглотнула:

– Джон в Уайтхолле, на всю ночь. Врач не может отойти от папы, ему плохо… – она расплакалась, Уильям закричал. Питер, почти насильно, завел кузину в переднюю:

– На кухне молоко, в рефрижераторе. Согрей Уильяму. Давай рецепт и деньги… – он взял пальто:

– Я быстро. Думаю, аптекарь на Брук-стрит еще не закрылся… – он отдал ребенка кузине. Прозрачные глаза Тони наполнились слезами:

– Папе больно. Я не могу, не могу на это смотреть… – Питеру пришлось спуститься с ними на кухню. Усадив девушку за стол, он согрел молоко. Порывшись в шкафах, Питер нашел печенье. Поставил перед ней чашку свежего кофе, он подвинул сигареты:

– Вернусь через четверть часа… – Уильям, на коленях у матери, причмокивая, грыз бисквит.

– Пей кофе, – велел Питер, – и отдыхай. Я обо всем позабочусь… – на пороге кухни он оглянулся. Тони сгорбилась, по нежной щеке ползла слеза. Оказавшись на улице, он, почти бегом, направился в аптеку.

Блетчли-парк 2 сентября 1939

В большой столовой, на первом этаже каменного, основного здания усадьбы, было шумно. Звенели тарелки, пахло вареной фасолью и горячими тостами. На всех армейских базах кормили одинаково, но, когда Стивен летал в Шотландии, тамошние повара подавали на завтрак не только яйца, и сосиски. В Глазго, на аэродроме, авиаторам приносили копченую селедку, блины и оладьи, с черничным джемом, свежее, овсяное печенье, с мягким сыром. Здесь завтрак оказался беднее.

Начальник Секретной Разведывательной Службы, мистер Мензес, сказал Стивену, что в Блетчли-парке работает две тысячи человек. Майор оглядел столовую:

– Очень, много молодежи. Мензес упоминал, что они нанимают выпускников Оксфорда и Кембриджа… – сегодня, с южных авиационных баз, через пролив, перегоняли две сотни новых бомбардировщиков. Стивен приехал в Блетчли-парк поздно вечером. По радио передавали отчет о заседании палаты общин. Чемберлен, в длинной речи, ни разу не упомянул об ультиматуме. Лидер лейбористов, Артур Гринвуд, в ответе премьер-министру, едва успел сказать: «Я говорю от имени рабочего класса», как его прервали. Консерваторы и лейбористы закричали: «Мистер Гринвуд, надо говорить от имени Англии!». Парламент потребовал от кабинета министров предъявить ультиматум Гитлеру. Чемберлен попросил отсрочки, ссылаясь на плохую связь с Парижем. Французский парламент собирался сегодня, в субботу.

Стивен пил крепкий чай, посматривая на большие часы, на стене столовой, над головами группы юношей, не старше двадцати пяти лет, в штатских костюмах. Они склонились над какими-то стопками бумаги. Один из молодых людей, темноволосый, поднял голову. Улыбаясь, он подал Стивену руку:

– Простите мою смелость, мы официально не представлены. Я узнал кортик… – он кивнул на авиационный китель майора Кроу. Стивен понял:

– Я здесь, кажется, единственный человек,в форме. У военных разведчиков есть звания, однако, они все пиджаки носят…

На завтраке Стивен увидел и девушек, в платьях, но кузины Лауры не было. Спрашивать о ней майор Кроу считал неудобным. Армейская дисциплина не поощряла подобный интерес. Стивену, все равно, ничего не сказали бы. Молодой человек оказался ровесником Стивена. Он объяснил, что дружит с Маленьким Джоном. Юноша тоже учился в Кембридже, на два курса старше графа Хантингтона:

– Он ушел из математики, – вздохнул мистер Тьюринг, – занимается работой в других областях. Жаль, он мог бы защитить докторат. Он очень способный… – мистера Тьюринга звали Аланом. Кузен Джон, по его словам, много рассказывал о семье, упоминая и кортик Ворона. Математики оживились, увидев Стивена, и пригласили майора пересесть за их стол. Они говорили о вчерашнем заседании парламента. Отсрочка, выторгованная Чемберленом, истекала завтра утром. Маленький Джон был в городе. Стивен подозревал, что кузен сидит на бесконечном совещании в Уайтхолле. С математиками они тоже говорили о грядущем начале войны. Все согласились, что Чемберлен, в очередной раз, показал полную несостоятельность.

– Он долго на посту не продержится, – заявил кто-то, – невозможно, чтобы страну, во время войны, возглавлял человек три года назад испугавшийся Гитлера. Хватит политики умиротворения, Германию надо поставить на место, раз и навсегда… – после завтрака, Стивен шел в подвал, где стояли радиопередатчики. Для переговоров с французскими авиационными базами в Блетчли-парке, за неделю, разработали особый код. Мистер Деннистон, глава шифровальной школы, вчера заметил Стивену, что немцы тоже не сидят, сложа руки.

Он, недовольно, затянулся сигаретой:

– Поляки передали результаты дешифровки немецких кодов. Тем не менее, нам пока не удалось взломать сообщения, отправляемые с помощью машины «Энигма». Это очень большая задача, а теперь… – Деннистон посмотрел на часы, – теперь непонятно, что случится с польской армией, с польской разведкой, и тамошними коллегами… – по радио сообщали, что поляки сражаются с войсками Гитлера.

В Блетчли-парке, ночью, Стивен узнал о бомбежках польских городов. Он вспомнил налет Люфтваффе на Мадрид, опять увидев мертвое лицо Изабеллы. Ему дали маленькую комнату, с ванной, в одной из пристроек, где размещались сотрудники базы. Стивен понял, что девушки живут отдельно. Ночи здесь были тихими, но свет в окнах коттеджей не тушили. В Блетчли-парке работали круглосуточно. Он сидел на подоконнике, покуривая, отхлебывая остывший чай:

– Немцы не сидят, сложа руки. Они тоже читают британские переговоры, взламывают шифры. У них много хороших математиков. Вовремя Питер уехал, ничего не скажешь… – Стивен надеялся, что, перед отлетом во Францию, он получит разрешение, хотя бы на день, остаться в Лондоне.

Он с Рождества не видел семью:

– Лаура, в замке, усталой казалась… – он вспомнил, что кузина отправилась обратно в Блетчли-парк сразу после праздника, – теперь я понимаю, почему… – майор Кроу поднял голову. Среди звезд двигалась какая-то точка. Он хорошо знал расположение авиационных баз. Это был тренировочный полет, с восточного побережья. Стивен понимал, что немцам ничего не стоит пересечь пролив, и обрушить бомбы на Лондон. От баз Люфтваффе на Северном море, до столицы, было не больше часа полета.

– Воздушный щит, – сказал он себе, – над городом. Постоянные патрули, круглосуточные. В Испании у нас не было радаров, а сейчас появились. Будем летать в несколько смен. Нас должны предупреждать о появлении немецкой авиации, по радио. Мы собьем их на подступах к Лондону, они не успеют сбросить бомбы. Надо сейчас, после объявления войны, уничтожить, как можно больше немецких аэродромов. Для этого мы летим во Францию… – заканчивая завтрак, болтая с математиками, Стивен думал о налаженном мосте, в Америку:

– А если у Гитлера есть сверхдальние бомбардировщики? Машины, способные добраться до Америки, с ракетами на борту? – ракеты, как и турбореактивные двигатели, были новой технологией. Самолеты летали на поршневой тяге, и не могли преодолеть звуковой барьер.

– Но, если заправлять машины на авианосцах… – когда они работали над созданием воздушного моста, многие, в военном ведомстве, пожимали плечами:

– Зачем? Достаточно отправить в Северную Атлантику несколько кораблей, на постоянной основе, чтобы самолеты садились на палубы… – Стивен вспомнил сухой смешок дяди Джона:

– Я не летчик, но даже я знаю, что не построили пока авианосца, способного принять транспортные самолеты, это, во-первых. Во-вторых, одна торпеда с подводной лодки, и можно проститься с кораблем… – Стивен, вечером, получил от Мензеса секретную карту немецких авиационных баз. Он внимательно просмотрел листы:

– Они бомбят Польшу с аэродрома Пенемюнде, рядом с границей. Но мы туда пока летать не станем, сосредоточимся на западе… – майор Кроу, разумеется, не спрашивал, откуда в Блетчли-парке появились эти данные:

– Питер не зря, три года, жизнью рисковал, каждый день, – восхищенно подумал Стивен, – я бы ни смог. Тетя Юджиния всегда знала, когда я вру. Констанца, тем более… – он избегал думать о покойной сестре. Стивен, иногда, тоскливо вспоминал пятна чернил на тонких пальцах, коротко стриженые, рыжие волосы, и упрямые глаза, цвета жженого сахара.

– Мисс ди Амальфи! – услышал Стивен голос Тьюринга:

– Смотрите, кто пришел… – математик наклонился к майору Кроу:

– Ваша кузина в школе шифрования языки преподает. Очень, очень, способная девушка… – Лаура закончила смену. Немцы продвинулись на сто километров вглубь территории Польши. Сообщения из Варшавы приходили каждые пять минут. Она мечтала о чашке кофе, и узкой койке, в коттедже Элмерс. На часах пробило восемь утра. В час дня, после обеда, начинались уроки в школе шифрования, а потом собиралось дневное совещание. Лаура рассчитывала на четыре часа непрерывного сна, и твердо намеревалась их получить. Отец уехал, оставив ящик с продуктами. Канноли и панеттоне она принесла на утреннее совещание, а все остальное лежало в комнате. Лаура делилась передачами от отца со своими соседками по коттеджу, тоже аналитиками.

Лаура стояла, с подносом в руках:

– Что он здесь делает? Он под Глазго был, зимой. Летал в Канаду… Я помню, он рассказывал, на Рождество… – кузен носил авиационную форму, с нашивками командира эскадрильи:

– Он загорел, – поняла Лаура, – а мы все бледные, с кругами под глазами… – кузен оказался рядом. Она вдохнула запах авиационного бензина, сандала, хорошего табака. Стивен забрал у нее поднос:

– Садись, – твердо сказал майор Кроу, – я принесу тебе завтрак. У тебя перерыв? – темные волосы кузин стянула в небрежный узел. Под глазами залегли глубокие тени. Она, неудержимо, зевнула, закивав. Стивен высыпал в чашку кофе три ложки сахара. Вручив ее Лауре, майор намазал мед на тосты:

– Сахар полезен для мозга, – сообщил майор Кроу, – а о фигуре можешь не беспокоиться. Она у тебя отличная… – с хрустом откусив тост, девушка поняла, что улыбается.

Сити

На Патерностер-роу, к северу от собора Святого Павла, среди бесчисленных книжных магазинов, и букинистических лавок, пряталась закусочная без вывески. Узкие, стертые ступени вели в подвальчик, разделенный на кабинки. Джентльмены могли пообедать, как принято, в одиночестве. Раньше каменный пол усыпали опилки, а рыбу с жареной картошкой приносили в коричневой, промасленной бумаге.

На стене, в потускневшей рамке, висел патент, написанный витиеватым, старомодным почерком. Из бумаги следовало, что мистер Эндрю Скиннер, член Достопочтенной Компании Торговцев Рыбой, получил разрешение на торговлю вином и открытие, как выражался неизвестный клерк времен короля Генриха Восьмого, прилавка для жарки рыбы, на рынке Биллинсгейт. В начале века опилки убрали. Вместо бумаги завели фаянсовые тарелки, но шаткие, деревянные перегородки, остались. Над низким залом, висел соленый, терпкий запах рыбы. Жужжали голоса, к электрическим светильникам поднимался сизый, табачный дым.

Меню здесь не держали. Скиннер подавал жареную камбалу и треску, корнуольский пирог из сардин, угрей в желе, с картофельным пюре, глиняные горшочки с ланкаширскими креветками, в масле, с мускатным орехом, крабов из Норфолка, кентских устриц, с беконом и сыром. На столах красовались бутылки вустерского соуса и солодового уксуса.

Питер, стоя на ступенях, оглядел зал:

– Три года я здесь не был, даже больше… – Скиннер торопился к нему:

– Мистер Кроу! Вы о нас не забыли… – у Скиннера имелся телефон. Номер, впрочем, был известен весьма немногим. Кабинки заказывали за несколько недель, закусочная никогда не пустовала. Питер весь день провел в конторе «К и К», у церкви Святой Елены, на Бишопсгейт.

Он приехал в Сити к семи утра, позавтракал в кабинете, и начал совещания. Персонал ни словом не обмолвился о том, где провел последние полгода хозяин предприятия. Питер выслушал доклады начальников отделов, связался с Ньюкаслом, проведя встречу с тамошними работниками по телефону, и пообедал с мистером Бромли.

Деньги, отправлявшиеся в Берлин, через «Импорт-Экспорт Рихтера», в Цюрихе, не были личными средствами Питера. Каждый месяц мистер Бромли получал определенную сумму, от невидного человека, в сером пиджаке, приезжавшего в контору адвоката, с потрепанным портфелем. Средства перечислялись на счет Питера, поступая в распоряжение компании. Питер и Бромли обедали в дорогом ресторане, с накрахмаленными скатертями и столовым серебром. За кофе, мужчина, задумчиво, сказал:

– Учитывая новости с континента, мистер Бромли, очень предусмотрительно, что мы заключили договор со Швейцарией. Нейтральное государство таким и останется.

Бесцветные глаза Бромли, за очками в золотой оправе, были спокойны. Адвокату можно было доверять. Питер попросил Маленького Джона, полгода назад, поставить Бромли в известность о назначении швейцарских платежей. Граф Хантингтон кивнул:

– Хорошо. Мы разделили финансовые потоки, используем разные компании, чтобы перегонять деньги по назначению… – Джон задумался:

– Для некоторых стран, и подобный способ не подходит. В России мы в посольство средства отправляем, что более опасно… – возвращаясь от Бромли в контору, Питер подумал, что не сегодня-завтра британское посольство в Берлине закроют, а персонал эвакуируют. Такое произошло в Праге и Вене, и, судя по всему, должно было случиться в Польше. Несмотря на субботу, Сити работало, улицы наполняли прохожие. Питер, по дороге, купил The Times. Он прочел о завтрашнем заседании парламента, вспомнив голос матери:

– Неслыханная вещь. В последний раз Палата собиралась в воскресенье больше ста лет назад, в наполеоновские времена…

Леди Юджиния приехала домой к полуночи. Питер провел вечер в особняке Холландов. Няня отпросилась до утра. Он принес из аптеки морфий, отправив Тони с ребенком в постель. Кузина вытерла распухшие глаза:

– Спасибо, Питер. Разбуди меня, сразу, если что-нибудь… – Тони не закончила. Пока Питер бегал за лекарством, Уильям заснул. Тони хотела сама понести мальчика домой, но Питер забрал его: «Ты устала». Они вышли из особняка Кроу. Тони, тихо, сказала:

– Папа терпит, но это ужасно, Питер. Я была в Испании, в госпиталях, я видела смерть. Я не думала, что не смогу… – она отвернулась, щелкнув зажигалкой.

Когда они вернулись в Лондон, из Банбери, отцу стало хуже. Он, все равно, настаивал на работе. Вчера, после утренних новостей по радио, к отцу приезжал Черчилль. В особняке жили охранники, но Тони казалось неудобным просить их варить кофе. Девушка справлялась на кухне сама. Они, в любом случае, мало ели. Няня готовила для Уильяма, Тони завтракала и обедала в детской, с мальчиком. Брат, по возвращению в столицу, все время проводил в Уайтхолле. Тони делала сэндвичи для охраны и врача. Отец ничего не просил, только с трудом проглатывал несколько ложек бульона.

Доктор сказал, что опухоль, из легких, распространилась на позвоночник, и печень. Отец полусидел на большой кровати, накрытый одеялами, бледное лицо было бесстрастным. На мозаичном столике, рядом, стояло включенное радио. Иногда врач давал ему затянуться сигаретой. Доктор объяснил, что это ничего не изменит.

Зайдя в спальню, с подносом, Тони услышала слабый голос отца:

– Он должен выступить по радио, Уинстон. Чемберлен пусть говорит, ему по должности положено, но страна ждет речи короля… – Тони замерла, у двери. Отец долго кашлял, а потом прошептал:

– Спасибо. Выброси платок, незачем девочку пугать… – Тони знала, что опухоль в легких отца распадается. В Банбери у него несколько раз шла горлом кровь:

– Пусть его наставник… – чиркнула спичка, – что хочет, то и делает, но нам нужен король у микрофона, с уверенным голосом. Мы вступаем в невиданную доселе войну, Уинстон. Люди должны понимать, что монарх поведет их за собой… – король Георг заикался, но занимался с преподавателем. Тони пошевелилась, бархатные портьеры зашуршали, отец оборвал себя.

Отослав Тони, с ребенком, в детскую, Питер пошел в спальню герцога. Он не видел дяди Джона с прошлой осени и даже, сначала, не узнал его. Питер испугался, увидев исхудавшее, мертвенно-бледное лицо. Врач быстро сделал укол морфия, веки герцога дернулись, Питер наклонился над кроватью.

– Вовремя… тебя выпустили… – морщинистые губы, коротко улыбнулись, – помнишь, что я говорил? По нынешним временам каждый порядочный человек должен посидеть в тюрьме… Встретишься с Черчиллем, когда… – герцог, казалось, впал в забытье. Радио бубнило, передавая результаты скачек. Питер, было, протянул руку к рычажку. Он почувствовал прикосновение холодных пальцев:

– Оставь… – попросил дядя Джон, – я жду… И буду ждать… – Питер понимал, чего ждет герцог.

Мать, до завтрака, зашла к Холландам. Она вздохнула, садясь в лимузин:

– Сегодня заседание депутатов от лейбористской партии. Чемберлен, по слухам, собирает кабинет. Завтра все узнаем… – Питер поцеловал ее в лоб: «Береги себя».

– Тони спит… – Юджиния держала ключи от машины, – пусть отдохнет, бедная. Маленький Джон вчера ночью появился, и опять уехал… – Питер, вечером, сказал кузине:

– Это твой отец, Тони. Ты не обязана быть всегда сильной. Ты помни, – он погладил белокурую голову Уильяма, – мы все здесь. Я здесь… – в спальне герцога он стоял у окна, оглядывая пустынную, освещенную фонарями площадь. Питер вспоминал встречу с кузенами, в Праге:

– Каждый порядочный человек должен отсидеть в тюрьме. У меня был срок, очередь за ними. Авраам, скорее всего, тоже воевать начнет. Все разговоры, что британцы для Палестины хуже Гитлера, чушь. Тамошние евреи пойдут в армию, как все остальные… – Питер опасался, что его в армию никто не отпустит. Заводы «К и К» производили стратегически важные материалы:

– Или мама опять начнет управлять. Однако она в парламенте, у нее времени нет… – Скиннер принес две запотевшие бутылки холодного, белого бордо, урожая пятилетней давности и блюдо с первыми устрицами сезона.

Маленький Джон позвонил Питеру за час до предполагаемой встречи. Он попросил увидеться не в конторе, и не в Брук-клубе, а в закусочной Скиннера:

– Мне надо возвращаться в Уайтхолл, а в правительстве всегда плохо кормят… – кузен вздохнул:

– Я говорил с Тони, никаких изменений… – по телефону, Скиннер прервал Питера:

– В любое время, мистер Кроу. Приходите, когда хотите, кабинку я приготовлю… – граф Хантингтон шагнул внутрь. Питер разливал бордо по стеклянным, простым стаканам.

Под прозрачными глазами Маленького Джона залегли тяжелые тени. Он пожал руку Питеру:

– Завтра Чемберлен обратится к стране… – мужчина опустился на старый, рассохшийся стул:

– С южных баз пошли бомбардировщики, во Францию… – они помолчали, Питер кивнул:

– Это хорошо. Ты ешь, пожалуйста… – он открывал устрицы. Маленький Джон все еще слышал яростный голос дяди Джованни, в итальянской кофейне, за углом от Британского музея:

– Не надо мне рассказывать о семейственности! Твой отец работает… работал на правительство, ты занимаешься тем же. Я знаю больше десяти языков. Не делай из меня старика, мне год до пятидесяти! Я подаю в отставку, и вы подпишете со мной контракт… – потушив сигарету, Джон, залпом, как лекарство, выпил бессчетную чашку горького кофе:

– Дядя Джованни, вы инвалид. У вас на руках архивы Британского Музея, и сам музей… – он осекся. Темные, в тонких морщинах глаза дяди похолодели, он отчеканил:

– Если… когда понадобится эвакуировать музей и документы, мы сделаем все, что потребуется. А потом я приду лично к Черчиллю. Я его тоже знаю. То, что у меня нет ноги, мне не помешает, обещаю тебе… – посмотрев на искорки в золотистом вине, Джон почувствовал на языке вкус цветов:

– Я помню этот год, – отчего-то сказал граф Хантингтон, – пятилетней давности вино. Я не знал, что Скиннер держит хороший винтаж. У нас он тоже есть, в замке…

– И у нас есть… – усмехнулся Питер:

– Пять дюжин устриц, кромерский краб, креветки в горшочках и жареная камбала. И кофе, конечно. Мы оба возвращаемся на работу, дорогой мой… – они, молча, устало, ели. Джон поднял голову:

– Спасибо за вчерашний вечер. Тони тяжело. Она молода, и Уильям у нее на руках. Я завтра дома буду, – добавил мужчина, – рядом с папой. Мне кажется… – он не закончил. Питер кивнул: «Я тоже. Мама приедет, после парламента. Король выступит?»

Джон закурил сигарету: «Надеемся, что да». Джазовая песенка, по радио, у стойки, закончилась. Веселый голос диктора сказал: «Отрывок из нового романа мистера Джона Пристли, читает автор».

– Завтра радио переходит на военное расписание… – Джон налил себе еще вина, – с одиннадцати утра. Чемберлен выступает в четверть двенадцатого… – принесли жареную рыбу. Питер все повторял, про себя: «Последний мирный вечер, последний…»

Блетчли-парк

Совещания Секретной Разведывательной Службы проходили в одном из спешно возведенных бараков. Дома пронумеровали, но, по соображениям безопасности, не снабжали вывесками. Сотрудники заучили наизусть список отделов, переехавших из главного здания. За два месяца Блетчли-парк начал трещать по швам. Работникам разрешили снимать комнаты в соседних деревнях.

Окна распахнули на темный, полуночный двор, вокруг электрических ламп метались мошки. Из столовой несколько раз приносили подносы, с чаем, кофе, и сэндвичами. Лауре удалось поспать, четыре часа. Девушка провела три урока, и вернулась на свой пост, в аналитический отдел. Ее ждала кипа расшифрованных радиограмм из варшавского посольства и карта Польши. Лаура преподавала новым сотрудникам французский, итальянский, и немецкий языки. Она, иногда, думала:

– Я научилась стрелять, водить машину. Я не могу оставаться здесь. Надо подать просьбу о переводе, мистеру Мензесу… – Лаура не знала, чем хочет заниматься, но понимала, что не сможет всю войну провести между своей комнатой и столом в помещении аналитиков.

Часы пробили одиннадцать вечера.

Через тридцать минут, Чемберлен собирал последнее, перед объявлением войны Германии, заседание кабинета министров. Французский парламент проголосовал за ультиматум Гитлеру. В берлинское посольство ушла радиограмма с текстом ноты. Мензес, с папиросой в зубах, с указкой в руке, расхаживал у карты. Они наносили обстановку каждые четверть часа. Польские войска не справлялись с напором немцев. Из Варшавы сообщали, о почти безостановочных налетах Люфтваффе на столицу и другие крупные города. Лаура, читала о разрушениях и жертвах:

– Кузен Аарон в Польше. Может быть, ему удалось уехать. Хотя куда, страна в блокаде. На востоке войска Сталина… – рав Горовиц был американцем, но Лаура подозревала, что, ни немцы, ни советские, как их называл Мензес, органы, не обратят на такое внимания. Лаура знала русский язык. Она занималась с кузенами, в детстве, и продолжала учить его в Кембридже. Она, впервые, задумалась о посте в московском посольстве:

– Русские станут нашими союзниками… – покачала головой Лаура, – никого в СССР не пошлют. То есть пошлют, но дипломаты не будут заниматься разведкой. Союзники так не поступают. А если нет? – она замерла:

– Сталин заключил сделку с Гитлером, ради территорий. Если они объединятся? – Лаура записала, что надо рассмотреть и такой вариант развития событий, просчитав возможные исходы ситуации. Она, примерно, знала, численность немецкой, советской и японской армий, и виды вооружения. Будущее ожидалось, мягко говоря, неутешительным, особенно в случае, если Америка решила бы не вмешиваться в европейский конфликт.

На карте западную, южную и северо-восточную границу Польши пронзали жирные, черные стрелы. На севере четвертая армия генерала фон Клюге резала Польский Коридор, как острый нож, горячее масло. Передовые части продвинулись больше, чем на шесть миль от границы и стояли перед рекой Вистулой.

Польский Коридор, в самом узком месте, был шириной в какие-то пятнадцать миль. Данциг захватили в первый день войны. Третья армия фон Кюхлера, двигаясь из Восточной Пруссии на Варшаву, подошла к реке Нарев. Танки генерала фон Рейхенау форсировали Варту. По расчетам Лауры, через два дня левое крыло его армии должно было оказаться у Лодзи. Немецкие самолеты бомбили польские аэродромы. Мензес, недовольно, сказал:

– С авиацией наши союзники, кажется, могут проститься, впрочем, как и с коммуникациями. Мисс ди Амальфи, как вы называете эту стратегию? – Лаура поморщилась, отхлебнув холодного кофе: «Не я, мистер Мензес, а покойный генерал-фельдмаршал Альфред фон Шлиффен. Он разработал план войны Германии на два фронта, против Франции, и России… – она поднялась, махнув рукой. Мужчины еще вставали, по довоенной, как подумала Лаура, привычке.

– Блицкриг, или молниеносная война… – Мензес передал ей указку:

– Во времена фон Шлиффена бронетанковых соединений не существовало. Авиация только начинала развиваться. Сейчас… – Лаура очертила круги рядом со стрелами, – при постоянных бомбежках тыловых частей, при разрыве коммуникаций и разрушении железных дорог, при, том, что танки, с учетом теплой, сухой погоды продвигаются на тридцать миль за день, через три недели немецкие войска окружат Варшаву.

– Но останутся очаги сопротивления, мисс ди Амальфи, – возразил кто-то из аналитиков, – котлы, где польская армия будет сражаться.

– Сопротивление может длиться, какое-то время, – согласилась Лаура, – но план блицкрига предполагает неожиданные, быстрые прорывы танковых соединений, в тыл противника, при поддержке авиации. Хаос и разрушения деморализуют армию, она теряет боеспособность… – Лаура перешла к большой карте Европе:

– Скорее всего, Гитлер, закончив с Польшей, бросит войска на запад. Он пойдет на Францию через Арденны… – коллеги зашумели:

– Никто, никогда не двинет танки в горы, мисс ди Амальфи. Даже Гитлер, с его презрением к традиционной стратегии ведения войны… – Лаура, упрямо, покачала головой:

– Немцы направят танки в обход линии Мажино, с севера, через Бельгию… – она увидела на карте маленькую точку:

– Мон-Сен-Мартен. Если все пойдет, как я предсказываю, он окажется на острие немецкого прорыва. О чем я? Гитлера никто не допустит в Бельгию, даже на милю.

– Со Сталиным он воевать не будет… – Лаура вернула указку Мензесу, – завтра я представлю доклад о возможном развитии событий… – они заговорили о польском военно-морском флоте. Неделю назад, под нажимом Британии, Польша отправила три современных эсминца в Эдинбург, где они благополучно пришвартовались.

– К сожалению, – кисло заметил Мензес, – это, видимо, все, что останется от польского флота. С Балтики сообщают, что немцы бомбили порт Гдыни, самолеты расстреливают корабли… – перед тем, как отпустить их, Мензес заметил, что польский генеральный штаб рассматривает варианты переброски в Британию разведывательного отдела, во главе с людьми, до начала войны, взламывавшими немецкие коды.

– Это нам очень поможет, – подытожил начальник, – и вообще, поляки не собираются сдаваться. Будет организовано правительство в изгнании, силы сопротивления… – он обвел глазами аналитиков:

– Все, кроме ночной смены, свободны до шести утра. Здесь остаются… – он перечислял фамилии. Лаура поняла:

– Не зря летом взяли аналитиков из польских эмигрантских семей. Польских, еврейских. Людей, знающих тамошние языки. Мензес, наверняка, отправит их на восток, эмиссарами от секретной службы, после падения Варшавы… – никто не сомневался, что Польше осталось недолго.

Британия и Франция, судя по всему, не собирались посылать войска в страну. Вся поддержка союзников заканчивалась переброской британских бомбардировщиков на континент. Выйдя из барака, Лаура щелкнула зажигалкой. Горло болело от сигарет и кофе. Хронометр показывал час ночи. Ночная смена отправилась вниз, в помещение рядом с комнатой, где стояли радиопередатчики. В шесть утра они возвращались в барак, на быстрое, утреннее совещание, и завтрак. Дежурство Лауры начиналось в восемь. У нее оставалось пять часов на сон.

– Теплая, сухая погода… – девушка подняла голову, глядя на крупные, деревенские звезды:

– На континенте похожий прогноз. Но Гитлер не станет воевать на два фронта, хотя план давно разработан. Двести бомбардировщиков, с французской авиацией, капля в море. Отсюда час полета до немецких аэродромов, на севере страны. Лондон защитят, непременно… – выбросив сигарету, она пошла через двор. До Элмерса было десять минут, по уединенной тропинке, среди густого подлеска. Обе усадьбы круглосуточно охранялись.

Лаура вдохнула свежий аромат травы, услышала, шелест листьев, под легким ветром. Барак, где помещался тир, стоял у ворот большой усадьбы. В окнах горел свет, Лаура услышала щелчки выстрелов. Ей захотелось, ощутить спокойную, знакомую тяжесть браунинга. Инструктор ее хвалил, Лаура оказалась очень меткой.

– Потому, что я час рассуждала о военной стратегии немцев… – она мягко нажала на ручку двери, – мне надоело разговаривать. Хочется заняться делом… – Лаура узнала широкую, сильную спину, в голубовато-сером, авиационном кителе. Кузен, сняв наушники, обернулся:

– Кузина Лаура? Закончилось совещание? – Стивен весь день провел у радиопередатчика, проверяя, как идет операция по переброске самолетов. Связавшись с Лондоном, он получил приказ собираться. Ему не разрешили заглянуть в столицу. Завтра днем майор Кроу покидал Англию, во главе, оставшейся на базе Бриз-Нортон эскадрильи:

– Завтра Чемберлен объявит о войне… – Стивен смотрел в темные глаза, – Лаура говорила, что дядя Джон при смерти. Теперь и не знаю, когда семью увижу… – она попыталась улыбнуться:

– Да, до шести утра я свободна. Хотела пострелять, на сон грядущий… – Лаура кинула взгляд в сторону мишеней:

– Летчики обычно плохо управляются с оружием… – она указала на браунинг, в руке Стивена.

– Я исключение, – кузен протянул ей пистолет. За окном Лаура слышала чьи-то шаги, совсем по-летнему трещали сверчки. Пахло пороховой гарью. Верхняя пуговица простой, хлопковой блузки расстегнулась. Сбросив льняной жакет на отполированный прилавок тира, она приняла от Стивена оружие. Лаура закатала рукава блузки. Он увидел тонкое запястье, с простым, кожаным ремешком часов. Волоски на руке золотились в свете ламп.

– Вы загорали… – зачем-то сказал Стивен. Лаура кивнула:

– Летом было меньше работы. Мы ходили на реку, катались на лодке… – она слегка расставила стройные ноги, в туфлях на низком каблуке. Девушка, одной рукой насадила на голову старые наушники. Второй пары здесь не было. Стивен, невольно, вздрогнул. Крепкие, длинные пальцы, уверенно сжимали рукоять пистолета. Она выбила десять из десяти. Стивен усмехнулся, подойдя ближе:

– Очень хорошо, кузина… – над верхней губой блестели капельки пота. Она тяжело дышала:

– Два года ничего не было… – сильные пальцы легли поверх ее руки. Стивен успел сказать себе:

– Нельзя, нельзя. Она родственница. Она не такая, как девчонки, на танцах, в кино. Почти год ничего не случалось… – налаживая воздушный мост, майор не думал о подобном, когда возвращался из полетов, где каждую минуту экипаж рисковал жизнью. Они засыпали, едва оказавшись на койках. За год Стивен не добрался до Глазго, даже на выходных.

Пистолет, с грохотом, упал на пол. Она мотала темноволосой головой, пальцы шарили по пуговицам кителя. Затрещала юбка, лопнули шелковые подвязки на чулках. Легко подхватив девушку, Стивен усадил ее на прилавок. Он опустился на колени, забыв, что окна тира открыты. Лаура застонала, привлекая его к себе, запустив пальцы в каштановые, коротко стриженые волосы:

– Одна ночь. Завтра он уедет, во Францию… – девушка заметила блеск серого металла на его пальце. Лаура закрыла глаза: «Одна ночь».

Мэйфер 3 сентября 1939

Радио на мозаичном столике молчало, ветер вздувал легкую занавеску. День оказался солнечным, ясным. Внизу, в парке, шумели дети. Маленький Джон сидел у изголовья кровати отца, держа холодную, сухую руку. В одиннадцать утра радио прервало регулярные передачи. Диктор сказал: «Через четверть часа к нации обратится премьер-министр, Невилль Чемберлен и его величество король Георг».

Медленно, размеренно тикали часы. Уильям лепетал: «Деда, деда…». Тони, с ребенком, устроилась на другой стороне кровати. Отец улыбался, но Джон видел боль в запавших глазах. Уильям смеялся: «Бай-бай…». Джон понял, что сестра, из всех сил, старается не плакать. Отец гладил белокурые, мягкие локоны мальчика. Джону всегда казалось, что племянник напоминает кого-то знакомого. Мужчина говорил себе:

– Он просто на Тони похож. Только глаза у него серые. Интересно, испанцев мало светловолосых. Впрочем, Тони не упоминает об отце Уильяма. Только сказала, что он погиб, на войне. Может быть, он тоже служил в интербригадах. Француз, американец, русский… – когда Тони вернулась домой, отец велел Джону ничего с ней не обсуждать.

– И не буду, – пообещал себе мужчина, – даже после того, как папа… Тони двадцать один. Она оправится, выйдет замуж. Станет преподавать, писать… – сестра, летом, получила степень бакалавра истории, в Кембридже и начала магистерскую диссертацию:

– Деда… – Уильям потянулся к герцогу – деда спать… – зевнув, он положил голову на плечо деда. От внука пахло молоком и чем-то сладким:

– Как от Джона, от Тони, когда они малышами были. Мой хороший мальчик… – попросил Джон, – пусть он не знает горя, и несчастий. Спасибо Тебе, Господи, что дал мне увидеть внука… – боль ушла. Утром врач сделал укол морфия. Герцог шепнул:

– До полудня хватит, а потом… – он не закончил. Сын приехал домой на рассвете, Тони с малышом еще спали. Джон выпил чашку кофе, у изголовья отца, рассказывая о заседании кабинета. В девять утра, по берлинскому времени, посол Его Величества, на аудиенции у министра иностранных дел Риббентропа, вручал ноту, объявляющую войну Германии.

– Сейчас вручает… – подумал герцог. Он взял пухлую, теплую ручку внука. Пальцы были липкими:

– У них всегда так… – Тони увидела, что бледные губы отца разомкнулись. Он указал глазами на дверь. Девушка, взяв сына, заставила себя не всхлипывать:

– Пойдем, Уильям. Дедушка устал, ему надо поспать. Миссис Брендан тебя умоет. Поиграешь в парке, с новыми формочками, тележкой… – няня, пожилая, деловитая женщина, относилась к девушке, как к собственной внучке, но называла Тони: «Леди Холланд».

Няня вернулась от сына, из Ислингтона, вчера утром. Невестка миссис Брендан благополучно родила сына. Няня заметила:

– У всех мальчики, войны не миновать. Отдохните, леди Холланд, – велела женщина, – прогуляйтесь по магазинам. На вас лица нет… – Тони добрела до Harrods. Купив Уильяму игрушек, девушка выпила чашку кофе с пирожным. Она безучастно просмотрела каталог осенней коллекции:

– Виллем возвращается в Рим. Надо взять маленького, поехать в Италию, встать на колени, перед ним. Он меня простит, он снимет обеты. У нас ребенок, мы родители, мы любим, друг друга… – в кафе, куря сигарету, Тони напомнила себе, что Британия будет воевать с Италией:

– Неважно, – разозлилась девушка, – Португалия нейтральная страна, Швейцария тоже. Мой испанский паспорт в порядке. Доберусь до Лиссабона или Цюриха, впишу в бумаги Уильяма, в консульстве, и поеду в Рим… – Тони не выбрасывала записку от Петра, полученную в Барселоне, с безопасным адресом некоей фрау Рихтер, в Цюрихе. Тони понимала, что это резидент советской разведки. Она сама не знала, почему оставила листок, вложив его в испанский паспорт, спрятав среди университетских бумаг. Тони не собиралась им пользоваться. Ей хотелось забыть Петра, вкупе с гауптштурмфюрером фон Рабе и больше никогда о них не вспоминать.

– То есть штурмбанфюрером, – поправила себя Тони, – Питер сказал, что он получил новое звание. Продвигается по службе, мерзавец… – Тони, иногда, снились холодные, голубые глаза немца. Она чувствовала длинные, ловкие пальцы, шарящие по ее груди. Девушка сжимала руки в кулаки:

– Он во всем виноват. Я его найду, и убью, клянусь. Мы с Виллемом поженимся, все будет хорошо. Мне просто надо добраться до Рима.

Тони дошла до детской, глотая слезы, и отдала сына няне. Уильям потянулся к ней: «Мама со мной!». Тони пообещала:

– Я приду, милый. Дедушка… дедушка ляжет спать, я приду… – в коридоре она прислонилась к старому, позапрошлого века, гобелену, на стене:

– Папа… папочка, зачем… – на нее повеяло запахом сандала. Тетя Юджиния выглянула из спальни:

– Чемберлен говорит… – лазоревые глаза Юджинии припухли. Ей надо было вернуться в Палату. Утром, на заседании депутатов от лейбористской партии, они получили текст будущей речи премьер-министра. Юджиния прочла его герцогу, приехав на Ганновер-сквер. Она отпустила Маленького Джона побриться и позавтракать, а Тони, накормить ребенка. Леди Кроу сидела, держа одной рукой отпечатанные листы, гладя знакомые пальцы:

– Все, для чего я работал, все, на что я надеялся, все, во что я верил, в течение моей жизни, посвященной служению стране, сейчас рухнуло. Единственное, что мне остается, это посвятить все оставшиеся у меня силы приближению победы, в деле, ради которого мы жертвуем всем, что у нас имеется… – герцог, одним дыханием, сказал:

– Хорошо… Черчилль с тобой поговорит, позже… Не отказывайся от его предложения… – леди Кроу прижалась губами к его бледной щеке: «Не буду, милый. Отдыхай, пожалуйста. Я тебя люблю…»

– Я тоже… – прошелестел он, лицо Джона исказилось от боли. Юджиния позвала врача, с морфием.

В спальне было тихо. Питер стоял у окна, глядя на мать, обнимающую Тони. Девушка плакала. В радиоприемнике звучал надтреснутый голос Чемберлена:

– Мы вступаем в эту войну с чистой совестью. Мы сделали все, для того, чтобы добиться мира… – морщинистые веки Джона даже не дрожали. Он лежал, слушая премьер-министра:

– Еще немного. Его величество выступит, и тогда можно… Мальчику я все сказал. Пусть Джованни работает в Блетчли-парке, он пригодится… – сын доложил о попытках немецких офицеров, недовольных политикой Гитлера, вступить в контакт с разведкой Британии. Встречу назначили в ноябре, в приграничном городке Венло, в Голландии. Джон едва заметно кивнул:

– Хорошо… Поезжай, возьми Звезду, на всякий случай. Она местная, она все знает… Ради спокойствия… – он увидел упрямый блеск во взгляде сына:

– Жалко, что от мальчика внуков не дождался… Хотя бы Уильяма Господь мне дал… – Чемберлен закончил говорить. Диктор откашлялся:

– Его величество король Георг обратится к стране, из Букингемского дворца…

По настоянию Черчилля, речь монарха начали писать за несколько дней до первого сентября. Чемберлен, правда, скептически относился к возможности выступления короля. Все знали, что Георг плохо говорит на публике, но другого пути не существовало. Джон вспомнил:

– Радио передает его слова во все колонии… От Канады до Австралии. Господи, дай нам сил пережить войну, дай сил победить… Питер рассказывал, о Дахау, о других лагерях… – он опять вернулся к мыслям о встрече в Голландии:

– Надо бы у берлинской группы проверить, что за офицеры… Война началась, со связью будет плохо, даже через Голландию… Мы победим, – твердо сказал себе Джон, – правда на, нашей стороне… – радио молчало. Он услышал глухой, низкий голос:

– В мрачный час, может быть, самый важный в нашей истории, я обращаюсь с этими словами к каждой семье нашей страны… – король почти не заикался.

– Хорошо… – облегченно подумал Джон, – он хорошо говорит, как надо… – герцог нашел в себе силы дослушать до конца:

– Тогда, с помощью Всевышнего, мы победим… – он сжал руку сына, потрогал пальцы дочери: «Победим. Обязательно». Ресницы дрогнули, одеяло на груди приподнялось и упало. Голова свесилась набок, мертвые, прозрачные глаза смотрели вдаль. Юджиния вытерла щеки ладонью. Она подняла Тони с постели, позвав сына:

– Мне в Палату надо. Маленький Джон… то есть его светлость здесь остается. Последи за Тони… – Питер осторожно увел девушку. Герцог, склонив светловолосую голову, прижал руку отца к губам. Джон застыл, не двигаясь. Юджиния обняла его за плечи:

– Не надо, не надо, милый. Он не страдал. Он ушел счастливым, вы были рядом… – Юджиния смотрела в неожиданно спокойное, мертвое лицо. Голос диктора сказал:

– Расписание программ, в связи с началом войны, меняется… – в сквере звенели детские голоса. Герцог вздохнул:

– Спасибо, тетя Юджиния. Езжайте в Палату, я все сделаю… – леди Кроу и врач тихо вышли. Джон, зачем-то укутав отца одеялом, расплакался, уткнувшись лицом в его плечо: «Папа, папа…»

База королевских ВВС Бриз-Нортон

На Ганновер-сквер, в обоих особняках, трубку никто не поднимал. Майор Кроу стоял у черного, бакелитового телефона, висевшего на стене штаба авиационной базы. Он услышал о войне на последнем совещании перед вылетом эскадрильи, назначенным на полдень. Начальник базы включил радио, летчики затихли. Говорил Чемберлен, потом раздался голос короля. Стивен вспомнил:

– Я обращаюсь с этими словами к каждой семье нашей страны, ко всем людям, как будто бы я переступил порог, и увиделся с вами лично… – они не обсуждали речь, все было понятно. Вечером, с аэродрома под Реймсом, куда ушли бомбардировщики, поднялись в воздух эскадрильи, для первого налета на немецкие базы. Французы объявили полную мобилизацию. К октябрю на Западный фронт прибывали четыре английские пехотные дивизии. Услышав о мобилизации, Стивен подумал о парижских родственниках:

– Из Реймса позвоню Теодору. Он дома, в армию его не заберут. Ему почти сорок. Добровольцем он не пойдет, с американским гражданством. Он, наверное, билеты на трансатлантический лайнер покупает. Тем более, у него невеста, актриса… – Стивен видел фильмы с мадемуазель Аржан и всегда, невольно, ей любовался:

– Мишель будет воевать… – он вспомнил о тете Жанне:

– Теодору мать надо из Франции увозить. Сегодня вечером узнаю, как у них дела. Свяжусь с ним до вылета, – напомнил себе майор, – мало ли что случится… – Франция, совместно с Британией, атаковала немецкую границу на коротком участке от Рейна до Мозеля, длиной в семьдесят миль. Действия в других местах нарушили бы нейтралитет Бельгии и Голландии. Стивен успокоил себя:

– Мон-Сен-Мартен и Амстердам не тронут. Гитлер не собирается на них нападать. Мы скоро разобьем немцев, даже если Польша не устоит… – начальник генерального штаба Айронсайд и главный маршал авиации Ньюэлл рано утром улетели во Францию, для организации наступления. Флот, как и на прошлой войне, базировался в гавани Скапа-Флоу, на Оркнейских островах, подальше от немецких подводных лодок и бомбардировщиков. Однако было ясно, что скоро начнутся налеты немцев на Лондон. Больше, чем двести машин, на континент они отправить не могли, нельзя было оголять оборону страны. Они получили разрешение атаковать немецкие военные корабли и авиационные соединения, буде такие встретятся на пути в Реймс.

Приехав домой, Стивен загнал машину в гараж деревенского коттеджа. Майор, быстро побрившись, даже не стал раскладывать вещевой мешок. Кроме формы, авиационного комбинезона, кортика, и кольца на пальце, больше у Стивена ничего не было. Он, все-таки, взял с полки книгу французского летчика, Экзюпери.

Майор вспомнил покойного Янсона:

– За него я тоже отомщу, – пообещал Стивен. Он погладил потрепанную обложку:

– Экзюпери будет воевать, как все мы… – рядом с томиком Стивен устроил маленький, семейный альбом, с единственной фотографией сестры. Констанцу, при жизни, почти не снимали, из соображений безопасности. Фото сделали на первом курсе в Кембридже. Констанце исполнилось четырнадцать. Он смотрел на коротко стриженые, рыжие волосы, на упрямый, острый подбородок. На хрупкой шее виднелась цепочка медальона:

– Он тоже погиб… – Стивен, осторожно, коснулся лица сестры:

– Прости, что я тебя не защитил… – он запер дверь коттеджа, оставив ключи у дежурного по части. В случае смерти майора их должны были передать в Лондон, тете Юджинии.

Он уехал из Блетчли-парка рано утром, не дожидаясь завтрака. Здесь было всего сорок миль до базы Бриз-Нортон. Оказавшись на развилке дорог, Стивен посмотрел на часы. Майор остановился у первой попавшейся закусочной. Ему пожарили сосиски, с беконом и яйцами, сварили кашу, и подогрели тосты. За чашкой крепкого чая, покуривая сигарету, Стивен убеждал себя, что надо, с базы, позвонить ей:

– То есть Лауре. Надо позвонить, сказать правду. Иначе бесчестно. Но как по телефону подобное говорить… – они выскользнули из тира, кое-как приведя себя в порядок. Охранники, у ворот, добродушно позвали: «Мисс ди Амальфи! Майор Кроу васпровожает?». Стивен видел, что ее смуглая щека зарделась. Лаура сглотнула:

– Да, майор скоро вернется… – он вернулся только через два часа. В Элмерс идти было невозможно, и оставаться в Блетчли-парке, тоже. Обе усадьбы переполняли люди. За воротами Лаура шепнула:

– Я знаю место. Пойдем, пойдем… – девушка потянула его за руку. Высокая трава пахла свежей росой, в кронах деревьев перекликались ночные птицы. Она была близкая, горячая, распущенные, темные волосы упали на спину. Стивен прижал ее спиной к стволу дерева. Она бросила жакет на землю, рванув ворот блузки:

– Еще, еще. Не уходи, останься… – добравшись до комнаты, Стивен зажег лампу. На шее остался след от ее поцелуя. Он потер руками лицо. Девушка обнимала его, шепча что-то неразборчивое, прижимаясь головой к груди:

– Я знаю, что ты улетаешь. Больше ничего не случится. Просто, чтобы стало легче, нам обоим… – Стивен понимал, что она хочет услышать от него другое, но не мог ничего сказать. Он простился с Лаурой у входа в усадьбу Элмерс. Стивен помнил жадный, долгий поцелуй:

– Спасибо тебе, спасибо… – в закусочной, расплатившись, он вздохнул:

– Надо было остаться, увидеть ее, извиниться… – он держал телефонную трубку. На поле техники копошились у бомбардировщиков. Летчики покуривали, собравшись в кружок.

– Дядя Джон при смерти… – Стивен набрал номер дяди Джованни, на Брук-стрит. Хоть кто-то должен был оказаться дома, в воскресный день. Никто не отвечал. Стивен вспомнил телефон кабинета дяди, в Британском музее:

– Это ее отец… – он почувствовал, что краснеет, – мы с ней взрослые люди, ей двадцать шесть. У нее был кто-то, хотя это и вовсе не мое дело… – Стивен слушал гудки. Дядя Джованни все, же подошел к телефону. Он сказал майору Кроу, что герцог умер, сегодня утром. Кузены, оба, вернулись на работу, тетя Юджиния уехала в парламент, а Тони лежала. Дядя Джованни собирался на Ганновер-сквер. Похороны назначили через три дня, в Банбери:

– Мне, как видишь, тоже надо было в музей прийти, – Стивен услышал щелчок зажигалки, – чтобы организовать подготовку, в случае… – дядя не закончил. Майор Кроу понимал, о чем идет речь. Лондонские музеи эвакуировали, в ожидании немецких авиационных налетов. Он решил ничего не говорить дяде о визите в Блетчли-парк. Майор попросил передать соболезнования кузенам:

– Я на континент лечу, – сказал Стивен, – вы понимаете…

– Я все понимаю, милый… – ответил Джованни:

– Будь осторожен, пожалуйста, и возвращайся домой. Сообщи полевую почту… – Стивен положил трубку на рычаг:

– Полевая почта, да. Теперь это так называется… – он переоделся в летный комбинезон, со шлемом. Вещевой мешок лежал в кабине бомбардировщика. Машина была новой, с иголочки, только что с конвейера, полностью заправленной. Бензин они получали из Ньюкасла, с заводов «К и К».

– Питера никто в армию не отпустит… – присев на подоконник, Стивен закурил последнюю, перед Реймсом, сигарету:

– Он варит сталь, добывает уголь, делает бензин… – в чистом, ясном небе кружил черный ворон. Метеопрогноз был отличным, над проливом ожидалась хорошая погода:

– Через полтора часа окажемся на месте… – Стивен поднялся:

– Напишу ей из Франции. Скажу, что ошибся. Ничего не произойдет, я был осторожен. Просто слабость, мимолетная. Надо ждать любви, как у меня, с Изабеллой покойной… – выйдя на порог штаба, он скомандовал: «По машинам!»

Банбери 7 сентября 1939

Лимузин леди Юджинии вымыли и заправили. В черной краске отражалось яркое, утреннее солнце. Герцог, в траурном костюме, сидел на каменном подоконнике библиотеки, держа фарфоровую чашку с кофе. Питер устроился за большим, дубовым столом, обложившись бумагами. Мистер Бромли уехал первым поездом в Лондон, вскрыв и огласив последнюю волю покойного. Маленькому Джону переходил майорат, Тони назначались пожизненные выплаты, Уильяму дед завещал дом в Саутенде и банковский вклад. Средствами управляла контора Бромли. По достижении восемнадцати лет, юноша мог получить деньги на руки. Опекуном Уильяма, по распоряжению деда, стал его дядя.

Тихие похороны прошли вчера. В газетных объявлениях указывалось, что вместо цветов, семья просит посылать пожертвования военному госпиталю в Челси и Королевскому Фонду по исследованиям рака. На погребение приехал сэр Уинстон Черчилль. Они с леди Кроу заперлись в кабинете герцога, разбирая бумаги. Питер подозревал, что мать, с новым Первым Лордом Адмиралтейства, обсуждает будущий пост в правительстве, но спрашивать ничего не стал. Маленький Джон, с Черчиллем и леди Юджинией возвращался в Лондон. Его ждали на Ладгейт-Хилл. Леди Кроу должна была завтра оказаться в парламенте. Дядя Джованни тоже ехал с ними.

Маленький Джон повернулся к Питеру:

– Хорошо, что мы коллекцию Холландов государству отдали. Семейные портреты и ценные книги с манускриптами я в подвал отправлю… – Питер отложил ручку:

– Никто не станет бомбить Банбери, Джон. Это не Лондон. Военных баз поблизости нет… – дядя Джованни сказал, что Британский музей, Национальную Галерею, и галерею Тэйт готовят к эвакуации. Оставшись с герцогом наедине, за кофе, он добавил:

– Потом ты позвонишь в Блетчли-парк, мистеру Мензесу, с которым я шапочно, благодаря Лауре, знаком, и устроишь нашу встречу.

Маленький Джон сидел с закрытыми глазами.

Новости из Польши приходили неутешительные. Армия, под ударами немецких частей, откатывалась на восток. Авиация, вернее то, что от нее осталось, пока дралась с немцами в воздухе, но все понимали, что это ненадолго. Британское посольство в Варшаве готовилось к отъезду. Он телеграфировал Меиру, в Вашингтон и дождался ответа. За вечерним обедом, Джон, облегченно, сказал:

– Аарон в безопасности. Он уехал в Литву, в первый день войны, с эшелоном польских евреев.

Столовую освещали тяжелые серебряные канделябры. После войны в замок провели газ и электричество, но покойный отец предпочитал, есть при свечах. Большой зал, с гобеленами и ткаными панно времен королевы Елизаветы они открывать не стали. За столом сидело всего четверо. Черчилль приезжал прямо к похоронам. Тони, с ребенком и няней, ела в детских комнатах. Обед подали в малую столовую, обставленную в стиле Уильяма Морриса, при герцогине Полине. Юджиния посмотрела на Маленького Джона, поверх бокала с бордо: «В Польше миллион евреев».

– Я знаю, тетя Юджиния, – Джон повертел вилку. Еще он знал, что сегодня, пятого сентября, гитлеровские войска находились в двух сотнях милях от Варшавы:

– Я знаю, – повторил он, переведя разговор на завтрашние похороны.

Джон, несмотря на смерть отца, все время, возвращался мыслями к будущей встрече в Венло, в Голландии. На первый взгляд все было безопасно. С британской разведкой вошел в контакт один из политических беженцев, живущих в Нидерландах, некий доктор Франц Фишер, социалист. Он утверждал, что действует по поручению группы офицеров немецкого генерального штаба, недовольных политикой Гитлера. Питер, по возвращению из Германии, докладывал о подобных настроениях в армии. Они решили, что Фишеру можно верить. В Венло, кроме Маленького Джона, ехали резиденты британской секретной службы в Голландии, Бест и Стивенс. Больше никого он брать с собой не хотел. Джон, с неудовольствием, услышал приказ отца отправить туда Звезду.

– Ей что на встрече делать… – размышлял Маленький Джон:

– Она содержит безопасную квартиру, работает на передатчике. И вообще, она женщина… – он посмотрел на каштановую голову Питера: «Ты говорил, что наш друг, с началом польской кампании, переходит в СС?»

Питер нажал кнопку портативного арифмометра:

– По возрасту, ему год остался, но Гиммлер сделал исключение, в его случае. Он будет работать в административно-хозяйственном управлении, заниматься лагерями… – лазоревые глаза Питера помрачнели:

– Они собираются возводить в Польше новые Дахау и Бухенвальд… – Джон вздохнул:

– Скорее всего, он сейчас на востоке. С ним никак не связаться. С Теодором тоже… – позавчера майор Кроу позвонил из Реймса, с авиационной базы. Выяснилось, что кузен Мишель получил звание капитана, но не мог отправиться на фронт. Теодор и мадемуазель Аржан застряли где-то на Корсике. Мишель не хотел уезжать из Парижа, не передав тетю Жанну на попечение сына.

– Она в деревне… – удивился Питер. Юджиния кивнула:

– В деревне. Но все равно, так безопасней. Мишель звонил в Аяччо, в префектуру. Он даже не знает, где находится вилла, что Теодор строит. Вице-президент компании Ситроен, заказавший здание, сейчас в Америке. Мишель пытается его найти. Мне тоже туда никак не поехать… – Чемберлен сформировал новый, военный кабинет. Парламент заседал, чуть ли ни круглосуточно.

– Еще чего не хватало, – буркнул Питер, наливая матери вина:

– Немецкие подводные лодки и самолеты шныряют в проливе. Расстреливают мирные суда… – в первый вечер, после объявления войны, в Ирландском море торпедировали пассажирский лайнер «Атения». Корабль шел из Ливерпуля в Монреаль. Движение по трассе было оживленным, пассажиров спасли, но на следующий день три британских торговых корабля потопили в Бискайском заливе. Одним из первых распоряжений Черчилля стал приказ об обязательном конвоировании, мирных судов. Джон знал, что военных кораблей отчаянно не хватало.

Питер вернулся к работе. Джон вспомнил разговор, с дядей Джованни:

– Если надо научиться обращаться с радиопередатчиком, – отрезал мужчина, – я это сделаю. Ты понял меня, до Рождества я должен оказаться в Блетчли-парке. Видишь, – он похлопал по костылю, – я не прошу послать меня на континент, но я хочу быть полезным и буду. Отправлю коллекции на запад, в Уэльс, и присоединюсь к Лауре… – он ловко поднялся: «Пошли в библиотеку. Я отберу наиболее ценные издания. Надо упаковывать книги и спускать в подвалы».

После похорон, Питер ехал на север, в Ньюкасл. Стали для военных верфей и бензина для самолетов требовалось много. Он считал, иногда записывая что-то в блокнот. Джон думал, что прибалтийским странам, судя по всему, недолго осталось:

– Сталин их приберет к рукам, а Гитлер не вмешается. Надо, чтобы Аарон не торчал в Литве, а уехал куда-то еще. Он американец. США, пока что, нейтральная страна. Например, в Швецию, где Наримуне подвизается. Давно мы с ним не встречались, с Кембриджа… – Джон вспомнил вечеринку, где Лаура играла Шопена, темные, мягкие, с золотистыми искорками волосы девушки:

– Эстер меня не любит, и никогда не полюбит. Она профессора Кардозо помнит… – Джон, невольно, покраснел. Эстер, напрямую, не говорила подобных вещей, но Джон, все время, чувствовал, что женщина сравнивает его с бывшим мужем. Джон боялся, что сравнение окажется не в его пользу:

– Поеду в Венло, и объяснюсь, – решил он, – раз и навсегда. Незачем рисковать, сидеть в Голландии. Гитлера мы разобьем, но все равно, Эстер слишком близко к фронту. И она, и дети. Мальчиков можно в Мон-Сен-Мартен отправить. Дядя Виллем и тетя Тереза обрадуются. Но Эстер никогда на такое не пойдет… – Джон покачал головой:

– Она никогда не оставит детей, не уедет в Англию. И ее бывший муж, еще в Маньчжурии. Даже если он вернется в Европу, он не даст согласия на вывоз детей. Тем более не даст, если мы с Эстер поженимся… – Джон, иногда, мечтал о браке, но обрывал себя: «Никогда подобного не случится».

Пошарив на столе, Питер щелкнул зажигалкой:

– Значит, теперь Тони может оформить паспорт Уильяму только с твоего согласия?

Он откинулся в кресле, выпустив сизый дым, помешивая серебряной ложечкой в чашке. Джон, кисло, отозвался:

– Учитывая, как бы это сказать, недавнее прошлое, папа, видимо, посчитал, что так надежней. Да и куда ей ездить, война на дворе… – Питер выровнял стопу бумаг:

– Не будь к ней слишком строг, Джон. Она талантливый человек, автор книги. Писатели не похожи на простых смертных. Тем более, – мужчина усмехнулся, – нам по двадцать четыре, мы взрослые люди. Тони молодая девушка. В молодости все совершают ошибки. Например, фашизмом увлекаются… – он подмигнул Джону:

– Молодцы, что Мосли, и Диану арестовали. Юнити, я смотрю, решила в Германии остаться. Скатертью дорога, – почти весело сказал Питер. В первый день войны Мосли и Диану препроводили в тюрьму Холлоуэй, по новому приказу, отменяющему принцип habeas corpus для тех, кто разделял фашистские взгляды.

– Именно, – Джон соскочил с подоконника:

– Твоя мама и сэр Уинстон у машины. И дядя Джованни вышел. Ты, мой дорогой, свое отсидел… – он потрепал кузена по плечу:

– Спасибо, что остаешься здесь. Тони сейчас не надо быть одной… – Питер, через два дня, уезжал из Банбери в Ньюкасл. Он отказался от личного вагона и самолета «К и К». Питер заметил:

– Не надо зря тратить уголь и бензин, они нужны стране. Я прекрасно доеду третьим классом… – они спускались по каменной лестнице, среди доспехов Холландов, и знамен с гербами, среди портретов предков Джона. Герцог остановился:

– Наверное, придется вводить карточки, – внезапно сказал он, – немцы нас могут запереть с моря, в блокаде. Поставки из колоний будут нерегулярными… – он провел рукой по светлым волосам:

– Ладно, все потом. Японцы подпишут мирное соглашение со Сталиным. Они повернут на юг, на Гонконг, Сингапур, Бирму… – вслух он ничего говорить не стал.

Питер взглянул на портрет леди Джозефины Холланд, в будущем госпожи Мендес де Кардозо, позапрошлого века. Прозрачные, светло-голубые глаза смотрели прямо и твердо. Девушка, в мужском камзоле и бриджах, при шпаге, стояла, откинув голову назад:

– Она на Святой Елене погибла, – вспомнил Питер, – в буре, с братом. Надо с Ганновер-сквер картины увезти, хотя бы в Мейденхед… – когда из Италии пришли вести о смерти Констанцы, майор Кроу, наотрез, отказался добавлять имя сестры к памятнику погибшим на морях.

– Как бы ни пришлось еще и памятник погибшим в воздухе ставить… – мрачно подумал Питер:

– Что мне Джон говорил? Берри, в Плимуте, вещи авиаторов собирает, для будущего музея. Лондонские галереи на запад вывозят. Мишель, наверное, тоже коллекции Лувра в безопасное место отправил. Никто не пустит Гитлера в Париж, – твердо сказал себе Питер. Он сбежал по лестнице во двор, вслед за кузеном, вспоминая упрямые, голубые глаза девушки с картины. Они были похожи на глаза той, что сейчас, как он знал, укладывала в детской сына. Питер заставил себя не думать о ее белокурых волосах, о длинных ногах, в американских джинсах. Он помахал матери, сидевшей за рулем: «Вот и мы!»

Банбери 8 сентября 1939

К вечеру погода испортилась, полил мелкий, надоедливый дождь. Тони попросила дворецкого разжечь камин в библиотеке. Слуги и семья надели траур. Тони была в черном, спешно купленном в Лондоне платье, закрытом, со строгими, длинными рукавами и глухим воротом. Тонкое сукно спускалось ниже колена. Она стояла перед венецианским зеркалом, в спальне, разглядывая свое отражение. Длинные ноги в темных чулках, в туфлях на низком каблуке немного болели. Тони давно не садилась в седло.

С утра было тепло, светило солнце. Питер, за завтраком, предложил:

– Давай, я тебя и Уильяма на барже прокачу. Я могу взять одежду Джона. Мы в Итоне всегда костюмами менялись. Пусть маленький на реке побудет… – он хотел пригнать «Чайку», с пристани мистера Тули, из Банбери. От замка до города было всего две мили. Питер пошел пешком.

Тони, в детской, держа сына на руках, следила за прямой спиной, в потрепанной, замшевой, охотничьей куртке. Он надел старые бриджи брата и высокие сапоги, для верховой езды. Каштановые волосы золотились под солнцем.

– Они одного, роста, – поняла Тони, – пять футов четыре дюйма, не больше. Я почти шесть… – Уильям весело сказал: «Дядя! Дядя Питер!». Тони поцеловала ребенка в лоб: «Правильно, милый». Она, внезапно, пошатнулась, но устояла на ногах. Сын, все больше, напоминал отца. Тони, глядя в серые глаза ребенка, видела Виллема:

– Он не сможет… – девушка сглотнула, – не сможет отказаться от мальчика. Он оставит обеты, мы поженимся, и уедем в Мон-Сен-Мартен… – Тони слышала завещание отца. Без разрешения брата, она не могла вывезти мальчика из Британии, но Маленький Джон понятия не имел об ее испанском паспорте. Тони, сначала, хотела добраться до Лиссабона из Плимута, на торговом корабле. Однако поездка, с начавшейся войной, и немецкими подводными лодками, была опасна:

– Нет, надо лететь на самолете… – в Лондоне она зашла в офис Swissair, взяв расписание, – из аэропорта в Кройдоне есть прямые рейсы в Швейцарию. Пять часов, и я в Цюрихе… – Тони вспомнила о записке, спрятанной в испанский паспорт. Девушка покачала головой:

– Адрес мне не понадобится. Сяду на поезд, приеду в Рим. Виллем следующей весной возвращается из Конго… – в Лондоне, Тони хотела навестить испанское посольство и внести Уильяма в паспорт. Свидетельство о рождении ребенка выдали здесь, в Банбери. Испанцам его Тони показывать не собиралась, в нем сын значился Холландом:

– Антония Эрнандес… – паспорт был республиканским, но правительство Франко, без излишней бюрократии, меняло подобные документы на новые бумаги:

– Маленький станет Гильермо, как его отец. Испанский язык у меня отменный. Никто, ничего не заподозрит… – она качала ребенка. Уильям зевая, задремал у нее на руках:

– Поспи, – ласково сказала девушка, – перед прогулкой.

Она отдала мальчика няне и заперлась в спальне. Тони надо было, как следует, все обдумать.

В деньгах она недостатка не испытывала. Книга, до сих пор, отлично продавалась. Авторские отчисления поступали на счет в банке Нью-Йорка, а оттуда шли в Coutts and Co. Тони посмотрела на календарь. Летом следующего года она должна была отправить в издательство Скрибнера рукопись второй книги, о Советском Союзе:

– И отправлю, – упрямо пообещала себе Тони, – напишу Скрибнеру, что пошлю манускрипт осенью. Мы с Виллемом хотели поехать в СССР и поедем. Маленького можно оставить в Мон-Сен-Мартене… – Тони закурила папиросу:

– Только надо, как бы это сказать, усыпить бдительность окружающих. Пусть считают, что я хочу вести спокойный образ жизни, писать диссертацию. Хочу выйти замуж… – она взяла ручное зеркальце в серебряной оправе. Розовые губы улыбались:

– Он полгода провел в одиночном заключении… – Тони вздернула ухоженную бровь, – я видела, как он на меня смотрит… – Тони усмехнулась:

– Он, разумеется, сделает предложение, он джентльмен. А я его приму. Джон обрадуется. Наконец-то я буду под присмотром, что называется… – в гардеробной она переоделась в бриджи, и льняную рубашку. Тони переступила длинными, стройными ногами, в мягких сапогах выше колена:

– Только надо быть осторожной… – она посчитала на пальцах:

– Сейчас безопасное время. Потом он уедет в Ньюкасл, а в Лондоне я надену кольцо, и схожу к врачу. Питеру ничего знать не надо. Мы пока не поженимся, война только началась. К весне, не раньше. То есть, я, конечно, не собираюсь за него замуж… – она расчесала волосы, – но пусть думает, что я его люблю.

«Чайка» шла по тихой, зеленой воде, Уильям ковылял по палубе. Ребенок весело смеялся, Тони ловила сына, расставив руки. Она взяла, на конюшне, белую лошадь:

– Традиция, кузен Питер. У нас всегда кони этой масти… – Тони, и Питер менялись в седле. Оказавшись на лошади, девушка оглянулась. Питер держал Уильяма, показывая на воду, говоря что-то мальчику. Мужчина, нежно поцеловал белокурый затылок:

– Хорошо, – сказала себе Тони, – впрочем, я и не сомневалась в Питере. Он любит детей. И меня он полюбит, обязательно… – девушка вспомнила, как кузен помогал ей садиться в седло. У него была крепкая, теплая рука, на шее играли отсветы золотой цепочки, от крестика:

– Он пистолет везет, в Ньюкасл. Забрал оружие из сейфа, на Ганновер-сквер, – проводив семью, Питер сказал Тони, чтобы она отдыхала, с ребенком. Он обещал позаботиться, чтобы картины и книги спустили в подвалы замка:

– Мама тоже таким займется, в городе… – он стоял в розарии, покуривая сигарету, – отправит ценные вещи в Мейденхед.

Питер, на мгновение, запнулся:

– Когда в Лондон вернешься, поезжай на реку, в имение. Возьми няню с собой. Уильяму понравится… – Тони коснулась его руки. Девушка заметила, как он покраснел:

– Спасибо тебе, Питер… – он посмотрел в прозрачные, немного припухшие, большие глаза:

– Просто… просто мой долг, Тони… – няня вывела Уильяма на прогулку, мальчик позвал: «Мама!». Питер склонил голову: «Не смею тебя задерживать».

Тони стояла перед зеркалом:

– Завтра утром он в Ньюкасл уезжает. Виллем ни о чем не узнет. Все продлится до весны, не больше. Тетя Юджиния тоже обрадуется. Хотя ее можно не опасаться, она в парламенте занята. Джон говорил, что если Черчилль станет премьер-министром, он возьмет тетю в правительство. Получить предложение, принять его, начать готовиться к свадьбе… Давно ничего не было, – поняла Тони, – с Барселоны. Два года почти… – она забрала в спальне брата старую, южноафриканскую гитару, с потускневшими, перламутровыми накладками на темном дереве.

Тони искупала Уильяма. В детской сын устроился на высоком, довоенных времен стульчике, в котором обедали и она, и брат, малышами. Мальчик, с недавних пор, начал есть сам. Он размахивал серебряной ложкой:

– Река! – восторженно сказал Уильям, – рыба в реке! Мама, тоже рыба… – он указал на парового лосося, на тарелке веджвудского фарфора. Тони размяла вилкой картошку:

– Правильно, мой хороший. Поешь рыбки, а потом десерт, печеное яблоко, с бисквитами… – Уильям болтал, ковыряясь ложкой в яблоке. Тони думала:

– На Пасху Виллем окажется в Риме. Недолго осталось потерпеть… – уложив ребенка, она переоделась. Тони попросила зажечь камин и подать, после обеда, кофе в библиотеку.

Они ели шотландского копченого лосося, устриц, хороший ростбиф, от деревенского мясника, с запеченной картошкой и перечным соусом. Перед обедом Питер спустился в погреба, выбрав две бутылки бордо, белого и красного. На десерт принесли крем-карамель и миндальный пирог. Тони улыбалась:

– Испанские сладости, Питер. Я сама готовила. Ты попробуй… – он увидел на розовых губах крупинки белого сахара. За едой они говорили о Берлине и Мадриде. Тони рассказывала о Мексике. Питер, вдруг, заметил:

– Я читал твою книгу, Тони. Отлично написано. Тебе надо еще издаваться… – ее длинные ресницы задрожали:

– У меня ребенок, Питер. Я мать, мне надо воспитывать Уильяма. Вряд ли я куда-то поеду. У меня есть обязательства перед маленьким… – она, немного, отвернула голову. Стройную, белую шею охватывал скромный воротник черного платья:

– Словно монахиня, – подумал Питер, – какая она красивая, Тони. О чем я? Она была на войне, путешествовала, брала интервью у Троцкого. А я говорил с Гитлером… – Питер поморщился:

– Не хочу вспоминать эту банду. Мы их разобьем, Германия придет в себя… – Тони, помолчав, добавила:

– Уильям сирота, растет без отца. Мне надо самой справляться… – она протянула руку к серебряной шкатулке для сигарет. Лакей, во фраке, с поклоном, щелкнул зажигалкой. Питер не переодевался к обеду, только поменял рубашку, завязав черный, траурный галстук, с бриллиантовой булавкой. Тони выдохнула дым:

– Напишу диссертацию. Вернусь в Кембридж, преподавателем. Буду жить с Уильямом, вдвоем, потом он в школу пойдет… – девушка стряхнула пепел:

– Мне, конечно, тяжело, одной, растить ребенка… – когда они перешли в библиотеку, Тони взялась за кофейник:

– Тебе завтра рано вставать, я за тобой поухаживаю… – она передала Питеру серебряную чашку. Их пальцы соприкоснулись, мужчина вздрогнул. Она устроилась поодаль, на диване старого, вытертого бархата:

– Джон гитару оставил… – невинным голосом сказала Тони, – кажется, с лета еще. Надо ее в комнаты отнести… – она протянула руку к электрическому звонку. Питер отпил кофе:

– Вкусный пирог. Миндаль, ваниль… Кажется, до сих пор сладостями пахнет. Или это от нее… – он вспомнил стройные ноги, в старых бриджах, ее улыбку, золотые, солнечные искорки в белокурых волосах. Они пришвартовали баржу к берегу. Тони сняла с Уильяма туфельки и чулки. Девушка разрешила сыну поковылять по воде: «Она еще теплая».

– Уильям совсем дитя… – Тони закинула ногу на ногу, под тонким сукном черного платья Питер видел круглое колено, – ему едва год исполнился. Он отца не знал, и не узнает… – мальчик обнимал его пухлыми ручками за шею: «Рыба! Рыба в реке!».

Питер откашлялся:

– Ты ведь поешь, Тони. Помнишь, когда Виллем и Элиза приезжали, с родителями, мы в палатках ночевали, на реке. Ты скаутские песни играла… – ему показалось, что светло-голубые глаза, на мгновение, похолодели. Тони потянулась за гитарой: «Папина любимая. И моя тоже. И Маленького Джона».

Она велела себе не вспоминать блиндаж под Теруэлем, завывание ветра, и треск дров, в походной печурке, не видеть серые, в темных ресницах глаза, не слышать шепот:

– Я люблю тебя, люблю… – в мраморном, высоком камине, горели кедровые поленья, за окнами лил дождь, длинные пальцы Тони перебирали струны. Она допела «Ярмарку в Скарборо», склонив голову.

Девушка застыла, не двигаясь, чувствуя его сильные руки, у себя на плечах:

– Тони… Если ты разрешишь, если ты позволишь, я всегда буду рядом с тобой. Уильям станет нашим сыном… – Питер вдохнул сладкий запах, опустившись на колени, обнимая ее:

– Тони, я никогда… – от ее мягких губ веяло ванилью. Питер сказал себе:

– У меня ничего не случалось. Она овдовела. Надо, чтобы ей было хорошо. Надо думать только о Тони, всегда. О ней и маленьком… – он целовал теплые руки. Тони притянула его к себе, отбросив гитару. Черное платье зашуршало, девушка откинулась на диван. Питер увидел отражение огня в ее глазах:

– Я люблю тебя… – шепнул он, – люблю, Тони… – она опустила веки. Девушка легко, блаженно улыбнулась: «Я тоже».

Эпилог Венло, Голландия, ноябрь 1939

Потеки дождя сползали по окну маленькой, скромной комнаты, с узкой кроватью и рассохшимся гардеробом. На старом ковре, в углу, стоял раскрытый саквояж. Раннее, мрачное утро поднималось над серым Маасом. Отсюда до реки было каких-то двести футов. На противоположном берегу, на другом конце моста, у будок пограничников развевались черно-красные флаги, со свастиками. Джон скосил глаза на черный ствол браунинга, в багаже:

– Просто для надежности. Мы две недели проверяли капитана Шеммеля, даже радиопередатчик ему вручили, для связи. После сегодняшней встречи, я скажу о группе Генриха… – Шеммель служил в транспортном отделе генерального штаба вермахта. Капитан, по его словам, был доверенным лицом некоего высокопоставленного генерала, представлявшего группу заговорщиков, служивших в немецкой армии, высших офицеров.

При нынешнем положении вещей, горько подумал Джон, эти люди могли изменить будущее Германии. Шеммель, спокойный, деловитый человек, с приятным, незапоминающимся лицом, понравился Джону. Капитан вернулся из Польши, вернее, двух новых рейхсгау, Позен, и Западная Пруссия. Польши больше не существовало. Армия капитулировала под Люблином, в начале октября. Восточные районы страны заняли русские. Гитлер, выступая в Данциге, пообещал: «Государство Польша никогда не возродится. Гарантиями этого являются Германия и Советский Союз».

Джон, пошевелившись, присел на кровати. Звезда спала, уткнув лицо в подушку, рассыпав светлые, густые волосы. Рав Горовиц прислал письмо сестре, из Литвы. Весточка добралась до Голландии обходным путем, через Стокгольм. Аарон обосновался в Каунасе, временной столице страны. Вильнюс два десятка лет находился, как выражались литовцы, под пятой польской оккупации, но Литва получила город обратно, от Советского Союза. Звезда прочла Джону:

– Я решил задержаться здесь, Эстер. В стране безопасно, надо позаботиться о беженцах из Польши. Я связался с американским «Джойнтом». Буду продолжать свою работу, как обычно. В городе больше трех десятков синагог, еврейские школы, ешива, в пригороде, в Слободке. Дел у нас хватает. К сожалению, много евреев осталось на территориях, куда вошли советские войска. Мне туда никак не съездить… – Эстер подняла голову: «Он съездит. Я своего брата знаю…»

– Пока никак не съездить, но я, что-нибудь, придумаю. В Варшаве мне ничего о дяде Натане выяснить не удалось. Однако в ешиве мне сказали, что, во время прошлой войны, многие евреи бежали из Варшавы на восточную границу, в Белосток. Я попробую добраться до города. Сообщи папе и Меиру, что у меня все хорошо. Я надеюсь увидеться с вами, в скором будущем. С кузеном Авраамом мы разминулись. Он навещал Каунас, но вернулся на Святую Землю. Очень надеюсь, что он останется в Иерусалиме. В Европе небезопасно…

Эстер положила конверт на колени:

– Я напишу, что у миссис Майер и ее семьи все в порядке. Он обрадуется… – Джон, перед отъездом в Голландию, обедал у Майеров, с Питером. Он помнил сладкий запах выпечки, черного, ухоженного кота, мурлыкавшего у него на коленях. Пауль гордо показал аккуратный сарай, с маленькой мастерской. Людвиг и Клара учили мальчика работе по дереву и слесарному делу. Девочки выращивали картошку, капусту и лук-порей. Пауль построил для сестер настоящий курятник. Миссис Майер улыбалась:

– Осталось козу завести, и будем, как в деревне… – когда они с Питером шли к метро, в Хэмпстеде, Джон вздохнул:

– Хорошо, что их не интернировали, как других немцев и австрийцев. Потому, что мистер Майер из Праги. Отправить бы их в Банбери, от греха подальше. Трое детей, и мне кажется… – Питер подмигнул ему:

– Мне тоже кажется. Миссис Клара цветет. Лондон не станут бомбить. Это страхи, и больше ничего. Стивен говорил, что на базе Бриз-Нортон пять сотен самолетов. Они круглые сутки в воздухе, с тех пор, как из Франции вернулись. Гитлер не посмеет ничего сделать.

Налетов, действительно, пока не случилось. На фронте царило затишье. Английские летчики патрулировали южное и восточное побережье страны. Французы пока предприняли единственную попытку наступления, в Саарланде, однако вывели войска с немецкой территории. Питер, у входа в метро, купил букет роз, подтолкнув Джона:

– Надо в кондитерскую зайти. Уильям привык, что я без конфет дома не появляюсь. Тони ворчит, конечно… – он широко, счастливо улыбался. Сестра и Питер обручились в октябре. Свадьбу назначили в церкви святого Георга, на Ганновер-сквер, после Пасхи. Тетя Юджиния занималась приданым. Питер отвез невесту и Уильяма в Мейденхед, навещая усадьбу каждые выходные:

– За Тони я спокоен… – Джон, осторожно встал. Накинув халат, он прошел на маленькую, боковую кухоньку, с газовой плитой и чайником. За окном лил дождь:

– Спокоен, – Джон взял банку с кофе, – с Питером она проживет всю оставшуюся жизнь. У меня племянники появятся, племянницы… – Джон откладывал объяснение с Эстер.

Женщина получила письмо от адвокатов бывшего мужа. Профессор Кардозо весной возвращался в Голландию. Дети, согласно судебному решению, переезжали к отцу. Эстер и Джон сидели в гостиной дома Кардозо, распахнув дверь в сад. Начало ноября выдалось теплым, пахло увядающими цветами и свежим ветром с Эя. Близнецы копошились у собственноручно построенного шалаша, оставшегося после праздника Суккот. Один из детей, Джон их всегда путал, всунул голову в комнату: «Дядя Джон, пойдемте!»

Мальчики походили на Эстер, светловолосые и голубоглазые.

– Иосиф, – одними губами сказала Звезда. Джон увидел смех в ее глазах:

– Сейчас, – кивнул он, – сейчас, Иосиф.

Мальчишка убежал к брату. Джон, потянувшись, взял руку женщины:

– Ты сможешь переехать в Англию, если дети будут с ним. Навестить Лондон… – он осекся, увидев, как закаменела щека женщины.

– Я не покину Голландии, – холодно сказала Эстер, – пока мои дети здесь. Я не могу ему доверять, не могу путешествовать одна. Я не хочу искать Иосифа и Шмуэля в какой-нибудь Маньчжурии… – бывшему мужу не требовалось разрешение Эстер, чтобы вывезти детей за границу:

– И больше я не собираюсь об этом говорить, – подытожила Звезда:

– Ты обещал поиграть с детьми, – она кивнула в сторону сада, – выполняй обещания.

Джон, тяжело вздохнув, поднялся.

Он стоял над плитой, отдернув тонкую занавеску. Зады пансиона выходили на огород, у реки. Еще не пробило семи утра. Встречу с Шеммелем и генералом, приезжавшим из Берлина, назначили на четыре часа дня, в кафе «Бакус», в ста двадцати футах от пограничного моста через Маас. Джон заварил кофе, в оловянном кофейнике. Присев на подоконник, он достал из кармана халата письмо. Почерк кузена Теодора был четким, резким:

– Я проводил Стивена обратно в Англию, но ничего не изменилось, только стало еще скучнее. Ходят слухи, что командование заказало для армии футбольные мячи, вкупе с игральными картами, для нашего развлечения. Мы разместились за линией Мажино, откуда невооруженным глазом видна немецкая территория. Артиллеристы, на Рейне, спокойно смотрят на поезда с боеприпасами, на противоположном берегу. Самолеты больше не пересекают границы. Очевидно, главная забота высшего командования заключается в том, чтобы не беспокоить противника. Войну успели окрестить «странной».

– К сожалению, о Мишеле, со времен наступления в Сааре, ничего не известно. Я ходил в его полк, они стоят по соседству с моими саперами. Командир сказал, что из разведки, под Бреншельбахом, не вернулся Мишель, его сержант, и семеро солдат. Бреншельбах, как и все захваченные немецкие деревни, отошел обратно Гитлеру. Сейчас ничего больше не узнать… – вернувшись в Париж с Корсики, Теодор пошел добровольцем в армию. Он командовал военными инженерами, в звании майора.

– Аннет мне пишет, два раза в неделю. Она, наотрез отказалась, куда-то уезжать, но ей и не уехать. Ее польский паспорт недействителен, государства больше нет. Она подала заявление на статус беженца. Несмотря на войну, наши бюрократы рассматривают прошения по несколько месяцев. Мы хотели пожениться, в мэрии, после приезда в столицу, но нам отказали, у Аннет нет документов.

– В американском консульстве меня уверили, что я лично, и моя мать, можем завтра отплыть из Гавра в Нью-Йорк, но у Аннет нет родственников в США. Ей не могут поставить визу, тем более, в паспорт несуществующей страны. «Метро-Голдвин-Майер» обещало связаться с Государственным Департаментом, и ходатайствовать за нее, но это дело не одного дня.

– Она приезжает с концертами на фронт, с мадемуазель Пиаф, снимается в новом фильме месье Марселя Паньоля… – Джон услышал легкие шаги. Эстер прислонилась к двери, в одних шелковых панталонах, босиком, с папиросой в белоснежных зубах.

Пройдя к плите, женщина налила себе кофе. Отхлебнув, Эстер сморщилась: «Очень горячий. Я пойду, сегодня с вами, на встречу».

Джон закашлялся:

– Зачем? Все безопасно. Познакомимся с генералом, я расскажу о группе Генриха, договоримся о дальнейшей связи. Бест и Стивенс не знают, что ты здесь… – он не стал говорить резидентам, что привез в Венло Эстер. Бест и Стивенс не подозревали о существовании Звезды.

Она молчала, подув на кофе. Эстер повернулась к Джону:

– Я просто буду рядом. В кафе, напротив, на террасе. Для спокойствия… – она потушила сигарету: «Омлет, или яичница? Бекона не ожидай. Я тебе говорила, я не притрагиваюсь к подобным вещам…»

– Омлет, – вздохнул Джон. Он соскочил с подоконника, как обычно, забыв, что Звезда выше его на четыре дюйма. Голубые глаза посмотрели на Джона сверху вниз. Она наклонилась, мужчина поцеловал ее в щеку:

– Спасибо. Хорошо, сиди, пей кофе, читай женские журналы. Встреча получаса не займет… – Джон погладил ее пониже спины, по нежному шелку панталон. Он пошел в бедную, прохладную ванную. Посмотрев ему вслед, усмехнувшись, Эстер загремела посудой.

Оберштурмбанфюрер СС Максимилиан фон Рабе медленно, аккуратно брился перед зеркалом. Они с Вальтером остановились в единственном пансионе, в Калденкирхене, городке на территории рейха, напротив Венло. Из окна комнаты Макса виднелся широкий Маас, и мост, где проходила государственная граница. Они приехали в штатских костюмах. Вальтер, он же капитан Шеммель, предъявлял новое, армейское удостоверение личности, из Генерального Штаба. Твидовый пиджак Макса висел на спинке стула. Он стоял босиком на кафельном полу, в брюках и рубашке.

Получив от Вальтера, с фельдсвязью, описание британских разведчиков, согласившихся на встречу с группой заговорщиков, Макс, победно, улыбнулся: «Вот и он». В Берлине, в начале сентября, Макс узнал о смерти герцога Экзетера. Немецкое посольство спешно эвакуировалось из Лондона, но последние новости сообщить успело. Макс, и Вальтер ожидали, что мальчишка, римские снимки которого лежали в их сейфе, появится в Голландии. Так и случилось.

Макс, с радостью, думал, что сегодня вечером их мерседес окажется на стоянке управления СД в Дюссельдорфе. Оттуда они, с пленными британскими агентами, отправлялись в Берлин. До Дюссельдорфа здесь было каких-то двадцать пять миль.

На случай, если при операции произошли бы, как их называл Макс, осложнения, они могли остаться в Калденкирхене на ночь. С ними приехал врач, работавший в местной тюрьме СД. Однако фон Рабе не предполагал, что им придется стрелять, хотя пистолеты у них при себе имелись. Макс вообще не собирался, пока что, показываться на глаза мальчишке. Он хотел обосноваться на террасе кафе напротив «Бакуса», где назначили встречу.

В пансионе было тепло, хозяин не жалел угля. В постели клали саше, с лавандой, и подавали отменный завтрак. После польской кампании, и очередной поездки в Пенемюнде, Макс наслаждался свежими сосисками и фермерскими яйцами. Он получал отличный паек. По армейским меркам, Макс теперь был подполковником. Однако война оставалась войной, а в Пенемюнде, хоть он и обедал в офицерской столовой, но стряпня оставляла желать лучшего.

Дома, на вилле, у них работал бывший шеф-повар отеля «Адлон». Вернувшись в Берлин, Максимилиан с удовольствием ел на завтрак русскую икру и устрицы, с побережья Северного моря. Они с отцом посетили собрание Союза Немецких Девушек. Эмма сделала доклад об исконных немецких землях, захваченных поляками, а теперь вернувшихся в лоно рейха. Сестра отлично подготовилась. Макс наклонился к отцу:

– Она, действительно, может стать учителем. Но я уверен, у нас откроются женские подразделения СС. Я устрою Эмму в школу. Она получит офицерское звание, будет работать на Принц-Альбрехтштрассе… – голубые глаза отца были спокойны. Граф Теодор кивнул:

– Хорошо, милый. Учитывая, что и Генрих теперь с вами… – младший брат, за два месяца польской кампании, стал оберштурмфюрером. Генрих не воевал. Группу математиков и экономистов передали под непосредственное командование нового шефа главного управления имперской безопасности, Гейдриха. Они занимались планированием строительства лагерей, на территории бывшей Польши.

В Кракове они, втроем, обедали со старым приятелем Макса, Эйхманном. Отто, в звании гауптштурмфюрера, ведал вопросами медицинского обслуживания в генерал-губернаторстве, части бывшей Польши, не вошедшей в рейх. За фляками и бигосом они говорили о депортации евреев. Эйхманн заметил:

– Мы имеем дело с миллионом жидов. Кроме как на тот свет, их больше отправлять некуда. К сожалению, постройка лагерей уничтожения займет время… – Генрих разлил вино по бокалам:

– Мы не всесильны, Адольф. Я предлагаю, на первое время, отделить некоторые районы городов, сконцентрировать евреев, под охраной. Как в средние века. Они будут работать на благо рейха… – Генрих улыбался: «Нужны трудовые резервы, в преддверии войны…»

Операции по аннексии Норвегии, и Дании назначили на следующую весну. Одновременно войска рейха начинали наступление на Западном фронте. Люфтваффе планировало безжалостные налеты на Великобританию. Лондон, по распоряжению фюрера, предполагалось снести с лица земли.

Макс ополоснул в умывальнике золингеновскую бритву, с рукояткой слоновой кости. В Норвегии находился завод тяжелой воды, необходимой для создания нового оружия. Макс подозревал, что Ферми, в Америке, работает над конструкцией, которую Гейзенберг называл атомным реактором. Это был первый шаг к осуществлению мечты о военном использовании энергии распада ядер.

Глядя на заключенную 1103, Макс видел, что она знает, как этого добиться. Глаза, цвета жженого сахара, в рыжих ресницах, были безмятежными. На полигоне в Пенемюнде Вернер фон Браун показал Максу чертежи летательного аппарата, проектируемого 1103. Макс, в общем, разбирался в технике, но подобного еще никогда не видел. Стоя у кульмана, склонив голову. Макс, недоверчиво, спросил:

– И оно сможет оторваться от земли, Вернер? Оно не похоже… – фон Рабе пощелкал пальцами, – на обычный самолет.

– Его автор не похожа на обычного ученого, – усмехнулся фон Браун:

– Ей нужен еще год, полтора. Мы потрудимся над реактивным двигателем, и аппарат… – он полюбовался чертежом, – поднимется в воздух. В стратосферу, Макс… – добавил фон Браун, – с ракетами на борту. Конструкция сможет за три часа, без дозаправки, достичь атлантического побережья Америки. Нас ждет революция в сообщении по воздуху… – окно кабинета фон Брауна выходило на белые пески Пенемюнде. Кричали чайки:

– После войны мы начнем передвигаться по рейху, пользуясь такими машинами. Они долетят до Токио за шесть часов… – и Макс, и Вернер избегали называть конструкцию самолетом. Крыльев у прототипа, в любом случае, не имелось.

Макс намеревался вернуться в Пенемюнде после Рождества. 1103 молчала, обходясь с ним несколькими словами, но оберштурмбанфюреру все было неважно. Он привозил хорошую ветчину, икру, кофе, и американские сигареты. Макс, ласково, гладил ее по коротко стриженой, рыжей голове:

– Скоро я разрешу прогулки, моя драгоценная.Может быть, покатаю тебя по заливу. Я умею ходить под парусом… – он часто думал об 1103, ночью, вспоминая хрупкие, в пятнах чернил пальцы, худую, с выступающими лопатками, спину. Макс целовал нежную, белую кожу плеч, проводил губами по шее:

– Я очень рад, что ты стала работать на рейх. Когда ты присоединишься к атомному проекту, ты получишь все материалы. Уран, тяжелую воду, свою лабораторию… – Макс ожидал вторжения в Данию. Он надеялся, что Нильс Бор, в отличие от Ферми, никуда не ускользнет, и тоже отправится в Пенемюнде.

После возвращения из Польши Макс пришел к рейхсфюреру СС, держа папку, с предложением по созданию нового, засекреченного, отдельного лагеря, для европейских ученых.

– В нем появится несколько секций, – объяснил Макс, раскладывая листы:

– Процесс пока налажен кустарно, простите за прямоту выражений. Людей рассылают по разным лагерям, не заботясь, чтобы они попадали в наилучшие условия. Мы не можем терять научный потенциал, даже если речь идет о евреях. Мой брат меня поддерживает. Он очень заинтересован в создании отдельных медицинских блоков, для экспериментов. У нас появится, так сказать, мозговой центр… – Гиммлеру и Гейдриху предложение понравилось, но сначала требовалось закончить войну, хотя бы на западном фронте. Впрочем, Макс, в докладе, упомянул и об ученых СССР, особенно физиках.

Советы, судя по всему, хотели попробовать на прочность Финляндию. Рейху такое было только на руку. Фюрер утверждал, что СССР проиграет финскую кампанию, а, значит, будет ослаблен перед неизбежной атакой рейха. Русская война планировалась на полгода, не больше. Фюрер приказал не производить никаких действий на западном театре, чтобы ослабить бдительность Англии и Франции.

Макс взял флакон с английской туалетной водой. Вспомнив о Франции, он подумал о Лувре. Из Кракова Макс привез домой отличные картины Добиньи и Коро. Отцу нравилась барбизонская школа. Генрих, увидев холсты, одобрительно кивнул: «У тебя очень хороший вкус, Макс». Оберштурмбанфюрер понял, что доволен. Максу нравилось, когда братья, или отец, ценили его выбор. Он полюбовался собой в зеркало:

– Впереди Амстердам, Брюгге и картины Лувра… – данные о французских военнопленных Максу принес Вальтер, в Берлине. Они всегда просматривали фамилии, в поисках нужных людей, или тех, кто, наоборот, до войны, славился левыми симпатиями.

– Твой старый знакомец, – весело сказал Шелленберг, присев на угол стола, – бежал из лагеря, но его поймали. В долине Рейна, развели либерализм. Пленные играют в футбол, чуть ли не на танцы ходят… – по Женевской конвенции они были обязаны содержать военнопленных в хороших условиях. Офицеров запрещалось обременять работой. Конечно, не все положения конвенции выполнялись. Пленных евреев, из французской и польской армии, держали отдельно.

– Товарищ барон, – усмехнулся Макс. Он взял паркер с золотым пером:

– Одна попытка побега. Мы имеем дело с угрозой безопасности рейха… – пленного капитана де Лу, по распоряжению Гиммлера, отправили в крепость Кольдиц, в Саксонии, в оффлаг IV-C.

– Пусть оттуда попробует бежать… – пробормотал фон Рабе, застегивая серебряные запонки с жемчугом, взятые на складе конфискованных вещей, в Кракове, – из одиночной камеры… – Макс, искренне, надеялся, что мальчишка в Кольдице и сдохнет. Навещать капитана он не собирался.

– 1103 срисовывала набросок… – вспомнил Макс, – когда я в последний раз в Пенемюнде ездил… – 1103 держала копию рисунка на рабочем столе. Просматривая список заказанных книг, Макс, с удивлением, увидел монографии о средневековой математике:

– Зачем? – пожал плечами фон Рабе, но список завизировал:

– Пожалуйста. Пусть читает хоть о цирковых представлениях, если нужно… – он не хотел ездить в Саксонию, в оффлаг, где сидел мальчишка. Фон Рабе говорил себе, что рисунок, просто неумелое подражание, мастерам средневековья.

Надев пиджак, Макс посмотрел на золотой, швейцарский хронометр. Он провел рукой по светлым волосам, подмигнув себе:

– Сегодня герр Холланд и его коллеги поедут на Принц-Альбрехтштрассе. Кажется, меня и Вальтера, ждут Железные Кресты… – Максимилиан резво сбежал, в уютную, с камином и деревянными балками, столовую, где упоительно пахло кофе и свежим, поджаренным хлебом.

Ноябрьский день оказался серым, неярким, но теплым.

Высокая, светловолосая женщина, в кашемировом пальто, с лисьим воротником, устроилась на террасе кафе «Магдалена», напротив «Бакуса». Она попросила чашку кофе и минеральной воды. Дама повесила сумочку на ручку кованого стула, разложила на столе журналы, развернула «Фолькишер Беобахтер», и вообще, подумал официант, устроилась очень удобно. Из-под круглой, хорошенькой шляпки выбивались волосы цвета спелой пшеницы. Глаза у дамы были большие, голубые, нос длинный, но изящный. Перчатки она сняла. Женщина коротко стригла ногти и не носила колец.

В Венло продавали немецкие газеты, но дама, услышал официант, говорила на голландском языке без акцента:

– Может быть, у нее родственники в Германии, – он принял от хозяина большую, фарфоровую чашку с кофе и молочник с жирными сливками, – здесь у многих семьи за границей. Все перемешалось… – посетительница принесла и французские журналы. Она курила американские сигареты, в бело-красной пачке:

– Lucky Strike, -официант поставил перед ней поднос, – они дорогие, дороже голландских сигарет. Одета она хорошо. Должно быть, богатая… – расстегнув пальто, дама покачивала ногой в изящной, остроносой туфле. Твидовая юбка спускалась ниже колена, на запястье женщины поблескивали швейцарские часы. В шелковом воротнике блузки виднелось жемчужное ожерелье. Пахло от нее чем-то медицинским. Официант подумал, что посетительница, должно быть, доктор:

– Или жена врача. Однако у нее нет кольца… – женщина углубилась в газету.

Эстер, преодолевая отвращение, купила «Фолькишер Беобахтер». За обедом в ресторане, на берегу Мааса, они с Джоном услышали по радио, что вчера, в Мюнхене, в пивной «Бюргербройкеллер», во время празднования годовщины Пивного путча, взорвалась бомба. Передатчика они не привезли, с Лондоном связь отсутствовала. Сведения было никак не проверить. В новостях сообщили, что фюрер Адольф Гитлер уехал из пивной за несколько минут до взрыва. Погибло восемь человек. Более шестидесяти, получили ранения.

– Это они, – восторженно сказал Джон, возвращаясь с Эстер в пансион, – группа капитана Шеммеля. Я уверен. Шеммель ничего о плане не говорил, – мужчина остановился на берегу Мааса, – но это правильно. Из соображений безопасности. В следующий раз, с нашей помощью, им удастся убить Гитлера, и тогда безумная, нацистская свистопляска, прекратится… – над рекой повис легкий туман. Караван на реке шел вниз, к Роттердаму. Баржи следовали за буксиром, на бортах Эстер увидела красно-черную голову вепря. В порт везли уголь «Компании де ла Марков». Она молчала, засунув руки в карманы пальто, зажав сумочку под мышкой.

– Посмотрим, – наконец, отозвалась, женщина:

– Я куплю газету… – она поморщилась, – когда ты на встречу пойдешь… – «Фолькишер Беобахтер» сюда доставляли из Дюссельдорфа. Эстер пробежала глазами передовицу авторства Геббельса. Рейхсминистр обрушивался на дьявольский план Запада по злодейскому преступлению, имеющему целью лишить немецкий народ возлюбленного фюрера, отца нации.

Агенты, организовавшие покушение, находились в розыске. Возглавлял операцию лично начальник гестапо, рейхскриминалдиректор, штандартенфюрер СС Генрих Мюллер. Эстер знала о Мюллере. О его назначении недавно, две недели назад, сообщили в письме из Берлина. Конверты приходили на ящик, арендованный Эстер на амстердамском почтамте, каждую неделю. Почерка менялись, их было несколько. Иногда приходили письма, старательной, еще по-детски округлой руки. Эстер знала, что руководителя группы зовут Генрихом. Больше ничего, даже фамилии, Джон ей не сообщил. Она расшифровывала безмятежные строки:

– Дорогой друг! В Берлине стоит отличная погода, в парках, на дорожках лежат золотые листья. В музее Пергамон открылась выставка греческих ваз… – Эстер сидела на безопасной квартире, за шатким столом, на кухне, с карандашом в руках:

– Генерал-губернатором Польши назначен Ганс Франк. СД планирует строительство лагерей для польского населения, и массовую депортацию жителей, с немецких территорий, на восток. Дивизии, расквартированные в рейхсгау Позен… – она доставала из тайника передатчик, настраиваясь на волну Блетчли-парка. В Англии ждали ее сеанса. Эстер, невольно, улыбалась, крутя рычажок:

– Звезда… Это Звезда. Сообщите, как слышите меня… – отложив газету, она прищурилась. Трое мужчин сидели на террасе «Бакуса», покуривая, глядя в сторону моста через Маас.

Эстер знала, что оттуда шла машина с капитаном Шеммелем, и его начальником, генералом. Встречу назначили на стоянке «Бакуса», за домом, где располагалось кафе. Бест и Стивенс припарковали «бьюик». С террасы «Магдалены» стоянки видно не было. Эстер посмотрела на светлые волосы Джона:

– Надо ему сказать, после операции. Сказать, что я его не люблю, и никогда не полюблю. Он молод, двадцать четыре. Зачем ему женщина с детьми, не разведенная? Мне почти тридцать, я доктор медицины… – Эстер, невольно усмехнулась:

– Хотя такое и вовсе неважно. Нельзя давать ложных надежд. Пусть найдет аристократку и женится. Евреем он никогда не станет, а я не могу выйти замуж, пока он… – она бросила взгляд на обложку американского Cosmopolitain, – не даст мне развода. Я не хочу своими руками ставить под угрозу будущее собственных детей… – в журнале напечатали рассказ Хемингуэя. Увидев имя писателя, Эстер вспомнила о бывшем муже. Она все поглядывала в сторону Джона. Он увидела, что мужчины заказали три бутылки Хейнекена и кофе:

– Тем более, его сестра замуж выходит, весной. У нее тоже ребенок… – Эстер, рассеянно, листала британский Vogue. Писали, что, в связи с затемнением Лондона, из-за опасности бомбежек, светская жизнь, вместо двух часов ночи, заканчивалась в одиннадцать вечера. В отеле «Беркли» возродили традицию полуденных танцев, после пятичасового чая. Магазины бойко торговали дневными платьями. Развлечения заканчивались ранним вечером, бальные туалеты носить было некуда. Автор статьи призывал отказаться от темных нарядов:

– С военными правилами у нас хватает черноты. Ателье Баленсиага предлагает оттенки голубого, а мадам Шанель, коралловые цвета, и шерсть бордо… – на обложке журнала красовалась модель, в дневном костюме цвета красного вина, улыбающаяся белой курице: «Аристократки помогают домашнему фронту. Благотворительные базары в пользу наших солдат». Американское издание Vogue описывало бал дебютанток в отеле «Плаза». Америка не воевала, и не вводила ограничений на светскую жизнь. Эстер, внимательно, рассмотрела фасоны платьев:

– Мне подобное носить некуда. Только если в оперу… – денег хватало, но Эстер, все равно, продолжала дежурить в госпитале. Она, каждый месяц, вносила определенную сумму на счет, где лежали средства для будущей учебы близнецов:

– Они растут… – женщина, допив кофе, попросила еще чашку, – высокие станут, я вижу. В меня, в Давида… – Джон курил, не глядя в ее сторону.

Эстер знала, о чем он думает, иногда, отрываясь от нее, лежа на спине, в узкой кровати, на безопасной квартире. Он закидывал руки за голову, смотря в потолок. Ей хотелось сказать, что она не сравнивает юношу с бывшим мужем. Невозможно было сравнивать, усмехалась Эстер, непохожих друг на друга людей:

– Он боится, что мне с Давидом было лучше… – она добавила в кофе немного сливок, – когда-то лучше, когда-то нет. Дело в том, что надо любить. Давида я любила, а это все… – она взялась за французский журнал, – просто от одиночества… – на террасу поднялся хорошо одетый, высокий, светловолосый мужчина. Эстер безучастно скользнула по нему взглядом. Он заказал кофе, на французском языке.

Эстер листала страницы, разглядывая мадемуазель Аржан, в окружении офицеров, на фронте:

– Звезды кино и эстрады навещают наши доблестные войска… – актрису сняли в смелом костюме, с юбкой, едва закрывавшей колено, в приталенном, подогнанном по фигуре жакете, в маленькой шляпке.

– Она, все-таки, очень на тетю Ривку похожа… – протянув руку к зажигалке, Эстер услышала вежливый голос: «Позвольте мне, мадам».

Англичане могли посадить на террасу еще одного агента. Увидев женщину, углубившуюся в модный журнал, Макс отмел эту мысль, но проверить не мешало. Эстер прикурила:

– Спасибо, месье. Вы проездом в Венло? – у нее были большие, голубые глаза. Кольца на пальце Макс не заметил:

– Уселась, – недовольно подумал фон Рабе, – теперь начнет бросаться на каждого мужчину. Ей к тридцати, не замужем, Такие дамы, как она, приходят в кафе на подходящих женихов охотиться… – он сухо ответил: «Да». Мужчина вернулся за столик.

– Не француз, – Эстер вытащила черепаховую пудреницу, от мадам Лаудер:

– Джон читал письмо от кузена Теодора. Надеюсь, им удастся уехать в Америку. Мадемуазель Аржан тоже еврейка, из Польши… – в сентябре, с началом войны, Эстер сказала Джону, что свободно говорит на польском языке, и на идиш:

– Просто, чтобы ты знал, – заметила она, – может быть, пригодится.

Она читала рецепты джемов из малины и крыжовника, одним глазом поглядывая в сумочку. Под шелковым, носовым платком, лежал аккуратный, черный пистолет Baby Browning. Эстер, одним пальцем, погладила голову рыси на рукоятке кинжала. Она сама не знала, зачем взяла клинок сюда, в Венло:

– Его девочке надо передать, по традиции. Родится ли у меня девочка? – стрелка больших часов, на стене террасы, подобралась к четырем дня. Два черных мерседеса переехали мост. Англичане поднялись, расплачиваясь. Давешний мужчина, потушив сигарету, взял со стула твидовое пальто. Мерседесы завернули за здание «Бакуса», куда направился Джон, с коллегами. Мужчина исчез, вслед за ними.

– Я его хорошо запомнила, – поняла Эстер, – опишу Джону, когда операция закончится. Конечно, он может быть антифашистом… – из главного зала кафе слышался голос диктора:

– В Германии объявлен траур, по жертвам покушения, на Адольфа Гитлера. В США президент Рузвельт, на следующей неделе, заложит первый камень памятника президенту Джефферсону. Прослушайте результаты футбольных матчей и прогноз погоды… – заиграла музыка.

Два черных мерседеса понеслись обратно, к мосту через Маас. Эстер немного подождала, но никто из англичан в «Бакус» не возвращался. Ее сосед тоже пропал. Эстер прошла к его столику. Машины скрылись на той стороне Мааса, где развевались черно-красные флаги. В пепельнице лежал окурок от Camel. Смотря на реку, Эстер вспомнила поезда с еврейскими детьми, которые они встречали с тетей Юджинией, год назад. Деревья облетели, улица опустела:

– В бьюике никого не окажется, – поняла Эстер, – не зря они на двух машинах приехали. Они взяли подкрепление.

Женщина собрала журналы:

– Он здесь сидел, чтобы проверить, не наблюдают ли англичане за операцией со стороны… – официант появился на террасе. Эстер попросила счет. Оставив десять процентов на чай, сунув бумажку в портмоне, она, спокойно, пошла на стоянку «Бакуса».

Джон очнулся от боли в затылке. В комнате было темно. Поморщившись, он попытался поднять руку. Запястье заломило, послышался лязг металла:

– Наручники… – он лежал на кровати, с поднятыми руками, – я должен был вспомнить, догадаться. Питер мне давал описание. Никакой это не капитан Шеммель. Он следил за Питером, в Берлине. Вальтер Шелленберг, из СД. Но похожих людей много, светловолосых, голубоглазых, неприметных. Я и сам… – Джон не успел ничего сказать так называемому капитану Шеммелю. Когда они с Бестом и Стивенсом, подошли к бьюику, дверь второго мерседеса открылась. Джон успел увидеть людей в штатском, с оружием. Его ударили рукоятью пистолета по голове, он потерял сознание:

– Если Шелленберг участвовал в операции, то и фон Рабе здесь. Питер говорил, что они вместе работают, в иностранном отделе СД… – Джон прислушался. За дверью заскрипели половицы, раздались шаги. Мужской голос усмехнулся:

– В Дюссельдорфе ждет самолет, Вальтер. Вези англичан в Берлин, пусть начинают работать. Врач сказал, что герра Холланда придется оставить здесь, на ночь. Он боится сотрясения мозга… – Макс, в коридоре, прислонился к стене.

Ярко горела электрическая лампочка. Ребята из отделения СД в Дюссельдорфе ждали внизу, в мерседесе. Врач сделал англичанам снотворные уколы. Действия лекарства хватало до Берлина. Они отлично пообедали, с Вальтером, пирогом с беконом и луком-пореем, и свежей рыбой из Мааса. За десертом, вишневым тортом, и кофе, врач спустился в ресторан. По мнению доктора, герра Холланда было пока опасно трогать с места. Оберштурмбанфюрер, недовольно, покачал головой:

– Можно было бы обойтись без ударов, Вальтер… – когда Макс появился на стоянке, Бест и Стивенс, в наручниках, сидели в мерседесе. Мальчишка валялся на асфальте. Светлую, коротко стриженую голову испачкала кровь. Врач, правда, сказал, что ссадина поверхностная. Он выстриг волосы и обработал рану.

Макс попросил Вальтера, на Принц-Альбрехтшрассе, разделить Беста и Стивенса. Он был уверен, что каждый из англичан заговорит, если не будет знать, что происходит с коллегой:

– Мы их как следует, допросим, – пообещал Вальтер, – они признаются в покушении на фюрера, Макс. Арестуем сообщников из Берлина, Мюнхена… – оберштурмбанфюрер намеревался провести ночь в Калденкирхене, и завтра утром сесть за руль. Он хотел препроводить мальчишку в Берлин, и лично заняться его допросами. Макс ожидал, что герр Холланд не станет запираться. Он подозревал, что в Берлине есть группа предателей, работающих на Британию. Макс обещал себе, что непременно выбьет из мальчишки сведения.

– Мы его повесим, в Моабите… – на ступенях пансиона, Макс помахал машинам, направляющимся по восточной дороге, к Дюссельдорфу. Вечер был спокойным, внезапно распогодилось. Над Маасом повисло золотое сияние заката. Ему стало тепло, Макс даже расстегнул пальто. Отсюда виднелись баржи, идущие по реке. Макс, лениво, подумал:

– Мон-Сен-Мартен тоже рядом с Маасом стоит. В следующем году он окажется под нашими пушками. Отто рассказывал, он видел в Амстердаме сестру Виллема. Интересно, где сейчас еще один товарищ барон… – Макс интересовался судьбой Виллема, но после Барселоны бывший соученик пропал:

– Элиза… – оберштурмбанфюрер вспомнил снимок, виденный в Гейдельберге, – Отто говорил, что она хорошенькая. Действительно, милая. Но католичка. Хотя есть лояльные католики. Она бельгийка… – отец с Максом о подобном не заговаривал, но оберштурмбанфюрер знал, что граф Теодор хочет увидеть внуков.

– Генрих не скоро женится, ему всего двадцать четыре… – обогнув пансион, Макс пошел по ухоженной тропинке, к реке. Все вокруг было родным, немецким. Он с удовольствием увидел таблички на скамейках: «Только для арийцев».

Он присел, любуясь мощным, широким Маасом. Даже с берега, на баржах, виднелся герб де ла Марков. Макс помнил рисунок с университетских времен. В комнате Виллема висела гравюра с родословным древом семьи:

– Уголь пригодится рейху… – закурив сигарету, Макс достал из кармана пальто стальную флягу, с золотой насечкой, – в Мон-Сен-Мартене богатые месторождения.

За мальчишку он не беспокоился. Герра Холланда надежно приковали к постели, врач не ожидал, что он очнется, до утра.

– Позавтракаю, отвезу его в Дюссельдорф… – Макс отхлебнул хорошего, французского коньяка:

– Мне четвертый десяток. Действительно, пора жениться. Папа обрадуется, наши семьи дружили когда-то. Они богатые люди, де ла Марки… – Макс зевнул:

– Не то, чтобы нам подобное было важно. У них немецкая кровь. Элиза получит свидетельство об арийском происхождении, родятся дети… – Макс намеревался продолжать визиты в Пенемюнде. После операции, сделанной 1103, он ни о чем не беспокоился. Оберштурмбанфюрер говорил себе:

– Рано или поздно мы от нее избавимся. Но сначала пусть сделает новые летательные аппараты, оружие возмездия… – Макс подумал, что проект 1103 можно, помимо ракет, оснастить таким оружием.

– На нас начнет работать вся Европа, весь мир. Советы и Америку мы поставим на колени, с помощью энергии атома… – после войны Отто хотел переехать на новые территории рейха, в поселения для членов СС. Брат собирался заняться сельским хозяйством, по примеру древних германцев:

– Но сначала, – добавил Отто, – я добьюсь новой экспедиции «Аненербе», на север. В Тибете мы не нашли следы древних арийцев… – Макс заметил холодок в прозрачных глазах брата, – я уверен, что они живут в царстве вечного снега, в Нифльхейме, где обосновались потомки ледяных великанов… – Макс, искусно, скрыл зевок.

После возвращения из Тибета, до начала войны, Отто пропадал в крепости СС, в Вевельсбурге. «Аненербе» проводило в тамошних залах какие-то языческие ритуалы. Макса такая шелуха, как про себя называл подобные вещи, оберштурмбанфюрер, не интересовала.

Он аккуратно потушил окурок в урне, рядом со скамейкой:

– Только для арийцев, но здесь и нет евреев. Синагогу сожгли, а тех, кто не успел бежать, депортировали в лагеря. Мы очистим от миазмов Берлин… – Макс шел обратно к пансиону, слыша наставительный, голос младшего брата, в краковском ресторане:

– Евреи нужны рейху, как рабочая сила. Я докажу, с арифмометром, что они выгодны… – недвижимость и фабрики польских евреев конфисковали, передав немцам. Генрих, действительно, показал выкладки, из которых следовало, что гораздо дешевле оставить на предприятиях еврейскую рабочую силу:

– Немцам надо платить… – серые глаза брата скользили по рядам цифр, – согласно закону. Добавляются расходы на охрану цехов, евреи норовят сбежать, но мы экономим на транспортировке. В конце концов, они остаются жить здесь. Например, в Кракове. Мы их переселим в гетто, будут ходить на работу строем… – Генрих весело рассмеялся:

– Не забывайте, впереди большая война. Понадобится много рабочих рук, а полякам доверять нельзя. Они ненавидят немцев.

К полякам, действительно, не стоило поворачиваться спиной. После капитуляции, они успели организовать в Лондоне правительство в изгнании. СД подозревало, что долго будет иметь дело с польским сопротивлением, несмотря на расстрелы в немецкой части Польши, и на востоке, на новых советских территориях.

– Кое-кто из евреев сбежал в Литву… – Макс поднимался по лестнице, нащупывая в кармане ключи от номера, – но мы их найдем. Муха обещал оказаться на востоке Польши, в Прибалтике. Мы с ним встретимся, – пока информация от Мухи шла через атташе немецкого посольства в Москве, Кегеля, работавшего в торговом отделе:

– Зачем он о леди Холланд спрашивал? Муха не страдает сантиментами. Она ублюдка родила, коммунистическая шлюха… – Макс наклонился над мальчишкой. Герр Холланд лежал неподвижно, закрыв глаза. Дыхание было ровным:

– Очень хорошо. Придет в себя, заговорит. У нас отличные мастера, вся немецкая фармацевтика к нашим услугам… – запирая дверь, он подумал о герре Кроу:

– Интересно, его всю войну из тюрьмы не выпустят? Мосли и Диану тоже арестовали. Юнити пыталась застрелиться, в сентябре. Родители ее в Швейцарию отвезли, в санаторий. Впрочем, – оберштурмбанфюрер свернул за угол коридора, – она всегда была неуравновешенной. Явилась к герру Кроу, в номер… – лампочка перегорела, было темно. Макс поморщился:

– Надо хозяина позвать… – тень отделилась от стены. Он почувствовал слабый, медицинский запах, легкий укол в шею. Уверенная рука нажала на поршень шприца, до отказа. Макс покачнулся, сползая по стене, на мягкий, глушащий шаги, ковер.

– Ничего я не скажу… – Джон услышал, как поворачивается ключ в замке, – зачем он вернулся? Собирается меня здесь пытать, что ли? – подняв веки, юноша вздрогнул.

Эстер, в пальто и шляпке, нагнулась, быстро ощупав его затылок:

– Ссадина, – сообщила женщина, – в Венло отлежишься. Границу пешком переходить нельзя, ты без документов. Я лодку отыскала. Нас отнесет вниз по течению, но ничего страшного… – она разомкнула наручники. Джон слабо застонал:

– Они увезли Беста и Стивенса в Дюссельдорф, но здесь остался фон Рабе. Он сейчас придет… – женщина помогла ему подняться:

– Высокий, светловолосый? Не придет, он в коридоре валяется, до утра не очнется. Шприц люминала, парентерально… – Джон покачнулся: «Как?»

– Внутривенно, в сонную артерию… – они вышли из номера. Эстер вела Джона за руку:

– У меня рецепты и печать всегда при себе. Я увидела кровь на стоянке, зашла в аптеку. Граница прозрачна, с голландским паспортом мне никто вопросов не задал. Сказала, что в магазины иду… – Эстер щелкнула зажигалкой.

Фон Рабе спал, прижавшись щекой к персидскому ковру. Эстер, внимательно, посмотрела, при свете огонька, на мужчину: «Как, говоришь, его зовут?»

– Максимилиан фон Рабе, – устало ответил Джон, чувствуя, как ноет затылок.

Эстер обошла немца:

– Я запомню. Поторапливайся, мне еще грести надо. В Венло я тебя напою сладким чаем, два дня отдохнешь. У тебя сотрясение мозга, слабое… – она толкнула дверь на черную лестницу:

– Иди за мной.

– Почему в коридоре было темно? – Джон, на ощупь, спускался вниз. Эстер, не оборачиваясь, пожала плечами:

– Я лампочку вывернула, пока этот Максимилиан гулял. Я на террасе сидела, в кафе здешнем. Журналы читала… – она, почти незаметно, улыбнулась.

Задний двор пансиона выходил на берег Мааса. Джон вдохнул свежий, прохладный ветер, зажмурившись от еще яркого солнца. Над рекой кружились чайки:

– Беста и Стивенса не спасти… – горько подумал он, – но они ничего не знали о Звезде, о группе Генриха… – женщина спускалась к старой лодке:

– Генрих в безопасности… – Джон, искоса, посмотрел на ее упрямый профиль, заметив тусклый блеск золота, в ладони:

– Вышло, что я его не зря сюда взяла… – устроив Джона на влажной скамье, Эстер перерезала веревку, – кинжал пригодился.

Кинув на дно лодки сумочку, она взялась за весла:

– До темноты придется проболтаться на реке. Твой паспорт в Амстердаме остался. У меня нет никакого желания выручать тебя из голландской тюрьмы… – лодку подхватило сильным течением, Джон поежился.

Он сидел, нахохлившись, уткнув нос в пальто. Юноша поднял голову:

– Эстер… Ты меня спасла, потому, что ты меня любишь?

Женщина ловко гребла:

– Я тебя спасла потому, что это моя обязанность, как работника. Я тебя не люблю, Джон… – закат отразился в голубых глазах, заиграл на пышных локонах, на рыжей лисе, с янтарными глазами, обвивающей стройную шею:

– Не люблю, – повторила Эстер. Женщина вывела лодку на середину реки: «Подождем». Она закурила, отвернувшись от Джона. Юноша смотрел на серую воду Мааса, слыша ее твердый голос: «Не люблю».

Часть четырнадцатая Лондон, март 1940

Леди Юджиния Кроу припарковала лимузин на стоянке Королевского Бесплатного Госпиталя, на Понд-стрит, в Хэмпстеде. Рядом с большим букетом белых роз, на пассажирском сиденье, лежал перевязанный синей, атласной лентой, пакет из Harrods. Высунув голову из окна, она посмотрела на чистое небо. Пасха, была ранней, в конце месяца, но весна оказалась теплой. Они с Тони решили не шить меховую накидку, для венчания.

Девушка пожала плечами:

– Зачем, тетя Юджиния? Война на дворе, свадьба скромная. Никто пышных торжеств не устраивает… – карточки на одежду пока не ввели, но с осени бензин получали по талонам. Зимой начали ограничивать бекон, масло и сахар.

В небе виднелись черные точки барражирующих самолетов. Стивен, после Франции, в звании полковника, обосновался на базе Бриз-Нортон. Он занимался патрулированием города и восточного побережья. Пока что ни одного налета на Лондон не произошло. Авиаторы сражались с Люфтваффе только над морем. В последнее время, и эти схватки прекратились.

На Западном фронте царило глубокое затишье.

Порывшись в сумочке, Юджиния щелкнула зажигалкой:

– Теодор пишет, что у них ничего не происходит. Он каждый месяц в Париж ездит, на выходные. Не война, а… – Юджиния не могла подобрать нужное слово. Кузен сообщал, что мадемуазель Аржан получила удостоверение беженца. Пожениться они, все равно, не могли. В префектуре отказывались заключать брак, ссылаясь на то, что у девушки нет гражданства. Юджиния достала листок из конверта:

– В американском консульстве мне сказали, то же самое. В любом случае, мы ждем вестей из США. Может быть, «Метро-Голдвин-Майер» уговорит Государственный Департамент выдать Аннет визу, хотя непонятно, куда ее ставить. Я написал Меиру, он тоже обещал помочь. Здешнее американское консульство не справляется с потоком беженцев, после падения Польши. Мама неплохо себя чувствует. Надеюсь, мне удастся отправить ее и Аннет из Гавра в Америку. Аннет, правда, не была на рю Мобийон. Я ей сказал, что мама живет в деревне… – Юджиния вздохнула:

– Зачем? Аннет, судя по всему, хорошая девушка. Она бы не испугалась, помогла бы тете Жанне… – затянувшись сигаретой, леди Кроу вернулась к письму:

– Я не стал добавлять имя Мишеля к семейному склепу. Официально он считается пропавшим без вести. Я не хочу этого делать, как Стивен не захотел выбивать на памятнике, имя Констанцы… – Тони и Уильям всю зиму прожили в Мейденхеде, но две недели назад, с приближением свадьбы, вернулись в город. Сын каждые выходные ездил ночевать в усадьбу. Видя счастливое лицо Питера, женщина ничего не говорила:

– Пусть. Тони вдова, у нее ребенок. Сейчас не старое время, все по-другому… – Питер, после свадьбы, усыновлял Уильяма, но мальчик оставалался Холландом.

Маленький Джон, обедая с Юджинией в парламентском ресторане, улыбнулся:

– Правильно. Неизвестно, когда я женюсь, когда у меня дети появятся… – Юджинии показалось, что в прозрачных глазах промелькнула тень.

Они заговорили о свадьбе. Газетные объявления гласили:

– Тридцатого марта, в субботу, в полдень, в церкви святого Георга, на Ганновер-сквер, леди Антония Холланд, единственная дочь усопших герцога и герцогини Экзетер, и мистер Питер Кроу, единственный сын леди Юджинии Кроу, члена парламента от лейбористской партии, и усопшего мистера Михаила Воронцова-Вельяминова. Торжественный обед в отеле «Лэнгхем», на Портленд-плейс.

Обсуждая меню обеда, Питер, весело, сказал:

– Твой и сэра Вултона, пирог, мамочка, не подадут. Несмотря на карточки, ожидаются устрицы и ростбиф… – Юджиния скоро покидала парламент. В мае Чемберлен подавал в отставку. Сэр Уинстон, сначала, хотел назначить Юджинию на пост министра по контролю питания. Однако леди Кроу заметила будущему премьеру, что больше разбирается в производстве. Черчилль усмехнулся:

– А пирог? Сэр Вултон мне доложил, о вашем изобретении… – сэр Фредерик Вултон, старый приятель Юджинии, промышленник и хозяин универсальных магазинов, в Ливерпуле, после введения карточек на провизию, обедая на Ганновер-сквер, предложил Юджинии придумать блюдо, подходящее для военного времени. Женские журналы призывали дам к экономии, и выращиванию собственных овощей.

Юджиния и сэр Фредерик, с помощью шеф-повара из отеля «Савой», создали рецепт пирога из картошки, цветной капусты, брюквы и морковки, на овсяном тесте и овощном бульоне. Уильяма от его тарелки было не оттащить. Мальчик требовал добавки. Рецепт перепечатали в газетах, объясняя, что блюдо заменяет традиционные, пироги из почек и говядины.

В «Лэнгхем» пригласили две сотни человек. Маленький Джон вел сестру к алтарю, Уильям нес кольца, шафером у Питера был полковник Стивен Кроу. Кузен брал отпуск, на несколько дней, и приезжал с базы Бриз-Нортон в Лондон.

Джованни перебрался в Блетчли-парк. Юджиния знала, что кузен работает в разведывательной школе, обучая будущих сотрудников языкам. Тони позвонила Лауре, чтобы пригласить ее в подружки, но услышала отказ. Лаура объяснила, что уезжает из Лондона. Юджиния поинтересовалась у Джованни, куда отправляется его дочь. Кузен тяжело вздохнул:

– Дорогая моя, я штатский, служу по контракту, а Лаура, капитан в Королевском Женском Военно-Морском Флоте. Я не имею права спрашивать, куда ее посылает армия… – Маленький Джон тоже ничего не сказал Юджинии. Они решили обойтись без подружки. Тони заметила, что это ее второй брак.

Юджиния курила:

– К Рождеству внук появится, или внучка. Они времени терять не собираются. Понятно, что сейчас они осторожны… – Юджиния, думая о таком, все равно, невольно, краснела. Во времена ее молодости, несмотря на демонстрации суфражисток, вдовы вели себя более скромно:

– Другое время, – напомнила себе женщина, – Тони брюки носит, и я тоже. Она умная девушка, серьезная. Они с Питером любят друг друга. Все будет хорошо. Война, но я тоже в разгар войны рожала, вдовой. И миссис Майер родила… – Юджиния, невольно, перекрестилась:

– Только бы Питер в армию не пошел. Он понимает, что на заводах сейчас тоже фронт, как и во Франции… – Черчилль прочил леди Кроу на пост заместителя министра промышленности, в будущем кабинете. Юджиния согласилась.

Посмотревшись в зеркало, женщина поправила шляпку:

– Хотя бы новый костюм сшила, со свадьбой. Работы много. Ни на магазины времени не остается, ни на портних… – Юджиния появлялась в церкви в шелковом костюме цвета глубокой лазури. Для торжественного обеда и бала, леди Кроу выбрала платье с декольте. Ожидались танцы, но правила затемнения оставались в силе. Обед начинался в два часа дня, и шел до восьми вечера. На медовый месяц Питер и Тони, с Уильямом, уезжали к морю, в Саутенд.

– Медовая неделя… – поправила себя Юджиния:

– На побережье безопасно. Англию не бомбили… – месяц назад, по распоряжению Черчилля, британский эсминец «Казак», в территориальных водах Норвегии, взял на абордаж вспомогательное судно немецкого военного флота, танкер «Альтмарк». На «Альтмарке» находились британские моряки, с потопленных военных и торговых кораблей. Их везли в Германию, в плен. Норвежцы, несмотря на нейтралитет, промолчали. Черчилль ожидал ответа от Германии, но ничего не случилось.

Юджиния, сидя в его кабинете, в Адмиралтействе, заметила:

– Сэр Уинстон, если брать в расчет французские силы, у нас на Западном фронте больше дивизий, чем у немцев. Я не понимаю, чего мы ждем? Советский Союз проиграл войну Финляндии. Они ослаблены, они не помогут Гитлеру. Один прорыв через долину Рейна, и мы подойдем к Берлину… – Черчилль, сложив руки на животе, пожевывал сигару:

– Это ты думаешь, – сварливо отозвался Первый Лорд Адмиралтейства, – что Советы ослаблены. У них договор с Германией. Они не оставят союзника в беде. Я не хочу, чтобы британская армия уткнулась в орды монголов… – увидев лицо Юджинии, он торопливо добавил:

– Я не имею в виду твоего покойного мужа. Перед нами другие русские. Сталину нельзя доверять. Французы не согласятся на военные действия. На фронте всего семьдесят миль границы с Германией. Мы не имеем права нарушать нейтралитет Бельгии, Голландии, а воевать в узком коридоре смерти подобно.

– Дождемся, пока их нейтралитет нарушит Гитлер, – сочно отозвалась Юджиния. Леди Кроу напомнила себе: «Он прав. Я не военный, я в подобном не разбираюсь…»

Потушив сигарету, Юджиния намазала губы помадой.

Мистер Майер, с детьми, спускался по ступеням, во двор госпиталя. Юджиния хлопнула дверью машины. Девочки побежали к ней:

– Тетя, тетя, он такой миленький… – Юджиния подумала:

– Я Тони предлагала взять Адель и Сабину подружками. Девочки бы порадовались. Она отказалась, сослалась на то, что не знает Майеров. Джон у них обедал, заодно бы и познакомилась. Но на свадьбу они придут… – девочки носили суконные, аккуратные пальтишки. Купив в рассрочку швейную машинку, Клара подрабатывала портнихой. Юджиния обняла малышек: «Как мама?»

– Все хорошо, – Людвиг улыбался, держа за руку Пауля. Мальчик прижался головой к пальто отца:

– Братик маленький… Мы маме пирог принесли. Я его пек, тетя… – Юджиния, ласково, сказала:

– Мама дома приедет, через три дня. Через неделю свадьба… – сестры потянули Пауля к машине. Людвиг, гордо, заметил:

– Восемь фунтов, леди Кроу. Клара быстро справилась, за несколько часов. Я раву Горовицу напишу, в Каунас. Скажу, что мальчика в его честь назвали… – он протер пенсне носовым платком:

– Спасибо, что провизию присылаете. Девочки готовят, но им шесть лет. Им тяжело, пока Клара здесь… – он показал на окна госпиталя. Юджиния коснулась его руки:

– Что вы, мистер Майер. У вас теперь семья большая, четверо детей. Помните, мы вас ждем летом, в Мейденхеде. Пусть дети на реке побудут. Моя невестка обрадуется… – Людвиг, поклонившись, надел шляпу.

– Я теще написал, в Палестину, что у нее еще один внук появился… – мистер Майер, немного, покраснел:

– Мальчик на Клару похож, хорошенький. Он темноволосый, и глаза карие… – Юджиния подмигнула ему:

– Значит, и на вас тоже. Не смею вас задерживать… – Людвиг пошел к детям.

Юджиния смотрела вслед его спине, в старом пальто. Клара обшивала семью, но кое-что, все-таки, требовалось покупать. Юджиния и миссис Майер прошлись по благотворительным магазинам. Леди Кроу привезла, в лимузине, старую детскую кроватку, из кладовой, на Ганновер-сквер. В ней лежал еще Питер:

– Тони она только к Рождеству понадобится, – подумала Юджиния, – к тому времени маленький Аарон Майер на ноги встанет… – Людвиг заведовал чертежной мастерской, на верфи, в Ист-Энде. Пауль работал подручным у столяров.

– Верфь стратегический объект… – Юджиния устроила букет удобнее, – но Лондон не станут бомбить, если до этого времени не бомбили. Весной начнется наступление, во Франции, война завершится победой. Разобьем Германию, освободим Польшу… – она помахала Людвигу и детям. Взглянув на пустынное небо, женщина потянула тяжелую дверь госпиталя.

Лучи утреннего солнца золотили серую воду Северного моря. Дул свежий, резкий восточный ветер, лодка с выключенным мотором покачивалась на волнах. Отсюда берег казался темной полоской. Маленький Джон взял бинокль. Особняк, после прошлой войны, перестроили и расширили. Здесь долго держали архивы, но зимой, перед Рождеством, бумаги отвезли в новое хранилище, в Шотландию. Джон прошелся по пустым комнатам, смотря на широкую спину Черчилля, вдыхая дым его сигары. Первый Лорд Адмиралтейства, остановившись у окна, долго разглядывал море:

– Все время ожидаешь, что на горизонте… – Черчилль вытянул палец, – кто-нибудь появится. Как наши берлинские источники называют план? – Черчилль повернулся к Маленькому Джону.

– Операция «Морской Лев», – Джон, всегда, невольно, вытягивался, разговаривая с Черчиллем:

– Однако для успешного форсирования пролива, сэр Уинстон, Гитлеру необходимо достичь преимущества на море и в авиационных силах. Мы подобного не позволим… – вынув изо рта сигару, Черчилль смерил Джона долгим взглядом, с ног до головы:

– Гитлер, конечно, не преминет позвонить, лично тебе, испросить разрешения на десант… – ядовито отозвался сэр Уинстон:

– В общем… – он помолчал, – готовьте людей. Для Британии, на случай атаки, для новой организации, на континенте. Подходящее место… – одобрительно добавил сэр Уинстон, – уединенное. Комнат много, болтать о том, что происходит, некому. Мы должны бороться с Гитлером и за линией фронта… – Черчилль взял цилиндр, с подоконника, – решительными способами, – он, со значением, взглянул на Джона. Герцог почувствовал, что краснеет.

Они боялись, что Бест и Стивенс начнут говорить, но ничего не произошло. Тем не менее, они сменили всех оставшихся резидентов в Голландии, за исключением Звезды. О ней никто не знал, кроме Маленького Джона, и нескольких человек в Адмиралтействе, и Блетчли-парке. Черчилль, неожиданно весело, сказал:

– Вообще она заслуживает медали. Посмотрим, как она себя в Польше проявит… – весной дети Звезды переезжали к ее бывшему мужу. Профессор Кардозо возвращался в Европу, с новой монографией. По слухам, Нобелевский комитет серьезно рассматривал его кандидатуру для присуждения премии, в следующем году. Звезда могла отправиться в оккупированную Польшу, в качестве эмиссара от новой секретной службы, у которой пока не было даже названия. Женщина должна была представлять правительство в изгнании.

Сидя в лодке, Джон вспоминал ее спокойные, голубые глаза. Они гуляли по променаду, в Схевенингене. Иосиф и Шмуэль копошились в белом песке. Светлые волосы Эстер искрились, падая на рыжую лису воротника. Остановившись у деревянных перил, женщина помахала детям:

– Сейчас куплю жареной картошки, милые… – Джон держал фунтик с креветками. Он очистил одну зубами, выплюнув шкурку:

– До Швеции полетишь самолетом, из Амстердама. В Стокгольме тебя ждут наши люди. Они переправят тебя через Балтийское море, на рыбацком судне, и высадят на польском побережье. Паспорт мы тебе сделали… – Эстер кивнула:

– И очень хороший паспорт.

Она стала Магдаленой Качиньской, уроженкой Познани. По легенде, пани Магдалена происходила из смешанной семьи. Мать женщины была немкой, фольксдойче. Происхождение пани Качиньской, по матери Миллер, объясняло знание немецкого языка. Документы позволяли пани Магдалене сблизиться с оккупационными властями.

– Она меня не любит… – повторял Джон, ожидая шума самолета, – не любит, и никогда не полюбит… – в Амстердаме, после Венло, поселившись на безопасной квартире, он ожидал обычного визита Эстер. Не выдержав, Джон позвонил ей из телефона-автомата, в госпиталь.

За обедом в кошерном ресторане, у Эсноги, женщина пожала стройными плечами:

– Как говорят по обе стороны океана, прекрати пинать мертвую лошадь, Джон. Я имею в виду нашу закончившуюся связь… – Эстер отпила кофе, – слезь с этого коня. Онтебя больше никуда не повезет… – она сняла жакет. Джон посмотрел на грудь, под мягкой, шелковой блузкой, на блеск жемчуга, вокруг шеи. Он сжал зубы:

– Хорошо. Если ты считаешь нужным, Эстер. Но я всегда буду помнить, что… – женщина прервала его:

– Я тебе говорила. Я тебя спасла не потому, что я тебя люблю. Это мой долг, Джон… – помолчав, она добавила: «Жаль, что я не убила фон Рабе. Мы еще вспомним о нашей ошибке».

В Венло, немного придя в себя, Джон рассказал Эстер о герре Максимилиане. Женщина поджала губы:

– Я должна была его застрелить. Ты потерял способность отдавать приказы, мне требовалось взять ответственность на себя… – узнав, что фон Рабе выжил, Питер покрутил головой:

– Не мое дело давать советы, Джон, но вы пожалеете. Я бы его убил, не задумываясь, и покойный Мишель тоже. Человечество бы ничего не потеряло, – лазоревые глаза блеснули холодом.

Они примеряли рубашки у портного, на Джермин-стрит. С войной, новые костюмы заказывать было ни к чему. У Питера и Джона имелись серые визитки, для венчания, и фраки, для обеда. Тони не захотела шить платье со шлейфом. Девушка шла к алтарю в простом туалете жемчужного шелка, с маленькой шляпой и кружевной пелериной. Уильяму сшили бархатный костюмчик пажа, цвета голубиного крыла. Церковь и обеденный зал отеля украшали белыми розами, и голубовато-серыми гортензиями. Венчалась сестра в тиаре Холландов. Джон видел кольцо невесты, с крупной, серой жемчужиной, окруженной южноафриканскими бриллиантами.

– К слезам, – подумал герцог, но сразу отогнал эти мысли: «Ерунда».

Пани Качиньская проводила в Польше все лето, а потом возвращалась в Амстердам. Эстер брала отпуск в госпитале.

– Няне я нашла новое место, – деловито сказала Звезда, когда Джон провожал ее домой, из ресторана:

– По решению суда, мальчики, живя с отцом, проводят со мной выходные, раз в месяц. Я договорюсь с адвокатами… – она запнулась, – его адвокатами. Объясню, что уезжаю в Америку, повидать отца, Меира. Я возьму близнецов на несколько выходных подряд, когда вернусь из Польши… – Эстер хотела написать отцу и брату, что едет в Швецию стажироваться в детской больнице.

– Но не вздумай искать Аарона… – строго сказал Джон, у двери ее дома, – тебе нельзя ездить в Литву, или на территории, оккупированные советскими войсками. У меня нет желания выручать тебя из сталинских лагерей… – слегка улыбнувшись, Звезда кивнула: «Никуда, кроме Варшавы, как предписано заданием».

– Мистер Джон! – крикнули с кормы лодки: «Самолет!»

Герцог натянул на уши потрепанную, вязаную шапку. Несмотря на теплую весну, на воде было еще зябко. Он выбросил папиросу в воду, мотор заурчал. От самолета отделялись черные точки. В ярком небе раскрывались белые купола. Джон много раз прыгал с парашютом. Он помнил бездну, под ногами, ветер, бивший в лицо, брызги ледяной воды.

– Двести футов до ближайшей цели… – лодка остановилась неподалеку от мокрого, стелящегося по морю парашюта. Человек, в костюме тонкой резины, ловко собрав его сзади, поплыл к лодке. Джон протянул руку, через борт:

– Подберем остальных, пойдем на берег, и повторим упражнение столько раз, сколько потребуется, для идеальной точности… – она сидела, тяжело дыша, стянув капюшон костюма. Темные, влажные, коротко стриженые волосы облепили голову.

Лаура вытерла рукавом воду со щек: «Сколько?»

– Двести футов друг от друга, – Джон протянул ей сигареты, – а надо, чтобы вы добились пятидесяти. Сейчас тихое море, прыгать легче. В шторм вас отнесет в разные стороны, ветром, течением. Вы утонете, не дождавшись, пока вас подберет лодка… – капитан ди Амальфи глубоко затянулась дымом: «Хорошо». Приподнявшись над бортом, она посчитала головы:

– Все на воде. Плывут сюда. Пусть плывут, – устало улыбнулась Лаура, – незачем облегчать задачу.

Самолет развернулся, идя к берегу. Джон взглянул на часы:

– До обеда закончим упражнение, и приступим к работе на передатчиках. Впрочем, ты умеешь управляться с радио… – он заставил себя не смотреть на смуглую, покрасневшую от ветра и холодной воды щеку. Джон велел: «Включайте мотор, мистер Чарльз, они рядом».

После ужина, отпустив девушек, Лаура присела на подоконник маленькой комнатки. Все устали. Начавшись в шесть утра, прыжки длились до полудня. Быстро пообедав, они пошли заниматься на радиопередатчиках. Готовили они сами. Провизию привозили охранники, из ближайшей деревни. В гараже стоял «бьюик», все девушки умели водить, но для них было безопасней оставаться на полигоне. Инструкторы по стрельбе, плаванию, и радиосвязи жили в другом крыле здания.

Похолодало, темная вода топорщилась под резким ветром. Лаура носила шерстяные брюки, и форменную рубашку Королевского Женского Военно-Морского Флота, с нашивками капитана. Шею она обмотала кашемировым шарфом. Перед отъездом на полигон, девушка попросила два дня отпуска.

Отец остался в Блетчли – парке. Джованни преподавал языки, в школе шифрования, но часто подменял радистов. Лаура, с удивлением, поняла, что отец быстро разобрался в работе передатчиков. Она не говорила Джованни, о новой, секретной службе, только заметила, что после Лондона отправится на обучение. Они с отцом жили раздельно, Лаура продолжала занимать комнату в женской усадьбе, Элмерсе. Посмотрев на сложенный саквояж дочери, Джованни обнял девушку: «Писать, конечно, нельзя».

Лаура улыбнулась:

– Занятия в Британии, папа. Просто особый курс… – девушка помолчала, – он до лета продолжится, поэтому я не смогу приехать на венчание Тони. Мы с тобой увидимся, обязательно, перед тем, как … – Лаура повела рукой. Они пока не знали, куда и когда их пошлют. Лаура взяла чашку с кофе:

– Но пошлют, непременно. Затишье, на континенте, когда-нибудь завершится… – она прислонилась виском к прохладному стеклу. В море мерцал одинокий огонек. Полигон, круглосуточно, патрулировал военный катер. В небо Лаура старалась не смотреть. Рядом была авиационная база Рошфорд, однако он служил в Бриз-Нортон, далеко отсюда.

– Не думай о нем, – велела себе Лаура, – все понятно… – она вспомнила прозрачные, светло-голубые глаза Джона, медвежий клык на крепкой шее, сильную руку, протянувшуюся через борт лодки. Лаура присутствовала на совещании, осенью, когда кузен вернулся с континента. Они, подробно, разобрали проваленную операцию, но Джон не сказал, кто спас его с территории рейха.

– Наш работник, – заметил герцог, – он участвовал в акции в качестве наблюдателя. Сначала… – добавил Джон, – но потом ему пришлось вмешаться, иначе бы я перед вами не выступал… – на пробковой доске Джон развесил фотографии. Они смотрели на лица немцев. Герцог, монотонно диктовал:

– Оберштурмбанфюрер Максимилиан фон Рабе. Тридцать один год, из богатой семьи, наследник титула. Работник иностранного отдела СД, работал в Испании, и в других европейских странах. Британию он тоже навещал, – мрачно добавил кузен, – три года назад… – фон Рабе сняли за столиком кафе, под вывеской на немецком языке:

– Фото мы получили из Берлина, – сухо сказал герцог, – самое последнее. Запомните его… – немец сидел, улыбаясь, закинув ногу на ногу. Максимилиан носил хорошо скроенное пальто, светловолосая голова блестела, на солнце. Лаура поняла:

– Снимали открыто. Он позирует, с удовольствием. Фото свежее, не руки Питера. Значит, кто-то работает в Германии, в сердце рейха… – Лаура столько смотрела на фон Рабе, что могла бы узнать его из тысячи других мужчин:

– И Шелленберга… – взяв пачку Players, Лаура чиркнула спичкой, – хотя у него обыденное лицо… – кроме изучения технических дисциплин, девушки часами сидели над папками, доставленными из Лондона. Они запоминали имена и лица офицеров СД. По собранным сведениям, эти люди отвечали за безопасность рейха в Австрии, Чехии и новых рейхсгау, на польской территории. В папках лежали и данные на работников Франко и Муссолини, на службы разведки Финляндии, Венгрии, и Румынии.

Лаура не стала говорить отцу, что проведет время в столице. Тетя Юджиния тоже ничего не знала. Девушка не хотела видеть Питера и Тони:

– Они счастливы, готовятся к свадьбе. Тони двадцати двух не исполнилось, а она второй раз выходит замуж. И у нее ребенок… – даже если бы Лауре не предложили стать руководителем группы на новом курсе, она бы, все равно, отказалась посещать венчание. Она не хотела провести половину торжественного обеда в дамской комнате отеля «Лэнгхем», рыдая в носовой платок, пытаясь припудрить заплаканные глаза:

– Мне двадцать семь… – окурок жег пальцы, – я никому не нужна. Джон на меня смотрит потому, что его связь закончилась… – Лаура заметила грусть в глазах кузена, когда он приехал в Блетчли-парк, после неудачной акции в Голландии. Девушка подозревала, что герцог расстроен не только из-за провала Беста и Стивенса:

– Даже и пробовать не стоит… – Лаура выбросила сигарету в полуоткрытую форточку, – случится, как со Стивеном… – она скосила глаза на конверт. Лаура получила письмо осенью, с авиационной базы в Реймсе, куда улетел тогда еще майор Кроу. Девушка не знала, зачем она не сожгла записку:

– Понятно, зачем… – Лаура залпом допила кофе, – напоминаю себе, что я всегда буду одна… – в Лондоне, она перечитала конверт в дамском салоне, в Найтсбридже. Лаура завила волосы. Мастер выкрасил ей правый висок, где сверкала седая прядь. Он, успокаивающе, заметил:

– Мадам, с войной у всех появилась седина. Новые, американские, средства все скроют. У вас замечательно красивые локоны… – он пропустил между пальцев темные, мягкие пряди. Лаура сделала маникюр, ей привели в порядок брови.

В особняке на Брук-стрит, девушка достала из гардероба дневное платье, бежевого шелка. Она пошла на пятичасовой чай, в отель «Беркли», надев туфли на каблуке, накрасив губы. Лаура читала в The Times, что после чая начинаются танцы. Ей хотелось побыть в объятиях мужчины, двигаясь по начищенному паркету, вдыхая запах сандала и табака, ощущая руку на талии, повторяя шаги вальса или танго:

– Мы с Наримуне танцевали, дома… – Лаура сидела за столиком, с другими женщинами, играл оркестр, – включали радио и танцевали. И на вечеринке, в Кембридже, тоже. Тогда Констанца была жива. Не думай о нем, – приказала себе Лаура. Девушка закрыла глаза:

– Маленькому два года сейчас. Уильям летом родился, а он весной. Почти ровесники… – много мужчин на чае носило военную форму. Лаура смотрела на танцующие пары:

– Меня кто-нибудь пригласит, непременно. Сейчас, на следующую мелодию… – приглашения девушка не дождалась. Она тихо плакала в такси, по дороге домой, сморкаясь в платок.

На следующий день Лаура пошла в дешевую, женскую парикмахерскую, в рабочем Ист-Энде. Девушка сделала короткую прическу. На полигоне краска с виска начала исчезать, но Лаура не хотела ничего менять:

– Какая разница? Я никому, кроме папы, не нужна. Умру старой девой, маленький никогда не узнает, что я его мать… – Лауре хотелось выть. Она брала револьвер, отправляясь на открытую площадку для стрельбы. Оказавшись на полигоне, Лаура, с облегчением, поняла, что в особняке тира нет:

– Очень хорошо… – угрюмо сказала себе девушка, – иначе бы я не о мишенях думала, а о том, что… – плоская, приморская, равнина, с низкими деревьями, не походила на густой лес в Блетчли-парке. Лаура старалась не вспоминать свой шепот:

– Еще, еще… Господи, как хорошо с тобой… – она вонзила ногти в ладони: «Почти полгода прошло».

Кузен прислал вежливое, холодное письмо. Он извинялся, что поддался мимолетной слабости:

– Надеюсь, кузина, мы останемся друзьями, – читала Лаура, – я прошу прощения за поведение, недостойное джентльмена… – конверт лежал рядом с медной, походной пепельницей. Когда девушки заговаривали о танцах, или голливудских актерах, Лаура отшучивалась, или переводила разговор на учебу.

Они все были очень разными. Коллега Лауры по министерству иностранных дел, Элейн, работавшая в посольствах в Мадриде и Лиссабоне, Вера, выросшая в богатой семье, в Румынии, знавшая венгерских и австрийских аристократов, беженка из Польши, графиня Кристина, занимавшаяся до войны выездкой и горными лыжами.

Лаура смотрела на письмо от кузена:

– Надо избавиться от конверта. Не тащить же его на задание… – девушка, горько, усмехнулась. Щелкнув рычажком лампы, Лаура взяла второй конверт, с индийскими марками:

– Дорогая моя, – читала она ровный почерк, – надеюсь, у тебя все хорошо. Я записалась в армию, но пока продолжаю лечить детей. Неизвестно, начнутся ли в колониях, военные действия. Япония продолжает схватки с Китаем. Мне, как монахине, запрещено брать в руки оружие, но я говорила с наставниками, в Лхасе. Мне дали временное освобождение, от некоторых обетов. Впрочем, надеюсь, что вы разобьете Гитлера. Японцы тогда вернутся обратно на острова… – Тессу направили врачом в бригаду гуркхов, выходцев из Непала:

– Большинство из них буддисты, как и я. Ты, наверное, знаешь, что гуркхи считаются в Индии, самым бесстрашным народом… – свернув письмо, девушка аккуратно его спрятала:

– Она монахиня, ей легче. Впрочем, я тоже подобную жизнь веду. Надо будет себе кличку взять: «Монахиня»… – собравшись с духом, Лаура скомкала письмо Стивена. Она медленно, аккуратно, рвала конверт на мелкие куски. Девушка распахнула окно, в лицо ударил холодный, соленый ветер. Она услышала рокот моторов самолета. Слезы навернулись на глаза. Лаура следила взглядом за белыми клочками, пропадавшими в темноте. Захлопнув ставню, поежившись, она села за стол. Девушка открыла очередную папку:

– Работники СД, прикомандированные к ведомству генерал-губернатора Франка, в Кракове… -закурив, Лаура вернулась к работе.

Дверь в гардеробную приоткрыли, в спальне горел камин. Пахло кедром, на ручке кресла висели чулки. На ореховом столике лежала The Times, с заголовком:

– Даладье покидает пост премьер-министра, французский парламент избирает Поля Рейно. Настало время действия, – Рейно славился яростной ненавистью к немцам. Автор передовицы намекал, что Британии, совместно с Францией, не стоит дожидаться, пока Гитлер прекратит «странную войну», как ее называли. Журналист ратовал за наступление:

– Советский Союз ослаблен зимней войной. Сталин не поможет Гитлеру. Наш долг, оказаться в Дании, и Норвегии, иначе на улицах Осло и Копенгагена будут развеваться нацистские флаги… – Тони выбиралась из Мейденхеда в город за покупками, и на примерки. Она обедала с Оруэллом и другими журналистами. У Тони спрашивали, когда она примется за следующую книгу. Девушка замечала:

– У меня заботы матери, диссертация. С венчанием, хлопот прибавится, – серьезно добавляла Тони, – надо ухаживать за мужем, вести дом… – она закидывала ногу на ногу, рассматривая отполированные, гладкие ногти. У тети Юджинии имелись обширные знакомства, на Флит-стрит. Леди Кроу часто публиковалась в газетах и давала интервью. Тони хотелось, чтобы будущая свекровь слышала только хорошие вещи. О фотографиях никто не заговаривал. В семье, кроме покойного отца, о них знали только тетя Юджиния и Маленький Джон. Никто, конечно, ничего бы Питеру не сказал. Во время публикации Питер еще жил в Германии. Тони слышала от него о Максимилиане фон Рабе, но только поморщилась:

– В Испании я не встречалась с нацистами. Где бы мне было их увидеть? Ты такой смелый… – она прижалась щекой к руке Питера, – я восхищаюсь тобой…

– Просто мой долг, – он поцеловал белокурый, пахнущий цветами висок, – долг мужчины и порядочного человека. Если кем-то восхищаться, то это тобой, любовь моя… – за зиму Тони устала от восхищения.

Он приезжал в Мейденхед с подарками, целовал ей руки, выслушивал отрывки из диссертации, катал ее по реке, и проводил много времени с мальчиком. Они с Тони обедали вместе с Уильямом. Малыша было рано сажать за взрослый стол, но Питер улыбался:

– Ничего страшного. Мы семья, я могу в детской поесть. Так даже лучше, – он читал ребенку, играл с ним в механический поезд, укладывал спать и пел колыбельные. Уильям тянулся к нему. Тони, смотрела на сына:

– Он маленький, полтора года. Он быстро забудет Питера. Тем более, когда увидит настоящего отца… – она стояла на пороге гардеробной, в бархатном, распахнутом халате. Белая, кожа, длинных ног, высокой груди, светилась жемчугом. Подняв руку, Тони полюбовалась блеском кольца: «Придется его оставить, как все остальные подарки». Драгоценности от жениха, бусы, браслеты, она складывала в шкатулку. Тони, немного сожалела, что перед отлетом в Цюрих, не сможет сходить к одному из ювелиров, в магазины Бонд-стрит, и все продать. Вещи стоили дорого, деньги бы ей пригодились.

– Нельзя, – она прошла к столу, опустившись в кресло, подхватив чулки, – иначе они подумают, что я взяла вещи с собой, что я его люблю… – Тони решила не оставлять записки, а просто исчезнуть:

– Еще решат, что меня похитили, – девушка, невольно, улыбнулась, – немцы, например. С занятиями Маленького Джона подобное возможно… – она щелкнула перламутровой зажигалкой. В газете писали, что в Америке скоро поступят в продажу чулки из нового, искусственного материала, нейлона:

– Их я в Бельгии куплю… – Тони натягивала шелковые, жемчужно-серые чулки, – наверняка, они появятся в магазинах… – сняв средства со счета в банке, Тони перевела их в аккредитивы. В тайнике, в ящике с бельем, лежал новенький, испанский паспорт, сеньоры Антонии Эрнандес, с вписанным в него сыном, Гильермо, полутора лет от роду. В бумагах Тони спрятала конверт с билетом на рейс Swissair, с аэродрома Кройдон, в Цюрих. Самолет уходил тридцатого марта, в десять часов утра. В три часа дня Тони приземлялась в Швейцарии. Она собиралась вечером, сесть на поезд, идущий в Рим. Тетя Юджиния прочла ей письмо из Мон-Сен-Мартена:

– Две недели назад Виллем телеграфировал, что корабль прибыл в Геную. Он начинает учиться, готовиться к получению сана священника. Это еще на два года, потом он вернется в Африку, призревать сирот… – тетя Юджиния перекрестилась:

– Жаль, что дядя Виллем и тетя Тереза от него внуков не увидят, но у них Маргарита есть. Я уверена, что у Давида с Элизой еще дети появятся… – Тони замечала, как, иногда, смотрит на нее предполагаемая свекровь. Она опять увидела в глазах тети Юджинии знакомое выражение. Тони зло сказала себе:

– Ожидает, что я, как племенная кобыла, буду рожать детей, наследников «К и К». Никогда подобного не случится… – Тони собиралась объяснить Виллему, что согласилась на помолвку от одиночества и безысходности.

– Из Мон-Сен-Мартена, после венчания, напишу в Лондон, извинюсь… – застегнув пояс для чулок, она скосила глаза на след от поцелуя, на нежной коже, ближе к аккуратно подстриженным, мягким, белокурым волоскам:

– До Рима пройдет. Виллему я ничего говорить не буду. И Питер ему ничего не скажет, он джентльмен… – Тони томно улыбнулась. Де ла Марки собирались в Италию летом:

– Когда мы встретим нашу дорогую дочку, ее мужа и маленькую Маргариту. Мы очень соскучились по девочке, и собираемся ее окончательно избаловать. Терезе лучше, врачи разрешили ей путешествовать. Мы хотим побыть с мальчиком, а, на обратном пути, посетить Милан и Венецию… – Питер обещал Тони поездку в Париж, и на Лазурный берег:

– Когда война закончится, милая, – развел он руками, – сейчас опасно… – девушка прильнула к нему:

– Что ты, дорогой, я все понимаю. Не надо никаких поездок. Мне хорошо, рядом с тобой… – Тони положила ноги на стол. В углу гардеробной стоял манекен. Она курила, глядя на свадебный костюм:

– У дяди Виллема и тети Терезы есть внук. Наследник титула. У меня с Виллемом появится много детей, обещаю. Я могу стать католичкой, какая разница? Главное, чтобы мы всегда оставались рядом… – Тони хотела обвенчаться в Италии. Справившись в энциклопедии, она поняла, что монашеские обеты снимает папа римский. Пия Двенадцатого год, как избрали понтификом:

– Виллем объяснит, что не хочет больше оставаться в церкви. Никто его удерживать не собирается. Прадед Лауры, отец ди Амальфи, снял обеты и женился, на бабушке Эми. Подобное случалось… – Тони прислушалась. Когда они с Уильямом переехали на Ганновер-сквер, Питер, смешливо, сказал:

– Я мог бы пользоваться люком на крыше, по традиции, но я договорился с твоим братом. Охранники меня выпустят, после полуночи… – Питер, каждый вечер, проводил с ней и мальчиком. Он говорил Тони о своем дне, они обсуждали новости, купали и укладывали Уильяма и шли в библиотеку. За кофе, Тони играла на гитаре, Питер любил ее слушать.

Обосновавшись в Блетчли-парке, брат не оставил распоряжения охранникам сопровождать Тони, в городе. Девушка могла свободно купить билеты на самолет. Вчера, дождавшись, пока няня уведет Уильяма гулять, а охранники сядут за завтрак, Тони вызвала по телефону такси. Девушка отвезла в Кройдон, в камеру хранения, при аэродроме, сложенные чемоданы.

В спальне было тихо. Питер уставал, поднимаясь, каждый день в шесть утра. Он часто засыпал, устроив голову на плече у Тони:

– Сегодня последний день, что он приходил, – поняла девушка, – неделя до свадьбы. Мы больше не будем видеться, не положено… – осенью, после помолвки, она посетила врача. Тони не хотела никаких осложнений. Поняв, что Питер, тоже, осторожен, девушка удивилась. Он взял ее лицо в ладони:

– Сейчас новое время, но я старомодный человек, любовь моя. Война, мало ли что случится. После свадьбы я изменю завещание. Ты и наши дети будете обеспечены… – он притянул Тони к себе:

– В первую брачную ночь я лично выброшу все средства. Они надежны, – Питер поднял бровь, – не волнуйся. «К и К» строго следит за качеством продукции, – Тони пожалела о потраченных на Харли-стрит деньгах. Питер был очень аккуратен. Жених считал, что подобные вещи являются заботой мужчины, а не женщины.

Девушка потянула к себе шкатулку. Письмо пришло на старый, безопасный ящик, в почтовом отделении на Брук-стрит. Увидев мексиканские марки, Тони совсем не удивилась. Стоя на тротуаре, она смотрела на знакомый почерк. Он писал на испанском языке. Тони отошла к витрине книжного магазина:

– Выброси конверт. Все закончилось, ты больше никогда не увидишь ни его, ни фон Рабе… – девушка толкнула дверь, зазвенел колокольчик. Взяв с прилавка «Прощай, Берлин», Ишервуда, Тони спряталась за стеллажами. Читая письмо, она, впервые, подумала:

– Они с Питером похожи, странно. Только Воронов, выше. А в остальном, будто братья… – он просил прощения, что не писал раньше. Петр обещал забрать ее из Лондона, вместе с ребенком, в конце марта, когда он закончит некую, как выражался Воронов, срочную работу.

– Еще чего не хватало, – недовольно подумала Тони, – он, оказывается, знает о малыше. Фон Рабе ему сказал, не иначе. Немцы, до войны, следили за Маленьким Джоном, а я его сестра. Петр вбил себе в голову, что в Барселоне я его выгнала, из-за беременности. Я была беременна, но не от него… – в конце марта, Тони намеревалась оказаться далеко от Лондона.

– Пусть приезжает, ищет меня. Пусть что хочет, то и делает… – она насторожилась, услышав шум в спальне. Тони едва успела спрятать письмо. Питер, наклонившись, поцеловал мягкие, отросшие волосы на затылке:

– Мне пора идти, но я не могу, не могу… – от нее пахло лавандой, она вся была теплая, мягкая. Питер обнимал ее за плечи:

– Всего неделя осталась. Как я ее люблю, как люблю. Уильям меня папой стал называть. Тони не слышала, надо ей сказать. Она обрадуется… – Тони скользнула в его руки, он опустился на колени перед креслом. Шелк чулок холодил губы, за ним все было горячим, обжигающим, близким. Питер блаженно закрыл глаза, услышав ее стон: «Еще, еще, милый… Я люблю тебя, люблю…»

– Они, действительно, похожи… – Тони скрыла улыбку, раздвинув ноги, глядя в потолок:

– Но мне никого, кроме Виллема, не нужно. Я его добьюсь… – она закусила руку, кресло поскрипывало, Тони мотала головой. Потянув его на ковер, Тони устроилась сверху:

– Последний раз, – она приникла к Питеру, целуя его, – последний раз. Через неделю я буду с Виллемом, навсегда.

За окном спальни хрипло закричала ночная птица. Повернув голову, Тони увидела большую, бледную луну и черные силуэты самолетов. Истребители патрулировали Лондон.

В ресторане на вокзале Паддингтон было шумно, звенела касса. За большими, выходящими на перрон окнами, свистели поезда. Леди Кроу, в твидовом жакете, с воротником черного каракуля, при шляпе, зажав под мышкой The Times, изучала исписанную мелом доску, над стойкой бара.

– Баранина молодая, тетя Юджиния, – повернулся к ней полковник Кроу, – на базе Бриз-Нортон только ей и кормят. Тем более, здесь мясо из Уэльса, наверняка, – они заняли отдельную кабинку. Баранина, действительно, оказалась с запада, с полуострова Гоуэр, где овцы паслись на приморских лугах. Они заказали шесть дюжин устриц, баранью ногу с мятным желе, и цветную капусту в сырном соусе, с горчицей. Юджиния заметила:

– На обеде овощи тоже подадут, но в «Лэнгхеме» повар, француз. Мы едва его уговорили ростбиф сделать. Цветную капусту он обещает в суфле превратить… – Юджинии принесли бокал белого, холодного лиллета, а полковнику, джин с тоником. Для Джованни они взяли шотландский виски, и две бутылки вина, к устрицам и мясу.

Стивен вздохнул:

– Цены, взлетели. Пролив кишит немецкими подводными лодками. Перейдем на местную продукцию. В Оксфордшире у многих фермеров, в сараях, стоят аппараты. Гонят сидр, и кое-что крепче… – на десерт они выбрали пирог со свежим ревенем. В «Лангхэме» подавали шоколадный торт, и груши в сахарном сиропе, с ванильным мороженым и фиалками.

Полковник сегодня приехал в Лондон, на своей машине. Его приютил дядя Джованни, на Брук-стрит. Стивену, до сих пор, было немного неудобно разговаривать с отцом Лауры. Дядя позвонил на базу:

– Милый мой, не надо болтаться в клубе. Все опытные слуги ушли в армию. Набрали юнцов, понятия не имеющих о нуждах джентльмена… – Джованни подытожил:

– У тети Юджинии суматоха, со свадьбой, у его светлости, тем более. Мы с тобой отлично устроимся, незачем тратить деньги на отель.

Стивен, с облегчением, услышал, что Лауры на свадьбе не ожидается. Дядя объяснил, что дочь занята, и уехала из Блетчли-парка:

– Очень хорошо, – мрачно подумал полковник, – иначе я бы не знал, как в глаза ей смотреть… – отправив письмо Лауре, из Франции, Стивен сказал себе:

– Я поступил правильно. Нельзя давать девушке ложных надежд. И война на дворе… – ожидая дядю Джованни, они с Юджинией говорили о новом премьер-министре, во Франции.

Леди Кроу пожала плечами, отпив аперитив:

– По слухам, он очень решительно настроен. Однако, у него еще правительство, где не все министры выступают за активные военные действия. Маршал Петен считает, что надо заключить перемирие с Германией…

Стивен дернул гладко выбритой щекой:

– Маршалу Петену девятый десяток, он выжил из ума. В Реймсе я познакомился с полковником де Голлем, танкистом. Подобные люди и должны воевать, тетя. Он говорил, что Британия и Франция проиграют, если не будут действовать, самым решительным образом… – полковник вспомнил тишину на авиационной базе, под Реймсом, чистое, голубое небо.

Первые две недели наступления в Сааре они бомбили немецкие аэродромы и железные дороги. Потом французы отвели пехоту в тыл, боевые вылеты прекратились. Авиаторам разрешили только тренировки. Они ездили в город, на концерты и танцы, ходили в кино, играли в футбол с расквартированными по соседству частями:

– Мишелю, хотя бы, удалось побыть в наступлении… – Стивен встретился с кузеном Теодором, когда французские войска покинули Саарланд. Он не знал, что кузен пошел в армию. Стивен подумал, что ослышался, когда ему позвонил дежурный по базе:

– К вам француз, майор Кроу, военный инженер. Майор Корнель, – кузен ждал во дворе, покусывая травинку. Осень стояла теплая, сухая. В траве, по краям аэродрома, трещали кузнечики:

– Пустить бы танки через Рейн, – с тоской, подумал Стивен, – после артиллерийской подготовки, смешать бошей с землей… – англичане, на фронте, подхватили французские словечки. Стивен понятия не имел, где служил кузен Мишель. Тетя написала, что капитан де Лу, с батальоном, расквартирован где-то на семидесяти милях границы с Германией. Стивену все не удавалось справиться о родственнике в Реймсе, в штабе. По соображениям безопасности аэродром находился далеко от линии фронта.

Рыжие, коротко стриженые волосы Теодора играли в свете солнца медным огнем. Он приехал во французском хаки, с полевой, потрепанной сумкой. Кузен, сразу сказал:

– Мишель пропал без вести, две недели назад, под Бреншельбахом. Не вернулся из разведки. Он, его сержант и солдаты… – Теодор принес бутылку хорошего шампанского. Они выпили на поле, закусывая мягким, размазанным по коричневой бумаге сыром, и пирогом, с курицей. Теодор закурил сигарету:

– Я почти отчаялся вас найти. Вы ближе к Парижу, чем к фронту… – он горько усмехнулся: «Хотя какой фронт…»

Стивен, тогда, подумал, что от Реймса восемьдесят миль до Парижа. Оказавшись в городе, майор сходил на воскресную мессу, в знаменитый собор. Он не был католиком, но и в Англии часто слушал орган, в Бромптонской оратории. Храм в Реймсе пострадал, во время прошлой войны, но его восстановили. Стивен вспоминал собор Парижской богоматери, и Святого Павла, в Лондоне:

– Нам запретили бомбить гражданские объекты. А немцы? Они половину польских городов снесли с лица земли… – по мнению Теодора, Мишель мог подорваться на одной из мин, в изобилии оставленных немцами, при отходе на восток:

– Правда, теперь они опять заняли все покинутые деревни… – кузен махнул рукой, – а мы сидим в тени линии Мажино, играя в карты. Впрочем, вы, кажется, тоже, – он смерил взглядом самодельные футбольные ворота. Над пустынным, уставленным бомбардировщиками полем, реяли вороны:

– Зато у вас город близко, – бодро сказал Теодор, – вы здесь холостые. Развлекайтесь, пока затишье… – он передал Стивену салфетку:

– Пирог Аннет пекла. Она на фронт с концертами приезжала. Позавчера ее проводил… – заметив удивленное лицо Стивена, кузен, сварливо, добавил:

– Кинозвезды тоже умеют хорошо готовить, мой дорогой. Еще бы в Америку ее отправить, от греха подальше, с мамой… – Теодор поднялся:

– В общем, с тобой все в порядке, а Мишель… – он вздохнул, – Мишель, хотя бы, успел наши коллекции послать в Бретань. Он до последнего эвакуацией Лувра занимался, в форме туда ходил. Я, видишь ли, о войне узнал через две недели после ее начала. Мы с Аннет на Корсике застряли… – Теодор, отчего-то, поморщился.

Картины и скульптуры Лувра, во главе с «Джокондой», увезли в замки Шамбор и Валансе. Импрессионисты Мишеля и собрание Теодора, уехали в охотничий замок де ла Марков, в долину Мерлина, под Ренном.

Стивен вспоминал разговор здесь, в ресторане на вокзале. На Рождество, когда Стивен вернулся из Франции, дядя Джованни сказал, что Лувр очистили от ценных холстов:

– То же самое делаем и мы, – улыбнулся дядя, – я скоро обоснуюсь в Блетчли-парке, но сначала отправлю в Уэльс сокровища Британского музея, Национальной Галереи, и Галереи Тейт. Джованни, на платформе, провожал последние, особые поезда на запад.

Юджиния приподнялась:

– Вот и он. К устрицам… – Стивен разрезал лимон:

– Тетя Юджиния, еще карточки введут? В деревнях легче, а как люди в городе справляются… – через два дня леди Кроу, забирала миссис Майер из госпиталя, с малышом. У Майеров были курицы, грядки с овощами, но Юджиния, все равно, привозила ящики провизии, в багажнике лимузина. Она отмахивалась:

– У вас трое детей, скоро четвертый появится… – Юджиния усмехнулась:

– Я тебя в Хэпмстед возьму, в гости. Семья Майеров, которым Аарон с Питером, и Теодор помогли сюда выбраться. Я обед готовлю, мать с ребенком из родильного дома привожу. Посмотришь, как в Лондоне люди живут… – полковник широко улыбнулся:

– Я слышал, от Питера. Заодно помогу мистеру Майеру, мужская рука в хозяйстве пригодится. Мне к портному не надо, время есть… – Стивен приходил на венчание в военной форме, с кортиком Ворона.

– Карточки… – Юджиния помогла Джованни устроиться за столиком, – думаю, нас ждут ограничения. Введем нормы на бекон, мясо, яйца, молоко… – она загибала пальцы, – чай, джем. С ресторанами тоже что-то придется делать… – Юджиния посмотрела на жемчужно-серые устрицы, – все скоро закончится, милые мои. Пять шиллингов за обед из трех блюд, не больше. Мы должны экономить. Наверное, – она подождала, пока Джованни щелкнет зажигалкой, – у нас последняя пышная свадьба… – Стивен поймал испытующий взгляд тети. Полковник, немного покраснел.

Девушки в Реймсе оказались милыми. Стивен отлично знал язык, знакомиться было просто. Француженки, с удовольствием, танцевали с английскими офицерами, ходили в кино и кафе, радовались маленьким подаркам, и приглашали домой:

– Война идет, – напоминал себе Стивен, – незачем жениться. Питера в армию никто не отпустит, ему проще. Тони вдова, о ней надо позаботиться. Они, в конце концов, любят друг друга… – он услышал смешливый голос дяди Джованни:

– Не смотри на полковника, Юджиния. Ему двадцать восемь, все впереди…

Принесли баранину, Джованни достал из кармана пальто пожелтевшие брошюры:

– Хочу взять в Блетчли-парк.

Ценные вещи из особняков отправили в Мейденхед, осенью:

– Чтобы под рукой остались, – объяснил Джованни, – это семейная история… – они рассматривали «Мученичество Бронзового Креста», издания типографии Пьетро ди Амальфи, времен Кромвеля. За кофе, Стивен сказал:

– Гитлер, думаю, воспользуется, в Норвегии, поддержкой местного нациста, Квислинга. Если бы мы его опередили, ввели войска в страну… – Юджиния покачала головой:

– Парламент не проголосует. Норвегия нейтральна, мы не имеем права оккупировать страну… – на больших, вокзальных часах стрелка подобралась к двум часам дня. В динамиках зашуршало: «Бристольский экспресс прибывает на четвертую платформу».

Двери вагонов распахнулись, на перроне толкались носильщики. Высокий, красивый молодой мужчина, с загорелым лицом, вежливо попрощался с соседями, по отделению. Он был мексиканцем, но по-английски говорил свободно, с милым акцентом. Мистер Куарон, по его словам, приехал в Британию корреспондентом, от газеты El Universal. У него имелись все необходимые удостоверения. Документы он показал в бристольском порту, сойдя с борта корабля, рейсом из Дублина. В Ирландию мистер Куарон прибыл из Веракруса.

Подхватив саквояж, он сверился с адресом, в записной книжке. Комнату в пансионе, в Блумсбери, он заказал телеграммой, из Бристоля. Ему надо было доехать до станции метро «Рассел-сквер». В кармане у мистера Куарона лежал изданный в Мехико путеводитель по Лондону. Он, невольно, полюбовался картой метро:

– Отличная работа, сразу понятно. Вокзал Кингс-Кросс и пересадка. Не хуже, чем в Нью-Йорке. Нам бы подобные схемы завести… – Петр Воронов направился к входу в метро, обозначенному красным кругом.

Холостяцкий обед, перед свадьбой, Питеру пришлось устраивать два раза. В среду он собрал в «Лэнгхеме», в отдельном зале, деловых партнеров и клиентов, а в четверг позвонил Маленькому Джону, на Ладгейт-Хилл, и кузену Стивену, на Брук-стрит. Дядя Джованни рассмеялся, когда Питер пригласил и его к Скиннеру:

– Милый, с меня хватило шампанского в «Лэнгхеме». Посидите втроем, вы молодые… – Питер, каждый день, говорил с невестой по телефону. Тони давала трубку Уильяму. Питер, улыбаясь, слушал лепет мальчика. Он и сейчас улыбался, сидя в кабинке у Скиннера, ожидая кузенов.

Питер, с матерью и Стивеном, пообедал у Майеров, в Хэмпстеде. Юджиния забрала Клару из госпиталя. Питер, никак не мог отвести глаз от маленького Аарона. Он понял, что еще ни разу не видел новорожденных детей:

– Уильям на свет появился, когда я в Германии жил… – он смотрел на счастливые лица Майеров, на мальчика, спавшего в простом, шерстяном одеяльце. Нежное личико странно напоминало цветок. Темные волосы выбивались из-под чепчика. Когда они ехали к дому, ребенок проснулся. Питер увидел глубокие глаза, цвета кофе:

– Он похож на вас, миссис Клара… – весело сказал мужчина, – и на мистера Людвига тоже.

Питер сел за руль лимузина матери. Юджиния пока не отказывалась от машины. Леди Кроу, как депутату парламента, полагались отдельные талоны на бензин. Завтракая на Ганновер-сквер, мать заметила:

– Когда сэр Уинстон станет премьером, я поставлю машину в гараж. Лондонские предприятия можно навещать, пользуясь метро. На север отправлюсь обычным поездом, как ты делаешь.

Питер припарковал машину рядом с ухоженным палисадником Майеров. Входная дверь была открыта:

– Не волнуйтесь, – успокоила их леди Кроу, – наверняка, полковник с детьми играет.

Уезжая в госпиталь, они оставили Стивена за няню. Кузен, растерянно, шепнул Питеру: «Что мне делать? Я никогда…»

– Заодно познакомишься, – Питер выглянул в окно. Девочки вскапывали грядку. Пауль возился с деревяшками, у сарая:

– Они очень хорошие, – уверил Питер кузена, – поговори с ними о самолетах. Они сюда на корабле плыли, ни разу в воздух не поднимались… – по возвращении выяснилось, что полковник не только говорил, но и показывал. Пауль принес родителям ловко вырезанную игрушку. Девочки, за обедом, не отходили от Стивена. Кузен усмехнулся:

– Я им о первом Вороне рассказал, клинком дал поиграть. Осторожно, конечно… – торопливо добавил полковник, – чтобы они не порезались.

Стивен вспоминал зачарованные глаза девчонок, мягкие, пахнущие свежестью косы, аккуратные, серой шерсти платьица, с передниками. Адель и Сабина провели его по дому, в сопровождении кота. Томас сначала, недоверчиво обнюхивал полковника, а в детской запрыгнул ему на колени. Стивен почесал черную, мягкую шерстку:

– Ты у нас путешественник, из Судет до Лондона добрался.

Сабина погладила кота:

– Томас всегда с нами жил, дядя Стивен… – он слушал бойкий английский язык девочек:

– Они маленькие были, в Чехии. Они не помнят ничего. Они думают, что Пауль их брат, что они сестры… – Стивен спросил у кузена, что произошло с родителями Сабины. Питер помрачнел:

– Я проверял, по возвращении в Берлин. Их даже до концентрационного лагеря не довезли. Расстреляли, под Лейпцигом. Триста человек, все из Судет… – они курили в саду дома Майеров. Из кухни доносилось шипение газовых горелок. Леди Кроу, с девочками, готовила обед.

– Как расстреляли? – Стивен похолодел:

– Питер, но что случится с евреями, оставшимися в Германии, с польскими евреями? Их миллион, даже больше… – они замолчали. Миссис Майер, наверху, кормила ребенка. Людвиг и Пауль, в сарае, склонились над верстаком.

– Они построят новые концентрационные лагеря, – устало сказал Питер, – то есть сначала… – он вспомнил давний разговор с Генрихом, перед отъездом из Берлина, – сначала они переселят евреев в гетто, как в средние века. Станут использовать их, как рабочую силу, для производства.

Генрих сказал Питеру, что настоит на подобном пути:

– Люди смогут сбежать… – Генрих запнулся:

– Наверное. Куда угодно, хоть на территории, занятые Сталиным. Пока это безопасней. Питер… – он взглянул на друга, – скажи… – Генрих махнул рукой на запад, – скажи, что Гитлер собирается атаковать Британию и Францию, после Польши. Он не успокоится, пока не захватит всю Европу. Вам… то есть нам, надо действовать, ударить первыми. Пусть бомбят Германию, заводы, железные дороги… – светило яркое, весеннее солнце. Из кухни пахло едой, Питер услышал голос матери:

– Спасибо, мои хорошие. Накроем на стол, и всех позовем. Ваша мама спустится, а, если маленький проснется, мы в спальню обед отнесем… – на крыше сарая ворковали голуби.

– Странная война… – вспомнил Питер, – я говорил его светлости, покойному, когда из Берлина вернулся, и Маленькому Джону говорил. Гитлер хитер, он хочет усыпить нашу бдительность. Почему мы его не опережаем, почему не идем в наступление? – Стивен прислонился к рассохшейся двери дома:

– Ничем хорошим промедление не закончится, – коротко сказал полковник, – мы до конца жизни не отмоемся, Питер. Преступление сидеть, сложа руки, и ничего не делать, когда Гитлер убивает людей, потому, что они евреи. Или что ты мне о Пауле рассказывал… – мальчик высунулся из сарая, солнце заиграло в светлых волосах. Он широко, счастливо улыбался. Стивен слышал из сарая, мягкий голос Людвига:

– Пауль не такой ребенок, как все. Когда миссис Клара его приютила, она даже не знала, жив ее муж, или нет. И Сабину она взяла… – вспомнив покойную Изабеллу, полковник пообещал себе:

– У нас появится много детей, обязательно. Не страшно, что война. Я встречу девушку, которую полюблю, как было с ней, с Изабеллой. Дочку назовем в честь Констанцы… – он старался не думать о сестре. Полковник, только иногда, смотрел на единственный снимок, в альбоме:

– Даже могилы не осталось, как от родителей…

Стивен ходил в церковь, но отпевать Констанцу отказался. Он не захотел добавлять имя сестры к памятнику на кладбище, в Мейденхеде. Стивен и сам не знал, почему не стал этого делать.

Дом оказался маленьким, но чистым и уютным. Пауль медленно, запинаясь, рассказал Стивену, что они с сестрами убирают, ухаживают за котом и курицами, и занимаются огородом. Мальчик показал книги с тетрадями:

– Адель… и Сабина… ходят в школу, к маме… Я работаю, с папой… Мы на метро ездим, – Пауль вынул бумажный пропуск, с фотографией: «Папа и мама меня… учат…»

Стивен прочел, что Пауль Майер, двенадцати лет, является подмастерьем столяра, на верфи R.& H. Green and Silley Weir Ltd, на Собачьем острове. Мистер Майер трудился в инженерном бюро верфи. Людвиг взял отпуск за свой счет, на неделю, чтобы помочь жене с ребенком.

Когда они ехали домой, Стивен, осторожно, сказал:

– Миссис Майердо осени на работу не вернется, тетя Юджиния… – леди Кроу кивнула:

– Хорошо, что должность за ней оставили. На учебу девочек они скидку получили, как беженцы, малоимущие. Четверо детей… – она свернула к Мэйферу, – ничего, мы поможем… – Стивен вспоминал крохотные комнаты, самодельные кровати, голые половицы, и полки для книг. Клара занималась с детьми рисованием. Женщина заметила:

– Адель хорошо поет, учительница в школе ее хвалит. Она сказала, что можно попробовать сходить на прослушивание, в Королевский Колледж Музыки. Хотя за учебу тоже надо деньги платить… – театры в Лондоне пока работали. Леди Кроу, потянувшись, взяла руку женщины:

– Когда маленький подрастет, Клара, я уверена, что вы вернетесь на сцену.

Темные глаза миссис Майер заблестели смехом:

– За сцену, леди Кроу. Зрители видят мои творения, а меня саму, очень редко… – Клара несколько раз, выбралась с мужем и детьми в театр. Адель видела представления в Праге, но Пауль и Сабина сидели с раскрытыми ртами, на рождественском «Щелкунчике», в Ковент-Гардене. Сабина долго рисовала фей, в альбоме. Клара и сама бралась за бумагу. Она читала расписание постановок, делала наброски. Просматривая эскизы, Людвиг обнимал жену:

– Я уверен, что мы, когда-нибудь, придем в Ковент-Гарден, и увидим афиши с твоим именем, любовь моя.

Сидя за столиком у Скиннера, полковник подмигнул кузену:

– Отлично выглядишь, дорогой. Наверное, по невесте соскучился… – он подтолкнул Питера в плечо. Мистер Кроу поправил галстук:

– Не поверишь, никогда не думал, что можно засыпать и просыпаться с мыслью об одном человеке… – Питер взглянул на золотые часы:

– Скорей бы суббота, вот что я тебе скажу. Мама отдает нам лимузин, на неделю. Мы после свадебного обеда едем в Саутенд, с Уильямом. Погода хорошая, яхта в порядке… – он откинулся на спинку старого стула, – будем с Тони ловить макрель и жарить ее на костре. Уильям в песке повозится… – Питеру, сегодня не хотелось говорить о войне.

Маленький Джон передал ему приглашение от Первого Лорда Адмиралтейства. Черчилль ждал Питера на чай, после возвращения из Саутенда.

– Все потом, – решил Питер, – потом. Господи, как я счастлив… – он надеялся, что к Рождеству они с Тони увидят сына, или дочку. Питер заказал шампанского. Маленький Джон запаздывал. Будущий шурин хотел разобраться с делами, чтобы не уходить со свадебного обеда в кабинет на Ладгейт-Хилл. Они со Стивеном говорили о карточной системе. Леди Юджиния упомянула, что, судя по всему, поставки из колоний закончатся. Торговые корабли топили немецкие подводные лодки, а военных конвоев не хватало:

– Обойдемся ревенем и яблоками, в сезон, – вздохнула мать, – апельсины останутся для детей, и женщин, ожидающих счастливого события… – подумав о Тони, Питер понял, что опять улыбается:

– Майкл, мы говорили, об именах. Или Марта, в честь прабабушки. Или, может быть, двое… – он очнулся, поняв, что у него в руке стакан шампанского. Скиннер бокалов не держал.

Герцог стоял, расстегнув кашемировое пальто, разливая «Вдову Клико».

– Сидит, – усмехнулся Маленький Джон, – полковник Кроу о карточной системе рассказывает, а он ничего не слышит. Понятно, – Джон присел за стол, – о ком ты думаешь, дорогой зять. Я уверен, – он поднял стакан, – что вы с Тони будете счастливы, у меня еще племянники появятся… – выпив сухого, холодного шампанского, Питер кивнул: «Будем. Обещаю, Джон».

В круглом читальном зале Британского Музея было тихо. Шуршали страницы книг, шелестели газеты, поскрипывали колеса библиотечной тележки. Рассеянный, мягкий свет падал на столы темного дерева, на лампы под зелеными абажурами. Мистер Куарон предъявил библиотекарю редакционное удостоверение. Журналист получил временный билет, на неделю.

– Когда принесете полицейскую регистрацию, по месту жительства… – пожилой человек, в очках, медленно выписывал билет, – сможете подать заявление о постоянном доступе к библиотеке. У нас много ваших коллег работает… – после обеда, в четверг, солнце ушло за тучи, моросил мелкий дождь. Петр прочел в газете, что погоду, на выходные, обещают хорошую. В Гайд-парке распустились крокусы. Он гулял по городу, все три дня. В Блумсбери его ждала скромная комната, с хорошим завтраком.

Стэнли, он же Ким Филби приезжал завтра утром на вокзал Ватерлоо. Стэнли подвизался военным корреспондентом, при британском экспедиционном корпусе, во Франции. Резидента в Лондоне, если не считать посольских работников, сейчас не было. Воронов предупредил Филби телеграммой, из Мехико, о своем визите. Агента, как они выражались, законсервировали.

В будущем Стэнли предстояло устроиться в Секретную Разведывательную Службу, по рекомендации еще одного выпускника Кембриджа, Гая Берджеса, работавшего на радио. Петр знал, что Филби учился вместе с молодым герцогом Экзетером. Тот получил степень по математике:

– Все равно, – пробормотал Воронов, – они сталкивались, на семинарах. Стэнли экономист, он разбирается в цифрах. Они могут посадить его на шифры… – Петр прочел в газете сдержанный некролог по умершему отцу Тонечки. В статье говорилось, что покойный герцог был сыном ученого-химика, коллеги Марии Кюри, а его сестра пропала без вести во время антарктической экспедиции. Упоминалось, что герцог посвятил жизнь службе на благо страны. Больше ничего Петр в некрологе не нашел. Титул унаследовал единственный сын герцога, тоже Джон.

Петра все это интересовало по одной причине. Адреса Тонечки в лондонском справочнике он не отыскал. Холландов значилось много, пять страниц, но Антонии Петр не обнаружил, впрочем, как и Джона:

– Понятно, почему… – размышлял он, сидя за газетами, – если сын продолжил дело отца… – Петр справился в каталоге лондонских почтовых отделений. Индекс адреса до востребования, на конверте Тонечки, привел Петра на страницу почты, размещающейся на Брук-стрит, в аристократическом районе Мэйфер. Петр наметил себе, в субботу, после встречи с Филби, начать изучать тамошние кварталы. Он надеялся на удачу, ожидая увидеть Тонечку и мальчика на улице.

Петр, конечно, мог бы поинтересоваться адресом Тонечки у Филби, или найти ее через левые газеты. Он просмотрел старые публикации. Воронов понял, что девушка начала писать, не достигнув шестнадцати лет.

– Она очень талантливая, – ласково думал Воронов, – взять хотя бы книгу, «Землю крови». Подобные издания опасны, они несут яд троцкизма, но у Тонечки отменный слог… – в Мехико Петр много читал, потому, что, в общем, больше ничего делать не оставалось. Он устроился официантом в ресторан, куда часто ходил Ривера и другие приятели Троцкого. Резиденты, прослушивали записи из дома изгнанника. Техника, установленная покойным Соколом, четыре года назад, работала отменно. Операция «Утка» подходила к своему концу. Троцкий не должен был пережить лета. Петр остановился в бедной комнатке, в пансионе, следя за усадьбой Риверы. Иногда Воронов отправлялся на север, к американской границе. Наум Исаакович проводил зиму, как, смеясь, говорил, начальник, в гораздо более суровом климате. Эйтингон, внимательно, наблюдал за двумя изменниками, обосновавшимися в Америке, Кривицким и Орловым. Кроме этого, он поддерживал связь с Пауком.

Агент преуспевал, на майорской должности. Он курировал ученых, занятых военными проектами. Петр и Эйтингон встречались в захолустном, техасском городишке. Наум Исаакович жил в Америке с надежными документами мексиканца. За жареной фасолью, мясом, и кукурузными лепешками, в закусочной, Эйтингон сказал:

– Я иногда Пауку завидую. Подумать только, он запросто разговаривает с Ферми, и даже с Эйнштейном. Правда, Эйнштейн отказался заниматься бомбой… – Эйтингон жевал румяную, жареную свинину.

Паук передал копию письма физиков президенту Рузвельту. Эйнштейн, Силард и Ферми предупреждали, что нацистская Германия заинтересована в атомном оружии. Наум Исаакович ничего агенту не сказал. Эйтингон сделал себе отметку, что Ворона, вероятнее всего, обретается где-то в глубинах секретных полигонов, в Германии:

– Они предложили Вороне деньги, – Эйтингон шел в свою скромную комнату по заснеженному, зимнему Вашингтону, – лабораторию. Они, рано или поздно, доберутся до Норвегии, до завода тяжелой воды. Кто из ученых откажется от подобного? Эйнштейн, однако, он не от мира сего… – Наум Исаакович усмехнулся.

Паук сообщил, что президент, пока не подписывал распоряжения о создании нового проекта. Ферми, в Чикаго, начал работу над ядерным реактором:

– Это первый шаг, – объяснил Паук, – в Британии, в Бирмингеме, Фриш и Пайерлс ведут исследования по определению критической массы урана-235, необходимой для создания бомбы. Мы получаем информацию от союзников… – Мэтью, тонко, улыбнулся.

Насколько он знал, кузен Джон атомным проектом не занимался, но, несомненно, был в курсе дела. Мэтью сказал мистеру Нахуму, что, судя по всему, масса окажется небольшой:

– Не более тридцати-сорока фунтов. Любой бомбардировщик сможет взять на борт подобное оружие… – заметил Мэтью.

Эйтингон, на последней встрече с Петром, рассмеялся:

– Пусть Филби ведает атомными разработками, когда его в Секретную Службу возьмут. Твоя задача, просто встретиться с ним. Удостоверься, что он на связи с Берджесом и готов действовать. Скажи, что мы знаем, кто такой мистер О’Малли, – Эйтингон вытер пот со лба салфеткой:

– В столице едва снег сошел, а здесь вечное лето… – о мистере О’Малли сообщил Паук. Кузен, по его словам, продолжал работать в ФБР, но это было прикрытием.

– Я уверен, – заметил Мэтью, – что он трудится в ведомстве Даллеса. Я, правда, не могу ничего доказать, но краем уха слышал, что чикагский журналист, и мой родственник, одно и то же лицо… – описание мистера О’Малли у них имелось, со времен, когда Филби работал при штабе Франко. Эйтингон велел передать Стэнли, чтобы агент не волновался. Мистер О’Малли, кажется, надежно засел в Вашингтоне, не собираясь возвращаться в Европу:

– В любом случае… – Наум Исаакович поковырялся в зубах, – после обстрела Теруэля, Филби вне подозрений. Если бы мистер Горовиц захотел его раскрыть, он бы давно это сделал. Значит, он ничего не почуял… – Эйтингон не стал говорить Пауку, что мистер Горовиц тоже значился в коротком списке, подготовленном Кукушкой:

– Требуется страховка, – сказал себе Наум Исаакович, – если придет нужда, мы отведем подозрения от Паука. Пусть считают, что на нас работает другой мистер Горовиц… – у Паука появилась новая уборщица. Эйтингон, за гамбургерами, в неприметной забегаловке, весело сказал:

– Готовьтесь к отпуску в Швейцарских Альпах. Не сейчас, – Наум Исаакович пошевелил губами, – через год. Зимой сорок первого. Вы встретите очаровательную девушку, дорогой Мэтью, образованную, из богатой семьи. Случится любовь с первого взгляда, – пообещал Эйтингон.

Он был уверен, что Кукушка согласится:

– Она выполнит приказ, она солдат партии. Ее дочь комсомолка. То есть не комсомолка, но была бы, живи они в Москве. Никаких вопросов не возникнет, – за ликвидацию Раскольникова Кукушка получила очередной орден. У Петра тоже появилось Красное Знамя.

Сидя над газетами, Воронов понимал, что он не может идти в посольство. Тем более, он не имел права искать адрес Тонечки у кого-то еще. Начальство о девушке ничего не знало. Петр не хотел этого менять.

– Мало ли что, – вздохнул Воронов, – сначала надо привезти Тонечку и Володю в Москву… – он решил назвать сына в честь Ленина.

– Ленин здесь работал… – Петр обвел взглядом читальный зал, – Иосиф Виссарионович тоже. И Горский… – если бы Петр просматривал не только новости, но и светскую хронику, он бы узнал о назначенном на субботу венчании леди Антонии Холланд. На эти страницы Воронов не заглядывал. У него в читальне оставалось еще одно дело. Вернувшись в Москву после смерти Раскольникова, на Лазурном Берегу, Петр справился в картотеке. Полуседого еврея в пенсне звали Вальтером Биньямином. Биньямин навещал Советский Союз, в конце двадцатых годов. Он считался близким, к коммунистическим кругам. Петр заказал справку. Воронов узнал, что Биньямин дружит с Брехтом и левыми писателями. Писатель, как и многие, бежал из гитлеровской Германии. В библиотеке на Лубянке его книг не было, в Мехико Петр тоже их не нашел.

В Лондоне, ему принесли «L»œuvre d’art à l»époque de sa reproduction méchanisée», французский перевод эссе Биньямина, напечатанный в парижском журнале.

Он дошел до последнего абзаца:

– Человечество, которое некогда у Гомера было предметом увеселения для наблюдавших за ним богов, стало таковым для самого себя. Его само отчуждение достигло той степени, которая позволяет переживать свое собственное уничтожение как эстетическое наслаждение высшего ранга. Вот что означает эстетизация политики, которую проводит фашизм. Коммунизм отвечает на это политизацией искусства.

Петр захлопнул журнал:

– Он знает Кукушку. Я видел, видел в его глазах. И Кукушка его заметила. Она просто… – Петр поискал слово, – опытный работник. Она выполняла задание. Может быть, Биньямин случайно оказался в ресторане… – Петр хмыкнул:

– Нет, не случайно. Он такой же марксист, как я нацист. Он великий философ, однако… – Воронов скосил глаза на журнал, – это антисоветское эссе. Он прямо не пишет, но видно, что он отождествляет социализм с нацизмом. За подобное расстреливают. А если Кукушка продалась немцам? Они используют евреев для работы, фон Рабе рассказывал… – с фон Рабе Петр встретился осенью прошлого года, в конце ноября, перед тем, как отплыть из Риги в Мексику, через Амстердам.

Свидание было тайным, на границе между новыми советскими территориями и генерал-губернаторством, бывшей Польшей. Петр приехал туда из Минска, где увиделся с братом. Осенняя кампания оказалась бескровной, поляки не сопротивлялись. В газетах печатали победные реляции о восстановлении советской власти в Западной Украине и Белоруссии.

Степан, в звании полковника, заведовал истребительной авиацией Западного Военного Округа. Брат опять быыл на хорошем счету. Товарищ Сталин любил, когда люди раскаивались, и геройски заглаживали вину. Несмотря на должность, Степан жил в скромной комнатке, в доме, где размещались другие летчики. Петр пробыл в гостях ровно два дня. Его не интересовали застолья со щами, сваренными братом, песни хором под гитару, и бесконечные воспоминания о воздушных боях. Он объяснил, что в Минске проездом, и отправляется в командировку. Степан обнял его:

– Будь осторожней, милый. Судя по всему, меня на север пошлют… – он вздохнул:

– Надо принести свободу Финляндии… – Петр увидел у брата вырезку из «Комсомольской правды», со статьей о курсантке Читинского авиационного училища, Лизе Князевой:

– Она на Халхин-Голе техником служила, на аэродроме нашем, – смутился Степан, – очень славная девушка… – Петр заметил, что брат покраснел:

– Влюбился, что ли? Он и в постели собирается об истребителях рассказывать… – Петр в Князевой ничего привлекательного не нашел. Ему не нравились коротко стриженые, мужеподобные летчицы, пусть они были хоть трижды героинями.

– То ли дело Тонечка… – отдав журнал со статьей Биньямина, он спустился в гардероб:

– Я с фон Рабе летом встречаюсь, в Польше. В прошлый раз, в ноябре, он чем-то был недоволен. Надо у него поинтересоваться, осторожно, о еврее. Может быть, Биньямин просто знает Кукушку, по Швейцарии. Но не мешает проверить… – Наум Исаакович велел еще раз спросить у немца о Вороне, но здесь, чувствовал Петр, все было безнадежно. Фон Рабе не стал делиться бы с ним драгоценными сведениями.

Летом планировалось присоединение к Советскому Союзу Прибалтики. Петр ехал в Каунас, помочь коллегам разобраться с антисоветскими элементами:

– Пленных поляков хватает, – Воронов взял пальто и шляпу, – прошлой осенью мы проводили расстрелы, и немцы тоже, но мало. Незачем церемониться, держать их в тюрьмах. Поставим пулеметы, закончим все быстро, как в Мадриде… – он вышел на тихую, вечернюю улицу. В зеленоватом, светлом небе Петр увидел далекие точки патрульных самолетов.

– Фон Рабе, осенью, говорил, что после Польши они примутся за остальную Европу… – Петр шел к центру, в сиянии реклам, в гудках двухэтажных, красных автобусов и черных такси:

– Они считают, что война с финнами нас подкосила, что мы не вмешаемся. Мы и не собираемся, СССР подобного не надо. Пусть Гитлер ставит на колени капиталистические страны. На Советский Союз он не нападет, никогда… – на финской войне брат заработал орден Ленина. Степан вполне мог стать генералом, и начальником авиации округа:

– В двадцать восемь лет… – остановившись у кондитерской, он полюбовался пирожными, на витрине, – а я майор госбезопасности, тоже в двадцать восемь. Тонечка и сынишка ни в чем не узнают нужды… – Петр напомнил себе, что надо купить подарки:

– Тонечка сможет работать на Лубянке, преподавать языки… – он выпил чашку кофе, с мильфеем, просматривая свежую Evening Standard.

Петр колебался между «Ребеккой», с Лоуренсом Оливье, в кинотеатре Capitol, и «Барабанами долины Мохок», с Генри Фонда, в кинотеатре Victory.

Он посмотрел на часы:

– Я на оба сеанса успеваю. Хичкок отличный режиссер, книга мне понравилась. В Мехико я на фильм не попал, времени не было… – актриса, Джоан Фонтейн, чем-то напоминала Тонечку.

– Хичкок, – решил Петр. Расплатившись, он отправился на ярко освещенную Лестер-сквер, где продавали мороженое, и американскую воздушную кукурузу, пахло жареной рыбой с картошкой, извивались длинные очереди, в кассы кинотеатров.

В пятницу вечером Тони отпустила няню. Она улыбнулась:

– Отдохните, с внуками повозитесь. Мы неделю в Саутенде проведем… – она сказала женщине, что ее услуги понадобятся и после свадьбы. Няня кивнула:

– Наверняка, у малыша братья и сестры появятся, леди Холланд. Только бы война закончилась… – она поцеловала Уильяма в щечку:

– Будь хорошим мальчиком, в Саутенде, слушайся маму и папу…

– Папа! – весело сказал малыш. Он сидел на ковре, рассматривая заводной поезд. Няня постригла мальчика, перед свадьбой. Белокурые, ровные локоны падали на воротник шерстяного, матросского костюмчика. Уильям поднял вагон: «Поедем!».

– Обязательно, милый, – заворковала Тони.

Брат проводил вечер на Ладгейт-Хилл. Парикмахера Тони вызвала на девять утра, венчание назначили на полдень. Уложив сына в спальне, на большую, под балдахином кровать, Тони спустилась вниз. Девушка приготовила охранникам сэндвичи. Брат позвонил, предупредив, что поест в городе:

– Отдыхай, дорогая невеста, – ласково сказал Джон, – тебе надо быть самой красивой. Встретимся утром, на завтраке… – Тони хихикнула в трубку:

– Кроме чашки кофе, я ничего пить, или есть, не собираюсь. Костюм должен сидеть отменно… – Тони хотела усыпить бдительность брата.

Свадебный букет привезла тетя Юджиния. Розы и гортензии стояли в хрустальной вазе, в гардеробной, рядом с манекеном. Будущая свекровь коснулась прохладного шелка костюма:

– Они будут счастливы, обязательно. Питер на нее надышаться не может, глаз не отводит… – Юджиния напоминала себе:

– Тони молода, она мужа потеряла. Ты сама овдовела. Но тебе двадцать пять исполнилось, а Тони, едва двадцать. Любой может ошибиться… – Юджиния не собиралась говорить сыну о фотографиях Тони, в Daily Mail. В любом случае, о снимках давно все забыли:

– Больше подобного не повторится, – успокоила себя Юджиния, – да и как? Тони переселится в Мейденхед, на лето, а зимой новое дитя родится. Она диссертацию защитит. Может быть, преподавать начнет… – на прощанье леди Кроу поцеловала девушку в гладкую щеку, вдохнув запах лаванды:

– Выспись, милая. Может быть, тебе завтра помочь, с Уильямом… – предложила Юджиния.

– Джон мне поможет. Спасибо, тетя, – прозрачные, светло-голубые глаза Тони были спокойны. Юджиния окинула взглядом стройные ноги, в американских джинсах, кашемировый кардиган, жемчуг на белой шее, едва открытой воротником шелковой блузки:

– Все будет хорошо. Они любят друг друга… – на пальце девушки переливалась голубовато-серая, крупная жемчужина.

Перед сном Тони напоила Уильяма какао, с бисквитами. Девушка достала из несессера склянку успокаивающих капель. Доктор прописал лекарство мальчику, когда у того начали резаться зубы. Тони, обычно, давала ребенку половину чайной ложки, но в этот раз добавила в фарфоровую чашку две ложки. Уильям просыпался рано. Он мог разбудить Джона, а Тони не хотелось, чтобы брат поднялся до назначенного времени.

Охранники ели в своей комнате. Шумело радио, передавали прямую трансляцию футбольного матча. У Тони, в кармане, лежали ключи от входной двери. Ночью вход запирали на засов. Она знала, что брат вернется поздно, когда один из охранников уйдет спать. Второй оставался на посту. В шесть часов утра за Тони приезжало такси. Девушка надеялась, что ей удастся выскользнуть из дома незамеченной.

Заведя будильник, она оставила брату холодный, поздний ужин, паштет из куриной печени, копченого лосося, свежий хлеб и немного хорошего виски. Под графин, с янтарной жидкостью, Тони подсунула записку: «Увидимся на завтраке».

Джон собирался спуститься в столовую к семи утра. К этому времени Тони предполагала очутиться на аэродроме Кройдон. Она вылетала из Британии по испанскому паспорту. Италия пока не объявила войну Британии, но Тони не хотела рисковать. Испания сохраняла нейтралитет, бумаги правительства Франко вызывали меньше вопросов.

Британские документы, паспорт и свидетельство о рождении сына, Тони спрятала в подкладку саквояжа от Луи Вюиттона. Она упаковала смену одежды для мальчика. Няня научила малыша, как смеялся Маленький Джон, вести себя подобающе джентльмену, но самолет оставался самолетом. Тони ожидала, что Уильям проснется, когда они поднимутся в воздух.

Налив ванну, девушка долго лежала в пахнущей лавандой пене, с маской от Элизабет Арден на лице, с чашкой кофе, покуривая папиросу. Тони привела себя в порядок, и сложила в саквояж пудру, духи и губную помаду. Одежда, ее и сына, давно уехала в камеру хранения, при аэродроме:

– Джон проверит списки пассажиров… – Тони, медленно, вытиралась полотенцем египетского хлопка, – однако попробуй меня, найди. Я могла отправиться в Голландию, в Швецию, в Ирландию, поездом и паромом, или даже в Америку. Северную или Южную Америку… – в дамской парикмахерской при Harrods, девушка сделала маникюр и накрасила ногти на ногах, красным, цвета свежей крови, лаком. Тони полюбовалась аккуратными пальцами: «Ему понравится, непременно».

Она купила путеводитель по Риму. Девушка выбрала отель, на виа дель Корсо, где, когда-то, жил брат. Тони хотела позвонить в гостиницу из Цюриха и заказать номер. Она справилась в швейцарском представительстве по туризму. Поезда в Италию шли каждый час. Тони уверили, что к вечеру она окажется на вокзале Термини, в Риме.

– Надо взять такси до отеля, – Тони, сидела на кровати, с блокнотом, в обложке крокодиловой кожи. Уильям спокойно сопел:

– Утром отправимся в институт… – Уильям любил ходить пешком, но быстро уставал, и часто просился на руки.

– Папский Грегорианский университет, – напомнила себе Тони. Путеводитель сопровождался картой. Тони даже не требовалось ехать в Ватикан. Пьяцца де ла Пилотта находилась неподалеку от фонтана Треви, в десяти минутах от гостиницы, где хотела поселиться девушка.

Она захлопнула блокнот: «Отлично». Уильям, мирно свернулся в клубочек. Длинные, темные ресницы дрожали. Тони вытянулась рядом, чувствуя сладкий, детский запах:

– Скоро увидишь папу, милый. Настоящего отца. Мы обвенчаемся, в Риме, поедем в Мон-Сен-Мартен… – Тони не волновалась о войне. Бельгия в конфликте не участвовала, на страну никто не собирался нападать.

– Навестим Советский Союз… – она лежала, опираясь на локоть, глядя на крупные звезды в окне. Тони увидела очертания птицы. Сквозь стекло донесся хриплый крик, внизу хлопнула дверь. Тони щелкнула рычажком лампы:

– Джон пришел. Надо сделать вид, что я сплю… – она, и вправду, задремала. Тони вспомнила, о записке в тайнике, в саквояже. Тони вложила бумагу в письмо Петра. Девушка не стала выбрасывать конверт:

– Фрау Анна Рихтер, – Тони зевнула… – в Риме я от всего избавлюсь… – оружия у девушки не было, но Тони не видела необходимости в пистолете. Она ехала к любимому человеку, отцу ее ребенка.

Утром все прошло легко. Тони поднялась в пять. За окном висела плотная дымка. Она не стала надевать никаких драгоценностей, взяв подарок отца, жемчужное ожерелье, и швейцарские, золотые часы. Тони надела твидовый костюм, с юбкой ниже колена, модного, полувоенного кроя, болотного цвета, и дорогие, удобные туфли, на низком каблуке. Голову она покрыла кашемировым беретом. В самолетах всегда было холодно, авиакомпании выдавали пледы. Тони сунула в саквояж еще и шотландскую, тартановую шаль. Она не хотела, чтобы Уильям простудился.

Тони быстро и ловко переодела сына, натянув на мальчика шерстяное, морского кроя, пальтишко, с золотыми пуговицами, и вязаную шапку. Маленький спал, нежно улыбаясь. Взяв Уильяма на руки, Тони подхватила саквояж. Она выскользнула в коридор. На часах пробило половину шестого, дом спал.

Осторожно ступая, Тони спустилась по лестнице. Девушка прислушалась. Из-за двери комнаты охранников тянуло табачным дымом, бубнило радио. Передавали новости. Откинув засов, Тони медленно открыла входную дверь. Она оставила ключи на сундуке, в передней. Девушка сбежала вниз, по мраморным ступеням крыльца.

Было по-утреннему зябко, сквозь туман Тони услышала шуршание шин. Она замахала рукой, остановившись на тротуаре, рядом с калиткой, ведущей в парк.

– Здесь я сидела… – Тони бросила взгляд на скамейку, – когда в Лондон вернулась, беременной. Маленький Джон приехал, Констанца, а я не могла домой пойти. Мне было стыдно. Я увидела папу… Папа бы меня похвалил, – твердо сказала себе Тони. В обитом кожей салоне такси уютно пахло сигарами:

– Я хочу вернуться к любимому человеку, хочу, чтобы у нас появилась семья. Папа бы меня понял, – отдав шоферу саквояж, Тони устроила сына на сиденье. Машина тронулась, она закурила папиросу: «Аэродром Кройдон, пожалуйста». Такси вильнуло, выезжая с Ганновер-сквер. Вороны поднялись с верхушек деревьев в парке. Птицы закружили над пустынной площадью, над шпилем церкви, в низком, предрассветном небе.

Джон протер полотенцем запотевшее, венецианское зеркало. Он тщательно вымыл бритву, в чаше старого серебра:

– От дедушки осталась, с прошлого века. Дед ездил в Россию, папа рассказывал. Он был очевидцем убийства императора Александра. Его ранил, кто-то из террористов… – Черчилль, после смерти отца, однажды заметил Маленькому Джону:

– Если бы ни твой дед, я бы не выжил, в саванне. Мы бежали из лагеря для военнопленных, пешком шли к океану. Он хорошо знал Африку. Прадед твой, при взрыве погибший, тоже в континенте разбирался. Ирландию мы отпустили… – Черчилль стоял у окна кабинета, вглядываясь в зеленоватый, сумрачный вечер, – твой отец, после войны, немало сил на ирландцев потратил. Остался Ольстер… – сэр Уинстон поморщился, – с язвой, мы, кажется, сжились. Как бы ирландцы с Гитлером не сговорились, – неожиданно добавил Черчилль, – не предоставили плацдарм для нападения. Что ты сделаешь, когда немецкий десант, одновременно, высадится на южном и западном побережье, а? – Черчилль, неожиданно, повернулся. Похудевшее лицо было мрачным. Он почесал остатки волос на голове:

– Возьмут, и форсируют пролив. Что происходит в силах самообороны? Докладывай, – распорядился Черчилль.

Людей тренировали на военных базах, на случай немецкой атаки. Девушек, обучавшихся на южном полигоне, в Саутенде, готовили для внедрения на континент. Джон, заканчивая, добавил: «Впрочем, если мы не станем дожидаться, пока Гитлер оккупирует Норвегию и Данию, а ударим первыми…»

– Ударим куда? – поинтересовался Черчилль:

– Французы не согласны наступать. Чтобы занять Норвегию с Данией, надо высаживать десант. Посмотри на карту, – посоветовал Первый Лорд Адмиралтейства, – если ты ступишь ногой в Копенгаген, Гитлер тебя за два часа сбросит в море. А Норвегия… – он вздохнул.

Джон знал, о чем думает Черчилль. В Норвегии стоял завод тяжелой воды, в Копенгагене жил Нильс Бор. В кабинете Джона, на Ладгейт-Хилл, лежали отчеты из Кембриджа, из бывшей лаборатории Констанцы. Беженцы из Германии, физики Фриш и Пайерлс, определили критическую массу урана-235, необходимую для ядерной реакции:

– Двадцать фунтов, – Джон переступил босыми ногами по мозаичному полу ванной, – можно сотню таких бомб погрузить в самолет. Только бомбы пока нет. Наверное… – угрюмо добавил он. В мраморной ванне тихо журчала вода. Джон взял серебряную щетку для волос:

– Группа Отто Гана расщепила атомное ядро, в Берлине. В Пенемюнде, владения Вернера фон Брауна. Генрих обсчитывал расходы на строительство, но с тех пор, как закончили полигон, никому постороннему туда хода нет. Генрих не инженер. Будет подозрительно, если он попросит командировку. Если только они расширяться задумают… – связь с группой наладили отлично. Звезда получала, на безопасный ящик, невинные письма из Берлина. Иногда в конверты вкладывали фотографии: «Дорогому другу, на память о нашей встрече». Джон подозревал, что снимками занимается Генрих. Он фотографировал работников разных отделов СС, в ресторанах, пивных, за бильярдом и даже на лыжне. Джон изучал альпийское шале семьи фон Рабе, приморский особняк, под Ростоком. Максимилиан, за штурвалом яхты, в матросской, холщовой куртке, белозубо улыбался, обнимая за плечи девочку-подростка, в простой, крестьянской блузке и юбке по колено:

– Kraft durch Freude, – было написано на обороте, – сила через радость.

– Девиз организации, занимающейся досугом, – вспомнил Джон. У Эммы фон Рабе было безмятежное, счастливое лицо. Белокурые, пышные косы, падали на стройные плечи. Девочка, с восхищением, смотрела на старшего брата. В письмах, шифром, сообщались имена и краткое досье на эсэсовцев. Группа Генриха была маленькой, не больше пяти человек. Выходцы из аристократических семей, они дружили с детства.

Налив зубной эликсир в стаканчик, он прополоскал рот:

– Генрих сообщал, что среди высшего офицерства есть недовольные Гитлером. На подобной информации нас поймали, капитан Шеммель, то есть Шелленберг. Значит, и СД такие сведения известны. Известны, конечно, – рассердился на себя Джон, – Берлин маленький город, если смотреть с точки зрения распространения слухов. Они все друг друга знают, как и мы. Наши фото у них тоже имеются. Мои снимки совершенно точно… – выплюнув эликсир, он похлопал себя по гладко выбритым щекам.

В Адмиралтействе скептически относились к возможностям Британии и Франции атаковать Германию первыми. Генералам мерещились орды сталинских варваров, стоящие прямо за линией Мажино. Из разговоров с кузеном Стивеном, Джон понял, что в британском экспедиционном корпусе, и среди молодых французских офицеров много недовольных бездействием войск. Поднял руку, он провел пальцами по затылку. Шрам, под коротко стрижеными, светлыми волосами, давно сгладился.

– Французы наступали… – запахнув потрепанный халат из шотландки, Джон, прошел в спальню, – и чем все закончилось? Сидят за линией Мажино. Кузен Мишель погиб, скорее всего, а Теодор в карты играет, с другими офицерами… – на совещании Лаура доказывала, что линия Мажино не помешает немецкой атаке.

В спальне висела карта Европы:

– Если они, и вправду, двинут соединения танков через Арденны… – Джон остановился у стены, – то французские укрепления останутся к югу. Конечно, никто и никогда не бросал механизированные соединения через горы, но на прошлой войне танков и не видели. Отец кузена Мэтью в одном из первых механизмов сгорел… – вспомнив о Мэтью, Джон недовольно покачал головой. В Америке оказалось больше физиков, беженцев из Европы. Судя по всему, тамошнее военное ведомство денег на содержание ученых не жалело.

– В отличие от нас… – герцог нашел глазами точку на карте:

– Мон-Сен-Мартен прямо на острие немецкой атаки окажется. Если атака случится… – он напомнил себе, что надо отобрать, из девушек Лауры, надежного человека, на смену Звезде:

– С голландским языком… – Джон велел себе не думать об Эстер, – а пани Качиньская пусть едет в Польшу.

Она, все равно, снилась Джону почти каждую ночь. Иногда это была она, светловолосая, тяжело дышащая, роняющая голову ему на плечо, а иногда, Лаура. Джон целовал смуглую шею, темно-красные губы, и просыпался от боли во всем теле. Он лежал, закинув руки за голову, но часто не выдерживал.

Эстер заметила, что, по слухам, ее бывший муж, готовит монографию для получения Нобелевской премии. Профессор Кардозо не собирался покидать Голландию.

– Нет опасности, что он тайно вывезет малышей куда-нибудь в Азию… – сказала Звезда, – я могу себе позволить отлучиться, на лето.

В гардеробной, на обитом бархатом диване, лежала свежая, накрахмаленная рубашка. Из открытого шкафа веяло кедром. Джон застегнул золотые, с бриллиантами запонки покойного отца:

– Деньги для группы Генриха идут через Швейцарию. Канал надежный, можно не беспокоиться. Ювелиры заключили договор с «Импортом-Экспортом Рихтера». Впрочем, Генриху и не требуется много средств. Оперативные расходы, пленка для фотоаппарата… – Питер, по возвращении, объяснил Джону, что почти все люди Генриха трудятся в государственных учреждениях:

– В командировки они ездят за казенный счет, – усмехнулся мужчина, – и работают не ради денег, а ради будущего Германии… – завязав перед зеркалом серый, шелковый галстук, Джон натянул визитку. Туфли он вычистил, старые, времен Кембриджа, мягкой, черной кожи:

– Интересно, увижу ли я Генриха, еще раз… – присев на диван, Джон завязал шнурки, – конечно, увижу. Гитлер зарвется, решит атаковать. Мы его раздавим… – осмотрев себя, с ног до головы, он остался доволен:

– Хотя бы потанцую, траур по отцу закончился. Папа бы обрадовался, что Тони за Питера замуж выходит. Питер достойный человек, настоящий джентльмен. Он вырастит Уильяма, воспитает его. Тетя Юджиния говорила, на свадьбе молодежь ожидается, девушки… – Джон склонил голову. С ростом было ничего не сделать, пять футов четыре дюйма оставались неизменными:

– Кузен Стивен форму наденет… – он поймал себя на том, что улыбается, – а он выше шести футов. И другие офицеры в мундирах придут. У меня, вообще-то, есть звание… – Джон был старшим лейтенантом в четвертом гусарском полку, где служил и покойный отец. В прошлом году кавалерийские соединения стали частью королевского бронетанкового корпуса. У Джона пока не дошли руки посетить военного портного.

– На следующей свадьбе появлюсь в мундире, – пообещал он себе, – с черным беретом танкиста, как положено… – подхватив с мраморного туалетного столика серый цилиндр, он спустился на кухню. Еще не пробило семи утра, дом был пустынным. Джон зажег газ и взял ручную мельницу для кофе. Отец, ночуя дома, всегда готовил завтрак охранникам, и ел с ними за одним столом.

Джон, одним глазом, следил за оловянным кофейником. Он открыл рефрижератор:

– Спасибо няне, зашла в магазины. Бекон, яйца, ветчина. Тони мне вчера ужин накрыла, очень кстати… – он решил отнести сестре первую чашку кофе. Тони любила выпивать ее в постели, с папиросой.

Разлив кофе по фаянсовым кружкам, Джон отряхнул руки о холщовый передник:

– Тони ничего есть, не собирается, хочет хорошо выглядеть. Она выспалась, охрана сказала, что она рано легла, с Уильямом… – Джон прошел по голому коридору второго этажа. Он еще не привык, что картины, во главе с «Подвигом сэра Стивена Кроу в порту Картахены», уехали в Мейденхед. Джон скучал по хмурому лицу первого Ворона, в отделанной мрамором столовой. Дверь спальни Тони была приоткрыта. Он постучал, но ответа не дождался. Джон услышал с первого этажа веселую музыку, по радио. За окнами особняка рассвело, щебетали птицы.

Повернув ручку, он замер на пороге прибранной спальни. В распахнутую дверь гардеробной виднелись открытые шкафы и шкатулка с драгоценностями, на туалетном столике. На персидском ковре валялся одинокий, жестяной вагон, из поезда Уильяма.

Чашка жгла руки. Джон шагнул внутрь, вдохнув запах лаванды. Он споткнулся об игрушечную тележку племянника, и зашипел. Кофе, выплеснувшись, обжег пальцы. Нарочито аккуратно, поставив чашку на стол, Джон оглядел комнату. Постель заправили. Он прошел в гардеробную. Кольцо, серого жемчуга, с бриллиантами, лежало рядом со шкатулкой. Шкафы сияли чистотой, чемоданы Тони исчезли.

Устало присев на угол стола, Джон достал портсигар, из кармана визитки. На каминных часах стрелка подошла к семи. Он курил, глядя на расцветающие гиацинты, в саду, на кованую скамейку, под кустами жасмина. Сняв бакелитовую, черную, телефонную трубку, Джон набрал номер особняка Кроу.

Петр проснулся рано, с мыслями о Тонечке. Он лежал, закинув руку за голову, покуривая сигарету. Как следует, изучив Лондон, сходив в Британский музей, и Национальную галерею, Воронов понял, что ему нравится город:

– Но нельзя просить о посте местного резидента. Такое опасно, с Тонечкой. Может быть, я ее в Америку отвезу, в Вашингтон. Ей понравится, и мальчику тоже… – подумав о сыне, Воронов нежно улыбался. Он посчитал, маленькому не исполнилось и двух лет:

– Он ко мне сразу потянется. Поселимся на Фрунзенской набережной, будем ходить в парк, в музеи. Поедем в санаторий, на Кавказ, или в Крым… – о войне Петр не беспокоился. Советский Союз подписал с Гитлером соглашение о ненападении. На востоке границу тоже надежно защищали. Японцы, после Халхин-Гола, пошли на перемирие.

Петр спустился к завтраку, в отделанную темным дубом столовую, где висели старинные гравюры. За миской овсянки, и тарелкой с яичницей и жареным беконом, он шуршал The Times. Чай здесь заваривали отменно. Несмотря на продуктовые карточки, о которых ему сказал Филби, кормили в пансионе обильно. За второй чашкой, Петр закурил сигарету:

– Японцы, рано или поздно, атакуют британские колонии, Америку. Впрочем, нас это не касается. Дождемся, пока капиталистический мир рухнет, и установим на земле, власть коммунизма… – в багаже у Воронова лежали подарки, для Тонечки и Володи. После встречи с Филби он пошел в Harrods, выбрав отличные игрушки. Тонечке Петр купил шелковое белье и духи. Кольцо Петр хотел подарить в Москве. Дома он мог получить, по особому каталогу, любые драгоценности. Склады НКВД, в Москве, ломились от антикварной мебели, ковров, и картин. Побывав на новых советских территориях, Петр привез домой несколько чемоданов отличных, старинных вещей, конфискованных у арестованных поляков.

– В Прибалтике я тоже кое-что найду, – размышлял он.

В газете писали, что музейные сокровища Лондона эвакуировали на запад, в Уэльс. Петр заметил пустые стены, в галереях:

– Гитлер на них нападет, – он шел к Мэйферу, – фюрер усыпляет их бдительность. Он высадит десант, в Дании, в Норвегии. С нейтралитетом Бельгии и Голландии можно попрощаться… – Петр намеревался, до начала большой войны в Европе, улететь с Тонечкой и мальчиком в Швецию, а оттуда добраться в Москву. Кукушка наладила безопасный канал для возвращения на родину, через Будапешт, но Петр не хотел терять время.

Он остановился перед витриной книжной лавки:

– Володя должен расти в Москве. Он станет октябренком, пионером. Дочь Кукушки всю жизнь провела за границей. Она не советская девушка. Нельзя подобным доверять, – Петр ничего не сказал начальству о своих подозрениях, касательно Кукушки, но сейчас решил:

– Надо поставить Наума Исааковича в известность о Биньямине. Может быть, он приятель Кукушки… – Петр тонко улыбнулся, – она молодая женщина, ей сорока не исполнилось. Но подобные связи запрещены, по соображениям безопасности. Мы его ликвидируем, тихо, чтобы не волновать Кукушку. Она работает, и отлично работает. Товарищ Сталин ее ценит… – Кукушка, на Лазурном Берегу, поинтересовалась, как обстоят дела у его брата.

Они сидели в шезлонгах, у бассейна. Голубая вода сверкала, смеялись девушки. Кукушка потягивала холодное, белое вино, из хрустального бокала. Раскольников получил лекарство, как весело называл препарат Наум Исаакович. Предатель должен был скончаться через две-три недели, жалуясь на боли в желудке, изнуряющий кашель, и общую слабость.

Теплый ветер с моря шевелил страницы The Vogue. Петр посмотрел на длинные пальцы Кукушки, с алым маникюром, на снимок мадемуазель Аржан, в дамских брюках и рубашке с открытым воротом, в большой шляпе. Дива позировала в Люксембургском саду.

Серые глаза Кукушки были безмятежно спокойны, красивые губы улыбались. Петр не мог выбросить из головы еврея, в ресторане. Он тогда еще не знал, как зовут визитера, но был уверен, что они с Кукушкой знакомы.

– Она этого не показывает… – Петр потянулся за чашкой с кофе, – почему она спрашивает о Степане? Если еврей, ее связной? Если она продалась, немцам, или американцам? Или японцам? Она знает Зорге, она говорила. С той поры, когда она в Германию ездила, связной от Коминтерна. Степан на Халхин-Голе сейчас… – Петр оборвал себя. Подозревать брата в измене было смешно. Пьяницу и дурака никто бы не стал вербовать:

– Она поддерживает разговор… – успокоил себя Воронов, – она виделась со Степаном, в Москве, на авиационном параде. Из вежливости, не больше… – он сказал Кукушке, что брат служит на Дальнем Востоке, и с ним все в порядке. Женщина кивнула: «Хорошо». Страницы журнала перевернулись. Петр увидел фотографию мадемуазель Аржан в какой-то богатой резиденции, на огромном диване. Красивый мужчина средних лет, в смокинге, обнимал ее за плечи:

– Кинозвезда и архитектор, – прочел Петр, – любимцы модного Парижа.

Кукушка закрыла журнал.Женщина томно потянулась: «Я искупаюсь, перед обедом».

Субботнее утро в Мэйфере было спокойным, магазины еще не открылись. На Брук-стрит Петр заметил вывеску почтового отделения, но спрашивать у служащих о Тонечке было бесполезно. Он понял, что англичане, в отличие от испанцев, или французов, не склонны болтать с каждым встречным.

В девять утра Петр зашел в кондитерскую, попросив чашку крепкого кофе. Сидя за столиком, с папиросой, он справился в путеводителе. Воронов решил начать с Ганновер-сквер. Площадь лежала в самом центре квартала. Тонечка могла гулять, с Володей, в тамошнем парке.

– Надо их увезти. Начнутся бомбежки, незачем Тонечке здесь оставаться. В Москве моя семья окажется в безопасности. Отправимся в Америку, или я сменю Кукушку, в Швейцарии. У нас родятся дети, обязательно… – Петр думал, что Володя, наверное, похож на него. Он хотел еще девочку, красивую, как Тонечка. Вспомнив о Швейцарии, Воронов покачал головой:

– Кукушка в Цюрихе до пенсии досидит, и дочери дело передаст. Марте семнадцать следующим годом, она школу заканчивает. Если их не расстреляют, конечно… – Петр видел спокойные, желто-зеленые глаза Сталина, слышал глухой голос:

– Горский был чистым, честнейшим человеком, ничего не скрывал от своих товарищей… – в Мехико Петр записался в публичную библиотеку. Он нашел предков Кукушки в Британской энциклопедии. Горская была внучкой американского генерала. История ее семьи уходила в позапрошлый век. Закрыв тяжелый том, он пошел в газетный зал. Здесь получали издания из Нью-Йорка и Вашингтона. Воронов быстро понял, что Паук, на самом деле, кузен Горской:

– Она видела документы отца. Если она не работает на немцев, или японцев, то она американский шпион. Мы можем лишиться Паука. Она продаст его, хозяевам… – Воронов не стал ничего говорить Эйтингону. Товарищ Сталин уверил Петра, что партия знает о Горском. Воронову было достаточно слова Иосифа Виссарионовича.

Парк на Ганновер-сквер был пустынным. Открыв кованую калитку, Петр улыбнулся. На песчаной дорожке лежал забытый, детский обруч. Медленно забили колокола церкви. Над черепичными крышами возвышался изящный шпиль. Площадь окружали элегантные особняки, белого мрамора, с портиками и подстриженными, лавровыми деревьями, в палисадниках. Воронов, присмотревшись, увидел над одним из подъездов золоченую эмблему, птицу, раскинувшую крылья. Он хмыкнул:

– К и К. Они и до Мексики добрались. Я встречал их товары, в аптеках… – Петр ничего подобного не покупал. Он брезговал проститутками, да и случайные связи, в его положении, были невозможны: – Мне никого не надо, кроме Тонечки… – хлопнула дверь, в одном из особняков. Воронов поднялся.

Свидание с Филби, в неприметном ресторане, в Сохо, прошло удачно. Агент оказался готовым к работе, дело было только во времени. Филби и Берджес ждали подходящего момента, чтобы устроиться в Секретную Службу. Петр уверил агента, что с войной, стоит ожидать подобного:

– Не всегда британские войска останутся за линией Мажино, – усмехнулся Воронов, – разведке понадобятся новые сотрудники. С вашими знакомствами, со знанием языков… – он похлопал Стэнли по плечу, – на вас обратят внимание, обещаю. Помните, мы ждем сведений об атомном проекте.

Увидев молодого человека, в серой визитке, Воронов замер:

– Одно лицо с Тонечкой. Это ее брат, несомненно. Новый герцог Экзетер… – светлые, коротко стриженые волосы юноши золотились в утреннем солнце. Он говорил с женщиной средних лет, при шляпе, в дорогом костюме лазоревого шелка. Заметив взволнованные лица обоих собеседников, Воронов прислушался. Женщина курила сигарету:

– Дядя Джованни в церковь пошел. Джон, она не оставила записки, ничего? И где мальчик?

Брат Тонечки покачал головой:

– Ни следа, тетя Юджиния. Словно испарились, и она, и Уильям. Драгоценности на месте, и кольцо тоже… – его голос угас. Он добавил:

– Я еду на Ладгейт-Хилл. Я велел проверить самолеты, паромы в Ирландию, но вы понимаете, что… – Петр направился к дальнему выходу из парка.

– Скоро мы увидимся, – ласково подумал он:

– Тонечка, моя Тонечка. Она поехала в Цюрих. Кукушка позаботится о ней и Володе. Через неделю они в Москве окажутся… – Петр прибавил шагу. Он хотел заглянуть в контору KLM, на Оксфорд-стрит, и купить билет на завтрашний утренний рейс до Стокгольма.

– Уильям… – он незаметно оглянулся. Женщина, устало, шла к особняку с эмблемой «К и К». Брат Тонечки, взбежав по мраморным ступеням, скрылся за дверью своего дома:

– Нет, он Володя, – уверенно сказал Воронов, – Владимир Петрович, наш сынишка… – свернув на Брук-стрит, он пропал в толпе.

В кабинете на Ладгейт-Хилл было накурено, дым щипал глаза. Перед Джоном стояла забитая, медная пепельница и несколько полупустых чашек с холодным кофе. Он еще не видел Питера. Когда утром он позвонил в особняк семьи Кроу, трубку сняла тетя Юджиния. Джон не знал, как подобрать подходящие слова. Он попросил женщину встретиться с ним, на Ганновер-сквер, на тротуаре. Она была в костюме матери жениха, в большой шляпе, с накрашенными губами. Джон, вдохнул запах сандала:

– Тетя Юджиния, Тони… Тони пропала, вместе с Уильямом.

В последующие полчаса герцог убедился, что будущий премьер-министр не зря хочет взять леди Кроу в кабинет. Женщина спокойно осмотрела спальню, гардеробную и детскую. Она позвонила Джованни, на Брук-стрит, отправив его к священнику. Полковник Кроу ночевал у дяди. Стивена Юджиния попросила пойти в отель «Лэнгхем», отменить свадебный обед. Джон связался с Ладгейт-Хилл, отдав распоряжение проверить списки пассажиров на авиарейсах.

Списки лежали перед ним. Тетя Юджиния сказала, что сама поговорит с Питером. Джон, закашлявшись, раскурил чадящую сигарету:

– Спасибо дяде Джованни, Стивену, они все на себя взяли. Извинялись перед гостями, и так далее… – свадебный букет, костюм, и кольцо сестры остались в гардеробной. Тони не забрала подаренные женихом драгоценности. Проверив шкатулку, Джон обнаружил, что сестра уехала в жемчужном ожерелье, полученном от покойного отца, и со швейцарским хронометром. Исчезла одежда, чемоданы от Вуиттона, паспорт и свидетельство о рождении племянника.

Джон лично позвонил управляющему отделением Coutts and Co, где хранились семейные вклады. Банкира нашли за партией гольфа. Джон приехал в контору. Управляющий, сначала, отнекивался, ссылаясь на то, что леди Холланд, совершеннолетняя. Джон, угрожающе, заметил:

– Моя сестра пропала. Вы покажете отчеты по ее вкладу, за последние полгода. Постановление суда мне не требуется, поверьте на слово.

В отчетах ничего интересного не нашлось. Тони поступали авторские отчисления, из Америки. Две недели назад сестра сняла большую сумму наличными, переведя деньги в аккредитивы. Джон надеялся, что увидит оплату чековой книжкой, за билет на самолет, или паром, но если Тони и купила что-то подобное, то сестра рассчиталась наличными. Ни одной зацепки не существовало.

Джон позвонил в Нью-Йорк, издателям сестры. Он надеялся, что в субботу отыщет кого-то из работников. После долгих объяснений, редактор дал ему домашний телефон мистера Скрибнера. Глава компании, судя по всему, пил утренний кофе. Выслушав Джона, Скрибнер, успокаивающе, сказал:

– Мистер Экзетер, не стоит волноваться. Ваша сестра взрослая женщина, ей двадцать один год. Я уверен, что мисс Холланд пришлет письмо, телеграмму… – Джон спросил, не обещала ли сестра написать что-то для Скрибнера. Ему пришло в голову, что Тони могла отправиться на континент, во Францию, собирать новый материал.

– Она военный корреспондент, – думал Джон, – это ее профессия. Но для чего было так поступать, в день свадьбы? Питер бы не стал удерживать ее в Британии, он бы все понял. И зачем брать Уильяма? Война странная, как ее называют, но это война. Надо пересечь пролив, путешествие сейчас опасно… – ссылаясь на коммерческую тайну, Скрибнер наотрез отказался предоставлять информацию:

– Дела мисс Холланд ведет адвокатская контора «Салливан и Кромвель», – сухо пояснил издатель, – я советую вам обратиться туда, мистер Экзетер.

Джон разбирался в американском бизнесе. Фирма «Салливан и Кромвель» не была обязана отчитываться даже перед президентом Рузвельтом, не говоря о нем, герцоге Экзетере. Паспорта у племянника не имелось. Тони могла получить документы для сына только с разрешения Джона, а он никаких бумаг не подписывал. В субботу из Лондона ушли самолеты в Амстердам, Брюссель, Цюрих, Стокгольм, Дублин, и даже в Калькутту, Батавию и Сидней.

– Девять дней, с остановками, и ты в Австралии, – Джон вспомнил рекламный плакат KLM, на Оксфорд-стрит, – авиакомпания оплачивает ночевки в отелях, обеды. В дугласе места только первого класса, пятнадцать пассажиров. Два стюарда, буфет, французское шампанское. Можно дать радиограмму, родственникам, прямо с борта. Давид и Элиза таким рейсом обратно в Европу летят, тетя Юджиния говорила. Из Харбина в Гонконг, оттуда в Сингапур. Там они садятся на самолет KLM. Калькутта, Багдад, Лидда, Александрия… – Джон посмотрел на карту мира. Тони могла быть на пути куда угодно:

– Не похоже, что она радиограммы посылать собирается… – герцог, в сердцах, потушил окурок. Он понял, что у сестры имелся второй паспорт:

– Может быть, и не только второй… – Джон прошелся по скрипучим половицам. Телефон не звонил. Описание Тони и Уильяма ушло срочной телеграммой во все полицейские участки королевства и колоний, от Канады до Австралии. Джон, впрочем, предполагал, что Тони отправится куда-то за границу.

– Может быть, у нее три паспорта… – вздохнул герцог, – или пять, или десять… – в списках пассажиров он леди Холланд не нашел. Имена в бумагах не упоминались, только фамилии, с инициалами. Несмотря на войну, паспорта для покупки билетов на поезда, или паромы в Ирландию, не требовались. Из нейтральной Ирландии можно было отплыть куда угодно, хоть в Нью-Йорк, хоть в Буэнос-Айрес.

– Но зачем? – присев на подоконник, Джон посмотрел в сторону серого купола собора Святого Павла:

– Зачем понадобился фарс, со свадьбой? Зачем обманывать Питера? Или она его, действительно, любила… – он вспомнил серые, большие, в темных ресницах, глаза племянника, его лепет: «Дядя, дядя…»

– Она не станет подвергать Уильяма опасности, она мать… – Джон замер:

– А если отец Уильяма нашелся? Тони сказала, что он погиб, но на войне разные вещи случаются… – многие республиканцы, после разгрома в Испании, обосновались в Советском Союзе, или в Южной Америке. Джон был уверен, что в Россию сестра не поедет. Тони брала интервью у Троцкого, изгнанник написал предисловие к ее книге:

– Она поддерживала ПОУМ, жила в Мехико. Может быть, отец Уильяма дал о себе знать, и она отправилась в Центральную Америку? – за окном играл зеленоватый, тихий вечер, зажигались рекламы. Джон проводил глазами двухэтажный автобус, с плакатом «Ребекки» Хичкока. Он вздрогнул, услышав скрип двери.

Лазоревые глаза Питера немного припухли. Он стоял, прислонившись к косяку, засунув руки в карманы твидового пиджака. Джон, в свете электрической лампы, на столе, заметил седые волосы, на виске кузена. Питер молчал.

Мать сказала ему обо всем утром, когда он одевался, в гардеробной. Он, сначала, не мог поверить. Юджиния отвела его в особняк герцога. Питер увидел кольцо с голубовато-серой жемчужиной, на туалетном столике Тони, пустые, голые шкафы. Он вдыхал нежный аромат лаванды, глядя на большую, аккуратно заправленную постель. Он помнил белокурые, мягкие, разметавшиеся по шелковой подушке волосы, приглушенный стон:

– Я люблю тебя, люблю… – он помнил длинные, стройные ноги, высокую грудь. Питер не двигался. Мать привлекла его к себе:

– Сыночек… Сыночек, милый, не надо, пожалуйста. Я уверена, что с Тони и маленьким все хорошо. Она свяжется с тобой, все объяснит… – Питер только и мог, что кивнуть: «Да, мама».

Он оставил все дела по несостоявшейся свадьбе матери, дяде Джованни, и кузену Стивену. Питер поехал в контору, работать. Если дежурный и удивился, открыв дверь хозяину производства, в день свадьбы, то он ничего не сказал. Питер заставил себя просидеть в кабинете до пяти вечера. Мать позвонила из дома, все было в порядке. Питер, мимолетно, подумал:

– Надо поблагодарить, дядю Джованни, Стивена… – через четверть часа он обнаружил себя перед выкрашенной синей краской дверью трехэтажного особняка, в тени собора Святого Павла.

– Ты присядь, – попросил Джон. Герцог отпер ящик стола, повертев запыленную бутылку:

– Из папиных запасов. Виски лет двадцать, наверное. После той войны покупалось… – стаканов Джон в кабинете не держал. Идти вниз, к охране, не хотелось. Они пили, передавая друг другу бутылку, прямо из горлышка. Питер был в простом, будничном костюме, в старом галстуке. На пальцах Джон увидел пятна от чернил.

– Ты работал, – утвердительно сказал герцог.

Питер затянулся сигаретой:

– Да. Так легче. Что… – он кивнул на стол, в сторону стопок бумаги: «Есть какие-нибудь… – его голос дрогнул, – сведения?».

– Нет, – честно ответил Джон. Он рассказал Питеру о своих предположениях. Кузен, отвернувшись, долго смотрел в окно:

– Я бы понял… – он медленно, аккуратно, потушил окурок, – понял бы. Почему она мне ничего не сказала Джон, почему… – Питер, махнув рукой, поднялся:

– Не буду мешать. Я завтра в Ньюкасл уезжаю, на заводы, первым поездом. Если что-то… – он провел руками по лицу, – ты мне позвони, или телеграмму пришли… – Питер заставил себя не оборачиваться, не видеть сочувствие в прозрачных, светло-голубых глазах.

Он вышел на Ладгейт-Хилл и побрел к реке. Вечер оказался неожиданно зябким, Питер поднял воротник пиджака. Он не взял ни шарфа, ни пальто, когда поехал в контору. На реке дул холодный, восточный ветер. Солнце заходило над мостом Ватерлоо. Он прислонился к гранитным перилам набережной, сунув руку в карман. Питер смотрел на игрушечный, жестяной вагончик, у себя на ладони.

Он слышал шепот: «Папа, папа…», чувствовал теплые, пухлые пальчики, уцепившиеся за его руку. Мальчик засыпал, свернувшись клубочком. Они с Тони сидели рядом. Питер обнимал ее, девушка клала белокурую голову ему на плечо: «Я тебя люблю, милый мой…»

– Я тоже… – он проводил губами по стройной шее:

– Пойдем, пойдем. Я скучал, я весь день тебя не видел… – Питер сжал вагончик в руке. Прислонившись спиной к ограждению, он съехал вниз, на тротуар. Набережная была пустынной. Питер услышал гудок буксира с реки, далекую музыку репродуктора. Мужчина заплакал, не выпуская игрушку, уронив голову в ладони.

Эпилог Рим, апрель 1940

В библиотеке Папского Грегорианского университета было тихо. Читальный зал помещался в круглой, большой комнате, с верхним светом. Здание, у подножия холма Квиринал, построили шесть лет назад, при покойном понтифике, в классическом стиле. Столы темного дерева блестели. За чисто вымытыми окнами простирались зеленые газоны, и аллея пиний, ведущая к воротам университета. Шел мелкий, теплый дождь. Цветы мимозы, на деревьях, поникли. Виллему сказали, что зима в Италии была сырой. Они и сами это поняли, сойдя на берег, в Генуе. Отец Янсеннс покачал головой: «Все равно, с тропическими ливнями ничто не сравнится». Виллем помнил стук дождя по жестяной крыше простой хижины, где жили священники и послушники. Они строили здание приюта, прокладывали и мостили дорогу, к речной пристани. Сирот в Конго было много. К ним привозили детей, потерявших родителей в эпидемиях, или в стычках между племенами.

Виллем, закрывая глаза, видел беленые домики, со спальнями для мальчиков и девочек. Малыши еще никогда не спали на кроватях. Сначала они, боязливо, устраивались на полу. Жаркий, влажный ветер раскачивал противомоскитные сетки. Небо здесь было глубоким, угольно-черным, покрытым бесчисленными звездами. Приют возводили в полумиле от деревни, на плоском, заросшем деревьями берегу. Даже отсюда они слышали бесконечный плеск волн. Оказавшись в Конго, Виллем понял, что никогда еще не видел подобных рек, почти в две мили шириной, огромных, с бурой водой, разливающихся бесконечными, мелкими озерами. Звенели москиты, кричали обезьяны на деревьях. На рассвете они собирались у входа в хижину, где помещалась столовая. Дети подкармливали зверей.

Кроме домиков для сирот, и маленькой, беленой церкви, они построили школу и мастерские. Пока приют оставался общим, единственным в глубине джунглей. В будущем они хотели отправлять девочек в столицу, где о них бы позаботились святые сестры. Дети учились вместе, рассаживаясь по разным углам школьной комнаты, за самодельными партами.

Виллем преподавал простую арифметику. Малыши никогда не видели цифр, черной доски, мела, никогда не держали в руках карандаша и тетради. В мастерских, Виллем учил их столярному делу. Дети быстро схватывали, и начинали, через два-три месяца, бойко болтать на французском языке. Воспитанников крестили, но не сразу, а, когда они могли читать, и складывать первые фразы из молитвенника или Евангелия.

Отец Янсеннс уехал домой, в Бельгию, в свою епархию. На прощание он сказал Виллему:

– Не волнуйся. Через два года получишь сан, вернешься в Конго, в нашу деревню… – когда они покидали приют, в нем жило две сотни ребятишек. Виллем был уверен, что у них появятся еще малыши. В Конго Виллем, наконец-то, стал реже видеть сны, где он шел через усеянный трупами детей двор, вдыхая свежий, острый запах крови. Иногда такое еще случалось. Он вставал и шел в маленькую церковь, устраиваясь на коленях перед простым распятием на стене. Виллем перебирал четки:

– Господи, прости меня… – шептал он, – дай мне искупить свою вину, пожалуйста. Дай мне вести жизнь праведную… – Виллем засыпал, на голых половицах, положив голову на рукав рясы. В церкви было спокойно, он думал о завтрашних занятиях с малышами и закрывал глаза.

Священники с монахами поднимались в пять утра, на раннюю мессу. Потом начинались обязанности на кухне, служба для детей, и уроки. Виллем, аккуратно, два раза в месяц писал родителям. Отец Янсеннс заметил:

– Это твоя обязанность, милый мой. Обеты, принесенные Иисусу, не отменяют заповедей. Сказано: «Почитай отца своего, и мать свою». Они добрые люди, они тебя воспитали. Ты навсегда останешься их сыном… – Виллем знал, что у него родилась племянница. Сестра с мужем возвращалась из Маньчжурии. Он, сначала, хотел улучить время, и добраться до Мон-Сен-Мартена, но, в последнем письме, родители сообщили, что приедут в Италию. В Риме, Виллем услышал, что его бабушку и дедушку канонизируют, в следующем году.

Он сидел, склонив голову над томом церковных законов, вспоминая голос отца Янсеннса:

– Бельгия нейтральная страна. Война нас не затронет. Но все равно, мне кажется, лучше сейчас оставаться с паствой… – Виллем жил в институте, в маленькой келье, с узкой кроватью, полками для книг и распятием. В Риме студенты, готовящиеся к получению сана, тоже поднимались рано, для послушания. Виллем, на этой неделе, помогал на кухне. В Конго он научился хорошо готовить, хотя трапезы в приюте были самые простые. Они кормили детей овощами и кашей из сорго. Монахи устроили делянки и учили воспитанников обрабатывать землю. Они рыбачили, на реке, с мальчиками.

Виллем, со времен Испании, не ел ни мяса, ни рыбы, ни даже яиц. У них в Конго стоял курятник, но птиц резали другие монахи. Виллем не мог занести руку на живое существо, не мог взять оружие, даже просто нож. Он посмотрел на письмо с бельгийскими марками, полученное утром. Виллем, отчего-то, вспомнил форель, в миндальном соусе, которую готовила мама, в замке:

– Ничего… – весело подумал он, – капуста у нас тоже вкусная. Тушеная капуста, с можжевеловыми ягодами… – на окнах растекались потеки дождя. Он провел рукой по коротко стриженым, золотисто-рыжим волосам. В Африке Виллем брил голову наголо, как все монахи, из-за жары. Услышав шаги, он обернулся. Кузен был в твидовом пиджаке, с портфелем. Рыжую голову, он не покрывал. Кепку доктор Судаков держал в руках. Похлопав Виллема по плечу, Авраам заглянул в книгу:

– Quidam habens filium obtulit eum ditissimo cenobio: exactus ab abbate et a fratribus decem libras soluit… – кузен смешливо закатил глаза:

– Аббат и монах в очень богатом монастыре, а спор из-за каких-то десяти монет… – познакомившись с кузеном Авраамом, Виллем, иногда, думал, что доктору Судакову надо стать священником. Они встретились в университетской библиотеке. Италия пока не объявляла войну Британии. Доктор Судаков говорил, что надо не терять времени:

– До лета, думаю, Муссолини протянет, – заметил он, – а к лету я окажусь далеко отсюда. Я не хочу, чтобы меня интернировали, как подданного враждебного государства. У меня есть дела важнее, чем сидеть в римской тюрьме, – Авраам приехал работать над второй монографией о крестовых походах, как он выражался, в перерыве между другими обязанностями.

Виллем понял, что кузен вывозит евреев из Италии. Когда они бродили по городу, в забегаловке, за жареными артишоками, Авраам признался:

– Не только отсюда. Я отплываю из Ливорно в Салоники, где меня ждут ребята. Мы намереваемся до лета пробраться в Литву и Латвию. В Каунасе кузен Аарон Горовиц. Мы с ним работаем, он собрал группу подростков. Надо их переправить в Палестину… – Виллем вспомнил карту:

– Хорошо, Болгария, Румыния, Венгрия, и даже Словакия, пока нейтральные страны. Но как ты собираешься миновать Польшу, где Гитлер, или новые советские территории…

– На то есть свои пути, – загадочно отозвался кузен. Он помогал Виллему с латынью. Доктор Судаков отменно знал язык, и переводил с листа церковные законы. Виллем понял, что кузен может даже отслужить мессу:

– Я историк, – смеялся доктор Судаков, – медиевист. Без латыни я, как без рук. Все документы времен крестоносцев на ней написаны… – захлопнув «Кодекс Грациана», Авраам велел:

– Пойдем. Сварю тебе кофе, на прощание, как у нас делают, в Израиле. Приедешь в Иерусалим после войны, я тебя по всем церквям проведу, покажу могилы моих христианских предков… – доктор Судаков подмигнул кузену.

В маленькой, студенческой кухоньке, они отворили окно. Размеренно бил колокол, песок на дорожках был влажным от мороси, пахло соснами и кофе. Авраам стоял над газовой плитой, следя за медным кофейником:

– Кузен Мишель погиб… – он, невольно, вздохнул, – жаль его, мы ровесники. Мы тогда хорошо в Праге поработали. Теодор на фронте. Рано или поздно Британия и Франция атакуют Гитлера. Невозможно, чтобы подобное продолжалось… – в Иерусалиме, Авраам получал весточки от рава Горовица. Аарон писал, что в Литве скопилось много беженцев из Польши:

– Они все без документов. Я уехал из Варшавы первого сентября, в день начала войны. Мы стараемся отправить людей в Британию и Америку, но путешествие опасно, даже на кораблях нейтральных стран. Немецкие подводные лодки топят и мирные суда. Германия захватила Мемель, в Литве не осталось ни одного порта. Мы посылаем беженцев в Ригу. Кое-кому удается, нелегально, добраться до Швеции, но это капля в море. Ходят слухи, что летом Сталин введет сюда армию, наши евреи очень боятся войны. В Белостоке всех беженцев с польской территории, отвезли в СССР. Об их судьбе ничего не известно. Евреев, офицеров в армии, и обеспеченных людей, НКВД арестовало… – в портфеле Авраама лежало письмо из Риги. Он посчитал, в уме:

– Семьдесят человек, с литовской группой. Ничего, справимся. Золото у нас есть… – они платили местным проводникам. Из Венгрии Авраам, с ребятами, тайно переходил на новые, советские территории и отправлялся на север. Обратно ему предстояло вести всю группу. Они поездом добирались до границы СССР и скрывались в лесах.

В письме говорилось, что подростки ждут его в Каунасе. Привозила группу в Литву некая Регина Гиршманс, кем бы они ни была. Почерк у Регины был четкий, резкий, писала она на хорошем иврите. Она объяснила, что учится в Латвийском университете, и преподает в еврейской гимназии, в Риге. Регина не упомянула, сколько ей лет, но Авраам хмыкнул: «Студентка. Двадцать, двадцать один…».

Выпив с кузеном кофе, он обнялись, на прощание. Авраам, как всегда, подумал:

– Странно. Мы очень дальние родственники, а похожи будто братья. Оба рыжие, сероглазые. Хотя он говорил, что у него мать с рыжими волосами… – он вспомнил Циону:

– Учителя говорят, что у нее большой талант. Она станет знаменитой пианисткой, а ей бы только трактор водить, и стрелять из винтовки… – девочка подружилась с ровесницей, приехавшей с Авраамом из Будапешта, графиней Цецилией Сечени. В кибуце она быстро стала Цилой. Циона каждую пятницу добиралась из Иерусалима до Кирьят Анавим. Девочка проводила шабат, раздавая еду в столовой, или за дойкой коров, вместе с Цилой. Госпожа Эпштейн присматривала за сиротами, жившими в кибуце.

– Дочка ее ребенка ждала, в Лондоне, – вспомнил Авраам:

– Дома новости узнаю. С Ционой поговорю, серьезно. Нам нужны музыканты, а не только трактористы… – он спустился по широкой, прохладной лестнице, натянув на ступенях кепку:

– Привезу группу, издам книгу, а потом… – Авраам намеревался вернуться в Польшу, в одиночестве. До них дошли слухи о еврейских гетто. Они хотели выводить людей из городов, в зоне немецкой оккупации, на безопасные территории:

– Пока безопасные места, – поправил себя Авраам, – но Францию Гитлер не атакует, и Бельгию с Голландией тоже. Семья Виллема живет спокойно, и кузина Эстер, с детьми, и мадемуазель Аржан… – думая о невесте кузена Теодора, доктор Судаков всегда немного краснел.

Он оставил кузену кардамон, в бумажном пакетике. Сделав себе еще чашку кофе, Виллем присел на каменный подоконник. Он зажег дешевую папиросу, помахав Аврааму. Кузен исчез, завернув за угол. Распечатав письмо, Виллем услышал ласковый голос матери:

– Дорогой сыночек! Мы с папой надеемся, что у тебя все в порядке. Элиза передает большой привет. Они с Давидом и Маргаритой приземлились в Амстердаме. Давид забирает мальчиков, и они приезжают в Мон-Сен-Мартен, на все лето. Гамен чувствует, что его хозяйка возвращается, скачет от радости, целый день. Весна у нас теплая, дружная. Цветы в саду распустились. Я привезу тебе варенья, из ранней земляники, в горах она появится к июню. Мы с мальчиками и Маргаритой непременно соберем ягод. Месье Верне обещал баночку лучшего меда, для тебя… – Виллем читал ровный почерк матери, улыбаясь, потягивая кофе. Убрав письмо в карман рясы, он вымыл чашку, и вернулся в читальный зал.

Вода фонтана Треви рассыпалась сверкающими струями. В голубом небе колыхались триколоры, с фашистскими эмблемами. Белокурый мальчик, в матросском пальтишке, восторженно хлопал в ладоши: «Вода, вода!». Тони заправила под шапку мягкую прядку:

– Пойдем, милый. Ты увидишь папу… – Уильям потянул ее к фонтану: «Здесь!»

Они приехали в Рим вчера вечером, и провели ночь в отеле, на виа дель Корсо. Тони пришлось задержаться на неделю в Милане, при пересадке. В поезде из Цюриха в Италию, Уильям стал капризничать. Тони поняла, что сына продуло в самолете. В Милане, взяв такси, она поехала в отличную гостиницу, у Дуомо. Тони велела портье вызвать детского врача. Оказалось, что у мальчика небольшая простуда. От Милана до Рима было всего четыре часа на поезде, но Тони не хотела рисковать.

Она отлично провела время в городе. Уильям пил лекарства, играл с приглашенной няней, в номере. Тони ходила в картинные галереи, в магазины и даже навестила оперу. Город усеивали фашистские флаги, и портреты дуче, но кофе варили отменно, а продавцы, вежливо, улыбались. Италия привечала туристов. На улицах Тони слышала французский, немецкий, и английский языки. В страну приезжало много американцев. В Альпах лежал снег, катание было отличным. Тони купила кашемировый шарф, перчатки и сумку, а сыну, пальто, и ботиночки мягкой, хорошо выделанной кожи.

– Мы вернемся, милый, – уверила его Тони.

В Милане она обедала в гостиничном ресторане, где повар готовил для мальчика овощные пюре, и варил ему говядину. Тони заказывала в номер фрукты и сыры, итальянское вино. Жар у сына спал, доктор позволил им ехать дальше:

– В Риме теплее, – он потрепал Уильяма по голове, – подышите морским воздухом, в Остии… – в гостинице Тони сказали, что всю прошлую неделю шли дожди, но сейчас погода улучшилась.

– Пойдем, – она взяла ладошку сына. Тони провожали долгими взглядами. Она скрыла улыбку:

– Итальянцы похожи на испанцев, не скрывают восхищения женщиной. Не то, что в Англии, с нашей чопорностью… – Тони сегодня оделась с особой тщательностью, в облегающий, сшитый по фигуре костюм. Юбка из темно-синего твида едва прикрывала колени, в тонких, шелковых чулках. Длинные ноги, в новых, купленных в Милане туфлях, уверенно ступали по брусчатке. Тони помнила, что идет в католический университет. Девушка надела хорошенькую шляпку. Белокурые, завитые щипцами локоны, падали на плечи. Она была похожа на Джоан Фонтейн. Тетя Юджиния первой сказала об этом Тони, посмотрев фильм с актрисой. Они с Питером пошли в кино. Тони убедилась, что, действительно, напоминает мисс Фонтейн. На виа Монтенаполеоне, когда Тони покупала сумку, у нее попросили автограф. Она скромно опустила глаза:

– Нас часто путают, месье. К сожалению, я не мадемуазель Фонтейн.

– Вы гораздо красивее, – горячо сказал итальянский офицер. Он донес пакеты Тони до гостиницы. Девушка отговорилась от приглашения на чашку кофе, указав на палец, в перчатке: «Я замужем, месье».

Тони, утром, сверилась с картой. От фонтана Треви до Папского Грегорианского Института было десять минут ходьбы. Уильям, сначала, ковылял рядом, а потом попросился на руки. Мальчик обнял ее за шею: «Мама!».

– Скоро вы с папой встретитесь… – Тони, утром, стояла в ванной:

– А если тетя Тереза и дядя Виллем сообщили, что я за Питера замуж собираюсь? Ничего страшного, – девушка тряхнула головой, – я Виллему все объясню. Скажу, что была одинока, что ошиблась. Маленький его назовет папой, все будет хорошо… – Тони поднималась вверх, к холму Квиринал, вспоминая маленькую комнатку в Барселоне, его шепот: «Я тебя сразу полюбил, когда увидел. Тони, Тони…»

– Я скажу, что фон Рабе принудил меня передать координаты… – Тони подняла голову, к большому, серого мрамора зданию. Над портиком были выбиты буквы: «Pontificia Universitas Gregoriana». Она услышала звон колокола, Уильям встрепенулся: «Бам!»

– Церковь, милый мой… – вокруг было много храмов. Тони видела, из окна номера, купола и шпили. Портье отметил на плане города Испанскую лестницу: «С нее открывается отличный вид на Ватикан, мадам».

– Это потом… – Тони позвонила у высокой, дубовой двери:

– Виллем переедет в гостиницу. Он снимет обеты, мы обвенчаемся. Отправим телеграмму его родителям, я свяжусь с Джоном. Скажу, что Виллем написал, из Рима, и я к нему поехала. Питер меня простит, он джентльмен. Он поймет, что я согласилась на свадьбу от безысходности, от страха за маленького… – щель в двери приотворилась. Тони сказала, по-французски:

– Я бы хотела увидеть вашего студента, брата Виллема де ла Марка. Я его родственница, леди Холланд, из Лондона. Я навещаю Рим, с ребенком… – Тони решила не говорить привратнику, что Виллем, отец мальчика:

– Я все скажу, когда он придет… – дверь отворилась, она шагнула в скромную, с распятием темного дерева, приемную, – маленький похож на него, как две капли воды… – ребенок, распахнув большие, серые глаза, прижался к матери. Уильям всегда так делал, в незнакомых местах, но быстро осваивался. Монах в черной рясе, вежливо, указал на скамью: «Присаживайтесь, синьора». Улыбнувшись Уильяму, он скрылся за еще одной дверью. Тони осталась наедине со вторым монахом. Уильям велел: «Ногами! Ногами, мама!».

Они гуляли по маленькой комнатке, где пахло воском и ладаном. Расстегнув мальчику пальтишко, Тони сняла его вязаную шапку. Второй монах, тоже в черной рясе, не отрывался от молитвенника. Бил колокол, Тони сцепила пальцы:

– Недолго осталось. Как я соскучилась… – дверь скрипнула, она остановилась. Уильям недовольно потянул ее за руку: «Еще гулять!»

Это был не Виллем. Монах вернулся за конторку:

– Брат де ла Марк не может вас увидеть, синьора. Всего хорошего… – он махнул в сторону открытой на площадь двери. Тони сглотнула:

– Но вы сказали, что я его родственница, что здесь ребенок… – темные глаза итальянца были непроницаемы. Он кивнул:

– Как вы и просили, синьора. Брат де ла Марк не может вас увидеть… – он распахнул дверь шире: «Всего хорошего».

Девушка и не поняла, как оказалась на ступенях института, с Уильямом на руках. Она услышала лязг засова:

– Если я его замечу, в окне, – загадала Тони, – все, все, будет хорошо. Он знает, что Уильям его сын. Он не сможет нас выгнать, никогда… – она всматривалась в фасад здания, но окна закрывали тяжелые портьеры. Тони почудилось, что штора заколебалась.

Виллем стоял между стеллажей с книгами, глядя на светлые волосы, играющие золотом в утреннем солнце. Она держала ребенка, лет полутора. Он знал, что это мальчик. Брат Амбросио нашел его в библиотеке. Монах сказал, что к нему пришла посетительница, родственница, леди Холланд, вместе с сыном.

Она медленно шла к улице, ведущей вниз, к фонтану Треви.

Виллем вспоминал высокий, нежный голос, звон гитары, завывание ветра за стенами блиндажа, ее горячие губы. Родители о ней не писали, а Виллем не спрашивал. Она была шлюхой и убийцей, из-за нее погибли невинные, детские души.

– Из-за меня, – сказал себе мужчина, – только из-за меня. Не перекладывай вину на других. Неси крест, до конца дней. Все равно, – Виллем сжал руки в кулаки, – все равно, мне нельзя ее видеть, никогда… – у мальчика тоже были белокурые волосы. Он поморщился:

– Это не мой ребенок. Он ни в чем не виноват, это дитя, нельзя его ненавидеть. Это не мой ребенок. Фон Рабе, еще кого-то. Какая разница? Я больше с ними не встречусь, обещаю… – мальчик обернулся. Виллем увидел большие, серые глаза, в темных ресницах. Он заставил себя не поднимать руку, не осенять его крестным знамением.

Задернув штору, Виллем сел за стол:

– Это не мой сын, – повторил он твердо, – ей нельзя верить. Она лгунья, она работала с нацистами. Не мой сын… – он заставил себя раскрыть книгу, но все равно, видел доверчивые, серые глаза мальчика:

– Не думай о нем. О ней… – Виллем забормотал молитву, перебирая четки, – забудь… – он вытер глаза. Ему хотелось, еще раз, увидеть ребенка:

– Увидеть ее… – понял Виллем. Он велел себе оставаться на месте:

– Это грех, страшный грех… – не выдержав, он поднялся. Площадь была пуста, на булыжниках ворковали голуби.

Тони не помнила, как добралась до фонтана Треви. Она не хотела плакать, и пугать маленького. Отпустив Уильяма к фонтану, девушка поняла, что у нее трясутся пальцы. Тони заказала две чашки крепкого кофе и выпила их залпом, как лекарство. Она закурила сигарету, слушая щелчки фотоаппаратов, детский смех. Уильям бегал за голубями, с другими малышами. Звенели струи воды, репродуктор, наверху, играл марш. Музыка, внезапно, прекратилась. Голос диктора начал говорить, важным тоном. Тони не знала итальянского языка. Она нашла в себе силы спросить, у официанта: «Что случилось, синьор? Какие новости?».

Перед ней поставили каппучино и стакан минеральной воды:

– Войска вермахта высадились в Норвегии, и Дании, синьора, – ответил официант, – сегодня утром. Для защиты мирного населения от франко-британской агрессии… – он, видимо, вспомнил, что Тони говорила с ним по-французски, и оборвал себя: «Еще что-нибудь, синьора?»

Тони, глотнув горький дым, потушила сигарету: «Нет».

Она услышала голос Уильяма: «Бисквит! Мама, бисквит!».

Мальчик сидел у нее на коленях, болтая ногами, жуя миндальное печенье. Тони достала из сумки блокнот крокодиловой кожи. Она смотрела на знакомый почерк:

– Фрау Анна Рихтер, Цюрих… – дальше шел адрес и номер телефона. Она сказала себе:

– Ненадолго. Мне надо написать книгу, и я ее напишу. Свяжусь со Скрибнером, отсюда, из Рима. Предупрежу, что пришлю манускрипт осенью. Придумаю, как это сделать. Потом вернусь в Европу… – Тони вскинула упрямый подбородок, – в Мон-Сен-Мартен. Родители Виллема обрадуются, узнав, что у них внук. Они поговорят с Виллемом, он снимет обеты. До следующего лета, – пообещала себе Тони, – не больше. Петр передо мной на коленях будет стоять. Он уверен, что Уильям, его сын… – рассчитавшись, Тони вытерла мальчику руки шелковым носовым платком. Она попросила официанта вызвать такси, до отеля. Тони собиралась уехать в Швейцарию ночным экспрессом, через Милан и Локарно.

Пролог Дюнкерк, 29 мая 1940

Из-под черного, испачканного песком, просоленного берета танкиста на лоб лился пот. Рубашка хаки промокла от морской воды. Ревели моторы машин, гавань забили лодки и катера.

Измученно подышав, Джон прислушался. Издалека доносились залпы зенитной артиллерии. Мессершмиты, только что, отогнали. В полумиле, в открытом море, поднимались столбы густого дома. Горели военные корабли. Большие суда не могли зайти в гавань. Даже лодки вынуждены были швартоваться в миле от берега. Белый песок усеивали трупы, в мелкой воде расплывалась кровь.

Немцы бомбили гавань по расписанию, зло подумал Джон, каждый час. Дюнкерк блокировали подводные лодки. Два транспорта с войсками вчера пошли ко дну. Дивизии вермахта заняли Булонь и Кале. До узкой полоски белого песка, где скопилось триста тысяч англичан, французов и бельгийцев, им оставалось десять миль.

Официальное распоряжение об эвакуации пришло вчера, радиограммой, лично от премьер-министра Черчилля. С началом немецкого наступления в Арденнах, Джон, в звании капитана, отправился в действующую армию. Он смотрел на месиво людей, пытаясь найти рыжую голову кузена Теодора:

– Лаура оказалась права. Они обошли линию Мажино с севера, механизированными соединениями, одновременно прорвав французскую оборону, на юге. Никакие укрепления не помогли… – Джон поморщился. Неделю назад его легко ранило, под Аррасом, когда пехота и два танковых батальона пытались контратаковать. Джон, неудачно, высунулся из башни танка, чтобы осмотреть местность. Он получил пулю, в левую руку. Ранение оказалось поверхностным, но все равно, еще ныло. Танки его батальона стояли в двух милях отсюда. Инженеры выстроили машины полукругом, у спешно вырытых траншей, и подожгли. Все боялись, что немцы, делавшие при наступлении, по пятьдесят миль в день, прорвутся к Дюнкерку. Требовалось сохранить, и переправить через пролив армию.

Джон, мимолетно, подумал о сестре. Они ждали весточки, но, ни телеграммы, ни письма не пришло. В начале апреля немцы высадились в Дании и Норвегии, в начале мая Гитлер двинул армии на запад. Питер хотел пойти в армию, но Черчилль, на встрече с владельцем «К и К» велел кузену сидеть на заводах, занимаясь своим делом. Сталь и бензин, по словам нового премьер-министра, были не менее важны, чем защита страны с оружием в руках.

– Потому что иначе у нас нечем будет воевать, – сказал Джон кузену, за обедом, в подвальчике, у собора Святого Павла, – без твоей продукции, мы не получим самолетов, танков и эсминцев… – со времени исчезновения Тони Питер навещал столицу редко. Он предпочитал оставаться в Ньюкасле. Предприятия, в Лондоне и провинции, перевели на военные рельсы. Леди Кроу стала заместителем министра промышленности. Она занималась свертыванием гражданских производств.

Юджиния уговорила миссис Майер покинуть Лондон. Клара, с девочками и младенцем, перебралась в Мейденхед, хотя на Лондон пока не упало ни одной бомбы. Мистер Майер и Пауль продолжали ездить на верфь, где выполняли только заказы Адмиралтейства.

– Других заказов еще долго не будет… – наверху, в сером небе, пронеслись истребители. Кузен Стивен был пока жив, по крайней мере, вчера, когда капитан Холланд говорил по радио с Лондоном. Летчики очень помогали, бомбя немецкие позиции, морские суда, отгоняя мессершмиты Люфтваффе. За последние два дня авиация потеряла полсотни самолетов. Войска видели, как машины, горящими свечами, уходили в море.

Вчера бельгийский король подписал акт о капитуляции страны перед Гитлером. Две недели назад, сдалась Голландия. За Блетчли-парк Джон был спокоен. Лаура вернулась с курса, в чине капитана. Поговорив с дядей, Джон убедился, что на базе все в порядке.

В Лондоне Джон нашел тетю Юджинию в Уайтхолле. Дядя Хаим звонил из Нью-Йорка, беспокоясь за дочь. Последнее письмо от Эстер пришло в Америку после Пасхи. Она сообщила, что бывший муж, вернувшись в Амстердам, забрал мальчиков, и уехал в Мон-Сен-Мартен. За две недели, с начала немецкой атаки, в Блетчли-парк не поступало никаких радиограмм от Звезды.

Мон-Сен-Мартен находился в тылу немецких войск, а у детей Эстер не было американских паспортов:

– Профессор Кардозо не сумасшедший… – порывшись по карманам, Джон нашел жестяную коробочку с папиросами, – он вернет мальчиков Эстер, даст разрешение на выезд. Лучше рисковать, пересекая Атлантику, чем оставаться в Европе. Эстер американка, гражданка нейтральной страны, немцы ее не тронут. Но если они сделают с евреями на оккупированных территориях, то же, что и в Германии, в Польше… – в Блетчли-парк поступали сведения из Прибалтики. Джон читал письмо кузена Аарона, отправленное из Каунаса в Лондон. Рав Горовиц говорил о гетто, особых районах в польских городах, куда переселяли евреев.

Джон закашлялся, затянувшись сигаретой:

– Звезда никуда не уедет, пока бывший муж не привезет ей детей. Риска нет, у нее паспорт США. А Теодор… – стоя по колено в воде, Джон услышал с берега витиеватый русский мат. Кузен выпрыгнул из-за руля машины:

– Ставьте их в ряд, кидайте доски поверх! Надо дотянуть колонну до лодок!

Теодор прошлепал к Джону, тяжело дыша. Кузен, бесцеремонно, забрал у него сигарету:

– Сейчас дело пойдет веселее… – хмурое лицо выпачкала грязь, рубашка насквозьпропотела, – люди по доскам побегут. Главное… – Теодор вскинул глаза к низкому небу, – чтобы боши не появились… – он опять выматерился:

– От моего инженерного батальона половина осталась. Когда мы окопы рыли, нас прицельно расстреливали… – он, внезапно, усмехнулся:

– Мой предок подобный мост наводил, в Швейцарских Альпах, для Суворова… – майор Корнель отдал Джону окурок. Солдаты, французские, английские, бельгийские, ждали очереди на белом песке, чтобы добраться до катеров. Отряды перевозили на военные суда, стоявшие у выхода из гавани. Федор, со своими ребятами, наскоро построил, из мешков с песком, что-то вроде укреплений. Они, по крайней мере, защищали от пуль немецких самолетов.

Люфтваффе бросило сюда пять сотен машин. Бомбардировщики проносились над пляжем, на бреющем полете, с низкой высоты, стреляя по скопившейся у моря армии. За два последних дня эвакуировалось почти двадцать тысяч человек. На берегу оставалось столько же:

– Неизвестно, соберутся ли немцы атаковать… – Федор смотрел на брошенную технику, на пушки и винтовки, – но, если соберутся, они нас в море загонят, и устроят бойню. Устроили… – поправил он себя. Он услышал голос кузена: «По плану твое соединение сегодня эвакуируется».

Федор повернулся в сторону капитана Холланда:

– Я тебе покажу, куда можно засунуть план. Я говорил с ребятами. Кроме нас, здесь инженеров нет… – он указал в сторону понтонов и наплавного моста, – вот наша обязанность. Когда войска окажутся в безопасности… – Федор помолчал, – тогда мы уйдем, последними.

Лично он, майор Корнель, никуда эвакуироваться не собирался. Федор получил последнее письмо от Аннет две недели назад. Девушка проводила Набоковых в Гавр. В Сен-Жермен-де-Пре приходил некий месье Биньямин, с письмом от Бертольда Брехта. Федор читал Биньямина. Свернув бумагу, он вздохнул:

– Ему тоже надо помочь из Европы выбраться, он великий философ. А как? Пока я здесь сижу… – через два дня немцы начали прорыв линии Мажино.

Отправляясь на фронт, зная, что по недействительному паспорту Аннет никто доверенность не оформит, Федор снял со счетов наличные. Он оставил девушке деньги, оплатив на год вперед сиделку и визиты врача. Он долго сидел над ответом Аннет, все же решив написать, что его мать живет на рю Мобийон:

– Но зачем это ей? – Федор смотрел на конверт полевой почты:

– Она молодая девушка, кинозвезда, а мама инвалид, почти без разума. Аннет не придет к маме… – адреса, он вычеркивать не стал. Коллекция находилась в безопасности, под Ренном, в охотничьем доме де ла Марков:

– Все после того, как мы разобьем Гитлера, – сказал себе Федор, – сейчас важнее мама и Аннет… – он хотел пробраться в Париж, и довезти женщин до Бретани. Оттуда Федор намеревался с рыбаками уйти в Англию.

– Юджиния о них позаботится, – солдаты стояли в очереди к мосту, – а я вернусь сюда, на континент. Буду воевать дальше, в подполье, если понадобится… – Федор велел себе не вспоминать карту. Немцы взяли Кале, и могли, через две недели оказаться в Париже. Он видел страницу польского паспорта Аннет:

– Гольдшмидт. Она не знает немецкого языка, ее не выдать за уроженку Эльзаса. Мишель погиб, но у меня тоже знакомства имеются… – угрюмо подумал Федор:

– Достанем документы, ничего страшного. Я тоже дурак, надо было раньше подобным озаботиться. Сделать предложение, сходить в мэрию. Она бы получила американский паспорт… – он похлопал кузена по плечу:

– Вторую колонну пригнали… – машины буксовали колесами в песке. Засучив рукава рубашки. Федор шагнул к берегу. Над головами раздался низкий, угрожающий свист. Тройка мессершмитов вынырнула из-за горизонта, за ними гнались английские истребители. Заметив красную звезду на фюзеляже, Джон улыбнулся:

– Ворон здесь… – в небе барражировали черные точки. Вскинув голову, Джон заорал: «Воздух!». Капли, отрываясь от самолетов, неслись к земле. Люди бросались на песок, залезали под грузовики. Взрыв разметал машины во все стороны. Кузен, покачнувшись, рухнул на берег. Вода поднималась фонтанами брызг, солдаты пытались добраться до лодок вплавь. Очередная бомба взревела прямо над ухом Джона. Капитан Холланд, коротко вскрикнув, упал в холодную, весеннюю воду гавани.

Часть пятнадцатая Литва, июнь 1940

Каунас

На Аллее Свободы упоительно пахло цветущими липами. Аарон остановился у газетного ларька. Литовского языка он не знал, «Le Figaro» видел, в последний раз, три недели назад. Оставалось только британское радио, телеграммы, и слухи.

Рав Горовиц снимал скромную квартиру напротив хоральной синагоги. Арон кодеш в Каунасе был особенно красивым, резного, золоченого дерева. Открывая двери Ковчега Завета, видя свитки Торы, в бархатных мантиях, Аарон думал о евреях, оставшихся на западе, в Польше и Чехии. Он обещал себе:

– Останешься здесь до конца, что бы ни случилось.

Литва оказалась зажатой между немцами, оккупировавшими Мемель, и советскими войсками, стоявшими на южной и западной границе страны. Когда армии Сталина вошли в Белостокский край, в Литву хлынул поток беженцев. Каунас и раньше наполняли люди, уехавшие из Польши перед немецким вторжением. Аарон, с другими раввинами, искал для них ночлег, собирал деньги. Благотворительные еврейские столовые кормили детей горячими обедами. Гимназии, досрочно, распустили на каникулы, поселив в классах потерявших кров людей.

На лестнице, ведущей в квартиру Аарона, стояла долгая очередь. Британское и американское посольства пока не переехали в Вильнюс, и выдавали визы. Получив, по договору с Германией, формальную столицу Литвы, Сталин, широким жестом, отдал город. Шептались, что он усыпляет бдительность литовского правительства. Все ожидали, что скоро советские войска оккупируют Прибалтику. Визы, впрочем, получали немногие евреи. С войной на континенте, с немецкими войсками в Бельгии, Голландии, и Франции, британцы почти свернули работу в консульстве. Весточки от отца и Меира Аарон получал через американское посольство. Неделю назад, при эвакуации в Дюнкерке, кузен Джон был ранен. Теодор, вместе с тысячами солдат и офицеров, пропал без вести.

– И Мишель тоже, в прошлом году… – тетя Юджиния написала, что у рава Горовица теперь есть маленький тезка, в Лондоне. Прочитав весточку, Аарон вспомнил темные глаза Клары:

– Пусть будет счастлива, пожалуйста. Она, Людвиг, дети. В Лондоне безопасно… – некоторые евреи отправлялись из Каунаса на побережье. Литовские рыбаки, за золото, довозили людей до Швеции, но путь был рискованным, как и дорога на юг, которой занимался Авраам Судаков.

Аарон шел к вокзалу, думая о сестре. Гитлеровские войска стояли в Голландии:

– Эстер американка, ее не тронут. Меир поедет на континент, и вывезет Эстер с детьми в Нью-Йорк, если понадобится… – они знали о гетто, созданных немцами в Кракове и Варшаве. В Польшу, вернее, генерал-губернаторство, насильно переселяли евреев, остававшихся в рейхе.

Мимо ехали автобусы, с рекламами новых фильмов. Девушки, в легких, летних платьях, стучали каблуками по мостовой. Евреев в городе собралось много. Работали два десятка синагог, кошерные магазины, мясники, школы и знаменитая ешива, из белорусского местечка Мир. Когда западную Белоруссию заняли советские войска, ученики и раввины бежали в Литву. Они обосновались в Кейданах, в тридцати милях от Каунаса. Каждую неделю Аарон ездил в ешиву на занятия. Он сидел с учениками, в большом зале, читая Талмуд:

– У них тоже нет документов, только удостоверения беженцев, выданные литовским правительством, и польские паспорта. Подобные бумаги недействительны. Надо что-то придумать, получить визы… – от кузена Авраама весточка пришла на той неделе, из Унгвара. Аарон телеграмму сжег, из соображений осторожности. Кузен писал: «У нас все отлично. Завтра отправляемся в горный поход, с палатками».

Доктор Судаков, со своими ребятами, собирался тайно миновать реку Тису, и пойти на север. Они не покидали лесов до литовской границы. Аарон подозревал, что, после советской оккупации Западной Украины и Белоруссии, польские офицеры, избежавшие арестов, ушли в подполье. Кузен Авраам пользовался услугами партизан, как проводников. Обратно они вели группу из семи десятков подростков, юношей и девушек. Некоторые были учениками ешивы. Детей Авраам не брал.

В свой предыдущий визит, прошлой осенью, он хмуро сказал раву Горовицу:

– Это не в поезде ехать, из Будапешта, с комфортом. Предстоит пройти две границы, советскую территорию. Я хочу, чтобы люди владели оружием. Никого младше шестнадцати лет, – отрезал Авраам. Рав Горовиц отвел кузена в тир, где занимались подростки из каунасского отделения Бейтара. Доктор Судаков, оценив подготовку ребят, согласился взять в Палестину и четырнадцатилетних.

Аарон остановился на площади, перед железнодорожным вокзалом:

– Авраам молчал, осенью, но, думаю, он не собирается преподавать в Еврейском Университете, и водить трактор, в кибуце. Хорошо, что Ционе только двенадцать. Он ее в Польшу не возьмет… – рав Горовиц успокоил себя:

– С Эстер все будет в порядке. Меир ее отправит домой, только пока непонятно, как… – американские пассажирские лайнеры прервали сообщение с Европой в мае, когда войска вермахта, прекратив бездействие, пошли на запад. Из Риги остались рейсы в Стокгольм, морем и по воздуху, но шведы дотошно следили за выдачей виз:

– В любом случае… – Аарон поправил шляпу, – никуда я не уеду, пока не вывезу столько евреев, сколько возможно. Я три года никого не видел… – понял рав Горовиц, – ни Эстер, ни Меира, ни папы… – вокзал шумел. Бойко торговали киоски с лимонадом и выпечкой. Продавали свежие бублики, маковые рулеты, пончики с вареньем, медовые тейглах. Аарон взял в кошерном ларьке кофе. Поезд из Риги прибывал через десять минут, перрон заполнили встречающие.

Госпожа Гиршманс звонила, по междугородному телефону, в синагогу. Девушка преподавала языки, в еврейской гимназии. Звали ее Региной, говорила она твердо, уверенно. Они объяснялись на идиш. Госпожа Гиршманс родилась в Польше, но ее привезли в Латвию после прошлой войны, младенцем:

– В двадцатом году, – услышал Аарон, – мне едва год исполнился, рав Горовиц.

Допивая чашку, Аарон закурил сигарету. Он увидел на путях приближающийся поезд. Госпожа Гиршманс привозила двадцать подростков, из рижского клуба Бейтара. Регина ничего не упомянула о своих планах, но Аарон предполагал, что она тоже отправится в Палестину. Госпожа Гиршманс казалась ему девушкой, не склонной долго раздумывать, и чего-то опасаться.

Сверившись с телеграммой, он пошел к шестому вагону.

Дверь отворилась. За проводником в форменной куртке Латвийской железной дороги, он увидел невысокую, хорошенькую, темноволосую девушку. Тяжелые локоны падали на плечи, смуглые щеки немного раскраснелись. На лацкане летнего жакета она носила бейтаровский значок. Строгим, учительским голосом, девушка велела:

– Выходим из вагона, не забываем вещи, здороваемся с равом Горовицем!

– Равнение направо, – смешливо пробормотал себе под нос Аарон.

Подростков размещали в классах еврейской гимназии. Госпожу Гиршманс приютила ее знакомая, преподавательница школы. Проводник спустил лесенку вниз. Госпожа Гиршманс оказалась рядом, запахло какими-то цветами и немного, табаком. Глаза у девушки были голубовато-серые.

– Руки я вам не подаю, – деловито сказала она, – я помню, что вам нельзя. Хотя, это, конечно, косные предрассудки… – быстро выстроив подопечных в колонну, девушка пересчитала ребят по головам:

– У нас должно быть двадцать чемоданов, – звонко сказала Регина, – каждый проверяет свой багаж, и багаж товарища по паре… – она попыталась забрать у Аарона саквояж:

– Спасибо, я сама. Я в еврейские лагеря езжу, – объяснила Регина, – в Юрмалу, каждый год. Сначала воспитанницей, а потом вожатой, мадрихой. Я в Бейтар восьми лет от роду пришла. Жаботинский в Риге первый клуб организовал… – Аарон подхватил сумку:

– Я знаю, госпожа Гиршманс. Позвольте мне проявить косность, понести багаж… – у нее были темно-красные, красиво вырезанные губы.

Девушка крикнула: «Колонна, начинаем движение!»

Она, внезапно, улыбнулась:

– Можно просто Регина, рав Горовиц. Еврейское имя у меня Малка… – они пошли за подростками. Регина добавила:

– Смешно, мы однофамильцы. Гиршманы меня удочерили, младенцем. Я семью в погромах потеряла, под Белостоком. Я тоже Горовиц, – девушка прищурилась:

– Стоим на месте, ждем сигнала светофора. Рав Горовиц возглавит колонну… – достав из кармана жакета пачку сигарет, она ловко закурила:

– Мой покойный отец тоже был раввином. Его Натан Горовиц звали, – прибавила Регина:

– Идите вперед, рав Горовиц. Я навещала Каунас, а ребята здесь в первый раз. Я присмотрю за хвостом… – большие глаза взглянули на него. Регина забрала саквояж:

– Рав Горовиц, что с вами… – он стоял, не двигаясь. Регина подергала его за рукав пиджака. Аарон нашел в себе силы раскрыть рот: «Нам надо поговорить, госпожа Гиршманс…»

– Разумеется, в синагоге, – кивнула она, подтолкнув Аарона:

– Расскажите ребятам о городе. Это полезно, для расширения кругозора. Я провела занятие, в поезде, по истории евреев Литвы, но вы больше знаете…

Мимо пронесся автобус, зажглась зеленая стрелка светофора, запахло бензином. Колонна подростков, перекликаясь, пошла через площадь к Аллее Свободы.

Молодечно

Буфет на железнодорожной станции работал круглосуточно. За большими, чисто вымытыми окнами простирался пустынный перрон, укутанный белой, предрассветной дымкой. Часы под ажурным, кованым навесом показывали пять утра. Над стойкой темного дерева висел герб советской Белоруссии, с колосьями ржи, и коробочками льна, и два портрета, товарища Сталина, и товарища Пономаренко, первого секретаря центрального комитета партии, в Минске. На плите, в задней комнате, кипел большой, медный чайник. Столы устилали крахмальные скатерти. Радиоточка, под потолком, ожив, захрипела. Диктор сообщил:

– Седьмое июня, пятница. В Минске пять часов утра. Прослушайте концерт из произведений советских композиторов.

Заиграла бравурная музыка. Глубокий, мужской голос запел:

– В буднях великих строек,
В веселом грохоте, в огнях и звонах,
Здравствуй, страна героев,
Страна мечтателей, страна ученых!
Высокий, белокурый мужчина, поднявшись, покрутил рычажок. Радио замолкло. На скатерти стояли фарфоровые чашки с кофе, бутылки пива, украшенное золотым ободком блюдо, со свежим хлебом, и колбасами, кровяной, скиландисом, рулетом из свиного желудка, гусиными полотками. Принесли соленые огурцы, моченые яблоки и острую, хрустящую, квашеную капусту. Дверь, ведущую в зал ожидания, заперли на ключ, изнутри. Буфетчик повесил табличку «Закрыто по техническим причинам». Он, неуверенно, посмотрел на часы:

– Первый дизель из Минска в шесть утра приходит, пан… – за полгода советской власти, здесь не отвыкли от подобного обращения.

– Полчаса, – улыбнулся гость, – не больше. Отменный кофе, – похвалил он буфетчика. Пожилой человек, гордо, сказал:

– Тридцать лет я кофе варю, пан. Еще со времен, когда все здесь… – он обвел рукой зал, – называлось Либаво-Роменской железной дорогой. У меня великие князья обедали, маршал Пилсудский… – посетитель был не из советских людей, хоть он и говорил на русском языке. Мужчина носил безукоризненный, серой шерсти, костюм, крахмальную рубашку, на манжетах сверкали золотые запонки. Рядом лежала граница с Прибалтикой. Буфетчик предпочел держать язык за зубами, тем более, что в кармане у него оказалась пачка десятирублевок.

Максим Волков вернулся за стол.

Блюдо украшала надпись: «Либаво-Роменская железная дорога». Мясо подали отличное, гусиные полотки таяли на языке, свежая колбаса пахла пряностями. Максим представил офицеров, за столиками ресторана, дам в шелковых платьях, при больших шляпах, старые, дореволюционные локомотивы. Покойная бабушка показывала фотографии родителей, сделанные до начала войны, до рождения Максима. Михаил и Зося позировали на балтийской Ривьере, с ракетками для лаун-тенниса, на яхте, в казино, в Мемеле. Волк смотрел на красивые, безмятежные лица, на четкие штампы: «Фотографическое ателье месье Гаспара, Мемель, 1912 год».

Отхлебнув темного, сладкого пива из хрустального бокала, он закурил «Казбек».

– Пиво вы делаете прекрасное, пан Пупко… – Максим, задумчиво, рассматривал этикетку Лидского пивоваренного завода:

– Даже в Москве такое редко встретишь… – Марк Мейлахович Пупко, бывший совладелец крупнейшего в Польше завода пива и газированных вод, сидел, не поднимая головы. Затянувшись папиросой, Марк Мейлахович закашлялся.

– Он меня не узнал. Пан Сигизмунд, буфетчик. Мы год назад у него обедали, с братом. Летом мы на море ездили. Всего год прошел… – порывшись в кармане пиджака, Максим передал собеседнику платок.

– Марк Мейлахович… – наставительно сказал Волк, – тюрьма меняет человека. Вы полгода отсидели, неудивительно… – он вытер длинные пальцы салфеткой.

Пупко, сгорбившись, глядел на бутылку:

– Это хороший рецепт, – вздохнул пивовар, – старинный. Со времен нашего прадеда, основавшего завод… – предприятие Советы национализировали, после захвата Западной Белоруссии. Марк Мейлахович развел руками: «Что нам оставалось делать, пан…»

Максим представился ему паном Вилкасом. Так его называли местные коллеги. Он приехал в Минск с удостоверением экспедитора Пролетарского торга, с выписанной командировкой в кармане, с военным билетом. В документе говорилось, что Максим Михайлович Волков освобожден от службы в армии, по причине плоскостопия. Волк озаботился белым билетом до начала финской войны. Судимых людей раньше в армию не брали, но от Сталина можно было всего ожидать. Максим воевать не собирался, более того, летом он хотел устроить себе второй срок, для спокойствия. Пупко, со старшим братом, сидевшим в тюрьме НКВД, в Минске, подвернулся, как нельзя кстати.

– У нас семьи… – Марк Мейлахович понурился, – дети. Пришлось отдать завод, банковские вклады… – оба брата закончили, Брюссельский технологический институт, во времена, когда их родная Лида была частью панской Польши, как страну именовали в советских газетах.

Польши больше не существовало. Прошлой осенью радио захлебывалось, передавая восторженные репортажи. Освобожденные трудящиеся забрасывали советские войска цветами.

По словам Марка Мейлаховича, НКВД, в Лиде, за три ночи расстреляло пять тысяч поляков, евреев и белорусов, офицеров, раввинов и просто обеспеченных людей. Братья Пупко отдали имущество Советам, однако их, все равно, арестовали и отвезли в Минск. Младшего, сидевшего сейчас перед Максимом, выпустили. Старший брат, Симон Мейлахович, оставался в камере.

Пупко нашел, пользуясь довоенными, как их именовали, связями, оборотистых людей. Он заплатил немалые деньги, часть которых лежала сейчас в портмоне у Максима. Волков уверил его:

– Не волнуйтесь. И вообще, – Максим повел рукой, – готовьтесь к отъезду. Когда ваш брат окажется на свободе, незачем вам здесь оставаться… – Волк, правда, подозревал, что недели через две Прибалтика тоже станет советской. Молодечно было последней станцией на железной дороге, куда продавали билеты. Дальше шла приграничная зона, нашпигованная красноармейцами, с военными базами, и аэродромами.

Максим хотел посадить Пупко на дизель, идущий в Лиду, и вернуться в городской Дом Крестьянина, бывший отель «У Венцеслава». В его чемодане лежала простая, рабочая одежда, и крепкие сапоги. Отправляться в леса, в костюме, сшитом у частного, домашнего портного, из английского твида, было непредусмотрительно. В тайнике, в подкладке чемодана, он хранил хороший, пристрелянный револьвер, вальтер. После осеннего похода Красной Армии на запад, в Москве появилось трофейное оружие. Волк предпочитал его советским пистолетам.

Он пил кофе, думая, что мог бы и сам уйти в Литву, пока дорогу не перекрыли большевики:

– Языки я знаю, не пропаду… – взглянув за окно, Максим увидел, что на перроне появляются люди, в штатских костюмах, – хотя в Европе война сейчас… – он поморщился. Волку было неприятно думать о Германии. Гитлера он считал таким же сумасшедшим мерзавцем, как и Сталина:

– И потом, – напомнил себе Максим, – у меня дело, ребята. Нельзя их бросать. Я даже кольца не взял, с собой… – он, невольно, улыбнулся:

– Но я и не встретил той, кому бы хотелось его отдать… – кольцо он спрятал, у матушки Матроны. Максим не волновался за змейку, даже учитывая будущий срок. Впрочем, он не собирался зарабатывать лагерь за спасение старшего брата Пупко из тюрьмы, или нелегальный переход границы. Вернувшись в Москву, Волк намеревался попасться на карманной краже, в метро. Он не хотел сидеть больше года, или уезжать далеко от столицы. В лесу он встречался с надежными людьми, поляками, ушедшими в подполье прошлой осенью. Они наладили канал перехода в Литву. Максим, перед возвращением в Минск и началом работы по старшему брату Пупко, хотел все лично проверить.

– Смотрите, – Марк Мейлахович приподнялся, – перрон оцепили… – губы пивовара побледнели, он часто задышал:

– Это НКВД. Пан Вилкас, за нами следили, нас арестуют… – Волк разломил медовое печенье:

– По еврейскому рецепту пекут, я в Минске такое пробовал. Очень вкусно… – он, спокойно, жевал:

– Марк Мейлахович, сядьте. Видите, эмка заехала, на перрон… – Максим подлил себе кофе. На платформе прогуливались люди в неприметных костюмах. Он увидел военного, в авиационной форме, с петлицами комбрига, за рулем эмки. Рассветало. Каштановые, коротко стриженые волосы летчика золотились под нежным солнцем начала лета.

Пупко взглянул в сторону машины:

– Я не понимаю, – жалобно сказал Марк Мейлахович, – я его узнаю, он допрашивал меня, несколько раз, в Минске. Он разве летчик… – Волк смотрел на широкую спину:

– Комбриг. Правильно, я читал, в Москве. Он здешней истребительной авиацией заведует. Ордена получил, на Халхин-Голе, на финской войне… – Степан Воронов хлопнул дверью машины. Короткий, из двух вагонов поезд, подходил с юга, со стороны Минска.

Штатские на платформе подтянулись. Товарищ майор, как звал его Волк, взял из машины букет полевых цветов. Локомотив остановился, вагоны лязгнули. Проводник носил форму лейтенанта НКВД. Красивый, холеный мужчина, в отличном костюме, при шляпе, спустился вниз. Белозубо улыбаясь, он принял цветы, Воронов обнял его. Максим повернулся к Пупко:

– Он вас не допрашивал. Это его брат… – Петр Воронов что-то сказал, оба рассмеялись. Локомотив потащил вагоны на запасной путь. Эмка, вильнув, пропала за углом вокзала. Проводив глазами чекистов, Волк посмотрел на стальной хронометр:

– Пойдемте, Марк Мейлахович, посажу вас на лидский поезд. Связь через ящик, до востребования, в Минске. Вы его знаете. Думаю, до июля вы окажетесь далеко отсюда… – Максим махнул куда-то на север, – вместе с братом и семьей.

– Но советы могут войти в Прибалтику… – растерянно сказал Пупко, рассовывая по карманам пиджака сигареты и старый футляр для очков.

– Не могут, а войдут, – поправил его Волк. Взяв салфетку, Максим быстро сделал себе бутерброды из оставшегося мяса:

– Для моей прогулки, – сообщил он смешливо, – сегодняшней. Войдут, пан Пупко, но я взял задаток. Советы, Сталин и Гитлер меня волнуют меньше всего… – Максим, одним глотком, допил кофе:

– Пану Сигизмунду, с его талантами, надо в Париже обосноваться. Хотя в Париже скоро немцы окажутся… – он открыл дверь ключами, оставленными буфетчиком. В зале сновали пассажиры, но касса еще не работала. На платформе Пупко остановился:

– Получается, что они близнецы, летчик… – он помолчал, – и чекист. Я не знаю, как его зовут. Он велел говорить «гражданин следователь»… – опустив глаза, Максим наткнулся взглядом на искривленные пальцы, на левой руке собеседника. Волков заметил их в Минске, но ничего спрашивать не стал.

– Близнецы, – кивнул он, глядя на маленькую площадь, перед вокзалом. Эмки и грузовика охраны и след пропал.

– Близнецы… – задумчиво повторил Волк. Он подтолкнул пивовара: «Ваш дизель, Марк Мейлахович».

Аэродром ВВС РККА, местечко Вороново

На закате, в глухом лесу, в тринадцати километрах от литовской границы, начинали звенеть комары.

После освобождения бывших панских территорий, авиация использовала базы польских войск. Военный округ назывался Особым Белорусским, но Степан, в Минске, услышал, что с июля, он станет Западным. Все аэродромы несуществующих польских ВВС находились, по нормативам размещения частей, слишком близко к новой границе с Германией. Старые базы, на востоке, наоборот, стояли слишком далеко. Между Радунью и Вороновым, в спешном порядке, начали возводить взлетно-посадочные полосы и наземные службы для истребителей будущей тринадцатой армии. Соединение формировали на стыке Западного и Прибалтийского военного округов. Прибалтика, правда, пока не обрела свободу, но, как уверил комбрига брат, это был вопрос недели.

Оказавшись на аэродроме, Петр усмехнулся: «Не иначе, его в честь тебя назвали, Степа».

Воронов покраснел. Командарм Ковалев, глава военного округа, сказал то же самое. Степан развел руками:

– По данным инженеров, товарищ командарм, здесь удобнее всего закладывать аэродром. Рядом железная дорога, сто километров от границы, как положено … – за окном шелестели весенние деревья.

Степану в Минске нравилось.

Он, с удовольствием, вернулся в Белоруссию, после тяжелой, долгой зимней войны, где советским войскам не удалось восстановить в Финляндии власть рабочих. Степан командовал бомбардировщиками на Карельском перешейке, возглавлял воздушные налеты на Хельсинки, и на позиции финнов. Возвращаясь на аэродром, он, иногда, ловил себя на том, что ожидает увидеть тонкую фигурку младшего воентехника Князевой, в брезентовом комбинезоне, с коротко стрижеными, черными волосами. В Карелии стояли морозы. Даже если бы воентехник, чудесным образом, оказалась в действующей армии, она бы ходила в бараньем полушубке, как и все остальные бойцы.

Он получал открытки из Читинского авиационного училища, на первое мая и годовщину революции. Короткие весточки, поздравляли его с праздниками. О себе воентехник писала скупо. Девушка училась, и получала звание младшего лейтенанта, выпускаясь в следующем году:

– Мы больше не станем воевать, – говорил себе Воронов, выбирая ответную открытку, – она займется пассажирской авиацией, полетит на Дальний Восток… – он думал отправить товарищу Князевой большое письмо. Вернувшись с финского фронта, Воронов понял, что о войне писать он не хочет. Советский Союз получил Карельский перешеек, финны удовлетворили все территориальные претензии, но армия знала, сколько убитых и раненых стоили сто километров лесов и озер.

– Граница теперь не в десяти километрах от Ленинграда, – говорил себе Степан, – цель, как говорится, оправдывает средства. Но политруки утверждали, что война велась ради финских рабочих и крестьян… – ни о чем подобном воентехнику писать было нельзя. Его нынешняя должность тоже подразумевала сохранение тайны, поэтому Степан желал товарищу Князевой успехов в учебе, боевой, и политической подготовке.

В Минске он жил на аэродроме, с другими летчиками. Степан отказался от большой квартиры в городе, и от приставленного к нему бойца, шофера. Он любил водить машину сам. Брата он привез сюда, сделав сто сорок километров чуть больше, чем за час. У поляков были хорошие дороги, а к новому аэродрому вело шоссе, законченное на прошлой неделе. В перелеске пахло соснами, и свежей, озерной водой. Наступив на шишку, Степан послушал треск и прихлопнул комара на щеке.

Он один бродил по лесу, хотя уполномоченный НКВД, на аэродроме, качал головой:

– В лесах много недобитой панской швали, товарищ комбриг. Надо быть осторожней. Берите охрану… – Степан хотел сидеть у костра, на берегу маленького озерца, один. Разведя огонь, он устраивался на мягком мху. Степан покуривал, глядя на искры, летящие в небо. В чистой воде плескала рыба. Иногда он ложился, закинув руки за голову, глядя в прозрачное, вечернее небо, на первые, слабые звезды.

Степан ездил и в Радунь, и на станцию Воронову. Местечки ему нравились, хотя он, в форме РККА, ловил косые взгляды местных жителей. Панов, отставных офицеров и богачей отсюда увезли. На улицах развесили советские флаги, костелы, церкви, и синагоги закрыли. На бывших магазинах, пивных, и частных лавочках красовались вывески Гродненского, или Минского торга.

Брат переночевал на аэродроме, в палатке. Степан сварил уху, из собственноручно выловленной рыбы, и сварил молодой картошки, с укропом. Получив телеграмму из Москвы, о приезде Петра, он взял на аэродром две бутылки водки. Петр привез отличного, крымского портвейна. Он извинился за то, что не может погостить дольше. Брат ехал в командировку, как он выразился, на запад. Особый поезд пришел из Молодечна, на станцию Воронову, и ожидал брата.

– Можно было бы и в Минске встретиться, – весело сказал Петр, когда эмка въехала на улицы местечка, – но я не хотел тебя с места срывать. Ты занят, со строительством… – оглядевшись, Петр, одобрительно, сказал:

– Отлично. Ни одного следа проклятых панов. Пока ты в Финляндии воевал, – он хохотнул, – мы здесь потрудились. В Западной Белоруссии, в Белостоке, в Львове… – Петр закурил «Казбек» особой выработки, – и в Прибалтике случится, то же самое…

За ухой брат сказал, что через неделю советское правительство предъявит ультиматум прибалтийским странам, требуя размещения Красной Армии, на их территории:

– Все будет просто, – уверил его Петр, – тебе даже не придется поднимать в воздух истребители, Степа… – он улыбался:

– Проведем выборы, появятся новые правительства. Они попросят Верховный Совет рассмотреть вопрос о включении Прибалтики в состав СССР. В общем, – он поднял крышку котелка с картошкой, – ни одной потери в людской силе, или технике.

Брат не стал говорить, куда он отправляется, а Степан не спрашивал. Петр выглядел отлично. У него был здоровый, красивый загар, лазоревые глаза блестели. Он признался, что в апреле женился, в Москве, и у него есть сынишка, Володя:

– Твой племянник, – гордо заметил Петр, – ему летом два года. Смотри, – он достал из портфеля, отличной кожи, маленький альбом, с фотографиями. Степан похлопал брата по плечу:

– Живите на Фрунзенской, конечно. У тебя семья, а я по гарнизонам кочую… – брат взялся за бутылку с портвейном:

– Тебе, Степа, не предлагаю… – он, со значением, посмотрел на водку, – ты две рюмки выпил… – Степан смутился: «Это один раз случилось, Петя. Произошла ошибка…»

– Если случилось один раз, то может и повториться… – выговор в личном деле Степану сняли недавно, после финской войны. По словам Петра, он, с женой и ребенком, мог уехать из Москвы в командировку:

– Или нам новую квартиру дадут, просторнее… – обложку альбома отделали серебряным кантом. Степан никогда не видел подобных вещей в магазинах.

Страницы зашелестели.

Он ожидал снимков девушки в простом костюме, или ситцевом платье. Комбриг Воронов, невольно, открыл рот. Степан никогда не встречал таких женщин, даже в кино. Длинные ноги сверкали тонкими чулками. Она носила шляпку, кокетливо надвинутую на бровь, короткий, отделанный мехом жакет, узкую юбку по колено. Белокурые волосы волнами падали на стройные плечи. Мальчик, в матроске, в маленькой бескозырке, прижался к матери. Петр стоял сзади, обнимая ее за плечи. Степан заметил счастливые, немного туманные глаза брата. На лацкане жакета невестки блестел комсомольский значок.

По словам Петра, ее звали Антониной Ивановной. Она преподавала языки на курсах НКВД. Степан не стал интересоваться, где брат познакомился с девушкой, больше похожей на статую греческой богини. Степан видел их в московском музее, на экскурсии, с другими командирами ВВС.

– Она и тебя подтянет, – пообещал брат, – институт закончен, ты авиаконструктор, но о языках забывать нельзя… – Степан думал, что Антонина Ивановна хороша в костюме. Перевернув страницу, он понял, что еще ничего, на самом деле, и не видел.

Невестку сфотографировали, как сказал Петр, на даче Лаврентия Павловича Берия, народного комиссара внутренних дел. Судя по одежде, вернее, ее отсутствию, дело было недавно:

– В конце мая, – объяснил Петр, – в столице теплая весна… – Антонина Ивановна, в купальнике, стояла у штурвала яхты, на Московском море:

– Дача в Завидово, – Петр, ласково, смотрел на жену, – мы на охоту ездили, по приглашению товарища Берии. Тонечка отлично владеет оружием… – Степан вгляделся в большие, красивые глаза невестки. Волосы девушки растрепал ветер:

– Под парусом она тоже ходит, – Петр убрал альбом, – и наездница опытная. Я Тонечку четыре года знаю… – комбриг понял, что брат, неожиданно, покраснел:

– С Володей няня сидит, из наших сотрудниц, – добавил Петр, – Тонечка, не только преподает, но и пишет. Она много ездит, по нашей структуре, собирает материалы… – Степан обещал прислать подарок, из Минска.

– Сервиз… – он достал флягу с чаем, – но посуду надо по железной дороге отправлять, еще разобьется. Транспортным самолетом неудобно, это личные нужды. Или льняную скатерть, салфетки. Здесь хорошая вышивка. Антонине Ивановне понравится, – он вспомнил гладкие, казалось, бесконечные ноги. Комбриг, сердито, сказал себе:

– С ума сошел! Она твоя родственница. Повезло Петру, сын у него появился… – Степан, вздохнув, пошевелил дрова:

– А ты когда встретишь хорошую девушку, а, комбриг? Но я или воюю, или по гарнизонам езжу. Я и не думаю о подобном, – понял Степан. Он, все равно, не мог выбросить из головы загорелые лопатки, тонкую талию, круглый очерк чего-то завлекательного, под низко вырезанным купальником.

Наверху, в соснах, хрипло закричала птица. Он поднял голову, к бледному серпику луны:

– Но встречу, обязательно… – горел костер, вспыхивал и тух уголек папиросы. Птица опять встрепенулась, зашумели деревья, Степан накинул на плечи китель. Вечерами все еще было зябко.

В густой зелени сосны устроили невидимую, крепко сколоченную платформу, укрытую ветвями.

– Я бы его пристрелил, – сказал на идиш невысокий, черноволосый юноша, в старой, но чистой форме лейтенанта Войска Польского:

– Нет моих сил, Авраам, смотреть на красную тварь.

Доктор Судаков, сдвинув на затылок кепку, проверял пистолет. Он вздохнул:

– Я понимаю, Леон… – у юноши на рукаве виднелась бело-голубая нашивка Еврейского Воинского Союза, подпольной организации бывших офицеров. Авраам, при свете фонарика, посмотрел на карту:

– Послезавтра вы нас провожаете до границы, и ждете в условленном месте. Мы за несколько дней обернемся. Сядем на дизель, в Каунасе. Каждый из ребят переводит десяток человек. Я это не в первый раз делаю… – он осторожно нагнулся:

– Красный пьет, можно покурить… – Авраам спрятал в больших ладонях огонек спички. Они передавали друг другу папиросу.

– Да и я не в первый раз, – усмехнулся Леон:

– Старый лагерь, на болоте, между прочим, с прошлого века остался. Здесь отряд знаменитого Волка гулял, во время восстания поляков. Ты говорил, он твой родственник…

– Дальний, – доктор Судаков кивнул:

– В общем, я группу отвезу домой и присоединюсь к вам, Леон. Надо идти на запад, спасать людей из гетто, пока есть возможность. Ты бы тоже в Израиль ехал, – добавил он, – если теперь… – Авраам не закончил. Со времени их последней встречи с Леоном Радалем, прошлой осенью, НКВД расстреляло отца бывшего лейтенанта, владельца лавки в Белостоке.

– Его, – горько сказал Леон, – и еще тысячи человек. В Катыньском лесу ставили пулеметы, Авраам, привозили заключенных составами… – он потушил окурок:

– Вы папиросы оставили, но табак, все равно, надо беречь. А Израиль, – юноша, неожиданно, улыбнулся, – до него мы доберемся, Авраам. Завтра дождемся гостя, из Минска, пана Вилкаса, и пойдем к границе, – птица опять закричала. Спрятав пистолет, Авраам поплевал на ладони. По стволу проложили веревку. Оттолкнувшись от платформы, он быстро спустился вниз.

Максим Волков добрался до места встречи, отмеченного на маленькой карте, ранним утром. Он шел через предрассветный, просыпающийся лес, слушая шуршание ветвей, вскрики птиц, медленно, аккуратно двигаясь.

Проводив заказчика, вернувшись в Дом Крестьянина, Максим переоделся. Взяв вещевой мешок, и сверток с провизией, он сунул в карман крепкого, потрепанного пиджака вальтер. Советские документы лежали в тайнике, в подкладке одежды. Максим не решил, перейдет ли он границу, но ему хотелось посмотреть на другую страну, пока она не стала советской, как и остальное вокруг:

– Нельзя подобной возможности упускать… – сложив «Казбек» в жестяную коробочку, он выбросил пачки, – когда я еще увижу жизнь, о которой бабушка рассказывала? Хотя бы ненадолго, – в отеле, как смешливо называл его Максим, стояли вещи с клеймами польских фабрик. В столовой остались тарелки хорошего фарфора, а ванные были облицованы метлахской плиткой. Максим увидел клеймо Villeroy and Boch.

Он выписался из гостиницы, объяснив, что едет в колхозы, организовывать поставки продуктов. Максим отнес чемодан в камеру хранения, на вокзал. Карту приграничных территорий, изданную в Польше, крупного масштаба, Волк получил в Минске, от коллег. Его ждали на сухом холме, среди двух болот, в нескольких километрах от мелкой речушки Котра, где проходила государственная граница СССР и Литвы.

Из Молодечна Максим доехал на попутном грузовике на запад, к окраине пущи. Дальше он шел сам, пользуясь картой и компасом. Максим не охотился, это было опасно. Он купил в Молодечно леску и крючки. Лещины в лесу росло много, Волк сделал отличное удилище, и ловил рыбу. Весна здесь, как и в Москве, стояла теплая. Максим, то и дело, наклонялся, срывая ягоды лесной земляники.

Он ночевал у костра, немного жалея, что не мог захватить книгу, которую сейчас читал. В столице, перед отъездом, он купил конспект лекций по архитектуре Возрождения. К занятиям физикой, математикой и языками, Волк добавил публичные лекции, в обществе «Знание». Максиму пришлось преодолеть неприязнь к советским учреждениям. Нигде больше уважаемых ученых было не послушать. Волк посещал занятия по истории, живописи, выбирался в филармонию и музеи.

Отхлебнув родниковой воды, из стальной фляги, он перевернул рыбу, на костре:

– Филармония, музеи… – Волк затянулся папиросой, – на год обо всем забудешь, Максим Михайлович. Сядешь в бараке усиленного режима, за отказ выходить на работу, и вспомнишь, как ты в Москве танго танцевал… – ему, иногда, снилась девочка, с бронзовыми волосами, которую Волк видел на авиационном параде, и в метро. Он смотрел в прозрачные, зеленые глаза, слышал нежный голос:

– Котик, котик, коток,
Котик, серенький хвосток,
– Приди, котик, ночевать…
Проснувшись, Максим сердито говорил себе:

– Нашел, о чем думать. Ты ее никогда не увидишь.

Он даже не знал, как ее зовут. Максим вспоминал ее мать, черные, тяжелые волосы, серые, дымные, глаза. Волк, невольно улыбался:

– Жаль, конечно, что пришлось заниматься товарищем комбригом. Ее ты тоже больше не встретишь, Максим Михайлович… – после смерти бабушки Максим сделал ремонт в квартире. Он перетянул заново, хорошую, дореволюционную мебель, переложил паркет, и даже купил рефрижератор, на кухню. Советская промышленность заботилась о трудящихся. В Харькове начали выпускать холодильники.

Максим носил белье и рубашки в прачечную, костюмы, в химическую чистку. Завтрак он готовил сам, а обедал и ужинал в пивных, ресторанах, или в уединенных домах, в Сокольниках, или Марьиной роще. Он отправлялся в подобные места на выходные. На отдыхе Волк позволял себе поспать. Девочки, проверенные, ухоженные, хлопотали над гостями и приносили завтрак в постель:

– Жениться мне нельзя… – усмехнулся Волк, снимая рыбу с костра, – по закону не положено. Отец не венчался, и дед тоже. Но отец и мать любили друг друга, бабушка говорила. Да и сама бабушка… – в Минске Волк услышал, что в прошлом веке, на сухом холме стоял лагерь польских повстанцев. Распадок между болотами, до сих пор, назывался, Волковым.

– Дед здесь гулял, юношей… – Максим вынул из вещевого мешка «Огонек». Перед границей от журнала, все равно, надо было избавиться. Он порезал немного зачерствевший хлеб отличным, охотничьим ножом с рукояткой моржовой кости, с маленьким компасом. При свете костра, Максим, рассеянно листал немного пожелтевшие страницы, месячной давности. В киоске, в Молодечно, никаких других журналов, не нашлось. «Огонек» пестрил портретами товарища Сталина, и описанием первомайских демонстраций. Максим пробежал глазами статью о новых советских территориях, на Карельском перешейке. Трудящиеся участвовали в выборах, и организовывали колхозы:

– А еще оттуда увозят людей в лагеря, – в сердцах, заметил, Волк, – они забыли упомянуть. Здесь все города, местечки и фольварки опустели. Будто и не было страны, Польша… – он подозревал, что брат комбрига Воронова, приложил руку к чисткам.

– И опять сюда вернулся… – в Москве Волк читал в газетах о доблестном сталинском соколе, герое Халхин-Гола и финской войны. О его брате, правда, нигде не писали, но Волк, через надежных людей, узнал, что Петр Семенович трудится на Лубянке, в чине майора:

– Тоже комбриг, по армейским меркам, – вспомнил Максим, – как и брат, а им всего двадцать восемь. Далеко пойдут братья Вороновы. Впрочем, с ихотцом… – каждый раз, видя портреты Семена Воронова, он морщился, напоминая себе:

– Нельзя мстить. Господь один решает, что случится дальше. Оставь все Господу, Максим Михайлович. Иисус не заповедовал подобного… – он вздыхал, откладывая газету.

Увидев, в «Комсомольской правде» знакомое лицо, Волк хмыкнул:

– Вот как ее зовут. Лиза Князева, – давешняя, черноволосая девочка из метро, стала орденоносцем. Она получила медаль, на Халхин-Голе, и училась на летчика. Максим улыбнулся:

– Она в четырнадцать лет с парашютом прыгала. Князева знает, как зовут ее подругу… – он даже рассмеялся:

– С ума сошел, Максим Михайлович. Собрался писать в Читу, что ли? – в журнале ничего интересного не печатали. Максим, позевывая, смотрел на репортаж из московского очага воспитания: «Во что играют наши дети?». Дети, судя по фото, пятилетние, играли в бойцов Красной Армии, медсестер, и спасение полярников с дрейфующего ледокола «Седов».

Теплый ветер от костра зашелестел страницами: «Маленький Володя готовится к первомайской демонстрации». Малыш, в матроске, в бескозырке, с воздушным шариком, с красным бантом на воротнике, широко улыбался. Фото сделали в каком-то ухоженном столичном дворе. Оценив клумбы, и скамейки, Волк понял, что маленький Володя живет не в бараке, где-нибудь в Стрешнево, а в огромной квартире, с няней и личным водителем.

– Господь с ним, – вздохну Максим, – дети за отцов не отвечают… – завернув кости от рыбы в журнал, он бросил бумагу в костер.

Волк отлично выспался, а на рассвете искупался в озерце. Сверившись с картой, он остановился на гати. В Минске его предупредили, что дороги через болота проложили еще в прошлом веке. В лесу требовалась осторожность. Волк шел по скользким, узким, обросшим мхом тропинкам, внимательно выбирая, куда поставить ногу. По обе стороны простиралась коричневая жижа, изредка перемежающаяся редкими деревцами.

Рассветало, щебетали птицы. Скинув пиджак, Максим оглядел потрепанную, но чистую рубашку. Волк вчера устроил стирку, в быстрой, крохотной речушке. Вещи сохли на дереве, а он блаженно покуривал, допивая остатки кофе пана Сигизмунда, из фляги.

Он опустил глаза вниз, к измазанным грязью сапогам:

– Хочешь навестить буржуазную Литву, Максим Михайлович? В ресторан тебя в подобном наряде не пустят… – Волк пошел наверх, на холм. Бревна гати стали суше. Квакали лягушки, пахло полевыми цветами. Он смотрел на остатки землянок:

– У них и погреба имелись, и окопы они вырыли, с бруствером… – лагерь зарос травой, жужжали лесные пчелы. Прищурившись, Волк увидел на севере, за перелеском, блеск речной воды:

– Граница. Осталось километра три, не больше… – он присел на какое-то бревно. Сзади раздался шорох. Волк заставил себя не совать руку в карман, где лежал вальтер.

Он обернулся. Невысокий юноша, в польской форме, с винтовкой в руках, коротко поклонился: «Пан Вилкас?». По-русски он говорил с сильным акцентом. Максим протянул руку: «Рад встрече, пан…»

– Леон, – юноша свистнул птицей. Из соседней, полуразрушенной землянки высунулась рыжая, непокрытая голова, большого, мощного мужика, в старых сапогах, брюках с заплатами, и грязной рубашке, с расстегнутым воротом. Глаза у него оказались серые, в темных ресницах, ладонь жесткая, привыкшая к работе:

– Пан Авраам, – объяснил Леон, – он и его люди тоже идут на ту сторону… – мужик пожал руку Волку: «Здравствуйте». Он весело улыбнулся, хмурое лицо изменилось:

– Больше я ничего по-русски не знаю… – он попросил Леона: «Переведи».

– Не надо, – Волк достал свои папиросы:

– Угощайтесь. Я говорю на немецком языке, – он увидел холодную тень в глазах пана Авраама, – и на французском тоже… – пан Авраам, чиркнул спичкой:

– Это хорошо, пан Вилкас. Сможем объясниться. Бывали во Франции? – поинтересовался мужчина.

Максим покачал головой:

– Нет, но мой дед родился на Западе, в Бельгии. Максимилиан де Лу, Волк, что в здешнем лагере обретался, во время восстания. Но я его не знал, конечно… – мужик пристально на него посмотрел:

– А вы? – поинтересовался Максим: «Тоже француз?»

– Хотя, что делать французу на советской границе? – подумал Волк.

– Иди вперед, Леон, – попросил мужик, – к ребятам. Мы нагоним… – проводив глазами юношу, он выдохнул клуб дыма:

– Меня зовут доктор Авраам Судаков, я из Израиля. Палестины, как нашу страну пока называют. У нас… – доктор Судаков посмотрел на простые часы, – есть, о чем поговорить, пан Вилкас… – он аккуратно потушил папиросу: «Вы с оружием?».

Максим кивнул.

– Это хорошо, – заметил пан Авраам:

– Пойдемте. У Леона есть расписание обходов красных пограничников. Надо попасть между нарядами… – он остановился:

– По дороге я вам все расскажу, пан Вилкас. Зачем мы здесь, и вообще… – он повел рукой. Максим, сам того, не ожидая, не выдержал: «Месье Авраам, а вы были во Франции?»

– Много раз, – доктор Судаков, блеснув белыми зубами, похлопал его по плечу:

– Я говорил, пан Вилкас, у нас найдется, о чем поболтать… – он вынул из кармана брюк вальтер, такой же, как у Максима. Доктор Судаков взвесил оружие на руке:

– Постараемся обойтись без пальбы. Хорошо, что граница по реке проходит… – он вздернул рыжую бровь:

– У меня еще вот что имеется… – Максим посмотрел на шило, на большой ладони: «Удар между шейными позвонками».

– Именно, – согласился доктор Судаков. Они спустились к полуразрушенной гати, ведущей на север, к государственной границе.

Вильнюс

На городском почтамте было тихо, небольшая очередь стояла к окну выдачи посылок. Чистый, выложенный коричневой плиткой пол блестел в лучах полуденного солнца. Пахло сургучом и клеем, над стойкой висел красно-желто-зеленый флаг.

В Вильнюсе, почти все говорили на польском языке. Доктор Судаков заметил вывески с литовскими названиями, но их пока было мало. Историческую столицу страны Москва передала Литве только в прошлом году. По договору, подписанному литовским сеймом, у границы с новыми советскими территориями, разместили почти двадцать тысяч солдат. Ожидая вызова в кабинку междугородного телефона, Авраам изучал сегодняшний номер Das Vort, каунасской еврейской газеты. Писали об эвакуации британских и французских войск из Дюнкерка. Премьер-министр, Литвы, Антанас Меркис, вел переговоры с Молотовым, в Москве.

– Все равно ультиматума не миновать, – угрюмо подумал доктор Судаков, снимая трубку. Кузен, на его счастье, оказался в синагоге. За годы работы в Европе, Аарон отучился от долгих предисловий и рассуждений в талмудической манере. Кузен говорил коротко и ясно. Выслушав рава Горовица, Авраам тяжело вздохнул:

– И Джон, и Теодор. Но Джон, хотя бы выжил… – Аарон сказал ему о госпоже Гиршманс:

– Я, Авраам, до сих пор удивляюсь. Найти нашу самую ближайшую родственницу… – кузен замялся:

– В общем, мы вас ждем. Есть о чем поговорить… – повесив трубку, Авраам буркнул себе под нос: «Есть, как не бывать». Он уверил кузена, что к вечеру, с ребятами, окажется в Каунасе. Авраам купил билеты на дизель, до Каунаса было всего два часа пути. Границу они перешли легко, без инцидентов. Волк, на литовском берегу, внезапно остановился:

– Не могу поверить… – Авраам подтолкнул его в спину:

– Иди, иди. Я давно не обращаю внимания, какая это по счету государственная граница… – выбравшись из леса, они разошлись, условившись встретиться на железнодорожном вокзале, в Вильнюсе. От местечка Солечники, на границе, до города оставался всего час, на автобусе. Авраам отлично знал дорогу.

Они с кузеном, как называл его, про себя, доктор Судаков, продолжали говорить на французском языке. У Волка он был с акцентом, но бойкий. Авраам, все время, напоминал себе:

– Он другой человек. Он всю жизнь провел в Советском Союзе. Он не похож на знакомых тебе людей… – кузен, все равно, оказался похож. Авраам, глядя в яркие, голубые глаза, вспоминал ребят, с которыми он имел дело в Израиле. С ними Авраам ездил в Каир и Дамаск, на акции, и вывозил евреев из Европы.

Он рассказал все Волку в Солечниках, в пивной, ожидая автобуса на Вильнюс. Доктор Судаков даже начертил в блокноте маленькое родословное древо. Выйдя на проспект Мицкевича, под цветущие липы, Авраам подумал, что все это может оказаться неправдой и семейным преданием. Однако Волк, действительно, погиб в Российской Империи, при взрыве, в день убийства императора Александра:

– Мало ли что случилось, – размышлял Авраам, – мы не знаем, куда Волк ездил, с кем он здесь встречался… – он, было, хотел спросить у Максима, не слышал ли он, что произошло с детьми большевика Семена Воронова. Доктор Судаков пожал плечами:

– Откуда Максиму их знать? Он их младше, да и, как говорится, не вращается в подобных кругах.

Кузен оказался ровесником Питера Кроу и Маленького Джона. Ему исполнилось двадцать пять.

– Мне двадцать восемь, – они сидели за простым, деревянным столом, в углу заведения в Солечниках. Принесли хорошего, темного пива, жареной на сковороде, колбасы, с луком, и тминный хлеб. Максим вертел бумагу с родословным древом.

– Оно неполное, – предупредил его доктор Судаков:

– У меня в Иерусалиме есть большое, – он раздвинул руки, – на треть стены… – кузен поскреб в белокурых, коротко стриженых волосах: «Значит, мой самый ближайший родственник без вести пропал, год назад?»

– Барон Мишель, – Авраам подул на колбасу:

– При французском наступлении, в Саарланде. Он мой ровесник… – доктор Судаков помолчал, – капитаном в армии служил, а вообще он куратор, в Лувре… – Авраам спохватился, что Волк может не знать о музее. Максим кивнул:

– Я его статью читал, в L’Humanite, три года назад. Очень хорошо написано… – он, внезапно, улыбнулся: «Ты на польском языке еду заказывал…»

Доктор Судаков разлил пиво:

– Я десять языков знаю. В моей работе, – он коротко усмехнулся, – подобное полезно. И в университете, и здесь… – он обвел рукой чистый зал пивной. Авраам попытался уговорить кузена не возвращаться в Советский Союз:

– У меня документы при себе, – сказал доктор Судаков, – любые, какие хочешь. Британские, швейцарские, египетские. Сходишь в Литве в ателье. У ребят хорошие руки. Фото переклеим, а от советского паспорта твоего избавимся… – за три часа пути от границы до Вильнюса, Авраам понял, что новый родственник кого угодно переупрямит:

– Я дал человеку обещание, и должен его сдержать, – отозвался Максим, – у него брат сидит в тюрьме. И у меня дело в Москве, свои люди… – они покуривали на одинокой автобусной остановке, за окраиной местечка. Волк покачал белокурой головой:

– Спасибо тебе, Авраам, но я русский, я в России вырос… – отвернувшись, он посмотрел на юг:

– Потом, как-нибудь… – кузен обещал, что поможет перевести подростков через границу. Он собирался отправиться в Минск, выручать старшего брата Пупко из тюрьмы.

Авраам попытался объяснить, что и в Палестине кузену, с его занятиями, найдется дело:

– Ничего страшного, что ты не еврей… – начал доктор Судаков, – мы, видишь ли, в Египте, в Сирии… – он оборвал себя. Кузен усмехнулся:

– Грабите банки, воруете документы у туристов. Я похожими делами промышляю, – он подмигнул Аврааму:

– Расскажи мне, о Европе, о Лувре. Может быть, – Максим смотрел куда-то вдаль, – я еще попаду туда.

По проспекту Мицкевича ехали серые городские автобусы, форды, черные такси, ситроены. Авраам увидел рекламы нового фильма Хичкока. Он оставил кузена в кофейне Рудницкого, рядом с государственным банком, заказав кофе по-венски и мильфей. Авраам боялся, что их, в потрепанных пиджаках, и сапогах, не пустят в элегантный зал, с мебелью красного дерева. Волк, уверенно начал говорить на французском языке. Официантка мило зарделась. Девушка провела месье за хороший столик и еще долго бросала взгляды в его сторону. Волк, закинув ногу за ногу, чиркнул спичкой: «Иди, поговори с Каунасом. Узнай новости».

Если бы не неожиданно объявившаяся дочка покойного дяди Натана, новости были бы совсем неутешительными. Кузина Тони, с ребенком, пропала, о Теодоре ничего известно не было. Джон лежал в госпитале, в Лондоне. Аарон так и не выяснил, что случилось с его сестрой.

– Хватит, – решил Авраам, – достаточно раву Горовицу здесь сидеть. Увезу его, Регину… – доктор Судаков подумал о десятках тысяч беженцев из Польши, скопившихся в Литве. По пути с вокзала, он показал Волку главную синагогу. Во дворе стояли наскоро сколоченные киоски с объявлениями:

– Сбор помощи для наших братьев, потерявших кров. Раздача горячих обедов… – во дворе бегали дети, девочки прыгали по начерченным мелом классикам. Они смотрели на резные двери молельного зала, на мраморные колонны. Авраам вспомнил детей, вывезенных из Праги:

– Капля в море. Что делать, непонятно. Аарон откажется покидать беженцев, он не такой человек… – доктор Судаков ничего не решил. Семьдесят подростков ожидали его в Каунасе. Он не мог, не имел права брать в тяжелую, опасную дорогу семьи, или детей.

Авраам остановился на углу Кафедральной площади. Они с ребятами договорись встретиться, через два часа, у вокзальных касс:

– Вечером окажемся в Каунасе, и через два-три дня надо ехать обратно. Мало ли что, на следующей неделе здесь может советская власть появиться, вместе с НКВД… – все ребята Авраама были опытными боевиками. Доктор Судаков не брал в группу совсем юнцов.

– Итамар просился с нами поехать… – достав из кармана пиджака носовой платок, он вытер лоб. День оказался жарким.

Итамар Гликштейн, вернее, Итамар Бен-Самеах, был внуком Менделя Гликштейна, сподвижника Моше Судакова, одного из первых поселенцев, в Петах-Тикве. Мальчишке исполнилось семнадцать, однако он три года, как служил проводником для нелегальных иммигрантов. Доктор Судаков наотрез запретил ему совать нос в Европу, велев сначала закончить, школу:

– Он в кибуц зачастил, из Петах-Тиквы, – улыбнулся Авраам, ступив на мостовую, – за Ционой, что ли, ухаживает? Ей двенадцать всего. Хотя она высокая, за пятнадцатилетнюю девушку сойдет… – если бы ни раздраженный гудок автомобиля, доктор Судаков бы не доехал сегодня до Каунаса. Роскошный, черный лимузин, резко затормозил. Подняв голову, Авраам увидел, что на светофоре еще горит красный огонек. Разведя руками, извиняющимся жестом, он пошел дальше. Окна лимузина прикрывали плотные шторки. Обернувшись, Авраам увидел на капоте флажок императорской Японии:

– Не хватало дипломатические инциденты создавать, – сказал себе Авраам, – ты больше не в лесах, дорогой мой. Смотри, куда идешь.

В лимузине приятно пахло кедром. Мальчик лет двух, в аккуратной матроске, захлопал смуглыми ладошками: «Стоп! Папа, стоп!».

– Я прошу прощения, ваша светлость… – генеральный консул Японии в Литве, Семпо Сугихара, поклонился с переднего сиденья, – он, видимо, крестьянин, первый раз в городе… – они говорили на японском языке. За рулем мерседеса тоже сидел японец, из персонала консульства. Посол по особым поручениям, при министерстве иностранных дел, граф Дате Наримуне, прилетел в Литву из Стокгольма. Ему предписывалось проследить, чтобы граждане Японии, и Маньжоу-Го, оказавшиеся в Прибалтике, получили бы консульскую защиту, в случае начала советской аннексии.

– Ничего страшного, Сугихара-сан, – отмахнулся Наримуне, – продолжим… – он погладил Йошикуне по голове:

– Через час приедем в Каунас, милый. Устроимся на консульской квартире, Сугихара-сан говорит, что у них есть сад с прудом… – в самолете сын задремал, свернувшись в клубочек. Йошикуни любил летать, и никогда не капризничал. В Стокогольме у него была няня, пожилая, добрая шведская женщина. Наримуне решил, что поездка обещает быть короткой, и дал ей несколько выходных:

– Повожусь с маленьким… – он просматривал распоряжения из министерства иностранных дел, – он редко меня видит… – аналитики писали, что Сталин, до конца лета, установит в Прибалтике советскую власть. Наримуне получал, в Стокгольме, весточки от лондонской родни:

– Странная война закончилась. Почему Сталин доверяет Гитлеру? Почему не хочет понять, что Гитлер нападет на Россию, непременно? И Рихард говорит, то же самое… – Зорге, несколько раз, ставил Москву в известность о будущей войне. В СССР от подобной информации отмахивались:

– Они считают, что Гитлер не нарушит пакт о ненападении… – лимузин ехал по проспекту Мицкевича к северной дороге, на Каунас.

Маленький играл с жестяной моделью самолета. Йошикуни, немного позевывая, привалился к боку отца:

– Встреча с министром иностранных дел Уршбисом, – почтительно говорил Сугихара-сан, – встреча с послом Литвы в Италии Лозорайтисом. Он авторизован возглавить дипломатическую службу страны, в случае аннексии… – Наримуне принял, с поклоном, протянутый плед. Он накрыл спящего сына:

– В случае оккупации, Сугихара-сан. Давайте называть вещи своими именами… – Наримуне, отодвинув шторку, щелкнул зажигалкой:

– До сегодняшнего вечера надо найти всех граждан Японии в Прибалтике, связаться с ними, и убедиться, что они находятся на пути домой. У нас дипломатический статус, а им потребуется защита. Давайте списки, – велел Наримуне. Лимузин, вырвавшись на шоссе, прибавил скорость.

Беловежская пуща

Над зеленой травой лужайки еще не рассеялся легкий, белый туман. В искусно скрытом шалаше было тихо. На швейцарских часах Петра стрелка не подошла к семи. Они с фон Рабе появились здесь час назад, после раннего завтрака. Петр приехал в Брест, на особом поезде НКВД. Он пересел на эмку, с охраной, ждавшую его на вокзале. Фон Рабе, насколько он знал, сделал то же самое, с немецкой стороны границы. Усадьба оказалась большой и ухоженной. При поляках здесь размещался охотничий дом какого-то магната. Водяная мельница бойко крутилась. Магнат устроил над запрудой террасу, с кухней и столиками. Они с герром Максимилианом поужинали форелью, пахнущей дымком костра, и молодой картошкой. Фон Рабе привез ящик французского вина.

– Это не крымский портвейн, – хмыкнул Петр, пробуя белое бордо.

Магнат бежал, оставив в усадьбе севрский фарфор, медвежьи шкуры, и ванные комнаты, с муранской плиткой. Даже бельгийские ружья, в библиотеке, над камином из гранитных валунов, остались нетронутыми. Усадьба перешла НКВД, сюда привезли солдат и отличного повара. Петру, по дороге, сказали, что дом стоит в глубине пущи с начала прошлого века. Раньше здесь, действительно, работала мельница. На большой ветле, возвышавшейся над зеленым лугом, на тележном колесе, они увидели гнездо аиста. Оберштурмбанфюрер улыбнулся: «В наш баварский дом они тоже прилетают».

После ужина они пошли в засаду на кабана. Звери появились ближе к полуночи, они с фон Рабе взяли большого самца. Повар обещал на обед свежие сосиски, а остальное мясо он повесил коптиться. Утром сюда, к уединенному ручью, на водопой приходили косули.

Внимательно глядя на густые заросли малины, Петр вспоминал утренний дымок в Катынском лесу. Воронов приехал туда в конце апреля, встретив Тонечку и мальчика в Будапеште, устроив семью в Москве. Он знал, о слухах, что ходили, на бывших польских территориях, но никаких пулеметов в Катыни не ставили. Лес располагался слишком близко от Смоленска, подобное стало бы непредусмотрительным. Местное население могло начать болтать.

– Они и так болтают, – недовольно подумал Петр, смотря в оптический прицел бельгийского ружья. Они с фон Рабе молчали. Курить в засаде было нельзя, звери отлично чувствовали запахи:

– Болтают, – повторил Воронов, – что мне герр Максимилиан говорил? На их территориях тоже полно недобитой польской швали. Устроили правительство в изгнании, посылают эмиссаров, организовывают сопротивление… – за форелью и вином они с фон Рабе обсудили сотрудничество, советских и немецких служб безопасности. Поляки затаились по обе стороны границы, в глухих лесах. С ними требовалось покончить, совместными действиями.

– В конце концов, – усмехнулся оберштурмбанфюрер, – прошел общий парад, в Бресте… – Петр на параде не присутствовал, допрашивая арестованных в минской тюрьме НКВД, но Степан говорил о смотре военных сил. В параде даже участвовала авиация. Несмотря на договор о дружбе, Воронов, все равно, привез фон Рабе дезинформацию, впрочем, безобидную. Выходило, что, покончив с присоединением балтийских стран, Красная Армия отойдет от новых границ вглубь страны.

На последнем совещании, в Москве, Берия раздраженно, сказал:

– Кукушка и Рамзай спелись, твердят, что Германия нападет на Советский Союз, следующим летом, – он потряс радиограммами:

– Очень хочется вызвать их в Москву, и спросить, кто подсовывает подобную чушь, англичане или американцы, и кому они вообще продались… – по мнению Петра, Горская работала на американцев. Он пока ни с кем не делился подозрениями, но все сходилось. Воронов не верил в совпадения:

– Ее отец был американским гражданином, она долго болталась в тех краях. Она и Янсон составляли короткий список. Янсон вербовал Паука. Даже если Янсон был чист, он, наверняка, рассказал жене о Пауке. Я Тонечке все рассказываю… – Петр не только рассказывал, но и показывал. Он возил Тонечку во внутреннюю тюрьму НКВД, в ближние исправительные лагеря, и допрашивал при ней заключенных. Петр гордился своей работой. Воронову хотелось, чтобы Тонечка им восхищалась:

– Она меня только на западе видела, – думал Петр, – она не знает советского строя, нашего труда ради будущего, коммунистического общества… – Тонечка, ночью, шептала:

– Я не думала, что в СССР может быть так хорошо… – он вдыхал запах лаванды, целуя ей руки: «Любовь моя, как я счастлив…»

По соображениям безопасности Воронову нельзя было сохранять радиограмму от Кукушки, извещавшую о приезде Тонечки в Цюрих. Конечно, если бы он мог, он бы поместил бумагу в семейный альбом. Петр признался в этом Тонечке. Жена улыбнулась:

– Фрау Рихтер замечательная женщина. Добрая, ласковая, настоящий коммунист… – если последнее и было верным, в чем, Петр, недавно, стал сомневаться, то доброй и ласковой Горскую мог назвать только человек, видевший ее в первый раз в жизни.

Петр, искоса, взглянул на фон Рабе. Немец сосредоточенно, смотрел на кусты, вскинув ружье. Воронов, недавно, пошел к начальству. Он поделился с Лаврентием Павловичем опасениями касательно Биньямина. Эйтингон к тому времени прилетел в Москву, на лето. Предатель Орлов дал обещание, под страхом расправы с его семьей, что он будет жить тихо. Орлов не собирался ничего публиковать. Устранение Кривицкого взял на себя Паук.

Они решили, что Петр не вернется в Мехико, как планировалось раньше. Эйтингон руководил последней частью операции «Утка». Петру предписывалось организовать проверку Горской, посредством Очкарика, как они обозначали между собой Биньямина. Воронов хотел заручиться помощью фон Рабе. Насколько они понимали, Очкарик болтался где-то во Франции. Через пару недель, по уверениям герра Максимилиана, войска вермахта входили в Париж.

– Мы не станем бомбить город, – усмехнулся немец, – в отличие от Британии. Фюрер заботится о сохранении культурных ценностей. Правительство капитулирует, как это сделали голландцы, и бельгийцы. Мы без единого выстрела займем столицу. У французов появится новое, лояльное, руководство. Как в Прибалтике, – весело добавил фон Рабе.

Петр отсюда ехал обратно в Минск, где встречался с Деканозовым. Через неделю СССР предъявлял Литве ультиматум о размещении военной силы на ее территории. Воронову и Деканозову поручили быструю чистку страны от нежелательных элементов. В Литве их скопилось достаточно, включая евреев, беженцев, поляков, местных офицеров, и священников.

– Организуем еще одну Катынь, – размышлял Петр, – мы четыре тысячи человек за три дня расстреляли, только из пистолетов. Тихо, без шума. Надо заранее подготовить рвы и транспорт из городских тюрем. Немцы так делают… – фон Рабе поделился опытом работы в бывшей Польше. Оберштурмбанфюрер уверил Петра, что Германия не нападет на Советский Союз.

– Вы наши друзья… – Максимилиан намазывал черную икру, привезенную Вороновым, на свежевыпеченный, ржаной хлеб, – и всегда ими останетесь. Мы покончим с Британией, – он вытер губы шелковой салфеткой, – раз и навсегда покажем Америке, где ее место… – Петр не стал говорить фон Рабе о свадьбе:

– Незачем, – решил он, – хотя, если бы ни герр Максимилиан, я бы никогда не познакомился с Тонечкой. Интересно, она о Горской говорила, а о дочери, нет. Хотя дочь Горской в закрытом пансионе… – фон Рабе получил от Петра данные по Биньямину. Оберштурмбанфюрер обещал, что, буде еврей попадет в поле зрения немецких служб безопасности, то его оставят в покое. Герр Максимилиан обещал сам проследить за выполнением распоряжения. Из Польши он ехал в Париж, с остановками дома, в Берлине, и в Бельгии.

Очкарика можно было бы убрать и руками немцев, но требовалось проверить Горскую. Осенью, Петр отправлялся в Европу.

– Вернусь, – улыбнулся он, – возьму Тонечку с Володей, и отдохнем на озере Рица. Бархатный сезон, Тонечке понравится. Товарищ Сталин нас приглашал. Степан пусть в Западном округе сидит, занимается аэродромами… – Петр, нехотя, понимал, что, все равно, брат когда-то окажется в Москве, и его придется знакомить с Тонечкой. Воронову было стыдно за такого родственника, перед женой.

Петр надеялся, что Кукушка не пройдет проверку, ее отзовут в Москву, вместе с дочерью, а они с Тонечкой и Володей обоснуются в Цюрихе. «Импорт-Экспорт Рихтера» переходил в руки нового владельца. Петр собирался остаться в Швейцарии, пока Володя не пойдет в школу. Он говорил с Тонечкой, жена согласилась. Ей тоже хотелось, чтобы мальчик стал октябренком и пионером. Воронов ожидал, что, после Швейцарии он возглавит в наркомате какой-нибудь отдел.

Кусты зашевелились. Фон Рабе медленно, аккуратно, не делая лишних движений, навел ружье. Вчера, когда они ждали в засаде кабанов, Петр убедился, что герр Максимилиан отличный, хладнокровный охотник.

Туман рассеялся.

Она вышла на лужайку, осторожно переступая хрупкими копытцами, маленькая, изящная, с темно-рыжей шерсткой. Фон Рабе смотрел на стройную шею, на большие уши. Она стояла, осматриваясь. Из кустов выбрался козленок. Он прижался к матери, косуля лизнула его голову и подтолкнула к траве. Максимилиан вспомнил, стершиеся, давно не видные, шрамы, на животе заключенной 1103. Косуля подняла большие глаза, цвета жженого сахара. Фон Рабе не двигался. Едва заметным движением, он повел ружьем в сторону Петра.

– Я вчера ему выстрел уступил, – Воронов едва дышал. Петру хотелось одной пулей свалить и мать, и козленка. Ружье дернулось, передние ноги косули подломились. Она рухнула на траву, прикрыв собой малыша. Воронов услышал жалобный, высокий вскрик. Он достал охотничий нож: «Пойдемте, герр Максимилиан. Зверя надо свежевать сразу. Печень будет вкуснее». Воронов широкими шагами направился на луг, где по траве растекалась темная, дымящаяся, кровь.

Гостиную магната украшали неплохие пейзажи.

Макс, разглядывая их, понял, что художник рисовал окружающий лес. Здесь была мельница, ручей, стадо оленей на водопое, деревенские домики, со шпилем костела и гнездом аиста на дереве. Оберштурмбанфюрер стоял, засунув руки в карманы замшевой куртки, склонив светловолосую голову. Муха купил дезинформацию, привезенную Максом. Гиммлер, посылая фон Рабе на встречу, рассмеялся:

– Они получили половину Польши и балтийские страны. Они готовы поверить всему, что мы скажем. Если фюрер сообщит Сталину, что солнце вращается вокруг земли, варвар только кивнет… – солнце не заходило над будущими территориями рейха. Макс видел предполагаемые карты новой Германии. Страна простиралась от Атлантического океана до Тихого, от Полярного круга до пустыни Сахара.

Все, что не становилось рейхом, отходило Японии:

– Океаны… – Макс затянулся американской сигаретой, – тропики. Пусть японцы хозяйничают на юге. Отто говорит, что мы, арийцы, должны жить в умеренных широтах… – брат остался в Кракове, налаживая работу медицинской службы. Он собирался переехать в новый концентрационный лагерь. Его возводили к западу от Кракова, рядом с городком Освенцим. Первая очередь была готова. Старые строения, как заметил Отто, долго бы все равно не прослужили:

– Мы хотим, чтобы Аушвиц стал примером эффективной работы на благо рейха… – Отто, перед отъездом братьев, приготовил домашний обед.

Брат снимал элегантную квартиру, в Старом Городе. В ней, как всегда у Отто, царила безукоризненная чистота. Макс вымыл руки в ванной, больше похожей на операционную:

– Отто с детства таким славится. Я все разбрасывал, а он за мной подбирал. Генрих тоже аккуратным вырос. Он математик, у них подобное в крови… – Макс похлопал себя по загорелым, гладко выбритым щекам.

В Пенемюнде весна оказалась теплой. Он гулял с 1103 по белому песку, слушая крики чаек, цепко держа женщину за хрупкое запястье. В передней домика он опустился на колени, снимая с 1103 простые, серые чулки, и черные туфли на плоской подошве:

– Песок прогрелся, ты не простудишься, моя драгоценная… – Макс провел губами по тонкой щиколотке, по костлявому колену. Длинные пальцы поползли под юбку:

– Иди ко мне… – он, привычным движением, поставил 1103 на колени, придерживая коротко стриженый, рыжий затылок. Она ничего не делала, не двигалась, ни тогда, ни потом, лежа на половицах. Она, казалось, даже не дышала, но Макса это волновало меньше всего. Он целовал тонкие, холодные губы:

– Я всегда буду рядом, моя драгоценная, всегда… – на белом плече, на нежной шее виднелись следы его зубов. 1103 немного вздрагивала, он понимал, что женщина жива. Он стонал, удерживая ее, прижимая к себе, роняя голову на плоскую грудь:

– Я навещу тебя сегодня, как обычно… – Макс готовил ей ужин, наливая вино. Он зажигал свечи, держа ее за руку, читая любимые стихи, Гете, или Байрона. На темной воде залива виднелась сверкающая дорожка:

– Не бродить уж нам ночами, хоть душа любви полна,

И, по-прежнему, лучами, серебрит простор луна…

Максу нравилось говорить, что они женаты.

Он шептал 1103, что они выбрались, в приморский коттедж, отметить годовщину свадьбы:

– Оставили детей на няню, – улыбался оберштурмбанфюрер, – у нас два мальчика и девочка, мое счастье, моя жемчужина… – ему хотелось увидеть проблеск чувства в спокойных глазах цвета жженого сахара. Макс, надеялся, что 1103 заплачет, станет просить его замолчать, пообещает быть покорной, и работать на рейх.

Она медленно ела, точными, выверенными движениями. Тонкие пальцы немного огрубели. Вернер фон Браун выделил особый ангар для проекта 1103. По донесениям, заключенная проводила за работой почти круглые сутки, питаясь кофе и сигаретами. Конструкцию, вернее, остов, накрывал брезент. 1103 сама занималась сборкой, сама управлялась с инструментами и сварочным аппаратом.

Макс видел чертежи, поэтому не интересовался ходом работы. Фон Браун обещал законченный прототип, к следующей зиме. Полигон расширялся, Вернер вошел к рейхсфюреру с просьбой о дополнительных территориях и рабочей силе. Решено было возвести по соседству концентрационный лагерь.

За обедом на квартире у Отто, Макс заметил младшему брату:

– Придется тебе опять навестить побережье Балтийского моря.

Генрих весело отозвался:

– Не все тебе одному в Ростоке на яхте ходить, с папой и Эммой. Возьму лодку. Вернер не зря целый клуб организовал, для офицеров… – в Пенемюнде заботились о досуге подчиненных. На полигоне построили гимнастический зал, конюшни, причал для яхт, привозили из Берлина новые фильмы.

Отто накрывал на стол:

– В новом лагере у нас тоже появится клуб, спортивный комплекс… – он кивнул на дверь в отдельную гардеробную, с гантелями и штангой, – очень важно сохранять хорошую форму, правильно питаться… – у Отто нельзя было ожидать ни мяса, ни рыбы. Брат приготовил суп из молодой спаржи, отличную, овощную запеканку, и пирог с лесной земляникой. Он, правда, ел только ягоды, разведя руками: «Для вас я купил сахар. Я от него воздерживаюсь».

Макс потушил сигарету в хрустальной пепельнице. Муха, после обеда, извинился. Русскому надо было, ненадолго, отлучиться по делам. Оберштурмбанфюрер подозревал, что в подвале особняка НКВД оборудовало устройства для прослушивания разговоров. Макс, из соображений осторожности, не привозил сюда никаких документов.

– Когда мы покончим с Англией, к следующему лету… – на террасе особняка, он опустился в кованое кресло, – мы примемся за русских. Фюрер обещает, что Рождество мы отметим в Москве. Муху мы не расстреляем. Нам нужны лояльные русские. Они начнут работать под нашим руководством, как во Франции. Отто получит свои земли… – Макс усмехнулся.

За обедом, брат долго распространялся о своей деятельности в обществе «Лебенсборн». После оккупации Норвегии, Отто успел слетать в Осло. В стране открывались дома для незамужних матерей, как в Германии:

– Их женщины получат арийскую кровь, – гордо сказал средний фон Рабе, – а в России, в деревне СС, я придумал следующее… – Отто принес чертеж будущего поселения. Он хотел устроить бараки для славян, работников в поле и на фермах:

– Мы отберем девственниц, – пообещал брат, – проверим мерки. Женщинам, подходящим под наши стандарты, мы разрешим беременность, от арийца. Через несколько поколений все забудут, что славяне, когда-то, существовали… – он открыл минеральную воду:

– Кстати, о женщинах, Генрих. Надо продумать вопрос отдельных блоков для поощрения заключенных, в лагерях. Японцы так делают, профессор Исии мне писал… – серые глаза младшего брата безмятежно оглядели стол. Он отпил кофе:

– Очень хорошо заварен, Отто. Спасибо, ты сам его не пьешь… – он указал на чашку: «Мы непременно примем во внимание все требования. Не беспокойся».

Ухоженный двор особняка был пуст. Усадьбу охраняли овчарки, однако солдаты не заходили сюда, в цветущий сад, с мраморным фонтаном. Щебетали стрижи, над лугом, над ветлой с гнездом аиста, заходило солнце. Едва слышно звенели комары. Макс, блаженно, вытянул длинные ноги:

– Надо захватить в Пенемюнде французских сыров, вина, если я в Париж еду… – он, сначала, хотел сделать остановку в Саксонии, в крепости Кольвиц, проверить, как дела у товарища барона, однако махнул рукой:

– Видеть его не хочу. Пусть сдыхает от чахотки в каменном мешке. Холланда, я рано, или поздно поймаю, хотя он от нас и ускользнул… – в Париже Макс намеревался увидеть мадам Шанель и посетить Лувр. Французы вывезли почти все ценности в провинцию. Фон Рабе, недовольно, поморщился:

– Пойди, найди их теперь. Но мы будем искать, непременно. Фюрер не зря хочет организовать музей, в Линце… – туда предполагалось свозить шедевры. Впрочем, имелось и еще одно место, о котором в рейхе знало едва ли пять человек, включая Макса. Фюрер выбрал оберштурмбанфюрера, пригласив его весной на чай, в баварскую резиденцию. Навещая галерею на вилле, фюрер остался чрезвычайно довольным. Макс понял, что его в проект взяли, по выражению Гитлера, как носителя художественного вкуса и арийского духа. Материалы были засекречены даже серьезней, чем разработки групп Гейзенберга и Отто Гана. За одно упоминание о папках полагалась гильотина.

– 1103 опять на рисунок смотрела… – он налил себе холодного чая, со зверобоем, из хрустального кувшина, – хоть чем-то я ее заинтересовал. Она оживляется, когда видит женщину. Неудивительно, они похожи… – на столе у 1103 Макс заметил книги по средневековой математике:

– Она Роджера Бэкона читала, монаха, францисканца. Зачем, интересно? Впрочем, она разносторонний ученый, как Леонардо… – Макс напомнил себе, что надо вернуться в Рим. Он хотел, как следует, нажать на проклятых попов:

– Можно отпустить какого-нибудь арестованного священника, не жалко… – он откинулся в кресле:

– Даже кошки у них здесь нет… – Макс любил гладить 1103 по голове, или между лопатками. Отто, подростком, вырезал глаза у живых кошек:

– Папа и Генрих не знают. Отто объяснил, что они подобного не поймут, а он хотел подготовиться к обучению на врача. Он потом кошек поджигал, живых. Мы в лес уходили, в Баварии… – Макс не помогал брату. Ему были неприятны медицинские манипуляции. Он просто следил за тропинкой, а Отто хоронил трупы животных.

По дороге в Париж, Макс намеревался остановиться в Мон-Сен-Мартене. Он помнил, с Гейдельберга, что у де ла Марков хорошая коллекция картин. В городке разместили оккупационные части вермахта. Макс успел справиться в документах:

– Заодно посмотрю на Элизу… – зевнув, он посчитал на пальцах, – ей едва за двадцать. Очень хорошо. Девственница, католички все девственницы. Кровь Арденнского вепря, по прямой линии, – Макс даже был готов согласиться на венчание:

– Папа обрадуется. Пусть с внуками возится, ему пора. Эмму, после школы, я устрою на Принц-Альбрехтштрассе, секретаршей. У нее хорошая голова на плечах. Выйдет замуж за члена СС, своего человека, – сзади раздались легкие шаги. Муха всегда ходил неслышно.

Лазоревые глаза блестели:

– Вечерний клев здесь отличный, герр Максимилиан. Мы завтра расстаемся. Я обещал уху, по русскому рецепту, с расстегаями… – на обед подали свиные колбаски и оленью печень, в сметане. Фон Рабе увозил в Берлин банки с черной икрой, подарок Мухи.

Петр был в хорошем настроении. Он поговорил, по особой связи, с Тонечкой и Володей. В квартире на Фрунзенской поставили вертушку и прямой, междугородный телефон. Малыш лепетал в трубку: «Папа, папа», Тонечка смеялась. Жена понизила голос:

– Возвращайся быстрее, мой милый, я скучаю. Помнишь, в Будапеште, в отеле… – в Будапеште Петр снял номер люкс, в отеле «Геллерт», с видом на Дунай. Они с Тонечкой ходили в купальню, в турецкие бани, Петр водил ее по дорогим магазинам. Они вызывали няню, обедали в ресторанах, и слушали Верди, в ложе оперы. Тонечка надела низко вырезанное платье, жемчужного шелка, с палантином белой лисы, и длинные, выше локтя, перчатки. В оперу они ехали на отельном лимузине.

Поднимаясь наверх, Воронов остановился, прислонившись к стене. Он, тяжело дыша, представил сбитые простыни, на огромной кровати, ее стон:

– Милый, милый, я тебя люблю… – Петр ничего не скрывал от начальства, хотя для всех Тонечка оставалась испанкой, республиканкой, товарищем Эрнандес. О книге он никому не сказал. Тонечка уверила его, что давно разочаровалась в Троцком:

– В любом случае, – она скользнула в руки мужа, – с ним скоро будет покончено… – в темноте спальни мерцали прозрачные глаза.

– В конце лета, – шепнул Петр, – я сейчас уеду, в Прибалтику. Вернусь, и мы отдохнем где-нибудь, пару дней. Ты устаешь, с ребенком, с работой… – у Тонечки была няня, горничная, и водитель, хотя жена предпочитала сама сидеть за рулем. Личный парикмахер, приезжал на Фрунзенскую по звонку. Обеды доставляли из гостиницы «Москва», фрукты, минеральную воду, икру и сыры, из закрытого распределителя. Петру пригнали новую, блестящую эмку, для Тонечки. Воронов не мог поверить своему счастью. Он, зачастую, ловил себя на глупой, мальчишеской улыбке.

Петр напомнил себе, что надо привезти Тонечке янтарь, из Литвы:

– Может быть, она меня обрадует. Родится девочка, такая же красивая… – фон Рабе поднялся: «Надеюсь, нас не съедят комары…»

– У реки ветрено, герр Максимилиан, – Муха легко сбежал по ступеням террасы. Он подхватил английские удилища, оставленные здесь магнатом:

– Я рассчитываю на ведро форели, – сообщил он, закуривая, – я понял, что вы хорошо рыбачите…

– Жаль, что мы с вами не можем съездить на море, – они прошли в открытые солдатом ворота.

– Все впереди, герр Максимилиан, – подмигнул Петр, спускаясь к переливающейся золотом, тихой реке.

Каунас

В маленькой квартире рава Горовица легко, едва уловимо, пахло имбирем. Тикали часы на стене. Из растворенного окна, выходящего во двор синагоги, слышался детский смех. Утреннее солнце лежало на непокрытых половицах, в воздухе плясали едва заметные пылинки.

Регина сидела на венском стуле, за круглым столом, глядя на маленький альбом, в потертой, бархатной обложке. В чашке остывал кофе. Взяв из медной пепельницы папиросу, девушка глубоко затянулась.

Регина выросла в скромных комнатах, по соседству с Пейтау-шул, синагогой в Старой Риге, у приемных родителей, пожилых и бездетных. Когда годовалую Регину, с другими, осиротевшими в погромах малышами, «Джойнт» привез в Ригу, Гиршманам шел шестой десяток. Приемный отец Регины работал бухгалтером, на мебельной фабрике. Девушка потянулась за ридикюлем. В латвийском паспорте, лежало свидетельство о рождении, и справка, выданная «Джойнтом». Регина знала, что она не родной ребенок Гиршманов. Мать и отец рассказали ей обо всем, еще до школы.

Фотографий никаких не сохранилось, но в детском доме, в Белостоке, девочку снабдили документами. В бумагах значилось, что ее зовут Малка Горовиц. Покойными родителями Малки были Натан и Батшева. Родилась Малка в девятнадцатом году, в местечке Василькув, в шестнадцати милях от Белостока.

Гиршманы сказали дочери, что ее, годовалую, после смерти родителей, вечером, нашли под кроватью, в спальне. Девочка лежала тихо, словно мышка, укрытая одеждой, и только вздрагивала. Ее старшая сестра, Хана, пропала без следа. Армия Горского вырезала и сожгла половину местечка. Выжившие люди, собрав сирот, пешком дошли до города.

Мать погладила Регину по голове:

– Два годика твоей сестре исполнилось, милая моя. Ее тоже убили. Эти звери всех убивали… – Регина ходила в синагогу только на праздники. Гиршманы не были соблюдающими людьми, но ее мать зажигала свечи, а отец делал кидуш. Регина, с двенадцати лет, начала читать заупокойную молитву, по родителям и сестре. Женщины,обычно, подобного не делали, но Регина настояла на своем.

Она привыкла думать, что у нее нет другой семьи, кроме Гиршманов. Родители умерли три года назад, когда Регина поступила в университет. Перед отъездом из Риги, с подростками из клуба, Регина отдала квартиру дальним родственникам господина Гиршмана. Девушка пожала плечами: «Я сюда возвращаться не собираюсь. Советы не оставят в покое Прибалтику. Здесь случится то же самое, что и в Польше».

На простом, фаянсовом блюде лежало печенье, от него и пахло пряностями. Регина пришла к кузену утром. Рав Горовиц собирался в японское консульство. Регина, неожиданно робко, спросила: «Ты уверен, что тебя примут?». Кузен повернулся от зеркала:

– У меня рекомендательное письмо от первого секретаря американского посольства. Чашку кофе они мне нальют, не беспокойся, а с остальным… – Аарон тяжело вздохнул. Его собственная страна, наотрез, отказалась ставить визы евреям, не имеющим вызова от родственников.

– То есть почти никому, – подытожил Аарон, приведя в квартиру напротив синагоги доктора Судакова. На газовой плите стояли кастрюли с обедом. Авраам, приподняв крышку, одобрительно заметил:

– Куриный бульон, с домашней лапшой, котлеты. Словно я под крылом госпожи Эпштейн, дома, в кибуце. Ты готовить, что ли, научился? – он подтолкнул Аарона. Рав Горовиц коротко улыбнулся:

– Регина приходит, ухаживает за мной, обеды варит… – Аарон сказал кузине, что пошлет телеграмму отцу, в Нью-Йорк:

– Ты получишь вызов, – наставительно заметил рав Горовиц, – вернешься обратно в Ригу, и отправишься в Америку… – он осекся, вспомнив, что в Европе идет война. Дальше Стокгольма, Регина, одна, все равно бы не уехала.

Серо-голубые глаза кузины похолодели:

– Я намереваюсь жить в Палестине, – отчеканила девушка, – я сионистка, и… – рав Горовиц, обычно, держал себя в руках, но девчонка была семьей:

– Нечего стесняться, – сказал себе Аарон, – ей едва за двадцать. Она не знает, о чем идет речь, нигде не была… – он присел на подоконник. Над крышей синагоги кружились белые голуби.

– Вот что, – наконец, заметил, Аарон, – тебе двадцать один, а мне тридцать. Я последние четыре года работаю в Европе. В Берлине, в Праге, в Польше… – он повертел сигарету:

– Регина, не упрямься. Ты отправишься в Стокгольм, и подождешь Меира… – на столе лежал альбом, в потрепанной обложке. Регина видела фотографии своего дяди, кузена Меира, и кузины Эстер, с близнецами, вырезку из кинематографического журнала, со снимком покойной тети Ривки, на церемонии вручения «Оскара». Регина рассказала кузену Аарону о сестре. Рав Горовиц отозвался:

– Кузен Теодор мне писал, из Парижа. Его невеста, мадемуазель Аржан, тоже сирота, в погромах родителей потеряла. Она из-под Белостока… – Регина открыла рот: «Аннет Аржан. Я видела ее фильмы. Она француженка…»

– Еврейка, – устало ответил рав Горовиц, – она Гольдшмидт, на самом деле. Ей фамилию доктор Генрик дал, в детском доме, в Варшаве… – Аарон посмотрел на смуглые, зарумянившиеся щеки кузины:

– Они похожи, только Регина ниже ростом. Что мне Теодор сообщил? Правильно, мать мадемуазель Аржан звали Басей, Батшевой. Александр, которого она вспомнила, это Горский. Господи, неужели такое возможно? – Регина, разумеется, собралась во Францию, чего Аарон никак не мог позволить. Оказалось, что у кузины такой же упрямый характер, как и у Эстер. Аарон вспомнил, как Меир и сестра орали друг на друга, подростками. Регина стукнула кулаком по столу:

– Это может быть моя сестра, родная! Как ты не понимаешь, я должна ее вывезти из Франции. Тем более, ее жених без вести пропал… – Аарон отрезал:

– Найдется, кому туда отправиться, без девчонок. Ты не была в Германии, а я в Берлине два года прожил. Я видел Дахау, дорогая моя. Слушай меня, и делай, что я говорю.

Кузина поджала губы:

– Ты не можешь мне запретить ехать в Палестину, Аарон. Все евреи должны собраться в Израиле… – Регина увидела, как опасно заблестели темные, красивые глаза: «Он только с виду мягкий, – поняла девушка, – он умеет настоять на своем».

– Не ехать с комфортом, – ядовито сказал рав Горовиц, – а тайно, с поддельными документами, пересекать государственные границы…

Регина попыталась сказать, что в группе Бейтара есть и другие девушки.

– Я тебе не разрешаю, – заключил рав Горовиц, – больше обсуждать нечего.

Приведя кузена Авраама, домой, с вокзала, за обедом, рав Горовиц услышал еще об одном новом родственнике.

– Отличный парень, – одобрительно заметил доктор Судаков, – я вас познакомлю… – Авраам жадно ел:

– Когда я еще кошерную курицу попробую, до Израиля… – он поднял рыжую голову:

– Максим сказал, что у него дела, в городе… – Авраам, на каунасском вокзале, ожидая кузена под часами, недоуменно спросил:

– Какие дела? Ты здесь в первый раз, нелегально перешел границу, языка не знаешь… – Волк, сдвинув кепку на затылок, покуривал папироску. Длинные, ловкие пальцы стряхнули пепел. На забитом перроне пахло гарью и цветущими липами. Наверху, в репродукторе, играла музыка. Волк выбросил окурок:

– Я нигде не пропаду, пан Авраам. Надо понять, с кем придется, так сказать, сотрудничать… -оглядевшись, он велел:

– Дай мне адрес раввина Горовица, а с остальным я разберусь. Где здесь рынок? – голубые глаза улыбались. Дизель наполняли пассажиры. Всю дорогу от Вильнюса до Каунаса они простояли в тамбуре вагона.

Авраам вырвал из блокнота лист бумаги:

– Я тебе начерчу. Что ты покупать собрался, у тебя денег нет… – сунув руку в карман, Волк вытащил пачку купюр, с литовскими буквами:

– Как это нет? – удивился Максим:

– Вот они, передо мной… – красивые губы усмехнулись:

– Кошелек давно на путях валяется, где-то в пригороде. Пассажиры здесь тоже беспечные, как и в столице моей социалистической родины. Никакой разницы, – приняв бумагу, Волк похлопал Авраама по плечу: «Завтра увидимся».

Он, гуляющей походкой, направился к привокзальной площади. Доктор Судаков покрутил рыжей головой: «И не поспоришь с ним».

За печеньем и кофе Аарон рассказал Аврааму о своем плане. Первый секретарь американского посольства объяснил раву Горовицу, что Япония имеет право поставить транзитные визы, для проезда через территорию Маньчжоу-Го. Мистер Уоррингтон развел руками:

– Обычно подобные документы выдают на основании существующей визы в страну, куда направляется путешественник, но, может быть, вам удастся уговорить японцев. Помните, мистер Горовиц, русские войдут в Литву через неделю, не больше. Людей с визами они трогать не станут, пропустят через свою территорию, в Маньчжурию, и дальше… – куда дальше, Аарон пока не знал. Рав Горовиц, бодро сказал себе:

– На месте разберемся. Главное, чтобы японцы согласились. Маньчжурия большая страна, можно затеряться. На востоке сейчас безопасней, чем на западе… – Уоррингтон выдал ему рекомендательное письмо для консула Японии в Литве, господина Сугихары: «Это все, что я могу сделать, мистер Горовиц».

Аарон, искренне, поблагодарил первого секретаря. Рав Горовиц мало надеялся на успех, но стоило попробовать. Он вспомнил, что кузен Наримуне в Стокгольме, послом по особым поручениям:

– Может быть, связаться с ним? Хотя, что он сделает? Он не нарушит правила выдачи виз. Если бы речь шла об одном человеке, а здесь тысячи беженцев… – разобравшись с японцами, Аарон хотел послать телеграмму отцу и Меиру. Он оставил кузину, замешивающей тесто, на кухне. Регина хотела сделать печенье, к обеду. Она познакомилась с доктором Судаковым вечером, на встрече группы, в синагоге. Утром Авраам пошел в тир, проверять, как стреляет молодежь. Услышав, что мадемуазель Аржан может оказаться сестрой Регины, кузен хмыкнул:

– Я в Праге заметил, что она на покойную тетю Ривку похожа. Но Аарон прав, госпожа Гиршман, то есть Регина… – девушка заметила, что доктор Судаков, отчего-то, покраснел, – вам… тебе нельзя ехать во Францию, это опасно.

– Именно, – доктор Судаков остановился на углу аллеи Свободы. Они провожали Регину до квартиры учительницы из еврейской гимназии, где ночевала девушка. Было поздно, улицы опустели, только иногда по мостовой проносились такси. Регина, вскинув голову, посмотрела на крупные, летние звезды:

– Они обо мне заботятся. У меня семья появилась, я и не думала, что подобное случается… – повеяло сладким ароматом лип, доктор Судаков, решительно, щелкнул зажигалкой:

– Еще и кузина Эстер в Европе застряла. В общем, Регина поедет со мной, в Израиль, – он выпустил клуб дыма:

– Не волнуйся, Аарон, я отвечаю за группу. За вас, кузина… – он склонил рыжеволосую голову.

– Поедет со мной, в Израиль… – вспомнила Регина его уверенный голос:

– Со мной… – она протянула руку к альбому.

Познакомившись с доктором Судаковым, Регина поняла, что нравится ему. Кузен рассказывал молодежи об Израиле, о кибуцах и университетах, об отрядах, охранявших поселения, о театрах и кафе в Тель-Авиве. Серые глаза, в темных ресницах, смотрели в ее сторону. Регина, невольно, краснела. Она училась в смешанной гимназии, и ездила в сионистские лагеря, где мальчики и девочки жили рядом. У Регины на руках были пожилые, больные родители. У девушки не оставалось времени на танцы, или кафе. После занятий в университете она бежала в клуб Бейтара, или на частные уроки, готовила ужин для матери с отцом. По выходным Регина убирала квартиру, занималась, или гуляла с Гиршманами в парке.

Регина ни о чем подобном и не думала. В молодежную группу Бейтара приходило много мальчиков. Регина, и в Риге, и летом, в лагерях, привыкла командовать ровесниками. Девушка относилась к ним свысока. Она и в школе преподавала старшим классам, несмотря на молодость. Опытные педагоги хвалили ее за твердый характер. Регина улыбалась: «Я в клубе научилась, с подростками…».

Она не знала, как себя вести. За Региной еще никто, никогда не ухаживал.

– Доктор Судаков за тобой не ухаживает, – сердито сказала себе девушка, – нечего придумывать. Он просто на тебя посмотрел, несколько раз. Это ничего не значит, – Аарон предупредил ее, что кузен появится к обеду:

– И еще один человек, наверное… – рав Горовиц, замявшись, махнул рукой:

– Увидишь, в общем… – он легко сбежал по гулким ступеням старого подъезда. Регина, перегнувшись через перила, крикнула: «Удачи!».

Она отхлебнула холодного кофе:

– Аарону надо жениться, – хихикнула девушка, – ему тридцать лет. Пусть над своими детьми хлопочет. Он раввин, они обычно рано женятся…

Ее отец тоже, в первый раз, женился молодым, девятнадцати лет. Регина смотрела на старую, четкую фотографию, прошлого века. Внизу вились золоченые буквы: «Ателье Гольдмана, Иерусалим, 1889 год». Рассматривая невысокого, изящного юношу, в черной капоте и шляпе, с бородкой, Регина поняла, что напоминает отца. Рав Натан и его первая жена на фото, конечно, не касались друг друга. Хорошенькая девушка, вряд ли старше восемнадцати лет, носила скромное платье и шляпку:

– Детей у них не появилось. Его первая жена умерла, до войны… – вспомнила Регина голос кузена Аарона, – дядя Натан уехал в Польшу. Он преподавал в ешиве, в Слободке. Потом война началась, неразбериха. Папа последнее письмо получил летом четырнадцатого года. Твоя мама, Батшева, наверное, была из Белостока. Они познакомились, решили, что в провинции безопаснее войну переждать. Твоя сестра родилась, потом ты… – Регина, в Риге, покупала женские журналы. Она не могла поверить, что высокая, тонкая красавица, в смокинге и женских брюках, в бриллиантах от Картье, снимавшаяся с Жаном Габеном, может оказаться ее родной сестрой.

– Хана, – улыбнулась Регина, – я, конечно, не помню ничего. Аарон сказал, что она тоже все забыла, кроме имени нашей матери… – девушка смотрела на молодое лицо Натана Горовица. Регина, всхлипнув, вытерла глаза:

– Жаль, что маминого фото нет. Они не знали, в Америке, что папа женился… – вздрогнув, она потушила сигарету. В передней жужжал звонок. Регина застегнула воротник простой, хлопковой блузы. Девушка пошла, открывать дверь.

Идя к синагоге, по узким улицам Старого Города, Волк даже что-то насвистывал.

Вчерашний вечер выдался очень удачным. Максим понял, что в пока еще буржуазной Литве, во-первых, остались люди, говорящие на русском языке, а во-вторых, найдется, чем поживиться. Рынок не разъехался. Пробираясь между лотками с молодой картошкой и овощами, с телегами, где сидели крестьяне, Волк почувствовал себя, как дома.

В Москве он в подобных местах не появлялся, с мальчишеских времен, когда Максим, десятилетним ребенком, учился ремеслу. Юношей он занялся кражами в автобусах и трамваях, потом в столице открыли большие магазины и метро. Волк, с удовольствием, толкался у прилавков, пробуя деревенскую колбасу и желтый сыр с тмином. За час он собрал в кармане неплохой улов, быстро избавляясь от кошельков.

Волка заметили. Паренек, в суконной курточке и кепке, пристроившись за ним, не отходил, ни на шаг. В конце концов, Максим кивнул на вывеску пивной. Литовского языка Волк не знал, но люди с кружками в руках, покуривали на улице. Показав буфетчику на бочку, Максим устроился в углу, с тарелкой соленых сухариков. Отпив темного пива, Волк поднял голову. У столика появился невысокий мужчина, лет пятидесяти.

Новый знакомец говорил на русском языке, с акцентом. Пан Юозас объяснил:

– Я еще не забыл уроки, в приходском училище.

Волк уверил его, что в Каунасе проездом, и не собирается оставаться в городе. Пан Юозас усмехнулся:

– Я мальчишкой на рынках крутился, до войны, однако о батюшке вашем слышал. За знакомство! – заказав бутылку водки, он поднял руку: «Вы гость, пан Вилкас».

Максим хотел отдать пану Юозасу деньги. Мужчина покачал головой:

– Мы не обеднеем, поверьте. Все равно, – он помрачнел, – скоро все соседями станем, будем под Советами жить… – Волк выяснил, что дорога на побережье известна. На море имелись надежные рыбаки:

– И Авраам говорил, что знает нужных людей… – он сверился с листком из блокнота, – пока лето, надо закончить дела с братьями Пупко. Летом в Швецию перебираться удобнее. Не штормит, по словам ребят… – Максим предполагал, что, в суматохе первых месяцев так называемой советской власти, как кисло, думал он, ему удастся перевести братьев через границу. За Минск он не беспокоился. Даже в тюрьме НКВД работали прикормленные люди, а в лесах сидели польские, как писали в газетах, банды.

Пан Юозас пригласил его переночевать в неприметном особняке на окраине Каунаса. На стол принесли французское шампанское и русскую икру. Пан Юозас облизал ложку:

– С икрой, думаю, затруднений не предвидится, а вино… – он взялся за бутылку «Вдовы Клико», – когда допьем старые запасы, больше его неоткуда будет взять, с войной… – в гостиной собрались только мужчины. Все соглашались, что Франция капитулирует, как и Бельгия с Голландией. Молодежь в Каунасе русского языка не знала. Пан Юозас и другие гости средних лет переводили Максиму. Судя по всему, многие литовцы собирались, как и поляки, скрывшись в лесах, воевать с Красной Армией. Максим, дойдя до нужного дома, где жил рав Горовиц, хмыкнул:

– Они решительно настроены, но что дальше? Здесь двадцать тысяч советских солдат, на военных базах. После ультиматума они всю страну наводнят, вместе с НКВД… – вспомнив братьев Вороновых, он сдержал ругательство.

Волку предлагали девочек, их привезли на такси. Отказавшись, он отлично выспался, в мягкой постели, под шелковым одеялом. При особняке состояла пожилая пара, его одежду вычистили и привели в порядок. Привыкнув к милиционерам, на улицах Москвы, Максим долго удивлялся тому, что ни в Каунасе, ни в Вильнюсе, их не видно. Пан Юозас пожал плечами:

– Зачем они, пан Вилкас? У нас тихая страна, все друг друга знают… – литовец, со значением, поднял бровь:

– Пока Литва тихая, – со вздохом подумал Максим, – но понятно, что НКВД устроит, то, же самое, что и на новых советских территориях. Лагеря, расстрелы… – он ушел из особняка, утром, с адресом пана Юозаса и уверениями, что пану Вилкасу, всегда будут рады в Литве.

– Мой хутор, – пан Юозас передал ему записку, – родовой. Он заброшен, якобы… – литовец тонко улыбнулся, – но в лесах всегда можно отсидеться. Место глухое… – Максим, издалека, увидел рыжую голову кузена Авраама.

– Может быть, стоило, все-таки отдохнуть… – Максим вспомнил миленькую, светловолосую, сероглазую девушку, одну из тех, кого доставили для гостей.

– Господь его знает, когда мне теперь это удастся… – Волк помахал кузену.

Доктор Судаков ходил за билетами на дизель, через Вильнюс, до глухих, маленьких станций. На встрече в синагоге, он разделил семьдесят человек на маленькие группы, для перехода границ. При каждом десятке состоял один из ребят Авраама, с оружием. Пистолеты были и у подростков. Авраам, лично, проверил, как они умеют стрелять. Доктор Судаков заметил:

– Надо соблюдать дисциплину. Руководит группой один человек, никакой пальбы без дела. С вами пойдут местные проводники, от границы Советского Союза, и до Тисы. Общий сбор в Будапеште. Из Венгрии мы поедем в Салоники. До Бейрута поплывем на корабле, и опять пешком… – Авраам подытожил:

– В конце лета окажетесь на еврейской земле, дорогие мои. В будущем государстве Израиль… – Авраам намеревался провести осенние праздники дома и вернуться в Польшу, выручать людей из гетто.

Увидев кузину Регину, как называл ее рав Горовиц, Авраам поместил девушку в свой десяток человек, уезжавший из Каунаса последним. Доктор Судаков решил, что ни в какую Америку госпожа Гиршман, вернее, Горовиц, не отправится:

– Еще чего не хватало, – угрюмо думал Авраам, – хватит и того, что ее сестра, – он был уверен, что мадемуазель Аржан, действительно, старшая сестра Регины, – за гоя замуж собирается. Хотя Теодор пропал, без вести… – Авраам бывал в Париже, до войны. Он помнил упрямые, голубые глаза кузена:

– Если он жив, он объявится. А Мишель? Что с ним, неужели погиб… – Авраам хотел сегодня поговорить с Региной.

Девушка выросла в сионистском клубе, и не боялась работы. Авраам понял, что она не страдает предрассудками:

– Она наша женщина, – Авраам увидел крепкие, ловкие руки кузины, – она сможет преподавать, обрабатывать землю, взять винтовку, если понадобится. Она мне не откажет, я уверен… – он улыбался, думая о хорошенькой, изящной фигурке, о темных, тяжелых волосах, о ее решительном голосе. Регина десять лет учила иврит, в гимназии. Девушка знала наизусть те же стихи, что любил Авраам. Она отлично говорила на языке:

– Я преподаю иврит, кузен, вместе с немецким языком и французским… – Авраам обрадовался:

– Очень хорошо. Мы хотим открыть в Кирьят Анавим, моем кибуце, настоящую школу, не только начальную. Вы нам очень пригодитесь, кузина… – Регина, кивнув, немного покраснела.

– Никакой Америки, – Авраам пожал руку Максиму, – она переедет в мою комнату, в кибуце, и станет моей подругой. То есть женой, мы поставим хупу, но это косность, называть женщину подобным образом… – покойный отец Авраама отказывался произносить слова «жена» и «муж». Бенцион замечал:

– Пока мы не очистим язык от лексикона патриархальных времен, мы не построим нового государства… – родители Авраама всегда обращались друг к другу «товарищ».

– Товарищ Регина… – нежно подумал доктор Судаков. Он подтолкнул Максима к подъезду:

– Пошли, нас ждет отличный обед. Аарон в консульстве, скоро вернется. Познакомишься с дочкой дяди Натана, посмотришь семейный альбом. Я снимки не могу возить, – усмехнулся Авраам, – по соображениям безопасности… – лязгнул засов, на них повеяло пряностями. Волк опустил глаза.

Она едва доходила ему до плеча, маленькая, изящная, в темной, суконной юбке, и белой блузке. Волк увидел стройные ноги, в туфлях на низком каблуке. Девушка протянула руку, смуглые щеки раскраснелись:

– Я Регина, Регина Гиршман. Вы, наверное, приятель доктора Судакова, из группы… – Максим снял кепку. Не успела Регина опомниться, как Волк коснулся губами ее руки:

– Нет, мадемуазель, – сказал он весело, по-французски, – вы, может быть, обо мне слышали. Я еще один родственник… – Регина смутилась:

– Рав Горовиц, Аарон, меня предупреждал, но не говорил, как вас зовут…

– Максим, – Волк подмигнул Регине. Девушка спохватилась:

– Заходите, пожалуйста, обед готов… – Волк, уверенно, направился в комнаты. Авраам, сжав зубы, посмотрел ему вслед:

– Вот оно как. Но я решил, и я от своего слова не отступлю. Хоть бы мне с ним драться пришлось… – он посмотрел в тусклое зеркало, в передней:

– Регина уедет со мной, иначе не бывать. Сегодня сделаю предложение… – он повесил кепку на старую, рассохшуюся вешалку. Из столовой доносился звон посуды, запах свежего бульона и веселый голос Регины: «Садитесь, Максим».

Доктор Судаков, пробормотав себе что-то под нос, пошел мыть руки.

Полуденное солнце играло в отливающей светлым янтарем, хрустальной стопке с аквавитом. Пахло пряностями, анисом, тмином и фенхелем. На бутылке красовалась этикетка: «O. P. Anderson & Son i Göteborg». Плетеные кресла стояли на каменной, выходящей в ухоженный сад, террасе. Цвела липа, белые лепестки яблони лежали на густой, подстриженной траве. Крохотный пруд окружала дорожка, усыпанная белой, мраморной крошкой. Томно жужжали пчелы.

Мальчик, поерзав на коленях у Аарона, зачарованно, сказал, по-английски: «Рыбки! Рыбки, дядя!». Рав Горовиц, наклонившись, поцеловал черные, мягкие волосы на затылке: «Беги к рыбкам». Йошикуни, спрыгнув на террасу, потянул его за руку: «Со мной, дядя!»

– Сейчас придем, милый, – уверил его отец. Мальчик поскакал к пруду. Аарон проводил взглядом аккуратную матроску. Йошикуни, увидев Аарона, завладел гостем. Мальчик показывал игрушки, деревянный поезд, жестяные самолеты и машинки. Кузен развел руками:

– Он в Стокгольме, все время, с няней. Он тянется к мужчинам, несмотря на то, что я один его воспитываю… – Аарон держал смуглую ладошку ребенка. Сердце, на мгновение, заболело, глухо, тоскливо. Он вспомнил Клару, вспомнил, как кормил птиц, с Паулем, как девочки катались на карусели:

– У них четверо детей… – сидя на персидском ковре, в гостиной консульской квартиры, Аарон строил с Йошикуни башню, из кубиков, – и, наверное, еще родятся. Пусть только будут счастливы, пусть их война не коснется. Людвиг и Пауль работают, на верфи. А если Гитлер начнет Лондон бомбить… – мальчик сопел, прижавшись к боку Аарона. Они возвели довольно высокую башню. Рав Горовиц кивнул на самолет: «Поднять его в воздух?»

Йошикуни, гордо, сказал:

– Я был. Был в самолете. С папой… – французские окна гостиной выходили на террасу. Наримуне накрывал на стол. Увидев Аарона, в приемной консульства, он, нисколько не удивился. Граф извинился перед Сугихарой-сан:

– Я поговорю с господином Горовицем, с вашего позволения… – дипломаты долго кланялись друг другу. Аарон никогда не имел дела с японцами, но вспомнил:

– У них подобное принято. Папа писал, что Меир ездил на Гавайи, серфингом заниматься. Вряд ли он только Гавайями ограничился. Наверняка, и до Японии добрался… – брат коротко, сообщал, что работает в столице, и у него все хорошо. Америка оставалась нейтральной страной, Аарон больше не беспокоился за Меира. Судя по всему, брат не собирался возвращаться в Европу.

– Но ведь придется вернуться, кому-то… – Аарон видел кузена Наримуне только на фотографиях, но узнал его, когда граф появился в приемной, где рав Горовиц ожидал господина Сугихару. Кузен носил безукоризненный, тонкой, английской шерсти, костюм, с накрахмаленной рубашкой, и шелковым галстуком. Бриллианты на запонках переливались радужным сиянием. Пахло от него кедром, черные волосы были хорошо подстрижены.

Аарон вспомнил, что у него самого костюм, хоть и чистый, но берлинских времен, а на рубашке есть пятна от чернил. Рав Горовиц сам стирал, пришивал пуговицы, и старался не тратить деньги на одежду. «Джойнт» переводил ему заработную плату, но Аарон знал, что беженцам средства нужнее. Он жил очень скромно, растягивая одну курицу на неделю. Аарон готовил простой завтрак, варил большую кастрюлю супа, с картошкой и капустой, а в его котлетах было больше хлеба, чем мяса. Регина, подумал Аарон, конечно, управлялась на кухне гораздо лучше:

– Клара тоже хорошо готовила… – Аарон старался не думать, ночью, о Кларе, или покойной Габи. Это было слишком больно. Он лежал, закинув руки за голову, глядя в потолок. Аарон размышлял, как лучше вывезти из Европы Эстер, с детьми, и кузину Хану, то есть мадемуазель Аржан:

– Пока я папе отправлю телеграмму, – понял Аарон, – пока сюда придет вызов, для Регины, Советы успеют оккупировать и Литву, и Латвию. Мне они не страшны, у меня американский паспорт, но Регина… – у кузины паспорт был латвийский. С началом аннексии она становилась подданной СССР.

Рав Горовиц понял, что нельзя рисковать. Он отлично знал, что случилось на восточных территориях Польши, после так называемого добровольного присоединения к Советскому Союзу: – Ладно, – решил Аарон, – пусть едет в Израиль. Авраам о ней позаботится, можно не беспокоиться. В Палестине безопаснее, чем в Европе… – до Палестины надо было еще добраться, но Аарон доверял доктору Судакову, с его опытом тайных путешествий через государственные границы. Регина, как, оказалось, тоже умела стрелять, хотя пистолета у кузины не было. Рав Горовиц надеялся, что оружия у девушки и не появится:

– После войны разберемся, что делать дальше… – поворочавшись, он щелкнул зажигалкой, – Регина может успеть замуж выйти, в Израиле. А я? – Аарон курил, слушая храп кузена, из гостиной. Авраам спал на его потрепанном диване:

– Когда я встречу девушку, которую полюблю, как Габи. Как Клару… – рав Горовиц вспомнил, что немцы пока не заняли Париж, но все к этому шло.

– Десятое июня… – потушилв сигарету, он прислушался. Часы пробили полночь:

– Десятое июня началось. Немцы в Кале, Дюнкерк эвакуировали, Теодор пропал без вести… – рав Горовиц мог кружным путем, через юг Европы, добраться до Франции. С его паспортом такой путь был безопасен. От Эстер, с Песаха, вестей не приходило. Немцы заняли Мон-Сен-Мартен, где оставались племянники, с отцом:

– Давида не тронут. Он известный ученый, почти Нобелевский лауреат. Даже в Германии они оставили в покое ученых, евреев. На какое-то время, конечно. Давид заберет семью в Амстердам, даст разрешение на выезд сыновей из Голландии… – Аарон вспомнил, что ни Голландии, ни Бельгии, больше не существует, а скоро исчезнет и Франция. Посчитав на пальцах, он понял, что окажется в Марселе, в лучшем случае, через два месяца:

– И у меня люди на руках… – Аарон закурил еще одну сигарету, – что делать? Папу в Европу отправлять нельзя, он пожилой человек. Меир, морем, доберется до Амстердама недели через две. Это если Меир в Америке, – мрачно добавил Аарон:

– Еще Хана, то есть мадемуазель Аржан, и тетя Жанна. Ей семьдесят лет, и она болеет… – рав Горовиц, ночью, ничего не придумал.

– Это тебе можно, – весело сказал Наримуне, принеся аквавит, с кофе, – это водка. Она крепче японского сакэ… – достав новую посуду, кузен приготовил для Аарона салат. Он отмахнулся:

– Я привык все сам делать. Я один живу, с тех пор, как родителей потерял. В Стокгольме у Йошикуни есть няня, но и я отлично справляюсь… – сняв пиджак, кузен засучил рукава рубашки. Поймав удивленный взгляд Аарона. Наримуне объяснил:

– Я с утра министерство иностранных дел навещал. Я всегда изысканно одеваюсь, издержки профессии, – в темных глазах промелькнула смешинка. Наримуне решил не говорить раву Горовицу, что видел его младшего брата в Токио:

– Зачем? – сказал себе граф:

– Понятно, что Аарон ничем подобным не занимается. Он раввин… – когда малыш убежал к пруду, Наримуне добавил:

– Судя по всему, пошла последняя неделя независимости Литвы. Но тебя советы не тронут, у тебя американский паспорт. И нас тоже, с дипломатическим иммунитетом… – он кинул взгляд на сына. Йошикуни запускал в пруду жестяной кораблик.

В Стокгольме мальчику нравилось. Няня водила его гулять на набережную, он играл с местными ребятишками. Наримуне брал в аренду яхту и выходил с мальчиком на острова. Он сажал ребенка на плечи, и бродил между высокими соснами. Пели птицы, на опавшей хвое играло весеннее солнце, распускались первые цветы. Уезжая в Европу, Наримуне предупредил Зорге, что не хочет оттуда передавать информацию:

– В Стокгольме все, как на ладони, – сказал граф, – город маленький, и посольство тоже. В любом случае, я не занимаюсь, как это выразиться, военными интересами Японии. У нас в тех краях и нет военных интересов. Швеция, нейтральная страна. Подожди, пока я вернусь в Токио, возглавлю отдел, в министерстве…

– Станешь принцем, – подмигнул ему Зорге. Ничего не ответив, граф перевел разговор на планы министерства обороны по вооружению авиации новыми, немецкими истребителями. Он слышал об этом на завтраке, в кружке дипломатов, экономистов, и государственных чиновников.

Свадьбу назначили на следующий год.

Будущий тесть прислал официальное письмо, за подписью министра двора. С невестой Наримуне не виделся, они даже не обменивались весточками. Подобное поведение было не принято. Собственные родители графа встречались до свадьбы всего один раз. Отец выбрал будущую жену в альбоме аристократок, достигших брачного возраста. Дедушка и бабушка Наримуне изучили данные о ее родословной. Отец увидел предполагаемую невесту тайно, девушка не подозревала о готовящемся сватовстве. Снимки, и в те времена, недобросовестные родители, могли улучшить. Важно было рассмотреть девушку не на фото.

– Папа так и сделал… – Наримуне варил кофе, – и мама ему понравилась. Бабушка и дедушка согласились, послали свата… – кофе зашипел, он едва успел подхватить медный кувшинчик. Сугихара-сан сказал, что это подарок турецких коллег.

– А любовь… – он услышал с террасы смех сына, мягкий голос кузена Аарона, – любовь у меня была… – горько подумал граф:

– Йошикуни родился по любви. Пусть будет счастлив, мой маленький… – он редко вспоминал Лауру, только иногда, ночью, чувствовал запах вишни, слышал ее шепот:

– Я люблю тебя, люблю… – кузен Аарон думал, что мать ребенка, якобы, умерла. Наримуне и сыну собирался сказать то же самое. Это, решил граф, было лучше для всех:

– Йошикуни пока никого мамой не называет, – он разлил кофе по чашкам, – даже няню. Его моя жена будет воспитывать… – за аквавитом, наконец, выяснилось, зачем рав Горовиц появился в японском консульстве.

Аарон, было, хотел добавить, что беспокоится за сестру, но оборвал себя:

– Кузен Наримуне не обязан ездить в Голландию. У него работа, и ребенок на руках. С Эстер все в порядке, у нее американский паспорт. Только близнецы… – кузен предложил ему шведские сигареты, в золотом портсигаре, с выгравированными журавлями, гербом рода Дате:

– Ничего не может быть проще, – пожал плечами граф, – мы выдадим столько виз, сколько потребуется… – темные глаза, заметил Аарон, улыбались. Плескала вода, мальчик хлопал в ладоши: «Плывет! Кораблик плывет!». Рав Горовиц откашлялся:

– Наримуне, у беженцев нет виз для проезда дальше. То есть в Америку, например… – граф сидел, закинув ногу на ногу, покачивая носком ботинка.

– Я понял, – он мимолетно улыбнулся, – понял, Аарон. Сделаем исключение, не страшно. Они получат транзитные визы, их пропустят на территорию Маньчжоу-Го, через Советский Союз, а потом… – Наримуне повел холеной, с отполированными ногтями, рукой:

– Разберетесь, на месте… – Аарон давно решил сопровождать поезда с беженцами:

– Дам телеграмму папе, отправлю Регину с Авраамом, в Палестину, и поеду на восток. Людям нужна помощь, поддержка… – он подумал, что Эстер, наверняка, связалась с Америкой, просто телеграмма от отца не дошла до Каунаса:

– Устрою людей в Харбине, и отправлюсь домой… – Аарон понял, что три года не видел семью:

– Но потом вернусь в Европу, как Авраам. Стрелять я умею. Судя по всему, легальной деятельности, скоро наступит конец… – он спросил у Наримуне о войне. Граф замялся:

– Посмотрим, что произойдет на западе. Что касается востока, Япония подписала мирный договор со Сталиным. Можете спокойно ехать в Маньчжоу-Го. Ехать, жить… – Аарон честно предупредил Наримуне, что у многих людей имеются только недействительные польские паспорта.

– Поставим визы в литовские удостоверения беженцев… – граф задумался:

– В общем, начинай приносить документы, сегодня. Здесь только я и Сугихара-сан, из дипломатического персонала. Он человек чести, – Наримуне поднялся, – мы говорили, как помочь евреям. И здесь ты появляешься… – граф щелкнул пальцами:

– Придется нам вдвоем сесть за пишущие машинки. Технический персонал перевезли в Стокгольм, две недели назад. Один шофер остался… – всех японцев в Прибалтике нашли. Наримуне провел свои встречи и мог бы вернуться в Швецию. Он смотрел на взволнованное лицо кузена:

– Ему тридцать, мы почти ровесники. У него седина, в бороде, на висках. Четыре года он в Европе, работает. Тот, кто спасает одну жизнь, спасает весь мир, – Наримуне вспомнил о летчике, на Халхин-Голе:

– Надеюсь, он не погиб. Воронов. Большевика так звали, дядю Питера. Он во время гражданской войны погиб. Однофамильцы, конечно… – о большевике Наримуне слышал от тети Юджинии. Он вздохнул:

– Йошикуни придется посидеть в консульстве, в кабинете. Людей много, работы на несколько дней. Ничего, я игрушки принесу, поспит на диване…

– Регина, – подумал Аарон:

– Она хорошо с детьми управляется. Она не откажет. Группа Авраама только через три дня уезжает… – он похлопал Наримуне по плечу: «Няню я маленькому организую, и отличную».

– Играть… – Йошикуни взобрался по ступеням террасы. Граф, присев, раскрыл руки:

– Аарон-сан с тобой поиграет. Мне надо поговорить, с господином консулом Сугихарой. Но я скоро вернусь… – он остановился у дверей гостиной. Аарон и ребенок шли к пруду. Сын засмеялся:

– Птицы, птицы… – белые голуби порхали над травой. Вдохнув сладкий аромат липы, Наримуне зажмурился от яркого, теплого солнца:

– Все будет хорошо. Поставим столько виз, сколько успеем. Сугихара-сан займется работой и дальше, когда я уеду… – надев пиджак, граф пошел в консульскую половину особняка.

Длинные, ловкие пальцы повертели мелок.

Затянувшись сигаретой, Максим ткнул окурком в медную пепельницу, на зеленом сукне бильярдного стола:

– Готовься, кузен, – весело сказал Волк, – я тебя разобью… – в кофейне «Ягайло», на аллее Свободы, было накурено. В большие, растворенные на проспект окна веяло ароматом липы. В темноте мелькали проблески фар, шуршали тормоза, вспыхивали огоньки сигарет.

Сегодня уехало две группы подростков. Они ночевали в Вильнюсе, переходя границу ранним утром. Регина и Авраам проводили их, на вокзале. Рав Горовиц вернулся домой в хорошем настроении, сказав, что кузен Наримуне в Каунасе. Дипломат обещал помочь с визами для беженцев.

Аарон, не присев, выпил чашку кофе. Он отправлялся в Кейданы, в ешиву, собирать паспорта у раввинов и учеников. Аарон успел позвонить руководителям общины, и быстро с ними посовещаться. Они решили, что первыми транзитные визы получат осиротевшие дети, и семьи. Переодевшись в спальне, Аарон отвел Регину в сторону. Выслушав его, девушка кивнула:

– Спрашивать незачем. Конечно, я помогу с маленьким… – Волк, после обеда, ушел, загадочно пробормотав о делах. Он велел Аврааму и Регине встретиться с ним вечером, в кофейне «Ягайло», где, по словам Волка, имелся отличный бильярд и живая музыка.

Регина прислушалась. Пока что оркестр не появлялся, в главном зале играло радио. Регина, немного, понимала литовский язык. В лагеря приезжали еврейские дети из Каунаса.

– Самая популярная песня этого года! – заявил диктор:

– Поет американская звезда, пани Ирена Фогель! Песня посвящается всем, кто сражается с Гитлером. Девушка вспоминает, как она проводила любимого, в армию… – Аарон говорил Регине, что знаком с пани Иреной, по Берлину.

Низкое, томное контральто вырывалось в теплую ночь:

– A nightingale sang in Berkeley Square… – Регина, с доской и мелком в руках, обернулась. Белокурая голова Волка склонилась над бильярдным столом. Он, внимательно, изучал расположение шаров. Когда Максим ушел, Регина сказала доктору Судакову:

– Он русский, второй день в Литве, а чувствует себя, как рыба в воде.

Серые глаза угрюмо взглянули на нее:

– Подобным людям, – отозвался Авраам, – везде легко. Он… – Регина пожала плечами:

– Человек, предпочитающий свободный образ жизни… – девушка, лукаво, улыбнулась:

– Он мне говорил. Вы, кузен Авраам, упоминали о словах господина Бен-Гуриона, – Регина уперла руку в стройный бок:

– Мы не построим еврейского государства, пока в нем не появятся еврейские воры и проститутки… Вы сами против косности… – покраснев, Авраам буркнул: «Он все равно, не еврей».

– Он возвращается в Москву, – хмыкнула Регина, – с нами в Палестину не поедет… – рав Горовиц, со вздохом, сказал кузине:

– Что с тобой делать? Отправляйся с Авраамом. Он за тобой присмотрит, и по дороге, и в Израиле. Начнешь преподавать, в кибуце… – Регина открыла рот, Аарон поднял руку:

– Когда люди уедут в Маньчжурию, я дам телеграмму папе и Меиру. Мы придумаем, что-нибудь. Твою старшую сестру найдут, во Франции…

Регина, слушая треск шаров, отмечала очки на доске. Девушка думала, что, Франция, может быть, не сдастся:

– Или они будут воевать с немцами подпольно, как в Польше… – когда они с Авраамом пришли в кафе, Максим встретил их широкой улыбкой:

– Шампанское я заказал, – предупредил Волк, – мне сегодня везло. Впрочем, я хорошо играю в бильярд, с юношеских лет…

Он прицеливался, исподволь любуясь стройными ногами. Кузина надела летнее, льняное платье, ниже колена, и туфли на высоком каблуке. Вещи она оставляла в синагоге, где принимали пожертвования для беженцев. Границу и юноши, и девушки пересекали в крестьянской одежде, в шароварах, сапогах и куртках. Тяжелые, темные волосы падали ей на плечи. В альбоме Аарона была фотография покойной мадам Горр, а снимок мадемуазель Аржан Волк увидел в кинематографическом журнале, в киоске, на аллее Свободы:

– Они очень похожи, только Регина ниже ростом… – он ловким ударом забил два шара в лузу, – понятно, что они близкие родственницы. Ей бы тоже брюки пошли… – в альбоме Максим увидел фото высокой, очень красивой девушки, в американских джинсах, и мужского покроя рубашке. Она водила за руки, по газону, ребенка. Белокурые волосы, казалось, светились в солнечных лучах. Малыш, по виду, годовалый, широко улыбался. Девушкой оказалась пропавшая из Лондона, в день собственной свадьбы, кузина Тони, она же леди Холланд, а ребенком, ее сын, Уильям.

– Чушь, – успокоил себя Волк, – полная ерунда. Ты не ожидал такого обилия родственников, Максим Михайлович, тебе видения являются. Дети все друг на друга похожи, особенно малыши… – он помнил снимок, в журнале «Огонек». «Маленький Володя готовится к первомайской демонстрации». Маленький Володя, напоминал исчезнувшего Уильяма. Волк не мог выбросить из головы длинные, стройные ноги девушки, большие глаза, белоснежную, видневшуюся в вырезе рубашки, шею. Аарон сказал, что она была на испанской войне и даже написала книгу. Максим вздохнул: «Вряд ли подобное в Москве продается. Забудь об этом Уильяме, как бы ему в СССР попасть?»

– Чушь, – подытожил Волк, двумя ударами закончив партию.

Доктор Судаков отложил кий:

– Конечно, в играх я не мастер… – Волк похлопал его по плечу:

– Ты не только языки учи. Бильярд и карты всегда пригодятся… – Волку было жаль, уезжать из Литвы. Он понимал, что, может быть, это последняя неделя, когда в стране играют американский джаз и подают французское шампанское. Максим подозревал, что в Москве «Вдову Клико» получают, например, братья Вороновы, из закрытого распределителя. Всем остальным приходилось довольствоваться грузинскими винами. Джаз в ресторанах звучал, но только, как говорили, в эстрадной обработке. Иностранные песни переводили на русский язык:

– Ладно, шампанское. Скоро его и в Европе не останется, с войной, – он отряхнул руки носовым платком, – но ведь и газет иностранных не купить… – по возвращении из зоны он хотел найти преподавателя английского языка.

– Оркестр появился, – он предложил кузине руку, – «Кумпарсита». Авраам возьмет еще бутылку вина, а мы потанцуем… – Волку, немного, нравилась девушка, однако он вздохнул:

– Брось, Максим Михайлович, у вас разные дороги. Кузен Авраам на тебя косо смотрит. Она еврейка. Пусть едет в Палестину, там ее дом. А твой дом, в Москве… – он танцевал лучше, чем Регина, но уверил ее: «Не волнуйтесь. В танго ошибок не бывает».

Регина вдыхала запах хорошего табака и палых, осенних листьев. Он остался в пиджаке, но Регина знала, что у него, под манжетой рубашки. За обедом, в квартире Аарона, он засучил рукава:

– Здесь все свои, родственники… – Регина, широко открыла глаза. Под простыми, стальными часами, на крепкой, загорелой руке, красовалась голова волка, с оскаленными зубами. Татуировки уходили дальше, русские буквы, купола церквей, с крестами. Кузен усмехнулся:

– Волк, это моя первая. Я ее в двенадцать лет сделал. С тех пор… – он налил Регине лимонада, – с тех пор их больше появилось, как видите.

Регина, танцуя, положила руку на его плечо:

– Они, наверное, везде… – девушка скрыла частое, взволнованное дыхание. Максим наклонился к ней:

– У вас хорошо получается, кузина. Можете обучить кузена Авраама. Он говорил, что у него нет времени на танцы… – Максим поднял бровь. Регина, откинувшись назад, лукаво улыбнулась.

Следующей мелодией заиграли «Танго самоубийц». Волкпошел приглашать какую-то миленькую блондинку, Регина присела рядом с Авраамом:

– Хотите, я вам покажу шаги, кузен? Вы говорили, что в Тель-Авиве тоже танцуют, в кафе… – доктор Судаков поднялся: «Мне надо с вами поговорить, кузина».

Они зашли за угол дома, на тихую, пустынную улицу. Наверху, под легким ветром, раскачивался тусклый фонарь. Серо-голубые глаза Регины блестели. Она стояла, маленькая, изящная, накинув на плечи, летний пиджак.

Авраам никогда еще подобного не делал. Он решил просто сказать, ей правду.

Он говорил о кибуце, о фруктовых садах, и молочной ферме, о том, как они обрабатывают землю и занимаются с детьми:

– Вы будете очень полезны… – он вдохнул запах липы. Он, бессильно, повторил:

– Будете полезны, кузина, как учитель, руководитель детского блока, как… – Авраам решительно добавил:

– Как моя подруга. То есть жена, но я не люблю этого слова. У нас женщин так не называют. Мы, конечно, поставим хупу, – торопливо добавил доктор Судаков, – перед осенними праздниками. Я вас устрою в кибуце, познакомлю с Ционой, моей племянницей, и вернусь в Европу, помогать евреям. Вы будете работать, на благо Израиля… – Авраам подумал, что весной у них может родиться сын, или дочь.

Регина молчала:

– Он ничего не сказал о любви. Только о коровах, о тракторе, об уроках в школе. Может быть, в Израиле так не принято. У них все проще. Девушки и юноши всегда рядом, даже душевые совместные… – Регина знала людей, до войны ездивших в Палестину и навещавших кибуцы:

– Он меня любит, по лицу видно. Он просто не умеет говорить о чувствах. Но скажет, обязательно. А я? – она поняла, что не знает.

Регина вскинула голову:

– Давайте доберемся до Палестины, кузен Авраам. Дома… – девушка замялась, – дома решим, что дальше делать… – он чиркнул спичкой:

– Если вы… ты хочешь, мы можем не возвращаться в квартиру Аарона… – доктор Судаков посмотрел на часы, – я позвоню, предупрежу, что ты моя подруга, теперь. Снимем комнату, в пансионе, поживем до отъезда… – Регина, затянувшись сигаретой, помотала головой:

– В Израиле, Авраам. В Израиле мы все решим… – выбросив окурок, девушка потянула его за рукав пиджака:

– Я намерена научить вас… тебя танцевать. Сыграют еще одно танго… – Авраам заставил себя сдержаться, не прижимать ее к стене дома, не целовать темно-красные, полуоткрытые губы.

– Надо быстрее оказаться в Израиле, – велел себе доктор Судаков. Регина потянула тяжелую дверь кафе. Авраам последовал за ней, в пахнущую вином и женскими духами, наполненную музыкой, полутьму.

В коридоре консульства слышался треск пишущих машинок. На стульях, вдоль стены, громоздились пачки паспортов и удостоверений беженцев. Регина разглядывала фотографический портрет японского императора. Надменное лицо было бесстрастным, темные, узкие глаза смотрели куда-то вдаль. Его величество сняли в военной форме, рука лежала на эфесе меча. В консульской квартире такого снимка не висело. Кузен Наримуне извинился:

– Я понимаю, здесь неуютно, кузина… – он носил безукоризненный, темно-серый костюм, с галстуком, смуглые, чисто выбритые щеки немного покраснели, – в квартире никто постоянно не живет. Комнаты держат для гостей… – Регина вдохнула запах кедра. Ноги тонули в мягком, персидском ковре. Начищенный, круглый стол, орехового дерева, поблескивал в лучах солнца. Аарон привел кузину в консульство утром. Рав Горовиц принес пакет с тремя сотнями документов, сирот, многосемейных людей, раввинов, и учеников ешивы. Регина, сначала, робко предложила:

– Я могу помочь. Я умею печатать на машинке…

Кузен Наримуне коротко улыбнулся:

– Боюсь, Регина-сан, что не получится. Все машинки с японским шрифтом… – он провел ее в квартиру и познакомил с мальчиком:

– У нас есть кухня… – граф замялся, – но, если вы хотите, я пошлю шофера в ресторан, за едой. Вы не обязаны… – Регина, исподтишка, смотрела на прямую спину кузена. Мальчик тянул ее за юбку, лепеча: «Тетя, тетя…»

Наримуне откашлялся:

– Я с ним на трех языках говорю, Регина-сан. Йошикуни знает французские слова… – подхватив малыша на руки, Регина прошла на кухню, тоже безукоризненно чистую. Она смотрела на рефрижератор и газовую плиту, на медные кастрюли. Девушка повернулась к графу:

– Никаких ресторанов. Я приготовлю обед, для вас, и господина Сугихары. Работайте, пожалуйста… – она заметила на смуглых пальцах мужчины пятна от чернил.

Визы выдавали, начиная со вчерашнего вечера. За ночь японцы успели обработать сотню паспортов, но впереди оставалось еще несколько тысяч. Рав Горовиц пошел на вокзал, договариваться о покупке билетов для тех, у кого, в скором времени, появлялись визы. Поезда уходили из Каунаса в Минск и Москву, по транссибирской железной дороге к маньчжурской границе. Регина вспомнила карту:

– Пять тысяч километров. Дальше, чем до Палестины… – Наримуне сказал, что пассажирам запретят покидать поезд, даже на стоянках. Кузен успел встретиться с консулом СССР в Литве. Рава Горовица он туда не повел. Наримуне заметил:

– Ни к чему. У тебя американский паспорт, но не надо, чтобы русские слишком много знали… – граф поискал слово, – о твоем участии в данном предприятии. Мало ли что… – в паспорте Аарона тоже стояла транзитная, японская виза.

– Все равно… – Наримуне стоял перед зеркалом, в спальне, – на следующей неделе здесь окажутся советские войска. Конечно… – он провел ладонью по черным волосам, – первое время они сохранят видимость законности. Устроят фальшивые выборы, с одной партией. Новый парламент попросит СССР принять Литву в состав социалистического государства. В общем, – подытожил граф, – месяц у вас есть. Когда я уеду… – он, отчего-то замолчал, – Сугихара-сан о вас позаботится.

У беженцев никаких средств за душой не имелось. Руководству общины требовалось срочно найти деньги. Рав Горовиц отправил телеграмму в американский офис «Джойнта». Парижское отделение, с началом войны, закрылось:

– Надо успеть, – хмуро объяснил Аарон, идя с Региной в консульство, – успеть получить переводы, пока русские не закрыли коммерческие банки, и не устроили, как Максим говорит, сберегательные кассы… – узнав, что Аарон собирается проехать через СССР, Волк рассмеялся: «Жаль, что вас из поезда не выпустят. Я бы тебе Москву показал».

Наримуне покачал головой, когда Аарон предложил встретиться с кузенами:

– Не надо. Я дипломат, с иммунитетом, но за мной тоже могут следить. Страна полна советскими агентами, Максим и Авраам нелегально границу переходили… – Наримуне, про себя, усмехнулся:

– Я и сам советский агент. Но я не предаю Японию. Я просто считаю бесчестным то, что делал… делает полковник Исии. Он теперь генерал… – Исии, в марте, получил очередное звание. Его назначили начальником бактериологического отдела, в Квантунской армии. По сведениям, имевшимся у Наримуне, отряд 731 продолжал работу на базе, под Харбином.

– Если мы… они… Япония, в общем, – вздохнул Наримуне, – решит объявить войну Америке, Англии, надо связаться с кузеном Меиром, сообщить о деятельности Исии. С русскими мы больше сталкиваться не собираемся, и очень хорошо. Император наотрез отказался участвовать в будущей войне, на восточном фронте, – Наримуне знал, что Гитлер собирается напасть на СССР, следующим летом, закончив завоевание Европы. О планах фюрера открыто упоминалось в циркулярах министерства иностранных дел, которые граф получал в Стокгольме. Зорге теперь работал пресс-секретарем, в немецком посольстве, в Токио, и отправлял информацию в Москву. Однако, Зорге признался Наримуне, что в СССР отказываются обсуждать возможность нарушения Гитлером договора о ненападении.

– Он выбросит бумагу в корзину тогда, когда ему понадобится, – мрачно подумал Наримуне. Он оставил Регину-сан с малышом:

– Я сварю кофе, кузина… – граф почувствовал, что краснеет, – вы устраивайтесь. Мне и Сугихаре-сан кофе все равно понадобится, а вы должны… – Наримуне указал на скромный саквояж, принесенный девушкой.

Граф намеревался спать на диване, в консульстве, а, вернее, дремать. Вчера ночью они с консулом закончили работу в пять утра. Наримуне взял сына, уснувшего под пледом, и отнес Йошикуни в консульскую квартиру. Граф, не раздеваясь, свалился на кровать. Через два часа зазвенел будильник.

Регина пила отлично заваренный кофе. Йошикуни сидел у нее на коленях, грызя печенье.

– Нельзя приходить в гости с пустыми руками, – Регина вытащила из саквояжа пакет, – берите, кузен. Оно медовое, с имбирем, по нашему, еврейскому рецепту… – печенье пахло пряностями и счастьем. Сын улыбался, облизывая пальцы. Кузина покачала его на коленях:

– Папа пойдет работать, а мы отправимся в магазины. Купим, овощей, молока, курицу… – она велела Наримуне:

– Идите, кузен, идите. Я приберу, вымою посуду… – граф, с большим трудом, вручил ей деньги на провизию. Кузина отнекивалась.

Он вернулся в кабинет, к бесконечным пачкам паспортов, к пишущей машинке. Он и Сугихара-сан сидели за смежными столами. Наримуне водрузил между ними серебряный кофейник, на подносе, и пачку сигарет. Консул, поднявшись, с поклоном передал Наримуне очередные документы:

– Готово, ваша светлость. Подписывайте, пожалуйста… – граф тоже поклонился. Он ставил подпись, думая, что, в случае неприятностей для Сугихара-сан, возьмет ответственность на себя. Никак иначе самурай, человек чести, поступить не мог. Наримуне был младше консула, но стоял гораздо выше его по служебной лестнице:

– Тем более, я аристократ, – на пальце намечалась мозоль от паркера с золотым пером, – мне пристало вести себя согласно законам дворянской чести. Защитить людей, нуждающихся в моем покровительстве. Сугихару-сан, несчастных, беженцев… – Наримуне заставлял себя не думать о темных, тяжелых волосах, о крепких, маленьких руках, о запахе, пряностей и меда. Он покуривала сигарету. Йошикуни копошился у деревянного ящика с игрушками, в углу гостиной. Сын хотел показать тете свои сокровища.

– Бедный, – едва слышно сказала кузина, – он матери не знал. Я тоже родителей годовалой девочкой потеряла, в погроме. У меня есть старшая сестра во Франции. Мадемуазель Аржан, актриса. Мы никогда не виделись, она меня не помнит… – Наримуне, отчаянно, хотелось, коснуться ее руки.

– Вспомнит, Регина-сан, – уверенно сказал граф, – обязательно. Вы сестры, одна кровь… – он помолчал:

– Я родителей подростком потерял, в токийском землетрясении… – он склонил голову: «Не буду мешать, занимайтесь хозяйством…»

– Я и занималась, – пробормотала Регина, стоя в коридоре. Она приготовила малышу куриный бульон с лапшой, сварила молодую картошку и сделала пюре, со сливками. Достав из саквояжа блокнот и цветные карандаши, Регина показывала мальчику буквы и цифры. Йошикуни захотел рисовать. Регина водила его ручкой:

– Надо азбуку сделать. Я видела игрушки в Риге, в писчебумажных магазинах. Азбуку, краски, кисточки. Можно из глины лепить. Это хорошо развивает способность к письму, в будущем. Я составлю список, для кузена Наримуне. Маленькому, наверное, учительницу наймут… – они рисовали море, город со шпилями и башнями, яхты и самолеты. Мальчик выбирал яркие, счастливые цвета, зеленый, голубой, оранжевый и красный. Он сопел, прижавшись к Регине, положив голову ей на колени:

– Спать, мама… – девушка напевала колыбельную на идиш. Регина помнила ее с детства, от приемной матери.

– Они уедут, скоро, – Регина гладила ребенка по голове, – уедут в Стокгольм, а ты отправишься в Палестину. Вы, наверное, больше никогда не увидитесь. Выйдешь замуж за доктора Судакова, – Авраам больше не упоминал о браке. Регина поняла, что доктор Судаков считает ее согласие само собой разумеющимся. В кафе она все-таки научила его танго, но, касаясь мужчины, она ничего не чувствовала. Это был родственник, кузен, как рав Горовиц. С Аароном, Регина, конечно, не здоровалась за руку. Подобное было позволено только с родной сестрой, или другой близкой родственницей.

Наримуне, при встрече, она пожала руку. Девушка едва не вздрогнула. Смуглая ладонь оказалась теплой, крепкой, Регина вспомнила:

– Как у Волка. Волку я нравлюсь, но ему все девушки нравятся, он признался… – Регина едва не хихикнула вслух.

На третьей бутылке шампанского Максим, весело, сказал:

– У меня всегда так было, кузина. Девушки… – потянувшись, он закинул руки за голову, – они все красивые, поверьте мне. Когда они чувствуют, что нравятся кому-то, они расцветают… – Волк рассовал по карманам деньги и папиросы:

– Я вас покидаю, мне предстоит приятный вечер… – давешняя блондиночка томно посматривала в сторону их столика.

– А на каком языке ты с ней говоришь? – внезапно поинтересовался Авраам.

Волк усмехнулся, поднимаясь:

– Я здесь француз, дорогие мои. Месье Максим. Девушки любят французов… – подмигнув, он исчез среди танцующих пар.

Регина, наконец, решительно прошла к двери кабинета. Девушка постучала, треск машинки умолк. Регина позвала:

– Кузен, малыш и Сугихара-сан отобедали. Йошикуни спит, не волнуйтесь. Приходите в столовую… – Регина слышала, что японцы любят рис. Она хотела порадовать кузена. Рис девушка нашла в шкафу, в пакете с японскими надписями. Рядом стояла стеклянная бутылка, с чем-то темным. Регина понюхала, пахло приятно. Она вспомнила американскую приправу, кетчуп Хайнца, продававшийся в рижских магазинах. Регина лизнула темную жидкость, оказавшуюся соленой:

– Это для бульона, – решила девушка, – надо сварить рис, и добавить приправу… – она так и сделала, выложив сверху кусочки курицы. Рис получился темного цвета. Попробовав, Регина сморщилась:

– Как они такое едят? Другая культура. Даже у нас, у евреев, разные кухни есть… – Регина не добавляла в фаршированную рыбу сахар. Аарон удивился, в первый раз: «Почему она несладкая? Положено с сахаром готовить…»

– Это в Галиции, – рассмеялась Регина, – ты говорил, ваша мама в Америку из Кракова приехала. Они сладкую рыбу делают, а здесь, на севере Польши, в Литве, острую.

– Ему понравится, – уверенно сказала Регина, накрывая на стол. Она поняла, что хочет услышать похвалу кузена:

– Хотя он часто меня благодарит… – Регина остановилась, с тарелками в руках, – благодарит, встает, когда я поднимаюсь, открывает двери. Даже цветы принес… – по дороге из русского консульства, Наримуне заехал в лавку. Кузен купил свежие, кремовые розы, с каплями воды на лепестках.

Регина поставила букет в красивую, фарфоровую вазу, на комоде:

– Он… Авраам, никогда такого не делает. Но в Израиле это не принято. У них мужчины и женщины равны. И меня так учили, в клубе… – ребенок заворочался, Регина быстро пошла в спальню.

Наримуне застыл, посреди столовой. У нее был высокий, нежный голос:

– Рожинкес мит мандлен,

Шлоф же, ингеле, шлоф…

– Это «мальчик», – вспомнил Наримуне, – на идиш… – до него донесся сонный голосок сына: «Мама…»

Сглотнув, граф отправился мыть руки. Они сидели за круглым столом, Регина, обеспокоенно, сказала: «Я не знала, как вашу еду готовить, кузен. Надеюсь, вам понравится…»

Совершенно несъедобный рис вставал в горле жестким, просоленным комком. Наримуне смотрел в серо-голубые, блестящие глаза. У нее были длинные ресницы. Она часто дышала, вертя серебряную вилку.

Налив ей вина, Наримуне широко улыбнулся: «Очень нравится, кузина. Положите мне еще, пожалуйста».

На отполированном, темном дубе кабинетного стола лежала расшифрованная радиограмма из японского посольства в Стокгольме. Сверху, по правилам, предписывалось ставить карандашом дату и время расшифровки. Наримуне смотрел на свой четкий почерк:

– 14 июня 1940 года, 03.25 утра. Принял посол по особым поручениям, Дате Наримуне. Каунас, Литовская Республика.

В радиограмме не было ничего того, о чем бы ни написали газеты. Черчилль, выступая в Палате Общин, сказал, что, если понадобится, то Британия будет драться с немцами на берегах, и на улицах. Он пообещал, что страна никогда не сдастся. Через несколько дней после его речи тринадцать тысяч британских и французских солдат, остатки армии союзников на Западном фронте сложили оружие перед седьмой дивизией генерал-майора Эриха Роммеля, в приморской деревне Сен-Валери-ан-Ко. Правительство Франции бежало из Парижа в Тур. Вчера столицу объявили открытым городом. Италия присоединилась к войне, на стороне Германии. Норвежская армия капитулировала перед Гитлером.

Радиограмма пришла в разгар обработки паспортов. За три дня, как неожиданно весело думал граф, Наримуне и Сугихара-сан довели свои действия до почти искусства. Каждое движение было выверено, времени они не теряли. Получив новые пачки паспортов, они заносили данные людей в консульские документы. На визе, имена и фамилии требовалось печатать по-японски. Они не тратили время, записывая слоги катаканы на бумаге. Наримуне, с закрытыми глазами, мог настучать на машинке транскрипции еврейских фамилий. Каждую визу подписывали, от руки, снабжали датой и консульской печатью.

Он, невольно, пошевелил пальцами. Рука ныла. Боль отдавалась куда-то в левый бок, близко к сердцу. Рядом с радиограммой лежали листы, исписанные твердым, учительским почерком Регины-сан. Наримуне читал о цветных карандашах и картоне, о глине для лепки, о восковых мелках американской компании Crayola, о том, как делают карточки с буквами, и палочки для счета. Кузина даже снабдила список рисунками:

– Фартук для работы с глиной и красками, касса для хранения карточек, детали, для конструктора… – она рекомендовала английскую фирму, Meccano:

– С войной поставки могут задержаться… – писала кузина, – но я уверена, что в Стокгольме остались старые запасы игрушек. Йошикуни нравится строить. Мне кажется, у него есть технические задатки… – граф поймал себя на улыбке. Он собирался подарить сыну большой набор Meccano на третий день рождения.

– Мы к тому времени в Токио окажемся… – тикали часы, над садом повисла предрассветная дымка, Наримуне стоял, с чашкой кофе. Он и Сугихара-сан распрощались, как обычно, в пять утра. Кузина провела ночь в городе.

Предыдущим вечером Наримуне, выкроив два часа, накормил Регину-сан настоящим, японским обедом. Он отправил кузину с мальчиком в сад, с игрушками, и заперся на кухне. Наримуне варил рис, жарил овощи и курицу в темпуре, солил свежего, балтийского лосося. Он достал бутылку хорошего сакэ, из шкафчика, подогрев его, как в лучшем токийском ресторане. Ели они за столом, но Наримуне рассказал кузине о японских традициях. Он говорил о горных деревнях, в Сендае, о горячих источниках, и снеге, устилающем сад, зимой, о павильоне, где сидят у очага, раздвинув перегородки, любуясь осенними листьями, или цветами сакуры. Он сделал чай, медленно и аккуратно, как его учил наставник, в Киото, когда Наримуне занимался с принцем Такамацу. Кузина покраснела: «Мне неудобно, вы съели рис, а оказывается, что…»

– Это был лучший рис в моей жизни, – серьезно отозвался Наримуне.

Он сам не знал, зачем делает все это.

Она уезжала сегодня, в семь утра, с последней группой молодежи, и кузенами, в Вильнюс. Они проводили в городе весь день, вечером отправляясь на границу. Завтра кузина исчезала в бесконечных, глухих лесах, выходя из них только на Тисе. Перебравшись в Венгрию, они встречались с другими группами в Будапеште. Кузина рассказала ему все за обедом:

– Максим тоже с нами едет, однако он в Белоруссии остается. У него дела, и вообще… – Регина помолчала, – Авраам, то есть кузен, Авраам предлагал ему в Палестину податься, хоть Максим и не еврей. Однако он сказал, что в Москве его дом…

– Дом, – Наримуне смотрел на большие, старинные часы, на обтянутой шелковыми обоями стене. Малыш спал. Йошикуни, в отличие от отца, просыпался поздно.

– Она… – вспомнил Наримуне, – Лаура, любила поспать. В выходные, когда она у меня ночевала, я ей приносил завтрак, в постель. Она не вышла замуж, а ей двадцать семь… – читая письма тети Юджинии, Наримуне ловил себя на том, что ему хочется увидеть новости о свадьбе Лауры:

– Она никогда не станет искать встречи с маленьким, – вздохнул Наримуне, – она не такой человек. После того, как я с ней поступил… – он нашел на столе сигареты, – у меня, должно быть, и не случится больше любви… – к невесте он никаких чувств не испытывал. Наримуне даже не помнил, как выглядит старшая дочь императора.

Часы, медленно, пробили шесть раз:

– Кузен Аарон их провожает, на вокзале. Первый дизель, на Вильнюс… – вечером кузина обняла Йошикуни:

– Будь хорошим мальчиком, слушайся папу. Я тебе оставила карандаши, краски… – сходив с Йошикуни в универсальный магазин, Регина-сан купила мальчику набор для рисования. Наримуне, смутившись, хотел отдать деньги. Девушка покачала головой: «Что вы, кузен! Это подарок, от меня, для малыша…»

Она пекла печенье, варила куриный суп, и сделала фаршированную рыбу. Йошикуни требовал добавки. Граф никогда не пробовал еврейской кухни. Он только и мог, что сказать:

– Очень, очень вкусно, кузина. У нас, в Сендае, готовят рыбный суп, с шариками, из лосося, из тунца. С водорослями, с пастой мисо… – он вспомнил острый запах моря, шум волн, забегаловку на набережной, где на деревянный прилавок выставляли большие миски с дымящимся, соленым супом.

Наримуне захотелось постоять с Региной-сан, на серых камнях пляжа, вглядываясь в темно-синее море, захотелось отвезти ее на Сосновые острова, в бухте Мацусима. Он прочел ей знаменитое стихотворение Басе. Регина рассмеялась: «Он открыл рот, от восхищения, и не мог ничего сказать. Только «Ах!».

– Именно, – кивнул граф:

– Я в первый раз мальчишкой в бухте побывал, с родителями. Представьте себе, Регина-сан, тихий залив, сотни островов. Осенью они переливаются, играют всеми оттенками золота. Среди сияния видны зеленые верхушки сосен… – стрелка часов подбиралась к четверти седьмого. Наримуне не ложился спать. Вернувшись в квартиру, он проверил, как устроился малыш, в большой кровати, под шелковым одеялом. Наримуне тщательно побрился, в ванной, переодевшись в свежий костюм. Сменив рубашку, он застегнул запонки:

– Зачем? У тебя есть долг перед его величеством, ты согласился на помолвку. Надо держать слово дворянина. Регина-сан добрая девушка, она согласилась присмотреть за маленьким. Она еврейка, вы люди разных народов. Она тебя младше, на десять лет… – Наримуне вспоминал тонкие, изящные щиколотки, маленькие, испачканные травой ступни. Играя в саду с ребенком, она сняла туфли и чулки. Выйдя на террасу, граф застал ее лежащей на спине, на лужайке. Смуглые ноги болтались в воздухе, она подняла малыша. Йошикуни заливисто смеялся, ее темные волосы разметались по прикрытым легкой блузкой плечам.

Наримуне, неслышно, вернулся обратно в консульство. Он велел себе этой ночью обработать на сто паспортов больше. Регина-сан спала, с Йошикуни, в консульской квартире. Печатая на машинке, Наримуне повторял себе: «Забудь, забудь».

Кузина ехала в Палестину в мужской одежде. У группы имелись поддельные документы, но они должны были понадобиться только в Венгрии. Регина зашила латвийский паспорт в подкладку суконной, крестьянской куртки. Улыбнувшись, она указала на темные локоны:

– Волосы я завтра постригу. Мы с девочками договорились, что друг другу поможем.

Наримуне покуривал сигарету.

– Я должен ее увидеть, должен… – быстро надев пиджак, он сунул в карман кошелек. Дверь консульской квартиры хлопнула. Наримуне выскочил на пустынную, усаженную цветущими липами улицу. Оглядевшись, он побежал к аллее Свободы, где, на углу, была стоянка такси.

Граф издалека увидел коротко стриженую, темноволосую голову. Дизель осаждали пассажиры, окна вагона открыли настежь. Кузина стояла рядом с равом Горовицем. Наримуне понял, что Аарон дает кузине последние наставления, перед прощанием. Граф, невольно, улыбнулся:

– Он ее самый близкий родственник, он ее старше на десять лет. Он волнуется. Тем более, никто знал, что Регина-сан жива. Никто не знал, что у покойного Натана Горовица была жена, дети… – с новой прической ее волосы стали кудрявыми. Завитки спускались на смуглую, нежную шею. Девушка надела потрепанные, крестьянские брюки, сапоги и суконную курточку. На плече висела холщовая сумка, у маленьких ног валялся вещевой мешок. Наримуне видел фотографии мадемуазель Аржан, в брюках и смокинге, с унизанными бриллиантами, длинными пальцами, с тяжелыми ожерельями на шее.

– Они сестры, – Наримуне шел к зеленому вагону дизеля, – у них стать похожа. Регина-сан только ниже ростом… – девушка была вровень графу, с его пятью футами пятью дюймами:

– Мы с Джоном смеялись, в Кембридже, – вспомнил Наримуне, – японцы должны быть ниже европейцев, а я его выше. Джон ранен, у него осколок в спине… – тетя Юджиния, в телеграмме, написала, что врачи обещают герцогу полное выздоровление, в течение месяца: «Легкие и позвоночник не затронуты, слава Богу. Ранение не тяжелое».

– Теодор пропал без вести, а немцы, в любую минуту, могут войти в Париж. Кто позаботится, о пожилой, больной женщине, и молодой девушке… – вскинув упрямый подбородок, Регина-сан сжала темно-красные губы. Наримуне понял, что девушке слова рава Горовица оказались не по душе.

Регина, действительно, вздохнула:

– Аарон, я пошлю телеграмму, из Будапешта. Адрес дяди Хаима ты дал. Я его не потеряю, обещаю. Я очень аккуратная… – вечером, приводя в порядок вещи, помогая товаркам, стричь волосы, она думала о Наримуне.

– Он не придет на вокзал, – Регина, ворочалась на узкой кровати, в квартире знакомой учительницы, – зачем? Мы с ним попрощались. Список для маленького я оставила… – она слышала мягкий, красивый голос кузена:

– Я ребенком уехал из нашего замка, в Киото. Императорская семья отбирает товарищей по обучению, для принцев. Они в обычные школы не ходят… – Регина заметила, что граф пытается скрыть улыбку, – для них устраивают особый класс. Приглашают детей аристократов. Это традиция, с давних времен… – кузену преподавали языки, фехтование, чайную церемонию, искусство стихосложения и даже борьбу. Наримуне заварил чай:

– Математику, и все остальное мы тоже учили. Но дворянин должен знать подобные вещи. Как у вас, у евреев, все мальчики занимаются Торой… – Регина покачала головой:

– Сейчас не все. Кузен Авраам вряд ли Тору открывал. То есть открывал, – она рассмеялась, – но как ученый… – Регина слушала наставления рава Горовица:

– Я больше не увижу Наримуне. И маленького не увижу… – ребенок засыпал, прижавшись к ней. Регина пела ему колыбельные. Она учила Йошикуни рисовать, рассказывала ему о деревьях и цветах в саду. Они плескались водой, из пруда, играли в прятки. Мальчик, обнимая ее, шептал: «Мама». У него были теплые, смуглые ладошки. Он, упрямо, хотел, есть сам. Йошикуни помогал Регине убирать со стола и складывал свои игрушки. Мальчик напоминал отца, но Регина видела европейские черты лица ребенка. Глаза у него были почти не раскосые, темные, большие, с длинными ресницами. На носу и щеках рассыпались веснушки. Регина не спрашивала у кузена о покойной матери мальчика:

– Она, наверное, европейка. Бедное дитя, отец о нем заботится, любит его, но матери никто не заменит… – Регина, ночью, сжала в кулаке угол одеяла:

– У вас разные дороги. Он аристократ, не еврей. Забудь о нем, забудь… – доктор Судаков, встретил девушек, во главе с Региной, на вокзале. Он коротко кивнул, увидев их одежду: «Хорошо».

Регина заметила, как смотрит на нее кузен Авраам. В обычно спокойных, серых глазах мелькало жадное, настойчивое выражение. Он выделял Регину из всех остальных, но группа знала, что они дальние родственники, в этом ничего странного не было. Регина думала о ночевках по пути, в лесу, о том, что им всегда придется быть рядом:

– Он может начать… – Регина отогнала эти мысли:

– Он никогда так не поступит. Я сказала, что в Израиле мы все решим. Он подождет… – девушка, незаметно, сжала тонкие пальцы:

– А что потом? Он хороший человек, достойный, он меня любит. Поставим хупу, я останусь в кибуце, а он уедет обратно в Европу. Я буду его ждать. А если ребенок родится? Но так нельзя, не по любви… – Регина, не выспавшись, зевала, по дороге на вокзал.

Наримуне заметил, что она берется за вещевой мешок. Остальные, судя по всему, сидели в вагоне. Он подошел ближе. Аарон, удивленно, сказал:

– Ты что здесь… – граф ничего не слышал. Под серо-голубыми, большими глазами виднелись темные круги. Она прикусила губу:

– Кузен, вы работали, всю ночь, с визами. Не стоило… Вы малыша одного оставили… – Наримуне подхватил мешок. Граф, нарочито весело, сказал:

– Меня такси ждет, а Йошикуни спокойно спит. Он поздняя пташка. Впрочем, вы знаете… – Регина знала.

За три дня она привыкла к легкому топоту ног ребенка. Мальчик появлялся на кухне ближе к десяти утра. Регина успевала накормить завтраком дипломатов, поесть сама, и поставить на плиту кастрюли с обедом. Она сидела, за чашкой кофе, читая газету, на идиш. Йошикуни залезал к ней на колени:

– Молока. Хочу молока, с вафлями, мамочка… – Регина гладила черные волосы мальчика: «Сначала умоемся, и почистим зубы». Он был тепленький, с растрепанной головой. Набирая в ладошки воду, он смешно фыркал. После умывания у него на носу, все равно, оставался зубной порошок. Регина целовала прохладные щечки: «Сейчас будут вафли, мой милый».

Наримуне помог ей зайти в вагон и передал мешок:

– Хорошей дороги… – он замялся, – кузина. Спасибо за все, за то, что вы… – она часто дышала, щеки раскраснелись. Регина сглотнула:

– Скажите маленькому, что я напишу, из Палестины. Швеция нейтральная страна, письмо дойдет. Напишу, пришлю рисунки, сувениры… – она взяла адрес Наримуне. Граф смотрел на нее:

– Может быть, попросить, чтобы она и мне написала? Короткую весточку, чтобы узнать, как у нее дела. Она, наверное, замуж выйдет, за еврея. Нет, зачем, зачем… – локомотив свистнул. Регина услышала смешливый голос: «Это, наверное, и есть его светлость граф?». Белокурая голова Волка высунулась в растворенные двери тамбура. Забрав у Регины мешок, он подал руку Наримуне:

– Я о вас много слышал, рад знакомству. Хотя бы так, на ходу… – Наримуне опустил глаза. Волк был в потрепанном, старом пиджаке. Граф увидел застегнутый манжет рубашки:

– Аарон мне говорил. У нас, в Японии, тоже такие люди есть… – голубые, яркие, как небо глаза, потеплели. Максим улыбался: «Или вы с нами хотите, поехать, ваша светлость?».

Наримуне хотел.

Спрыгнув на перрон, он помахал Регине-сан. Дверь вагона захлопнули. Она стояла, засунув руки в карманы куртки. Наримуне показалось, что ее глаза заблестели. Девушка пошла в вагон, поезд тронулся. Регина остановилась посреди прохода, забитого корзинами и мешками. Авраам, с деревянной лавки, пристально взглянул на нее. Кузен подвинулся, освобождая место рядом. Она протянула руку за мешком. Волк наклонился к ее уху:

– Поезд еще не разогнался, кузина… – Регина, внезапно, резко повернулась. Она пробормотала: «Простите… Простите, кузен Авраам…»

Выскочив в тамбур, девушка рванула на себя дверь, расталкивая людей, вдыхая дым дешевых папирос. Стучали колеса, Регине в лицо ударил теплый ветер. Волк, опередив ее, ловко спрыгнул на откос путей, удержавшись на гравии:

– Я здесь, кузина. Не бойтесь! – он протянул руки. Регина сорвалась с подножки, прямо в его объятья. Дизель уходил на юг. Волк помог девушке взобраться не перрон: «Бегите!»

Регина побежала.

Прыгая, она подвернула ногу и сейчас прихрамывала. Она нашла глазами прямую спину Наримуне, в сером пиджаке. Граф говорил о чем-то с равом Горовицем:

– Пусть он повернется, – загадала Регина, – пожалуйста, пусть повернется… – щиколотка болела, но девушка, все равно, ковыляла по перрону. Он повернулся. Наримуне, вздрогнув, побежал к ней. Регина, оказавшись в его руках, всхлипнула:

– Я не могла, не могла никуда уехать. Я тебя люблю… – она увидела знакомую улыбку. Наримуне, на мгновение, отстранился. Граф, церемонно сказал:

– Я очень рад, Регина-сан. Это большая честь, для меня… – у нее были мягкие, теплые губы, от нее пахло паровозной гарью. Он целовал мокрые щеки, длинные ресницы, шептал ей что-то ласковое, не видя никого вокруг. На плечо Наримуне легла крепкая рука, знакомый голос усмехнулся: «Я принес багаж, ваша светлость». Волк смотрел на утреннее, голубое небо.

Рав Горовиц подошел к ним, Регина испугалась:

– Он меня ругать будет, за то, что я не уехала… – однако Аарон даже не обратил внимания на нее и Наримуне. Он тоже поднял голову. Музыка в репродукторе оборвалась. Диктор, перекрывая свист локомотивов, заговорил на литовском языке. Толпа затихла, Регина прислушалась, Наримуне взял ее за руку. У него были крепкие, надежные пальцы. У Регины быстро, лихорадочно, билось сердце. Она облизала губы:

– Немцы вошли в Париж… И еще… – она ловила знакомые слова… – советские войска атаковали границу Литвы, СССР предъявил ультиматум… – Аарон вздохнул: «Это понятно». Самолеты неслись низко, на крыльях виднелись красные звезды. Тройка истребителей исчезла над черепичной крышей вокзала, диктор продолжал говорить. Регина спохватилась: «Максим… Почему вы остались, вы хотели…»

Натянув кепку, он сплюнул в пыль перрона:

– Чутье, кузина Регина. Своими делами я заняться успею. Мне показалось, что я здесь нужнее… – закурив папироску, Максим велел:

– Пойдемте, пусть рав Горовиц устроит последний завтрак в свободной Литве… – Максим обернулся, но дизель пропал:

– Больше никто отсюда не уедет, – внезапно, мрачно, понял он, – только за казенный счет. Хорошо, что я с поезда спрыгнул… – замедлив шаг, он шепнул Наримуне:

– Ее паспорт скоро окажется недействительным. Я бы на вашем месте поторопился.

Граф, не отпуская руки Регины, кивнул.

Радиоприемник в кабинете бывшего начальника Девятого Форта настроили на Москву. Портрет бежавшего в Германию бывшего президента Литвы, Сметоны, со стены убрали. Снимок заменили фотографией товарища Сталина, в темном френче, с трубкой. Ниже висела карта прибалтийских стран.

Сначала Деканозов и Петр хотели отмечать флажками продвижение советских войск, но вскоре стало понятно, что подобного не потребуется. Литовская армия сложила оружие, то же самое произошло в Латвии и Эстонии. Только один сигнальный батальон эстонцев, совместно, как сообщили из Таллинна, с некоей народной милицией, вступил в бой, но был разоружен и согласился сдаться.

– Словно Франция, – хохотнул Петр, просматривая донесения из провинциальных литовских городов. Армия пятый день находилась в Прибалтике. Улицы украшали красные флаги, из репродукторов гремели голоса московских дикторов. Они рассказывали о цветах, которыми жители балтийских стран встречали Красную Армию, вестников свободы. Коммунисты, выйдя из подполья, спешно организовывали новое правительство. Премьер-министр буржуазной Литвы, Меркис, пока оставался на своей должности, дав согласие сотрудничать с новой властью. Однако Меркиса занесли в список на депортацию. Его место должен был занять коммунист Палецкис.

Петр отпил отлично заваренного, кофе, из чашки севрского фарфора. Премьер-министр Франции, Поль Рейно, оставил пост, новым главой страны стал маршал Петэн. Он, немедленно, обратился к стране по радио, сообщая, что собирается подписать договор о капитуляции Франции перед войсками Гитлера, и просить о перемирии.

Кофе был несладкий, майор Воронов заботился о здоровье.

Они с Деканозовым жили здесь, в Девятом Форте. У коменданта оказалась большая, хорошо обставленная квартира. При тюрьме имелась конюшня, Петр выбрал себе хорошего английского жеребца. Тонечка отлично держалась в седле. Сейчас было новое время, кавалерия уступала позиции танкам, но жена говорила, что верховая езда полезна для осанки. Петр вспомнил прямые плечи, узкую, белоснежную спину:

– Потерпи, скоро вы увидитесь. Потом, правда, надо во Францию отправиться, найти Очкарика… – на встрече в Беловежской пуще, фон Рабе уверил Петра, что месье Ленуар может воспользоваться покровительством оккупационных властей. Петр не говорил ему ни об Очкарике, ни о Кукушке, бывших внутренним делом НКВД:

– Посмотрим, пройдет ли она проверку… – Воронов погрыз ручку, занеся в блокнот: «Народная милиция». Они с Деканозовым успели очертить круг подлежавших аресту людей:

– Бывшие члены различных контрреволюционных националистических партий, бывшие полицейские, жандармы, помещики, фабриканты, крупные чиновники бывшего государственного аппарата, и другие лица, ведущие подрывную антисоветскую работу и используемые иностранными разведками в шпионских целях… – Петр добавил, четким почерком:

– Священники, раввины, интеллигенция, бывшие члены молодежных и детских военизированных организаций… – закурив американскую сигарету, он поставил, в скобках: «Возрастом от двенадцати лет и старше».

– Скауты, Бейтар… – недовольно пробормотал Петр, – волчат надо душить, пока они маленькие. Иначе мы будем иметь дело с народной милицией. Здесь леса, как и в Польше. Тамошние банды содержатся на деньги англичан… – он быстро дополнил список: «Иностранные граждане, проживающие в Литве, выделяются в особую категорию, за исключением лиц, обладающих дипломатическим иммунитетом». Этих трогать запрещалось.

– Иностранцев необходимо вызвать в местные отделения НКВД и допросить… – Петр, недовольно, покрутил головой:

– А на каком языке допрашивать? Кроме меня, здесь никто ни французского не знает, ни немецкого… – с местными литовцами, евреями и поляками было проще. Они все говорили на русском языке, пусть и кое-как.

– Также обратить особое внимание на беженцев из бывшей Польши… – Петр подвел черту:

– Эти люди являются гражданами СССР, и, в случае разоблачения их шпионской деятельности, подлежат осуждению по всей строгости закона… – Девятый Форт наполняли арестованные. Деканозов уехал в Шауляй, где находилась самая крупная каторжная тюрьма буржуазной Литвы. В ней сидели многие коммунисты. По выходу из камер они начали собирать первый съезд партии, после долгого времени, проведенного в подполье.

Петр, в Литве, ходил в форме майора госбезопасности. Он редко носил мундир. За последние четыре года он мог бы пересчитать по пальцам одной руки дни, когда он доставал из гардероба, пахнущего кедром, китель тонкого, дорогого габардина. Петр, правда, надел форму в загс Фрунзенского района, когда они с Тонечкой расписывались, когда выдавали свидетельство о рождении новому москвичу, Володе Воронову. Тонечке советский паспорт привезли домой, на Фрунзенскую. В нем она стала Антониной Ивановной Эрнандес. Жена не захотела менять фамилию:

– Я пишу, мой милый, печатаюсь, преподаю. Так удобнее.

Петр не спорил, Тонечка была права. Она входила в редакционную коллегию нового сборника о достижениях комиссариата, и часто ездила на стройки, вокруг Москвы. Все, кроме начальства, считали Тонечку испанкой, республиканкой.

Закинув руки за голову, Петр, сердито, сказал себе: «Думай о деле».

Он думал о тяжелом ожерелье, из оправленного в электрум, зеленоватого янтаря, лежавшем здесь, в Девятом Форте, в сейфе, о блеске камней на стройной шее Тонечки. Ожерелье Петр выбрал в самом дорогом ювелирном магазине Каунаса, перед арестом хозяина и конфискацией содержимого шкафов и хранилищ. Деканозов ссыпал в саквояж золотые швейцарские часы, обручальные кольца и нитки таитянского жемчуга. Петр, не удержавшись, взял для Володи серебряный паровозик, с вагонами, украшенный эмалью, изделие американской фирмы Tiffani. Он любил гулять с Володей во дворе, или парке. Мальчик бегал за голубями, весело смеясь, белокурая голова блестела в солнечных лучах. Петр, смотря на него, видел Тонечку. Глаза у сына были большие, глубокие, серые. Тонечка заметила:

– У моего покойного отца похожие были. Но статью он пойдет в тебя, мой милый… – она сидела на скамейке, покачивая носком изящной туфли, Володя копошился в песочнице, – он тоже вырастет высоким… – Петр прижался губами к белой, гладкой щеке: «Мы с тобой почти одного роста. У нас и девочка получится высокая, любовь моя».

– Получится, – прозрачные, светло-голубые глаза были безмятежно спокойны. Она курила сигарету в дамском мундштуке слоновой кости, от белокурых волос пахло лавандой. Из репродуктора зазвучало: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!».

– Музыка! – обрадовался Володя:

– Мама, музыка… – сын быстро начал повторять русские слова. Петр, и Тони говорили с ним на трех языках. Петр подхватил сына на руки:

– Песня о нашей счастливой родине, милый мой. О том, как мы благодарны товарищу Сталину… – он посмотрел на Тонечку. Жена улыбалась, мимолетно, легко:

– Пойдемте, – она тоже поднялась, – поедим мороженого. Летние кафе открылись… – китель Петра висел на спинке стула. Он сидел в галифе и рубашке, с расстегнутым воротом, водрузив ноги в блестящих сапогах на стол.

Возвращаясь из подвалов, Петр звал ординарца и велел привести в порядок одежду. В гардеробе, в квартире, он держал несколько запасных рубашек и галифе, а китель и сапоги ему чистили, от пятен крови.

Рассеянно покуривая, он просматривал сводки из других городов Литвы. Петр зацепился за слова «будучи пьяным». Брат поехал в Палангу, на базу бывшей литовской авиации, инспектировать самолеты, доставшиеся ВВС РККА. Петр боялся, что Степан, в первый раз, в жизни оказавшись за границей, пусть и формальной, начнет, как подумал майор Воронов, распускаться. Петр пробежал глазами машинописные строчки:

– Начальник ветеринарной службы кавалерийского корпуса военврач 2 ранга товарищ Попок, будучи пьяным, 20 июня заходил в казармы литовского батальона в городе Россиены, был в столовой, снял пробу и остался недоволен вкусовыми качествами пищи, затем на поверке требовал исполнения «Интернационала» вместо национальноголитовского гимна… – Петр расхохотался:

– Вполне в духе Степана. Надо ветеринара призвать к порядку, нечего в строю пить… – взяв красный карандаш. Петр наложил резолюцию.

На столе громоздились папки с делами арестованных. Петр, аккуратно, раскладывал их по стопкам. В шпионской, как он говорил, пачке, первым лежало дело некоего Менахема Вольфовича Бегуна, или Бегина, беженца из Польши, сиониста. Из допросов других арестованных, выходило, что Бегин работал на английскую разведку. Сам Бегин упорно молчал, и попал в список тех, кого Петр наметил к ликвидации. Воронов быстро просмотрел протоколы:

– Авраам Судаков, тоже в Литве подвизался, вывозил подростков в Палестину. Бандит на бандите. Бегин в Польше срок получил, до войны, за радикальную деятельность. Судаков здесь на прошлой неделе болтался, а потом исчез… – Воронов, поморщившись, нашел слово «Джойнт».

– Американская благотворительная организация, – читал он, – занимается помощью беженцам, отправляет их в США, в Британию. Тоже шпион на шпионе. Представитель в Литве, некий раввин Аарон Горовиц. Бежал, наверное, как и остальные… – судя по справке, раввин Горовиц жил неподалеку от синагоги, в Старом Городе

– Надо проверить, где американский эмиссар, – решил Петр, потянувшись за кителем. Он поднял телефонную трубку: «Машину, и наряд бойцов».

Застегнув золоченые пуговицы, проверив оружие, он запер кабинет. Петр сбежал вниз, по гулкой, прохладной каменной лестнице. Он хлопнул дверью закрытой эмки, с двумя автоматчиками, на заднем сиденье. Ворота форта медленно открылись, машина пошла к городу.

Йошикуни, в эти дни, просыпался необычно рано.

Мама была рядом, она вернулась. Она спала вместе с ним, на большой кровати, в комнате, где пахло кедром. У мамы теперь были короткие волосы. Мальчику нравилось с ними играть, накручивая кудри на смуглые пальчики. Мама смеялась, целуя его куда-то в нос. Она сшила Йошикуни фартук, из кухонных полотенец. Они с мамой рисовали красками, начали учить буквы и цифры. Мальчик умел складывать палочки. Он знал, что если мама и папа отдадут ему по яблоку, то у него появится два яблока.

Вечером в сад пришел еж. Они с мамой сидели у пруда, запуская кораблик. Пробежав по дорожке, еж свернулся в клубочек. Йошикуни открыл рот, от удивления. В Стокгольме папа водил его в сад, где жили звери. Мальчик видел львов и зебр, но ежа никогда не встречал. Мама приложила палец к губам: «Тише, милый. Не надо его пугать». Еж осмелев, бродил по траве. Они с мамой оставили ежу молока, в блюдце, на каменных ступенях террасы. Йошикуни, проснувшись первым, выбежал в сад. Мальчику хотелось проверить, что стало с молоком. Еж все выпил. Днем он с мамой нарисовал ежика, несущего на иголках яблоки и листья.

Йошикуни, утром, подбирался ближе к маме. Мальчик устраивался у нее под боком, накрывшись шелковым одеялом. Мама немного посапывала, от нее пахло сладкими пряностями. Ребенок успокоено закрывал глаза.

Теперь у него были папа и мама. Йошикуни видел, что папа, приходя в столовую, улыбается, глядя на маму. Они держались за руки, а вечером папа возвращался. Они, вместе, устраивались на диване. Йошикуни садился между папой и мамой, показывая свои рисунки. В радиоприемнике играла музыка, что-то говорил диктор.

Уютно, привычно пахло кофе, на низком столике стоял серебряный кофейник, к потолку поднимался сизый дымок сигарет. За растворенными окнами, в саду, щебетали вечерние птицы. На зеленоватом небе загорались первые звезды. Они с мамой не гуляли по улицам, но мама построила для Йошикуни шалаш, в саду, и сделала веревочные качели. Йошикуни думал, как завтра поиграет с мамой. Мальчик, улыбаясь, начинал позевывать. Он клал голову на колени маме, или папе, спокойно засыпая.

Мальчик не знал, что диктор, из Берлина, сообщает о капитуляции Франции. Договор о разоружении страны подписывали в Компьене, в том же вагоне, где, в конце прошлой войны, Германия признала свое поражение. Вагон, по требованию фюрера немецкой нации, Адольфа Гитлера, пригнали из музея. Сам Гитлер, сейчас, был в Париже. Йошикуни не понимал английского языка. Он не знал, что лондонские радиостанции передают новости об аннексии балтийских стран Советским Союзом. Наримуне попросил Регину не ходить в город. С ее латвийским паспортом это могло быть опасно. НКВД начало проверять документы у людей на улицах.

Йошикуни не видел истребителей, круживших над Каунасом, красных флагов, и расклеенных по стенам плакатов, с портретами Сталина. Он и не знал имен Сталина и Гитлера. Мальчик не видел кавалерийских разъездов, черных эмок с автоматчиками, закрытых грузовиков, идущих по шоссе на окраину, в тюрьму Девятого Форта. Он спал, видя во сне ежика, в саду, он качался на качелях, и слышал смех мамы. Йошикуни прижимался щекой к ее теплым коленям, думая о молоке и печенье, на завтрак.

Он не знал, что рав Горовиц и его отец успели проводить на юг первый поезд с беженцами. В вагоны набилось пять сотен человек, плакали дети, свистел гудок локомотива. Наримуне, сначала, не хотел, чтобы Аарон появлялся на вокзале:

– Мало ли что, – хмуро сказал граф, – НКВД, наверняка, не преминет послать туда солдат. Они и в поезд сопровождающих посадили… – консул СССР в пока еще независимой Литве развел руками:

– Господин Наримуне, это требование внутренней безопасности нашей страны. Литовская Республика согласилась принять военную помощь, разместить советские войска на своей территории. Это акт доброй воли, со стороны литовцев, – Наримуне, закинув ногу на ногу, потягивал кофе:

– Акт доброй воли, – повторил консул, – но мы не можем быть уверенными, что на территории Литвы нет, как бы это сказать, подозрительных элементов. Когда люди, с вашими визами, окажутся за границей СССР, в Маньчжоу-Го, – консул помолчал, – тогда вы примете на себя ответственность за их дальнейшие… – консул усмехнулся, – передвижения. Пока они находятся на пространстве СССР, – заключил русский, – мы не имеем права рисковать.

Наримуне не стал спорить.

Каждый поезд сопровождали наряды бойцов НКВД, с овчарками. Люди нуждались в деньгах и провизии. Впереди у них было две недели дороги по Транссибирской магистрали, без права покидать вагоны, даже на стоянках.

Советские рубли, много, принес Волк. Он забрал у Аарона американские доллары. Рав Горовиц успел получить переводы от «Джойнта», в последние дни перед аннексией.

Максим отмахнулся:

– Ничего не может быть проще. Не вздумайте сами торговать золотом и валютой… – Волк помрачнел, – в уголовном кодексе моего родного государства, есть статьи за спекуляцию. Литва только на бумаге независима, здесь распоряжается НКВД, – рав Горовиц собирал у беженцев вещи, на продажу и передавал Максиму. Волк у него не ночевал. Он широко улыбнулся:

– Во-первых, я люблю ветчину, мой дорогой кузен, во-вторых, тебе, как раввину, будет неудобно, если я приведу компанию, – он подмигнул раву Горовицу, – а в-третьих, не стоит сейчас привлекать внимание. Ни мне, ни тебе. У меня есть надежные адреса… – Максим обещал покинуть Литву, только удостоверившись в том, что родственники в безопасности:

– Перейду границу тем же путем, каким здесь появился… – он попивал кофе с кардамоном, устроившись на подоконнике квартиры рава Горовица, – ничего сложного нет…

С началом аннексии Сугихара-сан и Наримуне работали почти целые сутки, засыпая на диванах в консульстве. Необходимо было спасти людей от ареста. Среди беженцев из Польши, и местных евреев, было много, в прошлом, обеспеченных людей, активистов сионистских партий, бывших офицеров, и нынешних раввинов. Все эти люди сейчас находились в опасности.

– В любом случае, – почти весело заметил Наримуне Регине, – это мой последний месяц на посту дипломата, любовь моя. Сотней виз больше, сотней виз меньше, ничего не изменит. Налей мне еще, пожалуйста… – тарелка из-под супа была пуста:

– Когда мы приедем домой, – Наримуне с аппетитом ел, повесив пиджак на спинку стула, – я тебя свожу в одно местечко, в Токио. Там тоже подают куриный суп, с лапшой. Но лучше твоего, все равно, ничего нет… – он держал Регину за руку. Наримуне вспомнил, как он звонил Лауре, из той забегаловки:

– Потом, – сказал себе граф, – когда все уляжется, когда закончится скандал. Впрочем, никакого скандала не случится, о помолвке официально не объявляли. Подам в отставку, уедем в Сендай, растить детей… – он понял, что улыбается: «Я все расскажу Регине, – решил граф, – о Лауре, о Зорге. Просто не сейчас».

Он дал прочитать Регине прошение об отставке. Девушка подняла серо-голубые глаза:

– Это потому, что я из Европы… – они сидели на диване, обнявшись, Йошикуне спал в детской. Граф покачал головой:

– Вовсе нет, любовь моя. Ты послушай меня, пожалуйста… – он говорил, целуя маленькую, крепкую руку, с жесткими кончиками пальцев: «Ты мог бы стать принцем… – девушка отстранилась, – мог бы жить во дворце…»

– Я живу в замке, – сварливо ответил Наримуне, – моим предкам хватало, и мне хватит. И я не хочу становиться принцем, я хочу быть твоим мужем… – он целовал смуглую шею, кудрявый затылок, она была рядом, она легко, взволнованно дышала. Наримуне шепнул:

– Уйдет первый состав с беженцами, Сугихара-сан и латвийский консул нас поженят, и мы улетим в Стокгольм. Скандинавские авиалинии пока не отменили рейсы. Даже в Вильнюс не обязательно ехать, можно и здесь сесть на самолет… – Регина слушала дыхание мальчика. Все было готово. Наримуне, вечером, за обедом, пообещал:

– Завтра я приведу Аарона, он станет свидетелем, на церемонии. С латвийским консулом я договорился, и с господином Сугихарой тоже. Максим остается здесь, он присмотрит за твоим кузеном… – Регина боялась, что Аарон, узнав о будущем браке, начнет выговаривать ей. Девушка выходила замуж, не за еврея.

Рав Горовиц вздохнул:

– Ваши дети, все равно, будут евреями. Ты окажешься в безопасности. Я уверен, твои родители обрадовались бы, узнав, что ты выходишь замуж по любви. Не беспокойся, за твоей сестрой кто-нибудь съездит, и за Эстер тоже… – Меир находился на пути в Европу. Аарон получил короткую телеграмму от брата, из которой следовало, что Меир пересекает Атлантику, направляясь в Дублин. Аарон не стал интересоваться, почему брат выбрал ехать в Амстердам через Ирландию. Он подозревал, что путь связан с работой Меира.

Будущий муж кузины, в разговоре с Аароном, коротко заметил:

– Регина и малыш останутся в Стокольме, а я поеду в Париж. Вывезу мадемуазель Аржан, и тетю Жанну… – Аарон, было, хотел что-то сказать. Кузен поднял изящную, смуглую ладонь:

– Это сестра моей жены, я связан родственными обязательствами. И ее почти свекровь, тоже моя родня. Я решил, и так оно и будет, – темные глаза упрямо взглянули на Аарона: «Немцы меня не тронут. У меня пока дипломатический иммунитет, мы союзники».

Регина, приподнявшись, посмотрела на часы, на камине светлого мрамора:

– Почти восемь. Надо одеваться, кофе варить. Надо их накормить, перед церемонией. Сегодня все случится… – Регина не боялась. В школе преподавали биологию, к девочкам приходила женщина, врач, на отдельные занятия. У нее, все равно, немного стучало сердце:

– Все будет хорошо, мы любим, друг друга… – накрыв малыша одеялом, она потянулась за халатом.

За дверью раздался какой-то шорох, бронзовая ручка повернулась. Регина провела ладонью по растрепанным кудрям. Дверь скрипнула, девушка успела подумать:

– Как это у Наримуне получается? Он спит на диване, два часа в сутки, и все равно, хоть сейчас, на прием в королевский дворец… – Наримуне обещал Регине приемы. Граф усмехнулся:

– Пока мое прошение об отставке дойдет до Токио, пока его рассмотрит министр, его величество… В общем, – он поцеловал темно-красные губы, – будем шить тебе вечерние платья и покупать ожерелья. Раньше зимы все равно, мы домой не поедем.

– Домой, – Регина стояла, глядя в его темные глаза, – теперь это мой дом. Я выучу язык, быстро. У нас родятся дети, мы останемся на севере, в замке. Будем спокойно жить… – Наримуне поправил ровно лежащий, шелковый галстук.

– Ты только не волнуйся, – тихо сказал граф, – Аарона арестовали, вчера вечером. НКВД, судя по всему.

Когда Аарона арестовывали в Берлине, во время еврейских погромов, два года назад, его не привозили в тюрьму. Он провел ночь в камере предварительного заключения, в полицейском участке Митте, на Александерплац. Утром приехал американский консул, раву Горовицу отдали паспорт, со штампом, аннулирующим визу. В той камере были деревянные нары, матрац, шерстяное одеяло и подушка. Аарон не ложился спать, слушая рев моторов грузовиков, топот сапог по коридору, жалобные голоса людей. Камера была увешана нацистскими плакатами, Аарон старался на них не смотреть.

Здесь, в Девятом Форте, его привели не в камеру, а просто в комнату, похожую на кабинет мелкого чиновника. Стены обклеили дешевыми, бумажными обоями. В беленом потолке горела лампочка, половицы скрипели под ногами. Кроме деревянного, рассохшегося стола, и двух венских стульев, вокруг больше ничего не было.

Аарон знал, что его привезли в Девятый Форт. Советская армия несколько дней, как зашла в город, аресты начались почти сразу, а тюрьма в городе была только одна. Тем более, раву Горовицу никто и не завязывал глаз. С ним вообще обходились очень вежливо.

На квартиру приехал высокий, красивый военный, офицер, судя по петлицам, в сопровождении трех солдат. Он носил мундир из отличной шерсти, и блестящие сапоги. От него пахло сандалом, говорил он на безукоризненном английском языке. Офицер напоминал мистера Кроу, только был выше, вровень раву Горовицу. Каштановые, отлично постриженные волосы, он не покрывал. Фуражку Аарон, потом, увидел на сиденье машины.

Лазоревые глаза искренне посмотрели на Аарона. Визитер попросил называть его господином майором. Он извинился за неожиданное вторжение. Комендатура советских войск, заботясь об иностранцах, находившихся в Литве, проверяла их место пребывания.

– Время такое, мистер Горовиц, – майор блеснул белыми зубами, – Литва мирно, по собственному волеизъявлению, пригласила на свою территорию армию СССР. Тем не менее, мы должны побеспокоиться о гражданах других государств. Здесь много иностранных шпионов, они ловят рыбку в мутной воде. Turbato melius capiuntur flumine pisces, как сказал Овидий, – если бы Аарон не видел пятиконечные звезды на красных петлицах, он бы подумал, что перед ним стоит выпускник Кембриджа.

Пролистав его паспорт, майор поинтересовался причинами, по которым Аарону запретили въезд в Германию. Рав Горовиц объяснил, что произошло это во время еврейских погромов. Гость, сочувственно, покивал, оглядывая скромные комнаты. Он осмотрел мезузу, на двери, потрогал медные, закапанные воском, подсвечники. Аарон, который год, зажигал свечи сам. Он стоял, с коробком спичек в руках, глядя на трепещущие огоньки. Рав Горовиц, вспоминая Габи, закрывал глаза:

– Она зажигала свечи, всегда. Всегда… Мы только несколько месяцев были вместе… – когда он говорил благословение, он слышал не свой голос, а другой, незнакомый, девичий, нежный. Аарону казалось, что рука неизвестной девушки, берет его за ладонь. У нее были длинные, теплые пальцы. Аарон, все время, думал, что сейчас увидит ее. Когда он поднимал веки, все оставалось по-прежнему. Он смотрел на пламя свечей, на пустую, неуютную гостиную, и шел одеваться. Пора было отправляться в синагогу, на службу.

Аарон предложил майору кофе. Офицер повел холеной рукой:

– Мистер Горовиц, мне неудобно вас обременять. Будьте моим гостем. Расскажете о вашей работе, о путешествиях… – паспорт он Аарону не отдал, но пригласил его на переднее сиденье черной, советской машины. Майор сам устроился за рулем. Он кивнул на солдат, сзади:

– К сожалению, пока приходится принимать меры предосторожности, мистер Горовиц. Литва добровольно выбрала советский строй жизни, но есть элементы… – он предложил Аарону русские папиросы, в золотом портсигаре, – противящиеся, нашему движению вперед, по дороге коммунизма… – у майора был низкий, красивый голос.

Аарон успокаивал себя тем, что соседи, во дворе, видели эмку с автоматчиками. Максим собирался прийти ближе к полуночи, с деньгами, вырученными за золото беженцев. Не застав рава Горовица дома, Волк бы, непременно, забеспокоился:

– Наримуне должен утром появиться… – в комнате, не было окна, – они с Региной завтра женятся, я свидетель… – майор напоил его отличным кофе, расспрашивая о работе «Джойнта» в Польше и Литве. Офицер поднялся:

– Я выпишу свидетельство о регистрации, и принесу паспорт, мистер Горовиц… – Аарон едва успел открыть рот, дверь захлопнулась. Ключ повернули в замке, все стихло.

За последние три часа Аарон успел посидеть на обоих стульях, по нескольку раз, посидеть на краю стола, и освежить в памяти страницу Талмуда, которую он сейчас учил. Раскрытый том остался в его кабинете, в синагоге. Аарон подозревал, что не скоро увидит черный, причудливый шрифт.

– Полная ерунда, – сердито сказал себе рав Горовиц, – мало ли какие дела у майора. Он занятый человек. Сейчас он придет, извинится… – Аарон, несколько раз, стучал в дверь, но ответа не дождался. Он обрадовался, что уезжая из дома, положил в карман пиджака пачку папирос и спички:

– Хорошо, что гости после вечерней молитвы появились… – Аарон расхаживал по комнате, меряя ее шагами, – я успел в синагогу сходить. А утренняя молитва? – он остановился:

– Завтра четверг, чтение Торы. Я и читаю. Впрочем, найдется, кому почитать, раввинов в Каунасе много. Не всех арестовали, – криво улыбнулся Аарон, – я пока первый. Это не арест, – твердо сказал он себе, – просто недоразумение. Все разъяснится.

У него не было при себе молитвенника. Кофе с майором он выпил, Аарон разрешал себе такое, но есть в Девятом Форте, ему было нельзя. Судя по всему, его никто кормить и не собирался. Аарон сидел верхом на стуле, дымя папиросой. В Каунасе он познакомился со стариками, на восьмом десятке, помнившими польское восстание, прошлого века. Аарон услышал о знаменитом Волке. Максим рассказал, что был на месте, где, когда-то, располагался лагерь отряда его деда.

Волк стоял над плитой, следя за кофе. Он обернулся:

– Дедушка у нас, в СССР, считается знаменитым революционером. В учебниках истории его портреты печатают… – Волк усмехнулся, – я на него похож, судя по всему… – Максим вспомнил читинскую парашютистку, Лизу Князеву. Он понял, что девушка напоминала Горского и красивую, черноволосую женщину, с которой танцевал Волк, в гостинице «Москва».

– Я даже не знаю, как ее зовут, – понял Максим, – я их больше не увижу. Не увижу девочку… – ему, иногда, снился поток мягких, бронзовых, пахнущих жасмином волос. Он просыпался, вспоминая большие, зеленые, прозрачные глаза:

– Мало ли кто, на кого похож… – сердито оборвал себя Волк, – это как с маленьким Володей. Тебе просто чудятся такие вещи. Надо в церковь сходить… – старообрядческого храма здесь не было. Волк отстоял заутреню в маленькой, кладбищенской, Воскресенской церкви, среди старух и стариков. Вряд ли здесь мог обретаться агент НКВД.

Старики рассказали Аарону, что до революции, в Лукишской тюрьме, в Вильнюсе, была синагога, заключенных обеспечивали кошерной едой, а умерших погребали по еврейскому обряду. Аарон давно, с Берлина, носил в портмоне маленький, холщовый мешочек с землей Израиля. Он предполагал, что может случиться всякое. Вряд ли кто-то позаботился бы о том, чтобы его тело передали еврейской общине.

Аарон потушил окурок, огладив темную бороду:

– Хватит думать о таких вещах, мой дорогой раввин Горовиц. Бюрократическая процедура, тебя регистрируют. Ничего страшного. В Берлине ты тоже это делал. Проводишь Регину и Наримуне, и отправишься в Маньчжурию. От Китая рукой подать до Америки, – Аарон понял, что совершит кругосветное путешествие. За сестру и мадемуазель Аржан он не беспокоился. Меиру и Наримуне можно было доверять, они бы доставили женщин в безопасное место.

– Регина сестру встретит… – соскочив со стола, он опять промерил комнату. В длину получилось шесть шагов, в ширину, четыре. Аарон обругал себя за то, что не собрался послать телеграмму отцу, сообщая о Регине и мадемуазель Аржан:

– Сразу две племянницы, а одна еще и замуж выходит… – рав Горовиц вздохнул:

– Неужели Теодор погиб? И что с Мишелем? Он мертв, наверняка. Почти год прошел. Если бы он был в плену, он бы дал о себе знать. Германия подписывала Женевскую конвенцию… – пленные имели право на переписку с родными, на посылки, о них заботился Красный Крест. Аарон подумал, что в Дахау никто не пускал Красный Крест.

– Лагеря, которые, по слухам, в Польше начали строить. Для кого они? Хорошо, что Авраам уехал… – рав Горовиц понимал, что кузен, все равно, вернется в Европу, но сейчас доктору Судакову безопасней было отправиться в Палестину. Местных сионистов начали арестовывать.

– Может быть, они здесь, в Девятом Форте. Авраам знает Бегина, радикала, ученика Жаботинского, – рав Горовиц понимал, что сам он долго в Америке не пробудет:

– Нельзя сидеть, сложа руки, и смотреть, как Гитлер уничтожает евреев. Уничтожает… – Аарон понял, что впервые произнес это слово. Дверь открылась. Майор, стоя на пороге, широко улыбался:

– Мистер Горовиц, простите. Неотложные дела… – в одной руке он держал настольную лампу, в другой, чашку с кофе, под мышкой зажимал какую-то папку. Прошагав к столу, он включил свет. Аарон поморщился, лампочка оказалась сильной. Комнату залило белое сияние. Дверь захлопнулась. Майор, довольно радушно, попросил:

– Садитесь, мистер Горовиц. С вашим паспортом все в порядке, сейчас вы его получите, на руки. Несколько формальных вопросов… – раскрыв папку, он достал из нагрудного кармана кителя ручку. Аарон заметил золотое перо паркера. Выложив на стол папиросы, майор закурил.

– Садитесь, – повторил он, – я вас надолго не задержу. Вас доставят домой, на машине… – Аарон вдохнул запах сандала и хорошего табака. Он присел на край стула: «Где здесь умывальная? Я бы хотел…»

– Потом, мистер Горовиц, – лазоревые глаза блеснули льдом, – потерпите, ничего страшного… – написав сверху листа: «20 июня 1940 года», он выдохнул дым прямо в лицо Аарону.

– Начнем, – сказал Петр Воронов, повернув лампу, так, чтобы свет бил в глаза арестованного.

Максим принес две кружки с темным пивом и тарелку, с посоленными сухариками, крепкими огурцами, и копченым сыром.

– У вас такого нет, – сообщил он, присаживаясь, кивая на пиво.

– Отчего нет, – обиженно сказал граф, отхлебнув, – у нас пиво варят триста лет. Голландцы нас научили, когда Япония еще не была закрытой страной. Кирин, Асахи… – он загибал смуглые пальцы, – даже из сои пиво делают…

Волк поперхнулся:

– Представляю себе, что за гадость… – в пивной было немноголюдно. Рынок бойко торговал, вдоль возов с овощами, птицей, прилавков с колбасами и сыром, бродили покупатели. Волк заметил несколько офицеров, в форме Красной Армии:

– Солдат они сюда не пускают, – зло подумал Максим, – не хотят, чтобы люди видели, как живут за границей. Политруки им вдалбливают в голову, что здесь все бедняки, просят милостыню, и существуют на одном хлебе и воде… – Волк покупал провизию в Елисеевском гастрономе, на Тверской, однако он прекрасно знал, какие очереди стоят в магазинах, на окраинах, и как живут люди в провинции. Он помнил, еще подростком, десять лет назад, рассказы о голоде на Украине, во время коллективизации:

– Мальчишки мясо в первый раз увидели, когда их в армию забрали. Здесь рынок, а что говорить об универсальных магазинах, где сих пор американские товары продают… – магазины на аллее Свободы, один за другим, закрывались. Волк предполагал, что откроются они под вывесками Каунасского торга. Максим ночевал в неприметном, особнячке, на окраине города. С помощью пана Юозаса он сбывал доллары и золото, принося Аарону вырученные деньги, для беженцев.

– Приносил, – мрачно поправил себя Максим. Вчера, не застав рава Горовица дома, он, было, подумал, что кузен на вокзале. Однако очередной поезд в Москву отправляли только через два дня. Максим внимательно осмотрел дверь квартиры, при свете тусклой, лестничной лампочки. Никаких следов взлома он не заметил, печати тоже не стояло. Конечно, НКВД могло и не озабочиваться печатями.

Максим подождал до полуночи, сидя на подоконнике, покуривая папироску, думая о блондиночке из кафе «Ягайло». Ее звали пани Альдона, она работала продавщицей в одном из универсальных магазинов. Девушка жила одна. Максим вспоминал мягкую постель, в ее комнатке, в дешевом пансионе, и запах кофе по утрам. Он приходил к пани Альдоне несколько раз в неделю. Когда над крышами Старого Города поднялась бледная, ущербная луна, Волк, соскочив с подоконника, отправился вниз, к соседям.

Все выяснилось быстро. Ему даже описали советского офицера, который, на своей эмке, увез рава Горовица. Волк едва ни выругался вслух:

– Я знал, что без Петра Семеновича здесь не обойдется. И брат его в Литве… – о комбриге Воронове написали в спешно изданном русскоязычном листке, под названием «Труженик», органе, как написали в шапке газеты, коммунистической партии Литвы. Волк приобрел листок в киоске на аллее Свободы. В газете говорилось о скорых выборах в сейм, о национализации земли и крупных предприятий, о том, как советские войска мирно вошли в Литву, помогая рабочим, и крестьянам, обрести свободу. Комбриг Воронов, судя по статье, собирался руководить здешней военной авиацией. Волк купил у торговки семечек. Сделав из «Труженика» фунтик, он, с удовольствием, заплевал шелухой портрет товарища Сталина. В Москве за подобное можно было получить пять лет лагерей общего режима, а в Литве на это, пока что, внимания не обращали.

– Но это пока, – они с графом, в полном молчании, пили пиво. Волк бросил взгляд на деревянные стены забегаловки:

– Скоро здесь развесят правила обслуживания трудящихся… – он с хрустом разгрыз огурец:

– За квартирой я слежу, но в ней второй день никто не появлялся. Если не считать обыска, конечно… – он утащил у кузена шведскую сигарету.

Волк подпирал стену, напротив дома рава Горовица, закрывшись газетой на литовском языке. С обыском приехал Петр Семенович. Волк не беспокоился, в квартире у рава Горовица ничего подозрительного не имелось. Доллары они продали, а золото Аарон сразу передавал Волку. Петр Семенович спустился вниз, в сопровождении солдат, несущих какой-то ящик.

– Радиоприемник, наверное, забрали, – пробормотал себе под нос Волк, – они из Аарона будут делать агента британской разведки. Он в Польше жил, до войны. Беженцев арестовывают… – он так и сказал Наримуне. Кузен вздохнул:

– Я встречался с атташе американского посольства. Больше никого здесь не осталось. Все дипломаты, на той неделе в Стокгольм улетели… – атташе обещал сходить в советскую администрацию Каунаса. Наримуне отправился туда вместе с ним. Граф ждал в еще не закрытом кафе, напротив. Американец, после визита, развел руками:

– Они утверждают, что ничего о мистере Горовице не слышали… – заказав кофе, он добавил:

– Хорошо, что я, немного, знаю русский язык. Иначе я бы не представлял себе, как с ними разговаривать… – сцепив длинные пальцы, Волк покачал ими, туда-сюда:

– Конечно, они бы ничего другого и не сказали, Наримуне. НКВД не собирается делиться никакими сведениями… – он почесал белокурую голову:

– Надо что-то придумать. По моим сведениям охрану Девятого Форта сменили. В нем теперь только войска НКВД. Их не подкупить, в отличие от литовцев… – бросив пиджак на деревянную лавку, он засучил рукава рубашки.

Наримуне смотрел на синие рисунки, на сильных, загорелых руках. Граф, внезапно, поинтересовался:

– Девушки, когда ты им французом представляешься, не спрашивают, откуда у француза такое… – он указал на татуировки: «Они же у тебя не только на руках».

– Не только, – весело согласился Волк:

– Девушки, мой дорогой, у меня с четырнадцати лет спрашивают, только об одном. Обо всем остальном они просто забывают, стоит мне рядом оказаться… – подняв бровь, он щелкнул пальцами: «Kitas alus, prašom!». Им принесли еще две кружки. Волк добавил: «Я здесь успел кое-каких слов нахвататься. В будущем пригодится».

– У нас тоже такие люди есть, как ты, – граф, невольно, улыбнулся: «Называются „якудза“. Очень древнее занятие. Они в эпоху Эдо появились, в начале семнадцатого века.»

– Моя семья старше, – довольно отозвался Волк:

– Я читал о Японии, – закинув руки за голову, он потянулся, – «Фрегат «Паллада», Гончарова. Очень интересно. Ты, наверное, о таком писателе и не слышал. Наш, русский, прошлого века… – темные глаза кузена взглянули на Волка:

– У нас его переводил Хасэгава Тацуноскэ. Я читал «Обломова», «Обрыв»… – Максим помолчал:

– Хорошо, что мы с тобой образованные люди, но, образование не поможет пробраться в Девятый Форт… – на смуглом пальце кузена блестело золотое, обручальное кольцо.

– Я вам даже подарка не принес, – заметил Волк.

Церемония прошла быстро. В свидетели они взяли консульского шофера, японца. На руках у Регины оказалась справка о браке, подписанная Сугихарой-сан и латвийским консулом. Наримуне отправил радиограмму в Стокгольм. Граф получил ответ, из которого следовало, что супруга посла по особым поручениям обладает дипломатическим иммунитетом. Регина, конечно, наотрез отказалась покидать Каунас. Она стукнула маленьким кулаком по столу:

– Речи о таком быть не может. Меня никто не тронет. Я нужна тебе, я нужна нашему… – покраснев, она поправила себя, – то есть Йошикуни, Аарон в тюрьме. Я никуда не уеду… – Наримуне курил у окна, выходящего на террасу. Малыш играл с грузовиком. Граф, отчего-то, подумал:

– У него нет ни танков, ни ружей, ни военных самолетов. Он даже не обращает на них внимания, в магазинах игрушек, мимо проходит. Господи, настанет ли время, когда мы прекратим воевать… – он мягко сказал:

– Нашему сыну, Регина. Он и твой сын тоже. Я прошу тебя, – Наримуне взял ее за руку, – не надо рисковать. Я останусь здесь, а вы…

– Мы тоже останемся, – серо-голубые, большие глаза, блестели:

– Я дальше лавки на углу все равно не хожу. Никакой опасности нет… – от нее пахло куриным супом и пряностями, у нее было мягкое, нежное плечо, под простой, хлопковой блузой. Она обняла Наримуне:

– Иначе, зачем жениться? Я тебя не брошу, никогда. Рут говорит Наоми: «Куда ты пойдешь, туда и я пойду, где ты переночуешь, там и я останусь…»

– Твой народ будет моим народом… – смешливо продолжил Наримуне. Жена вздернула нос:

– В том смысле, что я выучу японский язык, и буду носить кимоно, когда понадобится… – представив ее в белом, шелковом, ночном кимоно, Наримуне сжал зубы:

– Ей не до этого сейчас. Надо потерпеть. Она не о таком думает, а о своем кузене… – он смотрел поверх головы Волка в окно пивной. Граф замер, увидев летчика, с Халхин-Гола. Майор Воронов носил авиационную, темно-синюю форму, с голубыми петлицами. Его сопровождал, судя по всему, ординарец, с плетеной корзинкой.

Совершенно невозможно было, решил Наримуне, рассказать Максиму, будь он хоть трижды кузеном, всю историю их знакомства с майором Вороновым. Граф не хотел, чтобы о подобном знал еще кто-то, даже его собственная жена. Он собирался признаться Регине, что помогает СССР, но, как говорил себе Наримуне, не сейчас.

– Когда мы доберемся до Японии, когда все успокоится. Может быть, Лаура замуж выйдет. Или не говорить ей о Лауре… – Наримуне не мог лгать, притворяясь, что Лаура сама оставила ребенка:

– Регина никогда в жизни такому не поверит, – думал он, – и будет права. Бесчестно чернить имя Лауры… – граф успел понять, что за характер у его жены. Он боялся, что Регина настоит на встречах Йошикуни с матерью.

– Не потому, что она малыша не считает сыном… – он курил, глядя на каштановую голову в фуражке, – а потому, что она справедливый человек, честный. Как сказано в Библии: «Правды, правды ищи… – Наримуне тяжело вздохнул. Майор Воронов рассчитывался за провизию. Волк, незаметно, скосил глаза в окно:

– Интересно. Кузен его знает, по глазам видно. Они, наверное, в Монголии сталкивались. Наримуне ничего мне не скажет. Он скрытный, как все японцы. Но и не надо. Очень хорошо, что товарищ майор здесь… – кузен откашлялся:

– Ты сможешь проследить за этим человеком? – он кивнул на синий китель.

Одним глотком допив пиво, бросив деньги на стол, Волк натянул кепку. Максим не боялся, что товарищ майор его вспомнит. В последний раз, когда они виделись, Степан Семенович едва держался на ногах:

– Ничего не может быть проще… – Волк наклонился к Наримуне:

– Завтра ты все узнаешь. А сегодня, как учит нас Библия, иди, и порадуй свою жену. Купи цветы, пару бутылок «Вдовы Клико», пока большевики еще не завезли сюда свое пойло. Отдохни, в общем, – пожелал Волк. Выскользнув в дверь пивной, он исчез в рыночной толкотне.

Наримуне вспомнил лакированные коробочки бенто, с вареным рисом, и маринованными овощами, вырезанными в форме листьев и цветов. Он услышал шум горного водопада, протянул руки к огню камелька, в скромной комнате рекана, деревенской гостиницы. Регина была рядом. Она сидела, положив темноволосую голову ему на плечо, в бежевом, осеннем, кимоно, с рисунками перелетных птиц. Наримуне быстро дожевал огурец. Прибавив к монетам Волка свои деньги, граф посмотрел на часы. Он успевал в цветочный магазин. «Французские деликатесы», на аллее Свободы, торговали довоенными запасами, Наримуне видел в лавке и хорошее шампанское, и белое бордо. Он шел через рынок, щурясь от заходящего солнца, понимая, что улыбается.

Комбриг Воронов оказался на рынке потому, что хотел побаловать брата, перед отъездом в Шауляй, домашней едой. Петр собирался присутствовать на первом, после долгих лет подполья, открытом съезде коммунистов Литвы:

– Важно проследить, – брат заваривал кофе, – чтобы местная партия выдвинула на выборах в сейм утвержденную нами программу, – майор Воронов пощелкал пальцами, – чтобы не случилось никаких сюрпризов.

Степан, осторожно, принял хрупкую чашку, тонкого фарфора. В столовых на аэродромах разливали дымный чай, в погнутые оловянные кружки. Кофе в таких местах не водилось. Степан понял, что за последние четыре года пил кофе, может быть, несколько раз:

– В «Москве» я его заказать не успел… – он хотел спросить у брата, где сейчас товарищ Горская, но оборвал себя:

– Все равно, Петр тебе не ответит. Служебное дело, государственная тайна… – вспомнив, что кофе надо было выпить в номере, Степан покраснел.

В Литве, девушки одевались по-другому. Степан, в Минске, не видел летних платьев, облегающих фигуру, едва закрывающих колено. Он не встречал коротких жакетов, тонких ремешков, перетягивающих талию, изящных каблуков, широких, дамских брюк и кокетливых, сдвинутых на бровь шляпок. Жена брата, судя по фото, носила похожие наряды. Степан вздохнул:

– Петя даже не сказал, где они познакомились. Она тоже в НКВД работает… – он вспомнил, невестку, отправившись с летчиками на пляж, в Паланге.

Июнь выдался жарким, киоски бойко торговали лимонадом и мороженым. Девушки носили купальники, такие, как у Антонины Ивановны, на фото. Они цокали каблучками, придерживая широкополые, соломенные шляпки, играли в мяч, в мелкой, теплой воде. Светлые волосы развевались по ветру. Они смеялись, искоса поглядывая на летчиков. Купаться, конечно, было нельзя, и знакомиться с девушками, тоже. Политруки, на занятиях, говорили, что все балтийские страны наводнены шпионами капиталистических держав. Любая голубоглазая блондинка могла оказаться эмиссаром разведывательного центра, угрозой безопасности для социалистической родины.

Вернувшись на базу бывших литовских ВВС, где ночевали летчики, Степан думал не о доставшихся РККА машинах, новых британских и французских истребителях, а о загорелых, длинных ногах девушек, о купальниках, поднимавшихся на груди. Он сердито сказал себе:

– Надо жениться. Петр женился, и тебе пора… – включив свет, закурив «Беломор», он достал из гимнастерки партийный билет. Младший воентехник улыбалась, стоя в летном комбинезоне. Фотография немного пожелтела. Перевернув снимок, Степан долго вглядывался в ее почерк: «Степану Семеновичу Воронову, на добрую память, от Лизы Князевой».

– Отпуск взять, – пробормотал Степан, – полететь в Читу. А если она откажет? Я ее старше, ей всего восемнадцать. Откажет, и откажет, – подытожил комбриг, – но попробовать, все равно, надо. Может быть, письмо ей сначала написать… – отпуска, судя по всему, летом было не дождаться. Работы предстояло много. Военная авиация бывшей Литвы присоединялась к Западному округу. Требовалось инспектировать аэродромы, формировать новые соединения летчиков, обучать их обращаться с западной техникой, и перегонять сюда советские истребители, бомбардировщики и транспортную авиацию. У Советского Союза появился доступ к акватории Балтики. Морская авиация больше не была заперта в узком коридоре, у Ленинграда.

Когда Степан служил на северном Сахалине, он много летал над океаном. Ему нравилось одиночество в машине. Он смотрел на бесконечное пространство неба и серые, спокойные волны внизу, и отчего-то улыбался. Здесь не проводили партийных собраний и политических занятий, не преподавали «Краткий курс», не искали шпионов. Моторы истребителя мерно гудели. Степан разгонял самолет до предельной скорости, уходя в петлю Нестерова, чувствуя, на мгновение, легкость, в теле. Выравнивая самолет, он поднимал голову: «Когда-нибудь, мы пробьем барьер стратосферы, и рванемся в космос. Я в это верю».

Брат похудел, со времени встречи, в Белоруссии.

– Похудеешь здесь, Степа… – майор затянулся папиросой, – живу на кофе, табаке и бутербродах. Я один, среди офицерского состава, языками владею. На мне все допросы иностранцев… – у Петра, в ящике стола, лежали расстрельные списки. Поговорив с Деканозовым, он вычеркнул из бумаг Бегина, заменив смертную казнь на восемь лет лагерей особого режима.

Сионист мог понадобиться для поиска его единомышленников, в СССР. Подобные партии разгромили и запретили десять лет назад, но Петр чувствовал, что с присоединением новых территорий, евреи опять могут поднять голову:

– За ними не уследишь, – сказал он Деканозову, – в одной Литве газеты, школы, детские сады, молодежные клубы, политические партии. Бейтар, и все остальное. Все они заражены враждебным духом, – Петр подозревал, что некоторые местные активисты могут податься в крупные города СССР, искать оставшихся, не арестованных сионистов. Вспомнив об исчезнувшем докторе Судакове, Петр сел за пишущую машинку. Они с Деканозовым сочинили письмо Лаврентию Павловичу. Майор Воронов, перечитав ровные строки, остался доволен:

Прекратить деятельность сионистских организаций, закрыть детские сады и школы с преподаванием на иврите, печатные издания и библиотеки, где содержатся подобные книги. Любую деятельность, направленную на эмиграцию в Палестину, приравнять к контрреволюционным активностям… – вместо Бегина Петр внес в списки раввина Горовица. Американец, упорно, молчал. Его паспорт лежал у Петра в ящике рабочего стола. Когда арестованного, после допроса, спустили вниз, волоком, по лестнице, Петр полистал документ. Воронов решил, что паспорт им пригодится. Горовицу исполнилось тридцать лет, Америка оставалась нейтральной страной. Документы раввина прекрасно подходили для поездок.

– Кроме Германии, конечно, – хмыкнул майор Воронов, рассматривая аннулированную визу, – но туда мы отправляемся без особых трудностей… – паспорт он спрятал, перед началом применения особых мер, как их называл Петр. Документ остался в прекрасном состоянии, без пятен крови. Майор Воронов, с неудовольствием, думал, что Степан может напроситься к нему в гости. Он не хотел пускать брата в квартиру, в Девятом Форте, из соображений безопасности. Степан, конечно, не стал бы трогать никаких документов, но Петр, все равно, соблюдал осторожность. К его облегчению, брат сказал, что остановился в спешно организованном общежитии для офицеров, при городской комендатуре.

– Но без обеда я тебя не отпущу, – пообещал Степан, – я в Паланге научился местный борщ готовить, у повара, на авиационной базе… – поваром был пожилой литовец, хорошо говоривший на русском языке. Степан похвалил борщ, пан Антанас покраснел от удовольствия. Оказалось, что повар раньше работал в лучшем отеле Паланги, куда приезжали министры буржуазной Литвы. Отель, с началом аннексии, закрыли. Пан Антанас помогал сыну, в столовой аэродрома. Степан любил возиться на кухне. Он внимательно записал все, что говорил литовец.

Он заметил, что брат занес имя пана Анатанаса в блокнот. Степан успокоил себя:

– Просто для порядка. База военная, понятно, что гражданских служащих проверяют… – на рынке, Степан купил гуся, ветчины, говядину и копченое сало, свеклу и сухие грибы. Он сделал к борщу маленькие пельмени, колдуны, с мясом и грибами, и заправил суп свекольным квасом. Он стоял над кухонным столом, в квартире коменданта, насвистывая, раскатывая тесто для пельменей. Сняв китель, он соорудил подобие фартука, из холщовых полотенец. Степан хотел поставить на стол водку, но брат остановил его:

– Здесь хорошие запасы вина, Степа, комендант отлично жил… – Петр поднял бровь:

– Я бы на твоем месте не увлекался спиртным. В Литве осталось много буржуазных элементов. Они ждут, что советские офицеры потеряют бдительность, расслабятся. Подсовывают им женщин определенного толка… – вспомнив девушек в Паланге, Степан покраснел:

– Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, Степа, – твердо заключил брат. Петр посмотрел на швейцарский хронометр: «Накрывай на стол, я сейчас».

Степан проводил его глазами:

– Он мне до смерти будет о том случае напоминать. Однако он прав.Кто оступился один раз, тот может опять пойти по скользкой дорожке. Партия мне поверила, товарищ Сталин меня простил. Нельзя их подводить… – из духовки распространялся упоительный запах жареного с капустой гуся. Хлеб принесли из тюремной пекарни, свежий, ржаной, с тмином.

Степан смотрел на ухоженный двор Девятого Форта, на черные эмки, грузовики, на солдат в форме НКВД, идущих в столовую:

– Скоро здесь все станет советским, – с улыбкой подумал он, – мы принесли свободу Литве, и другим странам… – на столе сверкали хрусталь и серебро коменданта. Успокаивающе говорил что-то приглушенный, знакомый голос московского диктора, из радиоприемника.

Внизу, в камере, тоже лежал хлеб, в алюминиевой, погнутой миске, прикрывая вчерашнюю баланду, слипшуюся в отвратительный, сырой комок. Прижав к носу надушенный английским одеколоном платок, майор наклонился к арестованному. Он пошевелил носком сапога окровавленные, темные волосы. Подбитые глаза даже не открылись. Врач сказал, что надо подождать пару дней, прежде чем продолжать допросы. Он определил легкое сотрясение мозга, и три сломанных ребра. О сломанных пальцах на левой руке арестованного, Петр знал и сам. Приковав арестованного наручниками к ножке стола, он направил на обожженное лицо свет лампы:

– Кто из ваших коллег, раввинов, работает на иностранную разведку? Мы знаем о вашем осином гнезде, в Кейданах. Притворяетесь, якобы изучаете религиозную литературу. Мы намереваемся побывать в ешиве, и очень скоро… – мистер Горовиц молчал. Петр сломал ему три пальца на левой руке. Вдыхая запах крови и нечистот, Воронов наступил подошвой сапога на изуродованную кисть. Заключенный не пошевелился:

– Черт с ним, – вздохнул Петр, – вернусь, и пусть его увозят в лес, с остальными… – в списке не указали гражданство приговоренного к расстрелу, за контрреволюционную деятельность, гражданина Аарона Горовица. Выходя из камеры, Воронов пнул миску, хлеб полетел куда-то в угол. Петру показалось, что заключенный задвигался. Под потолком горела тусклая лампочка, было сыро. Шнурки от ботинок и брючный ремень у арестованного забрали. Он лежал на каменном полу, прикрытый рваным, окровавленным пиджаком. Отряхнув руки, Петр велел надзирателю запереть камеру.

В столовой вкусно пахло хлебом и борщом. Брат разливал хорошее, французское вино. Петр, пройдя в ванную, внимательно осмотрел себя в зеркало. Вымыв руки миндальным мылом, он вернулся за стол.

– Твое здоровье, Степа, – майор Воронов улыбнулся, берясь за серебряную ложку. Борщ был отменным, Петр никогда подобного не пробовал. Он напомнил себе, что надо позвонить коллегам в Палангу, насчет литовского повара. Брат, озабоченно, сказал:

– Может быть, пряностей не хватает. Здесь не все есть, на кухне…

– Все в полном порядке, – уверил его Петр, вытирая губы шелковой салфеткой, наливая себе еще тарелку.

Регина встречала похожие наряды только в витринах дорогих магазинов, в Старом Городе, в Риге. Ее приемные родители жили небогато. В еврейской гимназии девочка носила форму, а в университет, и на уроки надевала юбки с блузками и суконные жакеты. Летом, в лагерях Бейтара, Регина ходила в коричневых брюках или шортах, в простой, холщовой рубашке.

– Аннет носит такую одежду. То есть Хана… – Регина не могла привыкнуть к тому, что мадемуазель Аржан оказалась ее сестрой. Она видела фотографии дивы, на яхте, в раздельном купальнике, и большой шляпе, на теннисном корте, в шелковой, завязанной под грудью блузке. Длинные, безупречные ноги сверкали загаром, волосы прикрывал платок от Hermes. Девушка улыбалась, держа ракетку. Регина вспомнила довоенные фото в светской хронике.

Мадемуазель Аржан приехала на премьеру «Человека-зверя», где она снималась с Жаном Габеном и Симоной Симон. Сестра надела роскошное, вечернее платье, с обнаженными плечами. На длинной шее переливались бриллианты. Она выходила из черного лимузина, в сопровождении высокого, мощного мужчины, в отлично сшитом смокинге. Он, по-хозяйски, держал сестру под руку. С ним Аннет фотографировали в Каннах, на террасе дорогого отеля, и в казино, в Монте-Карло, на балконе, выходящем к морю. В свете полной луны большие глаза сестры блестели. Волосы она стянула тяжелым узлом, на затылке. Она стояла в профиль к фотографам. Шелк низко вырезанного платья, светлого платья обнажал узкую спину. Декольте сзади доходило почти до поясницы. На стройных плечах светились бретели, расшитые жемчугом. Регина увидела подпись под фото: «Мадемуазель Аржан и месье Корнель, баловни модного Парижа, готовятся к свадьбе».

Наримуне рассказал Регине о парижских родственниках. Ее тетя, знаменитая голливудская актриса, Роксанна Горр, погибла в авиакатастрофе, в Остенде, три года назад. Регина слышала о несчастье, и видела фильмы мадам Горр. Она тихо сказала мужу:

– Аннет… то есть Хана, действительно, очень на нее похожа. Неужели месье Корнель, то есть кузен, Теодор, убит? – сестру много снимали для журналов, в апартаментах, которые она делила с женихом, в Сен-Жермен-де-Пре. Регина помнила паркет черного дерева, подиум с роялем, картины Пикассо и Модильяни, скульптуры Родена и Бранкузи.

Наримуне покачал головой:

– Никто не знает, милая. Но ты не волнуйся… – он прижал Регину ближе, – когда мы отправим Аарона в Маньчжурию, я устрою вас в Стокгольме, и сразу поеду в Париж. У меня иммунитет, меня не тронут… – Регина вздохнула:

– У Аарона гражданство США, но это не помешало НКВД его арестовать… – услышав план Волка, Регина кивнула: «Я сделаю все, что понадобится». Она заметила недовольный огонек в глазах мужа. Наримуне помолчал:

– Я мог бы сам к нему подойти, в кафе. Для чего нужна Регина? Мало ли, вдруг он начнет… – Наримуне не сказал ни Волку, ни жене, что знаком с комбригом Вороновым. Граф надеялся, что летчик вспомнит его. С Халхин-Гола прошло не так много времени. Волк, пыхнув сигаретой, внимательно посмотрел на кузена:

– Он высокопоставленный офицер. Наверняка, имеет доступ в Девятый Форт. Не беспокойся о Регине, она нужна, чтобы, – Волк едва не сказал «товарищ майор», но вовремя спохватился, – комбриг расслабился. Он потанцует, пофлиртует. Регина исчезнет, появишься ты… – Максим, за два дня хорошо изучил товарища майора. Он понял, что кузену Наримуне беспокоиться не о чем. Он вспомнил, как Степан Семенович вел себя в гостинице «Москва», четыре года назад. Волк, невольно, усмехнулся:

– Мне тогда двадцать один исполнилось, а я себя с дамой уверенней его чувствовал. Видно было, что товарищ майор всего боится. Он таким и остался… – Волк довел комбрига до офицерского общежития. Воронов ездил на эмке и навещал Девятый Форт. Волк не стал ничего рассказывать кузену, о Петре Семеновиче, не стал спрашивать, на каком языке, граф, собственно, собирается говорить с летчиком. Понятно было, что они где-то сталкивались.

Одежду принес Волк, заранее поинтересовавшись размерами Регины. Он вынул из кармана пиджака бархатный футляр с жемчужным ожерельем, из вещей беженцев. Девушка, собираясь уезжать в Палестину, оставила в синагоге почти все наряды. Приняв от Волка пакет, Регина усмехнулась:

– Ты тоже в другом костюме… – Максим сбил невидимую пылинку с рукава пиджака, английского твида:

– Я не могу сопровождать красивую женщину в сапогах и отрепьях… – он подмигнул кузине.

Регина изменилась.

Серо-голубые глаза томно смотрели из-под густых ресниц, на смуглых щеках играл румянец, она покачивала узкими бедрами. Волк заметил, что Наримуне не мог отвести глаз от жены. Граф, все время, держал ее за руку, даже, неожиданно для японца, на людях. С мальчиком обещал побыть Сугихара-сан.

Отираясь рядом с офицерским общежитием, Волк услышал, что товарищ комбриг собирается пойти в кафе «Ягайло». Степана Семеновича позвали играть в бильярд, комбриг согласился. Забежав в кафе, Максим заказал столик, на вечер. Ожидалась живая музыка. Регине он велел распить со Степаном Семеновичем бутылку шампанского. Волк, весело, сказал:

– Вы, кузина, уйдете по-английски. Ваше место займет его светлость граф… – кузен уверил его, что сам поговорит с летчиком:

– Он согласится, – коротко сказал Наримуне. Граф не стал объяснять, что может заставить коммуниста и сталинского сокола вытащить неизвестного ему заключенного из тюрьмы НКВД.

Петр Семенович, на личной эмке, в сопровождении охранников, покинул Девятый Форт. По просьбе Волка пан Юозас отправил к тюрьме несколько неприметных пареньков. Они принесли вести, что товарищ майор отбыл в направлении окружного шоссе. Прочитав плакаты, расклеенные по стенам домов, на аллее Свободы, Волк понял, что Петр Семенович поехал в Шауляй, на съезд вышедшей из подполья коммунистической партии Литвы. Времени терять было нельзя. Волк хотел, чтобы Аарон, через два дня, на ближайшем поезде с беженцами, отправился в сторону Маньчжурии. Он искренне надеялся, что рав Горовиц еще жив. Впрочем, грузовики, за последние два дня, из Девятого Форта не выезжали. Волк велел себе не думать, что Аарона могли застрелить прямо в тюремном подвале.

Одежду, по просьбе Волка, достала пани Альдона. Хозяин универсального магазина, где работала девушка, выдал продавщицам двойные оклады. Он устроил распродажу, разрешив девушкам, сначала, выбрать себе, костюмы и платья по душе. Владелец запер двери, повесив табличку: «Закрыто».

Судя по всему, торговец не собирался дожидаться, пока к нему в особняк придет наряд НКВД. Он был на пути в Швецию.

– И братьев Пупко я туда же отправлю, – Волк и Наримуне сидели в столовой, за кофе, ожидая, пока Регина переоденется.

Малыш играл в саду. Он обрадовался Волку. Йошикуни еще не встречался с дядей, как назвала его Регина. Волк вышел с мальчиком на террасу, Йошикуни показывал качели и шалаш, они плескались водой из пруда:

– Интересно, когда я встречу девушку, с которой захочу остаться, на всю жизнь… – отчего-то подумал Волк, – венчаться нельзя, конечно, но я бы и обвенчался… – погладив темные волосы мальчика, он тяжело вздохнул:

– Это Божий промысел, Максим Михайлович. Кольцо у тебя готово, а остальное, в руке Его, как говорится. И дети тоже…

Кузен Наримуне выглядел отдохнувшим:

– Все у них хорошо, – усмехнулся Максим, – они глаз не сводят, друг с друга… – дверь заскрипела, они поднялись.

Наримуне, невольно, сглотнул. Он вспомнил полутьму спальни, лихорадочный, жаркий шепот:

– Еще, еще… Я не знала, не догадывалась, что может быть … – она прикусила темно-красную губу, подалась вперед. Регина, обнимала его, в сбитых простынях, в запахе сладких пряностей. Уронив голову на смуглое плечо, он успел сказать себе:

– Я не могу ей лгать, никогда не смогу. Я во всем признаюсь, в Японии. Она поймет, я уверен… – Регина стояла, в дорогом платье серебристого шелка. Нежную шею обвивал жемчуг, она тщательно уложила короткие, кудрявые волосы. Жена напоминала голливудскую звезду, из киножурналов. Тонкая ткань немного обнажала круглые колени, стройные ноги, в туфлях на высоком каблуке, обтягивали чулки.

Регина, озабоченно, сказала:

– Но я не знаю русского языка. Летчик вряд ли говорит по-французски, или по-немецки… – Волк бросил быстрый взгляд в сторону графа. Кузен слегка покраснел:

– До чего скрытная нация, – недовольно подумал Максим, – им бы всем быть этими… якудза… – он успокоил кузину:

– Тебе не надо разговаривать… – Наримуне, включив радиоприемник, поймал Америку. Он кивнул:

– Примешь его приглашение, вот и все. Потренируемся, – граф не смог скрыть улыбки. Они с Региной еще никогда не танцевали.

Веселый голос нью-йоркского диктора сказал:

– Биг-бэнд Гленна Миллера и мисс Ирена Фогель. Серенада лунного света, в честь сияния луны, в нашем мирном городе. В Нью-Йорке три часа прекрасной, июньской ночи, дамы и господа. В клубах продолжают танцевать…

Она пела низко, страстно. Регина, почему-то подумала:

– Она влюблена, слышно. Господи, только бы все получилось…

– So don’t let me wait, come to me tenderly in the June night.
I stand at your gate and I sing you a song in the moonlight…
Приняв руку мужа, Регина закружилась по гостиной.

На крахмальной скатерти, в наполненном льдом ведерке, стояла бутылка шампанского. Регина, рассеянно покуривая, пристально, из-под ресниц, оглядывала зал. Из комнаты с бильярдными столами доносился треск шаров:

– Кажется, совсем недавно мы здесь сидели, с Волком, с кузеном Авраамом… – Регина напомнила себе, что из Стокгольма надо отправить письмо в Палестину, для доктора Судакова, с извинениями. Она не стала скрывать от мужа, что кузен делал ей предложение. Регина, просто, сказала:

– Но я его не любила, милый. Он родственник, я к нему ничего не чувствовала… – она лежала, укрывшись в сильных руках, устроив голову у него на груди. Регина потянулась поцеловать мужа:

– Не хочу, чтобы у нас были секреты друг от друга… – ей показалось, что Наримуне, едва слышно, вздохнул: «Никогда их не появится, любовь моя».

Регина смотрела на девушек, в шелковых, выходных платьях, на мужчин, в хороших, штатских костюмах:

– Как будто это их последний вечер в кафе… – патроны заказывали, не скупясь. Официанты носили на столики шампанское, французское вино, и черную икру. Максим усмехнулся, услышав Регину:

– Правильно, кузина. Через месяц литы понадобятся только нумизматам, кафе «Ягайло» назовут распивочной второй категории Каунасского общепита, – он, едва заметно, дернул щекой, – а о «Вдове Клико» можно будет забыть… – изящно намазав на подогретый, ржаной тост, белоснежное масло. Волк опустил серебряную ложку в хрустальную вазочку с икрой:

– Не говоря о том, что половина сидящих здесь, – он обвел рукой зал, – скоро окажется в Девятом Форте и поедет оттуда или в Сибирь, или в лес, где НКВД выроет рвы для трупов… – Регина, невольно, поежилась.

В городе почти не осталось дипломатов, кроме мужа и Сугихара-сан. Они продолжали ставить визы. Остальные посольства, спешно, эвакуировались. Жители Литвы бежали к побережью. Путь в Швецию был опасным, море патрулировали советские военные корабли, однако, ходили слухи, что шведы, после аннексии прибалтийских стран, считают их жителей беженцами, и не выдворяют, со своей территории.

Обеспеченные евреи, такие, как хозяин магазина, где работала пани Альдона, ехали на север, и платили рыбакам золото. Все остальные ждали очереди на спешно отправляемые по транссибирской дороге поезда. Регина, решительно, сказала мужу:

– Я не могу сидеть дома, когда людям нужна помощь. Йошикуни я возьму с собой. Мальчику полезно видеть, что происходит вокруг, даже в его возрасте.

Наримуне, все равно, попросил ее не покидать консульства, без свидетельства о браке.

Регина заняла маленький кабинет Аарона, в пристройке к хоральной синагоге. Малыш играл во дворе, с еврейскими детьми, Регина видела в окно его темноволосую голову. Она брала пакет с бутербродами и теплое молоко, в термосе. Спал Йошикуни на составленных стульях, у стены.

О раве Горовице никто, ничего не слышал.

Регина поговорила с руководителями общины, однако от совета осталась, вряд ли половина. Люди спешно покидали страну. Регина собирала у беженцев паспорта, выдавала документы, с маньчжурскими визами, составляла списки уезжающих, успокаивала плачущих женщин. Многие всю жизнь провели в польских местечках. Они говорили только на идиш, и не слышали ни о какой Маньчжурии. Регина принесла в кабинет карту. Девушка показывала посетителям, где находится Харбин. В поездах ехало много соломенных вдов. Их мужья пропали без вести, в начале войны между Польшей и Германией, не вернувшись с фронта, или были арестованы НКВД. Когда из Кейдан, за паспортами учеников, приехал, глава ешивы, Регина поинтересовалась, что ждет подобных женщин в будущем. Раввин тяжело вздохнул:

– Нужны показания двух свидетелей, мужчин, удостоверяющих, что мужья погибли. Иначе… – он помолчал: «Иначе они никогда не смогут выйти замуж».

Регина вспомнила, что Эстер, сестра Аарона, не получила еврейского развода. Женщина поджала губы:

– Аарон говорил, ее муж даже не согласился разрешить мальчикам покинуть Голландию. Страна оккупирована, а они евреи… – в Литву, доходили слухи, что немцы, в бывшей Польше, заставляют евреев переселяться в особые районы:

– Такое случалось, в прошлом… – Регина слушала джазовый оркестр, – в средние века евреи жили в гетто, носили особую одежду. Невозможно, чтобы все это продолжалось. Британия воюет с Гитлером, и Америка не останется в стороне, – муж настаивал, что Япония продолжит сохранять нейтралитет, и, в любом случае, не станет атаковать США.

– У нас хватает ястребов, в военном ведомстве, – недовольно сказал Наримуне, – мало им бесконечной войны в Китае, мало разгрома на Халхин-Голе. Они смотрят в сторону Гонконга, Бирмы, Индонезии… – он уткнулся лицом в плечо Регины:

– Впрочем, нас это не коснется. Мы будем жить на севере, воспитывать детей, и выдавать премии лучшему огороднику и рыбаку нашей префектуры, моя дорогая графиня… – Регина еще не свыклась с новым титулом.

Волк, устроив ее за столиком, шепнул:

– Нужный человек здесь, я заглядывал в бильярдную. Он появится, кузина.

Они с Максимом потанцевали. После второго танго, кузен поцеловал ей руку. Он, одними губами, сказал:

– Я вас покидаю. Граф стоит на улице, напротив. Когда вы ступите на тротуар, он займет ваше место. Не бойтесь, кузина, летчик безопасен… – после ухода Волка, Регину несколько раз приглашали мужчины, из-за соседних столиков. Она отказывалась, не желая пропустить появление офицера. Волк оглянулся: «Все будет хорошо». Максим не хотел, чтобы товарищ майор видел его, раньше времени.

Наримуне ждал на соседней улице, под цветущими липами. Волк, в теплых сумерках, издалека увидел огонек сигареты. Граф, откинув изящную голову, рассматривал плакат, на русском языке, с портретом товарища Сталина.

– Что здесь написано? – темные глаза блеснули в свете уличных фонарей.

– Все на выборы в рабоче-крестьянский сейм Литвы, – мрачно ответил Волк, – голосуйте за партию трудящихся, партию коммунистов. Больше все равно не за кого голосовать… – Максим не матерился, подбное было запрещено. Он только сплюнул на мостовую:

– Ты мне говорил, насчет летчика… – он, испытующе, посмотрел на кузена, – какая разница, что с ним случится, Наримуне? Он тебе не родня, он коммунист… – Волк осекся, вспомнив, что пропавший без вести Мишель тоже был коммунистом:

– Мишель хотя бы семья, – продолжил Волк, – а Воронов большевистская тварь, как они все… – кузен, упрямо, вскинул подбородок:

– Нет. Поверь мне на слово. Аарон тебе бы то же самое сказал. Нельзя спасать одного человека ценой жизни другого, Максим. Ты христианин, вспомни Библию.

Волк помнил.

Он подумал: «Матушка просила меня не мстить. Господь сам рассудит, что случится». Вслух, он, угрюмо, заметил:

– Я бы за одного Аарона дал десяток Вороновых, но ты прав. Я обо всем позабочусь. Они забудут о пропаже какого-то заключенного. У комбрига появятся другие неприятности, – Волк, тонко, улыбнулся. Наримуне не стал спрашивать, как кузен собирается избавлять Воронова от недовольства НКВД. Они пожали друг другу руки. Граф смотрел вслед прямой спине, широким плечам:

– Он сказал, что костюм Аарону отдаст, если… когда мы Аарона выручим. У того в квартире шаром покати, после обыска, а одежда, в которой его арестовывали, вряд ли осталась пригодной… – Наримуне не хотел думать о Девятом Форте.

Он, осторожно, вышел на аллею Свободы. В большие окна кафе виднелись танцующие пары. Наримуне нашел глазами кудрявую голову жены. Советские офицеры вернулись в зал. Перед столиком Регины остановился комбриг Воронов. Жена выпорхнула в центр зала. Она, легко улыбаясь, положила маленькую руку на плечо, в темно-синем, авиационном кителе. Дверь кафе открылась, выпуская какую-то пару. Наримуне услышал «Por Una Cabesa» Гарделя.

От нее пахло духами, сладко, кружа голову. Она была ниже товарища Горской, однако стать, подумал Степан, увидев ее за столиком, оставалась похожей. Он почувствовал под ладонью скользкий, прохладный шелк. Летчики, закончив играть в бильярд, пошли к заказанному столику, Степан остановился. Она сидела, повернувшись в профиль, покачивая острым носом туфельки на высоком каблуке. Женщина носила низко вырезанное, вечернее платье. На смуглой, гладкой коже декольте посверкивали жемчужины. Степан вспомнил, фотографии Антонины Ивановны. Затянувшись сигаретой, выпустив ровное колечко дыма, она дрогнула длинными ресницами. Степан едва связал польские слова, чтобы пригласить ее на танец:

– Пани, – пробормотал комбриг Воронов, – прошу пани…

Пани не отказала.

Она приникла к нему высокой, небольшой грудью. Степан чувствовал жаркое дыхание. Он вспоминал наставительный голос брата:

– Буржуазные элементы подсовывают нашим офицерам женщин определенного толка… – он, осторожно, опустил руку ниже поясницы женщины определенного толка. Все оказалось круглым и упругим. Степан опять увидел невестку, в купальнике, вспомнил девушек, в Паланге. Женщина, вильнув бедром, прижалась к нему ближе:

– Я не знаю, что делать, – растерянно понял Степан, – как… Как все происходит… Она по-русски не говорит… – у пани были большие, серо-голубые глаза, она часто, горячо дышала. Степан, было, подумал, что надо ждать, как учит коммунистическая мораль, любви. Комбриг разозлился:

– Мне двадцать восемь лет, сколько можно ждать? Она не замужем, у нее нет обручального кольца. А если ее подослали шпионы, буржуазные прихвостни? Петя меня предупреждал, говорил, чтобы я не пил… – они с летчиками заказали всего лишь по кружке пива, но комбриг понял, что у него кружится голова. Пани улыбалась, поглаживая его по плечу, почти лежа в его объятьях. Регина едва ни хихикнула вслух:

– Как Наримуне с ним собирается разговаривать? Летчик сейчас только об одном думает. Даже неудобно, вдруг люди заметят… – собрав знакомые польские слова, Регина прощебетала:

– Шампань, шампань, пан… Една минута… – танго закончилось. Летчик, немного пошатываясь, отступил. Он склонил каштановую голову:

– Пани… – Регина исчезла за дверью, ведущей в дамский туалет. Выход во двор был открыт. Обогнув дом, она увидела мужа, на противоположной стороне аллеи Свободы. Наримуне покуривал, прислонившись к стволу липы. Перебежав улицу, Регина коснулась губами его щеки:

– Сейчас он выйдет, меня искать… – муж, на мгновение, крепко, прижал ее к себе:

– Спасибо тебе, любовь моя… – Наримуне помахал вывернувшему из-за угла такси:

– Езжай домой, не рискуй… – расплатившись с водителем, он поцеловал Регину: «Я скоро вернусь, не волнуйся».

– Я буду ждать… – Наримуне почувствовал на губах вкус «Вдовы Клико». Такси растворилось в пронизанной светом звезд ночи, в кафе гремел джаз. Танцевали какой-то старый фокстрот. Дверь отворилась, Наримуне увидел на пороге майора, как он его называл, Воронова.

Найдя официанта, Степан заказал бутылку шампанского, но пани не увидел:

– Должно быть, решила проветриться… – Степан представил, как женщина обнимает его, как поднимается серебристый шелк, обнажая ее ноги. Он вытер со лба пот: «Я ее найду…»

Улица была пуста. Он, покачиваясь, достал папиросы:

– Пани! Где вы, пани! Я здесь… – Степан, было, хотел добавить, что заказал шампанское, но осекся. Щелкнул огонек зажигалки, от стены отделился невысокий мужчина, в отличном, штатском костюме. Степан застыл. Последний раз он видел темные, бесстрастные, раскосые глаза в полевом госпитале японской армии, в Джинджин-Сумэ. Тогда незнакомец носил потрепанную куртку цвета хаки, без нашивок. Двигался он изящно, неслышно, будто кошка. Запахло кедром, тростником, свежей водой.

– Надо поговорить, комбриг Воронов, – неизвестный взял его под руку. Степан ощутил, какие железные у него пальцы. Хмель мгновенно слетел. Он только и мог, что кивнуть.

Из окна квартиры коменданта виднелись зеленые, уходившие к городу поля, серый асфальт шоссе и черепичные крыши хозяйственных построек, во дворе Девятого Форта. В открытых воротах гаража блестела черная краска эмок. Теплый ветер трепал брезент на грузовиках. Над красным кирпичом стен кружилась, перекликалась стая белых, голубей. Птицы трепетали крыльями, в летнем воздухе, кувыркались, расхаживали по булыжнику двора.

Комбриг Воронов, сидя на подоконнике кабинета брата, с папиросой в зубах, смотрел на птиц, купающихся в луже, от ночного дождя.

Короткий, быстрый, ливень сбил с деревьев на аллее Свободы липовый цвет. В черной воде, на мостовой, отражались крупные, яркие звезды, лучи фонарей, плавали желтые лепестки.

Увидев незнакомца, Степан сразу забыл о пани. Голова стала ясной. Он вспомнил медленный, терпеливый немецкий язык, в госпитале, в Джинджин-Сумэ. Японец, как его называл, комбриг, казалось, никуда не торопился. Он повторял все по нескольку раз, ожидая, пока Степан сложит в голове нужные слова.

Комбриг и сейчас, вначале, растерялся.

Он, отчего-то вспомнил песню, звучавшую в голове, гудение огня, в русской печи, низкий, ласковый голос. Степан даже увидел мерцание керосиновой лампы, под зеленым абажуром. Песня была не на немецком языке, и не на английском. Их Степан, с грехом пополам, узнавал. Он мог медленно прочитать простой текст, и кое-как объясниться:

– Надо у Пети спросить, когда он вернется, – комбриг, искоса, посмотрел на красивый, четкий профиль японца. Конечно, он мог быть вовсе не японцем, но Степан понял, что об этом он вряд ли, когда-нибудь, узнает.

Незнакомец опять не представился, только поднял изящную ладонь. Степан увидел блеск обручального кольца. Комбриг заметил, что брат, с женитьбой, тоже стал носить кольцо. Петр, с гордостью, сказал, что Антонина Ивановна получила в подарок, на свадьбу, драгоценности с уральскими изумрудами:

– Кольцо, браслет, колье. Тонечке очень идет… – Степан впервые подумал, что девушкам, должно быть, нравятся безделушки. Младший воентехник ничего подобного не носила. На Халхин-Голе, Степан видел на тонком запястье, только простые, стальные часы.

– Не надо вам знать, как меня зовут, – сказал японец, когда они дошли до католического собора, на площади. Тучи рассеялись, дождь прекратился. Степан посмотрел на купола:

– Я читал, в Белоруссии. Храм строили до революции, как православную церковь. Интересно, что внутри? Собор закроют, конечно, когда Литва присоединится к Советскому Союзу. Священники одурманивают людей, религия отвлекает их от классовой борьбы… – он ни разу не заходил в действующую церковь. Тяжелые, дубовые двери были приотворены. Степан услышал пение хора, трепет огоньков свечей.

– Идет служба, – объяснил японец, – вечерня. Гимн называется «Магнификат», славословие Деве Марии… – Наримуне хорошо знал христианские молитвы. В Японии он посещал синтоистский и буддийский храмы, в положенные дни праздников, и поминовения родителей. В Кембридже и сейчас, в Стокгольме, граф ходил в церковь:

– Лаура хотела крестить маленького… – вспомнил Наримуне, – может быть, когда он вырастет, и если узнает о своей матери… – он подумал, что их с Региной дети будут евреями. Наримуне понял:

– Регина не преминет их языку обучить. Это хорошо. У евреев появится свое государство, непременно. Япония установит с Израилем дипломатические отношения… – он велел себе пока не думать о жене. Наримуне коснулся рукава кителя Воронова: «Пойдемте».

Они добрались до набережной Немана. Наримуне посмотрел на железнодорожный мост, освещенный редкими огоньками, на темную, широкую реку:

– Послезавтра поезд уходит. Надо, чтобы Аарон на нем оказался, обязательно… – достав из кармана пиджака портсигар, он протянул комбригу сигарету:

– Послушайте меня, пожалуйста. Я буду говорить медленно, как… – граф мимолетно улыбнулся, – в том месте, где мы с вами впервые встретились.

Степан вспоминал его тихий голос.

Японец рассказал о несправедливо арестованном заключенном, американском гражданине, раввине Горовице. Степан не стал спрашивать, откуда его собеседник знает раввина. Он смутно понимал, что раввин занимается примерно тем же самым, что и священник. Японец говорил, что рав Горовиц, за четыре года, спас от смерти тысячи евреев, ездил в концентрационный лагерь Дахау, с чужими документами, чтобы вытащить оттуда арестованного гестапо человека.

– Коммуниста, – вздохнул Наримуне, – хотя более важно, что у человека была семья. Жена, дети… – он услышал о поездке Аарона в Дахау, от рава Горовица, когда зашла речь об оставшихся в Германии евреях. Аарон, нехотя, признался, что навещал концлагерь. Кузен заметил:

– Я ничего не видел, Наримуне. Посетителей они в бараки не пускают, но мистер Майер дал показания, заверенные адвокатом. Это пригодится, – Аарон помолчал, – на будущем процессе военных преступников… – Наримуне подумал об опытах профессора Исии:

– Его тоже осудят, обязательно. Япония не впадет в безумие, как Германия. Его величество не позволит. Рано или поздно, у всех откроются глаза… – он говорил, что рав Горовиц должен выжить, что спасший одну человеческую жизнь, спасает весь мир.

– У евреев есть подобное высказывание, – Наримуне помолчал:

– На Халхин-Голе, если бы я не вмешался, вы бы умерли медленной и мучительной смертью… – Степан заметил, как блеснули холодом темные, узкие глаза:

– Я говорю об этом, – добавил японец, – не для того, чтобы похвастаться героизмом. Я исполнил долг порядочного человека, и поступил, как велит честь… – Степан никогда не слышал таких слов:

– То есть слышал, – поправил себя комбриг, – но это честь коммуниста… – японец тяжело вздохнул:

– Я вас прошу, сейчас, поступите и вы, как велит честь. Не затем, чтобы отдать мне долг, – он усмехнулся, – но для того, чтобы выжил человек, творящий добро и желающий мира. Как его тезка, в Библии… – Наримуне увидел, по лицу комбрига, что его собеседник никогда в жизни не открывал Библию. Граф добавил: «У вас правила императрица, Екатерина…»

Степан кивнул: «Угнетательница крестьян, невежественный рупор самодержавной власти…»

– Разумеется, – сухо отозвался граф:

– Она говорила: «Лучше десятерых виновных простить, чем одного невинного казнить. Раввин Горовиц ни в чем не виноват, комбриг. Его не имели права арестовывать. Он иностранный гражданин, находится здесь легально, с визой… – потушив папиросу, Степан посмотрел на визу. Он держал в руках паспорт Аарона Горовица. В Девятый Форт комбрига пропустили без особых затруднений. Он заставил себя, весело, сказать охране НКВД, у ворот:

– Я знаю, что майор Воронов уехал, но у меня есть приказ, за его подписью… – Степан очень надеялся, что никто из оставшихся офицеров НКВД не позвонит в Шауляй. Приказ он отпечатал ночью, вернувшись в общежитие комендатуры. Степан сказал дежурному, что ему надо связаться, по телефону, с Палангой, с базой ВВС. Комбриг, действительно, туда позвонил. Тамошний офицер удивился, услышав голос командира, почти в полночь, но бодро отрапортовал, что у них все в порядке:

– Сегодня приехали повара из Белоруссии, товарищ комбриг, – доложил офицер, – литовцев заменили. Товарищ уполномоченный сказал, из соображений безопасности.

Степан вспомнил, как пан Антанас учил его варить местный борщ:

– Я Пете о нем рассказывал, о литовце… – связь была отличной, но Степан, сделал вид, что не слышит офицера. Ему надо было кричать в трубку, чтобы дежурный, за дверью, не заметил стука клавиш пишущей машинки. Степан читал распоряжения приставленных к аэродромам и летным частям уполномоченных комиссариата. Комбриг хорошо знал, как они составляют приказы. Гражданин Горовиц, в связи с требованиями безопасности, перевозился в иное место заключения. Комбриг Воронов назначался ответственным лицом. Гражданин Горовиц обладал знаниями об иностранных шпионах, имеющих своей целью подрыв боеспособности Красной Армии, в частности, о диверсантах на авиабазах. Степан ожидал, что приказу поверят. Подпись Степана была, как две капли воды, похожа на росчерк брата. Печать он собирался поставить в кабинете, в Девятом Форте. Петр не должен был увезти ее в Шауляй.

– И не увез… – комбриг Воронов рассматривал четкий, лиловый оттиск с буквами: «Народный Комиссариат Внутренних Дел». Степан чувствовал непонятную легкость, словно при маневрах высшего пилотажа, когда самолет уходил в петлю Нестерова. Он вспомнил Халхин-Гол, свои размышления о том, как скрыть пребывание в японском плену. Степан, тогда, ощущал себя, похоже:

– Если бы Петр знал, что я за линией фронта обретался… – он закурил еще одну папиросу, – он бы меня лично на допрос отвел… – Степан не хотел думать, что случится дальше.

Он смотрел на молодое лицо, на фотографии, в американском паспорте. Горовиц был старше его на два года. Документ выдали, когда раввину исполнилось двадцать шесть. Он листал страницы, глядя на аннулированную немецкую визу, на визы Польши и Чехии, Словакии, и Венгрии. Он вспоминал голос японца:

– Пожалуйста, господин Воронов. Я прошу вас, как человека… – японец, помолчав, затянулся сигаретой:

– Как человека. Помогите другому человеку. Мы обязаны быть милосердными… – Степану показалось, что в темных глазах блеснул какой-то огонек. Наримуне не знал русского языка, и не мог, в Джиндин-Сумэ, прочесть надпись на фотографии, обнаруженной при майоре. Больше никаких документов у пленного при себе не имелось. Наримуне только сказали его фамилию. Граф, было, хотел спросить у комбрига, не родственник ли он большевика Воронова. Наримуне покачал головой:

– Не надо. Зачем вызывать у него подозрения? Он вряд ли понимает, какое отношение имеет японец к арестованному раввину.

Степан, действительно, не понимал, но комбриг думал сейчас не об этом. Паспорт и печать он достал из ящика письменного стола брата, воспользовавшись перочинным ножом. У Степана были ловкие руки. Он приехал в Девятый Форт на закрытой эмке. Японец ждал его в укромном месте, на окружной дороге, тоже с машиной. Степан глубоко, болезненно, вздохнул:

– Петя обо всем узнает. Но я ему объясню, скажу, что… – комбриг пока не придумал, что сказать брату, но решил:

– Надо отдать приказ, пусть приведут Горовица. Он говорит по-английски, я тоже… – Степан покраснел:

– То есть объясняюсь. Нельзя забрасывать языки, и Петя велел заниматься… – комбриг обрадовался. Ему пришло в голову, что можно сослаться на собственную инициативу:

– Я услышал, что Горовица арестовали, что у него есть сведения о диверсантах. Потом он сбежал… А от кого я это услышал? Нет, Петя не поверит. Ладно, – Степан поднялся, – потом что-нибудь придумаю. Надо посмотреть на Горовица… – посмотреть на арестованного комбригу Воронову удалось только в камере. Офицер, получив приказ, замялся:

– Придется спуститься вниз, товарищ комбриг. Я носилки организую… – Воронов удивился: «Гражданин Горовиц себя плохо чувствует?»

– Можно сказать и так, – уклончиво ответил офицер НКВД.

Степан знал, что арестованные троцкисты, иностранные шпионы, и лазутчики признаются в преступлениях. Об этом всегда писали в газетах. Комбриг Воронов думал, что они раскаиваются, осознав свою вину.

– Гражданин Горовиц молчит, – хохотнул капитан, открывая камеру, – может быть, оперуполномоченным, в авиации, удастся чего-нибудь добиться. Его все равно расстреляют… – Степан хотел что-то сказать, но осекся.

Лежащему на каменном полу, человеку не могло быть тридцать лет. Он увидел седину в темной бороде, на висках, избитое лицо, заплывшие, почерневшие глаза, распухшие, окровавленные пальцы, на левой руке. Капитан, приподняв сырой пиджак, поморщился:

– Под себя ходит. Не волнуйтесь, товарищ комбриг, мы его на пол положим, в эмке. Вы без сопровождающих приехали… – озабоченно сказал капитан, поворачиваясь к Степану, – может быть, бойцов дать, пару человек… – капитан НКВД еще никогда не видел, чтобы люди так менялись:

– Теперь он на Петра Семеновича похож. То есть они похожи, как две капли воды, но теперь у него и глаза… – лазоревые глаза сверкали арктическим, безжалостным льдом.

– Не надо сопровождающих, – медленно ответил комбриг Воронов, – он не опасен, в подобном… – Степан, едва заметно запнулся, – состоянии.

– У него сотрясение мозга, – вежливо сообщил капитан, – три ребра сломано, и пальцы… – он протянул Степану бумагу: «Распишитесь, что забираете заключенного, под свою ответственность». Степан, не думая, поставил подпись:

– Вижу, что пальцы… – он заставил свой голос звучать спокойно, – несите его наверх.

– Это не Петя… – он поднимался по широкой, с низким потолком лестнице, слушая скрип сапог охраны, в тусклом свете лампочек, – Петя бы никогда такого не сделал. Перегибы, как во времена бывшего наркома Ежова. Он оказался врагом народа. Наверняка, из органов, не вычистили его сообщников… – в эмке запахло кровью, немытым телом, мочой. Заключенный даже не стонал. Степан, обернувшись, из-за руля, понял, что он жив. Лицо, в черных синяках, на мгновение исказилось от боли.

Степан вспомнил раненых летчиков, которых он навещал в госпиталях, обожженных танкистов, тяжелый, удушливый запах смерти, витавший в палатах:

– Милосердие, – пришло ему в голову, – нам говорили, что это поповское слово. Коммунист должен безжалостно уничтожать врагов… – паспорт раввина Горовица лежал на сиденье эмки. Степан посмотрел на улыбающееся лицо:

– Он не может быть шпионом, он четыре года спасал людей, от нацизма. Но Гитлер наш союзник, у нас договор, о ненападении… – Степан, в сердцах, выматерился:

– Какая разница. Он честный человек, попавший по ошибке в тюрьму. Я признаюсь Пете, не стану лгать. Петя говорил, что новый нарком, Берия, выпустил жертв ежовского беззакония. Я выполнил свой долг… – Степан завел машину. Белый голубь порхал над тяжелыми, железными воротами.

– Долг порядочного человека… – свернув на шоссе, он погнал эмку к окружной дороге. Брат возвращался через три дня. Степану надо было придумать, как сообщить Петру о своей инициативе.

– То есть о произволе, – он, невольно усмехнулся. Степан услышал какой-то шорох сзади. Комбриг, тихо сказал: «Не беспокойтесь, пожалуйста. Все будет хорошо». Птицы оторвались от крыши Девятого Форта. Белоснежная стая ушла в летнее, яркое небо.

Поезд с беженцами отправлялся с оцепленного войсками НКВД, перрона каунасского вокзала. Сюда пропускали только по паспортам и удостоверениям перемещенных лиц, с маньчжурскими визами. При свете станционных фонарей, офицеры внимательно сверяли фотографии в документах с лицами стоящих в очереди людей, считали по головам детей. Вещей пассажиры почти не везли. У многих при себе не имелось ничего, кроме потрепанного, старого фибрового чемодана, или холщовых, наскоро сшитых тюков. Дети не шумели, прижимаясь к матерям, стоя в пальтишках на вырост. Черные, рыжие, белокурые головы прикрывали вязаные шапки и кепки. Регина просила женщин взять в дорогу зимние вещи:

– Сейчас июнь, – замечала девушка, – но настанет осень, зима. В Маньчжурии холодный климат… – некоторых малышей даже снабдили шарфами и шерстяными перчатками. Регина вспомнила рассказы кузена о том, как из Праги вывозили судетских детей:

– Я не один это делал, – Аарон улыбнулся, – кузен Мишель помогал, и Авраам, и другие люди… – рав Горовиц не сказал, кто они были. Регина держала мужа под руку, чувствуя теплые, крепкие, знакомые пальцы. Им позволяли пройти на перрон. У графа имелся дипломатический паспорт, Регина носила при себе свидетельство о браке, с печатью японского консульства.

– Все сироты уехали… – перрон заливало сияние фонарей, лаяли собаки, пахло гарью:

– Сироты, и те, кого могло бы арестовать НКВД… – этим поездом отправлялись в Маньчжурию ученики и преподаватели ешивы, в Кейданах. Регина смотрела на черные костюмы и шляпы раввинов, на женщин, с покрытыми головами:

– Только бы рожать никто не начал, по дороге… – озабоченно подумала Регина:

– Но я спрашивала, никого на больших сроках нет. Они через три недели в Харбине окажутся. В поезде едут врачи, помогут, если что… – Регина с мужем ночью улетала в Стокгольм, на самолете Скандинавских Авиалиний. Сугихара-сан собирался продолжать выдавать визы. Консул сказал, что останется здесь, пока Литва окончательно не войдет в состав СССР. Он ждал Наримуне на аэродроме, с вещами. Йошикуни, спокойно спал на заднем сиденье консульского лимузина. Регина думала о квартире, в Старом Городе Стокгольма, о том, что надо найти няне Йошикуни нового работодателя, об учебниках японского языка, и о хорошем докторе. Она хотела сказать мужу обо всем в Швеции:

– Быстро… – Регина все еще улыбалась, – я не думала, что так быстро бывает. Интересно, – она легонько прикоснулась к плоскому животу, – ты мальчик, или девочка? – Наримуне сказал жене, что из Стокгольма отправится в Париж. Регина вздохнула:

– Спасибо тебе, милый мой. Ты осторожнее… – граф хмыкнул:

– Я дипломат, союзного Германии государства. Никто меня не тронет. Адрес, в Сен-Жермен-де-Пре, у меня есть. Найду твою сестру, тетю Жанну, поставлю визы… – муж помахал перед ее носом личной печатью, – и привезу их в Стокгольм. Пусть они остаются в Швеции, даже когда мы уедем. Страна нейтральна. И, может быть, мне удастся узнать, что с кузеном Мишелем случилось, с Теодором… – когда Аарон пришел в себя, Наримуне пообещал, что из Стокгольма пошлет телеграмму в Америку, отцу рава Горовица.

– Пока ты до Харбина доберешься, время пройдет… – сварливо заметил граф, – это твой отец. Не надо, чтобы он волновался. Я сообщу, что ты в безопасности, напишу о Регине и мадемуазель Аржан. Езжай спокойно… – он, осторожно, обнял кузена. Аарон охнул.

Наримуне, сначала, не хотел пугать жену, показывая ей рава Горовица. Увидев кузена на полу эмки, в укромной роще, рядом с окружной дорогой, граф побледнел. Комбриг, молча, помог перетащить Ааронав лимузин консульства. Граф сам сел за руль. Воронов пожал ему руку:

– Спасибо. Я кое-что… – комбриг, не закончив, хлопнул дверью машины. Наримуне проводил взглядом советские номера:

– Максим позаботится, чтобы с ним все было в порядке. Настолько, насколько это возможно… – Аарон что-то тихо простонал. Наримуне спохватился: «Сейчас поедем домой. Потерпи, пожалуйста».

Регина ждала мужа в передней консульской квартиры. Мальчик спал, после обеда. Увидев Наримуне и Сугихара-сан, она, даже немного пошатнулась. Они, вдвоем, поставили носилки на персидский ковер. Регина, сняв жакет, решительно засучила рукава блузки:

– Я умею оказывать первую помощь, у меня есть сертификат латвийского Красного Креста. Ты звони врачу, – распорядилась она, опускаясь на колени. Врач наложил тугую повязку на ребра, загипсовал сломанные пальцы, выписал примочку и мазь для синяков. Он велел раву Горовицу, ближайшие два дня, провести в постели. Наримуне за ним ухаживал. Аарон, придя в себя, попросил:

– Не надо, чтобы Регина это делала. Я не кровный родственник. Она женщина, неудобно… – рав Горовиц не помнил человека, который его допрашивал. Аарон сморщил высокий лоб:

– Голубоглазый офицер, он мне не представлялся. Наримуне… – Аарон подался вперед, – как вам удалось, это тюрьма… – граф, строго, сказал:

– Лежи, пожалуйста. Удалось и удалось… – он посмотрел на часы:

– Максим придет, попрощаться. На вокзал его не пустят… – Регина держала саквояж рава Горовица. Наримуне вел кузена под руку. Врач попросил Аарона в поезде, в ближайшую неделю, по возможности не вставать, и выходить только в уборную.

– Почитаешь Талмуд, – сказала Регина, – ешива книги вывозит. Они в Харбине собираются заниматься… – кузен пошевелил, распухшими губами: «Я к ним присоединюсь».

– Сядешь на корабль и отправишься в Сан-Франциско, – отрезала Регина:

– Я напишу, из Стокгольма, из Японии. Слушай, что в саквояже лежит… – Аарон слушал о провизии и советских деньгах. Он вспоминал веселый голос Волка. Кузен появился с бутылкой шампанского: – «Французские деликатесы» закрылись, – объяснил Волк, – товар по дешевке распродавали. Тебе я водки взял… – он подмигнул Аарону, – водку можно, я знаю… – Аарон выпил половину маленького стаканчика, Волк подлил ему:

– Как говорится, по нынешним временам, каждый порядочный человек должен посидеть в тюрьме… – Максим рассмеялся: «Я сидел, твоя очередь пришла».

Аарон выпил еще, чувствуя блаженную, сладкую усталость:

– Питер тоже сидел, – успел подумать он, засыпая, – а у меня это второй раз, если Берлин считать… – Регина готовила обед, малыш возился на качелях. Максим и Наримуне вышли на террасу, с кофе. Волк принес раву Горовицу саквояж, с вещами:

– Мы одного роста, – отмахнулся Максим, – я только в плечах шире. В квартире появляться нельзя, мало ли что. Там, наверное, и не осталось ничего, после обыска… – он оглянулся на окна спальни:

– К Уралу он в себя придет. Я о комбриге позабочусь… – Волк вытянул длинные ноги, – устрою ему незабываемое время в Каунасе… – Волк взял такси до аэродрома, заметив:

– В подобных местах все кишит работниками НКВД. Вы улетаете, а я остаюсь… – поняв, что Аарон не помнит своего следователя, Волк, облегченно, выдохнул:

– И не надо. Очень надеюсь, что ни я, ни все остальные с братьями Вороновыми больше никогда не встретимся. После моего застолья с товарищем майором, конечно… – офицер НКВД долго рассматривал рава Горовица, глядя на следы синяков, на запухшие глаза:

– Я упал, – мрачно сказал Аарон, по-польски, – на улице поскользнулся.

Что-то, пробурчав себе под нос, офицер отдал Аарону документы.

Рав Горовиц ехал в вагоне с учениками ешивы из Кейдан. Регина устроила кузена на полке, ловко развернув матрац, взбив подушку. Наримуне помог Аарону снять пальто и пиджак:

– Я ничего не помню… – Аарон видел белый, яркий свет лампы, слышал красивый голос, с хорошим английским произношением:

– Признайтесь в контрреволюционной деятельности, мистер Горовиц. Расскажите, кто из раввинов, из учеников ешивы является вашими сообщниками… – Наримуне накрыл его тонким, шерстяным одеялом:

– Бутылка водки в саквояже, хлеб, из пекарни, при синагоге. Регина туда ходила, приготовила тебе печенье. Чай и сахар у вас есть… – он поправил кипу на темных волосах. На висках, в свете поездного фонаря, была заметна седина:

– Выпей стаканчик, – посоветовал Наримуне, – и спи до границы. И потом спи. В следующий раз у вас документы только в Маньчжурии проверят… – Аарон пообещал себе:

– Доберусь домой, поговорю с Меиром. Дам показания, заверенные, как мистер Майер сделал. Хотя, что это изменит? Все знают, о преступлениях Сталина. О том, что Гитлер творит с евреями, тоже знают, и молчат. Побуду с папой и вернусь в Европу, – решил Аарон, – подпольно, как Авраам. Я здесь нужнее… – они стояли на перроне, Регина махала ему. Аарон посмотрел на короткие, кудрявые волосы, на упрямый подбородок. Кузина улыбалась:

– Она в безопасности, – успокоил себя рав Горовиц, – и ее сестра тоже будет. И Эстер. Наримуне и Меир все сделают… – дышать было немного больно, пальцы отчаянно ныли. Врач предложил Аарону морфий, но рав Горовиц отказался, решив потерпеть.

– Хорошо, что рука левая… – он полусидел, прислонившись к стене, укрывшись одеялом:

– Я мезузы пишу, тфилин. Правая мне еще пригодится, – врач обещал, что пальцы срастутся быстро, оставшись лишь немного искривленными. Поезд тронулся. Они шли вровень с вагоном, держась за руки:

– Напиши… – Регина постучала в стекло, – пришли телеграмму, из Харбина, обязательно…

Аарон, кивнув, улыбнулся.

Регина и Наримуне остановились на краю перрона. Поездные огни погасли в сумерках, часы пробили десять вечера:

– Они ночью границу минуют, – поняла Регина, – впрочем, теперь все в порядке. Аарон при паспорте, Америка нейтральная страна… – она прижалась щекой к плечу мужа:

– Я по этому перрону бежала, милый. Я только сейчас поняла… – Наримуне обнимал ее за плечи:

– Чему я очень рад, дорогая моя графиня Дате… – он поднял голову: «Смотри».

В темном небе вились белые голуби. Регина увидела, как они летят вслед за поездом:

– Мы утром в Швеции окажемся. Остается только ждать. Пока ты в Париж съездишь, пока Аарон телеграмму пришлет… – муж поднес ее крепкую, маленькую ладонь к губам: «Значит, будем ждать, любовь моя». Они постояли, глядя на юг. Птицы пропали в ночном небе, среди крупных, летних звезд.

Хозяин кафе «Ягайло» с интересом смотрел на высокого, красивого мужчину, привольно устроившегося в большом кресле. Литовец узнал летний костюм серой, тонкой шерсти, с легкой искрой, и темно-синий шелковый галстук. На прошлой неделе этот костюм носил манекен, стоявший на витрине универсального магазина пана Файнберга, за углом от кафе. Сейчас на дверях магазина висела табличка «Закрыто». Пан Файнберг, по слухам, отправился, как это называли в городе, подышать морским воздухом.

Хозяин «Ягайло» сам приготовил похожую табличку, и рассчитал официантов. На обстановку он махнул рукой: «Пусть Советы, что хотят, то и делают». Было немного жаль лучших в городе бильярдных столов, заказанных, пять лет назад, в Англии, у компании Riley, но вывезти их в Швецию не удалось бы. На складе лежали запасы спиртного, банки с русской икрой, испанская ветчина, итальянские сыры и оливки. Хозяин, стоя в холодной кладовой, поджал губы: «Придется все оставить». Золота у него, впрочем, хватало и на оплату рыбакам, и на обустройство в новой стране.

– Начну с ларька, с какими-нибудь сосисками… – он оглядывал элегантный зал, со столами серого мрамора, отполированными половицами, афишами кинофильмов на стенах, с подиумом, где красовался концертный рояль. Фарфоровые пепельницы блистали чистотой, в хрустальных люстрах переливался полуденный свет. Хозяин поправил накрахмаленную скатерть:

– Мой отец кофейню открыл, в прошлом веке. Пятьдесят лет на одном месте… – вернувшись в кабинет, он занялся подсчетами. Посетитель застал его за расходной книгой. Литовец, глядя на него, вспомнил:

– Саквояж тоже стоял у Файнберга. Я купить его хотел, вещь красивая, для джентльмена. Хотя с таким багажом в Альпы ездят, на лыжах кататься, а не в трюме рыбацкой лодки прячутся, – саквояж был мягкой, черной кожи. Такими же оказались ботинки незнакомца. Он курил кубинскую сигару. Табачный магазин пана Свентицкого тоже закрылся, два дня назад. Хозяин, мимолетно, пожалел, что не собрался зайти к пану Анджею за сигарами. Белокурый мужчина изящным жестом стряхнул пепел:

– Пан Витаутас, здесь… – он повел рукой в сторону саквояжа, – плата за вечеринку. Аренда зала, провизия, спиртное, труд оркестра, официантов… – незнакомец говорил на отличном русском языке. Пан Витаутас вспомнил:

– Эмигранты, оставшиеся в Литве после революции, похоже, говорили. Они все бежали. НКВД их в первую очередь арестовывает… – в городе шептались о камерах и допросах в Девятом Форте. Приговоренных к высшей мере наказания, по слухам, вывозили в лес, расстреливая из пулеметов, как польских пленных офицеров, под Смоленском.

На домах расклеили приказы временной военной администрации. Все банки национализировали, все частные счета с балансом больше тысячи литов, тоже. Коммерческая и личная недвижимость площадью больше ста семидесяти, квадратных метров переходила государству. Предприятия, где работало больше двух десятков человек, становились общественной собственностью.

– То есть советской, – кисло поправил себя пан Витаутас.

Кафе, и квартира, по новым правилам, больше ему не принадлежали. Недвижимость было не продать, даже за бесценок. Он вспомнил, что в Германии, Гитлер, ариизировал имущество евреев:

– Никакой разницы, – подытожил хозяин, – бандиты, что один, что другой. Рука руку моет.

Некоторые литовцы переходили границу на севере, чтобы оказаться в Мемеле или Кенигсберге. У хозяина кафе имелись знакомые, ставшие подданными рейха. Многие считали, что Гитлер, по крайней мере, разрешает людям оставаться предпринимателями, и, вдобавок, избавляет их от еврейской конкуренции. Пан Витаутас ничего против евреев не имел, а Гитлера считал сумасшедшим:

– Хорошо, что удалось Янека уговорить в леса не отправляться… – единственный сын хозяина, студент коммерческого факультета университета, намеревался, в свои восемнадцать, сражаться с большевиками в подполье. Пан Витаутас потратил много времени, убеждая сына, что Советы, все равно, рано или поздно, найдут и уничтожат всех инакомыслящих.

– О независимой Литве можно забыть, – жестко заметил он сыну, – как и о независимой Польше. Наша страна, навсегда, исчезла с карты… – они с женой положили в багаж маленький, литовский флаг, взяли гимназические учебники языка, сборники стихов и кусочек балтийского янтаря. Камень они с женой нашли в Паланге, двадцать лет назад, гуляя по берегу, во время медового месяца. Пан Витаутас вспомнил теплое, золотистое сияние:

– Хорошо, я позвоню метрдотелю, пианисту… – он решил, что мужчина, наверное, тоже эмигрант:

– Советские люди так хорошо не одеваются… – хозяин «Ягайло» насмотрелся на офицеров и солдат, заполнивших город. На улицах попадались и мужчины в штатском, в плохо сшитых, почти одинаковых костюмах, с неприметными лицами. Все знали, что это работники НКВД.

Незнакомец посмотрел на простой, стальной швейцарский хронометр:

– Очень хорошо, шановный пан. Моя благодарность, разумеется, измеряется в твердой американской валюте… – он достал из саквояжа пухлый конверт:

– Не забудьте пригласить цыган… – на красивых губах заиграла улыбка, – с гитарами… – русские рестораны в Каунасе, предусмотрительно, закрылись, но пан Витаутас знал, где найти музыкантов. Кивнул, он принял деньги. Незнакомец поднялся. Глаза у него были голубые, яркие, словно спокойное, летнее небо. Он протянул сильную руку: «Рад познакомиться».

Мужчина не представлялся, а пан Витаутас решил не задавать лишних вопросов. Он только поинтересовался: «Это частная вечеринка?»

Визитер улыбался:

– Можно и так выразиться. Не забудьте о водке, шампанском, закусках… – Волк вышел на аллею Свободы, помахивая саквояжем. Он взглянул на уличные часы. Поезд Аарона миновал Минск, а его светлость, и семья приземлились в Стокгольме. В кармане пиджака Волка лежал билет на завтрашний дизель, до Вильнюса. Одежду он хотел забрать в Москву. Было жаль расставаться с итальянским саквояжем и английской шерстью.

Утром, одного из пареньков пана Юозаса, говорившего по-русски, отправили в офицерское общежитие комендатуры. Юноше прицепили на лацкан потрепанного пиджака красный бант. Литовские коммунисты вышли из подполья, вместе с молодежной организацией. Глядя на дежурного по общежитию, искренними глазами, паренек спросил, как можно записаться в советскую армию. Юноша ушел со свежим номером «Комсомольской правды» и обещанием, что скоро в Литве начнется осенний призыв. Во дворе общежития он, незаметно, оставил на сиденье эмки комбрига Воронова конверт.

Записку соорудил Волк.

Давешняя пани, на ломаном русском языке, страстно намекала на желание продолжить знакомство с комбригом. Дама приглашала его в кафе «Ягайло». Максим был уверен, что Степан Семенович клюнет. Он видел, в бильярдной, как Воронов, искоса, посматривал на танцующих в зале женщин.

Пани обустраивалась в Стокгольме, но недостатка в дамах не предполагалось. Пан Юозас привозил в кафе, как он выразился, лучшие кадры Каунаса, больше десятка девушек. Гостями на вечеринке стали ребята пана Юозаса. Волк успел собрать быстрое совещание, в особнячке, раздав четкие инструкции:

– Когда в кафе приедут военные, после начала, – Волк поискал слово, – представления, уходите через служебную дверь. Она будет открыта… – у ребят имелось оружие. Он предупредил пана Витаутаса, что зал может пострадать:

– Зеркала, стекла, столы посуда… – литовец, мрачно, сказал: «Мне все равно, шановный пан. Мы завтра на рассвете на север отправляемся».

– А я на юг… – закурив папироску, Волк гуляющей походкой направился на рынок. Он собирался купить в дорогу провизии. В Минске его ждало дело братьев Пупко. По возвращении в первопрестольную столицу, Максим хотел заработать год колонии общего режима, за карманную кражу. В его положении Волк должен был, время от времени, появляться на зоне:

– Тем более, сейчас, – размышлял он, – когда этих бедняг НКВД в лагеря отправляет. Евреев, поляков, людей из Прибалтики. Многие русского языка не знают. Надо послать весточки, чтобы их не трогали. Следующим летом выйду, вернусь в метрополитен имени Кагановича… – Волк, невольно, усмехнулся:

– Жаль только, что не узнаю, как у семьи дела. Псы все письма читают, что из-за границы приходят, что туда люди отправляют. Незачем внимание привлекать, – решил Волк. Вдохнув запах колбас, аромат жареных семечек, он пропал в толпе между торговых рядов.

Кафе «Ягайло» было ярко освещено. Остановившись перед входом, Степан прислушался. Оркестр играл джаз. Сквозь большие, чисто вымытые окна, он увидел танцующие пары. Комбриг поискал глазами знакомую, кудрявую, голову. В записке пани объясняла, что плохо себя почувствовала, в тот вечер. Дама, потом, искала комбрига, и узнала, где он остановился. Степан рассердился на себя:

– Я ушел, не дождался ее. Надо было цветы купить… – он посмотрел на пустые руки. Темноволосых, невысоких девушек в зале оказалось несколько. За витражной перегородкой, отделявшей зал от бильярдной, двигались тени.

Степан переминался с ноги на ногу. Сделав доклад о состоянии бывшей литовской военной авиации, он мог возвращаться в Палангу, на базу. Брат позвонил из Шауляя. Петр собирался прибыть в город завтра. Степан не придумал, как объяснить брату исчезновение заключенного Горовица. Комбриг вздохнул:

– Объясню, что я выпустил невиновную жертву беззакония. Пусть Петя лучше найдет мерзавца, избивавшего раввина… – Степан не хотел говорить брату о японце. Это бы вызвало слишком много ненужных вопросов. Петя, родной человек, все равно, служил в НКВД.

Пани, в записке, обещала позвать Степана в гости. Он мимолетно подумал о бумажном пакетике, в его портмоне, во время подготовки встречи с товарищем Горской. Степан, до сих пор, не понял, что в нем лежало:

– Но что-то нужное, наверное… – он толкнул дверь кафе. Музыка оборвалась, он услышал знакомую мелодию. Невысокий, черноволосый паренек, с гитарой, поднялся:

– К нам приехал, к нам приехал, советский летчик, дорогой… – Степан пришел в своем авиационном кителе. Он, невольно, покраснел. Гости вставали, он услышал аплодисменты:

– Ура сталинским соколам! – крикнул высокий, красивый, белокурый мужчина, в отменном, штатском костюме: «Ура, товарищи!»

Волк, собираясь в «Ягайло», с отвращением пристроил на пиджаке красный бант. Цыган наступал на Степана, звеня гитарой:

– Выпьем за комбрига, комбрига дорогого,
Свет еще не видел, красивого такого…
Максим, едва заметно, повел рукой. Рядом с Вороновым оказалась хорошенькая девушка, с подносом. Волк предусмотрительно выбрал даму, чем-то похожую на кузину Регину:

– Степан Семенович не вспомнит, как она выглядела… – усмехнулся Максим. Он оказался прав. Девушка что-то щебетала, по-польски. На подносе, в стопочках, сверкала водка. В зале кричали: «Пей до дна, пей до дна, пей до дна!». Комбриг, решительно, опрокинул стопку. Волк, перекрывая шум, велел: «Бутылки на все столы!». Подождав, пока девушка устроит Воронова на бархатном диванчике, Волк повел бровью в сторону хорошенькой блондинки. Она сразу обвилась вокруг Максима. Волк, покачиваясь, подошел к столику:

– Товарищ летчик! Позвольте выпить за ваше здоровье, за доблестную советскую армию, охраняющую покой и благоденствие жителей нашей страны… – темноволосая пани, прижималась к Степану сбоку, высокой грудью. Она шептала что-то, по-польски.

Воронов успел подумать:

– Где-то я его видел. Ерунда, чудится. Он русский, это слышно. Белоэмигрант? Нет, он коммунист, у него красный бант… – неизвестный мужчина, по-хозяйски, щелкнул пальцами:

– Две… Нет, три бутылки водки на наш стол. Товарищ комбриг, на брудершафт… – у него были спокойные, ярко-голубые глаза. Степан вдохнул аромат чего-то дымного, палых листьев, осеннего леса. Холодная водка тягучей, медленной струей лилась в стопки. Для девушек он потребовал шампанского, передав рюмку Степану: «Ваше здоровье!». Комбриг выпил, у него в руке сразу оказалась еще одна стопка. Кто-то из девушек, хихикая, подсунул ему бутерброд, с черной икрой.

– Как говорится, – наставительно заметил незнакомец, – первая орлом, вторая соколом, а третья, мелкой пташечкой… – Волк едва удержался, чтобы не добавить: «товарищ майор». Они распили, вдвоем, бутылку водки, Максим открыл вторую.

В голове приятно шумело. Степан сказал себе:

– Я просто отдохну. Потанцую, с пани, а потом… – он не знал, что случится потом. Заиграли танго, темноволосая пани потянула его за руку:

– Танцевать, пан… – проводив комбрига глазами, Максим, ласково погладил блондинку по колену. Она говорила по-русски:

– Сейчас ты сменишь Эву, – шепнул Волк, – и не забудь ему бриджи расстегнуть. Я тебя потрясу немного, в припадке ревности… – Максим весело улыбнулся, – он получит пепельницей по голове, и в дело вступят ребята… – блондинка томно прикрыла глаза:

– Он Эве за декольте лезет… – с милым акцентом сказала девушка, – ему сейчас брюки надо расстегивать… – Волк отправил блондинку танцевать, не дожидаясь, пока комбриг вернется за столик. Подмигнув темноволосой девушке, Волк опустил в карман пиджака фарфоровую пепельницу. Играли «Кумпарситу». Максим вспомнил, как танцевал с брюнеткой, в ресторане, в «Москве». Он подал руку пани Эве: «Пойдем».

Оказавшись рядом с комбригом, Волк понял, что блондинка не только расстегнула ему бриджи, но и позаботилась о кителе, с подтяжками. Максим, скрыв улыбку, закружил темноволосую девушку, отправив ее в руки кому-то из ребят пана Юозаса.

Он встряхнул за плечо блондинку:

– Курва! Ты что себе позволяешь, ты с кем сюда пришла? Забыла?

Волк оттащил ее от летчика, девушка вскрикнула, комбриг выматерился. Максим, с наслаждением, разбил об его голову пепельницу. Кто-то выстрелил в окно, раздался звон стекла, ребята бросились на комбрига. Девушки, веселясь, визжа, вскакивали на бархатные диваны, кидаясь икрой и оливками. Музыканты, на подиуме, продолжали играть. Товарищ майор схватил вазу со стола. Он скинул китель, Волк хмыкнул:

– Непредусмотрительно, с его стороны… – Волк, боком, проскользнул к служебной двери. Вся аллея Свободы была утыкана ночными патрулями. Он предполагал, что военные не заставят себя ждать. Максим, покуривая, слышал выстрелы, крики. Ребята, с девушками, потихоньку пробираясь на задний двор, расходились. С аллеи Свободы донесся властный голос: «Это что еще за дебош?»

Волк не мог себе отказать в удовольствии посмотреть на товарища майора. Он осторожно вернулся к главному входу в кафе, хрустя осколками стекла, пройдя мимо черной эмки. На подиуме валялись брошенные инструменты. Товарищ майор, с подбитым глазом, в спущенных до колен бриджах, держал обломки стула, отступая в угол.

– Я генерал, – пьяно закричал Воронов, – сын героя гражданской войны. Я вас всех… – комбриг побледнел, согнулся, бриджи упали на сапоги. Его вырвало на пол.

Волк усмехнулся:

– Петр Семенович теперь вряд ли вспомнит о раввине Горовице… – комбрига прижали к стене офицеры комендатуры. В

Волк, закурив папироску, насвистывая, пошел к Старому Городу. В комнатке пани Альдоны его ждало шампанское с икрой. Волк, намеревался, как следует, попрощаться с девушкой, перед отъездом. Свернув за угол, он оглянулся. Комбрига, в спущенных бриджах, сажали в эмку.

– Всего хорошего, товарищ майор, – весело пожелал Максим, пропадая в летней, теплой ночи.

Эпилог Мон-Сен-Мартен, июль 1940

На главной площади Мон-Сен-Мартена, над бывшей мэрией городка, вместо бельгийского флага, развевалось черно-красное знамя, со свастикой. За столиками кафе устроились солдаты, в полевой серо-зеленой форме, с кружками пива. Хозяева заведений отказывались писать на досках названия блюд по-немецки, но язык здесь знали многие. «Угольная компания де ла Марков» еще в прошлом веке нанимала шахтеров из Рура. Работники женились на местных девушках, и оставались в долине.

В открытое окно кабинета коменданта слышался смех, и веселая музыка, из радиоприемника, стоявшего у входа в кафе. Музыка оборвалась, диктор сказал:

– В Берлине полдень. Прослушайте последние известия. Британский военный флот вероломно напал на корабли свободной Франции, в портах Алжира. Глава страны, маршал Петэн, объявил о разрыве отношений с Британией… – свободной Францией, в радиопередачах рейха называли новое правительство коллаборационистов:

– В Берлине отличная погода, плюс двадцать пять тепла, сияет солнце… – военный комендант Мон-Сен-Мартена ощутил тепло на лице:

– По всей Европе хорошее лето. Наши ребята на Маасе купаются, рыбу ловят. Сегодня пятница, вечером в кафе танцы ожидаются… – комендант был семейным человеком, но в танковых частях, расквартированных в Мон-Сен-Мартене, служило много холостой молодежи. Некоторые были баварскими католиками. Ребята заговаривали о том, чтобы, после разгрома Британии, не возвращаться домой, а осесть в долине. Комендант, за воскресными обедами, слушал их рассуждения о местных девушках.

Мон-Сен-Мартен славился в Бельгии серьезностью нравов, трудолюбием, и благочестием жителей. Ничего крепче пива, в кафе не подавали, в магазинах спиртного тоже было не купить. Солдаты с офицерами и не пили. Католики ходили к мессе, в храм Иоанна Крестителя.

Комендант, в сопровождении барона и баронессы, осмотрел реликвии церкви. Он постоял у мраморных саркофагов блаженных Елизаветы и Виллема Бельгийских. Господин барон учился в Гейдельберге, и говорил на отменном немецком языке. Замок не пострадал, долину, при танковой атаке, не обстреливали. Здесь не было бельгийских войск, броска через Арденны никто не ожидал. Коменданта пригласили на обед, в замок. Узнав, что он собирает посылку домой, в Германию, баронесса прислала баночки с домашним джемом из малины, и мед, с пасеки де ла Марков.

В кабинете приятно пахло кофе и хорошими сигаретами. Комендант повертел книгу, на рабочем столе. Он не знал французского языка, но зять де ла Марков, обаятельно улыбнулся:

– Называется: «Охотники за вирусами», господин майор. О работе эпидемиологов, в Конго, в Маньчжурии. Моя жена, в прошлом, журналистка… – господин Мендес де Кардозо развел руками: «Конечно, сейчас она занимается детьми. Вы видели, их трое…»

Комендант помнил мальчиков, близнецов, четырех лет, и двухлетнюю, черноволосую, кудрявую девочку, похожую на отца. Господин Кардозо сказал, что старшие дети родились от его первой жены, американки, однако после развода она вернулась обратно в США:

– Элиза заменила им мать… – вздохнул профессор, – она ухаживает за семьей… – малыши играли в розарии, с низенькой, крепкой собакой местной породы. Пса звали Гамен.

– Шипперке, – вспомнил комендант, – их на баржах держали, чтобы крыс давить. У нас на Рейне тоже так делают… – «Угольная компания де ла Марков» продолжала работать, люди спускались в шахты. Коменданту сообщили из Берлина, что в Мон-Сен-Мартен едет оберштурмбанфюрер СС Максимилиан, граф фон Рабе. До национализации предприятия фон Рабе были одними из крупнейших заводов Рура. Оберштурмбанфюреру поручили перевести «Компанию де ла Марков» на народные рельсы. Пока что барон получал от оккупационной администрации плату за уголь.

После аудиенции у рейхсфюрера Гиммлера, дома, за обедом, Максимилиан закатил глаза:

– Как будто я разбираюсь в угле. Я юрист, адвокат… – граф Теодор, мягко, заметил:

– Но что делать, милый, если Генрих занят в Польше. В новых рейхсгау много работы… – Макс прожевал ветчину:

– Это недолгая командировка. Для Генриха, я имею в виду. Пусть садится на поезд и приезжает сюда. Я ему дам телеграмму. Мне после Мон-Сен-Мартена надо еще кое-куда отправиться… – Макс оборвал себя. Даже отцу говорить о таком не стоило. Эта была тайна рейха, подобная той, которую он узнал, на приеме у фюрера, в Бертехсгадене:

– Впрочем, в Бельгии все недалеко… – отдав Аттиле косточку, Макс потрепал его по голове, – в Париж я успею… – дверь столовой хлопнула, они услышали веселый голос Эммы:

– Прошу прощения, не могла уйти с кортов, пока не разбила соперницу наголову… – сестра держала ракетку. Макс посмотрел на длинные ноги, в теннисной, светлой юбке по колено, на белокурые косы, на раскрасневшееся, юное лицо: «Молодец, это наша кровь, кровь фон Рабе». Поцеловав его в щеку, сестра утащила с тарелки испанскую оливку:

– Я слышала, ты в Бельгию едешь? – голубые глаза сестры были безмятежно спокойны:

– Привези мне кружева, брюссельские. На фату… – Эмма звонко рассмеялась.

– Генрих привезет, он со мной отправляется. Вымой руки, тебе скоро семнадцать, – сварливо сказал оберштурмбанфюрер, – не хватай с тарелок грязными пальцами… – Эмма мимолетно, коротко посмотрела на отца. Граф Теодор прикрыл веки. Эмма стукнула Макса по голове ракеткой: «Старый ворчун!». Сестра отправилась в свои комнаты, Макс налил отцу вина:

– Генриху полезно посмотреть на Европу. Он, кроме Богемии и новых рейхсгау, нигде не бывал… – Макс никогда не говорил «Чехия», или «Польша». Этих стран больше не существовало.

Комендант пролистал книгу. На фотографиях красовался, в основном, профессор Кардозо, в полевой одежде эпидемиологов, в джунглях, в степи, на лошади, за рулем грузовика и в походной лаборатории. Книгу можно бы назвать, весело подумал комендант, просто: «Профессор Кардозо». Профессор огладил темную, ухоженную бороду:

– Я хотел узнать, господин майор, можно ли мне вернуться в Амстердам, осенью. Я работаю над монографией. Книгу ожидает Нобелевский комитет, – Кардозо, со значением, поднял бровь, – однако у меня кафедра, студенты. В связи с, как бы это выразиться… – покашляв, он замолчал. Комендант успел связаться с Берлином, касательно профессора Кардозо. Зять де ла Марков появился у него в кабинете чуть ли не на следующий день после капитуляции Бельгии. Он принес мандаты Лиги Наций, университетские удостоверения, и рекомендации немецких ученых.

Из Берлина сообщили, что евреи Бельгии и Голландии подпадают под законы рейха. Они не имели права работать в государственных учреждениях, или преподавать. Паспорта евреев требовалось проштамповать особой печатью. Комендант предполагал, что гетто здесь, в отличие от Польши, устраивать не станут. Евреев вокруг было не так много:

– Эшелонами вывезут их на восток, в лагеря… – он отдал профессору Кардозо книгу, – и больше нечего придумывать. Воздух очистится… – в Мон-Сен-Мартене, впрочем, и не водилось евреев.

– Кроме этого… – комендант смотрел в красивое, с тропическим загаром лицо, – и еще одного. Надо его найти, обязательно.

– Я говорил, – успокаивающим тоном заметил немец, – вы, в связи с научными заслугами, выделены в отдельную категорию, профессор Кардозо. Вы можете, вернуться в Амстердам, продолжить работу. Никаких препятствий я не вижу… – руки Кардозо он не подавал, комендант был брезглив. Еврей, впрочем, не рвался с ним здороваться. Они вежливо распрощались. Комендант, внезапно, поинтересовался:

– В рудничной больнице работал ваш коллега, доктор Гольдберг. Где он сейчас?

– Понятия не имею, – отозвался профессор Кардозо. Комендант, закурив, подошел к окну. Он проводил глазами широкую спину:

– Жена у него хорошенькая, Элиза. Единственная наследница, ее брат в священники подался… – он вспомнил золотистые волосы женщины, скромную, ниже колена юбку. Майор поморщился:

– В рейхе за подобные браки в концлагерь отправляют. У де ла Марков немецкая кровь, они старая семья. Как родители позволили? Даже если ее мужа на восток увезут, она всегда будет рожать зараженных духом еврейства детей… – комендант читал статью доктора фон Рабе, в журнале общества «Лебенсборн». Врач заявлял, что теория телегонии верна. Один раз, предав расу, вступив в связь с евреем, женщина прекращала быть арийкой. Ее будущие дети тоже несли проклятие семитской крови. Комендант вспомнил кудрявые волосы младшей дочери Кардозо:

– Яблочко от яблоньки недалеко падает. Старшие дети у него на евреев не похожи. С этим пусть СС разбирается. Не зря бонза едет, из Берлина… – зевнув, он поднял телефонную трубку. Повар, на обед, обещал свежую спаржу и форель из Мааса.

Давид, поднимаясь к замку, думал, что бывшая жена давно в Нью-Йорке. Адвокаты забрали мальчиков после Пасхи. С тех пор от Эстер больше ничего слышно не было. Детям он сказал, что осенью, после каникул, они увидят мать, в Амстердаме. Иосиф и Шмуэль, казалось, и забыли об Эстер. Они возились с Маргаритой и Гаменом, барон брал детей на рыбалку, Элиза учила малышей чтению и счету.

– Очень хорошо, – облегченно сказал себе Давид, – к сентябрю ребятишки о ней не вспомнят. Скатертью дорога. Она в Роттердам отправилась, с началом войны. Села на лайнер. Вернемся в особняк, дом свободен… – малыши с Элизой, обедали в детской. В замке остались только пожилые слуги, молодежь ушла в армию. Вымыв руки, Давид прошел в предупредительно распахнутую дверь малой столовой.

Гольдберг, действительно, исчез, с началом вторжения немцев в Бельгию. В рудничной больнице остался один врач, пожилой доктор Лануа, но Давид не собирался ему помогать. Он давно не лечил понос у младенцев и вывихи у рабочих:

– Тем более, я занят, с рукописью… – теща подняла глаза от письма: «Давид! Как ты сходил, к господину майору?»

– Отлично, мадам Тереза, – весело отозвался профессор Кардозо:

– Он меня уверил, что осенью мы сможем отправиться в Амстердам. Что Виллем пишет? – он кивнул на конверт, с итальянскими марками. Почта, как и все у немцев, работала отлично, несмотря на войну.

– Да и войны никакой нет… – Давид налил себе вина: «Они разгромят Британию, и мы опять заживем спокойно…»

– У него все хорошо… – серо-голубые глаза, в мелких морщинах, ласково взглянули на Давида, – мы к нему поедем, когда все уляжется… – баронесса приподнялась из-за стола:

– Виллем, мы заждались. Подавайте суп, пожалуйста, – попросила она дворецкого. Барон отдал лакею пустую тарелку:

– Мальчики попросили добавки, – он сел за стол, – я им носил. Очень вкусная курица, милая, – весело сказал он жене.

Давид опустил серебряную ложку в суп из спаржи:

– Они, которую неделю свинину не готовят, а раньше ели. Очередной обет, что ли? – профессор с аппетитом ел. Давид не заметил, как барон, одними губами, сказал жене: «Все в порядке». Мадам Тереза, украдкой, перекрестилась. Баронесса тоже принялась за суп.

Сквозь задернутые шторы в спальне пробивались лучи раннего, нежного солнца. Элиза, сидя на кровати, натянула чулки. Муж спокойно спал, уткнув лицо в шелковую подушку. Она взглянула на старинные, прошлого века часы:

– Надо кофе сварить, принести Давиду. Дети проснутся, умыть их, одеть, приготовить завтрак… – родители всегда отпускали слуг, на выходные дни. Элиза взяла с кресла хлопковое платье. Она почти каждый день ходила на почту, ожидая весточки от Эстер. Элиза написала ей, втайне от мужа, после начала вторжения немцев в Бельгию и Голландию. Она не хотела, чтобы Давид сердился. Узнав о письме, муж бы, непременно, начал ей выговаривать. Он давно сказал, что всеми подобными вещами должны заниматься адвокаты:

– Не зря я им плачу, – сообщил жене профессор Кардозо, – это их обязанность. Незачем ни мне, ни тебе появляться рядом с ней… – он раздраженно ткнул сигаретой в пепельницу:

– Мальчиков привезут в квартиру, мы отправимся на вокзал. Нечего больше обсуждать… – Элиза, робко, предложила мужу самому забрать детей из особняка Кардозо.

Элиза, на цыпочках, прошла в ванную. Давид не любил просыпаться без чашки кофе на столике, рядом. Пахло вербеной. Мать любила этот аромат. Баронесса клала саше в постельное белье и полотенца. Элиза умывалась:

– Она не могла уехать в Америку, бросить детей, пусть и на Давида. Она где-то в Голландии, но где? Почему она не отвечает? А если… – Элиза перекрестилась. Вечером, в постели, муж довольно сказал, что виделся с военным комендантом:

– Мы спокойно можем жить в Амстердаме… – профессор Кардозо, просматривал рукопись, – у меня особый статус, привилегии. И у детей, конечно, тоже… – он отложил бумаги:

– Иди сюда, милая. Твои родители порадуются внуку… – она лежала на боку, постанывая, считая дни, в уме:

– Сейчас безопасно. Подобное разрешено. Его святейшество говорил, что такой метод приемлем… – Элиза, с началом войны, стала беспокоиться за мужа:

– Мало ли что. В Германии Маргариту посчитают еврейкой, и новое дитя тоже. Надо быть осторожными, пока все не улеглось. Если Давид получит Нобелевскую премию, можно остаться в Швеции, на всякий случай… – Виллем, еще на год, оставаслся в Риме. Отцу шел восьмой десяток, а матери, седьмой. У баронессы было слабое сердце:

– Нельзя их отрывать от внуков, от меня… – горько думала Элиза, – но нельзя и рисковать. В Германии евреев посылают в концентрационные лагеря, стерилизуют… – она хотела поговорить с мужем. Профессор Кардозо отмахнулся:

– Нужных рейху евреев никто не трогает. Они работают на благо страны, как раньше. Не забивай голову мыслями о людях, которых ты не видела, и никогда не увидишь.

– Я христианка, Давид, – тихо сказала Элиза.

– Иисус учит заботиться о людях, помогать им… – муж закатил глаза: «У тебя трое детей на руках. Мало тебе заботиться о них?»

Почистив зубы, Элиза присела на край ванны:

– А если с Эстер что-то случилось? Она не профессор, не будущий Нобелевский лауреат, она просто доктор медицины… – о том, что бывшая жена Давида получила докторат, Эстер узнала от мужа. Он, кисло, заметил:

– Наверняка, списала у кого-то тезисы, с нее станется. Она бездарь, несмотря на дипломы… – Давид отбросил медицинский журнал.

Потихоньку подобрав книжку, Элиза прочла статью доктора Горовиц о практике кесарева сечения. В примечании говорилось, что доктор Горовиц заведует отделением оперативной гинекологии, в амстердамской университетской клинике. Элиза вспоминала твердый голос, длинные, уверенные пальцы:

– Она Маргариту спасла. Я всегда должна быть ей благодарна. Что с ней, где она… – Элиза не хотела думать о плохих вещах. Она решила, в понедельник, по дороге на почту, зайти в церковь и поставить свечу Богоматери. Эстер была еврейкой, но Виллем написал, что и его святейшество, и все в Риме, молятся за евреев Европы.

Элиза поднялась:

– Мало молиться, надо что-то делать. Хорошо, что доктор Гольдберг успел уехать. Но куда? Немцы вокруг… – выскользнув из спальни, она прошла в детское крыло. Малыши занимали смежные комнаты. Элиза, сначала, хотела, устроить детей вместе. Мальчики, увидев Маргариту, сразу потянулись к сводной сестре. Элиза помнила Иосифа и Шмуэля младенцами. Они стали крепкими мальчишками, светловолосыми и голубоглазыми, не похожими на Давида. Элиза листала большой семейный альбом, в замке:

– Они дядю Хаима напоминают. Только они высокие, в Эстер, в Давида. И Аарон высокий. У них только дядя Хаим небольшого роста, и Меир… – родители рассказали Элизе новости. Отец и мать молились за кузена Аарона:

– Если и есть праведник, милая, то это он… – коротко сказал барон, – каждый христианин сейчас должен помогать евреям. Это наша обязанность.

Элиза, осторожно, приоткрыла дверь детской. Мальчишки сопели в кроватках. Муж не разрешил помещать Маргариту в одну комнату с братьями:

– Незачем пробуждать в детях определенные инстинкты, раньше времени… – Элиза закашлялась: «Близнецам четыре года, Давид, а Маргарите два. Они родственники. Мальчики любят сестру».

– Здесь не примитивное племя, – сочно сказал муж, – где все живут под одной крышей. В замке полсотни комнат. Найди себе применение, займись, сделай еще одну детскую… – Гамен лежал на полу комнаты дочери, уткнув нос в лапы. Завидев Элизу, пес помахал хвостом.

Элиза наклонилась над кроваткой. Малышка зажала в кулачке тряпичную куклу, черные кудри разметались по одеяльцу:

– Они вчера в доктора играли, – вспомнила Элиза, – мальчики врачами хотят стать. Давид хороший отец, занимается с ними, когда у него есть время… – мальчишки, открыв рот, слушали рассказы об Африке и Маньчжурии. Профессор Кардозо настаивал на строгом распорядке для детей. Давид уделял им два часа, каждый день.

– У ребенка должно быть расписание, – муж стоял над пишущей машинкой, диктуя Элизе, – подъем в одно и то же время, сон в определенные промежутки, прием пищи, занятия. Это полезно для здоровья. Перейдем к детскому меню… – велел муж, – ты обязана составлять его каждую неделю, показывать мне. Детей надо кормить по часам… – Элиза с тоской, вспоминала свое детство.

Они с Виллемом, забежав на кухню, уносили печенье от повара, или домашний леденец. Давид считал, что кухня, с плитами и духовками, опасна для детей. Муж аккуратно определял количество сахара, позволенное малышам, на неделю. Собаку из спален изгнали, но Гамен, все равно, ложился у двери комнаты Маргариты. Он не расставался с малышкой. Элиза, поднимаясь ночью, впускала пса. Давид вставал поздно, к тому времени дети давно просыпались.

Элиза, сначала, немного боялась ответственности за мальчиков. Мать сказала:

– Ты Эстер не заменишь, но и не надо. Они тебя тетей Элизой называют, пусть и дальше так делают. Они хорошие ребята, славные. Не след… – мать повела рукой, – не след их втягивать во взрослую жизнь. Пусть радуются детству… – Иосиф и Шмуэль всегда здоровались, и благодарили. Мальчики убирали игрушки, и даже накрывали на стол:

– Нас мама научила, – гордо сказал один из близнецов, – мама работает, мы должны ей помогать… – мальчишек, конечно, все путали:

– Только Эстер их различает… – Элиза спускалась по увешанной семейными портретами, каменной лестнице, среди тусклого блеска старинного оружия, – однако они всегда признаются, кто Иосиф, а кто Шмуэль… – приоткрыв дверь, она удивилась: «Мама!».

Баронесса Тереза, в большом, холщовом фартуке, поверх простого платья, резала свежевыпеченный хлеб. На каменном полу стояла плетеная корзина для пикников. Мать подняла серо-голубые, в тонких морщинах глаза. Рыжеватые, сильно побитые сединой волосы прикрывал старомодный, утренний чепец:

– Кофе пришла варить? – мать, ласково улыбалась:

– Папе тоже отнеси чашку. Он поднялся. Ему надо в Лувен съездить, к иезуитам. К отцу Янссенсу. А мы в горы отправимся, с детьми… – мать делала бутерброды. Элиза взялась за медный кофейник: «В расписании нет пикника, мама. Давид…»

Баронесса махнула ножом:

– Давид работать будет, а мы малышей возьмем. Отец лимузин забирает. Месье Верне на одноколке нас отвезет. Я ему звонила вчера. Ребятишкам такое нравится… – месье Верне, старый шахтер, помнил времена, когда вагонетки таскали лошади. У него на маленькой ферме жило несколько пожилых першеронов.

– Давид обрадуется, – подытожила мать, – целый день вокруг тишина… – Элиза взяла банку с кофе и мельницу: «Папе не тяжело будет, одному за рулем? И зачем он в Лувен едет?»

– Не делай из отца старика… – баронесса, аккуратно, заворачивала бутерброды в провощенную бумагу, – провизию я ему дам, в дорогу. В термос кофе налью. По делам благотворительности едет… – мать складывала корзинку.

Христианам лгать запрещалось. Баронесса утешила себя:

– Это не ложь. Это, действительно, благотворительность.

Муж, ни в какой, Лувен не собирался. Позвонив из колледжаиезуитов, отец Янссенс сообщил, что все готово. Месье Эмиля, как доктора Гольдберга называли барон с баронессой, ждали в монастыре, в Виртоне, городке на границе Бельгии с Францией. Врач, в обличье кармелитского монаха, при положенных документах, ехал с паломниками в Рим, через Женеву, где и должен был остаться.

Поездом в Виртон отправляться было опасно. Барон с баронессой были уверены, что на станции, в Мон-Сен-Мартене, никто месье Эмиля не выдаст, но железная дорога кишела немецкими патрулями. Месье Гольдберга, с его фамилией, непременно бы арестовали:

– И внешность у него тоже… – баронесса скрыла вздох, – как у Маргариты. Мальчики на евреев не похожи, а она… – Гольдберг третий месяц сидел в подвале замка. Повара и лакеи все знали, однако барон и баронесса не волновались. Слуги, верующие католики, работали на семью несколько десятков лет. Виллем и Тереза решили ничего не говорить детям, как они называли дочь и зятя:

– Незачем, – барон, обняв жену, прикоснулся губами к седому виску, – у них другие заботы. Сами все сделаем, не надо никого вмешивать… – месье Эмиль собирался вести лимузин. Баронесса вспомнила тихий голос врача:

– Пусть месье барон отдохнет, ему обратно ехать надо. Хорошо… – Гольдберг помолчал, – хорошо, что мои родители не дожили до подобного… – сняв пенсне, он отвернулся. В подвалах не было электричества. У Гольдберга, в каморке, стояла керосиновая лампа: «Он три месяца солнечного света не видел… – поняла баронесса, – ничего, скоро безумие закончится».

– Вам тридцати не исполнилось, месье Эмиль… – бодро заметил муж, – мы вам кое-какое золото дадим, в дорогу. Обустроитесь в Женеве, начнете практиковать. Женитесь, в Швейцарии есть евреи… – он подмигнул Гольдбергу, – а, когда безумца вздернут на виселице… – неожиданно жестко продолжил барон, – вернетесь домой, то есть сюда. Место в больнице вас ждет… – дочь вышла из кухни с подносом. Баронесса перекрестилась:

– Все будет хорошо. Господи… – она замерла с бутербродом в руках, – вразуми людей, я прошу Тебя. Позаботься о несчастных. Дай нам силы помогать им, до конца… – поджав губы, она взялась за лимоны. Детям нравился домашний лимонад.

Барон встретил дочь в халате, но седые волосы были тщательно причесаны. Пахло от отца знакомо, привычной, туалетной водой. Элиза поставила чашку на стол:

– Осторожней веди машину, папа. Останавливайся, если… – отец усмехнулся:

– Здесь всего сто миль, до Лувена. Я вечером вернусь… – дочь обняла его. Виллем, поцеловал теплую, белую щеку: «Спасибо, милая».

Муж курил в постели, углубившись в черновик монографии. Он, не глядя, протянул руку за чашкой. Элиза присела на кровать:

– Папа в Лувен едет, к иезуитам, а мама хочет пикник устроить, только его в расписании нет… – Давид, рассеянно, ответил:

– Ничего страшного. Погода хорошая, детям полезно побыть на солнце. Сделай мне омлет с сыром, тосты, и принеси мед, а не джем. Твоя мать кладет слишком много сахара. В меде больше полезных элементов… – Элиза, послушно, поднялась. Давид, откинувшись на спинку кровати, попивал кофе:

– Очень хорошо. Тишина, покой. Рукопись почти готова… – он напомнил себе, что надо спуститься в подвалы, за вином. У де ла Марков был отличный погреб. Обычно тесть это делал сам, но Давид хмыкнул:

– Он по церковным делам сегодня весь день проболтается. Схожу, после завтрака… – он крикнул вслед жене: «Еще одну чашку кофе, большую!»

Военный комендант Мон-Сен-Мартена хотел в субботу порыбачить.

Майор вырос на Рейне. Его покойный отец работал на баржах, перевозивших рурский уголь вниз по реке. Майор, с детства, помнил нагретую летним солнцем палубу, удочку, опущенную в яркую, искрящуюся на солнце воду. В Мон-Сен-Мартене, рыбу ловили и в Маасе, и в быстрой, горной реке Амель. Амель протекал по землям барона, однако майор знал, что герр Виллем разрешает всем ходить на реку. Повар собрал корзинку, с бутербродами и пивом. Комендант, было, пошел во двор, к машине, но его остановил телефонный звонок.

Положив трубку, майор хмыкнул:

– Беспокоится. Три раза попросил, чтобы я записал, мол, именно он сообщил о прячущемся еврее. Такие евреи, как он, нужны, полезны. От них мы избавимся в последнюю очередь… – майор, все равно, взял корзинку с бутербродами. Можно было бы арестовать Гольдберга прямо во дворе замка. Профессор Кардозо замялся:

– Здесь дети, господин майор. Не хотелось бы, у них на глазах… – комендант решил перекрыть дорогу из Мон-Сен-Мартена на юг. По словам профессора Кардозо, лимузин направлялся в приграничный город Виртон:

– Месье барона придется арестовывать… – комендант поменял холщовую куртку на официальный китель, – предъявлять обвинение в укрывании еврея. За подобное полагается концлагерь. Он в заключении долго не протянет, он старик… – Гольдберга, согласно распоряжениям, присланным из отделения гестапо в Брюсселе, требовалось послать в столицу, под конвоем. Евреи, пойманные на границе, подлежали тюремному заключению. Комендант предполагал, что это временная мера. Все евреи, рано или поздно, отправлялись эшелонами на восток, в новые, строящиеся в бывшей Польше лагеря.

– Хотя бы бандитов здесь нет… – он сидел рядом с водителем, в мерседесе, – не то, что на новых территориях. Британия содержит всякую шваль в лесах, после победы над Польшей. Посылает золото, радиопередатчики, руководит их действиями. Скоро мы покончим с Британией… – на следующей неделе Люфтваффе начинало бомбить суда в проливе Ла-Манш. Британию ждали налеты на аэродромы, уничтожение авиации, и массированные атаки на города, начиная со столицы. До осени, согласно плану фюрера, британцы должны были оказаться на коленях.

Приятели майора служили в бывшей Польше. В письмах они сообщали о взрывах на железных дорогах. Между городами приходилось ездить с охраной. В каждом лесу могла прятаться банда недобитых поляков:

– Русские их тоже уничтожают, в своих областях… – майор обещал бойцам настоящий пикник, с пивом и хорошей ветчиной, – впрочем, русским недолго жить осталось. Следующим летом мы двинем туда войска… – он взглянул в окно, на серую громаду замка, на лесистые, зеленые холмы: -Здесь никто не уйдет в подполье, можно не беспокоиться. Они люди верующие, мирные. Этот Кардозо, – майор, невольно, улыбнулся, – не иначе, как хочет замок и компанию себе заполучить… – после ареста барона компания и недвижимость переходили в собственность рейха: -Его жену мы тоже в концлагерь отправим… – майор курил, наслаждаясь жарким солнцем, – она, наверняка, знала, что муж еврея прячет… – он вспомнил картины, старинное серебро, и оружие:

– Граф фон Рабе останется доволен, – сказал себе комендант, – ценности мы пошлем в рейх, офицеры и солдаты смогут выбрать вещи по душе, а остальное продадим на аукционе, – так всегда поступали с имуществом арестованных, или ариизированной собственностью.

Мерседес ехал в сопровождении грузовика, где сидели солдаты. Они взяли оружие, но майор не ожидал, что его придется применять. В кузове лежал деревянный барьер. Такими шлагбаумами перегораживали дороги, при проверке документов.

Они нашли отличное место, в трех милях к югу. Шоссе поднималось на каменистый холм, справа тек Амель. Майор пожалел, что не взял удочки. После операции можно было бы отправить арестованных в камеры, наскоро устроенные при комендатуре, и порыбачить. Поставив барьер, они расположились с удобствами, открыв бутылки с пивом. Амель блестел на солнце, жужжали пчелы. Майор, покусывая травинку, слушал солдат. Многие ребята ходили вчера на танцы, однако оказалось, что девушки не принимают ухаживания немцев.

– Но что им еще делать? – пожал плечами кто-то:

– Все равно, когда война закончится, вся Европа будет немецкой. Бельгийцы, голландцы, французы, станут работать на нас. Лучше выйти замуж за хозяина фермы, чем за батрака… – он звонко рассмеялся. Вспоминая Польшу, ребята согласились, что здешние, бельгийские и французские девушки, красивее:

– Они ухоженные, – заметил кто-то, – не то, что крестьянки. Поляки славяне, низшая раса… – в журналах общества «Лебенсборн» выстроили настоящую иерархию. Женщины из Голландии, Дании и Норвегии считались почти арийками. Солдат призывали вступать в связи с девушками из этих стран, чтобы они могли рожать арийских детей. Далее шли бельгийки и француженки. Остальные были славянами, неполноценными людьми. Они годились только для труда на фермах или заводах.

Комендант, прислонившись к барьеру, потягивал пиво. Он рассматривал в бинокль дорогу:

– Это будет отлично выглядеть в донесении, в штаб, в Брюсселе. Здесь нет СС, нет гестапо, однако мы сами справились… – майор немного побаивался будущего визита оберштурмбанфюрера фон Рабе. Бонза не только имел титул, но и был, насколько понял комендант, членом партии с довоенным стажем:

– Тридцать два года, а дослужился до оберштурмбанфюрера… – майор вздохнул, – конечно, с такими связями. Но теперь «Компания де ла Марков» перейдет в собственность рейха. Ему здесь немного придется пробыть. Дела у барона в порядке, я уверен… – комендант уложил пустую бутылку в бумажный пакет. Он видел лимузин де ла Марков, во дворе замка.

– Месье барон, вместе с евреем, – комендант обернулся: «Оружие наизготовку!»

Виллем смотрел в приоткрытое окно, на зеленую равнину, на серые терриконы шахт:

– Мы здесь мальчишками со Шмуэлем все облазили… – он вспоминал покойного отца профессора Кардозо, – Давид, конечно, тяжелый человек, трудный, но гений. И Шмуэль такой был. Нельзя подобных людей строго судить. Давид и не помнит отца. Он все пытается доказать, что он его достоин, бедный мальчик. Отец он хороший. Элиза все ради детей сделает, как и мать… – Виллем, перед отъездом, обнял жену, на кухне. От баронессы пахло кофе и свежим хлебом.

Давид, после завтрака, ушел в кабинет, Элиза собирала детей на пикник. Месье Верне должен был, через полчаса, появиться во дворе замка, с першеронами. Гольдберг, оказавшись на солнечном свете, долго щурил глаза. Врач решительно отказался пускать барона за руль машины: «Я привыкну, ничего страшного».

– Все будет хорошо, милый, – тихо сказала жена Виллему, – мы благое дело делаем. Иисус на стороне тех, кого преследуют… – он поцеловал морщинистую щеку:

– Его святейшество сказал, что христианин не может заниматься гонениями евреев. В Германии осталось много верующих, достойных людей. Скоро все закончится, любовь моя. Хорошо вам отдохнуть, за ужином увидимся… – жена перекрестила его, как она делала сорок лет, всякий раз, когда они расставались. Виллем тоже перекрестил Терезу. Она, почему-то, показалась ему молодой. Жена сняла чепец, солнце играло в рыжеватых волосах. Виллем увидел ее в белой пене кружев, идущей к алтарю. Открутив окно, он закурил сигарету. Барон лукаво улыбнулся:

– Все, наверное, думают, что мы живем, как папа и мама. У меня и Терезы на подобное бы никогда святости не хватило. Мы не праведники, обычные люди. Хорошо, что я кюре на исповеди ничего не сказал, о месье Гольдберге. Конечно, опасности нет, но зачем? Это не грех… – он думал о жене, о том, что скоро увидит сына, о внуках, как барон называл всех детей разом. Виллем вспомнил мать:

– Правильно, тогда дядя Давид умер, в Амстердаме. Мы со Шмуэлем в университетах были. Заразился тифом и умер. Шмуэль обещал, что найдет переносчика тифа, после смерти отца, и почти нашел, только сам скончался. Мама плакала, я помню. Заперлась в спальне, надолго… – барон увидел серые, большие глаза матери, вдохнул запах ландыша:

– Она тоже в Лувен ездила, два раза в год. К врачам. А мы вовсе не в Лувен направляемся… – Виллем вспомнил, что не спустился в погреба за вином. Барон успокоил себя:

– Тереза ходила. Я видел бутылки, на стойке. Сколько раз я ей говорил, чтобы она этого не делала. У нее слабое сердце, лестница узкая, крутая… – потушив окурок в пепельнице, он услышал испуганный голос Гольдберга: «Немцы, господин барон. Дорога перекрыта».

Гольдберг столкнулся с профессором Кардозо, пробираясь из каморки, к лестнице, ведущей наверх, на первый этаж замка. Ему надо было пройти через винный погреб. Гольдберг, при свете свечи, увидел знакомую, широкую спину, в домашнем, твидовом пиджаке. Профессор Кардозо, насвистывая, рассматривал этикетку на бутылке. Он повернулся, голубые глаза улыбнулись:

– Доктор Гольдберг! Я думал, что вы уехали… – Гольдберг, быстро, рассказал, что сидит в подвалах третий месяц, а сейчас барон везет его к французской границе. Об иезуитах врач говорить не хотел. Ему было неудобно, что католики спасают его, еврея. Гольдберг краснел, всякий раз, когда барон приносил обед. Он знал, что ради него в замке отказались от свинины:

– Вы наш гость, – убеждал его месье Виллем, – помните, когда вы у нас обедали, до всего… – барон прерывался, – мы тоже свинины не подавали.

Профессор Кардозо, пожав коллеге руку, пожелал удачи.

Врач сбросил скорость:

– Ему волноваться не о чем, он гений. Немцы могут дать ему статус почетного арийца, были подобные случаи… – он почувствовал, что бледнеет. Барон смотрел прямо вперед:

– У них оружие. Они нас не пропустят, никогда. Месье Эмиля отправят в концлагерь, и меня тоже. Бедная Тереза, бедные дети. Кто-то донес, но кто? Не слуги, я в них уверен. А если это не Тереза ходила за вином… – он похолодел. До барьера оставалось каких-то полмили. У Виллема было хорошее зрение. Увидев знакомое лицо военного коменданта, барон посчитал солдат:

– Десять человек, все с автоматами. Бежать некуда… – он почувствовал, что улыбается: «Ничего, прорвемся».

– Остановите машину, – мягко попросил он врача, – садитесь на мое место.

Гольдберг, послушно, прижался к обочине:

– Месье барон… – он посмотрел на Виллема. Серые, в морщинах, глаза, весело блестели:

– Ничего, – барон взялся за руль, – я на фронте, грузовики водил, месье Эмиль, под артиллерийским обстрелом. Тогда другие машины были… – он вел лимузин, вспоминая войну:

– Пьер погиб, в госпитале. Бедный Мишель, неужели его тоже в живых нет? Или он в плену, но почему не пишет? И Джон умер, а Джованни жив. И мы будем жить, обязательно… – он был уверен, что им с Гольдбергом удастся уйти:

– Тропинка ведет вниз, с холма. Амель мелкий, мы его переедем. Дальше лес. Бросим машину, отправимся пешком. Кто спасает одну жизнь, тот спасает весь мир… – Виллем успел подумать:

– Тони пропала, с ребенком. Когда мы фото получили, я сказал Терезе, что глаза у мальчика знакомые. На кого он похож, Уильям… – лимузин разогнался до ста миль в час. Виллем усмехнулся: «Все будет хорошо».

– Он этого не сделает, – комендант заорал: «Всем уйти с дороги!»

– Он старик, ему восьмой десяток… – барьер затрещал, мерседес пронесся мимо. Майор велел: «Огонь из всего оружия, немедленно!». Пули засвистели над шоссе, лимузин, вильнув, съехав с холма, пропал из вида. Майор приказал: «За ним!»

Они сбежали по каменистой тропинке. Комендант, держа наготове вальтер, удивился:

– Здесь человек еле удержится, как старик машину вел… – они пробили шины у лимузина. Машина перевернулась на бок, двери открылись. Майор издалека, увидел, седые, легкие, в яркой крови волосы. Старик не выпустил руля. Пуля разнесла ему затылок, а больше в машине никого не было. Майор заметил следы крови на прибрежных камнях. На противоположном, высоком берегу реки, темнел лес:

– Обыскать округу, – крикнул майор, – позвоните в Льеж, пусть привезут собак… – он отстегнул ремень, тело барона вытащили из машины. Месье Виллем улыбался, мертвое лицо было спокойным. Наверху, в летнем небе, щебетала какая-то птица, бурлила река. Серебряный, простой крестик испачкала кровь.

Комендант махнул рукой:

– Уносите, и чтобы до вечера Гольдберг оказался в камере! Здесь все как на ладони, прятаться негде… – посмотрев на густые верхушки сосен, майор успокоил себя: «Негде».

Медленно, размеренно, тикали часы на мраморном камине. В спальне пахло камфарой. Элиза держа мать за холодную руку, пристально смотрела на закрытые, морщинистые веки. За окном садилось солнце, равнину заливал мягкий, золотистый свет.

Элиза думала, что надо отправить телеграмму брату, в Рим, и сшить траурное платье. Наряд немецких солдат, встретил одноколку месье Верне на мосту, переброшенном через ров, вокруг замка. Кованые ворота, с гербом де ла Марков, головой вепря, были открыты. Дети, вповалку, спали на сене. Они собирали на холмах землянику, бегали наперегонки с Гаменом, шлепали по мелкой, холодной воде Амеля. Мальчики кормили Маргариту бутербродами, Элиза сплела дочке венок. Увядшие цветы красовались на черных кудряшках.

Элиза увидела, как побледнела мать. Месье Верне остановил лошадей. Женщина заметила немецкий военный грузовик, во дворе замка. Элиза не успела удержать мать. Баронесса Тереза, соскочив с телеги, рванулась к машине, не обратив внимания на солдат, на зятя, стоявшего рядом. Профессор Кардозо держал какие-то бумаги.

Мать упала на камни, хватая ртом теплый, вечерний воздух. Давид поднял ее, Элиза крикнула: «Мама!». Кузов грузовика испачкала кровь. Элиза все еще не могла поверить. Прибежал врач, из рудничной больницы, месье Лануа, с камфарой, но было поздно.

Элиза, стоя на коленях у кровати, уцепилась за тонкое запястье матери. Сердце билось, медленно, затихая. Она успела уловить движение синих губ.

Элизе показалось, что мать шепнула: «Беги».

Бумаги в руках мужа оказались приказом военной администрации Мон-Сен-Мартена. Им предписывалось, через двое суток, покинуть замок, с разрешением забрать личные вещи. Компания и недвижимость переходили в собственность рейха, как имущество человека, совершившего преступление. Элиза сдержала дрожь в пальцах. Она еще смогла позвонить кюре. Святой отец соборовал баронессу. Он помолчал:

– Не волнуйтесь, мадам. В понедельник мы… – он отвернулся, – в понедельник мы ваших родителей похороним. В церкви, как положено. Они… – святой отец махнул за окно, – не запретят… – он коснулся руки Элизы:

– Помните, месье Виллем и мадам Тереза упокоятся в садах райских. Они праведники, они… – Давид увел детей, запретив Элизе брать малышей на похороны:

– Зачем, – раздраженно сказал муж, – Иосиф и Шмуэль никакого отношения к твоим родителям не имеют…

Элиза вспомнила, как отец водил мальчишек на рыбалку, как мать пекла ребятишкам печенье:

– Давид… У них слезы, ты видел… Они называли моих родителей бабушкой и дедушкой… – Элиза велела себе не рыдать. Ей хотелось заплакать, уткнувшись лицом в плечо матери, горько, сильно, как в детстве, хотелось ощутить ласковые руки, услышать веселый голос отца:

– Кто расстроился? Иди сюда, моя хорошая… – Маргарита, решил муж, была мала для похорон.

Офицеры немецкой комендатуры, по-хозяйски, осматривали комнаты замка, составляя списки ценных вещей. Поговорив с господином майором, Давид хмуро сообщил жене:

– Завтра они вывезут картины и все остальное… – он курил, у открытого окна гостиной, – а в понедельник устроят аукцион, для жителей поселка. В клубе, после похорон… – до прошлой войны, отец Элизы открыл библиотеку и клуб для семей шахтеров Мон-Сен-Мартена.

У них был хор, и театр. Дети занимались в скаутском кружке, в оркестре, в клубе проводили шахматные турниры, футбольная команда играла в провинциальной лиге. Элиза, приезжая на каникулы из обители, выходила на сцену, в рождественских постановках:

– Виллем играл заднюю часть ослика… – она вытерла слезы, – он говорил, что на большее у него таланта не хватает… – Элиза, в белом платье, с распущенными, золотистыми волосами, в плаще, сидела на ослике, держа ребенка. Девочка улыбалась, глядя на милое, спокойное личико. Она сглотнула:

– Виллем не успеет на похороны приехать. Пусть помолится, за души папы и мамы… – Элиза сжала руки, до боли. Женщина вскинула голову:

– Ни один человек из поселка на этот аукцион не придет, Давид. Наши люди не… – он выкинул сигарету во двор:

– Ты слишком хорошо думаешь о шахтерах… – профессор Кардозо усмехнулся, – они будут работать на немцев, скупят по дешевке вашу обстановку. Собирай вещи и детей, – велел муж, – после похорон мы отправляемся в Амстердам. Скажи спасибо, что нас не задержали, как имеющих отношение к преступлению… – Элиза покачнулась, но устояла на ногах:

– Давид, мои родители… – она почувствовала слезы на глазах, – не сделали ничего дурного. Они выполнили долг христиан. Они спасали невинного человека…

Профессор Кардозо пожал плечами:

– От чего? Никто бы Гольдберга не тронул. Надо выполнять распоряжения новой власти, моя дорогая. Надо зарегистрироваться, продолжать работать, как и раньше. Посмотри на меня, никто меня не увольняет. Незачем впадать… – муж повел рукой, – в необоснованную панику. Немцы цивилизованная нация… – Элиза побледнела.

– Цивилизованная нация не стерилизует своих граждан… – она оглянулась на дверь. Мальчишки, наплакавшись, спали. Гамен грустно лежал рядом с кроваткой дочери, понурив уши: «Цивилизованная нация не устраивает еврейские погромы, Давид! – шепотом выкрикнула Элиза, – ты еврей, как ты можешь…»

Муж, широкими шагами, подошел к ней. Элиза увидела красные пятна, на обычно спокойном, холеном лице. Давид встряхнул ее за плечи:

– Молчи! Хватить болтать о том, в чем ты не разбираешься! Благодаря безрассудности твоих родителей, Маргарита лишилась наследства. У тебя самой не осталось и гроша за душой! Я кормлю тебя и троих детей, поэтому ты будешь заниматься обязанностями жены и матери, поняла… – в кармане у профессора Кардозо лежало рекомендательное письмо, за подписью военного коменданта Мон-Сен-Мартена, адресованное амстердамскому гестапо. В бумаге говорилось, что профессор, зарекомендовав себя с лучшей стороны, является ценным для Германии человеком. Давид собирался, в конце лета, послать рукопись монографии в Нобелевский комитет. Письмо, как он надеялся, помогло бы получить разрешение на поездку в Швецию, в случае присуждения премии. В том, что это случится, Давид почти не сомневался.

– В Швеции я с ней разведусь, – он смотрел на заплаканное лицо жены, – она осталась без гроша, с братом, почти священником. Виллем поедет в Конго, сдохнет от желтой лихорадки, или сонной болезни. Денег от него ждать не приходится. Зачем она нужна? Разведусь, заберу детей… – Давид был уверен, что в Стокгольме найдется хорошенькая студентка, готовая взять на себя заботу о Нобелевском лауреате, и его детях. Кафедры не испытывали недостатка в подобных барышнях:

– Отправимся в Америку… – он подтолкнул жену в коридор: «Пора подавать ужин». Давид, впрочем, не очень хотел оказываться на одном континенте с бывшей женой:

– Настоящей, – поправил он себя, – она не получила еврейского развода. И не получит, пока я жив… – профессор Кардозо подумал, что можно вернуться в Маньчжурию. Он знал, что с премией, с рекомендациями полковника Исии, японское правительство ему обрадуется.

Жена, покорно, отправилась вниз, на кухню. Давид проводил взглядом узкие бедра, в скромной, ниже колена, юбке:

– Она будет на траур ссылаться, избегать супружеских сношений. Хорошо, ребенок теперь совсем, ни к чему. Она нищая, я ее выброшу на улицу, когда покину Голландию… – Давид не собирался отдавать Маргариту матери. Он придерживался того мнения, что мужчина обязан воспитывать своих детей, а женщина нужна для ухода за потомством:

– Грудное вскармливание, обеспечение быта, не больше… – во дворе замка стояли немецкие грузовики, солдаты выносили мебель и ковры, – женщины не способны дать образование детям. Тем более, мальчикам. Одни эмоции… – Давид поморщился, – взять Эстер, с ее истериками, и Элизу. Все они одинаковы… – возвращаясь от коменданта, он увидел патрули, с овчарками, рассыпавшиеся по улицам поселка. Майор сказал, что Гольдберга ранили, при попытке ареста. Давид уверил немца: «Если он хотя бы появится рядом с замком, я немедленно позвоню».

Профессор Кардозо не волновался. Даже если бы Гольдберг выжил, он бы никогда не заподозрил коллегу, еврея, в доносе:

– Рассказывать некому, – усмехнулся Давид, – Гольдберга, где бы он ни прятался, быстро найдут. Плакаты расклеили, с обещанием награды, за сведения… – профессор предполагал, что у комендатуры выстроится очередь из желающих получить деньги.

– Теперь можно ветчины поесть… – он запретил жене приглашать к ужину кюре и врача из рудничной больницы:

– У меня был трудный день, – жестко сказал Давид, – я пытался добиться, чтобы нас не вышвырнули на улицу прямо сегодня, и мне это удалось. Ты должна быть мне благодарна, Элиза. У тебя осталась крыша над головой. Помни, – он наклонился и поцеловал жену в щеку, – вы все от меня зависите. Ты мать, думай о детях. Я хочу отдохнуть, – подытожил профессор Кардозо.

Элиза, подав ужин, в малой столовой, покормила детей. Близнецы сидели тихо, голубые глаза блестели. Элиза держала Маргариту на коленях. Один из мальчиков всхлипнул:

– Дедушку немцы убили, тетя Элиза… – женщина приложила палец к губам:

– Что ты, милый. Это авария, такое случается… – второй близнец, мрачно, взглянул на нее. Ребенок упрямо повторил: «Убили». Маргарита прижалась головой к груди матери. Девочка лепетала:

– Баба, деда… – Элиза едва сдержала слезы.

Прикоснувшись губами к мертвому лицу матери, она поднялась. Кюре и рудничный врач вернулись с катафалком. Они ждали в коридоре. Элиза посмотрела на голые стены:

– Шпалеры сняли. Они прошлого века, не ценные. Все на аукцион выставят… – она поняла, что на аукционе продадут ее детскую кроватку, с гербами, туалетный столик матери, и подушки, которые Элиза вышивала девочкой, учась в святой обители. Женщина кивнула в сторону спальни:

– Все готово, святой отец, доктор Лануа. Спасибо. В понедельник я приду на поминальную мессу, а потом… – кюре обернулся, на пороге спальни: «Все придут, мадам баронесса».

Врач, было, последовал за ним. Элиза, удержав его за рукав пиджака, понизила голос: «Месье Лануа, что с месье Гольдбергом, где он…»

Серые глаза доктора были спокойны. Элизе, на мгновение, почудилось, что он запнулся.

– Никто не знает, – Лануа закрыл дверь спальни.

Военный комендант Мон-Сен-Мартена, сидя на подоконнике кабинета, слушал звон колоколов. Он проснулся в пять утра, до рассвета. Комендант жил в бывшем рудничном управлении, оборудовав квартиру из трех комнат. Открыв глаза от низкого, настойчивого звука, он выругался себе под нос. Майор, в халате, спустился вниз, где сидел дежурный по комендатуре.

Воскресенье комендант потратил на вывоз вещей де ла Марков, и поиски проклятого Гольдберга. Он вырос в рабочей семье, и не разбирался в искусстве. Майор велел свалить все картины и старинное оружие в переднюю замка:

– Пусть граф фон Рабе решает, что стоит отправить в Берлин, – успокоил себя комендант, – на то он и граф.

Мебель, ковры, и шпалеры доставили, на грузовиках, в клуб. Комендант прошелся по заваленному вещами залу: «Мы здесь много денег выручим, для рейха». Жена майора, после еврейских погромов в Дуйсбурге, их родном городе, очень удачно покупала на аукционах фарфор и серебро.

Офицеры отобрали себе безделушки. Комендант пожалел, что не может взять хороший хрусталь де ла Марков. Бокалы, отправленные в Германию по железной дороге, неизбежно бы разбились. Для жены, майор нашел отличный, серебряный туалетный набор, а двоим сыновьям, погодкам, взял красивые кинжалы, судя по виду, антикварные. Непонятным оставалось, что делать с замком, но комендант решил:

– Не моя забота. Может быть, его СС заберет, или устроят лагерь, для военнопленных… – по городку, кроме плакатов о поиске Гольдберга, расклеили объявления со свастиками, на французском языке. Плакаты сообщали, что «Компания де ла Марков» перешла в собственность рейха. Все работники сохраняли свои места. Им предписывалось, в течение сорока восьми часов, пройти регистрацию, и явиться на смены, в шахты, инженерный отдел, бухгалтерию и рудничную больницу. Поселковую школу распустили на каникулы. В сентябре начиналось преподавание по новой, утвержденной в рейхе программе.

В воскресенье, к вечеру, комендант получил радиограмму из Берлина. Майор тяжело вздохнул: «Не один граф, а целых два, и оба из СС». Вместе с герром Максимилианом в Мон-Сен-Мартен приезжал ответственный работник административно-хозяйственного управления СС, оберштурмфюрер Генрих фон Рабе.

Майор вспомнил, что статью о телегонии написал гауптштурмфюрер Отто фон Рабе:

– Конечно, с такими связями, с таким отцом… – покойный отец офицера возил уголь фон Рабе в Роттердам:

– Пусть его светлость Генрих разбирается с компанией, – успокоил себя майор, – стратегически важным предприятием. Я не экономист, не инженер, я просто танкист… – на первом этаже колокольный звон был еще сильнее.

– Что случилось? – спросил майор у дежурного лейтенанта. Юноша вскочил:

– Месса, господин майор, заутреня. Они к похоронам готовятся… – кюре, в субботу, действительно пришел к коменданту. Священник предупредил, что, согласно правилам католицизма, до похорон надо отслужить поминальную мессу. О том, что она начнется в пять утра, святой отец, как оказалось, не упомянул. Невозможно было запретить погребение в церкви, хотя майор очень хотел поступить именно так. Он злился на старика, на восьмом десятке лет, столько времени водившего их за нос.

Несмотря на плакаты о поиске Гольдберга в комендатуре никто не появился. Весь понедельник, и до похорон, и во время церемонии, и после нее, в церкви не стихали колокола. Комендант послал в храм солдат. Вернувшись, они доложили: «У католиков подобное принято, говорят». Майор не поленился позвонить офицерам, католикам из Баварии. Сослуживцы сказали, что в Германии так не делают:

– Но здесь Бельгия, у них могут быть другие обряды… – к исходу дня у майора отчаянно болела голова.

На похороны он не пошел, но видел гроб. Барона и баронессу погребали вместе. Шахтеры, меняясь, несли на руках помост. Процессия шла от рудничной больницы к церкви, медленно, молча. Все люди надели траур. В черном платье была и дочь де ла Марков, золотистые волосы женщины прикрывала кружевная мантилья. Комендант, в бинокль, увидел слезы на ее лице. Ни профессор Кардозо, ни дети на похороны не пришли.

После обеда военный дежурный по станции Мон-Сен-Мартен, позвонил с докладом. Семья Кардозо, с псом, села на льежский дизель. Ветка была короткой, ее проложили в прошлом веке для вывоза угля. По ней ходил единственный пассажирский поезд, каждый час, до Льежа и обратно:

– Они в Амстердам уехали, – только в семь вечера колокола, наконец, замолчали, – скатертью дорога, как говорится…

Собак увезли, обратно, в Льеж, на грузовике. Поиски, и днем, и ночью, ничего не дали. Комендант, затянувшись сигаретой, посмотрел на карту. В округе имелось два десятка закрытых шахт:

– Не говоря о пяти работающих, о сталелитейном заводе… – он посмотрел на темные очертания цехов, ближе к Маасу, – о горах… – Арденны были невысокими, но, судя по карте, здесь встречались и пещеры, и болота. Комендант подозревал, что земля у них под ногами изрыта старыми штольнями:

– Еврей мог просто сдохнуть в лесу… – он искренне хотел, чтобы так и случилось.

Из окна комендатуры виднелся вход в клуб. Два солдата стояли рядом с дверью. Комендант взглянул на афиши об аукционе, напечатанные жирными, черными буквами. За весь день никто из местных жителей даже шага не сделал в сторону клуба. Майор подозревал, что завтра и послезавтра ничего не изменится. Кафе второй день были наглухо закрыты:

– По случаю траура, – гласило рукописное объявление на одной из пивных. Траура никто не объявлял, но майор понимал, что шахтеры не собираются спрашивать позволения у оккупационной администрации. Он вспомнил угрюмые лица, в похоронной процессии:

– Я поторопился, подумав, что они мирные люди. За ними нужен глаз да глаз… – церковные часы пробили девять вечера. Поселок, будто, вымер. Журчала вода в мраморном фонтане. Маленький парк, с наскоро прибитой табличкой: «Евреям вход запрещен», был безлюден. Щебетали ласточки. Дежурная бригада шахтеров, в комбинезонах, с рабочими саквояжами, вразвалочку шла по дороге, к самой крупной шахте компании, «Луизе».

– Главная штольня глубиной больше километра… – комендант поежился:

– Отец этого де ла Марка восьмичасовой рабочий день установил, двухнедельный оплачиваемый отпуск, пенсию после тридцати лет выслуги. Они и до прошлой войны никого младше шестнадцати лет под землю не допускали, и женщинам запретили в шахтах работать. Святой, да и только. Либерализм прекратится, конечно. Рейх нуждается в угле и стали… – ночная бригада проверяла приборы и крепления в шахтах.

По булыжнику площади перед мэрией застучали копыта першеронов. Комендант узнал рудничного врача, месье Лануа. Он сидел на сене, в телеге, с докторским чемоданчиком. Правил лошадьми сутулый, почти лысый старик, с хмурым лицом, куривший короткую трубку:

– На вызов поехал, – комендант широко зевнул, – мы отказались снабжать бензином карету скорой помощи. Раньше покойный барон горючее выдавал, а теперь лавочка закрылась… – свернув карту, он отправился в постель. Колокола, наконец-то, смолкли. Комендант, намеревался, как следует выспаться.

В густых ветвях сосен ухала сова. На темно-синем, почти ночном небе мерцали крупные звезды. Телега месье Верне, проехав по узкой, лесной тропинке, остановилась у старого, поросшего мхом, деревянного сруба, прикрытого дощатой платформой. Пахло сосновой хвоей, смолой, едва слышно звенели комары. По лесу было разбросано несколько неглубоких шахт. В начале прошлого века, до основания компании, в них разрабатывали угольные жилы, несколькими семьями. Шахтеры спали рядом, в землянках. Доктор Лануа, соскочив с телеги, поднял крышку. Он оставил врачебный чемоданчик на густой, покрытой вечерней росой траве. Месье Верне сидел на козлах, першероны мирно переминались с ноги на ногу.

Снизу раздался шорох, голос Лануа сказал:

– Отлично, коллега. Я вас убеждал, что пуля прошла по касательной, так оно и есть. Пока вы доберетесь до французской границы, все заживет… – Лануа помог врачу подняться по хлипкой, прогибающейся под ногами, лесенке. Гольдберг присел на траву, второй доктор опустился на колени:

– Сменим бинты, наложим мазь, и поедете спокойно на юг. Месье Верне… – он кивнул на старика, – сена в телегу набросал. Никто, ничего, не заметит. К утру окажетесь в Мальмеди, в аббатстве, оттуда вас переправят в Виртон… – настоятелем в аббатстве Мальмеди служил старший брат месье Лануа. Врач позвонил в аббатство, когда в больнице, в субботу, появилась жена одного из шахтеров. Женщина, собирая землянику за Амелем, наткнулась на раненого, потерявшего сознание месье Гольдберга. Лануа, вызвав несколько стариков, хорошо знавших заброшенные шахты, отправился в лес.

Он зажег месье Эмилю сигарету. Лануа велел: «Рубашку снимайте». Гольдберг морщился, вдыхая горький дым. Коллега рассказал о смерти барона и баронессы. Месье Эмиль, молча, курил. Он протер полой рубашки погнутое, но еще годное пенсне. Рана болела, но несильно. Мазь, под бинтами, холодила бок:

– Мне надо голову побрить, – Гольдберг почесал темные, кудрявые волосы, – хотя придется все время это делать. И сделаю… – врач разозлился:

– Профессор Кардозо уехал, и мадам Элиза, и дети… – Эмиль вспомнил черные кудряшки маленькой Маргариты, золотистые волосы мадам Элизы:

– Хорошо, что они в безопасности. Профессора Кардозо не тронут, он гений. А я… – он, с помощью Лануа, поднялся, – я никуда не уеду.

Гольдберг оглянулся:

– Шесть лет я здесь работаю, с тех пор, как университет закончил… – поняв, что говорит вслух, он покраснел.

– Больше, коллега, – Лануа, аккуратно, сложил испачканные кровью бинты: «От них я в больнице избавлюсь». Старший доктор, смешливо, добавил:

– Забыли свою первую практику, коллега? Я вами руководил. Вам девятнадцать тогда исполнилось. Помните, как в первый день пришлось в шахту спускаться…

– На следующий день я к вам с вросшим ногтем явился, – сочно сказал месье Верне, с козел, – не знаю, что для вас хуже оказалось… – они отсмеялись, Гольдберг сел на сено, в телеге. Эмиль повертел очки:

– Месье Лануа, в Мальмеди я поеду, мне отлежаться надо, но не дальше. Я здесь останусь, – врач поднял карие глаза, – здесь мой дом. И потом, – месье Эмиль помолчал, – пока подобное будет продолжаться, – он обвел рукой лес, – нельзя бежать. У вас жена, месье Лануа, – он взял у коллеги сигарету, – а людям, которые начнут бороться, понадобится помощь. Я врач, я обязан… – старик чиркнул древней, начала века, зажигалкой:

– Месье Эмиль дело говорит, – подытожил он, – месье Лануа мы у поселка высадим, и поедем дальше, по ночной прохладе. В Мальмеди, в аббатстве, телефон имеется, будем на связи… – подмигнув, он тронул першеронов.

Когда телега переезжала мелкий, порожистый Амель, вдалеке раздался грохот. Гольдберг приподнялся, из-под сена: «Что случилось?»

Месье Верне обернулся. Шахтер улыбался: «Должно быть, рудничный газ взорвался, на «Луизе».

– Но приборы… – растерянно пробормотал Гольдберг, – везде датчики…

– Приборы, бывают, подводят… – телега выбралась на шоссе. Гольдберг смотрел в сторону поселка:

– Месье Лануа, почему сирену в больнице не включили? Есть протокол, при взрыве. Вам надо на «Луизу», ночная бригада под землей, могут быть пострадавшие…

Старший коллега широко зевнул:

– Я собираюсь выпить чая с женой и лечь спать, месье Эмиль. Не будет на «Луизе» никаких пострадавших, но пару штолен придется закрыть. Потом еще пару… – пожав руку Гольдбергу, он слез с телеги:

– Выздоравливайте. Месье Верне вам позвонит. Ждем вас домой, конечно… – доктор Лануа пошел к Мон-Сен-Мартену. Телега, повернув на юг, пропала за поворотом дороги, растворившись во тьме.

Оберштурмфюрер Генрих фон Рабе отказался от машины, предложенной комендантом.

Братьев фон Рабе разместили в замке. В Мон-Сен-Мартене не было гостиницы, или пансиона. Берлинский гость, наставительно, сказал:

– Необходимо экономить бензин. Каждый член партии, офицер, должен думать о благе рейха. Люфтваффе нуждается в горючем, в преддверии атаки на Англию… – младший граф фон Рабе, каждое утро, пешком проходил две мили, отделявшие замок от Мон-Сен-Мартена. Ординарца он тоже не потребовал, пожав плечами:

– Фюрер призывает к скромности… – братья приехали в Мон-Сен-Мартен в штатских костюмах, на мерседесе. Максимилиан, впрочем, не пробыл в поселке и двух дней. Комендант рассказал о побеге еврея, торопливо упомянув, что Гольдберга ищут, и, конечно, найдут. Старший граф фон Рабе, небрежно покуривал сигарету, стоя у открытого окна. В хорошо постриженных, светлых волосах, играло солнце.

Афиши об аукционе с клуба сняли. На дверях висело объявление о лекции. Из Брюсселя приезжал работник СС, с докладом о неполноценных расах. Мебель пролежала в зале неделю, а потом комендант распорядился вывезти ее на окраину поселка. Клуб переходил под ведение комендатуры, и становился кинотеатром для солдат рейха. По распоряжению, полученному из Брюсселя, для немцев и местных жителей полагались разные сеансы. Работник СС, знающий французский язык, кроме доклада, хотел заняться библиотеками. В телефонном звонке, визитер сказал коменданту, что изымет книги, написанные евреями и коммунистами.

– Устроим показательное мероприятие, костер на площади, митинг… – сообщил эсэсовец:

– Со мной едет фотограф. Сделаем отличный отчет, для Берлина… – солдаты докладывали коменданту, о постепенной пропаже мебели. Майор подозревал, что шахтеры, будучи людьми себе на уме, растаскивают обстановку по домам, ночью.

– Ищут… – оберштурмбанфюрер зевнул, стряхнув пепел, – хорошо, что ищут. Картины и оружие, в передней замка, ценности не представляют. Семейная коллекция… – внимательно, просмотрев холсты, Макс отобрал несколько барбизонцев. У покойного барона было много картин католических художников. Макс, лениво, смотрел на бесчисленных мадонн с младенцами, прошлого века: «Ничего интересного». Он провел пальцем по тяжелой, бронзовой раме, с завитушками, взглянул в немного раскосые глаза смуглой женщины, окруженной детьми. Картину, судя по табличке, написали в семнадцатом веке, но о художнике Макс никогда не слышал. Побродив между индийских и китайских резных комодов, он велел упаковать и отправить в рейх серебро. Фон Рабе распорядился: «Остальное спустите в подвалы. Винный погреб свободен?»

– Так точно, господин оберштурмбанфюрер! – вытянулся кто-то из солдат: «Все вывезли, в расположение танковых частей!»

Вина у де ла Марков были отменные, но Генрих почти не пил, а Максимилиан отправлялся дальше, в Гент.

– Барахло оставьте в подвалах, – подытожил Макс, глядя на часы.

Комендант показал ему фотографию бывшей мадемуазель де ла Марк. Макс посмотрел на золотистые, прикрытые беретом волосы, на стройные ноги, в скромной юбке. Она немного опустила большие глаза. Макс подумал:

– 1103 никогда так не смотрит. Я не убил косулю, когда с Мухой охотился. Она мне 1103 напомнила. Ерунда, у нее глаза другие… – глядя в спокойные глаза цвета жженого сахара, он иногда чувствовал холодок, пробегающий вдоль позвоночника. Макс, приходя к 1103 с оружием, никогда не спал в ее присутствии:

– Подобным женщинам, нельзя доверять, нельзя поворачиваться к ним спиной… – напоминал себе Макс:

– И полякам нет веры, и местным бандитам… – узнав о взрыве рудничного газа, разрушившем две штольни на «Луизе», он жестко сказал брату:

– Саботаж. Надо расстрелять каждого пятого… – Генрих, заняв кабинет в бухгалтерии, обложился горами папок.

Брат поднял от арифмометра спокойные, серые глаза:

– Макс, это просто взрыв. Даже сейчас они случаются сплошь и рядом, в Руре. Ты читал протоколы допросовночной смены… – из льежского гестапо приехали два следователя. Они вымотали шахтерам душу, однако инженерное заключение оказалось ясным. Датчик рудничного газа был неисправен, а канареек и ламп Дэви в шахтах больше не держали. Бригада, ничего не заметив, поднялась на поверхность. Датчик разрушило взрывом. Штольни находились на глубине в семьсот метров, далеко от подъемника. Следователи решили не спускаться вниз.

Генрих подозревал, что гестаповцы, все равно, ничего бы не нашли. На «Луизе» поработали аккуратно и обстоятельно:

– Честные, непьющие люди… – Генрих почти развеселился, – пусть трудятся дальше.

Он ожидал, что взрывы станут регулярными. Шахтеры вышли на работу, но по отчету, подготовленному за неделю, Генрих понял, что производительность упала. Теперь на шахте ввели две смены, а тонна угля, согласно расценкам, утвержденным экономистами рейха, стоила меньше. Генрих подозревал, что каждую тонну будут добывать медленно и неторопливо, с многочисленными перекурами:

– Продолжатся взрывы, на заводе начнутся аварии… – брат пил кофе у окна, – в общем, через год, отсюда не получат ни угля, ни стали. Вот и хорошо. На месте господина майора я бы не ездил без охраны… – Генрих видел угрюмые, мрачные лица шахтеров. Они с Максом даже не сходили в пивную. Старший брат отказался:

– Уволь меня от простонародных развлечений, милый. Я не в том возрасте, чтобы приходить в восторг от кружки вишневого пива… – Генрих, после работы, заглядывал в один из кабачков. С ним никто не заговаривал, не садился рядом. Он брал кружку вишневого, или малинового пива, и устраивался на скамье, у входа. Журчал фонтан, смеялись дети. Даже самые маленькие не заходили в сад, с табличкой: «Евреям вход запрещен». Взрослые тоже не открывали калитку. В парке появлялись только немцы.

– Они Гольдберга спасли… – Генрих покуривал, глядя на белый мрамор храма Иоанна Крестителя, на маленький рынок, у паперти церкви, на жен шахтеров, с плетеными корзинками, на вечернюю смену, идущую к шахтам:

– Они, конечно, больше некому. Хорошие они люди… – он всегда, оставлял, деньги на чай. Хозяин никогда не забирал монеты:

– А что делать? – усмехался Генрих:

– Раскрывать мне себя нельзя, немцев они не любят… – брат не сказал, куда уезжает. Максимилиан, коротко заметил: «В Амстердаме увидимся».

Генрих уцепился за командировку. С началом вторжения, от дорогого друга, как фон Рабе называл координатора, ничего слышно не было. Генрих привык к весточкам, приходившим на его ящик, в скромном почтовом отделении, в Потсдаме. Ключ у ящика хранился у Эммы. Сестра вела занятия в тамошнем отделении Союза Немецких Девушек, у младшей группы, и ездила в Потсдам на метро. Эмма, сначала, не хотела по окончании школы идти машинисткой на Принц-Альбрехтштрассе. Граф Теодор вздохнул:

– Генрих прав, милая. Подозрительно, если ты откажешься. Макс обещал тебя устроить в секретариат рейхсфюрера… – Эмма сидела, положив длинные ноги, в спортивных брюках, на стол. Тихо шуршал радиоприемник. Когда младшего и среднего сына дома не было, граф Теодор включал лондонские передачи. Эмма закатила голубые глаза:

– Меня вырвет в приемной у этого упыря, папа… – мрачно сказала девушка, – хватает и рассказов Генриха об Аушвице… – однако, Эмма согласилась, что подобной возможности упускать нельзя. Макс заметил, что скоро откроется женская школа СС: «Ты и в ней будешь преуспевать, моя милая…»

Сестра настаивала, что дорогой друг, это мужчина. Эмма пожимала плечами:

– От бумаги ничем не пахнет, он осторожен, но девушки и мужчины печатают на машинке по-разному. Удар другой… – Эмма подносила лист к окну:

– Очень сильные пальцы, уверенные… – кроме адреса безопасного ящика на амстердамском почтамте, у Генриха больше не имелось никаких сведений о дорогом друге. Радиопередатчик с Фридрихштрассе законсервировали, из соображений безопасности. Ювелир и его жена только получали деньги, на свой счет, из Швейцарии. С Маленьким Джоном или Питером было никак не связаться. Генрих решил:

– Черт с ним. Объясню Максу, что хочу побывать на голландских предприятиях. Надо найти этого человека, узнать, что с ним… – брат рассеянно кивнул:

– Отправляйся, конечно. Тебе полезно посмотреть на Европу. Остановишься в гостинице гестапо, потом я появлюсь… – фюрер послал Макса в Гент. Гитлер был уверен, что в алтаре работы Ван Эйка зашифрована информация о местонахождении инструментов мученичества Иисуса. Алтарь сейчас находился в музее города По, на юге Франции. Бельгийцы, перед войной, опасаясь за сохранность картин, послали шедевр в Ватикан, но Италия присоединилась к силам рейха. Алтарь известие застало по дороге в Рим.

Перед капитуляцией, бельгийцы выторговали себе соглашение. Любые дальнейшие передвижения алтаря, должны были производиться с разрешения трех сторон, подписавших договор, Бельгии, Германии, и Франции. Фюрер собирался наплевать на бумажку, так же, как на союз с Россией. Он хотел перевезти алтарь в Германию. Сначала Максу надо было поработать в гентских архивах, и поговорить с полицейскими. Требовалось найти украденную шесть лет назад створку алтаря, с изображением праведных судей.

Он вез в Гент рисунок, в особой папке. Макс, уезжая из Берлина, было, подумал, что мальчишка ему пригодится, но махнул рукой:

– Я с картинами не буду иметь дела, только с бумагами. Пусть сидит, где сидел. Очень надеюсь, что он подыхает… – Макс понимал, что боится признаться даже себе самому в авторстве ван Эйка. У него дрожали пальцы, когда он видел тонкие, четкие линии рисунка. Он часто замечал, что 1103, на полях тетрадей, повторяла непонятный узор, с рамы зеркала:

– Все ученые так делают, – успокаивал себя Макс, – истинно, люди не от мира сего… – по возвращении из Парижа он опять ехал в Пенемюнде, а потом в Копенгаген, к Бору.

Макс хотел заглянуть в Амстердам, чтобы своими глазами посмотреть на Элизу:

– Замужем за профессором Кардозо, у нее ребенок, девочка. И у профессора Кардозо дети… – он усмехнулся:

– Отто обрадуется, я ему позвоню, в Краков. Кардозо пригодится в медицинских блоках… – Макс в теорию телегонии, разумеется, не верил:

– Жена рейхсминистра Геббельса с кем только не связывалась, до свадьбы, – весело думал он, – а его детей никто не подозревает в нечистой крови. Отто пусть тискает статейки для деревенских невеж. Отправим мужа и ребенка Элизы на восток, она станет свободной… – девушке исполнилось двадцать два. Макс увидел опущенные вниз, робкие глаза:

– Косуля. Она не станет прекословить, она меня полюбит… – Макс ждал, что 1103 улыбнется, возьмет его за руку, заговорит с ним первой, или поцелует его. Глядя в спокойное лицо заключенной, он понимал, что 1103 скорее умрет, чем сделает подобное:

– Я просто хочу, чтобы меня любили, хочу детей… – Макс, перед отъездом, распорядился устроить из замка стрельбище:

– Вашим ребятам, танкистам, артиллеристам, надо практиковаться, – сказал он коменданту, – это отличная возможность набить руку и глаз. Никакой ценности здание не представляет. Его в прошлом веке построили.

После пива, Генрих, обычно, шел в храм. Он не молился, это было бы подозрительно. Комендант знал, что Генрих принадлежит к государственной церкви. Он смотрел на саркофаги блаженных, на могильные плиты де ла Марков, на свежий, серый камень, в стене, где опустили в крипту гроб Виллема и Терезы. Генрих крестился:

– Господи, упокой души праведников, дай им приют в садах райских, дай нам силы идти их путем… – комендант рассказал, что де ла Марки прятали врача Гольдберга.

Генрих поднимался по дороге к замку, думая, что теперь ему легче. У него появились отец, и Эмма, у отца имелись его приятели. Эмме, он, правда, запретил приводить в группу подруг, поцеловав сестру в лоб: «Прежде всего, осторожность, милая». Она кивнула:

– Я понимаю, конечно. Но я ужасно, ужасно, рада, – совсем по-детски, сказала Эмма, – что ты не такой, Генрих… – она сидела на диване. Аттила развалился рядом, подставив живот, блаженно зажмурив янтарные глаза. Пес, помахав хвостом, зевнул:

– Я знала, что папа не такой… – Эмма затянулась сигаретой:

– Хоть здесь можно покурить, у папы… – фюрер выступал против женского курения, – знала, – продолжила Эмма, но я не думала, что ты… – Генрих, устроившись по другую сторону от Аттилы, тоже погладил овчарку: «Нас много не таких, милая. Когда-нибудь, – он помолчал, – все закончится».

– Здесь тоже, – остановившись на каменном мосту, Генрих смотрел на лесистые холмы. Рыжевато-каштановые волосы золотились в заходящем солнце. Силуэты терриконов поднимались вверх, слышался звон колокола. В храме начиналась вечерня:

– Здесь тоже, – повторил Генрих, – и в Германии, теперь есть люди в других городах. Кельн, Гамбург, Дрезден, Мюнхен. У папы и его друзей целая сеть. Все изменится, обещаю, – он постоял, любуясь тихим, вечерним городком. Генрих скрылся за коваными воротами, с головой вепря.

Пролог Германия, июль 1940

Офлаг IV-C, замок Кольдиц, Саксония

На внутреннем дворе замка Кольдиц, у противоположных стен, красовалось два старых, деревянных стула. Заключенные лагеря для военнопленных офицеров, кроме сидевших в одиночках, носили форму своих армий, со споротыми нашивками. Мягкое, вечернее солнце заливало двор. Над мощными, уходящими вверх стенами, кружил черный, красивый ворон. Птица, хрипло закаркав, ринулась на черепичную крышу, и стала расхаживать по карнизу.

– Это знак, – весело крикнул кто-то из французов, – пора выходить нападающему, ребята!

Польских офицеров отправили из Кольдица в другие лагеря. В крепости остались французы, бельгийцы, и англичане, взятые в плен при эвакуации Дюнкерка. Поляки, на прощание, поделились с товарищами рецептом самогона. Заключенные построили грубый аппарат, надежно спрятанный в двойной стене, в одной из спален. Тайник сделали под предлогом ремонта помещения. В посылках от Красного Креста был и сахар, и джем. Дрожжи они обменивали у немецких надзирателей, за сигареты.

В Кольдице служили пожилые солдаты и молодежь, которую, по возрасту, не могли послать на фронт. Впрочем, никакого фронта и не существовало. На утренней поверке, комендант лагеря, Шмидт, гордо говорил:

– Власть рейха распространяется от Атлантики до советской границы, от полярного круга, до Средиземного моря… – Шмидт ввел моду выносить на поверку карту Европы, с новыми границами. Французы отворачивались, видя свастику на месте Парижа. В лагере имелось два тщательно скрываемых, портативных радиоприемника. Почта от родных проходила через руки немцев, вымарывавших новости. Газетам рейха доверять было нельзя. Судя по передовицам, войска вермахта не добрались разве что до луны. Приемники протащил в лагерь французский инженер, из разбитого при Дюнкерке соединения саперов.

Стивен взвесил на руке тряпичный мяч:

– Фредерик видел, что Теодора ранили. Но это мы знаем. Джон, перед тем, как потерять сознание, заметил, что Теодор упал. Непонятно, что дальше случилось… – полковник Кроу, до войны, занимался регби. Здешние попытки повторить игру больше напоминали американский бейсбол. Играли англичане против французов. Те, в последнее время, приободрились. Они слушали передачи лондонского радио. Британия признала генерала Шарля де Голля лидером свободной Франции, и свободных французов, где бы они ни находились. Французские пленные собирались, в случае удачных побегов, присоединиться к формируемым де Голлем Свободным Силам. О правительстве Петэна товарищи говорили, используя выражения, которые Стивен выучил, только оказавшись на фронте.

Вчера, после вечерней поверки, в закрытой спальне, сквозь потрескивание и шорох, до них донесся низкий, уверенный голос Черчилля:

– Мы не пойдем на перемирие с Германией, мы не вступим в переговоры. Мы можем проявить милосердие, но мы не будем о нем просить… – за решеткой окна заходило солнце. Стивен посмотрел на запад:

– Мы не будем просить милосердия… – полковник Кроу не получал писем и посылок.

Его взяли в плен месяц назад, над Северным морем, или, как почти весело говорил Стивен, на Северном море. Эскадрилья бомбила немецкие транспорты, перевозящие оружие и войска в Голландию и Северную Францию. Судя по всему, немцы не собирались форсировать пролив, однако угроза вторжения пока не исчезла. Думая о воздушном бое, Стивен радовался, что летел на разгонном бомбардировщике. Ему было жаль лишаться истребителя Supermarine Spitfire, стоявшего на базе Бриз-Нортон, с пятиконечной, красной звездой, и силуэтами птиц на фюзеляже. Ребята, механики, даже написали ему, под силуэтами, жирными буквами: «Ворон».

Он взял бомбардировщик Fairey Swordfish, устаревший еще до войны, с поплавками, позволявшими садиться на воду. Когда Стивена подбили, он так и сделал. На горизонте виднелся британский эсминец. Полковника Кроу легко ранило, пулей в плечо. Он рассчитывал, что корабль успеет подойти к горящей машине, но немецкая подводная лодка оказалась быстрее. Стивен угрюмо заметил:

– Они всплыли в тридцати футах от меня. Я бросился в воду, тем более, она теплая… – капитан де Лу покуривал сигарету, сидя на подоконнике общей спальни:

– Точно так же, – усмехнулся Мишель, – и меня в плен взяли. Немецкий патруль сидел в брошенной деревне, с пулеметом. Пуля в бок, я сознание потерял, а потом… – он махнул рукой:

– Если бы ни новый комендант, ты бы, дорогой мой, меня не увидел. Но я уверен, что Теодор жив, – подытожил Мишель, – и мы с ним встретимся.

Стивен не хотел писать семье, потому что не собирался сидеть в Кольдице дольше положенного, по его словам, времени. Надо было подготовить все необходимое для побега. Мишель рассказал кузену, что в первый раз бежал из лагеря в долине Рейна, прошлой осенью. После ареста капитана де Лу привезли в Саксонию. Мишеля лишили права на переписку, и держали без прогулок, в подвальной камере, выводя только на поверки. Ребята незаметно ухитрялись передавать Мишелю немного провизии, из посылок. Он подмигнул полковнику Кроу:

– Сливочное масло меня спасло от чахотки. Зимой в камере вряд ли было выше пяти градусов тепла… – кормили в офлаге скудно. Комендант Шмидт считал, что горох можно приготовить пятьюдесятью разными способами. Суп, каша, и тяжелый, плохо выпеченный хлеб, сопровождались речами Геббельса, из репродуктора, под потолком сырой столовой.

Стивен бросил мяч, французская команда ринулась к стулу.

Новый комендант, по словам Мишеля, оказался любителем искусства. Узнав, что заключенный, барон де Лу, в прошлом реставрировал картины в Лувре, Шмидт вызвал Мишеля. Немец велел украсить залы крепости. Когда – то в замке работал Лукас Кранах Младший, но здание, много раз, перестраивали. До прошлой войны, здесь размещалась лечебница для душевнобольных, и санаторий. От фресок и следа не осталось.

Мишель вытребовал себе дерево, для лесов, бумагу, для набросков, холсты и клей для будущих картин. Он приступил к многофигурной композиции: «Фюрер на съезде партии награждает героев рейха». Между собой, заключенные называли фреску: «Адольф Гитлер среди свиней. Фюрер третий справа».

Мишель, сидя на камне, склонив белокурую голову, набрасывал что-то в блокноте. Французы совещались у стула. Стивен крикнул летчикам: «Поиграйте за меня!». Устроившись рядом с кузеном, щелкнув зажигалкой, полковник сунул ему сигарету. Полковник Кроу всегда улыбался, завидев альбом. Мишель рисовал заключенных в столовой, на поверке, за игрой в мяч. Стивен заметил: «Не выбрасывай, хорошо получилось».

Кузен поднял голубые, яркие глаза:

– У меня в блокноте адреса, что более важно. Не выброшу, не сомневайся… – он помолчал: «А ты уверен, что он полетит?».

– А куда он денется? – удивился полковник Кроу:

– Леонардо на подобном летал. И я тоже, кадетом. Планер есть планер, конструкция довольно простая… – они были первыми. В случае успеха, запасы дерева, холста и бумаги, сделанные Мишелем, обеспечили бы материалов еще на десяток планеров. Летчиков в офлаге хватало.

– Нам больше мили не потребуется протянуть, – подытожил Стивен. Он помолчал:

– Ты уверен в человеке, в Дрездене? Может быть, сразу в Швейцарию отправиться… – карт здесь не водилось, но у Стивена была хорошая память. От Кольдица до Дрездена было сорок миль, а до швейцарской границы, или Северного моря, значительно дальше. Их загнали на самый восток рейха.

Мишель вздохнул:

– Уверен. Как ты собираешься без документов пересечь половину страны? И я тоже… – капитан де Лу, впрочем, в Швейцарию не собирался. Мишель коротко сказал:

– У меня есть обязательства, в Париже. Тетя Жанна, мадемуазель Аржан, и… – он оборвал себя. Стивен подумал:

– Невеста у него, что ли? Он ничего не говорил, никогда… – вспомнив Лауру, полковник Кроу, как всегда, покраснел. Он рассказал Мишелю, что Тони пропала, с Уильямом. Кузен отозвался:

– Она найдется, я уверен. После Испании все думали, что она погибла, а она у Троцкого интервью брала… – Мишель усмехнулся.

Они, молча, курили, Мишель рисовал. Кузен заметил:

– Когда поляков отсюда увозили, евреев отделили. Я ребятам, – он кивнул на французов и бельгийцев, – сказал, чтобы евреи бежали первыми… – мрачно добавил Мишель, – на всякий случай. Мы доберемся до Дрездена, сфотографируемся… – отложив карандаш, он размял длинные пальцы, – я стащу пару каких-нибудь удостоверений. Дело в шляпе, как говорится. У моего знакомого нужные материалы есть… – Мишель думал, что можно было бы навестить Берлин, и поинтересоваться, как обстоят дела у Максимилиана фон Рабе. Он велел себе:

– Потом. Сначала надо увезти женщин из Парижа. Тетя Жанна инвалид, а мадемуазель Аржан еврейка. Надо сказать Момо, что я ее не люблю… – в репродукторе загремел «Хорст Вессель», сигнал к вечерней поверке.

Полковник Кроу поднялся. Выгоревшие концы коротко стриженых, каштановых волос, золотились на солнце. Ворон, развернув крылья, сорвался с крыши замка. Птица полетела куда-то на восток. Стивен проводил ворона взглядом: «Твой знакомый тоже в музее работает?»

Мишель захлопнул блокнот:

– Куратор, в Дрезденской Галерее. Год назад, по крайней мере, был куратором. То есть была. Это девушка… – голубые глаза улыбались. Капитан де Лу подхватил холщовую куртку, с черными номерами на груди и спине. Они пошли к стене двора, где строились заключенные.

Дрезден

Пожилой кассир в Галерее Старых Мастеров, приняв рейхсмарки, оторвал два картонных билетика. Отсчитав сдачу, он положил монеты в ладонь молодого человека, изящную, с длинными пальцами, с пятнами от краски. Посетитель носил старую рубашку и холщовую куртку ремесленника, выцветшую, с прорехами. Кассир покачал головой:

– До прошлой войны в галерею при галстуках приходили, в мундирах. Интересно, – старик посмотрел на молодого человека, – почему он не в армии? Ему тридцати нет. Он рабочий, маляр, сразу видно. А второй… – он окинул взглядом высокого, широкоплечего, с каштановыми волосами, парня, – тоже рабочий. Ботинки совсем истоптанные, в такой одежде стыдно на улице появиться… – кассир вспомнил легкий акцент в немецкой речи белокурого мужчины:

– Чехи, или поляки. Теперь понятно, почему они не в армии.

В Дрездене было много цивильарбайтеров, как их назвали. Рабочих привозили с востока, на оружейные заводы и шахты Саксонии:

– Евреев отправляют на восток… – белокурый показывал приятелю карту галереи, – говорят, они будут в Польше землю возделывать… – кассир, зевнув, поднял телефонную трубку:

– Очень хорошо, в городе воздух очистился. Раньше от евреев было не протолкнуться. Даже в галерее работали. Как еврей может писать о картинах Дюрера, или Кранаха, об истинно немецком искусстве… – он, сначала, хотел позвонить на пост охраны, и попросить проверить документы славян. Кассир махнул рукой:

– Деревенские парни. Рот открыли, смотрят по сторонам. Только из навоза вылезли, в Польше. Фюрер принес гений немецкой цивилизации, всей Европе… – кассир набрал номер столовой для персонала. Он попросил стакан чая, с печеньем. Чайник, по правилам безопасности, в его комнате держать запрещалось.

– Он смотрит в нашу сторону, – одними губами сказал полковник Кроу, наклонившись над планом музея:

– Звонить кому-то собрался. Сюда приедет гестапо, или как их… – планер выскользнул из чердачного окна башни в замке Кольдиц на исходе ночи.

Приступая к фрескам, Мишель заявил коменданту Шмидту, что нуждается в мастерской, для подготовительных работ и хранения материалов. Немец велел приспособить чердак, под крышей башни. Мишель построил в комнате аккуратную перегородку, отделив каморку, в два метра шириной. Охранники обратили внимание на стену. Мишель провел их внутрь и показал сложенные холсты:

– Для удобства, – голубые глаза смотрели искренне, прямо, – я не люблю беспорядка в мастерской.

Планер строили из разборных деталей, Мишель прятал их под холстами. Потолки на чердаке были высотой в три метра. Окно, от пола до потолка, полукруглое, выходило на восток. Отсюда даже виднелась железная дорога на Дрезден.

Планер, как и предсказывал полковник Кроу, протянул ровно милю. Мишель заранее вырезал из своей куртки черные номера, оставив одежду с прорехами. Это было безопасней, чем разгуливать по Дрездену в тюремном наряде. Для кузена французский товарищ, работавший на лагерном складе, достал сверток с гражданской одеждой. Потрепанные вещи держали на случай визитов Красного Креста. По правилам Женевской конвенции, военнопленных запрещалось одевать в тюремные куртки, с номерами. Они должны были носить форму, или штатские костюмы. Мишель подозревал, что гражданские пиджаки привозили из Дрездена, из ариизированных квартир. Кузен тоже догадался, откуда взялся его костюм. Переодеваясь, Стивен мрачно сказал:

– Вернусь домой, и буду настаивать на бомбежках… – он сочно выругался, – лагерей. Хотя они не являются стратегическими объектами, по мнению наших военных. Но вообще… – он быстро и ловко собирал планер, – ходят слухи, что Люфтваффе не ограничится атаками на наши корабли, в проливе, и Северном море. Придется защищать Британию… – приземлившись на картофельном поле, разобрав планер, они забросали детали землей. Мишель, внезапно, сказал:

– Я никогда не летал на самолете. Это в первый раз… – июльская ночь была теплой, тихой, на огромном небе догорали звезды. Стивен хохотнул: «Обещаю, что не в последний».

Товарищи снабдили их рейхсмарками, выручкой от продажи сигарет охранникам. Стивен и Мишель, добравшись пешком до следующей станции после Кольдица, сели на первый пригородный поезд, в Дрезден. Рано утром здесь вряд ли могли появиться патрули, но Мишель, все равно, велел не рисковать. Они не стали доезжать до центрального вокзала, где их мог встретить наряд гестапо. Мишель был уверен, что после утренней поверки, комендант Шмидт разошлет, по Саксонии, телеграммы о побеге. Они оба хорошо говорили по-немецки, но с заметным акцентом, и документов у них никаких не имелось.

Когда поезд оказался в Дрездене, они вышли на маленькой платформе, в рабочем районе. Кафе открывались, они нашли неприметное заведение. Мишель вернулся с кружками к расшатанному столу: «Первый кофе за почти год, поверить не могу». Им все равно надо было появиться в центре города. Чтобы оказаться в Галерее Старых Мастеров, где работала Густи, как ее называл Мишель, надо было пройти мимо Фрауэнкирхе. «Придется рискнуть, – вздохнул капитан де Лу, – другого пути нет».

Кузен, угрюмо курил сигарету, отхлебывая жидкий, горький кофе:

– Эрзац, – полковник Кроу, скосил глаза на портрет Гитлера, над стойкой кафе, украшенный нацистскими флагами, – настоящий кофе они в армию посылают, или в СС. Мерзавцам фон Рабе, вроде старшего, Максимилиана… – Мишель отозвался:

– Не все немцы на него похожи, Стивен. Ты знаешь о Генрихе. Он с Питером судетских детей спасал. Он настоящий, достойный человек. И Густи такая, можно не волноваться… – с Августой фон Ассебург Мишель познакомился пять лет назад, до испанской войны. Девушка училась в Геттингене, и приехала на практику в Лувр. Ее передали под покровительство Мишеля, тогда начинающего реставратора. Они переписывались, Густи посылала ему статьи, на рецензию. В последний раз они виделись два года назад, в Париже:

– Я ее спросил, почему она из Германии не уезжает… – Мишель вел кузена к Фрауэнкирхе, – она католичка, верующая, ненавидит Гитлера. Сначала у нее мать болела, но фрау фон Ассебург умерла, Густи писала. Она не ответила, перевела разговор на что-то другое. Она графиня, в конце концов… – девушка, смеясь, объяснила Мишелю, что происходит из боковой ветви рода фон Ассебург-Фалькенштайн. Ее покойный отец преподавал в гимназии, в Баутцене, столице местных славян. Мать Густи была славянкой, хотя Гитлер заявил, что в Германии не существует никаких славян. Все школы сорбов закрыли, язык запретили, даже в церквях. Густи вздохнула:

– Он хочет сделать вид, что в Германии все арийцы… – девушка помолчала:

– Учебники языка изъяли из библиотек. Прекратили писать, что сорбы славяне. Мы все арийцы, просто говорим на славянском языке. Но фюрер исправит ошибку истории, – она раздула тонкие ноздри, – он обещает, что через два поколения в Польше и Чехии не останется славян, а в Германии нас, оказывается, и не было никогда… – Мишель еле увел кузена от площади перед Фрауэнкирхе. Стивен оглядывался:

– Я не думал, что здесь настолько красиво. Ты был в Дрездене? – лазоревые глаза блестели. Стивен подумал:

– Я и в Риме был, и в Мадриде. В Мадриде я воевал, в Риме Констанцу искал. Господи, когда все закончится? Когда можно будет приехать в такой город не с оружием в руках, не скрываясь от гестапо, а привезти сюда любимую девушку, остановиться в гостинице, и пить кофе на балконе, с видом на площадь…

– Был, – сварливо ответил Мишель, – до прихода Гитлера к власти, студентом. Теодор мне устроил поездку по Европе, перед годом обучения в Италии. Дрезден, мой дорогой, за красоту называют ювелирной шкатулкой, но если мы не поторопимся, то нас ждет не шкатулка, а местное гестапо. Десять утра пробило, музей открылся, сейчас на улицах появятся патрули… – кузен, все равно, смотрел по сторонам.

Впрочем, это было и к лучшему, подумал Мишель, глядя на стакан чая, который принесли кассиру. Судя по всему, их с кузеном принимали за рабочую силу с востока. Мишель видел плакаты, со свастиками, в вагоне пригородного поезда:

– Фермер! Отдай своих сыновей армии! Управление труда обеспечит тебя батраками, по льготной цене… – в рабочем квартале Дрездена они заметили надписи, над магазинами и кафе: «Только для арийцев».

Мишель увидел, как передернулся кузен. На музее тоже висело объявление, извещающее, что евреям в галерею вход воспрещен:

– Я слышал… – тихо сказал Стивен, – от Питера. Но никогда не видел, собственными глазами. Хорошо, что я в Германии побывал, хоть и таким образом… – Мишель оставил его на бархатном диванчике, перед «Сикстинской мадонной».

– Никуда не уходи, – строго велел капитан. Стивен помотал каштановой головой:

– Куда я уйду… – Мишель бросил взгляд на Мадонну:

– На кого она похожа? Конечно, – он, невольно улыбнулся, – на кузину Лауру. У нее только глаза немного раскосые… – ведя кузена по залам, он заметил, что Дрезденского триптиха, Ван Эйка, на стене нет:

– Густи, ван Эйком занималась, – вспомнил Мишель, – может быть, она видела рисунок. Хотя фон Рабе не стал бы его возить в Дрезден, и вообще не отдал бы на экспертизу. Он осторожен, мерзавец… – Мишель, легонько, нажал дверь с табличкой: «Служебные помещения, посторонним вход воспрещен». Он скрылся в темном коридоре.

Густи могла выйти замуж, девушке было двадцать семь:

– Лауры ровесница… – Мишель вдыхал знакомый запах пыли, краски, и растворителя, – она могла выйти замуж, уехать из Дрездена. С тех пор, как война началась, я научных журналов не видел, не знаю, осталась ли она в галерее… – Мишель надеялся, что Густи здесь. Он читал, в тусклом свете лампочек, таблички на дверях, и, наконец, облегченно выдохнул. Мишель постучал, но ответа не дождался. Повернув ручку, он оказался в большой, светлой комнате, выходящей в музейный двор. В центре, на мольберте, стоял Дрезденский триптих, ван Эйка, а больше никого вокруг не было. Мишель, захлопнув дверь, прислонился к ней спиной. Он стал ждать, рассматривая искусно выписанные складки на тяжелом, цвета свежей крови, платье Богоматери.


Густи утром, по внутреннему телефону, вызвал директор музея.

Девушка проводила ежегодный уход за Дрезденским триптихом. Она стояла, с хлопковым тампоном и пинцетом, осторожно очищая белый, горностаевый табард святой Екатерины, на правой створке. Алтарь был маленьким, комнатным. Густи смотрела в тонкое лицо светловолосой девушки, углубившейся в книгу:

– Сии облеченные в белые одежды кто, и откуда пришли? Это те, которые пришли от великой скорби… – на воскресной мессе, в соборе Хофкирхе, Густи услышала шепот, со скамьи сзади. Пожилая женщина говорила своей приятельнице о лагере, в Польше, где служит ее сын:

– Сейчас много лагерей строят… – Густи опустила глаза к молитвеннику, – туда евреев перевезут, из Германии, из новых областей рейха. Они будут работать, на фабриках… – Густи знала об Аушвице гораздо больше, чем хотела. Во-первых, Генрих, приезжая из Польши, рассказывал ей о строительстве лагеря, а во-вторых, она получала, каждую неделю, письма с хорошо сделанными, четкими фото. Письма Густи сжигала, предварительно переписывая, шифром, в блокнот, полезную информацию. От фото ей бы тоже хотелось избавиться. Густи тщательно, мыла руки, после того, как прикасалась к письмам. Генрих запретил ей выбрасывать снимки:

– Я в лагере не пользуюсь камерой… – хмуро сказал младший фон Рабе, – не хочу вызывать подозрения. Очень хорошо, что он… – Генрих помолчал, – хочет похвастаться своими, как это сказать, достижениями. Пригодится, когда и его, и всех остальных посадят на скамью подсудимых.

С Генрихом Густи встречалась на одной из маленьких станций, в Саксонской Швейцарии. Она изучила округу, с группой из Лиги Немецких Девушек. Густи поднималась на скалы, и отлично знала окрестные леса. Генрих сходил с поезда в альпинистских бриджах и свитере, с палкой и рюкзаком за спиной. Густи тоже, надевала спортивные брюки и брала корзинку с провизией. Для окружающих они были просто молодой парой, олицетворением, как кисло думала Густи, арийской красоты и силы.

Они с Генрихом знали друг друга с Геттингена, и пять лет работали вместе. Густи, однажды, спросила его о будущей женитьбе. Они сидели у обложенного камнем кострища, в аккуратном, прибранном лесу, с табличками, привинченными к скамейкам: «Только для арийцев». Серые глаза Генриха погрустнели, он бросил сигарету в тлеющий огонь:

– Мы могли бы пожениться, Густи, – неожиданно озорно сказал младший фон Рабе, – тогда нам бы не пришлось прятаться. Только надо любить… – он смотрел на весенний, тихий лес:

– Ты знаешь, что с Габи случилось… – Густи кивнула, прикусив розовую губу. Генрих тяжело вздохнул:

– Я себе запретил все… – он помолчал, – такое. До победы. Иначе я не смогу работать. Я буду все время думать о жене, о детях… – зорко взглянув на Густи, он подытожил: «Ты, кажется, пришла к похожему выводу».

Подняв шишку, Густи, вдохнула свежий, острый запах смолы:

– Я никогда не смогу выйти замуж за этих… – она поморщилась, – эсэсовцев и военных, ухаживающих за мной, Генрих. Хотя, конечно, – девушка легла на мох и закинула руки за голову, – для работы они полезны. Болтают с красивой девушкой, флиртуют… – Густи, по направлению от Министерства Пропаганды, как активистка Национал-Социалистической Женской Организации, читала лекции по немецкому искусству, в школах СС, и санаториях для офицеров. СС заботилось об образовании работников.

Густи, весной, начала докторат. Она хотела писать о своем любимом Ван Эйке. Директор музея намекнул, что имперское министерство науки, воспитания и народного образования, не поощряет доктораты об искусстве завоеванных рейхом стран, пусть даже и с почти арийским населением. Густи, со вздохом, сложила папки на стеллажи, в кабинете. Она принялась за работу о Дюрере.

Густи, не скрывала, что ходит к мессе, однако Генрих приказал ей избегать церквей, где священники известны недовольством режимом:

– Я тоже… – он пошевелил палочкой угли костра, – посещаю храм, где висят знамена, со свастикой. На исповеди будь осторожней… – Генрих, потянувшись, коснулся ее руки, – некоторые ваши прелаты бегают в гестапо, с доносами. Наши священники, впрочем, тоже, – он помрачнел, – скоро все достойные люди отправятся в блок для служителей церкви, в Дахау.

О коллегах Густи не думала. Музейных работников, по распоряжению министерства, освободили от службы в армии, но Густи не могла слышать ежедневную трескотню, в столовой, о гении фюрера и новых завоеваниях рейха. Почти все мужчины в музее носили значки членов НСДАП. Густи, в любом случае, соглашалась с Генрихом. Пока Германия оставалась больной, как они говорили, ни о какой любви говорить было нельзя:

– Но и у постели больного можно полюбить… – Густи шла мимо знакомых ей, с детства, картин. Родители приводили ее в галерею почти каждое воскресенье. Потом она приходила в залы с мольбертом, учась в школе искусства. Генрих, при каждой встрече, просил Густи уехать из Германии. Ее отец скончался до прихода Гитлера к власти, мать умерла почти два года назад, Густи, в Дрездене ничто не удерживало.

– Кроме работы… – остановившись перед массивной, дубовой дверью кабинета директора, Густи, поправила скромный воротник белой блузы, на синем, холщовом, рабочем халате. На лацкане красовались значки Союза Женщин и организации «Сила через радость». Густи водила экскурсии, устраивала занятия в школах для рабочих, и организовывала поездки в старинные замки Саксонии. Все члены группы, где бы они ни трудились, вели себя, как безупречные граждане рейха. Генрих всегда подчеркивал важность сохранения, как он говорил, с невеселой улыбкой, блеска на фасаде.

Густи, отчего-то, подумала:

– Генрих в Бельгию и Голландию отправился. Он Ван Эйка увидит. А если… – она посмотрела на медную табличку с титулами директора, – если там гестапо… – Густи велела себе не волноваться. Настаивая, чтобы она уехала, Генрих заметил:

– Тебя отпустят, в Испанию, в Венгрию. Ты говорила, что в Прадо и Будапеште есть Дюрер. Эти страны наши союзники, тебе поставят выездную визу… – Дюрер был и в Америке, но туда попасть было почти невозможно, и не только из-за войны в Атлантическом океане. Рейх очень неохотно позволял своим гражданам путешествовать по нейтральным странам. Многие из таких поездок просто не возвращались.

– Я подумаю, – мрачно пообещала Густи руководителю.

Перекрестившись, она толкнула дверь кабинета директора.

Ее напоили хорошим кофе, не эрзацем. Директор показал приказ, рейхсминистерства науки, воспитания и народного образования. Фрейлейн фон Ассебург, по вызову генерал-губернатора бывшей Польши, Ганса Франка направлялась в командировку, в Краков. Ей предстояло провести уход за «Дамой с горностаем», Леонардо. Картина из коллекции Чарторыйских переехала в особняк Франка. Потом Густи ждали в Аушвице, с лекциями о немецком искусстве, для персонала лагеря. Девушка, незаметно, сжала руки в кулаки. Она знала, кто позаботился о командировке:

– Он писал, что близок к этому… Франку… – до Густи донесся наставительный голос директора:

– Для реставратора, фрейлейн фон Ассебург, честь, поработать с шедевром Леонардо. В мастерских при краковских музеях есть все необходимое. Поедете налегке. Познакомитесь со столицей славянских варваров… – Густи приказала себе улыбаться:

– Я подготовлю лекцию о неполноценности их искусства, архитектуры… – директор огладил седоватую бородку:

– На вокзале вас встретит гауптштурмфюрер Отто фон Рабе. Он готовит визит… – Густи вспомнила белоснежную, слабо пахнущую чем-то медицинским бумагу, четкий, аккуратный почерк.

Весной фото Густи, в туристском походе, в шортах и спортивной рубашке, напечатали в журнале Neues Volk, органе управления расовой политики НСДАП. В статье шла речь о полезности физических упражнений и пребывания на свежем воздухе, для женского арийского здоровья, как выражался автор.

Редакция начала пересылать Густи пачки конвертов, полученных от армейских офицеров и эсэсовцев. Гауптштурмфюрер Отто фон Рабе отправил письмо напрямую, минуя журнал. Густи предполагала, что бонза узнал ее адрес, всего лишь подняв телефонную трубку. Старший брат Генриха писал так, словно Густи дала согласие на брак. Он предупреждал, что девушке придется переехать в Аушвиц, где Отто руководил медицинским блоком, отказаться от сахара, и других, по словам врача, вредных элементов питания, и рожать потомство, для рейха и фюрера:

– После войны с Россией мы, дорогая Августа, обоснуемся в эсэсовском поселении, на новых землях, и вернемся к образу жизни древних германских предков. У нас должно быть не менее десяти детей… – Генрих велел Густи отвечать на письма.

– Он сумасшедший, – младший фон Рабе горько усмехнулся, – но тебе он расскажет больше, чем мне. Расскажет и покажет… – Отто присылал Густи фотографии их будущего, как его называл Отто, семейного гнездышка, медицинского блока, городка охраны и бараков заключенных:

– У нас есть бассейн, конюшни, и спортивный зал. В недалеком будущем мы возведем детскую площадку, милая Августа. Здесь отличная охота и рыбалка, мы будем собирать грибы и ягоды… – Отто прислал снимок, в парадной форме, с мечом, кинжалом, и нарукавной повязкой, с эмблемой мертвой головы. Внизу было написано: «Моей дорогой невесте, в ожидании нашей встречи».

От командировки отказаться было невозможно. Вызов от генерала Франка и распоряжение министерства обсуждению не подлежали.

– Не потащит же он меня в постель… – Густи шла по еще пустым залам, в кабинет. Она почувствовала, что краснеет. Ее воспитывали родители-католики. Густи остановилась в зале с мадонной Рафаэля. Богоматерь, казалась, смотрела прямо на нее:

– Надо ждать любви, – подумала Густи, – и я буду. От Отто я как-нибудь отделаюсь, непременно… – высокий, широкоплечий парень, в рабочей одежде, любовался картиной. Густи взглянула на коротко стриженые, каштановые волосы:

– Разгар трудового дня, а он здесь… – в рейхе внимательно следили за дисциплиной. Патрули могли проверить документы, у мужчин призывного возраста, казавшихся подозрительными. Мужчина обернулся.

Она стояла, высокая, стройная, темно-русые волосы играли золотом, в рассеянном, мягком свете, лившемся сверху, через стеклянный потолок зала. Стивен увидел темно-голубые глаза, длинные ресницы, и значки со свастиками, прицепленные к лацкану музейного халата. Девушка, внезапно, спросила: «Вы первый раз в музее?»

Стивен Кроу только и мог выдавить из себя: «Да». Полковник надеялся, что его акцент, в коротком слове, будет незаметен.

– Приятного визита, – пожелала девушка. Стивен, было, открыл рот, однако она исчезла за служебной дверью. Вспомнив значки, полковник опустился обратно на диван:

– Поклонница Гитлера, как и все остальные… – мадонна, на картине, напоминала кузину Лауру. Стивен вздохнул:

– Я правильно сделал. Нельзя давать ложных надежд, надо ждать любви, как у меня было, с Изабеллой. Бедный Питер, он до сих пор о Тони думает, об Уильяму. По лицу видно.

Оказавшись в полутемном коридоре, Густи, строго сказала себе:

– Просто посетитель, рабочий. У него выходной, наверное… – у рабочего было загорелое лицо, лазоревые глаза, и большие руки, в заживающих царапинах. Сердце, все равно, билось. Нырнув в кабинет, Густи замерла. Изящный, тоже в рабочей одежде, человек, склонив белокурую голову, рассматривал Дрезденский триптих.

– Ты постаралась, – услышала Густи знакомый, смешливый голос:

– Я о святой Екатерине говорю, над Мадонной надо трудиться… – он обернулся. Прижав ладонь ко рту, Густи, сдавленно ахнула: «Мишель!».

– Я обещал тебя навестить, – он улыбался, – и сдержал обещание, Густи.

Окинув взглядом его потрепанную, в прорехах куртку, Густи закрыла дверь на засов.

– Правильно, – одобрительно заметил капитан де Лу: «Я… то есть мы, здесь без документов, Густи…»

– Я догадалась… – руки девушки испачкала краска. Мишель отпустил ее ладонь:

– Я очень рад, что увидел тебя… – он тряхнул головой: «Слушай».


С балкона квартиры Густи виднелся купол Фрауэнкирхе.

Полковник Кроу, затягиваясь сигаретой, смотрел на большую, летнюю луну, на черно-красные флаги, на углу переулка. В городе было тихо. Изредка, снизу, доносилось шуршание шин:

– В любую минуту, – думал Стивен, – в любое мгновение у подъезда может остановиться машина, и за ней придут. Или ее вызовут в кабинет к директору, как сегодня… – Густи, за ужином, рассказала о визите в Польшу:

– Ее будет ждать гестапо. На фронте такого нет, противник ясен. А здесь… – Стивен, понял, что боится за девушку. За ужином он, почти все время, молчал. Полковник не отводил глаз от красивых, с длинными пальцами, с пятнами краски рук, от скромного узла темно-русых волос. Густи, весело, заметила:

– Значки со свастиками я дома не ношу, разумеется… – в гостиной висел портрет Гитлера, рядом с похвальными грамотами, от Союза Немецких Женщин, и организации «Сила через радость».

– На случай визита соседей, – бодро сообщила Густи, накрывая на стол, – они могут донести, что у меня нет фотографии фюрера. Хотя у немцев, – она усмехнулась, – не принято забегать за солью, как в деревне моей матери… – Густипоказала снимки первого причастия, в простой церкви, среди бесконечных полей пшеницы и перелесков.

Девочка носила сорбский костюм, отделанную кружевами, пышную юбку, шаль, вышитую цветами. Тонкую талию обвивала цветная лента, распущенные волосы украшали жемчужные нити:

– Это до Гитлера было, – вздохнула Густи, – сейчас запретили такие наряды носить. Запретили пасхальную кавалькаду, в школах не преподают язык… – она приготовила свиные ножки, с горчицей и молодой картошкой. Девушка объяснила:

– Наше, народное блюдо. Мама меня и языку научила, и песням… – на старом, уютном диване Стивен заметил гитару. За кофе девушка спела. Язык напомнил Стивену польский. После разгрома Польши некоторые летчики перебрались в Британию, и стали служить в королевской авиации. Мишель немного выучил язык, когда из Кольдица еще не увезли поляков.

Густи кивнула:

– Славянский говор, конечно. В Польше мне будет просто работать… – темно-голубые глаза, на мгновение, похолодели, – хотя из краковских музеев уволили всех местных специалистов. Привезли людей из Германии… – Густи велела полковнику взять фотографии Аушвица:

– Мишель во Францию направляется, – заметила она, – а вы скоро в Британии окажетесь. Если все пойдет хорошо… – Густи приказала себе не думать, что все может пойти плохо. Она смотрела в лазоревые глаза, слушала низкий, красивый голос:

– Оставь, ты просто помогаешь. Они тоже сражаются с Гитлером. Это твой долг, и больше ничего… – Густи, в кабинете, отдала Мишелю ключи от квартиры. Девушка велела им, как можно быстрее, покинуть музей:

– Скоро школьные экскурсии начнутся… – она посмотрела на часы, – солдат приведут. Незачем рисковать и здесь болтаться. Одежду я найду, – пообещала Густи, – у меня хороший глазомер. Она придется впору. Когда окажетесь в новых нарядах, сходите в ателье, а с документами мы разберемся.

Стивен потрогал рукав старого, но крепкого пиджака:

– Она пакет из дешевого магазина принесла. Сказала, что лавки для цивильарбайтеров открыли… – у них появились два удостоверения, с фотографиями. Пользуясь знанием польского языка, Мишель сходил в контору, по распределению рабочей силы. Вернувшись с документами, кузен повел рукой:

– Стояла большая очередь, пальцы у меня ловкие. На западе Польши почти все по-немецки говорят… – он и Густи трудились над удостоверениями, – ничего подозрительного нет… – теперь Стивена звали Стефаном. Он стал уроженцем Бреслау, рабочим на мебельной фабрике. Документ нужен был для пути к швейцарской границе. Ее Стивен собирался пересечь пешком. Мишель, из Дрездена, отправлялся на запад, тоже, как поляк.

Стивен вспоминал ее улыбку:

– Все, полковник… – пальцы девушки осторожно разгладили бумагу, – никто не придерется, езжайте спокойно на юг… – она прикусила розовую губу:

– Я кофе сварю, завтра подниматься рано… – Густи забрала у Стивена пиджак. Девушка зашила в подкладку пакет, с фотографиями Аушвица и блокнотом, с зашифрованной информацией о военных заводах и частях, размещенных в Саксонии:

– Я наблюдательная, – она сидела на диване, со шкатулкой для шитья, – руковожу группами туристов. Никто не удивляется, если я одна окрестности изучаю. У нас красиво, полковник… – темные ресницы дрогнули, – если бы мы в другое время встретились, я бы вас отвезла в замки, Саксонскую Швейцарию… – Густи перекусила нитку белыми зубами:

– Мне много рассказывают военные, СС… – девушка поморщилась: «В Польшу я тоже за информацией еду».

В свете луны поблескивало кольцо серого металла. Тетя Юджиния уговорила Стивена оставить клинок Ворона, в Мейденхеде, с другими семейными реликвиями. Полковник приехал в усадьбу в мае, когда цвели розы. Маленький Аарон, лежа в плетеной корзине, улыбался. Девочки, повиснув на Стивене, потащили его на реку. Он привез, на своей машине, мистера Майера и Пауля, на выходные. Стивен провел два дня, катая детей на лодке, и запуская воздушного змея. Он успокоил Клару:

– Побудьте с мужем, вы нечасто видитесь… – он услышал сзади шорох. Мишель, прислонившись к двери, засунул руки в карманы. Густи обрадовалась, поняв, что Мишель и Генрих встречались, в Праге. Оказалось, что младший фон Рабе не рассказывал группе о спасении судетских детей.

Густи помолчала:

– Генрих очень осторожен. Он никогда не говорит больше положенного. Я только знаю, что он и по делам тоже в Бельгию и Голландию уехал. По нашим делам. И он христианин… – Густи стояла с полотенцем в руках, мужчины мыли посуду, – он скромный человек. Генрих посчитал, что он просто выполнил свой долг.

Полковник Кроу протянул кузену портсигар. Щелкнув зажигалкой, Мишель кивнул на огонек лампы, в окне кабинета Густи:

– Она второй блокнот пишет, для тебя. Завтра проводит нас на вокзал… – они с Мишелем расставались на платформе. Густи, уверенно, проложила маршрут для обоих. Девушка отметила пересадки:

– Завтра к вечеру окажетесь на швейцарской границе, полковник, – они отнекивались, но Густи, все равно, снабдила их деньгами. На рассвете девушка собиралась приготовить провизию, в дорогу.

– Выполнять свой долг… – Стивен вспомнил покойную Изабеллу:

– Густи, на нее похожа, – понял полковник, – прямая, честная. Они подружились бы, если встретились. Четыре года прошло, – он скрыл вздох, – Изабеллу не воскресить, да и не получится такое. Когда я Густи увидел, в музее, я не мог с места сдвинуться. Но у Густи тоже есть долг… – он аккуратно, медленно, потушил окурок.

Кузен смотрел на купол Фрауэнкирхе.

Церковные часы, по соседству, пробили полночь:

– Мы иногда совершаем ошибки, Стивен, – тихо сказал Мишель, – принимаем… – он поискал слово, – желание, за любовь. От одиночества, потому, что хочется оказаться рядом с кем-то… – полковник усмехнулся: «Поверь мне, я все о подобном знаю. У меня такое случалось, но я исправил свою ошибку». Больше он, как джентльмен, ничего сказать не мог.

– А я пока нет. Но я, поэтому в Париж возвращаюсь. Не только из-за тети Жанны и мадемуазель Аржан… – кузен твердо посмотрел на него. Стивен подумал:

– Не зря его предка Волком звали. Мишель мягкий человек, но иногда у него взгляд становится таким, как сейчас… – он впервые заметил тонкие морщины, вокруг голубых, больших глаз:

– Я не это хотел сказать, – Мишель потрепал его по плечу:

– Иногда важно и не ошибиться в другую сторону, Стивен. Не убежать от любви, потому что, – мужчина пощелкал пальцами, – испугался, и не представляешь себе, как…

– Все я представляю, – смущенно пробурчал полковник:

– Французам, легче. Англичане не умеют о таких вещах говорить… – кузен пожал плечами:

– Один раз ты говорил, мой дорогой. Они похожи, – ласково сказал Мишель, – я заметил. Пойди, – он подтолкнул кузена к двери, – свари кофе, принеси девушке. Она работает, ей это, кстати, придется… – Стивен не двигался. Полковник спросил: «Песня, итальянская, которую ты пел…»

После ужина Мишель взял гитару. Опустив белокурую голову к струнам, он быстро подобрал музыку к сорбской песне Густи, а потом сказал:

– Я эту мелодию в Италии услышал, студентом. Моя любимая… – кузен пел, Стивен смотрел на белоснежную, с легким румянцем, щеку девушки. Темно-русый локон падал на шею, спускался на плечо, в простой блузке. Густи знала итальянский язык. Стивен откашлялся: «О чем она, фрейлейн фон Ассебург?»

Девушка, лукаво, отозвалась:

– Я с десяток, раз просила, полковник. Просто Густи. Мы с вами товарищи, – она, на мгновение, коснулась его руки. Стивен покраснел.

– Ла Мантована, – отозвалась Густи:

– Музыка старая, времен Ренессанса. Сметана мелодию использовал… – Мишель кивнул:

– В Праге нам Сметана очень помог, когда мы чуть в драке не очутились. Генрих сел к роялю, в ресторане, и чехи успокоились. Кузен Авраам говорил, что будущий гимн еврейского государства тоже на эту музыку написан… – Стивен, глядя на Густи, понял:

– Конечно. Я видел картину, кадетом. Холст в Лондон привозили, из Уфицци, на выставку, в Национальной Галерее. Это она, Флора. Только у Флоры волосы светлые… – девушка улыбалась:

– Песня о зиме, полковник. Холода закончатся, непременно, настанет весна. Здесь, в Германии, тоже это случится.

– Пел, – усмехнулся Мишель:

– Tu sei dell’anno la giovinezza tu del mondo sei la vaghezza. В тебе вся молодость и красота мира… Он развернул кузена за плечи:

– Иди. Это все рядом с тобой. Просто не бойся… – Стивен, тоскливо, сказал: «Она никуда не уедет, Мишель, она…»

– Она тебя ждет, – уверил его Мишель. Дверь, неслышно, закрылась. До Мишеля донесся отзвук голоса Густи:

– Полковник! Надо спать, вы завтра… – он заставил себя отвернуться, глядя на спящий город.

– А тебя? Что тебя ждет? – спросил себя Мишель. Он смотрел на купол Фрауэнкирхе:

– Доберись до Парижа, выполняй свой долг. Сражайся с нацизмом, с мерзавцами, как фон Рабе… – Густи рассказала ему о «Даме с Горностаем». Мишель поморщился:

– Леонардо они не получат. Они вообще ничего не получат… – среди работников немецких музеев ходили слухи, что в шахтах Саксонской Швейцарии и Австрии готовятся убежища для хранения украденных картин. Шедевры свозили в Германию для будущего музея фюрера, в Линце.

– По дороге нагревая руки, и собирая собственные коллекции… – Мишель вспомнил о замке де ла Марков:

– Надеюсь, у них все в порядке. Виллем в Риме, в безопасности, а кузина Элиза и Давид? Хотя Давида не тронут, он великий ученый. И Эстер в Голландии, и дети. Надо, и о них позаботиться… – Густи дала Мишелю маленькую карту, отметив примерное расположение шахт. Он подумал об украденной, до войны, створке гентского алтаря:

– Густи говорила, что она где-то во Франции, в Бельгии. Максимилиан в Бельгию поехал, мелкий воришка… – Мишель, презрительно, скривился:

– Даже если они перевезут в Германию Гентский алтарь, это ненадолго, – он решил ничего не говорить Густи о рисунке. Экспертизы не проводилось, доказательства авторства ван Эйка отсутствовали.

– Сначала Париж, – сказал себе Мишель:

– Потом на запад, в Ренн. В Бретани отличные ребята, я туда до войны часто ездил. Найду знакомых, соберу отряд. Леса в тех местах непролазные. Коллекции наши с Теодором хорошо спрятаны, в долине Мерлина. Но что, все-таки, с Теодором случилось… – он, на цыпочках, прокрался в спальню. Густи сказала, что переночует в кабинете. Мишель увидел под дверью полоску света. Мужчина, невольно, прислушался. Поняв, что девушка поет, Мишель устроился на диване, закинув руки за голову: «Все будет хорошо».

Сквозь стеклянную крышу дрезденского вокзала светило яркое, солнце. В репродукторе гремел бравурный марш. Он оборвался, голос диктора, важно сказал:

– В Берлине восемь утра. Прослушайте последние известия. Вчера наши доблестные летчики бомбили британские суда, в Северном море. На острове Крит, у мыса Спада, британская эскадра вероломно напала на крейсеры военно-морских сил Италии. В ходе неравного боя наши союзники, потеряли один крейсер… – высокий, широкоплечий парень, с каштановыми волосами, подпирал стенку, рядом с ларьком, где торговали выпечкой.

По площади, среди торопившихся к трамваям и автобусам жителей пригородов, прогуливался наряд полиции. У парня проверили документы. Он жевал булочку, держа коричневый, бумажный пакет. Парень предъявил удостоверение цивильайрбайтера. На ломаном, с акцентом, немецком языке, он подобострастно объяснил, что получил отпуск на мебельной фабрике. Парень ехал на два дня в Нюрнберг. Поляк показал билет, в вагон третьего класса, на поезд, уходящий через сорок минут. Он посмотрел на полицейских, лазоревыми глазами:

– Я хочу побывать в колыбели рейха, увидеть стадион, где проходят партийные съезды… – полицейские отошли. Старший по наряду, важно заметил:

– Правильно, что их привозят в Германию. Нам нужна трудовая сила. Они проникаются мощью национал-социалистской мысли… – поморщившись, он вытер руку платком:

– Я его бумаги трогал. Все славяне, грязные свиньи. Если бы не Германия, они бы остались в навозе… – поляк, невозмутимо, покуривая дешевую папироску, кинул косой взгляд в сторону полицейских:

– Хорошо, что когда Мишель уезжал, их здесь не было. Два поляка на одном вокзале. Конечно, ничего подозрительного, но все равно, так лучше. Я от Густи заразился, – Стивен поймал себя на улыбке.

Они с Густи посадили кузена на первый состав до Франкфурта. Оттуда Мишель ехал на бывшую французскую границу, в Саарбрюкен:

– Я воевал в тех местах… – Мишель устроился в пустом вагоне, на деревянной лавке, – найду, как через границу перебраться. Впрочем, никакой границы нет. Дальше Франция… – голубые глаза блеснули теплом, – дальше я дома… – Густи, строго сказала:

– Во Франкфурте с вокзала не уходи. Большие города кишат патрулями. В Саарбрюкен поезжай местными поездами, так безопасней. Здесь бутерброды, с ветчиной, сыром, бутылка пива… – Стивен и Мишель, на прощание, обнялись. По дороге к вокзалу, Мишель, быстро рассказал Стивену, что после Парижа намеревается отправиться в бретонские леса, собирать отряд сопротивления.

– Я ночью все продумал, – заметил кузен, – вы долго спать не ложились… – Мишель увидел, как покраснел полковник.

Они стояли у входа на вокзал, Густи отправилась покупать билеты. Мишель опустил глаза к скромному саквояжу девушки. Стивен забрал багаж в передней квартиры. Мишель пил кофе, на кухне. Густи оглядывала старую, сделанную до прошлой войны мебель:

– Я здесь родилась, – тихо сказала девушка, – выросла. Знаешь… – она взяла Стивена за руку, – Генрих меня который год уговаривает покинуть Германию… – на длинных ресницах повисла маленькая слеза.

В саквояже лежала кое-какая одежда, и заметки Густи по ван Эйку. Стивен отказался от плана миновать границу пешком:

– Это опасно, – ночью, он сидел с Густи на диване, в кабинете, – если бы я был один… – от нее до сих пор пахло растворителем. У нее были мягкие, розовые губы, теплые волосы, она часто, жарко дышала:

– Я не могла с места сдвинуться, когда тебя перед Мадонной увидела… – Густи свернулась в клубочек, устроившись у него под боком, – но я не думала, что и ты тоже… – Стивен рассмеялся:

– Я заметил твои значки, и сказал себе: «Она такая же, как и все остальные, здесь»… – он целовал пятна краски на длинных пальцах:

– Но потом понял, что нет… – Стивен рассказал ей об Изабелле. Густи сглотнула:

– Мне очень жаль, милый… – потянувшись, она взяла его лицо в ладони: «Но теперь я рядом, и так будет всегда».

Впереди лежали выходные, у Густи была библиотечная неделя, а потом ее ждали в Польше.

– Не дождется, – Густи, мрачно, перебирала фотографии из Аушвица, – вот он, мерзавец. Непонятно, как у Генриха могут быть такие старшие братья… – Отто фон Рабе смотрел со снимка стеклянными, надменными глазами:

– Он медицинским блоком заведует, в лагере, а до этого в Дахау работал, – Густи скривила губы:

– Их банду повесят, Стивен, я верю. Но не вся Германия на них похожа… – Густи принесла атлас. Они склонились над картой южной границы рейха. Боденское озеро отделяло страну от Швейцарии.

– Не будет ничего странного, если я туда поеду, – заметила девушка:

– Июль, мне захотелось отдохнуть, перед командировкой. Библиотечная неделя означает, что я работаю над рукописью. Можно и на пляже… – Густи хихикнула:

– Я бывала на озере, с родителями. Там выдают лодки и яхты, напрокат. Я спортсменка, решила походить под парусом… – лодку должны были найти в Боденском озере, перевернутой. Из Нюрнберга Стивен и Густи ехали в Ульм. Оттуда они направлялись к швейцарской границе, местными поездами.

В передней медленно тикали часы. Они стояли, держась за саквояж. Стивен смотрел в темно-голубые глаза:

– Когда все закончится, Густи… – он поцеловал начало мягких волос, над высоким лбом, – мы приедем к тебе домой, пить кофе, и любоваться Фрауэнкирхе. Ты мне устроишь настоящую экскурсию по музею. Я, кроме Сикстинской мадонны, ничего не видел… – он нежно стер слезу с белой щеки:

– Ты вернешься, обещаю. В ювелирную шкатулку… – за окном били утренние колокола, всходило солнце.

Они оба отлично плавали. Густи сказала, что лодку они возьмут в Констанце, в самом узком месте озера, и переберутся на южный берег. Девушка брала купальник. Густи, покраснев, пообещала: «Я не собираюсь на тебя смотреть…»

– Придется, – весело заметил полковник, – в Швейцарии, первым делом, я навещу первую церковь, которая встретится по дороге… – Густи волновалась, что Стивена могут уволить из авиации, за брак с подданной враждебного государства. Полковник даже закашлялся:

– Чушь, прости меня. От Генриха, конечно, рекомендательное письмо, для тебя, не получить, и от Мишеля тоже, если он во Францию направляется. Но я аристократ, и моего слова окажется достаточно… – Стивен рассказал Густи и семье и о смерти Констанцы. Густи прижалась головой к его плечу:

– Я тебе говорила, милый. Ты больше никогда не останешься один… – они сидели, взявшись за руки, Стивен обнимал девушку. Густи думала, что скоро война, непременно, закончится:

– Генрих говорил. Гитлер собирается напасть на Россию. И Отто упоминал об атаке. Русские разобьют Гитлера. Стивен летчик, это опасно… – она ощутила нежный поцелуй, в щеку:

– Я знаю, о чем ты думаешь, – шепнул Стивен, – знаю, любовь моя. Обещаю тебе, мы отгоним Люфтваффе от Британии. На Лондон бомбы не упадут, а, тем более, на Дрезден… – купив билеты, посадив Мишеля в поезд, Густи, велела Стивену ждать ее под часами.

Девушка пошла в почтовое отделение, отправлять шифрованное письмо Генриху, на безопасный ящик, в Потсдаме. Она стояла в маленькой очереди, глядя на портрет Гитлера:

– Получается, что я бегу… Густи подавила вздох, – но мы со Стивеном любим, друг друга. Генрих хотел, чтобы девушки, в группе, уехали из Германии… – из старого, геттингенского кружка, Густи была единственной женщиной. Генрих говорил, что в других городах страны тоже есть противники Гитлера:

– Не только молодежь, – заметил младший фон Рабе, – но и люди среднего возраста. Офицеры, государственные служащие. Мы, постепенно, организуем настоящее движение… – Густи расплатилась за марки:

– В Лондоне есть три ван Эйка. Правда, Стивен рассказывал, что их эвакуировали. Его дядя в Британском музее работал… – Густи лизнула клей. С марки на нее смотрели какие-то арийцы, на картине Циглера: «Я знаю языки, – подумала девушка, – я очень аккуратная. Мне найдется дело, в борьбе против Гитлера, обязательно».

Дожевав булочку, Стивен улыбнулся. Густи, с ее немецкой пунктуальностью, появилась на площади тогда, когда и обещала. Она шла к входу на вокзал, высокая, в простом, бежевом летнем костюме, с нацистскими значками на лацкане. Он вдохнул запах роз. В цветочном лотке, по соседству, подняли ставни. Продавец раскладывал влажные, белые, алые, кремовые букеты.

– В тебе вся молодость и красота мира… – нащупав в кармане какую-то медь, Стивен указал на белую розу:

– Одну, пожалуйста… – у продавца были веселые, в морщинах глаза. Он подмигнул Стивену:

– Подарок, молодой человек. Пусть у вас все сложится… – девушка, независимо глядя вперед, миновала высокого парня. В руке у нее оказалась роза. Густи, остановилась у табло, Стивен оказался сзади. Девушка пристроила цветок в петлицу жакета.

Поезд подавали на третью платформу. До Нюрнберга они ехали в разных вагонах. Цивильарбайтерам запрещали путешествовать с немцами. Густи, повернувшись, увидела его глаза. Полковник, не отрываясь, смотрел на нее. Девушка, одними губами, сказала: «Люблю тебя».

– Я тоже, – прочла Густи. Они отправились на перрон, держась подальше, друг от друга.

Нелли Шульман Вельяминовы. Время бури Книга четвертая

Часть шестнадцатая Голландия, июль 1940

Северное море

Неприметный бот раскачивался на легкой волне. Рассвет оказался туманным. Выключив двигатель, они бросили якорь. Море здесь было мелким. В десяти милях к востоку лежал низкий, белого песка, остров Влиланд, из цепи Западно-Фризских островов. Меир протер очки полой рыбацкой, холщовой куртки: «У тебя нет морской болезни».

– Пропала, – Маленький Джон размял пальцы:

– Давно я у штурвала не стоял. Это семейное… – он развернул карту, – папа ей страдал, в молодости. На войне избавился. Как видишь, – тонкие губы, едва заметно, улыбнулись, – я тоже.

Они курили, глядя на бледно-голубую краску, которой обозначалось прибрежное море, Ваддензее:

– Стивен где-то здесь погиб… – вздохнул Маленький Джон, – или не погиб. Никто не знает, – с британского эсминца видели, как садился горящий бомбардировщик. Летчик бросился в воду, рядом вынырнула немецкая подводная лодка. Появилась вторая, эсминец получил пробоину. Корабль вынужден был спешно уйти на север, где стояла английская эскадра. Джон понимал, что моряки не могли рисковать двумя сотнями жизней, на эсминце. Легче от этого не становилось. Клинок Ворона теперь хранился в Мейденхеде, как и портрет сэра Стивена Кроу, на борту «Святой Марии».

Тетя Юджиния помолчала:

– Кому оружие передавать? Стивена и Констанцы нет … – золотые наяды, и кентавры тускло поблескивали на эфесе. Джон погладил ножны кортика:

– Медальон пропал, с Констанцей. Незачем жалеть… – жестко сказал себе мужчина, – чего только не пропало. Думай о деле, отправляйся в Ливерпуль… – Питер работал в Ньюкасле, на заводах. Джон сказал тете Юджинии, что уезжает, вероятнее всего, до конца лета.

Леди Кроу кивнула:

– Здесь все в порядке. Клара за домом присматривает, а я в Уайтхолле ночую. Изредка на Ганновер-сквер выбираюсь… – у заместителя министра промышленности, под лазоревыми глазами, залегли темные круги.

Джон оставил Блетчли-парк на мистера Мензеса, и Лауру. Дядя Джованни обучал языкам новых работников, персонала требовалось много. После падения Франции, Черчилль распорядился готовить людей для высадки на континент и совместных операций с подпольем.

– Нет еще никакого подполья, сэр Уинстон… – осторожно сказал Джон. Черчилль затянулся сигарой:

– Будет, я обещаю. Де Голль собирает оставшиеся силы. Французы, у себя дома, не позволят немцам распоряжаться судьбой страны. Петэн… – он повел рукой, – если не умрет, то окажется на скамье подсудимых. Будем действовать во Франции так же, как и в Польше. Создадим Управление Специальных Операций. Приказ я подписываю, в июле… – серые глаза внимательно посмотрели на него: «Где Звезда?»

Пани Качиньская в Польше совершенно точно не появлялась. Звезде предписывалось взять с собой радиопередатчик. У нее имелись адреса руководителей подполья в Варшаве. В Блетчли-парке знали ее почерк, выйди она на связь, радисты не ошиблись бы. С начала немецкого вторжения в Голландию сеансов связи не было. Джон не хотел предполагать самое худшее. Он честно ответил:

– Не знаю, сэр Уинстон. Но выясню… – дети Эстер находились у ее бывшего мужа. Давид увез близнецов в Мон-Сен-Мартен, в сердце оккупированной Бельгии. Джон предполагал, что Эстер не покинет Амстердам, пока не станет понятно, где находятся мальчики. С Мон-Сен-Мартеном, и с Виллемом, в Риме, из-за войны, связаться не удавалось.

Получив шифрованную телеграмму из Нью-Йорка, Джон еще больше заволновался. Мистер О’Малли прибывал в Дублин, а оттуда направлялся в Ливерпуль. Меир ехал в Европу с американскими документами. Кузен вез отлично сделанный, надежный паспорт для Джона. У герцога, правда, был акцент выпускника Итона. Пока они гнали машину из Ливерпуля, на полигон в Саутенде, Меир обучал Джона гнусавому, бруклинскому прононсу.

Эстер семье, с Песаха, ни писем, ни телеграмм не присылала.

Джон, с облегчением, узнал, что рав Горовиц добрался до Харбина, проехав через Советский Союз. Сидя за рулем форда, Меир, недовольно заметил:

– Папа ему велел немедленно отправляться в Америку. Аарон, упрямец, ответил, что сначала надо помочь общине обустроиться, начать занятия в ешиве, открыть микву, договориться с японскими властями о разрешении кошерного убоя куриц… – Меир повел рукой:

– Папа обрадовался, что кузины нашлись. Теперь понятно, что стало с дядей Натаном. Регина в безопасности, в Стокгольме, Наримуне можно доверять, он человек чести. Он вывезет женщин из Парижа… – Джон не стал спрашивать, встречался ли Меир с Наримуне. Герцог кивнул:

– Он джентльмен. Учитывая, что Мишель погиб, и Теодор, наверное, тоже. О нем с Дюнкерка ничего не слышно. От раны я оправился. Под лопатку осколок угодил, как у тебя, – добавил Джон. Он посмотрел на спидометр: «Сбрось скорость, мы не в Америке. Здесь другие правила вождения»

– Восемьдесят миль в час, – удивился Меир, – это и не скорость вовсе. Я всегда говорил, что мадемуазель Аржан на покойную тетю Ривку похожа. Теперь она не одна. У нее сестра появилась, кузены… – Меир искоса взглянул на Джона:

– Сказать, что Наримуне работает на русских? Зачем? У Британии нет интересов в Японии. Пока нет, – поправил себя Меир, – пока война не началась. Даллес думает, что японцы нас не атакуют…

Мнение Даллеса разделял весь Вашингтон.

На совещаниях, Меир доказывал, что японцы больше не будут конфликтовать с Советским Союзом:

– Они подписали перемирие, – настаивал мужчина, – они его не нарушат… – кто-то из коллег, забросив ноги на стол, зевнул:

– Они союзники Гитлера, мистер Горовиц. Гитлер, следующим летом, нападет на Россию. Японцы ударят по Дальнему Востоку. Советы распадутся, а нам только того и надо… – Меир, нарочито спокойно, положил указку: «Посмотрим».

Мэтью, за одним из обедов, в отеле Вилларда, наставительно заметил:

– Поверь, в Тихом океане японцы нам не соперники. Ты ездил в Перл-Харбор, и я тоже. Наш флот… – отпив дорогого, двадцатилетней выдержки бордо, кузен кивнул официанту, – наш флот властвует над водами. Я бы на месте кузена Джона беспокоился, – Мэтью оскалил в улыбке ровные, белые зубы, – японцы, скорее, пойдут на юг. Гонконг, Бирма, Сингапур… – майор Мэтью Горовиц нечасто появлялся в столице.

Он пропадал в Чикаго, в лаборатории Ферми, и в калифорнийских университетах, в лабораториях, выполняющих военные заказы. У кузена был ровный, здоровый загар, пахло от него сандалом. Меир подозревал, что между Чикаго и Калифорнией кузен задерживается где-то еще.

В кругах, занимающихся безопасностью, ходили слухи, что полковник Лесли Гровс настаивает на строительстве особых, засекреченных военных баз, в отдаленных уголках страны. Даже Меиру в такие места хода не было. Кузен дружил с Гровсом, со времен обучения в академии генерального штаба. Меир, конечно, не стал ничем интересоваться. Мэтью бы все равно не ответил. Майор Горовиц прошел ту же школу, что и Меир. Они оба умели держать язык за зубами.

– Ферми строит реактор… – затягиваясь сигаретой, Меир рассматривал влажную карту, на штурвале бота, – а немцы оккупировали Норвегию. У них под рукой уран и тяжелая вода. Все закончится бомбой, можно не сомневаться. Вопрос, кто ее сделает первым… – Мэтью, за кофе, усмехнулся:

– Поскольку я занимаюсь учеными, мне поручили связи с лингвистами. Мы пошли путем, принятым в первой войне. Тогда индейцы занимались шифрованием, на основе своих языков. Меньше опасности, что код кто-то взломает. Мы отправили специалистов в резервации, ищем талантливую молодежь, хорошо говорящую на английском языке. Для них это шанс, – Мэтью раскурил кубинскую сигару, – вырваться из дерьма, в котором они погрязли, благодаря собственной лени и пристрастию к выпивке… – Меир велел себе ничего не отвечать.

Красивое, жесткое лицо кузена напоминало скульптуру вице-президента Вулфа:

– Только шрама на щеке не хватает, – кисло подумал Меир, – именно дедушка Дэниел придумал систему резерваций. Странно, мы его прямые потомки, а вовсе не Мэтью. Но в семьях подобное случается… – Меир, недовольно, сказал:

– Все равно не понимаю, почему мы должны шлепать по грязи, а не можем высадиться рядом… – он ткнул сигаретой в карту, – с Ден Хелдером… – Джон чистил зубы, склонившись над бортом. Прополоскав рот, он плеснул в лицо водой:

– Привык в море умываться, пока людей готовил, на полигоне. Мы по двадцать часов проводили на занятиях… – он не стал завозить Меира в Блетчли-парк, на это не оставалось времени. После известия о пропаже полковника Кроу, Лаура пришла в кабинет к Джону. Кузина положила на стол рапорт. Она просила об отправке на континент.

Джон посмотрел в припухшие, покрасневшие темные глаза. Она коротко стригла волосы, на виске блестела седая прядь. Лаура открыла портсигар:

– Мистер Мензес, – она кивнула в сторону рапорта, – пока ничего не знает. Я к тебе первому обращаюсь. И папе, разумеется, я тоже ничего не говорила… – Джон заметил упрямые морщины, обрамляющие красивые губы:

– Я не хочу, чтобы папа что-то понял, – отрезала Лаура:

– Я скажу, что уехала в Шотландию, на какой-нибудь очередной курс… – Джон велел капитану ди Амальфи остыть и вернуться к непосредственным обязанностям:

– Процедура пока не запущена, – коротко сказал он, – твой рапорт пойдет в рассмотрение. Мы сообщим о результате. Стивена ты этим не спасешь, – добавил Джон:

– Идет война, привыкай, что люди погибают. И родственники тоже. Мишель, Теодор… – он протянул Меиру коробочку с зубными порошком:

– Надо Лауре сказать, что Наримуне женился, когда мы в Британию вернемся, с Эстер и детьми… – Джон надеялся, что Меир не заметит румянца на его щеках, или спишет краску на ветер и солнце. Джону было немного неудобно говорить с Меиром об Эстер:

– Звезда его сестра. Но мы оба взрослые люди. Ей двадцать восемь, она в разводе. Она тебя не любит, – напомнил себе Джон.

– В Ден Хелдере располагалась база голландского военно-морского флота, – вздохнул Джон, – ты прав, оттуда ближе до Амстердама, но вокруг все кишит немцами. Харлинген… – он провел пальцем по карте, – рыбацкая деревня, глушь. Здесь не Америка, – он заставлял себя улыбаться, – до Амстердама всего два часа на поезде… – они пили холодный кофе из фляги.

Джон вспоминал бесконечный берег, белого песка, шорох камышей, восторженные голоса близнецов:

– Дядя Джон, змей летает… – змей, действительно, парил над мелким заливом.

Она сидела у костра, на одеяле, взятом из пансиона, следя за жарящейся макрелью. Светлые, собранные в тяжелый узел волосы блестели на солнце. Она сбросила туфли, вытянув длинные ноги. Ночью он целовал нежные пальцы, выкрашенные алым лаком ногти, чувствуя песок на губах. От нее пахло солью и ветром, кровать скрипела, едва слышно, шумело море за окном.

– Ты хорошо знаешь Голландию, – донесся до него голос Меира.

Джон откашлялся:

– Да, хорошо. Я здесь бывал, несколько раз… – сине-серые глаза кузена внимательно на него посмотрели. Джон пока не решился сказать Меиру, чем, собственно, занимается его сестра. Он только заметил:

– Насколько я знаю, Давид не дал разрешения на оформление американских паспортов, для мальчиков. Мы, конечно… – Меир, почти, грубо, отозвался:

– Я вывезу своих племянников и свою сестру. Незачем рисковать, с тем, что происходит в Германии, в Польше, с евреями, со слухами о лагерях, которые и до нас дошли. Мамзер, – выругался Меир, – меня меньше всего интересует… – Джон возразил, что слухи о лагерях могут быть просто слухами:

– У нас есть связь с поляками. По их сведениям, в Аушвице поляков и содержат. Подпольщиков, военнопленных. Никаких евреев в лагерях нет. Они все в гетто, в городах…

– Из гетто их тоже надо выводить, – пробурчал Меир, – впрочем, по словам Аарона, кузен Авраам в Израиле не останется, вернется в Европу, – Меир, искренне, надеялся, что старший брат не последует примеру доктора Судакова. Перед отъездом Меира, отец, за ужином, вздохнул:

– Кольцо, что я Аарону отдал, думаю, еще у него. Мальчику тридцать, а он не встретил никого… – доктор Горовиц, зорко, посмотрел на младшего сына. Меир вытер губы салфеткой:

– Торт от миссис Фогель, узнаю. Мне двадцать пять, папа, – усмехнулся мужчина, – мне рано о женитьбе думать. Тем более, война идет… – Джон завел двигатель бота.

Меир смотрел на серую, тихую воду.

Зная, что Ирена ждет предложения, Меир не мог заставить себя, его сделать.

Ирена преуспевала.

Девушка пела с биг-бэндом Гленна Миллера, и летала в Калифорнию озвучивать фильмы. Всякий раз, когда Меир звонил ей, Ирена, откладывая дела, ехала в скромный пансион, на Лонг-Айленде. Они с матерью поменяли квартиру. Фогели жили на Манхэттене, по другую сторону Центрального Парка.

Научившись водить, Ирена купила хорошенький форд, с кожаными сиденьями, цвета слоновой кости. Она носила дорогие платья, красила пухлые губы помадой от Элизабет Арден. От нее пахло ванилью, у нее была большая, жаркая грудь. Меир спокойно засыпал, устроив голову на мягком, знакомом плече, уткнувшись лицом в пышные, темные волосы.

– Надо сделать предложение, – вздохнул он, – Ирене двадцать четыре. Но у нее карьера… – Меир понимал, что Ирена хочет обосноваться на кухне, печь торты, и заниматься музыкой с детьми, но никак не произносил нужные слова.

Бот пошел на восток.

Меир помялся:

– Тони в Америке нет. Наши агенты, в левых кругах, ничего не обнаружили. С тех времен, когда она при Троцком обреталась, о ней больше ничего не слышали… – Троцкий пока был жив, но Меир предполагал, что изгнаннику осталось недолго. На совещаниях они обсуждали возможное убийство, но Троцкий считался внутренним делом Советского Союза:

– Что касается перебежчика Кривицкого, – добавил Даллес, – то мы его охраняем. Русские до него не доберутся. Впрочем… – босс раскурил трубку, – у них здесь и нет агентов

– Спасибо и на этом, – отозвался Джон. Коротко стриженые, светлые волосы шевелил ветер:

– Сказать о Филби, – размышлял Меир, – или не надо? У меня нет ни одного доказательства, ни единого… – он спрятал огонек зажигалки в ладонях: «Значит, фон Рабе располагает твоими фото?»

Джон кивнул:

– Но мистер О’Малли вне подозрений. Ключи от безопасной квартиры у меня, – он похлопал по карману куртки, – там и остановимся. Скорее всего, после Испании, ты попал к ним в досье, но ты безобидный журналист… – на крепкой, загорелой шее кузена висел оправленный в старую медь медвежий клык. Джон показывал его Меиру в Мадриде:

– Ты видел, – отчего-то сказал Меир, – на нем гравировка? Тонкая очень.

– Туземный знак, – рассмеялся Джон, – дерево, с ветвями. По легенде, первый муж миссис де ла Марк откуда-то из Сибири происходил. Это как… – он вовремя оборвал себя, удачно избежав упоминания кинжала Эстер. Джон помнил золотую рысь, гордо поднимавшую голову:

– У нее похожая стать. Она жива, все с ней в порядке… – Меир взял маленький, складной бинокль: «Острова. Мы вовремя, как ты обещал».

– Я все точно делаю, – хмыкнул Джон. Бот накренился, огибая с запада пустынную, песчаную косу, уходя в простор внутреннего моря.

Остров Толен, Зеландия

Легкий ветер шевелил белоснежную, кружевную занавеску на окне. На вычищенной кухне, с белеными стенами, выложенной дельфтской плиткой печью, переливались в утреннем солнце медные днища сковородок и кастрюль. Пахло жареной рыбой и пряностями. Портативный радиоприемник бубнил, шипело сливочное масло в сковороде. Взяв лопаточку, сняв рыбу, Эстер потянулась за яйцами.

Она прислушалась к голосу диктора:

– На острове Крит, у мыса Спада, британская эскадра вероломно напала на крейсеры военно-морских сил Италии. В ходе неравного боя наши союзники, потеряли один крейсер… – новости были немецкие, по голландскому радио передавали то же самое. Немцы глушили английские передачи, а радиоволны из США маленькие приемники не ловили. Больших радио здесь, в рыбацкой деревне, и не водилось.

Эстер разбила на сковородку три яйца. Подумав, она добавила четвертое. С выметенного двора слышались голоса куриц, клюющих зерно.

Раненый шел на поправку, и, как все выздоравливающие, много ел. На столе, в бело-голубом кувшине, стояло парное молоко. Рядом виднелся паспорт, с гербом США. Эстер посмотрела на швейцарский хронометр. Утренний паром на континент отправлялся через два часа. У нее оставалось время позаниматься со своим подопечным, как его весело называла Эстер, лечебной гимнастикой.

Упражнения были необходимы. Теодора, при Дюнкерке, ранило осколком в поясницу. Коленный сустав тоже пробила шрапнель. Эстер боялась, что кузен навсегда останется хромым.

Когда она проснулась от стука в заднее окно особняка Кардозо, на амстердамской ратуше две недели, как появились черно-красные флаги, со свастиками.

Эстер не могла позволить себе уехать, хотя и ее американский паспорт, и документы пани Качиньской были в порядке. Иосиф и Шмуэль не вернулись из Мон-Сен-Мартена. Квартира бывшего мужа, на Плантаж Керклаан пустовала.

Бельгию оккупировали немецкие войска, с детьми могло случиться все, что угодно. Эстер отправила три письма, адресованных Элизе, но ответа не получила. Она рассудила, что не стоит писать бывшему мужу. Эстер боялась, что Давид просто разорвет конверты. Он настаивал, что все связи между ними должны поддерживать адвокаты. К ним Эстер тоже сходила. Ей сухо сказали, что профессор Мендес де Кардозо, согласно договору, получает опеку над сыновьями во время пребывания в Европе.

– Что он и делает, доктор Горовиц… – юрист поиграл паркеровской ручкой, с золотым пером, – ваши претензии необоснованны… – Эстер выпрямила спину: «У меня нет претензий, господин Веденкамф. Я беспокоюсь за судьбу детей…»

– Дети находятся с отцом, – заметил адвокат, – судебное соглашение выполняется… – повернув голову, Эстер увидела нацистские флаги, на углу дома:

– Идет война… – она сжала зубы, – Бельгия и Голландия оккупированы немецкими войсками. Любой здравомыслящий родитель, на моем месте…

– Не станет разводить панику, доктор Горовиц, – юрист отпил кофе. Эстер его не предложили:

– Война закончилась, – бодро заметил он, – нас ждет сотрудничество с рейхом… – Эстер, поднявшись, вышла. В Британию отправить телеграмму было невозможно, Амстердам кишел немецкими войсками. Она не могла рисковать, вытаскивая передатчик из тайника, под половицами в безопасной квартире, у рынка Альберта Кейпа. Эстер, бездумно, добрела до почтового отделения, у Риксмузеума:

– Послать весточку папе, Меиру. Или Аарону, в Каунас… – Эстер смотрела на вывеску:

– Папе седьмой десяток. Аарон сюда не доберется, на море война идет. А Меир… Как он сюда приедет? Франция оккупирована, американские корабли дальше Ирландии и Португалии не ходят. Только окольными путями. Хорошо, что американское посольство пока не закрылось, – она покачала головой: «Я с места не сдвинусь, пока Иосиф и Шмуэль не окажутся рядом».

Элиза молчала, не отвечая на письма.

Эстер не хотела думать о том, что могло произойти в Мон-Сен-Мартене. Она присела за столик летнего кафе, на канале. У Риксмузеума толпились немецкие солдаты, в серо-зеленой форме. Эстер взяла меню, с вложенной, отпечатанной на немецком языке карточкой:

– Добро пожаловать в наше заведение. Скидки для солдат и офицеров вермахта… – скривив губы, ничего не заказав, она встала.

Через два дня газеты вышли с приказом оккупационной администрации, и мэрии Амстердама. Всем проживающим в городе евреям, и людям с еврейскими корнями, требовалось зарегистрироваться в особом отделе, и получить штамп о происхождении, в паспорт. Евреям запрещалось занимать должности в государственных учреждениях, преподавать и работать в госпиталях. Эстер, разумеется, на регистрацию не пошла. Ее вызвали к директору университетского госпиталя, с другими врачами, евреями. Услышав распоряжение предъявить документы со штампом, Эстер вскинула голову:

– Я не собираюсь подчиняться варварским, средневековым законам, издаваемым людьми, громившими еврейские магазины и предприятия, отправлявшими евреев в концентрационные лагеря… – в Голландии жили тысячи немецких евреев, бежавших из страны. В городе шептались, что они окажутся первыми в очереди на депортацию. Некоторые уходили с рыбаками в Британию, за золото, но на море продолжались сражения.

Они покинули кабинет директора, а через полчаса секретарь принесла всем врачам, евреям, приказы о немедленном увольнении из госпиталя. Им даже не заплатили за отработанную часть месяца. Эстер, предусмотрительно, сняла деньги с банковского счета. В отделениях стояли очереди, ходили слухи, что немцы наложат арест на средства, принадлежащие евреям.

Парк Кардозо переименовали. Эстер, выйдя за сигаретами, в магазин на углу, замерла. Знакомая, медная табличка, в память профессора Шмуэля и его жены, исчезла, на ее месте красовалась надпись: «Евреям вход запрещен». Похожие объявления появились на некоторых магазинах и кафе. Эстер думала, поехать в Мон-Сен-Мартен, с Baby Browning, и лично забрать мальчиков у Давида, но поезда в Бельгию пока не ходили.

Она подготовила копии свидетельств о рождении и фото детей. Эстер надеялась, что американское посольство выпишет малышам паспорта. Она хотела, каким-то образом, отправить близнецов в Лондон, а сама поехать в Польшу.

Эстер нарезала свежий хлеб:

– Я обязана бороться с нацизмом. Любой человек сейчас должен… – когда в заднее окно особняка, выходящее на канал, постучали, Эстер сидела над рукописью статьи, о ведении родов в неправильной позиции плода. В Голландии бы ее не опубликовали, но Эстер, отвлекаясь на работу, чувствовала себя легче. Распахнув створки, Эстер увидела моторную лодку, на канале.

– Госпожа Горовиц, – раздался шепот из сада, – госпожаГоровиц, не бойтесь. Нужна ваша помощь… – мужчина поднял фонарик. Эстер узнала его. Год назад она спасла, на операционном столе, женщину с провинциального острова Толен. Местная акушерка просмотрела эклампсию. Беременную доставили в госпиталь с давлением, при котором, как утверждали все учебники, смерть матери и ребенка была неизбежна. У больной начинались судороги. Главный врач орал на Эстер, в коридоре отделения:

– Не ухудшайте статистику, доктор Горовиц! Пусть она умрет в палате, а не на операционном столе! Я не позволю создавать почву для судебного иска, ради удовлетворения ваших личных амбиций… – Эстер хотелось воткнуть скальпель ему в глаз. У женщины шел восьмой месяц беременности.

– Никто не умрет, – холодно ответила Эстер, держа на весу вымытые руки. Она толкнула коленом дверь операционной: «Заткнитесь, и не мешайте мне работать».

Она сделала экстренное кесарево сечение. Мальчик, весом почти в шесть фунтов, справился отлично. Отец ребенка, рыбак из Толена, плакал в кабинете у Эстер:

– Доктор Горовиц, мы всю жизнь будем за вас молиться… – она улыбнулась: «Идите к маленькому Якобу, к жене. Все хорошо, не волнуйтесь».

Господин де Йонг стоял перед ней, в рыбацкой куртке и суконной шапке:

– Я сразу о вас подумал… – шепотом сказал голландец, – вы хирург, доктор Горовиц… – Эстер взяла докторский чемоданчик. Выведя лодку в Эй, рыбак обернулся от штурвала:

– Мы по радио слышали, о евреях… – он витиевато выругался:

– Доктор Горовиц, если вам уехать надо, то мы всей деревней готовы помочь. Мы сюда немцев не приглашали, – он закурил трубку, – и не собираемся им подчиняться… – Эстер опустила голову над огоньком зажигалки:

– У меня дети в Бельгии, господин де Йонг, с бывшим мужем. Когда я их заберу обратно, я воспользуюсь вашим предложением… – везти близнецов в Британию на рыбацкой лодке было рискованно, но не менее рискованным было оставаться в Голландии.

Де Йонг рассказал, что раненого, без сознания, подобрали в пустой лодке ребята, ходившие к бельгийским берегам, за макрелью:

– Он, наверное, из Дюнкерка эвакуировался, – хмуро сказал рыбак, – мы в море трупы видели. Мы рыбу ловим, доктор Горовиц, – он вздохнул, – жить-то надо. Форма на нем французская, и бредит он на французском языке… – Эстер узнала похудевшее, осунувшееся лицо и рыжие волосы.

У него воспалились раны, но до гангрены дело не дошло. По кашлю Эстер поняла, что у кузена еще и пневмония. Сделав операцию, в гостевой спальне де Йонгов, она осталась на Толене, ухаживать за больным. В госпитале на континенте, по словам де Йонга, хозяйничали немецкие армейские врачи. Вызывать оттуда доктора к Теодору означало обречь его на лагерь для военнопленных.

– Или смерть… – Эстер поджала губы, поднимаясь наверх, с подносом:

– О Мишеле почти год ничего неизвестно… – она повернула ручку двери. Кузен расхаживал с костылем по маленькой комнате.

– Жареная макрель, яичница и хлеб, – строго сказала Эстер:

– Не перетруждай ногу, Теодор. С поясницей тебе повезло, осколок почти ничего не затронул, а с твоим суставом я долго возилась… – отставив самодельный костыль, кузен отпил кофе:

– Спасибо. Эстер… – в голубых глазах она увидела знакомое, настойчивое выражение, – Эстер, мне надо во Францию. У меня мама, Аннет… – вздохнув, она почти насильно усадила мужчину за стол. Эстер была высокой, но едва доходила ему головой до плеча. Французскую форму де Йонги сожгли, кузена одели в холщовые штаны и простую рубашку.

– На одной ноге, – Эстер сделала бутерброд, – ты далеко не уйдешь. Неделя, и я тебя отпущу. Де Йонг с ребятами доставят тебя до французского побережья. Но документов никаких нет… – Теодор поскреб рыжую щетину, на подбородке:

– Обойдусь. Мне только до Парижа надо добраться, дальше я сам. Что в новостях передают? – поинтересовался он.

– Все, то же самое, – мрачно ответила Эстер. Она переоделась в городской, тонкого льна костюм. Теодор бросил взгляд на ее шелковую блузку: «Тебе по делам отлучиться надо?»

Эстер кивнула:

– Я завтра вернусь, в Амстердаме переночую… – она собиралась в Гаагу, в американское посольство. Эстер хотела проверить, не приходило ли писем от Элизы, или дорогого друга, как Эстер называла берлинский контакт:

– Он знает Максимилиана фон Рабе, – подумала женщина, – он его приятель, близкий. Или родственник. Он часто его фотографировал, – письма от дорогого друга Эстер получала на безопасный ящик, в отделении рядом с рынком Альберта Кейпа.

После завтрака она устроила кузена в постели, с альбомом и карандашом. Теодор, чтобы скоротать время, занимался архитектурными проектами:

– Но все на неопределенный срок откладывается, – невесело усмехался он, – сначала надо разбить Гитлера…

– Разобьем… – Эстер мыла посуду, слушая какую-то передачу для домохозяек. Говорили о рецептах летних блюд:

– Как будто нет войны, оккупации… – она ставила тарелки на полки большого, старомодного шкафа. Диктор сказал:

– Перед нашим микрофоном выступает господин профессор Мендес де Кардозо, глава кафедры эпидемиологии, в Лейденском университете, с обращением к еврейскому населению Голландии… – Эстер выронила полотенце на кафельный пол.

Она прослушала обращение, до последнего слова. Женщина пробормотала: «Вот оно как».

Рядом со шкафом висело зеркало. Поправив светлый локон, сняв фартук, Эстер отряхнула летний жакет, синего льна. На шее блестел жемчуг ожерелья. Взяв сумку, она положила внутрь документы и фото детей. Кинжал был устроен на дне. Эстер прикоснулась к золотой голове рыси, погладила рукоятку браунинга.

– Рада буду увидеться, Давид, – насадив на голову шляпку, с пучком шелковых цветов, она закрыла дверь. Паром на континент отходил через двадцать минут. Эстер помнила расписание поездов, с местной станции, в Гаагу и Амстердам.

– Я все успею… – она зашагала к пристани, устроив на плече изящную, итальянской кожи, сумочку.

Амстердам

Амстердамское гестапо, под свои нужды, реквизировало здание гостиницы «Европа», на Амстеле, и два соседних дома. В особняках разместили кабинеты и камеры предварительного заключения. Номера в гостинице оставили для проживания работников. Братья фон Рабе заняли бывший угловой люкс, с балконом, выходящим на канал. Закинув ногу за ногу, Макс пил утренний кофе, изучая какие-то бумаги. Завтрак подавали обильный, с лососем, сыром, и ржаным хлебом. Генрих брился у большого зеркала, в ванной.

Младший фон Рабе аккуратно вытер золингеновское лезвие:

– На шахтах работа возобновилась, на сталелитейном заводе тоже. Я подготовил докладную записку, для штандартенфюрера Поля… – Генрих был любимцем Освальда Поля, начальника главного административного и экономического управления. Поль, как и многие в СС, не доучился в университете и происходил из семьи кузнеца. Генрих, аристократ, в двадцать пять лет защитивший докторат по высшей математике, для административного управления был кем-то вроде небожителя, хотя младший фон Рабе вел себя скромно, ел в общей столовой и сидел с товарищами за кружкой пива, по пятницам.

– Я рекомендую открыть в Мон-Сен-Мартене концентрационный лагерь, – подытожил Генрих, – это нам обойдется дешевле, чем платить шахтерам. В отличие от бельгийцев, с евреями мы можем не церемониться. Рабочий день в четырнадцать часов, строгий паек. Надо куда-то девать местных евреев. Гетто здесь, на западе, устроить не удастся… – Макс взял золотой портсигар:

– Они передохнут, милый мой. Они не привыкли к физическому труду. Хотя… – оберштурмбанфюрер затянулся американской сигаретой, – как временное решение, это отличная мысль. Сэкономим на транспортировке, на восток… – Генрих надеялся, что жители Мон-Сен-Мартена помогут евреям:

– Я видел их глаза… – Генрих сидел за пишущей машинкой, в рудничной бухгалтерии, – здесь появится сопротивление, непременно… – он смотрел на угрюмые лица шахтеров. Церковь наполняли прихожане, не только в воскресенье, но и каждую мессу.

Генрих, однажды, не выдержав, остановился на паперти. Внутрь он заходить не хотел, не желая вызвать подозрений у немецкой администрации. Мужчина прислушался. Кюре говорил, что мученики за веру обретут жизнь вечную:

– Сейчас верует человек… – голос был старческим, глухим, – который, рядом с Иисусом, Божьей Матерью и святыми, борется с врагами рода людского, ненавистниками веры, гонителями невинных… – больше кюре ничего не сказал. Генрих увидел на мессе немецких солдат и офицеров:

– Святой отец осторожен… – вздохнул младший фон Рабе, – вдруг, кто-нибудь из оккупантов знает французский язык. Но все, кому надо понять, поняли… – майор хотел, чтобы Генрих остался в Мон-Сен-Мартене до торжественного митинга, где собирались сжечь книги из библиотек. Генрих отговорился служебными делами, в Амстердаме. Он видел костры в Берлине, и в Геттингене, когда книги выволакивали из университетской библиотеки десятками тюков.

– Даже учебники по математике сжигали, потому что их написали преподаватели, евреи… – он застегнул золотые запонки, с агатом, в манжетах накрахмаленной рубашки. Прачечная в «Европе» работала отлично:

– Надо отдать должное голландцам… – одобрительно сказал старший брат, рассматривая вычищенный мундир, – они аккуратные люди. Не погрязли в свинстве, как славяне, в цинизме, как бельгийцы и французы… – Генрих вспомнил, что запонки старший брат привез из Праги.

Макс курил, красивое лицо было невозмутимым. Собрав бумаги, брат сунул стопку в неизменный, черный, простой блокнот, на резинке:

– Где бы он ни болтался, в Бельгии, – зло подумал Генрих, – он чем-нибудь поживился. Мерзавец, он никогда не скажет, куда ездил, а спрашивать я не могу… – Генрих взял серый мундир оберштурмфюрера, с ярко-голубым кантом на погонах, знаком службы в административном отделе. У Максимилиана, принадлежавшего к личному персоналу рейхсфюрера СС, кант был серебристым, а у Отто, медика, васильковым:

– И повязка с мертвой головой… – Генрих медленно застегивал пуговицы, – они все ее носят, в Аушвице… – перед отъездом Генриха в Берлин, Отто гордо сказал, что фрейлейн фон Ассебург получила вызов, от генерал-губернатора Польши, Ганса Франка. Фото Густи, из журнала, в резной рамке, украшало комод, в коттедже Отто.

– Ей понравится, – уверенно заметил старший брат, оглядывая блистающие чистотой комнаты, кружевное покрывало на большой кровати, шелковые подушки и подушечки, сложенные строго по размеру. Мебель у Отто стояла под прямым углом. Даже орехи, в керамической вазочке, он аккуратно разбирал по сортам. Отто волновался, если гости сдвигали подушки или смешивали орехи.

Генрих, впрочем, нечасто навещал брата. Он передергивался, оказываясь в пахнущей дезинфекцией гостиной, с портретами фюрера, и фотографиями Отто, в Тибете, в хадамарской клинике, и медицинских блоках концлагерей.

– Очень надеюсь, что с Густи он ничего себе не позволит… – Генрих вышел на балкон. Китель старшего брата висел на спинке плетеного стула. Макс расстегнул ворот рубашки:

– Густи даст ему от ворот поворот, – Генрих, скрыв улыбку, налил себе кофе, – можно не волноваться. Он ей расскажет и покажет вещи, которых я не видел. Отто не преминет похвастаться своими достижениями. Уехала бы она… – Генрих намазал свежее масло на хлеб, – от греха подальше. За мужчин не так волнуешься… – на длинном пальце Макса сверкало серебряное кольцо с черепом и костями, личный подарок Гиммлера:

– В любом случае, – напомнил себе Генрих, – пока я не найду координатора, дорогого друга, вся информация останется в Берлине. Мне некуда ее посылать, а передатчик нельзя использовать, это опасно… – вслух он сказал:

– Лосось очень нежный. Для чего ты настаиваешь на мундире, Макс? Ты в Берлине ходишь в штатском костюме, и я тоже… – Генрих носил штатское и в Польше. Он вообще, по мере возможности, избегал формы. Младший фон Рабе ненавидел эсэсовские регалии.

Максимилиан поднял бровь:

– Мы на оккупированной территории, милый мой. Конечно, – он зевнул, – голландцы сделают все, что мы им скажем, и уже делают. Однако важно вселять в людей уважение к рейху, страх перед ним. Даже здесь, где люди покорны, не то, что проклятые католики. Им нельзя доверять, они все смотрят в рот папе… – Макс и на обед к профессору Кардозо намеревался прийти в мундире.

Он остался доволен выступлением еврея на радио.

Кардозо вчера вызвали в амстердамское гестапо. Зная, что профессор выдал соплеменника и коллегу, Макс ожидал легкого разговора. Кардозо пришел в кабинет с папкой, полной рекомендательных писем, в том числе и от военного коменданта Мон-Сен-Мартена. Макс, разумеется, не стал подавать гостю руки и не пригласил его сесть. Оберштурмбанфюрер шуршал бумагами, а потом бросил папку на стол:

– Хорошо. Мы примем ваше прошение о выезде в Швецию, для получения премии, буде настанет нужда… – он незаметно, внимательно, рассматривал красивое лицо профессора. Кардозо казался спокойным, но голубые глаза бегали из стороны в сторону.

Ни в какую Швецию Кардозо никто отпускать не собирался. Фюрер запретил подданным принимать нобелевские премии:

– Тем более, евреям… – Макс, курил, развалившись в кресле, – он поедет на восток, с детьми. Отто обрадуется подобному приобретению, для его исследований. Но не сейчас, конечно. Сейчас он понадобится здесь… – в Польше, по распоряжению Гейдриха, в каждом гетто создавали советы самоуправления, юденраты. Членам советов, их семьям, обещали статус wertvolle Juden, полезных евреев, и защиту от депортации. Профессор Кардозо, как нельзя лучше, подходил для этой цели.

Макс зачитал выписку из приказа:

– Во всех еврейских общинах должен быть создан совет еврейских нотаблей, по возможности составленный из личностей, пользующихся влиянием, и раввинов. Он должен быть полностью ответственным за точное и неукоснительное соблюдение всех инструкций, которые уже разработаны и которые ещё будут разработаны… – Кардозо закивал:

– Конечно, конечно, господин оберштурмбанфюрер, это очень разумное решение. Я уверен, что еврейская община Амстердама, и всей Голландии…

– Обратитесь к соплеменникам, по радио, – прервал его Макс, – выступление написано. Объясните, что регистрация происходит для их блага, призовите к сотрудничеству, с местными властями и силами рейха. Нам важна ваша помощь, профессор, как будущего председателя городского еврейского совета… – Кардозо, конечно, согласился. Макс намекнул, что хотел бы отобедать у доктора. Кардозо покраснел, от удовольствия:

– Это огромная честь, господин оберштурмбанфюрер. Мы только вернулись в Амстердам. Моя жена в трауре, она потеряла родителей, но мы, конечно, приготовим обед. Моя жена католичка, – добавил Кардозо, – в девичестве баронесса де ла Марк. Ее брат готовится принять святые обеты, в Риме…

Максу о судьбе бывшего соученика рассказал комендант Мон-Сен-Мартена. Оберштурмбанфюрер удивился:

– Надо же, что с ним случилось. Впрочем, он в Гейдельберге всегда к мессе ходил. Интересно, где Далила? Сидит, наверное, в Англии, воспитывает отпрыска… – Макс был уверен, что это не его ребенок:

– Может быть, и Виллема, – лениво размышлял он, – впрочем, Далила всегда отличалась вольностью нравов… – о баронессе де ла Марк оберштурмбанфюрер знал, но Кардозо выслушал. По досье профессора выходило, что у него имеется бывшая жена, некая доктор Горовиц, американка. Макс, не поленившись, позвонил в амстердамский университетский госпиталь, где она работала, до вторжения. Горовиц, как и других врачей, евреев, уволили. После этого о ней никто, ничего не слышал. Макс, все равно, занес данные о женщине в блокнот. Он вытребовал себе личное дело, из канцелярии госпиталя. В папке, правда, не оказалось фото. Макс нахмурился, но успокоил себя: «Она-то мне зачем?»

Профессор сказал, что бывшая жена, должно быть, отправилась в Америку:

– Я навещал семейный особняк, он пустует… – Кардозо замялся, – если возможно, я бы хотел туда переехать. Он рядом с парком… – Макс усмехнулся: «Парка Кардозо больше нет. И никогда не будет».

Оберштурмбанфюрер удивился:

– Конечно, переезжайте. Это ваша собственность, профессор, вы имеете полное право… – прощаясь, он опять не подал руки еврею. Макс хотел посмотреть на мадемуазель Элизу и приучить ее к себе:

– Буду навещать Амстердам, – решил он, – обедать у них. Когда Кардозо и детей депортируют, ей некуда больше будет пойти… – фон Рабе вспомнил драку с Виллемом, в Барселоне:

– Святой отец обрадуется, узнав, что его сестра вышла за меня замуж… – Макс озорно улыбнулся.

Визит в Гент оказался успешным. Створки он не нашел, местная полиция подозревала, что вор ее уничтожил, однако Макс увез из архивов связку документов, подробно разбирающих символику алтаря. Он отправил в Берлин, отцу, несколько хороших натюрмортов семнадцатого века, из коллекции местного промышленника, еврея:

– Если фюрер хочет искать инструменты мученичества Иисуса, или Святой Грааль, – лениво думал Макс, – это его право. Хода войны это не изменит. Да и что менять? Англия к зиме будет разгромлена, придет очередь России… – Макс предпочитал мистической шелухе, как он думал о подобных вещах, разработки 1103 и группы Вернера фон Брауна:

– Конструкция 1103 сможет за шесть часов достичь Нью-Йорка, с ракетами на борту, или с бомбой… – Макс даже поежился, от восхищения.

У него имелась карта шахт в Саксонии и Австрии, где должны были размещаться шедевры для музея фюрера, в Линце:

– И запасное место… – думал Макс, – последний плацдарм, так сказать. Но мы туда не отправимся, это для надежности… – он отломил кусочек пряного кекса, с гвоздикой и анисом:

– Загляни на склад, – предложил он брату, – коллеги тебя познакомят со списком реквизированных вещей. Кружева для Эммы мы взяли, но здесь много колониальных диковин, серебра, лака… – Генрих отер губы салфеткой: «А что случится с голландскими территориями в Азии?»

– Отдадим их японским союзникам, – отозвался Макс, – мир будет поделен на две сферы влияния. Мы владеем западом, а японцы, востоком. Я бы с тобой сходил, но я сегодня обедаю, у еврея… – Генрих курил, глядя на спокойный, утренний канал Амстель:

– Я бы не смог, Макс… – младший брат поморщился, – пришлось бы преодолевать брезгливость. Ты говорил о временном решении, для евреев, а что… – серые глаза взглянули на него, – ожидается постоянное?

– Разумеется, – удивился оберштурмбанфюрер, поднимаясь, – зачем тогда строить лагеря, в Польше? Мы быстро покончим с еврейством, обещаю. Что касается брезгливости, – Макс потрепал младшего брата по плечу, – работа у меня такая, милый. Я тебе иногда завидую. Ты имеешь дело только с цифрами, с золотом, с рейхсмарками, а я вынужден дышать еврейскими миазмами… – Генрих улыбнулся: «Скоро все закончится».

Кроме адреса почтового отделения, у рынка Альберта Кейпа, как понял Генрих, справившись по карте, и номера ящика, у него больше не было сведений о дорогом друге:

– Я успел отправить письмо, из Берлина… – Макс, перед зеркалом, оправил безукоризненный мундир, – оно могло дойти. Я еще и в проклятом кителе… – Генрих скрыл вздох, – но если придется на почте стоять весь день, я так и сделаю. Надо узнать, что с ним случилось.

– Поужинаем здесь, – велел старший брат, – они хорошо готовят. До вечера, – Генрих кивнул, дверь хлопнула.

Он посмотрел на другую сторону Амстеля. На набережных было людно, по каналу шли катера и баржи. У пристани швартовался городской водный трамвай. Генрих проследил глазами за высокой, светловолосой женщиной, в синем костюме, сходившей на берег. Утреннее солнце золотилось в падающих на стройную спину локонах. Полюбовавшись ее легкой походкой, Генрих посмотрел на часы. Внизу его ждала машина. Оберштурмфюрер ехал знакомиться с местными фабриками.

На кухне квартиры, на Плантаж Керклаан, упоительно пахло копченым мясом. Блюдо дельфтского фаянса блестело. Тонкие пальцы Элизы медленно раскладывали куски арденнской ветчины, из мяса дикого кабана, заячьего паштета и желтого, ноздреватого сыра. Траурное, строгое платье прикрывал холщовый передник. В духовке стоял гратен из цикория, под соусом бешамель. На плите, в медном сотейнике, медленно варилась говядина, в красном фландрском пиве. Рядом Элиза устроила кастрюлю с угрем, в соусе из пряных трав.

Пальцы задрожали, она выронила мясо:

– Виллем любил угря. Мама всегда рыбу готовила, когда он на каникулы приезжал… – Элиза вдохнула запах шалфея, эстрагона и чабреца. В замке был разбит кухонный огород. Элиза, малышкой, любила копаться на грядках. Она прибегала на кухню, с пучками травы, с измазанными землей ладошками. Она помнила румянец от солнца на щеках, острый аромат пряностей. Мать обнимала ее:

– Спасибо, моя милая… – всхлипнув, Элиза отерла щеку. Муж сказал, что в замке танковые и артиллерийские части вермахта устроят стрельбище. Элиза прикусила губу:

– Наши семейные портреты, Давид, наша мебель… – муж завязывал галстук, перед зеркалом в спальне, собираясь в гестапо. Он обернулся:

– Вашу мебель растащили по домам шахтеры, как я и предсказывал, а ваши портреты свалили в подвал. Они никому не нужны.

Элиза стояла, с подносом в руках. Она подавала мужу завтрак в постель.

Давид прислушался:

– Дети проснулись. Иди, занимайся своими обязанностями… – приехав в Амстердам, Элиза, первым делом, отправила телеграмму Виллему, сообщая, что они теперь в Голландии:

– Он мне напишет, – женщина, ожидала своей очереди, на почте, – и мне станет легче. Может быть, он не поедет в Конго. В Европе теперь тоже много сирот… – она посмотрела на светлые затылки мальчиков.

Иосиф и Шмуэль устроились у стола, где заворачивали посылки. Близнецы посадили между собой Маргариту. Почтовая служащая разрешила детям поиграть с сургучом. Элиза взяла деньги на телеграмму, из средств, выданных на хозяйство мужем. Давид был бы недоволен, попроси она еще серебра. Он считал, что одной весточки, из Мон-Сен-Мартена, было достаточно.

После почты Элиза пошла с детьми по магазинам. Близнецы, по очереди, катили низкую коляску с Маргаритой. Кто-то из мальчиков, спросил:

– Тетя Элиза, если мы в Амстердаме будем жить, можно маму увидеть? Папа говорил, что раз в месяц можно… – Иосиф и Шмуэль, к четырем годам, отлично говорили, и бойко читали. Мальчики начали писать, по прописям, и знали цифры. Элиза слышала, что у них остался свой, особый язык. Муж объяснил, что феномен называется криптофазией. Он часто встречался среди близнецов, особенно тех, что с раннего возраста говорили на разных языках:

– Голландский… – он загибал пальцы, – со мной и на улице. С тобой они по-французски говорят, она… – Давид поморщился, – их английскому языку обучала. Малыши перерастут… – пообещал Давид. Элиза заметила, что Маргарита, с близнецами, тоже переходит на непонятную речь.

– Я Иосиф, – добавил мальчик, широко улыбаясь, – тетя Элиза.

Они всегда говорили правду. Мама учила, что лгать нельзя. Так велел Господь, в Торе. Иосиф и Шмуэль знали о заповедях. Мама зажигала свечи, госпожа Аттали водила их, малышами, в синагогу. Дома у отца, правда, ели свинину. Шмуэль, вздохнув, заметил брату:

– Надо есть, иначе папа будет недоволен. Тетя Элиза готовила, старалась… – когда отец был расстроен их поведением, он долго выговаривал малышам. Мать сердилась, но быстро отходила, и через несколько минут обнимала мальчиков.

– Можно, конечно, – Элиза потрепала мальчика по светлым кудрям:

– Я думаю, ваша мама в городе… – близнецы напоминали Эстер, а еще больше, ее отца:

– Только они высокие, – Элиза смотрела на изящных мальчиков, в льняных, синих матросках. На Маргариту она тоже надела полосатое, морское, платьице и хорошенькие туфельки.

– Спасибо, тетя Элиза, – вежливо ответил Иосиф. Он услышал шепот брата: «Elle niet know zijn moder!»

– Мама здесь, – уверил его Иосиф, углом рта:

– Она придет, обязательно. Дай мне повезти, моя очередь… – он скосил глаза в коляску. Маргарита спала, зажав в кулачке кисть с засохшим сургучом. Сестра, на почте, широко открыла голубые, яркие глаза. Малышка просительно склонила кудрявую голову:

– Тетя, дайте… – девочка протянула ручку за кистью. Служащая расплылась в улыбке: «Конечно, милая». Маргарите никто ни в чем не отказывал. Девочка напоминала дорогую, фарфоровую куколку, с пухлыми, белыми ручками и ножками, с нежным румянцем на щеках. Она весело смеялась и охотно шла на руки даже к незнакомым людям.

Вернувшись из гестапо, муж, довольно, сказал Элизе:

– Очень хорошо, что ты только начала распаковывать вещи. Складывай все обратно. Мы переезжаем в особняк. Я теперь… – Давид подождал, пока жена снимет с него пиджак, – буду председателем еврейского совета города. Меня пригласили выступить, на радио… – он окинул взглядом стройную фигуру, в трауре.

Жена спала отдельно, с детьми. Давид не возражал. Пока не решился вопрос отъезда в Швецию, он не хотел еще одной беременности. Жена была против нехристианских методов, как она их называла.

– Христианский метод ненадежен, – усмехнулся Давид, – не стоит рисковать. Ничего, я потерплю… – Элиза, робко, сказала:

– Ты говорил, что дом пустует, но если… – Давид проверил особняк. Бывшей жены профессор не нашел, ее докторского чемоданчика и саквояжа, тоже. Исчезла папка с документами, ее и детей. Давид смотрел на склоненную, золотоволосую голову. Жена не знала, что он взял с почты, в Мон-Сен-Мартене, три письма, присланные Эстер. Давид прочел их и сжег. Он надеялся, что бывшая жена, не дождавшись ответа от Элизы, уехала из Амстердама куда подальше. Конверты, которые приносила на почту Элиза, он тоже забирал, обаятельно улыбаясь:

– Мы забыли вложить записки от мальчиков. Я очень вам благодарен.

– Сучки… – вздохнул Давид, – женщины все себе на уме. Нельзя им доверять. Казалось бы, и разума у них нет, а все равно, стараются обвести мужчину вокруг пальца… – он кинул жене развязанный галстук:

– Немецкая администрация разрешила мне занять особняк. Я принес текст выступления на радио, – добавил Давид, – положи его в папку с лекциями. Он тоже пригодится… – Давид сказал жене, что на обед придет оберштурмбанфюрер фон Рабе. Элиза схватилась за косяк двери:

– Давид, как ты можешь? Немцы убили моего отца, я не хочу… – она почувствовала сильные пальцы хирурга, на запястье:

– Меня очень мало интересует, что ты хочешь, – сообщил муж, – это огромная честь. Твой отец погиб в автокатастрофе. Печально, но такое случается. Я ожидаю, обед лучшего качества. У господина оберштурмбанфюрера есть титул. Он граф, и привык к хорошей кухне… – жена вскинула подбородок. В серо-голубых, больших глазах, Давид, неожиданно, увидел угрюмое, шахтерское упорство. Давид помнил хмурых мужчин, в грязных комбинезонах, выходящих из подъемника, многодетных матерей, сидевших в приемной рудничной больницы:

– Кровь Арденнского Вепря, – вспомнил он, – кто ждал от ее отца, что он, на восьмом десятке, бросит машину на немецкий шлагбаум? Вроде был тихий человек, мирный, верующий, с детьми возился…

– У меня тоже есть титул, – ее голос был ломким, холодным:

– Моей семье семь сотен лет, Давид… – муж покровительственно улыбался:

– Больше нет, моя дорогая. Не думай, что я не знаю о туземных красавицах, которых ваша семья привечала, пока болталась в колониях. Достаточно на портреты посмотреть. Жена твоего прадеда вообще для индийца ноги раздвинула, произвела на свет ублюдка. Твоя кузина Тесса наполовину китаянка. Я бы не стал гордиться такими предками. В отличие от моей семьи… – он достал кошелек:

– Я выдам отдельную сумму на обед. О винах я позабочусь. Женщины в них не разбираются.

Дети спали, после прогулки.

Элиза заправляла салат, с зеленой фасолью и беконом, как его делали в Льеже. На десерт она приготовила шоколадный торт:

– Может быть, малыши не проснутся… – она посмотрела на кухонные часы, – я не хочу, чтобы они видели эсэсовца. Хотя весь город немцами полон. Господи, – Элиза перекрестилась, – что с Эстер, где она? Убереги ее от всякой беды, пожалуйста. Она не могла уехать, не могла бросить детей… – в передней затрещал звонок.

– Посыльный из магазина, – крикнул Давид, – вино принесли. Я приму, занимайся обедом… – он накинул домашний пиджак.

Давид выступал в Лейдене, перед коллегами, представляя им рукопись монографии. После лекции профессор собирался отправить труд в нобелевский комитет. Внимательно перечитав черновик, он убрал выводы, полученные в совместных исследованиях с полковником Исии. Для подобной смелости время пока не пришло. Универсальная вакцина от чумы, была, тем не менее, готова. Одна прививка, в младенчестве, обеспечивала иммунитет на десять лет. Потом ее надо было просто повторять.

Открывая дверь, он думал о фраке, сумме премии, и нобелевском банкете. Взглянув на площадку, Давид, невольно, отступил.

Она надела летний, синий костюм. Стройные ноги, в юбке ниже колена, немного загорели. Из-под шляпки выбивались светлые локоны.

– Здравствуй, Давид, – тихо сказала бывшая жена.

Американское посольство в Гааге готовилось к отъезду.

Эстер принял знакомый консул, в голой комнате, где остались только два кресла и старый стол. Герб и флаг США со стены пропали. Во дворе консульства выстроились грузовики, с аккуратно сложенными ящиками. Американец повел рукой:

– В Роттердаме ждет корабль. Я вам советую, миссис Горовиц… – он внимательно посмотрел на женщину, – пока есть возможность, покиньте страну. Защитой прав американцев, на территории новой Европы… – Эстер, невольно, передернулась, – теперь занимается берлинское посольство. Но здесь не Берлин, и у вас имеется местное гражданство… – женщина, упрямо, сжала губы. Эстер протянула консулу папку:

– Свидетельства о рождении и фотографии моих сыновей. Я приходила, до начала войны… Мальчикам четыре года, они родились в Амстердаме. Я прошу вас, прошу… – Эстер заставила свой голос не дрожать, – выпишите американские паспорта. Вы можете… – консул покачал головой:

– Я повторяю, миссис Горовиц, мы работаем по установленным Государственным Департаментом правилам. Есть порядок, процедура. Надо подать прошение о гражданстве, и сопроводить бумагу нотариально заверенным разрешением второго родителя… – Эстер, мрачно, подумала, что даже если она выпустит несколько пуль в холеное лицо, это ничего не изменит. Она сжала сумочку похолодевшими пальцами:

– Моя семья живет в Америке триста лет. Мои предки сражались в войне за независимость. Родители моего отца знали президента Линкольна. Мой брат работает в Федеральном Бюро Расследований… – Эстер подозревала, что Меир, на самом деле, давно не ловит гангстеров, но говорить об этом смысла не имело.

– Миссис Горовиц, – консул поднялся, – правила для всех одинаковы. Президенту Рузвельту я бы ответил то же самое. У вас есть… – он посмотрел на часы, – сутки. Я вам советую приехать сюда с бывшим мужем… – добавил консул, – в нынешних обстоятельствах я не смогу принять документ. Мне необходимо личное согласие на выдачу паспортов детям… – консул видел в голубых глазах женщины нехороший, не понравившийся ему огонек. Миссис Горовиц, по мнению дипломата, могла пойти на подлог и привезти в консульство поддельное разрешение.

Изящные ноздри дрогнули, она забрала папку:

– Я еврейка, мои дети тоже. Вы слушаете радио, и знаете, что происходит с евреями Европы… – консул поправил галстук:

– Не создавайте панику, миссис Горовиц. Евреев, всего лишь, попросили зарегистрироваться. Обычная практика, в Голландии много иностранных граждан. Вы, например, – добавил консул, – прошли регистрацию, миссис Горовиц? – ее глаза сверкнули, красивое лицо исказилось. Женщина склонила светловолосую голову: «У вас южный акцент».

– Я из Чарльстона, – удивился консул, – а почему… – миссис Горовиц застегнула пуговицу на жакете. У нее были длинные, без колец, пальцы, с коротко стрижеными ногтями:

– Понятно, почему вы советуете пройти регистрацию… – ядовито отозвалась женщина:

– Я привезу в Гаагу бывшего мужа, – пообещала она, исчезая за дверью. Консул пожал плечами:

– Причем здесь юг и север? Горовицы… – он нахмурился, – семья известная. Ее предки в учебниках есть. Они северяне… – вспомнив о Страннике и Страннице, консул разозлился:

– Она черных имела в виду. Нашла, что сравнивать. С черными на юге всегда хорошо обращались, а о сегрегации еще в Библии говорится. Противоестественно, чтобы цветные и белые смешивались, даже в автобусе. Или, например, кто может представить цветного дипломата… – консул улыбнулся, – подобного никогда не случится. Евреи, другое дело. Незачем распространять панические слухи. Ничего с евреями не сделают… – он увидел, что женщина выходит из ворот консульства: «Закон для всех одинаков».

В поезде, Эстер смотрела в окно, на аккуратные городки, шпили церквей, каналы, и зеленые поля. В вагоне не говорили об оккупации. Люди обсуждали американский фильм, «Морской ястреб», недавно вышедший на экраны. Эстер читала о картине в киножурнале, до начала оккупации. Эррол Флинн играл главного героя, капитана Торпа. В статье говорилось, что приключения, в сценарии, были основаны на легендах о Вороне и сэре Фрэнсисе Дрейке.

– Первый Ворон застрелил предка Давида, в Лиме… – вспомнила Эстер семейное предание, – а потом женился на его вдове. Она в Амстердаме похоронена. Ее тоже Эстер звали. Ее дочь вышла замуж за сына Давида, доктора Хосе… – муж настаивал, что Ворон убил его предка из-за женщины:

– Разговоры, – кисло замечал профессор Кардозо, – что Ворон ее спас, выхватил из костра, что муж ее предал, это ерунда. Ворон брал себе, что хотел… – открыв сумочку, Эстер посмотрела на золотую рысь:

– Давид не верил, что бывшую жену Элияху Горовица сожгли, в Картахене, с детьми… – она вспомнила, как муж, небрежно, заметил:

– Генерал Кардозо был добрым человеком, поверил сказкам этого Аарона. Он просто индеец, никакого отношения к евреям не имел… – Эстер возмутилась:

– У него была Тора! Доктор Мирьям Кроу ее держала в руках, мой дедушка Джошуа ее видел! Тора, изданная, в Амстердаме, принадлежавшая Элишеве Горовиц… – Давид хмыкнул:

– Бабушка Мирьям книгу потеряла, в прерии, когда от мормонов бежала. Ничего не докажешь… – он покровительственно улыбнулся: «У тебя в родословной не только цветные, но еще и индейцы…»

– У тебя тоже, – отрезала Эстер, – доктор Хосе у индианки родился.

Муж, покраснев, скрылся в кабинете.

Сейчас ей все казалось смешным и далеким. Она погладила голову рыси:

– Давид поедет со мной в Гаагу. Он подпишет разрешение, я отвезу мальчиков в Лондон. Тетя Юджиния о них позаботится, а я вернусь в Голландию. Он упрямый человек, однако, речь идет о жизни и смерти. Надо оставить ссоры, в наших руках судьба детей… – Эстер говорила все это, глядя в голубые, спокойные глаза мужа.

Давид, разумеется, не пригласил ее в квартиру. Выйдя на площадку, бывший муж смерил ее взглядом, с головы до ног:

– Что ты здесь делаешь? В соглашении ясно написано, что мои адвокаты пришлют извещение, о визите детей, на выходные дни, и привезут их… – муж улыбался, – только куда привозить? Ты, кажется, покидаешь Голландию… – между бровями жены появилась жесткая складка:

– Я бы хотела увидеть мальчиков, – попросила Эстер, – сводить на прогулку. Мы поедем в Гаагу, в консульство… – если бы бывший муж отказал в разрешении, Эстер намеревалась увезти детей в рыбацкую деревню, на Толен. Она хотела проводить Теодора во Францию и добраться, с помощью господина де Йонга, до британских берегов.

Давид усмехнулся:

– Я тебе много раз говорил, что я не дам никаких разрешений. Я отец, я несу ответственность за воспитание детей. Они останутся в Голландии. Что касается просьбы, о прогулке, то у тебя есть время, раз в месяц. Дождись его… – Эстер слышала уверенный голос мужа, такой же, как в радиопередаче.

Профессор Мендес де Кардозо объяснял евреям, что регистрация, и штамп в документах, были просто бюрократической процедурой, для учета населения. У евреев не существовало никакого основания для паники. Немецкие власти уважали нужды общины.

– Посмотрите вокруг, – он говорил мягким, отеческим тоном, – синагоги, кошерные магазины работают. Некоторые рестораны и кафе закрыты для входа евреев, но это для нашего, блага. Мы должны понимать чувства немцев. Многие из них лишились сбережений, во время кризиса, по вине некоторых алчных, и бесчестных представителей нашего народа… – Эстер встряхнула головой, пытаясь избавиться от назойливого жужжания.

Он посмотрел на часы:

– Мы ждем гостей, к обеду. У меня мало времени… – Давид взялся за ручку двери. Голос жены был хлестким:

– В парке Кардозо, сняли табличку, в его честь. Вход евреям туда закрыт. Твой прадед умер, как полагается врачу, спасая Амстердам от эпидемии. Он бы не смог зайти в сад, разбитый на месте его собственного дома. Давид, как ты можешь? Твои взгляды, это твое личное дело, но мальчики… Не ставь будущее детей под угрозу, дай нам уехать… – Эстер, сквозь сумочку, чувствовала тяжесть пистолета:

– Если я его пристрелю, прямо здесь, мне больше не понадобятся никакие разрешения. Он отец, у него еще Маргарита… – схватив ее за руку, Давид вывернул пальцы:

– Пошла вон отсюда! Не придумывай ерунды, истеричка! Ни меня, ни мою семью никто не тронет! Мы зарегистрировались, мы соблюдаем правила… – от него пахло знакомым сандалом. Темная борода была совсем рядом с лицом Эстер:

– Нельзя, чтобы он видел пистолет… – дернув рукой, она отступила. Бывший муж оправил пиджак:

– Где твоя регистрация? Покажи мне паспорт. Если ты собираешься здесь болтаться, я вызову полицию. Ты проведешь ночь в камере, Эстер… – за дверью залаяла собака, раздались детские голоса.

– Сдохни, мамзер, – выплюнула Эстер. Женщина сбежала вниз по лестнице, стуча каблуками. Она рванула дверь подъезда:

– Элиза не поможет, даже если меня увидит, в окно. Она его боится, смотрит ему в рот… – Эстер быстро шла по набережной Амстеля. Миновав мост, у оперного театра, она опять услышала собачий лай. Эстер обернулась. Гамен несся по мостовой, поводок тащился сзади. Пес заплясал у ее ног. Элиза, в траурном платье, с неприбранными, золотистыми волосами, бежала следом. Женщина тяжело дышала:

– Я сказала, что собаку надо прогулять. Эстер, с мальчиками все в порядке. Я тебе писала, из Мон-Сен-Мартена…

– Я тоже тебе писала, – тихо сказала Эстер, глядя на усталое лицо, на темные круги под глазами. Она не хотела думать о том, что могло произойти с письмами. Отогнала от себя эти мысли, Эстер кивнула на черную ткань: «Что случилось?»

Элиза быстро говорила, комкая в руках поводок, оглядываясь на мост. Эстер вздохнула:

– Не бойся, за деревьями нас не видно. Мне очень жаль… – она взяла тонкую руку:

– Я твою книгу купила. Очень хорошо вышло. Тебе надо еще писать.

Элиза всхлипнула:

– Эстер… Я не знаю, как… Прости меня, прости. Ты не уедешь… – в серо-голубых глазах стояли слезы.

– Куда я уеду, – Эстер, закурила, – когда мальчики здесь. А что ты прощения просишь… – она глубоко затянулась сигаретой, – это все… – женщина не закончила:

– В прошлом все. О детях надо думать, и мне, и тебе… – Элиза сказала, что Давид пригласил к обеду оберштурмбанфюрера Максимилиана фон Рабе:

– Я не хочу, чтобы дети его видели… – растерянно добавила женщина, – может быть, их на прогулку забрать? Мне надо подать обед, иначе Давид будет недоволен. Они не признаются, что вы встретились. Они о тебе спрашивали… – розовые губы дрожали.

Эстер посмотрела на хронометр:

– Приводи малышей через полчаса в Ботанический сад. В оранжереях есть детская группа. Моя няня их оставляла, тем годом. Скажешь Давиду, что… – Элиза закивала:

– Я знаю, мальчикам нравится. Только Маргариту они не возьмут, группа с трех лет. Придется ей дома побыть… – Эстер, на мгновение, обняла женщину:

– Она малышка, не запомнит немца. Иди, – она подтолкнула Элизу к дому, – одень их, для прогулки… – Элиза вела за собой Гамена. Эстер выбросила окурок в канал:

– Максимилиан фон Рабе. Не надо мне здесь оставаться. Он меня узнает, наверняка… – Эстер решила выпить кофе, в летнем кафе:

– Это если таблички не повесили… – женщина разозлилась:

– Пошли они к черту. На мне не написано, что я еврейка, а документов официанты пока не требуют… – она понимала, что не может увезти мальчиков из Голландии. Новая должность бывшего мужа, о которой ей сказала Элиза, предполагала близкие связи с оккупационными властями.

– Не зря его фон Рабе навещает… – горько поняла Эстер, – преодолел брезгливость… – она вскинула голову. О квартире у рынка Альберта Кейпа бывший муж не знал:

– Отправлю Теодора во Францию, – решила Эстер, – и перееду туда. Буду встречаться с Элизой и мальчиками в городе. Элиза меня не выдаст… – она вспомнила упрямый очерк ее подбородка:

– Дядя Виллем погиб, спасая еврея. Бедная, она родителей потеряла… – Эстер надо было зайти на почту, проверить, не поступало ли писем от дорогого друга, из Берлина:

– Вывезу мальчиков, – вздохнула она, – когда все успокоится. Маргариту бы забрать, но Элиза с ней не расстанется. Как я не расстанусь с Иосифом и Шмуэлем… – дети, вечером, ложились по обе стороны от нее. Сыновья зевали, держа ее за руки: «Мамочка, спой песенку…». Она тихо напевала американскую колыбельную, о красивых пони, или песню на ладино. Близнецы, спокойно, задремывали.

– Мальчики не похожи, на евреев, – Эстер остановилась, пропуская двух рабочих на велосипедах, по виду маляров. В плетеных корзинах лежали банки с краской и кисти:

– Обрезания им не делали… – она сжаларуки, до боли:

– Давид отец. Как бы он ко мне ни относился, он защитит своих детей, обязательно… – маляры слезли с велосипедов у дома на Плантаж Керклаан. Рабочие пристально рассматривали большие, чисто вымытые окна квартиры профессора Кардозо.

Будущая графиня фон Рабе готовила отлично.

Макс оценил столовое серебро и хрусталь, свежую, накрахмаленную скатерть. В квартире вкусно пахло кофе, сладостями, и немного, волнующе, лавандой. Мадемуазель Элиза, как ее называл Макс, встретила гостя в шелковом, дневном, закрытом платье. Черная ткань облегала небольшую, девичью грудь. Профессор Кардозо суетился, хлопотал, извинялся, что его сыновья на прогулке, в детской группе:

– Мы еще не разложили вещи, господин оберштурмбанфюрер. Я бы, непременно, показал фотографии… – сыновья Кардозо Макса интересовали меньше всего. Не интересовала его и хорошенькая, пухленькая девочка, в матросском платьице, с кудрявыми, черными волосами, похожая на отца. Дитя звали Маргаритой. Макс заметил серебряный крестик на шейке:

– Какая разница? Она еврейка, как и ее отец. Отправим их на восток… – коллеги, в гестапо, сказали, что в Голландии много евреев, перешедших в христианство. Макс отмахнулся:

– Это никого не волнует. Есть четкие инструкции. Регистрации и дальнейшему… – он поискал слово, – переезду, подлежат все люди еврейского происхождения, будь они хоть трижды священники, или монахи, – кисло добавил Макс. Он боялся, что его святейшество, упрямый мерзавец, издаст негласное распоряжение, и католики начнут прятать евреев в монастырях:

– Ну и что? – хмыкнул Макс, направляясь на Плантаж Керклаан, – если понадобится, мы вытащим евреев, даже из Ватикана… – длинные, темные ресницы девочки задрожали. Она сонно потерла яркие, голубые глаза. На висках Макс увидел завитки волос:

– Кровь никуда не денешь, еврейка есть еврейка. Но Элиза родит мне хороших, арийских детей. Девочка здоровая, кровь с молоком… – Маргарита, исподлобья, недоверчиво, смотрела на Макса. Собака, комок черной шерсти, оскалив зубы, подошла к ребенку. Маргарита держалась за руку матери. Пес, устроившись у ног девочки, едва слышно, зарычал. Ребенок отпустил пальцы Элизы. Девочка, развернувшись, пошла куда-то по длинному, с начищенным полом, коридору. Собака от нее не отставала.

Макс терпеть не мог подобных шавок. Он признавал только овчарок и доберманов:

– В Бельгии славные овчарки… – он видел несколько собак, в Мон-Сен-Мартене, – можно их приспособить для охраны концлагерей, чтобы не возить своры, из Германии. Хотя Аттила у нас, больше на левретку похож. Генрих его испортил… – фон Рабе вспомнил свору из Дахау, которая загрызла Майорану:

– Настоящие собаки. Слава Богу, Эмма не просит у папы никаких мелких тварей… – столовая напомнила ему домашние обеды, на вилле, при жизни матери. Графиня Фредерика родилась в семье, близкой королевскому двору. Мать настаивала на хорошем поведении, за столом. Они с Отто, шепотом, поправляли Генриха, когда малыш путал приборы:

– После смерти мамы мы в Берлин приехали. Папа очень переживал. Он не женился, хотя ему только пятый десяток шел. Все нам отдал… – отец оставил десятилетнего Генриха в Берлине. Макс и Отто вернулись в Швейцарию, в пансион:

– Мы подростками были… – Макс понял, что они с профессором Кардозо почти ровесники. Еврею исполнилось тридцать два.

Лавандой пахло от мадемуазель Элизы. Макс пришел в дом Кардозо с букетом цветов, выбрав кремовые, свежие розы. Женщина, робко поблагодарила. Он поглядывал на глухой воротник платья. Мадам Кардозо носила католическое, простое распятие.

Оберштурмбанфюрер заметил, что женщина косится на его мундир и погоны. Макс, разумеется, принес ей соболезнования, со смертью родителей. Она быстро сглотнула: «Большое спасибо». Рука у нее оказалась тонкой, прохладной. Она опускала вниз большие глаза, как и на фото, виденном Максом в Мон-Сен-Мартене.

Он не стал упоминать, что побывал в городке. Мадемуазель Элизе, по мнению Макса, незачем было знать больше положенного. Профессор не преминул похвастаться книгой, авторства жены:

– Конечно, – Кардозо разливал вино, – сейчас она занята детьми, домом… – Макс пролистал хорошо изданный том, постоянно наталкиваясь на фотографии еврея, в Африке и Азии. Все немецкие ученые соглашались, что лучше Кардозо никто не разбирается в чуме и сонной болезни:

– Отто упоминал, что еврей работал с полковником Исии, в Маньчжурии. Японцам мы его не отдадим. Он должен трудиться на благо рейха, как 1103. Дети, это помеха, мы от них избавимся. Хорошо, что я велел 1103 операцию сделать… – фон Рабе и после свадьбы намеревался навещать Пенемюнде. По его мнению, одно другому не мешало:

– Пишет… – он попробовал отличное бордо, – пусть пишет. Нам нужны биографии героев рейха, вождей. Приятно, когда можно похвастаться достижениями жены, не только на кухне… – впрочем, на вилле фон Рабе, хозяйка дома и не должна была готовить. У них имелся личный повар.

– И Отто женится, и Генрих. Впрочем, Отто в Россию поедет, то есть на новые немецкие территории. Будет жить с женой в пещере, носить шкуры и охотиться… – Макс, невольно улыбнулся:

– Мы с Элизой полетим на море, в Альпы, начнем ходить в оперу… – он решил, что мадемуазель де ла Марк придется ко двору, в Берлине. Макса не смущало ее католическое воспитание:

– Это хорошо, – он похвалил обед, – она скромная женщина, думает о семье. Кардозо ее отлично воспитал. Она прямо из монастыря за него замуж выскочила, восемнадцати лет… – мадемуазель Элиза нежно покраснела: «Спасибо, ваша светлость».

– Просто герр Максимилиан, – попросил ее фон Рабе, – вы тоже аристократка, потомок Арденнского Вепря… – судя по всему, святой отец не делился с семьей барселонской историей. Макс, предусмотрительно, не стал упоминать, что учился с Виллемом. Девушка сказала, что ее брат тоже заканчивал, университет в Гейдельберге:

– У нас было много студентов… – Макс оценил и угря, в соусе из трав, и нежную говядину, – это большое учебное заведение… – вина еврей выбрал хорошие.

Макс, говоря с Генрихом, немного лукавил.

Он не страдал, по его мнению, необоснованно преувеличенной брезгливостью, по отношению к евреям, которой отличались многие его коллеги:

– Я даже готовлю обеды, для 1103, – весело напомнил себе он, – не говоря обо всем остальном… – кофе профессор сварил по восточному рецепту, с пряностями. Он увел Макса в кабинет, увешанный дипломами и фото профессора, на охоте, в лаборатории, и на торжественных банкетах.

За обедом они избегали военных тем. Макс, только, похвалил выступление ее мужа. Он пожелал профессору Кардозо успеха не только на научном, но и на административном поприще.

– Не стоит поддаваться пропаганде Британии, США… – наставительно сказал Макс, – в этих странах правит еврейская плутократия, против которой горячо выступают простые евреи, мадам Кардозо, труженики, люди, своими руками, зарабатывающие себе на хлеб. Германия проводит невиданный, социальный эксперимент, изменяет ход человеческой истории… – он щелкнул ухоженными пальцами:

– Иногда случаются эксцессы, но я уверяю вас, на новых территориях рейха евреи живут мирно, возделывая землю на фермах. Любой из соплеменников вашего мужа, отсюда, из Голландии, Франции, Бельгии, сможет к ним присоединиться… – в конце обеда она извинилась, сославшись на то, что ей надо накормить дочь и забрать пасынков из детской группы.

– Подожду, пока он уйдет… – Элиза проводила взглядом прямую спину, в мундире тонкой, дорогой шерсти, – не надо, чтобы мальчики его видели. Какой он мерзавец… – она унесла грязные тарелки на кухню. Элиза долго терла руки простым мылом, под струей горячей воды. Она не собиралась ничего говорить мужу об Эстер:

– Она мать, и я мать… – Элиза, заранее, сделала рагу без пива, для детей, – это наше дело. Буду приводить мальчиков в парки, открытые для евреев… – Элиза знала, что муж настоит на строгом выполнении правил.

Эстер сказала ей, что они свяжутся по телефону. Профессор Кардозо собирался почти все время проводить в Лейдене, в университете, или на своей новой должности. По словам Макса, мужу полагался отдельный кабинет и секретарь. Давид намекнул Элизе, что ждет от нее помощи и здесь:

– Он и не узнает ничего… – разогрев рагу, Элиза добавила на тарелку салат, – не надо его сердить, расстраивать. Мы уедем в Швецию. Эстер тоже, как-нибудь, туда доберется. Из Америки, в конце концов. О детях я позабочусь… – Элиза, мимолетно, почувствовала запах гари, но на плите все было в порядке:

– Почудилось, – успокоила себя женщина, выходя из кухни. Гамен выбежал навстречу, истошно лая. Схватив Элизу за подол платья, собака потащила ее в переднюю. Маргарита заковыляла вслед. На голубых глазках блестели слезы: «Боюсь, мама!». Тарелка с грохотом упала на пол, Элиза подхватила дочь. Из-под входной двери полз едкий дым.

Костерок Давид быстро затоптал. Дверь, снаружи, расписали свежей краской. Макс прочел большие, черные буквы: «Hoerenjong»:

– Недаром говорят, что голландский, просто диалект немецкого языка, – весело подумал Макс.

В сочных выражениях новому председателю городского еврейского совета желали сдохнуть, как можно быстрее. Слова «мамзер» Макс не знал, но предполагал, что это вряд ли комплимент. Мадемуазель Элиза унесла плачущую дочь. Захлопнув дверь, профессор опасно побагровел. Он отвел Макса в сторону:

– Я должен вам что-то сказать, господин оберштурмбанфюрер. Меня навещала бывшая жена. Она сумасшедшая женщина, была не в себе, угрожала мне. Это ее рук дело, я уверен… – Кардозо кивнул на дверь:

– Она не зарегистрировалась в полиции, она преступает законы… – Макс успокоил профессора, пообещав, что гестапо возьмет квартиру под охрану:

– Так надежней, – размышлял он, оказавшись на набережной, – хотя мадемуазель Элиза никуда не убежит. У нее дети на руках, она безопасна… – Макс сел в ждущую его машину. У него в блокноте имелись приметы доктора Горовиц, двадцати восьми лет. Кардозо развел руками: «Снимка у меня нет, по понятным причинам…»

– Мы ее найдем, – надев фуражку, Макс обернулся. Он увидел, в окне квартиры, стройный силуэт мадемуазель Элизы. Женщина держала на руках ребенка.

– В гестапо, – велел Макс шоферу, закуривая. К вечеру он собирался напечатать объявления о розыске:

– Она нарушает закон, – сказал себе Макс, – это станет хорошим уроком, для местных евреев. Надо подчиняться нашим требованиям… – посмотрев на часы, он вытянул ноги:

– Генрих в Берлин вернется, а я навещу Лувр и мадам Шанель. Надо Генриху рассказать о пожаре, он посмеется. Ревнивая, брошенная жена… – Макс полюбовался черно-красными флагами, вдоль набережной:

– В Париже они тоже висят. Фюрер туда приезжал, принимать капитуляцию французов. Мы отомстили за унижение в первой войне. Скоро у нас не останется соперников, в Европе… – люфтваффе, с осени, переходило к планомерному разрушению британских городов. Макс знал, что кампания в России рассчитана на полгода, не больше.

– К тому времени Элиза станет моей женой, – подытожил он. Фон Рабе легко вышел из машины, у отеля «Европа».


Ловко бросив на раскаленный чугун комок теста, продавец вафель придавил его тяжелой крышкой. На плите, булькала кастрюля сиропа. Дверь забегаловки распахнули на улицу, где шумел утренний, многолюдный рынок Альберта Кейпа. Кофе здесь варили, как на Яве и Суматре, в колониях. В медном кофейнике продавец кипятил грубо смолотые зерна, добавляя тростниковый сахар и пряности. Кофе получался тягучим, черным, вязким. Молодой человек, сделавший заказ, удобно расположился за стойкой, просматривая сегодняшний выпуск De Telegraaf. Газетный лист, по обе стороны от заголовка, украшали свастики.

– У него рыжие в роду были, – вынув вафлю, продавец промазал ее сиропом: «Ваш заказ».

Каштановые волосы посетителя играли бронзой, в полуденном солнце. Повесив хороший, твидовый пиджак на спинку высокого стула, он засучил рукава белоснежной рубашки. На запястье сильной, загорелой руки блестел стальной, швейцарский хронометр. Заказ он сделал на немецком языке. Продавец заметил на лацкане пиджака значок со свастикой:

– Хотя бы не в проклятом мундире явился… – на рынке болталось много солдат и офицеров вермахта. За месяцы, прошедшие после вторжения, продавец привык к черно-красным флагам, хотя здесь, в рабочем, бедном районе их никто не вешал, в отличие от центральных кварталов.

Генрих пил третью чашку кофе за утро. Он успел съесть нежную селедку, с маринованным огурцом, сырный пирожок и порцию острой, жареной в масле вермишели, с чесноком, луком и специями, под вывеской: «Кухня Суматры».

Максимилиан, за ужином, веселясь, рассказал о ревнивой, бывшей жене, профессора Кардозо. Генрих подозревал, что о двери нового председателя еврейского совета, позаботилась вовсе не доктор Горовиц, а кое-кто из жителей Амстердама. Брату он этого не сказал.

Вчера в почтовое отделение никто не пришел.

Прогуливаясь по рынку, в эсэсовском мундире, Генрих ловил на себе неприязненные взгляды прохожих. Улица с лотками оказалась длинной. Здесь продавали все, от овощей, рыбы и цветов до подержанных вещей. Почта находилась прямо в середине рынка.

Кварталы вокруг отличались от ухоженных домов, на Амстеле, или Принсенграхте. Над головами прохожих протягивались веревки с бельем. На задах квартир жители копошились в огородах. Дымились трубы пивоварни Хейнекен. По каналам шли низкие баржи, с ящиками овощей и бочками пива. На углах торчали крепкие парни, в дешевых костюмах, покуривающие папиросы. Стены домов усеивали афиши. Генрих разбирал голландские слова. Рекламировали боксерские матчи, американские фильмы, летние распродажи в магазинах. Парни поплевывали под ноги, провожая Генриха угрюмыми, тяжелыми взглядами.

Фон Рабе зашел в пивную, в кителе. Пива Генриху налили, не сказав ни единого слова. Деньги, оставленные на чай, принесли обратно, как и в Мон-Сен-Мартене. Пока он сидел с кружкой, вся пивная погрузилась в глубокое, мрачное молчание. На стойке, в радиоприемнике, кричал футбольный комментатор. Быстро допив светлое, вкусное пиво, Генрих ушел. Понятно было, что немцев здесь не жаловали.

В газете, в разделе объявлений, Генрих нашел призыв к розыску доктора Горовиц. Он подумал, что высокую, голубоглазую, стройную блондинку, даже имея фото, в Амстердаме можно искать месяцами. Почти все женщины города отвечали описанию.

Генрих жевал сладкую, горячую вафлю, вспоминая давешнюю девушку, с остановки речного трамвая, в синем костюме и шляпке, тоже блондинку. Он увидел стройные, немного покачивающиеся бедра, длинные ноги, в хорошо скроенной юбке, ниже колена. Генрих, сердито, сказал себе:

– Оставь. Ты обещал, ничего такого до победы. Тем более, папа и Эмма тоже в группе… – Генрих рассказал отцу о связях с англичанами. Граф Теодор вздохнул:

– Милый мой, боюсь, что о будущем Германии мы должны позаботиться сами. Военный переворот… – голубые глаза отца блеснули холодом, – быстрая казнь банды, без суда и следствия, и немедленная капитуляция… – Генрих пожал плечами:

– Если верить Максу, то сумасшедший собирается разбить Британию до Рождества, а потом заняться Россией…

– В России он завязнет, – решительно отозвался отец, – невежественный ефрейтор не слушает людей с военным образованием. Танковый прорыв через Арденны удался только потому, что французов ввело в заблуждение затишье на фронте. У них тоже хватает косного генералитета, – усмехнулся отец, – на первой войне танки еле двигались. Многие, до сих пор, считают, что механизированные соединения не являются решающей силой в сражениях. Что касается России… – отец подошел к большой карте Европы, на стене кабинета, – то ее кто только не пытался поставить на колени, милый мой. И никому не удавалось… – граф смотрел в серые глаза сына. Он думал, что надо оставить Генриху и Эмме письмо:

– На всякий случай, – сказал себе Теодор, – девочка должна знать о матери. Могилы Ирмы не осталось, после погромов, но все равно… После войны, после казни Гитлера синагоги восстановят, сюда вернутся евреи. Девочка еврейка, по их законам. Нельзя скрывать такое… – он не стал затягивать. Теодор положил в сейф, в кабинете, конверт, адресованный младшему сыну и дочери:

– Если… когда переворот удастся, – решил граф, – я все скажу Эмме. Она поймет, она взрослая девочка. А письмо… – он повертел конверт, – просто сожгу… – у графа в кабинете стояла спиртовая плитка. Отец, сварив кофе, велел сыну:

– Постарайся найти дорогого друга. Он, наверняка, передает сведения в Британию. Без связи мы как без рук, нельзя оставаться в молчании. С лагерями в Польше… – граф Теодор поморщился, – со слухами, что в Пенемюнде полигон расширяется… – Генрих кивнул:

– К Вернеру фон Брауну я наведаюсь, непременно. Буду, в присутствии начальства, намекать, что в Пенемюнде надо построить лагерь… – Генрих, криво, улыбнулся:

– Лагеря вошли в моду. Экономия средств… – отец привлек его к себе, обняв за плечи. Пахло знакомой, туалетной водой. Закрыв глаза, Генрих посидел, как в детстве, привалившись головой к плечу отца. Аттила, лежавший на диване, проснулся. Пес ласково лизнул руку Генриха.

– Забудь… – велел себе Генрих, все еще видя легкую походку женщины. Он быстро дожевал вафлю. Отец не спрашивал у него о женитьбе.

Граф Теодор, смотря куда-то вдаль, сказал:

– Надеюсь, ты понимаешь, что не стоит подвергать риску близких людей. Очень тяжело жить, когда не можешь признаться, даже жене… – оборвав себя, он добавил:

– Эмме всего шестнадцать. Когда она замуж соберется, Германия избавится от безумия, окружающего нас… – они с отцом не говорили о таких вещах, но Генрих понимал, что оба старших брата закончат смертной казнью, или пожизненным заключением.

– Не жалко… – он читал новости. В Северном море продолжались сражения, Москва объявила о создании советских республик, в Прибалтике:

– Сталин получил подачку… – горько подумал Генрих, – неужели у них нет никого в Берлине? Неужели они не знают, о следующем лете? Не может быть. Питер говорил, что фрейлейн Рекк связана с советскими агентами… – фрейлейн Рекк весной вышла замуж, за своего режиссера. Генрих не мог начать за ней ухаживать. Только высшему кругу нацистских бонз, негласно, позволялось иметь подобные связи. Фюрер призывал немцев к скромности и супружеской верности. Генрих допил кофе:

– Русские не станут вербовать аристократа. Папа такого не слышал, а он всех дворян знает. Скорее, кого-то с левыми симпатиями. Они все уехали, те, кто успел… – Генрих перебирал в голове персонал министерств. СС он отмел сразу. Кандидатов проверяли, чуть ли не до седьмого колена:

– Вряд ли это офицер, – Генрих расплатился, – скорее, штатский служащий. Может быть, инженер, экономист. До прихода Гитлера к власти они часто ездили в Советский Союз… – фон Рабе вышел на рынок:

– И что я скажу советскому агенту, даже если его найду? – хмыкнул Генрих:

– Здравствуйте, я работаю на Британию, и считаю, что нам надо сотрудничать? Во-первых, в обстановке доносов он посчитает меня провокатором, и будет прав, а во-вторых… – он заметил играющие золотом, светлые локоны какой-то женщины, – у меня не было разрешения от Джона. И вряд ли я его получу. Я вообще ничего не получу, и не отправлю, если не отыщу дорогого друга… – сегодня Генрих надел штатский костюм. Старший брат, на весь день, уехал в Гаагу, в художественный музей.

– Риксмузеум он посетил… – угрюмо подумал Генрих, – наверняка, местное гестапо получило задание кое-что отправить в Берлин, на виллу. После суда над преступниками, папа хочет лично проехать по Европе, вернуть картины законным владельцам… – Генрих видел рисунок обнаженной женщины. Набросок всегда находился при брате. Младший фон Рабе справился в художественной энциклопедии:

– Не может быть, что это Ван Эйк. Подражание, этюд какого-то фламандца. Но подпись? Макс не расстается с эскизом. Значит, он тоже подозревает о его ценности… – в дверях отделения стояла маленькая очередь.

Эстер, заходя на почту, обернулась.

Вчера она провела с малышами два часа, в Ботаническом саду. Эстер покатала детей на каруселях, и купила вафель. Мальчики рассказывали о Мон-Сен-Мартене. Сидя на скамейке, она обняла близнецов:

– Конечно, дедушка Виллем и бабушка Тереза были вашими родственниками. Мы все одна семья. Вы должны заботиться о Маргарите. Она ваша сестра, младше вас… – дети прижимались к ее боку, в теплом полдне пахло цветами. Иосиф и Шмуэль перемазались мороженым и сиропом. Они говорили о Гамене. Мальчики решили тоже завести собаку или кошку. Эстер знала, что дети ничего не скажут отцу. Сыновья держали ее за руки. Иосиф улыбнулся:

– Мы будем в парке встречаться. Это наш секрет… – Шмуэль кивнул:

– Даже если мы заговорим, мамочка, то никто ничего не поймет. Взрослые не понимают, когда мы с Иосифом болтаем… – близнецы хихикнули.

Элиза пришла с Маргаритой, в коляске, с Гаменом. Дети бегали по дорожкам. Элиза рассказала Эстер о надписях на двери. Доктор Горовиц усмехнулась:

– Думаю, это не последний раз. В Амстердаме не все евреи собираются подчиняться требованиям немцев. И не все голландцы… – она, все равно, не хотела рисковать.

Саквояж Эстер остался в камере хранения, на железнодорожном вокзале. Забрав вещи, она поехала к рынку Альберта Кейпа. В газетах Эстер нашла объявление о своем розыске, как человека, обвиняющегося в порче частной собственности и уклонении от обязательной регистрации. Эстер увидела фото: «Доктор Горовиц обучает женщин уходу за младенцами…». Снимок обрезали, но Эстер его узнала. В прошлом году газета напечатала статью о благотворительной клинике, для необеспеченных семей, при госпитале.

Она купила женских журналов, сигареты, взяла навынос в «Кухне Суматры» сатай в арахисовом соусе. От вермишели Эстер отказалась, выбрав салат. Она до сих пор, даже не думая, соблюдала диету.

– Если я буду бегать от гестапо по всей Голландии… – Эстер открыла дверь на балкон, в томный, теплый вечер, – я еще похудею… – она сидела, в старом, шелковом халате, устроив ноги на столе, покуривая. Рынок сворачивался, из пивных слышалась джазовая музыка.

– Здесь ее пока не запретили… – чтобы занять руки, Эстер решила сделать педикюр. В несессере у нее лежал флакончик алого лака. Она хотела проверить почтовый ящик, упаковать передатчик в скромный чемодан, и уехать на Толен, провожать Теодора. Оттуда сеансы связи вести было нельзя. На всем острове жило едва ли пять сотен человек.

– Немцы могут слушать эфир… – Эстер читала статью о свадьбе Кларка Гейбла и Кэрол Ломбард. Ей всегда казалось, что Давид, без бороды, стал бы похож на американского актера:

– Не думай о мерзавце, – вздохнула Эстер, – может быть, его кто-то из евреев пристрелит. Хотя, по словам Элизы, гестапо охрану обещало. Не хочется, чтобы хорошие люди погибали из-за мамзера.

Эстер надо было обосноваться в крупном городе, и выждать, пока гестапо и Давид о ней забудут. В Лейдене, можно было наткнуться на бывшего мужа. Эстер выбрала Роттердам:

– С Элизой свяжусь по телефону. Приеду в Амстердам, на день, увижу мальчиков… – она сделала маску из огурца и хорошо выспалась.

На рынке никого подозрительного, с утра, не было.

Эстер надела темно-зеленый, скромный костюм. Она не стала брать шляпку. Джон учил, что головной убор запоминается:

– Женщина, сняв шляпку, превращается в другого человека… – вспомнила она голос юноши:

– Еще, не приведи Господь, Джон сюда приедет, обеспокоенный моим молчанием. Здесь фон Рабе болтается. Он Джона узнает… – Эстер достала из сумочки ключ от абонентского ящика.

Увидев марки со свастикой, и знакомый, твердый почерк, она облегченно выдохнула.

Генрих стоял, говоря себе:

– Это она, женщина с водного трамвая. Вчера она синий костюм носила, и шляпку… – в профиль он видел длинный, изящный нос, твердый подбородок, тонкие губы. Доктор Горовиц спрятала его письмо в сумочку. Скользнув взглядом по Генриху, женщина, решительно, направилась на улицу:

– Она меня на полголовы выше… – почему-то подумал фон Рабе, – я, еще по фото, понял, что знаю ее… – догнав женщину, он тихо сказал: «В Берлине стоит отличная погода».

Вокруг шумел рынок, рядом кричала торговка: «Спаржа! Молодая картошка! Лучшая спаржа!»

– В музее Пергамон открылась выставка греческих ваз… – ему показалось, что женщина улыбается. Она коротко кивнула в сторону неприметного, трехэтажного здания на углу рынка. Она едва заметно, покачивала бедрами, светлые волосы падали на плечи. Генриху она напомнила амазонку, с греческой вазы, в музее Пергамон.

– Питер говорил, – вспомнил фон Рабе, – Горовицы его американские родственники. Хорошо, что она с профессором Кардозо развелась… – женщина исчезла за плохо выкрашенной дверью подъезда, Генрих, подождав немного, последовал за ней.


Маурицхёйс, картинную галерею в Гааге, закрыли на день, для визита оберштурмбанфюрера фон Рабе. Макс медленно бродил по начищенному паркету, останавливаясь перед полотнами, склонив голову. У него наготове имелся черный блокнот с резинкой и паркеровская ручка. В блокноте, четким почерком, он записывал сведения из художественных музеев. Страницу он отвел под Гент, и две страницы, под Риксмузеум. Многие из картин, предполагалось, в будущем, перевезти в Линц, в музей фюрера, средоточие художественной жизни новой Европы.

Макс много слышал о коллекции Эрмитажа:

– Большевики кое-что распродали, Ван Эйка, например. Однако у них остался Леонардо, Рембрандт, испанские художники… – союзники, Франко, в Мадриде, и адмирал Хорти, в Будапеште, под нажимом немецких послов, согласились кое-что пожертвовать для будущей коллекции, в Линце.

– Конечно, не шедевры, не Дюрера, не Рембрандта… – Генрих, за ужином, сказал, что отобрал для виллы азиатское серебро:

– Колониальный лак, сандаловое дерево… – брат помахал изящной вилкой, – придется не ко двору в наших интерьерах… – виллу фон Рабе отделали в строгом стиле, любимом нацистскими архитекторами. Декоратор вдохновлялся примерами Древнего Египта. Даже комнаты Эммы украсили финским гранитом и мебелью темного дуба, с раскинувшими крылья орлами и свастиками. В просторной передней, под стеклянным куполом, висел огромный, парадный портрет фюрера, работы Циглера. Макс подумал, что к свадьбе надо отремонтировать спальню, гостиную и кабинет для будущей графини:

– Элиза монастырского воспитания, в них взращивают скромность… – полистав блокнот, он записал на задней стороне обложки: «Детская». Сына Макс давно решил назвать Адольфом, в честь фюрера, а дочь, Фредерикой, в память о своей матери. Он вспомнил подземный гараж:

– Можно часть отгородить, сделать бассейн, как на альпийской вилле. Приятно, когда зимой есть, где заняться плаванием… – в Берлине Макс ходил в спортивный зал, на Принц-Альбрехтштрассе, на корты, и в олимпийский бассейн.

– Мы все отличные спортсмены, – одобрительно хмыкнул он, – Генрих выиграл первенство СС по плаванию, Эмма прекрасно в теннис играет. Лошади, яхта, горные лыжи… Элизе у нас понравится, – он представил девушку в Байрейте, на вагнеровском фестивале, в ложе фон Рабе. Макс даже видел покрой вечернего платья, облегающего небольшую грудь, сверкание бриллиантов на шее, цвета кремовых роз:

– Что ей дети… – он внес в блокнот очередного Рубенса и пошел дальше, – сыновья Кардозо к ней никакого отношения не имеют, а от дочери она откажется. У нее родятся новые сыновья и дочери, нашей, арийской крови… – Макс видел, что девушка станет хорошей женой и матерью.

– Правильно делали в древние времена, смотрели на потомство рабынь. Нельзя с закрытыми глазами жениться. Важно знать, что женщина способна к деторождению, – Отто, в Кракове, распространялся о работах приятеля, доктора Рашера, призванных повысить плодовитость арийских женщин.

– Впрочем, – победно улыбнулся брат, – я в своей мужской силе не сомневаюсь… – прозрачные, светло-голубые глаза были спокойны. Макс тоже не сомневался, но средства проверить это у него не было. Оберштурмбанфюрер не хотел осложнений. От него ожидали законного брака. Макс, довольно брезгливо, относился к деятельности общества «Лебенсборн». Отто, тамошний активист, предлагал и ему, и Генриху, осчастливить тщательно отобранных девушек арийским потомством.

– Генрих на меня похож, – понял Макс, – он в подобных вещах скромен, как папа. После смерти мамы папа даже не ухаживал за женщинами. По крайней мере, не на наших глазах. Отто, наверное, в себе уверен, потому, что у него с десяток детей родилось, в борделях… – Макс поморщился. Он напомнил себе, что, по возвращении в Берлин, надо поговорить на Принц-Альбрехштрассе о будущей секретарской должности, для Эммы:

– Встретит кого-нибудь из молодых коллег, аристократа, выйдет замуж… – Макс замер перед небольшой картиной, в простой раме.

Он видел «Молочницу» Вермеера, в Риксмузеуме. Макс едва заставил себя оторваться от лазоревого цвета, от четкого очерка фигуры, на белой стене:

– У герра Питера такие глаза, – вспомнил он, – как летнее, глубокое небо. Интересно, его из тюрьмы выпустили? Наверное, нет. Мосли с Дианой до сих пор сидят. Они всех британских фашистов интернировали. Ничего, скоро Люфтваффе разрушит Лондон, они запросят пощады.

Фюрер выступил с речью, где предлагал Британии перемирие, но никто и не ожидал, что Черчилль пойдет на такое. Лондон отверг все условия, предложенные Германией.

– Пусть расплачиваются… – Макс любовался мягким светом жемчужной сережки, повернутым к нему, робким, девичьим лицом. Губы она немного приоткрыла. Девушка была словно цветок, глаза скромно смотрели на него. Макс взялся за ручку:

– Косуля… Она не похожа не Элизу, но взгляд одинаковый. От 1103 подобного никогда не дождешься, а ведь я с ней ласков, терпелив, разрешаю прогулки. Истинно сказано, евреи, жестоковыйный народ. Их не сломаешь. Но мы и не собираемся ломать, мы их уничтожим… – Макс вписал в блокнот название картины. По его мнению, весь Вермеер должен был отправиться в Линц.

Обед накрыли в хорошем, тоже закрытом для посетителей, ресторане, по соседству с королевским дворцом. Голландская королева, с детьми и мужем, бежала в Британию, перед вторжением. Макс знал, что в Лондоне хватает правительств в изгнании:

– Французы, с де Голлем, поляки, голландцы. Британцы поддерживают бандитов, в Европе, так называемых партизан. В Польше они этим занимаются. Мы будем их вешать… – подали нежный суп из спаржи, со сливками, копченого лосося, и запеченного цыпленка, с молодой картошкой. Макс ел один, в большом зале, с видом на кованую решетку королевского дворца. Над зданием развевались флаги со свастиками. Вход в ресторан охраняло гестапо. День выдался отменным, жарким. Он расстегнул верхние пуговицы на кителе:

– Здесь можно себя чувствовать в безопасности, как в Париже, как везде в Европе. Остались Балканы, однако мы о них позаботимся весной… – на чистой странице блокнота значилось: «Лувр».

Макс был недоволен, что французам удалось эвакуировать коллекции. По всему выходило, что мальчишку придется привозить из Саксонии в Берлин, и допрашивать, с пристрастием. Товарищ барон, еще в бытность куратором, по сведениям, полученным от мадам Шанель, занимался вывозом картин. Записав «де Лу», Максимилиан вспомнил, что у 1103 имелся брат, летчик:

– Он в Мадриде подвизался, – недовольно пробормотал Макс, – надо проверить, по спискам из лагерей. Позаботиться о нем, если он в Германии… – фон Рабе не хотел, чтобы кто-то из семьи 1103 даже ногой ступил на землю рейха, пусть и военнопленным:

– Она слишком нам дорога… – Макс достал из портфеля итальянской кожи невидную папку.

Сведениями поделился Муха, на лесной встрече. Макс не стал интересоваться, откуда советской разведке известно о подобном:

– Впрочем… – он отпил незаметно появившийся кофе, в серебряной чашке, – понятно, что у них есть люди в Америке. Даже фото прислали, явно не из личного дела… – чикагский журналист, мистер О’Малли, награжденный за доблесть лично генералом Франко, развалился на парковой скамейке, в джинсах и спортивной рубашке. Круглые очки блестели на солнце, темные волосы немного растрепались. Мистер О’Малли жевал сосиску в булочке.

– Приятного аппетита, господин Меир Горовиц, – пожелал Макс: «Еврей, к тому же».

На обороте снимка, разборчивым почерком Мухи, значилась настоящая фамилия мистера О’Малли:

– Надеюсь, мы встретимся, очень скоро… – закурив Camel, он щелкнул пальцами в сторону молчаливого хозяина заведения. Кофе оказался отличным. Макс решил выпить еще чашку.


Длинные пальцы, с коротко стрижеными ногтями, уверенно вскрывали тайник в половицах. Дорогой друг, как Генрих, невольно, называл доктора Горовиц, стояла на коленях. Жакет она сняла, бросив на старый, потрепанный диван в гостиной. К стене придвинули узкую кровать, застеленную шерстяным одеялом, с плоской подушкой. Спальни здесь не имелось. Маленькая кухня блестела чистотой. В передней, в стене, открывалась дверь кладовки. Доктор Горовиц попросила Генриха достать чемодан. Они выпили кофе, фон Рабе предложил вымыть посуду. Дорогой друг посмотрела на него безмятежными, голубыми глазами:

– Если вы хотите проверить ванную, можете не стесняться. Здесь нет камер и записывающих устройств. Это безопасная квартира, – Генрих, почему-то, покраснел. Ванную отделали коричневой, скромной плиткой. Кроме дешевого мыла, коробочки с зубным порошком и полотенца, в ней больше ничего не было.

– Не придерешься, – одобрительно сказал Генрих, вернувшись на кухню с чистыми чашками и кофейником. Дорогой друг складывала в бумажный пакет окурки, и картонную упаковку из «Кухни Суматры». Генрих, с удивлением, заметил пачку женских журналов:

– Кэрол Ломбард подарила Кларку Гейблу автомобиль, украшенный рисунками сердец… – прочел Генрих, на обложке. Дива опиралась на капот лимузина, в широких брюках и тонком, перехваченным на талии ремнем, свитере. Светлые локоны спускались на плечи:

– Вы на нее похожи… – Генрих кивнул на актрису: «В моем городе показывают американские фильмы».

Квартира была безопасной, однако осторожность, все равно, не мешала.

За кофе они с доктором Горовиц не называли друг друга по именам. Генрих представился, поднимаясь вслед за женщиной по скрипучей, деревянной лестнице, на третий этаж дома. Чулок она не носила, стройные ноги немного загорели. Туфли она надела почти без каблука, но и в них была выше Генриха. Заслышав его имя, женщина обернулась. Она стояла на верхней ступеньке, Подняв глаза, Генрих уперся взглядом в пуговицы ее блузки, тонкого хлопка. Шея была обнажена, белая кожа уходила вниз. Она прикусила губу: «Максимилиан фон Рабе ваш родственник?»

– Старший брат, – угрюмо ответил Генрих.

Балкон выходил на зады дома, к блестящему под жарким солнцем каналу. Внизу жильцы устроили огород и курятник. Они курили, глядя на моторную лодку, у рыночной пристани, на баржи с пустыми ящиками для овощей. Доктор Горовиц, быстро, рассказала, что не может ни покинуть Голландию сама, ни увезти сыновей.

– Я должна была отправиться в Польшу, в начале лета. Я вам покажу свои документы. Однако я не могла уезжать, не узнав, что с мальчиками… – она повела сигаретой в воздухе, – и у меня раненый на руках, мой парижский родственник. Он оправился, во Францию собирается. У него семья, мать, инвалид, и невеста. Он переправит их в безопасное место, и вернется. Будет сражаться… – она запнулась: «Простите».

– С нацистами, – спокойно сказал Генрих:

– Вы говорили, что Мишель пропал без вести. Я выясню, что случилось. Если он в Германии, я помогу ему бежать… – Генрих подумал, что Макс, наверняка, знает, где Мишель де Лу. Брат умел держать язык за зубами, и дома о подробностях работы не распространялся. Генрих решил:

– Такое я у него выведать смогу. В конце концов, просмотрю списки военнопленных. У меня есть и примерная дата, и место, где его в плен взяли… – документы в рейхе держались в строгом порядке. Никого не расстреливали, не вешали, и не гильотинировали, без соответствующего приказа, и выставления счета семье, если она проживала в Германии, и сама не находилась в концентрационном лагере. Родственники казненного оплачивали услуги государственного защитника. Сохранялась видимость того, что правосудие, в рейхе, действительно существует.

Адвокаты, выступая на таких фарсах, говорили, что обвиняемый полностью признает вину и отказывается от защиты. Счета выписывали за содержание в тюремной камере, за услуги по приведению приговора в силу, и за почтовую пересылку документов. Даже казни военнопленных, согласно Женевской конвенции, проходили после видимости трибунала.

– Если его расстреляли, я об этом узнаю, – понял Генрих, – а если нет, то я найду его в лагере… – он занес в блокнот, шифром, имя месье Теодора Корнеля. Генрих отозвался:

– Питер рассказывал о вашей семье. С Мишелем я в Праге встречался. Он очень хороший человек. Они с моим старшим братом еще в Испании… -Генрих поискал слово, – виделись, в первый раз. Если я доберусь до Парижа, я постараюсь обезопасить деятельность Теодора и его группы… – Эстер помолчала:

– Он соберет людей. Теодор не такой человек, чтобы в стороне оставаться. Он пошел на войну, хотя у него, как и у меня, американский паспорт… – кузен хотел отправить мать и Аннет на запад, в Бретань.

Теодор мало об этом говорил:

– Мама в инвалидном кресле, плохо себя чувствует… – Эстер не спрашивала, чем болеет мадам Жанна. Семья привыкла думать, что она живет в деревне:

– Я тоже дурак, – сварливо сказал Теодор, расхаживая по комнате, с костылем, – надо было прошлой весной пойти с Аннет в мэрию. Зарегистрировать брак, оформить ей американский паспорт. У мамы он есть… – взглянув на лицо Эстер, он спохватился:

– Прости. Мерзавец твой бывший муж, извини за прямоту. Отказать детям в документах… – Эстер, устало, покачала головой:

– Давид хочет мне отомстить, только зачем он мальчиков использует? Хотя подобное больнее… – кузен затянулся крепкой самокруткой. У семьи де Йонгов, в огороде, с прошлого века, осталась делянка табака. Рыбаки предпочитали его покупным папиросам:

– Я, вместо этого, – желчно продолжил Теодор, – устраивал выставку, посещал с Аннет светские свадьбы и обеды… – он повел рукой: «Исправлю свои ошибки».

Кузен надеялся, что немцы не доберутся до бретонской глуши.

Генрих признался Эстер, что навещал Мон-Сен-Мартен, с братом, приехав туда после смерти барона и баронессы:

– О враче, Гольдберге, которого они спасали, – фон Рабе потушил сигарету в медной пепельнице, – ничего не известно. Я за него молился… – он искоса посмотрел на доктора Горовиц: «Простите».

– Евреи тоже молятся, – в ее изящных пальцах дымился окурок:

– Однако, сейчас надо не только молиться, но и действовать… – она вздернула подбородок, – с концлагерем, вы хорошо придумали. В Мон-Сен-Мартене достойные люди. Они помогут евреям бежать… – Генрих вспомнил рассказы немецкого коменданта:

– Брат второй… – он почувствовал неловкость, – жены вашего первого… – Эстер закатила глаза:

– Брат Элизы. Я знаю, что он готовится священником стать. Церковь тоже вмешается, я уверена… – у нее был, на редкость, хороший немецкий язык. Женщина пожала плечами:

– Идиш я с младенчества знаю. Мама меня и Аарона водила в детскую группу, социалистическую… – Эстер хихикнула:

– От партии Бунд. Мама была профсоюзной активисткой, боролась за права женщин, работниц на фабриках. Я в красных пеленках выросла, как у нас говорят. Немецкий я в школе начала учить, и быстро подхватила. Здесь много евреев, беженцев из Германии. Я их в госпитале принимала… – Эстер, на мгновение, коснулась руки Генриха:

– Спасибо, что вы в Праге… Мальчик, которого вы спасли, Пауль, он в Лондоне, в семье, и остальные дети тоже…

– Просто мой долг, – ответил Генрих, – и я в Праге не один этим занимался. Но Аарон… – он замялся, – Советский Союз присоединил Прибалтику, а вы говорите, что он в Каунасе обосновался… – Эстер вздохнула:

– На Песах… Пасху, с ним все в порядке было. Доктор Судаков туда собирался. Вы его тоже знаете. Он мог уговорить Аарона в Палестину поехать, с другими евреями… – длинные пальцы стряхнули пепел. По каналу тарахтел катер, перекликались курицы. В соседней квартире, радио играло музыку.

– Генрих, – ее глаза стали большими, расширенными, – слухи о лагерях, возводящихся в Польше. Для кого эти лагеря, что вы… – она смутилась, – они, собираются делать, с евреями?

– Окончательное решение, – услышал Генрих ленивый голос брата. Он вспомнил распоряжение Гейдриха. Евреев Польши, из провинциальных городов, перевозили в крупные населенные пункты, с железнодорожными путями:

– Но в остальном, – подумал Генрих, – в Аушвице нет ничего подозрительного. Просто большой лагерь, больше Дахау… – он сказал доктору Горовиц, что евреев, скорее всего, будут содержать либо в гетто, либо в подобных, массовых лагерях. Генрих замялся:

– Они, доктор Горовиц, говорят, что хотят покончить с еврейством. Имеется в виду, что евреев Европы депортируют в лагеря. Я так думаю, – прибавил Генрих:

– Пока бояться нечего. Я уверен, что Авраам, и его, – он усмехнулся, – соратники, вернутся в Европу. И вы в Польшу едете… – просмотрев документы пани Качиньской, он остался доволен. Бумаги были сделаны отменно. Генрих снабдил доктора Горовиц именем члена группы, работавшего в администрации рейхсгау Ватерланд, бывшего Позен:

– Гюнтер отвечает за переселение… – Генрих помолчал, – немцев, на новые земли. Высылают поляков, на восток, устраивают немецкие деревни. Он тоже экономист, как и я. Он вам поможет. Тем более, по бумагам ваша матьнемка…

Доктор Горовиц обещала написать из Роттердама и сообщить номер нового, почтового ящика:

– Я выйду в эфир, когда сниму квартиру, – сказала она, – свяжусь с Блетчли-парком. Работу мы продолжим. Уеду в Польшу, когда мне пришлют замену, когда я буду уверена, что с мальчиками все в порядке. Впрочем, – кисло добавила Эстер, – моих детей охраняет гестапо. Я его дверь не трогала, если что, – она взглянула на Генриха, фон Рабе широко улыбался, – правда, три года назад я его белье в канал бросала… – Эстер, не выдержав, рассмеялась.

Генрих посоветовал ей прийти с документами пани Качиньской не в амстердамское гестапо, а в брюссельское:

– Меньше шансов, что вас кто-то узнает, – объяснил фон Рабе, – даже спустя год, или, когда вам замену пришлют… – Эстер задумалась:

– Им надо готовить людей, человек должен знать голландский. Или я здесь кого-нибудь найду, на месте. Посмотрим, – подытожила женщина.

Генрих вернулся в гостиную с неприметным, фибровым чемоданом. Он отвел глаза от тонкой ткани юбки, обтягивавшей узкие бедра. Передатчик оказался портативным, маленьким, но, по словам доктора Горовиц, очень мощным. Она могла связаться отсюда, со всей Европой:

– Из Польши тоже, – она скалывала волосы, медными шпильками, перед зеркалом, – его только до Америки не хватает… – Эстер, ласково, погладила чемодан. Она ехала на Толен, с пересадкой в Роттердаме, Генрих провожал ее до вокзала. Они шли к пристани водного трамвая. Эстер, немного наклонившись, сказала:

– Я рада, что мы нашлись, дорогой друг. Я ему… – она кивнула на север, – передам, что с вами все в порядке. Я уверена, что вы еще всех увидите… – ресницы дрогнули, – и его, и Питера, и моего брата. У меня еще один брат есть, – озорно добавила женщина, – вы бы с ним тоже подружились. Он ваш ровесник… – дорогой друг оказалась старше Генриха на три года. На палубе трамвая Генрих устроил чемодан и саквояж под лавкой. Доктор Горовиц пошла в салон, покупать билет для Генриха, несмотря на его протесты.

– У меня проездной, – строго сказала дорогой друг, – однако он на одно лицо. Я не хочу нарушать законы… – она подмигнула Генриху. Вокруг носа женщины рассыпались летние веснушки. Пахло теплой водой, над трубой катера вились, щебетали птицы. Закурив, Генрих проводил взглядом невысокого юношу, темноволосого, в круглых очках. Сидя на скамейке, у канала, он читал газету «Nieuw Israelietisch Weekblad»

– Тоже еврей, – понял Генрих, – Господи, дай мне силы помогать им, до конца… – катер вывернул в большой канал, юноша пропал из виду. Генрих достал кошелек:

– Надо угостить дорогого друга, кофе, на вокзале. Эмма была неправа, это женщина. Просто она хирург, у нее сильные пальцы… – Генрих слушал шум катеров на канале:

– Все хорошо. Теперь у нас есть связь. Только бы с ней ничего не случилось… – дорогой друг тронула его за плечо: «Ваш билет». Она присела рядом, утащив у него сигарету. Генрих решил:

– Не буду о Габи упоминать. Аарон вряд ли подобным делился, даже с родными… – дорогой друг, вытянув ноги, сбросила туфли. Он увидел красный лак, на ногтях нежных пальцев.

– Давайте я вам расскажу о музее Пергамон… – предложил Генрих. Она подобрала шпилькой выбившийся из узла волос локон: «Давайте». Катер нырнул под мост, выходя в Амстель.

Еврейскую газету Меир купил в ларьке, на вокзале.

Голландского языка они с Джоном не знали, но решили, что, пользуясь, идиш и немецким, разберут, что происходит в стране. Впрочем, Джон еще в поезде из Харлингена в Амстердам, заметил, что достаточно посмотреть по сторонам. Над пустынным перроном деревенской станции, ветер с моря, колыхал нацистский флаг. Бот они оставили в неприметной бухте, среди песчаных, заросших камышом островков. Последние две мили, по мелкому Ваддензее, им пришлось прошлепать по жидкому илу. По словам Джона, это был любимый спорт голландцев. Меир, оказавшись на берегу, счистил грязь, с крепких ботинок:

– Эстер мне говорила, что они со странностями, а я не верил… – у них в карманах, кроме пристрелянных браунингов, лежал приятно тяжелящий ладонь конверт, с американскими долларами, гульденами и даже рейхсмарками. Билеты, на станции, Джон попросил по-немецки. Окинув их неприязненным взглядом, кассир с грохотом опустил деревянные рейки окошечка, вывесив какую-то табличку. Они поняли, что начался обед, но станционное кафе тоже оказалось закрытым. Поезд в Амстердам отправлялся через два часа. Джон и Меир нашли забегаловку, на променаде, как гордо именовали в Харлингене десяток домов, выходивших на рыбацкий причал.

Они сидели с пивом и жареной рыбой, глядя на чаек, вившихся над мачтами крепких, прошлого века, лодок. Вокруг никого не было, они позволили себе перейти на английский язык. Джон, коротко, рассказал Меиру, о подготовке агентов, для будущей работы в Европе. На медной оправе клыка блестело солнце, он затянулся сигаретой:

– Вы, Меир, тоже подумайте над подобными вещами. Вы не всегда будете оставаться вдалеке от событий в Европе… – Джон вскинул бровь: «Мне только сейчас пришло в голову, что японцы могут атаковать Калифорнию».

– Не позволим, – отрезал Меир, – у нас отличные базы в Тихом океане. Однако если японцы начнут воевать на два фронта, на море и на суше, с нашими странами, то нам придется высаживать войска в Азии, чтобы поддержать союзников… – Джон отозвался: «Сталин еще может объединиться с Гитлером. Хотя, судя по всему, Гитлер его водит за нос». Рыбу принесли на коричневой, оберточной, покрытой пятнами жира бумаге.

– Очень вкусная, – Меир облизал пальцы, – когда ты приедешь в Америку, я тебя свожу в одно местечко, на Брайтоне… – он вспомнил шум океана, запах соли, плетеную корзинку, с бутылками пива и картонными коробками.

Вывеску закусочной украшали звезды Давида. Мистер Гринблат с гордостью указывал на дату, конца прошлого века: «Почти пятьдесят лет на одном месте». В чаду и запахе раскаленного масла, колыхался захватанный пальцами сертификат кошерности заведения. Стойку осаждали ребята из Брайтона и Нижнего Ист-Сайда, в летних брюках, теннисных туфлях и легких рубашках-поло, со сдвинутыми на затылок кепками. Девушки в смелых платьицах, по колено, в открытых туфельках, щебетали у фонтана с крем-содой и кока-колой.

Ирена взяла большой стакан с молочным коктейлем, украшенный сладкой вишней. Губы у нее были тоже словно вишня, пухлые, сладкие. Они сидели на залитом вечерним солнцем, пустынном брайтонском пляже. Тяжелые локоны Ирены бились на ветру. Придержав подол платья, девушка скользнула к нему в руки:

– Я буду скучать, мой милый. Я люблю тебя, так люблю. Пожалуйста… – она легонько провела пальцами по его спине, нащупав старый, испанский шрам, – пожалуйста, будь осторожен… – Меир уверил Ирену, что никакой причины волноваться нет:

– Командировка в Лондон, – он прижался губами к пахнущей ванилью шее, – я плыву на американском корабле, мы нейтральная страна… – то же самое он сказал и отцу.

Доктор Горовиц ничего не ответил. Стоя над газовой плитой, он помешивал кофе в медном, арабской работы кувшинчике.

– Мама с папой привезли, когда мы на хупу Натана ездили… – отец смотрел в окно, на зеленую пену деревьев Центрального Парка, – кто мог знать, что все так обернется… – в Ньюпорте, отец добавил имя брата, и его жены к надгробию своих родителей. Доктор Горовиц оплатил чтение кадиша:

– Они девочки… – отец, с Меиром, стоял на семейном участке, – мы обязаны поминать дядю Натана. Сначала я, потом ты с Аароном… – Меир опустил два камня к могиле, белого мрамора:

– Много женщин было добродетельных, но ты превзошла всех… Правды, правды ищи… – он смотрел на знакомые с детства буквы, на имена бабушки и дедушки. Рав Джошуа Горовиц и его жена лежали рядом. К началу нынешнего века почти все кладбища отказались от разных рядов для мужчин и женщин:

– Меня могут расстрелять, – понял Меир, – в каком-нибудь лесу, или у стены тюрьмы. Аарон возит землю, из Иерусалима. Надо и мне взять, с собой… – он так и сделал. В портмоне лежал маленький, шелковый мешочек. Узнав, что племянницы живы, отец хотел поехать в Европу. Меир, рассудительно, сказал:

– Папа, тебе шестьдесят этим годом. Регина замужем, в Стокгольме… – получив телеграмму из Швеции, отец, растерянно, заметил:

– Он, конечно, не еврей, однако он семья. Ты говорил, что он достойный человек. Он обещает вывезти Хану, то есть Аннет, из Парижа…

– И вывезет, – подтвердил Меир

– Наримуне человек чести, папа. Я в этом убедился, – Меир не стал говорить, как и где. Он не делился с отцом подробностями работы:

– И ее дети будут евреями… – они с отцом сидели в гостиной, за кофе. Доктор Горовиц покрутил светловолосой, немного поседевшей головой. Отец указал на афишу фильма покойной сестры:

– Подумать только, я вспоминал, на кого мадемуазель Аржан похожа? Одно лицо… – Меир вспомнил гордо поднятую голову, четкий очерк носа, с заметной горбинкой, щеки цвета смуглого персика: «Одно лицо…». Аарон, из Харбина, написал, что сестры напоминают друг друга. Регина только была ниже ростом.

– Аарон и Эстер в маму, высокие… – потянувшись, Меир взял руку отца:

– Просто командировка в Лондон, папа. И дальше, немного… – замявшись, он твердо закончил:

– Я доставлю Эстер и мальчиков до Британии, обещаю. Ты не грусти, мы все скоро вернемся. Что тебе подарить, на юбилей? – спросил Меир.

Доктор Горовиц усмехнулся:

– Соберитесь все здесь, это лучший подарок. Мы… то есть я… – торопливо поправил себя отец, покраснев, – поедем… поеду в горы Кэтскиллс… – навещая Нью-Йорк, Меир всегда звонил отцу с вокзала, на всякий случай, как озорно думал мужчина. В рефрижераторе стояли торты от миссис Фогель, у отца был здоровый румянец на щеках. Меир, успокоил себя:

– Папа с близнецами повозится. Аарон женится, наконец, когда в Америку приедет… – он боялся, что старший брат, вряд ли усидит на месте, и захочет отправиться в Европу:

– И я женюсь… – Меир, в который раз, пообещал себе, сделать предложение Ирене: «Папа еще увидит, как его внуки под хупу идут, – решил он, – а война закончится, непременно. Для этого мы здесь».

В пустом вагоне третьего класса поезда Харлинген-Амстердам они говорили о работе. Джон рассказал Меиру о группе Генриха. Мужчина заметил:

– Я бы мог наведаться в Берлин, с нейтральным паспортом, с орденом от Франко. Проверить, как у них дела. Ты говоришь, что с весны от них информации не поступало. Аарон мне о Генрихе ничего не упоминал, когда мы в последний раз виделись… – Меир смотрел на каналы, за окном, на низкие, баржи, на домики под черепичными крышами. Если бы ни нацистские флаги, на станциях, то никто бы и не сказал, что страна оккупирована:

– Три года назад мы здесь встречались… – понял Меир, – сколько всего случилось, с тех пор. Скорей бы Аарон домой добрался, папа его ждет…

– Правильно, – бодро закончил Меир, – не след о подобном болтать, даже родному брату, даже зная, чем я занимаюсь. Схему с координатором твой покойный отец отлично придумал, но где сам координатор? – серо-синие глаза внимательно посмотрели на Джона.

– Мне предстоит узнать, что с ним, – неохотно ответил герцог. Джон надеялся, что кузен не заметил, как он краснеет, всякий раз, говоря об Эстер.

Газету они с Джоном прочли в кафе, на амстердамском вокзале. Флагов висело еще больше, по главному залу прогуливались патрули. Солдаты, в серо-зеленой форме вермахта, ходили с голландскими полицейскими. Паспорта у Меира с Джоном были в порядке. Они, все равно, предпочли нырнуть в первый, попавшийся на дороге закуток.

За кофе и булочками все стало понятно. На первой странице, под заголовком: «Обращение председателя еврейского совета Амстердама к общине города», красовалась парадная фотография профессора Кардозо, во фраке, с орденами. Зять покровительственно улыбался, глядя в камеру. От ухоженной, короткой бороды, казалось, пахло сандалом даже через газетную страницу. Меир шевелил губами:

– Призыв к соблюдению распоряжений немецкой администрации, обязательная регистрация, штампы в паспортах… – сильная рука сжалась в кулак. Глаза, за очками, похолодели:

– Юденрат… – Джон открыл рот. Меир его прервал:

– Я знаю, что это такое. Я имею доступ, – он коротко, горько усмехнулся, – к донесениям нашего посольства, в Берлине… – Меир заставил себя не комкать газету, не привлекать ненужного внимания:

– Мамзер, мерзавец, сволочь, вошь проклятая. Как он может, Джон, он еврей! – Меир велел себе понизить голос. Ему хотелось заорать то же самое зятю, и всадить, в добавление, несколько пуль в холеное лицо:

– Он знает, что происходит в Германии, в Польше. Не может, не знать… – Меир почувствовал в кармане привычную тяжесть браунинга. Джон вздохнул: «Как ты понимаешь, мы сюда приехали не для того, чтобы взывать к совести твоего зятя…»

– Невозможно взывать к тому, чего нет… – отрезал Меир, поднимаясь: «Пошли в особняк».

На канале Принсенграхт никого не оказалось. Дверь им не открыли, хотя Джон, долго, нажимал на кнопку звонка. Герцог достал из саквояжа отмычки:

– Дверь в сад здесь хлипкая. Я говорил… – он осекся, Меир, подозрительно, спросил: «Что говорил?».

– Говорил, что садовые двери все такие. На Ганновер-сквер она тоже хлипкая, – нашелся Джон, – когда вернусь, я об этом позабочусь… – Меир не навещал Лондон. Кузен не знал, что особняк в Мэйфере укрепили лучше Тауэра.

Легко перемахнув через деревянный забор сада, они прокрались на участок соседей. Цвели ухоженные розы, вокруг было пусто. С канала слышался звук катера. Дверь, действительно, поддалась быстро. Меир знал, как осматривать место преступления, но здесь, судя по всему, ничего подозрительного не случилось:

– Она уехала… – наконец, сказал Меир. Он стоял, посреди, спальни сестры, – саквояжа нет, одежды. Ее документы исчезли, вещи мальчиков… – Джон кивнул:

– Близнецы у него… – Джон поморщился, – отца. Они живут с Кардозо, когда он в Европу возвращается, по судебному соглашению. Твоя сестра писала тете Юджинии… – объяснил Джон, прежде чем кузен успел спросить, откуда герцог знает подробности развода Эстер. Оказалось, что сестра, предусмотрительно, сообщила тете Юджинии и адрес амстердамской квартиры бывшего мужа, на Плантаж Керклаан, рядом с ботаническим садом.

Джон велел себе не думать о пустой квартире, о скрипе кровати, о ее светлых, разметавшихся по подушке волосах:

– В первый раз… – они шли с Меиром к рынку Альберта Кейпа, – у меня в первый раз тогда все случилось. Я надеялся, что ей понравилось. А если нет? Она говорила, что да, но если она меня просто жалела… – Джон рассердился:

– Она тебя не любит. Она ясно тебе все сказала, еще в Венло. Слезь с мертвой лошади, Джон Холланд… – он вспоминал, длинные, стройные ноги, круглые, теплые колени, блеск нежной кожи:

– Я куплю лимонада, – резко остановившись, Джон свернул в магазин. Меир едва не налетел на кузена. Джон вышел из лавки с двумя открытыми бутылками: «Жарко».

Жарко было и здесь, на скамейке.

Показав Меиру дом, где располагалась безопасная квартира, Джон велел:

– Подожди. Мне надо сначала самому проверить, все ли в порядке… – Джон не хотел, чтобы Меир наткнулся на сестру. Джон сразу заметил, что тайник в половицах открывали. Полотенце было влажным, из кладовки пропал особо сделанный чемодан, для рации:

– Она уехала… – Джон, с балкона, помахал Меиру, – с передатчиком. В Польшу? Если дети у него… Давида, она могла это сделать. Но почему она не вышла на связь, не сообщила… – сзади раздались почти неслышные шаги Меира. Он держал на руке свернутый пиджак. От газеты кузен у избавился, по дороге к дому. Джон заметил какой-то блеск, в пальцах Меира:

– Мы здесь переночуем… – начал герцог, – а потом…

– Переночуем, – нарочито спокойно согласился кузен. Меир сунул под нос Джону несколько светлых, длинных волосков:

– С подушки снял. На половицах, в комнате, капли красного лака, для ногтей. От Элизабет Арден, я помню оттенок, – любезно добавил кузен. Джон видел, как побагровела щека мужчины. Герцог, предостерегающе, сказал: «Меир…»

– Полотенце влажное… – будто не слыша его, продолжил Меир, – и, если ты думаешь, что я не узнаю волосы своей сестры… Что под полом хранилось? – требовательно поинтересовался кузен.

– Передатчик, – признался герцог. Сняв очки, Меир протер стекла полой пиджака:

– А мэшугенэм зол мэн ойсмэкн ун дих арайншрайбм! Чтобы ненормального выпустили, а тебя упрятали в сумасшедший дом! Потому что там твое место, поц! – выплюнул кузен. Он прислонился к двери: «Рассказывай все».

Выслушав Джона, он, бесцеремонно, забрал у герцога пачку сигарет:

– Чтобы балкон свалился на твою умную голову, больше я ничего пожелать не могу. То есть могу, – Меир щелкнул зажигалкой, – хоть до самого утра, но вряд ли это что-то изменит. Ты о чем думал, когда мою сестру вербовал, – он подавил желание встряхнуть Джона за плечи, – она мать, у нее дети…

– Я ее не вербовал… – Джон смотрел на канал, на заходящее солнце, – все по-другому случилось, Меир. Она отлично работала, вся информация от группы Генриха шла через нее. Она, наверное, в Польшу отправилась… – Джон оглянулся на гостиную, – только почему она мне ничего не сообщила, не дождалась замены… – надев пиджак, Меир подытожил:

– Тифозная вошь, наверняка, знает, где Эстер. Она должна была ему передать, что уезжает, хотя бы через адвокатов. Завтра навестим квартиру на Плантаж Керклаан, и заберем моих племянников. Поговорим по душам с новым главой юденрата… – Джон понял, что кузен умеет ругаться не только на идиш, но и по-английски.

Закончив, Меир выбросил окурок:

– Идите, ваша светлость, принесите, какой-нибудь провизии… – он подтолкнул Джона к передней: «На кровати сплю я, понятно?»

– Понятно, – обреченно согласился Джон:

– Меир, ты не волнуйся, я все сделаю, чтобы… – кузен достал браунинг:

– Я не сомневаюсь. И я тоже, – он посмотрел в дуло пистолета, – приму в этом участие. Оказывается, я очень вовремя приехал в Европу… – Джон спускался по лестнице, слыша ядовитый голос кузена. Меир перегнулся через перила: «Свинины я не ем».

– Я помню, – пробормотал Джон. Все еще краснея, он хлопнул дверью подъезда.

Остров Толен, Зеландия

Отряхнув испачканные маслом руки, Федор взял тряпку:

– Мотор я перебрал, герр де Йонг. До прошлой войны вещи на совесть строили… – он погладил просоленное, темное дерево лодки, – она еще вашим внукам послужит.

С рыбаками на Толене, Федор говорил по-немецки, французского языка они не знали.

– Язык ни в чем не виноват, – Федор выбрался на палубу, – большевики тоже русским пользуются. Хотя они, со своими словечками, его извратили. Наркомпрос… – невесело улыбнувшись, он закурил самокрутку.

Ветер с утра поднялся, как по заказу, восточный, крепкий. Мелкое море топорщилось, блестело. Над мачтами трепетали голландские флаги. На Толене, где военных баз не было, пока не появлялись немцы. На острове, в получасе хода парома, от континента, жили одни рыбаки. Глядя с господином де Йонгом на карту, они решили пройти до какой-нибудь уединенной бухты, у нормандских берегов. Федор не хотел высаживаться близко к оживленным портам, и большим городам. Эстер, побывав в Роттердаме, согласилась.

– Там все немцами кишит, как и в Амстердаме… – наклонившись над стулом, кузина, сильными пальцами, разминала его колено. Шрам был еще свежим, Федор морщился:

– Пятое ранение, вместе с поясницей. А по отдельности, шестое. Я еще на первой войне ранен был, мальчишкой четырнадцати. Осколок в плечо, у Перемышля. Дядю Михаила убили, а отца тогда тоже ранили. Мама за нами ухаживала… – на Толене, когда Федор лежал в горячке, как он, по старинке, называл воспаление легких, ему снились мама и Аннет.

Мама, почему-то, оказалось молодой женщиной. Федор помнил ее такой, до первой войны. Белокурые волосы блестели, голубые глаза были яркими, как летнее небо, вокруг изящного носа рассыпались веснушки. Она обнимала его, как в детстве, когда Федор болел. Он чувствовал прикосновение прохладных губ, слышал мягкий голос мамы, с неизменным, французским акцентом. Жанна отлично знала русский язык, читала наизусть, Пушкина, играла на гитаре романсы, однако от картавости и веселой, парижской скороговорки, не избавилась. Федор понял, что со времен гражданской войны и возвращения в Париж, мать ни слова не сказала по-русски:

– Она меня только Феденькой называет… – он прижимался щекой к маленькой, крепкой руке матери:

– Котик, котик, коток,
Котик, серенький хвосток,
Приди, котик, ночевать,
Приди Феденьку качать… —
Горела лампа под зеленым абажуром, завывал морозный, забайкальский ветер, стройку Транссибирской дороги заметало снегом. В печке потрескивали дрова, Федор сворачивался под пуховым одеялом: «Теперь о Пьеро, мамочка…»

– Au clair de la lune
Mon ami Pierrot
Prête-moi ta plume
Pour écrire un mot.
Федор задремывал, под звуки ласкового голоса. Он не мог разобрать, мама это поет, или Аннет.

Она иногда пела колыбельные, сидя в гостиной, у камина, глядя на языки огня. Темные волосы были распущены по спине, Федор устраивался рядом. Аннет пела об изюме и миндале. Девушка поворачивалась к нему:

– Странно. Вторая песня, которую я вспомнила, у Жака, она не на идиш, на ладино. О красивой девочке. Ей желают, чтобы у нее не случилось ни горя, ни несчастий. Откуда мои родители, в Польше, могли знать ладино? – Федор целовал серо-голубые глаза:

– Услышали где-нибудь. Может быть, кто-то Палестину навещал, или приезжал оттуда… – кроме песни и того, что ее мать звали Батшевой, Аннет больше ничего не вспомнила. Она говорила, что у матери были светлые волосы: «Как на картине Рембрандта». Девушка повторяла имя Александр. Федор связался с «Джойнтом», поговорил со знакомыми белоэмигрантами. Он, с отвращением, пролистал подшивку большевистских газет, в Национальной Библиотеке.

Александром, несомненно, был соратник Ленина, Горский, неистовый большевик, железный оплот мировой революции, друг товарища Сталина. Федор, выйдя на рю Ришелье, со вкусом выматерился. Горский служил комиссаром в конной армии, разорившей, в двадцатом году, восточную Польшу.

Федор курил у стойки, в первом попавшемся кафе, отхлебывая горький, крепкий кофе. Ему впервые пришло в голову, что трудности, как он, мрачно, думал, могли случиться из-за того, что он, Федор, тоже русский:

– Хотя какой Горский русский, – он заказал еще чашку, – как и Ленин, как и Сталин, как Гитлер. Убийца, мерзавец, словно Воронов. У них нет народа, люди их интересуют, только как пушечное мясо… – он вспомнил, как читал Аннет стихи Пушкина, на русском языке:

– Она меня поцеловала… – Федор потушил сигарету, – поцеловала. Она могла вспомнить русский язык. Большевики на нем говорили, – он пригласил Лакана на обед. Жак, услышав размышления Федора, согласился:

– Может быть. Она все забыла, но ты ей напомнил звук языка, а потом…

– А потом она вспомнила все остальное, – отозвался Федор, просматривая винную карту, – то есть не все… – он поднял голубые глаза:

– Жак, она во мне теперь до конца жизни будет видеть Горского. Может быть, стоит… – Федор не хотел думать о подобном. Он не мог представить день, когда он, вернувшись в апартаменты, у аббатства Сен-Жермен-де Пре, не увидит Аннет. Когда не было приема, премьеры, или обеда, когда они не шли на вернисаж, или ночной клуб, девушка сама готовила. Она стояла над плитой, в холщовом фартуке, что-то напевая, следя за кастрюлями. Рядом лежала отпечатанная на машинке роль. Аннет косила в нее глазом. Облизав ложку, девушка поворачивалась:

– Луковый суп, бифштекс, с перечным соусом, молодая спаржа, Ты проголодался, мой руки, пожалуйста… – Федор всегда приносил ей цветы, белые розы.

Она и сейчас, во сне, держала в руках влажный цветок. Она постарела, на висках Федор увидел седые пряди, большие глаза окружали тонкие морщины:

– Она, все-таки, очень похожа на Роксанну Горр…, – длинные пальцы легли в его ладонь. Он увидел блеск синего алмаза. Глаза похолодели. Аннет, тихо, сказала: «Не успеешь». Роза упала на пол, Федор застонал:

– Успею. Надо успеть. Дедушка Федор Петрович вывез бабушку Тео из Парижа, с предком Мишеля. Бедный Мишель, неужели он погиб? И что со Стивеном, с Джоном, война идет… – очнувшись, он узнал от кузины Эстер, что кузен не объявлялся. Полковник Кроу, весной, был жив и летал бомбить немцев.

О Джоне кузина ничего не знала:

– Вторжение сразу после Песаха… Пасхи случилось, – объяснила женщина, – я с тех пор не могу связаться с Лондоном… – Федор удивился тому, что она покраснела.

– Надо успеть, – повторил себе Федор, – увезти маму, Аннет. Хорошо, что я оставил дома все реликвии, семейные… – он, невольно, коснулся простого крестика, на шее: «Успею, обязательно».

Господин де Йонг пошел прощаться с женой. Федор, прищурившись, увидел рыбака. Он стоял у калитки дома, держа на руках крепкого, годовалого мальчишку:

– Якоб… – вспомнил Федор, – Эстер его спасла, и жену господина де Йонга… – кузина вернулась из Амстердама в хорошем настроении. Она сказала, что виделась, с детьми, и пока остается в Голландии:

– Ты, наверное, слышал по радио, – тонкие губы искривились, – мой бывший муж… – Федор слышал выступление профессора Кардозо. Речи передавали, чуть ли не каждый день. Родственник говорил легко, непринужденно, спокойным, отеческим тоном:

– Не захочешь, а поверишь… – выругался про себя Федор. Кузина сказала, что регистрироваться, разумеется, не собирается:

– Еще чего не хватало… – она мыла руки, в тазу, – я не намерена пальцем шевелить, исполняя распоряжения ублюдков… – Эстер добавила несколько слов на идиш:

– Тем более, мамзер, – иначе она бывшего мужа не называла, – может устроить мне срок, за испорченную дверь. Он лучший приятель с гестаповцем… – Федор запомнил имя и звание Максимилиана фон Рабе:

– На всякий случай, – велела ему кузина, – однако я надеюсь, что вы не столкнетесь. Думаю… – она, неожиданно усмехнулась, – это не последний сюрприз, который мамзер обнаружит. Жители Амстердама вряд ли долго терпеть собираются. Как видишь, и не терпят… – привстав на цыпочки, Эстер обняла его:

– Будь осторожней, во Франции. Пробирайся в Париж окольными путями. Я семье сообщу, что с тобой все в порядке… – Федор решил не спрашивать, как кузина собирается это сделать:

– Она американка, в конце концов. Пошлет телеграмму, в Нью-Йорк. Такое не запрещено… – американский паспорт Федора лежал в Париже, с остальными документами.

Де Йонг велел ему притвориться немым, если лодка наскочит на патруль немцев:

– У тебя акцент, – хмуро сказал рыбак, – в любом языке будет слышно, что ты француз. Начнут вопросы задавать, бумаг у тебя нет… – Эстер снабдила Федора провизией. Ему нашли рыбацкую, суконную куртку, вязаную шапку и высокие сапоги. Оружия у Федора не имелось, однако он собирался достать пистолет, по дороге к Парижу.

Утреннее солнце было мягким, нежным.

Одернув потрепанную, пахнущую рыбой куртку, Федор вспомнил свадебный банкет в отеле «Риц», последней довоенной весной, свой смокинг, вечернее платье и бриллианты Аннет. Ее товарка по ателье мадам Скиапарелли, Роза, выходила замуж за одного из сыновей богатейшего винодела Тетанже:

– Шампанского было столько, что хоть весь Париж в нем купай… – Федор помахал де Йонгу, – они хорошее шампанское делают. Через две недели у меня выставка открылась. Потом я работал, Аннет снималась, мы на Корсику отправились… – насколько он знал, яхта, до сих пор, стояла в Каннах.

– Лучше бы я ее в Довиле держал, – горько подумал Федор, – но кто знал? Справился бы, пересек пролив, привез бы их в Англию. Ладно, разберемся… – кузина стояла на деревянном причале. Светлые волосы золотились, падая на плечи. Она была в местной, вышитой юбке, и белой, широкой блузе. Эстер приставила ладони ко рту: «Удачи, Теодор! После войны приезжайте с Аннет в Амстердам!»

– После войны… – повторил Федор. Он разозлился:

– Делай все, для того, чтобы она быстрее закончилась, Федор Петрович… – он стянул шапку, рыжие волосы заблестели. Федор, почти весело, крикнул: «Обязательно, и спасибо тебе!».

Де Йонг завел мотор, лодка пошла на запад, к выходу из гавани. Федор, оборачиваясь, следил за ее тонкой, стройной фигурой, на береге белого песка, пока они не оказались в открытом море, пока Толен не стал темной полоской, на горизонте.

Амстердам

Профессор Кардозо сидел, положив большие, ухоженные руки на просторный, без единой пылинки стол. Медленно тикали часы, в кабинете пахло сандалом. В открытое окно доносился шум катеров, с канала. Солнечные зайчики переливались в тонком обручальном кольце, отполированные ногти светились чистотой.

Жену с детьми он, на весь день, отправил в зоопарк, снабдив ее деньгами на ресторан, что не было в привычках Давида. Он смотрел на фотографию отца. Шмуэля сняли в лаборатории, в Мехико, где они с профессором Риккетсом изучали пятнистую лихорадку Скалистых Гор и сыпной тиф. Отец сидел за микроскопом. Давид изучал белый халат, строгое, сосредоточенное лицо:

– Он бы меня похвалил. Все, что я делаю, это ради науки. Ради спасения человечества, приходится жертвовать жизнями отдельных людей. Я уверен, что папа и Риккетс, в Мексике, не церемонились, с индейцами… – Давид считал, что смерти каких-то русских солдат, или китайских крестьян, неважны, по сравнению с лекарствами, могущими принести избавление от неминуемой смерти.

– Китайцы и русские не обеднеют, их много… – он взял инкрустированную перламутром зажигалку. Он всегда курил американские сигареты, или кубинские сигары. Давид повертел серебряную гильотинку. Он сегодня ушел из дома рано, сказав жене, что уезжает в Лейден, в университет.

Он сделал вид, что не может найти свои ключи. Элиза, с девочкой на руках, покорно искала связку по всей квартире. Давид завтракал, с близнецами. Он заметил, что мальчишки, вернувшись в Амстердам, повеселели:

– Они ее забыли, – уверенно сказал себе Давид, – и забыли о смерти родителей Элизы. У маленьких детей вообще память короткая. Все исследователи это утверждают. Близнецам четырех не исполнилось… – Давид обещал малышам большой день рождения, с фокусником, говорящим попугаем, и тортом. Проходя мимо магазинов игрушек, он внимательно изучал витрины. Давид отметил в блокноте несколько возможных подарков. Он собирался дождаться распродаж, в конце лета.

За блинами с малиновым джемом и омлетом с тостами, он проверял, как малыши выполнили задания. Давид скептически относился к способностям жены. Он сам занимался с мальчиками математикой:

– Женщины в подобном не разбираются. Точные науки, создание непреходящих ценностей, в искусстве, медицина, все это прерогативы мужчины. Женщины пусть выносят судна за больными, и ведут секретарскую работу. На большее они не способны… – жена не нашла ключи. Давид, недовольно, заметил:

– Надо было заказать еще одну связку. Впрочем, мы скоро в особняк переедем. Отдай мне свои ключи. Я не собираюсь стоять на площадке, в компании солдат, и ждать, пока ты соизволишь появиться дома. Мне надо работать… – он, требовательно, протянул руку. Элиза открыла рот, Давид оборвал ее:

– Посидишь с детьми в кафе, деньги я тебе выдал. Позвони, я тебя заберу… – у него в кармане лежали обе связки ключей. Не было никакой опасности, что жена, неожиданно появится дома.

Он затянулся крепкой, ароматной сигарой. Коробку подарил герр Максимилиан. Оберштурмбанфюрер, поговорив с профессором по телефону, пригласил его пообедать в ресторан, на Амстеле. Терраса, с холщовыми зонтиками, выходила на канал. Они заказали отличную, свежую рыбу.

За хорошо сваренным кофе, Максимилиан посмотрел на часы:

– Охрану с площадки уберут. Родственному визиту, – на тонких губах играла улыбка, – ничто не помешает.

Давид огладил бороду:

– Как я сказал, это мои предположения, герр Максимилиан. Однако он работал агентом, в Федеральном Бюро Расследований, несколько лет назад. Он объяснил, что в Европе по делам… – Макс, примерно, предполагал, какими делами занят мистер О'Малли. Кардозо позвонил оберштурмбанфюреру, когда Максимилиан ужинал с Генрихом, в «Европе». Макс рекомендовал брату, непременно, съездить в Гаагу:

– Пока эти картины окажутся в Музее Фюрера, – вздохнул фон Рабе, – много времени пройдет. Проект не утвержден. Фюрер хочет перестроить город, появятся новые мосты, новые улицы. Вермеера нельзя пропустить, – вдохновенно сказал Макс, – когда ты увидишь глаза девушки… – официант, в форме рядового СС, вежливо покашлял, у Макса за спиной:

– Вас к телефону, господин оберштурмбанфюрер, срочно… – вытерев губы крахмальной салфеткой, Максимилиан закатил глаза:

– Семь вечера, пятница. Кого еще несет? Вернусь, расскажу все в подробностях, – пообещал он, отодвигая стул.

Фон Рабе стоял в передней ресторана, слушая неуверенный голос профессора Кардозо, не веря своим ушам. Профессор долго извинялся. Макс прервал его: «Ничего страшного, мы люди дела. Говорите».

Делом профессора оказался телефонный звонок. Шурин, брат бывшей жены, как подчеркнул профессор, приехал в Амстердам. Он хотел встретиться со своей сестрой и племянниками:

– Он знает, что мы в разводе, – торопливо добавил профессор, – мой новый телефон он в справочнике нашел. Он только вчера вечером оказался в городе. Он объяснил, что приплыл в Роттердам на американском корабле. Он даже не навещал особняк… – доктор Горовиц, несмотря на плакаты и объявления, как сквозь землю провалилась. Макса немного тревожило это обстоятельство. В стране высоких блондинок, как шутливо называл Голландию фон Рабе, доктора Горовиц можно было искать годами:

– С мужчинами, евреями, проще… – недовольно подумал Макс, – но со времен нюрнбергских законов жиды поумнели. Эйхманн говорил, что они детей не обрезают. Женщин вообще никак не отличишь… – для подобных целей и устраивали регистрацию. Макс понял, что упрямые евреи не собирались являться со своими паспортами в гестапо. Несмотря на речи профессора Кардозо, за последние несколько дней, в соответствующий отдел пришло всего несколько десятков человек. Макс успел заглянуть на первое собрание нового юденрата. По их сведениям, в Амстердаме жило восемьдесят тысяч евреев, а во всей Голландии, в два раза больше.

По сравнению с данными по бывшей Польше эта цифра была смешна. Макс, тем не менее, наставительно, заметил еврейскому совету:

– Порядок есть порядок. Надеюсь, вы понимаете, что лица, не прошедшие регистрацию, будут подвергнуты мерам воздействия… – они торопливо закивали. Максу хотелось применить меры к пропавшей госпоже Горовиц, однако, ее пока не нашли.

Кардозо откашлялся:

– Моего шурина… бывшего, зовут мистер Меир Горовиц. Он тоже американец, – зачем-то прибавил профессор. Макс широко улыбнулся. Мистер Меир Горовиц мог явиться в Амстердам хоть с Луны. Судьбы его это бы не изменило. Оберштурмбанфюрер поблагодарил профессора. Он подмигнул себе: «Все пройдет удачно, я уверен».

Провалы фон Рабе переносил тяжело. После неудачи в Венло, Макс долго анализировал причины частичного неуспеха операции:

– Венло… – Макс замер, с телефонной трубкой в руках, – какой я дурак. Я знал, знал, что где-то видел проклятую Горовиц… – он вспомнил высокую блондинку, читавшую в кафе женские журналы. Макс понял, что его беспокоило. Глядя на фото доктора Горовиц, Макс не мог отделаться от уверенности, что встречал женщину:

– Она оказалась в городке не случайно. Значит, и Холланд, сейчас, где-то рядом. Сестра мистера О» Малли. Они увидятся, обещаю… – Макс вернулся к столу, насвистывая. Оберштурмбанфюрер, иногда, поддавался хорошо скрываемому тщеславию. Среди коллег подобное не приветствовалось, если ты не дослужился до крупного чина. Гиммлер и Мюллер могли себе позволить выслушивать неприкрытую лесть от подчиненных. Другим оставалась партийная, товарищеская скромность.

У Макса, впрочем, имелась семья. Слушая его, младший брат даже открыл рот, от восхищения:

– Очень, очень впечатляет, Макс. У тебя отличная память. Ты ее всего несколько минут видел… – старший фон Рабе покраснел, от удовольствия:

– Совпадение, милый. В разведке подобное случается, но очень редко… – если бы Макс верил в Бога, он бы пошел в церковь, с благодарностью. Вместо этого он перезвонил Кардозо. Оберштурмбанфюрер выдал еврею четкие инструкции по разговору с шурином. Господин Горовиц обещал связаться с профессором утром, и назначить время визита. Генрих, за кофе, вздохнул:

– Я бы посмотрел на операцию, но я посторонний. Ты мне не разрешишь присутствовать… – Макс развел руками:

– Правила для всех одни, мой дорогой. Но ты сможешь посидеть на допросе… -фон Рабе собирался выбить из мистера О'Малли все сведения, имеющиеся у американца. У Макса не оставалось сомнений, что трое связаны. Он знал о сотрудничестве американской и британской разведок:

– За такое мне, пожалуй, дадут звание штандартенфюрера, досрочно. Мне всего тридцать… – Генрих, изящным движением, размешал сахар: «Тогда отправлюсь завтра в Гаагу, посмотреть на девушку…»

– Ты не пожалеешь, милый – уверил его Макс, принимаясь за свежее, ванильное мороженое, с шоколадным соусом и орехами.

Часы пробили четыре раза. Давид поднялся:

– Гольдберг… Если он был бы важен, для науки, для медицины, я бы его спас, не задумываясь. Но что такое рудничный врач, лечащий корь и переломы, по сравнению со мной, с тем, что я несу человечеству. Немцы, обнаружив Гольдберга, могли и меня в концлагерь отправить, потому, что я в замке оказался. Нельзя рисковать, – напомнил себе Давид, – надо выполнять их распоряжения. Я получу премию, и обо всем забуду. Разведусь с Элизой, найду девушку из богатой семьи, без сумасшедших в роду, – Давид, невольно, усмехнулся.

Жизнь шурина, по его соображениям, вообще ничего не стоила:

– Думать незачем, – профессор Кардозо, присел на подоконник, – он никто, Меир Горовиц… – Давид обещал бывшему шурину, что его адвокаты свяжутся с Эстер и пригласят ее на Плантаж Керклаан.

– Я, к сожалению, не могу ей позвонить, – проникновенно добавил Давид, – я соблюдаю условия судебного соглашения. Однако она придет, можешь не сомневаться… – он добавил, что близнецы тоже будут дома.

Дома, кроме Давида, остался один Максимилиан фон Рабе. Оберштурмбанфюрер ждал визитера в гостиной, за чашкой кофе, с кардамоном и лимонным кексом, испеченным Элизой.

Давид курил, рассматривая спины двух голландцев, в кепи и рубашках. Мужички сидели на старом катере, с удочками. На Амстеле стояла послеполуденная тишина выходного дня. В глаза Давиду ударил солнечный зайчик. Он поморщился: «Это от кольца».

Приглядевшись, он заметил шурина, с букетом алых роз, и заманчиво выглядящим пакетом, из дорогого магазина игрушек. Меир бодро шел к подъезду. Подняв голову, он помахал Давиду.

Профессор Кардозо, зачем-то, вытер лоб шелковым платком, хотя в квартире, большой, с высокими потолками, было нежарко, даже в летние дни. Зажужжал звонок, он взял со спинки кресла пиджак.

Меир носил хорошо скроенный, летний костюм, но волосы шурина, все равно, растрепались. Серо-синие глаза смотрели спокойно, немного весело. Меир перехватил букет:

– Здравствуй, Давид, спасибо… – профессор Кардозо поднял ладонь:

– О чем речь, это твои племянники, твоя сестра… – не подав бывшему зятю руки, Меир, переступил порог квартиры. Дверь захлопнулась, раздался лязг засова. Все стихло.


Джон, аккуратно, убрал зеркальце:

– Кардозо у окна стоит. Меир зашел в подъезд… – герцог пошевелил удилищем:

– А что, здесь рыба водится? Центр города…

Генрих, покуривал папироску: «Я видел, что местные каких-то рыбешек ловят».

Меир позвонил зятю вечером, с телефона в дешевой пивной, у рынка Альберта Кейпа. Кузен, сначала, был недоволен. Меир хотел прийти в квартиру на Плантаж Керклаан без предупреждения. Они сидели за столом, с кружками светлого пива, тарелкой жареных креветок, для Джона, и селедкой, для Меира. Джон вздохнул:

– Я понимаю. Но дети, Меир… Их трое, и Элиза, наверняка, в квартире останется. Незачем туда врываться с пистолетом, поверь. Твой бывший зять, конечно, мерзавец, но семья его здесь не причем. Это твои племянники… – недовольно, пробормотав что-то на идиш, Меир отправился вниз. Аппарат висел на стене, рядом с уборной.

Вернулся он с похолодевшими глазами. Меир повертел пачку папирос:

– Он сказал, что его адвокаты свяжутся с Эстер. Попросил меня перезвонить, завтра утром. Не нравится мне это, Джон.

Герцогу подобное поведение профессора Кардозо тоже не понравилось, но делать было нечего. Оставалось надеяться, что тифозная вошь, как Меир, упорно, называл зятя, знает, что случилось с доктором Горовиц:

– Он мог на нее донести… – Меир жевал селедку, – объявления, в газетах, о ее розыске, это его рук дело… – Джон, вернувшись с провизией, протянул Меиру De Telegraaf. Они, кое-как, разобрали, что Эстер ищут, в связи с уклонением от обязательной полицейской регистрации евреев. В объявлении говорилось еще о чем-то, но слов они понять не смогли.

– Он мне лгал, – Меир вытер пальцы салфеткой, – а я не люблю, когда мне лгут. Особенно если это касается моей сестры… – он допил пиво: «Завтра я у него все узнаю, и заберу детей».

Меир запретил Джону подниматься в квартиру:

– Мамзер, наверняка, побежал в гестапо… – они стояли у цветочного лотка, Меир выбирал розы, – незачем тебе рисковать. У тебя титул, в конце концов, со времен Вильгельма Завоевателя. Я простой еврей, один справлюсь… – он кивнул на пакет из магазина игрушек. Хорошенький гоночный автомобиль,в упаковке, Джон сунул в карман пиджака. Герцог вспомнил Уильяма:

– Где он сейчас? Где Тони? Если она с мужем, с отцом Уильяма, почему она не пишет? Хотя, если он троцкист, такое может быть опасно. Что за чушь, – рассердился Джон, – Тони должна понимать, что я не побегу к русским, докладывать, где она находится. Уильяму два года исполнилось… – племянник обрадовался бы автомобилю:

– Паулю подарю, – решил Джон, – у Майеров денег немного… – Пауль, в двенадцать лет, все равно, возился с игрушками. На место автомобиля, в пакет, Меир аккуратно уложил заряженный браунинг.

– Я не собираюсь стрелять при детях, при его жене, – мрачно сказал мужчина, – но что-то мне подсказывает, кроме тифозной воши и немцев, которым он лижет задницу, в квартире никого не ожидается… – они медленно шли по набережной Амстеля. Давид ждал шурина, как выразился профессор Кардозо, в любое время после обеда.

– К обеду он меня не пригласил… – хмыкнул Меир.

Какой-то голландец, в кепке, потрепанной рубашке и холщовых штанах, стоя к ним спиной, привязывал канат моторной лодки к перилам набережной. День был теплым, в городе царила тишина. На выходные Амстердам разъезжался, в Схевенинген, и деревни на побережье. На фасаде оперного театра томно колыхались нацистские флаги. Голландец, разогнувшись, повернулся. Джон замер, узнав спокойные, серые глаза:

– Генрих здесь. А где тогда Эстер… – Джон не успел открыть рот. Младший фон Рабе указал на спуск, ведущий к деревянному причалу, на канале. Дом профессора Кардозо стоял за поворотом.

Меир едва успел спросить: «Что такое?». Генрих, вежливо заметил:

– На вашем месте, я бы пока не ходил в квартиру профессора Кардозо. Садитесь, – он кивнул на палубу, – я все расскажу… – рука у Генриха оставалась крепкой. Он улыбнулся Джону:

– Я знал, что мы, когда-нибудь, увидимся… – Меир посмотрел на удилища:

– Я понимаю, что вы знакомы, господа, но я бы хотел услышать объяснение…

Они все услышали.

Меир, облегченно, сказал:

– Очень хорошо. Не стоит ей в Амстердаме болтаться. Теодор жив, это отличные новости. Если никого в квартире нет… – он подхватил пакет:

– Ничто не мешает мне наведаться к моему… – Меир помолчал, – бывшему родственнику.

Генрих объяснил, что сейчас он находится в Гааге, любуясь Вермеером. Ранним утром, Генрих, отправившись в порт, взял в аренду моторную лодку, для рыбалки. Он видел, как жена профессора Кардозо, с детьми, покинула квартиру, видел, как вернулся профессор.

– Не один… – Генрих курил, глядя на воду, – с моим старшим братом, оберштурмбанфюрером Максимилианом фон Рабе, наверняка, вам известным. Он знает, что вы здесь, мистер Горовиц, знает, как вас зовут, на самом деле. Ваш зять рассказал, и у него… Макса, имеется ваша фотография. Как мистера О’Малли, – добавил Генрих, – из досье. То есть я снимка не видел, но Максимилиан мне говорил … – Меир вздохнул:

– Это не Филби. Мои подозрения не оправдались. Хорошо, что я ничего Джону не сказал. Просто стечение обстоятельств. Фон Рабе мое фото, получил после Испании, а тифозная вошь, любезно описал меня, своего шурина, и снабдил именем. Фон Рабе заинтересовался, отчего американского журналиста, на самом деле, зовут по-другому. Я бы на его месте тоже заинтересовался… – Меир взял цветы:

– Подгоните катер под окна квартиры и ждите меня. Джон… – он взглянул на кузена, – Эстер навещала Венло, в операции, о которой ты мне рассказывал? Фон Рабе мог ее видеть?

– Он ее видел, – Джон потушил окурок о подошву ботинка, – Эстер… твоя сестра мне говорила. Они столкнулись в кафе, на террасе. Он мог ее не запомнить… – Генрих покачал головой:

– Запомнил. Он собирается вас арестовать, поэтому… – фон Рабе посмотрел на часы, – никто никуда не идет. Я вас доставлю до Эя, вы вернетесь в Англию, тем же путем, каким сюда приехали. Эстер хочет до Польши добраться, когда ей замену пришлют, или когда она здесь, кого-нибудь, найдет. Она выйдет на связь, из Роттердама, – прибавил Генрих: «Я завожу мотор».

Меир понимал, что сестра, пока, не покинет Голландию:

– Она не оставит детей одних, с вошью, с его гестаповскими дружками. И она работает… – Меир поправил очки, – ты выполняешь свой долг, и она это делает… – он поднялся: «Я все равно туда пойду, Генрих».

Меир знал, что совершает бессмысленный поступок.

По всем канонам разведки им с Джоном сейчас требовалось тихо, не привлекая внимания, выбраться из Амстердама. Меир хотел посмотреть в глаза профессору Кардозо, и пристрелить герра Максимилиана. Он так и объяснил Генриху с Джоном. Герцог вздохнул:

– Что с тобой делать? А если в квартире охрана? – он, обеспокоенно, посмотрел на фон Рабе.

Генрих покачал головой:

– С профессором Кардозо только мой брат. Макс считает, что он всесилен, и не хочет делить славу с кем-то, тщеславный мерзавец… – Генрих дернул щекой. Джон вспомнил тихий голос друга, в Геттингене:

– Мои старшие братья совсем другие, Джон. Они настоящие солдаты фюрера и партии, как у нас говорят. Сестра еще мала, однако мой отец… – тогда Генрих не закончил. Отправив Меира, наверх, он быстро рассказал Джону о группе отца, и о том, что Эмма тоже работает с ними.

– Заговор высшего офицерства, – присвистнул Джон, – но вам вряд ли что-то удастся сделать. Гитлер на коне, вся Европа стала немецкой… – Генрих пошевелил удилищем:

– Мы подождем, пока он зарвется и начнет терпеть поражения, в России. Знаешь, – он почесал каштановые волосы, под старой кепкой, – хочется, чтобы мои дети, в школе, в новой Германии, прочли в учебнике, о немцах, восставших против безумия Гитлера. Так и произойдет, – подытожил Генрих. Он подтолкнул Джона локтем:

– Я очень рад, что мы увиделись. Питеру привет передавай. Я жду вас в Берлине, после войны. Питер у нас почти немцем стал… – Генрих усмехнулся, – и тебя мы проведем, по всем пивным. Эстер мне сказала, что с Паулем все хорошо… – Джон пожал знакомую, надежную ладонь: «Да. Спасибо тебе, за детей».

– Я там не один был… – Генрих подсек мелкую рыбешку:

– В Баварию съездим, форель половим… – он, незаметно, взглянул на окна квартиры Кардозо:

– Очень надеюсь, что Меиру удастся то, что не удалось вам с Эстер, в Венло. Профессора Кардозо гестапо не тронет, не бойтесь… – Джон отозвался:

– Профессор меня меньше всего волнует. Меир не станет в него стрелять. У мерзавца трое детей, он отец племянников Меира… – Джон помолчал:

– Пока никто не стреляет. Наверное, все еще в глаза друг другу смотрят… – на набережной было безлюдно. Теплый ветер играл шелковыми гардинами, в раскрытых окнах квартиры Кардозо.


Глаза у зятя были спокойные, голубые, он улыбался. Меир прислушался. В квартире стояла тишина.

В детстве, когда Меир, с Аароном и Эстер, оставались дома, в десяти комнатах у Центрального Парка, с порога, было слышно их присутствие. Включив радио, сестра подпевала модным мелодиям, Аарон кричал, что ему надо заниматься. Меир стучал ложками по кастрюлям, подражая джазовым ударникам.

Тикали часы, пахло сандалом, хорошим табаком, кофе и выпечкой.

– Как дома, – подумал Меир, – когда миссис Фогель папе торты приносит. Ирена тоже хорошо печет… – на свидания девушка привозила пакет со сладкими булочками. Меир помнил вкус ванили на губах, раннее утро, в скромной комнате пансиона, на Лонг-Айленде, шепот:

– Я люблю тебя, люблю. Пожалуйста, будь осторожен, я не могу жить без тебя… – Ирена приникла к нему, горячая, сладкая. Темные волосы упали на большую грудь. Она наклонялась, целуя его:

– А я смогу, – внезапно, подумал Меир, – смогу. Но нельзя, я порядочный человек, я обязан… – забрав цветы, зять вежливо сказал:

– Проходи, Эстер с детьми в гостиной… – спокойно толкнув дверь, Меир увидел знакомое, холеное лицо, светлые волосы, голубые, острые глаза. Фон Рабе надел мундир СС, со всеми регалиями.

– У него Железный Крест, – понял Меир, – и когда он успел орден получить? Гитлер в прошлом году крест восстановил. Золотой значок члена НСДАП, шеврон старого бойца, а ему только тридцать… – серебряные шевроны получали эсэсовцы, присоединившиеся к войскам, до того, как Гитлер стал рейхсканцлером.

В гостиной, сухо, затрещали выстрелы, остро запахло порохом. Почувствовав резкую боль в правой руке, Меир, все равно, не выпустил пистолета. Он стрелял через бумажный пакет.

По серебряному шеврону лилась кровь. Меира толкнули в спину, навалившись сзади. Он выкрутил руку зятя, но браунинг отлетел в другой угол комнаты. Фон Рабе, покачнувшись, рванулся за Меиром, мужчина вскочил на подоконник. Снизу раздался звук мотора. Меир, обернувшись, увидел, как падает фон Рабе. Профессор Кардозо поднял пистолет.

Меир шагнул вниз:

– Ноги мне ломать ни к чему. Мамзеру не жить. Если не я его прикончу, то кто-то еще. Авраам им займется… – вода канала была теплой. Он вынырнул рядом с катером, Джон протянул руку. Лодка рванулась с места, Генрих крикнул: «Я вас в тихом месте высажу! Ты его убил?»

Меир опять ощутил боль в правой руке, по мокрому рукаву текла кровь.

Джон стянул с него пиджак:

– Ничего страшного, пуля навылет… – разорвав рубашку, он стал бинтовать кузена. Отдышавшись, Меир сжал зубы:

– Не знаю. Он упал, мамзер в меня стрелять начал… Не знаю, – честно признал Меир.

Над головами мелькнул Синий мост, зазвенел трамвай. Генрих ловко повернул катер направо, к порту:

– Если убил, то вам надо, как можно быстрее, убираться из Голландии. И даже если ранил, тоже. Об Эстер я позабочусь, не беспокойтесь… – миновав бывший дом Рембрандта, выйдя в Остердок, катер скрылся в узких проходах между жилыми баржами. Впереди виднелся красный кирпич железнодорожного вокзала.

Меир стер с лица брызги: «Вряд ли мистер О’Малли сможет навестить Берлин». Угрюмо кивнув, Джон зажег кузену почти промокшую сигарету. Меир курил, здоровой рукой:

– Наримуне писал, что местечко, где дядя Натан жил, разорила армия Горского. Александр Горский… – Меир помотал головой:

– Я еще в Америке о нем думал. Ерунда, от боли у меня бред. Он погиб, утонул в Женевском озере. Где я возьму фото Горского, он большевиком был… – Меир позволил себе закрыть глаза:

– Хорошо, что тебя самого не убили. Жаль, Эстер не увижу, нельзя больше рисковать… – Джон встряхнул его за плечи: «Не бледней! У тебя одна рана, ты уверен?»

– Не знаю… – сумел ответить Меир. Потеряв сознание, он съехал на залитую водой палубу катера.

Часть семнадцатая Париж, август 1940

Коридор мэрии седьмого округа Парижа, на рю де Гренель, украшал трехцветный, французский флаг, с топориком правительства Виши, похожим на символ фашистов Муссолини, и новым государственным девизом: «Travail, Famille, Patrie», «Работа, Семья, Родина».

Пока еще мадам Клод Тетанже шепнула Аннет:

– Знаешь, как еще говорят? «Travaux forcés à perpetuité», нас ждут пожизненные каторжные работы… – на двери висела табличка: «Регистрация браков и разводов». Роза посмотрела на швейцарские, золотые часы:

– Второй час сидим, а мамзер, судя по всему, появляться, не собирается. Боится мне в лицо взглянуть… – она сжала длинные пальцы Аннет, украшенные одним кольцом, синего алмаза:

– Спасибо, что ты пришла. Я не знаю… – из темного глаза девушки выкатилась слезинка. Аннет щелкнула застежкой сумочки от Вуиттона:

– Возьми платок, не смей плакать. Очень хорошо, что ты от него избавилась… – закинув стройную ногу на ногу, Аннет покачала туфлей, на высоком каблуке.

Мадам Скиапарелли закрыла ателье, выдав девушкам двухмесячную зарплату. Модельер уехала в Нью-Йорк. На Елисейских полях висели нацистские флаги, офицеры вермахта фотографировались у Эйфелевой башни.

Правительство Петэна, каждый день, в газетах и по радио, обращалось к населению. Парижан уверяли, что нет причин беспокоиться:

– Франция не оккупирована, – вещал мягкий голос диктора, из радиоприемника, на кухне квартиры, в Сен-Жермен-де-Пре, – немецкие войска, по договору с правительством, находятся на территории страны… – Роза, с папиросой в зубах, с дольками огурца на веках, намазала на лицо сливки: «Обещаю, что на разводе, я буду красивее, чем на свадьбе…»

Мадам Тетанже постучалась в двери квартиры ранним утром. У длинных ног девушки стояло два саквояжа от Вуиттона. На улице она припарковала прошлогоднего выпуска «Рено», кремового цвета, с кожаными сиденьями. Аннет открыла, в одном шелковом халате. Девушка ахнула: «Роза! Что случилось?»

– Клод не сошелся со мной характером, – ядовито ответила подруга, втаскивая в квартиру саквояжи:

– Проснулся сегодня, и понял, что не сошелся. Он вспомнил, что мы не венчались, развод обещает быть легким. Хорошо, что с ребенком я не поторопилась… – когда Роза волновалась, в ее речи, до сих пор, слышался немецкий акцент, хотя семья Левиных перебралась в Париж из Кельна пять лет назад.

– Он кричал во всех статьях, что он атеист… – Аннет разлила кофе по чашкам. Муж Розы, один из сыновей богатого производителя шампанского Тетанже, был известным журналистом. Роза отхлебнула кофе:

– Это он, дорогая моя, был атеистом. Пока мой свекор не стал лучшим другом Петэна, правительства, и не собрался в мэры Парижа… – она потушила сигарету в миске:

– Невестка, еврейка, им ни к чему. Слава Богу, что мои родители умерли, хоть и нельзя подобное говорить… – Роза, яростно, размазывала, сливки по щекам, – предупреждала меня мама, гою нельзя доверять… – подав на развод, месье Тетанже выставил жену из роскошной квартиры в Фобур-Сен-Жермен, с двумя саквояжами одежды. Он милостиво разрешил Розе забрать машину, его подарок.

– Пока он пытался объяснить, чем ему внезапно не понравился мой характер, – кисло сказала Роза, – я успела сунуть в саквояж шкатулку с драгоценностями на каждый день. Бриллианты в банке, – она махнула рукой, – свекор скорее удавится, чем позволит их забрать. А что на киностудии? – укладывая надо лбом пышные, темные косы, она зорко взглянула на Аннет: «Тебя уволили?»

Аннет кивнула:

– Производство закрылось. Но я не уеду, Роза. Теодор жив, я верю… – она посмотрела на синий алмаз, – и его мать, она при смерти. Я не могу ее бросить… – получив письмо от жениха, прошлой осенью, Аннет пришла в квартиру на рю Мобийон. Она поняла, что седая женщина, в инвалидной коляске, не знает, что происходит вокруг. Аннет увидела поблекшие, когда-то яркие голубые глаза:

– Теодор на нее похож. Бедный, он мне ничего не говорил… – от сиделки, сестры консьержки, мадам Дарю, Аннет узнала, что мадам Жанна, двадцать лет, как инвалид.

Аннет забегала на рю Мобийон почти каждый день. Девушка ходила за провизией, помогала сиделке убирать квартиру, носила в прачечную белье, и читала мадам Жанне письма сына. В квартире стоял патефон, они слушали музыку, но радио не включали. С началом войны, у мадам Жанны, после новостей, случился припадок. Врач сказал, что это могло быть совпадением, но велел не рисковать. О том, что Теодор пропал без вести, Аннет его матери, конечно, не говорила. Она перечитывала старые письма:

– Милая моя мамочка! Писать особо не о чем, мы стоим в обороне, как и стояли. Я ездил в Реймс, встречаться с кузеном Стивеном… – Жанна, держа Аннет за руку, мелко кивала поседевшей головой. После Дюнкерка, Аннет ожидала весточки от Теодора, но пошел третий месяц, а она так ничего и не получила. С началом оккупации, они, по совету доктора, закрыли шторы на окнах квартиры, и не вывозили мадам Жанну на балкон. В первые, дни после сдачи города, женщина увидела нацистские флаги, на доме, напротив. У нее опять начались судороги.

– Мадам Клод Тетанже! По иску месье Клода Тетанже! – Роза поднялась. Девушка, ростом в сто восемьдесят сантиметров, сегодня надела туфли на высоком каблуке. В гардеробной Аннет она заметила:

– Теперь можно носить мою единственную пару. Я даже на свадьбу пришла без каблука, чтобы не ранить чувства месье Тетанже… – почти бывший муж Розы до роста жены немного не дотягивал. Высоко неся темноволосую голову, Роза простучала каблуками по коридору, оставляя за собой шлейф «Joy». Мужчины, в очереди, провожали глазами стройную спину в летнем платье, от Скиапарелли, тяжелые, вьющиеся волосы. Губы Роза щедро намазала помадой: «Это праздник, дорогая моя».

На длинном пальце Аннет блестел алмаз. Сняв кольцо, вложив драгоценность в ладонь Аннет, мадам Жанна поманила девушку к себе. Аннет наклонилась. Руки женщины мелко тряслись, она что-то шептала. Аннет услышала русский язык:

– Феденька, где Феденька… – Аннет обняла мадам Жанну: «Теодор скоро вернется».

Девушка повторяла это каждый день, просыпаясь в своей комнате, у аббатства Сен-Жермен де-Пре. Она лежала, глядя в потолок, вспоминая, что у нее нет французского паспорта, и вообще, никакого паспорта. Квартиру Теодор оплатил до начала осени, но надо было кормить мадам Жанну, выдавать жалованье сиделке, и деньги врачу, за визиты. У Аннет были средства, она могла продать драгоценности. Девушка, все равно, беспокоилась:

– А дальше? Киностудия не работает, модные дома уволили манекенщиц, евреек. Петь в ночных клубах, перед немцами? Меня выбросят на улицу, когда узнают, кто я такая… – Момо даже фотографировалась с эсэсовцами. Аннет поинтересовалась, зачем. Пиаф, коротко, ответила: «Это нужно для дела». Момо, по секрету, призналась Аннет, что посылает снимки французским военнопленным, в лагеря:

– С автографом… – усмехнулась Пиаф, – меня отрезают, а фото бошей используют на поддельных документах… – она взяла руку Аннет: «На набережной Августинок, никто в квартиру не въехал?»

– Я держу оборону, – мрачно сказала Аннет, – но Мишель наследников не оставил… – темные глаза Момо, на мгновение, блеснули, будто она хотела заплакать. Тряхнув кудрявой, коротко стриженой головой, Пиаф только вздохнула. В брошенные квартиры, в центре Парижа, вселялись нацистские офицеры. По городу шныряли грузовики, с мебелью и картинами:

– Непохоже, что они здесь проездом, – угрюмо думала Аннет, – надо пробираться на юг Франции, туда все бегут. На Лазурный берег, в Испанию… – она, все равно, не могла покинуть город, не похоронив мадам Жанну. Женщина слабела, не поднималась с постели. Врач сказал, что это вопрос нескольких дней:

– Ей почти семьдесят… – вздохнул доктор, – паралич распространяется дальше. Она почти не может глотать еду, вы видели… – мадам Жанна очень похудела.

Роза уговаривала Аннет уехать:

– Здесь будет, как в Германии, – зло сказала девушка, – в Голландии, Бельгии. Они регистрируют евреев, ставят печати в паспорта. И здесь подобное случится. Тем более, у тебя нет французского гражданства, и замуж ты выйти не можешь, без паспорта. Фиктивно, конечно, – торопливо добавила Роза, увидев глаза Аннет.

Они решили отправиться на юг, на машине Розы, продавая, по дороге, драгоценности:

– На бензин, еду, и ночлег хватит, – заметила Роза, – а на Лазурном берегу, как говорится, только дура себе покровителя не найдет. Мы с тобой не дуры. Очень желательно, чтобы им стал человек с нейтральным паспортом, – Роза сняла языком крошки табака с красивых губ, – любой шлимазл со швейцарским гражданством сейчас может выбирать из очереди девушек. Локтями станут друг друга отталкивать… – она бодро добавила:

– Ничего, тебе двадцать два, мне на год меньше. Мы еще в цене… – Аннет, крася ногти, слушала Розу:

– Она легко о подобном говорит. Хотя она замужем, то есть была. А я урод, урод… – заставив себя не плакать, девушка помахала пальцами: «А любовь?»

– Такая любовь, такая любовь… – отозвалась Роза, – лимузин пармских фиалок, бриллианты от Картье, самолет в Ниццу. Любовь закончилась в пыльной конторе мэрии, потому что мой муж, трус и подонок! – взорвалась девушка: «Сегодня я опять стану Розой Левиной. В жизни больше не вспомню о мерзавце!»

Опустившись на расшатанный стул, Роза помахала свидетельством, с гербом правительства Виши:

– Мадам Роза Левин, разведена, свободна, в поисках приключений… – она потянула Аннет за руку: -Пойдем, я обещала шампанское. Не от моего бывшего свекра, конечно… – Роза кинула сумочку на сиденье рено. Они подняли крышу кабриолета, август был жарким. Немецкие солдаты купались в Сене, девушки ходили без чулок. Аннет уселась на место пассажира, сверкая загорелыми, стройными коленями, в льняной юбке, от мадам Эльзы. Расстегнув шелковую блузку, цвета грозовых туч, она обнажила шею и начало декольте. Роза завела машину:

– Не знаю, чтобы я без тебя делала, милая. Все, все, – спохватилась она, – больше не плачу. Шампанское, икра, фрукты… – Аннет усмехнулась:

– Неподалеку есть хороший ресторан, у Инвалидов. Мы … – она помолчала, – с Теодором туда часто ходили…

– Нет, – решительно отозвалась Роза, выезжая на рю де Гренель, под красно-черные флаги. На домах расклеили вишистские плакаты, с чеканным лицом немецкого солдата, в каске: «Он проливает за тебя кровь, отдай ему свой труд». Офицера окружили дети: «Мы доверяем силам вермахта».

Роза сплюнула на мостовую:

– Мы не доверяем, и не собираемся. Нет, – повторила она, – никаких ресторанов, моя дорогая. Развод я буду отмечать, в ресторане, где состоялся свадебный обед. Только «Риц» меня достоин… – она вскинула подбородок. Аннет, невольно расхохоталась, теплый ветер ударил им в лицо. Свернув к Дому Инвалидов, машина понеслась на север, к Правому Берегу.


Уложив чемоданы хорошо одетого азиата в багажник, таксист в аэропорту «Ле Бурже» искоса окинул мужчину пристальным взглядом. Азиат рассматривал нацистские флаги над входом в зал прилета. На большом плакате маршал Петэн пожимал руку Гитлеру. В Ле Бурже, в июне приземлился самолет фюрера. Он приезжал, с личным архитектором Шпеером, осматривать французскую столицу:

– Сдали город, – сказал себе таксист, – но ничего позорного нет. Мы сохранили Лувр, Эйфелеву башню, собор Парижской Богоматери. Разве лучше было бы, если бы наши ценности стали руинами? Лондон еще ждут бомбардировки… – Париж усеивали пропагандистские афиши. Толстяк Черчилль, с неизменной сигарой, отправлял через пролив лодки, полные вооруженных до зубов диверсантов. Таксиста не призвали в армию. На прошлой войне, юношей, его отравило газами. Сыновей у него не было, только две дочки. За семью он не беспокоился:

– Но, это как посмотреть, – размышлял таксист, – девчонкам семнадцать лет, и пятнадцать. Бошами полон город. Конечно, ни одна порядочная французская девушка с немцем встречаться не собирается, но мало ли, что они себе позволят. Свистят вслед женщинам, колбасники… – азиат прилетел рейсом Swissair, из Цюриха.

С началом войны заработки таксистов, на аэродроме, упали. Продолжали работу только принадлежавшие нейтральным странам авиалинии. Багаж у азиата оказался отменного качества, костюм тоже, мужчина носил золотые часы. Таксист, все равно, немного пожалел, что у него перехватили богатую пассажирку. Красивая брюнетка лет сорока, в летнем костюме от Скиапарелли, серого шелка, прилетела с одним саквояжем и сумочкой. На длинных пальцах она не носила колец, на шее виднелся крохотный, золотой крестик.

Таксист, работая в Ле Бурже больше десяти лет, мгновенно чуял запах денег. Дама распоряжалась на хорошем французском языке.

– Впрочем, что я жалуюсь… – таксист завел машину, – немецкие офицеры постоянно такси заказывают. Платят, по счетчику… – взглянув, в зеркальце, на бесстрастное лицо азиата, водитель решил счетчик не включать.

– В «Риц», пожалуйста, – раздался холодный, вежливый голос, с заднего сиденья, – и будьте любезны привести в действие счетчик… – азиат говорил с парижским акцентом, словно он, как и таксист, родился и всю жизнь прожил где-нибудь в кварталах у кладбища Пер-Лашез. Водитель, закатив глаза, пробормотал что-то себе под нос. Он повернул рычажок, машинка ожила.

Шофер вел рено по наизусть знакомому шоссе, к Парижу. Перед визитом Гитлера дорогу тоже украсили нацистскими флагами. Утреннее солнце било в глаза, опустив козырек, таксист закурил. Пассажир тоже щелкнул золотой зажигалкой, изучая какие-то бумаги. Водитель взглянул на орлов, держащих в лапах свастику:

– Маршал Петэн сюда бошей пригласил, пусть он с ними и обнимается. Подписали капитуляцию в том же вагоне, где в восемнадцатом году Германия перед нами на коленях стояла. Адольф сумасшедший… – внезапно, разозлился таксист, – хочет, чтобы вся Европа ходила строем и распевала марши. Евреи ему, чем не угодили? – таксист, на первой войне, служил с евреями, и жил с ними по соседству, в многоквартирном, дешевом доме у кладбища:

– Парижане, как и все остальные… – он вспомнил семью Левиных, – хотя они из Кельна приехали, но кровь у них французская. Они из Эльзаса, а Эльзас был Францией и ей останется, чтобы ни говорил безумец Адольф. Слишком много крови за него пролито. Жалко, что они умерли, Левины. Хорошие люди были. Дочка у них красавица… – мадемуазель Роза, очутившись в Париже, подружилась с дочками таксиста:

– На свадьбу нас пригласила… – водитель вспомнил торжество в «Рице», – соседей. Кто мы такие, даже не родственники. Удачно она замуж вышла, ничего не скажешь… – он почесал волосы, под кепи:

– Интересно, он китаец, или японец? – темные глаза азиата ничего не выражали: «Они все на одно лицо. Даст на чай, или нет?». Таксист решил, что надо, опустошив счет в банке, купить золото:

– Мало ли что старому дураку, Петэну, в голову придет. Запретит франки, объявит, что будем рассчитываться немецкими деньгами. Девиз Республики поменяли. Они и до «Марсельезы» могут добраться… – пока гимн исполняли прилюдно, но таксист подозревал, что немцы долго такого не потерпят:

– Святая к родине любовь,
Веди нас по дороге мщенья.
Свобода! Пусть за нашу кровь
И за тебя им нет прощенья!
– Запретят, – мрачно понял таксист. Выбросив папиросу, он засвистел гимн. Водитель, в зеркальце, увидел улыбку азиата.

Теплый ветер шевелил бумагу, исписанную красивым, разборчивым почерком тети Юджинии:

– Джон и Меир вернулись из поездки. К сожалению, Меир заболел… – Наримуне догадывался, что за болезнь у кузена, но леди Кроу, открыто, ничего не писала, – он вынужден остаться в Лондоне, до осени. Он лежит в госпитале, мы его часто навещаем. Есть и хорошие новости, Теодор скоро возвращается в Париж… – получив письмо, Наримуне сказал жене:

– Все равно, я поеду. Понятно, что Теодор во Францию не на самолете летит… – графу, скрепя сердце, пришлось сделать остановку в Берлине, на аэродроме Темпельхоф. Наримуне не покинул самолет, ему было противно ступать на землю Германии.

Регина, в Стокгольме, нашла синагогу. В городе жили беженцы, евреи из нацистской Германии, Польши и Прибалтики. Регина занималась с детьми. Жена, с помощью раввина, устроила классы для самых маленьких:

– Она Йошикуни туда водит, – улыбнулся граф, – и шведский язык учит, хотя мы зимой в Японию отправляемся… – граф получил две официальных радиограммы, из Токио. Отставку приняли, с нового года он увольнялся из министерства внутренних дел. Во втором сообщении, от министерства двора, сообщалось, что его присутствие на мероприятиях императорской семьи, является нежелательным. Наримуне перевел послания Регине. Жена, озабоченно, заметила:

– Я говорила, у тебя начнутся неприятности, милый…

– Начнутся… – весело согласился граф.

Они распахнули окна квартиры в летнюю, светлую ночь. Пахло солью, с близкого моря. Над черепичными крышами Гамла Стана всходила прозрачная, большая луна. Малыш крепко спал, за день, набегавшись в парке. Наримуне, иногда, возвращаясь, домой, останавливаясь на площадке, ловил себя на улыбке. Регина и маленький встречали его в передней. В столовой жена накрывала домашний обед, пахло печеньем. Вечером они сидели на диване. Малыш устраивался между ними. Йошикуни болтал, показывая отцу рисунки, Наримуне держал Регину за руку и опять улыбался. Жена клала темноволосую голову ему на плечо, маленький зевал. Они шли в детскую, укладывать сына, а потом возвращались в гостиную:

– Я скучал, – шептал Наримуне, – скучал по тебе, весь день, в посольстве… – он, иногда, думал, что так могло случиться с Лаурой. Поднимая телефонную трубку, слыша голос жены, он вспоминал, как звонил Лауре, из кафе.

Наримуне, каждый день, говорил себе, что надо признаться во всем Регине. Тетя Юджиния упомянула, что Лаура много работает:

– Если бы она вышла замуж, – думал Наримуне, – тетя Юджиния не преминула бы сообщить о свадьбе. Питер не женился. Интересно, где, все-таки, леди Антония? Семье она не пишет… – тетя Юджиния была уверена, что девушка, скоро, объявится:

– Она поехала к отцу Уильяма. Для Питера это, пока, очень тяжело. Он все время проводит на заводах, мы почти не видим, друг друга… – были и другие хорошие новости:

– Стивен привез из плена жену, чего мы, конечно, никак не ожидали. Августа очень милая девушка, они живут на базе Бриз-Нортон. Обвенчались они в Швейцарии, и, через Стамбул, Каир, и Лиссабон, добрались до Лондона. Наше посольство о них позаботилось. Сначала Стивена хотели отправить в отпуск, поскольку Густи подданная Германии, но мы получили кое-какие сведения, – тетя Юджиния выражалась очень деликатно, – и Густи начала работать с Лаурой, несколько дней в неделю. Стивен вернулся в эскадрилью. Сражения идут над проливом и Северным морем, но мы надеемся, что на Британию бомбы не упадут. Мишель тоже на пути во Францию. Может быть, тебе и не стоит ездить в Париж… – посоветовавшись с женой, граф решил не отступать от плана.

– Неприятностью больше, неприятностью меньше… – подмигнув Регине, Наримуне усадил жену себе на колени, – все равно мне прикажут сделать сэппуку, когда мы в Японию вернемся. Как в «Принце Гэндзи»… – Наримуне занимался с женой языком, по любимому роману. Серо-голубые глаза расширились, она ахнула, прижав ладонь ко рту:

– И господину Сугихаре тоже? Его уволили, как и тебя. Может быть, не стоило… – отогнув ее пальцы, Наримуне поцеловал нежные, темно-красные губы:

– Как не стоило? Теперь твой кузен в безопасности, евреи Литвы тоже. Не все, конечно… – Наримуне тяжело вздохнул:

– В Прибалтике Советский Союз, людей в Сибирь высылают. Никакого сэппуку не случится, – он прижал к себе жену, – шутка, дорогая моя… – взяв его руку, Регина положила ладонь себе на живот.

– Маленькому подобные шутки не нравятся, имей в виду. Поезжай… – она провела губами по его виску, – Теодор и Мишель из плена возвращаются, без документов. У тебя пока дипломатический паспорт… – официально, вояж считался отпуском.

Наримуне никому не сказал, о цели поездки. Он попросил шведского друга, Рауля Валленберга, помочь Регине, на время его отсутствия. Наримуне познакомился с Раулем на светском приеме, по приезду в Швецию. Валленберг был лишь немногим его младше, они сразу сошлись. Наримуне только Раулю рассказал, как они ставили визы беженцам в Каунасе:

– Дипломатический статус помогает… – заметил Валленберг, – при всем уважении к доктору Судакову, его миссиями всех евреев Европы не спасешь. Значит, это наша обязанность, как порядочных людей, Наримуне. Бесполезно надеяться на Британию и Америку. Они только собой обеспокоены… – Валленберг познакомился с кузеном Авраамом до войны, работая в Хайфе, в представительстве «Голландского Банка».

– Он очень решительный человек, – задумчиво сказал Рауль, – однако в Палестине много сторонников борьбы с британцами, прежде всего. Они призывают к сделке с Гитлером, хотят выступить на его стороне… – граф хотел возразить. Валленберг кивнул:

– Доктор Судаков скорее умрет, чем будет сотрудничать с нацистами, но не все в Палестине с ним согласны… – о кузене Аврааме тетя Юджиния ничего не писала. Наримуне знал, что группа доберется до Палестины только к осени. Жена показала письмо, для доктора Судакова:

– Не хочу, чтобы у нас остались секреты, милый мой… – извиняясь перед кузеном, жена желала ему счастья. Регина отправила конверт в Палестину.

– У меня есть секреты, но я ей все скажу, – пообещал себе граф, – когда мы доберемся до Японии, когда дитя родится… – думая о будущем ребенке. Наримуне, невольно, считал на пальцах. Мальчик или девочка ожидались в феврале:

– Снег будет лежать, у нас, на севере. Как с Йошикуни… – граф откинулся на спинку сиденья:

– Я во всем признаюсь Регине, расскажу о Лауре. Просто не сейчас. Не надо ее волновать, в ее положении… – вернувшись с приема врача, жена, смешливо сказала:

– Дитя первой брачной ночи, милый мой. И будут еще дети, обещаю… – целуя Регине руки, Наримуне решил, что надо, по возращении в Японию, поговорить с Зорге:

– Я не могу больше рисковать, у меня семья. Да и сведений я никаких получать не буду. Уедем в Сендай, в глушь, воспитывать детей… – Наримуне смотрел в окно, на увешанные флагами со свастикой парижские дома. День оказался ясным, жарким.

Он не знал, говорить ли семье о Максиме.

Они с Региной возвращались в Японию через Москву. Выбирая между столицей СССР и Берлином, они решили, что красный флаг и портреты Сталина, меньшее зло, хотя и в Москве Наримуне не собирался покидать самолет.

– Не буду, – Наримуне потушил окурок в пепельнице, – ни к чему. Максим не любит излишнего внимания. Если он окажется он в Европе, каким-то образом, он даст о себе знать. Адреса у него есть… – у Наримуне тоже имелись адреса, в Сен-Жермен-де-Пре, и на рю Мобийон. Он собирался поехать на Левый Берег после обеда, в отеле:

– Теодору, если он доберется до Парижа, я ничего о Воронове не скажу. Просто однофамилец. Теодор упрямый человек, вобьет себе в голову, что ему надо в СССР поехать, найти комбрига. Он, кстати, на Питера похож, только, выше ростом. Пусть лучше Теодор с мадемуазель Аржан, и тетей Жанной отправляется в Швецию. У него американский паспорт, а о женщинах я позаботился… – в кармане Наримуне лежало два шведских удостоверения беженцев. Документы графу принес Рауль.

Наримуне аккуратно отсчитал десять процентов на чай. Вокруг машины засуетились мальчики, в форменных курточках «Рица».

Несмотря на войну, здесь все оставалось прежним. В вестибюле тонко пахло розами, большие букеты стояли в фарфоровых вазах, на отполированных столах орехового дерева, персидские ковры скрадывали шаги. Пианист мягко играл Моцарта, сверкала хрустальная люстра. Женщины в дневных, закрытых платьях, пили кофе. На газетном прилавке лежали вишистские издания и «Фолькишер Беобахтер», над стойкой висел герб, с топориком. Посмотрев на стройные ноги женщин, в шелковых чулках, Наримуне вспомнил красивую, высокую брюнетку, сидевшую через проход, в самолете:

– Она чем-то на Регину похожа, на мадемуазель Аржан. Все потому, что ты Регину день не видел… – усмехнулся граф. За одним из столиков, светловолосый, отменно одетый мужчина, в штатском костюме, беседовал с человеком пониже, записывая что-то в блокнот. Прислушавшись, Наримуне уловил во французском языке немецкий акцент:

– Дипломат какой-то, – решил он, – хотя у него рука перевязана… – правая рука светловолосого висела на косынке.

Идя к стойке портье, Наримуне столкнулся с молодым человеком, в летнем костюме тонкого льна, с модным, широким, шелковым галстуком, в пестрых узорах. Юноша одевался по-европейски, однако носил египетскую феску. Акцент у него тоже оказался гортанный, арабский. На смуглом запястье блестел толстый браслет золотого ролекса, на пальцах играли камнями перстни. Усики у юноши были тонкие, гитлеровские. Прижимая ладонь к сердцу, молодой человек рассыпался в извинениях.

– Ничего, ничего… – прервал его Наримуне, – бывает, месье.

Заметив на лацкане смокинга портье, значок со свастикой, Наримуне заставил себя, вежливо, сказать:

– Граф Дате Наримуне, я бронировал номер по телеграфу, из Стокгольма.

Наримуне достал дипломатический паспорт:

– Максим рассказывал, как он в московских гостиницах ворует. Сталкивается с постояльцами, проверяет карманы. Ерунда… – Наримуне обернулся, но араба рядом не нашел, – просто богатенький юнец. Египет нейтрален, но поддерживает Британию, по договору. Итальянцы в Ливии сидят, французы в Марокко и Тунисе. Не хватало, чтобы Гитлер в Африке оказался… – шведские документы лежали в багаже Наримуне.

– Добро пожаловать в «Риц», ваша светлость… – поклонился портье.

Наримуне посмотрел на часы:

– Ванна, с дороги, обед, и Левый Берег. Регина мне письмо дала, для мадемуазель Аржан, фотографию вложила. Когда я все узнаю, отправлю Регине телеграмму. Надо ей духи купить, подарки, маленькому, игрушки. Если я до Парижа добрался… – он принял ключ от номера:

– Вряд ли мы сюда приедем еще раз, в ближайшее время.

Найдя в кармане мелочь, на чай рассыльным, граф пошел к лифту.


На шатком, деревянном столе маленькой кухоньки лежали свертки, пакеты и банки. Серый, шелковый жакет от Скиапарелли висел на спинке венского стула. Почти неслышно шипел газ в плите, бубнило черное, бакелитовое радио. За окном виднелась узкая, пустынная улица Домбасль. В пятнадцатом арондисмане, на Монпарнасе, вдалеке от центра, нацистских флагов не вешали, только обклеили углы домов вишистскими плакатами. Квартиру со времени падения Парижа, никто не навещал, однако газ, электричество и воду пока не отключили. Пахло запустением, но кафельный пол на кухне блестел. От медной кастрюли, на плите, поднимался вверх аромат гуляша.

Анна остановила такси у маленького рынка. Она зашла к мяснику, купила яиц, овощей, и несколько бутылок вина. Саквояж от Вуиттона тоже наполняла провизия. Анна привезла икру, швейцарский сыр, шоколад, и американские сигареты.

Встречаться в Париже было опасно. Последний раз они с Вальтером виделись в Лионе, два месяца назад. Беньямин сказал, что, по слухам, у гестапо имеется ордер на его арест. Вальтер покинул столицу за два дня до того, как в Париж вошли немецкие войска:

– Манускрипт остался на рю Домбасль, – Вальтер вздохнул, – под половицами. Ничего, – он уложил голову Анны себе на плечо, – я вернусь… – Беньямин усмехнулся, – тайно, разумеется. Ключи от квартиры у меня при себе. Никто не заметит… – он снимал номер в дешевом пансионе, на окраине Лиона.

Анна приехала во Францию поездом, из Женевы. Марта проводила лето в альпийском лагере. Дочери оставался последний год обучения. Анна надеялась, что школу девочка закончит в Панаме. Все было почти готово. В сейфе, в женевском банке, лежали американские паспорта, на имя Анны и Марты Горовиц. Весной Анна получила документы в консульстве США. Дочери она пока ничего говорить не стала, как и не сказала о билетах на аргентинский лайнер. Корабль отправлялся из Ливорно в Буэнос-Айрес, с остановками в Валенсии, Лиссабоне и Панаме. Они покидали Цюрих осенью. Анне надо было позаботиться о двух трупах, и автокатастрофе, в горах, на узком серпантине, под проливным дождем.

– Уборщики подобное делают… – она сидела в вагоне первого класса, поезда на Лион, – после операции, если надо избавиться от людей, ее организовавших. Избавляются, и возвращаются в Москву… – Анна вспомнила высокую, белокурую девушку, с маленьким ребенком. Гостья добралась до Цюриха весной, с запиской от Петра Воронова.

Никакой Антонией Эрнандес, она, конечно, не была. Анна отлично слышала в испанской речи гостьи английский акцент. Фрау Рихтер не стала интересоваться, откуда, на самом деле, появилась девушка. Поселив товарища Антонию в хорошем отеле, Анна отправила радиограмму в Москву. Марта, на выходные, приехала из школы. Дочь водила девушку и ребенка в зоопарк, показывала им Цюрих. Малыш называл товарища Антонию мамой, но подобное, по опыту Анны, ничего не значило. Мальчик мог оказаться куклой, как их называли, расходным материалом, необходимым для пересечения границ и обустройства на новом месте. Подобных детей часто передавали из рук в руки, пока они не достигали возраста, когда такое становилось опасным. Марта ничего у товарища Антонии не спрашивала. Посадив девушку на самолет в Будапешт, Анна вернулась на виллу. Дочь, приезжая домой, готовила обеды и ужины:

– Надо где-то практиковать школьные наставления по домоводству, мамочка. Ты устаешь… – она снимала с Анны фартук, – я тебе налью вина, и включу музыку. Жди, пока я приглашу тебя к столу… – Марта приготовила теплый салат, с конфитом из утки, и отварила форель, сделав миндальный соус. Анна позволяла дочери немного хорошего бордо. Марта, задумчиво, повертела хрустальный бокал, глядя на золотистые искорки:

– Мальчик, Гильермо, очень славный… – дочь, ласково улыбнулась, – мы играли, на детской площадке. Он катался в тележке, на пони. Товарищ Антония… – Марта помолчала, – мне кажется, мы еще увидимся, мамочка.

Анна предполагала, что девушка приехала из Америки, хотя акцент у нее больше напоминал английский. Троцкому осталось жить недели две, не больше. Эйтингон, в Мехико, координировал последний этап операции. Рядом, скорее всего, обретался и месье Пьер Ленуар, то есть Петр Воронов. Степан, насколько знала фрау Рихтер, служил в Западном округе. Анна получала почту, на безопасный ящик. Несколько раз в месяц ей присылали «Правду», в запечатанных пакетах. В июне она прочла о комбриге Воронове, командующем истребительной авиацией округа. О Степане больше не упоминали, однако Анна была за него спокойна.

Товарищ Антония, видимо, работала в кругах троцкистов США. Изгнанник, доверяя американцам, открыл им доступ в резиденцию, в Мехико:

– Должно быть, ее выдернули из страны перед началом «Утки», – размышляла Анна, – чтобы не рисковать подозрениями сторонников Троцкого. Уехала и уехала, по семейным делам. Посидит немного в Москве, и вернется в США. Или ее в Британию отправят… – Анна, регулярно, встречалась с берлинским агентом, Корсиканцем. Сведения из Германии говорили об одном. Гитлер планировал начать войну с Советским Союзом:

– Просто дымовая завеса… – снявкрышку с кастрюли, Анна посыпала гуляш копченой, испанской паприкой, из Эстремадуры.

– Гитлер водит нас за нос, успокаивает бдительность восточной Польшей и Прибалтикой… – глядя на карту, Анна понимала, что новые аэродромы ВВС РККА, и военные базы, окажутся в опасности, в первые несколько часов боевых действий:

– Поляки потеряли большинство самолетов… – Анна затягивалась сигаретой, – за три дня вторжения. Немцы разнесли к чертям боевую авиацию, атаковали крупные города, с воздуха. Минск, Киев, Львов, Вильнюс и Каунас рискуют бомбежками. Смоленск тоже, и даже Москва… – от немецких аэродромов, в западной Польше, до столицы было недалеко. У Анны пока не имелось четких сведений о планируемом вторжении. Корсиканец работал в министерстве экономики. Он знал некоторых военных, однако Анне требовалось навестить Берлин, чтобы разобраться на месте в сведениях о грядущей войне.

У нее появилось и оправдание для поездки. Рейхсфюрерин Гертруда Шольц-Клинк прислала фрау Рихтер приглашение на конференцию национал-социалистической женской организации, в Берлине, в январе следующего года. У Марты в это время шли рождественские каникулы. Облизав ложку, Анна зажмурилась, от удовольствия:

– Очень хороший рецепт. Не зря Марта в Будапешт ездила, со школьной экскурсией. Вена, Братислава, Будапешт… Увидела нацизм, во всей красе… – гуляш был венгерским, но с испанской паприкой тоже получилось неплохо.

Если бы Анна оставалась в Цюрихе, она бы, с разрешения Москвы, наведалась в Берлин.

– Но в Цюрихе мы не остаемся, – по дороге в Париж, просматривая газеты, Анна понимала, что улыбается: «Не остаемся…».

Собираясь во Францию, она вспомнила встречу на Лазурном берегу. Женщина отогнала эти мысли:

– Он давно в Америке, с мадемуазель Аржан. Он говорил, у него американский паспорт. Я его больше никогда не увижу. Не пойдет же он воевать. Зачем ему это? Он архитектор, творческий человек… – Анна, иногда, снимала крестик. Она смотрела на тусклые, крохотные изумруды: «Не увижу». В самолете, окинув рассеянным взглядом хорошо одетого японца, через проход от нее, женщина закрыла глаза.

Она думала об океанском береге, белого песка, о низком, простом доме, под пальмами. Анна слышала лай собаки и смех ребенка. Она хотела купить французский паспорт, для Вальтера, у надежных людей, в Швейцарии. У нее имелись кое-какие контакты, однако это оказалось не нужным. Встретив ее в передней квартиры на рю Домбасль, Биньямин шепнул:

– Я обо всем позаботился, любовь моя. Мне передадут французский паспорт, с американской визой, и отправят через границу. В Портбоу, в Каталонию. Оттуда я доберусь до Лиссабона. Мы увидимся, с тобой, с Мартой… – саквояж и сумочка упали на половицы, жакет полетел в угол. Она встряхнула головой:

– Я скучала по тебе, скучала. Хотя бы два дня, но вместе… – Вальтер достал рукопись из тайника. Он смешливо сказал, поднимая Анну на руки:

– Обед потом. Я ехал сюда, все время, думая о тебе… – Анна настояла на том, чтобы самой появиться в Портбоу:

– На всякий случай… – она лежала на узкой кровати, не отдышавшись, прикрыв глаза, – я тебя довезу до Лиссабона, и вернусь в Швейцарию. Наш лайнер отходит из Ливорно в конце сентября… – Вальтер тяжело вздохнул, но спорить не стал:

– Хорошо, любовь моя, тебе станет спокойнее. Но волноваться не о чем. Человек, помогающий мне, достоин доверия… – Вальтер не стал говорить Анне о месье Ленуаре, французском коммунисте, нашедшем его в Лионе.

– Анна не коммунист… – он целовал черные, теплые волосы, – какая разница, откуда у меня паспорт? Мы получим гражданство Панамы, всей семьей… – он прикоснулся губами к длинным ресницам: «Все улыбаешься, и улыбаешься, отчего?»

– Мне хорошо, – сонно зевнула Анна, устраиваясь у него под боком, – а еще лучше будет, когда ты зайдешь в нашу каюту, в Лиссабоне. Мы помашем с палубы Европе… – сняв кастрюлю с огня, она нарезала свежий хлеб. Анна подкрутила рычажок радио:

– Десятое августа, – бодро сказал диктор, – в Париже отличная погода, горожане проводят время на реке. Доблестные подводники вермахта потопили, у берегов Ирландии, конвойный корабль «Трансильвания»… – Анна убрала звук. Диктор, захрипев, пропал. Гуляш должен был немного настояться. Она хотела сделать салат, и разбудить Вальтера.

– Или пусть спит, он устал… – сварив кофе, Анна присела на подоконник, с пепельницей:

– Он во Франции незаконно, с чужим паспортом. Его любой патруль может остановить… – она быстрым, мимолетным движением положила руку на живот. Анна выбрала врача в Лугано, в южном кантоне, где ее никто не знал. В Цюрихе и Женеве могли бы пойти слухи. Фрау Рихтер часто появлялась в обществе:

– Надо заехать к герру Симеку… – Анна курила, подставив лицо солнцу, – поинтересоваться, куда в Праге пошли деньги от «К и К». Они на Фридрихштрассе средства переводят, в ювелирный магазин, даже сейчас. Хотя какая разница? Через полтора месяца фрау Рихтер погибнет, с дочерью… – Анна понимала, что их с Мартой будут искать, но надеялась, что до Панамы никто не доедет.

Доктор уверил ее, что все в порядке. Шел второй месяц, Анна чувствовала себя отлично:

– В Лиссабоне Вальтеру признаюсь, – ласково подумала она, – ничего, что мне тридцать восемь. Врач сказал, что я совершенно здорова, и все пройдет легко. В Лионе все случилось… – она почувствовала румянец на щеках:

– Шел дождь, мы почти с постели не вставали. Это была Теодора вина, не моя. Ребенок весной родится… – Анна больше не видела снов о темном подвале. Она почти забыла голубые, холодные глаза отца, и разнесенные пулями головы.

Потушив сигарету, она проводила глазами высокого, худого мужчину, белокурого, в потрепанной, рабочей куртке, испачканной краской. Рабочий шел вверх по улице Домбасль, к Монпарнасу.

– Маляр, – зевнула Анна. Допив кофе, соскочив с подоконника, она принялась за салат.


Макс, раздраженно, думал, что досрочное звание штандартенфюрера, пролетело мимо него, словно новейший истребитель Люфтваффе.

Амстердам увесили плакатами, с фотографиями так называемого мистера О’Малли, мерзавца Холланда и пропавшей доктора Горовиц. Объявления о розыске, с обещанием вознаграждения, напечатали в газетах. Все оказалось тщетно.

Макс подозревал, что доктор Горовиц и Холланд болтались внизу, под окнами квартиры Кардозо, ожидая сообщника. Макс всадил в шурина профессора Кардозо две пули, из вальтера. Выстрел мистера О’Малли зацепил правую руку Макса, но здесь был не фронт. За ранения очередные звания не давали.

Рука оказалась в порядке, первую помощь Максу оказал сам профессор Кардозо. Браунинг его шурина остался в квартире. Больше ни одного следа мерзавцев Макс не нашел. Он предполагал, что, имея под рукой доктора медицины, собственную сестру, Горовиц не обратится в больницу.

Генрих вернулся из Гааги к вечеру, со здоровым, морским загаром. Младший брат успел заехать в Схевенинген, и побывать на пляже.

Отказавшись от госпиталя, Макс вызывал немецкого врача в «Европу», для перевязок. Профессору Кардозо он обещал круглосуточный гестаповский пост, в особняке, и личного, вооруженного шофера, для поездок в Лейден, на кафедру. Председатель юденрата был откровенно напуган:

– Хотя он стрелял, в Горовица… – размышлял фон Рабе, – собрался. Он работал в Африке, в Маньчжурии, он владеет оружием… – по возвращении в Берлин Макс намеревался предложить Отто услуги профессора Кардозо, для медицинского блока, в Аушвице. Однако Макс хотел, чтобы профессор, сначала, поработал на новой должности, оказывая помощь Германии. Весной следующего года они планировали начать депортацию голландских и бельгийских евреев. Профессора, с детьми, ждал первый эшелон в Польшу. Близнецов оберштурмбанфюрер не увидел, но решил:

– Какая разница? Если доктор Горовиц, хотя бы, появится рядом с особняком, в поисках детей, ее немедленно арестуют. Мне все равно, как выглядят еврейские отродья. Их ждут бараки Аушвица.

Профессор Кардозо уверил его, что немедленно свяжется с гестапо, буде бывшая жена позвонит, или напишет.

Разглядывая фотографию женщины, фон Рабе вспоминал длинные ноги, стройную шею, блондинки, на террасе кафе, в Венло:

– Она сделала укол, в гостинице, – зло подумал Макс, – доктор медицины. Не будет она звонить и писать. И дверь она не трогала, это жители Амстердама позаботились. Она далеко не дура… – светлые волосы падали на плечи. Лицо доктора Горовиц было строгим, сосредоточенным. Фон Рабе понял, на кого она похожа. До войны он долго любовался статуей Дианы Охотницы, в Лувре:

– Голову поворачивает… – раздраженно вздохнул Макс, – одной рукой удерживает оленя, а другой за стрелами тянется. Подобная женщина не остановится перед тем, чтобы убить Кардозо. Плевать она хотела, что профессор отец ее сыновей. Волчица… – Макс тщательно скрывал ярость. Он не ожидал, что в крохотной Голландии человек может исчезнуть, без следа, словно он и не существовал:

– Она могла в Британию отправиться… – Макс, сидя в «Рице», небрежно слушал рассуждения месье Клода Тетанже о редакционной политике газет правительства Виши, – с Холландом и ее братом. Ладно, рано или поздно их все равно, найдут. Доктор Горовиц поедет на восток, как и все евреи. Жидов Франции ждет похожая участь… – скрыв зевок, он предложил месье Клоду сигареты.

– Очень хорошо, герр Тетанже, – рассеянно сказал Макс, – но помните, ваша новая должность, как одного из редакторов La France au Travail, предполагает следование курсу, одобренному министерством рейхспропаганды. В конце концов… – оберштурмбанфюрер тонко улыбнулся, – вы получаете заработную плату из Берлина… – месье Тетанже, немного, покраснел:

– Ориентируйтесь на статьи в «Фолькишер Беобахтер», – посоветовал Макс, – лучшие образцы немецкой журналистики… – La France au Travail, новую газету, создали для влияния на умы, как выражался Макс, интеллектуальной прослойки общества. Листок финансировался из Берлина. Заседания редколлегии проходили в немецком посольстве, на рю де Лилль. Отец месье Клода, король шампанского, старший Тетанже был лучшим другом Петэна и хотел стать мэром Парижа. Макс знал, что фарс правительства коллаборационистов долго не просуществует, но сейчас не надо было настраивать французов против Германии:

– Пусть думают, что мы ценим их культуру, восхищаемся достижениями нации… – Макс отпил хорошо заваренного кофе, – я и Шанель так сказал… – Макс приехал в Париж под чужим именем, с немецким дипломатическим паспортом. Французы считали его сотрудником посольства. Он жил на рю де Лилль, в хорошо обставленных апартаментах. Макс провел пару ночей с Шанель, представляя себе, по отдельности и вместе, 1103 и мадемуазель Элизу. Последнее ему понравилось. Он озорно подумал, что можно привезти будущую графиню фон Рабе в Пенемюнде:

– Нет, нет, – оборвал себя Макс, – 1103, это секрет рейха. Она до смерти не покинет полигон. О ней, как и последнем плацдарме, в Германии знает едва ли десяток людей.

На рю де Лилль пришли две радиограммы, из Аушвица и Берлина. Первая была от младшего брата. Макс, прочитав ее, хмыкнул:

– Отто потерял невесту. Он ее никогда не видел, эту Августу, влюбился по фотографии… – Макс, впрочем, сомневался, что средний брат способен на чувства:

– Самец-производитель… – он услышал хвастливый голос Отто, – счастье для фрейлейн Августы, что она утонула в Боденском озере. Он бы ее заставил рожать, каждый год… – Макс не собирался иметь много детей:

– Двое, трое… – думал он, – мальчики и девочка. В конце концов, не для того я женюсь на баронессе, аристократке, чтобы запереть ее в детской. Жена должна хорошо выглядеть, блистать в свете, обладать талантами. Подобное важно, для карьеры… – фюрер постоянно напоминал немецким женщинам об их долге перед рейхом, но партийные бонзы предпочитали жениться на красавицах, а не на простушках, в фартуках с поварешками.

По словам Генриха, Отто погрузился в траур. Брат даже устроил языческую церемонию, с факелами, в дубовой роще, рядом с Аушвицем.

– Компания ненормальных, общество «Аненербе», – Макс, в Берлине, читал о планах экспедиции на север, в Гренландию и арктические области, – если бы они туда ехали искать полезные ископаемые, а не корни арийской расы… Какие викинги? Пять сотен лет прошло, с тех пор, как в Гренландии последние европейские переселенцы жили. Даже уголь оттуда в Германию не доставить, больше горючего потратишь. Это если в Арктике вообще есть уголь, – скептически подумал Макс:

– Отто не пропустит подобной возможности. Мало ему Тибета было… – последний плацдарм тоже находился далеко от Германии, однако его решили создать больше для спокойствия.

Вторая радиограмма, от Шелленберга, заставила Макса сочно выругаться. Мальчишка и полковник Кроу, сбежали из крепости Кольдиц. По всей Саксонии разослали, описание военнопленных, но, ни одного, ни другого не нашли. Макс даже не знал, что полковник Кроу попал в плен. По возвращении в Берлин, фон Рабе решил издать особое распоряжение. Макс намеревался поднять досье 1103, и подписать приказ, по которому любой ее родственник, даже самый дальний, в случае плена подлежал немедленному расстрелу. Оберштурмбанфюрер не хотел никакого риска. Вспомнив радиограмму, он, осторожно, поинтересовался у Тетанже, не слышно ли о бароне де Лу.

Месье Клод пожал плечами:

– Он без вести пропал, как и месье, Корнель, его родственник, архитектор. Но даже если месье де Лу появится в Париже… – Тетанже замялся, – он в нашу газету писать, не намерен. Он коммунист, господин оберштурмбанфюрер, несмотря на титул. Он пойдет к своим… – Тетанже помолчал, – товарищам… – коммунистическую партию запретили с началом войны, в прошлом году. Коммунисты, согласно политике Сталина, друга Германии, отказались поддерживать боевые действия. Макс выяснил, что мальчишка, тем не менее, отправился добровольцем на фронт, успев опубликовать статейку, с критикой Сталина.

– И его не выгнали из партии? – недоуменно поинтересовался Макс:

– У них дисциплина, все ходят строем, несогласных расстреливают… – он расхохотался, показав белые зубы:

– Муха в Париже отирается… – Макс оглядел вестибюль «Рица», – но не здесь, конечно. Биньямин на Монпарнасе живет… – слухи о розыске Биньямина, по просьбе Макса, распустило парижское гестапо. Никто еврея арестовывать не собирался. Макс подозревал, что Муха сейчас не даст о себе знать. Агент занимался внутренними делами СССР. Фон Рабе в них влезать не требовалось. Связь они наладили отлично, сведения от Мухи поступали из немецкого посольства, в Москве:

– Такие люди, как Муха, нам понадобятся, – решил Макс, – когда война в России закончится. Мы устроим местную администрацию, как здесь, из лояльных людей. Они в любой стране найдутся. Даже евреи, как профессор Кардозо, – Шелленберг, в Берлине, рассказал Максу, что палестинские евреи ищут контактов с рейхом. Фон Рабе, задумчиво, отозвался:

– Не надо их отталкивать. Они ненавидят Британию, они могут быть полезны. Учитывая планы фюрера по вторжению в Африку… – Средиземное море должно было стать внутренней гаванью рейха и его союзников.

Тетанже развел руками:

– Они коммунисты, но французы, в первую очередь. Свобода слова… – месье Клод, было, вскинул голову. Заметив холодный взгляд Макса, он смешался:

– Торез исчез, скорее всего, бежал в Советский Союз. К Дюкло месье де Лу не пойдет. Месье Дюкло поддерживает Сталина и вступил с вами в переговоры… – коммунисты, действительно, просили разрешения восстановить издание L’Humanite. Тетанже считал, что месье де Лу, если бы он выжил и добрался до Франции, начал бы искать агентов, заброшенных в страну правительством в изгнании, во главе с де Голлем.

Макс желал мальчишке смерти, но, посетив Лувр, он понял, что месье де Лу ему нужен. Музей опустел. Французы оставили в залах только не имеющие ценности копии античных статуй. Картины и скульптуры были разбросаны по замкам, во французской провинции. Чтобы собрать ценности обратно в Париж, требовалось сначала их найти.

Макс рассматривал свои отполированные ногти. Месье Клод излагал тезисы будущей статьи о засилье еврейства во Франции. Тетанже вспоминал дело Дрейфуса. Макс коротко велел:

– Вычеркните, Дрейфуса обвиняли в шпионаже на Германию. В нынешней обстановке, это скорее заслуга… – фон Рабе проследил за каким-то хорошо одетым азиатом. Перед японцем или китайцем почтительно раскрыли двери ресторана:

– И арабы здесь… – Макс видел юношу, в феске, – надо с ними работать, если мы собираемся вводить войска в Африку. Японцы нападут на Америку, это вопрос времени. Мы их поддержим, с помощью конструкции 1103. Она в следующем году будет готова. В следующем году мы окажемся в Москве… – Макс прервал Тетанже:

– Общественное мнение надо склонить в пользу регистрации евреев. Французы должны понимать, что их гражданский долг, сообщать об уклоняющихся от учета людях… – регистрацию предполагалось начать осенью. Эйхманн предлагал ввести и обязательные желтые звезды, нашивки на одежду. Макс его поддерживал. Аушвиц пока не оборудовали должным образом, другие лагеря только строились. Макс написал в докладной, в Амстердаме:

– Считаю, что до начала процесса депортации еврейского населения на новые территории, и окончательного определения их дальнейшей судьбы… – это был принятый на Принц-Альбрехтштрассе эвфемизм, – следует использовать их в индустриальных районах Европы, в перевалочных лагерях… – Генрих показал Максу расчеты.

Цивильарбайтеров на запад возить было невыгодно, местным рабочим приходилось платить. Евреи оставались самым дешевым решением:

– Пусть передохнут на месте, – улыбнулся Макс, – меньше израсходуем денег на востоке.

Он заказал досье на кузена мальчишки, месье Корнеля. Макс выяснил, что архитектор был родственником герра Питера, белоэмигрантом, но никаких связей с организациями русских фашистов не имел. О нем отзывались, как об аполитичном человеке и светском баловне. Макс рассмотрел фото из хроники. Ему не понравились глаза месье Корнеля, не понравились сведения о том, что архитектор, юнцом, прошел гражданскую войну, в России. Больше всего Максу не понравилось, что Корнель учился в Германии, в школе Баухауса. Судя по его высказываниям, ожидать от господина Воронцова-Вельяминова симпатий к рейху, было бессмысленно:

– Светский баловень… – кисло сказал Макс, разглядывая жесткий очерк лица, – светский баловень не пошел бы на войну, а отправился бы в Гавр, на борт лайнера. Головой бы подумали, прежде чем писать чушь… – Макса не утешало даже то, что месье Корнель не давал о себе знать. После побега мальчишки Макс понял, что подобные люди не исчезают бесследно.

Потушив сигарету, он поднялся. Тетанже, сразу, вскочил. Макс поинтересовался:

– А ваша жена, месье Тетанже, мадам Роза, разделяет ваши взгляды… – он увидел капельки пота на лбу журналиста. Порывшись в кармане, месье Клод вытащил платок. Пальцы, украшенные золотым перстнем, немного дрожали:

– Я разведен, герр Шмидт. Мы с Розой не сошлись характерами. Сегодня звонил мой адвокат, у него на руках свидетельство, из мэрии. Я могу съездить в контору юристов, предъявить бумагу… – Макс похлопал его по плечу:

– Бывает, месье Клод. Мы все, – он поискал слово, – делаем ошибки. Нам достаточно знать, что вы лояльны к ценностям фюрера и рейха… – из ресторана доносились звуки оркестра. Макс, отчего-то, подумал:

– Давно я не танцевал. В Берлине у меня на подобное нет времени. Ничего, после свадьбы с Элизой, мы начнем устраивать приемы, балы… – покосившись на руку в косынке, Макс незаметно подвигал пальцами. Рана не болела. Размотав косынку, фон Рабе сунул ткань в карман:

– Если я оказался в Париже, я, хотя бы могу потанцевать с красивой женщиной? После мадам Шанель… – он, незаметно, поморщился, – мне нужен отдых… – Макс ничего себе позволять не собирался. Он приехал в Париж по делу. Ему, всего лишь, хотелось поболтать с хорошенькой девушкой, не видя в ее глазах страха, как у мадемуазель Элизы, или презрения, как у 1103.

– Пойдемте, месье Клод, – весело сказал фон Рабе журналисту, – я угощаю… – он вдохнул аромат пудры, духов, услышал мелодию танго. Щелкнув пальцами, Макс велел метрдотелю:

– Начнем с шампанского, икры и фуа-гра.


Рынок Ле-Аль шумел за темными, поднимающимися, в жаркое, полуденное небо, стенами церкви Сент-Эсташ. На мостовой выстроились грузовики фермеров. На брусчатке блестела серебристая чешуя, раздавленные яблоки и клубника, листы салата, размазанные колесами помидоры. Мальчишки, в длинных, холщовых, испачканных кровью передниках, шныряли в толпе. У лотков стояли плетеные корзины с битыми курами, свежей рыбой, молодой, во влажной земле, картошкой.

Под закопченными, стеклянными крышами павильонов, у длинных прилавков, толпились покупатели. Время было обеденное, распродавали остатки. Оптовики, из ресторанов и гостиниц, появлялись на рассвете, начиная с пяти утра, когда весь рынок пах горячим, луковым супом. Его варили, чтобы подать продавцам, и грузчикам. Они начинали собираться после полуночи, раскладывая товар. Сейчас настало время домохозяек, тех, кто хотел купить провизию по дешевке. В мясном ряду торговались особенно громко. Топорики вонзались в окровавленные колоды, осколки костей летели под ноги покупательницам. На прилавках сочилась кровью свежая печень. Женщины бесцеремонно рылись в бульонных обрезках, взвешивали на руке неощипанных куриц. Невидная дверь, на задах мясного ряда, вела в коридор, где веяло ароматом лука и расплавленного сыра.

На старом столе красовались два глиняных горшочка, с золотистой, тягучей массой и круг, с разложенными сырами. Мишель повертел запыленную бутылку, которую принес хозяин. Это было белое бургундское, Батар-Монтраше, двадцатилетней давности. Мишель подозревал, сколько оно стоит. Он заставил себя улыбнуться:

– После победы откроем, месье Жак. Берегите ее, двадцать первый был отличным годом… – у Мишеля, на набережной Августинок, лежала бутылка Шато д’Икем, того же года:

– Надо ее на запад забрать, – напомнил себе мужчина, – наверняка, боши в квартиру въедут… – в апартаментах ничего ценного, кроме сейфа с рабочими материалами не оставалось:

– Они мне тоже пригодятся… – длинные, в пятнах краски, пальцы, пролистали страницы французского паспорта, лежавшего рядом с горшочком. Мишель поднял голову: «А где сейчас, месье Намюр?»

– Там, откуда ты явился… – его собеседник взял старую, погнутую ложку:

– Вряд ли он, в ближайшее время, навестит Францию. Твой ровесник, тридцать лет. Аспирантом у меня был, до войны. Ты вообще пить не собираешься? – он хмыкнул, подув на суп.

– Отчего же, – мрачно ответил барон де Лу, – мне, сейчас выпивка очень, кстати придется. Месье Жак, – позвал он, – принесите нам четыре… нет, шесть бутылок домашнего, белого и красного, если вы потофе обещаете… – потофе поставили на стол, когда они прикончили третью бутылку белого, суп и сыры.

Они, молча, хлебали овощной бульон, заедая его дымящейся говядиной, на кусках свежего хлеба. Мишель открыл красное вино:

– Границы никакой не существует. В Сааре все на двух языках говорят, никто на меня внимания не обратил. Сошел с местного поезда, на маленькой станции, поднял руку на шоссе. Первый грузовик, идущий на запад, был мой… – он подергал полу испачканной краской куртки. Мишель шел к Парижу, рисуя вывески, ремонтируя дома. Он спал на фермах, а то и просто в поле, или лесу. Лето выдалось жаркое. Документов у него не было, но никто его бумаг и не спрашивал. Он избегал больших дорог и оживленных городов:

– Если бы это случилось в другое время, – горько усмехнулся Мишель, – можно было бы сказать, что я отлично провел каникулы в провинции. Готовят на востоке отменно, бургундские вина славные… – красное тоже было бургундским, молодым, прошлогоднего урожая.

Во время «странной войны», они видели грузовики с ящиками винограда:

– Хорошая была осень, – он попробовал вино, – лет через десять за бутылки отличные деньги дадут. Ваше здоровье… – выпив, Мишель почесал в голове:

– Мне надо вымыться и сложить вещи. О кузене моем ничего неизвестно? – человек напротив, пожал плечами:

– В Британии я его не встречал, после эвакуации. С немцами он знаться не будет, с коллаборационистами тоже, – мужчина презрительно улыбнулся, – а среди наших общих знакомых месье Корнель не появлялся… – Мишель должен был придумать, как вывезти тетю Жанну и мадемуазель Аржан из Парижа:

– У тети Жанны есть документы… – он медленно пил вино, – женский паспорт для Аннет я достану. Это нетрудно… – уходя на фронт, Мишель оставил Теодору ключи от квартиры на набережной Августинок. Он предполагал, что кузен передал их мадемуазель Аржан:

– Тетя Жанна в инвалидном кресле… – Мишель тяжело вздохнул. Вслух, он сказал: «Мне машина понадобится, месье профессор».

Марк Блок, профессор истории в Сорбонне, учитель Мишеля, взглянул на него из-под простого, в стальной оправе, пенсне:

– Найдем, дорогой месье Намюр. И не профессор, а месье Нарбонн. Я отсюда на юг, в университет Монпелье, несмотря на войну… – он нашел на столе пачку папирос, – студенты начинают занятия, в сентябре… – они курили, слушая гомон, из-за двери:

– Он еврей, – думал Мишель, – ему шестой десяток, у него семья, дети. И он великий ученый, в конце концов… – Блок принял от хозяина кофейник и пирог с яблоками:

– Я о нашей странной войне воспоминания написал… – серые глаза улыбнулись, – тебя почти сразу в плен взяли, а мы всю осень и зиму провели в тени линии Мажино. Месье Корнель, наверное, рисовал, а что историкам остается… – Блок налил себе кофе, – смотреть вокруг, и переносить все на бумагу. На юге пока евреев не выгоняют с преподавательских постов, – добавил он, – хотя здесь, думаю, это время не за горами.

– А почему вы не уехали? – внезапно, спросил Мишель:

– Почему в Британии не остались, после Дюнкерка? Месье профессор, – он замялся, – не надо рисковать. Вы пожилой человек, великий ученый… – Блок отозвался:

– После смерти решат, кто великий, а кто нет. Нарбонн, – он помолчал, – это кличка, разумеется. Для нашей безопасности мы решили, что лучше имена не употреблять. Но вообще, – он повел рукой, – движение разрознено. Коммунисты, католики, монархисты, интеллектуалы, сторонники де Голля… Жаль, что ты хочешь на запад отправиться, – он испытующе посмотрел на Мишеля, – нам бы очень пригодился человек в Париже, координатор, связующее звено. С тобой будут говорить все. Ты одновременно и коммунист, и католик, и человек с титулом… – Мишель помешал кофе в чашке:

– У меня женщины на руках, месье профессор. Мать месье Корнеля и его невеста. У мадемуазель Аржан никакого паспорта нет, она еврейка. Я хочу их отвезти куда-нибудь подальше, в Бретань, в глушь. Может быть, при монастыре устроить… Соберу людей, я многих в Ренне знаю, организую… – Мишель помолчал, – акции, – и вернусь в Париж, обещаю. Здесь можно всю жизнь прятаться, – он обвел рукой низкие, каменные своды комнаты: «Нужна связь с Лондоном, с правительством в изгнании».

– Будет, – кивнул Блок, – об этом заботятся, свои люди. Что касается акций… – он указал на La France au Travail, – мне кажется, можно начать с твоего довоенного оппонента, месье Тетанже… – Мишель выругался:

– Этой шайкой я займусь до отъезда. Осторожно, конечно. Бойкое перо месье Клода прервет свою деятельность… – Мишель скомкал газету:

– В сортире таким подтираться, и то, несмотря на деньги нацистов, они на бумаге экономят… Больше я никуда не заходил, месье профессор, – добавил он, – сразу к вам направился… – до войны Мишель посещал домашние семинары у Блока, в Латинском Квартале. Занимаясь средневековым искусством, Мишель считал себя обязанным разбираться в истории. Допив кофе, он попросил хозяина:

– Месье Жак, принесите нам еще кофейник и бутылку арманьяка, пожалуйста.

Блок поднял бровь:

– Я поторопился, когда решил, что ты не будешь пить. Впрочем, в плену, наверняка, подобного не давали… – старый, почти бесцветный арманьяк пах гасконским солнцем. Завидев Мишеля, с профессором, месье Жак сказал, чтобы месье барон не беспокоился:

– Не надо в таком виде на улице появляться… – хозяин, окинул взглядом куртку маляра и растоптанные ботинки, – переночуете здесь, а утром я принесу костюм… – в Бретани Мишелю такая одежда не понадобилась бы, но добираться на запад требовалось, не вызывая подозрения у немцев или патрулей полиции Виши. Мишель собирался сесть за руль машины, и сам довезти женщин до Ренна.

– Не давали, – согласился Мишель.

Он лукавил, говоря Блоку, что пришел к нему сразу, когда оказался в Париже. Мишель понимал, что даже десяток бутылок вина не заставят его забыть полутемную лестницу на Монпарнасе, ее испуганный голос:

– Ты… ты жив, ты вернулся. Иди, иди сюда… – Мишель, отступив, приказал себе не заходить в знакомую переднюю, не смотреть в черные, большие глаза. От нее пахло сном, теплой, нагретой постелью, кудрявые волосы растрепались. Она приникла головой к его груди. Мишель слышал, как бьется ее сердце, ловил шепот:

– Я знала, знала, что ты жив… Я молилась за тебя… – подняв заплаканное лицо, она потянула его за полу куртки:

– Пойдем, тебе нужна ванна, я тебя накормлю… – он велел себе не брать маленькую ручку. Она непонимающе посмотрела на него:

– Волк… Что случилось? Аннет в Париже, я ей позвоню… – этого делать было нельзя. Мишель сначала хотел все подготовить, для отъезда из города.

Он откашлялся:

– Не надо… Момо, Я сам все сделаю. Я к тебе первой пришел… – она улыбнулась, сквозь слезы, – первой… – Мишель сжал зубы, – потому что, это мой долг. Я не могу ничего начинать, пока я связан… – он вздохнул, – связан обязательствами. Перед тобой, Момо, Аннет, и матерью месье, Корнеля. О них я позабочусь… – она прикусила нижнюю губу: «И обо мне тоже?»

– Да, – кивнул Мишель, – за этим я здесь. Я пришел сказать, что я тебя не люблю, Момо… – он скомкала шелк халата на хрупкой шее:

– Я понимаю… Понимаю, Волк. Если ты решил… Но, если тебе что-то понадобится, в Париже… Помощь… – он только позволил себе наклонить белокурую голову, прикоснуться губами к тонким пальцам: «Спасибо тебе за все, Момо».

Мишель опрокинул рюмку арманьяка:

– В Бретани, кроме сидра, и виноградной водки, ничего не дождешься. Поэтому сейчас месье Жак принесет еще пару бутылок бургундского, и мы примемся за работу… – они с Блоком обсуждали будущее устройство движения, связь с правительством де Голля, и возможные операции, но Мишель видел только ее большие, блестящие, наполненные слезами глаза.

Машину Блок обещал подогнать к апартаментам на рю Мобийон.

Проводив его до двери, ведущей на рынок, Мишель вернулся в каморку. Взяв недопитую бутылку белого, он приник губами к горлышку. Вино было сладким, нежным, у него немного кружилась голова:

– И все, – Мишель закурил, опустившись на лавку, – и больше ничего не произойдет, до победы. Не стоит сейчас подобным заниматься… – посмотрев на фотографию месье Тетанже, на первой полосе коллаборационистского листка, Мишель пообещал: «Увидимся в скором будущем, дорогой Клод».


За медальонами из нежной, пикардийской баранины, от овец, пасущихся на приморских лугах, в устье Соммы, месье Тетанже извинился. Журналист настаивал, что герр Шмидт должен, непременно, увидеть свидетельство о разводе. Макс выбрал для дипломатического паспорта самое неприметное имя. Оберштурмбанфюреру не требовалось в Париже, блистать титулами. Французы, лояльные к немецкой администрации, и без того смотрели Максу в рот, ловя каждое его слово.

На фарфоровой, с золотой каемкой тарелке, лежало розовое, сочное мясо. К спарже подали голландский соус. Пюре, на сливках, сделали из любимой Максом картошки, с ореховым привкусом. Оберштурмбанфюрер пристрастился к ней после поездки в Данию, откуда и происходил сорт.

Нильс Бор находился под надежной охраной местного гестапо. Ученый уделил Максу ровно четверть часа. Разговор закончился, не успев начаться. Бор сухо заметил, что не занимался военными разработками, и не собирается в них участвовать. Он, со значением, посмотрел на часы, Макс поднялся. Фон Рабе не хотел настраивать ученого против себя лично, и Германии, в общем. Дания считалась близкой по духу, арийской страной, в ней имелась собственная нацистская партия. В печати, и на радио, согласно директивам из рейха, не говорили об оккупации. Дания находилась, по изящному выражению министерства пропаганды, под защитой войск вермахта. В стране оставили королевское правление, местную администрацию, и пока не трогали евреев.

– Их в Дании немного… – Макс отпил дорогое, играющее рубином бордо, – как и в Норвегии. У Бора есть еврейская кровь. Можно на этом сыграть. Он, конечно, не профессор Кардозо, – Макс усмехнулся, – и не собирается с нами сотрудничать, но, при угрозе депортации, любой станет послушным. С евреями Скандинавии мы покончим…

СС хотело создать в странах, близких по духу к Германии, собственные легионы:

– Они разберутся с местными евреями. В СССР случится, то же самое… – Макс знал историю:

– Во время гражданской войны, кто только погромов не устраивал. Белые, красные, все остальные. Поляки тоже рады освободиться от еврейского засилья… – в охрану новых концентрационных лагерей собирались нанимать местных работников:

– Они получат заработную плату, отличный паек… – подождав, пока уберут тарелку, и поменяют приборы, Макс закурил, – они будут стремиться помочь рейху. Это освободит немецкий персонал. Мы сэкономим деньги, избавим немцев от некоторых неприятных обязанностей. Мы должны заботиться о комфорте наших солдат и офицеров… – Макс достал блокнот и паркер, с золотым пером.

После баранины они заказали камбалу, в черном масле, сорбет и груши, в шоколадном сиропе. Макс выбрал бутылку отличного сотерна, десятилетней давности:

– Местный персонал, для лагерей… – подув на чернила, он услышал звуки «Кумпарситы». Фон Рабе обвел глазами ресторан. Все мужчины смотрели в сторону дверей. Метрдотель, улыбаясь, провожал к столику, высоких, темноволосых девушек. Макс узнал стройную спину, гордый поворот головы. Оберштурмбанфюрер видел ее фильмы, и всегда любовался мадемуазель Аржан. Он вспомнил досье на господина Воронцова-Вельяминова:

– Они встречались, она считалась его невестой. Он без вести пропал. Девушка грустит, девушку надо развлечь… – спутница мадемуазель Аржан потребовала шампанского:

– У нас праздник, месье Огюст, – сказала она, – мы намереваемся веселиться… – Макс поймал себя на улыбке:

– Генриху мадемуазель Аржан тоже нравится. Похвастаюсь, что я с ней танцевал. Может быть, и не только танцевал… – Макс не испытывал иллюзий относительно кинозвезд. Весь Берлин знал, что рейхсминистр пропаганды считает кинофабрику в Бабельсберге чем-то вроде личного борделя.

– Отто в Норвегию летает… – Макс поправил шелковый, итальянский галстук, – бык-производитель… – оберштурмбанфюреру не понравились девушки в Дании. Он слышал, что норвежки еще более некрасивы:

– Они коровы… – усмехнулся Макс, – то ли дело француженки, как мадемуазель Аржан, или бельгийки, как мадемуазель Элиза. Видна стать, элегантность, воспитание… – он хотел привезти Эмме парижские духи:

– Ей шестнадцать лет. Пора приучаться к хорошей одежде, оставить теннисные юбки, спортивные туфли и значки Союза Немецких Девушек… – Макса немецкие девушки не привлекали. Фюрер призывал к скромности, а Макс любил женщин в шелковых платьях, на высоких каблуках, в красивом белье.

– Кроме 1103. Ей я готов простить даже хлопковые чулки, на резинках… – он вспомнил белую кожу, коротко стриженые, рыжие волосы, косточки на позвоночнике, выступающие, острые лопатки. Мадемуазель Аржан сидела к Максу в профиль. Он видел изящный нос, с французской горбинкой, длинные ресницы. Темный локон щекотал маленькое ухо, с жемчужной сережкой:

– Она может приехать в Берлин… – решил Макс, – у нас отличное кинопроизводство. Французы свое свернули. Пока мы выработаем директивы о том, что позволено снимать в оккупированных странах, пройдет время. Зачем простаивать актрисе? Рейхсфюреру Гиммлеру она нравится… – на Принц-Альбрехтштрассе часто устраивали закрытые показы новых фильмов, для сотрудников:

– Еще американцы ее перехватят… – Макс помнил сцену, в «Человеке-звере», где мадемуазель Аржан появлялась в одних шелковых чулках и низко вырезанном корсете, по моде прошлого века. Макс даже сцепил пальцы, чтобы успокоиться.

Он понял, на кого похожа мадемуазель Аржан:

– Нефертити. У Эммы тоже миндалевидный разрез глаз. Интересно, в кого? – девушки чокнулись хрустальными бокалами. Они пили «Вдову Клико». Макс решил:

– Следующий танец. Надо первым к ней подойти. Я вижу, как на нее азиат уставился. Фюрер объявил их арийцами, однако они спят на полу и едят сырую рыбу… – Роза, одними губами, сказала Аннет:

– Шведа сейчас удар хватит, хотя бы улыбнись ему. Он в тебе дырку просмотрел, как и азиат… – Роза махнула ресницами в сторону столика, где, в одиночестве, сидел отлично одетый китаец, или японец. Смуглое лицо было непроницаемым. Аннет заметила, что мужчина, лет тридцати, не спускает с нее глаз.

Роза, изящным жестом, намазала на ржаной тост черную, иранскую икру:

– Может быть, и не придется ездить на Лазурный Берег, моя дорогая. Я бы ставила на шведа. Стокгольм красивый город, я туда летала на съемки, от Vogue. Не Париж… – она смерила оценивающим взглядом предполагаемого шведа, – но в Париже нам скоро не будут рады… – красивые губы искривились. Аннет вздохнула:

– Я не могу, Роза. Теодор жив, он вернется… – бывшая мадам Тетанже положила теплые пальцы на узкую ладонь девушки:

– Я тоже в это верю, милая. Но если не вернется… – Роза подытожила:

– Если мы сами, о себе, не позаботимся, никто этого не сделает, Аннет. Мы никому не нужны… – Аннет видела настойчивый взгляд светловолосого, высокого, красивого мужчины.

– У него нет кольца, – углом рта шепнула Роза, – потанцуй с ним. Танец тебя ни к чему не обязывает. У азиата кольцо имеется, он женат… – Наримуне никак не ожидал увидеть свояченицу в «Рице».

– И что я ей скажу? – думал граф:

– Она ничего не знает. Не знает, что у нее есть сестра, что она, на самом деле, Горовиц, а не Гольдшмидт. Пригласить ее на танец: «Здравствуйте, я ваш зять…». У меня даже письма Регины при себе нет, конверт в номере… – Наримуне заметил давешнего, светловолосого мужчину, из вестибюля. Его спутник сначала сидел за столом, но вышел из зала:

– Ладно, – вздохнул граф, – отложим. Пусть мадемуазель Аннет спокойно пообедает. Не стоит о подобном в «Рице» говорить. Приеду на Левый Берег, вечером, с письмом… – свояченице и ее подруге официант принес две бутылки шампанского:

– Месье за столиком рядом, мадемуазель Аржан, мадам Тетанже… – сообщил он, – восхищается вашей красотой… – Роза поиграла будничным, с крупной жемчужиной, кольцом на пальце: «Я теперь мадам Левин, Франсуа. Мы празднуем».

– Очень рад, мадам… – Франсуа едва заметно улыбался, – если мне будет позволено заметить, вам так лучше… – Роза посмотрела из-под ресниц на смуглого юношу. Он обедал, сняв феску:

– Я слышала, – томно сказала мадам Левин, когда официант отошел, – что пирамиды в Египте очень хороши. У них есть оперный театр, они нейтральная страна. Он юнец, конечно… – Аннет усмехнулась:

– Он араб, моя дорогая. А мы с тобой… – Роза, решительно, пожала плечами: «У меня нет предрассудков».

Итамар Бен-Самеах тратил в «Рице» не свои деньги. Паспорт Фаруха эль-Баюми, единственного сына и наследника Мохаммеда эль-Баюми, владельца хлопковых плантаций и текстильных предприятий, сопровождался туго набитым бумажником и чековой книжкой, Лионского Кредита. Итамар познакомился с Фарухом в баре отеля «Шепард», рядом с каирской оперой. Итамар говорил по-арабски так, словно родился и всю жизнь прожил в Каире. При себе у юноши имелось отличное средство, из тех, что «Иргун» использовал в подобных операциях. Господин эль-Баюми, придя в себя, не вспомнил бы даже имени обходительного юноши, нового приятеля. Впрочем, Итамар ему и не представлялся. Действие лекарства, как его называли боевики «Иргуна», продолжалось больше суток. Успев снять деньги со счета господина Фаруха, Итамар спокойно сел на самолет египетской авиакомпании «Миср», направлявшийся, через Ларнаку и Неаполь, в Марсель.

Это была первая миссия Итамара, и он немного волновался:

– Доктор Судаков будет недоволен, что меня послали… – юноша, незаметно рассматривал мадемуазель Аржан, и ее спутницу, – мне всего девятнадцать. Однако никого под рукой не было, а я знаю языки… – в семье Гликштейнов говорили на английском, и немецком. Мать Итамара родилась в семье марокканских евреев, приехавших в Палестину в конце прошлого века. Юноша отлично знал французский язык.

С американским журналистом, мистером Фраем, в Марселе он говорил по-английски. Фрай организовывал вывоз евреев из Франции в Америку, через Испанию и Португалию. Американец признался Итамару, что его ресурсы ограничены, и он не может рисковать большими группами людей:

– Тем более, – заметил Фрай, – моя страна заинтересована в талантах. Писатели, художники, архитекторы, киноактеры… – он пошелестел бумагами. Итамар заставил себя сдержаться:

– Во Франции полмиллиона евреев, мистер Фрай, – нарочито спокойно заметил юноша, – что делать тем, у кого таланты отсутствуют?

Американец развел руками:

– Правительство Франко не потерпит полумиллиона евреев на своей территории. Мы не сможем перевести их через границу… – Итамар проверил документы японца больше по привычке. Японский паспорт был ему совершенно не нужен. Юноша отпил шампанского:

– Денег господина Фаруха достаточно на аренду корабля. Хотя бы сотню человек я должен отсюда вывезти… – в Марселе Итамара ждала группа еврейской молодежи с юга, однако он не мог покинуть Францию, не увидев, своими глазами, что делается в Париже.

– Цила и Циона мне никогда в жизни не поверят… – восторженно подумал юноша, – я обедал рядом с мадемуазель Аржан… – в Тель-Авиве крутили французские ленты. Фильмы переводили, за кадром, два голоса, мужской и женский. Вся Палестина узнавала голоса с первого звука. Итамар приезжал в Кирьят-Анавим из Петах-Тиквы. Юноша жил в семейном, старом доме, и учился в аграрной школе. Он водил старый грузовик, принадлежавший кибуцу. Девчонки садились в кабину. Госпожа Эпштейн, строго смотрела на него: «Не гони в темноте, лучше в городе переночуйте». После кино они шли в кафе, с друзьями, летом купались, и даже спали на пляже.

Итамар вспомнил рыжие волосы Цилы Сечени:

– Все расскажу, когда приеду. Она в Будапеште родилась, но это, все-таки, Париж, «Риц»… – Итамар знал, что в подобных местах живут богатые и беспечные люди. Никто не обращал внимания на вежливого арабского юношу. Подруга мадемуазель Аржан, улыбнувшись, опустила ресницы. Заиграли «When your wish upon a star».

– When you wish upon a star
Makes, no difference who you are,
Anything, your heart desires will come true…
Аннет услышала мягкий голос:

– Вы не окажете мне честь, мадемуазель, не согласитесь на танец… – она поднялась. Аннет успела заметить, что Роза, мимолетно, нахмурилась:

– Немец, – поняла мадам Левин, – не швед. Знакомый акцент. Ничего страшного, один танец… – Макс взял прохладную ладонь мадемуазель Аржан. От нее волнующе, пахло цветами. Фон Рабе опустил глаза. У него мгновенно перехватило дыхание, губы даже пересохли. На длинном пальце девушки поблескивало простое, золотое кольцо. Фон Рабе разбирался в бриллиантах:

– Подобного я никогда не видел… – она отлично танцевала, Макс заставлял себя, улыбаясь, болтать о чем-то незначащем, – сколько, в нем каратов? И цвет… – камень, игравший глубокой лазурью, размером был с кофейное зерно. Макс посмотрел через плечо мадемуазель Аржан. Месье Тетанже, вернувшись за столик, пристально разглядывал танцующие пары. Поймав взгляд Макса, месье Клод вскинул бровь, пытаясь что-то сказать:

– Не сейчас, – раздраженно подумал фон Рабе, – пусть мелодия закончится. Надо ее опять пригласить… – официант прошелестел в ухо Итамара: «Вам записка, от мадам…»

Он ловко вложил в руку юноши клочок бумажки: «Пригласите меня на танец», – велел четкий, крупный почерк. Подруга мадемуазель Аржан легонько кивнула. Глубоко выдохнув. Итамар подошел к ее столику. Она была в дневном платье гранатового шелка, выше его на полголовы, пахло от нее сладкими пряностями. Каблуки застучали по мраморному полу. Победно улыбаясь, высоко держа голову, Роза прошла мимо столика, где сидел бывший муж, даже не посмотрев на месье Тетанже.


Макс отвел мадемуазель Аржан к столику, поблагодарив за танец, вспоминая синий, неземной цвет бриллианта. Других драгоценностей актриса не носила:

– Ничего и не надо, с подобным кольцом… – мучительно, думал фон Рабе, – таких драгоценностей в мире мало найдется… – он видел фотографии Le bleu de France, бриллианта в сорок каратов весом, находящегося в Америке. У камня мадемуазель Аржан был похожий оттенок. Макс, на мгновение, остановился. Он понял, что неслышно шепчет:

– Санси, пятьдесят каратов, светло-желтого цвета… – Санси раньше хранился в галерее Аполлона, в Лувре. Камень отправили в эвакуацию. Найти его пока никакой надежды не было:

– Регент, сто сорок каратов, украшал шпагу Наполеона и диадемы французских королей… – Регент пропал бесследно, как и остальные сокровища Лувра. Ни одного документа, бросающего свет на местонахождение драгоценностей и картин, не обнаружили. Парижское гестапо допросило оставшихся в городе кураторов музея. Они уклончиво говорили, что полных сведений о маршруте эвакуации не существует. Макс представил карту Франции:

– В одних Пиренеях можно спрятать десять Лувров, и в Альпах тоже. Хватит Гентскому алтарю здесь торчать, – решил он, – пора его перевозить в Германию. Может быть… – он взглянул на мадемуазель Аржан, – арестовать ее, по подозрению в связях с подпольщиками. Реквизировать имущество, включая бриллиант. Здесь есть какие-то подпольщики, наверняка. Агенты Черчилля, диверсанты. Пригрозим девушке тюрьмой, девушка испугается. Можно ее использовать, – Макс улыбнулся, – в качестве агента, среди сил сопротивления. Она обрадуется, ей важна карьера, все актрисы тщеславны… – Макс не мог уехать из Парижа без камня. Он понял, что кольцо приснится ему ночью, как снилась 1103, еще когда ее звали леди Констанцей Кроу, как снилась баронесса Элиза де ла Марк, с нежными, немного испуганными глазами косули, с золотистыми, сияющими, легкими волосами. Максу она, немного, напоминала ангела, на створке Гентского алтаря. Макс хотел подарить Элизе кольцо перед свадьбой. Присев за столик, он взялся за бутылку бордо:

– Право, месье Тетанже, не стоит беспокоиться. Я вам верю, без бумаг. Верю, что вы избавились, – Макс пощелкал пальцами, – от сомнительных связей… – Тетанже, кисло, отозвался:

– Моя бывшая жена здесь, герр Шмидт. Она сидит с девушкой, называющей себя мадемуазель Аржан. Они в ателье Скиапарелли познакомились. Мадемуазель Аржан работала манекенщицей, прежде чем кино заняться… – Макс кинул взгляд в сторону спутницы дивы. Ему не понравилось холодное выражение в красивых глазах. Разведенная жена Тетанже была еще выше мадемуазель Аржан. Девушка носила туфли на остром, опасно выглядящем каблуке:

– Тетанже до нее не дотягивает, – смешливо подумал Макс, – она еврейка, конечно, но красавица… – мадам Роза, раздув ноздри, зашептала что-то подруге.

Принесли камбалу. Макс взялся за рыбный нож:

– Аржан, это псевдоним? В кино подобное принято, – он задумался, – очень красивое созвучие, Аннет Аржан. Сразу запоминается… – Тетанже тонко, едва заметно улыбался:

– Принято, герр Шмидт. Я подумал, что мадемуазель… – он, со значением, помолчал, – Аржан, станет хорошим примером того, о чем я пишу в будущей статье… – француз понизил голос. Едва не поперхнувшись камбалой, Макс успокоил себя тем, что один танец с еврейкой ничего не значит. В конце концов, он почти каждый месяц держал в постели женщину с еврейской кровью и намеревался делать это и дальше. Он предполагал жениться на женщине, родившей ребенка от еврея. Макс, незаметно, посмотрел в сторону мадемуазель Аржан, а, вернее, пани Гольдшмидт.

Все складывалось, как нельзя лучше.

В досье, пропавшего без вести, жениха значилось, что месье Корнель живет в апартаментах, у Сен-Жермен-де-Пре. Имелся и адрес второй квартиры, неподалеку, на рю Мобийон:

– В общем, – подытожил Макс, – я ее найду. Пошлю наряд гестапо, отвезем ее в Дранси… – в Дранси, на севере Парижа, в районе модернистской архитектуры, La Cité de la Muette, помещалась немецкая военная тюрьма. Гестапо конфисковало здания после падения города. В будущем в Дранси собирались устроить перевалочный лагерь, для депортации парижских евреев на восток. Макс пока о плане не распространялся.

Фон Рабе показалось особенно забавным, что несколько домов в La Cité de la Muette построил пропавший жених еврейки, месье Корнель:

– Интересно, – Макс, задумчиво, ел лимонный сорбет, – он знает о ее происхождении? Хотя какая разница? Его, наверняка, нет в живых, а она поедет в Аушвиц. В качестве первой депортируемой. Жаль только, не с оркестром, не торжественным образом… – Макс едва не хлопнул себя по лбу. Взяв блокнот, он записал: «Оркестр». Средний брат упоминал о процессе селекции, который они разрабатывали с коллегами, Рашером и Менгеле:

– С музыкой на перроне дело пойдет веселее… – оркестр «Рица» играл американский джаз, – построим фальшивую железнодорожную станцию, в Аушвице. Введем евреев в заблуждение. Пусть считают, что их будут распределять по рабочим местам… – Отто говорил, что сильных, здоровых и молодых людей, надо оставлять в живых, для лагерных работ, на короткое время. Дети, старики и больные сразу, как говорили в их кругах, подлежали окончательному отбору:

– Отто упоминал, что Рашер проводит какие-то опыты, на женщинах… – полюбовавшись ярко-желтыми грушами, Макс вдохнул запах шоколада, – пани Гольдшмидт пригодится в медицинском блоке, как и бывшая мадам Тетанже… – Макс, тайно, любил джаз.

В его берлинской спальне стоял мощный радиоприемник. Когда оберштурмбанфюрер был уверен, что никого из семьи нет дома, он ловил Нью-Йорк, слушая биг-бэнд Гленна Миллера, с их солисткой, мисс Фогель, или Бинга Кросби. Здешний оркестр заиграл In The Mood. Макс, мимолетно, пожалел, что не может еще раз пригласить мадемуазель Гольдшмидт. Подобное было опасно, Тетанже сидел рядом. Он хмыкнул:

– Я ее допрошу, в Дранси. Но это рискованно, она может разболтать, что я… Хотя кто ее будет слушать, в Аушвице? В медицинском блоке люди долго не живут. Надо держать себя в руках… – вздохнул Макс:

– Забери у нее кольцо, отправь на восток, и забудь о ней… – пьяный голос перекрыл оркестр:

– Хватит жидовской музыки, играйте «Хорста Весселя!», – офицер в майорском мундире вермахта, немного покачиваясь, пошел к оркестру.

– Хорста Весселя! – поддержали его из-за столика, где сидели военные. Макс поморщился:

– Кто их сюда пустил? Здесь не Берлин, и пока не оккупированная территория. И это «Риц», а не пивная, в Митте… – армейцы, нестройно, запели:

– Die Fahne hoch! Die Reihen fest geschlossen!
– SA marschiert mit ruhig festem Schritt…
Оркестр, упрямо, продолжал играть, немцы кричали, вставая с мест. Над залом пронесся гневный голос:

– Пошли вон, боши! Франция, свободная страна! Убирайтесь прочь, со своими маршами… – Тетанже побледнел:

– Герр Шмидт, помните, я больше ей не муж. Я не имею никакого отношения… – мадам Левин, выпрямив спину, прошла к пьяному майору:

– Убирайся, нацистская свинья! Сначала научись вести себя в обществе… – Роза схватилась за щеку. Мадемуазель Аржан встала рядом с подругой. Тетанже приподнялся:

– Они еврейки! Им не место в приличном отеле, ресторане… – Макс едва сам не заткнул рот месье журналисту. Офицеры вермахта побагровели. Майор, отвесивший пощечину Розе, вытер руку о китель:

– Право, – подумал Макс, – что Кардозо, что Тетанже… Все коллаборационисты одинаковы. Ради места у кормушки родную мать продадут, а не то, что бывшую жену… – затыкать рот месье Тетанже не потребовалось. Мадемуазель Аржан, промаршировав к их столику, хлестнула месье Клода по лицу:

– Подонок и сын подонка, – сказала она низким, красивым голосом, окинув Макса презрительным взглядом:

– Грязный нацист, как и все вы… – давешний азиат, к удивлению Макса, тоже встал.

– Никто не смеет поднимать руку на женщину в моем присутствии, – спокойно заметил он, оказавшись рядом с майором. Оркестр затих, люди прекратили жевать, немцы голосили «Хорста Весселя». Азиат схватил майора за руку, офицер потянулся за пистолетом. Макс закатил глаза:

– Только стрельбы не хватало… – он, примирительно, сказал:

– Мадемуазель, простите моих соотечественников. Они вернулись с фронта… – серо-голубые глаза сверкали. Когда Тетанже закричал о еврейках, Роза приказала Аннет, сидеть тихо: «У меня французский паспорт, а ты без документов».

– У меня есть гордость, – резко отозвалась девушка, – и это моя страна, Роза, как и Польша… – Аннет видела, как смотрит на них араб. Девушка вскинула голову:

– Я никогда не стыдилась своей крови, и никогда не буду… – майор, жалобно, вскрикнул, азиат пинком отправил его куда-то к стене. Фон Рабе вспомнил:

– Отто рассказывал. В Азии есть особые боевые искусства… – он попытался взять мадемуазель Аржан за руку:

– Обещаю, они закончат петь, все успокоится… – Тетанже, держась за щеку, старался не смотреть в сторону бывшей жены и мадемуазель Аннет. На плечо Макса легла чья-то сильная ладонь, с жесткими пальцами. Серо-голубые глаза девушки расширились, лицо побелело, она сдавленно ахнула. Макс, повернувшись, застыл. Месье Корнель, точно такой же, как на фото в досье, только немного похудевший, смотрел прямо на него. В голубых глазах Макс не увидел для себя ничего хорошего.

Он успел сказать:

– Месье, вы ошиблись, я не… – кровь залила ему рот, второй удар попал в печень. Фон Рабе, согнувшись, услышал:

– Я бы на твоем месте не рисковал оставаться здесь, как и твой дружок, крыса, предавшая Францию… – месье Корнель, легко вытряхнул месье Тетанже со стула:

– Оба вон отсюда, немедленно, и захватите своих нацистских приятелей!

Он крикнул, на весь ресторан: «Марсельеза!».

Аннет держалась за рукав его пиджака:

– Теодор, ты жив, жив… Что, что случилось… – девушка подумала:

– Надо ему сказать о мадам Жанне. Или он был на рю Мобийон… – Федор, наклонив коротко стриженую, рыжую голову, поцеловал ей пальцы:

– Жив, конечно. Спой мне, – коротко улыбнувшись, он поправил себя, – спой нам, Аннет. Как пела на фронте, помнишь… Я тебе все расскажу… – она взобралась на эстраду, зал аплодировал. Хлопали официанты и метрдотель, люди свистели вслед немцам. Фон Рабе, тяжело дыша от боли, остановился у двери. Зуб, который ему едва не выбил соученик, в Барселоне, опять шатался.

– Allons enfants de la Patrie,
Le jour le glorie est arrive!
Зал ревел, она откинула назад красивую, темноволосую голову. Месье Корнель бережным, нежным жестом подал руку девушке.

Вынув платок, фон Рабе вытер рот, полный слюны и крови:

– Еще встретимся, – пообещал он, – месье Корнель, мадемуазель Аржан… – сжав кулаки, он отряхнул испачканный, смятый пиджак. Макс решил, что ему пока не стоит покидать Париж. У него появились в городе личные интересы.


Дочь хозяина скромного пансиона, на рю Вавен, в Монпарнасе, посматривала в сторону нового постояльца, месье Пьера Ленуара. Мужчина говорил с парижским акцентом. Месье Пьер объяснил, что долго жил на юге страны, а сейчас решил вернуться в столицу. Загар у него был средиземноморский, волосы темного каштана немного выгорели на концах, лазоревые глаза скрывали длинные ресницы. Высокий, изящный, широкоплечий гость носил скромный, но чистый костюм. Обручального кольца у мужчины не имелось. По паспорту выходило, что месье Пьеру двадцать восемь лет. Дочери хозяина исполнилось тридцать:

– С войной женихов не осталось… – ее отец повертел паспорт месье Пьера, – а он от службы в армии освобожден… – постоялец предъявил справку, из военного ведомства, в Лионе. Месье Пьер страдал плоскостопием. Он сказал, что работал на юге коммивояжером.

В пансионе подавали ужин, однако месье Ленуар от него отказался. Он вставал рано. Гость завтракал в темной, обставленной старой мебелью столовой, слушая новости по радио, и просматривая газеты. После завтрака, он, до вечера, покидал пансион. Хозяин решил, что постоялец, должно быть, ищет работу:

– Что искать… – француз оглядел спину дочери, убиравшей со столов, – единственная наследница. Деньги в банке кое-какие лежат. Немцы в Париже, но это никого не волнует. Люди в город всегда приезжают, номера понадобятся… – дочка не была красавицей, но особняк, пусть и в недорогом районе, кое-что значил.

Месье Пьер жил на третьем этаже, под крышей. Крохотный балкон выходил на рю Вавен, с него виднелась кованая ограда входа в метрополитен. Месье Ленуар каждое утро спускался под землю. В газетах, оставленных после завтрака, постоялец обводил объявления с вакансиями. Хозяин пожалел беднягу:

– Тратит деньги на билеты, ездит по городу. Как бы ему намекнуть, что Мари он по душе пришелся… – месье Ленуар оказался воспитанным, тихим человеком. Он всегда поднимался, когда дочь хозяина заходила в столовую. Возвращаясь в пансион, месье Пьер обсуждал с хозяином, за чашкой кофе, и «Галуаз», спортивные новости. Политикой и войной месье Ленуар, судя по всему, не интересовался.

– Слава Богу, – облегченно думал хозяин, – не коммунист, не монархист, обыкновенный обыватель. Не правых взглядов, не истовый католик… – он жалел Мари, и не хотел, чтобы дочка состарилась в задних комнатах, рожая детей каждый год:

– Сейчас не то время, – хмыкнул хозяин, – не прошлый век. Мало ли, что его святейшество говорит. Надо собственной головой думать… – он предусмотрительно вывесил над стойкой флаг, с топориком Виши, и фотографию, где маршал Петэн пожимал руку Гитлеру. От свастики хозяин отказался. На Монпарнас немецкие патрули не заглядывали, они вообще избегали бедных районов:

– Мало ли что, – пробурчал себе под нос хозяин, слезая с табурета, поправив фото, – в городе имеются горячие головы. Коммунисты, сторонники де Голля. Пойдут слухи, что у меня свастика висит. Мне пожара не надо, – подытожил он.

Завтрак, как и во всех пансионах подобного толка, подавали довольно скудный. В Париже, испокон века, экономили на еде для гостей. Ужин тоже не представлял, из себя ничего особенного. Огромную кастрюлю потофе варили в воскресенье вечером, и ели мясо, как было принято, по старинке, всю неделю. К говядине полагались дешевые бобы, или чечевица.

Хозяин считал, что за деньги, уплаченные постояльцами, тарелки мяса с бобами и половины бутылки домашнего красного вина, было много. За всем остальным он советовал обращаться в отели Правого Берега.

К завтраку приносили кофе, небольшой круассан, кусочек сливочного масла, и чайную ложку домашнего джема. Мари сама пекла и закатывала банки. Девушка покупала ягоды по сходной цене, на рынке Ле-Аль.

Хозяин гордился тем, что пансион располагался неподалеку от Института Пастера. Портрет доктора Луи висел в передней, с литографиями Наполеона и Виктора Гюго. На столике орехового дерева, времен Наполеона Третьего лежали газеты. Хозяин, недавно, на всякий случай, стал класть поверх остальных изданий La France au Travail. Месье Ленуар тоже просматривал новое издание.

У постояльца были хорошие манеры, ел он аккуратно, и выпивал за завтраком две чашки кофе. В плату за пансион входила только одна. Хозяин махнул рукой:

– Не обеднеем. Может быть, сказать ему, что Мари хотела бы в кино сходить… – на Монпарнасе не было кинотеатров для немецких солдат. На Правом Берегу, открыли залы, только для войск вермахта, но здесь подобного не устраивали.

На Монпарнасе ничего не изменилось. По вечерам из кафе доносилась музыка, подростки торчали на углах, покуривая дешевые сигареты, заигрывая с девушками. Лето выдалось жаркое, со звездными, тихими ночами. Над кварталом плыли звуки аккордеона, и скрипки. Низкий голос Пиаф, с патефонных пластинок, весело пел:

La fille de joie est belle
Au coin de la rue là-bas
Elle a une clientèle
Qui lui remplit son bas…
В недорогих кинотеатрах крутили американские фильмы, «Морского Ястреба», «Дорогу в Сингапур», и немецкую драму, «Лиса из Гленарвона», о борьбе, как утверждали афиши, ирландского народа против британских завоевателей. На Правом Берегу показывали фильм о Бисмарке, но здесь на него никто бы не пошел. Позавтракав, месье Ленуар любезно попрощался с хозяином. Надев кепи, он скрылся за углом.

Еще не пробило восьми утра:

– Поговорю с ним… – решил француз, – хватит Мари вздыхать. Посмотрим, человек он обходительный, приятный… – налив кофе, хозяин закурил «Галуаз» и погрузился в расчетную книгу.

Обходительный, приятный господин Ленуар, действительно, каждое утро спускался в метро, проезжая одну остановку. Он выходил у вокзала Монпарнас, теряясь в утренней толпе. Никто бы не вспомнил мужчину в хорошем, но скромном сером костюме, с потрепанным портфелем и газетой под мышкой.

С вокзала Петр Воронов, пешком, шел на рю Домбасль. Он занимал место в угловом кафе. Перед тем, как появиться у стойки, он клал в портфель пиджак. Петр закатывал рукава рубашки и сдвигал на затылок кепи. Здесь его считали писателем, или журналистом. У Петра имелась трубка, и даже шелковое кашне. Он покрывал страницы простого, черного блокнота на резинке стенографическими крючками. Петр увидел подобную записную книжку у Максимилиана фон Рабе. Немец поделился адресом писчебумажной лавки в Латинском Квартале.

Петр купил блокнотов и на долю Тонечки. Он был уверен, что жене понравятся подарки. Перед возвращением домой, Воронов хотел выбрать для Тонечки белье, чулки и духи, а Володе привезти заводную, музыкальную карусель. Он помнил, как радовался мальчик летом, когда Петр повел его в Парк Горького. Тонечка оценила янтарное ожерелье.

Ночью она жарко, горячо дышала в его ухо:

– Жаль, что ты всего несколько дней дома, я буду скучать… – он целовал прозрачные, светло-голубые глаза:

– Я осенью вернусь, любовь моя… – Петр пока не хотел говорить жене, что случится потом. Вопрос с Цюрихом должен был решиться в зависимости от результатов проверки Кукушки, однако Эйтингон и Лаврентий Павлович, в один голос, обещали Петру должность резидента в Швейцарии.

Эйтингон сейчас был в Мехико. Через десять дней «Утка» заканчивалась, Петра ожидал очередной орден. Пока он торчал на Монпарнасе, наблюдая за квартирой Очкарика. Биньямин, в Лионе, получил от господина Ленуара французский паспорт, с американской визой. Месье Вальтер, осторожно спросил:

– Документы от мистера Фрая, из Марселя? Я слышал, он помогает евреям покинуть Францию… – паспорт и визу сработали в Москве, но Петр, для надежности, посетил месье Фрая. Журналисту он тоже представился французским коммунистом. Они поговорили о спасении евреев. Американец, довольно беспечно, выболтал месье Ленуару, подробности перехода границы. Петр все рассказал Биньямину. Воронов велел ему присоединиться к группе знакомых, отправлявшихся на юго-запад Франции. Сам Петр намеревался очутиться в Портбоу, в сентябре.

Биньямин собирался навестить парижскую квартиру, забрать манускрипт и уехать в Бордо. Месье Ленуар уверил его, что работает с месье Фраем и поможет Биньямину и его приятелям перебраться в Испанию. Петр напомнил месье Вальтеру об осторожности. По его словам, Биньямина, действительно, искало гестапо.

Гестапо было наплевать на Биньямина, но Петр считал нужным поддерживать в еврее страх и обеспокоенность за свою судьбу. Люди в подобном состоянии легче поддавались на манипуляции. Они были склонны верить всему, что им говорят. Петр, опытный работник, много раз допрашивал арестованных.

Биньямин не спросил, откуда месье Ленуар, собственно, взял фото для паспорта. На снимке был не Очкарик. В Москве подобрали похожего еврея, одного из прибалтийских контрреволюционеров, приговоренного к высшей мере социальной защиты. Петра немного беспокоило, что Биньямин, появившись в Париже, почти не показывался на улице. Воронов решил:

– Пишет, наверное. Он говорил, что почти закончил книгу. Нашел время, называется… – Петр был уверен, что Кукушка приедет повидать знакомца, однако Горскую, за два дня, Воронов не увидел. У него в портфеле лежал журнал со статьей Биньямина, прочитанной в библиотеке Британского Музея. Воронов нашел книжку в букинистической лавке, в Латинском квартале. Он выучил слова Очкарика почти наизусть:

– Странное отчуждение актера перед кинокамерой, сродни странному чувству, испытываемому человеком при взгляде на свое отражение в зеркале. Только теперь это отражение может быть отделено от человека, оно стало переносным. И куда же его переносят? К публике. Сознание этого не покидает актера ни на миг… – Очкарик говорил о нем самом.

Петр вжился в месье Ленуара, так же, как он вживался в испанца, в Мадриде, в мексиканского журналиста, в Лондоне. Петр стоял перед старым зеркалом, в комнатке пансиона:

– Даже с Тонечкой, даже с ней, я все равно играю… – думал он, – это в крови, от этого не избавиться. Я не знаю, где я сам, не знаю, как меня зовут… – Петр отгонял эти мысли.

С Эйтингоном и Берия они обсудили, как вызвать Кукушку в Портбоу. Существовала вероятность, что Кукушка и Очкарик никак не связаны, но рисковать они не могли. Горскую требовалось проверить до конца. Петр, на совещании, заметил:

– Если она знает… знала Очкарика, она, хоть как-то себя раскроет, когда увидит его труп. Не бывает подобных людей. У всех есть чувства… – Петр представил себе, на мгновение, что бы он сделал, случись такое с Тонечкой и Володей:

– Никогда этого не будет, – Воронов сжал зубы, – я на хорошем счету. Товарищ Сталин мне доверяет, даже несмотря… – дальше он думать не хотел.

Они решили послать Кукушку в Портбоу радиограммой из Москвы, ссылаясь на необходимость ее участия в специальной операции иностранного отдела. Любое неподчинение подобным инструкциям каралось немедленным вызовом в Москву и последующей ликвидацией изменника и его семьи.

– А если она исчезнет? – подумал Петр. Он обвел глазами начальство. Воронов понятия не имел, знают ли они об истинном происхождении отца Горской:

– Она может получить американское гражданство, для себя и дочери. И поминай, как звали. Ищи ее, по всему миру, со сведениями о золоте партии, на швейцарских счетах, о выплатах агентам, от Аргентины до Японии… – Кукушка, как и Зорге, настаивала, что Германия собирается атаковать Советский Союз, летом следующего года. На Лубянке подобные радиограммы считались мусором и дезинформацией немцев. Сведениям от герра фон Рабе верили больше. Немец утверждал, что фюрер собирается заняться Британией и Америкой, а вовсе не СССР.

В случае, если бы Кукушка прошла проверку, Петр, все равно, хотел предложить вернуть ее дочь в Москву, для надежности. Девочка следующим летом заканчивала школу. Ее можно было бы взять в иностранный отдел, посадить на бумажную работу и держать, как заложника. Он заикнулся об этом на совещании. Наум Исаакович усмехнулся:

– На товарища Марту Янсон у нас другие планы, Петр.

Эйтингон не сказал, какие, однако, Петр видел, по лицу Берии, что Лаврентий Павлович знает о будущем товарища Янсон.

После возвращения из Прибалтики, Воронову было стыдно смотреть в глаза коллегам. Если бы он верил в Бога, он бы пошел в церковь, поблагодарить за то, что в газетах ничего о Степане не напечатали. Подобного и не могло случиться, но Петр не хотел думать, как бы он объяснил поведение брата жене.

Каждый раз, видя Тонечку, Петр говорил себе, что она, аристократка и дочь герцога. Род жены уходил корнями к Вильгельму Завоевателю. Тонечка, комсомолка, и деликатный человек, никогда не напоминала мужу о своем происхождении, но Петр, несмотря на знание языков, любовь к опере, и умение разбираться в винах, чувствовал себя рядом с женой тем, кем и был, плебеем, сыном рабочего, внуком, как Петр предполагал, крепостного крестьянина. Ему не хотелось краснеть перед Тонечкой за мерзавца, дебошира и пьяницу, который, по несчастной случайности, оказался его братом, да еще и похожим, на Петра, как две капли воды.

Тонечке он объяснил, что Степана из Белоруссии перевели на север. Это было частью правды. Подонка, наконец-то, выгнали с треском из партии, и лишили орденов. Петр только знал, что Степана отправили куда-то за полярный круг. До самолетов брата не допускали, из-за алкоголизма и склонности к дракам.

– Пусть тихо спивается, – махнул рукой Воронов, – Володе такой родственник ни к чему… – Петр не стал интересоваться у брата, куда Степан дел заключенного контрреволюционера, и агента британской разведки, гражданина Горовица. Воронов не хотел разговаривать со Степаном, и даже видеть мерзавца, едва не разрушившего его карьеру.

Наум Исаакович и Берия ничего о скандале не упоминали. Товарищ Сталин давно сказал, что сын за отца не отвечает, а брат за брата, тем более. Петру, все, равно, было неловко. Он понял, что Степана окрутила какая-то хорошенькая еврейка. Брат, поддавшись на ее уговоры, вытащил Горовица из тюрьмы. Раввин пропал без следа, Воронов не стал его искать. Он беспокоился не о судьбе Горовица, а о своем продвижении по службе. Петр воткнул гражданина в список расстрелянных в Каунасе контрреволюционеров.

В кафе на углу рю Домбасль Петра узнавали. Хозяин варил кофе, как он любил, с молоком. Здесь обжарка оказалась лучше той, что подавали в пансионе. Обедал Петр в дешевом ресторане, по соседству, заказывая крок-месье, или салат. Стены пестрели афишами монпарнасских варьете, к потолку поднимался сизый, табачный дым. Биньямин поздно ложился, и не появлялся на улице до полудня. Воронов очинил карандаш серебряной точилкой. Закинув ногу на ногу, он принял от гарсона большую чашку, вдохнув горьковатый, острый аромат.

Наверху ожило радио:

– Доблестные летчики Люфтваффе сегодня утром начали атаки на военные базы и аэродромы Британии. Недалек час окончательной победы вермахта… – в блокнот Воронов заносил результаты слежки за Биньямином. Пока ничего подозрительного Петр не увидел. Он проводил глазами высокого, белокурого мужчину, на велосипеде. Рабочий носил куртку, испачканную краской, и суконную беретку. В плетеной корзине лежали банки, кисти, и мотки проволоки.

– Маляр, – зевнул Петр, приготовившись к очередному скучному дню.


Старый велосипед, на мраморном полу вестибюля апартаментов, в Сен-Жермен-де-Пре, выглядел незваным гостем. Плетеная корзина опустела, в ней остались только кисти. Банки, и бутылка темного стекла перекочевали на дубовый стол, на блистающей чистотой кухне. В развернутом листе коричневой упаковочной бумаги лежали мелкие гвозди, и обрезки проволоки. Пахло кофе, табаком, и чем-то химическим, слабо, но довольно неприятно. На стуле стоял потрепанный, кожаный саквояж. Длинные пальцы, в пятнах от краски, порхали над открытой, жестяной банкой.

– Я даже вино захватил… – в бокалах от Lalique сверкало, золотилось двадцатилетнее Шато д» Икем, – незачем его бошам оставлять.., – велосипед Мишель одолжил у внука мадам Дарю, консьержки на рю Мобийон. Сын мадам Дарю сидел в плену, после «странной войны». Шестнадцатилетнего внука, разумеется, не призвали, но мальчишка держал в комнате портрет де Голля и французский флаг:

– Я ему сказал… – Мишель оторвался от банки, затянувшись сигаретой, – чтобы поменьше болтал, о генерале де Голле, обо всем… – он повел рукой:

– Сейчас надо быть осторожнее. Что петух? – поинтересовался он, глядя на газовую, американскую духовку:

– Петух скоро будет готов, – отозвался Федор, опустив стеклянный купол на блюдо, где он разложил сыры, – девушки вернутся с нашими… – он поискал слово, – гостями, и можно садиться обедать. Допьем твою бутылку, – он, мимолетно, погладил этикетку, – и примемся за мой погреб. Как подарок для редакции? – Федор склонил рыжеволосую голову:

– Ты его убрать не забудь. Не след подобное девушкам показывать… – он поморщился.

Роза и Аннет отправились с Наримуне, и как смешливо называл Федор Итамара, господином Эль-Баюми, в Le Bon Marche, за подарками. Позвонив в отдел женской одежды, Роза выяснила, что за перипетиями развода, бывший муж не аннулировал кредитную линию, которую месье Тетанже держал в Le Bon Marche для нужд супруги.

Положив трубку, Роза нехорошо улыбнулась: «У меня, внезапно, появилось, очень много нужд, господа».

Месье Эль-Баюми привела за столик в «Рице» тоже Роза.

Федор успел рассказать Аннет, что только сегодня появился в городе. Он пришел с севера, из Нормандии, и сразу отправился к матери, на рю Мобийон. Мадам Дарю, сказала, что Аннет задержится. Девушка предупредила, по телефону, что отобедает с подругой, в «Рице». Федор держал у матери, в гардеробной, несколько костюмов. Они чуть болтались, но, в общем, пришлись впору.

Присев на кровать матери, он понял, что сны, в Голландии, оказались верными. Он смотрел на истощенное, бледное, со впалыми щеками лицо, на тщательно уложенные, седые волосы. Сиделка, кузина мадам Дарю, два десятка лет ухаживающая за матерью, всегда причесывала и умывала Жанну. Федор помнил время, когда мать сама могла удержать гребень. Она радовалась текущей из крана воде.

Взяв маленькую, худую руку, Федор прижался к ней губами:

– Мамочка… Я здесь, здесь. Мамочка, милая… – сухие губы шевельнулись, она прошептала: «Феденька, мальчик мой…». Позвонив доктору, Федор узнал, что матери осталось недолго.

– Боюсь, что даже ваше возвращение ничего не изменит, – вздохнул врач, – мадам Жанна угасает. Федор забрал с рю Мобийон образ Богородицы и короткий, с алмазами и сапфирами, родовой клинок. Он сложил книги, Пушкина и Достоевского. Мишеля он обнаружил вечером, вернувшись из «Рица». Кузен, в куртке маляра, облокотившись на капот старого рено, покуривал сигарету. Федор знал, что кузен бежал из плена. Семейные новости рассказал, в ресторане, Наримуне. Граф сам подошел к их с Аннет столику. Роза танцевала с арабским юношей. Федор держал руку Аннет, украшенную кольцом, синего алмаза, когда рядом раздался вежливый голос:

– Здравствуйте, кузен Теодор. Я очень рад, что вы живы… – Федор поднял глаза: «Какое лицо знакомое. Где-то я его видел».

Он понял, кто перед ним, вспомнив семейный альбом, на рю Мобийон. Они едва успели поздороваться, как джазовая мелодия закончилась. Почти насильно усадив юношу за столик, мадам Левина уперла руки в бока: «Рассказывайте, не стесняйтесь». Итамар, признавшись, кто он такой, объяснил, что за танцем заговорил с мадам Левиной, на идиш.

Роза требовательно взглянула на Наримуне.

Граф, почти испуганно, щелкнул золотой зажигалкой:

– Я ответила… – мадам Левина выпустила клуб дыма, – первый раз вижу, чтобы араб пытался объясниться на идиш. Не калечьте язык, молодой человек, я знаю иврит. Если бы ни бесноватый параноик, так называемый фюрер, я бы закончила, еврейскую гимназию, в родном Кельне. И Аннет говорит на иврите… – Итамар трудился, как выразился юноша, с доктором Судаковым.

Кузен Авраам не вернулся в Палестину, но беспокоиться не стоило. Его ожидали только к осенним праздникам, к октябрю. Авраам прислал телеграмму, из которой следовало, что группа, благополучно, перешла границу СССР и направлялась на юг.

– Подарок редакции, – задумчиво сказал Мишель, прилаживая крышку к банке, – готов. Хорошо, что и я, и ты разбираемся в химии… – бомбу сделали маломощной, как сказал Федор, больше для того, чтобы попугать работников La France au Travail. Немецкое посольство на рю де Лилль отлично охранялось. Мишелю рядом появляться было нельзя. Федор описал немца, из «Рица». Кузен, сразу, отозвался:

– Максимилиан фон Рабе, мой испанский знакомец. Он меня помнит. Мне надо быть осторожным.

– Именно, – кисло сказал Федор, – поэтому, хоть мы и вернули рено месье Нарбонну, отправляйся-ка ты, дорогой мой, на запад, не дожидаясь меня. Мне надо… – он не закончил.

Федор и Мишель встретились с месье Блоком. На рынке Ле-Аль, Федор прислонился к прилавку, вдыхая запах свежей рыбы и битой птицы:

– Драматург и Маляр… – он похлопал кузена по плечу, – а как мне еще назваться, если я месье Корнель? А почему не Волк? – он, испытующе, посмотрел на кузена. Мишель, немного, покраснел, вспоминая шепот Пиаф, растрепанную, кудрявую голову, лежавшую у него на плече:

– Нельзя, – напомнил себе Мишель, – ты обещал, до победы. Или пока ты не встретишь ту, кого действительно полюбишь, на всю жизнь… – он коротко ответил:

– Потому. Давай лучше решим, как донести до господина Тетанже и остальной редакции наше недовольство курсом газеты… – они собирались подбросить бомбу в лимузин бывшего мужа Розы. Месье Тетанже оставлял машину на стоянке, рядом с особняком в Фобур-Сен-Жермен.

– Взрыв заставит их задуматься… – подытожил Мишель, пряча банку в саквояж, очищая стол. Он забрал с набережной Августинок содержимое рабочего сейфа. Допив вино, Мишель помотал белокурой головой:

– Я тебя одного не оставлю. Надо удостовериться, что девушки в безопасности, что мадам Жанна… – он посмотрел на лицо кузена. Федор ночевал на рю Мобийон, рядом с матерью, туда перебралась и Аннет.

– Вопрос нескольких дней… – подумал Мишель. Вслух, он сказал:

– Ты не уговорил Аннет уехать? Это ее сестра, она ребенка ждет. Чудо, что они нашлись… – Аннет, всхлипывая, рассматривала фотографию Регины, перечитывая письмо. Наримуне был готов отправиться со свояченицей в Стокгольм, и устроить ее в городе. Граф, с женой, покидали Швецию после Рождества, но Наримуне уверил Аннет, что о ней позаботятся:

– Регина работает в синагоге, а у меня много шведских друзей. Поживете в нашей квартире, кузина, и за вами приедут, из Америки, дядя Хаим, или кузен Аарон… – Аннет изучала фото сестры:

– Натан и Батшева, – вспомнила девушка, – я была права. Нашу маму звали Батшева, Бася. Колыбельная, на ладино, от нашего отца… – Наримуне сказал ей, что в Нью-Йорке есть фотографии рава Натана Горовица. Аннет ожидала, что вспомнит младшую сестру, глядя на ее лицо, но ничего не произошло. Она шепнула, почти неслышно:

– Александр. Это был Горский, комиссар Горский… – Аннет поднесла руку к виску. В голове что-то промелькнуло, быстро, мимолетно. Взглянув на жениха, она покачала головой: «Нет, ничего не помню…».

– Вспомнишь, любовь моя, – ласково уверил ее Федор: «Окажешься в Стокгольме и вспомнишь».

Мишель, улыбаясь, курил:

– Все женятся. Стивен на Густи женился. Она замечательная девушка, очень нам помогла. Наримуне женился… – граф рассказал им историю знакомства с Региной, в Каунасе:

– Вы тоже… – Мишель поднял голубые, в легких морщинах глаза, – женитесь, с Аннет. Ты бы мог, со своим паспортом, уехать с ней, в Швецию, или в Палестину. Ты говорил, в Тель-Авиве много твоих соучеников живет.

– Много, – угрюмо согласился Федор, доставая из духовки керамическую кастрюлю. Открыв крышку, он помешал петуха в вине:

– Никто ничего не знает, все думают, что мы… – Федор предполагал, что в православном соборе, на рю Дарю, их могли бы обвенчать, без паспорта Аннет, но не хотел заговаривать с девушкой о подобном:

– Отпусти ее, – велел себе Федор, – зачем все? Она молодая девушка, ей двадцать два, а тебе сорок. Пусть едет к семье, в Швецию, в Америку, в Палестину. Хотя мы с ней тоже семья. Роза в Палестину собралась… – он, невольно, усмехнулся, – как она обойдется, без еженедельного маникюра, массажа, и неограниченного кредита, в универсальном магазине? В кибуце ничего подобного не дождешься… – вытащив из сейфа американский паспорт, он сходил с господином Эль-Баюми к адвокатам. Яхта «Аннет», по дарственной, перешла в полное пользование араба. Федор посидел с Итамаром за чашкой кофе, на бульварах:

– Она два десятка человек на борт возьмет. Среди ребят, в Марселе, наверняка, найдутся те, кто, сможет у штурвала стоять. Двигатели мощные, она вам пригодится, – подытожил Федор.

Роза тоже посетила нотариуса. Теперь Федор владел рено, кабриолетом. Мишель, с поддельными документами, месье Намюра, адвокатских контор избегал. Они собирались перекрасить кабриолет в пригородной мастерской, повесить на автомобили фальшивые номера, и отправиться на запад. Сопротивлению, как называл его Мишель, были нужны машины.

Федор достал из шкафа посуду:

– Открой окно, до сих пор взрывчаткой пахнет.

Присев на подоконник, Мишель полюбовался черепичными крышами. День стоял жаркий, щебетали голуби, в церквях били к обедне. Он увидел медленно колыхающиеся, черно-красные флаги:

– Ладно. Скоро у нас появится связь с Лондоном, с кузеном Джоном. Он выжил, после Дюнкерка. Очень хорошо. Немцы начали Британию бомбить, пока военные базы… – Мишель почесал белокурый висок:

– А если они гражданские объекты атакуют? Заводы Питера, или жилые кварталы, как в Мадриде… – кузен ставил на стол хрустальные бокалы. В фаянсовой миске зеленел салат.

– Как будто до войны, – отчего-то, сказал Мишель. Федор невесело улыбнулся:

– Боюсь, это последний такой обед, мой дорогой Маляр. А я… – он заставил себя, нарочито спокойно продолжить, – я похороню маму, провожу Аннет, и мы с тобой отправимся на запад, в страну, известную своим девизом: «Лучше смерть, чем бесчестие».

– Так оно и есть, – согласился Мишель, соскочив с подоконника. В передней послышался звонок.

Федор убрал с глаз долой саквояж кузена, сунув туда суконный, в пятнах краски берет. Он пробормотал:

– Только Аннет никуда не уедет, вот в чем беда… – он отправился вслед за Мишелем. Из передней доносился насмешливый голос бывшей мадам Тетанже:

– Они хотели позвонить мамзеру, убедиться, что он одобряет мои покупки. Разумеется, я им ничего не позволила… – Федор тяжело вздохнул:

– Скажи ей все, сегодня. Если она поверит, что ты ее не любишь, она уедет… – Аннет, пока что, намеревалась сопровождать их на запад.

– Такого я не позволю, – пообещал Федор. Он велел себе улыбнуться:

– Показывайте, что купили. Для Регины, для малыша, для кузины Ционы и твоей Цилы… – он подмигнул Итамару, юноша покраснел. Аннет держала бумажный пакет из магазина:

– Он меня не любит. Он предложил, чтобы я уезжала, с кузеном Наримуне… – посмотрев на Федора, девушка ощутила слезы на глазах:

– Тетя Жанна умирает. Я не могу бросить его, одного. Мне надо быть рядом… – Аннет, нарочито весело сказала: «Сейчас посмотришь, милый».


Эстраду в маленьком варьете, на бульваре Распай, не закрывали занавесями. Вокруг было накурено, за столиками, с кувшинами домашнего вина, устроились парочки с Монпарнаса. Парни, покинувшие армию, после капитуляции страны, сменили военную форму, на потрепанные, штатские костюмы. Они сидели с девушками, в коротких, чуть ниже колена юбках, без чулок, в расстегнутых, легких блузах. Женщины надели тонкие, облегающие платья. Шляпок и перчаток здесь никто не носил. В жарком воздухе трепетали огоньки свечей. Официанты, в длинных передниках, разносили кофе и рюмки коньяка.

Пиаф, в неизменном, черном платье, с декольте, опрокинув рюмку, прикурила от свечи. Большие глаза, в полутьме, казались огромными, бездонными. Она откинулакудрявые волосы с высокого лба. Бросив под стул туфли на каблуке, детского размера, Момо поджала ноги. Пары танцевали под аккомпанемент расстроенного рояля и скрипки. Скоро начиналась программа Момо. Певица покосилась на афишу, у двери в зал:

– Словно я вернулась на пять лет назад… – красные губы, в помаде, улыбнулись, – здесь платят сантимы, по сравнению с Елисейскими полями, но в подобные места не заглядывают немцы… – среди зрителей не было не только немцев, но даже людей с повязками или значками правительства Виши. Многие парни скинули пиджаки. Аннет смотрела на широкие плечи, сильные руки рабочих, на угрюмые глаза:

– Они долго не потерпят немцев, – поняла Аннет, – они будут сражаться. Как Мишель, как Теодор… – когда Пиаф позвонила в Сен-Жермен-де-Пре, жених отправил Аннет на Монпарнас.

– Иди, милая, – ласково сказал Федор, – отдохни. Когда вы с Момо увидитесь, ты скоро уезжаешь… – Мишель вписал в шведское удостоверение беженца Анну Гольдшмидт, двадцати двух лет от роду, уроженку Польши:

– В Америке поменяешь фамилию, – весело заметил Федор, – станешь Горовиц. У тебя сестра, дядя, кузина, двое кузенов… – Аннет молчала:

– Или, если хочешь, – добавил он, – отправляйся в Палестину… – мадам Левина, с Итамаром, объезжала знакомых, манекенщиц и актрис, оставшихся без работы, из-за своего происхождения:

– Постараюсь их убедить, – мрачно сказала Роза, – что даже место содержанки при ком-нибудь из нового правительства их не защитит. Достаточно на меня посмотреть… – Аннет поинтересовалась, что Роза собирается делать в Палестине, где не существовало модных журналов:

– В Тель-Авиве есть театр, – заметила Аннет, – но фильмы они не снимают, а ты никогда в театре не играла. Придется пойти работать, в швейную мастерскую, или в кибуц… – Роза подняла бровь:

– Пойду. И вообще… – она затянулась папиросой, – найду себе занятие. А ты, – мадам Левина взяла руку подруги, – уезжай, пожалуйста. Не надо рисковать, милая. Твоя сестра тебя нашла, наконец-то… – Аннет смотрела на крыши Сен-Жермен-де-Пре:

– А Теодор? – измучено, спросила она:

– Я верила, что он жив, и он вернулся. Его мать умирает, а я его бросаю… – Роза обняла девушку. От мадам Левиной пахло сладкими, тревожными, пряностями. Аннет, всхлипнув, положила голову ей на плечо: «Не могу я такого сделать…»

Мадам Левина, рассудительно, сказала:

– Твой зять, азиат… – она, невольно хихикнула, – то есть его светлость граф ходил в шведское посольство. Шведы согласны тебя принять, даже одну, без его сопровождения. Когда мадам Жанна… – Роза повела рукой, – ты улетишь, через Цюрих и Берлин, в Стокгольм. В конце концов, твоя сестра ждет ребенка… – девочка или мальчик должны были появиться на свет в феврале:

– Мы будем в Японии, милая сестричка, но я тебе отправлю телеграмму, что ты стала тетей. У нас хорошая квартира, до Рождества поживем вместе, и мы улетим домой. Ты сможешь занять мое место, в еврейских классах. Община большая, я со многими познакомилась. Йошикуни весной исполнилось два года. Он меня называет мамой, впрочем, так оно и есть. Ты ему тоже тетя, моя милая Ханеле… – сестру, по-еврейски, звали Малкой. У нее было и свидетельство о рождении, и справка из белостокского детского дома, с именами рава Натана и Батшевы Горовиц, убитых в погроме:

– Меня нашли под кроватью, в нашей спальне, вечером, а ты исчезла… – Аннет сидела в полутьме, на диване, рядом с Федором. Мишель остался ночевать в Сен-Жермен-де-Пре, они ушли на рю Мобийон. Отпустив сиделку, девушка сама помыла и покормила мадам Жанну. В передней лежал сверток с бельем. Завтра надо было сходить в прачечную:

– Вопрос нескольких дней… – вспомнила девушка голос врача. Доктор поужинал с ними. Он повторил, прощаясь:

– Мадам Жанна не страдает. Она не понимает, что происходит вокруг. Вы видели, она едва может проглотить несколько ложек бульона. Сердце отказывает, начинается паралич дыхательной системы… – Федор смотрел на темно-красное вино, в бокалах. В квартире неуловимо, почти незаметно, пахло смертью:

– Как в госпиталях, в санитарных поездах, где мама работала… – он вспомнил первую войну:

– Надо священника позвать, соборовать маму… – он позвонил протопресвитеру Сахарову в собор, на рю Дарю. Отец Николай обрадовался, услышав Федора:

– Мы тебя вспоминали. Здесь устроили собрание Российского Общевоинского Союза, говорили о помощи Германии. У тебя свободный немецкий язык, военный опыт… – Федор понял, что еще немного, и телефонная трубка, черного бакелита, треснет, под его пальцами. Сдержавшись, он вежливо объяснил священнику, что ему сейчас не до подобных вещей. Отец Николай извинился, обещав прийти к умирающей мадам Жанне.

Пристроив трубку на рычаг, Федор уперся лбом в стену. Он постоял, вспоминая давние слова Деникина: «Нашим долгом будет помочь родине». Из спальни матери доносился нежный, низкий голос Аннет. Жанне нравилось, когда девушка пела. Лицо женщины разглаживалось. Федор даже, иногда, замечал на сухих губах слабую, едва уловимую улыбку.

Найдя на телефонном столике папиросы, Федор чиркнул спичкой:

– Эту песню она четыре года назад пела, когда мы познакомились, в кабаре, на Елисейских полях. Как объяснить Аннет, что не все русские… – он понял, что краснеет, от стыда, – не все, такие, как Горский. Или мерзавец, тогда ее жидовкой назвавший, или как… – он сжал кулак, – обсуждающие помощь Германии… – Федор скорее бы умер, чем хоть ногой ступил на подобные собрания.

– От грязи потом вовек не отмыться, – хмуро сказал он Мишелю, – к сожалению, среди эмигрантов много поклонников Адольфа. Они воевали на его стороне в Испании, в Финляндии. А мы… – Федор развернул карту Левого Берега, – повоюем и с нацистами, и с ними. Впрочем, мои так называемые соотечественники, и шваль с топориками на повязках, тоже нацисты… – они не хотели устраивать акцию, пока все гости, как их назвал Федор, не разъедутся из Парижа.

Сидя с Аннет на рю Мобийон, он сказал:

– И ты уедешь, обязательно. Не вместе с Наримуне, – Федор вздохнул, – если ты настаиваешь, но сразу, когда…, – он не закончил. Длинные пальцы Аннет, украшенные кольцом, теребили шелк юбки. Девушка, сгорбившись, поджав ноги, обхватила колени руками.

– Я бежала, бежала в лес, Теодор. Я жила в норе, как зверь, а мне было всего два года… – голос вздрогнул, надломился. Она помолчала:

– Комиссар Горский лишил меня родителей, сестры… -Аннет уронила темноволосую голову вниз, – я его ненавижу, ненавижу… – Федор заставил себя не обнимать ее, не прижимать ближе:

– Нельзя. Она должна уехать, я не имею права играть ее судьбой. Она не может здесь оставаться… – он вздохнул:

– Горский сжег церковь, где мои родители венчались, разорил могилы моих предков. И вообще… – он взглянул в окно, где поднималась большая, летняя луна, – я тебе говорил. Мой родственник, – он горько усмехнулся, – комиссар Воронов, дядя Питера, моего отца убил, мою мать… – оборвав себя, Федор поднялся: «Ложись спать, ты устала. Я еще посижу».

Он спросил у Наримуне, каким образом удалось спасти рава Горовица из тюрьмы НКВД. Граф отмахнулся:

– У меня были связи… – темные глаза остались бесстрастными, непроницаемыми. Федор хмыкнул:

– До чего скрытная нация. Пытай его, он и то ничего не расскажет. Он еще и дипломат… – акцию назначили на следующую неделю. К тому времени все остальные должны были покинуть Париж. Машины отогнали в Жавель, рабочий квартал на Монпарнасе, оставив в автомастерской, рядом с заводами Ситроена. До войны здесь обслуживали лимузин Федора. Кабриолет покрасили в темный, неприметный оттенок. Кожаную обивку, цвета слоновой кости, заменили простой тканью. С ореховыми панелями приборной доски решили не возиться. Мишель заметил, что никто не обратит на них внимания. В мастерской обещали позаботиться о фальшивых, вернее, настоящих номерах. Их снимали с машин, отправляемых на лом. Номера полагалось сдавать, в полицию, но хозяин уверил Федора: «Мы не все подобные автомобили регистрируем».

Бомбу они собирались прикрепить к днищу лимузина. Взрыв должен был раздаться, когда месье Тетанже приведет в действие зажигание.

– Его немного потрясет, – хмуро сказал Федор, – и больше ничего. Для начала, – добавил он.

Пиаф, молча, курила, глядя на Аннет. Момо протянула маленькую ручку. У нее были тонкие, теплые пальцы:

– Все думают, что мой «Аккордеонист», веселая песня… – она бросила взгляд на эстраду, куда поднимались музыканты, – танцуют под нее:

– Девки, которые дуются,
Мужчинам не нужны.
Ну и пусть она сдохнет,
Ее мужчина больше не вернется,
Прощайте, все прекрасные мечты,
Ее жизнь разбита…
Момо усмехнулась:

– Очень весело. Мужчина больше не вернется, а она, все равно, идет в кабак, где другой артист играет всю ночь. Как видишь, – она потушила папиросу, резким движением, – я тоже пошла. Потому что он больше не вернется… – Момо, быстро, ладонью, вытерла щеки:

– Он меня не любит, Аннет. Пришел, и сказал мне, что не любит. Так бывает… – она закусила губу в помаде:

– Теодор тебя любит, тебя одну, и ты его тоже. Вы созданы друг для друга… – подытожила Пиаф, – не смей его оставлять, никогда… – Аннет отпила кофе:

– Теодор мне не разрешит, Момо. Он меня в Стокгольм отправляет, – девушка осеклась:

– Они не знают, никто. Они все думают, что мы… – Аннет зарделась. Момо не сказала ей, что за мужчину видела. Аннет держала подругу за руку:

– Она его любила, это видно. И любит. Мне надо остаться с Теодором, надо… – Аннет помнила, как всегда, каменело ее тело. Она помнила вспышки огня перед глазами, испуганный, женский крик, твердую, царапающую тело землю, хохот сверху, и острую боль. Перед ней встали голубые, холодные глаза:

– Это был Горский, – сказала себе девушка, – Горский, не Теодор. Теодор никакого отношения к ним не имеет, Горский бы и его убил. Надо потерпеть. Теодор тебя любит, он просто не хочет быть обузой. Никогда такого не случится. Александр… – она нахмурилась:

– Горского звали Александр. Но я еще что-то помню, другое. Горовиц… Правильно, папа был Горовиц. Но откуда Горский знал, как зовут папу? – висок мгновенно, пронзительно заболел. Она услышала шепот Момо:

– Смотри, какая красавица. Что она здесь делает? Подобные женщины с Правого Берега не выезжают. Мужчина ее старше, ей сорока не было… – Аннет увидела высокую, черноволосую женщину, в костюме серого шелка. Ее спутник, с побитой сединой головой, в старом костюме, отодвинув стул, бережно устроил даму. Момо ахнула:

– Я поняла. Она мужу изменяет. Сразу видно, он… – Пиаф едва заметно кивнула в сторону мужчины, – писатель, или поэт. Ее муж, наверное, толстый буржуа, сторонник Петэна… – паре принесли меню. Момо велела Аннет:

– Потанцуй немного. Теодор сам тебя сюда отправил. Здешние парни почтут за счастье поболтать, с мадемуазель Аржан… – Пиаф отправилась на эстраду, Аннет заказала еще кофе и бокал домашнего белого. Она поймала на себе пристальный взгляд женщины. Аннет привыкла, что ее узнавали в кафе и ресторанах. Девушка, рассеянно, улыбнулась. Зазвучал аккордеон, зал взорвался аплодисментами. Пиаф оперлась о стул музыканта:

– Adieux tous les beaux reves
Sa vie, elle est foutue…
– Прощайте, все прекрасные мечты… – вспомнила Аннет. Она твердо сказала себе:

– Никогда такого не случится. Я останусь с Теодором, буду его женой, по-настоящему. Навсегда, пока мы живы… – девушка повторила: «Останусь».


Буфет на Лионском вокзале работал круглосуточно. После полуночи свет в люстрах, под расписанным фресками потолком, приглушали, оставляя гореть плафоны, над кабинками, разделенными барьерами темного дуба, со скамейками зеленой кожи. Большое, немного закопченное окно, выходило на перрон. Последний поезд на Лион, отправлялся в час ночи.

Гарсон принес паре, в кабинке у входа, две чашки кофе и пачку «Галуаз». Отсчитывая сдачу, он кидал быстрые взгляды в сторону красивой, черноволосой женщины, в костюме серого шелка. Рядом с парой стояли два саквояжа, потрепанной, телячьей кожи, и новая сумка, от Луи Вуиттона, коричневого холста, отделанная светлым кантом. На стройной шее дамы тускло светился крохотный, золотой детский крестик. Вдохнув сладкий запах жасмина, гарсон скосил глаза вниз. Женщина, и ее спутник, в твидовом пиджаке, с заплатками на локтях, держались под столом за руки.

Сняв пенсне, Вальтер неловко протер стекла носовым платком, одной рукой, не выпуская ладони Анны. Она хотела посадить его на поезд и поехать в Ле Бурже. Первый самолет в Цюрих уходил в шесть утра. Поднявшись с постели, обнаружив, что на кухне, кроме остатков бордо и горбушки от багета, больше ничего нет, они решили пойти в кабаре:

– Яйца съели, – рассмеялась Анна, стоя в шелковой, короткой, выше колена рубашке, – мясо съели, салат закончился, кофе выпили… – Вальтер обнял ее:

– Я на вокзале что-нибудь найду, любовь моя. У нас есть часа три, пойдем, пойдем… – потом Анна, решительно, поднялась с кровати:

– Тебе ночь в поезде сидеть. И я с тобой никогда не танцевала… – скрестив ноги, она расчесывала тяжелые, черные волосы. Окна спальни были открыты в узкий, парижский двор. На холм спускался теплый, августовский вечер, звенели велосипеды, шуршали шины автомобилей. Издалека слышалась музыка. Вальтер забрал гребень:

– Иди сюда. Я не танцевал с довоенных времен. До той войны… – он зарылся лицом в мягкие локоны:

– Я не знаю, как доживу до Портбоу. Я хочу оказаться с вами, в каюте, поцеловать тебя, увидеть Марту… – Анна почувствовала его ласковые руки:

– Марта поймет. Она обрадуется, что у нее брат или сестра появятся… – Анна, мимолетно, коснулась живота, – она взрослая девочка… – дочь, осенью, сдавала экзамены в цюрихском аэроклубе, для лицензии пилота-любителя. Марта пока поднималась в воздух только с инструктором, но Анна упросила учителя дочери взять ее на борт легкого самолета:

– Она здесь другая… – Анна смотрела на решительное лицо дочери, под кожаным шлемом, под большими очками, в летном комбинезоне, – она на Теодора похожа, хоть он ей и не по крови отец… – инструктор говорил, что у фрейлейн Рихтер твердая рука и отличное самообладание. Он знал фрау Рихтер по собраниям нацистской ячейки, и однажды заметил:

– Если бы вы перебрались в рейх, фрейлейн Марта могла бы пойти по стопам знаменитого аса, Ханны Райч… – фрейлейн Райч, не достигнув тридцати лет, стала пилотом-испытателем в Люфтваффе. Девушка сидела за штурвалом самолета фюрера и установила абсолютный рекорд высоты среди женщин, авиаторов.

Марта сделала доклад о фрейлейн Райч на собрании цюрихского отделения Союза Немецких Женщин. Дочь, вдохновенно, сказала:

– Гений фюрера освещает нашу жизнь. Благодаря его мудрости, немецкая женщина достигла невиданных успехов, в науке, спорте, искусстве… – в Швейцарию привозили новые немецкие фильмы. Если Марта была дома, на каникулах, она с матерью всегда сидела в первом ряду, на премьерах. Дочь хотела поступить в высшую техническую школу Цюриха, на кафедру математики. Университет заканчивал Альберт Эйнштейн, на кафедрах преподавало несколько нобелевских лауреатов. Марта, на каникулах, ходила заниматься на студенческие семинары, с первокурсниками.

Вальтер медленно, нежно, расчесывал ей волосы.

Дочь, с американским паспортом, могла учиться в Массачусетском технологическом институте, Принстоне, или Калифорнии:

– Я заберу пакет, у «Салливана и Кромвеля», и сожгу… – Анна, аккуратно, два раз в год, отправляла письма в Нью-Йорк, адвокатам, – он больше не понадобится. Можно будет связаться с семьей, с моим кузеном, Мэтью, с доктором Горовицем… – Анна напомнила себе, что и Мэтью, и младший сын доктора Горовица могли оказаться «Пауком», агентом СССР. Она, легонько, покачала головой:

– Меня это не интересует. Кукушка умрет, погибнет на горном серпантине, под проливным дождем. Машина пойдет юзом, перевернется, загорится. В Ливорно приедет не фрау Рихтер, а миссис Анна Горовиц, с дочерью, Мартой. В Лиссабоне мы увидим Вальтера… – закрыв глаза, она поняла, что улыбается:

– Я тебе напомню, как танцевать, милый. Ты говорил, что Пиаф выступает, по соседству… – фрау Рихтер, в Цюрихе, не могла слушать подобную музыку. На вилле Анна, кроме пластинок с речами фюрера, нацистскими песнями, и записей немецкой классики, больше ничего не держала. Песни Пиаф передавало французское радио. Марта, услышав певицу, в первый раз, вздохнула:

– Какой прекрасный голос, мамочка. Она могла бы стать оперной дивой, но нет… – Марта задумалась, – нет, так гораздо лучше… – дочь напела, высоким сопрано:

– Adieux tous les beaux reves
Sa vie, elle est foutue…
Анна обняла дочь:

– Прекрасные мечты всегда сбываются, милая… – Марта, в Цюрихе, ходила с приятелями, из университета, в кафе и кино, устраивала пикники, ездила на Женевское озеро. Весной, когда ей исполнилось шестнадцать лет, дочь получила водительские права. Анна возила ее в тир. В закрытой школе Марты преподавали верховую езду.

Институт Монте Роса основали в прошлом веке, рядом с Монтре. В школе училось всего семьдесят девочек, дочери швейцарских промышленников, южноамериканских плантаторов и даже принцессы. Марта дружила с дочерью покойного короля Египта Фуада, Файзой. Девочки были ровесницами.

Марте пока никто не нравился, но Анна знала, что студенты приглашают дочь на свидания. Девочка, после университетских семинаров, появлялась дома с цветами:

– Тебе, мамочка… – смеялась Марта, – от моих преданных поклонников.

Отпив кофе, Анна заставила себя, спокойно, сказать:

– Видишь, милый, я говорила, что ты вспомнишь, как танцевать. Стоило услышать музыку… – оказавшись на улице, Анна даже пошатнулась. Она весело оперлась на руку Вальтера:

– Ты, хотя бы, немного гулял, а я даже с постели не вставала… – приехав к Биньямину, Анна остановила такси за две улицы от рю Домбасль. Дойдя до его дома проходными дворами, поднимаясь по лестнице, с пакетами, она усмехнулась:

– На всякий случай. Я и в Панаме, первое время, начну отрываться от слежки… – за Вальтером могло наблюдать разве что гестапо, но Анна не хотела его волновать. Они и в кабаре отправились кружным путем. Поймав такси на бульваре Распай, Анна велела шоферу отвезти багаж на Лионский вокзал, и забрать их из варьете:

– Мне так спокойнее… – Анна присела за столик. Принесли меню, зазвучал аккордеон, она вздрогнула. По правую руку она увидела знакомый профиль мадемуазель Аржан.

Анна не ожидала, что актриса может остаться во Франции:

– Что она здесь делает? Она давно должна была в Голливуд уехать, с ним… – Вальтер мадемуазель Аржан узнать не мог. Он не ходил в кино и не читал светскую хронику. Пела Пиаф, они с Вальтером танцевали. Анна поняла, что девушка пришла в кабаре послушать выступление подруги. Пиаф вернулась за столик:

– Я просто хочу знать, что с ним… – Анна, незаметно, под столом, комкала салфетку, – клянусь, я ничего не скажу Марте, никогда…

Вокзальные часы пробили половину первого. Они ничего не говорили, Анна только сжимала его знакомые пальцы:

– Поезд Париж-Лион, первая платформа… – раздался голос в динамике, – объявляется посадка.

У Анны был большой опыт наружного наблюдения и отличный слух.

Месье Корнель остался в Париже. Его ранило, после эвакуации, в Дюнкерке, однако он оправился. Услышав имя Поэта, Дате Наримуне, Анна вспомнила агента из донесений Рамзая, в Токио. Девушки говорили об Аврааме Судакове, которого, как знала Анна, советская разведка, безуспешно, пыталась завербовать в Палестине.

Анна, наконец, поняла, кто такая, мадемуазель Аржан. Она увидела холодные, голубые глаза отца, ощутила, всем телом, сырость подвала, в доме Ипатьевых:

– Мне говорили, говорили. Когда отец погиб, его сослуживец, в польском походе… Отец перерезал горло, раввину, под Белостоком… – она смотрела на изящный профиль дочери Натана Горовица:

– Мой отец убил своего кузена, его жену. Он знал, кто перед ним, не мог не знать. Он убил его, чтобы остаться Александром Горским. Девочки, двое… – мадемуазель Аржан говорила о младшей сестре, живущей в Стокгольме, жене графа Наримуне:

– Они осиротели, малышками… – Анна вспомнила еще одну сироту, Лизу Князеву:

– У меня тоже есть сестра. Я не верила, не могла поверить, что отец на подобное способен… – она смотрела в серо-голубые глаза Вальтера, и видела другие, дымные, спокойные глаза, цвета грозовых туч:

– Искупление, – раздался знакомый, женский голос, – время искупления не настало… – Анна улыбнулась Биньямину:

– Увидимся в конце сентября, милый, в Портбоу. Доедем до Лиссабона, я самолетом вернусь в Цюрих, заберу Марту… они остановились у темно-зеленого, низкого вагона. Биньямин не обнимал ее, на людях, но сейчас не выдержал. Он прикоснулся ладонью к ее щеке:

– Не плачь, пожалуйста. Это ненадолго, Анна… Анна… – она сплела свои и его пальцы:

– Пожалуйста. Пусть девочки будут счастливы, пожалуйста… – Анна не знала, кого просит. Горский был атеистом, но хорошо знал Библию. Он и с Анной занимался Писанием. Отец объяснял:

– Чтобы ты могла бить противника его оружием, развенчивать сказки попов и раввинов…, – Анна подняла голову. Под стеклянными сводами перрона вились птицы, свистел локомотив, шумели пассажиры.

– Отправление через пять минут! – у нее заломило зубы. Анна вспомнила:

– Оскомина на зубах у детей. Пусть она будет счастлива с ним… с Федором. Я больше никогда их не увижу. Пусть уезжают отсюда, идет война. И мы уедем… – она приникла к Вальтеру, на мгновение, вдохнув запах табака, чернил, шепча что-то неразборчивое. Он ласково сказал, одними губами: «Мы скоро встретимся, любовь моя».

Анна стояла на платформе, дожидаясь, пока его силуэт появится в окне вагона:

– Поезд Париж-Лион, отправляется. Пассажиры, займите места! – сняв пенсне, улыбаясь, Биньямин помахал ей:

– Паспорт, – вспомнила Анна, – я не проверила его паспорт. Он получил документы от американского журналиста, Фрая, в Марселе… – Анна знала, что Фрай вывозит интеллектуалов в Америку, через Испанию.

Поезд, медленно, тронулся. Анна пошла рядом с вагоном, Вальтер не отводил от нее взгляда.

– Паспорт! – она постучала в окно:

– Вальтер, покажи мне паспорт… – локомотив ускорил ход, Анна прочла, по его губам: «Люблю тебя». Поезд вырвался из-под стеклянного купола вокзала, красные огни растворились во тьме.

Анна опустила руки:

– Искупление. Пожалуйста, пожалуйста… – попросила она, – пусть это буду я. Не Марта, не… -коснувшись живота, выпрямив спину, Анна пошла в камеру хранения. Она хотела забрать саквояж, и поехать на аэродром Ле Бурже.


Часы на церкви Мадлен пробили, один раз, рю Рояль заливало солнце. Они выбрали столик на улице, под холщовым зонтом.

Метрдотель «Максима», завидев Федора, всплеснул руками:

– Месье Корнель, рад, что вы нас навестили! А что месье де Лу, – озабоченно спросил он, провожая Федора и Наримуне к столику, – о нем ничего не известно? Он обедал у нас, летом прошлого года, до того… – зайдя в кафе, Федор окинул взглядом зал. Как и везде на Правом Береге, здесь висел портрет маршала Петэна и трехцветный флаг с топориком. Кабинки наполняли немецкие офицеры. Федор, в городе, невольно искал фон Рабе, хотя кузен Мишель предупредил его, что гестаповец осторожен:

– Он в форме не собирается разгуливать, – мрачно заметил месье Намюр, – не такой он дурак. Он, скорее всего, в посольстве живет, на рю де Лилль… – Маляр тоже избегал людных мест и Правого Берега. На двери квартиры Федора, в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель повесил табличку «Ремонт». Он застелил мраморный пол передней испачканным красками холстом:

– Так безопасней. Девушки ходили на набережную Августинок… – Маляр невесело улыбнулся, – в мою квартиру кто-то вселяется.

– Как вселяется, так и выселится, – отрезал Федор, выгружая из плетеной корзины провизию:

– Выедут, когда Франция станет свободной. Вернее… – он отломил горбушку от багета, – мы их выбросим, пинком под зад. Полетят до Берлина… – он выложил банку с паштетом:

– Девушки беспокоятся, что ты голодаешь… – Маляр следил за месье Тетанже, проверял, как идет дело с подготовкой машин, и встречался, подпольно, с бывшими офицерами, коммунистами, и католическими священниками. Надо было организовывать силы Сопротивления. Мишель, почти весело, отозвался:

– Днем у меня есть, где перекусить, а вечером я работаю, – он повел рукой в сторону кабинета. Присев напротив, Федор, испытующе, взглянул на кузена:

– Ты знаешь, в какие замки отправили картины, драгоценности, из Лувра… – Мишель знал. У него была отличная память реставратора и художника. Он мог бы наизусть повторить расположение любого полотна в картинных галереях музея, инвентарные номера, и пути эвакуации:

– Шато д’Амбуаз, – ночью он смотрел в потолок спальни Теодора, – аббатство Лок-Дье, Шато де Шамбор, Монтобан… – в Монтобане, пиренейском городе, родине художника Энгра, в музее, оборудовали потайную, подвальную камеру. Мишель ездил в горы летом прошлого года, устанавливать влажность и температурный режим. Они выбирали провинциальные музеи, вдали от Парижа. В подобных местах знали, как хранить картины. Полотна добирались туда с остановками, в замках, чтобы сбить с толку тех, кто, возможно, захочет разыскать шедевры Лувра:

– Не возможно, а совершенно точно… – поправил себя Мишель. Это был маршрут Джоконды:

– Немцы ее не получат… – он вспомнил короткую, неуловимую улыбку смуглой женщины, – никогда. Если бы мы взяли Дрезден… – Мишель щелкнул зажигалкой, – разве бы мы стали увозить в Париж, или Лондон «Сикстинскую мадонну» или сокровища саксонских королей? Это бесчестно, ни одна страна на подобное не пойдет. Кроме нынешней Германии, однако ей недолго оставаться больной… – вспомнив Дрезден, он подумал о Густи:

– Пусть будут счастливы. Война закончится, когда-нибудь, у них со Стивеном дети появятся. Густи теперь леди. Впрочем, она и раньше была графиней. А я? – он увидел черные, большие глаза Момо:

– Я все правильно сделал. Нельзя обманывать женщину. Хорошо, – Мишель тяжело вздохнул, – что я не повел себя, как трус. Четыре года не мог сказать, что совершил ошибку… – приказав себе не думать о Пиаф, он стал перебирать, по памяти, панели Гентского алтаря:

– Петэн, сволочь, не будет спорить с Гитлером. Подпишет разрешение перевезти алтарь в Германию. У бельгийцев правительства нет, они оккупированная страна. Украсть бы алтарь, из музея, в По. Я туда ездил, знаком с расположением залов и хранилищ…, – Мишель предполагал, что в По все кишит охраной коллаборационистов и немецкими войсками:

– Фон Рабе не зря сюда явился… – он стряхнул пепел, – наверняка, хочет организовать транспортировку алтаря. Мне нельзя ему на глаза показываться, он меня живым не отпустит… – Мишель подумал, что герр Максимилиан, хотя бы, любит искусство, но сразу оборвал себя:

– Это как сказать, что насильник любит свою жертву. У нацистов нет чувств. Они звери, их надо убивать, как бешеных собак… – он задумался:

– Лучше, чтобы шедевры погибли, нежели чем попали в их руки? Погибла Мона Лиза, Венера Милосская… – Венера, с Никой Самофракийской и «Рабами» Микеланджело, уехала в замок Валансе, в долину Луары. Владелец, принц Талейран, обладал немецким, номинальным титулом, герцога Сагана. Замок, как собственность Германии, был избавлен от гестаповских обысков. Летом прошлого года, кураторы сидели над списками дворянства Франции, обзванивая аристократов, с немецкими титулами, и особняками в провинции.

– Некоторые отказывались, – он поморщился, – однако почти все приняли картины, рисунки, драгоценности… – алмазы надежно спрятали на западе, куда немцы пока не добрались:

– Не лучше, – подытожил Мишель, переворачиваясь на бок, – и я сделаю все, чтобы подобного не случилось. Пока я жив… – Теодор уговаривал его уехать в Ренн. Фон Рабе, судя по всему, не собирался покидать Париж. Мишелю было опасно оставаться в городе:

– Никуда я не уеду, – отрезал Мишель, – пока… – он посмотрел на усталое лицо Теодора: «Прости, пожалуйста».

Врач утверждал, что это вопрос дней. Федор договорился о панихиде, в православном соборе, на рю Дарю, и о похоронах в семейном склепе, на Пер-Лашез, где лежали все предки матери, даже знаменитый Волк.

Зная, что его мать умирает, в храме не стали упоминать об эмигрантских собраниях, где бывшие офицеры записывались добровольцами, в полицию Виши. Федор, во дворе, рассмотрел объявление на русском языке, о подобной сходке, как мрачно называл их Воронцов-Вельяминов. Он буркнул себе под нос:

– Хорошо, что меня не приглашают. Я бы не сдержался, высказал бы все, что думаю. Без парламентских выражений, как на стройке принято… – Федор нашел работников своего бюро, оставшихся в Париже. Летом прошлого года он отправил в Америку евреев, выбив из посольства визы творческих работников. Выдав людям двухмесячную зарплату, закрыв контору, Федор отнес ключи адвокатам. Помещение арендовало некое учреждение, под покровительством Министерства Труда рейха. Немцы вербовали французских специалистов, для работы в Германии.

– Как вы со Стивеном, в Дрездене, – они сидели с Мишелем за обедом, – только это будет называться «вестарбайтер», судя по всему… – кузен кивнул. Белокурые волосы золотились в полуденном солнце:

– К французам и бельгийцам они по-другому относятся… – Мишель помолчал, – не считают неполноценной расой, в отличие от славян. Но и не арийцами… – ему было противно даже говорить о таком. Вспомнив Бельгию, он подумал о кузине Элизе:

– Ее не тронут. Она замужем за председателем еврейского совета Амстердама. Давид, каким бы он ни был неприятным человеком, гениальный ученый, спасающий мир от эпидемий. Немцы на него руку не поднимут… – он услышал голос кузена:

– Ты повзрослел, за время плена. Но улыбка такая, же осталась… – Мишель поднял голубые глаза:

– Я твоего отца хорошо помню, до первой войны. Дядя Пьер, похоже, улыбался. И тебя помню… – большая ладонь Теодора закачалась над полом, – малышом. Я тебя в умывальную водил… – Мишель поперхнулся вином:

– Большое спасибо, что ты при девушках о таком не рассказываешь, Теодор… – они, несмотря ни на что, рассмеялись. Мишель посерьезнел: «Мне двадцать восемь этим годом, мой дорогой. Да и война…»

– Двадцать восемь, – поворочавшись, он велел себе закрыть глаза:

– Дождись Теодора, проводи всех, и думай о деле… – задремав, Мишель увидел во сне Сикстинскую мадонну. Богоматерь держала на руках ребенка. Белокурые волосы малыша сверкали в мягком, пробивающемся через облака солнце. Вокруг все было серым, стелился туман, темные глаза женщины смотрели прямо на него. Прижав к себе сына, она протянула руку к Мишелю. Тучи сгустились, Мадонна исчезла. Мишель вздрогнул:

– У нее седые волосы. Рафаэль написал локоны мадонны светлой сепией, или умброй. Хотя вряд ли умброй. Картину заказал папа Юлий Второй, перед смертью, а Вазари утверждает, что в его время умбра считалась новым оттенком. Вазари родился в год, когда Рафаэль начал Мадонну… – думая о переходах коричневого и зеленого, в накидке и волосах Мадонны, Мишель, спокойно, заснул.

– О месье де Лу ничего неизвестно, – коротко ответил Федор метрдотелю, приняв меню. Рыжие ресницы, едва заметно, дрогнули, он посмотрел в сторону Наримуне. Граф улетал через Цюрих и Берлин в Швецию, с письмом Аннет сестре. Федор предложил «Максим»:

– Устал я от чопорных ресторанов. Надеюсь, хотя бы в кафе немцы не появятся… – немцы, казалось, наполняли весь Париж. По дороге к церкви Мадлен, они заметили вывеску кинотеатра: «Только для солдат и офицеров вермахта». Патрули торчали на всех углах, Правый Берег усеивали наклеенные на щиты вишистские издания. Выходя на улицу, Федор, на всякий случай, клал в карман американский паспорт.

– Я здесь обедал, – Наримуне улыбался, – несколько раз, до войны… – темно-красные стены и зеркала, в золоченых рамах, с завитушками, остались неизменными. Наримуне вздохнул:

– Я никуда Регину не свозил, на медовый месяц. Какой медовый месяц? Я сутки за пишущей машинкой проводил, Регина вещи беженцам собирала… – он подумал, что дитя родится в конце зимы, а потом расцветет сакура:

– Будем сидеть в саду замка, и любоваться деревьями. Поедем в горы, на горячие источники. Настанет осень, Йошикуни любит возиться с листьями. Правильно Регина говорит, у него хороший глазомер, чувство пропорции. Может быть, тоже станет архитектором, как Теодор… – Наримуне обещал себе привезти семью в Европу, после войны. Он сказал, что свяжется с тетей Юджинией, из Стокгольма, и даст ей знать, что в Париже все живы:

– Телеграмму нам отправьте… – Наримуне взглянул в сторону свояченицы, Аннет кивнула:

– Обязательно. А я… – девушка держала Теодора за руку, – я тоже, наверное… – не закончив, она посмотрела на часы: «Мне надо на рю Мобийон, сменить сиделку».

Просматривая винную карту, Наримуне отгонял мысли о Лауре:

– Она узнает, что я женился. То есть знает, конечно. Тетя Юджиния ей сказала. У них есть наш адрес, в Стокгольме… – кончики пальцев, несмотря на жаркий день, похолодели:

– А если Лаура напишет Регине? Нет, нет, Лаура благородная женщина. Она не станет делать подобного… – граф напомнил себе, что Лаура отказалась от ребенка, когда он поймал ее на шпионаже в пользу Британии:

– Ты сам шпион, – горько сказал Наримуне, – если когда-нибудь Зорге раскроют, тебя повесят, мой дорогой. Ты в опале, в отставке, никто тебя не защитит. Надо думать о Регине, о детях. Приедешь в Токио, и скажешь Зорге, что прекращаешь работу. И Регине во всем признаешься… – карту вынули у него из рук. Кузен, сварливо, сказал:

– Нечего думать. Двадцать первого года здесь нет, в отличие от моего, весьма уменьшившегося погреба, но есть тридцать четвертый. Всего шесть лет, но вино неплохое… – они заказали две бутылки Шато-Латур, паштет из утки, салат с рокфором и грецкими орехами, и телячью вырезку, с грибным соусом.

Намазывая паштет на горячий, пахнущий печью хлеб, Федор улыбнулся:

– Аннет я к вам отправлю, обещаю… – он вспомнил тихий голос Мишеля:

– Что вы друг друга любите, Теодор, это понятно, но именно поэтому ей нельзя здесь оставаться, и нельзя ехать с нами на запад. Тем более, она еврейка… – кузен помялся: «Вы поженитесь, после войны».

Тикали часы на полутемной, вечерней кухне. Федор, молча, помешивал кофе:

– Я ее люблю, но ничего не может случиться. Сколько раз мы пробовали, и все заканчивалось одним… – Аннет больше не пряталась, не убегала. В анализе она научилась распознавать это желание. Лакан посоветовал ей глубоко, спокойно дышать, считая в уме. Она лежала, с закаменевшим лицом, с закрытыми глазами, шевеля губами. Федор видел муку на лице девушки, и немедленно поднимался: «Прости. Прости меня, пожалуйста».

– Все равно, – решил он, разливая вино, – надо еще раз… Меня долго не было рядом, Аннет думала, что я погиб. Может быть, все изменится… – он увидел темные, мягкие волосы, вдохнул запах цветов, ощутил прикосновение длинных, нежных пальцев. Федор понял, что все эти годы не вспоминал Берлин, не думал об Анне:

– Ее и не Анной звали, наверняка. Моя маленькая… – услышал он свой голос:

– Вы больше никогда не встретитесь. Аннет… – он поймал себя на улыбке, – Аннет меня подождет, в безопасности, в Стокгольме. Война скоро закончится. Гитлер не переправится через пролив, побоится. Британия высадит десанты, Америка вступит в боевые действия. Мы поможем, изнутри, так сказать… – в новостях утверждали, что Люфтваффе продолжает атаки на военные базы и аэродромы Британии.

Попробовав вино, Федор кивнул:

– Как я и говорил, отличный год. После войны, ему исполнится десять лет. Оно станет еще лучше… – он понял, что невольно, дал войне четыре года.

– Ерунда, все раньше закончится, – решил он:

– Я не хочу становиться престарелым родителем. Аннет меня на восемнадцать лет младше. Мне шестьдесят исполнится, а ей едва за сорок будет… – Федор усмехнулся: «Значит, ты у доктора Судакова невесту отбил?»

Кузен, немного, покраснел:

– Регина ему согласия не давала, и вообще… Тем более, – Наримуне поднял бровь, – господин Эль-Баюми, везет в Палестину с десяток красавиц. Одна мадам Левина чего стоит… – Федор позвал гарсона:

– Еще одну бутылку принесите, и не забудьте о десертном меню. У них отличные сладости, – заметил он, когда официант отошел, – там, куда мы собрались, кроме гречневых блинов с медом, ничего не подают. А мадам Левина… – он задумался, – кажется, мы о ней еще услышим, дорогой граф… -подытожил Федор, принимаясь за салат. Отсюда они ехали в Ле Бурже, багаж кузена утром отправили на аэродром.

– Я дам телеграмму, сообщу о вылете Аннет, – обещал Федор: «Когда я ее посажу в самолет, мы, с нашим общим знакомым, займемся другими делами…»

– Вы только будьте осторожны, – попросил Наримуне, – дорогой родственник.

– Мы с тобой свояки, – смешливо сказал Федор, – на сестрах женаты. Почти женаты. Титула у меня нет, но моя семья старше вашей… – он подмигнул Наримуне, – хотя мой дед служил твоему прадеду. Даже оптический телеграф построил у вас, в Сендае. Отец мне рассказывал, он Японию хорошо помнил. И бабушка Марта говорила, показывала гравюру, что мой дед с нее нарисовал… – Федор подумал, что после войны надо будет навестить, с Аннет, и Японию, и Америку.

– В общем… – он поднял бокал с темно-красным бордо, – надо выпить за то, чтобы все быстрее закончилось… – на углу рю Рояль развевался нацистский флаг. Рука, отчего-то дрогнула, бокал качнулся, на белоснежный лен упала капля вина.

– Будто кровь, – понял Федор. Он велел гарсону: «Поменяйте салфетку, пожалуйста».


В спальне матери легко, едва уловимо пахло ладаном и свечным воском. Перед иконой жен-мироносиц мерцал огонек лампады. Протопресвитер Сахаров ушел, соборовав рабу божью Иванну. Он уверил Федора, что пришлет, утром, как выразился священник, необходимый транспорт.

На Пер-Лашез хоронили православных, кладбище было одним, для всех. Отпевали Жанну через три дня, в православном соборе Александра Невского, на рю Дарю. Федор напомнил себе, что завтра утром надо послать объявления о смерти, в газеты. Гроб с телом матери, в ожидании заупокойной службы, перевозили в похоронное бюро. Федор сидел на постели, держа маленькую, хрупкую, как у ребенка, руку. Свет потушили, худое лицо матери освещала одна лампада.

Проводив священника, Федор открыл окно спальни, выходящее на рю Мобийон. Он поставил на подоконник стакан с водой, устроив рядом сложенное, пахнущее фиалками полотенце. Мать любила этот запах. Он чувствовал легкий аромат духов, от седых, легких волос. Мать лежала в той же комнате, где родилась, шестьдесят восемь лет назад. Федор не застал свою бабушку, баронессу Эжени, умершую в конце прошлого века. Бабушка Марта рассказывала Федору, что стала крестной матерью маленькой Жанны. Девочка родилась после смерти отца, доктора Анри, расстрелянного по ошибке, вместо брата, Волка.

– На Пер-Лашез его расстреляли… – сухая, ухоженная рука стряхнула пепел с папиросы, в чашу из розовой, тропической ракушки, – у семейного склепа. Волк выжил. Он при взрыве бомбы погиб, после убийства императора Александра. Твоего двоюродного деда, тезку твоего, Федора Петровича тогда убили, и сына его, Сашу. Коля спасся. Мы его в Европу привезли, к бабушке твоей… – зеленые, прозрачные, обрамленные темными ресницами глаза, взглянули на Федора: «Они близнецы были, Анри, и Максимилиан. То есть Волк».

Десятилетний Федор рассматривал семейный альбом, на Ганновер-сквер. Уютно пахло жасмином, от бабушкиной туники, изумрудного шелка, расшитой бабочками, из парижского ателье мадам Жанны Пакен. Бронзовые, побитые сединой волосы бабушка не покрывала, иногда даже на улице. Губы в тонких морщинках, в красном блеске, выпустили серебристый, ароматный дым. На подносе стояли чашки веджвудского фарфора. Бабушка испекла к чаю любимые булочки Федора, по рецепту из Банбери.

– Ваш муж тоже при взрыве погиб, бабушка… – Федор смотрел на снимок дяди Питера, с детьми:

– И дедушка кузена Джона с ним… – Маленькому Джону, как тогда называли покойного сейчас герцога, исполнилось двадцать шесть лет. Только, что газеты объявили о его помолвке. Герцогиня Люси тяжело болела, оставаясь в замке, в Банбери. Леди Джоанна Холланд отпраздновала двадцатилетие:

– Следующей весной Ворон вернулся, из Арктики. Он участвовал в экспедиции Амундсена, и еще года три на севере болтался… – вспомнил Федор:

– Они поженились, с леди Джоанной, Стивен родился. Хорошо, что Стивен девушку встретил… – бабушка кивнула, глядя на лицо покойного мужа. Питер, при цилиндре, с элегантной тростью, широко улыбался:

– Да, они оба погибли… – Марта перекрестилась, – упокой их души, Господи.

Федор сжевал булочку. Он вытер пальцы салфеткой, как его учили:

– А что вы в России делали, бабушка? Когда приезжали, перед убийством государя императора?

Бронзовая бровь поднялась вверх:

– Навещала страну, милый мой. Папе твоему Москву показывала, столицу. Возьми еще булочку, – ласково посоветовала бабушка.

Медленно, размеренно тикали часы на мраморном камине. Икону Богородицы Федор принес из Сен-Жермен-де-Пре. Когда с рю Мобийон позвонил врач, Аннет, было, хотела отправиться с ним к умирающей Жанне. Федор попросил:

– Отдохни, милая. Поужинаете с Мишелем… – на циферблате стрелки миновали полночь, отзвонили часы церквей. Мать не пришла в сознание. Федор смотрел на закрытые, морщинистые веки. Он вспоминал веселый голос, парижский акцент, белокурые, пахнущие фиалками волосы. Мама училаего читать, по русской азбуке, в Панаме, где отец строил канал. Федор почти ничего не помнил, из тропиков, только шум дождя, сладкий аромат цветов, и крики попугаев, в пышном саду особняка.

– Папа с мамой меня в Лондоне оставили, и поехали на японскую войну… – наклонившись, он прижался губами к руке матери, – мы с Наримуне говорили. Его отец тоже воевал. Господи, – внезапно, мучительно подумал Федор, – зачем все? Войны, страдания… Хорошо, что я успел маму проводить. Спасибо Эстер, что выходила меня… – он напомнил себе, что надо думать о деле:

– Похорони маму, отправь Аннет, в Стокгольм, и занимайся своими обязанностями, Драматург… – днем, Жанна, неожиданно пошевелила пальцами. Мать несколько дней лежала без движения. Сухие губы разомкнулись. Поискав что-то на шелковом одеяле, она шепнула, по-русски:

– Феденька… Позови… – голубые, выцветшие глаза указали в сторону двери. Аннет, выглянув из кухни, остановилась на пороге. Темные волосы девушка повязала косынкой. Федор вспомнил мать, в форме сестры милосердия, в полевом госпитале. Аннет устроилась на другой стороне кровати, Жанна коснулась синего алмаза, на руке девушки. Федору показалось, что мать улыбается:

– Береги… – услышал он, – береги, Феденька… – она впала в беспамятство.

Дрожали огоньки свечей. Ночь оказалась тихой, лунной, ветер, едва заметно, шевелил занавеску. Федор смотрел на спокойное лицо матери. Он прислушался. Жанна, одним дыханием, шептала: «Близнецы, близнецы…»

– Она о дедушке Анри говорит, – вздохнул Федор, – хотя она его и не знала. Из де Лу только я и Мишель остались, потомки Робеспьера. У Волка детей не было… – мать зашарила пальцами по его ладони:

– Феденька, помни… Близнецы… – она вытянулась, затихла. Федор, одними губами, начал:

– Покой, Господи, душу усопшей рабы Твоей, Иванны, и елико в житии сем яко человек согреши, Ты же, яко Человеколюбец Бог, прости ее и помилуй … – он стер слезы с глаз. Федор погладил еще теплую щеку матери. Жанна лежала, маленькая, прикрытая одеялом, седая голова немного свесилась на бок. Федор хотел устроить мать удобнее, но разрыдался, уткнув лицо в большие ладони. Он плакал, понимая, что хочет ощутить прикосновение ласковой, женской руки, услышать голос, баюкающий его:

Котик, котик, коток
Котик, серенький хвосток,
Приди, котик, ночевать,
Приди Феденьку качать…
Федор заставил себя сделать все, что требовалось. Священник оставил бумажную ленту, с крестами и молитвой. Федор касался высокого, в морщинах, лба матери:

– Тогда я не успел, не спас ее. Моя вина была, что она… что она разум потеряла, стала инвалидом. Аннет я спасу, – понял Федор, – обязательно. Она не останется здесь, она уедет. А если меня убьют… – он разозлился:

– Не убьют, не позволю. Я еще своих детей увижу… – он поцеловал холодеющий лоб матери: «Прости меня, пожалуйста…».

В передней жужжал звонок. Федор взял свечу. Ему, отчего-то, не хотелось включать свет. Теплый, ночной ветер, гулял по квартире, немного поскрипывали половицы. Он поднес руку к засову:

– Бабушка рассказывала. Она моего деда сюда привела, из Дранси, перед началом Коммуны. Дедушка в немецком плену был, как Мишель. На заставе стояла часть графа фон Рабе, точно. Наверное, предок подонка, Максимилиана… – кузен, прислонившись к стене, засунул руки в карманы малярной, испачканной краской куртки. Увидев глаза Федора, он стянул суконный, берет. Мишель перекрестился:

– Мне очень жаль, Теодор. Иди домой… – Мишель потянул его за рукав пиджака, – пожалуйста. Я побуду, с тетей, не волнуйся… – уходя из квартиры в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель сказал Аннет:

– Он вернется, обязательно. Я его сам отправлю. Ты пока приготовь что-нибудь… – Мишель взял велосипед, из передней, – он за целый день ничего не ел, я думаю… – девушка опустила голову: «Мишель, зачем…». Спускаясь по лестнице, он отозвался: «Так надо, поверь мне. Вам обоим, Аннет».

– Иди, – Мишель почти вытолкнул его на площадку. Федор заметил в кармане куртки Маляра маленькую Библию, на французском языке:

– Я позвоню, – Мишель скрылся в квартире, – позвоню, завтра. Ты, отдыхай, пожалуйста… – Федор хотел что-то сказать, но дверь захлопнулась. Он вспомнил:

– Близнецы… Мама о дедушке Анри говорила, о Волке. Но почему сейчас? – выйдя на кованый балкон, Мишель зажег папиросу. В темноте он увидел, что Теодор свернул на бульвар. Покурив, Мишель вернулся в спальню. Поменяв догорающие свечи, он присел на заправленную постель.

Мишель взял холодную руку тети Жанны. Он вспомнил, как Теодор, приехав с гражданской войны, водил его на службы, в церковь Сен-Сюльпис. Кузен хоронил, в Каннах, мать Мишеля, проверял у него уроки, и ходил разговаривать с учителями, в школе. Мишель открыл старую, времен его первого причастия Библию. Он забрал книгу с набережной Августинок, с рабочими материалами. Он поцеловал пальцы тети:

– Quand je marche dans la vallée de l`ombre de la mort, je ne crains… Даже когда я пойду долиной смертной тени, я не убоюсь зла… – Мишель увидел холодный, серый туман сна, протянутую руку Мадонны, услышал плач ребенка.

– Не убоюсь, – вскинув голову, он посмотрел на черно-красный флаг, напротив окон квартиры. Задернув шторы, он вернулся к чтению.


Аннет стояла, опустив руки, посреди кухни, глядя на огоньки свечей.

Она не соблюдала шабат, но сегодня, когда Мишель ушел на рю Мобийон, поставила на стол серебряные подсвечники, от Георга Йенсена. Федор привез их из Копенгагена три года назад. Он строил в Дании, на берегу моря, виллу для местного промышленника:

– В Дании немцы… – взяв высокие, белые свечи, девушка чиркнула спичкой, – в Париже немцы, во всей Европе… – пробормотав благословение, Аннет оперлась о дубовый, покрытый накрахмаленной скатертью стол.

Проводив Мишеля, она бродила по пустой, лишившейся картин и скульптур квартире. Мебель сдвинули в угол, накрыв холстом, изображая ремонт:

– Хозяин сдаст апартаменты, – хмуро сказал Теодор, – я его десять лет знаю. Он своей выгоды не упустит, найдет нацистского бонзу… – подняв крышку рояля, Аннет коснулась клавиши. На длинном пальце, в свете луны, блестел синий алмаз. Нежный, затихающий звук, пронесся по гостиной. Она помотала головой:

– Музыка… Кто-то поет… Мама? – она помнила голос матери, и отца, помнила колыбельные. Девушка нахмурилась: «Другая песня».

В рефрижераторе осталась одинокая склянка иранской, черной икры, и соленый лосось. Аннет достала сливочное масло и яйца. Она повертела банку, из русской гастрономической лавки. Открутив крышку, девушка улыбнулась. Она узнала острый, пряный запах огурцов.

Аннет, пошатнувшись, поднесла руку к виску. Девушка услышала мужские голоса. Горели свечи, в комнате повеяло ароматом куриного супа, соленых огурцов. Она ощутила крепкие, теплые руки, обнимающие ее. Аннет подышала, успокаиваясь. Месье Лакан, в анализе, объяснял, что детские воспоминания появляются неожиданно:

– Вы чувствуете знакомый запах, слышите звук языка… – аналитик помолчал, – или обнаруживаете себя в ситуации, похожей… – Аннет знала, что с ней происходит в такие моменты. Тело сжималось, становилось каменным. Она хотела вырваться, убежать, свернуться в комочек, исчезнуть. Она долго закрывала голову руками и дрожала, при любом прикосновении, при любой попытке, как мрачно думала Аннет, оправдать так называемую помолвку. Девушка научилась размеренно, глубоко дышать, но не двигалась, лежа с закрытыми глазами. Теодор поднимался, просил прощения, и уходил в свою спальню.

Аннет открыла дверь винного погреба, встроенного в стену кухни. На полках зияли пустые места. Теодор и Мишель, за последнюю неделю, выпили хороший винтаж, оставив бошам, как называл их Мишель, кухонные вина. Протянув руку, в прохладу шкафа, Аннет достала бутылку с прозрачной жидкостью. Когда она, в первый раз, почувствовала запах, вблизи, от Теодора, она едва справилась с тошнотой. Аннет вспомнила женский крик, светлые, в грязи и крови волосы, вспомнила похожий запах, от людей, говоривших на русском языке. Перед ней встали холодные, голубые глаза, девушка затряслась.

Теодор долго извинялся, и обещал, что больше подобного не случится. Дома он пил только вино, или виски. Бутылка Smirnoff лежала на случай русских гостей. Теодор приглашал соотечественников, когда Аннет уезжала на съемки.

Девушка смотрела на красную этикетку, с медалями:

– Когда мы познакомились, на Елисейских полях, он тоже водку пил. Я бульон привезла, куриный… – Аннет поняла, что улыбается:

– Но мы тогда не целовались… – она, решительно, достала бутылку:

– Ему надо отдохнуть, выспаться. Ничего не случится, конечно. Я улечу в Стокгольм. А если… – она прикусила губу, – если его убьют? – Аннет всхлипнула:

– Я не смогу, не смогу жить без него, никогда. Он был ранен, это его третья война. Бедный мой, бедный… – девушка испекла блины, сложив их в глубокую тарелку, накрыв чистым, льняным полотенцем. В ванной она посмотрелась в зеркало, в мозаичной, муранской раме. Серо-голубые глаза немного припухли. Аннет, умывшись, велела себе не плакать:

– Теодору труднее, он мать потерял… – Аннет поморщилась. В голове вертелась знакомая мелодия, она слышала слова, но не могла их разобрать. В передней раздалась короткая трель звонка.

Не переступая порога, прислонившись к косяку, Федор смотрел на нее. Аннет была в летнем платье, тонкого льна. Темные волосы она перевязала лентой, подняв локоны надо лбом. Он вспомнил плакат, к одному из последних фильмов Аннет, прошлого лета:

– Ее в профиль для афиши сняли, с похожей прической. Господи, как я ее люблю. Я не смогу, не смогу без нее… – длинные пальцы коснулись его руки. Он услышал робкий голос:

– Милый, мне жаль, так жаль. Поешь, пожалуйста, я все приготовила. Поешь, ложись спать… – на кухне пахло свежими, горячими блинами. Она не включала света, посреди стола мерцали огоньки свечей. Она сняла с него пиджак, и усадила за стол. Федор, с удивлением, заметил бутылку водки. Он никогда не пил водку с Аннет, зная, что с ней случается, стоит ей почувствовать запах. На обеды с русскими друзьями Федор носил американскую, мятную жвачку. Он не обнимал девушку, возвращаясь, домой, в такие вечера.

Она комкала кухонное полотенце:

– Ты выпей. Выпей, милый… – Аннет, ласково погладила коротко стриженые, рыжие волосы. Это была та самая, женская, рука. Федор еще смог налить рюмку. Он даже не ощутил вкуса водки, по лицу потекли слезы. Наклонившись, Аннет обняла его за плечи. Федор плакал. Она нежно, едва заметно покачивала его, шепча, с милым акцентом:

– Феденька… Феденька… – он попросил:

– Аннет… Не уходи, пожалуйста. Останься со мной, сейчас… – это были те самые, крепкие, надежные руки. Устроившись у него на коленях, Аннет положила голову на знакомое плечо. Она прикрыла глаза, вспоминая огоньки свечей, слыша низкий, красивый голос:

– Иди сюда, Ханеле, иди, доченька. Шабат, у тебя сестричка родилась, будем радоваться…

– Тате, тате… – темноволосая девочка лепетала, забравшись на колени к отцу, – тате, шабес… – вокруг собрались мужчины, со знакомыми лицами, с добрыми улыбками:

– Реб Натан, с доченькой вас! Пусть растет для Торы, хупы и добрых дел… – девочка оглядела комнату. Отец покачал ее: «Как твою сестричку зовут, Ханеле?»

– Малка, тате… – Аннет видела маму, в платке, прикрывающем светлые волосы, вдыхала сладкий запах молока. Маленькая девочка, осторожно, коснулась пальчиком мягкой, белой щечки младенца:

– Малка… швистер, маме… – мать притянула к себе старшую дочь. Они посидели, обнимаясь, глядя на милое личико девочки. Аннет неслышно, побаиваясь, напела, на идиш:

– Зол зайн бридере, шабес… Теодор… – она выдохнула, – я помню, все помню. Помню, как Малка… Регина родилась, помню папу, маму… – она прижималась щекой, к щеке отца. Ханеле, успокоено, зевнув, задремала, оставшись в его ласковых руках.

Федор видел нежную улыбку Аннет. Она дрогнула ресницами:

– Я люблю тебя, Теодор, люблю. Пожалуйста, не уходи. Останься, со мной… – Аннет, на мгновение, подумала:

– А если опять случится, то же самое? Нет… – поняла девушка, – нет… Все будет по-другому, я знаю… – Федор не мог поверить. Он осторожно прикоснулся губами к ее шее, вдыхая запах цветов. Аннет обнимала его, шепча что-то на ухо. На легком ветру бились огоньки свечей:

– Я не могу, не могу жить без тебя… – он еще никогда не поднимал ее на руки. Лента распустилась, темные волосы, мягкой волной, хлынули вниз. Она скинула домашние туфли, чулок она не носила. Круглое колено было теплым, смуглая, гладкая кожа уходила вверх, под тонкий лен платья. Она улыбалась и в спальне, блаженно, будто слыша музыку. Федор целовал ее руки, опустившись на пол, перед кроватью. Аннет потянула его к себе, он понял, что опять плачет. Она приникла к нему, целуя слезы на лице:

– Не надо, не надо, милый мой… Все будет иначе, все случится… – Аннет, невольно, подумала о боли, но ее не почувствовала. Ей было уютно и надежно, она рассмеялась, подышав ему в ухо:

– Хорошо, милый, хорошо. Еще, еще, пожалуйста… – она застонала, громче, сжав длинными пальцами его руку:

– Я люблю тебя, люблю… Я не знала, ничего не знала… – Федор успел подумать:

– С Анной так было, в Берлине. Она у меня первой оказалась, и я у нее тоже. Мы плакали, тогда… – Аннет была рядом. Он вдыхал сладкий запах, зарывался лицом в распущенные волосы, целовал влажные щеки. Она лежала, тяжело, облегченно дыша, устроившись у него на груди. Он гладил жаркую спину, выступающие лопатки:

– Спасибо тебе, спасибо, любовь моя… – в темноте ее глаза засверкали. Аннет приподняла голову:

– Теодор… я не понимала, что такое счастье, только сейчас… – она все знала и ничего не боялась. Она шепнула, наклонившись:

– Может быть… может быть, я уеду не одна… – Федор понял, что хочет этого, больше всего на свете:

– Как-нибудь она мне сообщит… – он закрыл глаза от счастья, – как-нибудь дойдет весточка… Девочка моя, любовь моя. Четыре года я ждал, и никуда ее не отпущу, пока мы живы… – они выпили в кровати бутылку кухонного вина. Федор обнимал ее, целуя растрепанный затылок. Аннет жмурилась, прижимаясь головой к его плечу:

– Я пошлю телеграмму, в Лондон, когда станет понятно… Ты кого хочешь, – она встрепенулась, – мальчика или девочку… – от нее пахло цветами и мускусом, длинные ноги блестели капельками пота, в свете луны. Волосы падали на спину, спускаясь ниже стройной поясницы. Подняв прядь, он поцеловал все это, родное, мягкое, обжигающее губы:

– Я хочу много, любовь моя. Мы с тобой поедем в Америку, к родственникам. В Японию, к твоей сестре. Будем возить детей по миру, табором… – Аннет хихикнула: «Купим самолет».

– Конечно, – уверенно ответил Федор, переворачивая ее на спину, – купим самолет, заведем яхту новую, вместо той, что я подарил будущему еврейскому государству… – Аннет притянула его к себе, все стало неважно.

Он слышал ее ровное, размеренное дыхание, ловил шепот:

– Спой мне, милый. Песню, русскую. Ты меня так называл, я помню… – Федор баюкал ее, укрыв одеялом, не выпуская из рук:

– Ландыш, ландыш белоснежный,
Розан аленький!
Каждый говорил ей нежно:
«Моя маленькая!»
Федор заснул, уткнувшись лицом в нежное плечо. Аннет, не открывая глаз, гладила его по голове, слыша, как бьется сердце, рядом, так, что девушка и не знала, где он, а где она. Аннет потерлась щекой о его щеку, задремывая. В спальне настала тишина, Аннет даже не ощутила, как ее губы зашевелились.

– Александр… – девушка, поерзав, успокоилась, ощутив рядом знакомое тепло, – Александр…

Часы пробили четыре раза, огоньки свечей на кухне затрепетали, и погасли. Аннет пробормотала что-то, крепче прижавшись к Федору. Он обнял ее:

– Моя маленькая… Спи, любовь моя. Я здесь, я с тобой, так будет всегда…


Солнце играло в мыльных разводах на стекле. Окна спальни на рю Мобийон были открыты, внизу шумел рынок. Аннет, обернувшись, посмотрела на пустую, со снятым бельем кровать. Тело мадам Жанны вчера увезли в похоронное бюро. Мишель разбудил их звонком, ближе к обеду. Федор поцеловал девушку:

– Спи, пожалуйста. Я закрою дверь, никто тебя не побеспокоит. Вечером вернусь… – Аннет лежала, потягиваясь, не открывая глаз. Он медленно провел губами по шее:

– Спи. Ты устала, любовь моя. Мишель на рю Мобийон сегодня переночует… – сварив кофе, Федор сжевал вчерашний, холодный блин. Он вылил в раковину, на кухне, почти нетронутую водку:

– В ближайшие года два мне нужна трезвая голова… – он считал, что война дольше не продлится. Запирая дверь, Федор остановился:

– Я мог бы улететь с Аннет, в Стокгольм, по американскому паспорту. У Наримуне квартира, я строил в Швеции. Заказы уменьшатся, из-за войны, но все равно, работа найдется… – Федор представил большую гостиную, окна, распахнутые на Гамла Стан, детский смех, ужин, с Аннет и ребятишками. Он подумал, что можно опять завести яхту, купить летний домик, на островах, и жить спокойно.

Он сжал кулаки, вспомнив надменное лицо фон Рабе, эвакуацию в Дюнкерке, черно-красные флаги на улицах Парижа, усталый голос кузины Эстер:

– В Голландии, случится то же самое, что и в Германии, Теодор. Евреев не просто регистрируют… – закурив сигарету, Федор спустился вниз:

– Не стой над кровью ближнего своего. Нечего больше думать. Франция, моя родина, как Россия, Аннет, моя жена. Теперь жена… – он попытался согнать с лица широкую, юношескую улыбку, но ничего не получалось:

– Жена… – Федор вышел на бульвар, – плоть от плоти моей. Ее народ страдает. Как я могу все бросить, и уехать? Говорится, в горе и радости… Иначе я буду как месье Тетанже… – Федор поморщился, – я не смогу смотреть в глаза Аннет, если оставлю сейчас все, даже ради нее. И что я нашим детям скажу? – тяжело вздохнув, он завернул на почту.

Федор отправил телеграммы о смерти матери. Когда он пришел на рю Мобийон, у подъезда стоял катафалк. Мадам Дарю выпустила Мишеля через черный ход. Маляр не хотел показываться на глаза всем и каждому. Консьержка, по старой парижской привычке, развела в заднем дворе маленький огород, и поставила курятник. При жизни матери, Федор, иногда, выносил сюда инвалидное кресло. Мирно перекликались куры, пахло влажной землей. Жанна сидела, подставив лицо солнцу, кликали спицы кузины мадам Дарю, в огороде зеленел салат и петрушка.

Федор нашел кузена на грядках, среди желтых цветов кабачков. Мишель смазывал цепь велосипеда. Они обнялись, Федор велел:

– На кладбище будь осторожен. Я не думаю, что этот… фон Рабе, за мной следит. У меня репутация аполитичного человека… – он коротко усмехнулся, – но, на всякий случай, к склепу близко не подходи. Спасибо тебе… – Мишель отряхнул руки:

– По телефону можно звонить без опасений. Я с мадам Левиной связался… – Роза сняла номер в «Рице». Мадам Левина открыто демонстрировала нового поклонника в ресторанах Правого Берега. Никто не мог бы заподозрить в богатом, влюбленном египтянине, посланца из Палестины. Итамар и Роза уезжали на юг марсельским экспрессом. Роза громогласно заявляла, что намеревается провести с Фарухом бархатный сезон на Лазурном Берегу. Мадам Левина, за обедом в Сен-Жермен-де-Пре, заметила:

– Итамар здесь с чужими документами, с подпольной миссией. Не след, чтобы нацисты, или их прислужники что-то вынюхали.

Роза тоже собиралась прийти на похороны. Федор похлопал кузена по плечу:

– Натягивай, берет, Маляр, отправляйся на Монпарнас. Я поеду в контору авиалиний, документы Аннет у меня в кармане. Скажи… – Федор повел рукой, – что в конце недели, мы заберем машины.

Акцию они назначили на утро субботы. Мишель, аккуратно, записывал в блокнот перемещения месье Тетанже. Они знали расписание журналиста. Бомба лежала в кладовке, запертой на ключ, в Сен-Жермен-де-Пре. Взрывчатка была простой, из аммиачной селитры, угля, сахара и алюминиевой пыли. Они собирались соединить банку с зажиганием лимузина месье Тетанже. Взрыв предполагался маломощный, до бензобака он бы не добрался. Никакой опасности для жизни водителя не существовало.

– Чтобы их предупредить, – угрюмо заметил Федор, – но на западе, если мы, по заветам моего, предка, сколотим партизанский отряд, понадобится оружие… – он почесал в рыжей голове:

– Найдем. Тем более, связь с Лондоном обещают… – судя по всему, ведомство кузена Джона, как называл его Федор, действительно, собиралось послать в Европу агентов.

Федор подумал о кузине Эстер:

– Она могла бы в Британию перебраться, с рыбаками. Господин де Йонг был готов ей помочь. Понятно, что она не хочет детей оставлять, однако она еврейка, это опасно… – когда катафалк уехал, Федор отправился на Елисейские Поля. Он купил билет для Аннет, на самолет, уходивший в Стокгольм, через Цюрих и Берлин. Служащий, внимательно, просмотрел шведское удостоверение беженца, и письмо из посольства. Клерк выписал проездные документы. За бумаги Аннет Федор не беспокоился. Письмо было подлинным, за подписью шведского консула в Париже. В Берлине самолет заправляли, пассажиры могли из него не выходить.

– Аннет и не выйдет, – расплатившись, Федор убрал билет в портмоне, – ей здесь нацистских флагов хватило… – он не был суеверным человеком, но решил отправить телеграмму Наримуне, когда самолет оторвется от земли, в аэропорту Ле Бурже.

– Мне будет спокойнее, – подытожил Федор. Вернувшись в Сен-Жермен-де-Пре, он застал Аннет на кухне, над кастрюлей потофе. В духовке золотился гратен из молодой картошки, она приготовила крем-карамель. Вечером они не говорили, ни о войне, ни об ее отъезде. Федор признался, что купил билеты. Аннет, погладила его по щеке:

– Я… я сделаю все, чтобы тебя отыскать, милый. Ты все узнаешь… – девушка покраснела, – обещаю… – они рано ушли в спальню. Над Парижем играл ветреный закат. Окно было приоткрыто, ветер шуршал шелковой гардиной. Федор лежал, затягиваясь сигаретой, обнимая ее за плечи. Он рассказывал Аннет об их будущем доме, вернее, как смешливо говорил он, нескольких домах:

– В Калифорнии… – он целовал теплый висок, – тебе понравится в Калифорнии. Океан совсем другой, как на побережье Атлантики. И здесь у нас будет вилла, в Бретани. Помнишь, как мы собирали ракушки, после отлива… – она шлепала длинными ногами, по белому песку, подвернув холщовые брюки, в большой, мужской тельняшке, в старой, вязаной кофте. Темные волосы развевались на западном ветру, от ее губ пахло солью. Федор слышал шум океана, ночью, за окном спальни, лай собаки и детский смех. Он знал, как построить дом, низкий, ловящий солнце, огромными окнами. Когда Аннет заснула, он взял альбом для эскизов и набросал первый, грубый чертеж.

Утром девушка настояла на том, чтобы пойти на рю Мобийон:

– Надо убрать, – вздохнула Аннет, – так положено, после… Взять белье из прачечной, попрощаться с мадам Дарю… – Федор, щедро расплатился с ее кузиной, сиделкой. Обе женщины хотели прийти на Пер-Лашез. Мадам Дарю, твердо, сказала:

– Боши квартиру не тронут, месье Теодор. Это ваша собственность, по документам, полтора века. С тех пор, как его светлость маркиз… – консьержка перекрестилась, – дарственную на доктора Анри оформил, при бабушке моей. Не беспокойтесь, – прибавила женщина, – воду мой муж перекроет, газ тоже, пробки мы вывернем. Мебель не пропадет. Езжайте, – мадам Дарю подмигнула ему, – с месье бароном… – месье барон встречался, по выражению Мишеля, с нужными людьми.

Оставив Аннет за мытьем окон, Федор спустился на рынок, за круассанами и пачкой сигарет. Кофе стоял в кухонном шкафчике. Они собирались перекусить, и упаковать библиотеку. Федор не хотел потерять семейные книги. Мадам Дарю обещала отправить ящики в загородный домик семейства, в деревню, выше по течению Сены.

Федор стоял с бумажным пакетом, на тротуаре, видя Аннет, на кованом балконе. Девушка протирала окна. Она убрала волосы наверх, перевязав их лентой, и надела короткую, чуть выше колена, теннисную юбку. Загорелые, длинные ноги сверкали в утреннем солнце. Федор, тоскливо, подумал:

– Я не могу жить без нее, никогда не смогу. Значит, позаботься о том, чтобы безумие быстрее закончилось… – подойдя к табачной лавке, он сунул руку в карман, за портмоне и замер.

С листа свежей La France au Travail на него смотрел изящный профиль. Федор, внезапно, понял, что не может сложить знакомые с детства буквы, в слова. Он заставил себя прочесть: «Méfiez– vous des Juifs! La France est en danger!». Под статьей стояла подпись месье Тетанже. Он увидел имя Аннет, под снимком:

– Так называемая мадемуазель Аржан выдавала себя за француженку, обманывая режиссеров и продюсеров. Она даже не является гражданкой Франции. Доколе мы собираемся терпеть засилье евреев в культуре нашей страны? Доколе люди без рода и племени, не имеющие понятия о ценностях христианства… – месье Тетанже вспоминал о католических мучениках, погибших от рук евреев. Он призывал честных французов, сообщать о тех, кто нарушит будущие распоряжения по учету еврейской расы.

Федор подавил в себе желание разнести к чертям лавку:

– Нельзя, чтобы Аннет это прочла… – он, преувеличенно весело, улыбаясь, рассчитался за сигареты, – ни в коем случае. Мерзавец, грязная коллаборационистская тварь, он мне заплатит… – подняв голову, Федор помахал Аннет. Подняв тряпку вверх, она что-то крикнула. Голос девушки исчез в рыночном шуме. Федор ступил на мостовую, рядом остановился черный лимузин, дверь открылась. Они носили трехцветные повязки, с топориками Виши, и неприметные, серые костюмы.

– Прошу, месье Корнель… – кто-то подтолкнул его к машине, – это не займет много времени. Не надо создавать пробку, водители ждут. Совсем ненадолго… – у Федора не было при себе оружия. Он успел подумать:

– У нас вообще нет пистолетов, с Мишелем. То есть Маляром. Какие мы дураки, надо было достать оружие. Кто позаботится об Аннет, если Мишеля тоже арестуют… – у него забрали круассаны. Аннет застыла, не двигаясь, на балконе. Тряпка выпала на мраморный пол. Синий алмаз заиграл искрами, в луче солнца, бьющем в чисто вымытое окно. Свернув за угол рю Мобийон, лимузин раздавил колесом пакет с выпечкой.

Номера черного мерседеса, припаркованного рядом с цветочной лавкой, у выезда на бульвар, покрывала грязь. Макс вызвал троих человек, из парижского гестапо, для ареста мадемуазель Аржан.

Месье Корнель оберштурмбанфюрера, в общем, не интересовал. Макс поговорил с Клодом Тетанже, и другими интеллектуалами, поддерживающими правительство Виши. Он выяснил, что месье Корнель отличается, как деликатно выразился Тетанже, русским темпераментом. Последствия этого темперамента Макс почувствовал на себе. В посольстве порекомендовали хорошего дантиста, но удар месье Корнеля оказался сильнее, чем полученный Максом в Барселоне. Пришлось избавляться от державшегося на одном корне зуба и ставить временный протез:

– В Берлине пойду к Францу, – решил Макс, – у него золотые руки. Он сделает постоянную коронку. Ладно, – вздохнул фон Рабе, – в конце концов, это всего лишь один зуб, сбоку. Никто ничего не заметит. Но, обидно, в мои годы, ходить с протезом, перед свадьбой… – Макс наметил торжество на следующее лето.

К тому времени, профессор Кардозо, и его дети должны были оказаться в Польше. Оберштурмбанфюрер помнил расчеты по строительству Аушвица. Пока в лагере содержали арестованных подпольщиков и польскую интеллигенцию, проектное наполнение останавливалось на отметке в пятьдесят тысяч человек. Рейхсфюрер Гиммлер приказал, в конце года, конфисковать прилегающие к Аушвицу земли, в радиусе сорока квадратных километров. Территорию обносили рядами колючей проволоки, протягивали электрические кабели, строили вышки.

Пока на Принц-Альбрехтштрассе никто не говорил, и не писал в докладных, о том, что случится в будущих, огромных лагерях, планируемых к возведению. Слова «окончательное решение», значили только депортацию еврейского населения Европы на восток. Макс, невольно, ежился, думая о масштабах предстоящей работы:

– Еще евреи Советского Союза… – летний блицкриг следующего года предполагался недолгим. Евреев с востока на запад везти никто не собирался, незачем было тратить деньги. На совещаниях упоминалось, что будущие немецкие земли подвергнутся очистке. Население отправляли в гетто, подобные тем, что создали в Польше:

– Ненадолго, – Макс, покуривал в окно мерседеса, – мы избавимся от еврейской заразы. Славян сгоним в поселения, для рабочих. Запретим школы, кроме начального обучения. Отто распространяется о будущих славянских рабах, но полезных русских, таких, как Муха, мы приблизим к себе, вольем арийской крови… – Макс внимательно следил за операцией у газетного ларька.

Они знали о смерти матери месье Корнеля. За квартирами установили негласное наблюдение. В ночь, когда женщина скончалась, месье Корнель ушел в Сен-Жермен-де-Пре. Оберштурмбанфюрер успокоил себя:

– Должно быть, консьержка с телом сидела.

Мальчишка, как Макс называл барона Мишеля де Лу, пропал без следа. Фон Рабе велел вызвать в гестапо бывших работников Лувра. Даже если коллеги мальчишки с ним встречались, они ничего не сказали. Месье де Лу в Париже не видели. Глядя на карту Франции, Макс понимал, что мальчишка из плена, отправится домой:

– В этом городе можно всю жизнь прятаться… – фон Рабе вспомнил бедные кварталы на востоке, у кладбища Пер-Лашез, и холмы Монмартра и Монпарнаса, – он коренной парижанин. Его семья титул от королевы Марии Медичи получила… – Макс, недовольно, подумал, что их собственный титул значительно младше.

Сын фрау Маргариты, Теодор унаследовал богатство отчима, второго мужа матери. Пожилой владелец мануфактур в Руре скончался довольно быстро, не прожив с молодой женой и двух лет, однако успел завещать пасынку предприятия. До совершеннолетия сына делом управляла фрау Маргарита.

На берлинской вилле, в кабинете отца, висел портрет, конца восемнадцатого века. Стройная женщина в черном платье, с золотистыми, убранными под траурный чепец волосами, стояла, с бумагами в руках. За спиной женщины виднелась карта Рура. Она поджала тонкие губы, голубые глаза смотрели холодно, оценивающе. Макс напоминал фрау Маргариту.

– Первый ее муж в шахте погиб, – хмыкнул фон Рабе, – их сыну едва год исполнился, а ей чуть за двадцать было. Нашла бездетного вдовца, богатого, на седьмом десятке… – Теодору даровал титул прусский король Фридрих Вильгельм Третий, в начале прошлого века:

– По сравнению с герром Питером, – недовольно думал Макс, – мы никто, простые шахтеры. Хоть мы и арийцы, а он, наполовину, славянин. Но в предках у него викинги, пусть и в далеком прошлом… – Макс нашел в Ларуссе статью о роде де Лу. Оберштурмбанфюрер видел их герб, читал о прародителе мальчишки, уехавшем в Квебек, в начале существования колонии.

– Белый волк на лазоревом поле, идущий справа налево… – Макс не мог забыть проклятого волка, – с тремя золотыми лилиями. Je me souviens… – Макс обещал себе найти мальчишку, чего бы это ни стоило. Однако рядом с кузеном, месье Корнелем, барон де Лу не появлялся.

Готовясь к операции, Макс немного опасался, что господин Воронцов-Вельяминов, тоже потомок викингов, пустит в дело свой небезызвестный темперамент и начнет драку, как в «Рице», или, хуже того, будет стрелять на улице. Фон Рабе понятия не имел, где болтался месье Корнель со времен капитуляции Франции, но у бывшего майора инженерных войск могло оказаться оружие. Фон Рабе не хотел спугнуть пани Гольдшмидт, с ее синим бриллиантом, в двадцать каратов. Камень снился Максу по ночам. Он стал бы достойным подароком для будущей графини фон Рабе. Нынешнюю хозяйку бриллианта, из Дранси, оберштурмбанфюрер посылал в Польшу.

Месье Корнель стрелять не стал, но пани, неудачно, оказавшись на балконе, видела, как жениха сажали в машину.

– Пусть дерется, – хмыкнул Макс, – главное, что он здесь, в ближайшие два дня не появится… – он велел доставить месье Корнеля в контору, где Макс ожидал драки. Фон Рабе даже понравилась некая ирония ситуации. Предложение, которое должен был получить месье Корнель, в своем бывшем бюро, ничего, кроме ярости, у него вызвать бы не могло. Максу это было только на руку.

– Подержим его пару дней в тюрьме, и выпустим… – выбросив сигарету на мостовую, он указал гестаповцам, во второй машине, в сторону подъезда. Оберштурмбанфюрер не хотел, чтобы пани Гольдшмидт выбежала на улицу, это бы осложнило арест. Вернувшись из камеры, месье Корнель обнаружил бы, что невеста исчезла:

– Пусть он ищет… – Макс отхлебнул из термоса хорошо заваренного кофе, – пусть хоть обыщется. Она не успеет спрятать бриллиант… – девушка пропала с балкона. Фон Рабе, вспомнил теннисную юбку и простые туфли: «Переодевается». Трое гестаповцев и две женщины, служащие тюрьмы, направились к подъезду. Если бриллианта, при пани Гольдшмидт, не оказалось бы, Макс был готов перевернуть всю квартиру. Наружное наблюдение, у рынка, доложило, что с утра пани появилась с кольцом на пальце.

– Поедет с комфортом… – Макс улыбнулся, – не в товарном вагоне, а в купе, под конвоем. Пусть доктора с ней что хотят, то и делают, в медицинском блоке… – женщинам он велел не спускать глаз с мадемуазель Аржан:

– Она должна переодеться при вас, – подытожил Макс.

Макс, немного жалел, что не может оказать услугу месье Тетанже, избавив журналиста от присутствия в Париже бывшей жены. Фон Рабе надеялся, что мадам Левина тоже появится на рю Мобийон. Еврейка, как ему донесли, подцепила в «Рице» богатого араба. Мадам Роза все время проводила с новым поклонником, в ресторанах, ночных клубах и на загородных прогулках.

– Потом, – сказал себе фон Рабе, – бриллиант важнее. Вот и она… – пани, недоуменно, озиралась. Ее крепко держали за руку. Девушка, действительно, переоделась в траурный, черный костюм:

– Она его для похорон принесла… – Макс поднял окно. Пани Гольдшмидт, пока что, не должна была его видеть. Пани была при шляпке и перчатках, но без чулок. Макс посмотрел на смуглые щеки, на длинные, казалось, бесконечные, загорелые ноги, в туфлях на высоком каблуке. Шляпка тоже была черной. Перчатки, судя по всему, девушка сунула в саквояж второпях. Они оказались коричневыми.

– Все равно, темный оттенок… – пожал плечами Макс.

Он, на мгновение, раздул ноздри:

– Посмотрим. Я получу камень, а потом…, Пусть она болтает, в Аушвице ее никто слушать не станет… – узкие бедра покачивались под юбкой. Фон Рабе вспомнил, как танцевал с мадемуазель Аржан:

– Или она дальше Дранси не уедет… – усмехнулся Макс, – я об этом позабочусь.

Гестаповцы захлопнули дверцы, машина тронулась. День выдался солнечный. Опустив козырек, Максимилиан включил зажигание. Он хотел обогнать первый автомобиль и оказаться в Дранси раньше. Фон Рабе намеревался сам обыскать арестованную, и провести первый допрос.


Чиновник из Организации Тодта, выбиравший помещение для парижской конторы, остановился на большом, двусветном зале, на бульваре Сен-Жермен. Раньше здесь размещалось архитектурное бюро. Персонал конторы, в гражданских костюмах, с нарукавными повязками «Arbeitet Fur O. T» начальник усадил за расставленные в зале конторские столы. Он занял кабинет бывшего главы бюро. У него имелся выход на большой балкон, собственная ванная, и даже гардеробная.

Апартаменты спланировали разумно. Чиновник изучал архитектуру, и оценил устройство помещения. Он не спрашивал, кто раньше занимал комнаты. Табличку с двери свинтили. По Парижу его водил офицер из немецкой администрации, понятия не имевший о бывших владельцах контор. Чиновнику было достаточно оборудованной американской техникой кухни, двух телефонных линий, и шелеста пышно цветущих деревьев, под окнами. Он поискал следы пребывания хозяев, но ничего не нашел. Мебель вывезли, оставив только беленые стены, и отличный, буковый паркет. Контора украсилась нацистскими флагами, фотографиями главы Трудового Фронта, Роберта Лея, пожимавшего руку фюреру и спешно напечатанными плакатами, на французском языке.

Широкоплечий юноша, в хорошем костюме, шагал по дороге, уходящей на восток, прямо в рассвет. В руках он держал скромный чемоданчик. Отец и мать, в фермерской одежде, махали ему, стоя у обочины:

– Français! Votre avenir est dans le travail! Entrée à travailler en Allemagne dans toutes les branches de la Todt, – значилось на плакате, вместе с телефоном парижской конторы.

В отличие от подчиненных, чиновник знал французский язык. Он носил полувоенную, оливковую форму, с нашивками эйнзатцляйтера, руководителя отдела. За его спиной висела карта Германии, с отметками крупных заводов, фабрик, и шахт. После капитуляции Франции чиновника перевели в Париж из Кракова, с остановкой в Берлине. На совещании они получили разъяснения о политике рейха в отношении рабочей силы с запада.

С поляками все было просто. Даже польская интеллигенция, инженеры, архитекторы, и врачи, считалась славянами, неполноценными людьми. Они назывались цивильарбайтерами, гражданской трудовой силой. Находясь в Германии, поляки носили на одежде нашивку, с буквой Р. Правила распространялись и на полуграмотного парня, батрака на ферме, и на профессора Ягеллонского университета. На западе, распоряжения не предписывали нашивок.

– Пока что… – чиновник полистал досье на парижских специалистов, – думаю, когда вермахт начнет кампанию на востоке, понадобится ставить к станкам людей, заменять, тех, кто воюет. Мы устроим здесь рейды, как в Польше… – в больших польских городах предполагаемых работников забирали прямо с улиц, и, под автоматами солдат, сажали на грузовики.

Иностранные трудовые ресурсы, в рейхе, четко выстроили по иерархии. Первыми шли работники из стран, союзных Германии, или нейтральных. Они считались близкими по духу, жили в съемных квартирах, и получали хорошую заработную плату. На оптических заводах трудились швейцарские специалисты. В рейх приезжали итальянские промышленные дизайнеры, и шведские судостроители. Внизу находились славяне, чехи, и поляки, и, в будущем, русские.

В Организации Тодта многие, с пренебрежением, относились к способностям славян, но начальник отдела работал с польской интеллигенцией. Он замечал:

– Они носители неполноценной культуры, не арийцы, но нельзя не отметить их стремление к образованию. Русские за два десятка лет, построили огромные предприятия, электростанции, провели железные дороги. В царское время их инженеры хорошо обучались… – чиновник нашел папки русских эмигрантов, живших в Париже.

Советский Союз оставался в дружбе с Германией. По торговым соглашениям, в рейх поставлялась пшеница, ткань и уголь. Движение товарных поездов и грузовых пароходов было оживленным. Славяне ценили немецкую техническую школу. По соображениям чиновника, русские могли согласиться на работу в Германии, даже опередив французов.

– Французы считают, что лучше Франции ничего на свете нет… – он отпил кофе, – эгоисты, каких поискать… – он встречался со специалистами, поддерживающими режим Виши. В досье могло значиться, что визитер знает немецкий, или учился в Германии, однако все гости, упорно, говорили на родном языке. По-немецки из них было, и слова не вытянуть. В конце дня, после таких бесед, у чиновника начинала отчаянно болеть голова.

– Месье Корнель… – пробормотал он, читая сведения о господине Федоре Воронцове-Вельяминове, – в Америку не уехал, пошел воевать. С капитуляции о нем ничего не слышно… – начальник конторы не ожидал, что месье Корнель появится у него на пороге. Немец, архитектор по образованию, слышал о Корнеле. Чиновник заканчивал, Мюнхенский университет, после прихода Гитлера к власти. Постройки школы Баухауса они изучали в разделе дегенеративного искусства. Немец вспомнил кварталы доступного жилья, в Берлине и Франкфурте:

– Корнель в Германии строил. Потом, конечно, его в рейх не пускали. Дома во Франции, Британии, Швеции, Дании… В Америке, в Канаде… – проекты месье Корнеля подтверждали его репутацию самого успешного архитектора Европы:

– Ему сорок в этом году… – подытожил чиновник, глядя на жесткий очерк лица, – даже если он выжил, он никогда не станет строить в нашем, немецком стиле… – архитекторы рейха любили, по указаниям фюрера, помпезность. Они вдохновлялись образцами древности. Партийные бонзы ценили колонны, портики, мрамор, бронзу и орлов со свастиками. Чиновник видел фотографии сталинской Москвы, и метрополитена:

– Стили похожи… – немец испугался своих мыслей. Он даже оглянулся. Берлинское метро строили функционально, используя керамическую плитку, и цемент:

– Как в Париже… – чиновник потянулся за сигаретами, – впрочем, у них сохранились кованые входы в метро. Модернизм, тоже дегенеративное направление в искусстве… – он вспомнил сияние картин Климта, но не успел подумать о венском Сецессионе.

Дверь, с треском, отворилась. Гневный голос сказал, по-французски:

– Какого черта меня сюда привезли? Я спрашиваю, лично вас… – Федор стряхнул с локтя руку полицейского, без формы, в гражданском костюме. В лимузине он спросил:

– Что, собственно, происходит, господа? Я американский гражданин, я могу позвать консула…

– И французский, – сухо ответил полицейский:

– Наша поездка не займет и десяти минут, месье Корнель. Имейте терпение, вам все объяснят…

Федор понял, что его везут обратно в Сен-Жермен-де-Пре:

– Мишель попался? Но как? Он ушел на Монпарнас. А если его кто-то выдал? Если внутри сил сопротивления есть провокаторы? Сил еще нет, а предатели появились. Хорошо, что Аннет забрала билет, документы. Я буду делать вид, что не знаю Мишеля… – он вспомнил голубые, большие, в легких морщинках глаза, золотящиеся на висках, белокурые волосы, – однако никто этому не поверит. Мы родственники, всему Парижу известно… – лимузин миновал квартиру Федора. Полицейские молчали, наручники на него не надели.

Машинаостановилась перед знакомым зданием. Двенадцать лет назад, Федор, впервые, прошелся по еще не отремонтированным, голым комнатам. Он считал, что производительность сотрудников зависит от условий работы, поэтому выделил комнату, где поставил американский бильярдный стол, и удобные диваны. На кухне электрическая машинка варила кофе. Он привез из Америки фонтан, для содовой воды, и музыкальный автомат, на двадцать пластинок. Федор любил работать под Моцарта или Шопена. Он поднял голову вверх, к балкону кабинета:

– Сколько вечеров я там просидел… – Федор часто чертил по ночам, когда все расходились. Он варил кофе, включал пластинку и напевал себе под нос.

Федор предполагал, что его доставили на служебную квартиру гестапо, по случайности размещавшуюся, в этом доме. Оказавшись, в сопровождении полицейских, на втором этаже, перед тяжелой дверью мореного дуба, он, презрительно, улыбнулся:

– В моей бывшей конторе гестапо поселилось, под вывеской представительства Министерства Труда. Ничего я им не скажу. Аннет улетит. Роза здесь, Итамар. Они о ней позаботятся… – Федор отогнал мысли о серо-голубых глазах:

– Нельзя позволять себе слабость. Они за нами следили. Наверняка, фон Рабе… Я выживу, мы встретимся с Аннет. Может быть, все получилось… – о подобном сейчас думать не полагалось. Федор, в общем, не знал, как выживет, но сказал себе: «Иначе и быть не может». Он окинул взглядом флаги со свастиками, каких-то клерков, в скромных костюмах, фотографии Гитлера. Поморщившись, он, пинком, открыл дверь кабинета.

Чиновник сглотнул.

Мужчина был почти в два метра ростом, с мощными плечами, в американских джинсах, льняной, белой рубашке и отлично скроенном, светлом пиджаке. Немец опустил глаза:

– Кеды, – вспомнил он, – баскетбольные. В Берлине их тоже продают. Называется, компания «Конверс»… – у визитера было хмурое, суровое лицо. Сзади немец заметил людей, с повязками правительства Виши.

– Я повторяю, зачем я здесь? – загремел низкий голос. Голубые глаза сверкали опасным, неприятным огнем. Месье Корнель, широкими шагами прошел к столу. Он брезгливо рассмотрел тяжелое пресс-папье, с бронзовым орлом:

– Вы кто такой? – поинтересовался он, окинув взглядом немца.

Чиновник приосанился:

– Эйнзатцляйтер Греве, начальник парижского отдела Организации Тодта… – он постарался улыбнуться. Глядя на лицо месье Корнеля, сделать это было затруднительно:

– Я знаю, – любезно прибавил чиновник, – здесь раньше размещалось архитектурное бюро, месье Корнеля… – бывший хозяин кабинета, коротко усмехнувшись, заговорил по-немецки:

– Мое бюро. Хватит убивать французский язык. Я учился в Германии, четыре года. В школе Баухауса, – большая рука протянулась за пресс-папье, – у великого архитектора Вальтера Гропиуса. Ваша банда объявила его дегенератом, и меня тоже. Впрочем… – месье Корнель помолчал, – это честь для меня… – чиновник попытался сказать:

– Может быть, вас заинтересует работа на благо рейха… – он едва успел отклониться. Пресс-папье ударилось о карту Германии. Месье Корнель, легко, как ребенка, встряхнул его за плечи. Архитектор перегнулся через стол:

– Меня заинтересует, чтобы ты, сволочь, заткнулся и вылетел отсюда, как пробка из бутылки… – зазвенело стекло графина. Немец, свалившись на буковый паркет, жалобно крикнул: «На помощь!». Федор засучил рукава:

– Мерзавец фон Рабе, решил надо мной поиздеваться. Пусть знает, на что я способен… – в кабинет вбежали французы. Затрещал пиджак, Федор присвистнул:

– Вспомню старые времена. Мишель на свободе, очень хорошо. С ними я справлюсь… – удар у него остался сильным, как и два десятка лет назад. Федор подул на костяшки пальцев: «Вам тоже достанется, господа предатели Франции!».

Сорвав со стены нацистский флаг, Федор бросил ткань под ноги: «Только здесь ему и место».


Оберштурмбанфюрер Максимилиан фон Рабе шел по длинному, голому коридору серого бетона. Жилые дома в Дранси строились в функциональном, простом стиле, здания опоясывали балконы. Окна пока не закрыли решетками. Макс ожидал, что в будущем здесь появится и колючая проволока, и вышки. Дранси предполагалось превратить во временный лагерь, для евреев Парижа и окрестностей. Рядом была железнодорожная станция, удобная для формирования и отправки эшелонов.

Прислонившись к стене, Макс закурил, вдыхая горький дым. Несмотря на жаркий день, в коридоре было сыро. До капитуляции в зданиях размещались конторы и дешевые квартиры. Сейчас «Город молчания», как его называли, перешел во владения немецкой администрации. В полевой тюрьме сидели бежавшие из плена французы, арестованные на улице, без документов. Максимилиан очень хотел увидеть в одной из камер мальчишку.

Он спросил у пани Гольдшмидт, где находится родственник ее жениха, однако девушка молчала. Мадемуазель Аннет молчала, и когда Макс поинтересовался, куда она дела бриллиант. Пани Гольдшмидт, по заверениям, наряда гестапо, вышла из квартиры с кольцом, в черных, траурных перчатках. Остановившись у каморки консьержки, пани обнаружила, что они порвались по шву. Девушка отдала перчатки француженке. Актриса взяла у мадам Дарю ее собственные, коричневые. Наряд гестапо, и женщины, арестовывавшие мадемуазель, были уверены, что кольцо осталось у нее на пальце.

В Дранси мадемуазель приехала без бриллианта. Окно машины не открывали, она сидела между двумя женщинами и с места не двигалась. Макс приказал обыскать мерседес, подъезд, каморку консьержки, саму консьержку и перевернуть все в квартире. Он сделал вид, что у мадемуазель имелись шифрованные донесения британских агентов, в Париже. Фон Рабе знал, что, рано или поздно, подобные посланцы появятся во Франции. Холланд, угрюмо, думал Макс, не зря выжил.

– Расстрел на месте… – бросив окурок на пол, Макс растер его подошвой сшитого на заказ в Милане ботинка, – никакой пощады, никакого снисхождения. Мальчишку я лично казню, когда он мне расскажет, где Джоконда и где алмазы Лувра… – Макс хотел применить к мадемуазель более строгие меры. У него под рукой не имелось медицинских средств, привычных на Принц-Альбрехтштрассе. Врач, приехавший из Парижа, тщательно обыскал мадемуазель, во второй раз, но кольца не нашел. В здешнем гестапо, откуда явился доктор, подобных лекарств пока не держали. Макс закурил вторую сигарету:

– Придется обходиться подручными средствами…

Агенты перекопали огород консьержки. Женщина, на допросе в префектуре, предъявила черные перчатки мадемуазель Аржан. Мадам клялась, что ничего с ними не делала. Шов, действительно, разошелся.

Макс не мог, открыто, признаваться, что ищет камень. Арестованная была еврейкой, без гражданства, но подобные ценности полагалось описывать и сдавать под отчет. Бриллиант не поступил бы на склад реквизированных вещей. Кольцо, под охраной, курьером, отправили бы в Берлин. Макс подозревал, что бриллиант, попав в Германию, оказался бы на пальце кого-то из жен или любовниц высшего руководства рейха.

– Например, фрейлейн Евы Браун… – оберштурмбанфюрер стряхнул пепел на бетонный пол. Обычно он так не поступал, Макс любил аккуратность, но ему было противно находиться в простом, ничем не украшенном здании:

– Правильно говорит фюрер, дегенеративный стиль. Подобное могли бы построить придурки, которых Отто умерщвляет, в лагерях… – Макс любил мрамор, гранит и строгую, тускло блестящую бронзу помпезной архитектуры рейха:

– Месье Корнель комплекс возводил… – русский сидел в камере предварительного заключения префектуры шестого округа Парижа. Макс вчера справился, по телефону, о происшествии в конторе Тодта. Партайгеноссе Греве лечил ссадины и синяки. Макс не предупреждал Греве о визите архитектора. Фон Рабе усмехнулся, положив трубку: «Получилось очень достоверно». Тогда Макс мог улыбаться, в надежде, что бриллиант найдется.

Фон Рабе не представлял, что расстанется с камнем:

– Пора заканчивать реверансы, – хмыкнул Макс, – она провела ночь в камере, в подвале. Она напугана, и все расскажет… – на совещании, в гестапо, зашла речь о возможных рабочих лагерях, для французских евреев. Макс отрезал:

– Здесь не Бельгия. Здесь нет шахт, а на заводах мы евреев держать не собираемся. Никаких гетто на западе, это наша политика. Когда будет принято решение о депортации еврейского населения страны, эшелоны отправятся на восток… – он сбил пылинку с лацкана пиджака, – и местное население нам поможет. Мы начали, как это выразиться, влиять на общественное мнение… – вишистские газеты подхватили инициативу месье Тетанже. Журналисты писали о евреях, выдающих себя за французов.

– Не забывайте… – Макс оглядел коллег, – в стране болтается много евреев без гражданства, беженцев из Польши, и покинувших рейх. Ими надо заняться в первую очередь… – осенью правительство Петена издавало декреты об обязательной регистрации евреев и запрете на профессии. Макс напомнил себе, что нельзя оставлять поисков доктора Горовиц, хотя у оберштурмбанфюрера было подозрение, что женщина, с братом, и Холландом, перебралась в Британию.

– У подобных волчиц нет чувств, – сказал себе Макс, – она мне вколола препарат, смертельный для человека, в нужной дозе. Плевать она хотела на собственных детей… – оберштурмбанфюрер намекнул арестованной, что может вплотную, как он выразился, заняться ее женихом, месье Корнелем.

Серо-голубые глаза презрительно взглянули на него. Мадемуазель отозвалась:

– Месье Корнель американский гражданин. США, нейтральная страна. Вы не имеете права его арестовывать, и меня тоже… – девушка вскинула подбородок, – ни о кольце, ни о донесениях каких-то подпольщиков, я понятия не имею. Если вы хотите отомстить месье Корнелю, потому, что он вас из ресторана выгнал… – темно-красные губы слегка улыбнулись, – это низко… – оберштурмбанфюрер сделал вид, что беспокоится за судьбу драгоценности.

Актриса, понял Макс, врала беззастенчиво, не двинув бровью. Мадемуазель утверждала, что ни о каком бриллианте не знает: «Вы меня с кем-то путаете, – она тонко улыбалась, – в „Рице“, я не носила кольца». Девушка объяснила, что отдала перчатки консьержке потому, что привыкла появляться на публике в безукоризненном виде.

Макса бесило еврейское упрямство, с которым он раньше не сталкивался.

Тяжело вздохнув, он толкнул дверь комнаты. Мадемуазель привели под конвоем. Она осталась в траурном костюме, но шляпу и перчатки у нее отобрали. Макс посмотрел на стройные ноги, в туфлях на высоком каблуке. Она стянула волосы в узел. Девушка сидела, отвернувшись, покачивая лаковым, черным носком туфли. Щиколотка у нее была тонкая, смуглая, волосы на висках немного завивались. Фон Рабе вспомнил запах, сладких, теплых цветов:

– У Нефертити похожий профиль. Разрез глаз миндалевидный, как у Эммы… – он сухо велел женщинам, охранявшим арестованную: «Оставьте нас».

Аннет, незаметно, сплела длинные пальцы. Она подпорола шов перчатки ногтем, спускаясь по лестнице, в сопровождении гестаповцев. Алмаз остался внутри. Девушка была уверена, что мадам Дарю передаст кольцо Мишелю, когда он появится на рю Мобийон:

– Нельзя, чтобы пропал семейный камень. Но если и Мишеля арестовали… – Аннет узнала немца, танцевавшего с ней в «Рице». Он девушке не представился. Увидев его на пороге комнаты, Аннет поинтересовалась:

– Долго вы собираетесь меня здесь держать, месье? Вы не имеете никакого права… – она почувствовала железные, грубые пальцы на своих плечах. Наклонившись, он прошептал в маленькое ухо:

– Я имею все права, моя дорогая… – фон Рабе встряхнул ее, – помните! Если вы будете запираться, ваш жених получит обвинение, в шпионаже. Я знаю о его британских родственниках, знаю… – Аннет отчеканила:

– Меня не интересует, что вы знаете! Я вам еще раз говорю, мы понятия не имеем, где находится месье де Лу! – о Мишеле немец у нее тоже спрашивал, настойчиво.

Аннет смотрела в холодные, голубые глаза. На красивых губах едва заметно поблескивали капельки слюны. Навязчиво пахло табаком, у нее закружилась голова. Аннет успела подумать:

– Такое случается, когда ждешь ребенка. Но я ничего не знаю, слишком рано… – изящная голова дернулась, фон Рабе прижал ее к столу:

– Ты мне расскажешь, жидовка проклятая… – узел темных волос распустился. Аннет почувствовала спиной жесткое дерево. Девушка услышала громкий смех.

– Тащите сюда жидовку… – светлые волосы волочатся по земле, раздается ржание лошадей и выстрелы. Вокруг стоит запах табака, чего-то металлического, неприятного. В темноте, под кроватью, видны огромные, серо-голубые глаза. Девочки сидят тихо, как мышки. Стучит сердце. Ладошка младшей сестры лежит в ее ладони. Малка шевелит нежными губами:

– Маме… тате… – Ханеле прижимает малышку к себе. До них доносится страшный, пронзительный крик. Ханеле дергает край одеяла, толкает сестру дальше, укрывает ее с головой. Малка молчит, вцепившись в ее руку.

– Александр! – она узнает голос:

– Александр, я прошу тебя, не надо… Я никому не скажу, никогда… – Ханеле, смутно, помнит язык. Отец пел ей колыбельную, о лошадках.

– Пони, – вспоминает девочка, – пони. На улице лошадки. Я посмотрю, где мама с папой и вернусь… – она говорит это сестре. Малка трясется, зубы девочки стучат, она закусывает одеяло, хватает Ханеле за подол платьица.

– Жди, – велит старшая сестра. Девочка выползает из-под кровати. В гостиной все перевернуто, медные подсвечники валяются на полу. Выглянув во двор, Ханеле замирает, видя светлые, распущенные, испачканные кровью волосы. Маму обступили смеющиеся люди. Отец стоит на коленях, его держат двое, за плечи. Высокий человек в черной куртке, с темными, в седине волосами, направил на него винтовку.

Ханеле бросается к отцу: «Тате!». Грубые, жесткие руки ловят ее. Ханеле визжит, отец рыдает:

– Александр! Оставь дитя, я прошу тебя, прошу… – боль раздирает все тело. Человек, швырнув ее вверх, поднимает штык. Отец бросается вперед. Кровь хлещет по его темной бороде, отец хрипит, Ханеле падает на землю. Человек с холодными глазами вонзает штык в шею отца. Она ловит шепот:

– Натан Горовиц… Теперь никто, никогда не узнает… – она закрывает голову руками, ползет среди копыт лошадей, боль не проходит. Девочка, шатаясь, поднимается на ноги. Она бежит.

Услышав хруст подломившегося каблука, Макс бросился вслед за ней.

Поскользнувшись на выложенном плиткой полу, девушка упала затылком на железное, острое ребро ступеней, ведущих вниз, к выходу из комнаты. Белый кафель покрылся алыми пятнами. Тело, покатилось к двери, Макс подвернул ногу, пытаясь его удержать. Серо-голубые глаза помутнели. Макс почувствовал острый запах мочи, в темных волосах виднелись сгустки крови. Он с размаха ударил ее головой о ступень: «Сука! Проклятая жидовская дрянь!». Ощупав изуродованный затылок, толкнув ногой труп, фон Рабе пробормотал: «Несчастный случай». Макс брезгливо вытер пальцы платком. Надо было позвать солдат, для уборки.


Ранним утром, на пустынной улице, ведущей к воротам кладбища Пер-Лашез, появился высокий мужчина, в испачканной краской, куртке маляра, на старом велосипеде. Белокурые, коротко стриженые волосы, прикрывал суконный, темно-синий, берет. Сзади, в плетеной корзине, лежали кисти и тряпки. Остановившись у булочной, где поднимали ставни, маляр выпил чашку крепкого кофе, покуривая «Голуаз». Голубые, большие глаза, окруженные легкими морщинами, немного припухли, и покраснели, словно мужчина не выспался.

Хозяин лавки включил радио, загремела «Марсельеза». В булочной портретов маршала Петэна не имелось. В углу висел французский флаг, без топорика. Хозяин, молча, принял от маляра медь:

– Должно быть, на кладбище что-то подкрасить надо. Стены в церкви, потолок… – не дождавшись сына из плена, жена булочника стала ходить к мессе. Раскладывая на витрине круассаны, он вздохнул:

– Кюре не помогут. Вряд ли наших парней из проклятой Германии отпустят. Весь Париж немцами кишит… – здесь, на востоке, в бедных кварталах, наряды бошей пока не появлялись.

– Надо самим… – маляр скрылся за серой стеной кладбища, булочник подытожил, – самим брать в руки оружие. Выгонять отсюда немцев, и петеновских крыс, так называемое правительство… – он прищурился. Маляр стянул, берет, светлые волосы золотились в лучах рассвета. Бросив крошки от круассанов воробьям, прыгавшим по булыжнику, булочник помахал старичку, вышедшему на прогулку с дряхлым пуделем.

Мишель шел по песчаной дорожке на холм, толкая велосипед. Он знал здешнего кюре. До войны, Мишель, в годовщину смерти родителей, заказывал по ним мессу. Останки отца лежали в общей могиле. Немецкие снаряды, разнесшие в клочья госпитальные палатки, не разбирали между врачами и ранеными. Мать похоронили в Каннах, где она умерла, но Мишель считал себя обязанным устраивать поминальную службу в Париже, рядом со склепом, где лежали его предки.

Вчера кюре провел его на чердак церкви. Из полукруглого, запыленного окна, был хорошо виден памятник, белого мрамора. Оставив велосипед у закрытых дверей храма, Мишель достал из-под тряпок два букета. Он всегда приходил на Пер-Лашез с красными гвоздиками. Кладбище было тихим, в кронах деревьев перекликались птицы. Засунув, берет в карман куртки, он пошел к Стене Коммунаров. Остановившись, склонив голову, он почувствовал, как текут по лицу слезы.

Тем вечером, возвращаясь с Монпарнаса в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель, как обычно, был очень осторожен. Он медленно поднимался по лестнице, к апартаментам Теодора, ловя каждый звук. У Мишеля на плече висела рабочая, холщовая сумка. Кроме портативного приемника, в ней лежало два браунинга. Подобное оружие использовали городские полицейские. Приемник, и пистолеты Мишелю передали на Монпарнасе, в невидном ресторане, за утиной ножкой, с шампиньонами. Его собеседник говорил с парижским акцентом. Когда барон де Лу открыл рот, он отмахнулся, мелко рассмеявшись:

– Твой предок, мой дорогой, по слухам, в наших кругах вращался… – мужчина поднял бровь, – я рад помочь, как говорится. Но… – он выставил ладони вперед, – в пределах разумных вещей.

– Я в Париже не остаюсь, – заверил его Мишель.

На человека он вышел через автомастерскую. Месье Алан, как его называли, занимался угонами машин и квартирными кражами. Мишель подозревал, что приемник, американской модели, раньше стоял в роскошных апартаментах, в Фобур-Сен-Оноре, но ничего спрашивать не стал.

Им, все равно, требовалась рация, и радист:

– Хотя бы передатчик… – поправил себя Мишель, – научиться всегда можно. Придется связываться с Лондоном, с другими группами, координировать действия… – в новостях передавали, что немецкая авиация бомбит военные базы в Британии. У Теодора в квартире стояло мощное радио. Мишель напомнил себе, что надо послушать американские новости.

Занеся ногу над ступенькой, он замер, одним неуловимым движением потянувшись за пистолетом. Сверху доносился какой-то шорох. Обхватив пальцами рукоять браунинга, Мишель почувствовал себя спокойнее. Он вспомнил, как Теодор учил его стрелять. Мишель увидел надменное лицо фон Рабе, в мадридском пансионе:

– Момо шрам целовала… – Мишель рассердился на себя:

– Нашел о чем думать, сейчас. Все кончено, и никогда не вернется… – он прижался к стене. Сверху повеяло ароматом сладких, тревожных пряностей.

Они выглядели так, будто собирались в дорогой ресторан. Мадам Левину, от переодевания, в номере «Рица», оторвал телефонный звонок. Роза узнала голос мадам Дарю, девушка навещала рю Мобийон. Консьержка, шепотом, попросила ее, немедленно, приехать на Левый Берег. Выбежав из гостиницы, Роза ухватила такси под носом какого-то, как она презрительно сказала, петэновского мерзавца.

Мадам Левина раскрыла изящную, ухоженную ладонь:

– Аннет и Теодора арестовали, Мишель. За ними приехали вишистские полицейские. Тебе надо покинуть город… – Итамар курил, в открытую форточку, разглядывая двор особняка. И он, и Роза знали о Максимилиане фон Рабе. Юноша кивнул:

– Не стоит рисковать, Мишель. Поезжай с нами на юг, или даже в Палестину. У тебя отличные руки, боевой опыт, ты пригодишься в деле… – алмаз лег в ладонь Мишеля острыми гранями. Расстегнув рубашку, Мишель достал простой, стальной крест. Повесив кольцо рядом, он поднял голубые глаза:

– Итамар, у тебя… у вас есть своя земля. Будет, – поправил себя Мишель, – при нашей жизни. А у меня есть своя. Моя семья здесь три сотни лет живет, мои предки здесь похоронены. Никогда такого не случится, чтобы я бежал… – он посмотрел на шпиль Сен-Жермен-де-Пре, на черепичные крыши Парижа:

– Я никуда не уеду, пока не станет ясно, что с Аннет, с Теодором… – Мишель вспомнил о теле тети Жанны, лежавшем в похоронном бюро:

– Никуда не уеду, – подытожил он, доставая блокнот с карандашом, – но здесь, или на рю Мобийон я больше не появлюсь. Это опасно. Держите телефон, зовите месье Намюра… – Мишель, с велосипедом, переселился в автомастерскую. Он спал на сиденье лимузина. Машины были готовы к отъезду.

Прочитав газету месье Клода, Мишель разорвал лист на мелкие клочки:

– Аннет арестовали не из-за Теодора. Она еврейка, без гражданства… Но что с Теодором? Неужели за нами следили? – вечером следующего дня месье Намюра позвали к телефону. Он узнал голос. По именам они друг друга не называли, на всякий случай. Выслушав кузена, Мишель, коротко, сказал:

– Я буду рядом, разумеется. Пожалуйста, осторожнее… – он понимал, что Теодор еле сдерживается. Кузен долго молчал. Теодор, наконец, выдавил из себя:

– Потом обсудим. Сейчас надо… – не закончив, он повесил трубку.

Ночью Мишель сидел во дворе автомастерской, на ящиках, с бутылкой дешевого вина. Здесь было тихо, кафе в районе предприятий закрывались рано. Мишель, отчаянно, хотел подняться и пойти знакомой дорогой, на Монпарнас. Он посмотрел на часы:

– Сейчас она… Момо, приедет с выступления… – Мишель вдохнул запах шампанского и сигарет, оказался в полутьме передней, услышал тихий шепот:

– Волк, я знала, знала, что ты вернешься… – ему захотелось устроить голову на тонком плече, обнять ее, прижать к себе, уберечься от смерти. Мишель вспомнил голос Теодора:

– Аннет… Мне сказали в префектуре, когда выпускали. Она умерла, в Дранси, несчастный случай. У нее каблук сломался, в камере. Она упала, ударилась затылком… – кузен, осекшись, долго молчал. Мишель слышал его дыхание:

– Кольцо у меня, – коротко сказал он, – у меня, Теодор… – кузен повесил трубку.

Допив вино, Мишель задремал, в лимузине, коротким, неспокойным сном. Он опять видел серый, холодный туман, седую женщину, похожую на Мадонну Рафаэля. Вздрогнув, он открыл глаза. Мадонна, держа ребенка, протягивала к нему руку.

Мишель оставил одну гвоздику рядом со Стеной Коммунаров. Он всегда приходил сюда, с другими социалистами и коммунистами, первого мая. Прочитав имена расстрелянных революционеров, он пошел к семейному склепу. На участке вырыли одну яму. На Пер-Лашез было тесно, гробы опускали в землю вместе:

– И надпись у них одна будет… – он положил алые гвоздики к латинским буквам: «Dulce et decorum est pro patria mori».

– Достойно умереть за родину… – легкий ветер шевелил белокурые волосы Мишеля: «Будь верен до смерти, и я дам тебе венец жизни». Он перекрестился, глядя на имена бабушки и дедушки, на надпись «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Он опустил белые розы рядом со старыми, буквами:

– Это на кладбище Мадлен высекали, потом захоронения сюда перенесли, – вспомнил Мишель:

– Жанна де Лу. Теперь пребывают сии три, вера, надежда и любовь, но любовь из них больше… Любовь больше. Господи, дай нам увидеть время, когда не останется ненависти, когда будет одна любовь. Дай нам силы бороться… – белый лепесток, оторвавшись от цветка, полетел по дорожке. Мишель знал, что на похороны придут Роза, с Итамаром. Юноша сказал, что прочтет кадиш:

– Тихо, – он вздохнул, – никто, ничего не услышит. Ее звали Хана, дочь Натана… – Мишель уловил, издалека, шуршание шин.

– Господи, дай им покой в присутствии своем… – прикоснувшись к белому мрамору склепа, Мишель быстро пошел к церкви. Кюре открыл для него двери. Внутри спокойно, привычно пахло ладаном. Опустив руку в чашу со святой водой, Мишель нырнул в боковой выход. Узкая лестница вела на чердак. Катафалк, с двумя гробами, поднимался на холм.

Кузен вскинул голову. Он был в траурном костюме, рыжие волосы играли огнем в свете утреннего солнца. Мишель не отводил взгляда от жесткого, постаревшего лица, пока катафалк не свернул на боковую аллею, к семейному склепу.


Терраса ресторана La Cantine Russe выходила на Сену. Вечера в конце лета были сумрачными. Эйфелеву башню, напротив, после капитуляции освещать прекратили, но большие, черно-красные флаги, со свастиками, были видны и отсюда, с Правого Берега.

Федор выбрал русский ресторан, потому что его держал знакомый. При жизни Аннет, Федор никогда ее сюда не водил. Он пришел на набережную к закрытию заведения. Его, без единого слова, провели к столику. Хозяин принес меню, но Федор попросил: «Водки мне дайте». Он сидел, перед хрустальным фужером для шампанского, перед медленно пустеющей бутылкой:

– Я водку дома пил… – Федор затянулся сигаретой, – когда… – дальше думать он не хотел. На спинку стула он повесил старую, потрепанную кожаную сумку. Федор купил ее в каком-то захудалом городке, у подножия Скалистых Гор, десять лет назад. Закончив строить синагогу, в Филадельфии, Федор решил отправиться на следующий заказ, в Сан-Франциско, не поездом. Купив подержанный форд, он проехал всю Америку, из конца в конец. В Чарльстоне, Федор увидел синагогу, где, когда-то работал раввин Джошуа Горовиц. Он добрался до Йеллоустонского парка и Большого Каньона:

– Я Аннет обещал показать Америку… – едкий дым щипал глаза, но Федор их не вытирал, – не успел. Я ничего не успел. Почему я был такой дурак, почему поддался на провокацию этого… фон Рабе… – Федор вспомнил, как рассчитывался, в простом магазине, где шумели ковбои:

– Я рассказывал Аннет о гейзерах. Мы собирались взять палатку, поехать в Скалистые Горы… – в сумке лежало все, что у него осталось, короткий клинок, с украшенной алмазами и сапфирами рукоятью, икона Богородицы, в серебряном окладе, и две книги, Достоевского и Пушкина.

Федор вспомнил крохотный, тускло блестящий золотом крестик:

– Бабушка Марта мне его отдала… – он махнул рукой: «Не стоит, и думать о нем». Федор не хотел возвращаться в Сен-Жермен-де-Пре, где все напоминало об Аннет. Квартиру на рю Мобийон перевернули вверх дном. После похорон он сказал мадам Дарю:

– Позаботьтесь о книгах, пожалуйста… – Федор тяжело вздохнул, – и если месье Намюр зайдет… – он помолчал, – передайте мой телефон… – Федор снял номер в дешевой гостинице, на Монмартре. Он пил каждый день, в ближних барах, почти до рассвета. Поднимаясь по узкой лестнице, покачиваясь, он открывал дверь номера. Федор, не раздеваясь, падал на кровать. Ему снилась Аннет. Он видел седину в темных волосах, слышал знакомый голос: «Не успеешь».

Просыпаясь, он тянулся за бутылкой водки, рядом с кроватью. Шторы в комнате он задернул. Он не мог работать, не мог взять карандаш. Федор попытался набросать какое-то здание, но вместо этого стал рисовать портрет Аннет. Отшвырнув альбом, он вернулся к выпивке.

Кузена он не видел, с рю Мобийон в гостиницу никто не звонил. У Федора хватило сил дать телеграммы в Стокгольм и Нью-Йорк, сообщая Регине и дяде Хаиму о смерти Аннет. Он предполагал, что на рю Мобийон пришли ответы, но Федор не хотел их читать. Он вообще никого не хотел видеть.

Он вспоминал, сухой голос немецкого офицера, в Дранси:

– К сожалению, мадемуазель Аржан скончалась, в результате несчастного случая. Заключение врача… – немец зашелестел бумагами, Федор стоял, сжав кулаки. Всю дорогу до Дранси, он не верил, тому, что услышал в префектуре, повторяя себе:

– Ошибка. Ее перепутали. Не может быть, я сейчас ее увижу… – он увидел Аннет в подвальном морге немецкой военной тюрьмы, под холщовой простыней, с лиловым штампом. Федора заставили подписать какие-то бумаги, проверив его французский паспорт. Врач сказал:

– Сожалею. Неудачное падение, такое случается… – о фон Рабе Федор не стал спрашивать. Он понял, что не может больше ни о чем думать, кроме Аннет.

– Мне надо похоронить ее, маму… – сказал себе Федор, – все остальное потом… – потом началась водка.

У него случалось подобное, в Берлине, семнадцать лет назад:

– Тогда она просто ушла… – Федор смотрел на очертания Эйфелевой башни, – Анна. Просто ушла. Может быть, она жива. Какая разница, мы с ней больше никогда не встретимся. И с Аннет никогда… – в Берлине его спасла работа, а сейчас и работы не было.

– Я ничего не хочу, – он медленно пил водку, будто это была вода, – ничего. Мне все равно, что случится дальше… – ночами, на Монмартре, Аннет появлялась в его снах. Она обнимала его, прижимая к себе, он целовал смуглые плечи, Аннет шептала что-то ласковое. От ее темных волос пахло цветами. Он проводил губами по стройной, длинной шее, слышал ее сдавленный, короткий, сладкий стон. Он открывал глаза:

– Моя маленькая… маленькая… – Федор вспоминал прошлую весну. У Аннет закончились съемки, он делал ремонт в буржуазном особняке, в Фобур-Сен-Оноре. На выходных Федор взял лодку и повез Аннет на остров Гран-Жатт.

– Все вокруг цвело… – он видел зеленую траву, белые лепестки яблонь, слышал перебор гитарных струн:

– Я ей пел песню… – Федор поморщился, – отец ее любил. Мама ее хорошо играла. И Анне я тоже это пел… – Федор, даже, невольно, потянулся за гитарой:

Не для меня придет весна,
Не для меня Буг разойдется,
И сердце радостно забьется
В восторге чувств не для меня!
Аннет попросила перевести слова. Он, улыбаясь, говорил, девушка обнимала его за плечи:

– Все для тебя, милый мой… – темные волосы она украсила венком из полевых цветов, смуглые ноги в коротких шортах испачкала трава. Шелковая, светлая блуза обнажала начало шеи, она поцеловала рыжий висок: «Только для тебя, Теодор, всегда…».

Опустошив бутылку водки. Федор повернулся к выходу с террасы. Он вздрогнул, увидев знакомые, белокурые волосы. Кузен стоял с бутылкой Smirnoff. Берет, он снял, но был в старой, измазанной красками куртке.

– Спасибо, – вежливо сказал Мишель хозяину ресторана, – дальше я сам.

Пройдя к столу, он уселся напротив, спиной к реке. Мишель смотрел на обросшее рыжей щетиной, усталое лицо. Голубые глаза заплыли и поблекли. Кузен потянулся за пачкой «Голуаз», сильные, длинные пальцы тряслись. Теодор, несколько раз, безуспешно, щелкнул зажигалкой. Мишель, протянув руку, чиркнул спичкой. Набережная была пуста. На противоположном берегу, иногда, проезжали машины.

Забрав у него бутылку, выпустив дым, Теодор закашлялся: «Как ты меня нашел?»

– Ты меня сюда приводил, совершеннолетие отмечать… – водка полилась в фужер:

– Я вчера слушал британские новости, Теодор… – Мишель, осторожно, вернулся в Сен-Жермен-де-Пре, в апартаменты. Он забрал из кладовки жестяную банку, с взрывчаткой. Мишель выпил бутылку вина, закусывая оставшейся черной икрой. Новости были не британские, а из Нью-Йорка. Лондонское радио правительство Петена глушило.

Мишель пил водку, почти не чувствуя вкуса, слыша запись глухого, усталого голоса Черчилля:

– Никогда еще в истории человеческих конфликтов столь многие не были обязаны столь немногим… – выступая в палате общин, премьер-министр говорил о британских летчиках. Мишель сидел у радиоприемника, вспоминая кузена Стивена:

– Мы не знаем, жив он, или нет. Надо дойти до рю Мобийон. Мадам Дарю сказала, что Теодор телеграммы отправлял. Может быть, ответы пришли… – у Мишеля в кармане лежала записка с телефоном кузена на Монмартре. Он не хотел, как выразился Мишель, говоря с Итамаром и Розой, ходить туда раньше времени:

– Пусть оправится… – они встретились в простом ресторане, на Монпарнасе, – хотя, – помолчал Мишель, – не знаю, сколько это займет… – фон Рабе в городе не видели. Мишель подумал, что немец мог поехать, на юг, в По, где хранился Гентский алтарь.

Итамар отправил девушек в Марсель, дав телефоны своей группы. Они с Розой уезжать отказались:

– Если фон Рабе не найти, – мрачно сказала мадам Левина, – то надо начать с другого нациста… – в темных глазах Мишель увидел холодную, спокойную ненависть:

– Все равно, – девушка затянулась сигаретой, – он сказал фон Рабе об Аннет, в ресторане. Если бы ни он, ничего бы, не случилось… – никто из них, конечно, не поверил истории о падении в камере. Роза кивнула на улицу:

– Ты видел афиши… – губы в помаде брезгливо скривились, – это дело рук петэновцев. Надо дать им понять, что мы не шутим… – острые ногти, в лаке цвета крови, лежали на скатерти, – хватит предупреждений… – Мишель замялся:

– Итамар, тебе девятнадцать лет. И Роза, вряд ли тебе стоит… – Мишель хотел показать афиши Теодору.

– Без меня у вас ничего не получится, – отрезала мадам Левина, – и не думай… – она залпом допила кофе, – я сюда вернусь, в Европу… – Итамар заметил: «Мне девятнадцать, но я подобное делал».

Мишель не стал спрашивать, как, и где.

Кузен не смотрел в его сторону. Мишель, зачем-то, сказал: «Троцкого убили». Об этом он тоже услышал по радио.

Теодор, горько, усмехнулся:

– У Сталина не осталось больше врагов. Гитлер поставит Европу на колени. То есть поставил, они будут править вместе… – Мишель, внезапно, разозлился. Вырвав у кузена сигарету, ткнув окурок в пепельницу, он прошипел:

– Будут. Или Гитлер нападет на Сталина. Но тебя это не коснется, Теодор. Ты собираешься спиваться с неудачливыми художниками, на Монмартре. Пусть евреев депортируют, пусть убивают, пусть вся Европа станет нацистской, тебя это не коснется… – кузен, пошатываясь, поднялся:

– Мальчишка! – выплюнул Федор:

– Какое ты имеешь право рассуждать! Ты никогда не любил, никогда не терял, никого… Какого черта ты сюда явился, оставь меня в покое! – он попытался вырвать руку, но у Мишеля были крепкие пальцы.

В темноте заблестели голубые глаза:

– Я пришел, чтобы показать тебе кое-что, Теодор. Посмотри, и можешь возвращаться на Монмартр. Пить дальше… – Мишель подтолкнул его к выходу с террасы. Федор, в последние дни, не обращал внимания на плакаты, усеивающие стены. На них, в любом случае, кроме портретов Петэна с Гитлером, и призывов разоблачать британских шпионов, ничего не печатали.

Они остановились под тусклым фонарем, у афишной тумбы, на набережной. Федор очнулся. Это была ее фотография, прошлого года, в профиль, с поднятыми на затылке, перевязанными лентой волосами. Она лукаво улыбалась. Через высокий лоб, через миндалевидные глаза, тянулись жирные, черные буквы: «Mort aux Juifs!». Шестиконечную звезду, будто врезали в ее лицо. Он только и мог, что порвать проклятую бумагу, ругаясь, сквозь зубы, по-русски. Мишель засунул руки в карманы куртки:

– В газете месье Тетанже напечатали… – Федор топтал клочки афиши, – пять тысяч экземпляров, как мне сказали… – Мишель оглянулся:

– Пойдем. Я не хочу, чтобы мы закончили ночь в префектуре.

Они спустились к Сене, Федор наклонился над водой. Плеснув себе в лицо, немного протрезвев, он стал жадно пить из реки.

Мишель заметил: «Тебе сейчас не стоит подхватывать брюшной тиф».

– Ни одна бацилла у меня внутри не выживет, – мрачно отозвался Федор, – они водкой не питаются… – взъерошив рыжие, влажные волосы, он присел на гранитные ступени:

– Рассказывай… – Федор подавил желание опустить голову в руки, – что мы собираемся делать… – он подумал:

– Ради нее, ради Аннет. Я ее не защитил, я виноват. Теперь я должен помочь другим… – кузен, устроившись рядом, раскрыл ладонь. Федор увидел, в лучах фонаря, грани алмаза.

– Забери себе… – он закурил, – камень ваш, семейный. Мне… – Федор вытер глаза, ладонью, – мне некому его отдавать… – Мишель почти ласково согнул его пальцы вокруг кольца:

– Он такой же мой, как и твой. Ты подобного знать не можешь… – Мишель, на мгновение, как в детстве, привалился головой к знакомому, надежному плечу, – все в руках Божьих… – взглянув на темную, без единого огонька, Сену, Мишель начал говорить.

Федор выбросил сигарету:

– Хорошо. Завтра проведем акцию, и разъедемся, на юг и на запад. Только фон Рабе, я, все равно, найду и убью… – он посмотрел на кузена:

– Поспишь не на сиденье машины. Я тебе кровать уступлю… – поднимаясь, по лестнице, Федор остановился: «Ответы пришли на мои телеграммы?»

Мишель кивнул:

– Все пока живы, в Лондоне. Меир от ранения оправился, возвращается в Нью-Йорк. С кузиной Эстер все в порядке. Регина, горюет, конечно, и дядя Хаим тоже. Тетя Юджиния намекнула, что Джон с нами свяжется, лично. Пересечет пролив… – завидев огонек такси, Федор вышел на мостовую.

– Пока живы… – они ехали на Монмартр, в полном молчании. По радио пела Момо. Федор заметил тень на лице кузена:

– Живы. Ее больше нет, и никогда не будет… – Федор привалился виском к стеклу машины: «И фон Рабе не будет, обещаю».


Лимузин остановился на красном сигнале светофора, на углу авеню Рапп и рю Сен-Доминик. Впереди следовал темный рено, кабриолет, с поднятой крышей. Огни приборной доски бросали отсвет на белую щеку, сверкали в спускающихся на плечи, пышных волосах. Роза села за руль своей бывшей машины. Внутри еще пахло краской. Проведя рукой по матерчатому сиденью, девушка усмехнулась.

– Телячью кожу, думаю, хозяин гаража продал, с выгодой. Этот… – Роза прервалась, – обивку салона в Италии заказывал.

Итамар и Роза приехали на Монпарнас, пользуясь такси. Остановив машину на бульваре Распай, они дошли до места встречи пешком. В телефонном звонке месье Намюр напомнил об осторожности. Они улетали из Ле Бурже, завтра утром, в Марсель. Это было безопаснее, чем ехать экспрессом.

Завтракая с Итамаром, в «Рице», Роза громко жаловалась на скуку летнего Парижа. Девушка мечтала окунуться в море. Багаж отправили на аэродром, после обеда. Месье Фарух заказал билеты в ночной клуб, и велел консьержу прислать туда гостиничный лимузин. Роза надела широкие, в стиле Кэрол Ломбард, брюки, джемпер итальянского, тонкого кашемира, с короткими рукавами, и большой берет. Итамар смотрел на длинные ресницы, на бриллианты, окружавшие дамские часы на золотом браслете, швейцарской работы. Каблуки туфель уверенно упирались в коврик, на дне машины. Сумочка от Луи Вуиттона лежала на заднем сиденье. От нее пахло сладкими, тревожными пряностями.

Свет сменился зеленым, кабриолет повернул на рю Сен-Доминик. В седьмом округе, буржуа вели размеренный образ жизни. К одиннадцати вечера рестораны и кафе закрывались, патроны расходились по домам. У обочин стояли дорогие машины. Фары рено освещали высокие двери домов, украшенные витражами и коваными решетками. Ночь выдалась теплой. Итамар откашлялся: «Может быть, тебе не стоит идти…»

– Им он дверь в два часа ночи не откроет, – отрезала Роза, – а мне откроет, по старой памяти. Значит, – неожиданно весело сказала она, – ты с графиней помолвлен, дорогой Итамар?

Юноша, покраснев, промямлил:

– У нас нет помолвок. У нас все по-другому. Мы договорились жить вместе, когда Цила доучится… Она хочет преподавателем стать. Для кибуца такие люди нужны. Но это долго, – прибавил Итамар, – четыре года. Циона собирается в консерваторию поступать, в Иерусалиме, а Цила поедет в Петах-Тикву. У нас аграрная школа, я в ней занимаюсь… – мадам Левина вскинула ухоженную бровь: «Как удобно».

Итамар покраснел еще сильнее:

– Она только до десяти лет была графиней. Потом ее доктор Судаков из Будапешта в Израиль привез. Он должен вернуться, к осенним праздникам… – Роза слышала об Аврааме Судакове от покойной Аннет. Они встречались, в Польше. О кузене Аврааме говорил и Мишель, работавший с ним в Праге:

Роза вела машину, не думая. Она отлично знала дорогу к бывшему супружескому гнездышку, апартаментам, с террасой, занимавшим последний этаж хорошенького, белокаменного особняка. Консьержка уходила в полночь и возвращалась в шесть утра. Приходящая уборщица появлялась два раза в неделю. На званые обеды и приемы муж нанимал повара и официантов. Роза ехала мимо булочной, где они брали круассаны, мимо ресторанов, где обедали, когда выпадал свободный от светских обязанностей вечер. Она миновала цветочную лавку, где Клод покупал ей пармские фиалки:

– Я тоже смогу работать, у них. То есть у нас. Немецкий мой родной язык, французский тоже стал… – она горько усмехнулась, – стрелять я научусь. Итамар говорил, Цила, и Циона, девчонки, им двенадцать, а стрелять умеют. Научусь и приеду обратно в Европу. Чтобы никогда в жизни, больше, не увидеть ни одного подобного плаката… – Итамар, осторожно, спросил:

– А почему твое фото не напечатали? Потому, что ты… – он смутился: «Прости».

Они сидели на балконе номера Розы, в «Рице». Девушка посмотрела на черно-красные флаги, колыхающиеся в золотистом закате, над площадью Согласия:

– Ему плевать, что мы были женаты… – жестко отозвалась Роза, – он подал на развод, когда Франция капитулировала. Меня никто не знает, я модель, а не актриса… – Роза откинулась в кресле, – меня нашли в шестнадцать лет на рынке Ле-Аль, у прилавка с потрохами, и взяли в ателье мадам. Я снималась для журналов, украшала собой светские приемы, стала буржуазной женой… – она отпила кофе:

– Думаю, если бы ни это… – Роза повела рукой, – я бы провела жизнь между Фобур-Сен-Жермен и виллой семьи Тетанже в Каннах, загорая, играя в бридж, и рожая наследников… – Роза остановила рено за углом своего бывшего дома.

Тетанже любил писать по ночам. Роза вспомнила, как муж целовал ей руки:

– Что ты, любовь моя, не думай сидеть со мной. Тебе надо высыпаться, хорошо выглядеть. Я сам кофе сварю,а ты отдыхай… – она взяла сумочку с ключами от парадного. Ключей от квартиры у нее не осталось, но Роза знала, что Клод откроет ей дверь. Подняв голову, она заметила огонек лампы, за гардинами, в кабинете. Она вспомнила искаженное страхом лицо бывшего мужа, в «Рице», его крик: «Они еврейки, им не место в приличном обществе!». Роза увидела холодные, голубые глаза немца:

– Оберштурмбанфюрер Максимилиан фон Рабе, – повторила она, – я его запомнила. Он меня тоже, конечно… – в сумочке у Розы лежал французский флаг, и еще кое-что, нужное для акции.

Итамар запер машину: «А что ты будешь делать в Израиле, Роза?»

– Открою швейную мастерскую… – она была выше Итамара почти на голову. Юноша покосился на острые, опасные даже на вид каблуки:

– Она рассказывала, что и в Кельне жила буржуазно. У ее отца был парфюмерный магазин, самый большой в городе, пятикомнатная квартира, автомобиль. Они все потеряли, когда из Германии бежали. Отец ее не оправился, быстро умер. Она хорошо на иврите говорит, с детства его учила… – у мадам Левиной, правда, был тяжелый немецкий акцент, такой же, как и у госпожи Эпштейн, в кибуце.

– Она от него избавится, – сказал себе Итамар, – она молодая девушка. Просто не, кажется такой… – лимузин припарковали рядом с рено. Роза, на каблуках, была почти вровень Маляру и Драматургу:

– Она говорила, – вспомнил Итамар, – один метр восемьдесят сантиметров у нее рост. И каблуки… – он склонил голову, – сантиметров пять. О чем я только думаю… – Итамар наверх не поднимался, его делом было следить за улицей. Он участвовал в акциях Иргуна, убивал арабов и британских офицеров:

– Но девушек у нас нет… – каблуки стучали по брусчатке, – и это ее бывший муж… – из кармана куртки Маляра торчал моток веревки. Пропустив в парадное троих человек, дверь мягко захлопнулась. У одного из пистолетов был глушитель. Драматург поставил его на оружие, в автомастерской. От бомбы они избавились, выбросив ее в Сену.

Итамар курил, вспоминая залитые солнцем поля кибуца Кирьят Анавим, стрекот трактора, Цилу, в шортах, и широкополой шляпе, за рулем. Он слышал фортепьяно Ционы, мелодию «Атиквы», пение детского хора, видел украшенную бело-голубыми флагами, деревянную сцену. В кибуце отмечали праздник первых плодов, Шавуот. Девочки надели холщовые юбки и блузы. Они танцевали, рыжие волосы Цилы светились в огнях факелов:

– Мы поцеловались, в первый раз… – Итамар закрыл глаза, – только нас госпожа Эпштейн спугнула. Мы поженимся, непременно, через четыре года. Это если я выживу, и в тюрьму не сяду. Ционе, кажется, никто не нравится, но за ней и не ухаживают. Все доктора Судакова боятся… – Итамар и сам, немного, его побаивался:

– Он меня не станет ругать, – решил юноша, – я почти сотню человек привожу, и яхта тоже пригодится. Очень красивые девушки, знакомые Розы, Аннет покойной. Они сразу, замуж выйдут, стоит нам до Израиля добраться… – наверху открыли окно.

Труп болтался на веревке. Итамар прищурился. На шее месье Тетанже висел плакат: «Mort aux traîtres! Vive la France libre!». Из окна выкинули трехцветный флаг, с лотарингским крестом, символом армии Свободной Франции. Дверь подъезда открылась.

От Розы пахло знакомыми Итамару духами, и немного, пороховой гарью. Мишель вспоминал жалкое, залитое слезами лицо:

– Месье Корнель… – он попытался подняться, – месье де Лу, вы интеллектуалы, люди с образованием, как и я. Мы можем поговорить, прийти к соглашению, у меня есть деньги. Ты с ними спала… – взвизгнул Тетанже, – с обоими! Они бы не явились сюда, если бы ни ты… – Роза курила, прислонившись к стене гостиной. Как она и предсказывала, бывший муж, услышав ее голос, отпер дверь квартиры:

– Клод, это я. Нам надо поговорить… – он проклял себя за неосторожность, едва увидев хмурые лица людей, поднимавшихся по лестнице. Месье де Лу был в каких-то рабочих обносках. Месье Корнель надел потрепанный, старый костюм:

– Светский баловень… – Тетанже вспомнил плакаты, напечатанные в типографии, по заданию немца, герра Шмидта:

– Он уехал из Парижа, но сказал, что вернется. Может быть, предложить им золото? Мадемуазель Аржан скончалась, несчастный случай. Она была невестой месье Корнеля… – Тетанже, рухнув на колени, что-то забормотал.

Аккуратно потушив сигарету в серебряной пепельнице, Роза наклонилась. В темных глазах играл свет настольной лампы:

– Мразь, – тихо сказала бывшая жена, – проклятая, грязная тварь. Сдохни в аду, мне противно, что я, когда-то… – она кивнула в сторону спальни. Тетанже надеялся их разжалобить:

– Вы заканчивали Эколь де Лувр, месье де Лу, – он плакал, – вы ценитель искусства. Неужели вы можете пойти на убийство… – Тетанже почувствовал холод пистолета у затылка. Месье Корнель поправил его:

– Это не убийство. Это казнь. Первая, но не последняя, – выстрелив, Федор отступил, чтобы не запачкаться.

Мишель вскинул глаза на окна квартиры:

– К утру его найдут, но вы к тому времени будете в Ле Бурже, а мы, на шоссе, ведущем на запад. Нас никто не видел… – он посмотрел на часы. Федор забрался за руль лимузина:

– Езжай за мной. Я их высажу у ночного клуба, – он усмехнулся, – и отправимся дальше… – Мишель пожал руки Итамару с Розой:

– Может быть, еще увидимся. Будьте осторожны, привет доктору Судакову… – свернув за угол, машины пропали в тихой, звездной парижской ночи.

Интерлюдия Портбоу, Каталония, сентябрь 1940

Над Средиземным морем, над охряными, черепичными крышами городка медленно закатывалось солнце. Темно-синяя вода бухты была тихой. Слышался звон колокола, лучи темного золота скользили по белым стенам пансиона, по простой вывеске «Hotel de Francia». На маленьком балконе, выходящем на узкую, каменную улицу, на деревянном столе, рядом с пишущей машинкой, дымилась в пепельнице сигарета. На спинке венского стула висел твидовый, пиджак, с заплатками на локтях.

Вальтер вышел на балкон, с чашкой кофе. Он взял пенсне с клавиш машинки. Вальтер привык оставлять очки именно здесь. Опустившись на стул, он вспомнил, как Анна, осторожно, перекладывала пенсне куда-нибудь, как она говорила, в безопасное место. Посмотрев на часы, он достал из-под машинки бланк телеграммы. Анна прислала весточку из Марселя. Она была на пути в Портбоу, пересекая границу на машине.

Вальтер решил, что она, должно быть, доехала до французского городка Сербер, по другую сторону границы, и стоит в очереди на контроле. Он перешел в Испанию без затруднений. Американская виза в паспорте ни у кого вопросов не вызвала. Пограничники прошлись по вагону поезда, проверяя документы. Стоянка была долгой, не только из-за контроля. Железнодорожники устанавливали вагоны на иберийскую колею.

Получив транзитный, испанский штамп, он забрал саквояжи и взял такси до пансиона. Анна, в Париже, выбрала Hotel de Francia, и забронировала номер телеграммой.

Ему никогда так хорошо не работалось. Городок был маленьким, жители ходили к мессе, ловили рыбу и держали комнаты для приезжих. В Каталонии, и на Лазурном берегу, продолжался бархатный сезон. Беженцы из Франции, евреи, в Портбоу не останавливались. Они ехали дальше, в Барселону и Валенсию, откуда добирались до западного полушария.

– А мы едем в Лиссабон… – Анна везла билет на аргентинский лайнер. По нему Вальтеру должны были выдать транзитную, португальскую визу. В Париже они сидели в кровати, рассматривая карту Испании, карандашом отмечая города, где они хотели переночевать, по пути на запад. Анна отлично говорила по-испански, после жизни в Аргентине. Она прижималась мягкой щекой к его щеке:

– Получится медовая неделя, мой милый. В Панаме мы поженимся… – она показала фотографии дочери. Девочка, в отличие от матери, была хрупкой, маленького роста, но статью, подумал Вальтер, они были похожи. Марту Рихтер сняли в школьной форме, в строгой юбке и свитере, с эмблемой института Монте Роса. Пышные косы девочка уложила на затылке. Она стояла, гордо откинула голову. Анна рассказала, что дочь хочет заниматься математикой:

– Она поедет в Америку, – весело заметила женщина, – в университет. Мы с тобой останемся в Панаме… – Вальтер увидел в серых глазах теплый огонек. Он поцеловал пахнущий жасмином висок: «И что мы собираемся делать, на океанском берегу, под пальмами?»

Анна скользнула ему в руки:

– Ты будешь работать, а я за тобой ухаживать, ходить на цыпочках, приносить кофе, и вычитывать рукописи. Заведем собаку… – Вальтеру показалось, что она хочет что-то добавить, однако он забыл об этом, едва почувствовав ее нежные, такие знакомые губы.

В Лиссабоне они тоже заказали номер в гостинице. Анна оставляла его в городе, и возвращалась в Швейцарию. Женщине завершала дела по бизнесу покойного мужа. В октябре они с Мартой ехали в Ливорно, где садились на лайнер.

Вальтер курил, глядя на море. Он думал о тропиках, о вечном лете, белом песке океанского пляжа, и простом, низком доме на берегу. Изучив карту Панамы, они выбрали несколько городков, где можно было поселиться:

– Ты выучишь испанский, – уверила его Анна, – я с тобой позанимаюсь. Марта на четырех языках говорит, ей в тамошней школе будет легко. Купим машину, объездим окрестности. Тебе понравится в Мехико, я покажу тебе город… – вспомнив о Мехико, Вальтер подумал об убийстве Троцкого:

– К этому все шло… – он вздохнул, – у Сталина больше нет соперников. Но Гитлер нападет на Россию, рано или поздно. Неужели русские не понимают? Гитлеру нельзя доверять… – забирая у хозяина кофейник, Вальтер прислушался. Испанского языка он не знал, но здесь передавали новости из Франции.

Япония ввела войска во Французский Индокитай, усилив блокаду континентального Китая, и отрезав поставки оружия из США и Британии. Японский флот запер побережье страны. Вторжение перерезало железную дорогу, ведущую на юг, к Сингапуру и Малайзии. Единственной сухопутной дорогой в Китай оставалась территория Бирмы, принадлежавшей англичанам. Вальтер вдохнул запах кофе:

– Японцы двинутся на юг. Начнут воевать с Британией, за азиатские колонии… – вермахт окончательно оккупировал Норвегию. В стране правил марионеточный кабинет Квислинга:

– Как и во Франции… – Вальтер поморщился, потушив сигарету, – в новостях сказали, что не сегодня-завтра, в Берлине, подпишут Тройственный Пакт… – договор заключался между Германией, Италией и Японией. Ожидали, что страны-сателлиты, как их называли в новостях, тоже к нему присоединятся.

Вальтер понял, что не хочет думать об этом. Анна была на пути в Портбоу. Он хотел погулять с ней по короткой, вымощенной булыжником, набережной, послушать крики чаек, вдыхая запах соли. Он хотел повести ее в маленький ресторан, со столами на улице, выпить вина, и вернуться в пансион. Он закрыл глаза, вспоминая сладкий запах жасмина, черные, волосы, знакомую руку, с длинными пальцами, старый, почти стершийся шрам, выше локтя. Анна сказала, что случайно поранилась, подростком. Она росла в Цюрихе, и там встретила своего будущего мужа. Герр Рихтер приехал в Швейцарию по делам, из Юго-Западной Африки. Поженившись, они обосновались в Буэнос-Айресе, где, по словам Анны, у мужа имелись торговые интересы.

– Она скоро окажется здесь… – вынув бумагу из печатной машинки, он аккуратно подровнял стопку листов. Вальтер бросил взгляд на ровные строки: «Потому что в нем каждая секунда была маленькой калиткой, в которую мог войти Мессия».

Вальтер писал о будущем. Он послушал звон колокола:

– Я прав. Нельзя отчаиваться, нельзя сдаваться. Евреи веками ждут Мессию, несмотря ни на что. Я уверен, что безумие прекратится, и мир изменится. Я тоже ждал Анну, и дождался… – он смотрел на море. Вальтер не увидел высокого мужчину, в хорошем костюме, при шляпе, остановившегося на углу.

Месье Ленуар приехал в Портбоу не один.

В Марселе к Петру, присоединились несколько неприметных людей, при оружии. В случае, если Кукушка не прошла бы проверку, ее бы потребовалось, как выражался Эйтингон, нейтрализовать, и довезти до Москвы. Женщина ответила на радиограмму, предписывающую ей появиться в Портбоу. Кукушка передала, что выезжает из Цюриха на машине. На границе у Петра сидел человек, следивший за автомобилями, появлявшимися со стороны Франции. Час назад в его пансионе раздался телефонный звонок. Лимузин со швейцарскими номерами, с Кукушкой за рулем, встал в очередь.

Вторая группа, чистильщики, находились в Швейцарии. После окончания операции, Петр намеревался связаться с Цюрихом по телефону. Требовалось обыскать виллу Кукушки, изъять ее дочь из школы, отправив девочку в Москву, и подготовить безвременную, трагическую кончину фрау и фрейлейн Рихтер. Фирма переходила новому владельцу. Петр и его семья получали безукоризненные, аргентинские документы. Он еще не выбрал фамилию, но был уверен, что Тонечка к ней привыкнет.

Оказавшись в Каталонии, Петр вспомнил встречу с Тонечкой, в Барселоне. Он улыбнулся:

– Мог ли я тогда думать, что мы поженимся? Она ждала Володю, любовь моя… – Петр скучал по жене и сыну. После расстрела Кукушки и ее дочери, он собирался поехать с Тонечкой и мальчиком в Подмосковье, на дачу Лаврентия Павловича:

– По грибы отправимся… – Петр почувствовал острый, дымный запах палого леса, и осенних листьев, – поохотимся. Можно с удочками посидеть, на Волге отличный клев.

К Рождеству виллу покойной фрау Рихтер занимали новые хозяева, молодая, обеспеченная семья из Южной Америки, с маленьким сыном. За операцию «Утка» Петр получил Красное Знамя:

– Надо Тонечку повести в ресторан, в Москве, – решил он, – отметить мое награждение. Мне тридцати не исполнилось, а я дважды орденоносец. У мерзавца, – он тяжело вздохнул, – ордена отобрали, и поделом ему. Надеюсь, мы больше не увидимся… – Петр не получал радиограммы от жены. Это было, в его нынешнем положении, затруднительно.

Он ожидал хороших известий, по возвращении в Москву. Второй ребенок у них должен был родиться в Цюрихе. Петр хотел девочку, красивую, как Тонечка. Воронов с удовольствием думал об обряде крещения. Он был коммунистом, однако намеревался посещать церковь, по требованиям их пребывания в Швейцарии.

В Марселе, Петр поймал себя на том, что рассматривает крохотные, кружевные платьица, и чепчики, вязаные, трогательные пинетки. Он представлял белокурые волосы дочки, голубые, как у Тонечки, глаза. У Володи они были серые, большие, в темных ресницах. В свете солнца, волосы мальчика отливали золотом.

В кармане пиджака Петра лежало отличное, новое средство, разработанное советскими химиками, работниками комиссариата, в токсикологической лаборатории. На испытаниях смерть объектов наступала в течение пяти минут, после того, как они осушали стакан воды, с несколькими каплями яда.

Эйтингон объяснил, что лекарство сделали на основе морфия. Снотворные таблетки с ним продавались в Европе в любой аптеке. Ни один врач не заподозрил бы подвоха. Петр заранее купил две упаковки, и опустошил их, смыв пилюли в сток, в ванной. Для испанской полиции Биньямин должен был покончить с собой, узнав о новом распоряжении пограничной охраны.

Приказ, действительно, существовал. Утром Петр увидел на здании полицейского комиссариата объявление. Беженцы из Франции, с американскими визами, выдворялись из страны. Транзитный проезд через территорию Испании закрывали, на неопределенное время. Правительство Франко не хотело трений с Гитлером. Разумеется, если бы Очкарик был нужен советской разведке, никто бы его не тронул.

– Он не нужен… – Петр снял шляпу, заходя в пансион, – то есть нужен, но в виде трупа. Он сейчас таким и станет… – Биньямин удивился, увидев его на пороге:

– Месье Ленуар! Не ожидал вас здесь встретить. Что случилось? – Очкарик, обеспокоенно, снял пенсне. Петр окинул комнату быстрым, цепким взглядом. Не похоже было, чтобы Очкарик готовился к приезду гостьи. Ни цветов, ни вина Петр не заметил. На балконе он увидел пишущую машинку, и стопку листов:

– Он забрал манускрипт, из Парижа. В Париже Кукушка не появлялась. А если она меня обманула… – Петр подумал, что Биньямин мог писать ей письмо. Он велел себе проверить рукопись, когда Очкарик примет снадобье:

– У нее огромный опыт работы. Она умеет отрываться от слежки. Обвела меня вокруг пальца… – Петр, шепотом, рассказал Биньямину о новостях. Он прибавил, что находится здесь тайно, с группой товарищей, которых он, месье Ленуар, переводил через границу, горными тропами:

– Не волнуйтесь… – Петр усадил Очкарика на кровать, – я принесу кофе и подумаем, что делать… – Вальтер проводил его взглядом:

– Ничего страшного. С минуты на минуту приедет Анна. Познакомлю ее с месье Ленуаром, они решат что-нибудь. Все образуется… – кофе был крепким, горьковатым. Вальтер выпил его почти залпом. Ветер шевелил страницы рукописи, на балконе:

– Надо было пепельницу сверху поставить… – Вальтер часто задышал, – страницы разлетятся… – сердце забилось, он откинулся к стене:

– Месье… месье Ленуар, мне плохо, нужен врач… – мужчина даже не обернулся. Пройдя на балкон, он бесцеремонно взял рукопись:

– Врача… – слышал Петр хрип сзади, – пожалуйста… – Петр надеялся, что Очкарик позовет Кукушку, однако ее имени не услышал:

– Философия, – хмыкнул Петр.

Бросив рукопись в открытый саквояж, он вернулся в комнату. Испачканные чернилами пальцы сжимали край подушки, пенсне валялось неподалеку. Изо рта вытекала тонкая струйка слюны. Губы посинели, но в этом не было ничего подозрительного. «Hotel de Francia» оцепили люди Петра, с оружием. Воронов собирался оставить открытые упаковки таблеток на столике, рядом с чашкой кофе. Он ожидал, что Кукушка явится сюда с оружием:

– Она с браунингом не расстается… – Петр смотрел на седину, в волосах Очкарика, – если она устроит пальбу, это нам только на руку. Я бы устроил, случись подобное с Тонечкой, с маленьким… – Петр не мог представить жену и сына мертвыми:

– Мы скажем, что пощадим ее дочь, если она поведет себя разумно. Она даст информацию о том, кому продалась. Скорее всего, американцам… – Петр вышел на балкон, вдыхая теплый, вечерний ветер с моря. Он закурил, опустившись на стул, где висел пиджак Биньямина. Воронов стал ждать Кукушку.


Припарковав лимузин на стоянке за белокаменным зданием мэрии, Анна сдвинула на лоб темные, авиационного стиля, очки от Ray-Ban. Она сняла широкополую, летнюю шляпу, положив ее на сиденье пассажира, поверх шелкового жакета. Анна приехала в Портбоу в короткой, чуть ниже колена юбке, цвета карамели, без чулок, в легкой блузке. На белой шее блестел маленький, золотой крестик. В сумочке, мягкой, бежевой кожи, лежал заряженный браунинг.

Получив радиограмму из Москвы, предписывающую ей появиться в Портбоу, ответив Центру, Анна вышла на балкон безопасной квартиры. Она смотрела на черепицу городских крыш, на знакомые с детства шпили церквей. Она понимала, что в Монтре, в школу Марты, послали людей из Москвы. Анна не могла забрать дочь, хотя у нее на руках были американские паспорта. Она знала, что в Портбоу тоже встретит людей из Центра:

– Я не могу оставить Марту во Франции, на границе… – горько поняла Анна, – ее исчезновение из школы заметят. О чем я? Если я приеду в Монтре, это будет означать, что я хочу забрать Марту, исчезнуть… – паспорта остались в банковской ячейке Анны, в Женеве. Она взяла с собой только билет Вальтера на лайнер.

Могло произойти счастливое, случающееся раз в жизни совпадение. В радиограмме ей приказывали появиться в Hotel de Francia, где, как было сказано, ее ожидали. В пансионе мог остановиться кто-то еще, кроме Вальтера, перебежчик из Москвы, или агент, подлежащий ликвидации. Анна искренне, отчаянно хотела в это верить.

Взяв сумочку, она заперла машину. В теплом вечере плыл колокольный звон, пахло солью, над морем кружились, кричали чайки. Анна вспомнила сад, на вилле герра Симека, у Женевского озера. Она заехала к банкиру, возвращаясь из Парижа в Цюрих. Симек показал ей картинную галерею, пристроенную к зданию, с отличной коллекцией импрессионистов:

– Гитлеру они не достались, – мелко рассмеялся банкир, – я думаю о будущем внуков… – в Женеве, Анна, не демонстрировала нацистских симпатий. Здесь она была просто фрау Рихтер, богатая владелица посреднической компании. Симек подвинул к ней сигареты виргинского табака, в янтарной шкатулке. Банкир обрезал сигару:

– Я бы вам посоветовал связаться с моим дилером, – заметил Симек, – в Нью-Йорке. Сейчас отличное время для вложений в искусство, фрау Рихтер. Они… – Симек махнул рукой на север, – продают холсты так называемых дегенеративных художников, торгуют собственностью евреев. Сезанн… – он загибал пухлые пальцы, с золотым перстнем, – Моне, Климт. Картины всегда в цене… – он щелкнул зажигалкой, Выпустив дым, Анна покачала носком замшевой туфли:

– У полотен есть собственники, герр Симек. Евреи… – банкир указал пальцем в небо:

– Они все станут дымом, фрау Рихтер. Уйдут в небытие, в новых лагерях, в Польше. До вас, наверняка, добрались слухи. После войны никто не вспомнит, кому принадлежали шедевры… – Симек угостил ее отличным обедом. Анна, невзначай, поинтересовалась, куда пошли деньги «К и К» в Праге. Открыто о подобном спрашивать было нельзя. Она сделала вид, что мистер Кроу, если верить сплетням, приобрел картины из коллекций пражских музеев.

– Это случилось до аннексии… – задумчиво сказала Анна, – ваше бывшее правительство распродавало национальные богатства, за золото. Впрочем, и золото их не спасло… – Симек покачал почти лысой головой:

– Нет, нет. Люди слышат звон, как говорится, но не знают, где он. Герр Кроу, как бы это сказать, проявил человеческие качества. Я не думал, что у него имеются чувства, в делах он безжалостен… – Симек рассказал Анне о спасении судетских детей. На прощание банкир заметил:

– Думаю, что после тюрьмы он бросил игры с фашизмом. Кто по молодости не ошибался? Его заводы производят сталь, бензин и медикаменты для британской армии. Впрочем, Люфтваффе, не оставит Англию в покое. Одними военными базами они не ограничатся. Начнут бомбить предприятия, гражданские здания. У них есть опыт Испании… – Анна уехала из Женевы с полной уверенностью, что герр Кроу, в Германии, работал на британскую разведку.

Она, невольно, хмыкнула:

– Отлично у него получилось, хотя он не профессионал. Он рисковал жизнью… – Анна поняла, что в Берлине остались агенты британцев. На них можно было выйти через ювелирный магазин на Фридрихштрассе, куда, до сих пор, через «Импорт-Экспорт Рихтера», поступали деньги от «К и К».

– То есть от британской разведки… – поправила себя Анна. Она решила не сообщать ничего Корсиканцу, советскому агенту в Берлине:

– К чему? Через два месяца, мы с Вальтером и Мартой окажемся в Панаме. Я больше об этом не вспомню… – идя к пансиону Вальтера, она, невольно, положила руку на живот, под шелком юбки. Анна пошатнулась, но заставила себя держаться прямо.

Она понимала, что надеяться на совпадение, или случайность, не стоит:

– Нас кто-то видел, вместе. Это проверка, они будут спрашивать Вальтера, кто я такая. Он скажет, что я фрау Рихтер, из Цюриха. Больше он ничего не знает… – Анна замедлила шаг:

– Я не смогу их перестрелять. Тогда я больше не увижу Марту, никогда. Мы с Вальтером уедем, беспрепятственно, однако у них останется Марта. А у нас ребенок… – она закусила губу:

– Почему, почему так? Почему я должна выбирать между Мартой и Вальтером… – Анна услышала, издалека, в голосах птиц, знакомое слово.

– Искупление… – она подышала, пытаясь справиться с внезапно нахлынувшей тошнотой, – я должна буду лишиться Марты, как искупления… – за столиками кафе, наискосок от пансиона, сидело четверо мужчин. Двое играли в карты, один, в заломленной на затылок кепке, читал барселонскую газету. Еще один чистил ногти, перочинным ножичком. Черный, закрытый форд, припарковали на углу. Анна почувствовала, как ослабли у нее ноги. Петр Воронов, курил, опираясь на перила балкона. Он был в хорошем, светлом костюме, тонкого льна, при галстуке. Мужчина широко улыбался.

Ощутив спазм в животе, она велела себе толкнуть дверь гостиницы. Анна поднималась по узкой лестнице:

– Это не преступление. Я не замужем, вдова. Вальтер, человек левых взглядов. Надо признаться, разоружиться перед партией. Меня отзовут в Москву, с Мартой, посадят на бумажную работу. Я никогда в жизни не увижу Вальтера… – дверь в номер была полуоткрыта. Анна шагнула внутрь. Воронов стоял посреди комнаты, засунув руки в карманы пиджака:

– У него там пистолет, – подумала Анна, – а у меня в сумочке. Где Вальтер? – она не сразу увидела знакомые, полуседые волосы на подушке. Она смотрела на посиневшие губы, на закатившиеся глаза. Засохшая слюна блестела на небритом, в щетине подбородке. В комнате отчетливо пахло смертью.

Анна молчала, глядя в лазоревые глаза Воронова. Она положила сумочку на стол:

– Зачем меня вызывали, Петр Семенович? Мне кажется, – она кивнула на кровать, – вы сами справились, или есть еще один объект? – наклонившись над телом, Анна взяла холодное запястье. Она хотела почувствовать Вальтера рядом, в последний раз:

– Ничего нельзя делать, – напомнила она себе, – ничего нельзя говорить. Даже бровью не двинь. Он мне заплатит, мерзавец. Не сейчас, потом. Надо оказаться в безопасности, с Мартой, надо вырастить дитя… – Горская разогнулась: «Он мертв».

Серые глаза были безмятежно спокойны, черные волосы удерживали большие, в металлической оправе очки. Она отряхнула руки:

– Петр Семенович, я двое суток провела за рулем. У меня есть дела в Цюрихе, требующие моего личного присутствия… – накрашенные помадой губы сложились в недовольную гримасу:

– Напоминаю, что я старше вас по званию и партийному стажу. Хватит меня разглядывать… – Горская оправила юбку тонкого шелка, – или вы мне хотите предъявить доказательства того, что вы хорошо справились с заданием… – под ее надменным взглядом Петр почувствовал себя двенадцатилетним мальчишкой, из детдома, переминающимся с ноги на ногу, у черной, грифельной доски.

– Вы знаете этого человека, Анна Александровна? – выдавил из себя Воронов:

– Она играет. Играет. Сука, проклятая тварь, мы никогда в жизни ее не разоблачим. На ее глазах можно пытать дочь, а она не дрогнет… – Горская нахмурила безукоризненные брови:

– Лицо знакомое. Я его видела, в картотеке интеллектуалов, с левыми симпатиями. Он, кажется, посещал Москву… – Горская пощелкала пальцами, в маникюре алого лака.

В животе билась резкая, острая боль. Анна ощутила тепло между ногами:

– Три месяца, три месяца. Стой прямо, смотри ему в глаза. Они ожидали, что я потеряю самообладание, начну стрелять… – кровь потекла по ноге. Боль стала сильнее, заполнив все тело.

– Вальтер Биньямин, – Горская улыбалась, – философ, считался близким к марксистским кругам. Поздравляю с успешной операцией, – она помолчала, – как я понимаю, это одна из частей «Утки?». Или мы еще не закончили? – Горская потянулась за сумочкой.

– У вас кровь, Анна Александровна, – Петр смотрел на алую струйку, на белом, стройном колене.

– Менструация, – сухо отозвалась Горская:

– Пора бы знать, что подобное случается у женщин. Дайте мне пройти в умывальную, иначе придется избавляться от ковра, а такое подозрительно… – она смогла захлопнуть дверь и включить воду. Струя хлестала в старую, выщербленную ванну. Загубленное белье валялось на выложенном плиткой полу, Анна стояла, держась за бортики ванной, одной рукой, второй прижимая к лицу влажное, знакомо пахнущее полотенце. Кровь текла вниз, смешиваясь с водой, поясницу разламывало. Она сдавленно выла, заталкивая в рот ткань:

– Терпи, терпи. Ты отомстишь, просто дай время. Искупление… – она вздрогнула от боли, стуча зубами. Анна опустилась на четвереньки, неслышно рыдая, тяжело дыша. Кровь не останавливалась. Она напомнила себе, что скоро надо выйти из ванной. Анна застыла, глядя на крупные, темные капли, на желтой эмали.

Петр, в сердцах, толкнул саквояж с рукописью ногой. Больше им в Портбоу делать было нечего. Оставалось проводить Кукушку обратно через границу и возвращаться в Москву.

– Все равно я ей не доверяю… – Петр подхватил сумку с манускриптом. Он решил избавиться от саквояжа по дороге в Барселону, выбросив в море. Кукушка вышла из ванной посвежевшей:

– Мне надо в аптеку, за ватой, Петр Семенович, – она оглядела комнату, – вы здесь сами обо всем позаботитесь. Меня вызвали из Цюриха, только чтобы удостоверить его личность? – Кукушка указала на кровать.

– Да, – кивнул Воронов. Она протянула прохладную, нежную руку:

– Всего хорошего, передавайте привет Москве. Я сообщу, что задание выполнено… – каблуки застучали по лестнице. Воронов раздул ноздри: «Мы еще встретимся, товарищ Горская».

Эпилог Палестина, октябрь 1940

Огромное, черное небо усеивали крупные, яркие звезды. На столбах, врытых в землю, над расставленными деревянными скамейками, трещали факелы. Мошкара вилась вокруг огня. На протянутых веревках, колыхались бело-голубые флаги и пальмовые ветви. Шалаши в кибуце Кирьят Анавим не строили, но дети вышли на сцену, держа в руках этроги и зеленые листья мирта. Они принесли плетеные корзины с фруктами, решето с цыплятами, с птичника. Старшие мальчики привели теленка, украсив его голову венком. Один цыпленок спрыгнул на сцену, его искали и, под хохот, водворили на место.

Тяжело, волнующе, пахло спелым виноградом. Корзины с гроздьями стояли между рядами, темные ягоды блестели в свете факелов. Шел Суккот, праздник урожая. Со сцены гремела «Песня боевых отрядов». Дети, в синих шортах и белых рубашках, маршировали:

– Эт земер а-плугот нашир ла ле-мизмерет! – высокая, длинноногая, рыжеволосая девочка в шортах сидела за фортепьяно. После выступления детей на сцену поднимались взрослые. Циона аккомпанировала хору кибуца.

Она косила серым глазом на скамейки. Цила Сечени сидела рядом с госпожой Эпштейн. Циона увидела, что заведующая кухней держит подругу за руку:

– Они в Петах-Тикву ездили, к Итамару, навещали его. Ранение легкое, но Цила переживает. Они целовались, на Шавуот… – Циона почувствовала, как покраснела у нее щека, – не в губы. В щеку. Цила моя ровесница, а целовалась… – Итамар Бен-Самеах был ранен во время налета итальянской авиации, на Тель-Авив, в сентябре. Юноша лежал дома, в Петах-Тикве.

Загорелое лицо госпожи Эпштейн, под коротко стрижеными, почти седыми волосами, тоже было обеспокоенным:

– Лондон немцы бомбят, – Циона подпевала детям, у нее был хороший голос, – дочка ее там, Клара, с мужем. У госпожи Эпштейн четверо внуков. Она волнуется… – отдельно от других сидела стайка парней в британском хаки, с повязками на рукавах кителей. Циона смотрела на шестиконечные звезды. С началом войны некоторые жители ишува записались в еврейские батальоны, при британской армии. Ребят отпустили на праздник. Они приехали в Кирьят Анавим на военном грузовике.

– Яир подобных людей предателями называет… – Штерна, как и все высшее командование Иргуна, прошлой осенью, с началом войны, арестовали. Доктора Судакова от тюрьмы спасло только то, что он был в Европе. По возвращении дяди в Израиль, он встречался с освобожденным к тому времени Штерном, в Тель-Авиве. О чем они говорили, девочка понятия не имела.

Летом в местных газетах, появились сообщения об ограблении банков и нападениях на британских полицейских. Группу Яира англичане, презрительно, называли «Бандой Штерна». Циона не знала, примкнул к ним Итамар, или нет. С Цилой он подобными вещами не делился, сколько Циона ни просила подругу об этом выведать.

– Он говорит, что это мужские дела… – обреченно вздохнула Цила, – мне двенадцать, я девочка… – Циона подняла голову от книги. Подруга учила ее венгерскому. С госпожой Эпштейн Циона говорила по-немецки, а с Розой, по-французски.

– Шовинист, – сочно отозвалась Циона, грызя кончик карандаша, – он в марокканского деда такой. Ты знаешь, что его дед приехал сюда с двумя женами, в конце прошлого века? – Цила открыла рот. Циона положила на стол длинные ноги, в шортах:

– У них так можно, – она помахала рукой, – в Северной Африке, в Ираке, в Иране. Раввины им позволяют… – Циона хихикнула:

– Авраам помнит, он мне рассказывал. К деду Итамара вся Петах-Тиква ходила, на двух жен посмотреть… – дети выстраивались в шеренги, с деревянными винтовками.

Циона взглянула на темные, тяжелые волосы Розы. Девушка пришла на праздник в коротких шортах, коричневого холста, в расстегнутой на груди белой рубашке. Когда Роза появлялась где-то, работа немедленно останавливалась:

– Достаточно, чтобы там был хоть один мужчина… – усмехнулась Циона, – и сейчас все от нее глаз не отводят. Ребята из Бригады, кажется, сознание потеряют, прямо здесь… – Роза работала в прачечной, заведуя ремонтом одежды. Она учила Циону красиво двигаться, и пользоваться столовым серебром. В кибуце его не водилось, Роза брала стальные приборы, из кухни. Цила тоже кое-что помнила, после жизни в Будапеште. Роза ее хвалила.

– Зачем? – Циона закатывала глаза: «Зачем нам знать, как открывать устриц? В Израиле их никогда не водилось. Раввины их запрещают…»

– На всякий случай, – Роза выпускала дым из темно-красных, красивых губ, – вдруг пригодится… – она сказала Ционе, что девочка может стать моделью. Роза, одобрительно, прищурилась:

– Один метр семьдесят сантиметров, и ты еще растешь. И с каблуков больше не падаешь… – они расхохотались. В первый раз, пройдясь по комнате в туфлях Розы, с набитой в носок газетой, Циона зашаталась. Девочка едва не растянула щиколотку, полетев на пол.

– Все равно, я стану солдатом, как Авраам… – Циона, упрямо, закусила губу. Осенью она играла с филармоническим оркестром, в Тель-Авиве. Зал устроил овацию, дирижер поцеловал ей руку. Циона тогда впервые вышла на сцену в платье:

– У Розы очень красивая одежда, – невольно подумала Циона, – как у кинозвезд… – в Палестине продавали американские женские журналы. Девочка разглядывала их в газетных ларьках. До бомбежки Тель-Авива Итамар повез девочек в порт, показать «Хану». Яхта стояла в Яффо. Юноша заметил:

– Мы ее, как это сказать, скоро модернизируем. Не здесь… – он погладил дерево штурвала, – здесь много посторонних глаз. Порт британцами кишит… – Циона понимала, что яхту отгонят на север, к уединенным берегам, и оснастят оружием.

Она беспокоилась за дядю. Авраам, с группой, должен был вернуться со дня на день:

– Теперь и через Грецию дорога закрыта… – дети подняли флаг Израиля, зрители подхватили песню, – итальянцы страну оккупировали… – вчера Циону позвали в канцелярию кибуца.

Дядя звонил из Хайфы, в хорошем настроении:

– Все прошло отлично, – коротко сказал доктор Судаков, – на днях окажусь дома… – Циона не стала спрашивать, как он добрался, с группой, до Израиля. Дядя все равно бы ничего не сказал. Дети убежали. Подождав, пока взрослые выстроятся на сцене, Циона заиграла «Бывали ночи».

– Хайю лейлот, ани отам зохерет… – песня была о юноше, вспоминавшем девушку, возлюбленную, сшившую ему рубашку:

– У англичан тоже такая мелодия есть, старая… – Циона знала, что у них есть родня в Англии, но видела семью только на фото. Дядя говорил, что они никакого отношения к британским оккупантам не имеют:

– Я вообще никого не встречала, – поняла Циона, – только раввина Горовица. Он жил в Каунасе, Авраам тоже туда ездил. Он мне расскажет все новости… – спины хора закрывали от нее зрительный зал.

Увидев проблеск рыжих волос на сцене, Авраам, невольно, улыбнулся:

– Как будто бы и не уезжал… – он подхватил из корзины гроздь сладкого винограда. Авраам был в штатском костюме, без пиджака, в запыленных, грубых ботинках. Они с группой успели сесть на корабль в Салониках, до начала итальянской оккупации Греции. Из Бейрута они пошли пешком, через горы. Устроив ребят и девушек в северных кибуцах, Авраам поймал попутный грузовик на юг.

Охранники на посту, в Кирьят Анавим, обрадовались:

– Только праздник начался, ты вовремя. А у нас… – Авраам отмахнулся:

– Все потом. Хочу выпить и потанцевать. Надеюсь, появились новые девушки… – охранники, переглянувшись, уверили его: «Сам увидишь». Бросив пиджак на топчан в комнате, Авраам напомнил себе, что завтра надо забрать почту, из канцелярии. Подумав о Регине, он покрутил рыжей головой:

– Не бежать же мне было, за ней. Она приняла решение, это ее выбор. Она права, нельзя жить с человеком, который тебе не нравится. Это не одна ночь, здесь можно не думать… – он усмехнулся: «Я и не буду».

Рядом с госпожой Эпштейн, Авраам заметил незнакомую, темноволосую девушку. Тяжелые локоны падали на плечи, в белой рубашке. Тихонько присвистнув, он пробрался на пустое место, рядом. Она курила папиросу, смотря на сцену. Авраам увидел густые ресницы, темно-красные губы, поднимающуюся на высокой груди, расстегнутую блузу. От нее сладко пахло пряностями:

– Хочешь винограда? – шепнул Авраам, наклонившись к ней: «Как тебя зовут? Ты новенькая?»

Длинные пальцы отщипнули ягоду. На губах блестел сок, она облизнулась. Темные, большие, спокойные глаза, посмотрели на него. Девушка улыбалась:

– Роза, – она, медленно, положила еще одну ягоду между пухлыми губами. Авраам провел рукой по загорелому колену, поднимаясь выше, она раскусила виноград. Красный сок потек по круглому подбородку, на стройную шею. Авраам велел себе потерпеть:

– После танцев я ее уведу к себе. Роза… У нее немецкий акцент… – он обнял девушку за талию. Роза покосилась вниз, но ничего не сказала:

– Вот и доктор Судаков, – усмехнулась, про себя, девушка, – не зря мне его Мишель показывал, в альбоме. И Аннет его описывала. Посмотрим… – она ощутила его горячие, настойчивые пальцы, – посмотрим, что будет дальше…

Хор запел «Атикву», все встали. Авраам уверенно, по-хозяйски взял ее за локоть.

Гимн закончился. Циона крикнула, от фортепиано: «Танцы!».


На утоптанной, земляной площадке дети кибуца, обычно, занимались физкультурными упражнениями. Юноши принесли факелы, пристроив их на столбы с лампами. В Кирьят Анавим провели электричество, но кибуц настаивал на экономии. По ночам оставляли один фонарь, у ворот, где стояла будка охранников.

Госпожа Эпштейн, на шестом десятке, не танцевала. Она и шорты отказалась носить:

– Пусть в них молоденькие девчонки щеголяют… – заведующая столовой ходила в крепких, холщовых брюках и просторной блузе. С утра до позднего вечера госпожа Эпштейн не снимала фартук. Кибуц просыпался рано. До рассвета в столовой появлялись работники молочной фермы. Завтрак, обед и ужин накрывали на три сотни человек, не считая детей. Заведующая командовала двумя десятками человек, менявшихся почти каждый день. Впрочем, хороших поваров, госпожа Эпштейн держала при себе:

– Людей надо кормить на совесть, – замечала она, – для этого мы сюда и поставлены.

В кибуце почти вся провизия была своей. Госпожа Эпштейн только получала из Тель-Авива, из оптовой компании, муку, для пекарни. Даже оливковое масло в Кирьят Анавим давили сами, на старом прессе, довоенных времен.

– До той войны его сделали. Отец Авраама его купил, по дешевке, и сюда привез, после основания кибуца… – госпожа Эпштейн устроилась рядом с узловатым стволом оливы, на еще сухой траве.

В первый день праздника прошел первый дождь зимы, короткий, быстрый. Детей выпустили из классных комнат, в деревянном бараке. Они, смеясь, шлепали босыми ногами, по влажной земле. Малыши быстро забывали Европу, и начинали болтать на иврите. С подростками было сложнее. Дети из Германии, Австрии, Чехии, расставшиеся с родителями, приехавшие в Израиль одни, помнили штурмовиков Гитлера, свастики на улицах, и горящие синагоги. С началом войны мальчики прибавляли себе лет, чтобы записаться в еврейские батальоны. Все говорили, что собираются сражаться с Гитлером.

– Все да не все… – госпожа Эпштейн затягивалась папиросой, – этот… Яир, на праздник не приехал. И очень хорошо, иначе я бы опять ему сказала все, что думаю… – в начале лета в Кирьят Анавим, на тайное совещание, собрались командиры Иргуна. Доктор Судаков тогда был в Европе. Женщин в комнату не приглашали, но госпожа Эпштейн принесла ребятам обед, из столовой. Некоторые гости бежали из британских тюрем, их фото висели у полицейских участков. Людям в Кирьят Анавим доверяли, но подпольщики не хотели показываться всем на глаза. Госпожа Эпштейн вошла в комнату, с кастрюлей куриного бульона, когда Штерн доказывал присутствующим, что евреям будущего Израиля надо пойти на переговоры с Гитлером.

Яир, откинув красивую, темноволосую голову, размахивал рукой:

– Нам нужны газеты, листовки, радиостанция. Мы получим средства путем налетов на банки, на магазины, принадлежащие британцам… – комната зашумела.

Кто-то, скептически, заметил:

– В полиции, Яир, служат не только британцы, но и евреи. И в банках с магазинами. Ты хочешь убивать евреев, на земле Израиля, ради того, чтобы…

Лицо Штерна потемнело:

– Ради того, чтобы освободиться от гнета британцев, я готов пойти на все. Предложить помощь евреев, в борьбе Гитлера, против Лондона и его войск… – крышка кастрюли звякнула. Штерн зашипел от боли, дуя на обожженную руку.

Грохнув кастрюлю на стол, госпожа Эпштейн подбоченилась:

– Навеки проклят еврей, идущий на сделку с врагом рода человеческого, с этим сумасшедшим. Вас покроют позором, как и тех, кто, в Европе, продает соплеменников за место у кормушки… – они знали о юденратах, создаваемых немцами в оккупированных странах. Яир посмотрел на нее сверху вниз:

– Евреи галута веками были в рабстве. Они не знают, что такое пепел и кровь Масады, стучащие в наши сердца… – Штерн сжал кулаки:

– Евреи, сотрудничающие с британцами, достойнысмерти… – госпожа Эпштейн смотрела на круги танцующих.

Фортепьяно сюда было не принести, звенели скрипки. В центре площадки разожгли высокий костер. Она нашла глазами рыжую голову Авраама Судакова:

– Вернулся. Он, вроде бы, разумный человек. Не станет участвовать в этих… -заведующая столовой поискала слово, – мероприятиях Штерна. Итамар пока оправляется, тоже не полезет на рожон… – девчонки смеялись, ведя за собой хоровод ребятишек:

– Двенадцать лет… – госпожа Эпштейн покачала головой, – а обе стреляют, трактор водят, за руль грузовика просятся… – она присматривала за Цилой Сечени, как и за всеми сиротами. Девчонка быстро освоилась, начала говорить на иврите, и подружилась с Ционой:

– Они похожи, – госпожа Эпштейн полезла в карман блузы, за полученным сегодня письмом, – Цила только ростом ниже. Итамар хороший парень, ее не обидит. Они поженятся, через четыре года, если Итамар жив, останется… – Роза танцевала рядом с Авраамом.

Госпожа Эпштейн привыкла судить людей по делам. Роза Левина ей нравилась. Девушка не боялась работы, не жаловалась, что делит комнату с двумя другими, была аккуратна и отлично готовила. Она пожимала плечами:

– В Кельне мы прислугу держали, фрау Эпштейн, а в Париже оказались в двух комнатах, в бедном районе. Мне шестнадцать исполнилось, встала к плите, занялась уборкой. Отец и мать болели, их переезд подкосил… – Роза знала, о чем думает госпожа Эпштейн, глядя на обедающих детей. Однажды, убирая со столов, Роза тихо сказала:

– Нам повезло. У меня были соученики, в еврейской гимназии, подруги. Где они сейчас? Это как с Аннет… – девушка тихонько всхлипнула. Она рассказала госпоже Эпштейн о смерти мадемуазель Аржан:

– Ее немцы убили… – Роза стояла, с посудой в руках, – надо что-то делать, госпожа Эпштейн. Надо спасать евреев… – оглянувшись, она шепотом добавила, – Итамар этим занимается, и весь Иргун. Надо воевать с Гитлером.

– Надо… – даже отсюда госпожа Эпштейн видела, что рука Авраама лежит где-то ниже талии девушки. Хору танцевали не парами, но доктор Судаков не отходил от Розы. Госпожа Эпштейн поджала губы:

– Надо ее предупредить. Я его два года знаю, поняла… – она вздохнула, – как он к девушкам относится… – госпожа Эпштейн ничего не говорила доктору Судакову. В ее обязанности не входило воспитывать взрослого человека. Она затянулась папиросой:

– Нравы… Какие бы нравы ни были, не след так себя вести. Роза, конечно, замужем была… – госпожа Эпштейн знала, что бывшего мужа Розы, коллаборациониста, казнило французское Сопротивление: «Поделом ему, – подытожила девушка, – не хочу это вспоминать».

– Поговорю… – госпожа Эпштейн открыла конверт с лондонскими марками. Дочь писала раз в неделю, а летом прислала фотографии.

Дети, с Людвигом и Кларой, сидели в лодке, у пристани:

– Это Питер снимал… – читала она ровный почерк, – он приехал отдохнуть, на выходные. Он очень устает, на заводах, и леди Кроу, на своей должности, тоже… – Аарон, в семь месяцев, хорошо сидел, и рос спокойным ребенком:

– Рав Горовиц пока в Харбине, с еврейской общиной… – госпоже Эпштейн, все время, казалось, что упоминая рава Горовица, дочь немного краснеет, – но скоро возвращается в Америку. Его младший брат лежал здесь, в госпитале, а потом провел несколько дней в Мейденхеде. Ребятишки от него не отходили. Мистер Меир научил Пауля играть в футбол… – внуки тоже писали.

Адель и Сабина рисовали реку и особняк Кроу, вкладывали в конверты засушенные цветы:

– Милая бабушка… читала госпожа Эпштейн, тщательно выписанные буквы, – я работаю в столярной мастерской. Мы ездим с папой на метро. Твой любящий внук Пауль… – она отложила письмо:

– Кто спасает одного человека, тот спасает весь мир. А сколько рав Горовиц спас… – дочь уверяла ее, что в Хэмпстеде не опасно, а в Ист-Энде, на верфях, были бомбоубежища.

– Провизию выдают по карточкам, огород и курятник очень помогают. Я учу девочек шить и вязать, чтобы не тратить деньги на одежду. Людвиг и Пауль едят на верфях, а мы обедаем в школе, со скидкой. Не беспокойся, милая мамочка, мы не голодаем… – полковник Кроу, по словам дочери, во главе эскадрильи истребителей защищал столицу:

– Леди Августа очень милая девушка. Мы подружились, она раньше работала куратором, в Дрезденской галерее. Невозможно представить, что когда-то мы с Людвигом ездили в Дрезден, на выходные, рисовать. Августа ожидает счастливого события, в марте. Видишь, мамочка, война войной, а дети, все равно, рождаются. Его светлость герцог отдал замок под госпиталь, для выздоравливающих летчиков. Он говорит, что все равно там не появляется, незачем зданию простаивать… – госпожа Эпштейн вздохнула:

– Дети, это хорошо, конечно. У нас тоже рождаются… – спрятав письмо, она услышала взволнованное дыхание. Роза вытянула длинные ноги, привалившись к стволу оливы:

– Можно папиросу, фрау Эпштейн… – она рассмеялась, – я свои потеряла, танцуя…

Девушка собрала пышные волосы на затылке. Спичка осветила румяные щеки, капельки пота на стройной шее, со следом поцелуя. От Розы пахло пряностями и мускусом. Темная, влажная прядь волос покачивалась над пылающим ухом:

– Как бы ты еще кое-что не потеряла… – сварливо заметила госпожа Эпштейн, – голову, например… – девушка томно улыбалась:

– Я думала, вы о другой вещи. То я потеряла в номере для новобрачных, в отеле «Риц»… – ее губы на мгновение исказились. Тряхнув головой, Роза вскочила на ноги:

– Я знаю, что делаю… – она убежала к хороводу, пробравшись через стайку детей. Ребятишки облепили госпожу Эпштейн:

– Лимонада! Можно лимонада… – заведующая кухней прищурилась, но голова Розы пропала в толпе.

– Знает, что делает… – кисло повторила госпожа Эпштейн. Она поднялась: «Пойдемте на кухню».


В коридоре барака было темно. Из-за какой-то двери, в отдалении, донесся женский голос:

– Иди, иди ко мне…, – Роза, неслышно, хихикнула.

Авраам прижал ее к стене, расстегивая рубашку:

– Ты с моими кузенами, виделась, в Париже… – Роза рассказала, до танцев, о смерти мадемуазель Аржан. Авраам помрачнел:

– Если бы она… Хана, уехала бы тогда в Израиль, ничего бы не случилось. Каждый еврей должен жить в Израиле… – Роза узнала, что он виделся с графом Наримуне, в Каунасе. Девушка услышала о Регине, сестре Аннет:

– Она теперь графиня, – небрежно заметила Роза. Она увидела угрюмый огонек в глазах доктора Судакова:

– Она вышла замуж за не еврея. Хана… мадемуазель Аржан, тоже, почти вышла, и видишь, чем все закончилось… – Роза пока не привыкла к тому, что в Израиле все, даже незнакомые люди, обращаются друг к другу на «ты». Она вспоминала обеды в парижских ресторанах, благоговейный голос официанта: «Мадам Тетанже…». Роза слышала крик бывшего мужа: «Они еврейки, им не место в приличном заведении!». Она видела, как Тетанже свалился на испачканный кровью, персидский ковер, в их бывшей гостиной.

Аврааму она сказала, то же самое, что и всем остальным. Роза, пока что, не хотела упоминать о Сопротивлении, или о своих планах. Она закинула руки Аврааму на шею: «Я твоих кузенов и раньше встречала, в свете…»

– Светская львица… – тяжелые волосы упали ему на руки.

Под ее шортами, под распахнутой рубашкой все было горячим и влажным. Авраам толкнул дверь своей комнаты, не отрываясь от красных губ, пахнущих виноградом. Пуговицы блузки застучали по деревянному полу. Комнату, в его отсутствие, убирали, здесь ночевали гости кибуца, но все равно, пахло пылью и запустением. Авраам прижал ее к себе, шепча что-то ласковое, на иврите. Он мог бы говорить с Розой и по-французски, и на немецком языке. Услышав ее акцент, Авраам сказал себе:

– Надо ей помочь. Она станет моей подругой, настоящим жителем Израиля. Она буржуазная девушка, но я ее изменю. Регина тоже могла бы измениться, но выбрала другую дорогу… – Регина была далеко, а Роза оказалась рядом. Она рассмеялась, увидев гроздь винограда, в его руке:

– Пригодится. Иди ко мне, иди… – Авраам увидел, себя, четырнадцатилетнего, ночь на берегу озера Кинерет. Он забыл, как звали ту девушку, но, обнимая Розу, услышал песню:

– Были ночи… Юноша обещает построить дом, для любимой, а она хочет сшить ему рубашку… – он почувствовал жесткие, исколотые иглой кончики пальцев:

– У нее… мадемуазель Аржан, такие были. Роза в прачечной починкой одежды заведует. Я дурак, она вовсе не буржуазная девушка. Она наша, наша… – топчан скрипел, раскачивался. Откинувшись к стене, она раздвинула безукоризненные, длинные ноги, гладя его по голове. Он слышал сдавленный стон, все вокруг пахло виноградом, на вкус она была такая же, сладкая, кружащая голову. Роза царапала ногтями шерстяное, грубое одеяло. В открытое окно доносилась музыка, светили звезды, отражаясь в темных глазах.

– Как хочется дома… – внезапно понял Авраам, – дома, с ней… С Розой… – волосы разметались по одеялу, он целовал тонкую щиколотку, у себя на плече. Девушка выгнулась, закричала, закусила губы, одним легким движением очутившись на четвереньках. Он целовал горячую спину, топчан шатался, опасно двигаясь. Раздался хруст, ножка сломалась, они даже не обратили на это внимания. Оставались стены, гроздь винограда, оставался сок на его губах, ее шепот:

– Хорошо, хорошо с тобой… – Авраам не хотел сдерживаться, но Роза помотала головой:

– Потом… Не сейчас… – она опустилась на колени, посреди обломков топчана. Авраам застонал, тяжело дыша. Он и не помнил, когда ему было так хорошо.

Авраам кормил ее виноградом, вкладывая ягоды, губами, в ее искусанные, пухлые губы. Она была вся потная, близкая, жаркая. Он сомкнул руки пониже ее спины:

– Хочу от тебя детей, Роза. Много. Будешь моей подругой… – Авраам ни разу, никому подобного не говорил. Он даже испугался, на мгновение, но справился с собой: «Это, правда. Так оно и есть…»

– Я люблю тебя, Роза… – девушка наклонилась над ним, Авраам вздрогнул:

– Всего лишь свет, отражение… – темные глаза играли прохладным, спокойным огнем. Она закрыла ему рот поцелуем: «У нас вся ночь впереди…»

– И еще много ночей. Вся наша жизнь… – счастливо подумал Авраам, переворачивая ее на спину, устраивая на пиджаке.


После смерти барона Эдмона де Ротшильда, шесть лет назад, жители улицы Рехов Ха-Ам, в центре города, подали прошение об ее переименовании. Она стала бульваром Ротшильда. Деревья, в центре улицы, пока не выросли, но траву аккуратно поливали. После первых дождей газоны зазеленели, владельцы кафе вынесли столики наружу. В октябре, можно было не прятаться от палящего солнца. По вечерам на тротуарах было не протолкнуться от шумной толпы, молодые деревца украшали электрическими лампочками. Светились вывески заведений, ларьки торговали пивом, лимонадом, и мороженым. На траве валялась шелуха от семечек, пахло горьковатым кофе, табачным дымом, соленым ветром, с ближнего моря.

Афишные тумбы оклеивали плакаты британских и американских фильмов, постановок нового сезона «Габимы», еврейского театра, и призывы о записи в еврейские батальоны. Машин в Палестине было мало, принадлежали они британской администрации. Из кибуцев приезжали на старых грузовиках, городские жители пользовались велосипедами. Над бульваром неслась музыка. На углу улицы Алленби, у кинотеатра «Муграби», напротив украшенного керамическими панно, дома Ледерберга, в кафе играли танго.

Под звуки «Кумпарситы», стучали по деревянному полу каблуки, у загорелых коленей девушек развевались платья и юбки. Приходили солдаты из еврейских батальонов, в форме, и британские офицеры. В табачном дыме слышался смех, веяло ароматом духов, играл аккордеон. В боковой комнате приоткрыли дверь. Авраам, краем глаза, видел белую спину, в темно-красном шелке, тяжелые локоны. Она не зашла в комнату, отмахнувшись:

– Ты все равно не танцуешь, а я намерена развлекаться.

– У меня встреча, – хмуро отозвался доктор Судаков, посмотрев на часы, а потом… – Роза подхватила сумочку:

– Потом я могу оказаться занятой… – темный глаз подмигнул ему, – но адрес я помню, дорогу найду. Или меня проводят… – зашуршал шелк. Авраам, незаметно, сжал кулаки.

В Тель-Авиве, они остановились в пустующей квартирке одного из командиров Иргуна. Товарищ сейчас выполнял задание, в Египте.

Авраам, за чашкой кофе, ждал Яира. Он вспоминал прошлую ночь. Роза была ласковой, нежной, смеялась ему в ухо, кивала, когда Авраам говорил о детях. В открытое окошко слышался шум моря. Утром Роза разбудила его, кофе и тостами. Она сделала омлет, сбегала за газетами, и папиросами. Девушка устроилась напротив Авраама, за деревянным столом, в одной короткой, шелковой рубашечке, и поясе для чулок. Завтрак остался незаконченным.

– Но потом она делается такая… – Роза, насколько понял Авраам, за весь вечер в кафе не присела. В кибуце она не стала переселяться в комнату доктора Судакова. Девушка приходила и уходила, когда хотела.

Авраам, попытался, ей что-то сказать. Роза подняла бровь:

– Мне кажется, смысл отказа от патриархальных отношений, состоит в том, что женщина свободна в поступках… – стиснув зубы, он кивнул:

– Хорошо. Но тогда и я, Роза… – она покачала босой, стройной ступней. Даже в кибуце она красила ногти алым лаком. Выпустив дым из красивых губ, Роза склонила голову набок:

– Я тебе не изменяю, Авраам. Когда я не захочу быть с тобой, ты об этом узнаешь первым. А ты… – девушка соскочила с подоконника, – волен делать все, что заблагорассудится… – она ушла, покачивая узкими бедрами, в шортах цвета хаки. Авраам пробормотал себе под нос:

– Уеду в Иерусалим. В университете, наверняка, есть хорошенькие студентки.

Студентки, действительно, смотрели на него томными глазами. Авраам сделал доклад о новой монографии, на заседании совета кафедры, позанимался в библиотеке и вернулся прямиком в Кирьят Анавим, к сладкому, пряному запаху, к тонкой талии, и высокой груди. Он понял, что, кроме Розы, никого больше ему не нужно.

– Она меня любит, – уговаривал себя Авраам, – она просто привыкла к подобному поведению, в Европе. Тамошние девушки все кокетничают. Им кажется, что мужчина сильнее привяжется… – обнимая Розу, по ночам, Авраам, невольно, вздыхал: «Куда сильнее…». Девушка не говорила с ним о любви.

Авраам, при ней, делами Иргуна не занимался, но встреча с Яиром была срочной. Штерн прислал записку с грузовиком, привозившим в кибуц муку. Они часто пользовались подобным способом связи. Почту лиц, находившихся под надзором полиции, британцы могли читать, а телефону они не доверяли.

Штерн тоже смотрел в сторону большого зала. Он вскинул бровь: «Я бы ревновал, Авраам».

– К делу, – хмуро велел доктор Судаков. Перед ними лежал план города, с отмеченными отделениями Англо-Палестинского банка. Карандаш закачался над улицей Алленби, остро отточенный кончик уперся в бумагу:

– Неподалеку, – Авраам почесал рыжие волосы, – а почему именно это отделение, Яир?

– У меня сидит крот… – Штерн пришел на встречу в хорошем, итальянской работы костюме, в начищенных ботинках, – он мелкий клерк, но имеет сведения о поступлении денег в хранилища… – Авраам сидел без пиджака, засучив рукава рубашки. Штерн смотрел на сильные, поросшие рыжими волосками руки:

– Сказать, или не говорить? Подобного шанса может не случиться… – Яир получил шифрованное письмо из Бейрута. Немцы согласились на встречу, на нейтральной территории. Из Берлина приезжали работники отдела СД, занимавшегося евреями:

– С другой стороны, – размышлял Яир, – отец Авраама был фанатичным коммунистом. Авраам, правда, правый, но это может быть маской, игрой. Я уверен, что в Израиле есть агенты СССР. Что, если Авраам тоже на Сталина работает… – сейчас Советский Союз и Германия находились в дружбе, но о будущем никто, ничего не знал. Штерну было не с руки рисковать. Доктор Судаков мог сообщить сведения о грядущем контакте с немцами, своим руководителям, в Москву.

– Надо потанцевать, с Розой… – решил Штерн, – заодно подумаю. Она пустышка, длинноногая красотка. Я бы и сам с ней не отказался… – Яир легко усмехнулся:

– Авраам ее ни во что не посвящает, разумеется… – Штерн услышал немецкий акцент в речи девушки. При знакомстве, Роза только коротко сказала, что родилась в Кельне, и жила в Париже.

– Вряд ли она посланец немцев, – улыбнулся Штерн, – во-первых, рандеву назначено в Бейруте, а, во-вторых, женщины годны только на простую работу. Шитье, как Роза делает, кухня, уход за детьми. Не зря в кибуцах начинали с равного распределения рабочих обязанностей, но вернулись к традиционному положению вещей. Это естественные, женские роли… – в отделение Англо-Палестинского банка привозили деньги, для выплаты содержания британским частям, расквартированным вокруг Тель-Авива. Мешки с купюрами доставляли из аэропорта в Лоде, с вооруженной охраной. В банке имелись подземные сейфы.

Авраам, быстро, начертил схему:

– Здесь… – он повернул блокнот к Штерну, – мы их дождемся, на углу. Место оживленное, но, если ты говоришь, что машина придет рано утром… – Яир кивнул:

– Магазины еще будут закрыты, а продавца в ларьке мы заменим нашим человеком…

– Итамар почти оправился… – заметил доктор Судаков, – можно его туда посадить, с оружием. Ранение в левое плечо, ему сняли повязку. Нам понадобится машина… – он потер чисто выбритый, крепкий подбородок, – легковая. Ты, я, еще два человека, и юноша Бен-Самеах… – улыбнулся Авраам, – больше никого не потребуется… – Штерн поднялся:

– Очень хорошо. Машину я достану, а ты привози пистолеты, – он подмигнул Аврааму, – из тайников… – в холмах у Кирьят Анавим Иргун оборудовал подземную базу, где держали украденное у британцев оружие. Второй тайник находился в подвале иерусалимского дома доктора Судакова:

– Он говорил… – вспомнил Штерн, – его предок ход сделал, ведущий прямо к Стене. На войне подобное пригодится… – Яир был уверен, что Гитлер пошлет войска в Северную Африку:

– Французские колонии отошли правительству Виши, в Ливии итальянцы. Остался один Египет, союзник британцев, и мы. Турция тоже поддерживает Гитлера. Незачем находится между молотом и наковальней. Британцы никогда не позволят евреям основать свое государство. Значит, надо ставить на немцев… – заказав еще кофе, он отправился в зал.

Подруга доктора Судакова отлично танцевала, но была молчалива. Когда Штерн предложил прогуляться к пляжу, она только взглянула на Яира темными, большими глазами:

– Авраам занят, у него дела. Не хочется, чтобы ты скучала… – его рука поползла ниже талии, гладя шелк платья. Штерн прижимал ее к себе. От высокой груди, в декольте, от нежной кожи, пахло сладкими пряностями. Ловко повернувшись, она продолжила танцевать:

– Я не скучаю, как видишь… – губы в помаде улыбнулись. Низкий голос девушки не портил даже сильный, немецкий акцент. Мелодия закончилась, Розу сразу пригласили на следующий танец. Взяв чашку с кофе, Штерн прислонился к двери:

– Пустышка, однако, такой и должна быть женщина. Смотреть в рот мужчине, обеспечивать его нужды… – он вспомнил длинные ресницы, искорки в ее глазах:

– Посмотрим, как все сложится. Надо сказать Аврааму о встрече, поехать с ним в Бейрут. Он образованный человек, со степенью, с отличным, немецким языком. Немцы ценят интеллектуалов. Разговоры о депортации евреев в Польшу, просто чушь. Люди живут спокойно, занимаются своим делом. Мы получим от немцев гарантии создания еврейского государства, перевезем сюда население Европы… – Штерн решил, что Авраам, все же, не имеет отношения к советской разведке:

– Хотя он ездил в Каунас, прошел через советскую территорию. Ладно, – сказал себе Яир, – не боевиков же везти в Бейрут. Без Авраама я не справлюсь… – когда он вернулся в комнату, доктор Судаков показал расписанный по минутам план операции:

– Понедельник, – кивнул Штерн, – в семь утра. Приходи пешком, а я, с ребятами, появлюсь на машине… – Авраам обещал съездить к Итамару, в Петах-Тикву, и послать юношу за оружием, в кибуц.

– Заодно увидит свою девушку, – хохотнул доктор Судаков. Поставив кофе на стол, Штерн откашлялся:

– Есть еще кое-что, Авраам. Послушай меня… – он говорил, видя, как бледнеет щека мужчины. Лицо доктора Судакова закаменело, он отчеканил:

– Я скорее умру, чем вступлю в сделку с нацистами, Яир. Я не хочу, чтобы мои дети меняли фамилию, из-за позора, который покроет их головы. Моя семья четыре сотни лет в Израиле живет, мои предки здесь похоронены… – Штерн попытался прервать его:

– Твоего деда убили арабы, Авраам. Если мы получим государство, подобного больше никогда не случится. Какая тебе разница, от кого… – кулак опустился на стол, расколов чашку, остатки кофе вылетели на карту города. Перегнувшись через стол, он встряхнул Штерна за плечи:

– Если ты хоть шаг сделаешь в направлении Бейрута, Яир, клянусь, я выдам британцам тебя, твое Лехи, как ты его называешь, и ваши планы… – серые глаза презрительно посмотрели на Штерна:

– Ты не предашь еврейский народ, понятно? Пойду, – хмуро усмехнулся Авраам, – хотя бы один танец я могу себе позволить? Посиди, подумай… – он взял пиджак.

Остановившись в темном коридоре, Авраам вспомнил Каунас, Максима и графа Наримуне:

– Председатели юденратов, Давид… Как они не понимают, что после смерти, нас будут судить по делам нашим? Не Бог, я в него не верю, а потомки. Что Максиму, или Наримуне были евреи, зачем они их спасали? Или Питер, в Праге? Потому, что иначе нельзя, это долг чести. А мы, своими руками… – Авраам посмотрел на сильные пальцы:

– Никогда такого не случится. Ни шагу навстречу Гитлеру… – он подумал, что можно предложить британцам совместные миссии, в оккупированную Европу:

– Надо Джону написать, – сказал себе Авраам, – он поможет. В Израиле много эмигрантов из Германии, Польши. Они знают местность, владеют языком. Я вообще на десяти разговариваю, – он, отчего-то, развеселился:

– Меня за еврея никто не примет, спасибо папе и его коммунистическим принципам… – доктор Судаков остановился у входа в зал. Он увидел узкую, нежную спину, темные локоны: «Потомки… Появятся ли у меня дети?»

– Будут, – Авраам, уверенно, шагнул к Розе.

Яир вытер салфеткой остатки кофе с карты:

– Очень хорошо. Доктор Судаков не поедет в Бейрут. От отделения Англо-Палестинского банка он отправится в камеру тюрьмы, а оттуда пойдет на эшафот. Я об этом позабочусь… – Штерн выбросил осколки чашки:

– Никто не смеет мне мешать. Еще угрожать вздумал, мерзавец. Пусть его повесят. Я его знаю, он устроит пальбу, поняв, что никакой машины не появится… – Штерн хотел завтра отправить анонимное письмо, в полицию Тель-Авива, предупреждая о будущей акции.

– Тогда можно Розу подобрать, – Яир затянулся сигаретой, – в конце концов, я тоже Авраам. Ей даже не придется привыкать к другому имени… – он откинулся на стуле, слушая звуки танго: «Доктор Судаков до конца года не доживет, обещаю».


Клерк прокатной конторы Hertz Corporation, на улице короля Георга, в Тель-Авиве, долго вертел выданное в Каире, водительское удостоверение. Служащий арабского языка не знал, но на снимке видел даму, стоящую перед ним, с дорогим саквояжем, в костюме тонкого твида, цвета лучшего бордо, в туфлях на высоком каблуке. Темноволосая, темноглазая женщина говорила на безукоризненном, французском языке. Сам клерк на нем объяснялся кое-как.

– Египет, со времен Лессепса, смотрит в сторону Франции… – клерк выписывал бумаги, – при дворе короля чаще можно услышать французский язык, а не арабский… – дама, по виду, была богатой туристкой. Паспорта она не предъявила, но правилами подобное и не требовалось. От дамы пахло сладкими пряностями, на длинном пальце переливалось кольцо, с крупной жемчужиной.

Она взяла в аренду, на три дня, новый форд, небольшой, черного цвета. Клерк предлагал мадам и более дорогие модели, Меркури, и Линкольн-Зефир. Дама отказалась:

– Не стоит. Я всего лишь хочу съездить в Иерусалим… – за рулем она вела себя свободно. Накрашенные алым лаком пальцы, забрали ключи. Дама протянула деньги, залог и оплату за три дня. Рассчитавшись наличными, она попросила залить полный бак бензина. Дама ловко вывернула со двора, клерк, чихнув от пыли, спохватился:

– Я не записал данные водительского удостоверения… – британец забыл об этом, рассматривая ложбинку в начале длинной шеи, и тень, лежавшую в вырезе шелковой блузки. Клерк махнул рукой:

– В документе все на арабском языке… – он вернулся в контору, к чашке чая и новостям, по радио. Лондон и другие города Британии бомбили, с людскими потерями, в Америке начинался призыв новобранцев. Президент Рузвельт, судя по всему, оставался еще на один срок в Белом Доме.

– Неслыханно… – клерк помешал чай, – у них на два срока президенты выбираются. Американцы ему доверяют. Впрочем, как и мы, мистеру Черчиллю. На войне нужны решительные люди. Гитлер не посмеет лезть через пролив. Немцев наши летчики отгонят от Британии… – клерк читал лондонские газеты. В Палестине была своя, англоязычная Palestine Post, но клерк, хоть и был евреем, ее не покупал. В ней печатались радикалы, вроде доктора Авраама Судакова, или журналиста Штерна, выступавшие за прекращение действия британского мандата в Палестине. Начальник прокатной конторы был англичанином. Клерку не хотелось рисковать должностью.

Служащий отхлебнул хорошо заваренного чая:

– Мобилизация в Америке. Они японцев опасаются, и правильно делают. Одним Французским Индокитаем японцы не ограничатся. Пойдут дальше, в Бирму, в Индию… – клерк испугался за чай:

– В Британии карточки ввели, скоро и здесь появятся… – взяв со стола газету, с прошлой недели, он просмотрел список убитых и раненых: «Одни летчики». В орденском списке тоже было много авиаторов. Клерк нашел командира эскадрильи, полковника сэра Стивена Кроу:

– Тридцати не исполнилось, а он крест «За выдающиеся летные заслуги» получил… – в списке значились и гражданские лица. Король установил новую награду, крест своего имени, за подвиги, совершенные не на поле боя. Служащий вздохнул:

– Лондон почти каждый день бомбят, люди откапывают раненых из-под завалов, устраивают убежища, в метро… – в конторе пахло сладкими пряностями. Клерк подумал, что еще раз полюбуется дамой, когда она придет сдавать машину.

Роза оставила форд на стоянке дорогого, арабского пансиона в Яффо. Зайдя в гостиницу, она шмыгнула в дамскую комнату. Утром, подождав, пока Авраам покинет квартиру, Роза тщательно оделась. Она знала, что Авраам получил записку от Штерна. Госпожа Эпштейн видела, как водитель грузовика с мукой передал конверт доктору Судакову. Заведующая столовой напоила шофера кофе, с лично приготовленным тортом. Водитель эмигрировал из Вены, и был рад поговорить на немецком языке, с фрау Эпштейн. Выяснилось, что записка пришла от Яира, как его называла госпожа Эпштейн.

– Поезжай в Тель-Авив, – строго сказала женщина Розе, – проследи, чтобы они глупостей не натворили.

– А они натворят… – выйдя из дамской комнаты, в льняном платье от мадам, Роза велела принести кофе на террасу. Она курила, глядя на море, вспоминая темные, холодные глаза Штерна. Розе не понравилась встреча в кафе, и не понравился жадный взгляд Яира. Еще больше ей не понравился блокнот Авраама. Ночью, когда доктор Судаков крепко спал, Роза обыскала карманы его пиджака. Она сидела на подоконнике, рассматривая, при свете, низкой луны, аккуратно вычерченную схему. Шумело море, Роза накинула на плечи рубашку Авраама.

Госпожа Эпштейн рассказала девушке кое-что, о Штерне:

– Еврейский коллаборационист, – поморщилась Роза, – впрочем, с его делами, он не минует эшафота, или британцы его пристрелят. Он меня не интересует. Надо спасти Авраама… – Роза не любила доктора Судакова, но понимала, что Авраам нужен евреям Израиля, и евреям Европы:

– Он решительный человек, честный. Он знает, чего хочет добиться. И у него трезвая голова, – вздохнула Роза, – большей частью. Я докажу, что способна работать наравне с мужчинами. Надо, наконец, признаться, что я его не люблю. Впрочем, я ему подобного и не говорила… – она, аккуратно, положила блокнот на место.

Роза покачала ногой, смотря на лунную дорожку, на море:

– Он тоже меня не любит. Ему одиноко, он устал, он хочет тепла… – тихонько вернувшись в комнату, Роза присела на кровать. Она погладила рыжие волосы:

– Ты еще полюбишь, обязательно. По-настоящему, на всю жизнь. И я полюблю… – Роза подперла подбородок кулаком. В Париж, и вообще во Францию, бывшей мадам Тетанже возвращаться не стоило. Розу могли узнать. Она подозревала, что оберштурмбанфюрер фон Рабе собирается навещать страну.

– Бельгия, или Германия… – скинув рубашку, она устроилась рядом с Авраамом. Обняв ее, он что-то сонно пробормотал:

– Из Кельна я подростком уехала, меня никто не помнит. Но Бельгия даже лучше, в стране говорят на французском языке. Надо, чтобы Авраам и остальные командиры Иргуна, прекратили детские игры, борьбу с британцами, и начали сотрудничество. Израиль станет государством, но сейчас важнее спасти евреев Европы, избавить мир от Гитлера… – Роза задремала, положив голову на крепкое плечо Авраама.

Она сидела на уютном, покрытом арабским ковром диване, поглаживая черную кошку:

– Авраам, скорее всего, в Петах-Тикву поехал, к Итамару. Отправит его за оружием… – Роза подозревала, что Итамар тоже появится завтра, в семь утра, у отделения Англо-Палестинского банка.

– А я что буду делать? – кисло спросила себя девушка, откусив медовой пахлавы:

– У меня нет оружия, только машина… – Роза не знала, зачем взяла форд в аренду, но за рулем она себя чувствовала увереннее:

– Что мне, выйти на тротуар, и приказать Штерну: «Отменяйте ограбление?», – девушка хмыкнула. Она увидела адрес в блокноте Авраама. Справившись по карте, Роза поняла, что доктор Судаков собирается напасть на отделение Англо-Палестинского банка.

За несколько месяцев жизни в кибуце, Роза научилась стрелять, но пистолет ей было взять негде. Британцы боялись неучтенного оружия, в Палестине его запрещали к продаже. Военные устраивали обыски в кибуцах, известных, как гнезда радикализма.

– Например, в Кирьят Анавим, – Роза вздохнула, – Циона тоже Штерна поддерживает. У нее родственники в Лондоне, ей двенадцать лет. Это она по молодости, – подытожила Роза. Она повела форд в неприметный двор, на улице Алленби, рядом с отделением Англо-Палестинского банка. Роза нашла место утром, проводив Авраама, как она думала, в Петах-Тикву. Заперев машину, она встала в арке:

– Семь утра, понедельник. Сейчас здесь оживленно… – воскресенье в Палестине было рабочим днем, – а завтра все еще закрыто будет… – окинув взглядом улицу, Роза увидела вывеску портного.

– Швейная мастерская… – девушка, усмехнувшись, направилась к ларьку. Едва услышав ее акцент в иврите, хозяин перешел на немецкий язык. После прихода Гитлера к власти, он уехал из Бреслау, где владел гастрономической лавкой. Роза купила папирос, и свежий, румяный бублик, посыпанный кунжутом. Девушка, невзначай, поинтересовалась:

– Можно попросить оставить мне «Blumenthal’s neuste Nachrichten»? Ее всегда первой разбирают… – газету на немецком языке публиковал бывший берлинский, а ныне тель-авивский журналист, Блюменталь. Издание было, чуть ли ни самым популярным в Израиле.

Хозяин замялся:

– Завтра другой продавец работает, фрейлейн. Я не уверен, что… – Роза увидела, что мужчина прячет глаза. Подобные киоски открывались в шесть утра.

– Все понятно, – Роза шла к рынку Кармель, мрачно кусая бублик, не обращая внимания на взгляды мужчин:

– Они посадят в киоск своего человека, с пистолетом… – Роза замедлила шаг:

– Может быть, в полицию пойти? Но я здесь нелегально, без документов… – Роза плыла в Израиль на бывшей яхте месье Корнеля. Корабль подошел к уединенному пляжу на севере. Оттуда группу, лодками, перевезли на берег, где ждали грузовики.

– У меня нет ни одного доказательства, кроме схем, – поняла Роза, – но Авраам блокнот увез. Хорошо, что я у Итамара взяла водительские права, месье Эль-Байюми… – посмотревшись в витрину лавки, Роза осталась довольна, – других бумаг у меня нет, – она хихикнула. Роза забрала права в Париже, Мишель поменял на документе фотографию:

– Пригодится, – коротко сказала она Итамару. Юноша не стал спорить.

– Ладно… – вынулв из сумочки плетеную авоську, она окунулась в рыночный шум, – если акция назначена на семь утра, то Авраам уйдет в шесть. Я за ним отправлюсь, короткой дорогой… – Роза напомнила себе, что надо залепить номера форда грязью:

– Я у банка даже быстрее него окажусь… – Тель-Авив, по сравнению с Парижем, был крохотным городом. Роза хорошо его изучила. Она прошла к прилавку с курицами. Девушка вспомнила рынок Ле-Аль, мясные ряды, и голос хорошо одетой дамы: «Какой у вас рост, мадемуазель?»

– Я тогда огрызнулась… – потыкав пальцем курицу, Роза, наклонившись, понюхала птицу, – думала, что она смеется. Меня в школе жердью дразнили. Может быть, – она поняла, что улыбается, – я вернусь к карьере модели, после войны. Надо сделать так, чтобы она быстрее закончилась. Маляр, и Драматург этим занимаются, и я буду, обязательно… – расплатившись за курицу, она пошла к грузовикам, где, на земле, стояли дерюжные мешки и грубые ящики с овощами. Роза хотела приготовить Аврааму петуха в вине.


Легкий ветер с моря шелестел страницами разложенных на прилавке, придавленных камнями газет. Здесь были лондонские издания, и местная пресса, Palestine Post и многочисленные, партийные листки, от правых до коммунистических публикаций.

Появившись в киоске, Итамар сварил крепкий, тягучий кофе, из мелко смолотых зерен. В закутке у продавца стояла газовая плитка, с баллонами. Сняв с деревянного шеста бублик, юноша аккуратно положил в медную коробочку мелкие монеты. В кармане рабочей куртки Итамара лежал пистолет. На часах, над запертыми дверями отделения Англо-Палестинского банка, стрелка подошла к половине седьмого.

Вчера Итамар съездил в Кирьят Анавим и вернулся на попутном грузовике, в город. При себе юноша держал закрытый, потрепанный саквояж. Вечером, на пляже, он встретился со Штерном, и доктором Судаковым. Юноша отдал им пистолеты. Авраам усмехнулся: «Заодно с Цилой погулял, должно быть». Итамар, немного, покраснел.

Цила, этой неделей, после школы работала на кухне. Циона вернулась в Иерусалим, в интернат при Еврейском Университете. Итамару, правда, не удалось зайти в комнату к девочке. Госпожа Эпштейн зорко за ним следила. Она даже поинтересовалась, где Итамар пропадал, приехав в кибуц. Юноша понял, что охранники проговорились заведующей столовой, придя за обедом.

– На плантации ходил, – нашелся Итамар, – смотрел, что с виноградом… – серые глаза госпожи Эпштейн, на мгновение, похолодели. Она вытерла руки холщовым полотенцем:

– А что с виноградом? Собрали урожай… – оглянувшись, она распорядилась:

– Цила, корми его. Нам куриц потрошить надо… – они сидели с Цилой за деревянным столом. Итамар, жадно, ел рагу из овощей. Мяса госпожа Эпштейн добавляла только для запаха.

Тайник сделали в уединенном месте, за час ходьбы от кибуца. Итамар проголодался. Цила подвинула свежую питу и тарелку с хумусом и оливками:

– Я сама солила. Ешь… – девочка улыбалась, – я чай заварю, с мятой. Мы медовый пирог сделали, на шабат. Еще осталось… – она убежала на кухню. Итамар проводил взглядом рыжие волосы:

– А если меня завтра арестуют? У нас оружие будет. Это не Египет, и не Ливан… – британцы судили всех, у кого находили оружие. Ранение или смерть британского солдата, полицейского, или гражданского лица, влекло за собой приговор к повешению. Изредка казнь заменяли пожизненным заключением, при смягчающих обстоятельствах. Некоторые боевики Иргуна, взятые на месте преступления, предпочитали застрелиться, нежели попасть в руки британцев.

Доктор Судаков и Штерн запретили Итамару пускать в ход оружие.

На пляже, они уселись на теплый песок, с бутылками пива:

– Ты в киоске для спокойствия, – наставительно сказал Авраам, – на тротуаре будет Яир, со мной, и еще два человека. Все с пистолетами. Машина заберет нас, и деньги… – белый песок скользил между пальцами:

– Нельзя упускать время, – понял Авраам, – иначе мы потом не сможем смотреть в глаза нашим братьям, в Европе. Тем из них, кто выживет… – он твердо решил, что это его последняя акция в Израиле. Авраам просто не мог отказать товарищам:

– Яир не свяжется с немцами. Он разумный человек, он меня услышал… – Авраам хотел написать Джону и встретиться с командующим британским гарнизоном, в Израиле. Подумав о своем плане, он тряхнул рыжей головой:

– Все правильно. Отберем юношей, девушек, из Европы, со знанием языков. Обучим их военным дисциплинам, прыжкам с парашютом. Я первым, в Польшу отправлюсь… – над тихим, пустынным Средиземным морем закатывалось огромное, медное солнце.

Авраам шел на квартиру, думая, что пора прекращать детские игры. Остановившись, он закурил папиросу:

– Штерн меня предателем назовет, и весь остальной Иргун тоже. Отвернутся от меня, будут полоскать на каждом углу. Пусть, – Авраам разозлился, – сейчас надо не болтать языком в газетах, и не устраивать стычек с британцами, а бороться с Гитлером. До конца, до победы. У нас появится свое государство, после войны, я уверен… – он прислонился к нагретой солнцем стене.

Дома он, с удовольствием, обнаружил петуха в вине, пирожные из венской кондитерской на улице короля Георга и Розу, в чулках и шелковой рубашке. Она ласково прильнула к Аврааму. Мужчина вздохнул: «Хоть бы раз она сказала, что любит меня. Надо дать ей время. Я тоже этого долго не говорил…»

Пережевывая бублик, Итамар смотрел на черный форд, с залепленными грязью номерами, стоящий в арке проходного двора. Он был уверен, что за рулем Яир, а сзади сидят боевики Иргуна. Утро было тихим, на востоке разгоралось солнце. На улице Алленби посадили апельсиновые деревья. Юноша улыбнулся:

– Совсем как у нас, в Петах-Тикве. Скорей бы Цила школу закончила, ко мне переехала. Будем работать, дети родятся. Скорей бы война закончилась… – мотор форда заглушили. Окна задернули занавесками, солнце било в ветровое стекло. Итамар не видел лица водителя.

Он полистал американский, яркий журнал: «The Billboard». Юноша наткнулся на знакомое имя. Итамар слышал ее записи, пластинки оркестра Гленна Миллера продавались в Палестине.

– Мисс Ирена Фогель на церемонии вручения «Оскара», отель Амбассадор, Лос-Анджелес. Мисс Фогель исполняла песню Wishing, из кинофильма «Любовная связь», номинированную на премию… – Итамар вспомнил томное, страстное контральто. Девушку сняли в вечернем, низко вырезанном платье, черные волосы струились по плечам. Итамар плохо знал идиш, в семье говорили на иврите, но юноша вспомнил слово:

– Зафтиг. Все равно… – он полюбовался пышной, большой грудью, широкими бедрами, – все равно она очень красивая. И талантливая. Циона тоже такая. Интересно, за кого она замуж выйдет… – подняв голову, Итамар едва не поперхнулся бубликом. На улицу Алленби вывернули две темные машины. Солнце играло в рыжей, коротко стриженой голове доктора Судакова. Авраам шел с другого конца улицы, держа руку в кармане пиджака. Форд не двигался с места.

– Это не деньги, – понял Итамар, – их с вооруженной охраной возят. Это… – машины поравнялись с Авраамом. Юноша успел подумать:

– Только бы он не стрелял. Если его арестуют, с оружием, это тюремный срок, а если… Но где Яир, где остальные? Кто нас продал? – заскрипели тормоза, он услышал крик:

– Стоять! Руки за голову, стоять, не двигаться… – Итамар, невольно, потянулся за пистолетом:

– У него взрывной характер, он может попытаться убежать… – доктор Судаков отступал к стене здания. На улице, кроме полицейских, в британской форме, и стоящего на месте форда, никого не было. Итамар даже не понял, как это произошло. Над тротуаром пронесся вопль, на иврите: «Не убивайте, пожалуйста! Не надо!»

Юноша похолодел. Прижав к себе одного из полицейских, Авраам приставил пистолет к его затылку. Остальные держали его на прицеле. Юноша, заложник, побледнел, Итамар увидел слезы на его лице. Доктор Судаков, громко, сказал:

– Если мне дадут уйти, я его не трону, обещаю… – Авраам шепнул в ухо юноши: «Кто продал акцию? Говори, быстро…»

Мальчик плакал:

– Я не знаю, не знаю. Комиссару подбросили анонимное письмо. Пожалуйста, мне всего восемнадцать… – Итамар сжал зубы:

– Если он выстрелит, его казнят. А если выстрелю я … – он обернулся:

– Брошу пистолет, и убегу. Проходные дворы я знаю… – у Итамара была твердая рука и верный глаз. Взводя пистолет, он понял, что левое плечо почти не болит. Итамара зацепило осколком, при бомбежке:

– Я не позволю, чтобы его казнили… – Авраам почувствовал резкую боль, в правой руке, повыше локтя. Он выронил оружие на тротуар, юноша рванулся к полицейским, зазвенели свистки: «Сообщник в ларьке, в ларьке! Брать живым!»

– Итамар меня спас… – кровь текла по рукаву пиджака, его уложили лицом на землю, полицейские рванулись к ларьку. Щелкнули наручники:

– Это мерзавец Яир, больше некому. Я получу срок, он меня хочет убрать с дороги. Британцы до него доберутся, рано или поздно. Я не хочу руки об него марать… – черный форд несся по улице. Полицейские отскочили от ларька, раздался треск дерева. Газеты, бублики, пачки папирос разлетелись во все стороны. Авраам узнал красивый профиль, но все не мог поверить. Дверь форда распахнулась, рука с алым маникюром втащила Итамара внутрь:

– За ним! – велел кто-то из полицейских, но было поздно. Войдя в вираж, встав на два колеса, форд исчез за углом улицы Алленби. Пахло пороховой гарью, и кровью. Аврааму почудилось, что над мостовой витает аромат сладких пряностей. Уронив голову на какую-тогазету, он позволил себе потерять сознание.

Роза остановила машину, выехав из города. Щелкнув зажигалкой, она посмотрела на Итамара. Юноша сидел на полу:

– Я тебя отвезу в Петах-Тикву, – Роза выпустила дым в окошко, – и поеду в Кирьят Анавим. Возьму документы, у кого-то из девушек. Мне надо получить с ним… – она кивнула на пыльную дорогу, – свидание… – вокруг простирались поля какого-то кибуца. Вдалеке ехала повозка, шуршали листьями пальмы. Итамар послушал щебет птиц:

– Роза… – почти робко спросил юноша, – где ты водить училась… – загорелые ноги, в шортах, в старых сандалиях, уверенно упирались в педали форда.

Она выбросила окурок на дорогу:

– На трассе в Ле-Мане. За мной ухаживал Жан-Пьер Вимилль, победитель Гран-При Франции, и суточных гонок… – Итамар открыл рот.

– Поехали, – Роза повернула ключ в замке зажигания, – у нас много дел… – темно-красные губы улыбнулись. Форд исчез в облаке пыли.


На улице Мишоль-ха-Гвура, в Русском Подворье, к деревянным воротам с вывеской: «Свидания и прием передач», вилась небольшая очередь. Роза, с холщовой авоськой, в простом, хлопковом, по колено платье, устроилась в конце. Девушка посмотрела на часики. Свидания в центральной тюрьме Иерусалима давали дважды в неделю, по понедельникам и средам. Авраама перевезли сюда после предъявления предварительного обвинения, в попытке ограбления банка, незаконном ношении оружия, и захвате заложника.

Адвокат оказался уроженцем Франкфурта. Они с Розой говорили на немецком языке.

– Герр Фридлендер, – возмутилась Роза, сидя в конторе, в Тель-Авиве, – о каком ограблении может идти речь? Доктор Судаков шел мимо банка. Это не запрещено законом… – Фридлендер протер пенсне:

– Фрейлейн Левина, то есть Браверман, – поправил он себя, – доктор Судаков шел по улице Алленби с пистолетом в кармане. Он угрожал убийством полицейского, при исполнении служебных обязанностей… – Фридлендер покашлял:

– Меня приняли в коллегию адвокатов, в Германии, до вашего рождения, моя дорогая. В стране я десять лет, и все время защищаю… – адвокат повел рукой, – приятелей вашего жениха. Чудо, что он у меня в первый раз в клиентах. Пять лет, – отрезал адвокат, – если судья будет в хорошем настроении… – Фридлендер вернул ей британский паспорт:

– Очки наденьте. Вы с фрейлейн Браверман похожи, но не слишком… – Рут Браверман, соседка Розы по комнате, с готовностью отдала ей документы. Рут поделилась и очками:

– Передай Аврааму, что мы его все поддерживаем… – Розе разрешили свидание только через две недели после ареста Авраама. Она призналась адвокату, что живет в стране нелегально, и придет в тюрьму с чужими документами.

Фридлендер поджал тонкие, в морщинах, губы:

– Как будто вы мне что-то новое сказали, фрейлейн. Половина страны с чужими документами разгуливает… – в сумке Розы лежала жареная курица, в бумажном пакете, питы, оливки, хумус и виноград.

Циона не плакала. Ей, как несовершеннолетней, свидания не позволяли. Девочка вскинула рыжеволосую голову:

– Значит, надо его освободить. Яир приедет, я с ним поговорю, мы нападем на тюрьму… – госпожа Эпштейн хлопнула ладонью по столу. Циона вздрогнула:

– Хватит нести чушь, – сочно сказала пожилая женщина, – тебе двенадцать лет. Учись, играй на фортепьяно, и близко не подходи к Яиру и его банде…

– Они называются Лехи, – Циона вздернула нос:

– Лохамей Херут Исраэль, борцы за свободу Израиля… – фыркнув, она ушла из столовой. Госпожа Эпштейн аккуратно заворачивала курицу:

– Я за ней присмотрю. У тебя, наверное, теперь другие дела появятся… – она оглядела Розу с ног до головы.

– Появятся, – согласилась девушка, – но сначала мне надо встретиться с Авраамом… – Роза сделала вид, что является невестой доктора Судакова. Свидание ей дали, но начальник тюрьмы, на ломаном иврите, кисло сказал:

– Никаких поцелуев и всего остального. В комнате присутствует охранник. Супружеских визитов мы не разрешаем… – его глаза остановились на груди Розы. Она поправила воротник скромной блузки:

– Я понимаю, господин майор… – ворота открыли, очередь задвигалась.

Охранники переворошили провизию. Розу отвели в отдельную комнату. Арабка, служительница женского отделения, ловко ее обыскала. В сумочке Розы лежали карандаш и блокнот, однако начальник караула предупредил ее:

– Никаких записей, иначе мы немедленно прервем свидание… – Роза, в сопровождении солдат, шла через пустынный, выложенный булыжником двор. Она приехала в Иерусалим на попутной машине, и намеревалась отсюда отправиться в Петах-Тикву, к Итамару:

– Авраам расскажет, с кем надо связаться, из менее радикальных кругов Иргуна… – она хотела, после свидания, дойти до улицы Яффо и взять в аренду какой-нибудь старый форд, по имевшемуся у нее паспорту. Роза ожидала, что в ближайшую неделю, им с Итамаром, придется разъезжать по стране. Позвонив в аграрную школу, в Петах-Тикве, Роза выяснила, что Итамара не тронули. Юношу позвали к телефону. Он, шепотом, сказал, что полиция его не навещала.

– Конечно… – в каменном коридоре было прохладно, – они не разглядели, кто в ларьке сидел.

Итамар оставил пистолет, но по оружию невозможно было определить, кто держал его в руках. Роза похвалила себя за то, что залепила грязью номера форда. Она понимала, кто подбросил в полицию анонимное письмо. Госпожа Эпштейн рассказала девушке о летнем заседании командиров Иргуна:

– Итамар Штерну не помеха, Итамар юнец… – Розу привели в голую комнату, с решетками на окне, и привинченной к полу лавкой, – Штерн хотел убрать с дороги Авраама… – записи на свидании запрещались. Британцы боялись, что подпольщики могут передавать сведения шифром.

– Я все запомню… – окинув надменным взглядом арабского полицейского, Роза положила ногу на ногу. Девушка закурила папиросу:

– Свидание тридцать минут, – раздалось из коридора, – комната номер восемь! Заключенный Судаков, стойте… – адвокат объяснил Розе, что в кандалах держали только тех, кто совершил убийство.

Он был в форменных, полосатых штанах и куртке, в грубых, разбитых ботинках. Правая рука висела на косынке, голову остригли наголо. Увидев рыжую щетину, Роза, отчего-то, улыбнулась. Доктор Судаков тоже улыбался, легко, мимолетно. Касаться друг друга, им было запрещено. Присев на лавку, рядом с девушкой, он взял пачку папирос. Охрана прощупала каждую, когда Розу обыскивали. Солдат медленно расхаживал по комнате. Роза привезла стальную флягу, с крепким кофе. Авраам принял ее, левой рукой. Он, одними губами сказал:

– Здравствуй. Я почему-то думал, что Рут Браверман ко мне на свидание не приедет, хотя мне сказали, что она моя невеста… – пахло жареной курицей и дешевым табаком. Охранник насвистывал заунывную, арабскую песенку.

– С Итамаром все в порядке… – они разговаривали шепотом, – я тебе провизии привезла, папирос, книги, которые ты просил… – Фридлендер передал Розе список. Доктор Судаков хотел, как он выразился, хотя бы здесь поработать над монографией. Роза быстро рассказала Аврааму о новостях. Рузвельт стал президентом, итальянцы окончательно оккупировали Грецию. Покуривая, он, смешливо, заметил:

– За меня не волнуйся. Я мухтар, староста, сплю у окна в камере… – Аврааму отчаянно хотелось взять ее за руку, однако он продолжил:

– Фридлендер говорил о пяти годах… – Роза раздула ноздри:

– Мы что-нибудь придумаем. Года два, не больше. Ты нужен в Европе, Авраам, нужен евреям… – доктор Судаков подмигнул ей:

– Знаешь, как говорят? По нынешним временам каждый порядочный человек должен посидеть в тюрьме. Вот я и здесь… – он вспоминал небрежный голос Максима:

– Вернусь в Москву, сяду на год. В моем положении, мне каждые несколько лет надо в лагере побывать… – он понял, что из них четверых, встретившихся в Праге, все успели оказаться в тюрьме:

Авраам, тоскливо, посмотрел на белую щеку Розы:

– Она меня не собирается ждать. Она помогла, очень помогла, но не потому, что она меня любит… – Авраам услышал это от девушки. Она сцепила длинные, красивые пальцы:

– Ты хороший человек, очень хороший, Авраам. Но я никогда не смогу… – Роза помолчала, – притворяться… – доктор Судаков вытянул длинные ноги. Он, почти весело, отозвался:

– В кое-какие моменты ты не притворялась. У меня опыт имеется… – Роза не могла не улыбнуться:

– Я знала, что ты меня оценишь… – она потушила сигарету, – хотела доказать тебе, что я…

– И доказала, – Авраам поморгал:

– Дым попал. Теперь слушай. Меня продал Штерн. К нему не приближайтесь, он опасный человек. Иначе пулю схватите, от его банды, или от британцев… – он говорил, вдыхая запах сладких пряностей. Авраам велел себе не вытирать глаза. Слезы ушли, он смог спокойно продолжить:

– Я встречу девушку, которая меня полюбит, – твердо сказал себе Авраам, – и я ее тоже. Обязательно, иначе и быть не может… – Роза выучила наизусть имена и адреса ребят из Иргуна, и Хаганы. Они, по соображениям Авраама, могли быть полезны в затевающемся деле. Она взяла новый список книг. Девушка обещала появиться через две недели, с провизией от госпожи Эпштейн и запиской от Ционы:

– Мы о ней позаботимся, не беспокойся… – Авраам посмотрел вслед стройной спине, темным локонам. В камере веяло сладкими пряностями:

– Пусть будет счастлива, а я… – он достал из сумки книги, – я подожду любви, настоящей. Хотя какая любовь, надо воевать дальше… – в камере разрешали бумагу и карандаш. Фридлендер привез из кибуца черновик рукописи. Погладив обложку «De profectione Ludovici VII in Orientem», Одона Дейльского, Авраам усмехнулся:

– В ближайшие года два займусь вторым крестовым походом. Больше все равно мне делать нечего… – не удержавшись, он сжевал кусок, питы. Лепешка еще пахла горячей печью. Авраам закрыл глаза:

– Дом. Юноша обещает построить дом, для любимой. Так и случится, непременно… – поднявшись, он подхватил авоську. Надо было поделиться едой с ребятами, в камере.


Потрепанный форд пронесся по обсаженной апельсиновыми деревьями, широкой, улице, Миновав синагогу, машина свернула направо, к старым, белого камня домам. Дверь была открыта. Роза хмыкнула:

– Деревня. У них замков не водится… – заглушив мотор, Роза просунула голову в комнату:

– Итамар, поднимайся, я приехала… – она услышала недовольное бормотание: «Шабат… Даже в шабат не дадут поспать…»

Роза, решительно, прошла внутрь. Девушка наклонилась над кроватью:

– Спасение жизни важнее, чем Шабат. Вернее, жизней. Одевайся, я сделаю кофе. Сегодня надо объехать с десяток людей, в Тель-Авиве, в кибуцах… – Итамар помотал растрепанной, черноволосой головой. Она уперла руки в бока:

– Чем быстрее ты откроешь глаза, тем быстрее получишь кофе и папиросу… – юноша покраснел: «Я… я не одет…»

Роза, вздохнув, сообщила:

– Я видела мужчин в белье. И без белья видела. Держи, – она кинула юноше шорты, – я буду на кухне… – Итамар прошлепал босыми ногами к колодцу, во дворе. Девушка вышла на террасу, с медными, марокканской работы чашками.

– Это деда моего, – сказал Итамар, – он из Эс-Сувейры сюда посуду привез, ковры, и даже мебель. Он из тех семей, что в Эс-Сувейру в позапрошлом веке переселились, когда султан Мохаммед город построил… – они присели на деревянные ступени. В кронах апельсиновых деревьев распевались птицы, трава была влажной. По ночам стала выпадать роса. Пахло кофе и кардамоном. Итамар, щурясь, затягивался сигаретой:

– Теперь я немного проснулся. А о чем, Роза, мы будем с ребятами разговаривать? – он подпер кулаком смуглый подбородок.

– О том, как нам спасти евреев Европы, – хмуро ответила Роза, – хотя бы тех, кого успеем… – она отставила чашку: «Пора действовать».

Пролог Берлин, январь 1941

На стеклянную крышу закрытого бассейна в Штеглице, в казармах личной охраны фюрера, медленно падали крупные хлопья снега. День выдался серым, над Берлином повисли низкие тучи. Вход в недавно построенный спортивный комплекс СС отмечали две статуи работы вице-президента имперской палаты изобразительных искусств, любимого скульптора Гитлера, Арно Брекера. Обнаженные юноша и девушка, идеальных пропорций, выше двух метром ростом, гордо откидывали головы назад. Марте они напомнили скульптуры в парке культуры и отдыха, в Москве.

Берлин оказался похожим на столицу СССР. Город усеивали монументальные, с колоннами и портиками, здания, гранит, мрамор и бронза. Вместо пятиконечных звезд, и серпа с молотом над столицей Германии простирали крылья имперские орлы, держащие в лапах свастики. Участницам конференции национал-социалистической женской организации устроили экскурсию на ежегодную художественную выставку. Марта шла мимо бесконечных полотен, изображавших фюрера на партийных съездах, на заводах, на колосящихся полях. Они остановились перед холстом: «Будущее Германии». Фюрера окружали подростки, в форме гитлерюгенда и Союза Немецких Девушек. Марта, ахнув, шепнула Эмме фон Рабе:

– Это ты. Вторая справа, с цветами… – Эмма качнула уложенными на затылке белокурыми косами:

– Я два месяца позировала. Это огромная честь, Марта. Нас отбирали по всему рейху, проверяли соответствие арийским стандартам, родословную… – девочки познакомились на заседании молодежной секции. В Цюрихе не было отделения Союза Немецких Девушек. Марта ходила в женскую организацию, с матерью.

На конференции, незамужних участниц собрали вместе. Перед ними выступали многодетные женщины, награжденные Почетным Крестом Немецкой Матери. Им рассказывали о важности воспитания будущих солдат рейха, девушки посещали лекции о домашнем хозяйстве, их учили уходу за детьми. Врачи предостерегали будущих матерей от опасности связей с низшими расами. Марта помнила наставительный голос профессора:

– Дети подобной женщины заражены семенем еврейства, неполноценны… – от них ждали брака с чистокровными арийцами, и рождения многочисленного потомства. Эмма фон Рабе призналась Марте, что надеется, по крайней мере, на пятерых детей:

– Как у фрау Геббельс, у рейхсфюрерин Шольц-Клинк, – обе женщины считались образцом арийской жены и матери. За рождение и воспитание восьми и более детей награждали Золотым Крестом Матери. На конференцию приехали такие семьи. Молоденькие участницы смотрели на них, открыв рот.

Рейхсминистр пропаганды Геббельс открывал первое заседание. Эмма сказала Марте, что он часто бывает в гостях на вилле фон Рабе, с маршалом Герингом.

– Папа воевал с Герингом, они давно дружат… – на обеде, в большой столовой, девочки садились рядом. Эмма появлялась на конференции в скромной, темно-синей юбке, и белой рубашке Союза Немецких Девушек, со значками за спортивные достижения. Марта тоже одевалась неброско. В школе Монте Роса ученицы ходили в форме, даже в свободное время.

Они остановились в трехкомнатном люксе отеля «Адлон», на Унтер-ден-Линден. Для заседаний мать выбирала строгого покроя, темные, костюмы, как у рейхсфюререрин Шольц-Клинк. Старших женщин возили на экскурсию в приют общества «Лебенсборн», под Берлином. Девушек заняли кулинарными классами. Эмма, по секрету, рассказала Марте, что в подобных домах живут незамужние женщины, ожидающие ребенка от членов СС:

– Мой брат Отто, активист в обществе… – гордо заметила девушка, – он сейчас в генерал-губернаторстве, но скоро приедет в отпуск, домой… – Марта покрутила кончик бронзовой косы: «Почему эти девушки не выходят замуж?»

Эмма пожала плечами:

– После войны мужчин будет не хватать. Их и сейчас не хватает. Но долга женщины перед рейхом и фюрером это не отменяет… – она подняла нежный палец:

– Пятеро детей, не меньше, Марта… – она окинула подругу пристальным взглядом:

– У тебя идеальное арийское происхождение, отличное здоровье, ты спортсменка. Приезжай в рейх, после школы… – оживилась Эмма, – познакомишься с моими братьями… – Эмма постоянно говорила о Максимилиане, Отто и Генрихе. Марта выучила наизусть их эсэсовские титулы и послужные списки. Никого из них в Берлине не было. Эмма объяснила, что братья очень заняты, и постоянно в разъездах.

– Очень хорошо, – угрюмо заметила Марта матери, когда они гуляли по заснеженным аллеям Тиргартена, – у меня от шарманки голова раскалывается… – Эмма, после окончания школы, собиралась работать в канцелярии рейхсфюрера СС Гиммлера:

– Раньше я хотела стать преподавателем, – голубые глаза девушки безмятежно взглянули на Марту, – но скоро откроется женская школа СС. Я поступлю на обучение, и вернусь на Принц-Альбрехтштрассе со званием. Или поеду в Равенсбрюк, надзирательницей… – оживилась Эмма. Равенсбрюк был новым женским лагерем, неподалеку от Берлина. Средний брат, фон Рабе, Отто, налаживал в Равенсбрюке работу медицинского блока.

Марте захотелось передернуть плечами. Она вспомнила тихий голос матери:

– Я понимаю, как тебе трудно, доченька… – Анна стряхнула снег со скамейки, они устроились рядом. Парк был пуст, Анна усмехнулась:

– Можно покурить. Всевидящее око фрау Шольц-Клинк на нас не смотрит… – женское курение в рейхе считалось распущенной привычкой неполноценных народов, дурно влияющей на здоровье: – Понимаю… – Анна обняла дочь, – но потерпи немного. Сведения от этой Эммы очень ценны… – Марта положила голову на плечо матери:

– Мамочка, они все говорят о войне. У нас договор с Германией. Неужели Гитлер его нарушит… – мать сидела, выпрямив спину, закинув ногу на ногу. Серые глаза, под черными, длинными ресницами, смотрели куда-то вдаль. Приехав на рождественские каникулы в Цюрих, Марта заметила, что мать изменилась. Она увидела какую-то грусть в ее лице:

– Мама устает. Мы долго не были дома, она все время в напряжении. Надо ей помогать, обнимать, ухаживать за ней… – Марта приносила матери завтрак в постель. По вечерам, девочка весело говорила:

– Пожалуйста, не сиди над бумагами, я сама все сделаю, – Анна, в последний год, начала привлекать дочь к работе с документами. Марта была аккуратна и отлично считала.

Анна стряхнула пепел в аккуратную урну, у скамейки. У входа в парк висели таблички: «Только для арийцев». Марта, увидев их, сморщила нос:

– В Австрии то же самое. Синагоги сожгли… – зеленые глаза взглянули на мать:

– Лагеря, в Польше, где братья Эммы работают. Для кого они, мамочка? – Анна вспомнила слова Симека, в Женеве: «Евреи превратятся в дым, уйдут в небытие…»

– Для евреев, – неожиданно жестко сказала Анна, – твоя бабушка была еврейкой. Если бы мы жили в Германии, нас бы тоже депортировали… – она посмотрела на нежную, белую щеку дочери:

– И мой отец еврей. Марта ничего не подозревает. Как ей обо всем сказать, как признаться? – американские паспорта лежали в банковской ячейке, в Женеве. Осенью, во Франции, Анна пошла к врачу. Доктор развел руками:

– Мы ничего не можем сделать, в подобных случаях, мадам. Вам тридцать восемь лет. Не хочу вас обнадеживать. Думаю, прервавшаяся беременность стала последней… – Анна плакала, свернувшись в клубочек, забившись в угол дивана, в гостиничном номере. Она вспоминала мертвое лицо Вальтера:

– Я не попрощалась с ним, не похоронила… – Анна закусила костяшки пальцев:

– Надо отомстить Воронову. Вальтера убили, чтобы устроить мне проверку… – она велела себе успокоиться. Анна, сначала, хотела взять Марту и уехать в Панаму:

– Я не вернусь в СССР, – сказала она себе, – после подобного. Я не собираюсь отдавать мою дочь на потеху НКВД. Из нее сделают подстилку для нужного человека, или убийцу, как из меня… – в конце осени в Цюрих приехал Корсиканец. Он подтвердил подозрения Анны. Гитлер планировал начать войну против Советского Союза, летом следующего года. В министерстве экономики, где работал Корсиканец, говорили о захвате донбасских угольных шахт и нефтяных промыслов на Каспии. Рамзай, из Японии, сообщал похожие сведения:

– Нельзя, – велела себе Анна, – нельзя. Ставь благо страны выше собственных интересов. Советский Союз должен нанести превентивный удар по Германии. Европа будет спасена, с евреями ничего не случится… – все подобные радиограммы в Москву оставались без ответа.

В парке, она, задумчиво сказала дочери: «Мне кажется, ты поняла, что Гитлеру нельзя доверять…»

– Ни в коем случае… – резко отозвалась Марта, – но, мамочка, если Гитлер атакует Советский Союз, то наша армия, авиация, военный флот, его разобьют и погонят до самого Берлина… – дочь стукнула изящным кулаком, в замшевой перчатке, по скамейке. С ветки сорвалась птица, на них посыпались снежинки. Марта вскинула голову:

– До самого Берлина. На аэродроме Темпельхоф будут стоять самолеты комбрига Воронова, с красными звездами. Смотри, – заметила Марта, – небо голубое. Может быть, распогодится, и я смогу полетать с Ганной Рейч… – летчик-испытатель, под овации, выступила перед женщинами. Марта привезла в Берлин свидетельство пилота-любителя. Рейхсфрауерин Гертруда представила Марту фрейлейн Рейч. Авиатор была с ней ласкова и предложила полетать вместе, когда установится ясная погода.

Марта поднималась на десятиметровую вышку бассейна. В прогнозе обещали, что следующая неделя окажется морозной, но солнечной. Она кинула взгляд вниз. Эмма сидела на бортике, в окружении эсэсовцев. Когда Эмма предложила ей съездить в Штеглиц, в казармы личной охраны фюрера, Марта удивилась: «Нас разве пропустят?»

– Со мной, разумеется, – Эмма шепотом добавила:

– Максимилиан занимается в комплексе, а он принадлежит к узкому кругу… – Эмма закатила глаза куда-то вверх:

– Максимилиан выполняет поручения самого фюрера… – фотографий братьев Марта пока не видела, но мрачно думала:

– Наверняка, истинные арийцы, как и сама Эмма. Скорей бы уехать отсюда… – на посту охраны все прошло без затруднений. Эмма сказала Марте, что спортивный комплекс совсем новый:

– Здесь есть тир, конюшни, гимнастический зал. Это лучший бассейн в Берлине, – девочки стояли под теплым душем, – фюрер заботится о своих солдатах… – прыгнув с трехметрового трамплина, Марта сорвала аплодисменты эсэсовцев. Помахав Эмме, она оправила темно-зеленый, закрытый, купальный костюм. В школе Монте Роса тоже был бассейн, но девочкам разрешали только строгие модели. Даже речи не шло о костюмах из двух частей. У Марты, впрочем, имелся американский купальник. Мать, летом, возила ее на Женевское озеро. Они жили в дорогом пансионе, брали напрокат яхту, и ездили на экскурсии, в горы.

Марта вскинула руки над головой. Внизу крикнули: «Браво, фрейлейн Рихтер, браво!»

Выйдя из душевой, Генрих поискал глазами белокурые косы сестры. Они с братом прилетели утром из Кракова, для доклада у рейхсфюрера СС. Отто поехал в общество «Аненербе», а Генрих позвонил домой. Отец сказал, что Эмма ушла в бассейн:

– Забери ее, милый. Этот… – граф Теодор избегал называть старших сыновей по именам, – наверняка, пообедает со своими сумасшедшими приятелями… – общество «Аненербе» планировало экспедицию в Арктику, по следам пропавших жителей Гренландии, викингов.

– Проведем вечер вместе, – добавил отец.

Макс был в очередной командировке.

После доклада Генриха, рейхсфюрер утвердил проект концентрационного лагеря, на полигоне Пенемюнде, но до войны с русскими все средства шли на перевооружение и подготовку армии. Стройки временно замораживались:

– Война за полгода не закончится, – зло подумал Генрих, – они завязнут в снегах. Правильно папа говорил, Россию на колени не поставить… – он отправил сведения о будущей атаке на СССР дорогому другу. Связь наладили отменно. Друг жил в Роттердаме. Он, судя по всему, находился в безопасности. Генрих знал, что следующим летом, друг собирается добраться до Польши. В письмах он намекал, что готовит себе замену. Генрих, улыбаясь, ловил себя на том, что иначе, как другом, ее назвать не может.

Услышав одобрительные голоса эсэсовцев, взглянув на вышку, Генрих замер. Хрупкая девушка стояла на самом краю. Генрих не видел ее лица, но заметил локон, выбившийся из-под резиновой шапочки. На волосах девушки заиграло солнце, они засветились чистой бронзой. Тучи рассеялись, над крышей бассейна виднелось голубое небо. Оттолкнувшись, она шагнула вниз, вытянув руки. Генриху, невольно, захотелось ее подхватить. Сложившись вдвое, девушка врезалась в блестящую воду, подняв фонтан брызг.

– Истинно арийский прыжок, фрейлейн Рихтер… – охранники хлопали:

– Вы достойны олимпийской медали… – вынырнув, стянув шапку, она подплыла к бортику:

– Меня вдохновляет немецкий спорт, ведомый гением фюрера… – скрыв тяжелый вздох, Генрих пошел к сестре.


В кондитерской на углу Фридрихштрассе и Кохштрассе было тепло, пахло сладостями, звенела касса. На стенах висели афиши фильмов с Зарой Леандр и Марикой Рекк. Над стойкой с тортами и пирожными фюрер, в окружении детей, смотрел на посетителей с парадного фото.

Берлинцы приходили на послеобеденный кофе. Веяло духами, хорошо одетые дамы, в меховых пелеринах вешали на серебряные крючки, под столами, сумочки и пакеты из универсальных магазинов. Снег прекратился, люди на улице убрали зонтики. Ухоженные собачки тихо лежали на отполированном полу, официанты разносили заказы.

Фридрихштрассе, в обеденное время, оживлялась. Работники министерств, расположенных по соседству, предпочитали выпить чашку хорошего, бразильского кофе, не в подвальной столовой, а рассматривая прохожих. Сейчас наплыв посетителей схлынул, в кафе остались только дамы. Многие приезжали с личными водителями, из богатых вилл на западе города.

Красивая женщина, высокая, черноволосая, в замшевом, отделанном норкой пальто, заказала кофе и берлинский пончик, с ванильным кремом. Перчатки она убрала в сумочку итальянской работы, пальто небрежно бросила на спинку кованого стула. На лацкане строгого, твидового костюма официант заметил значок со свастикой. Дама носила и крестик, в ложбинке длинной шеи. Она, рассеянно, листала «Сигнал», новый, иллюстрированный журнал для военнослужащих вермахта. Поставив на стол поднос, официант увидел заголовок:

– Солдаты охраняют покой тружеников на бельгийских шахтах… – подразделение танкистов сфотографировали на ступенях церкви: «Репортаж из Мон-Сен-Мартена, одного из крупнейших угольных месторождений в Европе. Работа на благо рейха кипит». Пожелав даме приятного отдыха, кельнер отошел.

Анна смотрела на витрину ювелирного магазина, напротив. В лавку регулярно, каждый месяц, через «Импорт-Экспорт Рихтера», переводились деньги из Лондона. Внутри Анна не обнаружила ничего подозрительного. Зайдя в магазин, два дня назад, Анна сдала в чистку крестик. Ювелир, похвалив старинную работу, обещал быть осторожным. Анна заметила:

– Это наша семейная реликвия… – она поняла, что покраснела. Оказавшись в Берлине, Анна избегала квартала вокруг Музейного Острова. Она вспоминала скромную комнатку, под крышей многоэтажного дома, рисунки, пришпиленные к чертежной доске, низкий голос:

– Моя маленькая… маленькая… – отложив гитару, он поцеловал круглое, нежное колено: «Meine kleine. Послушай, это по-русски, я тебе переведу…»

– Dein Name ist der Spatz in meiner Hand.
Dein Name ist ein Eiskorn auf der Zunge…
Анна сглотнула: «Он мне это повторял, ночью…»

Он шептал, целуя острые ключицы, уронив голову ей на плечо, тяжело дыша:

– Имя твое – птица в руке,
Имя твое – льдинка на языке.
Одно-единственное движенье губ.
Имя твое – пять букв…
– Четыре… – Анна помешивала кофе, – у Марты пять. У Марты, у его дочери. Они никогда не увидятся, ничего не узнают друг о друге. Он пошел воевать, с фашизмом. Зачем ему… – Анна стиснула длинными пальцами чашку мейсенского фарфора, – хотя он был белогвардейцем, он знает, что такое война. Отец Воронова убил его отца, на Перекопе. Забудь, – велела себе Анна, – у него есть мадемуазель Аржан. Мой отец убил ее родителей… – Анна поняла, что еще немного, и чашка треснет.

Она сняла пальцы с ручки:

– Федор и меня бы убил. И я бы его тоже, если бы мы встретились, на той войне. Мы никогда больше не столкнемся… – забыть не получалось. Анна открывала глаза, ночью, в спальне люкса:

– Мы гуляли, на Унтер-ден-Линден. Он меня водил в театры, мы танцевали… – она помнила большую, ласковую руку, помнила, как просыпалась, в сладком тепле, рассыпав волосы по его груди, нежно его, целуя, едва прикасаясь губами. Она слышала шепот:

– С именем твоим – сон глубок. Анна, Анна, как я тебя люблю… – она знала, чьи это стихи. В Цюрихе, даже в публичной библиотеке, ничего подобного заказывать и читать было нельзя. Анна взяла белоэмигрантский сборник в Женеве. Она поняла, что помнит стихотворение наизусть:

– Я с Вальтером в Женеве познакомилась… – перевернувшись на бок, она прижала к животу подушку, – прости меня, прости, Вальтер. Пусть накажут меня. За девочку, Лизу Князеву, за всех сирот, что мой отец оставил, за подвал… – в животе до сих пор, иногда, билась резкая, острая боль:

– Пусть накажут, но меня, а не Марту… – Анна утыкала влажное от слез лицо в сгиб локтя. Она старалась заснуть. В Берлине, помимо конференции, у нее было много дел.

Она забрала крестик в ювелирном магазине. Расплатившись, Анна уложила квитанцию, на бланке лавки, в портмоне. Она не знала, зачем ей клочок бумаги, с готическим шрифтом, адресом и телефоном. Однако Анна была аккуратна. Она требовала у технического персонала фирмы, швейцарцев, безукоризненного ведения документации.

– Марта в этом на меня похожа… – Анна не могла инсценировать смерть дочери, тайно отправив ее в западное полушарие. Подобные инциденты влекли за собой отзыв в Москву, допрос, с применением особых средств, и, по достижении результата, расстрел. Результат достигался всегда. У Анны на руках, правда, имелся конверт, в хранилище «Салливан и Кромвель». Она могла торговаться, какое-то время. Для выполнения этого плана надо было сначала во всем признаться Марте. Анна сделать этого не могла.

– Пока… – она жевала пончик, глядя на витрину ювелира, – это я пока не могу. Если придется спасать жизнь Марты, я на все пойду. Даже на то, чтобы раскрыть имя ее отца… – Анна вздохнула. Ювелиры на Фридрихштрассе были связаны с группой, работающей на Британию, но Анне не удавалось размотать ниточку. Она подозревала, что и передатчик находится не в Берлине, и даже не в Германии:

– Может быть, у моих соседей он стоит… – усмехнулась Анна, – и они тоже получают письма, на цюрихский почтамт.

В буржуазном предместье не принято было забегать на огонек. Анна вежливо раскланивалась с прохожими на улице. В их районе жители ходили пешком только для моциона, выгуливая собак.

В Цюрих, в банки, адвокатские, и посреднические конторы, они ездили на дорогих лимузинах, как и фрау Рихтер. Вечеринок для соседей они не устраивали. Анна только приглашала женщин, из нацистской ячейки, на чинную чашку кофе, с немецкими сладостями.

Она вспомнила, как танцевала с Вальтером, в Париже, в первый и последний раз. Анна приказала себе думать о деле. Британцев было не найти, однако Анна успела встретиться с агентами, Корсиканцем и Старшиной. Старшина происходил из аристократической, военной семьи, был женат на графине, и служил в министерстве авиации. Они выпили кофе, на Кудам, в большом универсальном магазине, где никто не обращал внимания на посетителей. Корсиканец пришел в хорошем, штатском костюме, со значком члена НСДАП, Старшина носил офицерскую, авиационную форму. Анна обвесилась пакетами. Мужчины держали изящно запакованные коробки. Со стороны могло показаться, что они посещают рождественские распродажи.

Корсиканец и Старшина были уверены, что в Берлине существует тщательно скрываемая группа высших офицеров, готовящая заговор против Гитлера. По их словам, пробраться туда было невозможно:

– Речь идет о людях средних лет, пожилых, – заметил Старшина, – знающих друг друга с довоенных времен. Дворянские семьи. Я, хоть и происхожу из этой среды, но молодежи они не доверяют… – Старшине было едва ли больше тридцати. Корсиканцу, не исполнилось сорока. Анна поджала губы:

– Может быть, это просто слухи, господа. Однако мы довольны тем, что вы собираете антифашистов, что вступили в контакты с людьми левых взглядов… – группа Корсиканца становилась все больше.

С одной стороны, это было опасно, а с другой, как считала Анна, и как она докладывала Москве, время разобщенности в подполье прошло:

– Надо объединяться в борьбе против Гитлера… – Анне пришло в голову, что аристократы, если они действительно существовали, могут работать с британской разведкой:

– Но на них тоже, никак не выйти… – за кофе она вспоминала сухие строки, зашифрованные в блокноте, под видом расходов на покупки:

– Все военные приготовления Германии по подготовке вооруженного выступления против СССР полностью закончены. Произведено назначение начальников военно-хозяйственных управлений будущих округов оккупированной территории СССР. На собрании хозяйственников, предназначенных для оккупированной территории СССР, выступил Розенберг, заявивший, что понятие «Советский Союз» должно быть стёрто с географической карты… – Анна достала портмоне.

Она не имела права бежать, не имела права бросать родину, не убедившись, что ее услышали:

– Это мой долг… – она отсчитала десять процентов на чай, – речь идет о миллионах жизней. В Советском Союзе, в Европе. Надо быть настойчивой. Рамзай сообщает похожие сведения. Рано или поздно Центр с нами согласится. СССР нанесет удар по Германии, и Европа будет спасена… – она посмотрела на часы. Пора было забирать дочь из бассейна.

– Эмма фон Рабе, тоже аристократка… – Анна взяла шляпку и пальто, – графиня… – она видела девочку мимоходом. Дочь познакомила их, но молодежная секция конференции занималась в отдельном здании.

На экскурсии в приют общества «Лебенсборн», им показали брошюры, призывающие незамужних девушек заводить детей от истинных арийцев. В издании напечатали фотографии, как брезгливо думала Анна, самцов:

– Штурмбанфюрер Отто фон Рабе… – он стоял, в парадной форме СС, при мече и кинжале. На повязке Анна заметила череп с костями. Офицер откинул назад белокурую, коротко стриженую голову. Стеклянные, холодные глаза были спокойны.

– Марта говорила, что он старший брат Эммы… – взяв зонтик, с ручкой слоновой кости, Анна вышла на Фридрихштрассе. Швейцар кондитерской поймал ей такси, в Штеглиц.


Общество «Аненербе» располагалось в нескольких элегантных, начала века виллах, на тихой улочке Пюклерштрассе, в Далеме. Место было удобным. Рядом находился ботанический сад, библиотека и музей. У «Аненербе» имелась и своя коллекция, книг.

Старший фон Рабе был прав, когда предсказывал, что Отто пригласят на обед приятели. Штурмбанфюрер отказался, сославшись на то, что даже не заезжал домой. Отто и Генрих, действительно, с аэродрома Темпельхоф отправились прямо на Принц-Альбрехтштрассе.

Аушвиц постепенно выходил на проектную мощность. Рейхсфюрер был доволен ходом строительства лагеря. Гиммлер сказал, что в Польше появятся и другие, как он выразился, возможности для окончательного решения еврейской проблемы. Пока что имелась в виду депортация в Польшу. Перекусив в столовой, они с братом расстались.

Генрих пошел в административно-хозяйственное управление, а Отто отправился в Далем. Заботясь о здоровье, он предпочитал не пользоваться метро, или автобусами. В Аушвице Отто, каждый день, плавал в бассейне, и занимался с гирями. Летом и осенью он устраивал для персонала конные прогулки. Из Берлина привезли кровных лошадей.

После обеда распогодилось, Отто посмотрел на голубое небо:

– Отличная прогулка. Даже хорошо, что мороз. Впрочем, нас ожидают более холодные широты… – на встрече в «Аненербе» речь шла об использовании медицинского блока Аушвица, для научных исследований. Они решили войти к рейхсфюреру с предложением создать коллекцию еврейских скелетов и черепов.

– Нам понадобятся артефакты, – задумчиво сказал доктор фон Рабе, – для обучения студентов. Евреи, цыгане. Через десять лет мы не найдем в Европе ни одного живого еврея… – Отто улыбнулся, – или даже раньше. Нельзя забывать о нуждах науки, товарищи… – Отто посчитал на пальцах:

– Раньше. Через пять лет. Мы подумаем над процедурой обработки кадавров, посоветуемся с химиками. Предложим наши соображения…

Перейдя к обсуждению экспедиции в Арктику, они разложили на столе большую карту. Даже до оккупации британцами нейтральной Исландии, в прошлом году, Отто настаивал, что корабль, вернее, подводную лодку, необходимо отправить к месту назначения, без дополнительных остановок.

– Нет смысла, – он положил белую ладонь на старый, потрепанный том. Отто заказал книгу в Аушвице, из берлинской университетской библиотеки, и внимательно прочел, с карандашом в руках:

– Он был еврей, – Отто разглядывал четкие фотографии, – его мать еврейка. В Тибет он тоже ездил, пять лет провел в горах. Получается, что мы идем по следам еврея… – Отто было неприятно думать о подобном, но никто, лучше Ворона, не изучил места, куда собиралась экспедиция «Аненербе».

Он сделал перевод отрывков, для коллег, не владевших английским языком:

– Кроме могилы отца, на бывшем кладбище, я не нашел никаких памятников. По словам матери, здесь стоял крест капитана Гудзона, и другие надгробия, однако вокруг остался только ветер, носящий по камням обрывки мха, и бесконечный шум волн. Исчезло стойбище загадочного племени, где умирал мой отец. Я не нашел на этой земле ни одного людского следа. Спустившись к проливу, к серым камням, я посмотрел на запад. Море было пустым, над волнами кружилась, кричала белая куропатка. Оттолкнув шлюпку, я помахал ребятам, ждавшим на носу «Ворона». Пора было двигаться дальше… – взяв карандаш, Отто уткнул острие в карту:

– Юго-западная оконечность острова Виктория. Пролив ведет к открытой воде, к морю Бофорта. Однако я уверен… – Отто покачал головой, – что таинственное племя никуда не исчезло. Они ушли на север, на запад… – карандаш скользил среди переплетения островов, – это огромный регион. Мы их найдем, докажем, что викинги живы… – голос Отто восторженно зазвенел, – что они, покинув Гренландию, сохранили чистую, арийскую кровь. Без единого изъяна, словно снега Арктики… – его пальцы немного задрожали. Голубые глаза блестели.

Экспедиция собиралась отправиться на север после окончания войны с Россией:

– Потом я уеду на новые территории, – распрощавшись с товарищами, Отто направился к ботаническому саду, – привезу себе из Арктики девушку. Настоящую арийку, с древней кровью. С ней я смогу излечиться… – Отто надо было подумать, в одиночестве.

Ботанический сад покрывал снег. Аллеи были пусты, но в оранжереях толпились люди. Здесь было жарко и влажно, расстегнув эсэсовскую шинель, Отто снял фуражку. Военнослужащие не платили за вход в музеи. Фюрер заботился об образовании солдат и офицеров. Остановившись рядом с большим бассейном, где росли южноамериканские кувшинки, Отто пригладил коротко стриженые волосы. Он пошел мимо высоких стволов бамбука, слушая голоса детей. Школьников привели на экскурсию. Миновав тропический павильон, Отто оказался в сухом, теплом воздухе, где росли кактусы.

Здесь открыли вегетарианское кафе. Подобные заведения стали в Берлине частыми. Врачи, выступая в газетах, доказывали преимущества овощной диеты, ссылаясь на пример фюрера. Отто заказал чашку ромашкового чая, и печеное яблоко, с корицей. Он попросил не класть в десерт сахар. В портфеле у Отто лежал конверт, с четким почерком старшего брата, но штурмбанфюрер не хотел его доставать. Отто надо было успокоиться.

Он просмотрел заголовки «Фолькишер Беобахтер». Ничего нового не сообщали. Президента Рузвельта, в Америке, привели к присяге:

– Это дело Японии, – Отто медленно пил чай, стараясь не думать о письме, – она завладеет Тихим океаном, восточными странами, поставит на колени Америку… – Отто видел карты будущего устройства мира. Граница между державами проходила по Уралу. В Северной Африке итальянцы терпели поражения от британской армии:

– Они, хоть и наследники древних римлян, но растеряли боевой дух. Впрочем, это ненадолго. Люфтваффе скоро снесет с лица земли проклятый островок на краю Европы. Мы пошлем войска вермахта в пустыню… – достав блокнот, Отто записал, что, кроме исследования обморожений, в Аушвице надо заняться изучением ожогов. По словам рейхсфюрера, об этом просили танкисты. Польские зимы оказались как нельзя более подходящими, для медицины рейха. Отто проводил эксперименты, пользуясь разработками генерала Исии. Медики состояли в переписке. Вспомнив об Исии, Отто подавил желание достать конверт. Облизав губы, он часто задышал.

На первой странице газеты, напечатали карту новых побед немецких подводников. Британские военные корабли тонули, чуть ли не каждый день. Флот рейха господствовал над Атлантикой, а рейх правил Европой. Отто смотрел на свастики, от Бретани, до русской границы, от арктической Норвегии, до Греции:

– Мы будем управлять миром… – он шумно выдохнул, – даже высокими широтами. В Антарктиде, после экспедиции, развеваются наши флаги… – старший брат рассказывал, что, во время аэрофотосъемки будущей Новой Швабии, подобные знамена ставились каждые несколько километров.

– Новая Швабия… – Отто аккуратно, разложив на коленях салфетку, ел яблоко, – это важно для престижа рейха, но тамошние земли безлюдны. Викинги туда не добирались. Ворон в Антарктиде пропал, где-то в тех местах… – бросив взгляд на карту, он помрачнел. Отто было неприятно даже смотреть на очертания Норвегии.

После возвращения из Тибета, Отто старался излечиться. Налаживая в Норвегии работуобщества «Лебенсборн», Отто встречался, как он это называл, с девушками из приютов. Ничего, никогда не получалось. Он пытался представить себе фрейлейн Тензин, но все было тщетно. Увидев на фото, фрейлейн Августу, Отто впервые почувствовал что-то, именно поэтому он и написал девушке. Отто ожидал свадьбы и рождения детей, однако фрейлейн Августа погибла, утонув в Боденском озере. Фотография больше не помогала. Он заставил себя не думать о последнем фиаско, случившемся до Рождества, когда он навещал Норвегию. Отто делал вид, что хочет провести медицинский осмотр девушки. Со студенческих времен ему нравился тусклый, серый блеск инструментов, сильный запах антисептических средств, покорный, ждущий решения врача пациент.

– Пациентка… – Отто, почти до крови, закусил губу:

– Не мужчина, женщина. Девственница. Арийская девственница. Забудь о мужчинах… – он тщательно скрывал зависть к братьям. Макс, и Генрих, судя по всему, не страдали порочными, как их называл врач, наклонностями:

– Макс женится на аристократке, непременно. У него отличный вкус, он требовательный человек. Генрих может выбрать тихую, домашнюю девушку. Он и сам тихий… – Отто нравились спокойные люди. В их присутствии штурмбанфюрер становился умиротворенным. Он волновался, если гости, в его коттедже, сдвигали вещи, или громко разговаривали. Генрих никогда подобного не делал:

– Он верит в Бога… – Отто вытер губы салфеткой, – хотя, конечно, мы все обвенчаемся в Вевельсбурге. В замке СС, на ночной церемонии, с факелами, по заветам языческих предков… – Отто не терял надежды на излечение и семейную жизнь, хотя во время медицинских осмотров норвежских девушек, очень тщательных, врач ничего не чувствовал:

– Она могла меня проклясть… – впервые подумал фон Рабе, – фрейлейн Тензин. В Тибете есть местная магия, мы говорили с ламами… – Отто велел себе забыть об этом: «Я излечусь, обязательно».

Насколько знал средний фон Рабе, Максимилиан уехал в командировку. В письме брат сообщал, что профессор Кардозо, если он пригодится в медицинском блоке Аушвица, может быть отправлен в Польшу следующим летом:

– Пока он нужен в Амстердаме, на своем посту, однако мы планируем начать депортацию тамошних евреев в июне месяце, перед атакой на русских… – писал Макс:

– Дай мне знать, куда его посылать, и я обо всем позабочусь.

Получив письмо, Отто ушел из кабинета в медицинском блоке в коттедж. Заперев дверь спальни, он провел в комнате час, а потом долго мыл руки, с антисептическим средством. Штурмбанфюрер знал, что не сможет бороться с пороком, если профессор Кардозо окажется рядом:

– Это преступление против расы. О чем я? – Отто раскрыл портфель:

– Это попросту преступление. Подобные… люди, носят розовые треугольники, в лагерях… – Отто старался не смотреть в сторону таких заключенных. Он перепоручал работу с ними другим врачам. Даже имя профессора Кардозо, в письме, заставило его бросить взгляд вниз и разложить салфетку. В кафе было занято всего несколько столиков. Соседи, как показалось Отто, ничего не заметили.

Чтобы отвлечься, он стал внимательно читать газетную статью, о конференции национал-социалистической женской организации:

– Фрейлейн Марта Рихтер, активистка нацистского движения в Швейцарии, со знаменитым асом, Ганной Рейч… – фрейлейн Рихтер, как следовало из статьи, и сама была пилотом-любителем. Отто разглядывал красивое лицо, с упрямым подбородком. Девушка была маленького роста, хрупкая, с изящной, отягощенной узлом волос, головой. Большие глаза смотрели прямо в камеру, тонкие губы улыбались. Отто сидел, пытаясь не касаться себя. Он перевел глаза на фото рейхсфрауерин Гертруды Шольц-Клинк. Это помогло, он смог убрать салфетку, но старался не возвращаться взглядом к снимку фрейлейн Рихтер:

– Может быть, найти ее, – Отто расплатился, – найти, познакомиться. Арийская девственница, семнадцати лет… – девушка еще не закончила школу.

Расплатившись, он пошел в Шарлоттенбург, домой, стараясь выбросить из головы профессора Кардозо. У него это почти получилось.

Отто отдал шинель лакею, стоя в вестибюле серого мрамора. Широкая лестница, украшенная парадными портретами, уходила наверх. Вечернее солнце золотило бронзовых, величественных орлов, держащих свастики. Фюрера, на большом холсте, изобразили в коричневом, партийном кителе, с решительным лицом.

На площадке лестницы висело прошлогоднее творение Циглера, заказанное братьями к юбилею отца. Графу Теодору исполнилось шестьдесят. Он обнимал за плечи Эмму, в форме Союза Немецких Девушек. Отец тоже был в партийном кителе. Макс, Отто, и Генрих стояли в эсэсовской, парадной, черной форме, при кинжалах. Братьев Циглер рисовал по фото, времени позировать, у них не было. У ног Эммы лежал Аттила. Отто посмотрел на старый, довоенный портрет покойной матери, в шелках и кружеве, в большой шляпе, с надменным, холодным лицом:

– Я на маму похож, а Макс больше фрау Маргариту напоминает… – Отто остановился перед графиней Фредерикой:

– Я помню. Она улыбалась, иногда. У Генриха такая улыбка… – Эмма, по мнению Отто, больше всех была похожа на отца, хотя ни у кого из них не было подобных, миндалевидных глаз.

Он услышал веселый лай Аттилы. Кто-то наигрывал на фортепьяно «La Donna Mobile». Верди считался близким по духу композитором, его в рейхе разрешали. Принюхавшись, Отто, с удивлением уловил аромат жасмина. Эмма и ее подруги, из Лиги Немецких Девушек духами не пользовались.

– У нас гости… – вежливо поклонился лакей, – в библиотеке, за кофе. Обед через полчаса… – Отто кивнул. Замедлив шаг, незаметно высунув язык, он покачал кончиком, из стороны в сторону. Высокое сопрано, за дубовыми дверями, напевало арию. Поправив повязку с мертвой головой, на рукаве мундира, Отто шагнул внутрь.


Нежная рука оперлась о большой, концертный рояль. Марта отодвинула фарфоровую чашку с кофе:

– Вы отлично играете, гауптштурмфюрер фон Рабе. Вы могли бы стать профессиональным пианистом, и Эмма тоже… – девочки исполнили сонату Моцарта, в четыре руки.

Марта добавила:

– Фюрер любит музыку. Арийские композиторы, итальянские гении, рождают в человеке возвышенные чувства, вдохновляют на служение рейху… – в бассейне Марта отошла, рассмотреть витрину, со спортивными кубками эсэсовцев. Сестра, углом рта, предупредила Генриха:

– У меня голова раскалывается. Шарманка, как и все остальные… – скосив голубые глаза, Эмма скорчила гримасу. Фрау Рихтер, высокая красавица, в отделанном мехом, элегантном пальто, приехала забирать дочь на такси. Генрих, с девушками, ждал фрау Рихтер у ворот спортивного комплекса. Фрейлейн Рихтер носила изящный, зимний жакет, с каракулем цвета шоколада, и скромную, ниже колена юбку. Шляпку она лихо насадила на бровь. Генрих вспомнил хрупкую фигуру, в купальнике.

Бронзовые волосы тускло светились в зимнем солнце. Генрих почувствовал какую-то странную, непонятную тоску:

– Оставь, – велел себе он, – оставь. Фрейлейн просто нацистская куколка, я знаю подобных девушек… – в Берлине Генрих не отказывался от приглашений на приемы. Для работы, настоящей работы, было важно говорить с людьми. Он танцевал с молодыми аристократками, с журналистками и певицами. Они все, с придыханием, распространялись о героизме СС, и заверяли, что мечтают выполнить долг арийской девушки. Кумиром подобных девиц была фрау Геббельс, статная, величественная блондинка, со значком члена НСДАП, окруженная светловолосым, голубоглазым потомством. Генрих подобных пустышек, терпеть не мог. Он вспоминал, то время, когда Питер жил в Берлине:

– Мы после приемов перемывали кости гостям. Нехорошо, конечно… – Генрих скрыл улыбку, – но надо хоть когда-то отдыхать… – дорогой друг сообщал Генриху, в письмах, новости из Лондона. Младший фон Рабе, за закрытыми дверями, делился ими с отцом и Эммой. Они знали, что Питер много работает, как и его мать, что Пауль в порядке, а леди Августа и полковник Кроу ожидают рождения первенца, в марте.

– Пусть будет счастлива, – ласково думал Генрих о Густи, – она хорошая девушка. Она в деревне живет, не в Лондоне. Это безопасней… – Люфтваффе не оставляло города Британии в покое. Столицу бомбили почти каждый день. Радио и газеты захлебывались в славословиях доблестным немецким летчикам. Отец, с его контактами, в министерстве авиации, был настроен более скептично:

– Они на последнем издыхании, милый, – заметил граф Теодор, на Рождество, когда Генрих, на пару дней, вырвался в Берлин, – осенняя кампания их вымотала. Сумасшедший не рискнет форсировать пролив, а без этого атака на Британию бесполезна. Наполеон не рискнул, – смешливо добавил отец, – хотя ефрейтор считает свой военный гений недосягаемым, выше наполеоновского… – Генриху пришлось из вежливости, пригласить фрау и фрейлейн Рихтер на обед.

Он вел мерседес домой, стараясь не прислушиваться к разговорам на заднем сиденье. Ему было жалко сестру. Эмма, в неполные семнадцать лет, вынуждена была притворяться, бесконечно хваля мудрость фюрера в школе, и на занятиях в Лиге Немецких Девушек:

– Еще и пиявка прицепилась… – фрау Рихтер и дочь рассыпались в комплиментах Берлину. Они в первый раз навещали столицу рейха. Фрау Рихтер прижала красивую ладонь, в замшевой перчатке, куда-то к хвосту норки, с яшмовыми глазами. Видимо, там, у фрау находилось сердце:

– Мы потрясены гением фюрера, гауптштурмфюрер фон Рабе… – у женщины были белые, словно жемчуг, зубы, – его заботой о простых людях Германии… – одним кольцом фрау Рихтер можно было оплатить годовую аренду квартиры, где-нибудь в рабочем Веддинге.

Генрих разозлился:

– Они жертвовали деньги, когда Гитлер еще выступал в пивных. Посылали золото, из Аргентины, из Швейцарии… – занимаясь концентрационными лагерями, Генрих пока не имел доступа к серой бухгалтерии НСДАП. Однако он подозревал, что фрау Рихтер может хорошо знать, где и на каких счетах лежат средства нацистов. Генрих читал распоряжения министерства финансов рейха о сборе ценных вещей у заключенных в лагерях. Золотые зубы, кольца, часы, отправлялись на монетные дворы, где их переплавляли в слитки. Помогая женщине выйти из машины, во дворе виллы, Генрих бросил взгляд на ее хронометр, с бриллиантами:

– Она не просто так сюда приехала. Женская конференция, ищите дураков поверить… – глаза у фрау Рихтер были серые, спокойные. Поднимаясь по гранитным ступеням, она громко восхитилась архитектурой виллы.

Генрих посмотрел на стройную спину, в замшевом пальто. Фрау Рихтер могла заниматься подпольными финансами, размещая средства нацистов в Швейцарии и Аргентине. Генрих укрепился в своей уверенности, когда фрау Рихтер сказала, что долго жила в Буэнос-Айресе. У ее покойного мужа имелась контора в столице Аргентины.

– Понятно, какая контора… – Генрих обнял отца. Граф Теодор встречал их на ступенях, с Аттилой. Овчарка бросилась лизать руки фрау Рихтер и ее дочери.

Старший фон Рабе смутился:

– Простите, мадам…, фрау Рихтер. Аттила очень ласковый пес… – тонкая рука девочки легла на мягкие уши, Марта присела. Аттила лизнул ее в щеку и даже, показалось Генриху, заурчал, будто кошка. Фрау Рихтер улыбнулась:

– Что вы, ваша светлость, у нас нет домашних животных. Я много работаю, Марта в школе… – Генрих заметил, что отец, немного, покраснел. Он поклонился фрау Рихтер: «Большое спасибо, что навестили нас. Эмма много рассказывала о талантах вашей дочери…»

– Я следую примеру Эммы, ваша светлость, – звонко сказала девочка, – она мой идеал… – граф фон Рабе повел рукой:

– Кофе, фрау Рихтер, обед, а потом я покажу вам картинную галерею. Мой старший сын отлично разбирается в искусстве. Он, к сожалению, сейчас в командировке, а Отто встречается с коллегами… – Генрих посмотрел вслед широкой, крепкой спине отца, в твидовом пиджаке. Аттила побежал следом за фрау и фрейлейн. Сестра шепнула: «Упаси меня Господь, я не хочу быть идеалом этой дурочки…»

Генрих неслышно фыркнул, подтолкнув Эмму в сторону библиотеки: «Придется весь обед слушать их треск. Верные дочери фюрера…»

Верная дочь фюрера смотрела на него, прозрачными, зелеными глазами. На белых щеках играл чуть заметный румянец. Генрих ощутил, как ноет у него сердце:

– Ничего нельзя, до победы. Когда она придет, неизвестно… – он, строго, сказал себе:

– Это зависит от всех нас. От меня, от отца, от людей, нам доверяющих. Германия оправится, мы со стыдом вспомним эти годы. Надо работать, и не думать, ни о чем подобном… – он отвел глаза от фрейлейн Рихтер:

– Я вам сыграю Брамса. Венгерский танец. Венгрия, является нашей союзницей, в Восточной Европе, – Марта, напоминала себе, что перед ней эсэсовец, убийца, создающий концентрационные лагеря. У него были серые, большие глаза, в темных ресницах. В каштановых, мягких волосах, попадались рыжие пряди:

– Это он в отца, – поняла Марта, – хотя отец его поседел. Шестьдесят лет ему, друг Геринга, Геббельса… – граф Теодор устроился рядом с матерью. Аттила запрыгнул на диван, прижавшись к Эмме. Марта тоже хотела пойти туда, но не могла оторваться от рояля. Она смотрела на его крепкие пальцы. Генрих играл по памяти, прикрыв глаза:

– У него сейчас другое лицо, – поняла Марта, – настоящее… – Генрих вспоминал пивную, в Праге, и музыку Сметаны. Он видел самолеты, с детьми, уходящие в небо, и робкую улыбку Пауля. Марта, внезапно, сглотнула:

– Не смей. Он нацист, он расстрелял бы тебя, если бы знал, кто ты такая… – в гостиной звучала последняя нота. Марта не заметила высокого мужчину, тоже в эсэсовской форме, стоявшего у дверей. Она смотрела только на Генриха. Очнувшись, услышав аплодисменты, девушка повернулась. Она узнала голубые, холодные глаза. Граф Теодор показал им парадный, семейный портрет:

– Отто фон Рабе, – вспомнила Марта, – он врач. То есть преступник, как и все они… – граф Теодор поднялся:

– Мой средний сын, Отто. Мы думали, что ты с приятелями отобедаешь, милый. Это фрау и фрейлейн Рихтер. Они участвуют в женской конференции… – увидев зеленые глаза девушки, у рояля, Отто почувствовал что-то неприятное, внутри:

– Нет, с ней ничего не получится. Скорее, наоборот, – Отто перевел взгляд на ее мать. Фрау Рихтер, улыбалась, одними губами: «Очень рады знакомству, герр штурмбанфюрер…»

– Без титулов, без титулов… – поднял руку граф Теодор: «И меня называйте просто по имени, пожалуйста, фрау Рихтер».

– Тогда и вы меня Анной… – она поставила на серебряный поднос пустую чашку:

– Вы прекрасно играете, герр фон Рабе. Марта права, гений фюрера наполняет жизнь подданных Германии. Только здесь чувствуешь его величие… – Генрих увидел какие-то веселые искорки, в зеленых глазах фрейлейн Рихтер.

Завыл гонг. Старший фон Рабе предложил руку фрау:

– Я очень, давно не водил никого к столу, кроме дочери… – Генрих увидел, что Отто подал руку Эмме. Фрейлейн Рихтер стояла, вертя ноты. Генрих, поднявшись, заставил себя предложить девушке руку. От нее пахло жасмином, у нее оказались теплые пальцы. Сердце часто забилось, Генрих скосил глаза на бронзовый затылок. Фрейлейн была немного ниже его. Марта увидела, вблизи, эсэсовские руны, на его нашивках:

– Это только музыка, – напомнила себе девочка, – он убийца, мерзавец… – Марте захотелось подольше подержать его руку. Серые глаза гауптштурмфюрера фон Рабе блеснули. Он откашлялся:

– Прошу вас, фрейлейн Рихтер… – она расстегнула твидовый жакет. Генрих увидел жемчужное, скромное ожерелье, на белой шее:

– Мать ее крестик носит. Просто как безделушку, они не христиане… – разозлился Генрих, ведя гостью в парадную столовую.


К вечеру подморозило, в кабинете разожгли камин. Средний сын собирался заниматься, Эмма рано ложилась спать. Утром она ехала в Потсдам, вести занятия в младшей группе Союза Немецких Девушек. Граф попросил Генриха отвезти гостей в отель «Адлон». Фрау и фрейлейн Рихтер ушли с Эммой, воспользоваться ее ванной. Отто попрощался, отправившись на второй этаж, в комнаты братьев.

Генрих закатил глаза:

– Папа, есть шофер, есть телефон, такси… – отец коснулся его руки:

– Они гости, милый мой. Так положено, по этикету… – тяжело вздохнув, младший сын пошел переодеваться. Граф Теодор знал, что Генрих ненавидит эсэсовскую форму, и старается проводить в ней, как можно меньше времени. В Аушвице, по словам Генриха, он ходил в штатском костюме, но доклад у рейхсфюрера требовал всех регалий.

– Бедный мальчик… – граф помешал бронзовой кочергой поленья. Глядя на огонь, он думал о покойной Ирме, матери Эммы:

– Я ее пригласил в Росток, на верфи, на встречу с профсоюзными руководителями. После войны, промышленность восстанавливалась, наша сталь шла на строительство торгового флота. Тоже зима стояла, январь. Она сказала, что сама приедет, поездом. Я ей машину предлагал… – он видел заснеженный перрон вокзала, светлые волосы, выбивающиеся из-под шляпки, саквояж в руке, слышал твердый голос:

– На верфи отправимся трамваем, герр фон Рабе. Я независимый журналист. Я не могу использовать ваши… – Ирма пощелкала длинными, в пятнах от чернил, пальцами, – бонусы…

– На обед она согласилась… – Теодор вспоминал приморскую виллу фон Рабе, свист балтийского ветра, за темными окнами, искры, рассыпающиеся в камине:

– Надо было мне честно поступить, признаться Фредерике, уйти к любимой женщине. Но мальчики… Генриху тогда десяти не исполнилось. Мальчики бы не поняли… – Ирма не настаивала на браке. Она повела рукой:

– Сейчас подобное неважно, милый… – она обняла графа, – я знаю, что ты меня… нас… – женщина улыбнулась, положив его руку на живот, – никогда не оставишь… – он выбрал для Ирмы дорогой санаторий, в Санкт-Антоне, в Тирольских Альпах, подальше от Берлина. Здесь Теодор мог появляться без опасений, в Австрии его никто не знал. Ирма поселилась в собственном коттедже, Теодор приезжал несколько раз в месяц. За две недели до родов он тоже переехал в санаторий:

– Я плакал, когда Эмму на руки взял… – он затягивался американской сигаретой, – Ирма меня утешала, по голове гладила, как ребенка. Я бы их никогда не оставил, никогда. До конца моих дней. Она хотела еще детей, и я тоже… – Ирма жила в квартире покойных родителей, в Митте. Граф купил апартаменты рядом, на ее имя, и сделал ремонт. Семья, так он думал об Ирме и малышке, ни в чем не должна была знать нужды.

Часы, медленно, пробили десять вечера. Он бросил взгляд на скрытый в стене сейф, где лежало готовое письмо, для дочери и младшего сына.

Осенью Максимилиан сказал, что в канцелярии рейхсфюрера все улажено. Эмму ждала должность машинистки, после окончания школы, и звание SS-Helfer, во вспомогательных женских войсках СС. Школу для девушек пока не открыли, но Макс обещал, что Эмма отправится на обучение в числе первых.

Теодор долго сидел в кабинете, обнимая дочь за плечи:

– Милая, может быть, не надо? Если хочешь… – предложил граф, – поступай в университет. Пока можно подобное устроить… – он думал об Америке, нейтральной стране. Эмма, как и вся семья, свободно говорила на английском языке. В США надо было ехать кружным путем, но граф хотел, чтобы дочь оказалась в безопасности, оставив позади безумие последних лет. Он видел Эмму музыкантом, или преподавателем, а не секретаршей, печатающей бесконечные распоряжения о строительстве новых блоков, в концентрационных лагерях, в окружении преступников, носящих форму СС.

– Тебе будет тяжело на Принц-Альбрехтштрассе, милая… – Теодор замялся:

– Я могу отправить тебя в Швейцарию, в Цюрих. Здесь рядом. Мы с Генрихом будем приезжать… – для путешествий за границу требовалось разрешение, независимо от направления. Нацисты запрещали выезд людям, замеченным в неблагонадежности. Фон Рабе были вне подозрений, но Теодор понимал, что даже университетский курс, для дочери, может повлечь за собой ненужные вопросы. В Германии тоже преподавали музыку. Он не мог отговориться слабым здоровьем Эммы, и необходимостью лечения в санатории. Дочь в прошлом году стала чемпионкой Берлина по плаванию, среди девушек. Никто бы не поверил в историю о внезапно развившемся туберкулезе.

Голубые, миндалевидные глаза похолодели:

– У Ирмы тоже скулы цепенели, – вспомнил Теодор, – девочка в мать. Характер похож. Молчит, а потом взрывается… – Эмма отчеканила:

– Я никогда не брошу вас с Генрихом, папа. Это первое. Второе, я немка, это моя страна. Я не оставлю Германию в беде. Я никогда себе не прощу, если спрячусь в безопасном месте. Мой отъезд может обернуться для вас опалой… – девочка была права. На посту в канцелярии рейхсфюрера, Эмма получила бы доступ к сведениям, которые были вне поля зрения графа Теодора и Генриха. Отец поцеловал белокурый висок: «Будь осторожна, милая…»

Он хотел рассказать все дочери и младшему сыну после победы:

– Победа непременно придет… – Теодор налил себе немного шотландского виски, из довоенных запасов, – мы все работаем ради нее. Мои люди, группа Генриха. Хорошо, что мы вместе. У русских, конечно, есть какие-то агенты в Берлине, не могут не быть. Но как их найти… – сейф был надежно заперт. Граф намеревался отдать письмо только в случае, как говорил себе Теодор, непредвиденных обстоятельств.

– Лучше я сам признаюсь… – виски пахло сухим мхом и дымом, – но не сейчас. Сейчас надо думать о работе. Да и не случится ничего непредвиденного. Мы на отличном счету, я советник в министерствах, и они… – граф поморщился, – продвигаются по службе… – подумав о старшем сыне, он вспомнил стук каблуков фрау Рихтер, по гранитному полу картинной галереи.

Женщина разбиралась в искусстве. Теодору она напомнила покойную Ирму:

– Стать похожа… – он смотрел на стройную спину, – оставь, оставь. Она тебя на два десятка лет младше. Она фанатичная нацистка, приятельница Гертруды Шольц-Клинк. Хорошо быть нацистом в Швейцарии… – горько усмехнулся граф, – с нейтральным паспортом. Она говорила, что много жертвует на нужды НСДАП. И ее муж был нацистом, в Буэнос-Айресе… – глядя в серые, большие глаза женщины, граф не мог отделаться от какого-то странного ощущения. Теодор не подобрал ему имени. Он вспомнил, как ходил с Ирмой в этнографический музей, на выставку новых коллекций. Женщина остановилась у полинезийских масок, Теодор подумал:

– Я тоже надеваю маску, когда я с Фредерикой, играю… – он вертел хрустальный, отделанный серебром стакан, с виски:

– Маска… У фрау Рихтер красивое лицо, но было, было что-то в глазах… – на диване лежала книга. В нацистской Германии считалось, что индейцы США являются истинными арийцами, выгнанными с исконных земель британскими колонизаторами. Теодор полистал: «Исследования истории и фольклора американских индейцев», профессора Бринтона:

– Человек, воплощающийся в животное, называется нагвалем… – он усмехнулся:

– Кто сейчас не нагваль? Вся страна носит маски… – Теодор думал о красиво уложенных, черных волосах, о блеске крохотного, золотого крестика, на белой шее:

– Она уедет в Цюрих, и ты ее больше никогда не увидишь… – прощаясь, фрау Рихтер подала прохладную, нежную руку:

– Благодарим за гостеприимство, Теодор… – он вспоминал красивый голос, когда дверь кабинета скрипнула.

На каштановых волосах сына таяли снежинки. Генрих переоделся в американские джинсы, и кашемировый свитер. Он высадил фрау и фрейлейн у «Адлона» и проводил их в гостиницу. Сквозь снег, в блеске фонарей, он видел капельки воды, на ресницах фрейлейн Марты. Девушка пожала ему руку:

– Большое вам спасибо, герр фон Рабе… – Генриху показалось, что девушка замялась, что она часто дышит. Ее мать отошла к стойке портье, за вечерними газетами:

– Я поеду на аэродром Темпельхоф, – внезапно, выпалила Марта, – я вам позвоню. Приезжайте посмотреть, как я летаю… – Генрих налил виски:

– Скоро перейдем на американский скотч, папа. Или будем патриотично пить можжевеловую водку, как мой тезка Мюллер… – Генрих рассказал отцу о приглашении. Он, с удивлением, понял, что граф улыбается:

– Я тоже поеду… – подмигнул ему Теодор, – хочется посмотреть на эту девочку, в воздухе.

– А еще больше, на ее мать, – понял граф:

– Кем бы она ни была, на самом деле. Наверняка, американка. Говорит она с акцентом швейцарских немцев. Я слышал, в США их много, целые районы. Америка пока нейтральна, но понятно, что они готовятся к войне. Фрау Анна, как бы ее ни звали, на самом деле, часть этой подготовки. Но, конечно, раскрывать нас нельзя… – он обнял сына за плечи:

– Ложись, ты устал сегодня. Утром прилетел, и весь день на ногах.

В спальне Генриха тоже разожгли камин. Стянув через голову свитер, он вынул серебряные запонки, бросив их на стол:

– Макс их привез, из Праги. Проклятый мерзавец, куда он ездит, каждые два месяца? Я просматривал документы, ни одной зацепки. Не в Польшу, до нас бы дошли слухи, в Аушвице. Надо узнать, – велел себе Генрих:

– Пани Качиньская в Польшу собралась. Очень хорошо. Пусть нацисты себя почувствуют неуютно. Хотя партизаны и так не позволяют им спокойно жить… – Генрих бросил взгляд на папку с расчетами по будущему концлагерю, в Мон-Сен-Мартене. Рейхсфюрер сказал, что туда перевезут здоровых мужчин, бельгийских и голландских евреев:

– Следующим летом, – Гиммлер протер пенсне, – когда мы начнем процесс депортации на восток. Шахты для них станут перевалочным пунктом… – он тонко улыбнулся.

– Не могу… – понял Генрих:

– Завтра, все завтра… – он присел на мраморный подоконник, с пачкой сигарет. За окном летели хлопья снега. Генрих включил радиоприемник:

– Для всех, кто сейчас одинок, – сказал голос, с американским акцентом, – для всех, кто ждет любви. Мисс Ирена Фогель, и биг-бэнд Гленна Миллера, Let There Be Love…

Она, оказывается, умела петь и веселые песни. Генрих, невольно, улыбнулся. Из студии, где-то в Нью-Йорке, за тысячи километров, через океан, доносился стук ее каблуков. Мисс Фогель, кажется, приплясывала:

– Let there be cuckoos,
A lark and a dove,
But first of all, please
Let there be love…
Генрих не мог забыть бронзовые волосы, зеленые, большие глаза:

– Я помню, как танцуют фокстрот. Я студентом был, когда ненормальный начал запрещать джаз. В Швейцарии ничего подобного нет. Фрейлейн Рихтер… Марта, наверное, тоже может пройтись в фокстроте… – он подсвистел певице: «Let there be love…». Генрих вздохнул:

– Непременно, будет. Только не с ней, конечно. Не с Мартой… – закрыв глаза, он приказал себе не думать о девушке.


Взлетно-посадочная полоса легкой авиации, помещалась в отдалении от главного здания аэропорта Темпельхоф. В ясном, свежем утре, виднелась крыша, серого железа, и мощные колонны, темного гранита. Аэропорт был призван стать воротами нацистской Германии. Пассажиры оказывались в огромном, высоком зале, увешанном флагами со свастикой и портретами фюрера. В репродукторах, объявления о вылете перемежались «Хорстом Весселем» и бравурными маршами.

Одномоторные самолеты стояли ровными рядами. Блестела изморозь на крыльях. Легкий ветер трепал полосатый, яркий указатель, на высоком шесте. Граф Теодор передал Анне стальную флягу, с кофе:

– Я подумал, что нам это понадобится. В Швейцарии тоже суровая зима? – он, искоса, взглянул на женщину. Длинные пальцы, в замшевой перчатке, открутили пробку:

– Спасибо. Да… – она отпила кофе, – однако мы горная страна. Мы привыкли к снегу. Эмма говорила, у вас есть шале в Альпах, рядом с резиденцией фюрера… – граф, с младшим сыном и дочерью, забрал женщин из «Адлона».

Марта весело сказала, устраиваясь сзади:

– Фрейлейн Рейч будет у меня ведущей. Я взяла у нее автограф, на снимке. Повешу его в моей комнате, в школе… – Марта и фрейлейн Рейч увели Генриха с Эммой к самолетам. Белая щека фрау Рихтер немного покраснела:

– Думаю, здесь можно покурить. Конечно… – женщина пожала плечами, – фюрер против курения, это плохая привычка, однако табак успокаивает. У меня много работы… – граф раскрыл золотой портсигар, с монограммой.

Разглядывая полотна в картинной галерее, Анна уловила странную нотку, в голосе графа. Он замялся, когда женщина похвалила семейную коллекцию:

– У ваших предков был отличный вкус. Веласкес, Лиотар, полотна барбизонцев… – отведя глаза, мужчина откашлялся:

– Да, фрау Рихтер. Холсты перешли по наследству, кое-что я купил… – Анна усмехнулась:

– Купил. Наверняка, обворовал музеи, в оккупированных странах, или присваивал имущество евреев…

Анна не могла отделаться от беспокойства:

– Что-то здесь не то. Они аристократы, получили титул в начале прошлого века. Крупные промышленники. Потом Теодор национализировал предприятия… – на следующий день после визита к графу, отправив дочь с экскурсией, на Музейный остров, Анна пошла в публичную библиотеку.

Судя по газетам десятилетней давности, изданным до прихода Гитлера к власти, фон Рабе считался одним из самых прогрессивных магнатов, в рейхе. Он поддерживал деятельность профсоюзов, установил нормированный рабочий день и оплачиваемые отпуска, для сотрудников. Анна сидела в библиотечном кафе:

– Может быть, нацизм, и верноподданные заявления, не более, чем маска. Он аристократ. Старшина говорил о недовольстве дворянских кругов, военных… – граф Теодор служил на Западном фронте, имел звание полковника, его несколько раз ранило. На вилле Анна видела его фото, с маршалом Герингом. Граф сказал, что они подружились на войне.

– Нельзя… – решила женщина, – нельзя рисковать нашими агентами в министерстве экономики, в Люфтваффе. Мы потратили много сил, чтобы найти людей, там работающих, убедить их помогать Советскому Союзу. Если фон Рабе фанатичный нацист, как его дети, мы можем проститься со Старшиной и Корсиканцем. Москва никогда не позволит мне даже прощупать почву, что называется… – Анна покуривала, глядя на дочь, в летном комбинезоне и шлеме.

От фанатичного нациста уютно пахло сандалом. Он был в штатском, в хорошем, кашемировом пальто, с теплым шарфом. Рыжие, поседевшие волосы золотились на солнце. Голубые глаза, в мелких морщинах, смотрели на Анну. Она, внезапно, тоскливо, вспомнила маленькую комнатку, в Митте:

– Он… Федор, наверное, так будет выглядеть, когда постареет. От него тоже сандалом пахло. Мы с ним больше никогда не увидимся. Странно, как они похожи, с фон Рабе… – она помахала дочери. Генрих и Эмма шли к павильону для зрителей. Анна услышала стрекот мотора самолета.

– И с ним больше никогда не увидимся… – она отдала флягу, на мгновение, соприкоснувшись пальцами, с его ладонью. Анна поняла, что он вздрогнул.

– Да, у нас шале, в Бертехсгадене. Впрочем, вас не удивишь Альпами. Но моря в Швейцарии нет… – она улыбалась:

– Марта упоминала, что у вас дом, под Ростоком, с причалом. Мы берем яхту напрокат, на Женевском озере. Мы умеем ходить под парусом… – он потушил сигарету:

– Мои дети тоже. Летом Берлин очень красив, фрау Рихтер. На Унтер-ден-Линден цветут липы… – Анна помнила мокрые, желтые соцветия, в лужах, стук дождя в окно, сладкий, такой сладкий запах. Она хотела сказать, что была в Берлине, летом, но ничего подобного упоминать было нельзя. Она кивнула: «Я слышала, Теодор».

Граф помолчал:

– В общем, если вы соберетесь в рейх, фрау Рихтер, я… мы будем только рады… – он оборвал себя. Дочь и сын поднимались по ступеням павильона. Теодор посмотрел на самолеты фрау Рейч и фрейлейн Рихтер. Девушка опустила плексиглас кабины, но даже отсюда он заметил упрямый очерк подбородка:

– Она не похожа на мать, – подумал граф, – то есть похожа, но статью, повадкой. Если фрау Рихтер… то есть Анна, работает на американцев, то дочь об этом знает, не может не знать. Но пока им сюда ездить безопасно. Это если они еще раз приедут… – Теодор вдохнул запах жасмина. Черный локон, выбившийся из-под отороченной мехом, зимней шляпки, щекотал ее маленькое, раскрасневшееся ухо.

– Вам не страшно? – спросил он, глядя на полосу, где разгонялись самолеты.

Анна смотрела на аэроплан дочери. Ей не хотелось вспоминать фюрера, или говорить об арийском духе.

– Страшно, – тихо ответила она, – однако надо отпускать детей, Теодор. Приходится это делать, рано или поздно… – самолеты поднимались в воздух.

Генрих смотрел вверх, видя ее зеленые глаза:

– Я очень рада, что вы приехали. Я, к сожалению, не могу никого сажать в кабину, по правилам, да и самолет одноместный… – маленькая рука уверенно лежала на штурвале. Шлем, и очки Марта сдвинула на затылок:

– Я и с парашютом прыгала, в Цюрихском аэроклубе… – ему показалось, что самолет фрейлейн Рихтер покачал крыльями.

Марта, наверху, выровняв машину, поморгала:

– Это слабость… – девочка, до боли, закусила губу, – никогда, ничего не случится. Вы по разные стороны баррикад. Хуже, чем было на гражданской войне. И маме ничего говорить не надо… – слеза выползла из-под больших очков, покатилась по щеке. Марта сглотнула:

– Не надо. Я ему и не нравлюсь. Он мне не улыбался ни разу. Я вообще не уверена, что нацисты умеют улыбаться… – закинув каштановую, непокрытую голову, Генрих следил за самолетом, удаляющимся на восток, к зимнему, алому солнцу:

– Я ее больше никогда не увижу, – тоскливо понял Генрих, – никогда. Она верная поклонница фюрера. Вам не по пути. Нельзя ничего подобного, до победы. Ты обещал… – в плексигласе сверкало солнце: «Пусть она летит дальше, фрейлейн Марта Рихтер».

Часть восемнадцатая Соединенные Штаты Америки, февраль 1941

Сан-Франциско

Канатный трамвай зазвенел, спускаясь к Рыбацкой Пристани. День оказался почти жарким. Девушки расстегнули зимние жакеты, и оставили дома шляпки. На горизонте виднелся мост Золотые Ворота, гавань золотилась под солнцем. Вокруг лодок кружились чайки, пахло солью и рыбой. Блестящие тушки продавали на самой пристани. Рядом зазывали к лоткам со свежими, шевелящимися крабами, и горами серых, отливающих жемчугом креветок.

Аарон стоял на подножке трамвая. В синем небе порхали белые голуби. Он сошел на сушу вчера, после путешествия из Тяньцзиня, китайского порта, с остановками в Нагасаки и на Гавайях. Аарон уехал из Харбина, когда удостоверился, что еврейская община устроена. Он провел осень, занимаясь праздниками, открывая классы для детей, получая у японской администрации, в Маньчжурии, разрешение на продажу кошерного мяса.

Советский Союз Аарон видел только из окна поезда. Составы с еврейскими беженцами загоняли на самые дальние пути. Охрана НКВД не позволяла людям покидать вагоны. Почти все остановки они делали ночью. Днем, в перерыве между занятиями, Аарон выходил в тамбур, покурить. Он следил за бесконечной равниной, любовался широкими реками. Волга напоминала Миссисипи, а озеро Байкал, Великие Озера. Когда дети росли, доктор Горовиц часто возил их по Америке, навещая родственников.

Сунув руку в карман замшевой куртки, Аарон коснулся телеграммы:

– Папа обрадуется, что я на самолете лечу. Завтра окажусь в Нью-Йорке… – рав Горовиц решил не ехать поездом. После двух недель, проведенных на Транссибирской магистрали, он, смешливо, говорил, что поездов ему хватит на всю оставшуюся жизнь.

В Нагасаки корабль стоял три дня. Аарон, к тому времени, узнал о смерти мадемуазель Аржан, в Париже, получив от отца длинное письмо. Доктор Горовиц писал, что Эстер осталась в оккупированной Голландии:

– Она никуда не уедет, пока дети находятся у него… – Хаим, до сих пор, избегал называть бывшего зятя по имени, – однако меня уверили, что Эстер в безопасности. Лично с ней никак не поговорить, но его светлость, дядя Джованни, и Лаура находятся с ней на связи. Меир и Мэтью много работают. Мэтью постоянно в командировках, его не застать в столице. Меир ездил в Европу. Ему пришлось остаться в Лондоне, после визита. Он болел, однако оправился… – Аарон подозревал, что за болезнь случилась у брата. Рав Горовиц надеялся, что Меир, в ближайшее время, больше не соберется в Старый Свет.

– Немцы не тронут Давида, – размышлял рав Горовиц, – он великий ученый, председатель еврейского совета города. Нельзя идти на сделку с нацистами, но если Давид спасает евреев… – занимался ли бывший зять подобным, Аарон не знал, но предполагал, что профессор Кардозо использует свое влияние и должность для того, чтобы облегчить положение общины. Отец написал, что кузен Авраам вряд ли скоро появится в Европе:

– Он получил пять лет заключения, за незаконное ношение оружия и попытку ограбления банка. Джон сообщил, что вмешиваться не собирается. Он не ведает делами в Палестине… – читая знакомый почерк отца, Аарон услышал его тяжелый вздох. Парижские кузены, по осторожному выражению доктора Горовица, занимались борьбой против нацизма во Франции. В Лондоне полковник Кроу и его жена готовились к рождению первенца. О Тони никаких новостей не приходило. Отец написал, что их и не ждали.

Позвонив из Нагасаки в Сендай, по междугородному телефону, Аарон услышал извиняющийся голос Наримуне. Граф просил прощения, что не сможет увидеться с равом Горовицем. Регина, со дня на день, должна была родить. Кузина тоже поговорила с Аароном. Голос у нее был спокойный, девушка себя хорошо чувствовала. Йошикуни смеялся:

– Хочу сестричку, маленькую… – сестричка и родилась.

Аарон улыбался, вспоминая письмо отца:

– Назвали девочку Ханой, в память мадемуазель Аржан. На японском языке, это означает «цветок». Регина говорит, что у маленькой волосы темные, а глаза серо-голубые, в маму. Наримуне, по ее словам, не может налюбоваться на дочь, сам ее купает и меняет пеленки. Они живут в глуши. Война, ведущаяся Японией, их не затрагивает, и думаю, не затронет. Наримуне вручает премии огородникам и рыбакам, и перерезает ленточки у входа в новые магазины. Регина занимается японским языком, и берет уроки икебаны. Они воспитывают мальчика, и ведут спокойный образ жизни. Регина прислала парадное фото, с детьми, сделанное после рождения Ханы. Ей очень идет кимоно… – спрыгнув с подножки трамвая, Аарон придержал кипу, на темных волосах. В Сан-Франциско, он, наконец-то, прошелся по магазинам, сменив пальто, четырехлетней давности, на новую куртку. Он купил джинсы в эмпориуме Levis, свитера и рубашки, два костюма и чемодан.

Аарон поговорил с братом, по телефону. Голос у Меира был веселый. Мисс Фогель приехала в столицу. Официально, президент Рузвельт, отменил обычный бал, в честь инаугурации, но в Вашингтоне устраивали частные, благотворительные празднества:

– Мисс Фогель нарасхват… – было слышно, как Меир затянулся папиросой, – она каждый вечер, где-нибудь, поет. Я отряхнул пыль со смокинга, начистил бальные туфли… – Аарон представил младшего брата, в его кабинете, в Бюро. Он подумал, что Меир, наверняка, пьет кока-колу, положив ноги на стол. Он так и сказал. Меир хохотнул:

– Я еще и жареную картошку ем. Приезжай быстрее, сходим к Рубену. Я соскучился, милый мой… – донесся до Аарона ласковый голос брата.

Рав Горовиц шел к кондитерской Жирарделли, пробиваясь через полуденную, шумную толпу. Он остановился в кошерном пансионе, рядом с отстроенной после землетрясения синагогой Шеарит Исраэль, где, в прошлом веке, работал дедушка Джошуа. Аарон ходил на утренний миньян, и каждый день видел улыбку деда. Портрет рава Горовица висел на стене вестибюля, в числе других основателей синагоги. Аарон, в последний раз был в Калифорнии, подростком, после бар-мицвы. Отец водил их в знаменитое кафе, где Меир зачарованно стоял у шоколадного фонтана. Аарон соблюдал кашрут, но махнул рукой:

– Один раз можно себе позволить. Когда я еще в Сан-Франциско окажусь… – рав Горовиц пока ничего не говорил отцу и брату. Он твердо решил вернуться в Европу:

– Если Авраам сел в тюрьму, как порядочный человек… – Аарон, невольно, пошевелил пальцами левой руки, – то мне надо занять его место. В СССР, легально, меня не пустят. Европа оккупирована. США нейтральная страна, с моим паспортом я могу поехать в Святую Землю. Найду ребят, о которых Авраам говорил, начнем действовать… – пальцы срослись хорошо.

В Харбине Аарон ходил к местному, китайскому врачу. Лекарь использовал тонкие, серебряные иголки. Он обещал, что переломы скоро прекратят ныть, при перемене погоды. Пальцы остались только немного искривленными.

Толкнув дверь кондитерской, Аарон окунулся в запах шоколада и сладостей. Он встал в конец очереди:

– Мэтью часто в Калифорнию ездит. Ему тридцати не исполнилось, а он майор, закончил академию. Он далеко пойдет, как его дед… – Аарон вспомнил жесткое лицо убитого индейцами генерала Горовица:

– Он тоже вице-президента Вулфа напоминал. Мэтью только шрама не хватает, на щеке, для полного сходства… – рассмотрев пирожные, на витрине, рав Горовиц решил ограничиться чашкой кофе. Он вздохнул:

– Папа не писал ничего, однако я знаю, что он внуков ждет. Я родился, когда папе тридцать было. А мне тридцать один. То есть пока не исполнилось, но все равно… – Аарон подозревал, что, с его планами, думать о браке бессмысленно:

– Клара в порядке… – рав Горовиц немного покраснел, – пусть они будут счастливы, пожалуйста. Какая хупа, Америка начнет воевать, рано или поздно. Меир тоже не женится. Но ему всего двадцать пять… – кто-то тронул его за плечо.

– Я смотрю, вы это или не вы… – раздался сзади смутно знакомый голос:

– Здравствуйте, рав Горовиц, рад вас видеть… – Аарон обернулся. Прошло четыре года, однако он узнал это лицо. В последний раз, рав Горовиц видел его в берлинской синагоге, на Ораниенбургерштрассе, с тех пор сожженной. Герр Бронфман стоял перед ним в форме хаки, с нашивками лейтенанта американской армии, с большим букетом цветов.

– Лейтенант Эдуард Бронфман, к вашим услугам… – стащив пилотку с черных, кудрявых волос, он долго тряс руку Аарона:

– Рав Горовиц, я поверить не могу… – за кофе выяснилось, что Бронфмана отпустилис базы, где он служил, на неделю. У лейтенанта два дня назад родился сын.

– Восемь фунтов, – гордо сказал мужчина, – миссис себя отлично чувствует. За дочкой наши соседи присматривают… – он широко улыбался, – я цветы покупаю, пирожные хочу ей принести. Если бы не вы, рав Горовиц, не тетя ваша покойная, да хранит Господь душу ее, ничего бы этого не случилось. И, если я вас встретил, вы сандаком станете, – прибавил лейтенант:

– Мы давно решили мальчика назвать в вашу честь, рав Горовиц… – Аарон, отчего-то, подумал:

– Второй мальчишка с моим именем. А у меня детей нет… – Бронфман служил в армии больше года:

– Языками занимаюсь… – он подмигнул Аарону, – обучаю персонал немецкому… – обрезание устраивали в той же синагоге, Шеарит Исраэль.

Аарон кивнул:

– Не беспокойтесь, мистер Бронфман. То есть лейтенант… – он усмехнулся, – это мицва. Я поменяю билет, останусь в Сан-Франциско. Давно я здесь не был… – у шоколадного фонтана толпились дети. Бронфман выпустил серебристый дым:

– Жаль, что вы на восточное побережье возвращаетесь, рав Горовиц. В армии много евреев, а капелланов не хватает. Не хотят раввины служить… – он вздохнул:

– У нас тяжело, не сравнить с работой в синагоге. На базах ничего такого нет… – Бронфман обвел рукой мраморный пол кафе, деревянную, блестящую витрину с выпечкой:

– Мы в бараках живем, в глухих местах… – они распрощались.

Откинувшись на спинку стула, Аарон погладил бороду:

– Не хватает… – он вынул старую, записную книжку. Аарон не расставался с блокнотом, со времен учебы в Еврейской Теологической Семинарии, в Нью-Йорке. Студентом, он, с ментором, раввином Альштадтом, посещал заключенных. Альштадт служил капелланом в нью-йоркских тюрьмах:

– Он мне подскажет, кто в армии капелланами занимается… – расплатившись, Аарон посмотрел на часы. В Нью-Йорке рабочий день был в разгаре:

– Мы все равно начнем воевать… – рав Горовиц шел по набережной. Он хотел позвонить наставнику и посоветоваться:

– Не стой над кровью ближнего своего. Это тоже заповедь, мицва… – он посмотрел на птиц, чаек, и белых, голубей. Аарон бросил им крошки, порывшись в кармане куртки:

– Нельзя сейчас оставаться в стороне, – твердо сказал Аарон, увидев вывеску почты.

База ВВС США Гамильтон, Калифорния

В большом, стальном ангаре, у земляного, утоптанного пола гулял легкий ветерок. Снаружи слышался рев моторов. Бомбардировщики, после тренировочного полета, заходили на посадку: Аарон, поймал себя на том, что невольно проводит рукой по гладко выбритым щекам:

– Кузен Стивен был в плену, и Мишель тоже. Они оба воюют, Стивен защищает Лондон от бомбежек, Мишель в силах генерала де Голля… – Аарон прочел в газете о силах Свободной Франции, и о Сопротивлении. Он понял, чем занимаются Мишель и Теодор.

Аарон, украдкой, бросил взгляд в тусклое зеркало, висевшее над головой сержанта. Интендант устроился в углу ангара, спиной к забитым пакетами полкам, за легким, раскладным столом. Аарон понял, что четырнадцать лет носил бороду:

– Кроме того времени, когда я в Дахау ездил, за Людвигом… – у входа в ангар, на зеленой траве, прохаживались, перекликаясь, голуби, – неизвестно теперь, когда удастся ее отрастить. После войны, наверное… – Аарон, невольно, усмехнулся.

– Лейтенант Горовиц, – позвал его клерк, – распишитесь, где галочка. За парадную форму… – он зашевелил губами, – за молитвенную шаль… – в документах интендантского управления так называли талит. Он был армейского образца, кремового шелка, с золотистой бахромой и такой же вышивкой. Скрижали завета, с римскими цифрами, обозначавшими заповеди, увенчивал щит Давида. Такая же нашивка, красовалась на рукаве рубашки цвета хаки. Аарон был в походных, тяжелых ботинках и армейских штанах, в пилотке, вместо кипы.

Армия запрещала не только бороды, но и любую, как объяснил командир Аарона, капеллан Иствуд, одежду гражданского образца.

Аарон до сих пор удивлялся тому, как быстро все прошло. Позже он понял, что в тихоокеанском командовании, не было ни одного капеллана, еврея. Стоило раву Горовицу появиться в Монтерее, на военной базе, как армия приняла его с распростертыми объятьями. Потребовалось всего несколько телефонных звонков. Еврейская Теологическая Семинария подтвердила, телеграммой, его диплом и звание раввина.

Капеллан Иствуд, немного недовольно, сказал:

– По-хорошему, надо было бы вас послать в Индиану, в форт Харрисон. Прошли бы начальное офицерское обучение, в нашей школе… – Иствуд, епископальный священник, носил на нашивках крест, – но времени нет… – он хлопнул ладонью по папке. Аарон увидел на обложке свое имя и звание:

– Потом туда поедете, – заключил Иствуд, – сейчас есть более срочные вещи. У вас отличный послужной список, если можно так выразиться, – капитан Иствуд добавил:

– Знаете языки, жили в Европе. Армии подобные люди нужны, лейтенант Горовиц… – после обрезания сына Бронфмана, Аарон принес присягу.

Рав Горовиц, немного, боялся телефонного звонка отцу. Преимуществом пребывания в армии было то, что с родными связывались за государственный счет. Доктор Горовиц долго молчал:

– Что делать, милый мой. Если ты решил… – Аарон открыл рот, но услышал неожиданно веселый голос:

– В конце концов, Горовицы всегда в армии служили. Достаточно побывать на Арлингтонском кладбище. Я тоже успел повоевать… – доктор Горовиц провел два года военным врачом, во Франции:

– Меиру я сообщу, – добавил отец, – и, может быть, ты Мэтью увидишь. Или тебя на Гавайи пошлют? – озабоченно добавил Хаим: «В Перл-Харбор?»

Куда его посылали, рав Горовиц понятия не имел.

Капитан Иствуд сказал, что он отбывает с базы Гамильтон, где ему передадут пакет, с дальнейшими инструкциями. Гражданскую одежду Аарон упаковал. Он отправил посылку, домой, отцу, за казенный счет. При лейтенанте Горовице имелся вещевой мешок, с Торой, и кошерным рационом, на два дня. На пакете Аарон заметил знакомую ему печать Союза Ортодоксальных Синагог. Тора оказалась тоже привычного издания, с вытисненными буквами: «Армия США». На шее у рава Горовица висело два жетона, с его именем, фамилией, званием, и буквой «Н». Это означало, что он еврей. Капитан Иствуд показал ему выемку, в одном из жетонов.

Капеллан, сухо, объяснил:

– В случае гибели один жетон снимается, и передается командиру подразделения, то есть мне, для регистрации потери. Второй остается для опознания и погребается в могиле вместе с телом… – выемка служила для того, чтобы жетон прикрепили к деревянному гробу, армейского образца. Аарон напомнил себе, что пока США не воюет:

– Но ведь будет, непременно… – он расписался за парадную форму, цвета хаки, брюки, китель, и рубашку. Ему выдали ботинки и пресловутую молитвенную шаль. Аарон уложил все в вещевой мешок. Половина осталась незаполненной. Кроме Торы, тфилин, пакета с рационом, и талита, при нем была бритва, мыло, зубной порошок и щетка, тоже с выдавленными на алюминии надписями: «Армия США». Сержант подвинул большую, амбарную книгу:

– Распишитесь за пакет, лейтенант Горовиц. Поставьте дату и время… – он посмотрел на часы:

– Седьмое февраля, полдень. Ваш самолет… – сержант указал в сторону выхода, – готов к вылету, через четверть часа… – он встал, козырнув Аарону. Рав Горовиц еще не свыкся с армейской манерой приветствовать друг друга. Он тоже, довольно неловко, козырнул в ответ, сунув пакет в нагрудный карман рубашки.

Лейтенант Бронфман приехал проводить его, с базы в Монтерее, где он служил. Аарон, позвонив Бронфману, услышал разочарованный голос:

– Я думал, вас в Калифорнии оставят… – Бронфман ждал, покуривая папиросу. Аарон, покинув ангар, развел руками:

– Боюсь, есть время только на перекур. Передавайте привет миссис Бронфман, дочке вашей, маленькому… – Эдуард щелкнул зажигалкой:

– Хорошо, что вы в армию пошли, рав Горовиц. Но вы бесстрашный человек… – Аарон, в общем, никогда о себе так не думал:

– Максим бесстрашный… – они смотрели на серые бомбардировщики, – кузен Стивен, Мишель, Авраам. С кем-нибудь на войне я столкнусь, обязательно… – на взлетно-посадочной полосе стоял транспортный дуглас. Бронфман присвистнул:

– С багажом полетите. Он весь какими-то ящиками забит… – дуглас заканчивал погрузку:

– Жаль, что я Максима не видел, – Аарон не знал, кто спас его из тюрьмы, в Каунасе. Он не помнил лица русского, который его допрашивал:

– Они не все такие… – сказал себе рав Горовиц, – Максим тоже русский. Если Гитлер нападет на СССР, он в армию отправится… – Аарон снял пилотку. Стрижка у него теперь была короткая, армейского образца. Он почесал голову:

– Я со школьных времен так не стригся.

– Без бороды вам тоже хорошо, – одобрительно сказал Бронфман:

– Куда вас отправляют, рав Горовиц? Пакет посмотрите… – взломав печать, Аарон прочел машинописные строки: «Хэнфорд».

– Никогда не слышал, – Бронфман нахмурился, – но я в Америке всего четыре года.

– Я здесь родился, как и все мои предки, – весело ответил Аарон, – но тоже никогда не слышал, – он похлопал лейтенанта по плечу:

– Неуставное прощание. Впрочем, мы с вами в одном звании. Удачи, и спасибо… – от самолета махали.

Выбросив сигарету в урну, Аарон вскинул мешок на плечо. Он побежал к дугласу, придерживая пилотку. От пропеллеров несся поток жаркого, почти пустынного воздуха.

Вашингтон

Мистер Куарон, мексиканский журналист, корреспондент газеты El Universal остановился в Джорджтауне, на углу Висконсин-авеню и М-стрит, в скромном пансионе, для холостых мужчин. За углом шла стройка. После наводнения, четырехлетней давности, канал, шедший параллельно реке Потомак, закрыли. Судоходство прекратилось. Хозяин пансиона сказал, что берега и шлюзы восстанавливают. Власти округа Колумбия собирались устроить парк и пустить по воде прогулочные баржи, тянущиеся за мулами.

– Как в старые времена, – выписав квитанцию, хозяин проводил мистера Куарона на третий этаж: «Завтрак в семь утра». Мексиканец не был похож на дешевых, нелегальных работников, из южных штатов. Хозяин читал в газетах о тысячах, людей. Они в глубокой ночи, переходили границу, нанимаясь в фермерские хозяйства, или становясь прислугой:

– Он по-английски говорит, как образованный человек, – владелец пансиона заглянул на кухню, где стояли два рефрижератора и две плиты. Он бросил взгляд на список провизии, на столе. Владелец гостиницы посчитал на пальцах:

– Все номера заняты, у людей деньги появились. Недаром я за мистера Рузвельта голосовал. Он страну в беде не оставит. Вытащить нас из такой ямы… – хозяин помнил заколоченные окна домов, таблички: «Продается», очереди безработных, за благотворительным супом. Армия Спасения раздавала еду, чуть ли не на ступенях Конгресса.

Сделав кофе, он принес чашку за стойку, размышляя о мистере Куароне:

– Он журналист, с образованием… – владелец пансиона вспомнил изящные манеры молодого мужчины. По паспорту гостю исполнилось двадцать восемь:

– Идальго, – американцу пришло в голову нужное слово, – в Мексике не одни индейцы обретаются. Колумб тоже испанцем был… – он включил радио. Передали прогноз погоды. Последний месяц зимы в столице оказался почти весенним, ожидалось двенадцать градусов. В парках цвели гиацинты.

Хозяин неделю назад прекратил отапливать здание. В каждой комнате имелась старомодная грелка для постели, довоенных времен. Экономия, как замечал хозяин, выручала его и в самые тяжелые времена.

В новостях ничего интересного не оказалось. Немцы продолжали бомбить Британию. Итальянцы в Северной Африке проигрывали, сдав Бенгази. Гитлер назначил генерал-лейтенанта Эрвина Роммеля командующим африканским корпусом вермахта. Зевнув, хозяин покрутил рычажок, переключившись на трансляцию боксерского матча.

Петр Воронов, присев на подоконник, рассматривал белоснежный купол Капитолия. Петр еще никогда не бывал в столице США. В свой прошлый визит, похищая Невидимку, он не выезжал из Нью-Йорка. Вспомнив расстрелянную Джульетту Пойнц, он ласково улыбнулся:

– Мы тогда с Тонечкой встретились, Володя получился… – сыну летом исполнялось три года. Он бойко болтал, на русском и английском языках. Вернувшись в Москву, после проверки Кукушки, Петр был немного разочарован отсутствием новостей. Жена уверила его:

– Все будет хорошо, милый. Но я тебя редко вижу… – Тонечка едва слышно вздохнула. Петру показалось, что прозрачные, светло-голубые глаза заблестели. Испугавшись, он долго целовал жене руки, обещая пробыть дома подольше. Петр только навестил Прибалтику, где шла вторая депортация контрреволюционных элементов. Осень и начало зимы он провел в Москве. Они ездили на дачу к наркому, отдыхали в санатории, и устроили домашнюю елку, для Володи и его маленьких друзей. Жена испекла английскую коврижку, с цукатами, и зажарила индейку.

Петр, играя с детьми, поймал себя на том, что ему нравится запах богатства и сытости, в квартире, мебель красного дерева и бухарские ковры, эмка с шофером, во дворе, шелковое платье и янтарное ожерелье Тонечки. В детском доме все подобное считалось признаками буржуазии, однако Иосиф Виссарионович сказал, что советские люди стали жить лучше.

Петр понял, что он, невольно, подражает, небрежным, уверенным манерам фон Рабе.

– Он граф, – думал Петр, обедая дома, на крахмальной скатерти, среди старого серебра и гарднеровского, конфискованного, фарфора, – граф. Тонечка леди, дочь герцога. А я? Сын рабочего, внук крепостного, еще и с подобным братом… – мерзавец прислал открытку, поздравляя Петра с годовщиной революции. На штампе значилось: «Нарьян-Мар». Вспомнив карту, Петр поежился, и ничего не ответил брату. Воронов хотел о нем забыть. Петр надеялся, что Степан тихо сопьется, за Полярным Кругом, в звании старшего лейтенанта, без партийного билета, и орденов.

Воронов приоткрыл окно, вдыхая сладкий, совсем не зимний воздух. Он вспомнил рассказ хозяина о будущих баржах, на канале:

– Тонечка говорила, у них в Англии подобная баржа была. «Чайка». Надо с Володей, когда он подрастет, по Волге проехаться. Ему понравится… – жена много работала. Осенью вышел сборник материалов, об успехах новых строек, под наблюдением комиссариата. Тонечка сразу принялась собирать материалы для второго. Она преподавала языки, на Лубянке, но Петр не говорил с Наумом Исааковичем, или начальником иностранного отдела, о штатной работе для Тонечки. Это было ни к чему, учитывая их будущую жизнь в Цюрихе.

– В Цюрихе все случится, обязательно… – взглянув на скромные, стальные, подходящие для журналиста часы, Петр стал переодеваться, – Тонечка отдохнет, мы с ней в горы поедем… – он представил альпийское шале, шкуру медведя, у большого камина, улыбку Тонечки:

– Мы в похожем коттедже жили, в санатории НКВД… – Петр застегивал пуговицы рубашки, – как я по ней скучаю… – сеньор Куарон добрался до Америки обходным путем, через Италию, и Лиссабон. Петр уехал из Москвы после нового года:

– Скоро мы увидимся. Я привезу подарки, ей и Володе… – Петр много занимался с мальчиком. Они играли, Воронов читал малышу детские книги. Володя начал узнавать буквы. В санатории они катались на санках. Тонечка, в собольей шубке, в брюках дорогого кашемира, хохотала, вытаскивая их из сугроба:

– Ты как ребенок, дорогой мой! Немедленно в дом, переодеваться, пить чай, с травами и медом… – на Петра повеяло ароматом чабреца, он увидел тусклый блеск старинного самовара.

– Блинов хочу… – вздохнул Воронов, – Тонечка их отлично печет. И во Франции они отменные. Надо найти какую-нибудь забегаловку французскую… – Эйтингон приезжал в столицу на день позже. Он следил за изменником Кривицким. По сведениям, полученным от Паука, десятого февраля перебежчик выступал на заседании комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, с докладом о внедрении секретной советской агентуры в структуры государственной власти США.

– Не позволим, – Петр завязал галстук, – никуда он не пойдет, и нигде не выступит. Хватит подметных статей, хватит порочить имя товарища Сталина, хватит выдавать наших агентов… – в январе, по сообщению Стэнли, Кривицкий очутился в Лондоне. Предатель, судя по всему, встречался с британскими разведчиками. Стэнли, в прошлом году, взяли на работу в Секретную Службу. На Лубянке появился доступ к самой свежей информации. Петр иногда, весело, думал, что шурин, его светлость герцог Экзетер, и не подозревает, кто читает приготовленные им доклады.

Кривицкий не знал о существовании Стэнли, здесь опасности не существовало. Не знал предатель и о Пауке, о нем вообще имело представление всего несколько человек. Паук, послезавтра возвращался из Калифорнии. Они собирались приступить к операции с Кривицким.

Петр не стал надевать пальто. Замотав на шее шарф, Воронов надвинул шляпу на бровь, как делали его любимые Кларк Гейбл и Хамфри Богарт. Он и сигарету курил, подражая актерам, держа ее в уголке рта:

– Если бы мы с Тонечкой могли жить в Париже… – Воронов сбежал по лестнице, – но ничего. Будем посещать мой любимый город… – Эйтингон велел Петру, как следует, познакомиться со столицей США.

Воронов шел по Висконсин-авеню, в центр города, к Белому Дому и Капитолию, под почти весенним, ярким небом. Он увидел вывеску: «Le Petit Paris», с Эйфелевой башней. Вход в кафе украшал трехцветный флаг, с лотарингским крестом. На витрине выставили портрет генерала де Голля:

– Пусть сражаются. Все равно, Гитлер их сильнее, он правит Европой. Нас, впрочем, это не интересует. Гитлер никогда не нападет на СССР, – об этом говорил фон Рабе. Ему, как и другим немецким источникам, на Лубянке верили. Радиограммы от Кукушки и Рамзая, утверждающие обратные сведения, выбрасывали в корзину. Эйтингон сердито говорил:

– Даже если они и не продались американцам, или британцам, то они купили дезинформацию… – Кукушка, по словам Эйтингона, в июне отзывалась в Москву, с дочерью.

Женщину оставляли на работе в иностранном отделе. Дочь, как тонко улыбнулся Эйтингон, ехала в другое место. Он не сказал, куда, но заметил:

– Девочка будет знать, что от ее работы зависит жизнь матери… – Эйтингон поднял бровь: «Она постарается, эта Марта…»

Петр наметил себе зайти во французское кафе на обратном пути. Он понял, что никогда не видел дочери Кукушки. В личном деле ее фотографий не имелось:

– И Наум Исаакович ее не видел… – Петр ждал зеленого сигнала светофора, – я только и знаю, что ее Марта зовут… – вспомнив холодные, серые глаза Кукушки, он передернул плечами:

– Она на гражданской войне заложников расстреливала, женщин, детей… – Петр сам занимался казнями, в Испании, но считал приведение приговора в исполнение мужской работой.

– Тонечка бы никогда подобное не стала делать… – уверенно сказал Петр, – что за дочь может вырастить Кукушка? Убийца, наверняка, как и ее мать. Интересно, зачем она понадобилась Науму Исааковичу… – миновав книжный магазин, Воронов не обратил внимания на плакат, в витрине, с колючей проволокой, алым, советским флагом, и фотографией товарища Сталина. Черные, жирные буквы кричали прохожим: «Скоро в издательстве Скрибнера! Разоблачение злодеяний Сталина! Правда, об убийстве Троцкого! Сенсация года! «Империя Зла. Жизнь и смерть под сенью красного знамени!».

Насвистывая «Let There Be Love», Петр пошел дальше.


Луч неяркого солнца падал на дубовые, прикрытые старым, вытертым ковром половицы. За окном, на Дюпонт-серкл, было тихо. Столица по субботам отдыхала. К одиннадцати утра на улицах появлялись хорошо одетые мужчины, под руку с дамами, в отороченных мехом жакетах. Швейцары гостиниц и ресторанов почтительно распахивали тяжелые двери. Конгрессмены, сенаторы, и служащие администрации, с женами, или, как выражались в Вашингтоне, доверенными работницами секретариата, приходили на бранч, неспешный завтрак, за которым можно было провести весь полдень.

В хрустальных бокалах золотилось французское шампанское. С войной, оно подорожало, как и сыры, на мраморном круге, под стеклянным куполом. Однако цены на русскую икру не поднялись, а свежие лобстеры из Бостона сейчас, в сезон, и вовсе были дешевы. На тарелках блестело мороженое. Терпко пахло апельсинами и цитронами, из Флориды. Девушки изящно ели сырные торты, с малиновым джемом.

Из-за немецких подводных лодок, топивших все, без разбора, британские корабли, чай взлетел в цене. Кофе в США привозили с юга, из Центральной Америки. Зерна почти ничего не стоили. Вдыхая горьковатый аромат, закуривая кубинскую сигару, патроны оглядывали полный людей зал.

Женщины носили дневные костюмы, английского твида. Мадам Шанель рекомендовала короткие, едва прикрывающие колено юбки. Нейлоновые чулки, модная новинка, облегали стройные ноги. Правительство Виши, судя по всему, не собиралось прекращать производство духов. В универсальных магазинах стояли ровные ряды дорогих флаконов.

Некоторые девушки, следуя голливудской моде, смело надевали днем брюки, широкие, закрывающие носок обуви. Они перетягивали ремешками тонкие талии, и лихо пристраивали на завитые локоны большие береты, подражая новой звезде, мисс Веронике Лейк. Афиши обещали в марте фильм, с ее участием, «Мне нужны крылья». Военно-воздушные силы обеспечили для съемок тысячу самолетов и две тысячи солдат, статистов. Девушки подхватили привычку мисс Лейк томно смотреть, из-под опущенных ресниц, закрывая волосами один глаз.

На ковре валялся кинематографический журнал, где мисс Лейк сняли подобным образом. Меир тоже, приоткрыв один глаз, взглянул на хронометр. В комнате пахло ванилью. Шелковое, вечернее платье, цвета жемчуга, перекинули через ручки кресла, рядом лежал его смокинг. Туфли на высоких каблуках, маленького размера, она сбросила по пути к старомодной, под балдахином постели.

Меир иногда, весело, думал, что снял квартирку, только из-за кровати. Обстановка здесь была старой, довоенной, дом построили в прошлом веке. У него даже имелся мраморный, порядком закопченный камин. Меир один раз навещал роскошные, четырехкомнатные апартаменты майора Горовица, в новом доме, с консьержами и лифтами. В комнатах кузена царила больничная чистота, пахло дорогим табаком. Мэтью показал картины на стенах, новый, дорогой рефрижератор, итальянскую машинку, для варки кофе. Меир не стал спрашивать, зачем кузену, проводящему в столице пару дней в месяц, подобное великолепие. Он понимал желание Мэтью восстановить былую славу Горовицей. Меир подозревал, что кузен копит на депозит, для покупки дома, в богатом предместье города, в Вирджинии, или Мэриленде.

Меиру хватало двух небольших комнат, и полки с любимыми книгами, в спальне, где стоял потрепанный томик Лорки, Сент-Экзюпери, Чехов, в переводе миссис Гарнетт, и «Ночь нежна», Фицждеральда. Ему отчаянно не хотелось вылезать из-под шелка покрывала, снимать голову с мягкого, белого плеча.

Ирена пошевелилась. Поцеловав темные волосы девушки, Меир нашел на ковре очки. Официально Ирена жила в отеле Вилларда. Миссис Фогель каждый день, после обеда, звонила дочери. Ирена появлялась в номере, чтобы отдать белье в стирку и принять телефонный звонок, из Нью-Йорка. Она пела на званых вечерах, но успевала готовить печенье, для Меира. Девушка прятала бумажный пакетик в карман его куртки.

Даллес, на совещаниях, поводил носом:

– Доставайте сладости, Ягненок. Вы что, постоянно кондитерскую навещаете? – Меир, немного, краснел.

Пошарив рукой по полу, он нашел бумажную салфетку:

– Надо в аптеку зайти… – посчитав то, что лежало в салфетке, Меир вспомнил содержимое шкафчика, в ванной, – купить про запас. Но Ирена уезжает, через три дня, в Лос-Анджелес. Зачем мне пакетики, без Ирены… – Меир понял, что улыбается. Кузен, наоборот, прилетал из Калифорнии. Они собирались, втроем, отобедать у Вилларда. Меир и Мэтью всегда встречались в этом ресторане. Майор Горовиц поддерживал хорошие отношения с метрдотелем. Столик был обеспечен, даже по звонку за пару часов до обеда.

Надев халат, Меир прошел на кухню. Избавившись от салфетки, вымыв руки, он зажег газ, на плите. Утро было туманным, Дюпонт-серкл пустовал. Приоткрыв форточку, Меир закурил. Отец, позвонил третьего дня. Доктор Горовиц сообщил, что Аарон теперь служит в армии, капелланом. Брат обещал, по возможности, писать семье:

– Нас мало осталось… – вздохнул отец, – со смертью Ханы, то есть Аннет. Надо держаться вместе, милый мой. Хорошо, что у Регины новая девочка родилась… – Меиру путь в Японию, как и на континент, был закрыт. Вернувшись из Лондона, с двумя новыми шрамами, Меир не стал скрывать от начальства, что личиной мистера О'Малли больше пользоваться нельзя. Он, правда, не объяснил, что произошло. О Давиде, или вши, как его, про себя, называл Меир, знали только он сам, и Джон. Кузен бы не проговорился. Меир даже отцу не сказал о предательстве зятя. Он до сих пор не мог поверить, что еврей способен на подобное. Меир надеялся, что до профессора Кардозо, рано или поздно, доберутся силы Сопротивления.

– Или Авраам Судаков его навестит… – Меир снял кофе с плиты, – хотя он в тюрьму сел, как порядочный человек… – он вспомнил рассказ Аарона о Праге. Меир пока тюрьму миновал, однако он подозревал, что все может измениться:

– Авраам не собирается пять лет в камере проводить… – кофе пах кардамоном, – думаю, в следующем году, мы увидим его в Европе. В следующем году Гитлер нападет на Россию, – он покуривал, глядя в окно, – или в этом году… – Меир, на совещаниях, спорил с аналитиками, вспоминая разговоры с Генрихом, в Амстердаме.

О Генрихе он Даллесу тоже говорить не стал. Фон Рабе был вотчиной британской разведки, США с Германией не воевало. Босс был недоволен тем, что об истинном имени мистера О'Малли, стало, по словам Даллеса, известно от Берлина до Токио. Начальник развел руками:

– Посмотрим, как дальше пойдет. Занимайся аналитикой, помогай с охраной президента, работай в контрразведке… – на этой неделе, Меир принял от коллег миссию по сопровождению мистера Кривицкого. За два года, что перебежчик жил в США, никто подозрительный к нему не приближался. Меир пока не встречался с Кривицким, его смена начиналась сегодня. Через два часа он забирал русского из гостиницы «Бельвью» и вез на встречу с издателем, мистером Чарльзом Скрибнером. Скрибнер приезжал ради этого из Нью-Йорка. Меир почесал растрепанные, темные волосы:

– Кривицкий, в общем, неплохо пишет, я его статьи читал. Музыка одинаковая, злодеяния Сталина, убийство невинных людей, но ведь он прав. Скрибнер, наверное, мемуары хочет заказать… – Меир, зевнув, порылся в кармане халата:

– Один пакетик остался. Надо сделать предложение Ирене, хватит. Ей двадцать четыре года, она хочет семью, детей. А если война начнется? – аналитики, в один голос, утверждали, что Япония завязла в континентальных сражениях, и не собирается атаковать США.

– Это мы еще посмотрим, – кисло сказал Меир, соскочив с подоконника. Налив кофе для Ирены, он вернулся в спальню. Присел на край кровати, не удержавшись, он провел губами по белой, сладкой шее. Ирена дрогнула длинными ресницами:

– Тебе пора, милый? – поцеловав нежные веки, он скосил глаза на часы:

– Еще минут сорок… – Меир едва успел поставить чашку на ковер. Ирена потянула его к себе. Он окунулся в знакомое, спокойное тепло, вспомнив любимый рассказ, у Чехова.

– Душечка… – от нее пахло уютной ванилью, она вся была мягкая и покорная, – душечка… – Меир хотел проверить, нет ли у Кривицкого оружия. Ребята говорили, что русский, в последнее время, стал очень подозрительным. Он постоянно говорил об агентах НКВД, сжимающих, по его выражению, щупальца вокруг него, Вальтера Кривицкого.

– Кому он нужен… – Меир услышал тихий, сдавленный стон, – Троцкого убили, на этом Сталин успокоится. Я видел плакаты, в книжных магазинах: «Империя зла». Наверняка, Скрибнер название выбрал. Нет здесь никаких агентов… – Меир кинул очки на ковер, забыв о Кривицком и НКВД.


Меир вел неприметный, темный форд к отелю Вилларда, где назначил встречу мистер Скрибнер. Издатель собирался поговорить с Кривицким за бранчем. Обычно Кривицкого охранял один человек. Гувер сказал, что нужды в усилении сопровождения нет. На Кривицкого за два года никто не покушался.

– И не покусится, – сварливо добавил босс, – здесь не Мексика… – глава Бюро имел в виду смерть Троцкого. Изгнаннику, в августе прошлого года, раскололи череп ледорубом. Меир еще оставался в Лондоне. Он помнил сообщение по радио, и хмурый голос Джона:

– Теперь у Сталина нет соперников… – кузен пришел его навестить, в госпитале, – он от всех избавился… – одна из пуль фон Рабе прошла в нескольких сантиметрах от позвоночника Меира. В Амстердаме, они не стали обращаться в городские госпитали. Максимилиан, без сомнения, послал бы в больницы людей гестапо.

Генрих высадил их у деревни, на Эе. Джон нашел врача. Меир, к тому времени очнулся. Раны у него, в общем, были неопасные, однако он потерял много крови. Морской переход обратно в Британию Меир почти не помнил. Когда он немного оправился, Джон сказал, что связь с сестрой налажена. Герцог показал расшифрованные радиограммы:

– Она в Роттердаме, сняла квартиру, принимает частным образом… – Меир забеспокоился:

– Но пациентки могут пойти к немцам, это опасно. Даже, несмотря на то, что она польскими документами пользуется… – герцог покраснел:

– Поверь, – Джон откашлялся, – ни одна женщина не донесет на врача, делающего подобные операции… – Меир велел:

– Все равно, передай ей, чтобы она вела себя осторожно… – отцу Меир о занятиях старшей сестры не говорил. Доктор Горовиц считал, что Эстер осталась в Голландии из-за близнецов.

Меир посмотрел в зеркало заднего вида на русского. Кривицкий, урожденный Самуил Гинзбург, сидел с закрытыми глазами. Перебежчику было едва за сорок, однако он выглядел пятидесятилетним. Его жена и сын жили на ферме, под Нью-Йорком, их охраняли. Едва Меир постучал в дверь его номера, как Кривицкий заявил:

– Я не уверен, что вы сможете обеспечить безопасность моей семьи, в случае, если я… – он повел рукой. Меир не представлялся русскому. Для Кривицкого он был просто мистером Марком.

– Мистер Вальтер, – Меир закатил глаза, – ничего с вами не произойдет. Для этого мы здесь. Встретитесь с издателем, выступите на заседании комиссии, и поедете обратно, в сельскую глушь…, – Кривицкий признался, что у него есть оружие, но отдавать кольт Меиру, наотрез отказался:

– Я работал за линией фронта, на гражданской войне, – угрюмо сказал Кривицкий, надевая пиджак, – когда вы в пеленках лежали, юноша. Не надо меня учить, что я могу делать, и что не могу… – Меир вздохнул: «Хорошо, мистер Вальтер. Пусть будет по-вашему. Но в отеле…»

– В отеле я стрелять не буду, не беспокойтесь, – отрезал Кривицкий. Меир велел себе не спрашивать, где, собственно, русский намеревается пустить в ход оружие.

На Пенсильвании-авеню поток машин оказался плотным. Пощелкав рычажком радио, Меир закурил. Он услышал низкий голос Ирены:

Let there be cuckoos,
A lark and a dove,
But first of all, please
Let there be love…
Скрыв улыбку, Меир заставил себя не подсвистывать песне. Он оставил Ирену в постели, с жаркими, разметавшимися по подушке волосами. Она обнимала Меира:

– Я люблю тебя, милый, люблю. Я приеду с вручения Оскара, и побуду с тобой в столице. Маме скажу, что у меня запись. Мы увидимся в Нью-Йорке, на Пурим… – до праздника оставалось больше месяца. На Пурим в Нью-Йорке всегда устраивали благотворительные балы. Ирену, с джаз-оркестром, приглашали для музыкальной программы:

– Надо жениться… – сказал себе Меир, – она меня любит, всегда будет любить… – Ирена пекла печенье, готовила обеды, пришивала пуговицы к рубашкам. Девушка бегала в химическую чистку, за костюмами, в прачечную, и в кошерную деликатесную лавку, за углом от синагоги. Когда Меир приходил домой, она встречала его в скромном, закрытом платье. С кухни пахло куриным супом, или запеченной форелью, у нее были мягкие, ласковые губы. Меир почти ожидал услышать из гостиной голоса детей.

– А я ее не люблю… – форд свернул к отелю Вилларда.

В ресторане метрдотель оставил для Кривицкого и Скрибнера отдельный кабинет. Меир провожал туда русского через черный ход. Задний двор отеля был заставлен машинами персонала. Меир припарковал форд:

– Подождите, мистер Вальтер… – цепким взглядом окинув номера машин, он проверил список, в блокноте. Портье в отеле Вилларда едва не хватил удар, когда Бюро потребовало данные обо всех его сотрудниках.

– Даже чернорабочих, – сухо сказал Меир, сидя в маленьком кабинете, – речь идет о безопасности Соединенных Штатов Америки… – никого подозрительного за последние месяцы не нанимали. Они сравнили имена с базой данных по регистрации автомобилей:

– Посторонних нет, но гости здесь и не оставляют свой транспорт. Гостей никак не проверишь. И вообще, убийца может прийти пешком. Какой убийца? – разозлился на себя Меир, – мы в двух кварталах от Белого Дома. И до его отеля, «Бельвью», меньше мили…

– Все в порядке, мистер Вальтер, – бодро заметил Меир, – подождите, пока я выйду из машины и дам сигнал… – Кривицкому, молодой человек, в очках, странным образом напомнил его самого, в те годы, когда Кривицкий еще был Гинзбургом. Тогда он и не подозревал, что станет работать на Лубянке, и заниматься европейской агентурой НКВД.

Агент приехал за Кривицким в костюме. Он усмехнулся:

– День сегодня выходной, однако, мы хороший отель навещаем… – «Бельвью», где жил Кривицкий, тоже оказался неплохой гостиницей. Бюро не могло поставить в коридоре пост охраны, подобное бы отпугнуло постояльцев. Гувер велел снять номер, напротив комнаты Кривицкого, и постоянно наблюдать за его дверью.

Темные, немного растрепанные волосы невысокого юноши золотились на солнце. Мистер Марк покуривал сигарету, оглядывая гостиничный гараж, склад, и окна отеля, с пожарной лестницей. День обещал стать отменным, по серому асфальту прохаживались голуби. Несмотря на февраль, пригревало.

Кривицкий положил руку на пистолет, в кармане пиджака:

– Может быть, стоило признаться… – в Лондоне с ним работала красивая женщина, со строгим взглядом, и сединой на темных висках. У нее были короткие, по плечи волосы, стройные ноги, она курила крепкий, американский «Camel». Они с Кривицким называли друг друга мистер и мисс, несмотря на то, что встреча проходила в деревне, в уединенном, безопасном доме.

Женщина, лет тридцать, оказалась опытным работником. Вальтер, неожиданно, увидел грусть в ее темных глазах:

– Она человек, – сказал себе Кривицкий, – и мистер Джон тоже. И мистер Марк… Может быть, стоило довериться…, – в Вашингтоне ему показали снимки Эйтингона и Петра Воронова. Кривицкий преподавал Воронову семь лет назад. До отъезда в Австрию, резидентом, Вальтер читал лекции на Лубянке, для молодых сотрудников. Он сделал вид, что не знает этих людей. Фото Кукушки у них не было, но Вальтер и о ней ничего не сказал.

Он был ровесником Кукушки и покойного Сокола, ездил с Горской курьером от Коминтерна, в Германию. Вальтер знал, что стоит ему только заикнуться о Цюрихе, об «Импорте-Экспорте Рихтера» и о самой фрау Рихтер, он вряд ли доживет до конца недели.

– Кукушка не поленится приехать, меня убрать, – мрачно думал Вальтер, – она дружила с Раскольниковым, воевала с ним, и не остановилась, не дрогнула. Она убила Рейсса, я уверен… – перебежчика Рейсса должен был убить Кривицкий, тогда еще не попавший в опалу. Он пошел против приказа Москвы, и предупредил Рейсса о его участи.

– Однако ему ничего не помогло… – Кривицкий вспомнил холодные, серые глаза женщины:

– Она машина для убийства, как ее отец. Верный солдат партии… – Кривицкий работал резидентом в Берлине, когда овдовевшая фрау Рихтер принимала управление делом покойного мужа.

Окна отеля блестели радугой на солнце. Кривицкий, невольно, втянул голову в плечи:

– Эйтингон и Воронов занимались ликвидацией изменников. Орлов жив, потому, что молчит… – Кривицкий начал публиковать статьи, с разоблачением преступлений СССР, в «Saturday Evening Post». Материалы вышли сборником, с названием «Я был агентом Сталина». Ему позвонил бывший резидент в Испании, Орлов. Кривицкий услышал горький смешок:

– Для еврейского мальчика из Подволочиска, ты большой дурак, Самуил. Жди гостей… – Орлов, родившийся Лейбой Фельдманом, в Бобруйске, повесил трубку.

Кривицкий ждал, два года, с тех пор, как он попросил политического убежища во Франции.

– О них я ничего не сказал… – бессильно подумал Кривицкий, – но я не мог, не мог иначе. Мелкую сошку, шифровальщиков, и лакеев, в посольствах, Сталин мне простит, а Горскую… – Горскую не простила бы сама Горская. Кривицкий не хотел проснуться от холода пистолета, приставленного к виску, не хотел видеть над собой, в темноте, серые, спокойные глаза.

– Все в порядке, пойдемте, – весело сказал агент. Он забрал шляпу с переднего сиденья, Кривицкий взял свою.

Форточка номера, на шестом этаже, открылась. Плотный, низкорослый, хорошо одетый бизнесмен, в синем костюме, засунул руки в карманы:

– Правильно ты говорил, Петр, насчет оптического прицела для винтовки… – Эйтингон проследил за мерзавцем:

– Его сопровождает известный нам, благодаря Пауку, мистер Меир Горовиц. Пришлось бы оставлять два трупа. Вступать, так сказать, в конфронтацию с Бюро… – Эйтингон хмыкнул:

– Наверняка, Кривицкий по поводу книги встречается. «Империя зла», – он сдержал ругательство, – название какое придумал… – Петр просматривал тяжелую, воскресную газету.

О том, что Кривицкий собрался в «Виллард», узнать было просто. По приезду из Нью-Йорка, Эйтингон связался с Петром. Наум Исаакович был с документами испанского бизнесмена, торговца оливками. Сняв номер в «Вилларде», он сообщил Петру, что с вокзала проводил Кривицкого в отель «Бельвью».

Петру перебираться туда было опасно, поэтому он взял напрокат машину. Воронов надежно засел рядом с гостиницей, следя за передвижениями Кривицкого.

Петр отозвался:

– Мы его в «Бельвью» навестим, Наум Исаакович. Вместе с Пауком… – он поднял телефонную трубку: «Бургер или…»

– Или бургер, – расхохотался Эйтингон, закуривая, – машина видна отлично, можно пообедать. С беконом, сыром и жареной картошкой, – распорядился он, – и пусть принесут кока-колы… – Петр набрал трехзначный, внутренний номер ресторана Вилларда:

– Наум Исаакович рассказывал, – вспомнил Петр, – Сокол здесь Паука вербовал, пять лет назад. Кофе его облил… – Петр улыбнулся, делая заказ.


Собираясь на встречу с издателем, Кривицкий положил в карман пиджака, кроме кольта, конверт, с рукописью. Скрибнер связался с ним на прошлой неделе. Вальтер подозревал, что у мистера Чарльза имелись какие-то знакомые в Бюро. Адрес фермы, где жил Кривицкий и семья, был мало, кому известен.

Скрибнер прислал вежливое письмо. Издатель хотел, чтобы Вальтер поработал над предисловием к новой книге, о Советском Союзе. Кривицкий, сначала, скептически отнесся к бандероли с напечатанными на машинке листами. Он был уверен, что очередной американский журналист, проехавшись по улице Горького, и побывав, под присмотром НКВД, в путешествии по Волге, пишет славословия великому Сталину.

Контора «Интуриста» в Нью-Йорке, на первом этаже роскошного здания, на Пятой Авеню, пестрила хорошо отпечатанными, многоцветными плакатами. Путешественникам предлагали фестиваль искусств, в Ленинграде, охоту и рыбалку на Волге, путешествие по Военно-Грузинской дороге и Транссибирской магистрали, курорты Крыма и Кавказа. Отдельный тур отправлялся на великие стройки Страны Советов, на автомобильные заводы Горького, и Днепрогэс.

Кривицкий указывал Бюро, что персонал офисов Интуриста, на самом деле, занимается разведкой, как и легальные резиденты, дипломаты. Работая в Европе, Вальтер не знал точных сведений о завербованных Советским Союзом американцах. Он, тем не менее, настаивал, что среди них, не только обычные подозреваемые, как называл их Кривицкий, люди с левыми симпатиями.

– В НКВД не дураки сидят, – заметил Вальтер, – понятно, что среди коммунистов ищут в первую очередь. Нет… – он покачал головой, – все более тонко… – посмотрев на работника службы Даллеса, Кривицкий внезапно усмехнулся:

– Вы можете делить кабинет со шпионом Москвы. Или вы сами шпион… – американец захлопнул папку: «Я понимаю ваши чувства, мистер Вальтер, но не стоит скатываться в паранойю».

Дождавшись, пока жена и сын заснут, Кривицкий ушел в гостиную. Он сидел у камина, шурша тонкой бумагой. Вальтер понял, что автор, кем бы он ни был, имеет доступ к хорошим товарам. В СССР подобной бумаги не производили.

Он, сначала, решил, что Хемингуэй, непонятным путем, попал в Москву, получил обвинение в шпионаже и отсиживает срок в лагерях. Стиль манускрипта напомнил Вальтеру испанские заметки Хемингуэя. Вальтер полистал свежий «Life». Если верить журналу, писатель сейчас был в Китае.

– Американец… – пробормотал Вальтер, – может быть, коммунист, из арестованных… – вторая глава переносила читателя на загородную дачу наркома НКВД Берии, внутреннюю тюрьму, на Лубянке, и на празднование годовщины великой революции, в узком кругу работников комиссариата. Вальтер подумал, что американец, должно быть, работал в иностранном отделе, а потом оказался в лагерях:

– Я семь лет назад из Москвы уехал, я его не знаю. С чистками, все работники сменились. Но если он в ГУЛАГе, как он переслал рукопись, на запад? – в первом абзаце первой главы автор описывал, как охранники складируют мерзлые трупы, у стены барака усиленного режима. Вальтер, невольно, сглотнул:

– Я смотрел на груду тел, скованных морозом, с посиневшими,разбитыми в кровь ногами. При жизни, вернее, существовании, зэки носили, вместо обуви, куски автомобильных шин, примотанных к ступням. В последнюю неделю ноября мороз опустился до отметки в минус тридцать градусов. Заключенные, из похоронной команды, в предрассветной, бескрайней мгле, долбили ломами застывшую землю. У штабного барака били в рельс, начиналась утренняя поверка. Сталинская Россия вступала в еще один день, безысходности и страха.

Кривицкий, внимательно, прочел манускрипт. Автор знал наркома Берию, и видел Сталина, на торжественном приеме, в Кремле. Американец, скорее всего, отдал рукопись в лагере, кому-то из заключенных, выпущенных на свободу:

– Вору… – он смотрел на четкие, машинописные строки, – они… коммунисты освобождают социально близкие элементы, как это у них называется. Остальные могут сдохнуть, на Колыме… – Кривицкий прислушался к тишине деревенской ночи, за окном: «Рукопись оказалась в Москве, ее перепечатали, и отправили Скрибнеру».

– Кукушка знает обо всех резидентах, она заведует финансовыми потоками… – пришло в голову Вальтеру, – она посылает деньги по миру, от Аргентины до Японии. Она знает, сколько получают агенты, и кто они такие. Вот что нужно американцам, – он усмехнулся, – сведения Кукушки. В Буэнос-Айресе они хранили неприкосновенный, золотой запас партии. Потом средства отправили в Швейцарию. Это надежней. Она держит при себе номера счетов, имеет сведения о золоте, перевозимом из СССР в Цюрих… – отложив рукопись, Вальтер потрещал костяшками длинных, сухих пальцев.

Он подошел к окну. Участок обнесли шестифутовой, крепкой изгородью, охрану прислали из Вашингтона. В будке, у ворот, мерцал огонек. Агенты, видимо, слушали трансляцию спортивного матча. За окном мягко прошелестели крылья, Кривицкий отшатнулся от стекла, тяжело дыша.

– Птица. Ночная птица. Я в безопасности, в безопасности… – американцы не обратили внимания на его размышления о тщательно законспирированном агенте, в Бюро, секретной службе, или в армии. В такие учреждения людей с левыми симпатиями не брали.

Они шли по пустому, служебному коридору «Вилларда». Кривицкий, мучительно, думал:

– Хотя бы мистер Марк. Откуда я знаю, что он не работает на СССР? Он может меня застрелить, в любой момент. Инсценирует самоубийство… – мистер Марк зашел в кабинет первым, тщательно все проверив.

Меир на обеде не присутствовал. Он дожидался Скрибнера, и передавал ему на руки подопечного. Меиру приносили гамбургер, и жареную картошку, к стулу, в коридоре. Окон в кабинете не имелось, дверь была всего одна. Осмотрев комнату, Меир остался доволен.

– Или Скрибнер меня пристрелит, НКВД его завербовало… – приказав себе успокоиться, Кривицкий жадно выпил половину хрустального, тяжелого стакана, с водой виши. Ему пришло в голову, что Кукушка стала бы бесценным приобретением для американской разведки:

– И для любой разведки… – Кривицкий усмехнулся, заглатывая горький дым сигареты. Представить себе Кукушку в роли перебежчика было невозможно:

– У нее нет слабых мест, – напомнил себе Кривицкий, – она дочь Горского, она выкована из стали. Ей надо было подобный псевдоним взять. Она и при жизни Сокола, донесла бы на него, если бы в чем-то подозревала. И он бы ее расстрелял, отдай Сталин подобный приказ. Кукушка собственную дочь убьет, не задумываясь, ради торжества коммунизма на земле…, – оказавшись в кабинете, Скрибнер поднял ухоженную руку: «Я угощаю, мистер Вальтер».

В последний месяц, издатель пребывал в исключительно хорошем настроении. Мистер Френч, профессионал, его не подвел. Первые главы Скрибнер получил после Рождества. Он прочел текст, не отрываясь, за одну ночь. Мистер Френч изменил стиль, но Скрибнер предполагал, что подобное случится. Он давно понял, что леди Холланд предусмотрительна.

В записке автор сообщал, что летом собирается покинуть Советский Союз, и оказаться на западе. К Пасхе Скрибнер ожидал законченную рукопись. Издать книгу он хотел в начале осени, после сезона отпусков.

– Это станет бомбой… – мистер Скрибнер бросил взгляд на охранника Кривицкого, неприметного юношу в очках:

– Настоящий бухгалтер. Я не думал, что Гувер подобных работников держит в Бюро. По нему не скажешь, что он когда-нибудь касался пистолета… – юноша, удобно расположившись на стуле, жевал гамбургер.

Скрибнер заказал отличное бордо, вальдорфский салат, стейки с кровью, гратен дофинуа, и лаймовый пирог. За десертом и кофе он передал Кривицкому конверт с наличными, плату за предисловие. Просмотрев текст, Скрибнер, одобрительно, сказал:

– У вас хороший слог. Если вы захотите написать более подробные мемуары… – он заметил страх, в глазах русского:

– Какие мемуары… – вздохнул Скрибнер, – он собственной тени боится. Не то, что леди Холланд, ее ничем не устрашить… – аванс за книгу перевели на счет мистера Френча. Расплачиваясь за обед, издатель решил, что леди Холланд надолго в Америке не останется:

– Троцкого убили. Она может в Германию отправиться. Возьмет интервью у Гитлера, она на подобное способна… – пакет с главами Скрибнеру доставили из Государственного Департамента. Работники американского посольства, в Москве, после рождественского приема, обнаружили конверт в дамской комнате. На конверте значилось: «Мистеру Чарльзу Скрибнеру, в собственные руки». Издателю почти хотелось попросить у дипломатов список приглашенных. Скрибнер оборвал себя:

– Какая разница, под каким именем он… то есть она, живет в Москве? Главное, что она выполняет авторские обязательства… – книга обещала стать бестселлером.

Скрибнер попрощался с Кривицким. Агент увел русского через черный ход. Издатель решил выпить послеобеденный бренди, в холле. Устраиваясь в просторном кресле, он заметил хорошо одетых бизнесменов, постарше и молодого, высокого, с каштановыми волосами. Они заказывали кофе, у бара.

Эйтингон посмотрел на часы:

– Паук здесь отобедает, завтра вечером. Назначим на это время операцию, чтобы обеспечить алиби, так сказать… – Наум Исаакович раскурил толстую, кубинскую сигару, пыхнув ароматным дымом:

– Ты завтра днем свободен, – добавил он, – я с Пауком время проведу. Сходи в музей, выбери подарки… – Петр кивнул. Он хотел привезти Володе набор игрушечных машинок, компании Hubley. Они производили точные реплики автомобильного парка США. Петр представлял, как обрадуется мальчик. Володя любил возиться с поездами и машинами. Тонечка, смеясь, говорила, что сын вырастет инженером.

Петр вздохнул:

– Скоро увидимся. Летом поедем в Цюрих, отправимся в горы, на озера… – новая должность, в первое время, требовала от него чуть ли не круглосуточной работы. Воронов, все равно, хотел освободить пару дней. Тонечке он покупал чулки, туфли, и белье. Петр, украдкой, записал мерки жены, хотя знал их наизусть. Он просто смотрел на цифры, в блокноте. Фото Тонечки брать на операции было нельзя. Он шевелил губами: «176—88—60—86—38». Иногда Воронов целовал листок, видя белокурые волосы, прозрачные, голубые глаза жены. Он засыпал, успокоено улыбаясь, слыша ее ласковый голос и лепет Володи.


Майор Горовиц велел таксисту остановить автомобиль, не доезжая двух кварталов до его дома, дорогого комплекса, в стиле ар деко, отделанного мрамором и гранитом, на Коннектикут-авеню. Небоскреб Уоррена-Кеннеди, как его называли, наполняли офицеры. Не меньше семидесяти квартир занимали сослуживцы Мэтью по министерству и генеральному штабу. Его соседями были конгрессмены, ученые, советники в президентской администрации.

Мэтью довольно редко появлялся в апартаментах, но в доме его любили. Майор давал щедрые чаевые консьержам и лифтерам, раскланивался со своими соседями, делал комплименты женщинам. В квартиру Мэтью въехал осенью, после ремонта. Окна апартаментов выходили на зоологический парк, где Мэтью встречался с куратором, из советского посольства.

Майор Горовиц развел руками:

– Придется на какое-то время отказаться от уборщицы. При доме есть своя служба. Я не хочу вызывать подозрения… – куратор похлопал его по плечу:

– После Рождества к нам приедет гость. Я думаю, он привезет хорошие новости, товарищ Мэтью… – русский подмигнул ему. Мэтью с нетерпением ожидал визита мистера Нахума. Он понял, что относится к старшему товарищу, как к отцу. Куратор показал фотографию орденского удостоверения, с именем Мэтью:

– К сожалению, я не могу оставить снимок… – Мэтью карточка и не требовалась. Он запомнил свое лицо на фотографии, орден Красной Звезды, запомнил слова, переведенные куратором: «За образцовое выполнение специальных заданий командования».

Вернувшись, домой, Мэтью достал шкатулку с посмертно присужденным отцу крестом «За выдающиеся заслуги». Он смотрел на старую, пожелтевшую фотографию. Полковника Горовица сняли перед битвой при Аррасе, где он погиб, рядом с огромным, тяжеловесным, британским танком. Мэтью потрогал тусклый металл креста:

– Ты был бы рад, папа, я знаю. Рад, что у меня тоже есть орден… – пока Америка не воевала, надежд на получение наград не оставалось. Мэтью, впрочем, намекнули, что он может достичь звания полковника, года через два.

Он возвращался из Калифорнии в хорошем настроении. В конце прошлого года, в Радиационной Лаборатории университета Беркли профессора Сиборг и Макмиллан получили микродозы изотопов нового химического элемента. Мэтью присутствовал при опытах, проведя в Калифорнии почти два месяца. В середине декабря, на циклотроне, ученые разогнали ядра изотопа водорода, дейтроны. Бомбардировка оксида урана, через слой тончайшей алюминиевой фольги, велась в течение суток. Мэтью помнил, как Сиборг поднял голову от листов бумаги. В окне вставал нежный, теплый рассвет. Профессор устало улыбнулся:

– Ферми был неправ, а покойная доктор Кроу права, майор Горовиц. Она первой указала, что гесперий, как называл его Ферми, является результатом деления смеси бария, криптона… – Сиборг широко зевнул:

– Тогда Фриш еще не открыл деление атомного ядра. Жаль, что доктор Кроу погибла… – добавил профессор, – присоединись она к нашей лаборатории, да и к любой лаборатории, работа пошла бы быстрее… – об этом говорил и профессор Ферми, в Чикаго, когда Мэтью с ним встречался. Сиборг похлопал рукой по бумаге:

– Новый элемент перед нами, майор Горовиц. Он станет бесценным помощником, в развитии энергетики… – энергетика могла подождать. Новый элемент требовался обороне Соединенных Штатов, и проекту, которым занимался друг Мэтью, полковник Лесли Гровс.

Мэтью приезжал в столицу ненадолго, для доклада в министерстве. Потом он возвращался в Беркли. В конце месяца в лаборатории устраивали решающий эксперимент. Сиборг и Макмиллан хотели окислить один из новых элементов ионами серебра, в качестве катализатора процесса, названного Ферми, десять лет назад бета-минус-распадом. Доктор Кеммер, работавший в британском ядерном проекте, в прошлом году предложил название для элементов, полученных в ходе бомбардировки урана. Элемент 93, нептуний, окисляли, чтобы получить, как надеялся Сиборг, элемент 94.

Расплачиваясь с шофером такси, Мэтью понял, что наизусть помнит формулу будущей химической реакции. Сиборг сказал, что элемент 94 они хотели окрестить плутонием.

Все данные Мэтью, аккуратно, заносил в блокноты.

Перед появлением в Беркли майору надо было слетать на северо-запад страны. В безлюдных местах, в штате Вашингтон, в долине реки Колумбия армия закладывала новую военную базу. Во временных бараках жили будущие шифровальщики, работавшие с математиками и лингвистами. Их собрали по резервациям, отыскав молодежь, одинаково хорошо владеющую родными, как их называл Мэтью, дикими языками, и английским. В Хэнфорде предполагалось устроить не только отдел по работе с кодами, но и приспособления для производства новых элементов. Планы пока существовали только на бумаге. Ферми, в Чикаго, работал над реактором, обещая завершить исследования в следующем году.

Мэтью не мог отделаться от странного беспокойства. Он никому об этом не упоминал, но думал, что кузина Констанца жива. Мэтью знал, что в Британии все уверены в гибели доктора Кроу и Этторе Майораны. В этом убеждал его и профессор Ферми, в Чикаго.

Забрав армейский вещевой мешок, он пошел к зданию кинотеатра «Uptown». Мэтью летал в командировки полевой форме, с нашивками майора. В столице, на докладах, он надевал парадный китель. В кино и рестораны майор ходил в штатских костюмах, английского твида, с шелковыми галстуками. С куратором он встречался без формы, это привлекло бы ненужное внимание.

На красочных афишах нового фильма мисс Лейк, дива улыбалась, томно прикрыв глаз. На заднем плане стояли самолеты:

– Тысячу машин ВВС для Голливуда обеспечило, – Мэтью закурил, – кроме тренировочных полетов, авиаторам больше нечем заняться… – ВВС США и морской флот господствовали над Тихим океаном. Японцы были заняты в Индокитае. Аналитики считали, что войска императора двинутся в Бирму, английскую колонию. Атака против Британии означала, что США, соблюдая договоренности союзника, вмешается в войну. В Европе подобного не произошло, потому что Британия сама поддержала Польшу.

– Японцы на нас не нападут, побоятся… – Мэтью зашел в прохладный вестибюль кинотеатра. Здание открыли всего пять лет назад, бронзовые надписи над кассами еще не потускнели. Пахло воздушной кукурузой и кофе. Несмотря на ранее, воскресное утро, собралась очередь. Матери, с детьми, покупали билеты на «Фантазию», Уолта Диснея. Звенела касса.

Мэтью поддерживал аналитиков, утверждавших, что японцы не обладают достаточными силами для одновременной войны на двух театрах сражений. Сняв пилотку, он пригладил светлые, коротко, по-армейски, стриженые волосы:

– Надо Меиру позвонить. Я ему говорил, что девятого февраля вернусь. Связаться с метрдотелем, в «Вилларде», чтобы нам столик оставили… – кузен попросил разрешения привести гостью. Мэтью хмыкнул: «Неужели у него девушка появилась?». В разъездах по стране у Мэтью на подобное времени не оставалось. Посмотрев на изящно одетых женщин, на стройные ноги, в дневных, скромных юбках, он вспомнил, что с осени ничего не случалось. Тогда к нему в последний раз приходила уборщица, на старой квартире.

– Мистер Нахум обещал об этом позаботиться… – Мэтью пошел в мужскую уборную. Кузина Констанца, по его мнению, была либо в Советском Союзе, либо в Германии. В Америке ее следов Мэтью не нашел, а искал он тщательно:

– Вместе с Майораной, или без него… – майор Горовиц заперся в кабинке, – впрочем, мистер Нахум не скажет о подобном. Может быть, он и сам не знает. Хотя вряд ли… – здесь оборудовали тайник для связи. Сначала его хотели сделать в зоологическом саду, но вход в парк не всегда был открыт. Плитка на стене, за унитазом, ничем не отличалась от остальных. Достав армейский нож, отсчитав нужное количество бежевых квадратиков, Мэтью подцепил нижний правый угол. В тайнике лежала записка. Прочитав бумагу, Мэтью выбросил ее в унитаз. Перед отъездом, он сказал куратору, что появится в столице девятого февраля.

– Здесь почти, как в Калифорнии… – Мэтью вымыл руки, – очень теплая весна. Мы отлично погуляем, у реки… – мистер Нахум ждал его на обед, в одном из ресторанов, на набережной Потомака. Мэтью посмотрел на часы. У него оставалось время принять душ, и переодеться. Вернувшись в фойе, майор немного постоял перед афишами, сделав вид, что изучает новые фильмы. Купив кофе навынос, Мэтью, быстрым шагом, пошел по Коннектикут-авеню, к апартаментам.


Холщовые зонтики трепетали под легким ветром. Полдень оказался совсем теплым. Девушки на палубах прогулочных кораблей, на реке, сняли жакеты. Мэтью тоже повесил замшевую куртку на спинку стула. Он пришел на встречу в темно-синих Levis, модели 501, в нарочито грубом, рыбацком кардигане, ручной работы, из Шотландии, и ковбойских ботинках. Пахло от майора Горовица сандалом, он расстегнул ворот белоснежной, льняной рубашки. Лицо покрывал ровный, здоровый загар.

В Калифорнии, Мэтью не упускал возможности позаниматься серфингом и поплавать в океане. Обнаружив, что даже физики с химиками празднуют Рождество, майор не стал терять времени зря. Позвонив в столицу, он получил разрешение съездить в Скалистые Горы. Армия выбирала место для будущей базы, где солдат обучали бы приемам войны в горной местности. Мэтью взял с собой лыжи. Остановившись в единственном, еле отапливаемом мотеле, в почти заброшенном городке Аспен, он отлично покатался, в полном одиночестве.

Холода майор Горовиц не боялся. В прошлом году, на Рождество, он ездил в Зеленые Горы, в Вермонте. Мэтью тренировался с ребятами из бригады 86. Они, единственные в армии, считались специалистами по тактике боя в подобных условиях. Мэтью спал на снегу и карабкался по ледяным, отвесным стенам. На совещании, в министерстве, он заметил:

– Это не моя вотчина, однако, нам бы пригодились особо обученные силы, на Аляске. Конечно, никто не станет ее атаковать, но мы могли бы набрать патрули, из числа местных жителей… – посмотрев на карту, любой бы понял, что если японцы и соберутся напасть на территорию США, то им легче будет сделать это на севере. Мэтью считал, что армия должна быть готова даже к неожиданному развитию событий.

Они с мистером Нахумом обнялись. Мэтью не видел наставника с прошлого года, они только обменивались весточками. Майор Горовиц понял, что соскучился. Когда до столицы дошли вести об убийстве Троцкого, Мэтью решил, что без мистера Нахума, или Петра, или их обоих, в Мехико не обошлось.

Эйтингон усмехнулся:

– Петра ты увидишь, мой дорогой, сегодня вечером.

Они заказали бостонский суп, с креветками, рыбу на гриле, и шардонне. Дома Мэтью подготовил конверт, для мистера Нахума. На каждой встрече куратор из посольства тоже получал подобный конверт. Дипломат передавал Мэтью другой, с наличными, потрепанными, неприметными, купюрами. Мэтью открыл депозитные счета в трех разных банках, в Нью-Йорке, Чикаго и Лос-Анжелесе, консолидировав, как называл майор Горовиц, финансы. В силу своей должности, Мэтью не мог заниматься игрой на бирже. Впрочем, после разорения семьи, мужчине этого и не хотелось. Мэтью было достаточно, ежемесячных писем, с данными о балансах.

Он не гнался за богатством, такое бы выглядело подозрительно. Форд он купил трехлетней давности, часы носил простые, на стальном браслете. Мэтью сидел с коллегами по генеральному штабу за пивом, в баре, или ходил с ними на боксерские матчи. Он всегда, аккуратно, выплачивал свою долю расходов. В министерстве у него сложилась репутация тщательного, дотошного человека, может быть, немного сухаря, но честного, порядочного, и настоящего патриота Америки. В финансовом отделе Мэтью ценили, за подробные, вовремя сдаваемые отчеты о тратах казенных средств. За некоторыми офицерами долги по таким отчетам висели с первого президентского срока Рузвельта.

Полуденное солнце играло на коричневых волнах Потомака, освещало вход на Арлингтонское кладбище. Эйтингон смотрел на красивый профиль Мэтью, на длинные, темные ресницы:

– Он понравится Марте. Молодой, здоровый мужчина, обеспеченный… – Эйтингон понимал, что дочь Кукушки привыкла к роскоши. Он хмыкнул:

– Если она хоть немного похожа на мать, то товарищ Мэтью до смерти от нас никуда не денется. Марта мертвой хваткой в него вцепится. Кукушка такая, и Сокол подобным славился. Можно будет не присматривать за Пауком, у него появится жена… – Эйтингон надеялся, что девочка окажется хорошенькой. Ее фото в личном деле отсутствовали, Марту Янсон увезли из СССР полугодовалым ребенком. С тех пор она побывала в стране один раз, ненадолго. Эйтингон не мог послать кого-то из сотрудников в Монтре, втайне от Кукушки сфотографировать девочку. Институт Монте Роса был закрытым, учащиеся по улицам города не ходили. Эйтингон не хотел вызывать подозрений внезапно появившимся фотографом.

– Кукушка насторожится, если узнает… – шардонне пахло теплыми цветами.

Горская прошла проверку. Петр, подробно доложил Эйтингону, об устранении Очкарика. По его мнению, Кукушка и Очкарик, если и сталкивались, то в Германии, и давно. Воронов сказал, что она вспомнила Очкарика только по данным картотеки. Эйтингон, все равно, не мог избавиться от неприятного ощущение недоверия. Горская, со швейцарским паспортом, почуяв угрозу, могла в любой момент забрать дочь, опустошить счета «Импорта-Экспорта Рихтера», и скрыться в неизвестном направлении.

Эйтингон хотел привезти Горскую, с Мартой, в Москву из Берлина. В начале июня Кукушка встречалась с тамошними агентами. Она сообщила, в радиограмме, что Союз Немецких Женщин опять устраивает какую-то конференцию. Немецкие женщины, смешливо думал Наум Исаакович, скучали от безделья. Фюрер не одобрял работы после замужества. Профессиональные обязанности мешали матерям заботиться о семьях, что было их главной обязанностью.

– Потрудились бы в шахте, как наши ударницы, в Донбассе, – весело сказал Эйтингон Петру, – меньше бы времени тратили на пустую болтовню… – Наум Исаакович решил вызвать Кукушку в посольство СССР, в Берлине. Оказавшись на его территории, Горская бы не смогла никуда исчезнуть. За кофе Эйтингон взглянул на ворота Арлингтонского кладбища:

– Предки Мэтью там похоронены. Я возил Петра, показывал надгробия. Рядом какой-то аристократ лежит, русский. Воронцов-Вельяминов. Мы удивились, что он погиб на местной гражданской войне. Как его сюда занесло? – Эйтингон хотел, сначала, спросить Мэтью, но передумал:

– Ему откуда о подобном знать? Хотя он мне говорил, что вице-президент Вулф его дальний родственник. У него в семье не только евреи… – Эйтингон взглянул на твердый подбородок майора Горовица:

– Дальний… Они одно лицо, Мэтью только шрама на щеке не хватает.

Майор Горовиц обрадовался, услышав, что Эйтингон и Петр были на кладбище:

– Мне очень приятно, мистер Нахум… – он покраснел, – там только нет моего дяди, Александра. Его тело не нашли, он в Женевском озере утонул, подростком… – Эйтингон подмигнул Мэтью:

– О Швейцарии я с тобой и хотел поговорить. Потом перейдем к нашим планам на вечер… – о визите Кривицкого в столицу Мэтью узнал до отъезда в Калифорнию, передав сведения куратору. Он раскурил сигару:

– Пригодилась информация, о моем родственнике, из Бюро? – Мэтью, тонко улыбнулся. Петр получил от Максимилиана фон Рабе записку, через атташе немецкого посольства, в Москве.

В ней говорилось, что путь в Европу мистеру О’Малли теперь закрыт:

– Если он появится в Москве, – весело подумал Эйтингон, – мы его выдворим, за шпионаж. Очень хорошо, что он с Пауком сегодня обедает. Значит, за Кривицким никто наблюдать не собирается… – они выяснили, что ночью агенты покидают отель «Бельвью», оставляя изменника одного. Препятствий к устранению Кривицкого не оставалось. Эйтингон сказал Пауку, что после операции его ждет очередной, второй орден. Майор Горовиц смутился:

– Зачем, мистер Нахум? Я выполняю свой долг. Этот человек предал Советский Союз, предал все, что ему дала родина… – Эйтингон подумал, что надо привезти Паука в Москву.

– Может быть туристом, с Мартой, после свадьбы. Он своими глазами увидит мощь родины, мы его рекомендуем в партию… – Мэтью услышал, что ни в какую Швейцарию ему ехать не надо. Летом девушка собиралась оказаться в Америке, в сопровождении мистера Нахума. Она поступала в университет.

– Она здесь жила, ребенком, – объяснил Эйтингон, – знает четыре языка, из прекрасной семьи, образованная. Еврейка, по нашим законам. Красавица… – Наум Исаакович улыбался:

– Случится любовь с первого взгляда, сынок. Проверки она пройдет. У нее нейтральное, швейцарское гражданство. Вы до осенних праздников хупу поставить успеете… – они пили крепкий кофе. Операция «Колокольчик» начиналась в десять вечера, в ресторане отеля Вилларда, где Мэтью обедал с кузеном.

Попросилв счет, майор Горовиц остановил Эйтингона:

– Что вы, мистер Нахум. Мы давно не виделись. Тем более, вы мой шадхан, сват… – Эйтингон настоял на том, чтобы оплатить чаевые, Мэтью не стал спорить. Они распрощались у моста. Эйтингон и Петр в «Вилларде» не появлялись. Они ждали Мэтью рядом с отелем Кривицкого.

– Семнадцать лет, – усмехнулся Мэтью, направляясь, домой, – она ребенок. Она мне будет в рот смотреть, делать все, что я скажу. Красавица, очень хорошо. Людям нравится смотреть на приятные лица. Моя жена начнет устраивать званые вечера, для ученых, болтать с их женами. Подобное всегда полезно… – Мэтью не знал имени девушки, но почему-то представлял ее изящной, как дорогие куклы, на витринах магазинов игрушек. Ему нравились стройные женщины. Майор, обеспокоенно, подумал:

– А если она толстуха, как мисс Фогель… – майор видел фото певицы в журналах.

– Сядет на диету, а я за ней прослежу… – решил Мэтью. Он прошел в предупредительно распахнутую негром, швейцаром, бронзовую дверь дома.


В ресторане при отеле Вилларда по вечерам играл джаз-оркестр. Одеваясь в номере, Ирена отложила концертное платье:

– Нескромно. Как будто я ожидаю, что меня узнают… – девушка не могла привыкнуть к тому, что ее, действительно, узнают на улицах, в ресторанах и универсальных магазинах. Ирена выступала с биг-бэндом Гленна Миллера, ее приглашали на церемонии вручения «Оскара». Девушка озвучивала актрис, в фильмах. Ее низким голосом пели многие голливудские дивы. Ирена записала три пластинки, и часто появлялась на радио. Год назад, в Bloomingdales, покупая чулки, она, краем уха, услышала шепот:

– Мисс Фогель, певица. Надо автограф взять… – Ирена, покраснев, смутилась. Сейчас она довольно бойко расписывалась на конвертах от пластинок, или журналах.

Девушка приложила к себе, перед зеркалом, низко вырезанное платье, кремового шелка. Ирена шила наряды у хорошей портнихи, еврейки, тоже родившейся в Берлине. Универсальные магазины продавали вещи, выкроенные по стандартным меркам. Ирене подобные наряды были тесны в груди и бедрах, и болтались на талии. Портниха утешала девушку, говоря, что для рождения детей ее фигура, как нельзя кстати.

Ирена сглотнула:

– Мне двадцать пять летом, а Меиру двадцать шесть. Для мужчины это не возраст, а для женщины… – оказавшись в Голливуде, Ирена забывала о подобных вещах. Дивы выходили замуж, но ради карьерных успехов, а не затем, чтобы надеть фартук и обосноваться на кухне.

В ее возрасте голливудские девушки думали о новых сценариях, и о связи с продюсером, который мог бы порекомендовать актрису хорошему режиссеру. Мисс Лейк, по слухам, пошла таким путем. Мистер Хорнблоу, из Paramount Pictures, был старше актрисы на тридцать лет. Подобное в Лос-Анджелесе никого не удивляло.

В Голливуде, за Иреной ухаживали. Она нравилась состоявшимся, уверенным в себе мужчинам. Многие ее поклонники тоже были евреями, и прошли через громкие разводы с актрисами.

Джо Пастернак, продюсер из Metro-Goldwyn-Mayer, весело сказал Ирене, за обедом:

– Все ищут спокойную гавань, дорогая моя. На пятом десятке устаешь от капризов, хочется… – Пастернак помахал серебряной вилкой, – жениться на хорошей еврейской девушке. Она будет печь халы, готовить куриный суп, и воспитывать детей. Девушке, похожей на тебя, – Джо, подмигнул ей. Ирена встречалась с продюсерами, ездила на пляжи, в большой компании, но отказывалась от приглашений на интимные, как их называли в Голливуде, вечеринки.

Возвращаясь в Нью-Йорк, Ирена слышала озабоченный голос матери. Миссис Фогель, чуть ли не каждый день, рассказывала дочери о девушках, выходящих замуж. Мать поджимала губы:

– У тебя есть время, милая, но не стоит затягивать… – Ирена, со вздохом, отправила платье обратно в гардероб. Она застегивала пуговицы на шелковой блузке:

– До сих пор никто, ничего не знает… – Ирена не признавалась матери, Меир не делился подобным с доктором Горовицем. Для всех они дружили, выбираясь в рестораны, или на бейсбольные матчи. Мать, кажется, даже не рассматривала младшего мистера Горовица, как будущего зятя. Меир, вчера, сказал Ирене, что рав Горовиц пошел в армию.

Девушка ахнула:

– И где он теперь? После Европы, после Харбина? Неужели его опять за границу послали, Меир?

Закрыв новый детектив, он широко зевнул:

– Не думаю. Папе он не сообщал, куда его отправили. Наверное, Аарон в Калифорнии. На западе много военных баз… – потушил лампу, он привлек Ирену к себе:

– Я тебя целый день не видел, соскучился… – взяв шелковый, вечерний жакет, темного пурпура, Ирена пропустила между пальцев серебряное ожерелье от Тиффани, на туалетном столике. Девушке пришло в голову, что Меир подарил ей только жемчужные бусы:

– И, конечно, цветы, духи. В ресторане он всегда расплачивается, в гостиницах… – Ирена вертела ожерелье. Она купила драгоценность осенью. Выходила замуж очередная дочь очередной подруги матери, по синагоге. Миссис Фогель послала Ирену в Тиффани, где пара держала список подарков. Ирена выбрала серебряные подсвечники. Любезная дама предложила ей посмотреть на драгоценности. Ирена сама не знала, почему согласилась. Перебирая ожерелья и браслеты, она заметила молодую пару. Молодой человек и девушка, ее ровесники, говорили на идиш.

Ирена смотрела на дешевый, но аккуратный костюм юноши, на скромное платье и шляпку девушки. Пара рассматривала обручальные кольца. На пальце девушки блестело тонкое, серебряное колечко. Она пришла в магазин с букетиком роз, и ласково улыбалась, глядя на жениха.

Ирена представила себе маленькую квартирку, в Бруклине, запах домашней лапши и картофельной запеканки, услышала детский смех. Отвернувшись от пары, она быстро указала на ожерелье: «Это, пожалуйста». Получив голубую коробочку, Ирена добежала до дамской комнаты. Запершись в кабинке, она расплакалась.

Ирена прикусила пухлую, красную губу:

– Все случится, непременно. У Меира много работы, он занят. И вообще, как ты можешь? Все говорят, что скоро война начнется. Его три раза ранило… – вернувшись из Европы, Меир усмехнулся:

– Царапины. Я полежал в госпитале, в замке у Джона, отдохнул… – шрам в три сантиметра, выше поясницы, царапину никак не напоминал. Ирена ничего не стала говорить, только прижалась растрепанной головой к его плечу:

– Пожалуйста, будь осторожнее. Если что-то, что-то случится… – Меир уверил ее, что ничего не случится. В ближайшее время он никуда ездить не собирался:

– Отправимся в горы Кэтскиллс, летом… – Ирена счастливо закрыла глаза, – я тебя на лодке покатаю… – Ирена посмотрела на изящные часики. Меир и его кузен ждали девушку в ресторане. Ирена видела майора Горовица, в семейных альбомах:

– Ему двадцать восемь, он тоже не женат. И рав Горовиц холостой. Они поздно женятся, – сказала себе девушка, – надо подождать и быть терпеливой.

Спускаясь в лифте на первый этаж, Ирена подумала, что можно было бы сделать вид, будто она ожидает ребенка. Она была уверена, что Меир, услышав о беременности, предложил бы брак.

– Как порядочный человек… – девушка, мимоходом, посмотревшись в зеркало, осталась довольной:

– Нет, подобное бесчестно. Меир меня любит, всегда будет любить. Он занят, не хочет торопиться… – Ирена завила черные, тяжелые волосы, уложив локоны в стиле мисс Лейк. Она прошла через вестибюль, вдыхая запахи ароматного табака, и духов. Несколько мужчин, проводили ее глазами. Швейцар поклонился: «Прошу вас, мадам».

Ирене нравилось, когда ее называли подобным образом. Она думала о хорошем, загородном доме, в богатом предместье столицы, о двух машинах, собственных местах в синагоге и званых обедах. В парикмахерской Ирена листала House and Garden, выбирая интерьеры для будущего особняка. В магазинах девушка, невольно, выбирала фарфор и хрусталь, мебель для детских комнат. Ирена даже научилась, тайком, расписываться: «Миссис Меир Горовиц».

Окинув взглядом ресторан, она улыбнулась. Завидев девушку, Меир и его кузен поднялись. Мужчины надели смокинги. Ирена получила два букета, белые розы от Меира, и темно-красные, будто кровь, от майора Горовица. Вблизи он оказался красивее, чем на фото, выше шести футов ростом.

Меир водил Ирену в ротонду Капитолия, где стоял мраморный бюст вице-президента Вулфа. Девушка заметила, что майор Горовиц очень похож на государственного деятеля. Ей только не понравились холодные, серые, слово оценивающие глаза военного.

Мэтью отмел мысль о том, что кузен может ухаживать за мисс Фогель:

– Меир, конечно, неприметной внешности… – они с кузеном погрузились в обсуждение винтажей, просматривая винную карту, – но даже он не выберет подобную толстуху… – лицо у мисс Фогель было красивое. Пахло от нее сладко, по-домашнему, ванилью:

– Все равно, – скептически сказал себе Мэтью, – с возрастом ее еще больше разнесет. Я знаю подобных, женщин. Бабушка Аталия до конца жизни стройной оставалось, не то, что бабушка Бет… – он видел фотографию, с бар-мицвы погибшего Александра Горовица:

– В следующем году бабушка Аталия его в Европу повезла. Папа тогда в Вест-Пойнте учился… – снимок сделали на банкете, в синагоге. Аталия Горовиц, урожденная мисс Вильямсон, стояла, положив руку на плечо младшему сыну. Бабушка носила роскошное, шелковое платье, с оборками, и отделанную перьями шляпу.

Мэтью помнил, что в десять вечера его позовут к телефону. Мистер Нахум собирался позвонить в «Виллард» из общественного автомата, рядом с отелем «Бельвью». Наставник обещал Мэтью, что все дело не займет и получаса. От «Вилларда» до гостиницы Кривицкого было десять минут, неспешным шагом. Бюро снимало на ночь агентский пост. Личный охранник Кривицкого сидел перед майором Горовицем, с тарелкой вальдорфского салата и бокалом шампанского.

Мэтью не брал табельное оружие. Ему надо было подняться к номеру Кривицкого, постучать в дверь, и показать документы. В связи с неожиданно возникшей опасностью покушения, мистера Вальтера перевозили в другое место. Кривицкий должен был поверить личной карточке майора, сотрудника Министерства Обороны. Даже смокинг был Мэтью на руку. Майора, срочно, воскресным вечером, вызвали с обеда. Потом в дело вступали мистер Нахум и мистер Петр.

Мэтью заказал лобстера, хотя предполагал, что блюдо останется не съеденным:

– Ладно, – сказал себе майор, – Меир за мисс Фогель платит. Все равно я потрачу меньше, чем он… – смокинг кузену сшили отменно. Мэтью отличал крой лондонских портных:

– Он в Британию ездил, правда, непонятно, зачем… – майор Горовиц не хотел слишком настойчиво интересоваться работой кузена. Меир был проницательным человеком. Мэтью понимал, что Меир трудится в Бюро только для вида. На самом деле кузен был занят у Даллеса:

– Внешняя разведка, контрразведка… – попробовав бордо, майор кивнул, – его приставили к перебежчику, чтобы выведать у Кривицкого сведения об агентах русских в Америке… – Мэтью обаятельно улыбнулся:

– Мисс Фогель, расскажите о Голливуде. Это другой мир… – Мэтью восхищенно смотрел на девушку, – для нас, простых людей, он недоступен… – мисс Фогель заказала рыбу на гриле, и не стала брать жареный картофель:

– Похудеть хочет, – понял Мэтью, – только ничего у нее не получится. Здесь она делает вид, что на диете, а в номере будет объедаться шоколадом… – кузен тоже ел рыбу. Меир пил не кошерное вино, но к свинине, или устрицам, он не притрагивался. Майора Горовица ресторанная еда не волновала. Дом у него был кошерный:

– Марта, наверняка, ничего не знает… – подумал Мэтью, – я ее обучу всему, что требуется. Во всех отношениях… – он заставил себя не улыбаться. Едва принесли лобстера, как официант наклонился к его уху: «Прошу прощения, вас к телефону…»

Мэтью вздохнул, аккуратно свернув салфетку:

– Даже в воскресенье приходится решать рабочие вопросы… – поднявшись, он уверил Меира: «Думаю, не займет и четверти часа».

Меир оставил Кривицкого в номере. Завтра утром он забирал мистера Вальтера и вез его на заседание комиссии конгресса. Кривицкий сказал, что поработает над докладом. Меир посмотрел на часы:

– Отлично. Увидимся на завтраке, в половине восьмого. Ни о чем не беспокойтесь, здесь безопасно… – он проводил взглядом широкие плечи кузена, в хорошо скроенном смокинге. Меир шепнул Ирене: «Скоро начнется программа, потанцуем…»

Подали горячее. Метрдотель кашлянул, за спиной у Ирены:

– Мисс Фогель, отель «Виллард» считает для себя честью принять вас, как гостью. Может быть, вы бы согласились спеть? Музыканты готовы…

Ирена, немного, покраснела. Меир, под столом, пожал ее руку:

– Конечно, милая. Я тоже тебя хочу послушать… – Ирена посмотрела в знакомые, серо-синие глаза, под простыми очками, в черепаховой оправе:

– Я тебя люблю… – сказала девушка, одними губами, – я пойду, переоденусь… – Меир не садился, пока она не вышла из ресторана. В хрустальном бокале, золотистыми искорками, играло бордо.

– Любит… – Меир, угрюмо, выпил вина:

– А я? Надо решиться, сделать предложение, поставить хупу. Я обязан, как порядочный человек. Я привыкну, обязательно… – у стола все еще пахло ванилью.

В вестибюль Ирена оглянулась. Она ожидала, что майор Горовиц поговорит по телефону за стойкой портье, однако мужчины в фойе не оказалось:

– Это рабочий звонок, – поняла Ирена, – из министерства. Они и по вечерам трудятся. Наверное, майор в кабинет пошел, к директору отеля… – краем глаза посмотрев на улицу, она направилась к лифтам. Светловолосый человек, со знакомой походкой, быстро свернул за угол, вертящаяся дверь пропустила компанию гостей. Дамы щебетали, расстегивая жакеты, из ресторана послышалась музыка. Ступив в лифт, Ирена забыла о высоком мужчине, покинувшем «Виллард».


Утром Ирена хотела приготовить Меиру завтрак. Он ласково поцеловал девушку:

– Спи. Ты вчера устала… – кузен Мэтью появился в ресторане через полчаса, когда Ирена пела: «Let there be love». Он развел руками:

– Я срочно понадобился министру. Стоит вернуться в столицу, сразу наваливаются дела… – лобстера для Мэтью заменили, и не поставили в счет. Метрдотель ценил постоянных гостей. Ирену долго не отпускали, аплодируя. Сев к роялю, она спела веселый фокстрот.

Девушка раскланялась, принесли десерт, запеченный торт «Аляска». Официант поджег ром, Ирена весело смеялась.

Она танцевала и с Меиром, и с майором Горовицем. От Мэтью пахло сандалом, у него было невозмутимое лицо, и уверенные руки. Он восторженно слушал рассказы Ирены о Голливуде:

– Я часто бываю в Калифорнии, по работе. Может быть, когда-нибудь, и в Лос-Анджелесе окажусь. Пообедаем вместе… – Ирена сказала себе:

– Мне почудилось. У него, на самом деле, добрые глаза. Просто он, как и Меир, занятый человек… – Мэтью надо было вести себя спокойно, немного флиртовать с девушкой и разговаривать с кузеном о политике.

Опасности не существовало, Мэтью не брал в руки пистолет. Возвращаясь в отель «Виллард», он, внимательно, осмотрел себя, под уличным фонарем. Крови на костюме не осталось, пахло от Мэтью туалетной водой. Мистер Нахум и Петр ждали Мэтью у служебного хода в «Бельвью». Они с Петром пожали друг другу руки, и втроем поднялись по служебной лестнице, на четвертый этаж. Русские остались за углом. Постучав в дверь номера Кривицкого, Мэтью услышал испуганный голос: «Кто там?».

Кривицкий говорил по-английски без акцента. Мэтью видел в глазок бледное лицо. Перебежчик держал кольт. У мистера Нахума и Петра было оружие, но убить Кривицкого предполагалось из его собственного пистолета. Эйтингон, за обедом, рассмеялся:

– Не думаю, что он сюда с пустыми руками приехал. Он боится, и правильно делает.

Мэтью подсунул под дверь служебное удостоверение:

– Мистер Кривицкий, машина ждет. Вас надо перевезти в другое место, по соображениям безопасности… – русский кивнул, возясь с замками:

– Я говорил мистеру Марку, что чувствую угрозу… – он впустил Мэтью в номер. Русские вышли из-за угла. Глаза Кривицкого расширились, он попытался закричать. После похищения Джульетты Пойнц, Мэтью оценил подготовку мистера Петра, мгновенную, точную реакцию, и сильные руки. Никаких лекарственных средств они использовать не могли, на случай вскрытия. Эйтингон объяснил, что удар по голове будет легким:

– Просто, чтобы он не сопротивлялся, – заметил мистер Нахум, – а потом пуля разнесет ему висок. Врач, на аутопсии, не заметит локального кровоизлияния в мозг. Весь мозг стечет по спинке кровати… – мистер Нахум отпил хорошего, выдержанного коньяка.

Русские принесли съемный глушитель, для пистолета Кривицкого, и три посмертные записки. Мэтью сравнил почерк с заметками мистера Вальтера, на столе: «Отменная работа…»

– У нас были образцы, – хохотнул мистер Петр, отвинчивая глушитель. Русские пришли в кожаных перчатках. Одну пару Эйтингон передал Мэтью:

– Надо быть осторожными. Петр у нас владеет искусством подделывать любые почерка… – записки разложили на рабочем столе. Они были адресованы семье, адвокату Кривицкого, и друзьям. Жене и сыну мистер Вальтер писал на русском языке. Мэтью вспомнил:

– Семь лет его сыну, мистер Нахум говорил. Впрочем, какая разница… – тело раскинулось на залитой кровью постели. Мистер Петр выстрелил перебежчику в висок. Пуля засела в ореховой спинке кровати, череп разворотило выстрелом.

Мэтью посмотрел в мертвые глаза Кривицкого:

– Мне пора, товарищи. Не стоит вызывать подозрений… – они тепло распрощались. Мистер Нахум пообещал:

– Вскоре, я думаю, ты услышишь хорошие новости… – он ласково улыбался. Мэтью помнил похожую улыбку отца. Идя обратно в отель, он понял, что впервые назвал русских товарищами. Мэтью остановился:

– Правильно. Мы товарищи по оружию, мы боремся с предателями… – они говорили с мистером Нахумом о соглашении между СССР и Германией. Русский заметил, что США остаются нейтральной страной:

– Америка пока не вмешивается в европейские дела, сынок… – хмыкнул мистер Нахум, – но, в концеконцов, война вам будет на руку. Пора покончить с гегемонией Британии. Остров на краю Европы считает, что может править миром. Ты пойми… – Эйтингон похлопал его по плечу, – СССР и США станут союзниками, рано или поздно. Ты помогаешь собственной стране… – Мэтью знал, что мистер Нахум прав.

После полуночи он распрощался с кузеном и мисс Фогель в фойе «Вилларда»:

– Большое спасибо за прекрасный вечер, мисс Фогель, Меир… – искренне сказал Мэтью, – видите, мне удалось вас послушать, не только на радио… – девушка нежно покраснела, подав маленькую, мягкую руку: «Я очень рада, что мы встретились, майор Горовиц…»

– Просто Мэтью… – он решил прогуляться пешком. Ночь оказалась теплой. Мэтью шел под крупными звездами, по пустынным, мигающим светофорами, улицам. Он поймал себя на том, что насвистывает:

Let there be cuckoos,
A lark and a dove,
But first of all, please
Let there be love…
Меир приехал в «Бельвью» в семь утра.

Заседание комиссии конгресса назначили на девять. Отсюда до беломраморного портика Капитолия было десять минут ходьбы. Кривицкого, все равно, по правилам безопасности, требовалось везти на машине. В большом окне фойе, в голубом, неярком небе, виднелся американский флаг, над куполом Конгресса.

В ресторане было еще тихо. Заказав кофе, омлет, и тосты, Меир просмотрел газету. Черчилль, выступая по радио, обратился к Америке:

– Дайте нам вооружение, и мы закончим работу… – премьер-министр говорил о войне. Конгресс утвердил «Закон обеспечения защиты Соединенных Штатов». Коротко его называли актом о ленд-лизе. Закон ушел на подпись к президенту Рузвельту. Согласно акту, президент США получал полномочия, по оказанию помощи любой стране, чья оборона признавалась жизненно важной, для Америки.

Зашуршав газетой, Меир посмотрел на часы:

– Британия пока не ведет сухопутных военных действий, но все впереди. Джон говорил, о воздушном мосте, между Шотландией и Канадой. Кузен Стивен его налаживал. Мы погоним в Британию самолеты… – было без четверти восемь.

Меир поднялся. Агенты, сидящие в номере напротив комнаты Кривицкого, сегодня утром в гостинице не появлялись. Их ожидали только после обеда, когда мистер Вальтер возвращался из Конгресса.

Меир легко взбежал на четвертый этаж. Кольт висел в кобуре, под пиджаком, но доставать оружие он не собирался. Меир был уверен, что Кривицкий, просто устал, и не слышит звонка будильника. Дверь номера была закрыта, изнутри. Меир постучал, подергав ручку:

– Мистер Вальтер, это я, мистер Марк! Я жду, в ресторане… – он прислушался, но не уловил шума воды, или звуков радио. Опустившись на колени, Меир посмотрел в замочную скважину. Вдохнув хорошо знакомый, металлический запах, он, невольно, сжал руку в кулак:

– Они были здесь, русские. Это их рук дело… – Меир постоял немного, прислонившись лбом к двери. Надо было вызывать портье, взламывать замки, и звонить в Бюро, Гуверу.

База Хэнфорд, долина реки Колумбия, штат Вашингтон

Под мелким, надоедливым дождем, по зеленой, сочной траве лужайки, порхали белые голуби. Стены деревянного барака пахли смолой, сочились крупными, янтарными каплями. Комната была маленькой, прибранной. Узкую, военного образца койку, покрывало тканое, вышитое бисером, индейское одеяло. На столе, у аккуратно разложенных тетрадей, тускло блестели два медных, простых подсвечника.

Женское крыло барака, отделялось от мужской половины общей гостиной, где стоял радиоприемник, проигрыватель, и книжный шкаф. На рабочем столе, в комнате, тоже лежали книги, потрепанные, с бумажными закладками: «Язык. Введение в изучение речи», «Язык и мифология верхних чинуков», «Удвоение имен существительных в языках салишей». Стопку журналов «Американский антрополог» и «Язык» придавливала резная пепельница, из оленьего рога. На стене висело два обрамленных диплома, с эмблемой Орегонского университета, заснеженной горой Маунт-Худ.

Под пишущую машинку засунули письмо:

– Уважаемая мисс Маккензи! Жаль, что вы не можете приступить к очным занятиям в докторантуре, осенью этого года, однако я рад сообщить, что теперь занимаю пост Стерлингского профессора лингвистики, в Йельском университете. Совет кафедры согласился с предложением разрешить вам готовить докторат заочно, в связи с занятиями в поле. Надеюсь, к началу лета получить от вас план диссертации, и черновик первой главы. Искренне ваш, профессор Леонард Блумфильд.

Официально это называлось полевыми исследованиями. Капитан армии США, приехавший на кафедру лингвистики Орегонского университета, оказался филологом. Он удивился:

– Министерство обороны поддерживает научную деятельность. Не беспокойтесь, пожалуйста, мы свяжемся с профессором Блумфильдом. Он, кстати, переезжает из Чикаго в Йель… – дело было перед Рождеством. В научных кругах еще ничего не знали о новой должности лидера школы дескриптивной лингвистики. Министерство Обороны, однако, было осведомлено о переменах.

Просьбу о заочном докторате Йельский университет утвердил, не задавая лишних вопросов. За два месяца, собравшиеся здесь выпускники университетов поняли, что армия вообще не приветствует чрезмерное любопытство. На базу приехало два десятка человек, навахо и чероки, чокто, команчи, месквоки. Они все учились в закрытых интернатах, для индейцев, все получили степени по математике, или языкам.

Рядом с университетскими дипломами, висела старая, десятилетней давности фотография. Ряды детей стояли на ступенях портика, внизу вилась надпись: «Школа Чемава, Салем, Орегон». Дебору всегда просили пройти в задний ряд, к мальчикам, как самую высокую среди девчонок.

Красивый Щит, навещая ее, говорила:

– Ты в деда своего, Неистового Коня, в бабку, Лесную Росу. Конь был почти в семь футов ростом… – Красивый Щит, мудрая женщина, лекарь и человек неба, помнила даже ее прадеда, отца Лесной Росы, великого Меневу.

– Я твою мать принимала… – индианка затягивалась короткой трубкой, – когда ей три месяца исполнилось, с юга дошли вести, что белые убили Неистового Коня… – мать, по-английски, звали Анной, а на языке народа Большой Птицы, Поющей Стрелой.

Около фотографии из школы, Дебора устроила маленький снимок. Поющая Стрела сидела у вигвама, держа младенца. Черные косы мать перекинула на грудь, рядом пощипывала траву лошадь. Озеро блестело под солнечными лучами, женщина улыбалась.

Красивый Щит привезла фото в школу:

– Тебе здесь два месяца. Восемнадцатый год. Твоя мать… – индианка помолчала, – думала, что бесплодна. Она и не просила меня ничего сделать. Она была вождь, боролась за наши права, в судах выступала… – Красивый Щит усмехнулась, почесав седые косы:

– Она согласилась паспорт белых принять, только когда ты родилась. Я думала, что мать твоя ко мне и не придет, за снадобьями, а получилось по-другому. Ей год было до сорока, когда она твоего отца встретила… – по-английски ее назвали Деборой.

Когда Дебора была малышкой, Красивый Щит, приезжая в школу, поджимала губы:

– В твоей семье такое положено, как со свечами, вечером пятницы. Мать твоя, умирая, просила меня все рассказать. Я и рассказываю, а больше я ничего не знаю… – испещренное морщинами лицо, было бесстрастным:

– Не знаю, Белая Птица… – Деборе всегда казалось смешным, что ее, смуглую, черноволосую, темноглазую, назвали Белой Птицей.

– Это от моего отца имя? – поинтересовалась она, девочкой, у Красивого Щита:

– Он тоже из нашего народа? Или из другого племени, наш брат? Где он сейчас? – мать умерла, когда Деборе исполнился год, от пятнистой лихорадки, как ее называли индейцы. До трех лет девочка жила в семье Красивого Щита, в большом, вигваме, в резервации. Потом ее отправили в школу.

Чемава была самым старым из индейских интернатов. Учителя не запрещали ребятишкам говорить на своих языках, носить мокасины и украшать прически бисером и перьями. Летом Красивый Щит забирала Дебору домой, к бесконечной прерии, к белым вершинам гор, и чистым озерам. Они рыбачили, охотились на бизонов и птицу. Дебора училась готовить и шить. Девочка отлично управлялась с каноэ и лошадью. По вечерам в резервации разжигали костры. Старики рассказывали о битвах прошлого века, пели песни о великих вождях. Дебора слышала имена своей матери и бабушки, деда, прадеда, и прапрадеда, тоже Меневы. Их убили белые, однако Красивый Щит вздыхала:

– Те времена давно прошли. Бабка твоя, Амада, тоже была непримиримым воином, нападала на белых охотников, снимала скальпы. Но сейчас надо жить в мире… – трещал костер, лаяли собаки, вкусно пахло жареным мясом. Дебора подпирала смуглую щеку кулаком, сидя у костра, прислушиваясь к сказкам.

Маленьким ребенком, в школе, Дебора удивляла учителей тем, что свободно болтала на языках соучеников. Она подхватывала язык после нескольких дней игр с новыми ребятишками. Девочка смотрела на искры, взлетающие в темное, звездное небо, запоминая песни и легенды. Она повторяла сказания, расчесывая длинные, черные волосы, заплетая косы, сворачиваясь клубочком, рядом с другими детьми. Они спали все вместе. Собаки тоже приходили, устраиваясь рядом. Внутри типи витал знакомый, уютный запах дыма и табака. Дебора закрывала глаза, зевая. Во сне она видела буквы, складывающиеся в слова.

К шестнадцати годам она знала французский язык, немецкий, латынь, и с десяток индейских наречий. Красивый Щит приехала на выпускную церемонию. Деборе выделили стипендию, в университете Орегона. Девушка отправлялась получать степень бакалавра, на кафедру лингвистики. О своем отце она так ничего и не знала, Красивый Щит молчала. Дебора, про себя, решила больше ничего не спрашивать. В школе училось много сирот, потерявших родителей:

– Должно быть, он индеец, из другого племени… – девочка видела в зеркале изящный нос, решительный подбородок, высокие скулы, миндалевидные глаза, – такое часто случается. Они с мамой встретились, пожили в ее типи, и он уехал к своему народу… – у людей Большой Птицы муж приходил в семью жены. Не все гости были готовы к подобному.

Красивый Щит привезла потрепанную, замшевую сумку:

– Мать велела отдать, когда вырастешь… – коротко сказала старуха, – о свечах я тебе давно рассказала, ты их зажигаешь, а теперь… – Дебора листала старый, с пожелтевшими страницами, переплетенный в черную кожу, томик. Девушка подняла глаза:

– Святой язык… – она осторожно прикоснулась к надписи карандашом, на первой странице. Почерк был твердым, уверенным. Неизвестный человек писал на том же языке, на котором была напечатана книга. Увидев шестиконечную звезду, потускневшего золота, вытисненную на черной коже, девушка поняла, что перед ней Библия. В школе с ними занимались Писанием, но принимать крещение не заставляли. Им рассказывали о еврейском народе. Дебора видела иллюстрации Гюстава Доре, и картины Рембрандта.

– Отца твоего язык… – Красивый Щит достала из Библии фотографию. Родителей сняли у вигвама. Мать стояла в замшевой юбке, с перьями в волосах, в тяжелом ожерелье на стройной шее. Вышитая безрукавка открывала сильные руки. Поющая Стрела держала в поводу лошадь. Отец тоже носил индейскую одежду, однако волосы у него были коротко пострижены, как делали это белые, а на носу красовалось пенсне. Дебора, невольно, хихикнула. Красивый Щит улыбнулась:

– Мы его называли Зоркий Глаз. Он не обижался. Хороший человек… – старая женщина вздохнула, – знал наши языки, уважал веру, обряды. Он младше твоей матери был, на семь лет, и женат, у себя на Востоке. В университете преподавал. Летом семнадцатого года они встретились… – она перевернула фото: «Вот как его звали».

Деборе тогда это имя ничего не говорило.

В университете Орегона, на одном из первых семинаров, она вздрогнула. Преподаватель размеренно диктовал список литературы, повторяя имя отца:

– Один из лучших лингвистов Америки, знаток индейских языков, антрополог… – профессор поднял палец, – мы будем работать с его книгами, статьями… – Дебора, сначала, собиралась написать в Йель, где профессор Эдуард Сапир возглавлял кафедру антропологии. Девушке стало неловко:

– Что я ему скажу? Он женат, во второй раз. Его первая жена умерла. У него дети, зачем все это? – она несколько раз принималась за письмо, но бросала листок. В прошлом году отец умер.

Дебора хотела поехать в Портленд, в синагогу, попросить раввина перевести надпись на Библии. Она могла бы и сама выучить иврит, с ее способностями, могла бы обратиться к любому преподавателю, занимавшемуся семитскими языками, но не хотела этого делать. Ей казалось, что отец написал что-то личное, предназначенное только для ее глаз. Она была уверена, что мать велела ей зажигать свечи, тоже, по его просьбе.

В Портленд она не успела. Получив диплом магистра, Дебора написала в Йель, профессору Блумфильду, и начала вести семинары со студентами, оставшись при кафедре. Потом в университете появился посланец Министерства Обороны.

– Какая разница? Я все равно не еврейка, по их законам… – Дебора толкнула дверь в комнату. Мылись они в общем душе, на каждой половине барака устроили умывальную. Девушек на базу приехало всего трое. Они, смеялась Дебора, купались в роскоши. Работа оказалась довольно легкой. Математики и лингвисты трудились над новыми кодами, для шифровальщиков армии США, создавая комбинации на основе индейских языков.

Дебора прошлепала босыми, влажными ступнями к столу. Она была в армейских, мужских брюках цвета хаки, и похожем, грубого хлопка свитере. Мокрую голову прикрывало полотенце. Кинув его на койку, девушка расчесалась. Одну из тетрадей заполнял мелкий почерк Красивого Щита. Дебора приезжала на каникулы, в резервацию, вести полевые исследования. Старуха всегда подсовывала девушке тетрадку с рецептами индейских блюд и снадобий: «Чтобы ты не забывала родные края».

– Я не забуду… – ухватив с тарелки кусок вяленого, бизоньего мяса, Дебора полистала страницы:

– Любовное снадобье. Если хочешь, чтобы мужчина всегда следовал за тобой, носи сушеный краснокоренник, на шее, и положи траву ему под подушку… – летом прошлого года Красивый Щит почти насильно сунула в мешок Деборы связку краснокоренника:

– Тебе двадцать один год, – наставительно сказала женщина, – пригодится. Твоя бабка… – Дебора закатила глаза:

– Знаю, знаю. В шестнадцать лет снимала скальпы в сражении, при Литтл-Бигхорне, а в семнадцать маму родила. Сейчас другое время… – за Деборой, в университете, никто не ухаживал. Антропологи и лингвисты не могли понять, что им делать с индейцами, получающими научные степени:

– То ли мы исследователи, то ли объекты исследования… – Дебора сунула ноги в мокасины.

Дождь не прекращался. Здесь вообще было сыро. У них имелись походные, армейские печурки. По вечерам, если прояснялось, они разжигали костер и жарили мясо. Их группа жила отдельно. Во втором бараке собрались приехавшие сюда белые ученые. Многих Дебора знала, по статьям в журналах и монографиям. Третий барак предназначался для работы, к нему пристроили столовую. Площадку окружали высокие сосны, рядом тек ручей. За оградой, за будками охраны, простиралась остальная база, где шли строительные работы. Они не интересовались, что армия возводит на берегу мощной, пустынной реки Колумбия.

Жуя вяленое мясо, Дебора подхватила замшевый мешочек с крепким, индейским табаком и стеклянную бутылку. Ребята привезли индейский кетчуп, кислый соус из диких слив. Дебора научилась варить его девчонкой. Она обрадовалась, увидев на базе кусты: «Осенью соберем урожай».

Ей нравилось на базе. Плата была отличной, работа интересной, любые книги и журналы доставлялись в течение трех дней. Они играли на гитаре, устраивали лингвистические семинары, турниры по игре в шахматы, рыбачили форель и лосося, в ручье:

– Я здесь докторат напишу, между делом… – Дебора скрутила волосы на затылке. Пора было в столовую. Выходя, она обернулась:

– Белая птица… – взлетев с лужайки, голуби исчезли в низком небе, в густых ветках сосен.


Для синагоги, выделили пустую комнату, в только законченном административном бараке. Интендант базы, показывавший Аарону помещение, озабоченно заметил:

– Рядом церковь. Святой отец Делани, пастор Крэйг сюда первыми приехали. Надеюсь, это не помешает… – кроме деревянного креста на стене, прикрытого пеленой стола, и рядов простых скамеек, в церкви ничего не было. Посмотрев на золотистый шелк, Аарон решил, что армия оптом закупила ткань, для религиозных нужд. За первым обедом, в столовой, выяснилось, что он прав.

Лейтенант Делани широко улыбнулся:

– У меня облачение из такого шелка, праздничное. Будничный наряд черный, как у нас принято… – капеллан Делани, иезуит, в прошлом году вернулся из Рима, где учился в Папском Библейском Институте. Он знал Виллема де ла Марка:

– В следующем году блаженных Виллема и Елизавету Бельгийских канонизируют, это вопрос решенный, – уверенно сказал Делани, – а брат Виллем примет сан. Пора, он вас на два года младше. Ему двадцать девять исполнится. Он в Конго вернуться хочет, работать с ребятишками, сиротами… – Делани вздохнул:

– Правда, сейчас и в Европе их много… – они сидели втроем, за религиозным столом, как его смешливо называл Крэйг, епископальный священник. Оба капеллана обрадовались приезду Аарона:

– Очень хорошо, – бодро сказал старший по званию, Крэйг, – в Хэнфорде пока меньше тысячи человек, но люди прибывают. Среди ученых много евреев… – священники тоже поинтересовались, не мешает ли Аарону церковь, по соседству. Рав Горовиц рассмеялся:

– А где иначе? В Иерусалиме то же самое, в Нью-Йорке, в Берлине… – он мрачно добавил:

– Было. Я жил в Берлине, два года, видел погромы… – старший лейтенант Крэйг снял очки:

– Я уверен, рав Горовиц, что Британия победит Гитлера. Не может быть, чтобы в наши дни возобладала власть Антихриста… – священник покраснел: «Вам нельзя, наверное…»

Аарон уверил его: «Слышать можно».

Жили они тоже рядом, в офицерском бараке. Территория была огромной, с аэродромом, строящейся гидростанцией, на реке Колумбия, гаражом на сотню машин и даже цементным заводом. В самолете, справившись по карте, Аарон ожидал увидеть здесь бесконечные леса. Рав Горовиц понял, что его послали в самую глушь штата Вашингтон. Ниже по течению реки стояли два городка. В столовой Аарон услышал, что база расширяется. Людей отселяли, за государственный счет, с выдачей компенсации.

Ни одного дерева на территории базы не осталось. Землю усеивали пни. Их корчевали, прокладывая дороги, намечая будущие строительные площадки. От аэродрома до штабных бараков было восемь миль. Они ехали на грузовике, машина подскакивала на ямах. В воздухе висел мелкий дождь, пахло соснами. Серая пыль ложилась на волосы, звенели комары. В лесах, гнус не обращал внимания на времена года. В первое время Аарон прихлопывал москитов, а потом, как и все, махнул рукой.

Он получил скромную комнатку. Душевая помещалась в конце коридора. Священники показали ему территорию. Кроме десятка бараков для офицеров, столовой, и административного комплекса, здесь пока больше ничего не было. Солдаты жили в палатках. Выше по реке Аарон увидел дорогу, перегороженную воротами, с объявлением: «Въезд только по пропускам». На дальнем участке еще росли сосны.

Аарон повернулся к священникам:

– Еще какой-то пропуск нужен? У нас один есть… – при оформлении, Аарону выдали картонную корочку, с фотографией и званием. Крэйг покачал головой:

– У нас простой пропуск, рав Горовиц. Он действителен для общей территории, а это научная зона… – подобных зон в Хэнфорде имелось две. Ученые, оказывается, и ели отдельно. Капелланы успокоили его, объяснив, что почта на базе доставляется ежедневно.

– Напечатайте объявление о службах… – сказал отец Делани, – и его отправят… – он махнул рукой за окно столовой, – вместе с корреспонденцией.

За три дня в Хэнфорде, Аарон понял, что основная работа армейского капеллана заключается в канцелярском труде.

– Интересно, – усмехнулся он, сидя за бумагами, – во времена отца Аарона Корвино тоже так было? Он служил на Крымской войне, в Африке. Наверняка, – подытожил Аарон. Ему требовалось составить заказ для интендантов, на свечи, кошерные рационы, и вино. Первые несколько шабатов они собирались отмечать с виски, как делали евреи Запада, в прошлом веке. Здесь имелся армейский магазин. Аарону выдали деньги, на покупку нескольких бутылок. Аарону предстояло превратить часть кухни в кошерную и организовать доставку новой посуды. Он должен был позаботиться о подарках, на Пурим, заняться приобретением мацы, и попросить общину в Сиэтле, ближайшем крупном городе, прислать свиток Торы, и молитвенники.

– То есть самому придется ехать… – от Сиэтла до Хэнфорда было двести миль. Аарон обрадовался, что научился водить машину, в Палестине. По спискам, полученным в отделе личного состава, на базе работала почти сотня евреев, военнослужащих, и неизвестное количество ученых. Они звания не имели, и трудились по контракту. Занимался ими куратор из Министерства Обороны, который вскоре прилетал на базу.

Куратором оказался майор Мэтью Горовиц. Аарон, облегченно, вздохнул: «Он мне поможет».

Три капеллана сидели в одном кабинете. Личный прием они вели в комнатах, выделенных под церковь и синагогу. В первое утро, после приезда Аарона на базу, в столовой появилось объявление о новом капеллане. К Аарону пошли люди. Он выслушивал солдат, беспокоящихся о пожилых родителях, помогал составлять письма родне. Аарон даже советовал, как лучше сказать невесте, оставшейся в Сан-Франциско, что лейтенанта, военного врача, переводят из Хэнфорда в Перл-Харбор, на Гавайи.

– Ничего страшного, – успокоил Аарон офицера, – вам отпуск дадут. Поедете в Сан-Франциско и поставите хупу… – в Хэнфорде, насколько понимал Аарон, ни одной женщины не было. В армии они служили только медицинскими сестрами. Когда он навещал госпиталь, главный врач развел руками:

– В подобную глушь женщин обычно не посылают, лейтенант Горовиц. Может быть, они в научных зонах, среди контрактников… – возвращаясь в административный барак, Аарон подумал, что людей из научных зон он пока не встречал.

Сегодня был первый шабат, после его приезда на базу. На складе он получил пачку свечей. Утром Аарон привел в порядок плиту на кухне, и замесил тесто. Мука была не кошерной, однако с этим пока ничего было не сделать. Аарон поделился халами с поварами. Столовую обслуживали почти одни негры.

– Очень вкусно, рав Горовиц, – одобрительно сказали сержанты, – сразу видно, руки у вас отличные.

Руки немного ныли. Он испек халы на сотню человек. Вспомнив столовую, в кибуце Кирьят Анавим, Аарон улыбнулся:

– Госпожа Эпштейн теперь у них всем заведует. Хорошо, что я готовить научился… – он подумал о кузене Аврааме Судакове:

– Я уверен, что он долго в тюрьме не просидит, окажется в Европе. И я окажусь, с армией… – Аарон предполагал, что Америка, рано или поздно, поможет Британии.

– Не стой над кровью ближнего своего… – за обедом, в столовой, к Аарону подходили люди. В синагогу собирались прийти все евреи базы, кроме тех, кто был занят, на дежурствах. Тору он отнес в комнату, со свечами, халами, и бутылками виски.

– Пять бутылок на сто человек… – остановившись у ограды, Аарон решил выкурить последнюю, перед шабатом, сигарету, – может быть, изюм заказать? Вино я бы сделал… – он щелкнул зажигалкой:

– Надо с Крэйгом посоветоваться, с отцом Делани. Им легче. У них обыкновенное вино, для причастия… – вечера здесь были северными, белесыми, шумела река, Аарон прихлопнул комара, на гладко выбритой щеке. По верху высокой, в шесть футов ограды, протянули колючую проволоку. Посмотрев в щель между бревнами, Аарон понял, что стоит напротив одной из научных зон. В соснах перекликались, шуршали крыльями птицы. Аарон стер мелкие капли дождя, с лица. Ему показалось, что в окне типового барака трепещут, переливаются огоньки свечей.

– Почудилось, – вздохнул рав Горовиц. Потушив сигарету в урне, он пошел в синагогу.

У входа в столовую, пристроенную к рабочему бараку, на щите, вывешивали объявления и приказы по базе. Тускло горел жестяной фонарь, над головой, пахло свежим хлебом. Три раза в день ворота открывали, на зону въезжала машина с основной территории. Ученым привозили завтрак, обед и ужин. В столовой кипела электрическая урна, для воды. Им выдавали хороший кофе, чай, печенье и фрукты.

Дебора остановилась у щита. Они работали и по выходным дням. В субботу и воскресенье армия разрешила контрактникам посменный график. Почти все они писали доктораты, ученым требовалось время на личные занятия. Кроме этого, можно было гулять по двум милям зоны. В ширину территория была меньше, в щели забора виднелись владения большой базы. В лесу росли грибы и ягоды, но в феврале ничего еще было не найти.

– Скоро цветы распустятся…, – Дебора, рассеянно, грызла яблоко, – но звери не появятся. Им здесь шумно. И рыба уйдет, с гидростанциями… – пока в ручье водились и форель, и лосось. Дома, в резервации народа Большой Птицы, охотиться и рыбачить могли только индейцы. Покойная мать Деборы, Анна Маккензи, Поющая Стрела, немало времени потратила в судах, выбивая из правительства штата Монтана, привилегии, для людей Большой Птицы. Теперь племя владело тремя с половиной тысячами квадратных миль земли, горами, чистыми озерами, и реками. В резервации появилось свое правительство и суд.

– Колледж бы еще открыть… – Дебора выбросила огрызок:

– Рано или поздно детей не надо будет в интернаты посылать. Начнем их в резервации учить, в младших классах, в средней школе. Потом и до колледжа дело дойдет… – в интернате Деборы белые наставники с уважением относились к индейским обрядам, однако на базе, среди ученых были и те, кому в детстве запрещали говорить на родном языке.

Юбка у Деборы была форменной, цвета хаки, ниже колена. Подобные носили медицинские сестры. Приехав на базу в штатской одежде, ученые обнаружили в комнатах пакеты, со штампами: «Армия США». В них лежало военное обмундирование, без нашивок, и ботинки.

– Они, наверное, думали, что мы на лошадях явимся, с перьями в головах, и с томагавками, – усмехнулся кто-то из ребят. Индейские одеяла, трубки, кисеты, и сумки, тем не менее, привезли все. Даже простые вещи, но вышитые руками матери, или сестры, напоминали о доме. У Деборы, и в Орегоне, и здесь, оставалось старое одеяло, работы Поющей Стрелы. Девушке всегда казалось, что ткань пахнет дымом, свежей водой, цветами прерии.

Субботними вечерами на большой базе показывали кино. Барак, где помещалась столовая основной территории, ярко осветили. Дебора посмотрела на объявление: «Долгий путь домой».

Фильм вышел в ноябре прошлого года. В Орегоне Дебора его посмотреть не успела, а в декабре она оказалась в Хэнфорде.

– Шесть номинаций на «Оскар»… – девушка покрутила кончик черной косы, – Джон Уэйн играет… – она оглянулась на жилой барак. Одной идти в кино, было не принято. Две другие девушки, лингвист, как она сама, и математик, работали на смене. Дебора провела в большой комнате, где ученые склонялись над столами, погрузившись в комбинации букв и цифр, половину субботы. Она возвращалась туда, согласно графику, завтра утром.

– Ничего страшного, – немного неуверенно сказала себе девушка, – сяду в задние ряды, на меня никто внимания не обратит… – Дебора была ростом в пять футов девять дюймов. На нее везде обращали внимание. Чиркнув спичкой, она зажгла самокрутку.

Рядом с объявлением о фильме висело еще одно. Дебора прочла знакомую фамилию. В школе, на курсе американской истории, ребятам рассказывали о битве при Литтл-Бигхорн. Многие ее соученики, как и Дебора, о сражении знали с детства. В резервациях жили старики, помнившие Лесную Росу Маккензи, Неистового Коня, и великого вождя Меневу.

– Прадедушку генерал Горовиц убил… – пробормотала Дебора:

– Ерунда, это однофамилец. У евреев часто повторяются имена… – услышав незнакомый, мягкий голос, она замерла:

– Покажи ему Тору, Дебора. Покажи… – над оградой зоны, в темноте, пролетела какая-то птица. Дебора увидела проблеск белых крыльев. Над Хэнфордом всходила бледная луна, от большой базы доносился смех солдат, на Дебору потянуло табачным дымом. Выбросив окурок, обжигавший пальцы, она очнулась:

– Покажи… – настаивал низкий, ласковйый женский голос.

Дебора не удивилась. Она знала, что люди неба могут слышать сказанное за тысячи миль, оборачиваться птицами и зверями, видеть в облаке дыма прошлое и будущее. Она помялась:

– Я все равно хотела к раввину пойти, в Орегоне. Хотела узнать, что написано в книге… – девушка, еще раз, взглянула на объявление:

– Военный капеллан, раввин Аарон Горовиц. Его можно увидеть после исхода субботы, а суббота закончилась… – Дебора все топталась на месте. Склонив черноволосую голову, она прислушалась. Голос остался рядом.

– Я с тобой… – пообещала неизвестная женщина, – и так останется всегда. Покажи Тору, Двора… – Дебора вспомнила, что так ее имя звучит на святом языке:

– Дебора, в Библии, была пророчицей… девушка посмотрела на звездное небо, – судьей, воительницей…, – Дебора пошатнулась, будто кто-то подтолкнул ее в плечо.

– Иди, – велел ей голос, – иди, Двора… – засунув руки в карманы юбки, девушка решительно направилась в комнату, за Торой.


Раву Горовицу, неожиданно, понравился первый шабат на базе Хэнфорд, в пустынных, безлюдных просторах северо-запада Америки. Аарону день напомнил те, что он проводил, учась в ешиве, в Иерусалиме. Только здесь не было домашних обедов, после службы и кидуша они пошли в столовую.

В синагоге, разговаривая с офицерами, Аарон узнал, что у некоторых есть семьи. Однако жены и дети остались в Сиэтле, или Сан-Франциско.

– Теперь можно их сюда привозить, – весело сказал кто-то, – если капелланов прислали, то армия в Хэнфорде надолго обосновалась. Построим офицерские коттеджи, потихоньку. Госпиталь здесь имеется, а теперь и обрезание можно провести… – в больнице служили военные врачи, евреи. С Аароном, церемония должна была получиться такой, как положено. За обедом они говорили о будущих праздниках, о маце для Песаха, о том, что рав Горовиц поедет в Сиэтл, за свитком Торы. Днем Аарон позанимался, со свободными от дежурства солдатами и офицерами. Все они заканчивали классы, при синагогах, и читали на иврите. На базе нашлись и недавние эмигранты, из Европы, говорившие на идиш. Аарона расспрашивали о Германии, Польше, Советском Союзе и Маньчжурии.

– Рав Горовиц, – восторженно заметил один из сержантов, – вы, получается, кругосветное путешествие совершили…

– Не совсем, – рассмеялся Аарон, – мне осталось до Нью-Йорка доехать.

Подумав об отце, Аарон пообещал себе, после исхода субботы, отправиться к связистам. Хэнфорд напоминал Иерусалим отсутствием радио и реклам. В Нью-Йорке соблюдать шабат было сложнее. Улицы города усеивали открытые магазины и кинотеатры. В Израиле в субботу работали только арабские и христианские лавки, но их в еврейских кварталах не водилось.

В Хэнфорде висел один репродуктор, на столбе, у столовой. По радио звучали срочные объявления. Газеты сюда не возили. Связисты готовили сводку новостей, прикрепляя листы на щите с распоряжениями и приказами. Армия проложила в Хэнфорд телефонные линии, отсюда можно было позвонить и в столицу, и в Нью-Йорк. Лейтенант, связист, оказался евреем. Юноша подмигнул раву Горовицу:

– Приходите вечером. Я вас без очереди пропущу… – на звонки существовала запись. Аарону стало неудобно, но связист уверил его:

– Все собираются кино смотреть. Не забывайте о разнице во времени. Вечером только солдаты с западного побережья домой звонят… – доктор Горовиц всегда ходил на третью трапезу в синагогу, возвращаясь, домой поздно. Аарон знал, что застанет отца бодрствующим.

В маленькой, тесной кабинке, прижав к уху трубку полевого телефона, он слушал ласковый голос отца. Аарон соскучился по запаху табака и леденцов, по мягким, знакомым с детства рукам, по тонким морщинкам, у серо-синих глаз. Отец сказал, что в Нью-Йорке теплая весна:

– В Парке гиацинты расцвели, милый. Скоро голуби прилетят… – детьми Аарон и Меир поставили на хозяйственном балконе, выходящем во внутренний двор дома, скворечник. Белые птицы перекликались, расхаживая по выложенному плиткой полу. Мальчики бросали зерна голубям. Скворечник висел на месте. Отец, каждую весну, приводил его в порядок. Доктор Горовиц сказал, что с Эстер все в порядке. Сестра пока оставалась в Голландии. Меир собирался, на Пурим, приехать из столицы, погостить дома.

– Если бы и ты, милый, смог нас навестить… – отец замялся, – мы тебя давно не видели. Я тебе фотографии отправлю, что Регина прислала… – маленькая Хана, по словам отца, родилась крепкой малышкой:

– У них тихо, они в деревне живут… – вздохнул доктор Горовиц, – можно за них не волноваться. Просидят в Сендае всю войну. Рано или поздно японцам это надоест, они выведут войска с континента… – Аарон смотрел на объявление, на стене кабинки:

– Военнослужащий! Помни, что болтовня может стоить тебе жизни… – в Калифорнии, на базах, он подобных плакатов не замечал. Офицер, связист, помялся:

– Распоряжение начальства, рав Горовиц. База закрытый объект, мы подчиняемся непосредственно министру обороны. Бдительность никому не мешает… – слушая отца, Аарон насторожился:

– А если Япония повернет войска в Бирму? Это английская колония, США будут обязаны вмешаться. Я не утаивал японских родственников, но оставят ли меня в армии, если начнется война? Тем более, я и в Германии жил, и в Маньчжурии. Даже через Россию проезжал… – Аарон напомнил себе, что у младшего брата родственники точно такие же. Меиру, судя по всему, доверяли.

– Тем более, доверяют Мэтью, с его должностью… – Аарон покуривал первую после шабата сигарету, – и вообще, я еврей. Кто меня заподозрит в шпионаже? – он даже улыбнулся. Аарон вспомнил, что на западном побережье много японцев, и выходцев из Маньчжурии:

– В Сан-Франциско целый китайский квартал… – Аарон успокоил себя: «Они американские граждане. Ничего с ними не сделают».

Рав Горовиц не имел права говорить отцу, где находится. Он только заметил:

– На Пурим не получится, папа. Летом, наверное, мне дадут отпуск… – Меир, по словам отца, был занят в столице. Положив трубку, Аарон достал блокнот. Он хотел, отправившись за свитком Торы, в Сиэтл, заодно послать подарок Регине и Наримуне, в честь рождения маленькой:

– И папе с Меиром надо подарки купить… – размышлял Аарон, выйдя от связистов, – и Эстер бы я что-то отправил, если бы знал ее адрес… – Аарон, все равно, немного волновался за младшую сестру и племянников. Вручение Нобелевской премии проходило в начале декабря. Имена номинантов публично не объявлялись. Не было никакой возможности узнать, получит ли бывший зять премию.

– Гитлер запретил своим подданным ее принимать… – из раскрытых дверей столовой падал луч яркого света, от кинопроектора. Полз сизый, табачный дым, слышался громкий голос Джона Уэйна. Аарон прихлопнул комара, на щеке:

– Норвегия оккупирована Германией. Шведская Академия Наук может не присудить призы, как в прошлом году случилось… – премия мира, по завещанию Нобеля, вручалась в Осло. Выбирал ее получателя отдельный комитет. Из-за немецкой оккупации, академики не собирались. Шведский комитет, в знак солидарности, тоже не стал обсуждать номинантов на премию.

– Но если они, все-таки, объявят, что Давид ее получил… – Аарон шел обратно к штабному бараку, – немцы его выпустят в Стокгольм. Он великий ученый, гордость человечества. Он вывезет Эстер и мальчиков, можно не сомневаться. Он не давал Эстер развода, но это в прошлом. Семейные ссоры остались позади. Пойдут в синагогу, в Стокгольме, и разведутся. Эстер замуж выйдет. В Швецию много евреев бежало… – Аарон увидел под фонарем, у штабного барака, какую-то высокую фигуру. Рав Горовиц прибавил шаг. Выйдя из темноты на свет, прищурившись, Аарон не сразу понял, что перед ним девушка.

Она стояла спиной, изучая табличку на двери:

– Хозяйственный отдел. Капелланы… – дальше перечислялись имена.

Аарон, сначала, решил, что она медицинская сестра, из госпиталя:

– Но здесь нет женщин, главный врач говорил. И у нее только юбка форменная… – юбка закрывала колени гладких, стройных, ног. Чулки девушка не носила. Она была обута в коричневые, казенного образца, ботинки, на плоской подошве. Плечи окутывал скромный, бежевого твида, жакет. Черные косы блестели, в свете фонаря. Вздрогнув, она повернулась.

Дебора, почему-то, сразу поняла, что перед ней раввин:

– В Шабат нельзя бриться, у него щетина отросла… – она смотрела на темные, коротко стриженые волосы, на пилотку цвета хаки. У него были большие, красивые глаза, в длинных ресницах, тоже темные, будто патока. Капеллан носил парадную форму, с золотистыми нашивками:

– Скрижали Завета, – Дебора увидела римские цифры, – и десять заповедей. Какой он красивый… – девушка рассердилась:

– Нашла, о чем думать. Попроси его прочитать надпись… – она откашлялась: «Вас комар укусил».

Дебора едва не застонала:

– Ты сюда не глупости пришла говорить… – услышав зуд, девушка хлопнула себя ладонью по щеке.

– Поздно, – у него был смешливый, низкий, голос, – вас тоже, мисс. Вы кого-то ищете? – Аарон подумал, что девушка, наверное, пришла из научной зоны. Больше ей появиться было неоткуда. Высокие, смуглые скулы девушки немного покраснели. Аарон велел себе отвести глаза:

– Какая красавица. Она, наверное, к отцу Делани пришла. Она похожа на итальянку… – рав Горовиц, вспомнил, как, на перроне вокзала в Каунасе, Регина, ковыляя, торопясь, бежала к Наримуне:

– У них ребенок родился, они счастливы… – горько вздохнул Аарон, – а я? Когда я встречу девушку, которую никуда не захочется отпускать? Как Габи покойную, как Клару… – незнакомка прижимала к груди книгу.

– Мне нужен капеллан Горовиц… – выдавила из себя девушка, – то есть раввин Горовиц, то есть… – тонкая рука протянулась к Аарону. Он смотрел на потрепанный томик, переплетенный в черную кожу, на шестиконечную звезду, тусклого золота.

– Дедушка Джошуа последним Тору видел. Восемьдесят лет назад, в форте Ливенворт, в Канзасе, когда бабушку Мирьям похитили. Ее украл старейшина Элайджа Смит, отец дедушки Джошуа… – Аарон, много раз, слышал семейную легенду, от отца.

Доктор Горовиц разводил руками:

– Бабушка Мирьям книгу потеряла, в скитаниях. Тогда Запад совсем диким был. Жаль, конечно, Торе три сотни лет. Аарон Горовиц в Южной Америке ее хранил, когда в джунглях обретался… – Аарон подумал, что кинжал все еще у сестры:

– Клинок тоже очень старый, старше Торы. Может быть, девушка, из мормонов. Они скромно одеваются. Нашла где-то книгу… – она откинула изящную голову:

– Меня зовут Дебора Маккензи, я оттуда… – девушка махнула в сторону ограды, – мне нужна ваша помощь, капеллан Горовиц. Я не еврейка, однако, у меня в семье сохранилась Тора. Здесь что-то написано… – взяв книгу, Аарон, невольно коснулся, на мгновение, ее руки.

Дебора почувствовала твердую, уверенную ладонь, на плече:

– Не бойся, Двора, – ласково шепнул знакомый голос, – как сказано: «Доколе не восстала я, Двора, доколе не восстала я, мать в Израиле». Все случится, обязательно. Воспряни, Двора… – рав Горовиц, вежливо, сказал: «Прошу вас, мисс Маккензи».

Девушка поняла, что он держит дверь барака открытой, пропуская ее вперед.

– Простите, – Дебора, смутившись, шагнула внутрь.

Черные косы метнулись, Аарон вдохнул запах дыма и свежей воды. Он оглянулся, следуя за девушкой по коридору. В звездной ночи, в свете бледной луны, Аарон увидел белый всполох. Птица раскрыла крылья, исчезая над крышами Хэнфорда.


В пятницу Аарон особенно тщательно убрал синагогу. Она обещала принести подсвечники. На прошлой неделе они зажигали свечи, поставив их на тарелку, из столовой. Аарон записал, в блокноте, что надо привезти из Сиэтла бокал, для вина, и салфетку, для хал.

Распогодилось, в открытом окне сияло полуденное солнце, щебетали птицы. Аарон стоял, над ведром с водой, держа швабру. Он смотрел на ограду базы, на шлагбаум, преграждавший дорогу в научную зону. Рукава рубашки он закатал и снял ботинки. Пол рав Горовиц научился мыть в ешиве. Они сами прибирали зал для занятий и кухню. Аарон привел в порядок дом кузена Авраама, в Еврейском Квартале. Он помнил маленький сад, с гранатовым деревом, голубей, порхавших среди зеленых, свежих листьев.

– В Израиле сейчас весна… – он смотрел на луч света, на чистом полу, – все цветет. Гранаты, миндаль. Вокруг Кирьят Анавим, на холмах, цветы появились… – Аарон, всю неделю, ловил себя на том, что вспоминает «Песнь Песней»:

– Зима миновала, дожди прошли, ушли совсем. Первые ростки показались в стране, время певчих птиц пришло, голос горлинки слышен в краю нашем…

– Голос горлинки, – бормотал Аарон, – ее голос… – он больше ни о чем, не мог думать. Он представлял себе темные, миндалевидные глаза, с золотистыми искорками, тонкие, красивые руки. На пальцах девушки Аарон заметил пятна от чернил, и от ленты пишущей машинки. Дебора поймала его взгляд:

– Я ученый… – коротко сказала девушка, – пишу докторат. Я по контракту работаю, я не имею права… – Аарон сглотнул:

– Что вы… мисс Маккензи, то есть кузина Дебора… – он едва заставил себя произнести «кузина», – я тоже подписывал бумагу, о неразглашении… – документы выдавали на аэродроме Хэнфорда. Заведовал оформлением новоприбывших угрюмый капитан, в очках, с почти лысой головой. В бумаге говорилось, что любые сведения о местоположении базы, и происходящем в Хэнфорде, являются строго секретными. Разглашение каралось военным трибуналом. Приняв от Ааронаподписанную бумагу, капитан, кисло, заметил:

– Напоминаю, что в компетенции трибунала вынести смертный приговор, лейтенант. Это я всем говорю, – он усмехнулся, пряча документ в папку, – на всякий случай…

Аарон смотрел на четкий, решительный почерк, на развороте книги. Покойная бабушка Мирьям писала карандашом.

Он молчал, собираясь с силами: «У вас в семье была эта книга, мисс Маккензи…»

На высоких скулах пылал румянец:

– Да. От матери моей, от бабушки. Я из народа Большой Птицы, мы в Монтане живем. То есть мой отец был еврей… – она протянула Аарону фото, – однако он не знал, что я… – девушка вздохнула, – что я родилась. Он умер, в прошлом году. Моя мать была вождь, Поющая Стрела Маккензи, и моя бабушка тоже. Ее Амада Маккензи звали, Лесная Роса. Я правнучка Меневы, тоже вождя. Вы, наверное, слышали о нем. Это мой отец писал? – озабоченно, добавила девушка.

Аарон перевел ей год издания Торы, 1648. Книгу напечатали в Амстердаме, принадлежала она Элишеве Горовиц:

– Ее родители развелись. Мать увезла детей в Новый Свет, в еврейскую колонию, в Суринаме… – Аарон спохватился:

– Мисс Маккензи, садитесь, пожалуйста… – он отодвинул табурет:

– Я кофе сварю. У нас плитка… – глядя на мисс Маккензи, он просыпал кофе. Девушка прижимала к груди книгу:

– То есть мой отец был родственником Элишевы Горовиц? А вы откуда о ней знаете… – Аарон, конечно, не только рассыпал кофе, но и обжег руку, разливая его в армейские, оловянные чашки:

– Бабушка Мирьям встретила Меневу, во время скитаний. Они назвали дочь Авиталь, в память о матери бабушки Мирьям… – женщина обращалась к дочери, используя еврейское имя, но упомянула, что среди индейцев она Амада.

Передавая мисс Маккензи чашку, Аарон подул на руку:

– Нет. Не ваш отец. Послушайте меня… – Дебора, невольно, открыла рот.

Он говорил об Аароне Горовице, родившемся в джунглях, и похороненном на Масличной Горе, в Иерусалиме, говорил об его внучке, Мирьям, одной из первых женщин в Европе, получивших диплом врача:

– Она бежала от мормонов, когда ее похитили, и познакомилась с вашим прадедом, Меневой. Здесь все сказано… – Дебора слушала его низкий, красивый голос. Прабабушка писала дочери о том, как звали ее бабушку, Ханой, и прабабушку, Деборой. Она добавила, что очень любит Авиталь, и всегда будет молиться о ее здоровье и благополучии:

– Расти хорошей девочкой, милая, и заботься об отце. Он очень меня любил. Помни, что ты еврейка, и твои дочери, внучки и правнучки тоже будут еврейками… – Аарон помолчал:

– Здесь и дата, и подпись. 12 июня 1861 года, Мирьям Мендес де Кардозо, дочь Шмуэля и Авиталь, из Амстердама, Голландия.

Мисс Маккензи легко, взволнованно дышала:

– Поэтому мою мать звали Анной, а меня Деборой. Но как? Мой прадед, Менева, наверное, рассказал все моей бабушке… – она показала на карандашные строки. Дебора услышала, издалека, знакомый голос:

– Он не успел, милая. Я обо всем позаботилась. И о тебе, тоже позабочусь… – Дебора, наконец, поняла, кто это. Рав Горовиц говорил ей о Ханеле:

– Она за сто лет перевалила… – мужчина помолчал, – в конце прошлого века умерла. Вы тоже ее потомок. Она была… – Аарон повел рукой. Дебора кивнула:

– Человек неба. Я знаю, у нас тоже есть подобные люди… – она сидела, не оставляя Тору, слушая рава Горовица.

Ее ближайший родственник, внук Мирьям Кроу, служил в британских военно-воздушных силах:

– Полковник Стивен Кроу, – улыбнулся рав Горовиц, – он женат. Они ребенка ждут, в марте. Ваша кузина, покойная, леди Констанца, тоже была ученым, физиком. Она три года назад погибла, молодой… – мисс Маккензи, по ее словам, исполнилось двадцать два. Аарон, быстро, рассказал ей о семье:

– В Нью-Йорке, у моего отца, есть родословное древо, огромное. Если вы разрешите, я напишу… – Аарон, внезапно, понял:

– Господь, почему-то, меня всегда выбирает, для встреч с кузинами… – он развеселился:

– Сначала Регина, теперь мисс Маккензи. Но Регина была близкой родственницей, а она, то есть Дебора… то есть мисс Маккензи… – Аарон проводил ее до шлагбаума. У мисс Маккензи имелся особый пропуск, а раву Горовицу дальше хода не было.

В столовой еще не закончился фильм. Тучи рассеялись, ночь оказалась звездной. С реки Колумбия дул свежий ветер. Черные косы лежали на ее плечах. Девушка хихикнула:

– Я хотела в кино сходить. То есть к вам тоже. Я говорила, я в Орегоне собиралась. Напишите, конечно… – Дебора запнулась:

– Я сиротой росла, в интернате училась, для индейцев. У меня племя есть, обо мне заботились, но я очень рада, что теперь… – Аарон пригласил ее на шабат, замявшись:

– Вы еврейка, кузина Дебора, по нашим законам… – он кивнул на Тору, в руках у девушки:

– Любой раввинский суд, это подтвердит. И ваш отец еврей. Если вы, когда-нибудь, захотите… – Аарон покраснел:

– Вам просто надо будет в микву окунуться… – рав Горовиц, всю неделю, старался не представлять микву, не думать о кузине Деборе, как он, про себя, называл девушку, и вообще заниматься делами.

Он написал в Сиэтл, раввину. Оставалось дождаться ответа, и договориться о поездке. Он вел молитвы и занятия, убеждал интендантов, что мацу, на базе, испечь невозможно, а значит, надо присылать коробки, из Сан-Франциско. Он кошеровал кухню, и считал нужное количество новой посуды. После разговора с капелланами, он решил заказать изюм:

– Вино поставлю, – сказал он коллегам, – к Песаху созреет. Я в Святой Земле урожай собирал, на виноградниках… – Аарону снилась мисс Маккензи. Он видел цветущие холмы, вдыхал запах свежей воды, черные волосы развевал теплый ветер. Она обещала прислать записку, если соберется на Шабат.

Аарон вертел кольцо, с темной жемчужиной:

– Оставь, она родственница. Дальняя, конечно. Она выросла в племени. Зачем ей возвращаться к евреям? У нее своя земля, свой язык… – мисс Маккензи, на прощание, попыталась подать ему руку. Аарон смутился:

– Простите, кузина. Мне нельзя, только если это мать, или сестра, или дочь… – он заметил легкую улыбку, на красивых губах: «А жена, капеллан… то есть кузен Аарон?»

– Жена тоже, – обреченно признал рав Горовиц. Утром пятницы вестовой из канцелярии, принес входящую почту и внутренний конверт, для переписки между отделами. Мисс Маккензи сообщала, что придет, и принесет подсвечники.

Аарон, двигая скамейки, вспомнил ее веселый голос:

– Я всегда свечи зажигала. Когда мне три года исполнилось, Красивый Щит, наша мудрая женщина, сказала, что так делать надо. Я думала, что мой отец маму попросил, а теперь поняла, что и мама их зажигала, и бабушка… – занавески, отделяющей мужчин от женщин, здесь не было. Аарон не хотел, чтобы кузина сидела сзади, за спинами. Он решил разделить зал на две части:

– Если… если она начнет ходить на службы, я попрошу сделать занавеску… – Аарон подумал о скорых праздниках.

Доктор Горовиц всегда устраивал первый седер дома. Отец хорошо готовил, они втроем помогали. Аарон помнил золотистый, куриный суп, с клецками из мацы, сладкий, виноградный сок. Отец смеялся:

– До сих пор в кошерном магазине говорят: «Вино Горовицей». Привыкли, с прошлого века… – Эстер приносила жареную курицу, овощи, фаршированные мясом, печеную картошку, с чесноком. Меир, самый младший, пел: «Чем эта ночь отличается от всех других ночей». Трепетали огоньки свечей, на большом, отполированном столе орехового дерева. На губах оставался вкус миндаля и сахара, от пасхальных сладостей.

– Миндаль… – вздохнул рав Горовиц, – где здесь взять миндаль… – он увидел нежные цветы, усыпавшие деревья:

– Я спустился в сад ореховый, посмотреть на молодые побеги, посмотреть, зацвел ли виноград, зацвели ли гранаты… – ему надо было идти на кухню. Аарон, до завтрака, замесил тесто для хал:

– А если ей не понравится… – озабоченно подумал рав Горовиц, – яиц нет, только порошок. Ни мака, ни кунжутного семени. Она никогда не пробовала халы… – Аарон вспомнил трапезы в Иерусалиме, в домах раввинов, румяные, плетеные халы, смех детей, белые, накрахмаленные, скатерти:

– Надо скатерть привезти, из Сиэтла… – Аарон понял, что улыбается, думая о мисс Маккензи. Не выпуская швабры, он закрыл глаза.

Услышав мотор грузовика, рав Горовиц вздрогнул. Чья-то уверенная рука забрала швабру:

– Вот ты где… – усмехнулся знакомый голос, – далеко тебя загнали… – Аарон встрепенулся. Кузен Мэтью, в чистой, полевой форме, с пилоткой набекрень, с калифорнийским загаром на лице, прислонился к окну. Он махнул шоферу:

– Поезжайте в гараж, сержант… – кузен окинул Аарона пристальным взглядом:

– Вообще я тебя должен поставить по стойке смирно, за то, что не приветствуешь старшего по званию. Шучу, – весело добавил Мэтью.

Аарон открыл рот, кузен поднял руку:

– Занимайтесь своими обязанностями, лейтенант. Надо работать, меня полковник Бенсон ждет… – Бенсон был начальником базы. Аарон видел его только мельком. Старшие офицеры обедали отдельной столовой.

– На шабате встретимся, – подмигнул ему майор Горовиц. Вскинув на плечо вещевой мешок, четко печатая шаг, Мэтью скрылся в бараке, где помещалось командование.

Посмотрев на свои босые ноги, Аарон снял со швабры тряпку:

– Мэтью обрадуется, что у нас еще одна родственница появилась… – пол почти высох. Вылив грязную воду в канаву, рав Горовиц отправился в столовую.


Майор Горовиц всегда возил флягу, с кошерным вином. Лаборатории ученых часто располагались за городом, Мэтью не успевал добраться до синагоги, чтобы посетить службу. Он привык делать кидуш сам. Мэтью старался соблюдать шабат, избегая, в день отдыха, писать и водить машину. В Вашингтоне он менялся субботними дежурствами с коллегами. Мэтью оставлял себе смену на Рождество, чем заслужил глубокую приязнь семейных сослуживцев. Он брал дни отдыха во время еврейских праздников. Мэтью любил неспешные, свободные от министерской суеты, субботы.

Вечером он в синагогу не ходил, предпочитая зажигать свечи дома. Утром он поднимался позже. Суббота была единственным днем, когда он не вставал на рассвете. Обычно Мэтью, в столице, в шесть утра, перед работой, посещал спортивный клуб. Он проводил два часа в гимнастическом зале, и бассейне, устраивал спарринг, часто с партнером из русского посольства. Майор Горовиц приезжал на работу к половине девятого, свежий, в безукоризненной форме, с влажными, светлыми волосами. Он спускался в столовую, где брал овсяную кашу, омлет, и кофе без сахара. Мэтью заботился о своем здоровье. Он ценил и отношения с коллегами. По праздникам, Мэтью приносил на работу красиво упакованные корзины, из еврейской кондитерской, наполненные сладостями.

По субботам Мэтью готовил завтрак, с кошерными сосисками, или стейком, с яичницей и свежими фруктами. Если он выбирал не мясо, а копченого лосося, Мэтью делал яйца бенедикт, с голландским соусом. Перед отлетом в Хэнфорд, Мэтью, стоя над плитой, усмехнулся:

– Мистер Нахум сказал, что Марта в закрытой школе училась. Придется ее наставлять… – он окинул взглядом просторную кухню, – конечно, в здании есть уборщики, но моя жена должна обо мне заботиться. Наверняка, у нее были уроки домоводства… – Мэтью, на досуге, даже составил список обязанностей супруги. Каждый день он ожидал хорошего обеда со столовым серебром и фарфором, с двумя переменами блюд. Мать Мэтью настаивала, чтобы мальчик переодевался к вечеру, даже если дома они были одни.

– Мама и сама переодевалась… – Мэтью, задумчиво, покусал карандаш. Жена должна была готовить горячий завтрак, следить за порядком в доме, и, разумеется, воспитывать детей. Мэтью хотел, после свадьбы, переехать в предместье. У него были деньги на хороший дом, но майор Горовиц не хотел выделяться. Марте Горовиц предстояло обжить скромное, в три спальни, жилище.

Со своей стороны, Мэтью обещал содержать жену, вывозить ее в свет, дарить драгоценности, на день рождения и годовщину свадьбы, и вообще, весело подумал Мэтью, захлопнув блокнот, выполнять обязанности еврейского мужа, перечислявшиеся в ктубе.

С раввином о будущей свадьбе он пока не говорил, не желая забегать вперед. Мэтью сначала хотел увидеть невесту, хотя майор доверял выбору мистера Нахума, и знал, что уродину ему не подсунут:

– Он даже нашел еврейку, – подумал майор, – действительно, он мне как отец… – после завтрака Мэтью, неспешным шагом, отправлялся в синагогу, по еще пустым улицам. В молитвенном зале он сидел на месте Горовицей, в талите отца. Знакомые по общине обычно приглашали Мэтью на субботний обед. Он все еще делал вид, что испытывает денежные затруднения, но всегда приносил хозяйке дома дешевый букет.

В синагоге знали, что майор небогат. На Шабат Мэтью одевался скромно и никого не звал домой. Он знал, что кузен Меир не собирается болтать о том, где он живет. С подобной славой, Мэтью удачно избегал приглашений в семьи с незамужними девушками. Его звали в дома с детьми. Малыши любили майора Горовица. Мэтью рассказывал мальчикам об армии, и никогда не появлялся без маленького подарка.

Отец говорил Мэтью о знаменитом Волке. Авраам Горовиц видел его, подростком:

– Он часто нас навещал, милый… – полковник наклонился, поцеловав светловолосую голову сына, – он дружил с бабушкой Аталией. Они до гражданской войны познакомились. Волк на стороне северян сражался, а бабушка Аталия выполняла их задания, в Вашингтоне… – прадед Мэтью участвовал в убийстве Линкольна. Отец пожимал плечами:

– Бабушка за ним следила. Она работала на разведку северян, и познакомилась с дедушкой Дэниелом… – все это исходило из слов бабушки.

Полковник заметил:

– Волк много с твоим дядей Александром возился. Он тогда малышом был, Александр. Бабушка после его гибели не оправилась, траур не снимала… – Мэтью самому нравилось играть с детьми. Он с удовольствием думал, что в следующем году станет отцом. Сына он хотел назвать Александром. Майор был уверен, что первым родится мальчик.

Перед вылетом в Хэнфорд, Мэтью прочел в газете о самоубийстве перебежчика Кривицкого. Майор улыбнулся: «Все сложилось отлично, как мистер Нахум и предсказывал». Кузена он в синагоге не увидел. Мэтью понимал, что Меир занят:

– Он сопровождал Кривицкого, – вспомнил майор, – наверняка, пишет бесконечные бумаги… Протокол осмотра номера, отчет, объяснительную записку… – он отправил кузену письмо городской почтой, приглашая его на обед, по возвращении Мэтью из Калифорнии.

В Хэнфорде майору выделили светлую комнату, в помещениях для старших офицеров, с личным душем. Мэтью брился перед зеркалом, в белой рубашке, с расстегнутым воротом. Парадный китель, цвета хаки, висел на спинке стула. Вечер выпал теплый и сухой. Заходящее солнце играло в золотых, майорских листьях, на нашивках, освещало раскинувшего крылья орла. Птица увенчивала знак с американскими звездами, на кителе. Любой военный, увидев эмблему, понимал, что Мэтью является личным помощником министра обороны США.

Мэтью аккуратно прополоскал, в раковине, опасную бритву. Она принадлежала дедушке Дэниелу. Бритва лежала в мешке, привезенном в столицу после сражения у Литтл-Бигхорн. Армейские дознаватели передали вещи покойного генерала Горовица его вдове. Дэниелу было приятно думать, что бритвой брились и дед, и отец. Он протянул руку за туалетной водой, запахло сандалом.

Мэтью не стал собирать ученых, заметив Бенсону:

– Я в понедельник улетаю, время есть. Завтра с ними встречусь… – он просмотрел список. В Хэнфорд привезли группу разработки новых кодов, где трудились лингвисты и математики. Во второй зоне работали физики. Мэтью надо было встретиться с контрактниками. В списке он увидел несколько знакомых фамилий, аспирантов из Беркли, Чикаго, и Принстона.

В столице, на совещании у министра, полковник Гровс доложил о ходе строительства баз. После окончательных результатов эксперимента в Беркли, с новым элементом, после завершения работы над реактором, в группе Ферми, все подобные исследования, по соображениям безопасности, переводили на уединенные полигоны.

Найдя в списке трех девушек, Мэтью пожал плечами: «Синие чулки». Майор Горовиц достаточно поработал с учеными, чтобы скептически относиться к женщинам, занимающимся наукой.

– Хотя бы кузину Констанцу, покойную, вспомнить… – он застегнул китель, – я ее фото не видел, но, думаю, ни один мужчина на нее внимания не обратил бы. Они все либо тощие, как доски, либо, наоборот, рыхлые. И все в очках… – Мэтью нравились стройные, ухоженные дамы. Он предпочитал высоких женщин, но в мужской компании, признавал, что и девушки маленького роста имеют свои прелести. О них хотелось заботиться, но Мэтью всегда замечал, что жена, прежде всего, должна ухаживать за своим мужем.

– Если она выполняет свои обязанности, – улыбался майор, – она может рассчитывать, что ее побалуют. Не чрезмерно, конечно… – Мэтью с легким презрением относился к сослуживцам, которым постоянно названивали скучающие супруги. Некоторые офицеры торопились домой, вечером, разводя руками: «Миссис ждет к обеду…»

Мэтью, про себя, называл их подкаблучниками.

Он сунул флягу в карман кителя:

– Аарон, наверняка, халы испек. Его жена вообще палец о палец не ударит. Рав Горовиц, как дедушка его, подкаблучник. Бабушка Бет всю жизнь мужем командовала, и равом Горовицем тоже будут вертеть… – Мэтью, направляясь к административному бараку, подумал, что халы сделают на яичном порошке.

– Здесь все-таки глушь… – ступив в пахнущий свежим деревом коридор, он услышал из открытой двери красивый голос кузена. Зажгли свечи, пели приветственный гимн субботе.

Мэтью хмыкнул:

– Будто я в трауре, появляюсь после гимна. В трауре по Кривицкому, – он, невольно, усмехнулся, – мистер Вальтер тоже был еврей… – подождалв, пока стихнет гимн, майор шагнул в комнату, где помещалась синагога. Мэтью замер, в проходе. Слева сидела девушка, одна. Мэтью смотрел на тяжелый узел черных волос, на стройные плечи, в жакете бежевого твида. Он заметил свободное место, у края скамейки, рядом с каким-то лейтенантом, напротив девушки.

– Она не медсестра… – Мэтью коротко кивнул кузену. На столе у стены лежали накрытые кухонными полотенцами халы, рядом поблескивали бутылки с виски:

– Медсестра бы в форме пришла. Значит, одна из моих подопечных… – у нее были смуглые, раскрасневшиеся щеки, изящный нос, твердый подбородок. Девушка, тоже высокая, напомнила Мэтью кузину Эстер. Она сидела, закинув ногу на ногу. В свете электрической лампочки, под жестяным абажуром, на тонкой щиколотке переливался нейлоновый чулок. Мэтью смотрел на нее, чувствуя какую-то странную тоску. Вспомнив обещание мистера Нахума, майор незаметно сжал руку, в кулак:

– Никто меня не заставит жениться на девушке, которую я не видел, даже ради работы. Она ученая, она будет полезна. В конце концов, она не обязана знать, чем я занимаюсь… – Мэтью скользил глазами по ее шелковой блузке, рассматривая высокую грудь. Девушка, внезапно, повернулась, он вздрогнул. В темных, миндалевидных глазах металось пламя, отражался огонь свечей.

– Прославим Господа, благословенного… – община поднялась. Не отводя от нее взгляда, Мэтью заставил себя встать.

Мэтью хотел, чтоб кузен представил его девушке. Всю службу, майор, искоса поглядывал на нее. Она сплела на круглом колене длинные пальцы, без маникюра. Он заметил следы от чернил на смуглой коже. Фамилии женщин, ученых, в списке были не еврейскими, а кольца она не носила. Майор, наконец, повернул голову. Кузен, к шабату, переоделся, в парадную форму.

– Все равно, видно, что Аарон не военный, – скептически подумал Мэтью, – хотя он недавно служит. Капелланам, кажется, по уставу даже оружия не выдают… – майор был прав. У рава Горовица не имелось табельного пистолета. Аарон поинтересовался оружием в Монтерее, когда его оформляли для службы в армии. Тамошний офицер пожал плечами:

– Сейчас мирное время, лейтенант Горовиц. При угрозе опасности, при объявлении войны, вы, как и все офицеры, получите пистолет… – он окинул Аарона недоверчивым взглядом: «Вы что, умеете стрелять?»

Аарон умел, научившись у младшего брата. Меир хвалил его, за меткость и хладнокровие. Аарон, впрочем, понял, что младший брат, действительно, был снайпером, несмотря на очки. Меир не говорил, приходилось ли ему пускать в ход оружие, а рав Горовиц не спрашивал.

– Папа тоже умеет стрелять, он воевал… – Аарон смотрел на легкую улыбку Деборы. Перед шабатом, он быстро объяснил девушке службу. Рав Горовиц добавил:

– Это день отдыха, кузина, день радости. Еще один наш родственник приехал, майор Горовиц. Я говорил о нем. Он придет, вечером… – Дебора видела настойчивый, почти жадный взгляд серых глаз. Майор Горовиц оказался, как две капли воды, похож на вице-президента Вулфа. Портрет государственного деятеля печатали в учебниках американской истории, в главах, где шла речь о войне за независимость и внешней политике молодой страны:

– Вулф придумал резервации, – вспомнила Дебора, – а дед майора Мэтью, генерал Горовиц, сгонял индейцев с их земель. Он убил моего прадедушку… – девушка не хотела думать о подобном. Дебора напомнила себе, что майор тоже родственник, как и раввин Горовиц.

– Сын за отца не отвечает, а, тем более, внук за деда… – она легко выбросила из головы мужчину, сидящего через проход. Девушке было о ком подумать, рядом с равом Горовицем, или Аароном, как его называла Дебора, смущаясь, про себя.

Она, всю неделю, пыталась работать. Девушка писала коды, отдавала ряды цифр математикам, и получала обратно, с пометками группы вычисления ключей. Они хотели создать идеальную систему шифрования, непроницаемую, защищенную от опасности враждебного взлома.

На семинаре им рассказали о немецкой машине «Энигма», о британской системе «Бомба», электронно-механическом устройстве для дешифровки гитлеровских кодов. Математики считали, что любая кодировка, построенная на основе распространенного языка, рано или поздно, будет прочитана:

– Поэтому, дамы и господа, – руководитель группы, профессор Мэйхью, из Чикаго, наставительно поднял палец, – нам жизненно необходимо участие лингвистов. Вы обладаете бесценными знаниями, свободно владея редкими языками. Ваша успешная работа поможет Америке оказаться в безопасности… – при белых они о подобном не говорили, только в своей компании, у костра.

Кто-то из ребят вздохнул, перебирая струны гитары:

– Триста лет они нас за людей не считали, называли дикарями. Гнали, как зверей, на запад, в необжитые места, а теперь мы понадобились Америке… – Дебора, глядя на огонь, затягивалась самокруткой:

– Мой отец был белый, как и у многих, здесь. Мы, между собой, говорим на английском языке… Мы американцы, – она бросила окурок в костер, искры поднялись вверх, – ребята из резерваций пойдут воевать, если придется… – Дебора очень надеялась, что подобного не произойдет.

Еще она очень надеялась, что рав Горовиц останется на базе Хэнфорд.

Обдумывая план диссертации, набрасывая заметки к первой главе, Дебора видела его красивые, темные глаза, слышала смущенный голос:

– Если вы, кузина, решите посетить службу, просто отправьте записку. Я буду… – оборвав себя, рав Горовиц кивнул на шлагбаум:

– Я бы вас проводил, кузина, как положено, однако мне нельзя, у меня нет нужного пропуска… – у Деборы имелась картонка, с фотографией и черным штампом: «Проход по всей территории».

Собираясь на службу, она тщательно выбрала хороший костюм, со скромной, прикрывающей колени юбкой, и шелковой блузкой. В подобном наряде она вела семинары и занятия со студентами, в Орегоне.

Она стояла в деревянной кабинке душа, с заколотыми на затылке волосами, подняв руки вверх. Теплая вода падала на лицо. Дебора жмурилась, вспоминая горячий источник, в горах, на земле народа Большой Птицы. В резервации, летом дети бродили в своей компании, целыми днями не возвращаясь к вигвамам родителей. С ними бегали собаки, они купались в холодных, горных озерах, и рыбачили. Старшие девочки, по секрету, сказали Деборе, что вода в источнике делает женщину красивой, для мужа.

– Или не мужа, – хихикнул кто-то из девчонок. Дебора протянула маленькие, детские ладошки. Вода, в каменной купели, чуть слышно бурлила, немного пахла серой и покалывала лицо. От озера, слышались крики купающихся мальчишек, и лай собак:

– Кто первый раз в жизни ей умывается, – подтолкнули Дебору подружки, – должен загадать желание, Белая Птица… – она попросила, чтобы ее народ был счастлив, чтобы звери и птицы не уходили с земли, чтоб духи предков заботились о ней.

– И будем, – услышала она, вытираясь, знакомый голос, – будем, Двора…

Девушка застыла, с полотенцем в руках:

– О любви я тогда ничего не загадывала… – Дебора усмехнулась, – мне шесть лет исполнилось, какая любовь. А сейчас… – она обрадовалась, что оказалась в душевой одна. Ноги, немного, ослабли. Закрыв глаза, она присела на лавку, у стены. Дебора поняла, что, всю неделю, думала только о нем.

– Миссис Горовиц… – сказала она томно. Полотенце соскользнуло на влажный пол. Дебора все знала. Красивый Щит рассказала девочке, что с ней происходит, а в школе с ними занималась медицинская сестра:

– Никогда я подобного не чувствовала… – Дебора тяжело задышала, – никогда. Оставь, ему тридцать один год. Он помолвлен, просто не говорит… – если рав Горовиц и был помолвлен, то, подумала Дебора, исподтишка рассматривая кузена, он об этом не упоминал.

Молитвенников здесь не было, но Дебора поняла, что все остальные прихожане знают службу. Рав Горовиц сказал, что поедет за книгами и свитком Торы в Сиэтл:

– Я быстро выучу язык, – решила Дебора, – Тора у меня есть. Он… кузен Аарон, со мной позанимается… – к щекам прилила краска. Аарон рассказывал ей о семье. Дебора, перебрала, по памяти, новых родственниц:

– Они все замужем. Мадемуазель Аржан погибла, она такая красивая была… – Дебора видела фильмы актрисы, – а леди Холланд пропала. Она, все равно, не еврейка… – конечно, рав Горовиц, мог встречаться и не с родственницей. Дебора, краем глаза, посмотрела на майора Мэтью:

– Спросить у него? Неудобно, нас не представляли друг другу, и это личное… – ей не понравились спокойные, оценивающие глаза майора:

– Напишу его отцу, – обрадовалась девушка, – доктору Горовицу. Адрес кузен Аарон даст. Напишу, ненароком поинтересуюсь… – она опустила голову, скрывая румянец на лице.

Аарон сделать этого не мог. Раву Горовицу оставалось надеяться, что прихожане спишут все на духоту. В маленькой комнате сидело почти сто человек. Он старался не смотреть на кузину Дебору, но ничего не получалось. Аарон почувствовал тоску, как, в Берлине, на давно разоренном еврейском кладбище:

– Это словно с Габи… – он услышал высокий, нежный голос девушки, – я тогда глаз от нее не мог отвести. Не мог подумать, что потеряю ее… – Дебора, восхищенно, сказала:

– Вы помогали евреям, кузен Аарон, рисковали жизнью… – он смутился:

– Это мой долг, кузина. Мой народ в беде. Я вернусь в Европу, непременно, – добавил рав Горовиц.

– Он вернется… – община поднялась, для кидуша. Дебора тоже встала.

Аарон рассказывал ей об Израиле, как он называл Палестину, об Иерусалиме и кибуцах. Он говорил, что сам обрабатывал землю и собирал урожай. Дебора искоса, взглянула на его большие руки. Аарон улыбнулся:

– Я долго один живу, кузина. Я все умею делать, и готовить, и убирать. Пишу мезузы, даже куриц резать умею, научился… – произнося кидуш, Аарон вспомнил обеды с детьми, в пражской квартире Клары. Он слышал смех девочек, неуверенный, медленный голос Пауля, вдыхал аромат свежего хлеба и пряностей. Он чувствовал прикосновение женской руки, ласковое, тихое, ощущал тепло, наполнявшее все вокруг:

– Я ее никуда не отпущу, – разозлился Аарон, – никуда. Если я ей… Деборе, хоть немного по душе, если она захочет стать еврейкой. То есть она еврейка, конечно… – он взял халы, подняв хлеб вверх:

– Не отпущу. После шабата поговорю с ней. А если она откажет… – Аарон велел себе подумать об этом, когда услышит отказ.

– Не раньше, рав Горовиц, – строго сказал себе мужчина, – нечего бояться, надо делать… – люди толпились у столов с виски и халами. Он заметил, что Дебора выскользнула наружу:

– У нее дежурство, завтра утром, она говорила… – в медных подсвечниках догорали, трещали свечи, в открытом окне виднелась бледная луна, – после исхода шабата отправлю ей записку. Верну подсвечники… – кто-то тронул его за плечо, Аарон очнулся.

– Счастливой субботы, – усмехнулся кузен. От Мэтью пахло сандалом, и виски, он пришел в безукоризненной, хорошо отглаженной форме майора. Аарон, невольно, оглядел свой китель. На рукаве красовалось чернильное пятно.

– Лехаим! – Мэтью поднял простой стаканчик. Кузен, невзначай, поинтересовался:

– А что за девушка здесь была? – Аарон прожевал халу:

– Ты никогда не поверишь, Мэтью… – он отвел кузена к окну, присев на подоконник: «Слушай».

Оказавшись у себя в комнате, Дебора переоделась в армейские брюки и свитер. Одежда была мужской, но Деборе, с ее ростом, пришлась впору. Устроившись на койке, поджав босые ноги, она повертела Тору, в потрепанной, кожаной обложке. Дебора твердо решила начать заниматься с равом Горовицем:

– Я ничего не могу сделать… – девушка откинулась к деревянной стене, – я хочу быть рядом, всегда. Сколько придется, сколько Господь, и судьба отмерят… – Дебора насторожившись, неуверенно позвала: «Бабушка…». Окно было полуоткрыто. Комнаты выходили на лужайку, за бараком. На половицах лежал яркий луч полной луны. Дебора заметила тень, снаружи, в звездной ночи. Окно заскрипело, она встрепенулась. Он был без пилотки, светлые волосы искрились, серые глаза взглянули на Дебору. Тонкие губы улыбались.

– Мне надо с вами поговорить, мисс Маккензи, – Мэтью, не дожидаясь ее согласия, потянул створки окна. Он легко перемахнул внутрь, запахло чем-то пряным. Дебора, невольно, скомкала на груди свитер:

– Я ненадолго… – уверил ее Мэтью, подталкивая девушку к койке, – совсем ненадолго…, – барак был тихим. Ночная смена работала, а все остальные давно спали. Захлопнув окно, Мэтью задернул шторы. Горела одна настольная, тусклая лампочка. Дебора увидела, как его глаза переливаются, холодным огнем:

– Будто пули, – успела подумать она, – будто свинец.

Выслушав историю мисс Макензи, от кузена, майор Горовиц скептически хмыкнул:

– Мало ли где она книгу подобрала, Аарон. Нельзя быть таким наивным. Какая-то девчонка выдает себя за еврейку, а ты ей поверил… – лицо рава Горовица изменилось. Мэтью вспомнил:

– Меир рассказывал. Аарон был в Дахау, сидел в русской тюрьме, в Каунасе… – Мэтью понял, что НКВД, как нельзя более, кстати, арестовало кузена. За обедом он поделился новостями с мистером Нахумом. Наставник согласился:

– Очень хорошо, милый. В случае… – мистер Нахум пощелкал крепкими пальцами, – непредвиденных затруднений, у нас есть несколько кандидатур, могущих отвлечь внимание на себя… – одной из кандидатур был Меир Горовиц, он же работник секретной службы Даллеса, Ягненок, бывший мистер О'Малли. Наставник сказал Мэтью, что его данные очень пригодились. Ход в Европу, или Советский Союз, для кузена оказался закрыт.

– Чем больше времени мистер Горовиц проведет в Вашингтоне, – заметил русский, – тем легче нам, если настанет подобная нужда, выставить его агентом. Во время похищения Невидимки он навещал Нью-Йорк, он сопровождал Кривицкого… – мистер Нахум улыбался, – головоломка сходится. Раввин Горовиц тоже пригодится… – он похлопал Мэтью по плечу, – он жил в Германии, проехал через Советский Союз… – Эйтингон вспомнил, что Петр работал в Каунасе, прошлым летом. Наум Исаакович махнул рукой:

– В стране неразбериха царила, мы только освободили Прибалтику. Петр в Шауляй ездил, с Деканозовым. Наверное, кто-то другой этого Аарона допрашивал. Какая разница? Главное, для американцев, его контакт с НКВД… – Паука требовалось обезопасить, любой ценой.

В коротком списке двенадцати, составленном Кукушкой и покойным Соколом, значился Меир Горовиц. Раввина в нем не было, но Эйтингон понял:

– Очень изящно получается. Старший брат и младший брат, работают вместе. Любой подобному поверит. Хоть Гувер, хоть Даллес, хоть президент Рузвельт. Очень хорошо, что раввин Горовиц капелланом в армию отправился… – Мэтью, встретив кузена в Хэнфорде, обрадовался.

База была секретной, закрытой. Пребывание здесь означало допуск к государственной тайне. Майор Горовиц был уверен, впрочем, что до подобных, срочных мер дело не дойдет. Он собирался дослужиться до генерала, купить особняк, дом на побережье, и воспитывать детей. Мистер Нахум успокоил его:

– За твоей спиной весь наш народ, сынок. Вся мощь страны Советов. Ты станешь членом партии, получишь советский паспорт, буде понадобится… – наставник подмигнул Мэтью.

Глядя на неожиданно жесткое лицо кузена, Мэтью даже поежился:

– Бабушка Мирьям, – нарочито спокойно ответил Аарон, – обращается к дочери, в надписи, по имени. Она упоминает, что отец назвал Авиталь Амадой, Лесной Росой. Бабушку мисс Маккензи именно так и звали, Лесная Роса. Прадедом ее был известный Менева. Тебе он должен быть особенно известен… – не удержался Аарон. Кузен покраснел, рав Горовиц обругал себя:

– Зачем, в Шабат? Его дед, генерал Горовиц, убил Меневу, при Литтл-Бигхорн. И генерала Горовица индейцы убили. Зачем это ворошить? Что было, то было, много лет прошло… – кузен распрощался с ним.

Проводив прихожан, Аарон остановился посреди пустой синагоги:

– Все равно. Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина. Мало ли что Мэтью в голову придет. Однако он джентльмен, он не станет мстить девушке, родственнице… – Аарон волновался за Дебору. Он выглянул в раскрытое окно барака. Территория большой базы освещалась редкими фонарями. Кузена видно не было. Вдохнув речной ветер, Аарон посмотрел на подсвечники мисс Маккензи, Деборы. Фитили свечей тлели, огоньки заколебались, погасли. В Шабат подсвечники было трогать запрещено, Аарон не мог отнести их в научную зону.

– У меня и пропуска нет… – притворив дверь синагоги, он вышел на крыльцо барака. Аарон посмотрел на хронометр. Время подходило к полуночи. Офицерам выдали расписание смен часовых. Полковник Бенсон, сварливо, заметил:

– Для любителей ночной рыбалки. Имейте в виду, что в полночь охрана меняется. Будете ждать со своим уловом, не меньше получаса. Пока идет пересмена, никто внутрь не зайдет, и не заедет… – в Колумбии водился лосось, рыбу пока строительством не распугали. Аарон сбежал вниз, по деревянным ступеням:

– Проверю, как она дошла до дома, то есть до барака. Здесь безопасно, везде солдаты, с оружием. У Мэтью тоже пистолет. На службу он, конечно, с пустыми руками пришел… – сняв кипу, сунув ее в карман кителя, Аарон достал пилотку. Бенсон славился пристрастием к соблюдению формальностей. Старший лейтенант Крэйг, глава капелланов базы, на этой неделе заработал выговор. Полковник заметил священника с непокрытой головой.

Аарон был прав. Мэтью не стал заворачивать в барак старших офицеров за оружием. Майор Горовиц рассудил, что с девчонкой пистолет не понадобится. Мэтью решил:

– Нет, подобного мне не надо. Она красавица, но с такими женщинами только развлекаются. Даже подумать нельзя о браке, – офицеры на военных базах, рядом с резервациями, часто жили с индианками:

– Подобное с прошлого века повелось… – мисс Маккензи послушно села на койку, – вторая семья, так сказать. Она останется здесь, в Хэнфорде… – все ученые подписывали контракт на два года работы. Мэтью устроился неподалеку:

– Останется, а я буду ее навещать. Двадцать два года… – майор вспомнил досье новоявленной родственницы, – она в интернате училась, в университете. Магистр лингвистики, докторат начала… – Мэтью был уверен, что кузина давно не девственница. Он слышал, что в резервациях девочки живут с мужчинами, чуть ли, ни с двенадцати лет:

– Они примитивные люди, дикие. Весь лоск цивилизации… – у кузины на столе красовалась пишущая машинка и стопки книг, – мгновенно с них слетает… – он смотрел в темные, мерцающие, переливающиеся огоньками глаза. Между ними, на койке, лежала Тора. Мэтью откашлялся:

– Как я говорил, я ненадолго. Аарон мне рассказал о вашей встрече, кузина Дебора… – он помолчал, – я очень рад, что вы… – Мэтью поискал слово, – нашлись. Я должен представиться… – девушка кивнула:

– Я знаю. Мне Аарон… то есть рав Горовиц говорил. Вы майор Горовиц, внук генерала Горовица…, – высокие, смуглые скулы застыли. Девушка покраснела: «Простите, все давно случилось».

– Именно, – добродушно согласился Мэтью, – но вы меня не дослушали. Я куратор научных проектов, от министерства обороны, то есть ваш начальник, с военной точки зрения… – Дебора поморщилась.

Она услышала шум дождя, грохот молний, рев моторов, в лицо ей ударила жаркая пыль пустыни. До нее донесся какой-то щелчок, тело передернулось, словно в судороге. В голове зазвучал низкий, сильный голос, голос мужчины:

– Проклинаю, проклинаю тебя и потомство твое, по мужской линии, да примут они смерть в огне и пламени… – гудел костер, раскаленные, железные стены окружали Дебору. Голова невыносимо, остро заболела, будто охваченная жаром. Она вздрогнула от вкрадчивого шепотка:

– Я бы мог обеспечить вам особые условия работы, кузина… – длинные, ловкие пальцы легли ей на колено. Деборы никогда не касался мужчина, за ней не ухаживали, ни в школе, ни в университете. Девушка слышала голос:

– Проклинаю, проклинаю…

Встрепенувшись, она отодвинулась подальше:

– Кузен… то есть майор Горовиц, я не понимаю, о чем вы… – Дебора ахнула. Мэтью, почти грубо, привлек ее к себе. Он зашарил рукой по вороту свитера, расстегивая пуговицы:

– Все вы понимаете, кузина. Я знаю, чем вы занимаетесь, в резервациях. Мне говорили, как весело проводят время индейцы… – Дебора уперлась руками в его грудь:

– Оставьте меня! Я вас не приглашала, я… – Мэтью подмял ее под себя, закрыв рот поцелуем. У нее были сладкие, мягкие губы, черные косы растрепались. Она попыталась вывернуться:

– Я закричу, я позову охрану… – затрещала хлопковая ткань брюк:

– Вам никто не поверит, у индианок в Америке определенная репутация… – Мэтью бросил китель на пол, целуя стройную, смуглую шею. Дебора сжала зубы:

– Мне даже ударить его нечем. Я высокая, однако, он выше, сильнее… – твердая рука раздвигала ей ноги:

– Вам понравится… – Дебора, приглушенно, закричала:

– Нет, нет, не надо! Помогите, кто-нибудь…, – она даже не поняла, как все случилось. Дверь комнаты слетела с петель. Кто-то встряхнул майора Горовица за плечи:

– Оставь в покое кузину, ты, мерзавец!

Мэтью швырнули на пол. Дебора забилась, всхлипывая, в угол койки. Она увидела яростные глаза рава Горовица. Мэтью, поднявшись, недовольно сказал:

– Аарон, ты не понял. Я просто хотел… – майор согнулся вдвое, хватая воздух ртом. Аарон подул на руку. Повернув Мэтью спиной, он дал кузену хорошего пинка:

– Пошел вон отсюда, или тебе напомнить, как мы с тобой в детстве дрались? Я могу, если ты забыл… – Мэтью выпрямившись, зло сказал:

– Ты явился без пропуска, в закрытую зону. Я позову охрану… – велев себе успокоиться, Аарон заметил влажные щеки девушки:

– Никогда она больше не будет плакать… – сказал себе рав Горовиц, – обещаю… – размахнувшись, он отвесил кузену пощечину:

– Тебе повторить? Вон из комнаты! И если я тебя еще раз здесь увижу… – схватившись за щеку, Мэтью прошипел:

– Смирно, лейтенант Горовиц! Забыли, перед кем находитесь… – развернувшись, быстро прошагав по коридору, майор крикнул: «Охрана! Немедленно сюда, с оружием!»

Аарон едва успел шепнуть Деборе: «Не беспокойтесь, кузина». Мэтью вырос на пороге комнаты, с двумя солдатами. Он коротко распорядился:

– К полковнику Бенсону. Незаконное нахождение в закрытой зоне, драка, неподчинение старшему по званию… – Мэтью хотел добавить: «Попытка изнасилования», но решил этого не делать. Глядя в темные глаза кузины, Мэтью почувствовал, что она будет защищать рава Горовица.

– Спелись, – мрачно понял Мэтью. Он сказал кузену, одними губами: «Неделя гауптвахты тебе обеспечена».

Аарон, молча, вышел из комнаты, в сопровождении солдат.


Раву Горовицу позволили взять на гауптвахту бархатный мешочек с талитом и тфилин. Умывальная здесь, как и почти во всех бараках, помещалась в конце коридора. Молиться в камере Аарону разрешалось. В узкой комнате, с зарешеченным окном, усевшись на койку, Аарон понял, что в мешочке лежит еще один, маленький. Улетая с базы Гамильтон, в Калифорнии, Аарон сунул семейное кольцо именно сюда, боясь его потерять.

В камере горела одна, слабая лампочка, ставни окна были распахнуты. Гауптвахту построили на краю административного комплекса. Отсюда до синагоги, было, минут пять хода. Отправляя его на гауптвахту, начальник базы, недовольно, заметил:

– Будете выполнять свои обязанности, лейтенант Горовиц. Я не собираюсь, из-за вашего безобразного поведения, лишать солдат и офицеров капеллана… – на утреннюю молитву Аарона водили под конвоем. Охранники ждали его в коридоре, у двери синагоги. Аарон не стал говорить полковнику Бенсону о том, что Мэтью делал в научной зоне. Он вспоминал слезы кузины:

– Не надо ее… мисс Маккензи в это вмешивать. Мэтью всего равно солжет. У него и в детстве язык был без костей, – угрюмо подумал рав Горовиц:

– Он всегда ухитрялся выйти сухим из воды. И ей… то есть мисс Маккензи, тяжело будет о подобном говорить. Она девушка… – майор Горовиц, впрочем, выставил все случившееся простым непониманием.

– Шабат, господин полковник, – развел руками Мэтью, – рав Горовиц выпил немного больше, чем нужно. Готовился к Пуриму, – он обаятельно улыбался, – в будущий праздник положено употреблять спиртное… –Бенсон хлопнул рукой по столу:

– Не на вверенной мне базе, лейтенант Горовиц. Не умеете пить, лучше не беритесь… – Аарон, искоса, посмотрел на Мэтью. Щека кузена еще пылала:

– Очень хорошо, – Аарон заставил себя не отвечать, – все равно, он скоро уедет, в Калифорнию. Главное, чтобы Мэтью ее… мисс Маккензи, больше не трогал… – кузен обещал ему неделю гауптвахты. Аарону дали две, внеся в его личное дело выговор.

– Отличное начало службы в армии, – ядовито сказал Бенсон, расписываясь, – надеюсь, это послужит вам уроком, лейтенант Горовиц. Пропуска для того и придумали, чтобы ими пользоваться. Если вам запрещен доступ на определенные территории… – он подул на чернила, – родственница там работает, или не родственница, правила для всех одинаковы… – Аарону велели переодеться в полевую форму. В ней же он и должен был вести молитву, даже в Шабат. Прихожане, деликатно, не говорили с ним о наказании. Рав Горовиц, краем уха, услышал, что кузен покинул базу. В столовую Аарона не водили, еду приносили прямо сюда. Новостей он никаких не знал, однако охранники сказали, что Люфтваффе, три дня, бомбило город Суонси, в Уэльсе, стерев его с лица земли. Аарон волновался за семью, но никакого способа связаться с отцом, или братом, не было.

Достав маленький мешочек, он положил на ладонь старое, тусклого золота кольцо, с темной жемчужиной. В открытом окне, за решеткой, заходило огромное, медное солнце. Аарон посмотрел на хронометр. Скоро приходили охранники, вести его на шабат. В последние дни дожди прекратились, погода стояла хорошая. Возвращаясь утром, после молитвы, в тюремный барак, Аарон, исподтишка, озирался. Ему хотелось увидеть мисс Маккензи, Дебору, высокую, стройную, с играющими золотистыми искорками, темными глазами. Жемчужина напомнила Аарону ее глаза:

– Черна я, но прекрасна, дщери Иерусалимские… – пробормотал Аарон. Он глубоко вздохнул, откинувшись к стене:

– Она не придет на шабат. Первый раз познакомилась с евреями, с родней, и вот как вышло… – доктор Горовиц часто пел детям песню на ладино, о Моренике, смуглой девушке.

Отец улыбался:

– Ваш дедушка Джошуа ее бабушке пел, в Чарльстоне, когда они на гражданской войне встретились… – в теплой жемчужине отражалось закатное солнце. Отец говорил, что кольцо очень старое. Драгоценность сохранилась со времен, когда предки вице-президента Вулфа жили в колониях, в Джеймстауне:

– Дедушка Дэниел подарил его бабушке Салли… – услышал Аарон мягкий голос отца, – и оно к бабушке Бет попало… – Аарон коснулся жемчужины:

– Подарил, но не женился. Но дедушка Джошуа ждал, пока бабушка Бет станет еврейкой. Долго ждал… – он сжимал в руке кольцо:

– Мне и ждать незачем. Дебора… то есть мисс Маккензи, она еврейка. Но ведь она не захочет, зачем ей… – он сидел с непокрытой головой. Темные, вьющиеся волосы были влажными, после душа.

Он вспомнил, как Габи мыла ему голову, в Берлине, после погрома, в кафе. Девушка шептала:

– Выпей чаю, и ложись, милый мой. Я буду рядом, я никуда, никуда не уйду… – она устроила его в постели, прижавшись щекой к плечу:

– Не думай об этом, Аарон. Я здесь, я с тобой. Возьми меня за руку… – Аарон заснул, не выпуская ее тонких пальцев:

– И с Кларой так было… – он зажал кольцо в ладони, – я обнимал ее, и закрывал глаза… – Аарон, тоскливо, попросил:

– Пусть она будет счастлива, пожалуйста. Она, дети. И мисс Маккензи, Дебора… Пусть тоже будет счастлива… – он, внезапно, улыбнулся:

– Как мы в Праге говорили? По нынешним временам, каждый порядочный человек должен посидеть в тюрьме. Третья камера у меня. Мишель был в плену, Стивен тоже. Питер сидел, Авраам срок получил. О Максиме я вообще не говорю… – Аарон развеселился:

– Осталось Меиру в тюрьму отправиться. Впрочем, в Европу он, пока, не едет, а в Америке его сажать не за что… – зеркала здесь не водилось. Пригладив волосы, одернув рубашку, Аарон потянулся за ботинками. За решеткой промелькнула какая-то тень.

Дебора четверть часа стояла за углом гауптвахты, собираясь с духом. Она надела хороший костюм, с шелковой блузкой, который носила на прошлом шабате. В кармане жакета лежал простой, замшевый мешочек. Дебора, смешливо, поняла:

– Рав Горовиц… Аарон, меня бы не похвалил. Травы, любовные заклинания… – заклинания она не знала, и подозревала, что его и не существует. В комнату рава Горовица, в офицерском бараке, было никак не пробраться. Дебора не могла подложить траву под подушку. Пришлось сунуть краснокоренник в карман жакета, и надеяться на лучшее.

Дебора сомкнула пальцы на мешочке:

– Скажу ему, что я благодарна, скажу, что хочу заниматься… – что сказать дальше, она тоже знала. Девушка повторяла эти слова, каждую ночь, ворочаясь, невольно всхлипывая:

– Я не могу, не могу без него… – майор Горовиц с ней не заговаривал, и не смотрел на нее. Майор выступил, на собрании группы, напоминая о правилах безопасности, и неразглашении данных. Мэтью уверил их, что работа, проводящаяся в Хэнфорде, жизненно важна для безопасности Америки. Больше он в научной зоне не появлялся. Поняв, что он улетел, Дебора, облегченно, вздохнула.

Она выбросила из головы сильный, незнакомый мужской голос: «Проклинаю! Проклинаю тебя, и все твое потомство, по мужской линии, пусть погибнут они, в огне и пламени!». Дебора больше не чувствовала обжигающего жара, не слышала отчаянного, громкого крика, по спине не пробегали пылающие языки огня.

Она работала, думая об Аароне. Девушка собиралась пойти на шабат, но поняла, что должна увидеть рава Горовица наедине. Вечер был тихим, в научной зоне, на траве, лежала роса. Идя к воротам, Дебора увидела белых, голубей, перепархивающих по лужайке.

– Белая птица… – она сделала шаг из-за угла. В голове зазвучал женский голос:

– Не бойся, Двора, не бойся. Восстань, пробудись, Двора. Я здесь, я с тобой… – он стоял босиком, держа в руках полевые ботинки. Дебора увидела кипу, на темных волосах:

– Он побрился, перед Шабатом. Им бриться разрешают, даже на гауптвахте… – она узнала, куда идти, невзначай поинтересовавшись у охранников схемой базы. Дебора объяснила, что не хочет заблудиться. Она вертела коричневый, бумажный пакет с фруктами. Дебора, сначала, хотела принести раву Горовицу печенье, но спохватилась:

– Нельзя, оно не кошерное. Мне надо будет все выучить, если я… – сказать подобного девушка не могла, поэтому быстро поправила себя:

– Если я хочу вернуться к евреям. Об остальном не думай… – она, все равно, думала, об огоньках субботних свечей, о халах и вине. Аарон рассказал ей, что семья Горовицей, в прошлом веке, первой в Америке стала делать кошерное вино:

– Вы попробуете, кузина Дебора, – он улыбался, – мой дедушка землю Маншевицам продал. К ним наши работники перешли. Я знаю, что индейцы не пьют, – Дебора не притрагивалась к алкоголю, в резервации людей Большой Птицы, по решению племени, установили сухой закон, – однако оно сладкое, как мед… – рав Горовиц помолчал:

– Немного можно, кузина. В честь субботы… – халы девушке понравились. Она вспоминала рассказы Аарона об Иерусалиме, слышала детский смех, видела гранатовое дерево, усыпанное цветами:

– В прерии тоже сейчас все расцветет… – грустно поняла Дебора, – если бы его… Аарона, можно было отвезти домой, в Монтану… – она знала уединенное, маленькое горное озеро, с каменистым берегом, в окружении сосен:

– Передай фрукты, – рассердилась Дебора, – поблагодари. Какая Монтана, о чем ты? – ботинки, с грохотом, упали на деревянный пол камеры.

В темных глазах играли золотистые искорки. Она взволнованно дышала, черный локон, выбившись из тяжелого узла волос, спускался на смуглую шею.

Аарон забыл, что он стоит босиком:

– Кузина Дебора… – девушка протягивала пакет, через прутья решетки:

– Я вам яблок принесла, кузен Аарон, и апельсины. Я хотела печенье, но вы бы его не стали есть… – она покусала темно-красные губы:

Аарон не мог и слова сказать. Она тряхнула черноволосой головой: «Я хотела вас поблагодарить, за все…»

– Она уезжает, – испугался рав Горовиц, – отказалась от контракта, и уезжает. Она говорила, ее приглашали в Йель. Зачем ей сидеть, в глуши, с комарами? Напишет докторат, станет профессором. Ее отец был великий ученый, она очень способная… – услышав нежный голос, он очнулся:

– И я бы хотела учиться, рав Горовиц, если можно. Узнать больше о моем народе… – Аарон переступил через ботинки, не видя, куда идет.

Он принял пакет, на мгновение, соприкоснувшись с ней руками. Аарон вздрогнул:

– Спасибо вам, спасибо большое. Мисс Маккензи, кузина Дебора… значит, вы остаетесь в Хэнфорде?

Деборе хотелось сказать, что она поедет вслед за равом Горовицем, и будет жить там, где обоснуется он:

– Рут такое говорила, в Библии. Твой народ станет моим народом. Они мой народ… – Дебора кивнула:

– Да, кузен Аарон. И если бы вы согласились со мной заниматься… – рав Горовиц не отнял руки. Дебора тоже не могла убрать пальцы. Он, робко, спросил:

– Кузина Дебора, только заниматься? Потому что я… – Аарон покраснел, – вы знайте, пожалуйста, что я на все готов, ради вас. Если я вам, хоть немного, нравлюсь, если я вам по душе… – у Деборы, отчаянно, колотилось сердце.

Она смотрела в темные, блестящие глаза:

– Я и подумать не могла… рав Горовиц, то есть Аарон… то есть… – девушка пробормотала:

– Я траву принесла, индейскую, в кармане. Ее надо подложить под подушку, тому человеку, которого… – опустившись на колени, Аарон коснулся губами пальцев девушки:

– Не надо, любовь моя. С тех пор, как я тебя увидел, не надо. Но давай сюда траву… – у него были ласковые, сухие губы, – я буду думать о тебе, все время. Я и так думал… – Дебора гладила его по щеке:

– Пожалуйста, окажи мне честь, стань моей женой… – кольцо легло на палец, как будто его сделали по мерке Деборы. Жемчужина была немного темнее смуглой, нежной кожи. Золото переливалось тусклыми огоньками.

– Я на тебя буду смотреть… – услышал Аарон шепот, – весь шабат, глаз не отведу… – он целовал пятна от чернил:

– Скоро меня выпустят, мы сразу отправимся в Нью-Йорк, на хупу, самолетом. Я хотел сказать, Дебора, хотел признаться. Я люблю тебя, всегда буду любить… – за углом гауптвахты заурчал мотор, хлопнула дверь, загрохотали ботинки по крыльцу. Смена менялась. Им только, мимолетно, удалось пожать друг другу руки. Аарон шепнул: «Скоро. Скоро мы встретимся и никогда не расстанемся, любовь моя».

Она сунула раву Горовицу замшевый мешочек. Присев на койку, Аарон развязал шнурок. Остро запахло осенью, сухой травой. Он вспомнил рыжие листья виноградников, на холмах, вокруг Цфата, лазурную воду Кинерета, белых птиц, паривших над берегом.

– Белая Птица… – выдохнул Аарон, – Господи, спасибо, спасибо тебе… – блаженно, счастливо улыбаясь, рав Горовиц сунул мешочек под подушку.

Нью-Йорк

Швейцар дома Горовицей широко распахнул дверь: «Прошу вас, мистер Меир!»

У входа в Центральный Парк, стояли лотки с хот-догами, и пирожками, с картошкой и кашей, разливали кока-колу и кофе. День выдался отличный, солнечный, девушки цокали каблучками по сухим тротуарам. Пахло цветами, и свежей травой, в парке дети звенели велосипедами. Выходя на улицу, Меир даже не стал брать шарф. Одной рукой он прижимал к замшевой куртке большой, бумажный пакет, с эмблемой ресторана Рубена, другой держал картонный поднос, со стаканчиками.

Кофе, конечно, можно было бы сварить и дома. Аарон так и сказал, но Меир отмахнулся:

– Побудь настоящим горожанином, прежде чем возвращаться в глухие леса… – он подмигнул брату:

– Итальянец, на углу, делает настоящий кофе, как в Европе… – они собирались, есть гамбургеры. Брату Меир взял черный кофе, а себе, с пышной молочной пенкой. В столице подобный был редкостью, а в Нью-Йорке его наливали на каждом углу. Из усеянного жирными пятнами пакета, упоительно пахло мясом и жареной картошкой. Меир не забыл о соленых огурцах, к гамбургерам, о хот-догах, пирожках с кашей и луком, о кетчупе Хайнца.

Сладостей можно было не брать. Кухню и столовую квартиры Горовицей наполняли картонные коробки, из отеля «Плаза», присылавшего образцы кошерных десертов.

Аарон с Деборой, сначала, хотели скромной свадьбы, в синагоге Зихрон Эфраим, в беломраморном, в мавританском стиле зале, где и Аарону и Меиру делали бар-мицвы. Рав Драхман, ласково, сказал Аарону:

– Милый мой, не спорь с отцом. Не каждый день старший сын женится. Он тебя давно не видел, вы известная семья… – доктор Горовиц снял бальный зал отеля «Плаза». Кухню гостиницы, в день свадьбы, отдавали на попечение бородатых мужчин, в черных пиджаках, и шляпах, из Нижнего Ист-Сайда. В синагогу и на банкет пригласили пятьсот гостей. Залы украшали белыми гвоздиками и лиловой горечавкой, цветком штата Монтана. Столы накрывали шелковыми, аметистового цвета, скатертями.

Брат шел под хупу в парадной форме, как было положено по уставу:

– Бутоньерку на китель не наденешь… – Меир зашел в лифт, – но мы с папой будем при них… – смокинги висели в гардеробной квартиры. Отец проверял, в «Плазе», готовность зала для банкета, а потом ехал в Нижний Ист-Сайд, с миссис Фогель, на дегустацию обеда. Миссис Фогель взяла Дебору под свое крыло. Девушку поселили в квартире, в Верхнем Ист-Сайде. Миссис Амалия, с Иреной, водила ее в свадебное ателье, в Bloomingdales, и закупала, как выражалась миссис Фогель, приданое. Дебора пыталась сказать, что в Хэнфорде ничего этого не нужно, но миссис Амалия была непреклонна. Женщины проводили время за выбором туфель, чулок, пеньюаров, и визитами к портнихе.

Аарон рассмеялся:

– Бенсон был не очень доволен, что я отпуск прошу. И у Деборы работа в разгаре. К Пуриму мы должны вернуться на базу… – перед отъездом Аарон получил ответ от раввина из Сиэтла. Он брал в городе армейский грузовик, и вез в Хэнфорд свиток Торы, с молитвенниками.

– Двести миль, – Меир видел счастливую улыбку брата, – мы с Деборой заночуем, где-нибудь по дороге… – Аарон, приехав с запада, все время улыбался. Меир видел, что они с Деборой, украдкой, держатся за руки.

В последнюю неделю брат и Дебора, согласно традиции, не встречались. Аарон звонил невесте по несколько раз в день, прочно занимая телефон, в кабинете отца. Доктор Горовиц, благоговейно, погладил обложку черной кожи:

– Наконец-то Тора в семью вернулась… – отец внес Дебору в родословное древо, и отправил телеграммы, в Лондон и Японию:

– С Парижем никак не связаться… – Хаим развел руками, – мы даже не знаем, где сейчас Теодор и Мишель, а Эстер… – от Эстер, совершенно неожиданно, пришел ответ. Переслала весточку тетя Юджиния. Женщина, деликатно, написала:

– Мы получаем все нужные сведения, не беспокойтесь. С Эстер, и мальчиками все в порядке… – сестра поздравляла Аарона со свадьбой, и надеялась на встречу. Утром Аарон ушел завтракать с бывшими соучениками, из Еврейской Теологической Семинарии. Половина раввинов тоже собиралась появиться в военной форме. Он звал с собой и Меира:

– Мы Талмуд будем обсуждать, как положено, перед свадьбой. Ты хорошо в текстах разбираешься…, -Меир похлопал его по плечу:

– У меня есть рабочие дела. Ланч за мной, от Рубена… – дела были не рабочими, однако брату о них, пока, знать не полагалось.

Меир отпер дверь квартиры. Переднюю усеивали коробки. Брат открыл свадебные списки в Bloomingdales и Tiffany. Рассыльные и почтальоны, каждый день, доставляли подарки. Меир предполагал, что вещи останутся в Нью-Йорке, на складе. На базе Хэнфорд пока не построили коттеджей для женатых офицеров. Набор столового серебра, или хрустальные вазы брату и Деборе были на западе ни к чему.

Аарон с Деборой собирались попросить о разрешении для капеллана Горовица переехать в научную зону. По соображениям безопасности, Деборе было запрещено жить на большой базе. Разрешение означало бы, что Аарону повысят уровень секретности. Меир отлично знал, что с его повышением усиливается и наказание, в случае разглашения информации.

У него, Ягненка, был самый высокий уровень.

Меир сложил пакеты на ореховый стол, загроможденный свертками. Хрустальную вазу прислал кузен Мэтью, вкупе с телеграммой о занятости. Извиняясь, что не сможет посетить свадьбу, майор желал новобрачным счастья:

– Самый высокий уровень… – Меир посмотрел на хронометр, – самый высокий уровень… – брат, завтра утром, перед свадьбой, ехал в микву. Дебора, вместе с Торой, побывала в раввинском суде. Затруднений никаких не возникло.

– Они все были очень милы… – заметила миссис Фогель, за кофе, – я провожу девочку в микву. Придут раввины, для формальности… – Амалия махнула ухоженной, с маникюром рукой, – а потом приедет парикмахер, на квартиру. Мы заказали лимузин… – от квартиры миссис Фогель до синагоги было десять минут неспешным ходом, но без лимузина, с кожаными сиденьями, свадьба не была бы свадьбой. Платья будущей невестки Меир, конечно, не видел, но знал, что оно белого шелка, с лиловой отделкой. В букете Деборы тоже была горечавка. На свадьбу она надевала подаренное доктором Горовицем аметистовое ожерелье.

Отец взял Меира в магазин Tiffany, выбирать драгоценности для невестки. Рассматривая бриллиантовые кольца, Меир вспоминал тоскливый взгляд Ирены:

– Ей двадцать пять, а Деборе двадцать два. Ирена ждет предложения… – Меир сомкнул пальцы на чековой книжке, в кармане куртки. Он бы мог купить кольцо прямо сейчас. Ожерелье запаковали в голубую коробочку, они с отцом ушли.

Меир очистил стол, свалив подарки в кресла. Он заставил себя отвести глаза от четкого почерка Мэтью, на поздравительной открытке.

Он размышлял об этом, в поезде из столицы, думал и раньше, на совещаниях, после убийства Кривицкого. Меир, упорно, называл случившееся убийством. Гувер, в очередной раз, ядовито заметил, что Меиру, с его беспочвенными обвинениями, прямая дорога в НКВД. Меир лично присутствовал при вскрытии. Он, с десяток раз перечитал врачебное заключение, и провел двое суток на коленях, с лупой, исследуя номер Кривицкого. Меир нашел волосы, светлые и темные. Кривицкий был светловолосым. Гувер расхохотался, вертя пакетик:

– Это твои собственные кудри, Ягненок. Ты навещал его номер, арестуй себя. Или уборщика… – Меир сжал зубы:

– Мистер Гувер, я бы себя на электрический стул послал, если бы это помогло в расследовании дела. Номер мистера Кривицкого убирал негр. Мы не можем точно определить, кому принадлежат волосы, но невооруженным взглядом видно, что они не от негра…

Гувер зевнул:

– Уборщики поменялись сменами. Они не обязаны ставить нас в известность, о подобном… – он окинул Меира зорким взглядом:

– Рановато ты на электрический стул собрался. Надо будет, – Гувер обрезал сигару, – мы тебя сами туда пошлем… – за пять лет работы, Меир привык к шуткам босса и не обращал на них внимания.

– Самоубийство, – подытожил Гувер, выпустив клуб ароматного дыма, – незачем огород городить. Кривицкий трясся от страха, ему за каждым углом виделись агенты НКВД. Нервы не выдержали, – он вернул Меиру пакетик с волосами: «Сдавай дело в архив, Ягненок».

Меир написал в отчете об обеде, в ресторане «Вилларда», в ночь убийства Кривицкого. Патологоанатом не смог определить точное время смерти:

– От семи вечера до трех-четырех часов ночи… – он пожал плечами. В семь вечера Меир простился с Кривицким, на пороге номера.

Покуривая сигарету, Меир рассматривал свое отражение, в большом, венецианском зеркале, над мраморным камином:

– У Мэтью тоже высший уровень допуска, как и у меня… – майор отправился к телефону в десять вечера. Меир все проверил. Мэтью вызвали на стойку, но кузен попросил портье перевести звонок в кабинет управляющего. Майор Горовиц поднял телефонную трубку, портье опустил свою. Больше, как портье сказал Меиру, ему ничего известно не было. Через полчаса Мэтью, появившись в ресторане, велел заменить лобстера:

– Высший уровень… – Меир затянулся сигаретой, – но нет никакой возможности проверить, кто звонил… – Меир не поленился пройти с хронометром от «Вилларда», до отеля Кривицкого. Весь путь занял десять минут, в обе стороны. Меир угрюмо подумал, что за оставшиеся двадцать минут, можно было бы пристрелить двадцать перебежчиков.

Потушив сигарету, он стал накрывать на стол, кусая хот-дог:

– Зачем это Мэтью? Его никогда не замечали в левых взглядах. Он поддерживает Рузвельта, любой здравомыслящий человек так делает. Ирена тоже выходила, переодеваться… – Меир подумал, что Ирена и кузен могут работать вместе. Он сидел в баре «Вилларда», разглядывая вычерченное, посекундное расписание злосчастного обеда:

– Гувер прав… – Меир отхлебнул виски, – у меня паранойя. Ирена здесь не причем. И Мэтью не мог продаться русским… – он тяжело вздохнул. Меир не стал спрашивать у Ирены, видела ли он Мэтью, когда выходила из ресторана.

– Незачем Ирену в такое вовлекать… – Меир решил не доставать фарфор и серебро:

– Поедим с Аароном с пакета, как в детстве, в парке… – высыпав на промасленную бумагу горячую, румяную картошку, он взял стаканы, из буфета. Кока-кола шипела, поднимаясь сладкой шапкой:

– Незачем. Пусть водит Дебору в салон Элизабет Арден и выбирает с ней туфли… – Меир поморщился:

– Лучше будь порядочным человеком. Сделай, наконец, предложение. Ничего, что война. Аарон женится, и я должен… – на камине стояла фотография дедушки Джошуа и бабушки Бет, с президентом Линкольном.

Доктор Горовиц принес ее из кабинета, чтобы показать Деборе.

– Дорогим Страннице и Страннику, героям Америки, с пожеланием семейного счастья. Авраам Линкольн, президент США…

Меир смотрел на улыбку Линкольна, на лица дедушки и бабушки:

– Линкольна не спасли. Русские не будут покушаться на Рузвельта, ерунда. Хотя они в союзе с Гитлером… – Меир присел на край стола – если Гитлер не станет атаковать Советский Союз, если он придет сюда, в Америку, и русские ему помогут… – Меир напомнил себе, что самолеты, способные пересечь Атлантику, можно посчитать по пальцам одной руки:

– А как иначе он нападет на Америку? Хотя неизвестно, над чем его ученые работают. Ученые, инженеры. Мэтью учеными занимается, – Меир велел себе выбросить кузена из головы. Посмотрев на дедушку Джошуа, он пожаловался:

– Тебе хорошо было. Ты всю жизнь любил одну женщину, как папа. А я? – увидев Дебору, Меир вспомнил те самые, строки Лорки, но жестко сказал себе:

– Совсем разум потерял. Она невеста Аарона, почти жена. Не думай о ней… – он представил смуглую кожу, в скромном вырезе блузки, черные, мягкие волосы, темные, с мерцающими искорками глаза. Невестка была выше Меира почти на голову, вровень раву Горовицу.

– И в полночь на край долины, увел я жену чужую… – Меир почувствовал, что краснеет:

– Оставь, оставь… – он сунул руку в карман куртки, висевшей на спинке стула. По дороге к Рубену, на Пятьдесят Восьмую улицу, Меир наведался в некую квартиру, поблизости, на двадцать втором этаже одного из многочисленных небоскребов Ист-Сайда, со швейцарами, и мраморным вестибюлем.

В окне гостиной блестел шпиль здания Крайслера. Меира угостили хорошим кофе и выдали расшифрованные радиограммы, из американского посольства, в Берлине.

– Одиннадцатого февраля войска вермахта, с голландской полицией, окружили еврейские кварталы, у площади Ватерлоо, поставив заграждения, шлагбаумы, и колючую проволоку… – читал Меир:

– Вышло распоряжение, что в этом районе разрешено жить только евреям. В последующие дни гестапо совершило несколько налетов на магазины и рестораны. Силы еврейской самообороны, с рабочими Амстердама, устроили столкновения со штурмовиками голландской нацистской партии. Гестапо арестовало пятьсот мужчин, евреев, в возрасте от двадцати лет, для депортации в концентрационные лагеря. В Амстердаме появились листовки, призывающие к всеобщей стачке, от имени коммунистов Голландии, партии, запрещенной немцами. Забастовал весь транспорт, и все предприятия Амстердама. Тем не менее, глава еврейского совета города, профессор Кардозо, призвал общину, по радио, не поддаваться на провокации. Он объяснил, что депортация, это временная мера… – услышал щелчок замка, Меир едва успел убрать конверт.

– Тебе гамбургер с луком, как ты любишь, – нарочито бодро позвал Меир, – свадьба завтра, а сегодня можно себе позволить лук… – кинув куртку на диван, завалив ее свертками, он пошел навстречу брату.


Белый мрамор главного зала синагоги сверкал, переливался в свете люстр. Обычно женщины, на молитве, поднимались наверх, на галерею. На свадьбах раввин разрешал им сидеть внизу, через проход от мужчин. Пахло духами, колыхались маленькие, украшенные цветами шляпки, блестели жемчуга. Дамы надели вечерние наряды, с перчатками, и меховыми накидками. После хупы начинался банкет, в «Плазе». Лимузины ждали жениха и невесту, с родственниками. Для остальных гостей заказали такси.

Ирена огладила пурпурный шелк платья. На банкете играл джазовый оркестр, однако девушка не пела. Среди гостей было много раввинов, подобное оказалось бы неудобным.

Одеваясь в гардеробной, миссис Фогель, зорко, посмотрела на дочь:

– Потанцуешь, – заметила женщина, – отдохнешь. Придут холостяки, друзья Аарона и Меира. Деборе повезло… – мать взяла тюбик с помадой, – Аарон в армии, но ведь он демобилизуется, начнет в большой общине работать… – Ирена перебирала жемчужное ожерелье, подаренное Меиром, три года назад:

– Как я могу? – девушке стало стыдно:

– Забыла, что он всегда мне драгоценности привозит, из поездок. Он работает, защищает безопасность Америки, и, все равно, обо мне думает… – застегнув бусы, Ирена покачала черноволосой головой:

– Не надо его торопить. Меиру всего двадцать шесть. Он обязательно сделает предложение… – Ирена подружилась с Деборой. Открыв рот, она слушала рассказы девушки о горах и прериях, в Монтане. Дебора не говорила, где познакомилась с равом Горовицем, только упомянула, что трудится по контракту, в армии США и пишет докторат.

Ирена, на форде, отвезла ее в Йель. Дебора встретилась с научным руководителем диссертации, и сделала доклад на заседании совета кафедры. Ирена с удовольствием побродила среди зданий университета, ловя на себе взгляды студентов. Девушки пообедали в закусочной Луи Лассена, где, по легенде, сорок лет назад приготовили первый в Америке гамбургер. Дебора, озабоченно, заметила:

– Наверное, последняя моя не кошерная еда. Хорошо, что твоя мама меня наставляет…

Миссис Фогель отвезла Дебору в еврейский магазин, в Нижнем Ист-Сайде, объяснив ей, как устроить кухню, в новом доме.

– Но мы не скоро в офицерский коттедж переедем, – грустно сказала девушка, вытирая пальцы салфеткой, – дома еще не начали строить… – у Деборы и рава Горовица была неделя отпуска, а потом они собирались вернуться, как туманно сказала девушка, на запад.

Меир оставался в Нью-Йорке до Пурима. Праздник начинался через неделю. Ирене надо было репетировать концерты, с оркестром. Она взглянула на Меира, через проход:

– Может быть, мы на пару дней поедем, на Лонг-Айленд. Погода хорошая, почти весна. Погуляем по пляжу… – Меир повернулся. Ирена увидела знакомую, добрую улыбку. Серо-синие глаза ласково взглянули на нее. Девушка хихикнула:

– Волосы растрепались. И бутоньерка сбилась. Я его люблю, так люблю… – Меир смотрел на Ирену, слушая низкий баритон кантора. Отведя Дебору под хупу, миссис Фогель вернулась на свое место, рядом с дочерью. Обняв Аарона, отец тоже уселся в первый ряд.

Брат был в парадной форме лейтенанта, при фуражке. Они с Деборой стояли под расшитым балдахином, лилового бархата. Зал украшали каскады цветов, на входе мужчинам выдавали кипы, аметистового шелка.

Меир влетел в квартиру Горовицей, днем. Отец, при смокинге, причесывался перед зеркалом, в гардеробной. Аарон ждал в гостиной. Меир крикнул: «Четверть часа, и я готов!». Он пронесся в ванную комнату, на ходу снимая твидовый пиджак, расстегивая рубашку.

Меир вернулся с завтрака, с мистером Скрибнером. Он, несколько дней, настойчиво звонил в издательство, преодолевая неприветливость секретарши. В конце концов, мистера Скрибнера позвали к телефону. Издатель, недовольно, сказал:

– Хорошо. Не понимаю, зачем вам это нужно, но ладно, давайте встретимся. У меня будет не больше часа… – они позавтракали у Барни Гринграсса, на Амстердам-Авеню. За копченым лососем, бейглами, и яичницей, Меир попытался выведать у Скрибнера, в каком настроении был Кривицкий, на последнем ланче.

Издатель пожал плечами:

– В каком настроении может быть человек, приговоренный Сталиным к смерти, мистер Горовиц? Убийство Троцкого, в очередной раз доказало, что Сталин шутить не любит. Мистер Кривицкий был напуган. Неудивительно, что он не выдержал напряжения… – Меир, осторожно, поинтересовался авторством книги «Империя зла». Скрибнер, сухо, ответил:

– Не обессудьте, мистер Горовиц, но это коммерческая тайна. Приходите с ордером, подписанным судьей, и я вас познакомлю с рукописью… – Меир, со вздохом, расплатился по счету.

Он, все равно, не мог забыть те полчаса, когда кузен ходил отвечать на телефонный звонок. Меир, искоса, посмотрел на черные, завитые, пышные волосы Ирены:

– Может быть, номер в «Плазе» взять? Побаловать ее икрой, шампанским, завтраком в постели. Лучше кольцо купи, – угрюмо напомнил себе мужчина:

– Она тебя ждет. Она талантливая девушка, красивая, сколько можно тянуть? Наверняка, в Голливуде за ней ухаживают… – возвращаясь из Калифорнии, Ирена, со смехом рассказывала Меиру о нравах кинематографистов. Она обнимала его: «Мне никого, кроме тебя, не надо, милый. Я люблю тебя, всегда буду любить…»

– Всегда будет любить… – брат надевал кольцо, на палец Деборе. В вестибюле синагоги знакомые хлопали Меира по плечу: «Ты следующий, не забывай». Меир ловил на себе заинтересованные взгляды хорошо одетых дам, средних лет, и их мужей, в безукоризненных смокингах, родителей незамужних девушек. В столице Меиру редко удавалось вырваться в синагогу. Он не рисковал приглашениями на домашние обеды:

– Надо решиться… – в маленьком ухе Ирены покачивалась жемчужная сережка, – решиться. Сделать предложение, внести депозит, за дом, купить машину… – Меир вырос на Манхэттене, и привык ходить пешком. В случае необходимости у него под рукой всегда были автомобили Бюро.

Черные волосы невестки, перевитые жемчужными нитями, спускались по стройной спине, падая ниже талии. Белое платье, отделанное лиловым шелком, украшал шлейф. Голову Деборы увенчивала фата, непрозрачного атласа, с диадемой. Невестка откинула ткань, чтобы отпить вина, из тяжелого бокала. Меир видел изящный профиль, блеск темной жемчужины, и золотого, обручального кольца на длинном пальце. Она улыбалась, длинные ресницы дрожали.

– То было ночью Сант-Яго… – мучительно вспомнил Меир. С Иреной он, никогда подобного не чувствовал. Он откладывал детектив, или газету, снимал очки, зевал, придвигая Ирену ближе. Ему всегда казалось, что в соседней комнате спят дети. Меир даже прислушивался, боясь их разбудить.

– Так всегда было, с первого раза… – кантор пел последний гимн, отец положил Меиру в руку шелковый мешочек, с орехами и сладостями. Молодые шли по проходу, под крики: «Мазл тов!». Гости осыпали пару конфетами. Аарон держал жену под руку, Дебора что-то шепнула мужу. Меир понял:

– Они только друг на друга смотрят. Так и надо, не то, что у меня… – в «Плазе» оставаться было невозможно. Отец и миссис Фогель подобное бы, обязательно, заметили. Меир напомнил себе позвонить в кошерный пансион, на Лонг-Айленде и заказать номер:

– Хотя бы на пару дней, Ирена ждет, что я с ней побуду…

– Ты следующий, милый… – шепнул отец, – и я уверен, что Эстер тоже выйдет замуж. У меня еще внуки появятся… – Меир никому не сказал о новостях из Голландии. В газеты они бы не попали. Американская пресса писала о европейских событиях петитом, на задних страницах. Меир знал, что отец ищет сведения из Европы, но подобного он бы не прочел:

– Депортируют мужчин, молодых… – Меир тоже кинул брату и Деборе конфеты, – но Давида и мальчишек никто не тронет. Он председатель еврейского совета, великий ученый. Эстер по польскому паспорту живет… – об этом Меиру сказал Джон, в Лондоне:

– Документы безукоризненные… – торопливо прибавил герцог, – она по ним получается фольксдойче, с матерью, немкой. К подобным людям больше доверия. И она не похожа на еврейку… – говоря об Эстер, Джон, почему-то, всегда немного краснел.

– И мальчишки не похожи… – в синагоге загремели аплодисменты. Аарон озорно крикнул: «Банкет, дамы и господа!».

Меир повторил:

– Они в безопасности. Давид не донесет на Эстер. Но на меня он донес, мерзавец. Нет, нет, она мать его сыновей… – кинув пустой мешочек на обитую бархатом скамью, Меир услышал шепот отца:

– Лимузин подать к полуночи? Ты созвонился, с Монтаной? – Меир кивнул.

Они приготовили сюрприз для новобрачных. Отец, ненароком, выведал у Деборы адрес Красивого Щита, в резервации. Отделение Бюро, в Биллингсе, привезло женщину в город. Услышав голос Меира по телефону, Красивый Щит не удивилась. Она получила телеграмму от Деборы, о свадьбе. Индианка, весело, сказала:

– Мы подарки для них готовим, хотели послать, но если они сами приезжают… – женщина ждала Дебору и Аарона, с грузовиком, на аэродроме Биллингса. Она уверила Меира:

– Дальше мы обо всем позаботимся, мистер Горовиц. Не беспокойтесь, ваш брат наш родственник, семья… – Меир подмигнул отцу:

– Иногда можно воспользоваться служебным положением, папа… – лимузин забирал Аарона с Деборой из «Плазы» и вез в аэропорт Тетерборо, в Нью-Джерси. Пилоты самолета Бюро обещали повесить плакат, у трапа: «Just married». Багажа у брата и Деборы почти не было, только вещевой мешок Аарона и саквояж девушки. Они лежали в багажнике лимузина.

Меир подождал, пока отец возьмет под руку миссис Фогель. Гости устремились в фойе синагоги, к ожидающим их кашемировым пальто и меховым накидкам, к такси и личным автомобилями. Он услышал шепот сзади:

Большие глаза Ирены немного блестели: «Такая красивая свадьба, милый. Дебора, она замечательная, твоему брату очень повезло…»

– Я знаю, – чуть ни ответил Меир, но вовремя себя остановил:

– И мне повезет, – он пожал мягкую руку, – непременно. Я встречу девушку, которую полюблю. А если нет… – на него повеяло запахом ванили. Оглянувшись, Ирена быстро коснулась губами его щеки: «Я скучаю, милый…»

– Ты у меня красавица, – добродушно сказал Меир, невзначай погладив тонкий шелк платья, пониже спины. Она вся была знакомая, круглая, уютная:

– Красавица… – Меир понизил голос:

– Мой первый танец, не забудь. Я тебе завтра позвоню, пока мама твоя занятия ведет. Съездим на Лонг-Айленд, – счастливо закивав, Ирена поправила его бутоньерку. Меир повел девушку к выходу.

Территория народа Большой Птицы, штат Монтана

Над маленьким, горным озером едва всходило солнце. Вода была гладкой, прозрачной, только иногда у поверхности плескала рыба, уходя на глубину. Крохотные волны набегали на влажные, серые камни. Пахло соснами, росой, в лесу распевались птицы. Со склона холма, покрытого свежей травой, и распустившимися цветами, виднелась бескрайняя прерия, на западе. На горизонте мерцала предутренняя Венера. Тонкую шкуру, закрывающую вход в типи, задернули. В сладкой полутьме, слышался ласковый голос.

– Я тебя повезу… – Аарон поцеловал тонкую косточку ключицы, – повезу на озеро Эри, обязательно. Папа с нами туда ездил, когда мы росли. Капитан Кроу, и миссис Мирьям не узнали бы своей усадьбы. Там город, верфи… – мягкие, черные волосы щекотали губы. Она прикрыла глаза, ресницы едва дрожали:

– Красивый Щит мне рассказывала. Мой прадедушка, Менева, на озерах родился. Бабушка, Амада, в Калифорнии, где теперь национальный парк… – Дебора приподнялась, обняв его:

– Мама здесь, где вигвам моей бабушки стоял. Амада у озера жила, после Литтл-Бигхорн, когда у нее Неистовый Конь гостил… – Дебора томно улыбалась:

– И отец мой здесь гостил, и ты… – Аарон потерся щекой о мягкую, смуглую кожу на плече жены:

– Я не гость. Ты слышала, Красивый Щит мне велела зайти в твой шатер, и в нем обосноваться. Что я и сделал… – Дебора шепнула ему что-то на ухо. Аарон рассмеялся:

– Больше я никуда не собираюсь, любовь моя, до конца наших дней… – они четыре дня провели на берегу озера, почти не выходя из типи, которое быстро поставила Дебора.

Красивый Щит встретила их в Биллингсе. Муж пожилой женщины сидел за рулем потрепанного форда, в кузове Аарон увидел сложенные шкуры. Индианка отправила рава Горовица в кабину. Устроившись с Деборой снаружи, она повела рукой: «Ночи теплые». Их привезли на берег озера, по едва заметной дороге. Индейцы оставили жестяную банку с кофе, котелки, удилища, и муку, в холщовом мешке. Красивый Щит, на прощанье, обещала забрать их, через неделю. Из Биллингса Аарон и Дебора летели на местном самолете в Сиэтл.

У них имелся сахар и крепкий, индейский табак. Дебора пекла простые лепешки, на плоском камне. Они собирали валежник, в лесу, и ловили рыбу:

– Можно даже без удилищ, – Аарон вытащил очередного лосося, – она у вас непуганая, на палец бросается… – ошпарив котелки кипящей водой, он подмигнул Деборе:

– Вы с Иреной не кошерные гамбургеры ели, а я себе лепешки позволю… – прерия цвела, дни стояли теплые. Над травой плыл дурманящий, сладкий аромат.

Дебора показывала скалы, где играла ребенком, водила Аарона в маленькую пещеру, найденную детьми, среди камней. Она улыбалась:

– Сейчас все в школы разъехались, а индейцы сюда не придут… – Дебора, немного, краснела, – мы совсем одни… – Аарон не мог поверить, что Дебора рядом с ним, навсегда. Вечерами, разжигая костер, на берегу озера, они слушали шум ветра, в соснах, сидя под тканым, индейским одеялом, обнимая друг друга. Аарон рассказывал жене о Берлине, о Европе, и Маньчжурии. Черноволосая голова лежала у него на плече. Дебора, взяв его руку, целовала сломанные в Каунасе пальцы:

– Если ты когда-нибудь соберешься обратно, – шепнула девушка, – я поеду с тобой. Это мой народ, мы все ответственны друг за друга. Аарон… – она запнулась, – ты говорил, что они… гитлеровцы, строят новые лагеря? Для чего? – на озерной воде, отражаясь в ее глазах, играла серебристая дорожка лунного света.

На завтраке, перед свадьбой, тоже зашла речь о войне. Многие соученики Аарона пришли в кафе Еврейской Теологической Семинарии в форме. Они служили капелланами на восточном побережье страны. Все были уверены, что Америка не вмешается в ход европейских сражений.

– Сражений никаких нет, – заметил кто-то из раввинов, – на суше, я имею в виду. Только воздушные налеты, война на море. Гитлеру быстро это надоест. Он поймет, что Британия неуязвима, и прекратит тратить на нее силы. Займется Советским Союзом…

– В Советском Союзе два миллиона евреев, – Аарон приказал себе сдержаться, – в случае войны с ними произойдет то же самое, что и с евреями Польши, Германии… – он заметил удивленные лица коллег. В Америке никто не верил ни в существование лагерей для евреев, ни в то, что немцы опять, как в средневековые времена, начали устраивать гетто. В газетах, даже еврейских подобного не печатали.

Аарон, бессильно, подумал:

– Никого не убедить, ничего не доказать. Германия суверенная страна. Она имеет право посылать своих подданных туда, куда хочет, вводить любые законы. Америка не атакует СССР из-за того, что Сталин отправляет инакомыслящих людей в лагеря. Евреи внутреннее дело Германии, – похолодев, понял Аарон, – они здесь никому не интересны… – даже раввины считали, что незачем распускать слухи.

– Немцы, цивилизованные люди, – покровительственно сказал кто-то, – конечно, три года назад в Берлине были… – раввин пощелкал пальцами, – волнения…

– Погромы, – сочно отозвался Аарон, – они именно так называются. Штурмовики жгли синагоги, били стекла, меня арестовали… – он обвел глазами отдельный кабинет кафе, хорошее, кошерное вино на столе, орехи, сладости и фрукты. По традиции, перед свадьбой, закончив изучение одного из трактатов Талмуда, устраивали мужской, холостяцкий завтрак. Жених выступал на нем с речью.

– Вот именно, – пахло кофе и дорогим табаком, – штурмовики. Простые немцы против подобных вещей, Аарон, уверяю тебя. У них есть соседи, евреи, коллеги, они учились у еврейских профессоров… – вспомнив об ариизированных квартирах, куда въезжали немцы, о запретах на профессии, о табличках «Только для арийцев», Аарон ничего не ответил.

Он крепче прижал к себе Дебору, укутав ее плечи одеялом:

– Ты женщина, ты ученый. Не надо риска, любовь моя. Оставайся в Хэнфорде, или на другой базе, работай, воспитывай детей. Я буду делать свое дело… – Аарон не хотел говорить о подобном с младшим братом, хотя подозревал, что Меир был бы способен помочь.

– Сам справлюсь, – решил Аарон:

– После Хануки можно взять отпуск. Покажу Деборе столицу, побудем с Меиром, а я встречусь с Даллесом… – Аарон был уверен, что пригодится секретной службе США, на континенте. Деборе он об этом говорить, пока не стал:

– Потом. Когда все устроится. Она знает, что я в армии служу, что мне надо исполнять приказы… – Аарон целовал смуглую грудь, спускаясь все ниже. Когда они ехали сюда, в звездной ночи, в кузове грузовика, Красивый Щит обняла Дебору:

– Видишь, как все получилось. Твой отец был бы рад, я уверена, и мать тоже. Хорошо, что ты к народу своему вернулась… – от женщины пахло детством, дымом костра, кофе и табаком. Дебора зашептала что-то в прикрытое седыми волосами ухо. Индианка усмехнулась:

– А ты думаешь, зачем я тебя сюда посадила. Слушай… – грузовик подскакивал на старой дороге, Дебора, внимательно, слушала:

– Красивый Щит мне говорила, что будет хорошо… – она стонала, запустив длинные пальцы, в немного отросшие волосы Аарона, – но я не думала, что… – сердце часто, прерывисто билось. Дебора потянула мужа к себе:

– Иди, иди сюда, мой любимый… – Аарон здесь не брился. Дебора гладила мягкую щетину, на щеке:

– Мне так даже больше нравится, как на снимках, которые ты показывал… – доктор Горовиц обещал послать парадные фотографии, с банкета, в Лондон, и в Сендай, Регине.

– У его кузины девочка, совсем маленькая… – Дебора сладко, громко застонала, – и у нас дитя появится. Этель, или Джошуа… – она чувствовала его поцелуи, слышала его шепот:

– Я люблю тебя, люблю… – Аарон уронил голову на ее плечо:

– Как будто бы я вернулся домой. Навсегда, это навсегда. Господи, пожалуйста, дай мне силы сделать ее счастливой, прошу Тебя… – будто услышав мужа, Дебора выдохнула:

– Это и есть счастье, милый мой. Пока я с тобой, пока я рядом… – она задремала, укрывшись в его сильных руках. Спрятав лицо в черных, разметавшихся по шкуре бизона волосах, Аарон заснул, обнимая жену.

Потянувшись, открыв глаза, Дебора повела носом. С берега озера тянуло дымком. Подобравшись к выходу из вигвама, она замерла. Потрескивали дрова в костре, Аарон стоял у кромки озера, босиком, в белом талите. Муж забрал его в Нью-Йорке:

– Я старый талит в Харбине оставил. В Америке их много, а в Маньчжурии не найти. Отдал мальчику, сироте, я его к бар-мицве готовил.

Дебора еще никогда не видела, как муж молится. Завернувшись в одеяло, она присела на пороге типи. Большое, золотистое солнце стояло над озером. Талит немного развевался, под легким ветром:

– Будто крылья, – прищурившись, Дебора ахнула:

– Целая стая, откуда они… – белые голуби вились в лазоревом, ярком небе. Аарон, улыбаясь, сунул руку в карман армейской, полевой куртки. Муж бросил птицам крошки, голуби окружили его, перекликаясь. Дебора счастливо закрыла глаза:

– Господи, спасибо. Навсегда, это теперь навсегда.

Эпилог Волжский исправительно-трудовой лагерь, деревня Переборы, Ярославская область, март 1941

В деревянном бараке было темно. На входе, у дневального, горела под потолком, тусклая лампочка. Стекла покрывали снежные разводы. Зима оказалась холодной. В середине марта термометр, на столбе, у крепкого, каменного здания администрации показывал ниже двадцати градусов. Ночью мороз опускался за тридцать, но в полдень, под голубым, ярким небом становилось понятно, что скоро придет весна.

От деревни Переборы, где восемьдесят тысяч заключенных строили будущий Рыбинский гидроузел, до города, проложили ветку железной дороги, узкоколейки. К воротам лагеря, почти каждый день прибывали составы товарных, наглухо запечатанных вагонов. Лаяли холеные овчарки, ворота медленно открывались, охрана НКВД откидывала железные засовы. Сквозь зарешеченные окошки виднелись наголо бритые головы, в шапках, в завязанных шарфах, или в грязных, вафельных полотенцах. Сюда посылали много воров. Хорошую одежду, у политических, отнимали в Ярославле, или Рыбинске. Репродуктор, над трехметровой, окутанной колючей проволокой, стеной, надрывался:

– Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек… – людей выталкивали в снег, заставляя садиться на корточки, с заведенными за головы руками. Многие приезжали в разбитых, старых ботинках, или даже босиком. Собак вели вдоль рядов заключенных, овчарки рычали. Выдергивая из строя подозрительного человека, охранники быстро его обыскивали. Вещи сваливали грудой на платформу, разбивая фанерные чемоданы, разрезая мешки, отбирая свернутые, перевязанные бечевкой подушки.

До подъема оставалось четверть часа, но репродуктор в бараке включился. Радиоточка готовила заключенных к новому, трудовому дню:

– В буднях великих строек, в веселом грохоте, огнях и звонах… – дневальный робко дернул за проводок.

Волк, сидя напротив, улыбнулся:

– Отлично, Павел Владимирович. Схема очень простая. Я вам объяснил. Не бойтесь, пожалуйста…

Он, ленивым жестом, обвел барак:

– Ни один человек, здесь, или в другом… – Максим поискал слово, – подразделении этого лагеря, – на вас не донесет… – Волк поднял бровь, – это будет означать мое недовольство… – он отпил крепкого, ароматного, сладкого чая, – вы сами знаете, что не стоит, как бы это сказать, переходить мне дорогу. Продолжим… – он открыл тетрадь.

Репродуктор включался только в присутствии охранников, во время обысков. Заднюю часть барака отгораживала аккуратная занавеска. За шторами стоял стол, с венскими стульями, пахло земляничным мылом. На ухоженных нарах, застеленных одеялом, верблюжьей шерсти, лежала пуховая подушка, в накрахмаленной, блистающей чистотой наволочке. По вечерам оттуда доносился аромат чая, печенья, копченой колбасы, гитарные переборы, и смех. Красивый баритон пел:

– Милая, ты услышь меня, под окном стою, я с гитарою…

Павел Владимирович, в прошлой жизни филолог, доцент кафедры романо-германских языков, педагогического института, в Ярославле, видел, и как откинулась занавеска. Оттуда вытащили визитера, из другого барака, побледневшего, хватающего ртом воздух. Вор зажимал живот, согнувшись, темная кровь капала на доски. Волк, развалившись на стуле, тасовал карты. Он, наставительно, заметил:

– Сам упал, сам поранился. Пошел вон отсюда. Появишься, когда поймешь, как себя вести со старшими. Если выживешь… – он зевнул: «Чтобы я его больше не видел». Малолетний воришка, из свиты Волка, задернул занавеску. Раненый, сдавленно ругаясь, вынырнул в промерзшую дверь, в бесконечный, зимний холод, под колючие звезды.

Павла Владимировича Волк привел в барак из БУРа, лагерной тюрьмы. Максим проводил в камере две недели каждого месяца, наотрез отказываясь выходить на работу. Он объяснил ученому:

– По нашим законам подобного не положено. Никакого труда на псов, никакого комсомола, никакой партии… – в тюрьме Волк делился с Павлом Владимировичем провизией. Доцента в БУР отправили за опоздание на поверку. В день здесь полагалась миска баланды, из мерзлой капусты, и гречневой сечки, с рыбьими головами, и несколько кусков хлеба. Волку приносили белый батон, со сливочным маслом, копченую колбасу, жареное мясо, с картошкой, и московские шоколадные конфеты. Он отмахивался:

– Иначе быть не может. Я здесь хозяин, – красивые губы усмехались, – я зоной правлю… – до ареста Павел Владимирович, преподавал английский язык, защитив диссертацию по романтической поэзии прошлого века. Узнав об этом, Волк забрал его дневальным к себе в барак. На работу доцента больше не гоняли. Волк устроил ему освобождение, через прикормленного врача, в лечебной части.

– Я мог бы и себе устроить… – он аккуратно, изящными движениями, заваривал чай, – однако положено, чтобы я в БУР ходил. В тюрьме люди сидят, надо за ними присматривать… – с появлением Волка на зоне, в начале осени, у политических прекратили отбирать одежду. Воры подтянулись, в бараках никто не матерился, игры в карты на людей закончились.

Насколько видел Павел Владимирович, Волк проводил большую часть времени за решением шахматных задач или с томом русской классики. Он лежал на нарах, покуривая хорошие папиросы, попивая чай, листая Чехова или Достоевского. Хозяин лагеря, правда, много переписывался. Это была особая, как ее называл Волк, внутренняя почта. Записки передавались с этапами, покидавшими лагерь. Максим поводил рукой:

– Мне надо поддерживать связь, с как бы это выразиться, коллегами… – каждое утро дневальный приносил в закуток два ведра горячей воды. У них отлично работала печь, в бараке всегда было тепло. Павел Владимирович рассмотрел синие, искусной работы татуировки Волка. Максим показал первую, на левом запястье, с оскалившимся зверем:

– Я ее мальчишкой сделал… – Волк затянулся папиросой, – с тех пор все и пошло…

Здесь были кресты и купола, парящий орел, рогатый дьявол, корабль с развернутыми парусами, кинжалы, черепа, и даже обнаженная женщина, с факелом, на фоне тюремной решетки. Волк усмехнулся:

– Она на Статую Свободы похожа, в Нью-Йорке. Это и есть свобода… – Павел Владимирович открыл рот. Доцент не ожидал, что вор, не закончивший среднюю школу, будет знать, что такое Нью-Йорк.

Потом он понял, что ученик свободно, хоть и с акцентом, говорит на французском и немецком языке, разбирается в технике, любит живопись и музыку. Павел Владимирович никогда не выезжал за границу, но читал те, же книги, что и Волк. На занятиях они говорили о картинах Лувра и Национальной Галереи, в Лондоне. По словам Волка, в июне он выходил на волю:

– Мне больше года сидеть незачем. Сейчас даже меньше получилось… – он подмигивал дневальному, – но вы не беспокойтесь, я оставлю распоряжения. Вас никто не тронет, даже когда я освобожусь. Другой смотрящий появится, достойный человек… – с осени Волк занимался с доцентом английским языком. Он собирался продолжить уроки в Москве. Павел Владимирович порекомендовал нескольких преподавателей.

– Если они еще работают… – доцент развел руками, – как видите, Максим Михайлович, за филологические споры можно попасть в тюрьму… – ученый получил пять лет по пятьдесят восьмой статье, двенадцатому пункту. На семинаре студентов, дипломников, зашла речь о влиянии Байрона на русскую поэзию. Кто-то из молодежи заметил, что Байрон, живи он во времена революции, вряд ли бы поддержал большевиков, скорее, встав на сторону анархистов. Павел Владимирович, переживший чистки, в тридцать седьмом году, быстро пресек, как он выразился, рассуждения на опасные темы, но ничего не помогло:

– Всех арестовали, – горько усмехнулся доцент, – кроме двоих человек. Теперь я хотя бы знаю, кто доносил. Но какая разница, мне еще четыре года сидеть. Меня к студентам больше не допустят… – в тетради Максим, четким почерком, выписывал неправильные глаголы. У них оставалось минут десять, до общего подъема. Павлу Владимировичу надо было отправляться в столовую, за пайкой. Он согласился:

– Продолжим, однако, надо и отдыхать иногда, Максим Михайлович. Читайте… – велел доцент. Он поставил Волку хорошее произношение. Павел Владимирович учился у преподавателей, получивших дипломы до революции, работавших в Демидовском юридическом лицее, до его закрытия, большевиками. Он знал пожилых профессоров, видевших Тауэр, Букингемский дворец, и посещавших лекции, в Оксфорде и Кембридже.

– Shall I compare thee to a summer’s day?

Thou art more lovely and more temperate:

Rough winds do shake the darling buds of May,

And summer’s lease hath all too short a date…

Максим читал наизусть, почти не подглядывая в тетрадь. Волк хорошо знал поэзию. В библиотеке он не появлялся. Книги Максиму приносили в барак. Шекспира в КВЧ Волжского ИТЛ не держали, тем более, в оригинале. Павел Владимирович диктовал Волку сонеты по памяти. Закончив, Максим кивнул дневальному. Доцент опять дернул за проводок. Репродуктор ожил, извергая бравурную музыку.

На часах было без пяти пять. Поверка начиналась в половине шестого, под черным, звездным небом, на морозе. В шесть утра ворота распахивались, зэков гнали к перекрытым рекам, Волге и Шексне. В середине апреля, по плану, начиналось наполнение водохранилища. В мае сдавался первый шлюз. Здание гидростанции пока состояло только из серых, бетонных стен, не подведенных под крышу. Каждый день начальник лагеря, товарищ Журин, прохаживаясь вдоль рядов заключенных, напоминал, что они строят вторую крупнейшую гидростанцию СССР, после Днепрогэса.

– К осени, граждане… – гремел голос Журина, – мы обещаем ввести в строй первые два гидроузла… – Волк на поверки не ходил. В июне он собирался вернуться на место экспедитора Пролетарского торга, к своим обыкновенным, занятиям. Он получил всего десять месяцев, дав себя арестовать в трамвае, на Садовом кольце, после карманной кражи.

Барак поднимался. Павел Владимирович принес два ведра снега, поставив их на печку. Он взял бушлат, с ушанкой. Пора было идти за дневной пайкой тяжелого, плохо пропеченного хлеба. Его раздавали на деревянных подносах.

Над зоной неслась какая-то песенка, из кинофильма. У столовой, в маленькой очереди передавали друг другу окурок, над головами зэка вился сизый дымок. Люди шныряли между бараками, по протоптанным среди высоких сугробов тропинкам. У двери лечебной части скопилась небольшая толпа, ожидавшая открытия.

Павел Владимирович, прищурившись, взглянул на ворота лагеря. Черная, закрытая эмка въезжала на территорию. Машина свернула к зданию администрации. Начальник лагеря, в сопровождении охраны, спускался на расчищенную, асфальтированную площадку. Дверь автомобиля открылась. Товарищ Журин, подав руку, помог выйти высокому, стройному человеку, в отлично сшитой, дорогой шинели НКВД, без петлиц, в шапке коричневого соболя. Ординарец тащил кожаный чемодан и футляр, для пишущей машинки.

– Журналист, – криво усмехнулся доцент. Он оттолкнул плечом парнишку, пытавшегося пролезть вперед:

– Иди в хвост, жди, как все… – ставни распахнулись, хлеборез начал метать на подносы пайки.


Обложку февральского номера «Науки и жизни» украшал тропический пейзаж, с пальмами, луной и туземцами, на лодке. В заснеженные окна КВЧ Волжского ИТЛ била начавшаяся после обеда метель. Яркий журнал лежал на столе, рядом с пишущей машинкой и фарфоровой чашкой, с кофе. В тяжелой, хрустальной пепельнице дымился окурок «Казбека», испачканный помадой. В читальном зале библиотеки, увешанном портретами товарища Сталина, и лозунгами, на кумаче, горьковато, волнующе, пахло лавандой. Соболью шапку и шинель небрежно бросили на диван. Холеная рука, с маникюром, листала журнал:

– Статья, товарищ Журин… – Тони отпила кофе, – послушайте… – она читала, нежным, высоким голосом:

– Значительное усовершенствование было введено в методах бетонировки крупных объектов с плоскими гранями. По предложению главного инженера, а ныне начальника Волгостроя, В. Д. Журина, они бетонируются без временной опалубки из деревянных щитов. Вместо них ставятся тонкие, но очень прочные железобетонные оболочки, которые уже не снимаются… – товарищ Журин зарделся: «Антонина Ивановна…»

– Это об Угличском гидроузле… – розовые губы улыбались, – Владимир Дмитриевич, а теперь на очереди вверенный вам партией и народным комиссариатом гидроузел Рыбинский. В Главгидрострое очень ценят ваш труд. Яков Давыдович Раппопорт рекомендует Волголаг, как образец будущих строек… – Раппопорт, начальник Главгидростроя, до повышения, руководил Волголагом.

В биографии Журина, имелось некое пятно. Инженера арестовали десять лет назад, после заграничной поездки. Он получил десять лет лагерей, за контрреволюционную агитацию. Журина спас создатель Беломорского канала, товарищ Жук. Он взял зэка начальником проектного отдела, в техническое бюро, или, как их называли в НКВД, шарашку. С Журина сняли судимость, и досрочно освободили. Он получил два ордена и офицерское звание. В руке Тони поблескивал паркер, с золотым пером:

– Автограф, Антонина Ивановна… – неуверенно попросил начальник Волголага, – будьте любезны… – Журин родился в прошлом веке. Начальник лагеря учился в политехническом институте, в Петербурге. Он вставал, когда женщина поднималась, и отодвигал для нее стул.

Тони расписалась, глядя на заголовок статьи, рядом с ее заметкой: «Питекантроп в свете новейших открытий».

– Все они питекантропы… – зло думала Тони.

Журин, шурша бумагами, рассказывал ей о ходе строительства:

– Раппопорт невежественный убийца, едва закончивший ремесленное училище, но есть и образованные люди. Жук талантливый инженер, с дореволюционным образованием. Они возводят каналы, и гидростанции. Людей закатывают в бетон, трупы, тысячами, сбрасывают в реки, водохранилища. Журин тоже продал душу дьяволу, за колбасу и бутерброды с икрой… – Тони, деликатным движением, откусила от румяного, пышного блина, поблескивающего маслом. В хрустальной миске, на столе, возвышалась паюсная, отливающая черным жемчугом икра. На блюде лежала розовая осетрина, соленая, нежная форель. Ординарец Журина унес тарелки с янтарной ухой. На второе Журин обещал тельное из рыбы. В багажнике эмки, Тони привезла коробку свежих, московских пирожных.

Она подула на чернила:

– После обеда я вас отпущу, Владимир Дмитриевич, мне надо обдумать план статьи… – Тони указала на машинку, – потом пройдемся по баракам, поговорим с ударниками строительства… – в Москве Тони, внимательно прочла документы, из архивов Главгидростроя, касающиеся Волголага. Она знала о количестве беглецов со стройки:

– По месяцам эти побеги распределяются следующим образом: в январе 24 человека, в феврале 19 человек… По преступлениям беглецы распределяются так: осужденных за контрреволюционную, деятельность, 7 чел., за бандитизм, 1 чел., за воровство и СВЭ 15 человек… – в Волголаг почти не отправляли политических. Зона располагалась близко к Москве. Здесь сидели социально близкие, как их называли, элементы, воры, убийцы и мошенники. На лесозаготовительных пунктах, находящихся в ведении товарища Журина, люди умирали каждый день. Тони читала отчет по проверке жалобы одного из освободившихся заключенных:

– Не представляется возможным допросить Воронцова П. Е., поскольку он не указывает своего адреса местожительства. Изложенные в жалобе факты нашли полное подтверждение с выездом моего заместителя тов. Трифонова на Мологский лесозаготовительный участок. Им было установлено большое количество заключенных обмороженных, раздетых, больных, большая смертность, скученность, вшивость, плохое питание… – Тони мрачно подумала, что гражданин Воронцов, предусмотрительно, не указал своего адреса, иначе бы он вернулся в Волголаг, за казенный счет.

В леса она ездить не собиралась. Тони навещала подобный пункт, когда была в Угличе, и видела сложенные у стен хлипкого барака, промерзшие, синие трупы. Она хотела поговорить с Журиным, встретиться с двумя-тремя ударниками, как их называли в лагерях, ссучившимися, сотрудничающими с администрацией заключенными, и вернуться на личной эмке в Москву. Статья готовилась для июньского номера «Науки и жизни», и второго сборника «СССР на стройке». Альманах выходил летом, под патронажем НКВД, и лично товарищей Берии с Раппопортом.

Тони не ночевала в лагере. Ей сняли номер люкс, в лучшей, и единственной гостинице Углича, где останавливались высокие чины комиссариата, приезжавшие с проверками, в Волголаг. Рыба оказалась свежей. Тони похвалила работу повара. Журин улыбнулся:

– Бывший келарь, монах. Монастырь закрыли, конечно. Они должны возвращаться к трудовой жизни. Однако остались подпольные скиты, молельни. Нам такое на руку… – ординарец принес кофе, – мы получили прекрасного кулинара… – подобных блинов Тони не ела даже в Москве. Журин быстро сжевал трубочку с кремом:

– Прошу прощения, Антонина Ивановна, совещание. Летом мы хотим рапортовать о готовности первого шлюза, и завершении здания гидростанции… – Тони милостиво отпустила начальника. Журин пообещал зайти за ней через час и повести в бараки.

Девушка, рассеянно, съела мильфей, перелистывая свежую «Красную Звезду», покачивая ногой, в начищенном, красивом сапожке, мягкой телячьей кожи:

– Будущая выпускница Читинского авиационного училища, комсомолка, орденоносец, товарищ Князева, ведет воспитательную работу среди пионеров Читы… – Тони вспомнила, что Князева получила орден за беспосадочный перелет, на Дальний Восток. Высокая, угловатая, коротко стриженая, летчица стояла, с указкой, в гимнастерке и юбке, у большой карты СССР. Пионеры Читы заворожено смотрели на девушку.

В командировки Тони надевала шитые в правительственном ателье, платья тонкого, итальянского кашемира, неуловимо военного, строгого покроя. В гардеробной на Фрунзенской подобных нарядов было несколько, цвета хаки, оливкового, темно-бежевого. Свернув газету, она достала из сумочки блокнот. Тони покосилась на ствол вальтера. Маленький, дамский пистолет подарил муж, вернувшись осенью из командировки, за границу. Петр не упоминал, куда ездил, но к Новому Году он надел еще один орден.

Воронов опять был в отлучке. Тони отлично высыпалась с Уильямом, на большой, старинной кровати, в окружении мебели красного дерева и картин Айвазовского. Она напомнила себе, что надо, перед возвращением домой, заехать в ГУМ и выбрать Уильяму игрушку.

В детской сына стояла железная дорога, немецкой работы, гараж, с маленькими автомобилями и самолетами, модель шахты, которую Петр собрал, с мальчиком, из конструктора Meccano.

Няня, проверенный человек, с Лубянки, педагог, учила Володю читать. Женщина рисовала с мальчиком Кремль и советские заводы, играла на фортепьяно песни о Сталине. Тони, осенью обсудила с мужем, отдавать ли Володю в очаг. Петр, ласково, сказал:

– Торопиться не стоит, милая. Мы, скорее всего, летом окажемся в Европе. Родится малыш… – муж привлек ее к себе: «Я люблю тебя Тонечка, люблю…»

Никакого ребенка родиться не могло. Навестив в Цюрихе врача, Тони купила все необходимое и была очень аккуратна. Впрочем, с командировками мужа, все происходило редко.

– Даже жаль… – она томно потянулась, – с нового года ничего не было. Неизвестно, когда он вернется… – в Москве Тони навещала особый тир, для сотрудников Лубянки. Она не сомневалась в своей меткости, но девушка собиралась стрелять в открытом море, на палубе яхты:

– Петр не собирается брать на прогулку оружие… – она курила, набрасывая план статьи, – зачем ему… – Тони взяла у мужа обещание съездить в санаторий НКВД, под Батуми, в июле. Она сделала вид, что беспокоится о его здоровье:

– Ты устаешь, ты много работаешь… – шептала она, в темноте спальни, – в Европе ты будешь занят еще больше… – Тони хотела пристрелить мужа, сбросить труп в море и пересечь государственную границу, с Турцией:

– Нейтральная страна, – размышляла Тони, – у меня два паспорта, испанский и британский. Доберусь до Рима, увижу Виллема. Он меня простит, обязательно, у нас ребенок… – Уильям называл Петра отцом, но Тони была уверена, что мальчик, оказавшись в Европе, быстро забудет Воронова.

– Невелика потеря для человечества, – подытожила девушка, беря шинель, – убийца, мерзавец. Тем более, у него брат останется… – Степана она не видела. Муж сказал, что брата из Белоруссии перевели в Заполярье, в арктическую авиацию. Тони не интересовал ни Петр, ни Степан, ни все остальное НКВД, вместе с партией и товарищем Сталиным. Отправив первые главы книги Скрибнеру, она собиралась передать оставшиеся части манускрипта из Европы.

– Мы с Виллемом всегда будем вместе, уедем в Англию… – Тони хотела миновать воюющие страны кружным путем, через Испанию:

– Джон будет рад, что я нашлась, а Питер меня поймет. Виллем отец моего сына, я его люблю… – Тони посмотрелась в зеркало, над диваном. Щеки немного разрумянились, прозрачные, голубые глаза окружали темные ресницы. Она вспомнила девушку, дочь фрау Рихтер, показывавшую ей Цюрих:

– Марта… – Тони поправила комсомольский значок, на платье, – у нее зеленые глаза были. Как вода в реке… – девушка оказалась вежливой, и немногословной. Она возилась с Уильямом, катала его на каруселях, и покупала мороженое. Молчаливой была и фрау Рихтер:

– Может быть, они вовсе не мать и дочь… – пришло в голову Тони, – Марта тоже работник НКВД, помогает фрау Анне… – с мужем она о Цюрихе почти не говорила. Тони только заметила, что фрау Рихтер добрая женщина и настоящий коммунист. Увидев в лазоревых глазах Воронова усмешку, больше она Швейцарию не обсуждала.

Журин пришел за Тони с тремя охранниками. На западе, за Волгой, опускалось огромное, медное солнце, подморозило. Сквозь ворота текли бесконечные, темные фигуры, лаяли собаки, над зоной несся голос Петра Киричека:

Гремя огнем, сверкая блеском стали,

Пойдут машины в яростный поход,

Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин,

И Ворошилов в бой нас поведет!

В НКВД были уверены, что Германия не собирается атаковать СССР. Петр тоже разделял это убеждение. Во время новогоднего застолья, после гуся с яблоками, перед осетриной, муж поднял, тост, за нерушимую дружбу советского и немецкого народов, за мудрость вождей обеих стран, товарища Сталина и фюрера Адольфа Гитлера.

В бой, подумала Тони, проходя в открытую охранниками дверь, ни с кем идти, не предполагалось. Население страны держали в страхе, постоянно напоминая об угрозе атаки капиталистов, Британии, и США.

– Образцовый барак, Антонина Ивановна… – шепнул Журин, – чистота, порядок, ни одного опоздания на работу… – нары были пусты. На растопленной печи свистел большой, эмалированный чайник. Заднюю часть большой, длинной комнаты отгораживала занавеска. Тони уловила запах сухих, палых листьев, костра в осеннем лесу. Раздался гитарный перезвон, красивый баритон запел:

– Не для меня придет весна, не для меня Буг разольется… – из-за занавески выскочил заключенный средних лет, в бушлате, с профессорским пенсне, на носу:

– Гражданин начальник лагеря, – вытянулся он, – дневальный зэка Щ-6785, статья пятьдесят восьмая, часть двенадцатая, пять лет исправительно-трудовых лагерей… – Тони поняла, что дневальный сел потому, что вовремя не побежал в НКВД с доносом:

– В бараке двое освобождено от работы, по заключению врача… – занавеска отдернулась. Вольно прислонившись к косяку, он держал за гриф гитару. Белокурые, начавшие отрастать волосы, золотились в свете электрических лампочек. Глаза у него были голубые, яркие. Тони увидела на шее у зэка хороший, кашемировый шарф. Бушлат он носил изящно, словно смокинг. Тони, на мгновение, почудился блеск булавки, для галстука, на воротничке белой рубашки. Зэка молчал, Журин откашлялся:

– Журналист, гражданин Волков, пишет статью о нашей стройке, встречается с ударниками…

– Я ударник, – он откровенно усмехался, – как иначе, гражданин начальник. Я с удовольствием расскажу о наших трудовых подвигах… – принимая Волголаг, Журин отлично знал, с кем придется иметь дело. Воров здесь сидело три четверти. Гражданин Волков, мастер игры на гитаре, и шахматист-любитель, смотрел за порядком на зоне:

– Сегодня я здесь, – напомнил себе начальник стройки, – а завтра на нарах, рядом с дневальным. Подобное случалось, много раз. Не стоит гражданину Волкову дорогу переходить. Пусть будет ударник… – он сунул в рот папиросу, ординарец чиркнул спичкой:

– Встреча состоится в КВЧ, гражданин Волков, после ужина… – смотрящий кивнул: «Буду ждать, гражданин начальник. Благодарю за доверие…»

Журин, от греха подальше, решил увести Антонину Ивановну в соседний барак. На пороге Тони обернулась. Неизвестный зэка пристально смотрел ей вслед, устроившись на нарах, закинув ногу на ногу, берясь за гитару.

– И сердце радостно забьется, в восторге чувств, не для меня… – дверь барака захлопнулась.


Заметки, для интервью, Тони писала стенографическими крючками. Она, больше по привычке, одновременно, переводила слова ударников на английский язык. Для книги славословия товарищу Сталину ей не требовались. Все зэка говорили одно и то же, рассыпаясь в благодарностях партии, правительству, и лично вождю, утверждая, что труд на благо родины перековал их, заставив забыть о контрреволюционных убеждениях. Журин принес Тони папки ударников, арестованных за сомнительные высказывания, восхваление западного образа жизни, или связь с троцкистами.

Тони подозревала, что муж имеет прямое отношение к убийству Троцкого. Петр был очень аккуратен, не хранил дома рабочих бумаг, и не обсуждал с Тони командировки. После его возвращения, осенью, после очередного ордена, Тони сказала себе:

– Он, конечно, приложил руку к смерти изгнанника. Сталин убрал всех врагов… – в советских газетах о смерти Троцкого написали петитом, и не на первых страницах. Тони имела доступ к закрытой библиотеке, для сотрудников Лубянки. Из американских изданий она узнала имя убийцы Троцкого. Тони прочла, что смерть наступила после удара ледорубом, по голове.

Она ходила в библиотеку почти каждый день. Официально считалось, что товарищ Эрнандес готовится к занятиям. Тони преподавала сотрудникам языки. На самом деле, она следила за происходящим в семье. Тони знала, что кузен Аарон женился, в феврале, в Нью-Йорке. Она прочла объявление о свадьбе в New York Times. Тетя Юджиния продолжала работать в кабинете министров, у Черчилля. Брат и Питер пока оставались холостяками. Во всяком случае, The Times об их помолвках не упоминала.

– Лаура замуж не вышла… – Тони покусала карандаш, глядя на список летчиков, награжденных орденами. Полковник Кроу получил крест, «За выдающиеся летные заслуги». Тони вспомнила покойную Изабеллу:

– О его свадьбе тоже ничего не сообщается. Хотя какие браки, Британия воюет… – в библиотеке получали немецкие газеты, но Тони не хотела думать о фон Рабе. Кроме того, она предполагала, что Максимилиан, с его занятиями, публикаций избегает. Она, впрочем, увидела знакомое лицо. Фрейлейн Марту Рихтер сфотографировали со знаменитой немецкой летчицей, Ганной Рейч. По словам газеты, девушка приехала из Швейцарии, для участия в конференции национал-социалистической женской организации. Тони смотрела на тонкие губы фрейлейн Марты, на упрямый подбородок. Девушка носила простую, темную юбку, и белую блузу, с нацистскими значками. Тони укрепилась в подозрениях, что фрейлейн Марта сотрудник НКВД. Девушку, видимо, готовили для внедрения в нацистские круги. История о дочери фрау Рихтер, была не более, чем прикрытием.

– Они не похожи, – хмыкнула Тони, представив дымные, серые глаза фрау Анны, – только повадками. Однако Марта могла их просто перенять… – судя по всему, Советский Союз, не до конца доверял Гитлеру. Тони не могла не обрадоваться подобному:

– Есть и в НКВД осторожные люди… – она искала в библиотеке газеты из оккупированной Европы. Тони хотела узнать, что происходит в Мон-Сен-Мартене. Ни бельгийских, ни французских изданий она не обнаружила. В британской прессе писали о силах Сопротивления, партизанах, выступающих против правительства Виши. Тони хмыкнула:

– Интересно, кузен Мишель до сих пор не нашелся? Он в самом начале войны пропал. И что с Теодором… – Тони решила оставить семейные новости до лета. Она была уверена, что Виллем переписывается с родителями и все ей расскажет, при встрече.

– Де ла Марков не тронут… – Тони отнесла подшивки на стойку, – они аристократы, у них немецкая кровь. Давид, наверное, в Швеции давно, или в Америке… – имя профессора Кардозо в газетах, правда, не упоминалось.

Отпустив очередного ударника, Тони взглянула на личное дело гражданина Волкова. Журин принес ей только выписки, без фотографий. В статье имена заключенных все равно бы не напечатали. Все они считались коммунистами, или комсомольцами, добровольно, по велению сердца, поехавшими строить крупную гидростанцию. Тони предстояло придумать безукоризненные биографии.

Ей пришел в голову давний разговор с Оруэллом, в Барселоне. Они обсуждали ретуширование фотографий, в советских газетах.

Тони видела снимок большевика Семена Воронова, отца мужа. Фото висело в гостиной, на Фрунзенской. Глядя на покойного Воронова, убитого на Перекопе, во время гражданской войны, Тони не могла отделаться от смутного беспокойства. Отец мужа, и сам Воронов, напоминали ей кого-то хорошо знакомого:

– Питер на них похож, только Питер ниже ростом. Он и меня был ниже, хотя это ничему не мешало… – она сладко потянулась:

– Три месяца, как Воронов уехал… – Тони не изменяла мужу, это было бы слишком опасно. Кроме того, с Петром ей было хорошо:

– Но не так, как с Виллемом… – она скользила глазами по анкете гражданина Волкова, – Виллем лучше всех… – большевика Воронова сняли в кожаной куртке, с маузером. Увидев фотографию, Тони поняла, что если рядом кто-то и стоял, Троцкий, или Бухарин, то их давно убрали со снимка.

– Как убрали Ягоду и Ежова, как уберут Берию, если он впадет в немилость. И Горского уберут… – фрау Рихтер, в Цюрихе, напоминала Горского, резким, решительным очерком лица, тонкими губами. В официальных биографиях Горского говорилось, что он был женат на героине московского восстания, пятого года, товарище Фриде. Товарищ Фрида, дочь народоволки, Анны Константиновой, родилась от неизвестного отца, в Алексеевском равелине Петропавловской крепости, после убийства императора Александра. Константинова, как и ее дочь, пала жертвой кровавого режима. Фрида погибла в боях на Красной Пресне. О детях Горского и Фриды не упоминали.

– Их, может быть, расстреляли давно, – хмыкнула Тони, – и замазали на фотографиях. Как Троцкого. Его нет, и никогда не было… – Оруэлл тогда заметил:

– Сталин, управляя прошлым, создает новое будущее, Тони. Потомки, может быть, никогда не узнают правды… – по анкете гражданину Волкову, осенью, исполнялось двадцать шесть. Образование у него было начальное, четыре класса. Он родился в Москве, и не состоял в партии, или комсомоле.

Гражданину Волкову, озорно подумала Тони, открыв чистый лист блокнота, предстояло переродиться в молодого специалиста, инженера, и члена партии. Услышав стук в дверь, она подняла голову: «Заходите, пожалуйста…»

Волк узнал девушку с фото, увиденного в Каунасе, еще в бараке. Она совсем не изменилась. Прозрачные, голубые глаза смотрели прямо. Когда она выходила на улицу, Волк увидел, под взметнувшейся от ветра шинелью, длинные, стройные ноги, в тонких чулках, и сапогах, дорогой кожи:

– Маленький Володя готовится к первомайской демонстрации…

Он помнил снимок белокурого ребенка, в «Огоньке», и фото мальчика, на лужайке, с матерью. Леди Антония Холланд, только что, покинула его барак, в сопровождении товарища Журина и охраны НКВД:

– Уильям здесь, в СССР. В Каунасе говорили, что она пропала, исчезла… – Волк предполагал, что семья просто не знает, чем, на самом деле, занимается леди Холланд.

– Это очень рискованно… – он шел по узкой тропинке, среди сугробов, к освещенным окнам КВЧ, – она в самом сердце НКВД. Она сюда с ребенком приехала. Хотя, конечно, к матери больше доверия. Наверняка, ее все считают британской коммунисткой… – Волк был уверен, что леди Холланд, в Москве, работает на английскую разведку. Журин не сказал фамилии журналиста, но Волк усмехнулся:

– Какая разница? Понятно, что она здесь не под своим именем. Ей всего двадцать два, а она была в Испании, в Мексике, написала книгу… – Максим пожалел, что книгу кузины Тони, как Волк называл ее, про себя, в СССР не купить. Шагнув в натопленный коридор КВЧ, он снял шапку:

– Нельзя, чтобы она знала, кто я такой. Нельзя ее раскрывать… – толкнув дверь читального зала, Максим замер. Леди Холланд сидела, покачивая ногой. Она подняла подол скромного, закрытого платья, обнажив стройное, круглое колено. Белокурые, тщательно уложенные волосы, немного вились, на висках. Она коротко стриглась, трогательные завитки, щекотали шею. Платье цвета хаки облегало высокую грудь, с комсомольским значком. Гладкая щека розовела, в свете настольной лампы. Волк увидел блокноты, пишущую машинку, чашку с кофе, пачку «Казбека». В читальном зале было тихо, горьковато, волнующе, пахло лавандой. Товарищ Сталин, при френче и трубке, улыбался, со стены.

– С осени ничего не было… – он все не мог заставить себя шагнуть внутрь, – правильно, я довез братьев Пупко до побережья. Получил деньги, вернулся в Каунас. Попрощался с блондиночкой, в Минске отдохнул. В Москве навещал дачку, в Сокольниках. Потом арест, Таганка, суд… – Волк, отчего-то, подумал о кольце, у матушки Матроны:

– Скоро я увижу ту, которой отдам кольцо… – он, незаметно, сжал руку в кулак, – нет, нет, оставь, подобного никогда не случится… – леди Холланд вскинула голубые глаза. У нее был милый акцент:

– Гражданин Волков! Я вас ждала. Присаживайтесь… – она повела рукой, – меня зовут Антонина Ивановна. Хотите кофе? – она склонила голову:

– Берите «Казбек», угощайтесь… – вблизи он оказался еще красивей. Тони велела себе успокоиться.

Сняв бушлат, зэка повесил его на спинку стула. Заметив под рукавом шерстяного свитера очерк татуировки, Тони поняла, с кем имеет дело. Муж рассказывал ей о ворах, и даже показывал снимки уголовников. Мужчина, не отрываясь, смотрел на нее, покуривая. Он говорил что-то о бетоне, опалубке и объеме выемки грунта. Сбоку ее шеи билась голубая, тонкая жилка. Максим вспомнил змейку, на кольце:

– Они похожи. Она тоже гордо голову поднимает… – девушка передала ему чашку с горячим кофе, на мгновение, коснувшись длинными пальцами его руки:

– Он вор… – Тони часто задышала, – он будет мне полезен. У подобных людей есть связи, знакомства. Не придется самой убивать Воронова. Давно ничего не было… – гражданина Волкова звали Максимом Михайловичем, но Тони называла его по имени.

– Значит, вам нравится работать на гидроузле, Максим… – ее губы приоткрылись, длинные ресницы задрожали. Девушка, внезапно, коснулась его руки:

– У вас нет мозолей, а вы ударник… – леди Холланд поглаживала его ладонь.

Волк пообещал себе:

– Я ее вывезу отсюда, ее и малыша, Уильяма. Нельзя, чтобы она рисковала. В июне я ее найду, в Москве, и отправлю за границу. Она женщина, надо о ней позаботиться. О ней, о ребенке… – Максим вспомнил широкую улыбку мальчика, представил блеск кольца, на пальце леди Холланд:

– Я ей скажу, что я ее люблю… – он даже вздрогнул, так это было сладко, – черт с ней, с Москвой. Если она… Антония, меня любит, я уеду с ней. Я все ради них сделаю…

Девушка сглотнула:

– Ударник… – она прикусила нижнюю губу:

– Максим… – Волк успел вспомнить, что закрыл дверь на защелку. Чашка полетела на половицы, стопка бумаги закружилась по комнате, звякнула пишущая машинка. Он ощутил под пальцами гладкую, горячую ногу, щелкнула застежка чулка. Она вся была нежная, сладкая, она сдавленно стонала:

– Еще, еще… – платье сбилось, он коснулся губами обжигающей, белоснежной кожи. Тони даже не почувствовала, спиной, клавиш пишущей машинки. Она закинула ноги ему на плечи, рванув мужчину к себе:

– Максим, я не знаю, не знаю, что со мной. Иди сюда, иди… – выгнувшись на локтях, Тони увидела добрую улыбку товарища Сталина, на портрете. Она едва удержалась, чтобы не подмигнуть вождю. Стол скрипел, раскачивался, она нащупала какую-то бумагу. Тони комкала, рвала листок, сдерживая торжествующий крик.

Пролог Великобритания, март 1941

Блетчли-парк

Забрызганная грязью, темная машина затормозила во дворе особняка, дверца распахнулась, Джон Холланд, в пехотной форме цвета хаки, без нашивок, вскинул на плечо вещевой мешок:

– Вы свободны на сегодня, сержант, – наклонился он к шоферу, – отдыхайте… – пока они ехали с восточного побережья в Блетчли-парк, дождь прекратился. Полуденное солнце стояло в зените. Джон посмотрел на голубое небо, на ящики с цветами, под окнами рабочих бараков:

– Девушки развели… – усмехнулся герцог, – девушки всегда остаются девушками… – в Блетчли-парке работало почти две сотни женщин, операторов, занимавшихся расшифровкой данных, поступающих со станций прослушивания. Джон вспомнил последнее выступление тети Юджинии, по радио:

– Она призывала женщин вставать к станкам, заменять мужей и сыновей. Правильно, конечно. Хотя вряд ли Гитлер будет пересекать пролив. Атаки Люфтваффе захлебываются… – в последнее время бомбежки почти прекратились. На Блетчли-парк ни одного налета не случилось. Станции слежения и авиация работали отлично.

Шофер не стал загонять машину в гараж. У Джона был час, чтобы завершить дела в Блетчли-парке. Потом он отправлялся на базу Бриз-Нортон, где полковник Кроу готовил самолет. Джон прислушался. Из столовой доносились голоса. Взглянув на часы, он присел на теплую, каменную ступеньку. Джон закурил: «Хоть пять минут, да мои».

Транспорты с десантниками, атаковавшими Лофотенские острова, на севере Норвегии, приземлились в Британии утром. Они прилетели с Оркнейских островов, с базы королевского флота, Скапа-Флоу. Джон выпустил сизый дымок:

– Кажется, моя морская болезнь окончательно исчезла… – ему, до сих пор, мерещился вкус соли на губах, он вдыхал запах гари, от горящих кораблей немецкого флота. Коротко стриженые, светлые волосы, раздувал крепкий, северный ветер. Десант уничтожил фабрики, гавань, портовые сооружения, и корабли, водоизмещением почти в двадцать тысяч тонн. Больше всего Джон был доволен тем, что сейчас ехало в Блетчли-парк под вооруженной охраной, на особой машине. Они с шофером обогнали грузовик, выезжая с летной базы. Никто бы не разрешил ему везти в вещевом мешке набор шифровальных колес для немецкой машины «Энигма» и книгу с ключами, к военно-морским кодам. Джон сам взламывал дверь радиорубки на тонущем линкоре «Кребс». Вода заливала кренящийся пол, но Джон успел спасти вещи, необходимые здесь, в Блетчли-парке.

– Все это отправится в группу Тьюринга… – по булыжнику прыгали воробьи, – и мы сможем следить за передвижениями их флота… – обсуждая вопрос об отправке Монахини во Францию, Джон настоял на самолете:

– Слишком опасно… – недовольно сказал он, на совещании, – пролив кишит немецкими патрулями, берега Финистера утыканы охраной. Монахиня отлично управляется с парашютом… – для ночного прыжка пришлось бы зажигать костры. Стивен обещал доставить Монахиню в Бретань на рассвете.

Они выбрали уединенное место. Девушка должна была прийти на явку, по указанному адресу. Об остальном обещали позаботиться Драматург и Маляр. Монахиня, впрочем, не знала, кто ее ожидает. У нее имелся только адрес, пароль и отзыв. Так было безопаснее:

– Добилась своего… – пробормотал Джон, – она упрямая… – с осени капитан ди Амальфи забрасывала начальство рапортами, требуя отправить ее на континент. Джон обещал кузине удовлетворить просьбупосле того, как она проведет работу с мистером Вальтером, в январе. Кузина, угрюмо, кивнула:

– Хорошо. Но потом… – она затянулась крепким «Camel», – потом я должна улететь… – Джону не нравился мрачный огонек в темных глазах капитана ди Амальфи. Герцог пожал плечами:

– Она права. Сопротивление, с осени, сидит без связи. Надо посылать людей… – Монахиня была первой, за ней во Францию отправлялись другие девушки. Когда из Вашингтона пришли вести о самоубийстве Кривицкого, Лаура покачала головой:

– Дело рук Сталина. У меня нет доказательств, но я чувствую… – кузина помолчала, – что кто-то здесь, в секретной службе, работает на русских. У американцев тоже есть агент, тщательно скрываемый. Крот, из НКВД… – Джон, много раз, слышал рассуждения Лауры об агентах НКВД. Герцог отметал подобные версии, как беспочвенные. Работников, много раз, проверяли. Он был уверен в каждом, кто трудился в Блетчли-парке и Уайтхолле.

– И в Америке тоже, – наставительно заметил Джон кузине, – не думаю, что Даллес и Гувер пренебрегают правилами безопасности. Видишь… – он полюбовался снимком, – даже Аарон в армию пошел, пусть и капелланом. И женился… – Джон посмотрел на парадную форму кузена, на фату невесты, – очень хорошо, что правнучка бабушки Мирьям нашлась. Стивен ей написал… – Лаура только скользнула взглядом по фото. Она вернулась к разложенной на столе карте Бретани:

– И Регина снимок прислала, с детьми… – задумчиво продолжил Джон. Он вздрогнул, от резкого голоса кузины: «Я видела. Давай вернемся к работе».

– Вернемся к работе… – Джон кинул окурок в медную урну, на длинной ножке. Поздоровавшись с охранниками, он сбежал по каменной, прохладной лестнице. Дядя Джованни обедал на рабочем месте, ему трудно было подниматься наверх. Кто-то из поваров, или Лаура, приносили поднос.

Он застал дядю над тарелкой. Костыль был прислонен к удобному стулу, Джованни просматривал расшифрованную радиограмму, держа сэндвич, с пастой из анчоусов. Посмотрев на тарелку, Джон сдержал смешок. Меню армейских поваров было ограниченным. По вторникам Блетчли-парк ждал пирог с почками, картофельное пюре, и пудинг из белого хлеба, с изюмом.

Джон махнул рукой: «Не вставайте, пожалуйста». Он утащил бутерброд. Дядя зорко взглянул на него: «Поездка на север тебе на пользу пошла. Ты даже загорел».

– Хорошая погода стояла… – опустившись на расшатанный, венский стул, он забрал у дяди радиограмму: «Опять новый почерк?»

Звезда обучала кого-то работать на радиопередатчике. Она не упоминала имени оператора. Женщина уверяла, что выбрала надежного человека, не собирающегося менять место жительства. Подобное было важным, для сохранения постоянной связи с группой Генриха.

Пани Качиньской летом надо было оказаться в Польше. В Варшаве ее ждал командир подпольного «Союза Вооруженной Борьбы», партизанской организации, созданной польским правительством в изгнании. Звезда становилась личной связной полковника Стефана Ровецкого, по кличке «Грот». Она собиралась покинуть Голландию, добраться до Брюсселя и попросить тамошнее гестапо о содействии ей, наполовину немке, в возвращении в генерал-губернаторство. Джон знал, что Эстер, сначала, хотела удостовериться в безопасности детей:

– Неизвестно, выпустят ли… – он поморщился, – Давида, в Швецию. У них депортации начались. Неизвестно, присудят ли Нобелевскую премию, и отойдет ли она Давиду. Я не могу посылать в Амстердам десант, выкрадывать мальчиков. Никто мне такого не разрешит. И сам не могу поехать. Мои фото лежат во всех гестапо, от Ренна до Варшавы… – Джон посетил Францию, хоть подобное и было рискованно.

Он пришел в Финистер на рыбацком боте, после Рождества. По его просьбе Звезда отправила письмо на рю Мобийон, в Париж. Джон подозревал, что кузены, где бы они ни обретались, поддерживают связь со столицей. Он оказался прав.

В радиограмме Звезда сообщила, что Маляр ждет его в маленькой рыбацкой деревне, на побережье. На встрече, Джон услышал о казни Тетанже. Сидя за кружкой сидра, в рыбацкой таверне, Мишель заметил:

– Здесь мы тоже подобным занимаемся. В Бретани много коллаборационистов. Они поддерживают немцев, думают, что нацисты им независимость предоставят… – он закурил темный, крепкий «Житан», – ребята у нас отличные, но нам требуется связь, передатчик. Мы не хотим ставить под удар мадам Дарю, в Париже… – Джон пообещал, что к весне у них появится радиооператор, Монахиня.

Он быстро просмотрел радиограмму от будущей замены Звезды.

– Осваивается с техникой… – весело заметил дядя Джованни, – гораздо меньше ошибок. Опять Северная Африка… – сведения Генриха были бесценны для британских войск, противостоящих Роммелю. Джон, в очередной раз, подумал:

– Может быть, как-то сообщить русским о планирующейся атаке, летом? Генрих постоянно упоминает о намерениях Гитлера. Но как? Через дипломатические каналы? – он велел себе подумать об этом после отлета Монахини во Францию:

– Надо что-то решать с предложением, из Палестины… – письмо Джону передали до его отъезда в рейд. Он сначала подумал, что кузен Авраам ухитрился каким-то образом отправить конверт из тюрьмы, но почерк оказался незнакомым. Автор, не сообщивший своего имени, предложил план по отправке еврейской молодежи, из Европы, в качестве разведчиков, на оккупированные немцами территории. Он приложил номер абонентского ящика, на почтамте Тель-Авива, на который следовало отвечать. Джон записал себе непременно с этим разобраться. Он хотел слетать в Палестину, на встречу со здравомыслящим человеком. Писал автор по-французски, красивым почерком, и был, судя по всему, хорошо образован.

Они с дядей разделили пирог с почками, и почти черный, крепкий чай.

Джованни, весело, сказал:

– В Лондоне все в порядке. Питер здесь, в кои веки. Юджиния Августу на Ганновер-сквер забирает… – леди Кроу, со дня на день, должна была родить. Она отлично работала, в Блетчли-парке, но Джон понимал, что в ближайший год Густи собирается сидеть в Бриз-Нортоне, нянчить Николаса, или Констанцу и заканчивать докторат, по ван Эйку.

– У Майеров все хорошо… – дядя взял у него сигарету, – отправляйся спокойно с Лаурой, куда вы собираетесь… – Джованни попрощался с дочерью. Лаура развела руками:

– Очередной курс, папа, я руковожу. Ты понимаешь, что я не могу сказать, где он проходит… – он обнял девочку, прикоснувшись губами к седой пряди, на виске:

– Мать твоя тоже до тридцати поседела. Мне очень нравилось… – Джованни добавил:

– У нас такое в семье… – он провел рукой по еще густым, с белыми прядями волосам:

– Ты у меня очень красивая, доченька… – они с Лаурой устроились на диване, глядя на потрескивающий огонь, в камине. Джованни подозревал, что дочь отправляют в Канаду, тренировать группу, на одну из тамошних военных баз.

– Она мне ничего не говорит… – Джованни искоса посмотрел на изящный профиль, на темно-красные губы, – хоть по маршруту давно летают, но это Атлантика. Хорошо, что не кораблем, в океане много подводных лодок… – он смешливо заметил Джону:

– Я на досуге коллаборационистское радио слушаю. Делаю записи, для занятий языками полезно. Насладись… – дядя протянул руку, повернув рычажок.

Загремел какой-то марш. Надменный голос, по-французски, сказал:

– С вами Радио Брюссель… – у диктора был сильный немецкий акцент, – последние известия. Доблестные силы вермахта ведут охоту на группу бандитов, в Арденнских горах, занимающихся налетами на военные базы и промышленные объекты. Так называемые партизаны, две недели назад, застрелили коменданта шахтерского поселка Мон-Сен-Мартен, оставив сиротами двоих детей. Доблестный офицер ехал в отпуск, в рейх, к семье. Все, кому известна информация о группе, должны немедленно явиться в местное отделение гестапо… – Джованни усмехнулся:

– Видишь, шахтеры не сидят, сложа руки. Там нужен человек… – он знал о плане, по которому секретная служба посылала эмиссаров, на континент.

Допив чай, Джон поднялся:

– Пошлем. Вечером вернусь, дядя Джованни. Готовьтесь к совещанию, – Джон знал, что Монахиня не говорила отцу о задании.

– Выйду на связь, – коротко сказала она, – папа все поймет. Иначе он волноваться будет… – пожав руку дяде, Джон вернулся во двор.

Монахиня, в скромном, штатском костюме, покуривала у машины. С Рождества она отращивала волосы. Кузина прыгала с надежными, французскими документами, преподавательницы стенографии и машинописи, в католической школе для девочек. Мощный передатчик спрятали в футляре для пишущей машинки. Чемоданчик стоял на булыжнике, рядом со стройной ногой, в простой туфле, на низком каблуке. Седая прядь, на виске, посверкивала на солнце. Джон коснулся пальцами медвежьего клыка, на шее:

– Интересно, что за рисунок? Что он значит? Дерево, семь ветвей… – он рассмотрел гравировку, в сильную лупу, и даже зарисовал ее в блокнот:

– Меир зоркий человек, несмотря на очки. Три сотни лет клык в семье, а никто на рисунок внимания не обращал. Даже Констанца покойная, а она была очень наблюдательна… – от сестры новостей не приходило. После убийства Троцкого, Джон ждал, что Тони объявится, но ничего не произошло:

– Может быть, они скрываются, если отец Уильяма троцкист… – Джон не хотел думать, что с сестрой и племянником могло случиться самое плохое. Оставалось только надеяться, как напоминала ему тетя Юджиния.

Монахиня выбросила окурок:

– Поехали. С базы звонили, сводка хорошая, но не стоит терять времени… – Джон вспомнил, как они с Лаурой сидели перед портретом тети Тео, в Национальной Галерее. Картину давно отправили в Уэльс, с другими холстами:

– В замке госпиталь разместился… – Лаура зажала под мышкой подробную карту Бретани. Джон завел руки за шею, расстегнув цепочку клыка. Герцог улыбнулся:

– Может быть, ты его с собой возьмешь… – она подхватила футляр от машинки:

– Не стоит, мистер Джон. Пусть остается у законного владельца… – вещевой мешок лежал на сиденье машины. Прыгала Лаура в комбинезоне, ждавшем ее на базе Бриз-Нортон.

Джон вздохнул, пристраивая клык на место:

– Как хочешь. Давай… – он взялся за руль, – расскажи, мне, в последний раз, куда ты летишь… – герцог завел машину. Лаура развернула карту:

– Мне надо прийти в городок Фужер. Тридцать миль от Ренна, на северо-восток. В тамошних краях нет немецких гарнизонов. В Фужере, на выходных, торгует рынок. Вечером устраиваются танцы… – машина, взревев, выехала из ворот Блетчли-парка, – в закусочной тетушки Сюзетт, – Лаура улыбалась, – пароль: «Вы не оставите мне последний танец?», отзыв: «Сожалею, но его я обещала», – она подняла голову от карты: «Какие приметы у связника?»

– Понятия не имею, – честно ответил герцог, – и у них нет твоего описания. Не забудь сесть за нужный стол, второй справа, от входа. Вопрос решился две недели назад, до моего… – он оторвал руку от руля, пощелкав пальцами, – вояжа на север. Мы не успели передать данные, в Бретань. Он француз… – любезно добавил Джон.

Щелкнув зажигалкой, кузина фыркнула:

– Вряд ли в бретонской глуши появится кто-то еще… – она выпустила дым в окно:

– Тетя Юджиния хотела Густи в Лондон забрать. Кто меня до Франции доставит? – Джон посмотрел на упрямый очерк круглого подбородка:

– Густи еще на базе Бриз-Нортон, как мне твой отец сказал. За штурвал Стивен сядет… – смуглая щека зарумянилась.

– А, – мрачно отозвалась Лаура, глядя прямо перед собой. Они ехали на запад, послеполуденное солнце закатывалось за горизонт, освещая поля и перелески. Стрекотал трактор, овцы паслись у обочины, они миновали сонную деревню.

– Прибавь скорость, – посоветовала Лаура, – мы на шоссе.

Закурив еще одну сигарету, кузина молчала, до ворот базы Бриз-Нортон.

Бриз-Нортон

Окно аккуратной, маленькой кухни распахнули во двор. Утреннее солнце освещало деревянный, ярко-синий ящик, с цветущими гиацинтами. На грядке, рядом с дверью, зеленели укроп, мята и петрушка. Шипел огонь газовой плиты. На кране, в раковине, висела муслиновая салфетка. В медную миску капала сыворотка.

Полковник Кроу стоял над столом, засучив рукава рубашки, в холщовом фартуке. Сильные, загорелые руки перемешивали домашний творог. Разбив яйцо, он добавил муки, и потянулся за сахаром:

– В Лондоне с провизией хуже, – Стивен, сверялся с тетрадью, где жена, четким почерком куратора, записывала рецепты, – здесь все деревенское, свежее. Хотя сколько Густи в Лондоне проведет? Не больше месяца. Когда малыш окрепнет, я их сюда заберу… – отрезав кусок желтого масла, он вытер руки о фартук. Масло расплылось на чугунной сковороде, полковник взял лопаточку. Он заварил чаю, для жены.

Стивен больше не курил дома, выходя с папиросой во двор. Полковник сколотил себе скамейку. Густи смеялась, принося кофе:

– Включу радио, и мы с тобой будем, как мистер и миссис Хиндли… – Густи покупала у пожилого фермера молоко, для домашнего творога и сыра. Она твердо пообещала мужу, что после родов разведет куриц и заложит делянку, для овощей:

– Я в деревне лето проводила, у бабушки… – теплые губы касались его уха, в спальне пахло выпечкой, – у нас будет морковка, картошка, капуста. Капусту я засолю, осенью. Сварю чатни, джемы… – сырники полковник делал по немецкому рецепту, с изюмом. Густи ждала ребенка. Беременные женщины получали по карточке апельсины, изюм, и шоколад. Сложив сырники на тарелку, Стивен прикрыл их полотенцем, оставив у плиты. Радио было включено, однако он уменьшил громкость, стараясь не разбудить жену. Диктор, почти шепотом, сказал:

– В Лондоне семь утра, последние известия… – налив себе кофе, Стивен подхватил сигареты.

Март оказался теплым, травы Густи пошли в рост. Во дворе пахло пряной зеленью. Присев на скамейку, он вытянул ноги:

– Последние известия хорошие… – полковник зевнул, – бомбежек меньше… – осенью налеты Люфтваффе разрушали города, за несколько часов. Стивен командовал эскадрильей истребителей, перехватывавших немецкие бомбардировщики, над Северным морем, когда они только приближались к восточному берегу Англии. Немцы посылали для сопровождения и своих асов. Истребитель Supermarine Spitfire полковника стоял на летном поле, на базе Бриз-Нортон. На фюзеляже самолета красовались две пятиконечные звезды, и три десятка черных птиц. Механики добавляли нового ворона после почти каждого вылета. Стивен усмехнулся:

– Джон мне давал слушать аса немецкого. Люфтваффе считает меня личным врагом… – он, блаженно, закрыл глаза:

– Неделю отпуска я получил. Отправлю Лауру во Францию, вернусь и поеду в Лондон, к Густи… – Стивен, немного покраснел. Жена, работая в Блетчли-парке, часто говорила о Лауре. Девушки сдружились. Густи, однажды, озабоченно спросила у мужа:

– Лаура очень красивая. Она, наверное, помолвлена с кем-то, из офицеров? Или была помолвлена, а он сейчас в плену? У нее глаза грустные… – Стивену, до сих пор, было неудобно видеть кузину:

– Густи обед, готовит… – он вздохнул, – и не отговорить ее было. Ладно, Джон тоже приедет, это легче… – герцог провожал их во Францию и возвращался обратно в Блетчли-парк. Мишель и Теодор, с отрядом Сопротивления, обосновались в глухих лесах Вандеи. Лаура тоже прыгала в уединенном месте. Судя по карте, ближайшая деревня располагалась только в пяти милях от поля.

Леди Кроу завтра, утром, приезжала на машине в Бриз-Нортон. Тетя Юджиния забирала Густи в Лондон. Стивену не нравилось, что он, с экипажем, не успевал вернуться, к тому времени, но ничего сделать было нельзя. Самолет стартовал с базы глубокой ночью. Им надо было подобраться к месту прыжка, миновав западное побережье Бретани. Они шли в Корнуолл, оттуда поворачивая на юг. Пролив кишел немецкими истребителями, долгий путь был безопаснее. По расчетам Стивена, они должны были оказаться на базе завтра, после обеда.

– Сразу отправлюсь в Лондон… – деревенский врач уверил их, что беспокоиться не о чем:

– До родов осталась неделя, не больше, – сказал он вчера, на осмотре, – но вы правильно делаете, что едете в столицу. Ребенок крупный, за восемь фунтов… – Густи покосилась на торчащий под просторным платьем живот, – что неудивительно, – врач улыбнулся, – вы с полковником оба высокие люди. Конечно, – торопливо добавил доктор, – все пройдет отлично, но, если понадобится операция, то ближайший госпиталь только в двадцати милях, в Оксфорде… – Густи, до последнего месяца беременности, ездила в университет, на кафедру, на автобусе.

Если Стивен был свободен от вылетов, он возил жену на машине. Густи встречалась с научным руководителем. Полковник заглядывал в магазины, покупая жене что-нибудь в подарок. Он ждал Густи в кафе, заказав чай, с булочками. Потом они шли на реку, Стивен брал лодку. Густи сидела на корме, улыбаясь, уткнув нос в меховой воротник пальто:

– Я умею грести, милый. Ты видел, на Боденском озере… – на коленях у нее лежал букетик цветов.

– Видел, – соглашался Стивен, – и вообще, я многое рассмотрел, дорогая моя. На следующий день мне показали все остальное… – в Швейцарии они добрались по железной дороге до Берна и пришли в британское посольство. Вечером того же дня Стивен и Густи обвенчались, в соборе Берна. Густи согласилась на протестантскую свадьбу. Она весело сказала:

– Дети пусть сами решат, когда вырастут. Я их буду водить к мессе, а ты, к англиканам… – в Оксфорде Густи ходила на мессу, в Ораторию. Стивен сидел рядом с женой, слушая медленную, спокойную латынь:

– Мы сюда детьми ездили, когда в замке гостили. Дядя Виллем и тетя Тереза здесь молились. Они умерли, а Виллем сан принимает, осенью… – новости с континента семья получала от Джона. Его светлость коротко замечал:

– У нас есть свои каналы связи с Европой… – они не спрашивали, какие.

Новости закончились, заиграла музыка, Стивен отхлебнул кофе:

– Жаль, что я Мишеля и Теодора не увижу. Ничего, скоро Гитлер оставит попытки нас бомбить. Люфтваффе захлебывается, у них горючего не хватает. На заводах Питера люди в три смены работают, чтобы обеспечить нас бензином, сталью и лекарствами… – в прошлом месяце он обедал с Питером, в Лондоне. Кузен провел неделю в Оксфорде, в госпитале, где работал доктор Флори, и другие коллеги Флеминга. По словам Питера, пенициллин, новое лекарство на основе плесени, был готов.

Кузен вздохнул:

– К сожалению, человек, которого им лечили, умер. Мы пока не можем наладить постоянное производство лекарства. Оно требуется в больших дозах, каждый день. Флори до этого случая его только на мышах испытывал. Но больной чувствовал себя значительно лучше, – добавил Питер, – теперь они хотят брать детей, для проб. Понадобится меньшая доза, а я начну налаживать пенициллиновую лабораторию, в Ньюкасле… – новое лекарство успешно боролось даже с заражением крови. Стивен ездил в госпитали, к своим ребятам. Он знал, что раненые летчики умирают именно из-за того, что ожоги воспаляются.

– Если мы, когда-нибудь, соберемся воевать на суше… – кузен дернул углом рта, – нам понадобится много пенициллина, Стивен. Моя задача, обеспечить производство лекарства, как можно быстрее. Оно и сейчас требуется в Северной Африке… – Стивен намеревался полетать на юге. Судя по всему, атаки на Британию прекращались. Эскадрильи перебрасывали на патрулирование Средиземного моря, и Атлантического океана.

– Густи, это не понравится. Она волнуется, всякий раз… – кузен отправлялся обратно на север. Питер, после исчезновения Тони, почти не появлялся в Лондоне, не покидая заводы. Тетя Юджиния разводила руками:

– Надо ему дать время, подобное тяжело… – кузен был младше Стивена на два года, но на каштановых висках блестели седые волосы. Полковник увидел резкую морщину, на высоком лбу. Питер перехватил его взгляд:

– Очки я пока не ношу… – сварливо сказал кузен, – надеюсь, до этого и не дойдет… – лазоревые глаза смотрели устало. Он помолчал:

– Я обещал премьер-министру, что заводы «К и К» будут работать без остановок и перерывов. Я тоже так работаю, – заказав еще кофе, Питер, неожиданно, подмигнул Стивену:

– Спасибо, что меня в крестные отцы берете… – крестной матерью должна была стать тетя Юджиния. Леди Кроу попросила Стивена и Густи пригласить сына на крещение:

– Будет обед… – женщина помолчала, – с гостями. Мальчику надо иногда выходить в свет. Год прошел… – где сейчас была Тони, с Уильямом, не знал даже ее собственный брат.

Потушив окурок, Стивен допил кофе. Крестить Николаса или Констанцу собирались в церкви святого Георга, на Ганновер-сквер. Торжественный обед накрывали в особняке Кроу. Густи, правда, отказалась покупать приданое для малыша, считая это плохой приметой. Тетя Юджиния рассмеялась:

– Тогда мы с твоим мужем будем по магазинам бегать, после родов… – у Стивена, в блокноте, лежал список необходимых вещей. Старую колыбель Питера им отдавали Майеры. Он напомнил себе заехать в Хэмпстед. Маленькому Аарону Майеру исполнился год, он крепко стоял на ногах. Миссис Клара, осенью, вела сына в детскую группу, их в Лондоне появилось много. Женщины шли на заводы, к станкам, заменяя мужчин. Клара возвращалась на свое место преподавателя, в школе.

– Мистер Людвиг и Пауль были в бомбежках, – вспомнил Стивен, – но в Ист-Энде хорошие убежища. Метро очень помогло. Скоро все прекратится… – он налил жене чашку чая, с молоком. Держа поднос, полковник заглянул в спальню.

Густи проснулась. Она сидела в кровати, подперев спину подушками, укладывая русые косы вокруг головы. Все уверяли, что родится мальчик. В деревенской лавке Густи говорили, что так носят мальчиков, да и, по примете, девочка отнимала красоту, а Густи вся цвела. Подняв ясные, темно-голубые глаза, жена облизнулась:

– Завтрак в постель. Ты меня балуешь, милый… – устроившись рядом, Стивен забрал у нее тетрадь:

– Ван Эйк подождет. Сначала дрезденские сырники, с изюмом, и сиропом… – золотой сироп блестел на мягких губах. Потянувшись поцеловать мужа, Густи замерла:

– Двигается. Доктор сказал, что скоро он затихнет, пора рожать… – Стивен погладил ее рубашку. Ребенок весело ворочался.

– Это сахар, – хихикнула жена, – он тоже сладкоежка. Я тебя провожу и начну готовить… – Густи загибала пальцы:

– Баранья нога, с мятным желе, с запеченным луком-пореем, и цветной капустой, и пудинг, с апельсиновой цедрой… – Густи, с немецкой аккуратностью, ничего не выбрасывала. Она даже хотела забрать у Майеров пеленки Аарона. Полковник запротестовал:

– Пеленки я могу себе позволить, дорогая моя… – Стивену надо было присмотреть за механиками, готовящими самолет, а потом он возвращался домой.

Он утащил у жены сырник:

– Ты пораньше ляжешь. Незачем с нами сидеть, до полуночи. Полет короткий. Завтра увидимся, в Лондоне… – муж ей не говорил, куда направляется самолет, но Густи понимала, что Лаура летит во Францию. Густи, невольно, подумала:

– Мишель в Сопротивлении, и Теодор тоже. И Лаура там будет… – Густи коснулась ладонью живота:

– Допишу докторат, и вернусь в Блетчли-парк… – Густи занималась анализом перехваченных радиограмм вермахта и преподавала сотрудникам немецкий язык. Она хотела, через год, отдать малыша в группу при церкви, в деревне, и несколько раз в неделю приезжать в Блетчли-парк.

– Я тоже буду полезной… – допив чай, она положила голову на плечо мужу. Ребенок успокоился, Густи взглянула на камин. Кортик Ворона блестел золотым эфесом, в утреннем солнце:

– Николас его получит… – подумала Густи, – а если девочка родится… – муж считал, что женщинам за штурвалом самолета делать нечего:

– Когда Констанца вырастет, все изменится… – усмехнулась Густи, – появятся новые машины. Стивен рассказывал, какие двигатели Питер собирается производить… – двигатели назывались реактивными. Муж хотел первым опробовать новую машину, истребитель Gloster Meteor. Опытный полет планировался на май месяц.

Стивен вдохнул теплый, домашний запах ее волос:

– Не волнуйся, милая… – тихо сказал полковник, – я быстро обернусь. Туда и назад… – Густи нашла его руку, прижавшись щекой к твердой, надежной ладони:

– Будь осторожен, пожалуйста.

Они немного посидели, обнявшись, Густи потормошила мужа:

– Механики тебя ждут, а меня ждет лавка мясника… – на пороге она поцеловала Стивена. Заводя ягуар, он оглянулся. В ее волосах играли солнечные искры, Густи махала ему. Заворачивая за угол деревенской улицы, полковник посигналил. Он заметил черного ворона, сорвавшегося с крыши коттеджа.

– Это к счастью, – Стивен погнал машину к базе.


Моторы транспортного самолета размеренно, уютно гудели. Вдоль бортов протянулись две металлические лавки. Над задраенной дверью тускло светилась красная лампочка, остальной самолет погрузился во тьму.

Лаура сидела на полу, в летном комбинезоне, рассматривая карту Европы. Женщина подсвечивала себе фонариком. Самолет уходил в открытое море, следуя от берегов Корнуолла на юго-запад. Потом транспорт поворачивал, направляясь во Францию. Они надеялись, что на западном побережье Бретани патрулей окажется меньше, чем над проливом. На карте остался четкий след красного карандаша. Кузен Стивен, перед вылетом, проложил маршрут:

– Лаура Леблан, – повторила она, – тридцати лет, не замужем, уроженка Парижа… – Лаура говорила со столичным акцентом и отлично знала город, – преподавательница стенографии, и машинописи… – по выученной наизусть легенде, после сокращения штатов в школе, Лаура переехала в провинцию. У нее имелся паспорт, выданный правительством Виши, вкупе с рекомендательными письмами. Бумаги лежали во внутреннем кармане комбинезона. Передатчик, в футляре от пишущей машинки, гражданское платье, жакет, туфли и сумочку она упаковала в вещевой мешок. В сумочку она сунула портмоне, с вишистскими франками.

– Леблан, Леблан… – с фотографии на документах смотрело упрямое, хмурое лицо. Снимок сделали, когда волосы у Лауры отросли. Она одолжила, у товарок щипцы для завивки и помаду. Волны темных волос падали на плечи:

– Я в парикмахерскую ходила, перед чаем, в отеле. Чаем, и танцами… Меня никто не пригласил… – работая с Густи, она слышала щебет девушки, по телефону. Полковник Кроу каждый день звонил жене. Если кузен был свободен от дежурств, он привозил Густи в Блетчли-парк и забирал вечером, на ягуаре. Девушка целовала мужа, они держались за руки. Лаура старалась не смотреть в сторону круглого живота, под твидовой юбкой, не слышать безмятежный голос Густи:

– У нас все хорошо, милый, не волнуйся. В рефрижераторе пастуший пирог. Разогрей духовку и подожди полчаса. Я сделала кекс, с лимоном и яблоками… – Густи понижала голос, отворачиваясь:

– Я тебя люблю, я скучаю… – Лаура сжимала карандаш, так, что белели костяшки, на пальцах.

На исповеди она плакала, признаваясь в зависти. Священник, наставительно, замечал:

– Вы сами решили оставить вашего сына на попечении отца. Христианин несет ответственность за свои поступки. Нельзя желать дурных вещей близким людям… – святой отец указывал, что Лаура, наоборот, должна быть особенно приветлива к Густи, должна помогать девушке:

– Она гость в нашей стране, – мягко сказал священник, – Библия учит нас заботиться о пришельцах. Вы испытываете похоть, по отношению к ее мужу, и это большой грех. Молитесь блаженной Елизавете Бельгийской, покровительнице целомудрия. Блаженную скоро канонизируют, с ее мужем. Они много лет прожили в безгрешном браке, и ни разу не соблазнились. А вы.., – закончил священник, – вели себя, как блудница, поддавшись, похоти. Вы продолжаете творить подобное.., – Лаура призналась, что у нее была связь, с мужем Густи.

– То есть со Стивеном… – поправив плед, на плечах, она отхлебнула остывшего кофе, из жестяной фляги. Лаура чиркнула спичкой:

– Ничего я творить не собиралась. Я просто сказала, что мне стыдно с ним встречаться, даже по-родственному… – Лаура не знала, рассказывал полковник Густи о той ночи, или нет. Спрашивать о подобном было, конечно, невозможно:

– Наверное, нет… – она вспоминала ясные, голубые глаза девушки, – и вообще, Густи, не виновата. Она со Стивеном любят друг друга… – Лаура могла бы поменять священника, ходить на исповедь в Бромптонскую ораторию, в Лондоне. Святой отец в Оксфорде, был строгим. Он считал, что незамужняя женщина должна стыдиться, как он выражался, похотливых действий:

– Подобные практики толкают вас в пучину разврата, – доносилось до Лауры из-за бархатной занавески, – вы должны их избегать… – Лаура думала, что Густи тоже ходит сюда к исповеди:

– Ей в чем признаваться? – усмехалась женщина, выходя из церкви, закуривая сигарету:

– Она в счастливом браке, ждет ребенка… – Лаура, все равно, продолжала ездить в Оксфорд. Где-то в глубине души, женщина надеялась, что студенты обратят на нее внимание. После исповеди она, обычно, пила кофе, в одной из многочисленных забегаловок, закинув ногу на ногу, скучающе посматривая вокруг. Молодые люди сидели с девушками, младше Лауры на десять лет. Никто не замечал одинокую женщину, в простом костюме, с прядью седины на виске:

– Густи моя ровесница… – горько думала Лаура, – почему он выбрал ее, а не меня… – до них дошли вести о свадьбе Наримуне. Лаура, несколько раз, порывалась написать письмо, Регине. Она понимала, что Наримуне тоже ничего не сказал жене:

– Мальчик думает, что я умерла… – Лаура, ночью, всхлипывала, уткнувшись в подушку, – его вырастит она… Регина. Она тоже уверена, что меня больше нет… – Лаура не могла заставить себя сесть за письмо:

– Это бесчестно. Я обещала Наримуне, что никогда не стану искать встречи с маленьким… – Йошикуни снился ей, в белой, вязаной шапочке, в пеленках. Сын прижимался к ее груди, темные реснички дрожали. Лаура, каждый год, в день его рождения, заказывала мессу, за здоровье мальчика.

Парадное фото, пришло в Лондон, из Сендая, две недели назад. Лаура заставила себя не вздрагивать, глядя на лицо сына:

– Он вытянулся. Мальчик мой, мой хороший… – женщина, ставшая ему матерью, носила элегантное, светлое кимоно. Темные, уложенные в высокую прическу волосы, украшали цветы. Она держала кружевной, пышный сверток, Наримуне, в официальном кимоно, с гербами рода Дате, стоял, положив руку на плечо жены:

– Он не улыбается… – Лаура смотрела на бесстрастное, красивое лицо, – это не положено, по этикету… – она видела теплые искорки в глазах графа, видела ласковую улыбку Регины. Шире всех улыбался мальчик, прижавшись к боку женщины. Йошикуни носил детское кимоно, расшитое журавлями. Лаура не могла попросить у тети Юджинии снимок, однако она и сейчас, закрыв глаза, видела лицо сына.

– Пусть будет счастлив… – Лаура допила кофе и вытерла лицо, – Регина хорошая женщина, добрая. Она его вырастит, у него сестричка появилась. Господи… – Лаура заставила себя не плакать, – позаботься о мальчике, пожалуйста… – в церкви она вставала на колени перед Мадонной:

– Дай мне увидеть моего ребенка. Хотя бы издалека, ненадолго. Война закончится, Наримуне привезет семью в Европу. Может быть, мы встретимся. Они будут гостить, на Ганновер-сквер. Мне нельзя умирать. Я должна выжить, чтобы посмотреть на мальчика. И больше ничего мне не надо.

Свернув карту, Лаура кинула ее на скамью, устроив сверху пустую флягу. В фюзеляже не было иллюминаторов. Она сверилась с часами. Самолет выходил в расчетную точку.

Приподнявшись, она посмотрела на огни приборов, в кокпите, на широкую спину полковника Кроу:

– Сороковой прыжок у меня, – поняла Лаура, – вряд ли кто-то из женщин прыгал больше. Если только летчицы, в СССР… – она велела себе думать о деле. После приземления, Лауре надо было избавиться от парашюта и комбинезона, переодеться и отправиться в Фужер. Прыгала она в совсем глухом месте. Ей предстояло миновать тридцать миль, меняя деревенские автобусы. Джон предупредил ее, что в этом районе нет немецких гарнизонов:

– Они только в Ренне стоят… – заметил кузен, – по окрестностям, правда, шныряют полицейские Виши. Но у тебя отменные документы, затруднений не возникнет… – кроме отменных документов, у Лауры был передатчик и браунинг, в сумочке. И то, и другое, в случае обнаружения, означало немедленный арест, и передачу в гестапо.

– Закусочная тетушки Сюзетты, второй стол справа от входа. Вы не оставите мне последний танец? – поднявшись, Лаура сбросила плед:

– Мне надо вернуться. Надо, чтобы война закончилась, как можно быстрее. Надо увидеть мальчика… – красная лампочка замигала, она услышала из кокпита прерывистый сигнал. Полковник кивнул второму пилоту.

Стивен смотрел на изящный профиль. Кузина, решительным движением, натянула парашютный шлем. Вещевой мешок висел на стройной спине. Она выставила вперед смуглый подбородок. Стивен вздохнул:

– Она хорошая женщина. Пусть будет счастлива, пожалуйста. Пусть встретит человека, который ее полюбит… – вздернув бровь, кузина постучала по стеклу хронометра. Они удачно миновали западное побережье Франции, и сейчас были в семидесяти милях на северо-восток, от Ренна. Стивен не хотел слишком долго болтаться над расчетной точкой. Он знал, что у французов есть крупная авиационная база в Шатодене:

– Здесь еще сто двадцать миль на восток… – он прошел к двери, – но нельзя забывать об осторожности. В Шатодене Люфтваффе сидит… – они спустились на высоту меньше мили. Стивен неловко обнял кузину, похлопав по спине:

– Будто она тоже военный… – он видел, что кузина улыбается, – хотя, что это я? Она и есть военный, капитан… – кузина прыгала в тренировочном комбинезоне, без нашивок. Честь в таких случаях не отдавали. Стивен был старше ее по званию, но все равно, приложил два пальца к виску. В открытую дверь ворвался холодный воздух. На востоке розовел ясный горизонт, внизу лежал темный лес. Самолет пронесся прямо над прогалиной, которую они отметили на карте.

– У нее самые точные прыжки, Джон говорил… – кузина тоже отдала честь. Стивен наклонился к ее уху: «Удачи». Шагнув вниз, Лаура раскинула руки, удаляясь от самолета. Светлый купол парашюта раскрылся, полковник облегченно выдохнул. Пора было возвращаться домой.

Лондон

Большой, ухоженный, черный кот, ловко перепрыгнул через деревянный забор, оказавшись на заднем дворе домика, красного кирпича. Кот прошел по узкой дорожке, между грядками. Он заглянул в курятник. Птицы встрепенулись, и опять заснули. Кот, довольно брезгливо, потрогал лапой большое яйцо, лежавшее в сухой траве.

Из открытой двери дома раздавались звуки радио, детские голоса. В сарайчике, по соседству с курятником, жужжал токарный станок. Вкусно пахло свежим, распиленным деревом. Светловолосый мальчик, в холщовом фартуке, подперев языком щеку, вытачивал кольцо. Он обернулся, раскосые, голубые глаза улыбались. Мальчик говорил медленно, но уверенно:

– Томас… – он присел, погладив кота, – гулял всю ночь, и вернулся. Ты умылся? Адель и Сабина умываются. Мы сейчас к метро пойдем… – желтые глаза, оскорблено, взглянули на мальчика. Кот умылся, подходя к забору. Домой полагалось являться чистым. Проведя лапой по мордочке, Томас фыркнул. Пауль показал ему кольцо:

– Для Аарона. Для пирамидки… – Томас, в общем, смирился с новым жителем дома. Аарон, поднявшись на ноги, принялся ковылять за котом, но Томас был быстрее ребенка. Мальчик, наигравшись, засыпал на старом ковре, в детской. Томас ложился рядом, и мурлыкал.

Кот не помнил времени, когда не жил в доме, у Хэмпстедских высот. За оградой был парк, с белками, ежами, птицами, и другими котами, соседями Томаса. Ночами он гулял, а утром возвращался к мясным обрезкам, мисочке со свежей водой, и потрепанному дивану, где хорошо спалось, под стрекот швейной машинки и лепет нового мальчика.

Клара выглянула во двор, вытирая руки полотенцем:

– Пауль, завтракать! Отец за столом, и сестры тоже… – Аарон сидел в высоком стульчике. Девочки, в школьной форме, темно-синих, шерстяных сарафанах, и блузках желтого хлопка, по очереди кормили брата. Клара всегда ела позже. Ей надо было приготовить завтрак, на пятерых, и сделать бутерброды. Людвиг и Пауль обедали в рабочей столовой, на верфях, девочек кормили в школе, со скидкой, но Клара знала, что кто-нибудь, непременно, проголодается:

– Они растут… – женщина аккуратно, намазывала тонкий слой масла, на хлеб, – Паулю тринадцать, девчонкам семь. Людвиг мужчина, ему надо хорошо есть… – мать писала, что в Израиле нет карточек. Госпожа Эпштейн намекала, что детям было бы лучше в кибуце:

– Здесь фрукты, овощи, солнце, рядом море. Ничего, что Людвиг не еврей. Таких пар в стране много. И тебе, и ему найдется работа… – когда начались бомбежки, Клара подумала о переезде. Но Людвиг заведовал чертежной мастерской, на верфях, Пауль радовался новой работе, а девочки освоились в школе.

– Аарон маленький… – она складывала сэндвичи в провощенную бумагу, – куда нам ехать? На море война. Немецкие подводные лодки торпедируют все корабли, даже гражданские. Мама сама нелегально в Израиле живет. Нас туда никто не пустит. Квоту на въезд закрыли, до особого распоряжения… – Майеры пока не получили британских паспортов. Леди Юджиния вздыхала:

– У нас полмиллиона эмигрантов, милая. Очередь дойдет, обязательно… – Клара прикалывала карточки к пробковой доске. Она еще кормила Аарона грудью. По справке от врача Клара имела право на дополнительное молоко, сахар и апельсины. В начале весны никаких других фруктов не было.

Осенью, на выходные, Людвиг возил детей за город, собирать яблоки. Они ночевали в палатке, и ели у костра. Девочки и Пауль вернулись, со здоровым загаром, и привезли пять плетеных корзин, полных ренетов. Клара сварила джем, и засушила фрукты. Они благополучно миновали зиму.

Омлет Клара делала из яиц, что несли куры, но, все равно, приходилось добавлять порошок. Дети, казалось, росли наперегонки. В школе Кларе разрешили не покупать форму для девочек, а сшить сарафаны и блузки самой. Клара подрабатывала, взяв в рассрочку ножную машинку. Она хорошо знала окрестные благотворительные магазины. Миссис Майер удачно купила девочкам подходящие вещи, распоров их, перекроив, и сшив заново. Игрушки для Аарона отец и Пауль делали сами. Клара обшивала и мужа, и сыновей:

– Жаловаться нельзя… – она складывала бутерброды в школьные сумки девочек, в карман пальто мужа, и курточки Пауля, – есть люди, которым гораздо сложнее. Вдовы, например. Сколько женщин мужей потеряло, в армии, в бомбежках… – Клара прислонилась к стене передней. Из кухни доносились смешливые голоса девочек:

– Молодец, Аарон. Видишь, у тебя хорошо получается… – Адель и Сабина учили, брата есть ложкой.

– Мне и делать ничего не надо… – улыбнулась Клара, – девочки помогают. Убирают, готовят, шить начали. Надо их учить, они способные… – она занималась с Сабиной, дочь отлично рисовала. Адели, по словам преподавательницы музыки, хорошо давался предмет, девочка любила петь.

Клара проверила, как дочери сложили учебники и тетради:

– Война закончится, я вернусь в театр… – пока в Лондоне спектакли прекратились, из-за бомбежек. Хэмпстед не пострадал, Люфтваффе устраивало налеты на Ист-Энд, где было много военных предприятий:

– Других не осталось… – Клара выглянула наружу, – леди Кроу говорила, что почти все заводы для армии работают… – утро было тихим, ясным. В голубом, высоком небе виднелись черные точки. Самолеты патрулировали город.

Томас потерся о ноги женщины:

– Ты спать иди, – весело заметила Клара, – погулял, поел, что еще надо?

Она вспомнила, как Томаса привезли в Прагу:

– Рав Горовиц женился, это хорошо. Очень красивая у него жена, и тоже родственница, вот как получилось… – они отправили самодельную открытку, раву и миссис Горовиц, с подписями детей и отпечатком маленькой ручки Аарона.

Сзади послышались шаги, Клара обернулась. Людвиг, держа мальчика, поцеловал темные кудри на затылке жены. Аарон весело засмеялся: «Мама! Мама!».

– Нам переодеться надо… – Людвиг пощекотал сына, – дети посуду моют. Скоро выходить… – Людвиг и Пауль провожали девочек до школы, а потом ехали на метро, на верфь. Клара положила голову на плечо мужу:

– Спасибо, милый… – она вдыхала знакомый запах чертежной туши, слышала, как бьется его сердце:

– Я тогда правильно решила… – поняла Клара, – в Праге. Я ни с кем не была бы счастлива, кроме Людвига. Каждый день, как будто заново, как будто мы только поженились… – Людвиг шепнул ей что-то на ухо. Женщина кивнула:

– Я тоже, милый. Завтра суббота, дети сами за Аароном присмотрят. Покормлю его, отдам девочкам, и побалую тебя завтраком, в постели. Хлеб испеку, джем у нас еще остался… – сын захныкал, Клара повела носом:

– Переодевайтесь. Я присмотрю, на кухне… – когда семья вышла на улицу, Людвиг прищурился:

– Стойте. Машина знакомая… – Клара спустилась по ступеням, в палисадник. Женщина ахнула:

– Это леди Кроу, и вторая… – она, невольно, улыбнулась, – тоже леди Кроу…

Юджиния гнала машину с базы Бриз-Нортон в Лондон. Сегодня ее ждали на верфях, в Ист-Энде, на встрече с рабочими:

– Им важно знать, что правительство ценит их усилия, по приближению победы… – устало улыбнулась заместитель министра, – меня, с парламентским опытом оратора, всегда посылают на подобные мероприятия… – они успели заехать в госпиталь, в Хэмпстеде, на прием к врачу. Доктор уверил их, что с ребенком, и самой Густи, все в порядке:

– Думаю, – он мыл руки, после осмотра, – что все пройдет быстро. Женщина вы здоровая, молодая. Спортсменка… – он подмигнул Густи, – ребенок, хоть и большой, но лежит правильно. Все будет хорошо. Я рядом, на Брук-стрит. Зовите меня, когда почувствуете схватки… – Густи, немного волновалась,не зная, вернулся Стивен на базу, или нет.

– Лаура очень смелая, – сказала леди Кроу в машине, – я тоже, в Германии, работала в антифашистской группе. Но Лаура прыгает с парашютом, стреляет…

Леди Кроу завела ягуар:

– Лаура военная, дорогая моя. Хотя женщины пока во вспомогательных частях служат, но это изменится, я уверена… – Юджиния подумала о сыне:

– Они с Лаурой всегда дружили. У нее что-то случилось, давно, когда она из Японии вернулась. Она скрытная, не говорит о подобных вещах. Тесса монахиня. Хотя она сняла обеты, на время войны… – девушка писала, что служит врачом, в бригаде гуркхов, расквартированной в Бомбее, и продолжает работать в госпитале:

– Хоть бы Питер встретил кого-нибудь… – леди Кроу беспокоилась за сына, – ему бы легче стало… – Питер неделю провел в городе. У него были деловые свидания. Сын собирался встретиться с премьер-министром, и тоже поехать в Ист-Энд:

– Увидимся, мамочка, – сказал он, рано утром, за завтраком, когда Юджиния собиралась на базу Бриз-Нортон, – пообедаем в подвальчике, у собора святого Павла. Деньги у меня при себе… – усмехнулся Питер, – как положено… – в лондонских ресторанах установили фиксированную цену на обеды и ужины, в пять шиллингов.

В городе открылось две тысячи дешевых столовых, для людей, потерявших кров и карточки, во время бомбежек. Обед из трех блюд стоил всего девять пенсов. Юджиния надзирала за их организацией.

Выезжая со стоянки госпиталя, она взяла руку Густи:

– Все хорошо с твоим мужем, не волнуйся. После обеда он приземлится на базе, а вечером вы увидитесь. У меня кусок свинины лежит, я его вчера запекла… – леди Кроу, как и ее сын, получала рабочую карточку. Юджиния положила в багажник машины кое-какие припасы, для Майеров:

– Заберем у них колыбель, я Кларе провизию отдам. Я одна живу, мальчик на севере, я в Уайтхолле обедаю. Я не нуждаюсь в фунте сахара, каждую неделю… – по карточкам выдавали три пинты молока, фунт сахара, полфунта бекона и сыра, четыре унции чая, полфунта масла, одно яйцо и на шиллинг мяса, или курицы. В месяц добавляли полфунта джема и конфет. Овощи и муку пока продавали свободно, но одежду, табак, папиросы, мыло, бензин, и даже бумагу нормировали. Юджиния везла Кларе варенье, конфеты, для детей, яичный порошок, и мыло.

Женщины обнялись. Юджиния потрепала Аарона по круглой щечке: «Все толстеешь, милый мой».

– У нас тоже такой появится… – ласково подумала Густи, болтая с девочками о занятиях, – или доченька. Скорей бы Стивен приехал. С тетей Юджинией хорошо, но я по нему соскучиться успела… – Людвиг с Паулем быстро занесли пакеты в переднюю. Мистер Майер положил в багажник машины разобранную колыбель:

– В добрый час, как говорится, леди Августа, – заметила Клара, перейдя на немецкий язык, – мы вас навестим, с маленьким… – Юджиния поправила скромную шляпку:

– Занимайте места. Если мы сюда добрались, то всех развезем. На работу, на учебу… – Густи кивнула:

– Я вас подожду в Ист-Энде, тетя Юджиния, в кафе каком-нибудь. Не надо из-за меня крюк делать… – девочки устраивались на заднем сиденье. Людвиг поцеловал Клару:

– Вечером увидимся, милая… – Пауль прижался к матери. Мальчик, молча, смотрел в чистое небо. Кларе показалось, что глаза сына заблестели. Пауль вздрогнул. Клара, ласково, подтолкнула его к машине:

– Ты катался, милый. Это тетя Юджиния, ты ее знаешь… – губы Пауля зашевелились. Нахмурившись, мальчик, неохотно, пошел к ягуару.

Усадив его рядом, Людвиг помахал жене: «Хорошего тебе дня!»

Машина исчезла за поворотом. Аарон затих, сунув пальчик в рот. Клара, рассеянно, покачивала его. Женщина замерла, глядя в просторное, весеннее небо Лондона.


В столовой Уайтхолла, на блюдце белого фарфора, к чашке крепкого, цейлонского чая, подавали один тонкий ломтик лимона.

Питер спустился в подвальное, обшитое темным дубом помещение, к одиннадцати утра. Над головами чиновников веял сизый, табачный дымок. Многие брали четверть часа, чтобы покинуть рабочее место, и поговорить, за чаем, с коллегами. Под потолком висел репродуктор, сейчас выключенный. По нему, кроме радиопередач, транслировались сигналы о воздушной тревоге. Стены украшали плакаты военного займа, призыв к женщинам записываться во вспомогательные части, и в подразделения, помогающие фермерам. Бросив твидовое, легкое пальто, на скамью, Питер встал в конец маленькой очереди, под плакатом: «Сохраняй спокойствие, продолжай трудиться».

– Все верно, – хмыкнул мужчина, доставая портмоне, с карточками, – я в Ньюкасле, на заводах, то же самое говорю. Надо делать свое дело… – Питер, с рабочими, пережил три налета на город. Он откапывал раненых, из-под завалов, и руководил восстановлением цехов. По сравнению с Ковентри, или Лондоном, Ньюкасл пострадал меньше. От центра Ковентри Люфтваффе камня на камне не оставило.

Питер жил в здании конторы «К и К», построенном его прадедом, в прошлом веке. Здесь оборудовали спальню с ванной, и рабочий кабинет. С балкона он, каждое утро, видел краны в порту и силуэты военных кораблей. Поставки из колоний значительно сократились. У флота не хватало судов, для патрулирования торговых караванов:

– Сталь, – Питер затягивался сигаретой, – сталь для военного флота, для бомб и снарядов, алюминий для самолетов, бензин для авиации, для танков. Уголь, для всей страны, и лекарства, лекарства… – у него в портфеле лежал план, написанный в Оксфорде, с исследователями. Питер хотел организовать первое в стране производство нового средства, пенициллина.

Очередь двигалась медленно. Буфетчица отрезала карточки, шевеля губами, подсчитывая порции джема и сахара. Питер, взглянув на часы, решил, кроме чая, взять булочку, с джемом:

– Разговор с премьер-министром кого угодно заставить проголодаться, – почти весело подумал Питер, – надо будет и маму с Густи накормить, как следует. Мама на ходу ест, я ее знаю, а Густи надо хорошо питаться… – он старался не завидовать кузену Стивену, помня, что подобное недостойно христианина.

Питер, невольно, радовался, что почти обосновался в Ньюкасле и редко видит кузена. На Рождество, навестив Лондон, он узнал, что жена Стивена ждет ребенка. Несмотря на войну, мать поставила небольшую елку. Дядя Джованни, с Джоном и Лаурой, приехал из Блетчли-парка. Густи испекла немецкий штоллен, Лаура сделала панеттоне, миланский кекс. Леди Кроу повесила на ветви дерева маленькие, глазированные русские пряники. Рождественский пудинг пах имбирем и цукатами. Они сложили карточки, мать купила хорошую индейку.

Джон играл на гитаре знакомые с детства рождественские гимны. Кузен Стивен и Густи держались за руки, улыбаясь друг другу. Питер помнил темные, грустные глаза кузины Лауры:

– Она тоже кого-то потеряла. Она скрытная, даже маме ничего не скажет. Наверное, офицер какой-то, моряк, или летчик. Ей двадцать семь, ровесница Густи. Ей тяжело, видеть, что Густи ребенка ждет… – перед свадьбой он думал, что у них с Тони, на рождество, появится дитя.

Ночью он долго сидел у окна, в своей старой спальне, глядя на темный сад, внизу. Над Лондоном вставала зимняя, яркая луна, в небе виднелись силуэты самолетов. Мэйфер не бомбили, на западе города не было промышленных предприятий. Вдохнув запах лаванды, он увидел светящиеся серебром белокурые волосы, услышал горячий шепот:

– Хорошо, хорошо с тобой. Я люблю тебя, Питер, тебя одного… – Тони снилась ему, всегда с Уильямом. Протягивая руки к Питеру, малыш лепетал: «Папа, папа…», Тони улыбалась. Питер открывал глаза. Он долго лежал, глядя в потолок:

– Только бы они были в безопасности. Никто, ничего не слышал. Даже Джон, даже Генрих… – в Германии Тони было делать нечего, но Питер, все равно, попросил Джона связаться с берлинской группой, и дать Генриху описание девушки.

– На всякий случай, – угрюмо сказал Питер, – ты утверждаешь, что, кроме британского паспорта, у нее есть и другой…

– Если не другие, – так же мрачно отозвался его светлость, – но в Америке ее нет. Меир ничего не нашел, а он хорошо искал… – Генриху тоже не было ничего известно о леди Холланд. Питер понимал, что Тони живет не под своим именем.

Он, рассеянно, посчитал деньги в кошельке:

– На обед хватит, и чековая книжка у меня при себе. Не то, чтобы я много тратил… – с начала войны Питер не сшил ни одного нового костюма. Он ходил в купленных в Берлине, пять лет назад ботинках.

В Ньюкасле он каждый день навещал гимнастический зал. Питер построил для работников «К и К» целый комплекс, с бассейном, где занимались и взрослые, и дети, по льготной цене:

– Я чуть больше ста двадцати, фунтов вешу, – вспомнил он, – а до войны весил сто тридцать. Это все нервы, как мама говорит. Хотя бы снотворное мне не требуется, в отличие от многих… – мать беспокоилась за его глаза, но Питер пока обходился без очков:

– Нервы и карточки… – он усмехнулся, – я тоже свой сахар и джем в столовую для работников отдаю. Зачем мне фунт сахара? Я кофе и чай без него пью… – Питер варил себе кофе, на спиртовой плитке, в кабинете. Его не нормировали, но зерна стоили дорого, их везли в Британию через океан.

Он вспомнил о программе ленд-лиза, утвержденной президентом Рузвельтом:

– Джон говорит, что теперь по воздушному мосту из Канады погонят самолеты. Кораблями будут доставлять вооружение. Это хорошо, в Северной Африке мы держимся, и будем держаться… – Роммель рвался к Египту. В Ливии вермахту помогали итальянцы. Падение Каира означало открытую дорогу в Палестину и Багдад. Гитлер хотел подобраться к бакинским нефтяным промыслам, и сделать Средиземное море внутренним бассейном рейха.

– Не мытьем, так катаньем, – усмехнулся мужчина, – он дружит со Сталиным. Решил завладеть каспийской нефтью с другой стороны. Хотя эта дружба ненадолго… – Джон редко делился сведениями из Германии, но иногда упоминал, что Гитлер собирается напасть на Россию. Наконец, подошла его очередь. Питер отдал карточки, с медью, за булочку. Он получил свежий скон, с толикой сливочного масла и чайной ложкой апельсинового джема. Присев за длинный стол, рядом с чиновниками, он устроил портфель на пальто. Оглянувшись вокруг, Питер снял галстук:

– Больше на сегодня встреч нет, с Бромли я увиделся. Поужинаю с мамой, Стивеном и Густи, и отправлюсь в Ньюкасл, ночным экспрессом… – сидевший неподалеку служащий вздернул бровь, заметив, что Питер сует галстук в карман твидового пиджака, и расстегивает воротничок рубашки.

– Если бы я в форме ходил, – смешливо подумал Питер, – было бы легче… – он положил руку на крестик, под рубашкой:

– Второй пропал, на гражданской войне. Чего только не пропало, как Теодор говорит. Они оба воюют, Джон в десант ходил, Стивен летает. Даже Аарон в армии теперь. У него, конечно, очень красивая жена… – полковник Кроу написал своей ближайшей родственнице, приглашая ее и Аарона, погостить в Англии, когда закончится война.

– У них тоже дети появятся… – вздохнул Питер, – хватит, хватит. Понятно, что Тони тебя никогда не любила. Она уехала к отцу ребенка, кем бы он ни был. Наверное, троцкист. Они скрылись, после убийства Троцкого. Уильяму три года, летом… – Питер помнил, как играл с мальчиком. Ребенок засыпал у него на коленях, шепча:

– Папа… мой папа… – велев себе не думать о мальчике, он быстро прожевал булочку.

Радио бубнило о результатах футбольных матчей. Питер развеселился:

– Сохраняем спокойствие, работаем дальше. Даже в футбол играем… – Черчилль, в очередной раз, не отпустил его в армию. Питер и не рассчитывал, что ему, когда-нибудь, разрешат надеть форму и отправиться в Северную Африку:

– Езжайте на север, мистер Кроу, – сварливо заметил сэр Уинстон, – занимайтесь своим делом. Если пенициллин действительно такое чудодейственное лекарство, нам нужен фармацевтический завод… – Флори, в Оксфорде, сказал Питеру, что профессор Кардозо должен в этом году получить Нобелевскую премию:

– Конечно, – озабоченно добавил ученый, – если ее вообще присудят. Но немцы выпустят его из Голландии, обязательно. Он гений, он принадлежит всему миру… – Питер допил чай:

– Значит, он семью увезет в Швецию. И Эстер сможет туда поехать, и дети… – Питер, всегда, беспокоился, именно за детей.

Поднявшись по лестнице наверх, он толкнул тяжелую дверь. Питер даже зажмурился, таким ярким было мартовское солнце. Постояв немного на гранитных ступенях, он решил не надевать пальто:

– День сегодня хороший. Мама на верфи выступает, где мистер Людвиг и Пауль работают. Надо Паулю и девчонкам что-нибудь купить. Игрушки, или книжку… – книг, из-за ограничений на расходование бумаги, издавали меньше:

– Пусть порадуются… – он решил пешком пройтись до Чаринг-Кросс и поискать что-нибудь в лавках букинистов:

– И цветы, – напомнил он себе, – для мамы и Густи. Мы обедаем вместе, я их приглашаю. Цветы я в Ист-Энде выберу… – решил Питер, – они у метро продаются. Гиацинты, сейчас их много… – он был без шляпы, каштановые волосы золотились на солнце.

– Дожить бы до того времени, когда я своим детям книги начну покупать… – Питер пошел к Трафальгарской площади, – мама о внуках мечтает. Ей шестой десяток пошел… – он проводил глазами какую-то хорошенькую девушку, в форме медицинской сестры. Питер твердо сказал себе: «Доживу».


Кованые, черные буквы R.& H. Green and Silley Weir Ltd блестели над аркой, у входа на верфь. Легкий ветер играл холщовой занавеской маленького кафе. Над стойкой, в репродукторе, низкий, томный голос пел:

– A boy found a dream upon a distant shore

A maid with a way of whispering «si senor»…

– Мисс Ирена Фогель и оркестр Джимми Дорси… – сказал голос диктора, когда музыка закончилась:

– Песня продолжает занимать первое место в хит-параде журнала Billboard. Прослушайте прогноз погоды, на завтра… – погоду обещали солнечную, теплую. В деревянном ящике, на подоконнике кафе, цвели гиацинты. Густи пила чай, рассматривая лимузин тети Юджинии, припаркованный на узкой улице, рядом с воротами верфи. Она хотела завтра посидеть со Стивеном в парке, на Ганновер-сквер:

– Дети играют, на осликах катаются. Карусель стоит, несмотря на войну… – неподалеку были и большие парки, но Густи немного побаивалась отходить от Мэйфера. Она, исподтишка, положила руку на высокий живот, под просторным платьем, тонкой шерсти. Ребенок с утра затих. Густи поняла: «Скоро».

Она знала эту песню. Густи с мужем, по вечерам, включали радио. Они танцевали, в маленькой гостиной коттеджа. Они и в Берне, после венчания, зашли в кафе, по дороге в скромный пансион, где британское посольство сняло им комнату.

Густи помнила их первое танго, свой тихий шепот:

– Я четыре года не слышала джаз. Только в Геттингене, студенткой, а потом ненормальный его запретил… – с Генрихом Густи познакомилась на вечеринке, в университете.

Улица перед верфью опустела, у рабочих шел обеденный перерыв. Тетя Юджиния выступала в столовой, чтобы не отрывать людей от производства. Густи собиралась послушать леди Кроу, но женщина заметила:

– Милая, пять сотен человек придут, с верфи, и соседних предприятий. Мы двери во двор откроем, чтобы все поместились. Духота, тесно… – она посмотрела на живот Густи, – лучше меня в кафе подожди. Заберем Питера, и поедем обедать… – Густи взглянула на часики. Мистер Кроу должен был подойти к верфи, от станции метро Олдгейт-Ист. Подумав о Питере, девушка вспомнила Генриха:

– Они ровесники, Питеру тоже двадцать шесть. Его светлость в том же году родился. И все не женаты… – Густи вздохнула:

– Хотя какая женитьба, Питер и Джон сутками работают. Тетя Юджиния говорила, что Питер должен был обвенчаться, с сестрой Джона, однако она пропала… – Густи видела семейные альбомы и прочла книгу леди Холланд.

Она помнила высокую, очень красивую девушку, на фото. Антония держала на руках белокурого, маленького мальчика:

– Никто не знает, где она… – Густи откусила от булочки, – а мисс Ирена Фогель тоже из Германии, из Берлина. Рав Горовиц ее семье уехать помог, и Роксанна Горр, покойная. Рав Горовиц женился, хотя Америка не воюет, конечно. И мы поженились… – Густи закрыла глаза. На розовых губах играла блаженная, тихая улыбка. Она слышала звон колоколов, в соборе Берна, видела звездную, ясную ночь, над шпилями и крышами Старого Города. Пансион помещался за углом от посольства. У них не было никаких документов. Немецкий паспорт Густи оставила в сумке, в камере хранения, на пляже, у Боденского озера. Стивен выбросил удостоверение польского рабочего. Третий секретарь посольства, занимавшийся ими, поговорил по телефону, с Лондоном. Дипломат, недовольно заметил:

– Что с вами делать, сэр Кроу? Снимем комнату, на ночь, а завтра посадим вас на самолет, в Стамбул. Коллеги о вас позаботятся… – Стивен усмехнулся:

– Мне надо цветы купить, к свадьбе. Мы, видите ли… – Стивен, ласково взял руку Густи, – через час венчаемся. Ссудите мне немного денег из бюджета вашего министерства, – распорядился Ворон, – королевская авиация в долгу не останется… -подмигнув секретарю, Стивен сел писать расписку. Им дали маленькую комнатку, под крышей, но сначала пожилая, строгая хозяйка, поинтересовалась свидетельством о браке:

– На бумаге еще чернила не высохли… – шепотом сказал Стивен жене, – я люблю тебя, люблю, Густи… – булочка таяла на губах, пахла миндалем и ванилью. Густи вспомнила завтрак в постели, в пансионе, утром следующего дня:

– Господи, – внезапно пришло ей в голову, – я могла бы Стивена не встретить. Я бы умерла, не узнав, что такое счастье, не узнав, как это хорошо. А если что-то случится? Он полетел на оккупированную территорию, в воздухе немецкие патрули. Если его собьют, если возьмут в плен… – Густи, по ночам, целовала мужа:

– Пожалуйста, будь осторожен… – она клала руку на тускло блестящее, металлическое кольцо, – я тебе не зря его отдала. Как будто я всегда с тобой… – кортик в кабину проносить запрещалось. Густи настояла на том, чтобы муж забрал кольцо. Стивен повесил его на цепочку, на шею:

– Мне так спокойней, милый, – говорила девушка. Она отпила слабый чай:

– Я бы осталась в Германии, и не узнала, как это случается, на самом деле… – она даже немного зарделась:

– Скорей бы Стивен вернулся. Я по нему скучаю… – муж всегда говорил Густи, что красивей ее женщины не найти, даже когда, осенью, ее сильно тошнило:

– Тошнота тоже к мальчику, – вспомнила Густи, – женщины в деревне говорили. К Николасу… – она решила, что завтра, на Ганновер-сквер, можно позволить себе встать позже. Густи, всегда поднималась первой, и готовила мужу завтрак. Если полковник не дежурил, он укладывал Густи обратно в постель:

– Чтобы ты отдыхала, и ничего не делала. Вообще ничего, – смеялся Стивен, – я сам обо всем позабочусь… – Густи, томно потянулась:

– Доктор сказал, что подобное можно. И мальчику это нравится, как булочки… – она тихо хихикнула. Густи поняла, что ждет ребенка, когда они оказались в Лиссабоне. Она посчитала на пальцах:

– Дитя первой брачной ночи, получается. Неужели так бывает… – Стивен, стоя на коленях, целовал ей руки, осторожно прикасаясь к совсем плоскому животу:

– Бывает, конечно. И будет всегда, любовь моя… – они хотели много детей.

Густи вздохнула:

– Бомбежки заканчиваются. Стивена, скорее всего, на Средиземное море переведут. Я с мальчиком одна останусь… – тетя Юджиния приглашала девушку перебраться в Мейденхед, но Густи, не хотела уезжать далеко от университета. Защиту диссертации наметили на следующий год. Густи, надо было навещать Оксфорд, заниматься в библиотеке, и встречаться с научным руководителем.

– И с мальчиком туда можно отправиться… – если судить по часам, выступление леди Кроу подходило к концу, – надо на права сдать… – подумала Густи:

– Стивен меня обучит водить машину… – вспомнив о муже, Густи, хлюпнула носом:

– Как я без него… – она не могла себе представить, как жила раньше, без веселого свиста, на кухне, без запаха горячих тостов, без ласковой руки, обнимающей ее за плечи:

– Приду вечером, страшно голодным, и съем все, что бы ты ни приготовила. Даже тушеную капусту… – полковник делал гримасу, Густи смеялась:

– Ты капусту тайком берешь из кастрюли, а притворяешься, что не любишь…

– Потому, что Гитлер вегетарианец… – они со Стивеном хохотали, – назло ему надо курить, пить, и есть мясо… – по щеке Густи скатилась слеза:

– Не плачь, вы увидитесь, вечером. Не плачь, ребенку подобное не нравится… – девушка ничего не могла сделать. Она представила командира базы, у себя в гостиной, его хмурое лицо:

– К сожалению, я вынужден, вам сообщить, леди Кроу… – Густи увидела себя, в трауре, медали и ордена, на крышке гроба:

– Или вообще гроба не окажется. Стивен рассказывал, как его спас русский летчик, в Испании. От него ничего не осталось, тогда… – Густи разревелась, роняя слезы в чашку с чаем.

– Ты чего? – раздался сверху озабоченный голос: «Чего случилось-то?»

Хозяйка кафе, крупная женщина, в фартуке и халате, стояла над Густи, с мокрыми руками. Когда женщины зашли в кафе, хозяйка, радушно, поздоровалась с леди Кроу:

– Старик мой говорил, что вас правительство присылает, сегодня… – она кивнула на ворота верфи, – ваш преемник в палате справляется пока… – женщина поджала губы, – хотя он, не вы, конечно, леди Кроу… – Юджиния попросила крепкого кофе. Хозяйка ушла на маленькую кухоньку, женщина шепнула Густи:

– Они десять лет за меня голосовали. Трое сыновей, все в армии. Старший офицер… – вытерев руки, хозяйка погладила Густи по голове: «Чего разревелась?»

– У меня муж летчик, – жалобно, как ребенок, сказала Густи, уставившись в накрытый простой скатертью стол, – я за него беспокоюсь. Вдруг он не вернется… – девушка прикусила нежную губу:

– Я боюсь… – хозяйка наклонила над ее чашкой чайник:

– Точно рожать скоро, – добродушно заметила она, – мозги набекрень. Мой старший сын в пятнадцатом году на свет появился. Война год, как шла. Тоже, помню, рыдала, что не хочу мальчика. Мол, пойдет он на войну, его и убьют. Сейчас все трое в Северной Африке… – она указала на фото. Юноши, в мундирах, широко улыбались:

– Дорогим маме и папе, на добрую память… – прочла Густи. Хозяйка протянула ей салфетку и печенье:

– Комплимент от заведения, – подмигнула женщина, – как в отелях говорят, в Вест-Энде. Мы со стариком там обедаем, бывает. Балуем себя. Ешь и не думай ни о чем плохом. Ребенку такое вредно… – Густи высморкалась:

– Спасибо вам, большое. А вас не бомбили? – поинтересовалась девушка.

Хозяйка вздохнула:

– Господь пока уберег, только стекла выбило, несколько раз. На верфи хорошее убежище, хотя и там люди погибали, осенью, зимой. До нас ничего не долетало… – Густи подумала, что маленькому ряду домов, с кафе, парикмахерской, и табачной лавкой, ничего не грозит. Задняя стена смотрела на воду доков. Стоило перейти улицу, как начиналась территория верфи. Она сжевала печенье:

– Я прогуляюсь, воздухом подышу…

Женщина кивнула:

– Дело хорошее. Ко мне за кофе побегут, после обеда. В столовой чай выдают, а мистер Людвиг с континента. Он без кофе не может, и другие тоже… – на верфи работало много эмигрантов, евреев:

– И она, наверное, еврейка… – хозяйка рассматривала изящную спину девушки, в легком пальто, – акцент у нее похожий. Точно, сына родит, я, похоже, носила. Надо для Пауля печенья отложить… – мальчик любил приходить в кафе. Он рассказывал хозяйке о сестрах, о маленьком брате, и коте Томасе:

– Не такой ребенок, как все… – женщина зажгла газовую плиту, – ерунда. Он работает, читает, пишет. Просто медленно. Он добрый мальчик, ласковый. Дай им Бог счастья… – попросила хозяйка. Встав на пороге, она свернула папироску. По асфальту прыгали воробьи, русые волосы девушки, золотились в лучах солнца. Густи, даже замедлила шаг, улыбаясь, так было тепло.

Свернув за угол переулка, Питер весело хмыкнул:

– Стоит, мечтает. Хорошая она девушка, повезло Стивену. А Генрих… – он вздохнул:

– Генрих говорил, что не женится, до победы. Не хочет, чтобы его близкие люди рисковали. А когда она придет, победа? – Питер разозлился:

– Скоро. Всю банду преступников отправят на виселицу. И Макса, вместе с Отто… – он вспомнил название лагеря:

– Аушвиц. Густи туда почти доехала, она говорила. Для кого он, Аушвиц… – Питер купил два букетика гиацинтов, для мамы и Густи. В кармане пальто лежала книга о слоне Хортоне, высиживающем яйцо, авторства доктора Сьюза:

– Детям понравится… – он помахал Густи. В ясном небе слышался шум авиационных моторов:

– Это патруль, – сказал себе Питер, – наши самолеты… – Густи шла ему навстречу. Шум становился все сильнее. Она замерла, глядя вверх. Питер увидел низкие, черные силуэты, над крышами верфи, над кирпичной трубой, кресты на крыльях. Бомбардировщики нырнули в пике, вой стал громким, раздирающим уши:

– Стивен был в бомбежке, в Испании. Что они делают, во дворе люди. Мама… – труба сложилась вдвое, раздался оглушающий грохот, точки отделялись от самолетов, несясь вниз. Выронив цветы, Питер бросился к Густи, толкнув ее на землю, пытаясь спрятаться под машиной. Бомба разворотила крышу кафе. Питер почувствовал обжигающую, горячую кровь, на руках, острую боль в спине. Теряя сознание, он услышал сдавленный, страшный крик, и звон осколков.


Стрелка на часах в коридоре Королевского Лондонского Госпиталя, в Уайтчепеле, подбиралась к шести вечера. Половицы заливало золотое сияние опускающегося за большим окном солнца. Медицинская сестра, в сером платье, с платком на голове, медленно открыла дверь палаты. Пахло дезинфицирующим раствором, лекарствами, немного гарью и дымом. Посмотрев на кровать, она перекрестилась:

– Господи, помоги, пожалуйста. Хватит смертей, я прошу Тебя… – с двух часов дня, с верфей на Собачьем острове, по госпиталям Ист-Энда развозили раненых. Налет оказался неожиданным, патрули не успели перехватить бомбардировщики Люфтваффе. Погибло больше двух сотен человек. На разрушенной верфи R.& H. Green and Silley Weir Ltd, под завалами кирпича и камней, оставалось не менее пяти десятков людей, по подсчетам пожарных.

– Двести тринадцать, – вспомнила сестра, – нет, она еще жива… – новорожденная девочка лежала в соседней палате, под плексигласовым колпаком, окруженная грелками, с теплой водой. Ее хотели перевезти в детский госпиталь, на Грейт-Ормонд-стрит, но врачи запретили трогать ребенка с места. Она провела час под завалом, рядом с раненым, потерявшим сознание мужчиной. Он закрывал своим телом ребенка. Осколок немецкой бомбы вспорол живот матери, мгновенно убив женщину. Этот же осколок перерезал пуповину и ранил девочку, в крохотную ручку, повыше локтя. Врачи боялись заражения крови. Дитя, которому не исполнилось и суток, не смогло бы бороться с инфекцией.

– Но девочка крупная, крепкая, больше восьми фунтов. Мать была высокая… – сестра глядела на широкую спину отца девочки, на голубовато-серый, авиационный китель. Она узнала полковника Кроу в приемном покое. Сестра видела фото аса, в газетах. Она видела, как дергаются его плечи, сейчас, но ничего не могла сделать.

На покойной женщине не нашли документов. Улица, с тремя домами, с кафе и табачной лавкой, превратилась в прах. Требовалось формально опознать погибшую, и подписать бумаги. Женщину обмыли, и привели в порядок тело, закрыв до подбородка простыней. Врач запретил сестре показывать мужу покойной что– то, кроме лица. Оно почти не пострадало, только на белых щеках, виднелось несколько царапин. Женщина истекла кровью, осколок разрубил ее надвое. Доктор сидел на подоконнике, в палате, затягиваясь крепкой папиросой:

– Незачем, – сказал он хмуро, – половину погибших на верфи, в морге по кускам складывают. Заместителя министра тоже… – махнув рукой, он поинтересовался:

– Мальчика забрали? Того, с монголизмом… – мальчик не получил ни царапины. Пожарные сказали, что он цеплялся за тело мужчины:

– Папа, папа… – мужчина спас ребенка, толкнув его на пол столовой, защищая от осколков бомб. Ему разнесло затылок, шрапнелью, смерть оказалась мгновенной. На покойном нашли пропуск, на имя заведующего чертежной мастерской, мистера Майера. Мальчик Пауль был его сыном. В пропуске значился адрес, в Хэмпстеде. Набрав номер телефона, сестра услышала детский голос, и лепет маленького ребенка:

– Аарон, не мешай! – строго сказала девочка, позвав: «Мама, тебя!»

Маленькая женщина, темноволосая, с прямой спиной, с исколотыми швейной иглой пальцами, приехала одна, без детей. Подросток бросился к ней, рыдая, спрятав лицо в подоле простого платья:

– Мама, мамочка. Папа лежит, не говорит… – в морге, женщина даже не пошатнулась:

– Да, это мой муж. Мистер Людвиг Майер, тридцати семи лет… – мальчика в морг не повели, но сестра слышала, как женщина шептала ему, сидя на скамейке:

– Ты увидишь папу, обязательно. Папа не страдал. Не надо, Пауль, не надо, милый… – умыв и переодев ребенка, женщина увезла его на такси. Семьям пострадавших от бомбежек машины предоставляли бесплатно.

В четыре часа дня по радио передали репортаж с места налета. Премьер-министр, лично, приехал на разрушенные верфи. До них донесся глухой, сильный, спокойный голос:

– Леди Юджиния Кроу говорила людям, кующим победу, что мы никогда не сдадимся. И я, сейчас, продолжаю ее прерванную смертью речь. Я повторяю, что нас не сломить. За станками, и штурвалами, в танках и самолетах, в Африке и Атлантике, в госпиталях, и школах, на полях сражений, и на полях с колосьями хлеба, нас не сломить. Каждый из нас, боец, на войне, каждый солдат, и будет стоять до конца… – велев себе собраться, сестра кашлянула: «Полковник Кроу, вы можете зайти…»

Стивен хотел сделать шаг, но не смог. Он знал, что Питер спас его дочь, у которой еще не было имени. Девочка лежала, цепляясь за жизнь, в соседней палате. Стивен знал, что погибли тетя Юджиния и мистер Майер. Он сумел позвонить в Блетчли-парк и коротко, сухо рассказать обо всем Джону. Стивен слышал, от врача, что Питера закончили оперировать, вынув осколки из спины, зашив легкое. Кузен мог очнуться, к вечеру:

– Ему повезло, – заметил доктор, – шрапнель мелкая. Останутся шрамы, но внутренние органы в порядке. Легкое восстановит функции… – полковник все понимал, но у него не получалось поверить, что Густи больше нет.

До него донесся скрип двери, шуршание, Стивен оторвался от подоконника. Во дворе больницы стояло несколько грузовиков. Санитары спускали на асфальт гробы. На двери, ведущей в подвал, белели листы бумаги:

– Морг списки погибших вывесил. Двести двенадцать человек, врач говорил. Двести тринадцать, если с девочкой… – доктор, ничего не скрывая, объяснил, что ребенок провел час на холоде. Рана могла воспалиться:

– Она здоровая девочка… – тихо сказал доктор, – она даже поела. У нас есть кормящие женщины, в родильном отделении. Но если начнется жар, поднимется температура…

Он развел руками:

– Сердце не справится, мы ничего не сможем сделать… – надо было подойти к Густи, но Стивен не двигался, глядя на маленькую очередь, у двери морга. Питер был под наркозом. Кузен еще не знал, что его мать погибла:

– Она там… – Стивен коснулся кольца, у себя на шее, – и мистер Майер тоже. Миссис Клара осталась вдовой, с четырьмя детьми… – приземлившись на базе Бриз-Нортон, Стивен сразу поехал в Лондон. Полковник нашел записку, под парадной дверью особняка, на Ганновер-сквер. Он узнал почерк жены:

– Мы с тетей Юджинией и Питером встречаемся в Ист-Энде. Вечером увидимся, люблю тебя… – Стивен, наконец, оглянулся. Коридор был пуст, у палаты стояла медицинская сестра:

– Она… ваша жена, готова, полковник… – девушка посмотрела на заплаканные, распухшие глаза, – вы можете попрощаться. Потом надо… – тонкая рука указала куда-то вниз. Стивен увидел русые, влажные волосы. Густи лежала, вытянувшись, без подушки. Он вспомнил белую, каменную пыль на лице мертвой Изабеллы:

– Густи, тоже побледнела… – Стивен понял, что летчики умирали по-другому, – в небе подобное не замечаешь. Часто и тела не остается… – в коридоре, едва уловимо, пахло гарью. Он услышал свист осколков, в Мадриде. Черные хлопья пепла, кружились в небе:

– Я тогда не спас Изабеллу, и теперь я виноват. Если бы я сегодня полетел в патруль, вместо, Франции, Густи была бы жива. Все были бы живы. Я не пустил бы немцев в Лондон… – он сжал кулаки: «Спасибо».

Сестра помялась:

– Вы, пожалуйста, не трогайте ее… то есть тело… – девушка тяжело вздохнула. По небритой, в каштановой щетине, щеке, катилась слеза. Сестра помнила о просьбе врача:

– Это правила, – твердо завершила девушка, – так положено… – лазоревые, запавшие глаза тоскливо взглянули на нее. Она видела, что полковник все понял. Он вытер ладонью щеки:

– Я… я просто посижу рядом, сестра. Просто посмотрю на нее… на мою жену… – Густи закрыли глаза. Длинные, темные ресницы тоже были немного влажными. Наклонившись, поцеловав ссадину на щеке, он прижался губами к ледяному, высокому лбу. Ее укрыли холщовой простыней. Из-под ткани не было видно даже кончика пальца. Стивен не хотел больше ни о чем думать. Встав на колени, он положил голову на кровать. Стивен плакал, гладя шершавую, холодную ткань:

– Густи, прости меня, прости, пожалуйста. Густи, почему… – Стивен не знал, сколько времени прошло. В окне заиграл ветреный, алый закат, на полу комнаты залегли темные, глубокие тени. Чья-то рука легла ему на плечо, полковник вздрогнул, обернувшись. Стивен помнил лицо врача:

– Он мне сказал о ней… о девочке… – доктор помолчал:

– Сэр Стивен, к сожалению, как мы и предполагали, ребенок, вряд ли переживет ночь. Подержите ее на руках… – врач вздохнул, – пусть она… побудет с вами, хотя бы немного… – заставив себя подняться, Стивен пошел за врачом в комнату, где умирала безымянная, новорожденная девочка, его дочь.


Черная, бакелитовая трубка телефона была еще теплой. Столик, на колесиках, вкатили в палату через полчаса после того, как Питер очнулся. Голова была тяжелой, виски гудели. Он пошевелился, чувствуя боль в груди, бинты, стягивающие спину. Губы пересохли. Он вспомнил страшный крик, звон стекла, осколки кирпичей, от фабричной трубы, черные силуэты самолетов.

– Мама выступала на верфи. Я Густи толкнул под машину… Что с ними… – Питер застонал, ощутив на губах прохладу кислой, с лимоном воды. Он жадно пил, голова немного кружилась. Дрогнув ресницами, он увидел сумрачную, с одним ночником, палату. За окном зажигались фонари. Сестра приподняла его, подсунув за спину подушку:

– Осторожно, осторожно, мистер Кроу… – Питер повернул голову. Он смотрел в покрасневшие, заплаканные глаза кузена Стивена. Полковник молчал, сестра вышла. Питер услышал какие-то распоряжения, из-за двери, звон ложечки в стакане, шум шагов, по коридору. Он заметил, как подрагивают сильные, длинные пальцы летчика.

Стивен, только что, положил девочку под ее плексигласовый колпак. Ее запеленали, но через холст, и ткань чепчика, он чувствовал жар. Малышка горела, не открывая запавших глазок, тяжело дыша. Врач, отодвинув пеленки, показал перевязанную ручку:

– Ее ранило, когда она еще не родилась… – понял Стивен, – осколок, убивший Густи, ранил девочку. То есть и родов не было… – об этом Стивен думать не хотел, и не собирался. Рану зашили, но, судя по всему, после часа, проведенного девочкой под завалом, у нее началось воспаление легких.

– Мистер Кроу защищал ее, своим телом. День был теплый, но все равно… – вздохнул врач, – для новорожденного очень опасно оказаться в подобных условиях… – когда Стивен держал дочь на руках, она даже не двигалась. Он слышал, как неровно, часто бьется маленькое сердечко. Девочка не плакала, не хныкала. Он, отчего-то, подумал:

– Бережет силы. Сто четыре градуса у нее, сто четыре градуса… – дочери дали жаропонижающее средство, но лекарство не помогло:

– Она только один раз поела, – сказал врач, – днем, когда их привезли, с мистером Кроу. Температура поднимается. Сердце не выдержит, она угаснет… – ему сказали, что девочка крепкая, но Стивен не мог забыть легкое, крохотное тельце. Доктор объяснил, что младенцы быстро теряют вес:

– Если бы нам удалось сбить температуру, начать лечение… – он помолчал, – тогда ваша дочь могла бы поесть. У нее просто не осталось на это сил. Она умирает… – девочка лежала, не шевелясь, под колпаком, среди грелок. Стивен подумал, что их с Густи надо похоронить в одном гробу, и обязательно позвать священника, чтобы он окрестил малышку:

– Хоть так… – он смотрел в лазоревые глаза кузена, – хоть так. Поговорю с Питером, попрошу врачей найти капеллана… – Стивен не знал, как сказать кузену, о смерти его матери.

Питер облизал губы, откашлявшись:

– Стивен… Что с мамой, с Густи… Говори… – полковник взял его руку:

– Ты послушай меня, пожалуйста… – кузену не надо было опознавать мать. Врачи сказали Стивену, что все нужные бумаги подписаны. Доктор указал на двор:

– Он здесь. С родственниками погибших людей говорит… – Стивен подошел к окну. Под фонарями стояло две черные машины. Он узнал плотную, обрюзгшую фигуру, котелок, сильные, широкие плечи. Черчилль повернулся спиной к окнам госпиталя. Стивен увидел знакомую, скромную шляпку. Она была в траурном, черном пальто:

– Должно быть, за телом мистера Людвига приехала…, – Клара, сцепив руки, слушала премьер-министра. Белые листки, на двери морга, немного колыхались под ветром. У машин полковник заметил светлые волосы. Джон надел форму танкиста, с капитанскими нашивками. Черчилль сам служил в четвертом гусарском полку, корнетом, в прошлом веке:

– И дед Джона в нем служил, и отец… – вспомнил Стивен, – а Черчилль сейчас шеф полка. Они несколько лет, как танкистами стали… – после оккупации вермахтом Греции, полк перебросили в Северную Африку, где он сражался с войсками Роммеля:

– И я туда отправлюсь… – решил Стивен, – после похорон… – он заплакал, вытирая слезы с глаз. Потом его позвали, к очнувшемуся кузену.

Питер слушал Стивена, глядя куда-то в сторону, на беленую стену палаты.

Мать рассказывала о бабушке Марте, погибшей на «Титанике», о его деде, Мартине Кроу, о прадеде, тоже Питере:

– Мамы больше нет… – он повторял слова кузена, – мама погибла. Черчилль ее опознал. Он здесь, с Джоном. Густи погибла, и мистер Людвиг. Думай о тех, кто нуждается в помощи… – приказал себе Питер, – это сейчас важнее. Все остальное потом. Мама всегда так делала, и все остальные тоже… – оглянувшись на дверь, полковник закурил. Сначала он долго щелкал зажигалкой:

– Она… девочка… не выживет, врачи сказали. Ты ее спас, однако она долго на холоде была. Она все равно умрет, Питер… – охнув от боли, мужчина забрал у кузена сигарету.

– Тебе нельзя, у тебя… – всхлипывая, сказал Стивен.

– Я сам разберусь, что мне можно, а что нельзя… – Питер затянулся, – говоришь, Джон здесь… – кузен кивнул, – позови его, и пусть мне организуют телефон. Приведи врача, возвращайся к девочке. Она должна знать, что ты рядом, что отец всегда будет с ней… – кузен, послушно, вышел. Питер потратил четверть часа, убеждая доктора ввести ребенку дозу пенициллина:

– Профессор Флори сам это сделает… – наконец, вздохнул мужчина, – я его лично попрошу. Я знаю, что пациент, которого лечили пенициллином, умер, я присутствовал в госпитале. Он был взрослым человеком, им нужны большие дозы. Флори, все равно, хотел начать программу испытания с детей… – врач, хмуро, отозвался:

– Это ребенок, а не мышь, мистер Кроу. Нельзя, чтобы…

– У нее температура в сто четыре градуса, – Питер заставил себя сдержаться, – вы говорите, что она не доживет, до утра. Ее отец подписал разрешение на лечение новым препаратом. Что вам еще надо… – он велел себе не ругаться, – рискните, иначе дитя умрет… – врач поднялся:

– Ладно. Но пусть профессор Флори сюда приедет. Он создавал пенициллин. Он рассчитает нужные дозы… – Питер позвонил Флори домой. За профессором отправился Джон, в сопровождении полицейского эскорта, расчищающего дорогу. От Лондона до Оксфорда было сто миль, в обе стороны. Его светлость и Флори появились в госпитале ровно через полтора часа.

Питер полулежал, держа чашку с кофе. Его сварили премьер-министру, но Черчилль велел принести еще одну чашку. Заметив взгляд Питера, он отодвинул портсигар:

– Курить я тебе не дам. Я разговаривал с твоим лечащим врачом. До лета тебе курить нельзя, пока легкое не восстановит работу… – Питер смотрел в усталое, побледневшее, лицо премьер-министра. Черчилль стоял у полуоткрытой форточки, дымя сигарой, разглядывая почти опустевший двор.

Питер старался не думать о матери. Он не хотел вспоминать знакомый запах сандала, добрые, лазоревые глаза, в легких морщинках, едва заметную седину, на каштановых висках. Мать рано поседела, после смерти отца, на первой войне, но красила волосы. Питер заметил седину прошлой осенью. Леди Кроу отмахнулась:

– Нет времени, с налетами. На предприятиях я часто в брюках и косынке, а кабинету министров все равно, как я выгляжу… – осенью мать сфотографировали у станка. Женщина, заменившая на рабочем месте сына, показывала леди Кроу, как делать корпус, для снаряда. Они носили комбинезоны, и широко улыбались:

– Надо снимок в кабинет повесить … – напомнил себе Питер, – рядом с портретами, бабушки, прабабушек. Мама, мамочка… – на той стене у него было свадебное фото родителей, и снимок деда и прабабушки, на борту «Титаника», перед отплытием.

– Мама внуков хотела… – Питер тяжело, болезненно, вздохнул. Черчилль резким движением потушил сигару о блюдце:

– Я знаю, что ты мне хочешь сказать, мальчик… – прибавил он, – знаю. Я бы, на твоем месте, тоже в армию рвался. Но я на своей должности, ты на своем посту, и мы все солдаты. Даже этадевочка… – премьер-министр коротко улыбнулся, – леди Кроу, которой и дня не исполнилось. Если все пройдет удачно, – Черчилль, грузно опустился на табурет, – нам понадобится много пенициллина. Для госпиталей, для Северной Африки… – Питер открыл рот. Черчилль поднял руку:

– Наладишь производство, и я тебя отпущу. Иди лейтенантом, в пехоту, в танковые войска, как твой родственник… – дверь скрипнула. Джон засунул черную беретку танкиста в карман кителя. Герцог улыбался:

– Сто градусов и падает дальше. Леди Кроу поела. Флори с ней. Он Стивена спать отправил. Сэр Уинстон… – Джон замялся, – разрешите отлучиться. Я миссис Клару домой отвезу… – объяснил он, глядя на Питера, – а ты тоже спи, ты ранен… – Черчилль кивнул.

– Надо Клару и детей на лето в Мейденхед отправить, – решил Питер, – а с девочкой все будет хорошо. Стивен, наверное, ее Густи назовет. А я свою дочь Юджинией… – Черчилль погладил его по голове:

– Все, мальчик, все. Поплачь, теперь можно… – теперь, действительно, было можно. Питер всхлипывал:

– Мама, мамочка… – Черчилль держал его за руку. Он смотрел в окно, на яркую луну, над крышами Уайтчепеля, на черные силуэты патрульных самолетов. В открытую форточку слышались удары церковного колокола, неподалеку. Премьер-министр вспомнил:

– Не спрашивай, по ком звонит колокол. По тебе, всегда по тебе…

Он провел ладонью по лицу:

– Что Джон говорил? Гитлер будет воевать с русскими. Сталин ему верит, до конца. Вор у вора дубинку украл, Юджиния мне объясняла пословицу. Нам он не верит… – Черчилль усмехнулся, – но придется. Никто другой ему не поможет. Хотя бы оружием, на первое время. Гитлер не сломит Россию, никогда… – раскурив сигару, он посмотрел в лазоревые глаза Питера:

– У него отец был русский… – Черчилль достал из кармана пальто платок:

– Следующим летом пойдешь в армию, обещаю. Но сначала покажешь мне новый фармацевтический завод, в Ньюкасле… – он сунул под нос Питеру склянку со знакомым очерком летящей птицы, и буквами, «К и К», – и партии пенициллина, с твоей эмблемой… – Питер вытер лицо:

– Покажу, сэр Уинстон. Спасибо… – он впервые почувствовал, как устал. Врач, робко, заглянул в палату, Черчилль поднялся: «Выздоравливай».

Проводив его глазами, Питер велел себе заснуть:

– Надо похоронить, всех. Надо вернуться на север, нанять еще химиков. У меня есть список, от профессоров, в Кембридже и Оксфорде, выпускников этого года. Но все в армию хотят… – Питер задремал, неспокойно, чувствуя боль в спине. Он видел серое, низкое небо, слышал грохот артиллерии, под ногами скользил растоптанный, грязный снег. Издалека доносился рев танковых моторов, свистели снаряды.

– Это не Северная Африка… – удивился он, падая в снег, накрывая голову руками. Черепичная крыша какой-то церквушки взлетела вверх, в небо поднимался столб дыма, по стенам полз огонь.

– Нет! – Питер рванулся вперед, забыв про обстрел, слыша плач ребенка. Звонил колокол, снаряд разорвался почти у его ног, голова стала легкой. Он погрузился в темноту.

Мейденхед

На огромном, старом дубе, у ограды кладбища распускались первые листья. Дерево будто окутала зеленая фата. Пахло свежей травой, под склоном холма, поблескивала Темза. Серые стены церкви святого Михаила обросли мхом, внизу, где надгробные камни подступали к входу. Над старой, черепичной крышей, вились птицы.

Джон стоял, в штатском, траурном костюме, за оградой кладбища, глядя на спины кузенов. Питер тоже был в трауре, Стивен повязал на рукав мундира черную ленту. Герцог обернулся на дорогу, ведущую к усадьбе. Они приехали на похороны, и сегодня отправлялись обратно, по рабочим местам, как думал Джон.

Из Блетчли-парка сообщили, что Монахиня пока не вышла на связь, но герцог не беспокоился. Рандеву в Фужере назначили на следующую субботу, а сегодня была среда. В любом случае, Монахине запрещалось пользоваться радиопередатчиком, до тех пор, пока она не оказалась бы на базе отряда. На встрече после Рождества Мишель объяснил Джону, что они обретаются в местах, где, когда-то, сражались силы генерала де Шаретта.

– Предок Теодора у него инженером служил, – коротко улыбнулся Мишель, – Теодор у нас тоже взрывными работами заведует. Впрочем, старый лагерь де Шаретта слишком близко к Ренну. Мы дальше на северо-запад отошли. В охотничьем доме все в порядке. Коллекции наши, в подвале, хорошо спрятаны, но не стоит рисковать, болтаясь рядом с городом… – Джон поинтересовался судьбой картин Лувра. Густи, в Блетчли-парке, рассказала ему о шахтах Саксонии, где нацисты собирались прятать сокровища. Мишель помрачнел:

– Я знаю об этом плане. Джоконды, или Венеры Милосской им не найти, а Гентский алтарь, я думаю, нам придется долго искать, после победы, – добавил Мишель.

– После победы… – Джон оставил кузенов у свежих могил.

Леди Юджинию похоронили на участке Кроу, неподалеку от камня, погибшим на морях, где были высечены имена ее родителей и бабушки. Она лежала рядом со своим дедом, Питером Кроу. Джон вспомнил надпись:

– Он был светильник, горящий и светящий. Питер с моим прадедом в том взрыве погиб, на Ганновер-сквер… – на камне темного гранита, покойный отец Джона, добавил строчку о пропавших леди Джоанне и Вороне:

– Констанцы там нет. Стивен не говорит о ней, не хочет вспоминать. Слишком больно… – он тоскливо посмотрел на церковь. Тони была атеисткой, но Джон всегда молился за нее, и Уильяма, прося, чтобы они оказались в безопасности.

– Тони напишет, – успокоил он себя, – непременно. Хотя год прошел, она бы могла много раз написать… – Джон понимал, что дядя Джованни, рано или поздно, узнает, где находится дочь:

– Он радиограммы расшифровывает, с континента, заменяет связистов. Он меня спросит, кто такая Монахиня… – дядя работал по контракту, был штатским человеком. Джон, вообще-то, мог ему ничего не отвечать.

– Лаура его единственная дочь… – вздохнул герцог, – у меня не получится соврать. Главное, чтобы она добралась до Фужера, чтобы ее не арестовали. Она очень осторожна, и документы у нее надежные… – такие же бумаги имелись и у пани Качиньской, в Роттердаме. Джон не хотел сообщать дяде Хаиму о том, куда направится Эстер, летом. Звезда обещала сама связаться с отцом. США были нейтральной страной, почта туда ходила исправно.

Сняв летную фуражку, Стивен держал ее под мышкой. Он пришел на похороны с кортиком, старое, тусклое золото эфеса переливалось под весенним солнцем. Леди Августу похоронили у могилы деда Ворона, сэра Стивена Кроу.

– Николас тело из Арктики привез… – Джон шел к усадьбе, чиркая спичкой, пряча огонек от легкого, теплого ветра, – тетя его в Париже похоронена, леди Юджиния, а сам Николас неизвестно где… – Стивену дали отпуск, на месяц. Потом он отправлялся в Северную Африку. Маленькая леди Августа лежала в госпитале, но девочка бойко ела. По заверениям врачей, к Пасхе ее можно было забрать домой.

– То есть в Хэмпстед. Питеру надо в госпиталь вернуться. Его под честное слово на похороны отпустили… – Клара уверила полковника, что выкормит малышку:

– Где четверо, там и пятеро, – под глазами женщины залегли темные тени, – не беспокойтесь, пожалуйста, сэр Стивен. Детям станет легче, если новая девочка дома появится… – Людвига похоронили на кладбище в Хайгейте, неподалеку от могилы Маркса. Питер заплатил и за участок, и за погребение. У девочек начались каникулы в школе. Питер сказал Кларе:

– Поезжайте в Мейденхед. Малышка все равно в госпитале, до Пасхи… – полковник Кроу написал распоряжение, по которому его содержание выплачивалось миссис Кларе Майер:

– Пока война не закончится, – хмуро сказал Ворон, – потом я с Густи обоснуюсь на какой-нибудь авиационной базе. Будет ходить в школу, а я буду летать. С Густи… – поморщившись, как от боли, он оборвал разговор.

– Дядя Джованни сейчас дома… – Джон подошел к воротам усадьбы, – миссис Кларе с обедом помогает… – он вез кузенов и дядю в Лондон, на служебном автомобиле:

– Я сам в Африку отправлюсь, осенью. То есть через Африку… – в Палестину добирались кружным путем, на самолете, через Кейптаун и Багдад. Путь занимал неделю. Гражданских лиц на подобные рейсы, конечно, не сажали:

– Миссис Клара и не поедет в Палестину. Только если после войны… – из деревни, приходила пожилая семейная пара, ухаживать за домом и садом. Джон смотрел на цветущие гиацинты, на клумбах, на черного кота. Томас лежал на гранитных ступенях, у входа, едва слышно мурча. Пауль, в суконной курточке, устроился рядом. Мальчик вертел деревянную пирамидку.

Присев, Джон погладил светловолосую голову:

– Скоро обед, милый. На реку сходишь, с мамой и сестричками… – Пауль показал игрушку:

– Для девочки. Аарон ей отдаст… – из открытого окна слышался голос Клары:

– Накрывайте на стол, милые. Мистер ди Амальфи, – ахнула женщина, – не надо, я отнесу. Вам тяжело. Аарона возьмите… – ребенок радостно засмеялся.

– Сирота, – внезапно, горько подумал Джон, – ему год, а он сирота. И маленькая Августа тоже… – он взял у Пауля игрушку:

– Молодец, очень аккуратно сделано. Мама тебя в мастерскую отведет, в Хэмпстеде… – Клара нашла мебельщика, эмигранта из Германии. Он согласился взять Пауля подручным.

Мальчишка посопел, привалившись к боку Джона. Голубые глаза блестели:

– Было страшно, – пожаловался Пауль, – я кричал. Я не смог… – он замолчал, – не смог ничего сделать. Она бы смогла… – мальчик замер, глядя в небо, на стаю птиц. Голуби, снявшись с крыши церкви, полетели за Темзу, на юг:

– Она бы смогла… – Пауль вздохнул, – она… – Джон не стал спрашивать, кто. Обняв мальчика за плечи, он поднялся:

– Пойдем, милый. Дядя Питер и дядя Стивен возвращаются, пора за стол.

Интерлюдия Бретань, март 1941

Часы на старинной башне, грубого камня, медленно пробили шесть вечера. Тринадцать башен Фужерского замка царили над городом, над медленной рекой Нансон, возвышаясь на гранитной скале. Замок в двенадцатом веке, разрушил английский король Генрих Плантагенет, при вторжении в Бретань. Местный барон, Рауль де Фужер, немедленно отстроил крепость. В следующие триста лет замок жгли, захватывали, и восстанавливали, пока, наконец, Бретань не успокоилась. Стены поросли мхом, на серой черепице остроконечных шпилей, на крышах, ворковали голуби.

Над городом простиралось нежное, зеленоватое весеннее небо. На востоке медленно поднималась мерцающая Венера. На главной улице городка торговцы складывались, убирая с лотков провизию. В деревянных бочках с водой шевелились речные раки, в сетках лежали устрицы, в растаявшем льде сверкала чешуя рыбы, привезенной сюда с побережья. Мясники снимали с крючьев куски молодой баранины, от овец с запада, пасущихся на приморских лугах. Они сворачивали гирлянды сосисок, домохозяйки еще торговались за кости, для бульона. В холщовых мешках громоздились прошлогодние овощи, картофель, морковь и лук. Из свежей зелени пока продавали только цикорий. Бакалейщик занес в лавку бумажные пакеты с гречневой мукой. Полки внутри были уставлены банками с фасолью и чечевицей, лесным медом и ягодными джемами.

У булочной скопилась маленькая очередь. Здесь пекли румяные булочки кунь-аман, с карамельной корочкой, гречневые блины, картофельные оладьи. На подносах красовались куски клафути, с изюмом и сливами.

Стены домов, на главной улице городка, были увешаны красными флагами, с белым кругом и черным силуэтом стилизованного горностая, геральдическим символом Бретани. Знамена национал-социалистического союза бретонских рабочих колыхались в теплом, весеннем ветре. На плакатах, Теофиль Жюссе, лидер партии, призывал юношей записываться в национальную милицию. Жюссе, на снимке, гордо носил повязку бретонского СС, как его называли, белую, с черным крестом.

Рядом, на деревянном щите, наклеили реннскую газету, L’Heure Bretonne, издание местных коллаборационистов. На первой странице аббат Перро, глава националистов, пожимал руку немецкому коменданту Ренна, стоя под лозунгом: «Travail, famille, patrie». Подвал газеты был озаглавлен: «Борьба бретонского народа за независимость».

Изящная, темноволосая женщина, в простом платье и жакете, достала из салфетки горячий пирожок. Остановившись перед щитом, внимательно читая передовицу, она слизала с губ крошки коричневого сахара. Женщина скользнула взглядом по плакатам, с вишистскими топориками и свастиками. Толстый Черчилль, в котелке, дымя сигарой, отправлял через пролив лодки, с вооруженными людьми.

– Остерегайся английских шпионов! Будь бдительным! – кричали черные, жирные буквы. Реннское гестапо, предлагало награду за сведения о бандитах, месяц назад, подлым образом убивших одного из журналистов L’Heure Bretonne. Вытерев пальцы салфеткой, женщина бросила бумагу в урну.

Она свернула в узкую, вымощенную булыжником улицу. На углу, в «Закусочную тетушки Сюзетты», зазывало рукописное объявление: «Каждый субботний вечер, живая музыка и танцы, два бокала сидра по цене одного». Женщина нырнула в деревянную, выкрашенную синей краской дверь: «Пансион «Прекрасная Бретань».

Поднявшись по скрипящей, полутемной лестнице, она достала из кармана жакета тяжелый ключ. Умывальная помещалась в конце коридора. Своих ванных комнат у постояльцев не было. Футляр для пишущей машинки стоял в старомодном, большом гардеробе. На кровати она разложила второе платье, выходное, как смешливо называла его Лаура. Комбинезон, парашют, и грубые ботинки, в которых прыгала женщина, давно покоились в глубине леса, в паре миль от прогалины, где приземлилась Лаура. Найдя ручеек, она умылась, и переоделась. Через пару часов скромная женщина, с футляром для машинки и саквояжем, сидела на проселочной дороге, на остановке деревенского автобуса.

Лаура добралась до Фужера позавчера. Платье и туфли она купила в городе, пройдясь по магазинам. Хозяйке пансиона Лаура объяснила, что направляется в Ренн, в поисках работы, после сокращений в парижской школе:

– У вас спокойней, – Лаура предъявила вишистский паспорт, – здесь провинция… – над стойкой висел портрет папы римского, фотографии святой Терезы из Лизье, и блаженной Елизаветы Бельгийской. Баронессу сняли на ступенях детской больницы, в Льеже, построенной на деньги де ла Марков. Тетя Элиза стояла рядом с мужем, Виллем сидел в инвалидной коляске. Лаура, в Лондоне, подобного снимка не видела. Она заметила среди врачей, в белых халатах, знакомое лицо:

– Профессор Кардозо, дедушка Давида. Конечно, они дружили, семьями… – вишистских флагов в пансионе не имелось. Хозяйка говорила на галло, местном диалекте, но коллаборационистских газет на стойке не лежало, только католические издания. Пожилая женщина перехватила взгляд Лауры:

– Их осенью канонизируют, в Риме. Блаженная Елизавета наша, бретонка. Маркиза де Монтреваль, в девичестве. В Ренне, в отеле Монтреваль раньше картинная галерея размещалась… – хозяйка просмотрела рекомендательные письма Лауры, из школы, и от парижского священника. В них превозносились добродетели мадемуазель Леблан:

– Лицо у нее усталое… – подумала хозяйка, – но молодая женщина, красивая. Филиппу бы ее сосватать… – бретонка скрыла вздох. Единственный сын сидел в лагере военнопленных, в Германии. Судя по письмам, возвращения его на родину ждать, не приходилось.

– Филипп ее младше… – женщина аккуратно списывала данные паспорта, – но ничего страшного. Приехал бы мальчик домой… Говорят, немцы их на заводы посылают, работать у станков… – до войны сын хозяйки был стеклодувом. Фужер славился посудными фабриками.

– А что там сейчас? – поинтересовалась Лаура. Она знала, что в отеле Монтреваль сидит немецкая комендатура и реннское гестапо. Сведения из Бретани поступали отличные. В Блетчли-парке знали фамилии офицеров вермахта и СС, численность расквартированных здесь гарнизонов и даже расписание прибытия новых частей. Герцог, правда, коротко заметил:

– Перед тобой данные зимы, а сейчас март на дворе. С тех пор у нас не было связи с местным Сопротивлением. Для этого ты к ним и летишь… – Лауре предстояло стать связной между отрядами в Бретани, и теми, кто сражался с нацистами в других департаментах Франции. Документы ищущей работу преподавательницы служили отличным прикрытием. Женщина могла разъезжать по всей стране.

– Немцы… – довольно хмуро ответила хозяйка, отдавая Лауре паспорт:

– Завтрак в семь утра, ужин в шесть вечера… – Лаура спросила о святом отце. Она услышала, что кюре в Фужере поддерживает бретонских националистов:

– Он с запада, из Финистера, – объяснила хозяйка пансиона, – друг отца Перро… – Лаура, аккуратно, посещала утреннюю мессу. Она исповедовалась, но ничего не сказала священнику об истинной цели приезда в Фужер:

– Подобное грех… – подумала Лаура, – но когда я еще исповедуюсь? В лесах вряд ли кюре найдешь… – Джон запретил ей упоминать, на исповеди, кто она такая.

– После войны, – довольно весело сказал герцог, – когда мы повесим рядом Гитлера и Муссолини, поедешь в Рим. С тебя снимут все грехи. Пока нельзя рисковать… – увидев глаза Лауры, он поднял руку:

– Ты говорила, что итальянские священники доносят на прихожан. Немецкие тоже. И французские кюре, я больше чем уверен… – он, конечно, был прав.

Гремя эмалированным тазом, Лаура вымылась прохладной водой. Вернувшись в комнату, она натянула простые, хлопковые чулки на резинке:

– Констанца похожие чулки носила. Здесь провинция. Наверное, только в Ренне шелковые чулки продаются… – платье окутало ее скользким шелком. Оно тоже было темным, красивого цвета спелой сливы. Сунув ноги в новые туфли, Лаура накрасила губы помадой и подхватила сумочку.

На обед хозяйка подавала одно блюдо, бретонское рагу из обрезков свинины, с капустой, морковкой, и гречневой кашей. Салат брали из общей миски. Цикорий щедро полили уксусом, посыпали солью, но масла хозяйка пожалела. Десерта не полагалось, завтрак состоял из двух яиц, половины сосиски, и гречневого блина. Лаура и обедала подобными блинами, где-нибудь в городке. Ожидая связника, она объездила окрестности, делая вид, что интересуется замками и церквями.

Постояльцев, с Лаурой, было всего трое. Пережевывая довольно жесткие куски мяса, она исподтишка разглядывала полного священника, перелистывающего молитвенник, и женщину средних лет, в очках, с поджатыми губами:

– Они не знают, где я остановилась, – пришло в голову Лауре, – может быть, кто-то из них связник… – Лаура взглянула на часики: «Скоро все пойму».

На улице зажигались фонари. От угла слышалась музыка, скрипка и аккордеон. Замедлив шаг, Лаура нащупала пальцами, в подкладке сумочки, браунинг. Оставлять оружие в комнате было нельзя, хотя радиопередатчик замаскировали отлично. Даже если хозяйка и раскрыла бы футляр, она увидела бы только пишущую машинку. Достав флакончик дешевых духов, Лаура провела пробкой по шее. Запахло ландышем, она весело улыбнулась. Дверь закусочной широко распахнули. Лаура вспомнила:

– Второй стол справа. Они знают, где я сяду. Джон сообщил, на Рождество, когда с ними встречался. Мишель и Теодор тоже где-то в Сопротивлении, но я их не увижу, наверное… – герцог сказал, что Лаура летит во французский отряд, подчиняющийся генералу де Голлю:

– У них много офицеров, есть и бежавшие из плена. Люди с боевым опытом, – объяснил Джон:

– Вы быстро найдете общий язык… – шагнув через порог, Лаура не успела дойти до стола. Перед ней вырос мужчина, средних лет, по виду фермер:

– Если мадемуазель позволит… – немного покраснев, он предложил Лауре руку. Музыка оказалась местной. Отец возил Лауру в Уэльс, на море, после войны:

– У валлийцев похожие мелодии. И у ирландцев тоже… – пары кружились по комнате. Лаура даже не смогла присесть. Ей покупали сидр, давешний фермер, пригласив ее еще раз, принес за столик два стаканчика с виноградной водкой. Представившись, месье Бризе, он позвал Лауру прогуляться завтра, у реки:

– Выручка хорошая на рынке, – подмигнул месье Бризе, – я домой не тороплюсь. Я вдовец, – любезно заметил он, почесав лысину, – бездетный. Держу свиней, птицу… – Лаура едва не рассмеялась. Сумочку она с плеча не снимала, придерживая локтем. Ей не удавалось зажечь спичку. Стоило женщине потянуться за пачкой «Голуаз», как рядом появлялось несколько огоньков. Лаура сидела спиной к входу, потягивая сидр. В голове приятно шумело.

Она вспомнила чай, в отеле, и танцы, где не получила ни одного приглашения:

– Англичане просто чопорные… – Лаура сняла ногтями с губ крошки табака. В тусклом зеркале отражались разрумянившиеся, смуглые щеки, темные, немного растрепавшиеся локоны. Закинув ногу на ногу, она покачивала туфлей.

Высокий, белокурый мужчина, в суконной куртке, сняв кепку, сунул ее в карман. Он прошел через толпу, ко второму столу справа. Зная, что это будет женщина, он улыбнулся, глядя на стройную спину, в шелке:

– Вы не оставите мне последний танец? Наверняка, не оставит, обещала… – услышав шепот над своим ухом, Лаура обернулась. Она смотрела в голубые, яркие, веселые глаза. Он склонил голову, Лаура прикусила темно-красную губу:

– Джон, Джон… Хотя, что это я? Он сам не предполагал, наверное… – она ответила на пароль. Мужчина вздохнул:

– Я так и знал. Очень жаль, мадемуазель… – Лаура протянула руку, поднимаясь: «Леблан. Мадемуазель Леблан».

– Рад знакомству… – он поцеловал смуглую, изящную кисть, пахнувшую ландышем. Заиграли вальс La Paimpolaise, песню бретонского шансонье, Ботреля.

– Месье Мишель… – Лаура заметила мимолетную усмешку. Его пальцы покрывали старые пятна краски. Он носил чистую, но потрепанную рубашку, с раскрытым воротом. На пиджаке Лаура заметила католический значок, с крестом. Она оглянулась:

– Я обещала танец, месье Мишель, но не вижу, где…

– Он сам виноват, – уверенно сказал мужчина, – нельзя оставлять красивую девушку в одиночестве. Я ему преподам урок, мадемуазель Леблан… – у него были крепкие, ловкие руки:

– Вальс, – поняла Лаура, – мы с ним танцевали, в ночном клубе. Пять лет назад, когда я из Рима в Лондон возвращалась. Тогда тоже играли вальс… – он едва слышно напевал:

– J’aime surtout ma Paimpolaise
Qui m’attend au pays Breton…
Положив голову ему на плечо, Лаура успокоено закрыла глаза.


Прогалину в сосновом, густом лесу, покрывал сухой мох. Наверху распевались птицы. Солнце играло в хромированной эмблеме, на переднем колесе немецкого мотоцикла DKW RT 125, прислоненного к стволу дерева. Блестели четыре кольца, с надписью «Auto Union». Разогнувшись, Федор вытер ладони тряпкой: «Теперь все в полном порядке». Мишель, прислонившись к пеньку, покуривал «Житан». Лесная тропинка, пересеченная корнями сосен, усыпанная иглами, уходила вдаль. Неподалеку журчал ручей:

– Писем мадемуазель Леблан не привезла… – Мишель сощурил глаза, любуясь синеватым дымком, – это опасно. И на связь она не выходила. Наш общий знакомый ей запретил. Выйдет на базе… – до базы еще надо было добраться. После танцев Мишель проводил мадемуазель Леблан до пансиона. Он помнил прикосновение мягкой ладони, шепот:

– Я поняла. Я буду ждать вас на дороге, в условленном месте… – в кабачке тетушки Сюзетт Мишель вывел кузину на улицу. По пути он взял два стакана сидра. Со стороны они выглядели просто парнем и девушкой, на свидании. Завернув в какой-то двор, при свете уличного фонаря, он быстро показал кузине карту Фужера и окрестностей.

Они забирали Монахиню на остановке деревенского автобуса, в девять утра. Мотоцикл был с коляской, Теодор давно оборудовал внутри тайник. Туда отправлялся радиопередатчик, в футляре. Кузина садилась в коляску, они возвращались в лес. От Фужера до базы было полсотни миль на запад. Мишель оставлял мотоцикл у фермера, жившего на отшибе. Он содержал безопасное убежище, для бойцов Сопротивления. В немецкой машине ничего подозрительного не было. Они, до войны, поставлялись во Францию.

На мотоцикле раньше ездил старший лейтенант, из реннской комендатуры. В городе, на танцах, он познакомился с хорошенькой мадемуазель Элен. Девушка преподавала в начальной школе, в деревне под Ренном. Позволив немцу несколько поцелуев, она приняла букет цветов. Мадемуазель согласилась на второе свидание, на следующей неделе.

Немца застрелили не сразу. Оказавшись на базе отряда, он рассказал все, что им требовалось, а потом Теодор аккуратно всадил ему пулю в затылок. Труп, на мотоцикле, привезли ночью в Ренн. Тело повесили под мостом, у слияния рек Иль и Вилен, с плакатом, вколоченным в измазанный кровью мундир: «Mort aux occupants! Vive la France libre!».

– Нам бы еще машину завести… – Теодор вынул из кармана холщовой куртки сверток с блинами. У него в стальной, офицерской, немецкой фляге, имелся холодный кофе:

– Ты вчера поел, в городе… – весело сказал он кузену, опускаясь рядом, – а я волком выл. Хлеба с колбасой мне только на один укус хватило… – он сладко потянулся, пережевывая блин.

– Вот и прикончил бы провизию… – Мишель облизал пальцы, – я тебе сказал, когда вернулся, что не голоден… – кузен подтолкнул его локтем в бок:

– Элен хорошо печет. Не говори мне, что ты голоден. За ушами трещит… – он потрепал Мишеля по белокурым волосам:

– Значит, Монахиня… – Федор улыбнулся, – хорошую кличку Джон придумал. Надо облачение достать, отец Франсуа поможет… – в уединенной обители настоятель, и пятеро монахов, поддерживали партизан, выполняя их поручения.

Федор еще не видел кузину. Он остался в лесу под Фужером, с мотоциклом, а Мишель пошел пешком в город. Маляр переночевал у связника, владельца маленькой обувной лавки. Они с Теодором избегали появляться вместе, подобное могло оказаться опасным.

Когда они обсуждали, кто пойдет на явку, Теодор покачал головой:

– Я человек заметный, и я в Фужере ни разу не был. Мишель там появлялся, он знает город… – они сидели в лесном шалаше, на базе.

В отряде воевало два десятка человек, в прошлом солдаты, или офицеры. Кое-кто, как и Мишель, бежал из плена. Они подчинялись Силам Свободной Франции, во главе с генералом де Голлем. На одном из деревьев, висел трехцветный флаг, с лотарингским крестом. Здесь собрались коммунисты, социалисты, католики и дворяне. Маляр и Драматург не делали различий между людьми. Мишель говорил, что у них есть один общий враг, нацизм. Они поддерживали связь с другими отрядами, в Финистере, на западе, и на юге, но им отчаянно требовался связной, для разъездов по стране.

– Монахиня нас обучит работать на рации, – допив кофе, Теодор взял у Мишеля «Житан», – и пусть отправляется в Париж, и на юг. Хорошо, что она учительница, с рекомендательными письмами… – он подмигнул кузену, – католичка. К подобным девушкам больше доверия… – во дворе, убирая карту, Мишель понял, что держит ее за руку. Он смутился: «Прости, пожалуйста». В темных глазах играли золотистые огоньки, с главной улицы доносилась музыка. Девушка легко, едва слышно дышала.

– Ничего, – услышал он легкий шепот, – ничего страшного, кузен Мишель… – у двери пансиона они, церемонно, пожали друг другу руки. Мишель помнил высокую грудь, под шелковым платьем, смуглую шею, с простой, серебряной цепочкой крестика. В закусочной он подумал:

– Второй раз мы с ней танцуем. Пять лет назад мы в ночном клубе сидели, на Елисейских полях. Она тогда из Рима в Лондон возвращалась. В том клубе, где Теодор с Аннет познакомился… – он искоса взглянул на кузена.

Теодор сидел, вытянув ноги, закрыв глаза. Длинные, рыжие ресницы немного дрожали, в коротко стриженых волосах играло солнце. На сильных пальцах виднелись старые следы, от ожогов. Под ногтями залегла темная каемка пороха.

Для взрывных работ требовались материалы. Оружие тоже приходилось добывать самим. Кое-кто из бойцов пришел в отряд с отцовскими охотничьими ружьями. У офицеров, после капитуляции французской армии, остались припрятанные револьверы. Все остальное они брали с боем.

– И будем брать дальше, – Мишель закинул руки за голову, – пулеметы у нас появились, мины, порох, провода. Теодор отлично бомбы делает… – они подорвали железную дорогу, ведущую на побережье, и в Париж. Взлетали на воздух немецкие посты, вокруг Ренна. Кое-кто из коллаборационистов не пережил внезапных пожаров, в домах.

Федор, незаметно, посмотрел на мальчика, как он, про себя, называл Мишеля:

– Понравилось ему в Фужере. Он веселый вернулся, с улыбкой. Конечно, хотя бы потанцевал, сидра выпил. Может быть, даже водки. Сухой закон только на базу распространяется, – дисциплина в отряде установилась отменная:

– Он хороший парень… – Теодор, медленно, курил «Житан», – добрый. Всегда говорит, что мы с детьми и женщинами не воюем, не собираемся трогать семьи коллаборационистов… – командиры многих отрядов казнили всех, без разбора. У них, в «Свободной Франции», подобного никогда случиться не могло.

Мишелю до сих пор чудился запах ландыша. Оглядевшись, он увидел рядом с пнем белые, нежные цветы:

– Весна теплая, – подумал мужчина, – они рано расцвели. Теодору сорок один год. Летом, когда Аннет погибла, он сказал, что ничего не случится, до победы. А когда она придет, неизвестно. Британцы в Африке сражаются, в Европе десанта ждать не стоит. Японцы могут повернуть дальше на юг, в английские колонии. Я тоже обещал себе, что дождусь любви… – он слышал тихий, ласковый голос: «Спокойной ночи, месье Мишель. Спасибо, что проводили меня».

Мишель вспомнил мелкие, белые цветы, под ногами Флоры, на картине Боттичелли:

– Весна… – он опустил веки, – я в Дрездене, песню пел, итальянскую. Tu sei dell’anno la giovinezza tu del mondo sei la vaghezza. В тебе вся молодость и красота мира… – у нее были немного раскосые, темные глаза, смуглые щеки. Она шла к нему, улыбаясь, будто Мадонна Рафаэля, густые волосы падали на плечи. Протянув руку, Мишель сорвал ландыш.

– Ты что? – очнулся он, от голоса кузена. Мотор мотоцикла затрещал. Теодор помахал рукой, разгоняя дымок:

– Я тебе много раз говорил, Маляр, пока у нас нет машины, о которой ты мечтаешь, не изображай гонщика, в Ле-Мане. Если ты убьешь мотоцикл, на этих… – поискав слово, Федор сказал, по-русски, – буераках, за следующим отправишься сам. Сам будешь флиртовать с его немецким хозяином… – Мишель, быстро собирая букет, покраснел:

– Хотелось обернуться в два дня. Здесь хорошие тропинки, утоптанные… – Федор скептически посмотрел на узловатые корни сосен, пересекавшие дорогу:

– Не больше двадцати миль в час, дорогой Маляр. На обратном пути я сам поведу… – взглянув на цветы, он хмыкнул: «Зачем?»

– Она девушка… – голубые глаза кузена смотрели куда-то в сторону, – родственница…

– А, – коротко отозвался Федор, устраиваясь в коляске:

– Что застыл? У нас осталось полчаса, чтобы добраться до кустов напротив остановки… – сунув букет в карман куртки, Мишель натянул кепку. Подняв педаль, он нажал на газ. Мотоцикл, подскакивая на корнях, скрылся в лесу.


Землянку возвели на совесть, балки даже обработали смолой. Пахло сосновыми шишками, над долиной заходило теплое, вечернее солнце. На простом столе, в стеклянной бутылке, ландыши опускали белые цветы. В открытом футляре для пишущей машинки, мерцал зеленый огонек радиопередатчика. Лаура вертела наушники. Рация называлась «Парасет». Прибор сделали в технической лаборатории секретной службы, специально для агентов, направляющихся в оккупированную Европу.

– Мы рацию два года используем… – герцог, отчего-то, покраснел, – опытный экземпляр отлично себя проявил… – инженер-связист, обучавший Лауру, и других девушек работе на передатчике, заметил, что «Парасет» излучает радиосигнал даже в режиме приема:

– Противник может запеленговать сигнал, – офицер помолчал, – но конструкция хорошо продумана. Уровень паразитного излучения весьма невелик. Телеграфный ключ встроен в футляр, очень удобно… – рация не весила и восьми фунтов, легко укладываясь даже в небольшой чемодан. Наставник объяснил, что качество приема и передачи, зависит от места, где радист развернет антенну:

– Постарайтесь использовать как можно более открытое пространство… – напомнил инженер, – в лесу, или в городских условиях, подобное сложнее… – Лаура сказала об этом кузенам, в мотоцикле. Теодор кивнул:

– У нас отличная поляна, на базе. Заодно послушаем новости. Музыку… – рассмеявшись, он помог Лауре сесть в коляску. Мишель посмотрел на хронометр:

– Двигаемся. Автобус ожидается через четверть часа, не стоит привлекать внимание… – Лаура повязала голову косынкой, чтобы волосы не растрепались. Мотоцикл ехал довольно медленно, лесными тропинками, минуя ручейки, и уединенные хозяйства. Они ни разу не выбрались на большую дорогу.

Мотоцикл они оставили у фермера, жившего на краю, казалось, непроходимой чащи. Он держал пасеку, и накормил их гречневыми блинами, с медом. Завидев бутылку темного стекла, с домашней медовухой, Мишель подмигнул:

– Последний стаканчик, месье Ланнуа. Налейте, пожалуйста… – Лаура помнила сладкий, обжигающий вкус жидкости. Мишель забрал футляр с рацией, Теодор подхватил саквояж. Они отправились вглубь леса.

Мадам Ланнуа отдала Лауре старую одежду сына. Юноша работал в Ренне, подмастерьем на фабрике, выполняя задания Сопротивления:

– Он тоже невысокий, – заметила фермерша, уведя Лауру в пахнущую сухими травами спальню, с вышитым покрывалом, на кровати, – и размер ноги у него небольшой. Все впору придется… – платья, и чулки Лаура убрала в багаж. Фермерша окинула ее одобрительным взглядом:

– В Париже, говорят, девушки брюки носят. За парня тебя никто не примет… – мадам Ланнуа хихикнула, ее взгляд остановился на высокой груди, под льняной рубашкой, – но в землянке удобней, в штанах… – обхватив круглое колено пальцами, Лаура затягивалась «Житаном».

По дороге она спросила кузенов, где отряд берет провизию.

– Там, где и генерал де Шаретт брал припасы… – хохотнул Драматург:

– Охотимся, рыбачим, по осени я грибы сушил, лесной мед собираем. Даже мясо коптим. Кое-что фермеры приносят, кое-что в городах достаем. Табак, кофе… – Лаура помешала остывший кофе в простой, медной чашке. Старший кузен отдал ей свою землянку. Теодор отмахнулся:

– Я с ребятами посплю. Маляр у нас редко в лагере ночует, больше по окрестностям бродит, сведения собирает. Ты потом в Париж поедешь, и на юг, в тамошние отряды… – прислонившись к обложенному деревом косяку, Мишель засунул руки в карманы суконной куртки. Лауре показалось, что в голубых глазах мужчины промелькнула тоска:

– Ерунда, – одернула себя девушка, – вы просто потанцевали. Вы друг друга давно знаете, он родственник… – Лаура помнила прикосновение сухих, горячих губ к пальцам, крепкие, надежные руки. Он отлично танцевал:

– Как Наримуне… – пришло ей в голову, – а с ним… со Стивеном, я только подростком танцевала… – Лаура подумала, что Густи, должно быть, родила, в Лондоне:

– Они все рады…, – грустно поняла девушка, – Густи, на Ганновер-сквер месяц проведет, с маленьким. Тетя Юджиния вокруг нее хлопочет, наверное, и Стивен тоже… – Лаура, незаметно, смахнула слезы с глаз:

– У нее никто не отнимет малыша. И у Регины дитя родилось. Сестричка, для моего мальчика… – Лаура велела себе собраться. Девушка, деловито сказала:

– Пока я здесь, я еще и кухней займусь, если мне из лагеря хода нет… – кузены запретили ей участвовать в операциях.

– Другого радиста у нас не появится, – хмуро заметил Драматург, – а тебя, когда ты нас обучишь на рации работать, ждут в остальных отрядах, моя дорогая Монахиня… – выдохнув сизый дымок папиросы, он аккуратно обошел лягушку, сидевшую на тропинке:

– Облачение мы тебе достанем, – пообещал Теодор, – у нас Маляр на исповедь ходит, причащается. Другие ребята тоже. Монастырь по соседству, настоятель отличный… – от фермы до лагеря было больше пяти миль по заваленной упавшими деревьями, еле видной тропе. Жужжали ранние пчелы, пахло свежей, весенней травой. Кузены помогали Лауре перебраться через валежник. Девушка усмехнулась:

– Я сорок раз прыгала с парашютом, на сушу и в море. Ныряла, с аппаратом… – прикусив зубами травинку, Мишель сдвинул кепку на затылок. В белокурых волосах играло солнце:

– Все равно, кузина… то есть мадемуазель Леблан… – в голубых глазах играли искорки смеха, – мы с Теодором оба французы, хоть он и наполовину. Позвольте нам, дворянам, проявить рыцарские качества… – сделав небольшой привал, на половине дороги, у тропинки, они выпили кофе, сваренный женой фермера, и покурили. Мишель показал Лауре на карте расположение монастыря:

– В глуши, как и лагерь… – обитель стояла на маленькой речушке, в бесконечных лесах между Ренном и Динаном.

Лаура смотрела на пустые, крепко сколоченные полки, в землянке. Драматург забрал холщовую сумку, с двумя книгами, на русском языке, маленький образ Мадонны, в потускневшем, серебряном окладе, и фамильный, короткий клинок. Лаура потрогала острые грани алмазов и сапфиров:

– Ему тысяча лет, – Теодор, почему-то, вздохнул, – и кольцо у меня осталось, от матери покойной… – Лаура заметила в расстегнутом вороте рубашки кузена блеск синего бриллианта. Драматург носил кольцо на одной цепочке с простым, серебряным крестиком. Лауре принесли спальный мешок, из простеганного сукна, подушку и даже медный таз. Драматург обещал ей, позже, обустроить, как назвал ее кузен, душевую с удобствами. Лагерь возвели на сухом холме, посреди болота. Последнюю милю пути они с кузенами миновали больше чем за час. Теодор сказал, что со времен генерала де Шаретта бревна на гати никто не менял.

– И мы не собираемся… – к вечеру распелись лягушки, зазвенели комары, – никому сюда не пробраться, кроме нас… – бойцы встретили Лауру аплодисментами, девушка даже покраснела. В лагере не было недостатка в пресной воде. Среди серых камней, поросших мхом, лился с холма, кристально чистый ручеек. Мишель объяснил, что в старинные времена, судя по всему, здесь располагалось святилище кельтских жрецов, друидов.

– Это менгиры, – он коснулся теплого камня, – на юго-западе, под Карнаком, их гораздо больше. Теодор меня туда возил, подростком. Мы не знаем, зачем их друиды возводили, но, скорее всего, здесь приносили жертвы… – семь камней стояли неровным кругом. Вода оказалась холодной, Лауре заломило зубы.

– Мы здесь моемся… – Мишель покраснел, – приходи раньше. Или позже… – торопливо добавил он, – в общем, как тебе удобней… – в Фужере, посетив аптеку, Лаура купила вату, и бинты. В отряде тоже имелись лекарства. Один из бойцов служил, до капитуляции, фельдшером. Лауру обучали первой помощи, но, развертывая рацию, она вздохнула:

– Серьезной раны здесь не вылечить. Мишель говорил, что деревенские врачи, помогают Сопротивлению. Они три человека потеряли, с осени. И они оба были ранены, и Теодор, и Мишель… – кузен, мимоходом, заметил:

– Царапина, ничего страшного. На войне у меня тяжелее ранение было… – прием оказался отличным. Лаура быстро поймала лондонские новости.

Югославия присоединилась к тройственному пакту. Через два дня в Белграде произошел путч, регент Павел бежал, а на престол взошел семнадцатилетний король Петр. Лаура не занималась аналитикой по Балканам, но знала, что к путчу приложили руку посланцы из Блетчли-парка, находящиеся в Белграде. По словам диктора, король Петр собирался подписать соглашение о дружбе с СССР:

– С Югославией можно проститься, – хмуро сказала Лаура, когда новости закончились, и диктор объявил прогноз погоды, – на следующей неделе Гитлер начнет бомбить Белград и введет войска в страну… – Теодор присвистнул:

– Они тоже будут воевать, дорогая Монахиня. Появятся партизаны, как здесь, как в Бельгии… – в Фужере Лаура купила коллаборационистскую газету. Она прочла о бандах, действующих в Арденнских горах.

Они обсудили новости с кузенами по дороге в лагерь. Мишель отозвался:

– Это шахтеры, конечно. Но не стоит ждать, что Виллем, то есть будущий святой отец Виллем, к ним присоединится. Он, я помню, собирался в Конго вернуться, опекать сирот… – после новостей Лаура вызвала Блетчли-парк.

– И тогда мы все услышали… – она помнила тихий, усталый голос Джона, в наушниках. Окурок жег Лауре пальцы. Она ткнула «Житан» в оловянное блюдце, на столе. Руки, немного, тряслись. Девушка поднялась, пошатнувшись:

– Как я могла? Как могла желать Густи дурного, как могла завидовать… – Лауре хотелось заплакать, однако она велела себе собраться. Маляр и Драматург, с отрядом, уходили из лагеря. Операцию наметили до приезда Лауры. Драматург, мрачно, сказал:

– Возьмем еще немного бомб. После подобного… – он кивнул на рацию, – хочется, чтобы ни одного немца не осталось в живых, нигде… – сжав сильный кулак, он обвел глазами отряд: «Собираемся».

Лауре оставили тетрадь, с записями о передвижении немцев, расписании поездов с оружием, и прибытии новых частей. Джон велел выходить на связь каждый день. Проводив ребят, она возвращалась к роднику, на следующий сеанс. Сведений в тетради было много, однако даже здесь, в лесной глуши, Лаура не хотела рисковать, постоянно сидя в эфире.

Одернув холщовую куртку, пригладив волосы, она захлопнула крышку рации. Лаура выбралась из землянки. Отряд спускался по аккуратной лестнице, ведущей на гать. Маляр шел сзади, с немецкой винтовкой, в сером, простом пиджаке, и кепке. Они собирались минировать железнодорожный мост, на реке Вилен, между Ренном и Витре, на восточном пути, идущем в Париж.

Обернувшись, кузен помахал ей:

– Дня через три вернемся, Монахиня… – Мишель велел себе отвести глаза от стройной фигурки, в фермерских, холщовых штанах, и потрепанной куртке. Немного раскосые глаза слегка припухли. Он стиснул зубы:

– Плакала, в землянке. Она сильная девушка, не хочет на людях показыватьслабость… – подняв руку, Лаура перекрестила отряд. Оглядываясь, Мишель видел темные волосы, падающие на плечи девушки. Прибавив шагу, он оказался рядом с кузеном, в голове колонны.

– Мне надо задержаться, – нарочито небрежно сказал Мишель, – идите на восток, я вас нагоню, завтра. Хочу проверить, как дела в охотничьем доме обстоят, не было ли там немцев. Долина известная, вдруг кому-то из реннской комендатуры придет в голову полюбоваться местами, где рос рыцарь Ланселот. Здесь встретимся… – он достал карту, Драматург велел: «Ты осторожней».

Мишель исподтишка взглянул на кузена:

– Кажется, ничего не заподозрил. Мне почти тридцать. Наконец-то я научился врать так, что Теодор этого не видит. Бедный Стивен, бедная Густи. Хотя бы дочка у него осталась. Питер теперь совсем один, и мадам Клара овдовела… – кроме долины Мерлина, Мишелю надо было навестить Ренн, но об этом кузену знать не требовалось.

Отряд медленно пробирался по бревнам, холм почти скрылся из виду:

– Нельзя бояться, – напомнил себе Мишель, – лучше услышать отказ, чем вообще ничего не услышать. Делай, что должно, как говорится, и будь, что будет… – увидев проблеск чистого, синего цвета, он улыбнулся. Монахиня стояла на откосе холма, с флагом свободной Франции. Девушка поднимала знамя вверх, Мишель повторил себе: «Ничего не бойся». Свернув на гать, отряд затерялся среди бурелома.

Федор лежал, закинув сильные руки за голову, рассматривая скат землянки. В сентябре, собрав отряд, они нашли, с помощью местных ребят, холм, и занялись обустройством лагеря:

– Жалко будет его оставлять, – хмыкнул Драматург, – много труда вложено. Хотя зачем отсюда уходить? Наоборот, у нас новые люди чуть ли не каждую неделю появляются… – они не брали в отряд бойцов без военного опыта. Мишель отлично управлялся с рвущимися в дело подростками и юношами. Маляр, мягко, объяснял добровольцам, что роль связного в городе, человека, следящего за немецкими войсками, и бретонскими отрядами коллаборационистов, не менее ценна:

– Правильно, – как-то раз сказал Федор, – незачем подвергать ребятишек опасности. Они совсем молоды… – Маляру не было тридцати, однако кузен давно обзавелся легкими морщинками, вокруг глаз. Федор, невольно, провел рукой по виску:

– У меня седые волосы появились. Сорок один год. Мишель хорошим отцом станет, сразу видно. Он любит с мальчишками возиться… А я? – услышав лондонские новости, Федор, в первое мгновение подумал не о смерти тети Юджинии, или жены Стивена. Он вспомнил, что у них с Аннет весной мог родиться ребенок. Прикусив губу, почти до крови, он отогнал эти мысли:

– Забудь. Аннет погибла, ты мстишь за нее. Будешь мстить, пока не останется ни одного нациста… – они с Мишелем предполагали, что оберштурмбанфюрер фон Рабе, с его интересом к искусству, рано или поздно вернется в Париж.

– И я с ним встречусь, – обещал себе Федор, – наедине, так сказать. Герр Максимилиан пожалеет, что мне дорогу перешел, что вообще на свет появился… – приподнявшись на локте, он оглядел землянку. Ребята, устало, спали, он слышал храп. Кто-то из легко, раненых постанывал. Пахло потом и грязью. Они добрались до лагеря поздним вечером, сил мыться ни у кого не осталось. Они, молча, хлебали суп, из копченого кабана, со старым, прошлогодним горохом. Лаура испекла лепешки, из гречневой муки. Девушка напоила их кофе.

Акция прошла удачно. Они подорвали немецкий военный пост, и оставили посередине реки Вилен развороченные, дымящиеся рельсы. Обломки железа торчали вверх. Пошарив рукой по земляному полу, Федор нашел папиросы:

– Двое погибших, трое раненых. Одного нельзя было забирать… – деревенский врач, живший под Витре, обещал вынуть пулю, и спрятать бойца в подвале. Парень сказал, что сам доберется до лагеря, когда оправится. Трупы они тоже не могли унести. Впрочем, на операции ходили без документов:

– У нас и документов, настоящих нет, – усмехнулся Федор, глядя на огонек папиросы, – сожгли, закопали. Драматург, и Драматург. Больше от меня немцы ничего не добьются, в случае ареста… – гестапо не оставляло в живых тех, кого подозревали в связях с отрядами Сопротивления:

– Но я немцам не попадусь, – приподнявшись, Федор взглянул на деревянные нары, напротив, – я редко в городах появляюсь. А Мишель… – постель Маляра была пуста. В бое на берегу реки кузена легко ранило, в плечо. Фельдшер отряда, в лесу, наложил повязку. Присоединившись к группе, в пяти милях от моста, Мишель сказал, что в охотничьем доме все в порядке.

– Немцы приезжали, по словам егеря… – они сидели у костерка, в кустах, – осмотрели здание, но в подвалы не залезали. Егерь немецкого языка не знает. Не понял, о чем они говорили… – Мишель невесело улыбнулся: «Если они решат в долине обосноваться, придется перепрятывать коллекции».

– Нечего им у озера делать, – отмахнулся Федор, – место дикое, а они от больших дорог не отходят. В Мон-Сен-Мартене они лагерь устроили, если газете верить. Для евреев, скорее всего. Здесь и евреев никаких нет… – коллаборационисты писали, что бандиты, как они называли бельгийских партизан, проводят акты саботажа, на шахтах. Федор подумал, что евреев, наверняка, тоже заставляют работать на рейх:

– Давида никто в лагерь не отправит, – сказал он Мишелю, – немцы понимают, что он великий ученый. Получит Нобелевскую премию, уедет в Швецию, семью увезет… – он смотрел на старое, шерстяное одеяло, на постели кузена:

– Девушку он, что ли, завел? Элен под Ренном живет, в деревне… – до войны девушка успела получить диплом учительницы. Жених Элен преподавал рисование. Они с Мишелем дружили:

– Ее жених при Дюнкерке погиб… – вспомнил Федор, – старшим лейтенантом воевал, в пехоте. Правильно мы ей сказали, чтобы из школы уходила… – во всех классах, по распоряжению вишистской администрации, повесили портреты Петэна с Гитлером.

– Станет секретаршей. Хорошее прикрытие, – Федор прислушался, но шагов кузена не уловил, – как у Монахини. Девушки и девушки, ничего подозрительного… – Маляр присоединился к отряду в хорошем настроении. Федор потушил сигарету:

– Он молодой, Мишель. Тяжело здесь жить, на отшибе. Ребята ходят к женам, к невестам, у кого они имеются. Я себе обещал, над телом Аннет, что ничего не случится, до победы… – зевнув, он решил не беспокоиться о кузене:

– Рисует, наверное… – Федор посмотрел на открытую дверь землянки, – ночь ясная, звездная. Когда мост подрывали, было пасмурно, даже туман поднялся. Погода нам на руку пришлась… – он погрузился в серую, влажную дымку:

– Как ее глаза… – измученно вспомнил Федор, – у Анны были серые глаза. Оставь, оставь, ты ее больше никогда не увидишь… – вздрогнув, Федор подумал, что это бабушка Марта. Хрупкая, невысокая девушка, с бронзовыми, тускло блестящими волосами шла к нему, протянув руку. На узкой ладони переливались изумруды. Федор узнал крестик, тот, что он отдал Анне, в Берлине, два десятка лет назад.

– Ее, может быть, вовсе не Анной звали… – зло сказал себе мужчина, – забудь о ней. А что я бабушку Марту увидел, в молодости, это не в первый раз. Она мне снилась, осенью, когда мы здесь обосновались. И это вообще не бабушка Марта… – он, неожиданно, улыбнулся, – а Бретонская Волчица, ее прабабушка. Она с генералом де Шареттом воевала, в Вандее. Понятно, почему она тебе является, с крестиком. Крестик все хранили, а ты его, Федор Петрович… – он прибавил крепкое словечко, по-русски. Бронзовые волосы пропали в тумане, звук легких шагов исчез. Он нащупал пальцами кольцо, на цепочке:

– После победы… – сказал себе Федор, – после победы, я, непременно, встречу кого-нибудь. Я никого так не полюблю, как их… Анну, Аннет… Но дедушка Федор Петрович тоже поздно женился. Хотя он бабушку Тео ждал… – задремав, Федор не услышал мягких шагов, у землянки.

У менгиров мигал зеленый огонек рации. Мишель видел, в свете звезд, очертания антенны, стройную спину кузины. Лаура склонилась над передатчиком, держа на коленях тетрадь. Правая рука ловко стучала ключом. В кармане куртки Мишеля лежало простое, серебряное кольцо. Он не хотел долго бродить по Ренну. Город кишел немцами, а документов у него не было:

Мишель зашел в первую попавшуюся, дешевую лавку, на рынке:

– После победы я ей подарю самое лучшее кольцо. Если она согласится, конечно… – в долине Мерлина, в городе, нагоняя отряд, он думал о Лауре. Он понял, кто ему снился, с ребенком на руках:

– Она, конечно… – увидев, что кузина сворачивает антенну, Мишель, решительно, поднялся – какой я дурак. Она мне еще пять лет назад нравилась. Но мы тогда моложе были… – даже в ночь подрыва моста, он видел немного раскосые, темные глаза, слышал легкое дыхание. Он вспоминал ночь, в Дрездене, свой голос, на балконе квартиры Густи:

– Не надо бояться, Стивен. Иди к ней, она тебя ждет… – Мишель сжал в руке кольцо:

– Густи, больше нет. И меня могут завтра убить. Или ее, Лауру… – о подобном он думать не хотел:

– Но у Стивена теперь девочка появилась, тоже Августа. Смерть везде, но нельзя ее бояться. Надо жить… – ночь пахла весенними, нежными цветами. Переливался Млечный Путь, в кронах деревьев хлопали крыльями птицы. Незаметно перекрестившись, Мишель пошел ей навстречу. Кузина, с передатчиком, спускалась от менгиров, по тропинке, к лагерю.

– Я ей все расскажу, – решил Мишель, – то есть, конечно, не стану говорить о Момо. Такое недостойно мужчины. Но она должна знать, что я всегда, всегда буду ее любить, должна… – Мишель смотрел на звезды. Он оступился, наткнувшись на кузину.

– Извини… – она держала рацию. Мишель, сверху вниз, посмотрел на узел темных волос, на простой крестик, на смуглой шее:

– Я никогда подобного не говорил, – понял Мишель, – я не знаю, как… – он знал. Взяв маленькие, изящные руки, он просто сказал, что любит ее:

– Я был дурак, – Мишель улыбался, – я пять лет вспоминал тебя, Лаура, но думал, что поздно, что мы никогда с тобой не увидимся. Только, как родственники, – торопливо прибавил он, – я не знал, нравлюсь тебе, или нет. Но, если я, хоть немного тебе по душе… – он увидел влагу на ее нежной щеке. Девушка, осторожно, вынула руки из его ладоней:

Лаура заставила себя не прижиматься к нему, не класть голову на плечо:

– Мишель… – она сцепила пальцы, – не надо, не надо. Ты делаешь ошибку. Я совсем не такая, как ты думаешь… Не надо… – помотав головой, она быстро пошла к своей землянке. Мишель услышал треск двери, до него донеслись сдавленные рыдания. Он не двигался с места, держа кольцо:

– Чушь, – зло сказал себе мужчина, – чушь и ерунда. Я люблю ее, и если она любит меня… – рванув на себя деревянную дверь, он покорежил ручку. В землянке было темно, она съежилась на узкой лавке, укрывшись одеялом, с головой. Он сделал шаг к стене, слыша ее тихий плач. Мишель, нарочито спокойно, сказал:

– Я здесь, Лаура, и уйду, только если ты захочешь. Так будет всегда, пока мы живы. Ты мне сейчас все расскажешь, тоже, если захочешь… – девушка села, раскачиваясь, натянув на плечи одеяло. Устроившись рядом, Мишель осторожно, нежно, обнял ее:

– Держи… – Мишель щелкнул зажигалкой, – я здесь, Лаура, я с тобой… – она затянулась горьким дымом: «Это долгая история, Мишель».

Наклонив белокурую голову, он поцеловал жесткие кончики пальцев:

– Я теперь никуда не тороплюсь, и больше не буду… – робко погладив его по щеке, девушка начала говорить.


Холодную кладовую отряд устроил на склоне холма, рядом с устьем ручейка. Землянку обшили тесом, и проконопатили мхом. Драматург пропустил Лауру в низкую дверь:

– Здесь раздолье для моих, так сказать, профессиональных способностей. В остальное время мы больше разрушаем, чем строим… – Лаура видела подробный план лагеря, начерченный в блокноте кузена, изящные, тонкие рисунки:

– Фортификацию я тоже знаю, – объяснил Федор, – я немного линией Мажино занимался. Не то, чтобы она армии понадобилась, – сочно добавил кузен, сплюнув на землю.

Мишель тоже рисовал:

– Иногда хочется подержать в руках карандаш, а не винтовку, или пистолет… – Маляр улыбался, – я и в Германии рисовал, в лагере для военнопленных. Даже фреску начал писать… – Густи рассказала Лауре, в Блетчли-парке, как Мишель и полковник Кроу оказались в Дрездене.

Мишель передал ей пухлый, перетянутый простой резинкой блокнот. Она перелистывала страницы, глядя на рисунки из крепости, на эскизы, сделанные Мишелем в лесах. Лаура дошла до наброска, в старинной манере. Обнаженная женщина стояла в тазу. Служанка держала полотенце, под ногами мешалась маленькая собачка. В круглом зеркале отражалась худая спина, с выступающими лопатками. Лаура смотрела на острый, упрямый подбородок, на тонкие губы:

– Она похожа на Констанцу, покойную. Мишель, наверное, фото вспомнил. Хотя Констанцу только в детстве фотографировали… – с четырнадцати лет, когда кузина поступила в Кембридж, она больше не снималась, по соображениям безопасности.

– В манере Ван Эйка… – неслышно вздохнула девушка, – Густи тоже по Ван Эйку диссертацию пишет… – когда Лаура рассматривала блокнот, леди Августа еще была жива.

– А сейчас ее больше нет… – Лаура стояла над бочкой, с засоленным мясом. Бочки в отряде тоже делали сами. До войны многие ребята работали на фермах и в маленьких, семейных мастерских, в провинциальных бретонских городах. На востоке говорили на галло, но в отряде были и бойцы с запада, из Финистера. Впрочем, о бретонском СС, и о коллаборационистах, они отзывались с нескрываемым презрением:

– Вешать их надо, – отрезал кто-то из ребят, – что мы и делаем. Язык неважен. Мы французы, и не позволим продавать Францию, ради места у кормушки… – в развешанных по Фужеру плакатах утверждалось, что кельты, на самом деле, исконная арийская раса, родственная древним германцам. Один из приятелей Мишеля, в отряде, до войны тоже учился у профессора Блока, и преподавал историю, в университете Ренна. Он только выругался, когда Лаура спросила о листовках:

– После войны, мы шваль, лижущую задницу Гитлеру, отправим на каторгу. Исконная арийская раса… – ученый горько усмехнулся, – хотят вскочить на подножку поезда с провизией. Гитлер пишет, что французы неполноценны. Сейчас все себя начнут арийцами объявлять… – Лаура помешала палкой рассол:

– Он вчера ушел. Сказал, что ему надо подумать. Что думать, все понятно…

В темноте блестели его голубые глаза. Он обнимал ее за плечи, а Лаура, медленно, прерываясь, говорила. Она не стала скрывать, что давно работает на Секретную Службу. Девушка начала именно с этого. Так было легче. Мишель усмехнулся:

– Понятно, что к нам бы не прислали человека с улицы. И вообще… – он, легонько, провел губами по ее виску, по седой пряди, – девушка, которая сорок раз прыгала с парашютом, и стреляет лучше, чем бывшие армейские офицеры, вряд ли научилась такому за две недели до отлета на оккупированные территории…

– Я капитан, – тихо сказала Лаура, – только во вспомогательных частях, женских. В регулярной армии женщины пока не служат, – она иногда думала, что девушек с ее званием можно пересчитать по пальцам. В Блетчли-парке все аналитики, операторы, и шифровальщицы получили армейские нашивки. По словам Джона, это было удобней, чем подписывать контракты с гражданскими лицами:

– Твоего отца мы не можем обратно призвать… – герцог развел руками, – он инвалид, списан, по здоровью… – Лаура еще не слышала отца, на сеансах связи:

– Папа не знает, где я. Он думает, что я в Канаду полетела, или в Шотландию. Но рано или поздно, он спросит у Джона, кто такая Монахиня. Хотя Джон, конечно, может и не отвечать. Сошлется на военную тайну… – услышав о ее звании, Мишель рассмеялся:

– Мы с тобой оба капитаны. Теодор должен был стать командиром отряда, но сказал, что лучше, если мы вместе будем руководить. И все? – поинтересовался Мишель, привлекая Лауру к себе:

– Потому что, если да, то я не понимаю, зачем мы вообще подобное обсуждаем… – Лаура почувствовала его твердую, уверенную руку. Девушке отчаянно захотелось больше ничего не говорить, а просто оказаться в его объятьях, на узком, деревянном топчане, забыв об остальном.

– Нельзя, – велела себе девушка, – нельзя больше лгать. Ты потеряла сына, потому, что лгала любимому человеку. Никогда подобного не случится. Мишель должен знать правду, – она отстранилась: «Нет».

Она рассказала и об Йошикуни, и о ночи, в Блетчли-парке, проведенной со Стивеном. Лаура помолчала:

– Я… я его не любила, Мишель. И он меня, конечно, тоже. Это от одиночества случилось… – мужчина вздохнул:

– Я очень хорошо знаю, что такое одиночество, любовь моя… – Мишель поднялся:

– Ты отдыхай, пожалуйста. Мне надо… – он взглянул на дверь, – надо подумать. Надо ручку починить… – Мишель коротко кивнул: «Спи».

Лаура ворочалась, уткнувшись лицом в сгиб локтя:

– Он не придет, не вернется. Женщина с ребенком. То есть, у меня нет ребенка… – она опять увидела белую, вязаную шапочку, сжатый, крохотный кулачок мальчика, нежную щечку, длинные ресницы, – нет, и никогда не будет… – она вцепилась зубами в одеяло:

– Он подумает, что ты и ему начнешь лгать… – Лаура заснула, чувствуя слезы на лице.

Утром ручка двери оказалась исправной, а Маляра в лагере не было.

Старший кузен повел рукой:

– По делам ушел… – следующая акция должна была состояться после Пасхи.

– Через две недели Пасха… – засучив рукава рубашки, Лаура вытащила из бочки кусок соленой свинины, – надо, хотя бы, перед праздником от мяса отказаться. Картошка осталась, морковь, грибы сушеные… – отряд собирался в обитель отца Франсуа, на праздник. Драматург, довольно неохотно, разрешил Лауре пойти на торжественную мессу:

– Ладно, – хмуро сказал Теодор, – в конце концов, место уединенное. Вряд ли стоит немцев ожидать. Маляр, если к тому времени вернется, проводит тебя… – сегодня была суббота. Мишель два дня, как не появлялся на базе.

Лаура кинула мясо на погнутую, оловянную тарелку. Она вытерла щеки ладонью:

– Вернется, и больше на меня никогда не посмотрит… – она подняла голову, нож выпал на земляной пол. Белокурые волосы сверкали в утреннем солнце. Мишель спустился вниз. Лаура стояла за деревянным, грубо сколоченным столом, держа на весу испачканные в рассоле руки. Он смотрел на стянутые в пучок волосы, на темно-красные губы. Девушка часто, легко дышала. Мишель понял, что улыбается:

– Tu sei dell’anno la giovinezza tu del mondo sei la vaghezza. В тебе вся молодость и красота мира. Я ее люблю, всегда буду любить, пока мы живы. Значит, и мальчика ее тоже. После войны мы поедем в Японию. Наримуне хороший человек, и Регина тоже. Они все поймут, мы взрослые люди. Договоримся… – шагнув к Лауре, он раскрыл руки. Мишель шептал все это, целуя темные локоны, обняв девушку:

– Не надо, не надо, любовь моя. Он твой сын, и мой сын тоже. После войны мы встретимся, с Наримуне, с Региной, и все решим. Мальчик узнает, что ты его мать. Он сможет приехать к нам, в Европу… – Мишель целовал соленые, влажные, смуглые пальцы:

– И щеки у нее соленые, от слез… – он слышал, как бьется сердце Лауры, – бедная моя, она столько в себе это носила. Я никогда, никогда ее не покину… – он достал кольцо.

Лаура ахнула:

– Мишель… Зачем, сейчас… Я бы и так… – она смутилась, покраснев.

– Не так… – мужчина, уверенно, надел кольцо на смуглый палец, – я все делаю, как положено, Лаура. Теперь делаю… – Мишелю хотелось до конца жизни простоять в кладовой, вдыхая острый запах рассола, обнимая ее, изящную, маленькую, целуя волосы на виске, где сверкала серебристая прядь:

– Именно сейчас и надо. Складывайся… – велел он, – отец Франсуа нас ждет, перед вечерней мессой. Теодор тоже поедет, я его в свидетели беру. Он, правда, еще ничего не знает… – Мишель подмигнул Лауре:

– Потом я тебя кое-куда отвезу… – он посмотрел на хронометр:

– У тебя есть четверть часа… – он ласково провел рукой по стройной спине, – мой любимый капитан… – Лаура, внезапно, сказала:

– Но ведь можно было после Пасхи, Мишель… – она прикусила губу.

Мишель покачал головой:

– Нет, любовь моя. Я слишком долго ждал, не хочу больше тянуть… – поцеловав девушку куда-то в висок, Мишель подтолкнул ее к двери:

– Беги. Пистолет возьми, – добавил он вслед Лауре, – на всякий случай.

Он проводил глазами темные волосы:

– Слишком долго ждал. Не только поэтому, конечно, а потому, что меня могут убить, в любой день. Но с Лаурой ничего не случится, – зло сказал себе Мишель, – ничего и никогда. Я за нее отвечаю, до конца моих дней… – утащив кусок мяса, он пошел к Драматургу. Мишель хотел сказать кузену, что сегодня вечером они с Лаурой венчаются.


Курицы расхаживали по двору, поклевывая траву, сторонясь колес мотоцикла. Машину прислонили к деревянной стене сарая. Над лужайкой, уходящей к лесу, висела легкая, белая дымка. Едва рассвело. Поперек двора протянули веревки. Постельное белье и одежду сняли, аккуратно сложив, на лавку, рядом с задней дверью. Из распахнутого проема тянуло кофе и жареным хлебом. Курица остановилась у каменного порога. Сквозь треск дров, в камине, и звуки бурлящей в чайнике воды слышался красивый, высокий тенор:

– Tu sei dell’anno la giovinezza tu del mondo sei la vaghezza… – пение сменилось веселым свистом. На крепком, прошлого века столе, блестел медный кофейник. Мишель аккуратно поставил на поднос грубые, фаянсовые тарелки. На ферме месье Ланнуа не водилось электричества, или газа. Воду брали из колодца, дрова приносили из леса. В старинном, времен восстания в Вандее, камине, висели цепи, для котла и большого, неуклюжего чайника.

Договорившись о венчании, в обители, Мишель заехал к фермеру, чтобы оставить мотоцикл. Он не предполагал, что мадам и месье Ланнуа собираются на выходные в Ренн, к сыну. Выведя из сарая телегу, фермер чистил невысокую, выносливую лошадку.

Мадам Ланнуа всплеснула руками:

– Ночуйте, конечно… – фермерша подмигнула Мишелю, – поздравляем, от всей души. Война войной, а люди женятся. Хорошую вы девушку выбрали, – мадам Ланнуа одобрительно кивнула, – красавицу… – постель в маленькой спальне пахла сухими травами. Фермеры оставили в комнате подсвечник, и бутылку, с домашним, крепким сидром.

Мишель еще никогда не управлялся со сковородой, водруженной на треногу, над огнем в очаге. Разбивая большие, свежие яйца в миску, он решил, что получилось неплохо. Он стоял босиком, в брюках и накинутой на плечи рубашке, блаженно, широко улыбаясь. Мишель еще никогда не был так счастлив.

На подносе лежал букетик ландышей. Мишель собрал цветы первым делом, когда спустился на тихий двор. Он приоткрыл калитку, ведущую на луг. На траве лежала прохладная роса, солнце еще не поднялось над лесом. Он наклонялся, купая руки в сладкой влаге, срывая ландыши. Оглянувшись на окна спальни, под нависающей крышей, с деревянными балками, Мишель подумал, что она и сама вся, словно цветок.

В крохотной церкви, в обители монахов-бенедиктинцев, мерцали огоньки свечей. Леса вплотную подступали к монастырю. Закат играл над серой, черепичной крышей, беленые стены окрасились золотом. С небольшой речки тянуло холодком, в растворенные двери храма слышалось уханье совы.

Их венчали перед вечерней мессой. Теплый воск капал на руку, они стояли на коленях, перед алтарем. Когда Мишель навестил обитель, бенедиктинец нисколько не удивился. Отец Франсуа протер старомодные очки, в железной оправе:

– Сейчас и надо венчаться, дорогой мой. Конечно… – монах усмехнулся, – пришел бы ты ко мне на следующей неделе, я бы попросил тебя до Пасхи подождать. Но пока что можно. Цветов и всего остального у вас не ожидается, как я понимаю… – Мишель успел сорвать для Лауры немного ландышей.

Пистолеты они отдали кузену, Теодор ждал в церковном притворе.

Отец Франсуа махнул рукой:

– Христианин, он и есть христианин. Пусть станет свидетелем, ничего страшного… – никаких бумаг они не получили:

– У меня паспорт на чужое имя, а у Лауры он поддельный… – монах написал на листке из блокнота, на латыни, что Мишель и Лаура стали мужем и женой, по законам церкви:

– После войны сходим в мэрию, – Мишель взял ее руку до начала церемонии, не выпуская изящных пальцев, с простым кольцом, – сходим, моя дорогая баронесса… – видя, что Лаура улыбается, Мишель пообещал себе:

– Сделай так, чтобы она больше никогда не плакала. Чтобы она была счастлива… – услышав о венчании, кузен покрутил рыжеволосой головой:

– Понятно, что сейчас все быстро делается, но… – Теодор немного замялся, – ей потом придется разъезжать, по стране. Если что-то… – он не закончил, испытующе посмотрев на Мишеля, – что-то произойдет, подобное трудно будет. Здесь континент, а не Британия, война идет… – Мишель знал, о чем он говорит.

– Ничего не случится… – он вздохнул, насыпая кофе в кофейник, – мы осторожны. После войны у нас дети появятся… – посмотрев на узкую, деревянную лестницу, ведущую наверх, Мишель опять поймал себя на улыбке. Он до сих пор не мог поверить, что женился:

– Я женился по любви… – Мишель, насвистывая, замешивал гречневое тесто, для блинов.

– Как я и хотел. И Лаура тоже хотела. Семья обрадуется, когда услышит… – Лаура, ночью, хихикнула:

– Я подожду, пока папа окажется на смене. Он еще не знает, где я. Теперь он меньше волноваться будет… – растрепанные, темные волосы пахли ландышем. Она вся была маленькая, смуглая, она помещалась у него в руках, как будто, понял Мишель, Господь ее сотворил особо, для него, только для него:

– Теперь он вообще не будет волноваться, – уверенно сказал Мишель, – потому что я за тебя жизнь отдам… – он целовал узкую, изящную спину, стройную шею, нежную, горячую поясницу. В лагере она переоделась и венчалась в шелковом платье, цвета спелой сливы. Теодор оставил их у ворот фермы Ланнуа:

– Завтра сеанс связи, не забывайте… – Мишель едва успел зажечь свечи, и откупорить бутылку сидра. Ее губы на вкус были, словно спелое яблоко. Платье соскользнуло вниз, на деревянные половицы, Мишель даже закрыл глаза. Она будто вся светилась.

Он жарил омлет, посыпая его сушеными травами мадам Ланнуа, чувствуя сладкую усталость. Лаура, до рассвета, шепнула:

– Ты спи, спи, пожалуйста… – она обнимала его. Мишель позволил себе положить голову на мягкое плечо. Она была вся родная, теплая, она уютно устроилась у него под рукой. Мишель, едва касаясь, провел губами по ее щеке:

– Почему так… – длинные ресницы Лауры дрожали, – почему… – подумал он:

– Почему пришлось ждать, ошибаться? И мне, и ей. Господь так рассудил, конечно… – он поцеловал закрытые, сонные глаза:

– Но может быть, подобное к лучшему. Мы больше никогда, никогда не расстанемся… – пожарив блины на медной сковороде, Мишель намазал их свежим, козьим маслом. Глиняный кувшин с молоком стоял рядом. Мишель напомнил себе, что надо подоить козу, перед тем, как уйти с фермы:

– Я вообще-то, не умею… – он подхватил кофейник, и Лаура, кажется, тоже. Но не может это быть сложнее, чем прыгать с парашютом. Я и не прыгал, никогда, кстати… – пистолеты лежали на полу, в спальне, среди шелка ее платья, на сброшенных чулках.

Замедлив шаг перед комнатой, Мишель прислушался. Осторожно открыв дверь, он уловил едва заметное дыхание. Жена спала, уткнув лицо в подушку, в комнате пахло теплом. Он постоял, прислонившись к косяку, любуясь ей. Лаура подняла голову, поморгав припухшими глазами:

– Зачем, я бы сама… – она встряхнула распущенными волосами:

– Как хорошо. Я и не знала, что подобное бывает. То есть забыла… – она не хотела ничего вспоминать:

– Есть только я и он… – Мишель опустил поднос на стол:

– Я тебе говорил, я всю жизнь буду рядом… – Лаура потянула его к себе, целуя свежий шрам, повыше локтя, на правой руке, – буду готовить завтрак, тебе и детям… – он окунул руки в темные, мягкие волосы, прижимая ее к постели:

– Никуда, никогда не уйду… – Мишель целовал высокую грудь, спускаясь ниже, – я люблю тебя, Лаура, буду всегда любить. Что бы ни случилось…

– Я тоже… – она горячо, прерывисто дышала, постанывая, старая кровать скрипела.

– Я тоже, Мишель… Я… – она заплакала, кусая губы, сдерживая крик. Лаура откинулась назад, ландыши рассыпались по холщовой простыне. Она нащупала пальцами цветок, вдыхая запах пороха, гари, табака, гладя его белокурую голову:

– Господи, пожалуйста, сохрани его. Сделай так, чтобы мы навсегда остались вместе.

Часть девятнадцатая Германия, июнь 1941

Берлин

Зал прилета аэропорта Темпельхоф украшали огромные, красно-черные флаги, со свастиками. На приспущенных знаменах виднелись траурные банты. Неделю назад, в северной Атлантике британские корабли пустили ко дну гордость немецкого военного флота, линкор «Бисмарк». Погибло больше, чем две тысячи человек. Незадолго до сражения, в Датском проливе, «Бисмарк» потопил британский флагман, линкор «Худ». Из полутора тысяч моряков на «Худе» спаслось только трое.

За столиком кафе граф Теодор фон Рабе зашуршал газетой. Американские издания в Берлине продавали, но граф подозревал, что скоро в Германии «New York Times» будет не достать. На первой странице сообщалось, что президент Рузвельт объявил США находящимися в состоянии национальной мобилизации.

– Они пока не воюют, – пробормотал Теодор, – но все к тому идет… – Эмма, в зеленовато-серой форме вспомогательных частей СС, в юбке ниже колена, кителе и белой рубашке, стояла в очереди, за кофе. Белокурые, тщательно подстриженные волосы спускались на плечи. В канцелярии рейхсфюрера ценили аккуратность, во внешнем виде. Черный галстук скалывала металлическая булавка, с раскинувшим крылья орлом. На рукаве кителя девушка носила нашивку с двумя молниями.

Две недели назад, получив аттестат об окончании школы, дочь стала машинисткой в канцелярии, на Принц-Альбрехтштрассе. Девушку не звали на совещания. Эмма предполагала, что продвижения по службе ей придется ждать долго. Она вздохнула:

– Генрих меня предупреждал. Когда откроют школу… – Эмма поморщилась, – для женских частей СС, когда я ее закончу, тогда, может быть, удастся… – она указала пальцем на потолок гостиной, – а пока я варю кофе и перепечатываю заказы провизии, для столовой… – ласково погладив Аттилу, она, бодро, завершила:

– Это только начало. И мне надо ходить в Лигу Немецких Девушек, вести занятия… – скосив глаза вбок, Эмма высунула язык. Она скорчила подобную гримасу, когда отец сказал, что они едут в Темпельхоф, встречать фрау и фрейлейн Рихтер. Мать и дочь пригласили на конференцию национал-социалистической женской организации. Теодору доставили телеграмму от фрау Анны, из Цюриха.

Эмма, недовольно, заметила:

– Опять нацистская куколка будет трещать о восхищении фюрером, Гиммлером и остальной бандой мерзавцев, папа. Тем более, теперь я в мундире… – дочь, брезгливо, повертела черную пилотку. Граф Теодор настоял на своем:

– Долг гостеприимства, милая. Генрих скоро приедет, на доклад. Он развлечет фрейлейн Марту, сходит с ней в музеи… – Эмма фыркнула:

– Генрих ее терпеть не может. Он зимой жаловался, что у фрейлейн Марты в мозгу одна извилина, и та в форме свастики… – граф смотрел на стройную спину дочери. Самолет из Цюриха приземлялся через полчаса.

Старших сыновей в Берлине не было. Отто в Аушвице, готовился к арктической экспедиции. Приехав в Берлин на Пасху, он долго распространялся о серии опытов, проведенных зимой, в лагере.

– Рейхсфюрер меня похвалил… – Отто жевал голубцы, начиненные рисом, в овощном соусе, – данные по обморожениям пригодились морякам, летчикам. Мы сражаемся в Северной Атлантике, а потом пойдем на Россию… – он обвел прозрачными, голубыми глазами столовую, – но все закончится до Рождества. Хотя впереди Америка, – пообещал Отто, – мы обязаны помочь японским союзникам… – сын утверждал, что данные из Арктики пригодятся не только для подтверждения теории о существовании чистокровных арийцев, но и для медицины рейха:

– Я могу вас познакомить с кое-какими выводами… – он резал голубцы точными, выверенными движениями хирурга, – разумеется, в пределах, позволенных военной дисциплиной… – граф Теодор заставил себя улыбнуться:

– Мы уверены, что твои исследования ценны для развития науки, Отто… – средний сын начал писать докторат, на основе работы в медицинском блоке Аушвица.

Максимилиан, весной, отправился на Балканы. Теодор предполагал, что старший сын вернется из завоеванного Белграда и павших, в конце апреля, Афин, не с пустыми руками. Дочь рассчитывалась за кофе. Теодор заметил одобрительные взгляды сидевших в кафе военных. Девушек во вспомогательных женских частях было мало, Эмма привлекала внимание. Длинные ноги дочери, в простых, черных туфлях, сверкали загаром.

Весна оказалась теплой. На Пасху берлинцы начали устраивать пикники в парках и открыли купальный сезон. На каникулах, граф свозил дочь на побережье. Вилла фон Рабе, построенная до первой войны, стояла на рыбацком острове Пель, к западу от Ростока, на белых песках, поросших камышами. Они взяли на отдых Аттилу и не включали радио. Теодор не хотел слушать гремящего «Хорста Весселя», захлебывающийся голос диктора, сообщавший о доблестных войсках вермахта, на улицах Белграда.

Эмма ездила на велосипеде в деревушку Тиммендорф, за провизией. Захватив бутерброды и кофе, в термосе, они с утра уходили в море, на яхте. Залив здесь был мелким. Атилла весело лаял на чаек, прыгая в теплую воду, Эмма смеялась: «Ты всю рыбу распугаешь, милый». Макрели, все равно, было столько, что ее можно было ловить руками.

Теодор старался не думать о далеких силуэтах военных кораблей, на горизонте. Впрочем, бомбежек ждать не стоило. Маршал Геринг, во всеуслышание, объявлял, что ни один британский самолет не появится над территорией рейха. Они жарили макрель на костре, над морем всходили первые, слабые звезды. Теодор смотрел на дочь, в короткой, теннисной юбке:

– Мы с Ирмой здесь сидели, восемнадцать лет назад… – он затянулся сигаретой, – она тогда волосы распустила. Локоны дымом пахли… – Теодор все хотел рассказать Эмме о ее матери, но качал головой:

– Не сейчас. После победы. Сумасшедший зарвется, Россия его сломает… – летчики Люфтваффе получили приказ о начале операции «Барбаросса», на рассвете двадцать второго июня.

– Три недели осталось… – он просматривал подвал газеты, – всего три недели… – на выложенном плиткой полу кафе виднелась легкая, золотистая пыль. Вокруг аэропорта расцвели липы. Унтер-ден-Линден окутывало сияние деревьев, воздух был нежным, сладким. Он пробежал глазами статью об атаке на «Бисмарк»:

– Две машины велись пилотами настолько низко, что команды скорострельной малокалиберной артиллерии находились выше атакующих и с трудом различали их на фоне волнующегося моря… – сообщалось, что командир эскадрильи, полковник Стивен Кроу, получил за бой с корабельными орудиями «Бисмарка» крест «За выдающуюся храбрость». Корреспондент написал, что летчик отличился и на Средиземном море, во время сражений в Северной Африке.

Свернув газету, Теодор взглянул на передовицу «Фолькишер Беобахтер».

– Нерушимая дружба между Германией и СССР… – он залпом проглотил принесенный Эммой кофе. Дочь потягивала лимонад, прислушиваясь к голосу диктора. Объявили прибытие внутреннего рейса, из Кракова. Через несколько дней этим рейсом возвращался в Берлин Генрих. Эмма намотала на палец белокурый локон: «Папа, фрау Рихтер с дочерью у нас остановятся?»

– Нет, они заказали номер в «Адлоне», – ответил дочери граф. Про себя, он подумал: «А лучше бы у нас».

Фрау Анна улетела в Швейцарию, но Теодор не мог забыть черные, тяжелые волосы, большие, серые, дымные глаза, тусклое золото старого крестика, на белой шее. Он просыпался, закуривая, глядя в потолок спальни:

– Оставь, она на двадцать лет младше. Ирма тоже была на двадцать лет меня младше… – ему пришло в голову, что фрау Рихтер может оказаться подсадной уткой. Высокопоставленных лиц, в рейхе, служба безопасности проверяла, используя тщательно отобранных женщин, членов партии:

– К ней еще больше доверия, – думал граф, – у нее швейцарское гражданство. Никто не заподозрит агента СД. Богатая дама, поклонница Гитлера. Хорошо быть нацистом, на берегах Женевского озера… – он ничего не решил. Если фрау Анна работала на американцев, Теодору надо было открыть ей дату начала операции «Барбаросса». В Британии об этом знали. Зашифрованные сведения после Пасхи ушли дорогому другу, в Голландию. Вслед за Генрихом, граф и Эмма тоже стали звать голландский контакт именно так:

– Британцы найдут способ поставить в известность Советский Союз… – он вытер губы салфеткой:

– Спасибо, милая. Цюрихский рейс, пойдем… – надев утром хороший, летний костюм, Теодор долго завязывал галстук. На лацкане блестел золотой значок почетного члена НСДАП.

– Даже постригся… – он провел рукой по седине, на висках:

– Тебе седьмой десяток, – почти весело сказал себе граф, – о чем ты только думаешь?

Он думал о фрау Рихтер:

– Пусть и американцы знают, о двадцать втором июня. Это надежней… – они остановились у ворот, ведущих в зону паспортного контроля, где красовался бронзовый орел, держащий в лапах свастику. Теодор успокаивал себя тем, что даже если фрау Анна сообщает сведения на Принц-Альбрехтштрассе, то никаких подозрений подобный разговор не вызовет. Теодор был консультантом в министерстве авиации и Генеральном Штабе:

– В конце концов, я не стану открыто называть дату… – в коридоре появились пассажиры, – скажу, что летом рейх собирается расширить лебенсраум, жизненное пространство. Понятно, за счет кого… – он увидел знакомые, черные волосы.

Сзади носильщик катил тележку, с чемоданами и саквояжами, от Луи Вюиттона. Она надела элегантный, дорожный костюм, серого твида, с лиловым, замшевым кантом. Шляпки фрау Анна не носила, изящные туфли на высоких каблуках стучали по итальянской плитке пола. Марта шла рядом, в темной, пышной юбке и вышитой блузе, в народном стиле. Анна помахала им журналом «Frauen-Wart». На обложке граф заметил немецкого солдата, в каске, с винтовкой, и железным, арийским подбородком. Он напоминал Отто.

Эмма, едва слышно, шепнула:

– Это Отто и есть. Художник фото использовал. Образец арийца… – на них повеяло жасмином. Мягкий голос фрау Анны сказал:

– Большое спасибо, что встретили нас, герр Теодор, фрейлейн Эмма… – Марта, восхищенно, смотрела на китель вспомогательных частей СС.

– Хайль Гитлер! – фрейлейн Рихтер вскинула руку в нацистском приветствии, щелкнув каблуками туфель. Эмма заставила себя ответить:

– В конце концов, это ненадолго, – напомнила себе девушка, болтая с Мартой о погоде, – они не собираются здесь все лето провести. Улетят в Цюрих, мы их больше не увидим… – они пошли к выходу из главного зала. Теодор держал фрау Рихтер под руку:

– Разумеется, мы пообедаем на вилле. Отличная спаржа, телятина, молодая клубника. Я очень рад, что вы приехали, фрау Анна.

– Я тоже… – она посмотрела на него спокойными, непроницаемыми глазами. Красивые, розовые губы немного улыбались: «Я тоже, герр Теодор».

На улице, кружа голову, пахло липами. Теплый ветер носил золотые соцветия по ухоженному газону. Теодор усадил девушек на заднее сиденье мерседеса. Он подмигнул Анне:

– Вы будете рядом, фрау Рихтер. Я сам за рулем… – отдав носильщику мелочь, он завел машину. Нацистский флажок на капоте раздулся, затрепетал. Вывернув со стоянки, мерседес направился на север, к центру города.


Официант кафе «Кранцлер», на углу Курфюрстендам, принес на террасу кофе с молоком. Кельнер, незаметно, убрал грязную посуду. Черноволосая женщина, с прямой спиной, в хорошо скроенном, строгом, синем костюме, встречалась с родственниками, в обеденный перерыв. Из-за столика поднялись двое мужчин, один в штатском пиджаке, со значком НСДАП, в круглых очках с железной оправой, и второй, в мундире старшего лейтенанта Люфтваффе. Они сердечно распрощались с женщиной, офицер поцеловал ей руку. Официант отряхнул накрахмаленную скатерть от липового цвета. Дама протянула два букета роз: «Будьте добры, поставьте в воду». У нее был нездешний акцент. Официант прислушался.

– Не баварский, но похожий. Она с юга, откуда-то… – мужчины были берлинцами. Они заказали картофельный салат, и сосиски, с легким пивом. Дама попросила салат из одуванчиков, и пила минеральную воду:

– О фигуре заботится, – кельнер скользнул взглядом по стройным ногам, в нейлоновых чулках, – ей к сорока, но красавица. Должно быть, братья ее, или кузены. Наверное, приехала в столицу, развлечься… – дама достала из сумочки конверт, с грифом отеля «Адлон», несколько листов бумаги, и автоматическую, дорогую ручку. Длинные, белые пальцы, без колец, с аккуратным маникюром, постукивали по столику:

– Будто кровь… – официант заметил красный лак, покрывающий острые ногти. Повернувшись, дама окинула его спокойным взглядом. Кельнер, отчего-то, поежившись, заторопился прочь, унося цветы. Анна, краем уха, слушала голоса женщин, за соседним столиком. Рядом пили кофе жены военных, расквартированных на западе, во Франции, и Бельгии. Анна уловила слово «партизаны». Она знала об отрядах, на оккупированных территориях, но сейчас ей надо было думать не об этом.

Она, только что, распрощалась с Корсиканцем и Старшиной. Марта, с Эммой, на весь день уехала в Потсдам. Отделение Лиги Немецких Девушек, где вела занятия Эмма, устраивало экскурсию во дворцы прусских королей. Вечером группу ждал пикник, на берегу озера, катание на лодках, и ночевка в палатках. Эмма, весело, сказала:

– Фюрер и рейх ожидают от нас, будущих жен и матерей, крепкого здоровья. Марта не простудится, не волнуйтесь… – дочь вскинула острый подбородок:

– Не забывай, я каждое лето проводила в лагере, в Альпах, на высоте в три тысячи метров, где гораздо холоднее… –Марта получила в школе диплом с отличием. Руководитель математического семинара, в Высшей Технической Школе Цюриха, ждал дочь в сентябре. По результатам вступительных испытаний девушку зачислили на второй курс университета. На Пасху вышла ее первая статья, в студенческом сборнике. Анна зажмурилась, глядя на ряды формул. Дочь обняла ее сзади, потормошив:

– Ничего страшного, мамочка. Не сложнее, чем расчеты, в конторе… – работа была о теореме Геделя. Марта занималась математической логикой:

– Профессор Гедель вовремя уехал в Америку… – девушка положила голову на плечо матери, – его хотели призвать в гитлеровскую армию, с началом войны. У него все учителя, евреи. Я слышала, что он дружит с Эйнштейном… – зеленые глаза восторженно засверкали:

– Хотела бы я увидеть Эйнштейна, мамочка… – поднявшись на цыпочках, Марта поцеловала ее куда-то в висок: «А зачем тебя в Берлин вызывают?»

– Просто для доклада… – рассеянно ответила Анна. В радиограмме, за подписью наркома внутренних дел, ей предписывалось явиться с дочерью в советское посольство, на Унтер-ден-Линден, к одиннадцати утра, первого июня:

– Воскресенье… – подумала Анна, – завтра. Двадцать второе июня, тоже воскресенье. Через три недели… – Корсиканец, и Старшина, подтвердили то, что Анна знала еще зимой. Атака на Советский Союз, согласно плану «Барбаросса», начиналась через три недели. В Москве тоже получали эти сведения. В каждой радиограмме Анна напоминала Центру, что война начнется, совсем скоро, что Западному Округу надо быть готовыми. Ответа из Москвы не приходило.

С Пасхи Анна заметила слежку. Опель, с затененными стеклами, неотступно, следовал за ее лимузином. Их с Мартой проводили до аэродрома, в Цюрихе. Анна не могла отправиться в Женеву, и забрать из ячейки американские паспорта. Она знала, что на пороге банка ее встретят двое невидных людей, с незапоминающимися лицами. Их напарники поехали бы в Монтре, за Мартой:

– Я не могу послать Марту в здешнее американское посольство… – Анна смотрела на белую бумагу, на золотую пыль липового цвета, – у меня нет ни одного доказательства того, что у нас американское гражданство. Марту туда не пустят… – о том, чтобы взять Марту в посольство советское, и речи не шло. Анна не собиралась рисковать жизнью дочери. Она понимала, что ее ждет за неприступными, коваными воротами, с мощным серпом и молотом, над входом. На деревянной террасе кафе лежали солнечные лучи, шумели автомобили. Мимо ехали украшенные рекламами фильмов автобусы. Анна проводила глазами черные буквы: «Субмарина – курс на запад!».

– Можно исчезнуть, с Мартой… – ей отчаянно хотелось закурить, но прилюдно этого было делать нельзя, – затеряться, со швейцарскими документами… – в Берлине Анна слежки пока не заметила, но это не означало, что за ней не наблюдали:

– За мной могут следить, например, Корсиканец и Старшина… – она положила руку на сумочку, куда спрятала конверт от Старшины. Ариец, еще один член подпольной группы «Красная Капелла», работал в министерстве иностранных дел. От него поступили исчерпывающие сведения о политике рейха по отношению к евреям, на оккупированных территориях:

– Гетто, депортации, лагеря в Польше… – граф говорил о прилете младшего сына, гауптштурмфюрера фон Рабе. Герр Генрих завтра возвращался из Кракова.

Анна сглотнула:

– Я не могу исчезать, не имею права. Нельзя бежать куда-нибудь в Швецию, или Центральную Америку, и всю жизнь прятаться. Я должна поехать в Москву, объяснить все Сталину, доказать, что Гитлеру верить нельзя. Осталось три недели, есть время для превентивного удара. Наша армия сильнее, японцы нас не тронут. Мы подписали с ними пакт о нейтралитете… – Зорге сообщал в Центр, то же самое:

– И его не слушают… – женщина разозлилась, – а меня послушают. Я всегда была верна партии, и родине. Это мой долг. Но Марту я им не отдам… – она прикусила губу. До Анны, сквозь уличный шум, донесся смутно знакомый, женский голос: «Искупление…»

Она вспомнила горячую кровь, текущую по ногам, мертвое лицо Вальтера, холодные, лазоревые глаза Петра Воронова:

– Я обещала отомстить. Потом, – сказала себе женщина, – все потом. Впереди война, нельзя сейчас о подобном думать. Думай о долге, надо обезопасить родину. Надо убедить Иосифа Виссарионовича застать Германию врасплох. Пока Гитлер опомнится, наши танки будут в Аушвице, где братья фон Рабе трудятся… – Анна поморщилась, допив кофе. Она не могла направить дочь к старшему графу фон Рабе. Герр Теодор мог оказаться фанатичным нацистом, Марту ожидала бы тюрьма Моабит и женский лагерь Равенсбрюк, о котором, захлебываясь, рассказывала Эмма фон Рабе, мечтавшая работать в охране СС.

– Нет, нет… – Анна быстро писала, – только лавка, на Фридрихштрассе. Они связаны с британской разведкой, им поступают деньги от «К и К». Последний платеж прошел в мае. Они помогут Марте, непременно… – Анна, в мае, отправила очередное письмо в Нью-Йорк, фирме «Салливан и Кромвель».

Она, внимательно, перечитала ровные строки:

– Девочке тяжело будет, но иначе нельзя. Нельзя ее брать в Москву, нельзя перепоручать нацистам… – без Марты на руках, у нее не оставалось слабых мест:

– Бумаги надежно спрятаны в хранилище «Салливан и Кромвель»… – она, незаметно, сняла с шеи крестик, опустив его в конверт, – Марта будет посылать письма, регулярно. Она все сделает, она аккуратная девочка… – сжав зубы, Анна ощутила слезы на глазах:

– Я смогу торговаться с ними… с Москвой, использовать документы. Они меня не расстреляют… – запечатав конверт, Анна попросила счет:

– В Германии оставаться невозможно. Корсиканец и Старшина получат из Москвы распоряжение меня ликвидировать, и сделают это, даже если начнется война. А она начнется… – опустив конверт в сумочку, Анна достала из портмоне мелкие монеты.

Телефон-автомат, рядом с террасой, оказался свободен. Она вдыхала запах лип:

– Тогда они тоже цвели, летом. Шел дождь, барабанил в стекла его комнаты. Марта все узнает, я ей написала. И об ее отце, и о крестике… – Анна прислонилась лбом к теплому стеклу:

– Я его больше никогда не увижу, Федора. И Марту могу не увидеть… – почувствовав привкус крови во рту, она тяжело задышала:

– Нельзя, нельзя. Исполняй свой долг, достучись до них. Докажи, что скоро начнется война, самая страшная из тех, что можно себе представить… – длинный гудок в трубке сменился короткими. Анна вздрогнула.

– Один раз, – тоскливо подумала она, – один раз. Я устала, устала… – она, быстро, набрала номер. Граф снял трубку на первом гудке, будто ожидая ее звонка.

– Я скупила всю Кудам, граф Теодор, – защебетала Анна, – и готова принять ваше приглашение на обед, если оно в силе… – женщина улыбалась, белые зубы блестели. Повесив трубку, Анна забрала из аппарата неистраченные монеты. Подняв руку, она ступила на мостовую, засыпанную липовым цветом. Такси проехало совсем рядом. Женщина, невольно, пошатнулась, едва удержавшись на высоких каблуках. Листья лип трепетали наверху. Нацистский флаг, на универсальном магазине напротив, бился под сильным ветром:

– Искупление… – Анна заставила себя стоять прямо.

– В «Адлон», – коротко велела она шоферу. Устроившись сзади, Анна облегченно закурила.


Марта и Эмма распрощались на станции метро «Фридрихштрассе». Девушки приехали из Потсдама обычным поездом. Эмма пожала плечами:

– Во-первых, сегодня воскресенье, у прислуги на вилле выходной, а во-вторых, фюрер учит скромности, Марта. Титулы и богатство ничего не значат. Наша семья служит Германии, и я горда… – Эмма подняла палец, – что вношу посильный вклад в процветание рейха… – Марте хотелось зажать уши руками:

– Она даже не шарманка, – мрачно подумала девушка, – она бормашина. Но хорошо, что удалось джинсы надеть, без рассуждений о том, что брюки носят девушки сомнительной, западной морали… – Марта подозревала, что Эмма ничего не сказала об американских джинсах, потому, что и сама появилась в похожем наряде.

На туристических мероприятиях, Союз Немецких Девушек разрешал носить и брюки, и шорты. В Швейцарии Марта не думала о подобном. В школе их обязывали ходить в форме, однако теперь она была студенткой и могла одеваться, как ей заблагорассудится. На каникулах Марта носила джинсы и американские рубашки. Она водила машину, ездила с приятелями из университета на пикники, к озерам, и останавливалась в пансионах. В прошлом году, мать открыла для Марты банковский счет. Анна перечисляла туда деньги, за работу, которую девушка выполняла для «Импорта-Экспорта Рихтера». У нее в сумочке, лежало портмоне, с рейхсмарками, чековой книжкой и ее швейцарским паспортом. Собираясь в Берлин, мать взяла конверт с их свидетельствами об арийском происхождении, и документами покойного отца:

– На всякий случай, – коротко сказала Анна, укладывая саквояж, – мало ли что нацистам понадобится… – Эмма поехала к станции Цоо, дальше на запад. Марта вышла на Фридрихштрассе. Было раннее, воскресное утро, булочные только открывались. Серые булыжники тротуара усыпал золотой, липовый цвет. У Марты, внезапно, закружилась голова, от сладкого запаха.

– Потому, что я долго не курила, – усмехнулась Марта, – в окружении верных дочерей фюрера сигарету не достанешь… – изящные ноги, в американских кедах, бежевого холста, уверенно ступали по мостовой. Свежие газеты еще не развесили на щитах. Во вчерашних изданиях ничего интересного не писали. Фюрер обещал отомстить британцам за гибель «Бисмарка», в Северной Африке шли бои.

Марта вспомнила карту:

– Советский Союз нанесет превентивный удар по Германии. Война закончится за три недели, не больше. На Бранденбургских воротах появятся красные флаги… – ворота было видно из окон трехкомнатного люкса, на углу отеля. Марта, с матерью, пила кофе на балконе, разглядывая усеивавшие бульвар нацистские знамена.

Подняв голову, она посмотрела на чистое, летнее небо:

– Даже бомбежек не понадобится. Народ Германии одурманен сумасшедшим, они излечатся… – Марта остановилась у входа в булочную:

– Но в Москве похожие вещи происходят. Портреты Сталина, восхваление его мудрости. Мама говорила, что Ленин подобного не позволял. Папа рассказывал о Владимире Ильиче. Папа возил его, в Петрограде, и дедушку возил. Дедушка всю жизнь в одной куртке провел, и спал в окопах. Отказался от семьи, от потомственного дворянства… – Горский, подростком, добрался зайцем, на поездах, из Российской Империи в Швейцарию, к Плеханову. Марта посмотрелась в зеркальную витрину:

– Но Иосиф Виссарионович скромный человек. У него простая дача, Светлана всегда одевалась незаметно… – Марта задумалась, склонив голову:

– Жалко, что с Лизой Князевой никак не связаться. Ей двадцать лет. Наверное, летное училище закончила, служит в авиации… – узнав, что у Марты есть свидетельство пилота-любителя, девушки, наперебой, заговорили о доблестном Люфтваффе. Марте предлагали бросить университет, переехать в Германию, и стать испытателем, как Ганна Рейч.

– Перед немецкими женщинами открыты все дороги, – заметила Марта, – я хочу конструировать самолеты. Для этого надо знать математику, инженерное дело. Я отдам свои силы и умения рейху, когда получу образование… – они поставили палатки на берегу тихого озера, в дальнем уголке парка.

Ровесницы Эммы и Марты, в старшей группе Лиги закончили, школу, и работали в Трудовом Фронте. Некоторые были помолвлены, и собирались скоро стать женами и матерями. Они разожгли костер, пекли картошку в золе, и жарили сосиски на палочках. Спиртного, конечно, на пикник не привезли. Фюрер не одобрял женщин, употребляющих алкоголь. В плетеных корзинах поблескивали бутылки с лимонадом. Марта смотрела на девушек:

– Когда они не говорят о Гитлере, о рейхе, о доблести немецких солдат, они становятся похожими на людей. Даже бормашина… – Марта, невольно, улыбнулась. Они пели «Хорста Весселя», и «Стражу на Рейне». Потом Эмма взяла гитару:

– Мой брат любит эту песню. Она старая, народная… – Марте показалось, что голубые глаза, на мгновение, стали тоскливыми. Марта знала слова. Она исполняла песню, на вечеринках матери. Девушка подпевала Эмме:

– Ich hab die Nacht geträumet
wohl einen schweren Traum,
es wuchs in meinem Garten
ein Rosmarienbaum…
Марта вспомнила крепкие пальцы, бегавшие по клавишам, серые, в темных ресницах глаза, теплую, надежную руку:

– Эмма говорила, он завтра прилетает из Польши. Он занимается концентрационными лагерями, как и его брат… – Марте было неприятно думать о среднем фон Рабе, – он такой же мерзавец, как и вся семья. Забудь о нем… – велела себе девушка, – он эсэсовец, гауптштурмфюрер, убийца… – Эмма думала о смерти Габи.

Генрих рассказал ей правду, зимой. Девушка свернулась в клубочек, на диване:

– Как жалко ее… – Эмма подняла голову, – но хорошо, что Густи в безопасности. Генрих… – Эмма помялась, – если что-то случится… – брат оборвал ее:

– Ничего не случится, и не думай о подобном, пожалуйста.

Эмма, все равно, про себя, решила поступить так, как Габи:

– Я не смогу терпеть боль, – она пела, заставляя себя улыбаться, – я выдам всех. Даже Генриха и папу. Лучше так, чем умирать, зная, что из-за тебя погибли близкие люди… – Эмма понимала, что ее не пошлют в Равенсбрюк. Женщин, обвиненных в преступлениях против фюрера и рейха, судили наравне с мужчинами, вешали, и гильотинировали:

– Только не сразу… – горько вздохнула девушка, – сначала ведомство Мюллера тобой займется… – начальник гестапо дружил со старшим братом. Группенфюрер Мюллер часто обедал на вилле фон Рабе. Эмма помнила холодные, серые глаза Мюллера:

– Лучше так. Один шаг, и все закончится. Это быстро, надо просто решиться… – она умела стрелять. Максимилиан возил ее в тир. Старший брат баловал Эмму. Возвращаясь из поездок, Макс дарил ей драгоценности:

– Конечно, у тебя мамина шкатулка есть… – усмехался брат, – но у девушки не может быть слишком много бриллиантов… – Эмма не хотела трогать браслеты и ожерелья, зная, что девушки и женщины, носившие их, сейчас или мертвы, или медленно умирают, где-нибудь в польских гетто, и лагерях:

– Как бывшие хозяева картин, в его галерее… – когда брат уезжал, ни Эмма, ни отец, и ногой не ступали в пристройку финского гранита. В залах всегда было прохладно. В особой, маленькой комнате, под тусклыми лампами, в стеклянных витринах лежали рисунки старых мастеров.

Она видела и набросок, что брат всегда возил при себе. Макс говорил, что эскиз не обладает ценностью, а просто ему нравится:

– Женщина, на рисунке… – Эмма, исподтишка, посмотрела на фрейлейн Рихтер, – Марта ее напоминает. Подбородок похожий, упрямый… – девушки захлопали: «Очень красиво, Эмма».

– Это наше наследие, – сказала Эмма, – ценности арийских предков, исконно германская культура… – о подобной шелухе Эмма приучилась рассуждать, даже не думая.

Марта стояла у витрины, рассматривая свою тонкую фигурку, замшевую куртку итальянской работы, бронзовые волосы, стянутые в узел:

– До ста шестидесяти сантиметров не дотянула, – немного грустно, поняла девушка:

– Во вспомогательные женские войска меня бы не взяли. Не то, чтобы я туда хотела попасть, разумеется. Бормашина высокая, в отца. И Отто высокий, и старший ее брат, она говорила… – Марта видела фотографии Максимилиана. У оберштурмбанфюрера было красивое, немного надменное, ухоженное лицо:

– Генрих небольшого роста. То есть он в стандарты СС не укладывается, я помню… – стандарты СС Марта, благодаря Эмме, знала наизусть:

– Не ниже ста семидесяти пяти сантиметров. Для Генриха сделали исключение, из-за его талантов. Он докторат защитил, по высшей математике… – Марта разозлилась: «Хватит думать об этом нацисте».

Она купила кофе навынос, в картонном стаканчике, решив не брать булочку:

– С мамой позавтракаем, в отеле, или в кондитерской… – по дороге к Унтер-ден-Линден Марта нашла незапертый двор. Она с удовольствием покурила, глядя на щебечущих воробьев, прислонившись к теплой, нагретой солнцем стене:

– Мама сегодня в посольство идет, но это ненадолго… – фрау Рихтер не могла открыто появляться у советского посольства. Мать объяснила Марте, что собирается использовать боковую калитку:

– Ты меня подождешь, – Анна поправила куртку на дочери, – в кафе. Пообедаем, сходим в музей… – серые глаза спокойно взглянули на Марту.

Выбросив окурок, девушка понюхала рукав куртки:

– Надо завтра все в чистку сдать, в отеле. Костром пахнет. Завтра конференция начинается… – она вздохнула:

– В джинсах больше не походить… – заседания молодежной секции были намечены на вечер. Эмма обещала присоединиться к Марте, после работы.

– Машинистка, – презрительно буркнула себе под нос Марта, направляясь к «Адлону», – у нее есть голова на плечах, музыкальный талант, а она сидит в СД, и варит кофе для мерзавцев. За одного из них и замуж выйдет, наверняка. Все скоро закончится, – бодро сказала себе Марта, проходя в распахнутую швейцаром дверь, – сюда придет Красная Армия, Германия вылечится, обязательно… – она поднялась в лифте на третий этаж. В ванной шумела вода, постель была разобрана. Марта крикнула: «Мамочка, я вернулась!».

Она вышла на балкон, держа стаканчик. На Унтер-ден-Линден было еще тихо, липы, окутанные золотым сиянием, уходили вдаль. В теплом, утреннем ветре едва шевелились огромные, черно-красные флаги. Марта обернулась. Мать стояла, в гостиничном халате, белого египетского хлопка, влажные, черные волосы падали на плечи. Воротник она, зачем-то, придерживала у горла, затягиваясь сигаретой.

– Ты загорела, – ласково сказала мать, – даже веснушки высыпали. Иди в душ… – она кивнула на ванную, – поедим в отличной кондитерской. На углу Фридрихштрассе и Кохштрассе, тебе понравится… – Марта ускакала мыться. Из-за двери до Анны донесся безмятежный свист. Длинные пальцы, немного подрагивая, комкали воротник. Анна скосила глаза на синий след, на груди. Она пошатнулась, слыша тихий шепот:

– Анна, Анна, я не могу поверить, что ты здесь, ты рядом. Я не хочу ни о чем думать, кроме тебя… – в парке виллы фон Рабе тоже расцвели липы. В сумеречной спальне стоял сладкий, нежный аромат.

В голове свистели пули. Она видела другую полутьму, в подвале дома Ипатьевых:

– Двадцать второе июня… – Анна смотрела на пустынный бульвар, – он… Теодор, говорил о расширении лебенсраума, летом. Он думает, что я связана с американцами, наверняка. Двадцать второе июня. Есть время все остановить, спасти мою страну. Выполняй свой долг, – напомнила себе Анна, потушив сигарету.

Она пошла одеваться: «Искупление… Настало время искупления».


Эмиль Яннингс, народный артист Рейха, как его называл рейхсминистр пропаганды Геббельс, пристально смотрел на Марту с афиши нового фильма «Дядюшка Крюгер». Ленту о героической борьбе исконно арийских поселенцев Южной Африки, буров, с британскими захватчиками показали в Цюрихе после Пасхи. На премьеру приехал сам Яннингс. Актер раздавал автографы. В своей речи он заметил, что подлая политика британцев, со времен бурской войны, ничуть не изменилась.

– Они устраивали концентрационные лагеря для арийцев, в пустыне, – воскликнул Яннингс, – наши братья умирали от голода и жажды, а британцы смеялись, глядя на их страдания. Нынешний премьер-министр, Черчилль, подвизался комендантом одного из лагерей… – Марта читала биографию Черчилля. Она отлично помнила, что сэр Уинстон, наоборот, бежал из лагеря военнопленных, устроенного бурами. Марта скрыла усмешку: «Чего ждать от любимого актера Геббельса?».

Она сидела, бездумно помешивая кофе, пролистывая журнал, оставленный матерью перед уходом. Эмма фон Рабе успела похвастаться Марте, что на обложке ее средний брат. Эмма тоже красовалась в конце журнала, при фартуке и поварешке:

– Потсдамское отделение Лиги Немецких Девушек устроило ярмарку немецких сластей… – Эмма стояла над пышным, кремовым тортом, с марципановыми свастиками:

– Мне бы кусок в горло не полез… – в статье перечислялись и экономные рецепты, как выражалась журналистка. Рекомендовалось тушить капусту с ветчиной, но мясо вынуть:

– Оно подается на ужин главе семейства, а жена и дети едят овощи… – фюрер был вегетарианцем. Женские журналы пропагандировали овощную диету, как наиболее здоровую.

– И дешевую, – Марта откусила от пончика, с ванильным кремом, – но это если держать семью на картошке и капусте. Спаржа, которую нам на вилле фон Рабе подавали, стоит дороже мяса, я уверена… – в журнал мать сунула два конверта. Марта знала, что в одном из них паспорта родителей и свидетельства о чистоте происхождения. В том, что мать оставила ей документы, ничего странного Марта не видела:

– Зачем мамочке их носить в советское посольство? – хмыкнула Марта:

– Пусть у меня полежат… – в кафе было немноголюдно, по радио пела Марика Рекк. За окном, на Кохштрассе, берлинцы прогуливали собак. Пожилой человек, держа на поводке пуделя, раскланялся с продавцом, восседавшим посреди стопок газет и журналов. Ларек украшали нацистские флажки, маленькие портреты и бюсты фюрера. Пуделя привязали к гранитной тумбе, хозяин собаки поднял ставни ювелирного магазина, на углу. Марта увидела дату, на вывеске, черной, с тусклым золотом готических букв:

– С восемнадцатого века они здесь… – ее беспокоил второй конверт. Мать выпила чашку крепкого кофе, отказавшись от омлета, или выпечки. Анна вытерла розовые губы салфеткой:

– Послушай меня… – Марта смотрела на конверты, в длинных пальцах матери, – послушай… – повторила Анна, скосив глаза на золотые часы. Было без четверти одиннадцать утра.

Она смотрела в безмятежные, зеленые глаза. Дочь загорела в Потсдаме, на щеках и носе появились трогательные веснушки:

– У нее всегда так было… – вспомнила Анна, – мы уезжали из СССР осенью двадцать четвертого. Теплое лето стояло. Мы жили на Воробьевых горах, на даче, где Марта родилась. Я ее выносила на траву, она лежала и ручками размахивала, на солнышке. Она толстенькая была, как булочка. Девочка моя, доченька… – она старалась не вспоминать вчерашний вечер и ночь. Утром Анна выбрала шелковую блузку с высоким воротом, закрывающим шею. Они пообедали с графом Теодором вдвоем, на террасе, с видом на озеро. Вилла оказалась пуста. Граф, на выходные, отпускал слуг. На мраморных перилах мерцали расставленные свечи, они пили французское шампанское.

– Может быть, в последний раз все случилось… – тоскливо поняла Анна, – меня отправят в Москву, на Лубянку. Меня расстреляют, когда поймут, что Марту им не найти. Но я начну торговаться, угрожать, что иначе «Салливан и Кромвель» обнародуют документы. Они ничего не сделают, пока будут приходить письма от Марты. То есть от меня… – дочь отлично писала почерком Анны, их руку было не различить. Анна напомнила себе:

– Никто не видел конверт, оставленный папой. Никто не знает, кем был Горский на самом деле. Мои родственники в безопасности… – она подумала о докторе Горовице, о его детях, о своем кузене:

– Кто-то из них двоих, Паук. Меир или Мэтью? Непонятно. Эйтингон знает, наверняка. Но мне не скажет… – покойный Янсон тоже не сказал Анне, кого он вербовал в столице США:

– И еще десять человек в коротком списке… – она, неслышно, вздохнула. Ночью Анне хотелось попросить графа Теодора позаботиться о Марте. Женщина оборвала себя:

– Все, что происходит, ничего не значит. Мне кажется, что он связан с подпольем. А если нет? Если он просто проверяет меня… – Анна замерла, чувствуя его поцелуи:

– Я могу знать не всех агентов СССР. Нет, нет, невозможно. Либо он из того подполья, о котором говорили Старшина и Корсиканец, либо он просто нацист, без двойного дна… – риск был слишком велик. Она не могла посылать Марту к графу Теодору, не зная о его истинном лице.

Она уехала с виллы рано утром, когда фон Рабе еще спал. Анна не стала оставлять записки, или вызывать такси, а просто дошла пешком до Цоо. Она вдыхала запах лип:

– Он похож на Федора. Федор таким будет, через двадцать лет. Сорок один ему сейчас… – Анна тряхнула черноволосой головой, зайдя в пустой вагон метрополитена:

– Может быть, Марта его и увидит. Может быть, она встретится с отцом. У меня это вряд ли получится… – она смотрела на спящие кварталы Берлина. Поезд шел быстро, покачиваясь. Анна положила руку на живот:

– Не случится ничего. Врач сказал, что все кончено, да и я была осторожна… – она подавила желание опустить голову в руки, до сих пор пахнущие его сандалом.

– Слушай меня, – деловито сказала Анна дочери, – если я не вернусь… – женщина задумалась, – через три часа, распечатай второй конверт и прочти его. Не раньше… – Марта, непонимающе, кивнула: «Хорошо. А если… когда ты вернешься?»

– Отдай его мне, – почти сухо велела Анна, надевая твидовый жакет: «Не ходи в советское посольство, это опасно. Жди меня здесь».

Если бы все оказалось в порядке, Анна бы спокойно покинула территорию СССР, часа через два-три, после сеанса связи с Москвой:

– Она меня подождет… – Анна вздохнула, услышав, что дочь собирается ее проводить, до угла Унтер-ден-Линден, – она понимает, что такое дисциплина… – на углу Анна поцеловала дочь в щеку:

– Скоро вернусь, жди в кондитерской… – идя к ограде посольства, она обернулась. Марта стояла, в скромном, темном костюме, и белой рубашке. На лацкане жакета блестел значок, со свастикой. Анна взглянула на золотую пыль, на сочной траве бульвара, на тяжелую ткань черно-красных флагов, над бронзовой головой дочери. Утром Марта заплела волосы в косы. В репродукторе раздалось тиканье. Голос диктора сказал:

– В Берлине одиннадцать утра, первого июня… – загремел «Хорст Вессель», Анна поняла:

– Я все видела, видела. Она сказала, что мы еще встретимся, я помню… – женщина помахала дочери. Сжав руку в кулак, в кармане жакета, Анна вонзила ногти в ладонь:

– Встретимся, я ей верю… – боковая калитка была немного приотворена. В последний раз оглянувшись, Анна ступила на территорию СССР.

Марта сидела, вертя второй конверт:

– Два часа дня. Даже половина третьего… – девушка прошлась по Фридрихштрассе, оценив витрины магазинов. Ей понравилась одна сумка. Марта пожалела, что лавка, из-за воскресного дня, закрыта:

– Может быть, завтра, мы сюда заглянем, с мамой… – она ожидала, звона колокольчика, на двери кондитерской, знакомого запаха жасмина. Марта надеялась, что мать закатит серые глаза, и одними губами скажет:

– Совершенно пустой вызов, ничего интересного… – Марте пришло в голову, что за последний год она хорошо изучила дела «Импорта-Экспорта Рихтера». Марта, правда, занималась, только коммерческими операциями, как называла их мать.

– Значит, есть и некоммерческие сделки… – Марта потрогала конверт. Внутри что-то лежало:

– Три с половиной часа прошло… – она бросила взгляд за окно, – надо быть дисциплинированной, как папа и мама… – попросив кофе навынос, Марта сунула конверты в сумочку. Она решила купить воскресную газету, покурить, в уединенном дворе, и прочесть распоряжения матери:

– Меня отправляют на задание… – внезапно поняла Марта, – мама говорила, что такое возможно. Но мама сообщила Центру, что я учусь… – в Москве знали адрес виллы Рихтеров, безопасной квартиры, где стоял радиопередатчик, и конторы «Импорта-Экспорта», на втором этаже дорогого особняка, в центре города.

Марта пошла вверх по Кохштрассе. Она нырнула в какую-то кованую калитку. Вторые ворота, ведущие во двор, оказались закрытыми. Присев на гранитную тумбу, отхлебнув кофе, Марта закурила. Положив на колени сумочку, девушка развернула «Das Reich». Газета подчинялась непосредственно рейхсминистру Геббельсу.

– У него докторат по немецкой литературе… – угрюмо, подумала Марта, – журналисты здесь человеческим языком пишут… – просмотрев передовицу, девушка опустила глаза вниз. Сумочка соскользнула на асфальт двора, кофе пролился из стаканчика. Марта ничего не заметила.

– В Москве опубликованы данные, свидетельствующие, что покойный лидер партии большевиков, Александр Горский, был завербован разведкой западных стран. Он организовал покушение на Ленина, в восемнадцатом году, вложив, как выразился господин Сталин, пистолет в руку наемной убийцы, Каплан. Горский хотел занять место Ленина, разделяя власть со Львом Троцким… – Марта не стала читать дальше. Горький дым обжег горло. Она закашлялась, отбросив газету. Подняв сумочку, Марта разорвала конверт. На узкую ладонь выпал старый крестик матери. Пальцы подрагивали, она еле застегнула цепочку на шее. Положив руку на крохотные изумруды, Марта начала читать письмо.


Генрих фон Рабе прилетел из Кракова в форме гауптштурмфюрера. Он бы никогда не стал надевать мундир в поездку, но на доклад к рейхсфюреру СС, он отправлялся с комендантом Аушвица, штурмбанфюрером Рудольфом Хёссом. Хёсс любил форму, и носил ее даже по выходным дням.

Одеваясь у себя в комнатах, Генрих сцепил, зубы: «Черт с ним, придется потерпеть». За окном спальни зеленел тихий сад. Коттеджи для персонала построили в сельской манере, с белеными стенами, черепицей на крышах, и деревянными балками. Гиммлер, приехав с инспекцией в лагерь, в марте, похвалил поселок:

– Чувствуешь себя в деревне… – весело сказал рейхсфюрер, – весной, когда все цветет… – день оказался теплым. Хёсс устроил обед на террасе резиденции коменданта. В голубом, высоком небе, щебетали ласточки.

Лагерь находился в трех километрах от поселка охраны. Офицеры ездили на работу на машинах, остальных возил автобус. На выходных жены офицеров отправлялись в Краков, за покупками. У них был кинозал, из Берлина приезжали артисты, офицеры играли в театральном кружке. Отто руководил спортивной программой, обучая работников плаванию, и верховой езде. Генрих прислушался к голосам, доносившимся от бассейна. Он посмотрел на часы:

– Свободная смена отдыхает… – рядом с бассейном весной построили деревянное здание сезонного кафе. Грузовик привез белый песок. В Берлине заказали полосатые, холщовые шезлонги. На черной доске написали мелом: «Лучшая жареная рыба на побережье, лимонад, холодный кофе».

Это была идея Отто. Брат улыбнулся:

– Словно на пляже, под Ростоком. Не хватает соленого ветра… – он подмигнул Генриху, – но ты осенью его вдохнешь… – военнопленных ожидалось много. Гиммлер утвердил программу строительства новых лагерей, в генерал-губернаторстве. За обедом рейхсфюрер заметил:

– Места хватает, партайгеноссе фон Рабе. Пусть ваша группа займется выбором строек, могущих обеспечить труд пленных, на благо Германии… – о евреях пока ничего не говорилось.

– Но это пока, – пробормотал Генрих, подняв голову. Над садом, вдалеке, виднелся серый дым. Генрих подумал, что можно принять его за облака:

– Можно здесь всю жизнь провести… – Генрих взял саквояж, – не зная, что рядом лагерь… – после Пасхи Генрих поехал под Варшаву. Менее, чем в ста километрах на северо-восток от города, располагался карьер, где до войны добывали гравий. Тогдашний хозяин производства, польский промышленник, устроил отдельную железнодорожную ветку, от станции Треблинка, ведущую прямо на карьер. У Генриха, в кабинете, висела карта бывшей Польши, с отметками. На столе лежали аккуратные папки, с напечатанными на машинке названиями будущих лагерей. Он, каждый вечер, закрывал глаза:

– Может быть, все скоро закончится. Сведения уходят в Лондон…, – Генрих, аккуратно, два раза в неделю, писал семье. Отто был ему благодарен. У штурмбанфюрера фон Рабе, с его занятиями, в медицинском блоке, никогда не хватало на подобное времени. В конвертах, уходивших в Берлин, Генрих сообщал, шифром, о планах по строительству лагерей, о движении войск, в направлении русской границы. Операция «Барбаросса» начиналась на рассвете, двадцать второго июня.

– Через три недели… – он смотрел на прибранную спальню, – но, может быть, русские ударят превентивно. Англичане им помогут. Безумец испугается, в стране начнется хаос, и его банда отправится под суд… – Генрих понимал, что хаоса от Германии ждать не стоит, но жить без надежды было тяжело.

Они ехали в Берлин на доклад о планах по расширению Аушвица. Гиммлер собирался навестить Польшу в июле. Рейхсфюрер весной намекнул, что хочет забрать Генриха из административно-хозяйственного управления:

– Перейдете в мою канцелярию… – Гиммлер, с удовольствием ел нежную, весеннюю баранину, – будете отвечать за программу по особым, так сказать, местам заключения. Мне нужен хороший математик, – весело добавил рейхсфюрер, – начнете дышать морским воздухом, тезка… – Гиммлер часто шутил над их одинаковыми именами. Новое назначение могло означать Пенемюнде, но Генрих не хотел ничего спрашивать, чтобы не вызвать подозрений. Он понимал, что Гиммлер все ему скажет на личной аудиенции, после доклада:

– Если Пенемюнде, это хорошо… – Генрих взял фуражку, – наконец-то, мы узнаем, что происходит. Но почему русские молчат, почему не атакуют Германию? Неужели Сталин доверяет Гитлеру? Ему, наверняка, сообщили о дате начала войны. В Берлине есть советские агенты… – в салоне первого класса самолета, за бархатной, синей шторкой, пахло хорошим, бразильским кофе. Принесли свежую, раннюю клубнику, с деревенскими сливками. Хёсс подмигнул Генриху:

– Сегодня вечером нас ждут семейные обеды. Хватит питаться кое-как… – коменданта в Темпельхофе встречала жена с детьми. У Хёсса их было четверо, младшая девочка родилась зимой.

– Он католик, – Генрих, искоса, разглядывал спокойное лицо коменданта.

Хёсс шуршал газетой:

– Он отошел от церкви, когда стал сторонником Гитлера… – Хёсс вырос в семье истово верующих, отец готовил его к принятию сана. Вместо этого, Хёсс, подростком, завербовался в армию. В пятнадцать лет он участвовал в сражениях. Комендант стал самым юным из немецких унтер-офицеров, получив нашивки в семнадцать:

– Он смелый человек, – думал Генрих, – у него два Железных Креста, три ранения. Гитлер его любит. Надо и мне какое-нибудь ранение заработать, – угрюмо решил Генрих, – сумасшедшему нравится окружать себя храбрыми людьми. Он трус, каких поискать. Бедная Густи… – дорогой друг сообщил им, о бомбежке:

– И мать Питера погибла. Но у Густи девочка осталась. Тоже Августа. А если я умру… – внезапно понял Генрих, – никого не останется… – Хёсс подтолкнул его локтем в бок:

– Не только обед, но и кое-что еще. С Пасхи жену не навещал, соскучился, – он рассмеялся:

– Трое братьев, и не женаты. Вам надо немедленно найти невест. Германии требуются большие, арийские семьи… – Генрих узнал интонации Отто. Брат привозил в лагерь приятелей, из общества «Аненербе». Генрих отговаривался занятостью, но иногда приходилось сидеть на лекциях. Он слушал бесконечные рассуждения о превосходстве арийской крови, смотрел на фотографии неполноценных, как их называли лекторы, рас, подавляя желание достать пистолет. Генриху хотелось застрелить и брата, и шайку преступников, его окружающую.

– Питер просил дать ему пистолет, в Хадамаре, – устало вспомнил Генрих:

– Я его остановил. Кто бы еще меня остановил, буде подобное потребуется… – Хёсс помахал: «Еще кофе, пожалуйста!»

– Он католик, хоть и бывший… – Генрих тоже взял фарфоровую чашку, с позолотой, – и каждый день проходит мимо польских прелатов, заключенных в лагере. Господи, как давно я не был в церкви… – Генрих, в поездках по Польше, иногда заходил в костелы, выбирая тихое время, между мессами. Он сидел, глядя на распятие:

– Господи, излечи Германию, пожалуйста. Дай нам силы бороться с безумием, столько, сколько потребуется, чтобы страна оправилась… – в Берлине, Генрих собирался позвонить пастору Бонхофферу. Священник, как и многие участники подполья, формально числился агентом абвера, военной разведки. Армия и СД терпеть не могли друг друга. Граф Теодор, пользуясь хорошими отношениями с адмиралом Канарисом, главой абвера, рекомендовал ему людей, вызывающих подозрение у СД:

– Подобным образом, – хмуро сказал граф Теодор, – мы сможем хоть кого-то обезопасить, от пристального внимания Мюллера.

– Схожу на мессу, приму причастие… – Генрих сидел с закрытыми глазами. Самолет снижался. Отец и Эмма, сначала, хотели встретить его в Темпельхофе, но в субботу он получил телеграмму, из Берлина, заставившую Генриха присвистнуть:

– Я думал, он никогда не согласится на обед… – граф фон Штауффенберг ждал его в воскресенье, на кружку пива, в кабачке: «Zur Letzten Instanz».

– Очень хорошо, – довольно сказал Генрих, – с Рождества он колебался, и, наконец, решил. Он в Генеральном Штабе. Его должность нам очень на руку, с грядущей войной… -Генриху хотелось верить, что русские сломают хребет Гитлеру, и войдут в Германию, но надежды на это было мало. Зная, сколько войск и авиации подтягивается к границе, Генрих понимал, что атака застанет СССР врасплох.

Он позвонил с краковского аэродрома домой. Голос у отца был усталым:

– Хорошо, милый. Поезжай по делам, вечером встретимся. Набери нас из Темпельхофа, чтобы мы не волновались… – повесив трубку, Генрих, озабоченно, подумал:

– Что с папой? Я его никогда таким не слышал… – поговорив с сыном, граф Теодор вернулся в спальню. От кровати легко, почти неуловимо, пахло жасмином. Он увидел на подушке черный волос:

– Я ей все сказал… – он гладил скользкий шелк, – либо она пошла к американцам, либо на Принц-Альбрехтштрассе… – он так и не понял, кто хозяева фрау Рихтер. Ночью ему пришла в голову история о нагвале. Теодор едва не рассказал легенду женщине. В спальне было полутемно. Серые глаза переливались, в тусклом свете серебряного подсвечника. Она обнимала его, шепча что-то ласковое. Теодор понял:

– Это не она. Она работает, она исполняет свой долг. Я помню ее, настоящей. Один раз она сняла маску, в Темпельхофе, зимой. Марта поднялась в воздух, я спросил, не боится ли она за дочь. Тогда она была собой, на одно, единственное, мгновение. Ради дочери она пойдет на все, а больше у нее нет слабых мест… – фрау Рихтер ушла, не оставив записки. Теодор, в общем, и не ждал подобного:

– Но, может быть, она вернется. Если ей прикажут дальше со мной работать, она придет… – выбросив локон в мраморный умывальник, он привел в порядок постель:

– Она была очень осторожна… – подумал Теодор, на кухне, готовя завтрак для дочери, – хотя ей почти сорок… – он застыл над плитой, с кофейником в руках:

– Конечно, ей не нужны осложнения. Она работник, у нее нет чувств… – думая о белой, будто жемчужной шее, темных, тяжелых волосах фрау Анны, он, до боли, сжал ручку кофейника, орехового дерева.

– Мы танцевали, в библиотеке, – мрачно вспомнил Теодор, – венский вальс. Ничего подозрительного, британское радио я при ней не слушал. Господи, как противно… – увидев Эмму, на террасе, граф велел себе улыбнуться.

Самолет коснулся колесами полосы. Хёсс наклонился к Генриху:

– Мы расширяемся еще и потому, что скоро нас ждет окончательное решение, по словам … – он, указал пальцем куда-то вверх:

– Рейхсфюрер передаст указания, на первый этап деятельности. Это очень, много работы, – озабоченно добавил Гесс, – надо рассчитать мощности новых аппаратов, пропускную способность блоков. Жаль, что тебя забирают… – Генрих кивнул: «У меня хорошая группа, ребята справятся».

– Окончательное решение, окончательное решение… – фрау Хёсс приехала с букетом. Старшие дети сделали плакат: «Ура! Папа вернулся!». Комендант пощекотал младшую девочку:

– Подарков я привез два чемодана, милые мои… – Хёсс напомнил Генриху:

– Ждем тебя на обед, на следующей неделе… – они договорились о завтрашней встрече, на Принц-Альбрехтштрассе. Хёсс увел семью к машине.

Генрих нашел свободный телефон-автомат. Отец снял трубку на первом гудке. Генрих только и успел сказать, что он в Берлине. Гауптштурмфюрер застыл, услышав сигнал тревоги, самый отчаянный, и самый срочный. По нему Генриху предписывалось немедленно отправиться туда, откуда позвонили, передав кодовое слово.

– Может быть, у них давно гестапо… – он заставил себя взять саквояж, – лично Мюллер на обыск приехал. У них передатчик в подвале, законсервированный. Больше ничего в лавке нет, но и передатчика хватит, чтобы нас всех арестовали. Они давно на Британию работают, с первой войны. Но в гестапо все разговаривают. Мюллер хвалится своими достижениями, каждый раз… – если бы у лавки стояли машины гестапо, Генрих просто не вышел бы из такси:

– Меня не увидят… – он дождался машины, на стоянке, – ничего опасного нет. Но я должен быть там, обязан… – он вскинул голову. День оказался ярким, солнечным, дул теплый ветер. Генрих подумал о теле Габи, падающем на крышу черной, эсэсовской машины, о крови, растекшейся в лужу по асфальту:

– Они бы не успели покончить с собой. Им седьмой десяток… – ювелир и его жена, пожилые, бездетные люди, приняли лавку по наследству.

Генрих поставил саквояж на сиденье такси: «Угол Фридрихштрассе и Кохштрассе, пожалуйста».


Марта сидела на краешке старого, обитого потрескавшейся кожей, кресла. Девушка не выпускала письмо матери. В темноватой, маленькой комнате, пахло пряностями. В застекленных шкафах поблескивало какое-то серебро. Она прислушалась, но за дверью царила тишина:

– А если мама ошиблась… – Марта смотрела на ровный, знакомый почерк, – если ювелир вызвал гестапо? Я попросила связать меня с представителем «К и К», в Берлине. Они британская компания, идет война… – у двери лавки звякнул колокольчик. Марта, озираясь, появилась на пороге, ювелир поднял седоволосую голову. Черный пудель у прилавка, тихо заворчал. Хозяин лавки смотрел на ее шею. Откашлявшись, девушка, зачем-то потрогала крестик:

– Прошу прощения, фрейлейн, закрыто… – довольно любезно сказал ювелир: «Приходитезавтра». Над стойкой висел портрет Гитлера, в партийном, коричневом кителе. Фюрер, ласково улыбаясь, принимал от маленькой девочки цветы. Марта вспомнила похожий портрет Сталина, в московской школе.

Письмо матери, и документы лежали в сумочке, рядом с чековой книжкой швейцарского банка. На шее девушки переливались крохотные изумруды крестика. Марта поняла, что больше у нее ничего в жизни не осталось.

Мать прощалась, запрещая ей идти в советское посольство, навещать гостиницу, или ехать в Швейцарию:

– Если ты появишься в любом из этих мест, тебя немедленно отвезут в Москву, на Лубянку, откуда ты живой не выйдешь… – Марта понимала, что, после новостей о деде, мать тоже ждет расстрел. Она не поверила, что Горский был агентом западных стран, но Марта знала, как обращаются с родственниками врагов народа:

– Фото заретушируют, фамилию деда заклеят, в учебниках и книгах, улицы и фабрики переименуют. Не то, чтобы это была его настоящая фамилия… – многие революционеры брали псевдонимы, но мать написала, что об истинном происхождении Горского знал, вероятно, только Владимир Ильич:

– Я тоже не знала, милая. Я прочла папины бумаги только после его гибели, на Дальнем Востоке… – у Марты имелись родственники в Америке, с фамилией Горовиц. Мать попросила девушку каждые полгода отправлять весточку в Нью-Йорк, в адвокатскую контору «Салливан и Кромвель». Она приложила адрес:

– Я не могу тебе всего рассказать, просто знай, что от писем зависит моя жизнь… – Марта прикусила губу:

– Я не могла поступить иначе, милая моя девочка, не могла скрыться, с тобой. Я обязана докричаться до родины, убедить Иосифа Виссарионовича в неизбежности атаки Германии на Советский Союз. Это мой долг, Марта, поэтому я не прошу прощения, что оставила тебя одну. Я уверена, что когда-нибудь тебе тоже придется сделать подобный выбор, и поставить благо страны выше, чем твою жизнь… – мать объяснила, что ювелирная лавка связана с британской разведкой:

– Твой паспорт в порядке. Они тебя приютят, на первое время. Отправляйся в Бремен или Гамбург, садись на паром, идущий в Швецию. Из Стокгольма свяжись с американскими родственниками. Я обещаю, что не открою их имен. Москва тебя не найдет, милая моя девочка. Пожалуйста, выживи. Мне очень жаль, что я не увижу внуков… – мать написала и о крестике. После того, что Марта узнала, новости ее не удивили:

– Янсон вырастил тебя, как свою дочь, следуя долгу коммуниста, и порядочного человека, но твой настоящий отец, другой человек… – ее отец был белоэмигрантом:

– Мы встретились случайно… – девушка велела себе успокоиться, – потом я его видела только раз, во Франции. Он, должно быть, давно покинул Европу, после капитуляции, на Западном Фронте. Но, если вы, когда-нибудь, столкнетесь, он узнает крестик. Это его фамильная реликвия… – Марта, не двигающимися губами пробормотала:

– Воронцов-Вельяминов. Федор Воронцов-Вельяминов…, – отец строил в Европе и Америке под фамилией «Корнель». Марта прочла и о британской ветви семьи, о владельцах компании «К и К». Она поняла, что видела их лекарства в аптеках, в Швейцарии. Она вспомнила очерк летящей птицы, на этикетке, надпись «А. D. 1248».

За дверью никто не двигался, половицы не скрипели. Услышав ее просьбу, ювелир внимательно осмотрел Марту, с ног до головы. Девушка вздернула острый подбородок, держа сумочку на плече, откинув голову, с бронзовыми косами.

В подворотне Марта решила, что ни в какую Швецию, а, тем более, в Америку, она не поедет. Затянувшись папиросой, она допила остывший кофе:

– Во-первых, – рассудительно сказала девушка, – даже если война и настанет, она закончится через три недели. Советский Союз сильнее Германии. Во-вторых, мамочке поверят, обязательно. Почему я вообще думаю, что геббельсовский листок прав? – Марта, брезгливо, наступила на газету:

– Они какой только чуши не пишут. Мы с мамой в Цюрихе смеялись, читая их творения. Нельзя впадать в панику, – твердо сказала себе Марта, – в конце концов, даже если все правда, я не могу бежать. Надо сражаться с Гитлером. Мама это делала, и я буду… – Марта ткнула окурком в картонный стаканчик:

– Британская разведка. Какая разница, они тоже противники Гитлера. Они два года с Германией воюют. Я умею стрелять, водить машину и самолет, я прыгаю с парашютом, разбираюсь в шифрах. Даже на передатчике могу работать. И я арийка… – Марта, криво, улыбнулась, – с необходимыми документами… – в свидетельстве о чистоте крови предки Марты были расписаны до семнадцатого века, с датами крещений и венчаний, в Цюрихе, и в Южной Африке. Марта не знала, откуда родители взяли бумаги Рихтеров, и не очень хотела об этом задумываться:

– Однако все надежно, и дружба с фон Рабе мне поможет… – она подавила желание опустить голову в ладони. О советских агентах в Берлине мать ничего не написала. Марта понятия не имела, где их искать:

– Ладно… – сказала себе девушка, – это ненадолго. Война скоро закончится, я найду маму… – она пообещала себе, что непременно это сделает. Мать запретила ей ездить в Швейцарию, за американскими документами:

– Произойдет автокатастрофа… – читала Марта, – я не справлюсь с машиной, на горном вираже. Лимузин загорится, мое тело будет изуродовано, до неузнаваемости. Меня похоронят рядом с могилой отца. Это официальная версия, всем подобным занимаются чистильщики. Тебе нельзя попадаться им на глаза, Марта, иначе ты погибнешь. Помни об этом, и не рискуй. «Импорт-Экспорт Рихтера» перейдет другому хозяину. Ты решишь покинуть Швейцарию, о чем и напишешь нашему адвокату. Он тебя вызовет на похороны. Ты ответишь, что очень занята, и не можешь приехать… – видно было, что мать отложила ручку, чтобы собраться с силами:

– Схема известная, ее разыграют, как по нотам. Они будут искать тебя, Марта. Твой долг выжить, обещай мне, что ты это сделаешь… – Марта вспомнила, что у нее нет оружия. У фрау и фрейлейн Рихтер его и не водилось. Пистолеты обеспеченной даме, и ее дочери были ни к чему. Марта подозревала, что у матери есть браунинг, или вальтер, однако дома Анна их не хранила:

– И я только в тире стреляла… – ювелир, наконец, кивнул: «Пойдемте, фрейлейн…»

Он провел ее в комнатку, на задах лавки. Хозяин принес фаянсовую чашку с хорошо заваренным кофе, взглянув на часы: «Вам придется немного подождать». Он закрыл дверь. Марта завидела старинную, фарфоровую пепельницу: «Очень хорошо».

Она выкурила четыре сигареты, несколько раз перечитала письмо матери, и подготовила речь, для человека, который, как предполагала Марта, работал на британскую разведку. Девушка пила кофе, пока в чашке не осталась одна гуща. Она подергала ручку двери:

– Заперто. Впрочем, ювелир меня в первый раз в жизни видит. Я пришла без пароля, мало ли кем я могу оказаться. Он осторожен, это правильно… – Марта услышала веселое тявканье пуделя. Половицы в коридоре заскрипели, медная ручка повернулась.

Она узнала рыжевато-каштановые волосы. Марта поднялась, крепко вцепившись в сумочку:

– СД, то есть гестапо. Он в административно-хозяйственном управлении работает, Эмма говорила. Мало ли что она говорила… – зло напомнила себе Марта, – это он для посторонних расчетами занимается. Бежать некуда, пистолета нет. Неужели мама ошиблась… – остановив такси на углу Фридрихштрассе, Генрих, с облегчением, понял, что все в порядке. Ювелир ждал на мостовой, с пуделем на поводке. Подсвечник, прошлого века, стоял в витрине, на положенном месте. Гестапо, судя по всему, здесь не появлялось.

Он раскланялся с ювелиром:

– Большое спасибо, что вовремя нашли нужную вещь. Я приглашен на день рождения, неудобно приходить с пустыми руками. Простите, что поздно спохватился… – Генрих говорил это на случай, если кто-то из прохожих прислушается. В лавке можно было вести себя свободно, помещение часто проверяли. Ювелир все равно шептал. Выслушав его, Генрих задумался:

– Может быть ловушка, подсадная утка… – хозяин лавки никогда в жизни не встречал неизвестную девушку, потребовавшую вызвать представителя «К и К». Генриху показалось, что он хочет что-то добавить. Ювелир махнул рукой:

– Я, может быть, ошибаюсь, однако я помню крестик, который она носит. Кажется, я его видел… – он почесал седой висок, Генрих хмыкнул:

– В любом случае, надо с ней поговорить… – он замер на пороге. Она заплела бронзовые волосы в косы, в расстегнутом вороте белой рубашки сверкали крохотные изумруды. Генрих смотрел на тонкую, хрупкую фигурку. Она крепко держала сумочку, маленькие ноги, в скромных туфлях, не двигались с места:

– У него лицо усталое… – неожиданно для себя, подумала Марта, глядя на серо-зеленую форму, на эсэсовские нашивки, с рунами, – и глаза тоже… – глаза были большие, серые, в темных ресницах.

– У нее веснушки… – понял Генрих, – погода хорошая, солнце. Она крестик матери надела… – он шагнул в комнату, Марта подняла сумку, будто хотела ей закрыться.

Гауптштурмфюрер фон Рабе улыбался, глядя на пепельницу.

– Вы не курите, фрейлейн Рихтер… – он поднял бровь: «Или я ошибаюсь?».

Ее подбородком, весело подумал Генрих, можно было резать железо. Марта молчала:

– Если он из гестапо, я что-нибудь придумаю. Отговорюсь. У меня швейцарское гражданство, я ищу компанию, с которой торгует контора моей матери. Торговала… – она не успела ничего сказать. Младший фон Рабе раскрыл золотой портсигар:

– Я тоже курю американские сигареты, фрейлейн Рихтер… – девушка кивнула, Генрих щелкнул зажигалкой:

– Благодарю вас… – он взглянул на крестик: «Где ваша мать, фрейлейн Рихтер?»

Тикали часы, Марта вдыхала запах пряностей.

– Не знаю, – честно ответила она, вытаскивая сигарету из своей пачки:

– Вы можете сесть… – разрешила Марта, едва заметно запнувшись, – гауптштурмфюрер фон Рабе…

Он покривился, мимолетно:

– Просто Генрих, будьте любезны… – он опустился в кресло напротив: «Расскажите мне все, фрейлейн Рихтер».

– Просто Марта… – у нее были зеленые, прозрачные глаза, Генрих, тоскливо, подумал:

– Наверное, ее мать на американцев работает. Если ее арестовали, я ее выручу, обязательно. Ее мать раскрутила цепочку, поняла, кто сюда переводит деньги. Она узнала, на что Питер потратил средства, в Праге. Выручу, и пусть уезжают отсюда. Уезжают… – девушка села, держась за сумочку. Тяжело вздохнув, Марта начала говорить.


Оказавшись в Берлине, Петр Воронов понял, что столица рейха нравится ему больше, чем остальные города, которые он посещал. Он приехал в Германию легально, с дипломатическим паспортом, на собственную фамилию, особым рейсом. Этот рейс увозил его и обратно, в Москву.

– Но не одного… – он стоял у окна спальни, в гостевых апартаментах посольства, разглядывая усаженный цветущими липами двор. Петр застегивал золотую запонку, с агатом.

У него было два дня, чтобы познакомиться с Берлином. Воронов прилетел на аэродром Темпельхоф в четверг. Наум Исаакович пока остался в Москве. В субботу советские газеты вышли с новостями об истинном лице Горского. Предстояло арестовать оставшихся в живых соратников предателя по гражданской войне и революционному подполью, и проследить, чтобы все упоминания о Горском исчезли из учебников и книг. Петр понимал, что распоряжение вычеркнуть имя Горского из истории исходит от Иосифа Виссарионовича. Он взял флакон туалетной воды:

– Правильно. Есть Маркс и Энгельс, есть Ленин и Сталин. Больше никого не нужно. Вождь должен быть один, как в Германии… – Петр отказался от посольской машины. Он всегда предпочитал метрополитен, и автобусы. Воронов наставлял молодых работников:

– Пока вы не побываете в общественном транспорте, не пройдете ногами по улицам, вы никогда, как следует, не узнаете город… – здания вздымались вверх. Рейхсканцелярия и министерский квартал напоминали постройки древних египтян. Глядя на них, человек чувствовал мощь государства. Здесь все случалось вовремя. Поезда метро приходили по расписанию, люди, дисциплинированно, очередью, поднимались в автобусы.

Вспомнив давку, на московских окраинах, битком набитые салоны, Петр поморщился:

– Варвары. Не зря русские князья приглашали варягов, навести порядок в государстве. Недаром Ломоносов учился в Германии… – в субботу Петр сходил на Курфюстендам, в универсальные магазины. В гардеробе стояли два чемодана, с подарками для Тонечки и Володи. Он придирчиво выбирал итальянские туфли, нейлоновые чулки, шелковое белье. Жене он купил отличный, золингеновский набор, в кожаном несессере, полюбовавшись крохотными ножницами, с золотой насечкой. Себе Петр взял новую бритву, с рукояткой слоновой кости. Он вез Тонечке блокноты, испанской кожи. Володя получал вагончики и паровоз, для железной дороги, маленькие модели мерседесов и фольксвагенов, трогательные ботиночки, летние костюмчики, дорогого льна. Петр не забыл о французских духах, о большой, искусно иллюстрированной немецкой азбуке, для Володи.

Все это можно было бы купить и в Цюрихе, где Воронов намеревался оказаться в середине лета, но Петр никогда не возвращался домой без подарков. После убийства Кривицкого, сходив в Bloomingdales, он наполнил чемоданы шелком и кашемиром, для Тонечки. Петр купил ей драгоценности от Tiffany. В Москве Петр даже удивился, такой ласковой была жена. Голубые глаза будто светились, в темноте спальни. Она шептала:

– Милый, я люблю тебя, люблю… -Петр надеялся, что жена летом скажет ему о беременности.

– А если нет, то пусть она в Цюрихе к врачу сходит, хорошему…

В спальне запахло сандалом:

– Хотя зачем? Мы оба молоды. Мне тридцати не исполнилось, а ей двадцать три. В Цюрихе мы начнем вести размеренную жизнь, прекратятся командировки… – Петр посмотрел на себя в зеркало, оставшись доволен, – я, конечно, буду ездить по Европе, но какие там расстояния? Родится девочка, красавица… – он еще не решил, как назвать ребенка. Воронов колебался между Сталиной, в честь Иосифа Виссарионовича, и Надеждой, в честь Крупской.

– Или Майя… – ему нравилось новое, весеннее имя. Воронов сверился с часами. Кукушка должна была явиться в посольство вместе с еще одной девушкой, с весенним именем, Мартой. Эйтингон велел Петру их разделить, и отправить радиограмму в Москву. Наум Яковлевич прилетал в Берлин вечерним рейсом. Марта Янсон переходила под его ответственность. Петр не знал, какая судьба ждет девушку. Марта его не интересовала. Воронов вез Кукушку обратно в столицу. На Лубянке женщина должна была дать показания о шпионской деятельности своего отца, и о собственном предательстве. Кукушку расстреливали. «Импорт-Экспорт Рихтера» переходил новому владельцу, обаятельному бизнесмену из Аргентины, с женой и маленьким сыном.

– Тонечке понравится в Цюрихе. Она там гостила, когда ко мне ехала… – Петр провел рукой по хорошо подстриженным, каштановым волосам:

– Забудем о Москве… – в Берлине никто не плевал на тротуар, и не разбрасывал окурки. В магазинах не толпились плохо одетые люди, с окраин. В автобусах не лущили семечки, и не пахло пивом. Петр намеренно, не стал обедать в одном из хороших кафе, на Курфюрстендам. Он поехал в Веддинг, рабочий район. Пивная была безукоризненно чистой, сосиски принесли свежие. Белое, берлинское пиво оказалось холодным и неразбавленным. Посетители носили недорогую, но опрятную одежду. Никто не играл на баяне, и не пел хором, о машинах, идущих в яростный поход. В репродукторе звучала Марика Рекк. Начались последние известия. Несмотря на потерю «Бисмарка» и бои в Северной Африке, рейх был силен, как никогда.

– Очень хорошо, что Германия сильна… – сосиски подавали с картофельным салатом. Петру он понравился. Воронов пометил себе, что надо попросить Тонечку сделать такой, в Москве:

– Никто не напивается, не горланит… – Петр не поддерживал отношений с братом, но боялся, что даже в Заполярье Степан ввяжется в какие-нибудь неприятности. Брат посылал открытки, к праздникам, из которых следовало, что он летает в местной авиации. Он подал просьбу восстановить его в партии, но на подобное, по мнению Петра, надежд питать не стоило. На карьере брата можно было поставить крест. Жена у Воронова ничего не спрашивала. Петр только говорил, что Степан работает в Заполярье. Сыну он читал рассказы о доблестных, советских летчиках, и помогал мальчику рисовать истребители. Володе, правда, больше нравились машины и заводы. Он всегда, восхищенно, рассматривал «Огонек», где печатали фотографии, с производства.

– Инженером станет… – ласково подумал Петр, – мой мальчик… – он был уверен, что Европу ждет мирная жизнь. В Москве сообщения о начале войны считались дезинформацией. Британии, вкупе с Америкой, был на руку превентивный удар СССР по Германии:

– Они хотят, чтобы мы ослабли… – недовольно сказал Эйтингон, – ввязались в боевые действия. Тогда капиталисты нападут на Советский Союз…

Он помахал радиограммой от Кукушки:

– Двадцать второе июня, что за чушь. Фон Рабе опроверг эти сведения… – с герром Максимилианом сейчас было не связаться. Весной оберштурмбанфюрер предупредил, что отправится на Балканы. Однако он, много раз, убеждал Петра, что Германия считает СССР союзником, и никакой войны не случится. Фон Рабе, как и другим источникам в Берлине, верили.

Петр бросил взгляд на газету, на дубовом столе, рядом с грязными тарелками. Завтракая, он просмотрел воскресные издания. Воронов не думал о том, чтобы убрать за собой. В посольстве имелась прислуга. Дома Тонечка баловала его завтраком, в постель, однако он всегда настаивал, что сам о ней позаботится:

– Не забывай… – он целовал ухоженные руки, – я в детском доме вырос, я все умею… – на Фрунзенской, правда, держали приходящую горничную. Петру нравилось помогать жене с обедами, на праздники. Тонечка рассказывала о торжественных приемах, в замке, об охоте, о рождественских елках. Петр обещал себе:

– У нас тоже все это появится. Особняк, дача, как у Лаврентия Павловича, дом на Кавказе, яхта… – Воронов предполагал, что может дослужиться до заместителя наркома, или даже занять, пост Берии:

– Тонечка станет женой министра. Ей не придется краснеть, думая, что она вышла замуж за плебея… – прочитав новости о разоблачении Горского, в берлинских газетах, Петр, не сдержавшись, выругался:

– А если Кукушка статью увидит? Она не дура, у нее нейтральные документы на руках. Подхватит дочь, и поминай, как звали. Ищи ее, в какой-нибудь Панаме… – герр Максимилиан отлучился из Берлина, но это ничего не меняло.

Петр подозревал, что, в отличие от Москвы, в Берлине ведомство рейхсминистра Геббельса не смотрит в рот СД:

– Газетам не запретишь печатать новости… – недовольно сказал себе под нос Петр, – здесь подобное не принято… – оставалось надеяться, что Кукушка читает «Фолькишер Беобахтер». В этом издании ничего о Горском не написали.

Выкурив американскую сигарету, за последней чашкой крепкого кофе, он поднялся. Пробило одиннадцать. Кукушка, если бы она вообще появилась, с дочерью, должна была быть в посольстве. Петр отдал четкие инструкции, что визитеров надо, немедленно, разделить. Взяв твидовый пиджак, он спустился на первый этаж, в отделанный мрамором вестибюль, с бронзовым, советским гербом, и многоцветными мозаиками. Шаги отдавались эхом в тихом зале, под высоким потолком. Петр нырнул в неприметную дверь под лестницей. Здесь было прохладно, мерцали тусклые лампочки на окрашенных стенах.

– На Лубянке похоже красят, во внутренней тюрьме. Серый и синий… – Петр кивнул посольским охранникам, у двери:

– Ее дочь рядом? – он указал на соседнюю комнату.

– Она одна пришла, товарищ майор… – услышал Петр недоуменный голос:

– Одна, никакой дочери мы не видели… – Петр почувствовал, что бледнеет. Сжав руку в кулак, он переступил порог комнаты, где ждала Кукушка.


В такси они отодвинулись на противоположные стороны сиденья. Саквояж и сумка стояли посередине, будто ограждая, их друг от друга. Закинув ногу за ногу, покачивая носком простой туфли, Марта смотрела на затылок шофера, в форменной фуражке берлинских таксистов. Генрих разглядывал пустынную, воскресную улицу Фридрихштрассе. Изредка звенели трамваи. Они ехали на запад, в Шарлоттенбург. Шофер, дисциплинированно, останавливался на всех светофорах. Генрих думал, что фрау Рихтер с тем же успехом могла, действительно, лежать в могиле.

– Маму отправят из Берлина в Москву, – тихо сказала Марта. Генрих принес в заднюю комнатку еще две чашки кофе. Пудель ювелира последовал за ним. Собака легла на пол, устроив нос на туфле девушки. Генриху показалось, что пудель вздохнул. Наклонившись, Марта погладила мягкую шерстку. Девушка, устало, улыбнулась:

– Ваш пес тоже ласковый. Аттила, я помню… – Генрих зажег ей сигарету. Он приоткрыл створку окна, выходящего в залитый солнцем, крохотный двор. Над пожарной лестницей вились, щебетали воробьи.

– Отправят в Москву… – девушка помолчала, – и расстреляют. Мой дед, Горский, то есть Горовиц, теперь враг народа, шпион западных стран. Даже у вас в газетах новости напечатали. Сталин избавляется и от мертвых соперников, – тонкие губы, цвета спелой черешни, дернулись:

– Меня тоже должны расстрелять, как члена семьи изменника родины.

– Вам семнадцать… – Генрих смотрел на мелкие веснушки, на загорелых щеках, на темные, длинные ресницы. Она сглотнула:

– Это ничего не значит. Уголовный кодекс СССР разрешает применение высшей меры социальной защиты к осужденным, начиная с достижения ими возраста двенадцати лет… – Генрих, сначала, не понял, что такое высшая мера социальной защиты:

– У нас детей коммунистов отправляют в приюты… – вспомнил он, – хотя какие коммунисты? Они все уехали, давно, а кто не уехал, сидит в концлагере… – Марта добавила:

– Маму тоже обвинят в шпионской деятельности… – голос девушки дрогнул, однако спина осталась прямой, жесткой. Она сидела так, как ее учили в швейцарском пансионе, для принцесс и дочерей миллионеров, не перекрещивая стройных ног. Американский нейлон чулок едва заметно поблескивал, в лучах солнца. Генрих приказал себе не смотреть на круглые колени, прикрытые скромной юбкой.

Он признался Марте, что знаком с ее родственниками:

– Они у вас замечательные. Старший, раввин Горовиц, женился недавно. Его сестра тоже помогает, в борьбе против Гитлера. И младший брат этим занимается… – Марту надо было довезти до Бремена или Гамбурга. По мнению Генриха, еще лучше было бы проследить, как девушка обустроится в Стокгольме и дождаться ее американских родственников. Генрих напомнил себе:

– Война начнется через три недели. Никто не успеет добраться до Стокгольма. И нам туда не поехать… – любой визит в нейтральную страну вызывал у СД подозрения. Генрих не мог себе позволить рисковать положением семьи. Он смотрел на упрямый очерк подбородка девушки. Генрих понимал, что не хочет отъезда фрейлейн Марты.

– С ума сошел! – одернул себя Генрих:

– Она не может здесь оставаться, не может возвращаться в Швейцарию. Русские начнут ее искать… – будто услышав его, Марта заметила: «Мама никогда не скажет, где я, гауптштурмфюрер фон Рабе».

– Не называйте меня так, пожалуйста, – попросил он, – мне подобного обращения на службе… – Генрих запнулся, – хватает. НКВД как гестапо, фрейлейн Рихтер. Не было еще человека, который бы там не говорил… – она сжала хрупкие пальцы:

– Мама не скажет, я уверена. Что бы они ни делали. И вы тоже… – Марта подняла зеленые глаза… – говорите просто, Марта. Пожалуйста, герр Генрих… – девушка поняла, что не знает, какая у нее фамилия:

– Рихтер, Янсон, Горская, Горовиц, Воронцова-Вельяминова… -она не стала говорить Генриху о своем отце:

– Потом, – решила Марта, – когда я пойму, что вообще происходит… – она старалась не думать, что сегодня утром видела мать в последний раз в жизни.

– Я ее найду, – девушка сжала зубы, – если ради этого придется остаться здесь, я так и сделаю. Начнется война, СССР введет войска, безумие прекратится… – Марта рассудила, что ей будет легче искать мать, не покидая Европы. Пока ей было только понятно, что Генрих работает на британскую разведку, что они едут на виллу фон Рабе, в Шарлоттенбург, и что бормашина Эмма и граф Теодор тоже помогают в борьбе против Гитлера. Генрих извинился, что передает ее с рук на руки семье:

– У меня деловая встреча, в городе, но мы увидимся вечером. У вас будет гостевая спальня, ванная. Завтра мой отец отвезет вас в магазины. Вам надо купить вещи, одежду… – у нее не было даже зубной щетки.

– У меня есть деньги, – сообщила девушка, – и я настаиваю… – она покраснела:

– Простите. Я очень благодарна, герр Генрих, за вашу заботу. Я не знаю имен советских резидентов, здесь… – торопливо прибавила Марта: «Мама ничего мне не передавала. Она всегда была осторожна…»

– И хорошо, что так… – Генрих соскочил с подоконника, – но я бы, все равно, не позволил себе спрашивать у вас о подобном, фрейлейн Марта… – ей хотелось услышать, как Генрих называет ее просто Мартой:

– Ты для него девчонка, – сказала себе девушка, – ровесница его сестры. Ты только школу закончила, а он докторат защитил. Но какой он смелый… – Марта, исподтишка, смотрела на красивый, четкий профиль.

Открывая для нее дверь, Генрих заметил:

– Я должен перед вами извиниться. Я зимой сказал Эмме, что у вас в мозгу одна извилина, в форме свастики… – зеленые глаза заблестели:

– Я думала, что вы убийца, – призналась девушка, – а Эмму, про себя, называла бормашиной… – пудель терся о ноги Марты.

– А она вас пилой… – Генрих запер комнату:

– Я позвоню домой, на виллу, предупрежу… – Марта остановилась в коридоре:

– Герр Генрих, а ваши старшие братья, Отто, Максимилиан… Они тоже борются против Гитлера? – он вдыхал сладкий, тревожный запах жасмина. Девушка стояла совсем рядом. Генрих был не намного выше. На ее виске переливались, мерцали бронзовые волосы:

– Наоборот, – почти сухо сказал фон Рабе, – поэтому, для вашей безопасности, вам надо уехать из Берлина, раньше, чем здесь окажется кто-то из них. Особенно Максимилиан.

От ювелира Генрих позвонил домой. Он знал, что отец, получив сигнал тревоги, волнуется. Фон Рабе откашлялся:

– Папа, у нас гостья. Наша знакомая, из Швейцарии… – телефоны были надежными, Генрих мог свободно говорить. Он услышал спокойный голос отца:

– Я знаю, о ком ты. Эмму я предупрежу, она подготовит гостевую спальню. Генрих… – отец помолчал, – она одна?

– Одна… – услышав гудок в трубке, Генрих повернулся к Марте: «Нас ждут, на вилле».

Шофер высадил их у кованых ворот, с эмблемой террикона, с девизом «Для блага Германии». Генрих велел:

– Отвезете меня в Митте… – Эмма и отец шли по усыпанной мраморной крошкой дорожке к воротам. Аттилла весело лаял, прыгая по зеленой лужайке. Марта, зажав под мышкой сумочку, засунула руки в карманы жакета. Генрих опустил саквояж:

– Устраивайтесь, пожалуйста. Ни о чем не волнуйтесь, на вилле нет… – он повел рукой:

– Мы придумаем, как вас отправить в безопасное место, обещаю… – он быстро пошел к такси. Марта смотрела на прямую спину, в эсэсовском мундире. Вечернее солнце играло рыжими бликами, в каштановых волосах.

Хлопнула дверца машины. Генриху, отчаянно, хотелось не отводить от нее глаз. Подняв перегородку, отделяющую пассажира, он щелкнул зажигалкой. Хрупкая фигурка, в темном костюме, удалялась. Тонкие пальцы девушки сжимали сумочку.

– Я не хочу, чтобы она уезжала… – Генрих затянулся сигаретой, – не хочу…, – он велел себе думать о встрече с графом фон Штауффенбергом.

Генрих вернулся домой поздно вечером. Они выпили по кружке пива, с картофельным салатом и сосисками, и погуляли по Музейному Острову. Генрих был осторожен, но вскоре понял, что граф тоже задумывается о противостоянии Гитлеру. Они расстались, договорившись поддерживать связь, учитывая новую должность Штауффенберга, в Генеральном Штабе. Открывая парадную дверь виллы, Генрих ощутил, что проголодался.

– Не пообедал, как следует… -он расстегнул воротник мундира. Тусклый свет огромной люстры бросал отблески на парадный портрет отца, на картину, с изображением фюрера. Внизу было тихо. Генрих вздохнул:

– Она устала, у нее был трудный день…

На комоде, орехового дерева, лежала записка от отца:

– Девочки отправились спать, я тоже. Завтра мы с Мартой поедем на Кудам, по магазинам. Мы тебе оставили салат и холодную говядину. Поешь, милый… – Генрих насторожился. Из библиотеки слышались звуки рояля. Он узнал ноктюрн. Дверь была чуть приотворена.

Она не спала.

Она сидела, за кабинетным фортепьяно. На крышке, в тяжелом, бронзовом подсвечнике, трепетали огоньки свечей. Июньское, белесое небо, медленно темнело. Она распустила волосы, но осталась в скромной юбке и рубашке. Аттила, уткнув нос в лапы, лежал на ковре, рядом с табуретом.

Генрих прислонился к косяку, стараясь даже дышать, как можно тише:

– У нее отличная техника, я еще зимой заметил. Она хотела учиться дальше. То есть не музыке, математике. Она студентка… – вздрогнув, девушка оборвала ноктюрн. Пальцы лежали на клавишах:

– Все хорошо, герр Генрих. Мы с Эммой… – она мимолетно, слабо улыбнулась, – даже посмеялись, немного. Мы с ней в одной комнате жить будем, ваш отец… – ее голос задрожал:

– Ваш отец попросил слуг поставить еще одну кровать. Отец у вас чудесный… – вспомнив знакомый, запах сандала, Марта велела себе не плакать:

– От папы так пахло. То есть от Янсона. Я этот ноктюрн играла, когда мама приехала, и сказала, что папа погиб… – она не двигалась. Генрих кивнул:

– Отдыхайте, фрейлейн Марта. Спокойной ночи, не смею мешать… – Генрих, мягко, закрыл дверь.

– Я даже не знаю, как выглядит мой отец, настоящий… – поняла Марта, – я, наверное, никогда его не увижу. Если увижу, он может и не обрадоваться мне. И я не увижу мамочку… – слезы текли по лицу, капая на белую рубашку:

– Я совсем одна, одна… – не выдержав, Марта сползла на ковер, закусив зубами руку. За окном всходили слабые, летние звезды:

– Я никого не знаю, у меня не осталось семьи… – всхлипнув, обняв Аттилу, она спрятала лицо в теплой шерсти. Собака лизала мокрые, соленые щеки. Марта помотала головой:

– Мамочка хотела, чтобы я выжила. У меня есть родственники, есть друзья. Эмма, граф Теодор, Генрих. Он друг, и никем больше не станет… – Марте было больно даже думать о таком.

– Больше я не заплачу, – велела себе девушка, – пока не найду маму. Мы с ней встретимся, обязательно. И я никуда не уеду… – она поцеловала Аттилу куда-то во влажный, холодный нос. Пес ласково заворчал. Марта вернулась к фортепьяно. Размяв пальцы, девушка нехорошо усмехнулась:

– Больше никаких сомнительных композиторов. Фюрер любит Вагнера, фюрер его услышит… – вскинув острый подбородок, Марта заиграла «Полет валькирий».


Комнату для безопасной связи с Москвой, в советском посольстве тоже оборудовали в подвале. Стены выкрасили в серый и синий цвет. Простые лампочки окружили проволочной сеткой. Воронову помещение напомнило камеры для допросов, во внутренней тюрьме, на Лубянке. Кукушка, под охраной, продолжала сидеть на месте. Женщину обыскала сотрудница посольства. Воронов боялся, что у Кукушки в сумочке окажется пистолет или шприц, с каким-нибудь сильнодействующим средством. Паук поставлял сведения, о фармакологических разработках американцев, однако Наум Исаакович вздохнул:

– Даже Паук не имеет доступа в некоторые лаборатории. Они принадлежат ведомству Гувера, ФБР… – Эйтингон почесал ручкой лоб, – а Паук армейский офицер. Известный тебе Меир Горовиц, судя по всему, перешел из подчинения Гувера в службу Даллеса… – Эйтингон задумался:

– Хорошо, что мы разыграли комбинацию с фон Рабе. Присутствие мистера О’Малли в Европе не нужно ни нам, ни немцам. Если он появится в Советском Союзе, под видом журналиста… – Эйтингон усмехнулся, – мистер Горовиц нам все расскажет, о тайнах его работы на Даллеса… – Воронов смотрел на спокойное лицо Кукушки:

– Она не знает, что я видел документы ее отца. И Наум Исаакович не знает. И нарком Берия о них понятия не имеет. Только я, и товарищ Сталин… – в сообщение о Горском не упоминалось его американское происхождение. Петр понял, что Иосиф Виссарионович решил не обнародовать эти сведения:

– И мне нельзя… – серые, дымные глаза женщины скользили по строкам газетной статьи: «Коварные планы шпиона западных империалистов».

– Нельзя, – повторил себе Петр:

– Я член партии, я обязан соблюдать дисциплину. Я не могу предавать огласке подобные вещи, без разрешения Иосифа Виссарионовича… – он, все равно, хотел поговорить с Наумом Исааковичем. Если Марта Янсон, со своими нейтральными документами, отправилась в Америку, Паук бы мог ее найти:

– Паук ее родственник… – женщина, холеными пальцами, с алым маникюром, перевернула газетный лист, – кузен. Раввин Горовиц, которого Степан из тюрьмы выручил, тоже. И Меир, он же мистер О’Малли. Кукушка знает о них, она долго в Америке болталась… – Петр замер:

– Нет, нет, Паук не может быть двойным агентом. Он наш человек, он любит Советский Союз… – Наум Исаакович говорил, что ручается за Паука, как за собственного сына. Эйтингон хотел организовать агенту посещение Москвы:

– Мы его примем в партию, выдадим советский паспорт, получит звание… – Наум Исаакович подмигнул Петру:

– Два ордена у него есть, как у тебя. Подобное важно, для нашего товарища… – за Кукушку Петр рассчитывал получить третий орден. Науму Исааковичу Берия обещал звание старшего майора государственной безопасности. В сухопутных войсках это равнялось командиру дивизии.

– Мы с Эйтингоном оба майоры, – вздохнул Петр, – но ко мне доверия меньше, а все проклятый Степан. Хоть бы он героически разбился, в своей вечной мерзлоте. Еще хорошо, что партия мне поручила должность резидента, в Цюрихе… – Петр был уверен, что Кукушка не только нашла своих американских родственников, но и продалась, с потрохами, ведомству Даллеса. На него, судя по всему, работала вся семья Горовицей:

– Шпионское гнездо, – Петр вдохнул запах жасмина, от ее белой шеи:

– Она крестик сняла. Наверняка, передала дочери. Где эта проклятая Марта, как ее искать… – в Швейцарию отправили чистильщиков, с приказом доставить Марту Янсон в Советский Союз, буде она хоть переступит границу страны. Глядя на ухоженное лицо Кукушки, Воронов понимал, что подобного можно не ожидать:

– Она давно американские документы сделала, себе и дочери… – в сумочке у женщины, правда, никаких бумаг не лежало. Она пришла в посольство без паспорта. Оружия Кукушка тоже не принесла. Петр, лично, распотрошил элегантное творение, из ателье Hermes, sac à dépêches, лиловой, крокодиловой кожи, в тон канту, на костюме серого твида. Шейный платок у Кукушки тоже был от Hermes, лилово-серый, в цвет ее глаз.

Похожую сумку, только черную, Петр привез жене из Нью-Йорка. Тонечка ходила с ней на занятия. У жены было много тетрадей и письменных работ учеников. Воронов, с каким-то наслаждением, вспарывал замшевую подкладку сумки Кукушки, с тисненой золотом монограммой: «Фрау Анна Рихтер». Кроме пудры и помады от Шанель, маленького флакончика «Императрицы Евгении», от Creed, и блокнота, испанской кожи, с автоматической ручкой, отделанной перламутром, Петр ничего не нашел. Открутив пробку, он вдохнул запах жасмина. Воронов развернул шелковый, носовой платок, с меткой «А. Р.».

– Мерзавка… – пробормотал он, листая блокнот. Кукушка, аккуратно, записывала расходы. В особом карманчике женщина собирала чеки. Воронов тоже так делал, в командировках, отчитываясь за оперативные траты.

Драгоценностей женщина не носила, только золотой хронометр, с бриллиантами. Он тоже считался оперативными расходами:

– На Лубянке у нее все заберут, – Воронов пнул сумку, – ей недолго жить осталось. Она признается, куда дела дочь… – Петр боялся, что Марта Янсон исчезла с тайной бухгалтерией «Импорта-Экспорта Рихтера», с именами агентов СССР, работающими от Аргентины до Японии. С такой информацией девушке бы обрадовались и в Британии, и в США. Петр ставил на США, зная, что Марта училась в школе, в Нью-Йорке.

– Кукушка еще тогда американцам продалась, – решил он, – пять лет назад. И дочь вовлекла в шпионскую деятельность… – Марте Янсон пять лет назад было двенадцать, но подобное никого не интересовало.

У них не имелось даже фотографий девушки. Петр понимал, что в Швейцарии семейных альбомов тоже никто не найдет. Кукушка, далеко не дура, знала, как заметать следы. Петр вспомнил, что Марта училась в одном классе со Светланой Сталиной и дружила с детьми Иосифа Виссарионовича:

– Попросить у них описание… Нет, невозможно, это будет означать, что мы провалили операцию, потеряли малолетнюю змею, гадину… – Эйтингон имел свои планы на Марту Янсон, которыми он с Петром пока не делился.

В длинных пальцах Кукушки дымилась сигарета. Петр пока был с ней вежлив. Он даже извинился, что забирает сумочку:

– Это протокол, Анна Александровна, вы отлично знаете… – стряхнув пепел, женщина окинула Воронова долгим, неприятным взглядом. Холеный палец, с алым маникюром, уткнулся в «Правду».

– Я не могу спорить с партией, Петр Семенович… – смотря на него, Анна видела двенадцатилетнего, наголо стриженого мальчишку, в московском детдоме:

– Мы их навещали, с Янсоном, перед отъездом. Привезли хлеба, сахара, устроили чаепитие, рассказывали о гражданской войне. Янсон их на самолете катал, в аэроклубе. Степан тогда авиацией заболел. Где сейчас Степан, интересно… – Анна велела себе ничего не спрашивать у Воронова, велела забыть о худых подростках, в суконных блузах:

– Это не он. Он убил Вальтера, хладнокровно, чтобы устроить мне проверку. Сталин избавляется даже от мертвого соперника. Хочет сделать вид, что, кроме него, других кандидатов на роль лидера партии не существовало. Если бы папа не погиб, Ленин мог бы передать ему власть. Не думай о Воронове, он мелкая сошка. У тебя есть долг перед партией и страной. Поэтому ты здесь сидишь, хотя могла бы давно ехать в Швецию, с Мартой… – о дочери тоже нельзя было вспоминать, как и о его шепоте, прошлой ночью: «Анна, Анна, я так давно ждал…».

Анна бросила взгляд на газету:

– Через три недели все станет историей, неужели они не понимают? Мне надо встретиться со Сталиным, убедить его… – розовые, красивые губы разомкнулись:

– Я получила партийный билет шестнадцати лет от роду, Петр Семенович, и тогда же ушла на фронт, комиссаром. Я не могу, и не буду спорить с партией, и подчинюсь ее решению. Однако я, в течение года, предупреждала Центр о грядущей войне… – Кукушка перегнулась через стол, на него повеяло жасмином. Увидев холод в серых глазах, Воронов подавил желание отшатнуться:

– Она заложников расстреливала, на гражданской войне. Для нее ничего не стоить убить человека. Она отравила Раскольникова, своего друга, недрогнувшей рукой… – Горская смотрела прямо ему в глаза. Узкая ладонь хлопнула по газете, Петр вздрогнул:

– Атака Германии на Советский Союз начнется на рассвете двадцать второго июня, – отчеканила женщина:

– Через три недели. Надо нанести превентивный удар, застать Гитлера врасплох, народ Германии восстанет против нацизма… – она опять несла чушь, которую, на Лубянке, выбрасывали, едва завидев расшифрованные строчки радиограмм.

Петр отпил хорошо заваренного, бразильского кофе. Он велел принести бутерброды, с икрой и лососиной, тарелку с французскими сырами, и раннюю клубнику. Пока ему надо было усыпить подозрения Кукушки. Эйтингон, отправляя его в Берлин, заметил:

– Вряд ли ее американские хозяева будут штурмовать советское посольство, узнав о пропаже госпожи Горской, – Наум Исаакович, издевательски улыбнулся, – но все равно, не вызывай у нее тревоги… – Петра беспокоило, что дочь Кукушки могла сейчас оказаться где угодно.

– Например, в американском посольстве… – он поинтересовался у Горской, где девочка. Красивая бровь не дрогнула, она затянулась сигаретой:

– Понятия не имею, Петр Семенович. Марта не девочка, ей семнадцать лет. Она не ночевала в отеле… – Кукушка пожала стройными плечами, – ничем не могу вам помочь… – ему почудилась усмешка в серых глазах. Сжав зубы, Воронов поднялся:

– Кушайте, Анна Александровна, я скоро вернусь… – закинув ногу на ногу, она покачивала остроносой, лаковой туфлей. Женщина едва заметно кивнула: «Идите».

На пороге комнаты Воронов вспомнил, что Кукушка получила звание старшего майора государственной безопасности, в декабре прошлого года, вместе с очередным орденом:

– Героя Советского Союза ей не дадут… – зло подумал Воронов, – комбригу Горской. Получит пулю, только сначала расскажет нам, где ее дочь.

Услышав, что Марта в посольстве не появлялась, Эйтингон сочно выругался:

– Вези суку сюда, вечерним рейсом. У тебя все равно, нет никаких средств… – у Петра, действительно, при себе ничего не имелось. Он бы мог обойтись подручными способами, как в Прибалтике, но, глядя на Кукушку, он понимал, что даже если он переломает женщине кости, она не издаст, ни звука:

– Ладно, – мрачно подумал Петр, – на Лубянке она заговорит. Фон Рабе в начале июля приезжает в Берлин. Я его навещу. Он поможет найти Марту, а Наум Исаакович свяжется с Пауком… – Петр, со вздохом, понял, что не успеет, еще раз, зайти в магазины на Кудам.

– В июле начнутся распродажи, – пришло ему в голову, – так даже лучше… – он кивнул охранникам, дверь комнаты открылась. Кукушка изящно, ела клубнику. На губах поблескивали капли сока.

– Будто кровь, – усмехнулся, про себя, Воронов:

– Это ее ждет, завтра… – он откашлялся:

– Мы едем на аэродром Темпельхоф, Анна Александровна. Возьмите… – он протянул женщине сумочку, с распоротой подкладкой, развинченной пудреницей и сломанным тюбиком помады. Она провела пробкой от флакона по шее: «Я готова, ПетрСеменович». Вскинув голову, не оборачиваясь, цокая высокими каблуками, Кукушка вышла в коридор.


Над зеленой лужайкой, уходящей к озеру, в светлом, вечернем воздухе, звенели комары. Девушки сидели на мраморном балконе спальни Эммы фон Рабе. Атилла развалился на теплом полу, рядом с плетеным креслом Марты. Девушка босой ногой гладила его по спине. Овчарка, блаженно, жмурила янтарные глаза. Вторую ногу Марта подвернула под себя, накинув на плечи шаль. Она была в короткой, теннисной юбке и рубашке американского кроя.

После визита, с графом фон Рабе, в универсальные магазины на Курфюрстендам, у Марты появился багаж, от Гойяра, костюмы и шелковые блузки, кашемировые брюки, свитера, спортивные рубашки и туфли. На пороге Kaufhaus des Westens, граф Теодор вручил Марте визитную карточку:

– Нашу семью здесь знают. То есть твою семью… – голубые глаза, тепло, взглянули на нее:

– Меня ты найдешь в кафе, – граф указал куда-то вбок, – за чтением газеты. Потом перекусим … – в лимузине, подняв перегородку, отделявшую их от шофера, граф потребовал у Марты чековую книжку. Девушка, не возражая, вытащила портмоне. Нельзя было рассчитываться чеками, оставляя следы пребывания некоей фрейлейн Марты Рихтер, в Берлине.

Граф Теодор сунул чековую книжку в карман твидового пиджака:

– Очень хорошо, – мужчина улыбнулся, – я тебе говорил, ты Эмме, все равно, что сестра, а мне, как дочь… – Теодор смотрел на ее упрямый, красивый профиль.

Девочка не была похожа на мать:

– Только подбородок, – он стоял на пороге кафе, провожая ее глазами, – и то, как она голову вскидывает… – он велел себе не думать о том, где сейчас может находиться фрау Анна Рихтер, дочь соратника Ленина, а ныне врага народа, Александра Горского. Теодор понимал, что они с Анной больше никогда не увидятся:

– Ее, скорее всего, расстреляют…, – граф вспомнил тоску в зеленых глазах Марты, – и с дочерью она тоже, никогда не встретится… – Теодор понимал, зачем Анна провела с ним ночь, на вилле:

– Она подозревала, что я на кого-то работаю… – взяв сахарницу, он услышал наставительный голос среднего сына:

– Сахар, животные жиры, табак, алкоголь, это бич нашего времени. Фюрер хочет прожить долгую жизнь. Мы все должны брать с него пример. Я намереваюсь достичь ста лет, окруженный внуками и правнуками…

– Очень надеюсь, что подобного не случится, – пробормотал граф Теодор, щедро добавляя сахар, закуривая сигарету. Он, обычно, пил несладкий кофе, но назло Отто и Гитлеру хотелось, есть мясо, а на десерт заказывать баварский ванильный крем, что он и сделал, обедая с девочкой.

Марта, аккуратно, собрала все чеки. Она совала их графу, пока Теодор не вынул из ее руки бумажки, велев официанту выбросить их в урну.

В «Фолькишер Беобахтер», в очередной раз, клялись в нерушимой дружбе СССР и Германии:

– Они не напишут, что США, через две недели, заморозит все активы немецких компаний. Персонал нашего посольства, в Вашингтоне, получил распоряжение об эвакуации… – угрюмо подумал граф Теодор. О замораживании активов он узнал на заседании, в рейхсминистерстве финансов, а об эвакуации ходили слухи с мая. Это означало дипломатический бойкот Германии, со стороны США, и намек на грядущую войну:

– Она… Анна… работала на русских. Она знала о плане «Барбаросса»… – граф Теодор болтал с Мартой о ее учебе, в Швейцарии, – она хотела удостовериться в своей правоте… – он и не надеялся, что женщина пришла к нему из-за чувств, но вспоминать Анну, несмотря, ни на что, было больно.

Война означала, что никому из Горовицей до Швеции было не добраться. В Германии, разумеется, появляться им было нельзя.

За ранним завтраком, вдвоем с младшим сыном, граф заметил:

– Последняя весточка от дорогого друга пришла две недели назад. Он, обычно, очень пунктуален… – Генрих вздохнул:

– Вряд ли что-то случилось. С родственниками дорого друга, насколько мы знаем, все в порядке. Он, скорее всего, занят, готовится к отъезду… – дорогой друг предупредил, что летом собирается на восток. Его место занимал другой человек. Абонентский ящик переезжал из Роттердама дальше. Новый работник, получал в наследство радиопередатчик. Пани Качиньская отправлялась в Бреслау. Генрих увидел твердые, голубые глаза женщины: «Хорошо, что она на еврейку не похожа. У нее отличные документы, но все равно, хорошо».

Они поговорили о гостье, согласившись, что Марту надо, как выразился Генрих, отправить дышать морским воздухом. Граф Теодор покачал головой:

– Хорошо, до парома я ее довезу. А дальше? Девочке семнадцать лет, как она обустроится в Стокгольме? В Швеции, наверняка, есть русские резиденты. Если ее найдут… – отец не закончил. Генрих отвел взгляд, чувствуя, что краснеет. Они с отцом понимали, что через три недели Берлин, как ни странно, станет самым безопасным городом для проживания фрейлейн Рихтер.

– Но Макс… – размышлял граф, – Макс вернется в начале июля, с Балкан…

Девочка ела элегантными, отточенными движениями, рассказывая, как на летних каникулах навещала, с классом Северную Италию. В публичных местах они, разумеется, говорили только на безопасные темы:

– Мы католики, – Марта, изящно, отпила кофе с молоком, – однако мы поддерживаем, мудрую политику фюрера, по отношению к церкви. Католики Германии должны последовать примеру протестантов, и создать собственные храмы… – она скрутила бронзовые волосы на затылке, в тяжелый узел. На лацкане жакета блестел значок, со свастикой.

Граф Теодор хмыкнул:

– А что Макс? Я видел ее документы. У нее родословная лучше, чем у рейхсминистра Геббельса, и у самого фюрера. Образец арийки. Мать ее погибнет, на этой неделе… – Марта объяснила, как все обставят в Швейцарии, – а она уедет. Даже если Макс проверит ее, он услышит то же самое. Нет опасности, что он войдет в контакт с русскими… – фон Рабе, немного, помрачнел, – через три недели в Берлине ни одного русского не останется. Некому будет ее искать… – он, в общем, не знал, как подобное предложить девушке:

– Генрих на нее смотрел зимой, я видел… – граф расплатился по счету, – и она, в его сторону поглядывала. Это было бы самым безопасным решением… – младший сын сегодня делал доклад, у Гиммлера, с комендантом Аушвица, Хёссом, а потом встречался с рейхсфюрером наедине. По словам Генриха, речь шла о новом назначении, с продвижением в звании. Генриха брали в личную канцелярию Гиммлера:

– Буду работать с Максом… – угрюмо заметил младший сын, – но я вряд ли в Берлине обоснуюсь. Гиммлер говорил о морском воздухе… – это могло означать ответственность за расчеты по расширению полигона, в Пенемюнде.

– Надо как-то намекнуть Генриху… – решил граф Теодор, – вечером, когда девочки спать пойдут. Он говорил, что не хочет заводить семью, не собирается рисковать жизнью близких людей. Мы радовались, когда Густи оказалась в безопасности, и все равно, она погибла, бедная. Однако у нее дочка осталась… – он хотел увидеть внуков:

– Германия оправится, – твердо сказал себе граф, – все Максимилианы и Отто закончат смертной казнью, или пожизненным заключением. Советский Союз скинет дурман Сталина, после войны. Исчезнет ненависть, останется одна любовь… – в ее волосах играло солнце, на носу высыпали мелкие веснушки:

– Одна любовь… – граф довез Марту до виллы.

Эмма вернулась с работы, а Генриха еще не было:

– Он у рейхсфюрера… – одними губами сказала дочь, закатив глаза, – третий час сидит… – переодевшись, граф Теодор уехал на обед, с маршалом Герингом. Он хотел осторожно расспросить приятеля, что происходит в Пенемюнде.

На плетеном столе, между креслами, лежал новый несессер Марты, девушка подпиливала ногти. Эмма хихикнула:

– Помнишь, на конференции, в декабре, нас измерял подонок, из управления расовой чистоты СС? Даже странно, у нас одинаковые параметры, а ты еврейка… – Марта выпятила губу:

– Только наполовину, но для сумасшедшего это все равно. Ерунда эти измерения… – отложив пилку, она почесала нос. Марта старалась не думать о матери, избегая даже упоминать ее имя. Она только заметила Эмме:

– Мама, скорее всего, в Москве. Если еще она жива… – обняв девушку, Эмма прижалась теплой щекой, к бронзовому виску:

– Конечно, жива. Я уверена, вы встретитесь… – Марта видела, с балкона, как Генрих вернулся домой, на своей машине, отдав ключи шоферу. Эмма пошла в ванную, после партии в теннис. Девушки разобрали покупки Марты, и принесли из библиотеки книги по математике. Марта собиралась заниматься, даже на каникулах. Она, исподтишка, оглядела книжные полки, но изданий по архитектуре не нашла. Марта предполагала, что статью об отце не поместят в энциклопедию:

– Он мамин ровесник, всего на два года ее старше… – Генрих приехал в эсэсовской форме. Завидев Марту, он помахал, устало улыбнувшись.

– Он в библиотеке, работает, – Марта, рассеянно, листала Deutsche Mathematik, орган новой, арийской математической школы. Редактор сообщал, что ученые освободились от еврейского влияния:

– Измерения, это чушь, как подобный журнал, – Эмма поморщилась, – у герра Кроу тоже были идеальные стандарты, а у него отец русский. Воронцов-Вельяминов… – Марта, спокойно, подумала:

– Мой отец и Питер Кроу родственники. Но до Британии сейчас никак не добраться. Да и я не хочу покидать Германию, я буду бороться с Гитлером. Не хочу покидать его, Генриха… – Марта заметила, что, говоря о герре Питере, подруга немного краснеет.

– А! – торжествующе сказала девушка: «У образца арийской женственности есть сердце!»

Эмма смутилась:

– Он два года назад уехал, я тогда ребенком была. Он, скорее всего, помолвлен, или женился… – она отпила кофе:

– Ты, кстати, могла бы поступить в Берлинский Технический Университет. Он рядом, в Груневальде… – Марта успела справиться об университете в энциклопедии. Девушка осталась довольна:

– Отто там не учился, – с облегчением, вспомнила Марта, – он заканчивал, университет Фридриха Вильгельма… – Марта подхватила журнал:

– Может быть, я так и сделаю… – она скинула шаль, сунув ноги в теннисные туфли:

– Отнесу арийских математиков обратно на полку… – подмигнула она Эмме, – их изыскания мне не пригодятся… – в коридоре Марта замерла, чувствуя, как лихорадочно бьется сердце. Она прошла, на цыпочках, по дубовым половицам. Девушка заглянула в приоткрытую дверь. Знакомо, уютно пахло сандалом. Он переоделся, в американские джинсы, и теннисную рубашку, от Lacoste. Каштановые волосы играли рыжими искрами, в заходящем солнце. Он сидел спиной к Марте, за столом, изредка отпивая кофе. Он быстро писал, насвистывая:

– Let there be cuckoos,
A lark and a dove,
But first of all, please,
Let there be love…
Скользнув в библиотеку, прислонившись спиной к двери, Марта прижала к груди труды арийских математиков: «Мне надо с вами поговорить, герр Генрих».


На встрече с рейхсфюрером речь шла не только о новом назначении.

Гиммлер увел Генриха на террасу кабинета. Весной ординарцы рейсфюрера переносили его любимые растения из зимнего сада на большой, просторный балкон. Отсюда виднелись купола и шпили Берлина, поблескивающая под ярким солнцем Шпрее. На гранитном полу, лежала легкая, золотая пыль. В накрытом стеклянной крышей саду оставались кактусы и тропические растения. У рейхсфюрера отлично росли даже орхидеи:

– Ваш брат, – весело сказал Гиммлер, усаживая Генриха в кресло, – обещал привезти средиземноморские образцы. Я давно хотел получить оливковое дерево… – он улыбался, – символ мира. Скоро Германия вернется к безмятежной жизни… – опустившись рядом, он протер пенсне:

– Можно было бы заказать саженец в нашем ботаническом саду, однако я предпочитаю получить растение с его родины, из античной почвы… – Генрих, мрачно, подумал, что Макс вернется из Афин не с одним саженцем. Говоря о командировке старшего брата, отец вздохнул:

– Он хочет сделать отдельную комнату, в галерее, для греческой добычи. Бюсты, вазы… – Генрих отозвался:

– Папа, я обещаю, когда сумасшествие закончится, мы, лично вернем шедевры в музеи, и найдем хозяев… – Генрих, старательно, отгонял мысли о фрейлейн Марте, но ничего не получалось. Он слышал ноктюрн Шопена, видел тонкие пальцы, на клавишах, бронзовые, распущенные по спине волосы:

– И голос у нее такой… – понял Генрих, – ласковый. Как музыка, что она играла… – над министерским кварталом развевались огромные, черно-красные флаги. Из репродукторов, вдалеке, слышался марш. Гиммлер, аккуратно, разлил кофе:

– Вы знаете, что русская кампания закончится до Рождества… – в стеклышках пенсне Генрих видел свое отражение. Рейхсфюрер ценил опрятность, и любил форму. Генрих сходил к хорошему, военному, парикмахеру, перед вылетом из Кракова, и тщательно оделся. Собираясь к рейхсфюреру, он остановился перед зеркалом, в кабинете. Если бы ни рост, его можно было бы поместить на обложку патриотического издания, как образец арийского офицера, защищающего безопасность рейха. Макс, по соображениям конспирации, в прессе не появлялся, а Отто гордился, что его снимки печатают в журналах. Подумав о журналах, Генрих вспомнил тихий голос фрейлейн Марты:

– У НКВД нет моих фотографий. Мои… – девушка запнулась, – родители, покинули СССР, когда мне года не исполнилось… – свидетельство о крещении Марты Рихтер выдала католическая церковь святой Варвары, в далеком городке Цумеб, столице шахтеров юго-западной Африки. В год рождения фрейлейн Рихтер тамошняя местность управлялась британцами, захватившими германские колонии во время войны, но в округе оставалось много немецких колонистов.

По документам, семья Рихтеров переехала в Африку из Швейцарии, в восемнадцатом веке. Арийское происхождение фрейлейн Рихтер было безукоризненным. В конверте лежали хрупкие, пожелтевшие бумаги, написанные готическим шрифтом. Самое старое свидетельство о крещении было помечено серединой семнадцатого века. Предок фон Рабе, судя по документам, появился на шахтах Раммельсберга, в горах Гарца, примерно в то же время:

– Йорден его звали. Йорден Рабе. Он университет закончил, в Гейдельберге. Женился, оставил двоих сыновей, а сам в шахте погиб. Второй его сын, Михаэль, отправился работать на соляные шахты, в Польшу, и не вернулся оттуда… – Генрих вспомнил, что в то время Польша воевала с Россией и Швецией:

– Наверное, тоже погиб… – в ювелирной лавке, увидев бумаги Марты, он удивился:

– Отличная легенда. У вас прекрасное прикрытие. Немцы из подобных мест, – усмехнулся Генрих, – из бывших колоний, считаются, как ни странно, образцом чистоты арийской крови. Они не вступали в брак с местным населением, выписывали невест из Европы… – он листал документы:

– Потом ваши родители отправились в Буэнос-Айрес, где тоже большая немецкая община, с прошлого века… – Генрих поднял серые глаза: «Кто бы ни готовил вашу… – он поискал слово, – операцию, он все очень тщательно продумал…»

– Это мама, – Марта, едва заметно, улыбнулась:

– Она ездила в Германию, до моего рождения. Курьером, от Коминтерна, для связи с местными коммунистами. Она участвовала в Гамбургском восстании, слышала выступления Гитлера… – Марта помолчала:

– Она тогда предупреждала, об опасности нацизма. Она оказалась права… – Генрих напомнил себе, что фото Марты, с Ганной Рейч, опубликовали в «Фолькишер Беобахтер», в декабре.

Он хмыкнул:

– Опасности нет. Через три недели в Берлине не останется ни одного советского гражданина. Вряд ли фрау Рихтер сообщала агентам СССР, которых она курировала, как выглядит ее дочь… – слушая Гиммлера, Генрих, в очередной раз, подумал, что Германия для Марты, в ближайшее время, станет самым безопасным местом проживания:

– В Швеции ее могут найти, русские. Тем более, в Швейцарии. До Америки сейчас никак не добраться, – Гиммлер тоже говорил о США.

По словам рейхсфюрера СС, война в России ожидалась короткой:

– Рождество встретим в Кремле… – уверил его Гиммлер, – мы не повторим ошибки Наполеона, не отложим вторжение. За два летних месяца, пользуясь сухой погодой, наши танки дойдут до Москвы. Ожидается много пленных, мы расширим лагеря, и, конечно, позаботимся о евреях СССР. Думаю… – Гиммлер помешал кофе серебряной ложечкой, – мы создадим гетто только в крупных городах, с промышленным потенциалом, как в Польше. Но, в отличие от Европы, где мы можем депортировать евреев по железной дороге, и не тратить много средств, в России огромные расстояния. Поэтому… – Гиммлер пощелкал пальцами, – мы избавимся от еврейского населения сразу. Хирургически, – он улыбался, – быстрым способом. Массовые расстрелы требуют времени, и плохо отражаются на моральном состоянии наших военнослужащих. Химики, инженеры работают над проблемой… Мы используем польские лагеря, расположенные близко к территориям бывшей России… – они развернули карту. Генрих, внимательно, запоминал все, что говорил рейхсфюрер:

– Начались депортации из Бельгии, Голландии… – последнее письмо от дорогого друга пришло на ящик Эммы, в Потсдаме, две недели назад. Генрих велел себе не волноваться. О председателе амстердамского юденрата Гиммлер ничего не сказал, но Генрих ожидал, что профессора Кардозо, и его семью не тронут. В Польше чиновники юденратов вели спокойную жизнь:

– Многие их предателями считают, – подумал Генрих, – дверь Кардозо ругательствами расписали. Амстердамские евреи позаботились. Однако ни мы, то есть СД, ни партизаны не тронут великого ученого, какие бы у него ни были моральные принципы. Вернее, их отсутствие… – поправил себя Генрих:

– Он собственного шурина сдал Максимилиану. Однако он не знает, где дорогой друг обосновалась. Она скоро покинет Голландию. И он не станет доносить на мать его детей… – Гиммлер сказал, что все трудоспособные мужчины, евреи, из территорий, оккупированных на западе, должны сначала отправиться на шахты и заводы:

– Мы начнем с детей, стариков и женщин, а остальные пусть работают, как в Мон-Сен-Мартене. Нам скоро понадобится много вооружения. США не Россия, у них мощная армия… – Гиммлер, недовольно, заметил, что на охрану концентрационного лагеря в Мон-Сен-Мартене приходится тратить много средств. Кроме диверсий на шахтах, которые требовалось расследовать, местные партизаны устраивали евреям побеги.

– Какой-то Монах всем заправляет, – кисло сказал рейхсфюрер, – местное гестапо из арестованных только кличку выбило. Пора, как следует, приняться за бандитов, в Арденнах, во Франции. Ваш брат займется ими, после возвращения. Вас, дорогой тезка, ждут другие обязанности… – Вернер фон Браун, управлявший полигоном в Пенемюнде, настаивал на расширении территории. Он подал просьбу о создании в округе концентрационного лагеря, для рабочей силы. Генриху предстояло управлять проектом. К зиме Гиммлер обещал ему звание штурмбанфюрера:

– Женитесь, партайгеноссе фон Рабе, – подмигнул ему собеседник, – ваши братья путешествуют, заняты. Отто в Арктику скоро отправится. Вы теперь на одном месте обоснуетесь. В Пенемюнде тихо, морской воздух. Самое время создать крепкую, арийскую семью, порадовать вашего отца внуками… – Гиммлер не говорил об исследованиях, ведущихся в Пенемюнде. Он только упомянул, что фон Браун работает над новым оружием и летательными аппаратами.

– Ваш брат ведет особую программу… – Генрих заставил себя, спокойно, кивнуть, – она и останется особой… – рейхсфюрер тонко усмехнулся, – но вы, конечно, сможете присутствовать на испытаниях ее, если можно так выразиться, результата. Если они окажутся успешными, потребуется возвести завод, для производства… – Гиммлер замялся, – вещи.

Фотографии вещи Максимилиан привез рейхсфюреру весной, перед началом вторжения в Югославию. Гиммлер долго, потрясенно, рассматривал альбом. Он поинтересовался, когда будет готов прототип. Оберштурмбанфюрер фон Рабе обещал пробный полет на Рождество. По расчетам, конструкция могла достичь стратосферы, и за три-четыре часа покрыть расстояние между Европой и Северной Америкой. Ни один самолет, даже реактивный, не угнался бы за подобной техникой. Автора проекта Гиммлер хотел перебросить в группу, работающую над расщеплением атома.

– Мы ее отделим от остальных ученых. Она гений, она сама справится… – три недели назад Гиммлер принял Конрада Цузе, создавшего первую программируемую вычислительную машину. Рейхсфюрер был знаком с работами группы Тьюринга, в Британии, публиковавшимися до войны, и знал об исследованиях, проводимых американцами. Машина Цузе пригодилась бы в Пенемюнде, но математик упирался. Цузе числился в армии, получая деньги от Люфтваффе, но форму не носил. Ученый наотрез отказывался покидать Берлин, а, вернее, свою мастерскую.

Гиммлер, в разговоре с Генрихом вздохнул:

– Герр Цузе немного не от мира сего, однако, он великий инженер, изобретатель. Подумайте о человеке, который начнет его… – Гиммлер повел рукой, – курировать. Не офицер, Цузе подобного не любит. Какой-нибудь студент, инженер, математик. Цузе едва за тридцать, он защитил докторат. Ему польстит, если его альма, матер, Берлинский Технический Университет, попросит его стать научным руководителем, помогать юноше, писать диплом… Или девушке, – рейхсфюрер вскинул бровь, – но их мало, в технических кругах…

Генрих после подобных встреч, всегда записывал сказанное, простым шифром. У него была хорошая память, однако он знал, что детали тоже важны, и старался ничего не упустить.

Он сварил крепкий кофе, на спиртовой плитке. Генрих даже позволил себе ложку коричневого, тропического сахара, из пакета с ярким попугаем. Провизию они заказывали из дорогого гастрономического магазина, на Кудам. Он зажег Camel:

– Шелленберг тоже американские сигареты курит, – пришло в голову Генриху, – он теперь с Мюллером работает, и не срабатывается… – Генрих усмехнулся:

– Мюллер и Макса не любит, как аристократа, и выскочку. Максу едва за тридцать, а он оберштурмбанфюрер. Макс думает, что дружба Мюллера искренна…

Генрих, иногда, удивлялся тому, как Макс, опытный, и циничный человек, принимает за чистую монету лесть Мюллера:

– Макс завидует Шелленбергу. Вальтер младше его на звание, а стал начальником отдела внешней разведки. Макс покупается на похвалы. Ему хочется слышать о себе только хорошие вещи… – Генрих, в очередной раз, обрадовался, что не работает на Принц-Альбрехтштрассе.

– И не буду… – он стряхнул пепел в серебряную солонку, в стиле рококо. Макс привез безделушку из Парижа:

– Истинно, змеиное гнездо. Интриги, подсиживание. Но что делать, если мы не услышим вестей от дорогого друга? Я даже не знаю адреса нового человека… – Генрих не хотел вводить в строй радиопередатчик из ювелирной лавки, но иного выхода могло не быть.

– Это опасно, – решил мужчина, – но другого пути нет. Я умею работать на передатчике. Старики пусть не рискуют. Буду забирать его, уезжать в уединенное место, в лес… – он писал, думая, что на рисунке, у старшего брата, тоже изображен какой-то шифр.

– Узор, на раме зеркала, – Генрих отхлебнул кофе, – в нем есть повторяющиеся элементы. Посидеть бы, разобраться… – женщина, на эскизе, напоминала фрейлейн Рихтер:

– Она уедет отсюда, – твердо сказал себе Генрих, – не смей рисковать ее жизнью. Уедет, и вы больше никогда… – он дошел до сведений о Цузе. Генрих, едва слышно, пробормотал: «Девушка… А где мне взять девушку…»

Он вздрогнул.

Теплая, нежная рука легла на его ладонь, вынув из пальцев ручку. На него повеяло жасмином. Тонкие губы цвета спелой черешни улыбались:

– Я вас звала, герр Генрих… – спохватившись, что сидит, он поднялся, – пять раз, – в зеленых глазах виднелся смех, – или даже шесть. Вы не слышали… – Генрих покраснел:

– Простите, фрейлейн Рихтер, то есть Марта. У меня случается подобное, когда я работаю… – она не отнимала руки. Девушка прижимала к теннисной рубашке журнал арийских математиков. Марта скосила глаза на блокнот:

– Создана универсальная машина Тьюринга! Герр Цузе… – губы зашевелились. Она нахмурилась, читая дальше.

Генрих, довольно беспомощно, заметил: «Здесь шифр, фрейлейн Рихтер…»

– Я вижу, – удивилась Марта, – система простая, герр фон Рабе, то есть Генрих… – Марта велела себе удержаться на ногах. Колени подгибались, она сглотнула:

– Дальше вы пишете, что Цузе нужен куратор, от СД. Зачем вам девушка? – длинные, темные ресницы задрожали.

– Вот зачем, – вынув труды арийских ученых из ее руки, Генрих поцеловал Марту в губы. Она едва успела опереться на стол, но все равно, в глазах потемнело. Марта поняла:

– В первый раз. Хорошо, как хорошо… – журнал полетел на пол, Марта оказалась в крепких, надежных руках Генриха.

– Никуда не уеду… – сквозь зубы, тихо, предупредила она, откинув голову:

– Никуда и никогда… – она ахнула, устроившись на краю стола, слыша его задыхающийся голос:

– Я и не отпущу тебя, никуда… – легкий, теплый ветер шевелил страницы журнала. Сигарета, оставленная в пепельнице, дымилась, а потом погасла:

– Я тебя люблю… – шептал Генрих, – тогда, с декабря. Я хотел, чтобы ты меня в кабину самолета посадила. Смотрел вверх, и думал о тебе. Ты мне крыльями махнула. То есть, я хотел, чтобы так случилось… – Марта все не могла поверить.

– Я плакала… – призналась она, – мне казалось, что мы больше никогда не увидимся, Генрих.

– Мы больше никогда не расстанемся, – он прижал к себе девушку, целуя белую шею, в вырезе рубашки, где переливались старые изумруды крестика, где билось ее сердце.

Замок СС Вевельсбург, Северный Рейн-Вестфалия

Большие знамена едва колыхались в жарком, летнем ветре. Из распахнутых на зеленеющую долину, просторных окон веяло цветущими липами. Каблуки зацокали по полу. Марта, остановившись у высоких дверей, открыла рот. Зал украсили пышными, дубовыми ветвями, портретами фюрера, штандартами со свастиками и раскинувшими крылья орлами.

Она, невольно, поправила значок, с блестящей свастикой, на белой, форменной рубашке Лиги Немецких Девушек. Эмма, тоже в темной, скромной юбке Лиги, наклонилась к ее уху:

– Здесь вы с Генрихом встанете перед алтарем… – на алтаре красовалась самая большая свастика, – и рейхсфюрер Гиммлер заключит брак… – Эмма повернулась к мраморной лестнице, ведущей вниз, в огромный, парадный зал, отделанный серым, строгим гранитом. Перила обвивали дубовые листья, перемежающиеся эмблемами, с черепом и костями:

– Здесь выстроятся гости церемонии, – деловито сказала Эмма, – они вскинут руки в партийном приветствии. Потом вы пойдете туда… – длинный палец указал в сторону зала, – и начнется прием… – фюрер прислал телеграмму, лично графу Теодору, поздравляя его со свадьбой младшего сына. Он выражал надежду на будущее, крепкое арийское потомство. Гитлер извинился, что не сможет присутствовать на церемонии, в связи с занятостью, однако его представлял рейхсфюрер Гиммлер. Приезжал и Геринг, друг графа Теодора, и Геббельс, с женой и детьми. На свадьбу пригласили пять сотен человек. Ожидался персонал с Принц-Альбрехтштрассе, работники Генерального Штаба, офицеры вермахта и Люфтваффе.

Марта, наедине с Генрихом, заметила:

– Перед началом войны, все хотят насладиться последними днями мирной жизни… – она дернула губами:

– Генрих, неужели Гитлер двинет войска на СССР? Может быть… – Марта поняла, что не хочет лишаться надежды, – может быть, маме удастся убедить их нанести превентивный удар? Британцы поддержат советские войска, обязательно… – у Генриха в этом имелись большие сомнения.

Они сидели на диване, в библиотеке, обнявшись. Атилла положил голову на колени Марте.

Отто известили телеграммой, однако средний брат был в разгаре какого-то эксперимента, в медицинском блоке. Он ответил длинным посланием, где наставлял Генриха и Марту в истинно арийской жизни, советуя, как выражался доктор фон Рабе, средства для повышения способности к деторождению. От брата пришло еще одно письмо, лично Генриху. Едва взглянув на ровный почерк, Генрих брезгливо разорвал бумагу, и вымыл руки. Отто перечислял обязанности арийского мужа, и главы семьи:

– Как будто он об этом что-то знает, – зло пробормотал Генрих, – он предпочитает производить на свет бесчисленных ублюдков, в борделях от общества «Лебенсборн».

Марте Генрих о письме ничего говорить не стал. С Максимилианом было никак не связаться. Оберштурмбанфюрер улетел на Крит. После немецкого десанта на остров, его требовалось очистить от бандитов, как называл Гиммлер местных партизан.

Генрих поднес к губам тонкую руку, с узким, серебряным, кольцом. Он купил простую драгоценность, следуя завету фюрера о том, что члены партии должны быть во всем скромны. В любом случае, церемония в замке Вевельсбург, для них ничего не значила.

На медовую неделю, предоставленную Генриху рейхсфюрером, они уезжали на остров Пель. Все должно было случиться на вилле фон Рабе. Генрих поцеловал теплый, бронзовый висок:

– Я завтра вечером встречаюсь с пастором Бонхоффером. Надо подумать, как ему добраться до Ростока, не вызывая подозрений. На острове людей мало, все на виду. Мы что-нибудь решим. А ты веди себя хорошо, – Генрих, едва заметно усмехнулся, – в школе… – фрейлейн Рихтер, без единого затруднения, прошла проверку на расовую чистоту. Ее документами занимался сам рейхсфюрер СС. Генрих объяснил, что его будущая теща находится в деловой поездке, в Аргентине. Они предполагали, что через несколько дней, в цюрихских газетах появится объявление, о трагической, безвременной смерти фрау Анны Рихтер.

Граф Теодор отвез Марту на остров Шваненвердер, на реке Хафель, в берлинском пригороде. По соседству с виллами нацистских бонз, в элегантном особняке, располагалась Reichsbräuteschule, школа для арийских невест. Лекции в ней читала рейхсфюрерин Гертруда Шольц-Клинк. Глава женщин рейха ласково встретила Марту. Она обещала графу, что за десять дней, его будущая невестка узнает все, что необходимо арийской жене и матери.

Эмма понизила голос:

– А вам рассказывали… – она оглянулась на пустынную лестницу. Марта вчера, с графом Теодором приехала из Берлина. Эмма и Генрих остановились в замке, надзирая за приготовлениями к свадьбе, назначенной на сегодняшний вечер. Марта бросила взгляд на факелы, на мраморных колоннах зала. Она, согласно традиции, не видела Генриха:

– Скучаю… – ласково подумала девушка, – скорей бы этот фарс закончился. Мы сегодня здесь ночуем. Хорошо, что за нами никто не следит… – им с Генрихом надо было обсудить связь с Лондоном. Марта не хотела, чтобы в Британии знали ее настоящее имя. Генрих согласился:

– Осторожность никогда не помешает. Мы не знаем, есть ли в Британии агенты СССР… – Марта прервала его:

– Есть… – девушка задумалась, – но мама меня в подобное не посвящала. Я только коммерческими операциями занималась. СС перегоняет деньги в Чили и Аргентину… – почти безмятежно добавила Марта, – но ты и сам это знаешь. В Британии есть резиденты СССР, как и здесь, в Берлине… – Генрих помнил о выплатах, идущих в южноамериканские банки:

– Не только ради безопасности, – думал фон Рабе, – они собираются что-то финансировать. Понять бы что… – они с Мартой решили не забивать эфир личными новостями, как смешливо назвал их Генрих. Имелись вещи важнее его семейного положения.

Марта закатила зеленые глаза. Она, одними губами, отозвалась:

– Рассказывали. Надо подчиняться желаниям мужа. Привезли какого-то врача. Он предупреждал нас, что нельзя думать о других мужчинах, иначе их черты передадутся будущим детям. Я бы их всех заставила еще раз пройти школьный курс биологии, – мстительно добавила Марта:

– Не понимаю, как девушки шесть недель выдерживают… – их обучали домоводству, кройке и шитью, уходу за детьми. В школе собрались девушки из обеспеченных семей, где не вынимали ветчину из тушеной капусты. Тем не менее, наставницы говорили, что жена обязана обеспечивать мужу покой и уют, в несколько часов, которые он проводит под крышей семейного очага. Жена должна была встречать мужа в элегантном платье, с уложенными волосами. Детей предполагалось выстроить в передней, для нацистского салюта отцу. Девушки ахали, рассматривая фотографии многодетных семей. Малыши, едва научившиеся ходить, умели вскидывать руку.

– В общем, – подытожила Марта, – ничего интересного. В Швейцарии нас, хотя бы, обучали изысканной кухне, искусству застольной беседы… – здесь застольная беседа подразумевала обсуждение «Майн Кампф». Впрочем, женщины в подобные разговоры и не вступали. Им предлагалось делиться секретами воспитания детей, и приготовления обедов.

Генрих приходил на свадьбу в полных регалиях СС, и даже с клинком.

– Фото не будет, – усмехнулся жених, – не волнуйся. Коллеги предпочитают не показываться на снимках, из соображений безопасности… – после свадьбы он менял голубой кант погон, на серебристый цвет. Генрих переходил в личную канцелярию рейхсфюрера. Марте, по возвращению в Берлин, надо было сдать вступительные испытания в Берлинском Техническом Университете, но здесь она затруднений не видела. Марта хотела учиться заочно, в связи с должностью ее будущего мужа, и приезжать в Берлин для экзаменов и встреч с научным руководителем.

– Постараюсь заполучить себе в наставники герра Цузе… – она прижалась к боку Генриха, – я занималась математической логикой, его полем деятельности… – Генрих, обнял ее:

– Война закончится, очень скоро. Сумасшедший зарвется, СССР его разгромит. Марта говорили, что они готовы к боевым действиям… – он, мрачно, вспомнил, что Марта последний раз была в СССР пять лет назад. Генрих подумал о чистках и расстрелах, в сталинской армии:

– Не стоит себя обманывать. Война может затянуться. Наш долг, долг немцев, христиан, избавиться от Гитлера. Обезглавить режим, тогда страна оправится… – с Мартой он, пока, этими планами не делился.

Девушка поправила черно-красную повязку, со свастикой, на рукаве рубашки:

– И я принесла клятву… – Эмма увидела презрительный огонек в зеленых глазах, – в лояльности фюреру и рейху, в том, что буду производить на свет арийское потомство, и воспитывать детей, верных идеалам НСДАП… – Марта склонила голову, прислушиваясь.

Во дворе загремела музыка. Хор офицерской школы СС, размещавшейся в замке, готовился к торжественному приему. Они исполняли Treuelied, «песню верности», как ее называли, гимн СС.

Высокое сопрано присоединилось к мужским голосам:

– Wollt nimmer von uns weichen, uns immer nahe sein,

Treu wie die deutschen Eichen, wie Mond und Sonnenschein!

– Мы никогда не склоним голов, оставаясь верными, как немецкие дубы, как луна и солнце… – Эмма тоже запела. По дубовым половицам заскрипели начищенные сапоги. Он прислонился к двери, разглядывая тяжелый узел бронзовых волос, хрупкую спину, в белой униформе Лиги.

Песня закончилась, за спиной Марты раздались аплодисменты. Обернувшись, она увидела подтянутого, среднего роста мужчину, темноволосого, с пристальными, внимательными серыми глазами. На погонах Марта заметила дубовые листья. Девушка вспомнила:

– Оберфюрер, генерал… – щелкнув каблуками туфель, Эмма крикнула: «Зиг хайль!». Марта вскинула руку: «Хайль Гитлер!».

– Моему тезке очень повезло, – он улыбался, тонкими губами, не отводя взгляда от Марты, – у вас прекрасный голос, ваша светлость… – Марта покраснела:

– Я еще не… Простите, не имею чести знать… – ущипнув ее, Эмма сказала, свистящим шепотом: «Это оберфюрер…»

– Генрих Мюллер, – он склонился над рукой Марты, – тезка вашего будущего мужа, друг вашей семьи. Ваш самый преданный поклонник, дорогая фрау фон Рабе… – глава Geheime Staatspolizei, гестапо, тайной государственной полиции рейха, поцеловал ее пальцы. Мюллер улыбался:

– Не смею мешать. У вас знаменательный день, торжество… – он указал на алтарь:

– Я буду одним из свидетелей. Граф фон Рабе, то есть Генрих, меня пригласил… – он пожал Марте руку: «Еще раз поздравляю».

Шаги стихли на лестнице, Эмма выдохнула:

– Генрих сказал, что Мюллер терпеть не может Макса… – Марта смотрела вслед, шефу гестапо, нехорошо прищурившись:

– И это нам очень на руку, – она подтолкнула Эмму:

– Пойдем, мне просто необходимо покурить, перед сегодняшним вечером.

Остров Пель, Балтийское море

Листок отрывного календаря, на стене кухни, шевелился под соленым ветром: «21 июня, 1941 года, суббота».

Шипела газовая горелка. Марта, в фартуке, засучив рукава, стояла над плитой, следя за тюрбо, на медной сковороде. В отдельной кастрюльке она приготовила масло, лимон и нарезанную петрушку, для соуса. Под крышкой, медленно томилось картофельное пюре, со свежими сливками.

Рыба утром плавала в заливе. Масло, молоко и овощи Марта купила на маленьком рынке, в единственной на острове деревне Тиммендорф. Она брала старый велосипед Эммы, с плетеной корзиной, надевала простые, по щиколотку брюки, и рыбацкий кардиган, крупной вязки. Мощеная камнем дорожка шла по берегу моря. От виллы до деревни было две мили. Марта скалывала волосы на затылке, но ветер, все равно, играл бронзовой прядью. Она сдувала локон с покрытого веснушками носа, смотрела на серую, блестящую под солнцем воду, и улыбалась. Она загорела на Пеле, каждый день, выходя в залив на яхте фон Рабе. Генрих стоял у штурвала, она управлялась с парусами. Судно оказалось простым, небольшим. Граф Теодор купил ее у рыбаков, после первой войны, и перестроил.

В замке Вевельсбург, после церемонии бракосочетания и приема, затянувшегося до раннего утра, с эсэсовскими песнями, и шнапсом, Генрих и Марта провели остаток брачной ночи на диване, обсуждая способы связи с Лондоном и будущую учебу Марты в университете. Она хотела подобраться ближе к герру Цузе и его вычислительной машине:

– Я читала о работах Тьюринга, в Швейцарии. Американцы тоже движутся в этом направлении… – Марта задумалась:

– Герр фон Браун, в Пенемюнде, может использовать машину Цузе для расчета траекторий управляемых самолетов… – Генрих поднял бровь:

– Не бывает подобных конструкций, любовь моя. Самолетом управляет пилот, а не машина… – потянувшись за карандашом, Марта помотала бронзовой, изящно причесанной головой:

– Смотри. Я больше чем уверена, что в Пенемюнде занимаются испытаниями беспилотных бомбардировщиков. Движение контролируется радиоволнами, с земли… – она чертила, а потом хихикнула:

– Оберфюрер Мюллер меня осыпал комплиментами, во время танцев… – Мюллер приглашал ее три раза.

Ночь выпала теплая, светлая. Во дворе замка зажгли факелы, распахнув парадные двери. Женщины надели яркие, летние, шелковые платья. Жены нацистских бонз блистали драгоценностями. Даже Эмма появилась в бриллиантовых серьгах, и наряде цвета глубокой лазури. Марта улыбнулась:

– Она обычно предпочитает джинсы, теннисные юбки, и американские кеды. Америка замораживает активы немецких компаний… – Марта услышала об этом от Генриха. Она велела себе не думать о грядущей войне, означавшей, что с Горовицами ей будет никак не связаться:

– И с мамой тоже… – Марта отпила французского шампанского, сжав зубы, – я даже не знаю, жива ли она… – Марта, каждое утро, надеялась услышать по радио голос диктора, сообщающий о советских войсках, атаковавших границу Германии.

Они с Генрихом спали в разных комнатах, ожидая приезда пастора. Марта вставала раньше. Спускаясь на кухню, она включала приемник. Мощный аппарат ловил и британские, и американские, и даже советские передачи. Марта слушала сообщения об успехах стахановцев, новости о сражениях в Северной Африке, песни о Сталине, «Хорста Весселя», и джаз. О грядущей войне никто, ничего не говорил.

Она разбивала яйца в фарфоровую миску, готовила омлет, пекла американские оладьи, и заваривала кофе:

– Неужели они не понимают? Осталась неделя, пять дней, три дня… – Генрих нарисовал ей схему немецкого удара по границам СССР. Марта думала о мощи Красной Армии, о самолетах, увиденных на воздушном параде:

– СССР отбросит войска Гитлера обратно в Польшу. Красная Армия перейдет границы, освободит Варшаву, и скоро окажется в Берлине. Британцы высадят десант, во Франции… – вспоминая мать, она приказывала себе не плакать:

– Ты обещала. Ни одной слезы, пока вы не встретитесь… – сзади раздавались шаги. От него пахло сандалом, и немного, морской солью. Он обнимал Марту:

– Все будет хорошо, любовь моя. Ты увидишь мать, обязательно… – Генрих смотрел в зеленые, ясные глаза:

– Господи, как я ее люблю. Скорей бы пастор приехал… – на пустынном, западном берегу острова стояла старая, рыбацкая часовня. Сходив в Тиммендорф, Генрих попросил у местного пастора ключ. Он объяснил, что хочет показать часовню жене. Здание построили из местного, серого гранита, черепичная крыша поросла мхом. Пол и скамьи сделали из остатков лодок. На беленой стене не было ничего, кроме простого креста, темного дерева. Они с Мартой стояли, держась за руки. Девушка пожала теплую, сильную ладонь:

– Здесь нам будет хорошо… – Марта перевернула рыбу.

Вчера почтальон из Тиммендорфа привез телеграмму. Бонхоффер перешел под покровительство абвера, с него сняли гестаповскую слежку, но осторожность, все равно, не мешала. Пастор сообщал, что приехал в Росток. Он дал адрес пансиона, где остановился, но телеграмму не подписал. Генрих, утром, уехал за Бонхоффером в город, на опеле. Остров с материком соединял мост. Марта и Генрих привели опель из Вевельсбурга, меняясь за рулем.

– Скоро они вернуться должны… – в спальне Марты, на дверце дубового гардероба, висело хлопковое платье, с закрытым воротом, ниже колена. Она не хотела венчаться в нацистском наряде, как его, мрачно, называла девушка. Туалет кремового шелка, с кружевной накидкой, Эмма увезла в Берлин. Марта, опять, подумала о шефе гестапо:

– Я ему понравилась,сразу видно… – Генрих сказал, что Мюллер, хоть и женат, но, как и Гиммлер, живет отдельно от семьи. Марта хмыкнула:

– Он, кажется, намеревается за мной ухаживать. Хорошо… – девушка затянулась сигаретой, – твой старший брат, не посмеет и слова сказать, когда поймет, что оберфюрер Мюллер питает надежды… – Марта повела рукой. Генрих кивнул:

– Ты права. Максимилиан не захочет вызывать неудовольствие Мюллера, или самого рейхсфюрера… – Гиммлер тоже танцевал с Мартой.

– Я просто обязан, – весело сказал он, – по-стариковски, фрау фон Рабе… – Марта пока не привыкла к титулу и новой фамилии. В Берлине, кроме вступительных испытаний в университет, ее ждал новый паспорт, на имя графини Марты фон Рабе. Швейцарские документы она отдала свекру. Граф Теодор обещал положить их в сейф, в кабинете, куда ни Максу, ни Отто доступа не было. Оберштурмбанфюрер Максимилиан фон Рабе должен был услышать историю о романе, начавшемся в декабре прошлого года. Фрейлейн Рихтер и Генрих все это время, переписывались.

Убавив огонь, Марта накрыла камбалу крышкой. Она принялась за соус:

– Как примерная супруга. Рейсфюрерин Шольц-Клинк меня бы одобрила… – на десерт Марта взбила сливки, с ранней клубникой и сахаром. Хлеб она пекла сама, на острове держал лавку хороший мясник. Марта успела приготовить стейк, для Генриха. В кладовой стояли банки с джемом. Девушка сделала американский сырный пирог, с черникой:

– Супруга… – Марта, аккуратно, растапливала масло, – как все случится? Я знаю кое-что, но ведь, ни с кем не поговорить, не посоветоваться. Не с этими… – Марта поморщилась, – женами нацистов… – она медленно мешала соус:

– Ничего страшного. Мы любим друг друга. Разберемся… – девушка, немного, покраснела, – все будет хорошо… – она подумала о матери:

– Генрих меня утешает. Мама, мамочка… – Марта подавила слезы. Она вспомнила белые пески, сухой камыш, вокруг часовни:

– В Пенемюнде местность похожая. Придется и там притворяться… – Марта, тяжело, вздохнула. На полигоне их ждал отдельный коттедж, и личная охрана, для Генриха.

– Я теперь сравняюсь в звании с Отто, – мрачно заметил муж, – а Макс, кажется, скоро станет полковником. Он еще до генерала дослужится, мерзавец… – в Пенемюнде им с Генрихом надо было устраивать приемы, отмечать нацистские праздники и вообще, как угрюмо сказал муж, стать частью общества:

– Словно в Аушвице, – он дернул щекой, – место маленькое, персонал на виду. Будешь петь, выступать на концертах, приглашать офицеров на званые обеды… – муж забирал передатчик из столицы на полигон. Связь на пустынном побережье установить было легко. Автомобильные прогулки штурмбанфюрера и его супруги ни у кого бы не вызвали подозрения. Охранники не обыскивали машины руководителей проекта.

Часы на стене, рядом с календарем, размеренно пробили один раз, закричала кукушка.

На вилле только кухня оказалась современной, с газовой плитой и американским рефрижератором. Граф Теодор не менял обстановку на вилле с довоенных времен. Генрих показал Марте свою старую детскую. Девушка перелистывала альбомы, с засушенными водорослями, смотрела на модели кораблей, на немного пожелтевшие фотографии, в альбоме. Мальчик в холщовых шортах и матроске, держал за руку пухленькую, белокурую малышку, в полосатом платьице. Дети стояли в мелкой воде, Эмма протягивала фотографу ведерко. Сзади виднелись очертания песчаного замка.

Марта увидела дату:

– Тебе одиннадцать… – она обняла мужа, – а Эмме два года… – Генрих кивнул:

– За год до этого мама умерла, от воспаления легких. Папа меня забрал из швейцарского пансиона, а Макс и Отто в школе остались. Это папа снимал, – муж, ласково, улыбался:

– Папа с нами все лето пробыл, на Пеле… – Марта не сказала Генриху о своем настоящем отце:

– Не сейчас… – девушка разглядывала миндалевидные глаза маленькой Эммы, – я даже не знаю, где его искать, во Франции, или в Америке. Франция оккупирована, у кого спрашивать… – муж говорил ей о своей дружбе с Питером Кроу.

Марта понимала, что они с Питером родственники, только дальние:

– Увидеть бы родословное древо… – пришло ей в голову, – мама говорила, что американская ветвь семьи давно в США живет, со времен войны за независимость, или даже раньше… – в Берлине Марта справилась в Weimarer Brockhaus. Энциклопедию издали до прихода Гитлера к власти, все статьи о евреях остались на месте. Марта прочла о своем прадеде, американском генерале, и еще одном предке, заместителе министра финансов.

Вытащив том на букву «К», она узнала, что компании, которую возглавляет Питер, скоро исполнится семьсот лет: «Они тоже из Германии, во времена Ганзы торговали». Отца в энциклопедии она не нашла, но увидела статью о своем деде, знаменитом российском инженере. Он строил Панамский канал, и Транссибирскую магистраль.

– Погиб во время гражданской войны… – захлопнув книгу, Марта опустила голову в ладони:

– Вряд ли его сын меня привечать будет. Я даже не знаю, как он выглядит, Федор Петрович. Мама ничего не написала… – она подергала цепочку крестика: «Не сейчас. После войны».

Оставив соус томиться, Марта присела к деревянному столу. Они шли в часовню после обеда, потом Генрих вез пастора обратно в Росток. Девушка полистала старое Евангелие. На первой странице, ученическим почерком, было написано: «Генрих фон Рабе». Муж делал пометки, на полях, отчеркивая абзацы:

– За три года до прихода Гитлера к власти у меня была конфирмация, – невесело заметил Генрих, – а потом началось массовое помешательство. Папа сейчас в Гитлере разочаровался, а тогда он первым из промышленников, национализировал заводы, одним из первых аристократов подал заявление о вступлении в партию. Он, видишь ли, верил, что Гитлер, действительно, поддерживает права рабочих. Но папа никогда не был антисемитом, – Генрих задумался, – мне кажется, он после Нюрнбергских законов начал сомневаться, что Гитлер, благо для Германии, – Марта заметила, что Эмма похожа на бюст царицы Нефертити, на Музейном Острове. Муж кивнул:

– У нее другой разрез глаз. Непонятно, откуда, но мы старая семья. Как и вы… – Марта смотрела на готический шрифт:

– Любовь долготерпит, милосердствует. Любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, и не ищет своего. Любовь не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а радуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает…

– Никогда не перестает… – повторила Марта. Во дворе послышалось шуршание шин. Она поднялась, накинув на плечи свитер. Сунув ноги в потрепанные туфли, девушка закрутила волосы на затылке.

– Любовь никогда не перестанет… – ветер на крыльце заполоскал холщовой юбкой. Сбежав по ступеням, Марта пошла навстречу мужу и пастору Бонхофферу.


За окном, над заливом, стояло тусклое, северное, солнце, солнце белой ночи. Море едва слышно шумело. В недопитом бокале шампанского, на полу, посверкивали искорки. Распущенные волосы будто светились. Теплые, пышные локоны пахли жасмином.

Генрих замер, уловив размеренный, спокойный стук ее сердца. Марта дремала, прижавшись к нему, уткнувшись лицом в плечо. Он боялся пошевелиться, затягиваясь сигаретой, глядя на часы, на противоположной стене:

– Я даже не думала, что так бывает, Генрих… – он слышал тихий, ласковый шепот, – чтобы в первый раз… – отвезя пастора обратно в город, Генрих вернулся с двумя бутылками шампанского. Включив радио, они поймали Америку. Пела мисс Ирена Фогель, с оркестром Глена Миллера. Потушив свет в гостиной, они зажгли свечи, и танцевали фокстрот, Марта насвистывала мелодию:

– Я буду тебе играть, каждый день… – от ее губ пахло клубникой и шампанским, – в Пенемюнде. Ноктюрны Шопена, Чайковского, джаз… – Марта, на мгновение, отстранилась:

– Она любит кого-то, мисс Фогель. По голосу понятно… – девушка вынула шпильки из волос:

– А я люблю тебя, Генрих… – он целовал ее в гостиной, держа на руках, поднимаясь вверх, по скрипучей лестнице:

– Марта, Марта… – он стоял на коленях, перед кроватью, снимая туфли, вытряхивая белый, мелкий песок, – нет человека, меня счастливее… – из часовни они пошли домой пешком. Генрих держал ее за руку, боясь отпустить, вспоминая голос пастора:

– Генрих, берешь ли ты эту женщину, Марту, в свои законные жены, чтобы жить с ней по Божьему установлению в святом браке? Будешь ли ты любить, утешать и почитать её и заботиться о ней в болезни и здравии, и, отказавшись от всех других женщин, хранить себя только для неё одной, пока смерть не разлучит вас?

Они не хотели венчаться нацистским кольцом, как называл его Генрих. Бонхоффер улыбнулся:

– Ничего страшного. Важно не кольцо, а то, что мы здесь… – он указал на крест. Они стояли на коленях, перед алтарем, дверь часовни была открыта. Прибой бился в берег, совсем близко, пахло солью. Ветер носил белый песок по деревянному полу. Они не стали просить у пастора никаких документов, подобные вещи были опасны. Генрих написал карандашом, на заднем развороте Евангелия, дату венчания.

Бонхоффер выбрал для чтения отрывок, который Генрих слышал пять лет назад, на мессе, где он впервые встретился с Питером. Он смотрел на изящный профиль жены:

– Марфа, услышав, что идет Иисус, пошла навстречу Ему. Она тоже не испугалась, не стала бежать. Сейчас по-другому нельзя, нельзя ждать, пока мир изменится. Надо идти навстречу Иисусу, помогать ему… – узнав, что Генрих верит в Бога, Марта улыбнулась:

– Родители всегда… – она помолчала, – водили меня в церковь. Так было положено… – Марта устроилась у него под боком, – но, мне кажется, папа и мама не только ради легенды храмы посещали… – Марта помнила звуки органа, в соборе Буэнос-Айреса, в церкви в Цюрихе, куда она ходила с матерью. Она поднесла к губам руку Генриха:

– Я твоя жена, милый. Я пойду за тобой, куда угодно, хоть самой долиной смертной тени… – Генрих обнял ее:

– Подобного не случится, любовь моя…

Пастору Генрих не стал говорить, кто такая Марта, на самом деле. Он просто упомянул, что его жена католичка. Бонхоффер успокоил его:

– Это неважно. Христианин есть христианин… – стрелка на часах подходила к четырем утра.

Все оказалось просто, так просто, что Генрих даже удивился. Он не думал ни о чем другом, кроме Марты. Он выбросил из головы мысли о войне. Она была рядом, она обнимала его, шепча что-то ласковое, смешное, ему в ухо. Потом ее голос изменился, стал низким, она приникла к нему: «Еще, еще, пожалуйста…». Они потеряли счет времени, но Генрих успел подумать:

– Самая короткая ночь в году. Может быть, Гитлер не решится двинуть войска, или советская армия его опередит… – он весело признался жене, гладя ее по голове, целуя влажную, в капельках пота шею: «У меня это тоже в первый раз». Марта приподнялась на локте, ахнув: «Но тебе…»

– Двадцать шесть… – в серых глазах блестел смех, – я, целовался, студентом, но я хотел дождаться любви, и я верующий человек… – она была вся жаркая, горячая. Она устроилась на нем, прижавшись головой к груди:

– После прихода Гитлера к власти, – вздохнул Генрих, – когда я начал… – он помолчал, – я обещал себе, что не позволю ничего такого, до победы. Но одно дело обещание, а другое… – он провел рукой пониже ее спины, Марта попросила:

– Еще! Так хорошо, так хорошо. А другое дело я? – зеленый глаз, лукаво, блестел. Она закусила губу, скатываясь с него, переворачиваясь на бок:

– Хорошо, что здесь на мили вокруг никого нет… – Генрих услышал ее сдавленный стон. Он забрал у жены подушку, бросив на пол: «Именно. Кричи, кричи, пожалуйста…»

– Я, кажется, и сам кричал… – потушив сигарету, он крепче обнял жену.

Марта пробормотала:

– Люблю тебя, милый… – длинные ресницы дрожали, она спала:

– Может быть, – с надеждой, подумал Генрих, – может быть, ничего не случится. Гитлер испугается, не станет лезть на рожон. Хотя он безумец, когда он чего-то боялся? – у границы СССР стояли почти сто пятьдесят дивизий вермахта. Генрих знал численность самолетов Люфтваффе и танковых соединений:

– Они начнут с бомбежек… – вздрогнув, Генрих услышал бой часов, – Киев, Минск, Белосток. Форсируют Неман и Буг… – он, тихо поднялся, стараясь не разбудить Марту. Сунув в карман халаты сигареты, Генрих спустился вниз. Он смотрел на выключенный радиоприемник, не в силах протянуть руку, покрутить рычажок:

Чиркнув спичкой, Генрих вдохнул горький дым:

– Надо знать, что происходит… – раздался треск. Зеленый огонек, на шкале, заметавшись, остановился под Берлином.

– Сегодня в три часа пятнадцать минут ночи, доблестные авиаторы Люфтваффе направили бомбардировщики на восток, – кричал, захлебываясь, диктор, – победоносные дивизии вермахта находятся на территории Советского Союза, и продвигаются вперед… – Генрих ничего не мог сделать. Он почувствовал слезы на глазах, сигарета жгла пальцы:

– Зачем, зачем…, Почему никто не слышал, не хотел слышать… Зачем ее мать принесла себя в жертву, зачем тогда все, что мы делаем… – он очнулся от крепкой, твердой руки, у себя на плече.

Марта завернулась в старый халат из шотландки. В свете раннего утра лицо жены было бледным, под зелеными глазами залегли тени.

– Не надо, – Марта прижала его голову к себе, покачивая, – не надо, милый… – Генрих глубоко вздохнул:

– Прости меня, прости, пожалуйста. Прости нас, немцев. Марта, Марта… – он плакал.

Девушка смотрела куда-то вдаль, на восток. Над морем, медленно, разгорался рассвет, вода была тихой. Марта думала о бомбах, летящих на крыши спящих домов. Услышав вой снарядов, она сжала кулаки:

– Он не виноват. И мама не виновата. Нет вины немцев и русских, простых людей. Только Гитлера, и Сталина… Сказано: «Правды, правды ищи». Надо быть на стороне правды… – устроившись рядом с Генрихом, она обняла мужа:

– Надо не сдаваться, милый мой. Это только начало… – запели «Хорста Весселя». Марта выключила радио.

– Не сдаваться, – повторила она, в наступившей тишине. Солнечный луч заиграл в ее волосах, чистой бронзой. Генрих подумал:

– Словно старое оружие. Она вся, словно, клинок… – Марта стерла слезы с его щеки. Они долго сидели, не выпуская друг друга из объятий, смотря на раннее, безмятежное утро, за окном.

КОНЕЦ ЧЕТВЕРТОЙ КНИГИ


ЧИТАЙТЕ ВЕСНОЙ 2015 ГОДА

ВЕЛЬЯМИНОВЫ. ВРЕМЯ БУРИ

КНИГА ПЯТАЯ

Пролог Европа, июнь 1941

Роттердам

В открытое окно маленькой спальни слышался гул трибун. Кирпичный, старый, трехэтажный дом, стоял напротив стадиона Кастель, домашнего поля роттердамской «Спарты». Бедный район Спанген, на западе города, в прошлом году не пострадал от бомб Люфтваффе. При налете, немцы разрушили почти весь центр Роттердама, впрочем, избегая доков и портовых сооружений, необходимых рейху. Через два дня после бомбардировки Голландия капитулировала.

Звенел трамвай, над стадионом развевались полосатые, красно-черно-белые флаги «Спарты». Утром на площади перед стадионом появились лоточники с вафлями, лимонадом, жареной картошкой и молодой, нежной селедкой. Киоски бойко торговали флажками и значками «Спарты». С трамваев сходили крепкие ребята, с бутылками пива, со знаменами заклятого соперника «Спарты» по западному дивизиону футбольной лиги, «Фейеноорда».

Домашнее поле «Фейноорда», огромный стадион De Kuip, Бадья, как его называли в городе, возведенный незадолго до войны, пострадал при налете. Немцы, методично, разбирали здание на строительные материалы. «Фейеноорд» переехал на старое поле, Кромме Зандвег. Болельщики «Фейеноорда» явились на дерби не только со знаменами. Многие ребята покачивались, проходя в готические ворота «Кастеля». От них пахло можжевеловой водкой. Реяли флаги «Фейеноорда», с черным кругом, разделенным на белую и красную половины, с надписями, золотом: «Feijenoord Rotterdam». Над черепичными крышами Спангена, над заросшим тиной каналом, с протянутыми поперек веревками, с бельем, над крохотными огородами, неслось:

– Роттердам, Роттердам, Роттердам!

Хозяйка квартиры на первом этаже здания сушила белье в огороде, на деревянных рейках. Вход в две скромные комнаты и крохотную кухню располагался на углу здания, отдельно от общего подъезда. Чистые занавески, серого холста, плотно закрывали окна. Легкий ветер играл тканью. Со стадиона донесся рев, матч начался.

Немцы в Спанген не заглядывали. Оккупантам нечего было делать в районе, где жили докеры, рабочие, и мелкие лавочники. По улицам слонялись угрюмые парни, в потрепанных костюмах, с кастетами в карманах, с исцарапанными костяшками пальцев. По вечерам в барах устраивались кулачные бои. На задворках ресторанчика, принадлежавшего эмигранту из Батавии, поднималась вверх пыль, слышалось хлопанье крыльев. Там собирались любители схваток между петухами. Квартал усеивали ломбарды, где можно было, заодно, поставить деньги на футбольный тотализатор.

Высокая блондинка снимала квартиру, рядом со стадионом. Таблички на двери не висело. К ней часто приходили другие женщины. Некоторые ночевали в квартире. Комнаты сдавались с подвалом. Обычно жильцы квартала держали в нем припасы, на зиму. В передней, невысокая дверь, вела на узкую, крутую лестницу. Подпол освещался одной тусклой лампочкой, но хозяйка квартиры принесла туда свечи. Для операций требовалось хорошее освещение. В подвале стояла спиртовая плитка, где женщина стерилизовала инструменты, шкаф с лекарствами, и два топчана. Один из них хозяйка сколотила сама. Особое кресло было никак не достать, но у нее были точные, аккуратные руки хирурга. Операционный стол вышел отличным. На втором топчане оставались женщины, после вмешательства. Лекарства врач покупала из-под полы. В Спангене аптекари торговали с заднего хода. В квартале жили пристрастившиеся к морфию и опиуму люди.

В маленьком огороде женщина развела грядки, с молодым салатом, петрушкой и укропом.

Дверь отворилась, Эстер вышла на крыльцо. Весна выпала теплая, а июнь и вовсе оказался жарким. Вчера все газеты Голландии сообщили об атаке вермахта на Советский Союз. Репродукторы захлебывались нацистскими маршами. В передовицах писали, что немецкие войска продвигаются вглубь страны, не встречая сопротивления. Эстер в этом сильно сомневалась. Присев на ступеньки, оправив подол простой юбки, она вытянула длинные, загорелые ноги. Чиркнув спичкой, женщина выпустила серебристый дым. На стадионе гремели крики.

– Пассажиры… – Эстер томно потянулась, – покупатели, болельщики. Никто на меня не обращает внимания… – с первого июля на окнах квартиры появлялись таблички «Сдается внаем». Госпожа Качиньская собиралась поехать на юг, в Брюссель, и обратиться в тамошнее управление по делам фольксдойче. На востоке Бельгии, вокруг Эйпена, издавна жило много немцев. С началом оккупации, территории отошли рейху, но в Брюсселе, как узнала Эстер от гостя, открыли особую канцелярию, ведавшую делами немецкоязычных граждан Бельгии, и Голландии. Госпожа Качиньская, хоть и родилась у отца, поляка, но имела набор бумаг, из которых явственно следовало, что мать ее обладает безукоризненной, арийской родословной. Она намеревалась попросить содействия, в возвращении в родной город Бреслау. За два года до войны госпожа Качиньская получила диплом акушерки, в медицинском училище Амстердама. Пани Магдалена хотела продолжить практиковать, в Польше.

Всех евреев Эйпена, по словам гостя, депортировали на восток, в лагеря. Город объявили Judenfrei, свободным от еврейского населения.

– Мальмеди тоже… – мрачно заметил гость, – но в аббатство немцам хода нет. Мы туда кое-кого привозим, по договоренности с отцом Янсеннсом… – глава иезуитов Бельгии снабдил Монаха надежными документами члена ордена. Евреев прятали в монастырях, переводили через швейцарскую границу, пользуясь услугами проводников. Однако, чтобы добраться до французских провинций, лежавших рядом со Швейцарией, требовалось миновать Эльзас и Лотарингию, ставшие Третьим Рейхом. Монах вздохнул:

– Один человек, в составе группы паломников, внимания не привлекает. Меня покойный барон Виллем собирался туда отправить, – он помолчал, – но детей и женщин мы не можем этим путем посылать, слишком опасно… – весной начались депортации нетрудоспособных евреев, из Амстердама, и других голландских городов, на восток:

– Давида не тронут, – убеждала себя Эстер, – он председатель юденрата. Тем более, если в этом году присудят Нобелевскую премию, то он первый кандидат на получение… – раз в неделю Эстер ездила в Амстердам. Элиза приводила мальчиков на прогулку. Ботанический сад для евреев закрыли, они встречались на набережных каналов. С детьми все было в порядке. По словам Элизы, Давид процветал. Эстер и сама это знала.

Бывший муж постоянно выступал по радио, и печатался в газетах. После февральской забастовки в Амстердаме, когда жители города протестовали против депортации евреев, профессор Кардозо выпустил серию статей. Он клялся в лояльности еврейского населения страны, к немецкой администрации.

– Мамзер, – сочно подытожила Эстер, бросая газету в камин.

Передатчик хранился в подвале особняка Кардозо, куда Давид не заглядывал. Футляр стоял в кладовой, засыпанный картошкой и луком. Элиза выходила на связь, когда мужа дома не было. Они, сначала, хотели устраивать сеансы с морского берега, Элиза могла вывезти детей на пляж. Эстер покачала головой:

– Не рискуй. Мальчишкам пять лет. Они могут спросить, что у тебя за футляр, могут проговориться… – у Монаха тоже имелся передатчик, на базе отряда, в Арденнах. Однако радиста убили, во время стычки с гестаповцами. Девушка прилетела к Монаху из Британии, до Пасхи. Он узнал о Звезде на одном из последних сеансов связи. Эстер сообщила Джону свой адрес, в Роттердаме. Элиза, после Пасхи, сказала, что скоро в Роттердаме появится гость, с юга. Девушка пожала плечами:

– Они передали пароль и отзыв. Наш общий друг не сказал, как он выглядит… – Эстер курила, подставив лицо солнцу:

– Смелый человек. Мне легче, я на еврейку не похожа, а по нему все видно. Хотя он бреет голову, и в рясе расхаживает… – она, невольно, улыбнулась. Эстер попросила Монаха достать документы, для мальчиков, на случай, если бывшего мужа не выпустили бы в Швецию. Монах привез ей подлинные свидетельства о рождении, близнецов Жозефа и Себастьяна Мерсье, пяти лет от роду. Он брал бумаги в католических приютах. Жозеф и Себастьян умерли, не дотянув до года, но немцам об этом знать, было не обязательно:

– Надо документы Элизе передать, когда я в Амстердам поеду… – Эстер потушила папиросу в медной пепельнице, – на всякий случай. И сказать ей, как Монаха искать. Впрочем, она его знает… – женщина усмехнулась. Поднявшись, Эстер сняла белье. Безопасный ящик в Амстердаме был готов. Она собиралась на следующей неделе сообщить адрес в Берлин.

– Но если Элиза в Швецию отправится, если мамзеру разрешат уехать, группа Генриха останется без связи… – Эстер прикусила деревянную прищепку:

– Надо Монаха попросить арендовать ящик в Брюсселе. Они долго без радиста не просидят. Джон к ним отправит замену. Лаура во Франции…

Эстер поймала себя на том, что улыбается:

– Хорошо, что они с Мишелем поженились. Еще бы Теодор кого-нибудь встретил… А я? – она застыла, с бельем в руках:

– Монах меня в Арденны зовет. Но я нужна в Польше, тамошним партизанам… – Эстер подозревала, что Монах звал ее в Арденны не только из-за бесхозного передатчика. Она покачала головой:

– Это временное, я говорила. Из-за опасности, одиночества. Надо ему голову побрить, перед отъездом… – Монах приходил к ней не в рясе. В Спангене иезуит вызвал бы больше подозрения, чем запойный пьяница, каких по улицам бродило много. Он привозил, в саквояже, старый штатский костюм, с белым воротничком священника. Мужчина переодевался, в одной из привокзальных забегаловок.

Подхватив белье, она прошла на кухню. Эстер поставила кофе, на плиту. Она отправила письмо отцу, в Нью-Йорк, сообщая, что с ней все хорошо. Эстер не хотела вызывать подозрений у служащих почты, поэтому просила доктора Горовица передавать ей семейные новости через Меира:

– Он знает, как со мной связаться, папа. Ты не волнуйся… – писала Эстер, – мальчики здоровы, Элиза присматривает за ними. Давид, каким бы он плохим мужем ни был, хороший отец… – мальчишки научились читать и писать, на голландском и французском языках. Они баловали Маргариту, гуляли с Гаменом и помогали Элизе по дому:

– В Стокгольме они спокойно проведут всю войну… – кофе зашипел, Эстер сняла кувшинчик с огня, – и за Меира с Аароном можно не волноваться. Америка нейтральна. Я скоро тетей стану… – в Блетчли-парке пока ничего подобного, на сеансах связи не упоминали, но Эстер была уверена, что брат с женой не затянут с появлением на свет детей:

– И очень хорошо… – она, невольно, дернула губами:

– Здесь рожать никто не хочет. Не знают, что завтра немцы придумают… – на всех оккупированных территориях аборты, как и в рейхе, запретили. Евреек Эстер оперировала бесплатно, все остальные приносили ей золото:

– В Польше, хоть у них и католическая страна, мои услуги тоже понадобятся… – в спальне было тепло, немного пахло мускусом. Костюм и рубашка висели на двери шкафа. Эстер, проснувшись, привела в порядок комнату. Она поставила чашки на столик у кровати. Монах спал, уткнув голову, с начинающей отрастать, темной щетиной, в сгиб локтя. Эстер перевернула пенсне, на столике, стеклами вверх:

– Надо ему напомнить, чтобы к оптику зашел. И вообще, пусть заведет запас очков. Он без них ничего не видит, как Меир… – тем не менее, в пенсне Монах стрелял отлично. Именно он убил коменданта Мон-Сен-Мартена, из снайперской, немецкой винтовки, с установленного на придорожном дереве укрытия.

– Замок разбили, устроили из него мишень, для танков и артиллерии… – отряд Монаха устраивал побеги заключенным в концлагере. На окраине Мон-Сен-Мартена возвели деревянные бараки. Ограду окутали колючей проволокой и привезли охрану СС. В лагере содержалось пять тысяч евреев, из Бельгии, и Голландии. Шахтеры проводили диверсии, но гестапо, в случае аварий на шахтах, теперь расстреливало каждого пятого рабочего:

– Мы запретили им рисковать, – хмуро заметил мужчина, – у них жены, дети. Лучше пусть трудятся, а всем остальным мы займемся… – трибуны стихли. Монах пошевелился, зевая.

– Не могу спать, когда вокруг спокойно… – еще не открыв глаз, он улыбался, – издержки жизни в подполье… – он приподнял голову:

– Перерыв. Это дерби для результатов чемпионата значения не имеет. Ни «Спарта», ни «Фейеноорд», выше третьего места в западном дивизионе, не поднимутся. «Спарта» сейчас на четвертом… – темные глаза блестели смехом. Забрав у Эстер чашку с кофе, он потянулся за сигаретами:

– Чемпионом станет «Эйндховен», увидишь… – прикурив ему сигарету, Эстер не смогла скрыть улыбки: «А в Бельгии?»

– Если «Андерлехт» не найдет себе хорошего нападающего, – недовольно сказал Монах, – моя любимая команда не вылезет с задворков турнирной таблицы… – он задумался:

– «Льерс», наверное… – Эстер хмыкнула: «Я бы никогда не сказала, что ты азартен».

– Я играл полузащитником… – Монах притянул ее к себе, – в школе, в университете. Очки мне не мешали. В Мон-Сен-Мартене мы собрали отличную команду. Мы, конечно, только в Провинциальной Лиге играли, но преуспевали… – светлые волосы зашуршали, падая на спину. Эстер услышала его шепот:

– Сейчас второй тайм начнется. Никто не заметит, что ты кричишь… – кровать заскрипела, юбка полетела на пол, затрещал воротник блузки:

– Ты тоже кричишь, Эмиль… – откинувшись на спину, она распахнула рубашку.

– Монах, – Гольдберг приложил палец к ее губам, – Монах, моя дорогая Звезда. Эмилем я стану после победы… – стадион взорвался, Эстер замотала головой. Стучали барабаны, пели дудки, трибуны бесновались: «Роттердам, Роттердам!».

Нелли Шульман Вельяминовы За горизонт

Иллюстратор Анастасия Данилова

© Нелли Шульман, 2017

© Анастасия Данилова, иллюстрации, 2017

ISBN 978-5-4485-7618-8

Книга первая

Пролог

Крым, октябрь 1955 Ялта

По стенам танцплощадки развесили афиши:

– Летний кинотеатр закрывает сезон просмотром фильма «Княжна Мери». Перед сеансом выступление лектора из Всесоюзного Общества по распространению политических и научных знаний: «Значение Лермонтова в наши дни»… – на часах едва миновало восемь вечера. Над морем играл огненный закат, в парке зажигались фонари.

Маша Журавлева посмотрела на скромный хронометр на тонком запястье. Девочка носила юбку серого кашемира и шелковую блузу:

– Все-таки осень, – озабоченно сказала мать, заглянув в комнату Маши, – конец октября. Может быть, возьмешь пальто… – Маша закатила глаза:

– Пальто в Ялте. Днем было плюс двадцать пять, а сейчас… – она высунулась из открытого окна спальни, – не меньше двадцати. В Куйбышеве я успею находиться в пальто…

Журавлевы проводили бархатный сезон в Крыму, в ожидании конца ремонта в купеческом особняке на берегу Волги, где должна была поселиться семья. Генерал-лейтенанта Журавлева переводили из хозяйственного управления МВД СССР в Министерство Среднего Машиностроения. Маша точно не знала, чем будет заниматься отец. Саша Гурвич по секрету шепнул ей:

– Атомными проектами. Это очень ответственная должность, твой папа будет работать с нашими физиками и конструкторами, с Курчатовым, с Королевым… – Маша ждала возвращения в Куйбышев:

Отстояв свое право пойти на танцы без пальто, она порылась в ящике комода:

– Я ничего не помню, но я там родилась. Я увижу Волгу, следующим летом папа обещал свозить нас в круиз…

Среди белья Маша держала серебристый патрон с помадой. Из денег, полученных на булочки в школьном буфете, она выкроила сумму, достаточную, чтобы продавщица в ГУМе предупредительно улыбнулась:

– Разумеется, гражданочка. Вот помады, ленинградские, московские, выбирайте, какая вам к лицу… – к лицу Маше пришлась ярко-алая. Краситься при матери, разумеется, не стоило. Маша ловко спрятала патрон в сшитый на заказ бюстгальтер:

– Саша знает, что я крашусь. На танцплощадке сбегаю в дамский туалет… – ей разрешали пользоваться только гигиенической помадой и лосьоном «Огуречный»:

– Хотя бы позволили носить каблуки… – Маша сунула ноги в туфли тридцать девятого размера, – пусть и небольшие… – она переросла отметку в метр семьдесят. В волейбольных матчах ее всегда ставили к сетке.

Накинув жакет с янтарной брошкой, подарком отца к окончанию седьмого класса, она вышла в гостиную. Журавлевы занимали пятикомнатный апартамент, как выразился главный врач, в санатории МГБ СССР, бывшей лучшей гостинице города, «Ореанда». У санатория был собственный закрытый пляж, в подвале устроили плавательный бассейн:

– Саша все равно каждое утро ходит на море… – Маша поежилась, – он говорит, что бассейн для него маленький… – приятель купался в любую погоду и заплывал далеко за буйки. Узнав о переезде Журавлевых в Куйбышев, мальчик заметил:

– Отлично. Увидимся на следующих каникулах и переплывем Волгу… – он усмехнулся, – или ты собираешься участвовать в Олимпийских Играх… – Маша вздернула нос:

– Мне только четырнадцать. Через четыре года я туда обязательно отправлюсь… – тренер на московском ипподроме обещал связаться с коллегой в Куйбышеве:

– Жду тебя на Спартакиаде, – наставительно сказал он Маше, – медаль за выездку тебе почти обеспечена… – женщины не могли стать жокеями:

– Да и какой из меня жокей, – смешливо подумала Маша, – это Марта у нас растет хрупкой…

В гостиной уютно пахло свежим кофе. В санатории делали отличную выпечку, в хрустальной вазе темнели грозди свежего винограда. Приемная сестра склонила бронзовую голову над тетрадкой. Девочка поставила ноги на косматую спину большой собаки. Дружок даже не пошевелил ухом, заслышав шаги Маши.

Черного терьера отец привез из питомника «Красная Звезда», прошлым летом. Неуклюжий щенок, путаясь в лапах, взвизгивая, понесся к Марте. Девочка присела:

– Папа Миша, спасибо! Я его назову Дружком… – терьер спал в ногах кровати Марты:

– Он любит нас всех, но особенно Марту. Наверное, правда, что животные все чувствуют. Он понимает, что Марта сирота… – родители Марты, физики, погибли летом пятьдесят третьего года, в ходе опасного эксперимента:

– Они занимались атомным проектом. Марта была с ними на полигоне, она едва выжила… – Маша видела следы ожогов на острых лопатках и нежной спине девочки. Они не напоминали малышке о случившемся:

– Ее родители были засекречены, папе даже не сказали их фамилии. Марта теперь Журавлева, а отчество у нее папино… – отщипнув ягодку винограда, Маша склонилась над плечом сестры:

– Ого, – уважительно сказала она, – какие у тебя уравнения… – прозрачные, зеленые глаза взглянули на нее:

– Они легкие, – рассеянно отозвалась девочка, перелистывая учебник математики для шестого класса, – и английский язык тоже легкий, словно я его всегда знала… – мать углубилась в «Работницу»:

– Мы погуляем, с Дружком и ляжем спать пораньше, – ласково сказала Наташа, – кто-то сегодня вдоволь накупался, как рыбка в море… – Марта нахмурила рыжие бровки: «Кто так говорит?» Наташа улыбнулась:

– Просто говорят, милая… – Саша высунулся в гостиную: «Я готов». От мальчика пахло «Шипром», он завязал галстук и даже надел запонки:

– На каникулах можно носить штатское, – смеялся Саша, – а у меня ранние каникулы… – через неделю, после годовщины революции, Журавлевы летели в Куйбышев. Саша возвращался в Ленинград:

– Вы осторожней, – велела Наташа, – в девять вечера чтобы были дома. Саша, присматривай за Марией… – девочка возмутилась:

– Мама, он на полгода меня младше! Весной меня примут в комсомол, а ему далеко до билета… – она заметила в кармане пиджака Саши книжку:

– Ты идешь танцевать или читать, – поинтересовалась Маша, спускаясь по лестнице, – не можешь бросить своего «Овода» в оригинале… – швейцар открыл перед ними тяжелые двери санатория. За воротами Саша взял ее под руку:

– Ты сама говорила, что бегала в кино на него… – он похлопал по книжке, – раз пять, не меньше… – в недавнем фильме Овода сыграл молодой актер, товарищ Стриженов. Отец Машиной школьной подружки работал в министерстве культуры. Девочка принесла в класс черно-белые фото:

– Это с Ленфильма, – она разложила снимки на подоконнике женского туалета, – рабочие моменты съемок и актерские пробы… – у входа выставили двух девочек, разворачивающих младшие классы:

– Выбирайте, – подружка оглянулась, – фото Стриженова по рублю, остальные полтинник… – Маша заложила снимок актера, в костюме Овода и кандалах, в свой экземпляр романа:

– Ты тоже ходил, – сердито сказала Маша, – ты вообще хочешь стать, таким, как Овод… – Саша кивнул:

– Да. Он настоящий коммунист, герой, как мой папа. Интересно… – он вытащил книгу, – кто такой мистер ди Амальфи… – томик дореволюционного издания, Саша купил в букинистическом магазине на Литейном проспекте. Он прочел:

– Автор благодарит мистера Пьетро ди Амальфи за неоценимый вклад, в создание романа… – Маша хмыкнула:

– Наверное, революционер, сподвижник Гарибальди. В любом случае, я уверена, что Овод тоже танцевал, например, с Джеммой… – они с Сашей танцевали и танго, и вальс. В перерыве они уселись с мороженым на скамейки, амфитеатром окружающие площадку. Орудуя палочкой в крем-брюле, Маша предложила:

– Можно, кстати, сходить, на «Княжну Мери»… – Саша вытянул длинные ноги в безукоризненно отглаженных брюках:

– Конечно, тебе нравится Лермонтов на внешность… – Маша прыснула: «Дурак». Мороженое закапало на скамейку, Саша поднялся:

– Держи платок. Я выброшу и принесу лимонада. Еще пара танцев, и пойдем домой… – официально на площадку детей не допускали, но документов здесь никто не проверял:

– Мы с Сашей оба высокие, и выглядим старше своих лет… – Маша вытерла руки, – но жалко, что оркестр играет только старые песни… – она услышала незнакомую музыку.

На девочку повеяло теплыми пряностями. Низкий голос вежливо сказал на ломаном русском языке:

– Товарищ, вы позволите… Окажите мне честь, танец… – Маша решила:

– Интурист, наверное, из Венгрии или Польши. В Ялте много отдыхающих из социалистических стран… – подтянутый высокий мужчина носил отличный летний костюм серого льна, с неизвестным Маше значком на лацкане:

– Алый флаг и пятиконечная звезда. Он коммунист, но какой партии… – у него была крепкая рука, на запястье поблескивали стальные часы военного образца. Маша покраснела:

– Я говорю по-немецки и по-французски, товарищ… – неизвестный обрадовался:

– Excellent! Vous me dites sur Komsomol… – оказавшись на площадке, Маша, смело спросила:

– Вы француз? Это значок французской компартии… – играли танго, но девочка не узнавала мелодию:

– Это какая-то новая… – он покачал головой:

– Значок с моей родины, товарищ. Символы борьбы с буржуазией, нашей приверженности марксизму-ленинизму. Я кубинец… – его голубые глаза сверкнули:

– Это финское танго. Летом я участвовал во Всемирной Ассамблее Мира, в Хельсинки. Оттуда я приехал в СССР…

Маша ахнула:

– Вы революционер… – красивые губы коротко улыбнулись:

– Скажем так, домой мне больше не вернуться… – ее каблуки стучали по деревянному полу танцплощадки. Осенний ветер шелестел золотыми листьями каштанов. Маша взглянула на едва заметную седину в его светлых волосах:

– Я думала, что все кубинцы темноволосые… – легко закружив ее, он отозвался:

– Я из испанской семьи… – девочка даже остановилась:

– Вы, наверное, воевали и в… – он посмотрел поверх ее головы:

– Да, в Испании. Впрочем, то дело давнее… – оркестр заиграл Утесова. Кубинец, поклонившись, отвел ее к скамейкам.

Горничная принесла Наташе стальной термос с горячим какао и бумажный пакетик с бакинским курабье и ореховой нугой.

Печенье Журавлева взяла для себя. Младшая дочка не любила сладости:

– То есть она любит, – поправила себя Наташа, – но только простое варенье, вроде клюквенного, или ржаные пряники. Мороженое она всегда выбирает самое дешевое, пьет газировку без сиропа… – Наташа подумала:

– Словно матушка. Она умерла, а я так и не попросила у нее благословения для Машеньки. Но она была права, у меня появились и мальчик и девочка… – Наташа видела, как изменился муж за последнее время:

– Не только потому, что он избежал… – Журавлева даже в мыслях не хотела произносить это слово, – но и потому, что у нас теперь есть Марта… – Михаил Иванович баловал девочку, сам укладывал ее спать и рассказывал сказки:

– Маша росла в военное время, почти не видя отца, а сейчас наступил мир. Хорошо, что нас переводят из Москвы, – вздохнула Наташа, – как говорится, подальше от греха… – муж не обсуждал с ней рабочие дела, не упоминал о судьбе коллег, потерявших, по выражению Наташи, должности. Она не хотела думать об арестах, чистках и расстрелах:

– Берия оказался шпионом западных держав, как Горский. В органы пробрались предатели, изменники, они обманывали Иосифа Виссарионовича. Вот и все, и нечего больше о таком говорить…

С мужем она предпочитала говорить об успехах старшей дочери в спорте и музыке, и о выборе школы для Марты. Весной девочке исполнялось шесть лет:

– Она может перескочить через класс или даже два, – поняла Наташа, – она читает, пишет, а с математикой управляется лучше меня… – в Куйбышеве старшая дочь поступала в лучшую школу города, где учились дети руководителей области. С этого года раздельное обучение отменяли, но Наташа не боялась, что дочь отвыкла от мальчиков:

– Саша проводит с нами каждые каникулы, они как брат и сестра. На ипподроме тоже занимается много мальчишек… – Марта, судя по всему, пошла в родителей, неизвестных Наташе Журавлевой ученых:

– Надо потом подобрать ей физико-математическую школу. Маша пойдет на филологический факультет, а Марта любит технику… – Михаил Иванович учил девочку разбираться с радио и электричеством:

– Она очень аккуратная, – ласково подумала Наташа, – сама приводит в порядок комнату, даже стирать сама захотела, как Машенька в детстве… – в Куйбышеве Журавлевым полагались горничная, повар и шофер. Муж принес Наташе снимки будущей дачи в закрытом поселке на берегу Волги:

– За пятнадцать лет там все перестроили, – поняла Журавлева, – от дома, где мы жили, от дачи Антонины Ивановны ничего не осталось… Интересно, где сейчас Володя? Пошел по кривой дорожке, как говорится. Ему семнадцать, он может сидеть в колонии для несовершеннолетних…

Смотря на Марту, Наташа повторяла себе:

– Бог нас простит. Мы взяли сироту, мы искупили вину перед мальчиком… – стоя перед зеркалом, она огладила ладонями просторную грудь в кофте итальянского кашемира:

– Вроде в талии я похудела… – она склонила голову с аккуратно закрашенной сединой, – мы здесь с сентября, приехали в самый сезон фруктов… – в санатории работали преподаватели для отдыхающих детей. Маша начала заниматься по программе восьмого класса.

Муж оставался в Москве, готовясь к переезду. Наташа больше не боялась развода:

– Михаилу Ивановичу почти сорок пять, он не рискнет новой должностью. Он привязан к нашим девочкам, и я немного подтянулась, с Мартой… – Наташа не хотела отдавать малышку, сироту, в детский сад, пусть и закрытый. Она сама гуляла с девочкой в парке Горького, и научилась кататься на велосипеде:

– Мне ещене исполнилось сорока, – улыбнулась Наташа, – на меня опять стали смотреть мужчины… – она замечала заинтересованные взгляды на пляже и на ялтинской набережной. Сейчас, правда, пляж опустел. Серую гальку освещали фонари, деревянные топчаны выстроились вдоль дорожки, ведущей к морю. Ветер хлопал решетчатой дверью дамской раздевальной кабины. Присев на топчан, Наташа следила за маленькой фигуркой девочки.

Марта и Дружок носились по влажной гальке. Малышка бросала терьеру палочку:

– Она выпила только чашку какао и поскакала к морю. Она любит воду, купается, даже когда холодно… – ветер, впрочем, был еще теплым. Журавлева все равно прикрыла бронзовые косички дочери береткой и надела ей шарф:

– Надо перед сном дать ей горячего молока с медом, – решила Наташа, – вдруг она промочит ноги… – Дружок громко лаял, шуршали волны. Наташа рассеянно сжевала курабье.

Она ничего, никому не говорила, даже мужу. Марту доставили к ним с хорошим импортным чемоданом. Михаил Иванович махнул рукой:

– Там ее вещи, тетрадки, книжки… В общем, разберешься…

Распятие Наташа нашла в детской книжке: «Жизни великих ученых». Старое золото переливалось филигранью, крестик украсили изумрудами:

– Наверное, ее семейная реликвия, – подумала Наташа, – мы ничего о ней не знаем, кроме имени. Михаил Иванович упоминал, что после войны в СССР привезли много немецких ученых. Может быть, Марта вовсе не русская… – она даже самой девочке не сказала о вещице. Крестик отправился в бельевой ящик комода Наташи, где лежало и кольцо со змейкой.

Она все равно чувствовала неудобство. Одевшись как можно более скромно, Наташа сделала вид, что едет на целый день к подруге на дачу. Муж был в командировке, Маша уверила ее:

– Не волнуйся. Повар здесь, мы с Мартой не умрем от голода… – искать священника в Москве было опасно. Наташа отправилась на электричке в Загорск. В Лавре, поклонившись мощам преподобного Сергия, она разговорилась с пожилой женщиной, богомолкой. Та серьезно сказала:

– Сама ее окрести, милая, на всякий случай. Так можно, церковь разрешает. Брызни на девочку святой водой, когда она заснет… – Наташа привезла в Москву святую воду в пустом флаконе из-под духов:

– Я так и сделала… – она следила за дочерью, – назвала ее Марфой. Марта, Марфа, одно и то же… – на нее повеяло солью, мокрыми водорослями. Марта запыхалась, бронзовые кудри прилипли к высокому лбу:

– Мама Наташа, дай еще какао, я пить хочу. Дружок просит печенья… – получив курабье, терьер улегся у топчана. В чернильном небе загорались первые звезды, на горизонте виднелись огоньки кораблей:

– Это флот, – подумала Наташа, – или пограничники. Рядом Севастополь, морская база… – Марта уютно сопела у нее под боком, листая книжку о великих ученых. Девочка сунула томик в сумку Наташи перед выходом:

– Джордано Бруно до самой смерти не отрекся от своих убеждений, – громко прочла Марта, – даже стоя на костре, он утверждал, что мы не одиноки во вселенной… – Наташа забрала книжку:

– Темно, милая, не надо портить глаза… – вскинув голову, Марта водила нежным пальчиком:

– Большая Медведица, Орион, Кассиопея… – она давно разобралась в карте звездного неба, – мы не одни во вселенной. Когда я вырасту, я полечу в космос… – мирно пахло сладостями, шумело море. Марта вспомнила:

– Каждая лодка в море, словно звезда в небе. Кто-то так говорил, но я не знаю, кто…

Она вообще ничего не знала, кроме своего имени. Иногда, ночами, она слышала веселый смех, лай собаки, ласковый мужской голос. Она видела руки с пятнами чернил, вязь формул в простой тетрадке. Потом вокруг не оставалось ничего, кроме огня. Марта просыпалась, зажав зубами угол подушки:

– Это были мои папа и мама, их больше нет, они погибли… – дальше она помнила белые халаты, тишину, запах сосен:

– Я лежала в больнице. Папа Миша забрал меня оттуда домой… – устроив голову на коленях Наташи, девочка попросила:

– Спой песенку, пожалуйста, о котике… – Марта зевнула, Наташа едва слышно замурлыкала:

– Приди, котик, ночевать, будешь Марту нам качать…

Балаклава

– Приготовь же, Дон заветный,

Для наездников лихих,

Сок шипучий, искрометный,

Виноградников своих….

Хлопнула пробка «Цимлянского». В тяжелом бокале богемского хрустал заискрилось осеннее солнце. Шатер для купания устроили в защищенной от посторонних взглядов бухте. Генерал-лейтенант Журавлев посмотрел на поросшие сухой травой, голые холмы:

– Здесь и не может быть посторонних взглядов. Территория вокруг базы строго охраняется, никакому местному жителю или туристу сюда не забрести. С моря залив тем более не видно… – узкая Балаклавская бухта петляла между холмами. Со стороны Черного моря гавань никак не просматривалась. Последние два года здесь силами военных строителей возводился строго засекреченный объект 825ГТС, будущая база подводных лодок Черноморского флота.

– Берите шампанское, Михаил Иванович, – добродушно сказал генерал армии, председатель Комитета Государственной Безопасности при Совете Министров, Иван Александрович Серов, – в конце концов, солнце русской поэзии не мог ошибаться. Донские виноградники ничем не хуже французских… – загорелое лицо лучшего друга Хрущева было влажным после купания. Он набросил на широкие плечи полотенце:

– Перекусим здесь… – Серов повел рукой в сторону стола с пышной вазой для фруктов, – пообедаем в Севастополе, и я вас отпущу в Ялту. Вы соскучились по жене… – генерал со значением подмигнул Журавлеву.

После темных коридоров будущей базы, на выходе их ослепило лазурное сияние воды.

Объект строился в расчете на одновременное обслуживание семи дизель-электрических подводных лодок, из существующей серии 613 и будущей разработки, серии 633. Когда они с Серовым в сопровождении охраны поднимались наверх, Иван Александрович заметил:

– С появлением атомных подводных лодок они тоже встанут здесь на ремонт. Согласно распоряжению Совета Министров, мы должны обеспечить сохранность вооружения в случае ядерного удара…

Стройка шла в толще горы Таврос. По расчетам, даже при попадании в гору ядерной бомбы мощностью в сто килотонн, с базой ничего бы не случилось. В бухту из горы вели два канала, перекрываемые батопортами. Для сохранения секретности, на случай возможной аэрофотосъемки, на объекте устроили особую подводную штольню для доставки грузов.

Шелковые полотнища шатра колыхались под легким ветром. Серов заметил в ярком небе черные точки истребителей:

– Какая аэрофотосъемка, сюда не пустят ни один западный самолет. Нарушителя границы расстреляют в воздухе, едва он окажется в пространстве СССР. Но мы делаем спутник, значит, и западные державы тот присоединиться к гонке за космос. Спутник не расстреляешь, даже истребителям с ним не тягаться…

Стоя на подъемнике, Серов хотел сказать, что база строится с использованием чертежей и расчетов, сохранившихся после закрытия проекта Сахалинского тоннеля:

– Наследие Вороны, – он покосился на Журавлева, – но не стоит ему о таком слышать. Он не знает, кого он воспитывает. Девочка тем более понятия ни о чем не имеет. Пусть так и остается. Она вырастет гениальным ученым, советской гражданкой… – даже Стэнли, в Лондоне, понятия не имел, что случилось с Вороной:

– Предатель Эйтингон утверждает, что при крушении самолета никто, кроме Марты, не выжил… – Серов потер гладко выбритый подбородок, – но заявлениям правой руки Берия грош цена… – Серов, первый заместитель Берия, лично арестовывал охрану министра:

– Они продались буржуазным разведкам, по заданию Британии и США мутили воду в социалистических странах. Эйтингону, как и его дружку, Серебрянскому, ни в чем нельзя верить… – товарищ Яша пребывал в Бутырской тюрьме. Эйтингона Хрущев велел отправить в более отдаленные места.

Комитет Государственной Безопасности, впрочем, вовсю пользовался личными папками Наума Исааковича:

– Никита Сергеевич велел разрешить ему встречу с мальчиком… – вспомнил Серов, – мы реабилитируем Горского к новому году, в преддверии будущего съезда. Надо подготовить общественное мнение к оценке деяний Сталина. Горский честный человек, истинный коммунист. Пусть парень узнает, чей он внук… – Эйтингон упорно просил о встрече со своими побочными, как выражался Серов, детьми, и с сыном Героя Советского Союза Гурвича:

– Детей он больше никогда не увидит, – холодно подумал Серов, – но Сашу мы привезем. Эйтингон профессионал, он не сболтнет лишнего. Мы сделаем вид, что он находится на секретном задании. Пусть Журавлев этим займется, Саша обжился в его семье. Они перебираются в Куйбышев, откуда недалеко до нынешнего пристанища Наума Исааковича… – от генерал-лейтенанта Журавлева требовалось только доставить мальчика в нужное место:

– Дальше за дело примемся мы. Журавлеву тоже не стоит знать, где сейчас обретается Эйтингон… – Журавлева из расстрельного списка, составленного после ареста Берия, вычеркнул лично Хрущев:

– Нет, – поморщился Никита Сергеевич, – он не шпион, не предатель, он честный дурак. Такие люди всегда нужны. Он не выламывал мраморные камины в особняках нацистских бонз, когда подвизался в Германии… – Серов немного покраснел. Мраморный камин из резиденции гросс-адмирала Редера, стоял на его подмосковной даче:

– Пусть Михаил Иванович работает дальше, – распорядился Хрущев, – он крепкий хозяйственник, хороший семьянин, русский человек. Отдайте ему на воспитание девочку… – он поднял бровь, – ребенок должен расти в семье, а не в каком-то… – Хрущев поводил толстыми пальцами, – закрытом интернате… – после больницы Марту собирались отправить именно в интернат, на Северном Урале. По распоряжению Серова, заведение не расформировали, но перевели в другое место:

– Там живут побочные дети Эйтингона. Они считают, что их отец мертв, пусть считают и дальше… – о том, что девочку зовут Мартой, они узнали от врачей особого госпиталя. После катастрофы ребенок мог произносить только собственное имя:

– Сейчас она разговорилась, но ничего не помнит. У нее не спросишь, что случилось с ее родителями, с ее сестрой или братом… – они знали, что Ворона летит с двумя детьми, но лодка не рискнула поисками второго ребенка:

– Эйтингон посчитал, что остальные мертвы, а сейчас мы и концов не найдем. Британцы все наглухо засекретили, о крушении самолета не сообщали в открытых источниках… – бросив в рот ягодку винограда, Серов поинтересовался:

– Как ваша младшая девочка? В следующем году она пойдет в первый раз в первый класс, как говорится… – Журавлев подумал:

– Именно он позвонил мне насчет Марты в августе пятьдесят третьего. Я тогда втайне от Наташи приготовил узелок с бельем и мылом…

Летом пятьдесят третьего Журавлев, каждую ночь ждал резкого звонка в дверь, грохота сапог в пышной передней с картинами Айвазовского. Избежав ареста, он был так счастлив, что не стал интересоваться происхождением приемной дочери:

– Я к ней привязался еще и потому, что она похожа на графиню Марту. У них одно имя… – Журавлев подавил тоскливую боль в сердце, – может быть, органы ее нашли и убили. Может быть, я воспитываю ее девочку… – о связи с англичанами и речи быть не могло, хотя у Журавлева имелся номер безопасного ящика на московском почтамте:

– Меня законсервировали, со мной давно не выходят на связь, пусть так остается и дальше. Я себя своими руками под расстрел не отправлю, у меня дети… – он кивнул:

– Да, с Машей я пропустил первую линейку, был в командировке, но Марту я сам поведу в школу… – Журавлев напомнил себе:

– Надо жить тихо, делать свое дело. Англичане меня больше не побеспокоят, но в наш расстрельный список я могу попасть в любой момент. Я и так, можно сказать, вскочил на подножку уходящего трамвая… – он исподтишка взглянул на Серова:

– Он поднимал здравицы за вождя, работал на Северном Кавказе, депортируя тамошнее население. Теперь он заявляет, что выполнял задания мерзавцев, агентов западных держав… – Журавлев, в прошлом агент Британии, ни в грош не ставил так называемые признания Лаврентия Павловича в шпионаже:

– Хрущев провернул дворцовый переворот. В России всегда легче обвинить противников в работе на врагов страны, или выставить их умалишенными. Николай Первый так сделал с Чаадаевым… – летом пятьдесят третьего, Михаил Иванович, чтобы отвлечься, читал по ночам Большую Советскую Энциклопедию. Тома завезли в квартиру вместе с трофейной обстановкой:

– Статью о Берия осенью велели заменить на вкладку о Беринговом море… – незаметно усмехнулся Журавлев. Заинтересовавшись русской историей, он стал навещать букинистов, покупая дореволюционные тома Ключевского и Соловьева. Наташа в его кабинет не заходила, книги Журавлев держал в запирающемся шкафу. Он налил себе еще шампанского, Серов поднялся:

– Окунемся в последний раз, и по коням. В Севастополе нам делают плов с рапанами. Отменная вещь, лучше всяких устриц… – сладко потянувшись, он прыгнул в теплую воду бухты.

Сильная рука погладила сухую траву. Полынь шелестела под ветром с моря. В зарослях колючего кустарника желтели цветы дрока. Ящерка застыла на тропинке, подняв изящную голову. Пальцы щелкнули, зверек юркнул в прохладу каменной осыпи.

Несмотря на конец октября, на солнце было совсем жарко. Запыленный белый кабриолет, Москвич-400, припарковали на вершине холма, у старинной лестницы, ведущей к небольшой бухте.

Феникс не рассчитывал встретить в СССР прокат автомобилей. В конторе «Интуриста в аэропорту «Пулково», сойдя с рейса из Хельсинки, он был приятно удивлен яркой брошюрой на трех языках: «Автомобильный туризм в СССР».

Времени тащиться за рулем от северной столицы до Крыма у него, правда, не оставалось:

– Я мог бы навестить места боевой славы, как говорят русские, – он рассматривал карту дорог страны, – путь ведет мимо Новгорода, где мы увиделись с покойным Мухой…

Феникс курил, прислонившись к горячему капоту машины. «Москвич» он взял в аренду в симферопольском «Интуристе», прилетев из Ленинграда. Феникс сделал вид, что хочет познакомиться с красотами Крыма:

– Местность здесь напоминает итальянскую, но не в Тоскане, а южнее, на Сицилии. Я обещал Цецилии повезти ее в Тоскану… – Феникс заставил себя пока не думать о девушке.

Давешняя девица на танцплощадке напомнила ему усопшую леди Холланд:

– Стать у нее тоже гренадерская, – усмехнулся мужчина, – видно, что она спортсменка. Она что-то болтала о скачках и выездке… – он пригласил девушку больше для порядка. Было бы подозрительно торчать на танцах, не танцуя:

– Она еще подросток, как Цецилия, когда мы с ней встретились в Будапеште. Я зря волновался, на площадке даже не дежурил милиционер, то есть полиция. Впрочем, зачем здесь полиция? Русские хорошо усвоили уроки покойного фюрера. Они борются со спиртным, с курением, с рассеянным образом жизни…

Перед отъездом в Хельсинки Феникс позанимался языком по учебнику. Он помнил славянские буквы со времен работы с армией генерала Власова. Читал он медленно, но понимал многое. Всю Ялту завесили щитами с фотографиями тунеядцев и тунеядок. Тунеядки, на вкус Феникса, попадались даже хорошенькие:

– Ясно, чем занимаются девицы, – развеселился он, – в городе полно иностранцев, пусть и выходцев из восточной Европы… – на набережной он слышал и немецкую речь:

– Ударники производства, – презрительно подумал Феникс, – их премировали путевками. Какой позор, арийцы лижут задницу славянам, коммунистам. Впрочем, в западной Германии, где все ложатся под союзников, обстановка не лучше…

Кубинский гость провел в Ленинграде два дня, остановившись в гостинице «Астория»:

– Именно здесь фюрер хотел устроить банкет по случаю взятия города… – в окне его номера сверкал купол Исаакиевского собора, – проклятые упрямцы передохли от голода, но не сдались… – в Ленинграде Феникса интересовали только музеи.

Он прогулялся с блокнотом по Эрмитажу:

– Сейчас не довоенное время, у русских хватает денег. Они натащили трофеев, получают репарации, как и жиды. Они не станут торговать музейными ценностями, но надо своими глазами посмотреть, чем они владеют… – Феникс аккуратно отмечал эрмитажные картины:

– Даже в советском музее может случиться кража, – подумал он, – русские расслабились, война закончилась десять лет назад… – постояв у «Мадонны Литты», Феникс скрыл вздох:

– Мы могли завладеть «Дамой с горностаем». Проклятый Франк, его жадность лишила нас бесценного шедевра. Хотя холст все равно бы погиб в антарктическом хранилище… – казненный в Нюрнберге бывший генерал-губернатор Польши Франк спрятал картину в своем баварском особняке, где холст отыскали союзники. Феникс был уверен, что ко взрыву в оазисе приложил руку товарищ барон:

– Мы с ним еще встретимся, – пообещал он себе, – в приватной обстановке. Господин заместитель директора Лувра обрадуется, узнав, что рисунок, с которого началось наше знакомство, сохранился. Я покажу ему эскиз, пусть полюбуется в последний раз… – набросок Ван Эйка хранился в цюрихском банковском сейфе, вместе с кольцом синего алмаза.

Феникс выбросил окурок:

– Осталось немного подождать. В следующем году Вальтер навестит бывшую подружку в Лондоне. Фрейлейн Адель выведет нас на Холланда. Холланд, наверняка, знает, где Цецилия, а подружка Вальтера перекочевала в его постель. Я найду мою девочку, и мы всегда будем вместе… – на время визита в СССР Феникс вызвал Рауффа в Швейцарию. Приятель присматривал за Адольфом:

– Он привез Клару, малыши сошлись. Пусть подружатся, они новое поколение нашего движения… – он вгляделся в горизонт:

– Ничего не видно, но я ничего и не увижу. Корабль бросил якорь в нейтральных водах, далеко отсюда… – по расчетам Феникса, именно сейчас с итальянского грузового парохода спустили на воду подводную лодку-малютку с командой Черного Князя.

Боргезе лично тренировал Феникса на альпийских озерах. Приятеля выпустили из союзной тюрьмы шесть лет назад, но Феникс связался с ним только в прошлом году:

– Во-первых, мне надо было обустроиться на новом месте, восстановить движение, а во-вторых, я не похож на себя прежнего… – Черный Князь узнал его только по часам. Феникс предусмотрительно заказал мастеру в Цюрихе особую накладку на хронометр:

– Не стоит светить такой надписью, как не стоит показывать мою татуировку… – наколку СС он свел в клинике, где делал пластические операции. Встретившись с ним в дорогом ресторане на озере Комо, Боргезе поднял бровь:

– Клянусь, я бы никогда не поверил… – он всмотрелся в лицо Феникса:

– Отличная работа. Есть немного общего с тобой прежним, но это просто очерк лица. Таких мужчин сотни тысяч… – Феникс отозвался:

– Я так и хотел. Радикальные изменения всегда подозрительны, Адольф мог начать волноваться… – он кивнул на сверкающую в летнем солнце белокурую голову ребенка. Получив мелкую монетку мальчик убежал на променад, к лоткам торговцев сладостями:

– Он пошел в вашу породу… – тихо сказал Боргезе, – но так лучше. Он словно покойный Отто, образец арийца. Он знает… – приятель понизил голос. Феникс покачал головой:

– Пока нет, он еще мал. Подрастет, и я ему все расскажу. Он только знает, что я его дядя по матери… – когда зашла речь о будущей атаке, Боргезе заметил:

– Мы должны отомстить проклятым славянам, восстановить честь Италии. «Джулио Чезаре», лучший линкор нашего флота, не должен служить русским… – «Джулио Чезаре», переименованный в «Новороссийск», стоял сейчас на рейде Севастополя. Боргезе добавил:

– Я не могу взять тебя на подводную лодку, места строго ограничены, однако акцию мы устроим силами водолазов. Я тебя подготовлю, не беспокойся, опыт подрывных работ у тебя имеется… – Феникс вспомнил о неприметной коробочке в том же сейфе:

– Я спас не только Адольфа, будущее движения, но и не дал погибнуть пульту, поднимающему в воздух оружие возмездия… – папка леди Холланд, впрочем, не пережила взрыва в оазисе:

– 1103 мы пока не нашли… – заперев машину, Феникс пошел к морю, – ладно, главное, что у нас в руках ее творение. Мы воспользуемся ракетами, когда придет нужда… – услышав Боргезе, он отмахнулся:

– Я появлюсь в СССР легальным образом, изображу революционера. Надо дать поработать и кубинскому паспорту… – у Феникса имелся с десяток южноамериканских паспортов. В Швейцарии он поселился, как гражданин Лихтенштейна:

– Этот паспорт у меня легальный, – объяснил он Боргезе, – князь Франц Иосиф после войны потерял владения в Богемии и Моравии. Коммунисты конфисковали его земли и недвижимость. Я поддержал его высочество финансами…

В благодарность за большое пожертвование лихтенштейнский монарх снабдил обходительного дельца и его племянника паспортами своей страны:

– Все прошло легко, – подытожил Феникс, – Франц Иосиф меня не узнал, хотя до войны мы встречались в Австрии… – Боргезе раскурил сигару:

– Если хочешь, я тебе устрою еще одну проверку мастерства хирургов. Съездишь в Рим на аудиенцию к его святейшеству… – Феникс хмыкнул:

– Тебе удастся записать меня на прием… – приятель надменно отозвался:

– Я князь Боргезе. В Ватикане мне никогда не отказывали, и не откажут сейчас. Тем более, мой адвокат, Ферелли, ведет дела ватиканской канцелярии… – папа Пий тоже не узнал Феникса:

– Я сделал вид, что провел войну в Южной Америке. Он рассказывал о католических мучениках, убитых нацистами. Проклятого Виллема он тоже упоминал и даже прослезился. Виллема, наверное, рано или поздно канонизируют, как и остальных святош… – Феникс быстро разделся:

– Человек купается, ничего подозрительного… – он размялся, покрутив руками:

– Ерунда насчет возраста. Мне сорок пять, но я себя чувствую юнцом. Цецилии и тридцати не исполнилось, у нас родятся дети… – придавив легкие брюки и рубашку камнем, он оставил на руке водолазный Panerai. Хронометр был рассчитан на глубины до пятидесяти метров:

– В Севастополе глубина даже меньше… – теплое море окутало его, – костюм для меня везет лодка. Завтра русские лишатся флагмана флота, – он улыбнулся, – проверю ребят Боргезе в деле и сам разомнусь. Такая акция у нас не последняя…

Неслышно нырнув под воду, он поплыл на юг.

Ялта

Вставочка скрипела по разлинованному листу тетрадки. Почерк у Саши был аккуратный, каллиграфический:

– 28 октября, среда. Плавание – 3 километра, отжимания – 100, подтягивания – 100, упражнения с гирями – 1 час. На этой неделе исполняется 100 лет героической обороне Севастополя. Лев Николаевич Толстой говорил… – он притянул к себе «Севастопольские рассказы», – не может быть, чтобы при мысли, что вы в Севастополе, не проникли в душу вашу чувства какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах… – он вывел в середине страницы:

– Цитата дня. Карл Маркс. Если ты хочешь оказывать влияние на людей, то ты должен быть человеком, действительно стимулирующим и двигающим вперед… – отложив перо, он прислушался. К Маше приходила преподавательница из местной музыкальной школы, в гостиной апартаментов поставили фортепьяно. Знакомый Саше вальс играли на уроках хореографии в суворовском училище:

– Товарищ Хачатурян, музыка к «Маскараду». Нас водили смотреть пьесу. Маше нравится Лермонтов на внешность… – он невольно улыбнулся. Саше надо было повторить дневниковую запись на трех языках, как он обычно делал, но мальчик не двигался:

– Очень красивая мелодия. На площадке мы с Машей тоже танцевали вальс…

Михаил Иванович и тетя Наташа, как мальчик называл Журавлевых, уехали с Мартой на экскурсию в Никитский Ботанический сад. После завтрака Журавлевых забрала черная санаторная «Победа». Марта вооружилась большим блокнотом:

– Меня научат составлять гербарии… – серьезно сказала девочка, – мне больше нравится математика, но нельзя отрицать важности естественных наук… – она полезла в карман пальтишка:

– Смотри, папа Миша привез мне из Севастополя каштан… – Саша любил возиться с малышкой:

– Маша тоже ее балует, заплетает косички, играет с ней. Жалко ее, она круглая сирота. Хорошо, что она живет в семье, хотя Советский Союз заботится о каждом ребенке…

Саша вспомнил, как товарищ Котов забирал его из пермского детдома. Они не виделись больше двух лет. Старший коллега покойного отца выполнял важное правительственное задание. Саша каждый месяц писал ему, получая выстуканные на машинке ответы. Мальчик понимал, что конверты отправляют из министерства:

– Но чего еще ждать… – вздохнул Саша, – товарищ Котов работает на западе, в логове империализма. Лично он оттуда не напишет, это опасно. Однако это его манера письма. Наверное, он посылает радиограммы… – Саша представлял товарища Котова в наушниках, склонившимся над передатчиком на конспиративной квартире:

– Передатчики стоят в посольствах, – напомнил себе мальчик, – но в фильмах всегда так показывают… – Саша любил военные ленты о доблестном подвиге советского народа:

– Война не закончилась, – говорили на политических информациях в училище, – СССР и страны социалистического блока окружены врагами. Органы безопасности должны бдительно охранять границы, ловить шпионов и диверсантов, разоблачать эмиссаров НАТО… – после окончания училища, Саша намеревался служить на дальней пограничной заставе:

– Потом я пойду в военную академию, стану офицером, разведчиком… – он вносил в дневник запись на английском языке. Кроме «Овода», Саша привез в Крым учебник военного перевода. Он раскрыл шестьдесят седьмую страницу:

– Я здесь остановился. Intelligence Section, British Army… – покусывая карандаш, мальчик делал пометки в тетради:

– Exercises… – вывел Саша, – make sentences using the following expressions: to obtain information… —

Музыка стихла, хлопнула дверь. До него донесся голос Маши:

– Я кофе заказываю… – Саша порылся в ящике стола:

– Михаил Иванович курит в гостиной. Ничего подозрительного, папиросы его же… – «Тройку» кремлевского выпуска он подхватил у генерала Журавлева. Михаил Иванович оставлял пачку на столе. В училище за курение сажали на гауптвахту:

– Окурки я выброшу, когда мы с Машей пойдем на пляж, – решил мальчик, – она знает, что я покуриваю, но она меня не выдаст… – воровать было нехорошо, но Саша решил, что с первого оклада подарит Михаилу Ивановичу несколько пачек хороших папирос:

– Товарищ Котов рассказывал, что папа курил. И сам товарищ Котов тоже курит… – Маша не возражала против курения, но Саша всякий раз спрашивал у нее разрешения. Так суворовцев учил преподаватель по этикету:

– Сколько хочешь, – девочка взялась за мельхиоровый кофейник, – мама тоже покуривает, только не у всех на глазах…

Маша пробовала затянуться, стащив папиросу из пачки отца. У девочки закружилась голова, ее замутило. Маша выбросила окурок:

– Ужасная мерзость. Нюхать приятно, особенно трубку, но курить я никогда не буду… – к кофе принесли орехи и бакинскую пахлаву:

– Перекусим и пойдем на море, – Маша потянулась, – к вечеру всегда меньше народа, а погода еще теплая. Ты обещал научить меня нырять с ластами и трубкой… – Саша взглянул на часы:

– Прокат еще не закроют, отлично. Научу, конечно… – зажав в зубах папиросу, мальчик поднялся:

– Что в новостях? Жаль, что в номерах нет телевизоров… – Маша хихикнула:

– Марта уверяет, что через десять лет все телевизоры станут цветными. Она ужасная фантазерка… – пока цветные телевизоры «Радуга» стояли только в Москве, в нескольких ателье, где показывали экспериментальные передачи. В санатории телевизоры водрузили в комнатах отдыха на этажах. Маша зевнула:

– Папа слушал с утра. Страна вышла на трудовую вахту в честь годовщины революции, «Динамо» выиграло у «Шахтера» со счетом три-ноль, завоевав титул чемпиона страны… – Саша щелкнул рычажком:

– Это вчера было в газете, динамовцы молодцы… – все военные болели за «Динамо». Маша добавила:

– Потом Марта возилась с радиолой. Не знаю, что она там настра…

Девочка вздрогнула. Зазвучал джазовый проигрыш. Веселый голос сказал по-русски:

– С вами «Голос Америки», минута популярной музыки. Хит сезона, Билл Хейли и его Кометы, Rock Around The Clock… – Маша испугалась:

– Надо выключить. Марта случайно настроила… – Маша никогда не слышала о «Голосе Америки», – может прийти горничная за посудой, могут вернуться родители…

Выключить музыку было невозможно:

One, two, three o’clock, four o’clock rock
Five, six, seven o’clock, eight o’clock rock
Nine, ten, eleven o’clock, twelve o’clock rock…
Ноги кружились по натертому паркету, стучали каблуки домашних туфель. Маша почувствовала на талии его руку. Саша насвистывал:

When the chimes ring five, six, and seven
We’ll be right in seventh heaven…
Белокурые косы растрепались, она крикнула:

– Мы, наверное, неправильно танцуем, но я не знаю, как…

Гремела музыка, Саша помотал головой:

– Мы все верно делаем, это быстрая мелодия… – он удерживал девочку за руки, Маша откинулась почти до пола. Ее щеки раскраснелись:

– Диктор сказал, что это называется рок… – притянув ее к себе, Саша замер:

– Я с ней много раз танцевал, но такого еще не случалось. Она может что-то заметить. Это из-за музыки, но не только из-за нее…

На ее виске блестели капельки пота, золотились светлые волосы, она тяжело дышала.

Заставив себя успокоиться, Саша завертел ее по гостиной:

We’re gonna rock, rock, rock, ’till broad daylight
We’re gonna rock, gonna rock around the clock tonight….

Черное море

Часы на запястье Феникса показывали четверть второго ночи. Светились зеленоватые стрелки, вспыхивали и тухли огоньки сигарет. Темная вода покачивала всплывшую на поверхность подводную лодку-малютку.

Черный Князь похлопал его по крепкому плечу:

– Мы доставим тебя к бухте, а дальше ты сам…

Команда Боргезе очистила тайник, устроенный среди скал небольшого залива. Им пришлось два раза возвращаться за взрывчаткой, спрятанной в намагниченные цилиндры. После установки мин на корпус пришвартованного линкора, они вывезли из бухты оставшееся снаряжение.

Машина Феникса благополучно пребывала на месте:

– Вообще здесь дикие края… – он рассматривал горизонт в мощный бинокль, – туристов среди голых холмов ждать не приходится. Завтра я заберу вещи из ялтинской гостиницы и буду таков… – из Симферополя Феникс летел обратно в Ленинград:

– Послезавтра я окажусь в Хельсинки и поминай, как звали… – в Хельсинки он доставал из подкладки саквояжа легальный паспорт княжества Лихтенштейн:

– Получить визу было легче легкого… – хмыкнул Феникс, – Советы поверили, что я участвовал в Ассамблее Мира и не попросили никакого подтверждения… – он кивнул:

– До берега километра три, я быстро доплыву… – несмотря на конец октября, вода была еще теплой. Высадив Феникса, «Пикколо», как ласково называл лодку Боргезе, возвращалась в нейтральные воды, на рандеву с грузовым пароходом. На палубе они стояли вдвоем:

– Больше сюда никто не поместится, – хохотнул Черный Князь, – и вообще, незачем здесь долго болтаться… – оставаться на воде было рискованно, но они оба хотели увидеть взрыв собственными глазами:

– В конце концов, это мое частное предприятие, – заметил Черный Князь, – правительство понятия не имеет об инициативе… – Феникс отозвался:

– Правильно. Мы должны избегать подозрений, как жена Цезаря. Наша молодежь, в Германии, занимается юриспруденцией, журналистикой, инженерией. Они станут уважаемыми членами общества, то есть уже стали. Мы для них будем… – Боргезе продолжил:

– Менторами. Но нам не стоит показываться на авансцене… – Феникс оскалил белые зубы:

– Именно так. У нашей молодежи, тем не менее, есть боевой опыт. Они ездили на Ближний Восток, в тамошние военные лагеря. У тебя в команде тоже… – он постучал по корпусу лодки, – не все ветераны… – Боргезе не выпускал бинокль:

– Я начал работать с молодежью, следуя твоему совету. Ты прав, нельзя бросать бывших союзников. Испания, Япония, Венгрия… Хотя последняя легла под коммунистов… – Феникс хмыкнул: «Это пока».

Стрелка часов ползла к половине второго. Они были уверены, что русские, застигнутые взрывом врасплох, не сразу сообразят, что случилось:

– Во-первых, на дворе глубокая ночь, а, во-вторых, они посчитают, что на линкоре подвела техника. Никто не ждет диверсии на строго охраняемой базе флота…

Феникс выкинул окурок в легкую волну:

– Что у тебя за адвокат, Ферелли? Ему можно доверять… – Боргезе ответил:

– Вполне. Он молод, нет сорока, но из хорошей семьи, флорентинец. Женат, супруга очень набожна, сыну Микеле десять лет. При дуче Карло учился в университете, и не успел повоевать, но он разделяет идеи фашизма… – Феникс улыбнулся:

– Хорошо. Нам нужны лояльные юристы, для поддержки движения… – стрелка остановилась на половине второго. Даже в десяти километрах на запад от бухты, они услышали глухой звук отдаленного взрыва. Лодку качнуло, горизонт окрасился алым:

– Первые мины установлены на носу, заряды эквивалентны тонне тротила. Через полминуты начнет рваться левый бок, и от линкора ничего не останется… – ночное небо светилось. Крупные, южные звезды, даже померкли. Боргезе обнял Феникса:

– С почином, что называется… – он выкинул руку:

– Хайль Гитлер, обергруппенфюрер… – Феникс ответил:

– Зиг хайль! Через десять лет, друг мой, мы будем приветствовать сына фюрера… – Боргезе помолчал:

– И все благодаря тебе… – Феникс отмахнулся:

– Я выполняю свой долг, перед Германией и ее народом, перед усопшим фюрером… – он сверился с часами: «Теперь нам действительно пора». Боргезе наклонился к открытому люку:

– Мы спускаемся, начать погружение… – черная тень лодки исчезла под водой.

Часть первая

Поволжье, декабрь 1955, Бузулукский бор

Птица сорвалась с осыпанной снегом, сосновой ветки. Высокая девочка, идущая впереди, замерла: «Тише!». Сзади раздался скептический, тоже детский голос:

– Никого здесь нет, София. Территория охраняется, по ограде пустили ток. Я не удивлюсь, если товарищи гэбисты… – девочка издевательски фыркнула, – даже ежей отсюда переселили, перед нашим приездом. В Перми, рядом с интернатом, тоже не водилось зверей, а, тем более, людей… – вторая девочка, тоже высокая, в изящной шубке черного каракуля, оглянулась:

– Что вы у дерева топчетесь, – недовольно крикнула она, – дуба никогда не видели, что ли…

Над лесом простиралось голубое небо, расписанное белыми следами от самолетов. София заявила, что по ночам она слышит звук моторов. Старшая из близнецов Левиных, Аня, покачала головой:

– Невозможно. Я все просчитала. Отсюда до аэродрома, куда нас привезли, по меньшей мере полсотни километров… – София угрюмо буркнула:

– У меня хороший слух. Инструктор по физкультуре говорит, что я слышу, словно зверь… – Надя поддержала сестру:

– Как бы ты хорошо не слышала, самолеты далеко. Бежать невозможно, да мы и не знаем, куда нас привезли…

Здание с ампирными колоннами, стоящее в чаще бора, не берегу лесного озера, еще пахло штукатуркой. Они ожидали увидеть в столовой и актовом зале фрески или мозаики, со знакомым профилем товарища Сталина, однако особняк украсили только советскими гербами и флагами:

– Сталин в опале, – уверенно, сказала Аня, на первой же прогулке, – помяните мое слово. То есть он умер, страну возглавляет Хрущев… – об этом они знали из политинформаций, – но Сталина скоро все будут считать преступником… – София робко заметила:

– Тогда, наверное, вашего папу выпустят из тюрьмы… – девочка была выше сестер Левиных, но, как младшая, немного побаивалась Ани:

– Ее, впрочем, все побаиваются, – весело подумала Надя, – то есть и ее, и меня. Язык у нас, как бритва… – ловко слепив снежок, Аня, с размаха, запустила им в ближайший ствол сосны:

– Не выпустят, потому что наш папа мертв, – отчеканила девочка, – я уверена, что его расстреляли, еще до того, как умер Сталин… – она, неожиданно, коснулась плеча Софии: «Извини».

Софии объяснили, что ее родители, офицеры МГБ, погибли после войны, в бою с бандой буржуазных националистов. Воспитатель вздохнул:

– Отряд мерзавцев минировал шоссе, где шла колонна машин. В одной из них были твои родители. Несмотря на ранения, они сдерживали атакующих, но к сожалению, силы были неравны… – София видела фотографии могил родителей, на московском кладбище, копии орденских книжек и наградных листов. Фамилия у нее оказалась простая, Иванова:

– Папа с мамой оставили меня в Каунасе, в ведомственных яслях, а сами поехали в командировку… – проводив глазами птицу, девочка пошла дальше, – мне исполнился всего год, когда они погибли… – она, немного завидовала Ане и Наде:

– Они помнят отца, и Павел тоже. Я совсем ничего не помню, только жару, шум моря, солнце… – еще она помнила смрад темного лаза, угрожающее ворчание, соленый запах крови. София никому не говорила о своих снах:

– Мне все чудится. Я жила в южном санатории, а потом меня привезли сюда… – девочка плохо помнила, что с ней было раньше. Из-за болезни она пила таблетки. София ни на что не жаловалась, но аккуратно проглатывала белые шарики:

– Мне никто не говорит, чем я болею, – поняла девочка, – таблетки мне стали давать, когда я приехала в Пермь. Или еще раньше… – она нахмурилась, – не помню…

Ей казалось, что она всегда делила просторную спальню с младшим Левиным, своим ровесником. Перед сном София сидела на кровати Ани или Нади, заплетая девочкам косы, подставляя свою, всегда немного всклокоченную голову, под расчески близняшек. Мопсы уютно сопели в ногах, пахло пастилой и свежим чаем.

София просила:

– Спойте мне песню, про девочку, что словно цветочек… – ей казалось странным, что она помнит слова:

– Мои родители русские, а колыбельная на белорусском языке. Но, может быть, мне ее пели в яслях или санатории… – Аня или Надя прижимались щекой к ее щеке:

– Ты тоже наш цветочек… – София смущалась:

– Бросьте. Вы красивые, а я неуклюжая, у меня большие ноги… – Аня повертела длинной, изящной ступней:

– У нас тоже не маленькие, как у нашей мамы… – София видела снимки матери близняшек:

– Она словно королева, – зачарованно думала девочка, – Аня с Надей тоже такими растут. Жалко, что им никак не сфотографироваться, например, для «Пионерской правды» … – в интернате получали газеты и журналы с большой земли, как выражались старшие девочки:

– Здесь тоже зона, – однажды, невесело, сказала Надя, – только с телевизорами и бассейном… – София подумала:

– Мы видим страну только в кино. Инструктор говорит, что я могла бы стать спортсменкой, получать медали, как на Олимпиаде. Женщины не занимаются борьбой, но в стрельбе у меня тоже отличные результаты… – Софию обучали самбо, она преуспевала в тире. Близняшки любили только плавание и волейбол:

– И танцы, но только Надя. Аня предпочитает рисовать… – старшая Левина, с Павлом, нагнала их на поляне, ведущей к зданию интерната. Сняв ушанку, темного соболя, мальчик сбил с меха легкий снежок:

– Там не просто дуб, Надя, а замерзший родник, среди корней. Мы видели заледеневшую лягушку… – Надя, брезгливо, скривилась:

– Надеюсь, ты не потащишь ее домой… – Аня вздернула бровь:

– Он хотел. Но я проследила, карманы у него пустые… – Павел возвращался с прогулок с кучей лесного хлама. Летом мальчик приносил в комнаты букеты цветов:

– Он всегда рисует, – подумала София, – как Аня. У меня рисовать не получается, но с языками я справляюсь… – в прошлом году София пошла в первый класс, вместе с Павлом:

– То есть в первую группу… – она задумалась, – интересно, мы останемся здесь до конца школы, или нас куда-нибудь переведут? Не хотелось бы разлучаться с близняшками и Павлом, мы словно семья… – быстрая рука сунула за воротник ее дубленой курточки что-то холодное. София взвизгнула, помотав коротко стриженой, золотистой головой. Вязаная шапка упала на снег, Павел усмехнулся:

– Стоит, ворон ловит. Пошли… – он подтолкнул девочку, – на полдник обещали оладьи, а потом начнем украшать елку… – вчера охранники привезли в интернат пышное дерево:

– Наверное, где-то на территории срубили, – сказала Аня, – она здесь больше, чем в Перми, но, все равно, и отсюда не убежать. И нас сразу найдут, мы без денег и документов… – София хмыкнула:

– Да и куда бежать? Мы сироты, надо быть благодарными стране за заботу о нас… – близняшки остановились в конце аллеи, ведущей к интернату:

– Начальство какое-то приехало, – мрачно заметила Аня, – интересно, по чью душу… – у каменных ступеней портика стояла черная «Победа».

Холеная рука зашелестела тонкой бумагой в папке, серого картона. Блеснул золотой перстень, длинные пальцы хирурга вытащили на свет бланки анализов:

– Судя по датам, это последние данные… – в речи визитера слышался акцент. Начальник медицинской части интерната предпочел не интересоваться происхождением гостя. Приняв от майора накрахмаленный до синевы халат, посетитель небрежно набросил его на широкие плечи, в безукоризненном костюме:

– Немец, что ли… – подумал офицер, – может быть, он из ученых, привезенных в СССР в счет репараций, так сказать. В лицо я его не узнаю, но откуда мне разбираться в тамошних профессорах…

До войны начальник медицинской части едва закончил институт. В те времена он не читал заграничные научные журналы, или иностраннуюпрессу.

Ухоженная, темная борода мужчины искрилась легкой сединой, глаза у него были голубые, пристальные. От белоснежной рубашки пахло сандалом, он носил золотой хронометр и запонки с сапфирами. Гость, тем не менее, не напоминал партийного руководителя или работника органов:

– Он ученый, он задает правильные вопросы. Ясно, что он раньше работал с Ивановой, он знаком с девочкой…

Последние два года, сначала в Пермь, а теперь в Бузулукский бор, машина МГБ, каждый месяц, доставляла картонную упаковку с неизвестными таблетками. Автомобиль забирал копии бланков, с анализами Ивановой. Врач понятия не имел, для чего органам безопасности нужен уровень гемоглобина, в крови девочки:

– Там даже не простой анализ, а расширенный, только зачем его делают…

В Перми папку снабдили строгим штампом, напоминающим о частоте исследования. Пермского коллегу врач в Бузулуке не знал, но, судя по собранным в отдельную папку бумажкам, его предшественник был аккуратным человеком:

– У Ивановой все в порядке. Она здоровая девчонка, развитая для своих лет. Спортсменка, отличные физические данные… – визитер поднял глаза:

– Осенью вы получили распоряжение, о повышении дозы лекарственного препарата… – майор не носил форму, визитер приехал в штатском. Врачу, отчего-то, захотелось вытянуться:

– Так точно, мы исполнили приказ… – он замялся, – приказ вышестоящего начальства… – гость захлопнул папку:

– Мой приказ. Я создал это лекарство… – открыв рот, начальник медчасти напомнил себе, что имеет дело с государственной тайной. Папку Ивановой вдоль и поперек расцвечивали соответствующие печати:

– Он мне все равно, не скажет, что это за таблетки, и кто он, вообще, такой… – посетитель соскочил с края стола, где он уселся, рассматривая бумаги:

– Принесите мне кофе и оставьте меня одного… – властно велел мужчина, – мне надо подумать… – майор кашлянул: «А девочка?». Мужчина поднял бровь:

– Насколько я помню внутренний распорядок вашего учреждения, новоприбывшие воспитанники отправляются в изолятор. Пусть она пока находится именно там… – начальник медчасти лично вкатил в кабинет тележку с антикварным, серебряным кофейником:

– Желаете перекусить? У нас на полдник ола… – он осекся. По лицу визитера было ясно, что оладьи ему предлагать бесполезно:

– Белая мука, это яд, – холодно отозвался мужчина, – впрочем, я еще разберусь с вашей кухней… – дверь за врачом мягко захлопнулась.

Профессор Кардозо пил несладкий кофе, рассматривая закрытый грузовик сопровождения:

– Воронок, – вспомнил он русское слово, – но это больше для порядка. За два года она никуда не убежала, и сейчас не убежит… – последние два года, психологи из новой шарашки профессора, на острове Возрождения, пытались разговорить неизвестную негритянскую девочку. Давид понятия не имел, кто она такая, и как попала в СССР:

– Она два года молчит, и едва двигается. Это не совсем кататония, она отправляет естественные нужды, принимает пищу, но мы от нее не добились даже имени…

Принцесса, как, по старой памяти, профессор звал бывшую подопечную, оставалась его единственной надеждой. В июне пятьдесят третьего года они получили распоряжение из Москвы, о ликвидации экспериментального участка полигона. Сопоставив даты, Давид понял, что министр Берия успел отдать приказ перед самым арестом:

– Он хотел себя обезопасить, сделать вид, что ничего не происходило… – особая рота, обычно занимавшаяся уничтожением очагов заражения, в бараках эпидемиологов, и камня на камне не оставила от нор и ходов, на пустынном участке:

– Там осталась только выжженная земля и сгоревшие скелеты, – подумал Давид, – об опыте знали четверо. Двое мертвы, то есть, скорее всего, трое… – он был уверен, что товарища Котова тоже расстреляли. Елена Сергеевна, бывшая аспирантка профессора, защитив диссертацию, трагически погибла в автомобильной катастрофе. Ее родителям отправили урну с прахом.

Давид сейчас жил с новой девушкой, эндокринологом:

– Вообще она сообразительная, – хмыкнул Кардозо, – таблетки для Принцессы мы делали, пользуясь ее предложениями… – судя по фото в папке, за два года Принцесса не только подросла, но и похорошела:

– Она улыбается, учится в школе, носит обыкновенную одежду. Ребенок, как ребенок. То есть, она остается нормальной, пока она пьет таблетки… – средство медленно повышало уровень адреналина, в крови Принцессы. Давид рассчитывал держать девочку на препарате до начала, как он говорил, зрелости:

– Когда заработают ее собственные гормоны, мы пересмотрим дозу. Хотя, к тому времени, у нее накопится столько адреналина, что она вообще ничего, никогда не испугается. Идеальный солдат, которого добиваются все армии мира… – кроме адреналина, средство влияло на память ребенка:

– Она теперь ничего не помнит, то есть, не помнит, пока она на таблетках. Посмотрим, как она себя поведет, в случае их отмены… – Давиду не нравилось внеплановое повышение дозы, но другого выхода не оставалось. Он рассчитывал, что Принцесса, никогда не видевшая чернокожего, расценит негритянку, как угрозу:

– Два года назад мы поняли, на что она способна. Столкнувшись с агрессией, негритянка, может быть, выйдет из ступора. Мы проверим успех гипнотических практик… – Давид скептически относился к гипнозу, но разрешил подчиненным, работать с информацией, присланной из Москвы:

– Якобы, девчонка родилась в СССР, она дочь приехавших сюда до войны коммунистов… – профессор ни в грош не ставил эти сведения, но велел себе молчать:

– Я выполняю свою работу, – весело подумал Давид, – какая мне разница, кто она такая, и зачем она нужна КГБ? Эстер бы сунула свой длинный нос в вещи, ее не касающиеся, но Эстер всегда была излишне любопытной. Пусть она стареет и ссыхается на солнце, в кибуце…

Он знал, что дочь жены и кузена Авраама раввинский суд объявил мамзером:

– Чего мне вполне достаточно, – допив кофе, профессор оправил халат, – пусть Эстер растит из близнецов деревенских невеж… – ни сыновья, ни дочь, о судьбе которой Давид так ничего и не знал, его не интересовали:

– Меня интересует только наука, которой я отдал всю жизнь, все силы… – зажав папку под мышкой, он набрал трехзначный номер местной ординаторской. Отдав ему кабинет, майор переселился именно туда.

Пора было готовить встречу ровесниц.

К неудовольствию профессора Кардозо, изоляторы в интернате не оборудовали записывающей аппаратурой. Начальник медчасти развел руками:

– Здание новое, оно сдано в ноябре, к годовщине революции. В случае соответствующего распоряжения, мы позаботимся о техническом оснащении комнат…

Они могли слышать звуки, через вентиляционное отверстие. Давид приехал в интернат с американской камерой, кодаком, снимавшим на цветную пленку. В изоляторе стояло особое, пуленепробиваемое стекло. Обитатели помещения не видели, кто находится за стеной, но снимки отсюда получались отличные. Давид, несколько раз, щелкнул бродящую по комнате Принцессу. Девочка, в восемь лет, больше напоминала подростка:

– У нее набухла грудь, появились первые волосы, под мышками… – Давид внимательно изучил данные последнего медицинского осмотра, – менархе не за горами. Придется переделывать таблетки, основываясь на ее гормональном фоне. Но фон еще пару лет будет скакать, в начале созревания он всегда неустойчив… – Давид вспомнил о статьях американского биолога Пинкуса и гинеколога Рока:

– В следующем году они начинают испытания противозачаточной таблетки. Мы еще до войны знали, что инъекции прогестерона подавляют овуляцию, у кроликов. Но одного прогестерона мало, нужны эстрогены… – обсуждая статьи с подчиненными, Давид, наставительно, сказал:

– Видите, индейское население Мексики веками употребляло дикий ямс, как естественный контрацептив. Они оказались правы, прогестерон синтезируют именно из дикого ямса… – Давид, мимолетно, подумал, что создателям контрацептивных таблеток не стоит ждать Нобелевской премии:

– За такие вещи премию не дают, контрацептивные исследования еще считаются аморальными. Косность, и больше ничего… – он сделал себе отметку о будущем разговоре с Москвой:

– Непонятно, для чего им понадобится Принцесса, но вряд ли они готовят девочку к роли матери семейства. Операция, все же вмешательство, она проходит под наркозом… – Давид собирался войти к руководству с предложением проверки на Принцессе контрацептивных таблеток:

– Их надо на ком-то испытывать. Москва, наверняка, заинтересуется возможностью обеспечить себя таким лекарством… – Давид не сомневался, что советским женщинам никакие оральные контрацептивы доступны не будут:

– Я видел здешние презервативы, – он усмехнулся, – их делают на фабрике противогазов. Либо они, либо аборт, другого варианта у женщин нет… – девушка, эндокринолог, надеялась на замужество и семью:

– Они все надеются, – зевнул профессор Кардозо, – но нам привозят настоящий товар, от «К и К», и вообще, я очень осторожен… – Давид каждый месяц делал себе анализы:

– Не хочу я больше никаких детей, от них одни хлопоты…

Принцесса явилась на рандеву, как смешливо подумал профессор, в плиссированной, серой юбочке, белой блузе и синем кардигане:

– У нас другая школьная форма, – объяснил майор, – не такая, как на большой земле, что называется… – Давид понимал, что здешних детей с ранних лет приучают к западному образу жизни:

– В интернате стоят цветные телевизоры, в библиотеке полно иностранных журналов и газет. Даже меню у них составлено по европейским и американским образцам. Оладьи они подают с кленовым сиропом… – он оборвал себя:

– Здесь готовят будущих шпионов, но тебе какое дело? Твоя забота, негритянка… – он шепнул майору:

– Проверьте оружие, на всякий случай. Будьте готовы сделать несколько холостых выстрелов… – начальник медчасти держал резиновый шланг:

– Впрочем, может быть, мы обойдемся только ледяной водой… – Давид, сначала, хотел, привести негритянку в комнату, где находилась Принцесса:

– У нее животные инстинкты, она будет защищать свою территорию, как на острове… – ему, однако, пришлось пересмотреть план:

– Негритянка мало двигается, а я там появляться не могу, это нарушит чистоту эксперимента. Будем надеяться, что Принцесса проявит агрессию, при виде незнакомки, пусть и на ее территории… – майор нажал кнопку.

Дверь, разделяющая изоляторы, откатилась в сторону. Они услышали звонкий голос Принцессы:

– Привет, ты новенькая… – девочка поскакала в сторону кровати, где сидела негритянка. Принцесса забралась на казенное одеяло:

– Меня зовут София, мне восемь лет. Я просто высокая, не обращай внимания. А тебя как зовут… – она, бесцеремонно, взяла руку девочки, – ты очень красивая. Ты теперь с нами будешь жить? Попросись к нам в комнаты, у нас есть место для кровати… – Принцесса оглянулась:

– У тебя нет собачки, или котика? У нас есть два мопса, они очень ласковые. Ты кого больше любишь, собачек или котиков… – Давид вздрогнул.

Губы, цвета спелых ягод, зашевелились:

– Она говорит по-русски, не могу поверить. Два года гипноза не прошли впустую. Принцесса не проявила никакой агрессии. Наоборот, она ведет себя, как нормальный ребенок… – смуглые пальцы девочки лежали в ладони Принцессы:

– Собачек, – тихо сказала негритянка, – у нас была собачка, я помню. Его звали Пират.

На кухню близняшки отрядили Павла.

Младший брат славился в интернате обаянием. Ему достаточно было, улыбнувшись, блеснуть белыми зубами, откинуть с высокого лба пряди рыжеватых волос, похлопать темными ресницами. Повара снабжали его и неурочным какао, и печеньем.

Брат выскочил в коридор, Аня велела мопсам:

– Гулять… – понизив голос, она шепнула Софии:

– Окна изолятора выходят на озеро. Бери коньки. Сделаем вид, что ты вышла покататься, а мы с тобой собрались за компанию… – София вернулась в актовый зал, где дети наряжали елку, только через час после вызова в медицинскую часть.

Надя и Аня, устроившись на паркете, ловко клеили бумажные гирлянды. От дерева доносился уверенный голос Павла:

– Совсем не сюда это надо вешать. Слушайтесь меня, и у нас будет самая красивая елка… – вдохнув запах морозной хвои, девочка нахмурилась:

– Странно, почему я опять слышу женский голос… – трепетали огоньки свечей, на половицах деревенского дома таял снег:

– Тата нам елачку прынёс… – она ощущала спокойное, уверенное тепло матери, – цяпер мы яе ўборы, Зосенька. Ісус нарадзіўся, сення ўсе святкуюць… – она помотала золотоволосой, коротко стриженой головой:

– Я волнуюсь, после разговора со Светой… – негритянку звали именно так:

– Она успела сказать, что у них жила собачка, и свое имя. Потом пришел доктор, поблагодарил меня, велел возвращаться в актовый зал… – забыв о далеком голосе, присев рядом с близняшками, София, быстро, все рассказала. Она всегда восхищалась решительностью Ани с Надей:

– Они даже не раздумывают, им сразу все понятно… – Надя отозвалась:

– Ее теперь пару дней не выпустят из изолятора, такие правила… – девочка закатила красивые, темные глаза, – надо ее поддержать, навестить, передать что-нибудь вкусненькое… – София удивилась:

– Но врачи не пустят нас в медицинский блок… – Аня четкими, уверенными движениями закончила гирлянду:

– Нам и не надо в медицинский блок, нам надо оказаться под ее окном… – Павел убежал на кухню в кашемировом пальтишке. Надя подхватила его ушанку:

– На улице похолодало, не надо, чтобы он ходил без шапки… – близняшки командовали братом, но и заботились о мальчике. София прыгала вниз по каменной лестнице, размахивая коньками

– Обо мне они тоже заботятся, а ведь я им даже не сестра… – она смутно помнила, что в Перми часто ночевала в одной кровати с близняшками или Павлом. Девочки объяснили Софии, что ей снились кошмары. Она, разумеется, не знала, что Аня и Надя строго сказали брату:

– Ни о чем ей не напоминай. Что было, то прошло. Она больше не воет, не кусается, и не прячется под кроватью… – Павел хмыкнул:

– Разумеется, не буду. Теперь она нормальная, как все мы. Хорошо, что мы ничего не говорили врачам, иначе Софию бы увезли. Так нельзя, она стала нам, словно сестра…

По дороге на кухню, он вспомнил своего китайского друга, Пенга. Китайских детей давно отвезли на родину. На прощанье, Павел получил от приятеля набор для игры в маджонг. Он хотел выучить китайский язык:

– У них очень интересные вещи, совсем не похожие на европейские. Может быть, мне удастся попасть в Китай, встретиться с Пенгом…

Пока Павел отыскал в библиотеке довоенный, растрепанный учебник итальянского, по которому мальчик занимался сам. Язык оказался несложным, Павел мог составлять простые предложения:

– Andrò a Roma e Firenze… – он улыбнулся: «Когда вырасту, конечно». Пройдя через пустынную столовую, постучав в беленую дверь кухни, Павел, умильно, попросил:

– Можно какао с печеньем? Мы хотим покататься на коньках, перед ужином… – на льду озера проложили дорожки и устроили хоккейную площадку. Получив стальной термос и бумажный пакет, он взглянул на часы, в столовой:

– После ужина у меня и Ани рисование, Надя идет заниматься хореографией, а София, наверное, спустится в тир. Завтра суббота, школьный день короткий… – после обеда они шли на экскурсию в лес. Вечером афиша, в вестибюле, обещала им «Овода». Близняшки читали книгу в оригинале, для Павла она еще была слишком сложной:

– Я на каток, Василий Петрович, – небрежно сообщил мальчик охраннику, в форме без погон, – сестры меня послали за какао… – Василий Петрович поинтересовался:

– Коньки твои где, Левин… – мальчик приоткрыл дверь:

– У Ани с Надей, где еще… – мороз обжег лицо, Павел прищурился:

– Звезды какие крупные. Здесь тоже вокруг глушь, как в Перми… – София, заложив руки за спину, вертелась по дорожкам катка:

– У нее хорошо получается, она вообще спортивная… – Павел поймал поводок бросившегося ему под ноги мопса. Он услышал возбужденное тявканье, веселый голос Нади:

– Сейчас получишь какао, с печеньем. Запомни, комната семь, на втором этаже. У нас есть свободное место, для кровати. Думаю, воспитатели возражать не станут…

Сначала Павел увидел черные, тяжелые волосы девочки, собранные в небрежный узел. Смуглая рука, неловко, протянулась вперед, она погладила мопса:

– Очень хорошенький. Я помню, что у нас была большая собака… – Надя поставила пса на дорожку:

– Павел, давай сюда термос… – девочка спохватилась:

– Это наш младший брат, он ровесник тебе и Софии… – Павел открыл рот:

– Мне никто не сказал, что ты негритянка… – Аня отозвалась:

– Не сказали, потому что это неважно… – девочка слабо улыбнулась:

– Спасибо большое. Термос я спрячу, его не найдут… – Павел сглотнул: «Ты из Африки?». Аня фыркнула:

– Она родилась и выросла в СССР. Ее зовут Света… – теплые пальчики коснулись руки Павла:

– Света, да. Я рада, что с вами встретилась… – Аня, деловито, взглянула на часы

– Побежали. Надо покататься с горки, если мы на озеро вышли… – снег скрипел под ногами, в темном небе мерцали звезды. Обернувшись, Павел помахал маленькой фигурке девочки, у зарешеченного окна изолятора: «Скоро увидимся!».

На завтрак Давиду принесли пышный омлет, из деревенских яиц, с английским беконом, овсянку на сливках и кофе.

Он обосновался в кабинете начальника медицинской части. Майор робко предложил ему занять одну из пустующих комнат на этажах интерната. Давид, холодно, отозвался:

– Во-первых, мне нужна спецсвязь, а, во-вторых не след, чтобы ваши воспитанники меня видели. Я нахожусь на особом положении, товарищ майор медицинской службы… – по глазам врача Давид понимал, что младший коллега считает его, по меньшей мере, полковником. Покуривая сигару, он изучал записи разговоров с негритянкой:

– Или даже генералом, но меня никогда не влекла военная карьера. Мне достаточно звания частного консультанта, тем более, у меня есть ордена… – в разговоре с майором Давид заметил:

– Как я и обещал, я просмотрел ваше меню, и внес туда изменения. Не стоит давать детям столько сладкого. Лучше перейти на естественные источники сахара, например, фрукты… – он указал на блюдо с зимними грушами, на столе, – и вообще, растущие организмы должны получать больше белка. Это материал, для строительства мышц. Но вы правильно делаете, что варите овсянку. Овес, источник многих полезных элементов… – фарфоровая миска с овсянкой опустела.

Давид рассматривал вычерченную им таблицу. Он лично не говорил с негритянкой. Девочку допрашивал, если можно было так выразиться, начальник медицинской части:

– Тоже из соображений безопасности, – хмыкнул Давид, – но майор неплохо справился, надо отдать ему должное… – позвонив в Москву, новому куратору, доложив, что негритянка заговорила, Давид услышал обрадованный голос:

– Отлично! Подготовьте расширенную справку, Давид Самойлович. Товарищ Серов собирается в ваши края. Вы встретитесь с ним, дадите рекомендации по дальнейшей работе с девочкой… – сегодня служебная «Победа» везла профессора Кардозо в Бузулук.

Давид решил не спрашивать, что понадобилось председателю Комитета Государственной Безопасности в провинциальном заволжском городке:

– Это и вовсе не мое дело, – он затянулся сигарой, – а из Бузулука я улечу обратно на остров… – рядом с городом находился военный аэродром, куда Давид и привез негритянку:

– Удивительно, все-таки… – он, еще раз, пробежал глазами таблицу, – за два года ежедневного гипноза, она восприняла почти всю историю, которую ей внушали. Более того, она заговорила по-русски, пусть и не очень ловко. Английский язык она тоже не потеряла… – Давид задумался:

– И не потеряет, здесь его преподают. Русский она подхватит, у сверстников, на уроках в школе… – девочку звали Светланой, фамилию ей оставили американскую, Мозес. Родители Светы, коммунисты из США, приехали в Советский Союз до войны. Они участвовали в великих стройках социализма, и служили в армии. Ее отца, пилота, сбили американцы, в Корее. Мать, врач, погибла, попав с госпиталем в американский котел. Давид подозревал, что история правдива:

– Рассказ, что называется, перевернули с ног на голову, – усмехнулся профессор Кардозо, – но девочка, кажется, всему поверила… – он, в который раз, пожалел, что невозможно написать статью, по результатам случая:

– Для психологов такое стало бы очень интересным, – решил Давид, – сила внушения, наложенная на душевную травму, дала многообещающие результаты… – он напомнил себе, что о результатах надо судить не сейчас, а лет через десять:

– Посмотрим, что случится с ее памятью. И даже через десять лет еще не все будет ясно. Возможно, подавленные воспоминания дадут о себе знать и позже, как у пациентки Лакана… – красным карандашом Давид отчеркнул информацию, отсутствовавшую в материалах, с которыми работали психологи:

– У нее была собака Пират… – он почесал седоватый висок, – она жила в Скалистых горах, на ранчо. Девочка американка, сомнений нет… – Давид собрал бумаги:

– Ее память сейчас похожа на слоеный пирог. Мы не знаем, что она помнит, а что забыла. Может быть, она вообще притворяется… – Давид покачал головой:

– Вряд ли. Девочке восемь лет, она не в силах противостоять профессиональному гипнозу. Даже взрослые люди, на ее месте, оценили бы историю, как правду… – Давид хотел рекомендовать Комитету прислать в интернат штатного психолога:

– Детей надо контролировать не только физически, но и с точки зрения их разума. В конце концов, здесь живет Принцесса, а она способна на проявления агрессии… – Давида беспокоило, что его бывшая подопечная не атаковала негритянку:

– С осени мы намеренно поднимали дозы адреналина, в таблетках, а Принцесса только мило поболтала, с девочкой. На нее так влияет детский коллектив… – он вспомнил, что до войны скептически относился к аналитикам:

– Я был неправ, – Давид сложил документы в портфель, крокодиловой кожи, – за психологией будущее. Возможности ее применения в военных целях практически безграничны… – он решил вернуть Принцессу на низкую дозу адреналина:

– Посмотрим, что случится во время полового созревания, – сказал себе Давид, – одно ясно, что лет в шестнадцать-семнадцать дети, то есть подростки, покинут интернат. Принцессу, в будущем, собираются использовать, как солдата. Если ей прикажут убить, кого-нибудь, из нынешних приятелей, она это сделает, не задумываясь. Она машина для приведения приговоров в действие, она не человек, благодаря нашим таблеткам. Я не удивлюсь, если она и сейчас на кого-то набросится. Дружба дружбой, а ее инстинкты никуда не делись…

Надев дубленую куртку, Давид позвонил в гараж интерната: «Подавайте машину, мы выезжаем».

На персидском ковре спальни лежали раскрытые «Три мушкетера», в довоенном, французском издании. Днем Павел перенес свои вещи в гостиную. Аня, деловито, сказала:

– Света, если что, мы рядом. Павел теперь будет спать на диване, третья кровать не понадобилась… – брат усмехнулся:

– Девчонки меня вытеснили. Я теперь один, на вас четверых… – он потрепал за ушами мопса, – хорошо, что вы у нас тоже мальчики… – Свету в интернат привезли почти без вещей. Осмотрев содержимое ее чемодана, Надя покачала головой:

– В больнице, или где ты там лежала, явно было не до нарядов. Ничего, мы обо всем позаботимся. Форму нам выдают, а платья и юбки мы тебе сошьем… – близняшки отлично управлялись с швейными машинками, на уроках труда. Света отозвалась:

– Наверное, я была в больнице. Я мало что помню, из-за войны. Мои папа и мама погибли… – Надя привлекла ее к себе:

– Все закончилось. Ты теперь в безопасности, ты, как София, словно наша сестра…

Свете понравились просторные комнаты интерната, большой актовый зал, с бюстом Ленина и красным флагом. Ее определили во вторую группу, с Павлом и Софией. Усевшись кружком на ковре, дети передавали друг другу термос с какао:

– Почему нет первой группы… – поинтересовалась Света, – и вообще, здесь очень маленькие классы… – во второй группе училось всего семь человек, а весь интернат не дотягивал и до тридцати. Аня криво улыбнулась:

– В последний раз новенькую привозили два года назад… – она кивнула в сторону Софии, – мы здесь все сироты, наши родители погибли… – про себя, Аня, мрачно добавила:

– Или были расстреляны. Может быть, родителей Светы тоже расстреляли, а ей просто не говорят… – она взяла смуглую руку:

– Но так даже лучше. Мы здесь давно, и все подружились. Ты тоже со всеми сойдешься, обещаю. Ребята у нас хорошие… – на цвет кожи новенькой девочки никто не обратил внимания. Павел пожал плечами:

– У нас жили китайские ребята, они сейчас уехали на родину. Здесь есть дети с Кавказа, из Средней Азии. Мы ко всем привыкли… – Павел не мог отвести глаз от изящного очерка ее лица, от гладкой кожи, цвета темного каштана, больших, робких глаз. Тяжелые, курчавые волосы, она стягивала в небрежный узел:

– Ты тоже высокая, – откашлявшись, заметил мальчик, – хотя это София у нас всех переросла… – Света кивнула:

– Моя мама была высокая. Она героиня, она сражалась военной медсестрой, освобождала лагерь Равенсбрюк. У нее были ордена и медали… – девочка нахмурилась:

– Было жарко, мама носила парадный китель, белый. Мы с ней куда-то ехали. Маме уступили место, но она не села. Это, наверное, случилось в Москве… – она помнила большую, черную собаку, Пирата, плеск воды, далекие очертания гор, на горизонте:

– Скалистые горы, – подумала Света, – наверное, папа или мама выросли на ранчо… – дальше все становилось смутным. Она слышала грохот бомб, треск выстрелов, вдыхала соленый запах крови:

– Это было на войне, – напомнила себе Света, – где погибли мама с папой. Они были коммунистами, они сражались с американскими захватчиками… – в голове зазвучал низкий, вкрадчивый голос:

– Тебя спасли, милая, переправили в расположение советских войск. К сожалению, потрясение вызвало болезнь, но мы тебя лечим, и ты скоро оправишься… – Света, твердо, сказала себе:

– Я выздоровела, обо мне заботится Советский Союз. В нашей стране нет сирот. Я буду октябренком, как Павел и София, потом пионеркой, как близняшки… – Аню и Надю приняли в пионеры на годовщину великой революции. Девочка полистала книгу:

– Как здорово, что вы и французский знаете… – Аня уверила ее:

– Ты тоже выучишь. Ты с нами будешь говорить по-английски, каждый день… – преподавателя английского языка в интернате звали Львом Петровичем, но все знали, что он настоящий англичанин:

– Он тоже приехал в СССР до войны, – объяснила Аня, – как твои родители. Он британский коммунист… – близняшки не сомневались, что Лев Петрович, в свое время, получил десятку с поражением, как говорили зэка:

– Я по глазам его все вижу, – угрюмо заметила Надя, – и преподавательница хореографии тоже сидела… – танцам их учила бывшая московская балерина. Аня забрала у Светы роман:

– Здесь вообще о нас написано… – девочка улыбнулась, – послушайте:

– Et maintenant, messieurs, dit d’Artagnan sans se donner la peine d’expliquer sa conduite à Porthos, tous pour un, un pour tous; c’est notre devise, n’est-ce pas… – Павел кивнул:

– Один за всех, и все за одного. Только их было четверо, а нас пятеро… – Надя отмахнулась:

– Неважно. София, Света, давайте руки… – детские ладошки протянулись над пустым термосом, над блюдом с остатками печенья:

– Один за всех, и все за одного… – громко сказала Аня, – помните, мы всегда будем вместе, мы, словно семья… – настенные часы с кукушкой пробили девять вечера:

– Один за всех, и все за одного… – повторяли они по кругу, – один за всех и все за одного… – Аня распорядилась:

– Надо все убрать. Через четверть часа придет воспитатель, к этому времени все должны быть в кроватях… – даже в выходные дни детям не позволяли долго засиживаться:

София орудовала зубной щеткой:

– Подъем в шесть, – объяснила она Свете, – час физкультуры, завтрак и занятия, до полудня. Обед, полчаса перемены и опять занятия, только легкие, вроде труда и рисования. На рисовании у меня ничего не получается, за меня рисует Павел… – вытерев лицо, девочка кивнула на постель:

– Возьмешь пока мою ночную рубашку, а потом тебе выдадут вещи… – они сдвинули кровати, София приподнялась на локте:

– Мопсы к нам не приходят, они спят с близняшками, но ты, если проснешься, перебирайся ко мне. Я сама… – девочка помолчала, – два года назад ночевала с Аней, Надей или Павлом…

Первой проснулась София. В окна комнаты бил яркий свет звезд. Приподняв голову, девочка увидела, что соседка по комнате сидит на кровати, спустив ноги на пол. София, было, хотела что-то сказать. Негритянка поднялась:

– Она спит, – поняла девочка, – ходит и спит…

София, мимолетно, вспомнила белую луну, нагретый песок, плеск воды, низкий вой, неподалеку. Девочка напряглась, выставив вперед руки:

– Надо на нее прыгнуть, прижать к земле. Она чужая, не такая, как мы, она может быть опасна. Ударить в глаза, перегрызть ей шею… Я так делала, только не помню где… – она ощутила на губах сладковатый привкус крови. Негритянка бормотала, София прислушалась:

– Она оставила секрет. Мы тоже такие сделали, в Перми, когда уезжали. Я положила в свой осенние листья, и сухие астры… – девочка, решительно, встала. Соседка раскачивалась из стороны в сторону:

– Пойдем, Светочка, – ласково попросила София, – ложись, я тебе песенку спою. Пойдем, милая… – негритянка, покорно, вернулась в постель. Подоткнув одеяло, София погладила Свету по голове:

– Близняшки меня научили. Песня о девочке, что, словно цветочек… – длинные ресницы негритянки дрожали, она мирно сопела.

Сара слышала мягкий голос матери:

– Durme, durme, mi alma donzella… – нежные руки обнимали ее:

– Без горя и несчастий, милая, без горя и несчастий…

Качалась лодка, лаяла собака. Рыжий, высокий мальчик махал ей с берега:

– Приезжай! Я найду секрет, и ты обязательно приедешь… – Сара улыбнулась:

– Я хорошо спрятала секрет. Но как звали мальчика… – она увидела сердце, вырезанное в стволе дерева, два имени, с датой:

– Не могу прочесть, все, как в тумане… – разноцветные лоскуты ткани, цветы и бисер, под стеклом секрета, подернулись темной пеленой земли. Сара, успокоено, вздохнула:

– Я все вспомню, когда найдут секрет…

Девочки заснули, прижавшись друг к другу, не разнимая рук.

Куйбышев

В закрытом манеже общества «Динамо» пахло свежими опилками. К первым рядам скамеек, из деревянных ворот паддока доносился острый аромат лошадей. Арену осенял кумачовый лозунг:

– Спортсмены Куйбышевской области приветствуют новый, 1956 год… – вестибюль манежа украсили еловыми ветвями и бумажными гирляндами. Маша побежала в раздевалку, а Марта потащила Сашу Гурвича к яркой стенгазете «Динамовец»:

– Смотри, – восторженно сказала девочка, – статья о первых соревнованиях Маши, в Куйбышеве… – девочку сняли рядом с белой лошадью. Маша, в костюме для выездки, сюртуке и котелке, уверенно улыбалась, держа стек:

– Молодая наездница присоединилась к динамовским юниорам… – в статье говорилось, что Маша успела сдать нормативы, на звание кандидата в мастера спорта:

– Юношеские нормативы, – гордо сказал генерал Журавлев, – но все равно, это большой успех. Ей обещают место в сборной области…

Журавлевы приехали на показательные выступления динамовцев по-семейному, на служебной «Победе». Саша только два дня, как прилетел в Куйбышев. До нового года оставалась неделя:

– Потом еще неделя каникул, – довольно подумал мальчик, – Михаил Иванович обещал отвезти нас на Жигулевские горы. Мы пойдем в театр, на «Щелкунчика», и в Машину школу, на новогодний бал… – ему понравился просторный, купеческий особняк, где обосновалась семья. Большая столовая выходила окнами на Волгу:

– Приедешь к нам летом, на дачу – подмигнул ему Михаил Иванович, – увидишь нашу яхту. Теперь никакого Крыма не надо. Тем более, мы отправимся в круиз, до Астрахани. В дельте сходим с тобой на настоящую рыбалку, поохотимся… – до начала новогодних каникул, в суворовском училище, Саше разрешили заниматься самостоятельно:

– Английскому языку меня учит настоящий британец, – по секрету, сказала ему Маша, – я попрошу папу, тебе разрешат присоединиться к занятиям… – британца Саша пока не видел, но был уверен, что он коммунист:

– Наверное, из приехавших в СССР до войны, – подумал мальчик, – у нас в училище таких нет…

В первом отделении выступали взрослые спортсмены, с программой конкура. С арены убирали барьеры, Марта кусала пломбир, аккуратно расстелив на коленях платок:

– Жалко, что у мамы Наташи простуда, – вздохнула девочка, – но папа правильно сказал, пусть она отлежится. Не надо болеть, впереди Новый Год… – на следующей неделе Журавлевым привозили елку. Саша поправил кашемировый шарф девочки:

– Именно, что не надо, а ты попросила мороженое… – Марта похлопала рыжими ресничками:

– Я его во рту таю, а потом проглатываю. Меня Маша научила, она так делала, в детстве. И ты тоже, да?

Саша вспомнил дешевые подушечки, в пермском детдоме, редкие упаковки пахнущих одеколоном вафель, горсточку малины из заброшенного парка:

– Товарищ Котов привез нам торты, с мороженым. Я таких никогда не видел, малышом я не ел мороженого… – он вытер носовым платком нежную щечку:

– Все равно измазалась. Мне редко удавалось попробовать мороженое, я жил на севере… – тонкие пальчики Марты стиснули его ладонь. Девочка серьезно кивнула:

– Папа Миша говорил, что твои папа и мама погибли за нашу родину. Твой отец, Герой Советского Союза… – приемный отец объяснил Марте, что не знает имен ее родителей:

– Это государственная тайна, милая… – развел руками генерал, – может быть, когда ты подрастешь, тебе все расскажут. Но, ты, все равно, наша дочка и ей всегда останешься… – Марта вылизала обертку пломбира. Хитрые, зеленые глаза взглянули на Сашу:

– Я знаю, что тебе подарят на Новый Год, но не скажу, – девочка улыбалась, – я видела, как папа и мама распаковывали свертки… – Саша поднял бровь:

– А ты что получишь… – он забрал у Марты бумажку: «Я выброшу». Девочка задумалась:

– Я попросила микроскоп и логарифмическую линейку. Я сразу пойду в третий класс, – Марта оживилась, – в Машину школу. Меня, правда, все будут старше… – девочка помолчала, – но зато в четырнадцать лет я смогу поступить в университет… – Саша погладил бронзовые косички:

– И кем ты собираешься стать… – он оглянулся:

– Михаила Ивановича в конце первого отделения вызвали к телефону. Он все не возвращается. Хотя у него ответственная должность, хорошо, что он выкроил время приехать на выступление… – заиграли динамовский марш, зрители садились на места:

– Физиком, конечно… – удивилась Марта, – но вообще я хочу полететь в космос. Смотри, – обрадовалась девочка, – Маша идет первой. Ее жеребца зовут Лорд, он английских кровей… – Саша успел услышать родословную Лорда, чуть ли не до седьмого колена:

– Он буржуазная лошадь, – рассмеялась Маша, – почти белогвардеец. До первой мировой войны некий герцог Экзетер подарил царской семье жеребца из своих конюшен. У его лошадей арабская кровь, они считаются одними из лучших в Англии. Лорд, потомок того коня, по прямой линии… – жеребец слепил глаза белизной ухоженной гривы. Белокурые косы Маши спускались на стройную спину, в черном сюртуке. Она носила изящные бриджи и высокие, по колено, сапоги:

– To see the fine lady upon the white horse… – услышал Саша звонкий голосок. Марта добавила:

– Это детская песенка, английская. Маша ее играет, и меня научила. Она очень красивая, правда… – Саша, беспомощно, подумал:

– Очень. Впереди бал, она ожидает, что я с ней потанцую. Но если опять случится то, что было в Крыму…

В училище, Саша заставлял себя не думать о девочке. Взяв в библиотеке «Что делать», Чернышевского, он решил, по примеру Рахметова, обливаться, каждый день, ледяной водой:

– Все помогало, пока я был далеко от нее, а сейчас Маша рядом, в соседней комнате. Нельзя думать о таких вещах, – оборвал себя мальчик, – вы оба пионеры, она товарищ, соратник по строительству коммунизма… – прохладная ладошка коснулась его щеки.

Марта склонила голову:

– Ты тоже простудился, у тебя лицо покраснело… – Саша отозвался:

– Здесь жарко. Сиди на скамейке, я сейчас… – он надеялся, что девочка ничего не заметила:

– Выкину ее обертку и все пройдет… – Саша не успел подняться. Михаил Иванович, в расстегнутом, штатском пальто, присел рядом:

– И правда, жарко… – согласился генерал, – хорошо натопили. Вот и Мария, со своим аристократом… – он покосился на Сашу:

– После выступления ему все скажу. Новый год он проведет не с нами… – Михаил Иванович только что закончил разговор с Москвой, из кабинета директора стадиона. Глава Комитета по Государственной Безопасности приказал привезти Сашу на военный аэродром заволжского городка Бузулук:

– После Нового Года мальчик вернется в Самару, тоже самолетом… – коротко сказал генерал Серов, – как поняли распоряжение… – Журавлев все понял, и вопросов задавать не собирался:

– Это не мое дело, – напомнил он себе, – Комитет знает, чем занимается… – трибуны захлопали, в динамике загремел голос диктора:

– Номер первый, юниор Мария Журавлева, на жеребце Лорд… – зазвучала музыка, девочка легко вскочила в седло.

Красный карандаш отчеркнул фразу.

Товарищ Фрэзер, преподаватель, покачал светловолосой, поседевшей головой:

– С первой частью текста ты справился неплохо… – он проверял Сашино изложение, по опорным словам, – но дальше идет, как вы говорите, отсебятина… – мальчик покраснел:

– Сложный источник, Марк Петрович. У меня есть учебник военного перевода, но о дипломатии в книге почти не говорится…

Они с Сашей сидели в библиотеке, на первом этаже особняка. В комнате поставили уютные, обитые кожей кресла. За стеклом шкафов поблескивали переплеты Большой Советской Энциклопедии, полного собрания сочинений классиков марксизма, и Владимира Ильича. Отдельные полки отвели под иностранные книги. Маша привезла в Куйбышев библиотечку, с дореволюционными изданиями Дюма, Жюль Верна и Диккенса:

– Диккенсом и Войнич товарищ Фрэзер занимается с Машей, – подумал мальчик, – со мной он даже не обсуждает художественную литературу… – узнав, что Саша готовится к военной стезе, британец кивнул:

– Нужная лексика мне хорошо знакома… – больше он ничего не сказал, но Саша и так понимал, что преподаватель не штатский человек:

– То есть штатский, скорее всего дипломат, но на войне дипломаты часто становились разведчиками… – о своем настоящем имени учитель не говорил, а Саша не спрашивал:

– Его законсервировали, что называется. Он коммунист. Скорее всего, он попросил разрешения приехать в СССР, когда почувствовал неладное… – иностранцам закрыли доступ в Куйбышев:

– Здесь он в безопасности, – подумал Саша, – незваных гостей в городе ждать не стоит…

Мальчик посмотрел на антикварные часы, на каминной полке. В бывшем купеческом особняке восстановили и прочистили дымоходы, окружив камины медными решетками. Весело трещал огонь. В сером свете клонящегося к закату, декабрьского дня, блестели рамы картин, в простенках: «Ленин и ходоки», «Выступление депутатки», «Да здравствует советская наука!»

На последнем холсте ребята и девушки, в белых халатах, с комсомольскими значками, склонились над чертежами. Саша незаметно улыбнулся:

– Марта всегда показывает на рыженькую девушку, и говорит, что это она… – стрелка на часах приближалась к трем дня. Саша понял, что волнуется. После полдника, Михаил Иванович забирал его из особняка, на служебной машине. Генерал коротко заметил:

– Даже если бы я что-то знал, милый, я бы не мог тебе сказать. Приказы начальства не обсуждаются… – в Бузулуке, на закрытом аэродроме, Сашу ждал генерал Серов, новый председатель нового Комитета Государственной Безопасности. Мальчик решил, что его везут на встречу с товарищем Котовым:

– Либо он вернулся с задания, либо прилетел в отпуск… – и в том, и в другом случае, упоминать о коллеге покойного отца, было нельзя. Саша хорошо знал, что такое секретность:

– Но получится неловко, – смутился он, – товарищ Котов останется без подарка. Он хочет встретиться со мной, а я приеду с пустыми руками… – в ответ на робкую просьбу Саши, Маша Журавлева отмахнулась:

– Ерунда. Одним тортом больше, одним меньше, с нашим застольем, повар и не заметит… – его не спрашивали, зачем ему понадобился торт. Саша вез в Бузулук картонную коробку, с домашним наполеоном:

– Маша расстроилась, что я не смогу с ними отметить праздник, – вздохнул Саша, – но на «Щелкунчика» мы пойдем вместе, балет после нового года… – он понимал, что товарищ Котов не расскажет о своем задании:

– Он хочет повидаться, – сказал себе Саша, – он помнит обо мне. В конце концов, именно он, первым, сказал мне, кто я такой, на самом деле… – аккуратно запакованные подарки для Маши и Марты Саша оставлял под елкой. До него донесся голос товарища Фрэзера:

– Ты прав, текст сложный. Ты не обязан знать дипломатические выражения, но давай постараемся вспомнить нужные обороты речи… – в статье говорилось о нынешней работе дипломатов и секретного ведомства. Выписывая в тетрадь новые слова, под диктовку Марка Петровича, Саша поинтересовался:

– Что за этаж Х, в Лондоне, и почему все работники обозначены буквами… – Фрэзер, в прошлом Дональд Маклэйн, соратник Кима Филби, развел руками:

– Понятия не имею, Александр. Но, по слухам, там всем заправляет некий М, кем бы он нибыл… – Фрэзер проверил колонку слов, в тетради Саши:

– Отлично. Еще раз прочти текст и приступай к работе.

Подтянув к себе чистую тетрадку, Саша начал писать.

Бузулукский бор

Наум Исаакович Эйтингон узнал свои костюмы, два года назад висевшие в отделанной орехом гардеробной, в московской квартире. В его купленный в Париже саквояж неизвестный работник Комитета положил кашемировые, итальянские свитера, английскую туалетную воду.

Стоя у зеркала, Наум Исаакович понял, что за два года не похудел и не раздался. Он провел рукой по густым, черным, с заметной проседью волосам:

– На баланде меня не держат, но и разносолами не балуют. Однако к празднику Серов расстарался, накрыл поляну…

Эйтингон понятия не имел, где находится домик, напоминающий альпийское шале. На закрытую территорию его привезли в черной «Победе», с затемненными стеклами, в сопровождении машины охраны. Наручники, ему, правда, не надели, как не надевали их последние два года:

– Они не боятся, что я убегу, – вздохнул Эйтингон, – они уверены, что я не брошу своих малышей и Сашу… – об официальной семье он не думал:

– У них все в порядке. Хрущев не Сталин, им оставили квартиру и дачу, никто не снимал моих детей с работы… – ему разрешали один конверт в месяц. Сразу после ареста, во внутренней тюрьме Лубянки, осенью пятьдесят третьего, он попросил о письме девочкам и Павлу. Его следователь покачал головой: «Нет».

Поправив узел шелкового галстука, Эйтингон покосился на Серова. Председатель Комитета, с аппетитом ел большой бутерброд, с черной икрой. Свободной рукой он листал страницы какой-то папки:

– Не мои документы, – подумал Эйтингон, – но папка наша, с Лубянки… – он усмехнулся:

– Трофей, кстати. При штурме Берлина в зданиях нацистских министерств нашли много всякой канцелярии. Папки, ручки, карандаши, блокноты. Я тоже привез в Москву ящик блокнотов, а теперь ими пользуется Серов… – на белой, накрахмаленной скатерти лежала одна из его записных книжек.

Он не ожидал, что генерал скажет ему, где стоит коттедж:

– Где угодно, – горько подумал Эйтингон, – у нас большая страна. На прогулках я ничего не вижу, кроме неба… – его держали в отдельно стоящем здании, при какой-то колонии. Эйтингон слышал лай собак, далекие распоряжения, в динамике. Иногда до него доносился лязг засовов, в коридоре. Гулять его выпускали в наглухо закрытый дворик, зимой занесенный снегом. Весной сугробы стаяли. Наум Исаакович надеялся на землю, и, может быть, даже на траву, но увидел только серую брусчатку:

– Словно у Ван Гога, в «Прогулке заключенных», – вспомнил он, – остается ждать шальной бабочки… – бабочка к нему пока не залетала. На прогулках, прислонившись к стене, покуривая, он следил за черными точками птиц, в высоком небе. Иногда Эйтингон замечал и самолеты:

– Недалеко аэродром, куда меня привезли. Больше двух часов дороги от Москвы, – он задумался, – но я даже не знаю, в каком направлении мы летели… – оказавшись в шале, он понял, что находится во владениях Комитета:

– Лаврентий Павлович тоже строил для себя такие гнездышки, но здание совсем свежее… – столовую отделали серым, карельским гранитом, мебель обтянули шкурами зебры. Зеркало было антикварным, венецианским:

– Вещь с дачи Лаврентия Павловича, на озере Рица, то есть с недостроенной дачи. Он собирался поселить в особняке Саломею… – Наум Исаакович не сомневался, что Комитет найдет беглянку:

– Хрущев не Сталин, но память у него тоже отличная. Они будут использовать Моцарта, плод наших трудов… – половицы, черного дерева, заскрипели. Присев к столу, невозмутимо налив себе кофе, Эйтингон щелкнул зажигалкой:

– У меня в пайке «Беломорканал», а сюда они привезли американские сигареты. Впрочем, я ведь приехал в отпуск, из заграничной командировки… – ему стало жаль Сашу:

– Бедный парень, придется ломать перед ним комедию. Но я не могу отказаться, я должен выполнять приказы проклятого избача… – еще во времена Берии, так, за глаза, звали Серова, – от моего поведения зависит жизнь моих детей… – генерал пощелкал резинкой блокнота:

– Вы поняли, гражданин Эйтингон. Вы сообщаете мальчику о скорой реабилитации его деда, Александра Даниловича Горского, и проводите с ним новый год. Елку подготовили, подарки тоже… – едва увидев подарки, Эйтингон хмыкнул:

– Все западное. Немецкая готовальня, канадские хоккейные коньки, шотландские свитера, американские книги. Понятно, что я нахожусь на конспиративной работе, в Британии или Америке… – Серов, со значением, повел рукой к стене:

– Помните, что встреча пройдет под наблюдением наших работников… – Серову казалось особенно забавным, что дети Эйтингона находятся в десятке километров от шале:

– Здесь они, разумеется, не появятся, территория охраняется. Поговорю с ним, и поеду в Бузулук. Меня ждет профессор, с рекомендациями, а вечером Журавлев привозит на аэродром Сашу… – Серов едва не поперхнулся кофе, услышав ледяной голос:

– Не надо меня наставлять в правильном поведении, гражданин начальник… – Эйтингон издевательски скривил губы, – когда вы заведовали избой-читальней, в вологодской глуши, я работал с Дзержинским, в своей первой заграничной резидентуре, … – Наум Исаакович с удовольствием заметил, что Серов покраснел. Ничего не ответив, генерал показал ему лист блокнота:

– Что это, гражданин Эйтингон… – после побега Вороны, из Де-Кастри, Наум Исаакович, аккуратно, собрал в своем архиве оставленные ученым, разрозненные заметки и клочки бумаги. Эйтингон, без интереса, скользнул глазами по рисунку с изображением семи скал, на холме:

– Понятия не имею, – он пожал плечами, – я часто брался за карандаш, в ходе скучных совещаний. Многие так делают… – темные глаза Наума Исааковича были спокойны. Серов сунул блокнот в карман:

– Ладно. Пока вы ожидаете гостя, ознакомьтесь с папкой… – он подвинул Науму Исааковичу серый картон, – вы специалист по Турции, знаете язык. Работник готовится на должность тамошнего военного атташе и резидента, от Главного Разведывательного Управления… – Эйтингон пыхнул сигаретой в сторону Серова:

– Что, в военной разведке перевелись знатоки Ближнего Востока? Ах, да, вы всех пересажали, а теперь за казенные деньги мотаетесь по стране, навещая арестованных консультантов… – Серов раздул ноздри:

– Во времена сталинских беззаконий… – Эйтингон поднял бровь:

– Я помню, что раньше вы, гражданин начальник, называли их ежовским беспределом. Знаю, знаю, меня бы расстреляли. Не забывайте, – он подлил себе кофе, – Берия и меня сажал, за буржуазный национализм. Но вас, – не отказал себе в шпильке Наум Исаакович, – не сажал. Наоборот, вы от него получали ордена… – Серов стоял, но Эйтингон не видел причин покидать уютный стул:

– Он меня младше на пять лет, в конце концов… – забрав папку, Эйтингон заметил:

– Разумеется, я просмотрю досье, и напишу заключение… – что-то буркнув, Серов грохнул дверью. Эйтингон хмыкнул:

– Ушел по-английски, что называется, не прощаясь. Ладно, – он взглянул на обложку папки, – посмотрим, что это за полковник Пеньковский…

Бузулук

Из досье бывшего коллеги, ныне отбывающего заслуженное наказание, гражданина Эйтингона, генерал Серов знал, что профессора Кардозо Красная Армия освободила из концлагеря Аушвиц. Умирающий от истощения медик, получив помощь советских врачей, добровольно предложил свои знания и опыт новой родине. Больше ничего в папках не говорилось.

У Серова не было причин не доверять известному доктору, гражданину СССР, члену партии и орденоносцу. Серов еще не навещал экспериментальный полигон, как обозначался в документах остров Возрождения, владения товарища Кардозо.

Они стояли с чашками кофе у окна диспетчерской военного аэродрома. Профессор, добродушно, заметил:

– Жара спала, у нас отличная рыбалка, охота. Приезжайте, Иван Александрович, пройдемся на яхте по Аральскому морю, устроим ночную уху, на берегу…

Серов помнил, что во времена Берия на острове содержался отдельный лагпункт. Судя по бумагам, зэка использовали для проведения строительных работ. Время от времени, заключенные умирали, по естественным причинам, как гласили заключения врачей. Деятельность ученых, на острове Возрождения, курировал нынешний гражданин Эйтингон. Серов подозревал, что Наум Исаакович не поделится правдой о занятиях ученых ни с ним, министром, ни даже с самим Хрущевым. Лагпункт на острове ликвидировали в последние дни перед арестом Берия.

В бытность свою заместителем министра, Серов не занимался шарашками, где содержали осужденных ученых. За два последних года почти все такие места закрыли:

– Несправедливо арестованных мы реабилитировали, и будем это делать дальше… – он поинтересовался у Кардозо условиями обитания ученых на острове. Профессор спокойно ответил:

– Товарищ генерал, беззакония, творившиеся во времена Берия, давно прекращены. Моих подчиненных освободили от несправедливых обвинений, но многие ученые решили остаться на острове, с подписанием обязательства о неразглашении секретных данных… – Кардозо погладил холеную бороду, – сами понимаете, на воле, если можно так выразиться, у них не появится таких условий для работы…

Серов не удивился, что ученые захотели перейти под покровительство армии:

– Военные исследования всегда находятся в приоритете… – он кивнул:

– Надеюсь, что вы тоже нас не оставите, профессор, продолжите научную работу… – Кардозо значился главным консультантом Министерства Обороны, ГРУ и Комитета Госбезопасности. Давид Самойлович пыхнул ароматной сигарой:

– Я почти десять лет живу на острове, Иван Александрович. Я, можно сказать, женат на науке… – он усмехнулся, – у меня нет другой семьи, кроме моих коллег, и нет других привязанностей, кроме дела моей жизни… – он допил кофе:

– Сейчас мы, в основном, занимаемся теоретическими изысканиями, в фармакологии, эпидемиологии, и так далее… – он повел рукой, – у нас есть лабораторные животные, но, не скрою, что нам хотелось бы приносить больше пользы, как, например, в прошлом году…

Осенью прошлого года, в сорока километрах от Бузулука, на Тоцком военном полигоне провели учения, с воздушным взрывом ядерной бомбы. Через час в район эпицентра направили почти пятьдесят тысяч солдат и офицеров:

– Жуков приказал проверить нашу боеготовность, в случае атаки западного противника, – вспомнил Серов, – неизлечимо облученных отправили на остров Возрождения, их лечили подчиненные Кардозо… – армия получила отличные материалы по течению лучевой болезни. Раскрыв антикварный, серебряный портсигар, Кардозо предупредительно щелкнул зажигалкой. Серов, задумчиво, сказал:

– Исследования прошлого года у вас не последние, профессор. Впереди еще много таких… – он поискал слово, – мероприятий. Более того, я войду к армейским коллегам с предложением о целесообразности создания у вас некоего… – генерал пощелкал пальцами, – экспериментального, закрытого госпиталя. Душевнобольных преступников надо где-то содержать… – улыбка у Кардозо была приятная, мягкая:

– Мы с готовностью этим займемся, товарищ генерал. Говоря о душевнобольных… – он передал Серову папку, – моя справка, касательно интерната… – Серов пошелестел страницами:

– С психологом, вы хорошо придумали. Вообще, за то, что вы разговорили шоколадку, – он усмехнулся, – вам полагается еще один орден. Надо было ее назвать не Светой, а Еленой, Аленкой… – Кардозо хохотнул:

– Мы можем провести еще один цикл гипноза, товарищ генерал, и она станет Еленой. Но я должен предупредить, что и ее, и Иванову нельзя оставлять без присмотра. Иванова получает таблетки, согласно распоряжению… – Серов не видел причин отменять приказ Берия, – а у Мозес память теперь больше похожа на сборную солянку. Неизвестно, что она вспомнит, и когда… – Серов похлопал его по плечу:

– Подберите надежного человека, профессор… – на поле замахали. Кардозо развел руками:

– Мой рейс. Обещайте, что приедете к нам, Иван Александрович. Попробуете аральскую уху, поохотитесь на уток, в камышах… – Серов отозвался:

– Постараюсь к вам вырваться, в скором времени, и жду ваших соображений, по открытию госпиталя… – он взглянул на часы:

– Мне тоже пора, Давид Самойлович… – по расчетам Серова, генерал Журавлев должен был сейчас подъезжать к Бузулуку. Темное взлетное поле, осветили прожекторами. В ярких лучах кружились большие снежинки. Они с профессором обменялись рукопожатием:

– С новым годом, Давид Самойлович, – весело сказал Серов, – вы, наверное, наряжаете пальму… – Кардозо рассмеялся:

– Даже в Конго и в маньчжурские степи нам доставляли рождественские елки, товарищ генерал. Дерево везут из Москвы, с шампанским, с подарками от министерства, от Академии Наук. И вам хорошего нового года, Иван Александрович, пусть он приблизит нас к победе коммунизма… – Серов проводил глазами широкие плечи, в дубленой куртке. Профессор легко взбежал по трапу:

– Ему пятый десяток, а выглядит он лет на тридцать. Только седина выдает его возраст. Отличный работник, надо его представить к ордену, перед будущим съездом… – красные огоньки самолета ушли в вечернее небо.

Серов поднял трубку телефона: «Подавайте мою машину».

Бузулукский бор

Молчаливый техник в штатском щелкнул рычажком выключателя. Гирлянда лампочек, обвивающих пышную елку, замигала разноцветными огоньками. В гостиной растопили камин, на стол выставили шампанское, и бутылки московского ситро, для Саши. Закуски привез на тележке человек с непроницаемым лицом.

Наум Исаакович не сомневался, что все, так называемые, техники и повара, состоящие при шале, вооружены. Он покуривал, устроившись в кресле у камина:

– Я никуда не сбегу, территория особняка охраняется. Кроме того, я должен увидеть Сашу, рассказать о наброске Вороны…

Едва увидев эскиз, среди разрозненных бумажек, оставленных доктором Кроу, Наум Исаакович понял, о каком месте идет речь. Он, правда, не понимал, каким образом доктор Кроу, сидя за сто километров от круга скал, на плато, могла догадаться, как они выглядят:

– Но Воронов, во второй опале, летал гражданским пилотом, в Заполярье. Он мог наткнуться на это место, рассказать ей о холме… – у Наума Исааковича не имелось данных аэрофотосъемки. Насколько он знал, ни одна экспедиция, даже дореволюционная, не изучала скалы. Он заинтересовался холмом, проверяя отчеты местных лагпунктов, перед отправкой Вороны на Северный Урал:

– Я хотел удостовериться, что поблизости не держат никого подозрительного… – трещала бумага сигареты, он глотал ароматный дым, – и удостоверился. Как говорится, три раза, не совпадение, а система. Разобраться бы еще, какая система…

Три года подряд в окрестностях холма наряды войск НКВД, охранявших лагеря, ловили зэка, ударившихся в бега:

– Уходили они не в одиночку, а группой. Уголовники берут с собой людей, как будущее мясо… – Наум Исаакович поморщился. Группы бесследно исчезали, найденные зэка несли откровенный бред:

– С ними было не поговорить, их почти сразу пускали в расход… – зэка упоминали галлюцинации, голоса, звучащие в метели:

– Знакомые люди оживали из мертвых, появляясь ночью в палатке, а живые товарищи по побегу, наоборот, превращались в трупы. Думая, что люди замерзли, зэка начинали разделывать их на куски, а те двигались, под ножом… – якобы мертвые друзья и родственники звали беглецов спуститься в какие-то пещеры:

– Где, по их словам, исполняются желания, – Наум Исаакович зевнул, – любой ученый подымет меня на смех. Я изучал отчеты безнадежных сумасшедших о наркотических видениях. На чифире или краденых из лагерной больнички лекарствах, еще и не такое увидишь или услышишь… – на долгое время, забыв о семи камнях, Эйтингон вспомнил о месте, наткнувшись на рисунок доктора Кроу:

– Она не стала бы бездумно калякать, она не такой человек… – интерес Вороны к скалам остался загадкой:

– Как загадка и сами скалы, – он бросил окурок в камин, – для чего я хочу посвятить Сашу в эту историю, ему нет и четырнадцати лет… – Эйтингон вздохнул:

– Ясно, для чего. Скорое освобождение мне не светит. Я вообще не знаю, выйду ли я когда-нибудь на волю… – процесс Наума Исааковича, вернее, трибунал, состоялся в его отсутствие подсудимого. Ему, правда, подсунули бумажку о десяти годах лишения свободы. Эйтингон закорючку поставил, но документу не поверил:

– Влепят еще четвертак, по ходу дела, как мы поступали с буржуазными националистами из Прибалтики и с бандеровцами. Они сидят, как сидят и бывшие власовцы. Хрущев их не реабилитирует, еще чего не хватало… – Эйтингон хотел поручить Саше стать его представителем на воле:

– Уголовники всегда заводят себе помощников, – почти весело подумал он, – никто из них не вызывает подозрений, но все они работают на зону… – Эйтингон собирался попросить Сашу разыскать его детей:

– Не сейчас, он и сам ребенок. Позже, когда он вырастет, станет юношей. Я не могу оставлять девочек и Павла на произвол судьбы, они моя ответственность… – Наум Исаакович вспомнил:

– Искупление. Ерунда, я не верю в Бога, и мне нечего искупать. Я не могу бросить детей, как я не мог не спасти Марту… – он знал, что девочка растет в семье Журавлева.

В августе пятьдесят третьего Эйтингон, еще не арестованный, но сидящий в опале, на подмосковной даче, услышал от Серова, что девочка оправилась и уезжает под крыло к Михаилу Ивановичу:

– Ей дали новую фамилию, новое отчество. Мы тогда только знали ее имя… – не желая ставить под угрозу нужного в будущем Стэнли, они могли пользоваться только открытыми источниками. Британские газеты о катастрофе самолета ничего не сообщали:

– Все засекретили, – Эйтингон отпил немного виски, – у нас тоже бы так сделали. Может быть, девочка вообще не имеет отношения к Вороне, на борту летели и другие дети… – он знал, что неправ:

– Она одно лицо с доктором Кроу, только у нее зеленые глаза. Она тоже Марта, как дочь проклятой Кукушки… – едва выловив крестик, Эйтингон узнал вещицу:

– Мерзавка выжила и добралась до Британии. Она родня всему семейству, через ее покойную мать… – у Эйтингона вспыхнула надежда на то, что взрослая Марта тоже оказалась на рейсе:

– Но этого никак не выяснить, как не понять, кто еще выжил, кроме малышки…

Девочку, по всей справедливости, спасла собака. Огромный, черный ньюфаундленд выгреб к шлюпкам, удерживая полумертвого, почти захлебнувшегося, обожженного ребенка. Едва малышка очутилась в лодке, Эйтингон застрелил собаку:

– Я поторопился, – горько подумал он, – пес мог найти еще кого-то. Он спасатель, он следовал инстинкту… – Наум Исаакович не хотел рисковать и долго болтаться в районе крушения:

– Ладно, – успокоил себя он, – Марта вырастет в СССР. Она станет великим ученым, как ее мать. Это мой подарок, родине. Сталин, Хрущев, какая разница? Пусть Америка первой сделала бомбу, благодаря Вороне, а мы первыми полетим в космос… – Наум Исаакович предполагал, что Комитет пользуется его архивом и досье:

– Если Ворона и ее второй ребенок выжили, их найдут. И Марту тоже отыщут, у нас теперь есть Моцарт…

По зашторенным окнам заметались отсветы фар. Аккуратно упакованные подарки лежали под елкой. Поднявшись, осмотрев себя в зеркале, Эйтингон остался доволен:

– Товарищ Котов, офицер, разведчик, встречается с сыном геройски погибшего коллеги… – велев себе улыбаться, он пошел в переднюю, к морозному туману, напущенному с деревянного крыльца, к звонкому голосу Саши:

– Товарищ генерал, разрешите обратиться… – Серов тоже улыбался:

– Он профессионал, – подумал Эйтингон, – он не позволит себе ничего подозрительного. Им нужны наши встречи, они надеются, что Саша меня разговорит, что я размякну… – Эйтингон усмехнулся:

– Может быть, жучки всадили в елочные игрушки… – Серов расстегивал занесенную поземкой шинель:

– Разрешаю обратиться к полковнику, суворовец… – Наума Исааковича арестовали генералом:

– Избач только и умеет, что мелочно мстить… – хмыкнул он. Показавшись на пороге передней, Эйтингон раскрыл объятья:

– Здравствуй, Александр… – Саша, еще по-детски, взвизгнул:

– Товарищ Котов! Я знал, что мы увидимся… – от парня пахло свежим снегом и сладостями. Эйтингон поцеловал его в холодный нос: «Я тоже ждал встречи, милый».

Наполеон, от семейства Журавлевых, с воздушным тестом, и заварным кремом, было не сравнить с пышным бисквитным тортом, украшенным витиеватой надписью: «С новым, 1956 годом!». Кондитеры из местного комбината питания, при обкоме партии, снабдили торт еловой ветвью, из ядовито-зеленой глазури.

Торт Журавлевых таял во рту. От чашки крепкого кофе, сваренного для Эйтингона, поднимался ароматный дымок:

– Маша, говоришь, пекла… – добродушно заметил Наум Исаакович, – хорошая хозяйка из нее выйдет. Когда она подрастет, придется Михаилу Ивановичу ухажеров с оружием отгонять… – он заметил, что Саша покраснел:

– Видно, что Мария ему нравится. Она, судя по всему, порядочная девушка, да и Михаил Иванович, в отличие от меня, избежал опалы. Теперь, с новостями о реабилитации Горского, Саша у нас не просто принц, а, можно сказать, король… – о Горском речь пока не заходила.

Они с Сашей отлично отобедали. Наум Исаакович выслушал рассказы мальчика об училище:

– Он парень деликатный, не станет интересоваться, откуда я появился в СССР. Он считает, что я на задании, пусть считает и дальше… – торт оказался новогодним подарком. Саша смутился:

– Мне только вчера сказали о нашей встрече, товарищ Котов… – мальчик бросил взгляд в сторону елки, на пакеты и коробки, – я не успел… – Саша вздохнул:

– Не успел выбрать вам подарок. Торт от меня и от девочек, Маши с Мартой… – Эйтингон, успокоено, понял, что с Мартой все в порядке:

– Больше, чем в порядке, с нее пылинки сдувают. Ее, как и мать, посадят в особый институт, и будут выпускать оттуда только под охраной… – в будущем году шестилетняя Марта шла прямо в третий класс:

– Ей даже предлагали четвертый, – рассмеялся Саша, – но Марта хочет поносить октябрятскую звездочку, пусть и только год…

Наум Исаакович, с черным кофе, и Саша, с капучино, посыпанным корицей, устроились на просторном диване. В камине гудел огонь, Наум Исаакович раскурил сигару:

– Тебе пока не предлагаю, для сигар ты мал, – улыбнулся Эйтингон, – а «Честерфилд» бери. Я никому не скажу, насчет твоего курения… – подмигнув мальчику, он щелкнул зажигалкой:

– О подарке не беспокойся, свои ты получишь завтра, в новогоднюю ночь. Мне ты подарок уже сделал… – Наум Исаакович не занес ничего а блокнот:

– Одну букву я запомню, я не старик. И Стэнли упоминал об этом М, или об этой… – о таком Науму Исааковичу хотелось думать меньше всего:

– Если проклятая Марта выжила, и работает на британцев, то у нас появился очень серьезный враг… – он сразу понял, кто занимался с Сашей английским:

– Парень его отлично описал. Дональд Маклэйн исчез из Британии, когда почуял неладное. Он работал под руководством Стэнли. Вот, оказывается, где он сидит, разыгрывая коммуниста… – Наум Исаакович не сомневался, что нынешний герцог Экзетер знает истинное имя человека, скрывшегося за буквой английского алфавита:

– Ладно, Моцарт поможет найти слабые стороны герцога. В конце концов, его светлость не выкован из стали… – Наум Исаакович недовольно подумал:

– Только кто будет курировать Моцарта? Стэнли тоже не навсегда в Британии. Всех профессионалов, с довоенным опытом работы, либо расстреляли, либо сунули в тюрьмы, как меня. Одна надежда на Александра… – серые глаза мальчика блестели:

– Я решил, что информация может оказаться важной, товарищ Котов, – горячо сказал Саша, – я хочу быть полезным, советской родине… – Наум Исаакович кивнул:

– Ты правильно поступил, милый. В нашей работе надо учитывать каждую мелочь… – за обедом он рассказал Саше о семи скалах, на Северном Урале. Наум Исаакович набросал на салфетке примерную карту

– Тамошние места остаются дикими, полезные ископаемые находятся далеко от плато. Академия Наук не пошлет туда разведывательную партию. Конечно, – он развел руками, – все может оказаться слухами… – он смотрел на взволнованное лицо подростка:

– Он похож на Матвея. Матвей тоже был идеалистом, он быстро загорался, всегда был готов помочь родине… – Саша встряхнул коротко стриженой, светловолосой головой:

– Все просто, товарищ Котов. Я имею в виду разведку природного феномена. Надо организовать туристический поход, от общества «Динамо». Зимний, лыжный маршрут. Я отлично хожу на лыжах, я бы с удовольствием участвовал в такой экспедиции… – Наум Исаакович затянулся сигарой:

– Идея хорошая. Когда ты закончишь училище, мы все обсудим подробно. Если на плато, действительно, расположена аномалия, ученые должны о ней узнать… – парень, немного неловко, стряхнул пепел:

– Товарищ Котов… – он зарделся, – можно, я что-то спрошу… – Наум Исаакович отозвался: «Сколько угодно». Саша помолчал:

– Не надо от меня ничего скрывать. Я по вашему лицу вижу, что-то не так. Я пионер, то есть ваша будущая смена, товарищ Котов. Скажите мне правду. Вы встретились со мной не только ради нового года…

Серов, несколько раз, повторил Эйтингону разработанную на Лубянке легенду. Александр Данилович, человек аскетических привычек, запрещавший себе чувства до победы коммунизма во всем мире, тем не менее, влюбился в Забайкалье в девушку из рабочей семьи. И Серов, и Эйтингон знали историю появления на свет предательницы Князевой, но о таком парню слышать не стоило:

– Как не стоит ему говорить, что у него есть младший брат, по матери, юный Ворон… – усмехнулся Эйтингон, – или что его мать сбежала из СССР, угнав, на пару с мужем, военный самолет. Князева погибла, сражаясь с фашистами, в составе женского авиационного полка. Нечего больше ее обсуждать…

Наум Исаакович постучал сигарой по краю серебряной пепельницы:

– Правительство СССР поручило мне, Саша, поговорить с тобой о твоем покойном деде… – при упоминании правительства парень подтянулся:

– Он в Матвея такой, – ласково подумал Эйтингон, – поколения военных дают о себе знать. Но надеюсь, что характером он пошел в деда по матери. Матвею, все-таки, не хватало самостоятельности, а Горский, что хотел, то и воротил, как говорится… – о покойной Кукушке или ее дочери, об истинном происхождении Горского, парню, тоже, разумеется, не сообщали. Саша, недоуменно, кашлянул:

– Но мой дед, отец папы, происходил из черты оседлости. Он служил солдатом, стал большевиком, и погиб на гражданской войне… – Наум Исаакович взял теплую руку мальчика:

– Именно так. Его сожгли белогвардейцы в паровозной топке, под Волочаевкой… – он привлек парня к себе, – но это был твой дед по матери, Саша. Ты внук Александра Даниловича Горского.

Последний день старого года начался неожиданно ярким солнцем. Ночная метель утихла, оставив на заднем дворе коттеджа пышные, белоснежные сугробы. Снег лежал и на ветвях сосен, окружающих особняк.

Скрипнула дверь, с крыши шале вспорхнула птица. Снежинки посыпались на светлые волосы Саши. Помотав головой, мальчик улыбнулся. Он вышел на крыльцо в одной майке и спортивных штанах, босиком. В дневнике, оставленном на столе, в его спальне, появилась аккуратная запись:

– 31 декабря 1955 года. Отжимания – 100 раз, зарядка – 30 минут. Цитата дня… – дойдя до цитаты, Саша погрыз ручку. Он полистал старую, растрепанную книжку, «Герои революций и войн»:

– Когда товарищ Котов увозил меня из Перми, я оставил брошюру в библиотеке детского дома. На взлетное поле доставили новый экземпляр… – с книгой Саша не расставался до сих пор. В выходных данных значилось, что она написана группой авторов. Вчера, в разговоре с Сашей, товарищ Котов вздохнул:

– В основном, все рассказы пера твоего деда, редактировал сборник тоже он. Александр Данилович много писал. Даже с фронтов гражданской войны он посылал статьи и повести в Москву… – товарищ Котов помолчал:

– Когда твоего деда несправедливо обвинили в шпионаже, его книги изъяли из библиотек. Но здесь… – он погладил картонную обложку, – имя Горского не указано, книге повезло. Александр Данилович вообще был скромным человеком. Он обходился узкой койкой, одной кожаной курткой и обычным пайком красноармейца… – Саша открыл книгу на любимом рассказе, о герое покушения на Александра Второго, Волке. Заскрипела ручка:

– Цитата дня. Коммунист, превыше всего, ставит скромность и воздержанность, в быту и личной жизни… – Саша приписал: «Александр Горский».

Он еще не мог поверить случившемуся. Похлопав по карманам штанов, мальчик вытащил сигарету:

– Вообще плохо курить натощак, но я выпил кофе, с утра… – на первом этаже особняка Саша обнаружил маленькую кухоньку, с электрической плиткой:

– У меня холостяцкие привычки, – объяснил товарищ Котов, – я рано встаю, и не хочу никого беспокоить… – в рефрижераторе нашлась и бутылка молока. Саша затягивался ароматным дымом:

– Товарищ Котов еще спит. Сегодня мы пойдем в баню… – он разглядел у ограды участка деревянную избушку, – потом нас ждет новогодний стол… – вчера коллега отца объяснил Саше, что Горский стал жертвой ошибки:

– Ты, наверное, слышал о ежовских перегибах, о произволе и беззаконии, творившихся в органах до войны… – заметил товарищ Котов. Саша кивнул:

– Да. То есть получается, что Гор… дедушку обвинили в шпионаже задним числом… – с деда Саши снимали все подозрения в работе на западные державы. Имя Горского возвращали улицам, заводам и кораблям, его книги ставили обратно на полки библиотек. Саша вспомнил тихий голос наставника:

– Даже партия может ошибаться, милый. Партия состоит из людей, таких, как мы… – товарищ Котов взял сигару, – но нельзя обижаться на партию, или на страну. Все, что делали твои родители, твои деды, было ради торжества коммунизма и нашей советской родины… – сердце Саши забилось, он облизал пересохшие губы:

– Я тоже, товарищ Котов… – голос мальчика дрожал, – готов отдать все силы, и мою жизнь, ради нашей страны, ради строительства коммунизма… – товарищ Котов погладил его по голове:

– Я знаю, милый, и партия это знает. Ты достойный сын отца, Героя Советского Союза, достойный внук деда, соратника Ленина… – стоя на крыльце, Саша, незаметно, вытер глаза:

– Надо жить так, чтобы мне никогда не стало стыдно перед памятью папы и дедушки, настоящих бойцов мировой революции. Наставником дедушки был сам Волк… – Саша стиснул руку в кулак:

– Моя бабушка умерла в Забайкалье, белые убили дедушку. Мама выросла в детдоме. Она только в юности узнала, что ее отец, Горский. Я тоже не догадывался, чей я потомок… – потушив сигарету в медной пепельнице, Саша спустился во двор.

Мягкий снег холодил ноги. Наклонившись, он умыл разгоряченное лицо. Морозец обжег щеки. Мальчик закинул голову, вглядываясь в синее небо:

– Правильно сказал товарищ Котов, я плоть от плоти советской страны. Меня вырастил Советский Союз, я навсегда останусь его верным сыном, как папа и дедушка… – в спину Саши ударился снежок. Повернувшись, мальчик улыбнулся. Товарищ Котов, тоже в спортивной майке и штанах, поставил чашку кофе на перила крыльца:

– Разомнемся, перед завтраком, – весело сказал наставник, – защищайте ваши позиции, будущий офицер госбезопасности Гурвич… – Саша расхохотался:

– Доброе утро, товарищ Котов. Есть защищать позиции… – быстро налепив с десяток снежков, мальчик крикнул: «К бою готов!».

Куйбышев

Под каблучками сапожек поскрипывал снег. Развевались полы дубленого пальто, сшитого для Маши в закрытом ателье, где обслуживали семьи руководителей города и области. На улице Чкалова зажигались тусклые фонари. Сугробы здесь с утра не убирали, Маша шла медленно:

– Надо было поехать на машине, как говорила мама, – вздохнула девушка, – но неудобно, у меня пионерское поручение…

Последний день старого года выпал на субботу, учеников распустили по домам. Вчера Маша танцевала на новогоднем вечере, в школе:

– Жалко, что Саша уехал, – подумала она, – девочкам он понравился. Все спрашивали, вернется ли он в город, после нового года… – Маша обещала подружкам встречу с суворовцем на представлении «Щелкунчика». Она показала приятельницам фото Саши, в военной форме. После балета родители разрешили Маше устроить домашнее чаепитие, для одноклассников. Повар пек пирожные, из распределителя привозили фрукты:

– Сегодня тоже на столе будет виноград и мандарины… – в карман пальто она сунула пустую авоську, – Оля обрадовалась подаркам… – Маша вызвалась навестить одноклассницу, неделю назад сломавшую ногу, на лыжной прогулке. Оля жила на улице Пушкина, в большой, уютной квартире, в доме, выстроенном для инженеров гидроэлектростанции и самарских заводов. Остановившись под фонарем, рядом с газетным щитом, Маша огляделась:

– Я плохо знаю район. Кажется, я не туда свернула, автобусы здесь не ходят… – ее окружали покосившиеся, деревянные домики. Крупный снег падал на жирные заголовки «Волжской коммуны»:

– 29 декабря введена в строй первая очередь Куйбышевской ГЭС. Вперед, к новым победам коммунизма! Труженики области готовятся к тринадцатой партконференции…

За чаем, в столовой одноклассницы, ее отец, главный инженер гидроузла, рассказывал о строительстве станции:

– Он обещал устроить нам экскурсию, после нового года… – на часах Маши стрелка подбиралась к пяти вечера, – где же автобусная остановка, или, хотя бы, телефонная будка… – в ее ридикюле, крокодиловой кожи, лежал кошелек, с аккуратно свернутыми купюрами. Услышав, что Маша приехала на автобусе, отец Ольги предложил ей вызвать разгонную машину, обслуживавшую руководство строительства. Маше стало неловко:

– Почти новогодний вечер, все готовятся к празднику. Папа, кажется, и нашего шофера отпустил… – стоило Маше позвонить домой, как шофера вернули бы в особняк, однако она не теряла надежды отыскать автобус:

– Надо было запомнить дорогу, – рассердилась на себя Маша, – вечно я витаю в облаках. Марте шесть лет, а она гораздо наблюдательнее, чем я. Она бы меня сразу вывела на остановку… – когда Маша отправлялась к однокласснице, приемная сестра и мать хлопотали на кухне. Повар приготовил обеды и ужины на два дня. Журавлевым оставалось только разогреть судки и сервировать стол:

– Сегодня волжская уха с расстегаями, семга под майонезом, запеченная индейка с грецкими орехами и ветчина, в медовой глазури, – вспомнила Маша, – еще салаты, пирожки, бутерброды, торт-мороженое, на десерт… – она поискала глазами магазин, или аптеку:

– Надо зайти, спросить, где автобусная остановка… – улицу застроили частными домиками, в один этаж, с глухими заборами и резными наличниками.

Ноги, немного, замерзли. Пристукнув сапожками, она сдула прядь белокурых волос с разгоряченного, вспотевшего под дубленой шапочкой лба:

– Не ломиться же к незнакомым людям, в канун праздника. Если бы появился хоть какой-то прохожий… – за спиной Маши раздался добродушный, немного развязный мужской голос:

– Девушка, с наступающим вас праздником… – на нее пахнуло ароматом хвои и дешевого вина. Крепкий парень, в драповом пальто, покачивался, сдвинув на затылок ушанку. В авоське, среди бутылок, и пятка мандаринов, зеленела еловая веточка:

– Кавалера ждете, а он не пришел… – парень ухмыльнулся, показав желтоватые, крупные зубы, – давайте, я его заменю… – он, неожиданно ловко, подхватил Машу под локоть. Девушка попыталась отстраниться:

– Товарищ, я заблудилась. Мне надо на улицу Куйбышева, к парку культуры и отдыха. Вы не подскажете, где автобусная остановка… – парень теснил Машу к забору:

– Давайте выпьем, в честь нового года. Потом я вас провожу в парк… – он подмигнул Маше, – если вы, конечно, захотите туда поехать… – из раскрытого рта на Машу повеяло плохим табаком. Девушка сдержала тошноту:

– Хоть бы такси показалось, или милиционер прошел. Но здесь нет никого, улица пустая… – ветер мотал фонарь, над ее головой. Маша почувствовала большую руку, на груди. Парень забормотал:

– Не ломайся, выпьем на брудершафт. Тебя как зовут, красавица… – Маша резко толкнула его в грудь. Бутылки зазвенели, послышался сочный мат. Поскользнувшись, парень рухнул задом в сугроб, мандарины рассыпались по тротуару:

– Надо бежать, пока он не опомнился… – молодой человек пытался подняться. Ушанка полетела вслед за мандаринами, он выругался:

– Сука, я с тобой хотел по-хорошему… – Маша рванула хлипкую калитку, в заборе:

– Пусть там будут люди, все равно… – она заметила свет в окнах дома, – объясню, что ко мне пристали, на улице. Позвоню домой, пусть пришлют машину… – она запомнила номер, на выщербленной табличке, белой эмали:

– Восемьдесят четыре, по улице Чкалова… – взбежав по обледеневшим ступенькам крыльца, Маша замерла:

– Странно, свет горит, но внутри тихо. И дверь на улицу открыта… – ветер ударил по ногам, Маша сглотнула:

– Просто ветер, на дворе зима. Но почему в квартире так холодно… – Маша велела себе переступить порог:

– Я только спрошу, где здесь остановка автобуса… – дверь, за спиной, с неожиданным грохотом, захлопнулась. Маша прислушалась:

– Нет, ни души. Наверное, все на кухне… – велев себе не робеть, она пошла к ярко освещенной комнате.

Маша сразу поняла, что попала в дом, где жильцы начали отмечать Новый Год. В углу бедноватой гостиной притулилась елочка, украшенная десятком простых игрушек. На лысой верхушке кренилась набок алая, пятиконечная звезда.

В нос ударил запах дешевых духов, пота, прокисшего вина. На деревянных половицах, под сапожками, захрустели осколки зеленого стекла. Разлитый портвейн стоял темной лужей. Маша натолкнулась на брошенный, граненый стакан. На разоренном столе блестели разномастные, щербатые тарелки, с остатками винегрета. Посередине красовалось несколько противней, с пирогами. Среди посуды громоздились нетронутые бутылки водки и пива.

У перевернутых табуретов валялись упавшие вилки и ложки, на продавленный диван метнули дамскую сумочку. Ридикюль раскрылся, на тканое покрывало выпали пудреница с помадой. Маша крепче прижала к себе сумочку:

– Словно люди бежали отсюда, в панике, но почему…

Она только сейчас увидела раскрытые настежь, несмотря на зиму, окна. Голая электрическая лампочка, под потолком, мигала. В углу мерцал красноватый огонек. Маша помнила слово, из стихов Лермонтова и Пушкина:

– Лампада. Дом старый, наверное, здесь живут и пожилые люди. Они держат иконы…

В Москве, заинтересовавшись Богородицей, Маша сходила в Третьяковскую галерею. В церковь она так и не попала, но теперь знала, кто такая Божья Матерь:

– Библия, это легенды, – твердо сказала себе девочка, – придуманные при рабовладельческом строе, чтобы отвлечь угнетенные классы от борьбы с эксплуататорами, одурманить их…

Так, уверенным голосом, говорила строгая женщина, экскурсовод в музее. В гостиной Маша тоже увидела иконы. Она узнала Богородицу, но остальные лики были ей не знакомы:

– Лики, не лица… – сердце отчаянно, беспорядочно забилось, – так говорят про иконы. Перед ними осеняют себя крестным знамением. Крест, символ страданий Иисуса, то есть Иисус, тоже легенда, придуманная правящим классом, в Римской империи… – в ряду икон виднелось черное пространство:

– Одну сняли, – Маша огляделась, – куда она делась? И где все гости, почему не выключили патефон… – игла поднялась, но пластинка еще вертелась. Маша прочла на желтой этикетке:

– Танцевальная музыка, в исполнении оркестра Леонида Утесова… – на столе лежали нетронутые, новогодние хлопушки. По полу разбросали сгоревшие, бенгальские огни. Что-то зашуршало, завыло, Маша вздрогнула:

– Часы, с кукушкой… – птица, высунувшись наружу, хрипло прокричала шесть раз. Расстегнув пальто, поправив шапку, девушка вытерла пот со лба:

– Здесь есть кто-нибудь… – неуверенно позвала Маша, – товарищи, откликнитесь… Мне надо узнать, как пройти на автобусную остановку…

Порыв ветра взметнул бархатные портьеры, с бомбошками. Маша сначала даже не поняла, что перед ней. Она увидела бледное, мертвенное лицо, спускающиеся на плечи, завитые, светлые волосы, яркий очерк алой помады, на губах. Девушку словно впечатали в бревенчатую стену. Она стояла, выпрямившись, вцепившись пальцами в жестяной оклад иконы. Незнакомка смотрела вперед, мимо Маши:

– Здравствуйте, товарищ… – пролепетала девушка, – простите, я, наверное, не вовремя. Где здесь ближайший автобус, на улицу Куйбышева…

Метель ударила по ногам острым, безжалостным снегом. Комнату наполнило переливающееся, разноцветное сияние:

– Надо бежать… – забился в ушах отчаянный крик, – это смерть! Всем покинуть палатку, немедленно… – затрещала ткань, босые ноги обжег ледяной ветер.

Задохнувшись, Маша ринулась вперед. Она попыталась потрясти девушку за плечи, отобрать у нее икону. Незнакомка будто превратилась в застывшую статую:

– Невозможно, она приросла к стене… – каблуки девушки было не оторвать от половиц, – но она, кажется, дышит… – глаза девушки не двигались, но Маша уловила стук ее сердца:

– Надо вызвать скорую помощь, – решила Маша, – ей плохо, она может умереть… – в голове пронесся далекий голос:

– Те, кто мертвы, живы, те, кто живы, мертвы. Живи, Мария Максимовна, обрети спасение, и душу вечную. Ищи своего отца, змейка тебе поможет… – Маша помотала головой:

– Зачем искать? У меня есть родители, они живы, они меня любят… – метель стала серой, запахло гарью:

– Твоямать превратилась в дым, стала пеплом, а твой отец далеко отсюда. Но вы найдете друг друга, он вырвет тебя, из сырой земли… – Маша вспомнила старика, встреченного в Москве:

– Он тоже называл меня Марией Максимовной. Но моего отца зовут Михаил Иванович… – губы неизвестной девушки зашевелились, Маша услышала шепот:

– Волк, твоего отца зовут Волк… – дверь комнаты грохнула. Маша, не оглядываясь, выскочила во двор. Не думая о давешнем парне, пнув ногой калитку в ограде, она заметила в поднявшейся метели зеленый огонек:

– Мне все привиделось, не было никакой девушки. Я волновалась, из-за того мерзавца, и придумала всякую ерунду…

Выбежав на мостовую, Маша замахала сумочкой: «Такси, такси!».

Столовую в особняке Журавлевых, устроили в полукруглой ротонде, выходящей окнами на Волгу. Одноклассница, уроженка Куйбышева, по секрету сказала Маше, что двухэтажный, элегантный дом, возвел, до первой войны, местный воротила, наследник богатейшей семьи пивоваров Вакано, Владимир Альфредович.

Девочка махнула в сторону огромных зданий, красного кирпича, на волжском берегу:

– Его отец основал Жигулевский завод. В вашем особняке жила… – одноклассница понизила голос, Маша ахнула: «Не может быть!». Девочка кивнула:

– Совершенно точно. Бабушка помнит, как она выезжала в ландо, на конные прогулки. Вакано ее привез из Персии, купил у тамошнего шаха. Представляешь, она держала ручного гепарда…

В особняке Журавлевых раньше обреталась содержанка Владимира Альфредовича, бежавшая, вместе с ним, из революционной России. От обстановки ничего не осталось, советские учреждения, занимавшие здание, перестроили комнаты и лестницы. Маша, все равно, представляла неизвестную ей женщину, за поздним завтраком, именно в ротонде. После ремонта стены обили атласными обоями, со склада обкома привезли пышные натюрморты, в бронзовых рамах.

Утром нового года Маша сидела за столом одна. Марта любила поспать:

– Она и в будние дни поздно встает, – рассеянно подумала девушка, – интересно, как она собирается подниматься в школу…

Вчера Марта отправилась в постель гораздо позже полуночи. Они посмотрели московскую программу, записанный на пленку новогодний концерт. В гостиной Журавлевых стоял новый телевизор, «Рекорд». Под бой курантов, из радиолы, родители вручили им подарки. Маша, помешивала кофе со сливками:

– Мама даже прослезилась, когда получила от Марты шкатулку… – младшая сестра любила возиться с паяльником и набором для выжигания. В детской Марты поставили аккуратный, по ее росту, рабочий столик.

Маша подарила матери духи, а отцу галстук. Она откладывала карманные деньги, начиная с осени:

– Сашу тоже ждет галстук, когда он приедет, а нам с Мартой он вручил книги… – младшая сестра ахнула, распаковав сверток:

– То, что я хотела… – сидя под елкой, девочка углубилась в детскую повесть о жизни Джордано Бруно. Маша осталась довольна своим подарком:

– Книга дореволюционная, но в конном спорте мало что меняется. Приятно, что Саша обо мне думает… – ей досталось руководство по верховой езде, антикварного издания.

Всю новогоднюю ночь Маша, старательно, отгоняла мысли об увиденной на улице Чкалова девушке:

– Ничего там не было, это сила моего воображения. Я волновалась, из-за того парня, страх сыграл свою роль. На уроках биологии нам объясняли, как работает человеческий мозг… – намазав свежий батон черной икрой, она прислушалась.

В коридоре хлопнула дверь, раздался недовольный голос отца:

– Бутерброды мне не нужны, и кофе я тоже ждать не буду. В обкоме развернут буфет, все-таки экстренное заседание бюро… – мать, что-то, неразборчиво, сказала. Отец отозвался:

– Чушь, Наталья, религиозные бредни. Якобы вчера, в частном владении на улице Чкалова, девица танцевала с иконой, и застыла на месте. Там устроили вечеринку, гости к тому времени перепились. С пьяных глаз, еще и не то вообразишь… – зашуршал пиджак, заскрипели половицы:

– У дома собралась толпа, попы появились, чуть ли не молебен служат. Но милиция и скорая помощь на месте. Надеюсь, они разберутся, что там за девица с иконой. Только этого нам не хватало, перед партийной конференцией…

Бутерброд встал колом в горле Маши, она поперхнулась:

– Я ничего не придумала, в доме, действительно, стояла девушка. Она держала образ, только какой… – Маша не помнила икону, но хорошо помнила мертвенный холод метели, далекий, женский голос:

– Она говорила, что мне надо обрести жизнь вечную, найти спасение. Она тоже называла меня Марией Максимовной, как старик, в Москве. Девушка сказала, что мой отец, Волк. Была еще какая-то змейка… – Маша смутно помнила, как давно, в Москве, мужчина угостил ее конфетой, в телефонной будке:

– Мама забрала леденец. Она велела мне ничего не принимать от чужих людей. У него на руке был рисунок, то есть татуировка, голова волка… – Маша едва успела проглотить бутерброд. Повеяло сладкими духами. Мать, в шелковом китайском халате, с вышитыми драконами, опустилась в кресло напротив:

– У отца дела, даже в новогоднее утро, – вздохнула она, – он позавтракает в обкоме. Ты сыта, милая, или попросить принести еще пирожных… – Наталья налила себе черного кофе:

– Марта только к обеду встанет. Поедим, и погуляем, в парке… – она бросила взгляд на лицо старшей дочери:

– Машенька очень бледная. Но школа закончилась только пару дней назад. Вчера, то есть сегодня, она поздно легла. Ничего, впереди каникулы, пусть отоспится…

Поднявшись раньше мужа, Наталья вынула из ящика комода обитую бархатом коробочку:

– Марта к завтраку не выйдет, отдам Машеньке кольцо. Объясню, что это семейная реликвия. Носить она его пока не сможет. Пусть драгоценность останется нашим секретом, матери и дочери… – потянувшись, Наташа взяла руку девочки:

– Я приготовила тебе еще один подарок, милая… – она улыбнулась, – родовое кольцо… – Маша успела подумать:

– Мама родилась в рабочей семье, откуда у них драгоценности… – щелкнул замок коробочки. На ладони матери заискрились сапфиры и бриллианты. Изящная змейка гордо поднимала голову, обвиваясь вокруг старинного перстня.

Радиола замигала зеленым огоньком. Женский голос, мягко сказал:

– Today is first of January, six o’clock in the evening. Latest news, from London…

В зашторенные окна бились хлопья метели. Детская выходила в сумеречный парк. За оградой, на оживленной улице Куйбышева, двигались отсветы фар, мелькали красные огоньки такси. Девочка сидела на ковре, прислонившись к ножке радиолы, держа на коленях книгу о Джордано Бруно:

– Глава одиннадцатая. Скитания ученого… – рыжие, коротко стриженые волосы щекотали воротник синего халатика. Мама Наташа ворчала, что в таких нарядах разгуливают только уборщицы:

– Ученые тоже, – серьезно отозвалась Марта, – только на картинах их рисуют в белых одеждах… – она нахмурила бровки:

– Белые одежды. Кто-то говорил про такое. Наверное, папа Миша, когда он рассказывал о физических лабораториях. Мои родители работали в закрытом институте… – приемный отец обещал познакомить ее с товарищами Курчатовым и Королевым.

Марта покрывала страницы тетрадок не только уравнениями, но и рисунками. Она набрасывала ракеты, вырывающиеся в космос, летящие к луне, очертания спутников и огромных конструкций, повисших в стратосфере:

– Это рабочие станции, – объяснила она сестре и Саше Гурвичу, – скоро люди поселятся за пределами земли. Такие сооружения станут ступенькой, к освоению далеких планет, например, Марса. То есть Марс близкая нам планета… – откусив от ржаного пряника, Марта задумалась:

– Джордано Бруно сожгли потому, что он настаивал на множественности обитаемых миров. Мы пока не встретили никого, близкого по разуму, но мы и не выходили в космос… – Марта полистала блокнот. В энциклопедии она прочла о таинственном, исчезнувшем материке, Атлантиде, и наскальных рисунках, в Южной Америке:

– Это дело рук человека, – твердо сказала себе девочка, – а насчет Атлантиды, нет доказательств, что она существовала. Нельзя опираться на непроверенные данные. Кто-то так говорил, но я не помню, кто… – она вообще мало что помнила.

На задней странице тетрадки, мелким почерком, она записала два слова: «Корсар» и «Ник». Марта взяла с ковра блокнот:

– Корсар, похоже на кличку собаки, как Дружок… – черный терьер, дремавший в углу детской, поднял голову. Собака подобралась ближе к Марте. Теплый язык лизнул ее руку, Дружок благодарно заурчал.

Спрятав кусок пряника в карман, девочка обняла терьера за шею:

– Тебе нельзя много сладкого, собакам это вредно. Хотя ты вдоволь нагулялся…

После обеда, Марта, с матерью и сестрой, отправилась в парк. Дружок носился за палочками, по заснеженным газонам, и съезжал вместе с Мартой с ледяной горки:

– Мне было весело, – девочка поцеловала собаку в холодный нос, – а сейчас грустно. Но мне всегда грустно в метель… – она помнила треск огня, в камине, музыку из радио, ласковый, мужской голос:

– Мама работает, а мы попьем какао и послушаем детскую передачу…

– Самолет, – пролепетал детский голосок, – когда на самолет, папа… – неизвестный мужчина ответил:

– Нелетная погода, Ник. Пройдет метель, и я сяду за штурвал… – Марта хмыкнула:

– Это, наверное, полигон, где мы жили. Папа Миша сказал, что лаборатория находилась далеко на севере, может быть, даже на Новой Земле… – Марта нашла острова в атласе, – но мой отец был физик, а не летчик. И кто такой Ник… – она обнимала Дружка:

– На полигоне жили и другие ученые, все просто. Но Ник, не русское имя, русское имя Коля… – она решила

– Я, наверное, больше ничего, никогда не вспомню… – приемным родителям она ни о чем не говорила, – но папа Миша обещал, что мне скажут имена папы и мамы, или даже покажут их фото…

Марта слушала успокаивающий голос диктора. Британское радио рассказывало о новогодних празднествах, в Лондоне:

– Странно, что я сразу поняла английский язык, – подумала Марта, – словно я всегда его знала… – в школе Маши преподавали именно английский:

– Она занимается дополнительно, французским и немецким, и я тоже начну. Для переписки с зарубежными учеными, чтения монографий, надо знать языки…

Новости закончились. Марта покрутила рычажок:

– Час русского романса, – вступил мужской голос, по-русски, – поет солистка Свердловского театра оперы и балета Ирина Архипова. Слова Тургенева, музыка Абазы. «Утро туманное, утро седое» – низкий голос разливался по комнате, шуршала метель за окном, завывал ветер:

– Утро туманное, утро седое,

Нивы печальные, снегом покрытые,

Нехотя вспомнишь и время былое,

Вспомнишь и лица, давно позабытые….

Девочка поморгала рыжими ресницами:

– Я все вспомню, обязательно… – она прижалась к уютному боку Дружка: «Вспомню».

Серым, унылым днем улица Чкалова выглядела обыкновенной городской окраиной. На углу бойко торговала булочная. Очередь тянулась из дверей на каменные ступени магазина. Рядом притоптывала валенками закутанная в ватник женщина в ушанке:

– Пирожки, свежие, горячие, с ливером, с капустой, с рисом и яйцом…

Маше не позволяли покупать такие пирожки на улице. Мать поджимала губы:

– В школьной столовой бери, что хочешь, а на лотках можно подхватить расстройство желудка… – порывшись в школьном портфеле, Маша достала портмоне:

– С ливером и капустой, пожалуйста… – есть она не хотела, напившись чаю в Олиной квартире, но живот сводило неприятными спазмами. Маша ушла из дома после завтрака, под предлогом очередного посещения больной подруги и визита в детскую библиотеку:

– Саша просил обменять его книги, – объяснила она матери, – завтра он возвращается в город… – завтра Маша отправлялась и на первую тренировку, в новом году, на городском ипподроме:

– Надо Лорду принести что-нибудь вкусненькое, – напомнила себе она, – он всегда ждет моего появления, ласкается… – несмотря на кровное происхождение, жеребец оказался вовсе не заносчивым, а добродушным и покладистым.

Остановившись за магазином, придерживая локтем портфель, Маша кусала сразу два пирожка:

– Так вкуснее. У Оли я побывала, библиотеку навестила. Зачем я здесь? Надо было поехать домой… – весь день она уговаривала себя, что ей не стоит заходить на улицу Чкалова:

– Ничего не случилось, это мое воображение. Но змейка, змейка… – за новогодним завтраком, мать объяснила Маше, что перстень попал в ее семью после революции:

– Его носила моя мать, теперь я, а скоро и ты его наденешь, доченька… – заперев дверь своей комнаты, Маша спрятала кольцо в антикварном комоде, орехового дерева. Она поняла, что никогда не видела мать с драгоценностью:

– Мама носит золотые часы, серьги с бриллиантами, но кольцо она никогда не надевала… – Маша не стала интересоваться, почему. Она тоже не собиралась носить украшение:

– В школе разрешают только часы и простые серьги. Я еще пионерка, нас учат скромности… – мать хотела сшить Маше вечернее платье, для посещения «Щелкунчика»:

– Саша пойдет в парадной форме, – озабоченно заметила Наталья, – а тебе можно подобрать закрытую модель, без декольте… – Маша закатила глаза:

– Совершенно ни к чему. У меня есть праздничное платье, его я и надену… – утром мать уехала с Мартой в ателье обкома партии:

– Кажется, Марте не обойтись без платья, – весело подумала Маша, доедая пирожки, – хотя она не интересуется театром. Но музыку она любит, всегда слушает, когда я играю… – малышка утверждала, что музыка помогает ей думать. Выбросив промасленную чековую ленту в урну, Маша вытерла руки платком:

– Незачем думать. Если на улице Чкалова что-то и произошло, это ко мне отношения не имеет. Но девушка говорила о Волке, я помню человека, с татуировкой волка. Голос, который я слышала в доме, упоминал о кольце, змейке. Не случается таких совпадений… – Маша взглянула в сторону знакомого ей забора дома под номером восемьдесят четыре. Никакой толпы, о которой вчера говорил отец, у ограды не было. Не заметила Маша и милицейского поста.

За ужином, или сегодняшним завтраком, родители не обсуждали инцидент:

– Или обсуждали, но наедине, а не при мне, или, тем более, Марте… – небрежно помахивая портфелем, Маша пошла вдоль забора, – я загляну внутрь, и вернусь к автобусу. Я запомнила, где остановка… – Маша улыбнулась, – девушка, наверное, просто потеряла рассудок. Ее увезла скорая, а в дом вернулись жильцы…

Судя по скрипящей на ветру двери, дом пока пустовал. Маша, осторожно, ступила на прогнившие половицы:

– Странно. Тогда комнату ярко осветили, а теперь здесь полутьма… – впереди мерцал красноватый огонек лампады, переливались свечи. Маша ощутила теплый, пряный запах:

– Словно дома, словно мы сидим за чаем, все вместе. Так хорошо, так спокойно…

Она замерла на пороге комнаты. Свечи налепили на бревенчатую стену, обозначив силуэт человеческой фигуры. По углам, на коленях, стояли какие-то люди. Маша услышала заунывное пение, кто-то всхлипнул:

– Богородице Дево, святой Николай Угодник, молите Господа Иисуса Христа о рабе его, девице Зое, да обретет она здоровье душевное и телесное… – Маша не успела податься назад. Перед ней выросла почти забытая фигура, в расстегнутом, деревенском тулупе. Седобородый старик, с непокрытой головой, держал свечу:

– Здравствуй, Мария Максимовна, – тихо сказал он, – вот мы и снова свиделись.

Администратору куйбышевского Дома Колхозника, облупленного трехэтажного здания, неподалеку от железнодорожного вокзала, заселившийся неделю назад старик предъявил не обычную справку из правления колхоза или сельсовета, а, неожиданно, паспорт.

Из бумаги следовало, что новый постоялец, которому шел восьмой десяток, родился в Заволжье, в городке Пугачев, на реке Иргиз:

– В тех местах издавна жили раскольники, – вспомнила женщина, – но скиты давно разорили… – старик напомнил ей священника, или монаха. В первые годы революции, в тогдашней Самаре их еще попадалось много.

Постоялец занял койку, в общей мужской комнате, с двумя десятками соседей. Старик объяснил, что приехал из Саратовской области в больницу при местном мединституте, надеясь получить консультацию врачей.

Больным, постоялец, впрочем, не выглядел. По утрам он колол дрова, на заднем дворе, в одних ватных штанах и застиранной майке. Кухня Дома Колхозника работала на старинных, дровяных плитах. Старик не распивал в номере водку, не курил в коридорах, не играл на баяне и не пел по ночам военные песни. Утром он завтракал чаем, миской перловки или ячневой сечки, и куском хлеба. Старик даже отказывался намазать его маргарином.

Постоялец на целый день покидал гостиницу, возвращаясь поздно вечером. Администратор решила, что у него в городе живет родня:

– Должно быть, он столуется у кого-то на квартире. Вообще видно, что он не одинок, вещи у него в порядке… – повар, по секрету, сказала ей, что старик носит крестик:

– Носит, пусть носит, – подумала работница гостиницы, – он пожилой человек. Меня и саму крестили, до революции…

Иван Григорьевич Князев отлично управлялся не только с топором, но и с иголкой. Князев сам ухаживал за своими немногими вещами, и даже мог починить обувь. Обосновавшись у ограды парка культуры, он посматривал на автобусную остановку:

– Готовить я тоже умею, но здесь я обедаю у истинных христиан, как обычно…

После смерти жены Князев подался, как он говорил, обратно на запад. Овдовевшим мирянам разрешали принять монашеский чин. С официальной церковью Князев ничего общего иметь не хотел:

– Сначала они продались большевикам, назвали себя обновленцами. Теперь они и вовсе встали на сторону отродья диавола… – так в катакомбной, запрещенной церкви, где монашествовал брат Иоанн, называли Сталина. По мнению Ивана Григорьевича Хрущев был ничем не лучше:

– Истинная церковь всегда претерпевала лишения. Мучеников расстреливали, ссылали в лагеря, но они не отступились от веры. Так будет и дальше… – у ограды парка он ждал рабу божию, отроковицу Марию:

– Вчера она убежала из дома, откуда забрали рабу божию Зою, – вздохнул Князев, – даже разговаривать со мной не захотела. Но она должна знать, кто она такая, должна найти своего отца…

После пострига, в уединенном, алтайском скиту, Князев стал связником, как они выражались, на военный манер, между разрозненными группами истинных христиан. Настоятель скита, отец Гермоген, в двадцатых годах, с кучкой верных церкви монахов, отправился за Урал. Иван Григорьевич надеялся на тихую жизнь в тайге, однако перед кончиной Гермоген отрядил его в Москву:

– Встретишься с матушкой Матроной, – велел почти столетний настоятель, – может, ей помощь какая нужна… – Гермоген знал Матрону по дореволюционным годам:

– Вокруг нее одни женщины, что надежно, но мужская рука тоже понадобится. Ты долго жил в миру, антихристы на тебя не обратят внимания… – Матрона и рассказала Князеву о рабе божией, девице Марии:

– Сейчас она увидела Зою, – подумал Иван Григорьевич, – она пришла в домик не случайно…

Судьба Зои, увезенной новогодней ночью, с улицы Чкалова, вместе с иконой, пока оставалась неизвестной. Князев надеялся на сведения от медсестры в городской психиатрической больнице. Женщина, раньше работавшая в клинике при мединституте, тоже была тайной монахиней. Очевидцы рассказали, что Зою вынесли из дома на носилках, прикрытую одеялом:

– Приехала скорая помощь, милицейская машина… – переступая ногами в аккуратно зашитых валенках, Князев следил за автобусами, – а ведь я так хотел уйти от мира, отказаться от документов, не вспоминать о сатанинской власти. Но Господь рассудил по-другому, мне надо выполнять свой долг…

Он надеялся выручить Зою из лечебницы и переправить девушку в сибирские скиты:

– Иначе мученица сгинет, в руках иродов… – Князеву надо было услышать от Маши о ее встрече с девушкой:

– Надо убедить ее найти отца, Волка, где бы он ни был… – матушка скончалась, а без нее Князев не мог узнать, где сейчас настоящий отец Маши:

– Да и матушка сего не знала, только сказала, что он жив и не в СССР…

Вглядевшись в пассажиров прибывшего автобуса, Князев заметил знакомую шапочку, темного соболя. Оторвавшись от газетного щита, он пошел вслед за Машей в парк.

Мягкие хлопья снега кружились над уединенной скамейкой. По укрытой белой пеленой дорожке прыгал, щебетал красногрудый снегирь.

Порывшись в кармане ватника, Иван Григорьевич бросил птице крошек, от съеденной по дороге в парк четвертинки ржаного хлеба:

– Видишь, – добродушно заметил старик, – как сказано в Евангелиях, взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы. Отец ваш Небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их…

Сцепив длинные пальцы, в замшевых перчатках, Маша, слабым голосом, проговорила:

– Пушкин писал, тоже о птицах… – Иван Григорьевич кивнул:

– Птичка Божия не знает

Ни заботы, ни труда;

Хлопотливо не свивает

Долговечного гнезда…

Маша заметила в его седой бороде мимолетную улыбку:

– Это из поэмы «Цыгане». Я учился дома, но читал не только Библию… – девушка пробормотала:

– Я не читала. Библию, я имею в виду… – Маше было стыдно за то, что вчера она не осталась в доме, по улице Чкалова:

– Но я испугалась, он опять назвал меня Марией Максимовной. Я решила, что он меня преследует… – догнав ее в парке, Иван Григорьевич, тихо сказал:

– Не бойся, милая. Я здесь затем, чтобы невинная душа не страдала… – на скамейке, представившись Маше, старик быстро рассказал, что произошло в новогоднюю ночь, в деревянном, окраинном домике. Девушка смотрела на порхающую над сугробами птицу:

– Зое не хватило пары, для танцев. Она сняла со стены икону Николая Чудотворца, и крикнула, что святой станет ее кавалером… – об этом рассказали в панике бежавшие из комнаты парни и девушки:

– Зоя застыла на месте. Все решили, что она шутит, стали ее тормошить, но она даже не могла двинуться, ее словно впечатали в стену. Говорить она тоже не могла, но со мной говорила… – Маша объяснила Ивану Григорьевичу, что попала в дом на улице Чкалова случайно. Девушка покраснела:

– На тротуаре появился пьяный, он приставал ко мне… – Маша отвела взгляд. Иван Григорьевич кашлянул:

– Словно Господь тебя туда направил, Мария. Ты единственная, кто слышал голос Зои после случившегося. Или это был не ее голос, а чей-то другой голос… – Маше, внезапно, стало страшно. За серыми верхушками облетевших деревьев, виделись окна их особняка. Маше захотелось уйти:

– Зачем я здесь? Все это ерунда, насчет какого-то Волка. У меня есть мать и отец, все указано в метрике. Я родилась в Куйбышеве, в марте сорок второго года… – она так и сказала старику, добавив:

– В клинике при мединституте. Иван Григорьевич, я понимаю, что не все… – Маша замялась, – не все можно объяснить наукой, но это совпадения. Моя мать, действительно, отдала мне наше семейное кольцо, змейку, но перстень не имеет никакого отношения к Волку, кем бы он ни был. Вы вообще знаете его, этого Волка… – поинтересовалась Маша. Князев развел руками:

– Понятия не имею, кто он такой. Но матушка Матрона… – отряхнув подол дубленого пальто, Маша поднялась:

– Иван Григорьевич, при всем уважении к вашей старости… – она помолчала, – к вашей вере, вы сами говорили, что матушка была слепа, от рождения. Как она могла знать какого-то Волка, или, тем более меня… – Маша вскинула на плечо изящную сумочку:

– Вы его не знаете, а я знать не хочу. Иван Григорьевич, у меня есть родители, они меня вырастили и воспитали. Я от них никогда не откажусь… – Маша вздернула твердый подбородок, – да и незачем отказываться, я их дочь… – помня о секретности, окружавшей погибших родителей Марты, о приемной сестре она вообще не говорила:

– Если он следил за нами в парке, я объясню, что Марта, дальняя родственница, она гостит у нас… – о Марте речь не заходила.

Иван Григорьевич тоже встал, нацепив на седую голову заячий треух:

– Неволить я тебя не стану, Мария, – серьезно сказал Князев, – однако попрошу тебя, о помощи… – Маша вспомнила мертвенно-бледное лицо Зои, росчерк алой помады, на губах:

– Иван Григорьевич сказал, что Зоя только немногим старше меня, – вспомнила Маша, – она, скорее всего, сейчас в психиатрической лечебнице, бедная… – снегирь, вспорхнув, уселся на ветвь рябины. Маша, растерянно, ответила:

– Мне очень жаль Зою, Иван Григорьевич, но что я могу сделать… – Князев вздохнул:

– Твой… – он запнулся, – отец, член бюро обкома партии, я прочел о нем в «Волжской коммуне». Он должен знать, где Зоя, что с ней… – серые, в глубоких морщинах глаза, взглянули на Машу:

– Иисус заповедовал нам помогать страждущим, милая… – Маша отозвалась:

– Хорошо, Иван Григорьевич. Ждите меня завтра, у этой скамейки. Я постараюсь что-то выяснить… – она быстро пошла по дорожке к главной аллее парка. Князев перекрестил стройную спину девушки, белокурые косы, выбившиеся из-под шапочки:

– Господи, не дай ей блуждать во тьме. Пусть она обретет веру, пусть найдет истину, на своем пути.

Скромная церковь апостолов Петра и Павла стояла в глубине занесенной снегом, тихой улочки Буянова, бывшей Сенной. В прошлом веке храм возвели на личные средства самарского богатея, торговца зерном Головачева. После революции кафедральный, Вознесенский собор, закрыли, в Покровском соборе обосновались обновленцы. В окраинную церквушку стали потихоньку стекаться истинно православные верующие.

До войны священников у Петра и Павла, несколько раз, арестовывали, но летом сорок первого года одного из бывших настоятелей выпустили на волю, вернув на прежний пост. Церковь, как и Покровский собор, отремонтировали. В храме служили молебны за победу советского оружия над фашистами, собирали пожертвования, на нужды армии. Даже через десять лет после конца войны, над конторкой, где продавали свечи, красовалась выцветшая телеграмма. Давно умершего настоятеля и паству благодарили за взнос, в дело борьбы против нацизма.

Торговала свечами, и принимала записочки с именами здравствующих и усопших, пожилая, поджарая женщина. На службах она появлялась в черном, монашеского покроя платье, при платке. Бывшая медсестра клиники при мединституте, после войны тайно приняла постриг. Женщина ездила в один из немногих открытых монастырей, в Пюхтицкую обитель, в Эстонию. После пострига она, по благословению духовника, стала сестрой в городской психиатрической лечебнице.

Длинные пальцы перебирали записочки. Она, краем уха, слушала спевку хора:

– До обедни еще час, пока в церкви тихо… – заканчивался Рождественский пост, – да и на обедню ходят одни старики со старухами… – у медсестры сегодня был выходной день. Заутреня в храме тоже не отличалась многолюдностью:

– Сюда, хотя бы, не посылают осведомителей, как в Покровский собор, – подумала медсестра, – хотя, в последние два дня и здесь все кишело милицией…

Храм стоял неподалеку от улицы Чкалова. Настоятель церкви был одним из священников, отслуживших молебен, у забора дома. Медсестра и сама побывала в комнате, откуда скорая помощь увезла мученицу, как стали в городе говорить о Зое.

Сложив записочки, она полистала церковный календарь, издания Московской патриархии:

– 26 февраля, память преподобной Зои Вифлеемской. Святая жила в Кесарии Палестинской и была блудницей. Обращенная ко Христу преподобным Мартинианом, она раскаялась в грехах и поступила в монастырь в Вифлееме, где в строгих подвигах прожила двенадцать лет, до кончины…

Верующие не знали, крестили ли работницу трубного завода, комсомолку Зою Карнаухову. На всякий случай, священники стали возносить молитвы преподобной Зое:

– Она попыталась соблазнить святого Мартиниана. Праведник, дабы избежать падения, на ее глазах шагнул в горящий костер… – медсестра не была уверена, что Зоя доживет до своих именин:

– Сегодня четвертое января, она четыре дня в больнице, но не проглотила и крошки… – девушку держали в охраняемой палате. За четыре дня прошло четыре консилиума. Вчера в клинику приехали спешно вызванные специалисты, из Москвы, во главе с доктором медицинских наук Лунцем. Светило появился в больнице в форме полковника внутренних войск:

– Они все работают в институте Сербского… – медсестра слышала, что Зою собираются перевести в столицу, – в отделении, где содержат так называемых сумасшедших, то есть нормальных людей, арестованных за веру… – ходили слухи, что на вчерашнем консилиуме профессор Лунц орал на местных врачей:

– Он считает, что Зоя симулянтка. Она разыгрывает кататонию, намеренно отказывается от пищи. Ему объяснили, что Зое невозможно делать уколы, иголки ломаются об ее руки, а он сказал, что именно затем и придумали зонд. Сегодня ее попытаются кормить насильно… – медсестра поежилась.

Инок Иоанн, Иван Григорьевич Князев, обедая у нее, туманно сказал, что постарается выручить Зою из беды. Медсестра вздохнула:

– Но как? Милиция стоит только у ее палаты, в вестибюле дежурит вахтер, и больше никого. Но Зою еще надо вывести из больницы… – Князев хотел переправить девушку в сибирские скиты:

– У него может появиться помощь, с проходом больницу. Иван Григорьевич надеется, что Зоя еще придет в себя. Вряд ли… – медсестра покачала головой, – да и как ее везти куда-то? Она не ходит, не шевелится, ей надо менять пеленки…

Женщина вздрогнула. Над закапанной воском стойкой появилась ухоженная, с алым маникюром, рука. От воротника мехового пальто, из богатой чернобурки, пахло сладкими духами. Посетительница, робко, пробормотала:

– Возьмите, матушка… – сестра не стала ее поправлять:

– За здравие раба божьего Михаила, отроков Александра и Владимира, девиц Марии и Марфы, за упокой рабы божьей Антонины… – она вскинула глаза.

За почти пятнадцать лет лицо женщины не изменилось, только сильно округлилось. Из-под зимней шляпки, с кокетливой брошкой, выбивались крашеные, светлые локоны. Медсестра заметила мелкие морщинки, у щедро накрашенного помадой рта:

– Тогда ей было двадцать четыре. Жена старшего майора госбезопасности Журавлева. Она родила девочку, в один день со своей соседкой. Дочку соседки я крестила Марией, но она умерла. И Журавлева свою дочь назвала Машенькой… – медсестра велела себе молчать:

– Она меня не узнает, и не надо. Но ведь она может помочь. Ее муж, наверняка, крупный чин, какой-нибудь генерал. Не стой над кровью ближнего, как в Писании говорится. Мы должны спасти Зою…

Приняв записочки, медсестра поднялась: «Здравствуйте, Наталья Ивановна».

Наташа Журавлева понятия не имела, что массивное, серого гранита здание театра оперы и балета, на главной городской площади, имени Куйбышева, выстроено на месте взорванного в начале тридцатых годов кафедрального собора Христа Спасителя.

Пухлые пальцы, с аккуратным маникюром, шелестели программкой, на атласной бумаге:

– Как в Москве. Женщины, ухаживавшие за матушкой Матроной, рассказывали, как взорвали собор на Метростроевской… – о самарском храме упомянула Вера, как попросила ее называть женщина в церкви. Наташа не сразу поняла, кто перед ней. Узнав медсестру, она обрадовалась:

– Она первой ухаживала за Машенькой. Когда дочка Антонины Ивановны умерла, она утешала меня, приносила успокоительное… – после смерти безымянной девочки, Наташа так рыдала, что врачи боялись пропажи молока:

– Но все обошлось, – вздохнула Журавлева, – если бы я знала имя малышки, я бы подала и за нее записочку… – Наташа всегда упоминала покойную соседку и просила за здравие Володи. Мальчик остался в ее памяти маленьким, серьезным ребенком:

– Он помогал, с Машенькой, купал ее, укачивал. Он просил рассказать ему сказку, на ночь… – Наташа прижала к себе уютно устроившуюся на бархатном диванчике Марту. После первого отделения балета Маша, вместе с Сашей Гурвичем, повела компанию одноклассников в буфет.

Подростков ждало чаепитие, но Наташа махнула рукой:

– Пусть поедят сладкого. Они растут, Маша за последний год стала выше меня, и Саша тоже очень вытянулся… – подружки дочери краснели, разглядывая высокого мальчика, в безукоризненном, парадном белом кителе. Саша не распространялся, где он провел новый год:

– Наверное, с коллегами покойного отца, – решила Наталья, – может быть, кто-то вернулся из заграничной командировки, то есть с задания… – генерал Журавлев, сегодня утром, тоже улетел в командировку. Муж навещал строящийся полигон, в низовьях Волги. Наташа погладила рыжие косички углубившейся в книгу Марты:

– Ее родители тоже погибли на полигоне, только на севере. Что-то пошло не так, случилась авария. Господи, убереги Михаила Ивановича от всякого зла… – хотя Наташа точно знала, что мужа крестили, она никогда бы не сказала Михаилу Ивановичу о записках, поданных в церкви за его здравие:

– Его небесный покровитель архангел Михаил, – вспомнила женщина, – надо поставить ему свечку… – Наташа волновалась за мужа, но его отсутствие было Журавлевой очень на руку. Вчера, от маникюрши, она услышала подробности случившегося на улице Чкалова. Втирая крем в пальцы Наташи, женщина зашептала:

– Говорят, что через Зою слышно голос Богородицы, Наталья Ивановна. Мол, матерь Божья двигает ее устами. Что Зоя скажет, то и сбудется… – Наташа пришла в церковь Петра и Павла, ближайшую к улице Чкалова, надеясь узнать о судьбе Зои:

Она смотрела на тяжелый, золоченый занавес:

– И нашла. Я даже не думала, что мне так повезет… – завтра Вера обещала попытаться провести ее к Зое:

– Она отвлечет вахтера, в вестибюле, милиционеры, у палаты, отправятся на обед… – сердце Наташи глухо забилось, – я только хочу попросить у Богоматери благословения, для Машеньки… – в последние дни дочь ходила с бледным, взволнованным лицом. Наташа беспокоилась за девочку:

– Надо ее показать врачу. По-женски у нее еще ничего не случилось, но это время не за горами. Она быстро растет, занимается спортом, она может уставать… – она послушала спокойный стук маленького сердечка Марты:

– Для нее я тоже попрошу благословения. Зоя, может быть, просто сумасшедшая, но вдруг она вправду видит Богоматерь и всех святых? Вера сказала, что девушка не выпускает из рук иконы, только она теперь лежит, то есть, ее привязали к койке. Надо успеть увидеться с ней, перед тем, как ее отвезут в Москву…

Заглянув в книгу Марты, Наташа, смешливо сказала:

– Ты и во втором акте будешь решать задачи по геометрии… – Марта приехала в театр со школьным учебником старшей сестры. Весь первый акт, аккуратно расправив подол шелкового платья, девочка просидела под тусклой лампочкой: «Выход», уткнув нос в книжку. Платье, как и ее домашние халатики, тоже было синим:

– Задачи легкие, – рассеянно, сказала Марта, – я почти во всем разобралась, но есть еще следующая глава… – Наташа коснулась губами теплого виска девочки. От Марты пахло по-детски, сладостями:

– Господь нас простит, за Володю, – твердо сказала себе Журавлева, – мы взяли сироту, мы искупили свою вину. Я только хочу, чтобы мои девочки были счастливы… – завыл гонг.

Из приоткрытой в коридор двери раздался уверенный голос Саши Гурвича:

– Разумеется, нас ждет война с Америкой, но капитализм, во всем мире, скоро рухнет… – Наташа позвала:

– Садитесь, антракт заканчивается… – перегнувшись через плечо Марты, Саша опустил на страницу учебника сочную грушу:

– Держи, мышка… – Наташа улыбнулась:

– Она и вправду тихая, как мышонок… – Марта облизнулась:

– Спасибо. Ситро вы тоже принесли… – дети галдели, шурша фольгой. Наташа полюбовалась красивым профилем старшей дочери:

– Я ничего плохого не делаю. Я не могу спасти Зою, никто не может. Я прошу блага, для моей семьи. Любая мать поступила бы так же… – дирижер вышел на подиум. Кусая грушу, Марта перебралась на свое место, под лампочкой. Наташа вздохнула:

– Пусть Зоя пообещает, что с моими девочками все будет хорошо, и ничего другого мне не надо… – занавес, медленно, пополз вверх.

Главе прилетевших из Москвы специалистов, профессору Лунцу, обед принесли в кабинет главного врача психиатрической больницы. Даниил Романович ожидал разговора с Москвой. Фарфоровые тарелки и столовое серебро приборов происходили явно не из столовой. Пациентам выдавали выщербленные миски и алюминиевые ложки, которыми ели все, от супа до компота. По соображениям безопасности, в таких больницах не использовали ножи или вилки.

Лунцу не подали серый, жидкий суп на рыбьих головах и склеившийся кусок ячневой сечки, которыми сегодня кормили больных. В тарелке шафранным золотом светилась стерляжья уха. К первому полагались румяные расстегайчики, с визигой. На кухне не забыли о бутербродах с черной икрой, о сливочном соусе, со свежей зеленью, для белоснежного судака. Вместо пахнущего затхлостью компота принесли ароматный, крепкий кофе, с изящными пирожными.

Лунцу, тем не менее, кусок в горло не лез.

Три года назад, при жизни Сталина, Даниил Романович, заведующий особым отделением в институте Сербского, едва избежал ареста. Лунца хотели присоединить к врачам, обвиняемым в отравлениях высшего руководства страны. Даниил Романович, психиатр, вообще не появлялся в кремлевской поликлинике или больнице. Он проводил экспертизы преступников, подозреваемых в душевных расстройствах, читал лекции офицерам МГБ и курировал закрытые больницы, где содержались опасные умалишенные:

– Но Берия это не интересовало… – он пил свой кофе, – евреи, врачи, тогда скопом шли по делу докторов. Какие-нибудь заштатные рентгенологи, в районных поликлиниках, тоже считались агентами «Джойнта» … – Лунц миновал тюрьму, но неприятности профессора не закончились.

Недавно Комиссия Партийного Контроля, при ЦК, занялась проверкой дел осужденных, содержащихся в лагерях. Летом в Москве появились непривычно выглядящие, постаревшие люди, с седыми головами. Несмотря на жару, они носили ватники или телогрейки:

– Реабилитация, – вспомнил Лунц, – скоро выпустят на свободу невинно обвиненных. То есть тех из них, кто выжил… – он предполагал, что реабилитация затронет и арестованных, проходивших экспертизу в институте Сербского. Лунц боялся жалоб бывших подследственных:

– Сутяги настрочат в Комиссию о несправедливых диагнозах. Проходивших по религиозным делам никто не выпустит на свободу, но к нам посылали и обыкновенных людей… – по мнению Лунца, многие арестованные были обязаны врачам жизнью:

– Лучше сидеть в уютной больнице, занимаясь трудотерапией, чем махать киркой, в шахте, в вечной мерзлоте. Но от людей никогда не дождешься благодарности… – Лунц, впрочем, надеялся, что его опасения беспочвенны:

– Даже если сумасшедшие и пожалуются, никто их не послушает, на то они и сумасшедшие…

От больной Z, как обозначили пациентку закрытой палаты в документах, жалоб ждать не приходилось. Поработав с девушкой, Лунц изменил свое первоначальное мнение.

Покуривая у окна, он рассматривал седобородого старика, копошащегося за оградой больницы. Пожилой человек в тулупе прилаживал к дереву кормушку для птиц. Рядом лежали пустые санки. Лунц улыбнулся:

– Дед вышел на прогулку, а малыш куда-то от него убежал… – психиатрическая больница стояла в глубине заброшенного парка. В прошлом веке, когда выстроили крепкое здание, деревня Томашев Колок, еще не стала частью города:

– Но и сейчас здесь окраина, – Лунц выпустил дым в форточку, – к больнице ходит один автобус, и то редко… – посетители добирались до проходной на такси.

Сегодня день был не приемный. После обхода и завтрака больные разбрелись по этажам, или отправились в мастерские трудотерапии:

– Мастерские тоже возвели в прошлом веке, – вспомнил Лунц, – по тем временам, проект здания очень хорошо продумали… – при больнице имелась артезианская скважина, электростанция, и даже лифты.

Больную Z подняли на этаж грузовой платформой. Девушка не могла передвигаться, скорая помощь привязала ее к носилкам:

– Можно было не использовать ремни, – хмыкнул профессор, – у нее настоящая кататония, вплоть до пресловутых сломанных иголок… – со вчерашнего дня девушку кормили через зонд. Таким же путем подавались лекарства.

Лунц считал, что фармакология, в случае Z, бессильна:

– У нее острый психоз, на религиозной почве. У нас встречались такие пациенты. Надо проводить поддерживающую терапию, ожидая перехода помешательства в хроническую стадию. Она, все равно, навсегда останется овощем…

Даниил Романович хотел забрать Z под свое крыло. Девушка послужила бы отличным материалом для очередной статьи цикла исследований о мотивации поведения больных при психозах:

– Может быть, удастся добиться бредовых высказываний, хотя пока она ничего не говорит. Губы шевелятся, но это, скорее всего, рефлекторное движение… – по мнению Лунца, девушка страдала острой кататонической шизофренией, с онейроидным синдромом:

– Бреда и галлюцинаций мы от нее не дождались, она в стадии мутизма, но это скоро пройдет… – черная трубка телефона подпрыгнула. Лунц откашлялся:

– Слушаю вас, товарищ генерал… – он просил разрешения перевезти Z в Москву. Вчера Лунц послал на Лубянку отчет, о решении консилиума. Голос Серова был уверенным, спокойным:

– В столицу она не поедет, то есть ее не повезут, – распорядился генерал, – обеспечьте доставку груза на куйбышевский военный аэродром… – за Z присылали особый самолет. Удерживая плечом трубку, Лунц протер пенсне полой халата:

– Товарищ генерал, при всем уважении к армейским коллегам, у них недостаточно опыта… – Серов оборвал его:

– Подготовьте сопроводительные документы и передайте груз по назначению, больше от вас ничего не требуется… – Лунц решилне спорить. Дверь кабинета заскрипела, робкий голос поинтересовался:

– Можно забрать посуду, товарищ профессор… – на пороге маячила стройная девушка, в сером халате и косынке. Не отрываясь от трубки, Лунц махнул рукой. Порывшись в кармане, щелкнув зажигалкой, он проводил взглядом белокурые косы:

– Раньше я ее не видел в отделении. Впрочем, кто обращает внимание на санитарок… – затянувшись папиросой, он взял блокнот:

– Записываю, товарищ генерал. Время прибытия рейса…

Маша Журавлева не донесла поднос до открытой двери кладовки. Оглядевшись, девушка сунула грязную посуду на нижнюю полку прикрытой марлей сестринской тележки.

Ей надо было торопиться. Иван Григорьевич остался у ограды больницы. Князев ожидал, пока Маша, сняв халат санитарки, надев самое невидное пальто, выйдет наружу. Сердце девушки отчаянно колотилось:

– Надо пройти в палату, пока милиционеры не вернулись с обеда… – в конце коридора виднелись белые двери, с цифрой «7».

– Счастливое число, – подумала Маша, – значит, все сложится хорошо… – она и сама до конца не верила тому, что делает. По словам Ивана Григорьевича, матушке Вере, как звали встретившую Машу на заднем крыльце, пожилую женщину, появляться в палате было нельзя:

– Она медсестра, в больнице, – хмуро объяснил старик, – если милиционеры застанут ее рядом с Зоей, ее уволят… – Маша кивнула: «Я понимаю». Князев вздохнул:

– Речь не только о ней самой. В больницу могут попасть другие верующие, матушка нужна на своем месте. Тебя никто не видел, никто не знает… – Машино пальто валялось в кладовой. Матушка снабдила ее серым халатом и косынкой санитарки. Маша решила, что московский профессор надежно засел в кабинете главного врача. Сестры, на коридорном посту, тоже отправились в столовую.

Девушка вдыхала назойливый аромат лекарств и дезинфекции:

– Мне надо сказать Зое, что ее не бросили, и тотчас уйти. Иван Григорьевич велел не рисковать…

До отъезда отца в командировку, Маша, незаметно, старалась слушать разговоры родителей. При них с Мартой мать и отец такого не обсуждали, но Маша, затаившись у двери кабинета, узнала, что Зою хотят отправить в Москву:

– Иван Григорьевич такого не допустит, – она медленно пошла к палате, – он считает своим долгом выручить Зою из беды…

Маша старалась не думать о кольце со змейкой, спрятанном среди белья, о неизвестном ей Волке, якобы ее отце. Она вспомнила далекий, женский голос, в комнате на улице Чкалова:

– Моя мать стала дымом… – Маша сглотнула, – но это неправда, ошибка. У меня есть папа и мама, мои настоящие родители… – девушка остановилась:

– Но если и меня усыновили, как Марту? От Марты ничего не скрывают. Она знает, что ее родители погибли, что мы ей не родная семья. То есть теперь родная… – Маше стало неуютно, по спине пробежал холодок:

– Матушка Вера работала в клинике при мединституте. Я родилась именно там, весной сорок второго года. Она ухаживала за мной, она помнит мою маму. Но если ребенок папы и мамы умер? Если они меня взяли в семью, новорожденной, ничего мне не сказав… – Маша вспомнила своего тренера по конному спорту, в Москве:

– Он говорил, что у меня аристократическая повадка, что я словно выросла в седле. Но папа и мама происходят из рабочих, пролетариев, из беднейших крестьян. Папа вообще родился в деревне… – с появлением в семье Марты, Маша обратила внимание на манеры приемной сестры:

– Ей было три года, а она ела ножом и вилкой, как и я, в детстве. Мама шутила, что меня не надо было ничему учить. Когда я села за стол, я все умела. Может быть, Марта родилась не в русской семье, но я… – Маша подавила желание развернуться и уйти, – я появилась на свет в Куйбышеве. Откуда здесь взяться иностранцам? Хотя мама рассказывала, что в Куйбышев эвакуировали дипломатов и журналистов. Ее соседкой была испанка, коммунистка, бежавшая из страны после победы Франко… – Маша вздохнула:

– Оставь. Все это чушь, я дочь своих родителей, а вовсе не какого-то неизвестного Волка… – дверь палаты заперли, но в кармане халата Маши лежала длинная шпилька. Открывать замки ее научила приемная сестра. Марта, в шесть лет, отлично управлялась не только с замками, но и вообще с техникой:

– Она даже может поставить новую розетку и сменить лампочку… – Маша орудовала шпилькой в замочной скважине, – я думаю о Марте потому, что волнуюсь… – она сказала Князеву, что выполнит его просьбу, но больше с ним встречаться не станет:

– Я это делаю потому, что мне жаль Зою, – сухо сказала Маша, – но с вами я видеться больше не хочу… – Князев отозвался:

– Не хочешь, не надо, Мария. Но увидимся мы, или нет, сие только в руке Божьей… – замок щелкнул. Маша, неуверенно, заглянула внутрь. Ей, почему-то, казалось, что Зоя и здесь будет прижиматься к стене:

– Но матушка Вера говорила, что ее держат привязанной к койке. Бедная девушка… – Маша всматривалась в бледное лицо, над серым одеялом, на светлые, как у нее самой, волосы, выбившиеся из-под больничной косынки. Ей пришло в голову, что она может остаться в палате, вместо Зои:

– Мы похожи, только она ниже ростом. Но Зою никак отсюда не вывести, она не ходит… – под одеялом Маша заметила очертания иконы. Девушка не выпускала из рук образ. К ее носу, от капельницы, стоящей рядом с кроватью, тянулись две трубочки:

– Ее кормят через зонд, она сама не двигается… – опустившись на колени у изголовья, Маша увидела, что синеватые губы девушки шевелятся. Прошептав: «Не бойтесь, милая, вас скоро отсюда выручат», Маша застыла.

Одеяло задергалось. Зоя напряглась, словно пытаясь подняться с койки:

– Но она ведь словно камень, или статуя… – Маша не успела отстраниться:

– Я не верю, она не… – на нее смотрели голубые, затуманившиеся глаза. Зоя повернула голову. Ремень, с треском, лопнул. Тонкая рука поднялась, удерживая небольшую икону:

– Не сгинь во тьме… – Маша услышала знакомый, женский голос, – не пропади в пучине, Мария, вырвись из-под земли сырой. Ищи отца, ищи Волка… – голос исходил не от Зои:

– Радио, – поняла Маша, – как будто это радио. Зоя не сама говорит… – зубы девушки застучали, голова закружилась. Икона, качнувшись, осенила Машу крестным знамением:

– Это тоже делает не Зоя… – успела подумать Маша, – она где-то в другом мире. Она меня перекрестила, то есть не она… – девушка уловила почти неслышный шепот:

– Иисус умер за грехи наши. Иди, Мария, иди ему навстречу… – сердце Маши беспорядочно забилось. Не смотря на койку, за спиной, не вслушиваясь в далекий голос, девушка выскочила в коридор.

Наташа Журавлева попросила водителя такси остановить машину рядом с деревянным навесом, конечной станцией автобуса. Отсюда до больницы было еще минут десять хода. Тропинка вела по заваленной сугробами, боковой аллее ныне заброшенного парка. К госпиталю вела и наезженная дорога, но Наташа не хотела появляться у главного подъезда. Матушка Вера обещала встретить ее на аллее и провести в больницу через служебный двор. Пальцы, с алым маникюром, протянули шоферу купюру:

– Ждите меня здесь, я через полчаса вернусь… – визит к Зое обещал стать коротким.

Наташа надела старое, сшитое в Москве, после войны, пальто. Вещь болталась в груди:

– С отпуском в Крыму, с переездом, я похудела – довольно подумала Журавлева, – правильно говорят, от хлопот сбрасывают вес…

Сапожки скрипели по свежему снегу. Она издалека заметила темную фигуру матушки Веры, под раскидистым дубом. Промороженные листья дерева неприятно шелестели, под легким ветром с Волги.

Наташа, сначала, хотела взять передачу, для Зои:

– Она простая девушка, из рабочей семьи. Надо принести что-нибудь дешевое, карамельки, как для матушки… – в телефонном разговоре Вера вздохнула:

– Не стоит, милая. Она ничего не ест, ее кормят через зонд… – матушка Вера звонила Наташе с общего аппарата, из коридора коммунальной квартиры. Звонок раздался поздно вечером, когда дети отправились спать. Наташа понимала, что пожилой женщине надо соблюдать осторожность:

– Но даже если меня увидят в больнице, ничего страшного не произойдет. Меня никто не знает, ничего не заподозрят… – матушка сказала, что у Наташи будет не больше десяти минут:

– Милиционеры меняются в пять часов вечера. Первая смена уходит, и заступает вторая… – объяснила медсестра. Наташа предложила ей прийти на обеде. Журавлева помнила, что в это время охрана отсутствует дольше:

– Это будет неудобно, – отозвалась матушка Вера, ничего больше не сказав. Медсестра следила за меховой шапкой Наташи:

– Неудобно. Но не говорить же ей, что ее собственная дочь тоже навещала Зою… – Вере еще предстояло сказать генеральше Журавлевой, что визит к Зое невозможен. Палату запечатали наглухо, у Зои сидели московские психиатры, во главе с Лунцем.

Обнаружив лопнувший ремень, на койке, профессор, во всеуслышание, заявил:

– Кататония закончилась. Видимо, подействовала лекарственная терапия. Мы постараемся добиться от больной движений и разговора… – матушка Вера не представляла, что могло случиться, во время визита Маши Журавлевой:

– Может быть, Зоя ее узнала, с новогодней ночи. Но зачем она порвала ремень… – медсестра была уверена, что Зоя не собиралась нападать на девушку:

– Нет, здесь что-то другое. Может быть, она хотела благословить Машу… – Иван Григорьевич о своих планах говорил уклончиво, но матушка Вера предполагала, что Князев хочет устроить пропажу Зои при ее перевозке на аэродром. О прошлом монах не распространялся. Матушка Вера понимала, что пожилой человек не всегда был иноком:

– Он, скорее всего, воевал, и не на стороне красных. Он сможет достать оружие, собрать надежных людей… – в разговоре с Князевым, медсестра предложила попросить о помощи Машу или ее мать. Серые глаза старика похолодели:

– Словно он что-то хотел сказать, но передумал… – Князев покачал головой:

– Не стоит. Это опасно, как опасно и вовлекать вас. Вы нужны церкви на своем месте. Только узнайте, когда Зою собираются отправлять из больницы в Москву…

На медсестру повеяло сладким, удушливым ароматом. Несмотря на морозец, Журавлева запыхалась, над верхней губой блестели капельки пота:

– Пойдемте, матушка… – зашептала она, – таксист ждет на автобусной остановке… – медсестра коснулась руки, в замшевой перчатке:

– Не получится, Наталья Ивановна… – Наташа не верила своим ушам:

– Что значит нельзя, – она раздула ноздри, – вы обещали, матушка! Я должна увидеться с Зоей… – Наташа оборвала себя. Она не хотела говорить медсестре о благословении, для дочек. Наташе казалось, что если она получит напутствие Зои, то все сложится хорошо:

– Словно с матушкой Матроной. Она обещала, что у меня появится еще девочка, так и случилось… – Наташа предпочитала не вспоминать сухой голос матушки:

– Она говорила, что Маша не моя дочь, велела отдать ей змейку. Я так и сделала, но насчет Маши, это чушь. Матушка была слепа, она могла ошибиться. Зоя мне скажет, что у Машеньки все будет все в порядке… – о мужчине, напавшем на нее в телефонной будке, в конце войны, Наташа тоже не думала:

– Он хотел узнать, где Володя. Он был уголовник, к гадалке не ходи. Антонина Ивановна до войны ездила в лагеря. Она могла с ним познакомиться, и не только. Володя, наверняка, либо сидит, либо сядет. Но мы воспитываем Марту, мы искупили свою вину… – Наташе хотелось услышать от Зои, что это именно так:

– Нельзя, милая, – донесся до нее грустный голос медсестры, – Зоя начала двигаться, с ней московские врачи. В палату вам никак не пройти… – заставив себя успокоиться, Наташа поджала губы:

– Ладно. Всего хорошего, матушка… – Журавлева велела себе улыбаться:

– Вера еще пожалеет, что на свет родилась. Она отняла благословение, у моих девочек. Подумаешь, врачи! Она могла бы что-то устроить. Она не хочет рисковать работой… – проваливаясь в сугробы, Наташа двинулась к остановке.

Таксист покуривал в окошко:

– Быстро вы, – добродушно заметил он, заводя машину, – едем обратно, на улицу Куйбышева… – щелкнув застежкой ридикюля, Наташа достала пачку американских сигарет, позаимствованных у мужа. Снабжение сотрудников, в Министерстве Среднего Машиностроения, оказалось даже лучше, чем в бытность Михаила Ивановича генералом госбезопасности. Муж весело сказал:

– Физики привыкли к самому лучшему. Нашим подопечным присылают каталоги заграничных товаров… – Наташа изучала яркие издания:

– Надо выбрать подарки, на дни рождения девочек, – напомнила она себе, – Марта тоже родилась в марте. Наверное, поэтому ее так и назвали… – она покачала головой:

– Нет, рядом. Отвезите меня на главный почтамт… – Наташа не хотела посылать письмо из окраинного почтового отделения:

– Здесь малолюдно, меня могут запомнить… – она знала, как работает бывшее ведомство Михаила Ивановича.

Журавлева отпустила такси у серого здания главпочтамта. Внутри было шумно, жарко, к стойке с посылками змеилась очередь. Люди еще получали новогодние подарки. Купив несколько листов писчей бумаги и конверт, Наташа присела на обитую дерматином скамейку, под плакатом: «Советский суд – суд народа!». Женщина в костюме, с медалью, народный заседатель, чем-то напоминала саму Наташу:

– Пусть матушку Веру осудят… – Наташа окунула вставочку в прикрученную к столу чернильницу, – она поплатится за то, что не дала мне встретиться с Зоей… – скверное перо брызгало. Она вывела:

– В Комитет Государственной Безопасности Куйбышевской области. Как советский гражданин, считаю своим долгом сообщить… – в госбезопасности внимательно читали каждое анонимное письмо:

– Веру арестуют и посадят, – удовлетворенно подумала она, – Бог меня простит, я только хотела благословения, для своих девочек… – наклеив марки, бросив письмо в местный ящик, Наташа вспомнила о хорошей кондитерской, у художественного музея. Завтра для девочек и Саши устраивали особую экскурсию:

– Надо потом побаловать их пирожными, лимонадом… – Наташа остановилась на ступенях почтамта, – но можно и сейчас туда зайти. Посмотрю, какие торты свежие, выпью кофе, с эклером… – улыбаясь, она направилась по улице Куйбышева на север, к музею.

По взлетному полю куйбышевского военного аэродрома гуляла метель. Яркие лучи прожекторов выхватывали из вихрей снега очертания новейшего, пассажирского, реактивного самолета, ТУ-104. Генерал Журавлев понятия не имел, что армия использует эти машины. Насколько знал Михаил Иванович, испытания ТУ-104 закончились только прошлым летом. Самолеты еще не выпустили на регулярные рейсы.

Он стоял с чашкой кофе в диспетчерской, наблюдая за въехавшим на поле, в сопровождении двух милицейских машин, воронком:

– Ясно, что армии нужны быстроходные самолеты, а на истребителе такой груз не увезешь… – Журавлев получил радиограмму из куйбышевского обкома партии, находясь на уединенном, будущем полигоне, на границе Астраханской области и Казахстана. Бюро просило его, не заезжая домой, проследить за отправкой груза Z по назначению. Самолет Журавлева приземлился в Куйбышеве час назад. Позвонив в психиатрическую лечебницу, он услышал, что груз готов к транспортировке:

– В связи с новыми обстоятельствами… – покашлял профессор Лунц, – санитарной машине придана дополнительная охрана… – о новых обстоятельствах Журавлев тоже узнал из радиограммы. Вчера, у себя на квартире, была арестована медицинская сестра, работавшая в психиатрической больнице:

– Кто-то прислал анонимку, сообщил, что она тайная верующая. Она готовила побег этой самой Зои Карнауховой… – Журавлев, понял, что, может быть, в последний раз произносит настоящее имя девушки:

– Отныне и навсегда, во всех документах, она превратится в Z… – генерал, впрочем, считал, что Зоя долго не протянет:

– Ее запрут в каком-нибудь особом госпитале, где она тихо скончается… – по словам Лунца, после непонятного эпизода возбуждения, больная опять впала в кататонию:

– Она не двигается, не говорит, не выпускает иконы, – Журавлев вздохнул, – понятно, что мы никогда больше о ней не услышим… – из воронка выгружали закрытые носилки.

Бывшие коллеги, из местной госбезопасности, сообщили Журавлеву, что, кроме ареста медсестры, милиция начала проверки на улице Чкалова и в прилегающих переулках:

– Они будут раскручивать дело, искать сообщников медсестры, среди прихожан городских церквей… – Журавлев не сомневался, что никаких сообщников у пожилой женщины нет:

– Она сама тоже виновата только в том, что ходила в храм, и молилась… – носилками занялись прилетевшие на ТУ-104 солдаты, в форме внутренних войск:

– Врач там имеется, – Журавлев прищурился, – интересно, куда ее везут… – он понимал, что никогда этого не узнает. Допив кофе, он прислонился лбом к холодному стеклу:

– Но, как сказал первый секретарь обкома, Москва не потерпит нерасторопности. Они хотят устроить процесс верующих, в преддверии областной партийной конференции… – Журавлев бросил взгляд на отрывной календарь, на стене диспетчерской:

– Шестое января. День рождения героини французского народа, борца с самодержавием, Жанны Д’Арк… – генерал подумал:

– О Жанне тоже говорили, что она сумасшедшая. Она заявляла, что видела ангелов и Бога, что призвана свыше, для своей миссии. Сейчас ее бы сгноили в клинике для умалишенных, а тогда отправили на костер… – Журавлев предполагал, что и Зоя, не моргнув глазом, пошла бы в огонь, за веру:

– И медсестра, пока молчащая, тоже не дрогнет… – на поле разворачивался ТУ-104. Журавлев подавил желание поднять трубку телефона и связаться с пилотами:

– Бесполезно, никто меня не послушает. Я не рискну должностью и семьей ради разговора с сумасшедшей. Тем более, она и не разговаривает… – Михаил Иванович хотел выяснить что-то о графине Марте:

– Чушь, суеверия, – рассердился он, – Зоя ничего о Марте не знает, и не узнает. Я только напрасно потеряю время… – он переждал знакомое, тоскливое чувство, внутри:

– Оставь, графиня Марта, скорее всего, давно мертва. Наша Марта похожа на нее, вот и все… – красные огни реактивного самолета пропали во тьме. Ветер бросал в окно диспетчерской мокрые хлопья снега. Журавлев вспомнил:

– Марта грустит, при такой погоде. Странно, она должна была привыкнуть к ненастью, на севере… – надев штатское пальто, с меховым воротником, он набрал трехзначный номер военного гаража: «Подавайте мою машину».

Серебряная ложка опустилась в чашку со свежей ряженкой. Уютно пахло овсянкой, сваренной на сливках, румяным беконом, поджаренным хлебом.

По воскресеньям Журавлевы завтракали с детьми. В полукруглом окне ротонды виднелся белый лед, на широкой Волге. Ветер трепал алые флаги, украшавшие фонарные столбы, на гранитной набережной.

Марта, в домашнем, синем платье, с аккуратным фартучком, одной рукой орудовала ложкой. Девочка перелистывала тяжелый том Большой Советской Энциклопедии, на крахмальной скатерти.

Вчера вечером, когда генерал Журавлев вернулся из командировки, Маша, за семейным чаем, играла на фортепьяно. Наталья заметила:

– Марта, преподавательница говорит, что у тебя тоже хороший слух. Может быть, ты начнешь учиться музыке… – девочка насупила высокий лоб:

– Только не на фортепьяно, мама Наташа. Я почитаю энциклопедию, выберу инструмент… – Наташа надеялась на скрипку или виолончель:

– Будет очень красиво, семейный дуэт… – облизав ложку, Марта помахала ей:

– Нашла! Я буду играть на терменвоксе… – девочка прочла:

– Управление звуком инструмента происходит в результате свободного перемещения рук исполнителя, в электромагнитном поле, вблизи двух металлических антенн… – Марта, изящно, отпила какао:

– Изобретатель инструмента, товарищ Термен, встречался с Владимиром Ильичом. Товарищ Ленин предложил, чтобы кремлевские куранты тоже управлялись электромагнитным полем… – зеленые глаза девочки заблестели:

– Представляете, Владимир Ильич сам играл на терменвоксе… – с Владимиром Ильичом было не поспорить, но Наталья вздохнула:

– Где нам взять такой инструмент, милая… – Марта, небрежно, отозвалась:

– Я сама его построю, разумеется. Интересно, где сейчас работает товарищ Термен…

Генерал Журавлев отлично знал, где трудится бывший зэка Термен, переехавший из нью-йоркской студии на Лубянку, а оттуда, на Колыму. Термена, обеспечивавшего легальную крышу для резидентуры советской разведки в Нью-Йорке, арестовали в тридцать девятом году, отозвав его в СССР. Инженеру и музыканту вменяли в вину подготовку убийства Кирова:

– Якобы группа астрономов из Пулковской обсерватории собиралась поместить фугас в маятник Фуко, в Исаакиевском соборе… – Журавлев поморщился, – Термен должен был удаленно взорвать заряд, при визите Кирова. Редкостная чушь… – Термен, получивший десятку, начинал на Колыме бригадиром:

– Но Берия быстро выдернул его из лагеря и отправил в шарашку… – до сорок восьмого года Термен работал с зэка Королевым, проектируя беспилотные летательные аппараты:

– Он остался в шарашке, то есть в конструкторском бюро, на добровольных началах. Надо организовать его встречу с Мартой, пусть дает ей уроки… – Термен, получивший Сталинскую премию за свои изобретения, занимался созданием подслушивающих устройств.

Генерал Журавлев улыбнулся:

– Я уверен, что товарищ Термен отдает все силы советской науке… – он бросил взгляд на бледное лицо старшей дочери:

– Машенька выглядит усталой, несмотря на каникулы. Надо взять выходной, отправиться с детьми в лес, походить на лыжах. Саша через три дня улетает в Ленинград… – Журавлевы обещали суворовцу навестить его на Первое Мая:

– Девочкам понравится в городе, – довольно подумал генерал, – сводим их в Эрмитаж, в Русский Музей, посидим в «Севере». Марта обрадуется, она увидит маятник Фуко…

Маша не могла слушать болтовню о терменвоксе или предстоящей экскурсии в художественный музей. Вчера, увидевшись с Иваном Григорьевичем в многолюдной вокзальной столовой, она узнала, что органы, как называл их старик, арестовали матушку Веру:

– Теперь Зою никак не спасти… – Маша заставляла себя спокойно пить кофе с молоком, – Иван Григорьевич сказал, что ее отправили в Москву, или еще куда-то… – Маша, искоса, взглянула на довольное, румяное лицо матери:

– Она виделась с матушкой Верой. Иван Григорьевич считает, что мама послала анонимный донос, в органы… – Машу затошнило:

– Зачем? Матушка Вера была добрая женщина, она никому не делала зла… – в столовой Маша сказала Князеву, что ему тоже надо уезжать:

– Мой отец… – Маша запнулась, – раньше работал в системе госбезопасности. Я знаю, как они ведут дела. Вы обедали у матушки Веры, Иван Григорьевич, вас видели ее соседи. На вас могут донести… – старик смотрел поверх ее головы:

– Ты говорила, что мы больше не встретимся, а получилось иначе, Мария… – Князев помолчал:

– Может быть, наши дороги опять пересекутся… – допив слабый чай, он водрузил на седую голову затрепанный треух:

– Рождество Христово отпразднуем, и уеду. Куда ехать, от великого праздника… – Маша обвела глазами столовую:

– Раньше рождественские елки украшали фигурками ангелов, а теперь вешают на них красные звезды, и шары, с профилем Ленина. Ленин велел расстреливать священников. Сталин их арестовывал, ссылал в лагеря, казнил… – отец, с аппетитом, ел большой бутерброд, с черной икрой. Маше стало противно:

– Мама донесла на матушку Веру, встретив ее в церкви. Мама, наверняка, зашла туда из любопытства. Она не может быть верующей, как и папа. Когда папа работал в органах, он, наверняка, допрашивал священников… – Маша отодвинула почти нетронутую тарелку с омлетом:

– Ты себя плохо чувствуешь, что ли… – услышала она шепот Саши. Девушка, незаметно, качнула головой:

– Просто не хочу есть… – у нее имелась записка с телефоном надежной квартиры. Выехав из Дома Колхозника, Князев поселился в частном доме:

– Надо позвонить ему из автомата, поздравить с праздником, – решила Маша, – у художественного музея есть будка… – из дома звонить было опасно. Маша не была уверена, что телефоны в апартаментах не прослушиваются. Очередная песня о Ленине, по радио, закончилась. Раздался важный голос диктора:

– В Москве семь утра, седьмого января. Прослушайте последние известия. Согласно решению Центрального Комитета Коммунистической Партии Советского Союза, сняты все несправедливые, клеветнические обвинения, со стойкого продолжателя дела Ленина, старого большевика, героя гражданской войны, Александра Даниловича Горского…

Маша еще никогда не навещала коммунальных квартир.

Ее соученицы, и в Москве, и в Куйбышеве, жили в отдельных апартаментах, зачастую, даже в особняках, как и она сама. На кухне орудовали повара, за семейным гардеробом следили горничные, за рулем темных «Побед» сидели шоферы.

По телефону, Иван Григорьевич, уверил ее, что комнаты безопасны. Стоя в промороженной телефонной будке, у художественного музея, Маша слушала мягкий голос старика:

– Одно название, что коммуналка. Дом идет под снос, в квартире никто не живет… – в захламленной комнатке изо рта шел пар. Маша поняла, что в доме отключили отопление и электричество:

– Иван Григорьевич готовит на керосинке и укрывается тулупом, – подумала девушка, – впрочем, он жил в ските, в Сибири… – зубы Маши постукивали не только от холода:

– Если бы папа и мама знали, что я делаю… – она сжала заледеневшие пальцы, – они бы… – Маша не могла представить, что сказали бы родители:

– Ничего бы не сказали, – разозлилась она, – меня отправили бы в больницу для умалишенных, как Зою. Но я не могу, не могу иначе…

Водопровод в деревянном, покосившемся двухэтажном доме, неподалеку от улицы Чкалова, еще работал. Налив ей горячего чая, Иван Григорьевич вздохнул:

– Я мог бы и сам тебя окрестить, да и ты сама могла бы. У старообрядцев так принято. Но я, все-таки, не старообрядец, так что не волнуйся. Отец Алексий, из церкви Петра и Павла, все сделает. Он надежный человек. Он вышел на свободу только прошлым годом, после десятки в лагерях… – священника у Петра и Павла арестовали первым послевоенным летом:

– Пока шла война, людоед заигрывал с церковью, – хмуро сказал Иван Григорьевич, – в храмах устраивали молебны за победу, собирали пожертвования. После Победы, дело пошло по-другому… – Иван Григорьевич уверил Машу, что священник узнает только ее имя:

– Фамилии твоей я ему не скажу, да он и сам этим не поинтересуется, – заметил старик, – я стану твоим восприемником от купели. Вообще положено двое крестных, но так тоже можно… – он дал Маше маленькую, затрепанную брошюрку церковного календаря:

– Это будет твой день ангела, – коротко улыбнулся старик, – ближайшие именины Марии… – он заговорил нараспев:

– Однажды Господь был в Вифании и здесь одна женщина именем Марфа пригласила Его в свой дом. Сестра же Марфы, Мария, села у ног Иисуса и слушала поучения Его. Между тем Марфа хлопотала как бы получше угостить Господа и, подойдя к Нему, сказала: Господи, или Тебе нужды нет, что сестра моя одну меня оставила служить! Скажи ей, чтобы помогла мне. Иисус же сказал ей в ответ: Марфа! Марфа! ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно; Мария же избрала благую часть, которая не отнимется от нее…

В полутьме Маша натолкнулась на загремевший, жестяной таз:

– Благая часть, которая не отнимется от меня… – она вспомнила стихотворение Лермонтова:

– Иван Григорьевич тоже его знает. Он объяснил, что теперь у меня появится святая заступница, преподобная Мария Вифанская, сестра Марты… – Маша подумала о приемной сестре:

– Нашу Марту, конечно, не крестили… – она рассказала Ивану Григорьевичу о благословении Зои. Старик отер костяшкой пальца заблестевшие глаза:

– Видишь, милая, твое решение угодно Господу. Сама мученица наставила тебя на путь истинный. Она, Господь наш, Иисус Христос, Богородица, святой Николай Угодник…

Оставшись в нижней рубашке, сняв чулки, Маша переступила босыми ногами по холодным половицам. Отец Алексий и Князев забрали второй таз, пообещав наполнить его подогретой водой. На полки в комнатке прилепили тонкие свечи. Уютно пахло воском и ладаном.

Услышав, что вода будет теплой, Маша помотала головой:

– Не надо, отче… – Князев научил ее правильно обращаться к священнику, – пусть будет так, как будет… – ей не хотелось никаких поблажек. Замерев, слушая свое сбивчивое дыхание, Маша уловила далекий голос:

– Правильно, милая. Но все только начинается, у тебя впереди долгий путь… – девушка поняла:

– Это матушка Матрона, Иван Григорьевич о ней рассказывал. Именно она поручила ему найти меня, сказать, что мои родители, вовсе не мои… – Маша подышала на руки:

– Все равно я этому не верю. Я не собираюсь искать какого-то Волка. Хотя все в жизни случается. Саша только несколько дней назад узнал, что он внук Горского… – Иван Григорьевич прочел о реабилитации Горского, в воскресной газете:

– Я его встречал, в Забайкалье, – только и сказал старик, – на гражданской войне… – Маша подозревала, что Князев сражался вовсе не на стороне большевиков:

– Саша все воскресенье только и говорил, что о Горском… – с отвращением, вспомнила она, – рассказывал, как его дед сжигал церкви, за Байкалом… – к их визиту сотрудники художественного музея успели достать из запасников спрятанный портрет Александра Даниловича:

– Им позвонили, предупредили, – поняла Маша, – картину не уничтожили потому, что на холсте изображен и Ленин… – умерший до войны художник Бродский написал двойной портрет. Горский сидел у фортепьяно, Ленин облокотился на инструмент. Маша узнала ноты «Аппассионаты»:

– Любимая соната дедушки, – гордо сказал Саша, – Ленин слушал его игру… – Маше не хотелось думать о Ленине и Горском:

– Не в день моего крещения… – на ладони девушки лежал латунный крестик, на тонкой цепочке, – Иван Григорьевич научил меня молитве, моей святой заступнице… – Маша зашептала:

– Избранные от Бога служительницы благодати, праведного Лазаря боголюбивые сестры, Марфа и Мария, вы деянием и разумением в вере и любви Христу последовали и ныне с ликами святых жен пребываете… – она почувствовала спокойное тепло:

– Сейчас все правильно, все, как надо… – в дверь кладовой постучали. Она услышала голос отца Алексия:

– Мы можем зайти… – Маша шагнула вперед:

– Да, – громко, уверенно отозвалась она, – да, я готова.

Эпилог


Британия, лето 1956 Харидж

Соленый ветер трепал холщовую занавеску в комнатке пансиона, шевелил кудрявые, рыже-золотые волосы спящего на кровати мальчика. Рядом устроился пес, тоже рыжий, с белыми лапами. Острые уши подергивались. Шетландская овчарка уткнула нос под бок ребенка.

В углу стояло два кожаных саквояжа, с багажными бирками, поверх положили аккуратно выписанную квитанцию:

– Шесть мест груза, паром Харидж-Осло, мистер и миссис Эйриксен. Отправление 30 июня…

Из-за приоткрытой двери раздался немелодичный свист. На плите, в кухоньке, зашумел чайник. Шелти, заворчав, приподнял голову, мальчик зевнул. Расстегнутая фланелевая пижама, с мишками, сползла с плеча. В сером рассвете, на спине ребенка виднелись сгладившиеся шрамы, от ожогов. Он потер кулачками лазоревые глаза:

– Инге встал, – сообщил мальчик собаке, – это он свистит. У него нет слуха, совсем, как у меня… – ребенок хихикнул, – у Сабины тоже нет, но это мужской голос… – с кухоньки потянуло кофе и табаком. Босые ножки прошлепали по деревянным половицам, Шелти побежал следом:

– Ты работать будешь, Инге… – мальчик прислонился к косяку, – можно с тобой…

Дважды магистр наук, физики и математики, новый студент докторантуры, в Кембриджском университете, покуривал над плитой, следя за стальным кофейником. Рыжие волосы растрепались, Инге носил одни пижамные штаны. Повернувшись, он улыбнулся:

– Ты зачем в пять утра вскочил, Ник? Паром уходит только в полдень. Мы собирались в десять позавтракать и отправиться в порт… – в Харидж приехали Клара и тетя Марта:

– Дядя Максим бы тоже приехал, – вспомнил Инге, – но у него очередное заседание суда… – добившись, три года назад, компенсации для пострадавших от наводнения жителей Хариджа, адвокат Волков обнаружил себя погребенным под десятками похожих дел:

– Но дядя Максим только рад, – подумал Инге, – он делает себе имя, что называется…

Ник, независимо, проследовал к столу. Шелти прошмыгнул в открытую на лестницу дверь. Они сняли два этажа маленького пансиона, в центре Хариджа. Шелти сам гулял, выбегая на узкую, вымощенную брусчаткой улицу, и возвращаясь обратно.

Инге бросил взгляд в окно. В низком, затянутом тучами, небе, кружились чайки:

– Прогноз обещал, что сильного ветра не ожидается. Впрочем, мы с Сабиной и не страдаем морской болезнью, в отличие от Адели…

Сестра осталась в Лондоне, попрощавшись с ними пару дней назад. На следующей неделе должна была состояться премьера нового фильма, «Достичь небес», о герое войны, летчике, потерявшем ноги, полковнике Дугласе Бадере. Адель записывала песни, для картины. По просьбе Бадера, фильм посвятили памяти его друга, погибшего в Берлине Ворона, генерала Стивена Кроу:

– Густи и юный Ворон тоже не приехали сюда, из-за премьеры, – Инге снял с плиты кофе, – но, все равно, мы еле поместились на двух этажах. Мама Клара, Пауль, Аарон, Лаура, Теодор-Генрих, Максим, Питер, и тетя Марта. Больше десяти человек, со мной и Сабиной. Впрочем, один номер ушел охранникам тети Марты… – рядом с семейными лимузинами, на обочине, припарковали темную машину, с правительственными номерами.

Ник отыскал на столе галеты:

– Мне какао, – попросил мальчишка, – какао со сливками, Инге. Сливки в рефрижераторе. Я потом во второй раз позавтракаю, не беспокойся… – Инге закатил глаза:

– Кто бы сомневался, мистер Обжора. Впрочем, вы у тети Марты все такие… – испачканное крошками лицо расплылось в улыбке:

– Я расту, – гордо сказал Ник, – но тетя Марта считает, что я пошел в маму, а не в папу. То есть, я стану невысоким… – смотря на Николаса, Инге думал о покойной тете:

– И правда, и он, и Марта напоминают ее, изяществом. То есть Марта тоже погибла, с родителями… – обожженного, потерявшего сознание, нахлебавшегося морской воды малыша вытащили спасатели, прибывшие на место крушения самолета через полчаса после аварии:

– Какао так какао… – покладисто, сказал Инге, – только не наедайся галетами, пожалуйста… – Ник пробормотал, сквозь набитый рот:

– Я еще не начал наедаться… – глядя на закипающие сливки, в ковшике, Инге думал о катастрофе, случившейся три года назад, в Северном море. Официально считалось, что пилоты, попав в грозу, решили поднять самолет значительно выше его предельного эшелона:

– Машина ушла в плоский штопор, стала неуправляемой и рухнула в море… – Инге, разумеется, ничему этому не верил. Он считал, что самолет дяди Степана сбили русские:

– Они давно охотились за тетей. Они бы не пожалели ни пассажиров, ни детей…

Спрашивать что-то у Ника было бесполезно. Оправившись, мальчик признался, что помнит только огонь и взрыв:

– Даже дядя Джон настаивает, что в самолет ударила молния, – вздохнул Инге, – но, тетя Марта, кажется, с ним не согласна… – тетя не любила говорить о случившемся, но Инге видел упрямое выражение в прозрачных, зеленых глазах. Он поставил перед мальчиком какао:

– Пей. Я отнесу Сабине ее кофе и начнем работать… – Ник поднял вверх палец:

– Я знаю, Инге. Маму, папу и Марту похитили инопланетяне. Они опять прилетят на землю и мы увидимся… – мальчик любил читать фантастические рассказы:

– Ему еще предстоит узнать о русских, – мрачно подумал Инге, – как узнали о них Густи с юным Вороном… – Стивен Кроу, как и его отец, намеревался в шестнадцать лет уйти из школы Вестминстер и стать кадетом, в Королевском Авиационном Колледже.

Осторожно открыв дверь второй спальни, наклонившись, Инге поцеловал темные кудряшки, на теплом затылке Сабины. Девушка сопела в подушку. Он поставил чашку кофе на шаткий столик:

– Пусть поспит. Она три года, в Кембридже, едва ли по пять часов за ночь спала…

Учась в магистратуре, Сабина давала уроки рисования и шила, чтобы заработать деньги. Девушка зубрила норвежский язык и получала дополнительную квалификацию преподавателя, на курсе педагогики. Инге тоже обзавелся таким дипломом. Списавшись с министерством образования, в Осло, он получил заверение, что их ждут в гимназии, в Рьюкане:

– Тетя обещала мне, что я смогу там учиться, – вспомнил Инге, – думал ли я тогда, что все так сложится… – он надеялся на начальную школу, на родном плоскогорье, у озера Мьесен, но там работал всего один учитель:

– Видишь, – весело сказал Инге жене, – гимназия даже обеспечит нам квартиру. Одна комната с кухней, и участок, с грядками и курятником. Мы, потихоньку, восстановим мой родовой дом. Почта работает хорошо, я смогу посылать главы диссертации научному руководителю… – через два года Инге ждали в Кембридже, для защиты. Он подхватил со столика блокноты:

– Потом, кто знает? Я, как тетя, не занимаюсь военными проектами, я теоретик. Русские мной не заинтересуются, и очень хорошо. Я обещал Сабине поискать пост в Израиле. Через два года у нас может родиться ребенок, мальчик, или девочка… – он покраснел:

– Мы три года женаты, а до сих пор краснеем, – понял Инге, – три года назад, никто даже не понял, что мы поженились. Все были заняты, из-за катастрофы… – вернувшись на кухню, он обнаружил Шелти под столом, с галетой в зубах. Ник допивал какао:

– Давай примеры, – потребовал парень, – только сложнее, чем в прошлый раз. Меня берут сразу в третий класс, не забывай… – осенью Николас Смит шел в школу Вестминстер. Инге быстро написал страницу примеров:

– Если случатся затруднения, спрашивай… – предупредил он. Ник выпятил губу:

– Не случатся. Я стану физиком, как мама, как ты… – устроившись напротив, Инге кивнул: «Обязательно». Скрипели ручки, они склонились над столом. Шелти, вздыхая, доел галету. Покрутившись, собака свернулась клубочком у стула Ника. Часы пробили шесть утра.

Ветер трепал темные, с заметной сединой, кудрявые волосы Клары, рвал полосатую, в морском стиле, шаль, с плеч Марты. Женщины носили летние, хлопковые юбки, кардиганы, тонкого кашемира, Марта надела испанские, на плетеной подошве, эспадрильи.

Зажав сигарету не накрашенными губами, Клара улыбнулась:

– Пятнадцать градусов по Цельсию, если говорить на континентальный манер, а ты щеголяешь в эспадрильях… – Марта повертела изящной ступней, с алым лаком на ногтях:

– Британское лето. Но я не теряю надежды на солнце… – забрав остатки хлеба и круассанов, Пауль отправился кормить чаек, на набережную. Мальчишки, во главе с Теодором-Генрихом, убежали на каменистый пляж:

– До Саутенда мы не доехали, – Марта тоже закурила, – пусть пошлепают по воде хотя бы здесь… – сыновья, как она думала о всех детях, только на прошлой неделе закончили учиться:

– Аарон тоже закончил… – она разглядела на берегу высокого, похожего на Клару мальчика, – он подружился в Израиле, со своим тезкой… – прошлым летом вся семья встретилась в кибуце Кирьят Анавим. Бар-мицву Аарону Горовицу делали в Меа Шеарим, но Эстер и Авраам устроили им поездки по стране. Ради торжества близнецов Эстер на две недели отпустили из армии.

Марта искоса посмотрела на склоненную над книгой голову младшей дочки Клары:

– Она не отходила от Шмуэля, а Густи болталась с Иосифом. Густи пятнадцать лет, как время летит… – юной леди Кроу оставалось два года в школе. Сначала Августа хотела поступить в Кембридж. Этой весной девочка заявила, что собирается поработать, как она выразилась, за пишущей машинкой:

– Дядя Джон обещал взять меня секретарем… – Марта вздернула ухоженную бровь, – то есть не его секретарем, а вообще… – Густи повела рукой, – все необходимые проверки я пройду… – Марта усмехнулась:

– Учитывая, что ты живешь со мной под одной крышей, странно, если бы такого не случилось. Ладно, – она помолчала, – становись мисс Манипенни, как говорится… – сидя с Кларой за чашкой кофе, в кафе на пирсе, она, в очередной раз, подумала:

– Ерунда. Густи девчонка, а Джон взрослый мужчина, семейный человек, государственный служащий. Вроде бы, с появлением Полины, у них с Ционой все наладилось… – Марта, тем не менее, настаивала на том, чтобы Циона не переезжала в Лондон:

– Не переедет, – уверил ее Джон, – более того, осенью, когда Полина пойдет в Квинс-колледж, Циона отправится в глушь, в Озерный Край. Так будет еще безопаснее… – герцог не хотел отдавать дочь в закрытую школу:

– Не надо, – согласилась Марта, – твоя экономка присмотрит за Маленьким Джоном и Полиной. Густи с Лаурой тоже учатся в Квинс-колледж, они помогут… – Клара позвала:

– Милая, сходи на пляж, подыши воздухом… – Лаура качнула аккуратно причесанной головой:

– Они водой брызгаются, мама. Ладно Питер с Ником, они малыши, – Лаура говорила с высоты одиннадцати лет, – но Теодору-Генриху четырнадцать, а он себя ведет, как… – Марта подытожила:

– Как подросток. Что ты читаешь, милая… – Лаура показала обложку биографии святой Терезы из Лизье. Клара, незаметно, кашлянула:

– У нее одни святые на уме. Первое причастие первым причастием, но даже Маргарита не так набожна, как Лаура… – Марта оживилась:

– Я тебе забыла показать, по дороге. Цила прислала письмо, с фотографиями. Я перед отъездом забрала конверт из ящика…

Закончив весной школу, Маргарита поступила на медицинский факультет университета в Лувене. Виллем собиралсяпровести год, работая в бригаде горных спасателей. Потом юношу ждал инженерный факультет военной академии, в Брюсселе:

– Джо его обгонит на год, в учебе, хотя они ровесники, – Клара рассматривала фото крепкого юноши, в неловко сидящем костюме, – он с осени станет студентом Горной Школы, в Париже… – Клара о таком не говорила, а Марта не спрашивала:

– Но, кажется, старшая Лаура не сменила гнев на милость, – подумала Марта, – когда Джованни с Кларой приезжают в Париж, они, как и мы, останавливаются на рю Мобийон. Папа сказал, что у них с мамой хватает денег. Пусть лучше квартира послужит семье… – за апартаментами приглядывала невестка ресторатора, месье Жироля:

– Его сын женился, он унаследует ресторан, а мистер Берри тоже процветает, – хмыкнула Марта, – он выпускает книги, ведет кулинарные программы… – Клара изучала вторую фотографию:

– Маргарита очень красивая… – сказала она, – словно королева… – девушку сняли в светлом, пышном платье. Черные, вьющиеся волосы облаком окружали изящную голову:

– Она пошла в отца, высокая, – заметила Марта, – и Виллем тоже вымахал за шесть футов. Весной их представляли к королевскому двору… – взяв следующий снимок, Клара ахнула:

– Какие красавицы, словно куколки! У Цилы, и правда, все цветет…

Мадам Гольдберг, в окружении трех дочерей, сняли в новом, больничном саду Мон-Сен-Мартена. Тиква обнимала мать за плечи. Цила держала на руках двойняшек, в белых, летних платьицах, в трогательных сандаликах:

– Элиза и Роза, – тихо сказала Марта, – смотри, Элиза похожа на Цилу, а Роза, на Эмиля. Летом им исполнится два с половиной года… – Клара понизила голос:

– После хупы месье Монах времени не терял… – на следующем фото девочек обнимал Эмиль. Гольдберг счастливо улыбался. Малышки завладели его пенсне, вцепились в пиджак, повиснув на отце:

– Меира тоже так сняли, с его Иреной… – вспомнила Марта, – они все балуют новую девочку. Ирена всего на год старше двойняшек Эмиля… – она потушила сигарету:

– Или даже до, – заметила женщина, – до хупы, я имею в виду… – Цила написала, что осенью едет в Будапешт:

– Еврейское Агентство хочет вывезти из Венгрии как можно больше евреев, пока коммунисты, окончательно, не закрыли страну. Меня попросили помочь, хоть я и работаю в бельгийском представительстве. Эмиль справится с малышками. В Будапеште я встречусь с дядей Авраамом и тетей Эстер… – доктор Судаков ехал в Венгрию на симпозиум по средневековой истории:

– Генрик тоже отправляется с ними, он участвует в своем первом фортепьянном конкурсе. Хорошо, что социалистическая страна согласилась принять его, израильтянина… – Марта вспомнила сводки из Венгрии:

– Там, вроде бы, все тихо, это в Польше случились волнения. С тех пор, как Сталин подмял под себя Восточную Европу, прошло десять лет, а они все не успокоятся… – она бросила взгляд на швейцарский хронометр:

– Заберем мальчишек, и поднимемся на паром. Инге с Сабиной должны были обустроиться, выйти на палубу…

Клара не хотела мешаться под ногами у детей, как она называла молодую пару. Марта не успела забрать со столика цветные фото, из Мон-Сен-Мартена. Из-за ее плеча протянулась рука. Пауль, бесцеремонно, повертел снимок девочек Гольдберга:

– Белая королева, – одобрительно, сказал юноша, – не черная, белая. И белый король… – он махнул в сторону брызгавшихся водой парней:

– И девочка, – добавил Пауль, – как рыбка в море. Я всех позову, мама Клара, не беспокойся… – Пауль спустился по деревянной лестнице к пляжу. Марта, одними губами, спросила Клару:

– Сабина еще не… – Клара помотала головой:

– Они хотят подождать, пока осядут на одном месте. Не обращай внимания, это ведь Пауль… – Клара щелкнула застежкой ридикюля: «Лаура, убирай книжку, пошли на паром».

Внимательно оглядев каюту третьего класса, Клара вздохнула:

– Джованни предложил оплатить билеты, в палубном классе, с окном, но Инге наотрез отказался. Объяснил, что у него есть подъемные, от норвежского Министерства Образования. Эти деньги он и будет тратить. То есть они будут, на Сабину тоже выписали пособие…

Марта присела на аккуратно застеленную койку:

– С другой стороны, ты говорила, что они скопили достаточно, чтобы начать восстанавливать усадьбу родителей Инге. В тех местах жизнь еще дешевая, цены не такие, как в Лондоне… – Клара повертела ридикюль:

– У них, хотя бы, будет водопровод и электричество, но телевизоров там пока не завели… – Марта усмехнулась:

– Когда мы с Виллемом бежали из России, мы целый год не видели канализации, обретаясь в бараках и юртах. Ничего страшного, – подытожила она, – дети справятся… – Сабина с Инге увели младших и Пауля на палубу. Клара помолчала:

– Все равно, они еще так молоды, обоим всего двадцать два. Мы боялись, что у них появится ребенок… – о замужестве Адели Клара пока не думала. Дочь отмахивалась:

– Мама, какой брак? У меня карьера, записи для кино, для радио, премьеры в опере… – Клара, однажды, сказала Джованни:

– Может быть, за ней кто-то ухаживает. В букетах, что доставляют домой, не разберешься. Но Адель скрытная, она в таком не признается… – скрытным был и Аарон. Сын переписывался с Мон-Сен-Мартеном, но, до весны, Клара понятия не имела, что рассказы Аарона печатают в журналах:

– Все раскрылось случайно, когда пришел конверт на домашний адрес… – гонорары сын откладывал, для путешествия на континент:

– Я буду поступать в Королевскую Академию Драматического Искусства, – признался Аарон, – но сначала я хочу поработать в театре. Дядя Мишель обещал устроить меня в Париже… – сын собирался жить на Монмартре, писать пьесы и подвизаться в одном из тамошних театров:

– Пусть его, – добродушно сказал Джованни Кларе, – в конце концов, ты тоже не сразу стала главным художником оперы. Пусть таскает доски, подметает сцену и бегает за кофе, для режиссера. Для языка это тоже хорошо… – Клара подозревала, что сын хочет оказаться ближе к Тикве:

– Она, кажется, тоже хочет стать актрисой. Ладно, Лауре одиннадцать лет, она еще долго пробудет при нас… – Клара, искоса посмотрела, на безмятежное лицо Марты:

– У нее нет дочерей, ей такого не понять. Густи уже взрослая. Зато у нее будет много невесток… – Марта думала вовсе не о невестках.

Последние три года она, в любую свободную минуту, анализировала, с точностью до секунды, катастрофу самолета Констанцы, над Северным морем:

– Авария вызвана вовсе не ударом молнии, – твердо сказала Марта Джону, – и не тем, что Степан, якобы, повел машину выше предельного эшелона. Это была откровенная атака русских…

Тем летом Марта почти два месяца провела в большом ангаре, на базе ВВС Бриз-Нортон, куда доставляли найденные спасателями остатки самолета, и фрагменты, как выражались эксперты, тел пассажиров и экипажа:

– Второго пилота опознали, но останки Констанцы, Степана и Марты не нашли, – думала она, – Ник выжил, однако он ничего не помнит, кроме взрыва и огня. В районе могла болтаться русская подводная лодка, русские истребители… – в той грозе погибло и две патрульные машины Королевских ВВС. Марте все это очень не нравилось.

В феврале этого года, после известий о реабилитации ее деда, когда текст доклада Хрущева на съезде партии доставили в Лондон, она хмуро сказала Волку:

– Либерализм ничего не значит, то есть так называемый либерализм. Джон и Меир могут сколько угодно рассуждать о скором крахе коммунизма. Мы с тобой знаем, что коммунизм никуда не денется, как Хрущев не закроет лагеря. Он выпустил на свободу горстку выживших людей, но другой рукой, он сажает верующих и оставшихся на свободе так называемых бандитов, из Прибалтики и Западной Украины… – Волк кивнул:

– Еще он врет напропалую, о судьбе Валленберга… – советское правительство продолжало настаивать на том, что Валленберг погиб в Венгрии. Максим добавил:

– Думаю, мы до нашей смерти не добьемся правды, как не найдем беглых нацистов… – мать с отцом считали, что усилия Марты и Волка бесполезны:

– Мне тоже хочется увидеть Барбье на скамье подсудимых, – вспомнила она невеселый голос отца, – но надо признать, что работа мистера Визенталя основывается на ничем не подтвержденных слухах и сплетнях… – Марта каждый месяц созванивалась с Визенталем и аккуратно вела свое досье:

– Как я веду досье касательно Филби, – она поднялась, – но пока у меня нет никаких доказательств, что к нему в руки попали хоть какие-то обрывки информации, касательно самолета Констанцы… – в прошлом году министр иностранных дел Макмиллан заявил в Палате Общин, что у правительства нет оснований подозревать Филби в шпионаже:

– Сам Филби выступил на пресс-конференции, где сказал, что никогда не был коммунистом… – Марта вскинула сумочку на плечо, – кто я такая, чтобы спорить с министром иностранных дел и будущим премьером. Я всего лишь М, старший аналитик секретной службы… – осенью Филби посылали на Ближний Восток, с легендой о работе журналистом, для британских газет:

– Ближний Восток, – кисло подумала женщина, – где все кишит советскими агентами. Мы не знаем, что случилось с Эйтингоном и Серебрянским, мы законсервировали Журавля… – правительство запретило им входить в контакт с бывшим агентом:

– Все считают, что настала эра либерализма, что Советский Союз изменился. Ничего там не изменилось… – в апреле в гавани Портсмута бесследно исчез водолаз, из специальных сил секретной службы, исследовавший вставший на якорь эсминец «Орджоникидзе», привезший в Британию, для официального визита, Хрущева и Булганина:

– Я тогда дневала и ночевала на работе, – устало вспомнила Марта, – мы посчитали, что произошел несчастный случай, но русские могли обнаружить водолаза, поднять его на борт корабля. Может быть, он сейчас в СССР, как Констанца, как Мирьям, тоже бесследно исчезнувшая, вместе с Сарой…

Даже после окончания войны в Корее, американцам не удалось найти сведений о судьбе группы, эвакуировавшейся на грузовиках из госпиталя на реке Кимсон:

– Как не отыскали они генерала Гленна, – Марта вышла на палубу, – он, как и Мирьям, считается пропавшим без вести… – к полудню распогодилось. Вода в гавани сверкала глубоким, лазоревым цветом. Мальчишки упоенно бросали хлеб чайкам:

– У Питера с Ником такие глаза. Господи, пусть все мои дети будут счастливы… – Максим с Теодором-Генрихом крутились рядом с шлюпками, показывая что-то Лауре. Инге и Сабина стояли у трапа. Клара улыбнулась:

– Им не терпится, наконец, начать самостоятельную жизнь. Хотя в Кембридже они сами мыли посуду… – Марта шепнула ей:

– Но ты им, каждый месяц, возила сумки с провизией… – Клара пожала ей руку:

– Ты тоже будешь возить, своим парням… – обняв Инге и Сабину, Клара велела:

– Пишите, посылайте снимки. Фотоаппарат у вас есть, в Рьюкене, на почтамте, должна быть международная связь… – Инге развел руками:

– Только в Осло, мама Клара. Но, если что, мы отправим телеграмму… – Марта подала Кларе сухой платок:

– Не беспокойся, на дворе не шестнадцатый век… – ее подергали за руку, она бросила взгляд вниз. В расстегнутом воротнике матроски Питера блестел старинное распятие. Низкое солнце сверкнуло в лазоревых глазах мальчика. Младший сын, серьезно, сказал:

– Когда я вырасту, я найду второй крестик, мама… – паром загудел. Спускаясь по трапу, Клара всхлипнула:

– Хоть бы все у них сложилось, пожалуйста… – стоя на пирсе, они еще долго махали Инге и Сабине.

Лондон

Джованни наклонил носик серебряного чайника над тонкой чашкой веджвудского фарфора. Мистер Филип Бромли, уютно устроившись в кресле, вытянул длинные, костлявые ноги, в безукоризненно отглаженных, парадных брюках. Они носили смокинги:

– Все-таки премьера, – заметил Джованни, встретив Бромли с внучкой в просторной прихожей дома в Хэмпстеде, – хоть и не в опере. Ваша жена приедет прямо в кинотеатр… – Бромли отозвался:

– Да, она в госпитале Грейт-Ормонд-Стрит, на заседании благотворительного комитета, – адвокат и его жена щедро жертвовали средства больницам:

После потери сына, смерти зятя, они озабочены здоровьем, – подумал Джованни, – им еще надо вырастить Луизу. Впрочем, хорошо, что они заботятся не только о своем благополучии… – окулист Луизы порекомендовал Бромли школу для слабовидящих детей, в окрестностях Плимута. Бромли построили новый учебный корпус, названный в память их сына:

– Он отлично выглядит, учитывая, что ему идет седьмой десяток. Впрочем, мы почти ровесники, он лишь немногим старше… – поздно обзаведясь последним ребенком, Джованни не мог привыкнуть к мысли о том, что ему тоже скоро семьдесят:

– Я еще помню бабушку Марту и бабушку Мирьям, – понял он, – но Кларе нет пятидесяти. По сравнению со мной, она девчонка. Молодая жена, всегда к лучшему… – Джованни поймал себя на усмешке.

За окном моросил надоедливый дождь, по стеклу ползли потеки воды:

– В Харидже распогодилось… – Джованни говорил с женой после обеда, – Инге с Сабиной благополучно отбыли в Норвегию. Марта уезжает в Лондон, с охраной, а Клара отдохнет с детьми на море… – Джованни остался в Лондоне не только из-за премьеры кинофильма. Он работал с молодыми историками, собирающимися в Будапешт, на конференцию по медиевистике:

– Авраам с Эстер приедут в Венгрию, – вздохнул Джованни, – и Адель участвует в том же конкурсе, что и Генрик, только по отделению вокала. Может быть, и мне стоит навестить континент, хотя я не медиевист, а историк церкви… – Джованни намекнул, что может устроить себе посещение конференции. Адель фыркнула:

– Мне двадцать два года, я солистка оперы. Папа Джованни, – она прижалась щекой к плечу отчима, – даже мама считает, что Венгрия безопасна. И тебе тяжело путешествовать… – Джованни проворчал:

– Не делай из меня старика, милая… – Бромли поболтал ложечкой в чашке:

– Отменная заварка. Ваш покойный отец устраивал чайные церемонии, в старом поместье, в Мейденхеде… – Джованни кивнул:

– Да, его научила миссис Эми, моя бабушка. Она мастерски управлялась с чаем… – из-за закрытой двери гостиной доносились звуки фортепьяно. Адель ехала в кинотеатр первой, ее ждала репетиция с оркестром:

– Все равно, она и сама репетирует, – одобрительно подумал Джованни, – она очень добросовестная, ответственная. Она блестяще начала карьеру… – Бромли отломил вилкой кусочек шоколадного кекса:

– Узнаю выпечку миссис Клары… – похвалил адвокат. Джованни покачал головой:

– Готовила леди Августа. Но вы правы, рецепт с континента… – на время поездки семьи в Харидж Густи с юным Вороном переселились в Хэмпстед.

Джованни погладил сидящего у него на коленях Томаса Второго. Кот заурчал, бодаясь головой. Как и предсказывал семейный врач, Пауль не заметил тихого ухода первого Томаса, прошлым летом:

– Ему было почти семнадцать лет, – вспомнил Джованни, – очень почтенный возраст. Хорошо, что дети тогда отправились в Мейденхед. Но Томас и не страдал, он заснул, и не проснулся. У Меира тоже собака умерла, но они больше никого не завели… – адвокат добавил:

– Мы собираемся взять второго кота. У Берри живет кошка. Она, кажется, ожидает потомства, после очередного нашего визита… – Бромли, мимолетно, улыбнулся.

Джованни взглянул на часы:

– Попьем чаю, и отправимся в кинотеатр… – он прислушался:

– Молодежь тоже занята кексом… – леди Августа и юный Ворон увели Луизу в детские. Бромли взял еще кусок выпечки:

– Должен сказать, что Луиза легко прижилась в Квинс-колледже. Ваши девочки ей помогли… – Джованни налил себе чая:

– Августа тоже круглая сирота. Она живет в семье, мы все для нее семья, но девочка знает, что такое потерять обоих родителей… – Бромли подумал о второй внучке:

– Леона, кажется, оправилась, после потери отца, смерти бабушки… – они, несколько раз, осторожно интересовались у дочери ее частной жизнью, как выражался Бромли:

– Кэтрин молодая женщина, ей тридцать три, – подумал адвокат, – ровесница миссис Марты. Той повезло с мужем… – бывший стажер Бромли преуспевал. Адвокат Волков заработал репутацию чуть ли не самого въедливого крючкотвора в Лондоне:

– Словно мой покойный зять, – хмыкнул Бромли, – но Кэтрин отговаривается тем, что у нее на руках не только ребенок, но и бизнес… – в гостиной зазвонил телефон, фортепьяно смолкло. Адель крикнула:

– Я подойду! Это, наверное, тетя Марта, она успевает приехать в кинотеатр… – Адель оправила домашнюю юбку:

– Это не может быть Джон. Здесь он никогда не зовет меня к телефону, из соображений осторожности… – распущенные волосы, темного каштана, зашуршали, Адель поймала свое отражение, в антикварном, венецианском зеркале:

– Хватит, – девушка раздула ноздри, – прошло три года. Полина осенью идет в школу. Он обещал развестись, когда девочка подрастет, пусть выполняет обещание. Он не сможет приехать на премьеру, но мы встречаемся на выходных, на квартире. Мне надоело быть любовницей женатого человека, о чем я ему и скажу… – Адель подняла трубку:

– Резиденция семьи ди Амальфи-Майер, слушаю… – руки обожгло острой болью, запястье словно охватил огонь. Адель едва не выронила телефон:

– Привет, малышка, – сказал по-немецки знакомый голос, – давно не виделись. Это Вахид, если ты меня не узнала.

Мистер Джон, как звали его светлость в ресторане, и адвокат Волков каждую неделю старались обедать в бывшем подвальчике Скиннера, на Патерностер-Роу. Два года назад хозяин ушел на покой. Тем июлем на двери заведения появилась табличка:

– Ресторан открывается осенью, под новым управлением. Ждем вас в сентябре…

Новый владелец, он же шеф-повар, не изменил названия заведения. За первым обедом Джон заметил:

– Берри понимает, что такое традиция. Его предки обосновались в «Золотом Вороне», со времен королевы Елизаветы, и первого Ворона… – на вывеске значилось: «Закусочная Скиннера». Внизу шло второе название: «Берри в городе».

Зал разделялся на кабинки, с перегородками, темного дуба. Официанты в холщовых передниках, неслышно скользили по половицам, разнося суп из бычьих хвостов, ланкаширское рагу, с бараниной и устрицами, пюре из каштанов, крыжовенный пирог и бузинный лимонад.

Попробовав белое бордо, Джон кивнул:

– С устрицами мы простились до сентября, но камбала выше всяких похвал. У Берри свои поставщики, рыбу привозят прямо с побережья… – кроме камбалы, они взяли клубнику со сливками. Кофе здесь варили на парижский манер, крепким.

Волк взглянул на швейцарский хронометр:

– После десерта мне надо вернуться в Линкольнс-Инн. У меня заказан разговор с Веной, с мистером Визенталем… – герцог вздохнул:

– Не мне тебе советовать, ты у меня не работаешь, да и Марта занимается вашим… – Джон поискал слово, – приватным расследованием, в свободное время, но вы должны понимать, что беглые нацисты никому не интересны. Тем более, и не осталось никаких беглых нацистов…

Голубые глаза Волка опасно заблестели, он подался вперед. Отпив вина, Джон поднял руку:

– Знаю. Вы составили список исчезнувших из поля зрения союзников эсэсовцев, вроде Эйхмана и Менгеле. Но не забывай, что, кроме союзников, в Германии были и русские войска… – Волк и Марта обсуждали эту возможность с Визенталем, когда коллега, как его называл Волк, недавно прилетал в Лондон. Марта тогда заметила:

– Не исключено, что мерзавцы из нашего списка… – она похлопала по папке, – попали в руки Красной Армии, и мы о них больше никогда не услышим. Однако Рауффа, я лично видела в Бомбее после войны, а Джон видел Барбье… – о Рауффе и Барбье никто ничего не знал:

– Пять лет назад Рауфф подвизался в Сирии, с Шуманом, – мрачно подумал Волк, – но с тех пор они, как сквозь землю провалились… – доев камбалу, он вытер губы салфеткой:

– По крайней мере, обещай, что досье передадут Израилю. Их секретная служба разыщет нацистов. Надежней отправить бумаги по официальным каналам… – занявшись клубникой, Джон закатил прозрачные глаза:

– Израиль сейчас займется войной на Синае. Египет не выполняет свои обязанности, не открывает Суэцкий канал для израильских судов. Страна больше не потерпит такого демарша, как не потерпит она нападений боевиков, переходящих границу… – Максим тоже взялся за клубнику:

– Рауфф может навестить Египет, он хорошо знает арабский язык… – Волк, испытующе, взглянул на герцога. Джон предполагал, что Марта ничего не сказала мужу о новом назначении Филби:

– Она понимает, что такое секретная информация. Я ему тоже ничего не собираюсь говорить. В любом случае, Филби едет не в Египет, а в Сирию и Ливан… – бывший подвальчик Скиннера они выбрали еще и потому, что здесь знали, чем занимается Джон:

– Они знают, что я предпочитаю не показываться на публике, – поправил себя герцог, – в клуб секретных служб Максима не привести, а в Брук-клубе ресторан без кабинок. В лондонских заведениях кто только не болтается, например, советские агенты… – Джон еще опасался, что Циона начнет искать контакты с СССР:

– Она понятия не имеет о Марте и Максиме, но береженого Бог бережет… – жена пока не подозревала о предстоящем переезде в Озерный Край:

– Дом электрифицировали, снабдили отоплением, при ней поселится охрана. Оттуда она никуда не убежит… – Джон отогнал от себя мысли об обещанном Адели разводе:

– Пока у меня много дел. Полина пойдет в школу, мне, отцу, важно быть рядом с ней. Пусть девочка сначала обустроится в городе. Ей всего шесть лет, а Маленькому Джону одиннадцать. Дети не поймут, если я скажу, что развожусь… – сын почти не виделся с Ционой, но Полина шесть лет провела рядом с матерью. Джон видел, что дочь больше любит его:

– Но и к Ционе она тоже привязана, что скрывать… – переезд жены в Озерный Край он собирался объяснить, пользуясь старой отговоркой о ее здоровье. Об истинном положении знали только Волк с Мартой, и родители миссис М. Джон вспомнил о встрече с Аделью, на выходных:

– Пока она не спрашивала меня о разводе. Если спросит, я пообещаю, что все случится очень скоро. Пусть она потерпит… – застучала ложечка в чашке, Волк поинтересовался:

– Поездка Авраама и Эстер в Будапешт безопасна? Рауль пропал именно в Венгрии. Марта готова взять отпуск. Я тоже могу вырваться, на несколько дней, обеспечить охрану… – Джон налил себе еще кофе:

– Они оба всю войну просидели в партизанских отрядах. Не недооценивай пана Вольского и пани Штерну. Они позаботятся и о Циле, и об Адели с Генриком. Прошло десять лет, русские давно прекратили за ними охотиться… – Волк заметил:

– Я не был бы так в этом уверен. Но, в конце концов, у Израиля есть своя секретная служба… – герцог принял счет, в кожаной папке:

– Именно. Пусть у них болит голова касательно юного Моцарта, и четы Судаковых. В любом случае, в Венгрии все тихо. Волнения случались только в восточной Германии и Польше… – Джон успевал на премьеру «Достичь небес»:

– Но лучше не ехать на Лестер-сквер, – решил он, – в кинотеатре будет не только Адель, но и дядя Джованни, и Густи с юным Вороном. Иначе я бы забрал ее оттуда, отпраздновать успех, частным образом. Дядя Джованни, наверное, заказал столик в ресторане, в Вест-Энде. Ладно, на выходных я ей что-нибудь подарю, надо заглянуть к ювелирам…

Джон собирался повести детей на фильм, приехав в Банбери на уикенд. Он взял у Волка его долю счета:

– Им понравится, кино хорошее, а сейчас мне надо возвращаться на работу. М из Хариджа приедет прямо на набережную… – в гардеробе, забирая портфель, крокодиловой кожи, Волк поинтересовался:

– Тебе знакомы имена, Ферелли и Штрайбль… – Джон пожал плечами:

– Итальянец и немец, скорее всего… – Волк не носил шляпы. Белокурые, с едва заметной сединой волосы, блестели от мелкого дождя. На улице было сыро, Джон запахнул воротник тренча:

– Я бы тебя подбросил, но ты у нас славишься щепетильностью… – Волк отозвался:

– Да. К тому же, тебе все равно, не по дороге. Ферелли и Штрайбль мои коллеги, адвокаты с континента… – он хотел что-то добавить, но покачал головой:

– Сначала надо поговорить с Мартой. Может быть, мои подозрения беспочвенны. Джон о них ничего не слышал…

Проводив глазами правительственную машину герцога, Волк махнул портфелем: «Такси!». Открывая дверь, он заметил в толчее у витрин Патерностер-Роу светловолосую голову:

– Показалось, – он сел на заднее сиденье, – мне везде мерещатся беглые нацисты. Я никогда не видел Рауффа, знаю его только по фото… – такси Волка влилось в поток машин, направляющийся на север.

В кинотеатре на Лестер-сквер не было артистической уборной. Адель устроили за кулисами, в закутке, где по углам стояли свернутые афиши:

– Я понимаю, что вы не привыкли к такой обстановке, мисс Майер, – извинился директор, – но это ненадолго. Здесь есть раковина, вахтер принесет кофе или чай… – на шатком столике, стояла чашка слабого, порошкового кофе. Адель прислушивалась к шуму, доносившемуся со сцены:

– Я свои песни спела. Теперь полковник Бадер представляет фильм… – дядя Джованни, с мистером Бромли и детьми, сидел в одном из первых рядов. Выступая с оркестром, Адель старалась не смотреть в набитый битком зал. Запястье горело, словно обожженное огнем:

– Он где-то здесь. Я его не вижу, его невозможно разглядеть, среди публики, но он где-то здесь… – Адель не знала, как ей удалось закончить программу. Когда раздались аплодисменты, она поклонилась, незаметно разглядывая мужчин в смокингах, дам в вечерних платьях:

– Он не сядет в партер, он осторожен. Он, наверняка, торчит на галерке… – девушка попыталась взять чашку. Рука тряслась. Адель подумала о телефоне, на конторке вахтера, у служебного входа в кинотеатр:

– Джон сюда не приехал, но я могу позвонить, вызвать его в Вест-Энд. Тетя Марта вернулась из Хариджа… – кофе выплеснулся на концертное платье, гранатового шелка, – но нельзя рисковать жизнью семьи… – Адель хорошо помнила угрозы молодого немца:

– Все считают, что самолет тети Констанцы разбился, попав в грозу, но нацисты похищали ее, после войны. Тетя Марта и дядя Джон ее спасли. Нацисты могли охотиться за ней, отомстить ей, убить ее, как они убили дядю Питера… – Адель, с облегчением, подумала о сестре и Инге:

– Они отплыли из Британии. Хотя все равно, – мрачно поправила себя девушка, – нацисты найдут их и в Норвегии. Они убили родителей Инге, родителей Сабины. Если я не поведу себя разумно, они избавятся от мамы, от дяди Джованни, от младших… – горло перехватило рыданием:

– Паулю идет третий десяток, но он словно дитя. Аарону всего пятнадцать, Лауре одиннадцать. Я не имею права подвергать их жизни опасности… – в кинотеатре сидело больше тысячи человек.

Снаружи, в теплом вечере, зажигались неоновые рекламы. По Лестер-сквер, к кассам кино и театров, змеились очереди. Пахло жареной рыбой, с картошкой, мягким, растаявшим мороженым, сладостями. Зеленая листва деревьев, в белом свете фонарей, казалась особенно яркой. В прозрачном небе мерцали первые звезды, разноцветные шарики плыли над крышами Вест-Энда. На верхнем ярусе автобусов обнимались парочки, такси гудели в пробках. Рестораны вынесли столики на улицу. На тротуарах веяло духами, стучали каблуки дам:

– Девять вечера, в театрах начинаются представления, – бессильно подумала Адель, – даже если сюда приедет полиция, и оцепит здание, ему достаточно выйти на Лестер-сквер, чтобы раствориться в толпе. Он похож на тысячи других мужчин. Он в стране, наверняка, с поддельными документами. Никто, никогда его найдет…

Дверь заскрипела, раздался вежливый голос вахтера:

– Мисс Майер, вас к телефону… – Адель дернула горлом:

– Это Джон. Он поздравил меня с премьерой, мы договорились встретиться на выходных, но, может быть, он хочет увидеться раньше. Может быть, он вырвался с работы. Если это Джон, я ему во всем признаюсь. Он приедет, и нациста, с его сообщниками, арестуют… – в голове зашумело, вдалеке раздался детский плач:

– Это Джон, – Адель пошла к стойке вахтера, – он меня защитит. Он меня любит, я его будущая жена… – голос из трубки вполз в ухо, словно змея. Она слышала шуршание шин, автомобильные гудки:

– Он ушел из кинотеатра, и звонит из будки. В Вест-Энде сотни телефонных будок, его никак не найти… – он сухо усмехнулся:

– Ты отлично пела, малышка. Впрочем, ты солистка оперы. Но вряд ли ты обрадуешься, если завтра газеты получат интересные фотографии, а твоя семья примет неожиданных визитеров. Твоей младшей сестре одиннадцать лет, она не заслужила такой судьбы… – Адель услышала, как он закуривает:

– На ленту я не остался, – весело сказал Рауфф, – я воевал с ее героем, если можно так выразиться. Запоминай, куда тебе надо приехать. Я буду ждать тебя, даже с букетом… – он хохотнул, – не разочаровывай меня, малышка… – Адель уцепилась похолодевшими пальцами за трубку:

– Один раз. Я сделаю все, что он скажет, и нацисты оставят меня в покое… – вернув телефон вахтеру, она улыбнулась: «Спасибо». Зазвенел последний звонок. Адель, вскинув голову, пошла в зал. Устроившись рядом с дядей Джованни, она ощутила пожатие руки отчима:

– Ты молодец, милая. После фильма поедем в «Савой», я заказал столик. Мистер Бромли к нам присоединится… – глядя на Густи и юного Ворона, Адель нашла в себе силы кивнуть:

– Это для семьи. Я должна думать об их благополучии, об их жизнях… – завтра утром Рауфф ждал ее в дешевом пансионе, у вокзала Кингс-Кросс.

На дубовом столе, в кабинете Марты, лежала папка, с четкими, черно-белыми фото. Демонстранты поднимали над головами плакат, на польском языке: «Требуем хлеба!». На городской площади стояли советские танки, Т-34:

– Площадь имени Сталина, – она затянулась крепкой сигаретой, – заводы тоже имени Сталина. С двадцатого съезда партии прошло полгода, но пока в Советском Союзе, как и в Польше, ничего не переименовали… – Волк склонился над ее плечом:

– Зато имя твоего деда вернули заводам и пароходам, как говорится. Быстро вы сработали… – Марта потерла уставшие глаза:

– Это не мы, то есть не совсем мы. Фотографии сделал местный священник. Он передал пленку в Варшаву, с монахинями. Их полиция не обыскивала, хотя в Познани, после этого… – она повертела снимок, – все наглухо запечатали… – в столице Польши пленку получил один из секретарей британского посольства. Фото, дипломатической почтой, ушли в Лондон.

Они, молча, рассматривали танки:

– Начались стычки с полицией, – Марта отпила кофе, – горожане попытались взять штурмом тюрьму, но русские, разумеется, не стали церемониться… – по данным от священника, в Познани погибло больше пятидесяти человек:

– Русские расстреляли мальчика, ровесника Теодора-Генриха, – Марта передернулась, – очень надеюсь, что ему не придет в голову поехать в восточную Германию… – три года назад, в Берлине, случились похожие волнения.

Старший сын пока не говорил, чем хочет заняться. Марта надеялась на Кембридж и диплом экономиста:

– Место в «К и К» ему всегда готово. Питеру только восемь, до его совершеннолетия еще долго. Теодор-Генрих отлично управляется с математикой. Впрочем, это у него семейное… – Волк коснулся зданий, на фотографии:

– В Познани я не был, но Авраам, то есть тогда еще пан Вольский, навещал город… – он вернулся на диван, к тихо играющей радиоле:

– Значит, вы с Джоном думаете, что в Венгрии ничего такого… – Максим указал на папку, – не ожидается… – Марта вздохнула:

– Точно ничего нельзя предугадать, но я понимаю Эстер и Авраама. Им хочется выехать из Израиля. Они десять лет не были в Европе, а до этого шла война… – Волк прислушался:

– Сен-Санс. Бабушка любила этот концерт. Кажется, за роялем Генрик… – Марта кивнула:

– Именно он. Эстер написала, что его отпускают из армии, для записей… – несмотря на просьбы Авербаха, его не отправили на египетскую границу:

– Он в боевых войсках, но в тихом месте, – вспомнила Марта, – на севере. Хотя в Израиле нет безопасных мест… – из писем Эстер выходило, что Иосиф пока остается в армии. О Шмуэле она не упоминала:

– Наверное, он пойдет в университет, – подумала Марта, – станет учителем. Он хорошо ладит с детьми… – навещая Израиль, Марта с Кларой махнули рукой на дружбу Густи и Лауры, с близнецами:

– Густи первый раз увиделась с Иосифом малышкой, – сказала Марта миссис Майер, – она ему писала, но ей отвечал Шмуэль… – женщина усмехнулась, – хотя он в таком не признается. Они еще девчонки, да и парни у Эстер хорошие, им можно доверять…

Фрида, ровесница Лауры, подружилась с Маленьким Джоном. Девочка тоже учила арабский язык. Марта вспомнила изящную фигуру, рыжие, густые волосы, голубые глаза:

– Фрида похожа на него… – женщина поморщилась, – но она никогда не узнает правды. Он мертв, а Циона, кажется, забыла, что у нее есть и старшая дочь… – Полина тоже навестила Израиль, однако девочкам никто не говорил, что они сестры:

– И не скажут, – Марта закрыла папку, – как Фриде пока не скажут, что она незаконнорожденная. Но лучше быть незаконнорожденной, чем дочерью нацистского преступника… – Волк знал об истинных родителях Фриды, но согласился с Мартой, что так будет лучше.

Марта устроилась у него под боком:

– Видишь, Меир, в очередной раз уверил меня, что катастрофа самолета Констанцы была просто катастрофой…

Приехав из Хариджа, Марта успела поговорить с коллегой, как она называла полковника Горовица, в Лэнгли. Они обсудили планируемый на будущей неделе первый разведывательный полет новой машины, Lockheed U-2, над Советским Союзом. Сначала предполагалось, что Dragon Lady стартует с базы Королевских ВВС в Лейкенхите. После пропажи водолаза, в Портсмуте, правительство попросило американцев отложить запуск миссии с британской территории:

– Но ЦРУ не захотело ждать, они отправляют Локхид из Германии… – самолет фотографировал базу подводных лодок, в Ленинграде, новые бомбардировщики советских ВВС, М-4, «Бизоны», и ракетные предприятия, в бывшем Кенигсберге и под Москвой. Американцы надеялись, что советские радары не обнаружат высотные Локхиды:

– Но в катастрофе над Большим Каньоном подвел именно радар, – подумала Марта, – Меир сказал, что Эйзенхауэр распорядился привести в порядок полеты гражданской авиации… – вчера, когда Марта еще была в Харидже, в Аризоне столкнулись два пассажирских самолета. Пилоты самовольно сошли с радаров диспетчеров, оказавшись в неконтролируемом воздушном пространстве:

– Как Степан, – подумала Марта, – у него тоже не отвечала рация. Инженеры объяснили неполадки влиянием статического электричества. Над Большим Каньоном тоже скопились грозовые тучи… – она, все равно, считала, что в катастрофе самолета Констанцы виноваты русские:

– Но правды мы никогда не узнаем, – она прижалась головой к надежному плечу Волка, – вряд ли еще кто-то выжил, кроме Ника. Бедный мальчик, он надеется, что увидит родителей и сестру… – слыша рассуждения ребенка об инопланетянах, Марта напоминала себе, что Нику так легче:

– Нельзя жить без надежды, он и надеется. Юный Ворон обещает, что они оба полетят в космос, когда вырастут. Ворон пилотом, а Николас, ученым… – Волк поцеловал пахнущую жасмином щеку:

– Как хорошо, тихо, – блаженно сказал Максим, – мы с тобой сегодня одни, словно молодожены… – Густи и Стивен ночевали в Хэмпстеде:

– Я потом свожу детей на фильм, – добавил Волк, – мальчишкам понравится… – Марта усмехнулась:

– У нас с тобой вообще одни мальчишки. Густи хочет снять квартирку, после окончания школы… – она не спорила с девочкой, – собирается сама варить яйца и мыть посуду. Тогда мы останемся только с парнями… – она расправила домашнюю юбку, светлого льна:

– Что с твоими адвокатами… – Волк потянулся за портфелем:

– Джон о них никогда не слышал, а у меня только обрывочные сведения… – о мюнхенском адвокате Штрайбле ему рассказал мистер Визенталь. Марта просматривала блокнот, заполненный аккуратным почерком Волка:

– Верующий католик, активист христианско-социалистической партии, бывший узник концлагеря Дахау, арестован студентом, за распространение антигитлеровских материалов, жена Матильда, сын тоже Герберт, родился после войны… – она подняла бровь:

– Вроде бы, ничего не вызывает подозрений… – Волк вытащил на свет еще одну тетрадку:

– Визенталь слышал, что Штрайбль дружит с бывшими нацистами, работающими в службе генерала Гелена, и в министерствах, в Бонне. Он открыл филиал конторы, в столице. Его возглавляет молодой юрист, некий Фридрих Краузе, тоже католик… – Марта щелкнула зажигалкой:

– Я посмотрю в наших документах, но, навскидку, имена мне не попадались. Надо поговорить с Джоном, он навещал сборище бывших нацистов, в Гамбурге, в сорок восьмом году. Но фотографий он никаких не делал, и фамилий их тоже не знает… – Волк полистал блокнот:

– На Рождество Штрайбль и Краузе ездили в Рим… – Марта хмыкнула:

– Как хорошие католики. Но откуда ты узнал, что они были в Риме… – Волк отозвался:

– В Линкольнс-Инне, среди адвокатов, тоже есть католики. Это был не просто визит, они участвовали в симпозиуме по церковному праву, в Ватикане. Я достал список через коллегу, он тоже был на конференции. Вот список, вот немцы, а вот и адвокат Ферелли… – Марта почесала висок: «А он в чем замечен?».

– Он семейный юрист клана Боргезе, – спокойно ответил Волк, – в частности, синьора Юнио Валерио, Черного Князя, приятеля покойного фон Рабе. Только Черный Князь прекрасно себя чувствует и взрывает советские линкоры… – Марта покачала головой:

– Вряд ли. Скорее всего, случилась катастрофа. Но ты прав, давай материалы… – она забрала у Волка блокнот, – я займусь этими людьми… – на тонких губах заиграла улыбка, – как обычно, в свободное от работы время… – Сен-Санс, в радиоле, сменился веселым голосом диктора:

– Для всех, кто не спит в летнюю ночь, новый хит Карла Перкинса, Blue Suede Shoes… – Волк подал ей руку:

– Дети танцуют, а мы чем хуже? Но «Савое» пока такой музыки не завели. Рок можно услышать только в Сохо… – каблуки ее туфель стучали по половицам, бронзовые волосы растрепались:

– Как в Сокольниках, десять лет назад, – подумала Марта, – могли ли мы подумать, что все так сложится. Волк выжил, мы всегда останемся вместе… – услышав его свист, она подпела:

– Well it’s one for the money, two for the show,

Three to get ready, now go cat go…

Скинув пиджак, Волк завертел ее по комнате:

– Я люблю тебя, миссис М, – услышала она шепот, – двадцать лет, в этом году…

Марта закинула ему руки на шею: «Я тоже!».

Зазвенела касса, продавщица улыбнулась:

– Ваша сдача, сэр. Желаете упаковать подарки…

От холеного, средних лет мужчины, пахло теплыми пряностями. При входе в магазин, сняв мягкую шляпу, он свернул промокший зонт. Швейцар Harrods снабдил его клеенчатым, темно-зеленым пакетом, со знакомой, золоченой надписью. В отделе игрушек и детской одежды, посетителя от пакета освободили, уверив, что зонт вернется к нему в целости и сохранности:

– Так вам будет удобней выбирать товар… – едва услышав акцент мужчины, продавщица поняла, что перед ней гость с континента:

– Но непонятно, откуда. Может быть, он француз или испанец… – происхождение патрона выяснилось, когда он велел доставить покупки по адресу в Мадриде. Мужчина оставил на кассе визитную карточку, атласной бумаги:

– Сеньор дон Вольдемар Гутьеррес… – дальше шел номер абонентского ящика. Получив зонт, он кивнул:

– Да, упакуйте, в розовую бумагу… – дон Вольдемар придирчиво выбирал платьица, юбочки и кардиганы, для девочки лет семи. Покупатель не носил обручального кольца, но продавщица напомнила себе, что все испанцы католики:

– Бесполезно строить глазки, – вздохнула девушка, – у них нет развода. Но, может быть, он вдовец, жена его не сопровождает… – она подумала, что сеньора Гутьеррес могла отправиться за покупками в дамские отделы. К одежде сеньор добавил хорошенький ранец, итальянской кожи:

– Моя дочка осенью идет в школу, – заметил испанец, – ей семь лет… – посетителю обещали, что его покупки вовремя доставят в Мадрид. Дон Гутьеррес поклонился:

– Благодарю. Где здесь можно выпить чашку кофе, сеньорита…

Феникс рассказывал Рауффу о лондонских магазинах, но с довоенных времен Harrods успели перестроить. Расторопный мальчик, в форменной курточке, тащил перед испанским сеньором его саквояж и пакеты с мелкими покупками. Вальтер вез их в Цюрих:

– То есть на озеро, на виллу Феникса. Подарки для него, для Адольфа и Клары. Да и себя надо немного побаловать…

Устроившись на бархатном диване, в кофейном салоне, Рауфф разглядывал блестящие под дождем, темно-красные крыши домов, каминные трубы, поникшие цветы, в оконных ящиках, толчею у входа в метро. По донесениям Фридриха Краузе, рядом с универсальным магазином находилась квартирка, где малышка, как ее называл Рауфф, встречалась с аристократическим любовником, фальшивым швейцарцем и фальшивым танкистом Нойманом.

Партайгеноссе Клаус Барбье внимательно изучил фотографии его светлости:

– Да, это именно он…

На деньги, полученные от американцев, Барбье выстроил роскошную гасиенду, в глухом углу, где сходились границы Аргентины, Парагвая и Боливии. В здешней сельве не существовало законов:

– Закон у нас один, – хохотнул Барбье, восседая на белокаменной террасе, – он называется снайперская винтовка, или граната, или, на худой конец, револьвер… – приятель повертел бельгийский браунинг, с серебряной, наградной, табличкой:

– Я оказываю приватные услуги не только ЦРУ, но и герру генералу Альфреду Стресснеру, президенту Парагвая… – два года назад самый молодой генерал парагвайской армии, сын немецкого эмигранта, устроил военный переворот.Стресснер установил в стране свою диктатуру. Барбье, без труда, получил очередное, парагвайское гражданство. Рауфф знал, что у приятеля, как и у него самого, как и у Феникса, имеется колода южноамериканских паспортов:

– Сюда приезжает добрый доктор… – Барбье подмигнул Рауффу, – он, наконец-то, добрался до Аргентины, а у меня есть поле для его деятельности… – для себя и охранников Барбье держал гарем индианок и метисок. Феникс был доволен, что доктора Менгеле, пользуясь крысиными ходами, переправили в Южную Америку:

– С нашим Доктором, Шуманом, я встречусь в Египте, – Рауфф отпил крепкого кофе, – опять пригодится мой арабский язык… – он сказал Барбье, что Феникс решил пока не трогать его светлость:

– Англичанин может нам пригодиться, – заметил Рауфф, – Феникс хочет найти старшего племянника… – он показал Барбье фотографии одиннадцатилетнего наследника фюрера, Адольфа:

– Мальчик похож на покойного Отто, – заметил Клаус, – но это к лучшему. У него истинно арийская внешность. Значит, от женщины, кормилицы, вы избавились… – Рауфф кивнул:

– Доктор сделал ей и ее ребенку уколы фенола, пока они спали. Трупы мы зарыли в горах, их никто не найдет…

Дорогой к его светлости оставалась малышка. Фрейлейн Майер ни от кого не пряталась. Девушка выступала по радио, афишами с ее фамилией пестрел Лондон. Рауфф, довольно, потянулся:

– У нее разумная голова на плечах. Она понимает, что от ее поведения зависит жизнь ее близких… – он отпустил малышку из пансиона к послеобеденному времени:

– Она получила пяток дешевых роз, как я и обещал, – усмехнулся Рауфф, – у меня давно не было женщины, со времен весеннего визита к Барбье… – Клаус предлагал ему пару метисок, в домашнюю прислугу, на виллу в Пунта-Аренасе. Рауфф покачал головой:

– У меня растет дочь, я не хочу, чтобы девочка видела… – он повел рукой, – в общем, я обойдусь. Я навещаю Сантьяго, там можно найти надежных девок…

Малышка о Кларе ничего не спрашивала. Рауфф, разумеется, не собирался рассказывать о девочке. Он оставил Клару на швейцарской вилле Феникса, под присмотром его самого и тщательно отобранных охранников, бывших членов боевого СС. Рауфф велел отправить его покупки в Мадрид из давно обретенной привычки к осторожности. Его испанский адвокат посылал груз в Пунта-Аренас. Рауфф из Лондона, отправлялся в Цюрих, пользуясь чилийскими документами. Малышка его паспорта не видела и понятия не имела, как его зовут:

– Она ничего не расскажет любовнику, – Рауфф рассчитался за кофе, – можно быть спокойным. Задание выполнено, Феникс узнает, где находится графиня Сечени…

Едва Рауфф описал малышке женщину, как ее лицо замкнулось, погрубело. Девушка отвернулась, Рауфф цепко схватил ее за подбородок:

– Ты знаешь о ней? Слышала, где она сейчас… – малышка сглотнула:

– Знаю. Она вышла замуж, за… – Рауффу показалось, что карие глаза девушки заблестели:

– За герцога Экзетера, – обреченно добавила малышка.

Оставив несколько монет на чай, Рауфф попросил официанта: «Вызовите мне такси». Спускаясь по мраморной лестнице магазина, слушая гомон туристов, он погладил светлую, с едва заметной проседью бородку:

– Все прошло отлично. Малышка позвонит в замок его светлости, изменив голос. Она артистка, она справится… – Рауфф велел передать нынешней герцогине Экзетер привет, из Будапешта, и адрес абонентского ящика, в Цюрихе:

– Она поймет, – вспомнил Вальтер настойчивый голос Феникса, – поймет, что происходит. Главное, ее найти… – в такси пахло хорошим табаком, Рауфф откинулся на спинку сиденья:

– Тайное всегда становится явным. Не бывает бесследно пропавших людей. Мы нашли соратников по партии, товарищей по оружию, а теперь я отыскал графиню Сечени. Малышка знает, что мы еще увидимся. Она и шагу не сделает, в сторону секретной службы. Тем более, у нас есть фото, с ее любовником. Феникс хочет с ним увидеться, приватным образом. Это мы тоже организуем…

Закурив, Рауфф велел шоферу: «В Хитроу».

Посуда на кухне в квартирке была разномастной. Джон приносил сюда тарелки и чашки из городского особняка, пряча их в портфеле. Иногда он покупал дешевые вещи в одной из многочисленных лавок старьевщиков, усеивающих район.

В открытое окно слышалось пение дрозда. Птица уселась на сверкающей каплями ветке каштана, в парке напротив. На чугунной сковородке шипел хороший кусок говядины, в щербатой, эмалированной кастрюле, варилась картошка. Сливки налили в антикварный, потрескавшийся молочник, бело-голубого фаянса. Кофе они держали в жестяной, оранжевой банке, с надписью: «Cadbury Cocoa».

Рука горела, словно в огне. Адель повертела запястьем, с красными, вздувшимися пятнами. Пузырьки чесались, она сглотнула слезы:

– Я объяснила ему, что обожглась. Он целовал мою руку, просил меня быть осторожней… – из приоткрытой двери до нее доносилось спокойное дыхание.

Перевернув стейк, потыкав картошку вилкой, Адель, на цыпочках, отправилась в прихожую. Сумочка валялась на полу, со сброшенным жакетом. Шелковый, итальянский платок змеился в углу. Одернув юбку, она поправила накинутую на плечи, смятую блузку:

– Он даже не повел меня в спальню, когда я пришла. Он соскучился, мы две недели не виделись, то есть так не виделись… – рука коснулась золотой цепочки, с кулоном, индийского аметиста:

– Опять придется врать маме. Хотя бы Сабина уехала, не надо лгать еще и ей… – Адель никогда не прятала от сестры вещи, или шкатулку с драгоценностями:

– Хорошо, что она последние пять лет жила в Кембридже, – Адель достала из сумочки тюбик с мазью, – она почти не обращала внимания на мои новые приобретения… – Адель старалась не носить подарки герцога при семье, но иногда этого было не избежать:

– Как на день рождения тети Марты, весной, – мрачно подумала она, – Джон попросил меня прийти в жемчужном ожерелье, его подарке. Ему было приятно, а мне пришлось врать маме, что я купила вещь с большой скидкой… – прохладная мазь легла на воспаление. Семейный врач прописал Адели средство от экземы:

– Давно не было такого раздражения… – девушка подавила слезы, – все из-за Вахида, то есть Рауффа… – вернувшись на кухню, выключив газ под стейком, она накрыла сковороду тарелкой.

Адель не хотела думать о немце. Устроившись на подоконнике, она ждала, пока пройдет зуд, в расчесанном, распухшем запястье. Она не спрашивала у Вахида о ребенке:

– Его нет и не было, – повторяла себе Адель, бредя домой, из привокзального пансиона, – я не буду о нем вспоминать, и все пройдет. Может быть, он умер. Вахид ничего о нем не говорил… – в особняке царила тишина.

Густи с юным Вороном отправились на Ганновер-сквер, отчим был в музее, мать с Паулем и младшими еще не приехала из Хариджа. Налив ванну, Адель плеснула в стакан виски, из бара в гостиной:

– Никто ничего не заметит, все бутылки початые… – она плакала, сидя в горячей воде, чувствуя на языке привкус дубовых листьев и влажного мха:

– Так меньше пахнет им… – Адель затошнило, – меня сейчас вывернет… – к аромату сандала примешивалось веяние увядших, подгнивших роз. Забрав букет, Адель швырнула цветы в первый попавшийся мусорный бак, по дороге:

– Джон тоже принес розы… – пышная корзина осталась в гостиной, – и он тоже пользуется сандалом… – к горлу подступила волна тошноты. Адель испугалась:

– Джон всегда осторожен. Только что все закончилось. Нет, все из-за нацистского мерзавца… – Вахид курил, поглаживая ее растрепанные волосы, темного каштана. Отвернувшись, Адель закашлялась:

– Мне надо беречь голос, при мне нельзя курить… – сидя на подоконнике, девушка сжала кулаки:

– Он потушил сигарету, о мое плечо… – дома она смазала ожог, заклеив его пластырем:

– В театре новая гримерша, – безмятежно улыбнулась Адель Джону, – стажер. У нее щипцы из рук вываливаются. Ничего страшного, хуже, если бы это была щека… – Адель не сомневалась, что, ослушайся, она Вахида, так и случится:

– Тот молодой мерзавец обещал исполосовать меня бритвой… – поднявшись, она слила воду с картошки, – и не только меня, но и всю семью… – горячий пар ударил в лицо, Адель часто подышала. На столе, в бумажном пакете, лежала свежая клубника:

– Он завтра едет в Банбери, на выходные. Он смеялся, что дети, наверное, объелись ягодами… – Адель, мимолетно, вспомнила, что хотела поговорить с Джоном о браке. Она потрясла картошкой, держа пустую кастрюлю над огнем:

– Какой брак? Я ему не нужна, я только развлечение. Если я ему скажу о нацисте… – рука опять заболела, – он меня немедленно бросит. То есть он заставит меня сидеть на бесконечных допросах, рассказывать о случившемся… – Адель едва не выронила кастрюлю:

– Никогда такого не будет. Но получается, что Циона связана с нацистами. Она работала в подполье, в Венгрии, с документами графини Сечени, то есть тети Цилы. Рауфф просил передать ей привет, из Будапешта… – Адель покусала сухие губы:

– Это не мое дело. Джон мне никогда не поверит, если я начну порочить его жену. Он говорит, что не любит ее, что она больна, что он живет с ней из чувства долга, но все мужчины так говорят…

Адель приглашали на свидания женатые патроны оперы, меценаты, зачастую много старше ее:

– Некоторые дирижеры с исполнителями тоже, – мрачно подумала она, – у всех жены, как на подбор, больны или немощны. Джон мне врет, но и я ему вру, насчет нациста. То есть не говорю правды… – она подумала об осенней поездке, в Будапешт:

– Хорошо, что мы с Генриком увидимся, с ним всегда легко… – сбивая пюре, Адель твердо сказала себе:

– Не мое дело, что от нее хочет Рауфф. Я позвоню, изменив голос, передам привет, и все… – ласковая рука взяла венчик, герцог обнял ее сзади:

– Пахнет очень вкусно… – он потерся небритым подбородком о нежное плечо, – отдохни, я накрою на стол. Вино как раз нужной температуры… – он кивнул на бутылку винтажного бордо. Адель улыбнулась:

– На премьере тебя не хватало. Полковник Бадер очень хорошо выступал. Он вспомнил покойного дядю Стивена, его побег из крепости Кольдиц, на дельтаплане. Он тоже сидел там, когда попал в плен… – Джон согласился:

– Он отличный оратор. Завтра в Банбери я все увижу, с ребятишками. Заодно накормлю их обедом, в пабе… – голос Адели был спокойным:

– Вы пойдете на утренний сеанс… – Джон попробовал пюре:

– Где-то у нас завалялся мускатный орех. В этой банке, точно… – он добавил и соли:

– Да, на семейный просмотр, в одиннадцать. Полина душу продаст за воздушную кукурузу, а Маленький Джон неравнодушен к американским сосискам. Садись, не стой… – он прижался губами к сладкой шее, поцеловал каштановую прядь:

– Она ничего не говорит, насчет развода. Она вообще какая-то отстраненная, наверное, думает о работе… – он отодвинул стул, для Адели:

– Стейк, салат, картошка и клубника со сливками. После обеда попьем кофе, и мне пора ехать… – он подмигнул девушке, – то есть я уеду после десерта… – дрозд вспорхнул с ветки в яркое, очистившееся от туч, небо. Каштан зашумел под легким ветром. Адель вспомнила:

– Под раскидистым каштаном, предали средь бела дня, я тебя, а ты меня…

Отпив вина, она заставила себя весело сказать: «Отличный винтаж, милый».

Банбери

Пышную пену капучино посыпали бежевой корицей. Чашку принес лакей, на серебряном подносе. Он оставил кофе на бюро ее светлости, розового дерева, рядом с отпечатанным на атласной бумаге, с монограммой, меню:

– Обед, суп прентаньер, мусс из лосося, дуврская камбала, клубника со сливками. Ужин… – длинные пальцы повертели карточку:

– К ужину они вернутся, то есть они вернутся раньше. Полина после обеда еще спит. У Маленького Джона урок тенниса, он занимается с берейтором… – пасынка обучали теннису и верховой езде давно обосновавшиеся в замке охранники. Циона предполагала, что зимой мальчик ходит на корты и в манеж:

– Он учит арабский и русский языки, Джон водит его в тир, – пухлые губы искривились, – его светлость готовит себе замену, на шпионском поприще…

Циону не интересовал старший сын мужа и очень мало интересовала собственная, младшая дочь. Полина возвращалась из Лондона с восторженными рассказами о театрах, музеях и зоопарке, о будущих соученицах, по Квинс-колледжу. Циона думала, что Густи живет в семье миссис Клары:

– Полина всегда говорит именно о Хэмпстеде, – отпив кофе, она закурила, – где ей еще жить, сироте? Клара удачно вышла замуж, ничего не скажешь. Подсунула дяде Джованни целый выводок, на старости лет… – Циона знала, что Лаура с Мишелем и детьми обосновалась в Париже:

– Вряд ли Лаура обрадовалась новым, сводным братьям и сестрам… – девушка покачала ногой, в лаковой лодочке, – но меня это тоже мало волнует… – за младшую дочь Циона не беспокоилась:

– Джон с нее пылинки сдувает, – хмыкнула девушка, – возится с ней, как с принцессой. Он водил детей на чай, в Букингемский дворец, летал с ними в Балморал… – Полина рассказывала матери о знакомстве с ровесницей, принцессой Анной, дочерью королевы:

– У Полины есть отец… – пепел упал на сверкающий уотерфордский хрусталь пепельницы, – она не пропадет. Я должна позаботиться о моей девочке, Фриде… – о поездке детей в Израиль Циона узнала, когда они вернулись в Британию:

– Девочкам никто не сказал, что они сестры… – она раздула изящные ноздри, – дядя Авраам и тетя Эстер выкрутили мне руки. Они украли у меня ребенка, и выдают Фриду за свою дочь… – просроченный, но подлинный паспорт Цецилии Сечен хранился среди белья Ционы. На камине, в гардеробной, стояла шкатулка, с драгоценностями на каждый день. Бриллианты и праздничные гарнитуры муж держал в сейфе. Циона выучила безделушки наизусть:

– Часы у меня золотые, браслеты тоже, обручальное кольцо с бриллиантом, есть пара нитей жемчуга. До континента я доберусь. Мне даже хватит денег, чтобы оказаться в Израиле… – она напоминала себе, что надо сначала найти Максимилиана:

– Если он мертв, – девушка сглотнула, – я должна об этом узнать. Но если он жив, он будет искать Цецилию Сечени, он не успокоится. Он, единственный, меня любил, и я любила его… – настоящая Цецилия Сечени присылала в Банбери слащавые фото дочерей. Циона не любила читать письма подруги:

– Она только и знает, что хвалить ее ненаглядного мужа. Эмиль то, Эмиль се, Эмиль великий врач. Был бы он великим, не прозябал бы в рудничной больнице. Цила выскочила замуж, чтобы уехать из Израиля… – в последнем письме подруга сообщила, что осенью отправляется в Будапешт:

– Я увижусь с тетей Эстер и дядей Авраамом… – читала Циона ровные строки, – Эмиль отпустил меня, как он говорит, на родину. Он уверяет, что справится с девочками, Тиква ему поможет… – отбросив листок, Циона сдержала рыдания:

– Максимилиан обещал отвезти меня на Балатон, осенью. Он говорил, что мы отправимся на прогулку по озеру, при луне, навестим виноградники, попробуем токайское. Он хотел поехать со мной в Тоскану… – кинув меню обратно на бюро, Циона прислушалась:

– Охранники обедают, с моей так называемой личной горничной, – она едва не выругалась вслух, – то есть личной надзирательницей… – технический персонал, как называл его герцог, ел в столовой для прислуги. Через четверть часа должен был раздаться гонг, зовущий к обеду ее светлость:

– Джон после фильма накормит детей в пабе, – усмехнулась Циона, – словно какой-нибудь фермер. Он и есть фермер. Он, кажется, отправился в Банбери в джемпере своего отца…

Пасынок и дочь тоже не щеголяли нарядами. Утром герцог водил детей на рыбалку. Маленький Джон не снял потрепанных шорт. Полина залезла в машину в резиновых сапогах и холщовой юбке.

Циона разгладила дневное платье, заказанное по каталогу из Лондона:

– Сюда даже нельзя приехать портнихе, наряды мне подгоняют по фигуре в столице… – потушив сигарету, она вздрогнула. Телефонный аппарат зажужжал:

– Это не внутренняя линия, – испугалась Циона, – звонок не из замка… – она подумала о несчастном случае:

– Может быть, это врач, из госпиталя. Джон попал в аварию, погиб… – о детях она даже не вспомнила, – тогда я, наконец-то, стану свободна… – Циона помотала головой:

– Они бы сюда не позвонили. Вызовы сначала проходят через коммутатор, где сидят охранники. Но сейчас все обедают… – за восемь лет брака Циона, ни разу, не отвечала на телефонный звонок по внешней линии. Она, робко, подняла трубку: «Слушаю вас». Голос был женским, напористым, незнакомым:

– Ваша светлость, – зачастила неизвестная, – вам привет, из Будапешта… – Циона едва не выронила аппарат, – вам просили передать адрес почтового ящика, где ждут корреспонденции… – Ционе не надо было искать карандаш. Она запомнила индекс и три цифры:

– Швейцария, Цюрих… – сердце колотилось, – надо у нее спросить… – Циона ничего не успела спросить. В ухе забились короткие гудки. Неизвестная бросила трубку. Циона еле справилась с внезапно закружившейся головой:

– Я придумаю, как отправить письмо. Максимилиан нашел меня, он любит меня, он меня не забыл…

За дверью завыл гонг. Откинув голову, победно улыбаясь, Циона пошла в малую столовую.

Часть вторая

Венгрия, октябрь 1956, Шопрон

Венский поезд остановился, не дотянув сотни метров, до перрона вокзала. Здание желтого камня, больше напоминало унылый барак:

– Русские постарались, – заметил один из австрийцев, в вагоне, – у них нет понятия о красоте. Впрочем, десять лет назад все вокруг еще лежало в развалинах… – Красная Армия освободила Шопрон в начале апреля сорок пятого года. Судя по разговорам в поезде, город сильно пострадал от бомбежек и обстрелов.

Австрийцы собирались отдохнуть на озере Балатон:

– Кабаре коммунисты запретили, – усмехнулся кто-то из пассажиров, – но веселые девочки с курортов никуда не делись. Танцы, бильярд, прогулки при луне… – он покрутил рукой, – осень стоит отличная, на дворе бархатный сезон…

Миновав быструю проверку документов, на австрийской стороне, поезд окунулся в бронзовые холмы виноградников. В голубом небе кружились стаи птиц, с ближнего озера Фертё. Некоторые пассажиры ехали именно туда:

– На венгерской стороне пансионы дешевле, – объяснил австриец соседке, красивой девушке, в сером костюме, – на Фертё отличная рыбалка… – она кивнула:

– Я знаю. Мой отец любил тамошние края… – полистав венгерский паспорт девушки, австрийский пограничник, уважительно, приложил пальцы к козырьку фуражки:

– Счастливого пути, ваша светлость… – скосив глаза в документ, ее сосед обнаружил, что сидит рядом с графиней. Девушка нежно покраснела:

– Мы давно обеднели. Мои родители перебрались в Лондон до войны, но мне хочется посмотреть на Будапешт, город моего детства… – рыжие волосы она закалывала в строгий узел. Девушка путешествовала с хорошим, итальянским саквояжем. На стройной шее, под шелковым платком виднелся скромный крестик. Она напоминала учительницу:

– Учительница и есть, – смутилась она, в ответ на вопрос австрийца, – я преподаю музыку, в католической школе, для девочек, играю на органе, в церкви… – у нее были большие, невинные, глаза, в длинных ресницах. Австриец подумал:

– Словно монахиня, и пахнет от нее по-монастырски, лавандой… – колец девушка не носила. Часы у нее были недорогими, на кожаном ремешке. Драгоценности Ционы остались в неприметном ломбарде, в Ист-Энде. Она поехала на Брик-Лейн, не желая оставлять следов в дорогих районах столицы:

– Это только вопрос времени, – Циона, незаметно, оглядывала пассажиров подземки, – Джон повез детей в Озерный Край, но, едва охранники обнаружат мое исчезновение, с ним немедленно свяжутся… – Циона предполагала, что, под предлогом рыбалки, муж проверяет готовность охотничьего дома Экзетеров к приему нового обитателя. Она сжала пальцы на ручке саквояжа:

– Полина пошла в школу, Джон забрал ее на Ганновер-сквер. Теперь он хочет загнать меня в самую глушь… – о будущем переезде на запад Циона узнала от мужа всего несколько дней назад.

Ни в какой Озерный Край она не собиралась. В белье Циона тщательно спрятала телеграмму, доставленную с абонентского ящика, из Цюриха:

– Будапешт, 23 октября, отель «Геллерт». Номер на имя господина Ритберга фон Теттау. Я тебя люблю…

Циона хорошо помнила роскошный отель, у подножия горы Геллерт, с бассейном и горячими источниками:

– Максимилиан мне показывал здание, с балкона квартиры. Мы обедали в тамошнем ресторане, устрицами и каспийской икрой. Он не встретится со мной, после десяти лет разлуки, в дешевом пансионе… – продав драгоценности, Циона не стала болтаться в городе. В Лондоне ее больше ничто не держало. Обновить венгерский паспорт оказалось проще простого. Поболтав с консульским клерком, отдав сделанные рядом с метро фотографии, через полчаса Циона получила синюю книжечку, с гербом социалистической Венгрии:

– Я хочу навестить родные края, – призналась она клерку, – родители увезли меня из Будапешта девочкой… – имея на руках паспорт и деньги, она не хотела никаких затруднений. Циона понятия не имела, знает ли муж о ее побеге:

– Но, скорее всего, теперь знает… – она вышла из ломбарда в пять вечера, – я исчезла с Хай-стрит, а Банбери, в десять утра… – в Банбери Циона оказалась не одна, а в сопровождении так называемой личной горничной и автомобиля с охранниками:

– Я не потеряла навыков, выученных в Каире, – она раздула ноздри, – я работала в подполье, меня могло арестовать гестапо. Дармоедам из ведомства Джона, со мной не тягаться… – получив, по телефону, от незнакомой женщины, весточку от Максимилиана, Циона поняла, что ей надо отправить письмо в Цюрих. Она могла снять ящик, в почтовом отделении Банбери:

– Но Джон не отдает мой паспорт. Без документа со мной никто не станет разговаривать…

Ционе помог случай, вернее, благотворительный базар, в пользу городского госпиталя. Полина, с удовольствием, пекла с матерью кексы и печенье. Разбирая почту, Циона нашла объявление о будущей ярмарке. Она заметила Джону:

– Было бы хорошо поучаствовать, Экзетеры всегда поддерживали больницу. Полине понравится торговать с лотка… – дочь росла бойкой и не лезла за словом в карман. Девочка зачарованно рассматривала фотографии нарядов, в воскресных газетах, водила пальчиком по строкам светской хроники:

– Когда я вырасту, я стану журналистом, мама, – призналась Полина, – как покойная тетя Тони… – ожидая появления в вагоне венгерских пограничников, Циона скрыла зевок:

– Пусть кем хочет, тем и становится. Девчонка меня совершенно не интересует…

Невозможно было отпустить Полину на ярмарку одну. Несмотря на сопровождавших ее охранников, Циона ухитрилась познакомиться с дамами, заседавшими в благотворительном комитете:

– Они были счастливы поболтать с ее светлостью, – вспомнила девушка, – в Банбери считали, что я больна, и поэтому избегаю публичных мероприятий. Слухи о моих недомоганиях распустил проклятый Джон… – дамы уверили Циону, что ее светлость может пользоваться адресом благотворительного комитета. Девушку снабдили ключом, от абонентского ящика.

Остальное было просто. Получив письмо из Цюриха, Циона ушла от личной горничной и охранников, едва появившись с ними в Банбери:

– Дождалась, пока Джон и дети уедут, и сделала вид, что мне надо отправиться за покупками. Горничная не может мерить за меня белье… – купив несколько комплектов, Циона повела свиту, как мрачно думала о них девушка, в кондитерскую:

– Тамошний туалет выходит на задний двор, а оттуда сто метров до стоянки такси… – к полудню она оказалась в венгерском посольстве, в Лондоне.

Зная, что муж, в первую очередь, запечатает аэропорты и южное побережье, Циона выбрала паром из Хариджа. Рассчитавшись в ломбарде, она уехала, поздним поездом, на восток. Стоя на палубе ночного рейса в Голландию, она не стирала слез с лица:

– Все закончилось. Господи, спасибо тебе. Через два дня я увижу Макса, мы заберем нашу девочку, Фредерику, и больше никогда не расстанемся… – прямых рейсов из Амстердама в Будапешт не было. Долетев до Вены, Циона села на поезд:

– Через четыре часа я войду в гостиницу «Геллерт», – она посмотрела на хронометр, – жаль, что тетя Эстер не берет в страну Фриду, но так даже удобнее. Мы с Максом поедем в Израиль, за нашей дочерью… – австриец, напротив, слушал портативное радио, с эмблемой «К и К». Сосед опустил приемник:

– В Будапеште студенческая демонстрация… – он кивнул на аппарат, – подпольная точка ведет прямую трансляцию. Тысячи человек собрались у памятника генералу Юзефу Бему… – приятель австрийца отозвался:

– Молодежь всегда чем-то недовольна. Они протестовали против Ракоши, того сместили. Теперь, им не нравится новый премьер-министр… – дверь вагона отъехала в сторону. Патруль, в темно-зеленой форме Управления Государственной Безопасности Венгрии, с порога объявил, на двух языках:

– Проверка документов и багажа. Пожалуйста, приготовьте паспорта и не вставайте с мест… – Циона, улыбнувшись, щелкнула замочком сумочки.

Будапешт

Медное солнце играло в круглых куполах, на башенках синагоги Дохани.

Из окна гостиной, в доме на углу улиц Доб и Румбах, было хорошо видно и храм, и пустынный проспект, напротив. Такси, обычно дежурившие у подъезда дорогого отеля «Астория», разъехались. Швейцар скрылся внутри гостиницы. Присев на подоконник, Наум Исаакович Эйтингон усмехнулся:

– Кажется, они сейчас вытащат мешки с песком, и начнут баррикадировать здание… – на тротуарах попадались редкие прохожие, но с каждым часом людей в центре становилось все меньше. Радиолу, в квартире Управления Государственной Безопасности Венгрии, с утра настроили на подпольную станцию. Иван Александрович Серов, сварливо, сказал:

– Непонятно, почему мерзавцев, шныряющих по городу на машинах, еще не нашли и не отвезли на проспект Сталина…

Дом на бывшем проспекте Андраши, где, во время войны, располагалось гестапо и венгерские службы безопасности, перестроили и расширили, снабдив новой подземной тюрьмой. Наум Исаакович поднял бровь:

– Товарищ генерал… – Серов его не поправил, – во-первых, сейчас у службы безопасности на руках сто тысяч человек, собравшихся у здания Парламента, а, во-вторых, так мы, хотя бы, знаем, что происходит в городе… – государственное радио вещало на венгерском языке. Они не хотели приводить в квартиру переводчика:

– Дело деликатное, – заметил Эйтингон, – можно сказать, операция ювелирной точности… – по лицу Серова он видел, что глава Комитета Государственной Безопасности чувствует себя не в своей тарелке:

– Избач не оперативный работник, он всю жизнь просидел за канцелярским столом… – Эйтингон покуривал в окно, – жаль, что сюда не привезти Яшу. Бедняга Яша, не дожил и до семидесяти лет… – Серов приехал на зону, где держали Эйтингона, в начале октября. Просмотрев донесения от Стэнли, Наум Исаакович присвистнул:

– Это наш шанс, гражданин генерал… – Серов покашлял:

– Членства в партии вас не лишали, товарищ Эйтингон… – несмотря на неожиданную приязнь новой власти, Наум Исаакович решил пока не интересоваться судьбой девочек и Павла. Он понимал, что не стоит преступать пределы дозволенного:

– Ничего, у меня есть Саша. Года через четыре он попробует выяснить, куда правительство дело моих детей. Впрочем, ничего с близняшками и Павлом не сделают. Хрущев хочет, чтобы я работал, на благо родины…

Стэнли получил очередное письмо Моцарта, из Израиля. Пани Штерна, с мужем, собиралась навестить Европу:

– В Будапешт едет и подружка нашей Саломеи, ныне мадам Гольдберг… – Эйтингон помнил холодные, темные глаза врача, – кто-то из них точно знает, где сейчас обретается беглянка… – не желая вызывать подозрения Моцарта, его приятель, мистер Тоби Аллен, не интересовался в письмах некоей Ционой Судаковой:

– Моцарт тоже в городе… – Эйтингон стряхнул пепел с сигары, – но его мы не тронем. Он нужен, на будущее… – планируя операцию, Наум Исаакович затребовал себе товарища Яшу. Эйтингон объяснил, что не доверяет молодому поколению:

– Здесь требуются люди с большим опытом оперативной работы, – сказал он Серову, – а не юнцы, вроде вашего Пеньковского… – назначение Пеньковского Эйтингон одобрил, но велел себе не выпускать нового резидента из вида:

– По характеристикам, он человек авантюрного склада. Именно из таких людей и вырастают те, кто потом продается врагам, с потрохами. Моцарт у нас тоже авантюрист… – пользуясь мощным, цейсовским биноклем, Эйтингон отлично видел Моцарта, у рояля, в квартире, в доме напротив. Пани Штерна с мужем поселилась в квартире, принадлежащей еврейской общине. Адрес пристанища бывших партизан узнать оказалось легко. В синагоге крутилось много агентов, работающих на местные силы безопасности:

– Мадам Гольдберг тоже живет с ними, но сейчас дома один Генрик… – Эйтингон опустил бинокль:

– Яша бы пригодился, но бедняга умер в марте этого года. Якобы, у него случился сердечный приступ… – Серов не сказал Эйтингону, сидел товарищ Яша, или нет:

– Сидел, конечно, – хмыкнул Наум Исаакович, – наверняка, он скончался на допросе. Интересно, зачем пани Штерна притащила сюда одного из близнецов… – по данным Стэнли выходило, что в Будапешт приехал Шмуэль. Парень понравился Науму Исааковичу:

– Армия пошла ребятам на пользу. Они не похожи на Кардозо, больше напоминают мать… – с помощью местных сил безопасности, им предстояло похитить кого-то из гостей Будапешта:

– Мы пока не решили, кого, – Наум Исаакович повертел брошюру, лежащую на подоконнике, – пани Штерну, или мадам Гольдберг… – голос в радиоле зачастил по-немецки:

– Демонстранты поднимают венгерские флаги, с вырезанными коммунистическими символами… – Серов, непонимающе, посмотрел на Эйтингона:

– Ругают коммунистов… – Наум Исаакович вздохнул:

– Избач у нас не славится знанием иностранных языков… – переведя, он добавил:

– Хорошо, что подпольщиков не поймали. Они любезно ведут передачи на немецком, в расчете на то, что их слушает вся Европа… – Серов витиевато выматерился:

– Сюда надо ввести танки, и раздавить шваль, мутящую воду, по заданию запада… – Эйтингон смотрел на знакомый очерк сильного профиля, на обложке брошюры:

– Сначала надо завершить операцию, товарищ генерал. Иначе и пани Штерна и мадам Гольдберг исчезнут из поля зрения, а такого мы позволить не можем… – брошюру ему привез Серов, вместе с письмом от Саши:

– Книги дедушки можно найти в любом магазине, осенью выходит новый фильм, о его жизни… – брошюру написал бывший воспитатель Саши в пермском детском доме, некто Королёв:

– Мои встречи с Александром Горским… – Эйтингон поморщился:

– Сейчас все начнут строчить про встречи с Горским, Тухачевским, Блюхером, и так далее. Я тоже могу многое написать… – он зевнул:

– Но мне это совершенно не нужно. Мне надо освободиться, и найти своих детей… – кинув брошюру в портфель, он навел бинокль на улицу:

– Пани Штерна явилась, с мужем. Сына при них нет, а мадам Гольдберг и мисс Майер здесь. На такси приехали, отыскали машину… – диктор, восторженно, заорал:

– Демонстранты взбираются на статую Сталина, хотят ее раскачать… – памятник Сталину возвели на месте разрушенной церкви, на краю городского парка. В радиоле послышался треск, трансляция прервалась:

– Зря вы говорили, что здешняя госбезопасность даром ест свой хлеб, товарищ генерал… – Эйтингон нащупал в кармане браунинг, – видите, они нашли передвижную точку. Но я не сомневаюсь, что есть и другие передатчики… – светлые волосы пани Штерны блеснули в низких лучах солнца. Она зашла в подъезд. Вернувшись к машине, доктор Судаков сел за руль:

– Значит, не такси, – понял Эйтингон, – у них прокатный автомобиль… – обогнув синагогу, послевоенный, американский форд, пропал из вида.

Разложив на столе в гостиной карту Венгрии, Эстер провела резкую черту карандашом:

– Двести пятьдесят километров до австрийской границы, – она еще раз промерила расстояние, длинными пальцами, – Авраам постарается достать оружие, у старых знакомцев…

Новости о студенческой демонстрации они услышали днем, на торжественной церемонии закрытия музыкального конкурса. Адель получила диплом, за второе место по отделению вокала. Девушка вернулась в партер с ворохом пышных букетов, с восторженной улыбкой:

– Это большой успех, тетя Эстер, – задыхаясь, сказала Адель, – в прошлом году я выиграла британский конкурс, но важно международное признание… – председатель жюри откашлялся:

– Диплом за первое место и большая золотая медаль, Гран-При конкурса пианистов… – зал взорвался овацией, Эстер наклонилась к уху мужа:

– Никаких сомнений быть не может. Генрик выше всех участников на две головы… – председатель шуршал конвертом. Авраам отозвался:

– Мало ли что. Здесь всем заправляют русские, а Генрик израильтянин… – молодые студенты консерватории, на галерке, скандировали: «Авербах! Авербах!». Председатель улыбнулся:

– Гран-При присуждается Генрику Авербаху, Государство Израиль… – приняв диплом, Генрик подошел к микрофону. Откинув назад голову, он провел рукой по коротко стриженым волосам:

– Это мой первый конкурс, дамы и господа… – кто-то из венгерских чиновников, в жюри, недовольно покашлял, – в последние два года я нечасто подходил к роялю, или брал в руки скрипку… – Тупица улыбнулся, – я носил винтовку. Я солдат Армии Обороны Израиля, я выполняю долг гражданина страны. Я благодарен Израилю, он спас и обогрел меня, еврея, сироту, выжившего в огне войны… – среди студентов было много евреев. Сзади запели «Атикву», люди вставали с мест. Генрик добавил:

– Наше государство открыто для всех евреев… – Эстер коснулась руки Цилы:

– Это ты его попросила сказать… – женщина отозвалась:

– Нет, конечно. Мы выступаем только в синагоге, в общине, в еврейских школах. Это он сам решил… – сев к роялю, Тупица сыграл Листа:

– Его только что на руках из зала не вынесли, – мрачно подумала Эстер, – русские, наверняка, поставили галочку, в его досье… – за шампанским они и услышали о демонстрации, в центре города. Прошагав к открытому окну, Эстер закурила

– Шмуэля было не остановить, он ушел к приятелям, будущим священникам… – они привезли Шмуэля в Будапешт, следуя указаниям отца Войтылы. В Рим ехала группа молодых ребят, из Польши, Словакии и Венгрии:

– Они студенты, теологи, многие тоже хотят принять постриг, – написал отец Кароль, – в их компании Симону будет легче добраться до Италии… – покинув армию, сын крестился. Эстер не могла привыкнуть к новому имени Шмуэля.

Парень, весело, сказал:

– Нет нужды, мама, дядя Авраам. Семья может называть меня Шмуэлем, как и прежде… – генерал Моше Даян знал о крещении, знало о нем и правительство:

– Но семье мы еще не писали… – Эстер рассматривала задернутые шторами окна квартиры, в доме напротив, – может быть, позвонить Марте, вызвать ее с Волком в Будапешт… – она разозлилась:

– Еще чего не хватало. Во-первых, границы страны сейчас запечатают, а, во-вторых, у Марты дети на руках. Сами справимся, доберемся до Вены… – сзади раздался робкий голос Цилы:

– Дети ужинают… – так они звали Адель с Генриком, – тетя Эстер, поешьте, вы весь день на ногах… – Цила подошла ближе. Твердые плечи Эстер, в простом жакете, казались выкованными из стали:

– Хорошо, что они с дядей Авраамом не привезли младших детей, – подумала Цила, – Эмиль, должно быть, услышал новости по радио… – она испугалась:

– Эмиль может попытаться приехать в Будапешт. Но такого делать нельзя, здесь русские, они хотели его убить. Они охотились за тетей Эстер, даже после войны… – Эстер показалось, что в квартире напротив что-то блеснуло:

– Бинокль, что ли? – она присмотрелась, – нет, почудилось… – обернувшись, она заметила блеск слез, в серых глазах Цилы. Женщина сглотнула:

– Тетя Эстер, может быть, не стоит торопиться. Это демонстрация, они пошумят и разойдутся… – смуглое, жесткое лицо доктора Горовиц слегка дрогнуло. Она покачала коротко стриженой головой:

– Нет, Цила, не разойдутся. Надо добраться до границы, пока здесь не появились русские танки. Авраам найдет Шмуэля, привезет оружие, и мы двинемся в путь. Не волнуйся… – Эстер привлекла Цилу к себе, – я триста человек вела пешком, через пять границ. С вами четырьмя мы с Авраамом справимся. Тем более, у нас машина. Скоро увидишь своих девочек, и Эмиля… – Цила шмыгнула носом:

– С Израилем связываться бесполезно. Хорошо, что мы успели отправить несколько самолетов… – последний рейс в Лод, с новыми репатриантами, ушел из Будапешта третьего дня:

– Надо было и нам полететь, – мимолетно, подумала Эстер, – но шел конкурс, продолжалась конференция. Шмуэль только послезавтра должен отправиться в Рим. И отправится, но из Вены. Надо было, но кто знал… – она вытащила из кармана платок:

– Слезы вытри. Все будет хорошо, майор Штерна обещает… – Цила мелко закивала:

– Спасибо, тетя Эстер. Поешьте, я сварила рыбный суп, с паприкой. Эмиль его любит… – Эстер вспомнила, как Монах, пятнадцать лет назад, готовил на ее кухне, в Антверпене, гентский ватерзой:

– Хорошо, что он счастлив, наконец-то… – она подтолкнула Цилу:

– Тогда покорми меня. И вообще, вам надо еще мальчиков, у вас дома женское царство… – отчаянно покраснев, Цила только кивнула.

Заселяясь в отель «Геллерт», господин Ритберг предъявил паспорт крохотного княжества Лихтенштейн, с гроздью католических имен:

– Максимилиан Алоиз Флориан Мария Себастьян… – портье шевелил губами, – Ритберг фон Теттау… – он почти ожидал увидеть в документе титул великого князя, или, по крайней мере, графа. Господин Ритберг, светловолосый, высокий, с военной осанкой, казался тридцатилетним. Только вблизи портье заметил легкую седину, на висках постояльца, тонкие морщины, вокруг голубых, пристальных глаз. Костюм, плащ и багаж гостя были отменного качества. Он приехал на дорогом, американском лимузине.

Господин Ритберг предупредил, что в Будапеште он ненадолго. Гость постучал сигаретой о золотой портсигар, с монограммой: «Р.Т.»:

– Я жду друга. Мы хотим провести конец бархатного сезона на Балатоне, поездить по винодельням… – австриец, как о нем думал портье, поинтересовался художественным музеем:

– Я в первый раз в столице Венгрии, – улыбнулся он, – я слышал, что у вас замечательные картины… – снабдив его планом города, портье спросил, не желает ли гость посетить гала-концерт музыкального конкурса:

– Завтра, двадцать второго октября, – он бросил взгляд на календарь, – я могу заказать вам билет. Гран-При досталось юному гению, из Израиля, господину Авербаху. Он сын погибшего музыканта, тоже известного, до войны… – австриец развел руками:

– Я предпочитаю выбор своего друга. Он знаток оперы, у вас отличные голоса… – мальчик подхватил саквояж и портплед австрийца. Портье посмотрел вслед сильной спине, широким плечам гостя:

– Лихтенштейн сохранял нейтралитет, но по господину Ритбергу видно, что он не отсиживался дома. Австрийцев принимали в вермахт и СС… – портье напомнил себе, что прошлое господина Ритберга его не касается.

Ожидая друга, австриец ходил в музей и плавал в отельном бассейне, с целебными водами. Он, несколько раз, заказывал разговоры с Цюрихом, с некоей адвокатской конторой, и с частным номером, в провинциальном швейцарском городке:

– В Лихтенштейн он не звонит, – подумал портье, – но ведь он может жить и в Швейцарии… – даже получив новые документы, отказавшись от личины сеньора Массимо Ланге, Феникс не расстался со своим именем. Так его называла мать:

– И Цецилия тоже… – он стоял у панорамного окна номера, выходящего на Дунай, – она совсем скоро будет здесь…

Получив весточку из Англии, Феникс, сначала хотел, немедленно отправиться в Банбери. Только соображения осторожности заставили его не покидать континент. Он не сомневался, что проклятый герцог Экзетер, он же фальшивый герой вермахта Фриц Адлер и фальшивый танкист Нойман, принудил Цецилию выйти за него замуж:

– Он и Эмму мог изнасиловать в Берлине, летом сорок четвертого, – решил Феникс, – бедняжка просто не сумела мне о таком рассказать. Она замкнулась в себе, а я навязал ей проклятого Муху, которого она никогда не любила… – Феникс считал себя виновным в смерти сестры:

– Но я воспитываю Адольфа, как собственного сына, – думал он, – мальчик считает мать героиней рейха, валькирией, отдавшей жизнь на жертвенный алтарь… – Феникс оставил племянника под надежной охраной лично отобранных, бывших членов СС. Он искал и находил тех, с кем сражался на войне:

– Больше никаких Нойманов, никаких неприятных сюрпризов, – он отпил токайского, – безопасность превыше всего… – днем он услышал новости о студенческой демонстрации:

– Ерунда, пошумят и разойдутся, – заметил он соседу по столику в ресторане, австрийскому дельцу, – в их возрасте я тоже посещал митинги… – митингами Феникса были собрания союза нацистских студентов и торжественные сожжения книг евреев и коммунистов:

– Адольф слушает меня, раскрыв рот, – довольно вспомнил он, – мальчик, наконец узнал, чей он наследник… – каждое лето Феникс увозил племянника в горы.

Они бродили по безлюдным тропам, ночуя в маленьких пансионах, или ставя палатку. Феникс рассказывал Адольфу о былом величии Германии, о победном шествии воинов рейха по Европе, о подвигах его семьи, о служении фон Рабе героически ушедшему из жизни фюреру. Мальчик знал имя своей матери. Феникс объяснил, что теперь, из соображений безопасности, он пользуется только прозвищем:

– Но тебя зовут Адольф Гитлер, – сказал он племяннику летом, – послушай, как ты появился на свет… – ребенок, зачарованно, прошептал:

– Я посмертный сын фюрера, дядя Макс… – Феникс кивнул:

– Именно. Твой отец отдал жизнь ради великой Германии, теперь его миссия перешла к тебе… – допив токайское, он вздохнул:

– Мальчик проводит дома последний год. В двенадцать он поедет учиться в закрытую школу, под Цюрихом, где учились я и Отто. Но ко мне присоединится Цецилия, у нас появятся собственные дети… – Фениксу не хотелось думать о герцоге Экзетере:

– С ним я еще рассчитаюсь. Он расскажет, что случилось с 1103, и где мой старший племянник… – Феникс запретил Рауффу подробно расспрашивать малышку:

– Не надо вызывать у нее излишних подозрений. Она нужна, чтобы подманить проклятого мистера Холланда. Почему я его не убил, в Венло… – радио в номере настроили на венскую волну. Покрутив рычажок, Феникс услышал треск:

– Коммунисты блокируют западные передачи, – понял он, – когда приедет Цецилия, надо выбираться отсюда. Студенты студентами, но не стоит ждать появления русских танков. В сорок пятом я улетал из города под их залпы. Я тогда увозил в рейх товарища барона. С ним и его женой я тоже увижусь, обещаю. Кстати, малышка Вальтера здесь… – он видел программу конкурса музыкантов, – но ее я не трону… – готовясь к поездке в Будапешт, он подумал вызвать на подмогу Рауффа:

– Ерунда, – сказал себе Феникс, – мне надо только встретить Цецилию и отвезти ее домой, в Швейцарию. Тем более, Вальтер в сентябре отправился в Египет, вместе с Доктором. Его девочка пошла в школу, в Пунта-Аренасе… – Адольф и Клара обменивались письмами. Фениксу нравилась дочь приятеля:

– Она хорошо воспитана. Из нее выйдет настоящая арийская женщина, как из Цецилии… – он понял, что волнуется. Он мог назначить рандеву и в Вене, но Феникс считал себя обязанным выполнить данное двенадцать лет назад обещание:

– Вряд ли нам удастся попасть на Балатон, с этими беспорядками, – недовольно понял он, – ничего, я отвезу Цецилию в Тоскану, на итальянские озера… – на той стороне Дуная зажигались огни, над городом играл ясный закат:

– В бинокль, я бы мог разглядеть балкон своей бывшей квартиры, – понял Феникс, – рядом парламент, где собрались тысячи человек. Надеюсь, Цецилия приедет. Она не может не приехать, она меня любит, она ждала меня, двенадцать лет… – Феникс провел рукой по гладко выбритой щеке:

– Она меня узнает. Я изменился, но не слишком. Она поймет, почему я так сделал… – чтобы занять голову, он взялся за черный, с резинкой блокнот. В музее Феникс не увидел не только погибших в Валгалле картин, но и кое-каких других холстов:

– Русские натащили себе трофеев, – он налил себе кофе, из серебряного кофейника, – венгры вряд ли получат их обратно. Но, как я и обещал, Цецилия обретет свой алмаз… – забрав кольцо из сейфа в Цюрихе, Феникс привез драгоценность в Будапешт. Лазоревый камень заблестел искрами, в свете заходящего солнца. Ладонь дрогнула. Он, с неожиданной неуверенностью, протянул руку к телефону:

– Наверное, портье, опять с этим концертом… – Феникс откашлялся: «Слушаю».

– Госпожа Сечени к господину Ритбергу, – церемонно сказал портье, – вы спуститесь, или гостья пройдет в номер… – сердце Феникса отчаянно заколотилось:

– Пусть, – выдавил он, – пусть госпожа Сечени поднимается.

Неожиданным образом оказалось, что лучше всех по-немецки говорит именно Шмуэль. Венгерский парень, его ровесник, сидевший за рулем машины, где разместили передвижную радиостанцию, заметил:

– Стрелять мы все умеем… – он взвесил на руке пистолет, – но важно, чтобы запад услышал о происходящем в городе… – он кивнул Шмуэлю:

– Бери микрофон… – в последний год службы в армии, кроме визитов к семьям, потерявшим родных, Шмуэль занимался еще и, по словам генерала Даяна, связями с общественностью. Покрутив черный микрофон, юноша отозвался:

– Я говорил с журналистами, но никогда не выступал по радио… – венгр шумно вздохнул:

– Не надо выступать. Описывай, что видишь вокруг… – Шмуэль устроился на заднем сиденье неприметного форда, остановившегося у городского парка.

Выла толпа, в закатное небо поднимались огни факелов. К бронзовой, девятиметровой статуе Сталина, подогнали грузовик, с краном. Сыпались искры, крепкие ребята орудовали крючьями и сварочными аппаратами. Что-то заорали по-венгерски, в динамики. Шофер бросил Шмуэлю:

– Просят людей расступиться… – Шмуэль крикнул в микрофон:

– Символ сталинизма повержен, памятник, распиленный на части, падает на землю… – над головами толпы реяли трехцветные, национальные флаги, с вырезанным в центре кругом:

– Народ Венгрии избавляется от коммунистического символа, красной звезды, – добавил Шмуэль.

Поискав в толпе знакомые лица, он увидел ребят из группы священников, как они звали сами себя. Кто-то из поляков, заполучив банку с черной краской, мазал кистью по довольной улыбке Сталина, под пышными усами:

– Они все терпеть не могут коммунистов, – подумал Шмуэль, – из-за них ребятам пришлось учиться подпольно… – получить сан священника в Восточной Европе было невозможно:

– У нас нет официальных семинарий, – объяснили Шмуэлю новые приятели, – и даже в монахи нельзя постричься. Все монастыри обязаны передавать сведения о новых послушниках в управления государственной безопасности. Ставших священниками до войны, или во время войны, не трогают, но за молодежью пристально следят… – после получения сана ребята собирались вернуться в Восточную Европу:

– Как иначе, – пожал плечами кто-то, – люди ходят в церковь, значит, нужны священники. Это риск, но Иисус не заповедовал отсиживаться в безопасности, когда антихристы преследуют верующих… – кое-кто хотел тайно пробраться в Советский Союз:

– На территориях, раньше принадлежавших Польше и Словакии, осталось много католиков, – вспомнил Шмуэль, – Сталин отправлял священников в лагеря. Теперь это делает Хрущев, никакой разницы нет… – услышав его польский язык, ребята, одобрительно, сказали:

– Молодец. Ждем тебя в Варшаве или Кракове… – то же самое написал и отец Войтыла. Читая его весточку, Шмуэль хмыкнул:

– До этого еще долго. Надо учиться, принять обеты, получить благословение на рукоположение… – пока ему надо было рассказать о происходящем в Будапеште остальному миру:

– Венгерские флаги развеваются над оставшимися на постаменте сапогами Сталина, – Шмуэль улыбнулся, – куски статуи распиливают сварочными аппаратами. Сейчас вы узнаете, что происходит у парламента… – передвижные радиостанции оборудовали переносными рациями:

– Вы хорошо подготовились, – заметил Шмуэль венгру, оказавшемуся братом местного парня, из группы священников. Шофер рассмеялся:

– Мы не все изучаем теологию, как Янош. Филологи писали прокламации, готовили требования к правительству… – требования зачитали еще у статуи генерала Бема, – а мы собирали оружие и занимались техническим обеспечением революции… – он подмигнул Шмуэлю. Тот почувствовал холодок, пробежавший по спине:

– Революция. Я думал, что уезжаю в безопасный Рим, а Иосиф остается в гуще событий… – брат решил на год продлить службу:

– Медицинский факультет Еврейского Университета от меня никуда не убежит, – сказал Иосиф, – сейчас надо не сидеть за учебниками, а следить за диверсантами… – отряд капитана Леви продолжал базироваться у египетской границы:

– Даян говорил, что мы, непременно, начнем воевать, из-за Суэца, – вспомнил Шмуэль, – только бы с Иосифом все обошлось. Хорошо, что мама и дядя Авраам не привезли сюда Фриду и Моше. Детям в таких местах делать нечего… – услышав, что она с младшим братом остается в Кирьят Анавим, девочка, обиженно, сказала:

– Как всегда. Наши кузены видели Париж и Нью-Йорк, а мы дальше озера Кинерет не ездим… – Эстер обняла дочь:

– Во-первых, вы учитесь, а во-вторых, вы все еще увидите, обещаю… – Фрида велела Шмуэлю обойти и сфотографировать римские достопримечательности:

– Колизей, – она загибала пальцы, – Форум, все музеи. Присылай снимки и обязательно все опиши. Ты почти журналист, у тебя хороший слог… – Шмуэль делал для генералитета выжимки, как выражался генерал Даян, из западной прессы:

– Мне намекали, что я смогу стать военным атташе, в каком-нибудь нашем посольстве, – смешливо подумал Шмуэль, – но у меня своя стезя, я не хочу ее оставлять. Я обещал Иисусу стать священником, в благодарность за наше спасение, так и случится… – писать его попросила и младшая дочка дяди Джованни. Лаура, открыв рот, ходила за Шмуэлем по крепости Масада, по замкам крестоносцев, на севере, слушала его рассказы в Капернауме и на реке Йордан:

– У нее скоро первое причастие, – вспомнил Шмуэль, – надо прислать ей подарок, из Рима… – взобравшиеся на постамент ребята затянули «Национальную Песню», Шандора Петефи. За последние часы гимн восстания пели столько раз, что Шмуэль выучил слова наизусть, даже на венгерском языке:

– Мы клянемся, что никогда больше не будем рабами… – люди размахивали флагами, трещали факелы, он услышал крики:

– На Парламент! На проспект Андраши… – никто, разумеется, не называл улицу проспектом Сталина. Шмуэль, озабоченно, подумал:

– Синагога и квартира оттуда далеко. Надеюсь, им не придет в голову ходить на демонстрации. Впрочем, мама и тетя Цила не выпустят Генрика с Аделью из квартиры. Адель девушка, а Тупица гениальный музыкант… – гениальный музыкант проводил службу в армии, сидя на отдаленной, тихой заставе, на северной границе:

– На юг его никто не отправит, – облегченно понял Шмуэль, – если начнется война, он останется в тылу… – у парка, впрочем, мог появиться дядя Авраам:

– Он знает, куда я пошел, я при нем созванивался с ребятами… – продолжая трансляцию, Шмуэль высунул голову из открытого окна машины. Он едва успел отклониться. Пули зацокали по металлу, парень, за рулем, выругался:

– Госбезопасность явилась. Кажется, они накрыли вторую станцию… – он послушал треск в рации, – здесь все понятно, нам надо двигаться… – не договорив, он осел грудью на руль. Шмуэль видел раненых, навещая их в госпиталях. Лобовое стекло машины пошло трещинами, на стекло брызнула кровь. Бросив микрофон, он рванул на себя дверь:

– Погоди, я тебя вытащу… – венгр поморщился:

– Ерунда, по плечу царапнуло. Надо уводить станцию, у нас всего несколько передвижных точек… – опираясь на Шмуэля, он закричал:

– Беата, ты где… – из толпы вынырнула высокая, темноволосая девушка, в полувоенной куртке, с повязкой на рукаве, трехцветным флагом:

– Матиаш, иди в санитарный пункт, – деловито распорядилась она, – врачи сидят у постамента… – венгр вытер бледное лицо здоровой рукой:

– Симона надо отвезти в центр, нельзя бросать трансляцию… – Шмуэль буркнул:

– Я умею водить машину… – Матиаш оборвал его:

– Ты не знаешь города, а, тем более, проходных дворов. Госбезопасность опомнилась, они начнут разворачивать войска… – Шмуэль вздохнул:

– Сюда может приехать мой отчим, доктор Судаков, он будет меня искать… – Беата кивнула:

– Я его слышала, на конференции в университете. Матиаш напишет на постаменте, где вас найти. Ваш отчим говорит по-венгерски, он все прочтет… – девушка забралась на водительское место:

– Садитесь. Вторая станция, на том конце парка, кажется, попала в руки… – она сочно выругалась, – в общем, госбезопасности. Мы поедем окраинами, так лучше. Не волнуйтесь, у меня есть оружие… – форд рванулся вперед. Шмуэль, невольно, пригнулся:

– Я отслужил три года в израильской армии, я лейтенант, – обиженно сообщил он, – стрелять я умею… – Беата ловко закурила:

– Это хорошо. У меня и гранаты имеются… – она кивнула на полевую сумку, – мой отец, – девушка помолчала, – полковник, в нашей армии… – Шмуэль поинтересовался:

– Вы ходили на конференцию историков… – темная бровь, в зеркальце, поднялась вверх. Она улыбнулась:

– Я сама историк, то есть будущий. Занимаюсь средневековой Венгрией… – машина свернула в арку, Беата сообщила:

– Мы едем на улицу Шандора Броди, к зданию государственной радиостанции… – Шмуэль спросил: «Зачем?». Девушка выпустила дым в окно:

– Будем атаковать радио, разумеется, по заветам Ленина… – издевательски усмехнувшись, она процитировала:

– Чтобы непременно были заняты телефон, телеграф, железнодорожные станции… То есть сейчас это радио, в первую очередь… – форд исчез в сумраке проходных дворов.

Чисто вымытую витрину кафе, с золочеными буквами «Сириус», обложили неизвестно откуда взявшимися мешками с песком. Итальянская машинка давно не шипела. Со стойки исчезли блинчики, с шоколадным соусом и торт «Эстерхази». На прилавок водрузили стальную урну с горячей водой и банку дешевого, кофейного порошка.

У входа в «Сириус» красовался трехцветный флаг с вырезанной дырой в середине и написанное от руки объявление: «Временный штаб восстания». Шмуэль, с микрофоном, в одной руке и переносной рацией, в другой, сидел на шатком стуле, слушая шепот Беаты. За окном метались лучи фонариков. Над головами толпы, темной громадой, возвышалось здание венгерского национального радио.

Час назад, в главный подъезд, вошла студенческая делегация. Ребята собирались потребовать доступа к эфиру. Шмуэль, обычно, не курил. Вынув сигарету из слегка дрожащих пальцев Беаты, юноша глубоко затянулся.

Отчим так и не появился на улице Шандора Броди, рядом с Национальным Музеем:

– Андраша тоже нет… – Шмуэль глотнул горький дым, – Янош сказал, что с площади у парка его отправили в подпольный лазарет. Он должен был оставить надпись на постаменте, указать дяде Аврааму, где меня найти…

Янош, будущий священник, входил в делегацию, о судьбе которой пока ничего известно не было. У Парламента осталась одна, работающая, передвижная радиостанция. Силы Национальной Безопасности блокировали площадь, заперев собравшихся людей в ловушку.

На коленях Шмуэль расстелил карту города. Угол улиц Доб и Румбах, с квартирой еврейской общины, и синагога Дохани, находились к северу от здания радио. С тем же успехом, они могли быть и на луне. Скауты, вернувшиеся из разведки, донесли, что на проспекте Ракоши, названном в честь бывшего главы Венгрии, выстроились грузовики с армейскими силами:

– Недалеко и до танков, – зло подумал Шмуэль, – русские тоже помнят заветы Ленина. Они отправят армию на мосты, разрежут город на две части, займут вокзал Келети… – у них была прокатная машина, с полным баком бензина. Шмуэль понятия не имел, где находится автомобиль, отчим, мать и вся семья. Локтем он почувствовал пистолет Беаты:

– Хорошее время мы выбрали для визита в Будапешт, но кто знал, что венгры восстанут именно сейчас… – Беата переводила ему разговоры на заседании штаба. Обсуждали штурм здания:

– Хватит ждать, – резко сказал кто-то из парней, – у госбезопасности есть слезоточивый газ, с минуты на минуту появится армия. Делегация пошла в здание без оружия, но у нас достаточно винтовок, надо раздать их людям… – винтовки напомнили Шмуэлю о партизанском отряде матери:

– Трофейные, немецкие и советские. После войны оружие припрятали, а теперь достали. Гранаты у Беаты ворованные, из русских частей… – девушка упомянула, что ее отец командует танковым подразделением, в венгерской армии:

– Он партизанил, – хмуро добавила Беата, – он старый коммунист… – коммунисты сидели и на радиостанции:

– Ребят могут расстрелять, прямо в здании, – крикнул кто-то, – надо штурмовать подъезд, строить баррикады… – Шмуэль велел девушке: «Переведи». Он выключил микрофон:

– Посмотрите вокруг, – спокойно сказал он, – баррикады полезны только в еврейском квартале, там узкие улицы. Будапешт похож на Париж, после перепланировки барона Османа. Бульвары и проспекты не приспособлены для баррикад… – кто-то отозвался:

– Падре прав… – узнав, что Шмуэль собирается в священники, ребята дали ему кличку, – коммунары, в прошлом веке, строили баррикады только в рабочих кварталах… – парень оглядел штаб:

– Надо делить толпу на регулярные части, выносить винтовки, начинать штурм… – в открытую дверь донесся истошный крик:

– Выстрелы в здании. Красные убили безоружных людей… – в декларацию студентов, с которой делегация пошла на радио, включили пункты о вступлении Венгрии в ООН и установлении в стране системы демократического социализма:

– Разрешение частного предпринимательства, гражданские свободы для населения, – вздохнул Шмуэль, – ничего радикального… – Беата дернула его за рукав грязной куртки:

– Включай микрофон. Передавай на площадь Парламента, что мы идем на штурм, говори западу правду… – Шмуэль не успел повернуть рычажок. Затрещали автоматные выстрелы, толпа заорала:

– Смерть красным мерзавцам… – Беата вскочила:

– Они стреляют с верхних этажей здания…

Зазвенело стекло, из разбитого окна радиостанции вывалилось что-то темное. Шмуэль похолодел:

– Труп. Они, действительно, подняли руку на безоружных людей… – из двери кафе, по цепочке, передавали винтовки. Ребята с ломами орудовали на мостовой, снимая трамвайные рельсы:

– На штурм… – скандировала толпа, – смерть красным, смерть русским… – в ночном небе плыло что-то белое. С улицы закричали:

– Они распылили газ… – вспыхнула факелом машина, Беата шепнула Шмуэлю:

– Оставайся здесь, веди трансляцию… – Шмуэль и сам не понял, как все случилось. Он успел услышать низкий вой:

– Танковый снаряд. Русские опомнились, ввели войска в город… – помещение кафе словно взорвалось изнутри. Выпустив микрофон, прикрывая телом Беату, он провалился в черноту подвала, в пролом среди разлетевшихся вдребезги половиц.

Циона потеряла счет времени.

В огромное окно светили огоньки Пешта, на той стороне реки. Они выключили свет в спальне. Горела одна лампа, с зеленым абажуром, рядом с низкой кроватью. Постельное белье, египетского хлопка, сбилось. Пахло тревожной лавандой, теплыми пряностями, тяжелым ароматом мускуса.

На ковре валялись пустые бутылки «Вдовы Клико» и дорогого токайского вина. От сырной тарелки ничего не осталось, на столе стояло пустое блюдо, из-под фруктов. На губах Ционы поселилась кислинка винограда, терпкая горечь ранних африканских апельсинов.

Стараясь не разбудить Макса, она подняла руку. Лазоревый алмаз, размером с кофейное зерно, сверкал в полутьме. Кольцо словно делали для Ционы, драгоценность легко скользнула на длинный палец. Перегнувшись, она нашла его военные часы:

– Я помню хронометр, с сорок четвертого года. Тогда надпись еще не была закрыта. Массимо, другу и соратнику по борьбе… – Panerai показывал почти одиннадцать часов вечера:

– Я пришла сюда в два часа дня, – Циона блаженно улыбалась, – мы не обедали, не ужинали. Мы забыли обо всем… – опустив часы в ворох разбросанной одежды, она почувствовала сладкую усталость:

– Господи, спасибо тебе… – прильнув к сильному плечу, она целовала старые, знакомые ей с сорок четвертого года, шрамы. У него появились и новые. Он отмахнулся:

– Разное случалось. Но я выжил, нашел тебя, теперь мы навсегда останемся вместе… – Циона сразу узнала его. Лицо изменилось, но она видела в нем прежнего Макса, с которым она познакомилась двенадцать лет назад, в будапештском кафе:

– Я сходил туда, – признался он, целуя ее пышные, распущенные волосы, – выпил кофе. Рояль старый, за ним сидит бездарная девица. Я не слушал ее, я думал о тебе. Я представлял, что на ты поднимаешься на подиум, любовь моя… – Макс рассказал о швейцарской вилле, в уединенной деревеньке, на берегу горного озера:

– Дом тебя ждет, – он целовал ее руки, – или, если хочешь, мы переедем к океану. Выстроим имение, в Аргентине или Чили. Я жил в тех местах, после войны. Я отлично знаю испанский язык, а ты его выучишь… – он упомянул, что воспитывает сына покойной сестры:

– Адольф круглый сирота, – он помолчал, – Эмма скончалась, в Аргентине. Впрочем, ты, наверное, знаешь всю историю, только с другой стороны… – нынешнего мужа Ционы они не обсуждали. Девушка не хотела думать о Джоне. Услышав Макса, она кивнула:

– Твой второй племянник живет в Лондоне. Эмма похоронена в Банбери, на их… – Циона прервалась, – родовом кладбище. Но мне тяжело… – Циона подышала, – говорить о нем… – Макс привлек ее к себе:

– Не надо, любовь моя. Я понимаю, что тебя принудили, заставили. И во время войны… – он коснулся старого шрама, пересекающего спину, – и потом, когда он тебя встретил, в Израиле… – Циона вздохнула:

– Я виделась с твоим посланцем, сеньором Алонсо, однако он спешно уехал из Иерусалима… – про себя Максимилиан, в который раз, обругал проклятого труса Муху:

– О покойниках либо хорошо, либо ничего, но я бы лично плюнул на его могилу, то есть в озеро Фаньяно, куда сбросили его труп. Он бежал из Израиля, наткнувшись на бывших хозяев, русских, но они приезжали туда вовсе не за Мухой. Бедная девочка, если бы не Муха, мы давно могли бы воссоединиться. Проклятый Холланд ее изнасиловал, как и Эмму, принудил выйти за него замуж… – теперь Макс знал настоящее имя Цецилии, но не мог назвать ее на жидовский манер:

– Пока мы живы, для меня она останется Цецилией… – Циона ничего не сказала о русских, или о Полине:

– Я больше никогда не увижу их, или девчонку, – решила она, – все закончилось. Максу знать о таком необязательно… – она смотрела на его спокойное, умиротворенное лицо. Длинные ресницы дрожали, он улыбался во сне:

– Он спит, словно ребенок, – поняла Циона, – еще на Балатоне я подумала, что он, наверное, так спал в детстве. Фрида, то есть Фредерика, похожа не него, как две капли воды… – сказав Максу о дочери, Циона даже испугалась. Он отвернулся, голубые глаза заблестели:

– Я знал, – шепнул он, – знал, что у нас есть ребенок, наша малышка. Она мне снилась, Цецилия. Спасибо, спасибо тебе… – услышав, что его дочь воспитывается в семье доктора Горовиц, Макс, коротко усмехнулся:

– Это ненадолго. Говоришь, они оба сейчас здесь… – он повел рукой за окно, Циона кивнула:

– Я найду их, убью, – подытожил Макс, – и мы поедем в Израиль. Мы заберем нашу девочку домой, к настоящим родителям… – Циона не думала о сиротстве младшего сына Судаковых, о неминуемой смерти дяди и тети:

– Они сами виноваты, они украли у меня, то есть у нас, Фредерику… – Циона считала, что девочка все поймет:

– Необязательно говорить ей о прошлом. Макс гражданин нейтральной страны, она станет Ритберг фон Теттау, получит паспорт Лихтенштейна. Я объясню, что Эстер и Авраам воспитывали ее, из-за моей болезни. У нас с Максом в следующем году появится новое дитя… – Циона задумалась:

– В июле, в разгар лета. На вилле свой сад, с яблонями, причал для яхты, маленький пляж. Я буду сидеть, с маленьким, на террасе, Фрида пойдет в местную школу… – из-за окна донесся гул. Пошевелившись, Максимилиан застыл. Он хорошо помнил звук, с военных времен:

– Нельзя волновать Цецилию, – напомнил он себе, – но и ночевать в городе тоже нельзя. Надо немедленно покинуть Будапешт. Демонстрация превратилась в восстание, русские вводят сюда армию… – он поцеловал большие, серые глаза, коснулся губами стройной шеи:

– Одевайся, любовь моя, быстро складывай вещи. Мы уезжаем, к австрийской границе…

В своем нейтральном паспорте Макс был уверен:

– Но я не привез документы, для Цецилии, – укорил он себя, – а у нее венгерские бумаги. У нас нет свидетельства о браке, и взять его неоткуда… – он повторил:

– Одевайся, ни о чем не беспокойся. Машина отличная, через четыре, пять часов мы окажемся в Вене…

Накинув шелковый халат, он подошел к окну. Над бывшим мостом Франца-Иосифа, отстроенным после войны, над темными силуэтами танков, развевались красные знамена.

Руки господина Ритберга, в замшевых перчатках, уверенно лежали на руле лимузина. Феникс выбрал в дорогом автомобильном салоне, в Цюрихе, британский Rolls Royce Silver Cloud, с континентальным управлением. Немецкие заводы едва восстановились после войны и пока не производили качественных моделей машин. Французам он не доверял. Итальянцы, как сказал он, устроив Циону на обитом телячьей кожей сиденье, хорошо делали только спортивные автомобили:

– У меня есть гоночная Альфа Ромео, – он вывел лимузин из гостиничного гаража, – тебе мы тоже купим лимузин. Я сделаю тебе новые документы, мы съездим в Лихтенштейн, обвенчаемся там. Великий князь мой хороший друг, затруднений с твоим гражданством не будет… – гостиничный мальчик принес вниз чемоданы Феникса и скромный саквояж Ционы. Гараж почти опустел:

– Портье не стал предлагать билеты на концерт, – усмехнулся Феникс, – постояльцы бегут из отеля. Никому не хочется торчать в восставшем городе, который вот-вот зальют кровью русские… – он подозревал, что венскую дорогу забьют автомобили:

– Поедем через Балатон, – сказал он Ционе, – на Сомбатхей. Путь на Шопрон опасен, он ведет через Дьер, большой город. Там, наверняка, стоит русский гарнизон, который двинется в столицу. Не стоит отправляться навстречу советским танкам… – Циона подумала, что у местной службы безопасности может иметься ее описание:

– Но откуда… – она курила американскую сигарету Максимилиана, – русские меня потеряли, они понятия не имеют, где я сейчас. Господин Нахум меня никогда не найдет. Может быть, его, как и Берия, вообще расстреляли, после смерти Сталина… – Циона не читала новости с первых страниц газет, но краем уха слышала разговоры охранников. Муж с ней политику не обсуждал:

– Он меня не замечал, – вспомнила Циона, – он держал меня, словно куклу, для постели. Он брал то, что хотел, и уходил в свои апартаменты. За восемь лет брака мы ни разу не проснулись вместе… – Макс рассказывал ей о супружеской спальне, выходящей окнами на озеро, о рояле, который он закажет, о поездках на горные курорты, и конных прогулках. О войне они не говорили:

– Что было, то прошло… – Макс целовал ее руки, – я аристократ, коллекционирую картины, я уважаемый человек… – он решил пока не упоминать Ционе о происхождении Адольфа или о новом рейхе:

– Она моя жена, мать моих детей, – сказал себе Феникс, – женщина должна заниматься не политикой, а домом и семьей. Пусть обучает Фредерику музыке, играет мне по вечерам, ведет хозяйство, а остальное ее не касается… – к вечеру Буда опустела.

Феникс предполагал, что столичные жители отправились на противоположный берег Дуная. Мотор машины, размеренно, гудел. В салоне пахло духами Цецилии, его туалетной водой, хорошим табаком:

– Но это и хорошо, – Феникс бросил взгляд на часы, – в Пеште нам делать нечего. Танки и войска сейчас именно там… – мосты через Дунай озаряли огни машин, – мы спокойно выедем из города, окраинными дорогами…

Судя по всему, ни венгры, ни русские не оставили в Буде патрулей. Лучи фар выхватывали из темноты почти деревенские коттеджи, вывески закрытых магазинов, безлюдные автобусные остановки. Феникс хорошо помнил карту:

– До Веспрема мы доберемся к полуночи, здесь всего сто двадцать километров. Переночуем в городе и поедем вдоль северного побережья Балатона к границе. Я обещал Цецилии навестить озеро в бархатный сезон. Так и случится, пусть и ненадолго… – он был готов бросить машину на венгерской стороне:

– Денег у меня более, чем достаточно, пистолет лежит в кармане… – он прибавил скорости, – Цецилия сняла кольцо и отдала его мне, на всякий случай. В конце концов, мы перейдем границу пешком… – одной рукой удерживая руль, он поднес к губам прохладные пальцы. В свете приборной доски ее лицо казалось бледным, взволнованным:

– Ни о чем не беспокойся, любовь моя, – ласково шепнул Макс, – мы почти миновали одиннадцатый район… – он гнал машину к юго-западному выезду из города, – скоро Будапешт останется у нас за спиной…

Феникс едва успел ударить по тормозам. Окраинную улицу перегораживал деревянный шлагбаум. У барьера стояли грузовики, с алыми, пятиконечными звездами. Феникс заметил трехцветные флаги:

Заглушив двигатель, он крепко сжал руку Цецилии:

– С венграми я справлюсь… – офицер, в форме службы госбезопасности, заглянул в окно лимузина: «Ваши документы, пожалуйста».

На головы им посыпалась труха, Беата замерла: «Тише!». Сверху доносился размеренный гул, отдаленный грохот, неприятный, словно металлический лязг. Шмуэль шепнул: «Это метро?». Девушка помотала растрепанной головой, с застрявшими в волосах щепочками, с белым налетом штукатурки:

– Метро на проспекте Андраши, а мы в районе Парламента… – пробираясь по низким подвалам, Беата объяснила Шмуэлю, что о подземном Будапеште ей рассказал отец:

– Во время войны я жила с мамой в провинции, – шептала девушка, – нашу семью держали под надзором. Мой отец был членом комсомола, потом компартии. Он сидел в тюрьме строгого режима, в Сегеде. Он лучший друг товарища Кадара, – Беата презрительно фыркнула, – в Сегеде они делили камеру… – девушка вздохнула:

– Мы надеялись, что армия начнет переходить на нашу сторону, но от моего отца такого ждать не стоит… – Беата помолчала:

– Осенью сорок четвертого года мой отец работал с покойным Валленбергом и его другом, Фаркашем. Они вывозили евреев из страны, группа папы им помогала… – Шмуэль прервал ее:

– Валленберга арестовали русские, а Фаркаш, то есть Волк, сбежал из СССР. Он обосновался в Лондоне, с ним все хорошо… – девушка перекрестилась:

– Слава Богу! Русские недавно арестовали бывших партизан, евреев. Они хотели подготовить процесс, обвинить евреев в убийстве Валленберга… – Шмуэль возмутился:

– Что за чушь! Никто из евреев и руки бы на него не поднял. Запад понял бы, что дело шито белыми нитками, что люди себя оговорили, стремясь избегнуть пыток…

Остановившись, Беата закурила. Огонек сигареты освещал усталое, выпачканное грязью лицо:

– Моего отца вызвала госбезопасность, – тихо сказала она, – ему объяснили, что его долг коммуниста и офицера, помочь органам. Он дал показания против товарищей по оружию, тоже коммунистов, только евреев. Якобы они, действительно, похитили Валленберга и расстреляли его. Процесс, правда, не состоялся, Сталин вовремя умер… – Шмуэль поинтересовался:

– Ты откуда знаешь, о показаниях? Отец бы тебе такого не сказал… – она затянулась сигаретой:

– У меня имелся ухажер, – губы искривились, – сотрудник госбезопасности. Папа считал, что он хорошая партия… – девушка сплюнула:

– Пошли они все к чертовой матери, думать о них не хочу… – по дороге Шмуэль предложил пробраться в Буду, на противоположный берег Дуная. Возвращаться к зданию радиостанции было бесполезно. Они предполагали, что танковые снаряды разворотили не только кафе «Сириус», со штабом восстания, но и половину остальной улицы:

– Если дядя Авраам туда попадет, – испугался Шмуэль, – он может решить, что я погиб. Надо найти семью, мама волнуется… – Беата покачала головой:

– Тоннели под Дунаем пока не проложили. Хотели, для метрополитена, но строительство второй линии заморозили. Я не собираюсь бежать, я должна сражаться… – Беата вела его к парламентской площади. Девушка ожидала, что тамошние демонстранты не разошлись:

– Армия их тоже не рассеет, – пообещала Беата, – ни венгерская, ни русская. Мы хотим, чтобы Венгрия изменилась, так и случится… – она бросила взгляд на Шмуэля:

– Ты правда в священники собираешься… – юноша кивнул:

– Да. Я родился евреем, я израильтянин, я служил в армии, но я верю в Иисуса, я принял крещение, как и обещал, во время войны…. – Беата отозвалась:

– У моей матери еврейские корни, но ее предки крестились в прошлом веке. В любом случае, она тоже член партии… – по словам девушки, коммунисты почти перекрыли западные границы страны. В одном, особенно тесном проходе, им пришлось передвигаться ползком. Беата шептала:

– Евреям они разрешали уезжать, и можно было подать прошение о воссоединении с родственниками, – Беата загибала пальцы, – в Австрии или Германии… – по ее словам, венгры жили и в других странах Восточной Европы:

– Но и там правят коммунисты, – горько сказала девушка, – нет никакой разницы. Некоторые находят родню в Америке, отправляются туда… – в стране имелось американское посольство:

– Дяди Меира или тети Марты здесь ждать не стоит, – понял Шмуэль, – Венгрия даже не член ООН. Если бы не наши подпольные трансляции, запад ничего бы не узнал. Коммунисты, наверняка, передают, что в Будапеште все спокойно…

Он колебался между долгом пастыря и обязанностью позаботиться о семье:

– Надо вернуться к маме и дяде Аврааму, помочь вывезти остальных из страны. Но и восставших бросать нельзя. У парка, у здания радиостанции, я видел священников… – узнав, что Шмуэль оказался в Будапеште проездом в Рим, Беата заметила: «Понятно». В свете фонарика Шмуэлю показалось, что ее темные глаза погрустнели.

Они не двигались с места, прислушиваясь к звукам. Шмуэль склонил голову набок:

– Это танки, но пока они не стреляют, только разворачиваются… – камни задрожали, опять раздался грохот:

– Танки и здесь могут открыть огонь, как у здания радио, – подумал юноша, – мы с Беатой отделались синяками и ссадинами, но остальные, собравшиеся в кафе, наверное, погибли. Коммунисты расстреляли безоружную делегацию, отправившуюся на радио. Если мы вылезем наверх, мы попадем под пули. Беате еще тяжелее, танками может командовать ее отец… – словно поняв его мысли, девушка запнулась:

– Когда… – если восстание потерпит поражение, нам придется бежать на запад. То есть пытаться, – поправила себя она, – иначе нам не миновать расстрела… – рука Беаты легла ему на плечо:

– Симон… – девушка всхлипнула, – я не хочу умирать, мне всего двадцать лет… – Шмуэль велел себе успокоить ее:

– Надо сказать, что нельзя терять надежды… – он говорил то же самое семьям пропавших без вести солдат, утешая жен и матерей, – надо поддержать ее… – Беата обняла его, прижавшись к нему всем телом:

– Это может быть, в последний раз, – он едва разбирал ее шепот, среди лязга гусениц танков, над колеблющимся сводом тоннеля, – то есть у меня в первый… Я не хочу погибать, не узнав, как это случается. Пожалуйста, Симон, пожалуйста… – она целовала его. Руки девушки рвали ворот его свитера, расстегивали рубашку:

– Пожалуйста, милый… – Шмуэль напомнил себе о будущих обетах:

– Я собирался обещать Иисусу хранить целомудрие. Нельзя обманывать Бога, давать ей ложную надежду. Я уйду из мира, то есть, уйду, если выживу. Но если не выживу, если сейчас сюда попадет снаряд, или я нарвусь на пулю… – у нее были сладкие, ласковые губы. Она застонала, Шмуэль понял:

– Но я не знаю, что делать… – швырнув куртку на гору осыпавшейся штукатурки, Беата увлекла его за собой. Фонарик, помигав, потух. Сверху послышался вой танковых выстрелов.

Ложка застучала о фарфоровую чашку. Цила, примирительно, сказала:

– Девочки, не толкайтесь. Каждая получит простоквашу, здесь хватит на всех… – в Бельгии простоквашу не делали. Цила помнила будапештское детство:

– Каждое утро к нам приходила молочница, – весело сказала она Эмилю, – у нее была красивая юбка, с вышивкой, крестьянская блуза… – Цила улыбнулась:

– Она приносила простоквашу, домашний творог, сметану… – Эмиль вытряхнул из чашки последние капли:

– Конечно, ставь простоквашу. Я еще в кибуце к ней привык…

В сарайчике, на заднем дворе, они держали пару коз, но за коровьим молоком Цила ездила на ферму, на окраину Мон-Сен-Мартена. Когда двойняшки подросли, Виллем сколотил для них тележку, на голландский манер:

– Поедем к коровкам, – ласково говорила Цила, усаживая дочерей, – вы попьете парного молочка… – девочки мычали. Гамен, взлаивая, мчался за велосипедом:

– Старшего Гамена мы похоронили у развалин замка, – сквозь сон Циле слышались голоса дочерей, – Маргарита поставила камень, над холмиком. Она плакала, бедная. Гамен с ней прожил всю жизнь…

Шипперке умер тихо, ночью, лежа на ковре, в спальне Маргариты:

– Ему было семнадцать лет, ее ровесник, – поняла Цила.

После окончания школы, перед отъездом в Лувен, на первый курс университета, Маргарита провела лето, работая санитаркой в рудничной больнице. Виллем присоединился к бригаде горных спасателей:

– Эмиль предлагал ей забрать младшего Гамена в университет, но Маргарита сказала, что девочкам с собакой лучше… – Элиза и Роза сначала ползали, потом ковыляли, а потом и побежали за Гаменом. Пес ночевал в детской, деля с двойняшками кровать.

Цила дремала, уронив голову на кухонный стол:

– В Остенде они не вылезали из воды. Эмиль строил с девочками песочные замки, а Гамен гонялся за чайками и лаял на весь пляж. Тиква сидела с книжкой, то есть с очередными рассказами Аарона… – из Лондона в Мон-Сен-Мартен приходили пухлые конверты, с отпечатанными на машинке рукописями:

– Он сначала посылает рассказы тебе, – поинтересовалась Цила у старшей дочери, – только потом в отдает в журналы… – Тиква покраснела:

– Аарону важно мое мнение. После школы он, кстати, едет в Париж. Он хочет поработать в театре, пожить в мансарде, на Монмартре… – Эмиль вмешался:

– Разумеется. Перебиваться вареными яйцами и кофе. Ты, наверное, тоже отправишься в столицу Франции… – девочка собиралась стать актрисой. Тиква зарделась еще сильнее:

– Посмотрим. Консерватория есть и в Брюсселе. Но Маргариту скоро навестит гость, именно из Парижа… – девушка подняла голову от учебника:

– Джо едет в паломничество, – голубые глаза заблестели, – он будет в Лизье, а мы недалеко… – Виллем хмыкнул:

– Недалеко. Ночь на поезде. Но для любящего сердца, это вовсе не расстояние… – потянувшись, Маргарита треснула его по голове анатомическим атласом:

– Язык укороти, месье барон, – предупредила девушка кузена, – не лезь не в свои дела… – Виллем закатил глаза:

– Я, всего лишь, рассчитываю на место шафера, на твоем венчании… – Маргарита вернулась в кресло:

– Не раньше, чем твоя невеста возьмет меня в подружки… – Виллем что-то пробурчал. Девчонки копошились на ковре, юноша пообещал им:

– Вырежу для каждой свой Ноев Ковчег, чтобы вы не ссорились… – на Песах шахтеры преподнесли дочкам месье доктора искусно сделанный ковчег, с фигурками животных и птиц. Элиза с Розой никак не могли поделить игрушку:

– Роза бойчее, она старшая, но Элиза хитрее… – подумала Цила, – она утаскивает фигурки, прячет их под ковер… – девочки родились с разницей в пятнадцать минут. Принимал двойняшек сам Эмиль:

– Он сделал вид, что ему надо помыть руки, но он, кажется, плакал, – вспомнила Цила, – прямо в родильном зале. И потом он плакал, когда пришел ко мне в палату… – вечером девочки цеплялись за отца:

– Казку, папа, – требовали двойняшки, – только папа…

Тиква тоже рассказывала сестрам сказки и развлекала их марионетками, но, когда Эмиль проводил вечера дома, девочки висели только на нем:

– В поселке их называют, наши цветочки, – Цила вдохнула сладкий, детский аромат, – они, и правда, словно розы, в больничном саду…

Летом Цила ставила коляску рядом с куртинами фиалок и маргариток, у фонтана. Скульптуру заказали мастеру, из Брюсселя. По краю бассейна рассыпались бронзовые лилии, символ святых Елизаветы и Виллема. Среди цветов поселилась семья пеликанов, олицетворения самопожертвования. Журчала вода, мирно сопели девочки, солнце играло на золотистых волосах Элизы, в темных локонах Розы:

– Она похожа на Эмиля, и глаза у нее тоже темные. У Элизы они цвета лаванды, как у меня… – длинные ресницы Цилы подрагивали. Она заснула на кухне, вымыв посуду после ужина. Адель с Генриком отправились в гостиную, к роялю. Улицы погрузились во тьму, краем уха Цила уловила стук двери:

– Или это ложка стучит, я двойняшек кормлю… Тетя Эстер ушла, сказала, что она ненадолго. Надеюсь, она не поедет на демонстрацию, искать дядю Авраама или Шмуэля. Они так и не возвращались… – Цила вспомнила усмешку Эстер:

– У вас в Мон-Сен-Мартене женское царство… – кровь прилила к щекам:

– Тогда я тоже покраснела. Но еще ничего не понятно, может быть, все из-за волнения…

Опять что-то застучало, Цила встрепенулась. На столе лежали ключи от машины. Лицо доктора Горовиц было усталым, осунувшимся. Она курила, прислонившись к плите, карман жакета оттопыривался:

– Собирай вещи, – велела Эстер, – вы с Аделью и Генриком уезжаете из города, прямо сейчас.

Циона смотрела на затылок шофера, прикрытый зеленой фуражкой службы госбезопасности. Машина, трофейный опель, пахла старыми окурками. Их с Максимилианом, предупредительно, усадили на заднее сиденье, сопроводив офицером, объясняющимся на немецком языке. Еще один гэбист, как о них думала Циона, устроился впереди.

У нее в ушах звучал холодный голос Макса:

– Я не понимаю, в чем заминка. Я иностранец, гражданин нейтрального государства, фрейлейн Сечени моя невеста… – по глазам венгерских офицеров Циона поняла, что они не знают, чьи документы держат в руках:

– Моего описания они не получали. Это рутинная проверка, но зачем они везут нас в центр города… – лимузин венгры, с извинениями, реквизировали:

– До выяснения обстоятельств, – туманно сказал старший офицер, – после нашего разговора, господин Ритберг фон Теттау, мы, немедленно, вернем вам ключи…

Машина госбезопасности, с Ционой и Максом, ехала в Пешт. Они миновали пустынный мост Франца-Иосифа. Циона заставила себя не оглядываться на гостиницу «Геллерт»:

– Мы были там счастливы. Хотя бы один день, даже меньше, но счастливы… – слезы закипели в глазах, – а если Макса узнают? С сорок четвертого года прошло не так много времени… – Циона, искоса, посмотрела на его спокойное лицо:

– Не узнают, –уверенно сказала себе девушка, – он изменился. Он похож, на себя, прежнего, но только очерком лица. Он напоминает тысячи других мужчин, но одно у него осталось неизменным… – Циона вспомнила летнюю ночь на Балатоне:

– Сейчас я тоже бросила считать. Семь раз, или восемь, или больше… – она сглотнула, – может быть, я ношу его дитя, брата или сестру, для Фредерики… – держа ее за руку, Феникс тоже смотрел вперед.

Он думал не об апартаментах в отеле «Геллерт», не о рыжих, тяжелых волосах, рассыпавшихся по его плечу, не о низком стоне, который он помнил с той ночи, в сорок четвертом году:

– Не расслабляйся, – велел себе он, – хорошо, что Цецилия рядом, но думать сейчас надо не о ней, а о том, как вырваться из рук красных… – за свои документы или внешность Феникс не беспокоился:

– Меня не узнал папа римский, а я часто навещал его, в прежнем обличье. Что говорить о каких-то вшивых венграх? Они все предатели, подняли руки перед Красной Армией. Зимой сорок пятого, когда я улетал из города, здесь сражались немцы и боснийская дивизия СС. Венгры попрятались по крысиным норам, а потом выкинули белые флаги. Правильно Вальтер говорит, боснийцам можно доверять. И они мусульмане, что нам очень на руку… – швейцарскую виллу Феникса охраняло два десятка тщательно отобранных бывших солдат боевого СС:

– То есть нынешних солдат, – поправил себя Феникс, – братство СС скреплено кровью, оно длится до самой смерти. Но надо подумать и о молодежи, в охранниках. Можно взять кого-то из палестинских лагерей, на востоке… – прошлым летом Феникс летал в Саудовскую Аравию. Он встречался с новым королем, Саудом, и его братом, Фейсалом. Он привез в страну несколько проверенных людей, инженеров, специалистов по добыче нефти. У Феникса появились интересы в саудовских скважинах:

– Учитывая семейное богатство, и мои сбережения военных лет, – он тонко усмехнулся, – даже с расходами на создание нового рейха, денег хватит и моим внукам… – внуков надо было еще дождаться.

Венгры не обыскивали их с Цецилией. Синий алмаз висел на цепочке, на шее, надежно спрятанный под накрахмаленным воротником рубашки, египетского хлопка. Браунинг лежал в кармане итальянской замшевой куртки. Даже в темноте, Феникс узнавал дорогу:

– Впрочем, какая темнота, светло, как днем… – на мосте установили колонны грузовиков, белый свет фар метался по воде Дуная. Над остроконечными башенками парламента полыхало зарево:

– Туда нас не повезут. Там, кажется, идет бой, а в этом районе они блокировали улицы, рассеяли демонстрантов… – машина проехала классические колонны и портик Национального Музея:

– Товарища барона я подобрал не здесь, а у музея художественного, в конце проспекта Андраши. Должно быть, я сейчас увижу прежнее место работы… – Феникс опомнился:

– Там русские, там показываться нельзя… – автомобиль миновал поворот к зданию радио. Феникс заметил на обочинах остовы сожженных автомобилей, темные тени трупов. На тротуары осыпалась штукатурка, машина виляла между камнями:

– Здесь стреляли танки, – понял он, – опять я оказываюсь в Будапеште во время уличных стычек. Но сейчас у меня нет под рукой Мухи и легкого самолета… – даже с медленной ездой, до проспекта Андраши, оставалось едва ли четверть часа.

Они пересекли площадь, с гостиницей «Астория». По правую руку вздымалась в ночное небо неосвещенная громада синагоги Дохани. Он ласково погладил руку Цецилии:

– Бедняжка, она дрожит. Ничего, в машине всего три человека. Главное, дождаться подходящего момента… – старший офицер сказал что-то по-венгерски. Феникс ожидал, что машина повернет направо:

– Там более широкие улицы, это безопасней. Нет, они решили срезать дорогу, поехать через бывшее гетто… – автомобиль помчался вперед. У подъезда, на углу улицы Доб, стоял потрепанный форд, с табличкой «Такси». За рулем курил коротко стриженый, темноволосый парень, на тротуаре громоздился багаж:

– Все бегут из города… – Феникс надеялся наткнуться на баррикаду, или отряд повстанцев, – сейчас я разберусь с мерзавцами, и мы тоже уйдем на запад… – у него не оставалось времени искать доктора Горовиц или ее мужа:

– Ладно, все потом… – пальцы сомкнулись на рукояти браунинга, – сейчас надо спасти Цецилию… – рядом с маленьким сквером, возвышался завал, из разломанной мебели, ящиков, камней и вывороченных, трамвайных рельс. Офицер что-то закричал шоферу, лобовое стекло поползло трещинами:

– За баррикадой сидят восставшие, – почти весело подумал Феникс, – что нам очень на руку… – толкнув Цецилию на пол, выхватив пистолет, он открыл огонь.

Залив в стальной термос крепкий кофе, Эстер вручила его Циле:

– В городе ты садись за руль, так меньше шансов, что вас остановит госбезопасность… – доктор Горовиц помолчала, – вы все с иностранными паспортами, но лучше не лезть на рожон. Генрику восемнадцать, его ровесники сейчас строят здесь баррикады… – Цила уцепилась за край кухонного стола:

– Тетя Эстер, но вам нельзя оставаться в городе. Где вы достали машину и это… – она кивнула на рукоять пистолета, торчащую из кармана жакета доктора Горовиц:

– Машину я угнала, – спокойно ответила женщина, – таксист бросил форд на улице, ключи валялись на сиденье… – Эстер надеялась, что ни Цила, ни дети не заметят подсохших капель крови, на полу форда:

– Пистолет я взяла в том самом месте, куда должен был приехать Авраам… – она вздохнула: «Но не доехал». Эстер застала продавца в комиссионке, на краю еврейского квартала, одной ногой за порогом:

– Я не намереваюсь здесь торчать, – признался ей бывший уголовник, – золота у меня хватит, чтобы добраться до австрийской границы и перейти ее… – Эстер получила от него надежный, бельгийский браунинг. Она сунула в сумочку Цилы пакет с американскими долларами:

– Вам я оружия не даю. Вы с Генриком умеете стрелять, но вам надо, как можно быстрее, оказаться в Вене. Вас выпустят из страны, вы иностранные граждане… – Эстер помогла Циле вытащить из квартиры чемоданы:

– Всего пять часов дороги, сейчас почти полночь. На рассвете они подъедут к границе. Карта у них есть, бензина в машине достаточно… – Эстер все проверила. Адель всхлипнула:

– Тетя Эстер, а что случится со Шмуэлем, с дядей Авраамом… – завыл старомодный лифт. Эстер, спокойно ответила:

– Ничего не случится. Я их найду и вывезу из страны. Не теряйте времени, нигде не останавливайтесь. В Вене немедленно пошлите телеграммы, в Лондон, в Мон-Сен-Мартен… – оказавшись на улице, Эстер прислушалась:

– Выстрелы на севере. Там проспект Андраши, повстанцы могут пойти маршем, на здание госбезопасности… – она не хотела думать, что муж и сын могут быть арестованы:

– У русских давние счеты с Авраамом. Впрочем, и со мной тоже… – она прикоснулась губами к влажной щеке Адели:

– Не волнуйся, все будет хорошо. Думаю, тетя Марта и дядя Джон прилетели в Вену. Я больше, чем уверена, что повстанцы ведут подпольную трансляцию, по радио… – Эстер заметила, как мимолетно похолодели темные глаза девушки:

– Если бы он меня любил, – подумала Адель, – он бы попытался попасть в Будапешт. Он знает о восстании, знает, что я здесь. Дядя Максим вернулся за тетей Мартой в СССР, хотя для него это было смерти подобно, а дядя Мишель искал тетю Лауру в тылу нацистов. Джон меня не любит, никогда не любил, я для него только игрушка… – она приникла головой к твердому плечу Эстер:

– Тетя, вам тоже надо уехать… – в голубых глазах играли отсветы редких, уличных фонарей. Эстер покачала головой:

– Я не двинусь с места, пока не вытащу отсюда моего мужа и сына, милая. Тетя Цила бы тоже так поступила, да и любой, на нашем месте… – она велела Генрику:

– Вылезай из-за руля, и вообще, садись на пол. Не стоит, чтобы тебя видели, пока вы не покинете город. Гварнери с тобой… – Тупица похлопал по скрипичному футляру:

– Тетя Эстер, я пронес скрипку через пять границ… – он слегка улыбнулся, – я с ней никогда не расстанусь… – Эстер вспомнила маленького, бледного мальчика, в стылой варшавской квартире:

– Я его лечила, от воспаления легких, пятилетним ребенком. Дора умерла, а он выжил. Он прошел через гетто и Аушвиц, он кочевал по Европе, на его глазах погиб отец. Он обязан жить дальше, иначе и быть не может. Он никогда не узнает правды, о Самуиле, как Тиква не узнает правды о своем отце. Все закончилось, пусть дети живут спокойно… – она усадила Цилу вперед:

– Через мосты вас не пропустят, езжайте окраинами… – Эстер поцеловала ее, – все, отправляйтесь… – Цила схватила ее руку:

– Тетя Эстер… – доктор Горовиц повернула ключ в замке зажигания:

– Долгие проводы, лишние слезы, как говорил мой отец. Увидимся в Вене… – она помахала вслед красным огонькам форда. Машина исчезла из вида, Эстер вскинула на плечо полевую сумку:

– Медикаменты, кофе, сигареты, пистолет. Не думала, что на пятом десятке лет я снова поднимусь на баррикады, но иначе, кажется, не получится…

Она пошла на север, где приглушенно трещали автоматные очереди.

По выцветшему пятну на обоях, доктор Судаков понял, что на этом месте раньше висел портрет:

– Сначала Гитлера, потом Сталина… – он потер ноющий болью висок, – быстро работают в госбезопасности. Я сижу на проспекте Сталина, в городе стоит статуя покойного вождя, то есть уже не стоит… – он коротко улыбнулся, – а портрет со стены исчез…

Патруль, в зеленых фуражках, остановил машину Авраама на полпути от городского парка к зданию радиостанции:

– Хорошо, что я решил сначала отыскать Шмуэля, – невесело подумал он, – а потом заехать за оружием, в комиссионку. Если бы у меня нашли пистолет, вряд ли бы я сейчас оставался над землей… – на конференции Авраам слышал разговоры о подвальной тюрьме на проспекте Андраши:

– Проспектом Сталина улицу никто не называл, – понял он, – а сейчас и вовсе, от статуи остались одни сапоги…

По окраинам площади у парка пылали перевернутые машины полиции и госбезопасности. Пробившись сквозь размахивающую трехцветными флагами толпу, Авраам прочел на гранитном постаменте яркие, с потеками алой краски, криво написанные буквы:

– Доктору Судакову. Симон уехал к радиостанции… – чертыхнувшись, Авраам развернулся:

– Зачем он в это полез? Хотя он только что после армии, парень молодой, горячий. Но Тупица его еще младше, а не ходит ни на какие митинги. Он прилежно репетирует, один или с Аделью… – заводя машину, Авраам напомнил себе, что Тупица всегда был осторожен:

– Как любой гений. Он знает, что ему надо беречь себя. Шмуэль тоже не лихая голова, как Иосиф, но иногда и он может переступить черту… – они с Эстер беспокоились за старшего пасынка. На египетской границе продолжались стычки, все говорили о неминуемой войне. Египет отказался выполнять решение ООН о пропуске израильского флота через Суэцкий канал:

– Даже не военные корабли, а торговые… – Авраам не сдержал зевок, – а в Кнессете заседает достаточно ястребов. Они спят и видят Израиль, вернувшийся к библейским границам, от Нила до Евфрата… – Авраам напечатал несколько статей в левой прессе, громящих такую позицию:

– У нас не хватит сил воевать со всем арабским миром, – настаивал он, – новые иммигранты еще живут в палаточных лагерях. Надо развивать страну, добиваться объединения Иерусалима, мирным путем… – Авраам проводил черту, как он говорил, когда речь шла о Стене Плача:

– Пусть Иерусалим станет городом под совместным управлением евреев и арабов, – замечал он, – на это я готов пойти. Я готов пойти на что угодно, только бы евреи смогли молиться у Стены, как веками делала моя семья…

Сидя в пропахшей дешевым табаком, голой комнатке, на проспекте Андраши, он подумал о старом доме Судаковых:

– Ционе он не нужен, она не вернется в Израиль, а ее дочь, тем более. Полина леди Холланд, аристократка, для чего ей Старый Город? У Шмуэля детей не будет, а Иосиф… – он усмехнулся, – он, как я, в последний раз посетил синагогу на своей бар-мицве. Меня и в синагогу не водили, у меня была светская бар-мицва, в столовой кибуца. То есть не в столовой, а тогда еще в палатке, с чтением «Капитала» и цитат из Теодора Герцля… – он почесал покрытый рыжей щетиной подбородок:

– Может быть, туда переедут Моше или Фрида. Фрида еще не знает, что она мамзер. Но рано говорить девочке о таком, ей всего одиннадцать лет… – дочь довольно бойко объяснялась на арабском языке. Год назад, на бар-мицве Аарона Горовица, она подружилась с Маленьким Джоном, своим ровесником:

– Герцог пропадал по рабочим делам, – хмыкнул Авраам, – Марта тоже с ним ездила, а детей взяли под опеку близнецы… – Иосиф и Шмуэль возили младших в Тель-Авив, на Мертвое море и на север:

– Джон дальновидный человек, он отправил сына учить арабский язык, – Авраам потянул из кармана куртки сигареты, – русский они в Лондоне все и так знают. Я по-русски умею только ругаться… – что-то ему подсказывало, что его умения скоро пригодятся.

Арестовала его, правда, венгерская госбезопасность. Авраам закурил:

– Не арестовала, если им верить, а задержала, до выяснения обстоятельств. Я, в конце концов, иностранный гражданин, машина взята напрокат, легально… – он понимал, что Эстер не покинет Будапешт, пока не отыщет его и Шмуэля:

– С нее станется пойти на баррикады и атаковать здание госбезопасности, – Авраам затянулся сигаретой, – однако она, сначала, отправит восвояси Цилу и детей… – он не ждал появления в Будапеште кого-то из семьи:

– Джон с Мартой могут прилететь в Вену. Монах тоже не усидит на месте, его жена здесь, но новости о восстании достигли запада только сегодня… – в парке Аврааму рассказали, что Симон, как венгры называли пасынка, работал в эфире подпольной радиостанции:

– Он и в армии встречался с журналистами, – вспомнил доктор Судаков, – не только навещал скорбящих. Он хорошо держится на публике. Даян предлагал ему дипломатическую карьеру, обещал, что его крещение останется личным делом… – пасынок был непреклонен:

– Но в Ватикане тоже нужны такие люди, – Авраам смотрел на запертую дверь, – если он доедет до Ватикана. Он иностранный гражданин, как и я, но если его поймают за микрофоном, с ним не станут церемониться…

Пока его везли на проспект Андраши, Авраам успел заявить протест старшему патруля. Венгр поинтересовался, откуда доктор Судаков знает язык:

– Я знаю десять языков, не считая мертвых, – оборвал его Авраам, – оставьте пустые разговоры. Вы не имеете права меня задерживать… – офицер, хмуро, ответил:

– В городе объявлено чрезвычайное положение, введен комендантский час. Вы не обладаете дипломатическим иммунитетом… – посольства Израиля в Венгрии не было:

– Американское посольство здесь имеется, но американские паспорта Эстер и Шмуэля не помогут, документы остались в Израиле… – Авраам боялся увидеть за открывающейся дверью пасынка, в сопровождении тюремного конвоя:

– Парню двадцать лет, в его годы я учился в университете, и ухаживал за девушками. Правда, Волк в его годы успел отсидеть, а Марта скрывалась от гестапо… – ручка двери задергалась. Авраам успел подумать:

– Мы ничего не знаем о судьбе русских, Кепки и Серебрянского. Они меня допрашивали, на Лубянке. Вдруг их не расстреляли, вместе с Берия, после смерти Сталина…

На него пахнуло пряным сандалом. Кепка носил хороший, твидовый костюм:

– Он почти не изменился, только голова больше поседела. Впрочем, у меня тоже… – Аврааму показалось, что в темных глазах русского играют искорки смеха. Он прислонился к косяку, держа папку:

– A volf farlirt zayne hor, ober nit zayn natur… – задумчиво сказал Кепка, – волк облысел… – Авраам, невольно, провел рукой по затылку, – но зубов не потерял. Вы потеряли и зубы, но это ничего не меняет. Я рад вас видеть, доктор Судаков… – ткнув окурком в пепельницу, Авраам виртуозно выматерился:

– Geh red tsu der vant! Иди, поговори со стеной, мамзер и сын мамзера…

Русский, спокойно, велел конвою: «Вниз его».

Свод подвала почти осыпался. Беата шепнула:

– Осторожней, милый. Кажется, здесь есть выход на улицу… – девушка крепко держала Шмуэля за руку. Зная, что в темноте не видно его пылающих щек, юноша, все равно, чувствовал неловкость:

– Иисус не заповедал обманывать ближнего. Надо сказать, что все было ошибкой, что я не должен был так поступать… – они давно поднялись с груды штукатурки, Беата отряхнула куртку, но так и не выпускала его руки:

– Мы найдем восставших, милый… – девушка вела его за собой, – мы недалеко от парламентской площади. Венгрия обретет свободу, ты отыщешь мать, отчима, и мы всегда будем вместе… – Шмуэль ничего не ответил:

– Она говорила, что ей понравилось… – его опять охватил стыд, – но у нее все случилось в первый раз. У меня тоже, я ничего не успел понять… – девушка легко вскрикнула, быстро, лихорадочно, целуя его:

– Я не знал, что мне делать, то есть догадался… – старший брат, не стесняясь, обсуждал при нем девушек, – но так нельзя. Я хочу служить Иисусу, нельзя нарушать обещание… – минуя очередной поворот, пробираясь за Беатой, Шмуэль велел себе: «Сейчас».

Он вспоминал теплые слезы, ее ласковый голос:

– Спасибо тебе, милый, спасибо… – юноша скрыл вздох:

– Сейчас нельзя. Сначала надо выбраться из подвалов, найти повстанцев, отыскать семью… – танковые залпы приближались, и удалялись, они слышали автоматные очереди. Шмуэль понятия не имел, где они находятся. Иногда они натыкались на гнездо попискивающих, разбегающихся крыс, на скелеты животных. Беата, тихо, сказала:

– Здесь могут быть и останки людей. Папа воевал в подвалах, когда Будапешт осаждали русские. Половина Венгрии встречала Красную Армию, как освободителей, а половина бежала за вермахтом… – девушка махнула рукой, – на запад… – Беата помолчала:

– Мы не хотим ничего дурного, Симон. Просто… – она замялась, – Венгрия и ее народ достойны свободы… – Шмуэль отозвался:

– Моя мать и отчим сражались в варшавском восстании, в сорок четвертом году. Они тоже много времени провели под землей. Они, собственно, и поженились, в Варшаве… – он вспомнил, как дядя Джон притворялся солдатом вермахта:

– Сейчас такое не получится, – подумал Шмуэль, – я не знаю венгерского языка, местную форму мне не надеть… – он добавил:

– Это понятно, но, Беата, венгры проливают кровь венгров… – девушка, презрительно, отозвалась:

– Не венгры, а пособники русских, лижущие им задницу. Даже мой отец… – она остановилась, – нет разницы между такими, как он, и салашистами, продавшимися Гитлеру… – выстрелы становились ближе, на них повеяло свежим ветерком. Беата велела:

– Тише. Я пойду вперед, узнаю, где мы… – повернувшись, она обняла Шмуэля за шею, повиснув на нем:

– Я счастлива, милый, так счастлива… – он нащупал пистолет, в кармане ее куртки:

– Отдай мне, – попросил юноша, – может быть, мы на улице, удерживаемой коммунистами… – темные, выпачканные штукатуркой волосы, взметнулись. Она покачала головой:

– Нет, мы прошли синагогу Дохани. Мы на севере бывшего еврейского гетто, рядом с квартирой, где жила твоя семья… – Шмуэль удивился:

– Откуда ты знаешь… – Беата указала за его спину:

– Папа рассказывал про синагогальные подвалы. Здесь, в сорок четвертом году, его отряд прятал евреев, выводил их по канализации из города. Четверть часа назад мы прошли люки… – Шмуэль решил:

– Надо довести ее до безопасного места и вернуться домой. Но где сейчас найдешь безопасное место? Надеюсь, что дядя Авраам в порядке, что мама не отправилась нас искать… – Беата сняла его руку с оружия:

– Ты остаешься здесь, тебе пистолет ни к чему, а мне он может пригодиться… Я сейчас приду, – обещала она, – я уверена, что мы на стороне восставших… – девушка побежала вперед.

Раздался шорох, в тишине загремели пистолетные выстрелы. Беата вскрикнула, высокий голос оборвался. Кто-то сказал, по-немецки:

– Отлично, теперь у тебя есть пистолет, милая. Дамочка без документов, она из восставших… – юноша услышал неожиданный среди развалин, стук каблуков, – однако нам они ни к чему. Твой паспорт мы сожжем, от греха подальше. Теперь еще нужна машина… – Шмуэлю показалось, что в кромешной тьме заблестели рыжие волосы:

– Как у Ционы, но что здесь делать Ционе? Кто это, он говорит по-немецки? Что с Беатой, он стрелял в нее… – Шмуэль не успел двинуться вперед. Горячее, безжалостное, ударило его в грудь, до него донесся смешливый голос:

– Мы наткнулись на любовное рандеву. Любовь побеждает все, даже восстания… – голова юноши закружилась. Вдохнув запах крови, Шмуэль сполз на влажные камни подвала.

Переносной приемник, установленный на расколотом прилавке кафе, затрещал. В динамике раздался усталый, мужской голос. Эстер понимала по-венгерски только слово «Будапешт».

Она вопросительно взглянула на худого, мужчину, в потрепанной, солдатской, форме, без нашивок, с почти седой головой. Бывший генерал-майор венгерской армии, начальник военной академии, Бела Кирай последние четыре года провел в тюрьме. Он сидел на прилавке, покуривая дешевую папиросу:

– В Будапеште семь утра… – отозвался он, – двадцать четвертое октября. Прослушайте обращение к стране нового председателя совета министров Венгрии, Имре Надя… – генерал добавил:

– Я вам потом переведу. Вчера Надь выступал перед демонстрантами, с постамента бывшего памятника Сталину. Видимо, ночью его сделали премьер-министром… – Кирай коротко улыбнулся, – пока мы с вами стреляли по машинам госбезопасности…

На севере еврейского квартала образовался анклав, удерживаемый повстанцами. Рядом с наскоро выстроенными баррикадами, в конце улицы Доб, валялись остовы сожженных автомобилей. После боя, обследуя мостовую при свете фонарика, Кирай попросил:

– Достаньте пулю из затылка… – он пошевелил труп сапогом, – мне кажется, что это не наше оружие… – Эстер держала на окровавленной ладони пулю:

– Браунинг. Это мог быть мой выстрел… – Кирай потянул носом:

– Одна гарь, ничего не разберешь. Если бы это был ваш выстрел, пуля вошла бы ему в лицо, – добавил он, – а в него палили с заднего сиденья машины. Может быть… – он повернулся в женщине, – ваш муж, или сын… – Эстер рассказала о пропаже Авраама и Шмуэля. Кирай развел руками:

– Вчера, сбежав из госпиталя, я отправился прямо на митинг. Я видел надпись на постаменте, адресованную вашему мужу. Ваш сын поехал к радиостанции… – он оборвал себя. Танковая атака превратила улицу, где стоял Дом Радио, в развалины:

– Но я никого не встречал, – вздохнул Кирай, – а вы говорите, что у них не было оружия… – Эстер отбросила пулю:

– Не было вчера, но сегодня могло появиться. Авраам всю войну партизанил, Шмуэль недавно закончил службу в армии. Они умеют обращаться с оружием… – генерал, внезапно, сказал:

– Я только сейчас понял. То есть я думал, где я вас видел? На плакатах о розыске, в Карпатах, в сорок четвертом году. Я воевал в тех краях, в составе венгерских сил. Мы могли стрелять друг в друга… – Эстер плеснула на руки воды из фляги:

– За баррикадами помоюсь. Хорошо, что водопровод работает, и электричество не отключили. Здесь не Варшава, город пока не превратился в руины… – вытерев ладони, она взяла у генерала папиросу:

– Могли. Я майор Армии Крайовой, тогда меня звали Зоркой. Штерной, если на идиш. Но теперь мы стреляем в одних врагов, генерал… – когда они шли обратно к баррикаде, Кирай заметил:

– Мы вам дадим звание, в Национальной Гвардии. То есть Гвардию еще надо образовать… – Эстер бросила взгляд на его впалую грудь:

– Вам надо вернуться в госпиталь. У вас было воспаление легких, вы вряд ли весите больше шестидесяти килограмм… – он усмехнулся. Эстер заметила, что у него недостает зубов:

– Пятьдесят пять, как в советском плену, после войны. Оттуда я тоже бежал, добрался до Венгрии… – оказавшись на родине, Кирай стал коммунистом:

– До войны я ничего общего с ними не имел, – объяснил он, – я солдат, я служил своей стране. Но после войны я решил, что они, единственные, могут вытащить Венгрию из ямы, куда ее загнали Хорти и его советники… – когда Кирай вступал в партию, коммунисты в стране еще не пользовались влиянием:

– Потом все поменялось… – они с Эстер пили горький кофе, – я начал, так сказать, делать карьеру. Только мой взлет продлился недолго. Еще при жизни Сталина меня объявили шпионом, приговорили к смертной казни, жена со мной развелась… – он махнул рукой:

– Меня водили на расстрел, майор, и у стены зачитали указ о замене казни пожизненным заключением. Надь мне говорил, – он указал на радио, – что в прошлом веке так сделали с русским писателем, Достоевским. Надь хорошо знает русский язык, он воевал в отряде знаменитого Горского, в Сибири… – Кирай подытожил:

– В сентябре меня освободили, с другими политическими заключенными. Бросили кость недовольным. Из камеры меня выносили, я не стоял на ногах… – услышав совет Эстер долечиться, он, недовольно, отозвался:

– После победы, майор Шилаг… – здесь ее тоже стали звать Звездой.

Новый премьер-министр бубнил в радиоприемник. За расколотой витриной кафе, ребята, повстанцы, завтракали сухарями и кофе. Генерал отправил скаутов в близлежащие подвалы:

– Во-первых, надо найти путь на парламентскую площадь, в обход проспекта Андраши… – проспект забили русскими танками и войсками госбезопасности, – а, во-вторых, нам нужны припасы… – после завтрака взвод отправлялся на юг, к синагоге Дохани, ставить баррикаду:

– Мы превратим район в укрепленный остров сопротивления, – пообещал Кирай, – ни один танк по здешним улицам не пройдет, а с машинами и пехотой мы справимся… – Эстер взглянула в туманное небо. Кирай закашлялся:

– Они не посмеют бомбить Будапешт, майор. Ни один венгр не отдаст распоряжения атаковать базилику Святого Стефана и здание парламента… – Эстер, хмуро, ответила:

– Русским это все равно, генерал.

Она хотела пойти на юг, вместе с взводом:

– Здесь, вроде бы, все утихло. Фельдшер среди ребят есть, медикаменты тоже… – раненых в ночном бою они устроили в покинутой квартире. Эстер надеялась, что в их апартаменты кто-то вернулся:

– Авраам, или Шмуэль, или оба сразу… – венгерский язык Надя напомнил ей об акценте профессора, в госпитале Хадасса:

– Вообще таких детей надо… – медик повел рукой, – нет никакого смысла продлевать ее жизнь… – они стояли над плексигласовой кроваткой, – она не дотянет и до года… – Эстер, сухо, заметила:

– Ее зовут Маргалит. При Гитлере тоже умерщвляли детей, родившихся инвалидами, профессор… – вместо ответа, закатав рукав халата, врач показал ей лагерный номер:

– Давид подвизался доктором в лагерном госпитале, – подумала тогда Эстер, – а сейчас мы считаем всех, переживших лагеря, героями. Бедная Анна, надо ей все сказать, хотя она и сама все понимает… – девушка заразилась краснухой от старшей дочери:

– Джеки выздоровела. Когда Анна поняла, что ждет ребенка, я предложила ей сделать операцию. Она посоветовалась с Михаэлем и отказалась… – Маргалит провела короткую, трехмесячную жизнь в отделении для новорожденных, в госпитале Хадасса:

– Она родилась слепой, с пороком сердца, у нее начались судороги. Бедная Анна, она не спускала девочку с рук, плакала, верила, что малышка выздоровеет… – к Анне приезжала только свекровь:

– Михаэль был в армии. Они решили, что детям не след видеть больного ребенка, пусть и сестру. Совет кибуца запретил привозить Маргалит домой… – Эстер не стала спорить с членами совета:

– Девочка, все равно, умрет. Они не хотят, чтобы здесь жил инвалид, даже младенец. Хорошо, что они позволили похоронить малышку в Кирьят Анавим… – девочку опустили в землю рядом с могилами Жака и госпожи Эпштейн:

– Анна туда ходит почти каждый день, бедняжка, хотя прошло больше года, – подумала Эстер, – ничего, она оправится, у них родятся еще дети. Но ведь на Синае тоже начнется война… – она заставила себя собраться:

– С Иосифом все будет хорошо. Сначала надо отыскать Авраама и Шмуэля… – голос премьер-министра затих, Кирай потушил окурок:

– Надо вернуться к курсу моего правительства, омолодить партию. Прекратите кровопролитие, расходитесь по домам. Вчера в парке он болтал то же самое. Бопкес, если выражаться по-вашему… – Эстер подняла бровь, Кирай соскочил с прилавка:

– На Восточном Фронте у меня служил батальон Трудовой Гвардии… – Эстер кивнула:

– Я знаю, что такое гвардия… – до сорок четвертого года правительство Хорти, отказываясь депортировать евреев, посылало их в трудовые соединения:

– Я от них нахватался словечек, – сочно сказал генерал, – идиш, очень выразительный язык… – Эстер взяла полевую сумку:

– И что с ними стало, с этими евреями… – Кирай, предупредительно, распахнул остов высаженной с мясом двери кафе:

– Они бежали, майор Шилаг. Невозможно за всем уследить… – он подмигнул Эстер, – я распорядился выдать им зимнее обмундирование, сухой паек, и снабдить картами. Потом они взяли и бежали. Может быть, к вам в отряд, – добавил генерал, – очень невежливо с их стороны… – Эстер, не сдержавшись, фыркнула. Кирай насторожился:

– Стойте. Кричат что-то, из подвала… – они взобрались на баррикаду:

– Позовите Шилаг, – парнишка, лет восемнадцати, приложил ладони ко рту, – мы нашли раненого! Повторяю, труп и раненый…

Эстер больше ничего не слышала. Скатившись с баррикады, она понеслась по вывороченной брусчатке навстречу высокому юноше. Светлые волосы слиплись, потемнев от крови. Он шел, покачиваясь, между двумя повстанцами:

– Шмуэль, – она не успела вытереть слезы с лица, – Шмуэль, сыночек, ты жив!

Зашипела перекись водорода, Шмуэль поморщился. Эстер поцеловала чистые, влажные волосы на затылке:

– Потерпи, милый. У тебя ссадина и легкая контузия, не говоря о ране, но рана не опасна… – пуля чиркнула Шмуэля по груди, оставив кровавый след:

– От неожиданности ты потерял сознание, упал и ударился головой… – Эстер размотала бинт, – хорошо, что ребята тебя нашли… – юноша поморгал, щурясь от света:

– Мама, но я виноват. Я должен был спасти Беату… – Эстер вздохнула:

– Милый мой, она не поняла, что случилось. Ее застрелили в упор, с близкого расстояния… – никакого оборудования, кроме скальпеля, у Эстер не было, однако доктор Горовиц настояла на аутопсии:

– Я просто достала пулю из ее головы, – поправила себя Эстер, – в нее тоже стреляли из браунинга… – у нее внутри поселилось чувство тоски. Шмуэль рассказал, что перед выстрелом слышал мужской голос, говорящий на немецком языке:

– Вроде бы стучали каблуки… – он нахмурился, – нет, больше ничего не помню. Я даже не знаю, сколько их было в подвале… – в развалинах не осталось никаких следов. Когда доктор Горовиц поинтересовалась, куда мог деться стрелявший, или стрелявшие, один из бойцов широко повел рукой:

– Куда угодно, майор. Отсюда не добраться только до Буды, тоннелей под Дунаем не проложили. Он или они могли отправиться к тоннелям метрополитена… – Эстер подозревала, что стрелявший в машине госбезопасности человек, убил и Беату:

– Он не венгр, иначе он говорил бы по-венгерски. Что здесь делает немец, человек с военным опытом… – она напомнила себе, что Максимилиан давно мертв, а Циона спокойно сидит в Банбери:

– Просто случайный человек. Случайный человек с браунингом, отлично разбирающийся в тактике городского боя… – она затянула концы бинта:

– Наденешь вязаную шапку, иначе первый снайпер тебя снимет… – Шмуэль отказался оставаться в квартире. Эстер пригласила в их бывшие апартаменты генерала Кирая:

– Все равно затишье, – резонно сказала она, – помоетесь в ванне, поедите, выпьете натурального кофе. Квартира на последнем этаже, мародеры туда вряд ли добрались… – генерал успел отдать приказ о расстреле парней, пойманных группой скаутов. Ребята пробирались к реке, с карманами, полными драгоценностей:

– Мы такого не потерпим, – разъяренно сказал Кирай, – мы сражаемся с коммунистами, а не крысятничаем в брошенных квартирах… – несколько бойцов вызвались исполнить приговор. Кирай отказался держать тела расстрелянных в задней комнате кафе, где оставили труп Беаты:

– Им здесь не место, она погибла от пули врага, а эти… – он выругался, – просто подонки… – накрывая девушку трехцветным флагом, с вырезанной, алой звездой, Кирай помедлил:

– Я знаю ее отца. Он командует танковой дивизией. Он, наверное, сейчас на проспекте Андраши или на парламентской площади… – Эстер открыла рот. Генерал добавил:

– Лайош твердокаменный коммунист, как о них говорят, лучший друг Яноша Кадара. Ему прочили пост министра обороны, в будущем, но теперь он его вряд ли займет… – Эстер помялась:

– Он сделает вид, что его дочь не имела ничего общего с мятежниками, что она погибла от случайной пули… – генерал опустил простыню на искалеченное выстрелом лицо Беаты:

– Не из-за этого, майор, а потому, что мы добьемся победы…

К полудню над городом повисла тревожная тишина. Баррикаду на улице Доб повстанцы возвели без помех, несмотря на застывшие перед гостиницей «Астория» советские танки. Памятуя об осторожности, Эстер не показывалась на глаза русским:

– Прошло больше десяти лет, – объяснила она генералу, – но не думаю, что СССР сняло с меня заочный приговор, к смертной казни… – Кирай поднял седую голову от миски с наскоро пожаренной картошкой:

– Как они не сняли с вашего мужа четвертака… – слово он сказал по-русски, – который ему отвесили, за бандитизм… – заметив горькую тень в глазах сына, оделив его добавкой, Эстер отозвалась: «Вряд ли».

Вернувшиеся скауты доложили, что не видели никаких следов доктора Судакова, живого или мертвого. Допивая кофе, Кирай прислушался к тишине, за распахнутым окном кухни:

– Не стреляют, – робко заметил Шмуэль, – может быть, есть шанс перемирия… – генерал чиркнул спичкой:

– Не стреляют потому, что Имре Надь соображает, на какую сторону лучше податься… – он издевательски усмехнулся, – товарищ Надь славится умением держать нос по ветру. Но придется с ним работать… – Кирай нахлобучил прожженную пилотку, – если он выберет не предавать Венгрию. Все равно, больше работать не с кем… – дверь квартиры они оставили открытой.

На лестнице послышался грохот сапог, Кирай поднялся:

– Кого несет? Наши в штатских ботинках бегают, откуда здесь армейская обувь… – высокий, мощный мужчина, в военной форме, шагнул через порог. Приложив руку к фуражке, отдав честь, он щелкнул каблуками:

– Генерал Кирай, полковник Пал Малетер, явился выполнять ваши распоряжения. Со мной пять танков и батальон солдат. Нас послали защищать казармы Килиан от атаки повстанцев, но мы выбрали свободу…

Эстер поразилась тому, как, мгновенно, выпрямилась спина Кирая. Серые глаза генерала заблестели, Малетер добавил:

– Я успел побывать на баррикаде, на севере, где мы оставили танки. С парламентской площади прислали гонца. Они готовят коктейли Молотова, для атаки на русских … – генерал кинул окурок в пепельницу:

– Пойдем воевать, полковник… – он обернулся к Эстер:

– Майор Шилаг, жду вас на командном пункте. Вы, лейтенант… – он потрепал по плечу Шмуэля, – отдыхайте, вы ранены… – дверь захлопнулась. Эстер прижала к себе забинтованную голову сына:

– Думаю, тетя Цила с Генриком и Аделью в безопасности, в Австрии. Мне очень жаль, милый, насчет Беаты… – Шмуэль решил:

– Не буду ничего рассказывать маме. Признаюсь во всем на исповеди, когда до нее доберусь. У меня своя дорога, случившееся было ошибкой… – он, как в детстве, потерся щекой о ее плечо. Эстер подытожила:

– Кто бы в нее не стрелял, мы вряд ли найдем этого человека… – Шмуэль забрал со стола выданный ему генералом пистолет:

– Но мы обязаны отыскать… – он чуть не сказал «отца», – дядю Авраама, мама… – по упрямому очерку лица юноши, Эстер поняла, что спорить с сыном бесполезно. Надев суконную куртку, она обмотала вокруг шеи шарф:

– Да. Поэтому и мы пойдем воевать, лейтенант Кардозо.

Низкие каблуки Ционы постукивали по осыпавшимся камням. Впереди метался белый луч фонарика. Освещая дорогу, Максимилиан не выпускал ее руки. Она чувствовала прикосновение уверенных пальцев, теплой ладони:

– На парочку мы наткнулись ближе к полуночи, – думала Циона, – а сейчас наверху, скорее всего, рассвет. Но мы пока не покинули Будапешт. Мы вышли из центра, это точно… – выстрелы и гул машин над головами давно стихли, – но мы еще в городе… – в кармане ее жакета лежал русский пистолет, найденный на теле девушки:

– Парня мы не видели, но Макс его тоже убил… – Циона вдыхала влажный запах подземелья, – они, скорее всего, были повстанцами…

Выяснилось, что Максимилиан хорошо знаком с переплетением подвалов и тоннелей, под городом:

– Осенью сорок четвертого мы выкуривали отсюда партизан, – объяснил он, – я выучил карту почти наизусть… – миновав проспект Андраши, они повернули в сторону художественного музея. Максимилиан надеялся, что на окраинах они отыщут машину.

Он поднес зажигалку к венгерскому паспорту графини Сечени:

– Я не хочу больше неприятностей и задержек. Ты не венгерка, ты фрау Ритберг фон Теттау, моя жена… – Циона ощутила блаженное тепло, – а если кто-то поинтересуется твоими документами, он увидит не один пистолет, а два…

Циона сомкнула пальцы на стволе оружия:

– Стрелять я не разучилась. И вообще, не след преграждать нам дорогу. Я избавлюсь от любого, кто встанет между мной и Максом, между нами и Фредерикой… – Циона вспомнила снимки высокого, изящного ребенка:

– У нее аристократическая стать, она похожа на Макса, но волосы у нее мои, как и у Полины… – кроме волос, младшая дочь ничем не напоминала Циону:

– Глаза у нее Джона, повадка Джона, – угрюмо подумала Циона, – она упрямая, скрытная. Она тоже сорванец, как ее бабушка, леди Джоанна. Полина любит музыку, но способности у нее средние… – дочь бренчала популярные мелодии, но предпочитала рыбалку с баржи, и дом на дереве, выстроенный, по распоряжению Джона, охранниками:

– В парке она разбила вигвам, словно индеец, и ходила с перьями в голове… – герцог брал Полину и ее старшего брата в тир. Он учил детей стрелять из лука и ездить на лошади. Маленького Джона, в десять лет, посадили за руль автомобиля:

– Полину он тоже научит водить, – зевнула Циона, – они меня больше не касаются. Пусть живут, как знают. Джон соврет детям, насчет меня. Он врет, как дышит, у проклятого шпиона это в крови… – Циона не могла забыть ненависти к мужу:

– Он украл у меня восемь лет жизни. Вместо того, чтобы найти любимого, я была вынуждена возиться с ненужным мне ребенком… – обнаружив по пути склад продовольственного магазина, Максимилиан, весело, сказал:

– Устроим привал. Видишь, нашлось и вино, неожиданно неплохое… – они выпили бутылку токайского, закусывая острой салями и овечьим сыром из деревянной бочки, где плескался рассол. На десерт он открыл ножом банку персиков, Циона нашла на полках плитки шоколада:

– Немного возьмем с собой, – он поцеловал сладкие губы, – но я бы сейчас не отказался от чашки кофе… – Феникс проверил кошелек. Доллары лежали во внутреннем кармане куртки:

– Хорошо, что госбезопасность нас не обыскала. Когда выберемся наверх, найдем кафе. Восстание восстанием, но на окраинах все должно работать. Чашка кофе, и машина, до австрийской границы… – он задумался:

– Нет, это опасно. На угнанном автомобиле мы более заметны. Надо добраться до какого-нибудь городка, нанять такси. На поезда сейчас соваться не следует. Тем более, движение, наверняка, прекратили. По крайней мере, метро не ходило… – памятуя об осторожности, они двигались не в тоннеле метро, а параллельно ему:

– Там сейчас много народа, – сказал он Ционе, – словно в Берлине, весной сорок пятого. Я тогда немало времени провел под землей… – он подумал, что и тогда упустил шанс пристрелить Холланда:

– Ничего, я до него доберусь, – успокоил себя Феникс, – нехорошо использовать Цецилию, как приманку, но на нее он клюнет. Он не преминет свести счеты с беглянкой… – Феникс, с удовольствием, думал, что Цецилия предпочла его:

– Я старше Холланда, но это ничего не значит. Я уверен, что следующим летом у нас родится ребенок… – Феникс рассчитывал на мальчика:

– Девочка у нас есть. Наша принцесса, Фредерика… – о докторе Горовиц и ее муже он не беспокоился:

– Либо русские пристрелят их, оказав нам услугу, либо позже я сам их пристрелю. Сейчас, главное, добраться до Австрии… – на него веяло тревожным ароматом лаванды:

– Кофе я не получил, – смешливо подумал Феникс, – но утреннего десерта не лишился. Шоколада, и кое-чего еще… – он погладил мягкую ладонь девушки:

– Осталось недолго, любовь моя. Кажется, мы на окраине парка… – впереди забрезжил свет, Феникс остановился:

– Канализационный люк открыт. Подожди, – он подвел Цецилию к лесенке, – я посмотрю, что происходит наверху… – она помотала головой:

– Давай я. Лестница хлипкая, ступени могут тебя не выдержать… – сбросив туфли, Циона ловко вскарабкалась наверх.

Деревья парка тонули в туманной дымке, впереди возвышались облупленные, вымазанные дешевой краской стены купальни Сечени:

– Макс не ошибся, – гордо подумала Циона, – мы на границе парка. Отсюда ведет прямая дорога из города… – она прижалась к кромке люка. Чугун холодил щеку. Над парком, с клекотом, вились птицы.

Неподалеку от Ционы улицу перегораживал деревянный барьер. Рядом стояли темные машины госбезопасности и потрепанный форд, со значком такси. Невысокая женщина, в сером костюме, курила, прислонившись к капоту. Рыжие волосы она собрала в узел. Наклонившись к открытому окну машины, она что-то сказала. Циона заметила усталость,на лице подруги:

– Она пыталась выехать из города, но ее задержали. У нее бельгийский паспорт, мы с ней похожи, только она ниже ростом. У нее есть машина, это наш шанс… – Циона перегнулась вниз: «Доставай пистолет, Макс».

Форд с табличкой «Такси» стоял у купальни Сечени несколько часов.

У парка, Цила наткнулась на патруль сил национальной безопасности:

– Не надо было с ними говорить по-венгерски… – она затянулась американской сигаретой Генрика, – это вызвало подозрения. Но никто из них не знал языков… – едва заслышав Цилу, старший патруля распорядился:

– Сдайте паспорта. Вы подозреваетесь в связях с нежелательными элементами, ваши документы подделаны… – Цила вздохнула:

– Господин офицер, я родилась в Венгрии, но покинула страну ребенком. Я гражданка Бельгии, а это господин Авербах, и госпожа Майер, лауреаты недавнего музыкального конкурса. Мы уезжаем из страны, что не запрещено законом… – гэбисты, как потом назвал их Генрик, переворошили весь багаж. Открыв скрипичный футляр, кто-то заметил:

– На вывоз антикварных вещей требуется особое разрешение, от министерства культуры… – Тупица, выразительно, закатил глаза:

– Это груда дров, господин офицер. Я играю на скрипке на репетициях, она сделана до войны. Инструмент потрепанный, поэтому выглядит старым. Никакой ценности он не имеет… – когда патруль оставил их в покое, Адель шепнула Генрику:

– Ты очень лихо врешь… – юноша, мрачно, отозвался:

– Я начал врать в Аушвице, не дотянув и до пяти лет. Мне надо было притворятся немым, Анри Мерсье, младшим братом близнецов. Я был уверен, что они не заглянут внутрь скрипки… – он добавил:

– С одной стороны, жаль, что у нас нет оружия. С другой, если бы тетя Эстер отдала нам пистолет, нас бы, немедленно, сопроводили на проспект Андраши… – длинные пальцы Генрика нашли теплую ладонь Адели:

– Не волнуйся, – тихо сказал Тупица, – я в армии служу, а не числюсь. Я умею стрелять, вожу машину. Я позабочусь о тебе и тете Циле… – Адель подумала:

– Дядя Джованни и дядя Максим тоже бы так сказали. Джон… – она скрыла вздох, – Джон любил покойную Эмму, а больше никого. Может быть, он не любит тетю Циону, но и меня он не любит… – начальник патруля ждал звонка с проспекта Андраши, разрешающего движение машины:

– Госпожа Гольдберг, – вежливо сказал он Циле, – у нас оборудован полевой телефон. Ваши документы при мне, я продиктовал коллегам все данные. В центральном управлении проверяют номера машины… – Цила заставляла себя держаться спокойно:

– Я объяснила, что взяла форд у знакомого, работающего в такси. Тетя Эстер нашла машину брошенной, однако если шофера убили… – Циле не нравились темные брызги, на полу, – и если дядя Авраам со Шмуэлем, попали в руки госбезопасности, то нас могут арестовать, посчитав, что мы избавились от таксиста…

Едва рассвело, как Генрик и Адель вытащили из саквояжа ноты:

– Таких концертов я устроил много, – признался Тупица, – у меня на заставе лежит обыденная скрипка. Я играю ребятам, надо как-то коротать время… – Адель потерла лицо руками:

– Глаза закрываются. Обычно я долго сплю, до полудня, так лучше для голоса. Генрик… – она помолчала, – но если на Синае начнется война, что случится на северной границе… – Тупица, аккуратно, смазал канифолью смычок:

– Понятия не имею, – мрачно отозвался он, – может быть, Иордания и Сирия решат поддержать Египет. Иосиф сейчас на юге, в самом опасном месте… – Адель спела несколько песен Шуберта, под скрипичный аккомпанемент. Солдаты госбезопасности, попивающие кофе из термосов, на ступенях купальни Сечени, аплодировали девушке.

Цила смотрела в окно первого этажа здания. Судя по всему, с началом беспорядков, купальню закрыли для публики:

– Здесь устроили пост, для проверки выезжающих из города… – Цила курила, отойдя от форда, – телефон стоит на столе. Ключи от машины у нас не забрали, надо быть наготове. У них тоже есть автомобиль… – она бросила взгляд на зеленый грузовик, с намалеванными на бортах алыми звездами, – но наша машина быстрее. Надо сказать Генрику, чтобы он не выпускал ключи из вида. Лучше всего, пусть держит их в замке…

Выбросив сигарету, наклонившись к окну, Цила так и сделала. Темные глаза Адели, испуганно, взглянули на нее:

– Нас ведь не арестуют, тетя Цила… – девушка сглотнула, – мы иностранные граждане… – Циле показалось, что на дороге, мелькнули рыжие волосы:

– Это солнечный зайчик, в зеркале заднего вида. Наконец-то распогодилось. Тетя Эстер собиралась пойти на баррикады, искать дядю Авраама и Шмуэля, но если и ее арестовали… – в открытой двери купальни послышался резкий телефонный звонок.

Цила видела, как старший патруля взялся за трубку:

– Ждать или не ждать… – сердце заколотилось, – Эмиль бы не ждал. Он говорил, что еще до войны, под землей, понял, что ожидание смерти подобно. Надо действовать, прямо сейчас… – офицер закончил разговор:

– Осталась минута… – Цила открыла дверь форда, – он выйдет на улицу, спустится по ступеням, скажет нам, что мы арестованы. Черт с ними, с документами… – она не успела опуститься на пассажирское сиденье. Спину пронзила острая боль, жакет намок горячим. Задохнувшись, Цила ощутила, как подогнулись ее ноги:

– Кто-то стрелял, мне в спину, но зачем… – кровь лилась по жакету, – госбезопасность не могла этого сделать… – по машине зацокали пули, двигатель взревел:

– Генрик, – срывая голос, заорала Адель, – они открыли огонь! Тетя Цила ранена, гони, гони… – втащив Цилу в машину, девушка захлопнула дверь. Заднее стекло треснуло, Генрик выругался, сквозь зубы:

– Найди рану, перевяжи ее… – он рванул рычаг тормоза, – по нам стреляют из всего оружия… – набычившись, он снес фордом деревянный барьер. Шлагбаум затрещал, Генрик почувствовал толчок:

– Я сбил кого-то. Пошли они все к черту…

Вильнув, сбросив на мостовую цеплявшегося за форд солдата, он погнал автомобиль к выезду из города.

Вытерев губы салфеткой, Эйтингон налил себе токайского:

– Несмотря на беспорядки, свежая рыба из Дуная никуда не делась. Попробуйте, товарищ Серов. Халасле ничуть не хуже волжской ухи…

Председатель Комитета Государственной Безопасности, мрачно ел борщ с чесночными пампушками. Наум Исаакович взял еще острой паприки, из фарфоровой перечницы:

– На второе гуляш, Иван Александрович. Венгерской кухни вам не миновать, – добродушно сказал Эйтингон, – но перец полезен для здоровья. В частности, мужского, – со значением добавил он, – в нашем возрасте это важно… – избач, как его, про себя, называл Наум Исаакович, покраснел:

– Лицемер, как и все они, – хмыкнул Эйтингон, – тиская брошюрки о партийном аскетизме, Горский развлекался с дамами и девицами. Матери покойной Князевой едва исполнилось пятнадцать лет. У Александра Даниловича губа была не дура… – в книжонке пермского историка, год пробегавшего при Горском ординарцем, реабилитированный соратник Ленина представал чуть ли не святым. В предисловии упоминалось, что товарищ Королёв подвизается консультантом на съемках фильма, о жизни Горского:

– В Цюрих и Лондон режиссера не пустят, – усмехнулся Эйтингон, – а Горский предпочитал проводить время в Европе. Ничего, за Цюрих сойдет Рига… – наваристый суп приятно пах пряностями:

– Нам пекут блинчики, – добавил Эйтингон, – по рецепту знаменитого Гунделя, с шоколадным соусом и орехами. Мы не Юрий Владимирович, и от десерта не откажемся… – посол СССР в Венгрии, едва выпив чашку кофе, уехал на встречу с Имре Надем.

Серов отставил тарелку:

– Не понимаю, чему вы радуетесь, товарищ Эйтингон. Арестованный молчит, а на улицах города, – он мотнул головой за решетку, защищающую окно, – собралось полмиллиона человек. Некоторые армейские подразделения переходят на сторону восставших. Надь открыто заявляет, что Венгрия готова выйти из Варшавского пакта. Под боком Австрия, где стоят американские войска… – в глазах Серова Эйтингон заметил страх:

– Он боится, что его вздернут на дерево венгры или расстреляют американцы… – приехав на проспект Андраши поздним утром, с вооруженным конвоем, Андропов привез наскоро отпечатанные фотографии. За кофе они рассматривали снимки висящего на фонарном столбе трупа, с распоротым животом. В ране, среди болтающихся кишок, виднелась окровавленная табличка. Повстанцы знали русский язык:

– Смерть красным, смерть коммунистам… – Серов и Андропов побледнели:

– Они в жизни не брали в руки оружия, партийные бюрократы, – презрительно подумал Наум Исаакович, – генералы, не умеющие стрелять… – венгры вызывали у него уважение:

– Упрямцы, как Рыжий или Валленберг. Повстанцы не сдадутся, пока мы не разнесем танками и бомбежкой Будапешт. Валленберг сдохнет за Полярным Кругом, но не признается, что был шпионом запада, а Рыжий остался Рыжим…

Перед тем, как подняться наверх, Наум Исаакович смыл с рук потеки крови и почистил ногти. Рыжий, упорно, молчал. Эйтингон понятия не имел, где сейчас его жена, пани Штерна, с юным Шмуэлем, и где мадам Гольдберг, с музыкантами:

– Моцарта мы отпустим, Моцарт нам нужен, но нельзя терять их компанию из вида… – несмотря на крайние меры допроса, Рыжий ни в чем не признался:

– Он не молчит, а ругает меня на чем свет стоит, – Эйтингон взялся за гуляш, – а в городе сейчас неразбериха. Будапешт превратился в слоеный пирог. Искать здесь кого-то, все равно, что пытаться найти иголку в стоге сена…

Он приободрился, когда на одном из пропускных пунктов в Буде, захваченных повстанцами, и потом отбитых, обнаружили дорогой американский лимузин. Откуда взялась машина, никто сказать не мог. Персонал заставы погиб в стычке:

– Мы не успели обыскать автомобиль. По дороге сюда колонна наткнулась на баррикаду… – насколько знал Эйтингон, от машины остался один сожженный остов. Пассажиры, кем бы они ни были, бесследно пропали раньше:

– Не Будапешт, а Сталинград, – сказал себе Наум Исаакович, – или Варшава, летом сорок четвертого. Из каждого подвала можно ждать выстрела… – положив себе говядины, щедро полив мясо сметаной, он, почти ласково, улыбнулся:

– Товарищ Серов, смотрите сюда… – крепкие руки Эйтингона порхали над накрахмаленной скатертью, – все очень просто… – Наум Исаакович высыпал на стол зубочистки. Отделив одну, он повертел кусочком дерева:

– Товарищ Имре Надь. Он сейчас будет играть на чувствах публики, призывать завершить кровопролитие. Он будет торговаться с нами, напирать на близость Венгрии к западу, убеждать нас разрешить свободные выборы, частную торговлю… – Эйтингон пыхнул сигаретой, – мы все ему позволим… – Серов закашлялся:

– Товарищ Эйтингон… – Наум Исаакович поднял бровь:

– Дня на четыре, на пять. Пусть Надь формирует новое правительство, пусть просится в ООН, пусть делает все, что хочет. Этого времени хватит, чтобы шваль, сидящая на улицах, разошлась по домам… – он сгреб оставшиеся зубочистки в сторону, – и хватит, чтобы к нашим пяти дивизиям в Венгрии прибавить… – он задумался, – еще пятнадцать. Восьмая механизированная армия перейдет границу, командующий военными силами Варшавского пакта маршал Конев камня на камне не оставит от города… – Серов опустил ложку в гуляш: «А Надь?».

Эйтингон, с треском, сломал зубочистку:

– И Надь, и остальные его приспешники, агенты запада, продавшиеся с потрохами американцам. Они мутили здесь воду, за подачки ЦРУ… – генерал поинтересовался:

– Но американцы могут послать десант, из Вены… – Эйтингон взглянул на него с какой-то жалостью:

– Иван Александрович, летом сорок четвертого евреи Варшавы подрывали себя гранатами, чтобы не попасть в руки СС и власовцев. Город пылал, а Рокоссовский, с армией, стоял за Вислой, и шага не делая на запад. Никто сюда не прилетит, никому не нужны вшивые венгры. Америка не рискнет открытым конфликтом с нашими войсками… – он ссыпал зубочистки в изящный, антикварный футляр, старого серебра:

– Милая вещица, – заметил Эйтингон, – и даже с гербом. Графов Сечени, кстати. Я в хорошем настроении, Иван Александрович, – Эйтингон откинулся на спинку стула, – потому что с окраины города к нам везут бывшую графиню Сечени, а ныне мадам Гольдберг. Она пыталась бежать, вместе с музыкантами. Она все расскажет, она женщина, а не волчица, как пани Штерна… – едва увидев наспех записанные дежурным данные паспортов, Эйтингон отдал распоряжение о немедленном аресте всех троих:

– Музыкантов мы не тронем, а с мадам у нас состоится приватный разговор… – он вспомнил темные глаза Гольдберга, – если она будет упрямиться, месье Монах овдовеет во второй раз… – дверь приоткрыли, Эйтингон добавил:

– Увидимся с ней после блинчиков. Это что-то особенное, Иван Александрович, я имею в виду блинчики… – он обернулся.

Это были не блинчики. Местный офицер переминался с ноги на ногу:

– Звонили с заставы, у купальни Сечени, – на неловком русском языке сказал он, – у них случилась перестрелка… – Наум Исаакович оттопырил губу:

– Моцарт геройствовал перед девушкой. Черт с ним, пусть катится на запад, нам нужна только графиня Сечени… – он, нетерпеливо, прервал венгра:

– К делу, кого они арестовали… – офицер, облегченно, ответил:

– Сюда везут графиню Сечени. То есть, она говорит, что она графиня… – отпустив дежурного, Эйтингон, наставительно заметил:

– Главное, никуда не торопиться. Скоро мы увидимся с мадам Гольдберг… – Серов допил вино: «А Рыжий?». Эйтингон отмахнулся:

– Он нам больше не нужен. Он не пойдет на предательство, даже ради семьи… – Серов закурил: «Как и вы, товарищ Эйтингон?». В комнате повисло молчание. За окном слышался шум моторов грузовиков, распоряжения, на венгерском.

Ничего не ответив, Эйтингон потянул к себе внутренний телефон: «Несите кофе и блинчики».

Пошевелившись, Феникс застонал. Исцарапанная щека лежала на чем-то влажном, прохладном. Неподалеку слышался размеренный шум, голова невыносимо болела. Он приподнял веки, вокруг царила темнота. Поморщившись, он попытался вспомнить случившееся:

– Цецилия выстрелила, без моей команды. Она торопилась пробиться к машине, хотела уехать отсюда, со мной… – он не успел догнать девушку:

– Венгры услышали выстрел и начали палить, форд рванулся с места… – он знал, кто стоял у автомобиля:

– Цецилия мне рассказала, по дороге. Ее паспорт мы сожгли, в тоннелях. Настоящая графиня Сечени, она вышла замуж за проклятого Монаха… – Феникс поднес руку к голове:

– У меня контузия, но легкая. Я опять вернулся в будапештские подземелья… – он ощупал испачканную, замшевую куртку:

– Вроде бы, я не ранен, а если ранен, но легко… – он провел пальцами по старому шраму, от пули Монаха:

– Сорок второй год, когда я распорядился сжечь Мон-Сен-Мартен. Еще один мерзавец, ушедший от меня… – он подозревал, что в машине его никто не успел заметить:

– Но даже если и заметили, меня никто не узнает. Цецилия никогда не скажет, кто я такой, на самом деле… – синий алмаз неприятно колол шею:

– Кольцо я не потерял, но Цецилию, кажется, арестовали… – он заставил себя встать на четвереньки. К горлу подступила тошнота, но рвоту он сдержал:

– Нечего расслабляться… – Феникс нащупал в кармане куртки браунинг, – мне надо освободить Цецилию… – золотая, инкрустированная перламутром, зажигалка, неожиданно, не потерялась в неразберихе. При свете газового огонька он проверил пистолет:

– Полностью разряжен, – он сунул оружие на место, – мне надо озаботиться боеприпасами… – сигареты тоже остались целыми. Подобравшись к стене, он услышал шум воды. Феникс бросил взгляд на еле видный кружок света, из открытого люка канализации:

– Я далеко отполз, даже с контузией. Я не забыл, как вести себя в партизанских боях, если можно так выразиться… – он понял, что лестница, ведущая наверх, сломана:

– Поэтому госбезопасность меня не преследовала… – он устало закурил, – они посчитали меня мертвым. В форде, скорее всего, сидела малышка Вальтера, эта самая Майер. Она нам понадобится, нельзя выпускать ее из вида. Но сначала надо найти Цецилию… – Феникс поднялся. Он шел, пошатываясь, к центру города, немного жалея, что не привез на подмогу Рауффа. Он напомнил себе, что Вальтер тоже выполняет важную миссию:

– Он с Шуманом в Египте, обучает тамошнюю службу безопасности. Если евреи атакуют страну, а они атакуют, у Вальтера прибавится работы… – остановившись, он подышал. Тошнота прошла, в голове прояснилось:

– Надо добраться до повстанцев. Даже если я наткнусь на доктора Горовиц, жидовка меня не узнает. Они, наверняка, собираются атаковать управление госбезопасности, на проспекте Андраши. Я уверен, что Цецилию отвезли именно туда. Опыт уличных боев у меня большой… – он усмехнулся, запекшимся ртом, – я сделаю все, что угодно, но моя девочка вернется ко мне… – отряхнув куртку, сжав кулаки, Феникс пошел дальше.

Вдыхая промозглый воздух подземелья, он решил:

– Паспорт у меня при себе, но венграм я его не покажу. Вообще, чем меньше следов я оставлю, тем лучше. В Венгрии жило немецкое меньшинство… – он приостановился, – однако коммунисты их депортировали, после войны, и я не знаю венгерского языка… – Феникс пробормотал:

– Максимилиан Алоиз Мария Флориан Себастьян… Австриец приехал искать родню, он беспокоится за их судьбу. Депортации случились десять лет назад, но в Венгрии остались немцы. Коммунисты не выпустили из страны квалифицированных рабочих и ученых. Придумаю себе местных родственников. Я сражался в вермахте, оттуда у меня военная выправка и нужные навыки…

Впереди капала вода. Добравшись до подтекающей трубы, Феникс смыл с лица кровь и грязь. Под глазом набухал синяк, он сверился с часами:

– Я быстро очнулся. Русские не тронут Цецилию. Главное, чтобы она молчала о Холланде, иначе они заинтересуются женой нужного им человека. Но моя девочка ничего о нем не скажет… – серые глаза Цецилии, при упоминании ее мужа, подергивались льдом:

– Я его ненавижу, – чеканила девушка, – он изнасиловал меня, принудил выйти за него замуж, и восемь лет продержал взаперти. Я надеюсь, что больше никогда его не увижу… – облизав губы, Феникс закурил:

– Не увидит. Никто больше не встанет между нами, никогда. Но надо быть осторожным, я нужен Цецилии, нашей девочке, Фредерике, я нужен Адольфу… – до него донеслись отдаленные отзвуки стрельбы:

– Нашлись повстанцы, очень вовремя… – выбросив сигарету, он стал пробираться дальше.

Дьёр

В распахнутой двери гаража, на облупленной табуретке, стоял переносной радиоприемник:

– С вами радио «Свободная Европа»… – захрипел мужской голос, на немецком языке, – слушайте трансляцию из Вены. Передаем новости из охваченного восстанием Будапешта… – автомеханик вытер замасленные руки тряпкой:

– Запад им не заглушить, здесь слишком близко. Правильно ты сделал, что приехал… – он взял у Генрика сигарету, – еще пятьдесят километров, и трубка бы окончательно… – он выразительно повел рукой.

Двигатель форда задымился на полдороге между Будапештом и Дьёром. Тупица сбросил скорость, машина поползла по обочине забитого автомобилями и крестьянскими телегами шоссе. Устроив Цилу на заднем сиденье, перевязав рану вытащенной из багажа сорочкой, Адель перебралась вперед:

– Только не вставайте, – велела девушка, – кровотечение прекратилось, но лучше не рисковать… – Цила лежала на животе. Адель не видела в ране пулю:

– Сами мы ничего не достанем, мы не врачи. Кажется, позвоночник не затронут… – Цила могла двигаться, – а с остальным пусть разбираются в госпитале… – всю дорогу до Дьёра она уверяла Цилу, что ее муж, наверняка, приехал в Вену:

– Маргарита вернется из Лувена, – слабым голосом отозвалась женщина, – и Виллем в городе. Они справятся с девочками, вместе с Тиквой. Ты права, Эмиль полетел в Австрию, мы скоро увидимся… – Цила могла думать только о муже и детях.

В брюссельском аэропорту двойняшки обхватили ее ручками за шею: «Маме не ехать, – строго сказала Роза, – мама нами!». Элиза положила ей голову на плечо:

– Мама в небо… – девочка поводила пальчиком, – высоко, как типца… – Цила рассмеялась:

– Всего две недели, мои булочки. Папа и Тиква за вами присмотрят, а я привезу подарки… – в ее саквояже лежали деревянные куклы, плюшевый медведь, вертящаяся модель карусели.

Каждое лето в Мон-Сен-Мартен приезжал бродячий цирк. Шатер раскидывали на окраине, среди груд отработанной породы. Рядом циркачи ставили качели, с лодками, карусель, возводили палатки тира и кегельбана. Двойняшки подпрыгивали в коляске:

– Карета! Лошади! Надо туда, туда…

Эмиль и Цила усаживали девочек в потускневшую, позолоченную карету. Механизм медленно вертелся, они стояли у деревянного барьера, держась за руки. Роза испачкала нос мороженым, в золотистых волосах Элизы застряла розовая, сахарная вата. Цила тихо сказала:

– В Будапешт они тоже приезжали. Я помню карусель, я на ней каталась малышкой. Может быть, и не они, все цирки похожи… – Гольдберг потерся щекой о ее висок:

– Они, они. В Брюсселе, летом, они устраивали шатер в парке. Я мальчишкой бегал в их тир… – Эмиль редко брался за ружье. Он смешливо объяснял:

– Иначе никому не достанется призов. Пусть молодые парни постреляют… – двойняшки, впрочем, требовали от отца повести их и в тир, и в кегельбан:

– Они никогда не уходили с ярмарки без подарков… – слезы выступили на глазах Цилы, – они так радовались игрушкам. Летом в тире разыгрывали барабан и дудку… – всю дорогу до дома девочки, упоенно, колотили дудкой по барабану:

– Они с утра заводили музыку, – несмотря на боль в спине, Цила улыбнулась, – Эмиль шутил, что попросит убежища, в госпитале… – в окна форда несло прохладным, осенним воздухом:

– Я не хочу рисковать, тетя Цила, – извинился Генрик, – двигатель дымит, нам надо дотянуть до автомастерской… – она отозвалась:

– Для раны лучше ехать на медленной скорости. Я немного посплю… – Адель, шепотом, сказала Генрику:

– Это из-за потери крови. Пусть спит, ей надо отдохнуть… – он кивнул:

– Я знаю. У нас тоже бывают раненые. На северной границе тише, чем на южной, однако стычки, все равно, случаются… – темные глаза Адели смотрели на поток машин и телег. Струйка людей шла по обочине дороги, где ехал форд:

– Генрик, – девушка помолчала, – куда они все отправились… – Тупица вздохнул:

– Я такое видел в Польше, после войны. Из Силезии все бежали на запад, опасаясь русских. Здесь тоже все идут к границе. Хорошо, что навстречу нам не катятся русские танки… – все пансионы Дьёра были битком набиты постояльцами.

Генрик повел дымящийся форд на западную окраину города:

– У крестьян должны найтись комнаты, – объяснил он, – а от долларов еще никто не отказывался… – долларов у них не взяли. Пожилая пара перекрестилась:

– Что вы, милые, – на ломаном, немецком языке сказал хозяин, – Иисус заповедовал призревать обездоленных. Тем более, фрау ранена…

Цилу, осторожно, перенесли в деревенскую спальню, с горой кружевных подушечек на кровати, с резной рамкой, куда вставили семейные фото. Старший сын хозяев погиб на Восточном Фронте, юношей:

– До войны он жениться не успел, – сказала пожилая женщина, – а Шандор… – она коснулась фото младшего ребенка, – капитан, в армии. Он женат, у нас двое внуков… – на снимке офицер стоял рядом с танком:

– Он может быть в Будапеште, – подумал Генрик, – но не след старикам о таком говорить… – беспорядки они не обсуждали. Адель должна была ночевать с Цилой, а Генрик отмахнулся:

– Я в машине посплю. Осень стоит теплая…

Несмотря на конец октября, трава на лужайке, перед крепким, прошлого века, фермерским домом, еще зеленела. Их угостили домашним салом, с паприкой, свежевыпеченным хлебом, и пирогом с яблоками:

– Яблок этим годом, хоть грузовиками вывози, – смешливо сказал фермер, – мы дадим вам пакет, в дорогу… – среди падалицы, в высокой траве, к вечеру зашуршали ежи.

Генрик оставил Адель и Цилу в комнате:

– Тетя Цила заснула. Адель разбиралась с нотами, чтобы занять голову. Позвонить бы в Лондон, но откуда… – вернувшись в город, в поисках мастерской, Генрик проехал мимо почтамта. Двери, среди классических колонн прошлого века, оказались наглухо закрытыми. Тупица успокаивал себя тем, что и тетя Марта и дядя Джон, скорее всего, прилетели в Вену:

– Тетя Эстер найдет Шмуэля и дядю Авраама, они выберутся из страны. Но зачем госбезопасность открыла огонь? У них и так были наши документы. Если они получили приказ об аресте, они, тем более, не должны были стрелять… – он вслушался в скороговорку диктора. По сообщениям подпольных радиоточек, к вечеру опять вспыхнули столкновения восставших и войск госбезопасности:

– Демонстранты атакуют здание Дома Радио. Они осадили редакцию газеты «Свободный народ», органа компартии Венгрии… – захлопнув капот форда, механик вынес из закутка запыленную бутылку палинки:

– Сало у меня тоже есть… – он говорил на неплохом, немецком языке, – сейчас закусим с тобой… – сало они порезали на старом выпуске «Свободного народа».

– До границы вы дотянете, – пообещал механик, – осталось всего шестьдесят километров. Только я бы на твоем месте… – он помялся, – не ночевал, а уезжал сейчас… – яблочная водка обожгла горло Тупицы, но голова оставалась ясной:

– Словно не водка, а вода, – понял он, – мне сейчас нельзя расслабляться, как перед выступлением… – закатное солнце освещало затихший радиоприемник. На прибранном дворе гаража щебетали воробьи. Медный диск повис на западе, шпили церквей Дьёра вздымались в потемневшее небо. До них донесся звук колокола, механик перекрестился.

Тупица вздохнул:

– С нами раненая, а на границе придется бросать машину, переправляться на лодке, через озеро, – он успел изучить карту, – пусть она немного наберется сил… – юноша потянул из кармана куртки кошелек. Механик отвел его руку:

– С ума сошел. Деньги тебе пригодятся на границе. Я тебя тороплю… – он налил себе еще стопку, – потому, что в Словакии стоят русские дивизии. С тем, что творится в столице, как бы они завтра не двинулись на Будапешт. Лучше не оказываться на пути советских танков… – Генрик поинтересовался: «Вы почему не уезжаете?». Механик отставил стаканчик:

– Здесь моя земля, мои могилы. Моя покойная жена была немкой… – он опять перекрестился, – хорошо, что она скончалась в войну, не дождалась депортаций. Мальчика нашего сюда привезли, в сорок четвертом году, с востока, в гробу… – в углу мастерской висело фото подростка, в неловко сидящем, парадном костюме:

– Первое причастие, – понял Генрик – Виллем тоже на фотографиях выглядел не в своей тарелке. Но Маргарита была очень красивая, словно принцесса. Только Адель, все равно, красивей. Господи, и о чем я только думаю… – он поднялся: «Спасибо большое». Подмигнув, механик вытащил из портсигара Тупицы пяток сигарет:

– Когда еще американские покурю. Сейчас Советы перекроют границы, контрабанды не дождешься. Вы езжайте, прямо на рассвете. На озере всегда найдется проводник, с лодкой… – фары форда осветили пожилое лицо хозяина мастерской. Генрик бросил взгляд на часы:

– Почти десять. Надеюсь, тете Циле ночью не станет хуже. В шесть утра надо двигаться к границе… – помахав на прощанье механику, он вывел форд из гаража.

Старики фермеры, по привычке, пользовались для освещения керосином.

Проснувшись, Цила переводила Адели слова хозяйки:

– Электричество у нас есть, – женщины принесли в спальню таз теплой воды и ковшик, – но плита угольная, так экономней… – запах керосина напомнил Адели о старом домике, в Хэмпстеде:

– Мы с Сабиной были малышками, мы только приехали в Лондон. Папа был жив, мама ждала Аарона. Папа рисовал с Сабиной, по вечерам, а я садилась рядом с радио. Пела мисс Фогель, из Нью-Йорка…

Из неожиданного нового, портативного приемника фермеров, раздавался знакомый голос покойной певицы. Аппарат водрузил на стол хозяин:

– Сын подарил, – гордо сказал он, – тем рождеством. Для новостей у меня с хозяйкой слух не тот, но музыка нам нравится. Жаль, что рождественские песни больше не передают… – покрутив рычажок, он попросил Цилу:

– Что там, о столице говорят? С утра в городе болтали, что беспорядки какие-то… – Цила, вымытая, с влажными волосами, опиралась на подушки. Сунув почти не испачканную кровью сорочку в саквояж, Адель заново перевязала рану. Слушая венгерскую скороговорку Цилы, она подумала:

– Может быть, завтра съездить в местный госпиталь? Но у нас нет документов, а у тети Цилы огнестрельное ранение. Здесь тоже есть управление госбезопасности, наши приметы могли прислать из Будапешта… – когда хозяин ушел, оставив приемник, Цила призналась Адели:

– Я ему не все говорила. В столице столкновения между полицией и демонстрантами. Это государственное радио, они делают вид, что в Будапеште локальные беспорядки. Его сын может быть в городе, с армией. Не след волновать стариков… – при фермерах они не стали ловить западное радио. Вернувшись из автомастерской, Генрик рассказал, что, по словам «Свободной Европы», некоторые армейские подразделения перешли на сторону восставших:

– Сейчас новостей не передают, – Адель приглушила звук, – идет час музыки ретро. Мисс Фогель погибла двенадцать лет назад, а ее песни, теперь считаются старыми… – дрожал огонек керосиновой лампы, на кровати часто дышала Цила:

– К вечеру у нее поднялась температура… – Адели захотелось уронить голову на разложенные по столу ноты, – а завтра на рассвете надо перебраться через озеро. На воде всегда сыро… – за скромным ужином Генрик заметил:

– Судя по столпотворению в городе, завтра на запад ринется четверть Венгрии. Нельзя терять времени, учитывая, что здесь могут появиться танки русских… – собрав волосы в узел, воткнув в него карандаш, Адель поежилась:

– Вряд ли, с происходящим в Будапеште, у госбезопасности дойдут руки до наших поисков. Но дядя Авраам утверждал, что на проспекте Андраши сидят не только венгры, но и советские силы. Нельзя недооценивать СССР, они гонялись и за тетей Эстер, и за дядей Эмилем. Дядя Авраам едва выбрался из России, он знает, о чем говорит… – закрыв ноты, Адель присела на кровать. Рука Цилы была прохладной, но лоб обжигал пальцы:

– Она простыла, – испуганно поняла девушка, – может быть, не стоило ей мыться. Но в рану могла попасть грязь… – розовые губы женщины зашевелились. Она говорила по-французски. Адель покраснела:

– Она бредит, ей снится что-то. Не что-то, а кто-то… – девушке стало неловко:

– Она думает, что рядом дядя Эмиль. Сейчас она зовет девочек, она и перед сном их звала… – задремывая, Цила улыбалась:

– Идите сюда, мои хорошие… – слушала Адель ласковый голос, – полежим вместе, я вам песенку спою… – Адель, в концертах, тоже пела старинную колыбельную:

– Мама нам ее пела, ее научила покойная тетя Юджиния. О девочке, что не узнает ни горя, ни невзгод… – на глаза навернулись слезы, запястье отчаянно зачесалось. Кожу словно обжигал кипяток. Адель едва удержалась, чтобы не разодрать руку ногтями:

– Сабина вышла замуж за Инге, они счастливы. Мама всегда была счастлива, с папой, с дядей Джованни. Я помню, как мы трудно жили, но она всегда улыбалась. Тетя Марта едва выбралась из России, ей хотели ампутировать ноги, она дважды овдовела, и думала, что дядя Максим тоже умер. Но сейчас она тоже счастлива. На Ганновер-сквер всегда весело, шумно, она поет, смеется… – Адели стало жалко себя:

– Сначала проклятый Вахид… – она не хотела вспоминать обо всем остальном, – потом Джон, никогда меня не любивший… – она тихо всхлипнула, – он даже не подумал добраться до Будапешта и помочь нам. Я все ему скажу, в Вене. Я не хочу его больше видеть, и думать о нем не хочу… – за раскрашенными деревенскими, яркими цветами, ставнями спальни шумел ночной ветер. Из открытой бутылки, на столе, пахло осенними яблоками:

– Папа возил нас и Пауля собирать яблоки, в Кент… – Адель отпила домашнего сидра, – мы ночевали в палатке, и возвращались домой с полными корзинами. В Мейденхеде мама тоже всегда ставила сидр… – пожилая пара, присматривавшая за домом Кроу, рассказала девочкам легенду, о старой яблоне в саде особняка:

– Во времена первой миссис де ла Марк жила ее родственница, женщина, не такая, как все… – вспомнила Адель, – ее тоже звали Мартой. Она попросила дерево, и яблоня теперь всегда плодоносит. Тетя Цила, кажется, успокоилась… – дыхание женщины стало ровным, – а Генрик не пробовал сидра, бутылку хозяин принес после ужина. Я проверю, он, наверное, уже спит… – стрелка часов миновала полночь:

– Don’t sit under the apple tree with anyone else but me… – призывно пела покойная Ирена:

– Если не спит, я посижу с ним… – решила Адель, – так одиноко, так страшно…

Подхватив бутылку, девушка, на цыпочках, вышла из спальни.

– Don’t sit under the apple tree with anyone else, but me…

Голос Ирены затих, автомобильный приемник затрещал:

– Говорит Вена, радио «Свободная Европа». Ночные новости. В Великобритании завершено строительство первой в мире гражданской атомной станции. По сообщениям с Ближнего Востока, Израиль стягивает войска к египетской границе. Сведения из восставшего Будапешта поступают скудные, однако демонстранты пробились к проспекту Андраши и могут решиться на штурм здания госбезопасности. Напоминаем, что сегодня днем они захватили Дом Радио и редакции коммунистических газет. Повстанцы требуют освобождения из тюрьмы примаса Венгрии, кардинала Иожефа Миндсенти…

Глава католиков страны, после процесса, где его обвиняли в шпионаже в пользу запада, седьмой год находился в заключении. Генрик приглушил звук:

– Шмуэль говорил, что папа римский пытался добиться амнистии, для Миднсенти, но коммунисты были непреклонны… – они передавали друг другу бутылку с сидром, – может быть, сейчас он получит свободу… – Адель кивнула на пачку сигарет, на приборной доске:

– Ты кури, только дверь приоткрой. Я с шарфом пришла… – она подергала закрывающий горло кашемир.

Машину, как выразился хозяин фермы, от греха подальше загнали в хлев. Горела тусклая лампочка, переливалась зеленая шкала радио. В темноте слышались вздохи спящих коров:

– Словно в Кирьят Анавим, – поняла Адель, – так хорошо, тихо…

Весной сорок восьмого года, когда бабушка еще была жива, Адель и Сабина ходили на утреннюю дойку, в коровник кибуца. Госпожа Эпштейн кормила внучек ранним завтраком. Она ставила на стол рассыпчатый творог, свежую сметану, банки с апельсиновым джемом, первую клубнику. Госпожа Эпштейн присаживалась напротив, подперев щеку рукой:

– Ешьте, – говорила бабушка, – вы растете, золотые мои… – Адель сглотнула слезы:

– У тети Цилы трое дочерей, двойняшки совсем маленькие. Но если рана серьезная, если она не дотянет, до Австрии… – словно услышав Адель, Генрик коснулся ее руки:

– Я тебе говорил, и еще раз повторю… – серые глаза Тупицы заблестели, – я сделаю все, чтобы вы оказались в безопасности. Я уверен, что завтра мы будем в Вене. Мы поедем в британское посольство, но сначала, оставим тетю Цилу в госпитале… – тяжелые волосы Адели, темного каштана, падали на плечи, изящные пальцы, с алым маникюром, теребили шарф:

– Она рядом со мной, ближе, чем в Лондоне, – понял Генрик, – но я ни о чем таком не думаю. То есть думаю, но не как обычно… – ему хотелось осторожно привлечь к себе девушку, поцеловать мягкие, приоткрытые губы:

– И того, другого, тоже хочется… – незаметно для Адели, он сжал кулак, – но не так, как раньше. Я надеялся, что Адель меня излечит, так и случится… – он загадал:

– Если мы сейчас поцелуемся, если все произойдет, я сделаю ей предложение. Я младше, но это неважно. Я о ней позабочусь, никогда ей не изменю. Мы всегда останемся рядом… – Адель встрепенулась:

– Генрик, что это… – диктор помялся:

– Уважаемые слушатели, это не в наших правилах, но после выпуска новостей, мы передаем особую трансляцию, для Будапешта… – сердце девушки забилось:

– Может быть, выступит Джон. Он прилетел в Вену, он ищет меня. Но если это не он… – Адель сглотнула, – я вижу, что нравлюсь Генрику. С ним всегда легко. Он музыкант, он понимает, что для меня важна карьера. Он младше меня, но это ерунда. Он останется рядом, у нас родятся дети… – зуд в запястье давно исчез, – и он ничего не узнает, о Вахиде и всем остальном… – Адель не хотела думать о зимней ночи, в сирийских горах:

– Вахид мне ничего не говорил, о ребенке… – перед глазами встало милое, сонное личико, каштановые кудряшки, на потном лбу, – может быть, она умерла… – девушка поняла, что надеется на такой исход:

– Ее не было, я не хочу о ней вспоминать. Может быть, я сейчас услышу Джона… – в приемнике что-то зашуршало. Раздался знакомый, недовольный, скрипучий голос:

– Я обещал, что буду говорить три минуты, не обрывайте меня. Я уложусь в выданное время, не беспокойтесь. На войне мы тоже долго не сидели за рациями… – Адель ахнула:

– Дядя Эмиль в Вене! Жалко, что тетя Цила спит, хотя она не смогла бы ему ответить. Теперь она приободрится, обязательно… – по шороху в микрофоне Генрик понял, что Гольдберг протирает очки:

– Он всегда так делал, перед акциями, – вспомнил Тупица, – он смеялся, что в партизанские времена носил при себе три пары запасных пенсне… – Монах заговорил по-французски:

– Цила, милая, – раздался твердый голос, – я здесь и скоро буду рядом с тобой. С детьми все в порядке, ни о чем не беспокойся. Веди себя осторожно, мы увидимся, в ближайшее время… – он помолчал:

– Я тебя люблю, – сказал Эмиль, на всю Европу, – и буду любить всегда. Любовь побеждает все, Цила… – приемник, мигнув, замолчал:

– Коммунисты опомнились, – сочно сказал Генрик, – пригнали сюда заглушку, как тетя Марта выражается. Она, наверное, тоже в Вене… – Адель стиснула пальцы:

– Он, кажется, собирается перейти границу, Генрик. Надо завтра оказаться в Австрии, дяде Эмилю нельзя здесь показываться… – уверенные пальцы коснулись ее ладони:

– Я обещал, что окажемся, так и случится… – запястье больше не горело, Адель, облегченно, закрыла глаза, – завтра мы будем в безопасности, мы, тетя Цила и Гварнери…

В открытых дверях коровника шумел мелкий дождь. Ветер бросил кленовый лист на ветровое стекло форда. Из опустевшей бутылки сидра пахло сладкими яблоками. Генрик выкинул окурок:

– Почти два часа ночи, надо поспать, хоть немного… – не двигаясь с места, Адель отозвалась:

– Да, надо проверить, как тетя Цила. Хотя, кажется, жар у нее пропал… – она прерывисто дышала, намотав на палец каштановый локон:

– Тебе так хорошо… – внезапно сказала девушка, – с короткими волосами… – ласковая, словно материнская рука, погладила Генрика по голове:

– Адель… – он потянулся к девушке, – Адель, я давно хотел сказать… – она была вся теплая, мягкая, от нее веяло яблоками:

– Не надо… – девушка скользнула ближе, – не надо ничего говорить, Генрик…

В сумрачном небе мотались под ветром ветви деревьев, над садом ухали совы. Одинокая лампочка в коровнике закачалась под потолком. Закрытые окна форда залепило мокрыми листьями, освещение в машине потухло.

озеро Фертё

Бумажный пакет с яблоками стоял на полу, между сиденьями.

Восходящее солнце золотилось в заднем стекле машины. Адель взглянула в зеркальце:

– У тети Цилы волосы, словно нимб, на картинах, у ангелов. Она похожа на диптих Дюрера, где изображена Ева. Тетя Цила даже яблоко держит похоже… – картина хранилась в музее Прадо, но на Ганновер-сквер, у Джона, висела копия правой створки:

– Вряд ли это сам Дюрер, – заметил герцог, – оригинал написан в Нюрнберге, а здесь, на задней стороне картины, пометка, на итальянском: «Венеция». Должно быть, рука кого-то из итальянских учеников Дюрера… – он пожал плечами, – понятия не имею, как картина попала в нашу коллекцию. В записях значится, что она в нашем владении со времен короля Генриха Седьмого, то есть с начала шестнадцатого века…

Грызя яблоко, Цила, безмятежно, улыбалась:

– С тех пор, как я ей утром сказала, что дядя Эмиль выступал по радио, что он на всю Европу признался ей в любви, она все время улыбается. Генрик ночью, попросил моей руки… – Адель чувствовала только спокойную уверенность:

– У него все случилось в первый раз, но мне было с ним лучше, чем с Джоном. Джон обнимал меня, но по его глазам я видела, что он думает о работе. Генрик думает только обо мне…

Они проснулись незадолго до шести утра, под курткой Тупицы и жакетом Адели, под ее кашемировым шарфом. Девушка встрепенулась:

– Сейчас хозяйка придет, на дойку. Надо разбудить тетю Цилу… – Генрик целовал растрепанные волосы, заспанные, темные глаза. Ресницы щекотали ему губы:

– Еще пять минут, – попросил юноша, – пожалуйста, Адель, не убегай, побудь со мной… – она тепло задышала:

– Завтра мы поженимся, и больше никто нас не разлучит… – они не хотели ждать до Лондона или Израиля:

– Поставим хупу в венской синагоге, – решительно сказал Генрик, – десять мужчин у них найдется. Я полечу домой, на заставу, а ты вернешься в Лондон, у тебя сезон, в театре… – они пока не хотели думать о будущем:

– Сначала надо дослужить, – заметил Тупица, – а это еще год. В Израиле нет оперы, то есть труппа не твоего уровня. Тебе надо петь не на провинциальной сцене. Есть еще Британия, Америка, нам везде будут рады, – подытожил юноша:

– Везде рады. Он прав, у нас все впереди… – краем глаза Адель заметила его улыбку, – маме не понравится, что мы поженились тайно, как Инге и Сабина, но мы не хотим тянуть. Ничего, у нее остались Аарон и Лаура, пусть устраивает пышные свадьбы. Нам хватит талита, надголовой и синагогального кольца. Генрик почти семья, его все любят… – жених не спрашивал у Адели о Сирии, о том, встречалась ли она с кем-то в Лондоне:

– Ему достаточно одной меня, – удовлетворенно, поняла девушка, – Джон тоже не спрашивал, однако я чувствовала, что он едва сдерживается. Это у него в крови, он ничего не мог сделать. Но теперь все закончилось, и с ним, и с нацистами… – Адель была в этом уверена:

– Не знаю, зачем они меня спрашивали о Ционе, и знать не хочу. Это не мое дело… – дорога на запад оказалась неожиданно пустынной. Оказавшись на развилке, откуда уходило шоссе на Братиславу, Генрик заметил:

– Здесь прошли танки, я узнаю следы. Колонна, наверное, миновала Дьёр ночью, пока мы спали… – незаметно для Цилы, он ласково погладил запястье Адели, – надеюсь, мы на них не наткнемся. Люди пережидают, пока русские уйдут к Будапешту, поэтому на шоссе никого нет. Мы быстро найдем лодку, не волнуйтесь… – если верить карте, то до пограничного, южного берега озера Фертё оставалось не больше пяти километров:

– В Шопрон мы не заедем, – Генрик погнал машину быстрее, – во-первых, там, наверняка, все кишит госбезопасностью, а во-вторых, мы и так промедлили… – Цила выбросила огрызок яблока:

– Но старики не могли отпустить нас, без завтрака… – Адель кивнула:

– Мы правильно сделали, что поели. Придется сидеть в лодке, вам нужны силы. Генрик и я… – она поймала себя на смущенной улыбке, – мы оба умеем грести… – Цила приподнялась, Адель велела:

– Садитесь обратно. Озера пока не увидишь… – шоссе шло среди солончаковой степи, с редкими фермерскими домами, – до него далеко. Вы себя лучше чувствуете, но не надо скакать, тетя Цила… – она пожала руку женщины, – я уверена, что дядя Эмиль в Вене. Он бы не успел сюда добраться, к восьми утра… – Тупица подумал:

– От границы до Вены сто двадцать километров, это два часа езды. Боюсь, что Адель неправа. Но как бы нам с дядей Эмилем не разминуться… – Цила вглядывалась в горизонт:

– Шпиль виден, – сказала она, – меня крестили в этой церкви. Часовня Всех Святых, в Фертёсеплаке. В деревне раньше стоял замок графов Сечени, наверное, развалины сохранились… – Цила замерла. Спину разломило пронзительной болью, она успела подумать:

– Здесь не спрятаться, вокруг степь. Лес на холмах, они далеко. В озере камыши, но до озера мы не добрались… – Генрик тоже увидел алые звезды на запыленных бортах танков:

– Пять машин, – пересчитал он, – и гражданский автомобиль. Опель, что ли? Водитель поднял руки. Кажется, у него проверяют документы…

Перекрывая скрип тормозов, Цила пронзительно закричала: «Эмиль, Эмиль!».

Междугородный звонок застал Гольдберга за семейным ужином.

Еще до отъезда Цилы, Маргарита предложила:

– Дядя Эмиль, давайте я вернусь из Лувена, помогу с девчонками… – Гольдберг отмахнулся:

– Еще чего не хватало. У тебя начался семестр, сиди и учись… – Эмиль подозревал, что, кроме учебы, девушка займется перепиской с Парижем:

– То есть продолжит переписку, – поправил себя он, – каждую неделю из Франции приходит конверт. Когда Джо гостил у нас, они с Маргаритой болтались по церквям и аббатствам, но и на Ботранж они поднимались, с палаткой. Однако при них был Виллем… – Гольдберг напомнил себе, что и Джо, и Маргарита набожные католики:

– Если они решат пожениться, парень приедет и попросит ее руки, как положено. Он достойный человек, сын своего отца… – пока Маргарита не заговаривала даже о помолвке, но исправно отсылала в Париж конверты:

– Она в Париж, а Тиква в Лондон… – за столом падчерица уткнула нос в очередную рукопись Аарона, – впрочем, они еще совсем молоды… – с девчонками, Эмиль тоже чувствовал себя юнцом:

– Шахтеры шутят, что ожидают появления на свет будущего главного врача госпиталя, то есть мальчишки… – он взглянул на перемазанные маслом личики девочек, – но это косность, конечно. Может быть, кто-то из девочек пойдет по моей стезе. Маргарита станет эпидемиологом, она не собирается сидеть в Мон-Сен-Мартене. Ничего, пусть посмотрит мир… – он потянулся за салфеткой, – а насчет мальчишки, хорошо, если так сложится… – Тиква подняла черноволосую голову:

– Что это вы улыбаетесь, дядя Эмиль… – подозрительно спросила падчерица. Поняв, что смутился, Гольдберг вручил девочкам вилки:

– Макароны вы съели, очередь за мясом. Жуйте, не ленитесь… – они приготовили телятину по-милански, на десерт Тиква испекла яблочный пирог:

– Просто так улыбаюсь, – сообщил Гольдберг, – что Аарон пишет… – он кивнул на тетрадку:

– Это пьеса, – горячо сказала Тиква, – представляете, дядя Эмиль, Аарон, весной, ходил на новую постановку, в театре Ройял Корт. Называется, «Оглянись во гневе». Он нашел адрес автора, мистера Осборна, послал ему первый акт своей пьесы… – Тиква похлопала по тетрадке, – и мистер Осборн согласился с ним заниматься… – насколько понимал Гольдберг, занятия проходили в лондонских кафе и пабах:

– Тиква говорила, что у них целая группа. Называется «Сердитые молодые люди». Но пьеса хорошая, Тиква давала нам читать несколько страниц… – главного героя, еврейского сироту, попавшего в Британию до войны, усыновляла семья рабочих, из Ньюкасла:

– Аарон знает, о чем идет речь, – сказал Гольдберг жене, – видно, что он сам жил в бедности… – Гольдберг напомнил себе, что Тикве только двенадцать лет:

– До консерватории, куда она хочет поступить, еще четыре года. Все может измениться, хотя вряд ли, с их частотой переписки… – Роза плюнула в сестру куском пережеванного мяса. Элиза стала кидаться недоеденными макаронами. Гольдберг пожурил девочек:

– При маме вы бы себя так не вели… – двойняшки притихли, он усмехнулся:

– Как в американских детективах. Цила для них плохой полицейский… – Виллем одной рукой, листал яркую книжку:

– «Бриллианты навсегда», – прочел Гольдберг. Юноша пробормотал:

– Густи порекомендовала. Здесь речь идет об Африке, о контрабанде алмазов… – Виллем почесал светловолосую голову:

– В Африке тоже нужны горные инженеры… – собрав грязные тарелки, Гольдберг заметил:

– Ты еще не поступил в военную академию, будущий инженер… – на кухне Эмиль взглянул на два календаря, католический и еврейский:

– Тиква одновременно репетирует две постановки, рождественскую и ханукальную, здесь и в Льеже… – падчерица ездила в город, в воскресные классы, при синагоге, – девчонок Цила тоже будет возить в Льеж, когда они подрастут… – он почувствовал тоску по жене:

– Ничего, тридцатого октября я ее встречаю в Брюсселе, а сегодня двадцать третье…

За день, с тремя операциями и обходом, Эмиль не удосужился послушать радио. Тиква после школы побежала в рудничный клуб, Виллем только к ужину вернулся из Остенде. Юноша тренировался со службой спасения на море:

– Он поговаривает о том, чтобы, после академии, податься в войска ООН, – вспомнил Гольдберг, – тоже не хочет сидеть в нашей провинции. Ладно, управление компанией от него никуда не убежит… – кукушка прокричала семь раз. Он вытащил теплый пирог из духовки:

– Тиква сварит девочкам какао, мы попьем кофе, послушаем новости… – телевизора они с Цилой так и не завели. Вещание на французском языке шло из Брюсселя, три вечера в неделю. Показывали телевизионные постановки и спортивные трансляции:

– Два года назад Виллем ворчал, что ему приходится ходить к приятелям, чтобы смотреть чемпионат мира по футболу. У многих шахтеров есть телевизоры, надо и нам купить, наконец… – после новостей Брюссель передавал детскую программу:

– Двойняшки ее любят… – Эмиль посыпал пирог сахарной пудрой, – подпевают песенкам. Искупаю их, уложу в постель, посижу над новой статьей… – краем уха он услышал телефонный звонок:

– Вроде родов не ожидается, операции были рутинными, и в шахтах все спокойно. Хотя шахты, это шахты… – Тиква всунулась в дверь:

– Дядя Эмиль, Лондон, тетя Марта… – ситечко, в руке Гольдберга, заколебалось. Он спокойно попросил:

– Сварите с Виллемом какао и кофе, пожалуйста… – он все не опускал затекших рук:

– Получилось, что двадцать третьего вечером я пил кофе в бельгийской провинции, а двадцать пятого утром стою под прицелом русских солдат в провинции венгерской… – Гольдберг не стал раздумывать:

– Завтра встречаемся в Вене, – сказал он дорогому другу, едва услышав о беспорядках в Будапеште, – привези мне какой-нибудь паспорт. У меня нет времени поднимать с постелей старых друзей… – он услышал, что Марта закуривает:

– Не завтра, – коротко сказала женщина, – то есть завтра, но не утром. К часу ночи приезжай на авиабазу, в Шьевр… – база принадлежала Североатлантическому Альянсу, – это сто сорок километров, два часа дороги. Я подхвачу тебя на взлетном поле, мы сделаем остановку… – у ворот базы Гольдберг оказался даже раньше.

Дорогой друг встретила его на трапе. Он ожидал увидеть в салоне Джона, но Марта повела рукой:

– У него другие дела. Он приедет в Вену… – женщина помолчала, – позже. Меир летит через Атлантику, мы увидимся в Австрии… – моторы военного Авро завыли, Марта щелкнула замочком ремня. Пилоты потушили свет, тусклая лампочка осветила усталое лицо женщины:

– Я предупреждала, что случится восстание, – сказала Марта, – с начала осени. Но в таких вещах не предугадать, когда именно все вспыхнет. К сожалению, Цила и Эстер оказались в стране именно сейчас… – она протянула Эмилю паспорт:

– Тоже бельгийский. Хорошо быть членами альянса, – тонкие губы улыбнулись, – мы оказываем друг другу услуги. Виза фальшивая, но хорошей работы… – она развела руками, – настоящей было взять неоткуда… – визу выдали две недели назад, в Париже. По паспорту Эмиль стал месье Фонтене, уроженцем Страсбурга:

– Акцент похож, – объяснила Марта, – хотя вряд ли кто-то будет объясняться с тобой по-французски… – Эмиль не дождался появления Меира в Вене:

– Им пришлось сесть в Париже, над Западной Европой шла сильная гроза… – выступив по радио, Гольдберг отправился к восточной границе Австрии:

– На границе тебя не задержат, – Марта стояла с ним в гараже британского посольства, – они сейчас всех впускают, но никого не выпускают. То есть, беженцы сами будут прорываться на запад. Смотри, что и где лежит в опеле. Венгры ничего не найдут, здешние специалисты обо всем позаботились… – неприметный опель нес на себе целый арсенал вооружения:

– Но на мне ничего нет, я чист… – Гольдберг пошевелил затекшими пальцами, – когда он бросит листать мой паспорт? Еще и губами шевелит, но я уверен, что он не знает французского… – Монах злился, из-за неожиданной задержки:

– Черт бы подрал русский патруль. На границе никаких затруднений я не встретил. Впустили без вопросов, как Марта и предсказывала. У меня в кармане адрес квартиры, где остановились Цила и Эстер, я хотел через два часа приехать в Будапешт… – офицер поднял неприязненные глаза:

– Какая цель вашего визита… – собрал он неловкие слова. Гольдберг открыл рот, рядом заскрипели тормоза. Рыжие волосы искрились в утреннем солнце:

– Цила, это Цила. Генрик, кажется за рулем, рядом Адель. Только бы русские не начали стрелять… – жена закричала: «Эмиль!». Отступив, танкист бросил паспорт в солончаковую пыль дороги:

– Ни с места, – скомандовал он, на неуклюжем немецком языке, – вы арестованы… – повернувшись, он махнул солдатам на броне: «Задержать машину!».

Гольдберг вспомнил, что ближайший пистолет лежит в тайнике, под сиденьем водителя. Открывалось секретное отделение нажатием на рычаг, откидывающий кресло:

– Нельзя рисковать арестом, – сказал себе Монах, – нас отправят в Дьёр, ближайший город. Госбезопасность начнет разбираться в наших документах. Они поймут, что моя виза не стоит и бумажки, на которой она проштампована. Я должен вывезти отсюда Цилу и детей, – так он думал об Адели и Генрике, – но имею ли я право рисковать собой? У нас три девочки, нельзя их оставлять без отца… – Тикву Эмиль считал собственной дочерью:

– Как Сабина и Инге дети Клары, как маленький Ник, сын Марты и Волка. Они знают о своих настоящих родителях, но мы их вырастили и воспитали… – ему не нравилось, что в потрепанном форде он не заметил Судаковых:

– Боюсь, что Авраам и в Будапеште отправился воевать с коммунистами. Если он попался русским, Эстер никуда не двинется из города. И они привезли сюда младшего близнеца, Шмуэля… – времени на раздумья не оставалось. Танкисты соскакивали с брони, форд остановился. Краем глаза Эмиль увидел лицо жены:

– Она очень бледная, – понял Монах, – у нее горят щеки, от волнения, однако она выглядит словно раненые, на войне… – Цила замерла, не выходя из приоткрытой двери форда. Монах не был уверен, что в машине жены есть оружие:

– Скорей всего, нет. Если Эстер отправляла их из Будапешта, она бы не дала им пистолеты… – он не сомневался в способности супругов Судаковых отыскать оружие, где угодно, – пани Штерна не стала бы рисковать. Хотя Генрик служит в армии, он умеет стрелять…

С берега озера донесся отдаленный звук колокола. Гольдбергу показалось, что он слышит шуршание камышей:

– Озеро мелкое, его можно перейти вброд. В камышах проложены тропинки, для лодок… – пригревало низкое солнце конца осени. Белая пыль оседала на страницы паспорта, лежащего между ним и русским офицером:

– Они не ожидают, что я выстрелю, – подумал Эмиль, – с моей сединой, пенсне и костюмом, не скажешь, что я бывший партизанский командир. Тем более, я вылез из машины, пользуясь тростью… – в Вене он потренировался. Одно движение палки поднимало рычаг сиденья. Заведя руку за спину, почувствовав привычную боль в трижды раненой пояснице, Эмиль уловил щелчок рычага. Не выпуская трости, он наклонился:

– Поднимаю паспорт, кладу его в карман, делаю первый выстрел, прямо в русского… – за офицером стояло трое солдат, с автоматами Калашникова:

– Десять лет назад они были нашими товарищами по оружию, – горько подумал Эмиль, – кто мог подумать, что все так обернется. Но для мерзавцев, вроде Кепки, боевое братство, пустые слова. Эти парни не воевали, они слишком молоды… – спокойно положив паспорт на место, он протянул к офицеру пустую руку:

– Я приехал сюда в поисках моей жены и родственников, – Гольдберг говорил медленно, на простом немецком языке, – я услышал о беспорядках, по радио. Моя жена родилась в Венгрии, но у нее бельгийское гражданство, как и у меня… – Эмиль хотел пересадить Цилу и детей в свою машину:

– На двух автомобилях уходить от погони сложнее. Может быть, он мне поверит, и не придется стрелять… – в тайнике под сиденьем водителя лежал британский пистолет-пулемет Стерлинга:

– У офицера тоже автомат, как у его солдат… – Эмиль не двигался с места, – на танках стоят и пулеметы и пушки. От нас до машин метров пятьдесят. Прямое попадание орудия не оставит от наших автомобилей и мокрого места… – механик-водитель головного танка, в черном шлеме, покуривал, высунувшись из люка:

– Если его снять выстрелом, мы сможем захватить танк… – хмыкнул Эмиль, – Господи, о чем я? Какой танк, надо уносить ноги… – он никак не мог решиться на первый выстрел. На войне Монах нахватался языка, от русских ребят, в его отрядах:

– Он велел задержать машину, это я понял. Сейчас он говорит солдатам, что надо проверить документы у пассажиров второго автомобиля… – офицер угрюмо велел Гольдбергу, по-немецки:

– Пусть ваши родственники выйдут и поднимут руки. Если у вас есть оружие, немедленно его сдайте… – русский не видел тайник, в поднявшемся сиденье водителя:

– И не надо, чтобы видел. Может быть, удастся обойтись без стрельбы… – Монах вздрогнул, от крика кого-то из солдат:

– Ни с места! Хальт! Стоять, не двигаться… – он сжал зубы:

– У юнцов сдали нервы, им показалось, что кто-то хочет бежать…

Автоматные пули зацокали по дверце форда. Бросившись к машине, Эмиль прикрыл своим телом жену.

В последний раз Генрик стрелял месяц назад, до отъезда в Венгрию. Застава помещалась в тихом месте, на северном участке границы с Иорданией. После перемирия банды больше не проникали на территорию Израиля. Солдаты проводили время на дежурствах, играя в карты, болтая о подружках и слушая радио. Начальник заставы, все равно, гонял ребят, заставляя их, каждое утро, заниматься стрельбой. Генрик привык к звуку выстрелов, но получил особое разрешение носить наушники:

– Для того, чтобы не пострадал слух… – он толкнул Адель на пол, – здесь наушников ждать неоткуда… – перекрывая пение пуль, он крикнул:

– Дядя Эмиль, тетя Цилу ранили, в Будапеште! Прячьтесь в форде, не надо рисковать… – Цила плакала:

– Генрик, он тоже, кажется, ранен… – выскочив из машины, Тупица затолкал хрипящего Монаха назад. Кровь испачкала его ладони, он уловил движение губ:

– В машине… – Гольдберг сглотнул, – под сиденьем водителя, пистолет-пулемет… – русские все стреляли. Механик-водитель головного танка, выпрыгнув на броню, поднял автомат Калашникова. От форда Тупицы до опеля было не больше пяти метров. Пули цокали по асфальту дороги, русские что-то кричали:

– Матерятся, – понял Тупица, – эти слова я хорошо знаю… – Адель вцепилась в его руку:

– Не ходи, – темные глаза девушки расширились, – не надо, Генрик, тебя убьют… – Тупица отозвался:

– Не убьют. Я обещал, что мы окажемся в безопасности, так и случится… – ходить он никуда не собирался:

– Всем выйти из машины, вы арестованы… – заорал русский офицер, – поднимите руки… – форд зарычал. Тупица, сочно выматерился:

– Держи карман шире. Тетя Цила, – он обернулся, – как дядя Эмиль… – Гольдберг попытался приподняться:

– Не беспокойся, ерунда… – лицо Монаха побледнело, – пуля чиркнула по боку… – он чувствовал боль под ребрами, пиджак и рубашка промокли кровью. Эмиль привлек к себе Цилу, обнимая знакомые плечи, целуя залитое слезами лицо:

– Где Эстер и Авраам, где Шмуэль… – она всхлипнула:

– Они остались в Будапеште. Дядя Авраам и Шмуэль пропали, в беспорядках. Тетя Эстер не могла уехать без них. Эмиль, ты сказал по радио, что ты меня любишь, ты тайно приехал за нами… – у него хватило сил улыбнуться:

– Не так уж тайно. У меня виза, правда, поддельная. Марта все организовала, она сейчас в Вене, вместе с Меиром… – Адель скорчилась в комочек, прикрыв голову руками:

– Про Джона он ничего не сказал. Джон не приехал, я ему не нужна. Пошел он к черту, я о нем больше никогда не вспомню… – форд двинулся с места, Генрик велел:

– Адель, слушай внимательно… – стрельба не прекращалась, – тебе надо выхватить пистолет-пулемет, из-под водительского сиденья дяди Эмиля. Оно поднято, внутри тайник… – Генрик не сомневался в успехе своего плана:

– Русские не поймут, что случилось, а нам нужно оружие… – он спокойно продолжил:

– Открой дверь форда, со своей стороны. Машины окажутся совсем рядом, русские не успеют выстрелить… – глаза Цилы, на бледном лице, казались огромными:

– Эмиль, – она поддерживала мужа, – а если не получится… – Гольдберг поморщился от боли:

– Получится. Я бы и сам так сделал. Генрик, потом стреляй в русского механика-водителя. Я умею управляться с танками, правда, я ранен… – парень просвистел первые такты «Венгерского танца», Брамса:

– Сидите, где сидите, дядя Эмиль. Я умею водить танки. Меня сначала хотели послать их обслуживать, но спохватились, что Израилю нужны мои руки… – длинные пальцы, уверенно, держали руль:

– Все будет хорошо, он справится… – облегченно подумал Эмиль, – главное, чтобы танки не начали огонь… – он шепнул Циле:

– Ты тоже ранена, я по лицу вижу… – Эмиль нащупал под жакетом и блузкой жены самодельную повязку:

– В спину, но не рядом с позвоночником. Пулю они вынуть не могли. Надо, как можно быстрее, оказаться в Австрии… – металл машин отвратительно заскрежетал. Тупица выхватил у Адели пистолет-пулемет:

– Стреляют они все одинаково, оружие заряжено… – удерживая руль, он высунулся наружу:

– Я рискую пулей в голову, но больше делать нечего… – несмотря на нелюбовь к стрельбе, Генрик славился меткостью:

– Уроки Иосифа не прошли зря… – град пуль обрушился на дорогу, – отлично, путь свободен… – русский офицер упал. Генрик, с каким-то удовольствием, не стал выкручивать руль:

– Одного я сбил, у купальни Сечени, теперь проедусь и по второму… – форд несся прямо на танки. Тупица закричал:

– Люк открыт. Дядя Эмиль, выскакивайте, берите тетю Цилу и Адель и карабкайтесь внутрь. Я пойду последним… – капот дымился, Тупица успел подумать:

– Механик залатал дырку в трубке охлаждения, но не поменял деталь. В Венгрии плохо с запчастями… – когда форд оказался в какой-то паре метров от головного танка, он ударил по тормозам. Зазвенели фары, с грохотом обрушилось заднее стекло:

– Быстро, быстро… – приказал Тупица, – они опомнятся и влепят по нас снарядом… – Монах тащил за собой Цилу, Генрик подталкивал Адель. Превозмогая боль в пояснице, Эмиль старался не думать о крови, льющейся по пиджаку

– Только бы миновать пули. Пусть меня ранят, черт с ним, я привык. Но я должен защитить Цилу… – он нырнул в пахнущую мазутом дыру, Цила свалилась ему на голову:

– Эмиль, – ее губы шевельнулись, – спина, очень больно… – он поморгал:

– Очки потерял. В пиджаке запасная пара, надеюсь, она не разбилась. Ноет ее старая рана, ничего страшного… – швырнув Адель вниз, Генрик захлопнул люк:

– С дороги, – распорядился парень, – дядя Эмиль, уберите всех с пути. Где у них место водителя…

Тупица до отказа потянул на себя рычаг. Взревев, поднимая гусеницами столбы пыли, танк двинулся вперед.

Будапешт

Вдребезги разбитую витрину кафе на улице Доб наскоро закрыли листами фанеры. Рядом генерал Кирай поставил пятерку крепких парней, с автоматами Калашникова. После стычек на парламентской площади повстанцы завладели оружием разгромленных отрядов войск национальной безопасности. Ожидая с Эстер у входа в кафе, Кирай взглянул на часы:

– У парламента еще стреляют, – усмехнулся он, – но полковник Малетер привезет сюда нового главу страны, в целости и сохранности… – о встрече в бывшем еврейском гетто не знал никто, кроме самого Имре Надя, двоих военных руководителей восстания и Эстер:

– То есть знает Шмуэль… – сын сидел на перевернутом ящике, – но он ничего, никому не скажет… – подсвечивая себе фонариком, юноша, быстро, что-то писал. В темноте вспыхивали огоньки папирос. Эстер, устало, прислонилась к стене:

– Парламентскую площадь и прилегающий район мы очистили, но остается проспект Андраши, и здание госбезопасности, то есть бывшая тюрьма гестапо… – за день Эстер так и не нашла следов мужа. Авраам словно провалился сквозь землю. О судьбе отправленного ей на запад форда, с Цилой и детьми, она тоже ничего не знала.

Подпольные радиостанции продолжали работать. Восставшие вели трансляцию на запад, однако коммунисты глушили вещание «Свободной Европы». Кирай потушил окурок в пустой консервной банке, из-под советской тушенки:

– Может быть, вам сходить в американское посольство, – заметил он, – оставили бы мальчика… – он кивнул на Шмуэля:

– Они могут связаться с вашим братом, если он работает на правительство… – после войны, вооружившись официальной справкой о смерти профессора Кардозо, Эстер, без труда оформила американское гражданство близнецам:

– Но не Фриде и Моше, – поняла она, – Авраам был не против, но мы решили, что младшие останутся только израильтянами… – она покачала светловолосой, грязной головой. Короткие волосы слиплись от пота и пороховой гари:

– Думаю, что мой брат в Вене, но у меня при себе нет американского паспорта, а на слово мне не поверят. Вы видели, как они забаррикадировались, то есть скауты нам донесли… – посольство располагалось на проспекте Андраши, – даже если я подберусь туда подвалами, меня никто не пропустит на территорию… – почесав седой висок, Кирай отхлебнул горячего кофе, из фляги:

– С проспектом Андраши надо что-то решать, – заметил он, – выкуривать оттуда госбезопасность. Но сначала надо узнать, где ваш муж и что, собственно, собирается делать товарищ Имре Надь, то есть господин Имре Надь… – они колебались, обсуждая, втроем, стоит ли устраивать встречу. Полковник Малетер боялся, что новый глава Венгрии сдаст руководство восстания, как он выразился, с потрохами:

– Он приведет сюда батальон русских, и все… – хмуро сказал Пал, – они от нас и мокрого места не оставят. Он виляет, он служит и нашим и вашим… – Кирай отозвался:

– Пал, мы должны уговорить его служить только нашим, то есть Венгрии. Он венгр, в конце концов, он должен помнить о чести страны, о нашей истории… – телефонная связь в городе работала, однако они решили не рисковать прямым звонком. В здание Центрального Комитета Коммунистической Партии Венгрии отправился лично полковник Малетер, в сопровождении вооруженного конвоя:

– Новости о его переходе на сторону повстанцев, еще не распространились в городе, – подумала Эстер, – он рискует арестом, но правильно Кирай говорит, больше ничего нам не остается… – поводив фонариком, генерал поинтересовался:

– Что ты пишешь, Падре… – Шмуэль размял затекшие пальцы:

– Нам сегодня удалось поймать ватиканское радио… – заглушка сработала неожиданно медленно, Шмуэль уловил старческий голос папы Пия. Едва дыша, пристроившись у рации, он писал выученными в армии стенографическими закорючками:

– Я все расшифровал, – он передал блокнот Кираю, – его святейшество призывает прекратить кровопролитие, и требует освобождения кардинала Миндсенти… – генерал кивнул:

– Мы все передадим Надю. Хотя он, наверняка, и так все слышал. Русские не глушат западное радио, если речь идет не о простых людях, а о руководителях страны. Иди, Падре… – он подтолкнул парня, – поужинай… – подле выросшей с утра баррикады расположились ребята, с ящиком хлеба и банками консервов. Дождавшись, пока Шмуэль отойдет, Кирай понизил голос:

– Между прочим, болтают, что бывший товарищ, а ныне господин Дудаш, с боевиками, сегодня занял здание Государственного Банка… – Эстер присвистнула:

– Думаете, ему удалось поживиться… – днем Кирай рассказал ей о бывшем партизане, и бывшем заключенном Дудаше:

– Йожеф сидел в Румынии, – объяснил генерал, – сначала его, как и меня, обвиняли в шпионаже, но потом передали Бухаресту. Он воевал в подполье на румынской территории, у тамошних властей с ним свои счеты… – освободившись два года назад, Дудаш вернулся в Будапешт. По словам Кирая, бывший партизан жил тихо:

– То есть он искал и находил бывших дружков, по военным временам, – поправил себя генерал, – говорят, у него в отряде собралось четыре сотни человек… – Кирай поправил пилотку:

– Деньги ему нужны для вербовки сторонников. В Государственном Банке он не только захватил форинты, он устроил резню. Его ребята убивали направо и налево, как СС, на войне… – генерал насторожился:

– Машины какие-то, идут с севера… – приставив ладони ко рту, он крикнул охранникам, сидевшим на баррикаде: «Кто там?». Замигал фонарик, генерал прищурился:

– Свои, полковник Малетер… – он распахнул перед Эстер остатки двери:

– Сейчас увидим, как говорили в древности, со щитом он, или на щите. Но, думаю, господин Надь не уклонился от встречи. Мы ему нужны больше, чем он… – генерал повел рукой вокруг, – нужен Будапешту или всей Венгрии. Он узнает, где ваш муж, не беспокойтесь…

Эстер и генерал скрылись в кафе.

Свежий ветер с Дуная носил папиросный пепел, обрывки бумаг, клочки коммунистических плакатов по разоренному, с выломанными половицами паркету. Каталась высаженная из бутылки токайского пробка, с довоенным гербом. Этикетки на длинных, зеленого стекла бутылках тоже были довоенными. Феникс узнал вино. Похожий винтаж регент Венгрии, адмирал Хорти, присылал покойному рейхсфюреру СС, Генриху Гиммлеру.

Длинные пальцы повертели потускневший бокал, богемского стекла:

– Фюрер, хоть он и не пил, иногда делал исключение, для токайского. Король вин и вино королей… – коммунисты совершенно не умели ухаживать за хрусталем. Феникс сидел в гостиной, своих бывших апартаментов:

– Бокалы выглядят отвратительно, впрочем, чего ждать от какого-то венгерского министра. Но насчет камина, постарались ребята Дудаша… – боевики закоптили белый мрамор, нагревая на огне котелки. Венгры расколотили венецианское зеркало, в раме позолоченного дерева.

На большом балконе, где, летом сорок четвертого, он пил с Цецилией шампанское, торчали трое парней, вооруженных винтовками, с оптическими прицелами. Набережные очистили от сил госбезопасности, однако на мостах через Дунай стояли русские танки. Пачка форинтов затрещала в руках Дудаша:

– Ненадолго, Алоиз. Скоро все красные закончат на фонарных столбах, как эти дамочки, вернее товарищи… – командир отряда оскалил желтоватые зубы.

Феникс не вмешивался в бойню, устроенную отрядом Дудаша в Государственном Банке, за три улицы от особняка, где находилась его бывшая квартира. Командир ударом ноги распахнул прошитую автоматными очередями дверь апартаментов:

– Это реквизиция, – обернулся он, – красные украли здание у народа Венгрии, как украли они деньги… – форинты тащили за ними, в оцинкованных ящиках. Дудаш велел привести в апартаменты женщин, из захваченного при налете, банковского персонала:

– Никого, кроме красных там, все равно, не работало… – он махнул рукой, – а я поклялся убивать коммунистов, пока страна не освободится от их гнета. И вообще, все они доносчики, они бегали в службу национальной безопасности… – Феникс кивнул.

Оставшись в гостиной, предпочитая не прислушиваться к женским крикам, он изучал заляпанный грязью и кровью, наскоро сделанный чертеж. Дудаш, по памяти, набросал расположение подвальных помещений, в бывшем здании гестапо, на проспекте Андраши:

– Мне не все показывали, – развел он руками, – но меня водили наверх, на допросы к Эйхману и другим гестаповским тварям… – Феникс, холодно, подумал:

– Если бы я и навещал Венгрию осенью сорок четвертого, когда гестапо арестовало Дудаша, он бы меня все равно, не узнал. Меня не узнал даже Черный Князь. В Италии, преследуя партизан, мы с ним спали под одной шинелью. Меня вообще никто не узнает, кроме Цецилии, разумеется. Она сразу поняла, кто перед ней…

Феникс наткнулся на отряд бывшего партизана Дудаша и на него самого, в будапештских подземельях. Представившись австрийцем, Алоизом, он сделал вид, что ищет потерявшуюся в беспорядках родню, немцев по происхождению:

– Их не депортировали, после войны, – объяснил Феникс, – мой кузен, квалифицированный механик. Он состоял в партии мелких хозяев… – Феникс ввернул сведения, услышав от ребят, что командир отряда, до ареста коммунистами, представлял партию в правительстве Будапешта:

– Если у твоего кузена есть технические навыки, – заметил Дудаш, – он может сейчас заниматься минами, например, у генерала Кирая… – командир, презрительно, скривился:

– Одно название, что военный. Он коммунист, он пойдет на переговоры с предателем Имре Надем и своими дружками. Но твою родню могли и арестовать… – Дудаш задумался:

– Давай мне список, я поспрашиваю у ребят… – фальшивую родню Феникс придумал от первого до последнего имени:

– Это его займет, а пока разберемся с тем, как проникнуть в подвалы, на проспекте Андраши… – Феникс и сам мог начертить план здания:

– Я там провел немало времени. Однако это вызвало бы подозрения, да и коммунисты кое-что перестроили, после войны… – услышав от Дудаша о начальнике медицинской службы, в отрядах генерала Кирая, Феникс понял, о ком идет речь:

– Проклятая доктор Горовиц и здесь полезла на баррикады. Очень хорошо, я закончу то, что надо было сделать в Венло… – он вспомнил кашемировое пальто, с рыжей лисой, ухоженные, светлые волосы, безмятежный взгляд голубых глаз:

– Она убила партайгеноссе Гейдриха, в Праге. Его кровь не останется неотмщенной. Заодно, я бы пристрелил и ее мужа. Он тоже был врагом рейха. Так легче забрать Фредерику, из Израиля… – сначала ему требовалось найти Цецилию. Потянувшись, Феникс забросил сильную руку за голову:

– В общем, все понятно, – он провел дымящейся сигаретой по чертежу, – завтра надо транспортировать туда взрывчатку, по подземным тоннелям, и готовить атаку. Разнесем оплот красных ко всем чертям… – Дудаш отхлебнул из бутылки токайского:

– Отлично. Оставайся, Алоиз… – он пожевал папиросный мундштук, – нам предстоит очищать Венгрию от красных, как мы очистили Будапешт… – над рекой играл осенний закат. Вихрь взметнул грязную, бархатную портьеру. Поднявшись, Феникс подошел к окну:

– Мы здесь стояли, двенадцать лет назад, с Цецилией… – солнце осветило окровавленные, рыжие волосы повешенной на фонарном столбе, обнаженной женщины. К груди прибили фанерную табличку: «Коммунистическая шлюха». Феникс вспомнил:

– Жену месье Драматурга повесили, в Лионе. Это дело рук Барбье, я занимался Монахиней. По словам Цецилии она жива, хоть и живет затворницей. Неудивительно, с ее лицом. Она нам понадобится, надо следить за ней… – под пропотевшей рубашкой и джемпером он нащупал острые грани синего алмаза:

– Месье Драматург тоже жив, что мне очень не нравится. Он, правда, работает в Америке. О чем я, он меня не узнает. И вообще, сейчас главное, Цецилия… – допив вино, он покачал головой: «Нет, Йожеф, я только хочу выполнить долг перед близкими, поэтому я сюда и приехал».

– Перед ней, – поправил себя Феникс, вернувшись к прожженному окурками столу, – перед Цецилией и нашей дочерью… – он взял кусок разорванного, коммунистического плаката:

– Давай подсчитаем, сколько потребуется взрывчатки, для акции.

Пальцы Ционы дергали тонкую цепочку простого крестика. Распятие она получила в ломбарде, в Ист-Энде, куда отнесла свои драгоценности. Хозяин, добродушно сказал, с акцентом кокни:

– Забирайте даром, милочка. Подарок от заведения, так сказать… – католичке, графине Сечени, требовался крест. Циона заставила себя вернуть руку на колени:

– Успокойся. На тебя не надели наручников, солдаты обращались с тобой уважительно… – она сделала вид, что валявшийся на асфальте, русский пистолет, не имеет к ней никакого отношения:

– Стрелял он, – Циона указала на черный провал люка, – я не знаю, что это за человек, я наткнулась на него в подвале. Он угрожал мне оружием, взял в заложники… – Циона была уверена, что Максимилиан ее простит:

– Он никогда не узнает, что я болтала венграм, – напомнила себе девушка, – а Цила и остальные меня не видели… – она стреляла в подругу, надеясь, что солдаты госбезопасности откроют огонь:

– Они должны были подумать, что выстрел сделал мужчина, то есть Генрик. Они бы заставили пассажиров выйти из автомобиля, мы с Максом прорвались бы к машине… – Ционе план казался очень выигрышным:

– Но ничего не получилось, – она закусила губу, – и я не знаю, жив ли Макс… – она выпрямила стройную спину, в испачканном жакете:

– Жив. Я верю, что он меня спасет… – Циону привезли в хорошо знакомое здание, на проспекте Андраши. Машина госбезопасности шла мимо бесконечных колонн танков и грузовиков, с красными звездами на бортах. Сложив ладони на коленях, Циона, исподтишка, рассматривала расположившихся рядом с грузовиками солдат:

– Выпрыгивать бесполезно, – поняла она, – все вокруг кишит красными, меня сразу поймают. Я не могу рисковать, я должна увидеть Макса и наших детей. Фредерику, и будущего мальчика… – она была уверена, что встреча в отеле «Геллерт» закончится именно этим:

– Я ношу его дитя… – Циона вздернула упрямый подбородок, – я должна заботиться о себе… – в сорок четвертом году Максимилиан показал ей здание из окна служебной машины. Они никогда не заходили внутрь:

– Максимилиан считал, что девушке, такое неинтересно. Он предпочитал водить меня в оперу, рестораны и на загородные прогулки… – она почувствовала на губах колкие пузырьки сухого шампанского.

С заднего двора здания, усеянного солдатами, ее провели в голую комнатку. Ционе принесли пахнущий соломой чай, в картонном стаканчике, и черствую булочку. Она попыталась улыбнуться начальнику патруля:

– Товарищ офицер, я убеждена, что произошла ошибка. Я случайно оказалась рядом с этим человеком, я не знаю его имени. Он, наверняка, из повстанцев, он хотел скрыться. Стреляла не я, а он… – рука опять поползла к горлу.

Циона, раздраженно, вытащила из кармана замшевые перчатки:

– Вряд ли они станут снимать отпечатки пальцев, с рукоятки пистолета. С неразберихой, царящей вокруг, им не до этого. У меня нет документов, но я заявлю, что получала паспорт в Лондоне. Пусть они свяжутся с тамошним посольством… – едва отпив чая, она не прикоснулась к булочке. Живот скрутило болезненным спазмом:

– Но если русские арестовали дядю Авраама или тетю Эстер, они могут устроить очную ставку… – Судаковы считали, что она спокойно сидит в Банбери:

– Джон сюда не поедет, – криво усмехнулась Циона, – западу неинтересно венгерское восстание. Он никогда не догадается, что я оказалась в Будапеште. Макса никто не узнает, с его новым обличьем. Я узнала, но я его люблю…

Циона надеялась, что ее пожурят и отпустят. Сигарет и зажигалки у нее не отобрали. Закурив, она покачала поцарапанным, грязным носком лаковой туфли. Американские чулки порвались, на белом колене виднелся синяк. Циона скрутила узлом запыленные, покрытые крошками штукатурки, рыжие волосы. Выпустив дым, она поморщилась. От измятого костюма несло канализацией.

Она вспомнила ванну, каррарского мрамора, с серебряными кранами, венецианскую мозаику умывальной комнаты, в апартаментах герцогинь:

– Не ванная, а купальня, с колоннами, фонтаном и будуаром, для отдыха. Макс обещал свозить меня на итальянские воды, у него на вилле у него есть личный пляж… – Ционе захотелось погрузиться в ароматную, пахнущую лавандой, воду:

– Джон заказывал мне французскую эссенцию, из Парижа. Если с Максом что-то случится… – она не хотела думать о таком, – я могу сделать вид, что у меня временно помутился рассудок, что я сбежала из Банбери, не понимая, где нахожусь. Но я не хочу возвращаться к Джону… – она была уверена, что муж ее примет:

– Он загонит меня в глушь, и будет приезжать на выходные, словно в личный бордель… – она брезгливо подышала, – хватит, я не могу больше его терпеть… – за свою судьбу Циона не волновалась. Она считала, что русские, господин Яаков и господин Нахум, мертвы:

– Их расстреляли, вместе с Берия. Советский Союз забыл обо мне, у них много других забот… – ручка двери зашевелилась. Циона подобралась, разгладив юбку:

– Сейчас мне скажут, что меня отпускают. Может быть, извинятся передо мной… – вдохнув запах сандала, она испугалась:

– Но если Макса нашли, если его привезли сюда? Все отрицай, делай вид, что ты его не знаешь. Джон всегда говорил, что надо настаивать на лжи до конца. Тогда ложь превратится в правду и тебе поверят…

Циона не успела рвануться к двери. Побелевшие пальцы вцепились в венский стул, кровь отхлынула от щек. Господин Нахум, в отменно сшитом, твидовом костюме, при итальянском галстуке, прислонился к косяку:

– Я рад вас видеть, милочка, – почти весело сказал русский, – наша разлука, кажется, закончилась.

Подвальные камеры в тюрьме здания госбезопасности на проспекте Андраши почти не отличались от помещений, где Авраама держали на Лубянке. Он лежал жесткой койке, по привычке устроив ладони поверх серого, тонкого одеяла. Здесь тоже запрещали закидывать руки за голову, сидеть на койке ночью или опускаться на нее днем.

Сквозь прикрытые веки он рассматривал привинченный к полу, крутящийся табурет. Стол, вернее, доска, здесь тоже имелся, но Авраам хмыкнул:

– Зачем? Книг мне не выдают, бумаги с карандашом не позволили… – как и на Лубянке, ему оставалось только складывать в голове очередную статью. Авраам вспомнил о давнем разговоре с его светлостью:

– Джон жаловался, что в архивах замка черт ногу сломит. Его предок навещал Святую Землю, участвовал в крестовом походе, был сподвижником короля Ричарда Львиное Сердце. Джон хотел отыскать сведения о его жизни… – рискуя окриком из зарешеченного окошка, он почесал ноющую голову, забинтованными пальцами:

– Надо порыться в сохранившихся монастырских документах. Мы с Эстер обещали Шмуэлю, что приедем в Рим, весной, всей семьей, проверим, как он устроился. Я хотел поработать в библиотеке Ватикана… – доктор Судаков намеревался добраться и до Италии, и до Израиля.

Пальцы, отчаянно, болели. Доктор в форме госбезопасности наложил повязку на искалеченные ногти:

– В прошлый раз я заново выучился печатать и стрелять, и сейчас справлюсь… – Авраам не хотел терять надежду, – но протезов жалко, – он провел языком по кровоточащим деснам, – протезы были новые, хорошие… – он сходил к дантисту летом, получив приглашение в президиум конференции:

– В университете намекали, что звание профессора мне почти обеспечено. Даже мои левые взгляды не помешали, хотя на факультете много левых… – Аврааму казалось забавным, что сторонников мира с арабами называют левыми:

– Мало найдется таких ненавистников коммунизма, как я, но у нас всех гребут под одну гребенку. Фрида тоже считает, что надо пойти на соглашение с Египтом, как мы сделали с Иорданией… – Шмуэль в политических баталиях за обеденным столом не участвовал. Иосиф, приезжая из армии в отпуск, ядовито говорил сестре:

– Посмотрим, как ты запоешь, когда тебе придет повестка о призыве. Но тебе не придется стрелять, женщин не берут в боевые войска. Будешь варить кофе генералам и носить за ними бумажки… – Фридавздергивала изящный, веснушчатый нос:

– От службы я не откажусь, это мой долг. И я не собираюсь сидеть секретаршей, есть более интересные занятия. Я свободно говорю на арабском… – Иосиф ухмылялся:

– Как и половина Израиля… – девочка поджимала красивые губы:

– На английском, французском, немецком, идиш… – старший брат зевал:

– Еще половина Израиля. Ты займешь место Шмуэля, за пишущей машинкой, в Кирие… – дочь хотела стать археологом:

– Она молодец, – ласково подумал Авраам, – устроила музей в кибуце, в добавление к природному. Маленький, но она все хорошо организовала…

Раскопки еврейского поселения, неподалеку от Кирьят Анавим, продолжались. Летом Фрида, с одноклассниками, помогала археологам. В музее девочка собрала осколки керамики, древние ножи и несколько римских монет. Авраам вспомнил изящную шкатулку, найденную учеными летом:

– Красивая вещица, ее привезли в Израиль из Рима. У римлян был доступ к Балтийскому морю… – янтарь оправили в потускневшее серебро. Под лупой виднелись почти стершиеся буквы: «Julia Anna donum, LXXXIV».

В восемьдесят четвертом году Римом правил младший брат завоевателя Иерусалима, Тита, император Домициан. Фрида, едва дыша, рассматривала шкатулку:

– Это подарок Юлии Флавии… – дочь, наизусть выучила римскую историю, – единственной дочери императора Тита. Она стала любовницей Домициана, своего дяди… – Авраам вскинул бровь:

– В Риме половину женщин звали Юлиями, милая. Но Анна не римское имя, а еврейское… – Фрида выпятила губу:

– Все просто. Анной звали ее подругу, она жила в Кирьят Анавим. У нее здесь стоял загородный дом. Ученые нашли фундамент виллы… – на холме, рядом с остатками деревни, действительно, обнаружили следы богатого поместья.

Авраам мало верил в эту историю, но ему нравилось думать о дочери. Он поворочался, слушая стук сапог за стеной:

– О дочери и о доме. Моше, наверное, пропадает на сборе винограда. Он еще не решил, стать ли ему агрономом, или летчиком. Парни, втроем, тянутся в небо… – приятели Моше, сыновья Анны и Михаэля, тоже хотели сесть за штурвал.

По голосам в коридоре Авраам понял, что началась пересменка:

– Пять утра, двадцать пятое октября. День я хорошо помню. Подумать только, проклятый мамзер арестовал меня два дня назад, а словно вечность прошла. Но в тюрьме время всегда тянется медленно… – Кепка спрашивал у него, где сейчас Эстер:

– Я ему, разумеется, ничего не сказал, – вздохнул Авраам, – но не стоит ждать успеха восстания. Какое-то время венгры продолжат сопротивляться, но русские их раздавят… – через полчаса после пересменки начинался подъем:

– Оправка и завтрак, – усмехнулся Авраам, – на Лубянке давали ячневую кашу, сахар к чаю, а здесь на нас экономят. Понятно, что они не собираются нас выпускать… – он не знал, сидит ли кто-то в соседних камерах. Доктор Судаков, аккуратно, простучал стены, слева и справа, но ответа не дождался:

– Бежать, а как бежать… – он изучал затянутую проволочной сеткой лампу, – у меня под рукой нет никаких инструментов. Весточки от Волка ждать не стоит. Зная Волка, они с Мартой могли сюда приехать, услышав о восстании. Но у них дети, мал мала меньше. Нику всего шесть лет… – койка задрожала. Авраам насторожился:

– Я на нижнем ярусе подвала. Под проспектом проложили тоннель метро, но с началом беспорядков поезда прекратили движение… – он почувствовал легкие толчки. В коридоре переговаривались по-венгерски. Наплевав на глазок, соскочив на пол, Авраам приник распухшим ухом к каменной плите. Из-за контузии, после побоев, он плохо слышал. Запекшиеся губы зашевелились:

– Стук далеко, но можно что-то разобрать… – из-за глазка донесся крик, по-венгерски:

– Немедленно встать, руки за голову… – Авраам задергался, изображая конвульсии:

– Эстер, это стучит Эстер… – ему показалось, что он понял имя жены, – они добрались до подвалов здания… – дверь распахнулась, Авраам забился сильнее. Прикусив язык, он ощутил во рту соленый вкус крови:

– Врача… – алая пена потекла по лицу, – позовите врача…

Консервный нож взрезал тонкую жесть банки, с коровьей мордой и русскими буквами. Шмуэль хрустел сухарем:

– Мама… – он понизил голос, – а если у нас не получится… – сидя на ящике с взрывчаткой, Эстер, устало вытянула гудящие ноги, в грязных, армейских штанах:

– Перед отъездом я сделала педикюр, – пришло ей в голову, – взяла нарядные туфли и платье. Мы хотели сходить в оперу, даже смотрели программу на октябрь…

Майор Шилаг и ее маленький отряд миновали оперные подвалы больше часа назад. По прямой от здания театра до угла проспекта Андраши и улицы Ворошмарти, где раньше располагалось гестапо, а ныне управление госбезопасности, было меньше километра:

– Я бы прошла расстояние за десять минут, – поняла Эстер, – но это если над землей. Под землей, время тянется по-другому…

Отряд нес запас взрывчатки и оружия, передвигаясь в почти кромешной темноте. Путь от северной границы еврейского квартала, до их теперешнего пристанища, укромного угла канализационной трубы, занял почти всю ночь. Найдя сухое местечко, они забылись коротким, тяжелым сном. В четыре утра Эстер объявила подъем.

Подсвечивая себе фонариком, она, осторожно, двигалась за двумя парнями, сверяющимися с инженерными синьками:

– Надо быстро оказаться на месте и установить взрывчатку… – Эстер прикусила губу, – Авраама могут, в любой момент увезти в Москву, или… – о другом исходе она думать не хотела:

– Такого никогда не случится, – пообещала себе доктор Горовиц, – не для того я оперировала Авраама, не для того его спас покойный Виллем, не для того Волк его вырвал с Лубянки. Авраам вернется домой, в Кирьят Анавим…

Перед отъездом они отобедали по-семейному, под грецким орехом, рядом с белеными стенами барака:

– Иосиф не смог приехать с юга, а Шмуэль только покинул армию. Он привез подарки, для Фриды и Моше… – младшие дети тоже хотели попасть в Будапешт.

Облизав алюминиевую ложку, Эстер спрятала ее за голенище армейского ботинка:

– Нашли мне сороковой размер, – усмехнулась женщина, – после трех дней боев на баррикадах и операций в подвалах, мои туфли развалились… – с военной формой к ней вернулись и партизанские привычки:

– Ложку я засунула на то же самое место, где я ее носила в Карпатах… – отхлебнув из термоса горячего кофе, она потрепала сына по плечу:

– По крайней мере, мы точно знаем, что отец, – на пятом десятке лет Эстер стала называть мужа именно так, – вчера еще был там… – она махнула вперед.

Вчерашняя, тайная встреча с Имре Надем не прошла зря. Они узнали не только о давлении русских на нового главу страны, но и о том, что Надь разделяет призывы восставших. Закурив, Эстер поскребла вспотевшую голову:

– Он встречался с послом Андроповым, и генералом Серовым, главой советского комитета госбезопасности, а больше он никого не упоминал… – доктор Горовиц сомневалась, что Эйтингон, или Кепка, как называла его Марта, выжил:

– Он был соратником Берия, а того давно расстреляли. Скорее всего, и Кепка мертв… – услышав имя доктора Судакова, Надь кивнул:

– Серов интересовался, не встречался ли я с вашим мужем, до войны… – глава Венгрии тяжело вздохнул, – когда я уехал в СССР, в двадцать девятом году, доктор Судаков едва поступил в университет. Разумеется, мы не могли знать друг друга. Однако я дружил с расстрелянным Бухариным, а он заседал с вашим покойным свекром, Бенционом Судаковым, на конгрессах Коминтерна… – Эстер присвистнула:

– Они сюда приплели и отца Авраама. Наверное, обвинят его в шпионаже, в пользу западных держав, задним числом, как Горского… – Надь протер пенсне:

– Горского реабилитировали. Хрущев хочет окончательно откреститься, как говорят русские, от сталинских времен. Но это не значит, что вашего мужа отпустят… – генерал Кирай кивнул:

– Чета Судаковых станет организаторами и вдохновителями беспорядков в Будапеште. Вы и ваш муж, майор, – он поднял бровь, – явились в страну с тайной миссией, по поручению западных разведок. Учитывая, что доктор Судаков арестовывали, обвиняя в бандитизме, принимая во внимание должность вашего брата в Америке, лучших кандидатов не найти… – Кирай помолчал:

– Советы могут отвесить вам второй смертный приговор, майор… – Эстер не собиралась тянуть время. Она надеялась, что Цила и дети давно в Австрии:

– Скоро и мы туда отправимся, но сначала я разнесу к чертям бастион красных… – найдя рядом палку, приподнявшись, она постучала по сводам тоннеля:

– Подарки из Будапешта мы вряд ли привезем, если не считать очередных шрамов. Ничего, Фрида и Моше получат сюрпризы из Вены… – затянувшись окурком, Эстер обвела глазами отряд. Она взяла только добровольцев, имеющих технический опыт:

– Здесь много евреев, – поняла доктор Горовиц, – ребята родились до войны, им восемнадцать, двадцать лет. Они из тех, кого спасали Валленберг и Волк. В сорок четвертом году их прятали в католических монастырях и подвалах Будапешта… Они не погибнут, как не погибли мои сыновья… – она погладила Шмуэля по растрепанной голове:

– У нас все получится, милый, я тебе обещаю… – Эстер хорошо помнила тюремный код. Простучав палкой свое имя, она насторожилась:

– Кажется, мы уселись прямо под полом тюрьмы… – она помигала фонариком, отряд затих. Сверху, явственно, доносился грохот сапог, лязг железных дверей:

– Мы в нужном месте, – Эстер поднялась, – начинаем минирование.

Наум Исаакович отставил фарфоровую мисочку с рассыпчатым, фермерским творогом. На завтрак подали густую сметану, английскую яичницу с беконом и свиными сосисками, поджаристые тосты. За большим окном, выходящим на проспект Андраши, гудели грузовики. Приемник в комнате настроили на венскую волну:

– С вами радио «Свободная Европа», – зачастил диктор, – четверг, двадцать пятое октября. В Вене шесть часов утра. Прослушайте новости. Граждане свободной Венгрии продолжают героическое сопротивление советской интервенции. В Будапеште идут уличные бои, однако армейские силы переходят на сторону восставших. Президент США Эйзенхауэр обещает помощь, народу Венгрии…

Серов, сидевший напротив Эйтингона, вопросительно посмотрел в сторону Наума Исааковича. Зазвенела серебряная ложечка. Эйтингон отпил крепкого, сваренного на турецкий манер, кофе:

– Вам перевести, товарищ Серов… – вежливо осведомился он. Диктор говорил по-немецки. Председатель Комитета, покраснев, буркнул:

– Я все понял. Он говорил об Эйзенхауэре… – Наум Исаакович сдержал зевок. Эйтингону, отчаянно, хотелось спать. Всю ночь провозившись с Саломеей, он отправил девушку в камеру незадолго до пяти утра:

– Ничего, – пообещал себе Наум Исаакович, – в самолете я отдохну… – в полдень из охраняемого советскими танками, военного аэропорта, уходил рейс на Москву. Требовалось довезти Саломею на окраину города, однако Наум Исаакович не видел затруднений:

– Мы едем с военным конвоем, дамочка в наручниках, она никуда не сбежит. Сучка нам за все заплатит… – как и предполагал Эйтингон, именно Саломея сдала, с потрохами, сеть агентов СССР в Израиле. Девушка ничего не отрицала, только плакала и просила ее простить:

– Рыдания приберегите для вашего супруга, его светлости герцога Экзетера, – издевательски сказал Эйтингон, – впрочем, вы его больше никогда не увидите. Меня слезами не разжалобишь, милочка. Меня интересует не только прошлое, но и настоящее… – о настоящем Саломея знала немного. Закурив американскую сигарету, Эйтингон кивнул:

– Об Эйзенхауэре. Радио сообщает, что американский десант, выполняя его приказ, высадился в Дьёре… – он не мог устоять перед шансом подразнить избача:

– Два полка десанта, – весело добавил Эйтингон, – силы армии США направляются в сторону Будапешта… – избач вжал голову в плечи, словно ожидая сигнала воздушной тревоги:

– Иван Александрович… – улыбнулся Эйтингон, – я шучу. Америке вообще и Эйзенхауэру в частности, наплевать на Венгрию. У запада на руках Суэцкий кризис, войска Британии и Франции могут атаковать Египет. Для США Суэцкий канал важнее, чем горсточка вшивых венгров… – Серов тоже закурил:

– Однако диктор сказал, что президент обещал поддержку восставшим… – Наум Исаакович налил себе кофе:

– Им бросили кость, чтобы они сражались дальше. Когда гитлеровцы сидели в окружении, в Сталинграде… – Эйтингон надеялся, что Хрущев не посмеет переименовать город, – по радио, из рейха, им сообщали, что котел скоро прорвут. И… – он не стал продолжать:

– Блокадники, в Ленинграде, слышали то же самое, осенью сорок первого, – вспомнил Эйтингон, – а весной сорок второго армия Власова утонула в новгородских болотах. К тому времени, в Ленинграде не осталось слушателей, для передач с Большой Земли. Но мы правильно поступили, сражение под Москвой было важнее. К тому же, Иосиф Виссарионович, никогда не доверял ленинградцам, они проморгали убийство Кирова… – вслух, он добавил:

– Запад заинтересован в том, чтобы венгры продолжали сопротивление. Но это ненадолго, товарищ Имре Надь… – Эйтингон фыркнул, – сформирует переходное правительство, в Будапеште опять начнутся стычки. Мы введем войска, беспорядки потухнут, то есть мы их потушим… – Серов откинулся на спинку стула:

– Думаете, Надь не справится с противниками умеренного курса… – Эйтингон покачал поседевшей головой:

– Город кишит обыкновенными бандитами. Тот же самый Дудаш… – они знали о резне в Национальном Банке, – вернулся к делишкам военного времени. Никакой он не коммунист, он примазался к партизанам, чтобы ловить рыбку в мутной воде. Он не потерпит руководства Надя. Мы воспользуемся его недовольством… – Эйтингон поднял палец, – пойдем с ним на сепаратные переговоры, а потом расстреляем и его, и Надя, и проклятого генерала Кирая, и попа Миндсенти, так называемого мученика веры… – Серов добавил:

– И Судаковых. Теперь у нас есть исчерпывающие показания Саломеи, осталось найти пани Штерну… – девушка, немедленно, подписала все бумажки, подготовленные Наумом Исааковичем:

– Она бы оговорила своих родителей, если бы я потребовал, – понял Эйтингон, – она беспринципная дрянь… – сколько бы он не спрашивал о проклятой Марте, девушка только мотала головой:

– Я никогда о ней не слышала, я ее не знаю… – Наум Исаакович получил разрешение Серова отвезти Саломею на остров Возрождения:

– Она поймет, что перед ней Кардозо, она видела его фото, в семейных альбомах, однако волноваться незачем, она не покинет СССР живой… – он надеялся, что фармакологи и специалисты по психике разговорят девушку:

– Лекарственные средства, гипноз, все, что угодно, но мне надо знать, где Марта… – распоряжение о расстреле Рыжего они отменили. Доктор Судаков требовался для будущего суда над организаторами беспорядков. Более того, Наум Исаакович хотел освободить Рыжего из тюрьмы госбезопасности:

– Мы отправим за ним хвост, – объяснил он Серову, – пан Вольский, как его называли на войне, приведет нас к пани Штерне… – Серов хмыкнул:

– Но если она покинула страну, вместе с сыном? Мы пока не нашли настоящую графиню Сечени и музыкантов… – Эйтингон отозвался:

– Нет. Пани Штерна не бросит мужа в беде, я ее хорошо знаю… – схема вырисовывалась изящная, однако все портила пропажа партизанской героини. Саломея понятия не имела, куда могла деться ее родственница:

– Я никого не видела, – всхлипнула девушка, – я оказалась в Будапеште по договоренности с Цилой. Я призналась ей, что хочу покинуть мужа, Цила обещала помочь мне вернуться в Израиль. Но начались беспорядки, мы решили, что лучше уехать в Вену. Мы должны были встретиться у купальни Сечени, однако по дороге я наткнулась на уголовника. Он угрожал мне оружием, мне пришлось сказать, что я собираюсь уехать из города. Он хотел захватить нашу машину, он и стрелял в Цилу… – Наум Исаакович едва сдержал издевательский смешок:

– Ей бы романы тискать, как говорят зэка. Девушка с буйной фантазией. Она даже его светлость ухитрилась оговорить… – Наум Исаакович сомневался, что герцог принудил Саломею выйти за него замуж:

– Нет, сначала она хотела избавиться от нас, поэтому и побежала к герцогу. Но мистер Джон тоже не дурак, он понял, с кем имеет дело… – Саломея вертелась, как уж на сковородке, делая вид, что муж не посвящал ее в свои занятия:

– Ладно, с ней поговорят более подробно, на острове Возрождения, – решил Эйтингон. Сжевав круассан, с миндальным кремом, он вытер губы салфеткой:

– Выпечка сегодня удалась. В общем, как я и сказал, через два-три дня я вернусь. К тому времени здесь все успокоится. Новый министр внутренних дел извинится перед доктором Судаковым, выпустит его из тюрьмы и даже выплатит компенсацию. Рыжий отыщет жену, они отправятся на запад, но мы не дадим героям-партизанам шанса миновать австрийскую границу…

Стол покачнулся, приборы зазвенели. С улицы донеслись автоматные очереди, Эйтингон услышал глухой звук взрыва.

По мнению Феникса, автомат русского конструктора, Калашникова, выгодно отличался и от Sturmgewehr44, штурмовой винтовки Ваффен-СС, гордости немецких оружейников, и от американского M1 Carbine. Лхрана, на вилле, использовала именно американские автоматы. С ними он имел дело, и навещая Саудовскую Аравию:

– Но русская модель гораздо лучше… – приклад автомата, привычно, лег в ладонь, – Советы Советами, а от денег еще никто не отказывался…

Феникс был уверен, что за достаточное количество долларов, он получит хоть грузовик АК, как их называли венгерские боевики. Автоматы были трофейными, захваченными во вчерашних стычках с войсками госбезопасности. На голову ему посыпалась труха. Феникс, раздраженно, пощелкал пальцами: «Тише!». Остановившись рядом, Дудаш шепнул:

– Алоиз, это гремит не метро. Поезда отменили, с началом беспорядков… – Феникс кивнул:

– Я знаю. Пусть ребята поменьше переговариваются, и пусть пришлют мне синьку… – над головами отряда, к нему поплыл грязный, свернутый в трубку лист. Инженерные синьки тоннелей и труб, под проспектом Андраши, Феникс выучил почти наизусть:

– Но, как говорится, точность превыше всего. Мне надо знать, что за шум, впереди… – отряд Дудаша пришел сюда от Дуная, следуя тоннелям, ведущим к зданию госбезопасности, под парламентской площадью и базиликой Святого Стефана. По синькам выходило, что рядом с углом улицы Ворошмарти, их тоннель смыкался с ходами, направляющимися на юг:

– То есть к бывшему гетто, – хмыкнул Феникс, – не удивлюсь, если я сейчас увижу старую знакомую… – он взял у Дудаша сигарету. Во влажной черноте тоннеля стучали капли воды, слабо пахло сыростью и нечистотами.

Феникс вспомнил запотевшие бутылки шампанского, в ведре со льдом, красивые руки Цецилии, на клавишах бехштейновского рояля. Теплый ветер с реки вздувал подол шелкового платья девушки, обнажая нежную щиколотку:

– Все еще случится, – пообещал себе Феникс, – я вырву ее из рук русских, увезу в Швейцарию, в наше гнездышко…

Гнездышко он купил и перестроил, пользуясь сбережениями на семейных счетах. Банкиры в Цюрихе давно приучились не задавать вопросов. Молчал и доверенный человек Феникса, неприметный искусствовед, после войны поселившийся в Мюнхене. Через его руки, во времена рейха, проходили картины, оказавшиеся на складах гестапо, после закрытия музеев дегенеративного искусства и ареста частных коллекционеров, евреев. Покойный рейхсфюрер Гиммлер, в сорок четвертом году, в разговоре с Фениксом, заметил:

– У него, как и других дилеров, есть еврейская кровь. Они знают, что от разумного поведения, зависит их жизнь… – именно через Отшельника, как в движении звали дилера, Феникс удачно распродал коллекции Маляра и Драматурга. Модернистское искусство его не интересовало, однако для интерьера виллы он отобрал несколько этюдов Дега, из разошедшегося по Европе и Америке собрания Маляра:

– Надо, чтобы Фредерика занялась балетом, – решил Феникс, – для девочки, это всегда хорошо. У Эммы в классной комнате стоял балетный станок… – он думал о будущем лете:

– Адольф вернется домой, на каникулы. К тому времени я привезу Фредерику из Израиля, оформлю ей нужные документы. Она станет Ритберг фон Теттау, как и будущее дитя… – Феникс надеялся на мальчика, но еще не решил, как его назвать:

– Время у нас есть… – он глубоко затянулся, – надо отделать детскую для Фредерики и младенца, надо съездить в Лихтенштейн, за паспортом для Цецилии, надо купить ей машину… – он мысленно перебрал картины, спрятанные Отшельником:

– Две тысячи полотен. Денег от их продажи хватит, чтобы финансировать движение еще сто лет, а то и больше. Наши интересы в арабской нефти тоже приносят отличный доход… – коллекцию фон Рабе, эвакуированную из картинной галереи, на вилле, Феникс держал в банковских сейфах, вместе с золотом, привезенным из лагерей, и отсюда, из Будапешта:

– Местные евреи дорого покупали свою жизнь, – усмехнулся он, – я тогда отлично заработал…

Его личные прибыли не переплавлялись в аккуратные слитки золота, с печатью рейхсбанка. Приезжая в Цюрих, спускаясь в хранилища, Феникс проверял связки часов, колец и перстей, выломанные клещами зубные коронки, горсти драгоценных камней:

– Золото нужно для возрождения Германии… – металл тускло светился в полутьме, – в конце концов, я воспитываю преемника фюрера… – он был уверен, что Адольф подружится с Фредерикой, почти ровесницей:

– Как он подружился с Кларой. Он добрый мальчик, приветливый, дружелюбный… – в сентябре племянник начал учиться, в закрытой школе под Цюрихом. Перед отъездом в Будапешт Феникс разговаривал с директором:

– Адольфа хвалят, он преуспевает в языках, в спорте. Он вообще похож на Эмму, а лицом напоминает Отто…

Сейчас Фениксу надо было думать о предстоящей операции. Он тщательно потушил окурок:

– Но, кажется, мы, как говорят русские, явились к шапочному разбору… – сверху опять посыпалась каменная крошка, уши заложило от ближнего взрыва. Помотав головой, вытерев глаза, Феникс крикнул Дудашу:

– Впереди, скорее всего, отряд Кирая, они тоже явились сюда с взрывчаткой. У нас где-то были винтовки, с оптическим прицелом… – Феникс предполагал, что скоро наткнется на проклятую доктора Горовиц:

– Может быть, русские арестовали ее мужа или сына, и она явилась сюда, их выручать. Очень хорошо, избавлюсь от двух птиц одним камнем. Или ее пристрелят красные, выполнят за меня мою работу. Я найду Цецилию, и забуду и о венграх, и о коммунистах, на веки вечные… – Дудаш озабоченно отозвался:

– Я тебя одного вперед не отпущу. Ты рискуешь, Алоиз. Зачем тебе винтовка, если есть автоматы… – острые, белые зубы Феникса блеснули в темноте:

– Винтовка, вернее, прицел, надежней. Что касается риска, то это моя родня, мне ее и выручать. Ждите меня здесь… – отдав Дудашу АК, приняв винтовку, Феникс исчез за поворотом трубы.

Саломею Наум Исаакович поручил заботам Серова. Несмотря на суматоху во дворе, Эйтингон сохранял спокойствие:

– У вас будет конвой, – сказал он генералу, – встретимся в аэропорту. Я больше, чем уверен, что сюда явилась пани Штерна, с отрядом повстанцев… – тюремная охрана настаивала, что на нижний ярус подвала, где раздался взрыв, попасть невозможно. Наум Исаакович холодно ответил венгерскому офицеру:

– Я не знаю такого слова. Что значит, лифт не работает? У вас должен иметься аварийный генератор и пожарная лестница. Прекратите беспорядки, начинайте действовать. Мерзавцы не должны уйти отсюда живыми… – и генератор, и лестница, действительно, быстро нашлись. Не выпуская снайперской винтовки, Эйтингон вытер потный лоб:

– Но мы потеряли время, пробираясь в подвал. Рыжий исчез, его камера пуста… – дверь камеры взрывом снесло с петель. Тюремный коридор больше напоминал каменоломню. Судя по всему, отряды повстанцев расположили заряды не в одном, а в нескольких местах:

– Пол треснул, стены осыпались. Рыжий далеко не дурак, он нырнул вниз, и был таков… – Наум Исаакович, с двумя десятками солдат и офицеров, из войск венгерской госбезопасности, тоже спустился в распахнутые взрывом, канализационные тоннели. Неподалеку слышались автоматные очереди:

– Во вчерашних стычках мерзавцы заполучили себе АК, – вспомнил Эйтингон, – Серов сказал, что раньше оружие использовалось только на экспериментальных полигонах, у военных. Это первая масштабная операция, где действуют новые автоматы… – он сам от АК отказался:

– Я не люблю палить в белый свет, как в копеечку, – угрюмо сказал Эйтингон Серову, – нам нужна живая, пусть и раненая пани Штерна, а не ее труп… – через начальника тюремного конвоя, хорошо говорившего по-русски, он передал строгое распоряжение отряду:

– Стрелять только по моей команде. Никакой паники, никакого беспорядочного огня… – в свете фонарика побледневшее лицо венгра казалось белым пятном. Губы офицера задергались:

– Товарищ генерал… – имени Эйтингона здесь не знали, звания тоже, но венгры называли его генералом:

– Товарищ генерал… – офицер сглотнул, – это опасно, поднимитесь наверх. Повстанцы могут…. – Эйтингон согласился:

– Вспороть мне живот и повесить на собственных кишках. Я слышал, что Дудаш так делает, товарищ сотрудник госбезопасности… – добродушный смешок Наума Исааковича сменился неприязненной сталью, в голосе:

– Если я увижу хотя бы одного человека, бросившего оружие, я лично его расстреляю, перед строем… – строя здесь не было и быть не могло. Они продвигались маленькой группой, не отрываясь от стены, вдыхая неприятный запах подземелья. Эйтингон видел карты тоннелей Будапешта:

– Не город, а сырная головка. Внизу все изрезано ходами и переходами, трубами и подвалами. Если пани Штерна заполучила мужа, она могла давно скрыться, и мы ее никогда не найдем… – он крепче сжал приклад винтовки:

– Такого не случится. Со времен Берия ничего не изменилось. От моего поведения зависит судьба моих детей. Значит, я не должен упустить пани Штерну и Рыжего. Саломея, большая удача, но я не имею права на ошибки, и никогда больше такого права не получу… – каждый день Наум Исаакович вспоминал, что Анюте и Наденьке одиннадцать лет, а Павлу, девять:

– Они вытянулись, повзрослели. Они и в младенчестве напоминали Розу, а теперь, наверное, стали еще больше на нее похожи. Мои девочки, мои красавицы. Павла я оставил на воле младенцем… – Эйтингон скрыл вздох, – надеюсь, его не разделили с двойняшками, не сменили детям фамилию…

Он никому не говорил о памятнике, серого гранита, на Востряковском кладбище. С хоральной синагогой ему было никак не связаться, но за могилу Розы Эйтингон не беспокоился:

– Я им передал столько денег, что хватит еще на век ухода за надгробием. По ней читают кадиш, о Розе я позаботился… – он напомнил себе, что обязан позаботиться и о детях:

– Проклятому Гольдбергу девочки не нужны. Он женился во второй раз… – об этом Эйтингон узнал от Саломеи, – у него родилась еще одна двойня. Он считает, что Анюта и Наденька давно мертвы… – Саломея мало что могла рассказать об интересующих Наума Исааковича вещах:

– Вернее, людях, – поправил он себя, – кажется, она не лжет. Герцог, действительно, держал ее взаперти, читал ее корреспонденцию. Мистер Джон понял, с кем имеет дело, он предусмотрительный человек… – Эйтингону не нравилось появление Саломеи в Будапеште:

– История с побегом от мужа, полная ерунда, – хмыкнул он, на докладе у Серова, – Саломея болталась в городе летом сорок четвертого британская разведка поручила ей убить личного представителя Гиммлера, Максимилиана фон Рабе. Он, с Эйхманом, начинал депортации, из Будапешта. Наш старый знакомец Валленберг пытался спасти евреев… – Серов кивнул:

– Я помню операцию. У Валленберга ходил в подручных уголовник, темная личность, некий Волков… – Эйтингон отозвался:

– Тоже шпион запада. Он организовал побег Рыжего, осенью сорок пятого, в Москве… – Наум Исаакович сделал в блокноте пометку:

– Поискать Волкова, в открытых источниках… – до поездки в Будапешт ему не давали западных газет, но Эйтингон предполагал, что сейчас все изменится:

– Изменится, если операция пройдет удачно, то есть вторая ее часть… – он еще надеялся на показания Саломеи:

– На острове Возрождения она разговорится. Мы узнаем и о Волкове, если мистер Джон о нем упоминал, и зачем наша дамочка явилась в Будапешт… – в разговоре с Серовым, Наум Исаакович вздохнул:

– Все это может быть тщательно спланированной операцией, против нас. Запад знал о будущих беспорядках, эмиссары ЦРУ и британской разведки давно мутили здесь воду. Британцы послали сюда Саломею, она, случайным образом, дала себя арестовать, а теперь летит в СССР. Мы, можно сказать, своими руками кладем себя в гроб. Не забывайте, о ком идет речь… – избегая назвать имя маленькой Марты даже в охраняемом кабинете, Эйтингон указал на восток. Серов отмахнулся:

– Девушка утверждает, что ее муж, как и остальные, считает случившееся катастрофой. Отказала техника, так бывает. Вряд ли он послал бы сюда собственную жену… – Эйтингон скептически относился к заявлениям герцога:

– Он осторожный человек, он зряшного слова не вымолвит. Нет, якобы побег Саломеи может быть дымовой завесой. В сорок пятом году, мы гонялись за его светлостью и покойным мистером Кроу, за проклятой Мартой, а в это время, у нас под носом, Волков атаковал тюремные конвои, устраивая на Садовом Кольце акции в духе Сопротивления. Кто сейчас пробирается через нашу границу и зачем… – Эйтингон велел себе пока думать о пани Штерне и Рыжем:

– Надо проверить, что там за выстрелы. Отряд Дудаша, если он, действительно, здесь, может устроить бойню, столкнувшись с силами Кирая. Начинается борьба за власть, пусть и недолгая… – венгры Наума Исааковича не волновали, но гибель Штерны и Рыжего в его планы не входила:

– Три человека со мной, – тихо распорядился он, – держите оружие наготове. Остальные ждут здесь. Выключить фонарики, не разговаривать, даже не шептать…

Погасив фонарик, Эйтингон, осторожно пошел вперед.

Эстер быстро бинтовала ссадину на руке одного из бойцов:

– Ничего страшного, – сказала она, ободряюще, по-немецки, – задела пуля, на излете. Сейчас вы вернетесь в строй… – как и в Варшаве, вместо строя, у них были только прижимающиеся к стенам тоннеля группы бойцов. В воздухе повисла каменная пыль, горло Эстер раздирал кашель:

– Откуда стреляют, – она крепко затянула узел на бинте, – вряд ли это госбезопасность, они еще не опомнились… – над головами торчали перекрученные осколки железных прутьев. Камни раскачивались, грозя осыпаться. Сразу после взрыва Шмуэль и еще несколько ребят вскарабкались наверх, помогая друг другу. Сын, на мгновение, обнял Эстер:

– Мамочка, не волнуйся. Если дядя Авраам там… – юноша вскинул голубые глаза, – мы его найдем, живого… – Эстер потерлась щекой о юношескую, мягкую щеку:

– Щетина отросла, он дня три не брился. Господи… – поняла она, – им двадцать лет, они давно бреются. Я помню, как покупала мальчишкам мороженое, в лавке на канале, в Амстердаме. Два рожка, шоколадный и ванильный. Иосиф хотел съесть оба, настаивал, что Шмуэль простыл, а тогда, всего лишь, цвела сирень, поэтому он и чихал… – перед глазами встало матросское платьице Маргариты, полотняная юбка покойной Элизы.

Эстер услышала лай Гамена:

– Элиза хотела вернуться домой, но у особняка стояли гестаповские машины. Господин Франк предупредил нас, я увезла всех в Роттердам… – в бывшем доме Кардозо помещался маленький музей городской общины и Сопротивления:

– Так лучше, – вздохнула Эстер, в разговоре с Авраамом, – пусть там висит его портрет, пусть сад называется именем Кардозо. Маргарита ничего не знает, а остальные, тем более, близнецы, никогда, ничего не скажут… – юноши не заговаривали об отце. Эстер была уверена, что труп Давида британцы похоронили, как неопознанное тело:

– Циона сказала, что русские убили пана Блау, и выбросили его в море, но насчет Давида она ничего не знала. Понятно, что русские привезли его в Израиль, организовали документы, о его якобы смерти, после Аушвица. Он хотел мне отомстить, сделать Фриду мамзером. Он рискнул собой, потому что ненавидел меня… – они решили, что Фрида узнает все, только после армии:

– Вряд ли она в семнадцать лет соберется замуж, – заметил Авраам, – да и для любящего мужчины ее статус не представит препятствия…. – Эстер отозвалась:

– Клеймо, все равно, не снять. Кого бы она не встретила, дети ее останутся не евреями, на десять поколений вперед… – не называя имени дочери, Авраам, приватно, написал известным раввинам, в диаспоре. Ответ пришел один и тот же:

– Настоящее происхождение Фриды должны признать два свидетеля, еврея, – вспомнила Эстер, – они должны подтвердить заявление Ционы, что Максимилиан, действительно, отец девочки… – Эстер передергивало, когда она только думала о таком:

– Фриде не стоит ничего говорить, – твердо заявила Эстер мужу, – мы объясним, что я была уверена в смерти Давида. Я вышла за тебя замуж, родилась Фрида… – Эстер, мимолетно, подумала:

– Хорошо, что Полина девочка. Если бы у Ционы родился мальчик, дети могли увлечься друг другом. Пришлось бы говорить Фриде, кто ее настоящие родители… – Фрида исправно переписывалась с Лондоном. Маленький Джон тоже учил арабский язык. Мальчику, как и дочери, нравилась история:

– Близнецы возили их на Масаду, в пещеры вокруг Мертвого моря. Авраам показывал им древние манускрипты, в университетской библиотеке… – отпустив бойца, Эстер прислушалась:

– Вроде тихо. Непонятно, кто стрелял, из тоннеля, ведущего на запад… – взвесив на руке браунинг, она махнула в непроницаемую тьму:

– Думаете, там люди Дудаша… – один из ребят мрачно кивнул:

– Больше некому, майор. Слухи в городе ползут быстро. Дудаш узнал, что мы собираемся атаковать здание госбезопасности, и собирается поживиться добычей. Он загребает каштаны чужими руками… – щелкнув зажигалкой, Эстер сверилась с часами:

– Пусть он и сражается с русскими, когда они появятся в подвалах, – доктор Горовиц нехорошо усмехнулась, – мы уйдем обходным путем, когда вернется группа Симона, когда они найдут моего мужа… – наверху заметался луч фонарика, затрещала автоматная очередь:

– Мама, – донесся до нее голос сына, – дядя Авраам здесь… – Эстер, облегченно, выдохнула, – он жив, но почти без сознания. Его контузило при взрыве, мы откопали его из-под камней… – Эстер заорала:

– Шмуэль, ты не на пресс-конференции, меньше разговоров! Спускайте его и прыгайте сами! У вас на хвосте русские… – посветив фонариком, Эстер увидела в черном провале свода избитое, заплывшее синяками лицо мужа:

– Потом, все потом… – велела себе она, – надо, немедленно убираться отсюда… – она протянула руки вверх:

– Шмуэль, осторожней… – лицо сына испачкала пыль, – здесь всего два метра, но смотрите, куда вы прыгаете… – обняв стонущего Авраама, Эстер прижала его к себе:

– Все хорошо, все хорошо, милый… – она поцеловала распухшие губы, – ты дома, рядом со мной. Все хорошо, любовь моя… – в тоннеле прогремел одинокий выстрел. Не выпуская Авраама из объятий, Эстер сползла на влажные камни. Из светловолосого, разнесенного пулей затылка женщины, хлестала кровь.

На темное дерево стола водрузили холщовый мешок. Плотную ткань проштамповали фиолетовыми, госпитальными, печатями. Сунув пилотку в карман, генерал Кирай положил руку на плечо Шмуэля:

– Багажник в машине пустой, вы можете… – юноша покачал головой, не отводя взгляда от мертвого лица матери:

– Нет. Я… мы не повезем маму в багажнике. Я положу ее на сиденье, сзади… – плечо дернулось, Шмуэль едва сдержал плач.

Генерал Кирай связался с оставшимися в Будапеште раввинами, из синагоги Дохани. Тело Эстер привезли в здание погребального общества, при старом еврейском кладбище. С прошлого века здесь никого не хоронили, но в стылую комнатку пришло несколько пожилых женщин. После службы в армии Шмуэль хорошо знал, что случается с умершими:

– Ее обмыли, привели в порядок ногти, волосы… – он осторожно коснулся влажного, светлого локона, с заметной сединой, – мама, мамочка… – отчима поместили рядом, в каморке, куда принесли матрац. Доктор Судаков пока не пришел в себя. Вызванный Кираем врач сделал успокоительный укол и перевязал раны Авраама:

– Ему опять вырвали ногти, от протезов не осталось и следа, у него сломаны ребра… – Шмуэль заставил себя успокоиться:

– Во всем виноваты русские, они убили и маму… – после поспешного отхода отряда из подвалов здания госбезопасности, у него не оставалось сомнений:

– Если там и были люди Дудаша, – сказал Шмуэль генералу Кираю, – то мы их не видели. Да и зачем кому-то из его отряда понадобилось стрелять в маму… – Кирай шепнул:

– Машина готова, бензина хватит до границы и даже дальше. Впрочем, автомобиль придется бросить, через озеро надо переправляться на лодке… – Шмуэль кивнул. Он хорошо помнил карту. В старом опеле, под сиденьем водителя, лежал русский автомат, гранаты и бельгийский браунинг матери. Шмуэль надеялся, что по дороге они не встретят ни венгерских, ни советских войск:

– Дяде Аврааму нельзя садиться за руль, в его состоянии… – подумал юноша, – придется мне вести машину. Ничего, я справлюсь… – Кирай кашлянул:

– Симон, я не хочу тебя торопить, но… – Шмуэль знал, о чем идет речь. К вечеру в районе парламентской площади тоже появились баррикады. Кирай решил не ждать объявления Надя о создании коалиционного правительства:

– Товарищ Имре, несмотря на его заверения в любви к Венгрии, еще не решил, куда метнуться… – издевательски сказал генерал, по дороге на кладбище, – но, надо отдать ему должное, он, действительно, помог найти твоего отчима. В общем… – Кирай вздохнул, – завтра мы атакуем здание ЦК партии. Все равно меня оттуда исключили и выписали смертный приговор… – он коротко улыбнулся.

Полковник Малетер формировал регулярные отряды, из сил восставших. Оружия и автомобилей хватало. Шмуэлю быстро нашли и опель, и автомат с гранатами:

– Даже документы принесли, правда, венгерские… – он повертел старый паспорт, – ровесник дяди Авраама. Он знает венгерский язык, в случае проверки, он объяснится… – Кирай велел Шмуэлю не соваться на шоссе:

– Лучше подольше проведете в дороге… – он начертил на карте путь, в обход Дьёра, – там совсем деревенские места, русских ждать неоткуда… – Шмуэль ожидал увидеть в Вене тетю Цилу и Генрика с Аделью:

– Тетя Марта и дядя Меир, наверняка, в городе, – понял юноша, – надо сказать дяде Меиру, что мамы больше нет. И папе… – он не стал поправлять себя, – папе тоже надо сказать… – загорелое лицо матери было странно умиротворенным. Шмуэль сглотнул:

– Мы сейчас, господин генерал, сейчас… – Кирай приобнял его:

– Я в машине подожду. Побуду вашим шофером, до окраины. По городу лучше ехать с конвоем. Да и майор… – его голос дрогнул, – то есть твоя мать, заслуживает военных почестей… – Шмуэль подумал, что в Израиле, мать, наверное, похоронят на горе Герцля:

– Она никогда не служила в нашей армии, но она офицер Армии Крайовой, кавалер британских и европейских орденов… – ордена Эстер держала в ящике рабочего стола. Фрида и Моше, детьми, любили играть с блестящими знаками:

– Британский, польский, голландский, французский, – вспомнил Шмуэль, – Кирай обещал, что от Венгрии она тоже получит награду, посмертно… – на военном кладбище, на горе Герцля, устроили отдельный участок, для еврейских солдат союзных армий:

– Маму положат там… – слезы потекли по лицу Шмуэля, – мы будем к ней приходить. Теперь мы с Иосифом должны читать кадиш, и папа с дядей Меиром тоже. Я уверен, что в Риме все поймут, разрешат мне ходить в синагогу… – во время службы в армии Шмуэль, больше всего, боялся, увидеть в списках погибших, имя брата:

– Тогда я не знал, как сказать о таком родителям, а сейчас мне надо поговорить с дядей Авраамом, то есть папой…

Прижавшись щекой к прохладной щеке матери, он вдохнул знакомый аромат простого мыла. Детьми, они с братом, сидели в жестяном тазу, в садике особняка Кардозо, в Амстердаме. Над зеленой травой, над распустившимися розами, плыли мыльные пузыри:

– Мы смеялись, тянули руки к маме. Она целовала нас, заворачивала в одно полотенце, вдвоем. От нее так пахло, банным мылом… – юноша зарыдал:

– Мама, мамочка, прости меня, пожалуйста… Я должен был тебя защитить, я… – крепкая, знакомая рука легла ему на плечо. Не стирая слез, Шмуэль заставил себя обернуться:

– Он еще не понимает, что случилось, он… – Авраам все понимал. На войне он видел достаточно мертвых тел. На мгновение, ему показалось, что Эстер спит:

– Как в Польше, в горах. Она любила спать на спине, а я клал голову на ее плечо. Это было после операции, я еще ходил с повязкой. Она укачивала меня, пела старую песню, про озеро Кинерет… – в свете одинокой лампочки, под потолком, он увидел слезы на лице пасынка. Шмуэль вытер щеки рукавом грязной рубашки:

– Надо поддержать мальчика, – сказал себе Авраам, – ему всего двадцать. Я… – он подавил рыдания, – я буду скорбеть потом, когда мы привезем ее домой. Господи, дай мне сил, дети еще маленькие…

У него ничего не получилось. Он упал на стол, тыкаясь мокрым лицом в ее грудь:

– Эстер, Эстер, зачем ты так, зачем… – Авраам раскачивался, подвывая. Шмуэль обнял его:

– Папа, милый, не надо. Папа, я здесь, я с тобой… – они плакали, прижавшись друг к другу, глядя на спокойное лицо Эстер.

Наум Исаакович велел остановить бронированный опель, из гаража управления госбезопасности, на проспекте Андраши, рядом с трапом ТУ-104, присланного из Москвы. Путь в Будапешт пролегал над странами Варшавского договора, но самолет шел с конвоемистребителей.

Помогая себе здоровой, правой рукой, Эйтингон открыл дверь:

– Очень хорошо, что так. Повстанцы могут заполучить зенитную артиллерию. Неподалеку от австрийской границы они угнали танк и расстреляли наши машины… – донесение из Дьёра Эйтингон прочел в санчасти, где ему вынимали пулю, из левого предплечья. Выжившие танкисты мало что помнили, но, судя по всему, стычка началась с проверки документов у какого-то иностранца.

Пробежав глазами его описание, Эйтингон выругался:

– Проклятый инвалид явился сюда за женой. Не думал я, что партизанский герой умеет еще и водить танки… – документов остальных гражданских лиц танкисты просто не видели:

– Две женщины и мужчина, – Эйтингон вздохнул, – инвалид мог, к его радости, наткнуться на жену и Моцарта, с девушкой… – при бегстве из города Моцарт сбил машиной пару венгров, но венгры Эйтингона нисколько не интересовали:

– В отличие от наших танков, по которым стрелял месье Гольдберг…

Позвонив Серову на аэродром, Наум Исаакович узнал, что Саломею, в наручниках, препроводили в самолет:

– Ждем только вас… – за голосом генерала он разобрал гудение моторов, – надеюсь, все в порядке… – Эйтингон, собственными глазами, видел смерть пани Штерны:

– Рыжего и юного Шмуэля мы найдем, – пообещал он Серову, – я велел отправить их приметы по всей стране. Они сейчас рванут на запад. Они не собираются здесь засиживаться, после гибели доктора Горовиц… – они с Серовым сошлись во мнении, что пулю выпустили венгры:

– Под землей столкнулись два отряда повстанцев… – сидя у телефона, Эйтингон закурил, – я точно в нее не стрелял, не делали этого и мои люди. Венгры борются за власть, делят шкуру неубитого медведя. Но хорошо, что она мертва, одной заботой меньше… – доложив о стычке с участием Монаха, Эйтингон добился от Серова обещания, что все материалы уйдут в Москву:

– Он тоже должен получить смертный приговор, бандит, – зло сказал Наум Исаакович, – его военные заслуги значения не имеют… – Эйтингон не хотел своим девочкам такого отца:

– Он им и не отец вовсе. Но, зная месье Гольдберга, я не удивлюсь, если он соберется пересечь границу СССР, в поисках детей. Ворона и Роза дружили, Ворона рассказала британцам о детях Розы. Гольдберг знает о девочках, он может начать поиски… – Эйтингон не хотел рисковать. Аэродром заливал золотой свет осеннего солнца, ветер гонял по бетонке рыжие листья кленов. Над шпилями и крышами Будапешта стелился серый дым:

– Горит что-то. Наверняка, повстанцы постарались, – понял Наум Исаакович, – теперь госбезопасности придется срочно восстанавливать подвальный этаж тюрьмы. Арестов ожидается много… – со дня на день премьер-министр Надь должен был объявить о создании коалиционного правительства, с привлечением разогнанных несколько лет назад, оппозиционных партий:

– Пусть делает что угодно… – несмотря на ранение, Эйтингон нагнулся, – пусть выходит из Варшавского договора. В начале ноября мы введем сюда механизированный корпус. К годовщине революции от смутьянов и следа не останется. Надь отправится в расстрельный коридор, с генералом Кираем, кардиналом Миднсенти и Рыжим. Пани Штерна словила пулю, очередь за ним… – Серов, быстро спускался по трапу. Из кармана генеральской шинели торчала стальная фляжка. Эйтингон сунул в карман штатского пальто кленовый лист:

– Моя первая зарубежная командировка, после ареста. Пора вернуться к традиции… – он любил вклеивать в неизменные, черные блокноты сухие цветы и листья:

– Как с викторианскими романами… – подумал Эйтингон, – мелочь, но греет душу… – он вспомнил, как девочки ковыляли по розарию дальневосточной виллы:

– Они сами были, словно цветочки, я их так и называл… – Серов улыбался:

– На посошок, товарищ Эйтингон. Надо выпить, в честь хороших новостей. Тем более, в Москве вы не останавливаетесь, сразу летите на юг. У вас не будет времени… – глава комитета осекся. Эйтингон и не предполагал, что ему позволят навестить семью:

– Как мне не выпишут «За отвагу», несмотря на ранение. Я работаю не ради орденов, а ради страны и моих детей… – обшарив глазами довольное лицо Серова, он решил пока не лезть на рожон:

– Не стоит просить о встрече с ребятишками. Пусть заговорит Саломея, потом посмотрим, как это лучше сделать… – армянский коньяк пах старым дубом и вишневыми листьями:

– Скоро увидимся, товарищ Эйтингон… – Серов первым протянул ему руку, – на юге много врачей, о вашем ранении позаботятся… – Наум Исаакович отмахнулся: «Царапина». Легко, словно юноша, взбежав по трапу, он вспомнил первую заграничную командировку:

– Я поехал в Стамбул, через Бухарест. Двадцать четвертый год, еще был жив Дзержинский, весной родилась проклятая Марта, Янсон с Кукушкой перешли латвийскую границу, отправились в Африку. Никого не осталось, один я скриплю… – он выпрямил спину:

– Ерунда, мне нет шестидесяти. Я еще не видел советского человека в космосе. Но увижу, обязательно… – в салоне он увидел Саломею.

Беглянку приковали к креслу. Девушка сплела на коленях длинные пальцы музыкантши:

– Пошла она к черту, – Эйтингон отвел глаза от бледного лица, – сейчас я с ней говорить не собираюсь. Пусть поварится, в своем соку… – кинув плащ на ряд свободных кресел, он закрылся свежим «Огоньком»:

– Молодая смена коммунистов… – ребят и девушек сняли в спортивных костюмах, – комсомольцы Куйбышева сдают нормы ГТО. Репортаж с введенной в строй, новой ГЭС. Выдан первый миллиард киловатт-часов, для страны Советов… – шелестели страницы, самолет разгонялся. Циона закусила губу:

– Максимилиан меня любит. Он никогда не оставит меня в руках русских Он вырвет меня из СССР, увезет в наше гнездышко, у нас родится дитя… – она незаметно сомкнула ладони на животе:

– Я буду ждать Макса, он приедет за мной… – повернув прочь от медного солнца, ТУ-104 скрылся в темнеющем небе, на востоке.

Интерлюдия Вена, октябрь 1956

Проехав по тряскому булыжнику Флейшмаркт, грязный форд свернул на узкую улочку Юденгассе. Небо над Дунаем окрасилось в розовый цвет. Траву на газонах прибило искрящимся инеем. Под колесами машины едва слышно хрустел первый лед. Хозяйка магазинчика подержанных вещей распахивала ставни на окнах, выносила к двери плетеные корзинки с дешевым барахлом.

Она кинула взгляд на машину:

– Опять беженцы, кажется, хоть у них и местные номера. И едут, и едут. Четвертый день пошел, с начала беспорядков… – часы, по радио, пробили семь раз. Раздался голос диктора:

– Доброе утро, Вена. Надеюсь, вы сварили кофе и поставили на стол булочки. Сегодня двадцать шестое октября, пятница. В праздничный день нас ожидает ясная погода, хотя ночные заморозки дают о себе знать… – Национальный День установили в прошлом году, после принятия декларации о нейтралитете Австрии:

– Магазины мы не закрываем, – хозяйка прислонилась к косяку, – еще не привыкли к празднику. Да и праздник светский, не Рождество, не Пасха… – остановившись, форд ловко притерся к бордюру.

В машине пахло табаком и потом. Адель, устало, протерла глаза:

– Лавка открыта. Надо купить фату или кусок кружев, пусть и подержанных… – Адель сомневалась, что в комиссионном магазине найдется фата:

– Все равно, хочется праздника, даже сейчас. Ювелиры, все спят или завтракают. Ладно, в синагоге найдется кольцо…

Полчаса назад, проехав круглую, кирпичную Башню Дураков, бывшее психиатрическое отделение главного госпиталя Вены, они высадили Гольдберга и Цилу на ступенях приемного покоя. Монах, слабым голосом, сказал:

– История больницы очень интересна. Император Иосиф увлекался каббалой, состоял в масонской ложе. Размеры здания и количество комнат отражают его веру в нумерологию. Мой предок ссужал ему деньги, для строительства отделения… – Эмиль указал на башню. Генрик, терпеливо, отозвался:

– Вы все расскажете завтра, когда мы вас навестим. Пока надо хоть кого-то разбудить… – Гольдберг, неразборчиво, пробормотал:

– В госпитале работал Земмельвейс… – рыжая голова спящей Цилы лежала на плече мужа. Монах, осторожно, поцеловал ее в лоб:

– Милая, мы в больнице. Сейчас все закончится, потерпи немного…

Танк они бросили на пустынном берегу озера. Достав из-под пиджака потрескавшийся, скрипичный футляр, Генрик вгляделся в горизонт:

– Обещали проводников, – недовольно пробормотал парень, – а никого и в помине нет. Но лодки здесь, я приведу какую-нибудь посудину. Адель, мы сядем на весла… – завидев футляр, девушка ахнула:

– Ты не забыл о скрипке… – Генрик погладил старинное папье-маше:

– Гварнери никогда меня не покинет. Это подарок папы… – он нежно улыбнулся, – на скрипке будет играть мой сын… – Адель велела себе не краснеть:

– Кажется, дядя Эмиль и тетя Цила ни о чем не догадались. И хорошо, что так, мы потом во всем признаемся… – оказавшись на австрийском берегу озера, они взяли напрокат форд, в первом попавшемся по дороге гараже.

Адель с Генриком долго нажимали на кнопку звонка, у двери приемного покоя:

– Кого принесло, – пробурчал недовольный голос, – все скорые на месте. Рожаете, что ли… – заспанный санитар окинул взглядом стройную фигуру Адели:

– Не рожаете. Что болит, у кого… – Генрик выхватил у него смятую газету:

– Хватит прохлаждаться. Мы едва вырвались из Будапешта, у нас в машине двое раненых… – доставая из бардачка конверт с долларами, Адель улыбнулась:

– Все забегали, засуетились, появились хирурги, каталки… – они обещали Эмилю и Циле, что, немедленно, поедут в британское посольство:

– Тетя Марта, наверняка, там… – строго сказал Гольдберг, – я ей позвоню, прямо сейчас… – доктор, стоящий над каталкой, покашлял:

– Прямо сейчас, господин главный врач, вас, и вашу жену, ждут операции. К вечеру мы посмотрим на ваше состояние и, может быть, разрешим звонки… – выяснилось, что о Гольдберге здесь слышали и читали его статьи:

– Но вы, прежде всего, пациент, – робко заметил хирург, – вы должны понимать… – не обращая на него внимания, Гольдберг повторил:

– Прямо сейчас, нигде не задерживаясь… – Адель сунула в карман смятого жакета доллары:

– Но мы задержимся. В синагоге, для свадьбы, для праздничного завтрака…

Адрес синагоги, они узнали у полицейского, в центре города:

– Предки дяди Эмиля давали деньги на ее строительство, – вспомнила Адель, – они были банкирами кайзеров… – девушка почувствовала на запястье теплые пальцы:

– Адель… – он сглотнул, – если ты… – Тупица замялся, – если ты передумала, если ты меня не любишь, то не надо… – девушка хихикнула:

– Дурак. Я тебя никогда не разлюблю. Я подсчитывала, хватит ли денег тебе на галстук… – Тупица застегнул прожженную гарью, влажную после озерной воды рубашку:

– Видел бы меня мой командир, на заставе. Обойдусь без галстука, – он подмигнул Адели, – еще надо заплатить за завтрак, любовь моя. Хотя в приличное место, в таком виде, нас не пустят… – Адель вспомнила рассказ сестры о выпитом на берегу Северного моря шампанском. Девушка встряхнула головой:

– Ничего. Устроим пикник, на берегу Дуная… – она потерлась щекой о руку Генрика:

– Я тебя люблю, милый. Я сейчас… – каблуки простучали по булыжнику, Адель наклонилась над корзинами.

Выцветший шелк, потертый бархат, ласкали пальцы. Она вытаскивала на свет заштопанные чулки, облетевшие боа, из страусовых перьев, потерявшие застежки пояса и бюстгальтеры, старого атласа. Пахло нафталином и выветрившимися духами, Адель нащупала на дне корзины что-то кружевное. Вуаль спускалась с бархатной шляпки, цвета слоновой кости. Она вгляделась в рисунок:

– Брюссельское. Вещь сделали до войны, по моде тридцатых годов… – шляпку хозяйка нашла недавно, в забытой коробке, в кладовой магазина. На картоне, карандашом, она написала: «1938»:

– Год аншлюса, – подумала женщина, – евреи продавали вещи за бесценок, бежали из Австрии. Антиквары нажились, но я не антиквар, – она усмехнулась, – у меня и так в лавке все дешевое. Подержанный товар есть подержанный товар. Правильно, шляпка и платье, вечерний наряд. Их сдала женщина, высокая, красивая. Платье парижское, я его удачно сбыла, а шляпка завалялась… – на шелковой подкладке золотились стершиеся буквы: «А.Р».

Хозяйка разглядывала хорошенькую девушку, с потными волосами, в порванных чулках, в пестрящей пятнами юбке. Высокий парень, в жеваном пиджаке, курил, привалившись к капоту машины:

– Точно, беженцы… – насадив шляпку на голову, Адель посмотрелась в мутное зеркальце, привешенное к косяку двери:

– Словно на меня шили… – кружево развевалось под прохладным ветерком, – будет настоящая свадьба, даже с цветами… – к лацкану жакета она приколола белую розу. Тупица пытался отдать старику цветочнику, с ручной телегой, деньги. Тот отмахнулся:

– От заведения, – старик мелко рассмеялся, – в честь праздника… – Адель погладила мягкий бархат:

– Видно, что вещь дорогая, хоть ей и лет двадцать… – сунув голову в крохотный магазин, она поинтересовалась:

– Фрау, почем шляпка… – машина погудела, хозяйка поймала себя на улыбке:

– Парню не терпится. Пусть будут счастливы, она вся сияет… – женщина весело отозвалась:

– Берите так, фрейлейн. Это жених ваш, что ли… – девушка кивнула:

– Почти муж. Мы едем на нашу свадьбу, в синагогу… – хозяйка открыла и закрыла рот: «Прямо сейчас?».

– Именно так. Спасибо вам… – рассмеявшись, оставив на голове шляпку, Адель проскакала по булыжникам к машине:

– Все готово, – она устроилась рядом с Генриком, – заводите карету, господин Авербах… – виляя на выбоинах, форд устремился за поворот Юденгассе.

В кабинете раввина пахло воском, пряностями, крепкими сигаретами. Адель сидела на краешке уютного, обитого черной кожей кресла. Закинув ногу на ногу, девушка спустила на глаза вуаль:

– Нечего было бояться… – хмыкнула она, – никто не стал никуда звонить… – припарковавшись у дубовой двери, Генрик, недоуменно, сказал:

– Странно, здание выглядит, как жилой дом… – о венской синагоге Адель слышала от тети Марты, навещавшей Австрию с дядей Максимом:

– Они ездили в Линц, к мистеру Визенталю, – Адели стало неуютно, – они охотятся за беглыми нацистами… – она отогнала мысли о Вахиде. Адель знала, что, на самом деле, его зовут Вальтер Рауфф:

– Его нет, – уверила себя девушка, – и никогда не было. Он меня больше не побеспокоит, я забуду о случившемся. Я забыла, благодаря Генрику… – правое запястье больше не чесалось. Адель бросила взгляд на большие часы, с кукушкой:

– Синагогу возвели в начале девятнадцатого века. Тогда действовал закон, запрещавший возводить отдельно стоящие храмы, если они были не католические… – архитектор искусно встроил молитвенный зал, с балконом, внутрь обычного на вид жилого дома:

– Поэтому синагогу и не тронули нацисты, – грустно сказала Адель, нажимая на звонок, – они боялись, что огонь перекинется на соседние здания… – ожидая ответа, Генрик вздохнул:

– Здесь не осталось больше синагог, после войны и бомбежек. Но город восстановили, как Будапешт. Адель… – он пошарил по карманам, – а если нам откажут? У нас нет документов, дядю Эмиля оперируют, а если мы позвоним тете Марте, то никакой хупы не случится… – Адель подняла бровь:

– Это почему? Мы оба совершеннолетние. Инге и Сабина ни у кого не просили разрешения и мы не станем. Думаю, в общине не так много евреев, чтобы разводить бюрократию. С нами поговорят, вот и все… – из-за двери раздался надтреснутый голос:

– Иду, иду, имейте терпение… – как и предсказывал Генрик, они попали в синагогу к началу шахарита, утренней молитвы:

– Десять мужчин собралось, даже больше, – Адель прошлась по скрипящим половицам, – раввин дает нам двух свидетелей, синагогальное кольцо… – массивное кольцо, еле налезало на палец девушки:

– Тогда люди были ниже ростом, – весело сказал раввин, – перстень вернулся в общину… – незадолго до начала войны ценности из венской синагоги вывезли в Прагу, где нацисты собирались создать музей уничтоженного народа:

Склонившись над простым листом бумаги, раввин выписывал ивритские буквы:

– Но у нацистов ничего не получилось. Наш народ жив и будет жить…

Глава общины встретил их, надев тфилин, для молитвы. Адель заметила на левой руке пожилого человека синеватый номер. Девушка, разумеется, ничего не спросила:

– На фото он еще средних лет… – раввина сняли в окружении учеников еврейской школы, – до войны он знал дядю Авраама. Он упомянул, что его отправили в крепость Терезин, а больше он ничего не говорил… – услышав, что доктор Судаков застрял в Будапеште, раввин покачал головой:

– Я его хорошо помню. Он откуда угодно вырвется, чтобы добраться до Израиля… – раввин приложил к бумаге промокашку:

– Ваша хупа у нас не первая. После войны много выживших женилось. Они хотели… – оборвав себя, раввин добавил:

– Они все в Америку подались. Но вы, наверное, поселитесь в Израиле… – выяснилось, что фрау Марта и господин Волков, как выражался раввин, тоже навещали синагогу:

– Они приходили с господином Визенталем… – он полюбовался ктубой, – сделали большое пожертвование, на нужды общины. Какие у нас нужды… – раввин помолчал, – в городе остались только старики, вроде меня. Мы живем на пепелище, так сказать… – Генрик, мрачно, отозвался:

– Это пока, уважаемый господин. Скоро Вена наполнится беженцами с востока. Мы первая ласточка… – раввин увел Генрика на молитву. Рассматривая себя в стекле книжного шкафа, Адель встрепенулась:

– Какая я дура! За суматохой, я забыла, куда мы приехали… – часы показывали восемь утра, день был праздничный, но Адель усмехнулась:

– Он поднимется с постели, когда узнает, что в городе Генрик Авербах. Тем более, он предлагал мне гастроли, когда приезжал в Лондон… – Адель вытащила с полки телефонную книгу:

– Надо дать благотворительный концерт, в пользу беженцев из Венгрии. Прессе такое понравится, а пресса всегда важна… – она, уверенно, подняла трубку старомодного аппарата:

– Вот и его номер… – девушка набрала цифры, – главный дирижер оперы будет рад меня услышать…

Едва она закончила разговор, как дверь скрипнула:

– Принесли талит… – зашептал Тупица, не входя в кабинет, – мне тебя нельзя видеть, но я хотел сказать, что я тебя люблю. Я скоро приду поднимать тебе фату. Раввин обещал дать нам бутылку кошерного вина, в честь свадьбы. Найдем открытый магазин, купим сыра с хлебом… – Адель простучала каблуками к двери:

– Кошерное вино не понадобится… – она коснулась руки Тупицы, – через час нас ждет к завтраку главный дирижер оперы… – Генрик присвистнул:

– Ты молодец, милая… – Адель вернулась в кресло:

– Мне положено сидеть, словно я на троне. Все закончилось, меня и Генрика ждет только успех… – блаженно закрыв глаза, девушка улыбнулась.

На цветном снимке, маленькая девочка, закинув черноволосую голову, восторженно следила за плывущими в небе, разноцветными шариками.

Меир, ласково, коснулся фото:

– Это мы на Кони-Айленде, летом. Ей тогда и двух лет не исполнилось. Волосы она взяла от Деборы… – Марта улыбнулась:

– Глаза у нее твои, даже на фото видно. Получается, Ирена у нас самая младшая. Хотя нет, двойняшки Эмиля ее ровесницы… – ей не хотелось думать, что Монах может не вернуться из Венгрии:

– Не устраивай панихиду, как сказал бы папа, – одернула себя Марта, – с его отъезда прошло всего два дня… – они с Меиром устроились в кафе, в зале прилета венского аэропорта. После объявления страной нейтралитета американцы вывели из Австрии военные базы:

– Наших баз здесь никогда и не было, – Марта затянулась сигаретой, – Джон взял билет на гражданский рейс. Монаха из Бельгии я тоже забирала на простом самолете… – Марта и сама бы полетела регулярными авиалиниями, но в тот день все билеты в Вену оказались раскупленными:

– Пришлось тратить деньги налогоплательщиков, – заметила она Меиру, – но я хотела прибыть в город, как можно быстрее… – полковник убрал фото дочери в портмоне:

– Я тоже не на военном рейсе летел. Прибыли мы быстро, но что толку… – он зашуршал газетой, – связи c Будапештом нет, даже по защищенным, посольским линиям. Монах может сейчас сидеть в подвале, на проспекте Андраши, в компании Эстер и Авраама… – Марта поправила отделанный каракулем воротник осеннего жакета, коричневого твида:

– Сомневаюсь. Эмиль не знает венгерского языка, но человек он осторожный. Остается только ждать весточки с востока… – патроны шумели, обсуждая сегодняшний футбольный матч, между венскими командами. Меир помешал кофе со сливками:

– Дерби, как говорят в Старом Свете… – он посмотрел в сторону:

– У Монаха тоже дети, а он отправился в Венгрию. Он поехал за женой, но там моя сестра, мой племянник, там Авраам… – Меир покинул квартиру в Нью-Йорке на рассвете, с портпледом и саквояжем. Поднявшись раньше, Дебора приготовила ему термос кофе и пакет с бутербродами. Меир запротестовал:

– В самолете кормят… – жена сунула в саквояж пару судков:

– Фаршированная рыба и кисло-сладкое мясо… – деловито сказала Дебора, – попросишь стюардов, тебе все разогреют. Полет длинный, у тебя пересадка, в Париже… – Меир усмехнулся:

– Я до Парижа все съем, любовь моя… – по паркету коридора застучали детские ножки. Она появилась в дверях кухни, маленькая, в ночной рубашечке, румяная после сна. Спутанные, черные волосы падали на серо-синие, большие глаза:

– Ирена бай-бай, – объявила девочка, – но папа туту… – она махнула ручкой. Меир подумал:

– Она и младенцем всегда чувствовала, когда я уезжал… – дочка росла спокойной девочкой. Дебора удивлялась:

– Хаим мальчик, а плакал гораздо больше нее. Ирена вообще не плачет… – едва научившись ходить, ковыляя за коляской в Центральном Парке, девочка упала, рассадив колено. Меир ожидал слез, но Ирена, посопев, поднялась на ноги. Он прижал дочку к себе: «Тебе не больно, милая?». Девочка недоуменно взглянула на него:

– Ей, кажется, и не бывает больно… – понял Меир. Присев, он протянул руки к дочке:

– Папа уезжает, но привезет тебе подарок… – забравшись в объятья, Ирена потерлась носиком о его щеку. Отстранившись, девочка внимательно посмотрела на отца:

– Сейчас можно туту… – она замерла, словно прислушиваясь:

– Можно, – повторила малышка, похлопав ресницами:

– Папа мне куклу… – попросила Ирена. Дочь притащила на кухню любимую игрушку, плюшевого медведя. Дебора уверила ее:

– Привезет. Садись, если ты поднялась… – она устроила дочь в высоком стульчике, – я тебе оладьи испеку… – вручив девочке печенье, Дебора обняла мужа:

– За нас не волнуйся. На шабат мы поедем к ребе, в воскресенье отведем с Кэтрин детей в парк… – вдова адвоката Зильбера так и не вышла замуж:

– Она его любила… – вздохнул Меир, – хоть он и был много старше. Она преуспевает, бизнес растет, она выступает на громких процессах… – газеты называли Кэтрин примером успешной женщины, адвоката:

– Миссис Бромли разбила стеклянный потолок, – вспомнил Меир заголовок, в New York Post, – долой предрассудки в зале суда… – Кэтрин бралась за дела по дискриминации женщин и чернокожих.

Меир бросил взгляд на усталое лицо Марты:

– Она ровесница Кэтрин, тоже тридцать два, но выглядит старше. Хотя у них с Волком много детей… – словно услышав его, Марта помолчала:

– Я обещала Волку, что не поеду в Венгрию. Нику шесть лет, он и так круглый сирота. И ты туда тоже не отправишься… – она коснулась руки Меира, – не волнуйся, Эстер с Авраамом и Монах всех вывезут… – Меир насторожился:

– Вроде его рейс объявили. Миссис Клара, надеюсь, не собирается в Будапешт… – Клара звонила Марте, в британское посольство, по нескольку раз в день:

– Я ее понимаю, – сказала Марта Меиру, – после случившегося с Аделью, Клара с нее пылинки сдувала. И вот опять, девочка в опасности… – взглянув на часы, она поднялась:

– Пошли встречать его светлость, в сопровождении охраны… – Марта забрала со спинки стула крокодиловую сумочку. Женщина перехватила взгляд Меира:

– Оружие я сюда привезла… – она встряхнула бронзовыми кудрями, – на всякий случай, как говорится. Но не думаю, что в Вене придется пускать его в ход… – Меир не спрашивал, почему герцог задержался с прилетом:

– И не спросит, – поняла Марта, – Меир профессионал. Но, все равно, нельзя от него такое скрывать… – Марта была больше, чем уверена, что на Британских островах не осталось никаких следов Ционы:

– Либо она перешла границу в Восточном Берлине, либо ее забрало из Лондона русское судно. Хорошо, что она ничего не знала, ни обо мне, ни о маме. Ладно, пусть Джон сам все расскажет Меиру…

Они направились к воротам, где служащие аэропорта укрепили табличку: «Лондон».

К обеду небо затянуло тучами.

Мелкий дождь поливал кованую ограду британского посольства, на тихой улочке Яурегассе, беломраморного сфинкса, у задних ступеней. Рыжие кусты шиповника и боярышника намокли влагой, розы поникли под ливнем. Ветер топорщил лужи на песке. Поблизости, на углу Рейзнерштрассе, сверкали золотые купола Никольского собора, бывшей церкви императорской дипломатической миссии в Вене, ныне принадлежащей Московской патриархии:

– Вы, как я понимаю, сюда не ходили… – Джон дернул головой в сторону храма, – то есть Волк не ходил… – он курил в открытую форточку.

Меир и Марта устроились за просторным столом, обложившись папками, из багажа Джона. Помня русскую поговорку о том, что две головы лучше одной, герцог привез в Вену данные о пассажирах, покинувших Британию воздушным путем, за последние две недели. Глядя на стопки бумаги, он едва сдержался, чтобы не грохнуть кулаком по стене:

– Проклятая сука. Все бесполезно, описаний улетевших у нас нет, а что скажешь по именам? Ничего. Есть еще паромы, во Францию, Ирландию, Голландию, есть частные суда… – он понимал, что искать исчезнувшую жену бесполезно:

– Никто из жертв убийств или несчастных случаев ее не напоминает. Более того, она, наверняка, припрятала фальшивый паспорт. Ничего с ней не произошло, мерзавка пьет шампанское, на Лубянке… – начальство и Букингемский дворец знали о случившемся, однако семье, кроме Марты, Джон ничего не говорил. Он бросил взгляд на седину, в каштановых волосах Меира:

– Ему я доверяю, он профессионал. Волк тоже не станет болтать, родители Марты будут молчать, а для остальных мы что-то придумаем… – придумать, прежде всего, предстояло объяснение для собственных детей. За сына он не волновался:

– Маленький Джон никогда не был с ней близок, но Полина, Полина… – дочка любила мать. Переселившись на Ганновер-сквер, начав занятия в Квинс-колледже, Полина хотела проводить каждые выходные в замке:

– Я понимаю, что мама болеет, что ей лучше жить в деревне, – серьезно сказала девочка отцу, – но я по ней скучаю… – герцог затянулся горьким дымом дешевой папиросы. Сзади зашелестели бумагами:

– Мы не появлялись в третьем районе, – сухо ответила Марта, – за два квартала отсюда посольство СССР, храм кишит комитетчиками… – это слово она сказала по-русски. Увидев недоуменные глаза полковника, она вернулась к английскому языку:

– Работниками Лубянки, из Комитета Государственной Безопасности. Рядом, на Шварценберг-плац стоит памятник русским солдатам, погибшим при освобождении Австрии… – по дороге посольский кортеж миновал классическую колоннаду. Меир, с заднего сиденья, заметил:

– Когда я отсюда уезжал, в июне сорок пятого, монумент только строили. Потом началась неразбериха, с Аргентиной… – в личном досье Марты, хранящемся в бронированном сейфе, на Ганновер-сквер, под Аргентину было отведено с десяток папок:

– Слухи, сплетни, – вспомнила она, – якобы кто-то, кого-то видел на улице. Каждую неделю в Южной Америке встречают очередного Эйхмана, Барбье, или Менгеле… – пользуясь своими связями, полковник выяснил, что Барбье, действительно, находился на содержании американского правительства:

– Но это как с незаконными опытами над умалишенными, – невесело сказал Меир, – покойный мистер Зильбер разобрался бы, что происходит в моем ведомстве, а я не хочу прослыть сумасшедшим, Марта. Мне надо вырастить детей, я не имею права рисковать недовольством боссов… – после сорок седьмого года следы Барбье затерялись:

– Он растворился в сельве, – зло подумала Марта, – в джунглях можно прятаться всю жизнь… – она была уверена в смерти деверя, и свидетельские показания только укрепили ее уверенность:

– Никого похожего на Макса в Южной Америке не видели. Он мог сделать пластическую операцию, но, я думаю, он погиб в Антарктиде… – так же считали и Джон с Меиром. Потянув к себе пачку папирос, Марта подытожила:

– С нашим послужным списком мы не хотели разгуливать под носом у русских. Эстер и Авраам, наверняка, тоже поселились не рядом с проспектом Андраши… – потушив окурок, Джон потер глаза:

– Ладно. Пока Полина считает, что у матери простуда. Закончим дела, я вернусь, и объясню, что простуда перешла в воспаление легких. Циона скоропостижно умерла. Придется ставить памятник, на кладбище, высекать ее имя… – он вспомнил веселый голос миссис Клары:

– Раввин сказал, что теперь Адель точно проживет до ста двадцати лет. Камень мы, разумеется, убрали с участка… – Джон почувствовал горькую тоску:

– Вместо того, чтобы неделю сидеть в Британии, занимаясь поисками мерзавки, я должен был отправиться в Будапешт. Я люблю Адель, а получается, что я о ней не позаботился… – он надеялся, что девушка его простит:

– Я сделаю ей предложение. Нечего тянуть, я потерял слишком много времени. Правда, по закону придется ждать пять лет, хоть я и не венчался с Ционой. Ничего, Адель всегда говорила, что сейчас ей надо думать о карьере. Пусть поет, гастролирует. Через пять лет мне будет всего сорок шесть, у нас родятся дети…

Шуршание затихло, он услышал скептический голос Меира:

– Даже самый добросовестный золотоискатель бросил бы эту груду макулатуры, Джон… – полковник положил руку на папки, – мы не знаем, под каким именем она покинула Британию. Она могла перекрасить волосы, надеть очки… – Марта кисло добавила:

– Или ее вообще забрал советский корабль. Хватит заниматься ерундой, – она хлопнула по картону, – надо спланировать завтрашнюю миссию, на восток… – Марта пока ничего не говорила, но Джон не сомневался, что коллега не ограничится ролью шофера, в машине, идущей на границу. Герцог не мог отпустить Меира одного, в Венгрию:

– У него дети. У меня, правда, тоже, но мы с ним давно воюем рядом, двадцать лет. В тридцать шестом году мы лежали с винтовками в окопах у Мадридского университета. Мистер О’Малли и мистер Брэдли, товарищи по оружию. Мы не полезем на рожон, а тихо доберемся до Будапешта и оценим обстановку. Найдем Эмиля, отыщем остальных… – герцог вернулся к столу:

– Это больше для очистки совести, – признал он, – я понимаю, что все бесполезно… – с портрета маслом, на стене, на Джона строго смотрела Ее Величество:

– Она тоже ничего не сказала, она деликатный человек, – вспомнил Джон, – только пригласила Полину и наследного герцога на Рождество в Балморал. Она заметила, что детям сейчас будет лучше в семье… – Джон оставил дочь и сына под присмотром домоправительницы, миссис Клары с дядей Джованни, и Волка:

– То есть у него процесс, на Ганновер-сквер всем заправляют Густи и Теодор-Генрих. Они гордятся, что могут сами разобраться с хозяйством, без взрослых… – Меир протер очки носовым платком:

– Ты меня прости, Джон, но вся эта затея, сейчас, когда я услышал о ней, представляется мне… – полковник пощелкал пальцами, Марта выпустила колечко дыма:

– Авантюризмом чистой воды. Черного кобеля не отмоешь добела… – кузина опять перешла на русский:

– Это пословица, – объяснила она Меиру, – в английском языке говорят, что леопард не поменяет свои пятна… – Джону стало неуютно под пристальным взглядом Марты:

– И еще говорят… – она не стала возвращаться к английскому, – седина в голову, бес в ребро… – герцог буркнул:

– В Израиле мне было всего тридцать три года… – Марта вздохнула:

– Я не о ней сейчас, Джон… – герцог предпочел не отвечать кузине. Он резким движением сдвинул бесполезные папки на край стола:

– Черт с ней. Она ничего не знала, и ничего не выдаст. Я, предусмотрительно, держал ее взаперти. Надеюсь, что она попадет под очередную чистку и русские влепят ей пулю в затылок… – он был готов сам расстрелять жену:

– Сука водила меня за нос все это время. Правильно русские говорят, волк всегда смотрит в лес… – он расстелил на столе карту Венгрии:

– Судя по сообщениям подпольных радиостанций, господин Имре Надь обещал сформировать коалиционное правительство… – Марта фыркнула:

– Русские позволят ему поиграть в свободную Венгрию, пока они стягивают войска, на границы страны… – герцог кивнул:

– Именно так. Но в неразберихе, мы сможем проскользнуть к Будапешту… – зазвонил внутренний телефон. Джон, невольно, загадал:

– Если это Монах, если он привез Адель и остальных, то у нас все сложится, обязательно… – зеленые глаза Марты потеплели. Он догадался, что речь идет о хороших новостях. Кузина сказала:

– Сейчас я спущусь. Приготовьте чаю, сэндвичей, для наших гостей… – Марта взглянула в настороженное лицо Меира:

– Эстер не с ними. Но, может быть, они что-то знают… – она опустила трубку на рычаг:

– Внизу ждут мистер Авербах и мисс Майер… – женщина помолчала, – они оставили раненых Эмиля и Цилу в госпитале, и приехали сюда. Меир… – она погладила ладонь полковника, – я уверена, что Эстер сейчас тоже едет в Австрию. Не волнуйся, вы скоро увидитесь… – Джон не слушал нежный голос кузины:

– Звонил не Эмиль, а Генрик, но все равно, – сказал себе герцог, – Адель здесь, и мы больше никогда не расстанемся… – одернув серый пиджак, он понял, что улыбается.

Марта хорошо помнила шляпку с вуалеткой, из бархата, цвета слоновой кости.

До войны фрау Рихтер, обеспеченная женщина, два раза в год ездила в Париж, на примерки:

– Сейчас модные дома устраивают открытые дефиле… – Марта коснулась выцветших букв, на подкладке, – а тогда мама посещала приватные показы, для постоянных клиенток… – мерки фрау Рихтер хранились в ателье мадам Скиапарелли:

– Шанель тоже шила на маму, – Марта улыбнулась, – но мама ничего не говорила мадам Эльзе. Шанель и Скиапарелли терпеть друг друга не могли… – после выбора нарядов, на манекенщицах, в ателье создавали платья и костюмы по точным меркам заказчицы. В Швейцарию мать возвращалась через Милан, по дороге выбирая в Италии туфли и сумки:

– Сейчас мама ходит в джинсах и холщовых платьях. На острове ей больше ничего не нужно… – в Лондоне на женщин в брюках еще смотрели косо. Клару один раз попросили покинуть ресторан, в Fortnum and Mason:

– Она пришла в твидовом костюме, с широкими брюками, – вспомнила Марта, – она и мне такой сшила. Метрдотель не хотел пускать ее к столику. Дядя Джованни пригрозил связаться с журналистами. Человек скоро вырвется в космос, а у нас женщина не может выпить чая, если на ней надеты брюки… – Марта подумала о русском спутнике, отправленном на орбиту Земли в начале октября:

– Констанца утверждала, что за спутником последуют люди. Нам недолго осталось ждать. Но это будут не американцы, а русские. Пока в космической гонке выигрывают именно они… – юный Ворон собрал все вырезки из газет, о новом спутнике. Мальчик хотел стать первым британцем, в космосе:

– Пока ты вырастешь, русские устроят орбитальную станцию, как говорит Ник, – скептически замечал Питер, – после них станет неважно, кто еще полетит в космос. Они будут первыми… – лазоревые глаза Стивена холодели:

– Русские меня не интересуют, – чеканил мальчик, – хоть я и внук Горского. Русские убили маму и папу, я за них отомщу… – Марта узнавала голос Густи:

– Стивен смотрит ей в рот, все за ней повторяет. Он пошел в дедушку, то есть в Горского. Полковник Кроу был, все-таки, мягче… – Марта вернула шляпку на канцелярский стол. Адель отпила слабого чая:

– С лимоном и без сахара… – Марта наизусть помнила предпочтения детей, – Адель никогда не добавляет молоко, она заботится о фигуре… – девушка сняла грязный, испачканный засохшей кровью жакет, обнажив стройные плечи, в затасканной блузке:

– Тетя Марта, – вздохнула Адель, – вот и все, что случилось. С тетей Эстер мы расстались на улице Доб, она посадила нас в машину. Сегодня двадцать шестое, мы покинули Будапешт два дня назад. К тому времени, ни Шмуэль, ни дядя Авраам в квартиру не возвращались… – шляпку, по словам девушки, она купила в лавке с подержанным барахлом:

– До войны мама часто ездила в Вену, – подумала Марта, – под предлогом любви к опере и балам… – в столице Австрии, как и в Париже, мать встречалась со связниками, из Москвы:

– Шляпку я носить не собираюсь, – Адель сморщила нос, – она пропахла пылью. Но вещь я оставлю себе, как память… – девушка бросила взгляд на дверь:

– Генрик вам скажет то же самое… – с Генриком, в соседней комнате, работал Меир, – потом нас задержали у купальни Сечени, началась стрельба… – Марта успела позвонить в госпиталь. Эмиля и Цилу еще оперировали:

– Монаха ранили из советского оружия… – она изучала усталое лицо девушки, – но Адель говорит, что в Будапеште, в отличие от Дьёра, по ним стреляли венгры. У венгров тоже могут быть русские пистолеты… – Марту что-то беспокоило. До завтрашнего дня к чете Гольдбергов ей было не попасть, но главный хирург госпиталя обещал сохранить вынутые из ран пули:

– Посмотрю, что там было за оружие, поговорю с Монахом и Цилой. То есть с Цилой, Эмиль даже не добрался до Будапешта, он мне ничего интересного не скажет… – Адель шмыгнула носом:

– Генрик довел машину до Дьёра, где мы переночевали… – девушка, почему-то, покраснела, – а вчера, на пути к австрийской границе, мы наткнулись на дядю Эмиля. Его остановили русские танкисты. В нас опять стреляли, – Адель покачала головой, – не знаю, как я буду петь, после такого шума. Главный дирижер оперы вызывает ко мне театрального врача, фониатра… – Марта погладила ее по руке:

– Споешь, как обычно, словно соловей. Когда мы закончим, вас с Генриком отвезут в гостиницу… – девушка рассказала Марте о деловом завтраке, с дирижером театра:

– Поэтому мы и задержались, – она опять зарделась, – через два дня назначен первый концерт. Уже печатают афиши, опера сняла нам номер… – Адель поправила себя, – то есть номера, в отеле «Захер» … – гостиница находилась напротив оперы. Адель взглянула на часы:

– Тетя Марта, – совсем по-детски попросила девушка, – можно, я позвоню маме? Мы завтракали дома у дирижера, было неловко его обременять. Мама волнуется за меня… – Марта поднялась:

– Разумеется. Но сейчас, для тебя, все закончилось… – она поинтересовалась:

– Ты из госпиталя позвонила дирижеру, в шесть утра… – щеки Адели запылали краской, она не успела ответить. Дверь комнаты распахнулась, над кабинетом поплыл сладкий аромат роз:

– Вот и я, – услышали они веселый голос герцога, – как положено, с букетом. Марта, помоги Меиру, я сам поговорю с Аделью… – девушка приняла пышные, белые цветы.

Бронзовые волосы Марты исчезли в коридоре. Заперев дверь, Джон шагнул вперед:

– Адель, милая, прости меня. Я должен был прилететь в Вену раньше, найти тебя, в Будапеште, вывезти из страны… – он попытался обнять девушку. Положив букет на стол, Адель отстранилась, темные глаза похолодели:

– Не трогай меня, Джон, – тихо сказала девушка, – я вышла замуж, сегодня утром, под хупой… – он, недоумевающе, повторил: «Замуж?» Адель кивнула: «Да, за Генрика».

Длинные, немного искривленные пальцы пошевелили пинцетом, звякнул металл лотка. Марта, своим пинцетом, ловко приняла пулю. Она пользовалась антикварной, складной лупой, в черепаховой оправе. На янтарной рукоятке переливались серебряные буквы: «М.К». Женщина перехватила взгляд Гольдберга:

– Вещь последней миссис Марты, – объяснила она, – погибшей на «Титанике». В моем кабинете почти вся обстановка ее времен… – Гольдберг вскинул бровь:

– Последняя миссис Марта, это ты… – рассматривая пулю, она прислонилась к подоконнику:

– Я по привычке. Я еще жива… – тонкие губы улыбнулись, – и у меня Марты уже не будет… – она посмотрела в сторону:

– Крестница моя погибла, у меня детей не появится. Вся надежда на тебя и Цилу… – в зеленых глазах заиграла смешинка.

Утром послеоперационного дня Гольдберг вызвал в палату главного врача госпиталя:

– Моя жена пусть поправляется, – сварливо сказал Эмиль, – у нее ранение средней тяжести, а мне лежать незачем. Я видел свою историю болезни… – историю Монаху принесли на подносе с завтраком, – на войне такие царапины заживали на мне, как на собаке… – ранение было поверхностным, пуля чиркнула по лопатке, но шов отчаянно чесался. Гольдбергу, действительно, как собаке, хотелось потереться спиной о косяки:

– Блох гоняю, – весело сказал он Марте, – Гамен так делает, в начале осени, после летнего приволья… – главный врач пытался возразить, Эмиль помахал пенсне:

– Вы меня не остановите. Во-первых, мне надо позвонить домой, а во-вторых, я ожидаю визитеров… – дома все было в порядке. Усадив Цилу на подушки, стараясь не тревожить повязку на пояснице, он держал трубку рядом с ухом жены. Лаял Гамен, лепетали двойняшки. Тиква и Маргарита кричали, перебивая друг друга:

– У нас все хорошо, хорошо! Не волнуйтесь, девочки сыты, Виллем накормлен… – Маргарита завладела телефоном:

– Дядя Эмиль, – деловито сказала девушка, – меня отпустили из университета,на несколько дней, по семейным обстоятельствам. Учебники я взяла, не беспокойтесь… – она кашлянула в трубку:

– Джо предлагал приехать, но я сказала, что мы сами справимся. Дядя Мишель велел передать, что он тоже приедет, если понадобится… – Монах не сомневался, что Маляр, как он думал о месье бароне, заступит на семейную вахту:

– Хорошо, что он рядом, до Парижа всего ночь пути… – пришло в голову Эмилю, – если бы со мной что-то случилось, он бы помог Циле. Лауре, после пережитого, не хочется показываться на публике, даже семье… – он напомнил себе, что больше ничего не случится:

– Пулю Цилы хирурги вынули, и обещали, что через пару недель она встанет на ноги… – уговорив главного врача, обзаведясь костылем, Эмиль добрался до рентгеновского кабинета. Он считал себя обязанным взглянуть на снимки Цилы:

– Выстрел задел тазовую кость… – сказал ему хирург, оперировавший жену, – вы сами видите траекторию движения пули. Есть небольшая царапина… – указка уперлась в очертания кости, – однако риска жировой эмболии практически не существует. Покой, ограничение движений, и у фрау Цилы все будет хорошо… – Эмиль сам ухаживал за женой, не доверяя медицинским сестрам:

– С такими ранами надо вести себя осторожно, – объяснил он Марте, – при травмах костей могут случиться серьезные осложнения… – после разговора с Мон-Сен-Мартеном Цила, с аппетитом, съела чашку бульона. Эмиль напоил ее кофе, со сливками:

– Теперь спи, – он поцеловал высокий лоб, – жара у тебя нет, все идет отлично. Последние два дня ты держалась только на воле к жизни… – он потерся небритой щекой о ее щеку, – сейчас все закончилось, тебе надо отдыхать… – Цила слабо улыбнулась:

– Девочки ждут подарков, милый… – двойняшки кричали что-то о куклах. Эмиль уверил ее:

– С пустыми руками мы отсюда не уедем, любовь моя. Что ты мне рассказала, насчет перестрелки у купальни, я передам Марте… – передавать, в общем, было нечего. Марта, внимательно, изучила пулю:

– Русская. Но венгры тоже пользуются русским оружием. Значит, Цила, как и Генрик с Аделью, ничего не видела… – Монах развел руками:

– Они стояли спиной к посту войск госбезопасности, когда венгры, ни с того, ни с сего, начали стрелять. Непонятно, зачем они это сделали, если они успели конфисковать все документы. Цила видела, краем глаза, что-то рыжее. Наверное, палые листья, на дороге… – Марта потерла острый подбородок:

– Наверное… – она взглянула на золотые часики:

– Меир с Джоном разбираются с машиной. Если сегодня, до вечера, Эстер не появится, мы двинемся на восток. Эмиль на ногах, ему можно доверить детей… – Адель, с Генриком, поселились в отеле «Захер». Клара хотела прилететь в Вену. Марта успокоила ее:

– Совершенно незачем. Адель в порядке, она репетирует выступление, на концерте. На следующей неделе встретишь ее в Лондоне… – Марта бросила обратно в лоток:

– Джон какой-то странный. Если у него и было что-то, с Аделью, то, кажется, все закончилось…

Со вчерашнего дня в светло-голубых глазах кузена поселилась явственная тоска:

– Или он беспокоится насчет Ционы… – Марта скрыла вздох, – но Циона ничего не знала. Лучше бы он озаботился сведениями, поступающими к Филби… – любые сомнения Марты, насчет Филби, немедленно пресекались и герцогом и их общим начальством, новым директором секретных служб, сэром Ричардом Уайтом:

– Хотя он, кажется, поддается моему давлению, – довольно подумала Марта, – хоть он и учился в закрытой школе, но не в Итоне и не в Вестминстере. Он не расхаживает в старом школьном галстуке, и не считает своих одноклассников непогрешимыми, как Джон… – у выхода на лестницу, в гулком коридоре, Марта остановилась. Монах заковылял к ординаторской:

– Здешние доктора попросили меня взглянуть на больного с травмой позвоночника, – усмехнулся он, – коллеги не хотят, чтобы я зря ел свой хлеб выздоравливающего… – вдохнув госпитальный аромат лекарств и дезинфекции, Марта вспомнила пражский офицерский госпиталь:

– Тогда я узнала, что ношу Теодора-Генриха. Я упала в обморок, перед Максом, чтобы отвлечь внимание от Эстер. Она сбежала, через окно уборной, а меня стошнило, в коридоре. Тогда я увидела Питера, но не знала, что это он… – Марта спускалась по широкой лестнице:

– Что-то рыжее. Это были листья, что Ционе делать в Будапеште? Но именно там она познакомилась с Максом… – она напомнила себе, что деверь давно мертв:

– Циле все почудилось, она никогда не попадала в перестрелку… – Марта услышала усталый, молодой голос:

– Уважаемая фрау, мы беженцы, из Венгрии. У меня в машине… – человек запнулся, – тело, у меня раненый. У нас нет времени на бюрократические формальности, откуда я возьму паспорта? Мы еле спаслись из Будапешта… – высокий юноша, в грязной до невозможности куртке, с опаленными, светлыми волосами, изогнулся у окошка регистратуры. Проскочив последние ступени лестницы, Марта крикнула:

– Шмуэль, Шмуэль, милый… Это я, тетя Марта… – парень повернулся. Голубые глаза запали, у него отросла неухоженная, свалявшаяся бородка. Шмуэль вытер закопченное лицо рукавом:

– Тетя Марта… – она заметила слезы на его щеках, – папа ранен, а мамы… мамы больше нет.

В сумраке ненастного утра чернели четкие буквы на свежей афише:

– Генрик Авербах и Адель Майер. Концерты в пользу беженцев из коммунистической Венгрии… – Тупица, в брюках и расстегнутой рубашке, внимательно рассматривал плакат. Он почесал темные, всклокоченные после сна волосы:

– Надо вернуть в типографию, пусть добавят строку, в память о тете Эстер… – вздохнув, он отпил свежего кофе. Адель сидела в постели, тоже с чашкой, обложившись нотами. Девушка вскинула глаза:

– Я этим займусь, после встречи с репортерами. Ты иди, у тебя репетиция с оркестром… – благотворительные концерты были камерными, но Генрик согласился и на отдельные выступления:

– Надо зарабатывать деньги, – заметил он Адели, – после армии я хочу купить квартиры, в Тель-Авиве, в Лондоне… – Генрик помолчал:

– У вас в Хэмпстеде большой дом, но надо жить отдельно, как Инге и Сабина… – девушка покосилась на гостиничный телефон:

– Сначала я ничего не сказала маме о хупе. Мне было неудобно, по телефону. Потом появились Шмуэль и дядя Авраам… – Шмуэль пока спал в соседнем номере. Все организовал Генрик:

– Тетя Марта, – рассудительно сказал юноша, – здесь нет израильского посольства, а дяде Аврааму надо побыть в госпитале. Опера согласится оплатить комнату для Шмуэля, или я ее оплачу… – Марта погладила его по голове:

– Спасибо, мой хороший. О деньгах мы позаботимся… – последние сутки Тупица, из всех сил, старался не плакать:

– Неудобно, перед Аделью. Она думает, что я герой. Я угнал танк и стрелял по русским… – тело тети Эстер лежало в больничном морге, ожидая возвращения в Израиль. Спустившись вниз, Генрик долго стоял над холщовым мешком. Слезы капали на лиловые печати, темнела промокшая ткань:

– Я видел мертвые тела, но это тетя Эстер… – справившись с собой, он открыл мешок. Лицо женщины было умиротворенным, спокойным. Генрику показалось, что она улыбается:

– После Требница, когда я посчитал, что папа мертв, у меня начались кошмары. Они случались у всех детей в отряде, у близнецов тоже… – ласковая рука привлекала его к себе. В перевязи тети сопела маленькая Фрида. От женщины пахло молоком, пороховой гарью. Тупица прижимался к гимнастерке, слушая тихий голос. Командир отряда пела сиротам колыбельные:

– На иврите, на идиш, на английском, песню о лошадках… – слезы затекали в открытый рот Тупицы, – на ладино, о маленькой девочке. Тетя, тетя, милая… – из носа полились сопли. Он уткнулся лицом в ее плечо:

– Тетя, пожалуйста… – Тупица не помнил, как умерла его мать:

– Я был маленьким, я сам болел. Тетя Эстер меня вылечила. Дети в гетто говорили, что она умеет летать по воздуху и пробираться под землей. Она была мне словно мама… – смерть отца он помнил хорошо:

– Я пел папе «Сурка». Я думал, что он засыпает… – Генрик не мог оторваться от надежного плеча женщины, – потом тетя сказала мне, что он умер… – он напел первые строки песни:

– Не волнуйтесь, тетя… – Тупица поцеловал холодную щеку, – я помогу дяде Аврааму, с младшими. С близнецами тоже все будет хорошо. Спите спокойно… – он долго умывался, в боковой комнатке:

– Видно, что я плакал, – понял Тупица, – но ничего не сделаешь. Все взрослые заняты, они говорят с дядей Авраамом… – палату доктора Судакова закрыли наглухо. Проходя мимо, Тупица, по привычке, замедлил шаг. В Требнице он развлекал мальчишек, передавая приятелям разговоры священников и монахинь, даже из-за запертых дверей:

– Мы точно знали, что о нас думают учителя, – усмехнулся Генрик, – благодаря моему слуху… – слух не подвел его и сейчас. Спускаясь по госпитальной лестнице, Тупица фыркнул:

– Я восемь лет назад говорил дяде Джону, что змея работает на русских. Надо было дождаться, пока она сбежит в СССР, чтобы мне поверить… – налив себе кофе, он подкатил столик с завтраком к постели. Адель взглянула на довольную улыбку юноши:

– Я ничего ему не говорила, о Джоне. Не надо ему такого знать. Джон ничего не скажет, он джентльмен. Но я видела, что он едва сдерживается… – пожелав ей счастья, герцог, от души, грохнул дверью посольского кабинета:

– С тех пор он меня избегает, – Адель приняла от Генрика тарелку фруктов, – пошел он к черту. Генрик признанный гений, несмотря на юный возраст, Джон ему ничего не сделает. Да и не будет он делать, не он такой человек…

После хупы Адель убедилась, что была права, в своем выборе:

– Видно, что Генрик меня любит. У него все случилось в первый раз, но мне с ним лучше, чем с Джоном. Только пока приходится делать вид, что мы просто соседи… – Адель была уверена, что Джон не станет распространяться о ее браке:

– С гибелью тети Эстер взрослым сейчас не до этого. В любом случае, Джон женат. Он обещал развестись, но это одни обещания… – Адель склонила голову набок:

– Ты почему такой довольный… – нагнувшись, Тупица что-то зашептал. Глаза девушки расширились, она ахнула:

– Тетя Циона была шпионкой СССР… – юноша кивнул:

– Более того, я слышал, как дядя Авраам рассказывал о допросах, на проспекте Андраши. В Будапешт прилетел его старый знакомец, русский, его называют Кепкой. Дядя Авраам помнит его со времен Лубянки… – Адель хмыкнула:

– Джон собирался мне сказать, что он теперь свободен. Пусть что хочет, то и делает, со своей свободой, мне он больше не интересен. Жена сбежала, и поделом ему… – Генрик добавил:

– Его светлость сел в основательную лужу, а все потому, что он мне тогда не поверил. Но я был мальчишкой, я его не виню… – Адель откинулась на подушки:

– Вряд ли ее теперь найдут… – Генрик провел губами по нежной шее:

– С Аделью я ни о чем таком не думаю. Она мне поверила, она надеется на меня. Я ее не оставлю, сколь я жив…

Он обнял стройные плечи, в кружевной рубашке. После разговора с матерью, Адель получила денежный перевод, в венской конторе Томаса Кука. Связавшись с израильским банком, Генрик тоже обзавелся наличными:

– Мы прошлись по магазинам. Нельзя встречаться с прессой в грязных обносках. Я купил Адели кольцо… – на пальце девушки сверкал изящный бриллиант. Целуя жену, он пробормотал:

– Журналистам понравится история, с нашим браком, но не след, чтобы семья узнавала о свадьбе из газет… – Адель кивнула:

– Я ничего не скажу. Потом позвоним маме, признаемся в хупе, поговорим с тетей Мартой. Все равно, я еду в Израиль, на похороны… – Генрик отозвался:

– Все едут. Думаю, в Израиле нас попросят выступить с концертами, в память тети Эстер… – он взглянул на часы:

– Тебе торопиться некуда, у тебя встреча в десять утра. Мне в половине восьмого надо стоять на сцене, в компании Гварнери. Потом примерка фрака, встреча с настройщиком фортепьяно… – он допил кофе: «Я в душ». Слушая шум воды, Адель рассматривала пустынную площадь, перед отелем, голубей, на крыше театра:

– Бедные Фрида и Моше. Когда папа погиб, я тоже все понимала. Мы с Сабиной плакали, Пауль нас утешал, как мог. Генрик ночью едва скрывал слезы… – ей стало жалко мужа:

– Он круглый сирота, на его глазах убили отца. Тетя Эстер заменила ему мать. Джон, наверное, и плакать не умеет… – хмуро подумала Адель, – я никогда не видела у него слез. Хватит о нем думать, все закончилось, как с Вахидом… – старый опель, проехав мимо оперы, остановился у входа в гостиницу. Адель заметила венгерские номера:

– Еще одни беженцы. Надо разобраться с арией Леоноры, я никогда не пела «Фиделио» … – вернувшись на кровать, девушка погрузилась в ноты.

При переходе границы господину Ритбергу фон Теттау повезло.

Пытаясь сдержать толпу беженцев, осаждавших заставу в Шопроне, венгры пропускали граждан западных стран без очереди. Листая документы княжества Лихтенштейн, офицер не обратил внимания на местные номера подержанного опеля.

Машину Феникс достал в Будапеште. Он, с размаху, кинул единственный саквояж на гостиничную кровать:

– Попросту реквизировал, как выражался Дудаш. Я не стал тратить пули на шофера… – притворившись раненым, дождавшись проезжающего автомобиля, Феникс ударил венгра, за рулем, рукоятью пистолета в висок.

Багаж раскрылся. На шелковое покрывало вывалился клубок перепутанных золотых цепочек, часов и колец.

– У Дудаша этого добра было хоть горстями черпай, что я и сделал. Золото всегда пригодится. Тем более, мне надо найти Цецилию… – на австрийской территории Феникс заехал в сонный городок Айзенштадт. С тамошнего почтового отделения он позвонил на виллу и в пригород Цюриха, в школу Адольфа. Охранники уверили его, что дома все в порядке. Племянник удивился звонку:

– Все отлично, дядя Макс, – рассмеялся мальчик, – я иду на корты… – Адольф, как и его мать, преуспевал в теннисе. Феникс пообещал племяннику, что скоро привезет подарки:

– Я в деловой поездке, милый, – ласково сказал он, – я навещу тебя, по дороге домой… – он слушал короткие гудки, в трубке:

– Я, все равно, не могу позвонить Вальтеру, – напомнил себе Феникс, – междугородняя связь работает только по Европе… – Рауфф и Доктор, партайгеноссе Шуман, находились в Египте, в тренировочном лагере боевиков. После работы в Сирии Шуман попытался вернуться в бывший рейх:

– Совершенно пустая затея, – недовольно подумал Феникс, – на его имя выписан ордер об аресте… – Шуман даже пользовался своим подлинным паспортом, впрочем, недолго. Доктору пришлось покинуть Германию, спасаясь от неминуемого заключения:

– Я велел ему оставаться под покровительством наших друзей, и носа не совать в Европу… – Феникс вернул трубку на рычаг, – Ближний Восток и Африка нам очень интересны…

В Айзенштадте он обзавелся приличным костюмом и пальто, выбросив непоправимо испорченную в Будапеште одежду. Растершись пышным полотенцем, он вытащил из саквояжа новый флакон кельнской воды:

– Я пропах нечистотами, ползая по канализационным трубам, но визит в Баден помог… – Феникс заехал в курортный городок, под Веной. Поплавав в бассейне с целебной водой, он отдал себя в руки массажиста с парикмахером:

– Теперь я напоминаю фото в своем паспорте, преуспевающего дельца, а не оборванца с отросшей бородой… – похлопав себя по щекам, он сверился с часами:

– Поздний завтрак, и надо начинать работу. Проклятая доктор Горовиц мертва, но ее муж выжил, я видел его в тоннелях. Его спасали из подвальной тюрьмы, он может знать, где Цецилия… – Феникс положил во внутренний карман пиджака маленький браунинг. Он колебался, пока не решив судьбу еврея:

– С одной стороны, он больше не нужен. Я знаю, где живет Фредерика, он мне только помешает. Но Вена не Будапешт, здесь все спокойно. Нельзя рисковать убийством, под носом у полиции… – отодвинув занавеску, Феникс взглянул на здание оперы:

– Папа возил, нас в Австрию до аншлюса, в тридцать четвертом году. К тому времени Генрих успел предать рейх, мерзавец. Он разыгрывал сторонника фюрера, работая на британцев… – Генрих и Эмма пропадали на городских музеях, Отто ходил на университетские лекции. Максимилиан сидел на галерке, в опере:

– Папа взял ложу, но я не хотел его смущать. Он ухаживал за какой-то местной аристократкой. Было бы неловко болтаться рядом… – кроме оперы и симфонических концертов, Макс заглядывал на выставки дегенеративных, как говорили в Германии, художников, и ужинал в прокуренных кафе, где играл джаз:

– Там я увидел картины Шиле, – Феникс закрыл глаза, – я помню галерею. Я и сейчас могу найти туда дорогу… – девушка на холсте Шиле напоминала Цецилию:

– Я ее отыщу… – пообещал себе Феникс, – это мой долг. Я вырву ее, у русских… – он успел проверить остатки взорванного отрядом доктора Горовиц, подвального этажа тюрьмы. Никаких следов Цецилии он не обнаружил:

– Значит, надо добраться к доктору Судакову, чем я и займусь… – сверкающий позолотой лифт звякнул, остановившись в вестибюле. Вдохнув аромат кофе, Феникс ступил на персидский ковер:

– Фрейлейн Майер, – донеслось из-за колонны светлого мрамора, – расскажите о зверствах русских, в Будапеште… – в зеркале над головой Феникс отлично видел малышку Рауффа:

– Вальтер показывал мне фото, с виллы… – Фениксу понравились каштановые волосы и глаза цвета корицы. Девушка сидела на краю атласного дивана, скрестив стройные щиколотки:

– Фигура у нее тоже отличная, но она мне нужна не для этого… – устроившись в кресле, подхватив выброшенную газету, Феникс закрылся спортивными страницами. Встреча с евреем откладывалась:

– Сначала я послушаю, что скажет фрейлейн Майер. Потом у нас состоится приватное свидание… – позвонив, он велел мальчику принести кофе, со знаменитым тортом.

Меир хорошо помнил руки матери, умершей, когда мальчику было шесть лет.

До замужества Этель трудилась швеей, на фабрике в Нижнем Манхэттене. Вскладчину с другими девушками мать снимала квартирку, рядом с производством. В двух спальнях жили восемь недавних иммигранток, из черты оседлости. Швеи работали в две смены:

– Тогда на фабриках еще был десятичасовой рабочий день, – он сидел у кровати шурина, – за ночную смену не полагалась дополнительная плата. Мама начала профсоюзную карьеру с забастовки, с требованием повысить расценки работницам… – несмотря на десять часов, проведенных за швейными машинками, девушки успевали развлекаться. Этель пела детям веселые куплеты, из оперетт на идиш. Мать возила их на Нижний Ист-Сайд, где давали представления знаменитые еврейские актеры.

Даже после замужества, переехав в квартиру Горовицей, у Центрального Парка, Этель не оставила шитья. В рабочей комнате мерно стрекотала машинка. Обрезки шелка и бархата усеивали дубовые половицы, красивый голос матери пел:

– Rozhinkes mit mandlen

Slof-zhe, Yidele, shlof….

Доев имбирное печенье, Меир задремывал, свернувшись клубочком, рядом с кубиками и машинками. Шестилетняя Эстер возилась с деревянными куклами, наряжая их в сшитые матерью наряды:

– Мне было года три. Закончилась война, папа вернулся из Франции. Аарон пошел в школу, Эстер последний год оставалась дома. Когда я засыпал, мама несла меня в детскую… – он сонно прижимался к теплому плечу, бормоча что-то на идиш. Этель всегда говорила с детьми на родном языке:

– Или по-польски… – подумал Меир, – она хотела, чтобы мы знали не только английский… – светлые волосы падали на плечи матери, она наклонялась над постелью:

– Спи, мой хороший мальчик, спи… – исколотые иголкой пальцы гладили его по щеке, Меир находил губами ее ладонь:

– Я люблю тебя, мамочка…

Руки сестры, аккуратно сложенные на груди, напомнили Меиру о руках матери. Он не знал, сколько времени провел в морге. Его никто не торопил. После разговора с Авраамом и Шмуэлем Марта с Джоном уехали в британское посольство:

– Теперь все ясно, – Марта поежилась от прохладного ветерка, – в Вене нам больше делать нечего. Ни о чем не волнуйся… – она коснулась руки Меира, – побудь с Авраамом и мальчиком. Мы с Джоном свяжемся с Иерусалимом… – в Вену приходил транспортный самолет израильской армии. Меир взглянул на зеленые, мокрые от дождя газоны:

– Генрик с Аделью полетят с нами, на похороны, а Монах и Цила останутся здесь. Они выздоравливают, беспокоиться не о чем… – Марта запретила ему допрос шурина:

– Ты потерял сестру, – отрезала женщина, – тебе не об этом надо думать. Сиди в палате, однако остальное возьмем на себя мы с Джоном… – Меир устроился на обычном месте, у изголовья койки доктора Судакова.

Авраам спал. Измученное лицо шурина, обросшее рыжей, с проседью щетиной, немного разгладилось. Меир провел рукой по колючим щекам:

– У меня тоже будет седина в бороде. Я всего на три года младше Авраама… – в морге он поцеловал белую прядь, на виске сестры:

– Мама была младше ее, когда умерла. Ей исполнилось всего тридцать шесть… – Меир не видел тела матери:

– Я бы и Эстер не увидел, – понял он, – если бы все случилось так… – горло перехватило слезами, – как положено… С возрастом она стала похожа на маму… – разбитый пулей затылок привели в порядок, светлые волосы вымыли и высушили. Веки были опущены, сестра казалась спящей. Меир приник заплаканным лицом к большим рукам хирурга, к надежным пальцам:

– Я остался один… – сердце закололо болью, – у меня Дебора и дети, но я остался один. Я всегда был младшим, у меня был папа, Аарон, Эстер, а теперь я один… – горячие слезы текли на стылые руки сестры. Меир всхлипывал, не вытирая лица:

– Эстер, милая, прости нас, прости… – шурин поворочался, что-то простонав. Меир взял его забинтованную руку:

– Все хорошо. Шмуэль пошел в церковь, но скоро вернется… – он не удивился, узнав о крещении племянника:

– Какая разница, – устало сказал Меир юноше, наскоро обедая, на стульях в коридоре, – еврей, христианин, все равно. Твоя тетя Дебора выросла в индейской семье. Езжай в Рим… – он потрепал Шмуэля по плечу, – учись. Иосиф скоро закончит службу, поступит в университет, будет ближе к вашему отцу… – он понял, что назвал Авраама отцом племянников:

– Шмуэль тоже говорит о нем, как об отце, после Будапешта, – подумал Меир, – впрочем, так оно и есть. Аарон меня называет дядей, а Ева к Деборе обращается, как к тете… – Ева избегала младшей сестры:

– Она помогает Деборе, с Иреной, но видно, что она ревнует. Ева долго была единственной девочкой, единственной дочерью. Впрочем, через три года она уедет учиться… – Аарон поступал в Колумбию, Ева собиралась податься в Балтимор, в университет Джона Хопкинса:

– Как ее тетя, то есть покойная тетя, как мать. Ева хочет стать врачом, династия продолжится… – Сухие губы Авраама разомкнулись:

– Пить… – врачи обещали, что ногти шурина отрастут:

– То есть во второй раз, – Меир поднес поильник к запекшемуся ссадинами рту, – в Израиле ему сделают новые протезы…

После разговора с Авраамом, проводив Шмуэля в церковь, они посидели в госпитальном кафе:

– Теперь все понятно, – Джон рассматривал вычерченную Мартой схему, – она украла паспорт Цилы, когда та гостила в замке. Она, каким-то образом, связалась с Москвой. Кепка прилетел в Будапешт, забрать ее… – зеленые глаза Марты осветились недоверчивым огоньком:

– Цила видела что-то рыжее, в перестрелке у купальни Сечени… – Джон щелкнул зажигалкой:

– Цила первый раз в жизни слышала боевое оружие. Ей могло привидеться все, что угодно. Это были осенние листья, на мостовой… – Марта откусила от круассана:

– Циона познакомилась с Максимилианом именно в Будапеште… – Джон фыркнул:

– Максимилиан восемь лет, как мертв. Он сгорел в раскаленной лаве, туда ему и дорога. Ты помнишь, что Циона встречалась с русскими еще в Израиле… – Марта вскинула бровь:

– Я уверена, что русские считали ее предательницей, беглянкой. Зачем ей сейчас возвращаться в их объятия… – Джон выпустил колечко дыма:

– При Берии считали. Новая метла по-новому метет. Хрущев сменил политику страны, они простили Циону… – герцог поморщился:

– От нее стоит ожидать хорошей карьеры на Лубянке. Но на запад она носа не сунет, да и наш знакомец Кепка не дурак. Он понимает, что я лично закатаю Циону в бетон, буде она хоть появится где-то западнее Восточного Берлина. Нет, – герцог бросил на стол купюру, – они ее подсунут куратором перебежчику, хотя бы Берждесу или Маклэйну. Ей не впервой ложиться под нужных Лубянке людей… – Меир поднялся:

– Например, под тебя… – Джон спокойно отозвался:

– Под себя я ее сам уложил. Но я знал, на что иду, и просчитал риски… – Марта забрала со спинки стула сумочку:

– Не до конца. Ее побег ты не предугадал… – герцог пожевал сигарету:

– Я его ожидал, можно сказать. Я восемь лет прожил с волком, смотрящим в лес…

Марта остановилась:

– Только в лесу она искала не русских, а Макса… – герцог распахнул перед ними дверь:

– Хоть кол тебе на голове теши, но это не поможет. Это как с Филби, тебя не переубедить. Максимилиан мертв, с трупами не встречаются на романтических свиданиях… – Марта только вскинула острый подбородок:

– Она что-то знает, – понял тогда Меир, – знает, но не говорит. Она скрытная, как миссис Анна… – проглотив воду, доктор Судаков открыл глаза. В палате было сумрачно, на город наползала осенняя мгла. Он поморгал. Взяв за салфетку, Меир вытер глаза шурина:

– Поплачь, ничего страшного, – тихо сказал Меир, – я здесь, я с тобой… – слезы текли по лицу Авраама, он повел обросшим щетиной кадыком:

– Я не из-за Эстер. Я из-за нее… – его плечи задергались, Меир обнял шурина. Авраам прошептал:

– Она предала семью, свою страну. Я ее растил, воспитывал, заботился о ней, а она отправила меня и Эстер в руки русских, даже глазом не моргнув. Для чего, Меир, зачем… – он покачал головой: «Не знаю, Авраам. Не знаю».

На столике красного дерева, перед Аделью, лежал открытый футляр, крокодиловой кожи, с маникюрным набором, золингеновской стали. Держа одну руку в стеклянной мисочке, с теплой водой, девушка перелистывала глянцевые страницы доставленной в номер программки, завтрашнего концерта. Сверху типография успела допечатать:

– Посвящается памяти доктора Эстер Горовиц, погибшей от рук коммунистов, в восставшем Будапеште… – Адель взглянула на строгое, чеканное лицо женщины. Тетю Эстер сняли в простом, темном костюме и белой блузке:

– Шмуэль сказал, что фото сделали после защиты доктората… – снимок сестры для издания отдал полковник Горовиц. Адели больше нравилась другая фотография, тоже из бумажника дяди Меира. Тетя сидела под раскидистым, ореховым деревом, в сиянии осеннего солнца Израиля. Скрестив длинные, загорелые ноги, в шортах хаки, она завязала узлом на животе полы рубашки. На носу торчали солнечные очки. Эстер курила, салютуя фотографу бокалом:

– Я ей сделал коктейль, – тихо сказал дядя Меир, – она любила мартини… – полковник погладил светлые волосы сестры:

– Нашего покойного брата, дядю Аарона и дядю Авраама тоже так сняли, на тель-авивском пляже, задолго до войны. Только они пили пиво… – Адель кивнула:

– Я видела фото, тетя Эстер показывала семейный альбом, в кибуце… – Адель закрыла буклет:

– Так жалко малышей тети Эстер. Моше всего восемь лет, как Питеру и маленькому Ворону, он еще ребенок… – закончив говорить с Лондоном, Адель не стала спускаться для маникюра в гостиничную парикмахерскую, или вызывать мастера в номер:

– Во-первых, в гостинице болтаются репортеры. Нельзя вести себя грубо, но их интересовало только одно… – девушку расспрашивали о зверствах коммунистов в Будапеште:

– Сегодня утром господин Имре Надь объявил о создании коалиционного правительства, – холодно ответила Адель, – скоро беспорядки прекратятся, Венгрия встанет на путь свободы… – о новом правительстве она узнала, слушая радио, за утренней чашкой кофе:

– Нет нужды потакать низменным вкусам толпы, – ледяным голосом добавила девушка, – лучше напишите о помощи беженцам. Несчастные люди покидают Венгрию без денег и вещей… – на границе Красный Крест разворачивал палаточные лагеря. Ходили слухи, что в Австрии оказалось пятьдесят тысяч человек:

– Во-вторых, не хочется терять время, перед генеральной репетицией, – Адель взглянула на часы, – я сама отлично крашу ногти, Сабина меня научила. Заодно я поговорила с мамой…

Мать успела связаться с тетей Мартой:

– Лети в Израиль, – грустно сказала Клара, – женская рука всегда пригодится. Дядю Авраама врачи, наверное, отпустят только на похороны. У него половина ребер сломана, он должен оправиться. Кибуц кибуцем, но за детьми нужен уход… – положив трубку, Адель поняла, что так и не призналась матери в браке. Кольцо она держала в новом несессере, надевая драгоценность только при Генрике:

– На концерты я кольцо тоже не возьму – она подула на ногти, – в Лондоне все расскажу маме и дяди Джованни. Надо начинать откладывать деньги. Генрик хочет купить квартиры в Лондоне и Тель-Авиве… – Адель давно обзавелась светло-серой чековой книжкой, из Coutts & Co, семейных банкиров. Трастовый фонд, вложенный в аккуратно подобранный пакет акций, приносил достойный доход:

– Генрик пока ничего не зарабатывает, он в армии… – Адель перебирала в уме объявления о продаже лондонской недвижимости, – а моих гонораров не хватит на две квартиры. Но, демобилизовавшись, Генрик сразу начнет гастролировать… – муж показал ей расписание, занимающее две страницы в блокноте:

– Все крупные концертные залы выстроились в очередь, – усмехнулся Тупица, – еще записи пластинок, выступления на радио. Пока мой израильский агент справляется с приглашениями, но надо завести представителя в Европе. У меня есть кое-кто на примете… – Генрик думал о мистере Тоби Аллене:

– Он человек с Флит-стрит. Он знает прессу наизнанку, вхож в театры, и в любые двери Лондона. Именно такой нам и нужен… – Адель вспомнила о квартирке, где встречалась с Джоном:

Девушка покачала аккуратно уложенной головой:

– Кенсингтон хорош для холостяков. Это гарсоньерка, для одинокого человека. Джон наверняка снимал комнаты, а не купил их. Если даже и купил, то вряд ли он обрадуется моему, то есть нашему предложению… – о Джоне она мужу ничего говорить не собиралась:

– Что было, то прошло. Генрик знает, что я провела год в арабском плену, но остальное никого не касается. Джон не пошлет ему анонимное письмо, он не такой человек… – Адель запахнула пояс шелкового халата:

– Ногти высохли, надо одеваться. Генрик хотел за мной зайти, но я сказала, чтобы он не отвлекался от репетиции… – девушка не успела подняться. Ухоженная, мужская рука протянулась из-за ее плеча. Адель подумала:

– Он носит перчатки, но сейчас осень… – она вдохнула запах дорогой кожи, сандала, табака. Девушку затошнило. Сильная ладонь зажала ей рот. Острия маникюрных ножниц уперлись в мягкую шею Адели:

– Тихо, – велел вкрадчивый голос, – тихо, малышка. Тебе привет от Вахида.

Хозяин маленького кафе, напротив кованой ограды садов замка Шенбрунн, на западной окраине Вены, поднял ставни заведения. Рядом остановилась потрепанная машина, с венгерскими номерами.

Во времена союзной оккупации в замке размещалось командование британскими силами. Кафе обслуживало офицеров и дипломатов. Хозяин приучился готовить английский завтрак. Он увесил зал туристическими плакатами, призывающими посетить красоты города или съездить в Зальцбург, на родину Моцарта. Западное шоссе, где стояло кафе, вело именно туда.

Шоссе, впрочем, не закончили. Война остановила дорожные работы, начавшиеся после аншлюса:

– Сейчас говорят, что надо вернуться к строительству. Правильно, стране требуются деньги. Замок тоже отремонтировали, после ухода британцев… – летом хозяин неплохо заработал, на обслуживании туристов. Мелкий дождь поливал парковку. На капоте машины прилипли рыжие листья. Стоя за кофеваркой, хозяин вздохнул:

– Сезон закончился, большой прибыли ждать не стоит. Ко мне ходят только местные и случайные посетители, вроде этого беженца… – заглядывая в кафе после прогулки с собакой, экономя деньги, горожане заказывали только чашечку кофе. Беженец, как о нем думал хозяин, тоже попросил капуччино, на отличном немецком языке.

Австриец не вглядывался в утомленное лицо мужчины средних лет:

– Человек и человек. Одет прилично, спиртным от него не пахнет. Наверное, едет дальше на запад, к родне… – посетитель устроился за угловым столом, с кофе и сигаретами. Затрещало радио:

– Доброе утро, Вена. Половина восьмого, суббота, 27 октября. На улице дождь, не забудьте зонтик. По сообщениям из Будапешта, премьер-министр Имре Надь ведет консультации по созданию нового правительства, с представителями запрещенных коммунистами партий… – Феникса тянуло заткнуть уши или расстрелять проклятый динамик из браунинга, спрятанного в кармане пиджака. Он, нарочито аккуратно, помешал кофе. Пышная, белая пена не оседала, сигарета обжигала губы.

Ему хотелось уронить голову на стол:

– Сука, проклятая сука. Она играла, она выманила меня в Будапешт по заданию русских. Ее так называемый арест, дымовая завеса. Она стреляла в машину подруги, чтобы привлечь к нам внимание. Арестовать должны были меня, но я вовремя ушел от погони… – у Феникса не было оснований не верить малышке Вальтера.

Девушка едва сдерживала слезы. Пальцы подрагивали:

– Пожалуйста, не трогайте меня… – она всхлипнула, – не трогайте мою семью, я сделаю все, что вы хотите… – Феникс только хотел узнать, где находится Цецилия. Глядя на палые листья, плывущие по лужам, он пожалел, что не развлекся с малышкой:

– Вальтер рекомендовал ее умения, смеялся, что хорошо ее вышколил. Она никуда не денется, она на коротком поводке. Нам могут понадобится сведения из Лондона, учитывая предательство мерзкой дряни. Продажная тварь, жидовское отродье… – малышка рассказала, что Циона, как она называла девушку, работала на СССР:

– Она сбежала к русским в Будапеште, – девушка застыла, – никто не знает, где она сейчас… – теперь Феникс не сомневался, что Цецилия его никогда не любила:

– Она устроила покушение на меня по заданию союзников, а сейчас она окончательно переметнулась к русским. Она бросила Фредерику, моя дочь ей не нужна… – Феникс поклялся себе найти девочку:

– Она моя кровь, наследница фон Рабе, как и Адольф. Малышка не виновата, что у нее такая мать… – учитывая, что и у русских и у союзников могло появиться его описание, у него не оставалось причин болтаться в Вене:

– Малышка будет молчать, она напугана до смерти, но сука расскажет, как я теперь выгляжу… – в машине Феникс, придирчиво, осмотрел свое лицо:

– Человек, каких сотни тысяч. На свете много высоких, светловолосых мужчин. Она знает о документах Ритберга фон Теттау, но у меня есть еще c десяток паспортов… – он заставлял себя спокойно улыбаться:

– Нельзя привлекать внимание. Не рискуй, забудь о ней. Сука тебя предала, она разыгрывала любовь. Она могла залучить меня в Израиль. Я остался жив, только благодаря трусости покойного Мухи… – Феникс не сомневался, что жидовка работала и на родную страну. Он даже оглянулся:

– Теперь мне за каждым углом будут мерещиться наемные убийцы. Евреи не преминут ухватиться за шанс отыскать меня, отдать под суд, как военного преступника. В Нюрнберге меня заочно приговорили к смертной казни… – бросив на стол монеты, он поднялся, замотав шарф вокруг шеи. Кашемир показался ему грубой петлей веревки. Феникс опомнился:

– Пусть ищут, они никогда меня не найдут. Мне нельзя попадаться к ним в руки. Я должен восстановить братство СС, воспитать молодежь, вырастить Адольфа и Фредерику… – на парковке кафе дул сильный ветер, шуршали мокрые листья. Хлопнув дверью машины, Феникс вытер влажное лицо:

– Это только дождь. Когда я увидел ее, в Будапеште, всего неделю назад, я плакал, но больше я и слезы по ней не пророню. Пусть горит в аду, грязная предательница, тварь, вкравшаяся ко мне в доверие. Я ее ненавижу, надеюсь, что она скоро сдохнет…

Красные огоньки фар утонули в сыром тумане. Выехав на зальцбургскую дорогу, машина пропала в серой пелене.

Дождь стучал по окну, шумел за бархатом задернутых гардин. Тяжело, удушливо пахло цветами. По персидскому ковру разлетелись лепестки роз. В плетеных корзинах алели гвоздики и махровые астры.

Генрик не курил при Адели. Он сидел за рабочим столом своего номера, затягиваясь американской сигаретой, аккуратно умножая цифры в блокноте. Тупица кинул взгляд на часы:

– Почти полночь. Пусть поспит, она устала, на концерте… – их с десяток раз вызывали на бис. Завтра Генрик играл с филармоническим оркестром:

– Адель завтра отдохнет, потом концерт с оперными ариями и мы улетаем в Израиль… – Шмуэль отказался от номера в отеле «Захер». Юноша вздохнул:

– Мне сейчас надо быть рядом с папой, Тупица. Он пока не оправился, а новости из дома приходят неутешительные. Он волнуется, за Иосифа… – радио грозило скорой войной, на Синайском полуострове:

– Восстание в Венгрии обречено на провал, – понял Генрик, – западу интересен только Суэцкий канал, путь к ближневосточной нефти… – ближневосточная нефть принесла Генрику недурной ангажемент. В антракте концерта, оперная администрация устроила небольшой прием, с шампанским, для патронов. Генрика познакомили со швейцарским дельцом, занимающимся, как он выразился, посредническими услугами:

– У меня много клиентов, с Ближнего Востока, любителей музыки… – объяснил швейцарец, – на вилле я устраиваю частные суаре. Вы начнете гастролировать только в следующем году, но я хотел бы встать в очередь… – банкир улыбнулся, – даже если я окажусь в самом конце… – Генрик снабдил его телефоном своего израильского агента:

– Надо заводить европейского представителя, – он откинулся на спинку кресла:

– Счет в Coutts & Co у меня есть, мне исполнилось восемнадцать, я совершеннолетний человек. Я, в конце концов, женат… – благотворительные концерты не оплачивались, но за выступление с оркестром филармонии Генрику достался отличный гонорар. Он повертел чек, из местного банка:

– Я могу обналичить деньги… – рука задрожала, – в городе, наверняка, есть казино… – в ушах застрекотала рулетка, затрещали карты. В глаза ударило сияние ламп над зеленым сукном игорного стола. Тупица оборвал себя:

– Я обещал, что больше такого никогда не случится. Адель поверила мне, нельзя ее разочаровывать… – он решил, что в Лондоне, первым делом пригласит в ресторан мистера Тоби Аллена:

– То есть вторым, – поправил себя юноша, – первым делом отобедаем по-семейному, с тетей Кларой и дядей Джованни, с Паулем, Аароном и Лаурой. К тому времени все узнают о нашем браке… – в его расписании значился и будущий концерт в Осло:

– Адель обрадовалась, мы увидим Инге и Сабину… – отогнав мысли о рулетке, он твердо повторил:

– Никаких игорных клубов, никаких баров. Только обед, где я предложу ему стать моим европейским агентом. Он знает французский и немецкий языки, это очень на руку. Он даже говорит по-испански… – мистер Аллен упомянул, что до войны много путешествовал. Взяв стопку гостиничной бумаги, Генрик набросал черновик контракта:

– Жалко, что дяди Максима здесь нет, – он погрыз паркер, с золотым пером, – ничего, мой тель-авивский юрист все приведет в порядок… – после концерта они с Аделью поужинали в номере. Тупица, невзначай, посматривал на усталое лицо жены:

– У меня тоже такие глаза после удачных выступлений. Она утомилась, с перестрелками, с побегом из Будапешта, не надо ее тревожить… – Генрику и самому ничего не хотелось:

– Не во время тяжелой работы… – он отпил остывшего кофе, – словно в армии, сейчас не до девушек. Хотя Иосиф, наверное, и на египетской границе ухитряется о них не забывать… – по просьбе дяди Авраама тетя Марта и герцог связались с Тель-Авивом:

– Если Иосифа найдут, – обещала тетя Марта, – его привезут в Кирьят Анавим. Но он может быть на миссии, за пределами Израиля… – взрослые, как о них думал Генрик, на концерт не пришли:

– Дядя Меир и Шмуэль обосновались в госпитале, а у его светлости и тети Марты много работы… – Генрик надеялся, что змея понесет наказание:

– Она никогда не любила папу. Не удивлюсь, если она устроила взрыв машины, чтобы от него избавиться. Но дядя Джон ничего не прощает… – он видел холодное выражение, в прозрачных глазах, – и тетя Марта тоже. Они отомстят за тетю Эстер, найдут змею и под землей… – потушив сигарету, Генрик поднялся. Они с Аделью заняли смежные номера. Дверь, ради приличия, запиралась на ключ:

– Скоро мы прекратим прятаться… – замок щелкнул, – можно и сейчас во всем признаться, но не по телефону же такое говорить… – в ее номере пахло цветами. Каштановые волосы рассыпались по шелковой подушке. Девушка спала, по-детски уткнув голову в сгиб локтя. Генрик послушал размеренное дыхание:

– С ней я становлюсь другим. Мне не нужна рулетка, или выпивка. С Аделью я думаю только о том, чтобы ей было хорошо… – присев на кровать, он поцеловал пахнущую розами прядь. Халат из шотландки скользнул на пол, он обнял нежные плечи. Адель что-то пробормотала:

– Спи, – шепнул Генрик, – я здесь, я рядом. Ты сегодня устала, спи…

Адель велела себе дышать спокойно:

– Делай вид, что заснула. Он ни о чем не должен догадаться, никто не должен… – визитер от Вахида, не представившись ей, пообещал:

– Если ты хоть слово скажешь обо мне, твой язык будет болтаться из твоей… – он грубо выругался, – а твою младшую сестру найдут в Хэмпстедском парке, мертвой. Я могу рассказать тебе, как она умрет… – Адель намеревалась молчать:

– Я не видела его лица, и не могу его описать. Он спрашивал о Ционе, я рассказала то, что знала. Не надо никому, ничегоговорить, даже тете Марте. Я хочу петь, гастролировать, жить с Генриком. Надо вести себя разумно и нацисты оставят меня в покое… – она услышала ласковый, чистый тенор. Генрик напевал «Сурка» Бетховена. Закрыв глаза, чувствуя его надежные руки, Адель позволила себе задремать.

Чай в британском посольстве заваривали в бело-голубом, веджвудском чайнике. Неприметный человек, в вязаном жилете с роговыми пуговицами, вкатил в кабинет тележку со спиртовкой. Принесли молоко, в таком же молочнике, маленькие сэндвичи, с огурцом, куски яблочного пудинга.

Джон сидел у довоенного, черного аппарата, с массивной трубкой:

– У папы был такой жилет, то есть теперь у меня. Дырки от моли зашили, его еще Маленький Джон поносит. Отличная английская шерсть… – взглянув на часы, он понял, что на Ганновер-сквер тоже пьют чай. Джон не собирался говорить детям по телефону о пропаже Ционы:

– И вообще не собираюсь говорить о ее пропаже… – он поднял трубку, – надо заказать надгробный камень, организовать погребение… – кузине план Джона не понравился. Палец застревал в прорезях диска. Он сжал зубы:

– Марта настаивает на правде. Она ничего не скрывает от детей. Юный Ворон знает, как погибли его родители… – Марта, однажды, вздохнула:

– Густи рассказала бы все Стивену, рано или поздно. Она ненавидит русских, она не утаит от брата истину… – несмотря на ненависть к русским, леди Кроу отлично справлялась с языком. Джон знал, что девочка хочет работать на Набережной:

– Все проверки она не пройдет, а пролетит. Ее мать немка, но это неважно. Даже хорошо, что она знает немецкий язык. Но русский нам гораздо важнее, как и арабский… – ожидая щелчка в трубке, голоса слуги, Джон подумал:

– У нее все равно слышен акцент. Хотя СССР многонациональная страна, как они говорят. Надо ее обучить прибалтийскому языку, если дело дойдет до работы на их территории. Густи католичка, она знает службу… – все дети Марты говорили по-русски:

– С переменным успехом, – усмехнулся Джон, – старшие в нем больше преуспевают. Но Максим тоже, Волк не позволит сыну забыть родную речь… – в разговоре с Мартой герцог заметил:

– Маленькому Джону одиннадцать, а Полине шесть. Я не смогу объяснить им, в особенности Полине, что ее мать шпионка и предательница, что она сбежала к хозяевам… – Марта поджала тонкие губы:

– Все тайное всегда становится явным, Джон… – он отрезал:

– Библейские цитаты оставим для церкви. Я уверен, что и в нашей семье случались события, не попавшие в родовую хронику… – в трубке раздалось жужжание. Знакомый голос, с шотландским акцентом, неприветливо, сказал: «Резиденция герцога Экзетера, чем могу вам помочь?».

Дети, действительно, пили чай. Джон слушал веселый голос сына. Мальчик рассказывал о школе, о латинском состязании, о воскресной игре в крикет:

– Но ты вернешься к воскресенью, папа… – озабоченно спросил граф Хантингтон, – дядя Максим будет на трибунах, но хотелось, чтобы… – голос мальчика оборвался. Он поправил себя:

– Я знаю, что тебе надо лететь на похороны тети Эстер… – семье сказали о гибели доктора Горовиц. Джон быстро посчитал в уме:

– Сегодня воскресенье, двадцать восьмое. Вечером приходит израильский самолет, завтра начинается война… – о войне не знала даже Марта.

По тайной, трехсторонней договоренности, в понедельник, двадцать девятого октября, Израиль атаковал границы Египта:

– Французы нас поддерживают, – довольно подумал Джон, – мы не отдадим управление каналом в руки Насера, советской марионетки. Он национализировал Суэц, но, с помощью израильтян, мы вернем канал под международный контроль… – неделю назад во Франции подписали секретный протокол, с планом действий. Израильской армии отводилась роль силы, осуществляющей первоначальный удар:

– Они сомнут египтян, потом в дело вступим мы. Запад предъявит ультиматум, требующий отвода военных сил от канала. Насер не согласится, и в дело вступят бомбардировщики, с воздушным десантом… – вмешательства Америки они не боялись. Перед отлетом Джона в Вену, на совещании, кто-то из аналитиков сказал:

– Американцы не поддержат Насера. Такого шага не поймут их новые лучшие друзья, саудовские шейхи. Арабский мир боится, что, вслед за Насером, советы посадят своих выдвиженцев и в другие государства региона… – у Джона оставалось время провести закрытые консультации в Тель-Авиве и вернуться в Лондон, ко времени крикетного матча.

– Я тоже буду за тебя болеть, – уверил он сына, – и привезу подарки, разумеется… – мальчик развеселился:

– Отлично. Густи с девочками печет сладости, для ярмарки. Матч благотворительный, в пользу детского госпиталя, на Грейт-Ормонд-стрит. Я позову Полину, она тебе все расскажет… – Джону почудилось, что в трубку повеяло ванилью и зарумянившимся в духовке яблоками. Он знал, что дочка устроилась на краю стола:

– Тони тоже так сидела, хотя ее журили, что для леди это не принято. Полина вообще похожа на Тони, не внешне, а повадками… – пока покойная сестра носила длинные волосы, она всегда накручивала локоны на палец. В трубке что-то загремело, Джон улыбнулся:

– Туфля Полины свалилась. Она вечно качает ногой… – дочка тараторила о будущей ярмарке, о занятиях в Квинс-колледже, о Братце, переселившемся из Банбери на Ганновер-сквер:

– В саду можно устроить крольчатник, – деловито сказала Полина, – Братцу одному скучно. Крольчатник и курятник, а еще завести козу. Густи считает, что мы слишком много денег тратим на молоко… – леди Кроу, с немецкой тщательностью, вела расходные книги в резиденции Марты:

– У тети Клары есть курицы, – добавила Полина, – и в Израиле их держат. Папочка, мы написали в кибуц, Фриде и Моше. Так жалко их, они потеряли маму… – Джон помолчал:

– Да, милая… – он боялся, что дочь спросит о матери. Так и случилось, но, к его облегчению, Полина согласилась, что визит в замок пока невозможен:

– У мамы воспаление легких, – объяснил Джон, – ей нужен покой. У тебя с Густи и Лаурой лоток, на стадионе, после ярмарки ты ей позвонишь… – он понял, что оттягивает неизбежное:

– Ладно, в Лондоне я все им скажу. Циона, скоропостижно, умерла… – он не хотел думать о неминуемых слезах дочери:

– Как говорится в американском романе, я подумаю об этом завтра. Завтра начнется война… – попрощавшись с детьми, он постоял, глядя на капли дождя, ползущие по стеклу. Дернув шеей, герцог пригладил светлые, немного поседевшие волосы:

– Я надеялся, что она меня полюбит, что она изменится. Правильно говорят, леопард никогда не потеряет пятен. После встречи с проклятым фон Рабе она стала иной, прежняя Циона умерла. Русские только все усугубили… – в дверь постучали. Джон отозвался:

– Звони, линия свободна. Я пойду, проверю… – не закончив, он вышел из кабинета, стараясь не встречаться с настойчивым взглядом Марты. Женщина проводила глазами прямую спину, в старом пиджаке:

– Он плакал, я по лицу его вижу. Он никогда не плачет на людях. Когда погибла Эмма, в Патагонии, он тоже уходил, отворачивался. Мальчика он растит так же, но Маленький Джон мягче, он напоминает мать… – герцог ничего не знал о Фриде:

– Может быть, сказать ему, – Марта взялась за телефон, – но без разрешения Авраама я на такое не пойду. Он не согласится, по крайней мере, сейчас. Фрида даже не знает, что она незаконнорожденная. Как надоели эти тайны… – в трубке раздался красивый баритон:

– Адвокат Волков, слушаю… – Волк и на выходных, не мог избавиться от привычки отвечать в профессиональной манере:

– Следующим летом Густи пойдет в Линкольнс-Инн, секретаршей, на два месяца, – вспомнила Марта, – она хочет приучиться к канцелярской работе. Теодора-Генриха берут рассыльным, в контору «К и К» … – муж обрадовался:

– Мы сели за чай, в столовой. Я позову детей, потом поговорим с тобой… – в темном окне отражалось усталое лицо Марты. Наклонившись, она прикурила от спиртовки:

– Линия безопасная, и здесь, и на Ганновер-сквер. Дома меня не записывают, – Марта проверяла особняк, в поисках жучков, – а здесь могут. Джон решит, что я окончательно ударилась в паранойю, да и черт с ним… – она вдохнула крепкий дым Players:

– Нет, подожди, – попросила Марта, – сначала мне надо тебе кое-что сказать… – тонкие пальцы нашарили край стола: «Максимилиан выжил. Он был в Будапеште, Волк».

Цила, жена врача, хорошо знала, сколько, на самом деле длятся пятиминутки. Она сидела в постели, подпертая подушками:

– Целый час, а то и больше. Эмиль объяснял, что по понедельникам собрания затягиваются… – по словам мужа, в начале недели требовалось разобраться с больными, поступившими в госпиталь на выходных. Она смутно помнила ласковый голос:

– Семь утра. Спи, пожалуйста. Кофе я тебе сделаю… – главный врач госпиталя принес в палату спиртовку, – позавтракаем, когда я вернусь… – на тумбочке, рядом с Цилой, стояла пустая чашка. Допив сладкий кофе, со сливками, она зевнула, под мерный говорок диктора:

– В Вене половина восьмого. Надеюсь, милые дамы, вы проводили мужей на работу и готовы слушать «Домашний уют». Сегодня нас ждет штрудель с яблоками и ванильным соусом… – Цила думала потянуться за блокнотом:

– Нет нужды, – решила она, – я все запомню. В Мон-Сен-Мартене этим годом отличный урожай… – Виллем таскал плетеные корзины в прохладный погреб особняка. Тиква пересыпала плоды свежими опилками. Двойняшки, хрустя яблоками, бегали в сочной траве. Лаял Гамен, Цила подсчитывала корзины:

– Почти два десятка. Сварю джем, сделаю пастилу, по русскому рецепту… – пастилу она научилась готовить у Марты:

– Надо поставить бочку моченых яблок, – вспомнила Цила, – зимой поедим, с индейкой… – она подоткнула вокруг себя одеяло. Рана почти не болела:

– Эмиль обещал, что через неделю нас выпишут. Немного побудем в Вене и поедем домой. Бедные Фрида с Моше, они дети, им тяжело потерять мать… – вздохнула Цила, – Тикве было четыре года, но она все понимала… – Цила решила не говорить дочери, как погиб ее отец:

– Пусть девочка думает, что его застрелили арабы, – она закрыла глаза, – Эмиль согласился, что так будет легче. Зачем ей знать, что Итамар работал на СССР… – вечером Марта зашла в палату, попрощаться. От мягкой щеки женщины веяло жасмином. Наклонившись, она поцеловала Цилу:

– Мы обо всем позаботимся, в Израиле, – Марта помолчала, – выздоравливай, милая. Езжайте с Эмилем к девчонкам… – она подмигнула Циле, та покраснела:

– Пока ничего не понятно, – подумала женщина, – все может быть из-за волнения. Я и Эмилю ничего не говорила, но меня оперировали, давали наркоз. Надо ему сказать… – она подняла большие глаза, цвета лаванды:

– Марта, зачем венгры стреляли у купальни Сечени? Они конфисковали наши документы, собирались нас арестовать. Зачем они открыли огонь… – спокойное лицо Марты не дрогнуло:

– Они были напряжены, Цила. Им показалось, что вы хотите бежать. В таких обстоятельствах у людей часто сдают нервы… – выйдя из палаты, Марта устроилась с Гольдбергом в курительной комнате:

– Я ей сам расскажу, – успокаивающе пообещал Монах, – попозже. Они с Ционой выросли вместе, Циле такое будет тяжело… – Марта дернула щекой:

– Насчет покойного Итамара, ваше дело, но я много раз видела, Эмиль, что случается, когда тайное, неожиданно, становится явным… – Цила поворочалась в кровати:

– Почти восемь, скоро вернется Эмиль, мы позавтракаем… – Гольдберг делал доклад, на пятиминутке, о больном с травмой позвоночника, – все, наверное, приехали в Кирьят Анавим. Хоть бы нашли Иосифа, привезли его домой… – радио от яблочной начинки перешло к ванильному соусу. Цила прикорнула на подушке:

– Я немного посплю. Так хорошо, уютно… – пригревало осеннее солнце, по траве сада рассыпались спелые яблоки. Цила услышала жужжание пчел, далекий лай собаки:

– Эмиль постарел, – поняла она, – у него голова седая. Девочки выросли, – она улыбнулась, – Элиза осталась светленькой. Роза похожа на Эмиля, она тоже носит очки. Странно, что нет Тиквы, и я не вижу Маргариты с Виллемом… – крепкий стол, под высаженными Маргаритой яблонями, сколотил Виллем. Летом Цила устраивалась там с двойняшками, обложившись записями, для будущего доктората:

– Я тоже там не сижу, – поняла она, – но это кто… – Цила ахнула:

– Не может быть! Они похожи на покойную Розу, одно лицо…

Высокие, очень красивые, темноволосые девушки, шли навстречу мужу. В тяжелых локонах играли солнечные лучи, Цила приподнялась:

– Это сон, но надо рассказать Эмилю. Он не говорит об Аннет и Надин, но я вижу, что он не потерял надежды. Нельзя отчаиваться, может быть, девочки выжили… – сердце отчаянно заколотилось:

– Сначала мне было жарко, а теперь бьет дрожь, – зубы застучали, Цила испугалась:

– Надо позвонить на сестринский пост, тяжело дышать… – грудь пронзило острой болью, она попыталась закричать:

– Эмиль останется один. Девочки, мои девочки, как их жалко… – капельница упала на пол. Дверь распахнулась, зазвенела свалившаяся с подноса Гольдберга посуда. В динамике пробило восемь. Диктор, громко заговорил:

– Утренние новости. По сообщениям с Ближнего Востока сегодня израильские войска атаковали египетские силы, на Синайском полуострове…

Эпилог


Ближний Восток, ноябрь 1956 Тель-Авив

В запыленном окне унылого кабинета, на верхнем этаже серого бетона здания, выстроенного в стиле баухауса, искрилась лазоревая гладь моря. На променаде, над ларьками развевались бело-голубые флаги. Горожане, в обеденный перерыв, осаждали лотки, торговавшие фалафелем и мороженым. Стояла сухая жара, в белом песке пляжа копошились малыши. Люди толпились у газетных щитов, с кричащими заголовками:

– Воздушный десант продвигается на запад полуострова Синай! Объединенные силы британцев и французов атакуют египетскую авиацию и военный флот… – сегодня, первого ноября, бомбардировщики, стартовавшие с авианосцев, успели уничтожить две сотни египетских самолетов:

– Это только полдень, – по кабинету разносился уверенный голос, с аристократическим акцентом, – впереди, согласно плану операции «Мушкетер», нас ждет высадка парашютистов и захват Порт-Саида… – в комнате слоями витал сизый дым. Под столом катались пустые бутылки, бумажные пакеты от съеденных бурекас, окурки тушили в переполненных пепельницах. Рядом с большой картой Синайского полуострова водрузили столик, с пыхтящей урной, пакетами молотого кофе, и банкой сахара.

Сидевший напротив Марты аналитик, юноша в очках, по виду, возраста Генрика, пил шоколадное молоко. Перехватив взгляд женщины, смутившись, он что-то пробормотал. Марта изучала вовсе не его, а линию флажков, пересекающую Синайский полуостров.

Она носила холщовую юбку и такой же, военного кроя жакет. Аккуратно причесанные, бронзовые пряди женщина собрала в хвостик. В последний раз флажки передвинули четверть часа назад, после радиограммы, полученной с юга, от генерала Даяна.

Марта думала не о неудержимом движении Цахала к Суэцкому каналу:

– Эмиль прислал только одну телеграмму… – тонкие пальцы стряхнули пепел, – он второй день не отвечает на звонки… – телеграмму, из трех слов, Марта помнила наизусть: «Цилы больше нет». Не добившись ответа от Гольдберга, она связалась с главным врачом госпиталя:

– Никто не мог предугадать такого исхода, фрау Марта, – вздохнул доктор, – пуля повредила тазовую кость фрау Гольдберг. Она отделалась царапиной, однако из-за травмы образовался тромб, закупоривший легочную артерию. Мы предприняли необходимые меры, но больную спасти не удалось…

Положив трубку, Марта позвонила в Лондон и Париж:

– Мы с Джо выезжаем в Мон-Сен-Мартен, – уверил ее Мишель, – дети не останутся без присмотра. Там Виллем и Маргарита, но им только восемнадцать лет… – Марта вызвала кузенов на переговорный пункт, в почтовом отделении городка:

– Дядя Эмиль прислал телеграмму, что тетя Цила умерла, – всхлипнула девушка, – двойняшки и Тиква о ней спрашивают… – Марта, ласково, сказала:

– Держитесь. Дядя Мишель и Джо завтра будут у вас, они помогут… – мужа она попросила полететь в Вену:

– Разумеется, – коротко сказал Волк, – я сделаю все, что надо. Я отвезу Монаха домой, позабочусь о погребении… – он замялся, Марта кашлянула:

– Иосифа с его отрядом пока не нашли. Я обещаю не лезть на рожон, но я сделаю все возможное, чтобы мальчик пришел на похороны матери…

Меир с доктором Судаковым, в сопровождении молодежи, из аэропорта Лод отправились в кибуц Кирьят Анавим. Марта и Джон поселились неподалеку от здания секретных служб, в безопасной квартире, с видом на увешанный бельем двор. Коротышка, Иссер Харель, приставил к ним двоих охранников:

– Арабам нельзя доверять, – заметил глава Моссада, – а они свободно разгуливают по стране. Мы не можем ввести в Тель-Авиве комендантский час, как мы сделали на территориях… – в папках, разбросанных по столу, лежали доклады командиров подразделений Цахала, обеспечивающих контроль за арабскими поселениями:

– В деревне Кфар Касем солдаты открыли огонь по возвращавшимся с поля рабочим, не знавшим о комендантском часе… – вспомнила Марта, – ладно, в донесении говорится, что никто не пострадал, выстрелы были предупредительными…

В бесконечном пространстве Синайской пустыни, за передовой линией флажков затерялся маленький отряд капитана Михаэля Леви. Группа ушла с разведывательной миссией к Суэцкому каналу, за неделю до начала военных действий. Вчера Марта позвонила в Кирьят Анавим. Адель, грустно, сказала:

– Фрида и Моше не отходят от дяди Авраама. Они держатся, но видно, что они не верят в возвращение Иосифа. Анна только плачет… – Адель добавила:

– Она сказала детям, что Михаэль в порядке, но в кибуце не скроешь правды… – Марта не отводила взгляда от флажков:

– У Михаэля трое детей, они воспитывают сироту, тем годом они потеряли дочку. Хватит нам слез… – на том конце стола бубнили о скором выходе армии к Суэцкому каналу:

– Что такое пять человек, по сравнению с быстрым продвижением вперед, с новыми территориями, для Израиля… – Марта разозлилась:

– Достаточно. Они не упоминают отряд, словно ребят похоронили… – докладчик утих, Марта поднялась. Огладив помятую юбку, светлого льна, она обвела глазами комнату:

– Господин Харель, – она слегка поклонилась Коротышке, – при всем уважении к целям, стоящим перед армией Израиля, я хочу напомнить, что отряд капитана Леви находится за линией фронта… – в комнате зашумели, Марта поймала взгляд Джона.

Герцог, незаметно, кивнул:

– Он не оставит Иосифа в беде, – облегченно поняла Марта, – не для того покойный Виллем вырвал детей из Аушвица, а Эстер спасла их в Требнице… – кто-то из военных, резко, заметил:

– Они, скорее всего, нарвались на египетские силы и сейчас мертвы. В этой горе песка… – полковник указал на карту, – мы даже трупов их не найдем. Мы не рискнем людской силой, ради самоубийственной миссии… – зеленые глаза Марты опасно блеснули:

– Рискнем мы с Йони, как называют мистера Холланда, – полковник подался вперед, Марта отрезала:

– Мы наберем добровольцев, для рейда… – она подхватила указку, – я уверена, что здесь найдутся люди, согласные встать под наше командование… – давешний очкарик, проглотив последние капли шоколадного молока, первым поднял руку.

Иногда, направляясь в аэропорт Лод, не разобравшись в карте, израильские водители проскакивали нужный перекресток.

Проехав по шоссе мимо беленых домиков мошава, они упирались в железные ворота, с предостерегающей надписью: «Проход и проезд воспрещен!». Над будкой охранников реял бело-голубой флажок, из-за бетонной ограды слышался гул самолетных моторов. Бывшую британскую базу, прилегающую к заброшенному взлетному полю, за восемь лет независимости страны, привели в порядок. Исчезли следы временного лагеря для новых репатриантов, размещенного здесь после сорок восьмого года.

Бомбардировщики и истребители ВВС Израиля с этого аэродрома не стартовали. Для боевых машин использовали базы, находящиеся южнее. Отсюда уходили в небо рейсы особого назначения, как выразился сержант, на складе, снабдивший миссию всем необходимым. Официально у них не существовало названия.

Марта сидела на краю поля, устроившись на туго набитом вещевом мешке:

– Какое название, нас всего четыре человека, включая меня и Джона… – герцог, в местной форме хаки, без нашивок, разговаривал у трапа с пилотами.

Вытянув ноги в десантных, американских ботинках, женщина покусывала сухую травинку. Едва слышно звенели цикады. Заходящее солнце заливало медным светом единственный самолет на полосе.

Генералитет упирался, однако Джон, настояв на своем, получил разрешение на операцию лично у Старика. Марта бросила взгляд на юношу в очках, покуривавшего рядом:

– Старик сказал, что если мы оставим в беде хоть одного еврея, мы недостойны Синая… – Эяль, как звали юношу, отбросил окурок:

– С этой базы на той неделе стартовал самолет, перехвативший… – он, со значением, поднял палец вверх. За два дня до начала войны, израильский истребитель уничтожил транспортный рейс египтян, перевозивший высшее командование тамошних ВВС. Марта покачала головой. Бронзовые локоны она стянула в тугой узел:

– Лейтенант, вы рискуете трибуналом, – тонкие губы улыбнулись, – на той войне был такой плакат:

– Болтун, находка для шпиона… – Эяль кивнул:

– Мне папа рассказывал. Он видел советские плакаты, в Сибири… – до войны юношу звали Эдуардом. Он с матерью успел покинуть Белосток в начале тридцать девятого года:

– Папа остался, – вздохнул лейтенант, – надо было продать особняк, фабрику. В общем… – Эяль помолчал, – вместо юга папа отправился на восток… – отец юноши провел войну в Сибири:

– В сорок шестом году некоторым гражданам Польши разрешили уехать в Израиль, – добавил Эяль, – тогда еще в Палестину. Тем более, папу сактировали, как выражаются русские… – отец лейтенанта потерял на лесоповале ногу, и заразился туберкулезом:

– Он выздоровел, – заметил Эяль, – у меня сестра родилась… – юноша, смущенно, улыбнулся, – она ровесница нашего государства… – Марта подумала о маленьком Моше:

– Он тоже ровесник, как и дочка Анны, Джеки. Эстер беспокоилась о внуках, она хотела увидеть, как близнецы пойдут под хупу. Шмуэль не пойдет, и она теперь больше ничего не увидит, но мы обязаны спасти Иосифа… – обсуждая миссию, кто-то из военных, неосторожно, обмолвился:

– В нашей армии женщины не служат в боевых частях… – Марта отрезала:

– Я не имею отношения к вашей армии, на меня не распространяются косные правила… – сзади пробормотали:

– У вас нет военного опыта, госпожа М… – женщина смерила комнату холодным взглядом:

– У меня больше ста прыжков с парашютом. Я летала на одном самолете с Ганной Рейч, личным пилотом Гитлера… – в кабинете повисло молчание. Джон, бодро, продолжил:

– Думаю, нет нужды возвращаться к этому вопросу, господа. Группу выбрасывают в месте, наиболее близком к точке, откуда пришла последняя радиограмма отряда капитана Леви… – Марта вспомнила карту:

– День пути до канала. Израильские войска в полусотне километров на восток оттуда… – они летели в самое сердце египетских позиций:

– Там совсем дикие места, скалы, пещеры… – Марта выбросила измочаленную травинку. Зная, что Волк в Вене, она не стала звонить мужу:

– Мы обернемся за пару дней, нет нужды беспокоить его и Монаха. Клару я предупредила, что со мной нельзя будет связаться… – Кларе Марта тоже ничего не сказала:

– Я только объяснила, что у нас с Джоном ответственное задание… – она порылась в кармане. Изящный пистолет лег на колени, табличка сверкнула старым золотом:

– Это средневековый, – прищурился Эяль, – то есть не оружие, а табличка… – Марта кивнула:

– Вещь времен королевы Елизаветы, наша семейная реликвия. Вы разбираетесь в таком… – она указала на вьющийся шрифт гравировки. Лейтенант отозвался:

– Я учился у доктора Судакова, на первом курсе университета. Я навещал кибуц, знаю Шмуэля и Иосифа. Когда мне исполнилось восемнадцать, – он указал на очки, – меня не хотели брать в армию, но я настоял. Я знаю языки, говорю по-арабски. Я доказал, что буду полезен, нашей стране… – по-арабски Эяль объяснялся с четвертым членом миссии, парнем из отряда следопытов, где служили бедуины пустыни Негев. На инструктаже он почти ничего не говорил, изредка, заинтересованно, разглядывая Марту:

– Он смотрит потому, что женщины здесь не прыгают с парашютом, – напомнила себе Марта, – тем более, он кочевник… – израильские арабы не служили в армии, но бедуинов и друзов в Цахале хватало:

– Для них устроили отдельные подразделения, – Марта поморщилась, – как в США, на гражданской войне, когда негров собирали в отдельные полки. Ничего, Израиль скоро изменится… – теплый ветер трепал прядь ее бронзовых волос. Бедуин что-то пробормотал, Эяль затрещал с ним, на арабском. Повернувшись к Марте, юноша покраснел:

– Джазир говорит, что вы похожи на рысь пустыни. – лейтенант покраснел, – на иврите, это каракаль… – Марта взяла у него сигарету:

– Переведи ему, что мне нравится… – она поймала себя на улыбке, – но покурить нам, кажется, больше не удастся, по крайней мере в Израиле… – свернув карту, Джон помахал:

– Отряд, перекур закончен, – закричал он, приставив ладони ко рту, – всем занять места в самолете… – она поднялась на ноги первой:

– Пойдемте, ребята, – велела Марта, – до темноты нам надо оказаться на земле.

Кибуц Кирьят Анавим

На полу разбросали деревянные, искусно выточенные модели самолетов. Старые, потрепанные игрушки хранили следы детских зубов. Светловолосый, кудрявый мальчик бережно потрогал маленький истребитель:

– Когда я вырасту, я полечу на таком, – Эмиль Шахар-Кохав вернул модель брату, – а ты станешь у меня вторым пилотом, потому что ты младше меня… – Яаков Леви выпятил губу:

– Всего лишь на четыре года. Следующей осенью я пойду в школу… – Эмиль фыркнул:

– Моше старше, а не спорит со мной… – темноволосая девочка подняла голову от тетрадей:

– Эмиль, у тебя математика не сделана, бросай игрушки… – она улыбнулась:

– Видишь, Яаков, с ним можно спорить… – закатив глаза, Эмиль поплелся к столу. Младший брат занялся самолетами, Джеки шепнула Эмилю:

– Ты Моше не видел… – мальчик покачал головой:

– Они с Фридой у дяди Авраама, в больнице. Они там, кажется, и уроки делают…

В столовой повесили большую фотографию тети Эстер, как ее называли дети, обрамленную траурной рамкой. Рядом пришпилили вырезки из газет, с некрологом, подписанным Бен-Гурионом, и членами правительства, со статьями, о партизанском отряде Штерны, о работе тети Эстер в Израиле. Дядя Меир принес награды покойной сестры. Дети рассматривали британские, польские, голландские и французские ордена:

– Мама выступала в школе, – подумала Джеки, – говорила, что она обязана тете Эстер жизнью. Дядя Меир рассказывал, как тетя Эстер работала в подполье… – Джеки тоже хотелось ловко уходить от преследования врагов, метко стрелять и водить машину. Они с Фридой решили, что в армии станут разведчицами:

– Девушек не берут в боевые войска, – Джеки, аккуратно, выписывала буквы, – но можно работать аналитиком, как дядя Меир… – девочка заглянула через плечо названого брата:

– Совсем не так это вычисляют, – надменно сказала Джеки, – а еще хочешь стать боевым пилотом. В авиации надо знать математику… – она быстро написала ответ задачи. Эмиль погрыз вставочку:

– Нечестно. Ты младше меня, а учишься лучше… – Джеки, добродушно, сказала:

– Меньше думай о небе, и больше о школьных заданиях…

Голубое пространство неба распахивалось над холмами Кирьят-Анавим. По утрам, на востоке, где лежал Иерусалим, горизонт окрашивался в розовый цвет. От столовой слышался звук гонга, собирающий работников коровника на ранний завтрак. Джеки с Фридой любили среду, когда дети кибуца, после обеда, шли заниматься трудом. Девочки ухаживали за телятами. Даже в другие дни, улучив минутку, Джеки забегала к своим любимцам. Она прижималась щекой к мягкой шерстке, теплый язык лизал ей руку:

– Когда я подрасту, я стану вас доить… – обещала девочка, – подождите немного… – закончив упражнение, она прислушалась:

– Бабушка еще не зовет на ужин. Тигр здесь… – кот Тупицы часто прибегал к семейству Леви, – значит, Генрик сегодня не приедет… – Тигр всегда встречал Генрика у ворот кибуца:

– Они с дядей Меиром в Иерусалиме, – вздохнула Джеки, – организовывают похороны… – о дате погребения тети Эстер пока ничего не сообщали. Все ждали новостей с Синайского полуострова. Еще до того, как дядя Авраам вернулся из Венгрии, с гробом жены, в кибуце стали шептаться о пропаже отряда капитана Леви. Джеки отказывалась верить, что отчим, с Иосифом, исчез за линией фронта:

– Яаков с Эмилем тоже не верят, – она взглянула на младшего брата, – но я слышала, как мама плакала, а бабушка ее утешала… – заигравшись с Фридой, Джеки прикорнула на траве лужайки, под открытым окном комнаты. Она помнила тихий голос матери:

– Мадам Симона, – женщины говорили по-французски, – за что мне все это? Сначала погиб Жак, – Анна всхлипнула, – потом родилась Маргалит… – в комнате раздались рыдания, – я виновата, что она была такой… Я неосторожно себя повела, я своими руками обрекла девочку на смерть… Михаэль ни разу не приехал в госпиталь, не посмотрел на нее… – Джеки не слышала, что ответила бабушка. Мать запнулась:

– Да, ему было тяжелее, он считал себя виновным в случившемся. Но Жак бы никогда так не поступил…

Джеки, как и ее братья, только знала, что сестричка умерла, не прожив и трех месяцев. Они не видели новорожденной. На кладбище кибуца, рядом с надгробным камнем госпожи Эпштейн, в женском ряду, положили маленькую плиту, иерусалимского камня:

– Маргалит, дочь Михаэля Леви, 1954—1954… – внизу выбили сломанную виноградную лозу:

– Сестру папы так звали, – подумала Джеки, – ее убили нацисты, на войне… – в школе им почти ничего не рассказывали о войне. Бабушка, иногда, замечала:

– Это неправильно, дети должны помнить о случившемся. Миллионы наших братьев и сестер стали дымом и пеплом… – никто не упоминал о синих номерах, на руках членов кибуца, никто не говорил о довоенной жизни и о самой войне. Фрида, по секрету, дала Джеки книжку, на английском языке:

– Мне Тиква прислала, – объяснила подружка, – эта девочка была соседкой Иосифа и Шмуэля, в Амстердаме. Ее семья пряталась от нацистов, а она вела дневник. Ее отправили в концлагерь… – Фрида задумалась, – только не в Аушвиц, а в другой. Она умерла в конце войны… – книжку, предусмотрительно, обернули белой бумагой. Джеки свободно читала по-английски:

– Тиква написала, что на французский книжку тоже перевели, – вспомнила девочка, – но при маме о таком говорить не стоит. Мама была в Аушвице, с близнецами… – мать объяснила, что ее родители тоже погибли на войне:

– Все погибли, – поняла Джеки, – мой дедушка, отец папы, тоже. Все погибли, но никто не рассказывает, как… – в голове опять послышался голос матери:

– Не утешайте меня, мадам Симона. Маргалит была младенцем, но она страдала. Она тянула ко мне ручки, плакала, а я ничего не могла сделать… – мать что-то пробормотала:

– Бабушка говорила о раввине, – подумала Джеки, – а мама ответила, что даже рав Арье ей не помог. Маргалит страдала… – девочка нахмурилась. Она не знала такого слова, по-французски. Эмиль пыхтел над математикой. Собрав школьную сумку, Джеки, невзначай, направилась в угол, где стоял рабочий стол матери, с пишущей машинкой. В углу Анна сложила картонные папки:

– Мама не только завуч, в школе, она пишет диссертацию. Фрида тоже хочет стать профессором, как дядя Авраам… – Джеки сняла с полки толстый словарь Ларусса. Она быстро нашла глагол:

– Маргалит мучилась, – девочка замерла, – ей было больно… – Тигр мяукнул, Джеки быстро вернула словарь на место:

– Нет, никто не идет. Мама на учительском совете, а бабушка в столовой… – она прислонилась к беленой стене:

– Когда я порежусь, или ударюсь, мне больно. Но бывает и другая боль, как у Фриды или у Тиквы… – мать сказала им, что тетя Цила умерла:

– Она не пережила ранения, – Джеки вернулась к столу, – надо написать Тикве, поддержать ее. Надо вызвать Фриду из больницы, – решила Джеки, – она тоже дружила с Тиквой. Может быть, Фриде станет легче… – дверь, неожиданно, стукнула. Яаков радостно сказал:

– Мама, ты рано… – Анна смотрела на разложенные по столу тетради и учебники, на модели самолетов:

– Я не хочу оставаться вдовой во второй раз… – рука, в кармане куртки, сжалась в кулак, – мальчики каждый день слушают радио, втыкают флажки в карту, а я думаю, как сюда приедет новый офицер, занявший место Шмуэля. Он сообщит, что мой муж геройски пал в борьбе за будущее Израиля… – когда Шмуэль служил в армии, Анна, больше всего, боялась увидеть его на пороге:

– Он ни разу не появлялся в Кирьят Анавим, но тогда не шла война… – Анна заставила себя улыбнуться детям, – если Михаэль вернется, он должен уйти из армии. Не ради меня, ради малышей. Но нигде нельзя спрятаться от смерти. Цила покинула Израиль, и, все равно, погибла… – Эмиль, с облегчением, захлопнул тетрадку:

– Все сделал. Мама, о папе ничего не сообщали… – Анна велела голосу звучать спокойно:

– Нет, милый. Но я уверена, что мы скоро его увидим… – Эмиль кивнул:

– По радио говорят, что Синай станет нашим… – деревянные самолеты разлетелись по полу. Яаков крикнул:

– Бах! Мама, я уничтожил египетскую авиацию, а всех арабов я сброшу в море… – на полу стоял жестяной таз с водой, Яаков метнул туда горсть солдатиков. Тигр испуганно выскочил в окно. У столовой забил гонг:

– Приберите комнату, милые, – Анна боролась с тупой болью в затылке, – и пойдемте ужинать. Бабушка обещала французский яблочный пирог… – малыши засуетились, Анна повторила себе:

– Если… когда он вернется, он подаст в отставку. Я больше не так не могу… – сморгнув слезу, она пропустила детей в коридор.

Впалые щеки доктора Судакова покрывала неухоженная, в сильной проседи борода.

В палате пахло соснами и ванилью, от куска посыпанного сахарной пудрой, яблочного пирога. Окно раскрыли в ясный закат, с койки доносилось мерное сопение. Для Фриды и Моше из детского крыла принесли матрацы, но мальчик предпочитал спать на одной койке с отцом.

Фрида и сама нередко устраивалась под теплым, знакомым боком, прижимаясь щекой к забинтованной руке. Отец обнимал плечи Моше. Рыжие, нечесаные кудри брата рассыпались по наволочке. На ладонях ребенка виднелись свежие ссадины. Днем мальчик помогал в механической мастерской.

Фрида, с учебником, уселась на широком подоконнике:

– Моше любит технику, – подумала она, – только он еще не решил, станет ли летчиком или инженером. Хотя можно заниматься и тем, и другим. Джеки собирается быть врачом, как… – Фрида сглотнула. Она запрещала себе думать о покойной матери, иначе слезы скапливались в глазах, клокотали в горле, подступая ко рту:

– Нельзя плакать, – напоминала себе девочка, – надо быть сильной, для папы и братьев. Но, может быть, Иосифа тоже больше нет… – дядя Меир и Адель с Генриком убеждали ее, что Иосифа, непременно, найдут. Перед отъездом в Иерусалим, Адель, ласково, сказала:

– Посмотри на меня, милая. Я год провела в плену… – в глазах цвета корицы промелькнул холодный огонек, – но я бежала, и добралась до Израиля. Даже если Иосиф попал в руки арабов, он вырвется на свободу. В конце концов, – добавила Адель, – тетя Марта здесь, а на нее всегда можно положиться… – дядя Джон тоже приехал в Израиль, но о нем Адель не упомянула:

– Хоть бы они остались в кибуце, – вздохнула Фрида, – но у них дела, в Иерусалиме… – делами были похороны матери, но Фрида не хотела размышлять о предстоящей церемонии, на военном кладбище, занимающем часть горы Герцля:

– Теперь прибавится еще одна могила, – ветер шелестел страницами учебника, – когда Иерусалим станет единым, мы сможем навестить захоронения… – в этом году Фрида начала учить историю:

– Еврейский народ, единственное законное население Израиля, – читала она, – арабы в древние времена захватили нашу землю, отправив нас в изгнание… – Фрида пробормотала:

– В изгнание нас отправили сначала вавилоняне, а потом римляне, – хмыкнула девочка, – когда в стране появились арабы, евреи давно сидели в галуте… – она знала, что отец выступает за поддержание мира с арабским населением:

– Но сейчас, с войной, о таком и говорить невозможно, – поняла девочка, – в газетах пишут, что надо разорить все арабские деревни, даже на территории Израиля…

Между страницами книжки она заложила принесенный Джеки цветок. Подружка появилась под окном после ужина, с тетрадкой, карандашом и порцией яблочного пирога:

– От бабушки Симоны, – шепнула Джеки, – она сказала, что Моше, наверное, забрал твой кусок… – Фрида слабо улыбнулась: «Он растет». Джеки рассердилась:

– Ты тоже. Съешь, и давай напишем письмо Тикве… – Фриде стало стыдно:

– Тиква тоже потеряла мать, а я о ней даже не подумала. Джеки молодец, она сообразительная… – девочка унесла тетрадку, пообещав завтра отдать конверт в канцелярию кибуца:

– Тиква теперь круглая сирота… – Фрида положила рыжую голову на костлявые коленки, – я помню, она плакала, когда убили дядю Итамара. Его застрелили арабы… – Фрида испугалась:

– А если с папой что-то случится? Но ведь он теперь не служит в армии. Он говорит, что Израиль должен жить в мире. Но и в мирное время можно погибнуть, как тетя Цила…

Над соснами кибуца появились первые звезды. Сзади раздался шорох, Фрида обернулась. Стараясь не разбудить Моше, отец присел в постели:

– Принеси мне чаю, милая… – дочь захлопотала у стальной урны. Авраам смотрел на изящную, высокую для своих лет девочку:

– Она похожа на нее… Циону, но еще больше на Максимилиана. Она ничего, никогда не узнает, я обещаю… – налив чашку, передав ее отцу, девочка взобралась на стул. По белым щекам, по высокому лбу рассыпались мелкие веснушки. Фрида покачала ногой, в растоптанной туфле:

– У меня еще есть пирог, папа, – сообщила она, – Моше съел три порции, а ты даже не попробовал. Он очень вкусный, тебе надо хорошо питаться… – горячий чай обжег заживающие губы Авраама:

– Что она мамзер, она тоже не знает. Девочка потеряла мать, я не могу с ней о таком говорить… – перехватив пустую чашку, Фрида ловко сунула ему тарелку:

– Ешь, пожалуйста… – Авраам неслышно вздохнул:

– Потом я ей все скажу, когда она подрастет… – он улыбнулся дочери: «Поем, но только вместе с тобой».

Иерусалим

Старческие руки разгладили аккуратно сложенный лист бумаги.

Из-за открытой двери в маленький кабинет рава Левина доносилось гудение детских голосов. В главном зале ешивы занимались юноши. Малыши, подопечные раввина, начинающие учить алфавит, обосновались в боковом классе, с развешанными по стенам плакатами:

– Алеф, бейс, гимел, далет… – Генрик слушал знакомый напев. По дороге из Польши на юг Циона учила детей отряда ивриту:

– Некоторые подростки, до войны, ходили в еврейские школы, однако они все позабыли, а я вообще не начинал учиться… – в гетто работали классы, но Тупица отправился в Аушвиц, не дотянув и до пяти лет. Он не хотел вспоминать змею:

– Она предательница, русская шпионка. Не удивлюсь, если пан Конрад тоже погиб из-за нее… – Генрик не мог простить змее смерти отца:

– Наверняка, она сошлась с папой по заданию СССР. Никакой любви у нее не было, и быть не могло. Такие, как она, не умеют любить… – Генрик не хотел обсуждать змею даже с дядей Меиром, но ему казалось, что Циона получила задание завербовать отца:

– Папа известный музыкант, после войны его ждали гастроли в Европе и Америке. СССР был заинтересован в таком агенте. Может быть, папа ее раскрыл, Циона попросила русских от него избавиться… – вспоминая смерть отца, в госпитале Шаарей Цедек, неподалеку, Генрик едва сдерживал слезы:

– Змеи больше нет, – напоминал он себе, – она сбежала к хозяевам, я ее не увижу… – ему хотелось расстрелять Циону прямой наводкой, как он сделал с русскими танками, под Дьёром:

– Не увижу, – повторил Генрик, – и хватит о ней думать. Она, все равно, что мертва… – знакомые пальцы ласково коснулись его руки. Незаметно для раввина, под столом, Адель погладила его ладонь. В кибуце им только один раз удалось побыть вместе.

Из-за войны охрану Кирьят Анавим усилили. Оказавшись за оградой поселения, полковник Горовиц, недовольно сказал:

– Два года назад, когда я приезжал на бар-мицву Аарона, я, как следует, погонял местных дармоедов. Мне надо чаще навещать Израиль, тогда безопасность здесь будет на высоте…

К облегчению Меира, в Иерусалиме, на каждом углу, встречались военные патрули. Иордания сохраняла нейтралитет, Сирия и Ливан не нарушали северные границы, но страна подготовилась к нападению соседей:

– Очень хорошо, что здесь все в порядке, – сварливо заметил полковник, – но я еще дам свои рекомендации Коротышке, при личном свидании… – Меир и Шмуэль уехали в Кнессет, на встречу с членами правительства. Речь шла об организации государственных похорон, для погибшей тети Эстер.

Перед тем, как распрощаться с Аделью и Генриком, на углу улицы Яффо, полковник зашел в телефонную будку. После короткого разговора он потрепал Шмуэля по плечу:

– Хорошие новости из Тель-Авива. Особая миссия улетела на юг. Они привезут Иосифа и его отряд домой… – Адель подумала:

– Джонрассказывал, что меня искали в Рамалле, но не нашли. Вахид утащил меня в горы, все посчитали, что я мертва… – девушка прикусила губу, – никто не отправлял за мной миссий… – детские голоса смешались в голове с младенческим плачем. Запястье загорелось, словно охваченное огнем:

– Иосифу двадцать лет, он мужчина, солдат, а мне было четырнадцать… – Адели стало жалко себя, – меня бросили на растерзание негодяям, даже не вспомнив обо мне… – Генрик, как и Джон, ничего не спрашивал у нее о годе плена:

– И не спросит, – сказала себе Адель, – он деликатный человек. Но Джон и ногой не ступил в Будапешт, ему было на меня наплевать, а Генрик рисковал жизнью, ради меня, ради всех нас… – с дядей Меиром и Шмуэлем они договорись встретиться в кафе, в вестибюле отеля «Царь Давид». Свернув в узкие переулки Меа Шеарим, Адель прикрыла голову платком покойной тети Эстер.

Отдавая ей квадрат шелка, от Hermes, Фрида вздохнула:

– Мама его редко носила. Она держала в платке пистолет, а потом отдала вещицу мне. Я в него заворачиваю кинжал… – девочка провела пальцем по золотой фигурке рыси, – забирай, чтобы у тебя осталась память, о маме… – Адель и так бы никогда не забыла тетю Эстер:

– Как будет помнить ее Генрик, – подумала девушка, – именно она его спасла… – муж нацепил на темные кудри потрепанную кепку, шотландского твида:

– Это папина, – объяснила Фрида, – то есть со склада кибуца, но папа всегда ее надевал, когда ездил к раввинам. У меня тоже есть кепка, только красная… – девочка прищурила голубые глаза. Адель, внезапно, подумала:

– У нациста, в Будапеште, тоже были голубые глаза… – она поймала отражение лица незнакомца в зеркале, – но я не смогу его описать, он такой, как тысячи других мужчин. Ничего приметного в нем не было… – Адель и не собиралась никого описывать:

– Может быть, он вовсе не нацист, а русский, – пришло ей в голову, – но зачем он тогда спрашивал о Ционе? К той поре она, скорее всего, сидела в советском посольстве… – Адель хотела забыть о неизвестном госте:

– Все осталось позади, я жена Генрика, у нас была хупа… – в кибуце Фрида зорко взглянула на Генрика:

– Ты к раввинам, что ли, собрался? Зачем тебе кепка… – Тупица нашелся:

– Я хочу договориться насчет чтения кадиша, по папе… – оказавшись в Меа Шеарим, он усмехнулся:

– Фрида словно рентгеновский аппарат, от нее ничего не скроешь. Я уверен, что в армии она станет проводить допросы. Тем более, она бойко говорит по-арабски… – Генрик даже остановился:

– Интересно, в кого она такая? Словно тетя Марта, только маленькая… – Адель подозревала, что тетя Марта, с Джоном, сейчас где-то на Синае:

– Она точно не останется в стороне, – поняла девушка, – знай тетя Эстер, что Иосиф в опасности, она бы тоже полетела с десантом. И я бы отправилась куда угодно, ради семьи… – Адель качнула скромно покрытой платком головой:

– Генрик тоже пойдет на все, ради меня. Он меня любит… – они сидели со стаканами чая, и тарелкой миндального печенья, от жены рава Левина:

– С документом все в порядке… – рав Арье сделал пометку в потрепанной тетрадке, – зайдете в главный раввинат, они сфотографируют ктубу, для архивов. Бумагу не теряйте, без нее супруги не имеют права, так сказать… – раввин замялся.

Адель вспомнила запах сосновой смолы, крупные звезды среди верхушек деревьев:

– Мы с Генриком нашли укромное местечко, в кибуце. На том пригорке я сидела с Иосифом, в ночь, когда они с Инге потерялись, то есть убежали в лес. Бабушка нас спугнула. Она думала, что мы отправились на свидание. Я не целовалась с Иосифом, я вообще тогда еще ни с кем не целовалась. Потом арабы напали на колонну, появился Вахид… – зуд в запястье не утихал. Адель очнулась от тихого голоса рава Арье:

– Поздравляю вас и спасибо за пожертвование… – Генрик принес в ешиву пухлый конверт, – по вашему покойному отцу кадиш читают, и будут читать… – рав Левин, со значением, взглянул на часы:

– Сейчас, кстати, начнется полуденная молитва… – Генрик шепнул Адели:

– Жди меня у телефонной будки, на улице. Сделаю тебе сюрприз… – он вышел, рав Левин тоже встал:

– Рад знакомству, госпожа Авербах… – Адель сначала не поняла, к кому он обращается, – надеюсь увидеть вас в Израиле, в скором будущем… – поверх кипы он нацепил древнюю шляпу, – к сожалению, не могу послушать, как вы поете… – Адель переминалась с ноги на ногу. Он, успокаивающе, улыбнулся:

– Вы, наверное, хотите спросить насчет миквы. Зайдите к моей супруге, – раввин указал на потолок, – мы живем над ешивой. Она вам все расскажет. Она ведет занятия для невест, для молодых жен… – Адель смотрела в серые глаза, под простыми очками:

– Когда погиб господин Авербах, рав Арье утешал Генрика, взял его под свое крыло. Он добрый человек, он поймет меня. Он сохранит тайну, он раввин… – в ушах забился обиженный плач, Адель сглотнула:

– Ее нет, ее никогда не было. Забудь о ней… – она кивнула:

– Спасибо, рав Левин… – выйдя на залитую послеполуденным солнцем улицу, Адель стиснула руки:

– Хватит. Все закончилось и больше никогда не вернется… – найдя телефонную будку, она подумала:

– Мы не позвонили маме. Но сейчас не до торжеств, тетя Эстер и тетя Цила еще не похоронены. Бедные девочки тети Цилы, они еще малышки, как ученики рава Левина…

Адель вспомнила трогательных ребятишек, в классе раввина:

– Им только недавно исполнилось три года. Их едва постригли, по традиции… – маленькие пальчики водили по листам, с алфавитом, раскачивались черные, белокурые, рыжие головы. Адель внезапно поняла:

– Так хочется жизни. Хватит смертей, рав Левин правильно сказал, что еврейскому народу нужны дети. На сцене у меня пышные платья, никто ничего не заметит. Мама поможет с ребенком. Появится новый Авербах, музыкант или певица… – выйдя из ешивы, муж помахал:

– Я сейчас… – поговорив по телефону, Генрик высунулся из будки:

– Все на мази, как мы говорили в Польше… – он подмигнул Адели, – я звонил бывшему соседу, по комнате в интернате. Он преподает музыку, в Иерусалиме, его подружка живет в кибуце Хульда. Он собрался навестить девушку. Ключ от квартиры он оставит под ковриком… – забыв, где стоит будка, Адель быстро поцеловала Генрика в губы:

– Побежали, у нас есть пара часов… – рядом раздался возмущенный мужской голос. Хасид говорил на идиш:

– Позор, разврат, в сердце святого города… – смешливо отозвавшись: «Не подглядывайте, уважаемый господин», Генрик взял Адель под руку:

– Он сказал, что ты очень красивая, но я ему велел не заглядываться на чужих жен, что запрещено Торой… – Адель фыркнула:

– Не ври. Я немного понимаю идиш… – Авербах отозвался:

– Все равно, он подсматривал, поделом ему. Ты и вправду очень красивая, любовь моя… – не размыкая рук, они заторопились на улицу Яффо, к автобусной остановке.

Сухой ветер пустыни носил сосновые иголки, по деревянному столу.

Бронзовая менора, неподалеку, блестела под солнцем. Хлопал холщовый навес летнего кафе. С улицы короля Георга доносилось раздраженное гудение машин:

– Пробка, дядя Меир, – развел руками Шмуэль, – когда заседает кнессет, полиция перекрывает движение. Впрочем, до «Царя Давида» мы и пешком доберемся. Правильно мы сделали, что оставили машину на стоянке…

Меир не собирался зависеть от рейсового автобуса:

– У меня не так много времени, – объяснил он шурину, – меня ждут в Тель-Авиве и на юге… – затянувшись сигаретой, Авраам поморщился от боли в сломанных ребрах:

– Надеюсь, ты не предпримешь ничего мальчишеского, Меир. Тебе пятый десяток, у тебя четверо детей… – полковник уверил его:

– Разумеется, нет. Но среди египетских пленных могут оказаться их военные инструкторы. Давно известно, что Каир кишит беглыми нацистами. Они живут припеваючи, ни от кого не прячась. Я здесь с приватным визитом, – Меир вздохнул, – но Коротышка попросил меня помочь разведке, в качестве консультанта… – он, разумеется, не упомянул шурину о дальнейших планах.

Утром полковник еще не знал об отправке на Синай миссии Джона и Марты. Сейчас в его полевой, армейской сумке, появилась карта, с четкими отметками:

– Теперь я все знаю… – сдвинув темные очки на нос, Меир попивал лимонад, – отвезу молодежь в кибуц, и рвану в Тель-Авив, то есть, в его окрестности…

В семь вечера Харель ждал его на закрытой авиабазе, неподалеку от города. Меир не собирался задерживаться в ставке генерала Даяна:

– Мне дадут заправленный виллис, снабдят оружием, и поминай, как звали. Ориентируюсь я хорошо, а Джону и Марте сообщат точку нашего рандеву по рации… – на личной встрече с Бен-Гурионом, Меир заметил:

– Я где только не воевал, господин премьер-министр. Я сражался во льдах, в джунглях и в пустыне. Там мой племянник, – он указал на юг, – и другие евреи, попавшие в беду. Я не могу стоять в стороне… – Бен-Гурион испытующе взглянул на него:

– Если бы вы сделали алию, полковник, вы могли бы… – Меир вскинул бровь:

– Я знаю, господин премьер-министр. Но я американец, мой долг, служить своей стране… – сидя с племянником в кафе Кнессета, Меир подумал:

– Служить своей стране означает не скрывать правду, от народа Америки. После смерти Зильбера я положил материалы о незаконных опытах с умалишенными под сукно. Он бы не побоялся дойти до Верховного Суда, а я струсил, прикрылся семьей. Но у меня не было свидетельских показаний, а миссис Анну тоже никто бы не послушал. Она вообще не существует, с точки зрения государства. Даллес никогда не позволит ей выступить в суде или на слушаниях в Конгрессе…

Меир не заглядывал в большой зал бывшего особняка Фруминых, где временно заседал Кнессет, но слышал крики, из-за дверей:

– У нас всегда так, – заметил Шмуэль, – и галстук тоже не обязательно было надевать, дядя Меир… – едва покинув здание, полковник стянул с шеи галстук:

– Встреча с главой правительства, – отозвался он, – профессиональные привычки никуда не денешь… – допивая кофе, Шмуэль взял у него сигарету:

– Менору привезли из Британии… – он указал на скульптуру, – в подарок народу Израиля. Церемония состоялась в апреле, я тогда еще служил в армии. Я переводил, на торжественном открытии памятника. Потом ее поставят у нового здания Кнессета… – порывшись в кошельке, Меир присвистнул:

– С вашими, то есть нашими войнами, непонятно, когда оно откроется. Впрочем, кладбище привели в порядок… – Шмуэль кивнул:

– Я там часто бывал. Сопровождал захоронения, следил, чтобы могилы оставались в порядке. Мог ли я подумать, что мне придется… – племянник посмотрел в сторону.

Тело Эстер ожидало погребения в морге больницы Шаарей Цедек. Похороны проводили главный раввин Израиля, рав Герцог и начальник армейского раввината, Шломо Горен. Шмуэль подумал:

– Бен-Гурион знает о моем крещении, однако на встрече он ничего не сказал. Понятно, что такое не утаишь, у нас маленькая страна. Ладно, сначала надо найти Иосифа, привезти его домой, то есть на похороны… – твердая рука дяди коснулась его плеча:

– Пошли, высажу вас в Кирьят Анавим, а сам поеду в Тель-Авив… – Меир сверился с часами:

– К вечеру окажусь там, как я и рассчитывал… – он придавил пустой чашкой несколько купюр. Вежливо пропуская его вперед, племянник замялся:

– Дядя Меир, вы в Тель-Авиве встречаетесь с дядей Джоном и тетей Мартой? Но кто улетел за линию фронта? Десантники, наверное… – Меир хмыкнул:

– Ты бывший офицер, лейтенант, а хочешь, чтобы я разболтал военную тайну. Улетел тот, кому положено… – лавируя между машинами, они перебежали на другую сторону улицы, – а с тетей Мартой и дядей Джоном я скоро увижусь… – Шмуэль заметил упрямый огонек, в серо-синих глазах дяди:

– Все равно, он мне ничего не скажет, – понял юноша, – старики, они все, словно кремень. И мама тоже такая была… – Меир кивнул на проулок, ведущий к рынку:

– Купим детям подарки, и отправимся в «Царь Давид» … – они скрылись среди увешанных дешевым товаром лавок.

Синайская пустыня

Белая пыль скрипела на зубах, оседала на потном лице. Даже ночью бетонные стены дышали жаром. В узкой щели, под железной дверью брезжил слабый отсвет электрической лампочки.

Иосиф сидел у стены, уткнув избитое лицо в испачканный кровью и рвотой рукав армейской рубашки хаки:

– Непонятно, ночь сейчас, или нет… – в голове что-то назойливо жужжало, – я точно помню, что мы нарвались на египтян вечером. Только сколько дней прошло, с тех пор…

Иосиф не знал, где он находится. Его втолкнули в раскаленную комнатку без окон, снабдив пинком, в поясницу, сорвав с головы мешок. Проехавшись по каменному полу, он вдохнул запах нечистот. Загремело ведро, кто-то из египтян крикнул:

– Подыхай в дерьме, проклятый еврей. Мы придем плюнуть на твой труп, собака… – с тех пор его покормили всего раз:

– Если считать кормежкой сухую лепешку и толику воды… – Иосиф облизал пересохшие, запекшиеся ссадинами губы, – вода отдавала железом. Значит, нас увезли недалеко от родника, где мы останавливались на привал. Другой воды здесь взять неоткуда… – он хорошо помнил армейскую карту, составленную по данным бедуинов:

– Ребята знают Синай, как свои пять пальцев. Дядя Авраам тоже рассказывал о роднике. Он ночевал в здешних пещерах, когда бродил по пустыне. На полсотни километров вокруг нет другой пресной воды… – ближайшей водной артерией к роднику был именно Суэцкий канал.

Иосиф подозревал, что в их отсутствие Израиль успел атаковать Египет:

– По рации нам ничего не сообщили, но и не должны были. Мы вышли в эфир ненадолго, только чтобы южная ставка успела нас запеленговать. Мы были на пути домой… – группа несла на север сведения о минных полях египтян и дорогах, проложенных в пустыне. Все понимали, что Египет тоже готовится к войне:

– Должно быть, мы напали на них первыми, – понял Иосиф, – в октябре все говорили о будущем конфликте. Израиль рассчитывал на поддержку Британии и Франции… – подумав о Европе, Иосиф вспомнил мать и дядю Авраама. Младший брат не делился подробностями заданий, а Иосиф не хотел расспрашивать Шмуэля:

– Видно, что служба ему давалась тяжело. Он не похож на меня. Мама говорит, что он пошел в дедушку Хаима. Из него бы получился хороший врач, или учитель. Или священник, кем он и собирается стать… – по расчетам Иосифа мать и отчим должны были оказаться в стране:

– Шмуэль из Будапешта полетит в Рим. Он приглашал меня навестить его, после армии. Он демобилизовался, в Кирьят Анавим приедет другой офицер… – Иосиф знал протокол:

– Маме и дяде Аврааму пока ничего не сообщат. Преемник Шмуэля появится в кибуце, когда нас окончательно посчитают пропавшими без вести. Ребята настаивали, что надо уходить от родника другой дорогой… – в маленьком отряде из пяти человек двое были бедуинами.

Торопясь, капитан Леви не разрешил подчиненным переночевать в пещере, на краю маленького оазиса. Расположившись у родника, они сжевали остатки армейских пайков. Михаэль развернул карту:

– Смотрите, ребята, – заметил командир, – если мы срежем путь, пойдем по шоссе, то через два дня окажемся дома… – обходная тропинка вела через скалы и ущелья. Дорога по ней заняла бы гораздо больше времени. Старое шоссе проложили в прошлом веке. По нему шли грузы, для снабжения рабочих, на будущем Суэцком канале. На обочине торчал выветренный столб. Под жарким солнцем блестела бронзовая табличка, на трех языках:

– Дорога проложена под руководством капитана Стивена Кроу, члена Королевского Общества Инженеров, кавалера орденов… – дальше шел список из нескольких строчек. Устроив перекур у столба, капитан Леви присвистнул:

– Твои родственники и здесь побывали, Иосиф… – лейтенант Кардозо кивнул:

– Дядя Авраам рассказывал, что яхта его прадеда первой миновала Суэцкий канал. Коммодора Стивена Кроу тоже звали Вороном. Он погиб в Арктике, пытаясь отыскать Северо-Западный проход… – пошевелившись, Иосиф застонал. Мухи зажужжали громче:

– С головой у меня все в порядке, если не считать легкого сотрясения, – устало подумал юноша, – они, на самом деле, жужжат… – насекомые вились над разлитыми на полу нечистотами, – они залетели из коридора, когда мне кидали лепешки. Если вокруг мухи, значит, есть и люди. Иначе им нечего делать в пустыне… – Иосиф вздохнул:

– Здесь охранники, именно они приносят еду. Здание не пустует, я слышу голоса… – руки ему не связывали. Пользуясь наставлениями отчима, он простучал стены, однако ему никто не ответил. Иосиф покачал головой:

– Я понятия не имею, где Михаэль, где остальные ребята. Надо было послушать бедуинов, пойти в обход… – в начале миссии, выйдя на шоссе, они не встретили ни одной машины:

– Вокруг лежала только пустыня… – Иосиф почесал слипшиеся от пота, светлые волосы, – но тогда еще не началась война. Теперь мы сделали едва пять километров, по обочине, и нарвались на колонну египтян… – он не знал, выжили ли остальные бойцы отряда или командир:

– У Михаэля трое детей, они воспитывают Эмиля, сироту. И мама, бедная мама… – Иосифу захотелось заплакать, – она всю войну искала нас. Она и дядя Авраам спасли нас от смерти. Мне нельзя погибать в загаженной дыре, я должен вернуться домой… – он понял, что Израиль ведет войну, еще и по повадкам египтян:

– Они меня били и кричали, что я сионистский агрессор, грязная еврейская собака. Впрочем они бы и без войны так делали. Зачем они меня здесь держат… – Иосифу стало страшно, – почему не расстреляли сразу? Но я должен выжить, бежать отсюда… – в коридоре послышались тяжелые шаги, Иосиф встрепенулся:

– Пока у меня ничего не спрашивали. Но сейчас, кажется, появился кто-то важный… – дверь, заскрежетав, распахнулась. Тусклый свет лампочки, после тьмы комнатушки, показался Иосифу невыносимо ярким.

Он велел себе не прятать избитое лицо:

– Нельзя бояться, надо посмотреть ему в глаза…

Глаза оказались спокойными, голубыми. Он носил арабский, черно-белый, клетчатый платок и египетскую военную форму, без нашивок. Ботинки оказались неуставными:

– У нас со Шмуэлем тоже есть такие. Дядя Меир привез подарки, два года назад. Обувь американской армии, очень удобная… – прислонившись к стене, попыхивая сигаретой, он разглядывал Иосифа. В светлой бороде блестела седина. Рукава рубашки он закатал до локтей. На загорелой руке синела маленькая буква. Лейтенант Иосиф Кардозо столько раз читал его описание, что мог бы узнать средних лет мужчину из тысячи других:

– Он был среди арабов, атаковавших колонну, из Кирьят Анавим, он держал Адель в плену, в Сирии. Вахид, штандартенфюрер Вальтер Рауфф, беглый нацист, приговоренный к смертной казни… – окурок, рассыпая искры, ударился о стену рядом с Иосифом:

– На выход, еврей, – коротко сказал Рауфф, по-арабски, – пришла пора поговорить, по душам… – Иосиф поднялся, голова закружилась. Велев себе держаться прямо, он почувствовал упершееся в бок дуло пистолета:

– И без ваших жидовских хитростей, – Рауфф оскалил белые зубы, – иначе ты сдохнешь в луже собственной крови, мерзавец… – вскинув подбородок, Иосиф вышел в низкий коридор.

В темноте мерно журчал родник, влажные камни блестели под звездами пустыни. Избавившись от парашютов в месте приземления, маленький десант дошел сюда пешком.

Марта отправила мальчишек, как она называла Эяля и Джазира, спать:

– У нас завтра тяжелый день, – умывшись, она вытерла мокрое лицо, – мы должны отыскать отряд капитана Леви, или то, что от него осталось… – на подробной карте обозначили пещеру, в скалах, на краю оазиса. Джазир заговорил с Эялем. Юноша перевел:

– Он знает это место, все бедуины знают. Это последний оазис, по дороге на канал. Здесь шоссе, – палец Эяля уперся в карту, – его проложили в прошлом веке. Дорога ведет от моря на юг, а потом поворачивает на запад… – Марта с Джоном обменялись быстрыми взглядами.

Парни не знали о скором появлении Меира в назначенной точке рандеву. Джон с Мартой и сами не были уверены, что полковник доберется до оазиса. Отстав от солдат, герцог заметил:

– Когда мы обсуждали миссию, он сказал, что, может быть, приедет, закончив дела в Иерусалиме… – остановившись, Марта щелкнула зажигалкой:

– Приедет, не сомневаюсь. Речь идет о его племяннике, тем более, осиротевшем… – она затянулась сигаретой, – но Меир не позволит ради него одного гонять на юг самолет. Египтяне понесли большие потери, в авиации, но еще поднимаются в воздух. Меир не захочет рисковать жизнью экипажа… – в чистом, горячем небе пустыни, медленно плыли черные точки. Герцог задумался:

– Ориентируется он отлично, однако вряд ли он отправится сюда пешком, как люди Михаэля… – он помнил невысокого, кудрявого парня:

– В рейде на Рамаллу ему едва исполнилось восемнадцать. На войне он бегал связным, у Волка, в партизанском отряде. Он тоже потерял всю семью, бедняга. В Рамалле мы с Авраамом подрались… – они с кузеном не говорили о том времени:

– Понятно, что нам друг друга не переубедить, – вздохнул Джон, – но вообще, я тогда поступил неправильно… – он был недоволен не самим рейдом, а тем, что отказался продолжать путь на север:

– У меня было описание Вахида, то есть Рауффа, я знал, что Адель у него в руках… – он пошевелил угли в костре, – но я предпочел не подвергать опасности жизни ребят и вернулся обратно… – костер развели в незаметной из оазиса расселине. Марта ушла на ночную вахту:

– Я ее сменю, и надо будить ребят, – герцог посмотрел на хронометр, – если Меир не успеет появиться, мы оставим записку… – он предполагал, что кузен возьмет машину:

– Он проделал пешком половину арктической Канады, однако сейчас дорога каждая минута… – герцог понял, что воюет уже двадцать лет:

– Меир тоже, с той поры, когда мы лежали в мадридских окопах. Он бы отправился за Аделью, можно не сомневаться… – Джон чувствовал вину, перед девушкой:

– Она знала, что ради Эммы я поехал в Патагонию. Ради Эммы я бы спустился в преисподнюю. Но в Будапешт, в отличие от Монаха, я не собирался. Теперь он потерял жену, а я потерял Адель… – Джон не думал о мести Генрику:

– Можно сказать парню, что его отец работал на СССР, но зачем? Он спас Адель, рисковал ради нее жизнью. Сразу видно, что он ее любит. Потом и она его полюбит, – сказал себе Джон, – со мной она спасалась, от воспоминаний о Рауффе и его банде. Ей надо начать жизнь с чистого листа, что называется… – когда речь зашла о передвижении по шоссе, Джон покачал головой:

– Русские говорят, тише едешь, дальше будешь, и мы с М с ними согласны… – Марта кивнула, – мы не должны лезть на рожон. Мы ответственны за то, чтобы ваши товарищи по оружию вернулись домой, к семьям… – угли рассыпались мелкими искрами, вокруг царила тишина:

– Как в Северной Африке, когда мы устраивали рейды, в тылы Роммеля… – Джо, закутался в толстую, подбитую мехом куртку, – Михаэль тогда еще не отпраздновал бар-мицву. Сейчас ему двадцать шесть, у него трое детей. Они с женой воспитывают сироту… – Джон подумал о своих детях:

– Я скажу мальчику правду о Ционе, когда он подрастет. Он может наткнуться на ее папку, в архивах на Набережной. Получится неловко. Он поймет, почему я так поступил, но Полине ничего говорить не надо. Пусть девочка считает, что ее мать умерла. Ционе на нее наплевать. Я уверен, что она успела забыть о дочери… – выбросив окурок, он положил руку на браунинг, в кармане:

– Шаги более тяжелые, Марта так не ходит. Она ступает неслышно, словно рысь. Израильтяне ей дали кличку, Каракаль. Рысь пустыни. Идет мужчина, невысокий… – обернувшись, он увидел в свете костра обросшее темной щетиной, знакомое лицо:

– В трауре так положено, – вспомнил Джон, – он теперь месяц не будет бриться. В джунглях мы брились каждый день… – в бороде полковника сверкала седина. Стекла пенсне покрыла белая пыль:

– Марта загоняет машину в ущелье, – сказал он, вместо приветствия, – я приехал на заправленном под завязку виллисе. Дороги, то есть козьи тропы, – Меир, коротко, улыбнулся, – в общем, даже неплохие. За шесть часов я сделал двести километров. Можно сказать, поставил рекорд. Доставай карту, – велел кузен, – я что-нибудь перекушу и постараюсь урвать немного сна. На рассвете надо сниматься с места…

На востоке, в стороне Израиля, чернильное небо забрезжило бронзовым сиянием восходящего солнца.

В бетонном коридоре пахло старой кровью и страхом.

Иосиф едва передвигал ноги. Его сопровождали два молчаливых охранника, тоже в египетской форме, без нашивок. Рауфф легко шагал впереди. Иосифу показалось, что нацист чеканит шаг:

– Мерзавец любуется собой, словно на параде, – бессильно подумал юноша, – он подвизается здесь в инструкторах. Это не регулярная армия, а обыкновенные бандиты… – именно такие отряды и уничтожало подразделение капитана Леви. На юг они уходили без документов, сняв с шеи солдатские жетоны. Немец понятия не имел, как зовут Иосифа:

– Он и не интересовался моим именем… – юноша поморгал запухшими глазами, – он спрашивал меня, когда стоит ждать остальные жидовские силы, как он выразился… – Иосиф предполагал, что немец, ударами американских, солдатских ботинок, сломал ему несколько ребер:

– Или не сломал, кости треснули… – незаметно для охранников, он ощупал себя, – дядя Меир рассказывал, что при переломе тяжело дышать… – он понятия не имел, куда его ведут. Нацист допрашивал его в каморке, похожей на ту, где держали Иосифа. В углу валялась груда испачканного тряпья. Присмотревшись, Иосиф похолодел:

– Наша форма, то есть не форма, мы в ней ходим на задания… – за линию границы отряд отправлялся в хаки, – здесь был кто-то из наших ребят… – Рауфф ничего не сказал о судьбе остальных членов отряда. Допрос он вел, прислонившись к стене, покуривая американскую сигарету. Руки нациста покрывали мелкие ссадины:

– Он кого-то бил, до меня, – понял Иосиф, – может быть, человека, сидевшего в комнате. Где он сейчас, что с ним… – Рауфф говорил с юношей на бойком, но с заметным акцентом, арабском языке:

– Он так же объясняется с охранниками, но не со всеми… – Иосиф, искоса, взглянул на конвой, – с этими парнями, то есть мужчинами, он говорит по-немецки… – личные охранники Рауффа были старше Иосифа лет на десять:

– Они успели повоевать на той войне, – подумал юноша, – и они такие же египтяне, как я звезда Голливуда… – разбитые губы растянулись в улыбку, – они не похожи на арабов… – отчим рассказывал о мусульманских соединениях, в частях СС:

– Дивизия «Ханджар», – вспомнил Иосиф, – они могут быть боснийцами. Или они немцы, хотя у них акцент. У второго акцента я не услышал… – Рауфф, разумеется, не предполагал, что жиденок, как он называл Иосифа, объясняется по-немецки:

– Доктор, – повторил юноша, – он назвал гостя доктором. Не понятно, он, действительно, врач, или это кличка… – невысокий мужчина, на вид младше Рауффа, всунулся в комнату, когда нацист, в очередной раз, спрашивал у Иосифа о планах армии на севере:

– Они боятся попасть в окружение, – решил юноша, – война, действительно, началась. Мы, скорее всего, на заброшенной египетской базе. Теперь здесь обосновались отряды террористов, устроили тайный тренировочный лагерь… – в комнате, где шел допрос, окна не оказалось, но Иосиф уловил рычание машин, со двора:

– Они не одни, на базе собралась шайка… – он размял ноющие, окровавленные пальцы, – надо бежать, но как бежать… – ему не связывали рук, но и Рауфф и его охранники обвесились оружием. Иосиф не собирался умирать в грязной египетской дыре:

– Если я сделаю шаг в сторону, меня пристрелят, – напомнил себе юноша, – мне надо выжить и добраться до Израиля. Я расскажу, что видел Рауффа… – Иосиф знал о приватном досье тети Марты. Отчим однажды вздохнул:

– Израиль больше озабочен завоеванием новых территорий, а западным странам наплевать на нацистов. Никто не верит, что они могут опять поднять головы. Но папки тети Марты пригодятся, рано или поздно… – судя по спокойному лицу бывшего штандартенфюрера СС, чувствовал он себя отлично. Навестивший камеру человек тоже был немцем:

– Он говорил без акцента, – вспомнил Иосиф, – Рауфф спросил у него о развлечении… – немец открыл в издевательской улыбке мелкие зубы:

– Два десятка человек, – он вздернул бровь, – арабы дорвались до своего, что называется… – отозвав Рауффа в сторону, он зашептал. Эсэсовец почесал светлую бороду:

– Ты говорил, что так делали… – он помолчал, – ради смеха… – гость кивнул:

– Но не только ради него. Согласно программе министерства расовой гигиены, мы исследовали поведение дважды неполноценных существ. Ты понимаешь, что я имею в виду… – Рауфф затянулся окурком:

– Вполне. Жидовское дерьмо… – он повел рукой в сторону Иосифа, – упорное, как и все их племя. От него мы ничего не добьемся, а второй двинулся умом, или скоро двинется. Машин здесь много. После развлечения мы покажем ученикам, как быстро избавляться от отработанного материала. Я помню первые опыты, на данном поприще… – Иосиф застыл:

– Рауфф занимался газенвагенами, душегубками. Людей умерщвляли в особо оборудованных грузовиках. Программа министерства расовой гигиены… – он заставлял себя переставлять ноги, – они говорили о лагерях, нет сомнений. Доктор тоже нацист, он работал где-то в Польше…

К горлу подступила тошнота, рот наполнила слюна, с мерзким привкусом мяты. Из кирпичной трубы валил черный дым, копоть оседала на серый снег. Скрипели, раскачивались железные качели. За решеткой смотрового кабинета висело низкое небо. Иосиф ничего не мог с собой сделать. Он почувствовал что-то теплое, между ног:

– Но я и так воняю, нацист не обратит внимания. О ком он говорил, кто почти двинулся умом… – юноша едва скрыл дрожь:

– Он не может быть здесь. Он мертв, мама его убила, избавилась от его тела. Он мертв, он давно труп… – близнецы никогда не упоминали имени отца, не говорила о нем и мать. Для всех профессор Кардозо, мученик еврейского народа, погиб в лагере Аушвиц.

Приближающаяся стальная дверь, напомнила Иосифу рассказы бойца, в отряде матери:

– До войны он учился на дантиста, в Варшаве. Он слышал, что в лагерях устраивали особые бригады. Они заходили в газовые камеры, когда все заканчивалось, и выламывали золотые зубы. В камерах ставили именно такие двери… – ему казалось, что сейчас он увидит белоснежное сияние накрахмаленного халата:

– Близнецы Мерсье, Жозеф и Себастьян… – раздался в ушах мягкий голос, – шести лет от роду. Сначала измерим ваш рост, милые… – до него доносился хохот. Кто-то закричал:

– Еще, еще! Позовите ребят со двора, пусть они повеселятся… – Иосиф споткнулся, ноги юноши подогнулись. Рауфф втолкнул его в распахнувшуюся дверь.

Даже к вечеру жара все не спадала. Рубашки отряда промокли на спинах и под мышками. Медвежий клык, на медной цепочке, на шее Джона, заливал пот.

Задержавшись на гребне голого холма, он послушал шорох песка. Хрустели мелкие камешки, подошвы солдатских ботинок раскалились:

– Мы идем почти десять часов, с одним привалом, – раздался сзади тихий голос Марты, – скоро мы упремся в канал. Меир, давай бинокль…

Холм, на котором они стояли, был последним в цепи скалистых вершин, тянувшихся с востока на запад.

Они миновали старое шоссе через час после обеденного привала, сначала, осторожно осмотревшись. Ветер носил по обочинам пыль. Заметив столб, Марта спустилась вниз:

– На всякий случай, – объяснила она кузенам, – вдруг отряд Иосифа побывал здесь… – в пустыне они не нашли ни одного следа миссии:

– Ребята приучены не оставлять следов… – Марта прочитала табличку с именем Ворона, коммодора Стивена Кроу, – но, может быть, мне повезет… – ей, действительно, повезло. Марта вернулась к отряду с высохшими окурками американских сигарет:

– С тех пор, как их выбросили, прошла пара дней… – Меир, внимательно, изучил добычу кузины, – но их могли курить и египтяне… – Эяль вмешался:

– По соображениям безопасности, разведывательные миссии не снабжают ничем израильским. Такие сигареты входят в паек подразделений, отправляющихся за границы страны… – обочина была каменистой, но, выйдя на шоссе, они услышали уверенный голос Джазира:

– Здесь были люди, – перевел Эяль, – пятеро, как в нашем отряде. Следы от ботинок тоже похожи на наши. Они двинулись на север… – за поворотом шоссе, они наткнулись на пятна засохшей крови, стреляные гильзы и клочки униформы, цвета хаки. Джазир долго ползал по обочинам, но нашел несколько покореженных клочков металла, вырванных пулями. Сами пули отряд тоже отыскал:

– Сборная солянка, – невесело заметил Джон, – есть даже русские АК. Понятно, что ребята нарвались на египтян, на машинах… – колонна должна была либо пойти дальше, либо куда-то свернуть:

– На юг бы их не повезли, – Меир курил, сидя на туго набитом вещевом мешке, – на юге наши войска скоро перережут шоссе, на пути к Суэцкому каналу… – на севере дорога вела в Порт-Саид, куда, по словам герцога, отправлялся объединенный воздушный десант, англичан и французов:

– Остается восток или запад… – Джон поднялся, – но на востоке тоже израильтяне. Египтяне, скорее, утащат ребят в свою сторону, то есть на запад… – вскидывая на спину тяжелый мешок, Эяль поинтересовался:

– Для чего нам взрывчатка, Йони… – герцога опять называли на израильский манер. Полковник Горовиц закашлялся:

– Я еще не видел ни одной диверсионной миссии, лейтенант, сожалевшей об избытках взрывчатки. Зато я видел много миссий, рвавших на себе волосы, из-за ее недостатка… – Эяль блеснул стеклами очков:

– Но если она не понадобится… – не отставал юноша, – мы ведь не понесем ее обратно… – Марта, сухо, ответила:

– Понесете лично вы, лейтенант. Не забывайте, у нас на руках могут оказаться раненые… – Марта была согласна с Меиром:

– Он прав, насчет беглых нацистов. Некоторые из них, судя по слухам, обосновались в Каире. Рауфф говорит на арабском языке, он может оказывать услуги египетской армии. Африка, как Южная Америка. Здесь нет законов, здесь можно затеряться так, что тебя никогда не найдут… – она сомкнула пальцы на рукояти пистолета:

– Найдем. Законы нам ни к чему, – Марта нехорошо улыбнулась, – нацистов надо убивать, словно бешеных собак, без всяких законов. У нас приватное предприятие, семейное дело, можно сказать… – подозрениями, насчет Макса, она пока поделилась только с Волком.

Ботинки Марты размеренно ступали по камням. За спиной, как в Патагонии, покачивался мешок с взрывчаткой:

– Макс был в Будапеште. Он приехал туда за Ционой, сентиментальная тварь. Но как он с ней связался, учитывая меры безопасности, предпринятые Джоном? Максимилиан мог увезти ее из Венгрии, именно он, а не русские. Надо поговорить с Волком, когда мы вернемся в Израиль, надо предупредить Авраама, насчет Фриды… – зная деверя, Марта не сомневалась, что Максимилиан захочет вернуть дочь:

– Она наследница фон Рабе, как и Теодор-Генрих… – ей стало неуютно, – у Макса нет других детей или племянников. Надеюсь, что нет. Но откуда им взяться, ребенок Эммы от Воронова умер… – о сыне покойной Эммы Марта знала от Теодора-Генриха:

– Родился и умер… – она вытерла пот со лба, – надо обезопасить Фриду. Никто не знает о ее происхождении, даже ее собственные братья, то есть названые братья. Джон мне не поверит, – поняла Марта, – у меня нет ни одного доказательства визита Макса в Будапешт. Я не знаю, что за паспорт, или паспорта он использует… – Марта не могла связаться с семейными банкирами фон Рабе, в Цюрихе. Ее брачное свидетельство, за подписью рейхсфюрера СС Гиммлера, вместе с метрикой Теодора-Генриха, погибло на разбомбленной вилле, в Берлине. В британском паспорте она стала миссис Мартой Кроу:

– Теодору-Генриху я оставила фамилию отца, но банкиры на такое не посмотрят. Им нужны документы, подтверждающие, что я вдова Генриха… – Марта предполагала, что выживший деверь пользуется семейными счетами:

– Максимилиан осторожен, мерзавец. Во время войны он положил копии своих документов в банковскую ячейку, в Цюрихе. У него открыт неограниченный доступ к сбережениям. Денег ему хватит на три века вперед, не учитывая наворованного золота и картин. Если я хоть ногой ступлю в банк, ему все, немедленно, сообщат. Циона, наверняка, рассказала, что Теодор-Генрих живет в Лондоне. Хорошо, что она ничего не знала обо мне и Волке…

Горячий ветер обжигал лицо. Марта рассматривала пустынный горизонт. Ей показалось, что она заметила сверкание:

– Это не канал, до него еще километров двадцать. Нет, впереди строения… – женщина опустила бинокль:

– Километрах в шести на северо-западе, какие-то сооружения… – оптика пошла из рук в руки. Эяль перевел гортанный голос Джазира:

– Бедуины избегают обсуждать это место. Здесь обосновался дьявол, как они выражаются, с военных времен… – Джон удивился:

– В военные времена здесь был глубокий тыл британской армии… – Джазир что-то буркнул. Эяль вздохнул:

– В военные времена диверсионный отряд нацистов расстрелял в окрестностях почти два десятка бедуинов. Среди погибших был отец Джазира… – Марта велела: «Тише!» Жаркий ветер донес до них рычание моторов:

– Они начинают эвакуацию, – зло сказал Джон, – они, наверняка, слушают переговоры на военной волне. Скоро поблизости появится израильская армия, но нельзя дать мерзавцам уйти в Египет… – мимолетно коснувшись клыка, на шее, он приказал: «Вперед!».

За десять лет, прошедших с конца войны, Вальтер не потерял инженерных навыков.

Техническое оснащение заброшенной базы египетской армии было кустарным. У него не оставалось времени переоборудовать один из грузовиков в настоящую газовую машину, какие, с успехом, использовались СС в его проекте. Однако выхлопной газ оставался выхлопным газом. Он стоял, в окружении арабов, у автомобиля:

– Все просто. Достаточно обеспечить герметизацию кабины, подвести шланг к выхлопной трубе, и просунуть его в окно. Оставьте как можно меньше места… – пальцы Рауффа порхали над шлангом, – чтобы перекрыть доступ воздуха. Особенно это важно в просторных гаражах… – над проваленной крышей барака сиял золотой закат:

– Больше нам здесь делать нечего, – заметил Рауфф Доктору, когда окровавленные, испачканные нечистотами тела евреев свалили в кабину, – сюда рвутся жидовские силы… – по рации они поймали переговоры между подразделениями израильской армии. Боевики, выросшие в мандатной Палестине, отлично объяснялись на иврите. Рауфф усмехнулся:

– Они и с жидами говорили на иврите, то есть с молодым. Тот, что постарше, давно ничего не понимает. У него болевой шок, по словам Доктора. То есть не говорили, а давали советы… – когда молодому еврею приставили к виску пистолет, он сделал все, что от него требовали:

– Старший, очнувшись, понял, что с ним происходит… – вспомнил Рауфф, – но потом опять впал в забытье. Ребята и молодого бы попробовали, что называется, но у нас не остается времени… – судя по перехваченному разговору, сегодня, третьего ноября, израильские войска, захватив территорию Газы, и центральный Синай, начали движение к Шарм-Эль-Шейху. Рауфф не хотел болтаться на востоке:

– Израильтяне будут соблюдать договоренности с западными союзниками. Они остановятся в двадцати километрах от берегов канала, то есть здесь, на территории базы. Или, того хуже, сюда высадится британский и французский десант…

В трех километрах к северу лежала заброшенная, взлетно-посадочная полоса. Отсюда, в сорок первом году, когда войска Роммеля, казалось, владели Северной Африкой, Рауфф отправлял диверсионные миссии в Палестину:

– Технически, мы в то время были в тылу врага, – он закончил возиться со шлангом, – и к диким кочевникам, на которых мы наткнулись, мы тоже отнеслись, как к врагам. Бедуины давно служат тому, кто больше платит. Отряд был на содержании британцев, никаких сомнений нет… – расстрелянных бедуинов зарыли у ограды базы:

– Жидов мы не станем зарывать, – Рауфф разогнулся, – убитых на шоссе, бросили в скалах, на съедение зверям. Эти двое пусть гниют в кабине. Грузовик старый, машину не жалко… – остальные автомобили подготовили к эвакуации. В кузова сложили штабеля взрывчатки, новейшее западное и русское оружие. Рауфф признавал, что АК-47 стоит денег, заплаченных за него египтянами:

– Отличный автомат, как МИГи, прекрасные истребители. Жаль, что западная авиация разнесла половину египетского воздушного флота, когда машины стояли на аэродромах. Мы так сделали, с русскими, в июне сорок первого… – заглянув в кабину, не обращая внимания на стонущих жидов, он завел грузовик. Вальтер отряхнул руки:

– Вот и все. Перекур, – велел он, – и пора рассаживаться по машинам… – у Доктора в фляжке остался крепкий, бразильский кофе. Рауфф потрепал Шумана по плечу:

– Думаю, в Каире тебя ждет распоряжение от Феникса. Вернешься на юг… – Шуман подвизался главным врачом госпиталя, в Хартуме, – черная Африка нам очень интересна… – Доктор кивнул:

– Алмазы, золото и уран. Думаю, незачем ждать экзитуса, – он взглянул на часы, – процесс может затянуться. Они оба не доходяги, как выражались русские, в лагерях. Однако финал, все равно, неизбежен… – Вальтер зевнул:

– Здесь, все равно, еще сутки, то и больше, никто не появится. Евреи двигаются на юг, к Шарм-Эль-Шейху, глухие места им не интересны. В Каире мы сходим на базар, навестим знакомое местечко… – он подмигнул Шуману. Вальтер хотел купить подарки, для Клары:

– Золотой браслет, в добавление к индейскому, пару ожерелий. Девочке семь лет, пора собирать шкатулку, к приданому… – Клара считала, что ее мать умерла родами. Получив патагонский браслет, она, немедленно, нацепила безделушку на тонкое запястье. В католической школе для девочек,в Пунта-Аренасе, украшения не допускались. Рауфф разрешал дочери надевать браслет к мессе.

Сеньор Вольдемар Гутьеррес, аргентинец, владелец загородной гасиенды, вдовец, считался в Пунта-Аренасе уважаемым дельцом и столпом церкви. Сеньор Гутьеррес посещал службы, исповедовался и причащался. Даже в кабинке для исповеди Рауфф не признался бы в том, кто он такой, на самом деле:

– Правильно говорил Феникс, в военные времена, – вспомнил он, – священникам нельзя доверять. У протестантов нет исповедей, католики, двуличные мерзавцы, прятали в Ватикане евреев. Многие жиды крестились. Неизвестно, какого происхождения священник, сидящий напротив. Если он еврей, услышав обо мне, он, немедленно, свяжется с израильтянами… – Рауфф признавался исключительно в грехах плоти, как выражался прелат в Пунта-Аренасе:

– Он мне сватает вдов и старых дев, – весело подумал Вальтер, – но я не хочу мачехи, для Клары. Да и зачем мне жена? В борделях от Каира до Сантьяго хватает девиц… – Клара осталась под присмотром экономки Вальтера, пожилой женщины из аргентинских немцев:

– Я бы съездил с тобой на юг, – он вернул Доктору флягу, – но не хочу задерживаться в Африке. Клара по мне скучает… – Рауфф ни с чем бы не спутал грохот взрыва. Распахнутые ворота, прогнувшись, зазвенели. Они едва успели броситься на утоптанный пол гаража:

– Евреи добрались сюда раньше, чем мы рассчитывали. Наверняка, это разведывательная миссия. Мы сомнем их, прорвемся к мосту, через канал… – Вальтер, надрываясь, закричал: «Начать движение! Огонь из всего оружия!».

Плеснув на разорванный лоскут рубашки воды, Марта отерла окровавленное плечо кузена. Зажав зубами сигарету, Меир поморщился:

– Давай, медицина, делай свое дело. Пулю ты мне, правда, не вынешь… – Эяль вздохнул:

– Я не медицина. Я получил навыки, первой помощи, на курсе молодого бойца. Но откуда вы знаете, что у вас там пуля… – полковник усмехнулся:

– А что там еще может быть? Розы, от этих мерзавцев, или от… – Марта, со значением, взглянула на него. Меир осекся:

– В любом случае, надо проехать всего три километра, до взлетно-посадочной полосы, – бодро сказала женщина, – мы с Джоном сядем за руль… – учитывая состояние раненых ребят и Джазира, тоже получившего пулю, только в ногу, они решили не возвращаться к роднику:

– Виллис оттуда заберут, – герцог склонился над рацией, – а мы возьмем грузовик… – он указал на одинокую машину, в пустынном гараже.

Вечерний ветер носил по полу окурки, клочки бумаг, какую-то труху. Покореженные взрывом ворота зияли дырами. Марта передернулась:

– Мы поедем на машине, где Рауфф пытался убить ребят… – герцог надел наушники:

– Угарным дымом в кабине почти не пахнет. И там не было никакого Рауффа, тебе почудилось… – Марта и сама ничего не могла точно сказать:

– В бою не до разглядывания лиц. Нам надо было прорваться в гараж. Впрочем, негодяев больше заботило отступление, чем защита базы. Но мне показалось, что я видела Рауффа… – она вскинула подбородок:

– Рауфф именно так убивал евреев, на войне… – замигал зеленый огонек, герцог крикнул:

– Лейтенант, мне нужен переводчик… – Джон помолчал:

– Не спорю, может быть, у арабов и подвизался инструктором кто-то из беглых нацистов, но не обязательно Рауфф. Они все имели дело… – герцог помолчал, – с подобной техникой… – Марта коснулась его плеча: «Прости».

Джон не мог забрать оригиналы докладных, за подписью очередных эсэсовцев, из огромного архива бывшего министерства имперской безопасности рейха. Он сделал две копии:

– Для себя и для Виллема… – он слушал скороговорку, на иврите, – хорошо, что в начале сорок пятого года русские были нашими союзниками. Сохранившиеся документы, из польских лагерей, отправили в нашу зону оккупации… – документ о гибели сестры, правда, происходил не из Аушвица:

– В лагере бумагу сожгли, но на Принц-Альбрехтштрассе осталась копия… – Джон знал, что Тони убили именно в таком автомобиле:

– Ее и детей, из экспериментального отделения госпиталя. Малышей заразили тифом, и умертвили, как сказано в документе: «В связи с реорганизацией отделения»… – внизу списка допечатали, на машинке:

– Войтек Вольский, кухонный рабочий, 31 года от роду, поляк… – копия документа, с показаниями кузена Авраама и Волка, ушла в Ватикан. Джон надеялся, что папа Пий начнет процесс канонизации покойного Виллема:

– Они с Тони увиделись, перед смертью, – он, незаметно, отер глаза, – я бы хотел встретиться с Эммой, только с ней… – Джон знал, почему думает о таком:

– Я не воевал, с Патагонии, не видел трупов. То есть, слава Богу, ребята выжили. Мы успели вовремя… – Эяль передал ему наушники:

– Армия находится на полпути к Шарм-Эль-Шейху, Газа в наших руках, север и центр полуострова очищены от египтян. Здесь есть полоса, – лейтенант махнул на север, – за нами пришлют самолет… – пока Эяль занимался ранеными, Марта с герцогом осмотрели базу. Кроме окурков, грязных тряпок и объедков, они ничего не нашли:

– Как и в форте, где я искал Адель… – герцог, устало, прислонился к стене, – ладно, сюда доберутся израильские войска, с дознавателями. Ребята расскажут, что случилось с миссией, когда придут в себя… – закончив перевязку, Эяль помялся:

– Каракаль, то есть госпожа М… Я, наверное, лучше поеду в кузове, с ранеными… – Марта покачала головой:

– Садись в кабину, с полковником. Джазир там, с травмами ноги надо избегать тряски. Судя по виду, они не ранены, только избиты и наглотались угарного газа…

Иосифа и Михаэля устроили в грузовике, отыскав на базе пару брошенных матрацев.

В воротах гаража светили крупные звезды. Похлопав по крыше кабины, Марта услышала урчание двигателя:

– Не надо сейчас говорить, что Эстер погибла… – она присела на деревянный пол, – самолет прилетит на базу, туда приедет Шмуэль. Шмуэль знает, как все сказать, он этим занимался в армии… – она взяла окровавленную, с вырванными ногтями руку юноши, – зато теперь преемник Шмуэля не отправится в пустыню, под Беер-Шеву, к жене и мальчишкам Джазира… – у бедуина, в его двадцать три, было трое сыновей, – не появится в Кирьят Анавим, у Анны…

Свободной рукой она погладила слипшиеся от пота, черные, кудрявые волосы капитана Леви:

– Их пока не отпустят домой, должен состояться дебрифинг, как мы говорим. Но Иосиф придет на похороны матери, в этом ему не откажут… – Михаэль, еще не очнувшись, что-то простонал:

– Они оба живы, это самое главное… – в лицо Марте ударил теплый ветер, грузовик выехал на каменистую дорогу. Наклонившись к Иосифу, она коснулась заросшей щетиной щеки:

– Милый, ты слышишь меня? Это тетя Марта, с вами все в порядке. Вы полетите домой, в Израиль. Вы оба живы, Михаэль и ты… – в его голубых глазах отражался свет звезд. Юноша смотрел вверх, мимо нее:

– Я умер… – отозвался Иосиф Кардозо. Сомкнув искусанные губы, юноша опять впал в забытье.

Тель-Авив

Шмуэля Кардозо допустили на взлетное поле по личному распоряжению начальника службы безопасности государства Израиля, Коротышки Иссера Хареля.

Визит главы Моссада застал доктора Судакова в больничном садике, разведенном при жизни Эстер, стараниями Фриды и ребятишек, из детского крыла:

– Но у нас не будет статуй, – деловито сказала Фрида матери, – как у дяди Эмиля, в Мон-Сен-Мартене. Мы сделаем библейский сад… – в гончарной мастерской кибуца изготовили горшки. Мальчики занялись устройством дорожек, Авраам привез из Иерусалима саженцы растений. Скамейки сделали из светлого камня.

Доктору Судакову разрешили подниматься с постели. Фрида с Моше вернулись к школьным занятиям. Авраам, в госпитальной пижаме, сидел на скамейке, слушая скороговорку диктора «Коль Исраэль». Силы Цахала продвигались на юг Синайского полуострова, к Шарм-Эль-Шейху. Вернувшись из Иерусалима, Шмуэль сказал отцу, что дядя Меир, как выразился юноша, должен был поехать дальше.

Авраам предполагал, куда отправился зять, и где сейчас Марта с Джоном. Большие, забинтованные руки лежали на портативном радио, на коленях доктора Судакова:

– Понятно, где. На Синае, они полетели искать Иосифа и его отряд. Семья не бросит мальчика в беде, Израиль не оставит в опасности ни одного еврея… – заслышав шаги, по гранитной крошке, Авраам побоялся открыть глаза:

– Они не пошлют сюда Шмуэля… – понял доктор Судаков, – хоть он и занимался таким, в армии. Он в отставке, он сам будет скорбеть, по брату. Приехал кто-то другой. Все генералы сейчас на юге. Может быть, кто-то из правительства… – он понял, что почти похоронил Иосифа:

– Как Анна потеряла надежду на возвращение Михаэля. По ее лицу видно, что она крепится… – Анна приходила к доктору Судакову каждый день, с передачами от мадам Симоны, – но у нее заплаканные глаза… – заставив себя поднять веки, он увидел Коротышку:

– Мы с ним повздорили, – вспомнил Авраам, – когда Шмуэль в Старом Городе наткнулся на Серебрянского, то есть Кепку. Моссад тогда избавился от советского агента, обвинил в убийстве арабов… – Аврааму не хотелось бередить старые распри:

– Джону я разбил нос, в Рамалле, а он полетел за линию фронта спасать моего сына, то есть пасынка. Мы все одна семья, и в Израиле тоже… – Харель, с неожиданной деликатностью, опустился рядом. Авраам, нарочито спокойно, покрутил рычажок радио. Забинтованные пальцы не слушались. Коротышка забрал приемник:

– Мы получили сообщение с юга, Авраам, – тихо сказал Харель, – твой мальчик сегодня прилетит домой От миссии осталось двое, он и капитан Леви. Они… – Коротышка замялся, – им надо какое-то время провести в нашей компании, но я обещаю, что Иосиф придет на похороны матери… – Авраам только потом понял, что глава Моссада назвал Иосифа его сыном. Он позволил себе заплакать, только когда Харель ушел в школу, встретиться с Анной:

– Он скажет ей, что Михаэль выжил, – всхлипывал Авраам, – что их малыши не осиротеют. Эстер не увидит внуков, но я повожусь с ребятишками. Иосиф уйдет из армии, поступит в университет, станет врачом… – ноябрьское солнце грело мокрые щеки. Он сидел, среди кустов лавра и мирта, рядом с молодыми кедрами и кипарисами:

– Мои внуки будут здесь играть, – понял Авраам, – они вырастут рядом со мной, в кибуце… – врачи не отпустили его на аэродром, но Шмуэль уверил отчима, что поговорит со старшими:

– Они все приедут в кибуц, папа… – юноша поцеловал его в лоб, – то есть, они пробудут какое-то время на базе, надо провести дебрифинг, но потом все окажутся дома… – Шмуэль запнулся, – впереди похороны…

Стоя у машины, он вспомнил о самодельной открытке, от Фриды и Моше, в кармане пиджака:

– Иосифа пока не отпустят в кибуц, – подумал юноша, – но весточку от ребятишек я передам. Как нам благодарить тетю Марту, дядю Джона, дядю Меира… – он очнулся от довольного голоса Коротышки:

– Вот и самолет. Ребята не стали садиться в Негеве, – добавил Харель, – понятно, что Иосифу и Михаэлю хочется увидеть родных, то есть тебя… – черная точка приближалась к взлетной полосе. Шмуэль послушал треск цикад, в сухой траве, у ограды:

– Лучше бы вы привезли и госпожу Леви, то есть Анну, – недовольно заметил юноша, – теперь ей надо ждать, пока Михаэль вернется домой… – по закрытой, с затемненными стеклами, машине Коротышки, Шмуэль понял, что брата и капитана Леви отправят куда-то дальше:

– Однако мне не скажут, куда… – вздохнул юноша, – но теперь можно назначать дату похорон… – Харель развел руками:

– Ты сам служил, ты понимаешь, что это такое… – он отер пот со лба:

– Кажется, там не один самолет, а два… – Коротышка крикнул авиационному технику, стоявшему наготове, с флажками:

– Ареле, что за вторая машина на подходе… – Шмуэль понял, что в Риме будет скучать по израильской фамильярности:

– Ареле. Он едва парой слов обменялся с парнем, а называет его по имени. Я уверен, что и техник ему так же ответит… – Шмуэль не ошибся. Ареле заорал, перекрикивая ближний шум моторов:

– Пленных везут, Иссер. Ты велел направить самолет сюда, не помнишь, что ли? Ты вчерашним днем отдал распоряжение… – Харель пополоскал потной рубашкой под мышками:

– Что за осень такая? Начало ноября на дворе, а жара, словно летом. Пора раввинам молиться о дожде, пусть отрабатывают государственное содержание… – Шмуэль повертел открытку:

– Может быть, задержать самолет с пленными… – он не мог заставить себя обратиться к Харелю на «ты»:

– В конце концов, он ровесник папы… – вытирая морщинистый лоб платком, Коротышка буркнул:

– Как его теперь задержать, у него горючее на исходе. Арабских мерзавцев не жалко, но в машине наши солдаты, наши пилоты. Ладно, пусть садится первым. Грузовики, для транспортировки пленных, у нас наготове. Ребята во втором самолете не увидят египтян… – доев питу, с фалафелем и овощами, Шмуэль плюнул под ноги оливковой косточкой:

– Просто встречаются случаи, когда… – поведя рукой, он вспомнил о гибели дедушки Хаима, в Мальмеди:

– Дядя Меир опоздал в госпиталь, он был вынужден принять бой. Добравшись до Мальмеди, он хотел расстрелять эсэсовцев, на глазах у всех. Но Иосиф так никогда не сделает, и вообще, пленных отсюда быстро увезут… – за первой черной точкой появилась вторая:

– Теперь точно наши… – Коротышка покрутил головой, – мы должны быть благодарны, твоей родне. Без них Иосиф с Михаэлем сгинули бы в плену… – самолет с пленными пробежал по взлетной полосе. Крикнув: «Гоните грузовики!», Харель велел Шмуэлю:

– Пошли. Солдат Израиля надо встречать лично, как героев… – темная тень нависла над аэродромом, заслонив вечернее солнце. Шмуэлю стало неуютно:

– Ерунда, – сказал себе юноша, – Иосиф давно в отряде, он часто ходил в тыл египтян. Он многое пережил, в плену, но он справится, он сильный человек…

Мягко присев на шасси, дуглас, с эмблемами ВВС Израиля покатился к ограде базы.

Всю дорогу от заброшенной полосы, на западе Синая, до авиационного поля под Тель-Авивом, Иосиф Кардозо просидел, не двигаясь, уставившись в обшивку дугласа.

Ему было бы легче, если бы раненым оказывали помощь, как выразился прилетевший военный медик, скопом:

– Но так нельзя, по соображениям безопасности, – он старался не смотреть на противоположный борт самолета, – дядю Меира и бедуина, Джазира, от нас отделили… – за брезентовую шторку, во второй отсек, ушли и тетя Марта с дядей Джоном.

Иосиф очнулся в кузове грузовика. Машина остановилась под бархатным небом пустыни. Он уловил гудение авиационных моторов. Рядом, в кузове, под беспорядочно наваленными одеялами, что-то постанывало, шевелилось:

– Тетя Марта внизу, – Иосиф разобрал голос женщины, – она ничего не поняла. Никто, ничего не должен узнать… – он боялся взглянуть в ту сторону:

– Он вспомнит, что это был я. Он пришел в себя, он видел мое лицо… – Иосиф вздрогнул, словно под потоком ледяной воды:

– Арабы принесли пару ведер, окатили его, и тогда он открыл глаза… – в ушах забились грубые, возбужденные голоса. Второй немец, врач, наставительно сказал:

– Видите, он не обрезан. На войне жиды часто избегали делать операцию детям. Они пытались скрыться, выдать потомство за не евреев. Тем более, у него светлые волосы, голубые глаза… – Иосиф хорошо знал арабский язык. Он понимал разговоры египтян:

– Они обсуждали меня, обсуждали его… – он не мог назвать командира отряда по имени, – Рауфф приставил мне к виску пистолет и толкнул вперед. Если бы мне приказали его убить, я бы пошел на смерть, но не сделал бы такого. Но мне приказали другое…

Иосиф застыл. Груда одеял задергалась, на него взглянули заплывшие сизыми синяками, темные глаза. Юноша едва различил движение распухших губ.

В самолете солдат, в форме без нашивок, принес Иосифу крепкий кофе. Жестяная чашка обжигала руки:

– Молчи, он сказал, молчи. Он тоже будет молчать. По нам понятно, что нас били, но больше ничего… – Михаэлем занимался парнишка чуть старше Иосифа на вид, армейский фельдшер:

– Со мной ничего такого не делали, а юнец ничего не знает, и ничего не видел. Он ни о чем не догадается. Хорошо, что к нам не прислали опытных врачей… – Иосиф ожидал, что без опытных врачей и психологов дело не обойдется. Юноша нашел в себе силы усмехнуться:

– После Аушвица мы со Шмуэлем три года никому и слова не сказали. Я обставлю любого психолога… – семье он тоже ничего говорить не собирался:

– Осмотр не проведут без согласия пострадавшего, а он… – Иосиф заставил себя сказать: «Михаэль», – Михаэль в сознании. Без его разрешения, никто, ничего не сделает. Он поводит за нос психологов и докторов, а потом никто не поймет, что произошло…

По упрямому выражению в глазах командира, он видел, что все случится именно так. Родственники, во время полета, Иосифа не беспокоили:

– Никто, ничего не узнает, до нашей смерти, – напомнил себе он, – ни мама, ни дядя Авраам, никто. Насчет Адели, все понимали, но никто ничего не говорил вслух. С нами, тем более, ничего не поймут… – он подумал, что дядя Меир и дядя Джон тоже были в плену, только японском:

– Они оба бежали. Мама говорила, что дядю Меира. Они могут о чем-то догадаться… – Иосиф еще не видел ни того, ни другого. Тетя Марта в отсеке тоже не появлялась.

Сквозь гул моторов, до него доносился звон хирургических инструментов. Дядя сдавленно выругался, по-английски. Герцог, успокаивающе, заметил:

– Надеюсь, это твоя последняя пуля, Меир. Пусть тебе угрожает только известное заболевание, бич канцелярских работников… – что-то булькнуло. Полковник, недовольно, сказал:

– Брось свою известную шотландскую скупость. Налей мне не чайную ложку виски, а побольше. Джазир отказался от порции, в пользу меня. Ему религия не позволяет… – бедуин что-то добавил, по-арабски. Дядя Джон расхохотался:

– О таком ты у врачей спрашивай. Но у меня было ранение в ногу, можно приноровиться. Впрочем, ты получишь отпуск, после выздоровления, поедешь домой и там… – Иосиф закрыл глаза:

– Они могут шутить, они победители. Они удачно провели десант, спасли нас, и возвращаются домой. Правильно я сказал тете Марте, лучше бы я умер… – с командиром, в полете, он не обменялся и единым словом. Иосиф понятия не имел, кто встретит их на базе:

– То есть ясно, что Коротышка, – сказал он себе, – у нас впереди дебрифинг. Мама и дядя Авраам, узнав о моей пропаже, вернулись из Будапешта, но их сюда не допустят. Шмуэль вообще уехал в Рим… – в иллюминаторе дугласа первым он увидел первым именно младшего брата. Сдвинув на лоб солнечные очки, Шмуэль засунул руки в карманы потрепанного пиджака:

– Со склада кибуца, я тоже пару раз носил этот костюм. Он всегда так делает, когда волнуется… – Иосиф все не мог покинуть кресло, – ему можно все сказать, ближе его у меня нет человека. Сказать нашим языком, написать на ладони. Он будущий священник, он меня не выдаст…

Слезы обожгли глаза, он помотал потной, грязной головой:

– Нет, нельзя. Он… Михаэль, велел мне молчать. Он мой командир, надо выполнять приказы… – мимо проехали пустые грузовик. Один из пилотов заглянул в кабину:

– Это не за вами, ребята, – парень улыбнулся, – вас ждет Харель, у трапа… – капитан Леви поднялся, поддерживаемый фельдшером. Самолет привез новые комплекты формы, с походными ботинками, с беретами воздушного десанта. Иосиф переоделся сам, капитану Леви помог медик:

– Но оружия нам не дали, – понял юноша, – в таких обстоятельствах, после плена, это запрещено… – шторка отодвинулась. Он услышал ласковый голос тети Марты:

– Анне сюда не положено приезжать, а Шмуэля пустили на базу… – с поля донеслись крики, на арабском:

– Быстрее, быстрее! Руки за голову, марш в кузов… – оттолкнув фельдшера, бросившись на пилота, капитан Леви вырвал у того пистолет:

– Он сошел с ума, – испуганно подумал Иосиф, – он перестреляет и арабов, и меня вместе с ними… – выбежав на трап, Михаэль открыл огонь по ближайшему грузовику с пленными.

Прохладный ветер гонял по подоконнику распахнутого окна увядшие лепестки роз. Старые, посаженные во времена британского мандата кипарисы, раскачивались, стволы деревьев поскрипывали. Вдалеке, у пропускного пункта, бился бело-голубой флажок. Въезд на базу отделялся от дороги стальными воротами.

Полковник Горовиц помешал правой, не раненой рукой, черный кофе. В окно виднелось хмурое, обещающее дождь небо. Погода изменилась быстро, за один день:

– Словно к похоронам, – понял Меир, – бедный Иосиф, он плакал, узнав о смерти матери… – полковнику казалось, что племянник скорбит не только о покойной Эстер, однако он решил ничего не спрашивать:

– В конце концов, я не профессионал, – вздохнул он, в разговоре с Мартой и Джоном, – после похорон с парнем поработают врачи, психологи… – Иосифа и Михаэля отпускали с закрытой базы на время шивы, недельного траура по усопшим. После этого они оба возвращались во владения Хареля:

– Поезжайте по своим делам, – добродушно сказал Коротышка Меиру, – показания с вас сняли. Если вы понадобитесь, вас вызовут… – Харель пошелестел бумажками, – сюда то есть. Мы с вами еще встретимся, полковник…

После известий о появлении Рауффа в Египте, по инициативе Марты, Моссад согласился на создание закрытого отдела, призванного заняться поисками беглых нацистов:

– Вы могли бы возглавить его, Каракаль, – заметил Коротышка, – учитывая ваше досье, ваш опыт. У вас есть право на израильское гражданство… – Марта, сухо, отозвалась:

– У меня есть работа, Иссер. Я пригласила сюда господина Визенталя, для консультаций. Он прилетит после похорон… – к удивлению Меира и Джона, Марта, на целый день, укатила в Иерусалим, встречаться с главным архивариусом Израиля, доктором Бейном:

– Мне надо порыться в бумагах сионистских архивов, – коротко сказала кузина, – Авраам организовал мне протекцию… – документы в хранилище перевезли в Палестину из Германии до начала войны:

– Она хочет узнать что-то о черте оседлости, – понял Меир, – польские бумаги либо погибли, либо оказались в СССР, куда нам доступа нет. Она упоминала о жене Горского, некоей Фриде. Та родилась в черте оседлости, откуда и приехала в Цюрих, учиться…

Он заставил себя перевести взгляд на усталое лицо капитана Леви. Ветер задувал сильнее, но Меиру не хотелось закрывать окно. В комнате пахло скверным кофе и тысячами выкуренных сигарет. Шелестел край отогнувшегося плаката. Отец помогал сыну сажать юное деревце:

– Заведи голубую копилку, помоги озеленению страны Израиля! Еврейский Национальный Фонд… – перед шабатом Хаим с Иреной получали от отца мелкие монетки:

– Аарон с Евой считают себя взрослыми, для такого, – Меир скрыл улыбку, – а ребятишки радуются, когда звенит копилка…

Он любил пятничные вечера, в квартире у Центрального Парка. В субботу они с Деборой обычно возили детей в Бруклин, к ребе. Потом в парке или ресторане, они встречались с миссис Бромли и ее дочкой. Леона Зильбер дружила с Хаимом и возилась с маленькой Иреной. Дети всегда просили навестить особняк покойного адвоката, у Бруклинского Музея:

– Ева гуляет с их собакой, – вспомнил Меир, – но Ирена опасается животных. После смерти Ринчена мы решили никого не заводить. Малышка просто не привыкла к котам… – едва завидев девочку, коты забивались в дальний угол дома. Меир отогнал от себя мысли о семейном шабате:

– Я скоро вернусь в Нью-Йорк, а пока надо заняться делом… – кузен Джон, с присущей ему дотошностью, сравнил показания Иосифа и его командира:

– Если исключить возможность того, что они сговорились… – Меир фыркнул, герцог обиделся:

– Ты сам знаешь, что я не могу иначе… – полковник отозвался:

– Знаю, конечно. Прости. Получается, что они не лгут, даже в мелких подробностях… – кузен кивнул:

– Все сходится. Михаэль тоже описал Рауффа и второго нациста… – вторым нацистом, судя по всему, был доктор Шуман, коллега исчезнувшего Менгеле:

– Они оба подвизались в Аушвице. Над Шуманом висит ордер на арест, из Западной Германии… – все остальное, в общем, было понятно. Разговор с капитаном Леви стал личной инициативой полковника Горовица. Меир жалел парня:

– В его выходке, на трапе дугласа, никто не пострадал, его вовремя обезоружили. Но из армии его уволят. То есть, как говорят у нас, он уйдет в почетную отставку… – Меир изучал спокойное, загорелое лицо, желтоватые синяки, под темными глазами:

– Ему всего двадцать шесть, он мальчишка, хотя у него трое детей, один приемный. Когда я попал в руки Исии, мне тоже было двадцать шесть… – Меир не мог открыто высказать свои подозрения. Перемолвившись словечком с техниками, полковник послушал пленки разговоров капитана Леви с семьей:

– Ничего странного. Он жалеет, что пока не может приехать в кибуц, уверяет жену, то есть Анну, что здоров, шутит с детьми и тещей. Совсем как я, после плена. Я тоже шутил с папой. Я боялся, что он обо всем догадается, по моим глазам…

Михаэль сидел прямо, покуривая крепкий Noblesse, в зеленой пачке.

Меир поинтересовался у Хареля, что ждет капитана Леви дальше. Коротышка повел рукой:

– Не волнуйтесь, за ним очередь выстроится. Первым будет министерство иностранных дел. Он родился в Европе, знает языки, человек с боевым опытом. Такие люди всегда в цене… – Меир откашлялся:

– Капитан, то есть Михаэль, это приватный разговор, мы здесь одни… – в комнате царила тишина. Полковнику стало не по себе:

– Оружия у него нет, как и у меня. Психологи сказали, что его выстрелы, на трапе, часто случающаяся вещь. Я и сам так себя повел, после гибели папы. Питер меня остановил, не дал убить пленных… – он вспомнил тихий голос кузена:

– Я надеюсь, что ты так же поступишь со мной, Меир, буде понадобится… – полковник подумал:

– Тогда Питер ушел за линию фронта, его взяли в плен, он едва не умер, в Доре-Миттельбау… – он верил, что сможет разговорить Михаэля:

– У меня тоже были такие глаза, когда я вернулся в Америку. Надо, чтобы он открылся, ему станет легче. Иосиф младше, он вообще еще ребенок… – племянник твердо намеревался не покидать армии:

– Я пойду в университет, – заявил Иосиф, – мама хотела, чтобы я стал врачом, да я и сам этого хочу, но потом я вернусь в особый отряд… – тикали часы на стене. Меир потушил сигарету:

– Мы здесь одни, – повторил полковник, – ты знаешь, что я тоже был в плену, на той войне, и не пару дней, а полгода. Иногда происходят вещи, которых мы стыдимся. Мы предпочитаем не обсуждать пережитое, с врачами, или близкими людьми. Но, Михаэль, – он помолчал, – поверь мне, разговор о таком всегда к лучшему… – поднявшись, капитан аккуратно отодвинул стул:

– Мое пребывание в египетском плену подробно описано в моем рапорте и приложенном протоколе допроса… – Михаэль, упорно, избегал взгляда Меира, – обратитесь к документам. У вас нет официального статуса в нашей армии, я не обязан с вами разговаривать, господин Горовиц… – дверь закрылась. Меир пробормотал себе под нос:

– В общем, я предполагал, что все именно так и повернется… – рассовав по карманам пиджака сигареты, он пошел к будке охраны, где их ждала машина, до кибуца Кирьят Анавим.

Иерусалим

Крупные капли дождя падали в пыль дороги, ведущей к открытым воротам военного кладбища, на северном склоне горы Герцля. Даже на государственных похоронах, согласно иерусалимскому обычаю, женщин и детей не допускали к могиле.

Держа за руку молчаливую Фриду, Марта, издалека, смотрела на тело Эстер, завернутое в холщовый саван. Носилки покачивались на плечах офицеров, в военной форме. Северный ветер полоскал над головами собравшихся израильские флаги:

– Скорбящие сопровождают процессию, но к носилкам не приближаются, – вспомнила Марта, – Авраам, Меир, и близнецы первыми бросят землю в яму… – доктор Судаков отказался от инвалидного кресла, куда его хотели усадить врачи:

– Мальчики меня поддержат, – хмуро сказал он, – и Меир с Джоном будут рядом… – кузены не носили форму или ордена, но Марта сразу отыскала в толпе прямую, с безукоризненной выправкой, спину герцога:

– Он сам вызвался нести тело. Он рассказывал, как приехал в Амстердам, после развода Эстер, с предложением ей координировать разведку, на континенте. Близнецы тогда еле встали на ноги, были совсем малышами… – у парней отросли неухоженные, светлые бородки.

Лацканы штатских пиджаков мужчин, по обычаю, надорвали, у сердца. Прореха зияла и на армейской рубашке Иосифа. Марта вглядывалась в заплаканные лица юношей. Меир признался ей в неудачном разговоре, с капитаном Леви. Женщина пожала плечами:

– Ты понимаешь, если с ними что-то случилось… – Марта повела рукой, – они оба и словом ни о чем не обмолвятся. Иосиф с братом три года промолчали, после Аушвица. Михаэль не зря устроил суматоху, с пальбой на трапе… – Меир присвистнул:

– Думаешь, он знал, что делает… – они с Мартой курили под раскидистым грецким орехом, рядом с комнатой Судаковых. Полковник предложил убрать вещи покойной Эстер:

– Тебе такое тяжело, – заметил он Аврааму, – пусть близнецы и младшие посидят с тобой, в больнице. Мы с Мартой обо всем позаботимся… – ордена и фотографии Эстер отправлялись в маленький музей, устроенный преподавателем истории, в кибуце. Марта занялась бельем и чулками женщины:

– У нее и не было ничего своего. Пара юбок, пара рубашек, докторский чемоданчик… – чемоданчик Эстер подарил Гольдберг, отыскав довоенную вещицу на иерусалимской барахолке, – спиртовка и пишущая машинка… – чемоданчик забрал Иосиф. Юноша шмыгнул носом:

– На этот год я останусь в армии… – он остановился, словно запнувшись, – но попрошу о переводе на фельдшерские курсы, в центре страны. Шмуэль уезжает, мне надо быть ближе к младшим и папе… – Иосиф тоже стал звать Авраама отцом. Пишущая машинка ушла Шмуэлю. Доктор Судаков обнял пасынка:

– Надеюсь, на ней напечатают и второй докторат, милый… – младший близнец Кардозо улетал в Рим после шивы.

Услышав Меира, Марта кивнула:

– Он все отлично знал. Он хотел отвлечь внимание психологов и врачей от случившегося на базе, на самом деле… – Меир затянулся крепкой сигаретой: «А что случилось, Марта?».

Женщина смотрела на носилки:

– Михаэль идет рядом с Генриком. Мы никогда не узнаем, что случилось. Ни Михаэль, ни Иосиф ничего не скажут… – глаза Иосифа напомнили ей взгляды узников концентрационных лагерей:

– Он смотрит, как музыканты, в Терезине, игравшие на обеде, устроенном мерзавцем Гейдрихом… – Марта очнулась от робкого голоса Адели:

– Тетя, мама говорила, что вы с тетей Эстер в Праге познакомились? – холодный ветер играл краями ее шелкового платка:

– Эстер раньше хранила в платке пистолет, – вспомнила Марта, – я отдала ей вещицу, когда приехала из Индии. Пусть девочка носит, в память о ней… – Адель держала за руку кривящего рот Моше. По дороге на кладбище мальчик расплакался:

– Я хочу быть с папой и братьями, тетя Марта! Почему меня не пускают к маме… – Марта погладила рыжие, прикрытые кипой, кудри:

– Мы подойдем к могиле, ты попрощаешься с мамой, милый… – она вспомнила рассказ Эстер о похоронах Итамара Бен-Самеаха:

– Сегодня Эмиль провожает в последний путь Цилу… – утром в кибуц привезли телеграмму, от Волка и Мишеля, – мэрия выделила участок, на городском кладбище, для еврейского погребения. Бедный Эмиль, он ставил хупу в Мон-Сен-Мартене, а теперь у него появится могила. Розу не хоронили, а сбросили в ров, как делали в лагерях…

Марта крепче сжала руку Фриды. У девочки дрожали губы, она ежилась под ветром. Анна на похороны не приехала:

– У нее все дети слегли, – вздохнула Марта, – разом. Бедные малыши, они волновались, из-за отца. Эстер говорила, что ребятишки, спасенные из гетто, подхватывали все болезни… – Марта поправила платок:

– Да, в сорок втором году, когда я туда приехала с первым мужем. Я тогда в первый раз увидела покойного дядю Питера… – над кладбищем пронеслись чистые звуки гимна. Моше разрыдался:

– Хочу к маме, пустите меня, пустите… – Фрида заплакала, уткнувшись мокрым лицом в плащ Марты:

– Авраам не скажет ей правды, девочка не узнает, кто ее настоящие родители, – поняла Марта, – но надо его предупредить, насчет Максимилиана… – она подумала о собственной бабушке, тезке маленькой Фриды. В архивах она пока ничего не отыскала:

– Горовиц, распространенная фамилия, – предупредил ее доктор Бейн, – хотя, если ваша родня жила под Белостоком, или Гродно, это сужает круг поисков… – о Белостоке или Гродно Марте упоминал Авраам. Доктор Судаков развел руками:

– Папа не жаловал царскую империю. Дедушка Исаак еще переписывался с той родней, но потом все заглохло. Дядя Меира, отец покойных Регины и Аннет, пропал в тех краях, после русской революции… – Марта кивнула:

– Горский, то есть мой дед, там тоже подвизался. Их дороги могли пересечься, они знали друг друга с детства… – Марта не оставляла надежды выяснить что-то о своей бабушке:

– Она должна была где-то родиться, в конце концов… – сквозь шум ветра до нее донеслись торопливые шаги. Черная капота развевалась над сгорбленными плечами рава Левина:

– Извините, я тоже с похорон… – он ловко перехватил руку плачущего Моше:

– Пойдем, милый, я проведу тебя и Фрейду на кладбище. Вашу маму провожает весь Израиль… – могилу закрывала густая толпа, – никто, ничего не заметит… – рав Арье спохватился:

– Здравствуйте, госпожа Горовиц… – он всегда называл Марту на еврейский манер, – госпожа Авербах… – процессия двигалась по широкой аллее, рав Арье прищурился:

– Вижу вашего мужа, госпожа Авербах. Сейчас я вас передам отцу, милые… – дети с раввином исчезли в воротах. Марта помолчала:

– Матери, ты ничего не сказала… – Адель зарделась:

– Неудобно, с похоронами, тетя Марта… – она привлекла девушку к себе:

– Ничего, ничего. Хорошо, что все так сложилось…

Сухо затрещали ружейные залпы, носилки с телом опустили в могильную яму. Хлынул сильный ливень.

Кибуц Кирьят Анавим

В лужах, среди поникших цветов палисадника, отражалась бледная луна. Ветер гнал на юг рваные тучи. Пахло сырой землей, намокшими, сосновыми иголками. Последние капли дождя шуршали по жестяной крыше барака.

Михаэль сидел на подоконнике. В окнах больничного блока виднелся тусклый свет, из-за холщовых занавесок жилых комнат мерцали огоньки керосиновых ламп:

– После войны прошло десять лет, а мы, до сих пор, экономим электричество, – пришло ему в голову, – только больница, ночью, освещается генератором, остальные жгут керосин. Хотя у нас молодое государство, нам надо бороться с врагами, то есть арабами… – смуглые пальцы заплясали, пепел сигареты упал на деревянный, вымытый Анной пол.

Мадам Симона приготовила флорентийское рагу и его любимую паннакотту. Дети встретили его у ворот кибуца, с рукописным, раскрашенным плакатом:

– Добро пожаловать домой, папа… – Михаэль вздохнул:

– Встретили и слегли, с жаром. Анна считает, что это от волнения… – все дни шивы, отговариваясь болезнью малышей, Анна ночевала в детском крыле. Капитана Леви никто не беспокоил. Мадам Симона поднималась затемно, уходя на раннюю смену, в столовую. За едой члены кибуца к нему тоже не подсаживались:

– Почти все мужчины служили в армии, – подумал Михаэль, – на той войне, или в сорок восьмом году. Они не хотят меня тревожить, они понимают, что с нами случилось… – никто, ничего, не понимал.

Михаэль вглядывался в мерцающий огонек, в окне барака напротив, за стволом грецкого ореха:

– Никто не понимает, только он. Он ничего не скажет, я вижу по его глазам… – Михаэль был в этом уверен так же, как и в том, что будущие встречи, с врачами и психологами, окажутся бесплодными:

– Я очень кстати устроил переполох, со стрельбой, – он криво улыбнулся, – теперь все оставят в покое случившееся на базе. Впрочем, ничего и не случилось… – он убеждал себя в этом каждую ночь, ворочаясь на узком топчане, слыша из-за перегородки, легкие шаги мадам Симоны:

– Ничего не случилось. Я скоро обо всем забуду… – он думал о парнишке его возраста, тоже связнике, в партизанском отряде Михаэля:

– Его арестовали немцы, но быстро выпустили. Он объяснил, что его, сироту, пожалели. Мы ему поверили, но если он тоже… – парнишка нарвался на пулю, в акции, не дотянув и до шестнадцати лет:

– Он рос в монастырском приюте. Среди священников много таких… – Михаэль почувствовал отвращение, – он, наверное, с детства этим занимался. Иосиф со Шмуэлем прятались в обители, в Польше… – каждый вечер Михаэль смотрел на огонек керосиновой лампы, в окне Судаковых:

– Они сидят шиву, и не выйдут на улицу. Его родня скоро уезжает, в Тель-Авив. Иосиф поедет провожать Шмуэля, в Лод… – потом их ждали на базе, для продолжения дебрифинга. Сталкиваясь в столовой с Йони, как его называл Михаэль, Меиром, или Мартой капитан Леви отводил глаза:

– Они могли меня раскусить, но полковник не стал нажимать, что называется. Наших психологов и врачей я обведу вокруг пальца… – Михаэль сказал жене, что уходит из армии. Анна, облегченно, вздохнула:

– Наконец-то… – покраснев, жена извинилась:

– Я понимаю, что ты хочешь остаться в боевых войсках, но дети по тебе скучают, им надо расти с отцом… – Михаэль кивнул. Он не собирался ни с кем, даже с Анной, обсуждать намеки Коротышки на должность, в каком-нибудь министерстве:

– Харель говорил о дипломатической службе. Очень хорошо, – понял Михаэль, – так я стану дальше от случившегося, от Израиля, от нее, то есть Маргалит…

Он не видел дочь живой, не увидел ее и мертвой.

Вчера Михаэль пошел на кладбище. Стоя под мелким дождем, у маленького, могильного камня, он прочел кадиш по девочке. Он произносил молитву по родителям и Рите, но никогда не добавлял имя дочери:

– На кладбище, я сделал это в первый раз, – понял Михаэль. На похороны, два года назад, он не приехал:

– Я объяснил, что должен остаться на юге… – капли текли по лицу, смешиваясь со слезами, – Анна сказала, что рав Арье обо всем позаботился. Я видел, что она обиделась на меня, но я не мог иначе… – Михаэль не навещал дочь в больнице вовсе не из-за чувства вины:

– Я ее стыдился. Я стыдился, что у нас появился на свет урод. Я хотел, чтобы в нашей семье не было изъянов, а теперь я сам… – он помотал растрепанной головой:

– Господь меня наказал, за Маргалит. Я настоял, что Анна должна оставить ребенка. Она хотела сделать операцию, поняв, что заразилась краснухой, от Джеки… – Михаэль убеждал жену, что Господь о них позаботится. Болезненно вздохнув, он закрыл глаза

– И позаботился. Но никто, ни о чем не догадается. Иосиф ничего не скажет, можно ему не угрожать… – после плена им не вернули оружие, но пистолетов в кибуце было достаточно:

– Нет смысла приставлять ему револьвер к виску, – подумал Михаэль, – нацист держал его на прицеле. Парень не виноват, его принудили. Но я помню, что он делал… – он запретил себе вспоминать о таком:

– Мне почудилось, я почти ничего не соображал. Думай об Анне, ты должен побыть с ней… – Михаэль боялся остаться с женой наедине:

– Я не знаю, смогу ли я… – он сжал руку в кулак, – мадам Симона ушла ночевать к приятельнице. Мне через два дня надо уезжать на базу. Но, может быть, Анна не вернется в комнату… – так ему было бы легче:

– Нельзя все время оттягивать, – он прислонился виском к прохладному стеклу, – она может что-то заподозрить. Обычно я ее не выпускаю из постели, когда приезжаю в кибуц…

Услышав легкие шаги в коридоре, Михаэль соскочил с подоконника. Анна стояла в дверях, со старым, военных времен, фонариком:

– Я думала, ты спишь… – почти испуганно, сказала жена, – Яаков отказывается укладываться, без истребителя. Шмуэль к ним не заходит, из-за шивы. Дети к нему привыкли, они капризничают… Я сейчас, не буду тебе мешать…

Зашуршала куртка, она нагнулась над плетеным ящиком с игрушками. От темных, влажных волос пахло недавней грозой. Михаэль потянул ее за руку:

– Погоди. Иди ко мне… – выскользнув из ее пальцев, фонарик покатился к стене. Янтарный луч, помигав, потух.

Сломанные ребра Авраама потихоньку заживали, но еще побаливали. После похорон жены, врачи отпустили его из больницы, с тугой повязкой и перебинтованными пальцами. Он уверил кузенов:

– В прошлый раз я заново научился стрелять, и печатать на машинке, и сейчас научусь. Правда, хочется, чтобы эта война стала последней… – сегодня ему не спалось. Остальные рано отправились в постель. Затягиваясь американской сигаретой Меира, доктор Судаков усмехнулся:

– Вернее, на топчаны. Мы, кое-как рассовали всех, по комнатам, на несколько ночей…

Утром близнецы, в сопровождении старшей родни, ехали в Лод. Иосиф сажал Шмуэля на римский рейс, а сам возвращался на армейскую базу, для дебрифинга:

– Мы тоже будем под Тель-Авивом, – коротко сказала Марта, – но мы не увидимся с мальчиком. Послезавтра из Австрии прилетает мистер Визенталь… – на закрытых совещаниях они хотели обсудить долг Израиля в поисках бывших нацистов:

– Недостаточно построить музеи и мемориалы, – подумал Авраам, – надо призвать каждого, еще топчущего землю нациста, к ответу. Мы отыщем и расстреляем их, как бешеных собак… – большая рука, со свежими бинтами, потянулась к карману пижамы:

– Словно пан Вольский еще носит пистолет, – понял Авраам, – я, разумеется, не останусь в стороне… – Марта ставила в известность Коротышку, что он, доктор Судаков, готов действовать:

– Я знаю языки, – хмуро заметил он кузине, – у меня большой военный опыт. С кафедры меня отпустят… – добавил Авраам, – учитывая, что я теперь ее возглавляю…

Они стояли у могилы госпожи Эпштейн. Родителей Авраамапохоронили на Масличной горе, куда последние восемь лет не мог подняться ни один еврей. Кладбище находилось на захваченной Иорданией территории. Через знакомых священников Авраам организовал уход за надгробиями:

– Христиан туда пускают, – объяснил он Марте, – именно францисканцы заботятся о родовых погребениях Судаковых и о памятнике Самуила. Впрочем, ничего странного… – он попытался нагнуться, Марта остановила его: «Я сама».

– Ничего странного, – повторил Авраам, – они всегда присматривали за нашими захоронениями, с христианской стороны семьи… – Марта положила два камешка рядом с кучкой гальки:

– Адель приходила сюда, с Генриком… – женщина распрямилась, – хорошо, что все так вышло. С Кларой и Джованни они связались, обрадовали семью. Посреди горя случается и счастье… – вздохнула Марта. Тупица с женой уехали в Тель-Авив, для концертов, с филармоническим оркестром:

– Им сняли апартаменты, на бульваре Ротшильда, – весело подумал Авраам, – пусть Генрик поживет в роскоши, перед возвращением на горную заставу… – у ног доктора Судакова проскользнуло что-то теплое. Тигр, мяукнув, вскочил на скамейку. Авраам, неловко, потрепал мягкую шерстку:

– Посиди со мной, полуночник. Следующим летом твой хозяин выйдет из армии, заберет тебя из кибуца. Ты поселишься где-нибудь в Вест-Энде, в дорогой квартире. Впрочем, ты нам оставил достаточно наследников… – шелестели листья грецкого ореха. Авраам думал о тихом голосе Марты:

– Я уверена, что Максимилиан выжил. Именно он, а вовсе не русские, мог забрать Циону из Будапешта. Присматривай за Фридой, Авраам, пусть она будет в безопасности. Максимилиан может явиться сюда, за дочерью… – доктор Судаков витиевато выругался:

– Она не его дочь, а моя. Моя, и покойной Эстер. Если подонок, с этой… – он прибавил крепкое словцо, – переступит границы Израиля, он отправится на эшафот, а она сядет в тюрьму, пожизненно. Фрида никогда, ничего не узнает… – кузина взяла с него обещание, в таком случае, немедленно связаться с Лондоном:

– Но мы понятия не имеем, как он сейчас выглядит, – невесело сказала Марта, – он, наверняка, изменил внешность, и у него с десяток паспортов… – Адель ничего не знала о пребывании Рауффа в Египте. Кот соскочил со скамейки, Авраам потянулся:

– И правильно. Девочка вышла замуж, она счастлива. Незачем бередить старые раны, все быльем поросло…

Кузине удалось найти в архивах упоминание о Фриде Горовиц. Марта показала Аврааму фотографию документа:

– Из гродненской синагоги. Запись о пожертвовании, в честь ее рождения… – бабушка Марты появилась на свет через несколько месяцев после гибели императора Александра Второго:

– Родители ребенка не указаны, – заметила кузина, – благотворительницами значатся некие мещанки Горовиц и, как здесь говорится… – Марта прищурилась, – праведный сын Ноаха. Доктор Бейн мне перевел иврит… – Авраам вскинул бровь:

– Не еврей. Девочка родилась вне брака… – он подумал о Фриде:

– Рав Арье говорит, что Всевышний о ней позаботится. Но как? Раввинский суд примет во внимание только показания от мужчин, евреев. Где я найду соблюдающих евреев, согласных на лжесвидетельство… – словно услышав его, Марта добавила:

– Но если Фрида выйдет замуж за не еврея… – Авраам отозвался:

– Все равно. Печать незаконнорожденности ложится на всех потомков женщины, на десять поколений вперед… – Марта убрала фото в конверт:

– Больше ничего мы не отыскали. Я знаю, что бабушке было девятнадцать, когда она выходила замуж за Горского. Ее возраст указан в швейцарском брачном свидетельстве. Но теперь понятно, откуда она приехала в Цюрих… – Авраам помялся:

– Папа говорил, что дедушка Исаак, перед смертью, сжег переписку с тамошней родней, то есть с мещанками Горовиц. Он все уничтожил, до последнего конверта, до последней строчки… – Авраам выбросил окурок:

– Вряд ли мы узнаем, кто был прадедом Марты. Ее прабабушка скончалась в Алексеевском равелине. Народоволка Хана Горовиц, участница покушения на императора Александра. Наверное, отцом Фриды стал революционер… – Марта кивнула:

– Ты прав. Может быть, сам Волк. Моему Волку такое понравится. Впрочем, мы все родня… – ночной ветер стал совсем холодным. Авраам запахнул куртку:

– Нельзя жаловаться, дожди пошли дружные. Если погода удержится, мы соберем хороший урожай… – он вздрогнул.

Неподалеку хлопнула дверь барака. Женская фигурка пронеслась по лужайке. В свете луны Авраам разобрал заплаканное лицо. Он едва успел поймать девушку. Анна прижималась к нему, дрожа, что-то бормоча. Авраам, успокаивающе, сказал:

– Не бойся. После такого у многих взрослых случаются кошмары, не только у детей. Михаэлю тяжело, тебе надо оставаться рядом… – Анна прикусила губу. Горячая кровь потекла по подбородку:

– Тете Эстер я бы могла все сказать, но дядя Авраам мужчина. Стыдно упоминать о таком, и никто не поверит, что Михаэль… – она чувствовала пронзительную боль, слышала злой шепот:

– Заткнись, не дергайся. Я твой муж, я могу делать все, что угодно. Терпи, ты не хотела еще детей, они и не появятся… – рубашка прикрывала ноги, тоже испачканные кровью:

– Он никогда таким не был, – поняла Анна, – все из-за плена. Его пытали, он не в себе, но он оправится, обязательно. Он бормотал, что он опять мужчина… – надежные руки Авраама обнимали ее. Анне захотелось пойти в детское крыло:

– Я заберу малышей и мадам Симону, мы уедем отсюда. Я не хочу жить с ним… с Михаэлем, мне страшно. Мы не пропадем, мы вырастим ребятишек. Но детям нужен отец. Раввины могут присудить малышей Михаэлю, если он подаст на развод… – Авраам слышал стук ее сердца:

– Бедная девочка, ей только двадцать семь. Ничего, Михаэль придет в себя, все наладится… – свободной рукой он похлопал по карману пижамы:

– Доставай мои сигареты. Подымим, на сон грядущий… – Анна шмыгнула носом:

– Я не курю, дядя Авраам. Простите, что все так получилось. У вас только закончилась шива, а здесь я… – он, добродушно, попросил девушку:

– Спичку мне зажги. Давно я не сидел, под старым орехом, в приятной компании… – привалившись к его боку, Анна сказала себе:

– Надо потерпеть. Дядя Авраам прав, Михаэль станет прежним, рано или поздно… – она поднялась:

– Спасибо вам, дядя Авраам. Спокойной ночи…

Дождавшись, пока в ее окне погаснет слабый свет керосиновой лампы, доктор Судаков вернулся к себе.

Тель-Авив

Сильный, косой дождь заливал окна прокуренного бара, на бульваре Ротшильда, за два дома от особняка Ледерберга. Заведение помещалось в арке, ведущей на унылый двор, заставленный велосипедами жильцов. Мокрое белье трепыхалось под ветром, ближний пляж опустел. Хозяева ларьков на набережной, навесив замки на фанерные двери, разбежались по домам.

Черный заголовок «Ха-Арец», валяющейся на залитой пивом стойке, сообщал:

– Шестое ноября. Шарм-эль-Шейх пал, британский воздушный десант высадился в Порт-Саиде. Синайский полуостров в наших руках… – на полях газеты виднелись подсчеты. В дешевом стакане поблескивала скверно пахнущая, прозрачная жидкость:

– Тупица ворчал, что здесь не держат его любимого коньяка… – Иосиф взглянул на часы, – но парень нашел бутылку приличного бренди… – сейчас Иосиф пил водку. Авербах покинул бар полчаса назад. Приятель извинился:

– Я должен забрать Адель… – юноша помялся, – если хочешь, пообедай у нас, или ты сразу отправишься на базу…

Адель с Тупицей приехали в Лод, на проводы Шмуэля, на прокатном форде, цвета голубиного крыла. Кресла обтянули телячьей кожей. Тупица носил водительские перчатки, итальянской замши, и похожую куртку, дорогую даже на вид:

– Я не всегда управляю танками, – он обнял Шмуэля, – я решил побаловать Адель, перед возвращением в армию… – девушка щелкнула замочком парижской сумки:

– Держи телефон главного дирижера римской оперы. Я говорила с ним, он с удовольствием встретится с тобой, за чашкой кофе… – Адель рассмеялась, – он заметил, что в Риме никогда не знаешь, кто из студентов в сутанах станет следующим папой… – юноша покраснел:

– Мне не о таком надо думать, но спасибо, милая… – Шмуэлю не нравились глаза старшего брата:

– У Иосифа они пустые, как в Аушвице, когда мы вышли из госпиталя, где увидели его… – он почти ожидал, что Иосиф начнет чертить буквы, на ладони, или заговорит с ним на языке близнецов:

– Но ни того, ни другого не случилось… – Иосиф придвинул к себе стакан, водка обожгла язык, – я не дурак, признаваться в таком даже Шмуэлю. Он бы меня не выдал, но стал бы убеждать, что надо обратиться к врачам. Он обо мне всегда волновался, теленок…

Прощаясь с младшим братом, юноша почувствовал ласковое прикосновение его руки:

– Приезжай, – шепнул Шмуэль, – весной, когда демобилизуешься из армии. Бери, папу, младших и приезжайте. Папа нам все покажет. Я к тому времени тоже разберусь в музеях, устрою вам приватные экскурсии… – Иосиф подумал:

– В Требнице Шмуэль болтался вокруг священников. Ходят слухи, что среди них много таких. Но если и он сам… – юноше стало противно:

– Не думай об этом. Надо распрощаться со старшими и позвонить какой-нибудь девчонке… – в его записной книжке телефоны тель-авивских девчонок занимали чуть ли ни пять страниц.

Со старшими они расстались тоже на бульваре Ротшильда, в дорогой его части. Дядя Джон и дядя Меир разделили счет, из французского ресторана, увешанного свидетельствами о безукоризненном кашруте:

– Лучше бы мы съели фалафель на рынке, – сочно сказал полковник Горовиц, – там готовят вкуснее. Арабские закусочные в Яффо закрылись. Теперь в Тель-Авиве и не пообедаешь, как следует… – Марта развела руками:

– Нас, как и Иосифа, ждет армейская стряпня. Лучший повар Цахала сейчас на пути в Рим. Кроме омлета и салата, мы вряд ли получим что-то еще… – судя по часам Иосифа, Шмуэль летел над Средиземным морем. Он долил себе водки:

– Взрослые уехали, мы с Тупицей довезли Адель до концертного зала и нашли это местечко, то есть я давно его знал… – за квартал отсюда располагалась квартирка, где Иосиф и Тупица начали развлекаться с девицами:

– И не закончили. Нам на голову чуть не свалился агент русских, ребята из секретной службы высадили двери… – усмехнулся Иосиф. Он вспомнил застреленного им русского шпиона:

– Коротышка ждет меня в Моссаде, после демобилизации из армии. Я буду одновременно учиться и работать… – Иосиф отлично знал, что случится, если Харель узнает правду, о его пребывании в Египте:

– Я проведу жизнь, прозябая в кибуце, леча несварение желудка у детей. Никто меня не подпустит к государственным секретам, никто не подаст руки. Но я уверен, что Михаэль будет молчать. Это и в его интересах тоже… – пепел засыпал цифры на газете. За коньяком Тупица подсчитывал будущие прибыли:

– Я и сейчас зарабатываю, – бодро сказал Авербах, – меня отпускают из армии, на записи пластинок и радиопрограмм… – Тупица надеялся, что года через два они с Аделью смогут купить две квартиры, в Лондоне и Тель-Авиве:

– Европа удобней для карьеры, тем более Америка, – объяснил приятель, – однако наши дети вырастут израильтянами… – Иосиф думал о другом:

– Тупица угнал танк, чтобы спасти Адель и остальных, – горько понял юноша, – а я, как скот, покорно подчинялся нацисту. Я достоин, такой судьбы. Лучше бы я вырвал оружие, начал стрелять. Меня бы убили, но я умер бы с честью. Сейчас я ничем не лучше трупа… – проводив Тупицу, Иосиф позвонил на базу. Отговорившись сломавшейся машиной, он выторговал себе еще ночь свободы:

– Армия экономит деньги, и не оплатит мне такси… – пошарив по стойке, он закурил, – надо позвонить девчонке, поехать к ней… – юноша вдыхал горький дым:

– Мама бы поняла меня… – на глаза навернулись слезы, – она бы помогла мне стать прежним. Никто не поймет, только он… – пальцы задрожали, Иосиф сказал себе:

– Я поговорю с ним, вот и все. Мне сейчас надо побыть с кем-то рядом… – слегка пошатываясь, он прошел в закуток, где висели пожелтевшие рекламы:

– Молочный маргарин Голд Бэнд… – темноволосый мальчик широко улыбался, – мама знает, что я люблю… – он позвенел монетками, в кармане штатского пиджака:

– В сорок восьмом году Тупица за эту рекламу получил столько денег, что полгода кормил нас мороженым. Тупица женился, он счастлив, у него родятся дети… – Иосиф сглотнул, – я тоже хочу быть счастлив… – заводя связи с замужними женщинами, он научился изменять голос. Он узнал сиплый говорок секретарши кибуца:

– Никто не удивится, что его зовут к телефону. Может быть, я звоню из армии…

Иосиф откашлялся: «Капитана Леви, пожалуйста».

Мелкие капли дождя ползли по холодному стеклу. Рядом с бетонным прямоугольником художественного музея ветер трещал острыми листьями пальм.

В сумерках раннего утра Иосиф видел вывеску своего излюбленного книжного магазина. Перебинтованные пальцы застегивали пуговицы на рубашке. Занявшись торговлей книгами, хозяин лавки закрыл газетный ларек рядом с музеем, но Иосиф был уверен, что найдет себе чашку кофе, по дороге на базу, в окрестностях Тель-Авива. Он избегал смотреть в сторону кровати, задвинутой в угол комнаты дешевого пансиона

– До окраины доеду на автобусе, а там поймаю попутку. Армия не станет разбираться, куда делась моя машина, которой не существовало… – он старался двигаться как можно тише. На потертом ковре лежала пустая бутылка водки. Вокруг перевернутой на пол пепельницы рассыпались окурки.

Кофе можно было бы выпить и здесь. Комнаты в пансионе снабдили газовыми плитками и жестяными чайниками. На фанерной, потрескавшейся тумбочке валялись пакетики порошка. Иосиф не хотел и на четверть часа задерживаться в пансионе. На его хронометре еще не пробило шести утра. Пытаясь справиться с гудящей головой, он пригладил влажные волосы,

– На базе я окажусь к завтраку, а потом появится он, тоже на попутке. Он и сюда, в Тель-Авив, так приехал. Никто ничего не узнает, и вообще, ничего не случалось… – юноша бросил осторожный взгляд в сторону уткнувшейся в подушку, черноволосой головы. Он заметил седину, на его виске:

– Ему нет и тридцати лет. У меня, наверное, тоже так будет. Хотя у нас со Шмуэлем светлые волосы, как у мамы… – Иосиф накинул пиджак:

– Надо вести себя, как ни в чем не бывало. Все показания у нас одинаковые, даже дядя Джон не нашел разночтений. В армии, тем более, ни о чем не догадаются… – железная дверь никогда не открывалась:

– Ничего не было, – повторил себе юноша, – Рауфф меня допрашивал, избивал, я потерял сознание. С ним… Михаэлем, на базе я не виделся. Я понятия не имею, где его держали. Очнулся я в кузове грузовика, рядом лежал Михаэль. Десантники, то есть наша родня, везли нас к самолету… – историю Иосиф рассказывал столько раз, что выучил порядок событий назубок:

– Он тоже все отлично помнит, – юноша прислонился виском к стеклу, – он не подведет. Мы были в плену, нас освободили из плена, а остальное, наше дело… – он оглянулся через плечо:

– Как наше дело, вчерашняя встреча, то есть сегодняшняя…

Хозяин пустого пансиона вопросов не задавал и документов у них не требовал. Иосиф не ожидал, что Коротышка или тетя Марта пустят за ними хвост:

– Если у Генрика спросят, где он меня вчера оставил, он скажет, что в баре. Куда я поехал из бара… – Иосиф щелкнул зажигалкой, – поехал к подружке. Ее имя? Бросьте, она замужем, я не скомпрометирую женщину…

Он понимал, что Коротышке на такое наплевать, но помотал головой:

– Харель ничего не подозревает. Дядя Меир говорил с Михаэлем по личной инициативе. Он никому не сообщит о беседе, да и сообщать некому. В общем, все на мази, как любит выражаться Тупица… – Анна считала, что Михаэль отправился в Тель-Авив, к армейскому приятелю:

– Она не побежит в Моссад, сообщать, что ее муж не ночевал дома. Михаэль не сказал ей, как зовут его друга… – Иосиф подозревал, что, в случае необходимости, Коротышка найдет пансион. Юноша пожал плечами:

– Но необходимости никакой нет. Мы приедем на базу порознь. Какая разница, где мы провели ночь… – рядом с покосившимся гардеробом лежал аккуратный, вещевой мешок Михаэля и его собственный, потрепанный саквояж. Соседство багажа показалось Иосифу слишком близким:

– Смешно, после всего, что было. Но ничего не было, – напомнил он себе, – мы встретились на бульваре Ротшильда, и пришли сюда, чтобы повторить показания, перед очередными допросами. Больше ничего не случалось, и не случится, я уверен. Нам надо было увидеться, что мы и сделали… – он подхватил саквояж:

– Я пойду на фельдшерские курсы. Михаэль станет обеспечивать безопасность Кнессета или какого-то министерства. Может быть, его вообще пошлют работать за границу. Израиль маленькая страна, но и здесь можно годами не наталкиваться на знакомых. После армии я перееду в Иерусалим, учиться. И вообще, нечего беспокоиться о том, чего не было…

Он спустился по скрипучей лестнице. Из кладовки доносился храп хозяина, стойка, вернее, канцелярский стол, была пуста. Полуоткрытую дверь, выходящую во двор, подперли решетчатым ящиком, с запотевшими бутылками молока. Рядом мокли бумажные пакеты, со свежими бубликами и бурекасами:

– Здесь подают завтрак, – вспомнил Иосиф вывеску, – это моя законная порция… – забрав осыпанный кунжутом, румяный бублик, он оказался во дворе. Иосиф взглянул наверх:

– Не похоже, чтобы погода поменялась, – над городом повисли сизые тучи, – ладно, найду такси до окраины, если автобус задержится…

Подняв воротник пиджака, юноша скрылся во сером тумане.

Пролог


Норвегия, весна 1957 Осло

Ежегодный прием, по случаю Пасхи, Норвежский Нобелевский комитет, устроил в белокаменном атриуме здания, стоявшего по соседству с королевским дворцом, наискосок от посольства США. Праздник был поздним, к концу апреля в Осло давно сошел снег. На клумбах распустились нарциссы. В порту, над мачтами рыбацких лодок и прогулочных яхт, парили чайки. Большие круизные лайнеры, направляющиеся на север, к Бергену и тамошним фьордам, швартовались в отдалении от набережной, серого гранита.

Ветер с моря трепал на щитах афиши нового фильма, с Кэри Грантом и Деборой Керр, «Незабываемый роман». Плакаты клеили на старые, расползшиеся от зимнего снега объявления о последней ленте скончавшегося в январе Хамфри Богарта.

Перед пасхальными каникулами на улицах появились лоточники, со свежей селедкой, в пряном рассоле. Розовые креветки лежали на колотом льду. Разрезанную надвое булку посыпали кольцами ароматного лука, спины рыбок отливали серебром. Кондитерские бойко торговали леденцами, из стеклянных банок, лакричными тянучками, румяными вафлями, со взбитыми сливками и джемом, из морошки. Ребятишки перелезли в шорты и свитера, город зазвенел велосипедами. Над крышами разноцветных домиков, реяли ярко раскрашенные воздушные змеи.

Старый велосипед прислонили и к стене, во дворе Нобелевского комитета. Машина, с потрепанной плетеной корзиной, среди американских и британских лимузинов, с дипломатическими номерами, казалась бедной сиротой. Из корзины высовывался бумажный пакет, с картофельной лепешкой, лефсе. Копченая форель блестела спинкой темного янтаря. От рыбы пахло ольховыми дровами и смолой. На дне пакета болтался пяток крупных яиц. Рядом торчало горлышко бутылки, с дешевым лимонадом. На звонок прикрутили самодельную табличку: «Господин учитель, здесь вам не школа». Сиденье велосипеда прикрыли неожиданно красивым, вышитым чехлом, из оленьей шкуры.

Из-за хорошей погоды двери атриума распахнули. После выступлений председателя и дипломатов, милые девушки взялись за подносы, с бутербродами, с икрой и креветками. На покрытых крахмальными скатертями столах, расставили блюда с устрицами, копченый, олений окорок, дырчатый, со слезой, сыр Ярлсберг. В баре разливали французское шампанское и местный, пахнущий травами, аквавит:

– Он ничем не хуже русской водки, господин Андреас, – заметил кто-то из членов комитета, – вы, непременно, должны попробовать… – в приглашении на прием указывалось, что от гостей ожидается смокинг. Члены комитета решили, что советский историк, значащийся в списке, полученном из посольства русских, явится в плохо пошитом пиджаке:

– Сейчас даже их дипломаты одеваются скверно, – заметил председатель комитета, – но я помню довоенные времена. Старая гвардия, перебитая Сталиным, умела вести себя в обществе… – историк, тем не менее, носил безукоризненно пошитый смокинг. На прием ордена не надевали, но по выправке норвежцы поняли, что ученый служил в армии.

Господин Андреас, или Андрей Петрович, как его звали на русском, развел руками:

– Я партизанил, как и многие, в вашей героической стране. Я работал в тылу немцев, устраивал диверсии, а после победы вернулся в университет… – историк говорил на неплохом норвежском языке. Выяснилось, что он знает шведский и английский:

– Моя докторская диссертация посвящена связям Древней Руси и Скандинавии… – объяснил Андрей Петрович, – английский я знал давно, как и немецкий, но ваши языки нужны мне для работы… – историк навещал Норвегию по приглашению университета Осло:

– Раньше бы вы не разъезжали по заграницам, коллега, – заметил кто-то из ученых, – в сталинские времена ваших соотечественников не выпускали за рубежи России… – господин Андреас, невозмутимо, проглотил устрицу:

– Времена беззакония прошли, культ личности давно ликвидирован. СССР, и другие социалистические страны, полноправные члены мирового сообщества… – постучав американской сигаретой о военных времен портсигар, он закурил.

Девушки разносили крепко заваренный кофе. На столах появились деликатные пирожные, эклеры, с ванильной и шоколадной глазурью, корзиночки, с заварными кремом и ранней клубникой:

– Я работал в СССР, в двадцатые годы, – заметил пожилой член парламента, – я тогда был юнцом, едва закончил агрономический факультет. Нансен послал меня в Саратовскую область, на сельскохозяйственную станцию… – парламентарий пощелкал пальцами, – мы ехали через Ленинград. У вас есть знаменитое кафе, с похожими пирожными… – господин Андреас кивнул:

– «Север». Там и сейчас делают отличные petit fours. К сожалению, наборы, привезенные мной, разошлись внутри советского посольства… – он подмигнул парламентарию, – дипломаты любят подарки с родины… – господин Андреас кинул взгляд в сторону подстриженного газона. От знаменитой трубки поднимался сизый дымок:

– Господин Бор тоже здесь… – он угостил парламентария сигаретой, тот отозвался:

– Да, он приехал из Стокгольма. Летом он открывает в Дании новый исследовательский институт, теоретической физики. Бор разговаривает с учеными, приглашает их на работу… – Андрей Петрович поднял бровь:

– Сейчас он, кажется, разговаривает с механиком из обслуги здания… – рыжий парень, в скромном пиджаке и свитере, не только без смокинга, но даже и без галстука, попыхивая сигаретой, внимательно слушал Бора. Собеседник русского усмехнулся:

– С самым что ни на есть ученым, гордостью Норвегии. Инге Эйриксен, сын расстрелянных гитлеровцами партизан. В девятнадцать лет он получил два магистерских диплома, в Кембридже. Ему всего двадцать три, а в июне он защищает докторскую диссертацию, по теоретической физике. Говорят, что американцы предложили ему гражданство и щедрый контракт, по военной части, но наш Инге отказался. Он, как и его наставник, покойная доктор Кроу, не принимает участия в таких проектах. Думаю, Бор, переманивает его в Копенгаген… – русский прищурился:

– Он работает в Осло, в университете… – парламентарий покачал головой:

– Он сельский учитель, на родине, в горах у озера Мьесен. Он преподает в гимназии математику и физику. Наш Инге истинный сын Норвегии…

Господин Андреас изящным жестом допил кофе: «Представьте меня, пожалуйста».

На маленькой кухоньке аспирантского общежития университета Осло вкусно пахло копченой рыбой и свежим кофе. Кусая картофельную лепешку, Инге просматривал конспект завтрашнего семинара, со студентами-выпускниками. Он не смог отказаться от предложения университета проводить занятия в столице:

– В гимназии меня заменят, – заметил он Сабине, – а деньги нам нужны. Дядя Теодор бесплатно сделал проект восстановления усадьбы, но для стройки понадобятся средства…

Через пятнадцать лет после пожара, уничтожившего дом Эйриксенов, на пустынном берегу озера Мьесен остались только разрозненные камни, на месте бывшего особняка, хозяйственных построек, и домика, где жила Констанца.

Инге с Сабиной бродили по сухой траве, держась за руки, слушая шум ветра. Мелкие волны набегали на мокрую гальку. Приставив ладонь к глазам, Сабина изучала далекие вершины гор:

– Похоже на Шотландию, но все более величественно… – Инге усмехнулся:

– То есть дико. Ты видела, какая дорога сюда ведет, от города… – Сабина хорошо управлялась с машиной, подержанным фордом, но на осыпающемся серпантине даже Инге с трудом удерживал руль:

– Хорошо, что она водит только в долине… – подумал юноша, – я ее просил быть осторожнее… – Сабина уверяла, что может ездить и на велосипеде, однако Инге настаивал на форде:

– Ты слышала, что сказал доктор, – почти жалобно заметил он, – велосипед, на таком сроке, может быть опасен…

Мальчик или девочка, должны были появиться на свет в середине мая. Рабочий стол Инге и Сабины, в квартирке, на первом этаже унылого жилого дома, усеивали листы бумаги со списками имен:

– Олаф или Кристина, но мы еще не решили… – дожевав лепешку, Инге почесал рыжие кудри, – может быть, мы назовем малыша в честь родителей Сабины, или бабушки Эпштейн… – Тупица писал, что в конце мая демобилизуется:

– Я устроил себе пасхальные концерты в Риме. Шмуэль постарался, поговорил с нужными людьми. Если бы он не собирался стать священником, я бы нанял его агентом. У него отлично подвешен язык. Он организовал мне приватное выступление, для кардиналов и папы. Пресса меня полюбила, интервью были отменные. Адель прилетела из Лондона, дядя Авраам водил нас по музеям. Иосиф летом заканчивает службу, поступает в университет…

В Лондоне и на континенте тоже все было тихо:

– Лаура растет и радует нас, – читали они с Сабиной ровный почерк мамы Клары, – Аарон думает только о будущей работе в Париже. У тети Марты с дядей Джоном все в порядке. Я приеду, милые детки, помогу вам. Это мой первый внук или внучка… – Инге позаботился о ширме для комнаты. Сначала Клара хотела остановиться в отеле:

– В Рьюкане нет гостиниц, – объяснили они с Сабиной, в телеграмме, – фермеры сдают комнаты туристам, но их усадьбы далеко от города… – Сабина обнадеживала мать, что они все поместятся в одной комнате:

– И поместимся, – Инге налил себе кофе, – в конце концов, я могу ночевать в сарае, с курами… – сарайчик, на ухоженном огороде, он сколотил сам. В доме, куда их поселила гимназия, в подвале стоял отопительный котел, а из крана текла вода:

– Даже есть ванна, – весело сказал Инге жене, – в усадьбе у нас были только колодец и баня. Газ горит… – он щелкнул рычажком, – радио работает… – по вечерам они устраивались на диване, накрытом тканым одеялом. Осло передавал музыку Грига, шуршал карандаш Сабины, Инге поднимал голову от тетрадей:

– К тебе в кружок искусств очередь выстроилась, – улыбался он, – девочки хотят научиться ткать и вышивать…

Инге восстановил старинный ткацкий стан, прошлого века, найденный Сабиной на блошином рынке, в Бергене. Девочки шили праздничные платья, бунады, украшали вышивками полотенца, и плели кружево:

– Ей тоже к лицу бунад, – ласково подумал Инге, – она стала еще красивее, моя Сабина… – городской врач считал, что все складывается хорошо:

– Скорее всего, ожидается мальчик, господин учитель… – несмотря на возраст, в городе их называли уважительно, – и большой. Дитя пойдет в вас, в вашего покойного отца… – почти семидесятилетний врач помнил еще деда Инге. Несмотря на беременность, Сабина преподавала в гимназии:

– Она волновалась, из-за норвежского языка, – фыркнул Инге, – ерунда, она очень способная. Она выступает на педсоветах, пишет в газету, в Рьюкане… – Сабина вела колонку о шитье и рукоделии. Учительнице было неловко открывать ателье, но Инге видел наброски, в альбомах жены:

– Она хочет сделать линию сумок и украшений, с местными узорами, когда мы осядем на одном месте… – он пока не знал, что его ждет, после защиты доктората:

– В Америку мы точно не поедем. То есть поедем, навестить семью, но военными проектами я заниматься не собираюсь… – Сабина с ним согласилась:

– Но я хочу позаниматься с дядей Теодором, – восторженно сказала жена, – он великий архитектор… – они получили из Америки тяжелые конвертов, с чертежами и рисунками. Инге даже открыл рот:

– Таких домов здесь никогда не видели… – вилла вписали в скалы, стеклянные панели окон выходили на озеро. Каменная крыша, увенчанная норвежским коньком, напоминала заснеженные вершины:

– Пещера горного короля, – хлопнула себя по лбу Сабина, – понятно, чем вдохновлялся дядя Теодор… – Инге кисло заметил:

– На такой особняк не хватит и Нобелевской премии, учитывая, что я ее еще не получал… – Сабина чмокнула рыжие вихры:

– Получишь. У нас будет летний дом, как у Генрика с Аделью, в Тель-Авиве… – Сабина была счастлива за сестру:

– Генрик хороший парень, тоже музыкант. Он всегда поймет и поддержит Адель, как Инге меня. Из-за карьеры, они, наверное, подождут с детьми. Ничего, мама прогостит у нас все лето, порадуется внуку или внучке… – Инге прислонился к косяку окна. Велосипед в Осло он привозил на поезде:

– Мой верный друг стоит внизу… – он прищурился, – но до почты я пешком дойду, здесь не больше пяти минут… – общежитие размещалось в бывшей богатой вилле, на краю Дворцового Парка, рядом с историческим музеем. Инге мог позвонить Сабине из временного кабинета, в университете, но юноша был щепетилен:

– Тем более, нельзя связываться оттуда с тетей Мартой, – напомнил себе Инге, – хмырь якобы историк, но может забрести и на физический факультет. Он такой же историк, как я балерина. Правильно говорил покойный дядя Степан, Лубянка постучится в мои двери…

Инге намеревался сказать тете Марте о завтрашнем обеде, с господином Андреасом. Рассовав по карманам кошелек и сигареты, он сбежал по лестнице во двор:

– Понятно, что завтра мне надо побольше слушать и поменьше говорить. Но Сабина ничего не должна знать, ей сейчас не до этого… – он отодвинул засов кованой калитки:

– Нельзя ее волновать, перед родами… – немелодично насвистывая, Инге зашагал в сторону почты.

По дороге из университета в посольство, на оживленную улицу Драмменсвейн, Андрей Петрович купил в булочной пакет рогаликов, с корицей. Ему казалось забавным, что тишайший переулок, где располагалась пекарня, назвали в честь бесстрашного Лейфа Эйриксена, правителя Гренландии, первооткрывателя Америки.

Он уселся, с булочкой и чашкой кофе, в кабинете, выделенном ему третьим атташе посольства, ответственным за, как выражался Андрей Петрович, разведывательную часть. Черный телефон, на столе, пока молчал. Андрей Петрович взглянул на часы:

– Я просил дежурного по Комитету, как можно быстрее, соединить меня с нужным человеком. Бюрократию не изгнали даже у нас… – подумав позвонить матери, он покачал головой:

– Она знает, что я в командировке, зачем ее зря беспокоить…

В багаже Андрея Петровича лежали тщательно отобранные, кашемировые свитера, и отрезы твида, из дорогих магазинов в центре Осло. Он любил мать, никогда не забывая привезти ей подарки. Андрей Петрович вырос без отца, инженера на Обуховских заводах. Он погиб в несчастном случае, на производстве, когда мальчик едва пошел в школу:

– Я всем обязан маме, – вздохнул он, – надо жениться, как она мне напоминает. Мама ждет внуков, но это не так просто… – в университете понятия не имели о другой, как говорил Андрей Петрович, стороне его работы. Историк отказывался от должностей на факультете, предпочитая вести специальный курс, по скандинавским сагам:

– Все думают, что я нелюдимый, книжный червь, – он улыбнулся, – но иначе нельзя. Предатель Юдин жил на широкую ногу. Он звал к себе гостей, знакомил с женой, такой же шпионкой, как и он сам. Наверняка, он успел завербовать кого-то в университете. После его ареста преподавателей, основательно, проредили…

На факультете Андрей Петрович имел репутацию безобидного маменькиного сынка, неприметного человека. В коридорах он передвигался по стенке, зажав под мышкой старый портфель. Зачеты ученый принимал, роняя от смущения очки:

– Все считают, что я ни о чем, кроме саг, разговаривать не могу… – ожидая связи, он рассеянно чертил в блокноте, – пусть считают и дальше… – университетские дамы и девицы почти не обращали внимания на засыпанного пеплом, краснеющего преподавателя. Андрей Петрович, все равно, не имел права жениться без одобрения начальства:

– Проверки могут занять не один месяц, – он с аппетитом жевал рогалик, – ладно, мне еще год до тридцати пяти, время есть… – чертеж на странице пестрел стрелками и датами. Андрей Петрович любил разбираться в хитросплетениях родственных отношений героев саг:

– Лейфа Эйриксена воспитывал король Норвегии Олаф Воронья Кость. Он, в свою очередь, много лет провел на Руси, в дружине Владимира Святославича, где служил его дядя, Сигурд Эйриксен… – Андрей Петрович настаивал, что викинги, живя на Руси, становились русскими:

– Они привозили на запад русских жен, у них рождались дети, говорившие на русском языке. Крещение они принимали тоже на Руси… – он подчеркивал центральную роль Киева и Новгорода в европейской политике того времени:

– Россия не находилась на обочине мира, – говорил он студентам, – русские князья были цивилизованными, просвещенными монархами… – он вытер пальцы салфеткой:

– Эйриксен. Вряд ли они родня, в Норвегии каждый второй Эйриксен. Да и не поймешь сейчас ничего. Лейф Эйриксен жил тысячу лет назад. Хотя они все знают свою родословную до десятого колена. Я поговорю с ним, расспрошу его о семье…

Андрей Петрович заказал столик в тихом ресторане, рядом с Национальным Театром. При знакомстве с юнцом он сделал вид, что восхищен его достижениями:

– Парень поблагодарил, но видно, что он знает себе цену. Настоящий викинг, что называется… – серую папку, перед Андреем Петровичем, снабдили машинописным ярлычком «Викинг». Он полистал страницы досье, полученного в Ленинграде:

– Открытые источники, и оперативная информация, правда, немного. Непонятно, от кого она поступила… – информация пришла от Моцарта, через его приятеля мистера Тоби Аллена, то есть Кима Филби. В папке об этом, разумеется, не упоминалось:

– Наш Инге четыре года как женат, на своей названой сестре. Она еврейка, беженка из Судет… – последние сведения в папке сообщали, что жена Викинга ждет ребенка, в мае:

– Это может быть интересно, – решил Андрей Петрович, – с точки зрения его будущей работы на СССР… – в задании говорилось, что, кроме вербовки Викинга, ему необходимо узнать, где сейчас находится доктор Кроу, с мужем:

– Москва беспокоится, что в крушении кто-то выжил, – понял Андрей Петрович, – если это так, то надо похитить доктора Кроу и устранить остальных, то есть ее супруга. Он, все равно, предатель… – он попросил Москву организовать разговор, с коллегами, занимавшимися доктором Кроу. Андрею Петровичу надо было продумать тактику беседы с Викингом.

Окна кабинета выходили на улицу, из-за ограды послышался грохот трамвая:

– Номер тринадцать, я на нем приеду в ресторан. Никаких машин, я скромный университетский преподаватель, коллега Инге. Мы ученые, мы поймем друг друга… – телефон зазвонил. Андрей Петрович откашлялся:

– Это Историк, из Осло. Я просил о консультации… – дежурный с Лубянки бесцеремонно перебил его:

– Соединяю… – Андрей Петрович узнал этот голос. Непонятно почему, у него заныл выбитый двенадцать лет назад зуб:

– Там давно стоит коронка, там нечему ныть. Осенью сорок пятого года он руководил операцией с месье Драматургом, то есть с Федором Петровичем Воронцовым-Вельяминовым. Но его, кажется, расстреляли, с бандой Берия, предателями советского государства… – восставший из мертвых хохотнул:

– Давно мы не разговаривали, товарищ архитектор. Я вижу, что вы кандидат наук, и майор, по другой специальности. Хотите помощи? Боитесь, что юный гений обставит, вас на три корпуса… – Андрей Петрович понятия не имел, где находится бывшая правая рука Берии, бывший генерал-майор госбезопасности, Наум Исаакович Эйтингон. Он стер пот со лба:

– Не удивлюсь, если и Берия жив. Но нельзя таким интересоваться, даже по безопасной линии. Мне, все равно, никто, ничего не скажет… – он, робко, начал:

– У меня имеется досье… – Эйтингон прервал его:

– У меня тоже. Я лично его составлял, это досье. Не теряйте времени, задавайте вопросы… – нашарив на столе сигареты, Андрей Петрович начал говорить.

Инге втащил велосипед в тамбур зеленого вагона второго класса, с лакированными сиденьями, медными пепельницами на стенах, и неизменным объявлением:

– Дирекция линии просит пассажиров поддерживать чистоту в поезде… – на плакате вихрастый парнишка, похожий на Инге, в детстве, грозил пальцем отцу, бросившему на пол окурок:

– Отправление, отправление… – захрипел динамик над перроном Западного вокзала Осло, – поезд в Шиен находится на третьем пути… – в Шиене, столице области Телемарк, Инге пересаживался на узкоколейку. Кинув рюкзак и саквояж в сетку, юноша вытянул гудящие ноги:

– Из Шиена в Тинносет, где нас ждет паром, по озеру, а дальше я почти дома… – на северном берегу озера Тинн пассажиров подхватывала местная линия:

– Шестнадцать километров, и я увижу Сабину, с фордом… – жена всегда встречала его на крохотной станции. Именно так, прошлой осенью, Инге и Сабина ездили в Шиен, в местный театр. В городке родился Генрик Ибсен, но профессиональной труппы в провинции не держали. Спектакли играли любители, Сабина оформляла сцену:

– На обратном пути мы заглянули в сторожку, на берегу озера Тинн… – о сторожке Инге рассказали партизаны, приятели покойного отца, – где, кажется и получился малыш… – Инге грыз булку, с соленой селедкой и креветками. Маринованный огурец едва не шлепнулся на пол, юноша ловко подхватил кусок:

– Тронемся, выпью кофе и за работу. Хорошо, что я успел купить провизии, в дорогу… – вихрем пронесшись по ступеням белокаменного вокзала, таща велосипед и багаж, Инге успел крикнуть лоточнику:

– Булку со всем и два стакана кофе! Нет, три… – он вспомнил, что в Шиене, на вокзале, тоже варят неплохой кофе:

– Отлично, я и там перекушу… – за обедом с господином Андреасом, Инге, как и велела ему тетя Марта, больше помалкивал. Русский расспрашивал его о семье, соболезновал гибели родителей, говорил о работе в подполье и службе в партизанском отряде:

– Хмырь, хмырь… – вертелось в голове у Инге, – он гэбист, как их называет дядя Теодор… – в кабинке международной связи он подробно описал тете Марте внешность нового знакомца. Женщина помолчала:

– Через час приходи в британское посольство, знаешь, где оно… – Инге знал, – скажи, что у тебя назначен разговор с М, в Лондоне… – Инге понял, что тетя Марта хочет свериться с досье. Через час, в голой комнатке, с портретом королевы Елизаветы, сидя с чашкой цейлонского чая, он услышал сонный голос дяди Теодора:

– Хорошо, что я ночевал в городе, а не на острове. Ради чего вы меня подняли с постели… – Инге коротко рассказал о господине Андреасе. Дядя загнул русскую тираду, из которой юноша разобрал примерно половину:

– Равн так ругался и наших партизан научил, – вспомнил Инге, – Виллем тоже бойко матерится, он не забыл русский язык… – дядя Теодор посоветовал Инге вести себя осторожно:

– Держи рот на замке. Мой старый знакомец будет охмурять тебя возможностью работать с физиками СССР… – работы господин Андреас не предлагал, но рассказывал о трудах Капицы и Ландау. Доев булку, Инге полез в рюкзак за тетрадями:

– Я вчера, то есть сегодня, лег в пять утра. Надо было проверить студенческие контрольные, посидеть над собственной диссертацией… – диссертацией он намеревался заняться и в поезде. Инге жалел, что Сабина не сможет приехать на защиту, в Кембридже:

– Маленькому будет всего месяц. Но я туда и обратно, и ей поможет мама Клара… – поговорив с Хэмпстедом он уверил семью, что в Рьюкане все в порядке. Тетя Марта считала, что бить тревогу преждевременно:

– Русские прощупывают почву, – заметила женщина, – дай Андрею Петровичу карточку, возьми его визитку, фальшивую от первой до последней буквы, и поблагодари за обед… – Инге так и сделал. Поезд, лязгнув, дернулся. Привстав, юноша придержал саквояж:

– Сабина обрадуется журналам, выкройкам, новым книгам… – из каждой поездки в Осло Инге привозил домой стопки Vogue, европейские журналы по искусству и новые монографии:

– Надо ей сказать, что дядя Теодор хочет открыть галерею, в Сиэтле, – подумал Инге, – может быть, стоило принять предложение американцев? Мы бы обосновались в Калифорнии. Сабина найдет работу на западном побережье, малышу лучше расти в тамошнем климате. Но папу с мамой убили американцы, то есть проклятый Паук, шпион русских… – Инге помотал головой:

– Тетя всегда отказывалась от военных проектов и я поступлю именно так… – склонившись над расчетами, он не заметил, как поезд миновал перрон. Лоточники толкали тележки к привокзальной площади. Лысоватый мужчина в очках, прислонившись к вокзальной скамье,попивал кофе. Андрей Петрович справился, о времени прибытия поезда в Шиен:

– У него пересадка, потом паром, потом еще один поезд. Мы окажемся на месте раньше него. До Рьюкана всего двести километров. Пусть Викинг тащится, как черепаха. Мы приедем в городок часа через три, даже по горным дорогам. Инге поймет, что лучше быть на нашей стороне… – одобрив операцию, Эйтингон заметил:

– Не надо недооценивать мальчишку, в нем может взыграть кровь. Не зря мы его назвали Викингом… – Андрей Петрович пробормотал:

– Ничего он не сделает, щенок. Он не рискнет жизнью жены и будущего ребенка. Нет, он сделает, все, что мы ему скажем… – он хлопнул дверью неприметной машины, с прокатными номерами:

– Нас ждет экскурсия в горы, ребята. Готовьте оружие, на всякий случай… – обогнав трамвай, автомобиль двинулся на север, к окраине Осло.

Рьюкан

Сабина подставила жестяной бидончик под медную воронку. Желтоватая, густая сметана полилась вниз. Хозяйка лавки заметила:

– У Нильсенов хороший товар, но такой сметаны и сливок, как у вашей покойной свекрови, больше не попробуешь. Кристина умела обращаться со скотиной. Коровы у нее ходили холеными, как на подбор… – вынув воронку, она подмигнула Сабине:

– Блины испечете, госпожа Эйриксен? – поинтересовалась женщина:

– Господин Эйриксен, то есть Инге, парнишкой был большой их любитель… – в Рьюкане еще не привыкли к тому, что сын фермера, до войны привозивший с отцом в городок молоко и сметану, стал ученым:

– Гордость Норвегии… – Сабина вспомнила заголовок, в местной газете, – но Инге говорит, что это ерунда… – в Рьюкане, с гидростанцией и заводом тяжелой воды, к ученым относились уважительно. Сабина качнула кудрявой головой:

– Картофельные оладьи, на еврейский манер. Инге они нравятся… – забирая серебро, хозяйка кивнула:

– Латкес. В сорок втором году мы с мужем принимали на ферме семью, из Осло. Госпожа Штейнберг тоже ждала ребенка, третьего… – о спасении норвежских евреев в Рьюкане говорили неохотно:

– Это был наш долг, – буркнул один из родителей, на собрании в школе, – мы не ради признания и почестей это делали. Иисус заповедовал помогать гонимым… – хозяйка подсунула Сабине кусок домашнего сыра:

– От заведения. Госпожа Штейнберг и меня научила такие оладьи печь. Она потом прислала письмо, из Стокгольма, у нее родилась девочка… – на пробковом щите с прейскурантом пришпилили яркую открытку, с видом Иерусалима:

– Поздравление, с Пасхой, – сообщила норвежка, – мы со Штейнбергами переписываемся. Они тоже в Израиле живут, как и ваша сестра… – Адель пока обреталась в Лондоне, солируя в Ковент-Гардене. Сестра писала, что после армии Генрик переберется в Европу:

– Мы купим квартирку, для начала небольшую. Генрику важно признание континента и Америки, его ждет много гастролей и конкурсов. Но в Тель-Авиве у нас тоже появится дом, то есть летняя резиденция… – о детях сестра не сообщала, но Сабина сказала мужу:

– Вряд ли это случится скоро. С театральными платьями Адели беременность никто не заметит, но она молода, она не может позволить себе на год уйти со сцены. Хотя мама будет рада и ей помочь… – вечерами девушка готовила приданое. Сабина шила маленькие распашонки и ползунки, вязала кофточки и одеяльце, для коляски. Коляску Инге привез в багажнике форда:

– Подарок, от гимназии… – улыбнулся муж, – я сколочу стол и стулья, для садика. Будешь там сидеть, с маленьким… – участок земли на заднем дворе был совсем небольшим, но Сабина поставила у двери кухни терракотовые горшки, с петрушкой и укропом. Девушка повесила на окно кормушку для птиц и сделала норвежский уголок:

– То есть альпийский, – хихикнула она, показывая мужу горные растения, – можно было развести капусту, но я подумала… – Инге обнял ее:

– Правильно подумала. Капуста никуда не убежит, а к цветам мы привыкли… – цветы были скромными, северными, но Сабина их любила:

– Для роз здесь холодно, но сирень и шиповник в долине растут… – обещанный стол Инге собирался водрузить рядом с шиповником. Осенью Сабина засушила плоды:

– Говорят, что при кормлении надо избегать чая и кофе. Впрочем, доктор разрешил добавлять молоко… – она услышала добродушный голос хозяйки:

– Если паренек на свет появится, вы его в синагогу повезете, в Осло… – Сабина кивнула:

– В конце лета, когда он окрепнет. Вообще обрезают на восьмой день… – она положила ладонь на круглый живот, – но мне кажется, что это девочка… – они с Инге решили и крестить малыша:

– Люди ждут праздника… – смущенно сказал муж, – в городе нас любят, ты сама знаешь. Когда мальчик или девочка подрастут, они сами выберут дорогу… – попрощавшись с хозяйкой, стоя на булыжной мостовой, Сабина подумала:

– Насчет имени, мы так и не решили. Мама написала, что мы все поймем, увидев малыша… – на дворе была суббота, день, свободный от занятий. С утра Сабина сходила в гимназию, на рукодельный кружок. Они с девочками дошивали праздничные бунады и ткали норвежский флаг, для парада, в будущий День Конституции, семнадцатого мая:

– Это очень весело, – пообещал Инге жене, – играет духовой оркестр, мэр города приветствует детей, как делает король, в Осло. На площади поставят лотки, карусель, устроят ярмарку… – Сабина вздохнула:

– Я, наверное, лягу в больницу, для родов, или буду там, с маленьким… – Инге потерся носом об ее ухо:

– Мы, то есть парад, придем к тебе, с плакатом: «Добро пожаловать на свет, маленький Эйриксен».

Сабина развеселилась:

– Вы увидите малыша из окна… – после кружка она забежала в единственный в городе универсальный магазин, бетонное здание послевоенной постройки. Она хотела купить пуговиц, для приданого. Выбирая товар, Сабина листала скромный каталог:

– Кроватку мы не стали заказывать. Инге сделал все нужные детали, осталось только ее собрать… – помня о наставлениях бабушки Эпштейн, Сабина намеревалась заняться детской, то есть половиной комнаты, после родов:

– Инге тоже суеверный, хотя никогда в таком не признается… – она улыбнулась, – он пишет только в простых тетрадях… – такими тетрадями пользовались в начальной школе. Сабина посмотрела на часы:

– Картошку я сейчас тереть не буду. Инге звонил с вокзала, в Шиене. К шести вечера он появится дома, на станции… – Сабина хотела испечь латкес на ужин:

– Завтра возьмем форд, поедем к водопадам, на пикник. Надо зайти домой, оставить сметану… – на часах стрелка подбиралась к пяти. Горожане, пользуясь хорошей погодой, отправились рыбачить на озера, или копались в огородах. Сабина вспомнила о капустной рассаде:

– Хотя в мае еще бывают заморозки, – подумала она, – надо немного подождать… – размахивая бидоном, девушка свернула на свою улочку. Велосипед стоял у ограды палисадника, форд они с Инге парковали у обочины:

– Машина незнакомая, – нахмурилась Сабина, – номера прокатные. Туристы, наверное, заехали не туда… – автомобиль остановили на углу переулка. Шофер, лысоватый человек, изучал карту окрестностей. Услышав шаги, он поднял голову:

– Госпожа, вы не могли бы нам помочь… – Сабина поняла:

– Точно, туристы. У него не местный акцент. Он вообще, кажется, иностранец… – она наклонилась к окну:

– Вы хотите проехать к водопадам? Вы не туда свернули, на развилке… – пассажирская дверь открылась, Сабина не успела отдернуть руку. Раздался сдавленный крик. Бидон, загремев, покатился по мостовой, оставляя за собой лужицы сметаны. Рванувшись с места, машина исчезла из вида.

Инге не забеспокоился, не увидев Сабину, за рулем форда, на привокзальной площади Рьюкана, больше похожей на лоскуток. Закат играл над горными цепями, зажавшими город, в узкой долине. Инге вскочил на велосипед, пристроив саквояж в корзину, а рюкзак, на плечи:

– Все-таки, здесь очень мало света. На склоне хребта надо поставить огромное зеркало, улавливающее солнечные лучи. Тогда в городе станет веселее… – багровый закат освещал закрывающиеся к вечеру ларьки. Горожане заводили машины, Инге огляделся:

– Когда я звонил из Шиена, она сказала, что встретит меня. Но она могла уйти на этюды или засесть с альбомом. Рисуя, Сабина обо всем забывает, как и я, с физикой… – детская ручка нажала на звонок, Инге вздрогнул:

– Здравствуйте, господин учитель, – затарахтела девчонка, – я домашнюю работу сделала, в курятнике убралась, папа с мамой отпустили меня поиграть. Вы в Осло ездили… – она склонила набок льняную голову, – вы видели его величество… – вся гимназия считала, что Инге на короткой ноге с правителями страны:

– Особенно, когда они услышали, что покойный монарх навещал меня в Лондоне… – каждый новый класс, первым делом, требовал от Инге рассказать историю встречи с королем. Он потянул из кармана пиджака леденец, в полосатой обертке:

– Видел, конечно… – Инге вручил девочке конфету, – он просил передать, что доволен тобой, фрекен Нильсен… – девчонка, не удивившись, захрустела подарком:

– Я хорошо учусь, – гордо сказала она, – господин Эйриксен, а кто у вас родится, мальчик или девочка? Мы на кружке спрашивали у госпожи Сабины, а она ответила, что не знает… – оттолкнувшись от мостовой, Инге развел руками:

– И я не знаю, милая, и даже доктор, в больнице. Осталось немного подождать, всего месяц… – девчонка крикнула вслед:

– Может быть, сразу двое, как у моей мамы… – она закатила глаза, – и оба сорванцы, каких поискать… – близнецы Нильсены пока в школу не ходили, но Инге слышал об их проказах. Насвистывая, он катил к дому:

– Не двое, в этом доктор уверен… – Инге быстрее закрутил педали, – а если что-то случилось, если Сабина себя плохо почувствовала, после нашего разговора… – по спине пробежал неприятный холодок. До больницы Инге было четверть часа езды:

– Дом ближе, – решил он, – если Сабины нет, я сразу помчусь в госпиталь… – телефоном квартиру не снабдили. В Рьюкане вообще было мало домашних аппаратов. В городе стояло несколько будок, для местной связи. В Осло звонили с почты, а за границу надо было отправлять телеграмму:

– Но почта закрылась… – краем глаза Инге взглянул на часы, – четверть седьмого на дворе… – сначала он увидел холеного кота, припавшего к белой лужице, на мостовой. Кот принадлежал их соседке, вдове городского пастора, умершего до войны:

– Ты что нашел, – рассмеялся Инге, – а, понятно. Кто-то разлил сметану… – семейный форд и велосипед Сабины стояли на месте. Притормозив, Инге спрыгнул на тротуар:

– Она дома, сейчас я ее увижу, – повторял себе юноша, – откроется наша дверь, Сабина выглянет на улицу… – на улицу выглянула госпожа Ленсен, вдова священника. Подкрашенные синькой кудряшки подпрыгнули:

– Господин Эйриксен… – она протягивала через калитку знакомый Инге жестяной бидон, – может быть, в Британии и принято мусорить на улице, но Рьюкан гордится чистотой… – старуха приподнялась на цыпочках:

– Оскар, мальчик мой, не смей трогать сметану, она грязная… – Инге обернулся. Телефонная будка торчала на углу, он нащупал в кармане медь. Юноша слушал длинные гудки:

– Снимите трубку, вы приемный покой больницы… – дежурная медсестра уверила его, что госпожа Эйриксен в госпиталь не приходила:

– И ее туда не привозили… – Инге стиснул руку в кулак, – что случилось, где она… – старушка Ленсен, наконец, загнала кота в квартирку:

– Госпожа Ленсен, – вежливо поинтересовался Инге, – вы не заметили, когда Сабина выронила бидон… – пожилая женщина поджала губы:

– Нет. Я пила кофе, с коврижкой, и увидела на улице прокатную машину. Должно быть, туристы заплутали. Я хотела выйти, напомнить, что парковка разрешена только жителям Рьюкана, но по радио началась кулинарная программа, пятичасовая…

Инге нагнулся к серому булыжнику. Среди камней лежала картонка, с крохотными, перламутровыми пуговицами:

– Сабина хотела купить именно такие, для кофточек малышу… – он заставил себя дышать спокойно:

– Это русские, сомнений нет. Господин Андреас решил, как говорится, взять меня не мытьем, так катаньем. Он пожалеет, что перешел мне дорогу… – приняв бидон, поблагодарив старуху, Инге вкатил велосипед с багажом в прихожую. Сабина не выключила радио, на диване лежал толстый том:

– Книга о средневековой Норвегии, она выписывает новые слова в тетрадь… – Инге нашел тетрадь рядом с шерстяной кофточкой, цвета морской волны:

– Цвет пойдет и мальчику и девочке, и темноволосому и рыженькой… – вспомнил он веселый голос жены. В кухонной раковине стояла недопитая чашка чая:

– Нельзя терять времени… – Инге быстро натянул свитер, – они ее никуда не увезли. Сабина в округе, они будут шантажировать меня ее жизнью, жизнью малыша… – он подумал о полиции, о звонке тете Марте:

– Все потом. Сначала Сабина и ребенок… – мотор заурчал. Включив фары, Инге погнал форд к западному выезду из города. Машина исчезла в огненном закате, повисшем над серпантином горной дороги.

Приехав летом в Рьюкан, Инге и Сабина успели побродить по окрестностям. Муж показал ей бывшую усадьбу Эйриксенов, на озере Мьесен, водопады, узкоколейку, ведущую к озеру Тинн, партизанские пещеры.

Несмотря на кромешную тьму, Сабина знала, где она:

– Здесь лежал раненый дядя Степан. В ущелье Инге стрелял в его близнеца, служившего в армии Власова. Покойный дядя Питер прилетел сюда с диверсионной миссией, они взрывали завод тяжелой воды. Самолет приземлился в лесах, неподалеку от заброшенных рудных промыслов… – они с Инге навестили старинные рудники, обросшую лишайником церквушку. По преданию, храм возвел ярл Алф, после крещения:

– Меч Сигурда, сына Алфа, из рода Эйрика… – вспомнила Сабина, – Инге смеется, что он тоже родственник дяде Теодору. В здешних местах половина семей с этой фамилией… – несмотря на трудный язык, книга прошлого века, взятая Сабиной в городской библиотеке, оказалась интересной. Местный пастор собрал средневековые легенды о здешней округе. Сабина читала о брате ярла Алфа, Хаконе Эйриксене, правителе Норвегии:

– Когда ярл Алф умер, Хакон изгнал из страны его младшего сына, Сигурда, хотя он был еще подростком. Старшие сыновья Алфа родились от первого брака, а Сигурд и его сестра, Сигне, от второй жены Алфа…

На шестом десятке лет, Алф привез себе жену из набега на Британию:

– Она была намного младше, христианка. Из-за нее Алф и крестился… – ярл выстроил церковь в благодарность за родившихся в новом браке детей:

– В храме находилась вырубленная ярлом, замечательная по мастерству, деревянная скульптура Спасителя. Образ украсили реликвиями, доставшимися Алфу, золотым венцом и поясом. Вещи изготовили в Константинополе. Уплывая на восток, Маргарет взяла семейные ценности…

Венец и пояс Сигурд увез на Русь.

Юноша стал воином, в дружинах князя Ярослава Мудрого и его сына Всеволода:

– Сестру его, Сигне выдали замуж в Исландию, однако брак был неудачным. Она встретила сына Лейфа Эриксона, Торкиля. Торкиль и Сигне полюбили друг друга, девушка уехала с ним в Гренландию… – Сабина не знала, зачем она думает о викингах, живших в одиннадцатом веке:

– То есть знаю, – поправила себя девушка, – мне надо успокоиться… – она не помнила лиц пассажиров прокатной машины. Сабина поморщилась от боли в голове:

– Я разглядела только водителя. Невысокий мужчина, к сорока годам, лысоватый, носит очки… – она легко могла набросать портрет шофера, – говорил по-норвежски с заметным иностранным акцентом… – рванув Сабину за руку, кто-то из пассажиров прижал ей к лицу тряпку, со сладковатым запахом:

– Хлороформ, – она подышала, – это может быть опасно, для ребенка… – словно услышав ее, мальчик или девочка бойко заворочались:

– Ты в порядке, я знаю, – всхлипнула Сабина, – папа нас выручит, не беспокойся. Он поймет, что я пропала. Кто-то должен был увидеть машину, например, госпожа Ленсен… – несмотря ни на что, Сабина улыбнулась, – она вечно торчит у окна, рассматривая улицу…

Инге уверял, что у соседки есть и слуховая трубка. Летом, при встрече с Сабиной, вдова пастора поджимала губы:

– Вы вчера шумели, госпожа Эйриксен. Постановление городского совета запрещает громкие звуки, после десяти вечера… – стены в здании послевоенной постройки были тонкими. Пошевелившись, Сабина поняла, что ей связали руки и ноги. Она сидела на чем-то колючем:

– Одеяло, овечьей шерсти, – девушка разозлилась, – мерзавцы не хотят, чтобы я простыла. На дворе конец апреля, но вокруг пещеры еще лежит снег. Это русские, сомнений нет. Инге ожидал, что им заинтересуется Лубянка. Он не скрывает, что учился у покойной тети Констанцы, он посвятил ей несколько статей. Русские могут предложить ему работу, то есть завербовать его… – подняв связанные запястья, Сабина неловко изогнулась:

– Надеюсь, они купили бечевку в горах, а не привезли из Осло. Здесь продают только пеньковые веревки, нейлоновых пока нет. Но какие подонки, они похитили меня, чтобы шантажировать Инге… – ребенок все двигался, Сабина велела себе:

– Надо перегрызть веревку и бежать, как можно скорее. Инге не пойдет в полицию… – она хорошо знала мужа, – он не захочет терять времени. Но у него нет оружия, а у русских, наверняка, имеются пистолеты… – сплюнув пеньку, она яростно вцепилась зубами в бечевку:

– Сейчас вечер, хотя в такой черноте ничего не разглядеть. Вечер или ночь. Русские, должно быть, сидят в машине на смотровой площадке у водопада, за пару километров отсюда… – от смотровой площадки в ущелье вела каменистая тропа. Сабина задумалась:

– Они, наверное, хотят послать Инге записку. Они сообщат, что владеют сведениями, обо мне, вызовут его на встречу… – распуская зубами веревку, девушка опять отплевалась от пеньки:

– Не бывать такому, – пообещала себе Сабина, – никогда. Я выберусь отсюда, русских арестуют, а у нас появится ребенок, мальчик или девочка… – замерев, она услышала приближающиеся шаги.

При свете фонарика Андрей Петрович рассматривал упрямое, грязное лицо девушки. В машине, торопясь покинуть город, он не обратил внимания на то, как выглядит жена Викинга:

– Она его ровесница, росла с ним в одной семье. Она тоже сирота, еврейка, родилась в Судетах, то есть в социалистической Чехословакии…

По нехорошему огоньку, в красивых, похожих на темные вишни глазах, Андрей Петрович понял, что упоминать о Чехословакии не стоит. Ему не понравилась разлохматившаяся пенька, на запястьях девушки. В Осло они не успели запастись крепкой, американской веревкой. В норвежской глуши пользовались бечевками, вроде тех, что лежали в сельских магазинах СССР:

– Кажется, еще немного, и госпожа Эйриксен перегрызла бы путы. Вообще она хорошенькая, даже беременность ее не портит… – белый луч метнулся по одеялу. Изящная туфля, на плоской подошве, соскочила с узкой ступни девушки:

– Ногти на ногах красит. Как она ухитряется наклоняться, с животом… – удивился комитетчик. Ногти Сабине красил Инге:

– Это ерунда, – весело сказал юноша, – я привык красить стены. С твоей кисточкой… – он повертел бутылочку американского лака, – я как-нибудь управлюсь… – Андрей Петрович, вежливо, сказал:

– Вы потеряли обувь, здесь сыро. Позвольте, я вам помогу… – Сабина подумала, что можно ударить его ногами в лицо:

– Прямо в очки. Пока он опомнится, я убегу. Но у меня связаны щиколотки… – почувствовав прикосновение руки к порванному нейлону чулка, Сабина отчеканила, по-английски:

– Не смейте меня трогать, грязная тварь. Вы не имеете права удерживать меня, против моей воли. Вы, и ваши подручные отправитесь в тюрьму, вы шпионы СССР… – Сабина добавила слово из пяти букв, выученное от парней на Ганновер-сквер:

– Дядя Максим и тетя Марта при детях не матерятся, но все ребята отлично знают русскую ругань… – шпион, как Сабина называла лысоватого, покраснел:

– Вы такой же норвежец, как я китаянка, – девушка вскинула подбородок, – я слышу ваш акцент. Не затрудняйтесь, говорите по-английски. И я сама позабочусь, о туфлях… – Сабина решила потянуть время:

– Он пришел за письмом, для Инге. Мне надо оказаться в их машине, на стоянке. Здесь ущелье, глухие места, а водопад находится рядом с шоссе. Сейчас ночь, но, все равно, мимо может кто-то проехать, или там появится сам Инге… – русский извинился:

– Прошу прощения, госпожа Эйриксен. Мы не задержим вас надолго… – Сабина презрительно фыркнула, – только напишите весточку, вашему супругу, пригласите его на встречу. Если вы оба поведете себя разумно, ничего не случится… – сначала Андрей Петрович хотел, чтобы девушка составила письмо на месте:

– Не стоит рисковать, – подумал он, – придется развязывать ей руки. У меня в кармане пистолет, но барышня настроен решительно. Не удивлюсь, если она умеет стрелять… – он отступил, на несколько шагов:

– Госпожа Эйриксен… – Андрей Петрович откашлялся, – после свидания с вашим мужем мы, немедленно, покинем Рьюкан, и вы о нас больше не услышите… – в машине сидели ребята из комитета, отвечающие за охрану советского посольства в Норвегии. Андрей Петрович был уверен, что втроем они справятся с капризной супругой Викинга, буде девушка выкинет какой-нибудь фортель, как любила говорить его матушка:

– Она ждет ребенка, женщины в это время лишаются логического мышления. Не то, чтобы они им славились, в любом случае. Но ни она, ни Викинг не рискнут жизнью будущего сына или дочки… – по мнению Андрея Петровича, увидев приставленный к виску жены пистолет, Викинг подписал бы какие угодно обязательства о работе:

– Сейчас он отказывается от военных проектов, но за такие вещи лучше платят, в особенности, в Америке. Парню надо обеспечивать семью… – после казни Паука и супругов Розенберг у Советского Союза не осталось резидентов, имеющих доступ к научным программам армии США. Андрей Петрович не знал настоящего имени Паука:

– Никто не знает, только высшее руководство страны. Он советский человек, плоть от плоти трудового народа. Он начал работу в подполье юношей, задолго до войны… – материалы о деятельности Паука изучались на закрытых курсах для работников Комитета Государственной Безопасности. Андрей Петрович подумал, что, после успешного исхода операции с Викингом, он может получить орден:

– Но не звание Героя, конечно. Хотя, если мы узнаем, выжила ли доктор Кроу, то можно ждать и высших почестей… – не желая вызывать подозрений, у жены Викинга, он решил ни о чем не спрашивать девушку:

– Пусть она вызовет мужа на встречу, больше нам от нее ничего не надо… – в багажнике прокатной машины лежал велосипед. Один из посольских ребят, должен был проехать три километра до города, и опустить письмо в почтовый ящик Викинга:

– Не застав жену дома, он, скорее всего, отправился в госпиталь. Полиция закрыта, до утра он никого с постели не поднимет, а утром, даже раньше, он получит нашу весточку… – Андрей Петрович, галантно, предложил девушке руку:

– Вам тяжело идти, я вам помогу. В машине есть кофе, бутерброды… – госпожа Эйриксен смерила его надменным взглядом:

– Подавись своими бутербродами, красная сволочь… – последние два слова она сказала по-русски, с милым акцентом. Андрей Петрович решил ничего не отвечать:

– Ясно, что в Лондоне она водила знакомства с власовцами, или белоэмигрантами. Как говорится, хоть горшком назови, но в печку не ставь. Пусть ругается, главное, чтобы она сделала свое дело… – опираясь на него, Сабина заковыляла к выходу из пещеры.

Немецкому вальтеру было лет пятнадцать, но пистолет оказался в отличном состоянии. В уединенном домике, в придачу к оружию, Инге получил флягу с горячим кофе, и кусок ржаной коврижки:

– Папе сейчас было бы столько лет, сколько Йенсену… – понял Инге, – он едва перевалил на шестой десяток… – Инге знал, что у товарищей покойного отца, с военных времен, припрятано оружие. На первой же ферме ему повезло. У Йенсенов телилась корова. Хозяйка, с ветеринаром, обосновалась в хлеву:

– И очень хорошо, – сварливо сказал сам Йенсен, – мать знает о пистолете. Она бы начала интересоваться, зачем тебе нужен вальтер… – хозяин подмигнул Инге, – женщина есть женщина. Я не стану. Поезжай с Богом… – он вылез из подпола со свертком, – ты честный парень, Инге, сын своего отца… – фермер размотал холщовое, вышитое полотенце:

– Я его держу в порядке, стреляет он метко, – заявил Йенсен, – той неделей мы с Харальдом проверяли, когда он приезжал на каникулы… – сын Йенсенов учился в Осло. Несмотря на протесты Инге, фермер налил ему кофе:

– Мало ли куда ты собрался, – туманно заметил Йенсен, – может быть, у тебя впереди дальняя дорога. Коврижку бери, выпечка свежая… – коврижку Инге сжевал, отъехав от ворот фермы. Поинтересовавшись здоровьем его жены, фермер подтолкнул юношу в плечо:

– Последний месяц на свободе гуляешь. Потом начнешь стирать пеленки и укачивать малыша. Впрочем, у вас вода из крана течет, вам не надо ходить к колодцу… – плита у Йенсенов работала на газовых баллонах, но баню, как и в родовой усадьбе Инге, топили дровами.

Уверенно ведя машину, Инге скосил глаза на пистолет:

– Сын своего отца. Я уверен, что папа бы тоже так поступил. И папа, и Равн, и дядя Джованни, и вообще, все мужчины, в семье. Мне надо спасти Сабину и будущего малыша. Я не могу ждать утра, тянуть время, пока откроется полиция… – Инге предполагал, что начальник городского участка поднялся бы с постели, в ответ на его звонок, но пожал плечами:

– И что бы он сделал? Для поиска в горах нужен не один десяток полицейских, а сотня. Вокруг пещеры, заброшенные сторожки, овчарни, расселины в скалах. Но русские не увезут Сабину далеко. Они не знают округи, а Сабина нужна им, чтобы выманить меня на встречу… – покойный Равн почти не рассказывал о пребывании на Лубянке, не распространялась об этом и тетя, как Инге звал доктора Кроу:

– Но их тоже шантажировали, – Инге поморщился, словно от боли, – чекисты, то есть гэбисты, угрожали, что расстреляют дядю Степана, на глазах у тети. Теперь они сменили название… – юноша услышал о Комитете Государственной Безопасности от тети Марты, – но черного кобеля, как говорят русские, не отмоешь добела… – Инге решил, до наступления рассвета, прочесать округу. В форде лежал мощный, американский фонарик:

– Многие в Норвегии до сих пор не пользуются немецкими вещами, не ездят на их машинах, – подумал Инге, – но папу с мамой расстреляли именно американцы, хотя все было устроено по заданию русских. Тетю и дядю Степана убили тоже русские… – Инге переписывался с маленьким Ником. Осенью мальчик пошел в третий класс, в школе Вестминстер:

– Он, как и тетя, собирается в четырнадцать лет поступить в Кембридж, – сказал Инге жене, – я в его возрасте стриг овец и возил в Рьюкан молоко, на отцовской телеге… – Сабина поцеловала его в нос:

– Зато потом вы приняли на ферме великого ученого, и все обернулось по-другому… – Инге тогда понял:

– Она права. Тетя опасалась со мной заниматься. Она говорила маме, что никогда не преподавала детям, но именно из-за нее я стал ученым. Если бы не тетя, я бы остался обычным фермером, только управлялся бы с цифрами ловчее других… – на занятиях Констанца рассказывала Инге о Галилее, Ньютоне и Джордано Бруно, чертила карты звездного неба, показывала математические фокусы и ставила опыты. Инге вспомнил добрые глаза, цвета жженого сахара:

– Она была не только ученый, но и учитель. Мой первый учитель… – юноша притормозил:

– Как я не подумал, дурак. Сабина согласится, она знает, что я любил тетю. Если это девочка, мы назовем ее Констанцей. Может быть, она родится рыженькой…

Зеленоватый свет приборной доски падал на растрепанные кудри Инге. Умело вписав машину в изгиб серпантина, он щелкнул зажигалкой. Дорога шла по краю хребта, огибая долину. Внизу, зажатые ущельем, переливались редкие огоньки Рьюкана. Вдалеке сверкали огни гидростанции. Инге сверился с часами:

– Сабина нарвалась на русских после пяти вечера. Они знали, где мы живем… – он задумался, – впрочем, для этого не надо быть шпионом. Я отдал хмырю карточку, на ней имеется адрес. За обедом я рассказывал о Сабине, впрочем, немного и осторожно. Но я упомянул, что она ждет ребенка… – юноша вздохнул:

– Из-за меня она оказалась в опасности. Но я разделаюсь с господином Андреасом. Обещаю, что его увезут отсюда в гробу. Лубянка поймет, что не стоит и на шаг приближаться к моей семье… – стрелка подбиралась к десяти. Заезжать в город смысла не имело:

– Ночи еще холодные, но куртку я взял, – Инге прибавил скорости, – припаркуюсь на стоянке у водопада, и пойду в горы. Хмырь не здешний, он изучал наши края по путеводителю, – Инге нехорошо усмехнулся, – кроме трех известных пещер, там больше ничего не указывается. Значит, с них я и начну… – ближе всего к водопаду располагалась пещера, где, после ранения, лежал Равн:

– Может быть, Сабину отвели именно туда, – вздохнул юноша, – тогда они должны были оставить машину на стоянке. Она открыта, сторожа нет, тем более, вечером… – фары выхватили из темноты указатель:

– Водопад Рьюканфоссен, высота 104 метра. Сверните направо, насладитесь величественным видом на гордость Норвегии… – скрипнули шины, форд Инге накренился, на обледенелой дороге. Машина скрылась среди высоких сосен, следуя за мерным гулом воды.

Запястья Сабины ныли, после размотанной бечевки.

Русский усадил девушку на заднее сиденье машины, между верзилами, в плохо пошитых костюмах, с незапоминающимися лицами. Один из коротко стриженых парней жевал лакричную тянучку. Сабину затошнило:

– Я могу есть даже лютефиск, но этого запаха я не переношу… – Инге любил лакрицу, но никогда не приносил домой такие сладости. Подышав, Сабина справилась с собой

– Он знает, что я терпеть ее не могу. Ладно, осталось недолго. Руки мне развязали, очередь за ногами… – она хотела разыграть начавшиеся схватки. На одном из приемов Инге поинтересовался у врача, как ему вести себя на родах. Пожилой доктор удивился:

– Вы доставите жену в приемный покой, и мы распрощаемся, господин Эйриксен. В следующий раз вы увидите супругу, когда придете навестить сына или дочку… – по веселому огоньку в голубых глазах, Сабина поняла, что Инге не собирается сдаваться. Юноша подтолкнул ее ногой под столом. Склонив рыжую голову набок, Инге, невинно, спросил:

– Но если схватки застанут нас на пикнике, в горах… – врач отозвался:

– Садитесь в машину, везите жену в больницу… – Инге развел руками:

– Сломалась машина, такое случается. И телефонов в ущельях пока не завели… – он, искренне, добавил:

– Я на всякий случай спрашиваю, господин доктор, из соображений безопасности… – врач, неохотно, согласился познакомить Инге с, как он сказал, механикой процесса:

– Механику процесса я знаю со средней школы, – прервал его юноша, – я считаю, что физик должен интересоваться и другими науками. Расскажите, как мне поддержать жену, какая ей нужна помощь… – возвращаясь из госпиталя, Инге пробурчал:

– Косность, как выражалась тетя. Я уверен, что когда-нибудь, все пары будут рожать вместе… – Сабина подозревала, что русский и его подручные, понятия не имеют, что надо делать при схватках. Девушка пошевелила связанными ногами:

– Я закричу, потребую снять веревку. Они испугаются. Я вижу по их лицам, что они и сейчас боятся…

Машину русские припарковали на пустынной стоянке, с аккуратными скамейками, с обложенным камнями кругом костра. На соснах висели кормушки, для птиц и белок. Серый асфальт освещал одинокий фонарь, лучи расплывались во влажной дымке. Сабина послушала мерный гул:

– Осенью мы водили сюда средние классы. Географ рассказывал о водопадах Норвегии, биолог, о горных животных и растениях, а Инге показал модель водопада. Они с ребятами построили ее на кружке… – муж говорил о физических свойствах воды и о работе гидростанций. На скамейках, с альбомами устроились ученики Сабины, из художественного кружка:

– Мы делали наброски, собирали растения, для гербария… – тоскливо вспомнила девушка, – жарили сосиски на костре, дети принесли сладости. Прискакали белки, мальчишки швырялись шишками в водопад, девчонки ахали от страха… – обрыв над ущельем огородили деревянным забором. Парни, все равно, перевешивались вниз:

– Инге тоже бросил шишку… – она сморгнула слезу, – он думал, что я не вижу, но я всегда знаю, что он делает, потому что я смотрю только на него… – Сабина велела себе собраться. Она хотела прерваться на середине записки:

– Пусть считают, что я подчинилась, – разозлилась девушка, – я застану их врасплох, изображу судорожный припадок. Надо выбраться из машины и бежать. Рядом никого нет… – она скосила глаза в окно, – почти десять часов вечера, но по шоссе может кто-то проехать. Гидростанция и завод тяжелой воды работают круглые сутки, персонал живет в Рьюкане… – рабочих возили на предприятия автобусами, но у инженеров были собственные машины. Сабина вспомнила о телефонной будке, в начале серпантина, спускающегося к городу:

– Полтора километра отсюда… – прикинула она, чувствуя движение ребенка, – дорога обледенела, еще зябко… – в машине, правда, было тепло. Сабина повела носом:

– При мне они не курят, мерзавец очень вежлив… – так и не представившийся ей русский, предложил девушке походную кружку с горячим кофе и бутерброд. Помотав головой, она приняла только листок, вырванный из блокнота. Русский вручил ей карандаш. Сабина не ожидала, что верзилы знают норвежский язык:

– Но он знает, он проверит, что я написала… – мужчина, размеренно, диктовал:

– По-английски он тоже говорит, – вспомнила девушка, – в записку ничего не вставить. Или вставить? Шпион объясняется по-немецки, а иврита Инге не разбирает… – русский откашлялся:

– Написали? Продолжим:

– Со мной все в порядке… – он подмигнул Сабине, – мои новые друзья ждут тебя на стоянке у водопада, в семь утра… – Андрей Петрович не ожидал, что в воскресенье на пасхальных каникулах, кто-нибудь появится у Рьюканфоссена в такую рань:

– Норвежцы будут храпеть в постелях, но Викинг примчится сюда быстрее ветра… – девушка фыркнула:

– Мои новые враги, товарищ русский шпион… – он предпочел помолчать:

– Потом я ее отведу в пещеру, а кто-то из ребят поедет в город… – повторив: «В семь утра», Андрей Петрович насторожился. За шумом водопада он услышал шорох. По стоянке метнулся отсвет фар. Пытаясь подняться, Сабина, истошно закричала:

– Инге, милый, я здесь… – прикрывая живот, она бросилась на ближайшего верзилу:

– Пусти меня, мерзавец, я требую оставить меня в покое… – ей ловко скрутили руки, парень приставил к ее затылку ствол пистолета. Русский обернулся:

– Не выпускайте ее, ни в коем случае… – двигатель взревел, прокатная машина понеслась к выезду со стоянки.

Инге до отказа выкрутил руль форда. Ему показалось, что в машине он заметил кудрявые волосы Сабины:

– Если бы не она, я бы протаранил мерзавцев, оттеснил их к обрыву и отправил прямиком в пропасть, но надо быть осторожным… – он не мог выпустить машину русских со стоянки. Серпантин, на шоссе, обледенел, в погоне рисковал и сам Инге. Юноша боялся, что русские вытолкнут Сабину из машины, на полном ходу:

– Пока мы здесь, надо вытащить ее наружу… – заскрежетал металл, хрустнул плексиглас задних фар. Автомобиль русских, с размаха, ткнулся в капот машины Инге. Удерживая руль, он схватил лежащий на сиденье вальтер:

– Не торопись, не торопись… – бормотал Инге, – машину, наверняка, ведет господин Андреас. В первую очередь надо избавиться от него… – по мнению Инге, русский вряд ли бы явился в горы без помощников:

– Они обосновались на заднем сиденье, когда Сабина попала к ним в руки… – госпожа Ленсен призналась Инге, что видела в прокатной машине людей:

– Но я их не рассматривала… – покачала головой вдова пастора, – я деликатный человек, они посторонние. Такое не принято… – Инге, сдержавшись, не съязвил:

– Госпожа Ленсен не знает, сколько их было… – он поднял вальтер, – ладно, черт с ним… – на городских ярмарках он всегда брал призы за меткость, расположившись с духовым ружьем в палатке тира. Сабина получила плюшевого медведя, американскую головоломку, со статуей Свободы:

– Тысяча кусочков, – вспомнил юноша, – по вечерам мы складывали картинку… – они говорили о будущей поездке в Америку:

– Погостим в Нью-Йорке, у дяди Меира и тети Деборы, – весело сказал Инге, – потом возьмем напрокат машину, и отправимся, куда глаза глядят. Доберемся до западного побережья, увидим дядю Теодора и тетю Анну… – он задумался, – надеюсь, дядя Меир замолвит за нас словечко, и нам разрешат приехать на остров… – Сабина погладила свой живот:

– А что будет делать юный Эйриксен, будущий Нобелевский лауреат… – Инге обиженно сказал:

– Имей в виду, что сначала премию получу я… – он приник ухом к шелку домашней блузки. Сердце Сабины стучало, внутри что-то ворочалось, живот двигался. Инге, восхищенно, сказал:

– Привыкнуть не могу, такое чудо. То есть биология, но все равно, чудо… – Сабина хихикнула: «Щекотно». Инге попросил:

– Подожди. Сейчас я с ним поговорю. С ним, или с ней… – расстегнув блузку, он провел губами по смугловатой коже. Хорошо знакомая Инге родинка перебралась повыше:

– Ты поедешь на заднем сиденье, – громко сказал он, целуя родинку, – увидишь всю Америку. Только веди себя хорошо, не капризничай… – Инге добавил:

– Я, наверное, говорю прямо тебе в ухо… – Сабина расхохоталась:

– Если бы была машина, заглядывающая туда… – она уперла палец в живот, – как делает рентген, то выяснилось бы, что там вовсе не ухо… – Инге отозвался:

– Все равно. Мне кажется, малыш меня услышал…

До него донесся скрип тормозов. Инге уловил приглушенный, женский крик:

– Разворачиваются, – он прицелился, – я им запер выезд со стоянки на дорогу. У них, наверняка, имеется оружие, но меня не убьют, это не в интересах СССР…

Инге надеялся, что русские не тронут и Сабину. Прокатная машина рычала, разгоняясь. Высунувшись из окна, вдохнув влажную дымку, Инге выстрелил. Вальтер был почти бесшумным, но звон ветрового стекла едва не оглушил юношу. Тень за рулем осела, словно сдувшись. Инге обрадовался:

– Отлично. Но они сейчас начнут стрелять. Черт с ним, пусть стреляют, я должен спасти Сабину… – горячие капли крови русского брызнули на лицо девушки. В водительском зеркальце она видела развороченный пулей лоб шпиона:

– Инге очень меткий… – Сабина попыталась вырваться, но верзила крепко ее удерживал, – мне надо выскочить наружу, любой ценой… – ребенок, недовольно, двигался, поясницу пронзила внезапная боль. Сабина испугалась:

– Я хотела разыграть схватки, но, кажется, они начались на самом деле… – русские что-то орали, второй парень перелез на переднее сиденье. Оттеснив труп начальства, он схватил руль:

– Пусти, – истошно закричала Сабина, – пусти меня, мерзавец… – она царапалась и кусалась, губы обожгло соленым привкусом крови. Голова загудела, второй верзила ударил ее затылком о дверь:

– Надо терпеть, – велела себе девушка, – надо попытаться разбить окно, у меня развязаны руки… – стекло, треснув, обрушилось внутрь. Она выдохнула:

– Инге опять стреляет. Пусть дверь поддастся, пожалуйста… – в испачканное кровью лицо ударил поток прохладного воздуха. Вывалившись из распахнутой верзилой двери, Сабина очутилась на стылом асфальте стоянки. Тело болело, между ногами она почувствовала что-то жаркое, влажное:

– У меня кровотечение, или воды отходят… – она постаралась подняться на ноги, – надо немедленно ехать в больницу. Инге, где Инге… – девушка не успела встать. Прокатная машина сбила ее с ног, Сабина покатилась по влажному асфальту. Инге велел себе не бросать руля:

– Пусть она потерпит, пожалуйста. Я должен рассчитаться с мерзавцами… – разогнав форд, он направил его на автомобиль русских. Деревянное заграждение разлетелось, прокатная машина уцепилась колесами за камни, на краю обрыва. Инге тяжело дышал. В расколотое ветровое стекло форда слышался шум водопада. Куртка, на левом плече, пропиталась кровью. Он только сейчас ощутил боль:

– Меня, кажется, задели выстрелом. Ерунда, царапина… – он до отказа нажал на газ. Автомобиль русских, закачавшись, рухнул в черноту пропасти. Форд Инге замер, двумя колесами повиснув над обрывом. Машина опасно дрожала. Инге взглянул вниз:

– Хорошо, что ночь, иначе бы у меня голова закружилась. Из моей двери вылезать нельзя, можно только прыгнуть, в воду. Осторожней, – велел он себе, – надо открыть пассажирскую дверь… – нырнув назад, он так и сделал. Оказавшись снаружи, почувствовав под ногами твердые камни, Инге справился с гудящей головой:

– Сабина, где Сабина? Надо найти ее, вызвать скорую помощь… – оставив за спиной застрявший на обрыве форд, он побежал на стоянку.

Ему принесли госпитальный завтрак, белый хлеб с маслом, овсянку, стакан слабого кофе с молоком. За окном висел влажный туман. Стрелка на часах, в кабинете главного врача, подбиралась к семи утра.

Инге, упорно, смотрел, на портреты их величеств, в резных рамках, над просторным, дубовым столом. Его левая рука висела на перевязи. Времени заезжать домой не оставалось. Инге снабдили чистой рубашкой и свитером ребята, полицейские, оцепившие стоянку рядом с водопадом. На повороте шоссе поставили жестяной дорожный знак: «Проезд закрыт, опасная дорога».

Инге, невесело, подумал:

– Не писать же:

– Проезд закрыт, на дне водопада машина, с тремя трупами… – полиция ждала горных спасателей, вызванных ночью из Осло. Инге следил за эмалевым циферблатом старомодных часов:

– Спасатели должны были приехать, но мама Клара и тетя Марта только вечером окажутся в Осло… – с Лондоном ему никак было не поговорить,но поднятый с постели начальник почты лично отправил телеграмму на Ганновер-сквер. Тетя Марта, как она выражалась, пользовалась особым почтовым отделением:

– Можно сказать, у меня своя линия связи, – заметила женщина, – телеграммы мне доставляют немедленно при получении… – ответ пришел в Рьюкан через час:

– Вылетаем первым рейсом. Держитесь, милые, мы скоро будем с вами… – о ребенке в телеграмме ничего не говорилось:

– Но я ничего о нем не упомянул, – сказал себе Инге, – когда я отправлял телеграмму, Сабину еще оперировали… – найдя стонущую девушку на стоянке, Инге задним ходом, вывел форд с обрыва. Устроив Сабину на сиденье, юноша сжал ее руку:

– Я здесь, любовь моя… – она плакала, грязное лицо побледнело, по ногам лилась кровь, – потерпи, милая, сейчас я позвоню в участок. Будка рядом, мы быстро доедем… – форд дотянул до телефона, но Сабина потеряла сознание. Полиция появилась на шоссе ровно через двадцать минут. Голова Инге была легкой, словно пустой:

– Из-за переливания. Я отдал кровь для нее, половину литра. Пожалуйста, пусть она оправится… – он, зачем-то, помешал остывающий кофе. Главный врач зашуршал бумажками:

– Учитывая травмы, операция прошла успешно… – о ребенке он ничего не сказал, – но я должен предупредить, господин Эйриксен, что ваша жена может остаться инвалидом. Она молодая, здоровая женщина, но после удара машины у нее сломан таз, произошло смещение позвонков… – он подтолкнул к Инге сигареты:

– Курите, пока никого нет… – доктор помолчал:

– Мы оперировали, чтобы… – он поискал слово, – чтобы, в общем, закончить беременность. В любом случае, даже без операции, вашей жене категорически не рекомендуются дальнейшие роды. Последующая беременность ее убьет… – врач тоже закурил, – не говоря о том, что она может никогда не покинуть инвалидной коляски… – горький дым сигареты обжигал губы.

Инге смотрел поверх седой головы врача:

– Он принимал меня, когда мама рожала… – доктор помялся:

– Инге, вы юноша, вам двадцать три года. Подумайте, стоит ли вам, так сказать, приковать себя, блестящего ученого, к женщине, которая… – голубые глаза блеснули льдом:

– Я обещал моей жене быть рядом, в горе и радости, в здоровье и болезни… – отчеканил Инге. Врач взглянул на покрасневшие щеки:

– Олаф тоже такой был. Молчал, а потом взрывался. Они потомки ярла Алфа, кровь дает о себе знать. Он, по преданию, тоже был рыжим… – врач сделал еще одну попытку:

– Вы не венчались, у вас светский брак… – Инге ткнул сигаретой в пепельницу:

– Это совершенно неважно, господин главный врач. Я люблю Сабину и сделаю все, чтобы она выздоровела…

Он думал о предложении американцев. На Рождество Инге получил телеграмму из посольства США, в Осло. Мистера Эйриксена, с супругой, приглашали на праздничный прием:

– Сабина сшила себе такое платье, что даже у меня челюсть отвисла, как говорит дядя Меир. Все женщины сверкали бриллиантами, но мужчины смотрели только на нее… – Инге никогда не ревновал жену:

– Ерунда все это, – замечал он приятелям, молодым учителям, – я знаю, что Сабина смотрит только на меня. И я смотрю на нее, а больше ни на кого смотреть я не желаю… – девушка, в пурпурном шелке, с обнаженной до поясницы, смуглой спиной, болтала с ахающими посольскими дамами о жизни в горах:

– Ваш муж сам колет дрова, – услышал Инге восторженный голос, – Боже, как это, наверное… – дама, смутившись, оборвала себя. Губы, цвета спелой малины улыбнулись. Сабина заметила:

– Колет дрова и после бани купается в проруби, мадам… – рука посла коснулась плеча Инге:

– Господин Эйриксен, позвольте представить нашего гостя… – гостем оказался неприметный мужчина, в хорошо сшитом смокинге. За стаканом виски и сигарой, в кабинете посла, он передал Инге личное письмо Роберта Оппенгеймера:

– После смерти профессора Эйнштейна он возглавил Институт Перспективных Исследований, в Принстоне… – Инге кивнул, – он надеется, что предложение дальнейшей работы, после защиты вашей диссертации, окажется интересным, мистер Эйриксен… – американец помолчал:

– Вы получите доступ к новейшей вычислительной технике, к полигонам для испытаний… – он повел рукой, – устройств. Вы ученик доктора Кроу, это только добавляет вам веса. Учитывая ваши родственные связи, вас будет курировать мистер Горовиц, из Центрального Разведывательного Управления. Армия не видит препятствий к его назначению… – Инге свернул письмо:

– Насколько я понимаю, мистер Горовиц пока ничего не знает… – собеседник пыхнул сигарой:

– Мы хотели сначала заручиться вашим согласием… – Инге покачал головой:

– Для любого ученого, честь, работать под началом мистера Оппенгеймера, но я, как и покойная доктор Кроу, не занимаюсь военными проектами… – американец его не уговаривал, но оставил карточку, с вашингтонским телефоном:

– Контракт очень хорошо оплачивается, – напомнил себе Инге, – в Америке отличные врачи. Я должен думать не о себе, а о Сабине. Я должен поступать так, как лучше для нее… – ложечка в чашке зазвенела. Неловко поднявшись, Инге поморщился от боли в плече:

– Ваша жена еще не вышла из наркоза… – врач тоже встал, – позже я сообщу ей, что… – Инге прервал его:

– Я сам все сообщу. Я бы хотел увидеть нашу дочь, доктор… – в кабинете повисло молчание. Врач, казалось, забыл о сигарете, дымящейся в пальцах:

– Такое не принято, господин Эйриксен… – недоуменно, отозвался он, – это не в наших правилах. Есть процедура, после аутопсии тело передается в похоронное бюро. Вы сможете добавить надпись к именам ваших родителей, на городском кладбище. Обычно указывают, что дитя родилось мертвым… – врач подался назад. Инге стиснул здоровую руку в кулак:

– Я бы хотел увидеть нашу дочь… – громко произнес он, – где она… – доктор вздохнул:

– В морге. Это… – бросив, с порога: «Я знаю, где это», Инге вышел в гулкий коридор.

Пожилая медсестра оставила на оцинкованном столике стопку холщовых пеленок, простой чепчик, серое одеяльце.

Взявшись за жестяной тазик, с остывшей водой, она кашлянула:

– Я могу помочь, с пеленанием… – женщина кивнула на столик, – вы говорите, что главный врач разрешил ваше посещение палаты, с… – Инге понял, что люди избегают говорить о девочке:

– Им кажется, что если она не жила, то она и не человек, не ребенок… – он стоял спиной к медсестре. Слезы скапливались в глазах, капая на белый халат. Главный врач ничего не разрешал, но Инге и не собирался спрашивать разрешения:

– Я знаю, что Сабине надо увидеть нашу дочь. Я обязан отнести ее в палату, чтобы побыть вместе, попрощаться… – он выдавил:

– Да. Я умею пеленать, спасибо… – сзади раздались шаги, заплескалась вода в тазу.

Он не двигался, глядя на изящную, словно куколка, малышку. Инге сам ее вымыл, осторожно касаясь легких, как пух, рыженьких волос на круглой голове, над трогательными ушками. Личико было спокойным, девочка словно спала:

– Врачи считают, что она умерла, пока я ехал к телефонной будке. Когда русские ударили Сабину машиной, у нее отслоилась плацента, началось сильное кровотечение. У девочки остановилось сердце. Еще месяц, и она бы появилась на свет здоровым ребенком. Наша доченька, наша Констанца… – в теплой воде тельце порозовело. Глаза прикрывали темные реснички. Инге, ученый, знал, что смерть необратима:

– Она не дышала, сердце не билось, после операции ее оставили в морге, в холодильнике. Но ведь случаются чудеса… – он почти ожидал услышать обиженный плач младенца:

– Констанца поднимет ресницы, откроет глаза, и я увижу, какого они цвета… – Инге увидел, аккуратно вытирая дочь. Под ресницами прятались глаза Сабины, цвета темной вишни:

– Словно у тети, – понял юноша, – она бы выросла похожей на тетю. Она пошла в Сабину, тоже невысокая, хрупкая… – завернув дочь в пеленку, дождавшись, пока медсестра выйдет, Инге заплакал. Он плакал, надевая на нее чепчик, касаясь мягких щек:

– Я тебя не уроню, – пообещал Инге, – я умею носить младенцев. Мы все носили маленькую Лауру, когда она родилась… – устроив девочку в одеяльце, он покачал крохотный сверток:

– Она такая легкая. Она бы набрала вес, оставался еще месяц. Она бы стала переворачиваться, садиться, ползать… – горло перехватило слезами, – я бы сделал ей высокий стульчик и деревянного коня. Я умею, Пауль меня научил… – Инге прижал к себе дочь:

– Мы бы поехали в горы, с палаткой… – слезы капали на лицо ребенка, – пекли бы картошку, на костре. Ты бы шлепала по озеру, я бы рассказал тебе о созвездиях, как мне рассказала тетя… – он едва справился с болью, в сердце. Инге подышал:

– Я бы научил тебя цифрам, а мама, рисованию. Ты бы стала ученым, или художником. Пойдем, Констанца… – он вытер рукавом халата лицо, – мама с тобой попрощается… – коридор хирургического отделения, на третьем этаже, пустовал:

– Все на пятиминутке, – понял Инге, – никто нам не помешает… – он подумал, что надо сходить в церковь, к пастору:

– Сначала пусть Сабину выпишут из больницы. Это месяц, а то и больше. Потом мы устроим похороны. Мама Клара останется с нами, а тетя Марта… – Инге вздохнул, – ей надо вернуться в Лондон. Она будет нас допрашивать, с норвежскими службами, такого не избежать… – Инге не хотелось вспоминать русских:

– Никогда в жизни я и ногой в их страну не ступлю, – зло пообещал себе он, – по их заданию убили маму и папу, они лишили нас дочери. Впрочем, хорошо, что мерзавцы, во главе с господином Андреасом, поплатились за свои преступления… – в палате Сабины задернули шторы.

Вдохнув запах лекарств, удерживая девочку, Инге присел на кровать. Жена лежала, с капельницей в руке, вытянувшись на спине. Царапины и ссадины, на бледном лице, смазали йодом. Из-под госпитальной косынки выбивались кудряшки, цвета темного каштана:

– У девочки, у Констанцы, такие же, – понял Инге, – она тоже курчавая, только рыженькая… – юноша, осторожно, нашел под одеялом маленькую ладонь. По словам доктора, даже после выписки из больницы Сабина должна была оставаться в кровати:

– Три месяца, а то и больше, – заметил врач, – переломы таза срастаются медленно. Ей нельзя двигаться, пока позвонки не встанут на место. Вам придется нанять сиделку, когда закончатся школьные каникулы… – Инге велел себе пока не думать об этом:

– Сабина оправится, за будущий год, и мы поедем в Америку. Там она окончательно встанет на ноги… – он пожал знакомую ладонь:

– Милая, это я, Инге. Я здесь, я с тобой… – Сабина слышала его голос, словно сквозь туман. Она помнила резкую боль, в пояснице, горячую кровь, между ног:

– Русские ударили меня машиной, я пыталась подняться, прибежал Инге… – дальше была только чернота:

– Ребенок, что с ребенком… – девушка встрепенулась. Теплая рука погладила ее ладонь:

– Тебе нельзя вставать, любовь моя. Тебя оперировали, у тебя переломы… – Инге не знал, что сказать дальше:

– Я… я принес тебе… – он оборвал себя. Сабина, с трудом, подняла веки. Инге одной рукой удерживал крохотный сверток, в сером одеяльце. Она, почему-то, все сразу поняла:

– Дитя не выжило… – слезы брызнули из глаз, – Инге хотел, чтобы я попрощалась с малышом. Я даже не знаю, мальчик это, или девочка… – Сабина постаралась пошевелить губами:

– Спасибо, милый. Дай, дай мне… – Инге плакал:

– Это девочка, милая. Я не успел тебе сказать, я подумал, что было бы хорошо назвать ее Констанцей. Она рыженькая, а глаза у нее твои, темные… – вспомнив, что Сабине нельзя приподниматься, Инге устроил дочку на ее груди. Аккуратно взяв руку жены, он положил тонкие пальцы на чепчик. Лицо Сабины было мокрым от слез:

– Девочка, наша девочка. Бедный Инге, он считает себя виновным в случившемся. Это все из-за его работы… – Инге наклонился к уху жены:

– Мы поедем в Америку, когда ты оправишься, – шепнул он, – там хорошие врачи, я буду работать на армию, контракт очень выгодный… – Сабина дрогнула ресницами, влажные губы дернулись:

– Нет, – услышал Инге, – не надо изменять себе, милый, даже из-за меня. Не надо, Инге, у тебя своя дорога, не сворачивай с пути… – он приник губами к ее виску:

– Мама и тетя Марта сегодня прилетают в Осло. Мама останется с нами, на все лето. Я напишу дяде Эмилю, приглашу его погостить, с девочками. Он отличный врач, у него самого были такие травмы. Он тебе поможет, обязательно… – Сабина ощутила горячие слезы, на своей щеке:

– Прости меня, милая, прости… – Инге уткнулся рыжей головой в ее плечо. Он обнимал ее и девочку:

– Прости, пожалуйста, я во всем виноват… – он сполз с кровати, встав на колени, удерживая их:

– Простите меня, простите… – Сабина погладила его волосы, заплаканное лицо, прикоснулась к чепчику девочки:

– Не надо, милый, – выдохнула она, – не надо. Не вини себя, я встану на ноги… – она трогала лицо дочери:

– Глазки, реснички… – Сабина провела пальцем по щеке ребенка, – доченька, наша доченька, спи спокойно. Прощай, Констанца…

Найдя руку мужа, она положила его ладонь поверх своей: «Все будет хорошо. Мы вместе, навсегда».

Часть третья

СССР, июнь 1957 остров Возрождения, Аральское море

В полукруглой аудитории, для семинаров, открыли окна. Ветер с моря играл шелковыми портьерами, солнце било в черную, грифельную доску. Наверху, изысканным почерком, сообщалось:

– Навстречу июньскому пленуму ЦК КПСС. Доклад кандидата медицинских наук, товарища Кима: «Использование хорионического гонадотропина в фармакологии». Приглашаются работники медицинского и биологического секторов института…

Профессор Кардозо, склонив голову, усмехнулся. Взяв тряпку и мел, Давид исправил ошибки. За десять лет ГУЛАГа, товарищ Ким, в прошлом офицер японской императорской армии, и сотрудник отряда профессора Исии, так и не приучился писать грамотно:

– Но откуда ему было узнать русскую орфографию… – Давид прислонился к трибуне, – беднягу загнали чуть ли не на Таймыр…

Получившего советский паспорт, ставшего корейцем Кима, привезли на остров с началом оттепели, как теперь говорили о хрущевских нововведениях. Политику сотрудники Давида не обсуждали, но профессор, краем уха, слышал, что пленум разберет деятельность так называемой антипартийной группы Молотова, Кагановича и Маленкова:

– И примкнувшего к ним Шепилова… – он достал из кармана халата дорогой, итальянский блокнот – надо устроить партийное собрание, по результатам пленума. Впрочем, это дело парторга, а не мое… – секретарь у них был освобожденный, из числа сотрудников Комитета Госбезопасности:

– От меня, руководителя парторганизации, требуется только обеспечить явку… – Давид сделал себе пометку, – впрочем, мы лишились одного коммуниста. Ничего, скоро привезут нового, то есть новую. И не коммуниста, а комсомолку… – девушка, эндокринолог, благополучно защитив диссертацию, вступив в партию, трагически погибла в ходе научного эксперимента.

Давид заметил куратору:

– Я никогда не слышал об опасности опытов эндокринологов, но пусть остается так, как есть. Можно даже посмертно дать ей награду… – он ждал нового досье аспиранток. Налив боржоми, из хрустального графина, Давид задумался:

– Сабуро-сан, то есть Сергей Петрович, доволен своей казашкой… – японцу привезли местную девушку, – у меня еще никогда не было азиаток. Они отличные жены, стоит попробовать. У них в крови покорность, не то, что у проклятой Эстер… – о гибели бывшей жены в Будапеште Давиду сообщили прошлой осенью:

– Полезла на баррикады, я и не сомневался. Черт с ними со всеми… – сыновья его не интересовали, – пусть сидят в провинциальном кибуце, крестьяне… – он погладил бороду:

– Сабуро-сан объяснил жене, что воспитывался в детском доме, поэтому он и не знает корейского. Русский у него хороший, если не считать письма… – диссертацию японец готовил на английском. В Москве с научным трудом поработали переводчики Комитета.

Давид говорил с подчиненным тоже по-английски:

– И доклад он будет делать на английском. Ничего, пусть молодежь привыкает. Для ученого важно знание языков… – жена Сергея Петровича прошлым годом родила мальчика:

– У нас пора открывать детский сад и школу, о чем я писал в Москву, – вздохнул Давид, – дети растут, матери должны возвращаться к работе… – по выходным белый песок пляжа сотрудников покрывался оплывающими замками. Семьи брали на прогулку собак, на синей глади Аральского моря трепетали паруса яхт:

– У нас с десяток малышей, – подумал Давид, – правда, старшему нет и четырех, но надо позаботиться об их образовании. В конце концов, мы советские граждане. Профком даже распределяет путевки, в закрытые санатории… – Давид ездил на Дальний Восток, охотиться на тигров. На Черное море его не тянуло:

– Море у нас под боком. Но было бы интересно побродить по Тянь-Шаню, благо, здесь недалеко. Шкура снежного барса украсит апартаменты… – он поправил афишку, на пробковой доске:

– Пятничный киноклуб. Просмотр и обсуждение нового фильма «Высота», товарища Александра Зархи… – у них имелся шахматный кружок и курсы иностранных языков. На Новый Год в институт привозили большую елку, с материка. Сотрудники разыгрывали капустник. Давид наряжался Дедом Морозом:

– Малыши на мне виснут, требуют подарков, – улыбнулся он, – но свои дети мне больше не нужны… – он мог попробовать провести реверсивную операцию, однако профессор не видел в этом смысла:

– Мне пятый десяток. Я выгляжу лет на тридцать пять, однако зачем мне еще потомство? Пусть Сергей Петрович возится со своим Никитой… – мальчика назвали в честь Хрущева, – он говорил, что у него до войны был сын, в Японии. Его жена, скорее всего, вышла замуж. Военнопленные у них считались пропавшими без вести…

Медная ручка двери повернулась. Сабуро-сан, в накрахмаленном халате, внес в аудиторию стеклянную банку, с пронизанной синими прожилками, багровой массой:

– Свежая, – одобрительно сказал Давид, – пусть посмотрят, как выглядит плацента. Химики и фармакологи вряд ли присутствовали при родах… – водрузив банку на кафедру, Сабуро-сан откашлялся:

– Плод отправили… – он повел рукой вниз, – а мать еще под наркозом, после операции. Вмешательство рутинное, я таких сделал с тысячу, а то и больше…

Отряд Исии проводил аборты китаянкам и кореянкам, на станциях развлечения, как в Японии называли армейские бордели. По лицу Сабуро-сан Давид видел, что японцу претит притворяться корейцем:

– Покоренная нация, как говорится. Ничего, пусть засунет самурайский гонор куда подальше. Либо он кореец, и ест красную икру на завтрак, либо японец, и тогда пусть отправляется обратно на лесоповал… – Сабуро-сан добавил:

– Только непонятно, как ей все объяснить. Я имею в виду мать… – Давид открыл золотой портсигар:

– Никак, коллега. Вы видели ее папку. С первого ареста, в сорок восьмом году, она не вылезает из лагерей. Уголовница, на ней негде пробы ставить… – Давид перешел на русский язык, – она столько раз меняла документы, что забыла настоящее имя… – в папке имелась метрика Фаины Генкиной, тридцать третьего года рождения, уроженки Харькова:

– Вряд ли она еврейка, – зевнул Давид, – наверняка, свидетельство ворованное. Она светловолосая, голубоглазая, хотя Эстер тоже такая была… – с фотографии в папке смотрела щедро накрашенная, завитая девица:

– Воровка, торговка наркотиками, участвовала в грабежах сберкасс. Она забеременела только ради амнистии, к годовщине революции… – судьба фальшивой Фаины его не занимала:

– Мы просили у комитета беременную в третьем триместре женщину, мы ее получили. Остальное нас не касается. Когда она оправится, мы начнем программу, с яйцеклетками… – Давид не собирался рисковать. Для его опытов требовалась подтвержденная фертильность. Сабуро-сан поправил очки:

– Как мы и говорили, сенсэй, я обращу внимание коллег на использование плаценты в традиционной восточной медицине… – Давид кивнул:

– Многие считают такие средства шарлатанством, однако мы, ученые, обязаны видеть более широкую картину… – хорионический гонадотропин отлично проявил себя при протоколе лечения от бесплодия:

– Но не увлекайтесь, – предупредил Давид японца, – для советской медицины важнее дать женщинам возможность забеременеть… – он перелистнул страницу блокнота:

– Нам скоро привезут новый фильм, режиссера Куросавы, по пьесе Максима Горького, «На дне». Лента с субтитрами, но вы сможете послушать язык… – он весело подмигнул японцу.

В дверь всунулся секретарь, в штатском костюме. Все технические должности на острове занимали сотрудники Комитета:

– Вас к телефону, Давид Самойлович, – парень отвел глаза от банки, – это вертушка… – Кардозо похлопал японца по плечу:

– Готовьтесь, Сергей Петрович, я сейчас… – кабинет Давида обставили антикварной мебелью, карельской березы. Рядом с вертушкой лежал черновик новой статьи, об искусственном оплодотворении яйцеклеток кроликов:

– Пока только кроликов, и нам не удалось добиться благополучного исхода беременности… – он взял трубку, – но посмотрим, как дело пойдет с Фаиной. Хотя искусственные роды могут повлиять на ее способность к зачатию. Впрочем, в уголовницах и ненормальных недостатка нет… – отдел психиатрии помещался в новом, особо выстроенном здании, на месте, где раньше стояли бараки с заключенными:

– Там сидит кататоничка, из Куйбышева… – вспомнил Давид, – совершенно безнадежный случай. В средние века, ее, наверняка, объявили бы святой. У нее религиозное помешательство, как и у всех верующих… – психиатрия его интересовала мало, он почти не навещал тамошних коллег. Давид щелкнул платиновой зажигалкой: «Слушаю вас». Знакомый голос не счел нужным здороваться:

– Я его не видел с пятьдесят третьего года, – понял Давид, – тогда сюда привезли негритянскую девочку… – профессор, невольно, выпрямил спину:

– Он был правой рукой Берия, но, кажется, не разделил судьбы начальства… – товарищ Котов сухо сказал:

– Вечером к вам придет особый рейс, груз строго засекречен… – Давид замялся:

– Какие имеются указания, насчет груза… – линия была безопасной, однако он предпочел не называть бывшего куратора по фамилии:

– Обеспечьте бригаду хирургов и лучшую акушерскую помощь, – распорядился Котов, – это дело государственной важности…

Уверив его, что все будет в порядке, Давид повесил трубку:

– Акушерскую, – хмыкнул он, – кто у них там рожает… – сверившись с часами, он набрал трехзначный номер госпиталя.

Моторы ТУ-104 завыли, замигала красная лампочка, над обтянутым телячьей кожей креслом. Для перевозки Саломеи на закрытый аэродром Остафьево пригнали правительственный самолет. Эйтингон захлопнул потрепанную книгу:

– Была бы моя воля, я бы отправил мерзавку на восток в столыпинском вагоне, однако она летит в комфорте, с личным врачом, фруктами и минеральной водой… – во всем случившемся он винил неудачное стечение обстоятельств. Прошлой осенью, согласно распоряжению, полученному свыше, Саломею не направили на остров Возрождения. Девушку оставили в Москве, во внутренней тюрьме КГБ, для подробных допросов. Наум Исаакович был этим недоволен. Серов, разговаривая с ним из Будапешта, заметил:

– Не нам спорить с Политбюро, товарищ Эйтингон. Саломея поварится в своем соку, а вы возвращайтесь. Рыжего пока не нашли, впереди много работы… – уши заложило. Эйтингон, раздраженно, щелкнул зажигалкой:

– Пока не нашли. Так и не нашли, лучше сказать. Вернее нашли, но в Израиле. Он опять тискает статейки в левой прессе, выступая за перемирие с арабами и возврат Синайского полуострова. Проклятый Рыжий, из-за него случились все мои неприятности…

Несмотря на разгром восстания, и расстрел зачинщиков, во главе со шпионом западных держав, Имре Надем, Наум Исаакович опять перекочевал в списки неугодных:

– Более того, кажется, я останусь в опале, – он вытянул ноги, – особенно, после фиаско в Норвегии… – местная полиция вернула посольству СССР тела, найденные в машине, рухнувшей на дно водопада Рьюканфоссен. Официально считалось, что советский ученый, с посольскими приятелями, погиб при несчастном случае, на горной прогулке. Тем не менее, посол СССР получил ноту, из министерства иностранных дел. Документ указывал на дальнейшую нежелательность пребывания на территории Норвегии, некоторого дипломатического персонала:

– Попросту говоря, норвежцы заставили нас отозвать третьего атташе, занимавшегося разведкой, – вздохнул Эйтингон, – а мы выслали пару их дипломатов. Дело обычное, мы ощерились друг на друга, словно уличные коты, а все из-за мальчишки Викинга…

При передаче трупов, норвежцы деликатно не упомянули о данных аутопсии:

– Ясно, что они видели пули. Викинг, должно быть, достал оружие у старых партизан, дружков его покойного отца. Он крепкий парень, он защищал семью, рука у него не дрогнула. Надо переманить его на нашу сторону, любой ценой…

Информацию об интересующих их людях они получали от мистера Тоби Аллена. Лондонский журналист продолжал дружить с Моцартом. Юный гений, демобилизовавшись из армии, обосновался с женой в роскошной квартире, рядом с галереей Тейт:

– Они дают концерты, гастролируют, у них все в порядке. Не стоит пока наседать на Генрика. Придет время, и он понадобится… – через Моцарта они узнали о смерти мадам Гольдберг, в Вене. Эйтингону не нравилось, что Монах во второй раз овдовел:

– Он может податься в СССР, искать девочек. Хотя мы ему выписали заочный смертный приговор, как зачинщику беспорядков, в Будапеште… – партизанский герой в Будапеште не появлялся, но Эйтингон считал такие мелочи неважными:

– Он стрелял по нашим танкам, на его руках кровь советских солдат. Пусть он расплачивается… – Наум Исаакович поскреб седеющий висок:

– Хотя вряд ли он приедет, у него маленькие дети. Он не решится пересекать границу легально, он понимает, что его здесь ждет…

Недовольство начальства означало невозможность встречи с девочками и Павлом. Наума Исааковича вернули на зону, правда, переселив в отдельный коттедж:

– Они используют меня, как консультанта, – Эйтингон дернул гладко выбритой щекой, – вертушка не замолкает. Но хорошо, что мне разрешили писать Саше, заказывать книги… – суворовец Гурвич сообщал товарищу Котову об успехах в учебе, сдаче норм ГТО и каникулярных поездках, с семьей Журавлевых.

Не желая вызывать подозрений Моцарта, его приятель, мистер Тоби Аллен, не интересовался родственными связями музыканта. Они понятия не имели, где проклятая Марта, и подручный Валленберга, уголовник Волков. В открытых источниках Эйтингон ничего не нашел. Потушив сигарету в серебряной пепельнице, вделанной в ручку кресла, он, раздраженно, фыркнул:

– Открытые источники, то есть британские газеты. Если Марта работает на британцев, она в прессе не засветится. Уголовник тоже не станет героем статьи… – оставалась надежда на Саломею, но, находясь в Москве, девушка упорно молчала:

– Мы не знаем, остались ли выжившие, после крушения самолета доктора Кроу… – из-за бархатной портьеры, разделяющей салоны, до Эйтингона донеслась музыка, – мы вообще ничего не знаем. Одна надежда, что на острове ее разговорят. Она сейчас будет в особом эмоциональном состоянии, как Князева. Средство Кардозо сработало в Берлине, сработает оно и на острове Возрождения… – услышав от Серова, по телефону, о беременности заключенной, Эйтингон приободрился:

– Это наш шанс, Иван Александрович, – сказал он генералу, – она волчица, ей наплевать на ребенка, но его светлость не оставит свое потомство в руках СССР… – у них появилась возможность залучить мистера Холланда в Москву:

– Вы думаете, отец именно он… – поинтересовался Серов. Наум Исаакович удивился:

– Кто еще? Она восемь лет просидела в замке, словно в тюрьме. Где ей было познакомиться с другим мужчиной… – версию о том, что Саломея нарочно дала себе арестовать, они отмели, как несостоятельную:

– Вряд ли герцог использовал бы ее, как агента, – заметил Эйтингон, – он ей не доверял, и правильно делал. Дамочка не врет, она действительно хотела сбежать от мужа. И сбежала, к нам в руки… – он расхохотался.

Саломея провела зиму на уединенной даче, где, когда-то обреталась доктор Кроу. Девушку держали под усиленной охраной, Серов велел придать комплексу постоянный медицинский персонал. Об аборте речь не заходила.

Эйтингон положил книгу в крокодиловой кожи, портфель:

– Нам нужен этот ребенок. Узнав о его появлении на свет, мистер Холланд примчится сюда быстрее ветра. Мы позаботимся о том, чтобы до него дошли нужные сведения… – в дорогу Эйтингон взял очередной роман миссис ди Амальфи, доставленный на зону из его московской библиотеки:

– Подкидыш… – хмыкнул он, – аристократ изменяет жене со служанкой. Женщина, в припадке ревности, похищает новорожденного сына лорда, и сдает его на ферму младенцев, в лондонских трущобах. Парень вырастает, прибивается к ворам, встречается с отцом в зале суда, на процессе… – в романе, наследного герцога, опознавали по родимому пятну:

– Миссис ди Амальфи вдохновлялась «Графом Монте-Кристо», – смешливо подумал Эйтингон, – но описания лондонского дна у нее хорошие. У нас блатные поют похожую песню, об отце, прокуроре, и сыне, преступнике… – в иллюминаторе засверкала лазурь Аральского моря.

Наум Исаакович зевнул:

– Не случится ничего такого. Ребенка будут охранять строже, чем Алмазный Фонд… – на острове Саломея должна была увидеться с Кардозо, однако Наум Исаакович не видел в этом препятствий:

– Все равно она живой оттуда не выйдет. Она родит, ребенок окрепнет, дамочка напишет мужу… – он не сомневался, что Саломея согласится отправить весточку в Лондон:

– Потом мы ее расстреляем, или передадим Кардозо, для опытов… – Моцарт, в соседнем салоне, затих. Поднявшись, Эйтингон отдернул портьеру. Саломея, в легком платье, итальянского шелка, восседала на уютном диване, закинув ноги на подлокотник. Круглый, аккуратный живот выделялся под тонкой тканью. Листая американский Life, девушка рассеянно ела свежую клубнику:

– Словно она в ложе Уимблдона, дрянь… – Наум Исаакович увидел черно-белое фото, на странице журнала. Красивую, светловолосую даму, в деловом костюме, в очках с тонкой оправой, сняли на фоне небоскребов Уолл-стрит:

– Адвокат Кэтрин Бромли. Америка еще увидит женщин, в Верховном Суде… – Эйтингон вспомнил материалы, переданные Стэнли:

– Из-за этой мерзавки нам не удалось спасти Матвея. Американцы устроили ему медовую ловушку, подослали мисс Бромли. Мальчик устал, он хотел расслабиться… – из засекреченных папок выходило, что Матвей, по показаниям мисс Бромли, бросил ей в шампанское снотворную таблетку:

– Она очнулась на складе, в порту, но успела сообщить о его парижском рейсе. Потом она вышла замуж, за своего босса, родила девочку, овдовела… – Эйтингон напомнил себе:

– Ладно, это потом. Сейчас надо разобраться с нашей дамочкой… – капельки сока блестели на пухлых губах Саломеи:

– Она пышет здоровьем, хоть сейчас на плакат «Счастливое материнство», – зло подумал Наум Исаакович, – ничего, она еще пожалеет, что на свет родилась… – Эйтингон откашлялся:

– Посадка через четверть часа. Как вы себя чувствуете…

Взглянув на него серыми, безмятежными глазами, Саломея улыбнулась: «Отлично, товарищ Котов».

На Фаину повеяло приятным ароматом сандала:

– Просыпайтесь, – сказал глубокий мужской голос, с легким акцентом, – я ваш лечащий врач, гражданка, – зашуршали бумаги, – гражданка Елизарова… – последний паспорт Фаины был именно таким:

– Елизарова, Ольга Владимировна, тридцать второго года рождения, уроженка Рязани, образование среднее специальное… – год назад, растяпа Ольга Владимировна, таращась на мраморные своды ГУМа, не заметила ловкого движения руки притершейся к ней девицы, в потрепанной, кроличьей шубке. Когда гражданка Елизарова обнаружила прореху в лаковой, дешевой сумке, Фаина давно сидела в троллейбусе, идущем в Марьину Рощу. Оказываясь в Москве, ночуя в бараках, в том районе, Фаина думала навестить деревянную, покосившуюся синагогу:

– Или поехать на Китай-Город… – она часто проходила мимо классического здания, с колоннами, – там была Голда Меир, когда она приезжала в Советский Союз… – в советских газетах таких фото не печатали. О визите Голды Фаина узнала на второй отсидке, от московской карманницы, изрядно поживившейся в толпе. Девушка носила крестик. Фаина удивилась:

– Что ты в синагоге забыла… – зэчка пожала плечами:

– Я и в Елоховском соборе воровала, и на похоронах Сталина… – после смерти Сталина, попав под амнистию, Фаина вышла на волю:

– В пятьдесят четвертом году, я года не досидела до пятерки. Первый срок у меня был легкий, всего девять месяцев, за карманное воровство. Но мне тогда едва исполнилось пятнадцать… – Фаина слушала стук капель, на коммунальной кухне, вдыхала тяжелый запах нафталина, из кладовки, где скупщица краденого держала добро. Приваливаясь к бревенчатой стене, она чиркала спичкой. Девушка затягивалась «Беломором»:

– И что я скажу, – горько спрашивала себя она, – вот моя метрика, я еврейка, я хочу жить в Израиле… – Фаина вздыхала:

– Во-первых, в синагогах они своей тени боятся, там все кишит сексотами, а во-вторых, зачем я Израилю? Я воровка, я сбывала анашу, стояла на стреме, когда ребята ломали кассы, не говоря обо всем остальном… – она со злостью приминала окурок пожелтевшими от табака пальцами, с ярким маникюром:

– Не нужна, незачем там появляться… – свою метрику Фаина, правда, хранила бережно. При каждом аресте документ пытались изъять, считая его ворованным. Попавшись с паспортом Елизаровой при краже в троллейбусе, на Садовом Кольце, Фаина разъярилась:

– Посылайте запрос в Харьков, – вздернула она подбородок, в отделении на Тишинке, – это моя метрика, моя фамилия Генкина, и всегда такой была… – милиционеры, махнув на нее рукой, вернули девушке бумагу. Фаина слушала шелест листов:

– Когда меня сюда привезли, при оформлении в больницу личные вещи забрали. Так положено, в любом госпитале… – разнарядка на перевод Фаины пришла в мордовскую колонию за месяц до ожидаемой амнистии. Все говорили, что июньский пленум ЦК собирается именно для этого:

– Сорок лет революции… – хмыкнул кто-то из девчонок, в лагерном бараке, – без послаблений не обойтись. Но ты, в любом случае, через два месяца перекочуешь в мамки… – товарка, завистливо, коснулась высокого живота Фаины, – молодец, не выкинула… – на зоне беременность считалась большой удачей. Ожидающим ребенка снижали продолжительность рабочего дня и выдавали дополнительный паек:

– Это Волка шмара постаралась, – со знанием дела заявила средних лет воровка, – я с ней сидела, в сорок пятом году, в Бутырке. Скандальная была баба, надзирателей по струнке строила. Она и добилась того, что беременным теперь полагается молоко и сахар… – Фаина слышала об известном московском воре в законе. После войны, он, как шептались на зонах, бежал на запад:

– Я тоже хотела бежать, – Фаина пошевелилась, – я рассчитывала на амнистию, на то, что украду нужный документ… – на зоне Фаина узнала, что с прошлого года гражданам Польши, евреям, оставшимся после войны в СССР, стали позволять выезд в Израиль:

– Может и ерунда… – воровка почесала коротко стриженые волосы, – но в Ташкенте об этом болтали, в очередях… – по-польски Фаина не знала ни слова, но идиш она не забыла:

– Только надо достать паспорт, – поняла она, – поискать подходящую женщину, пусть и старше меня. Фото переклеить, дело минутное… – в мае ее вызвали к начальнику лагеря:

– Уезжаете от нас, гражданка Елизарова, – весело сказал майор, – в более теплые края. Собирайтесь, сдавайте казенное имущество… – Фаина открыла рот:

– Но как же амнистия, товарищ майор… – офицер усмехнулся:

– Вы даже год из вашей пятерки не отсидели. Вас бы, все равно, не выпустили, у вас третий срок… – поворочавшись, не открывая глаз, девушка испугалась:

– Я не чувствую живота. Ребенок раньше двигался. Что случилось, где он… – в мордовской зоне, услышав, что у Фаины только третья беременность, тюремный врач удивился:

– В твоем возрасте… – пожилой доктор называл зэчек на «ты», – у вас, обычно, по десятку абортов. Хотя понятно… – он вгляделся в неразборчивый почерк, – у тебя было вензаболевание. Отсюда и трудности, с зачатием… – триппером девушка переболела до арестов, болтаясь с подростками, на московских вокзалах:

– Незалеченная гонорея… – врач хлопнул ладонью по папке, – то есть залеченная, но кое-как. Ладно, посмотрим, что за ребенок получится… – Фаина надеялась на мальчика:

– Какая разница, кто его отец… – она и сама понятия об этом не имела, – я его выращу настоящим евреем. Мы с ним доберемся до Израиля, обязательно. В конце концов, меня никто за язык не тянет, никому не надо знать о моих сроках. В детдоме нас учили шить. Я пойду работать, мы с мальчиком не пропадем… – Фаина хотела назвать ребенка Исааком:

– Так моего папу звали, – объяснила она товаркам, на зоне, – у евреев принято давать имена в честь покойных… – девчонки спрашивали у нее об отце ребенка. Фаина отнекивалась:

– У меня была удачная московская гастроль, что называется… – она плохо помнила парней, с которыми ездила в дешевые, сдающиеся на ночь комнатки, на окраинах столицы. Незаметно, под одеялом, ощупав живот, Фаина вскинулась с койки:

– Что… что с моим ребенком… – оформлял ее в больницу вежливый врач, с азиатским лицом:

– Он не представился, я его называла доктором, – вспомнила девушка, – сюда меня привезли морем, в трюме… – она заметила название станции, где остановился вагонзак:

– Аральск. Я на Аральском море. Что это за госпиталь, что за зона… – после оформления ее проводили в аккуратную палату:

– Я сделаю вам укол, – улыбнулся врач, – это витамины, для поддержки беременности… – больше Фаина ничего не помнила:

– Я заснула и очнулась только сейчас… – сильные руки удержали ее:

– Не надо делать резких движений, – успокаивающе сказал представительный доктор, с ухоженной бородой, – вы должны оправиться, милочка… – вблизи девушка еще больше напомнила Давиду первую жену:

– Наверняка, такая же упрямая тварь, как и Эстер. Может быть, она не врет, и действительно, еврейка. Впрочем, какая разница… – полистав папку гражданки Елизаровой, он, с радостью, обнаружил в анамнезе всего два аборта:

– Криминальные, конечно, – хмыкнул профессор Кардозо, – и она переболела гонореей, но для ее двадцати четырех лет, это скромный послужной список. Я мог бы иметь дело с десятком абортов и сифилисом, в придачу… – он огладил бороду:

– К сожалению, у вас начались преждевременные роды, ребенок был нежизнеспособен… – не желая возиться с акушерской стороной дела, товарищ Ким раздавил череп эмбриона щипцами:

– Нежизнеспособен, – повторил Давид, – однако вы молодая женщина, вы скоро придете в себя… – гражданку Елизарову переводили на диету повышенной калорийности, с крымским портвейном и красной икрой:

– Дождемся первой менструации, после родов, и начнем протокол эксперимента, – Давид взглянул на часы, – с ней все в порядке, пусть за ней присматривает Сергей Петрович… – профессору надо было встретить товарища Котова, с грузом:

– Отдыхайте, – он повел рукой в сторону зарешеченного окна, – мы о вас позаботимся, гражданка Елизарова… – Фаина сглотнула слезы:

– Кто… кто это был, товарищ врач… – Давид понятия не имел о поле эмбриона, сгоревшего в подвальной печи:

– Мальчик… – он пожал пальцы девушки, – но у вас еще будут дети, я уверен… – Давид напомнил себе, что заключенной надо сделать укол, останавливающий лактацию:

– Ладно, Сабуро-сан все организует. Мне пора идти… – услышав щелчок замка, Фаина закусила угол подушки:

– Никакие это были не витамины… – она шмыгнула носом, – мне устроили роды, чтобы избавиться от ребенка. Зачем меня сюда привезли… – подняв голову, она изучила выкрашенную белой эмалью решетку, за окном. В открытую форточку слышался щебет птиц. Фаина вытерла мокрое лицо:

– Пошли они к черту. Не собираюсь я здесь оставаться, я сбегу… – на подоконнике переливались теплые блики солнца. Морщась от боли, Фаина подтянула под себя ноги: «Сбегу».

Янтарные капельки жира поблескивали на здоровом куске копченого осетра.

Разломив свежую лепешку, Наум Исаакович занялся салатом, из алых помидор и хрустящей, местной редьки, с кольцами фиолетового лука. Кардозо предложил позвонить на кухню:

– Вам приготовят уху, рыба у нас всегда свежая… – Эйтингон отмахнулся:

– Вечером пообедаем. Я поел в самолете, по дороге…

Профессор пока не видел груза, как Наум Исаакович предпочитал думать о Саломее. Со взлетного поля Эйтингон, в сопровождении охраны, лично отвез девушку в здешний госпиталь:

– Я велел Кардозо очистить крыло, где находится ее палата. Помещение под круглосуточной охраной, на окнах решетки. Мерзавка на острове и никуда отсюда не убежит… – в портфеле Эйтингона, рядом с романом миссис ди Амальфи, покоилась пухлая папка, с анамнезом Саломеи. В документах не упоминали ни имени, ни клички девушки:

– Больная и больная, – хмыкнул Наум Исаакович, – мы даже снимка ее не приложили. Кстати, Кардозо может ее и не узнать. Если он даже интересовался семейными альбомами, то видел Саломею на фото, только подростком. С той поры много воды утекло… – в том, что девушка поймет, кто перед ней, Эйтингон не сомневался:

– Однако профессор не поддастся на ее чары, и не устроит ей побег. Он не рискнет, своим положением. Кардозо понимает, что он всегда может присоединиться к,например, Валленбергу, отправиться к параше в уголовном бараке и сгнить за полярным кругом… – по лицам охраны, прилетевшей из Москвы, Наум Исаакович видел, что за ним пристально наблюдают:

– Серов сказал, что после родов Саломеи я вернусь в свой коттедж. Избач боится, что я исчезну с острова. Он хоть и председатель Комитета, но дурак. Я никуда не двинусь, пока не узнаю, что случилось с моими детьми… – закусочный стол, как выразился Кардозо, Эйтингон попросил накрыть не просто так. Они сидели на террасе кабинета профессора, под полотняной маркизой. На синей глади моря Эйтингон разглядел черные точки:

– Патрульные катера. Здесь ходит паром, из Аральска в Муйнак, попадаются лодки, из рыболовецких колхозов. Моряки приглядывают за тем, чтобы рядом с островом не болтались посторонние… – предполагая, что Кардозо понятия не имеет о его опале, Наум Исаакович решил пойти ва-банк:

– Он считает, что я еще курирую заведение. Очень хорошо, пусть познакомит меня с документацией проектов… – Эйтингон хотел узнать, где сейчас находятся Принцесса и негритянка Мозес:

– Может быть, в папках указывается, куда их перевели, – с надеждой, подумал он, – пусть это заведение под шифром, но у меня появится зацепка. Они обе дети, одной десять лет, второй, девять. Я уверен, что их не отправили в семьи, как Марту…

Кардозо, приученный не задавать лишних вопросов, немедленно принес все материалы, с подносом, где стоял медный кофейник. Доев салат и лепешку, с рыбой, Наум Исаакович оценил нежный рахат-лукум, с розовой водой и сочный урюк, начиненный миндалем:

– Снабжение у вас по-прежнему отличное, – заметил Эйтингон, наливая кофе, – впрочем, вы делаете большую работу, для Комитета, для армии… – он вспомнил недавний разговор с Серовым:

– Вам надо открывать новый сектор, – добавил Наум Исаакович, – вас свяжут с авиационными коллегами. Вы выполняли их заказы, но впереди еще более ответственная работа… – речь шла о предстоящем в ноябре полете спутника, с собакой Лайкой на борту, с ближнего полигона Байконур. Наум Исаакович не сомневался, что скоро в космос отправится и человек. Бывший зэка Королев обещал, что подготовка первого полета займет три-четыре года:

– Мы опередим американцев, – весело подумал Эйтингон, – престиж СССР сразу, что называется, взлетит до небес. На острове займутся испытаниями скафандра, опытами с гравитацией, настройкой терморегуляции ракеты. Подопытного материала у них достаточно… – сжевав урюк, он вдохнул ароматный дымок сигареты Кардозо. Отпив кофе, Эйтингон поинтересовался:

– Напомните, как звали профессора, занимавшегося медициной, в Люфтваффе? Ваш коллега, тоже врач, физиолог. Я уверен, что вы и для него выполняли кое-какие проекты, не только для вашего непосредственного начальства, в Аушвице…

Холеные щеки профессора побледнели. Наум Исаакович отлично знал, о ком говорит. Он хотел посмотреть на лицо профессора:

– Мерзавец боится, – удовлетворенно понял Эйтингон, – но вообще, я сейчас занимаюсь еще большим блефом. Немецкие доктора из медицинского блока Аушвица, либо мертвы, либо пропали без вести. Выжившие заключенные, из персонала, будут молчать до конца дней своих. Не в их интересах рассказывать, чем они занимались, на самом деле… – Эйтингон никак не мог доказать участие Кардозо в нацистских экспериментах над людьми:

– Выжившие пациенты тоже не слова ни скажут. Вряд ли они вообще что-то помнят. Впрочем, мне это не нужно. Кардозо и без угроз выполнит мои просьбы… – Эйтингон задумался:

– Но сначала, надо узнать, где дети. Ладно, посмотрим, что указывают в папках… – оглянувшись на открытую дверь кабинета, Кардозо понизил голос:

– Стругхольд. Профессор Вернер фон Стругхольд. Я не знаю, где он сейчас, во время войны я его никогда его не видел… – Наум Исаакович сомневался в правдивости слов Кардозо:

– Врет, как сивый мерин. Наверняка, Стругхольд приезжал в Аушвиц, к приятелю, Отто фон Рабе… – Эйтингон добродушно развел руками:

– Точно. Я старею, забыл его имя. Говорят, надо пить женьшеневый чай… – рассмеявшись, он пообещал:

– Вам доставят материалы, по данному направлению… – в сведениях, полученных от Матвея значилось, что профессор Стругхольд отвечает за медицинскую программу в Национальной Авиационной Администрации США:

– Он в Техасе получает стейки, а Кардозо, на Аральском море, красную икру… – вздохнул Эйтингон, – никакой разницы нет… – он отпустил профессора:

– Идите, познакомьтесь с больной… – Наум Исаакович тоже не называл Саломею по имени, – охрана вас пропустит…

В коридоре Давид потянул из кармана халата накрахмаленный платок. Его пробил холодный, неприятный пот. Он никогда не вспоминал о лагере. Девушки, его сожительницы, или персонал института, не задавали вопросов о шраме, на его руке, или почти незаметном номере:

– Черт бы его подрал, – бессильно подумал Давид о кураторе, – надо вести себя осторожно. Один неверный шаг, и СССР отправит меня на Колыму, в фельдшерский пункт… – заставив себя успокоиться, он сверился с папкой. Ни имени, ни фото больной к анамнезу не прилагалось. По анализам и бумагам, перед ним была молодая женщина, двадцати девяти лет, со второй, нормально развивающейся беременностью:

– В первый раз она рожала в двадцать два, ребенок здоров… – чтобы успокоиться, Давид закурил, – агента сюда, что ли, доставили… – неизвестную поместили в охраняемое крыло. Рядом находилась палата фальшивой Фаины, или гражданки Елизаровой:

– Очень удобно, – хмыкнул Давид, – Сабуро-сан присмотрит, за обеими. Гостью, скорее всего, увезут, когда ребенок окрепнет… – он хлопнул себя по лбу:

– Еще более удобно. Пусть пока Елизаровой не делают укол… – судя по расчетам московских коллег до родов неизвестной оставалось два-три дня:

– У нас нет кормящих матерей, среди заключенных. При затруднениях с лактацией понадобится донорское молоко. Надо всегда учитывать непредвиденные обстоятельства…

Давид оставил соответствующее распоряжение на сестринском посту. Все сестры на острове были военнослужащими. Девушки давали подписку о неразглашении секретных сведений:

– Никто не собирается болтать, – Давид шел к палате, – да и что нам скажут? Вряд ли мы узнаем имя больной, она засекречена… – солдаты, у палаты, кивнули. Он нажал на ручку двери.

Высокая, статная женщина, с тяжелым узлом рыжих волос, в просторном халате, устроилась в кресле у окна. Кардозо натолкнулся на стопку иллюстрированных, ярких журналов:

– Эстер такие читала. Life, Vogue. Точно, она агент или перебежчица… – судя по всему, пациентка привыкла к прислуге. По бухарскому ковру раскатились флакончики американского лака для ногтей. Рядом лежала раскрытая книга, с пистолетом и розой, на обложке. Давид узнал роман Флеминга:

– Вещица неплохая, хотя не Хемингуэй, конечно… – на остров привозили свежие западные издания. Он поднял томик, «Из России с любовью». Шелк зашуршал, женщина повернулась. Кардозо не успел ничего сказать:

– Здравствуйте, дядя Давид, – в глазах пациентки заиграла смешинка, – я рада, что вы живы.

Сладковатое токайское пахло жарким полднем, оставляя на губах привкус ванили. Давид плеснул золотистой жидкости в хрустальный бокал:

– Король вин и вино королей, дорогая племянница. Токайское, как и хороший портвейн, эликсир здоровья. Немного вина вам можно. До ребенка дойдет только глюкоза, – он улыбнулся, – что чрезвычайно полезно. Я всегда придерживался мнения, что беременная должна вести привычный образ жизни. Размеренность и покой важны для удачного развития плода… – Циона еле сдержала зевок. Она, в общем, не удивилась появлению в палате дяди Давида:

– Аушвиц освобождали русские. Скорее всего, он доходил, как выражался Копыто. Его спасли, поставили на ноги, он решил остаться в СССР. С покойной тетей он развелся, тетя Элиза погибла, а своими детьми, он, кажется, никогда не интересовался… – узнав, что Маргарита выжила и учится на первом курсе медицинского факультета, дядя, удовлетворенно, заметил:

– Отлично, пусть она и девушка, однако она пошла по моим стопам… – Циона удивилась:

– Иосиф тоже хочет стать врачом… – профессор отмахнулся:

– Из него выйдет обыкновенный армейский костолом. Надеюсь, Маргарита выберет академическую стезю… – после получаса пребывания дяди в палате, Циона поняла, почему тетя Эстер с ним развелась:

– Если бы я была его женой, я бы расколотила о его голову всю посуду в доме, в первую неделю брака. Его не заткнуть, он словно павлин на току. Тетя Элиза терпела его только потому, что она выскочила замуж прямо из монастырской школы… – профессор жужжал о своих заслугах, открытиях, почти полученной Нобелевской премии, и звании Героя Социалистического Труда. Награду он ожидал к сорокалетнему юбилею революции:

– Он еще и в партию вступил, – усмехнулась Циона, – а в Европе его называют героем еврейского народа, трагически погибшим в Аушвице. Ладно, профессор Кардозо меня не занимает, если не считать одной детали… – деталью было письмо, которое Ционе требовалось отправить в Швейцарию. Она была уверена, что Максимилиан ее ищет:

– Он не оставит меня в руках русских, он меня спасет. Тем более, со дня на день у нас родится сын, наследник фон Рабе… – Циона знала, что это мальчик. Московский врач обещал ей крупного ребенка:

– Вы и сама не маленькая, – заметил доктор, – вытянулись за сто семьдесят сантиметров. Но набор веса в норме, давление отличное, белка в моче нет. Никакой опасности эклампсии, вы можете спокойно перенести перелет… – Ционе не говорили, куда ее привезли, однако дядя не преминул похвастаться владениями:

– После родов я устрою экскурсию, – пообещал он, – у нас отличный парк, с пальмами и розарием, каскад фонтанов, бассейны… – он пыхнул ароматной сигаретой в зарешеченное окно, – местечко ничуть не хуже Канн, племянница… – дядя поинтересовался ее первыми родами. Циона рассказала давно отрепетированную историю своего, как она выражалась, так называемого брака:

– Я его никогда не любил, – хмуро отозвался Кардозо, услышав об изнасиловании, в Израиле, – он беспринципный шпион, у Холландов это в крови… – с точки зрения Ционы, дядя мог и поостеречься, рассуждая о принципах:

– Вряд ли он лечит несварение желудка и аппендицит, – усмехнулась про себя девушка, – он, кстати, мог работать на немцев. Если близнецы видели его в Аушвице, в госпитале, немудрено, почему они замолчали… – об Израиле Циона говорила мало и неохотно:

– Я не хочу ничего вспоминать, дядя… – она прижала красивую руку к большой груди, – Джон меня вырвал из родной страны. Он заставил меня бросить музыку, принудил исполнять его грязные прихоти… – Циона поморщилась, – он забрал у меня дочь, под предлогом моей, якобы, нестабильной психики… – Кардозо, ободряюще, сказал:

– Забудьте о нем, моя девочка. Вы в безопасности, все закончилось… – он помялся, глядя на ее живот:

– Но это его ребенок… – Циона подалась вперед:

– Дитя ни в чем не виновато, дядя! Малыш не обязан знать, кто его отец. Я воспитаю его достойным человеком… – Циона сделала вид, что бежала из Британии, пользуясь знакомствами военных времен:

– Мы с господином Котовым встретились в Польше, – объяснила она, – мой покойный жених, пан Блау… – девушка отерла глаза, – был коммунистом, до войны. Он руководил партизанским отрядом Гвардии Людовой… – скелет Копыта лежал на дне Средиземного моря. Мертвые, как напомнила себе Циона, не разговаривали. Беднягу пана Блау, по словам Ционы, застрелили арабы:

– Мне было некуда больше прийти… – тяжело вздохнула девушка, – Джон восстановил всю семью против меня. Дядя Авраам считает, что я сумасшедшая… – о Фриде, она благоразумно не упоминала:

– И дядя о ней не спрашивает, – поняла Циона, – вот и хорошо. Московский врач поверил, что у меня вторая беременность, и профессор Кардозо тоже поверит… – она предполагала, что дядя выезжает с острова:

– Я напишу письмо шифром, – решила Циона, – скажу, что это весточка, для швейцарской подруги. Ему, наверняка, позволяют отправлять корреспонденцию на запад… – завтра дядя обещал ей полный осмотр, с анализами:

– Но, судя по всему, беременность протекает отменно… – извинившись, он ловко ощупал живот, – плод в правильном положении, крупный, но и вы, племянница, тоже высокая. Все пройдет гладко, я сам приму ребенка… – от больших, теплых рук, пахло сандалом. Циона заметила легкий румянец, на его щеках:

– Когда он меня касался, он дышал чаще обычного. Ему еще нет пятидесяти, он здоровый мужчина… – Циона задумалась, – Максимилиан ни о чем не узнает, а мне надо покрепче привязать его к себе. Вокруг него одни ученые девицы, плоские, как доска… – она, невзначай, приспустила шелк халата с груди:

– Я беспокоюсь о сосках, дядя, – Циона распахнула серые глаза, – с Полиной меня преследовали трещины. Если родится мальчик, он будет сильнее, крепче… – она заметила красные пятна, у него на шее:

– Точно, у него нет женщины. Нет, значит будет, и очень скоро… – профессор откашлялся, отведя глаза:

– У меня есть рецепт отличной мази, на такой случай. Я сам сделаю лекарство, если придет нужда. Козье молоко, ланолин и овсяные отруби. Отруби, настоящая природная кладовая, племянница… – он не отпускал края ее атласного бюстгальтера. Зимой, на подмосковной даче, Циона вытребовала себе личную горничную и визиты портнихи:

– Я жду ребенка, – гневно сказала она, по-английски, начальнику охраны. Офицер, кое-как, владел языком:

– Жду ребенка, – повторила она по складам, – я не могу ходить в обносках. Мне нужен мех, на дворе морозы… – Ционе привезли и канадскую норку, и сшитое по ее меркам белье. Отстранившись, запахнув пеньюар, девушка заметила жадный огонек, в голубых глазах:

– Он еще видный мужчина, – хмыкнула Циона, – ничего, пусть помучается. Завтра я позволю немного больше… – озорно глядя на него, Циона взяла американскую сигарету. Дядя поцокал языком:

– Что с вами делать, но только одну… – девушка подвинулась ближе:

– Называйте меня на ты, дядя Давид… – она наклонила сигарету над огоньком зажигалки, – мы родственники, вы меня старше… – Циона поинтересовалась:

– Вы начали рассказывать, об отрубях… – дядя оживился:

– Мы едим преступно мало клетчатки. Регулярное опорожнение кишечника, залог долголетия. На ужин вам тоже принесут отруби… – Циона в этом нисколько не сомневалась:

– Ладно, пусть болтает, сколько хочет. Здесь, в постели, где угодно. Мне нужно, чтобы он отправил письмо в Цюрих… – девушка немного зарделась:

– Вы так обо мне заботитесь, дядя, мне даже неловко… – Давид, отеческим жестом, коснулся рыжей пряди, на ее виске: «Я еще и не начал заботиться, милая».

Хорошенькая девушка в белом халате поставила поднос на мозаичный столик:

– Вечерний кефир, товарищ Котов, – улыбнулась медсестра, – в комплексе своя ферма. Кефир мы делаем из козьего молока. И особое печенье, по рецепту Давида Самойловича… – Эйтингон давно заметил, что все женщины на острове говорят о профессоре с благоговейным придыханием, – на овсяных отрубях, с морковкой и медом. Оно очищает кишечник, перед сном… – сестра добавила к подносу бутылку «Боржоми»:

– Давид Самойлович сказал, что если вы хотите, я могу сделать вам успокаивающий массаж… – поведя глазами в сторону открытой двери террасы, девушка потупилась.

Наум Исаакович предполагал, что массаж здесь, как выражались в Москве времен НЭПА, предлагают вкупе с особыми услугами. Он вспомнил вывеску, рядом со Ржевскими банями:

– Массаж китайский, турецкий, европейский. Лучшие парижские новинки, для взыскательных мужчин… – со времен последнего визита Эйтингона, здание гостевого крыла перестроили. Наум Исаакович ожидал, что в стенах гостиной и спальни прячутся жучки с фотоаппаратами:

– Да и сама сестра носит погоны. Едва натянув чулки, она побежит строчить рапорт по начальству… – Эйтингону, зэка, было наплевать на все рапорты, вместе взятые, но со сведениями, записанными в блокнот, он не хотел рисковать:

– Надо дождаться родов мерзавки Саломеи, получить от нее письмо, для мистера Холланда, и убраться отсюда восвояси, на зону… – весточку можно было послать и раньше, на чем и настаивал Серов:

– Товарищ генерал, – рассудительно сказал Эйтингон, – конечно, роды могут случиться преждевременно, но лучше не торопиться. Мы не знаем, кого она ждет. Пол ребенка, его имя и описание придаст сочинению… – он пощелкал крепкими пальцами, – большую достоверность. Нужно разжалобить его светлость, заставить его, немедленно, собраться на восток… – текст письма создали специалисты в комитете, хорошо знакомые с досье Саломеи и ее брошенного мужа. Девушка просила прощения за побег, вызванный, якобы, кратковременным помутнением рассудка:

– Я знала, что тетя Эстер и дядя Авраам собрались в Будапешт. Я хотела оказаться рядом с родными людьми… – в столице Венгрии Саломею арестовали, обвинив ее в шпионаже, в пользу запада:

– Она оказалась в СССР, на зоне, – подытожил Эйтингон, в разговоре с Серовым, – а весточку передала через заключенных, выходящих на волю. Она водила знакомство с уголовниками, с покойным паном Копыто, с мерзавцем Волковым. Она знает, как это делается… – обсуждая, куда, якобы, отправить Саломею, они сошлись на Северном Урале.

Эйтингон отозвался:

– В другой день, товарищ. Спокойной ночи, спасибо за помощь… – каблучки медсестры затихли, он взялся за кофейник:

– Пусть профессор Кардозо жует свой картон. У меня есть фляга с армянским коньяком и сигары… – подумав о НЭПе, он вспомнил, как Кукушка, в двадцать четвертом году, перед отъездом за границу, громила на партсобрании молодых сотрудников ЧК:

– Парней поймали на развлечениях с арестованными дамочками, – хмыкнул Эйтингон, – ребята обещали им освобождение, на определенных условиях. Дзержинский был вне себя, а Кукушка подлила масла в огонь. Она явилась на собрание с новорожденным младенцем, проклятой Мартой… – он пыхнул сигарой:

– Кукушка и камня на камне бы не оставила от заведений, вроде того, на Мещанке. В тридцать шестом, когда она вернулась в страну, мы сами разогнали все притоны… – Наум Исаакович брезговал посещать такие заведения:

– Да и не надо было, – усмехнулся он, – девицы мне, что называется, прохода не давали. Но Кукушка не лицемерила, в отличие от ее папаши. Коммунистическая мораль для нее была не пустым звуком… – Эйтингону привезли фильм о Горском. Александра Даниловича играл молодой актер, похожий на статую римского легионера. Горский в ленте садился за рояль, наизусть читал Пушкина, устраивал побег из Бутырки и чуть ли не лично брал Зимний. О Кукушке, и вообще о семейной жизни Горского, сценарист не упоминал:

– Это дилогия, – зевнул Эйтингон, – в титрах обещали вторую часть, в будущем году… – режиссер напал на золотую жилу, – но о Князевой они тоже, разумеется, ничего не снимут…

Книги Горского переиздавали. Науму Исааковичу на зону доставили новый том, из серии «Жизнь замечательных людей». Бывший ординарец Александра Даниловича, пермский историк Королёв, не терял времени зря. В предисловии сообщалось, что автор, переехав в Москву, трудится над художественным романом, и детской повестью, о жизни героя революции:

– Куй железо, пока оно горячо. Ладно, пусть бедняга зарабатывает. Мемуары о Горском вряд ли напишут. Некому писать. Вообще мало кто остался в живых, кроме меня… – в блокноте он набросал карту Северного Урала:

– Мы можем одним камнем убить двух птиц, – понял Эйтингон, – послать десант навстречу мистеру Холланду, а заодно отправить в те края лыжную экспедицию, как предлагал Саша. Туристический поход студентов, все невинно. От студентов мы избавимся, инсценируем несчастный случай… – он почесал голову, – все займутся расследованием происшествия, и не обратят внимания на происходящее вокруг… – он решил:

– Нет, не десант. Толпа в тех краях вызовет подозрения. Два, три человека, не больше. Надо внедрить их к туристам, подобрать надежных ребят… – Эйтингон думал о Комитете Государственной Безопасности, как о своем месте работы:

– Арестант я, или нет, не имеет значения. Я служу партии и стране. В конце концов, Хрущевы приходят и уходят, а Советский Союз вечен… – Наум Исаакович знал о предстоящем пленуме. Он жалел стариков, Молотова, Маленкова и Кагановича:

– Украинский крестьянин вдоволь попляшет на их костях. Хотя Иосиф Виссарионович просто бы их расстрелял. Ничего, они потерпят. Они даже мне не чета, они выкованы из железа. Они еще меня переживут… – потянувшись за блокнотом, Эйтингон записал:

– Северный Урал, поговорить с Серовым насчет студенческого похода… – рядом он вывел четыре цифры:

– Учреждение 5708, – вздохнул Эйтингон, – где оно, это учреждение… – Принцесса исправно получала таблетки, выписанные еще во времена Берия. Три четверти папки девочки состояло из непонятных Эйтингону бланков анализов и данных медицинских осмотров, с неразборчивым почерком врачей:

– Здорова, здорова, здорова… – Наум Исаакович присвистнул, – на Олимпиаду ее, что ли, готовят? Она в десять лет сдала юношеские нормы ГТО, даже стрельбу… – фото к папке не прилагалось:

– По соображениям осторожности… – он кинул окурок в пепельницу, – на ней что, испытывают лекарства, для спортсменов… – таблетки Принцессе начали давать во времена первого ареста Эйтингона. Он понятия не имел, чем пичкают девочку:

– Отношения с соучениками ровные, дружеские… – читал он, – близко сошлась со Странницей… – на Лубянке хорошо знали историю:

– Наверняка, ей рассказывают о настоящей Страннице, мисс Фримен, героине негритянского народа… – Эйтингон полистал папку девочки Мозес, – рассказывают, конечно. Занятия по американской истории, по истории аболиционизма, постановка правильного акцента. Годам к шестнадцати ее будет не отличить от девушки, выросшей на юге США… – Наум Исаакович был доволен предусмотрительностью Комитета:

– Инцидент с Розой Паркс, в автобусе, только начало. Лет через шесть, когда Мозес подрастет, негры в Америке будут бушевать вовсю. Она поедет в самую гущу событий… – о его девочках или Павле в папках не упоминалось:

– Но я уверен, что они тоже в учреждении… – Эйтингон вгляделся в темный горизонт, – ладно, я их найду. Саша мне поможет, он считает меня почти отцом. Он хороший парень, весь в Матвея… – терраса выходила на скалы, нависшие над морем. Он послушал плеск воды, шуршание пальм. Ночной ветер был еще жарким, на горизонте медленно двигался свет:

– Паром идет, в Аральск… – допив кофе, он посидел, не сводя глаз с одинокого огонька корабля.

В конце лета на остров привозили решетчатые ящики, со сладко пахнущим, румяным алма-атинским апортом:

– Яблок пока нет, племянница, – весело сказал Давид, – вы их поедите осенью. Апорт лучше хваленых французских плодов… – он принес Ционе бумажный пакет с темной черешней.

Несмотря на решетку, перекрывающую окно, палата больше напоминала дамский будуар. Давид велел придать пациентке личную медсестру. На персидском ковре опять валялись журналы, скомканные чулки, патроны помады:

– Ей нужна личная горничная, – усмехнулся профессор Кардозо, – кузен Джон может быть извращенцем и шпионом, однако он аристократ, с тысячелетним родом за спиной. Он знает, как обращаться с женщинами…

Давид не сомневался, что герцог придал жене, пусть и сидящей взаперти, подобающих слуг. Неожиданным образом, неряшливость Ционы его не отталкивала:

– Эстер не умела себя вести, поэтому и жила в неряшестве. Циона, как ребенок, ей нужна защита, поддержка. Ничего, у нее появится и горничная, и няня, для малыша… – профессор не видел причин для отъезда Ционы с острова:

– Здесь отличный климат, рядом море. Я сильный мужчина, я проживу еще лет тридцать, а то и больше. Ее ребенку нужен отец. Она получит опору, расцветет… – Давид собирался заказать рояль, для апартаментов:

– Мерзавец Джон лишил ее любимого дела, а ведь она была многообещающей пианисткой, юным талантом. Она не сможет больше гастролировать, но мы будем устраивать приемы, суаре, для персонала… – в Советском Союзе смокингов не носили. Давид иногда скучал по светским вечеринкам, холеным дамам, в парижских нарядах, по вкусу французского шампанского:

– Мы сможем ездить в Москву, инкогнито, – напомнил себе он, – посещать Большой театр, филармонию. Нас поселят на закрытой даче, придадут водителя, с машиной. Я теперь генерал, – форму Давид, разумеется, не носил, – к годовщине революции я получу звезду Героя. Лучшей партии ей не найти… – племянница, безмятежно, сплевывала черешневые косточки на разноцветное, бухарского фаянса блюдо:

– У нее будет ребенок, еще детей она не захочет… – Давид придвинул свое кресло ближе, – она здоровая, молодая женщина… – на утреннем осмотре он старательно скрывал волнение, – она удовлетворит мои потребности. Хватит тянуть, у меня полгода никого не было. Регулярные акты полезны для мужского здоровья… – несмотря на приближающееся пятидесятилетие, Давид не чувствовал возраста:

– Словно мне тридцать, а то и меньше… – от ее распущенных волос, пахло лавандой, – дверь закрыта, глазка здесь нет, жучками палаты не оборудовали… – Давид, директор полигона, имел доступ к техническим сведениям. Записывающая аппаратура стояла только в секторе психиатрии и закрытой тюрьме комплекса:

– Сношения перед родами облегчают схватки, женщина получает дозу мужских гормонов… – на губах Ционы блестел алый сок, – кажется, я ей тоже нравлюсь… – несмотря на большой живот, племянница ловко повернулась к нему. Белые щеки покрылись легким румянцем.

Теплый ветер трепал занавеску. Циона томно сказала:

– Я словно на курорте, дядя Давид. Девочкой, в кибуце, я мечтала съездить на швейцарские озера или в Остенде, – серые глаза заблестели, – но я получила только войну, арабов, и мерзавца, превратившего меня в игрушку… – девушка всхлипнула. Давид сказал себе:

– Я ее пожалею и все пойдет, как по маслу… – приобняв ее за плечи, он зашептал:

– Не надо, милая. Дитя окрепнет, вы съездите в Крым, на Кавказ. Советские санатории ничуть не хуже европейских. СССР, замечательная страна, давшая мне приют, вернувшая меня к жизни. О тебе и малыше позаботятся. Ты сможешь играть, у тебя появится все, что ты захочешь… – уверенная рука поползла к высокой груди Ционы:

– Эстер тоже хорошо выглядела, когда носила мальчиков, – вспомнил Давид, – после войны она похудела, стала похожа на пугало… – Циона приникла к нему:

– Я беспокоюсь за ребенка, дядя… – выдохнула девушка, – он вырастет без отца, у него не будет никого, кроме меня… – Давид заметил легкую желтизну, в уголках ее глаз:

– Гормоны печени, по анализам, находились в пределах нормы… – даже сейчас он оставался врачом, – белка в моче нет, но давление немного повышено. Москвичи утверждали, что риск эклампсии отсутствует. Может быть, все из-за перелета, из-за волнения… – рыжие волосы зашуршали по его плечу. Гладя девушку по голове, Давид, одной рукой, расстегнул брюки:

– Она поймет, что делать, – он поймал себя на улыбке, – организм говорит сам за себя… – он поцеловал влажную щеку, провел губами по ее шее:

– Все будет хорошо, моя милая. Я рядом, я никогда не покину тебя и малыша… – полы пеньюара распахнулись, она коротко застонала:

– Дядя, что вы… Я не хочу вам навязываться, с чужим ребенком на руках… – Циона бормотала больше для порядка:

– Надо поломаться. Хотя у него брюки нараспашку, он сейчас меня слюной закапает… – Давид, аккуратно, помог ей устроиться удобнее. Горячее дыхание обожгло ей ухо:

– Я все сделаю очень осторожно, милая. Зачем тебе ехать куда-то еще? Оставайся со мной, Циона, у тебя будет все, что ты пожелаешь… – уткнув лицо в белый халат, раскинув длинные ноги, Циона закусила губу:

– Дядя… Давид, так хорошо, так хорошо… – кресло шаталось, Давид тяжело дышал:

– Иди, иди сюда… – он поднял ее голову, – поцелуй меня, милая… – что-то влажное хлынуло ему на спущенные брюки. Лицо Ционы болезненно исказилось: «У меня схватки, дядя!».

Фаина неохотно рассказывала о морозной ночи в Дробицком Яру:

– Нечего говорить, – хмуро, замечала она, – в августе мы получили похоронку, на папу, в сентябре в город вошли немцы, а в декабре нас погнали на окраину, ко рвам… – в наскоро устроенном немцами гетто шептались, что колонну ведут к грузовикам, для эвакуации:

– Евреев переселят в сельскохозяйственные колонии… – уверенно заявляли полицейские, тоже с шестиконечной звездой, на повязках, – возьмите вещи, необходимые в хозяйстве… – посуду мать уложила в фибровый чемоданчик девочки:

– Фаина Генкина, младший отряд… – вывели химическим карандашом внутри, – детский лагерь ХТЗ, первая смена… – из лагеря девочка вернулась домой за два дня до начала войны.

Холодный ветер сек лицо, на колонну летела мелкая пороша. Они шли по темным, пустынным улицам. Людей сопровождали машины, с автоматчиками и собаками:

– Теперь по ночам уводят… – услышала Фаина шепот пожилой соседки, – раньше некоторые ухитрялись передавать детей, в толпу… – днем немецкие солдаты сдерживали напор зевак. Переводчик кричал, поверх голов:

– Расходитесь, возвращайтесь к работе! Не задерживайте движение… – мать Фаины вздернула подбородок:

– Не верьте слухам. Нас отправляют в села, работать на земле… – Фаина заметила у одного из еврейских полицаев знакомые часы:

– Дядя доктор такие носил. Мама сказала, что это золото. Но врачей не эвакуировали, их куда-то увезли еще раньше. Наверное, полицейский купил у него часы… – хронометр она помнила по домашним визитам врача:

– Растешь и толстеешь, – весело говорил доктор, щекоча брата Фаины, родившегося весной сорок первого, – судя по солидности, перед нами будущий директор ХТЗ… – Сеня заливисто смеялся, показывая беззубый рот:

– В декабре у него появилось два зуба… – Фаина ворочалась на койке, – мама его укутала, когда мы уходили из дома. Она боялась, что Сеня простудится… – всю дорогу до Дробицкого Рва брат спокойно проспал. Фаина где-то обронила перчатку. Девочка засунула мерзнущую ручку в карман зимнего пальтишка:

– Я из него выросла. Ко второму классу, мама обещала купить новое… – пальто едва прикрывало колени, – когда началась война, мне исполнилось восемь лет… – Фаина хорошо умела читать:

– За уклонение от приказа военного коменданта города, генерала Путкамера, и неявку к месту сбора колонны, расстрел… – писать она научилась позже, в детском доме:

– Меня два года прятали в подполе, – невесело замечала девочка, – где было не до прописей или грамматики… – у запертой двери палаты горела тусклая лампочка. Дневная жара спала. Из открытой форточки веяло свежестью. Фаина присела:

– Ветер с моря. Если, то есть когда я сбегу, надо пробраться на берег. Здесь, наверняка, есть лодки, грести я умею. Лучше я утону, но не останусь в этом… – она поежилась, – в этом аду. Здесь убили моего ребенка, здесь и меня убьют… – осматривая ее, вежливый врач, азиат, заметил:

– Все идет на лад, скоро кровотечение прекратится. Если появится молоко, мы сделаем инъекцию лекарства… – Фаина комкала подушку:

– Мама еще кормила Сеню грудью. Он ел кашу, грыз печенье, но грудь, все равно просил… – брат проснулся, когда они стояли на краю яра. Ревели моторы грузовиков, по темным рядам людей метался ледяной свет прожекторов. Дальше Фаина почти ничего не помнила:

– Сеня плакал, мама держала меня за руку. Крепко, очень крепко… – очнувшись на дне ямы, под трупом матери, Фаина долго не могла высвободить ладошку из окоченевших пальцев:

– Едва рассвело, я замерзла, на меня натекла кровь мамы… – она выбралась из рва, потеряв сапожки, в разорванном пулями, вставшем колом от застывшей крови пальто. Гравий резал ноги:

– Я забыла о Сене… – Фаина уронила голову в руки, – я даже его не искала. Мама была мертва, но я не пошарила под ее телом… – в ушах забился детский крик. Фаина побежала к еле видным в сумерках домикам окраины:

– Мне показалось, что в яме кто-то плакал. Нет, нет, никто не мог выжить… – слезы катились по лицу, – но если Сеня, как я, пришел в себя? Если он умирал от холода, а я его не спасла… – Фаина насторожилась. За стеной раздался шум. Знакомый голос звучал озабоченно:

– Это главный доктор, он при бороде. Он обещал мне икру и портвейн, в пайке… – за роскошным обедом Фаина подумала о своих московских гастролях:

– Девчонки рассказывали про рестораны, в гостинице «Москва», в «Метрополе». Но туда воровкам хода нет. Интуристов опекает милиция, проституток им тоже обеспечивают проверенных… – на подносе ей подали бокал с янтарным вином, ничем не напоминающим советский портвейн:

– Начальник еврейской полиции, в гетто, принес нашим соседям французское шампанское, – вспомнила Фаина, – он обещал помочь с документами, вывезти их из города… – мать и соседка, тетя Лиля, шептались на кухне, покуривая у раскрытой форточки. Фаина хорошо говорила на идиш:

– Тетя Лиля сказала, что он хочет Мусю. Я тогда не поняла, зачем ему Муся… – дочке соседки было тринадцать лет:

– В ноябре они исчезли, за один день, словно их и не было. Мама ничего не ответила, когда я спросила, где они… – голос велел:

– Ставьте сюда. Отличный парень, за четыре килограмма весом. Мы подготовим смесь, но надо временно перевести в палату Елизарову… – заскрипели колеса, раздалось недовольное кряхтение:

– Не шуми, – добродушно сказал доктор, – все с тобой в порядке, мой дорогой… – застучали каблуки медсестры. Фаина сжала руки:

– Мальчик. Это не мой ребенок, мое дитя убили. Сеню тоже убили, но я слышала детский плач, когда выбиралась из ямы. Может быть, он выжил, очнулся, а я его не спасла. Но мальчика я спасу, ему нельзя здесь быть. Никому нельзя здесь оставаться… – за окном метался луч прожектора, – они все звери, хуже нацистов… – девушка внимательно осмотрела палату:

– Надо взломать замок, забрать ребенка и бежать. Я его выкормлю, мы не погибнем. Никто, никогда больше не погибнет… – встав на колени, Фаина вытянула из щели в половицах дамскую невидимку. Острый металл кольнул палец, она раздула ноздри: «Никогда».

Профессор Кардозо, с достоинством, погладил холеную бороду:

– Видите, товарищ Котов, в других условиях, без моего присутствия на родах, все могло обернуться иначе. Я напишу докладную, председателю Комитета, о неудовлетворительной работе московских коллег… – насколько понял Эйтингон, столичные доктора проморгали тяжелое осложнение беременности, эклампсию:

– Я их не виню, – небрежно сказал Кардозо, – они практики, а не теоретики. Их ввело в заблуждение отсутствие обычных симптомов недуга. Иногда за табуном лошадей не разглядеть зебры. Но я, наметанным глазом, опознал неладное… – болезнь Саломеи выразилась в резком отказе функций печени:

– Один случай на десять тысяч беременностей, – важно заметил профессор, – интересно, что анализ крови ухудшился только с началом схваток. До этого все было спокойно. Однако до войны, в Амстердаме, я вел такую пациентку. До беременности она переболела желтой лихорадкой, меня позвали на консультацию, как эпидемиолога… – Кардозо не преминул упомянуть, что и родильница и ребенок выжили:

– И сейчас все будет в порядке… – уверил он Эйтингона, – больная… – он замялся, – получает необходимое лечение, в блоке интенсивной терапии. Судороги она миновала, мы восстановим функцию печени и воссоединим ее с сыном. Крови для переливания у нас достаточно, донорское молоко тоже есть. После окончания курса антибиотиков, она сможет кормить…

Наум Исаакович исподтишка разглядывал лицо Кардозо. У него не оставалось и тени сомнения, что профессор клюнул на чары родственницы. Эйтингон с каким-то уважением подумал о Саломее:

– Мерзавка мгновенно поняла свою выгоду. Даже если она узнает, что Кардозо убивал еврейских детей, загонял их матерей в газовые камеры и болтался у параши в уголовном бараке, она и глазом не моргнет. Она волчица, она озабочена только тем, как выжить и преуспеть. На ребенка ей тоже наплевать… – мальчик, неожиданно, понравился Эйтингону. Услышав, что дитя крупное, он ожидал крестьянской кряжистости:

– Вроде той, что у Рыжего. И его светлость, несмотря на древний титул, больше напоминает фермера… – Кардозо, ловко, распеленал ребенка. Светлые волосы пушились на аккуратной голове. Он потягивался, морща голубые глазки:

– Прекрасное телосложение, – одобрительно, сказал Кардозо, – редко встретишь такого гармоничного младенца… – мальчик, заинтересованно, моргал. Наум Исаакович подумал:

– Профессор расчувствовался, не похоже на него. Наверняка, Саломея сказала ему, что Маргарита жива. Он вспомнил, что вообще-то, он отец… – покачивая мальчика, цепко схватившего бутылку, Кардозо заметил:

– Я поговорил… – он помолчал, – поговорил с пациенткой… – Науму Исааковичу надоело ломать комедию:

– С госпожой Судаковой, – прервал он Кардозо, – мы знаем, что вы дальняя родня… – по щеке профессора пополз смущенный румянец:

– Да. В общем, она хочет остаться на острове… – желания Саломеи Наума Исааковича интересовали меньше всего:

– Но сейчас не надо спорить с бывшей уголовной подстилкой… – он понял, что так можно назвать и профессора и Саломею, – пусть она оправится, напишет весточку мужу… – Серов предлагал не возиться и подделать подпись девушки под напечатанным на машинке текстом. Эйтингон покачал головой:

– Такую бумажку он отправит в корзину. Записка должна быть создана рукой Саломеи. Поверьте, Иван Александрович, у британцев отличные лаборатории… – выяснилось, что Кардозо хочет получать копии научных статей дочери:

– Не сейчас, – торопливо добавил он, – Маргарита только на первом курсе. Хотя я начал публиковаться в семнадцать лет, а в двадцать, сел за диссертацию. Я разберу случай госпожи Судаковой, в новой статье, – добавил Кардозо, – разумеется, она получит псевдоним. Я могу ознакомить вас с тезисами… – с тезисами Эйтингон знакомиться не хотел. Он уверил Кардозо, что нет ничего более легкого:

– Научные журналы, открытые источники. Вам пришлют оттиски статей, буде они появятся… – умело перепеленав мальчика, Кардозо опустил его в кроватку, на высоких ножках. Вещи Саломеи прибрали, в комнате установили круглосуточный сестринский пост:

– Донор молока будет под присмотром, – пообещал Кардозо, – я считаю, что ребенок должен ощущать человеческое тепло, с первых мгновений жизни. Вы сами помните, что случается, когда… – профессор оборвал себя. Эйтингон, наставительно, заметил:

– Я бы не стал, на вашем месте, вспоминать о временах беззакония, когда вы выполняли приказы шпионов западных держав…

Наум Исаакович ни на секунду не сомневался в невиновности Берия:

– Но не мешает приструнить профессора. Ишь, как побледнел, генерал-майор и будущий Герой Труда… – из подопытных экземпляров, на экспериментальном полигоне, в живых осталась одна Принцесса:

– Она вряд ли что-то помнит, – успокоил себя Эйтингон, – но какие таблетки ей дают, для чего… – не желая вызывать подозрения Кардозо, он решил ни о чем не спрашивать. Профессор взялся за пустую карточку ребенка, с ростом и весом:

– Первый осмотр, кожные покровы розовые, дыхание в норме… – ручка остановилась:

– Что касается Маргариты, – гордо сказал Кардозо, – то я уверен в одаренности своей дочери. Более того, у ее матери был отличный слог. Книга о моей борьбе с чумой пользовалась большой популярностью. Думаю, стоит поставить вопрос о ее русском переводе. У вас есть экземпляр… – озабоченно, спросил профессор, – я могу вам подарить, с автографом… – Эйтингон, сухо, отозвался:

– Есть. Прошу простить, у меня дела… – дел у Наума Исааковича, в общем, больше не оставалось, однако ему надоело жужжание профессора:

– Павлин остается павлином, даже после лагерей и параши. Он и на Колыме недурно устроится, хотя мы его, разумеется, туда не пошлем… – дверь закрылась, Давид заполнил карточку. Полюбовавшись спящим малышом, он повертел паркер:

– Непорядок, даже фамилии нет. Циона не говорила, как она хочет назвать ребенка, но понятно, что он будет не Холланд. Медсестра, и, тем более, зэчка Елизарова, ничего не разберут, а Ционе будет приятно, она родилась в Израиле… – Давид не забыл выученный почти сорок лет назад иврит.

На карточке появились четкие, разборчивые буквы: «Мальчик Судаков».

Раньше Фаина видела море только на картинках.

В пермском детдоме висели репродукции полотен Айвазовского. Учитель рисования вырезал их из «Огонька». На уроках труда мальчики делали деревянные рамки. Фаина любила рассматривать розовый рассвет, бурные волны:

– В Израиле тоже есть море, – думала она, – когда я доберусь до страны, я обязательно искупаюсь… – искупаться ей пришлось и сейчас. Теплая вода шуршала у босых ног. Удерживая мальчика, Фаина оглянулась:

– Никто, ничего не заметил, но в шесть утра начинается пересменка сестер. Сейчас четыре, мне надо торопиться… – за один день в палате она выучила госпитальное расписание. В комплексе царила тишина, окна были темными. На аллее, ведущей к морю, горело несколько фонарей. Фаина пробежала по дорожке, не оглядываясь, единым духом. Мальчик дремал в перевязи, наскоро устроенной из пеленок.

Пеленки гражданке Елизаровой, как Фаину называли сестры, принесли при переводе в палату, где лежал новорожденный. О матери младенца никто не упоминал:

– Может быть, она умерла родами, или ее расстреляли, когда мальчик появился на свет, – угрюмо подумала Фаина, – не удивлюсь, если здесь есть тюрьма или расстрельный коридор…

Взяв мальчика, она забыла о решетках, на окне, о ярком свете прожекторов, в ночном небе. Повертев головой,повозившись, он быстро нашел грудь. Малыш был светловолосый, с туманными, голубыми глазками, мягкий, увесистый:

– Словно Сенечка… – Фаина сидела на койке, поджав ноги, – он тоже сопел, когда мама его кормила… – врач, азиат, деловито ощупал ее грудь:

– Отлично. Не думаю, что с лактацией настанут заминки. Вы можете ухаживать за ребенком, пеленать его. В палате есть отдельная душевая… – в больнице Фаина впервые увидела комнаты с собственным душем.

Отыскав в воде канат, она притянула ближе раскачивающуюся лодку. Пирс Фаина заметила из окна, словно бы невзначай, рассматривая территорию. Девушка оценила каменную стену, отделяющую парк от берега:

– То есть от пляжа, – поправила она себя, – но, кажется, есть калитка и выход не охраняется… – калитка оказалась закрытой, но только на щеколду. Фаина ожидала колючей проволоки, осколков битого стекла, на ограде, или вохровской будки, но, судя по всему, госпиталь считался безопасным. Шпилька ей пригодилась:

– Пришлось попугать девушку, – призналась она мальчику, положив его на дно лодки, – сделать вид, что я ей уперла шило в шею… – о шиле ей рассказал ухажер, из уголовников:

– Волк хорошо владел таким ударом, – объяснил Фаине парень, – одно движение, и… – он сделал недвусмысленный жест. Связанная чулками медсестра, с кляпом во рту, отправилась в ванную комнату. Фаина облачила ее в собственный больничный халат. Больше всего она боялась нарваться в вестибюле, на вахтера или врачей. При переводе она заметила, что в коридоре никого нет:

– Раньше я слышала стук сапог, везде расхаживала охрана… – Фаина не могла знать, что, по распоряжению товарища Котова, бойцов перевели этажом выше, к палате интенсивной терапии, где приходила в себя Саломея. Неосвещенный вестибюль пустовал:

– Наверное, вахтер ночью не дежурит, а все врачи… – Фаина нахмурилась, вспоминая слово, – они в ординаторской… – торгуя анашой, она познакомилась с медсестрами, воровавшими из больниц наркотики. Девушка знала распорядок работы госпиталей:

– Ночью гораздо меньше персонала, что мне только на руку… – перевалившись через край лодки, она подхватила просыпающегося мальчика. Ветер был легким, но Фаина не бралась за весла:

– Пусть нас отнесет дальше, в открытое море… – она вытянула мокрые ноги, – Исаак сейчас потребует грудь… – за день она поняла, что мальчику пока надо только есть и спать:

– Пусть так и делает, сколько хочет, – ласково улыбнулась Фаина, – бедное дитя, он лишился матери. Ничего, я о нем всегда позабочусь… – она пока не думала о будущем:

– Сначала надо выбраться отсюда, прибиться к казахам, кочующим по пустыне. На них милиция внимания не обращает. Надо украсть чистый паспорт… – документы Елизаровой Фаине было никак не забрать, но метрика надежно покоилась в ее белье, – я сделаю вид, что рожала дома. Мальчика оформят, как моего сына… – она держала в руках еврейского ребенка.

Заметив карточку, над кроваткой младенца, девушка, сначала, не поверила своим глазам.

Летом сорокового года, по дороге в санаторий ХТЗ, в Крыму, на перроне станции Лозовая родители передали ее с рук на руки бабушке, матери отца. Увидев плетеную корзину, отец вздохнул:

– Мама, зачем? Я посылаю тебе деньги. Неудобно, ты мать коммуниста, вдова ударника труда, а стоишь с пирожками, на вокзале… – бабушка приосанилась:

– У меня лоток горторга, милый мой. Для столовой у меня силы не те, а за моими пирожками люди годами приезжают, каждое лето… – до революции, дед Фаины заведовал станционным буфетом:

– И после революции тоже, – объяснила ей бабушка, – мы с ним на пару людей кормили… – за три месяца в Лозовой, с бабушкиным куриным супом и варениками, Фаина вытянулась и загорела. Девочка пропадала в вишневых садах, купалась с местными ребятами, в мелкой реке:

– Там я и научилась грести. Бабушка, по секрету, показала мне, как зажигать свечи, в пятницу… – утром пятницы Фаина, с бабушкой, шла в скромный домик, на окраине Лозовой. В плетеной сетке, на руке пожилой женщины, свешивала голову живая курица:

– Мы несли птицу резнику, – вспомнила Фаина слово, – то есть шойхету… – старичок в картузе усаживал Фаину в прохладной комнатке, в компании потрепанных книг, с пожелтевшими страницами. Девочка рассматривала черные буквы:

– Похоже на идиш… – родители выписывали ей детскую газету, «Зай грейт», – можно попробовать прочитать… – кое-какие слова она узнавала. Застав ее шевелящей губами, бабушка пошепталась со старичком:

– В конце концов Исаак тоже к вам ходил, – услышала Фаина, – задолго до того, как он стал посещать партсобрания… – резник, оказавшийся еще и учителем, меламедом, объяснил Фаине, что язык называется святым:

– Не мамелошн, не идиш, а лошн-койдеш, – подумала девушка, – иврит, на нем говорят в Израиле… – она легко разобрала слова на карточке:

– Мальчик Судаков, – Фаина покачала размеренно сосущего ребенка, – я тебе все расскажу, когда ты подрастешь… – девушка оглянулась. Каменистый пляж превратился в темную полоску, рядом смутно белели здания госпитального комплекса. Крупные звезды отражались в едва плещущемся море. Над волнами повис яркий кусочек луны. Остановившись, мальчик любопытно поводил глазками:

– Кушай, – заворковала Фаина, – кушай, заинька, кушай, мой хороший. Мы с тобой не пропадем, Исаак Судаков…

Черная точка лодки растворилась на западе, слившись с ночным небом.

Председатель Комитета Государственной Безопасности, генерал Иван Александрович Серов, прилетел на экспериментальный полигон ближе к вечеру.

Над Аральским морем повисло жаркое марево, ветер гонял по бетонке белый песок. Пыль забивалась в рот, лезла в глаза. Серов, отплевываясь, прищурившись, сбежал по трапу:

– Предупреждаю, гражданин Эйтингон, – сказал он, вместо приветствия, – после дозаправки, машина будет готова уйти в обратный рейс. Собирайте пожитки, если они у вас имеются… – Серову почти хотелось отправить старого маразматика, как он думал об Эйтингоне, куда-нибудь на Колыму:

– Пусть вкалывает в вечной мерзлоте, а не сидит в благоустроенном коттедже, попивая коньяк, растяпа… – судя по утренней радиограмме, пришедшей с острова Возрождения, сын его светлости бесследно исчез. Профессор Кардозо валил случившееся на проклятую зэчку Елизарову:

– У нее начался послеродовой психоз, – развел руками профессор, – в этом есть и моя вина. Я сказал, что у нее родился мальчик… – Сабуро-сан не помнил пола мертвого младенца, в карточку Елизаровой тоже ничего не занесли:

– Увидев здорового ребенка, приложив его к груди… – Кардозо вздохнул, – она потеряла контроль над психикой. Но вообще… – торопливо добавил профессор, – пол младенца значения не имеет. Елизарова сошла бы с ума и при виде девочки… – поинтересовавшись исходом психоза, Эйтингон услышал бесконечную литанию убитых разными способами младенцев и покончивших с собой матерей:

– В конце концов, похожего на его светлость ребенка, отыскать, дело одного дня, – напомнил он себе, – в стране хватает домов младенца. Но мерзавка Саломея, услышав о пропаже сына, может отказаться поднести ручку к бумаге… – скрывать происходящее от пришедшей в себя Саломеи было бессмысленно. Профессор Кардозо вызвался поговорить с женщиной:

– Госпожа Судакова моя будущая супруга, – напыщенно сказал он, – я должен поддержать ее, в трудную минуту… – матримониальные планы Саломеи Наума Исааковича не занимали:

– Пусть ставят хупу, венчаются, посещают мечеть… – он сдержал ругательство, – Кардозо сейчас будет плясать под ее дудку. Она упрется, проклятая дрянь. Она не напишет письма, пока не получит ребенка… – Эйтингон разослал фотографии Елизаровой, или Генкиной, в соответствующие управления, в Ташкенте и Алма-Ате. Глядя на карту Средней Азии, ему хотелось закрыть глаза:

– Проклятая Марта пряталась в Казахстане, здесь она перешла китайскую границу, с отродьем Антонины Ивановны… – бывший Володя Иванов, ставший бароном де ла Марком, по словам Саломеи, собрался в военную академию:

– Еще один волчонок, – хмуро подумал Наум Исаакович, – не сомневаюсь, что его деньги пойдут на содержание шпионских гнезд, вроде «Голоса Европы». Он миллионер, как и его кузина, Маргарита, владелец половины крупнейшей угольной компании на континенте…

У казахов и узбеков, живших по берегам Арала, имелись лодки. Елизарова тоже угнала госпитальную посудину, однако патрульные катера, прочесавшие море, не нашли и следа женщины:

– И не найдут, – понял Эйтингон, – если она наткнулась на рыбаков, она давно на суше, а вокруг тысячи квадратных километров суши… – узнав об уголовном прошлом Елизаровой, он насторожился, но потом обругал себя:

– Дамочка почти десять дет пробыла в местах, не столь отдаленных. В сорок пятом, когда покойный мистер Кроу и его светлость явились в Москву, ей было двенадцать лет. Хотя она беспризорница, болталась на вокзалах. Она могла наткнуться на Волка, короля уголовного мира… – Эйтингон покачал головой:

– Нет. Его светлость не знал, что Саломея ждет ребенка. Он понятия не имеет, где его сбежавшая жена. Он никак не мог послать сюда агента… – неудачные стечения обстоятельств, казалось, преследовали Наума Исааковича:

– Теперь избач мне откровенно намекает, что я могу покинуть остров в наручниках… – в салоне ЗИСа гудела система охлаждения воздуха. Серов принял от Эйтингона тощую папку с оперативными данными:

– Одно название, что данные… – Наум Исаакович изучал недовольное лицо начальства, – никто ничего не знает, никто ничего не видел, а медсестре Елизарова уперла шило в шею. Где она взяла шило… – Серов прервал молчание:

– Вы говорили с ней, то есть с Саломеей… – Наум Исаакович посетил палату после обеда. Он не на грош не верил в разыгранную девушкой истерику:

– Она ломает комедию, но зачем? Что ей от нас нужно… – Саломея потребовала разговора с Серовым:

– Хорошо, что не с Хрущевым, вкупе с Политбюро… – Наум Исаакович кивнул:

– Да. У нее есть важная информация, она обещала сообщить сведения лично вам… – Серов, раздраженно, распустил узел галстука. Избач прилетел на остров в штатском костюме:

– Молите Бога, в которого вы не верите, гражданин Эйтингон, чтобы информацией оказалось ее согласие написать весточку супругу. Иначе я не позавидую вашей дальнейшей судьбе… – по лицу Эйтингона Серов понимал, что тот думает о детях:

– Пусть думает дальше, – зло сказал себе генерал, – он их никогда в жизни не увидит. С его драгоценным Сашей он тоже перестанет переписываться. Подросток не должен подпасть под влияние подручных Берия… – на каменных ступенях больницы их встречал профессор Кардозо:

– Прошу вас, Иван Александрович, – врач изогнулся, – следуйте за мной, третий этаж… – Эйтингон хмыкнул:

– Избач его роста, а Кардозо, все равно, кланяется. Приучился у нацистских хозяев, двуличная тварь… – он поймал себя на привычной брезгливости:

– Хорошо, что профессор сошелся с Саломеей. На них обоих пробы негде ставить, они друг друга достойны… – в палате девушки пахло лавандой. Саломея, в атласном халате, восседала на подушках, прижав платок к набухшим слезами глазам. Завидев Кардозо, она сглотнула:

– Давид… товарищ Котов, товарищ генерал… – Серов, неловко, поклонился, – скажите, что мой мальчик жив, что он в безопасности, что его спасли… – Кардозо, аккуратно, взял руку девушки:

– Милая, малыша ищут, и, обязательно, найдут… – крупные слезы катились по еще желтоватым щекам. Девушка всхлипнула:

– Давид, принеси мне воды… – Кардозо засуетился:

– Сейчас выпьешь боржоми, это бальзам, для печени… – дверь закрылась, Саломея вытерла мокрое лицо:

– Товарищ генерал… – девушка кивнула в сторону Эйтингона, – пусть товарищ Котов меня переведет… – она говорила по-немецки. Серов откашлялся:

– Вы утверждаете, что у вас есть важная информация, фрау… – он замялся, – Судакова, но сначала обсудим вопрос письма в Лондон, о котором мы договаривались… – красивая рука, с длинными пальцами, постучала по кровати:

– Я остаюсь в Советском Союзе, – заявила Саломея, – я выхожу замуж за профессора Кардозо. Вы гарантируете мою безопасность, находите моего сына, я получаю офицерское звание, в вашей системе… – Наум Исаакович шагнул вперед:

– Но что получаем мы, милочка? Не забудьте о письме… – сухие губы тронула улыбка:

– Я к нему и веду. Письмо напишу не я… – Серов, недовольно, бросил: «А кто же?». Саломея откинулась назад, рыжие волосы метнулись по плечам:

– Господин Рауль Валленберг, – спокойно ответила девушка.

Конверт Ционе принесли на подносе, вместе с чашкой кофе, со взбитыми сливками. Рядом лежала записка от профессора Кардозо:

– Милая, фельдъегерь привез документы из Москвы… – читала Циона разборчивый почерк, – я на срочной операции. Когда ты оправишься, мы устроим вечеринку, для сотрудников… – Циона, кивком, отпустила медсестру. С этажа интенсивной терапии девушку перевели в палату для выздоравливающих:

– Но это не моя комната, – поняла Циона, – там, наверняка, все перевернули вверх дном, после побега Елизаровой, или Генкиной… – она сглотнула слезы. Поиски уголовницы не прекращались, однако Циона понимала, что женщина может быть где угодно. Циона боялась подумать о судьбе малыша:

– Я его даже не видела, – вздохнула девушка, – роды прошли очень быстро, я была почти без сознания, начались судороги… – от профессора Кардозо Циона узнала, что на свет появился мальчик. Она хотела назвать сына Максимилианом, в честь отца:

– Елизарова может продать его цыганам, – Циона вспомнила детские сказки, – накачать его наркотиками, просить с ним милостыню. Мой мальчик будет страдать, кто его спасет… – слезы капали на конверт, плотной бумаги. Циона предложила начальству, как она думала о Серове, поехать на встречу с Валленбергом после выздоровления:

– Его судьбу часто обсуждал мой муж, – небрежно заметила Циона, – на западе уверены, что Советский Союз либо расстрелял Валленберга, либо держит его в гулаге… – по лицам генерала и товарища Котова, она поняла, что не ошиблась. Она знала, как, на самом деле, зовут Котова, но, по привычке, обращалась к нему с оперативной кличкой:

– Товарищ Серов, товарищ Нахум, – рассудительно сказала Циона, – господин Валленберг влюбился в меня, в Будапеште, в сорок четвертом году. Он мужчина, джентльмен. Он не устоит перед просьбой женщины, заключенной, страдающей, той, кого он любил когда-то… – остальное, по выражению товарища Нахума, представляло собой технические аспекты дела.

Циона поморщилась от неприятного ощущения в туго перевязанной груди:

– Мне сделали укол, молоко скоро уйдет. Но мальчик вернется ко мне, он обретет настоящую мать, настоящих родителей… – Ционе нужна была свобода:

– Не огрызок свободы, как в браке с Кардозо, а неограниченный доступ к почте, уходящей на запад, к секретным материалам ведомства товарища Серова. Я должна отправить Максу весточку о нашем малыше. Макс приедет, мы отыщем ребенка. Я наплюю и на Кардозо, и на Советский Союз… – Валленберг Циону не интересовал:

– Судя по всему, он пока не погиб… – девушка надорвала конверт, – но какая разница? Джон приедет, спасать его, – Циона усмехнулась, – их расстреляет Комитет, и дело с концом… – она не сомневалась, что муж не усидит на месте:

– Валленберг считается героем, мучеником, – заметила Циона русским, – запад организует совместную миссию по его спасению. В десанте примут участие британцы и американцы, то есть тоже моя родня… – она тонко улыбнулась:

– До Валленберга они не доберутся. Меня никто не увидит, никто не узнает, что со мной случилось. Знает Кардозо, – она держала выписанное в Москве свидетельство о браке, – однако он никуда не собирается, с острова, и не станет болтать… – фото для паспорта сделали третьего дня, в палате:

– Они быстро сработали, – хмыкнула Циона, – в паспорте стоит штамп… – зная польский, она разбирала русские слова. Девушка повертела красное удостоверение, с тиснеными золотом буквами:

– Рабочий документ. Бумажка нужна, пока я здесь. Когда за мной и малышом приедет Макс, я выброшу макулатуру в корзину… – к отпечатанному на английский язык листу прикрепили записку. Циона узнала почерк товарища Котова:

– Проект приказа, – писал куратор, – после завершения операции вы получите награду… – Циона скользила взглядом по ровным строкам:

– За успешное выполнение заданий правительства и проявленные мужество и героизм наградить капитана Мендес медалью «За отвагу» … – в советском паспорте и удостоверении Комитета значилась новая фамилия Ционы:

– Так лучше, – решила она, – Кардозо привлекает внимание. Давид стал Мендесом. Многие думают, что он приехал в СССР из Испании, до войны. Мендес, Саломея Александровна… – она захлопнула паспорт, – Циона умерла, ее больше нет… – сложив документы, девушка допила кофе. Муж, как смешливо думала Циона о Давиде, позволил ей курить в палате:

– Он вообще сделает все, что я скажу, – Циона потянулась, – он счастлив, что заполучил женщину. Придется с ним спать, но вряд ли он захочет детей. Мне тоже никого не надо, кроме Фриды и моего мальчика, Максимилиана… – щелкнув зажигалкой, она взглянула в окно. Над Аральским морем играл огненный закат:

– Словно в Будапеште, – поняла Циона, – где у нас была всего одна ночь. Но я знала, что родится мальчик, наследник фон Рабе, так и случилось. Максимилиан не бросит нас, мы его семья. Он приедет, увезет нас домой…

Потушив сигарету, уютно устроившись под шелковым одеялом, Циона мирно заснула.

Алма-ата

В пыльном коридоре назойливо жужжала муха. На щите, проржавевшими канцелярскими кнопками, прикрепили двухнедельной давности «Правду»:

– Торжественное открытие в Ленинграде памятника великому русскому поэту, Александру Сергеевичу Пушкину. Работники строящейся атомной станции встали на ударную трудовую вахту, в честь пленума ЦК КПСС. Встречи президента Хо Ши Мина с корейской молодежью. Трудящиеся СССР осуждают антисоветский роман Бориса Пастернака… – внизу страницы напечатали скромную заметку:

– О вступлении в действие советско-польского соглашения о репатриации из СССР лиц польской национальности… – приоткрылась обитая дерматином дверь, с черной табличкой:

– МВД Казахской ССР, Управление по городу Алма-Ата. Отдел виз и регистраций. Прием по вопросам выезда из СССР, репатриации, оформление документов иностранным гражданам.

Единственный посетитель устроился под тусклой лампочкой, уткнув прикрытую кепкой голову в потрепанную книжицу, в бумажной обложке. В темной бороде сверкала легкая седина, он мерно раскачивался. Из-под обвислого, явно купленного в комиссионке пиджака, торчали посеревшие нитки. Девушка, милиционер, из приемной начальника ОВИРа, поморщилась:

– Ходит, как на работу, второй год подряд. Как его сактировали, так и ходит, заявления подает, словно пишущая машинка… – в ОВИРе узнавали неловкий почерк посетителя, орфографические ошибки, усеивавшие текст, на русском языке. На левой руке у него не было двух пальцев:

– Отморозил на зоне, – в приемной наизусть выучили дело гражданина, – ему выписали двадцать пять лет, за бандитизм, осенью сорок пятого года… – судимость с просителя не сняли, но отсидел он всего десять лет:

– Инвалид третьей группы, его выпустили по туберкулезу…

Больным мужчина средних лет, правда, не выглядел:

– Все равно, он тунеядец, – хмыкнула девушка, – то есть на бумаге он грузчик, на рынке, но вряд ли он там появляется. Евреи не работают, а только торгуют… – после выхода на волю, гражданину влепили минус, запрещающий проживание в больших городах. В список входила и Алма-Ата. В его паспорте стоял штамп о временной, пригородной прописке:

– Вряд ли он туда ездит каждый день, – вспомнила девушка название поселка, – это час дороги. Значит, нарушает паспортный режим, рискует штрафом. Но пойти отыщи, где он ночует. У нас большой город… – на электроплитке уютно засвистел чайник. В ящике стола девушки пряталась булочка, купленная по дороге на работу, и бутерброд с копченой колбасой, приготовленный мамой. Там лежал и свежий номер нового журнала, «Юность».

Начальник ОВИРа пребывал на совещании, в министерстве, девушка ожидала спокойного рабочего дня. Как и все подразделения городской милиции, они получили ориентировку о розыске опасной воровки, некоей Елизаровой:

– Она же Генкина, рост примерно 160 сантиметров, телосложение хрупкое, блондинка, глаза голубые, при ней может находиться новорожденный ребенок… – с мутной фотографии смотрела угрюмая, ярко накрашенная девица:

– Здесь она не появится, – девушка зевнула, – ладно, выставлю еврея и пообедаю… – встрепенувшись, он поднял голову. Милиционер, неприязненно, сказала:

– Пройдите в приемную, гражданин Бергер. И снимите головной убор, здесь вам не синагога… – девушка часто проезжала на трамвае, мимо покосившегося, деревянного домишка, рядом с оградой еврейского участка кладбища:

– Там похоронили какого-то раввина, до войны. Тоже бывшего зэка, он у них считается вроде святого… – в приемной запахло «Беломором». Девица тряхнула крашеными, светлыми кудряшками:

– Ладно, на улице жара, все равно придется проветривать… – под кепкой Бергера пряталась черная шапочка, потертого бархата:

– Голова у него тоже в седине, а ему только тридцать пять… – сесть посетителю не предложили, – вообще он недурен собой, но у него морщины, как у старика, и нет половины зубов… – она вытащила на свет очередное, безграмотное заявление Бергера, с размашистой резолюцией, красными чернилами:

– Вам отказано… – милиционер подтолкнула бумагу, алым ногтем, – в связи с недостаточностью оснований, для выезда из СССР… – голос у Бергера был сильный, но глухой, надтреснутый:

– Я родился в Польше, – упрямо сказал он, – в моем деле все указано. В двадцать втором году, в Вильно… – девушка терпеливо отозвалась:

– В сороковом году вы проживали в Каунасе, то есть находились на территории буржуазной Литовской Республики, добровольно вошедшей в семью советских народов. Вы гражданин СССР, а вовсе не Польши. Никаких прав на репатриацию у вас не имеется… – она, со значением, взглянула на часы:

– У нас обед, гражданин. Забирайте заявление, всего хорошего… – Бергер сунул бумагу в карман пиджака. Нахлобучив картуз, он буркнул:

– Я еще приду, с заявлением в адрес Совета Министров СССР… – девушка отозвалась:

– Гражданин Бергер, ваше право, подавать любые жалобы, а наше, – она помолчала, – то есть право органов социалистической законности, проверить вашу прописку и место работы, на предмет нарушений… – дверь грохнула, в воздухе повисла пыль старой штукатурки:

– Пусть хоть в ООН пишет, – весело подумала девушка, – ответ он получит одинаковый… – заварив чай, повесив на дверь табличку: «Обед», она пошла мыть руки.

На улице Бергеру ударило в глаза полуденное солнце. Конец июня выдался раскаленным. Малый талит и рубашка, под пиджаком, промокли потом. Бергер помахал старику, устроившемуся на углу, со связкой плетеных авосек. Седобородый, пожилой человек, тоже в кепке, сунул ворох авосек в крепкую, домашнего пошива сумку:

– Три продал, – сказал он, на идиш, – ребецин порадуется. Как говорится, добродетельную жену, кто найдет, цена ее выше рубинов… – переходя на святой язык, старик говорил на уютный, певучий лад, – у меня пальцы давно не те… – узловатые пальцы взялись за сумку, – а она плетет авоськи, старается. Будем сегодня при лепешках, при чае… – старик, внимательно, взглянул на Бергера:

– Отказали, – вздохнул он, – я по лицу твоему вижу, Лейзер. Но, как говорится, поднимаю глаза мои ввысь, откуда мне придет помощь… – Бергер отобрал у него сумку:

– Помощь моя от Всевышнего, Создателя неба и земли. Деньги у меня есть, не волнуйтесь. Сегодня халтура подвернулась, мясо из колхозов привезли… – он взглянул на уличные часы:

– Пойдемте, реб Яаков, скоро минха. Не след, чтобы люди ждали миньяна… – бережно поддерживая старика, он зашагал к трамвайной остановке.

Раскаленное масло шипело в чугунном казане, установленном на лотке, с облупившейся надписью «Алма-Атинский горторг». Продавщица, казашка, в грязноватом белом халате и фартуке, бойко растягивала тесто, кидая его в казан, вылавливая мягкие лепешки.

Под сводами Никольского рынка метались голуби. На прилавках громоздилась алая клубника и светлая, с румяными боками, первая черешня. Старушки из пригородов, с плетеными корзинами, продавали пучки петрушки и укропа, крепкие огурцы. Из эмалированных мисок, прикрытых марлей, ароматно пахло рассолом.

В боковой закусочной, стекляшке, в жестяные миски накладывали порции обеденного бешбармака, с лапшой и картошкой. Продавцы забегали сюда со стаканами. Буфетчик, под стойкой, плескал своим людям порцию водки.

В колхозных рядах рубили мясо, накладывали в сетки домохозяек крупные яйца. Рядом с лотком, где жарили лепешки, устроился старичок, с брезентовым рюкзаком и парой бидонов. Рукописное объявление гласило: «Горный мед, настойка женьшеня, мумие». За спиной продавщицы висел щит: «Их разыскивает милиция». Третьего дня, среди мутных фотографий рецидивистов, появился свежий, четкий снимок:

– Гражданка Елизарова Ольга Владимировна, она же Генкина Фаина Исааковна, опасная воровка. На вид лет двадцати пяти, рост средний, волосы светлые… – базарные милиционеры выучили приметы Елизаровой наизусть. Прохаживающийся по рядам казах в форме, окинул взглядом шумную толпу:

– Никого похожего нет, одни старые рожи. Рынок в центре города, Елизарова сюда не отправится… – он лениво подумал, что надо шугануть старичка с медом:

– Всем известно, что пчел он кормит сахаром… – усмехнулся милиционер, – а мумие варганит из куриного помета. Но пусть стоит, дураков на свете много… – он подошел к лотку, старичок засуетился:

– Ничего, – добродушно сказал милиционер, – вы с разрешением на торговлю, у вас все в порядке… Кусая лепешку, казах добросовестно отвечал на расспросы продавщицы о родне. Женщина приходилась ему троюродной тетей:

– Жениться тебе надо, – весело сказала она, раскатывая тесто, – что за радость, в общежитии обретаться. Или ты сначала министром хочешь стать, – она подмигнула юноше, – этого долго надо дожидаться. Ничего, приедем в отпуск домой и погуляем, на твоей свадьбе…

Милиционер рассматривал яркий плакат, на щите с афишей кинотеатров, у выхода из рынка:

– «Высота», фильм товарища Зархи, – вспомнил он, – лента производственная, но ребята ее хвалили. Может быть, позвонить Наташе, пригласить ее… – он подумал о светлых кудряшках девушки, из отдела виз и регистраций, – но зачем ей простой милиционер, еще и казах… – сослуживицу он видел несколько раз, на общегородских совещаниях. Вздохнув, юноша прищурился. Старушка в туго завязанном платке, всегда напоминавшая ему о собственной бабушке, притулилась у афиши, с ворохом плетеных авосек:

– У нее разрешения на торговлю, наверняка нет, – он принял у продавщицы пирожок с ливером, – но ей седьмой десяток идет, зачем ее гонять… – казах, несколько раз, проверял у пожилой женщины документы:

– Жена ссыльного, из Днепропетровска. Они евреи, приехали сюда до войны… – запомнив имя старухи, казах сверился с архивными папками:

– В тридцать девятом году. Ее муж проходил по делу Шнеерсона. Она добровольно за ним поехала, словно декабристка… – о декабристах им рассказывали в школе. Пожилая чета сначала обреталась со Шнеерсоном, в поселке ссыльных, под Кзыл-Ордой:

– В сорок четвертом году Шнеерсона сактировали, ее мужа тоже, разрешили им переезд в Алма-Ату… – кроме авосек, старушка торговала домашними, ядовито-зелеными и ярко-красными леденцами. Казах, несколько раз, получал от нее гостинец:

– Пусть стоит, она безобидна. У нее муж на руках, им надо зарабатывать деньги… – в дверях заклубилась толпа колхозников, в потрепанных халатах, в сапогах. Женщины покрывали головы белыми платками, некоторые несли детей. Малыши шныряли под ногами, милиционер услышал капризный голос:

– У бабушки конфеты, хочу конфету… – он улыбнулся:

– Деревенские люди, по лицам видно. Наверное, приехали столицу посмотреть… – взгляд остановился на невысокой женщине, в просторном, вышитом платье, при платке, с перевязью на плече. Юноша разглядел голубые глаза незнакомки. Швырнув под ноги недоеденный пирожок, он заливисто засвистел: «Стоять! Милиция!».

Расталкивая людей, казах бросился к ведущим на улицу дверям. Наскочив на давешнюю старушку, он своротил в проход ручной лоток. Конфеты рассыпались по затоптанному полу рынка. Ребятишки ползали под ногами, расхватывая леденцы. Под сапогом милиционера захрустел алый петух:

– У дяди форма, – восторженно крикнул кто-то из старших детей, – дядя, дайте пистолет подержать… – парнишки и девчонки обступили его, хватаясь за ремень и портупею. Мужчины затаскивали на рынок отчаянно блеющего барана:

– Освободите дорогу, – велел милиционер, пытаясь стряхнуть ребятню, – сюда нельзя с животными, продажа живности с рук запрещена… – ему под нос сунули затрепанную бумажку:

– Мы не с рук, брат, – обиженно сказал старший – у нас колхозный товар. Вот санкция горторга… – он перешел на ломаный, русский язык. Милиционер ловко прихлопнул детские пальцы, тянущиеся к его кобуре:

– Не трогай оружие, это опасно… – паренек лет шести выпятил губу, – санкция или не санкция, но с живностью отправляйтесь на задний двор… – баран заревел, сзади закричали:

– Дайте выйти, устроили ходынку. Прете и прете, что вам в колхозах не сидится… – старший казахов огрызнулся:

– Без нас ты с чем бешбармак будешь жрать? С одной лапшой?

Милиционер отпихнул ногой барана:

– С вами была женщина, русская… – казах пожал плечами:

– Откуда нам взять русскую? Женщины наверх пошли… – он указал на галерею, где горторг разместил магазинчики с галантереей, парикмахерскую, лоток с игрушками, – ниток купить, пряжи… – казах подытожил: «Дребедени всякой».

На галерее мелькали белые платки:

– На рынке тысяч пять человек, а то и больше… – бессильно подумал милиционер, – где ее искать? И вообще, может быть, мне все привиделось… – барана, наконец, убрали с дороги. Мужчины поднимали брыкающееся животное в кузов колхозной полуторки. Для очистки совести милиционер оглядел двор:

– Наверное, и правда привиделось. Ладно, пусть едут к задней двери, бараны с баранами… – возвращаясь к лотку с лепешками, он заметил, что продавщица авосек тоже исчезла с излюбленного места:

– Я ее заработка лишил… – он вспомнил разлетевшиеся по полу леденцы, – надо завтра у нее конфет купить, для ребят в общежитии… – на лотке его ждал еще один пирожок с ливером:

– Колхозники, – сочувственно сказала родственница, – правила для них не писаны. Поешь, милый, ты весь день на ногах… – приняв промасленную чековую ленту с пирожком, милиционер забыл о неизвестной, голубоглазой женщине.

В крохотной кухоньке, на газовой плитке побулькивала кастрюлька, с кашей. В хлипкую дверь доносилось куриное квохтанье. Заблеяла коза, неподалеку прогрохотал поезд. Еврейский участок кладбища граничил с железной дорогой. Каждые четверть часа на пристройку веяло гарью. Жаркий ветер нес на маленький участок желтую пыль:

– Бабушка тоже жила рядом с переездом, в Лозовой, – вспомнила Фаина, – она шутила, что тридцать лет засыпает под шум поездов… – сначала Исаак вздрагивал, недовольно попискивая, всякий раз, когда мимо проносился состав:

– Теперь он привык, мой хороший… – Фаина покачала мальчика, – у бабушки тоже стояли герани, на подоконнике… – в единственной комнатке пристройки, кроме гераней, двух аккуратно заправленных топчанов, и фибрового чемодана с одеждой, больше ничего и не было:

– Посмотрела бы ты на наш сад, в Екатеринославе … – Хая-Голда усадила Фаину на табурет, – у меня все цвело, розы, сирень, шиповник, вишневые деревья… – на участке возвышалась единственная, кривоватая яблоня:

– Не все золото, что блестит… – пожилая женщина перешла на русский язык, – деревце неказистое, но плодов дает столько, что хватает до следующего года… – Фаина еще не видела мужа старушки:

– Реб Яаков на минхе… – деловито объяснила женщина, – потом урок Мишны, Талмуда, вечерняя молитва… – Фаина не знала этих слов, но Хая-Голда говорила на идиш с привычным акцентом:

– Словно я опять в Лозовой, – вздохнула Фаина, – домик маленький, но здесь так спокойно… – она прижалась щекой к щечке мальчика:

– С казахами я не попрощалась, – грустно сказала Фаина, – а ведь они хорошие люди. Хороших людей на свете больше, чем плохих, Исаак Судаков…

На рассвете, проснувшись на дне лодки, Фаина обнаружила себя в зарослях шумящих камышей. Покормив мальчика, наскоро прополоскав пеленки, она соскочила в мелкую воду. Вокруг стояла тишина. Раздвинув камыши, она заметила на горизонте черные точки рыбацких лодок:

– Я рисковала… – призналась Фаина мальчику, – но больше делать было нечего… – услышав об острове, казахские рыбаки что-то пробурчали:

– Туда никого не пускают, – объяснил Фаине бригадир, кое-как говоривший по-русски, – мы и сами те места обходим стороной. Еще в царское время на остров редко кто ступал, вокруг только пустыня… – Фаина никому не хотела рассказывать о госпитале:

– Мне все равно не поверят, – она покачала Исаака, – даже ребецин я только сказала, что бежала из заключения… – старушка не спрашивала, за что сидела Фаина, а девушка не собиралась вспоминать прошлое:

– Что было, то миновало, – сказала она засыпающему Исааку, – но надо еще украсть какой-то паспорт… – казахи не интересовались, как ее зовут, приходится ли она матерью ребенку:

– Мать, конечно, – подумала Фаина, – он сирота. Его родителей, наверное, расстреляли… – жены рыбаков обрядили ее в местное платье и платок. Проспав ночь в кузове пахнущей рыбой полуторки, Фаина оказалась за полтысячи километров от Аральского моря, в центре Казахстана:

– Меня передали с рук на руки колхозникам, так я сюда и приехала… – осторожно поднявшись, девушка помешала кашу:

– Хая-Голда пошла за водой, хотя я ей предлагала помочь. Кашу она варит на козьем молоке, ради меня… – старушка помотала головой:

– Отдыхай, милая. У тебя малыш, ты кормишь… – темные глаза подернулись грустью, – нам с ребе Яаковом Господь оставил только одного ребенка… – в тридцать девятом году Хая-Голда приехала в Казахстан не одна, а с дочерью:

– Фейга была инвалидом, – пожилая женщина помолчала, – у нее в младенчестве случилась болезнь, она плохо ходила… – дочь стариков умерла в один год с ребе Шнеерсоном:

– У них могилы рядом, то есть она в женском ряду лежит… – Хая-Голда рассматривала метрику Фаины, – мы с тобой сходим, к охелю… – Фаина поняла, что так хасиды назвали захоронение ребе Шнеерсона. Муж Хаи-Голды, реб Яаков, был меламедом, в Екатеринославе:

– Он на все руки мастер, – улыбнулась пожилая женщина, – и мезузы пишет, и птицу режет. Лейзера он тоже всему научил… – Лейзера, вышедшего из заключения польского беженца, Фаина тоже пока не видела. Тихо пройдя в комнатку, она устроила мальчика на топчане:

– Ребе, значит раввин. Бабушка так обращалась к меламеду, в Лозовой. Я помню, что у нее тоже висела мезуза на косяке… – Фаина, несмело коснулась пальцами деревянного футляра.

Запинаясь, она рассказала Хае-Голде о харьковском расстреле евреев, о смерти матери и брата. Старушка погладила ее по голове:

– Ничего, милая. Гитлер, да сотрется его имя из памяти людской, мертв, а наш народ жив, и будет жить… – она пощекотала Исаака, мальчик уцепился за ее палец:

– Брис тебе устроим, – пообещала Хая-Голда, – был бы жив рав Леви-Ицхак, он стал бы твоим сандаком… – Фаина вспомнила недовольный голос отца, доносившийся с кухни:

– Это большой риск, милая. Я коммунист, начальник участка. Не все врачи, евреи. Вдруг кто-то донесет, что ребенок обрезан… – мать отозвалась:

– Исаак, не делай из мухи слона. Доктор напишет справку, что операция потребовалась по медицинским показаниям. Даже члены бюро обкома партии обрезают сыновей… – церемонию провели дома, за закрытыми дверями. Фаина посмотрела на мирно спящего мальчика:

– Ему больно будет, – испуганно подумала девушка, – бедный мой. Сенечке дали немного вина, на пальце и он успокоился… – Фаина вспомнила слово, услышанное от меламеда, в Лозовой:

– Мицва, то есть заповедь. Как свечи, как мезуза… – на цыпочках пройдя на кухню, она сняла кашу с огня:

– У бабушки была раздельная посуда. Папа говорил, что это религиозные предрассудки… – потертая эмаль отливала молочной голубизной. Хая-Голда объяснила, что в синагоге устроена мясная кухня:

– Одно название, что кухня, – кисло сказала старая женщина, – реб Яаков и реб Лейзер режут пару куриц, на шабат. Что за шабат, без мяса? В Екатеринославе, на праздники, тысячи человек при синагогах кормили… – курицу Хая-Голда обещала ей завтра. Фаина задумалась:

– Их покойная дочка была моя ровесница. Может быть, у них сохранились какие-то документы? Я тоже Фейга, как мне бабушка сказала… – Фаину назвали в честь умершей незадолго до ее рождения бабушки по матери.

Снаружи раздались шаги, что-то звякнуло. Девушка, с ложкой в руке, с распущенными по плечам волосами, высунулась с кухни. На подол казахского платья выплеснулась вода. Высокий мужчина, в кепке, в старом пиджаке, с побитой сединой бородой, отпрянул назад:

– Простите, – пробормотал он, – ребецин сказала, что вы устали, я думал, что вы спите… – на ее волосы смотреть было нельзя, но из слов ребецин, Бергер понял, что девушка то ли вдова, то ли вообще не замужем:

– Все равно нельзя, – напомнил себе Лейзер, – она порядочная женщина, дочь Израиля… – заходящее солнце золотило мягкие пряди. На белом носу он заметил стайку веснушек. У девушки было усталое, хмурое лицо:

– Не хмурое, – поправил себя Бергер, – она улыбнулась, как, как… – не умея подобрать слов, он пробормотал:

– Словно лилия между тернами, так возлюбленная моя между девицами… – Лейзер обругал себя:

– О чем ты думаешь? Поставь воду, отправляйся на занятие… – Мишну изучали несколько стариков. Молодежь, в синагоге, разумеется, не появлялась. Бергер помнил тысячи студентов, в довоенных ешивах Польши и Литвы, гул детских голосов, заучивающих алфавит:

– Никого не осталось, – понял он, – неправда, остался Израиль. Мы туда доберемся, обещаю. То есть я доберусь… – щеки залила краска, он смутился:

– Простите, мне надо в синагогу. Воду я принес, ребецин сейчас придет… – девушка подала ему руку:

– Вы, наверное, Лейзер. Меня Фаиной зовут…

Не приняв рукопожатия, он вынырнул во двор. Постояв с протянутой ладонью, Фаина хмыкнула:

– Странный какой-то. Ладно, надо яйца сварить. Хая-Голда хотела сделать салат, с луком… – из комнаты захныкал Исаак, Фаина захлопнула дверь пристройки.

Несмотря на увечье, Бергер ловко управлялся с делами и левой рукой.

Прижав чугунным утюгом край паспорта, он, старательно, избегал глядеть на черно-белый, свежий снимок, появившийся на странице. Свет керосиновой лампы падал на прикрытый растрескавшейся клеенкой, шаткий кухонный стол. С появлением Фаины в пристройке, реб Яаков переехал в синагогу, в каморку, где обычно, ночуя в городе, спал Бергер:

– Стану твоим соседом, Лейзер, – весело сказал раввин, – временно, пока… – Лейзер знал о чем говорит старик. Он видел фото Фаины на щите, со снимками рецидивистов. Девушка объяснила, что бежала из заключения:

– Она не говорит, за что сидела, – вздохнул реб Яаков, – но какая разница? Она дочь Израиля, у нее на руках дитя, мы обязаны ее спасти… – фотограф, из стариков, ходивших на молитвы, сделал снимок Фаины в воскресенье, после быстрой церемонии обрезания. Сандаком стал сам Лейзер:

– Кроме рава Яакова, никто больше не умеет делать брит, – понял он, – надо, чтобы он меня научил. Пальцы у меня хорошие, бойкие…

Вопреки мнению девушки из ОВИРа, два пальца на левой руке Бергер потерял не после обморожения. Разбитую пулей ладонь ему оперировали в лагерной санчасти, в июне пятьдесят четвертого года, после восстания зэка на Кенгирском лагпункте. Бергер чудом избежал суда и расстрела:

– Я работал в подпольной оружейной мастерской, – признался он старику, – но меня не посчитали зачинщиком бунта. Меня хотели депортировать на Дальний Восток, с другими участниками восстания, но гэбисты ждали, пока врачи разрешат перевозку… – он повертел искалеченной рукой, – а потом у меня открылся туберкулез…

Глаза сами возвращались на страницу паспорта Фейги Яковлевны Браверман, двадцати четырех лет, уроженки Днепропетровска:

– Она с волосами что-то сделала, – бессильно подумал Бергер, – на брис она не приходила, это не положено. На трапезе она сидела в платке ребецин. Я помню, что у нее обычно волосы не вьются… – Лейзер покраснел, – а здесь у нее локоны. Ребецин ее завила. Она очень красивая, Фаина… – Бергер скрыл вздох, – оставь, нельзя о ней думать… – он подтолкнул старику паспорт:

– Готово. Хорошо, что вы документы не сдали, когда ваша дочка умерла… – реб Яаков велел Фаине уезжать через несколько дней, когда мальчик оправится, после обрезания:

– Билет на поезд мы тебе купим, – пообещал старик, – в общий вагон. Ребецин тебе волосы перекрасила, проскользнешь мимо мелухи… – так реб Яаков называл советскую власть, – а в Сибири вы с Исааком затеряетесь… – по лицам стариков Бергер видел, что им жаль отпускать Фаину:

– Они совсем одни, после смерти дочери. Так бы у них появились и дочка, и внук. Но Фаину разыскивает милиция, это опасно… –словно услышав его, реб Яаков помотал седой головой, в черной кипе:

– Надо думать не только о себе, милый. Фейга… – он называл девушку на еврейский манер, – спасла дитя Израиля, вырвала его из долины смертной тени, как говорится в Теилим. Нельзя рисковать ни ей, мальчиком… – по словам старика, Судаковых в Израиле осталось мало:

– У рава Исаака, праведника, потомки стали светскими людьми, – реб Яаков задумался, – кто-то из них мог добраться до Советской России. Но если Фейга окажется в Израиле, как она хочет, она найдет родню мальчика. И ты отыщешь семью, – обнадежил он Лейзера, – как сказано, сеющий в слезах, пожинает с радостью…

Отец Бергера, до первой мировой войны, приехал в Мирскую ешиву из Палестины:

– В Польше он женился, – заметил Бергер в разговоре со стариком, – но из всех детей выжил только я. Мы переписывались с родней… – отец Бергера занял пост раввина в Вильно, – папа хотел отвезти меня на Святую Землю, после смерти мамы… – мать Лейзера умерла летом тридцать девятого года. Он махнул рукой:

– Вы знаете, что дальше случилось. Я бы уехал из Ковно, с учениками ешивы, на поезде рава Горовица, но папа лежал при смерти. Я его похоронил, но было поздно бежать. Литва стала советской, следующим летом началась война… – войну Бергер провел в еврейском партизанском отряде:

– В сорок четвертом году мне дали медаль, – невесело добавил он, – но потом отобрали. Из героев мы стали буржуазными националистами и бандитами. Евреев еще и в сионизме обвинили. Вытащили на свет, что мой отец родился в Палестине… – Лейзер помнил фотографии Старого Города и Меа Шеарим, снимки родни, в черных капотах и парадных, меховых штраймлах, в атласных и бархатных платьях. В Иерусалиме Бергеры делали ковчеги завета и мебель для синагог, вышивали мантии для Торы, писали мезузы и тфилин:

– Я тоже теперь умею… – он размял руку, – рав Яаков меня всему обучил, спасибо ему… – до войны Лейзер не знал русского языка. Во всех анкетах ему приходилось писать о неоконченном среднем образовании:

– Ешива не считается, – угрюмо сказал он старику, – а из польской школы меня забрали после бар-мицвы, как было принято… – за годы войны и лагерей Лейзер не забыл святой язык:

– Детей я обучу, и со взрослыми позанимаюсь, – понял он, – но какой из меня раввин? Так, меламед. Хотя у рава Яакова есть смиха, от рабби Леви-Ицхака. Тот свою получил от пятого любавичского ребе… – на дочери пятого ребе, женился нынешний глава любавичских хасидов, сын рабби Леви-Ицхака:

– Они в Америке живут, – вспомнил Лейзер, – но до Америки отсюда так же далеко, как до Израиля… – в приоткрытую форточку светила летняя луна, – все бесполезно, мелуха никогда не выпустит евреев из СССР. Я никогда не увижу Иерусалима, не помолюсь у Стены Плача. Она… Фейга, тоже хочет попасть в Израиль… – нашарив на столе папиросы, Лейзер закурил. Старик все рассматривал паспорт:

– Видишь… – он полюбовался снимком, – как хорошо все получилось. Браверман и Браверман, никто разбираться не станет… – он внимательно взглянул на хмурое лицо Бергера:

– Дай и мне, – попросил старик, – ребецин ворчит, когда я курю, но на седьмом десятке можно позволить себе папироску, когда жена не видит… – он подмигнул Лейзеру, – как сказано, добродетельную жену, кто найдет? Крепость и красота, одежда ее, весело смотрит она в будущее. Она наблюдает за хозяйством в доме своем и не ест хлеба праздности…

Бергер глубоко затянулся дымом:

– Реб Яаков, зачем я ей? Я бывший зэка, на десять лет ее старше, без образования, без специальности… – старик усмехнулся:

– Смиху я тебе дам, хоть завтра. Но мелухе все равно, будь ты трижды раввин. Придется работать грузчиком, или сапожником, чтобы соблюдать субботу. Ничего, я тоже работал… – он спрятал паспорт Фаины в ящик стола, – вы с Фейгой и мальчиком не пропадете…

Лейзер буркнул:

– Может быть, я ей и не нравлюсь вовсе. Надо посылать свата, а где я его возьму… – старик поднял бровь:

– А я на что? И ребецин поможет, я уверен. Нехорошо человеку жить одному, Лейзер. Ладно, давай укладываться…

Оставив старика за полуночным чтением псалмов, Бергер вышел на заднее крыльцо синагоги. Взлаивали собаки, рядом прогрохотал товарный состав. В пристройке зажгли лампу, он увидел стройные очертания женской фигуры. Распущенные волосы падали ей на плечи, она ходила по комнате, укачивая мальчика:

– Ее почти не видно, – понял Бергер, – она за занавеской. Так можно смотреть. Луна, правда, яркая, но, все равно, можно… – не отводя глаз от окошка каморки, он поймал себя на улыбке.

Бумажная папильотка полетела на колени Фаины, прикрытые скромной юбкой.

Ребецин принесла с рынка тюк подержанной, женской одежды:

– Из комиссионки, – весело сказала Хая-Голда, – вещи мне за бесценок достались. Посмотрим, что надо подогнать, что подрубить… – ребецин возила за собой ручную швейную машинку:

– В ссылке она нас кормила… – женщина погладила черный металл зингера, – Фейга ходила с костылями, но строчила ловко, руки у нее были хорошие. Мы вязали авоськи, варили леденцы, огород тоже помогал… – Фаине в городе появляться было опасно.

Девушка убиралась в пристройке, готовила для мужчин, в кухоньке при синагоге, возилась на огороде или грелась на солнышке, держа на руках Исаака. Мальчик жадно сосал, задремывая, Фаина тоже зевала:

– Он такой сонный… – улыбалась девушка, – он оправился, скоро мы поедем дальше…

На обрезание они с ребецин не ходили, просидев всю церемонию в боковой комнатушке. Фаина услышала обиженный плач, из-за деревянной стенки, ребецин отпустила ее руку:

– Вот и все. Сейчас принесу Исаака, сына Элиэзера… – деда Фаины тоже звали Лазарем. Реб Яаков, на трапезе, смешливо сказал:

– Сандак у нас почти отцом вышел. Впрочем, как говорится, нехорошо человеку жить одному. Может быть, скоро случится еще одна симха, торжество… – Фаина тогда поняла:

– Реб Лейзер на меня смотрит. Но ведь он ничего обо мне не знает, а если узнает… – она низко опустила голову, прикрытую платком ребецин. Еще один платок она нашла в тюке Хаи-Голды:

– Фотографии твои со щитов не сняли, – сообщила ребецин, – я так тебя узнала, на рынке. Я сразу поняла, что милиционер к тебе бежит… – они занимались леденцами. Исаак спокойно спал на топчане, в тени холщовой занавески. Золотистый сироп полился в формочку, Фаина облизала палец:

– Поэтому вы меня за руку схватили, вывели через боковой вход… – Хая-Голда кивнула:

– Я видела твою фамилию, под снимком. Что бы ты ни сделала, нельзя позволять дочери Израиля сгинуть бесследно… – Фаина, горько, подумала:

– Что бы я ни сделала… Старики меня не спрашивают, я сама хочу обо всем забыть, но нельзя такое скрывать, если… – щеки залила краска, ребецин отобрала у нее формочку:

– Реб Лейзер обувь принес, – невзначай сказала она, – примеришь потом. Руки у него золотые. Он мезузы пишет, туфли может сшить, на кухне отлично управляется. Голова у него тоже светлая, настоящий талмид хахам, как говорят мудрецы… – в последние дни Хая-Голда упоминала Лейзера к месту и не к месту. Фаина узнала, что бывший зэка не подал ей руки вовсе не потому, что невежлив:

– Нельзя трогать чужую женщину, – объяснила Хая-Голда, – только близкую родственницу… – Фаина подобрала папильотку:

– Но вы говорите, что нельзя смотреть на женские волосы. На трапезах я в платке, мы с вами везде сидим отдельно… – в шабат они с Хаей-Голдой ходили слушать чтение Торы. Женщины в синагоге устраивались за потрепанной занавеской. Ребецин показала Фаине главные молитвы:

– Сегодня Лейзер Тору читает, – заметила она, – впрочем, он почти всегда читает. У ребе Яакова глаза не те, что были… – свиток привезли в Алма-Ату до войны. Глухой, надтреснутый голос Лейзера, оказался неожиданно сильным:

– Слух у него хороший, – со знанием дела сказала ребецин, – но лагеря здоровья не прибавляют. До войны, в ешиве, он всегда вел молитву. Голос у него был красивый… – Фаина подумала:

– Он и сам красивый. Только он выглядит старше своих лет, из-за седины… – на трапезах, выслушав кидуш, они с Хаей-Голдой тоже усаживались за занавеской. Вино в синагоге ставили изюмное. Ребецин дала ей рецепт:

– Пригодится, – туманно сказала пожилая женщина, – записывай, насчет кухни, насчет ребенка… – получив школьную тетрадку, Фаина записывала рецепты кисло-сладкого мяса и фаршированной рыбы, халы для Шабата и миндального печенья, для Песаха, укропной воды, от колик, и ванночки для потницы. Ребецин велела ей послать весточку, в Алма-Ату:

– Когда обустроишься на одном месте, получишь новый паспорт, метрику, на Исаака, напиши нам, – сказала она, – мы будем знать, что с вами, то есть с тобой, все в порядке… – ребецин полюбовалась рыжими, завитыми локонами, падающими на крепдешин закрытой блузки:

– Даже вдовам и разведенным, в таком деле… – со значением сказала она, – раввины разрешают не покрывать голову. Ты молодая девушка, вы не в синагоге… – Хая-Голда прислушалась:

– Пришел. С Исааком я посижу, не волнуйся… – в приоткрытую дверь Фаина заметила темную кепку Лейзера:

– Сватовство, – вспомнила она старинное слово, – Хая-Голда тоже со сватом замуж выходила, в Екатеринославе. Ее мать вообще видела жениха один раз, перед самой хупой… – ребецин успокоила ее:

– Сейчас так не делают. Вы только посидите, поговорите… – сердце застучало, Фаина поднялась:

– Поговорите. Надо все сказать, он ничего обо мне не знает… – реб Лейзер стоял на пороге, с пучком полевых цветов и дешевой, ярко раскрашенной погремушкой.

Фаина подалась вперед:

– Вы садитесь… – голос задрожал, – спасибо за подарки… – он протягивал букет:

– Не знаю, понравится ли вам. Я еще никогда не… – у Лейзера перехватило дыхание:

– Словно лилия, между тернами. Это о ней, о Фаине, сказано… – девушка приняла цветы:

– Нельзя его трогать, – напомнила себе Фаина, – ему будет неловко. Он постригся, причесал бороду… – Лейзер обычно поднимался в четыре утра. Миква в синагоге была ветхой. Они с равом Яаковом часто чинили конструкцию:

– Никто и не окунается, кроме нас, – подумал Лейзер, – а женская миква стоит заброшенной. Если все сложится… – большая рука задрожала, – надо привести все в порядок… – после утренней молитвы он шел на рынок. Сегодня, закончив смену, к полудню, Лейзер заглянул к базарному парикмахеру. Поднявшись на второй этаж, он долго болтался у лотка с игрушками:

– Берите что-нибудь, гражданин, – не выдержала продавщица, – у меня тоже обед, как у всех людей… – поинтересовавшись, что подходит младенцу, Лейзер получил жестяной шарик, на длинной ручке. Букет он купил по дешевке, у старухи из пригорода, торговавшей огурцами. Лейзер понятия не имел, какие цветы нравятся женщинам:

– До войны меня не сватали, я был слишком молод. Потом были только партизанский отряд и лагерь… – в кенгирском восстании мужская и женская зоны объединились. Многие зэка, как выражались товарищи Бергера, не стали терять времени. Он смотрел в пол:

– Но я не мог, Тора такое запрещает. Я старался соблюдать кашрут, сидел в БУРе, за отказ от работы, в шабат. Я не хотел размениваться… – он в первый раз стоял так близко от женщины:

– В отряде многие ходили в лес, где мы селили беженцев из гетто, – вспомнил Лейзер, – но это еще хуже. Почти все женщины из города были замужем, что еще больший грех… – от нее пахло сладостями:

– Они с ребецин варили леденцы… – погремушка звякнула, – я совсем не знаю, что сказать… – он хотел сказать, что ее глаза похожи на очи голубки:

– Словно в «Песни песней». Она сама, как птица, и зовут ее так же. Ципорой, то есть Фейге… – Бергер вздрогнул. Она успела поставить цветы в стеклянную банку:

– Спасибо, реб Лейзер, – тихо сказала девушка, – спасибо за цветы. И погремушка Исааку понравится. Вы садитесь, – попросила она, – мне надо… – Фаина облизала губы, – надо с вами поговорить, чтобы вы узнали… – послушно опустившись на табурет, Бергер поднял темные глаза:

– Вы только скажите… – он сглотнул, – Фаина Исааковна, по душе ли я вам? Потому что если я, если вы… – Бергер невесело подумал, что с Талмудом справляться проще:

– Если вы не хотите… – наконец, выдавил он, – то я уйду и больше никогда… – лепесток ромашки упал на тонкую ткань ее блузки. Лейзер не мог отвести глаз от белого, нежного, над высоким воротником, от раскрасневшегося, маленького уха, под рыжим, крашеным хной локоном:

– Не надо, – почти шепотом отозвалась Фаина, – не надо, реб Лейзер… – лепесток поднимался и опускался, она часто дышала, – останьтесь, пожалуйста.

Миква им так и не понадобилась.

Ребецин объяснила Фаине, что ей придется подождать до конца лета:

– Видишь, мальчик у тебя был… – она коснулась руки девушки, – после родов в микву не сразу окунаются… – Фаина подумала:

– Врач, с бородой, сказал, что ребенок умер. Но если он солгал, если моего мальчика куда-нибудь забрали, в госпитале… – она покачала головой:

– Нет, он бы не выжил. Им нужна была я, а не ребенок, но зачем, я теперь никогда не узнаю. И хорошо, что так… – она рассказала Лейзеру и об острове, и о беременности, и о прошлом:

– Когда Харьков освободили, – Фаина помолчала, – крестьяне, что меня прятали, велели мне искать семью. Я помнила, что до войны папина родня уехала в Биробиджан. Я тоже хотела туда добраться, но застряла в Москве, на вокзалах, где все и началось… – отвернувшись, она услышала глухой голос Лейзера:

– Фаина Исааковна, Фаина… Это неважно. Тора учит, что каждый человек может раскаяться. Тогда он становится, словно ребенок, его грехи исчезают, все начинается с чистого листа. Каждый Йом-Кипур так происходит. За грехи, против других людей, мы просим прощения у них самих… – он взглянул на Фаину, – но Господь милосерден, а не жесток… – Фаина вздохнула:

– Реб Лейзер, вы воевали, спасали людей из гетто. Как Бог допустил, чтобы нацисты… – слезы встали в горле, – чтобы они уничтожили наш народ… – Лейзер кивнул:

– В отряде у нас были люди, потерявшие веру. Я сам, Фаина Исааковна, колебался… – он вспомнил вкрадчивый голос, хороший идиш гэбиста. Лейзер не знал, как звали допрашивавшего его в Каунасе офицера:

– У него был старый шрам на лбу. Он говорил на идиш с нашим акцентом, не как Фаина. Он родился в Польше, в Литве… – предложив переправить Лейзера в Израиль, он щелкнул ухоженными пальцами:

– Подумайте, как следует. Вы юноша, вам двадцать три года. Зачем ломать себе жизнь, зачем вам, сыну еврейского народа, – он наклонился к избитому лицу Лейзера, – сдыхать в общей могиле, на Колыме? Палестина скоро станет еврейским государством. Возвращайтесь в ешиву, женитесь, воспитаете детей… – на него пахнуло пряным сандалом, – Израиль пойдет по пути социализма, но вам я обещаю безмятежную жизнь. Вы будете раввином, уважаемым человеком. Вам только иногда потребуется с нами связываться… – Лейзер прошептал, окровавленным ртом:

– Ты учил Тору, мамзер. Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых… – он подумал:

– Тогда гэбист мне и сломал ребро. Ладно, я его больше никогда не увижу… – вслух, он повторил:

– Колебался. Но Господь учит нас, что надо всегда надеяться, Фаина Исааковна. Он провел нас через горнило страдания, но мы увидели, как сбылось пророчество. Евреи вернулись в Израиль, так продолжится и дальше… – пока об Израиле думать было рано. Фаина не стала упоминать о краже паспортов:

– Во-первых, с прошлой жизнью покончено, а во-вторых, нельзя рисковать Исааком… – реб Яаков говорил ей о тезке мальчика, знаменитом раввине прошлого века, – мы с Лейзером должны воспитать малыша, найти его родню. И у нас появятся еще дети… – Фаина покраснела:

– Но если не окажется миквы, – поинтересовалась она у ребецин, – в месте, куда мы приедем… – они еще не решили, где осесть:

– К Новому Году подумаем, где обосноваться, – Фаина вспомнила разговор с Лейзером, – сначала сходим в загс, я поменяю паспорт. Стану Бергер, по мужу, и у Исаака будет эта фамилия. Мы все ему расскажем, когда он подрастет… – ребецин отозвалась:

– Точно не окажется, их вообще мало. Наша одна, во всем Казахстане, только туда никто не ходит. Окунешься в речку, как я в поселке ссыльных делала… – Фаина замялась:

– А зимой… – Хая-Голда спокойно ответила:

– Зимой тоже. Лейзер за тобой присмотрит. Держи… – она вытащила на свет чистую тетрадку, – сюда насчет окунания запишешь, и остального… – у Фаины заныла рука.

Она сидела на ветхом кресле, в боковой комнатке, рядом с молитвенным залом:

– Столько всего, – испуганно подумала девушка, трогая плотный кусок ткани, закрывающий лицо, – миква, кашрут, шабат, праздники. Лейзер все знает, он мне поможет. Он обещал научить меня святому языку… – ребецин держала зажженную свечу и мирно спящего мальчика:

– Бутылочка здесь, – услышала Фаина шепот, – если он проснется, я его покормлю. Но все пройдет быстро… – свадьба была тихой:

– Придут десять стариков, что были на обрезании у Исаака, – подумала Фаина, – потом трапеза, а вечером поезд… – они с Хаей-Голдой приготовили неизменный, яичный салат, курицу с картошкой, испекли халы. Руки Фаины скрывал платок:

– Так положено, – объяснил ей реб Яаков, – чтобы Лейзер тебя не касался, в этих… – он замялся, – обстоятельствах. Кольцо он через ткань наденет… – кольцо тоже обещало быть самым простым. Ктубу рав Яаков написал на вырванном из школьной тетрадки листе:

– Элиэзер, сын Авраама, и Ципора, дочь Исаака, – вспомнила Фаина, – документ надо беречь, без него нельзя жить друг с другом… – щеки девушки заполыхали:

– Осенью, – подумала она, – интересно, где мы окажемся осенью? Может быть, попробовать добраться в Биробиджан? Сначала надо поменять фамилию, удостовериться, что меня не ищут… – украдкой заглянув в синагогу, Фаина не обнаружила свадебного балдахина, хупы. Ребецин развела руками:

– Где его взять, милая? Бархат, ткань дорогая. С сорок четвертого года, как мы здесь осели, всего несколько свадеб сыграли. Ничего, вам талитом головы покроют… – заскрипели половицы, Исаак закряхтел, но не проснулся:

– Лейзеру надо поднять мою фату, перед свадьбой, – Фаина вцепилась в подлокотники кресла, – мы друг друга неделю не видели, как положено… – трещали свечи. В полутьме каморки рыжие волосы девушки отливали золотом:

– Нельзя ее трогать, – Лейзер осторожно коснулся ткани, – только в конце лета все случится. Пусть она отдохнет, пусть оправится, любовь моя… – ее голубые глаза блестели слезами. Реб Яаков напевно говорил благословение из Торы. Лейзер вспомнил о кольце, в кармане потрепанного пиджака:

– Базарное, совсем простое. Я еще подарю ей самое красивое кольцо. Она мне поверила, она всегда будет рядом. Мы доберемся до Израиля, привезем туда мальчика и наших детей… – жениху полагалось молчать, но Лейзер ничего не мог поделать:

– Никто не услышит, даже ребецин… – он наклонился ниже, – я это повторю, много раз, каждый день, но я хочу, чтобы Фейгеле узнала это сейчас… – Фаина поймала легкое движение его губ:

– Я тебя люблю… – длинные ресницы дрогнули, она смотрела только на Лейзера:

– Я тебя тоже, – выдохнула девушка, – тоже, милый.

По затоптанному полу общего вагона поезда «Ташкент-Новосибирск» ветер носил пепел, раздавленные окурки, косточки ранней черешни. Ребята, устроившиеся на полках у туалета, наигрывали на гитаре. Проводник прислушался:

– Песня хорошая, я такой не слышал… – студенты, будущие геологи, сели на поезд в Ташкенте:

– Мы из Новосибирска, из Свердловска… – объяснили проводнику ребята, – мы ходили в поход, в Узбекистане… – звенели струны:

– Надоело говорить и спорить, и любить усталые глаза… – кто-то зевнул:

– Средняя Азия, это ерунда, словно в Крым съездили. Надо отправляться в серьезное путешествие, на Северный Урал, за Полярный круг… – парень понизил голос:

– В места, куда не ступала нога ученых. Вы слышали, например, о плато Маньпупенер, о горе Ортотен… – проводник понятия не имел, о чем говорит студент:

– Они геологи, им положено такое знать. Наверняка, будут искать полезные ископаемые… – он подмел угольную крошку, вокруг пыхтящего титана. Вагон покачивался на стыках, пассажиры храпели, вспыхивал огонек папироски:

– Пусть в тамбуре курят, как положено… – недовольно подумал железнодорожник, – с нами ребенок едет… – бедно одетая пара, с младенцем и потрепанным чемоданом села в поезд в Алма-Ате. Проводник понял, что перед ним муж и жена:

– Странно, у них ребенок, а они друг от друга глаз не могут отвести… – провожали пару пожилые люди:

– Наверное, ее родители, – решил проводник, – старушка ее обнимала, целовала… – кроме чемодана, при паре имелся саквояж. Проходя мимо их полки, проводник, краем глаза, увидел набор инструмента:

– Они не по-русски между собой говорят, – задумался он, – евреи, наверное. Ерунда, что евреи только торгуют. Достаточно на его руки посмотреть… – он заметил большие, натруженные руки мужчины:

– Выглядит он пожилым, из-за седины, но ему нет и сорока. Он сидел, я по глазам его понимаю. Жена у него хорошая, повезло мужику…

Невысокая, голубоглазая женщина, в туго завязанном платке, расстелила на полке чистую салфетку. Из бумажного свертка появились свежие лепешки, румяная куриная ножка, вареные яйца и алые помидоры. Усадив мужа, она достала из чемодана стаканы и цибик чая:

– Со своей посудой ездит, – уважительно подумал проводник, – аккуратная женщина… – билеты, вернее, билет у пары был до Барнаула. Они делили полку, однако бородач, уложив жену с ребенком спать, обосновался в тамбуре, под тусклой лампочкой. Не снимая кепки, мужчина перелистывал затрепанную книжицу:

– Надеюсь, он, хотя бы, на ночь присядет на полку, – озабоченно подумал проводник, – до Барнаула еще сутки… – бородач ехал с плацкартой, как выражались в кассах, без места.

Ребята, убрав гитару, затихли. Проводник уловил младенческий плач. Откинув серую простыню, Фаина быстро расстегнула платье. Исаак не успел, как следует, разреветься. Девушка повела носом:

– Надо его помыть, перепеленать. До Барнаула пеленок хватит, а в городе мы снимем комнатку, с кухней, в частном секторе… – Лейзер вез с собой набор сапожника:

– Мы не пропадем, – весело сказал он Фаине, – любая мастерская мне обрадуется. Так легче соблюдать субботу, отмечать праздники… – муж хотел к осени добраться до Биробиджана. Фаина вздохнула:

– Неизвестно, найдем ли мы родню, но там, хотя бы, вокруг евреи, люди говорят на идиш…

На пышном вокзале Алма-Аты, Фаина, прячась за Лейзера, избегала встречаться взглядом с милиционерами. Она была уверена, что щит с ее фото никуда не делся. Ребенка несла ребецин Хая-Голда:

– Не делся, – угрюмо подтвердил муж, вернувшись из ларька с папиросами, – надо быстрее убираться отсюда… – сейчас, за двести километров от Алма-Аты, Фаина позволила себе выдохнуть. Оставалась железнодорожная милиция, однако девушка надеялась, что мелуха, по выражению ребе Яакова, не обратит внимания на общий вагон:

– Все равно, милиции не избежать, – горько поняла она, – Лейзер не останется только сапожником… – в подкладку чемодана Фаина зашила конверт с ктубой и тетрадным листком, в клеточку. На идиш и святом языке, рав Яаков Браверман подтверждал, что Элиэзер, сын Авраама Бергера, является раввином и учителем, в народе Израиля. Фаина вспомнила:

– Лейзер считает, что он еще мало знает, для звания раввина, но он скромный человек. Он не сможет жить незаметно, – поняла девушка, – он начнет собирать людей на молитву, на седер Песах, он будет печь мацу и писать мезузы. Пергамент и чернила у него с собой. Он умеет забивать птицу, знает, как делать обрезание… – муж, спокойно, сказал:

– Смиху мне дали не затем, чтобы бумага на стенке висела, милая. Мы обязаны быть рядом с евреями. Пусть не в Израиле, в галуте, но кто о них позаботится, кроме нас… – Фаина погладила мальчика по голове:

– Мелуха такого не потерпит. Но что делать? Есть евреи, они должны где-то молиться, это заповедь… – Исаак посапывал, она зевнула:

– Лейзер учит Мишну, с комментариями рава Судакова покойного, в честь родителей Исаака… – они не знали, что случилось с отцом и матерью мальчика, но Лейзер объяснил:

– Вряд ли они живы, милая. Положено читать Мишну, в память о них… – борясь с желанием закрыть глаза, Фаина услышала осторожные шаги:

– Спи, любовь моя, – ласково сказал Лейзер, – спи, пожалуйста. Давай мне малыша… – он впервые взял Исаака на руки:

– На обрезании он лежал у меня на коленях… – мальчик, недоуменно, пискнул, – от меня табаком пахнет, ему такое не понравится… – Лейзер, примерно, знал, что надо делать:

– К холодной воде он привык… – он подмыл мальчика в гремящем туалете, – но надо его перепеленать, успокоить… – Исаак, обиженно, плакал:

– И пеленки надо простирать… – удерживая одной рукой ребенка, Лейзер возился с тряпками, – только куда их повесить… – дверь туалета приоткрылась, кто-то повел фонариком:

– Идите в мое купе, товарищ, – позвал пожилой голос, – отдохните, с малышом… – проводник забрал у Лейзера мокрые пеленки:

– На титан повесим. До пяти утра идем без остановок, а к той поре все высохнет… – Лейзер что-то, смущенно, пробормотал, проводник отмахнулся:

– Я к приятелю загляну, в соседний вагон. Сидите, не будете же вы три часа по вагону бродить… – в крохотном купе Исаак успокоился. Светлые прядки волос выбивались из-под чепчика, голубые глазки мальчика сонно моргали:

– Фаина говорит, что он улыбается. Ему всего три недели, а он улыбается. Наш сыночек, наш Исаак… – ребенок сморщил изящный нос, на щеке появилась ямочка. Исаак смешно чихнул, Лейзер прижал его к пиджаку:

– Видишь, какой хороший человек нам встретился, сыночек. Спи, милый… – шепнул он, – я тебе песенку спою. Скоро тебе три года исполнится, мы тебя пострижем, я тебе покажу буквы. Выучим с тобой Тору, примемся за Мишну, за Талмуд. Спи, Исаак Судаков…

Постукивали колеса, уютно похрапывал мальчик. Лейзер, вполголоса, мурлыкал:

– Рожинкес мит мандлен, шлоф же, Ицеле, шлоф…

Часть четвертая

Британия, декабрь 1958 Лондон

Трубку телефона подняли, девичий пальчик покрутил диск:

– Ее величество сама звонила из Бристоля в Эдинбург… – восторженно сказала девочка, – теперь больше не нужен оператор. Достаточно набрать код… – она сверилась с вырезкой из газеты, – например, 031, и система сама соединяет тебя с Шотландией… – в гостиной уютно пахло выпечкой. На мраморном камине, среди вороха приглашений и открыток возвышалась бронзовая ханукия. Шмуэль погладил ластящегося к нему Томаса Второго:

– Елку вы еще не ставили. После Хануки, что ли, собираетесь… – Лаура кивнула:

– Деревья из Норвегии везут, для нас и тети Марты. Инге и Сабина звонили, обещали, что груз придет вовремя… – Шмуэль удивился:

– Ты говорила, что они сейчас в Копенгагене, в институте Бора… – кот вспрыгнул ему на колени. Лаура отозвалась:

– Угу. Но они начали приводить в порядок семейный участок, на озере Мьесен. Инге на связи с родными местами… – судя по яркому фото, в серебряной рамке, Сабина оправилась, после аварии. Ее с мужем сняли на велосипедах, рядом с величественной громадой замка Эльсинор:

– Дорогая мама, – вспомнила Лаура, – у меня все в порядке. Дядя Эмиль и его упражнения очень помогли. Здешние врачи обещают, что скоро пройдет и хромота. Инге очень много работает, он готовит первую монографию и ведет занятия со студентами, а я открыла собственную студию. Датский язык сложнее норвежского, но я справляюсь… – на следующем фото, Сабина, в окружении малышей, стояла в светлой комнате, с мольбертами и гончарным кругом:

– В институте у многих есть дети, здесь работают иностранные ученые, поэтому мы говорим и по-английски… – Сабина преподавала рисование и ремесла:

– Мы откладываем деньги, на строительство дома, в Норвегии. Я хочу заняться линией аксессуаров, но для своего магазина тоже нужны наличные… – Инге и Сабина прислали ранние, рождественские подарки. Лаура качнула изящно причесанной головой. Филигранные, серебряные серьги с янтарем, едва слышно зазвенели:

– Очень красивый рисунок, Сабина вдохновлялась древними украшениями викингов… – опустив трубку, она добавила:

– В общем, в последнюю неделю в Лондоне все только и делают, что звонят в Манчестер или Шотландию. Дядя Джон, кстати, едет на Рождество в Балморал, с наследным герцогом и Полиной… – Шмуэль подумал:

– Хорошо, что дети оправились, после смерти Ционы… – известие о похоронах герцогини они получили от дяди после истечения срока траура по матери:

– Мне очень жаль, – писал герцог, – но врачи не справились с воспалением легких. Церемония прошла на семейном кладбище, в Банбери. Я похоронил Циону рядом с надгробным камнем Эммы… – они с Иосифом видели строгий памятник, белого мрамора, с темными, фортепианными клавишами:

– На прошлой неделе, когда мы прилетели в Лондон, еще сияло солнце, – Шмуэль взглянул за окно, – а сейчас который день идет дождь. Очень изменчивая здесь погода… – с братом он встретился в Риме. В аэропорту, Иосиф, весело сказал:

– Первая сессия сдана досрочно. Папа поворчал, но отпустил меня, с обещанием привезти всем подарки… – в Лондоне близнецы оказались, следуя телеграмме дяди Меира.

Полковник Горовиц хотел сам привезти пасынка в Израиль, но, как выразился дядя, возникли непредвиденные обстоятельства. Закончив школу при Колумбийском университете, Аарон решил провести год в Израиле, в ешиве, а потом пойти в армию:

– Он считает, что этого его долг, как еврея… – доктор Судаков свернул телеграмму, – очень хорошо, мы за ним присмотрим. Университет от него никуда не убежит, – он потрепал Иосифа по плечу, – ты тоже преуспеваешь в занятиях, как все и предсказывали… – в автобусе, идущем из римского аэропорта в город, брат заметил:

– В общем, надо забрать Аарона в Лондоне, и привезти его в страну. Не закатывай глаза, – добавил он, – встретишь Рождество в Англии, только и всего… – Шмуэль вздохнул:

– У нас новый папа, не хотелось бы пропускать праздничную мессу, с его участием. И в газете будут недовольны моим отсутствием… – Шмуэль писал для L’Osservatore Romano. Иосиф подтолкнул его:

– Ничего, пришлешь материалы о рождественском Лондоне. На обратном пути заглянем в Париж, заберем Джо. Ты останешься в Риме, а мы отправимся домой… – граф Дате ехал на год в Токийский университет:

– Но сначала он обежит все церкви Рима и Святой Земли, как он выражается, – фыркнул Иосиф, – он такой же набожный, как и ты. Удивительно, что он в священники не подался… – Шмуэль поправил пасторский воротничок, под черным свитером:

– Джо устроится с Иосифом, в городе, но будет ездить в кибуц. Аарон вообще в общежитии ешивы хочет обретаться… – поступив в Еврейский Университет, брат снял дешевую квартирку, в старом, дышащем на ладан доме, в Катамоне:

– Я не собираюсь каждый день трястись в автобусе, – объяснил Иосиф, – развлечений в городе мало, но существует дорога в Тель-Авив, в пятницу вечером… – Шмуэль хмыкнул:

– О женитьбе он пока не говорит. Какая женитьба, ему только двадцать два года. Ладно, для Джо там места хватит, хотя пусть граф Дате не рассчитывает на роскошь… – в Лондоне они с Иосифом остановились в именно что роскошной, пятикомнатной квартире Тупицы, в Кенсингтоне. Генрика и Адель они почти не видели:

– Завтракаем мы в компании Тигра, ужинаем тоже с ним, – усмехнулся Иосиф, – музыканты сначала выступают, развлекаются полночи с патронами, а потом спят до полудня… – Адель и Генрик готовили совместный, праздничный концерт, в Альберт-Холле. Шмуэль задумался:

– Интересно, что за обстоятельства у дяди Меира? Когда мы обедали у тети Марты, я краем уха услышал, что она тоже едет в Балморал, вместе с ним. Зачем ему туда, он не отмечает Рождество… – о перелете в Шотландию Шмуэль узнал случайно, зачитавшись на галерее библиотеки, в особняке Кроу. Дверь внизу хлопнула, застучали каблуки тети Марты:

– Самолет потом пойдет в, – тихо сказала она, – но для всех, мы будем в Балморале. Дядя Джованни знает, а больше никому знать не надо. Шведы предупреждены, они все подготовят… – дядя Меир хохотнул:

– Что, ты убедила их забыть о нейтралитете, на время операции… – тетя Марта отозвалась:

– Не я, а ее величество. Она лично говорила по телефону, со шведским королем. В конце концов, речь идет о… – закрывшись тяжелым томом Британской энциклопедии, Шмуэль велел себе обо всем забыть:

– И точно не надо ничего говорить Иосифу. Он еще та трещотка, несмотря на службу в секретном отряде… – поинтересовавшись Михаэлем, он узнал, что бывший капитан Леви возглавляет отдел внутренней безопасности, в министерстве иностранных дел Израиля:

– Он в Тель-Авиве, – коротко заметил брат, – я его почти не вижу… – Шмуэль взглянул на часы, на каминной доске:

– Скоро пять. Надо вытащить Пауля, из мастерской, пусть поможет мне с чаем. Тетя Клара с мальчишками… – так он называл обоих Ааронов, – должна скоро вернуться, из синагоги… – Аарон Майер репетировал ханукальную постановку, Аарон Горовиц занимался с раввином.

До него донесся зачарованный голос:

– Ты видел нового папу, да… – Лаура перекрестилась, – мы тебя слышали, по радио, когда ты вел трансляцию с конклава… – Шмуэль щелкнул ее по носу:

– Видел и брал интервью, для газеты. Пошли, оторвем Пауля от мебели, приготовим сицилийские канноли… – он, мимолетно, подумал:

– Интересно, где Иосиф? Утром мы с ним расстались в метро. Он сказал, что, может быть, приедет к чаю, а, может быть, и нет. Он вроде в Британский музей собирался. Ладно, он взрослый человек… – расправив подол скромной, твидовой юбки, Лаура вылезла из кресла:

– Канноли, это хорошо, – улыбнулась девочка, – а потом я тебе покажу рисунок платья, для моего первого причастия. Сабина шьет наряд, к маю все будет готово… – распахнув французские двери, выходящие на террасу, Шмуэль крикнул:

– Пауль, идем на кухню. Испечем канноли, к чаю… – жужжание токарного станка стихло, Томас ловко выпрыгнул на мокрый, зеленый газон. Закрывая окно, Лаура с тоской посмотрела на светлые волосы Шмуэля:

– Он не носит сутану, он еще не священник. Оставь, – испугалась девочка, – даже думать о таком нельзя, он принял монашеские обеты… – тяжело вздохнув, Лаура поплелась на кухню.

Большое, покрытое потеками дождя окно, выходило на серую Темзу. По реке медленно полз буксир, на мосту Тауэр скопилась пробка. Некоторые автомобилисты включили фары. Низкое, туманное небо нависло над городом, капли воды висели в воздухе, деревья на набережной мотались под ветром.

На дубовый стол водрузили чашку черного кофе, в пепельнице дымилась крепкая сигарета, Players. Звякнула пишущая машинка, неприветливый голос сказал:

– В трех экземплярах, мисс Кроу. Отчет по использованию фондов, за ноябрь месяц. Часть первая, расходы по снабжению столовой… – бледная, костлявая рука, с коротко остриженными ногтями, забрала сигарету из пепельницы. Мисс Вера, начальница секретариата, обитала в старом здании, у собора Святого Павла, вот уже двадцать лет:

– Я знаю вашу родственницу, миссис Марту, – сообщила она Густи, при оформлении девушки на работу, – знала отца мистера Джона, и вообще… – мисс Вера повела рукой в сторону:

– Вот с кого мистер Флеминг писал мисс Манипенни, – поняла девушка, – не зря дядя Джон называет ее мисс Моль… – так, за глаза о мисс Вере отзывалась вся Набережная:

– Кроме тети Марты, – пальцы Густи порхали над машинкой, – но тетя Марта с дядей Максимом и слова лишнего никогда не вымолвят. Они вообще никого не обсуждают, прилюдно. Они говорят только о новостях, театральных постановках, или фильмах… – в конце лета, получив диплом Квинс-Колледжа, пройдя необходимые проверки, леди Августа Кроу стала сотрудницей секретариата Набережной, как называли сотрудники массивное здание, темного гранита, по соседству с Сити.

Густи ездила на работу, вспрыгивая в красный автобус, идущий из Мэйфера на восток. В августе, сложив саквояжи, устроив багаж на заднем сиденье семейного лимузина, Густи миновала три квартала, отделяющие Ганновер-сквер от Брук-стрит. С помощью знакомого мистера Бромли, из дорогого агентства по аренде недвижимости, девушка отыскала милую студию, на последнем этаже террасного дома бежевого кирпича, по соседству с особняком, где в позапрошлом веке обретался Георг Гендель.

Тетя Марта снабдила ее кухонной посудой. Теодор-Генрих пошатался с ней по блошиному рынку в Кэмдене, выбирая подержанную мебель. Кое-какую обстановку доставили из усадьбы в Мейденхеде, Пауль привел в порядок покупки Густи, а Сабина прислала ей вышитое, скандинавское одеяло:

– Теперь у меня есть и арабский коврик… – девушка поняла, что краснеет, – только все равно, я слишком близко от семейных особняков. Надо было настоять на своем, поселиться в Сохо, или Ист-Энде… – тетя Марта и слышать о таком не захотела:

– Навещать без предупреждения я тебя не собираюсь, – заметила женщина, – ты взрослая девушка, тебе семнадцать лет. Но, с точки зрения закона, ты еще несовершеннолетняя, а я твой опекун… – договор аренды подписывала именно тетя Марта:

– Она деликатный человек, – Густи прикусила пухлую, детскую губу, – она всегда звонит, интересуется, дома ли я, но это все равно, что жить в подвале семейного особняка… – от ее квартирки до Ганновер-сквер было всего пять минут ходьбы. Густи, все равно, наслаждалась свободой. Утром она варила яйца и проглатывала чашку черного кофе. Обедала она в служебной столовой, на набережной, а ужинала обычно за семейным столом:

– Теодор-Генрих взял на себя хозяйство, пока тетя Марта занята… – Густи знала, что с прилетом дяди Меира, на верхнем, недоступном ей этаже начались закрытые совещания, – он звонил, предупреждал, что сегодня пастушеский пирог. Маленький Джон и Полина тоже у нас обедают, пока его светлость пропадает на работе… – покидая Набережную после пяти, Густи смотрела на закрытые стальными жалюзи окна последнего этажа:

– Свет не заметен, но я знаю, что они там сидят. Теодор-Генрих говорит, что тетя Марта возвращается домой после полуночи, каждый день… – она понятия не имела, о чем идет речь на совещаниях.

Несмотря на высокую степень секретности, полученную при проверках, Густи пока видела только документы, касающиеся закупок для столовой или поставки канцелярских товаров. Моль, размеренно, диктовала бесконечный список продуктов. Густи печатала вслепую, не глядя на клавиши. В школе она получила высшие оценки по машинописи и стенографии:

– Я знаю четыре языка, даже дядя Максим хвалит мой русский, – она раздула ноздри, – а меня погребли под товарными накладными. Моль, наверняка, как говорится, и пороха не нюхала, бесполезно ей о таком упоминать, а тетя Марта с дядей Джоном считают, что я слишком молода, что мне надо, сначала, закончить университет… – кузену она объяснила, что приглашена на обед к подруге:

– Отлично, – весело отозвался Теодор-Генрих, – бандиты уничтожат твою порцию и попросят добавки. Полина ест, словно птичка, но наследного герцога прокормить так же сложно, как наших братьев… – после ужина мальчишки запускали рулетку:

– Дядя Максим тоже задерживается, – небрежно сказал кузен, – у него деловой обед, в Сити. В общем, если ты заглянешь на огонек, я тебе сохраню кусок ванильного кекса… – Густи ожидала, что сегодняшний вечер завершится в другом месте.

Прервавшись, допив кофе, Моль, недовольно, сказала:

– Не хотелось бы обращать внимание на такое, мисс Кроу, но длина вашего платья… – мисс Вера покашляла, – неприемлема для появления в обществе, тем более, на работе… – платье, лазоревой шерсти, с замшевым кантом, Густи купила в новом магазине на Кинг-роуд, в Челси:

– Модель Мари Куант, – вспомнила девушка, – тетя Кларе нравится ее крой… – она скрестила длинные ноги, в ботинках на высоком каблуке:

– Не такое оно и короткое, чуть выше колена. Но я видела, как на меня смотрели ребята, в столовой… – аналитики с этажа Х обедали отдельно, но в очереди с подносами болтался персонал с нижних ярусов здания. Густи почти каждый день звали в кино или на выставки:

– Я здесь не для того, чтобы выскочить замуж и обосноваться в домике, купленном в рассрочку, в Голдерс-Грин, – презрительно подумала девушка, – я собираюсь стать Веспер Линд… – длинные, каштановые волосы зашуршали. Густи, примирительно ответила:

– Простите, пожалуйста. Я сегодня иду на вечеринку, после работы… – Моль поджала бледные губы:

– С танцами… – мисс Вера поморщилась, словно речь шла о чумном бараке, – надеюсь, вы помните о правилах секретности… – Густи вытащила бумагу из машинки:

– Моль даже в лучшие годы такого бы не надела. Она появилась на свет в бежевом кардигане и фальшивом жемчуге, и в нем же и умрет… – тетя Марта тоже носила строгие наряды:

– Я видела ее рабочий шкаф, в гардеробной. Серые костюмы, синие костюмы, коричневые костюмы, белые блузки, – вздохнула Густи, – она точно не Веспер Линд. Хотя она прыгала с парашютом и переходила пешком Гималаи… – вспомнив о горах, она подумала о последней открытке, из Брюсселя:

– Виллем приглашал приехать, на Рождество. Он пишет, что Маргарита и девочки будут рады меня увидеть. Но что мне делать, в шахтерской глуши? Там будет такой же бесконечный дождь, как и здесь… – Густи отвечала на письма кузена больше из чувства долга:

– Он живет в общежитии, в военной академии, домой его отпускают редко. Понятно, что ему одиноко, а теперь еще и Джо, его лучший друг, едет в Японию… – тетя Марта всегдаотшучивалась:

– Милая, ты живешь одна, а у меня хозяйство и пятеро мальчишек на руках. У меня нет времени выбирать с утра наряды… – Моль сунула бумаги в плотный конверт:

– Отлично, мисс Кроу. Разберитесь с сегодняшней исходящей корреспонденцией и можете отправляться на свою вечеринку… – привстав, накрывая чехлом машинку, Густи, краем глаза увидела знакомую фигуру, на набережной. Он прислонился к гранитному парапету, светлые волосы блестели под мелким дождем. Зажав под мышкой букет белых роз, Иосиф высоко вскинул голову:

– Он принес мне цветы… – сердце застучало, – мы пойдем танцевать, в Сохо, а потом… – Густи еще не знала, что случится потом. Она очнулась от скрипучего голоса Моли:

– Не забудьте наклеить правильные марки. Налогоплательщики не обязаны финансировать излишнее пристрастие чиновников к отправлению корреспонденции первым классом… – Густи, внезапно, спросила:

– Мисс Вера, вы умеете стрелять… – почти бесцветные глаза Моли, с неожиданным интересом, взглянули на девушку:

– Я тренировалась с вашей тетей, Лаурой ди Амальфи, Монахиней, – сообщила Моль, – у меня двадцать прыжков с парашютом, я три года работала радистом, в оккупированной Франции, сидела в гестаповской тюрьме, и воевала в отряде маки. Я удостоена звания офицера Почетного Легиона и кое-каких других… – она помолчала, – наград. Спуститесь в архив, возьмите папку «Трезор». Документы находятся в открытом доступе… – Моль подхватила конверт:

– Всего хорошего, приятного вечера, увидимся завтра… – скучные, лаковые лодочки, на низком каблуке, исчезли в проеме двери. Густи посмотрела вслед бежевому кардигану:

– Никогда я не стану такой, как они… – пообещала себе девушка, – Веспер Линд не закончила карьеру, анализируя русские газеты, или проверяя счета на бекон. У меня будет другая жизнь, я уверена… – быстро разобравшись с почтой, мазнув помадой по губам, Густи накинула твидовое пальто, с рыжей лисой:

– Нехорошо заставлять Иосифа ждать… – сдав ключи, поставив закорючку в журнале охранников, она заторопилась на первый этаж, к выходу на набережную.

К вечеру дождь прекратился. Над черепичными крышами Сохо взошли слабые звезды. Перемигивались неоновые вывески кафе и баров. Ниши в домах, с наглухо закрытыми дверями осветились красными, тусклыми лампочками. Промозглый ветер топорщил воду в лужах, гонял по асфальту мокрые карточки, выпавшие из телефонных будок:

– «Французский язык, строгая преподавательница», «Большой выбор континентальных товаров, только для взрослых… – из раскрытого окна квартирки, под крышей, гремела музыка:

– Volare, oh oh, cantare, ohoho… – узкую Вардур-стрит забили машины, водители раздраженно гудели. Над темными столами бара Le Macabre, похожими на крышки гробов, поднимался сигаретный дым. В углу кричали:

– Ты ничего не понимаешь! Миллер, что Миллер! Это ерунда… – парень в потрепанном костюме опрокинул стаканчик виски, – Америка десять лет потратила на погоню за несуществующими коммунистами, включая Миллера. Он пишет о политике, но политика больше никому не интересна. Пусть ей занимаются парламентарии. Литература не имеет ничего общего со сварами правых и левых… – длинные пальцы отстучали по столу мелодию, Аарон Майер подпел:

– Hey, mambo, mambo Italiano… – приняв от кузена, под столом, небольшую фляжку, он покачал головой:

– Песню у нас тоже крутили из каждого утюга. Лаура бренчит ее на фортепьяно, но я предпочитаю Пресли… – у юноши был глубокий, красивый голос:

– Never know how much I love you

Never know how much I care…

Аарон Горовиц отозвался:

– У нас все сошли с ума по «Лихорадке». В Гарлеме, в клубах, только ее и играли, все лето подряд… – односолодовый виски приятно обжег язык. Выбраться из Хэмпстеда парням оказалось легче легкого. После ужина Шмуэль собрался в Кенсингтон. По дороге юноша хотел заглянуть в Бромптонскую ораторию, на вечернюю мессу:

– Мы с ним поедем, мама, – невзначай заметил Аарон, – Теодор-Генрих приглашал поиграть в рулетку. Не на деньги, – торопливо добавил он, – будущему раввину можно, он и в «Монополию» играет… – Теодора-Генриха о своем якобы визите они предупредили днем:

– Дядя Джованни сегодня на Набережной, – объяснил Аарон Майер, по телефону, – а мы хотим навестить Сохо. Давай с нами, потанцуем, посидим в кафе… – кузен фыркнул в трубку:

– Мне надо накормить шестерых, прожорливых, как саранча, мальчишек, и одну девчонку. Она, хотя бы, не съедает три порции за раз. Не волнуйтесь, никто ничего не узнает… – для всех, они проводили время за зеленым сукном игрового стола на Ганновер-сквер:

– Все очень просто, – заметил старший Аарон тезке, спрыгнув с автобуса, у Мраморной Арки, – когда тетя Марта и дядя Максим появятся в особняке, нас там уже не будет. То есть нас там и не было… – он подмигнул кузену, – домой мы доберемся на такси… – Клара предложила забрать мальчиков на машине. Аарон отмахнулся:

– Не беспокойся, мама. Ложитесь спать, дядя Джованни и дядя Меир, наверняка, опять вернутся после полуночи… – юноша, мимолетно, подумал:

– Интересно, что они обсуждают? У дяди Джованни давно сняли секретность, а его пригласили на встречи. Ясно, что дядя Меир сюда не только ради Аарона приехал… – в автобусе, со Шмуэлем, они болтали о пустяках. Аарон Майер сделал вид, что по дороге на Ганновер-сквер они хотят заглянуть в кондитерскую:

– В Pâtisserie Valerie, – добавил он, – принесем что-нибудь к чаю… – Шмуэль удивился:

– Теодор-Генрих отлично печет, я пробовал его пирожные… – юноша нашелся:

– Все равно, так принято. В общем, мы выйдем здесь, а ты езжай дальше… – во внутреннем кармане его замшевой курки болталась початая фляга с виски. Бар в Хэмпстеде стоял открытым, нацедить выпивки было делом несложным.

Аарон принес черный кофе:

– Меня здесь знают, но спиртного, все равно, не нальют. Никто не рискнет лишением лицензии… – закурив, он вытянул ноги, – впрочем, у вас вообще можно пить только с двадцати одного года… – Аарон Горовиц усмехнулся:

– Расскажи это ребятам в Гарлеме. Там только плати, и тебе нальют, будь ты хоть двенадцати лет… – в Гарлем они с Евой ездили играть в баскетбол и танцевать:

– Танцевать мне можно, я имею в виду, не в паре, – младший Горовиц щелкнул зажигалкой, – нельзя только слушать женское пение. На концерт Адели и Генрика мне никак не попасть… – Аарон пообещал:»

– Я тебя свожу в более интересное место, чем Альберт-Холл. Здесь… – он повел рукой, – собираются реалисты, если можно так выразиться. Я тоже с этого начинал… – младший Аарон рассмеялся:

– Тебе даже восемнадцати нет… – старший, упрямо, повторил:

– Начинал. В Париже живет Беккет, я собираюсь учиться именно у него. Летом я работал ассистентом, у мистера Цадека, в Олд Вик. Он ставил пьесу месье Жене, «Балкон». Будущее за театром абсурда, поверь мне, за экзистенциализмом. Хана пишет, что в Париже все только об этом и говорят… – Аарон, немного, завидовал парижской кузине:

– Она моя ровесница, а поступила, почти без экзаменов, в консерваторию. У нее было всего одно прослушивание, а теперь она играет на сцене. Она очень талантливая… – кузен поинтересовался:

– Ты меня собираешься провести на такую постановку… – старший Аарон хмыкнул:

– Посмотрим. Если ребята выйдут на сцену, то да, а иначе послушаем читку пьесы. Но никому не говори, – предупредил он, – паб ирландский и собираются там ирландские националисты. Дядю Джона удар хватит, если он узнает. Он ворчит, что пьесы Брендана Биэна надо запретить, потому что автор три раза сидел в британской тюрьме… – младший Аарон присвистнул:

– Ничуть не лучше, чем у нас, во времена маккартизма. Но дядя Джон родился в итонском галстуке, чего от него еще ждать? Значит, Хана поможет тебе обустроиться в Париже… – узнав о планах Аарона Майера, кузина написала:

– Разумеется, я представлю тебя нужным людям. Что касается остального… – у Аарона прерывисто забилось сердце, – то я приглашу Тикву в Париж, на летние каникулы. Думаю, дядя Эмиль ее отпустит. То есть я попрошу дядю Мишеля ее пригласить, ему точно не откажут… – к лету Аарон Майер намеревался обосноваться в мансарде, на Монмартре, работать в театре и послать рукописи Беккету:

– Тиква будет жить на набережной Августинок… – он понял, что улыбается, – мы сможем встречаться, каждый день. Я сделаю ей предложение… – Аарон давно откладывал деньги на кольцо, – осталось подождать всего три года, когда ей исполнится восемнадцать. Адель с Генриком женились, не спрашивая разрешения у взрослых, и Сабина с Инге так сделали… – потеряв мать, Тиква не хотела уезжать из Мон-Сен-Мартена:

– Дяде Эмилю будет тяжело одному, с девочками, – написала она Аарону, – я поступлю в брюссельскую консерваторию, чтобы оставаться к нему ближе… – Аарон хмыкнул:

– Значит, я поеду в Брюссель. Тем более, там недалеко до Германии, куда меня приглашал мистер Цадек. Он возвращается в театр, в Бремене. Он предлагал мне приехать, попробовать себя в постановке, а не только в драматургии… – сделав глоток виски, он услышал требовательный голос американского кузена: «Покажи фото». Аарон отозвался:

– Ты видел, в семейном альбоме… – младший Аарон широко улыбался:

– Наверняка, у тебя есть и другие снимки, не парадные… – Тиква, действительно, прислала ему карточку:

– Это с репетиции, в поселковом клубе, – написала девочка, – я играю Жанну Д’Арк… – черные, тяжелые волосы падали на стройную спину, в холщовой рубашке, она смотрела на фотографа через плечо. Аарон помотал головой:

– Есть, но это, – он помолчал, – личное. Начнется у тебя, вот и поймешь… – перегнувшись через стол, он нахлобучил кепку кузена ему на нос:

– Пошли. Хана тебя сводить потанцевать, в Париже, но считай, что у тебя это последние свободные деньки. Потом ты отпустишь бороду, засядешь за Талмуд, а потом начнется армия. Молодец, что побрился, кстати… – кузен провел ладонью по гладким щекам:

– Я и в Нью-Йорке брился, ребе мне разрешал… – он завернул пробку фляги:

– Кстати, Иосиф мог тоже сюда приехать, для участия в совещаниях, со стороны Израиля. Поэтому его и не видно. Он на Набережной сидит, как выражается тетя Марта… – достав портмоне, Аарон выпятил губу:

– Я заплачу, а ты готовь наличность для клуба. Иосифу двадцать два года. Кто его допустит, до государственных секретов… – кузен поднял бровь:

– Когда дяде Меиру и дяде Джону было двадцать два года, они воевали в Испании… – Аарон Майор распахнул дверь кафе:

– Нашел, с кем его сравнивать. У Иосифа на уме одни танцы и девицы. Он, наверняка, и здесь успел кого-нибудь подцепить… – перебегая Вардур-стрит, младший Аарон поинтересовался:

– Хана красивая? На фото все очень прилизано, как всегда, а ты ее видел, в Париже… – старший кузен задумался: «У нее благодарная для сцены внешность, скажем так. Жаль, что она не хочет стать драматической актрисой. Она будет шансонье, вроде мадам Пиаф… – на тротуаре он огляделся:

– Так, есть Marquee… – он указал на красно-белую вывеску, – но там играют джаз… – Аарон Горовиц вздохнул:

– Ты бы мне еще предложил потанцевать венский вальс. Джаз для стариков, вроде дяди Меира. Мама тоже любит джаз, – прибавил юноша, – что и понятно, в ее возрасте… – Аарон Майер прищурился. В пробке стоял знакомый, спортивный, двухместный Bentley, цвета голубиного крыла. Номерная табличка сообщала: «MOZ ART»:

– Тупица чуть ли не сотню гиней за нее выложил, – вспомнил Аарон, – но что ему делать, в Сохо… – на пассажирском сиденье он заметил знакомый профиль:

– Я его видел. Он ходит на выступления поэтов, на открытые репетиции, в театрах. Мистер Тоби Аллен, журналист. Откуда он знает Тупицу… – машина свернула на закрытую стоянку, со щитом: «Только для посетителей клуба «Фламинго». Аарон повернулся к кузену:

– Выгребай серебро, нас ждет самое модное место Лондона. Там, как у вас в Гарлеме, никто не интересуется возрастом, только плати…

Они направились к пурпурному канату, где скапливалась небольшая очередь.

Мистер Тоби Аллен заранее взял отдельную кабинку, в части «Фламинго», куда не допускались обыкновенные посетители. Бархатные, витые веревки окружали подиум, обтянутый золоченой тканью. Крепкие ребята, при галстуках, жующие американскую жвачку, в случае нужды кратко объясняли подвыпившему патрону, что все места в особой зоне заняты.

На подиуме предполагалось танцевать, однако с галереи редко кто спускался вниз. Широкую лестницу подсвечивали прожектора, гремела лучшая в Лондоне акустическая система. Хорошенькие девчонки, в пышных юбках, на каблуках, таскали наверх ведерки с колотым льдом, с бутылками французского шампанского. На подносах шевелились живые устрицы, на галерее слоился дым кубинских сигар.

По соседству шла большая игра в покер, в кабинках обсуждали дела немногословные ребята, редко вылезающие из переулков Ист-Энда:

– Гангстеры, как говорят в Америке… – Филби отпил шампанского, – мой старый знакомец, мистер О’Малли, то есть мистер Горовиц, ловил их, до нашей встречи в Испании. Теперь он занимается совсем другими вещами… – Филби прилетел из Бейрута, где он, якобы, представлял британские газеты, в Лондон, под предлогом встреч с редакторами.

Моцарт, как обычно, проглотил наживку:

– Он больше не уговаривает меня стать его европейским агентом, – Филби усмехнулся, – я ему объяснил, что не могу покинуть Ближний Восток, из-за работы… – Филби, в скором времени, намеревался уехать из Бейрута совсем в другую сторону. Задание, полученное из Москвы, было кратким и ясным:

– Лубянка подбросила крючок, его светлости, – Филби, внимательно, следил за большим, полутемным залом, – мне надо удостовериться, что мистер Джон на него клюнул… – Филби понятия не имел, что за фальшивку подсунули герцогу Экзетеру, однако об этом ему знать и не требовалось. Отчитавшись о работе в Бейруте, сдав финансовые документы, он, словно невзначай, зевая, пролистал папку с внутренними циркулярами. Даже в его отсутствие, документы, аккуратно, складывались в лоток для входящей корреспонденции.

Он читал ровные, машинописные строки:

– Воздушный коридор с базы королевских ВВС в Бьюкене, направление, Лервик, пятнадцатое декабря… – новая база в Бьюкене использовалась для личного самолета Ее Величества, – возвращение в Бьюкен и Лондон, шестнадцатого декабря. Пассажиры, на отрезке Бьюкен-Лервик, трое, на обратном пути, один… – Филби обнаружил, что в Лервике двоих пассажиров будет ожидать еще одна машина.

В шифровке из Москвы намекнули, что речь идет о полете его светлости в Россию:

– Но, кажется, он туда отправляется не один, а с мистером Ягненком. Интересно, кто их сопровождает? Наверное, кто-то из аналитиков, с этажа Х. Если бы я еще знал, кто они такие… – о пребывании полковника Горовица в Лондоне Филби узнал от Моцарта. Подопечный обрадовался звонку:

– Моя жена сегодня занята на сцене, – Филби слушал ленивый голос юного гения, – а я намеревался провести вечер в компании нашего кота и Гварнери. Я закажу столик, мистер Аллен. Я уверен, что у Скиннера, то есть Берри, найдется для нас местечко… – Филби не хотел появляться в дорогом ресторане на Патерностер-Роу, кишащем адвокатами и дельцами из Сити:

– Нет, нет, Генрик, позвольте мне, – запротестовал мистер Аллен, обходительный человек, – вы теперь лондонец, но окажите мне честь продолжить экскурсию по Сохо… – Моцарт подхватил его у Мраморной Арки. Филби не хотел думать, сколько стоит спортивная машина юнца, с сиденьями итальянской кожи:

– Ему едва исполнилось двадцать, а у него перстень с бриллиантами, золотой портсигар и пятикомнатная квартира, с видом на Кенсингтон… – Филби видел афиши рождественских концертов, в Альберт-Холле:

– Он успел три раза слетать в Америку, где его чуть ли не на руках носили. Впрочем, наверное и носили… – Моцарт не преминул похвастаться британским гражданством:

– Паспорт мне выдали за день, – улыбнулся юноша, – впрочем, моя жена британка. От израильского гражданства я, конечно, отказываться не собираюсь… – Филби подозревал, что Моцарту доставили новый паспорт прямо на дом:

– Он гений, лучший молодой музыкант Европы, а то и всего мира. Британцы понимают свою выгоду… – Моцарт рассказал о приватных концертах, в Букингемском дворце, Белом Доме и Ватикане:

– Мне предлагают годовой ангажемент в Америке… – он уверенно, легко вел машину, – с отличным условиями. Моя жена пока ведет переговоры, она не хочет надолго оставлять Ковент-Гарден… – фотографиями жены подопечного увешали все газетные ларьки у метро. Рождественский номер британского Vogue вышел со съемкой молодых звезд кино и театра:

– Адель Майер-Авербах, прима Ковент-Гардена… – девушка, в роскошном вечернем платье, в длинных перчатках, надменно улыбалась, опираясь о балюстраду мраморной лестницы:

– У них деловой брак, – решил Филби, – сошлись они романтическим образом… – Моцарт рассказал о бегстве из Будапешта, – но то время миновало. Она его на четыре года старше, оперные певицы всегда толстеют. Скоро он начнет посматривать в сторону девушек его возраста… – одну из таких девушек Филби увидел на танцевальном полу заведения. Он, в общем, не обязан был нянчиться с Моцартом:

– Я узнал все, что мне было нужно, мы могли распрощаться, но, как на грех, появилась его родня… – Филби не хотел, чтобы Моцарт видел кузенов:

– С него станется протащить юнцов и девчонку в особую зону, а мне нельзя показываться им на глаза… – Моцарт успел сообщить о визите близнецов Кардозо, о том, что сын капеллана Горовица едет в Израиль:

– Но здесь и сын мистера Майера, – Филби вытащил из кармана пиджака небольшую, портативную камеру, – и леди Кроу. Она отлично танцует, кстати. Впрочем, Иосиф, а это именно он, тоже показывает высший класс рок-энд-ролла… – на музыкальной сцене грохотали барабаны оркестра Ронни Скотта. Заливались саксофоны, пианист играл стоя, притоптывая ногой:

– Well it’s one for the money, two for the show

Three to get ready, now go cat go…

Щелкая фотоаппаратом, Филби улыбнулся. Леди Кроу носила высокие, замшевые ботинки, цвета берлинской лазури:

– Как в песне, – весело подумал он, – пленка цветная, но мне выдают отличную технику. В Москве все рассмотрят. Учитывая место работы леди Августы, она чрезвычайно нам интересна… – Филби волновал неизвестный пассажир рейса в Лервик:

– Он в Россию не летит. Из Лервика самолет идет в Стокгольм… – он ожидал, что советская разведка начнет пасти его светлость и мистера Горовица еще в Швеции, – но этот человек возвращается в Лондон… – оркестр перешел на медленную мелодию Пресли. Леди Кроу скользнула в объятья мистера Кардозо:

– Майер тоже кого-то пригласил, а сын капеллана у нас соблюдающий человек, он подпирает стенку… – Филби взглянул на часы, – сегодня не выходной. По субботам здесь танцуют до шести утра, а сейчас все закончится в два… – он не боялся, что Моцарт навестит танцевальный пол:

– Юнец занят более интересным делом, с его точки зрения. Вовремя я его отвлек, ничего не скажешь… – Филби решил не интересоваться неизвестным пассажиром у Моцарта:

– Он ничего не знает, это только вызовет его подозрения… – из соседней кабинки, сквозь томное пение саксофонов, донесся звонок. Поправив галстук, Филби отдернул бархатную портьеру. Длинные пальцы Моцарта слегка заколебались, он взглянул в карты. Филби понял:

– Ему везет, я по глазам его вижу. Очень хорошо, до двух он не встанет из-за стола, а к той поре все разойдутся… – Моцарт постучал сигаретой о портсигар:

– Моя ставка, пятьдесят гиней, господа… – игроки зашевелились, – мистер Аллен, – он только сейчас заметил Филби, – мы звонили, насчет коньяка. Пусть найдут пару хороших бутылок, принесут еще кофе… – шуршали карты, внизу переливалась музыка. Филби кивнул:

– Разумеется, мой друг. Я обо всем позабочусь.

Они оба отказались от десерта, запеченных, сладких груш, с лавандовым медом.

Скупо отпечатанная карточка, на простой, но дорогой бумаге, сообщала:

– Груши сорта Конферанс, собраны в Оксфордшире, мед из аббатства святого Августина, в Рамсгейте… – куропатки с тушеной капустой и можжевельником, согласно той же карточке, происходили из Шотландии. Устрицы ранним утром приехали с восточного побережья, прямо к задней двери «Закусочной Скиннера».

Мистер Бромли помешал кофе, с девонскими сливками:

– Мистер Берри делает исключение для чая, кофе и вин… – адвокат усмехнулся, – в Британии невозможно произвести выбранное нами бордо… – они разделили бутылку первого, послевоенного урожая. Рубиновое вино пахло сухой землей, солнцем и пряностями. Бромли заметил:

– Тринадцать лет, отличный срок. Берри разбирается в винтажах. Тринадцать лет назад мои внучки еще не родились, был жив мой сын… – Волк тоже вспоминал осень сорок пятого:

– Я тогда оправлялся на нарах, в Бутырке, встретил в камере Федора Петровича. Марта выбралась из Москвы, с Виллемом. Она носила Максима, о чем я не знал, но надеялся, что это именно так… – он почувствовал холод снежинок, на разгоряченных щеках:

– Мы выручили Авраама и покойного Степана, но Рауля нам не удалось вырвать у псов… – за обедом они с Бромли, словно намеренно, вообще не заговаривали о делах:

– То есть о том деле, с которым я пришел, – поправил себя Волк, – мы обсуждали мой процесс… – две недели назад адвокатская контора Волкова выиграла иск, поданный жителями Ноттинг Хилла против хозяев пабов и ресторанов, вывешивающих таблички о запрете посещения заведений, как выражались расисты, черными. В начале осени в районе вспыхнули беспорядки. Столкновения полиции и сторонников крайне правых, нацистских партий продолжались несколько дней. В разговоре с Волком, Бромли заметил:

– Будь моя воля, я бы выписал юнцам не по два-три года за решеткой, а гораздо больше. Подумать только, мы всю войну продержали в тюрьме Мосли, но змея выжила, подняла голову и опять плюется ядом… – юнионисты Мосли и члены «Лиги защиты белых», расхаживали по карибским кварталам Ноттинг-Хилла в черных рубашках и повязках со свастикой:

– Но Марта права, – напомнил себе Волк, – Мосли не дурак, он не забыл покойного Питера. Второй раз он так не обманется, да и некого к нему посылать. Но я больше, чем уверен, что его деятельность координируется с континента. Марта считает, что Максимилиан выжил… – Мосли и вообще крайне правые партии не были заботой жены, занимавшейся аналитикой по СССР и Восточной Европе, но Марта, по ее выражению, перемолвилась словечком с коллегами из МИ-5, контрразведки:

– Буде гости с континента навестят наших доморощенных, – она поморщилась, – фашистов, нам сразу все станет известно, – успокоила она Волка, – у контрразведки есть агенты среди этой швали. Но Максимилиан здесь вряд ли появится, он осторожен… – Волк побаивался, что старший пасынок, зная о работе Питера среди нацистов, захочет пойти таким же путем:

– Теодор-Генрих спокойный парень, – напомнил он себе, – и он еще не закончил школу. Пусть сдает экзамены и едет в Кембридж, заниматься экономикой, а не изображает недалекого хулигана, вроде тех, что швыряли камни, в Ноттинг-Хилле. Тем более, не стоит ему отправляться на континент, искать нацистов. Максимилиан, если он выжил, сразу его узнает… – Теодор-Генрих, как две капли воды, походил на покойного отца.

Бромли поздравил Волка с выигрышем:

– Хотя, наверное, гонорар, – добавил адвокат, – был невелик… – Волк поднял бровь:

– Дети и сейчас вспоминают ямайскую вечеринку, с оркестром и танцами… – истцы пригласили всю семью в кафе, в Ноттинг-Хилле, – а что касается денег… – Максим сбил пылинку с лацкана пиджака, – в Линкольнс-Инн я славюсь бережливостью…

Это было правдой. Волк не выезжал из старого кабинета, с небольшой приемной, где сидел секретарь, отличный парнишка, пользовавшийся костылем:

– Ходить ему никуда не надо, – объяснял Максим коллегам, – а диплом помощника адвоката у него не хуже, чем у других выпускников… – секретарь бойко печатал на машинке, не боялся звонить куда угодно, а Волк научил его варить настоящий, итальянский кофе:

– Единственная роскошь в конторе, кофеварка, – вздохнул Максим, – но семью я обеспечиваю, и даже удается побаловать Марту подарками… – лето они проводили в Мейденхеде, Саутенде и Банбери:

– Циона в замке больше не появится, – Волк дернул щекой, – очень надеюсь, что на Лубянке ее расстреляли. Джон молчит, но видно, что он тоже на это рассчитывает. Всего два года прошло, но он, наверняка, женится, когда истечет срок ожидания, после безвестной пропажи. Он еще молодой человек, мой ровесник… – с пятерыми мальчишками в доме, Волк, действительно чувствовал себя молодым:

– Деньги, не главное, мистер Бромли, – подытожил он, – главное, чтобы на британской земле и следа не осталось от сегрегации. Ваша дочь, в Америке, тоже на передовой линии борьбы… – осенью Кэтрин прислала родителям вырезки из газет:

– Негры Алабамы протестуют против сегрегации в школах. Адвокат Кэтрин Бромли выиграла иск, поданный жителями Мобиля к отделу образования городской администрации… – на фото дочь стояла рядом с хорошо одетым чернокожим. Мужчина держал табличку: «Долой расовую дискриминацию!». Бромли вспомнил:

– Он тоже юрист, из местных. Вдовец, Кэтрин писала. Леона целый месяц ходила в тамошнюю негритянскую школу, с его дочерью… – фотографии единственной белой девочки, в черном классе, напечатали все газеты Америки:

– Леоне очень понравилось на юге, – добавила дочь, – она уговаривает меня перебраться в Атланту или Чарльстон, но мы, конечно, не покинем Нью-Йорка… – бизнес дочери преуспевал.

Мистеру Волкову принесли эспрессо. Бромли взглянул на золотой хронометр:

– Большое спасибо за на обед, коллега, но мне надо оказаться дома до девяти вечера. Луиза завтра выступает с первой латинской речью, на ассамблее в Квинс-Колледже. Я должен с ней порепетировать. Это большой шаг вперед, в ее возрасте… – едва увидев речь, написанную внучкой, Бромли закатил глаза:

– Борьба за права угнетенных меньшинств. Милая, в Британии никто никого не угнетает… – Луиза поправила изящные, в скромной оправе очки:

– У тебя в конторе, дедушка, в отличие от бизнеса тети Кэтрин, не работает ни одного чернокожего. Мистер Максим дал работу инвалиду, но сколько инвалидов ты видел в Линкольнс-Инн… – она помотала светловолосой головой:

– Общество должно измениться. Все начинается с образования, то есть с нас, учащихся… – девочка добавила:

– Я уверена, что в будущем выпускники школы для слепых, которую мы поддерживаем, тоже поступят в университеты, а не станут сидеть дома, взаперти… – адвокату пришло в голову:

– Берри тоже дает им деньги. Луиза говорила, что он туда ездит, обучает ребятишек готовить самостоятельно… – на каникулах внучка пропадала в море, с юным Сэмуэлем Берри. Дети отлично управлялись с небольшой яхтой:

– Они вообще сдружились, они ровесники. Хотя мальчик Берри станет поваром, как вся его семья, в университет он не пойдет… – зажигая виргинскую сигарету, Бромли помялся:

– Вы клиент, но вы и коллега, мистер Волков… – он кашлянул, – я могу говорить с вами откровенно. Вам нет сорока пяти, зачем так… – он поискал слово, – радикально менять завещание… – в конторе мистера Бромли остался черновик, подготовленный мистером Волковым. По документу, в случае его подтвержденной смерти или пятилетнего безвестного отсутствия, все его сбережения переходили жене:

– Насколько я знаю, вы не собираетесь покидать Британию… – кивнув официанту, Волк поднялся:

– Пойдемте, я провожу вас. Не собираюсь… – он достал из пиджака чековую книжку, – но, как говорят в России, береженого Бог бережет… – усадив Бромли в лимузин, расплатившись по счету, Волк постоял на пустынном тротуаре Патерностер-Роу. Сити засыпало, купол Святого Павла уходил в темное, ясное небо:

– Распогодилось, но и похолодало, – Волк вскинул белокурую голову, – самолет летит, на восток… – он проследил за красными огоньками, на крыльях:

– Из Лервика рейс идет в Стокгольм, а оттуда дальше… – Максим подхватил портфель, – нам надо попасть на Северный Урал, если верить записке. Но это почерк Рауля, сомнений нет… – он сверился с часами:

– Они в самом разгаре заседания. Меня пропустят, у меня есть разрешение на посещение здания. Как говорится, делай, что должно, и будь, что будет… – подхватив портфель, он зашагал к набережной Темзы.

Высокие, замшевые ботинки, цвета берлинской лазури, валялись на выцветшем, антикварном ковре с арабскими узорами. В комнате стоял сладкий, травяной запах, в полутьме мерцал огонек самокрутки. Скрестив длинные ноги, в спущенных чулках, поставив бокал с коньяком на грудь, Густи хихикнула:

– Дай мне. Я еще никогда не пробовала травки… – уверенная рука вложила ей в губы самокрутку. Девушка, словно невзначай, потянулась вперед:

– Ты рисковал, – ее голубые глаза затуманились, – в Британии марихуана запрещена. В Израиле, кажется, тоже… – длинные, ловкие пальцы скользнули по нейлону чулка, горячая ладонь обожгла колено:

– Тоже, – лениво согласился Иосиф, – но арабы не дураки, они знают свою выгоду. Не надо никуда ездить. В Хайфе, в арабском квартале, этого добра, как и гашиша, достаточно…

В углу комнаты поблескивал старинный, медный кальян. Густи отыскала вещицу в кладовых усадьбы в Мейденхеде. По краю вилась арабская надпись. Иосиф прищурился:

– Это с прошлого века. Афганский хан благодарит бабушку Марту за ее услуги стране… – кальян они разожгли, вернувшись из Сохо. Густи боялась, что младшие кузены увяжутся за ними:

– Им пора домой, – недовольно подумала девушка, – им еще нет восемнадцати. Мне, правда, тоже, но я, другое дело, я закончила школу и работаю… – усадив кузенов в такси, Иосиф поймал вторую машину. Из телефонной будки, по соседству с «Фламинго», он позвонил в Кенсингтон, на квартиру Тупицы. Сигаретный дым вырывался в холодную, ясную ночь. Густи притоптывала ботинками, плотнее запахнув пальто:

– Иди сюда, – велел Иосиф, – вместе теплее… – они курили одну сигарету на двоих, слушая протяжные гудки:

– Тупица с Аделью развлекаются, а мой брат спит, как сурок, в компании кота, – фыркнул Иосиф, – сейчас он разворчится, что его разбудили… – так оно и оказалось:

– Я вернусь поздно, то есть рано… – Густи, на мгновение, забыла, как дышать, – я не хотел, чтобы ты волновался… – подмигнув девушке, Иосиф, выразительно провел ладонью по шее, – все, все, я вешаю трубку, не бурчи, как старая бабка… – кивнув трубку на рычаг, распахнув дверь будки, он закружил Густи по мостовой:

– Вот и все, мы юны и свободны, как пишет мистер Керуак. Надо следовать стуку своего сердца, не зря нас называют битниками… – удерживая девушку, он помахал зеленому огоньку: «Такси!». На заднем сиденье пахло застарелыми окурками, его теплое дыхание защекотало ухо Густи:

– В Тель-Авиве я знаю, куда заехать за выпивкой, – он оскалил крупные, белые зубы, – но не будить же парней, на Ганновер-сквер… – Густи помотала головой:

– Нет нужды. Тетя Марта выделила мне бутылку коньяка, для полоскания горла, на случай ангины… – Иосиф согнулся от смеха:

– Думаю, у тебя найдется и лимон, для той же болезни… – его рука двигалась выше.

Густи вспомнила затрепанную, начала века брошюру, в бумажной обложке. Книга завалилась за тома Британской Энциклопедии, в библиотеке на Ганновер-сквер:

– Гигиена брака, или здоровое сожительство полов… – ее щеки заполыхали, – доктор Мирьям Кроу, издана на средства автора… – два года назад Густи пронесла книжку в свою комнату. Внимательно прочитав рекомендации бабушки Мирьям, она разобралась в рисунках:

– Мальчишек я много раз видела… – она сглотнула, – у мужчин, то есть у него, Иосифа, все устроено так же, только больше… – насколько больше, Густи не знала. Книжка рекомендовала женщине воспользоваться ломтиком лимона:

– Но это замужним… – травка кружила голову, – а у меня еще ничего не случалось. Тетя Марта мне все рассказала, тоже два года назад, но к той поре я прочла книжку… – сухие губы коснулись краешка ее рта:

– Не увлекайся… – его голубые глаза заблестели, – оставь немного и мне… – когда они курили кальян на ковре, с яблочным табаком, привезенным Иосифом, кузен предложил обосноваться, как он сказал, в более удобной манере. Низкий диван Густи купила на блошином рынке в Кэмдене. Пауль заново обтянул мебель лиловым бархатом:

– У тебя настоящее логово… – Иосиф зарылся в скандинавское одеяло, среди вышитых подушек, – как у бедуинов, в пустыне… – отдав самокрутку, Густи залпом допила коньяк:

– Помнишь, как мы встретились в первый раз, на Синае… – она наклонилась над юношей, каштановые волосы упали вниз, – я прилетела в Израиль с папой и мамой Лизой. Ты мне показывал пустыню, мы видели песчаного кота, ты убил змею… – голова Густи легла ему на плечо, – ты меня спас, ты такой смелый… – на Брук-стрит метались фары одиноких машин. От него пахло пряностями, он привлек ее к себе:

– Помню, но ты была маленькой девочкой… – неслышно зашуршала молния на ее платье, – а сейчас ты выросла… – щелкнула застежка ее бюстгальтера:

– Мы поженимся, – уверенно подумала Густи, – он сделает мне предложение. В такси он шептал, что приехал в Лондон ради меня. Он думал обо мне, все эти годы. Он писал мне, я храню все его конверты… – девушка встряхнула головой:

– Я католичка, но это неважно. Сейчас новое время. Иосиф, все равно, ничего не соблюдает, а Шмуэль вообще станет священником. Мы поселимся в Израиле, у нас родятся дети… – путаясь в платье и чулках, она лихорадочно целовала Иосифа:

– Я не хочу больше ждать. В первый раз ничего не бывает, все так говорят. Иосиф сделает все, что надо. Он меня старше, он будущий врач… – сильные руки обняли ее, Густи низко застонала:

– Я люблю тебя, так люблю… – окурок скатился на ковер, диван отчаянно заскрипел:

– Иди ко мне… – шептал Иосиф, – иди, милая. Я ждал тебя, так ждал… – приникнув к нему, девушка счастливо закрыла глаза.

В салоне Бентли пахло виргинским табаком и эссенцией жасмина.

Большие руки Волка спокойно лежали на отделанном орехом руле, светился зеленый огонек радио:

– Здравствуйте, – бодро сказал диктор, – сегодня пятница, тринадцатое декабря. В Лондоне пять утра, прослушайте новости этого часа. Автомобилисты оценили преимущества скоростного шоссе, открытого на прошлой неделе премьер-министром Гарольдом Макмилланом. Наш корреспондент взял интервью у мистера Ромни, жителя Престона, ежедневно пользующегося новой дорогой…

Тонкая рука, в замшевой перчатке, покрутив рычажок, приглушила гнусавый голос мистера Ромни. Марта носила короткое пальто, темного твида, отделанное соболем и скромную юбку, ниже колена. Искоса бросив взгляд на Волка, она откашлялась:

– Самолет уходит в субботу вечером, из Бриз-Нортона в Балморал. В резиденции Ее Величества нас ждет деловой ужин, а в воскресенье мы летим в Лервик… – сначала Марта хотела вернуться из Лервика в Лондон:

– Я собиралась провести Рождество с детьми, – напомнила она себе, – но так и получится. Я просто прилечу в Британию чуть позже. Дядя Джованни и Клара здесь, Теодор-Генрих и Густи взрослые, да и близнецы помогут… – сыновья Эстер, вместе с Аароном Горовицем, улетали в Израиль до нового года:

– Новый год они встретят в Париже, и отправятся дальше, в Рим. Надо по возвращении посидеть с Кларой, над рождественским меню. Надо связаться с Fortnum and Mason, позвонить в Плимут, миссис Берри, насчет доставки индеек… – птицу и окорок они заказывали у Берри. На ферме под Плимутом ресторатор разводил старинные породы гусей, индеек и свиней.

Марта думала о ветчине в медовой глазури, не желая возвращаться мыслями к прокуренному кабинету верхнего этажа, на Набережной:

– Прилюдно я ему ничего не сказала, надо сказать сейчас… – Марта все смотрела на мужа, – но что говорит, когда и так все ясно… – услышав, что Волк собрался лететь в СССР, его светлость обрадовался:

– Отлично. У тебя русский родной. Ты знаешь страну, как свои пять пальцев, включая и зоны… – начальник МИ-6, сэр Ричард Уайт, добавил:

– Мы говорили о вашем участии в миссии, мистер Волков, но вы не военный, не государственный служащий. Мы не имели права предлагать вам пойти на такой риск… – Волк усмехнулся:

– Я сам себе предложил. Со времени моего побега из СССР прошло двенадцать лет, но я не забыл, как стрелять… – Марта постучала сигаретой о стальную пепельницу:

– В общем, теперь я полечу с вами в Стокгольм, провожу вас и вернусь… – Волк открыл рот, она помахала рукой:

– Не спорь. И его светлость, и Дик, то есть сэр Ричард, считают, что Филби не имеет никакого отношения к русским… – проехав мимо Парламента, Волк свернул на север, к Мэйферу, – но береженого Бог бережет, как ты выражаешься. Если он, случайно, увидел какие-то сведения, касательно миссии… – Волк прервал ее:

– Ты говорила, что все наглухо засекречено. Даже со стороны американцев о полете знает едва ли пять человек, включая президента Эйзенхауэра и твою матушку… – Марта позвонила матери по защищенной линии, из своего кабинета. Брат и отец ночевали в Сиэтле:

– Они на выходные приезжают, – объяснила мать, – Пете надо учиться. Ничего, впереди рождественские каникулы, накормлю их до отвала, что называется… – выслушав Марту, она отозвалась:

– Что я могу тебе сказать, милая? Ты знаешь, что он винит себя за арест Рауля. Пусть летит, ты его не остановишь… – Марта и сама это знала, – но проводи их до Стокгольма, удостоверься, что Лубянка не села им на хвост, учитывая недавнее, норвежское фиаско…

Марта уверила мать, что так и сделает:

– Сабина совсем оправилась, – добавила она, – я тебе пришлю все новые фотографии. То есть папе, на его городской ящик… – отец выстроил особняк в Сиэтле, купив два соседних участка:

– Рядом я возведу галерею и офис нашего ателье, – вспомнила Марта веселый голос, – все достанется Петьке, когда он подрастет, а галерея отойдет в подарок городу… – сквозь шум дождя до Марты донесся вздох матери:

– Пришли, пожалуйста. Кроме фотографий, мне никак семью не увидеть. Вы приезжаете, Меир тоже, но с острова мне больше не выбраться… – залаяла собака, что-то зашипело:

– Пират Второй потерял терпение, – рассмеялась мать, – я жарю лосося на гриле, на террасе. Он выпрашивал кусочек, но решил, что сам поймает рыбу… – Марта, внезапно, ласково сказала:

– Дай догадаюсь. Ты стоишь босиком, в джинсах и бретонской тельняшке, что я тебе привезла. Еще на тебе шотландский кардиган. Волосы ты собрала в хвост, пьешь джин с тоником… – через Атлантику и континент до нее донесся звон льдинок в стакане. Мать, деловито, спросила:

– Лак у меня какого цвета… – Марта хихикнула:

– Алого. Я все про тебя знаю, мама. Я тебя люблю… – она поняла, что мать улыбается:

– Я тебя тоже, девочка моя. Провожай их в Россию, но удостоверься, что за ними никто не следит… – повесив трубку, Марта пробормотала:

– Хорошо, что папа в Россию не собирается… – узнав о ее планах. Волк, недовольно буркнул:

– Это ни к чему, мы бы и сами справились, но если ты настаиваешь… – Марта хмыкнула:

– Считай, что я еду в гости к фрау Кампе, Грете. Обещаю, что в Стокгольме вы меня вообще не увидите… – шведская секретная служба обеспечивала миссии трансфер, как сказал герцог, до границы СССР:

– Записка не поддельная, – повторяла себе Марта, – бумагу возили в лаборатории ЦРУ, где подтвердили наши выводы. Бумага советская, карандаш тоже, почерк совершенно точно принадлежит Раулю… – измочаленный конверт перебросили через ограду шведского посольства в Москве:

– На Большом Боженинском переулке, в Хамовниках, – вспомнила Марта, – я часто проходила мимо здания… – Волк, на совещании, заметил:

– Ничего необычного. Я и сам таким образом, в июне сорок первого года, передал в американское посольство рукопись второй книги покойно леди Холланд… – через пятнадцать лет после смерти сестры, герцог, все равно, почти незаметно, дернул щекой:

– Да. Спасибо, Максим, я помню. В общем, у нас нет причин сомневаться в подлинности записки… – лимузин въехал на Брук-стрит. Марта коснулась руки мужа:

– Поспи, хоть пару часов. Процесса у тебя сегодня нет, а в контору не обязательно приезжать к девяти утра. Я сделаю детям завтрак и сама немного отдохну… – она подумала:

– Валленберг, в Будапеште, встречался с Ционой. Но именно что встречался, никаких отношений у них не было. И потом, все считают, что русские ее расстреляли. Но если нет, если это ловушка… – краем глаза Марта увидела на пустынной Брук-стрит знакомую фигуру. Она посмотрела в водительское зеркальце, но светлые, непокрытые волосы скрылись за поворотом:

– Ерунда, близнецы ночуют в Кенсингтоне, у Генрика и Адели. Что одному из них здесь делать, в четверть шестого утра… – над мраморным портиком особняка Кроу раскидывал крылья ворон, черненой стали. Золотилась витая надпись на эмблеме: «Клюге и Кроу. A.D. 1248». Отвернув окно лимузина, Марта набрала четыре цифры на кодовом замке ворот. Замигала лампочка, створки медленно приотворились. Бентли, нырнув вниз, скрылся в подземном гараже.

Иосиф нашел открытое кафе, отмахав почти полчаса по лондонским тротуарам. В Мэйфере, даже в рабочий день, никто не поднимался в такую рань. Он шел мимо витрин лавок для джентльменов, как говорил Тупица, с разложенными на бархате опасными бритвами, с ручкой слоновой кости и помазками барсучьей шерсти, мимо портновских ателье, с манекенами, облаченными во фраки и смокинги.

Остановившись рядом с ювелирным магазином, Иосиф закурил:

– Надо привезти Фриде какую-нибудь безделушку. Она предпочитает антикварные украшения, будущий археолог… – Иосиф ласковоулыбнулся. Он любил малышей, как он всегда думал о сестре и Моше. Для брата он выбрал отличную модель истребителя, времен второй мировой. Игрушку Иосиф увидел в детской Максима и юного Ворона. Баронет, немного, покраснел:

– Я в такое уже не играю, – торопливо заявил мальчик, – мне десять лет, но на похожем самолете летал папа… – над кроватью Ворона висел плакат, с фото отца. Стивен Кроу, в авиационном шлеме, весело смотрел в небо:

– Никогда еще столь многие не были обязаны столь немногим, – зачарованно сказал юный Ворон, – смотри, здесь автографы боевых товарищей папы, и подпись сэра Уинстона Черчилля… – бывший премьер-министр поставил уверенный росчерк:

– Сыну гордости Британии. Будь всегда достоин отца, Ворон… – мальчик тоже собирался в шестнадцать лет стать кадетом, в авиационном училище:

– Это мне Густи подарила… – он показал Иосифу красно-белый, авиационный флажок, – видишь, здесь гравировка:

– Расправляй крылья, Ворон… – о Густи Иосифу хотелось думать меньше всего:

– Моше обрадуется самолету… – дождавшись, пока голова немного прояснится, он пошел дальше, – парни все бредят небом, и он, и Эмиль, и Яаков… – Иосиф поморщился. Вчерашний коньяк встал кислым колом в горле:

– О них, то есть о нем, я тоже думать не хочу. Надо выпить кофе, хотя бы слабого. Надо поесть, в конце концов…

Неслышно поднявшись с разоренного дивана Густи, не оглядываясь, он прошел на кухню. Скудное содержимое низкого, американского рефрижератора, напомнило Иосифу собственную квартирку, в Катамоне:

– Нельзя шуметь, – он оглянулся, – нельзя варить кофе. Иначе она проснется, начнет копошиться, готовить так называемый завтрак, объясняться в любви, как ночью… – он, брезгливо, коснулся синяков на шее, – еще придется ее… – Иосифа затошнило:

– С похмелья я на такое не способен, – он быстро оделся, – я и в Израиле ухожу от девчонок, не дожидаясь утра. От девчонок, или… – он отогнал от себя эти мысли:

– Надо все прекратить, надо не отвечать на его записки… – телефона в квартире Иосифа, разумеется, не было. Члены кибуца забирали почту из деревянных ячеек, рядом с комнатой секретариата. Раз в месяц, или даже реже, юноша находил там простой конверт, подписанный знакомым почерком:

– Позвони мне… – он обещал себе:

– Не буду. Если я пропаду, залягу на дно, он больше мне не напишет… – в кибуце они почти не сталкивались. В Иерусалим, где учился Иосиф, бывший капитан Леви не заглядывал:

– Министерство иностранных дел в Иерусалиме, но он больше времени проводит в Тель-Авиве, где расположены все посольства. И телефон у него тель-авивский… – Иосиф и сам часто ездил в город, на встречи с Коротышкой Харелем и сослуживцами, из отдела контрразведки Моссада. Он передавал сведения о настроениях студентов:

– Подполье, правое или левое, мы разогнали, – заявлял Коротышка, – но всегда надо быть настороже. После университета ты придешь к нам, на постоянной основе. Нас ждет охота за беглыми нацистами и уничтожение арабов, врагов Израиля…

Отыскав кафе, Иосиф заказал полный английский завтрак, с хрустящим беконом и жареными, истекающими маслом тостами:

– Кофе на удивление неплохой, – он закрылся вчерашней Daily Mail, – три ложки сахара, и голова прекратила гудеть… – аккуратно сжигая записку, он говорил себе, что не станет набирать знакомый телефон:

– Это риск, то есть безумие. Мы в маленькой стране, нас могут случайно увидеть на улице. Он женат, у него семья… – в кибуце Иосиф пытался избегать Анны, но младший брат дружил с мальчиками Михаэля:

– И Фрида с Джеки, что называется, не разлей вода, – вздохнул Иосиф, – девчонки постоянно болтаются вместе. Ладно, в Тель-Авиве нас встретить некому, мы не разгуливаем по городу… – по телефону, Михаэль, обычно, сообщал только адрес пансиона:

– Оттуда я тоже ухожу рано утром, не дожидаясь, пока он проснется… – рассчитавшись за завтрак, Иосиф взял еще кофе, – надеюсь, его пошлют работать в Европу или Америку, и мы больше никогда не столкнемся… – он понял, что его встречи с Михаэлем ни у кого бы не вызвали подозрения:

– Мы товарищи по оружию, так сказать… – Иосиф криво улыбнулся, – это как с пиявкой, то есть Густи. Парни вчера ничего не могли заподозрить. Мы родственники, кузены, я провожал домой девушку… – в кафе он не стал расстегивать куртку или разматывать шарф:

– Тупица или Шмуэль ничего не заметят, а синяки скоро пройдут. У нее все случилось в первый раз… – Иосифа это не интересовало:

– Я был осторожен, как обычно, а если что-то случится, не моя забота, – он поднялся, – пусть сама со всем разбирается. Мало ли с кем она спала, после меня… – идя по немноголюдной Оксфорд-стрит, к Мраморной Арке, Иосиф подумал, что Харель мог бы заинтересоваться его связью с Густи:

– Она пока никто, секретарша, но у нее большие планы, – усмехнулся Иосиф, – она собирается стать новой Мата Хари. Коротышка не преминет уцепиться за человека, работающего на британскую разведку. Мы союзники, но, как говорит дядя Максим, дружба дружбой, а табачок врозь… – он помотал головой, сразу пожалев об этом:

– Нет. Она мне не нужна, даже ради Израиля я на такое не пойду. Переживу семейное Рождество, заявлю ей, что все было ошибкой и мы спокойно уедем на континент…

Вспрыгнув на подножку раннего автобуса, идущего в Кенсингтон, Иосиф поежился от промозглого ветерка:

– В Израиль она за мной не увяжется, пиявка. Объясню, что я женюсь только на еврейке, что для меня это важно. Хотя с ее навязчивостью, она может податься и в еврейки… – он вытянул длинные ноги в проход:

– Набожная католичка, держи карман шире. Бокал коньяка, самокрутка травы, и она, не задумываясь, раздвинула ноги. Маргарита не такая, она серьезная девушка… – из Парижа он с братом и Аароном ехал в Мон-Сен-Мартен, навестить сестру:

– Побудем немного в Бельгии, и пора домой, – Иосиф зевнул, – каникулы закончатся… – сунув нос в шарф, он проводил глазами величественное здание Бромптонской оратории:

– Шмуэль, наверняка, поднялся для мессы. Пусть приготовит мне второй завтрак, и отправляется молиться, святоша. Генрик с Аделью спят до полудня, а то и дольше. Я поем его блинов, и тоже посплю…

Прислонившись к окну автобуса, Иосиф задремал.

Утюг зашипел. От влажной ткани, разложенной по гладильной доске, поднялся пар. На спинке стула висел темно-зеленый пиджак, с нашитым, золоченым гербом и витым девизом «Dat Deus Incrementum».

Стиральные машины стояли в хозяйственной комнате, в подвале, но Теодор-Генрих предпочитал гладить у себя, в бывшей детской, а теперь, как предпочитал говорить подросток, кабинете. Лифт в особняке вел только в подземный гараж:

– Пока я поднимусь на третий этаж со стопками рубашек, все помнется… – одним глазом он косил в учебник, – в школе строго относятся к форме… – он, немного, позавидовал Густи:

– Вряд ли ей теперь приходится гладить каждый день, а у наследного герцога имеется личный лакей. У нас тоже имеется, – юноша усмехнулся, – то есть не у меня, а у бандитов… – Максим и юный Ворон вставали к гладильной доске, но младшие пока увиливали от своих обязанностей. Отчим со своими вещами управлялся сам. Он часто помогал Теодору-Генриху:

– Дядя Максим, кстати, может сдавать рубашки в прачечную, – пришло в голову подростку, – но он считает, что надо экономить деньги. Питер с ним согласен, несмотря на то, что он унаследует компанию… – младший брат, в десять лет, ездил с матерью на заседания совета директоров «К и К»:

– У него светлая голова… – Теодор-Генрих, аккуратно, гладил накрахмаленный воротничок, – он заявляет, что будущее за электроникой и кибернетикой, о которой рассказывает Ник… – Питер собирался развить производство бытовой техники:

– Мы начнем строить компьютеры, – говорил мальчик, – а Николаса я найму начальником научного отдела, когда он станет Нобелевским лауреатом… – будущий глава компании и будущий Нобелевский лауреат спокойно спали. Стрелка на часах едва перевалила пять утра:

– Правильно я вчера сделал, что разогнал всех по постелям, не дожидаясь полуночи, – Теодор-Генрих зевнул, – в их возрасте надо спать не меньше десяти часов… – он давно привык подниматься в пять:

– Мама тоже так делает, – он прислушался, – голова свежая, по ней никто не скачет… – подросток улыбнулся, – можно многое успеть… – Шелти свернулся в клубочек на ковре, уткнув нос в лапы:

– Погуляем с тобой, – пообещал Теодор-Генрих, вешая очередную рубашку на плечики, – приготовлю завтрак и погуляем… – днем собаку выводили слуги из резиденции его светлости. Их семья тоже могла бы завести домашний персонал:

– Мама, все равно, не носит в особняк секретных материалов… – встряхнув следующую рубашку, он отпил кофе, – но у нее есть личные папки, в кабинете. Не след, чтобы в материалы совал нос, кто попало… – Теодор-Генрих знал, что мать и отчим занимаются поисками беглых нацистов, но думать об этом ему совсем не хотелось. Он хорошо помнил Патагонию:

– Мама говорила, что он мог выжить… – подросток никогда не называл дядю по имени, – если это так, то мама его отыщет и убьет… – перед глазами встало спокойное, красивое лицо. Засверкали прохладные, голубые глаза:

– Он убил папу, дедушку и тетю Эмму. Он фанатик, он должен закончить эшафотом, если он на свободе… – Теодор-Генрих надеялся, что дядя, все-таки, погиб. Чтобы отвлечься, он полистал учебник высшей математики:

– Я не Инге, конечно, но с математикой у меня все хорошо… – с отъездом Густи Теодор-Генрих стал заниматься расходными книгами семейства:

– Даже без маминых папок, слуг надо содержать, а мы много тратим. Усадьба в Мейденхеде дорого стоит, на нас пятерых уходят немалые деньги… – юный Ворон и Ник учились по правительственным стипендиям, за остальных мальчиков надо было платить:

– Густи, наверняка, покупает только яйца, кофе, сигареты и молоко, – ухмыльнулся юноша, – обедает она на работе, а ужинает у нас. Развлечения ей оплачивают поклонники… – он поднял бровь, – раньше я думал, что в Кембридже встречу кого-нибудь, но свидания, кажется, придется отложить… – все лондонские кузины были девчонками, а с родней на континенте Теодор-Генрих только дружил:

– Есть еще Ева, но, во-первых, она меня на голову выше, а во-вторых, она свой парень, что называется… – когда дядя Меир привозил семью в Европу, Ева гоняла с мальчишками в футбол, и выходила с ними в море, в Саутенде:

– На континенте Маргарита и Хана. Маргарита меня старше. Она, наверняка, обручилась с Джо, просто они никому не говорят. Хана еврейка, она, как и Аарон, собирается пожить в Израиле. Она хочет играть в тамошнем театре…

Теодор-Генрих учился в англиканской школе, но к воскресной мессе ходил в лютеранскую церковь святого Георга, в Уайтчепеле. Служба в храме шла на немецком языке:

– Я преуспеваю в немецком, – он, наконец, закончил с рубашками, – в школе мне все прочат дипломатическую карьеру. Я отлично знаю немецкий, французский, русский… – он вздохнул, – а мама и дядя Максим ожидают, что я пойду на экономический факультет, как папа… – у матери не осталось семейных фотографий:

– Все погибло, и даже довоенных снимков не найти, – понял подросток, – в Германии папу и дедушку считают нацистами, пособниками Гитлера… – он знал об участии отца и деда в заговоре против фюрера, но, как выражался его светлость, время для увековечения памяти героев, пока не пришло:

– Еще придет, – подросток развешивал рубашки в гардеробе, красного дерева, – но, с другой стороны, так даже лучше. Рабе и Рабе, без приставки, фамилия распространенная… – с матерью и отчимом планами он пока не делился:

– У них много забот, – напомнил себе юноша, – завтра они летят в Балморал, с наследным герцогом и Полиной… – дети его светлости проводили в Шотландии рождественские каникулы:

– Мама много раз видела королеву, – Теодор-Генрих задумался, – но дядя Максим с ней еще не встречался. Потом он отправляется в деловую поездку, наверное, на континент… – часы пробили половину шестого утра. Шелти встрепенулся, юноша услышал шум лифта. Заскрипели половицы в коридоре. В дверь, тихонько, постучали:

– Милый, ты поднялся… – выглянув наружу, подросток вдохнул аромат жасмина. Мягкие, бронзовые пряди выбивались из аккуратного узла волос, лицо матери было усталым:

– Я помогу… – юноша, бережно, снял с нее пальто, – идите с дядей Максимом спать, пожалуйста… – мать коротко улыбнулась:

– Он, кажется, прямо в гардеробной задремал, на диване. Надо вам завтрак приготовить… – Теодор-Генрих поцеловал ее в теплый лоб. Он был лишь немногим выше матери:

– Не надо, я сам все сделаю. Ты отдыхай, мамочка… – зеленые глаза прищурились:

– У тебя немецкая газета, что ли… – Теодор-Генрих подумал, что мать не разглядит название:

– Я свернул лист, видны только статьи, без фото, но мама может узнать шрифт, она занимается аналитикой… – подросток, торопливо, сказал:

– Frankfurter Allgemeine, ради практики. Я заберу пальто, отнесу в гардеробную… – он сделал быстрое, неуловимое движение:

– Теперь она точно ничего не увидит, я загородил спиной стол… – мать отозвалась:

– Я сама. Спасибо, милый. Возьмите деньги, на автобус… – обычно мать возила их в школу на лимузине. Теодор-Генрих кивнул:

– Не волнуйся, мамочка. Вечером увидимся… – стройная спина, в твидовом жакете, исчезла за поворотом коридора:

– Как говорит дядя Меир, два раза в одну воронку бомба не падает, – вспомнил Теодор-Генрих, – но лучше убрать газету, от греха подальше… – вернувшись в комнату, он спрятал Junge Welt, орган Союза Свободной Немецкой Молодежи, среди тетрадей:

– Комсомол, – пробормотал Теодор-Генрих, по-русски, – маме такое не понравится. Но она поймет, что я не могу иначе, не может не понять. Папа тоже бы так сделал, я уверен…

Взглянув на часы, он пошел готовить завтрак.

Восемь огоньков трепетали в бронзовом ханукальном светильнике. В крайнем левом гнезде возвышалась незажженная, белая свеча:

– Чудо великое случилось там… – завертелся деревянный, искусно выточенный волчок, – будущий раввин, твой ход… – Пауль, на досуге, вырезал для окрестных детей шахматы, шашки и настольные игры. Фишки карабкались по лесенкам, пытаясь достичь квадратиков с названиями благих дел, падали по змейкам, упираясь в грехи.

Рядом с подростками, на мозаичном столике, возвышался почти пустой заварочный чайник, веджвудского фарфора, и блюдо со свежими пончиками. Сахарная пудра пачкала пальцы, сладко пахло малиновым джемом. Банки, в кладовке, подписали аккуратным почерком: «Малина, Банбери, 1958», «Яблоки, Мейденхед, 1958».

Иосиф со Шмуэлем привезли родне израильский мед, и сироп рожкового дерева:

– В яблочный джем я кладу немного корицы, – Клара подняла поседевшую, изящную голову от альбома, – в книге миссис Берри есть рецепт… – Шмуэль отправлялся в Рим с двумя кулинарными сборниками, в багаже:

– Пока я обретаюсь в университетском общежитии, – объяснил он Кларе, – но, получив сан, я переселюсь в монастырь. Придется нести послушание, на кухне. Впрочем, я и сейчас готовлю, для соучеников… – Клара видела, как блестели темные глаза дочери:

– Шмуэль ей нравится, – вздохнула женщина, – но Лаура набожная девочка, она выросла католичкой. Она понимает, что такое монашеские обеты… – Шмуэль присоединился к ордену иезуитов летом:

– Нам позволена мирская одежда, – сказал он дяде Джованни, – вообще, не за горами реформа церкви, по крайней мере, с точки зрения литургии. Ватикан разрешит проводить мессу на английском языке… – Джованни даже закашлялся:

– Дайте мне дожить жизнь спокойно. На седьмом десятке лет я не собираюсь отказываться от латыни… – Лаура, устроившись на диване рядом с отцом, вполголоса читала Вульгату:

– Et decreverunt communi praecepto et decreto universae genti Iudaeorum omnibus annis agere dies istos… – подвинув фишку, Шмуэль улыбнулся:

– Et Antiochi quidem qui appellatus est Nobilis vitae excessus ita se habuit. Таков был конец Антиоха… – Пауль, устроившись на ковре, поглаживал раскинувшегося рядом Томаса Второго. Кот потянулся, звякнув серебряным бубенчиком. Аарон Майер подтолкнул тезку:

– Вроде машина едет. Дядя Меир, что ли, вернулся… – полковник Горовиц не пошел с подростками и Кларой в синагогу, на вечернюю службу:

– Утром мы с Аароном отправимся в Бевис Маркс, – пообещал Меир, – а сегодня у меня дела… – возвращаясь пешком в особняк, Аарон Горовиц заметил:

– Они все завтра улетают в Шотландию. Думаю, что там собирают секретное совещание. Но мы со Шмуэлем придем на постановку, – не желая изматывать, как он говорил, актеров, Аарон Майер не стал репетировать перед шабатом, – а в воскресенье посмотрим твоих ирландских приятелей, или, хотя бы послушаем… – Аарон Майер раскрутил волчок:

– Нет, машина нас миновала. Шмуэль сегодня переночует здесь, в Кенсингтон возвращаться поздно… – в окна особняка в Хэмпстеде хлестал дождь. Шмуэль думал о брате:

– Он полдня спал, а потом все-таки, выбрался в Британский музей, вместе со мной. Интересно, где он провел прошлую ночь? Хотя не удивлюсь, если он и в Лондоне нашел подружку… – Шмуэль почувствовал, что краснеет. Лаура покосилась на отца:

– Папа, кажется, дремлет. Он всегда говорит, что латынь его усыпляет… – мать вернулась к альбому, девочка, незаметно, взглянула на Шмуэля. Сердце прерывисто забилось:

– Обеты всегда можно снять, сложить с себя сан. Мой прадедушка, отец Пьетро, так сделал, в прошлом веке. Шмуэль пока ничего не знает, и вообще, я для него маленькая девочка, но я вырасту… – Лаура подумала, что не хочет ждать пять лет:

– Или даже три, пока мне исполнится шестнадцать. Но если я ему сейчас все скажу, он просто не обратит на меня внимания… – она заметила румянец, на щеках кузена:

– Потому, что я здесь, – решила Лаура, – он меня видит, и смущается. Нет, надо протянуть еще три года, и признаться ему, во всем… – под монотонное чтение сестры, Аарон Майер вспомнил о вчерашнем вечере:

– Я не позвонил Тупице, не спросил, откуда он знает мистера Аллена. Но вообще это невежливо, – напомнил себе юноша, – и не мое дело. Мистер Аллен журналист, понятно, что у него много знакомств… – Пауль, внезапно, пошевелился. Томас, недовольно, мяукнул:

– Снег, – сказал юноша, глядя куда-то вдаль, – много снега, лед… – Клара пожала плечами:

– В прогнозе погоды преувеличивают, милый. Белого Рождества ждать не стоит… – раскосые глаза Пауля блуждали по комнате:

– Она в ловушке… – тихо пробормотал юноша, – надо ее спасти, вырвать из-под земли. У нее змея, на руке… – Джованни вскинул бровь:

– Очередная радиопостановка. Хорошо, что у нас пока нет телевизора… – не обращая внимания на отчима, Пауль встал. Заглянув через плечо Аарона Майера, он, бесцеремонно, передвинул фишку брата. Подросток запротестовал:

– Верни обратно, так нечестно. Надо, сначала, раскрутить волчок… – Аарон взглянул на доску. Фишка перекочевала на квадрат с номером 73. Хвост змеи обвивался вокруг готических букв: «Убийство». Палец брата коснулся раскрашенной, яркой фишки:

– Скажи, – потребовал юноша, – иначе будет так… – в прихожей заскрежетал ключ, они услышали веселый голос дяди Меира:

– Вот и я! Надеюсь, вы не съели все пончики… – Аарон Майер поднялся:

– Пауль сам не знает, что делает. Он всегда повторяет услышанное, по радио. За работой у него приемник не умолкает… – Клара отозвалась:

– Остались и пончики, и латкес. Мальчики, поставьте чаю, выпьем горячего… – выходя из комнаты, Аарон оглянулся. Пауль стоял рядом с доской, вертя фишку. Губы юноши шевелились:

– Змея на руке, – прочел Аарон, – это он об игре говорит… – из бумажного, немного промокшего пакета на всю прихожую пахло мандаринами:

– Я еще купил шоколадные монеты, – подмигнул Меир подросткам, – как положено, раздадим хануке гелт… – занявшись чаем, Аарон забыл о словах брата.

По зеленой траве Финсбури-парка, под облетевшими, старыми липами, расхаживали белые голуби. В субботу Сити затихало, били только колокола церквей. Изредка проезжали одинокие машины и такси. Устроившись на скамейке, Меир вытянул ноги:

– На востоке, в Ист-Энде, больше народа, но мы с тобой туда не пойдем, мы пойдем на запад. Сейчас темнеет рано, – добавил он, – к исходу шабата доберемся до Хэмпстеда… – поднялись они с пасынком тоже затемно. Клара оставила на кухне урну с горячей водой, банку кофе и записку:

– Сэндвичи в рефрижераторе, обязательно возьмите сверток… – пасынок не носил ничего в шабат:

– Манхэттен и Бруклин острова, там можно брать с собой вещи… – Меир бросил голубям крошки хлеба, – а в Лондоне эрув есть только на севере, в Хэмпстеде и Голдерс Грин… – осторожно закрывая дверь особняка, он заметил подростку:

– Я не такой соблюдающий человек, как ты, а надеяться на кидуш в синагоге бесполезно. Я больше, чем уверен, что мы получим только толику халы… – он похлопал себя по карману пальто:

– Я понесу сэндвичи, голодными мы не останемся… – заранее позвонив раввину, Меир услышал приглашение на ланч, но ему хотелось подольше побыть с мальчиком:

– Иначе мы бы просидели за столом до темноты, знаю я трапезы у раввинов, – он скрыл улыбку, – лучше мы пообедаем сэндвичами, но в компании друг друга… – в шесть его ждали у станции метро, в Хэмпстеде. Армейская машина везла полковника, его светлость, Волка и Марту на базу Бриз-Нортон:

– В девять мы будем в Балморале, где нас ждет поздний ужин, а завтра еще один полет, дальше на север… – с ними отправлялись и дети Джона:

– Он сказал ребятишкам, что будет в деловой поездке. И я так же сказал и Аарону, и Деборе… – вылетая из Нью-Йорка, Меир еще не знал, что британцы приняли решение о начале операции. Он видел записку Валленберга, в лабораториях ЦРУ, разговаривал с Даллесом и президентом Эйзенхауэром:

– Мы не можем настаивать на вашем участии в операции, полковник… – вспомнил он тихий голос президента, – британцы пока только обсуждают вопрос, однако… – бывший генерал пыхнул сигарой, – с вашим опытом, с тем, что возможную миссию возглавит ваш родственник и товарищ по оружию… – президент помешал угли в камине, – с тем, что я всегда считал вас самым смелым человеком в Америке… – в ЦРУ не пользовались военными званиями, но президент всегда называл Меира в армейской манере.

Полковник тоже взял сигару:

– Я польщен, мистер президент, однако незачем меня уговаривать. Понятно, что я присоединюсь к миссии, буде она состоится… – пасынок бодро жевал сэндвич, с запеченной индейкой от миссис Клары:

– Горчицы такой, как в Америке, здесь нет, – с сожалением сказал Аарон, – близнецы предупредили меня, чтобы я не рассчитывал на разносолы, в ешиве и армии. Там не готовят так, как мадам Симона, в кибуце… – Меир стащил у пасынка кольцо маринованного лука:

– Ничего, у тебя впереди Париж и Мон-Сен-Мартен. Родню я предупредил. Дядя Мишель и дядя Эмиль о тебе позаботятся, устроят занятия с раввинами. Голодным ты тоже не останешься… – над крышами Сити кружил небольшой самолет:

– Нет, это машина с рекламой, – Меир прищурился, – авиация нас сопровождает от Бриз-Нортона до Лервика и от Лервика до Стокгольма… – багаж полковник оставил в кладовой хэмпстедского особняка:

– Дядя Джованни знает, куда мы летим, а остальные пусть считают, что у нас секретное совещание… – то же самое Меир объяснил и жене, по телефону. Дебора вздохнула:

– Что делать, милый. Хорошо, что близнецы успели прилететь в Лондон. Не хотелось бы отправлять Аарона одного, через Европу… – Меир не сомневался, что пасынок добрался бы до Израиля и в одиночестве:

– Ему нет семнадцати, но он досрочно закончил школу. Он самостоятельный парень, со всем справляется. Но Дебора всегда за него волнуется, что и понятно… – среди стаи голубей расхаживал красивый, черный ворон. Аарон заметил:

– Наверное, из Тауэра прилетел. Его тезка, – подросток усмехнулся, – рассказывал мне, что, пока в Тауэре живут вороны, монархия незыблема… – Меир подумал:

– Корабль первого Ворона мы нашли, кладбище тоже, но там не было могилы леди Констанцы. На барке не осталось ни одного ее следа. И сейчас, после крушения, то есть атаки русских, тело Констанцы не обнаружили… – Меир, как и Марта, считал катастрофу на шотландских островах делом рук СССР:

– Ник, единственный выживший, но если нет? Если Констанцу спасли, если она тоже в России… – в зеленых глазах кузины он, явственно, видел беспокойство:

– С Джоном бесполезно разговаривать, он считает, что Филби чист. Премьер-министр Макмиллан так считает, в конце концов. Однако если мы ошибаемся, если русские расставляют нам ловушку. Марта говорила, что Филби вернулся с Ближнего Востока… – Меир, разумеется, не показывался старому знакомцу на глаза, – но Джон уверяет, что все сведения о миссии наглухо засекречены… – он очнулся от голоса пасынка:

– Раввин меня уговаривал отдать Тору в местный еврейский музей, или отвезти томик в Амстердам, в музей Эсноги… – полковник потрепал юношу по твидовой кепке:

– В Нью-Йорке я тоже такие просьбы слышал. Это большая редкость, семнадцатый век. В Израиле книгу береги… – раввин Бевис Маркс показал им старинный пинкас, как говорили ашкеназы, книгу записей общины:

– Здесь молятся сефарды, но историю событий они тоже ведут точным образом… – Меир прочел о представшем перед раввинским судом:

– Аароном, настаивающем на своем еврейском происхождении, и предъявившем, как доказательство, издание Пятикнижия, амстердамской печати, с родословной его семьи, и рекомендательные письма, от наших братьев, в Новом Свете. Также свидетельствовал о его еврействе, Иосиф, сын доктора Мендеса де Кардозо, из Амстердама… – Меир подумал о покойном зяте:

– Теперь его портрет висит в музее. Будь он проклят, мамзер. Но близнецы никогда о нем не говорят, а Маргарита, как и вся Европа, считает его героем. Пусть считает, для девочки так лучше… – пасынок принялся за пончики:

– Ты был прав, – заметил он, – насчет кидуша. На одной хале мы бы с тобой столько не прошагали… – подросток облизал испачканные джемом губы:

– Зачем ты летишь в Балморал? Не на Рождество ведь… – Меир потянулся:

– Я видел трех президентов США, теперь хочу встретиться с Ее Величеством… – Аарон прыснул:

– Близнецы мне рассказывали анекдот, про депутата кнессета, явившегося на заседание в трусах, потому что ему так позволила королева… – расхохотавшись, Меир чиркнул спичкой:

– Нарушу при тебе шабат. Зная нашу израильскую родню, не удивлюсь, если анекдот, на самом деле, правда… – он нашел глазами гранитный стилобат «К и К», по соседству со шпилем церкви святой Елены:

– Но Марта сегодня не в конторе, и не на Набережной, а дома, с Волком и семьей. И Джон сейчас с детьми. И я весь день провожу с мальчиком… – он подумал о телефонном звонке в Нью-Йорк. Хаим тараторил в трубку о своих успехах в бейсболе. Ева, весело, сказала:

– На меня опять напал скаут, из Vogue. Теперь даже молока нельзя купить, чтобы тебя не пригласили сниматься, для журналов… – Ева, в неполных семнадцать, доросла почти до шести футов. В универмагах и на Пятой Авеню, к ней часто подходили ассистенты фотографов, ищущие моделей:

– Я ему объяснила, что на мой размер ноги не шьют модной обуви, – смешливо продолжила девушка, – и, в любом случае, я больше интересуюсь медициной… – Меир скрыл вздох:

– Потом Дебора дала трубку Ирене… – голосок младшей дочери звучал отстраненно, прохладно. Он откашлялся:

– Милая, как у тебя дела, как детский сад… – к четырем годам Ирена бойко читала и начала писать буквы:

– Все хорошо, папочка, – девочка помолчала, – а ты не ходи вниз… – Меир отозвался:

– Обещаю не спускаться в подвалы… – он вспомнил:

– Малышка и в Нью-Йорке болтала что-то похожее. Телевизор она не смотрит, откуда она это взяла… – Ирена даже не очень любила читать:

– С людьми интереснее, папочка… – серьезно говорила девочка, – они лучше книг.

Меир решил, что дочь услышала очередную страшилку в детском саду:

– Мы тоже такие рассказывали, о крысах, в подземке… – девочка повторила:

– Не-а. Не в подвалы, вниз. Но нельзя говорить плохое, папочка… – вспомнив серо-синие, большие глаза дочери, Меир, отчего-то поежился:

– Но все будет хорошо, – напомнил он себе, – Валленберг очень четко написал, где он находится. Правда, предстоит еще выбраться оттуда, но у меня и Джона есть полетный опыт, да и Волк садился за штурвал. Мы успели послать самолет-разведчик, теперь у нас есть снимки местности. Когда-нибудь, такие фото будут делать со спутников… – пошарив в пакете, Меир обнаружил единственный, оставшийся пончик:

– Я расту, – сообщил пасынок, – мне надо много есть. Но тетя Клара сегодня обещала фаршированную курицу и шарлотку. Голодным она тебя в Шотландию не отправит… – сжевав пышку, полковник поднялся:

– Двинулись. У нас впереди еще миль пять… – выкинув салфетки в урну, они зашагали к западному выходу из парка.

Балморал

Над мшистой равниной, усеянной острыми, серыми скалами, брезжил зимний рассвет. Холмы поднимались в темное небо, неподалеку шумел ручей. Серебристые спинки форели сверкали в прозрачной, бурлящей воде. Поток обрывался на крутом склоне, среди мокрых, обросших лишайниками валунов. Рассыпавшись на мелкие брызги, вода падала к подножию холма. Над лужайкой висела влажная дымка.

Под колесами затянутого брезентом лендровера, цвета хаки шуршал гравий. Машина медленно взбиралась по вьющейся среди камней тропе. На горизонте, раскинув крылья, парили птицы. В топком мхе виднелись заполненные болотистой водой следы оленьих копыт. Задувал промозглый ветерок, на переднем сиденье лендровера светились огоньки сигарет.

Сзади, под шотландским пледом, рассыпались рыжие, девичьи кудряшки. Крепкий, светловолосый подросток, укрывшись провощенной курткой, дремал, удерживая удилище. На полу, среди разбросанных резиновых сапог и туго набитой полевой сумки, военных времен, сопел черно-белый спаниель. Мотор, размеренно, гудел, Джон кашлянул:

– Спасибо, что подвезли, ваше величество… – она коротко улыбнулась, не выпуская сигареты:

– С детьми я тоже привыкла вставать рано. За ребятишек не беспокойтесь, – она кивнула назад, – граф Хантингтон оказывает хорошее влияние на наследника престола, – королева подмигнула Джону, – а ваша Полина и наша Анна, давно сдружились… – вчерашним вечером, получив по стакану молока и овсяную лепешку, дети отправились спать.

За ужином сидела только Елизавета:

– Мой супруг, как вы знаете, не вмешивается в политические дела, – объяснила королева, – тем более, речь пойдет о деликатной миссии… – полковнику Горовицу она сказала, что слышала о нем только хорошее:

– Президент Эйзенхауэр назвал вас самым смелым человеком в Америке, – Джон заметил, что кузен, немного, покраснел, – впрочем, это и понятно, с наградами вашей семьи и вашим собственным героизмом… – Джон вмешался:

– Но на востоке полковнику придется, в основном, молчать… – Меир добавил:

– Не в основном, а всегда. В отличие от вас, я совершенно не знаю русского языка… – готовя операцию, они решили превратить кузена в глухонемого:

– Очень удобно, – сказал Джон, – в сорок пятом году я притворялся товарищем Пекко, эстонцем. Из-за акцента я больше мычал, чем говорил… – королева окинула их внимательным взглядом: «У вас нет бород». Волк уверил ее:

– Еще отрастут, ваше величество. Документы нас ждут в Стокгольме, настоящие, надежные, но туда надо вклеить фотографии, что мы и сделаем в Швеции… – паспорта они получили от американских коллег:

– Бланки чистые, – сказал Меир, – в СССР тоже берут взятки, даже в полиции, то есть в милиции. Однако наши работники, в посольствах, будь то США или Британии, не смогут нам помочь… – миссия предполагалась, как говорили на Набережной, совершенно автономной:

– Автономное плавание, – вспомнил Джон военные времена, – мы, словно экипаж субмарины, опускающейся на дно, то есть в СССР… – в Стокгольме они брали легкий самолет. Низкий потолок высоты позволял им пройти под радарами, на советской границе. Меир усмехнулся:

– Покойный Абрахам вывозил меня из Нюрнберга на вертолете Сикорского… – Джон поднял бровь, – но в нашем случае такая машина не дотянет даже до Финляндии… – не желая рисковать пересечением границы в строго охраняемой Прибалтике, или рядом с Ленинградом, они решили сделать крюк. Самолет миновал пределы СССР в глухом, карельском углу:

– Оттуда группа летит прямо на восток… – Марта разложила на ореховом, обеденном столе подробную карту Северного Урала, – прослушайте справку, о Печорлаге и тамошних зонах, как выражаются русские… – королева прервала ее:

– Погодите, миссис М. Правильно я помню, что покойную доктора Кроу, какое-то время, тоже держали в тех краях… – Марта кивнула:

– Именно так. Констанца проводила там время, сочиняя популярные книги для молодежи. Потом ее отправили на строительство сахалинского тоннеля, которое, кстати, законсервировали… – королева помолчала:

– Тела доктора Кроу не отыскали… – Марта вздохнула:

– О таком говорить преждевременно, ваше величество. У миссии есть первоначальная задача, спасение господина Валленберга… – они согласились, что нельзя вовлекать Журавля в операцию:

– Во-первых, его перевели в Министерство Среднего Машиностроения, – заметил Джон, – он занимается атомным проектом. В открытых источниках об атоме ничего не упоминается, но мы знаем, о чем идет речь. Он понятия не имеет, что происходит на зонах. Конечно, он будет спасать дочь, если мы… – герцог сделал резкий жест, – хоть она и выросла, она его ребенок. Но нельзя ставить под угрозу благополучный исход операции. Во-вторых, Журавль вообще не в Москве, а, даже если бы и был, в столицу нам хода нет…

Судя по фотографиям с самолета-шпиона, ближайшая к зоне, упомянутой Валленбергом, подходящая для посадки площадка, лежала в сотне километров от колонии. Марта легко произносила заковыристые русские названия:

– Не русские, – поправил себя Джон, – слова местных народов, ханты и манси… – кузина провела паркером по карте:

– Никаких дорог в тех местах, разумеется нет, но миссия берет лыжи. Даже учитывая зимнюю погоду, понадобится не больше недели, чтобы добраться до нужной точки… – Джон вспомнил свое похищение, на тегеранской конференции:

– Я все это видел. Зиму, снег, метель, семь скал, на холме. Рядом был Меир и еще какой-то старик. Питер рассказывал, о Князеве, на Дальнем Востоке… – Джон напомнил себе, что фон Рабе накачал его наркотиками:

– Мне что угодно могло почудиться. Хватит сантиментов, займись делом… – они улетали в Лервик после воскресной мессы и раннего ланча:

– Позавтракаем мы здесь, – лендровер замедлил ход, – глины вокруг много. Изжарим куропатку, как мы с Питером делали, выбираясь из России… – им еще предстояло пройти обратный путь, до самолета:

– Но мы берем лыжи, для Валленберга. Лыжи, и целый арсенал оружия. За нами пошлют погоню, но мы затеряемся, в глухих лесах… – остановив машину, королева не выключала двигателя:

– Высажу вас и поеду в замок, меня ждут собаки… – она потушила сигарету, – ваша светлость, когда вы вернетесь, у меня будет к вам приватный разговор, насчет моей сестры… – ее величество понизила голос. В зеркальце Джон увидел, что дети еще спят. Он помялся:

– Ваше величество, я, в сущности, тоже разведен, как и… – он повел рукой, – вы понимаете, о чем я… – королева, искоса, взглянула на него:

– Я не хотела скандала, который бы, неизбежно, случился, после такого брака принцессы, – отчеканила она, – и вы не разведены, вы вдовец. Я сама читала некролог… – краткое объявление о скоропостижной смерти герцогини Экзетер, составили на Набережной:

– Вы не венчались с покойной, – настойчиво продолжила королева, – прошло два года, вам не обязательно ждать еще три. И вы родились на ступенях трона, как выражались во времена наших предков. Самое главное, что вы по душе Маргарет… – Джон склонил голову:

– Я вернусь, ваше величество, и тогда мы все обсудим. Но я благодарен, это огромная честь, для меня, для моей семьи… – сзади раздался сонный голос:

– Мы приехали, что ли… – королева расхохоталась:

– Все дети одинаковы. Бегите… – она обернулась, – у вас впереди отличная рыбалка. Может быть, даже повезет с куропатками… – над холмами, на востоке, поднималось золотое солнце ясного, морозного дня.

От твидового пальто тети Марты уютно пахло сладким жасмином.

Привалившись к теплому боку женщины, Полина, зевая, слушала воскресную проповедь. Священник говорил о будущем Рождестве. В Балморале еще не поставили елку, но, по предыдущим визитам, девочка знала, что дерево привезут на следующей неделе. Она нашла глазами светловолосую голову брата:

– Мы с Джоном и детьми ее величества нарядим дерево, как дома, в замке, или на Ганновер-сквер… – Полина любила гостить у тети Марты. В их городском особняке, кроме домоправительницы, слуг и охранников, больше никто не жил. Парадная столовая, серого мрамора, с картиной, где Ворон вел корабль на испанские галеоны, дышала холодом. За завтраком, в компании брата, Полина часто чихала. Они оба ели в школьной форме, девочка накидывала куртку и заматывалась в шарф:

– В замке тоже зябко зимой, – вздыхала Полина, – но, когда была жива мама, у нее в апартаментах всегда горел камин… – она плакала, узнав о смерти матери. Ей хотелось зарыться лицом в шелковую юбку, почувствовать ласковые руки:

– Мама сидела со мной, когда я болела, – девочка шмыгала носом, – она учила меня играть на фортепьяно, мы с ней читали журналы… – больше всего Полина любила устроиться с матерью на низком, арабском диване в библиотеке. Из чеканной, бронзовой пепельницы поднимался дымок сигареты, в открытой коробке блестели шоколадные трюфели. Мать пила кофе, Полине лакей приносил какао. Шелестели страницы Vogue, мать читала Полине светскую хронику. Они рассматривали фото голливудских звезд и холеных красавиц, лица особ королевской крови, как выражались журналы. Полина редко думала о своем происхождении:

– Папа герцог, наша семья получила титул от Вильгельма Завоевателя, но в деревенском пабе, в Банбери, нас не отличить от фермеров… – их, правда, всегда сопровождали охранники. Отец посмеивался:

– Это затем, чтобы у нас была компания, для игры в дартс… – охранники учили Маленького Джона водить машину и стрелять. Полина и сама отлично стреляла. Отец начал брать ее на охоту два года назад:

– Когда мама умерла, – поняла девочка, – папа стал проводить со мной больше времени. Я пошла в школу, переехала в городской особняк… – в Банбери она всегда навещала могилу матери. Брат тоже приходил к памятнику тети Эммы. Полина, отчего-то, подумала:

– О тете Эмме папа написал, что она его возлюбленная жена, на ее памятнике выбили стихи, а у мамы только имя, даты жизни, и фортепианные клавиши… – стоящего по соседству камня леди Антонии, Полина немного побаивалась. Тонкие полосы серой стали, окутывали темный гранит:

– Жертвам нацизма, – читала девочка, – ушедшим в дым и туман… – летом она нашла в библиотеке замка черно-белую брошюру:

– Нюрнберг, 1946 год, – Полина шевелила губами, – материалы процесса над нацистскими преступниками… – застав ее с книжкой, старший брат выдал ей «Дневник», девочки из Голландии, Анны Франк:

– Нас с тобой нацисты тоже бы убили, – хмуро сказал Маленький Джон, – твоя мама была еврейка, а герцогиня Ева… – он указал на портрет викторианских времен, – вообще родилась в Иерусалиме… – женщина, в пышном кринолине, кормила на ступенях террасы голубей.

Полина любила рассматривать семейные альбомы. Она видела старинные фото своей тезки, герцогини Полины:

– В Америке она снималась в ковбойской одежде, – девочка хихикнула, – папа говорит, что характером я пошла в нее и бабушку Джоанну, а еще в тетю Антонию… – брат запоем прочитал «Землю крови» и «Империю зла»:

– Тебе такое еще рано трогать, – он щелкнул Полину по носу, – но тетя отлично писала… – Полина тоже собиралась стать журналистом:

– Но я не хочу освещать показы мод и балы, – думала она, – я, как тетя, поеду туда, где полыхают революции и войны… – в руку ей легло что-то круглое:

– Пожуй, – шепнула ей тетя Марта, – ты проголодалась, с ранним подъемом, с рыбалкой… – Полина кинула в рот леденец. Рядом с тетей ей всегда было спокойно:

– Словно рядом с мамой, – подумала девочка, – но тетя замужем за дядей Максимом, им с папой никак не пожениться… – она пробормотала:

– Спасибо, тетя. Вы получили наши подарки… – зеленые глаза смешливо взглянули на нее:

– Получили, но не распаковывали, разумеется. Я вернусь, и мальчишки узнают, что лежит в ваших пакетах… – Полина, немного, пожалела, что не проводит Рождество в городе:

– То есть в Балморале тоже весело, но у тети Марты лучше топят… – она поймала себя на улыбке, – и разрешают, ради праздника, лечь позже полуночи. У мальчиков в игровой комнате стоит настоящая рулетка и телевизор… – в городском особняке герцога телевизор смотрели только охранники и слуги:

– Считается, что передачи не подходят леди, – хмыкнула Полина, – мне позволяют слушать только радио, и то не все программы… – ее лучшая подружка в школе, Луиза Бромли, всегда интересовалась, кто из мальчиков тети Марты нравится Полине. Слыша разговоры девочек, Лаура ди Амальфи фыркала:

– Вы дети… – говорила кузина, с высоты тринадцати лет, – нашли, о чем рассуждать… – Луиза по секрету призналась Полине, что ей по душе сын мистера Берри, Самюэль:

– Это просто потому, что она в Плимуте проводит каникулы, – решила девочка, – я помню, мама читала французскую книжку, «Здравствуй, грусть». Я спросила,о чем роман. Мама ответила, что о летних приключениях. Я тоже могу писать книги, как тетя Антония, – пришло в голову Полине, – и тоже под псевдонимом. Например, Поль Френч, это хорошо запоминается… – из мальчиков тети Марты, ей, немного, нравился только Максим:

– Он похож на отца, то есть дядю Волка, – поняла Полина, – он вежливый, предупредительный, он встает, когда я поднимаюсь… Остальные всегда валяются на диванах. Они даже бровью не поведут, когда девочка заходит в комнату. Густи теперь живет одна. Бандиты, как их зовет Теодор-Генрих, совсем распоясались. Но подарки, они, все равно, получат, Рождество и есть Рождество… – подарки увозили и близнецы Кардозо, отправляющиеся на континент и в Израиль:

– Маленький Джон переписывается с Фридой, – вспомнила Полина, – они оба знают арабский язык. Теперь он хочет выучить иврит… – брат занимался и русским. Полина нашла глазами прямую спину отца, в старой, провощенной куртке:

– Папа побрился, и надел костюм, но, все равно, от него пахнет гарью и свежей водой… – они вернулись в замок с плетеной сеткой рыбы и тремя куропатками. Запах костра всегда напоминал Полине о предрассветных рыбалках, в Банбери, о звоне комаров над покрытой росой травой, о печеной, пачкающей пальцы картошке. Отец рассказывал им о военных временах:

– Но сейчас войны нигде нет, – успокоила себя девочка, – папа едет по делам, это безопасно… – она поморгала темными, длинными ресницами:

– Последнее благословение… – прихожане поднялись, – сейчас мы пойдем на ланч… – Марта поймала ласковый взгляд мужа:

– Хорошо, что я с ними лечу в Стокгольм, – подумала она, – правильно Волк говорит, береженого Бог бережет. Шведы обеспечивают безопасную квартиру, но мне там появляться не след. Остановлюсь у фрау Кампе, подружка и подружка…

Двери церкви распахнули, в рыжих, кудрявых волосах Полины заиграл солнечный зайчик. Девочка подняла на Марту прозрачно-голубые, отцовские глаза:

– Вы к Рождеству вернетесь… – робко спросила Полина, – а папа когда приедет… – Марта поправила шарф, на шее девочки:

– Чуть позже. Но обещаю, что очень скоро… – герцог остановился на пороге церкви. Солнце освещало маленькое кладбище, с покосившимися памятниками, серого гранита. Башни Балморала возвышались на той стороне быстрой реки, с перекинутым через поток каменным мостом. Ива склонялась к воде, в ярком небе метались птицы:

– И ивы, и трава, и сена сладкий дух, – пробормотал Джон, – простор лугов, и облака, как пух… – сын, сзади, одобрительно, закончил:

– Щебечет дрозд, все выше и все шире, поют все птицы в нашем Оксфордшире… Только мистер Томас писал об Англии, папа, а это Шотландия… – Джон привлек к себе подростка:

– Так даже лучше. Не зря наш предок сидел в здешних краях, на стене Адриана. Держи, милый… – Маленький Джон ощутил в ладони что-то острое:

– Папа, – изумленно сказал мальчик, – ты его никогда не снимаешь… – медная, тусклая оправа переливалась, цепочка обвила его пальцы:

– Теперь снял… – отец потрепал его по коротко стриженым волосам, – считай, что реликвия у тебя на ответственном хранении, граф Хантингтон… – Джон хотел прибавить:

– Позаботься о Полине, если что… – он оборвал себя:

– Мальчику тринадцать лет, он и так все поймет. Он и Полина крестники королевы, ее величество не оставит детей заботой. Да и не случится ничего, мы съездим в Россию и вернемся домой, с Валленбергом… – дочка подскочила к ним:

– Папа, Маленький Джон, на ланч обещали пудинг, с зимними грушами и ванилью… – Джон расхохотался:

– И нашего лосося, не забывай. Пойдемте, милые, – он обнял детей, – не стоит задерживать ее величество… – брат с сестрой побежали вперед, он услышал тихий голос Марты:

– Джон, все будет хорошо. Не волнуйся, если что, то я, то есть мы с Волком… – герцог коснулся тонкой руки, в замшевой перчатке:

– Я знаю, да. Спасибо, Марта… – он взглянул на белокурую голову кузена:

– Она уверена, что Волк вернется домой. Хотел бы я, чтобы и меня так ждали, как в том русском стихотворении… – справившись с тоскливой болью внутри, герцог пошел к замку.

Лервик

На серой гальке берега догорал обугленный плавник. Голубые языки пламени лизали черные ветви. Дерево трещало, шуршали слабые волны прибоя. В самолете из Балморала Марта переоделась в синие джинсы и потрепанную, непромокаемую куртку.

Британский рейс шел на военную базу, к югу от Стокгольма:

– Там в сорок шестом году сел самолет с Федором Петровичем и остальными, – весело сказал Волк, – а мне в это время, в лазарете шведского траулера, заводили остановившееся сердце… – Марта прижалась головой к его плечу:

– Значит, ты проживешь до ста лет, милый мой. Как дедушка Питер, в прошлом веке, как тогдашняя бабушка Марта… – они взяли к костру флягу, с крепким кофе, и армейские сэндвичи, с беконом, на белом хлебе. Его светлость и Меир поехали обедать в город:

– Когда я еще поем хаггис и овсяную похлебку, с бараниной, – заметил Джон, – явно не в СССР, не говоря об устрицах… – шведы обеспечивали миссию сухим пайком, на первые несколько дней:

– Дальше нам предстоит охотиться… – Волк прикурил от уголька, – но в тех местах зверь и птица непуганые, даже сейчас, на пороге космического века, как выражается Ник… – он заставлял себя не думать о детях. Волк считал всех мальчишек своими:

– И не только мальчишек, – он не выпускал руки жены, – Густи отделилась, но девочка тоже нам, словно дочь. И юный Ворон, пусть и кузен Марты, нам сын… – он напомнил себе, что надо сказать Марте о завещании:

– Пусть она знает, – вздохнул Волк, – она, конечно, начнет ворчать… – так и случилось. Отстранившись, Марта, недовольно, сказала:

– Не понимаю, зачем это нужно… – Волк, терпеливо, продолжил:

– В случае подтвержденной смерти или пятилетнего, безвестного отсутствия. Бромли обо всем позаботится, я подписал документ, изменяющий завещание… – раньше его деньги делились между детьми и Мартой, в равных долях:

– Она назначается опекуном, для Максима, а для Ника и Ворона она и так опекун… – Волк пожал хрупкие пальцы, – она со всем справится, можно не сомневаться… – вслух, он сказал:

– Не спорь хотя бы с адвокатом, потому что с мужем ты всегда споришь… – яркие, голубые глаза заиграли смехом, – я больше, чем уверен, что и Джон и Меир тоже так сделали… – Марта пыхнула своей сигаретой:

– Какие-то ненужные опасения. Пограничники вас не заметят, вы вооружены до зубов, двое говорят по-русски, пусть Джон и с акцентом… – герцог опять становился выходцем из Прибалтики. Волк помолчал:

– Питеру на пути встретился Иван Григорьевич Князев, а нам такой удачи ждать не стоит. Ему помогли бежать арестованные моряки, а нам надо вызволить Рауля с зоны. В общем, – подытожил он, – впереди не самая легкая миссия… – дети считали его отправившимся в деловую поездку:

– Я часто бываю на континенте, они привыкли. Надо, наконец, добраться до острова Анны Александровны и Федора Петровича, – решил Волк, – повидаться с Петькой, моим шурином, половить рыбу, с тестем, поесть тещиных блинов… – Меир обещал устроить визит:

– У Марты есть разрешение на такие поездки, – сказал кузен, – тебе и детям мы тоже все организуем… – даже в середине декабря полуденное небо над Северным морем оставалось светлым:

– Когда я лежал в больнице, в Швеции… – тихо сказал Волк, – я смотрел на горизонт. Я все понимал, Марта, но не мог ничего сказать. Вокруг говорили на шведском языке, только сестра Каритас читала мне Библию по-немецки. Она верила, что я оправлюсь, так и случилось… – Волк провел губами по нежному запястью, – а вечерами, в темноте, я следил за огоньками рыбацких лодок. Ты мне читала, в Москве, слова, Джордано Бруно… – теплое дыхание щекотало Марте ухо:

– Каждая лодка в море, словно звезда в небе… – Максим обнимал ее, – мне казалось, что я стою на берегу, а ты уходишь от меня… – Марта смотрела на серые волны:

– Я слышала тот голос, – пришло ей в голову, – она не хотела, чтобы я нашла Волка, не хотела, чтобы я была счастлива. Я пообещала, что рассчитаюсь с ней, кем бы она ни была…

На досуге Марта разбиралась в семейной хронике, тетрадях викторианских времен, в обложках мраморного картона. Почерк родившейся в Америке бабушки Марты был мелким, ясным, разборчивым:

– Ханеле, – пробормотала Марта, – она пишет, что Ханеле живет в Польше. Моя бабушка, Фрида Горовиц, была из Польши. Это Ханеле, уехавшая из Иерусалима. Она дочь рава Судакова, перешедшего в еврейство, молодым человеком. Но кто была ее мать, где она родилась… – этих сведений Марта не знала. В тетрадях не указывалось, были ли у Ханеле дети:

– Фамилия у нее Горовиц, по раву Аарону, ее мужу, – Марта сверялась с родословным древом, – а здесь помечены ее дочери, Хана и Авиталь, ее внучка, тоже Хана, ее правнучка, еще одна Хана… – Марта покусала ручку:

– Народоволка Хана Горовиц, умершая в Алексеевском равелине. Отцом Фриды был не еврей, но кто он был такой? Волк, или еще кто-то… – она была уверена, что Фрида, потомок Ханеле:

– Пожертвование в честь ее рождения внесли мещанки Горовиц, то есть ее бабушка и прабабушка. Значит, и мама, и я, происходим от Ханеле, а еще Дебора, через бабушку Мирьям, и Констанца, через нее же… – Марте не нравилось, что рав Исаак Судаков, перед смертью, сжег переписку с Польшей:

– То есть с этой Ханеле. Вообще непонятно, что с ней случилось, когда она умерла, и умерла ли… – Марте послышался смешливый, холодный голос:

– Те, кто живы, мертвы, те, кто мертвы, живы. Не мешай мне, внучка, не иди наперекор моей воле… – выбросив сигарету в костер, Марта, внезапно, сказала:

– Волк, помнишь, в Библии, говорится, как пророк Илия слышал голос Бога… – ничуть не удивившись, он кивнул:

– Я тоже об этом думал, когда лежал без движения. Сестра Каритас мне читала… – он нахмурился, вспоминая:

– И сказал: выйди и стань на горе пред лицом Господним, и вот, Господь пройдет, и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы пред Господом, но не в ветре Господь; после ветра землетрясение, но не в землетрясении Господь; после землетрясения огонь, но не в огне Господь; после огня голос тонкой тишины… – Марта не двигалась:

– Она молчит. Она здесь, я знаю, но она молчит. Она не Бог, и никогда им не станет… – она погладила Волка по щеке:

– Ты помни это, милый. Что бы с вами не случилось, что бы… – Марта запнулась, – что бы вы не видели, что бы вам не предлагали, не в этом Бог… – она и сама не понимала, что говорит:

– Но я должна это сказать, иначе нельзя… – Волк отозвался:

– Я знаю, милая. Надо дождаться настоящего голоса Господня, не обманываться ложью… – он зарылся лицом в растрепавшиеся от ветра, теплые волосы:

– От тебя гарью пахнет, – шепнул он, – как под Москвой, осенью… Я ждал тебя, и я дождался, Марта… – пошарив в его кармане, она вытащила на свет пенни:

– Будущий королевский адвокат отличается бережливостью, – Марта сощурила зеленые глаза, – но может себе позволить промотать мелкую монетку… – пенни заскакало по воде, Волк рассмеялся:

– Теперь я точно вернусь… – он вспомнил:

– Я бросал в Москву-реку монетку, осенью сорок пятого, и теперь возвращаюсь в СССР. Но это в последний раз, я уверен. Парни вообще там никогда не побывают… – костер потух, Марта, с сожалением, поднялась:

– Джон на обрыве стоит. Наверное, самолет готов… – сверившись с часами, Волк подал ей руку: «Пора, милая». Поднимаясь по тропинке наверх, он обернулся. На востоке, над морем, сгущались сумерки, над берегом парил одинокий ворон. Птица, закаркав, исчезла из виду, Волк повторил себе: «Беспокоиться нечего. Все будет хорошо».

Лондон

Кабинет врача украсили свежей елочкой, с пурпурными и серебряными шарами, с россыпью рождественских открыток вокруг. На цветных фотографиях пухлые младенцы улыбались ухоженным матерям, холеным, в отличных костюмах, отцам:

– Дорогому доктору, в благодарность за его знания и труд… – на мраморном камине стояли фотографии доктора Джорджа Пила, в компании королевской семьи.

За окном мелкий дождь поливал пустынную, субботнюю Харли-стрит. Неподалеку, на Оксфорд-стрит, покупатели осаждали прилавки универсальных магазинов. Толпа несла пакеты, разукрашенные надписями «Счастливого Рождества». В витринах магазинов падал искусственный снег, ветер трепал бумажные гирлянды, перекинутые через улицу. Звенели копилками сборщики пожертвований, из Армии Спасения. На тротуарах, среди людской толчеи, оркестры играли праздничные песни:

– Тихая ночь, святая ночь… – заполняя карточку, сэр Джордж прервался:

– Простите. Я часто напеваю себе под нос. Для вас, должно быть, это словно скрип железа, по стеклу, с вашим талантом… – Адель слабо улыбнулась:

– Нет, что вы, все в порядке. Я пою гимн, на концерте… – она принесла доктору два билета, в ложу Альберт-холла:

– Отлично, – обрадовался Пил, – большое спасибо. Мы послушаем ваш божественный голос, насладимся игрой вашего мужа, а утром сочельника отправимся в деревню. Рождество удачно выпадает на конец недели… – он взглянул на Адель:

– Вы, наверное, остаетесь в городе, с концертами, с оперными представлениями… – девушка кивнула:

– Да. Театр работает и по праздникам… – рождественский вечер они с Генриком, правда, проводили у тети Марты:

– Она должна вернуться, в конце недели, – подумала Адель, – надо позвонить Сабине, в Данию, поздравить ее и Инге… – в ушах зазвучал тихий голос матери:

– Они говорили с тетей Мартой, а я была на кухне, – вспомнила Адель, – при мне бы они такого не стали обсуждать… – Клара, невесело, сказала:

– Беременность ей запрещена, даже если она проведет все девять месяцев в постели. Речь не о родах, можно сделать операцию. Врачи боятся необратимых изменений в позвоночнике, из-за нагрузки при вынашивании ребенка. Это выбор, Марта, либо родить и навсегда переселиться в инвалидную коляску, либо… – мать тяжело вздохнула, – остаться бездетной. Она еще может не доносить ребенка до срока. Эмиль сказал, что кости пришлось собирать по кусочку, что называется… – тетя Марта что-то шепнула, мать отозвалась:

– Могут, конечно. Сирот на свете много, да и они сами сироты, но пока я не хочу о таком упоминать… – она понизила голос, Адель разобрала свое имя:

– Они говорили, что я могла бы выносить дитя, для Сабины… – поняла девушка, – я бы, конечно, не отказалась, и Генрик бы согласился. Он сам сирота, он бы все понял… – Адель следила за золотым пером паркера, двигающимся по бумаге:

– Как и я сказал, причин беспокоиться нет, – уверенно заметил врач, – вам всего двадцать четыре года, ваш муж еще младше. Вам надо расслабиться, отдохнуть, и все случится. Поезжайте в Израиль, – он подмигнул Адели, – погрейтесь на солнце, искупайтесь в море. Британская погода склонна вводить людей в уныние, а для зачатия нужно спокойное, ровное настроение… – сэр Джордж хотел сказать, что для зачатия пациентке было бы неплохо поменять диету:

– Она морит себя голодом, как все артистки, – он взглянул на бледные щеки девушки, – тем более, она замужем за мировой звездой, еще и младше нее. Стоит ее мужу щелкнуть пальцами, как к нему выстроится очередь из юных прелестниц. Она оперная певица. Если она себя распустит, она растолстеет, словно корова. Думаю, к тридцати годам так и случится, сила воли не вечна… – пациентка пришла к нему с подозрением на беременность, но анализ показал отрицательный результат:

– У вас нерегулярная менструация, – заметил Пил, – думаю, из-за работы, из-за волнения, на сцене. Я имел дело с актрисами, – он улыбнулся, – это распространенная вещь, в вашей среде. Но вы здоровая женщина… – Адель боялась, что доктор заметит неладное:

– Но прошло десять лет, и другой Доктор, то есть Шуман… – красная, воспаленная кожа запястья горела, – сказал, что со всем отлично справился… – Пил, действительно, ничего не заподозрил. Речь о предыдущей беременности или родах не заходила:

– Ничего не случилось, – уговаривала себя Адель, – никто не родился, а если родился, то умер… – в голове звучал обиженный младенческий плач. Кудрявые волосы прилипли к нежному лбу, дитя потягивалось, сжимало ручки в крохотные кулачки. Не выдержав, Адель обхватила левой рукой правое запястье. Ногти вонзились в шелк блузки, Пил поднял голову:

– Позвольте… – он бесцеремонно отодвинул ткань, – у вас сильная экзема, миссис Майер-Авербах, я бы посоветовал… – Адель прервала его:

– Я пользуюсь кремами, прописанными моим дерматологом. Это реакция на металл, на сцене мне приходится носить браслеты… – то же самое слышала и семья, и Генрик:

– Они никогда, ничего не узнают, – обещала себе девушка, – как не узнают они и о нацистах… – в ее парижской сумочке, страусовой кожи, лежал простой конверт. Записку Адель обнаружила в корзине увядших роз, полученной от вахтера артистического подъезда, в Ковент-Гарден:

– Студент какой-то, – пренебрежительно сказал мистер Томас, отставной морской пехотинец, – то есть, я его не видел. Корзину оставили утром, до открытия театра, на мостовой… – вахтер привык к роскошным, тепличным фиалкам и орхидеям.

Щелкнул замок сумочки, Адель вытянула чековую книжку. Пальцы натолкнулись на конверт:

– Нельзя никому, ничего говорить, нельзя ставить семью под угрозу. Но я узнаю, кто он такой, обещаю… – она узнала почерк в записке:

– Не Вахид, – ее мутило, – другой, почти мой ровесник… – передав доктору чек, Адель поинтересовалась:

– Могу я сделать телефонный звонок… – хорошенькая медсестра препроводила ее в комнату отдыха, как выразилась девушка. По стенам развесили фото, со счастливыми семьями. Адель отвела глаза от снимка темноволосой малышки, в кружевном платьице. Девочку сфотографировали рядом с большой куклой. Медсестра принесла ей чашку черного кофе. Адель сглотнула, чувствуя кислый привкус в горле:

– Дантист удивляется, почему у меня повреждена эмаль, на зубах. Все из-за рвоты. Надо взять себя в руки, прекратить это… – несколько раз в месяц, выбирая дни гастролей или сольных концертов Генрика, Адель привозила из Fortnum and Mason бумажные пакеты с провизией. Она чавкала кремовыми пирожными, съедала круглый, покрытый глазурью торт, отправляла в рот полные ложки дульче де лече:

– Потом я все убираю, выбрасываю… – она сжала зубы, – мне противно даже смотреть на себя в зеркало… – тошнота захлестнула ее, она почувствовала коленями мозаичную плитку, в блистающей чистотой ванной:

– Я все съедаю и бегу в туалет… – рука задрожала, Адель набрала телефонный номер, – но все певицы так делают… – в трубке ей ответили с акцентом кокни:

– Дешевый пансион, – поняла Адель, – он всегда останавливается в каких-то трущобах… – она вежливо попросила соединить ее с номером пять:

– Привет, малышка, – сказал знакомый голос, по-немецки, – я знал, что ты позвонишь. Как насчет встречи… – он усмехнулся, – Вахид передает поздравления, с Рождеством… – Адель не двигалась, по щеке поползла слеза:

– Да, – выдавила она из себя, – да, хорошо.

Фридрих Краузе остался доволен предрождественским визитом в Лондон.

Он неспешно шел по Брук-стрит, развернув новый, с ореховой ручкой зонтик, купленный в магазине для джентльменов, на Джермин-стрит. В лавке услышали его континентальный акцент, однако предупредительный продавец и глазом не моргнул. Он помог уважаемому сэру, как он называл Фридриха, выбрать отличный саквояж, из коньячного цвета кожи, с медными заклепками, зонтик и портмоне. В новый багаж легли кашемировые свитера, набор для бритья, отделанный слоновой костью, флакон туалетной воды, от Floris of London:

– Здесь ко всем относятся одинаково, – подумал Фридрих, – клиент есть клиент. Не то, что проклятые лягушатники, швыряющие тебе в лицо меню, и делающие вид, что не понимают твоего французского… – адвокат Краузе неплохо владел французским языком.

В Британию он ехал с остановкой в Париже. Феникс, через местного посредника, оформлял продажу нескольких холстов, работы импрессионистов. Фридрих обеспечивал юридическое сопровождение сделки. Закончив с делами, побродив по Лувру, он зашел пообедать, в милый ресторан, неподалеку от Люксембургского сада:

– Aux Charpentiers», – вспомнил Фридрих, – его рекомендовал патрон… – адвокат Штрайбль, с семейством, часто навещал Париж. Фридриха обслуживал пожилой, по виду на седьмом десятке лет, официант:

– То есть отец владельца заведения, но это я понял только потом… – приняв заказ, старик пробурчал что-то нелестное. Он скрылся, шаркая, за служебной дверью. До Фридриха донесся успокаивающий голос:

– Папа, парню нет и тридцати. Он был ребенком, во время войны… – пожилой человек отозвался:

– Все равно, Анри, боши есть боши. Ты сам их взрывал, в Сопротивлении, а теперь надо их обслуживать… – луковый суп и утиную печенку Фридрих получил от того самого, бывшего бойца Сопротивления. Лицо ресторатора оставалось бесстрастным, однако Фридриху хватило неприязненного выражения, в его глазах:

– В лондонских заведениях все очень вежливы… – он рассматривал табличку, на небольшом особняке, с террасой, – лягушатники от меня не получили ни сантима чаевых, а здесь я был щедр… – с сэром Освальдом Мосли, Фридриху, тем не менее, пообедать не удалось. Он только выпил чаю, в небольшой квартирке бывшего главы британских фашистов:

– Меня знают в городе, – скрипуче сказал старик, – некоторые, как бы это сказать, старые знакомцы, не погнушаются публичным скандалом… – прочитав в The Times восторженную статью о ресторане «Закусочная Скиннера», Фридрих, было, собрался пригласить туда Мосли. Сэр Освальд покачал головой:

– Владелец заведения воевал, высаживался в Нормандии. И вообще, я избегаю излишней публичности… – Мосли, тем не менее, собирался баллотироваться в парламент, на выборах следующего года:

– С платформой, запрещающей смешанные браки британцев и черных, – ухмыльнулся Фридрих, – и призывающей выслать эмигрантов обратно на Карибы. Бесполезно, в нынешней политике он, словно слон в посудной лавке…

Фридрих приехал в Лондон в поисках молодых людей, сторонников Мосли и правых движений, которые могли бы оказаться полезными, в возрождении рейха:

– Время свар прошло, – сказал ему по телефону Феникс, – мы воевали с британцами, но надо оставить раздоры позади. Люди Мосли делают нужное нам дело… – по мнению Фридриха, никого из хулиганов Мосли нельзя было ни на шаг подпускать к движению:

– Необразованные, невежественные бандиты, – презрительно подумал он, – разукрашенные татуировками. Нет, нам нужны респектабельные люди… – судя по табличке, в особняке, в позапрошлом веке, жил сам Гендель. Фридрих посетил осенний концерт, в боннской филармонии: – Приезжал детский хор, из Гамбурга, исполняли отрывки из «Мессии», Генделя… – он сразу вспомнил имя, на афишах. Она вытянулась, посерьезнела. Темные волосы девочка стянула в строгий узел. Голос остался сладким, кружащим голову, ангельским сопрано. Фридрих даже хотел зайти за кулисы:

– Она меня не узнает, она была ребенком… – он не отводил взгляда от Магдалены Брунс:

– Ерунда, она и не вспомнит, кто я такой… – Фридрих скосил глаза на девушку рядом:

– Она никто, секретарша… – несмотря на его положение в Бонне, адвокат Краузе пока не дотягивал до свиданий со звездами светской хроники, – но, когда Магдалена подрастет, я смогу позволить себе и оперную певицу…

Малышка, как думал Фридрих о фрейлейн Майер, как раз и была дивой театра:

– Она замужем, еще и за евреем, – Краузе поморщился, – тем более, я не собираюсь подбирать объедки Вахида… – он, заранее, снял на день номер в дешевом пансионе, по соседству с вокзалом Кингс-Кросс. Фридрих поселился в Claridge’s, но малышке туда хода не было:

– Во-первых, ее могут узнать, по журналам. Я не хочу риска. Во-вторых, слишком много для нее чести, что называется… – фрейлейн Майер сказала, что ее бывший любовник отправился в деловую поездку:

– Все равно, – отмахнулся Фридрих, – выясни, что случилось с этой женщиной, после войны. Ее имя, Гертруда Моллер… – на фото, сорокового года, шестнадцатилетняя Моллер носила униформу Союза Немецких Девушек. Снимок Фридриху передал Садовник, когда юноша навещал родной Гамбург:

– Предательница залегла на дно. Мы искали ее, но не нашли… – Садовник ощерил мелкие зубы, – скорее всего, британцы поменяли ей фамилию, сделали новые документы. Она должна быть наказана, как и остальные враги рейха… – иногда Фридрих читал в газетах о скоропостижных смертях, или бесследной пропаже бывших узников концлагерей:

– Мы в безопасности, – весело думал он, – боннские министерства кишат бывшими членами партии, а в ведомстве генерала Гелена вообще служат бывшие офицеры СС. Не бывшие, – поправил себя Фридрих, – правильно говорит Феникс, братство СС вечно… – садовник оценил его новый автомобиль, Opel Record:

– Солидно, – наставник потрепал его по плечу, – незачем, в юном возрасте, раскатывать на спортивных машинах, как твой патрон… – Штрайбль, в Мюнхене, ездил на двухместном, спортивном BMW, имелся у начальника и американский лимузин:

– Как у адвоката Ферелли, в Риме, – вспомнил Фридрих визит в Италию, – итальянцы знают, что такое стиль… – он, наконец, выбрал недорогой, серебряный браслет:

– Больше Монике ничего ждать не стоит, – подумал он о секретарше из министерства юстиции, в Бонне, – впрочем, кольца на палец тоже. Я женюсь только лет через десять, и не на простой девчонке… – Фридрих не видел черный кеб, припаркованный у портновской лавки, неподалеку. Адель внимательно следила за прямой спиной немца, в кашемировом, дорогом пальто:

– Ясно, что номер в пансионе сняли почасово… – она брезгливо усмехнулась, – немец там не живет, багажа никакого при нем не было. Он стал обеспеченным человеком, видно по одежде. Он поселился где-то здесь, в Мэйфере… – Адель поймала кеб у Кингс-Кросс. Выйдя из пансиона, обосновавшись в кафе, она подождала, пока немец покинет номер:

– Он дошел до вокзала и взял такси, – девушка стиснула руки, – хорошо, что так. В метро бы я его потеряла… – водитель пробурчал:

– Как по мне, миссис, я бы вашему супругу выдал по первое число… – Адель сделала вид, что следит за изменяющим мужем, – еще и украшения покупает, для любовницы… – немец торчал у витрины ювелирной лавки:

– Рядом квартира Густи, – поняла Адель, – однако сегодня суббота. Она либо на Ганновер-сквер, с мальчиками, либо пошла по магазинам…

По дороге она выяснила, что водителя, подростком, вывезли из Праги на самолетах покойного дяди Питера:

– Мы так сына назвали, – улыбнулся шофер, – в честь него. Пинхасом, если по-еврейски… – она увидела и фото семьи водителя:

– Все счастливы… – Адель сглотнула, – я тоже буду счастлива, нацисты оставят меня в покое, у нас с Генриком появится дитя… – о немце она думать не хотела:

– Я выясню, где он остановился, узнаю его фамилию, и… – Адель вспомнила о фото фрейлейн Моллер, в сумочке:

– Выяснять я ничего не буду, – решила она, – пошли они все к черту… – немец, наконец, шагнул к лавке. Адель отпрянула от окна:

– Что здесь делает Иосиф? Это не Шмуэль, он всегда в пасторском воротничке… Он, наверное, идет в гости, на Ганновер-сквер… – высокий парень, в черном плаще, и такой же водолазке, чуть не сбил с ног Фридриха. Пробормотав извинение, он нажал на кнопку звонка у входа в соседний дом. Герр Краузе окинул взглядом беретку и светлую, козлиную бородку юноши:

– Битник, – хмыкнул Фридрих, – в Гамбурге их не счесть. Они все дегенераты, правильно говорил фюрер… – юноша скрылся в распахнувшейся двери, Фридрих зашел в магазин.

Присев на подоконник гостиной, Густи затягивалась сигаретой.

Девушка редко курила:

– На Ганновер-сквер всегда лежат пачки, – подумала она, – но Теодор-Генрих, как и я, только иногда берет у тети Марты или дяди Максима папиросу… – почти всю ночь проворочавшись в постели, Густи взялась за телефонную трубку, едва дождавшись рассвета. Она устроилась на низком диване, поджав под себя ноги, закутавшись в халат:

– Хорошо, что у меня есть свой телефон. Иначе пришлось бы одеваться, спускаться в будку… – ее знобило, зубы постукивали. Вчера, на Набережной, мисс Вера отпустила ее домой на час раньше:

– Вы плохо выглядите, – сухо сказала Моль, – выпейте горячего молока с медом, и ложитесь в постель. Не след заболевать, перед Рождеством… – до Рождества оставалось немногим меньше недели. Густи хотела спросить у Моли, не знает ли она, когда возвращается тетя Марта:

– То есть М, – открыв рот, девушка прикусила язык, – бесполезно, Моль ничего не скажет. У нее на лице написана преданность Британской империи…

Поблагодарив начальницу, Густи, кое-как, дотащилась до Мэйфера. В стылой квартирке еще попахивало травкой. Девушку, немного, затошнило:

– Неделю ничего нет, – испуганно подумала Густи, – как такое могло случиться? Оставалось всего несколько дней, до… – она почувствовала тянущую боль в животе, – в книжке бабушки Мирьям говорилось, что в такое время все безопасно. И мы, то есть он, Иосиф, были осторожны… – она взглянула на молчаливый, темный аппарат:

– Он знает мой номер, но, с той ночи, он мне так и не позвонил. На Ганновер-сквер я его не видела… – Густи сжала руки, – но я знаю, что он обрадуется ребенку. Мы поженимся, уедем в Израиль… – каждые десять минут она навещала ванную:

– Ничего нет, – горько поняла девушка, – и никаких способов проверить тоже нет. Доктора проверяют, но анализ занимает не меньше недели… – она, в любом случае, не пошла бы к семейному врачу, сэру Джорджу Пилу, на Харли-стрит:

– Нет, надо поговорить с кем-то, только с кем… – Густи, сначала, хотела позвонить в Кенсингтон:

– Пусть Иосиф придет сюда, и я ему все скажу. Но, может быть, я ошибаюсь… – девушка взглянула на часы:

– В Кенсингтоне все еще спят. Тем более, сегодня суббота. И у тети Клары все встают поздно, по выходным… – Густи хотелось услышать уверенный, ласковый голос тети Марты:

– Как в школе, когда мы с ней вечерами сидели на диване, в библиотеке. Она работала, я делала уроки, она приносила кофейник и пирожные… – тетя подмигивала ей:

– Мужчины разберутся, с чаем… – Марта щелкала зажигалкой, – мы отдохнем, в девичьей компании. Нас не так много доме, даже Шелти парень… – овчарка наотрез отказывалась прыгать на диван, но всегда укладывалась у ног Густи:

– Я ей все рассказывала… – вздохнула девушка, – впрочем, в школе и рассказывать было нечего. Я не ходила на свидания, а с молодыми людьми знакомилась через кузенов… – живя на Ганновер-сквер, Густи выпивала только немного шампанского, на Рождество:

– Я стала навещать Сохо осенью… – палец застревал в прорезях телефонного диска, – я ничего не знаю, на самом деле. Я первый раз попробовала коньяк и траву с Иосифом… – она надеялась, что тетя Марта вернулась из деловой поездки раньше обычного:

– Я с ней поговорю, и она посоветует, как быть дальше, – решила Густи, – она позвонит Иосифу, все объяснит, он сделает предложение…

Трубку в особняке подняли на подвальной кухне. Бубнило радио, что-то шипело, Теодор-Генрих, бодро поздоровался:

– Ты ранняя пташка. Я делаю сэндвичи, для бандитов. Максим и юный Ворон сегодня защищают цвета школы, в футбольном матче. Мы играем с командой Merchant’s Taylor. Надеюсь, что Максим в ударе… – кузен хихикнул, – его не остановить, в нападении. Аароны тоже обещали появиться, после синагоги. Мы хотим устроить пикник, в Хэмпстедском парке… – добавил кузен, – приходи… – услышав о возвращении матери, кузен удивился:

– Нет, чего ради? Она вчера звонила… – до Густи донесся широкий зевок, – она прилетает в Лондон утром, в сочельник, как она и обещала. Кстати о сочельнике, понадобится твоя помощь, с праздничным столом… – Густи пропустила мимо ушей рассуждения о маринаде, для индейки, клюквенном соусе и брюссельской капусте:

– Он тоже хозяйственный, как и я, – торопясь попрощаться, Густи едва вклинилась в слова кузена, – немецкая кровь дает о себе знать… – ей хотелось улететь с Иосифом в Израиль:

– Я бы жила в кибуце, с детьми, – она вытерла нос, – преподавала бы в школе, как Анна… – Густи больше не думала о Веспер Линд:

– У нас с Иосифом будет большая семья, – наконец, набравшись смелости, она опять подняла трубку, – у дяди Авраама появятся внуки. У меня есть еврейская кровь, через бабушку Мирьям. Мне легко стать еврейкой… – в Кенсингтоне ей ответил знакомый голос. Сердце, отчаянно, забилось, Густи напомнила себе:

– Это не может быть Иосиф. Он никогда так рано не встает, тем более, в субботу. В кибуце он валялся в постели до обеда. Но от меня он ушел ни свет ни заря, даже не оставив записки… – Густи надеялась на цветы и завтрак в постель:

– Но я только сварила яйцо, выпила кофе и поехала на работу, – ей стало жалко себя, – у меня весь день болела голова, а Моль отпускала шпильки, в мой адрес… – Шмуэль, весело, сказал:

– Я на мессу собираюсь. Музыканты спят, без задних ног. Мы с Тигром завтракаем, в компании друг друга. Сейчас посмотрю, вроде я слышал шум, в ванной… – в кенсингтонской квартире Тупицы имелось три ванных:

– Одна с бассейном, как у дяди Джона, в замке… – Густи подышала на застывшие пальцы, – у них закрытая терраса, с зимним садом, и личный лифт в подземный гараж… – дом прошлого века основательно перестроили. Апартаменты Тупицы занимали верхний этаж. Густи заставила себя посмотреться в зеркало:

– Иосиф, действительно, поднялся. Только у него был очень недовольный голос. Но он обещал, что приедет… – за полчаса она успела принять душ, прибраться в квартирке и даже выскочить за круассанами:

– Я бледная, но мне это идет, – успокоила себя Густи, – я причесалась, накрасила ресницы… – она стояла у антикварного зеркала, орудуя короткой кисточкой. Девушка надела американские джинсы. Пуговица отказалась застегиваться:

– Я полнею, – поняла Густи, – но не может быть, чтобы так рано. Я почти ничего не ела, на этой неделе… – она прикрыла джинсы черной рубашкой и распустила длинные волосы:

– Как на фотографиях, из Америки… – Густи повертелась перед зеркалом, – все модные девушки так ходят… – она видела последние снимки семьи дяди Меира:

– Ева словно звезда журналов, – завистливо подумала девушка, – ее сняли в старых шортах и кедах, а она будто сошла со страницы Vogue… – на черно-белом фото кузина, с баскетбольным мячом, прислонилась к разрисованной, кирпичной стене. Рядом красовался мусорный бак. Ева, немного прищурившись, смотрела на фотографа. Короткие волосы завивались над оттопыренными ушами, костлявые ключицы торчали из выреза майки. Худые плечи прикрывал потрепанный жакет:

– Работа Ричарда Аведона, – заметил дядя Меир, – в Harper’s Bazaar сказали, что такие фото не опубликует ни один модный журнал. Как они выразились, не в наше время… – Густи вспомнила:

– Тетя Марта тогда усмехнулась: «Это мы еще посмотрим».

Она попробовала прислониться к беленой стене:

– Надо встретить его независимо. Парни не любят, когда девушки вешаются им на шею, во всех журналах так пишут… – Густи ожидала цветов, однако он не снял плаща, не переступил порог квартирки:

– Что у тебя случилось, – неприязненно сказал Иосиф, – давай быстрей, я тороплюсь по делам… – от него пахло свежестью дождя, кедром туалетной воды. Густи закусила пухлую губу. Слезы наполнили глаза, девушка поморгала, стараясь не размазать тушь:

– Какой он красивый. Он обрадуется, он сделает мне предложение. Он не звонил, потому что был занят, вот и все… – Густи сглотнула: «Иосиф, я… Я, наверное, жду ребенка».

Изящная рука, с отполированными ногтями, помешала эспрессо, в крохотной чашке. Сверкнули бриллианты, в золотом перстне. Ложку, легким жестом, положили на тонкое блюдце.

В Claridge’s подавали пятичасовой чай, с кремовыми, девонскими сливками, с маленькими сэндвичами, с водяным крессом и огурцом, на белом хлебе, с яблочным пудингом и ванильным кексом. Генрик от чая отказался:

– Я предпочитаю кофе, – заметил он старому знакомцу, – в Лондоне, правда, его не умеют варить так, как в Италии. Даже в отличных отелях пока не справляются с простым эспрессо… – он кивнул в сторону стойки портье, темного дуба, – за настоящим кофе надо отправляться в Сохо…

Тупица вспомнил о выигрыше, в клубе «Фламинго»:

– Пять тысяч фунтов. Положительно, встречи с мистером Алленом приносят мне удачу. Адель ничего не знает… – у них с женой были разные банковские счета, – надо купить ей какой-нибудь подарок, в добавление к рождественскому, то есть ханукальному… – Тупица получил из Нью-Йорка голубую коробочку, с платиновым браслетом от Tiffany:

– Американский ангажемент начинается после Песаха… – он задумался, – Адель присоединится ко мне для концертов. Надо заказать съемку от хорошего фотографа, того же Аведона, договориться с парикмахерами и гримерами… – Адель пела несколько недель в Метрополитен-опера, а потом начинала, с Генриком, тур по стране. Тупица наизусть помнил расписание:

– До четвертого июля мы заняты. В День Независимости мы даем приватный концерт, в Белом Доме. Потом надо снять особняк, на Лонг-Айленде. Или нет, дядя Меир говорил, что летом из Нью-Йорка все бегут на север. Американцы найдут для нас дом, на Кейп-Коде, под Бостоном… – к сентябрю Адель возвращалась в Ковент-Гарден. Тупицу ждали осенние выступления:

– Потом я лечу во Францию и Италию, – заметил он швейцарцу, – меня приглашает Гранд-Опера и театр Ла Скала… – Генрик напомнил себе, что надо связаться с израильским агентом. Они с Аделью хотели купить виллу, в Герцлии, на побережье Средиземного моря:

– Место новое, – сказал Генрик жене, – но у него большое будущее. В любом случае, это наша летняя дача, как говорит тетя Марта… – он улыбнулся, – важнее иметь бассейн и пляж, а не тесниться в городе… – побывав в десяти комнатах дяди Меира, у Центрального Парка, Генрик стал считать кенсингтонские апартаменты скромными:

– До войны я рос в просторной квартире, – сказал он Адели, – дом, в Хэмпстеде, тоже маленьким не назовешь. У нас появятся дети. Надо думать о загородном имении, как у тети Марты, в Мейденхеде… – они с Аделью, каждый месяц, аккуратно проверяли банковские балансы. Квартиру и счета они оплачивали пополам, бензин для спортивного Bentley Генрик брал на себя:

– В конце концов, это моя игрушка, – смеялся Тупица, – ты предпочитаешь такси… – Адель не любила водить.

Откинувшись на спинку бархатного дивана, он обвел глазами накрахмаленные скатерти, джентльменов, в отличных костюмах, холеных женщин, в дневных платьях, при шляпках:

– Некоторые даже носят перчатки, – весело подумал Генрик, – даму в брюках сюда точно не пустят. Здесь не Сохо, и не дешевые пабы, где собираются писатели и драматурги… – на подиуме перебирала струны арфистка:

– Я иногда играю в отелях, – Тупица подмигнул швейцарцу, – так сказать, по старой памяти… – Генрик любил, в конце деловых встреч, в гостиницах, послать записку портье. Он садился к пианино, вестибюль, восхищенно, замирал. Тупица наклонялся над клавишами:

– После выступления меня осаждает публика, толпа берет автографы, портье присылает букет… – он вспомнил колючий, резкий ветер, заснеженные рельсы, запах нечистот, гремящий вагон, над головой:

– Всех увели в газовые камеры, а про меня подумали, что я куча тряпья… – рука, с сигаретой, дрогнула, – близнецы вытащили меня в поездной сортир. На перроне нас встретил Ангел Смерти, то есть Отто фон Рабе… – рот наполнился холодной, с металлическим привкусом слюной:

– Близнецы видели его старшего брата, Максимилиана, в Мон-Сен-Мартене, когда их увозили из Бельгии. Нас повели в детский барак, я присматривал за цыганскими близнецами… – в ушах раздался мерный скрип качелей. Труба поднималась в низкое, серое небо, на сугробах лежала черная гарь. Генрик услышал озабоченный голос швейцарца:

– Вы побледнели, герр Авербах. Может быть, рюмку коньяка, погода очень изменчива… – Тупица отмахнулся:

– Ерунда, много репетиций, перед праздничными концертами. Итак… – он взял блокнот, в обложке крокодиловой кожи, – на чем мы остановились… – швейцарский делец нашел его через контору мистера Бромли. Юристы занимались обеспечением контрактов Генрика и Адели. Тупица сразу вспомнил венские концерты:

– Сейчас мы встретились в более приятной обстановке, – сказал он дельцу, за обедом, – я с удовольствием выполню обещание… – речь шла о двух приватных выступлениях, на горной вилле швейцарца:

– В марте, – подытожил Генрик, – мой агент свяжется с Цюрихом и Женевой. Думаю, там обрадуются такой возможности… – он подумал, что стоит сделать сюрприз Адели:

– Мы никогда не катались на лыжах. Съездим в Альпы, на несколько дней, остановимся в люксе, наймем инструктора… – швейцарец передал ему чек, с авансом за выступления. Генрик отозвался:

– Остальное оплатите банковским переводом. Обратитесь в контору Бромли, вас снабдят номером моего лондонского счета… – швейцарец тоже закурил:

– Учитывая репутацию наших банков, – он, со значением, помолчал, – я был бы рад организовать протекцию, в Цюрихе. Мои знакомые управляющие помогут клиенту, вашего калибра… – Генрик хмыкнул:

– Я подумаю… – за спиной официанта, толкающего тележку с десертами, он заметил знакомую, каштановую голову, воротник, коричневой норки:

– Что здесь делает Адель… – Генрик нахмурился, – почему она пришла днем, в гостиницу… – он поднялся, поправив галстук:

– Прошу прощения, минутное дело… – Тупица прошагал в отделанный мрамором вестибюль:

– Зачем она болтается в отеле… – Генрик раздул ноздри, – онаничего не говорила, насчет дневных планов… – он нагнал жену рядом с крутящейся дверью. Цепко схватив Адель за локоть, Генрик заставил себя улыбнуться:

– Не ожидал тебя встретить, милая… – на ее щеках горели красные пятна, от шубки пахло табаком:

– Адель не курит, и при ней никто не курит. Где она была? Наверху, в номере… – рука все сильнее сжимала мех, – она что, изменяет мне… – Адель сглотнула:

– Здравствуй, милый. Я… я навещала косметический салон, – нашлась девушка, – по соседству. Решила выпить кофе, но все столики заняты… – она увидела недоверчивый, холодный огонек, в серых глазах мужа:

– Поэтому мне почти пришлось уйти… – Адель ласково коснулась его руки, – а ты что здесь делаешь… – Тупица позволил себе выдохнуть:

– Может быть, это и правда. Табаком несет потому, что она взяла такси… – он развернул жену в сторону ресторана:

– У нас есть место за столиком. Я встречаюсь с швейцарцем, я тебе говорил о нем, в Вене. Тебя ждет сюрприз, милая… – Генрик решил, что Адель тоже может выступить на вилле:

– Арабы не евреи, им позволено слушать женское пение. Шейхи богатые люди, надо брать быка за рога, что называется. За ее часть можно запросить отдельный гонорар… – деньги за совместные концерты они делили пополам:

– Пойдем, – велел Генрик, – закажешь себе кофе и фрукты… – счета в ресторанах они тоже разбивали на две части. Тупица оплачивал только обед в день рождения жены:

– Как она платит в день моего рождения… – они двинулись к столику, – ерунда, ей незачем мне изменять… – Адель успела, навестив дамскую комнату, избавиться от снимка неизвестной ей Моллер. Портье узнал ее в лицо, по афишам. Адель объяснила, что хочет лично поблагодарить джентльмена из Гамбурга за присланные цветы:

– Он вышел из такси именно у отеля, и у него северный акцент, в немецком языке… – джентльмен приехал из Бонна, но Адель это мало интересовало:

– Краузе, – губы, незаметно, зашевелились, – адвокат Фридрих Краузе. Теперь я знаю, как его зовут… – Адель, на мгновение, закрыла глаза: «Знаю и не забуду».

Зашуршал коричневый, бумажный пакет, с зеленым крестом:

– Аптека Мэйфера, – напечатали под эмблемой, – любые лекарства, в наличии и на заказ… – Густи хорошо знала аптеку, за три дома от ее квартиры. Живя на Ганновер-сквер, она часто забегала в лавку за мылом или американскими, гигиеническими прокладками. Густи не двигалась с дивана. На кухне что-то загремело, раздалось недовольное бормотание:

– Где у тебя, черт подери, таз? Как можно жить без таза… – Густи слабо позвала:

– Тазик стоит в ванной, в шкафчике… – на плите свистел чайник:

– Когда мы с мальчиками болели, тетя Марта всегда приносила из этой аптеки лекарства, – вспомнила Густи, – она согревала мне молоко, с медом. Я устраивалась в постели, с книжкой бабушки Вероники… – девушка вытерла мокрые щеки, – в одном ее романе умирают, от такого… – Густи помнила книгу:

– Девушку, дочь лорда, похищают триады, в Гонконге. Она сбегает, попадает в публичный дом, в Макао, потом присоединяется к китайским повстанцам… – она ощутила на языке вкус меда и мандаринов:

– Я в прошлом году так лежала, после Рождества, – поняла Густи, – у меня была сильная ангина… – он вынул из пакета аспирин, пузырек со знакомой эмблемой, раскинувшим крылья вороном, и сухую горчицу:

– Ничего у тебя нет, все от нервов, – уверенно сказал Иосиф, – но, на всякий случай, примешь таблетки и попаришь ноги. Ты выглядишь простывшей. Горячая ванна и аспирин тебя вылечат… – на пузырьке Густи прочла:

– К и К. A. D. 1248. Метотрексат… – девушка подняла голубые глаза:

– Это ведь не от простуды, Иосиф… – голос задрожал. Он пыхнул сигаретой:

– Это для регуляции менструации… – он говорил деловито, врачебным тоном, – таблетки известные, все так делают… – метотрексат, лекарство, применяемое при раке, стоил недешево. Иосиф сожалел о потраченных деньгах, но другого выхода у него не оставалось:

– Один аспирин ненадежен, а метотрексатом пользуются в больницах, для прерывания беременности… – в Британии аборты запрещали:

– То есть, как в Израиле, аборт позволен в случае угрозы жизни матери, – он ждал, пока вскипит вода, – но не тащить же ее к врачу. Ничего у нее нет, она все придумала. Она хотела связать меня по рукам и ногам, блеяла что-то о браке. Хорошо, что тети Марты нет в городе. Пиявка, непременно, побежала бы к ней за помощью… – Иосиф подумал о холодных, зеленых глазах тети:

– Она опекун Густи. Ни она, ни дядя Максим шутить не любят. Очень удачно, что он тоже отправился в деловую поездку, иначе Рождество я бы встречал женатым человеком… – юноша даже передернулся. Услышав о лекарствах, Густи сглотнула:

– Но если я… – она расплакалась, – если у нас… – Иосиф прервал ее:

– Не у нас, а у тебя. С той ночи прошла неделя, откуда я могу знать… – он окинул девушку долгим взглядом, – что на этом диване не побывал с десяток твоих кавалеров… – он усмехнулся:

– Сейчас ты мне скажешь, что я у тебя был первым, но после первого случается и второй, и третий… – ее щеки заполыхали: «Никого у меня не было, кроме тебя. Грех убивать дитя, Иосиф… – он пожал плечами:

– Я не католик, евреям это разрешено. Я, в любом случае, светский человек. В общем, – он посмотрел на часы, – либо я сейчас иду в аптеку и приношу все необходимое, либо не иду, и тогда это твоя забота… – он вынул ладонь из ее цепкой руки:

– Точно, пиявка, присосалась и не отпускает… – она подалась вслед:

– Но я думала, что ты меня любишь… – по лицу девушки текли слезы, – что мы поженимся, уедем в Израиль… – он накинул плащ:

– Не люблю. Случилось, – Иосиф поискал словно, – развлечение, для нас обоих. Будь проще, Густи, сейчас космический век, а не викторианские времена. Мне едва за двадцать, я не собираюсь жениться, тем более, не на еврейке… – она кусала сухие губы:

– Я стану, стану еврейкой. Бабушка Мирьям была… – Иосиф закатил глаза:

– Ради брака такого не делают, раввинский суд тебе откажет и будет прав. И ты мне не нужна, сколько раз еще тебе повторять. Я слишком молод, для женитьбы, я студент… – она скорчилась под одеялом, в углу дивана:

– Тупица женился в восемнадцать лет… – Иосиф отчеканил:

– Перед браком он расстреливал прямой наводкой русские танки. И вообще, он в пять лет притворялся немым, в Аушвице, а в семь, ходил воровать в Бреслау. Не сравнивай себя с Тупицей, ты всю войну просидела в безопасности, под крылом тети Клары… – он снял с плиты чайник:

– Теперь и в Лондон спокойно не приедешь, пиявка будет вешаться мне на шею. Хоть бы она вышла замуж, и поскорее… – вернувшись в гостиную с тазом, он быстро развел в горячей воде горчицу:

– Заодно полечишься от простуды, – почти добродушно сказал Иосиф, – я тебе сделал чаю, с лимоном… – заветренный лимон он отыскал в рефрижераторе:

– Чай у нее хороший, с Ганновер-сквер принесла, не иначе… – он подал девушке стакан с водой:

– Две таблетки метотрексата, и пять таблеток аспирина… – он открутил крышку пузырька, – думаю, этого достаточно… – Иосиф помнил протокол:

– У метотрексата есть побочные явления, но они тоже похожи на простуду. Слабость, боль в мышцах, язвы во рту. Никто, ничего не заподозрит, да и доза маленькая. Но вполне достаточная, чтобы, как говорится, отрегулировать процесс… – он подумал, что в Ист-Энде можно купить, из-под полы, более дешевые таблетки:

– Но это шарлатанские средства, а рисковать подпольным абортом, я не хочу. Тем более, она не беременна, она все придумала… – он, с недовольством, понял, что ему придется торчать в квартирке до благополучного исхода предприятия:

– Надеюсь, что благополучного… – он поставил таз рядом с диваном, – хотя она здоровая девушка. Ладно, все обойдется. Я позавтракал, спасибо Шмуэлю, а магазины никуда не убегут… – Иосиф ехал за подарками семье:

– Надо зайти в университетский книжный магазин, за учебниками, – решил он, – в Израиле британские и американские книги продают втридорога… – Густи смотрела на белые пилюли, на ладони:

– Он меня не любит, я стала развлечением… – девушке хотелось завыть, – а теперь я могу совершить страшный грех. Я буду гореть в аду, вечно… – ей почти хотелось умереть:

– Зачем это все… – глотая таблетки, Густи поперхнулась, – меня никто не любит, я проведу оставшуюся жизнь одна. Моль старая дева, но она, хотя бы, воевала, у нее есть, что вспомнить. У меня и вспомнить нечего, только пишущую машинку… – горячая вода обожгла ноги. Густи согнулась, обхватив руками плечи. Крупные слезы лились по лицу, капали в разведенную горчицу:

– Так и сиди, – прихватив журнал, Иосиф обосновался на подоконнике, – я побуду с тобой, пока все не начнется. Дальше ты сама справишься…

Поставив рядом чашку кофе, перелистывая яркий Life, он засвистел: «Hey, mambo, mambo Italiano…».

Шмуэль ловко перевязал ниткой лук-порей, петрушку и укроп:

– Обыкновенный лук резать не надо, – сказал он Лауре, – для бульона лучше, когда овощи варятся целиком… – на эмалированной плите пыхтела большая, медная кастрюля. Клара собралась ехать с судками в Мэйфер:

– У Теодора-Генриха на руках четверо прожорливых парней, – заметила миссис Майер, – а у Густи, бедняжки, по телефону совсем больной голос. Надо, чтобы до Рождества она поднялась на ноги… – Шмуэль встретился с Лаурой и дядей Джованни в воскресенье утром, на мессе в Бромптонской оратории:

– Аароны сегодня собираются в театр, так сказать, – улыбнулся дядя, – то есть в паб, а ты поезжай с нами, милый. У Генрика с Аделью, честно говоря, ты домашнего не поешь… – рефрижератор на просторной кухне кенсингтонской квартиры, действительно, сверкал пустотой. Шмуэль покупал яйца, сосиски, хлеб и молоко, однако Тупица и Адель предпочитали обедать в ресторанах:

– Дома они почти не едят, только пьют кофе, – согласился Шмуэль, – ладно, только я позвоню Иосифу… – утром он оставил старшего брата спящим:

– Еще и полудня не было, – ответил ему недовольный голос, – когда я тебе звоню ночью, ты возмущаешься. Дай и мне отдохнуть, на каникулах… – Шмуэль решил оставить брата в покое:

– Он, действительно, устает. Медицинский факультет, не шутка, а он еще и работает в Хадассе, медбратом, на ночных сменах… – Шмуэль напомнил себе, что брату надо платить за квартиру и обучение:

– Он дает деньги папе. Кибуц кибуцем, но на университет, для Фриды и Моше, тоже надо откладывать… – Шмуэлю стало немного неловко:

– В Риме я живу на всем готовом, на деньги церкви. Стипендии у нас, правда, небольшие, но у Иосифа, например, и вовсе нет стипендии, а он ухитряется развлекаться… – по дороге Шмуэль вышел у станции метро:

– Я куплю все, для обеда, – уверил он дядю Джованни, – вы и так все время нас приглашаете… – на кухне было почти жарко. Лаура открыла форточку:

– Мама с Паулем работает, – девочка взглянула на садовую студию, – у них большой заказ, по ремонту особняка, неподалеку. Пауль делает мебель, а мама занимается всем остальным… – из гостиной доносился успокаивающий, воскресный, как о нем думал Шмуэль, голос диктора. Дядя Джованни слушал дневные новости:

– Звонили из порта, – Лаура вернулась к раскатанному на столе тесту, – наши елки пришли из Норвегии. Завтра доставят дерево, мы его нарядим… – во дворе Бромптонской оратории водрузили вертеп и ясли, с младенцем Иисусом:

– В Мон-Сен-Мартене очень красивая рождественская ярмарка… – Лаура сдула с высокого лба темный локон, – жалко, в Лондоне таких нет… – Шмуэль посолил бульон:

– В Риме тоже. Зато итальянцы пекут хорошие праздничные сладости. Мы с тобой сделаем миндальное печенье, для сегодняшнего обеда… – девочка вытерла муку, с изящного носа:

– Мама отвезет Густи пакет. Твоя тетрадка… – она кивнула на старый блокнот Шмуэля, – от бабушки Эпштейн, да? У мамы тоже такая есть, и у Адели с Сабиной… – девочка погрустнела:

– Жалко, что я совсем не помню бабушку… – Шмуэль погладил ее по голове:

– Я тебя носил на руках, в сорок восьмом году, когда твоя бабушка погибла. Тебя, и Фриду. Вы были смешные, совсем малышки… – Лаура низко склонилась над столом:

– Я покраснела, но на кухне жарко. Он меня потрогал, в первый раз… – внутри сладко заныло, – то есть он меня целовал в щеку, но по-родственному, но сейчас он меня потрогал… – нарезая лапшу, девочка, словно невзначай, поинтересовалась:

– Когда ты получишь сан… – Шмуэль хмыкнул:

– Года через три. Церковь никуда не торопится, время у меня есть… – она скрыла вздох:

– Три года. Я хотела все ему сказать, через три года… – Лаура справилась со стучащим сердцем:

– И ты останешься в Риме, после рукоположения… – Шмуэль убавил огонь на плите:

– Сейчас займемся мясным рулетом и десертом. Густи останется только разогреть судки… – юноша повернулся к ней:

– Вряд ли. Да я и сам не хочу сидеть в папской курии и заниматься связями с общественностью, – усмехнулся он, – писать для газет я могу откуда угодно. Я хорошо знаю польский, два года учу испанский язык. Меня могут послать в приход в Восточной Европе или Южной Америке. В общем, я поеду туда, где буду полезен людям… – Лаура загадала:

– Все просто. Если он мне откажет, через три года, я постригусь в монахини, то есть сначала в послушницы. Тогда я всегда буду рядом с ним. Папа обрадуется моему решению, я уверена… – она услышала веселый голос Шмуэля:

– Думаю, в Мон-Сен-Мартене мы еще застанем рождественскую ярмарку. Маргарита и девочки разворачивают лоток, как обычно. Они тоже отлично готовят… – Шмуэль напомнил себе, что надо позвонить сестре:

– Она должна приехать из Лувена, на каникулы. Мы скоро увидимся, но Рождество есть Рождество. Виллем тоже вернется домой, из Брюсселя… – поступив в военную академию, кузен обретался в казарме, с другими курсантами. Барон собирался, после получения офицерского звания, отправиться в войска ООН:

– На шахтах и заводе все налажено, – вспомнил Шмуэль письмо сестры, – Виллем еще молод, ему скучно сидеть в нашей провинции. Мы с ним шутим, что столкнемся где-нибудь в Африке… – сестра собиралась стать эпидемиологом:

– Как он… – Шмуэль заставил себя не морщиться, – Маргарита считает его героем, вместе с остальной Европой. Мы с папой вообще его не обсуждаем… – они с Иосифом были уверены, что отчим знает о том, как, на самом деле, погиб их отец:

– Мама ему все сказала, она бы не стала такого скрывать. Но папа никогда не об этом не заговорит. И не надо, что было, то прошло… – Шмуэль почувствовал подступившую к горлу тошноту:

– Иосиф тоже сейчас о нем думает, – понял юноша, – мы давно заметили, что ощущаем мысли друг друга… – они, изредка, еще писали на ладонях и переговаривались на языке близнецов:

– Иосиф мне напоминает, чтобы я молчал, по старой привычке… – Шмуэль ничего не рассказывал об отце даже на исповедях:

– Я буду молчать, конечно, – подумал он, – и вообще, Маргарита вряд ли его помнит. Ей в сорок первом году было три года… – сестра ничего не писала о браке или помолвке:

– Но, наверное, они с Джо обручились, – решил Шмуэль, – граф Дате просто обстоятельный человек, он хочет сначала получить диплом. Надо, обиняком, спросить у Ханы, в Париже, насчет планов ее брата… – Шмуэль попробовал золотистый, наваристый бульон:

– Отлично. Как учила твоя бабушка, убавь огонь, а потом сделай его еще меньше. Ты доставай пока миндаль… – он подмигнул Лауре:

– Такого печенья ты еще не пробовала. Рецепт прямо с кухни его святейшества… – закончив с лапшой, девочка вытерла руки полотенцем:

– Если я посвящу свою жизнь Богу, я никогда не расстанусь со Шмуэлем, а больше мне ничего не надо… – темные глаза заблестели. Девочка, незаметно, коснулась распятия, на шее: «Клянусь Иисусом и Мадонной, так и случится».

Интерлюдия Стокгольм, декабрь 1958

За большим окном, северный ветер нес легкую поземку по булыжникам набережной Маластранд. По брезенту пришвартованных к причалам, укрытых на зиму яхт вились снежинки. В гостиной перемигивалась огоньками высокая елка. На дубовых половицах сложили ярко упакованные подарки. Пахло выпечкой и пряностями, из кухни доносилось шипение итальянской, кофейной машинки:

– Третья справа, тетя Марта, – светловолосый мальчик подал ей бинокль, – видите, на корме написано «Эмилия»… – он хихикнул, – папина школа называется в честь мамы, а яхта, в честь моей сестры… – подросток, с сожалением, добавил:

– Жалко, что погода плохая. Так бы я вас покатал… – в просторной квартире, с видом на стокгольмские острова, Марту встретил полосатый, ухоженный кот и серый комок меха, с торчащим вверх хвостом:

– Мы привезли его из Норвегии… – Эмилия Кампе подхватила на руки щенка, – ему всего пять месяцев. Мы навещали папиных и маминых друзей, военных лет, в Осло. Порода называется элкхунд, с такими собаками охотились викинги… – Марта отдала мальчику оптику:

– Ты и с яхтой умеешь управляться, Андреас… – подросток успел показать ей несколько кубков, за успехи в стрельбе, и собственную фотографию, на ринге:

– Папа со мной начал заниматься, когда я еще в школу не пошел, – гордо добавил парень, – я намереваюсь стать чемпионом Швеции по боксу… – Марта подмигнула ему:

– И получить олимпийскую медаль, как твой отец… – Андреас задумался:

– Вряд ли. Я буду военным, тетя Марта… – услышав о яхте, он улыбнулся:

– У нас все умеют стоять за штурвалом, даже мама и Эмилия… – подросток напомнил Марте ее среднего сына:

– Максим тоже высокий, крепкий, он в Волка пошел. Только глаза у него отцовские, голубые. Впрочем, у Андреаса тоже отцовские, темные, словно каштан… – машинка стихла, женский голос крикнул:

– Андреас, сходи за булочками! Печенье в доме есть, но отец придет голодным, после занятий, я его знаю… – стену гостиной увешали фотографиями. Марта рассматривала цветные снимки негритянских детей, грузовики, с эмблемой Красного Креста, загорелую до черноты Грету, в платье хаки, с нарукавной повязкой, в окружении малышей:

– Это в Кении, – объяснила фрау Кампе, – восстание мау-мау британцы подавили, половина страны лежит в развалинах, дети осиротели. Нет больниц, нет даже просто врачей… – она помолчала, – хорошо, что в страну допустили помощь, от Красного Креста… – Марта отозвалась:

– Британии, и всем остальным, недолго осталось править в Африке… – соглашаясь с ней, Джон, правда, замечал:

– С другой стороны, когда мы покинули Индию, страна едва миновала кровопролитие. Африка не минует, поверь моему слову… – Андреас, недовольно, ответил матери:

– Снег на дворе. Эмилия на кружке, в библиотеке… – он фыркнул, – пишет очередные слезливые рассказы. Позвони ей, она забежит по дороге в магазин… – фрау Кампе появилась с подносом на пороге гостиной:

– После кружка она идет в кино, с Юханом… – Андреас закатил глаза:

– Юхана Адамса словно веревками к ней привязали. Ладно, – с сожалением согласился мальчик, – но тогда я куплю себе лакричных леденцов… – Грета позвала вслед:

– Всем, а не только себе… – она поставила кофейник на африканский столик, черного дерева:

– У тебя пятеро, как ты их терпишь… – Марта, добродушно, сказала:

– Они, в общем, все одновременно стали подростками. Один, или пятеро, разницы нет. И моему старшему шестнадцать, он разумный парень… – Грета разлила кофе:

– Значит, придется ждать еще три года. Или четыре, как с Эмилией… – на еще одном фото, черные волосы девочки разметал ветер. Она носила праздничное, вышитое платье:

– Это мы в дворце, – Грета открыла шкатулку с сигаретами, – Кампе шутит, что не рассчитывал на жену, кавалерственную даму… – в прошлом году Грета получила медаль шведского ордена Святого Серафима:

– За работу в Красном Кресте, – добавила она, – впрочем, у тебя тоже есть ордена, даже целый титул… – Марта редко вспоминала о своем статусе Дамы Британской Империи:

– Почести мне ни к чему, – весело говорила она Волку, – на публике я не появляюсь, и вряд ли меня ждут интервью в газетах… – королева, тем не менее, настояла на патенте Дамы:

– Вы все равно что моя фрейлина, – Елизавета подняла бровь, – так положено, по традиции… – Марта кинула взгляд за окно:

– Снег или не снег, а мне надо прогуляться, посмотреть, как все обустроились… – безопасная квартира тоже находилась в Содермальме, неподалеку от старого пристанища Волка:

– По соседству парк, кинотеатр, кафе «Барнштерн», апартаменты пани Аудры… – Марта вздохнула:

– К ним тоже надо зайти, передать привет. Волку туда хода нет, из соображений безопасности… – после смерти родителей Янека, Аудра, с мужем, управляла кафе:

– Ее муж, пан Юзек, в Литве был женат на пани Ядвиге, – Марта тоже закурила, – у них родилась девочка, София. МГБ никого не оставило в живых. Всех, кого после войны не расстреляли, и сейчас держат в лагерях, оттепель им не указ… – она не имела права говорить Грете и Кампе о миссии:

– Но они ничего и не спрашивали, они деликатные люди… – в гостиной, неожиданно, висело и знакомое Марте, черно-белое фото:

– Мне нравится снимок… – Грета погладила рамку, – так жаль, что и она погибла, и ее девочка… – покойная Мирьям, в форме американской армии, сидела за рулем военного виллиса. Сара устроилась у нее на коленях:

– Это она с Аляски прислала, – заметила Грета, – малышке здесь полтора годика… – Марта кивнула:

– Да, у меня тоже есть это фото. В общем, досье я тебе передала. Когда в следующий раз поедешь в Африку, держи глаза открытыми… – красивое лицо Греты затвердело:

– Его я помню, – презрительно сказала она, разглядывая снимок Доктора, Хорста Шумана, – он навещал Равенсбрюк, искал персонал, для госпиталя в Аушвице. Наша фрау Матильда, – Грета выпустила дым, – чуть ли не легла под него, так хотела вырваться на свободу. Однако он отбирал только заключенных с короткими сроками, а Матильде вкатили десятку. Ее бы казнили, не будь у нее хорошего адвоката. Она, видишь ли, убивала еврейских стариков… – ноздри Греты дрогнули:

– После войны она, наверняка, недурно устроилась. Такие, как она, всегда выживают. Ее надо было судить заново, вместе с персоналом лагерей… – Грета получала открытки, от нынешней фрау Брунс, из глухого угла на севере Германии, по соседству с датской границей:

– У нее двое детей, – подумала Марта, – она в безопасности, нацисты ее не найдут. Пусть живет спокойно, она искупила свою вину… – Грета пообещала:

– Если я кого-то увижу, я немедленно с тобой свяжусь. Впрочем, что далеко ездить, – она помолчала, – в Западной Германии бывшие члены СС сейчас уважаемые люди… – Грета и Кампе возили детей в Гамбург:

– Киль мы тоже навестили, все-таки, наш родной город. И с малышами мы всегда говорили на немецком языке… – щенок вспрыгнул на диван, Марта дала ему печенья:

– Тебя здесь разбаловали, охотничья собака… – она только сейчас заметила на подносе конверт, со знакомыми марками. Мальчик вскидывал горн, дети, с галстуками, поднимали руку в салюте. Грета перехватила ее взгляд:

– Я сама не ожидала, – тихо сказала женщина, – десять лет прошло. Я хотела тебе показать, она просит отвечать на абонентский ящик, на берлинском почтамте… – конверт проштемпелевали: «Германская Демократическая Республика». Марта всматривалась в ровный почерк:

– Милая Грета, надеюсь, что у вас все в порядке. Передавай привет и пожелания благополучия твоей семье. У меня все хорошо, я выполняю свой долг… – Марта сглотнула, – ты можешь связаться со мной по этому адресу. Как сказано, зерно горчичное, хоть и меньше всех семян, но, когда вырастет, становится деревом, и птицы находят в нем приют. Я сейчас сею горчичные зерна, но верю, что настанет день, когда они дотянутся до небес… – она подписалась только именем: «Твоя Каритас». Марта свернула бумагу:

– Это из Евангелия от Матфея. У нее, наверное, подпольная община. В ГДР тоже устраивают гонения на церковь, она очень рискует… – Грета согласилась:

– Да. Но иначе она не может… – Марта бережно вложила письмо в конверт:

– Голос тонкой тишины. Грета права, иначе нельзя. Поэтому Волк и летит в СССР… – она потушила сигарету:

– Ты Андреаса отправила за булочками, а ведь я тоже намереваюсь прогуляться, по району… – фрау Кампе погладила кота:

– Ничего, парень не сахарный, не растает. Ты не задерживайся, сегодня у нас лабскаус. Вас таким на вилле не кормили, ваша светлость, – она подтолкнула Марту, – блюдо простонародное…

Рассмеявшись, Марта пошла за шубкой.

На газовой плите, в сковороде черного чугуна зашипело масло.

Помешивая фарш с мелко порезанным луком, Волк, одобрительно, сказал:

– Смотри-ка, десять лет прошло, а мой ремонт словно новый. Нехорошо себя хвалить, но руки у меня из нужного места растут… – когда полковник Веннерстрем, из шведской секретной службы, поднялся с ними в скромную квартирку, на третьем этаже доходного дома в Содермальме, Волк присвистнул:

– Эту дверь я хорошо помню, я сам ее ставил… – комнаты оказались из тех, что Максим ремонтировал, приехав с Готланда в Стокгольм:

– Я тогда собирал деньги, – объяснил он Меиру, – стыдно было появляться в Лондоне с пустыми карманами. Трубы не текут, – он проверил ванную, – работа сделана на совесть… – он простился с Мартой в самолете, когда машина пошла на посадку:

– Больше я ее не увижу, – со вздохом, подумал Волк, – то есть увижу, когда она приедет сюда, встречать нас и Валленберга… – полковник, бывший авиатор, приставленный к ним шведами, с Мартой не столкнулся:

– Вы спуститесь по трапу первыми, – распорядилась жена, – я подожду на британской территории, а потом покину базу на такси… – герцог фыркнул:

– Совершенно ненужные меры предосторожности. Веннерстрем, бывший военный атташе Швеции в США, у него безукоризненный послужной список, он работник Муста… – так называлась шведская разведка. Марта пососала леденец, поморщившись от воя моторов:

– Болтает нас на шутку, – она скривилась, – я заказала справку, перед отлетом. Веннерстрем подвизался в Москве, в начале войны, и потом, до пятьдесят второго года… – Джон пожал плечами:

– Он дипломат, то есть бывший. Если мы начнем всех подозревать, нам не с кем будет сотрудничать… – Веннерстрем, довольно неплохо, говорил по-русски:

– Он знает Джона, – переворачивая фарш, Волк задумался, – и Меира он встречал, в Вашингтоне. Кто я такой, он понятия не имеет. Я ему, ясное дело, не представлялся… – полковника Горовица они высадили у задней калитки американского посольства:

– Вы езжайте, – велел Меир, – ребята… – он кивнул на флаг США, – подбросят меня, по нужному адресу… – Джон не хотел, чтобы их новые, советские паспорта, видели даже шведы:

– И Марта не знает, под какими именами мы летим в СССР… – Волк почесал светлую щетину, на подбородке, – вообще можно передать ей записку… – он хмыкнул, – не через шведов, а городской почтой, на адрес фрау Греты. Нам запрещено выходить из квартиры, но стоить рискнуть… – ожидая Меира, он предложил Джону так и сделать. Герцог отозвался:

– Ради чего? Министерство иностранных дел не пошлет запрос русским, в случае нашего исчезновения. Ты пойми… – он закурил, – мы все равно, что мертвы, нас больше нет. И Марта не полетит в СССР, нас искать. Да и где искать, на Урале… – он повел рукой, – это все равно, что потерять иголку в стоге сена. Но ничего такого не случится, – подытожил Джон, – месяца через два мы привезем в Стокгольм мистера Валленберга… – говорили они с герцогом на русском языке:

– Тебя опять надо сделать товарищем Пекко, – заметил Волк, – акцент у тебя прибалтийский… – Джон кивнул: «Так и поступим». Полковник появился в квартире в сопровождении неприметного, бухгалтерского вида юноши, при очках, саквояже и новом кодаке:

– Мистер Фрэнк, – радушно сказал Меир, – наш человек в Стокгольме, так сказать. Он обеспечивает безопасность посольства, и вообще, человек многих талантов. Он учился в университете Купер-Юнион, в школе дизайна… – юноша пробормотал:

– Бакалавром я стал, а вот магистратуры мне не видать… – он вынул из саквояжа складную, фотографическую лампу, – присядьте сюда, мистер Ягненок… – мистер Фрэнк заполнил паспорта безукоризненным почерком советского милицейского писаря:

– Ловко вы, – удивился Волк, – вы русского языка не знаете, а как хорошо вышло… – юноша поднял безмятежные глаза:

– Я могу писать на любом языке, каллиграфия есть каллиграфия. Я тренировался, несколько месяцев… – все нужные печати в документах были на месте:

– Бумаги новые, не затрепанные, выданы осенью… – Волк накрыл сковороду крышкой, – военных билетов, правда, нет, но кто их потребует, в уральской тайге… – кроме товарища Роберта Эриховича Ильвеса, уроженца Таллина, сорока лет от роду, в Россию летели и двое русских:

– Меир, все равно, глухонемой, – усмехнулся Волк, – никакой разницы нет, а я опять стал Иваном Ивановичем Ивановым… – он взглянул в окно, на темное, декабрьское небо. На узкой улице горели редкие огоньки фонарей, за шторами, в доме напротив, двигались тени:

– Даже домой не позвонить, – тоскливо, подумал Волк, – через два дня Рождество, мальчишки откроют подарки. Марта, к тому времени, окажется в Лондоне, все соберутся на Ганновер-сквер… – легкий самолет, с Меиром за штурвалом, стартовал со шведской военной базы на восток утром сочельника:

– У Теодора-Генриха будет день рождения, – Волк убавил огонь, – они начнут с праздничного ланча, потом приедет семья, все сядут за обед… – квартиру оборудовали безопасным телефоном, но звонить им никуда не позволялось:

– Ни фрау Грете, ни пани Аудре… – Волк прислушался к звукам радио, из гостиной, – Марта передаст ей привет. Юхан вырос, – он вспомнил смешного парнишку, – двенадцать лет ему, как время летит. И Максиму двенадцать… – он заставил себя не думать о парнях:

– Марта о них позаботится, поднимет на ноги. Но ничего не случится, миссия хорошо подготовлена… – темная, в седине голова, всунулась на кухню. Меир повел носом:

– Пахнет вкусно. Болонские спагетти, что ли… – Волк налил воды в кастрюлю:

– Болонские спагетти будешь есть в Болонье. В СССР перебои с помидорами, товарищ Ягненок, – он широко улыбнулся, – поэтому придумали макароны по-флотски… – провизию им привез тот же полковник Веннерстрем.

– Накрывай на стол, – попросил Волк, – сейчас сварим пасту, аль денте, как меня учили в Италии. Хотя бы паста здесь итальянская, а не макаронные изделия второй категории, рожки и вермишель… – он поинтересовался:

– Что передает столица нашей родины, то есть Москва… – Джон с Меиром слушали советское радио. Телевизором квартирку не оборудовали. Полковник протер пенсне:

– Во Франции опять пришли к власти реакционеры, то есть де Голль… – он узнали о результатах выборов президента еще в Лондоне, – а советская антарктическая экспедиция достигла Южного Полюса… – из-за спины Меира раздался скрипучий голос Джона:

– Между прочим, Серова сняли, еще в начале месяца. По неподтвержденным пока данным, КГБ возглавит Шелепин, наш ровесник. Он комсомольский работник, ему всего сорок, но успел повоевать. Говорят, он либерал… – Меир хмыкнул:

– Может быть, теперь Валленбергу дадут амнистию… – Волк показал рукой недвусмысленный жест:

– Догонят, и еще дадут, как говорят в России. И вообще, где зоны, а где товарищ Шелепин, – он вскинул бровь, – я уверен, что на Северном Урале еще живут, как во временя Берия… – высыпав спагетти в кипящую воду, он опять посмотрел в окно. Совсем стемнело, в переулке блеснули фары. На углу остановилась неприметная машина:

– Шведская охрана сменилась, – понял Волк, – появился ночной патруль. Марта должна была пройтись по улице, проверить, не следят ли за нами. Не следят, все безопасно… – ему показалось, что в маленьком сквере, на лавочке, кто-то сидит:

– Может быть, Марта решила покурить… – он присмотрелся, – нет, там пусто… – вихрь бросил в окно горсть мелкого снега. Поежившись, Волк задернул штору: «Мойте руки, ужин готов».

На закрытом совещании, состоявшемся в середине декабря, в Москве, новый председатель КГБ СССР, товарищ Шелепин, предложил арестовать банду, как он выразился, прямо в Стокгольме. Постучав указкой по карте Северного Урала, комсомольский вождь, как о нем думал Эйтингон, недовольно сказал:

– Не понимаю, зачем городить огород, устраивать фальшивые лыжные походы, внедрять в среду студентов наших работников, то есть будущих работников…

Пуленепробиваемое стекло бывшего кабинета расстрелянного Берия залепили тяжелые, мокрые хлопья снега. Памятник Дзержинскому почти скрылся в поднявшейся метели. Эйтингон рассматривал фотографию, в папке серого картона:

– Будущий работник, – вздохнул он, – мальчик вырос, возмужал. Он стал еще больше похож на Матвея… – из Гурвича Саша превратился в Гуревича, отчество мальчику тоже поменяли: —

Ненадолго… – Эйтингон подавил желание коснуться снимка, – его первый оперативный псевдоним, так сказать… – с осени комсомолец Гуревич стал студентом первого курса Уральского Политехнического Института. По легенде, Саша приехал в Свердловск из Ленинграда. Кроме него, группу сопровождал и опытный сотрудник Комитета, с оперативным псевдонимом Золотарев. Капитану шел четвертый десяток:

– Он присмотрит за Сашей, и вообще, фиаско, как в Норвегии, не случится, – успокоил себя Эйтингон, – операция отлично подготовлена… – по мнению Шелепина, Викинга, надо было пока оставить в покое. Наум Исаакович соглашался с новым начальством. Физик, защитивший докторат в Кембридже, работал в институте Бора:

– Пусть ездит на конференции, печатается, – заметил Эйтингон Шелепину, – мы никуда не торопимся… – Наума Исааковича привезли в столицу из его уединенного коттеджа, на зоне, в начале декабря. Он ожидал увидеть избача, но в кабинете Берия его встретил смутно знакомый мужчина, средних лет:

– Шелепин. Точно, в сорок первом году он занимался набором комсомольцев, для диверсионных миссий в тыл немцев. Журавлев курировал его работу, с нашей стороны. Потом фашисты повесили Космодемьянскую, Иосиф Виссарионович получил сводку, вызвал к себе комсомольского инструктора… – Шелепин, имевший опыт сражений на финской войне, понравился Сталину:

– Остальное, как говорится, история, – Наум Исаакович не ожидал рукопожатия, оно и не состоялось, – Хрущев, потихоньку, избавляется от всех, кто работал при Иосифе Виссарионовиче. Колхозник забыл, что от него самого тоже могут избавиться… – на совещаниях Наума Исааковича никому не представляли. Шелепин величал его просто товарищем.

Из окна безопасной квартиры Эйтингон хорошо видел раскрытую форточку, в апартаментах, принадлежащих шведской разведке. За шторами двигались тени. Закурив, Эйтингон присел на подоконник. Он прилетел в Стокгольм с подлинным, советским дипломатическим паспортом, спешно выписанным в Москве:

– То есть не прилетел, а меня привезли, – он кинул взгляд на полуоткрытую дверь кухни, – охрана, и столичная, и посольская, не отходит от меня ни на шаг… – Веннерстрем, которого Эйтингон лично вербовал в Москве, после войны, обрадовался его визиту:

– О вас давно ничего не было слышно, – полковник понизил голос, – я думал, что вы… – смутившись, он замялся:

– Но я жив, – подмигнул ему Наум Исаакович, – давайте, Стиг, займемся нашими, то есть вашими гостями… – услышав предложение Шелепина вывезти его светлость и Ягненка из Стокгольма в Москву, Эйтингон покачал головой:

– Александр Николаевич, при всем уважении к молодым работникам, – он обвел глазами кабинет, – похищение людей такого калибра на территории третьей страны, сложная, практически невыполнимая задача. Мы не имеем права рисковать шведским контактом, он передает отличные сведения. И как мы их доставим в СССР, – кисло добавил Эйтингон, – подводная лодка не всплывет у Гамла Стана, чтобы взять их на борт. Незачем пороть горячку. Пусть его светлость и Ягненок сами к нам прилетят… – он выпустил дым в форточку. С улицы пахло Рождеством, как подумал Эйтингон, пряностями и ванилью:

– Город наряжает елки, бегает за подарками, – он тоскливо поморщился, – девочки и Павел, может быть, тоже возятся с игрушками. Анюта и Наденька взрослые, им тринадцать лет, но малышками они любили Новый Год… – на дальневосточной вилле девчонки восторженно ахали, сидя на руках у Розы:

– Maman! Noel… – на верхушке таежного, смолистого дерева перемигивалась рубиновыми огоньками пятиконечная звезда. Эйтингон не просил у Шелепина встречи с детьми, или, хотя бы, телефонного звонка:

– Сначала надо удачно завершить операцию… он легко соскочил на пол, – господин Рауль ожидает гостей… – как они и предполагали, Валленберг клюнул на спектакль, разыгранный Саломеей. Капитан Мендес, в обличье осужденной, пребывала на уральской зоне. Колония Валленберга была мужской. Им пришлось сажать Саломею в одиночную камеру барака усиленного режима. Валленберг, на зоне подвизавшийся электриком, получил наряд на починку проводов, в БУРе:

– Дальнейшее было просто, – зевнул Эйтингон, – она, наверняка не обошла Валленберга вниманием. В конце концов, он был в нее влюблен, когда-то… – в январе Саломея, по соображениям безопасности, покидала зону. Девушка переезжала в Свердловск, для последнего инструктажа, перед выходом туристической группы на маршрут:

– Сама она с ними не пойдет… – Наум Исаакович сверился с черным блокнотом, – она увидит бывшего супруга на допросе, после ареста… – в блокноте Эйтингона значилось имя бесследно пропавшей воровки Генкиной, или Елизаровой, но ни девушку, ни ребенка его светлости, так и не нашли:

– Но теперь он нам и не нужен… – с кухни запахло жареным мясом, – мистер Холланд едет в СССР, движимый долгом порядочного человека… – Эйтингон хмыкнул:

– Саломея, кажется, успокоилась… – девушка не упоминала об исчезнувшем сыне, – понятно, что она хотела использовать дитя, как орудие торговли с нами. Она волчица, как покойная Штерна, как мертвая Кукушка, и ее отродье, Марта… – у Эйтингона было нехорошее предчувствие:

– В квартирке ее нет, в Швецию она не прилетала… – он получил от Веннерстрема подробные описания гостей, – зато там подвизается подручный Валленберга, уголовник Волков, предатель родины. Его, как и остальных, ждет пуля в затылок. Только сначала мы поговорим с ними по душам… – узнав от Саломеи, что бывший Маляр, герой Сопротивления, барон де Лу, сидел в нацистском плену, Эйтингон сказал Шелепину:

– Не в начале войны, а в конце, и даже после победы. Он присматривал за украденными нацистами картинами. Он может знать, где находится Янтарная Комната. Но мы выйдем на месье барона через его пасынка, сына Поэта… – из Франции прислали справку, по которой выходило, что юный граф Дате пока учится в Токио:

– Де Голль хочет предложить барону пост директора музея Оранжери. Наверное, он согласится. Опять же, у нас есть время… – Эйтингону не нравились сведения, полученные из Лондона:

– В Лервик из Балморала летело четверо, а в Швецию явилось только трое. Либо четвертый вернулся в Лондон, как они и хотели, либо он сейчас здесь, только его не внесли в бумаги. Он, или она… – Наум Исаакович, раздраженно, похлопал себя по карманам твидового пиджака:

– Опять зажигалка куда-то завалилась. Я привык к тяжелым, золотым, а эта плексигласовая. Новый век, новые скорости, новые зажигалки, даже музыка новая… – шведское радио, на кухне, крутило, как сейчас говорили, рок. Наум Исаакович изучал переулок:

– Машина охраны, от секретной службы, как положено, но больше никого нет. Откуда внучке Горского, Марте, взяться в Стокгольме… – по спине пробежал неприятный холодок, Эйтингон вгляделся в темный сквер:

– Вроде на скамейке кто-то сидит. Нет, почудилось. Ветер сильный, он качает ветви… – с кухни позвали:

– Товарищ, все готово! Сегодня макароны по-флотски… – пробормотав: «Болонские спагетти», Эйтингон пошел мыть руки.

Бильярдные шары, с треском, разлетелись по зеленому сукну. Нагнувшись, прицелившись, Марта оценила расстояние до лузы.

После ремонта бывший чердак особняка в Мейденхеде, отдали, как говорил Волк, на растерзание банде. Мальчишкам привезли радиолу, от «К и К», очередной телевизор, вторую рулетку и бильярдный стол. Из Сиэттла в Лондон доставили крепко сколоченные ящики. Федор Петрович прислал в подарок внукам два игровых автомата:

– В Лас-Вегасе такие стоят, – усмехнулась Марта, – только наши машины принимают жетоны, а не настоящие деньги… – на чердаке повесили мишень, для игры в дартс. Неосторожно открывший дверь гость рисковал нарваться на ловко брошенный дротик.

Кроме прошлого века теннисного корта, разбитого на крохотном островке, рядом с речным домом, Волк устроил для парней баскетбольную площадку. В подвале появились боксерские груши и небольшой тир. Лошадей в усадьбе не держали, но мальчишки занимались в конюшне, в Мейденхеде и бегали на городское футбольное поле:

– Теодор-Генрих давно водит машину, – Марта сдула со лба прядь бронзовых волос, – а летом Волк и Максима посадил за руль… – в деревне они не пользовались лимузином, предпочитая незаметный остин. Охранников усадьбы семья тоже почти не замечала:

– Впрочем, это и не охрана, то есть не с Набережной, – подумала Марта, – местные полицейские приглядывают за окрестностями дома… – на речном причале они держали несколько лодок и моторку:

– Место, все равно, бойкое… – Марта легко отправила шар в лузу, – это у Джона, в Озерном Краю, захолустье. Но что делать? Не продавать же недвижимость, которой четыреста лет… – при ремонте дом снабдили новой проводкой и трубами, но кладка, по словам отца, оставалась такой жекрепкой:

– Особняк еще столько же простоит, – обещал Федор Петрович, – не вздумайте от него избавляться… – Марта и не собиралась.

Цветной, иллюстрированный журнал, с фотографией нового кабриолета, Ford Thunderbird, на обложке, закачался. Мальчишеский голос, уважительно, сказал:

– Лихо вы, тетя Марта… – они говорили на немецком языке, – дядя Юзек, вы проиграли… – Андреас Кампе отложил Motor Trends:»

– Дядя Юзек, – поинтересовался парень, – можно мы с Юханом сгоняем партию? Каникулы начались, уроков у нас нет… – сын пани Аудры высунул светловолосую голову из-за бархатной портьеры, отделяющей приватный кабинет, от большого, подвального зала кафе «Барнштерн»:

– Папа, мама разрешила… – подтвердил мальчик, – она сейчас придет, с кофе… – пан Юзек надел пиджак:

– Полный разгром, фрау Марта, – весело признал он, – покойный пан Витольд рассказывал, что ваш муж тоже мастер бильярда… – Марта думала о тенях, за шторами безопасной квартиры:

– Я посидела в сквере, покурила… – она отряхнула руки, – но, кроме машины охраны, на углу, больше ничего не заметила. Правильно говорит Джон, у меня семейная паранойя… – ей, на мгновение, отчаянно захотелось увидеть Волка:

– Просто побыть рядом… – женщина вздохнула, – в Мейденхеде парни пропадают в игровой комнате, а мы устраиваемся с кофейником в библиотеке и слушаем музыку… – на Андреаса Кампе Марта наткнулась по пути к кафе «Барнштерн»:

– Ты вроде после обеда никуда не собирался, – удивилась женщина, – вечер на дворе… – Андреас выпятил губу:

– Эмилия сказала, что у Юхана, то есть у его родителей, есть новые журналы, американские. Они старые, на самом деле, – добавил мальчик, – их туристы оставляют. Но все равно, у нас таких не продают. И у них стоит бильярд, тетя Аудра и дядя Юзек разрешают нам поиграть…

На полках в нижнем зале лежали россыпи Life, New Yorker, изданий о кино и автомобилях. В кафе, несмотря на предрождественское время, яблоку было негде упасть. Аудра показала Марте большую, пышную елку, украшенную пурпурными и серебристыми шарами:

– Цвета заведения, – объяснила женщина, – видишь, у официантов такая же форма. Это все Юзек, – ласково сказала она, – у него хороший глаз. До войны он хотел стать художником, а здесь, в Стокгольме, выучился на дизайнера… – муж Аудры работал на мебельном предприятии:

– Называется, IKEA, – добавила женщина, – господин Кампрад раньше рассылал товары почтой, а в этом году открыл первый магазин… – Марте понравилось кафе:

– Вы все сделали на американский манер, – заметила она Аудре, – такие заведения очень популярны в США… – кресла и столы были низкими, светильники, простыми, матового стекла. По стенам развесили афиши фильмов и театральных постановок, с автографами актеров, над входом красовался плакат:

– Рождественский ужин и встреча Нового Года, танцы до утра, фейерверк на площади… – Марта подумала, что надо привезти семью в Стокгольм:

– Мальчишкам здесь понравится. Навестим Инге и Сабину, в Дании, поживем летом на местных островах. У Аудры и Юзека есть дачка, как папа выражается. Покатаемся на яхте, побродим по лесу… – в кабинете управляющей кафе Марта увидела небольшой портрет. Она узнала твердое, решительное лицо женщины:

– Папа и Волк о ней много рассказывали. Пан Юзек отличный художник… – покойная пани Ядвига держала на руках светловолосую, кудрявую девочку. Аудра перехватила ее взгляд:

– Мы с Ядвигой дружили, – тихо сказала она, – знаешь, Марта… – женщина закурила, – я все время думаю, а если София… – она показала на картину, – жива? В сорок девятом ей был всего год от роду… – Аудра помолчала:

– МГБ могло дать ей новое имя, отправить в приют. Ей сейчас десять лет… – женщина прошлась по кабинету, – Юзек не говорит о таком, но я вижу, по его глазам, что он думает о девочке. Она похожа на Ядвигу, – Аудра показала на портрет, – смотри, у нее может быть такая же родинка, на щеке… – Марта отозвалась:

– Даже если это так, милая, то вряд ли вы ее, когда-нибудь, увидите… – она, незаметно, покачала головой:

– Если то же самое случилось с девочками Эмиля, с маленьким Павлом, то мы никогда, ничего не узнаем… – мальчишки, увлеченно, орудовали киями. Марта, с Аудрой и Юзеком, обосновалась за столом:

– Приглашение от нас и семейства Кампе всегда останется в силе, – Юзек разлил кофе, – ждем вас, семейством, в Стокгольме… – Марта подняла бровь:

– Я сюда вернусь, и довольно скоро… – она надеялась, что все случится именно так:

– Завтра я с Гретой пройдусь по магазинам, а послезавтра сочельник… – ранним утром двадцать четвертого декабря Марта вылетала в Лондон:

– Самолет Волка уходит на восток в полдень, – вспомнила она, – к тому времени я окажусь на Ганновер-сквер. Сначала обед, в честь дня рождения Теодора-Генриха, потом рождественский ужин… – ужинала Марта с детьми в семейном кругу. Клара и Джованни приезжали в Мэйфер следующим днем. Она, украдкой, посчитала на пальцах:

– Вечером сочельника нас всего семеро, а двадцать пятого декабря, в два раза больше. Адель с Генриком и близнецы тоже обедают у нас … – Андреас Кампе хмыкнул:

– У тебя остался один удар, но тебе он не поможет, Юхан Адамс… – приятель повертел кий:

– Это мы еще посмотрим… – Юхан вспомнил о мужчине, которого они с Эмилией встретили по дороге из кино:

– Странно, что он вышел из дома на Санкт-Паульгатан и сразу зашел в подъезд на противоположной стороне улицы. Он тащил кошелки, с провизией… – Юхан хорошо помнил лицо незнакомца:

– У него военная осанка, но носил он штатское пальто. Раньше я его в нашей округе не видел, но Содермальм, большой район…

Прикидывая, как ему натянуть нос задающемуся Андреасу, мальчик забыл о неизвестном человеке, с офицерской выправкой.

Утро сочельника выдалось ясным, морозным.

Над черепичными крышами строений авиабазы, над серой бетонкой поля вились дымки. На крыльях реактивных истребителей, Saab Tunnan, посверкивал иней. Легкий самолет, Piper Comanche, выкрашенный в белый цвет, стоял поодаль от военных машин. С Команча убрали опознавательные знаки, сняли их и со снаряжения миссии.

Герцог покуривал, засунув руки в карманы подбитой мехом куртки:

– Лыжи, одежда, и остальное барахло у нас непонятного производства, но с оружием так не поступишь… – пока они взяли с собой только личные пистолеты. Основной груз ждал миссию на финской военной базе, в полусотне километров от границы СССР:

– Садимся, ночуем – герцог сверился с часами, – забираем горючее и снаряжение, пьем последнюю чашку кофе в свободном мире и уходим на восток… – большую часть салона Команча занимали дополнительные емкости с авиационным бензином. Показывая кузенам самолет, Джон заметил:

– Как говорится, в тесноте, но не в обиде. Топливо нам важнее, на плато с непроизносимым названием неоткуда его взять… – герцог наизусть помнил карту, составленную на основе показаний самолетов-разведчиков. Марта отметила на листе близлежащие владения МГБ, как выразилась кузина:

– Со времен первой миссис Кроу тамошние места не изменились, – сказала М, – смотри, граница Свердловской области и Республики Коми, плато, о котором рассказывал Степан… – Марта нарисовала на карте семь коротких линий, – и колония, где держат господина Валленберга… – ближайшая железнодорожная станция называлась Ивдель:

– На севере Свердловской области, – Джон провел карандашом по карте, – но рельсы проложены и дальше, за полярный круг… – он насвистел:

– По тундре, по железной дороге, где мчится поезд, Воркута-Ленинград… – отобрав у него карандаш, кузина сухо добавила:

– Вам туда не надо. В Воркуту, я имею в виду. КГБ вас туда отправит за казенный счет… – Джон заставил себя улыбнуться:

– Ты знаешь, что КГБ не отправит нас дальше расстрельного коридора… – в чистом небе, над авиабазой, кружили птицы. Красно-белый, полосатый флажок бился на легком ветру. Герцог послушал перекличку голосов:

– Это чайки, рядом море. В той песне были лебеди. Мы с Волком хорошо ее поем, на два голоса… – высокий тенор герцога красиво оттенял баритон кузена. Песню Максим Михайлович подхватил у знакомцев, бежавших из лагерей десять лет назад:

– Когда он в Стокгольме квартиры ремонтировал, он работал с бывшими бандитами, как их называли в МГБ… – вздохнул Джон, – жаль, что сейчас не удалось увидеться с его местными друзьями. Но Марта передаст привет пани Аудре, а скоро мы вернемся сюда с Валленбергом…

Он тихо напел:

– Это было весною, в зеленеющем мае…

Рядом с церковью святой Марии Магдалины, в Сандрингеме, зеленела трава:

– Ее Величество всегда проводит во дворце годовщину смерти ее отца. Стоял февраль, но было уже тепло. Я приехал с рабочим визитом и остался, по ее приглашению, на выходные… – звонили колокола, в голубом небе вились чайки, с Северного моря:

– После мессы мы пошли к завтраку. Ее Высочество расспрашивала меня о Полине и Маленьком Джоне. Она близко с ними сошлась, она вообще любит детей… – Маргарита приколола к лацкану твидового пальто нарцисс:

– Из букетов, что я привез, – понял Джон, – я никогда еще не видел ее, с цветами… – принцесса улыбнулась:

– Мои племянники рады, когда вы приезжаете семьей, ваша светлость, – сказала она, – Полина и Анна лучшие подружки. И я тоже… – оборвав себя, Маргарита заговорила о другом:

– Королева запретила ей выходить замуж за приятеля покойного Ворона, полковника Таунсенда, – подумал герцог, – из-за его развода они не могли обвенчаться в церкви. Принцессе пришлось бы, ради брака, отказываться от титула. Не зря Ее Величество считает Марту своей фрейлиной. Они похожи, характерами. Марта тоже может быть очень жесткой. Оказывается, я нравлюсь Маргарите. Я думал, что ничего такого не случится, мне идет пятый десяток… – он понял, что краснеет:

– Как я и сказал королеве, это огромная честь. Но сначала надо завершить миссию, привезти Валленберга в Швецию и самим приехать домой, желательно не в гробу. Впрочем, в тех местах гробов не завели, заключенных хоронят в ямах, как делали нацисты. Я помню книгу Тони о лагерях… – герцог вздрогнул. На бетонку шлепнулись аккуратно сложенные свертки:

– О весне, товарищ Ильвес, споете весной, – кисло сказал Волк, по-русски, – проверяйте парашюты… – Джон наклонился:

– Можно было забрать их в Финляндии. Сейчас мы не суемся в воздушное пространство СССР, зачем нам парашюты… – кузен затянулся сигаретой:

– Как говорил покойный Степан, небо есть небо. Запас карман не трет, – он похлопал себя по куртке, – я залил в фляги кофе. Коньяк надо поберечь, до Свердловской области. Вряд ли в тех местах найдется французская продукция… – разобравшись с парашютами, Джон кивнул:

– Отлично. Кстати, армянский коньяк ничем не хуже. Я много раз его пил, с сэром Уинстоном… – Волк забросил парашюты в Команч:

– «Арагви» у нас на пути не ожидается. В СССР, ваша светлость, пробавляются самогоном… – полковник Веннерстрем снабдил их несколькими бутылками коньяка и виски:

– На Аляске, когда мы летели выручать твою тещу… – подмигнул Меир Волку, – мы тоже запаслись выпивкой… – Джон закрыл уши: «Я этого не слышал». Полковник Горовиц усмехнулся:

– Я потом сказал Даллесу, что мне могли бы дать медаль, за его спасение… – в серо-синих глазах кузена играл веселый огонек, – а он ответил, что вообще никогда не навещал Аляску. Оказывается, того озера и ущелья на карте не существует… – Меир передразнил гнусавый говорок Даллеса:

– Не понимаю, о чем вы говорите, мистер Горовиц… – Джон подумал:

– Но мы, благодаря Марте и разведчикам, летим с подробной картой. Она в Лондоне… – стрелки на хронометре показывали без четверти двенадцать, – садится за праздничный обед, в честь дня рождения Теодора-Генриха. Маленький Джон позвонит из Балморала, поздравит кузена и остальную семью… – Волк помахал:

– Вижу мистера Ягненок, то есть товарища Фельдблюма… – полковник смеялся, что опять вернулся в обличье бухгалтера:

– Вряд ли кто-то, что-то проверит, – со значением сказал Волк, – но лучше перестраховаться. Евреи в лагерях тоже сидят, не сомневайся… – Меир приставил ладони ко рту:

– От винта! Диспетчеры дали добро на вылет… – Волк посмотрел на низкое солнце:

– До Финляндии самолет ведет Меир, потом штурвал примет Джон, у него больше опыта. У Команча дальность две тысячи километров. Днем мы сядем на плато… – он подумал, что Марта, заметив неладное, непременно бы с ними связалась:

– Не через Веннерстрема. Она знает, как поступать в таких случаях. Но никакой весточки от нее не приходило, все безопасно… – в небе кружился черный ворон:

– Все безопасно, – повторил себе Волк, – мы выручим Рауля и через месяц сядем на этом поле… – самолет они оставляли в точке приземления, маскируя машину брезентом и лапником. Герцог тронул его за плечо:

– Пошли… – они вскарабкались в кабину – через два часа мы окажемся в Финляндии… – Команч делал двести миль в час, – у нас впереди погрузка взрывчатки, ручного пулемета, гранат… – Меир расположился в кресле пилота:

– Штурмана мне не полагается, – заметил полковник, – но вы не ленитесь. Рассказывайте советские анекдоты, чтобы я привык к языку… – положив руку на штурвал, он вспомнил прохладный голосок дочери:

– Нельзя говорить плохого, папа… – глубоко вздохнув, Меир велел себе думать о деле. Зашуршала рация, он откашлялся:

– База, Команч просит разрешения на взлет…

Пробежав по полосе, машина взмыла в небо. Повернув на восток, белая точка растворилась в бронзовом сиянии солнца.

Эпилог


Лондон, декабрь 1958

В расстегнутом воротнике белой рубашки, сверкнул крохотными алмазами старинный крестик. Питер Кроу поставил витиеватый росчерк на листе блокнота, обтянутого крокодиловой кожей, с бронзовым тиснением:

– Мистеру Питеру Кроу, эсквайру, от совета директоров компании «К и К», по случаю его юбилея и праздника Рождества, 1958 года… – паркер, с золотым пером, украсили такой же гравировкой. Юный Ворон закатил лазоревые глаза:

– В школе все равно такие ручки не разрешают. Что это за чушь, насчет юбилея, тебе десять лет… – Питер полюбовался подписью:

– Вовсе не чушь. Десять лет, круглая дата… – кузен забрал ручку:

– Дай сюда. Я проверю, как она пишет… – Стивен нацарапал внизу, корявым почерком:

– Кроу Питер, соплей не вытер… – баронет не преминул приписать: «Эксквайр». Добродушно хмыкнув, Питер вырвал страницу: «Дурак». Скомканная бумага, пролетев над кудрявой головой Ника, ударилась в стену:

– Еще и мазила, – подытожил юный Ворон, – с твоим ростом, тебе светит только шахматная доска, о баскетболе можешь забыть… – не отрываясь от чтения, подобрав комок, Ник отправил его в мусорную корзину.

В детской мальчиков пахло сладостями. На полу валялись пустые коробки конфет, шкурки от мандаринов. На коровьих шкурах, устилающих пол, стоял поднос, с кофейником, где плескались остатки какао. Под двухэтажные кровати, шведской сосны, закатились пустые бутылки кока-колы. Вокруг разбросали праздничную обертку, от вскрытых подарков:

– Это только мои и Теодора-Генриха, – весело подумал Питер. Появившись на свет в декабре, он привык отмечать день рождения со сводным братом, в сочельник. Впереди мальчиков еще ждала заманчивая горка пакетов, под норвежской елкой, в гостиной особняка Кроу:

– От мамы и Волка, от Маленького Джона и Полины, от дяди Джованни и Клары, от близнецов, из Мон-Сен-Мартена, из Парижа, из Америки… – дед обещал прислать им настоящие, ковбойские лассо и сапоги. Вернув блокнот на рабочий стол, Питер отозвался:

– Дважды дурак… – он указал на желтый плакат летнего чемпионата мира по футболу, – у Гарринчи рост пять футов пять дюймов… – баронет потянулся:

– Ты и до того не дорастешь, эксквайр… – Стивен хихикнул:

– Мы ровесники, а я тебя выше почти на голову… – Стивен, впрочем, признавал, что кузен, вернее, двоюродный племянник, хорошо играет в футбол:

– Он верткий, легкий. Максим говорит, что в игре важен не только напор… – Максим считался чуть ли не лучшим нападающим, среди школьных футбольных команд, в Лондоне. Стивен нашарил на полу укатившийся мандарин:

– Этот спасся, но мы его приговорим… – он проверил тарелку, – виноград мы съели, впереди еще финики, от близнецов. Ничего, и от них следа не останется… – кинув в рот мандарин, Ворон перегнулся через плечо Ника:

– Как будто ты что-то в этом понимаешь, – сочно сказал он, – верни документы в кабинет мамы… – Стивен звал Марту матерью:

– Я ей кузен, но мама меня кормила грудью, в Берлине… – на стенах детской, рядом с футбольными плакатами, и киноафишами, висели черно-белые фото. Стивен берег плакат военных времен, где отец, в летном шлеме, смотрел в небо:

– После ожогов он избегал сниматься, как тетя Лаура, в Париже. Густи не помнит его молодым, только взрослые… – мать Стивена сфотографировали на летном поле, в комбинезоне. За спиной девушки стоял советский самолет:

– Я внук Горского, – подумал Стивен, – впрочем, это ерунда. Русские убили папу и маму, Густи их ненавидит, и я тоже… – после праздничного обеда сестра засела с матерью и Теодором-Генрихом в библиотеке:

– Максим при них болтается, – завистливо подумал Стивен, – ему двенадцать, родители ему разрешают кофе. Я точно знаю, что он покуривает, но не при маме или дяде Волке… – сестра сегодня оставалась ночевать на Ганновер-сквер. Стивен, разумеется, не признавался в этом кузенам, однако мальчик любил, когда Густи укладывала его спать:

– Сюда она не придет, – незаметно улыбнулся Ворон, – здесь заповедник диких зверей, как она выражается. Я посижу с ней, в спальне, она расскажет о папе, о маме, о том, как они летали в Израиль, как служили на Корсике… – рукописная книжка Густи потерялась, но у Стивена было свое издание «Маленького принца», на французском языке:

– Может быть, и вправду на других планетах есть жизнь… – мальчик подпер упрямый подбородок кулаком, – я стану первым британцем в космосе и все проверю… – пока в космос поднимались только спутники. На столе баронета стояла латунная модель советского спутника, присланная Виллемом, с континента:

– Он студент, то есть курсант, но, все равно, занимается моделированием. Но он учится на инженера, а мне до авиационного колледжа еще шесть лет… – в шестнадцать лет юноши могли добровольно записаться в армию:

– Папа так сделал, и я тоже уйду из школы, – напомнил себе Ворон, – аттестат я и в колледже получу… – перевернув страницу, Ник пожал плечами:

– Во-первых, мама разрешила, а, во-вторых, я почти все понимаю, а что не понимаю, то выписываю, и сверяю в энциклопедии… – кузен читал машинописные листы, озаглавленные: «Основные принципы работы интегральной микросхемы». Затолкав в рот конфету, Ник пробормотал:

– Представляете, скоро радио будет размером с ноготь… – Питер отозвался:

– Тогда, Стивен, можно будет его поставить тебе, вместо пломбы в зуб. Ты пойдешь сдавать экзамены, а я сяду здесь, и все тебе продиктую. Так тебе обеспечена пристойная оценка… – баронет усмехнулся:

– Близнецы друг за друга сдавали экзамены, в школе. Жаль, что ты не мой близнец… – Питер фыркнул:

– Согласен быть коротышкой, как ты меня зовешь, ради хороших оценок? Еще чего не хватало, стать твоим близнецом… – он оживился:

– Полезный подарок, от мистера Бромли. Годовая подписка… – Стивен прервал его:

– На Motor Trends… – кузен, холодно, ответил:

– На «Экономиста». Карл Маркс, между прочим… – Ник вмешался:

– Написал «Капитал» … – Питер велел:

– Помолчи, ради разнообразия, трещотка. Карл Маркс считал… – Стивен ловко выхватил у кузена конверт:

– Поздравляю с днем Рождения и Рождеством, твой друг Луиза Бромли… – он заплясал перед Питером:

– Питер, Питер, сопли вытер, купил кольцо, умыл лицо… С Луизой случилась любовь, как в сказке, Питер гуляет с детской коляской… – кузен забрал открытку:

– Трижды дурак, за один вечер, идешь на рекорд… – Стивен кинул в него подушкой, дверь широко распахнулась:

– Бандиты, в ванную, – коротко велел старший брат, – почти полночь на дворе… – Максим обвел взглядом разбросанные по полу обертки от шоколада:

– Только сначала приведите комнату в порядок, эсквайр, баронет, и будущий Нобелевский лауреат… – спорить с ним, со вздохом подумал Стивен, было бесполезно:

– Максим капитан футбольной команды и будущий староста школы, после Теодора-Генриха. Он, наверное, тоже станет адвокатом. Даже сейчас к нему все прислушиваются… – подняв подушку, мальчик принялся за уборку.

Желтоватая, слоновой кости ручка опасной бритвы уверенно легла в ладонь. Сверкнули золоченые насечки, Теодор-Генрих заметил:

– Правильно Волк говорит, электрическая бритва никогда не сравнится с опасной… – год назад отчим привел его в Truefitt and Hill, на Сент-Джеймс-стрит. Теодор-Генрих захаживал к парикмахерам почти каждую неделю:

– Теперь у меня есть своя бритва, спасибо маме и Волку, – он улыбнулся, – он меня прошлым годом научил обращаться с лезвием… – Густи вертела антикварный помазок:

– У папы была такая бритва, – вздохнула девушка, – я помню. У твоего папы, наверное, тоже… – Теодор-Генрих вспомнил отражение холодных глаз, в зеркале, мыльную пену на ухоженных щеках, пряный запах сандала. Веселый голос дяди сказал:

– Проснулся, милый? Сейчас принесут завтрак, и мы погуляем. Возьмем Аттилу, пойдем на озеро… – юноша сжал руку в кулак:

– Он ночевал со мной, потому что тетю Эмму забрали в госпиталь. Ее ребенок умер, потом прилетела мама… – мать утешала его:

– Милый мой, – услышал Теодор-Генрих ласковый голос, – даже если он выжил, он здесь не появится, и никуда тебя не заберет. Площадь охраняется… – изящная рука повела за окно, – школа у вас закрытая… – Теодор-Генрих буркнул:

– Мне шестнадцать лет, я давно хожу сам по городу. В церковь, в библиотеку, на занятия. Кто-то из его подручных, – юноша скривился, – может меня найти. Однако он недалеко уйдет, – пообещал Теодор-Генрих, – все нацисты должны понести наказание… – кивнув, юноша спрятал бритву в футляр:

– Мама говорила, что и у папы, и у дедушки были такие бритвы. Теперь можно сэкономить, на походах в парикмахерскую… – прошлым годом, отказавшись от карманных денег, Теодор-Генрих начал давать частные уроки латыни и немецкого:

– С языками я хорошо справляюсь, – задумался он, – даже русский знаю. Надо, в конце концов, сказать маме о моих планах. Вроде она вернулась в хорошем настроении… – куда ездила мать, они, разумеется, не знали:

– На континент, – уверенно заявил Максим, – папа тоже сейчас там. Наверное, они нашли след выживших нацистов… – Теодор-Генрих, впрочем, собрался в Германию не в поисках дяди:

– Во-первых, он там не живет, – хмуро подумал мальчик, – он осторожен, он спрятался где-нибудь в Южной Америке или Африке. Во-вторых, он сразу поймет, что это я… – фотографий у Теодора-Генриха не сохранилось, но дядя Джон, знавший его отца с тридцать третьего года, замечал:

– Твоя мать права, милый. Вы с ним похожи, как две капли воды… – юноша напомнил себе:

– Но в Восточной Германии об этом никто не подозревает. Виллы больше нет. Да и особняк, все равно, стоял на западной стороне города. Я стану Генрихом Рабе, фамилия распространенная. Я из бедной семьи, подмастерье, я выбрал социалистический строй жизни… – на месте его рождения, в Берлине, пролегала граница, разделяющая город на две части:

– Я должен вернуться в Германию, – повторил себе юноша, – ради памяти папы и дедушки, ради будущего. Это мой долг. Маме тоже пригодятся сведения с востока, из первых рук… – они с Густи захватили из библиотеки горсть мандаринов. Сжевав один, Теодор-Генрих широко зевнул:

– Ты, как хочешь, а я намереваюсь выспаться. Завтра все поднимутся не раньше десяти утра, – он подмигнул Густи, – большой завтрак готовить не надо… – к праздничному обеду, правда, приезжал еще десяток человек:

– Я сделаю открытый пирог с овощами, для раввина… – так они называли Аарона Горовица, – по французскому рецепту. Каштаны сейчас хорошие, – заметил юноша, – еще туда идет брюссельская капуста, песочное тесто, томатный соус… – Густи его не слушала:

– Иосиф завтра будет здесь, – она сжала руки, – и даже не притвориться, что у меня болит голова… – тетя Клара ничего не заподозрила. За ужином Густи, украдкой, разглядывала в зеркале свое бледное лицо:

– Тетя Марта тоже сказала, что я устала, и мне надо отдохнуть… – на работу они возвращались на следующей неделе. Женщина погладила ее по голове:

– Лежи, читай, выгуливай Шелти. Мальчишки со всем справятся, нет нужды их обслуживать… – в квартирке Густи все закончилось очень быстро:

– Прокладки у тебя есть, – небрежно сказал Иосиф, надевая плащ, – когда кровотечение прекратится, сходи к врачу. Чао, я побежал… – дверь грохнула, с лестницы раздался веселый свист. Добредя до ванной, Густи взяла картонную упаковку прокладок:

– Надо найти доктора, в телефонной книге. Где-нибудь подальше, чтобы не вызвать подозрений. Надо сходить на исповедь… – присев на бортик ванной, девушка разрыдалась:

– Я убила невинную душу, я избавилась от ребенка. Я буду вечно гореть в аду… – в праздник не исповедовались, однако Густи, испуганно, подумала:

– В Рождество, после ланча, Марта ведет мальчиков в церковь святого Георга. Мы с дядей Джованни и Лаурой едем в Бромптонскую ораторию. Я не смогу зайти в храм, я грешница, нет мне прощения… – она кинула взгляд на кузена. Теодор-Генрих блаженно вытянул ноги:

– Слава Богу, после завтрашнего дня никто не ожидает разносолов, – юноша потянулся, – проведем конец недели на салате из индейки и остатках праздничного стола. Честно говоря, так даже вкуснее… – Густи, на мгновение, захотелось приникнуть головой к крепкому плечу Теодора-Генриха:

– У нас комнаты рядом… – спальни разделяла только внутренняя дверь, – он меня младше. У него, наверняка, ничего еще не случалось… – она одернула себя:

– Ты никому не нужна. Ни ему, ни Иосифу, вообще ни одному человеку. Оставь, ты умрешь старой девой, то есть не девой… – Теодор-Генрих поднялся:

– Не моргай, – усмехнулся кузен, – я на пути в ванную… – Густи моргала, чтобы скрыть слезы, – спокойной ночи… – он скрылся в своей спальне. Густи подавила желание уронить голову в руки:

– У него есть мать, отчим, сводные братья, а у меня… – дверь скрипнула:

– Сестричка, я здесь… – Ворон оглянулся, – Максим пошел вниз, он не будет ворчать… – брат носил фланелевую пижаму, каштановые волосы были всклокочены:

– Опять он вырос, – поняла Густи, – рукава коротки… – пробежав по ковру, Стивен вскочил на диван:

– У тебя плед, – одобрительно сказал брат, – очень уютно… – от него пахло мятной зубной пастой и мылом:

– Ты еще не умывалась, – Ворон нашел ее ладонь, – держи, я тебе фиников принес… – приняв липкие фрукты, девушка, невольно, улыбнулась:

– Тщательный обыск на столе, отягощенном дорогостоящими щедротами Денвера Дика, помог обнаружить один-единственный персик, случайно пощаженный эпикурейскими челюстями любителей азарта… – брат фыркнул:

– Именно так… – мягкая щека прижалась к ее щеке:

– Ты не болей, – озабоченно сказал мальчик, – а то я волнуюсь. Я тебе завтра сделаю тосты, с медом, как ты любишь. Не спускайся, я принесу тебе завтрак. Мед полезен, для горла… – Густи обняла брата:

– Он высокий, в папу и маму Лизу, но ему всего десять лет. У него еще не все зубы выпали. Он очень похож на папу, в детстве. Дядя Джон показывал нам фотографии. Он держит папин кортик на стене, и собирается взять его в космос. Ему я нужна, и всегда буду нужна… – собрав вокруг них плед, Стивен пробормотал:

– Хорошо, тепло. Расскажи мне о папе, сестричка… – облизав сладкие от финика губы, Густи кивнула: «Слушай».

Бронзовые волосы невысокой женщины, на портрете, развевал ветер. Прислонившись к скале, засунув руки в карманы холщовой куртки, она вглядывалась в серую гладь моря.

Мигал зеленый огонек радиолы, силуэты на картинах тонули в сумраке, поблескивала золотая табличка на рукояти изящного пистолета: «Semper Fidelis Ad Semper Eadem». На потрескавшемся лаке ящичков китайского комода изгибались алые драконы. Ярлычки отпечатали на машинке: «Париж, Мон-Сен-Мартен, Нью-Йорк, Израиль».

Мягкий, фортепианный проигрыш стих, вступил диктор:

– В Лондоне час ночи. Вы прослушали рождественский подарок, от программы классической музыки. Дебюсси, «Лунный свет», в исполнении маэстро Генрика Авербаха…

Бледный месяц повис над мраморным фонтаном, над покрытой изморозью травой сада, над подстриженными кустами сирени и шиповника.

На письменном столе горела мозаичная лампа, от Тиффани, шуршали бумаги. Марта подняла голову:

– Шел бы ты спать, милый, – ласково сказала она среднему сыну, – каникулы каникулами, но не след становиться полуночником… – Максим повертел пистолет:

– Ты брала оружие на континент… – он вскинул голубые, яркие глаза:

– Москвы здесь нет, – мальчик указал на комод, – и нет бабушки с дедушкой, то есть их острова… – Марта отложила табели мальчиков:

– Теодор-Генрих отличник, Питер тоже… – она скрыла улыбку, – Ворон преуспевает в том, в чем хочет, а Максим пошел в отца… – в характеристике говорилось об упрямстве сына:

– Мистер Волков умеет добиваться своего, обладает отличными организаторскими способностями, пользуется уважением товарищей по школе… – читала Марта ровный почерк учителя, – однако его стремление к достижению справедливости часто превосходит прилежание в учебе… – Марта усмехнулась:

– Волк, только маленький. Впрочем, уже большой, он меня перерос… – поднявшись, она забрала у сына пистолет:

– Брала, но больше ради спокойствия. Москва была здесь, – она кивнула на комод, – до переворота, что называется, а остров… – женщина помолчала, – ты знаешь, что, по соображениям безопасности, я не имею права держать такую корреспонденцию в особняке… – подросток забросил руки за голову:

– Я бы не смог так жить… – серьезно сказал мальчик, – как бабушка, как ты. Не смог бы притворяться, играть. Папа воевал, это гораздо легче… – Марта взъерошила белокурые, коротко стриженые волосы сына:

– Тебе и не придется, милый. Все это… – она повела рукой в сторону папок, – конечно, закончится нескоро… – женщина вздохнула, – но тебе надо заботиться об аттестате, о поступлении в университет… – Максим думал о немецкой газете, случайно увиденной на столе старшего брата:

– Коммунистическое издание, то есть комсомольское… – он хорошо знал немецкий язык, – зачем Теодору-Генриху комсомольская пресса… – после поездки в Америку они пытались назвать старшего брата в заокеанской манере:

– Он такой же ТиЭйч, как я китаец, – весело подумал Максим, – по нему сразу видно, что он граф фон Рабе. Из него никогда не выйдет американец… – в школе, правда, брат не настаивал на двойном имени:

– В конце концов, папу так звали, – соглашался мальчик, – Генрих, тоже хорошо… – о газете Максим решил пока не говорить:

– Если он захочет, он сам все объяснит. Это его личное дело. Хоть он мне и брат, но не след лезть туда, куда меня не звали… – сюда его тоже, в общем, не звали, но мальчик не мог смолчать.

Он вспомнил, как пил кофе с отцом, в кафе у станции Холборн:

– Папа поболтал с мистером Луиджи по-итальянски. Себе он взял эспрессо, а мне капуччино, и миндальную нугу. У мистера Луиджи хорошо готовят сладости, но у мамы, все равно, они вкуснее…

Зная, что отец уезжает, с дядей Джоном и дядей Меиром, подросток поинтересовался, вернется ли он к православному Рождеству. Волк отозвался:

– Нет, мой милый. Я отмечу праздник в другом месте. Но тебя, разумеется, ждут в соборе… – каждое воскресенье Максим занимался русским языком и Священным Писанием, с отцом Блумом. Два года назад православная община переехала в арендованное здание бывшей англиканской церкви, в Найтсбридже. Обычно по воскресеньям Максим ходил к службе с отцом:

– Потом мы пьем чай, с настоятелем, а домой я добираюсь один… – отец попросил его передать извинения, священнику. Максим, озабоченно, спросил:

– Но ты, надеюсь, вернешься к Пасхе… – Волк рассмеялся:

– Я раньше вернусь, сыночек, но связаться со мной никак не получится…

Ласковая рука матери гладила Максима по голове. Марта привлекла его к себе:

– Станешь адвокатом, мой милый, начнешь работать в папиной конторе. Думай сейчас об учебе, маленький Волк… – Дебюсси в радиоле сменился Первым Концертом Чайковского:

– Тоже Генрик играет, – поняла Марта, – с оркестром. Завтра они с Аделью устроят маленький концерт для семьи. Рождественские песни, ханукальные песни. Надо послать к Джону, то есть к миссис Мак-Дугал, за гитарой. Споем с Максимом русские романсы… – Волк научил сына играть на гитаре:

– Папа любит этот концерт, – вспомнил Максим, – нет, надо спросить у мамы. Она не станет мне лгать… – щелкнула зажигалка, мальчик пошевелился:

– Мама… – Максим тяжело вздохнул, – папа в Россию поехал, то есть в СССР? За господином Валленбергом… – Максим знал, чем отец занимался на войне:

– Спасал евреев. То есть, он не любит о таком говорить, он только замечает, что исполнял долг порядочного человека. И сейчас он так делает… – Марта смотрела на твердый очерк мальчишеского подбородка:

– Волк, только маленький. Нельзя скрывать правду, я никогда такого не делала, с детьми… – она кивнула:

– Да, милый. Но ты понимаешь, что… – Максим поцеловал ее руку:

– Это ясно, мамочка. Не беспокойся, я ничего, никому не скажу… – он запнулся:

– Но если папа не вернется… – Марта стряхнула пепел:

– Не было такого, чтобы он не возвращался, Максим Максимович. Вернется, погоняет тебя, по школьной программе. Университет не за горами, – со значением, добавила Марта, – а оценки у тебя, сам знаешь, бывают причудливыми… – она добавила:

– Но ничего страшного. Как я и говорила, вырастешь, начнешь работать под началом папы… – Максим поднялся:

– Если он вернется, то да… – Марта открыла рот, мальчик обернулся:

– Но, если не вернется, я стану работать на тебя, мама, то есть на правительство. Спокойной ночи… – Марта не успела ничего сказать. Дубовая дверь закрылась, музыка взлетела вверх.

Устало опустившись в кресло, она положила перед собой пистолет. Половицы на лестнице заскрипели, женщина пробормотала:

– На правительство. Хорошо, что он не собирается ехать в Москву. То есть он поедет, если… – Марта отогнала от себя эти мысли:

– Ничего не случится. Волк вернется, один раз он восстал из мертвых… – серебристый свет луны пробивался через бархатные портьеры, переливался призрачным лучом на рамах картин:

– Те, кто живы, мертвы… – почудился Марте холодный смешок, – помни, внучка… – Марта гневно раздула ноздри:

– Те, кто мертвы, живы. И вообще, тебя нет, ты давно скончалась… – голос ничего не ответил. Марта потушила сигарету:

– Не собираюсь я ее слушать… – убрав папки в сейф, женщина заперла кабинет.

Подрагивали хрустальные подвески в массивной люстре, над поднятой крышкой рояля. Под инструментом, вокруг пышной елки, на шкуре белого тигра, разбросали вскрытые коробки и смятые пакеты. Дети сидели кружком, на обтянутых шелком низких скамейках. За шторами сеял мелкий снежок.

Адель аккомпанировала себе. Сильный голос девушки летел к расписанному фресками, сводчатому потолку гостиной. Джованни бросил взгляд наверх:

– Ремонт завершили к Рождеству одиннадцатого года. Я хорошо помню праздничный прием. Бабушка Марта успела все закончить, хотя в доме еще немного пахло краской. Потом она с дядей Мартином и его женой собралась в Америку, на «Титанике» … – в одиннадцатом году сочельник был семейным. Джованни держал жену за руку:

– Двадцать пятого собралось две сотни человек, а в сочельник за столом сидело… – он задумался, – два десятка, как и сейчас. Джоанна и Ворон только повенчались. Они остались в Шотландии, не приехали в Лондон… – Джованни усмехнулся:

– Из-за ее беременности. В те времена такое считалось скандалом. Люди стали бы шептаться, прочитав объявление в Times о родах, через пять месяцев после свадьбы… – покойный Ворон, согласно газетам, появился на свет не в апреле, а в августе. Из детей в одиннадцатом году на семейном празднике был только Федор:

– Которого, разумеется, завалили подарками… – Джованни взглянул на темную, гладко причесанную голову младшей дочери, – потом, в двенадцатом году, на континенте родились Виллем и Мишель, в Нью-Йорке, Эстер, а в тринадцатом, старшая Лаура. Но тогда у нас был только Федор, и Аарон, в Америке…

Сын покойного раввина Горовица, со старшими детьми, устроился на просторном диване. Шелти свернулся клубочком рядом с Паулем. Сидя на шкуре белого медведя, юноша играл сам с собой в шахматы:

– Когда мы сюда ехали, он опять болтал о королях и королевах, – подумал Джованни, – он повторяет, все, что слышит… – Адель пела «Тихую ночь».

Джованни шепнул жене:

– Фигуру Индустрии писали с бабушки Марты… – изящная женщина держала шахтерский молоток, – Науки, с герцогини Люси… – покойная герцогиня Экзетер, в светлом хитоне, всматривалась в колбу, а для Торговли Альфонс Муха попросил позировать Юджинию… – молодая девушка, с короной каштановых волос, поднимала весы. Клара отозвалась:

– Бабушка Марта пригласила его из Праги в Лондон… – Джованни кивнул:

– К тому времени он вернулся из Америки в Старый Свет. Бабушка видела его работы за океаном и очень вдохновилась… – Клара погладила ладонь мужа:

– Я успела у него поучиться, пару лет. Отличные фрески, но жаль, что они не попадут ни в один альбом… – Джованни хмыкнул:

– Соображения безопасности не позволяют. В те времена… – он повел рукой, – до первой войны, мы и не думали о таком, а теперь Марта не может устраивать открытые приемы… – Клара затянулась папироской:

– Сейчас, все равно, все отмечают в отелях. Домой зовут только узкий круг друзей… – она вспомнила, как муж наткнулся в ее альбоме на эскизы оформления синагоги и церкви:

– К свадьбам готовишься, – смешливо сказал муж, – Аарона и Лауру ты просто так из дома не отпустишь. Хватит тайных браков, в следующий раз мы устроим большой банкет… – Клара, украдкой, посмотрела на старшего сына:

– В следующий раз. Но Аарону еще не исполнилось восемнадцати. Ладно, пусть он отправляется в Париж, – женщина скрыла вздох, – а потом поступает в Королевскую Академию Драматического Искусства, как он хочет. Мишель за ним присмотрит, на континенте. Хотя, если Аарон станет режиссером, ему тоже придется много ездить, как Адели с Генриком… – закончив «Тамбурином», Рамо, Генрик поклонился:

– Передаю бразды правления моей жене… – он поцеловал Адель в щеку, – у меня есть кое-какие дела… – Клара оглянулась:

– И ушел, с Мартой. Близнецы убежали сразу после обеда. Шмуэль хотел побывать на дневной мессе, в Бромптонской оратории, а Иосиф занимается, несмотря на каникулы… – Клара прикинула, в уме:

– Довезу Джованни, Густи и Лауру до церкви, и поеду с мальчиками домой. После мессы Джованни возьмет такси, в Хэмпстед… – Клара подумала о внуках:

– Адель ничего не говорит, она скрытная. Она молодая девочка, ей всего двадцать четыре, и у нее карьера… – Клара не сомневалась, что Адель с Генриком согласятся помочь Сабине:

– Девочки сестры, они очень близки. Сэр Джордж Пил мне объяснял… – втайне даже от Марты, Клара сходила на Харли-стрит, – процедура простая, но Инге должен приехать в Лондон… – она подумала:

– В Торе такое делали, то есть праотец Яаков взял наложниц. Сейчас достаточно четверти часа, в кабинете у доктора. Но пусть сначала у нас появится первый внук, или внучка… – Густи вертела антикварный сапфировый браслет, на запястье:

– Это от тети Марты и семьи. Он мне ничего не подарил. Он даже не смотрел на меня, за столом, не говорил со мной… – за десертами они шутили, что Аарон Горовиц, соблюдающий кашрут, и постящийся, по православным правилам, Максим, вытащили, как выразился Теодор-Генрих, счастливый билет:

– Пирог с каштанами и брюссельской капустой, по рецепту мистера Берри, тарталетки с вялеными помидорами, – загибал он пальцы, – а теперь и миндальный пирог, с медом и зимними грушами… – Густи вспомнила:

– Они говорили о театральных представлениях, в пабах. Иосиф ходил с ними, на ирландскую пьесу. Аарон, наверняка, познакомил его с какой-нибудь актрисой. Иосиф поехал с ней встречаться, и не только… – подавив слезы, она услышала настойчивый шепот Пауля:

– Аарон, скажи, иначе будет поздно… – юноша поднял светловолосую голову от шахматной доски. Раскосые глаза следили за стрелкой больших часов, напоминающих Биг Бен. Рука Пауля замерла:

– Трое негритят пошли купаться в море, один попался на приманку, их осталось двое… – музыка затихла, дети закричали:

– Еще, еще! Адель, спой под гитару, Максим подыграет… – Аарон Майер покачал головой:

– Четверо, Пауль, опять ты все перепутал… – юноша упрямо повторил:

– Нет. Их трое, Аарон… – Пауль вернулся к фигурам. Аарон поднялся: «Я сейчас».

Французский коньяк, цвета корицы, пах горькой вишней. Тупица вернул пустую рюмку на поднос:

– Тетя Марта, уверяю вас, я буду очень осторожен, – вздохнул юноша, – даже если среди гостей попадутся беглые нацисты, они понятия не имеют, кто я такой. То есть имеют, в Цюрихе и Женеве появятся мои афиши, но откуда им знать о вас… – щелкнув золотой зажигалкой перед ее сигаретой, Генрик отпил кофе. Марта записала в блокнот имя дельца, пригласившего Тупицуна виллу:

– Со швейцарцами разговаривать бесполезно, – недовольно подумала она, – они и до войны не сообщали никаких сведений о своих гражданах. Посмотрим, что об этом финансовом консультанте известно из открытых источников… – Генрик отдал ей визитку патрона будущего концерта. Марта, внимательно, изучила атласную бумагу:

– Кроме упоминаний о его светских приемах, мы ничего не найдем. Такие люди избегают связей с прессой… – она подумала о конференции политических деятелей и капитанов экономики, как выражался Джон, в голландском городке Остербеке:

– Они собирались в отеле «Бильдерберг». Джон и Меир туда ездили, по приглашению правительства Голландии, с разрешения ее величества и президента Эйзенхауэра… – кузены обеспечивали безопасность встречи. Вернувшись в Лондон, герцог заметил Марте:

– Не было нужды беспокоиться. Нацисты, вернее, их остатки, на конференцию не заглянут. Но я не сомневаюсь, что лет через восемь туда позовут Питера. Он унаследовал четвертую по величине промышленную компанию Великобритании. Виллем тоже не избежит участия в клубе… – Марта сунула визитку дельца в блокнот:

– До марта есть время проверить этого консультанта… – Генрик откашлялся:

– В любом случае, тетя Марта, он мне обещал только арабов. Нацисты не станут слушать меня, еврея… – Марта откинулась в кресле:

– Я бы на твоем месте не стала рисковать поездкой Адели на виллу, принимая во внимание… – она не закончила. Генрик вспомнил разговор с женой. Адель, твердо, сказала:

– Это наш долг, милый, не только твой, но и мой. На приемах, после концертов, у патронов часто развязывается язык, когда они болтают с красивой девушкой… – в карих глазах промелькнул холодный огонек:

– Мне расскажут больше, чем тебе. Тете Марте надо знать, где скрывается Эйхман или Барбье… – о Рауффе Адель не упомянула. Она подумала об открытках, которые каждый месяц отправляла в Гамбург:

– Нельзя ничего, никому говорить, даже тете Марте. Я не рискну семьей, не рискну Генриком. Если Краузе появится на вилле, я сделаю вид, что вижу его в первый раз в жизни. Вахид, тем более, туда не приедет… – Марта повела в воздухе сигаретой:

– Мы не сможем попасть на виллу, милый. Вам придется остаться один на один, с гостями… – Генрик отмахнулся:

– Адель считает, что ничего не случится, я с ней согласен. Это светский прием, тетя Марта, а не тайное сборище бывших эсэсовцев. Они осторожны и не покажутся на публике… – в дверь постучали. Марта крикнула:

– Мы сейчас! Пусть тетя Клара с Густи сварит какао, для детей… – в кабинет просунулась темноволосая голова Аарона Майера:

– Тетя Марта, я хотел… – завидев Тупицу, юноша обрадовался:

– Ты здесь, отлично. Я видел тебя в Сохо, с мистером Тоби Алленом, журналистом… – тикали серебряные часы на камине, стрелка подбиралась к часу дня.

Генрик, недоумевающе, отозвался:

– Он мой приятель. Он пишет о спорте, но в театры он тоже вхож. Я его недавно подвозил, от Мраморной Арки до клуба «Фламинго» … – Тупица понял, что скрывать название клуба бессмысленно:

– Однако они не могли меня заметить, я сидел на галерее. Не надо никому знать, что я навещаю такие места… – едва заметная морщинка залегла между бронзовыми бровями Марты. Женщина покачала лаковой лодочкой:

– Мистер Аллен? Кажется, и я его знаю. Мой ровесник, высокий, говорит с северным акцентом… – Аарон Майер помотал головой:

– Нет, тетя Марта. Он среднего роста, плотный, седой, носит пенсне… – Марта велела себе улыбаться:

– Должно быть, я ошиблась. Приятель и приятель, – хмыкнула она, – вы оба вращаетесь в артистической среде, у вас одни и те же знакомцы… – Генрик развел руками:

– Именно. Я вообще его нечасто вижу, это шапочное приятельство… – она нарочито спокойно сказала:

– В Лондоне тысячи журналистов, нет ничего удивительного, что вы оба его знаете… – Марта смотрела на черную трубку безопасного телефона:

– В Лондоне час дня… – в Финляндии стрелка подходила к трем, – может быть, им не дали погоды, может быть, поднялась метель… – она не имела права вызывать подозрений у Генрика:

– Филби не просто так болтается рядом. Он знает, что покойный Самуил был агентом русских, КГБ его снабдило нужными сведениями. Но Генрик не должен ни о чем догадаться. Если его поведение изменится, это спугнет Филби, он заляжет на дно… – сейчас Марте надо было остановить операцию:

– Вообще я должна позвонить начальству, но времени на бюрократические процедуры нет… – она была уверена, что к Филби попали обрывочные сведения, о миссии на территорию СССР:

– КГБ получило от него информацию, пусть и неполную. Генрик, наверняка, рассказал ему о визите Меира, в Москве сложили головоломку. Они поймут, что миссия летит за Валленбергом, больше не за кем… – Марта замерла:

– Циона знала Валленберга, в Будапеште… – пальцы заледенели:

– Мы были правы, записка подлинная. Я знаю, кто помог Валленбергу переправить весточку на волю, и зачем она это сделала… – она велела голосу звучать небрежно:

– В общем, дело не стоит и выеденного яйца. Бегите, милые, помогите тете Кларе с напитками… – дверь закрылась. Сорвав телефонную трубку, Марта, не глядя, набрала знакомый номер:

– Особая связь дежурит и в Рождество… – она отчеканила:

– Говорит М… – Марта нашла рукой край стола, – код красный, повторяю, красный. Немедленно свяжитесь с финнами, операция «Трезубец» отменяется. Повторяю, отменяется… – она ждала ответа, следя за часовой стрелкой:

– Они могли запросить более ранний старт, чтобы не садиться в сумерках… – сердце колотилось, – если они вылетели на восток, с ними никак не связаться… – согласно инструкции, рацию в Команче отключали немедленно после взлета. В трубке что-то зашуршало:

– Трезубец поднят… – неуверенно сказал голос, – финны сообщили, что самолет покинул базу полчаса назад. Машина должна находиться на советской территории… – Марта нашла в себе силы поблагодарить сотрудника:

– Мне ничего не доказать… – она опустилась в кресло, – записка не фальшивая, а Филби будет все отрицать, как он делает последние десять лет… – дверь приоткрылась, Теодор-Генрих, весело сказал:

– Мамочка, я принес тебе кофе. Мы затеяли игру в шарады, присоединяйся. Максим капитан нашей команды… – Марта подумала о твердом голосе мальчика:

– Если папа не вернется, я буду работать на тебя, то есть на правительство… – пальцы сжимали телефонную трубку. Марта сглотнула:

– Вернется, я верю. Он поймет, что это ловушка, он вывезет всех из СССР, как он уже делал. Но если нет, то я сама поеду туда. Я не успокоюсь, пока не отыщу Волка… – Теодор-Генрих поставил перед ней чашку. Юноша помялся:

– Мама, я пришел сказать… – зеленые глаза смотрели мимо подростка, – что летом еду в Германию… – Теодор-Генрих подумал, что мать его не слышит:

– У нее странное лицо, словно она хочет заплакать. Но мама никогда не плачет… – она словно очнулась:

– Что, милый? Да, в Германию, для практики в языке, перед Кембриджем. Мы найдем курсы, в Мюнхене или Франкфурте… – Теодор-Генрих покачал головой:

– Вместо Кембриджа, мама… – она еще не понимала:

– Ты хочешь учиться в Германии? Хорошо, есть Геттингенский университет, его заканчивал твой отец… – она приподнялась. Теодор-Генрих, мягко усадил ее в кресло:

– Не в Геттингене, а в Берлине, мама… – Марта нахмурилась, глядя в серо-зеленые глаза юноши:

– Там есть Технический университет, Свободный университет. В Западном Берлине, я имею в виду… – обняв стройные плечи, в шелковом платье, Теодор-Генрих прижался щекой к пахнущим жасмином волосам:

– Не учиться, а жить, мама. И не в Западном Берлине, а на востоке, то есть в ГДР.

Нелли Шульман Вельяминовы. За горизонт Книга третья

Иллюстратор Анастасия Данилова

© Нелли Шульман, 2017

© Анастасия Данилова, иллюстрации, 2017

Книга первая

Часть девятая

Европа, сентябрь 1960

Мон-Сен-Мартен

Младенческая ручка вцепилась в расписной пряник. Второй рукой ребенок потянул к себе шуршащий пакет. На персидский ковер посыпались желейные мишки, марципановые свинки, карамель, квадратные шоколадки в ярких обертках:

– Тебе такого нельзя… – Роза выхватила у ребенка шоколад, – смотрите, тетя Густи, у нее еще нет зубов, а она тянется к шоколаду… – быстро прибрав сладости, Элиза заметила:

– Она еще не садится сама… – двойняшки обложили сестру подушками, – но она очень бойкая… – нижняя губа младенца горестно задрожала, темные глаза заблестели.

Роза сунула ей резную погремушку:

– Это ее отвлечет, пока тетя Лада не вернется… – с кухни доносился стук ножа. Мелодичный голос с легким акцентом крикнул:

– Густи, если ты проголодалась, я могу сделать бутерброды. Мы всегда обедаем с дядей Эмилем… – женщина запнулась, – то есть с Эмилем, а он еще в больнице… – женщина всунула светловолосую голову в гостиную:

– Он бы тебя встретил, но начались роды, такие вещи не предугадаешь… – Густи казалось немного странным, что жена дяди Эмиля не зовет его по имени:

– Хотя она его на двадцать лет младше… – девушка скрыла зевок, – она, как покойная тетя Цила, смотрит ему в рот. Но девочка у них миленькая… – родившуюся в мае темноволосую малышку назвали в честь погибшего дяди Мишеля:

– По-еврейски Михаэла, – объяснили Густи двойняшки, – она не совсем еврейка, из-за тети Лады. Ее не называли в синагоге, но папа устроил кидуш в честь ее рождения… – юная Мишель мирно сопела в своем гнездышке среди подушек.

Немецкие сладости Густи привезла из Мюнхена. Она могла полететь прямо в Лондон из Гамбурга, куда шел один из двух воздушных коридоров, соединяющих Западный Берлин с остальной Европой, но тетя Марта попросила ее навестить Мон-Сен-Мартен:

– Непонятно, почему, – хмыкнула Густи, – что у дяди Эмиля родилась очередная дочка, и так все знают… – в середине мая, после похорон дяди Мишеля в Париже, семья получила телеграммы о появлении на свет его маленькой тезки. На кухне опять что-то загремело, тетя Лада сообщила:

– Будет грибной суп на русский манер, утка с апельсинами и мильфей. Он любит мильфей… – Густи поинтересовалась: «Кто?».

– Папа, – уверенно ответила Элиза, – папа любит мильфей… – Густи почудились смешинки в серовато-голубых глазах девочки, – Тиква тоже его любит… – падчерица Монаха к вечеру должна была приехать из Брюсселя. Девушка частным образом занималась с преподавателями из Консерватории, готовясь к поступлению на актерский факультет.

Взгляд Густи упал на разбросанные по полу газетные листы:

– Так здесь относятся к новостям, – девушка тихо усмехнулась, – Гамен воевал с прессой, но потом утомился… – шипперке прикорнул прямо на заголовке:

– Гражданские беспорядки в независимом Конго. По слухам, президент намеревается отправить в отставку кабинет Лумумбы и поместить его под домашний арест…

После пары часов, проведенных в особняке Гольдберга, с девочками, Густи тоже чувствовала себя под домашним арестом:

– Рейсы в Брюссель летают только из Мюнхена, – недовольно подумала Густи, – я еще пару дней потеряла в Баварии… – в Баварии Густи успела заняться и служебными делами.

Весной Советы сбили над Уралом американский самолет-разведчик. Пилот, Фрэнсис Пауэрс, катапультировавшись, попал в руки Лубянки. В конце августа, по данным из московских источников, он получил десять лет заключения. В Мюнхене Густи встречалась с американскими коллегами из Центрального Разведывательного Управления. Они, с военными аналитиками провели день на базе в Графенвере, обсуждая, как выразился один из американцев, минимизацию ущерба. Густи оказалась среди собравшихся единственной женщиной. К вечеру американский полковник из военной разведки окинул ее долгим взглядом:

– Для вашего возраста вы неплохой специалист. Русский язык у вас отличный, я сначала подумал, что вы из эмигрантской семьи… – он махнул рукой на восток:

– Но будьте осторожны, русских нельзя недооценивать… – Густи и сама это знала:

– То же самое мне говорит и Александр, – она почувствовала краску на щеках, – он за меня волнуется… – по соображениям безопасности, Густи не могла жить под одной крышей с Александром. Они встречались только пару раз в неделю:

– Мне нельзя провести ночь в его квартире… – герр Шпинне жил в отремонтированном после бомбежек доме, на площади принцессы Софии-Шарлотты, – нет, надо это прекращать, – решила Густи, – Александр меня любит, я его тоже. Надо просить разрешения на брак… – она пока не получила предложения, но Густи считала, что этот день не за горами. Она понимала, что с замужеством ей придется уйти из разведки:

– Тетя Марта может сидеть на Набережной, но тетя Марта такая одна, – вздохнула Густи, – ничего, я пойду преподавать в университет… – ей хотелось, чтобы у нее в квартире тоже пахло пряностями и выпечкой, как у тети Лады:

– Она знает русский язык, – пришло в голову Густи, – она как раз из эмигрантской семьи… – двойняшки спели Густи старинную песню о елочке:

– Здесь все очень предупредительны, – поняла девушка, – начальник станции вышел в форме, приветствовал меня в Мон-Сен-Мартене, поднес букет, словно я особа королевской крови… – начальник напыщенно называл ее леди Августой:

– Американцы тоже так пытались ко мне обращаться, – Густи хихикнула, – но я быстро их оборвала. Густи и Густи, Александр меня так зовет… – двойняшки жевали желейных медведей, перелистывая страницы детских журналов. Маленькая Мишель прикорнула, Густи и сама клевала носом:

– Очень сонное место, – она заставила себя подняться с дивана, – здесь только и дремать целыми днями… – Густи решила покурить в саду. С улицы раздался шум автомобиля, двойняшки встрепенулись:

– Это он! Он сказал, что возьмет машину напрокат в Брюсселе. Ура, мы поедем на пикник… – Роза обернулась:

– Тетя Густи, присмотрите за Мишель. Он привез подарки, надо разгрузить багажник… – Густи недоуменно пожала плечами:

– Хорошо. Но ваш отец в больнице, как он мог… – Элиза прыснула:

– Это приехал не папа. Это Виллем, тетя Густи, он проведет отпуск в Мон-Сен-Мартене…

Девчонки, перекликаясь, выскочили из гостиной.


Ради гостей обед накрыли не по-семейному, на кухне, а в столовой. Лада зажгла серебряный подсвечник из вещей де ла Марков. За окном горел осенний, яркий закат.

После сырной тарелки, приняв от Гольдберга кофе, Виллем сказал:

– Я бы и на кухне поел, Густи. Это в честь тебя, ты у нас редкий гость… – он понятия не имел, что застанет девушку в Мон-Сен-Мартене:

– Надо было побриться, – обругал себя Виллем, – хотя бы в аэропорту. Но я торопился домой, хотел увидеть дядю Эмиля и семью… – на загорелом до черноты лице светлела щетина, серые глаза обрамляли темные, длинные ресницы:

– Я даже не переоделся, – недовольно подумал Виллем, – хотя у меня всего один костюм и две рубашки… – костюм он привез ради воскресной мессы. В шахты спускались в комбинезонах, а приятелям Виллема было все равно, насколько потрепан свитер, в котором барон ходил в поселковые кабачки:

– Потрепан, – со вздохом понял он, – в Конго мне теплые вещи не нужны, а свитер, кажется, штопала еще Маргарита, год назад… – свитер он достал из гардероба в своей комнате, не подумав:

– Надо было выйти к обеду в чистом, а костюм помялся после перелета… – он незаметно провел рукой по воротничку рубашки:

– Тоже потрепан, но это ладно. Густи очень хорошо выглядит. Впрочем, она всегда красиво одевается… – он надеялся, что девушка не заметила его смущения. По словам кузины, она заглянула в Мон-Сен-Мартен по просьбе тети Марты:

– Я ехала в Лондон по служебным делам, – весело сказала девушка, – должно быть, тетя Марта хочет получить полный отчет из первых рук о новой девочке… – Гольдберг и Лада обменялись коротким взглядом. Посмотрев на двойняшек, Эмиль быстро приложил палец к губам.

Две недели назад Монах набрал прямой номер Марты на Набережной:

– Виллем прислал телеграмму, что приезжает в отпуск, – скрипуче сказал Гольдберг, – он побудет у нас, заберет Джо в Париже, и отправится в Африку… – граф Дате провел лето во Франции, с вернувшейся из Израиля сестрой. Лауре требовалась поддержка после смерти Мишеля:

– Она более-менее оправилась, – заметил Эмиль, – Джо поедет на алмазные рудники. Виллем введет его в курс дела. Следующим летом он займет инженерный пост, в Мон-Сен-Мартене… – в письмах Виллем говорил, что понимает важность присутствия дома:

– Надо собирать деньги, для восстановления замка, надо появляться при королевском дворе… – читая машинописные строки, Гольдберг видел недовольное лицо юноши, – да и вообще де ла Марки должны жить в Мон-Сен-Мартене. Маргарита останется здесь по крайней мере до защиты доктората… – защиту пока наметили на следующий год:

– Нехорошо человеку жить одному, – подытожил Гольдберг, в разговоре с Мартой, – Джо не зря летит в Конго. Наверняка, они с Маргаритой там поженятся. На какое-то время они осядут в Африке, а Виллем пусть обосновывается дома с молодой женой… – он услышал, что Марта закуривает:

– Что Густи ему по душе, я давно знаю, – задумчиво сказала женщина, – но вот нравится ли ей Виллем, непонятно. Она скрытная, как покойный Ворон, и не распространяется о таких вещах. Однако ее должность предполагает получение разрешения на личные связи. О таком она пока не просила…

Зажав трубку плечом, Гольдберг покачал просыпающуюся у него на руках Мишель. Почмокав ротиком, девочка передумала открывать глаза. Он послушал тоненькое, трогательное сопение:

– Малышка получилась похожей на меня… – шахтеры шутили о папиной дочке, – в кабачке, на застолье в честь ее рождения, мне посоветовали в следующий раз подложить топор под матрац… – Эмиль невольно улыбнулся. Роды оказались легкими, Лада поднялась на ноги в тот же день:

– Она хорошая мать, – вздохнул Эмиль, – она души не чает в малышке, и девочки к ней тянутся… – Лада давала Тикве уроки сценического движения. Она занималась с двойняшками чтением, письмом и рукоделием, вела дом и гуляла с маленькой Мишель:

– Только у нас ничего не случилось и не случится, – Эмиль почувствовал странную тоску, – когда дети подрастут, мы разведемся. Ладе еще не было тридцати, она встретит человека, которого полюбит… – Гольдберг не хотел обманываться:

– Меня она не любит, а чувствует себя обязанной. Из этого, как говорят русские, каши не сваришь… – кашу он хотел сварить с Виллемом и Густи:

– Я не ошибся, – довольно понял Гольдберг, – парень с нее глаз не сводит, только на нее и смотрит. Ладно, пусть он не теряется… – дожевав мильфей, он поднялся. В старинной вазе лиможского фарфора золотились купленные Виллемом в Брюсселе пышные астры:

– Пойду, расскажу девчонкам сказку, – улыбнулся Гольдберг, – помогу Ладе с малышкой… – Тиква тоже отправилась спать после десерта:

– Я встаю в шесть утра, – объяснила девушка, – Мишель поздно просыпается, а тетя Лада ранняя пташка. Мы занимаемся, пока весь дом дремлет.

– Вы еще посидите, – велел Эмиль, – не каждый раз удается поговорить в тишине… – дверь столовой скрипнула, большая рука Виллема с наколотой, синей буквой «В» скомкала льняную скатерть:

– Я очень рад тебя видеть, Густи… – он беспомощно откашлялся, – очень рад… – спину под рубашкой заливал пот. Виллем велел себе собраться. Она коротко стригла русые, густые волосы. Платье кремового шелка обнажало кусочек круглого колена:

– Не смотри туда, – велел себе юноша, – смотри ей в глаза… – она подводила веки лазоревыми тенями:

– Я тоже, – небрежно сказала Густи, вытерев пальцы салфеткой, – отличный мильфей получился у тети Лады. Знаешь, как его русские называют… – Виллем кивнул:

– Наполеоном. Тетя Марта тоже его хорошо печет. В Москве дядя Максим покупал наполеон в кулинарии при ресторане «Прага» на Арбате… – Виллем, непонятно зачем, перешел на русский язык. Кузина говорила с легким прибалтийским акцентом:

– Я знаю, тетя Марта мне рассказывала… – она кивнула, – в ходе моей подготовки… – о подготовке Виллем предпочел не спрашивать:

– Все равно она ничего не ответит. Это дело секретное, как и ее работа в Западном Берлине. Я хоть и британец, по одному из паспортов, но частное лицо… – Виллем напомнил себе, что надо позвонить Маленькому Джону и Полине:

– Они круглые сироты, а я их прямой кузен, самый близкий родственник. Было бы у меня больше времени, я бы съездил в Британию, но так тоже хорошо…

Густи прикурила от свечи, он пожурил себя за нерасторопность:

– Я тебе не привез цветов… – Виллем откашлялся, – я не знал, что ты здесь. Но в холмах они еще не отцвели. Помнишь, я тебе показывал лесные цветы, когда мы были детьми… – Густи не помнила:

– Неважно, надо продержаться день в его компании, и можно ехать в Лондон. Он очень скучный юноша… – за обедом Густи скрывала зевоту:

– Вдруг тетя Марта отправила меня сюда именно из-за Виллема, – поняла девушка, – он говорил, что знаком с премьер-министром Лумумбой. Маргарита лечит детей всего правительства. Может быть, они знают что-то важное для Британии… – Густи нарочито бодро сказала:

– Ничего страшного, кузен. В конце концов, не в цветах дело… – она замолчала. Виллем посмотрел в темное окно столовой:

– Можем завтра устроить пикник, – он заставил голос звучать спокойно, – в долине, где растут розы. Девочки вернутся из школы, соберемся и поедем… – мягкие пальцы мимолетно коснулись татуировки, на его руке:

– Я была бы очень рада, Виллем, – отозвалась Густи, – очень.


В поселке никто не знал, откуда в глубине лесистых холмов появились остатки старинного сада. Каждую весну на спутанных кустах распускалось несколько пышных цветков. Бордовые и кремовые розы благоухали, прячась среди колючек. В закрытой лощине даже осенью стоял теплый воздух. Попасть сюда можно было только по растрескавшимся, поросшим мхом осколкам каменных ступенек, хватаясь за корни сосен. Сверху долина выглядела совсем заброшенной. Среди кустов журчал обложенный позеленевшим мрамором родничок.

– Дамасские розы… – Виллем потрогал слегка увядшие лепестки, – мы с Жюлем мальчишками нашли здесь серебряную монету с арабской вязью… – бабушка Жюля, помнившая шахтерские предания, безжалостно выкинула вещицу в колодец:

– Ничего нельзя оттуда брать, – старуха поджала губы, – место проклято со времен незапамятных… – Виллем тогда поинтересовался:

– Откуда там сад? И мы видели куски фундамента… – женщина покачала седоволосой головой:

– Если девушка получит оттуда цветок, у нее никогда не будет счастья. Она умрет молодой, словно Роза… – как не добивались парни ответа, но женщина не объяснила им, кто такая Роза:

– Но это не могла быть тетя Роза, – подумал сейчас Виллем, – речь шла о старых временах… – он хотел сорвать цветок для Густи, но передумал:

– Мало ли что. Ерунда, дядя Эмиль бы меня поднял на смех, но я верю шахтерам… – с холма доносился девичий смех. Виллем оставил снятую внаем в брюссельском аэропорту машину рядом с поворотом деревенской дороги:

– Дальше транспорт не пойдет, – подмигнул он Тикве и девчонкам, – припасы понесем сами… – день выдался почти жарким. На деревьях только начали золотиться листья, под ногами хрустели шишки и лесная труха. По дороге они миновали еще один родник, в каменном ложе. Тиква остановилась:

– Дядя Эмиль этим путем вел тетю Розу в Мон-Сен-Мартен, когда он подорвал нацистский поезд, чтобы ее спасти… – двойняшки закивали:

– Ее, и еще две сотни человек. Там теперь стоит памятный знак, папа нас возил на то место… – Виллем подумал о будущем мемориале в поселке:

– Надо найти хорошего архитектора, то есть он уже есть… – дедушка Теодор, правда, написал, что он не скульптор:

– Но в Америке у меня много знакомых. Присылай мне идеи, мы что-нибудь придумаем… – утром, за холостяцким, как весело сказал Гольдберг, завтраком, Виллем прочел письмо из Израиля, от дяди Авраама:

– Той неделей пришло… – Эмиль захрустел тостом, – я знал, что ты приезжаешь, поэтому не стал тебе пересылать конверт… – комиссия при Яд-ва-Шеме приняла к рассмотрению дело, как говорилось в письме, праведников из Мон-Сен-Мартена. Виллем покрутил головой:

– Дедушка, бабушка и весь поселок. Но как же вы, дядя Эмиль… – вытерев губы салфеткой, Гольдберг заметил:

– Я еврей, милый мой. Евреям такая награда не полагается… – он подвинул юноше банку джема:

– Лада варила с девчонками. Малина этим годом вышла отменная… – оставив Ладу и девочек раскладывать припасы для пикника, Виллем помог Густи спуститься в лощину:

– Здесь тоже малина растет, – вспомнил он, – как на развалинах охотничьего дома де ла Марков. Но я не слышал, чтобы ее отсюда приносили… – над верхней губой девушки блестели капельки пота, она вытерла лоб:

– Осень, кажется, будет теплой. Но с вашей африканской жарой, не сравнить… – пробормотав: «Это верно», Виллем отвел глаза от длинных ног в синих джинсах. Сняв кашемировый кардиган, Густи завязала его вокруг пояса брюк. Шелковая рубашка открывала начало белой шеи. Католический крестик заблестел на солнце. Виллем сглотнул:

– Розы здесь такие, как в замке. В Мон-Сен-Мартен их привезли мои предки, крестоносцы… – перед глазами встали пожелтевшие страницы изданного в прошлом веке тома. Книга была любимым чтением Маргариты:

– Когда она сидела в подвале, она не расставалась с изданием, – подумал Виллем, – там собрали местные поверья и легенды… – он откашлялся:

– Говорят, что сад заложил сам Арденнский Вепрь, только непонятно зачем… – колючка розы оцарапала ему палец. Он невольно отдернул руку. Солнце ударило в глаза. Словно сквозь туман, Виллем услышал уверенный мужской голос:

– Он странно говорит, но я вроде бы все понимаю… – издалека заржала лошадь:

– Откуда лошадь, – успел удивиться Виллем, – на фермах их осталось мало, везде завели тракторы… – по каменным ступеням прошелестели легкие шаги. Незнакомец сказал:

– Твое убежище, милая. Я велел высадить здесь розы из замка… – женщина, таким же странным говором, отозвалась:

– Но если меня найдут, Гийом… – лязгнул металл, он усмехнулся:

– Не найдут. Никто не сунется в логово Арденнского вепря, Роза.

La rosa enflorece, en el mes de mayo
Mi alma s’escurece, sufriendo de amor….
На подоконнике грубого камня рассыпались бархатистые лепестки бордового цветка. Букет в серебряной вазе стоял у открытого, в мелких переплетах рам, окна. Мирно журчал родничок, над кустами жужжали пчелы. Спелая малина в глиняной чашке испачкала пухлые губы женщины:

– Словно кровь, – подумал Гийом де ла Марк, – ерунда, ничего не случится. Лето она проведет здесь, а осенью я что-то придумаю… – Арденнский Вепрь пока еще не знал, что.

Над выточенной из сосны колыбелью повесили балдахин цвета глубокого граната. Таким же было и ее платье, скроенное по новой итальянской моде. Прорези в расшитых золотом рукавах открывали белый лен нижней рубашки, отороченной кружевом. Вырез на груди обнажал нежную ложбинку. Она наклонилась над люлькой:

– Смотри, – зачарованно сказала женщина, – она улыбается. Ей всего две недели, а она улыбается. Гийом… – ее низкий голос надломился, – но как же это будет…

Арденнский Вепрь, сеньор де ла Марк, неожиданно ловко подхватил на руки девочку. Младенец не заплакал. Темные глазки заинтересованно рассматривали шитье на его камзоле. Из-под чепчика выбилась кудрявая, тоже темная прядка волос:

– Не поверишь, я только с ней… – де ла Марк покачал девочку, – впервые держу младенца… – жена родила ему четверых детей, но мальчиков забирали к отцу, когда они начинали ходить и говорить. Девочек он вообще видел только на торжественных обедах в замке:

– Где женщины сидят отдельно от мужчин. Хотя говорят, что в Италии накрывают общую трапезу для всех… – он весело сказал девочке:

– Твоя мама поет о мае, а на дворе июнь. Он и еще и жарким выдался. Только середина месяца, а малина поспела… – она сгрызла еще одну ягодку:

– Это еврейский язык, как ты его понимаешь… – он поцеловал девочку куда-то в чепчик:

– Твоя мама ни в грош не ставит мои способности, милая… – женщина покраснела, – я знаю испанский язык, слова очень похожи… – вытянув ручку из пеленок, девочка сморщила личико:

– Есть хочет, – он передал младенца матери, – а насчет того, как это будет, ни о чем не волнуйся. Семья в Аахене надежная, я нашел их через приятелей… – Арденнский Вепрь сделал вид, что нуждается в ссуде:

– Всегда могут случиться непредвиденные расходы, – смешливо сказал он Розе, – на старости лет я обзавелся… – он запнулся, женщина вздохнула:

– Любовницей и бастардом… – он буркнул в светлую, с едва заметной проседью, бороду:

– Язык у тебя словно бритва, Рейзеле… – женщина отозвалась:

– Ты еще и наш говор знаешь… – де ла Марк развел руками:

– Немецкий язык, только вы его коверкаете. Хотя французы утверждают, что мы тоже коверкаем их речь и произношение. В общем, я съездил в Аахен, договорился с месье Жаком, то есть Яаковом… – ростовщик Гольдберг согласился взять ребенка под свою крышу:

– У них с женой дети умерли, и даже внуков им не оставили… – заметил сеньор, – до осени пусть маленькая Роза поживет у них, а потом ты ее заберешь. Сама понимаешь… – он привлек женщину к себе, – не стоит держать девочку в лесу. Все считают, что это моя охотничья сторожка… – он обвел рукой стены, – акушерка получила от меня столько золота, что может год ничего не делать, но ничто не спасет от досужей болтовни кумушек. Учитывая, что жители Льежа меня не слишком любят, я не хочу рисковать тобой и девочкой…

Словно поняв, о чем говорит отец, девочка оторвалась от груди. Сладко запахло молоком, Арденнский Вепрь улыбнулся:

– В Аахене тебе найдут кормилицу, а осенью тебя заберет мама, милая… – он обнял стройные плечи женщины:

– Малышка будет жить в другом мире, обещаю. Скоро новый век, осталось каких-то пятнадцать лет. Я твердо намерен увидеть следующее столетие…

Резкий порыв ветра, заколебав балдахин, развеял по комнатке лепестки роз.


В марте Европу осенило солнечное затмение. Год начался дурным предзнаменованием. Говорили, что война, тянущаяся между Францией и Бургундией, вспыхнет с новой силой, что вернется Черная Смерть, что турки опять высадятся на юге Италии, где они несколько лет назад казнили восемь сотен христиан, отказавшихся принять ислам:

– Евреи отравят колодцы, осквернят святые дары, как сто лет назад в Брюсселе, – судачили на рынке в Льеже, – тогда они убрались из страны, но теперь вернулись…

Христианнейшие короли Испании, Фердинанд и Изабелла, издали указ об изгнании евреев из Испании. Во Францию и Нижние Земли хлынули беженцы. Льежская община, где едва насчитывалась сотня человек, приняла еще два десятка потерявших кров и состояние братьев. Отец Рейзеле, ювелир, отдал чердак их дома семье из Андалусии:

– Прошлым годом тоже стояло жаркое лето… – женщина сидела у окна сторожки, – под хупой Исаак сказал, что чувствует себя, словно в Испании… – над заросшими глухим лесом холмами повисли крупные звезды. Вспомнив покойного мужа, Рейзеле вздохнула:

– Даже трех месяцев мы вместе не прожили. В августе поставили хупу, а на Суккот в город привезли его тело… – проводив родителей и младшего брата в Амстердам, муж Рейзеле стал помогать тестю в делах:

– Папа говорил, что у него хорошие руки, что из него выйдет настоящий мастер… – мужа Рейзеле убили вовсе не потому, что он был еврей:

– Бандиты даже не знали, кто он такой. Он нарвался на шайку на лесной дороге… – тело нашли только через три дня:

– Монахи увидели, что он обрезан, поняли, что он еврей. Ближайший город был Льеж, они обратились к папе… – раввина в общине не было, отец Рейзеле представлял евреев перед властями:

– Перед епископом… – она покрутила кружевную оторочку рубашки, – перед сыном Гийома… – три года назад Арденнский Вепрь, избавившись от неугодного ему льежского епископа, посадил на кафедру своего старшего сына, Жана, выкрутив руки остатку капитула священников, не бежавших из Льежа, после разграбления города:

– Парню едва исполнилось двадцать, он еще не принял сан, а был только каноником, – усмехнулась Рейзеле, – однако Арденнский Вепрь всегда добивается того, чего он хочет. Он отправил письмо папе с прошением о назначении сына епископом, и он добился меня… – она невольно покраснела. Сеньор де ла Марк, навещавший сына, едва увидев Рейзеле, пообещал лично разобраться с бандитами:

– И разобрался, – женщина подперла рукой темноволосую голову, – на Хануку их казнили на площади перед собором, и тогда я поняла, что жду ребенка… – отец Рейзеле считал, что дочь носит плод законного брака:

– Папа обрадовался, что семя Исаака не пропало втуне… – она прислушалась к голосам ночных птиц, – я бы и не призналась, кто на самом деле отец малыша. Гийом не настаивал, он сказал, что ребенку лучше расти с его народом, то есть со мной и папой…

Слезы покатились по щекам женщины. В ночь после солнечного затмения на ступенях собора Святого Ламберта городские стражники нашли тело девочки, дочери бедной вдовы, пробавлявшейся торговлей вразнос:

– Стали шептаться, что евреи замучили ребенка, чтобы добавить его кровь в мацу. Мы тогда начали печь мацу, Песах отмечали в середине апреля… – будущего льежского епископа, сына сеньора де ла Марка, в городе не было. Толпа пришла с факелами к Еврейской улице, как ее называли в городе, где сидели ювелиры и ростовщики. Пройдясь по комнате, Рейзеле покачала пустую колыбель

– Папа велел мне бежать. Он сказал, что я обязана доносить малыша, обязана спастись. Мне больше некуда было бежать, только к Гийому… – Арденнский Вепрь сначала поселил ее в подвале своей цитадели, замка Юи. Рейзеле опасалась, что ее найдут, однако сеньор отмахнулся:

– Здесь такие катакомбы, что можно всю жизнь прятаться… – он нежно положил ладонь на ее живот, – но я не позволю, чтобы мой сын или дочка появились на свет в подземелье. Я что-нибудь придумаю, не беспокойся…

В начале мая, когда зацвели розы, Арденнский Вепрь тайно привез Рейзеле в свою ленную деревушку, Мон-Сен-Мартен:

– Я велел выстроить сторожку, – весело сказал Гийом, – охота в этих местах хороша, даже медведи еще попадаются. Место тихое, тебе будет уютно… – акушерку Арденнский Вепрь доставил из Брюсселя:

– На тебе не написано, что ты еврейка, – нехотя сказал он, – если дама и начнет болтать, все решат, что я завел любовницу… – речь о браке не заходила:

– Невозможно… – Рейзеле все смотрела на колыбель, – я не оставлю свой народ теперь, когда погиб мой отец. Осенью я уеду в Аахен, заберу маленькую Рейзеле у Гольдбергов. Мы обоснуемся где-нибудь в тихом месте. Гийом станет нас навещать, а там… – она вернулась к подоконнику, – там что-нибудь придумаем…

Вчера Арденнский Вепрь увез дочь в Аахен:

– Кормилица ждет в обозе, – сказал он Рейзеле, – она из местных, деревенских. Она не станет трепать языком, она получила достаточно золота. Здесь всего пара дней пути. Мне надо отправиться на проклятую охоту в Сен-Трон… – Вепрь пригласил в свои владения принца Максимилиана Габсбурга, – долг вассала привечать своего сеньора. Но потом я сразу приеду к тебе, моя милая… – Рейзеле потрогала стянутую повязкой грудь:

– Шалфей я выпила, – она всхлипнула, – к его возвращению молоко уйдет. Как она, моя девочка, без мамы… – посчитав на пальцах, Рейзеле успокоилась:

– Они доехали до Аахена вчерашним днем. Все хорошо, Гийом в Сен-Троне. Сюда никто не придет, меня не найдут… – звезды на небе гасли, женщина услышала далекое ржание лошадей:

– Это не может быть рассвет, – она приподнялась, – зарево на западе… – на вершине холма полыхали факелы. Бряцало оружие, до Рейзеле донесся грубый голос:

– Женщина в деревне призналась, что у него здесь сторожка, но больше ничего не сказала, даже под пыткой. Надо проверить, вдруг в доме сидят его сообщники. Он в Льеже, в тюрьме, но туда ехать времени нет…

Горящие стрелы посыпались в лощину. Деревянные ставни дома занялись ярким пламенем.


Букет Виллем привез из Льежа, отговорившись необходимостью побывать на приеме у епископа. В Мон-Сен-Мартене была всего одна цветочная лавка. Барон понимал, что даже несколько роз заставят поселок перешептываться:

– Густи встречали на станции словно особу королевской крови, – недовольно подумал Виллем, – ясно, что в поселке ждут наших с Маргаритой свадеб…

Хозяин кабачка, где он посидел с Жюлем, запоздало обмывая рождение у приятеля второго сына, подмигнул Виллему:

– Осень самое время жениться, господин барон. В старые времена наши деды летом выбирали девушку… – он рассмеялся, – летом каждый кустик ночевать пустит, а по осени надо идти под венец… – Жюль с хрустом разгрыз косточку от кролика:

– Вообще он прав. Я моей хозяйке тоже сделал предложение в сентябре. Зиму лучше проводить у теплого бока… – он подтолкнул Виллема в плечо, – компания выдает нам уголь, но жена греет лучше печки… – барон только что-то пробурчал:

– Надо не откладывать, – Виллем топтался в цветочном магазине, в Льеже, – через два дня она уезжает в Брюссель, а оттуда летит в Лондон… – Густи возилась с малышками, помогала Ладе по дому, но о своей жизни в Западном Берлине ничего не рассказывала:

– Все очень скучно, дядя Эмиль… – девушка закатила глаза, – я перевелась в Свободный Университет Берлина, на факультет иностранных языков. Я изучаю литовский и русский, а вечерами работаю…

Даже родне нельзя было говорить о безопасной квартире в заброшенном квартале, неподалеку от Чек-Пойнт-Чарли, где Густи занималась расшифровкой и анализом телефонных переговоров русских:

– Александр тоже ничего не знает. Он считает, что я переехала в Берлин по студенческому обмену… – Густи не рисковала приводить молодого человека в свою квартиру в Далеме, рядом с университетом:

– Апартаменты служебные, их наверняка снабдили жучками. Любая машина на улице может принадлежать отделу внутренней безопасности… – работникам ведомства Густи строго запрещалось поддерживать личные связи с местным населением:

– Тетя Марта и Набережная не доверяют западным берлинцам, – вздохнула Густи, – среди них много агентов Штази… – следить за Александром ей казалось недостойным:

– Я аналитик, а не сотрудник службы внешнего наблюдения, – напоминала себе девушка, – я знаю основные правила их работы, но не более того. Александр оскорбится, если что-то поймет, и правильно сделает… – она не справлялась на историческом факультете о присутствии герра Шпинне в списках студентов. Густи видела курсовые работы Александра, его студенческий пропуск:

– У него в квартире лежат альбомы с семейными снимками довоенных времен, он водил меня на кладбище, показывал могилу тетушки Лотты…

Альбомы аккуратно составили историки из штата Комитета. Подходящий надгробный камень выбрали ребята из Штази, работающие в Западном Берлине.

Густи не могла ничего говорить Александру о своей должности:

– Потом я во всем признаюсь, – утешала себя девушка, – он вырос в на западе города. Он привык к присутствию союзных войск, он поймет, что я выполняла долг перед страной… – нежелание приглашать к себе Александра Густи объясняла юноше неудобством перед хозяйкой квартиры, старой девой. Она не прятала ключи от апартаментов, и показала юноше вход в подъезд:

– Третий этаж, дверь направо, – весело сказала Густи, – хозяйка живет в квартире напротив. У нее очень острый слух, несмотря на года, я не могу громко включать радио… – к британским жучкам в квартире Густи добавились советские подслушивающие устройства. Квартиру герра Шпинне тоже оборудовали жучками и камерами. Помня об осторожности, Густи не упоминала при Александре ничего подозрительного:

– Но он не может быть агентом… – девушка наклонилась над миской с тестом, – он простой парень, берлинский студент. Надо подождать немного, и он сделает мне предложение… – по воскресеньям Густи с Александром ходили к мессе:

– Он набожный человек, – поняла девушка, – из-за нашей связи он не принимает причастие. Он захочет жениться, для него это важно. Поэтому он так заботится о последствиях… – румяные от жара духовки щеки еще покраснели, – он не то, что Иосиф. Тому было на меня наплевать…

Кузен ей не писал и не звонил, но из конвертов Шмуэля с ватиканскими марками, Густи понимала, что с Иосифом все в порядке:

– Он не женился, – девушка скривила губы, – такие, как он, никогда не женятся. Какая я была дура, что поверила ему… – она знала, что с Александром все будет по-другому. Девушка прислушалась к голосам из гостиной. Лада разучивала с двойняшками еврейскую песню:

– Шана това, шана това… – звенели детские голоса, Лада наигрывала на подержанном пианино:

– Скоро еврейский Новый Год, – вспомнила Густи, – дядя Эмиль смеялся, что яблок у них больше, чем достаточно… – деревья, высаженные Маргаритой первым послевоенным летом, клонились под тяжестью плодов. Густи пекла к чаю пирог по рецепту тети Марты:

– Сметаны здесь не достать, но со крем-фреш он тоже хорошо получается… – в саду Гольдбергов росли ароматные зимние кальвили. Лада делала сидр и сушила плоды:

– Джемы она тоже варит… – тоскливо подумала Густи, – я хочу, чтобы у меня так случилось с Александром. Мы оба сироты, у нас будет большая семья… – дверь переднейстукнула, заворчал Гамен. Густи крикнула:

– Тиква, это ты… – девушка после школы вела занятия в рудничном клубе, – где у вас ванильная эссенция… – на нее повеяло прохладным ароматом лилий.

Виллем стоял на пороге кухни, неловко держа букет. Костюм на бароне топорщился, рукав пиджака запачкала пыль:

– У него руки грязные, – заметила Густи, – он в отпуске, но спускается в шахты наравне с другими инженерами. Уголь не отмоешь, как ни старайся… – ложка шлепнулась в тесто, Густи открыла рот. Кузен опустился на одно колено:

– Густи, – пробормотал он, – я давно хотел это сказать, и вот… В общем, я тебя люблю. Пожалуйста, окажи мне честь, стань моей женой.


Вечерами Эмиль работал у себя в кабинете. Включая радиолу от «К и К», он устанавливал рычажок громкости на самую низкую отметку:

– Зрение у меня подкачало, но слух отменный, – смеялся Гольдберг, – в доме всегда такой шум, что вечерами хочется покоя…

После девяти вечера двойняшки отправлялись в постели, обложившись куклами и детскими журналами. Рассказав девочкам сказку, Эмиль заглядывал в новую, устроенную в мае детскую. Мишель мирно сопела в колыбели, колебался кружевной балдахин, на ковре виднелось что-то темное. Гамен зевал, оскалив белые зубы, виляя пышным, закрученным в бублик хвостом:

– Еще один щеночек родился, – улыбался Гольдберг, – ты у нас тоже чадолюбивый отец…

Гамен перекочевал в детскую в день, когда Лада с девочкой вернулись домой из рудничной больницы. Поправив одеяльце на малышке, Гольдберг смотрел на полуоткрытую дверь, ведущую в комнату Лады. Горела лампа под зеленым абажуром, он слушал шелест страниц. Лада обычно читала по вечерам:

– Она помогает малышкам со школьными заданиями, учит английский язык… – он делал шаг в сторону комнаты, но останавливал себя:

– Нельзя, нельзя. Она тебя не любит, недостойно мужчины пользоваться ее… – Гольдберг искал слово, – затруднительным положением… – держа на руках Мишель, купая ее, меняя пеленки, он не мог представить, что девочка с Ладой уедет из Мон-Сен-Мартена. Эмиль знал, кто отец ребенка, но говорил себе:

– Это ничего не значит. Она моя дочь, как Роза с Элизой, как Тиква, как Аннет и Надин… – сердце захлестывала боль:

– Старших девочек я потерял, но я не могу лишиться Мишель. Но если Лада встретит кого-то, полюбит его, мне ее не остановить… – он предпочитал не думать о будущем:

– Что на меня не похоже… – сняв пенсне, он потер усталые глаза, – в поселке меня считают осторожным человеком. Был бы я осторожным, я бы двадцать лет назад уехал в Швейцарию, куда меня собирался переправить господин барон… – Эмиль знал, почему в сороковом году, рискуя жизнью, он остался в Бельгии:

– Я не хотел бежать, прятаться, – понял он, – странно, словно я не еврей, а какой-нибудь потомок Арденнского Вепря. Хотя в варшавском гетто тоже восстали евреи… – Маргарита замечала, что он упрямством похож на нее и Виллема:

– Они потомки Вепря по прямой линии, – вздохнул Эмиль, – Виллем только что проявил их знаменитое упорство… – они с Ладой только знали, что барон сделал предложение Густи:

– Она отказала, – Гольдберг нашел на столе папиросы, – объяснила, что не любит его. Отказала и уехала в Лондон, а Виллем отправился в Париж за Джо. Вместо трех недель отпуска он едва отгулял неделю… – Эмиль понимал, что юноша не хочет оставаться в Мон-Сен-Мартене:

– Здесь едва зайдешь к табачнику за папиросами, а у тебя выспросят твою родословную до десятого колена. Но это и хорошо, никто чужой сюда не сунется… – Лада еще опасалась появления в поселке русских. Гольдберг успокаивал жену тем, что он еще не потерял партизанского чутья:

– Благодаря ему я воевал пять лет и выжил, – сварливо сказал он Ладе, – я подсадных уток вычисляю с первого взгляда. Агент русских не двинется дальше перрона станции… – он видел тревогу в голубовато-серых глазах жены:

– Если Кепка узнает, что Лада жива, если он услышит о рождении Мишель… – Гольдберг не хотел о таком думать, утешая себя тем, что Лада и малышка в безопасности:

– Под моим крылом, а оно надежное…

Он перелистывал отснятую на новой американской копировальной машине историю болезни, присланную из Нью-Йорка:

– Надо и нам такую завести, – решил Гольдберг, – но ведь они дорогие и занимают почти целую комнату. Правление выделит фонды только для одной машины и поставят ее явно не в больницу. Придется, как и раньше, стучать на машинке под копирку… – искривленные, ловкие пальцы, шелестели страницами. Судя по заключению американских врачей, кузен Теодор мог вполне увидеть новый век:

– Осталось сорок лет, – подумал Гольдберг, – мне пойдет девятый десяток. Надо тоже бросить курить… – с малышкой в доме он курил только во дворе или в кабинете. Отказавшись от курения и русских блинов с икрой под водку, Теодор занялся, как выражались американцы, спортом:

– Папа прислушался к моим и маминым просьбам… – вспомнил Гольдберг письмо Марты, – тем более, Петька отлично играет в баскетбол. Он может претендовать на спортивную стипендию для университета. Папа оборудовал в особняке, в Сиэтле, гимнастический зал. Теперь они с Петей занимаются вместе… – судя по фотографиям с западного побережья, Теодор выглядел отлично:

– Операция ему не понадобилась, и хорошо, что так… – Гольдберг прислушался к бубнящему диктору, – опять какие-то неприятности в Конго…

Под историей болезни Теодора лежал черновик статьи Маргариты о лечении африканских лихорадок. Будущая доктор Кардозо ссылалась на инцидент, приведший к смерти ее предка, в девятнадцатом веке:

– Она заказала документы из архива Лейденского университета. Аутопсии не делали, тела Шмуэля и Авиталь предали огню. То есть делали, Шмуэль вскрывал труп жены, находясь при смерти… – Гольдберг передернулся:

– Ясно, что он заразился при аутопсии скончавшегося на корабле матроса. Вирус более смертелен, чем чума, но он хотя бы не передается по воздуху. Однако наверняка есть и другие вирусы… – матроса укусила больная обезьяна:

– Маргарита очень осторожна, она врач моей выучки… – напомнил себе Эмиль, – она следит за такими вещами… – дверь тихонько скрипнула, он услышал робкий голос:

– Месье Гольдберг, я чаю заварила, не хотите… Есть лимон, свежие сливки, выпечка… – при детях Лада называла его по имени:

– Наедине она так не делает… – Эмиль вернул очки на нос, – мы вообще редко остаемся наедине. Я принимал у нее роды, я все видел… – он разозлился на себя:

– Как врач, и никак по-другому. Не думай об этом, вы даже в одной комнате нечасто бываете вместе… – дети считали, что Лада спит отдельно из-за малышки.

Не думать было невозможно. На него пахнуло ванилью, Лада пристроила поднос на краю стола:

– Мильфей и крем-карамель… – она смутилась, – я помню, что вы любите крем-карамель… – Гольдберг бессильно понял:

– Что я люблю рыбный суп, она тоже помнит. Она варит уху с русскими пирожками… – она комкала ворот кашемирового кардигана:

– Мишелочка спит… – Эмиль привык слышать русское, ласковое воркование Лады над дочерью, – а я читала, и вот… – Лада не знала, что сказать дальше:

– Он мне откажет, – испуганно подумала женщина, – как Густи отказала Виллему. Он меня не любит, он женился на мне из порядочности. Мишелочка дочь человека, пытавшегося его убить, лишившего его жены и детей, а он… Эмиль, считает ее своим ребенком. Девочка подрастет, начнет говорить, назовет его папой…

Лада не хотела покидать большой дом со скрипучими лестницами, с потрепанным коврами и мраморными каминами, с игрушками двойняшек и садом на заднем дворе:

– Весной Мишелочка поднимется на ноги, сделает первые шаги. Я буду сидеть на крыльце с вязанием. Она сначала пойдет, а потом побежит за Гаменом… – теплая рука Лады коснулась его руки:

– Может быть, – неуверенно сказала женщина, – у Виллема и Густи еще все получится. Они молоды, месье Эмиль… – он отпил крепкого, на травах чая:

– Они да, мадемуазель Лада… – наедине Гольдберг всегда называл ее именно так, – они да, а я нет… – он не успел больше ничего сказать. Мягкий палец коснулся его губ. Наклонившись, Лада поцеловала седой висок:

– Не надо так говорить, месье Эмиль, то есть Эмиль… – шепнула девушка, – вы всегда останетесь для меня молодым. Пожалуйста, не надо меня отталкивать, я больше не могу, не могу…

Чашка, опрокинувшись, залила чаем истории болезни. Пепельница полетела на ковер, Лада оказалась у него в объятьях.

Париж

Венок красных гвоздик осенял искрящуюся бронзой табличку: «Барон Мишель де Лу, командор ордена Почетного Легиона, кавалер Ордена Освобождения и Военного Креста. 1912 – 1960. Resurgam».

Осеннее солнце играло в лужах на усыпанной гравием дорожке, золотило палые листья на зеленом газоне. Забил кладбищенский колокол. Перекрестившись, Джо поправил трехцветную ленту на венке:

– На похороны пришел весь Париж, – юноша вздохнул, – во главе с президентом и членами кабинета. Выступали ветераны Сопротивления, художники, писатели. Дедушка Теодор прилетел из Америки… – он помолчал:

– Мама была на успокоительных лекарствах. Даже не знаю, как я поеду в Африку. Пьеру всего четырнадцать лет… – Джо замялся, – не хочется оставлять его одного с… – Джо хотел сказать правду, но оборвал себя:

– Во-первых, я не врач. Доктора утверждают, что мама в порядке. Во-вторых, дедушка сказал, что так будет лучше… – дед и тетя Марта, с дядей Максимом и детьми, тоже приехали на торжественное погребение. Семья остановилась в квартире на рю Мобийон:

– Мама даже тогда не сменила гнев на милость, – вспомнил Джо, – она отказалась встречаться с тетей Кларой… – дед повел его в Aux Charpentiers, к месье Жиролю. За луковым супом Джованни заметил:

– Надо понять твою мать… – он ласково коснулся плеча Джо, – Мишель погиб от рук беглых нацистов. Ясно, что она тоже боится за свою жизнь…

После похорон Лаура наотрез отказывалась покидать квартиру на набережной Августинок. Джо договорился о доставке провизии. Они втроем, с Пьером и Ханой, убирали апартаменты:

– Но сейчас мы с Ханой уезжаем… – сказал себе Джо, – а вдруг мамин страх закончится так, как в прошлом году… – сестра с Аароном Майером, отправлялась в Гамбург. Хана получила ангажемент в тамошних ночных клубах:

– Буду петь с англичанами, – усмехнулась девушка, – четверо парней из Ливерпуля играют рок, по слухам, неплохо… – Аарон одновременно готовил постановку по мотивам Кафки и Замятина и собирал материал для новой пьесы:

– В Гамбурге, в «Талии», я тоже буду ассистировать режиссеру, – заметил кузен, – но меня интересуют свидетельства очевидцев о времени нацизма… – Джо отозвался:

– О времени нацизма тебе могут рассказать твоя мать и дедушка Джованни… – Аарон помотал головой:

– С участниками Сопротивления я говорил, а мама уехала из Праги до того, как туда вошли гитлеровцы. Мне нужны обыватели, простые люди. Я хочу, чтобы в постановке звучали разные голоса… – Джо хмыкнул:

– Бывшие вишисты в Париже захлопывали дверь перед твоим носом. Не надейся, что в Гамбурге ты найдешь более сговорчивых людей. Сейчас все немцы делают вид, что они ничего не знали и не слышали… – Аарон развел руками:

– Но попытаться я все-таки должен… – разогнувшись, Джо заметил Виллему:

– Хорошо, что мы не взяли сюда Пьера. Он едва оправился, бедный парень… – летом Джо много времени проводил с младшим братом. Мать не обращала на них внимания. Лаура забаррикадировалась в спальне, спустив шторы. Мать не снимала темных очков даже в квартире:

– Мы ей приносили поднос, – Джо было тяжело думать о таком, – понятно, что Хана тоже не хочет оставаться одна с мамой, поэтому она и едет в Гамбург… – летом сестра пропадала в Нейи-сюр-Сен, в апартаментах Пиаф, или кочевала по квартирам подружек. Джо беспокоился о сестре:

– Она вернулась какой-то странной из Израиля. Может быть, у нее случился неудачный роман… – Хана еще похудела. Сестра питалась черным кофе и сигаретами:

– Или она съедает один апельсин в день. Но хотя бы она не пьет, как Пиаф… – Джо не шарил в сумках сестры. Юноша не знал о стальной фляжке с коньяком, принадлежавшей покойному отчиму. Хана начинала день с горсти таблеток:

– Лекарство от мигрени, – объясняла сестра, – они снимают головную боль. Обычное средство, оно продается без рецепта в каждой аптеке… – Джо действительно видел такой препарат:

– Когда она работает, ей легче. Ладно, пусть едет в Гамбург. Это хорошо для ее карьеры… – спускаясь к воротам Пер-Лашез, Джо сказал Виллему:

– Дедушка посоветовал мне не отказываться от поездки. Ты меня введешь в курс дела и вернешься домой, на «Луизу», – Джо заметил тоску в серых глазах кузена:

– Наверное, он не хочет покидать Африку. Но что поделать, он наследник компании, он должен жить дома… – о Маргарите Джо старался не думать:

– Я был неправ, отказавшись ее слушать, – горько подумал юноша, – но ее вера сильнее моей. Все на свете в руке Божьей, нам надо только молиться… – то же самое, в письме, он услышал и от кузена Шмуэля:

– Он долго отнекивался, – сказал Джо Виллему, – настаивал, что он еще молод для поста духовника, но мне с ним легче… – конверты из Ватикана приходили почти каждую неделю. Джо привык к выстуканным на машинке ровным строкам:

– Шмуэль пишет, что не надо бояться, дедушка сказал то же самое. Он не спрашивал о Маргарите, он деликатный человек… – Джо решил сначала встретиться с кузиной:

– Я ее увижу, а там будь что будет, – напомнил он себе, – если она мне откажет, это ее право. Но я объясню, что год назад я ошибся…

У входа на кладбище стоял старый ситроен, с темными окнами. Машину забрызгала грязь, потеки скрывали номер. Джо повернулся к Виллему:

– Рядом с метро есть неплохое кафе, мы можем… – дверь ситроена открылась. Неприметный человек в сером плаще перегородил им дорогу:

– Месье барон Гийом де ла Марк, месье граф Жозеф Лоран Дате… – он говорил с аристократическим прононсом, – не откажите в любезности, уделите нам немного времени… – перед их глазами мелькнуло удостоверение. Джо даже не разглядел, кем выдан документ:

– Что-то правительственное. Ладно я, у меня французское гражданство, но Виллем бельгиец. Зачем он понадобился правительству… – замотав вокруг шеи шарф, кузен что-то недовольно пробормотал:

– Спасибо, что согласились нам помочь… – неизвестный предупредительно усадил их в ситроен. Кузен отозвался:

– Мы еще не соглашались… – Джо ткнул его локтем в бок:

– Прикуси язык, Арденнский Вепрь… – разбрасывая гравий, ситроен неожиданно резво рванулся с места.


Им принесли хорошо заваренного кофе, в чашках с золоченой вязью: «Café de Flore». Виллем усмехнулся:

– Бюро Внешней Документации одолжило посуду в ближайшем кафе…

Их привезли на Левый Берег. Выходя из машины, Джо заметил над черепичными крышами силуэт колокольни аббатства Сен-Жермен-де-Пре. Особняк за кованой оградой без табличек и даже номера, выглядел нежилым, окна закрыли ставнями. По неухоженному газону перепархивали вороны. Ворота открылись автоматически, Джо шепнул кузену:

– Смотри, ни одного охранника… – Виллем стянул кепку со светловолосой головы:

– Я тебя уверяю, их здесь достаточно, просто они не показываются на глаза…

Кроме молчаливого шофера ситроена и давешнего человечка в сером плаще, они пока больше никого не увидели. Расписанный салонными, облупившимися фресками коридор пустовал, но Джо явственно уловил стрекот пишущих машинок и телефонные звонки. Он оглядел голую комнатку, с картой мира на стене,

– Работа идет по соседству. Здесь, кроме пепельницы, больше ничего нет… – пепельницу прикрутили к столу:

– Стулья тоже привинчены к полу, – затянувшись дешевой папиросой, Виллем покачал свой, – что разведке от нас понадобилось… – Джо хмыкнул:

– Может быть, это вовсе не разведка… – кузен фыркнул:

– Пансион благородных девиц. Нет, правительство Франции что-то замышляет. Знать бы еще, что… – поведя мощными плечами, он подошел к карте. Окурок дымился в пальцах, Виллем прищурился:

– Здесь наши рудники не отмечены. Хотя мы сидим в самой глубине страны…

Алмазный карьер находился на южной границе Конго. Границы, впрочем, в джунглях никто не соблюдал. Виллем на своем американском джипе несколько раз заскакивал на португальскую и британскую территорию:

– Видишь, – подозвал он Джо, – португальцы на юге от нас, британцы тоже на юге, но восточнее. Весь район… – большая рука очертила круг на карте, – называется Медным Поясом. Здешние шахты с прошлого века кормят бельгийских собственников… – Виллем работал на «Де Бирс», занимавшихся алмазами, однако неподалеку находились владения «Union Minière du Haut-Katanga», всесильного монополиста в провинции. Юноша прислонился к беленой стене:

– Они добывают медь и уран. Американские атомные бомбы делают… – он оборвал себя, Джо хмуро сказал:

– Из конголезского урана. Поэтому я и не хотел идти к ним, хотя они мне звонили в Мон-Сен-Мартен. Я, как и Инге, никогда не буду заниматься такими разработками… – Виллем вздохнул:

– Алмазы тоже часто называют кровавыми камнями. Наш карьер отлично охраняется, «Де Бирс» не жалеет денег, но в остальном в южных провинциях царит неразбериха. Тамошние места гораздо богаче, чем север страны. Сепаратисты мутят воду, призывают население отделиться от Конго, а правительство с ними не справляется… – Джо внезапно поинтересовался:

– Ты видел Лумумбу… – Виллем широко улыбнулся:

– Я обедал у него дома с Маргаритой… – кузина лечила детей премьер-министра:

– На общих основаниях, – вспомнил Виллем, – мать приводит их пешком в поликлинику при госпитале Они не пользуются служебной машиной, Лумумба считает такое неправильным, даже при его должности, то есть бывшей должности…

Судя по газетам, премьер-министра собирались отправить под домашний арест:

– Зреет военный переворот, – сказал Виллем Джо, – но нас это не должно волновать. Что бы ни случилось в Конго, шахты они не тронут, они понимают свою выгоду. «Де Бирс», не говоря о бельгийской корпорации, держит в нашем районе армию наемников… – Джо взял у него сигарету:

– Но Маргарита в столице… – Виллем пожал плечами:

– У министра обороны Мабуту тоже есть семья и дети. Как говорится, врачи нужны всем… – Джо ткнул пальцем в карту:

– Значит, карьер рядом с этим городком… – барон кивнул:

– Колвези. Три часа пути по кочкам и ты сможешь купить теплое пиво и старые газеты…. – Джо померил пальцами расстояние:

– До Леопольдвиля, получается, около тысячи километров… – кузен поскреб в голове:

– Примерно, если ехать по прямой, через португальскую территорию. Но, честно говоря, кроме местных, в джунгли никто не суется. Мы летаем, у «Де Бирса» есть своя полоса в Колвези, а так… – он провел рукой по карте, – неделя по железной дороге до Илебо, и потом еще дней десять пути по рекам. Надо сказать спасибо, что есть железная дорога, хотя на ее строительстве погибли десятки тысяч рабочих…

Джо предстояло заменить Виллема на курсах математики и французского языка для шахтеров:

– Парни есть очень толковые, – обнадежил его кузен, – пятеро уехало в столицу, в университет, по нашей стипендии. У тебя отменный французский, не то, что у меня… – Виллем и сейчас часто делал орфографические ошибки. Джо допил свой кофе:

– Долго они готовятся к нашей встрече. Скажи, правда, что Лумумба получает деньги от СССР… – Виллем не успел ответить. Дверь распахнулась, Джо подался назад:

– Что он здесь делает? Он офицер, то есть он в действующей отставке… – граф Александр де Маранш, Портос, как его звали в Сопротивлении, уверенно шагнул через порог:

– Он друг дяди Мишеля, – шепнул Джо кузену, – они вместе воевали. Дядя Мишель часто с ним встречался… – Джо откашлялся:

– Месье граф, то есть дядя Александр, я не думал, что вы… – Портос подмигнул ему:

– А я здесь. Но что более важно, здесь и наш гость, которого, я уверен, вы знаете… – из-за спины Портоса выступил изящный молодой человек, в черном свитере и джинсах, при светлой бородке на манер битников. Под мышкой он держал папку и книгу в яркой обложке:

– Месье Фельдшер, – радушно сказал де Маранш, – мой коллега и ваш родственник.


Разлохмаченные завязки папки трепал вечерний ветерок.

На Левом Берегу зажигали огни. На противоположной стороне рю Дофин, под вывеской: «Первые устрицы сезона», топталась терпеливая очередь:

– Лучшие устрицы в Париже, дядя Мишель всегда их заказывал именно здесь… – Джо долил кузенам остатки вина из бутылки белого бордо. Они устроились на плетеных стульях, на тротуаре напротив устричной лавки. Хозяин кафе еще не занес мебель в помещение:

– Лето выдалось жарким… – Джо рассматривал серый картон папки, – но неизвестно какой окажется осень. Впрочем, для нас известно. Послезавтра мы улетаем в Леопольдвиль, через Рим… – Иосиф присвистнул:

– Передавайте привет Шмуэлю, если он в Ватикане. Я сюда летел прямым рейсом, не было времени разъезжать по Европе… – о том, что привело его в Париж, кузен не распространялся:

– Он ничего и не скажет, – решил Виллем, – понятно, что он здесь с какой-то секретной миссией.

Они знали, что Иосиф и Шмуэль тоже навещали Южную Америку, однако не собирались расспрашивать кузена о подробностях операции по поимке Эйхмана. Израиль пока даже не объявил об аресте беглого нациста, они узнали об акции от тети Марты. Официально считалось, что дядя Мишель трагически погиб в результате несчастного случая:

– Только семья знает, что случилось на самом деле, – понял Джо, – и это… – он опять бросил взгляд на папку, – тоже должно остаться в семье… – де Маранш все-таки разрешил им покинуть особняк:

– Вы кузены, вы давно не виделись, – сдался Портос, – ладно, посидите в бистро. Месье Фельдшер позаботится о секретности предприятия… – на улице царила предвечерняя толчея, они разговаривали вполголоса. Книга в руках Иосифа оказалась новым романом Грэма Грина:

– Как раз о Конго, – заметил кузен, – о тамошнем лепрозории… – Виллем вспомнил, что Маргарита навещает и прокаженных:

– В стране еще много случаев этой болезни, – вздыхала девушка, – впрочем, как и в Индии. Мы с Евой готовим статью о новых методах лечения… – Ева Горовиц в Балтиморе тоже специализировалась на тропической медицине:

– Меня ждет долгий перелет, – Иосиф сунул томик в холщовую сумку, – будет, что почитать… – Виллем одними губами сказал Джо:

– Он, наверное, возвращается в Южную Америку, если появились такие новости… – в папке лежали фотографии мужчины средних лет, с приятным лицом, в черной эсэсовской форме:

– Штурмбанфюрер Хорст Шуман, – коротко сказал Иосиф, – он же Доктор. Он действительно подвизался врачом, если можно это так назвать. Он проводил эксперименты над заключенными в медицинском блоке Аушвица… – лицо кузена на мгновение исказилось. По словам кузена, Шумана опознал инженер на принадлежащем бельгийцам медном карьере, неподалеку от шахт «Де Бирс»:

– Он сидел в Аушвице, – объяснил Иосиф, – как боец Сопротивления. Там он и увидел Шумана, увидел и запомнил… – последним Шумана встречала кузина Адель:

– Он болтался на горной вилле, где ее держали, – Иосиф захлопнул папку, – но с тех пор его след пропал… – Виллем кивнул:

– Если он в наших краях, мы сразу свяжемся с Парижем… – на бельгийскую шахту Шуман привез продовольствие:

– Он изображал фермера, – Иосиф закурил, – но ясно, что он не просто так отирается вокруг урана… – при Шумане имелось оружие, грузовичок и пара крепких парней, по виду охранников:

– Только не лезьте на рожон, – предупредил их Иосиф, – если вы наткнетесь на Шумана, телеграфируйте. Мы постараемся прилететь в течение суток… – Джо вытащил кошелек:

– Мы все сделаем, не беспокойся. Если он в Конго, он покинет страну в наручниках… – отсчитав монеты, Иосиф поинтересовался:

– Хана, наверное, на гастролях… – Джо помотал головой:

– Она едет в Гамбург на следующей неделе, но пока она здесь… – Иосиф крепче завязал бечевки на папке: «Очень хорошо».


Аарон Майер собирался пробыть в Гамбурге до Хануки:

– Мой контракт действителен до Рождества, – сказал он Хане, – потом я съезжу в Мон-Сен-Мартен, увижусь с Тиквой, – юноша улыбнулся, – а дальше меня ждет Бремен…

Сидя на подоконнике его студии, Хана затянулась сигаретой:

– Место здесь хорошее… – хмыкнула девушка, – а хозяин, судя по всему, решил обосноваться в Нью-Йорке. Какая ему разница, кто перечисляет арендную плату, ты или я…

Очистив половину комнаты от вещей, они использовали помещение, как репетиционный зал. Хана привезла на Монмартр гитары, флейту и аккордеон. Фортепьяно на седьмой этаж, по крутой лестнице, было никак не затащить:

– Ладно, – девушка встряхнула черноволосой головой, – у Момо стоит инструмент, и я всегда могу заниматься в Консерватории…

Аарон хотел сказать, что на набережной Августинок имеется бехштейновский рояль, но прикусил язык. Юноша понимал, что Хане не очень хочется обретаться в апартаментах покойного дяди Мишеля. Ему, как сыну Клары, на набережную вообще хода не было, однако он знал, как себя чувствует Хана:

– Тем более, сейчас Джо уезжает на край света, в джунгли. Когда он работал в Мон-Сен-Мартене, он часто появлялся в Париже. Хана не ощущала себя приживалкой, да и дядя Мишель никогда бы такого не позволил… – девушка редко говорила о тете Лауре:

– Она на меня не обращает внимания, – заметила однажды Хана, – я для нее словно мебель, то есть не мебель, а служанка. Мы все за ней ухаживаем, но Джо раньше дома не было, а Пьеру всего четырнадцать лет. Не в его года жить под одной крышей с… – оборвав себя, Хана заговорила о чем-то другом:

– Пусть они это скажут, – гневно подумал Аарон, – тетя Лаура сумасшедшая. Она и раньше была не в себе, а с гибелью дяди Мишеля у нее с головой стало совсем плохо… – Хана однажды махнула рукой:

– У нее своя спальня, ванная, мы приносим ей поднос и оставляем под дверью. Она забаррикадировалась комодом, не снимает темных очков и носит в комнате плащ с капюшоном. Но хотя бы нет опасности повторения случившегося в прошлом году… – никто не называл поступок Лауры попыткой самоубийства, – она наглухо задернула шторы и не подходит к окнам… – Лаура не позволила Кларе с детьми прийти на похороны Мишеля:

– Хана сказала, что она устроила истерику, орала на дядю Джованни, что не потерпит присутствия авантюристки на кладбище… – Аарон тоже взял папиросу, – я, маленькая Лаура и мама вместо Пер-Лашез отправились в Лувр… – Адель и Генрик не могли приехать из-за гастролей, но прислали соболезнования:

– И Сабина не могла вырваться из Копенгагена. У Инге шел важный опыт в институте, а у нее был показ осенней коллекции… – Аарон хлопнул себя по лбу:

– Я дурак. От Гамбурга рукой подать до Дании… – спрыгнув с подоконника, Хана прошлась по комнате:

– Я все думала, когда ты это вспомнишь… – смешливо сказала девушка, – а еще маэстро Авербах играет на вручении Нобелевских премий в этом году… – Аарон потянулся за тетрадкой:

– В начале декабря. Устроим маленький сбор семьи Майер-Авербах-Эйриксен… – Хана отогнала тоскливую боль в сердце:

– У них семья, то есть у меня тоже… – девушка вздохнула, – но Джо, наверное, женится на Маргарите и останется в Африке. Виллем тоже женится… – в письмах она аккуратно спрашивала у Фриды об Аароне Горовице. Кузен, как выражалась Фрида, служил в достойном армейском подразделении:

– Все ждали, что он станет машгиахом на кухне, однако он прошел отбор в бригаду Голани и получил коричневый берет. В бригаде он один из религиозных солдат, о нем даже была передача по радио… – Хана сплела хрупкие пальцы:

– Он тоже женится после армии, но не на мне. Я вообще никому не нужна… – она подавила рыдание. Летом театры закрывались, Хана выступала с частными концертами в кабачках и на вечеринках. Она получала цветы от зрителей, но никто никогда не приглашал ее в кафе или кино, не предлагал проводить домой:

– У всех девушек есть парни, – она мимолетно закрыла глаза, – в кафе все сидят по парочкам, а я все время одна… – она очнулась от веселого голоса Аарона Майера:

– Инге пока Нобелевской премии ждать не стоит, и режиссерам в театре ничего такого не дают… – Хана невольно рассмеялась:

– Иди на съемочную площадку, где можно получить Оскара. Тупица теперь тоже лауреат… – Генрик летал в Америку на вручение новых премий, Грэмми:

– Лучшее сольное выступление классического музыканта… – Аарон внимательно посмотрел на Хану, – за рок они тоже установили премии… – девушка отмахнулась:

– Это дело долгое. Надо создавать себя имя, гастролировать не только в Европе, но и в Америке… – засунув руку в карман черных брюк, Хана вытащила на свет губную гармошку. Выдув мелодичную трель, девушка велела:

– Вари кофе и начинаем. Сначала Кафка, потом немецкая пьеса, а потом гамбургское кабаре… – в приоткрытую дверь студии послышались шаги. Кто-то пробормотал на иврите:

– Лифта в этих трущобах ждать не стоит… – Хана крикнула:

– В этом доме жил Модильяни, Иосиф… – светловолосая голова просунулась в дверь. Розы он держал наперевес, словно винтовку:

– За сорок лет с его смерти здесь ничего не изменилось, – сочно сказал кузен, – я вам не помешаю, я ненадолго… – стянув беретку, он по-хозяйски переступил порог студии.


При ремонте кухню на набережной Августинок оборудовали мощной американской электрической плитой. Под беленым потолком повесили привезенный из заброшенной гасконской деревни закопченный дубовый брус. Стены выложили керамической плиткой, выполненной по эскизам Пикассо и Майоля. На брусе развесили антикварные медные сковороды, связки сушеного красного перца и чеснока.

Джо вытер тыльной стороной руки глаза:

– Всегда, ты, Пьер, ухитряешься выбрать самый злой лук на рынке… – провизию в квартиру доставляли раз в неделю, однако Пьер бегал на Правый Берег за овощами. Подросток, подпоясавшись полотенцем, чистил картошку:

– Сэм посоветовал, – хмыкнул младший брат, – для петуха в вине нужен острый лук, а для рыбы, наоборот, мягкий. Между прочим, – он указал ножом на конверт со швейцарскими марками, – Сэм мой ровесник, а ушел из школы и учится в поварском колледже…

Джо перевернул тушащуюся курицу:

– Полицейского колледжа пока не придумали. Заканчивай спокойно лицей святого Людовика, поступай в Эколь де Лувр… – Пьер помотал белокурой головой:

– Я сначала пойду в полицию рекрутом, когда мне исполнится семнадцать лет. Эколь де Лувр от меня никуда не убежит… – Джо повернулся к брату:

– Твой отец был не против твоей службы в полиции, но если ты хочешь отыскать семейную коллекцию, и вообще… – Джо повел рукой, – тебе надо разбираться в искусстве, в истории… – Пьер выпятил губу:

– По истории я лучший в лицее. Занятия живописью и реставрацией я не брошу, но я не хочу сидеть на студенческой скамье, когда можно приносить пользу стране…

Джо сомневался, что от семнадцатилетнего регулировщика уличного движения будет большая польза, но не хотел спорить с братом:

– Я надолго уезжаю. Пьеру важно ощущать свою ответственность, у него на руках мама… – Джо не заглядывал в комнаты матери:

– То есть я туда захожу только для уборки… – Лаура отказывалась делать что-то по дому, – но ничего опасного у нее нет, даже в ванной. Все будет хорошо, мама придет в себя…

Он чувствовал вину за отъезд. Мать ему ничего не говорила, но Джо видел, что она недовольна. В комнатах Лауры стояла полутьма, однако она не снимала черных очков и просторного плаща с капюшоном, надвинутым на лицо. Джо нашел у нее на столе список, начинающийся хорошо известной ему фамилией:

– Мама считает, что фон Рабе выжил, что именно он убил дядю Мишеля и сейчас охотится за ней… – он вспомнил усталые голоса тети Марты и дедушки Джованни, оставшихся на набережной Августинок после похорон:

– Лаура, я понимаю твое беспокойство, – почти ласково сказала тетя, – я разделяю твое горе. Я тоже уверена, что Мишель погиб от рук фон Рабе, но я не думаю, что ты или твои дети находитесь в опасности… – Джо не разобрал, что добавил дед, но мать резко ответила:

– Даже разговора быть о таком не может. Пьер наследник отца, он должен расти во Франции. Мы не уедем, не спрячемся. Тем более, – почти издевательски хмыкнула мать, – ты, Марта, утверждаешь, что фон Рабе я не нужна…

Джо подумал, что с его отъездом мать может нанять частного охранника:

– Подъезд закрывается, но маме этого мало, – вздохнул он, – раньше Пьер сам ходил в лицей, а теперь мама вряд ли ему такое позволит. Конечно, можно обзавестись шофером. У Пьера в одноклассниках сыновья богачей, их возят на лимузинах… – брат выкинул картофельные очистки в ведро:

– Готово, – он почесал одной ногой в запыленных кедах вторую, – что у нас с десертом… – они все неплохо готовили. Джо обучился стряпне в доме дяди Эмиля. Виллем признался, что на шахтах тоже встает к плите:

– У нас есть столовая для инженеров, но хочется себя побаловать домашней едой… – Джо взглянул на часы:

– Каштаны сейчас сварятся. Сделаем каштановый крем с шоколадом, мама его любит… – сестра предупредила, что не вернется к обеду:

– Мы с Иосифом и Аароном идем на вечеринку, – небрежно заметила она, – я переночую на Монмартре… – Хана обещала проводить их в аэропорту Орли. По дороге домой Джо и Виллем сошлись на том, что Иосиф летит в Южную Америку. Кузен заметил, что в Париже он всего на два дня:

– Каракаль, то есть тетя Марта, знает об этом, – он вручил юношам фотографию Шумана военных времен, – именно она посоветовала нам выйти на вас. Вы парни зоркие, вы его не пропустите… – Джо сказал Виллему:

– Под нами он имел в виду израильскую разведку, Моссад. Но в Париж он приехал не только ради нас. Наверное, нацисты прячутся не только в Аргентине и Чили, но на французских территориях на севере континента… – фотографию Шумана они надежно спрятали в простом ежедневнике Виллема с черной обложкой на резинке:

– Мама не наткнется на снимок, – успокоил себя Джо, – она вообще не выходит из спальни… – высунув голову в коридор, юноша позвал:

– Виллем! Загляни в винный шкаф! Должно было остаться бургундское от месье Жироля… – хозяин Aux Charpentiers снабжал их винами по оптовой цене. Из библиотеки донесся голос кузена:

– Сейчас, я закончу страницу отчета и принесу бутылку… – трещала пишущая машинка. В полутемном коридоре Джо почудилась какая-то тень. На него пахнуло дымом крепкого «Голуаза», зашуршали листы блокнота:

– Он был здесь… – забормотала мать, – это его блокнот… – Джо ничего не успел сделать:

– Это он… – завизжала Лаура, – это фон Рабе! Он оставил фотографию нациста, они хотят убить меня! Я не позволю, я не дамся им в руки… – прогремел выстрел, на ковер коридора хлынули осколки венецианского зеркала.


Запахло свежим хлебом, наваристым рагу. Лаура неловко, перебинтованными руками, взялась за ложку:

– Не надо, мамочка… – тихо сказал Пьер, – лежи, отдыхай. Я сам тебя покормлю… – старший брат с кузеном Виллемом быстро убрали в коридоре. Подняв маленький браунинг, валявшийся на полу, Джо устало заметил:

– Оружие я завтра отвезу в банк, положу в ячейку. Доверенность у тебя есть… – Пьер кивнул, – впрочем, не представляю, зачем тебе могут понадобиться пистолеты… – подросток робко отозвался:

– Я понятия не имел, что у мамы есть браунинг. Но я не хотел шарить в ее вещах… – в прошлом году Маргарита показала им, как делать уколы. В кладовке на набережной Августинок стоял несессер с выписанными Лауре лекарствами. Джо не хотел звонить в Отель-Дье и вызывать врачей:

– Оружие наверняка не зарегистрированное. У бойцов Сопротивления и через пятнадцать лет после войны остались пистолеты. Начнутся вопросы, придется показывать фотографию Шумана, объясняться… – Иосиф велел держать сведения о Шумане в тайне:

– Нельзя его спугнуть, – напомнил себе Джо, – если кто-то увидит его снимок, могут поползти слухи. В немецкой полиции работают бывшие нацисты, а в здешней бывшие коллаборационисты…

Он сам сделал матери укол. Она не сопротивлялась, только бормоча что-то о фон Рабе. Когда мать заснула, они с Виллемом в четыре руки обыскали ее спальню и ванную. К браунингу прибавился еще один пистолет, десантный нож и опасная бритва. Нож и бритву Джо швырнул в мусорное ведро. Остальное он собирался поместить в банковскую ячейку. На время его отъезда опекуном Пьера становился дедушка Джованни. Мать никто не признавал потерявшей рассудок, но еще в прошлом году Мишель решил, что так будет лучше:

– Сначала Джо был моим опекуном, а теперь дедушка… – вздохнул Пьер, – если с мамой что-то случится, меня заберут в Лондон… – на всех мессах он молился о здоровье матери. Пьер любил дедушку и лондонских кузенов, но не хотел оставаться круглым сиротой:

– Папа потерял мать ребенком, его вырастил дедушка Теодор. Но с мамой все будет хорошо, она оправится… – отец рассказывал, как он ухаживал за бабушкой Пьера, заболевшей чахоткой на первой войне:

– Когда погиб мой отец, мама пошла работать сестрой милосердия в госпиталь, – сказал Мишель, – и подхватила чахотку. К концу войны она почти не вставала с постели, а мне тогда было всего семь лет. Я ходил в школу, на рынок, убирал квартиру с консьержкой, варил обеды…

По испещренному шрамами лицу матери ползли слезы:

– Она хорошо поспала, – подумал Пьер, – сейчас почти семь утра… – в почти незаметной щели в бархатных портьерах виднелись солнечные лучи:

– В лицей мне сегодня не надо, воскресенье… – Пьер прислушался к тишине квартиры, – Хана еще не возвращалась, хотя она никогда так рано не встает… – брат и Виллем тоже спали:

– Не надо их будить, – решил подросток, – они вчера устали, с уборкой, с выстрелом. Тем более они завтра улетают… – мать ела с аппетитом, но в темных глазах стояли слезы. Убрав пустую тарелку, Пьер ласково вытер салфеткой ее лицо. Вчера они сняли с матери черные очки и плащ с капюшоном:

– Она давно не стрижется, – понял Пьер, – она не доверяет парикмахерам. Раньше она стриглась сама, но в прошлом году после инцидента папа забрал у нее ножницы… – мать заплетала отросшие полуседые волосы в косу:

– Ей еще нет пятидесяти лет, – подумал мальчик, – она не умрет, я не позволю. Она обязательно выздоровеет. Пусть она не выходит на улицу, ничего страшного. Мы на пару с консьержкой справимся с домашними обязанностями… – Пьер весело сказал:

– Каштановый крем с шоколадом, твой любимый. Не хуже, чем у Фошона, мамочка… – слезы капали ему на руку, расплывались на подносе:

– И кофе, – он поднес к ее губам чашку, – сливки свежие. Пей, а потом еще поспи, ты утомилась… – забинтованные пальцы легли на его ладонь:

– Джо завтра уедет… – мать зашевелила губами, – но ты не уезжай. Мне страшно, Пьер, не бросай меня… – отставив чашку, он прижался головой к ее плечу:

– Что ты, мамочка… – шептал мальчик, – что ты, милая… Я тебя не оставлю, я всегда буду с тобой… – Лаура всхлипнула:

– Сегодня воскресенье, я помню. Ты, наверное, пойдешь на мессу, помолиться за душу папы… – обычно Пьер бегал в церковь Сен-Сюльпис. После мессы, на площади рядом с храмом его ждали приятели:

– Мы собирались поиграть в футбол, погода славная. Хана говорила, что в театре «Одеон» новое дневное представление, «Пятнадцатилетний капитан», по Жюль Верну… – Пьера хорошо знали в театрах. Его с друзьями всегда впускали по контрамаркам. Он поцеловал мать в щеку:

– Дома тоже можно молиться. Я лучше останусь с тобой, мамочка… – Лаура мелко закивала, не выпуская его руки.


На вытертом ковре крохотного номера валялась опрокинутая пепельница. Окурки протянулись дорожкой к кровати, среди разорванных бумажных пакетиков, картонных стаканчиков с остатками кофе. Пустая бутылка зеленого стекла закатилась в угол.

В пыльное окошко мансарды светило яркое утреннее солнце. Лучи играли на белом мраморе базилики Сакре-Кер. На черепичной крыше, курлыкали голуби. В полуоткрытую створку окна доносился бодрый голос диктора:

– Доброе утро, Париж. Сегодня четвертое сентября, воскресенье. Завтра на римской олимпиаде состоится решающий поединок знаменитого Кассиуса Клея… – о волнениях в Конго ведущий продолжил скороговоркой.

Иосиф курил, закинув правую руку за растрепанную, светловолосую голову:

– К тамошним волнениям все привыкли. Немудрено, что Шуман туда подался. В Конго такая неразбериха, что в стране может спрятаться, кто угодно. Где бы он не обретался раньше, сейчас ему явно безопаснее болтаться в тех местах… – Иосиф был уверен, что кузены не подведут:

– Я так и сказал Коротышке, – он задумался, – в любом случае, пока они доберутся до своей глуши, я успею выполнить нынешнее задание и вернуться в Израиль. Если от них придет телеграмма, мы немедленно отправим в Африку миссию. Одним мной здесь не обойтись. Шуман более крепкий орешек… – он осторожно посчитал на пальцах:

– Если рейсы не опоздают, я окажусь в точке назначения завтра утром. У меня есть время, торопиться некуда… – под потрескавшимся, погнутым венским стулом валялась его провощенная армейская сумка цвета хаки. На стуле лежала похожая, только черная:

– Наследие дяди Меира, – вспомнил Иосиф, – сумку ей Аарон привез… – вороные волосы рассыпались по худой, покрытой ссадинами от ковра спине. Она сопела в тощую подушку. Иосиф вдохнул запах коньяка, горького цитрона, крепких папирос:

– У нее на пальцах желтые пятна, как у Шмуэля.Она тоже курит самые дешевые сигареты или вообще самокрутки… – кузина одна выпила бутылку коньяка. На вечеринку они заглянули, но Аарон Майер быстро ушел, отговорившись необходимостью сборов для поездки в Гамбург:

– Ей тоже надо паковать вещи, но сначала ей надо проспаться… – Иосиф погладил детское, костлявое бедро, – вчера она пела, танцевала на столах…

Он дотащил пьяную девушку до ближайшего дешевого пансиона. Документы здесь никого не интересовали. Иосиф заплатил за два дня вперед:

– Она бормотала, что ей завтра надо провожать брата и Виллема. Ничего, к завтрашнему рассвету она придет в себя… – коньяк кузина закусывала таблетками из пузырька без этикетки. Иосиф понял, что девушка сидит на наркотиках:

– Это безрецептурные обезболивающие, но все равно наркотики. Она еще и гашиш курила на вечеринке, в туалете. Она и не вспомнит, как оказалась в гостинице… – ночью девушка называла его Аароном:

– У нее связь с Майером, – весело подумал Иосиф, – а ведь он помолвлен с Тиквой. Все мужчины одинаковы, как говорится. Жаль, что мне никак не увидеть Тикву, я бы тоже ее не пропустил…

Он, впрочем, понимал, что во владениях дяди Эмиля ничего такого ждать не стоит:

– С ним шутки плохи. Если я соблазню его падчерицу, старый партизан поведет меня к хупе под дулом винтовки… – заехав в Кирьят Анавим перед началом задания Иосиф не признался отчиму, куда он летит:

– Вообще дядя Авраам стал лучше выглядеть с весны, – понял Иосиф, – словно он помолодел… – он обещал вернуться с подарками для Фриды и Моше:

– Кроме кленового сиропа, мне больше ничего и не привезти, – решил Иосиф, – но не стоит даже семье знать о том, куда я ездил…

Каракаль, как они называли тетю Марту, понятия не имела о его задании:

– О Шумане она знает потому, что бельгийский инженер сначала обратился не к властям, а к партизанским знакомцам, то есть к дяде Эмилю… – Иосиф потушил окурок об испещренную обгоревшими отметинами кровать, – а дядя Эмиль, разумеется, позвонил в Лондон…

По мнению Коротышки, время кустарных акций миновало:

– Печальный пример гибели твоего родственника, – заметил Харель, – только это доказывает. Похищение Эйхмана прошло удачно, в таких акциях надо задействовать профессионалов, а не любителей… – насколько знал Иосиф, нацист давал подробные показания о временах войны, но упорно молчал, стоило завести речь о делах послевоенных:

– Миновало, – наставительно повторил Коротышка, – мы организуем свою операцию «Немезида», так сказать… – члены засекреченного отдела получили папку с информацией об акциях возмездия, устроенных армянскими националистами после резни пятнадцатого года:

– Берите пример с них… – сказал Харель ребятам, – они не жалели жен и детей турок. Нам тоже некого жалеть, не к кому проявлять снисхождение… – Иосиф и не собирался:

– Незачем вовлекать в это тетю Марту, – он зевнул, – в конце концов я лечу в часть Британской Империи с поддельными документами и намерением провести акцию возмездия… – ему сейчас не хотелось думать о задании:

– У меня все получится, – сказал себе Иосиф, – как получалось ночью… – он был рад, что не столкнулся в кибуце с Михаэлем:

– Он мне с весны не звонил, – облегченно понял юноша, – наверное, нашел себе кого-то…

Такие вещи считались нарушением правил безопасности, но Иосиф не собирался ничего никому докладывать:

– Это мое частное дело, как и сегодняшняя ночь, – он перевернул девушку на бок, – начальству об этом знать не нужно… – она слегка постанывала:

– Словно кукла… – он тяжело задышал, – она и смахивает на куклу. Если бы она работала у нас, она бы получила такую кличку… – пока женщины в Моссаде не поднимались выше секретарских должностей. Пакетики у него закончились, но Иосиф не хотел рисковать:

– Нас видели вместе. Ей не навешать лапши на уши, не сделать вид, что я не навещал Париж… – Иосиф считал, что он еще молод для семьи и детей. Вытершись простыней, он на цыпочках прошел в отгороженный пластиковой шторкой закуток. Вода была ледяной:

– Ладно, – Иосиф похлопал себя по щекам, – впереди долгий перелет, можно не бриться. По документам я студент, никто не ожидает от меня ухоженности… – подхватив сумку, он прикрыл так и не проснувшуюся Хану покрывалом. Стойка портье внизу пустовала. Толкнув дверь пансиона, Иосиф зажмурился от яркого солнца:

– Воскресенье, даже кофе не найти. Нет, вроде забегаловка напротив открыта… – он выпил горький кофе, покуривая у барной стойки, слушая спортивную трансляцию из Рима. Краем глаза Иосиф увидел зеленый огонек такси. Оказавшись на тротуаре, он вскинул руку: «Аэропорт Орли, пожалуйста».

Эпилог

Канада, Виннипег, 6 сентября 1960

Рыжие кленовые листья качались на серой воде, у слияния двух рек.

На противоположном берегу поднимался в чистое небо купол собора святого Бонифация, главного католического храма города. День был будний, но на набережной все равно стояли лотки уличных торговцев. Здесь жарили сосиски, продавали политую сырным соусом румяную картошку, воздушную кукурузу, оладьи с кленовым сиропом и масляные булочки, посыпанные жженым сахаром. Приятный молодой человек, по виду студент, с холщовой сумкой через плечо, расплатился за булочку и стакан кофе со сливками. Манитоба была англоязычной провинцией, но кофе здесь варили на французский манер.

В кармане легкой куртки юноши лежал французский паспорт на имя Жозефа Мерсье. На пограничном контроле в Монреале, месье Мерсье объяснил офицеру, что летит в Виннипег навестить семью:

– Они отсюда, из Квебека, – обаятельно улыбнулся юноша, – но подались на запад еще до войны… – послушав парижский прононс месье Жозефа, офицер отметил его паспорт лиловым штампом. Съев в кафе аэропорта сэндвич с монреальским беконом, выкурив сигарету, Иосиф пошел регистрироваться на рейс в Виннипег. В самолетах он всегда отлично спал:

– Я еще и в пансионе выспался… – он жевал сладкую булочку, – самолет приземлился в пять утра. Я добрал свое, что называется…

Номер Иосиф, вернее Служба Внешней Документации, заказал звонком из Парижа. Французская разведка позаботилась и о его паспорте:

– В рамках оказания взаимовыгодных услуг, как говорит Коротышка, – Иосиф все-таки зевнул, – но вообще за наводку надо благодарить русских…

В Таллинне готовился открытый процесс над нацистскими приспешниками, как выражались советские газеты. Оберштурмбанфюрер Ваффен-СС Айн Мере, глава политической полиции Эстонии, создатель концлагерей, в конце войны попал в плен к британцам. Мере обосновался в Соединенном Королевстве, которое наотрез отказалось выдать своего гражданина Советскому Союзу:

– Даже тетя Марта не могла ничего сделать, – вспомнил Иосиф, – Коротышка сказал, что у нее связаны руки… – командир двадцатой эстонской дивизии СС, бывший штандартенфюрер Ребане, в последние пятнадцать лет получал деньги от МИ-6 за консультации по прибалтийским странам:

– Тетя Марта была против его работы на британскую разведку, но ее не послушали. Сейчас он переехал в Западную Германию, поближе к военным дружкам… – Ребане, хоть он и служил в СС, на процесс не выводили:

– Мере Британия не отдаст, остается мелкая сошка… – вытерев руки салфеткой, Иосиф закурил, – то есть лагерные охранники… – на процессе судили заместителя начальника концлагеря Ягала и одного из солдат эстонского СС, работника лагеря:

– Начальника лагеря сначала не отыскали, но потом советские журналисты в Торонто сделали свою работу… – русские ребята поделились материалом с канадскими коллегами. Один из местных журналистов, еврей, немедленно связался с посольством Израиля в Оттаве:

– Информация поступила к нам только на прошлой неделе, а мы, то есть я, уже здесь…

Прокатную машину Иосиф припарковал на стоянке рядом с набережной. Среди лотков шнырял рыжий ирландский сеттер, при ошейнике, с волочащимся по земле поводком. Автомобиль Иосиф устроил неподалеку от дешевого форда с местными номерами. На заднем сиденье разбросали вперемешку собачьи и детские игрушки:

– У него годовалый внук… – Иосиф разглядывал невысокого, седоватого человека, торопящегося за собакой, – его дочь вышла замуж за местного жителя и обосновалась отдельно. Остаются они с женой… – сеттер подбежал к скамейке Иосифа, юноша потрепал собаку по голове:

– Удрал от хозяина, – он пожурил пса, – ничего, сейчас вернешься на поводок… – он повысил голос:

– Месье, ваша собака здесь… – пожилой человек попросил:

– Лучше на английском языке, мой французский не очень хорош… – Иосиф кивнул:

– Конечно. Отличный пес, но эта порода любит побегать… – он передал сеттера хозяину, – за ними нужен глаз да глаз. Меня зовут Жозеф Мерсье… – по-английски он говорил с акцентом, – я навещаю ваш город, путешествую по Канаде. Вообще я парижанин… – хозяин собаки ответил на рукопожатие:

– Рад встрече. Я мистер Лаак, Александр Лаак… – он указал на лотки:

– Позвольте угостить вас кофе, мистер Мерсье… – Иосиф улыбнулся:

– С удовольствием, мистер Лаак. Канадцы очень гостеприимны… – бывший комендант концлагеря Ягала, начальник центральной таллиннской тюрьмы, эсэсовец Лаак кивнул: «Именно так». Сеттер потянул хозяина к ярмарке, Лаак рассмеялся:

– Ты получишь сосиску, мой милый… – подхватив сумку, Иосиф пошел вслед за новым знакомцем к лоткам.


На оклеенной дешевыми обоями стене гостиной висела майка местной команды по канадскому футболу, Winnipeg Blue Bombers. Ткань пестрела размашистыми подписями:

– Это зятя, – мистер Лаак поджал тонкие губы, – он раньше играл в команде, потом получил травму. Почему-то он подумал, что старая майка может быть хорошим подарком для меня…

По кислому тону пожилого человека было ясно, что зять ему по душе не пришелся:

– Он из местных, – коротко сказал Лаак, – когда он ушел из спорта, он стал тренировать детские команды. Дочка с ним познакомилась в школе, она у меня будущая учительница… – дочь Лаака собиралась вернуться в колледж после того, как ребенок подрастет.

Иосиф увидел семейный альбом в бархатной обложке. Довоенные снимки немного выцвели:

– Это на родине, в Эстонии… – гордо сказал Лаак, – мой остров Сааремаа. Я здесь с будущей женой… – Лаак носил легкомысленные, подвернутые штаны. Он держал за руку девушку в купальнике и широкополой шляпе: «Только обручились, – вилась золотая надпись, – Сааремаа, лето 1933». Девушка размахивала плетеной сеткой с рыбой, Лаак вскинул на плечо сачок:

– Я сам из семьи рыбаков… – выдав Иосифу альбом, он захлопотал на кухне, – но видите, обосновался далеко от моря. Хотя в здешних реках неплохая рыбалка, даже подледная…

В передней скромного домика стояли удочки и резиновые сапоги. Не обнаружив дома жены, Лаак нахмурился:

– Странно, она вроде никуда не собиралась… – они приехали на окраину Виннипега, в унылый район с типовыми домиками, на двух машинах. Иосиф следовал за Лааком, повторяя его движения. Юноша спокойно вел прокатный форд:

– Дочь живет отдельно, остается только жена и сеттер. Сеттера трогать нельзя, это будет странно. Или наоборот, – Иосиф задумался, – если это ограбление, то собаку в таких случаях не щадят. Перед началом акции хорошо бы, чтобы пса заперли, например, в гараже. Если он станет слишком сильно выть или лаять, это вызовет ненужный интерес соседей…

В подкладке студенческой сумки Фельдшера лежал американский кольт и охотничий нож. Европейское оружие, у грабителей, работающих в канадской глуши, было бы подозрительным. Он бросил взгляд на свои большие руки, в итальянских кожаных перчатках:

– Осень на дворе, перчатки здесь носят все, сам Лаак тоже. В доме придется их снять, но у него с женой, наверняка, найдется бытовая химия для мебели или стекла… – Иосиф знал, как уничтожить следы пребывания у Лаака:

– Но стрелять опасно… – он выдохнул дым в окно, – во-первых, могут переполошиться соседи, а во-вторых, я не хочу появляться в пансионе с пятнами крови на свитере…

Оказавшись на улице, где жил бывший эсэсовец, Фельдшер понял, что о соседях можно не беспокоиться. Домики стояли среди плоской равнины, с молодыми деревьями. Они миновали перекресток с маленьким магазинчиком и баром, но больше вокруг ничего не было:

– Канадцы и в городе живут, словно в лесах, – усмехнулся Иосиф, – тем более, на часах почти шесть вечера. Сейчас они усядутся перед телевизорами с пивом и носа на улицу не высунут… – он собирался закончить акцию к девяти:

– После кофе и десерта, – весело подумал юноша, – вернусь в пансион, высплюсь, утром сдам машину и уеду дальше… – новости о трагической гибели супружеской четы при ограблении дома, он намеревался прочесть в Монреале. В его кармане лежал купленный утром билет на завтрашний поезд к Атлантическому океану.

Пошарив по столику с телефоном, отыскав записку, Лаак облегченно выдохнул:

– Дочка ее забрала. Малыш себя неважно чувствует, а у зятя сегодня торжественный обед с другими тренерами… – ясно было, что Лаак не одобряет развлечений родителей, при болеющем ребенке. Позвонив, он выяснил, что у малыша всего лишь легкий насморк, и что жена оставила ему полный обед:

– Наша эстонская стряпня, вы такой никогда не пробовали, мистер Мерсье… – улыбнулся Лаак, – рыбный суп, хлеб с тмином, картофельная запеканка с кислой капустой… – подмигнув Иосифу, он достал из холодильника запотевшую бутылку «Столичной»:

– Русские дерут за водку втридорога, – заметил эстонец, – однако она у них хороша. Держат марку, что называется. На войне мы пили самогон, мистер Мерсье… – Иосиф подумал, что, несмотря на водку, Лаак не поделится с ним военными воспоминаниями:

– Он осторожен, он делает вид, что не принимал участия в боевых действиях. Наверняка, въезжая в Канаду, он солгал о прошлом. В то время в Европе царила неразбериха. Союзники и русские занимались разделом бывшего рейха, а не охотой за нацистами… – жена Лаака хорошо готовила. Эстонец принес ржаную коврижку с пряностями:

– Это к кофе, – он водрузил на плиту медный кофейник, – эстонцы, как и немцы, его очень любят. Мы близкие нации, нам тоже по душе порядок…

Иосиф осматривал аккуратную гостиную с телевизором, с фотографиями неприметной девушки в свадебном платье, под руку с низколобым верзилой, тем самым зятем. Перед глазами встали машинописные строки:

– Кфар-Саба, август 1960 года. Меня зовут Хава Мейзнер, в замужестве Бен-Цви, мне тридцать пять лет. Я родилась в Праге. В сорок втором году меня с родителями депортировали в концентрационный лагерь Терезиенштадт. В лагере мой отец скончался от тифа. Меня и мою мать отправили дальше, в Эстонию, с двумя тысячами других заключенных. На железнодорожной станции нас ждали синие автобусы. Эсэсовцы разделяли нас на тех, кто еще мог ходить, и тех, кого из вагонов выносили на руках. На дворе стоял ноябрь, моя мама простудилась в эшелоне, у нее поднялась температура. Мне сказали, что всем распоряжается комендант лагеря, Лаак. Немецкий язык, мой родной. Я попросила его по-немецки оказать снисхождение моей маме. Я объяснила, что ей нет сорока, что она еще молодая женщина. Мне исполнилось семнадцать лет, прямо в эшелоне. Я встала перед ним на колени, но маму эсэсовцы бросили в автобус. Больше я ее никогда не видела. Лаак обещал, что заберет меня из барака, что меня ждет сытая жизнь, если я не стану ему прекословить…

Мать Хавы Мейзнер расстреляли в урочище Калеви-Лийва, где советские войска вскрыли рвы с десятком тысяч трупов. Сухие руки со старческими родинками, порхали над кофейником, мирно пахло кардамоном и ванилью. Сеттер, устроившись в корзинке, сонно помахивал хвостом:

– Ему всего пятьдесят три, – Иосиф смотрел на седую голову эсэсовца, – око за око, зуб за зуб. Ни одна капля еврейской крови не останется неотмщенной. Но стрелять я не стану, в гараже найдется какая-нибудь веревка… – он принял от эстонца чашку:

– Мне скоро надо ехать, в пансионе строгие правила… – он закатил глаза:

– Гостиница принадлежит святым братьям, сами понимаете… – Иосиф остановился в комнатах при католической обители. Лаак усадил его за покрытый кружевной скатертью стол:

– Но не раньше, чем вы попробуете мой кофе, мистер Мерсье… – Иосиф отхлебнул из чашки: «Не хуже, чем в Париже, – отозвался он, – большое вам спасибо, мистер Лаак».


Двигатель зачихал, сеттер недовольно заворчал. Иосиф вынул ключ зажигания:

– Боюсь, с аккумулятором случилось неладное… – юноша вздохнул, – но в прокатную компанию не позвонишь, вечер на дворе… – он мимолетно вспомнил рев грузовиков на заброшенной базе в Синае:

– Ничего не произошло, – сказал себе Иосиф, – попав в плен, я достойно его миновал, как полагается солдату Израиля, а остального просто не случилось… – за лето он почти забыл о Михаэле Леви:

– Я не собираюсь больше этим заниматься, – пообещал себе Иосиф, – ему это нравится, но я не такой, как он. Я нормальный парень, у меня десятки подружек в Израиле и не только… – подумав о Хане, он скрыл улыбку:

– О Тупице она ничего не болтала, но я уверен, что, оказавшись в Париже, Авербах ее навестит. Она горячая девчонка, не то, что его снулая рыба Адель… – Иосиф признавал, что кузина хороша собой, но ему не нравились такие женщины:

– Они не думают о мужчине, они заняты только своей персоной. Она сошлась с Тупицей из-за карьеры. Ему тогда было восемнадцать, что он знал, теленок? В Израиле, кроме него, Адель бы никто не подобрал. Она траченый товар, что называется…

Лаак снял с лакированной, расписанной эстонскими узорами дощечки, ключи от своей машины:

– Ничего страшного, мистер Мерсье, – уверенно сказал хозяин дома, – сейчас мы заведем ваш форд… – Иосиф увидел на аккуратных полках со сложенными инструментами моток крепкой бечевки. Потолок в гараже был низким:

– Стремянка здесь тоже есть… – Иосиф наклонился над открытым капотом, – старик повесился, такое случается с пожилыми людьми… – сеттера он решил не трогать:

– Незачем трогать собаку, самоубийца бы не стал такого делать… – дверь между коттеджем и гаражом была открыта. Покрутившись у них под ногами, пес побежал обратно в дом:

– Оставайся там, – пожелал Иосиф, – мне надо закончить акцию и убираться восвояси… – опасности возвращения жены Лаака не было, но в особняк могла заглянуть его дочь с мужем:

– Вдруг она решит проведать отца, по завершении торжественного обеда, – напомнил себе Иосиф, – соседи сюда не заглянут, а она может… – подсоединив провода, Лаак завел свою машину. Форд Иосифа ожил, замигав фарами. По радио томно запел Элвис Пресли:

– Еще бы он не ожил, – усмехнулся юноша, – я перерезал проводок, сделав вид, что отлучился в туалет… – ему надо было оглушить Лаака:

– Молоток оставит следы, что подозрительно, душить руками его тоже нельзя… – Иосиф, патологоанатом, много раз вскрывал трупы повесившихся самоубийц. Странгуляционная борозда не могла спрятать синяки, оставленные пальцами:

– Правильно, что меня выбрали для миссии… – смешливо подумал он, – как говорится, трупы моя профессия… – Лаак повернулся к нему спиной. Иосиф ударил эсэсовца по затылку сцепленными ладонями. В армии он много раз практиковал такой способ нападения:

– Руки у меня сильные. Это его вырубит на несколько минут, а больше мне ничего и не надо… – в приемнике не затихал Элвис Пресли. Ноги Лаака подогнулись, он кулем свалился в объятья Иосифа. Юноша не хотел, чтобы старик падал на бетонный пол гаража:

– Такое будет подозрительно, связывать его тоже нельзя… – устроив эсэсовца у переднего колеса форда, он разложил стремянку. Лаак очнулся, когда Иосиф стоял на средней ступеньке. Морщинистую шею эстонца обвивала петля. Он забился, брызгая слюной, что-то бормоча. Иосиф вдохнул запах мочи, брюки старика потемнели:

– Все в пределах нормы, при асфиксии происходит непроизвольное мочеиспускание… – он выключил двигатель в форде старика и захлопнул двери машины. Ему предстояло вернуться в коттедж и все за собой протереть:

– Посуду мы помыли с ним на пару, убрали тарелки и чашки. Жене в телефонном разговоре он обо мне ничего не сказал. Никто не знает, что я здесь был, и никогда не узнает… – приблизив губы к уху старика, Иосиф шепнул по-немецки:

– Око за око, зуб за зуб. Я еврей, израильтянин. Кровь евреев не останется отмщенной, проклятая нацистская тварь…

Лаак попытался вырваться, Иосиф резко отодвинул стремянку. Эсэсовец закачался в петле, домашние брюки обвисли, гараж наполнил запах нечистот. Глаза закатились, синеватый язык высунулся наружу, свисая на залитый слюной подбородок. Подождав немного, Иосиф поймал его запястье:

– На манжете рубашки отпечатков пальцев не останется… – он считал редкие удары пульса, – еще пара минут… – тело вытянулось под потолком. Убрав руку, Иосиф вытер пальцы о куртку:

– Вот и все.

Он нашел на полках бутылку чистящего средства и тряпки:

– Love me tender, love me sweet… – подпевая Пресли, Иосиф пошел убирать коттедж.

Пролог

Гамбург, октябрь 1960

Лазоревая, кричащая афиша, сообщала рукописным шрифтом:

– Дворец Танцев Кайзеркеллер. Гамбург, Сан-Паули. Фестиваль рок-энд-ролла. Октябрь-Ноябрь-Декабрь. Рори Сторм и его Ураганы. The Beatles, Ливерпуль. Дате, Париж… – Аарон Майер потрогал кривоватую корону на плакате:

– Художник мистера Кохшмидера, прямо скажем, не отличается хорошим глазомером…

Сизый дым папирос вился среди ядовито-пурпурных стен клуба, не оструганные доски сцены опасно скрипели под ногами. Половицы держались на расставленных вдоль стен бочках. Джон Леннон, оглянувшись, выпятил губу:

– Я больше, чем уверен, что бош заплатил бедному парню просроченными сосисками из буфета. Он скупердяй, каких мало… – Аарон вздохнул:

– Ты говорил, что вы играете каждый день с восьми вечера до двух часов ночи, но получаете всего два с половиной фунта за день работы на каждого… – кузина Дате, несмотря на видимую хрупкость, славилась непреклонностью в переговорах с импресарио:

– Она берет по пятьдесят марок за выступление, – подумал Аарон, – а поет всего пару песен. Но она солистка, у нее выходили пластинки, она записывалась на радио. Ребята, честно говоря, еще никто… – они с Ханой быстро сошлись с парнями из Ливерпуля. Музыканты жили общиной, деля одну комнату с двухэтажными койками, в гостинице моряков:

– Вы бы видели, где мы обретались в начале сентября, – сочно сказал Леннон, – в трущобе без отопления, по соседству с сортиром в кинотеатре. Теперь хотя бы у нас есть горячая вода, и трубы даже почти не перекрывают…

Через театральных знакомых Аарон нашел для себя и Ханы неплохую квартирку из трех комнат, на набережной. За пятнадцать лет Гамбург восстановили. Дом, где они жили, отремонтировали после бомбежек. Аарон допил остывший кофе в бумажном стаканчике

– Можно переехать к нам, но тогда мы усядемся друг у друга на головах. Тем более, вам надо репетировать. Дате поет под акустическую гитару, соседи не жалуются, а у вас инструменты электрические… – Леннон хмыкнул:

– У вас надо платить. Мистер Кохшмидер обеспечивает нас койками за его счет, пусть комната и выглядит, как скаутский лагерь…

Гостиница моряков помещалась в центре Сан-Паули, среди неоновых реклам ночных клубов. На обочинах каждый вечер выстраивались проститутки, на тротуарах гомонила толпа. К потертым портьерам, отгораживающим вход в заведения, вились очереди. Девушки носили короткие юбки, сапоги выше колена, молодые люди надевали тесные костюмы и узкие галстуки. Из гавани пахло солью и водорослями, в Сан-Паули доносились гудки грузовых кораблей. Над людской толчеей витал запах травки:

– Здесь тоже травкой несет… – Аарон принюхался, – впрочем, ее все курят, ничего особенного… – режиссер в театре «Талия», которому ассистировал юноша, не расставался с косяком:

– Кроме того… – Аарон поправил афишу, – в нашей квартире нельзя устраивать вечеринки… – апартаменты выставили на продажу. Аарона и Хану предупредили, что агенты по недвижимости будут навещать квартиру с предполагаемыми покупателями:

– Нельзя устраивать вечеринки, – повторил Аарон, – и курим мы только на балконе…

Кованый балкон выходил на гавань. Осень пока стояла теплая. Водрузив на мозаичный столик пишущую машинку, Аарон почти каждый день отстукивал весточки Тикве, в Мон-Сен-Мартен. На Рождество они встречались в Брюсселе:

– Боюсь, что дядя Эмиль не отпустит меня одну в Гамбург, – писала девушка, – мне всего шестнадцать лет. Ничего, милый, осталось подождать два года и мы поженимся… – Аарон знал, что мать попросила раввина хэмпстедской синагоги внести в календарь день его хупы:

– Мама хочет, чтобы кто-то, наконец, женился или вышел замуж, как положено, – ухмыльнулся юноша, – я первый, а за мной последует маленькая Лаура. Она будет венчаться, наверное, в Бромптонской Оратории… – перед Рождеством он ехал в Стокгольм, на, как выразился по телефону Инге, небольшой семейный сбор:

– Я загляну в гости к нему и Сабине в Копенгаген, а потом мы отправимся в Швецию… – он взял у Леннона папиросу:

– Присмотрите за Дате, а то меня весь декабрь не будет в городе…

Аарон трещал на машинке, работая одновременно над двумя пьесами, кузина сидела в кресле напротив, закутавшись в плед. Черные волосы падали на худое плечо, она затягивалась Голуазом. Хрупкие пальцы перелистывали страницы книги, порхали над листами блокнота. Для актрисы Дате неожиданно много читала:

– Достоевский, Чехов, Пруст, Томас Манн, Сартр… – вспомнил Аарон, – у здешних букинистов много иностранных книг по бросовым ценам… – их кабаре открывалось в конце недели. Пьеса о тыловой жизни в Европе была почти готова. Нацистов Аарон так и не нашел:

– На улице здесь каждый второй бывший нацист, – мрачно подумал юноша, – только вряд ли они в этом признаются… – с воспоминаниями немцев, вернее немок, помогла Дате:

– Достаточно было купить светлый парик и подмазать глаза, – усмехнулась кузина, – на улицах еще хватает проституток, помнящих времена Гитлера. Тогда они занимались ремеслом за закрытыми дверями, за такое отправляли в концлагерь… – кузина хорошо знала немецкий язык:

– Стоит посидеть с женщинами в баре, – заметила она, – купить выпивку, как они начинают болтать. Держи… – она протянула Аарону блокнот, – читай, каким был город пятнадцать лет назад…

Дате съездила на окраину, где стояли заброшенные кирпичные бараки бывшего концентрационного лагеря Нойенгамме. Побывав в католической школе на Булленхузер Дамм, она привезла домой розу из тамошнего сада:

– В память об убитых детях, – тихо сказала кузина, – дядя Мишель мне о них рассказывал. Живи я или ты тогда в Германии, нас бы тоже отправили в печи. Я выйду с розой на сцену… – узнав о постановке, Леннон присвистнул:

– Вы не боитесь, что немцы устроят вам… – он пощелкал пальцами, – обструкцию? И что скажет хозяин клуба, где вы ставите кабаре… – Аарон отозвался:

– Надо когда-то начинать говорить о случившемся. Хватит прятать голову в песок, тем более в Германии. Хозяин… – он усмехнулся, – хозяин считает, что Дате показывает публике коленки и поет игривые куплеты. Выгонят оттуда, не заплачем. Деньги у нас есть. Снимем подвал, откроем свой клуб…

Сзади послышались легкие шаги. Дате носила пышную черную юбку с облегающим свитером, серого кашемира. Шею она замотала русским, кружевной шерсти, платком. В Гамбург приходило много советских кораблей, в лавках Сан-Паули продавали икру и водку. Пыхнув Голуазом, Дате налила себе скверного кофе из стальной урны в углу зала. За спиной кузины висела гитара в футляре:

– Я закончила репетировать. Пошли, Аарон. Через полчаса появится очередной желающий посмотреть квартиру… – она бросила в рот таблетки, юноша поинтересовался: «Что это?». Леннон рассмеялся:

– Из наших запасов, называется прелюдин. Подавляет аппетит и вообще, – он повел рукой, – расслабляет на сцене… – Дате покачалась на половицах:

– Которая когда-нибудь провалится. Вам с Ураганами надо заключить пари, кто из вас окончательно сломает доски, прыгая по ним с гитарами… – Аарон весело сказал:

– Но тебе такое не грозит, ты у нас не перевалила и пятидесяти килограмм… – глядя на костлявые пальцы девушки, он подумал:

– Сорока. Но я не могу вмешиваться, она настаивает, что ей хватает кофе и фруктов… – забрав у кузины футляр, он поинтересовался:

– Что за немец на этот раз… – Дате сморщила высокий лоб: «Агент упоминал его имя. Его зовут Краузе, Фридрих Краузе».


В гримерной Гамбургской оперы пахло духами, над столами поднимались облачка пудры. Новое здание выстроили всего пять лет назад, за углом от разрушенного в бомбежках классического особняка бывшего театра. Темно-красный бархат стульев успел немного обтрепаться.

Дневное субботнее представление, «Паяцы» Леонкавалло, только закончилось. Высокая, сероглазая девочка с копной кудрявых темных волос, водрузив стройные ноги на стул, изучала программку:

– Поселянки и дети… – глаза бегали по мелкому шрифту, – юношеский хор оперы, солистка Магдалена Брунс… – сердце прерывисто забилось. Магдалена и раньше видела свое имя на афишах:

– Но я пела в церковном хоре, это не считается… – она сунула брошюру в сумочку, – меня в первый раз напечатали в оперной программе…

Родители собирали все сувениры, как выражалась мать, с ее выступлений. Девочка получала особую стипендию для одаренных детей, от бургомистра Гамбурга. Ей оплачивали уроки фортепьяно и вокала в ближайшем к ферме большом городе, Фленсбурге. Каждый день мать отвозила ее и младшего брата в единственную городскую гимназию:

– Иоганн тоже очень способный, – подумала Магдалена, – ему всего двенадцать, а он знает латынь и французский язык… – брат преуспевал и в спорте. После школы Магдалена шла к учительнице, а Иоганн бежал в гавань:

– Он занимается в кружке морских скаутов и умеет ходить под парусом, – завистливо подумала девочка, – но мне нельзя браться за штурвал из-за голоса… – Магдалена только умела грести.

На лесном озере родители выстроили домики для сдачи в аренду отдыхающим. Герр Брунс завел причал с лодками, мать поставляла в дорогие магазины Гамбурга и Копенгагена сыры, колбасы, яйца и мед. На шоссе у поворота к ферме появилась аккуратная табличка:

– Домашний отдых на озере в сосновом лесу. Аренда комнат с полным пансионом… – для туристов имелась отдельная столовая и комната отдыха с радиолой. Телевизора у них не было:

– В нашу глушь провода пока не провели, – усмехнулась Магдалена, – но в прошлом году хотя бы поставили телефон… – до отъезда с ней и Иоганном в гимназию мать успевала проводить отца, как Магдалена называла Брунса, на работу, и подать завтрак отдыхающим:

– Она вообще всегда все успевает… – девочка восхищалась матерью, – она такая организованная, не то, что я… – в комнате Магдалены царил, как говорила мать, дикий беспорядок:

– Она делает скидку на то, что я творческая натура… – девочка сладко потянулась, – у Иоганна всегда все разложено по ранжиру. Он мальчик, собирается стать военным… – отец был разочарован, что ни она, ни брат не думают о карьере учителя:

– Может быть, потом я начну преподавать, – утешала его Магдалена, – когда я уйду в отставку с оперной сцены…

Профессора в Гамбургской консерватории, на прослушивании, сказали, что через три года Магдалена может думать о поступлении:

– Если с голосом ничего не случится… – она суеверно скрестила длинные пальцы, – но что с ним может случиться… – ей прочили карьеру лирического сопрано:

– У вас не вагнеровский голос, – объяснил ей профессор, – мисс Майер-Авербах, в Лондоне, истинная валькирия… – он улыбнулся, – внешне она тоже стала на нее походить, с возрастом. Нет, фрейлейн, ваша стезя итальянские оперы и Моцарт, субретки и светские дамы…

Магдалена мечтала о роли куртизанки Виолетты в «Даме с камелиями»:

– Сначала мне предстоит спеть все партии служанок, которые только есть на свете. Служанок и поселянок… – потрепанная юбка открывала стройные коленки в чулках с дырками. Повертев головой, Магдалена вынула из волос алую, бумажную розу. В гимназии все говорили, что она похожа на итальянку:

– Один из преподавателей воевал в Италии… – вспомнила девочка, – папа тоже встречал тамошних жителей… – они с Иоганном не знали, чем занимались родители во время войны. Отец разводил руками:

– Ровно ничего интересного, милые. Я учительствовал, меня освободили от армии, как единственного сына. Ваша мама работала на родительской ферме в Шварцвальде… – настоящий отец Магдалены, как сказала ей мать, умер от ран первым послевоенным летом:

– Мы успели обвенчаться, пару месяцев пожили вместе, но потом он скончался… – вздохнула мать, – он бы гордился тобой, милая… – Магдалена не знала фамилии своего отца:

– Я и мамину девичью фамилию не знаю, – поняла она, – я не видела своего свидетельства о крещении… – в прошлом году она получила первое причастие, в Гамбурге:

– Теперь на очереди Иоганн… – переодевшись за ширмой, она подхватила сумочку, – на нем хорошо сидит костюм и галстук, даже странно. Мы с ним словно лебеди, жившие на крестьянском дворе, в сказке Андерсена…

Отдыхающие всегда делали комплименты осанке и манерам сестры и брата. Убрав сценический костюм в сундук, Магдалена проскакала по служебной лестнице оперы. Скромная юбка падала ниже колена:

– Маму хватит удар, когда она узнает, что я хочу петь Виолетту, – смешливо подумала девочка, – она никогда не заезжает в Сан-Паули, гнездо порока… – мать восседала на скамейке у стойки вахтера, закрывшись женским журналом:

– Осеннее консервирование, рецепты для экономных хозяек… – Магдалена закатила глаза, – клянусь, когда я уеду из дома, я больше не закатаю ни одной банки джема… – журнал зашевелился. Гертруда озабоченно сказала:

– Ты, наверное, проголодалась. Ты отлично пела, милая, поздравляю… – мать всегда сидела где-то на втором ярусе:

– Она может брать контрамарку в партер, но она очень скромная… – мать немедленно полезла в сумку:

– Булочка, – провозгласила Гертруда, – булочка и какао… – она торопливо добавила:

– Без сахара, хотя профессор сказал, что певицам надо хорошо питаться… – Магдалена, сквозь булочку, пробурчала:

– Я питаюсь. Очень вкусная выпечка, спасибо, мамочка… – Гертруда взглянула на золотые часики:

– Мед и яйца святым отцам я отвезла. Заглянем в пару магазинов и домой… – она окинула взглядом дочь:

– Еще вытянулась. Она в Брунса пошла, высокая растет… – Гертруда привыкла думать о муже, как об отце ее детей:

– Он отец Иоганна, – упрямо повторяла себе женщина, – а что Иоганн блондин, то я тоже светловолосая… – она хотела посмотреть в универмагах новые ткани. Ради экономии Гертруда сама обшивала детей:

– Удобно, что теперь опять стали выпускать журналы с выкройками… – какао Магдалена допила в подержанном, пятилетней давности, форде:

– В универмаге продают мороженое… – девочка испытующе посмотрела на мать. Двигатель заработал, Гертруда отозвалась:

– Я куплю, но ты съешь его, когда оно растает… – Магдалена отозвалась: «Хоть так». Форд свернул за угол театра. Итальянская спортивная машина, припаркованная на противоположной стороне улице, тоже ожила. Мигнув фарами, автомобиль направился вслед за фордом.


Адвоката Краузе, в общем не интересовало, куда направится предательница, бывшая Моллер. Женщина плотно устроилась на водительском сиденье неприметного форда. Широкие бедра обтягивала практичная, как выразились бы в магазине, юбка. Светловолосую голову она прикрывала фетровой осенней шляпкой. Моллер носила твидовый жакет цвета палых листьев, с янтарной брошкой на лацкане:

– Дешевка, – Фридрих зевнул, – наверняка, муж подарил, социал-демократ… – ему и Садовнику казалось забавным, что бывший враг рейха живет с Моллер, подвизавшейся в охране концлагеря:

– То есть нынешний враг, – поправил себя Фридрих, – у таких вещей нет срока давности… – Краузе предполагал, что Моллер поедет в большие магазины:

– Она крестьянка, – презрительно подумал Фридрих, – они словно сороки, падки на дешевые вещи. Она будет рыться в корзинах, куда наваливают бросовый товар… – Моллер, как сказал Садовник, была у них на крючке:

– Мы ждем только сигнала к началу акции… – партайгеноссе Манфред ощерил кривоватые зубы, – товарищ во Фленсбурге следит за предательницей и ее семьей…

В гимназии, куда ходили дети Моллер, преподавателем математики служил бывший подчиненный партайгеноссе Рауффа:

– Он работал в миланском гестапо по технической части. Он сделал вид, что не имел отношения к СС, что был просто инженером в вермахте… – бывших членов СС пока не допускали в школы и университеты:

– Но в Бонне их достаточно, – усмехнулся Фридрих, – в любом министерстве, не говоря о вотчине генерала Гелена, разведке… – именно ведомство Гелена содержало летучую группу, как сказал Феникс, под руководством Доктора, партайгеноссе Шумана:

– Более того, – Фридрих явственно услышал холодный голос с берлинским акцентом, – мне стало известно, что наш друг… – так они между собой называли Гелена, – возьмет на себя финансирование отряда, теперь базирующегося в Парагвае… – речь шла о наемниках партайгеноссе Барбье. Шуман поставлял разведке Западной Германии сведения о добыче урана в Конго:

– Заодно он налаживает канал переправки урана в надежное хранилище, для наших нужд… – машина Моллер замедляла ход, – а Барбье связан с рудниками, где вырабатывают редкие металлы… – как и предсказывал Фридрих, Моллер припарковалась на Менкебергштрассе, в окружении больших магазинов. Девчонка выскочила из машины первой:

– Она выросла, – улыбнулся Фридрих, – рукава пальто коротковаты… – он слушал задорное, переливающееся сопрано Магдалены Брунс из кресла в амфитеатре гамбургской оперы. Дневное представление не требовало смокинга, зал наполняли родители с детьми:

– У нее пока нет сольных партий, – подумал Фридрих, – но ей всего четырнадцать. У нее все впереди. Она останется круглой сиротой, ей потребуется поддержка, опека и забота… – Фридрих никуда не торопился:

– Когда она поступит в консерваторию, я с ней познакомлюсь. Четыре года… – он задумался, – мне будет едва за тридцать. Самое время жениться. Я католик, к женатым политикам всегда больше доверия. Взять хотя бы моего патрона, Штрайбля… – адвокат Штрайбль недавно стал депутатом баварского парламента… – взглянув на темные кудри Магдалены, Фридрих проехал мимо форда Брунсов. Сверившись с часами, он понял:

– Осталось время на чашку кофе, и надо отправляться на набережную… – Фридрих хотел посмотреть выставленную на продажу квартиру:

– Там живет арендатор, – он нахмурился, – какое-то знакомое имя. Майер, точно. Должно быть, однофамилец малышки… – машина Фридриха скрылась в субботней толчее автомобилей.


Высокие каблуки ее туфель черного лака цокали по паркету беленого дуба.

Фридрих с трудом помнил, как дышать. От нее пахло крепким табаком и горьким цитроном. Она собрала на затылке вороные волосы, заколов локоны серебряной филигранной шпилькой. Несколько прядей падало на худую спину, на торчащие под кашемиром облегающего свитера крылышки лопаток. Он мог издали пересчитать ее ребра. На груди серая шерсть почти не поднималась. Пышная юбка открывала костлявые ноги в блестящих, тоже черных чулках. Он сумел рассмотреть родинку в нежном месте, под коленкой. Щиколотки девушки, казалось, готовы были подломиться. Она носила детский размер обуви.

Фридрих подумал о дорогих куклах в витринах довоенных магазинов:

– Мама с папой повели меня на Менкебергштрассе осенью сорокового года. Мне исполнилось семь лет, я пошел в школу, стал членом младшей группы Гитлерюгенда. Гамбург тогда еще не бомбили… – мать надела лучшее платье, отец ради субботнего дня завязал галстук. Фридрих носил шорты и рубашку гитлерюгенда:

– Стояла теплая осень, совсем как сейчас. На Менкебергштрассе припарковали лимузин с водителем…

Маленький Фридрих, раскрыв рот, рассматривал блестящую машину. Высокий пожилой человек, в отличном костюме, с золотым значком нацистской партии, небрежно хлопнув дверью, проследовал в гастрономический отдел универмага. Отец шепотом сказал Фридриху:

– Граф Теодор фон Рабе, известный промышленник. Он первым национализировал свои заводы. Он личный друг маршала Геринга. Должно быть, он в городе по делам…

Нынешним членам движения, даже допущенным до секретов нового рейха, все равно не полагалось обсуждать такое, но Фридрих часто думал, что Феникс похож на отца:

– Пластические операции не меняют движения и повадки. Аристократизм в крови, такого не скроешь. Она тоже аристократка, графиня… – в игрушечном отделе магазина родители купили Фридриху набор моделей военных машин и настольную игру: «Евреи, вон из Германии»:

– Там я и увидел фарфоровых кукол. Она тоже больше напоминает статуэтку…

Девушка хорошо говорила по-немецки, со знакомым Фридриху французским прононсом. Обычно он терпеть не мог лягушачий акцент:

– Но не с ней… – бессильно понял адвокат Краузе, – я готов слушать ее целыми днями… – он не обратил внимания не юношу, открывшего ему дверь:

– Он работает в «Талии», ассистентом режиссера, – смутно вспомнил Фридрих, – он никто, юнец, ему на вид лет двадцать… – мальчишка носил американские джинсы и потертый свитер с кожаными заплатами на локтях. Он отпустил козлиную, как выражался Фридрих, темную бородку:

– Типичный дегенерат, – подытожил адвокат Краузе, – еще и еврей, кажется… – у парня тоже былфранцузский акцент:

– Еврей, конечно, – Фридрих незаметно вытер ладонь носовым платком, – корчит из себя интеллектуала. Но она… Дате, с ним не живет, я вижу по ее лицу… – работая рассыльным в гамбургском пансионе, неподалеку от театра «Талия», Фридрих свободно проникал за кулисы. Отсмотрев много спектаклей, он узнал отстраненное выражение лица Дате, как представилась девушка:

– Она еще и певица, я видел афиши ее выступлений в Сан-Паули… – проезжая район, Фридрих невольно искал девчонок, которых он навещал десять лет назад, едва поступив в университет:

– Двадцать семь для проституток старость, они все спились или заразились сифилисом… – он передернулся, – хорошо, что движение вытащило меня из этой клоаки… – Фридрих предполагал, что он мог бы сейчас подвизаться охранником и вышибалой в ночном клубе:

– Или жарил бы сосиски на лотке, или водил такси. Дальше бы я не продвинулся, без гроша в кармане. Я должен благодарен Садовнику и лично Фениксу за то, что они заметили меня. Но больше всего солдату Зигфриду, спасшему меня в Берлине… – Фридрих не ожидал, что встретит героя, как он думал о Зигфриде:

– Должно быть, его убили русские, но я его никогда не забуду…

По квартире его водил мальчишка. Актриса, едва поздоровавшись с Фридрихом, вернулась в кресло-качалку на балкон. Закутавшись в мягкий плед, она затянула вокруг хрупкого горла кружевной шерстяной платок. Краем глаза Фридрих увидел, что она читает Цвейга, на немецком языке. Фридрих слышал имя дегенерата, врага рейха, бежавшего из страны:

– При фюрере его книги сжигали. Она много читает, видно, что она образованная девушка… – вдоль стен гостиной громоздились стопки подержанных книг. Комната одновременно служила репетиционным залом:

– Это ее инструменты, – понял Фридрих, – гитары, флейта, а такого я никогда не видел… – зашуршал шелк. Низкий, хрипловатый голос сказал:

– Сямисэн, японское… – она пощелкала пальцами, – можно сказать, пианино. Я люблю музыку моей родины, я наполовину японка… – Фридрих взглянул в припухшие, голубовато-серые глаза:

– Теперь понятно, почему она слегка раскосая. Но ей идет, она редкая красавица. Фюрер называл японцев арийцами востока… – он заметил на столе в гостиной фотографию в дорогой рамке. Адвокат Краузе сначала подумал, что ошибается. Фридрих откашлялся:

– Герр… герр Майер, вы знакомы с этой девушкой… – он указал на снимок, – я видел ее фото в газетах. Она тоже певица, как фрейлейн Дате… – на кухне засвистел чайник, мальчишка отозвался:

– Только оперная. Моя старшая сестра, Адель Майер-Авербах, звезда сцены… – Фридрих услышал легкий смешок, – фото летнее, мы на отдыхе… – семья расположилась в плетеных креслах на террасе. На коленях малышки лежал холеный черный кот.

По всем правилам, Фридриху сейчас полагалось покинуть квартиру и позвонить Садовнику:

– Надо проследить за мальчишкой, – сказал себе он, – может быть, малышка начала болтать, его сюда прислали британцы… – вместо этого, он зачем-то сказал:

– Я никогда не читал Цвейга, фрейлейн Дате… – она слегка повела бровью:

– Жаль, герр Краузе. Он замечательный писатель. Я хочу сделать моноспектакль по его рассказам… – длинные ресницы заколебались, девушка вздохнула:

– Вероятно, только в неповторимые минуты их жизни у людей бывают такие внезапные, как обвал, стремительные, как буря, взрывы страсти, когда все прожитые годы, все бремя нерастраченных сил сразу обрушиваются на человека… – собрав всю смелость, Фридрих осторожно коснулся прохладной руки:

– Я бы хотел, хотел… – он покраснел, – прийти на ваше выступление, фрейлейн Дате… – девушка пожала плечами:

– Кабаре начинается на следующей неделе, афиши висят в городе, билеты есть в кассах… – она повела рукой:

– Кофе готов, герр Краузе. Боюсь, потом мне и герру Майеру надо работать… – беспомощно пробормотав «Конечно, конечно», Фридрих пошел за ней на кухню.


Свежий ветер трепал отогнувшийся угол афиши. Хрупкая девушка в черном облегающем платье игриво поднимала бровь:

– Кабаре Дате, лучшая певица Парижа. Настоящий французский шансон, билеты в театральных кассах…

Высокий светловолосый юноша, в студенческого вида куртке, зажав под мышкой бумажный пакет из булочной, ловко щелкнул зажигалкой. Площадь у центрального вокзала пустовала, на больших часах стрелка едва миновала шесть утра. Из пакета упоительно пахло выпечкой и кофе. Он держал и картонный стаканчик, тоже с кофе.

Прислонившись к афишной тумбе, он курил, разглядывая окна захудалого пансиона, наискосок от восстановленного, сверкающего стеклянной крышей вокзала. Небо над Гамбургом было ясным. Вихрь гонял легкие, искрящиеся золотом облака. Хрипло кричали чайки. Большая птица, ринувшись к серому булыжнику, подхватила завалявшийся кусочек хлеба. Отогнув край пакета, Саша Гурвич бросил чайке кусочек круассана: «Держи».

Гамбург всегда напоминал ему о Ленинграде.

По соображениям безопасности, на Лубянке решили, что он не должен встречаться с посланцами из дома в Западном Берлине. Саша не собирался спорить с мнением начальства:

– Они правы, в городе все, как на ладони. В Москве не доверяют агентам Штази, любой из них может оказаться предателем, работающим на союзников… – ежемесячные визиты в Гамбург Саша объяснял Невесте встречами с дальней родней. Нежелание представлять им девушку тоже было оправданным:

– Они пожилые люди, милая, верующие католики, – пожимал плечами Скорпион, – я не могу привезти под их крышу девушку, не побывав с ней у алтаря. В конце концов, мы еще не помолвлены…

Он знал, что Невеста ожидает кольца на палец:

– Пусть ожидает, – Саша аккуратно выбросил окурок в урну, – ничего она не получит. Но надо держать ее при себе, много обещать, и ничего не давать… – жучки, установленные Сашей в квартире Невесты, поставляли отличные материалы. Девушка, правда, была аккуратна и не пользовалась личным телефоном в служебных целях:

– Она только щебечет с сокурсницами, – Саша задумался, – с Лондоном она связывается по безопасной линии. Но она приносит домой рабочие материалы, камеры все фотографируют… – зная о привычке Невесты располагаться с книгами и папками на продавленном диване в гостиной, он вмонтировал жучок в стоящий рядом торшер. Фотографии получались со сбитым ракурсом, но машинописный шрифт читался легко.

Саша знал, что Невеста изучает русский язык:

– То есть мне она о таком не говорит, – оторвавшись от тумбы, он зашагал к пансиону, – и даже учебники ко мне на квартиру не приносит, но я видел ее конспекты и тетрадки на фото…

На Лубянке считали, что девушку готовят к тайной миссии в Советском Союзе. Саша понятия не имел, что случилось с заключенным 880, но предполагал, что его светлости давно нет в живых:

– Однако Набережная об этом не знает. Они хотят выяснить его судьбу, посылают Невесту для агентурной работы… – Лубянка была готова позволить девушке пробыть какое-то время в СССР:

– Нам важно понять, на кого она выйдет, – сказал куратор Саши на последней встрече в сентябре, – наверняка, британцы держат здесь законсервированных агентов. Пусть приезжает, мы ее не выпустим из поля зрения. Но ты у нас… – он похлопал Сашу по плечу, – проведешь следующие полгода в другом университете, если можно так сказать… – он вручил Скорпиону шифровку, с новым заданием. Узнав о будущем студенческом обмене, Невеста погрустнела, но Саша ее утешил:

– Это всего один семестр. К февралю я вернусь в Берлин. Нельзя упускать такую возможность, стажировки в Колумбийском университете на дороге на валяются. И я буду тебе писать… – Лубянка позаботилась о пачке конвертов и даже цветных фотографиях:

– Наши резиденты в Нью-Йорке все сделают, – успокоил Сашу куратор, – сообщат ей твой адрес в студенческом общежитии и будут отвечать на ее письма… – считалось, что он едет в Нью-Йорк морем из-за экономии:

– Лучше бы я поехал в Ленинград, – Саша потянул на себя тяжелую дверь пансиона, – осенью там красиво. Михаил Иванович и тетя Наташа привезли бы Марту, мы бы навестили Петродворец, Пушкин, посидели бы в «Севере»… – вспомнив, как Марта щедро поливала мороженое сиропом, он улыбнулся:

– Я по ним соскучился… – миновав пустую стойку портье, Саша поднялся на второй этаж, – а пиявка, честно говоря, мне осточертела… – девушка не распространялась о недавних каникулах в Лондоне, но Саша понимал, что она тоже встречалась с кураторами:

– Наверняка, ее миссия не за горами. Ладно, правильно пишет товарищ Котов, надо потерпеть… – узнав о его отъезде, Невеста, разумеется, притащилась вслед за ним в Гамбург:

– Ее было никак не стряхнуть, но хотя бы на корабль она не собирается… – советский сухогруз шел вовсе не в Нью-Йорк. Дойдя до номера, Саша покрутил ключи:

– Конго. Это совсем другое задание, но мне надо получать боевой опыт. Схватка с капитализмом только началась… – замок двери щелкнул. В номере пахло табаком, выпитым вчера вином, духами Невесты. Она спала, уткнув растрепанную голову в подушку, натянув на плечи одеяло. Девушка пошевелилась, Саша весело сказал:

– Доброе утро, милая. Кофе и круассаны, в постель… – вытянув из пакета цветок, он присел на кровать. Она пробормотала сквозь дремоту:

– Спасибо тебе, милый… – Густи потянула его к себе, – кофе подождет. Иди ко мне, я соскучилась… – белая роза упала на потертый ковер, лепестки закружились над половицами.


Теплая вода приятно ласкала пальцы.

Маникюр в салоне красоты в универсальном магазине на Менкебергштрассе, стоил в два раза дешевле, чем в KaDeWe, на Курфюрстендам. Густи рассеянно листала немецкий кинематографический журнальчик:

– Репортаж со съемок «Бен-Гура»… – девушка зевнула, – фильм успел получить десяток Оскаров, а они только сейчас спохватились… – маникюрша тоже работала медленно. Густи недовольно поерзала:

– В Берлине они двигаются быстрее, американцы их приучили, а здесь все ползают, словно сонные мухи… – полуденный магазин был тихим. Густи взглянула на часики:

– Корабль Александра отправляется завтра. Жаль, что мне никак не проводить его до трапа… – визит в Гамбург был тайным. Коллеги по секретной службе понятия не имели, где на самом деле находится девушка. Для всех Густи на два дня уехала в Потсдам, к приятельнице по университету. У нее не попросили телефона знакомой, не поинтересовались именем соученицы:

– Мне доверяют, – успокоила себя Густи, – ничего страшного не случится. Меня никто не видел, никто не знает, что я встречаюсь с Александром. Теперь он и вовсе уезжает до конца зимы… – Густи вздохнула. Впереди лежала одинокая осень, с лекциями в университете, бесконечными семинарскими занятиями, заданиями по грамматике и наступающими после Рождества экзаменами:

– И это я не принимаю в расчет работу… – свободной рукой она отпила остывшего кофе, – даже в выходные, с пяти утра и до десяти вечера… – иногда Густи начинала раньше и засиживалась в неуютной, прокуренной квартире допоздна:

– Какая разница, где тосковать, – подумала она, – на работе топят, на кухне есть кофе и печенье… – в десять вечера она спускалась на пустынную Фридрихштрассе и шла к метро. В университет Густи ездила на велосипеде, как и ее соученики:

– Соученицы. Одни девицы, кто еще занимается языками, – усмехнулась она, – и почти все они из эмигрантских семей… – девушки думали, что Густи тоже происходит из России или Прибалтики. Она не разуверяла товарок:

– Мне просто хорошо даются языки… – она вытащила со стойки флакончик алого лака, – Александр тоже с ними отлично справляется, но русского он не знает…

Два раза в неделю вместо поездки на Фридрихштрассе, Густи отправлялась на София-Шарлотта-плац, где в окружении антикварных магазинов, на третьем этаже дома прошлого века, помещалась квартира Александра:

– У него всегда тепло, – Густи улыбнулась, – у него работает камин… – высокие потолки украшали хрустальные люстры, половицы поскрипывали под ногами. Просторная, бюргерская кровать тоже скрипела:

– Но у Александра четыре большие комнаты… – томно подумала Густи, – нас никто не слышит… – ей отчаянно хотелось навсегда переехать в уютные апартаменты, с кованым балконом, выходящим на засаженную молодыми деревьями площадь:

– Район бомбили, старые деревья пострадали, их выкорчевали… – приезжая к Александру по выходным, Густи проходила мимо играющих в песочнице детей:

– Наши малыши могли бы здесь бегать… – ей опять стало грустно, – но Александр не торопится с помолвкой. Он говорит, что любит меня… – Густи верила юноше, – надо только подождать… – о предложении Виллема она вспоминать не хотела:

– Он ожидал, что я брошу карьеру и учебу, засяду в шахтерской глуши, в компании женского царства дяди Эмиля. Я не собираюсь печь пироги, вязать и рожать маленьких наследников де ла Марков… – Густи подумала, что раньше она хотела стать Веспер Линд:

– Но если мой брак с Александром одобрят, если он пройдет проверку… – девушка не видела к этому препятствий, – я смогу продолжить работу. В СССР я не поеду, но никто не мешает мне заниматься аналитикой, как тетя Марта… – Густи оглянулась:

– Нет, пока Александр не вернулся… – юноша пошел в гастрономический отдел, покупать немецкие сувениры для будущих американских соучеников, – надо выпить кофе, и мне пора на вокзал… – вечером Густи ждали на Фридрихштрассе, на обычном рабочем месте, где она несколько часов проводила в наушниках, слушая и записывая разговоры русских на востоке Берлина:

– Я ничего не говорила Александру насчет Теодора-Генриха, – вспомнила Густи, – но зачем ему о таком знать… – автомеханик Рабе, кандидат в члены восточногерманского комсомола и будущий новобранец, исправно посылал открытки на адрес абонентского ящика на западе города:

– Тетя Марта волнуется, неизвестно, когда они теперь увидятся… – задачей кузена тоже было оказаться в СССР. На Рождество Густи ехала в Лондон:

– Не сидеть же в городе одной, без Александра. И Стивен по мне скучает… – брат хотел навестить ее:

– Я в конце концов родился в Берлине, – серьезно сказал юный Ворон, – там погибли мама с папой… – посматривая через плечо, Густи с трудом удерживалась, чтобы не подогнать маникюршу:

– Александр появился… – юноша с аккуратным свертком поднимался по лестнице, – лак потом подсохнет… – расплатившись, Густи простучала каблуками на площадку:

– Вот и я, милый. Что ты купил… – она хихикнула, – наверняка здешних лакричных конфет… – взяв Александра под руку, она поймала свое отражение в зеркале:

– Мы словно звезды экрана, – довольно подумала Густи, – Виллем по сравнению с ним рабочий парень с шахт… – Александр неуловимо напоминал ей тетю Марту:

– Не лицом, а повадками, манерами. У него тоже бывает такое выражение глаз… – не отводя взгляда от зеркала, Густи застыла. По лестнице с большим пакетом спускался кузен Аарон Майер.


Румяный, обсыпанный кристалликами соли крендель уложили на тарелку, мазнув по краю толикой острой горчицы. Рядом пыхтела паром толстая, вынутая из кипятка сосиска. Вокзальный буфет наполняли пассажиры. В динамике зашуршал голос диктора:

– Поезд на Киль отправляется с третьей платформы, через пять минут… – четверть часа назад на третьей платформе, Саша усадил в вагон Невесту. Девушка повисла у него на шее, прижавшись к нему:

– Я так люблю тебя, так люблю… – шептала Невеста, – пиши мне, я буду скучать… – сквозь запах скверного кофе, Саша почувствовал аромат ее духов:

– Она меня всего слезами облила, – поморщился юноша, – а после магазина отказалась идти в кафе… – девушка потащила его в пансион:

– Она хотела, как следует попрощаться, по ее выражению, – Саша задумался, – но все могло быть игрой… – он отдавал должное Невесте:

– Подготовили ее хорошо. Завидев родственника, она даже глазом не моргнула… – Саша помнил фотографии семьи Майер:

– Аарон, сын товарища Людвига, погибшего при бомбежке в начале войны. Его отец, коммунист, работал на СССР еще в Праге. Он прошел Дахау, откуда его вытащил тоже наш агент, раввин Горовиц. Товарища Людвига направили для дальнейшей деятельности в Лондон. Он устроился в чертежное бюро на военном заводе… – обо всем подробно говорилось в досье семьи. Вдова товарища Людвига, миссис Майер, понятия не имела о его поддержке дела коммунизма:

– Она знала, что ее муж член партии, – поправил себя Саша, – но миссис Клара не принимала участия в его делах… – он предполагал, что Аарон тоже ничего не знает:

– Разумеется, не знает, – хмыкнул Саша, – он потерял отца годовалым ребенком. Я зря беспокоюсь, это случайная встреча… – он надеялся, что все обстоит именно так:

– Невеста увела меня из универмага, боясь опять наткнуться на родственника, – понял Саша, – она не хочет, чтобы о нашей связи кто-то знал. Она меня ни в чем не подозревает, но она осторожна… – Невеста ничего не упоминала об афишах, сообщающих о выступлениях еще одной ее родственницы, Дате:

– Однако она и не видела плакатов, – проголодавшись, Саша не заметил, как сжевал сосиску, – она не интересуется театром. Она ничем не интересуется, кроме тряпок и маникюра… – Невеста читала американские дамские романы, детективы и журналы мод:

– В сумке у нее лежит Сартр, но только для вида, – усмехнулся Саша, – на самом деле она покупает дешевые книжонки о Бонде… – капиталистический агент, с его выпивкой, игрой в карты и женщинами, претил Саше. Он с трудом прочел пару романов Флеминга:

– Это не Грэм Грин и не Хемингуэй. Те хотя бы классики, оба отлично пишут… – Саша проглотил «По ком звонит колокол», за пару ночей:

– Товарищ Котов в то время воевал в Испании… – вспомнил юноша, – это о нем писал Хемингуэй… – губы зашевелились:

– А как вы думали это осуществить? – спросил Роберт Джордан и добавил:

– Ведь не так просто дать яд человеку. Но Карков сказал:

– Нет, очень просто, если всегда имеешь это в запасе для самого себя.

И он открыл свой портсигар и показал Роберту Джордану, что спрятано в его крышке… – товарищ Котов, правда, написал, что прототипом Каркова послужил другой человек:

– Его давно нет в живых, мой милый. Ты понимаешь, что с заданиями, выполняемыми мной в Испании, я не мог свободно разговаривать с журналистами. Я не считаю себя героем романа… – отец Саши в той войне участия не принимал:

– Он только появился в США, совсем молодым. Он завербовался в армию, стал офицером, его взяли служить в военное министерство… – расправившись с кренделем, Саша почувствовал себя лучше:

– Я проголодался из-за треклятой пиявки… – взяв кружку светлого берлинского пива, он закурил, – но сейчас она уехала, и я на полгода от нее избавлюсь… – Невеста считала, что его корабль отходит завтра, но никаких билетов девушка не видела:

– Она не просила, чтобы я показал ей письмо из Колумбийского университета, – усмехнулся Саша, – она мне полностью доверяет… – советский сухогруз на котором Саша добирался до Африки, отправлялся на следующей неделе:

– Куратор скоро появится здесь, он вручит мне папку с материалами по Конго… – отряду, куда направлялся Саша, предстояло похитить из заключения и вывезти в СССР Патриса Лумумбу:

– Пока у меня есть время, разобраться, что здесь делает юный мистер Майер, – напомнил себе Саша, – хотя он меня старше на два года. Дате актриса, с ней все понятно, а он мог оказаться в Гамбурге с заданием от британцев. Его отчим работал в эфире Секретной Службы, курировал переговоры с подпольщиками в Европе…

Расплатившись за пиво, Саша вышел на залитую закатным солнцем площадь. Будочка театральной кассы еще не закрылась. Он послушал крики чаек:

– Точно, как в Ленинграде, и погода здесь похожая. Пусть Невеста быстрее едет в СССР, – пожелал Саша, – как говорится, баба с воза, кобыле легче. Ее арестуют, но никто не собирается ее обменивать. Она расскажет все, что знает, а потом пойдет под расстрел… – девушка успела отчаянно ему надоесть. Дождавшись своей очереди, он указал на лукавую улыбку мадемуазель Дате, на афише:

– Один билет на парижское кабаре, – попросил Саша, – со студенческой скидкой, пожалуйста.


Острый луч прожектора выхватил из полутьмы черные, растрепанные волосы, костлявые ключицы, обнаженные открытым воротом короткого платья, худые, нежные коленки. Она жирно подвела глаза темным карандашом, зрачки расширились. Томный, блестящий взгляд блуждал по замершим рядам скрипучих стульев. Над подвальным зальчиком витал сигаретный дым. Она воткнула в копну кудрей немного увядшую, белую розу.

Дате сидела на ступенях подиума, ведущего к невысокой сцене. Тонкая рука пробежалась по клавишам аккордеона:

– So woll’n wir uns da wieder seh’n

Bei der Laterne wollen wir steh’n

Wie einst Lili Marleen.

Она уронила изящную голову на инструмент, роза упала на пыльные доски:

– Ты пришел ко мне с цветком… – тихо сказала Дате, – хотя на дворе был конец апреля. Все вокруг лежало в развалинах, город пылал, британские бомбардировщики наполняли небо грохотом моторов… – отложив аккордеон, она поднялась. Роза оказалась в узкой, детской ладони:

– Мы ждали гибели… – она остановилась на последней ступени, – мы не ждали цветов… – бархатные кулисы не колыхались. Аарон Майер, стараясь даже дышать, как можно тише, вглядывался в зал:

– Леннон боялся обструкции, но пора все в порядке… – юноша суеверно скрестил пальцы, – впрочем, пришла почти одна молодежь… – он узнал герра Краузе, сидевшего за центральным столиком, в компании длинноносого очкарика. Аарону показалось знакомым лицо второго мужчины:

– Он старше Краузе, ему лет сорок пять. Напоминает дядю Эмиля, но что здесь делать дяде Эмилю…

Неизвестный носил такие, как у Аарона, американские джинсы и твидовый пиджак с заплатами на локтях. Он курил короткую трубку:

– На немца он не похож… – Аарон следил за Ханой, – кажется, он американец. По Краузе видно, что он здешний. Немец и в кабаре после шампанского остается немцем… – молодежь пришла в джинсах, девчонки явились в коротких юбках, но Краузе носил хороший костюм и даже галстук. Еще на квартире Аарон заметил, как немец смотрит на Хану:

– На нее все так смотрят, даже в парижском метро в шесть утра. Стоит ей зайти в вагон, как все мужские головы поворачиваются в одну сторону… – Хана устало пожимала плечами:

– Я привыкла, они видели меня на афишах… – Аарон не знал, встречается ли с кем-то кузина:

– Тикве она тоже ничего не говорила. Я уверен, что даже Джо ничего знает. В этом их японская кровь, они оба скрытные… – он понял, что где-то видел незнакомца в очках:

– Оставь, сейчас не до этого, – напомнил себе Аарон, – пока все идет, как надо, она начинает работать с аудиторией… – зрители аплодировали военным песням, зачарованно слушали Хану, превращавшуюся в гамбургскую проститутку, в жену, ждущую мужа с фронта, в маленькую девочку, боящуюся британских налетов.

На сцене валялись пожелтевшие открытки и конверты двадцатилетней давности, фибровый чемодан с подержанным женским бельем, потрепанная кукла. На прошлой неделе, готовя реквизит, Аарон и Хана навещали лавки старьевщиков в Сан-Паули:

– Роза у нее с Булленхузер Дамм, из школы, где убили детей… – за центральные столики, за ряды стульев с молодежью, Аарон не беспокоился. Его волновала задняя часть зала, тонущая в тьме:

– Я не видел, кто там сидит, они пришли через несколько минут после начала спектакля… – раскачиваясь на шпильках, Дате растерянно огляделась:

– Ты принес мне розу… – девушка подошла к герру Краузе. Немец попытался приподняться:

– Я спросила, откуда весной появился цветок… – положив руки на плечи Краузе, удерживая его на стуле, Хана легким движением, оказалась у него на коленях. Аарон незаметно повел головой. Осветитель, ловкий парень, все понял. Прожектор выхватил из черного колодца зала побледневшее лицо герра Краузе. Дате нежно водила цветком по его щеке:

– Ты сказал, что в школе, на Булленхузер Дамм… – Аарону почудилось движение в задних рядах, – неожиданно расцвели розы. Среди груд кирпича, пожаров, развалин города, появились цветы… – одной рукой обняв немца, девушка прижалась к нему костлявым плечом. Платье немного спустилось, обнажив белоснежную кожу:

– Это дети, мой милый… – таинственно сказала Дате, приникнув щекой к щеке немца, целуя пышные лепестки, – дети, которых ты повесил в подвале на Булленхузер Дамм. Они погибли от твоей руки, но теперь они стали розами. Они не умерли, они всегда останутся живы. Они всегда будут цвести, мой милый… – голос девушки стал холодным, отстраненным. Она коснулась губами цветка:

– Кто ты? Жаклин Моргенштерн, двенадцать лет, Париж… Маня Альтман, пять лет, Радом, Польша… – тишину прорезал пронзительный визг:

– Вон! Вон из Гамбурга, проклятая шлюха! Заткнись, развратница, тебе место на панели, а не в приличном театре… – загрохотали стулья. Пустая бутылка, пролетев над головами публики, едва не ударила Хану в висок.

Герр Краузе, прикрыв девушку своим телом, повалился с ней на пол:

– Как и предсказывал Леннон, сюда явились бывшие нацисты… – Аарон, с удивлением увидел, что давешний незнакомец, несмотря на суматоху, быстро пишет в блокноте:

– Журналист он, что ли… – времени на раздумья не оставалось:

– Шлюха, вон из города… – скандировали сзади, на половицы посыпался град бутылок и камней. Кто-то из молодежи закричал:

– Ребята, не жмитесь по углам, иначе нам потом будет стыдно…

Высокий, светловолосый юноша засучил рукава свитера. Подобрав бутылку, подмигнув Аарону, он двинулся к крепким парням, оцепившим выход из зала.


Аккуратно завернув кусочек льда в льняную салфетку, Фридрих вложил его в узкую ладонь фрейлейн Дате. В сером свете осеннего утра ее лицо казалось похудевшим, болезненным. Кутаясь в кашемировый плед, забившись в угол дивана в гостиной, она курила, морщась от боли в разбитой губе:

– Ее не трогали, – вздохнул Фридрих, – она оцарапалась, проехавшись со мной по полу… – адвокат Краузе предполагал, кто затеял драку в кабаре:

– Однако Садовник не пришел на представление, – подумал Фридрих, – он осторожный человек… – Краузе тоже не хотел оставаться в самой гуще вспыхнувшей потасовки. Краем глаза заметив, что молодежь собирается вокруг герра Майера и неизвестного, высокого юноши, со светлыми волосами, он вытолкал фрейлейн Дате через сцену за кулисы. Вахтер, охранявший служебный вход, завидев их, опустил телефонную трубку:

– Полиция едет… – крикнул вслед Фридриху пожилой человек – погодите… – Краузе даже не обернулся. С его планами по участию в следующих парламентских выборах, с адвокатской практикой, почти готовой к открытию, Фридрих не хотел рисковать репортажами в газетах:

– Известный боннский юрист в компании портовых дебоширов, еще чего не хватало… – нежно удерживая трясущуюся девушку, он быстро поймал такси. В квартире, усадив ее на диван, он пробормотал:

– Сейчас, сейчас. Я найду йод, потерпите… – чертыхаясь, он хлопал дверцами шкафов. Фридрих понимал, что все случившееся было инициативой лично Садовника:

– Проклятый старый дурак, – кисло подумал адвокат Краузе, – он живет директивами министерства пропаганды партайгеноссе Геббельса. Сейчас не довоенное время, мы не сжигаем книги, не выгоняем актеров со сцены… – он был уверен, что никто не спрашивал у Феникса разрешения на акцию:

– Иначе бы они получили от ворот поворот, – Краузе отыскал набитую таблетками аптечку, – Феникс настаивает, что нам нельзя привлекать к себе внимания… – пузырек с йодом прятался под россыпями лекарств от головной боли и других, неизвестных Фридриху средств. Он услышал слабый голос фрейлейн Дате:

– Аптечка в ванной, налейте мне коньяку. Бутылки стоят на кухне… – на кухне Фридрих обнаружил целый бар. Выпив залпом половину стакана, она бросила в рот горсть пилюль:

– Я сама все сделаю… – хрупкий палец коснулся кровоподтека на распухшей губе, – позвоните в полицию, герр Краузе, выясните, что с моим кузеном…

Соученик Фридриха по университету трудился следователем в криминальном отделе гамбургского полицейского комиссариата. На часах была глубокая ночь, но Фридрих рассудил, что может застать товарища на работе. Голос Вольфганга был сонным:

– Ты меня с постели поднял, то есть с дивана… – следователь зевнул, – в Сан-Паули драка, но там одновременно случается по десятку драк… – через четверть часа соученик перезвонил на номер квартиры:

– Герр Майер дает показания, – сообщил Вольфганг, – вместе с неким герром Шпинне, тоже студентом. Их никто не арестовывал, они не зачинщики… – зачинщики, по словам соученика, оказались портовой швалью:

– Того разряда, что не может пройти мимо витрины, не бросив в стекло бутылку, – сочно сказал следователь, – обыкновенные хулиганы, ничего особенного. Сегодня они подшофе явились в кабаре, а завтра, тоже пьяные, пойдут в клуб Кайзеркеллер… – Фридрих сомневался, что Садовник направил бы громил на танцевальный вечер:

– Он ненавидит рок, но он послал ребят в кабаре, зная, какой ожидается спектакль… – слухи по городу расползались быстро. Поблагодарив Вольфганга, он присел рядом с диваном:

– Не беспокойтесь, пожалуйста, – осторожно сказал Краузе, – ваш кузен скоро вернется… – он еще ощущал на щеке прикосновение губ девушки:

– Она целовала розу, но и меня тоже… – Фридриху было наплевать на спектакль:

– Она великая актриса и вольна делать все, что ей заблагорассудится. Марлен Дитрих покинула рейх, но она останется в истории. Людей такого масштаба нельзя связывать ограничениями, творец должен творить… – он мимолетно вспомнил о Магдалене Брунс:

– Она девчонка, она пока никто. Но фрейлейн Дате начнет сниматься в кино, получит Оскара, обретет всемирную славу… – Фридрих не хотел, чтобы девушка его забыла:

– Не забудет, – уверенно сказал он себе, – я ее спас, я всегда останусь рядом… – он надеялся, что Дате оценит его преданность:

– Это не помешает моей карьере, службе новому рейху, – подумал Фридрих, – рано или поздно она станет моей… – пока он мог только варить кофе, подносить к ее сигарете зажигалку и бегать на кухню за льдом. Фридриху этого было вполне достаточно:

– Она привыкнет ко мне, а дальше все получится само собой… – в передней затрещал звонок, девушка вскинулась:

– Это Аарон, то есть герр Майер. Он, наверное, потерял в суматохе ключи… – Фридрих успокоил ее: «Я открою». Он смутно помнил лицо неизвестного мужчины в твидовом, американского фасона, пиджаке, топтавшегося на площадке:

– Он сидел рядом со мной, на дорогих местах. Он писал в блокноте, я решил, что он журналист… – незнакомец, на неловком немецком языке, начал:

– Фрейлейн Дате, актриса… – Фридрих ответил по-английски:

– Она не принимает… – адвокат Краузе не знал, откуда взял старомодное выражение. Мужчина полез в карман:

– Хорошо, что вы знаете английский. У меня записка от мистера Майера… – она хрипло велела из гостиной:

– Впустите его, мистер Краузе… – Хана тоже узнала это лицо:

– Я где-то его видела, но не помню, где. В газетах, на афишах… – только когда он опустился на стул, девушка ахнула:

– Это вы! Я не знала, что вы в Гамбурге и вообще в Германии… – он протер очки полой пиджака:

– Фотографы не всегда следуют за мной по пятам, мисс Дате. Я прилетел для переговоров о постановке «Салемских ведьм»… – он говорил со знакомым ей нью-йоркским акцентом. Передав девушке свернутый листок, он улыбнулся:

– С мистером Майером все в порядке, он скоро будет здесь. Сейчас не время о таком говорить, но у меня есть к вам деловое предложение, мисс Дате… – пошарив рукой по дивану, Хана нашла сигареты: «Речь пойдет об Америке, да?».

– Об Америке, – кивнул Артур Миллер.


Кафе в Сан-Паули открывались не раньше полудня, но забегаловки вокруг вокзала распахивали двери в шесть утра. Пахло горьким кофе, над столиками поднимался папиросный дым.

Пожилая женщина за прилавком посматривала в сторону трех парней, устроившихся в углу:

– Ночка у них выдалась бурная, – усмехнулась хозяйка, – двоих разукрасили изрядно… – светловолосый парень, рассчитавшийся за кофе и сосиски, светил синяком под серым глазом. Юноша с темной бородкой, в порванной куртке и грязных джинсах, держал у рассеченной брови примочку:

– Спиртным от них не воняет, – принимая деньги, женщина принюхалась, – третьего в драке вроде не трогали… – третий, высокий парнишка, еще прыщеватый, с темной, засаленной челкой, тоже выглядел уставшим. Отпив кофе, Леннон заметил:

– Ваше счастье, что мы только вернулись из Кайзеркеллера, иначе вас бы задержали до выяснения личности… – Аарон не брал в кабаре документы, а паспорт берлинца, герра Александра Шпинне остался в его пансионе. Аарон кивнул:

– Спасибо. Я видел, что Краузе увел Хану, а потом все смешалось… – он подул на разбитые костяшки кисти. Ни режиссер, которому ассистировал Аарон, ни британский консул в Гамбурге не ответили бы ночью на телефонный звонок. Не желая тревожить кузину Дате, в ответ на требование полицейских подтвердить его личность, Аарон назвал адрес миссии моряков в Сан-Паули:

– Вам нужен кто-то из британских музыкантов, – объяснил юноша, – они называются The Beatles, играют в клубе Кайзеркеллер… – в участок, находящийся за два квартала от гостиницы, прибежал именно Джон Леннон:

– Он даже соврал, что знает Александра, хотя никто из нас не видел его до сегодняшнего вечера… – берлинский студент, ровесник Аарона, по его словам, приехал в город перед началом учебного года. В голом туалете полицейского участка он разглядывал в зеркало свой синяк:

– Отдохнуть, подцепить девчонку, – здоровым глазом он подмигнул Аарону, – в Берлине все слишком пристойно. Бюргеры не терпят рока, а кабаре вообще не найти. Я хотел развеяться, так оно и получилось … – юноши расхохотались. Леннон явился в полицейский участок с жестяной коробочкой травки:

– Никто бы меня не стал обыскивать, – пожал плечами приятель, – а вам сейчас пригодится косячок… – при служителях закона они, впрочем, курить не стали.

Морщась от боли в брови, Аарон жадно жевал горячую сосиску:

– При мистере Миллере тоже было неудобно забивать косяк. Хотя он, наверняка, пробовал травку, и не только травку… – увидев в приемной участка давешнего зрителя из кабаре, Аарон вспомнил его лицо. Он едва успел сказать:

– Мне очень неловко, что так все вышло… – Миллер поднял руку:

– Дорогой мистер Майер, драка на спектакле комплимент его создателю и актерам… – Аарон даже покраснел. Миллер немедленно согласился отвезти весточку кузине Дате:

– Мне надо поговорить с вашей премьершей, – задумчиво заметил Миллер, – а вы возьмите мою визитку. Я буду рад видеть вас в Америке, мистер Майер. Вы сначала захотите сделать себе имя Старом Свете, но у меня много знакомых в Голливуде… – Аарон потрогал запекшуюся кровь на брови:

– Полицейский врач обещал, что шрама не останется. И я не актер, мне незачем беспокоиться о лице… – он сказал Миллеру, что занимается только театром:

– Это пока, – пообещал американец, – вы еще не попали на западное побережье, мистер Майер. Работа за камерой немного отличается, но я видел ваши мизансцены в кабаре. У вас большие задатки…

Несмотря на ссадины, Аарон довольно ухмыльнулся. Косячок они разделили по дороге к вокзалу:

– Из-за вас я всю ночь провел на ногах, – нарочито сердито сказал Леннон, – я считаю, что заслужил горячий завтрак. В нашей гостинице ничего, кроме заветренного хлеба с маргарином, не дождешься… – они с Александром тоже проголодались. Расправившись с вареными яйцами, Аарон потрепал немца по плечу:

– Ты молодец, отлично держался против мерзавцев… – герр Шпинне отмахнулся:

– Я не левый, но терпеть не могу нацистских недобитков. Правильно, что вы с фрейлейн Дате поставили такой спектакль. Германии надо смотреть в лицо прошлому, а не прятать, словно страус, голову в песок… – теперь Саша был совершенно спокоен:

– Мистер Майер здесь как режиссер, а не как агент британцев… – отодвинув пустую тарелку, он закурил, – вообще он крепкий юноша, хоть и занимается театром… – Саша оценил навыки парня:

– Ты неплохо дерешься… – он подвинул юноше свою пачку, – а по тебе и не скажешь, что ты спортивный… – Аарон пожал плечами:

– Мой старший приемный брат, Пауль, не такой, как обычные люди… – юноша вздохнул, – он словно ребенок. Его часто задирали мальчишки на улице, я всегда его защищал. Я работаю с актерами, разбираюсь в драках, пусть и на сцене… – Саша собирался подать докладную об инциденте своему куратору:

– Пусть мистера Майера не выпускают из виду. Если он подастся в Америку по приглашению драматурга, он нам понадобится. В Европе он тоже придется ко двору… – Саша понял, что Аарон тянется к левым:

– Сейчас молодежь везде такая, – напомнил он себе, – Аарон, наверняка, знает, что его отец был коммунистом, сидел в Дахау… – в разговоре стало понятно, что Саша не ошибается:

– Очень хорошо, – обрадовался он, – все складывается в нашу пользу… – услышав, что герр Шпинне собирается по студенческому обмену в Колумбийский университет, Аарон сказал:

– Я дам тебе телефон наших родственников в Нью-Йорке, они помогут тебе обустроиться на новом месте… – Саша ожидал получить знакомый ему номер. Товарищ Котов рассказывал о семье погибшего на войне раввина Горовица:

– У него остался сын, тоже Аарон, – вспомнил юноша, – и он тоже, наверняка, не знает о работе своего отца на Советский Союз… – Саша не сомневался, что Аарон Майер захочет навестить СССР:

– Он преклоняется перед нашим театральным искусством, он говорил о своем менторе Мейерхольде… – юноша хотел брать уроки русского языка. Услышав об Америке, Леннон склонил голову набок:

– Теперь я понял, на кого ты похож, – заявил музыкант, – на знаменитого политика прошлого века… – Аарон Майер хлопнул себя по лбу:

– Точно, вице-президент Вулф, создатель индейских резерваций… – Саша хмыкнул:

– Связей с Америкой у меня точно никаких нет, но такие вещи случаются… – он добавил:

– Ты очень внимателен для человека искусства… – Леннон отозвался:

– У меня отличная память на лица, я всегда этим славился… – герр Шпинне взглянул на часы:

– Вы как хотите, а я намереваюсь спать до полудня… – парни поймали у вокзала такси. Саша помахал вслед машине:

– Отличная память на лица. Ладно, где еще я увижу этого Леннона? Он проведет жизнь, играя в дешевых клубах, потихоньку спиваясь… – широко зевнув, Саша пошел к себе в пансион.


Хрупкие пальцы Ханы листали пожелтевшие, в пятнах, страницы:

– Краткая и правдивая история случившегося в деревне Салем, с девятнадцатого марта по пятое апреля 1692 года… – кузина затянулась самокруткой:

– Брошюра почти антикварная, надо обращаться с ней бережно… – трещала пишущая машинка. Аарон, не поднимая головы, кивнул:

– Мистер Миллер обещал забрать книгу при отъезде… – драматург отправился в Западный Берлин, успев перед отъездом дать интервью гамбургским газетам. Статью перепечатали во Франкфурте, Бонне и Мюнхене:

– Мы можем не беспокоиться насчет того, что нас выгонят из помещения… – Аарон забрал у кузины папироску, – хозяин клуба теперь только что на нас не молится… – билеты на кабаре Дате раскупили на месяц вперед, ее с Аароном осаждали журналисты:

– Все благодаря Миллеру, – напомнил себе юноша, – если бы не он, спектакль бы никто не заметил… – ему звонили из Мюнхена и Берлина, приглашая на гастроли:

– Но самое главное, что мне позвонил мистер Цадек… – бременский режиссер, наставник Аарона по Лондону, сказал, что ждет его на работу после Рождества:

– То есть после Хануки, – поправил себя Цадек, – в общем, в новом году. Учиться на парижских курсах и работать с Беккетом ты можешь заочно… – на курсах Аарон договорился о показе этюдов два раза в год:

– Я бы и насчет Тиквы договорился, – заметил он Хане, – консерватория консерваторией, но нет ничего лучше практики на сцене с таким мастером, как Цадек… – в следующем году режиссер ставил «Венецианского купца». Аарону он обещал студийную сцену:

– Помещение небольшое, – заметил Цадек, – всего полсотни зрителей, но у тебя появится собственная вотчина… – к весне Аарон показывал спектакль по Кафке и Замятину. Хана пожала плечами:

– Я тоже в Париже почти на заочном обучении… – она прикурила новую самокрутку, – в нашем деле неважны оценки, главное, мастерство. Но дядя Эмиль не отпустит Тикву в Бремен, ей зимой едва исполнится шестнадцать лет… – Аарон пробурчал:

– Еще два года ждать до свадьбы. Надоело, честно говоря… – положив брошюру на острые коленки, обтянутые черными брюками, Хана откинулась на спинку кресла:

– Потом ты будешь ждать «Оскара»… – она лукаво подмигнула Аарону, юноша отозвался:

– Если я займусь кино, в чем я не уверен… – зажав зубами самокрутку, Хана помахала брошюрой:

– Мистер Миллер хочет, чтобы я играла Абигайль в здешней постановке… – завтра девушка встречалась с главным режиссером театра «Талия»:

– Это тоже до Рождества, как и выступления с битлами, – она указала на прислоненную к перилам гитару, – потом Миллер обещал устроить мне ангажемент в нью-йоркских клубах… – о Бродвее речь пока не шла, но, как выразилась Хана, надо было с чего-то начинать. У тети Деборы она жить не собиралась:

– У нее маленькие дети, это неудобно. Жаль, что Ева в Балтиморе, мы могли бы разделить квартиру… – Хана хотела снять небольшую студию:

– На Манхэттене, – весело сказала она Аарону, – но Центральный Парк я не потяну. На юге, в Маленькой Италии, на Нижнем Ист-Сайде или на севере, в Гарлеме… – она не хотела жить у тети Деборы еще и из-за АаронаГоровица:

– В ее апартаментах мне все будет о нем напоминать, – мрачно подумала девушка, – а я хочу его забыть и забуду… – она подняла верхний лист из стопки на мозаичном столе:

– Почему это послали именно вас? – крикнул К. скорее нетерпеливо, чем вопросительно. Те явно не знали, что ответить, и ждали, опустив свободную руку, как ждут санитары, когда больной останавливается передохнуть.

– Дальше я не пойду, – сказал К., нащупывая почву.

На это им отвечать не понадобилось, они просто, не ослабляя хватки, попытались сдвинуть К. с места, но он не поддался…

Стопку Аарон придавил старым изданием «1984» Оруэлла. Хана опустила глаза к своей книге:

– Миллер прошел через охоту за ведьмами, как это называли… – она ткнула самокруткой в хрустальную пепельницу:

– Как ты думаешь, – неожиданно спросила девушка, – сейчас возможно такое… – узкая ладонь легла на обложку. Аарон нисколько не удивился:

– Конечно. Я читал старые газеты о процессах в СССР, тетя Марта мне рассказывала о том времени… – он мимолетно вспомнил нового знакомца, герра Шпинне:

– Он дрался, как профессионал, – Аарон хмыкнул, – словно он учился у инструктора или служил в армии. Видно было, что у него есть опыт. Интересно, откуда? Ладно, мне могло почудиться… – затрещал дверной звонок, Аарон поднялся: «Я открою». Юноша вернулся на балкон с пышным букетом белых роз. Внутрь засунули изящный конверт:

– Держи, – он помахал цветами перед Ханой, – очередной поклонник решил произвести впечатление… – надорвав бумагу, девушка пробежала глазами аккуратный почерк:

– Пишет Краузе, – без интереса сказала кузина, – он уезжает в Бонн, просит об ужине… – Аарон вернулся на место:

– Ты согласишься, или дашь ему от ворот поворот… – девушка смотрела на сияющее солнце. У выхода из гавани виднелись черные силуэты кораблей:

– Соглашусь, – отозвалась Хана, – все равно, это ничего не значит…

Разлохматив розы, вырвав нежный лепесток, ветер понес его вдаль.

Часть десятая

Конго, январь 1961

Шоссе Леопольдвиль-Кокийявиль

В кабине старого форда пахло молоком, американской жвачкой, спелыми бананами. Кудрявый мальчик надул пузырь: «Тетя Маргарита, скоро мы приедем?».

Длинные пальцы с коротко остриженными ногтями уверенно держали руль. Фары освещали выбоины на дороге, смыкающийся над шоссе тропический лес. В открытое окно веяло тяжелым ароматом цветов. За шумом мотора слышалась ночная перекличка птиц. Маргарита бросила взгляд на часы на приборной доске:

– Три километра до миссии, Франсуа. Там вы переночуете, а завтра полетите на самолете…

С заднего сиденья донесся восторженный крик: «Ту-ту!». Малыш лет трех поднял игрушечный поезд. Франсуа, старший сын арестованного премьер-министра Конго, Патриса Лумумбы, скорчил презрительную гримасу:

– Ролан, это поезд. Патрис, – велел он среднему брату, парнишке шести лет, – найди самолет в сумке… – гневный девичий голос сказал:

– Не в этой, дурак, здесь только мои куклы… – единственная дочь Лумумбы, Жюльена, возилась с подержанной Барби. Маргарита бросила косой взгляд на серые щеки Полины, жены премьер-министра:

– Дорогу она перенесла хорошо… – Полина ждала пятого ребенка, – но впереди перелет… – словно очнувшись, женщина слабо сказала:

– Милые, не ссорьтесь… – неловко повернувшись, Полина с шумом вдохнула:

– Живот тянет, – одними губами шепнула она Маргарите, – мне страшно…

Три дня назад больничный форд забрал семью Лумумбы у черного крыльца главного госпиталя Леопольдвиля. Маргарита не хотела рисковать перелетом или путешествием по реке. Рельсы на северную границу страны пока не проложили:

– На самолет бы нас никто не пустил, – подумала девушка, – почти все гражданские рейсы отменили. По реке пришлось бы тащиться неделю, а то и больше, а на счету каждый день… – осенью Полина еще получала письма от содержавшегося под арестом мужа:

– Их разделили, но она надеялась, что Лумумбе разрешат провести Рождество с семьей… – в начале декабря по столице поползли слухи, что премьер-министра вывезли из города. Отправив на вид невинную телеграмму Виллему, Маргарита выяснила, что на юге о судьбе Лумумбы ничего не знают:

– Там теперь якобы независимое государство, – она криво усмехнулась, – Катанга. Из-за племенных раздоров Виллем не смог приехать в Леопольдвиль на Рождество… – следуя требованию нового правительства страны, «Де Бирс» отменил рейсы на север:

– Добыча алмазов и меди идет вхолостую, – Маргарита вспомнила письмо кузена, – «Де Бирс» и бельгийская корпорация шахт давят на правительства Катанги и Конго, убеждая, что с гражданской войной они только теряют деньги… – Маргарита понимала, что сепаратисты и законная власть все-таки пришли к соглашению:

– Лумумба скорее всего сейчас на юге. Понять бы еще где… – страна превратилась в слоеный пирог, перемешанный с непроходимой чащей джунглей. Форду Маргариты оставалось четыре километра до экватора:

– Вместо того, чтобы отметить Рождество с Виллемом и Джо, – девушка вздохнула, – мы сидели под наряженной пальмой с Полиной и ребятишками… – осенью, прилетев в Леопольдвиль, Джо объяснился с Маргаритой. Фары выхватили из темноты табличку: «Миссия и госпиталь Святого Сердца Иисуса», девушка ловко повернула машину

– Он сказал, что был неправ, что Господь послал ему испытание веры, что он всегда любил меня… – они хотели обвенчаться после Пасхи, в кафедральном соборе Леопольдвиля:

– Сначала я найду самый чистый алмаз для твоего кольца, – весело сказал Джо, – и назову его в честь тебя, Звезда Африки… – Маргарита смущенно покраснела. Звездой Африки ее именовали в статье, вышедшей осенью в местной газете, на французском языке:

– Доктор Кардозо, любимица Конго… – пробурчала Маргарита, – журналисты всегда все преувеличивают… – фотограф снял ее в белоснежном халате на террасе госпиталя, в окружении матерей с детьми.

Сейчас Маргарита носила практичные солдатские ботинки, штаны и рубашку хаки. Она не покидала столицу без докторского рюкзака, как смешливо говорила девушка о крепкой сумке с малым хирургическим набором, обезболивающими и сыворотками против укусов змей:

– В пути вроде все было в порядке… – оторвав руку от руля, она быстро перекрестилась, – завтра их отвезут на взлетное поле, и можно ехать обратно… – Полина сжевала банан:

– Дорога лучше стала, – вздохнула жена Лумумбы, – надеюсь, с малышом все хорошо… – Маргарита пожала ее руку:

– Святые отцы, в отличие от нового правительства, следят за своими владениями… – она фыркнула, – за малыша не беспокойся. Ты здоровая женщина, это твой пятый ребенок… – Полина перебирала самодельные, яркие бусы на стройной шее:

– Девочку хочу, – она понизила голос, – мальчишки вырастут, пойдут на войну и не вернутся… – красивые губы цвета спелых ягод задрожали. Маргарита сунула ей носовой платок:

– Не случится больше никаких войн, твоего мужа освободят, и вы увидитесь… – в этом девушка не была уверена:

– Но Полину надо поддержать, – сказала она себе, – она скоро может овдоветь, а у нее четверо детей на руках, то есть почти пятеро… – легкий самолет, принадлежавший католическому госпиталю, никто бы не стал проверять:

– Здесь не столица, они не ожидают беглецов из-под ареста… – формально Полину Лумумбу никто не арестовывал, но во дворе дома премьер-министра всегда болтались солдаты:

– Якобы для охраны, – кисло подумала Маргарита, – они сопровождали семью даже в госпиталь… – Полина повернулась. В свете тусклой лампочки блеснули черные, бездонные глаза:

– У тебя не случится неприятностей… – жена премьера повела рукой, – из-за нас… – Маргарита отозвалась:

– Я вас не видела и не знаю, где вы. Я была в полевой экспедиции, изучала лихорадки. Форд я взяла для своей поездки, я всегда так делаю… – путешествие, как предпочитала думать о побеге Маргарита, организовал из Рима отец Симон Кардозо:

– Его святейшество дал разрешение, – Маргарита говорила с братом из столичного епархиального управления, – речь идет о матери с детьми. Какая разница, чья она жена… – Шмуэль зашелестел бумагами:

– Вас примут в Миссии Святого Сердца Иисуса, в Кокияйвиле. У тамошнего госпиталя есть самолет… – две тысячи километров, от Леопольдвиля до северной границы Маргарита проделала за три дня:

– Поставила личный рекорд… – уставшие ноги ныли, – сейчас искупаем детей, отдохнем… – впереди белели здания миссии:

– Приехали, милые… – Маргарита погудела, – собирайте вещи… – кованые ворота медленно распахнулись, форд скрылся в сумраке госпитального сада.


Водопровод в миссии работал от автономного генератора. В госпитальной душевой клубился пар, на кафельном полу виднелись лужи. Всех детей мыли в одной ванной. Мальчишки устроили сражение, пытаясь потопить мочалки, брызгаясь мыльной водой. Сестра Клэр из детского отделения, выделенная в помощь Маргарите, принесла соломинки. Ребятишки ахали, надувая блестящие мыльные шары. Жюльена потребовала украсить ее чистые кудряшки разноцветными бусинами:

– Завтра, милая… – Маргарита поцеловала мокрый носик, – проснешься и мама тебе сделает прическу перед отлетом… – Полину она отправила спать:

– С детьми мы справимся, – ворчливо сказала девушка, – а ты отдыхай. После такого обеда одна дорога, в кровать…

Малыши объелись сладкой кашей из тапиоки с медом. Взрослым принесли рыбу, завернутую в банановые листья, арахисовый соус со злым перцем пири-пири. Маргарита привыкла к африканской кухне:

– Ева в Балтиморе тоже нашла индийский ресторан, – она невольно улыбнулась, – хотя, как она пишет, карри для белых людей совсем другое, чем для индийцев…

Летом вышла их первая с кузиной статья о лечении проказы:

– То есть о паллиативном лечении, – горько подумала Маргарита, – пока перед этой болезнью мы бессильны… – перед отъездом из столицы она читала новую книгу Грэма Грина о конголезском лепрозории. Маргарита часто ездила на окраину города, в унылые, отгороженные колючей проволокой здания:

– Грин тоже здесь бывал, – вспомнила девушка, – он знает, о чем пишет… – книгу ей порекомендовал в очередной весточке Иосиф. У старшего брата было все в порядке:

– Он скоро защищает докторат, а мне еще работать и работать… – Маргарита собирала все сведения о тропических лихорадках:

– Большинство из них смертельно, а вакцин никаких нет. Но в Африке, кроме противоядия при укусах змеи, других вакцин и не достать… – прививка от черной оспы существовала с прошлого века. В Конго вакцинировали только немногих детей в городах:

– Малыши Лумумбы получили прививку, но Полина, например, впервые увидела врача подростком, когда ее семья переехала в столицу… – жена премьер-министра, как и он сам, появилась на свет в деревне. Маргарита лечила пациентов, переболевших оспой:

– Оспа, туберкулез, коклюш… – вздохнула она, – в Конго бушует эпидемия за эпидемией, но фармацевтическим компаниям невыгодно поставлять сюда вакцины. Было выгодно, когда Бельгия управляла колонией. Сейчас страна разделена на части враждующими группировками, а они меньше всего заботятся о здоровье детей… – Маргарита попросила дядю Эмиля надавить, как она выразилась, на Всемирную Организацию Здравоохранения:

– Пусть пришлют летучую миссию с вакцинами, пусть и ненадолго… – они с сестрой Клэр несли засыпающих ребятишек в комнаты. Закутанные в полотенца дети дремали. Франсуа, самый взрослый, еле тащился вслед за ними. Широко зевнув, парнишка сообщил:

– Вы смешно говорите, сестра… – акцент Клэр во французском языке отличался от столичного, – я такого никогда и не слышал.

Девушка улыбнулась:

– Я с юга, милый, из Катанги. Я работала в госпитале в Элизабетвилле, а потом церковь прислала меня сюда, перед отъездом в столицу… – Клэр начинала учиться на медицинском факультете:

– По вашей стипендии, доктор Кардозо, спасибо вам большое… смуглые щеки девушки полыхали краской. Маргарита заметила, что Клэр исподтишка рассматривает ее:

– Потому, что она читала обо мне в газете, – успокоила себя девушка, – она не знает Виллема, никогда его не встречала, по ее словам … – едва увидев Клэр, Маргарита поняла, что девушка родилась на юге. Длинные, стройные ноги уроженки саванны легко ступали по госпитальному коридору, она высоко несла изящную голову с коротко стрижеными кудрями:

– Она могла бы стать моделью, как сейчас говорят, – подумала Маргарита, – хотя черных девушек не допускают на подиумы или в журналы. Но скоро все изменится… – по лицу Клэр она поняла, что у медсестры есть и белая кровь:

– Она метиска, как раньше выражались, не черная, а смуглая… – девушку словно вылепили из темной карамели. Нежная кожа светилась в тусклых лучах ночных ламп. Франсуа все не отставал:

– Тетя Маргарита помолвлена, она скоро выходит замуж… – мальчик уцепился за рукав белого халата Маргариты, – а у вас есть парень, сестра Клэр, или вы монахиня… – щеки девушки опять окрасились алым:

– Не монахиня, милый, но парня у меня… – малыш Ролан, прикорнувший на руках у Клэр, оживился:

– Дайте посмотреть… – на одной цепочке с крестиком девушка носила старого золота медальон. Щелкнула крышка, Франсуа велел брату:

– Убери руки, нельзя трогать чужие вещи… – из медальона выскользнуло маленькое фото. Маргарита остановилась, будто натолкнувшись на что-то. Рядом с ее ботинком лежал снимок Виллема в шахтерской куртке.


На походной спиртовке уютно пыхтел медный кофейник. Маргарита возила с собой в жестяной коробочке толику кофе. Во многих деревнях лавок не завели. Крестьяне выращивали овощи и маниоку, рыбачили и охотились. Поджав длинные ноги, Клэр устроилась на госпитальной кровати

– Мы с мамой так жили, – когда она… – девушка, смутившись, повела рукой рядом с животом, – в общем, она уволилась и вернулась в родную деревню, на холмы… – Маргарита пока не успела добраться до юга. Брат писал, что погода в провинции Катанга лучше, чем на экваторе:

– Здесь суше, дожди начинаются зимой, то есть летом, саванна тогда расцветает… – изящная голова Клэр напоминала Маргарите о тропических орхидеях:

– Она похожа на тюльпан, только черный, как в романе Дюма-отца… – отпив кофе, девушка тихо сказала:

– Мы из народа луба, до прихода бельгийцев у нас было государство… – Клэр знала свою родословную на три века назад. Предки девушки всегда были племенными вождями:

– Мой дедушка отдал маму в школу при католической миссии, – объяснила Клэр, – он верил в богов наших предков, но считал, что мама должна знать европейскую культуру. Он не расстроился, когда мама крестилась… – мать Клэр получила пост учительницы в школе для девочек, в Элизабетвилле:

– Там ее и увидел… – Клэр приблизила губы к уху Маргариты, – он приезжал в Конго в тридцать восьмом году. Его привезли в Элизабетвилль, он навестил мамину школу. На следующий год родилась я… – негритянка оказалась почти ровесницей доктора Кардозо:

– Мама была очень красивая… – вздохнула Клэр, – ее называли черной львицей. Но я ее почти не помню, она умерла от лихорадки, когда мне исполнилось три года… – девушку вырастили в родной деревне. Маргарита вгляделась в красивый очерк упрямого подбородка:

– Она похожа на него… – доктор Кардозо хорошо помнила отрекшегося от престола десять лет назад бывшего короля Бельгии, Леопольда:

– Он приезжал на наше с Виллемом первое причастие, он крестил покойную маму в восемнадцатом году… – за несколько лет до довоенного визита в Конго, король Леопольд потерял жену, шведскую принцессу Астрид:

– Дядя Эмиль рассказывал, что вся страна надела траур. Потом Леопольд навестил Африку, еще вдовцом, и вот что получилось… – она ласково пожала руку Клэр:

– Твой отец жив, он женился во второй раз в начале войны, морганатически… – Маргарита открыла рот, негритянка кивнула:

– Я знаю, что это, мне Виллем… – она отчаянно зарделась, – рассказывал про него… – доктор Кардозо помялась:

– Только вряд ли он, то есть Леопольд, тебя признает… – Клэр помотала головой:

– Мне ничего не надо. Я говорила Виллему, что мне нельзя жить в Европе, что не бывает таких аристократок, то есть баронесс… – Виллем познакомился с Клэр в приемном покое городского госпиталя Элизабетвилля:

– Выходя из бара, он споткнулся и расшиб лицо, – хихикнула Клэр, – ничего героического. Он приехал в город с кузеном, господином графом Дате… – титулы Клэр произносила зачарованно, словно слушая детскую сказку:

– Я сначала подумала, что Виллем рабочий, – она покраснела, – у него шахтерские повадки… – Маргарита налила себе еще чашку:

– Он и есть шахтер. Он в пятнадцать лет впервые тайно спустился на горизонт, и потом каждое лето проводил в шахте… – Клэр показала ей пачку конвертов:

– Мы пишем друг другу почти каждый день, – грустно сказала девушка, – только с войной почта работает совсем плохо… – в начале декабря Клэр перевели медсестрой в госпиталь на экваторе:

– Виллем хочет обвенчаться после Пасхи… – голос девушки угас, – но, мадемуазель Маргарита, то есть доктор Кардозо… – она подышала, – я говорила, что не бывает таких баронесс… – черные, большие глаза блестели, по щеке цвета темной карамели скатилась слеза. Отставив чашку, Маргарита обняла девушку:

– Только по имени, дорогая невестка, то есть двоюродная невестка. Я тоже венчаюсь после Пасхи, с тем самым графом Дате, то есть Джо… – Маргарита томно взмахнула ресницами, – устроим двойной праздник. Мы с тобой попадем в светскую хронику, пусть и провинциальную… – Клэр упрямо повторила:

– Не бывает таких баронесс… – Маргарита поцеловала мокрую щеку:

– Пусть месье барон сам разбирается, какая ему нужна супруга, то есть он разобрался… – она покачала девушку:

– Шахтеры тебя полюбят. Джо наполовину японец, а у нас на это никто не обращал внимания. Выучишься на врача, пойдешь работать в рудничный госпиталь, у вас появятся дети… – девушки долго сидели, взявшись за руки, слушая предрассветные голоса птиц в госпитальном саду.

Долина реки Убанги

До войны хозяин банановой плантации на склоне холмов, на восточном, конголезском берегу реки, расчистил среди джунглей посадочную площадку для легких самолетов. Плантатор держал в ангаре американскую машину, отправляясь на ней в столицу колониального Конго, Леопольдвиль. На западе, за медленной текущей Убанги тоже лежало Конго, но не бельгийское, а французское, получившее независимость летом прошлого года.

После войны плантатор уехал в Бельгию, распустив рабочих, заперев выстроенный в тропическом стиле, беленый дом с галереей. До ближайшего города, Кокийявиля, отсюда оставалось десять километров разбитого шоссе. К заброшенной плантации вела неплохая дорога. Раньше округа кишела обезьянами, сюда заходили даже гориллы, однако с недавних пор животные перекочевали дальше в лес.

Дом выглядел запущенным, проваленная черепичная крыша поросла лианами и молодыми деревцами, но посадочную площадку привели в порядок. Над крышей поднимались дымки, в старом сарайчике квохтали куры. Замечая на Убанги чужие лодки, рыбаки пожимали плечами:

– Какая разница, рыбы в реке хватит на всех… – к обеду подали именно рыбу, запеченную в банановых листьях, с перечным соусом:

– На ужин будет настоящий венский шницель, – громко сказал повар, здоровый чернокожий детина, – как вы и просили, месье Доктор, в честь нашего гостя… – парень раньше работал в одной из лучших гостиниц Леопольдвиля и отлично готовил. По бывшей столовой плантатора пронесся одобрительный гул. Доктор кивнул:

– Прекрасно. Что касается десерта, то его здесь больше, чем достаточно, только руку протяни… – разросшиеся бананы с плантации наступали на участок. Доктор обвел глазами полуразрушенную столовую:

– Пять человек, но больше мне и не надо… – основные силы отряда остались на юге, в Катанге, – здесь только охранники для меня и гостя… – гость, впрочем, не собирался задерживаться в Конго. Весточку о его прибытии Шуман получил от связников, навещавших шахтерскую столицу, Элизабетвилль. Прибыв в Конго из Хартума по поручению Феникса, он, пользуясь услугами надежного человека, открыл на городском почтамте абонентский ящик:

– Вообще он мне очень помог… – Доктор, незаметно, взглянул на широкоплечего, сильного негра, – привел своих людей, те нашли знакомцев на шахтах… – Мбвана, как звали племенного вождя, выступал за независимость провинции Катанга:

– Мы всегда кормили дармоедов на севере, – презрительно говорил он, – здесь нет ничего, кроме рыбы и бананов, а теперь северяне захотели прибрать к рукам наши алмазы и медь… – кроме алмазов и меди, в стране добывали и уран:

– Но Феникс понимает, что тащить сюда радиоактивный металл опасно… – Доктор налил себе кофе, – уран надо перевозить при определенных условиях…

Их собственный самолет, легкий Piper Aztec загнали в покосившийся ангар на краю взлетного поля. Доктор получил лицензию пилота в Судане. Трое белых охранников тоже могли сидеть за штурвалом:

– Они члены боевого братства СС, – улыбнулся Доктор, – они не подведут… – несмотря на годы жизни в Африке, Доктор ни в грош не ставил негров:

– Покойный фюрер был прав, утверждая, что они расово неполноценны… – он выпустил клуб ароматного дыма, – они не такие хитрые, как жиды, они ленивые твари, недалеко ушедшие от обезьян… – местными девушками Шуман брезговал, но ничего другого не оставалось. Белые женщины в Конго жили только в городах, куда ему путь был закрыт. Феникс давно велел ему не рисковать:

– Жиды очень злопамятны, – наставительно сказал глава движения, – беднягу Эйхмана тоже узнал недобиток, один из выживших после окончательного решения… – в Конго евреев почти не было, но Доктор не хотел ставить под угрозу план Феникса:

– Ладно, среди белых все равно нет проституток, они здесь только черные. Мне надо завершить работу по урану и отправляться восвояси… – Доктор решил не возвращаться в Хартум:

– Слишком близко к Египту, к Эфиопии, слишком много в тех местах болтается европейцев. Надо искать местечко уютнее, под крылом местного царька, то есть президента, – он усмехнулся, – они сейчас все хотят завести личного врача, европейца… – Мбвана громко сказал:

– Ты обещал нам отдых, Доктор, а мы который день торчим в глуши, в компании куриц и крокодилов… – он успокаивающе отозвался:

– Встретим гостя, передадим груз, и я отпущу вас в город с ночевкой… – в рундуках Ацтека лежали аккуратные мешочки необработанных алмазов:

– Воровство с шахт процветает, – Доктор прислушался, – благодаря Мбване и его связям. Он из них самый умный, если вообще можно так выражаться о негре… – Доктор ни с чем бы не спутал жужжание авиационного мотора. Он поднялся: «Наш гость, ребята».


Раньше Адольф Ритберг видел сырые алмазы, как выражался партайгеноссе Шуман, только на картинках. Скучные камни на его ладони ничем не напоминали яркую радугу бриллиантов в заколке для галстука или запонках дяди.

В Африку господин Ритберг фон Теттау, впрочем, прилетел в американских джинсах и льняном пиджаке, без галстука. В аэропорту Браззавиля, во время войны считавшегося столицей свободной Франции, он предъявил чиновнику паспорт Лихтенштейна, нейтральной страны. Заметив в глазах негра растерянность, Феникс надменно сказал:

– Мое княжество находится в Европе между Австрией и Швейцарией… – он объяснил, что прилетел в бывшее Французское Конго по делам:

– Племянник меня сопровождает, – гость похлопал по плечу высокого подростка в дорогом, изысканно помятом костюме, – он унаследует мой бизнес, как говорят американцы…

Офицер решил, что до вступления в наследство парню еще долго. Господину Ритбергу фон Теттау по паспорту исполнилось пятьдесят, но делец выглядел тридцатилетним мужчиной. Только вблизи пограничник заметил легкую седину в светлых волосах гостя, тонкие морщины, обрамляющие голубые глаза. В аэропорту господин Ритберг взял напрокат американский джип:

– Мы в стране только на пару дней, – сказал он Адольфу, – но я хотел, чтобы ты посетил Африку, познакомился с партайгеноссе Шуманом… – на поле для частных самолетов их ждал заказанный Фениксом по телефону легкий Piper:

– Алмазы сюда поместятся, – хохотнул дядя, усаживая Адольфа за штурвал, – а больше нам ничего и не надо. Давай, поднимай машину… – осенью подросток под руководством дяди впервые начал управлять самолетом. Феникс возил мальчика в аэроклуб Цюриха.

Приняв от Шумана запотевший стакан с коктейлем, он вытянул ноги

– Нужное умение. Когда Адольфу, – он кивнул на племянника, – исполнится восемнадцать, он сможет сам летать по миру… – мешочки с алмазами перекочевали в тайные отделения саквояжей Феникса:

– Покойный товарищ барон остался бы доволен, – Феникс читал некрологи Мишеля де Лу, – ни один таможенник ничего не заподозрит. Но меня таможня и не побеспокоит… – в Браззавиле он собирался наполнить багаж африканскими сувенирами:

– Здесь попадается оригинальная работа по дереву, текстиль… – Феникс отпил мартини, – обезьяны будут счастливы, что их поделки кто-то купил, а такой стиль сейчас в моде… – большая гостиная на вилле выиграла бы от яркого колорита:

– Надо привезти из Цюриха Матисса, из коллекции месье барона, – решил Феникс, – цвета на холсте африканские. Или не надо? Матисс умер, но работа известная, картина попадается в довоенных каталогах. Нет, не стоит рисковать. Текстиль придаст комнате нужное настроение…

По расчетам Феникса, алмазы от Доктора стоили около миллиона долларов:

– Ерунда, деньги на текущие расходы, – зевнул он, – на содержание дуболомов, вроде шайки, явившейся в гамбургское кабаре… – вспомнив разносы подчиненным, в бытность личным помощником рейхсфюрера, Феникс устроил выволочку Садовнику:

– Не распыляйтесь на мелочи, – наставительно сказал он по телефону, – пусть актеры делают все, что хотят. Для нашего движения это неважно. Мы должны обрести политический вес. Влияние завоевывают на выборах и в прессе, а не громя театры. Ведите себя тихо, следите за предательницей Моллер, больше от вас ничего не требуется… – он, впрочем, понимал Садовника:

– Партайгеноссе Манфред человек старой закалки, – усмехнулся Макс, – он бы с удовольствием сунул режиссера в Дахау, а актрису в Равенсбрюк. Но, кажется, у них обоих есть еврейская кровь, они бы сгорели в печах… – Феникс бросил в рот оливку:

– Шницель был отменный, – заметил он, – американский десерт тоже выше всех похвал… – им подали банановый торт, – но, как я понимаю, электричества здесь ждать неоткуда… – Шуман развел руками:

– Генератор мы сюда не потащили, а плантацию давно отрубили от сети. У нас даже нет машины. Я обещал отпустить парней в город, придется им голосовать на шоссе… – Феникс потянулся:

– Адольф, давай алмаз… – он забрал у мальчика камешек, – выпьем кофе с партайгеноссе, и нам пора улетать… – граница, проходящая по реке, никак не охранялась. В аэропорту Браззавиля Феникс сделал вид, что везет племянника на воздушную экскурсию:

– Это нас ждет завтра, – подмигнул он Адольфу, – полетим на запад, посмотришь на океан. Потом навестим базар, и придет время возвращаться в скучную Швейцарию… – у Феникса имелись хорошие связи среди ювелиров. Алмазы уходили для огранки в Антверпен, Нью-Йорк и Тель-Авив. Ему казалось особенно забавным, что над его бриллиантами работают евреи:

– Но даже в рейхе были нужные евреи, например, 1103. Жаль, что ее не найти… – Макс подозревал, что доктора Кроу больше нет в живых, – она бы пригодилась нам с ураном… – он подумал о полученном недавно списке многообещающих молодых физиков:

– Доктор Инге Эйриксен, то есть дважды доктор… – мальчишка, едва достигший двадцати шести лет, защитил вторую диссертацию, по высшей математике, – нельзя выпускать его из вида… – по слухам, доктора Эйриксена обхаживали израильтяне:

– У него жена еврейка, – Макс закурил, – у нас тоже были такие ученые. Если бы мы повели себя более разумно, они бы не покинули рейх… – у него пока не было своей научной лаборатории, но Макс твердо намеревался возродить погибший в Патагонии физический институт:

– Шуман достанет уран, у Барбье есть доступ к редким металлам, а места для строительства более, чем достаточно, и здесь и в Южной Америке… – допивая лимонад, Адольф поинтересовался:

– Партайгеноссе Шуман… – они сидели на заросшей буйной травой террасе одни, – а вы не устроите какую-нибудь акцию… – Феникс усмехнулся:

– Ты обрел вкус к оружию после рейда в Парагвае… – ему понравилось поведение племянника в бою:

– Случилась настоящая схватка, с партизанами, а не расстрел безоружных индейцев. Парень пошел в нашу породу, он хладнокровен и не трус. Внешне он больше напоминает Отто, чем фюрера, но так даже лучше… – Шуман покачал головой:

– Милый, мы не можем привлекать к себе внимания. Город неподалеку, рядом пролегает шоссе, да и не с кем здесь сражаться… – мальчик хихикнул:

– Только с крокодилами, но они очень осторожны и не появляются днем. Змеи тоже не любят шума… – оборвав себя, Адольф тихонько охнул:

– Кажется, меня кто-то укусил, дядя… – по растрескавшемуся камню террасы проскользнула темная лента. Мальчик схватился за щиколотку:

– Очень больно, горит… – на белой коже виднелись две красные точки.

Шоссе Кокийявиль-Леопольдвиль

Клэр умела водить машину, но правами девушка пока не обзавелась:

– Виллем меня научил, – говоря о бароне де ла Марке, негритянка всегда смущалась, – он каждую неделю приезжал в Элизабетвилль и забирал меня на пикники в саванну. Он меня и посадил за руль… – Маргарита не хотела спрашивать о таком у будущей невестки, однако по глазам девушки она видела, что кузен и Клэр не дождались венчания:

– Сейчас многие так делают, – вздохнула Маргарита, – на дворе новое время. Даже в Мон-Сен-Мартене, как говорят старухи, на многих невестах вянет флердоранж… – они с Джо только целовались:

– Я видела, что он себя сдерживает, – девушка незаметно прижала ладонь к покрасневшей щеке, – но, поддавшись соблазну, мы бы оба пожалели… – она не хотела размениваться на глупости, как о таком шептались девчонки в старших классах школы:

– Они позволяли парням себя трогать, сами их трогали, – вспомнила Маргарита, – но кюре говорил, что даже маленькая слабость влечет за собой падение в бездну порока… – Маргарита не думала о таких вещах, как о пороке:

– Но мы с Джо выбрали другой путь, – напомнила себе девушка, – мы хотим стоять у алтаря невинными… – она не осуждала Клэр и кузена Виллема:

– Каждый решает сам за себя… – девушка вгляделась в пустынное шоссе, – Иисус учил, что мы все не без греха…

Когда легкий самолет католической миссии превратился в черную точку на горизонте, Маргарита завела мотор форда, припаркованного на пыльном взлетном поле Кокийявиля. Полину Лумумбу с детьми переправили на север, подальше от бывшего Бельгийского Конго. Прощаясь у трапа, жена премьера уцепилась за руку Маргариты:

– Если хоть что-то станет известно… – Полина кусала губы, – сообщи мне немедленно… Может быть, Патриса удастся вывезти из страны… – Маргарита боялась, что премьера уже нет в живых. Ни Виллем, ни Джо ничего не слышали о судьбе Лумумбы:

– Они и не услышат, – подумала доктор Кардозо, – они сидят в глуши, на алмазном карьере. Вряд ли премьера туда привезут. Если его вообще отправили на юг, а не расстреляли на окраине Леопольдвиля… – пустив Клэр за руль, она предупредила девушку:

– Пока асфальт в неплохом состоянии, можешь вести машину. Дальше начнутся выбоины, я тебя сменю…

Деревенские шоссе больше напоминали проселочные дороги. На заднем сиденье форда лежал маленький самолет, забытый детьми Лумумбы. Рядом трясся саквояж Клэр. Маргарита поговорила со святыми отцами из миссии Сердца Иисуса:

– До лета она будет учиться и работать в Леопольдвиле, в нашем госпитале – весело подумала доктор Кардозо, – летом контракт Виллема закончится, они улетят в Бельгию… – Маргарита ожидала, что новую баронессу де ла Марк не примут при королевском дворе:

– Случится скандал, – хмыкнула она, – аристократы закроют перед ними двери, но Виллем истинный Арденнский Вепрь, ему на это наплевать… – словно услышав ее, Клэр тихо сказала:

– Виллем мне говорил о сиротском доме, где он жил. Я тоже сирота, – девушка помолчала, – но, когда мама умерла, был жив мой дедушка. В моей деревне мы все друг другу родня. Хочется… – Маргарита увидела улыбку на красивых губах, – чтобы у нас была большая семья… – доктор Кардозо отозвалась:

– Я сама дочь еврея, японцы у нас в семье тоже есть, даже индейская кровь попадается, а теперь и африканка появится. Наша родня тебя примет, не сомневайся, а остальное… – она махнула рукой, – не… – ветровое стекло форда словно взорвалось. Услышав цоканье пуль по металлу, перехватив руль, Маргарита толкнула Клэр вниз:

– На севере нет повстанцев, – пронеслось в голове девушки, – машина расписана красными крестами. Видно, что едут врачи, хотя форд могли угнать…

Автомобиль пошел юзом, под колесом разорвалась брошенная на шоссе граната. Птицы заметались над разбитой дорогой, хрипло крича. Форд затих, воткнувшись развороченным бампером в дерево на обочине.

Долина реки Убанги

Феникс не мог поверить, что Шуман, врач, прилетел на север без походной аптечки. Усадив Адольфа в кресло, он спокойно велел Доктору:

– Принеси нож и стакан спиртного… – мальчик бледнел на глазах. На щиколотке, вокруг укуса, наливалась багровая опухоль:

– Надо действовать быстро, – Феникс опустился на колени, – пока яд не разнесся с кровью по организму… – племянник испуганно сказал:

– Дядя Макс, я умру? Это была ядовитая змея… – голубые глаза заблестели, подросток всхлипнул:

– Мне страшно, дядя Макс… – Феникс никогда не видел племянника плачущим:

– Даже малышом, падая, он упрямо поднимался и шел дальше. Он боится, бедное дитя… – Максимилиан ласково обнял подростка:

– Даже если она ядовитая, в чем я сомневаюсь… – он хотел успокоить парня, – дело не займет и пары минут… – Шуман сунул ему стакан бренди:

– Врач, – кисло подумал Макс, – в Аушвице он подвизался мясником, кромсая заключенных. Настоящий врач озаботился бы сывороткой против змеиного яда. Мы, в конце концов, в джунглях… – он заставил Адольфа выпить половину стакана:

– Зажми нос и глотай, как лекарство. Будет немного больно, но не больнее, чем у зубного врача… – Адольф не любил дантистов. Желая поддержать мальчика, Феникс всегда сопровождал его в клинику:

– Мы садимся в соседние кресла, – подумал он, – но ведь я так и не нашел дантиста, равного покойному Францу. У него были золотые руки… – Феникс мог отыскать надежного врача для установки капсулы с цианистым калием:

– Но для чего мне это нужно, – он пожимал плечами, – я Ритберг фон Теттау, человек вне подозрений… – последний раз он навещал дантиста перед отлетом в Африку. Как и во времена войны, ему рекомендовали полоскание для кровоточащих десен:

– Франц считал, что курение только усугубляет заболевание, – вздохнул Феникс, – но я не брошу курить, почти на шестом десятке… – несмотря на полвека за плечами, он чувствовал себя молодым:

– Я должен дожить до триумфа Адольфа, увидеть его во главе нового рейха… – пока ему надо было спасти племянника. Уверенно сделав надрез ножом, не обращая внимания на слабый крик боли, он тоже отхлебнул бренди:

– Лишние предосторожности не помешают, учитывая, что у меня бывают ранки во рту… – Феникс понятия не имел, какая змея укусила мальчика, но сейчас это было неважно:

– Какая разница, у нас все равно нет сыворотки… – в Конго жили и габонские гадюки, одни из самых ядовитых змей в мире:

– Мы видели их с Адольфом в террариуме, в зоопарке Цюриха… – он высасывал кровь из ранки, сплевывая растрескавшиеся камни террасы, – но проклятая змея была темнее и короче… – не оборачиваясь к Шуману, он приказал:

– Пошли ребят с оружием на шоссе. Пусть останавливают первую попавшуюся машину, вытряхивают оттуда кого угодно, хоть самого президента страны. Может быть, понадобится поехать в госпиталь… – Феникс не хотел никакого риска:

– Движение не может лишиться будущего вождя, я не могу потерять Адольфа… – он любил мальчика, как собственного сына. Феникс учил его играть в шахматы, стрелять и ходить под парусом:

– Я обещал устроить ему знакомство со взрослой жизнью, – он усмехнулся, – в следующем году, когда мы полетим на Ближний Восток. Я увижу, как он женится на Фредерике, я понянчу внуков… – бледное лицо ребенка постепенно розовело:

– Мне лучше, дядя Макс… – удивленно сказал Адольф, – гораздо лучше… – он попытался подняться. Феникс осторожно усадил его на место:

– Ты должен отдохнуть. Переночуем здесь, вернемся на север завтра, ничего страшного… – язык плохо его слушался. На лбу выступил пот, сердце прерывисто забилось. Феникс схватил пересохшими губами воздух:

– У меня все-таки кровоточили десны, бренди не помог. Укус в голову или шею, почти мгновенная смерть… – у него закололо в груди:

– Симптомы похожи на сердечный приступ, но я никогда не жаловался на сердце. Нет, это змеиный яд… – сквозь шум в ушах он услышал шаги. Гневный женский голос сказал:

– Да как вы смели, мы машина Красного Креста! Если вам требуется медицинская помощь, вы должны были выйти на шоссе и остановить нас, а не устраивать пальбу… – он едва разглядел высокую девушку в рубашке хаки, с повязкой Красного Креста. Она оттолкнула Шумана:

– Не смейте меня трогать, или вы пойдете под суд. Верните мне медсестру, принесите мою докторскую сумку… – на Феникса пахнуло порохом и слабым запахом дезинфекции:

– Она похожа на еврейку… – успел подумать Максимилиан, – из евреев всегда выходили лучшие врачи… – покачнувшись, он растянулся прямо у ног девушки.


Из сумки Маргариты вытряхнули все, вплоть до бинтов и ваты.

Разъяренно отбросив рюкзак, она прошагала к заколоченному досками окну. В голой, с ободранными стенами комнате, стоял косо сколоченный топчан. Сквозь щели в досках просачивался яркий свет тропических звезд.

На экваторе темнело почти мгновенно. Маргарита потрясла доски, но дерево не поддавалось:

– Они принесли на террасу факелы, но тогда уже стало понятно, что сыворотка подействовала… – неизвестный Маргарите светловолосый мужчина лет сорока приходил в себя:

– Ему за сорок, – поправила себя девушка, – он хорошо выглядит, но вблизи у него заметна седина… – никто из собравшихся на террасе белых ей не представился. Красивый, высокий подросток с испуганным лицом тихонько сидел в углу:

– Сначала змея укусила его… – грубоватый мужчина, в полевой куртке указал на мальчика, – потом его… – он оборвал себя:

– Ему высосали яд, он почувствовал себя лучше, однако мой друг… – он замялся, – как видите, тоже пострадал… – подросток и его отец, как решила Маргарита, носили дорогую одежду. Разговор шел на французском языке, но она уловила в речи грубоватого мужчины явственный акцент:

– Немецкий или австрийский, и у мальчика такой же… – девушка задумалась, – что здесь делают немцы… – пострадавший с ней не разговаривал:

– Он и не мог говорить, он едва миновал кому и смерть. Форд восстановлению не подлежит, но что такое машина по сравнению с человеческой жизнью… – Маргарита подозревала, что на заброшенной плантации обосновались наемники. В полыхающей гражданской войной стране скопилось много любителей половить рыбку в мутной воде:

– Странно, что они на севере, а не на юге… – девушка присела на топчан, – такие мерзавцы сейчас собрались в Катанге, ближе к алмазам… – вскочив, она подергала запертую снаружи дверь:

– Где моя медсестра… – Маргарита приблизила губы к замочной скважине, – вы обещали ее привести… – она услышала только отдаленный стук солдатских ботинок:

– Оружия у них больше чем достаточно, – горько поняла девушка, – в нас не только стреляли из АК-47… – в Конго даже дети узнавали советскую марку, – в нас бросали гранаты… – собравшиеся на террасе белые носили пистолеты. В саду Маргарита заметила и негров с автоматами:

– Понятно, что здесь их держат на вторых ролях. Хотя этот здоровый парень, кажется, швырнул гранату на шоссе. Именно он забрал Клэр… – девушек разделили на дороге. Маргарита понятия не имела, что случилось с негритянкой. Они не хотела думать о самом худшем:

– Они не могли ее тронуть. Мы на севере, где нет гражданской войны, где соблюдаются законы… – она понимала, что успокаивает себя:

– Это наемники, – вздохнула Маргарита, – плевать они хотели на все законы, вместе взятые… – вспоминая бесцеремонные прикосновения главаря, грубого мужчины с правильным, довольно привлекательным лицом, она передергивалась:

– Ему тоже за сорок лет, – поняла Маргарита, – не удивительно, что они обосновались рядом с рекой, то есть с границей… – девушка подозревала, что они с Клэр наткнулись на перевалочный пункт контрабандистов. Виллем рассказывал о процветающем на шахтах воровстве:

– «Де Бирс» немедленно увольняет замеченных в подобном, – вздохнул кузен, – однако на одном нашем карьере работает три тысячи человек. За всеми не уследишь… – стоя у двери, Маргарита задумалась:

– Если они привезли алмазы с юга, у них должен быть свой самолет. Иначе сюдане попасть, они бы не потащили камни через всю страну… – ничего похожего на взлетную полосу девушка не видела:

– Но я вообще ничего не видела, – она сжала руки в кулаки, – меня сразу привели сюда, то есть протолкали по тропинке… – она еще раз позвала:

– Есть здесь кто-нибудь? Где моя медсестра? Вы обязаны нас отпустить! Мы работники Красного Креста, у нас дипломатический иммунитет… – это было не совсем правдой, однако Маргарита надеялась, что удостоверение врача-добровольца в ее сумке сделает свое дело:

– Они видели документ, они распотрошили мой рюкзак, – зло подумала девушка, – они, наверное, боятся, что я задушу их бинтами… – у нее забрали малый хирургический набор, пузырьки с лекарствами, противоядия и обезболивающие:

– Наркотики я с собой не вожу… – Маргарита прислонилась к двери, – но зачем им больничные обезболивающие? У них наверняка есть и героин и кокаин… – осматривая пострадавшего, она ловила на себе неприязненные взгляды главаря:

– Словно он брезговал на меня смотреть, – поняла Маргарита, – вообще повадки у них солдатские. Они могут быть дезертирами из Иностранного Легиона или войск ООН… – и те и другие части были расквартированы в провинции Катанга.

Голова гудела. Маргарита запустила длинные пальцы в кудрявые волосы на затылке:

– Джо никак не позвонить, – пожалела она, – на карьере нет телефона. О чем я, здесь его тоже нет. Какие телефоны в такой глуши… – они с Джо обменивались письмами и телеграммами. В Леопольдвиле Маргарита привыкла к белозубой улыбке паренька, почтальона:

– Вам весточка, доктор… – он притормаживал старый велосипед у госпитальных ворот, – каждый день я сюда езжу. Вам положено пригласить меня на венчание… – Маргарита брала конверт, подписанный каллиграфическим почерком:

– Может быть, это от моего кузена… – почтальон подмигивал ей:

– Господин барон в названии нашей столицы умудряется сделать пять ошибок. Нет, письмо от вашего жениха, доктор… – в последней весточке Джо сообщил, что Хана собирается в Америку:

– Она будет выступать в ночных клубах, попробует пробиться на Бродвей. Она говорит, что надо с начинать с малой сцены… – в Париже, по словам Джо, все было в порядке:

– Мама себя хорошо чувствует, однако я пока не сообщаю ни ей, ни Пьеру о нашем венчании… – Маргариту забавляла суеверность Джо:

– Это в нем японское, – мимолетно подумала девушка, – католик католиком, но он в первую очередь японец… – по коридору загрохотали шаги, она отскочила от двери. В замке лязгнул ключ, в комнате заметался свет фонарика:

– Твоя медсестра… – она услышала смешок, – незачем было так орать…

Маргарита не видела его лица, но по акценту поняла, что перед ней тот самый грубоватый главарь. Клэр втолкнули в комнату. На смуглых щеках девушки виднелись потеки от слез, под глазом набухал синяк, нижняя губа кровоточила. Она комкала рукой разорванный воротник платья:

– Клэр… – бросилась к ней Маргарита, – милая, что с тобой…

Забившись в угол комнаты, негритянка только мотала изящной головой.

Саквояжи, изысканно потрепанной итальянской кожи, Феникс аккуратно поставил за пилотским сиденьем своего Piper.

На западе, в стороне океана, поднималось солнце. Бурая вода Убанги золотилась, на мелководье торчали плоские головы крокодилов. Даже на рассвете воздух дышал жаркой влагой. Вокруг надоедливо звенели москиты:

– Не подцепить бы малярию напоследок, – недовольно подумал Феникс, – алмазы алмазами, но в тропики я больше не собираюсь. Мне хватило одного укуса змеи, то есть мне и Адольфу… – по словам Доктора, с ним и с мальчиком все было в порядке:

– Девица довольно профессиональна, она отлично справилась с реанимацией… – хохотнул Шуман, – ты был прав, она наполовину жидовка… – в удостоверении врача-добровольца, выданном Красным Крестом, значилась доктор Маргарита Мендес де Кардозо:

– Она похожа на отца, – зевнул Шуман, – после перевода из лагерного госпиталя в зондеркоманду, он перерезал себе вены, но его откачали. Должно быть, он потом сгорел в печах, как и другие жиды. Он был гениальный врач, этого у него не отнимешь. Но… – Шуман поднял загорелый палец, с грязноватой каемкой под ногтем, – расово неполноценен…

Феникса нисколько не занимала форма черепа врача, спасшего его от смерти. Он принял от Шумана флягу с бренди:

– Как ты помнишь, в рейхе у нас были полезные евреи… – они говорили, не таясь, взлетное поле пустовало, – некоторым разыскивали арийские документы, восстанавливали истинную родословную… – Шуман покачал головой:

– Ты говорил, что ее мать бельгийская аристократка… – Феникс кивнул:

– Баронесса де ла Марк. Она связалась с подпольщиками, по молодости лет, по глупости. К тому времени она ушла от мужа, то есть Кардозо. Вернее, мы его арестовали и отправили в Аушвиц… – Феникс мимолетно вспомнил сиротский приют в Мон-Сен-Мартене:

– Святоша Виллем прятал еврейских детей. Весь поселок молчал, никто ни в чем не признался. Проклятая шахтерская кровь, Элиза была такой же упрямицей… – он подозревал, что нынешнюю доктора Кардозо, тогда малолетнюю девчонку, спасли именно шахтеры:

– Она осталась единственной наследницей титула. Рабочие грубые твари, но в той среде царят сентиментальные нравы. Де Ла Марки всегда были их сеньорами, местные жители выказали лояльность. Нельзя забывать, что они верующие люди… – он смутно помнил католический крестик на шее девушки:

– Религия значения не имеет, жидовская кровь есть жидовская кровь. Но Шуман ее не расстреляет, она ценное приобретение… – Феникс не сомневался, что Доктор не станет жить с еврейкой:

– Он брезгует жидовками. Я теперь тоже… – он дернул щекой, – после предательницы, шлюхи, так называемой Цецилии… – Феникс не мог завести надежную любовницу в Европе:

– Израильтяне, мерзавцы, тянут руки куда угодно, – напомнил себе он, – любая дама или девица, будь она трижды европейкой по бумагам, может оказаться их агентом… – Феникс не хотел закончить жизнь на эшафоте в Израиле:

– Адвокаты могут добиться экстрадиции в Германию, но надо мной висит бессрочный приговор к смертной казни, из Нюрнберга… – напомнил себе он, – придется мне пробавляться визитами к шейхам, то есть в их гаремы…

Адольф высунул белокурую голову из кокпита. На щеках мальчика играл румянец:

– Он отлично выспался, с аппетитом поел, – облегченно подумал Феникс, – Доктор уверяет, что место укуса быстро заживет… – несмотря на вчерашнее рандеву со смертью, как весело сказал Феникс за завтраком, он тоже хорошо себя чувствовал:

– Змеи, милый мой, ерунда… – заметил он Адольфу, – в меня стреляли, бросали гранаты, поливали пулеметными очередями, пытались заколоть ножом… – Феникс пыхнул сигарой, – но почти все, кто это делал, мертвы. Я, как видишь, жив, и намереваюсь жить дальше… – он подумал о вдове Маляра, Монахине:

– От нее я избавлюсь. Месье Монах тоже зажился на свете, но сначала она. Она может узнать меня даже после пластических операций, она видела не только мое лицо… – он, тем не менее, хотел использовать Монахиню в своих целях:

– Коммунисты так делали в Испании, – вспомнил Феникс, – уничтожали врагов чужими руками. Так и случится, движение должно быть вне подозрений… – племянник закричал:

– Дядя Макс, все готово! Вы обещали купание в океане… – Феникс отхлебнул холодного кофе с тростниковым сахаром, из второй фляги:

– Обещал, значит искупаемся. Сейчас полетим, милый… – он потрепал Доктора по плечу:

– Отпускать девчонок не след, они побегут в местную полицию. Засада на шоссе, захват заложников, изнасилование… – Шуман хмыкнул:

– Мбвана взял ее в жены. Это местный обычай, никакого изнасилования не было… – Феникс поднял бровь:

– Ему пришлось избить и связать девчонку, прежде чем заняться делом. Любой юрист скажет, что это изнасилование, какие бы здесь ни были обычаи. Забирай их на юг, в лагере тебе пригодится врач, пусть и расово неполноценный… – Шуман согласился:

– Так и сделаю. Мбвана пусть разбирается с обезьянкой, а жидовку мы расстреляем, когда найдем белого врача. У меня не всегда хватает времени лечить ребят… – они обменялись рукопожатием. Феникс сверился с простым блокнотом в черной обложке:

– Следующая партия через полгода. Я сюда больше не приеду… – он усмехнулся, – тебе пришлют имя и адрес доверенного человека в Южной Африке. Он поможет с транспортировкой груза… – доверенным человеком был еврей, местный дилер алмазов, но Феникс рассудил, что Шуману все равно, с кем вести дела:

– Он получает свой процент на счет в Цюрихе, как Барбье, как все остальные. Денег хватит его внукам, впрочем, как и моим наследникам… – помахав вслед темной точке Piper, Шуман крикнул в сторону ангара:

– Ребята, по коням! К полудню мы должны быть в воздухе и направляться на юг… – выбросив сигарету, он широкими шагами пошел на плантацию.


В поясницу Маргарите врезался острый край металлического рундука. Пошевелившись, она тихонько охнула. На тонких запястьях блестели наручники полицейского образца. Над ее головой горела одна тусклая, красная лампочка

– Здесь нет иллюминаторов, я их видела только в салоне… – в заднюю часть фюзеляжа контрабандисты свалили пустые ящики:

– Нас тоже свалили, словно груз… – девушка до боли прикусила губу, – но нельзя себя жалеть. Думай о Клэр, ей сейчас тяжелее… – словно услышав ее, негритянка подняла кудрявую голову с колен Маргариты. Темные глаза заплыли слезами, нежные веки распухли. С трудом наклонившись, доктор Кардозо поцеловала высокий лоб:

– Спи, пожалуйста. Ты выпила лекарство. Спи, милая моя… – Маргарите стоило большого труда вырвать успокоительные таблетки у Мясника, как она про себя называла главаря:

– Когда он явился за нами, я обещала, что его ждет суд и смертная казнь, – хмыкнула девушка, – но он даже бровью не повел. Его, мерзавца Мбвану, и всех остальных наемников… – уперев руки в бока, Маргарита остановилась перед мужчиной. Опять заметив брезгливость в его глазах, она велела себе не обращать на это внимания:

– Он должен вернуть мне сумку с лекарствами. Надо обработать ссадины Клэр, воспользоваться антисептиком, дать ей успокоительное средство… – в Леопольдвиле Маргарита часто лечила женщин, жертв изнасилований:

– Не только женщин, но и девочек, – горько подумала она, – даже пятилетних малышек. Такие случаи не проходят мимо полиции, но на многое они закрывают глаза… – африканки не посещали докторов, мужчин:

– Они стесняются, – вздохнула Маргарита, – тем более белых врачей… – кабинет доктора Кардозо в поликлинике при госпитале осаждал поток пациенток. Женщины приводили навещающих их матерей, из деревень вокруг столицы:

– Многие никогда в жизни не видели врача, они лечатся у местных знахарей… – она ласково погладила черные кудри Клэр, – а изнасилование здесь, к сожалению, обычное дело… – Мясник презрительно отрезал:

– Никакого насилия не случилось. Мбвана взял ее в жены, это местный обычай… – вскинувшись с топчана, Клэр оттолкнула Маргариту:

– Я помолвлена, – гневно сказала негритянка, – он не имел права прикасаться ко мне. Я не собираюсь становиться его женой, я лучше умру… – до прихода Мясника, глотая слезы, девушка пробормотала:

– Я говорила, что меня нельзя трогать, я кричала, дралась, но он был сильнее. Я теперь не гожусь в жены, Виллем на меня и не посмотрит… – Маргарита покачала ее:

– Ерунда. Мбвану арестуют, он пойдет под суд с остальной бандой. Но если нет, – в голубых глазах промелькнул холодок, – то Виллем его найдет и сбросит в самую глубокую шахту… – Клэр шепотом повторила:

– Я теперь порченая, на таких девушках не женятся. Он сказал, что у меня кровь вождей, что я должна родить ему сыновей… – Маргарита обняла ее:

– Он сдохнет не оставив наследников, я тебе обещаю… – она приблизила губы к уху девушки. Клэр помотала головой:

– Сейчас безопасное время. Я медсестра, я знаю такие вещи. И с Виллемом мы тоже, то есть пока, до венчания… – она ярко зарделась. Маргарита улыбнулась:

– Следующим годом позовете меня крестить, слышишь? Маленького Виллема или маленькую Антонию… – Клэр кивнула:

– Виллем рассказывал о его матери. Я тоже плохо помню маму, но я слышу ее колыбельные… – Клэр хлюпнула носом. Маргарита вытряхнула на ладонь таблетку:

– Выпей, – она протянула пилюлю девушке, – главарь все-таки принес мне лекарство… – что-то пробурчав, Мясник вернулся с упаковкой ваты, тюбиком антисептика и парой таблеток:

– Больше он мне ничего не дал, но на первое время нам хватит… – немного успокоившись, Клэр задремала. Размеренно гудели моторы самолета:

– Меня никто не трогал, – Маргарита ловила из-за перегородки голоса наемников, – даже не пытался. Они видели мое удостоверение. Кардозо известная фамилия. Они могли знать, что папа еврей… – Маргарите внезапно стало страшно. Она поняла, почему главарь контрабандистов говорит с немецким акцентом:

– Он бывший нацист, то есть беглый нацист, поэтому он так на меня смотрел… – длинные пальцы задрожали, она заставила себя собраться:

– Я им нужна, потому что я врач. Надо добраться до юга и бежать. Клэр родилась в провинции Катанга, она знает тамошние места. Джо с Виллемом рядом, им сообщат, что мы пропали на шоссе… – наемники оттащили разбитый гранатой форд в джунгли, но Маргарита не сомневалась, что рано или поздно о нападении станет известно:

– Меня ждут в госпитале. О Полине Лумумбе я никому не рассказывала, но коллеги знают, что я поехала в миссию Сердца Иисуса. Виллем и Джо землю перевернут, но найдут нас… – Маргарита натянула на плечи Клэр завалявшееся в самолетном закутке грубое одеяло. Девушку била дрожь, белые зубы постукивали:

– Он сказал… – Клэр пошевелила губами, – что если я не буду с ним жить, он отдаст меня остальным в отряде… – слезы покатились по ее щекам. Маргарита прижала Клэр к себе:

– Я врач, ты медсестра. Все можно устроить. Виллем тебя никогда не оттолкнет, он не такой человек. У него благородство в крови, мы потомки рыцарей. Он тебя любит, будет любить всегда… – Маргарита шептала что-то нежное, пока девушка не затихла:

– Куда… – она сонно пошевелилась, – куда мы летим… – доктор Кардозо отозвалась:

– Не знаю. Но думаю на юг, в Катангу… – мигали огни самолета, под крылом уходила за горизонт темная пелена джунглей.

Элизабетвилль, провинция Катанга

В календаре, в записной книжке Виллем давно обвел красным карандашом первую субботу после Пасхи. Забросив сильные руки за голову, рассматривая беленый потолок комнатки в пансионе, он в который раз считал в уме:

– Хотя что считать, все давно просчитано. Сегодня семнадцатое января, вторник… – сквозь рассветный полумрак он видел свечение стрелок а часах, – Пасха в воскресенье, второго апреля. Можно обвенчаться восьмого апреля… – до свадьбы оставалось немногим больше двух месяцев:

– Слишком долго, – пожалел Виллем, – как по мне, я бы обвенчался хоть завтра… – Клэр снилась ему каждую ночь. Растрепанная, кудрявая голова лежала на его плече, девушка потягивалась:

– Я опять задремала. Неудобно, мы видимся всего раз в неделю, а я засыпаю у тебя под боком… – раз в неделю, в свой единственный выходной, Виллем гнал списанный армейский виллис с алмазного карьера в столицу провинции Катанга. Дорога занимала три часа. Чтобы сберечь время, он пускался в путь сразу после ужина. В Катанге по ночам ездили только с военным конвоем, но Виллем отмахивался:

– Оружие у меня при себе, управляюсь я с ним отменно. Любые мерзавцы пожалеют, что перешли мне дорогу… – независимость Катанги не признавалась никем, кроме так называемого местного правительства:

– Где собрались армейские офицеры и племенные князьки, любители половить рыбку в мутной воде, – презрительно говорил Виллем, – но самое неприятное, что Бельгия и вообще западные страны с ними заигрывают…

Он понимал, почему Катангу наводнили бельгийские и французские дипломаты и офицеры разведки:

– Не только европейцы, – поправил себя Виллем, – американцев здесь тоже хватает, – в городских барах слышалась английская речь, – никому не хочется упустить из рук алмазы и уран…

Ему вовсе не хотелось думать об уране. Он послушал спокойное дыхание кузена. Джо спал на соседней кровати, уткнув нос в подушку, завернувшись с головой в одеяло:

– Аристократ поздно встает, – усмехнулся Виллем, – а шахтер поднимается ни свет ни заря… – он всегда уговаривал Клэр поспать:

– Ты устаешь на дежурствах… – он нежно целовал смуглые щеки, – отдыхай, мой черный тюльпан… – за полотнищем походной палатки распевались птицы саванны, сквозь москитную сетку виднелись угли догорающего костра. Приезжая в Элизабетвилль, Виллем гнал джип к общежитию медсестер, где обреталась Клэр. В комнатке девушки ночевать было невозможно. Матрона, заведующая общежитием, пожилая монахиня, строго следила за подопечными. Виллем не хотел снимать комнату в пансионе:

– Белые водят в такие места женщин определенного толка, – вздохнул юноша, – я никогда бы не позволил, чтобы о Клэр подумали дурное… – окрестности города были безопасными, звери давно откочевали вглубь саванны:

– Только гиены иногда попадаются… – Виллем потянулся, – но они здесь вроде помойных кошек, роются в мусоре… – ранним утром в палатке он прижимал Клэр к себе, терся щекой о теплую спину цвета темной карамели:

– Спи, моя королева Африки, мой алмаз юга, моя принцесса… – девушка хихикала:

– Получается, что я более благородных кровей, чем ты… – Виллем смешливо кивал:

– Ты потомок Дитриха фон Веттина, графа Гассегау. Ты, британская королева и еще несколько нынешних монархов. Он жил в одиннадцатом веке, а моя семья ведет родословную с двенадцатого… – думая о Клэр, он чувствовал сладкую тоску:

– Я не представлял, что это так хорошо… – Виллем закрыл глаза, – парней в Мон-Сен-Мартен было расспрашивать неудобно, а дядя Эмиль врач и ко всему подходит с технической точки зрения… – техника, по его мнению, была совершенно не важна:

– Достаточно любить друг друга, как мы с Клэр, остальное придет само собой… – едва увидев в приемном покое госпиталя стройную, высокую негритянку в белом халате, он почувствовал прерывистый стук сердца:

– С Густи так было, – подумал Виллем, – но Густи меня не любила… – приехав в Конго, он еще вспоминал объяснение с девушкой:

– Оставь, – говорил себе Виллем, – она все ясно сказала. Недостойно мужчины выпрашивать любовь. У нее нет к тебе чувств, больше возвращаться к этому незачем…

Он вернулся в приемный покой с растрепанным букетом цветов, схваченным впопыхах с ближайшего лотка. Джо, сопровождавший его в больницу, поднял бровь, но ничего не сказал:

– Он вообще скрытный, сдержанный… – Виллем пошарил рукой по тумбочке, – но японцу и положено таким быть. Он не говорит о Маргарите, но ясно, что у них ничего не случалось… – зная кузину, Виллем не сомневался, что она пойдет к алтарю невинной:

– Она верующая девушка, – напомнил себе Виллем, – Джо набожный человек. Он даже соблюдает посты, в отличие от меня… – барон усмехнулся:

– Из-за перевода Клэр на север, я теперь тоже буду поститься до Пасхи, как положено. Хотя бы в одном отношении… – затянувшись горьким дымом, он вспомнил свой тихий голос:

– Никуда не пойду, останусь здесь… – он водил губами по сладкому, мягкому, – попрошу приюта, ты меня не выгонишь… – сверху донесся стон, она запустила пальцы в его коротко стриженые, светлые волосы:

– Не уходи никогда… Я в приемном покое хотела тебе это сказать, но ты ушел… – замазав йодом его ссадины, негритянка строго заметила:

– Пить надо меньше, месье. Вам повезло, что вы не сломали нос… – Виллем перехватил ее взгляд. Она рассматривала старую татуировку с русской буквой на его кисти:

– Я почти не пил, сестра, – обиженно отозвался барон, – всего лишь кружку пива. У вас в барах косые ступеньки… – она совсем по-девичьи прыснула:

– Все пьяницы так говорят. Идите, швы вам не требуются… – промчавшись мимо ожидавшего его за дверью кузена, Виллем прокричал: «Я сейчас вернусь!».

– И вернулся, – он потушил сигарету, – отдал ей цветы, пригласил в кафе… – девушка испуганно помотала головой:

– Туда ходят белые, у негров нет столько денег. То есть не у всех негров… – единственное приличное кафе в Элизабетвилле содержал выходец из Южной Африки. Заведение устроили на немецкий манер, кофе подавали со взбитыми сливками и свежей выпечкой.

Виллем видел, как смотрели на Клэр действительно немногие собравшиеся в кафе негры:

– Компания имела отношение к правительству Катанги, к сепаратистам. Они ее чуть ли ни раздели взглядами, – Виллем поворочался, – хорошо, что ее отправили на север, там безопасней… – сверившись с часами, он решил еще поспать:

– Семи утра не пробило, а у меня и Джо законный выходной. Сходим на почтамт, может быть, удастся позвонить в Леопольдвиль… – связь в стране действовала из рук вон плохо. На север можно было отправить только телеграмму или письмо, что Виллем и намеревался сделать:

– Телеграмма каждую неделю и письмо каждый день, – он привез с собой связку конвертов, – Джо смеется, что так у меня улучшится почерк… – он надеялся и на весточку от Клэр:

– Может быть, что-то сюда добралось, хотя почта идет по три недели, а то и больше… – взбив смятую подушку, он заслышал в коридоре шаги:

– Наверное, подгулявший гость возвращается. Хотя, кажется, их несколько человек…

В дверь постучали. Вытащив из полевой сумки американский кольт, табельное оружие инженеров, Виллем быстро натянул штаны хаки и затрепанную майку:

– Кого несет, – барон подошел к двери, – мы спим, и просыпаться не собираемся, у нас выходной… – кузен, что-то промычав, глубже зарылся в одеяло:

– Откройте, – велел из коридора холодный голос с американским акцентом, – речь идет о деле государственной важности… – Виллем поднял засов.

Он никогда в жизни не видел неприметного старикашку, как о нем подумал барон, в сером, помятом пиджаке и пенсне. Почти седая голова была обнажена, он держал трубку. Сзади маячило трое верзил в темных очках. Двое жевали жвачку, третий, с гнусавым акцентом фламандца, поинтересовался:

– Старший лейтенант де ла Марк… – Виллем вспомнил, что из армии его никто не увольнял:

– Я в отпуске, но вообще я действующий офицер… – он сдвинул босые ноги в попытке приветствия: «Так точно». Старикашка затянулся трубкой: «Одевайтесь, лейтенант, следуйте за нами».


На городском почтамте Джо ждало разочарование. К окошечку междугородней связи прицепили нацарапанную от руки записку: «Линия повреждена». Привыкнув в Европе к автоматическому набору, в Катанге он обнаружил, что не может поднять трубку и позвонить в столицу, Леопольдвиль.

На алмазном карьере телефонной связи вообще не было. С головной конторой «Де Бирс» в Элизабетвилле, связывались по рации. Так же переговаривались между собой инженеры и десятники. На карьере имелась походная амбулатория, но всех серьезно заболевших эвакуировала санитарная машина. Транспорт тоже вызывали по рации.

Осенью, начиная работу, Джо поинтересовался у кузена:

– Но если на нас, скажем, нападут? Здесь хранятся алмазы, а вокруг, как ты говоришь, бродит много всякой швали, и европейцев, и африканцев… – вместо ответа барон указал на низкий деревянный барак, стоящий в отдалении, у ограды участка:

– Две сотни охранников, – объяснил Виллем, – «Де Бирс» набирает кадровых военных в отставке… – охранники работали в три смены, круглосуточно патрулируя карьер. У ребят имелись немецкие овчарки, советские автоматы Калашникова, ручные гранаты и даже пулеметы. Инженеров и десятников тоже снабжали оружием. Джо повертел выданный ему кольт:

– Зачем он мне? На карьере стрелять не в кого… – кузен сунул оружие в кобуру:

– Одним карьером жизнь не ограничивается, милый мой. Охранники не сопровождают нас на выходных, а соваться за ограду с пустыми руками по меньшей мере непредусмотрительно… – в городе Джо носил оружие во внутреннем кармане льняного пиджака:

– Рядом с фото Маргариты, в портмоне, – понял он, – хотя половина города вообще не прячет пистолеты, а вторая половина тоже наверняка вооружена…

Кольт кузена исчез с покосившейся тумбочки, рядом с продавленной кроватью. Под стаканом Джо обнаружил криво написанное послание:

– Уехал по делам, скоро вернусь. Сходи на почтамт… – несмотря на инженерный диплом и офицерское звание, Виллем писал неловко, словно первоклассник:

– В первый класс он пошел еще Ивановым, в Караганде, – напомнил себе Джо, – сыном предателя, перебежчика. Его каждый день избивали, травили, если бы не тетя Марта и дядя Максим, он бы не выжил… – кузен никогда не рассказывал о своей жизни в СССР:

– Татуировку он не сводит, – подумал Джо, – как он говорит, чтобы помнить, кого ему надо ненавидеть… – Джо несколько раз слышал, как кузен говорит по-русски:

– У него нет акцента, его можно принять за местного. И матерится он, как русские это называют, тоже виртуозно… – одним из штейгеров на «Луизе» был парень с Украины:

– Он из шахтерской семьи, с Донбасса. Его мальчишкой угнали в Германию, он работал на оборонном заводе, а потом решил не возвращаться домой… – парень ушел на запад весной сорок пятого, с бельгийцами, мобилизованными на предприятия Рура:

– Дома меня бы ждал суд и Сибирь, – хмуро сказал штейгер в разговоре с Джо, – думаю, моя семья не миновала такой судьбы. Молодежь забрали в Германию, в селе только старики остались, но их наверняка не пощадили… – Виллем разговаривал со штейгером по-русски:

– И с Лондоном он переписывается на русском языке… – Джо посмотрел на большие часы, – ладно, незачем здесь топтаться. Связь сегодня все равно не восстановят… – по опыту он знал, что в Конго никуда не торопятся:

– Не говоря о том, что линия идет через всю страну, в которой полыхает гражданская война… – Джо немного беспокоился за Виллема, но рассудил, что кузен справится с неожиданностями:

– Здесь расквартированы войска ООН, а у него там знакомые. Может быть, он наткнулся в пансионе на приятеля…

Телеграф пока еще работал. Джо встал в конец маленькой очереди, под лениво вертящимся вентилятором. Краем уха он услышал торопливый шепоток, от грязноватого ручного лотка. Высокая, чернокожая девчонка, в потрепанной яркой юбке, чесала одной босой ногой другую, рассматривая пестрые, затрепанные журнальчики. Продавщица, необъятная тетушка в ловко закрученном тюрбане, повысила голос:

– Говорю тебе, все правда. Мой муж пришел с ночной смены, и все мне рассказал… – она перегнулась к девчонке, – на рассвете в аэропорту приземлился военный рейс с севера. Пассажиров было трое, с мешками на головах. Их сунули в закрытый грузовик и увезли. Муж думает, что сюда доставили премьера, то есть Лумумбу, с его подельниками… – девчонка гоняла во рту леденец, не обращая внимания на словоохотливую женщину. Джо вздохнул:

– Вряд ли это был Лумумба. Зачем северному правительству везти его на территории, где правят сепаратисты… – он отправил телеграммы в Леопольдвиль, Мон-Сен-Мартен и Париж, матери и брату:

– Маргарита теперь не будет за нас волноваться… – ласково подумал Джо, – скорей бы Пасха и венчание… – после свадьбы Маргарита хотела переехать на юг:

– Сонной болезни у вас больше, – заметила девушка, – я переведусь в госпиталь Элизабетвилля. Вряд ли меня возьмут врачом на карьер… – «Де Бирс» не нанимала женщин, – но, по крайней мере, я окажусь ближе к тебе, мой милый…

За год, проведенный в Мон-Сен-Мартене, Джо, как он думал, смирился с будущим:

– Маргарита и Шмуэль правы, – подумал он, – это испытание нашей веры. Надо молиться, Иисус не оставит нас. Он позаботится о наших детях… – его тронули за плечо. Вежливый голос с парижским акцентом сказал:

– Месье, не позволите вашу ручку? Боюсь, свою я где-то обронил… – высокий светловолосый парень, в рубашке хаки и американских джинсах, улыбался. Джо взглянул в серые глаза:

– Пожалуйста… – давешняя девчонка, купив журнальчик, перекочевала на широкий подоконник у открытого на улицу окна:

– Хорошенькая, – подумал Джо, – она чем-то смахивает на будущую баронессу де ла Марк, то есть Клэр… – Джо тоже пророчил Виллему скандал в прессе и закрытые двери в домах аристократов:

– Не заплачем, – сочно отзывался кузен, – на аристократах свет клином не сошелся, как русские говорят. Шахтеры ее примут, а это самое важное… – возвращая ручку, незнакомец помялся:

– Я в городе человек новый, месье. Здесь есть кафе или рестораны? Хотелось бы перекусить… – ресторанов в Элизабетвилле не завели. Джо указал за окно:

– Перекусить можно на рынке, а за кофе идите в заведение «Моя Италия». Приличный кофе в городе варят только там… – парень протянул руку:

– Большое спасибо. Будьте моим гостем, месье… – ладонь была твердой, надежной:

– Меня зовут месье Александр, – прибавил парень, – я журналист. Кофе на мне, то есть на моей газете… – Джо кивнул: «С удовольствием, месье».


На серебряном портсигаре два геральдических пса поддерживали щит с католическим крестом, увенчанным графской короной. Третья собака, поменьше, с высунутым языком, устроилась поверх щита:

– Курите, Виллем, – радушно сказал бельгийский министр колоний, граф д’Аспремон-Линден, – сигареты хорошие, американские, не местная контрабанда… – провинция Катанга смолила дешевый табак, переправляемый с юга, из португальских владений. В комнате стоял ароматный дымок, от трубки старого хмыря, как его про себя называл Виллем. За всю дорогу на окраину Элизабетвилля, американец, как было ясно по его акценту, открыл рот ровно один раз:

– С вашими работодателями связались, – сообщил он, – на время вашей отлучки «Де Бирс» предоставляет вам дополнительный отпуск с сохранением содержания. Кузену вы позвоните, объясните, что выполняете срочное задание компании… – Виллем хмыкнул:

– Но если я в отпуске, то где билет первого класса, Леопольдвиль-Брюссель, с ночевкой в Каире за счет «Сабены»? Или нет, лучше лететь через Рим… – он взглянул на старикашку:

– У, меня, между прочим, три гражданства. Я подданный его святейшества римского папы, один из немногих светских людей, кто… – хмырь прервал его:

– Нам это известно. Сейчас ваше ватиканское гражданство к делу отношения не имеет. Вы, кстати, имеете и британское подданство… – в машине старикашка уцепился за неприметную папку. Виллем подозревал, что это его досье:

– Он из ЦРУ, к гадалке не ходи. Парни тоже американцы, а шофер, что со мной разговаривал, фламандец, я по акценту его слышу… – верзилы в пути молчали. Виллем напомнил себе, что он офицер армии, принадлежащей к Североатлантическому Альянсу:

– Американцы наши союзники, в Бельгии размещены их военные базы. Долг офицера предписывает сотрудничать с союзниками… – его привезли в богатый особняк, отгороженный от пыльной улицы кованой решеткой. Солнце едва взошло, в саду было тихо, но Виллем уловил с заднего двора шум моторов:

– Наверное, это резиденция европейских разведок в Катанге. Впрочем, и американской разведки, то есть ЦРУ, тоже…

Старикашка сопроводил его в ободранную комнату, с ненужным в тропиках, буржуазного вида камином. Над мраморной панелью висел фотографический портрет нынешнего короля Бельгии. Раму и стекло засидели мухи, под высоким потолком лениво крутился рассохшийся вентилятор. На лопастях болталась паутина.

Обосновавшись в углу, раскурив трубку, старикашка опять углубился в папку. Виллем услышал бурчание:

– Сейчас нам принесут кофе… – серые глаза пожилого человека напомнили барону взгляд бабушки Анны:

– Тетя Марта тоже так иногда смотрит, словно ты в рентгеновском аппарате. Ему на вид лет семьдесят, а он болтается по охваченной гражданской войной стране… – старикашка, кажется, чувствовал себя отлично:

– Я бы тоже не отказался от кофе, – он наконец отложил бумаги, – здесь все время заминки с завтраком… – Виллем не ожидал увидеть, вместе с подносом, где стоял старый кофейник, бельгийского министра по делам колоний:

– Но это именно он. Граф д’Аспремон-Линден, наш дальний родственник по бабушке Терезе, крестник покойного дедушки. Он почти ровесник папы, всего на два года младше… – за кофе и круассанами речь о делах не шла. Министр рассказывал Виллему о довоенных временах. Юноша слушал уютный говорок, со знакомым акцентом,

– Ваша покойная тетушка, баронесса Элиза, училась в обители, а ваш отец ходил в поселковую школу. Мы жили в Брюсселе, но каждое лето родители отправляли меня в Мон-Сен-Мартен. Мы с вашим отцом изучили все леса в округе, поднимались на Ботранж, спускались в заброшенные рудничные ходы… – министр улыбнулся, – я, кстати, думал сделать предложение мадемуазель Элизе, но она вышла замуж за профессора Кардозо… – они обсудили работу Маргариты в столице:

– Ваша кузина делает большое дело, – заметил министр, – я уверен, что Бельгия будет ей гордиться, как наши соседи гордятся ее покойным отцом… – он подмигнул Виллему:

– Работа работой, а забывать о продолжении вашего достойного рода тоже не следует. Вас, наверное, дома ждет невеста… – Виллем раскрыл рот, но оборвал себя:

– Не сейчас. Незачем настраивать его и старикашку против себя. Вряд ли они обрадуются, узнав о Клэр… – ему почему-то не хотелось говорить о Клэр в такой компании. Промычав что-то неопределенное, он услышал скрипучий голос американца:

– Светская беседа аристократам удалась, а теперь к делу, месье де ла Марк… – он стряхнул с пиджака крошки от круассана:

– Месье министр пришел сюда сказать, что бывший премьер Конго, Патрис Лумумба, сейчас находится в этом здании, под арестом. Пришел, но забыл за обсуждением свадеб и крестин, так что к делу приступлю я… – граф Линден смешался:

– Разумеется, разумеется… – Виллем пожал плечами:

– Хорошо, Лумумба смещен с должности. Его, видимо, ждет суд, но при чем здесь я… – подвинув ногой стул, старикашка присел рядом:

– Вы бывали в его резиденции в Леопольдвиле, обедали за его столом, с вашей сестрой, играли с его детьми… – Виллем заметил, что старик рассматривает татуировку на его руке:

– Да, – кивнул он, – но Лумумба был премьер-министром, у него много знакомых… – на барона пахнуло виргинским табаком:

– Он вам доверяет, – задумчиво продолжил старикашка, – но вы наверняка не подозревали, что он агент русских. Вы ненавидите Советский Союз, – он цепко взглянул на Виллема, – мы знаем, где вы росли, месье де ла Марк. Навестите Лумумбу, добейтесь письменного признания в работе его и его сообщников на СССР. Дело довольно простое. Вы офицер, дворянин, наследник крупного предприятия. Вы ведь не хотите, чтобы месье Хрущев сделал из конголезского урана бомбы, которые потом обрушатся на свободный мир… – старик поднялся:

– Я уверен, что у вас все получится. Допивайте кофе, и за работу, старший лейтенант.


В кармане Скорпиона, кроме подлинного паспорта месье Александра Вербье, уроженца Парижа, лежало отлично сработанное удостоверение журналиста провинциальной газеты Лазурного Берега, Nice-Matin:

– Так безопасней, – заметил в Гамбурге куратор, – Конго кишит столичными газетчиками, но вряд ли туда добрались курортные писаки…

По легенде, месье Вербье покинул Париж, чтобы съехаться с подружкой на юге. Фотография подружки в рискованном купальнике, снятая на цветную пленку, хранилась в его портмоне. Скорпион понятия не имел, что за девушка позировала для фото:

– Но это точно Ницца, Комитет в таких делах очень скрупулезен. Она хорошенькая… – темные волосы девушки развевал ветер, – но не такая красивая, как Маша… – он велел себе не думать о погибшей дочери Журавлевых:

– Маши нет, и ее больше не вернешь. О пиявке я и вспоминать не хочу, надо заниматься делом… – путь в Африку на советском сухогрузе, Скорпион провел, изучая путеводители по Лазурному Берегу и списки победителей кинофестиваля в Каннах:

– Ты обычно пишешь о кино… – куратор пощелкал пальцами, – о культуре, о моде. Политика не твоя стезя, но редакция решила отправить в Конго самого молодого репортера, то есть тебя… – его собеседник, впрочем, не интересовался работой Саши. Скорпиону понравился изящный, вежливый парень с аристократическими манерами:

– Хотя руки у него рабочие, честные руки… – подумал Саша, – видно, что он трудится в шахте… – он знал, что может встретить в провинции Катанга и сына Поэта, казненного в Японии графа Дате Наримуне, и его кузена, барона Виллема де ла Марка:

– С де ла Марком темная история, – куратор передал ему досье юношей, – детство он провел в СССР. Он сын британской шпионки, бросившей его на попечение государства, сбежавшей из страны… – по документам выходило, что Виллем ненавидит Советский Союз и социалистический строй:

– Он бы и не стал со мной говорить… – де ла Марк снабжал деньгами радиостанции, содержащиеся ЦРУ, – но сын Поэта именно тот, кто нам нужен… – Скорпион тоже слышал байки тетушки, стоявшей за лотком в главном здании почтамта:

– Вообще не байки, – подумал он, – на улице тоже об этом болтают. Кажется, весь Элизабетвилль уверен, что Лумумба именно здесь… – утверждая, что он в городе новый человек, Саша немного лукавил. Советский сухогруз пришвартовался в Луанде, столице пока еще португальских владений, две недели назад:

– Правильно Странница говорит, половина континента обрела свободу, а половина ждет искры революции… – Страннице, разумеется, хода в «Мою Италию» не было. Присев на бревно, девчонка стругала ножичком прутик, опять посасывая леденец. Пыльная юбка спускалась к изящным щиколоткам, к босым ногам цвета темного шоколада:

– Она не африканка, – подумал Скорпион, – то есть она чернокожая, но не уроженка этого континента. Она быстро переняла местные повадки, но я вижу, что она родилась в СССР…

Ни Странница, ни другие члены группы, где была еще пара негров, не распространялись о том, откуда приехали. Не говорил об этом и Саша:

– Я сел на корабль в Гамбурге, одного парня мы подхватили в Гавре… – парень, тоже негр, говорил на безукоризненном французском языке, а по-русски знал едва ли пару слов, – но больше мы ничего, кроме дела, не обсуждаем… – в Луанде, тайно покинув сухогруз, они купили несколько подержанных виллисов.

Оружия и денег у группы было более чем достаточно:

– Странница шатается с вальтером, хотя я ей сказал, что это опасно. Впрочем, она метко стреляет… – на корабле оборудовали тир. Ради практики группа даже между собой не переходила на русский язык:

– Странница еще знает испанский и английский… – Скорпион бросил взгляд за окно «Моей Италии», – ее после академии, наверное, пошлют в Южную Америку… – девчонка мечтала побывать на Кубе. Саша не знал, сколько лет Страннице, однако она была комсомолкой:

– Наверное, семнадцать или восемнадцать. Африканцы быстрее развиваются, у здешних девушек в ее годы по двое детей… – бросив прутик, Странница взобралась на раму подкатившего к ней ржавого велосипеда. Велосипед они подобрали на свалке рядом с дешевым пансионом, где поселилась белая часть группы:

– Негров и в такие трущобы не пускают, – зло подумал Саша, – колониализм во всей красе… – негры жили в еще более убогом месте, в середине бидонвиля, как в Конго называли трущобы, где селились чернокожие. За рулем велосипеда сидел Франсуа, парень, подхваченный ими в Гавре. К звонку он прицепил красную ленточку:

– Наш план сработал, они едут в особняк… – хозяин негритянского пансиона разводил на заднем дворе куриц. Африканец возил свежие яйца в богатое имение на дорогой, белой окраине города:

– В усадьбе обосновались бельгийцы, – сказал Франсуа Скорпиону, – хозяин обещал взять меня и Странницу на уборку. Хозяева особняка нанимают приходящую прислугу из бидонвиля… – девушка и юноша изображали брата и сестру:

– Может быть, мы ошибаемся… – Скорпион, незаметно взглянул на часы, – но нельзя терять времени. Сейчас одиннадцать утра, а Лумумбу привезли сюда на рассвете, если верить сплетням… – черные кудри Странницы пропали среди толчеи машин, ручных тележек и велосипедов.

Отпив капуччино, Саша понизил голос:

– В общем, Жозеф… – граф Дате называл себя на французский манер, – в политике я не разбираюсь, но хочется первым напасть на сенсацию, как говорят в наших кругах… – японец усмехнулся:

– Думаете освободить из-под стражи Лумумбу, если он здесь… – серые глаза месье Вербье были спокойны:

– Именно так… – кивнул он, – освободить и взять у него интервью, Жозеф… – месье Вербье щелкнул пальцами: «Гарсон, еще кофе!».


На городском рынке Сан-Паулу-ди-Луанда Странница купила за мелкие монетки расшитый яркими узорами тканевый мешочек. Здешние девочки и женщины носили на шее тяжелые медные ожерелья, связки амулетов, засушенные змеиные головы, пучки травы и католические кресты. На торбочку Странницы никто в группе не обратил внимания:

– Тем более, никто туда не заглянет… – не поднимая головы, девушка усердно мыла пол, – все думают, что это сувенир… – она никогда не рассталась бы с рукописным свитком, с четко выведенными Павлом китайскими иероглифами. В августе прошлого года, не дожидаясь начала восьмого класса, Света уехала из интерната:

– Меня забрали, как забрали Софию. С той зимы о ней ничего не слышно, у воспитателей тоже ничего не спросишь… – Аня Левина все-таки поинтересовалась судьбой девочки:

– Я комсомолка, – пожала плечами девушка, – я имею право знать, что случилось с моим товарищем. Я секретарькомсомольской организации интерната… – Надя помахала рукой. На длинных ногтях подсыхал алый лак:

– Комсомольская организация из пяти человек. Культмассовый сектор рапортует… – Надя фыркнула, – он перед тобой в полном составе… – Аня поправила аккуратно уложенные волосы:

– Порядок есть порядок. Я пойду к директору… – от директора старшая Левина вернулась ни с чем:

– Ей сказали, что Софию перевели в другой интернат, – вздохнула Странница, – и про меня скажут то же самое… – на взлетное поле девочку доставили в закрытой машине, военный самолет пошел на юг. Странница оказалась на Кавказе:

– Я жила в субтропиках, под Батуми, – поняла девочка, – меня готовили к здешней погоде, но все равно в СССР не бывает так жарко… – ее поселили в отдельном коттедже на территории военной базы. По ночам над крышей домика ревели реактивные самолеты. Света решила, что база находилась рядом с границей:

– По соседству лежала Турция… – она вспомнила карту, – а сейчас мы близко от португальских колоний. Но Африка еще вспыхнет, освободится от ярма капитализма… – она делила коттедж с воспитательницей, как ее называла Света, пожилой женщиной с отличным французским языком. За полгода Света стала бойко болтать с парижским акцентом:

– Франсуа сказал, что меня не отличить от парижанки, – девушка выжала тряпку, – а он родился на Монмартре… – с так называемым братом Света разговаривала мало, но поняла, что парень коммунист:

– Мой отец, наверное, был белый, – нехотя заметил он, – хотя у моей мамаши хватало и черных клиентов… – Света только в Африке впервые увидела проституток:

– Тоже наследие колониальных времен, – яростно подумала она, – заведующий хозяйством только что не раздел меня глазами, когда мы пришли… – у чернокожих в группе имелись конголезские удостоверения личности. Небрежно взглянув на мутные фото, бельгиец махнул рукой:

– Принимайтесь за работу. Особняк большой, с улицы все только и делают, что носят пыль…

В кабинеты наемных уборщиков, впрочем, не пускали. Страннице достался коридор первого этажа, с перекошенным наборным паркетом и клубами паутины по углам. Растирая горячую воду шваброй, она поглядывала в сторону лестницы:

– Это черный ход… – парадная лестница помещалась в центре здания, – но на главной лестнице нет спуска вниз, а здесь есть… – бросив швабру, Света подергала ручку рассохшейся двери:

– Заперто, но чего ты еще ждала… – она вспомнила, что ее напарника отправили убираться в саду:

– У меня есть шпильки… – девушка заколола на затылке черные волосы, – но шпилькой такой замок не откроешь… – в здании явно имелся подвал:

– Скорпион видел, как Франсуа меня забирал на велосипеде, но вряд ли он здесь появится. У него удостоверение журналиста, а газетчика сюда не пустят…

У ворот в кованой решетке здания торчали верзилы в темных очках, с военной выправкой. Даже у заведующего хозяйством была армейская осанка:

– Понятно, что здесь сидит ЦРУ… – Света вернулась к ведру, – может быть, именно сюда привезли Лумумбу… – Скорпиона, руководителя группы, несмотря на молодость, они все уважали:

– Видно, что он человек с опытом… – Света прислушалась, – а насчет меня все считают, что я учусь в академии, в Москве… – девушка улыбнулась:

– Им кажется, что я старше, потому что за полгода я вытянулась… – на южной базе у нее начались, как выразилась воспитательница, менархе:

– Женские дела, как говорили Надя с Аней, – Странница почесала вспотевший нос, – теперь у меня могут появиться дети… – в Луанде и в Элизабетвилле она встречала девушек, на вид ее ровесниц, носящих в шалях младенцев:

– На самом деле мне только четырнадцать… – за дверью раздался скрип ступенек, – я просто выше метра семидесяти, но близняшек мне все равно не догнать… – Аня и Надя носили сороковой размер обуви:

– Когда Надя надевает шпильки в десять сантиметров, она становится, словно каланча, – хихикнула Света, – хотя Аня вообще не любит каблуки… – начиная с Луанды все чернокожие члены группы ходили босиком:

– Негры в ботинках здесь либо министры сепаратного правительства, либо военные, либо те, кто ловит рыбку, то есть алмазы, в мутной воде… – впервые Света сняла обувь в Луанде, на пляже белого песка. Теплая вода ласкала ноги, она нахмурилась:

– Я шлепала по мелководью, только море было холодным… – трещал костер, большая, черная собака утробно лаяла:

– Пират, его звали Пират… – подоткнув юбку, Странница стояла по колено в воде, – еще был рыжий мальчик, его хозяин. Его звали похоже, тоже с буквой «П». Или я думаю о Павле… – Света не успела вырезать на дереве, в парке интерната, свои инициалы:

– Мы так сделали с мальчиком… – в голове шумел океан, – только где все случилось? Наверное, на отдыхе, с папой и мамой… – больше она ничего не помнила. На военную базу ей привезли комсомольский билет со снимком в школьной форме, с каллиграфической записью:

– Мозес, Светлана Абрамовна… – местом рождения Странницы значилась Москва:

– Так у всех, – хмыкнула она, – близняшки помнят, что Павел родился на Дальнем Востоке, но по документам он тоже москвич… – подойдя к ведущей вниз двери, Света едва успела отскочить в угол. Низкий голос сказал:

– Ни о чем не беспокойтесь, месье премьер-министр. Я проберусь в канцелярию и позвоню Джо. Вы его знаете, он свой парень и не подведет. У нас есть машина, а португальская территория всего в паре часов пути отсюда… – заскрежетал замок.

Света, затаив дыхание, вжалась в стену. Мощный белый парень в затрепанном пиджаке аккуратно вывел из подвала бывшего премьера Конго, Патриса Лумумбу. Темные глаза заплыли синяками, старую рубашку покрывали подсохшие пятна крови:

– Садитесь на ступеньку, ждите меня… – наскочив на оставленное Странницей ведро, парень, чертыхнувшись, исчез в полутемном коридоре.


Номера в пансионе, где обычно останавливались Виллем и Джо, не снабдили электрическими плитками. В ободранном вестибюле хозяин держал стальную урну с кипящей водой. Рядом валялись затрепанные газеты двухнедельной давности. Новости в провинцию Катанга доходили медленно.

Насыпая в картонный стаканчик дешевый порошок, Джо скосил глаза на заголовки:

– Президент Эйзенхауэр разрывает дипломатические и торговые отношения с Кубой. Инаугурация избранного президента Джона Кеннеди состоится двадцатого января… – сегодня было семнадцатое:

– Шмуэль едет на инаугурацию, освещать торжества для ватиканской прессы, – вспомнил Джо, – Кеннеди католик… – он взглянул в сторону чернокожего паренька, мывшего лестницу:

– Америке понадобилось двести лет, чтобы избрать католика президентом. Негра они никогда не изберут, можно не сомневаться. Шмуэль, наверное, сейчас по дороге в Америку… – отец Симон, по его словам, неоднократно подавал прошения о переводе в Польшу или Африку:

– Туда, где нужна пастырская помощь, – хмуро сказал он кузенам, когда Виллем и Джо пересаживались в Риме, – но его святейшество считает, что я пока должен остаться на своем месте, и мой духовник с ним соглашается… – духовником Шмуэля был отец Кароль Войтыла. В келье кузена стояли учебники русского языка:

– В СССР я могу поехать легально, – заметил кузен, – они поддерживают с Ватиканом дипломатические связи… – Виллем вздохнул:

– Но представителю Ватикана не скажут, что случилось с дядей Джоном или девочками дяди Эмиля… – Шмуэль помолчал:

– Ты, в отличие от меня, говоришь по-русски без акцента, повадки у тебя подходящие… – барон затянулся дешевой сигаретой:

– Для зоны, ты имеешь в виду… – он кивнул:

– В Караганде мы жили в окружении зэка, да и тетей Мартой мы тоже не в хоромах обретались. Но мне визы никто не поставит. Я уверен, что на Лубянке есть мое досье. Перебираться через границу тайком опасно, сейчас не послевоенное время… – Джо прервал его:

– Ты еще не женат. Ты наследник компании, никто не ожидает от тебя вояжей в СССР… – Виллем ткнул окурком в жестяную пепельницу:

– Дядя Джон мой ближайший родственник, дядя Эмиль меня вырастил. По крайней мере, я могу отдать долг семье… – Джо налил кипятка в два стаканчика:

– Больше Виллем ни о чем таком не упоминал. Ладно, сначала надо выяснить, где он сейчас. Может быть, военным удалось наткнуться на Шумана и его отряд… – вернувшись к резному столику местной работы, он передал месье Вербье стакан:

– Держите. Кофе никуда не годится, но сахар тростниковый, вкусный… – журналист рассматривал снимок Шумана в эсэсовской форме:

– Пока не надо ни о чем писать, – предупредил его Джо по дороге из «Моей Италии» в пансион, – это слухи, но его несколько раз видели в городе. Один из инженеров бельгийской компании опознал его. Он бывший партизан, сидел в Аушвице… – беглые нацисты интересовали Скорпиона меньше всего. Он едва скрыл зевок:

– Незачем гоняться за этим Шуманом. Даже если он действительно здесь, он командует отрядом наемников, авантюристов, как и он сам. Советский Союз в нем не заинтересован… – Советский Союз был очень заинтересован в сыне Поэта. Пока молодой человек не упоминал об отце:

– Он только сказал, что он наполовину японец, – Саша отхлебнул горького кофе, – но это и так видно… – граф Дате сдержанно заметил, что его отец умер во время войны:

– Он не признается новому знакомцу, что его отец, агент СССР, закончил свои дни на эшафоте, а я пока не могу раскрыть мое истинное лицо… – он понятия не имел о слабых сторонах нынешнего графа Дате:

– Его мать и сводный брат живут в Париже, младшая сестра по отцу актриса и певица… – Саша вспомнил гамбургское кабаре:

– Хана Дате, я видел ее на сцене. Но его сестра далеко отсюда, к ней никак не подобраться… – ему не хотелось покидать Африку, не воспользовавшись возможностью склонить сына Поэта на сторону СССР:

– Он пригодится нам, как и Аарон Майер. Но Майер человек искусства с левыми симпатиями, а господин граф не интересуется политикой. Во всяком случае, разговор о Лумумбе он не поддержал… – Джо, как себя называл молодой человек, не распространялся и о женщинах. Увидев фото предполагаемой подружки Скорпиона, он только кивнул:

– Он не говорил, есть ли у него девушка, помолвлен ли он… – вздохнул Скорпион, – но, наверное, нет. В здешних краях мало белых женщин… – Саше казалось, что время течет отчаянно медленно:

– Странница и Франсуа час назад отправились в особняк, – напомнил он себе, – но здание может быть торговой компанией, представительством колониальных властей… – он отдал графу снимок Шумана:

– Очень интересно, месье Жозеф, но, как вы правильно заметили, слухи о присутствии в Катанге нацистов, только слухи, как и новости, что сюда якобы привезли бывшего премьера Лумумбу… – на стойке затрещал телефон. Бельгиец, портье, крикнул:

– Месье Жозеф, вас! Вроде бы месье Виллем… – Саша проводил глазами изящную спину в потрепанном пиджаке:

– Он не военный, но держится отлично. У его сестры тоже аристократические повадки… – разговор закончился быстро. Вернувшись к столику, месье Жозеф допил кофе:

– Вы хотели взять интервью у Лумумбы, – небрежно поинтересовался граф, – сейчас у вас появится такая возможность… – Скорпион поймал себя на том, что сидит с открытым ртом. Граф вытащил из кармана ключи от машины:

– Поехали, месье Александр, – он потрепал Скорпиона по плечу, – вашу газету ожидает сенсация.


Странница не знала, что ей делать.

Лумумба сидел спиной к ней, на ступеньках подвальной лестницы. Пропотевшая рубашка была разорвана, девушка увидела кровавые ссадины на лопатках. В интернате на уроках литературы они читали «Молодую гвардию», товарища Фадеева:

– Все считали, что Аня похожа на Ульяну Громову, – вспомнила девушка, – а Надя на Любу Шевцову, только Люба была блондинка… – Надя однажды заметила:

– Наша мама, коммунистка, оставила буржуазную жизнь ради борьбы с нацизмом. Она была еврейкой из Франции, они с папой встретились в подполье… – отец близняшек выполнял особые задания правительства:

– Все так говорят, – хмыкнула Света, – но скорее всего родителей воспитанников нашего интерната расстреляли во время сталинских беззаконий. Родителей Софии убили бандиты-националисты, мои папа и мама погибли от рук американцев, на корейской войне… – Света не сомневалась, что премьер-министра Конго тоже пытали американцы:

– Или здешние колонизаторы, бельгийцы, союзники США по Североатлантическому Альянсу… – в интернате Свету всегда просили выступать с политинформациями. Надя такими вещами не интересовалась, Аня больше любила историю. Старшая Левина колебалась, стать ли ей архивистом, или реставратором. Надя фыркала:

– С нашей внешностью… – младшая сестра вертелась у зеркала, – нельзя сидеть среди пыльных папок… – Надя мечтала о театральном институте:

– Балериной мне не быть, – замечала девочка, – я слишком высокая, но я могу танцевать в ансамбле Моисеева… – в интернате стояли телевизоры, им показывали записи концертов и спектаклей:

– Павел решил поступать на восточный факультет… – младший Левин надеялся встретить своего друга Пенга:

– Я буду изучать китайский язык, – заявлял парень, – то есть продолжу… – китайцы из интерната уехали, но Павел не бросал уроки языка и каллиграфии. Света еще не решила, кем ей стать. Девушка неслышно двинулась к лестнице:

– Я закончу школу заочно, меня возьмут в академию госбезопасности, где учится Скорпион… – руководитель группы обмолвился, что в Москве он посещал лекции для сотрудников Комитета:

– Нас тоже готовят для работы в Комитете, – поняла Света, – Софию увезли, а теперь забрали меня. Вряд ли близняшкам удастся стать актрисами, по крайней мере Наде… – Света предполагала, что рано или поздно она попадет в Америку:

– Мои родители, коммунисты, оставили капиталистический строй, они выбрали свободу, – девочка выпрямила спину, – мне надо быть достойной их памяти… – об этом ей говорил куратор в интернате. То же самое повторяла воспитательница, с которой Света делила коттедж.

Девушка понятия не имела, что живет под одной крышей с сотрудницей Института Сербского, когда-то учившейся в Сорбонне. Пожилую женщину, кандидата наук, выбрали для задания из-за ее отменного французского языка и диссертации по расстройствам психики у подростков:

– Ведите себя осторожно, – напутствовали ее на Лубянке, – гипноз создал у вашей подопечной ложную память и ложную личность. Мы не хотим, чтобы она закончила свои дни в клинике для душевнобольных… – отправке Странницы на задание предшествовало долгое согласование:

– Она подросток, пусть и взросло выглядящий, – замечали на совещаниях, – мы не имеем права подвергать ее жизнь риску… – в конце концов было решено, как выразился Шелепин, пойти ва-банк:

– У нас почти нет чернокожих агентов, – резонно заметил председатель Комитета, – тем более, уроженцев СССР…

Об истинном происхождении Странницы в стране знало едва ли пять человек. Папка с настоящими сведениями о нынешней Светлане Мозес покоилась в закрытом архиве Комитета, по соседству со сведениями о Герое Советского Союза, Матвее Абрамовиче Гурвиче. Скорпион был уверен, что его отец, выходец из бедной еврейской семьи, родился в черте оседлости:

– Об остальном ему знать не надо, – подытожил Шелепин, – Саша советский человек, он сын трудовой родины, потомок героев войны и революции…

Затаив дыхание, Света отчаянно подумала:

– Скорпион знает, что мы с Франсуа в особняке. Он не мог не увидеть ленточку на велосипеде. Но его сюда не пустят, у него только журналистское удостоверение… – собираясь в имение, Странница и Франсуа оставили оружие в тайнике, оборудованном в полу их номера в пансионе:

– Вернее, не номера, а каморки в трущобах, – зло поправила себя Странница, – негры здесь живут хуже скота. Впрочем, в Америке происходит то же самое… – она видела фотографии разрушенных домов в Гарлеме:

– Надо что-то делать, только что… – Света сжала кулаки, – и кто был тот парень? Может быть, это ловушка для нас, но, кажется, он действительно знает Лумумбу… – бывший премьер уронил голову в ладони. Света, наконец, решила открыть рот:

– Я скажу, что мы приехали его спасти, что мы посланцы коммунизма… – ведро в коридоре загремело. Света услышала раздраженный голос с американским акцентом:

– Какого черта вы пускаете посторонних людей в здание? Неграм нельзя доверять! Хотя, как выяснилось, нельзя доверять и белым… – невысокого старика сопровождал с десяток здоровых парней с военной выправкой. Выбрав самый темный угол, Странница едва успела вжаться в стену:

– Он сюда даже не смотрит, он идет к Лумумбе… – старик носил простое пенсне в стальной оправе:

– Далеко сбежать он не успел, – резко сказал американец, – хорошо, что с ним поработали, и он еле двигается… – бывший премьер даже не пошевелился. Подняв его на ноги, встряхнув, один из парней щелкнул застежкой стального браслета:

– Все в порядке, – сообщил он, – наручники на месте. Наш бельгийский друг решил не терять времени… – старик усмехнулся:

– Наш бельгийский враг. Посмотрим, что на самом деле представляет из себя старший лейтенант… – он махнул рукой:

– В подвал его, до вечера, потом мы с ним разберемся… – Лумумбу толкнули вниз, он покатился по узкой лестнице. Дверь подвала захлопнулась, Света справилась с отчаянно бьющимся сердцем:

– Надо немедленно уходить отсюда… – дождавшись, пока стихнут шаги, она ринулась прочь по коридору.


Джо загнал виллис в самое сердце бидонвиля, на пустырь, окруженный покосившимся фанерными хижинами, крытыми проржавевшей жестью. В грязной луже валялась спущенная автомобильная шина. Внутри сидел худенький ребенок. Его сестра, лет шести, притулилась на ободе. Девочка ловко вязала веревочную авоську, изо рта младенца торчала самодельная соска. Пробираясь узкими проулками, машина натыкалась на развешанное поперек проходов белье, объезжала завалы досок, старой мебели, тюки грязных тряпок. На окраине поселения высилась городская свалка. Над хижинами каркали птицы, надоедливо жужжали мухи. Раскаленное солнце стояло в зените.

Джо вытер пот со лба:

– Сюда точно никто не сунется. Впрочем, нас, кажется, и не видели… – они с месье Александром увидели достаточно, чтобы француз тихо велел:

– Заводите машину, Жозеф. Надо убираться отсюда как можно быстрее… – виллис они припарковали на пыльной улице, напротив особняка. По телефону Виллем только упомянул адрес:

– Здесь Лумумба, – тихо добавил он, – надо его вывезти на португальскую территорию. Оружие у тебя при себе?

Кольт лежал во внутреннем кармане пиджака Джо:

– Очень хорошо, – шепотом добавил кузен, – мой пистолет забрали, а нам может понадобиться… – он замялся, – поддержка… – на первый взгляд, в богатом особняке могло сидеть представительство торговой компании:

– Или здесь размещается колониальная контора… – Джо бросил взгляд в сторону кованых ворот, – но тогда зачем нужна охрана…

В неприметной будочке он заметил силуэты каких-то парней. Двор пустовал, металлически, неприятно шелестели острые листья пальм. Ветер гонял по улице вихри мусора, песок лез в глаза и рот:

– Звонил мой кузен, барон де ла Марк… – сказал Джо месье Александру по пути, – он случайно оказался рядом с арестованным Лумумбой и хочет ему помочь… – будь Джо на месте Виллема, он бы сделал то же самое. Приезжая в Леопольдвиль, они с кузеном и Маргаритой обедали в резиденции премьера:

– Лумумба не коммунист, – вздохнул Джо, – он хочет видеть Конго свободной страной, не зависящей от западных корпораций… – они, тем не менее, понимали, что мечты премьера остаются мечтами. На все Конго набиралась едва сотня чернокожих инженеров или врачей:

– Виллем и Маргарита учредили стипендию, но это капля в море… – преподавая в классах на карьере, Джо встречал очень способных парней. Ребята, раскрыв рот, слушали его рассказы о Горной Школе в Париже, о том, как поставлена работа на европейских предприятиях:

– Все равно, месье инженер, – горько сказал кто-то из парней, – африканцы никогда не поднимутся выше… – он поднял палец к шиферной крыше барака, – мы не станем инженерами, не будем управлять компаниями. Мой дед говорил, что белые сначала торговали нами, как скотом, а теперь они принялись расхищать наши богатства… – Виллем пожимал плечами:

– Не думай, что если «Де Бирс» и другие компании покинут Африку, то местные жители немедленно разбогатеют. Корпорации вывезут технику и специалистов. Конголезцам останется промывать речную глину самодельными ситами, как в прошлом веке. Много они от такой добычи алмазов не заработают…

Кузен был прав, но Джо все равно было неудобно:

– Деньги от разработки полезных ископаемых тратятся на личные самолеты и лондонские костюмы правительств, законного и сепаратистского, – зло подумал он, – а в это время в стране гуляет черная оспа, почти все дети больны рахитом, бедняки не доживают до сорока лет… – личико девочки с авоськами испещрили хорошо знакомые Джо шрамы. Некоторые парни, шахтеры, тоже перенесли черную оспу:

– Какие прививки, – отмахнулся кто-то в разговоре с Джо, – я впервые увидел врача только на карьере… – Джо волновался за Маргариту. Девушка терпеливо объясняла, что оспа ей не страшна:

– Я привита, как и ты… – ласково говорила Маргарита, – опасности подхватить болезнь нет…

Джо подумал:

– От сонной болезни или тропических лихорадок защиты не существует. Но Маргарита очень аккуратна, осторожна… – ожидая кузена, они тоже вели себя осмотрительно. Виллем объяснил:

– Я появлюсь у главного входа, дам знак, что все идет хорошо. Увидев меня, поворачивайте в переулок, объезжайте здание, я выведу премьера через двор… – судя по всему, кузена никто не подслушивал. Заглушив мотор виллиса, Джо отмахнулся от назойливой мухи:

– Но вместо Виллема на крыльцо вышел старикашка… – едва завидев старикашку, Александр прошипел:

– Заводи машину, надо убираться восвояси… – Джо пробормотал:

– Но мой кузен… – месье Вербье сам повернул ключ:

– Твоего кузена… – он перешел на «ты», – сейчас будут допрашивать все работники ЦРУ, скопившиеся в провинции Катанга… – Джо понятия не имел, какое отношение старикашка имел к американской разведке. Пожилой человек в пенсне выглядел мирно. Он носил неожиданно теплый, профессорского вида пиджак с заплатками на локтях и имел при себе трубку:

– Александр прав, когда он вышел во двор, все вокруг забегали… – охранники выскочили из будки, ворота перекрыли стальным брусом:

– Еще немного, и они бы достали пулеметы. Они бы точно поинтересовались нашей машиной… – виллис остановился, не доехав до лужи. Младенец что-то пропищал, девочка без интереса взглянула на автомобиль. Мелко заплетенные косички были стянуты в промасленный узел, на шее она носила местный амулет. Похлопав себя по карманам, вытащив портсигар, Джо поинтересовался:

– Ты не сказал, что это за старик… – Александр тоже закурил:

– Аллен Даллес, глава ЦРУ. Ему идет седьмой десяток, а он болтается по тропической Африке. Он обычно избегает фотографий, но я видел его снимки военных времен… – снимки Даллеса Скорпион видел в Москве, но об этом графу Дате знать было не обязательно:

– Лумумбу мы потеряли, – с сожалением подумал Саша, – с американцами мы не справимся. Бельгийцы пляшут под их дудку. Но у нас появился шанс сойтись с сыном Поэта… – он не сомневался, что Джо захочет выручить кузена:

– Мы узнаем друг друга в деле, а остальное просто… – граф поскреб смуглый подбородок:

– Вот оно как. Но я уверен, что Виллему ничего не грозит. Он объяснит, что хотел помочь человеку в беде… – Саша, сдержавшись, ничего не ответил:

– Господин граф никогда не имел дела с разведкой. Хотя нет, они каким-то образом получили фотографию Шумана… – снимок, вытащенный на свет вместе с портсигаром, валялся на сиденье виллиса. Ветер, подхватив фото, закрутил картонный квадратик. Портрет эсэсовца упал в лужу. Девчонка встрепенулась:

– Я его знаю… – сообщила малышка, – он вчера приходил к нам. Папа называл его доктором. Мой папа работает на шахтах, он сейчас в отпуске. Он спит, – девочка махнула в сторону хибарки, – он вчера пьяным напился, а мама на свалку пошла. Она ищет старье, чтобы продать вещи на базаре. Папа сказал, что больше такого не нужно, у нас теперь есть деньги, но мама ответила, что он все деньги пропивает… – выплюнув соску, младенец потянулся к фотографии, – они подрались, – девчонка погрустнела, – мне тоже досталось… – Джо заметил заплывший синяком глаз девчонки. Малышка отложила авоську:

– Что такое доктор, месье… – схватив фото Шумана, скомкав картон, младенец радостно швырнул снимок обратно в лужу.

Глядя на хмурое лицо юноши перед ним, Даллес решил, что будь на его месте бессменный глава ФБР, Эдгар Гувер, месье барон давно бы отправился в подвал вслед за Лумумбой:

– Виллем мог вывернуться наизнанку, доказывая, что он не агент русских, но факты говорят сами за себя. Гувер бы не поверил ни единому его слову…

В запертой на ключ маленькой комнатке без окон слоями плавал сизый дым от трубки Даллеса. На столе, кроме давно остывшего кофейника, больше ничего не было. Кофе Даллесу принес лично заведующий хозяйством, суетливый бельгиец, офицер в отставке:

– Интендантская крыса, – вздохнул Даллес, – он покрывает свою задницу… – попытавшись отыскать негров, уборщиков, Даллес услышал торопливые извинения бельгийца:

– Мы нанимаем людей поденно, – объяснил заведующий, – оплата происходит за наличный расчет… – Даллес кисло заметил:

– Разумеется. Ни одного лишнего сантима налогов не попадет в бюджет страны… – бельгиец покраснел, – но кажется в Катанге и не платят налогов… – напечатанные на самой паршивой бумаге местные удостоверения личности снабжались только мутными снимками:

– На таком фото даже родная мать не узнает своего ребенка, – заметил Даллес на быстром совещании, – а ваш работник… – он махнул в сторону бельгийца, – не удосужился записать имена негров… – по словам интенданта, как называл его Даллес, поденщики, парень и девушка, жили в бидонвиле. Даллес видел городские трущобы только из окна машины, однако понимал, что в тамошних закоулках можно спрятать хоть все алмазы Конго:

– Но еще там могут затаиться советские агенты… – отхлебнув холодного кофе, он поморщился:

– Еще те помои. Но здесь не офис «Донован, Лежер, Ньютон и Ирвин», итальянской кофейной машины ждать не стоит… – Даллес подумал, что покойный Дикий Билл наверняка поверил бы парню:

– Как он верил тоже покойному Ягненку и оказался прав. Но нам нельзя рисковать… – памятуя, что барон Виллем дальний родственник миссис Анны, Даллес сначала хотел позвонить на остров в заливе Пьюджет-Саунд:

– Пусть она с ним поговорит. Ее дочь вытащила Виллема из СССР, спасла его… – на большой руке парня виднелась почти не стершаяся, синеватая русская буква «В»:

– Он утверждает, что татуировку сделал в детском доме в Казахстане, по глупости, – вспомнил Даллес, – он тогда был ребенком. Вряд ли Лубянка завербовала бы мальчишку, тем более сына власовца, перебежчика… – в ушах загремел голос Гувера:

– Ерунда, Аллен. В таком возрасте все парни бредят секретными миссиями. Он мог согласиться работать на СССР из желания спасти свою шкуру… – Даллес несколько раз порывался поднять телефонную трубку, но останавливал себя:

– Безопасной линии здесь нет, на проводах могут сидеть русские. Нельзя ставить под угрозу жизнь нашего работника, жизнь миссис Марты… – пропавшие бесследно негры очень беспокоили Даллеса. Лумумба, разумеется, утверждал, что понятия не имеет ни о каком советском десанте:

– Но где советскому десанту было взять негров… – Даллес напомнил себе:

– Где угодно, вся Африка к их услугам. Дай им волю, они немедленно лягут под Москву и начнут снабжать Хрущева местным ураном. Хотя у него и своего урана хватает… – после кубинской революции Вашингтон чувствовал себя, как на пороховой бочке:

– Из Восточной Германии советские ракеты не долетят до Америки, но если базы русских появятся на Кубе, нам придется несладко… – Даллес, в общем, и не хотел терять время на переговоры с миссис Анной или ее дочерью:

– Понятно, что парень наивный дурак. В его годы его отец воевал в Испании, а у этого едва молоко на губах обсохло, хотя он головой подпирает потолок… – барона застали в канцелярии, за телефонным звонком:

– Он так и не признался, кому звонил… – Даллес вспомнил досье де ла Марка, – но он приехал в город с кузеном, сыном разоблаченного советского агента… – как выразился бы любитель шахмат, президент Эйзенхауэр, партия складывалась не в пользу юноши:

– Но этому Джо негде было встретить русских… – Даллес отставил чашку, – надо ковать железо, пока оно горячо… – разрешение на акцию они получили непосредственно от президента:

– Через несколько дней у нас появится новый глава страны, – Даллес прошелся по комнате, – если мы протянем время, неизвестно, даст ли Кеннеди добро на проведение мероприятия. Он вообще либерал. Нельзя оставлять Лумумбу в живых, стране не нужно знамя красных. Бельгийцы выдали нам карт-бланш, они тоже не заинтересованы в бывшем премьере… – Даллес не сомневался, что освобожденный Лумумба немедленно уйдет в подполье:

– Его семья пропала из Леопольдвиля. Наверняка он организовал их побег за границу или в джунгли. Его ничто не связывает, отпусти мы его восвояси, страна вспыхнет, словно факел. Идет гражданская война, он подольет масла в огонь. Ладно, остается один путь… – выбив трубку, Даллес присел напротив юноши:

– Я вам верю, Виллем, – почти ласково сказал он, – хотя обстоятельства и складываются не в вашу пользу. Я вам верю, – повторил Даллес, – вы хотели выручить человека из беды. Но поймите и вы нас… – он взглянул в серые глаза юноши, – вы пытались похитить осужденного преступника… – барон буркнул:

– Насколько я помню, его никто не судил… – Даллес успокаивающе добавил:

– Неважно. Вы можете помочь нам, Виллем, снять с себя подозрения в измене… – юноша затянулся дешевой папиросой:

– И что я должен сделать… – Даллес сверился с часами:

– Здесь недалеко, мы быстро обернемся… – он протянул барону его кольт:

– Держите. Впрочем, вам не понадобится это оружие…. – захлопнув дверь комнаты, он повел Виллема к заднему двору особняка, где стояли машины военных.


От негра разило спиртным, он протирал сонные глаза. В каморке пахло кислятиной, мочой. Джо и Александр задевали головой развешанное под шиферным потолком белье. За лоскутной занавеской притулилась покосившаяся кровать. Девочка, судя по всему, спала на матрасике, брошенном на земляной пол. С улицы, вернее, пустыря за фанерной дверью доносился смех младенца.

Джо отыскал в машине завалявшуюся ручку и блокнот. Девчонка немедленно уцепилась за неожиданные подарки:

– Я люблю рисовать, месье, – оживилась она, – только я рисую угольком, больше у нас ничего нет… – на двери поднимались ввысь башни диснеевского замка. Пропуская их в каморку, девочка объяснила:

– Мама принесла с помойки порванную книжку. Читать я не умею, я рассматриваю картинки… – бережно подклеенный детский журнал малышка хранила под матрасиком:

– Можно я сделаю самолеты из бумаги, – робко спросила девочка у Джо, – я видела, как их складывают… – Джо усмехнулся:

– Давай блокнот… – граф Дате помнил уроки оригами в приюте Нагасаки:

– У Ханы тоже ловкие пальцы, наставница ее всегда хвалила… – он сложил хризантему, прыгающую лягушку и журавля:

– Я тебе покажу, как это делать, – пообещал Джо, – но сначала нам надо поговорить с твоим папой… – девочка вздохнула:

– Он без пива не проснется. То есть проснется, но будет злой… – пиво они купили в грязной лавке, неподалеку от пустыря. Бутылки были горячими, никакого рефрижератора здесь не завели:

– Здесь нет электричества… – Джо окинул взглядом каморку, – нет канализации, нет проточной воды… – за водой бидонвиль ходил к реке или колодцам:

– Им негде кипятить воду, – вспомнил он голос Маргариты, – население трущоб заражено паразитами, в стране встречается холера, дизентерией болеют все младенцы, и многие не выживают… – по дороге из лавки Джо повернулся к Александру:

– Нельзя упускать шанс найти Шумана и призвать его к ответу, – твердо сказал граф Дате, – я уверен, что Виллему ничего не грозит. Если Даллес его и допрашивает, его скоро отпустят. Шуман наверняка обосновался в джунглях, а этот парень… – он кивнул на бутылки, – один из его кротов на шахтах. У нас процветает воровство, – добавил граф, – рабочих постоянно застают с алмазами, в карманах… – Александр кивнул:

– Это тоже станет сенсацией. Но в одиночку мы с беглым нацистом не справимся… – Джо признавал правоту знакомца, – надо найти надежных ребят… – Саша не собирался тащить в саванну всю группу:

– Тем более, нельзя показывать графу Странницу. Негры пусть сидят в городе… – он не сомневался, что Франсуа и девушке удалось покинуть особняк, – я возьму белых ребят, то есть наших, советских… – все члены группы отлично говорили по-французски и обладали безукоризненными документами:

– Пока я не раскрою мое истинное лицо, – решил Саша, – придет время и сын Поэта узнает, кто я такой… – погоня за Шуманом была чрезвычайно на руку Скорпиону:

– Надо дождаться момента, пока господин граф проявит слабость. Может быть, подставить его нацистам, а потом спасти… – табуретов в каморке не завели, на поломанном стуле громоздились тряпки. Негр в рваных шортах хаки жадно пил пиво, не поднимаясь с кровати:

– Это вы вовремя, месье… – рыгнув, он отер рукой рот, – папироски у вас не найдется… – Джо вытащил из кармана купленные в той же лавке дешевые сигареты. Щелкнув зажигалкой, он показал негру выуженное из лужи фото Шумана:

– Зачем к вам приходил месье Доктор… – негр хмыкнул:

– Значит, он вам известен… – Александр, как ни в чем ни бывало, отозвался:

– Да. Мы из его отряда, но разминулись на севере. Мы опоздали в точку рандеву, нам надо воссоединиться с ребятами. Мы знали, что он сюда приходит, а теперь нашли вас… – Джо уважительно подумал:

– Врет он лихо. Впрочем, он газетчик, у него хорошо подвешен язык… – месье Вербье все больше ему нравился. Джо, словно ненароком, вытащил из кармана кольт. Негр испуганно забормотал:

– Я говорю правду, месье… – граф Дате резонно заметил:

– Вы еще ничего не сказали. Не бойтесь… – он повертел оружие, – это доказательство наших серьезных намерений… – как и предполагал Джо, речь шла о контрабанде алмазов:

– Упоминая о севере, Александр блефовал, – подумал юноша, – но Шуман действительно недавно вернулся оттуда… – выяснилось, что старший брат шахтера, известный в Катанге командир боевого отряда сепаратистов, некий Мбвана:

– Ходили разговоры, что он может стать министром обороны в незаконном правительстве, – вспомнил Джо, – но он предпочитает подвизаться на побегушках у нациста… – шахтер осушил вторую бутылку пива:

– Мбвана велел мне устроиться на шахты, обещал, что мы вырвемся из этого дерьма… – он обвел рукой каморку, – мы выросли на пустыре, играли в луже… – Джо не мог винить парня:

– Каждому хочется лучшей жизни. Он видит, как одеваются белые, на каких машинах они ездят. Не зря местные правительства, законные или сепаратистские, бросились заказывать себе костюмы в Милане. Они не забыли, что бегали в школу босиком, если вообще бегали… – шахтер был неграмотен, но с картой управлялся хорошо:

– Я точно не знаю, где сидит отряд Доктора, – заметил он, – но Мбвана говорил о холмах… – от точки на карте до границы португальской территории оставалось каких-то полсотни километров:

– Они осторожны, они готовят себе путь к отступлению… – Джо свернул бумагу, – надо искать надежных ребят, вооружаться и отправляться в путь. Ни бельгийцы, ни американцы нас не послушают, они сейчас заняты Лумумбой… – шахтер вздохнул:

– Мбвана с ребятами расположился отдельно. Доктор обосновался в покинутой деревне, негры туда не ходят, то место проклятое… – заскрипела дверь, Джо услышал тихий голос Александра:

– В машину поместится еще трое ребят, но больше нам и не надо. Нам нужен не Мбвана, а только Шуман. До вечера мы окажемся на месте, но надо еще достать оружие… – Джо прищурился от яркого солнца. Младенец, сидя в шине, восторженно смеялся. Над бурой водой лужи кружила стая белых самолетиков:

– Я сама все сделала… – малышка подбежала к ним, – цветок складывать тоже просто, я все поняла… – она закинула голову вверх:

– Я видела самолеты в небе, месье, только я никогда не полечу, у негров нет таких денег… – Джо обнял девочку: «Полетишь, обещаю».


Старик, оказавшийся главой Центрального Разведывательного Управления, сел на заднее сиденье форда. В машине затемнили стекла, не снабдив ее номерами. Даллес велел барону устроиться рядом. На переднее сиденье плюхнулись двое верзил, на вид ровесников Виллема, в темных очках:

– Возьмем сопровождение… – объяснил Даллес, – для спокойствия, так сказать… – юноше не нравились невозмутимые глаза американца:

– Он обещал, что кольт мне не понадобится… – Виллем чувствовал тяжесть пистолета в кармане пиджака, – только непонятно, что это значит? Может быть, он имеет в виду, что мне выдадут винтовку или автомат… – незаметно для Даллеса, он сжал сильную руку в кулак:

– Я офицер бельгийской армии, наша страна союзник американцев, но я никогда не выстрелю в безоружного человека. Это бесчестно, я не имею права пятнать имя семьи… – от бабушки Анны и тети Марты Виллем знал, почему его отец принял обеты:

– В этом есть моя вина, – вздохнула бабушка, – работая на Лубянке, я предложила избавиться от влияния троцкистов в Барселоне, опорочив невинного человека. Твой отец попал в Испанию, пользуясь помощью троцкистов, мы посчитали его лучшей кандидатурой. Мы передали координаты сиротского приюта в Теруэле немцам… – женщина помолчала, – тогда наши разведки еще сотрудничали. Твою мать нацисты шантажировали фотографиями частного характера. Через нее координаты попали к твоему отцу… – Виллем был благодарен за то, что от него ничего не скрыли:

– В Библии сказано, – напомнил он себе, – что надо всегда искать правды. Папа был не виноват, его подставили, как говорят по-русски, но для него это было неважно. Он считал, что должен искупить убийство невинных, пусть и совершенное по ошибке. Я не могу предать его память…

Машина подскакивала на выбоинах пыльного шоссе. Даллес искоса рассматривал лицо Виллема:

– Если он откажется стрелять, – подумал глава ЦРУ, – он пойдет под трибунал. У нас есть распоряжение бельгийского правительства, он не может отказаться от выполнения приказа, он офицер… – офицер, набычившись, смотрел вперед. Даллес подумал о покойном Ягненке, о бесследно исчезнувшем в СССР герцоге Экзетере:

– Они бы отказались. И миссис Анна не легла бы за пулемет. Со времен гражданской войны в России, когда она расстреливала заложников, много времени утекло. Она бы меня не похвалила, знай она, что я делаю… – Даллес разозлился:

– Хватит оглядываться через плечо. Африка не может достаться Хрущеву, это слишком богатый континент. Нам нужны местные природные ресурсы. Виллем разумный человек, он работает на «Де Бирс», богатейшую корпорацию… – по сравнению с алмазами и ураном Конго, жизнь бывшего премьера страны ничего не значила:

– Надо было вовремя устранить Кастро, – в который раз пожалел Даллес, – тогда бы мы не получили гнездо красной заразы у нас под боком. Теперь приспешники команданте Фиделя мутят воду в Южной Америке, надеясь устроить революции… – американские владельцы тамошних шахт были готовы заплатить какие угодно деньги, чтобы чувствовать себя в безопасности. Даллес знал, что им наплевать, кто командует отрядом наемников, выжигающих индейские деревни и преследующих партизан:

– Барбье, значит Барбье, – хмыкнул он, – опыт у него большой, со работой он справляется отменно, а остальное не наше дело… – не делом ЦРУ были и деньги, переводящиеся из Западной Германии, из ведомства генерала Гелена, в Пунта-Аренас:

– Там сидит беглый нацист… – Даллес зевнул, не разжимая губ, – заочно осужденный Вальтер Рауфф. У него хорошие связи в арабском мире, он консультирует бывших коллег… – министерства в Бонне наполняли отставные офицеры вермахта и даже эсэсовцы:

– Жаль, что Шелленберг умер, – подумал Даллес, – он бы нам пригодился. Охоту на бывших нацистов пусть устраивают идеалисты, вроде мистера Волкова… – прилетая в Лондон, Даллес часто обедал на Ганновер-сквер. По его мнению, миссис Марта с мужем занимались полнейшей ерундой:

– Пусть Израиль ведет охоту на своих врагов, – хмыкнул Даллес, – они зачем в это лезут, они не евреи. Мистер Волков считает, что его долг призвать нацистов к суду, но, откровенно говоря, пора оставить случившееся на войне историкам…

В тропиках темнело быстро, водитель включил фары. Машина миновала городские окраины, белый свет падал на сухую траву саванны. Даллес напомнил себе, что все дело не займет и десяти минут:

– Лумумбу и его сообщников везут в распадок в грузовике. Три армейских взвода на месте, у них есть пулеметы. Виллем тоже получит автомат… – Даллесу отчего-то стало неуютно:

– Ерунда, он не поднимет оружие на союзников, а тем более на бельгийцев. Он офицер, он понимает, что такое приказ и военная дисциплина… – по мнению главы ЦРУ, попытка Виллема освободить Лумумбу была юношеским порывом:

– Однако проверка не помешает.Вряд ли он советский агент, но, обжегшись на молоке, то есть на генерале Горовице, начинаешь дуть на воду. Виллему всего двадцать два, он мальчишка. Нынешнюю молодежь не сравнить со стариками, например, с Ягненком… – Даллес вспомнил, как отправлял тогда еще мистера О’Малли в Испанию:

– Он написал рапорт о посещении Лорки. Он видел, как Лорку арестовали фалангисты, но не вмешался. Он понимал, что не имеет права раскрывать себя, ставить под удар нашу деятельность в стране… – машина притормозила. Даллес заметил:

– Приехали, месье барон… – в ветровом стекле плавала большая луна, – берите кольт и пойдем… – двигатель стих. Виллем увидел в полутьме очертания грузовиков:

– Непонятно, зачем меня сюда привезли… – приоткрыв дверь, он вдохнул знакомый запах саванны, – ладно, сейчас разберемся… – водитель не выключал фар. Грузовики тоже осветились, Даллас взглянул на часы:

– Четверть десятого. Через полчаса, самое большее, мы закончим дело…

Бросив: «Следуйте за мной», он пошел к разведенному рядом с грузовиками костру.

Долина реки Лулуа

Яркий луч метнулся по затоптанному полу хижины, Маргарита присела на корточки. Она не надеялась найти в полуразрушенных домах следы умерших жителей деревни, однако аккуратность требовала полного осмотра поселения. Удерживая фонарик, она пошевелила пинцетом слежавшиеся тряпки:

– Проклятое место. По дорогу сюда я слышала, как его называли негры… – самолет приземлился на бескрайней саванне. Маргарита поняла, что площадку для посадки расчистили заранее:

– Вокруг глухие места, можно спрятать целую эскадрилью. Они и прячут, то есть не эскадрилью, а колонну грузовиков… – у Мясника, как про себя называла Маргарита главаря, имелась рация. Возвращения самолета ждали. Девушка вдыхала запах запустения, пыли, неприятный аромат испражнений:

– У него целый здесь лагерь разбит, только негры в деревне не живут… – она не успела попрощаться с Клэр. Прошагав в конец фюзеляжа, Мбвана наставил на девушку ствол советского АК:

– Марш за мной, – коротко сказал негр, – и чтобы без фокусов… – Маргарита надеялась, что в негритянском лагере кто-то заболеет:

– Мясник отправит меня туда, пусть и под конвоем. Нам с Клэр надо увидеться, понять, как бежать из этого змеиного гнезда… – девушка быстро пожала ей руку. В больших глазах стояли слезы, она закусила разбитую губу:

– Ничего не бойся, – шепнула доктор Кардозо, – молись Иисусу, Мадонне и святой Кларе, они тебе помогут… – она по привычке молилась святым Елизавете и Виллему:

– Но и Маргарите Кортонской тоже… – пинцет поддел что-то, похожее на кость, – покровительнице бездомных и умалишенных… – Маргарита усмехнулась:

– Ума я не лишусь, это точно. Мне надо разобраться в случившемся здесь… – сидя под охраной, в покосившейся хижине, она не оставляла мыслей об эпидемии, выкосившей деревню:

– Негры сказали, что все произошло пять лет назад… – она вспомнила госпитальный архив в Леопольдвиле, – никаких сведений об эпидемиях на юге за то время я не видела, но не все документы добираются в столицу… – Маргарита примерно представляла, где приземлился самолет:

– Либо мы рядом с португальскими владениями, либо с британскими… – вороша тряпки, девушка задумалась, – но, скорее всего, ближе к западу, к португальской территории… – западная граница почти не охранялась, но британцы следили за своими колониями:

– Если они будут бежать, то не к британцам… – фонарик осветил высохший скелет летучей мыши, – они отправятся на запад. Но мы с Клэр должны вырваться отсюда, чего бы это ни стоило… – пока Маргарита лечила расстройство желудка, фурункулы и мелкие порезы со ссадинами:

– Мясник до такого не снисходит… – перед глазами встало грубоватое, загорелое лицо, – нацистский палач считает себя выше амбулаторной работы… – главарь почти с ней не говорил, но не мешал Маргарите расспрашивать бойцов о судьбе деревни:

– Мы и сами толком ничего не знаем, – пожал плечами кто-то, – обезьяны бормочут, что место проклято. Деревня вымерла за неделю, а то и меньше… – она отряхнула руки:

– Одна из тропических лихорадок, вроде той, от которой скончались дедушка Шмуэль и бабушка Авиталь. Он заразился от пореза, вскрывая труп умершего матроса, а того укусила больная обезьянка. Но вирус не передается воздушно-капельным путем, только через контакт с выделениями человека или животного… – девушке стало неуютно. Маргарита напомнила себе, что вирусы не сохраняются в таких старых скелетах:

– Только возбудитель сибирской язвы, но откуда ему здесь взяться? Хотя мы пока не выделили вирус лихорадки, мы не знаем, что он из себя представляет… – кроме скелета, в хижине могли обретаться и живые летучие мыши:

– Они все заражены бешенством… – девушка поводила фонариком под потолком, – но они могут быть и носителями вируса, как обезьяны… – темная тень, сорвавшись с проваленной балки, метнулась в дверной проем. Снаружи раздалось сочное ругательство на немецком языке:

– Мясник не стесняется, не скрывает, откуда он родом, – хмыкнула Маргарита, – белые бойцы у него тоже почти все немцы из здешних колоний… – в отряде неожиданным образом оказались и русские с украинцами:

– Власовцы и националисты, сбежавшие в конце войны на запад, – вздохнула девушка, – они считают негров низшей расой. Наверняка, они поняли, что мой отец еврей, но Мяснику нужен настоящий врач… – прислонившись к косяку двери, он дымил сигаретой:

– Мыши боятся света и могут напасть на человека. Не устраивайте иллюминацию, – недовольно сказал главарь, – вакцины от бешенства даже вы в здешней глуши не достанете. Что касается эпидемии, то я вам сказал, что это лихорадка тропического характера… – Маргарита засунула фонарик за пояс штанов:

– Понятно, что тропического, – она протерла руки спиртом из пузырька, – меня интересует ее возбудитель. Клиническую картину я знаю хорошо, я выезжала на такие вспышки… – Шуман смотрел в яркие, голубые глаза девушки:

– Она похожа на отца. Она наверняка ничего не знает о его работе в Аушвице… – он утвердительно сказал:

– Вы дочь профессора Кардозо, эпидемиолога. Он был очень известен до войны, звезда науки… – тонкие ноздри раздулись, она отчеканила:

– Да. Он считался первым кандидатом на Нобелевскую премию по физиологии и медицине, но вы, нацисты, депортировали великого ученого в Аушвиц и убили его с миллионами других евреев… – Шуман не мог отказать себе в удовольствии:

– Все равно мы ее расстреляем, рано или поздно, но сначала ребята с ней позабавятся. Я ее не трону, я брезгую жидовками, но русским или неграм будет все равно… – он пыхнул девушке дымом в лицо:

– Ваш отец сначала подвизался на побегушках у нацистов в амстердамском юденрате, а потом кромсал еврейских детей в госпитале Аушвица. Он сшивал пары близнецов, пересаживал конечности… – девушка побледнела, – потом его отправили в зондеркоманду, он дубинками загонял евреев в газовые камеры… – Шуман пошатнулся, по загорелой щеке стек плевок. Она оскалилась, словно гиена, тонкие губы дернулись:

– Это не его кровь, – он вспомнил подобострастного профессора Кардозо, – Феникс говорил, что ее мать аристократка. Она связалась с подпольщиками, участвовала в Сопротивлении. Она наследница древнего рода… – откинув изящную голову назад, девушка выплюнула:

– Я не верю ни одному вашему слову, вы палач и убийца… – снаружи раздался топот ног, кто-то крикнул: «Доктор, у негров беда!».


Джо остановил машину в паре километров от точки на карте, отмеченной младшим братом Мбваны. Разложив лист на коленях, он щелкнул рычажком фонарика. Белый луч осветил пустынную саванну, мягкие очертания холмов на западе. От купы деревьев, стоящей рядом с дорогой, доносились голоса ночных птиц, шелест листвы, цоканье обезьян. Над холмами расплылась золотая луна.

Всю дорогу от Элизабетвилля они только обменивались короткими репликами. Месье Александр появился у пансиона вечером, на местном, дребезжащем такси, в сопровождении трех крепких парней:

– Тоже журналисты, – объяснил месье Вербье, – мои коллеги. Все заинтересованы в сенсационном материале, но не волнуйся, я не трубил о новостях налево и направо… – Джо волновался за кузена:

– Он так и не позвонил с полудня. Должно быть, Даллес к нему прицепился, и Виллем теперь вынужден доказывать, что он не агент русских… – Джо было смешно даже думать о таком. Кузен терпеть не мог коммунистов. На деньги де ла Марков велось вещание на русском языке на радио «Свобода», они снабжали средствами ватиканскую радиостанцию:

– Шмуэль там готовит передачи, только на польском языке, – вспомнил Джо, – когда он выучит русский, он и по-русски будет выступать… – отец Симон все равно неуютно себя чувствовал в Ватикане:

– Я не затем принимал обеты, чтобы блистать в прессе… – хмуро заметил кузен, – я подаю прошение за прошением, пытаюсь доказать, что в Польше или Южной Америке я буду нужнее, но пока курия упрямится… – по мнению его святейшества, отец Кардозо должен был остаться в Риме:

– Папа понимает важность работы в коммунистических странах, – вздохнул кузен, – в той же Южной Америке мы должны противостоять левому влиянию, пока еще не поздно… – Шмуэль показал кузенам свои наброски:

– Мы возвращаем церковь к временам Иисуса и первых апостолов, – задумчиво заметил отец Кардозо, – Спаситель всегда был на стороне угнетенных и отверженных. Католическая церковь должна распахнуть свои двери для малых мира сего, а не только для прихожан, разъезжающих на лимузинах…

Когда Джо и Александр грузили в багажник виллиса пару неприметных чемоданов, мимо пронесся сияющий черным лаком Bentley:

– Непризнанный премьер незаконного государства поехал, – усмехнулся месье Вербье, – должно быть, Лумумба действительно здесь. Не случайно они задвигались… – Джо велел себе не беспокоиться о кузене:

– Весточку я оставил, портье обещал все передать, если он появится в пансионе… – Джо напомнил себе, что Виллем взрослый человек:

– Незачем водить его за ручку. Координаты лагеря я записал, он приедет сюда, как только сможет… – в неприметных чемоданах лежали русские автоматы АК, пистолеты и несколько ручных гранат:

– На здешнем рынке можно купить все, что угодно… – месье Александр улыбнулся, – провинция Катанга кишит бесхозным оружием. Садитесь, ребята, – велел он журналистам, – отъедем от города и проверим силы в прицельной стрельбе… – для газетчика месье Вербье неожиданно хорошо владел оружием:

– Отец меня научил, – объяснил парень, – он в молодости воевал в Сопротивлении, в отряде недавно умершего месье де Лу… – упоминая погибшего Маляра, Саша надеялся, что господин граф начнет болтать. Александр искоса взглянул на невозмутимое лицо сына Поэта:

– Он и бровью не повел, не поделился детскими воспоминаниями, а Маляр его вырастил, стал ему приемным отцом. Он скрытный, как и все японцы… – Саша помнил наставления товарища Котова:

– У каждого человека есть свое слабое место, – учил его старший товарищ, – достаточно отыскать его, а остальное дело техники…

– Не выпивка, не карты или рулетка, не девушки и не парни… – по дороге Саша пытался обсуждать с японцем скользкие, как было принято выражаться, темы, – у него даже лицо не изменилось. Однако он азартный человек, у него кипит кровь. Иначе он бы не помчался в погоню за Шуманом… – бесстрастие японца напомнило Саше весенний лед на Неве:

– Кажется, что он никогда не исчезнет, но начинается ледостав, льдины ломаются, блестит лазурная вода. Джо тоже что-то прячет за своим спокойствием… – Саша подумал о восьмом марта:

– Подумал, потому что хочу оказаться дома до весны… – над саванной гулял теплый ветер с запада, – может быть, Журавлевы опять привезут Марту в Ленинград или Москву… – в его руке лежала детская ладошка. Вихрь развевал подол ее пальтишка, шевелил рыжие, коротко стриженые волосы:

– Шапку надень, – нарочито строго сказал юноша, – мама Наташа меня не похвалит, если ты простудишься… – вокруг рта девочки красовались разводы мороженого. Марта с наслаждением грызла вафельный стаканчик:

– Суеверия, – сообщила девочка, – я читала статью в энциклопедии. Шапка… – она вытащила из кармана скомканный капор, – не поможет, если ты и так болеешь. Я не болею, я закаленная… – привстав на цыпочки, перегнувшись через перила моста, Марта ахнула:

– Смотри, видно, как лед ломается… – Саша очнулся от какого-то треска вдалеке:

– Выстрелы… – Джо быстро свернул карту, – давай отгоним машину в рощу. Что-то в лагере Доктора пошло не так… – над холмами заплясали отблески багрового пламени.

Элизабетвилль

Огонь костра отражался в черном лаке лимузина, метался по затемненным стеклам машины. Даллес предполагал, что самопровозглашенный президент непризнанного государства Катанга, господин Чомбе, не покинет машину:

– Он не захочет, чтобы его видели на месте акции… – Даллес упорно избегал других слов, – хотя исчезновение Лумумбы ему только на руку… – разрешение на операцию дали и бельгийское правительство, и президент Эйзенхауэр, и кабинет министров признанного государства Конго, бывшие коллеги Лумумбы:

– Он никому не нужен… – Даллес затянулся трубкой, – никто не рискнет появлением здесь советских войск и коммунистических инструкторов… – проклятых негров, поденщиков, так и не нашли. Даллес решил махнуть на них рукой:

– Даже если они притащились сюда ради спасения Лумумбы, его время прошло. Ему осталось жить каких-то пять минут… – расстрелом командовал офицер, бельгиец, но бойцов набрали из сил обороны Катанги. Лумумбу и двоих его сообщников вышвырнули из грузовиков на сухую траву саванны. Место было глухое, с большой дороги сюда вела разбитая грунтовка:

– С шоссе нас не видно, – Даллес оглянулся, – мы в распадке… – на дне распадка поднималась вверх небольшая рощица. Дым костра уходил к золотому сиянию луны, ярко светили фары грузовиков, трещали дрова в костре.

Лумумба, единственный из троих, еще мог стоять на ногах. Один из его приспешников слепо корчился на земле, хватая изуродованными руками траву:

– Ему выжгли оба глаза, – равнодушно подумал Даллес, – негры справились бы и сами, они безжалостные люди, но порядок есть порядок… – и Бельгия и США потребовали бы закрытого отчета об акции. Негры суетились на тропинке, перетаскивая раненого, подгоняя пинками второго, со сломанной, волочащейся ногой, прикручивая Лумумбу к дереву. Даллес подозвал к себе бельгийского офицера:

– Капитан, – сказал он по-французски, – я вам привез заместителя, старшего лейтенанта де ла Марка. Передайте ему командование акцией… – Даллес не заставил бы парня самого стрелять в Лумумбу:

– Прикажи я ему поднять кольт, он откажется. Он совестливый юноша, верующий католик. Но так ему станет легче, он не сделает ни единого выстрела… – лицо месье барона в свете костра было мертвенно бледным. Он не выпускал кольта. Даллес мягко забрал у него оружие:

– Я говорил, что пистолет вам не понадобится, – ему не нравился блеск в серых глазах юноши, – сейчас месье капитан найдет для вас табельное оружие… – негры с автоматами выстраивались напротив деревьев. Виллем не знал, что ему делать:

– Я не смогу выстрелить в Даллеса или в бельгийца… – в его руке оказался офицерский вальтер, – но я не смогу жить, если я позволю убить безоружных людей без суда и следствия… – капитан приложил руку к пилотке:

– Передаю командование операцией старшему лейтенанту де ла Марку… – от дерева донесся измученный голос:

– Виллем! Виллем… – Лумумба всегда называл их с Маргаритой по имени:

– Я не большой любитель церемоний, – подмигивал он юноше, – надеюсь, месье барон, вы на меня не в обиде… – Виллем заставил себя повернуться к деревьям. Смотря прямо на него, Лумумба попытался пошевелиться в веревках:

– Виллем, я прошу тебя, найди Полину и детей, расскажи им, что я думал о них в мой смертный час, – по избитому лицу катились слезы, – я прощаю тебя, Виллем. Ты хотел, как лучше, но ты должен выполнять приказ… – премьер-министр повысил голос:

– Вас я тоже прощаю. Нельзя уходить из мира со злобой в душе, нельзя устилать свой путь распрями. Жаль, что я не успел сделать всего, что хотел для нашей страны… – Даллес поморщился:

– Начинается пропаганда и агитация. Он отличный оратор, люди его любят. Именно поэтому мы и перевезли его с севера сюда… – в тюремном лагере неподалеку от Леопольдвиля, где до конца года содержали Лумумбу, солдаты стали поговаривать о бунте:

– Он склонил их на свою сторону, – вспомнил Даллес, – пора заканчивать, пока и здешние парни не побросали АК к его ногам, или, хуже того, не повернули оружие против нас. Он и привязанным к дереву, за мгновение до смерти, все равно опасен… – Даллес сжал руку в кулак:

– Старший лейтенант, взводы ждут вашей команды… – Виллем посмотрел на свой вальтер:

– Но я не могу застрелиться прямо здесь, самоубийство страшный грех… – он подумал о покойном отце:

– Папа не ведал, что делает, его обманули, однако он все равно принял обеты. Он не ведал, а я ведаю, мне все понятно…

Сильная, ласковая рука подтолкнула его, повеяло ладаном, уютным ароматом церковного придела, со статуями Елизаветы и Виллема Бельгийских. Юноша прижался головой к надежному плечу в черной рясе. Отец погладил его светлые волосы:

– Я много раз говорил себе, – вздохнул старший Виллем, – что, если бы я мог, я бы сам встал на пути тех артиллерийских снарядов. Но я не мог, а потом было поздно. Мне оставалась только одна стезя, я должен был уйти от мира… – Виллем хлюпнул носом:

– Мне страшно, папа… – отец привлек его к себе:

– Ничего, милый мой. Всем страшно, мне тоже было страшно заходить в грузовик в Аушвице. Но там была твоя мама, мои подопечные малыши, я не мог оставить их в одиночестве. Надо нести свой крест до конца, милый, как Иисус это делал. Видишь, Он сжалился надо мной и твоей мамой, дал нам увидеться напоследок… – он достал потрепанный, но чистый платок:

– Иди сюда, милый мой… – отец вытер его слезы, – надо решиться, дальше становится легче… – Виллем прижался мокрой щекой к его руке:

– Ты меня видел, папа… – лицо отца было неожиданно постаревшим:

– Сейчас он бы был таким, – понял юноша, – он ровесник покойного дяди Мишеля. У нас остались только его довоенные снимки, а у него седина в голове… – отец кивнул:

– В Риме, совсем малышом. Твоя мама привезла тебя в Ватикан, в надежде увидеться со мной. Я струсил, мне страшно было смотреть ей в глаза. Я знал, что не оставлю церковь, даже ради нее, но не понимал, как ей все объяснить. Я ее любил, – отец помолчал, – ее одну, и больше никого. У тебя тоже сердце такое, милый мой. Как нас учит апостол Павел:

– И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. Любовь никогда не перестает, она всегда пребудет с тобой… – отец перекрестил его:

– Иди, мой милый, делай, что должно тебе… – Даллес смотрел на прямую спину юноши:

– Вроде он пришел в себя. Надо посидеть с ним, выпить виски. Мы, старики, ко всему привыкли, мы прошли войны, а он еще молод. Но теперь понятно, что он не агент Советов… – неожиданно для командующего расстрелом, барон де ла Марк остановился между взводами и рощицей, где привязали Лумумбу и его сообщников. Фары грузовиков освещали бледное лицо юноши, Даллес забеспокоился:

– Надеюсь, он отойдет, иначе он попадет под автоматные очереди… – он никуда не отошел. В тишине раздался щелчок, разряженный вальтер полетел в сторону. Виллем поднял пустые ладони:

– Взводы, слушай мою команду, – громко сказал он, – вызываю огонь на себя.


Лимузин президента Чомбе исчез в пронизанной звездами темноте. Даллес, единственный, сумевший сохранить хладнокровие, велел развернуть грузовики, поставив машины кругом:

– С большой дороги сюда никто не сунется… – сказал он бельгийскому офицеру, – но осторожность никогда не мешает… – капитан еще дергал губами:

– Прикажете… прикажете, вырыть ров… – Даллес брезгливо пошевелил ногой разнесенную пулями голову ближайшего трупа:

– Не прикажу, – сухо отозвался он, – в грузовиках есть бензин на такой случай… – он взглянул в сторону закрытого форда:

– Бывший старший лейтенант де ла Марк пожалеет, что на свет родился… – как и опасался Даллес, после демарша юноши неграм кровь бросилась в голову:

– Они кричали, что не расстреляют невинных, начали палить по грузовикам… – Даллес не брал в руки оружие, но только его спокойствие позволило довести акцию до конца:

– Придурка вовремя оттащили прочь, – зло подумал глава ЦРУ, – хотя лучше было бы ему сейчас валяться рядом с телами обезьян… – вместо трех казненных на лужайке лежало десятка два трупов:

– Негры и бельгийцы будут молчать, – успокоил себя Даллес, – и месье барон тоже заткнется, или мы его заткнем… – официальное сообщение о трагической гибели Лумумбы подготовили в Леопольдвиле в начале января. Согласно будущему объявлению по радио и в газетах, бежав из тюремного лагеря, премьер-министр нарвался на шальных бандитов.

Чтобы перебить запах крови, Даллес раскурил трубку:

– Которые его и пристрелили. Печально, но такое случается. В стране, в конце концов, полыхает гражданская война… – жертвой бандитов мог стать и барон де ла Марк. Даллесу почти хотелось отвести проклятого мальчишку в рощу и лично вышибить ему мозги:

– Но ничего не получится, – понял он, – во-первых, барон здесь с кузеном, дотошным, как все японцы. Джо будет землю носом рыть, но докопается до правды, после чего придется избавиться и от графа Дате… – Даллес вздохнул:

– Не получится. Здесь его кузина, доктор Кардозо, не говоря о его лондонской и американской родне… – он помнил холодный взгляд миссис Анны, острые, зеленого льда, глаза ее дочери:

– Они не поверят сказкам, – подумал Даллес, – они слишком долго провели в нашем бизнесе… – он предполагал, что женщины не побоятся пойти к прессе или подать иск на правительство США:

– Один раз они так почти поступили, спасая Ягненка. Они его спасали и спасли, и сейчас они ни перед чем не остановятся… – скандал со смертью Лумумбы никому нужен не был. За стеклами форда виднелись темные очертания сгорбившейся фигуры:

– И в первую очередь нам, но мы сделаем так, что барон забудет, как его звали, не то, что случившееся здесь…

Де ла Марк сидел в машине, разумеется, без оружия и под надежной охраной:

– Затягивать нельзя, с него станется напасть на лояльных негров, чтобы завладеть пистолетом. Ребята его пристрелят, но это только осложнит дело… – костер рванулся вверх, Даллес поморщился от запаха горящей плоти:

– Нацисты так делали в Польше, с началом наступления красных, – вспомнил он, – в лагерях уничтожения вскрывали рвы, жгли останки убитых евреев, бросали в печи архивы… – все бумажки в лагерях печатались в нескольких экземплярах:

– Благодаря педантичности немцев на Принц-Альбрехтштрассе все сохранилось, – Даллес погрыз трубку, – но об этой акции на бумаге ничего не сказано. Да и что говорить, на премьера напали случайные бандиты…

Мертвый Лумумба висел на веревках, склонив разбитую пулями, изуродованную голову:

– Его можно опознать, – Даллес взглянул на часы, – то есть пока еще можно. Бельгийцы правы, мы должны избавиться от его тела, нам не нужны мавзолеи и паломничества… – над ухом прошелестел голос бельгийского капитана:

– Прикажете их отправить в костер… – он повел рукой, – с другими мятежниками… – языки пламени рвались к усеянному крупными звездами небу. Даллесу стало жарко, он расстегнул пиджак:

– Нет, не прикажу. Достаньте из багажника форда пилу и топор. Рядом стоит канистра, принесите все необходимое сюда… – в канистру налили серную кислоту:

– И приведите мне де ла Марка, – распорядился Даллес.


Горячая вода хлестала в облупившуюся ванную. В комнатке стоял белый, густой пар. Покрасневшая, обваренная рука пошарила по полу, зазвенела бутылка. Запахло спиртным, янтарная жидкость потекла в воду, горлышко застучало о зубы.

Согнувшись, обхватив рукой колени, Виллем глотал виски. Струйка текла по небритому подбородку, падала на болезненную язву от ожога, рядом с синеватой буквой «В». Он не знал, случайно или намеренно обжегся:

– Нет, я нарочно плеснул себе на руку кислотой, чтобы не было так больно… – боль никуда не ушла. Затылком он чувствовал холод ствола вальтера:

– Мне никто не поверит… – слезы смешивались с виски, – меня никто не станет слушать… – Даллес спокойно сказал:

– Завтра здешнее военное начальство ожидает вашего рапорта об увольнении из армии. Если вы пойдете к газетчикам, им объяснят, что вас списали вчистую из-за психического заболевания. Нужные заключения мы организуем, можете не сомневаться… – он кивнул на тела казненных: «Приступайте». Виллем замотал головой:

– Я не сделаю такого, вы не заставите меня… – в лицо ему уперся офицерский вальтер:

– Это не ваш пистолет… – Даллес не отводил от него взгляда, – оружие заряжено. Я вышибу вам мозги. Вашей родне сообщат, что вы погибли от рук шальной банды. Тело ваше не нашли… – он повел рукой, – вокруг глухие места. Бандиты могли зарыть труп или вы стали добычей диких зверей… – Виллем не хотел смотреть на тело Лумумбы:

– Я его не убивал, но никакой разницы нет. Я покрываю злодеяния других, я грешник, как и они… – ярко светили фары машин, от костра несло тяжелым запахом сожженной плоти. Среди обгоревших дров виднелись беловатые кости:

– По ним проедутся грузовиками, – сообщил Даллес, – на поляне не останется ни одного следа случившегося… – он указал на валявшиеся на тропе пилу и топор:

– Здесь тоже не останется следа… – Виллем жадно допил виски:

– Я не отказался. Я встал на колени, я умолял не заставлять меня творить зло, но я не отказался… – зазвенело стекло, к горлу подступила тошнота. Отбросив разбитую бутылку на пол, он нагнулся. Его вырвало прямо в воду.

Натужно кашляя, Виллем бормотал:

– Не отказался, не отказался… – если бы он мог, он стянул бы с себя кожу, вывернулся наизнанку, чтобы избавиться от кровавой каймы под ногтями, от запаха крови, от черных луж на сухой траве саванны. Даллес стоял над ним, не опуская пистолета:

– Меня тошнило, несколько раз, на трупы, то есть на останки… – его заставили разрубить тела на части:

– Головы тоже, – невозмутимо велел Даллес, – куски должны быть меньше. Еще меньше!

Топор вонзался во влажную, пропитавшуюся кровью землю, кисло пахло рвотой:

– Все молчали, – Виллем зубами сорвал пробку со второй бутылки дешевого виски, – никто не сказал ни слова. Они принесли цинковый бак из грузовика. Цинковый бак и лопату… – плечи задергались, он завыл:

– Я хуже нациста, хуже тех, кто загонял евреев дубинками в газовые камеры. Я недостоин жить, но у меня не хватит смелости покончить с собой, это великий грех… – он не мог сейчас думать о Клэр, о покойных родителях, о кузине Маргарите или дяде Эмиле:

– Я никогда не смогу подать им руки, я недостоин дышать одним воздухом с ними. Я должен навсегда уйти от мира… – куски плоти соскальзывали с лопаты в наполненный кровью бак, шипела серная кислота, его опять тошнило:

– Они вырыли ров, меня заставили все туда вылить. Вылить… – он уронил голову в колени, – это были тела людей, таких, как я. Я лишил их христианского погребения, глумился над их останками, как делали в Риме при гонениях на истинно верующих. Я бы исповедовался, но сейчас ночь, все церкви закрыты. То есть не ночь, а рассвет…

Его высадили из форда в утреннем полумраке. Испачканные кровью и землей руки опустились вниз:

– Я стоял у машины, не понимая, куда мне идти, что мне делать… – Даллес отвернул окно:

– Ваш пансион, – холодно заметил он, – и помните, что от вас ждут рапорта… – Виллем плохо соображал, что к чему:

– Мне надо помыться, но надо сначала купить виски… – выпивку ему продал заспанный парнишка, швейцар, дремавший в кресле у пустой стойки портье. Виллем боялся, что увидит в комнате кузена:

– Джо уехал, и хорошо, что так… – глотая виски, он опять заплакал, – не придется ему ничего объяснять. Но я не знаю, как мне жить дальше… – он подумал, что надо написать Клэр, на север:

– Надо расторгнуть помолку. Неважно, пусть она считает, что я трус и лжец. Я не только трус и лжец, я преступник, я ее недостоин. Узнай она, что я совершил, она бы первой отвернулась от меня… – сквозь туман в голове Виллем услышал резкую трель телефонного звонка:

– Может быть, это Джо, он за меня волнуется. Надо сказать ему, что я жив. То есть на самом деле я мертв, как Лумумба и его сторонники… – он чувствовал себя трупом:

– Только я хожу и разговариваю… – пошатываясь, он поднялся из ванны, – но это обман. Я умер в роще с Лумумбой, или нет, я умер в цинковом баке, то есть в гробу… – солдаты зарыли и бак:

– От меня тоже ничего не осталось… – расплескивая воду, он прошел к телефону, – я только кусок плоти… – он узнал вежливый голос дневного портье:

– Месье де ла Марк… – он откашлялся, – месье Дате оставил записку. Он просил, чтобы вы сразу ее прочли, по вашему возвращению…

Виллем натянул неприятно влажные брюки и рубашку: «Иду».

Долина реки Лулуа

Мясник не пустил Маргариту за оцепление. Оттолкнув девушку, он заорал:

– Не смейте мешать, это смертельно опасное заболевание. Вы эпидемиолог, вы знаете протокол…

Маргарите достаточно было один раз взглянуть на распухшее лицо Мбваны, на кровавые жилки в белках глаз. От негра несло жаром, он болезненно стонал. Отогнув рукав рубашки, Клэр показала Маргарите следы укуса:

– Позавчера в лагерь прибежали обезьяны, – тихо сказала девушка, – обычно они здесь не показываются, из-за людей, но вечером появилась стайка… – бойцы Мбваны покормили зверьков:

– Он… – Клэр сглотнула, – он приманивал вожака, но тот был осторожен. Мбвана слишком близко подошел к нему, вожак вцепился ему в руку… – мартышку пристрелили:

– Что случилось с трупом, я не знаю… – Клэр комкала платок, – но я видела таких больных в Элизабетвилле… – Маргарита вздохнула:

– Я тоже. Незачем искать тело обезьяны, все понятно… – температура Мбваны зашкаливала за сорок градусов:

– Идет третий день, все развивается очень быстро, – Маргарита вымыла руки, – завтра начнут кровоточить слизистые, еще через сутки он умрет. Больные теряют много крови, резко понижается давление, они впадают в кому. Надо сделать аутопсию, хотя нам пока не удалось выделить возбудителя заболевания… – в темных глазах Клэр она заметила радостный огонек. Маргарита обняла девушку:

– Видишь, Иисус и Мадонна о тебе позаботились. И Виллему об этом знать не надо… – негритянка помотала красивой головой:

– Нет. Иисус не заповедовал нам лгать. Я все расскажу Виллему, когда мы отсюда выберемся. Пусть он решает, что делать дальше… – зная кузена, Маргарита не сомневалась в его решении:

– Но еще надо выбраться отсюда, – мрачно подумала она, – Мясник пригнал сюда отряд, при оружии… – главарь распорядился оцепить негритянский лагерь. Вытерев руки, Маргарита выглянула наружу. В свете факелов лицо Мясника казалось непроницаемым. Он курил, отодвинув сделанную из бинта маску:

– Можете это снять, – сухо сказала Маргарита, – такие лихорадки не распространяются воздушно-капельным путем. Они передаются только через контакт с выделениями больного… – наклонившись над Мбваной, Клэр вытирала кровь, сочащуюся из глазниц:

– Из нее выйдет хороший врач, – подумала Маргарита, – что бы ни случилось в прошлом, сейчас перед нами умирающий человек. Мы не можем ему помочь, но надо облегчить его последние мгновения… – она вспомнила о реанимации, проведенной на севере:

– Тот мужчина тоже был контрабандистом, мерзавцем, бандитом. Но дядя Эмиль учил меня, что долг врача превыше всего… – Маргарита была уверена, что ее отец не уронил честь медика:

– Все, что говорил Мясник, ложь, – сказала себе девушка, – он знает, что мой отец еврей. Мясник нацист, он хотел причинить мне боль, и больше ничего… – она заставила себя подумать о деле:

– Уберите оцепление, – велела девушка, – надо устроить карантин, но я уверена, что больше никто не заражен… – она говорила с Мясником по-немецки:

– Клэр нас не понимает, – девушка осеклась, – надо у нее спросить, не случалось ли чего-то… – Маргарита немного покраснела, – за эти три дня… – Мясник молча пошел к оцеплению. Вернувшись в палатку, отмахиваясь от назойливых мух, Маргарита зашептала что-то на ухо Клэр. Девушка дернула смуглой щекой:

– Один раз, и не так, как… – она смутилась, – я потом вымыла рот… – Маргарита решила надеяться на лучшее:

– У того человека кровоточили десны, поэтому на него подействовал змеиный яд. Но у Клэр нет ранок во рту… – осмотрев с фонариком зубы девушки, она велела себе успокоиться:

– Все будет хорошо. Негры в отряде с ним не контактировали, опасности эпидемии нет…

Услышав Мясника, Маргарита выплюнула:

– Опасности эпидемии нет! Не устраивайте бойню, люди не заражены… – все было тщетно. Пылали палатки, бойцы Мясника поливали автоматными очередями разбегающихся негров. Главарь оттащил Маргариту от оцепления:

– Обезьян вокруг сколько угодно… – в лицо девушке брызгали капельки слюны, – а белых я больше нигде не найду. Заткнитесь, выполняйте свое дело… – делом Маргариты была помощь раненым:

– Но им не помочь… – девушка вонзила ногти в ладони, – негодяи добивают всех прицельными выстрелами… – палатка Мбваны вспыхнула веселым огнем. Маргарита бросилась с кулаками на ближайшего бойца:

– Медсестра здорова, я лично ее проверяла… – нырнув в разомкнувшуюся цепь, не думая о свистящих над головой пулях, Маргарита поползла к шатру. В рот набилась сухая земля, она вдыхала запах гари:

– Только бы Клэр успела выбежать наружу… – завидев впереди тень, рванувшись с места, девушка сбила негритянку с ног. Закрыв ее своим телом от пуль, прижимая Клэр к траве, она почувствовала опаляющий жар:

– Это пламя, – уверила себя Маргарита, – пламя костра. С Клэр все в порядке… – шатер Мбваны, рухнув на холм, превратился в груду обгоревших дров.


Оптика у месье Вербье была отменная, цейсовского производства.

Загнав виллис в рощицу, Александр поморщился от пронзительных криков обезьян:

– Животные все чувствуют, – он заглушил машину, – звери боятся, что пожар на холме распространится дальше… – от купы деревьев до огней факелов, рвущихся в ночное небо, оставался какой-то километр. Троих приятелей месье Вербье отправил патрулировать, как он выразился, периметр. Джо рассматривал в бинокль вершину холма:

– Оптика не с базара, такое здесь с рук не продают. Бинокли дорогая вещь, их могут позволить себе только белые, а если говорить о неграх, то военные и члены правительства… – о происхождении бинокля месье Александр не распространялся. Джо чувствовал какую-то тревогу:

– Он случайно подошел ко мне на почтамте… – так утверждал сам француз, – но почему именно ко мне… – новый знакомец широко улыбнулся. Он небрежно, уверенно вел машину:

– Твое лицо показалось мне самым приветливым. Я посчитал, что ты сможешь быть моим проводником в незнакомом городе… – судя по тому, как быстро пригнал месье Вербье машину в сердце бидонвиля, в городе он разбирался отменно. Джо вспомнил неприметные саквояжи в багажнике виллиса, с русскими АК и ручными гранатами:

– В оружии он тоже разбирается, а повадки у него не журналиста, а военного… – манеры Александра напомнили ему покойных дядю Джона и дядю Меира:

– Впрочем, я и не знаю журналистов, – напомнил себе Джо, – хотя я хорошо знаю, как ведут себя люди, служащие в армии. Не в армии… – поправил он себя, – в разведке… – всю дорогу до холмов, поблизости от границы с португальской территорией, Джо думал о настоящей цели фальшивого месье Вербье:

– Он якобы из Ниццы, но это ерунда, акцент у него парижский. Девчонка на пляже, на его снимке, просто прикрытие. Он заявляет, что узнал Даллеса по фотографиям военного времени, но с тех пор прошло пятнадцать лет. Все изменились, и Даллес тоже… – знакомство с оружием месье Вербье объяснял отцом, членом Сопротивления:

– Он знает, кто меня вырастил, – понял Джо, – поэтому он обмолвился, что его отец воевал в Центральном Массиве, в отряде Драматурга и Маляра. Он хотел раскрутить меня на разговор о семье… – Джо казалось странным, что Александр, судя по всему, бывший работником Службы Внешней Документации, французской разведки, увел виллис от особняка, где расположились бельгийцы, вкупе с Даллесом:

– Французы тоже союзники американцев… – он услышал выстрелы с холма, – именно французы дали нам с Виллемом информацию о Докторе, то есть Шумане… – Джо решил, что Служба проводит параллельную операцию:

– Французы хотят настичь Шумана и призвать его к суду. Они не доверяют американцам… – ходили слухи, что ЦРУ тайным образом выплачивает содержание бывшим нацистам:

– Они переводят деньги напрямую в Южную Америку и службе генерала Гелена в Западную Германию, – Джо старался разглядеть хоть что-нибудь на окутанном дымом холме, – французы не потерпят, чтобы Шуман избежал наказания… – он решил, что Александр приставлен к ним с Виллемом, как куратор:

– Для куратора он молод, но, как говорит Виллем, то есть русские, он из молодых, да ранний. Надо сказать, что нет смысла ломать комедию, изображая журналиста. Его парни тоже не газетные писаки, видно, что они имеют отношение к армии…

Джо замер. Среди пламени факелов метнулись черные, растрепанные волосы. Даже за километр от холма он хорошо видел ее бледное, испачканное гарью лицо:

– Она поддерживает Клэр… – Джо узнал негритянку, – что они здесь делают? Маргарита должна быть в столице, а Клэр на севере… Как они оказались в логове Шумана… – отбросив бинокль, Джо отыскал в кармане мятого пиджака кольт:

– Надо бежать туда, спасти их… – твердая рука удержала его на месте. В серых глазах месье Вербье отражались крупные звезды, метались отблески огня:

– Погоди, – он встряхнул Джо, – что ты увидел… – Джо попытался высвободиться:

– Пусти меня… – затрещал лен пиджака, – там моя невеста, Маргарита, кузина Виллема, его невеста, Клэр… Я не знаю, как они туда попали, но надо их выручить… – месье Александр с неожиданной силой усадил его на место:

– Погоди. Как сказал бы твой отец, Поэт: «Тихо, тихо ползи, улитка по склону Фудзи, вверх, до самых высот!». То есть это сказал Исса Кобаяси… – Джо недоуменно спросил:

– Ты знал моего отца… – он обругал себя:

– Александр, то есть не Александр, меня младше. Где он мог встретить папу… – месье Вербье оправил на Джо пиджак:

– Посиди, покури, успокойся… – он коротко улыбнулся, – мы что-нибудь придумаем. Я не знал твоего отца… – пламя зажигалки осветило усталое лицо, – но мой отец знал. Они дружили… – месье Вербье вздохнул, – до войны…

Джо подрагивающими пальцами взял сигарету из раскрытого портсигара: «Расскажи мне все».


В полутьме палатки Маргарита слушала ровное дыхание Клэр.

Студенткой, на практике в рудничном госпитале, она часто приходила в палаты пациентов по ночам:

– Я так делала на младших курсах, – она вытянулась на спальном мешке, – но и на последнем курсе тоже. Я и сейчас проверяю, все ли с ними в порядке, особенно с детьми… – застав Маргариту над койкой прооперированного малыша, дядя Эмиль улыбнулся. В кабинете он налил девушке крепкого, сваренного Цилой кофе:

– Это словно с детьми, – весело признался Гольдберг, – когда двойняшки родились, я тоже приходил к ним, стоял над кроваткой, смотрел, как они спят… – он затянулся папиросой:

– Цила не знает, – темные глаза улыбались, – она думает, что если я врач, то я ко всему подхожу с медицинской точки зрения. Дети здоровы, волноваться незачем. Но хороший врач, несмотря на удачную операцию или лечение, все равно волнуется. Пациенты для нас как дети… – снаружи урчали автомобильные моторы:

– Мясник куда-то собирается, – поняла девушка, – наверное, решил не торчать здесь после бойни, а спрятаться в джунглях на западе. Места вокруг глухие, но это саванна, где все, как на ладони. Он боится, что сюда кто-то заглянет, наткнется на трупы… – она не намеревалась оставаться в лагере беглого нациста. Маргарита подумала, что в суматохе отступления они с Клэр могут исчезнуть. Девушка, правда, понятия не имела, где они находятся:

– Но это не страшно… – она поморгала, – Клэр выросла в саванне, она найдет источники воды. Кое-какие припасы у нас есть… – втайне от Мясника, Маргарита откладывала солдатские галеты и консервы, – немного, но есть. В общем, мы не пропадем… – вытянув ногу, она придирчиво осмотрела полевые ботинки. В лагере Маргарита спала, не раздеваясь. Ни скальпеля, ни ножа Мясник ей не позволял. Свой малый докторский набор она получала лично из рук главаря, осматривая заболевших бойцов:

– Но операций я здесь не делала, – поняла девушка, – несколько раз вскрывала фурункулы, вытаскивала занозы… Лекарства он у меня почти все украл, но йод оставил, что мне помогло… – вспомнив уроки труда у мальчиков, в поселковой школе, Маргарита прикрутила к докторскому шпателю острый осколок разбитого пузырька из-под йода. Кусок джутовой веревки крепко удерживал стекло:

– Не то, чтобы кто-то покушался на мою честь, – криво усмехнулась она, – Мясник знает, что мой отец еврей, он мной брезгует. Остальные, может быть, и рады были бы потешиться над девушкой, однако Мясник их ко мнене подпускает… – Маргарита надеялась, что в саванне они с Клэр не натолкнутся на шальную банду:

– Хотя врач нужен всем, – она вздохнула, – если что-то случится, я сделаю вид, что Клэр тоже доктор, и нас не тронут… – девушка очень на это надеялась. Несмотря на усталость, она заставила себя не закрывать глаз:

– Ботинки крепкие, дорогу выдержат. Бедная Клэр, едва мы добрались до лагеря, она сразу заснула. Она настрадалась, несчастное дитя… – негритянка была только на год младше Маргариты, но девушка относилась к ней, как к Тикве или двойняшкам:

– Впрочем, у меня теперь появилась еще одна сестра, то есть названая сестра, совсем малышка… – дядя Эмиль написал, что они решили не крестить Мишель:

– Кюре мы объяснили, что поедем в православную церковь в Брюсселе, – Маргарита даже услышала сухую усмешку Гольдберга, – он этим удовлетворился. Когда девочка вырастет, она сама решит, что делать дальше… – Маргарита всегда удивлялась, как дядя Эмиль, еврей, сумел воспитать ее и Виллема, соблюдающих католиков:

– Иначе я не мог, – как-то раз сказал ей Гольдберг, – это ваша память, ваше наследие. Хотя ты могла бы стать еврейкой, как твой отец… – Маргарита заметила холодный огонек в обычно добрых глазах дяди:

– Они встречались с папой до войны. Дядя Эмиль работал вторым врачом в рудничной больнице, а папа жил здесь со мной и близнецами. Они не могли не столкнуться… – услышав вопрос девушки, Гольдберг развел руками:

– Мы виделись в поселке, на обедах в замке, но он был профессором Кардозо, а я вел амбулаторный прием, вырезая вросшие ногти… – он потрепал Маргариту по голове:

– Или лечил ваше несварение желудка. Близнецы наелись зеленых яблок, а ты не могла отстать от старших братьев. Мы с твоим отцом почти не сталкивались… – старые шахтеры тоже говорили об отце Маргариты уклончиво:

– Папа с мамой жили в замке, – напомнила себе девушка, – пока немцы не конфисковали недвижимость из-за побега дяди Эмиля. Бабушка и дедушка прятали его в подвале после оккупации Мон-Сен-Мартена. Но как нацисты об этом узнали? Неужели кто-то донес… – Маргарита не могла поверить, что шахтеры, три года молчавшие о ней самой, предали Гольдберга:

– Нет, это был кто-то другой, чужой человек, – решила девушка, – сейчас и не узнаешь, кто… – свернувшись в клубочек, она натянула на себя тонкое одеяло:

– На юге ночи холоднее, чем на экваторе, даже сейчас, летом, то есть зимой… – Маргарита посчитала на пальцах:

– Мишель полгода исполнилось. Она сидит, у нее начали лезть зубы, скоро она начнет ползать… – она подумала, что в следующем году у нее и Клэр тоже могут появиться дети:

– Мы с Джо решили остаться в Африке, а Виллем и Клэр поедут домой, в Мон-Сен-Мартен. Пусть она не волнуется, шахтеры ее полюбят… – следующим летом в Конго собиралась Ева Горовиц:

– В Бомбее будут рады меня принять, – написала Маргарите девушка, – но там нет такого сильного эпидемиологического отделения, как у вас в Леопольдвиле. Я хочу получить первый опыт полевой работы под твоим руководством, дорогой доктор Кардозо… – Маргарита напомнила себе, что надо отослать черновик диссертации в Лувен:

– Профессора меня хвалили в письмах, – хмыкнула девушка, – но, честно говоря, до создания вакцины от сонной болезни еще долго… – послевоенные препараты были более эффективны в борьбе с болезнью, однако в статьях и на лекциях Маргарита настаивала на обязательном введении всеобщего скрининга в Конго:

– Первую стадию гораздо легче лечить, – она зевнула, – при скрининге мы можем выявить зараженных людей, назначить им новые препараты, и не доводить болезнь до второй стадии, когда смерть часто неизбежна. Но какой скрининг, если во всем Конго нет даже новой американской машины, для ультразвуковых исследований, а в лаборатории мы работаем с аппаратурой довоенных времен… – о машине ей написала Ева:

– Пользуясь такой техникой, можно выявить осложнения беременности, проблемы у плода, – подумала Маргарита, – исследование, в отличие от рентгена, безопасно. Хотя верующая женщина не совершит смертный грех и не избавится от ребенка… – она помнила разговор с Джо:

– Он боится, что наши дети родятся не такими, как все, потому что он был в Нагасаки во время бомбардировки. Надо верить и молиться, Иисус и святые нам помогут. Если что-то такое произойдет… – мотор машины зарычал рядом с палаткой, – то мы с Джо все равно будем любить наше дитя, иначе нельзя… – Маргарита присела. В сером рассвете лицо Мясника казалось смазанным:

– Когда мы с Клэр доберемся до ближайшего полицейского участка, надо дать показания, – твердо сказала себе Маргарита, – пусть мерзавца, кем бы он ни был на самом деле, найдут и призовут к суду… – она услышала грубый голос:

– Собирайтесь, мы немедленно… – луч фонарика метнулся по палатке, Мясник осекся:

– Он смотрит на Клэр, но с ней все в порядке… – Маргарита повернулась. Под носом девушки запеклась кровь, на смуглых щеках полыхали красные пятна:

– Немедленно уезжаем… – спокойно закончил Мясник, – и не создавайте себе неприятностей, милочка… – в лоб Маргарите уперлось дуло вальтера.


Рассветный ветер нес в лицо серый пепел, жирные хлопья гари оседали на руках.

Подростком Джо видел газетные фотографии бомбардировок Хиросимы и Нагасаки:

– Дядя Меир сразу вывез меня и Хану из Японии, – он присел, – я только потом узнал, что случилось в городах на самом деле, что это была за бомба… – глаза слезились от дыма. Подобрав обгоревший колышек палатки, Джо пошевелил кучу обугленных палок:

– Он тоже превратился в уголь… – блеснули белые зубы, – от него ничего не осталось, кроме скелета… – в ушах зашелестел тихий голос Александра:

– Советский Союз никогда бы не сделал того, на что пошли американцы. У нас тогда не было атомной бомбы, но, если бы даже и была, мы никогда бы не уничтожили сотни тысяч невинных людей. Бомбардировка оказалась бесполезной, Япония и так бы капитулировала. Американцы хотели испытать новое оружие. Будь твой отец жив, он бы первым ужаснулся их зверству, Джо… – юноша знал, что Александр прав:

– Папа был добрым человеком. Он учил меня, что жестокость самураев только миф. Самурай обязан заботиться о вдовах и сиротах, помогать обездоленным, а если он жесток и строг, то в первую очередь по отношению к себе самому…

Джо помотал черноволосой, потной головой:

– Александр утверждает, что папа начал помогать русским из-за стремления к справедливости и милосердию, а не потому, что он был коммунистом… – вспыхивал и тух огонек сигареты так называемого месье Вербье. На холме переливались отблески огня, ревели автомобильные моторы:

– Погоди, – Александр удержал Джо, – не стоит торопиться. Ты видел, что с девушками все в порядке. Мы их выручим, обещаю. Ты хотел услышать правду об отце… – по словам Александра, оказавшегося русским, его отец тоже был разведчиком:

– Он погиб, – сказал юноша, – но я его хорошо помню. Он рассказывал мне о Поэте, то есть графе Дате Наримуне. Папа был коммунистом, твой отец не принадлежал к партии, но это не мешало им дружить. Они познакомились в Европе, где мой папа работал до войны… – Александр был круглым сиротой:

– Его мать тоже погибла, – Джо распрямился, – а я долго думал, что моя мама умерла. И Хана тоже круглая сирота… – Александр не скрывал, что оказался в Конго с заданием спасти Лумумбу:

– Он не коммунист, – задумчиво заметил юноша, – но Советский Союз не мог оставить главу законного правительства, лидера независимой страны на растерзание колониальным хищникам, вроде американцев. Лумумба хотел, чтобы Конго само пользовалось своими богатствами, а не прислуживало западным странам. Время эксплуатации человека человеком прошло, Джо. Неужели ты не хочешь работать рядом с негритянскими инженерами? Ты говорил, что среди шахтеров попадаются очень толковые ребята… – он положил руку на плечо Джо:

– Когда твой предок приехал учиться в Европу, на него показывали пальцами. Никто не верил, что азиаты, желтая раса, как их называли, способны закончить университет. Британии и Америке в то время было наплевать на вашу культуру, вашу историю… – дедушка Джованни рассказывал Джо о его предках:

– Александр прав, – понял юноша, – когда бабушка Эми обосновалась в Англии, все удивлялись, что она умеет читать и писать, что она получила образование. Зачем далеко ходить, европейцы еще смотрят на японцев свысока… – Александр добавил:

– В Советском Союзе нет дискриминации. Любой юноша, любая девушка, может стать инженером, врачом, ученым. Для нас неважна раса, это пережитки колониального прошлого, наследие капитализма. Подумай, что и сейчас в Америке негры отделены от белых… – покойный дядя Меир усмехался:

– Бабушка Бет ездила в вагонах для цветных, а ее брак с дедушкой Джошуа был незаконен почти во всех штатах и остается таким. Ваша тетя Дебора выросла в резервации. Если бы не война, она никогда бы не смогла работать на армию. Да и в начале войны никто не верил, что коренные американцы вообще обладают университетскими дипломами… – Джо отряхнул руки:

– Здесь нет ни одного белого трупа, только негры. Зачем Шуман устроил бойню? Впрочем, чего еще ожидать от нациста… – он был уверен, что на холме орудовал именно отряд Доктора. У Джо похолодели пальцы:

– Шуман подвизался в госпитале Аушвица, где погиб профессор Кардозо. Шуман может знать, что Маргарита наполовину еврейка. Для нее смерти подобно оставаться в руках беглого преступника, эсэсовца. Но мы не видели, куда отправился отряд, где их теперь искать… – пепел засыпал колеи, оставленные грузовиками. Джо услышал осторожные шаги сзади:

– Он всегда ходит аккуратно. Я не ошибся, он действительно разведчик, только не французский… – Джо сейчас было наплевать на все разведки, вместе взятые, на Даллеса или Службу Внешней Документации:

– Мы обязаны спасти Маргариту и Клэр. Виллема скорее всего отпустили, он на пути сюда. Но что мы сделаем вдвоем против банды негодяев… – светлые волосы Александра испачкал пепел, серые глаза немного запали:

– Ребята все проверили, – вздохнул он, – здесь только мужчины, африканцы. Шуман тоже колониальный мерзавец… – юноша дернул щекой, – он отделил негров от белых… Конечно, есть еще останки на пожарище… – Джо не хотел думать о таком:

– Я верю, что Маргарита жива. Но всем наплевать на Шумана, никто нам не поможет, даже Даллес. Я не могу позвонить тете Марте или дяде Эмилю, хотя они бы немедленно прилетели сюда. Но нельзя возвращаться в Элизабетвилль, нельзя рисковать жизнью Маргариты. Промедление смерти подобно… – словно услышав его, Александр заметил:

– Не волнуйся. Взойдет солнце, и мы поймем, куда двигаться дальше. Мы не оставим тебя, Джо, мы не дадим нацисту избегнуть наказания. Мы тебе поможем… – у Джо запершило в горле, он сглотнул:

– Поможете… – Александр отозвался:

– Да. Но ты тоже должен нам помочь… – Джо вытер рукавом пиджака слезы со щек:

– Что бы он ни предложил, я на все соглашусь. Я не имею права подвергать опасности жизнь Маргариты. Папа бы поступил именно так… – он кивнул: «Да. Я готов».


Попытавшись пошевелиться, Маргарита застонала.

Затылок разламывало тупой болью, перед глазами плавали радужные круги. Она с шумом втянула воздух пересохшими губами. Девушка плохо помнила случившееся:

– Мясник наставил на меня пистолет. Он пришел за нами, но заметил, что у Клэр кровоточат слизистые, что она в жару. Она заразилась лихорадкой от Мбваны. Мясник хотел ее застрелить, но я не могла такого позволить… – девушка почувствовала резкий спазм в правом боку:

– У меня сломано ребро… – приоткрыв глаза, она увидела исцарапанные руки, – я должна была защитить Клэр, я бросилась на мясника со шпателем… – на пальцах девушки засохла кровь:

– Я его ранила, то есть порезала, а он, кажется, ударил меня пистолетом по голове и оставил умирать. Клэр, что с Клэр… – Маргарита не помнила выстрелов.

Рука девушки пошарила в воздухе, она наткнулась на разорванное полотно палатки. В лицо повеял теплый ветер, запахло гарью, паленой травой:

– Они бежали, – поняла Маргарита, – бежали на португальскую территорию. Мясник нацист, он привык все сжигать, чтобы замести следы… – девушка заставила себя открыть глаза. Она даже зажмурилась, таким голубым было небо:

– Облака, словно сахарные… – она ощутила мягкие руки матери, – малышкой я просила у мамы достать облако. Я думала, что оно на вкус, как мороженое… – Элиза шептала дочери:

– Младенцем ты пролетела почти полмира, возвращаясь из Маньчжурии в Европу. Ты капризничала, у тебя резались зубы, но ты затихала, когда я подносила тебя ко окну… – голубовато-серые глаза улыбались:

– Никто никогда не пробовал облако на вкус. Может быть, оно и вправду как мороженое… – Маргарите захотелось оказаться в объятьях матери:

– Или тети Розы. В подвале замка мы спали на одной кровати. Она мне пела колыбельные на идиш, а я ей рассказывала жития святых и наши шахтерские легенды, из книжки про Мон-Сен-Мартен. Я говорила и зевала, мне было так уютно… – превозмогая боль в голове, Маргарита поднялась. Палатка, вернее то, что от нее осталось, была разорвана, по ее немногим вещам проехались грузовиком. Маргарита пошатнулась:

– Я устала, так устала. Иисус, Мадонна, святая Маргарита Кортонская, помогите мне, пожалуйста. Святая Клара, позаботься о Клэр… – девушки в обломках палатки не было, но Маргарита увидела на земле темное пятно:

– Либо Мясник в нее выстрелил, либо у нее сильное кровотечение, болезнь развивается бурно. Но если выстрелил, то где она… – Маргарита осмотрелась. От пятна вел хорошо заметный след:

– Она выжила, – обрадовалась девушка, – она смогла уползти из палатки…

Маргарита, пошатываясь, пошла за темной полосой. Ветер гонял по склону холма обрывки бумаги и окурки, брошенный мусор, мухи кружились над объедками, в глаза било солнце. Она нашла Клэр спустя несколько шагов. Девушка лежала ничком, курчавые, черные волосы испачкала пыль и кровь. Маргарита растерянно обернулась:

– У меня ничего нет, ни бинта, ни пузырька с йодом. Если она ранена, надо сделать перевязку. Она теряет кровь, из-за лихорадки… – сорвав рубашку хаки, обнажив нежную спину, грязный бюстгальтер, Маргарита осторожно ощупала Клэр. Рану она нашла сразу:

– Не рану, царапину. Мясник торопился, он боялся заразиться. Он не стал стрелять в нее в упор… – пуля главаря чиркнула по боку девушки. Повязку надо было чем-то закрепить, Маргарита сняла и белье. Найдя ближайший обрывок палаточного холста, она набросила ткань на плечи:

– Здесь надо защищаться от солнца. Получилось похоже на светский наряд… – французские журналы попадали в Леопольдвиль с месячным опозданием. Маргарита с подругами, медсестрами в госпитале, рассматривала фотографии каннского кинофестиваля, репортажи со светских вечеринок и свадеб:

– Мы с Джо в светскую хронику не попадем, – весело говорила она девушкам, – если только в местный приходский листок… – листок, как и до первой войны, набирали вручную:

– Фотографий там тоже не будет, – Маргарита вздохнула, – но и второй свадьбы теперь не ждать. Бедная Клэр, она умирает… – от девушки несло жаром, она прерывисто дышала. Маргарита не стала ее переворачивать:

– Незачем бередить рану. Пусть Клэр проведет последние часы в спокойствии… – отыскав среди разоренного лагеря брошенную жестяную канистру с водой, Маргарита подтащила ее поближе:

– Вдруг Клэр очнется, попросит пить. Мы с ней одни, больше никого нет. Никто не знает, где нас искать. Пропали на шоссе, на севере, а больше ничего о нас не известно… – она разозлилась:

– Не бывать такому. Клэр не спасти, но я выберусь отсюда. Ее похоронят по-христиански, а не бросят тело на съедение хищникам… – держа канистру, Маргарита вгляделась в пустынную равнину, на востоке. По грунтовой дороге пылила машина.


Радио в виллисе хрипело, в эфире что-то трещало, Маргарита отпустила рычажок:

– Бесполезно, трансляция сюда не доходит. Но я знаю, что сегодня за день, я делала отметки в блокноте…

Блокнот, валявшийся на обгоревшей траве холма, побывал под колесами грузовика. Доктор Кардозо обычно не курила, но сейчас затянулась высохшей сигаретой из пачки кузена. Она не хотела смотреть в сторону холма. Рядом с остатками ее вещей, в жарком мареве, виднелись очертания двух фигур. Клэр лежала ничком, Маргарита укрыла девушку обрывками палаточного холста:

– Чтобы защитить ее от солнца, от ветра. Она не очнется, она умирает, но пусть умрет в покое… – окурок обжег пальцы, табак упал на грязные брюки хаки. Маргарита носила большую ей рубашку кузена, талию стягивал кусок бинта:

– Хорошо, что в виллисе нашлась аптечка. Я поменяла повязку Клэр, позаботилась об ожоге Виллема… – кузен не сказал, откуда на его большой руке, рядом с русской татуировкой, появилась воспаленная язва:

– Он объяснил, что был занят по служебным делам, и разминулся с Джо… – девушка с отвращением закашлялась дымом, – Джо оставил записку, что поехал к западной границе… – по словам Виллема, по пути к холмам он никого не встретил:

– Он взял машину в гостинице, – Маргарита выбросила окурок, – а Джо уехал на их виллисе. Но где он сейчас, что с ним… – девушке стало страшно. Приподнявшись, Маргарита оглядела голую равнину:

– Здесь только рощица, рядом со сгоревшим негритянским лагерем, но Виллем туда не заезжал… – она не хотела думать, что Джо мог наткнуться на отряд Мясника, или на другую банду, из бродивших рядом с границей. Перекрестившись, девушка поднесла к губам распятие:

– Иисус, Мадонна, святой Иосиф, святой Лаврентий, сохраните жизнь моему жениху, пожалуйста… – она оставила Виллема на холме, с умирающей Клэр:

– Им, то есть ему, надо побыть одному… – девушка потерла покрасневшие глаза, – может быть, Клэр придет в себя и Виллем с ней попрощается. Мадонна, пожалуйста, пусть так случится… – Маргарите не нравилось обветренное, угрюмое лицо кузена:

– Он не сказал, где он был, но видно, что он измучен. У него царапины на руках, как у меня… – сломанное ребро ныло, Маргарита старалась двигаться осторожней:

– Когда появится Джо, мы отнесем Клэр, то есть ее тело, в машину, – девушка не ожидала, что негритянка доживет до вечера. Обычно такие лихорадки длились неделю, а то и больше, но Маргарита предполагала, что перед ней новая форма вируса, с быстрым началом и бурным развитием. Она предупредила кузена об аккуратности. Виллем дернул небритой щекой:

– Я сам разберусь, – пробормотал мужчина, стягивая рубашку, – ты пойди в машину, отдохни… – Маргарите не нравился злой блеск в серых глазах кузена:

– Виллем всегда был скрытным. Он не признается, что он делал, что с ним случилось… – она узнала настоящую фамилию Мясника:

– Шуман, доктор Шуман. То есть он не врач, а убийца, он действительно работал в Аушвице… – по словам кузена, снимок Шумана им показали во французской разведке, в Париже:

– Джо мог поехать сюда его искать… – Маргарита вытерла потное лицо бинтом, – но как он узнал, что Мясник, то есть Шуман, именно здесь… – Виллем понятия не имел, что произошло с кузеном:

– Я прочел его записку, когда вернулся в пансион… – он избегал взгляда Маргариты, – однако он не объяснил, откуда взял сведения об этом месте… – Маргарита быстро рассказала Виллему о похищении на северной границе:

– Значит, семья… – он запнулся, – семья Лумумбы в безопасности… – девушке показалось, что в глазах кузена стоят слезы, – Господь, то есть ты и Шмуэль, о них позаботились… – он что-то неразборчиво пробормотал. Маргарита прислушалась:

– Господь знает, куда ему бить, без промаха… – она не поняла, что имел в виду кузен:

– Неважно, видно, что он сейчас думает только о Клэр… – Маргарита не упомянула о спасенном ей на севере приятеле Шумана:

– Ясно, что он тоже контрабандист. Может быть и беглый нацист, но Виллему теперь не до этого. Приедет Джо, мы доберемся до города, я дам показания в полиции… – она умолчала и о Мбване, сделав вид, что Клэр заразилась, ухаживая за заболевшими неграми в черном лагере, как его называл Мясник:

– Виллему ничего знать не надо. Клэр умирает, какая теперь разница… – деревья в рощице раскачивались под ветром, до Маргариты доносились далекие крики обезьян. Ей отчаянно хотелось вытянуться на сиденье виллиса:

– Я так устала. Виллем при оружии, я могу поспать, ничего не опасаясь… – девушка решительно встряхнула головой:

– Нельзя. Виллем не заглядывал в рощицу. Вдруг Джо ранили, он без сознания… – собрав копну потных волос в узел, Маргарита хлопнула дверью машины:

– Здесь километра два, не больше. Виллем дал мне десантный нож, но Мясника ждать не стоит, он сбежал на запад. Я проверю рощу и вернусь сюда… – отпив воды из фляги кузена, она зашагала к деревьям.


Небритой щекой Виллем чувствовал лихорадочный жар смуглой щеки Клэр.

Он обнимал девушку, вытянувшись на почерневшей, рассыпающейся пеплом траве. Виллем не хотел вспоминать наставления Маргариты:

– Я не могу не прикоснуться к Клэр в последний раз. Я все равно буду целовать ее… – он мог только нежно водить губами по маленькому уху, по испачканным пылью завиткам курчавых волос на виске:

– Она коротко стриглась из-за работы в госпитале. Перед венчанием она хотела отрастить локоны. Я называл ее царицей Савской, говорил, что каждый мужчина будет мне завидовать… – ночами Виллем рассказывал Клэр о Мон-Сен-Мартене и Брюсселе, о Лондоне и Париже:

– Она родилась в саванне, она никогда не видела моря. Я обещал поехать с ней в Остенде и Венецию, говорил о Лазурном Береге и Альпах… – слезы текли по обветренному лицу, падали на наложенную Маргаритой повязку, рядом с русской буквой «В». По дороге сюда Виллем тоже плакал:

– Я не успел исповедоваться, – понял он, – я не хотел оставаться в месте, где я… – он, тем более, не хотел думать о случившемся:

– Я знаю, что я сделал… – он закрыл глаза, – узнает священник на исповеди, а больше никто. Папа так поступил после расстрела сиротского приюта… – когда Маргарита спустилась в долину, он шепотом рассказал Клэр о казни Лумумбы:

– Она умирает… – всхлипнул Виллем, – Господь наказывает меня за мои грехи. Я буду жить, правда, неизвестно еще как, а она умирает… – Виллем не хотел омрачать последние часы девушки, однако он не мог поступить иначе:

– Я словно на исповеди, – понял он, – я не могу таить в себе такое… – ему казалось, что Клэр его не слышит:

– Я хотел говорить о другом, – подумал Виллем, – о том, как я ее люблю, но получилось иначе… – удерживая ее в объятьях, он чувствовал замирающий стук сердца девушки:

– Маргарита объясняла, что у нее внутреннее кровотечение. Резко падает давление, человек впадает в кому. На щеке у нее тоже кровь… – тонкая струйка текла из-под закрытого века Клэр. Виллем вытирал пятна обрывком холста. Он не обращал внимания на соленый запах, на мух, кружащихся над их головами:

– Маргарита боится, что я могу заболеть, заразившись от Клэр. Но я знаю, что такого не произойдет… – он был уверен, что Бог оставит его в живых:

– Как Он пощадил папу, – вздохнул Виллем, – дал ему возможность искупить грех, хотя бы немного… – ведя машину на запад, он подумал о монашестве:

– Эта стезя не для меня, – покачал головой Виллем, – я не смогу справиться с соблазном. Папа смог, но тогда люди были другими… – остановившись на полпути, выкурив сигарету, он велел себе во всем признаться Клэр:

– Я хотел разорвать помолвку, ничего не объясняя, – Виллем сглотнул слезы, – но так нельзя. Клэр не заслужила такого отношения. Я должен все объяснить, потом пусть она сама решает… – он понял, что надеется на снисхождение:

– Она меня любит, она не оттолкнет меня даже таким… – Виллем выбросил сигарету, – грешником… – кровь испачкала его руки, затылок болел от жаркого солнца саванны. Он вытер лицо перевязанной кистью:

– Я все рассказал, но бесполезно, Клэр умирает. Господь знает, куда бить. Лумумба просил меня позаботиться о его семье, но это сделала Маргарита. Теперь я останусь без Клэр, но я не смогу жить без нее, жить без любви… – он кусал губы, чтобы не завыть. Что-то зашелестело, Виллем встрепенулся:

– Ей нельзя двигаться. Она ранена, Мясник в нее стрелял… – она не открывала глаз, голос был тихим, еле слышным:

– Обними меня сильнее, милый. Как раньше… – девушка запнулась, – я любила, когда ты меня обнимал. Любила и люблю… – он осторожно перевернул ее на бок. Распухшие, измазанные кровью губы дрогнули, изо рта потекла темная струйка. Она закашлялась:

– Так жарко. Побудь со мной немного, не бросай меня, Виллем… – изящная рука задвигалась, он припал губами к ее ладони, целуя каждый палец. Слезы капали вниз, она попыталась приподняться:

– Не надо, милый… – Виллему показалось, что она улыбается, – Господь тебя утешит. Я все слышала, – он вздрогнул, – ты не виноват, любовь моя. Тебя заставили, как заставили меня… – он ловил звук ее голоса:

– Маргарита ничего не сказала о Мбване, – подумал Виллем, – она решила, что мне будет тяжело. Но, когда любишь, такое неважно… – не думая об опасности, он поцеловал соленые от крови губы:

– Все было и прошло, любовь моя. Я здесь, я с тобой, закрой глаза и отдыхай… – девушка подалась вперед:

– Господь тебя утешит… – двигались губы, дрожали слипшиеся от крови ресницы, – ты только помни обо мне, Виллем… – он не отрывался от ее обжигающей щеки:

– Я никогда, никогда тебя не забуду… – она легонько вздохнула:

– Дочку… дочку свою так назови. Пусть маленькая Клэр будет счастлива. Я тебя люблю, милый мой, так люблю… – стервятники, кружившиеся над холмом, хрипло закричали. Виллем взглянул вверх. Лесные голуби порхали над обгорелой травой, ласково перекликаясь, трепеща крыльями:

– Я говорил Клэр, что здесь они похожи на наших голубей в Мон-Сен-Мартене. Я называл ее моей голубкой, но теперь она улетает и не вернется… – приникнув к ее губам, он шепнул:

– Конечно, любовь моя. Спи, ничего не бойся, я всегда останусь рядом… – слушая затихающие удары ее сердца, Виллем сжимал прохладную, помертвевшую руку девушки.


Сначала Маргарита увидела хорошо знакомый ей служебный виллис цвета хаки, с белой надписью De Beers на дверцах.

Зажав в руке десантный нож, она быстро огляделась. Роща была пуста. Над ее головой, в пышной листве, возбужденно кричали обезьяны:

– Они чувствуют запах гари, – поняла Маргарита, – беспокоятся, что пожар дойдет сюда… – копошившихся среди подлеска насекомых, пожар, судя по всему, не волновал. Обойдя термитник, Маргарита напомнила себе об осторожности:

– Здесь водятся змеи, а сыворотки у меня никакой не осталось. У меня вообще ничего не осталось, даже обрывка бинта… – открытая дверца виллиса скрипела под жарким ветром. На Маргариту повеяло острым, звериным запахом. Мартышки скакали среди деревьев, жужжали лесные пчелы.

Ей захотелось оказаться дома, в разросшемся яблоневом саду, спускающемся к ручейку, притоку Амеля. Покойная тетя Цила расставила у низкой ограды участка разноцветные ульи. Краска выцвела от дождя и снега, но каждой весной сонные пчелы исправно вылезали из укрытия, проносясь над зеленеющей травой на лужайке. У крыши особняка щебетали стрижи:

– Сейчас январь, – Маргарита остановилась, – рождественскую ярмарку разобрали, в сквере залили каток. Ребятишки теребят родителей, просят купить в Льеже новые коньки. В кабачках подают монастырское пиво, горячее рагу из капусты с сосисками, на десерт приносят яблочный пирог с карамелью… – двойняшки писали, что именно такой печет тетя Лада, как они называли мачеху:

– Мы пошли в первый класс, – Маргарита читала ровные строки, – сестра Женевьева мучает нас прописями… – кто-то из девчонок нарисовал унылую рожицу, – она теперь директор школы… – названые сестры аккуратно писали Маргарите о своих занятиях. Она получала цветные снимки Мон-Сен-Мартена:

– Это папа, тетя Лада и Мишель с Гаменом… – малышка на руках у Лады тянула ручку к собаке, – это наши, то есть твои клумбы в больничном саду… – Роза и Элиза, в полосатых матросских платьицах, сидели на мраморном бортике фонтана с бронзовыми пеликанами:

– Мы теперь ухаживаем за цветами… – между девчонками стояла большая лейка, – приезжайте с Виллемом скорее, мы покажем вам новую альпийскую горку… – Маргарита вспомнила свою спальню:

– Дядя Эмиль ничего не менял в наших с Виллемом комнатах, – подумала девушка, – он всегда говорит, что в Мон-Сен-Мартене наш дом… – Маргарита спала на старинной кровати, сохраненной шахтерами, под бархатным балдахином. В ее детской, на этажерке прошлого века, стоял растрепанный Готский Альманах, книга с местными легендами и поверьями, «Тиль Уленшпигель», тоже спасенный шахтерами, с автографом автора:

– Барону и баронессе де ла Марк, с глубоким уважением… – Шарль де Костер несколько раз гостил в замке де ла Марков. Маргарита держала у себя семейные альбомы, с немного выцветшими фото:

– Крещение баронессы Элизы де ла Марк, Брюссель, ноябрь 1918 года… – будущий отец Виллем, крепкий парнишка, в неловко сидящем на нем парадном костюме, осторожно держал кружевной сверток. В альбомы заложили старые театральные программки и меню:

– Барон и баронесса де ла Марк имеют честь пригласить вас на торжественный обед по случаю бракосочетания их дочери Элизы и профессора Давида Мендеса де Кардозо… – на атласной бумаге переливалось потускневшее золото семейного герба, головы вепря. Рядом с книгами и альбомами стояла беломраморная статуэтка Мадонны. У подножия Маргарита держала свой молитвенник, с автографом его святейшества:

– У Густи тоже такой есть, покойный папа римский прислал ей открытку… – Маргарита осторожно подошла к виллису, – двойняшки написали, что осенью она приезжала в Мон-Сен-Мартен… – девушка подумала, что кузен мог сделать Густи предложение:

– Она ему давно нравилась, – вздохнула Маргарита, – но, должно быть, она отказала. Бедный Виллем, а теперь и Клэр умирает. Но я верю, что Господь позаботится о нем… – виллис тоже пустовал:

– Даже окурков нет, – Маргарита выдвинула пепельницу, – лепестки на сиденьях со здешних цветов… – в Мон-Сен-Мартене, в спальне девушки, из фарфоровой вазы поднимались засушенные хризантемы, белая и бронзовая:

– Джо прислал мне цветы из Японии. Машина здесь, но где он сам… – Маргарита крепче сжала нож. Зашуршали густые кусты подлеска, она шагнула вперед:

– Джо, милый, Виллем приехал, вы разминулись. Джо, не волнуйся, Шуман сбежал на запад, опасности нет… – у него было отстраненное, холодное лицо. Немного раскосые, темные глаза избегали взгляда Маргариты:

– Он словно меня не слышит, что с ним… – граф Дате скривился, как от боли:

– Я разрываю нашу помолвку. Всего тебе хорошего, будь счастлива… – десантный нож, выпав из руки Маргариты, воткнулся в сухую землю саванны.


Крепкие, белые зубы разгрызли орех. Скорпион, оскалившись, раскрыл ладонь:

– Держи. Видишь, все прошло отлично, как мы и предполагали… – Джо подумал о кольте в кармане пиджака:

– Оружие он мне оставил. Но я не смогу его застрелить… – за спиной русского маячили его хмурые приятели, – иначе я получу пулю в затылок и мое тело сгниет в подлеске… – месье Александр замаскировался с полным знанием дела:

– Маргарита не могла его увидеть… – перед глазами Джо стояло побледневшее лицо девушки, – понятно, что прятаться его учили в армии и разведке… – разговор с бывшей невестой не занял у Джо и пяти минут. Граф Дате не хотел ничего объяснять:

– Что объяснять, когда все и так понятно… – горько подумал он, – то есть мне понятно…

В кармане Скорпиона, как он себя называл, лежал вырванный из блокнота Джо листок, с криво нацарапанными строчками:

– Я, граф Дате Йошикуни (Джозеф Лоуренс Дате) готов передавать требуемые СССР сведения и соглашаюсь получать вознаграждение за работу в размере, оговариваемом в каждом конкретном случае заранее, с моим куратором…

Он писал, сидя в виллисе, положив блокнот на колено, слушая далекий рев грузовиков на холме:

– Доктор эвакуировался, – в глазах Джо стояли слезы, – я опасался, что он утащит Маргариту… – ручка запнулась, Джо поднял голову:

– Может быть, я допишу потом… – он покусал губы, – я боюсь опоздать… – твердые пальцы Скорпиона вернули ручку на место:

– Ты допишешь сейчас… – серые глаза холодно взглянули на Джо, – ничего страшного, мы успеем догнать Шумана… – догонять Шумана не потребовалось:

– Маргарита сама пришла сюда, – Джо хотелось заплакать, – и я опять ее оттолкнул. Но я не мог иначе, я бы не сумел провести жизнь во лжи, утаивая правду, как сделал папа… – по письмам отца и Регины Джо понял, что его отец только после ареста признался мачехе на работе на СССР:

– Когда все было ясно… – неизвестно зачем, он взял орех, – и Маргарите ясно, что я трус и подлец. Но лучше так, чем всю жизнь врать любимой женщине. Она встретит кого-то, выйдет замуж, у нее появятся дети, а я должен оставаться один. Я не имею права тащить за собой в пропасть семью, как сделал мой отец… – Скорпион невозмутимо потрепал его по плечу:

– Перекусим, и отправимся в обратный путь. У твоих кузенов… – Саша чуть не обмолвился о бывшей невесте, – есть машина. Никто не станет ожидать от тебя после случившегося… – он повел рукой в сторону лужайки, – совместного путешествия в Элизабетвилль… – по словам графа Дате, Дракона, как решил назвать его Саша, его кузены все равно пока бы не двинулись с места:

– Шоколадка барона Виллема подхватила лихорадку и умирает, – хмыкнул Скорпион, – они ждут, пока красотка скончается, чтобы отвезти тело в город… – не страдая сентиментальностью, Александр был уверен, что месье барон всего лишь завел себе приятную интрижку:

– Разговоры, что он якобы поехал выручать Лумумбу, чушь, – решил Саша, – он поехал, но не за этим. Виллем принимал участие в казни премьер-министра… – Скорпион считал, что Лумумбы нет в живых:

– Наша миссия тоже закончена. Гоняться за Шуманом мы не собираемся, я не рискну группой ради призрачного шанса поймать беглого нациста… – Саше хотелось по душам поговорить с бароном Виллемом, однако он велел себе потерпеть:

– Парень сейчас переживает. Интрижка интрижкой, но он, видимо, привязался к девчонке. У капиталистов тоже есть чувства… – сам Скорпион чувства себе запретил:

– Я любил Машу, – говорил себе юноша, – но ее больше нет. Невеста, то есть Пиявка, это работа, я сам ее с удовольствием расстреляю. Надо будет когда-нибудь жениться, но до этого еще долго…

Он подумал о пахнущих детским мылом, мягких волосах цвета палой листвы, о кривоватых, наезжающих друг на друга зубах. Забыв о леденце во рту, вскинув голову, Марта завороженно смотрела в простор купола Исаакиевского собора:

– Я читала о маятнике Фуко… – благоговейным шепотом сказала девочка, – я проведу тебе экскурсию… – она помрачнела:

– Потом папа Миша и мама Наташа везут меня в Военно-Медицинскую Академию… – девочка пошевелила губами, – врач называется ортодонт… – Саша потрепал ее по голове:

– Поставят пластинку, это не больно. Зато потом будут ровные зубы, как у меня… – Марта пробормотала:

– Кривые мне не мешают. Саша… – она подергала его за руку, – давай я тебе расскажу о маятнике, а ты посидишь с нами у этого… – она нахмурилась, – ортодонта… – юноша подмигнул ей:

– Я тоже должен заглянуть к стоматологу… – он улыбнулся, – и тоже в Академию… – Марта прыснула:

– Все ты врешь, никуда ты не собирался… – облизав палочку от леденца, она затараторила о маятнике Фуко.

Саше не нравились подергивающиеся губы Дракона:

– Он напоминает пса, которого оттолкнул хозяин. Хотя он взрослый человек, никто ему не угрожал, он сам принял решение… – Скорпион решил отложить разговор с бароном Виллемом:

– Пусть похоронит чернокожую штучку, придет в себя, и я его найду… – у Скорпиона имелись сведения о встречах его отца, Героя Советского Союза Гурвича, и погибшего в Аушвице отца нынешнего барона:

– Они воевали в интербригадах, в Испании. Потом папа отправился в Америку, а тогдашний барон принял сан… – Саша, впрочем, сомневался, что сможет найти слабое место месье барона:

– Товарищ Котов считает, что он отпетый антикоммунист, с ним бесполезно работать. Но попробовать надо… – он передал Дракону флягу с кофе:

– Ты молодец, твой отец гордился бы тобой. Покури, успокойся, и двинемся в город… – Саша подумал, что нового агента надо отвлечь:

– Мы посидим за виски, но этого недостаточно. Он ринется на исповедь, он верующий человек… – Скорпион вздохнул, – а такого мне совсем не надо… – к тайне исповеди Саша относился скептически, – надо, чтобы он забыл о церкви, хотя бы сейчас… – юноша подумал о расстроившемся браке графа Дате:

– Все просто. Вряд ли он побывал в постели с бывшей невестой, они оба набожные католики. Но к проституткам его пускать нельзя, здесь бушует сифилис и другая дрянь. Малолетняя шоколадка ни к чему, нам не нужны осложнения с полицией… – Саша предполагал, что девчонки в Элизабетвилле отлично понимают свою выгоду. Он едва не хлопнул себя по лбу:

– Правда, у меня нет разрешения начальства, но это мелкие детали операции… – он знал, что Странница согласится:

– Она советская девушка, комсомолка, работник органов. Это задание, она все выполнит, как положено. Дракон может ей что-нибудь разболтать, например, кого в Лондоне называют М… – проклятая буква, часто встречающаяся в донесениях Стэнли, очень беспокоила Москву:

– Дед Дракона на войне заведовал радиопередачами в разведке, – хмыкнул Саша, – он может знать этого М… – Скорпион скрыл довольную ухмылку: «Мы все разыграем, как по нотам».

Элизабетвилль

Жаркий ветер нес в глаза рыжую пыль саванны. Поморщившись, Маргарита отерла лицо краем шелковой косынки. Стянув волосы в строгий узел, она надела на похороны впопыхах купленное, темное платье. Косынка была светлой:

– Я словно монахиня, – она вспомнила сестру Женевьеву в школе, – словно я приняла обеты. Но ведь так оно и есть… – всю дорогу до Элизабетвилля, ведя машину, она старалась не оборачиваться к заднему сиденью. Виллем удерживал завернутое в холст тело Клэр:

– Он ничего не спрашивал о Джо, а я ему не сказала, что мы виделись, – Маргарита боролась со слезами, – что говорить, когда все понятно. Я ему не нужна, он никогда меня не любил. Он боялся и боится сказать правду. Сначала он ссылался на бомбардировку, объяснял, что может быть болен, а теперь он бросил меня без объяснений причин… – она понятия не имела, где сейчас бывший жених. Маргарита взяла комнату по соседству с той, где обретались кузены, однако Джо в пансионе не появлялся:

– Я за ним гоняться не хочу… – девушка незаметно сжала кулак, – у меня есть гордость. Хватит, я буду заниматься только наукой… – профессора в Лувене знали до войны покойного профессора Кардозо:

– Они говорили, что папа достиг успехов, потому, что был чрезвычайно трудолюбив, – подумала Маргарита, – если он ставил цель, он ее добивался, пусть это значило ночевки в лаборатории на топчане. Он работал по шестнадцать часов в сутки, для него не существовало выходных и праздников… – в ушах зазвучал старческий голос одного из профессоров:

– Ваша мать, мадемуазель Кардозо, была образцом академической супруги. Она понимала, что требуется ученому дома… – сухой палец поднялся вверх, – тишина, порядок и покой… – старик окинул Маргариту долгим взглядом:

– По моему опыту, – он пожевал губами, – с замужеством и рождением детей научные стремления студенток и выпускниц быстро сходят на нет. Либо вы рожаете и кормите, и тогда ваш мозг… – он недвусмысленно повел рукой, – разрушается, как инструмент логики и творчества, либо вы остаетесь, как принято говорить, синим чулком… – Маргарита хотела напомнить профессору, что на дворе давно новый век:

– Но вообще он прав, – вздохнула девушка, – все женщины, преподаватели и доценты, либо не замужем либо бездетны… – среди профессоров женщин не было вообще:

– Но я стану профессором, как папа… – чернокожие могильщики засыпали яму, священник, тоже негр, перекрестил холмик, – в двадцать три, как он, я защищу докторат… – отец Маргариты получил профессорское звание в двадцать семь лет:

– У меня случится так же… – слушая прелата, девушка осенила себя крестным знамением, – и я получу Нобелевскую премию. Я посвящу ее памяти папы… – теперь Маргарите все стало понятно:

– Работа, работа и только работа, – решила она, – плотские соблазны надо смирять трудом, как делают в монастырях… – она решила, что бывший жених не заслуживает даже ее мыслей:

– Я буду с ним встречаться в семье, но больше и слова ему не скажу, – зло подумала девушка, – пошел он к черту, пусть живет, как знает… – она посчитала, что Джо, наверное, вернулся на алмазный карьер:

– С Виллемом бесполезно разговаривать, – вздохнула девушка, – надо дать ему время прийти в себя… – кузен проводил дни в компании спиртного, в запертом номере пансиона:

– Сегодня я его вытащила из комнаты ради похорон, и он даже побрился… – язва на руке Виллема почти затянулась. Маргарита организовала погребение Клэр, дала показания в полиции, касательно Шумана и отправила телеграммы в Лондон и Мон-Сен-Мартен:

– Тете Марте надо знать о Шумане, а о расстройстве помолвки ни ей, ни дяде Эмилю пока слышать не след, – решила девушка, – придет время и я все скажу… – пожав руку священнику, она проводила глазами стайку могильщиков. Полуденное солнце стояло в зените, Маргарита отерла пот со лба:

– Пусть Виллем побудет у надгробия… – поканад холмиком Клэр установили деревянный крест, – потом памятник поменяют на гранитный… – о памятнике, как и о разрешении на перелет военным рейсом в Леопольдвиль, позаботилась сама Маргарита:

– О Лумумбе ничего не говорят, – поняла она, – боюсь, что его нет в живых. О Шумане мне в полиции тоже ничего не сказали, то есть не обещали его искать… – следователь небрежно бросил папку с показаниями Маргариты в ящик стола:

– В приграничье много банд, мадемуазель Кардозо, – заметил негр, – честно говоря, мы слишком озабочены внутренними делами Катанги, чтобы следить за контрабандистами… – Маргарита кисло отозвалась:

– То есть вы озабочены гражданской войной и тратой немногих оставшихся у сепаратного правительства денег на золотые хронометры швейцарского производства… – одернув рукав костюма, следователь покраснел. Маргарита надеялась, что в Леопольдвиле к ней прислушаются:

– Там может работать телефонная связь с Европой… – она присела на скамейку рядом с кузеном, – я позвоню тете Марте и все ей расскажу. Но о помолвке, то есть бывшей помолвке, я упоминать не собираюсь… – от Виллема явственно пахло спиртным. Маргарита ласково, как в детстве, взъерошила его светлые волосы:

– Отдохни, милый, – тихо сказала она, – ты в отпуске, не возвращайся пока на шахты… – Виллем что-то пробормотал, она уловила слово «дела», – именно, займись делами. Я послезавтра улетаю, мне еще надо достать лед… – Маргарита осеклась. Серые глаза кузена упорно смотрели на могилу. Маргарита осторожно привлекла его к себе:

– Не обижайся, милый… – шепнула она, – я не могла иначе, я врач. Новый штамм лихорадки опаснее предыдущих. Мне надо во всем разобраться в нашей лаборатории. Прости, что я не попросила у тебя разрешения на… – Виллем закусил губу. Маргарита видела, что кузен борется со слезами. Он то ли закашлялся, то ли залаял, девушка быстро протянула ему платок. Высморкавшись, кузен помотал головой:

– Я все понимаю. Клэр была медсестрой, она бы тоже поняла… – он положил голову на мягкое, уютное плечо кузины:

– Я буду писать, – пообещал Виллем, – обязательно… – он посчитал, что Маргарите о его плане знать не нужно:

– Она начнет меня отговаривать, но я не могу иначе, я должен попытаться искупить вину… – барон повторил:

– Буду писать, когда смогу. Посиди со мной, Маргарита… – девушка взяла его за руку:

– Что ты, милый. Я здесь, я рядом. Не бойся, Виллем… – закрыв глаза, он сказал себе: «Не буду. Теперь не буду».


Засаленные карты хлопнули по шаткому столу. Скорпион рассмеялся:

– Как говорится, кому не везет в картах, тому повезет в чем-то еще…

Подмигнув Джо, он подвинул ближе захватанную жирными пальцами бутылку виски. Янтарная жидкость полилась в стакан. Рассохшийся вентилятор, медленно крутящийся под потолком дешевого номера, в захолустном пансионе на окраине бидонвиля, не справлялся с липкой жарой. У распахнутого на улицу окна низко гудели мухи. В звездной ночи слышалась назойливая музыка, из репродуктора, рядом со входом в гостиницу. Пахло пряностями, на обочине шипел костерок продавца сосисок.

По вечерам бидонвиль оживал, на улицы высыпали парни и девчонки. Звенели старые велосипеды, гудели разбитые мотороллеры. Ребята, торча стайками на углах, заигрывали с девичьими компаниями. Напротив пансиона висел тусклый, но, на удивление для бидонвиля, целый уличный фонарь:

– Я все увижу, – понял Скорпион, – Франсуа высадит Странницу именно здесь. Я дам знак, что можно подниматься в комнату… – как и ожидал Саша, девушка, деловито кивнув, не поинтересовалась, получил ли руководитель группы разрешение на дополнительный этап операции. Связываясь с Центром, Саша решил ничего не говорить о Страннице:

– Учитывая, что здесь болтается Даллес, не след сидеть в эфире дольше положенного… – рацию для месье Вербье, журналиста, замаскировали под пишущую машинку. Для сеанса связи Скорпион уехал подальше от города:

– Пока меня не было, Дракон убрался… – Саша оглядел комнатку, – он чистоплотный, как все японцы. Он даже сменил постельное белье… – с улицы в номер полз дымок жарящегося мяса, но Скорпиону показалось, что на него веет прохладой речной воды, свежим запахом тростника:

– Словно в дельте Волги, – тоскливо подумал он, – когда Михаил Иванович брал меня на рыбалку. Но, судя во всему, дома я окажусь еще не скоро… – приняв сообщение о гибели Лумумбы и вербовке Дракона, Москва велела ему возвращаться в Западный Берлин:

– На мою базу, что называется, – вздохнул Саша, – операция с Невестой еще не закончена. Клянусь, я ее лично расстреляю… – Пиявка, как он про себя называл леди Августу, отчаянно ему надоела:

– Надо держать ее при себе, – вспомнил Саша, – Стэнли может в любой момент покинуть Лондон… – он понятия не имел, кого в Москве называли Стэнли:

– Ясно, что он работает на Набережной, он коллега этого М… – Саша возлагал большие надежды на разговоры Странницы и ее подопечного:

– Я ей объяснил, что она не станет куратором Дракона, но пока он в городе, она должна держать уши открытыми… – девушка с готовностью согласилась:

– Я все сделаю, как надо. Но что касается записи… – на смуглых щеках заполыхал румянец. Саша успокоил ее:

– Я все отредактирую. Москве нужны только конкретные сведения… – мощный диктофон Скорпион аккуратно уложил в щелястый ящик стола. Вещицу замаскировали под невинную коробку для сигар. Под фальшивой крышкой, исправно вращались катушки:

– С Драконом я болтаю о всякой ерунде, чтобы его не тревожить… – Саша взял сигару, – видно, что парень еще переживает. Кажется, он действительно любил эту Маргариту… – от куратора Саша получил распоряжение пока не трогать барона Виллема или его кузину:

– Доктор Кардозо нам тоже интересна, – он сидел с блокнотом в придорожной забегаловке, расшифровывая передачу, – однако ни она, ни барон Виллем не входят в зону вашей ответственности… – Саша понял, что наследниками Мон-Сен-Мартена займется кто-то другой:

– Ладно, я не тщеславен, – хмыкнул Скорпион, – мне достаточно Дракона и режиссера Майера. К нему я тоже найду подход… – сгребая карты со стола, он краем глаза увидел красную ленточку, прицепленную к рулю мотороллера. Соскочив с сиденья, Странница весело сказала что-то Франсуа, негры рассмеялись:

– Она юбку надела, молодец… – стройные ноги сверкали смуглыми коленками, – она вообще похожа на Маргариту, волосами… – подойдя к окну, Саша раскурил сигару. Метнулись черные, распущенные по спине локоны, она ловко перебежала запруженную гудящими машинами дорогу. Саша послушал топот на лестнице:

– Ей вроде восемнадцать лет, а она еще скачет, как подросток. Но она спортивная девчонка… – дверь заскрипела, с порога раздалось испуганное:

– Ой! Простите, месье, я думала, что вы с другом ушли. Я хотела убраться в комнате… – Саша поднялся:

– Милости просим, мадемуазель… – поклонившись, он усадил девушку за стол.


– Eeny, meena, mina, mo, сatch a nigger by the toe…

Свете послышался издевательский смех, в ушах загудело:

– Nigger, nigger… – запястья болели, в нежную кожу врезалась грубая веревка. У девушки перехватило дыхание, до нее донеслось гудение мелкой воды:

– Обратите внимание на рисунок, – мягко сказал преподаватель, – эскиз сделал с натуры местный художник-любитель. Линчевание семьи Фрименов, убийство ребенка смешанной крови, Констанцы Вулф, стало одной из предпосылок к гражданской войне между Севером и Югом. Отрывок из письма Карла Маркса Фридриху Энгельсу… – руководитель кружка истории откашлялся:

– Мой дорогой друг, ты совершенно прав. Новости о злодейском акте должны немедленно достичь всего европейского пролетариата. Мы не можем стоять в стороне, сложа руки… – учитель поднял палец, – когда в Америке человек угнетается человеком. Я считаю, что необходимо послать в США представителя Интернационала… – указка скользнула к портрету пером. Очень красивый мужчина средних лет твердо смотрел вперед:

– Этим представителем стал товарищ Волк, – наставительно сказал учитель, – он принимал участие в знаменитом рейде Джона Брауна, являющимся предпосылкой будущей, социалистической революции в США… – занятия в кружке шли на английском языке:

– Nigger, nigger… – Света нахмурилась, – я слышала эти слова… – высокий, рыжий мальчик покраснел:

– Прости. Это считалка, мальчишки в поселке так говорят, но нельзя такое повторять, это плохо… – зазвенел браслет на изящной руке, женщина перегнулась через перила деревянной террасы:

– Есть другая считалка, – весело сказала она, – ingle angle silver bangle. Петенька, научи Сару русской считалке… – на берегу, среди мокрых валунов серого гранита, утробно лаял черный пес:

– Его звали Пират… – Света вдыхала запах спиртного, табака, чего-то металлического, – дул сильный ветер, шумели волны. Я ела вкусное варенье, мальчик сказал, что ягоды вызревают на их дереве. Я помню русскую считалку… – Надя Левина уперла палец в грудь Светы:

– На золотом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич… – Павел смешливо встрял:

– Это капиталистическая считалка, буржуазная. Слушайте лучше меня… – парень затараторил: «Ты за луну или за солнце?». Света, недоуменно, ответила: «За солнце».

Младший Левин ухмыльнулся:

– За пузатого японца. Я за луну, за советскую страну… – Света невольно улыбнулась:

– Я его треснула учебником по голове, в шутку. С тем мальчиком мы тоже дрались, понарошку… – сквозь кроны сосен светили близкие звезды. Дети свесили ноги с платформы лесного дома:

– Здесь совы живут… – таинственно сказал мальчик, – они сейчас мышкуют, охотятся… – Света пошевелила губами:

– Если это было в СССР, то понятно, почему он говорил по-русски. Но он и его мать… – девушка была уверена, что женщина с серебряным браслетом мать мальчика, – они говорили и по-английски тоже… Или это случилось не в СССР, но тогда где… – Света успокоила себя тем, что она отдыхала с родителями в закрытом пансионате:

– Но не в Крыму, а на Балтике, под Ленинградом. Поэтому я помню сосны и холодное море. Может быть, мальчик был из семьи разведчиков, вернувшихся в СССР. Поэтому мы с ним считались по-английски… – всякий раз, кода Света вспоминала мальчика, у нее отчаянно заболевала голова:

– Мигрени полового созревания, – вспомнила она, – врач обещал, что они скоро пройдут. Нечего об этом думать. Мои родители американские коммунисты, они с младенчества разговаривали со мной по-английски. Неудивительно, что я знаю язык… – японским Света не владела. Девушка не могла понять, что говорил ей ночью Дракон. Дрогнув длинными ресницами, она скосила глаза на ящик стола:

– Скорпион все отредактирует, оставит только его слова, а в Москве найдутся переводчики… – сама Света могла не беспокоиться о записи:

– Я сама ничего не говорила, – хмыкнула девушка, – только в начале, когда Скорпион угощал меня виски… – Света отнекивалась, но позволила себе немного спиртного:

– Все прошло, как по нотам, – довольно подумала она, – Скорпион написал отличный сценарий… – готовясь к визиту в пансион, Света успела познакомиться с алкоголем:

– В качестве тренировки, – объяснил руководитель группы, – он к тому времени будет подшофе, но тебе надо расслабить его еще больше… – Света без труда разыграла интерес к Дракону:

– Скорпион извинился, сказал, что у него дела. Он оставил нам виски и ушел, а остальное было просто…

Света перевела взгляд на бледное лицо агента. Под сомкнутыми веками залегли темные круги. Он спал, отодвинувшись от нее, почти скатываясь с края узкой кровати. Осторожно присев, Света изучила следы засохшей крови, на серой простыне, на смуглых ногах:

– Надо сходить в душ. Близняшки говорили, что это больно, но было не больнее, чем у зубного врача… – внутри немного саднило. Света не могла понять, почему это может нравиться:

– Очень скучно, – она широко зевнула, – я едва не заснула, но надо было следить за Драконом… – она позволила себе закрыть глаза, только когда агент задремал:

– Он, кажется, не просыпался с той поры… – Света бросила взгляд на швейцарский хронометр японца, – но, вроде бы, он остался доволен… – после ухода Скорпиона девушка бесцеремонно присела к Дракону на колени:

– Мы выпили еще виски, покурили травки… – травку в Элизабетвилле продавали почти открыто, – но мне пришлось первой все начать… – Скорпион педантично рассказал Свете, что ей надо делать:

– Японец и половины того не предпринял, – ухмыльнулась девушка, – кажется, у него тоже все случилось в первый раз. Но теперь я могу чувствовать себя свободной в этом отношении…

Света надеялась на кураторство кого-то более интересного:

– Меня могут послать на Кубу, в Латинскую Америку, в южные штаты США. Дракон одиночное задание… – она редко думала, что ей всего четырнадцать лет. В Анголе и Конго Света встречала девушек, по виду ровесниц, с младенцами:

– На юге женщины развиваются быстрее… – она аккуратно поднялась, – незачем придавать таким вещам большое значение… – в бедноватой ванной Света помылась под струйкой прохладной воды:

– Надо принести кофе, поухаживать за ним. Скорпион сказал, что мужчинам такое нравится… – Света вздохнула:

– В Советском Союзе мужчина и женщина во всем равны. Надя бы заметила, что это он должен носить мне кофе в постель… – младшая близняшка собиралась стать звездой экрана, как писали в журналах:

– У меня будет квартира на улице Горького и личная машина, – заявляла Надя, – я поеду на фестивали в Канны и Венецию… – Света брезгливо обошла засевшего в углу ванной комнаты большого таракана:

– Пока что я не в Каннах и Венеции, а в грязном притоне… – ей послышалось движение в комнате. Завернувшись в вытертое полотенце, она высунула растрепанную голову наружу:

– Милый, ты проснулся? Сейчас я… – Света осеклась. Кровать опустела, вещи Дракона исчезли. В полуоткрытое окно доносилась скороговорка диктора: «Доброе утро, Элизабетвилль. Сегодня, тридцатого января, президент Кеннеди выступит с первым обращением к Конгрессу США…»


Открытый виллис цвета хаки, с белой надписью De Beers поперек двери, припарковали в тени чахлой пальмы, по соседству с краснокирпичной колокольней кафедрального собора святых Петра и Павла. На сиденье небрежно бросили изжеванный льняной пиджак.

Парнишки, отиравшиеся у церкви, в надежде на мелкую монетку от заезжих европейцев, не стали заглядывать внутрь машины. Они видели высокого, изящного молодого человека, с раскосыми глазами, с взъерошенными, черными волосами. Одежда на юноше, хоть и помялась, но выглядела дорогой, на запястье поблескивали золотые часы. Мальчишки отлично знали, чем занимается De Beers:

– У всех тамошних инженеров есть пистолеты… – худой мальчик сплюнул в лужу, – лучше с ними не шутить… – малышка лет шести, с рытвинами от оспы на лице, покачала в перевязи спящего младенца:

– Я его знаю, – робко сказала девочка, кивнув на двери собора, – он приходил к нам домой. Он научил меня складывать самолеты и цветы из бумаги… – она вытянула из перевязи скомканную хризантему:

– Он добрый, – добавила девочка, – не такой, как другие белые. Можно попросить у него монетку, он меня узнает… – запрокинув голову, малышка проследила за расплывающимся в ярком небе следом от самолета:

– Я тоже полечу, – она подняла палец вверх, – стану взрослой и полечу, как птица… – парнишка хмыкнул:

– У негров таких денег нет и никогда не будет. У него есть доллары… – мальчик жадно посмотрел на виллис, – но ты врешь, что ему делать в бидонвиле… – в прохладном вестибюле храма Джо окунул пальцы в мраморную чашу со святой водой.

Он не сомневался, что девицу ему подсунул Скорпион:

– Какая-то местная левая, – решил Джо, – они получают деньги из Москвы. Лумумба был честным человеком, а они продажные твари, как эта девчонка… – он брезговал думать о прошлой ночи:

– Сначала Скорпион меня напоил, потом появилась девица с травкой. Наверняка, они записывали все, что я говорил… – несмотря на спиртное, Джо хорошо помнил свои слова:

– Пусть в Москве все переводят… – он присел на скамью в углу, под табличкой: «Исповеди с семи до десяти утра, каждый будний день». Джо успел заглянуть в неф собора. Все кабинки были заняты, в притворе топталась небольшая очередь:

– Пусть переводят, – повторил себе он, – я болтал всякую ерунду из бульварных романов… – в Париже Джо без его позволения присылали новые издания из Японии. Газетчики быстро отыскали адрес на набережной Августинок. Джо и Хана, наследники рода Дате, подписали у нотариуса запрет на публикацию писем графа Наримуне и Регины. Джо отказывался от любых предложений экранизировать историю жизни его отца:

– Но никто не мешает писакам строчить очередную чушь, – устало подумал он, – в последней книге папу обвиняют в подготовке покушения на императора. Регина, судя по роману, чуть ли не полковник на Лубянке… – Джо понимал, что Москва не должна ничего услышать о тете Марте или бабушке Анне:

– Тогда меня действительно впору казнить… – он откинулся на спинку скамьи, – но такого я, разумеется, не скажу. Я исповедаюсь и уеду на шахты. Скорпион от меня не отстанет, но девиц он ко мне туда не подошлет… – Джо сомневался, что русский будет долго обретаться в Конго:

– Не с Даллесом у него под боком… – он вздохнул, – может быть, подождать, пока восстановят телефонную связь, позвонить в Лондон… – голос русского был вкрадчивым:

– Ты понимаешь… – он аккуратно сложил обязательство Джо о работе, – понимаешь, что мы знаем, где живет твоя мать и младший брат. Он потерял отца, ему будет тяжело остаться круглым сиротой. И вообще… – Скорпион щелкнул зажигалкой, – с подростками зачастую происходят несчастные случаи… – Джо не мог поставить под угрозу жизни матери и Пьера:

– К Виллему я тоже сейчас пойти не могу… – он уронил голову в ладони, – ему сейчас не до этого, со смертью Клэр. Он меня не поймет, он ненавидит СССР и все, что с ним связано. Мне не с кем поговорить… – Джо не мог позвонить даже отцу Симону, Шмуэлю Кардозо:

– Шмуэль добрый человек, он бы меня выслушал. И он брат Маргариты, он мог бы… – Джо оборвал себя:

– Я не имею права приближаться к Маргарите, я ее недостоин, особенно после вчерашнего. Я не устоял перед соблазном… – он чувствовал себя окунувшимся в грязь, – надо исповедоваться и уезжать на карьер… – Джо встрепенулся. По каменному полу простучали каблуки, на него повеяло больничным ароматом:

– Она побывала в госпитале. Наверное, делала аутопсию, если Клэр умерла от той лихорадки… – даже не думая, он поднялся. Не взглянув на него, Маргарита прошла мимо. Джо подался вслед за девушкой:

– Ей я могу все объяснить, – с надеждой подумал юноша, – она поймет, почему я так поступил, ведь все было ради нее… – Джо опомнился:

– О чем я, она меня и слушать не станет… – в утреннем солнце блеснули черные волосы. Маргарита, не оборачиваясь, спустилась по ступеням собора:

– Проходите, пожалуйста… – услышал Джо мягкий голос священника, негра, – кабинка освободилась…

Пробормотав что-то, выскочив на паперть, он поискал глазами девушку. Маргарита пропала среди лотков с жарящимися лепешками, с лимонадом и гроздьями фруктов. Джо нащупал в кармане ключи от виллиса:

– Хватит, ноги моей больше здесь не будет. Виллем сейчас уволится, вернется в Мон-Сен-Мартен. Я ему напишу с карьера… – машина, зачихав, завелась, из-под колес полетела пыль. Джо повел виллис к выезду из города.


В углу бедноватой комнатки стоял аккуратно сложенный саквояж, потертой, но дорогой итальянской кожи и брезентовый рюкзак. Засунув руки в карманы полевой курки, выпятив губу, Скорпион изучал заправленную кровать. Отогнув уголок покрывала, Странница поставила подушку так, как привык делать сам Скорпион в суворовском училище:

– Понятно, что она выросла в Советском Союзе. Надо ей сказать, чтобы отучалась от пионерских привычек. В отеле «Риц» постель заправляют по-другому… – Саша предполагал, что девушку рано или поздно пошлют в Южную Африку или США:

– В тропиках ей делать нечего. Здешние страны нам лояльны или будут лояльны. У Комитета, наверняка, не так много чернокожих работников. Она будет ценнее в капиталистической стране… – скромно притулившись к дверному косяку, Странница вертела в смуглых пальцах расшитую торбочку:

– Я ничего не могла сделать, – робко сказала девушка, – я была в душе, когда он ушел… – Саша пыхнул сигаретой:

– Диктофон сработал исправно, его расписка у меня в кармане. В Москве переведут его болтовню… – ночью Дракон перешел на японский язык, – когда парень нам понадобится, мы его найдем… – Странница, покраснела:

– Я все делала, как вы меня учили. Я не знаю, что ему не понравилось… – прошагав к столу, Саша сбросил пепел в щербатое блюдце:

– Пол она тоже вымыла. Скорее всего, она обреталась в каком-то интернате в нашей системе… – Саша понятия не имел, как на самом деле зовут Странницу:

– До войны в СССР приезжали коммунисты из США. Может быть, она из такой семьи. Ее родителей могли расстрелять во время ежовских беззаконий. Хотя нет, она моя ровесница. Значит, их расстреляли после войны… – Света смотрела на кровать, заправленную на интернатский манер:

– Аня всегда перестилала после нас покрывала. Она говорила, что кроме Павла, больше ни у кого нет никакого глазомера. София кое-как бросала одеяла и подушки… – Света не предполагала, что в будущем увидит Софию, близняшек, или Павла:

– У меня остался свиток с моим именем… – пальцы крутили торбочку, – женщина в моем сне назвала мальчика Петей, то есть Петенькой. Значит, они были русскими… – она нахмурилась:

– Но кто такая Сара? Это английское имя. Кого так звали…

На нее повеяло сладким запахом ванили. Пухлая ручка протянулась к блюду, девочка залепетала:

– Кухен, кухен… – чернокожий мужчина в фартуке рассмеялся:

– Ты стала совсем немкой, Сара. Еще немного, и запоешь песню про елочку… – за окном кружились крупные хлопья снега, елка переливалась разноцветными гирляндами. Девочка почувствовала прикосновение нежных рук:

– Папа испек коврижку… – она укрылась в надежном объятье матери, – сейчас съешь кусочек и пойдешь спать… – девочка поерзала:

– Пони, мама, дай пони… – под елкой стояла игрушечная лошадка. Глаза закрывались, ласковый голос напевал в ее ухо:

– Hush-a-bye, don’t you cry

Go to sleep, my little baby

When you wake, you shall have

All the pretty little horses…

Света встряхнула головой:

– После войны мои родители служили в Берлине, мы ставили новогоднюю елку. Новогоднюю, а не рождественскую… – перед глазами крутились блестящие гирлянды, рассыпался бисер, яркими пятнами сияли цветы. Земля закрыла кусочек стекла, девочка отряхнула руки:

– Я хорошо сделала секрет, – довольно подумала она, – никто его не найдет… – на коре дерева вырезали сердце со стрелой Она читала четкие буквы:

– Петя + Сара, 1953 год… – мелкий дождь поливал растрепанные страницы блокнота, в обложке пурпурной замши, расплывались чернила, грязь покрывала бумагу:

– Петя + Сара, 1953 год…

Солнце заиграло в рыжих волосах, мальчик ухмыльнулся:

– Когда я отыщу секрет, мы встретимся, Сара! Приезжай, я буду ждать… – лаяла собака, гудел мотор лодки. Затылок Светы разломило резкой болью:

– Может быть, сказать Скорпиону о мальчике… – она оборвала себя:

– Зачем? Сны скоро уйдут, мигрени тоже закончатся… – Света встрепенулась от наставительного голоса Скорпиона:

– Ушел, потому, что у него были дела, а вовсе не из-за тебя, но постель надо заправлять по-другому. На обратном пути я тебя научу, как…

Группа ждала Скорпиона и Странницу на заправке у западного выезда из города. В Луанде они садились на советский сухогруз, возвращающийся через Гавр и Киль в Ленинград:

– Я бы тоже с большим удовольствием поехал домой, а не к Пиявке, – мрачно подумал Саша, – но работа есть работа, надо выполнять долг перед Родиной… – бросив торбочку, Странница намотала на палец кудрявую прядь. Оглянувшись, девушка понизила голос:

– Но как же Лумумба… – Саша подхватил саквояж и рюкзак:

– Ты все видела. Его пытали и расстреляли. Скажи спасибо, что Даллес не заинтересовался чернокожей уборщицей, иначе ты бы сейчас сидела в подвале на допросе ЦРУ… – Саша повел рукой в сторону окна. Странница закусила пухлую губу:

– Я никогда бы не предала товарищей, – горячо сказала девушка, – я была бы стойкой, как молодогвардейцы… – Саша закатил серые глаза:

– Не девица, а передача «Пионерская зорька». Неудивительно, что Дракон от нее сбежал. Она и в постели, наверняка, ограничилась обязательной программой. Пиявка хотя бы девушка с воображением… – он холодно заметил:

– Все так говорят, но пока нам не тягаться с Даллесом или Гувером… – заперев дверь, он подогнал Странницу: «Пошли».


В голой комнатке на беленой стене висел потрепанный французский триколор. В центре флага вились потускневшие буквы: «Legio Patria Nostra. Honneur et Fidelite». Жаркий ветер нес в зарешеченное окошечко пыль с утоптанного плаца, обрывки хрипловатых команд. C черно-белой фотографии военных лет, строго смотрел нынешний президент Пятой Республики, Шарль де Голль, в генеральской форме и каскетке.

Сержант Иностранного Легиона разглядывал большие руки парня, сидящего перед ним. Юноша сцепил загрубевшие пальцы с каемкой грязи под ногтями. На кисти, рядом с заживающей язвой, виднелась старая татуировка:

– Русская буква, – в наколках сержант, хоть и француз, разбирался хорошо, – кажется, «В»…

Пятнадцать лет назад, после окончания войны, в Легион ринулись русские, оказавшиеся во Франции:

– Все без разбора, – усмехнулся сержант, – бывшие бойцы Сопротивления, бывшие власовцы. Никто не хотел возвращаться домой, прямой дорогой в сталинские лагеря… – в Легионе не интересовались происхождением новых рекрутов, однако между собой русские все равно говорили на родном языке:

– Они не спрашивали, что делал собеседник на войне, – вспомнил сержант, – как говорится, меньше знаешь, лучше спишь. Они давно получили гражданство, стали французами… – парень, появившийся ранним утром у ворот местной базы Легиона, на окраине Элизабетвилля, носил потрепанный гражданский костюм. Документов у него при себе не имелось:

– Нам и не нужны документы… – сержант перевел взгляд на угрюмое лицо рекрута, – он выглядит взрослым, но ему едва за двадцать лет… – никакого рюкзака, чемодана или вещевого мешка у парня тоже не было:

– Он, кажется, приехал сюда на местном автобусе, с неграми, курицами и козами… – решил сержант.

Виллем поймал попутку на повороте шоссе, ведущем от аэропорта. Ранним утром он простился с Маргаритой на заросшей травой кромке растрескавшейся взлетной полосы:

– Я тебе напишу, – пообещал Виллем, – не бойся, со мной все будет в порядке. Джо, наверное, на карьере. Я тоже туда поеду, когда тебя провожу… – незаметно для Маргариты, он скрестил за спиной пальцы. Врать кузине было низко, но признаваться в своих истинных намерениях Виллем тоже не хотел. Он исподлобья взглянул на портрет де Голля:

– Мы с покойным дядей Мишелей обедали в его резиденции два года назад, когда он только стал президентом. Ладно, – Виллем почти развеселился, – это к делу не относится… – прошение об увольнении из вооруженных сил он нацарапал вчера, в душном зале городского почтамта. Лизнув напечатанные на плохой бумаге марки, Виллем стукнул крышкой почтового ящика:

– Нечего больше вспоминать о бельгийской армии. Меня ждет Иностранный Легион… – он хотел пока затаиться:

– Джо я написал, попросил за меня не волноваться… – он вспомнил колючий огонек в голубых глазах кузины:

– Когда я упомянул о Джо, она словно ощетинилась. Должно быть, у них что-то случилось, но это не мое дело… – в письмо кузену он вложил заявление об увольнении из De Beers:

– Пока не сообщай никому, что я покинул компанию, – объяснил Виллем, – я хочу заняться приватным бизнесом… – осмотревшись в Легионе, барон собирался найти десяток надежных ребят:

– Мы дезертируем, начнем собственную карьеру… – Виллему было противно думать о ЦРУ, французской или британской разведках:

– Тетя Марта или бабушка Анна не такие, как мерзавец Даллес, но ноги моей больше не будет в официальных учреждениях. Серая дорога тоже отлично оплачивается. Я офицер, у меня за плечами военная академия, в Легионе хорошо обучают рекрутов. Люди с опытом, такие, как я, с голода не умрут, а Даллес еще пожалеет, что на свет родился. Я хотя бы искуплю свою вину, то есть попытаюсь… – он вытер ладонью заросшие светлой щетиной щеки. Перед его носом оказалась пачка «Голуаз» и лист бумаги:

– Кури, – подмигнул ему сержант, – кури, пиши заявление о приеме. Ты писать-то умеешь… – на всякий случай поинтересовался француз:

– Умею, – буркнул парень, разминая сигарету, – в школе обучен… – по мнению сержанта, новый рекрут никакого отношения к русским не имел:

– Господь его знает, где он подхватил наколку, но он не из Советского Союза. Что делать парню из СССР в тропической Африке? Нет, он из местных европейцев, у него бельгийский акцент. Хотя сейчас все белые отсюда бегут, как наши французы из Алжира… – прочитав заявление парня, сержант укрепился во мнении, что перед ним уроженец глухой фермы:

– В здешней саванне обреталось много колонистов, как в Южной Африке или Намибии. Он утверждает, что учился в школе, но кажется, только в начальной… – писал новый рекрут словно курица лапой. В пяти строках заявления сержант насчитал столько же грубых ошибок:

– Ладно, его образование, вернее, его отсутствие, нас нисколько не интересует… – дойдя до подписи, сержант хмыкнул:

– Это имя у тебя такое… – парень тяжело взглянул на него:

– Имя. Имею право, я слышал, что… – сержант сложил заявление:

– Правильно слышал… – он окинул юношу долгим взглядом, – добро пожаловать в Иностранный Легион, Грешник.

Часть одиннадцатая

Великобритания, апрель 1961

На отполированном столике маркетри, в медной вазе поднимались вверх желтые соцветия нарциссов. Лепесток упал на самодельную открытку с мохнатым цыпленком из белой пряжи:

– Лауре ди Амальфи от Луизы Бромли. Милая Лаура, сердечно поздравляю тебя с Пасхой… – на недельной давности New York Times лежала международная телеграмма. Четкие буквы бежали по бумажной ленте:

– Гастроли прошли отлично, ждите нас в начале апреля. С нами прилетает Ева, тетя Дебора и дети шлют всем привет… – на газетном фото Адель, в щедро декольтированном платье, стояла с охапкой букетов на сцене:

– Триумф дивы в Метрополитен-опера… – сообщал заголовок, – билеты на концерты золотой пары распроданы на полгода вперед… – изящная рука с дымящейся папиросой аккуратно сложила телеграмму. Пальцы с маникюром цвета вишни стряхнули пепел в блюдце веджвудского фарфора:

– Прилетают и улетают в Израиль… – Клара поправила седоватую прядь на виске, – Генрик хочет провести лето в покое, он готовит новую концертную программу. Адели тоже надо отдохнуть… – под телеграммой лежала вторая, тоже международная:

– Дорогие мамочка и дядя Джованни, Инге получил под свое начало исследовательскую лабораторию в институте Вейцмана. По дороге в Израиль мы заглянем в Лондон… – Клара покрутила жемчужное ожерелье на стройной шее:

– Они поселятся на вилле Генрика и Адели в Герцлии. Может быть, сейчас хорошее время, чтобы поговорить с девочками… – Клара вздохнула:

– Инге согласится, сомнений нет. Но Генрику всего двадцать три. Или подождать, пока у него и Адели родится собственный ребенок… – Клара боялась, что первого внука или внучки ждать придется долго:

– Марта считает, что надо дать им время… – женщина прислонилась к зеркалу, – но Адели двадцать семь лет. Хотя для певицы это расцвет карьеры… – дочь называли лучшим сопрано молодого поколения:

– Все приезжают после Пасхи… – Пасху отмечали в ближайшее воскресенье, – даже Маргарита появляется, а она в Европе редкий гость… – на прошлой неделе в Лондон пришла телеграмма из Лувена:

– Диссертация одобрена, защиту назначили на осень. Я заберу Еву в Лондоне и мы отправимся в Африку… – будущая доктор Горовиц проводила летние каникулы на практике в эпидемиологическом отделении госпиталя в Леопольдвиле:

– Густи тоже приезжает на Пасху… – Клара потушила сигарету, – юный Ворон решил не отправляться в Плимут, а подождать ее в Лондоне… – Марта с Волком и младшими детьми проводила пасхальные каникулы на море. Особняк в Мейденхеде готовили к летнему сезону:

– Всем заправляет миссис Мак-Дугал… – бывшая экономка покойного герцога Экзетера давно переехала в усадьбу Кроу, – но надо съездить туда с Паулем, посмотреть на мебель, ковры и гардины. Марта хочет освежить обстановку…

Клара взглянула на большие часы прошлого века:

– Послезавтра все соберутся на большой пасхальный обед, а пока надо готовить чай… – Джованни скоро возвращался из Британского музея. В кладовой особняка в Хэмпстеде, рядом со свиной ногой, доставленной из Испании, стояли аккуратные коробки мацы. Песах в этом году совпадал с Пасхой:

– Очень удобно, – улыбнулась Клара, – русская Пасха в следующие выходные после католической и англиканской… – младшая дочь и Максим еще постились:

– Пауль испек для них ржаную коврижку на меду. Лаура очень набожна. Даже Джованни не соблюдает пост, а она отказывается от театров и кино, каждый день после школы бегает к мессе… – следующей осенью Лаура шла в последний класс Квинс-Колледжа:

– Она не говорит, куда хочет поступать, – подумала Клара, – но, наверное, в Кембридж. Она может выбрать дипломатию, как старшая Лаура, у нее большие способности к языкам… – из Парижа пришло сухое поздравление с праздником, адресованное только Джованни. Клара давно прекратила попытки увидеться со старшей дочерью мужа:

– После гибели Мишеля и отъезда Джо, она стала совсем отшельницей. Бедный Пьер, – хмыкнула Клара, – он подросток, а у него на руках женщина с расстройством рассудка. Хотя Лаура мать, мальчик ее любит… – Джованни обрывал разговоры, которые начинала Клара:

– Врачи сказали, что она в порядке, – замечал муж, – так оно и есть. Она работает, ведет дом, а что она не хочет видеть тебя или младшую Лауру… – он разводил руками, – надо ее понять. Она многое перенесла, ей тяжело одной… – Клара дернула уголком рта:

– Марта перенесла еще больше, но не ожесточилась. Словно ей легко, с Теодором-Генрихом в Восточной Германии… – о таком в семье не разговаривали:

– Старшие дети знают, где он, а остальное не для чужих ушей… – Клара прислушалась. Сверху доносились мягкие переборы струн:

– Пост постом, а на гитаре Максим играет. Маленький Джон принес семейный инструмент… – со второго этажа потянуло табаком:

– Открыли окно и курят, – усмехнулась Клара, – они взрослые парни, одному пятнадцать, другому шестнадцать. Правда, с ними юный Ворон… – Томас, выглянув из кухни, недовольно мяукнул:

– У тебя миска пустая, – спохватилась Клара, – сейчас получишь галеты…

Выглянув на террасу, она крикнула в сторону садовой мастерской, увитой ранними цветами: «Пауль, пора готовить чай!».


– Милая, ты услышь меня, под окном стою я с гитарою… – длинные пальцы пробежались по струнам, затих высокий баритон. Максим откинул со лба белокурые волосы:

– Песня старая. Папа сказал, что она цыганская… – бесцеремонная рука протянулась к инструменту красного дерева:

– Развел сопли, – весело сказал герцог Экзетер, – то ли дело это… – загремел рок. Лаура, сидящая с ногами на обитом потертым бархатом диване, выразительно закатила глаза. Девочка зажала руками уши. Юный Ворон, устроившийся на подоконнике с окурком, заорал:

– Все равно они не танцуют, Джон, не в коня корм… – последние слова мальчик сказал по-русски. Сделав несколько затяжек, он вкрутил остатки сигареты в янтарную пепельницу. Стивен перегнулся вниз:

– Пауль, – поинтересовался мальчик, – ты что застыл, как соляной столб? Тетя Клара звала тебя делать чай…

Пауль, в рабочем фартуке, пристально рассматривал пустынное небо. Над кухонным огородом Клары, над куртинами роз и японским прудом ошалело носились стрижи. На позеленевшей черепичной крыше особняка щебетали воробьи. Пауль не отводил глаз от полускрытого рваными облаками солнечного диска:

– Кого ты увидел, – смешливо спросил Ворон, – что, русские отправили ракету на Луну… – Пауль покачал немного лысеющей головой:

– Пока нет. На Луну первыми полетят американцы, а русские… – не дослушав, мальчик соскочил с подоконника:

– Поняли? Никаких русских, первыми в космосе будет НАСА… – Лаура фыркнула:

– Нашел пророка. Пауль сказал, что я выйду замуж, у меня будет много детей… – Максим нарочито небрежно поинтересовался:

– Ты не собираешься замуж? Тиква и Аарон следующей осенью устраивают свадьбу, а она всего на год старше тебя…

Аарон пока работал в бременском театре, ассистентом режиссера, но после женитьбы хотел остаться в Лондоне. Лаура вспомнила последнее письмо брата:

– Тиква переведется в Королевскую Академию Драматического Искусства, мне предлагают пост режиссера в Old Vic, то есть третьего режиссера. Мы побудем немного под твоим крылом, мамочка… – она заметила матери:

– Может быть, ты дождешься моего будущего племянника или племянницы… – Клара убрала конверт в резной ящик индийского комода:

– Как у тети Марты, – подумала девочка, – мама тоже хранит все письма семьи… – Клара отозвалась:

– Вряд ли, милая. У них карьера, жизнь у режиссеров и актеров кочевая… – она пощекотала дочь:

– Скорее ты выйдешь замуж на университетской скамье, как Сабина с Инге… – накрутив на палец темный локон, дрогнув длинными ресницами, Лаура исподтишка взглянула на Максима:

– Все девчонки в школе считают, что он в меня влюблен. Он краснеет, когда со мной разговаривает. Но он меня на год младше… – Лаура не интересовалась чувствами Максима Волкова:

– Я никогда не выйду замуж, меня ждет другая стезя… – родители не трогали ее вещи. В комоде девочки, среди нейлоновых чулок и белья, хранилась тщательно спрятанная переписка с матерью-настоятельницей обители бенедиктинок в Честере. Лаура познакомилась с главой монастыря на Рождество, на торжественной мессе в Бромптонской оратории:

– Я могу принять покрывало послушницы весной… – подумала Лаура, – не дожидаясь, пока мне исполнится шестнадцать. Сестры управляют закрытой женской школой, я получу аттестат, произнесу монашеские обеты и уеду в Рим… – в Риме жил отец Симон Кардозо. Лаура справилась с лихорадочным стуком сердца:

– У священников всегда есть экономки. Я его родственница, монахиня. Никто не удивится, если мы поселимся вместе. Потом… – она опустила голову, скрывая пылающие щеки, – потом что случится, то и случится. Иисус и Мадонна меня простят, я люблю только Шмуэля… – помахав рукой перед носом, разогнав табачный дым, Ворон щелкнул пальцами. Лаура встрепенулась: «Что?»

– Конь в пальто, – смешливо сказал баронет по-русски, – парни уминают сэндвичи и ржаную коврижку. Пошли, иначе герцог и будущий королевский адвокат ничего нам не оставят… – сбегая по скрипучей лестнице, Лаура быстро перекрестилась:

– Напишу святой матери, что я готова стать послушницей. Потом… – девочка остановилась на ступеньке, – потом Иисус укажет, что мне делать… – заставив себя улыбнуться, она пошла в столовую.


На крыше Королевского Терминала Лондонского аэропорта разбили сад с летним кафе и террасой. Зеваки приезжали сюда следить за взлетающими самолетами. Пока трансатлантические рейсы приходили в терминал Европа, но у границы территории аэропорта поднимались вверх стены будущего Терминала Океания. Звенела касса, теплый ветер шелестел афишами:

– Пушки острова Наварон. Захватывающая военная драма, смотрите в апреле во всех кинотеатрах страны… – твердое лицо Грегори Пека, стоящего у руля десантного катера, напомнило Киму Филби о Фельдшере, как звали в папках на Набережной капитана израильской разведки, Иосифа Кардозо. Филби видел фото парня:

– Его и близнеца, подавшегося в прелаты. Он сейчас сидит в Риме… – в газете, закрывающей Филби, сообщалось о скором начале судебного процесса над палачом еврейского народа Адольфом Эйхманом. Филби не сомневался, что Фельдшер участвовал в поимке нациста:

– Израильтяне молодцы, – одобрительно подумал он, – разыграли операцию как по нотам… – операция, предстоящая Филби, тоже требовала ювелирной точности. Газета, в общем, ему и не требовалась:

– Викинг меня никогда в жизни не видел, но осторожность не помешает… – напомнил себе Филби. За два столика от него устроилась красивая, молодая пара. Рыжеволосый парень в белой рубашке пренебрег галстуком. Он носил профессорский, как о такой одежде думал Филби, твидовый пиджак с заплатами на локтях. Мужчина курил не сигареты, а старую трубку, украшенную тусклым янтарем. Бережно усадив спутницу в кресло, он принес девушке кофейник и тарелку с кексом:

– Баттенберг, – услышав голос девушки, Филби зашуршал газетой, – Джо любит такую выпечку. Как ты думаешь, у них с Маргаритой все окончательно расстроилось… – Инге Эйриксен, дважды доктор, физики и математики, автор сотни научных статей и глава лаборатории в институте Бора, потер гладко выбритый подбородок:

– Судя по тому, что она здесь… – парень кивнул на взлетное поле, – а Джо сидит в Катанге, видимо, да. Хотя она не самолетом прилетит, у нее паром… – Филби предполагал, что будущая доктор Кардозо достаточно натряслась в самолетах:

– Из Африки дажесейчас путь неблизкий… – он искоса взглянул на часы, – не говоря об Америке… – прослушку в особняк в Хэмпстеде было никак не поставить, однако из московской шифровки Филби знал о приезде мистера Эйриксена и своего подопечного, мистера Авербаха. Он не собирался спрашивать, от кого русским попали эти сведения:

– Понятно, что я не один крот на Набережной… – Филби все чаще и чаще чувствовал себя не кротом, а крысой в мышеловке, – но мне надо уходить, пока меня не вывели на чистую воду… – несмотря на многочисленные проверки, Филби не доверял секретному этажу Набережной:

– Герцога Экзетера, наверняка, расстреляли, – подумал он, – но это ничего не меняет. Я уверен, что проклятый М, кем бы он ни был, не оставит меня в покое… – поторговавшись с Москвой, Филби выбил себе разрешение на прекращение работы. Он исподтишка рассматривал смелое платье спутницы доктора Эйриксена:

– Не я один, – понял Филби, – вся терраса ее разглядывает…

Пожилые дамы неподалеку неодобрительно зашептались. Девушка спокойно курила сигарету в серебряном мундштуке. Она коротко стригла кудрявые волосы цвета темного каштана. Даже в апреле стройные ноги без чулок блестели ровным загаром. Пурпурное платье облегало хрупкие плечи, вырез на спине обнажал острые лопатки. Сапоги она носила тоже пурпурные, выше колена:

– Платье вообще почти ничего не прикрывает, – хмыкнул Филби, – то есть внизу. Дам, кажется, сейчас хватит удар… – он приехал в Лондонский аэропорт, дождавшись звонка на его безопасную квартиру в Сохо:

– Викинг с женой решили встретить моего подопечного и миссис Адель, звезду оперной сцены… – проходя через терминал, Филби заметил слоняющихся без дела газетчиков, – они даже на лимузине сюда приехали… – Филби давно понял, что Авербах, подбиравший в детстве окурки и питавшийся объедками, не может устоять перед богатством:

– Советский Союз предложит ему такой гонорар за гастроли, что он пойдет в Москву пешком. Но Эйриксен другое дело… – о будущем приглашении доктора Маргариты Кардозо на научный симпозиум Филби не волновался:

– Она молодой ученый, она не откажется от такой перспективы… – в переговорах с Москвой он резонно заметил, что Викинг вряд ли клюнет на приманку:

– В конце концов, именно из-за русских его жена стала инвалидом и потеряла ребенка… – хотя миссис Эйриксен выглядела отлично и даже почти не хромала, Филби все равно скептически относился к плану операции:

– Но здесь нужна ювелирная точность, это правда. Надо дождаться моего подопечного, действовать я буду через него… – динамик захрипел:

– Уважаемые встречающие. Совершил посадку рейс авиакомпании British Airways из Нью-Йорка… – доктор Эйриксен подал руку жене:

– Сейчас увидим Еву, наконец-то не на фотографиях… – подождав, пока они скроются в лифте, Филби предпочел спуститься по лестнице.


Авербах припарковал двухместный Maserati 3500 GT, цвета голубиного крыла, с номерной табличкой: «MOZ ART» на стоянке у вокзала Марлебон. Он выкурил виргинскую сигарету, пуская дым в окно. Сиденья в Maserati обтянули кремовой замшей, в салоне пахло спокойствием и богатством. Генрик мог дойти сюда пешком, оставив машину в подземном гараже их дома в Найтсбридже:

– У Адели сегодня репетиция в Ковент-Гарден, – напомнил себе Тупица, – она может заглянуть на квартиру, спуститься в гараж. Ей покажется странным, что я отправился куда-то без машины… – уезжая утром из Хэмпстеда, Генрик отговорился банковскими делами:

– Хорошо, что я не стал врать о встрече с мистером Бромли, – криво улыбнулся он, – я вовремя вспомнил, что его контора закрыта на пасхальные каникулы… – банки еще работали, ничего подозрительного в отлучке Генрика не было. Он не хотел, чтобы кто-то узнал об истинной причине его визита в Марлебон. На улице, куда шел Генрик, помещался Квинс-Колледж, но по субботам школа не работала:

– Лаура дома, Полина в Плимуте… – он выбросил сигарету на асфальт – никто меня не увидит… – Адель наотрез отказалась селиться в их квартире:

– Мы в городе ненадолго, – пожала плечами жена, – я спою на трех представлениях, ты дашь концерты, запишешь программу на радио, и мы уедем в Израиль… – послезавтра из Западного Берлина в Лондон прилетала Густи. Генрик загнул немного подрагивающие пальцы:

– Максим, Маленький Джон и Ворон официально живут на Ганновер-сквер, но непохоже, чтобы они туда собирались. С Густи и Евой нас получится тринадцать человек. Пора оставлять военную манеру сидеть друг у друга на головах… – после Пасхи Густи увозила мальчиков в Плимут:

– Минус четверо, зато появится Маргарита с Аароном и Тиквой, – понял Генрик, – будет не дом, а общежитие…

Генрик давно заметил, что, переступая порог хэмпстедского особняка, жена сразу, как он это называл, распускается. К завтраку Адель вышла в еле сходящемся на груди халате, с пятнами от яйца и брызгами лака для ногтей. Дважды доктор наук Эйриксен сидел за столом в старой майке. Сабина, модельер, щеголяла в затасканной юбке, сшитой из купленных по дешевке обрезков ткани:

– Юбка красивая, то есть была красивой в сорок пятом году, – усмехнулся Генрик, – у Сабины и тогда был хороший глаз. Тетя Клара, кажется, ничего не выбрасывает… – Пауль появился на кухне в фланелевой рубашке с оранжевыми цыплятами. Ели они за столом, покрытым клеенкой. Парни тети Марты расправились с парой десятков тостов, банкой джема и двумя сковородами омлета:

– Они растут, милый мой, – подмигнул дядя Джованни Генрику, – обретаясь в кибуце, в их годах, ты тоже не жаловался на аппетит… – Генрик со значением посмотрел на измазанную джемом ложку в руке жены:

– Отличная малина в прошлом году выдалась… – Адель невозмутимо намазывала себе пятый тост, – вы ягоды покупали, мама… – Клара щедро сдобрила кашу сахаром и маслом:

– Джем от миссис Берри, – отозвалась теща, – ешьте, милые, овсянка полезна для здоровья. В Африке тебя так не накормят, Ева… – на вкус Генрика, Ева Горовиц была слишком высокой и нескладной:

– Она красива, – признал Тупица, – не зря ее снимали для Vogue, но у нее нога сорок первого размера, она больше похожа на каланчу… – Ева не вылезала из мужских джинсов, маек и пиджаков:

– Тетя Дебора спит и видит, как я пойду к хупе в белом платье, – ухмыльнулась девушка, – я ей не говорю, что на каникулах езжу в Гарлем играть в баскетбол…

Втайне от жены, Генрик тоже навестил Гарлем, узнав, что кузина Хана обосновалась именно там. Он плохо помнил многолюдную вечеринку в огромной комнате со стенами красного кирпича и кабинетным роялем на подиуме:

– Это вообще не квартира, – пьяно рассмеялась Дате, – это фабрика. Хозяин обанкротился, швеи больше не строчат дешевые платья для бруклинских домохозяек. По закону здесь жить нельзя, но я живу… – кроме рояля, гитар и сямисэна, в комнате больше ничего не было. Спала кузина на футоне, как она изящно называла матрац, мылась под краном в выложенном кафелем закутке. Попытавшись найти кухню, Генрик натолкнулся на электрический чайник и деревянный ящик с кофе и чашками:

– Электричество пока не отрубили… – пожала острыми плечами Дате, – но я не готовлю. Это Нью-Йорк, здесь никто готовит… – кузина жила на кофе и фруктах. Миновав стоянку, Генрик взял в дешевом кафе чашку скверного кофе

– Еще на водке и травке. Судя по всему, она не просыхает… – кузина пела в гарлемских клубах и играла в небольшом театре:

– Пока не на Бродвее… – он проглотил кофе залпом, – хотя, несмотря на ее любовь к спиртному, она доберется и до Бродвея и до премии Грэмми…

Утром после вечеринки Генрик проснулся на матраце в компании какой-то негритянки. Гремела ударная установка, звенела гитара, в швейном зале бывшей фабрики гулял холодный ветер. Негритянка, что-то пробормотав, глубже зарылась в одеяло:

– Гарлем Гарлемом, – подумал Авербах, – а одеяла у Дате итальянского кашемира. Ей скоро исполнится двадцать один год, она получит доступ к своему трастовому фонду. Дядя Мишель, наверняка, тоже ей что-то завещал… – сквозь грохот барабанов до него донесся голос кузины:

– Мы с ребятами встали в шесть утра для репетиции. Ты знаешь где найти кофе… – Генрик не понял, случилось что-то ночью, или нет:

– Выяснять я не стал… – он выкинул стаканчик, – и больше туда не возвращался. Все равно, нам с Аделью надо было улетать… – у него оставалось ровно десять минут. В субботу утром Марлебон пустовал, немногие прохожие прогуливали собак:

– Томас от Евы не отходит, – вспомнил Генрик, – лежит у нее на коленях, урчит. Странно, он ее в первый раз видит, а кошки очень независимы… – от Евы не отходил и Пауль:

– Влюбился он, что ли… – Генрик свернул на искомую улицу, – хотя Пауль такого не понимает… – придирчиво осмотрев себя в витрине, Авербах дернул медную ручку звонка под вывеской: «Мужское здоровье. Венерические болезни».


Адель подула на свежий лак цвета спелых ягод:

– Спасибо, милая. Очень тяжело найти хорошего мастера. Даже в Нью-Йорке все неаккуратны, а у тебя золотые руки… – в маленькой комнатке на чердачном этаже особняка пахло духами. На спинке старинной кровати, занимающей почти всю спальню, развесили шелковые концертные платья, короткие юбки мягкой замши, трикотажные свитера. На манекене красовался тренч белого хлопка, украшенный яркими разводами:

– Синий, желтый и красный, – одобрительно сказала Адель, – в музее Гуггенхайма есть картины Малевича… – Сабина вытащила альбом для набросков:

– Идеи для новой линии. Я встречалась с Мэри Квант и Кики Бёрн, они делают прилавки для моих аксессуаров. Тренч… – она махнула в сторону манекена, – приватный заказ, от… – приблизив губы к уху сестры, Сабина зашептала:

– Ого, – по-девичьи присвистнула Адель, – ее, наверняка, сфотографируют в твоей одежде, с твоими сумками… – Сабина кивнула:

– После «Римских каникул» ей репортеры прохода не дают. У нее выходит новая лента, «Завтрак у Тиффани»… – Сабина порылась в альбоме:

– Делать костюмы для ее фильма меня пока не позвали, но пригласили сюда… – Адель пробежала глазами отпечатанное на машинке письмо:

– Будешь одевать девушку Бонда, то есть раздевать ее… – Сабина хихикнула:

– Инге шутит, что от меня потребуется сделать белье и купальники, больше Бонду ничего не нужно… – порывшись в ворохе чулок, трусов и лифчиков на кровати, она встряхнула черный корсет, отделанный пурпурным кружевом:

– Пояс и трусики прилагаются… – смуглая щека прижалась к белой щеке Адели, – наши предки вряд ли в таком выходили из Египта, но это твой пасхальный подарок… – Адель поболтала в воздухе ногами:

– Генрику понравится, он любит красивое белье… – Сабина весело отозвалась:

– Инге тоже, однако он всегда интересуется инженерными сторонами конструкции. Но и о цели он не забывает. Думаю, что в Израиле у вас все получится… – Адель взглянула в большие глаза сестры:

– Она ничего не говорит, но ей нельзя вынашивать ребенка. Плод, развиваясь, может навсегда оставить ее в инвалидной коляске… – рядом с манекеном стояла антикварная трость с ручкой слоновой кости. Сабина, как заметила Адель, редко ей пользовалась:

– В Лондоне мне лучше, – призналась сестра, – а с вашим приездом я даже не прихрамываю…

На подносе красного дерева поблескивал кофейник, на тарелке валялись крошки от багета, шкурки мандаринов, по блюдцу размазали малиновый джем. Адель отпила кофе:

– С моим весом в магазинах мисс Квант и мисс Бёрн и чулок не купить, – вздохнула она, – твои приятельницы шьют на худышек вроде Евы или Ханы… – Сабина разложила на коленях заготовку сумки:

– Это для Евы… – она зажала в зубах иглу, – докторский саквояж на современный манер, а для Ханы я делаю сумку под пластинки. Ты права насчет Малевича. Вся серия будет в стиле русского авангарда… – она погладила сестру по мягкой руке:

– Не так много ты весишь. В твоей профессии нельзя быть тощей, ты не балерина… – Адель подергала прядь каштановых волос:

– Это верно. Тем более, все доктора утверждают, что для беременности лучше нагулять жирок… – она ущипнула себя за прикрытый фланелевым халатом бок, – но я вешу больше Генрика…

В доме царила тишина. Инге утром уехал в Кембридж:

– У него семинар с аспирантами и три лекции… – вспомнила Сабина, – а Ева увела детей в парк на пикник. Сегодня шабат, так хорошо, так спокойно. Дядя Джованни еще спит… – отчим шутил, что пока не отоспался за войну, – а мама с Паулем работают в мастерской… – отложив куски замши, она обняла сестру:

– Ерунда, в Израиле ты сбросишь вес. В стране много овощей и фруктов, у вас есть бассейн, рядом море. Будем с тобой купаться, врачи мне рекомендуют именно плавание… – Адель вспомнила кабинет гинеколога в больнице Маунт-Синай:

– Не всегда в бесплодии виновата женщина, миссис Майер-Авербах, – задумчиво сказал доктор Маргулис, – во времена моей молодости, в двадцатые годы, врачи не принимали во внимание сторону, если можно так выразиться, мужа. Условия, в которых мужчина жил в детстве, могут повлиять на его здоровье. Я бы советовал вашему супругу сдать анализы, потому что у вас все в полном порядке. Несмотря на нерегулярный цикл, вы можете служить примером для учебника… – Адель не решалась поговорить с Генриком:

– Он заявит, что ему всего двадцать три и не согласится ни на какие анализы… – словно услышав ее, Сабина шепнула:

– Я знаю, о чем ты думаешь. Но Генрик… – Адель вздохнула: «А Инге?». Сабина помолчала:

– Инге иногда упоминает, что мы можем взять сироту, как сделала мама. Но я вижу по его глазам, что он хочет нашего ребенка… – Адель присела:

– Генрик тоже. То есть он будет не против… – замявшись, она покраснела, – но сначала он хочет нашего сына или дочку… – дверь скрипнула. Томас черным комком вскочил на кровать. Клара улыбнулась:

– Я вам свежий кофейник принесла и сэндвичи…

В родном доме Адель забывала об одиноких ночах в роскошном гостиничном номере, или в огромной квартире в Найтсбридже:

– Когда у Генрика сольный концерт, а у меня нет выступлений, я объедаюсь, а потом бегу в туалет. Из-за рвоты у меня проблемы с эмалью зубов, но здесь я никогда так не делаю… – Адель откусила от горбушки, щедро намазанной домашним чатни. Остро запахло старым чеддером, она облизнулась:

– Очень вкусно, мамочка. Такси я заказала, через час поеду в Ковент-Гарден… – Клара подсунула дочери чистую тарелку:

– Я тебе ванну налью. Отец к ланчу проснется, поедим на кухне, там уютнее… – Сабина взглянула на седые пряди в локонах матери:

– Она не хочет красить волосы, хотя я ей предлагала… – Клара подперла ладонью гладкую, почти без морщин щеку:

– Вы этого не помните, – тихо сказала женщина, – вы тогда были малышками. В тридцать восьмом году я тебя привезла из еврейской школы домой на Винограды, – она привлекла к себе Сабину, – с одной корзинкой, с платьицем, чулочками и куклой. Ночью я услышала, что ты плачешь, зовешь маму. Я пошла в детскую, но ты успокоилась. Вы с Аделью спали в обнимку в одной кроватке… – Сабина кивнула:

– Этого не помню, но помню, как покойный дядя Питер приехал с Паулем и нашим Томасом… – кот ласково боднул головой ее пальцы. С порога раздался медленный голос:

– Томас сидел в корзинке, а я в багажнике… – Пауль устроился рядом с Кларой, – Сабина, дай альбом. Я порисую, я тогда тоже рисовал… – за двадцать лет Пауль не стал рисовать лучше:

– Это я… – рука водила карандашом, – это Адель, Сабина, Инге, Генрик… – на листе появлялись детские фигуры, – мы живем вместе… – рука вывела кривую крышу, – а это малыши, мальчик и девочка… – в углу листа Пауль нарисовал еще одну фигурку, совсем маленькую:

– Тоже девочка, – раскосые, голубые глаза взглянули на Адель, – она далеко, но скоро она прилетит на самолете… – забыв об альбоме, Пауль сложил пальцы в кольца, прижав их к глазам:

– Все выше и выше и выше… – он замахал руками, – стремим мы полет наших птиц… – загудев, Пауль забегал по комнате, натыкаясь на разбросанную обувь:

– Ворон его научил, – усмехнулась Клара, – не поленился перевести русскую песню на английский… – поднявшись, она поймала Пауля:

– Пойдем, у нас диван не доделан. Пусть девочки отдохнут… – незаметно подтянув к себе лист, смяв бумагу, Адель сунула комок в карман халата.


Рыжий мяч стучал по утоптанной земле. Весенний ветер трепал оборванные веревки покосившегося кольца. Баскетбольную площадку в Хэмпстеде устроили американские солдаты, лечившиеся во время войны в Королевском Бесплатном Госпитале. Площадка стояла заброшенной, место разведали Инге Эйриксен и Аарон Майер:

– Разведали и показали нам, – Максим стер пот со лба, – Ева здорово играет, ей надо профессионально заниматься спортом… – сидя над плетеной корзинкой с припасами, старшая кузина отмахнулась:

– Девушки играют в нетбол… – она скорчила гримасу, – баскетбол считается неженственным, грубым… – Ева повернулась к Лауре:

– Вы во что играете в школе… – младшая девушка аккуратно расправила скромную юбку темной шерсти:

– В хоккей на траве. Полина у нас нападающая… – Маленький Джон усмехнулся:

– Ее не остановить, как Максима на футбольном поле. Лучший форвард чемпионата лондонских школ… – Максим пробурчал:

– Ладно тебе. В женских школах ни футбол, ни регби не позволяются… – Ева прожевала сэндвич с выдержанным чеддером и овощным чатни:

– Мы с Аароном учились в смешанной школе, но у нас девочек допускали только до гимнастики, тенниса и плавания. Америка тоже косная страна… – отпив лимонада тети Клары, она вскочила:

– Ворон, иди ко мне в команду. Мы разобьем наголову этих зазнаек… – Максим понимал, почему кузина выбрала юного Стивена Кроу:

– Для равновесия. Он высокий, но младше нас с Джоном, и хуже играет… – Маленький Джон, привыкший к регби, неплохо справлялся и с баскетболом:

– Он, как Питер, небольшого роста, – подумал Максим о младшем брате, – они оба едва пять футов пять дюймов. Но Питер верткий, легкий… – наследник «К и К» на футбольном поле всегда играл в полузащите, – а Джон во всех матчах ведет себя так, словно это регби… – юный Николас, оставшийся при фамилии Смит, признавал только шахматы и настольный теннис:

– Пусть перекидывается мячиком с Луизой Бромли, – смешливо подумал Максим, – настольный теннис вообще не спорт… – Ева отправила мяч в кольцо дальним броском. Лаура крикнула с расстеленного пледа:

– Двадцать три – пятнадцать! Ребята, поднажмите… – солнце играло в ее темных, рассыпавшихся по стройным плечам волосах. В вырезе блузки блестел католический крестик:

– В парк она пришла в кардигане, – бессильно подумал Максим, – но сейчас стало жарко… – под блузкой девочки поднимались небольшие холмики. Он почувствовал краску на щеках:

– Не смотри туда, тем более в пост. Смотри на Еву… – смотреть на старшую кузину было безопасно. Собираясь на пикник, Ева весело сказала:

– Вряд ли прохожие, с вашей чопорностью, оценят мои шорты. Даже сейчас в теннис девушки играют в юбках, и на поле для гольфа в брюках не зайдешь… – Маленький Джон хихикнул:

– Знаешь, как говорят? Игра только для джентльменов, леди не допускаются… – Ева закатила серо-синие глаза:

– В теннисе хотя бы есть смешанные пары. Мы с Аароном так играли… – вместо шорт кузина надела мягкие штаны, холщовые кеды и просторную майку:

– У нее груди вообще нет, – понял Максим, – и нога у нее мужского размера… – в парке, скинув льняной пиджак, кузина постучала мячом:

– Отлично, вы его держите подкачанным… – мяч мальчики привезли с Ганновер-сквер. Официально им полагалось ночевать в Мэйфере, а не, как выразилась мать, сидеть на шее тети Клары, но Максим, позвонив в Плимут, убедительно доказал, что тете нужна помощь по дому:

– Посуди сама, – уверенно сказал подросток, – от дяди Джованни и Пауля толку не очень много. Мы будем убирать, стирать… – Марта усмехнулась:

– Стирает машина, но я принимаю твои аргументы, дорогой адвокат Волков…

Разговаривать с родителями о таком было бесполезно:

– Мы все им доверяем… – бросок Максима только задел кольцо, – но это, как говорится, дело личное… – Лаура вела счет в блокноте, положенном на колени. Девушка сбросила туфли, юбка обнажала тонкую щиколотку:

– Она знает, что нравится мне, – вздохнул Максим, – я по глазам ее вижу. Но я ее на год младше… – среди подростков это было важно, – и я православный, а она католичка… – мальчик рассердился:

– Нашел, о чем беспокоиться. Ты ей пока даже ничего не сказал… – получив пас от Ворона, прорвавшись к кольцу, Ева без труда положила туда мяч:

– Не зря ее уговаривали стать моделью для журналов, – вспомнил Максим, – у нее рост, если говорить на русский манер, выше ста восьмидесяти сантиметров… – он до Евы пока не дотягивал:

– Но мама говорит, что я еще вытянусь и Ворон тоже будет высоким, в родителей… – Лаура помахала блокнотом:

– Тридцать-двадцать, конец первого тайма… – Ворон заявил:

– Я хочу мороженого, побежали к выходу… – юный баронет поскакал по аллее. Ева кинула Максиму мяч:

– Держи, мы с герцогом принесем вам по рожку…

Выскользнув из рук Максима, мяч смял ранний гиацинт, проткнувший палую листву. В парке пахло дымками костров, свежей травой, над вековыми деревьями простиралось расписанное белыми разводами самолетов, нежное небо весны. Проводив глазами подтянутую фигуру молодого герцога, коротко стриженые волосы Евы, Максим сорвал гиацинт.

Расправив цветок, глубоко вздохнув, подросток пошел к Лауре.


Длинные пальцы несколько раз чиркнули паршивой, картонной спичкой. Сигарета, зажатая в зубах, смялась. Тупица вполголоса выматерился. Русский мат он хорошо помнил с детства, когда Генрих с приятелями крутился вокруг советских солдат в освобожденном Бреслау:

– В кибуце тоже все матерятся по-русски или на арабском… – проклятая сигарета, наконец, зажглась, – хорошо, что в баре немноголюдно…

Покинув кабинет врача, стоя на ступеньках практики, Авербах перебрал бары в окрестностях Харли-стрит. В бывший отель «Лэнгхем», где ныне располагалась BBC, он идти не хотел:

– У меня завтра там студийная запись. Еще, не дай Бог, наткнусь на режиссера, он начнет обсуждать дела… – несмотря на третий мартини, Авербах не сомневался, что завтра появится на радио вовремя:

– Травка травкой, водка водкой, а работа есть работа… – жадно затянувшись, он выпил сразу половину плоского бокала, – Дате тоже такая, и Адель… – при мысли об Адели живот скрутило резким спазмом:

– Я должен все ей сказать, нельзя такое скрывать. Но я не могу, по крайней мере, не сейчас… – в баре корпорации могли отираться и другие знакомцы Авербаха:

– В «Лэнгхеме» нельзя позволить себе больше одного мартини, иначе доброхоты не преминут пустить сплетню, что великий музыкант спивается… – сначала он намеревался дойти до Оксфорд-стрит, и купить спиртное в магазине:

– Вернуться к машине, выпить бутылку водки и заснуть… – устало подумал Авербах, – чтобы проснуться в полицейском участке. Огласка мне совсем ни к чему… – в старинном отеле Durrants, на Джордж-стрит, Авербаха никто не узнал:

– Здесь лучше, чем в огромной гостинице, – понял он, – на репортеров точно не натолкнешься… – поговорить с женой ему посоветовал и врач. Положив ладони на стопку листов, заполненных неряшливым почерком, он откашлялся:

– Мы можем провести независимые анализы, мистер Авербах, но я согласен с заключением американских коллег. Ваши шансы на отцовство чрезвычайно малы, меньше одного процента… – Адель не знала о посещении Авербахом госпиталя Маунт-Синай:

– Я и сам не знаю, зачем я пошел к доктору, – вздохнул Генрик, – то есть нет, знаю, зачем… – Авербах познакомился с доктором Эллисом, автором «Секса без вины», на приеме для патронов Карнеги-Холла:

– Я упомянул, что читал его книгу… – Генрик понял, что краснеет, – а он заметил, что консультирует пациентов и приватным образом… – появившись в кабинете Эллиса, аналитика, Генрик не ожидал получить направление в урологическое отделение госпиталя Маунт-Синай:

– Тело и душа неразрывно связаны, мистер Авербах, – задумчиво сказал Эллис, – эпизоды промискуитета и фантазии могут компенсировать что-то еще… – обжигая губы, Авербах втянул в себя режущий горло дым:

– Понятно, что я компенсирую. Бесплодие, невозможность стать отцом. Я ничего не знал, но мое подсознание все поняло… – по мнению докторов в Маунт-Синай никакого лечения не было и быть не могло:

– В детстве вы голодали, скитались, выжили в концентрационном лагере, – объяснил кто-то из врачей, – вы болели воспалением легких. Возможно, вы перенесли и другие недуги, например, свинкой. Это происходило в период, когда в ребенке закладываются основы будущего мужчины… – Эллис тоже настаивал на разговоре с Аделью:

– Ваша жена имеет право знать, что не она виновата в отсутствии у вас потомства, – мягко сказал аналитик, – подумайте о ее душевном состоянии, мистер Авербах… – Генрик щелкнул пальцами:

– Еще один коктейль… – он избегал мыслей о жене:

– Едва Адель все узнает, она от меня уйдет… – к глазам подступили слезы, – она женщина, для нее важно иметь детей. Но для меня тоже важно… – он шмыгнул носом, – я ожидал, что научу нашего мальчика или девочку нотам, посажу малыша на колени, поиграю на рояле. Папа так со мной дела… – Генрику отчаянно хотелось поговорить с отцом:

– С кем-то старшим, – он даже оглянулся, – но не с Инге. Дядя Максим в Плимуте, а дядя Джованни отчим Адели. Он потребует, чтобы я немедленно ей во всем признался. Но сейчас мне только надо, чтобы меня выслушали… – крепкая рука с золотым перстнем на мизинце опустила его мартини на отполированный стол, антикварного ореха:

– Спички здесь никуда не годятся, – сказал знакомый голос, – держите зажигалку, дорогой Генрик. Я очень рад вас видеть, мой юный друг…

Рядом с мартини появился тяжелый стакан с янтарным виски. Мистер Тоби Аллен, улыбаясь, устроился в соседнем кресле.


Мороженщик, итальянец, поставил у лотка несколько садовых стульев и столов. За прилавком со стальными емкостями, полными заманчивых шариков, поблескивала кофейная машина. Трехцветный флажок хлопал под ветром. На крышу лотка хозяин привязал гирлянду белых, красных и зеленых шариков.

Сестра всегда просила у Джона клубничное мороженое, ядовито-алого цвета. Разводы оставались на покрытом веснушками носу, Полина облизывалась:

– Очень вкусно. Можно еще шарик, Джон? В Балморале такого не подают… – в королевских резиденциях признавали только ванильное и шоколадное мороженое. Джон всегда баловал сестру:

– Она еще девчонка, – грустно думал подросток, – ей только восемь лет. Она думает, что ее мать умерла… – Джон знал правду об исчезновении мачехи, пять лет назад, о фальшивом памятнике на кладбище в Банбери, – но только она с этим справилась, как погиб папа… – Полину баловал весь особняк Кроу на Ганновер-сквер:

– Она единственная девочка в доме, – улыбнулся герцог, – хотя зверинец, как нас называет Густи, особо с ней не церемонится, но даже юный Ворон при ней прикусывает язык… – баронет не отличался изысканностью речи:

– Питер с Ником другие, они всегда вежливы, и Максим тоже. Вообще из всех нас только у Максима есть отец и мать… – Джон скрыл вздох, – то есть тетя Марта и Волк нам словно родители, но это другое… – они знали, что тетя Марта беспокоится о старшем сыне:

– Открытки приходят вовремя, – подумал подросток, – тетя Марта меня посвящает в кое-какие дела, однако автомеханик Генрих Рабе сейчас служит в тамошней армии. Им опять может заинтересоваться Штази… – вспомнив, что Лаура любит ореховое мороженое, он вручил баронету два рожка:

– Отнеси им, пока мы с Евой попьем кофе… – Маленькому Джону жгли карман два письма. Измятый конверт с израильскими марками сообщал, что весточку отправили из кибуца Кирьят Анавим:

– Дорогой Джон, – читал он неряшливый почерк кузины Фриды, – папа сдался и разрешил мне поехать с ним в Марокко. Продюсеры «Клеопатры»… – профессор Судаков работал историческим консультантом на будущей ленте, – пока не знают, оставят ли они съемки в Лондоне и Риме, или переедут в Северную Африку. Тетя Анна тоже летит с нами. Она занимается отправкой марокканских евреев в Израиль. У тебя идут занятия в школе, но поездка всего на неделю. Мы сможем практиковаться в арабском языке…

Второе письмо, со штемпелями Королевства Марокко, на напыщенном французском приглашало его светлость герцога Экзетера стать гостем королевской семьи и лично нового правителя страны, Хасана. Король взошел на престол в марте, после смерти отца:

– Хорошо, что я предусмотрительный, – довольно подумал Джон, – Фрида написала мне еще в феврале, когда мы с Полиной гостили в Сандрингеме. Потом умер король Мухаммед… – в присутствии ее величества Джон несколько раз упомянул о своем знании арабского языка и интересе к востоку:

– На похороны и коронацию меня пригласить не могли, я подросток, но королева обещала написать его величеству Хасану и выполнила обещание… – с точки зрения Джона, остальное представляло собой технические детали:

– Тетя Марта договорится со школой. После Пасхи все только к маю раскачаются, как говорят в России. Это монаршее приглашение, с ним не поспоришь… – Фрида собиралась отыскать заваленную в восемнадцатом веке пещеру. Тогдашний советник султана Марокко, дедушка Теодор, видел на сводах залов рисунки первобытных людей:

– Подумай, какая это будет сенсация, – Джон услышал восторженный голос кузины Фриды, – похожие пещеры в Испании и Франции достояние мировой культуры. Если мы найдем рисунки, нам обеспечена слава даже в нашем возрасте… – основательно порывшись в семейных архивах Кроу, перевезенных в Мейденхед, Джон отыскал рукописную тетрадь восемнадцатого века, с копиями росписи. Рука дедушки Теодора была легкой, изящной:

– Как на портрете в стиле Ватто, что висит в библиотеке, – вспомнил Джон, – где он написал тогдашнюю бабушку Марту… – иногда, глядя на портреты, тетя немного мрачнела:

– Еще одного не появится, – замечала она, – наша Марта, сестра Ника, погибла, а другой девочки не родится… – Джон больше всего любил нынешнюю картину, кисти дедушки Федора Петровича:

– Тетя Марта словно птица, будто ее ничто не может удержать. Но она и правда такая. Она поймет, что мне шестнадцать, что я должен выбираться из Англии. Папа в моем возрасте, правда, еще сидел в Итоне, но в двадцать один год он начал воевать в Испании…

Джону оставалось найти себе сопровождающего. Личный самолет за ним бы никто не прислал. Он успел выяснить, что авиакомпании наотрез отказываются перевозить подростков без опеки взрослого пассажира:

– Тетя Марта и дядя Максим заняты, вообще все заняты, а одного меня на борт не пустят. Что за косность, на дворе новый век. Но Ева с Маргаритой собираются в Конго… – кузина блаженно лизала рожок с фисташковым мороженым. Она сморщила изящный нос, подставив белоснежные щеки весеннему солнцу. Бесконечные ноги в разбитых кедах, она вытянула поперек дорожки. Возвращаясь от лотка с кофе, Джон едва не споткнулся о тонкие щиколотки. Кузина подняла темные очки:

– Капуччино, отлично. Восстановим силы перед вторым таймом… – отхлебнув из чашки, герцог откашлялся:

– Ева, ты не думала полететь в Конго с посадкой… – глубоко вдохнув, Джон выпалил: «Скажем, где-нибудь в Северной Африке».


Горлышко бутылки звякнуло о бокал. Филби добавил в коктейль немного тоника:

– Вам это сейчас поможет, – добродушно сказал он, – заканчивать вечер лучше джином. Я вызову такси, поезжайте в Найтсбридж, отоспитесь… – он удивился, что парень, несмотря на пяток мартини в баре и стакан виски на квартире, твердо держась на ногах, позвонил в Хэмпстед:

– Он не казался пьяным, когда разговаривал с миссис Кларой, – вспомнил Филби, – наш Моцарт умеет держать себя в руках… – Филби подумал, что такого следовало ожидать:

– Он выжил в Аушвице, где ему нельзя было рот открывать, чтобы никто не заподозрил его в еврейском происхождении… – мистер Авербах давно рассказал ему историю своего спасения из лагеря, – а он тогда был ребенком. Нет, Моцарт крепкий парень… – по словам тещи музыканта, его жена пока не вернулась с репетиции в Ковент-Гарден:

– Все закончится после полуночи… – Авербах устало опустил трубку на рычаг, – в Найтсбридж она не поедет… – Генрик отговорился ранней записью:

– Я переночую на квартире, тетя Клара… – язык подопечного Филби не заплетался, – передавайте всем привет…

В пыльном окне неухоженной квартирки сиял весенний закат. Птицы метались вокруг черных ветвей деревьев, пылающий золотом горизонт протыкали шпили церквей. В полуоткрытую форточку доносился колокольный звон:

– Пасха в следующее воскресенье, – Филби отдал стакан с коктейлем Моцарту, – он говорил, что с континента приезжает и будущая доктор Кардозо, что нам очень на руку… – Филби присел рядом с Авербахом на продавленный диван:

– Пока не стоит ничего говорить жене… – рассудительно заметил он, – доктора ошибаются, лаборатории присылают неверные результаты анализов. В общем, лучше не торопиться… – серые глаза парня запали:

– Он всю войну ждал отца, тот его нашел, но потом они опять разлучились. Он пока не знает, что его отец работал на СССР, но скоро узнает. Мы объясним, что мистер Авербах сделал выбор добровольно… – Филби понимал, почему Моцарт страдает:

– Он сирота, на его глазах погиб отец. Он хотел семью, детей, а теперь выяснилось, что этого никогда не случится. Другой бы на его месте облегченно вздохнул, но видно, что для парня это важно… – Филби добавил:

– В других странах тоже есть доктора. Если вам предложат гастроли в СССР, соглашайтесь, там отличная медицина. Я больше, чем уверен, что русские врачи разберутся в ваших анализах лучше американских… – Авербах помотал растрепанной головой:

– В СССР меня не пустят, я израильтянин… – Филби поднял бровь:

– Дипломатические отношения восстановлены, я не вижу препятствий к вашим гастролям. Вас там будут носить на руках и с удовольствием помогут в медицинских нуждах… – он не хотел пока наседать на подопечного:

– Надо посеять в нем зерно сомнения… – стоя у окна, Филби смотрел, как Моцарт садится в такси… – пусть он поварится в собственном соку. Жене он ни в чем не признается. Когда ему придет официальное приглашение из Москвы, от министерства культуры, он вспомнит наш разговор… – Филби не сомневался, что американские врачи правы:

– Это к делу отношения не имеет… – он сунул руку в карман твидового пиджака, – главное, что Моцарт окажется в СССР. Его поводят за нос, подделают результаты анализов, дадут надежду на отцовство, пообещают лечение… – дальнейшая судьба Моцарта была ясной:

– Он подпишет все, что угодно, только бы получить шанс на рождение ребенка. На крайний случай, у нас есть другие рычаги давления, пристрастие к азартным играм, вкусы в постели… – Филби усмехнулся:

– Капкан рано или поздно захлопнется, и для него и для доктора Инге Эйриксена… – днем в его квартире раздался телефонный звонок. Линия была безопасной, Набережная не записывала разговоры мистера Аллена:

– Об этой квартире они знают, я получаю деньги на арендную плату, но я чист, я прошел все проверки. Мои коллеги меня не слушают… – даже если бы коллеги и слушали, то ничего, кроме звонка из химчистки, они бы не услышали:

– Ваш заказ готов, приезжайте за ним… – Филби вертел измятый конверт советского производства, без марок. Он достал послание из тайника на заброшенном участке кладбища в Хайгейте:

– Первый муж миссис Клары похоронен неподалеку… – вспомнил Филби, – он тоже был коммунистом… – весточку подписали четким почерком, черными чернилами, на английском языке:

– Доктору Инге Эйриксену, лаборатория Кавендиша, Кембридж… – он держал в руках послание Вороны, доктора Констанцы Кроу.

Кембридж

Доктор Эйриксен разделывал курицу, подпоясавшись полотенцем. Передников на кухоньке аспирантского общежития не завели.

Раннее утро выпало туманным. Вымощенный булыжником двор колледжа Корпус Кристи затянуло белой дымкой. Бой колоколов ближней церкви смешивался со звонками велосипедов, с шуршанием шин немногих автомобилей. В путаницу дворов неподалеку от старого здания лаборатории Кавендиша на машине было никак не проехать. Сложив кости в кастрюлю, Инге принялся за морковку с луком:

– Но мне и не нужна машина. Я отлично добрался сюда на поезде, в Кембридже я хожу пешком или езжу на велосипеде… – на велосипеде Инге ездил в хорошо знакомые ему новые здания лаборатории, перестроенные во время войны. Он мог поселиться в тамошних гостевых комнатах:

– Где жили тетя и дядя Степан, когда приезжали в университет… – Инге вытер ладонью слезящиеся глаза, – но там не проведешь семинар, по соображениям безопасности, там все утыкано охраной… – поговорив по телефону с тетей Мартой, Инге от охраны отказался:

– Ты британский гражданин, – недовольно заметила женщина, – учитывая твои занятия и твой статус, мы должны быть осторожны… – Инге вздохнул:

– Тетя Марта, я теоретик, а не практик. Все, что могли построить военного в этой сфере, уже построили… – у Инге имелся допуск к строго секретной информации, – сейчас речь идет только об улучшении существующего вооружения… – тетя Марта обещала, что за ним, как выразилась женщина, будут приглядывать.

Ссыпав овощи в кастрюлю, Инге пошарил по карманам старых брюк. Несмотря на утренний холодок, он появился на кухне в одной майке. Присев на подоконник, отхлебнув горячего кофе из трофейного термоса военных времен, он выпустил в форточку серебристый дым сигареты:

– И приглядывают… – Инге обвел глазами двор, – то есть я никого не вижу, но понятно, что на Набережной работают профессионалы… – любая машина на дороге, следующая за его взятым напрокат велосипедом, могла оказаться автомобилем охраны:

Доктор Эйриксен развеселился:

– Любой из вежливых молодых людей или приятных девушек на семинаре может на самом деле работать на Набережной… – он подозревал, что некоторые девицы появлялись на занятиях отнюдь не из-за интереса к теоретической физике:

– В канцелярии колледжа знают, что я женат, но студентам это неизвестно, – хмыкнул Инге, – девчонки решили не терять времени, перед ними дважды доктор наук… – Сабина никогда его не ревновала.

Вспомнив о жене, Инге широко улыбнулся:

– Как и я ее. Хотя с работой в кино ее будут осаждать не только журналисты, но и актеры с режиссерами… – он знал, что, кроме Сабины, ему не нужен никто другой:

– И никогда не будет нужен… – Инге рассматривал плотный туман, – правильно еврейская легенда говорит. Наши ангелы встретились еще на небесах и с тех пор не расстаются… – пока он не упоминал при жене о приемном ребенке:

– Я по глазам ее вижу, что она хочет нашего малыша… – подумал Инге, – но с медицинской точки зрения пока такое невозможно. Хотя моего ребенка может выносить другая женщина… – он помотал рыжей головой:

– Нет. Моего ребенка, а не ребенка Сабины. Для нее это важно, а для меня важно, чтобы она была счастлива… – он решил подождать:

– Медицина развивается почти так же быстро, как физика… – Инге потушил сигарету, – в течение года состоится пилотируемый полет в космос… – в этом были уверены все ученые, – может быть, медики с биологами добьются искусственного оплодотворения яйцеклетки в пробирке. Развивающийся эмбрион выносит кто-то другой, так у нас родится ребенок… – он вспомнил легкое тельце умершей дочери:

– Погибшей, – разозлился на себя Инге, – называй вещи своими именами. Констанцу убили русские, русские сделали Сабину инвалидом… – любая машина на шоссе могла принадлежать и русскому посольству:

– Тетя Марта права, – сказал себе Инге, – я не занимаюсь военными проектами, но осторожность никогда не помешает… – прилетевший в Копенгаген представитель института Вейцмана намекал на возможность, как выразился израильтянин, расширить сферу работы будущей лаборатории Инге:

– Мы собираемся строить атомный реактор, – заметил он, – ваш опыт, доктор Эйриксен, был бы чрезвычайно полезен… – Инге смерил его тяжелым взглядом. Не дотянув и до тридцати лет, он поймал себя на том, что иногда смотрит на людей, как покойный отец:

– Старые партизаны рассказывали, что папу звали Сычом. Сабина говорит, что у меня тоже бывает похожий взгляд, угрюмый… – услышав о реакторе, Инге отрезал:

– С точки зрения снабжения страны энергией он вам не нужен. Вы хотите вырабатывать оружейный плутоний… – израильтянин открыл рот, – а я в такие игры не играю… – Инге понял, что работник Моссада сдаваться не собирается:

– Он представился ученым, но я еще могу отличить ученого от разведчика… – Инге услышал, что он, муж еврейки, имеет право на израильское гражданство:

– Я ответил, что меня устраивают британское и норвежское, – доктор Эйриксен усмехнулся, – а если он хочет открыть лавку на шуке и торговать паспортами, то это его дело… – Инге заметил, что может принять предложение американцев:

– Оно остается в силе, мне звонили из Вашингтона… – среди ученых новости распространялись быстро. Все знали, что, закончив работу по созданию первого, как его называли в научных кругах, лазера, доктор Эйриксен возвращается к квантовой механике:

– Квантами я могу заниматься и в Калифорнии, о чем я и сказал моссадовцу. Он быстро заткнулся, для Израиля важно, чтобы я приехал к ним, а не в Америку… – дверь стукнула, Инге соскочил с подоконника. Высокий парень в очках всунулсяна кухню:

– Почта, доктор Эйриксен, – робко сказал он, – чем так вкусно пахнет… – Инге принял конверты:

– Побалую вас еврейской куриной лапшой, Стивен… – мистер Хокинг, почти выпускник Оксфорда, ожидал приглашения в кембриджскую магистратуру:

– Он астрофизик, но признался, что не мог пропустить мои семинары… – Инге похлопал парня по худому плечу:

– Лапшу мы сейчас замесим… – мистер Хокинг спохватился:

– Еще странный конверт без марок… – рука студента неожиданно задрожала, конверт упал на выложенный плиткой пол. Подхватив письмо, Инге вгляделся в знакомый почерк:

– Сегодняшний семинар проведете вы, – спокойно сказал доктор Эйриксен, – мне надо отлучиться по делам… – мистер Хокинг растерялся:

– Но я пока не в магистратуре, о чем мне рассказывать… – Инге отозвался из прихожей:

– О черных дырах. Я слышал ваши разговоры с участниками, получится отличная лекция… – он набрал лондонский номер. Трубку сняли на первом звонке:

– Говорит доктор Эйриксен, – Инге разглядывал русские буквы, напечатанные мелким шрифтом на конверте, – мне нужна М. Код – красный. Повторяю, код – красный.

Лондон

Крошки истекающего маслом тоста посыпались на тарелку. Маленький Джон облизнулся:

– Чай отменный, как в Fortnum and Mason. И не скажешь, что мы в аэропорту… – рядом с разоренной тарелкой Стивена Кроу притулился самодельный плакат: «Добро пожаловать домой, дорогая Густи!». Баронет ускакал на крышу терминала. Максим Волков повертел оставленную кузеном модель реактивного истребителя:

– Его от самолетов не оторвать. Он спит и видит, как в шестнадцать лет уйдет из школы кадетом в авиационное училище… – юный Ворон намеревался стать астронавтом, как называл мальчик еще не появившуюся на свет профессию. В детской на Ганновер-сквер, в углу Стивена, висела военных времен фотография покойного генерала Кроу. Ворон, в авиационном шлеме, улыбался, глядя в небо:

– Никогда еще столь многие не были обязаны столь немногим… – рядом баронет устроил карту звездного неба и карту луны:

– Первыми на луне и в космосе побывают американцы… – уверенно заявлял мальчик, – но я стану первым британцем на орбите. Я возьму в космос папин кортик… – на старинном эфесе оружия переливались золотые наяды и кентавры.

Максим бросил взгляд в сторону распахнутого ворота рубашки кузена. На крепкой шее тускло блестела медная цепочка медвежьего клыка:

– Он никогда не снимает вещицу, – подумал Максим, – объясняет, что отец передал ему реликвию на ответственное хранение… – Максим подозревал, что кузен Джон не верит в смерть отца:

– Как Ник не верит в гибель сестры и родителей. Он считает, что их похитили инопланетяне. Ему так легче, но он ребенок, а Джон старше меня. Хотя он прав, смерть дяди Джона или дяди Меира не доказана… – герцог принялся за третий тост:

– Джем плимутский, сливовый с корицей, – с набитым ртом пробормотал он, – поешь, а то вдруг мы застрянем в пробке на обратном пути и опоздаем к обеду…

За соседним столиком шуршал спортивной газетой неприметный человек в сером костюме. Работник Набережной, за рулем служебного остина, забрал мальчиков из Хэмпстеда два часа назад. Густи по должности полагалось сопровождение даже на британской земле:

– Из двух часов мы час проторчали в заторе, выезжая из города, – недовольно подумал Максим, – когда уже протянут метро в аэропорт… – в многолюдном терминале было шумно. Над головами раскачивались яркие рекламные плакаты:

– Американские авиалинии. Посетите Сан-Франциско. Пасхальные торжества в Севилье, с 18 по 23 апреля… – темноволосая девушка лукаво улыбалась прохожим. В прошлом году Максим прочел «Землю крови»:

– Простыни в Испании крахмалят с синькой. Андалузской весной белье дышит прохладой. Хлопок ласкает руки девушки, перестилающей постель в дешевом пансионе. Беленые стены комнатки покрыты тонкими трещинками. На рассохшемся стуле уместился запотевший кувшин зеленого стекла, с домашним лимонадом. Ее губы тоже пахнут лимоном. Она зажимает в зубах веточку мяты:

– Ven a mi, Americano… – он очнулся от смешливого голоса кузена: «No soy americano, soy británico». Джон вытер губы салфеткой:

– Экзамены вспомнил… – они оба учили испанский язык, – но это фраза уровня Полины… – леди Холланд тоже занималась испанским, – нас ждут более серьезные вопросы… – Максим почувствовал, что краснеет:

– Я пригласил ее в кино после Пасхи, но она сказала, что не стоит нам встречаться…

Кузина Лаура не объяснила причин отказа, а Максим никогда бы не позволил себе интересоваться такими вещами:

– Это недостойно джентльмена, – напомнил себе он, – нельзя навязываться девушке. Может быть, ей нравится кто-то другой, например, Джон… – подросток скрыл вздох:

– Отказала и отказала, я ей не по душе… – оглянувшись на закрывшегося газетой охранника, он понизил голос:

– Значит, Ева согласилась… – кузен кивнул:

– Ей стало интересно побывать в Марокко. Она едет в тропики, но пустыня совсем другое. Она тоже станет гостем королевской семьи, как моя сопровождающая… – Маленький Джон не предвидел затруднений с полетом. Он не ожидал возражений от тети Марты:

– С монаршим приглашением не поспоришь, и я почти совершеннолетний… – бесцеремонная рука, протянувшись из-за его плеча, подхватила со стола чистую ложку. Светловолосый парень в американских джинсах и потрепанной куртке хаки широко улыбнулся:

– Наш джем едите. Этот мы варим из французских сортов слив, в Плимуте они давно прижились… – на спине Сэмюеля Берри болтался тощий рюкзак, с пришитой эмблемой, швейцарским флажком. Под мышкой парень тащил растрепанную книгу с закладками: «Огюст Эскофье, – прочел Маленький Джон, – Le Guide Culinaire». Они обменялись рукопожатиями, Джон кивнул на стул:

– Мы ждем Густи. Садись, выпечку в кафе не сравнить с вашей, но чай неплох… – младший Берри сверился с дешевыми часами:

– Спасибо за приглашение, но у меня автобус в Плимут через четверть часа. Если я опоздаю, придется тащиться в Лондон и добираться домой на поезде… – Джон поинтересовался:

– Где твой сопровождающий… – парень вскинул бровь:

– Зачем он? Прошлым месяцем мне исполнилось шестнадцать, швейцарцы без вопросов пустили меня на борт. Папа написал, что в Плимуте гостит тетя Марта с семьей… – он подмигнул подросткам, – я скажу, что видел вас, и у вас все в полном порядке…

Герцог проводил глазами прямую спину младшего Берри:

– Он всего на полгода меня старше, а летает сам… – кисло сказал Маленький Джон, – может быть, лучше стать поваром, а не болтаться при дворе… – подхватив плакат, Максим потрепал его по плечу:

– Вряд ли тебе это грозит, дорогой кузен. Пошли, я разобрал в динамиках что-то про рейс из Мюнхена… – юный баронет топтался у каната, отделяющего выход для пассажиров:

– Давайте плакат, – потребовал Стивен, – сейчас она появится… – двери распахнулись. Ворон первым заорал: «Густи! Мы здесь!».


Черный кот потянулся, разминая лапы. Когти вцепились в спортивные брюки Евы. Подрагивая ушами, Томас перевернулся на другой бок. Звякнул золотой бубенчик ошейника, Пауль погладил мягкую шерстку:

– Спи, мой милый… – медленно сказал мужчина, – пока тихо, спокойно…

Сад хэмпстедского особняка заливало полуденное солнце. Желтый глаз Томаса косил на порхающих над крышей мастерской стрижей. Пахло влажной землей. В глиняных горшках разворачивали лепестки гиацинты и нарциссы:

– Мальчики уехали встречать Густи, – Еве хотелось зевнуть, – дядя Джованни и Лаура на воскресной мессе, Генрик с Аделью на репетиции, а тетя Клара и Сабина в Мейденхеде, они снимают мерки для новых ковров и гардин… – в доме остались только Ева с Паулем:

– Он от меня не отходит, – грустно подумала девушка, – к остальным он привык, а я новый человек… – в Америке такие пациенты редко жили в семьях:

– Тем более, они не живут одни… – Пауль держал ее за руку, – им нужен надзор, то есть помощь. Но зачастую родственники их стесняются… – Пауль с гордостью показал Еве аккуратную комнатку на третьем этаже особняка.

– Ему четвертый десяток, а он играет в поезда и машинки, читает детские книжки… – Пауль писал печатными буквами, делая детские ошибки и нетвердо знал таблицу умножения:

– Руки у него хорошие… – Пауль выточил в подарок Еве деревянный браслет в африканском стиле, – готовит он отменно, только за ним надо приглядывать… – Ева сказала тете Кларе:

– Скоро приедут Густи и Маргарита. Вам нет смысла рано вставать, мы управимся с завтраком… – Клара рассмеялась:

– Когда Густи была малышкой, да и потом тоже, у меня здесь… – палец с вишневым лаком уперся в пробковую доску, – висело расписание работ по дому… – Сабина весело отозвалась:

– Не просто расписание, а комикс с рисунками. Оно даже иногда выполнялось… – Ева погладила теплую ладонь Пауля:

– Посидим немного и пойдем готовить обед. Скоро вернутся мальчики с Густи… – Пауль приложил свободную руку ко лбу. Поредевшие, светлые волосы трогательно завивались над оттопыренными ушами. Он поморгал светло-голубыми глазами:

– Те, кто живы, – неожиданно сказал Пауль, – мертвы, те кто мертвы, живы… – по спине Евы пробежал неприятный холодок, губы девушки задвигались:

– Когда мама умирала, я хотела спасти ее… – Ева сглотнула, – но не могла. Мне было больно, так больно… Потом, когда мы отдыхали в горах Кэтскилс, когда… – Ева с трудом заставила себя произнести это слово, – когда нелюдь двигала пальцы Аарона, мне тоже было больно. И когда умирал Ринчен в Ньюпорте… – она не хотела думать о таком:

– Я не психиатр, тем более, не детский. Я эпидемиолог. Не надо подозревать того, чего нет. Ирена здоровая девочка, у нее все в порядке… – сестру обходили стороной кошки и собаки. Белые голуби давно покинули голубятню Горовицей, но даже воробьи вспархивали с перил, когда Ирена выходила на балкон:

– Она внимательная, молчаливая, она любит рассматривать прохожих на улице… – под взглядом младшей сестры Еве часто становилось неуютно, – но в школе ее любят, у нее много подружек… – тетя Дебора улыбалась:

– Учителя говорят, что наша девочка всеми верховодит, но она очень скромная… – Ирена пожимала плечами:

– Я дружу с девочками, а что они за мной хвостом ходят, в этом моей вины нет… – мальчики, впрочем, не отставали от девчонок:

– Один ей носит портфель, второй водит по музеям… – Ева усмехнулась, – Ирена молодец, разделяет и властвует… – Пауль все не отнимал руки ото лба:

– Он жив, – тихо сказал мужчина, – он вернется, надо ждать. Но она мертва, она не хочет возвращаться… – он указал рукой вверх, – оттуда. Она знает, что ей нельзя верить, нельзя ничего у нее просить… – Пауль что-то забормотал, Ева прислушалась:

– Девочка, словно рыбка в реке. Тетя Клара говорила, что Пауля не оторвать от радиопостановок, а теперь еще и телевизор появился… – раскосые глаза взглянули на Еву:

– Будет мальчик и девочка… – Пауль загибал пальцы, – и еще девочка, она сейчас далеко… – Ева подперла кулаком подбородок. Сабине было никак не помочь:

– Я облегчила ей боль… – вздохнула девушка, – то есть боль исчезла, но остальное не в моих силах… – она понимала, почему в глазах кузины поселилась тоска:

– Я не могу замедлить развитие их ребенка, тогда он родится мертвым… – Томас сонно урчал, – и я не могу ничего сделать для Генрика… – Ева давно поняла, что дар покойной матери передался ей по наследству:

– Я вижу, чем болен человек, я знаю, как уменьшить его страдания. Я слышу цветы и животных, но больше ничего у меня не получается… – до Евы донесся сухой смешок:

– И не получится. Не прекословь, малышка, и все будет хорошо… – трепетали лепестки цветов, весеннее солнце сверкало в крыльях ранней стрекозы. Ева откинулась к деревянной двери мастерской:

– Нельзя ее слушать. Пусть она уйдет, пожалуйста… – девушка вспомнила свой детский шепот: «Нелюдь».

– Она хотела, чтобы Ирена родилась, – поняла Ева, – зачем ей Ирена? С малышкой все в порядке… – Пауль с неожиданной силой сжал ее пальцы:

– Нет, – он покачал головой, – не в порядке. Но тебя убьет не она… – Ева подумала:

– Очередной сериал по радио… – она склонила темноволосую голову: «А кто?». Пауль поднялся, оправляя фартук. Томас, мяукая, прыгнул в кусты:

– Песок, – коротко ответил Пауль, – песок и ветер… – махнув в сторону дома, он радостно добавил: «Густи приехала!»


Десерты Клара решила поставить на раздвижной стол орехового дерева в гостиной:

– Так уютнее, – весело сказала она в конце обеда, – расположимся на диванах с чаем и кофе… – Томас первым вспрыгнул на продавленный диван потертой кожи. Густи помнила обстановку комнат с детских лет.

Девушка оглядывала шварцвальдские часы с кукушкой, японские гравюры, привезенные из особняка ди Амальфи с Брук-стрит, выцветшие арабские ковры:

– Папа с мамой Лизой приехал за мной не сюда, а в старый домик тети Клары. Я испугалась его, заплакала, убежала наверх. Девочки меня утешали… – Адель и Сабина вынесли из кухни шоколадный торт:

– Без муки, для Песаха, – заметила Клара, – а Ева приготовила постный штрудель с вишнями… – Песах начался субботним вечером. Русскую Пасху отмечали через неделю:

– Ева строгая вегетарианка, – вспомнила Густи, – как ее мать. Хотя она еврейка, в двенадцать лет она ходила на раввинский суд, окуналась в микву… – кузина рассмеялась:

– Всего лишь формальность. Когда папа скрывался в Бруклине под видом бухгалтера, я посещала классы в доме ребе… – кузина свободно говорила на иврите и идиш:

– Насчет вегетарианства… – Ева с аппетитом ела постный пирог с грибами и луком, – я так решила в память о маме. Вообще, – она повела вилкой, – я хочу работать в Индии, где половина страны не ест мяса… – звякнул фарфор блюда. Максим возмутился:

– Ворон, верни пирог на место. Для вас есть свиная нога и запеченная индейка… – индейку Клара сделала для еврейской части стола, как смешливо выразилась миссис Майер:

– В Мон-Сен-Мартене, наверное, тоже индейку приготовили, – заметил Джованни, – у них, как и у нас, на праздниках католики сидят вперемешку с евреями… – Густи не хотела думать о Мон-Сен-Мартене:

– Виллем в Африке, он занимается частным бизнесом, – об этом ей сказал дядя, – а у Джо с Маргаритой расстроилась помолвка… – по возвращении из Лондона Густи ожидала получить кольцо на палец. Александр аккуратно писал ей из Америки:

– Он приедет в Берлин после Пасхи, – Густи скрыла улыбку, – он по мне скучает. Наверняка он сделает мне предложение… – брат поинтересовался, не стоит ли ему ждать племянников. Густи развела руками:

– Милый, мне всего двадцать, я студентка. В Берлине консервативно одеваются… – она подергала жемчуг, на шее, – поэтому я выгляжу старше своих лет. И с моей работой сложно кого-то встретить… – Ворон подмигнул ей:

– Не затягивай с венчанием, я рассчитываю на место шафера… – Густи опять вспомнила о неудачном предложении Виллема:

– Что за ерунда, – разозлилась девушка, – понятно, что у нас ничего не получится. Я его не люблю, я люблю Александра и стану его женой… – пока о герре Шпинне упоминать было преждевременно. Несмотря на каникулы, Густи ждали на Набережной с полным докладом о работе:

– Сначала доклад услышит тетя Марта в Плимуте… – девушке стало неуютно, – но я очень осторожна. Отдел внутренней безопасности не догадывается об Александре, а я тоже ничего о нем не скажу… – она подумала о спокойном взгляде зеленых глаз:

– Тетю Марту вокруг пальца не обвести… – по спине пробежали мурашки, – но я постараюсь сделать так, чтобы она ничего не заподозрила… – Густи искоса взглянула на Адель и Генрика:

– Они за руки держатся, хотя пятый год женаты. Наверное, они пока решили не заводить детей из-за карьеры. Но видно, что они любят друг друга. У меня с Александром тоже так будет… – вечером семья ехала в Альберт-Холл, на концерт золотой пары, как называли Генрика и Адель в газетах:

– Даже Максим пойдет. Он сказал, что это классическая музыка, а русская страстная неделя еще не началась… – утащив на диван половину шоколадного торта и несколько кусков штруделя, парни рассматривали привезенный Густи альбом с фотографиями Западного Берлина. Брат поднял немного растрепанную голову:

– Он похож на папу в детстве… – у Густи кольнуло сердце, – действительно, одно лицо. Когда он вырастет и станет летчиком, его будет не отличить от снимка папы с военного плаката… – брат облизал испачканные в шоколаде пальцы:

– Густи, а правда, что русские, то есть ГДР, собираются выстроить стену, разделить город… – девушка пожала плечами:

– Такие слухи ходят, но никто им не верит. Это невозможно, Берлин един и неделим… – она подумала о последних открытках бывшего автомеханика, а ныне рядового армии ГДР, Генриха Рабе:

– Его никуда не отправили из Берлина, он служит в строительных войсках… – Густи подозревала, что, зная о перлюстрации переписки в ГДР, кузен не будет слишком откровенен:

– Может быть его взяла на заметку госбезопасность, Штази. Большая удача, если он попадет к ним, даже на мелкую должность… – Густи напоминала себе, что Александр не должен видеть ее рабочие бумаги:

– Домой к нему я ничего не ношу, ко мне он не ходит… – девушке стало тоскливо, – в любом случае, открытки от Теодора-Генриха опускают в служебный ящик на почтамте. Они не покидают безопасной квартиры… – тетя Марта получала весточки от старшего сына через дипломатическую почту:

– Когда Александр сделает мне предложение, я во всем ему признаюсь… – Густи взяла с горки для фруктов апельсин, – он поймет, почему я не была до конца откровенна. Поймет и простит меня, хотя и прощать нечего. Мы обвенчаемся в Берлине, я начну преподавать в университете… – она оставила мысли о поездке в Россию:

– Нельзя рисковать, и Александр меня никуда не отпустит… – острый запах апельсиновой шкурки защекотал нос, – а если Набережная меня туда пошлет, я откажусь. Они не имеют права заставлять меня, я не в армии… – сок потек по рукам, часы хрипло пробили два раза. Густи оглянулась в поисках салфетки. Пауль возился на полу с пасхальным подарком, заводным автомобилем. Светловолосая голова качнулась, он протянул Густи платок:

– Держи… – Пауль пристально смотрел на нее, – апельсин сладкий… – рядом с Паулем валялись шкурки, – словно мед… – рука с машинкой поднялась, он отстучал такт:

– Апельсинчики как мед, в колокол Сент-Клемент бьет… – Густи развеселилась:

– Ты выучил считалку, когда я еще была малышкой… – Пауль не улыбался:

– И Олд Бейли, ох, сердит, отдавай должок, гудит… – он прожевал апельсин:

– Тебя отвезут не в Олд Бейли… – он не сводил с Густи глаз, – ты поедешь в другое место… – в Олд-Бейли помещался уголовный суд. Густи хмыкнула: «А куда?». Пауль помахал машинкой:

– Вот зажгу я пару свеч, ты в постельку можешь лечь. Но поднялся острый меч, твоей жизни не сберечь… – чавкнув, он вернулся к игре.


Отец рассказывал Еве, что ее покойная мать не пила спиртного:

– Даже пива, – улыбался Меир, – когда мы в первый раз встретились в Рангуне, я и дядя Джон заказали пиво, а твоя мама предпочла зеленый чай…

Отказавшись от мяса и рыбы в двенадцать лет, Ева позволяла себе немного вина на шабат, или шампанского на вечеринках. Они с Густи стояли в очереди в буфете Альберт-Холла:

– Тетя Дебора волнуется, что я мало ем, но я ей с цифрами в руках доказала, что в бобах и чечевице достаточно белков… – Ева сама делала миндальное молоко:

– Мама тоже нам такое подает, – обрадовался Максим, – оно очень вкусное… – на миндальное молоко пытались покуситься Маленький Джон с Вороном, но Максим отрезал:

– Принимайте православие, становитесь вегетарианцами, тогда поговорим. Каждый год одно и то же, Ева… – он закатил голубые глаза:

– Он похож на дядю Максима, одно лицо… – в фойе шумела толпа, – дядя Максим не видел, как погиб папа, но сказал, что сомнений в его смерти нет… – Ева возвращалась мыслями к словам Пауля:

– Он говорил, что тот, кого мы считаем мертвым, на самом деле жив. Он вернется, надо только ждать… – Ева качнула коротко стриженой головой:

– Пауль словно радио, разве можно принимать его всерьез… – она вспомнила тихий голос мужчины: «Не в порядке». Ева вздохнула:

– Я думала об Ирене, но с ней все хорошо… – после смерти мужа Дебора хлопотала над младшими детьми. Ева не ревновала:

– Мы с Аароном взрослые, а Ирене только восемь лет. У Хаима бар-мицва через два года, он тоже пока ребенок… – хоть такое и не было положено, но Ева читала кадиш по отцу:

– Ребе и тете Деборе разрешил читать поминальную молитву. Она не агуна, отправляясь в Россию, папа написал разводное письмо, но вряд ли она выйдет замуж во второй раз… – в штабе военно-морского флота Дебора руководила группой, создающей новые шифры. Она стала доцентом Колумбийского университета:

– И будет профессором через несколько лет, – сказала себе Ева, – Аарон вернется из Израиля, женится, останется под материнским крылом… – приезжая в Нью-Йорк, Ева часто встречалась с кузиной Дате:

– Ты можешь бросить медицину, стать моделью, – говорила ей Хана, – фотографы тебе прохода не дают… – на вечеринки Дате, в огромном зале заброшенной фабрики, стекался модный Нью-Йорк. За свои снимки Ева не беспокоилась:

– Я за ночь пью только пару бокалов шампанского, а тетя Дебора не читает светскую хронику… – Ева почти не отходила от Дате. Она знала, что кузина любит повеселиться:

– Выпить, покурить травку, достать кокаин… – Дате была совершеннолетней, Ева не считала возможным делать ей замечания:

– Но я отгоняю от нее журналистов, когда она в таком состоянии. Не след, чтобы эти фотографии попали в газеты… – мужчина в смокинге рассчитывался за десяток бутылок шампанского. Ева едва сдержала недовольный возглас:

– Здесь не магазин… – прошипела она Густи на ухо, кузина открыла рот. Мужчина, обаятельно улыбаясь, повернулся. Ева хорошо знала это выражение лица:

– Они все так на меня смотрят… – она незаметно усмехнулась, – на Манхэттене некоторые рискуют попасть под автобус или такси…

Смерив его холодным взглядом, Ева поинтересовалась:

– Вы закончили, сэр? Если да, то позвольте нам сделать заказ… – за спиной мужчины маячил официант, с ведерком льда:

– Вы американка, – утвердительно сказал мужчина, – модель. Я фотограф, возьмите мою карточку… – в руке Евы оказался квадратик картона, – приходите в студию в Пимлико, я помогу вам пробиться в журналы… – Ева пожала обнаженными плечами. Вечерний наряд серого шелка от Жана Дессе мало что прикрывал:

– Но у меня и нет груди, – весело подумала Ева, – непонятно, что он разглядывает… – каштановые девушки волосы увенчивал фасинатор из перевитых жемчугом перьев. Выйдя в гостиную хэмпстедского особняка, Ева удостоилась одобрительного кивка Сабины:

– Отличная деталь, – она указала на перья, – ты похожа на орлицу… – Ева прыснула:

– Или на жирафу. Я надела шпильки в три дюйма высотой… – она поняла, что смотрит на мужчину сверху вниз:

– Мой фотограф Ричард Аведон, – надменно сообщила Ева, – мои снимки печатает Vogue. Я не заинтересована в других съемках, а теперь позвольте нам пройти к буфету… – девушки сами вызвались заказать шампанское и кофе. После концерта ожидался прием, однако Джованни заметил:

– Думаю, никто не откажется перекусить… – дядя потянулся за костылем, Ева остановила его:

– Мы с Густи сходим в буфет, заодно и покурим… – подростки унеслись куда-то после начала антракта:

– Они тоже курят, – сказала Густи, когда девушки спускались по широкой лестнице, – просто не на глазах у всех… – Сабина отправилась за кулисы:

– У Адели случаются заминки с платьями, – объяснила женщина, – иголка и нитки у меня всегда при себе… – Сабина похлопала по вечерней сумочке серебристой кожи, сшитой в форме ракеты:

– У нее и платье, как сказал Ворон, космическое, – подумала Ева, – пайетки словно звезды… – пайетки переливались на струящемся шелке цвета ночного неба:

– Инге извиняется, – заметила Сабина по дороге на концерт, – у него опыт в лаборатории, ему никак не уехать из Кембриджа… – оказавшись у буфета, Ева посмотрела вслед незнакомцу:

– Он недурен собой, но у него кольцо на пальце… – в Нью-Йорке, на вечеринках, она часто замечала жадные взгляды мужчин:

– Они все женаты, – напоминала себе Ева, – много старше меня или Дате… – кузина была неразборчива в связях:

– Все равно, – отмахивалась Хана, – живем один раз… – поинтересовавшись, виделась ли кузина в Израиле с Аароном, Ева услышала короткий ответ:

– Мельком, я приезжала выступать на базу, где он служил… – больше они об этом не заговаривали:

– У нее в глазах тоска, – поняла девушка, – она одна в Нью-Йорке, а Джо, наверное, решил пока обосноваться в Африке. Но по Густи сразу видно, что она счастлива… – девушка услышала шепот кузины:

– Ты знаешь, кто это… – Ева пожала белоснежными плечами:

– Англичанин, фотограф… – Густи еще понизила голос:

– Граф Сноуден, муж принцессы Маргариты… – ходили слухи, что сестра королевы спешно выскочила замуж в прошлом году, чтобы излечить, как выражались в газетах, разбитое сердце:

– Все равно, его студию я навещать не собираюсь… – отозвалась Ева, – я врач, то есть будущий, а не модель… – сделав заказ, она поторопила Густи: «Пошли, у нас есть время на сигарету».


Генрик не переодевался после концертов. Патронам нравилось, как он говорил, посмотреть на музыканта вблизи:

– На сцене мы далеко от зрителей, – замечал он жене, – но люди платят большие деньги за абонемент или билеты в ложу не только затем, чтобы послушать твои оперные арии или мою игру. Не забывай, надо поддерживать хорошие отношения с богачами. Частные концерты отличный источник дохода… – судя по веселой улыбки Адели, граф Сноуден говорил ей что-то приятное:

– Шепчутся, что он не упускает всего, что движется… – вспомнил Генрик, – а что не движется, то он расталкивает, и тоже не упускает… – он слышал и о связях зятя королевы с мужчинами:

– Сейчас на такое внимания не обращают… – сам Авербах мужчинами не интересовался, но несколько раз получал откровенные предложения, – хотя уголовное наказание за это никто не отменял… – Инге рассказал Тупице, как подростком он попал в неприятный инцидент с покойным математиком, доктором Тьюрингом:

– Его судили, он выбрал не тюрьму, а принудительное лечение, но потом покончил с собой… – Инге добавил:

– Наука очень многое потеряла с его смертью. Что не говори, но пора избавляться от такой косности…

Прием устроили на втором этаже Альберт-холла после окончания представления. Приглашения разослали только патронам заведения. Вечер выдался теплым, на западе сверкало огненное сияние заката. Французские двери на балкон распахнули, ветер вздувал шелковые занавески. Пахло дамскими духами, сухим шампанским, дымком сигарет:

– Из-за Адель все курят на балконе… – Генрик нашел глазами темные перья на голове Евы, каштановые кудри Сабины, распущенные по плечам волосы Густи, – тетя Клара тоже с ними… – теща, на шестом десятке, еще носила облегающие вечерние платья и шпильки:

– Точно, с ними… – он увидел седоватые, искусно уложенные локоны, – сейчас они вернутся, дядя Джованни поднимет тост… – Адель еще слушала Сноудена:

– Он женат, – напомнил себе Генрик, – но это ничего не значит. Разводы в наше время дело легкое… – он справился с острой болью внутри, – узнай Адель что-то о моей… – он избегал даже про себя произносить это слово, – проблеме, она немедленно уйдет от меня… – жена была в самом расцвете оперной карьеры. Генрик не сомневался, что Адели достаточно будет щелкнуть ухоженными пальцами:

– К ней выстроится очередь из аристократов, музыкантов и богачей. Она выйдет замуж раньше, чем высохнут чернила на свидетельстве о разводе. А я… – он одним глотком допил шампанское, – я никому не буду нужен. Женщины хотят детей… – он скрыл вздох, – да и я сам хочу малыша… – с Инге они о таком не говорили, но Генрик знал, что свояк подумывает о приемном ребенке:

– Один раз он обмолвился, что Сабина хочет своих детей. Адель никогда на такое не согласится… – понял Генрик, – она не заберет малыша у сестры. Да и зачем ей это? В том, что у нас нет детей, виноват я, а не она. Она сделает перерыв в карьере, а потом выйдет на сцену. После родов певицы обычно выступают еще лучше… – он вспомнил, как звучал голос жены в Израиле:

– Когда она вернулась из плена, Бернстайн заметил, что она поет, словно взрослая женщина, а ей тогда было всего пятнадцать лет… – Генрик решил последовать совету мистера Аллена и принять предложение русских о гастролях:

– Адели туда ехать не надо, не стоит ее в это посвящать. Я пройду независимые анализы. Может быть, американцы ошиблись, а если нет, то у русских найдутся нужные медицинские средства… – зашуршал шелк дамских нарядов, Генрик почувствовал прикосновение теплой руки. На шпильках кузина Ева была выше его:

– Все будет хорошо, – донесся до него сочувственный шепот девушки, – ты сегодня отлично играл… – Генрик и сам это знал. Садясь к роялю, он думал об отце:

– Папа не увидел меня на сцене. Но я обязан его памяти, обязан сделать так, чтобы у меня появились дети. Я выжил в Аушвице, наш народ ничем не сломить… – зазвенел хрусталь, дядя Джованни откашлялся:

– Я хочу поднять бокал… – он улыбнулся, – за наших детей, как мы их называем, за золотую пару, Адель и Генрика. Может быть… – он привлек к себе стоящую рядом младшую дочь, – мы увидим еще одного музыканта в семье… – Генрик поймал взгляд жены, Адель вздернула бровь:

– У Лауры неплохой слух, но только для домашних концертов, – подумал Генрик, – но ясно, что у дяди Джованни она свет в окошке, как говорят русские. Старшие дети выросли, а она пока еще ребенок… – Лаура носила скромное платье светлого шелка:

– Остальные женщины щеголяют декольте, даже тетя Клара пришла в открытом платье. Но Лауре только шестнадцать, в ее возрасте такое не положено… – темные волосы девушки разделял пробор. Она носила только жемчужное ожерелье:

– Хотя парни все в смокингах, даже Ворон, а ему всего тринадцать. Но ростом он со взрослого мужчину… – Генрик подозревал, что мальчики тети Марты приложились к шампанскому:

– На таких приемах никто не спрашивает, сколько лет гостям. Пауль, тоже, наверняка, получил свой бокал… – Пауль, устроившись в углу, тихонько играл с метрономом. Генрик всегда пользовался инструментами его работы:

– Он отлично ухаживает за моей скрипкой, руки у него золотые… – Авербах давно не боялся доверять Гварнери Паулю. В садовой мастерской висели и новые инструменты. Пауль делал маленькие скрипки для окрестных детей, а иногда занимался и починкой фортепьяно:

– Увидим еще одного музыканта… – продолжил Джованни. Лаура звонко сказала:

– Нет, папа… – темные глаза обвели фойе, – на следующей неделе я присоединяюсь к общине святых сестер бенедиктинок, в Честере. Я приношу обеты послушницы, папа.

Плимут

Яхта накренилась от порыва ветра, на палубу плеснуло холодной водой. Луиза Бромли крикнула:

– Питер! Присматривай за парусом, не хлопай ушами… – малышня, устроившаяся на корме, захихикала. Светлые волосы Луизы струились по стройной спине, в рыбацком свитере. Несмотря на начало апреля, девочка носила холщовые шорты и замшевые мокасины итальянской работы.

Сняв кеды, Полина поболтала ногами в рассыпающейся белыми барашками волне. Рыжие кудри она стянула в хвостик, нос и щеки усеивали первые веснушки:

– У Ника нет веснушек, – кузена склонился над книгой, – а у тети Марты их тоже много…

Питер и Луиза вывезли их на боте в залив, чтобы, как выразился дядя Максим, нагулять аппетит:

– Лодку я проверил, – весело сказал дядя за завтраком, – день ожидается солнечный. Берите удочки, дуйте в море…

Особняк мистера Бромли стоял среди яблоневого сада, на меловом обрыве. К заливу, с личной пристанью и пляжем, спускалась узкая тропинка. Похожая дорожка, пошире, вела на запад, к Плимуту. До «Золотого Ворона» отсюда было всего две мили. Мистер Бромли с женой предпочитали добираться в город на лимузине, но тетя Марта и дядя Максим часто водили детей в гости к семейству Берри пешком:

– Или мы ездим на велосипедах… – скосив глаза на книгу кузена, Полина пошевелила губами, – хорошо, что у Берри их дают напрокат…

Луизе было четырнадцать, до ее велосипеда Полина пока не доросла. В золотистых волосах кузена Ника застряло птичье перышко. Полина почти по складам прочла название тома: «Книга математических игр и загадок». Ник поднял лазоревые глаза:

– Я здесь все два года назад решил, – сообщил он, – но у Луизы нет ничего другого по математике. Ее латинские книги я тоже все прочел… – мисс Бромли считалась в Квинс-Колледже первой латинисткой:

– Она поступит в Кембридж, на юридический факультет, – зачарованно подумала Полина, – она очень умная… – брызги воды на очках Луизы играли радугой. Придвинувшись ближе к Нику, Полина шепнула:

– Нас отправили на прогулку вовсе не ради аппетита. Инге сегодня приезжает, я слышала, как тетя Марта говорила с ним по телефону… – Ник рассеяно отозвался:

– Хорошо, он со мной позанимается. У тети Марты работа, а Питера я давно обогнал… – в школе Вестминстер у Ника был личный наставник по математике и физике:

– Он еще признает латынь, – хмыкнула Полина, – говорит, что это логичный язык, он организовывает мозг. Но больше он ничего не читает, даже по школьной программе… – Полина писала за Ника сочинения по английскому языку:

– Меньше девичьих соплей, – требовал кузен, – у нас мужская школа… – Полина отзывалась:

– В следующий раз пусть тебе Ворон пишет… – юный баронет не славился изяществом слога. Полина считала, что Инге приезжает не просто так:

– Он должен был провести Пасху в Лондоне. Значит, у него и тети какие-то секретные дела… – Полина любила читать детективы:

– Но я не хочу пока становиться писательницей, – заявляла она брату, – сначала я пойду в журналисты, как покойная тетя Тони… – книги тети пока не попадали Полине в руки, но она восторженно думала:

– Тетя восемнадцатилетней отправилась на испанскую войну и написала бестселлер. Со мной тоже так случится… – Полина начала учить испанский язык в надежде попасть на Кубу. Брат, правда, считал, что к острову свободы, как Кубу называли в газетах, ее никто не подпустит:

– В стране всем заправляют русские, – скептически говорил Маленький Джон, – тебе никто не даст визы… – визы Полину не интересовали:

– Дедушка Берри рассказывал, что тетя Тони улетела в Испанию тайно, на военном самолете. Никто тогда не думал ни о каких визах… – от паруса раздался уверенный голос:

– Луиза, поворачивай. Час дня на дворе, мы должны вернуться к обеду…

Кузен Питер тоже носил шорты и аккуратные кеды. В вырезе кашемирового свитера блестел бриллиантами старинный крестик:

– Пара к нему погибла с маленькой Мартой, – вздохнула Полина, – у Ника даже не осталось снимка сестры… – по соображениям безопасности семейство Смит избегало фотографов. Ник держал на столе черно-белый снимок крупного пса:

– Корсара я помню, – грустно замечал кузен, – его фотографировать не запрещали… – днище лодки заскрипело по гальке, Луиза смешливо отозвалась:

– Мы вовремя, мистер-я-никогда-не опаздываю. Не волнуйся, без нас никто не… – оборвав себя, девочка вгляделась в серые камни пляжа:

– Он приехал… – Луиза ловко бросила канат Питеру, – он обещал приехать на Пасху и приехал… – выскочив на мелководье, девочка зашлепала к берегу, где стоял Сэмюель Берри.


Хрупкие пальцы с коротко остриженными ногтями без маникюра, осторожно разгладили смятую бумагу. Конверт был обычным, почтового ведомства ее величества. На марке Марта заметила знакомый профиль королевы Елизаветы. Судя по штемпелю, письмо отправили с Оксфорд-стрит за три дня до пасхального воскресенья:

– К субботе оно добралось в Кембридж… – глаза женщины возвращались к черным чернилам, – получив конверт, Инге сразу поехал сюда, то есть сначала позвонил… – по телефону Марта велела ему соблюдать осторожность. Доктор Эйриксен даже обиделся:

– В аспирантском общежитии каждый человек на виду, – заметил Инге, – никаких посторонних монтеров или вообще рабочих здесь не болталось. Я уверен в безопасности линии… – Марта вздохнула:

– Уверенным можно быть только в телефонной будке. У русских пока, слава Богу, нет ресурсов, чтобы всадить жучки во все общественные телефоны Лондона… – тетя велела ему не брать напрокат машину:

– Сейчас они тебя не похитят, – задумчиво заметила она, – они ждут, что ты клюнешь на приманку, но не след приводить сюда хвост… – Инге хотел что-то ответить, Марта оборвала его:

– Никакого риска. У меня дети, я не могу оставлять Волка и семью на произвол судьбы… – она опасалась, что на дороге Инге не сумеет оторваться от соглядатаев из советского посольства. Пользуясь проходными дворами, доктор Эйриксен дошел до переулка, где его ждало невинное на вид кембриджское такси. Машина охраны довезла Инге до авиационной базы Бриз-Нортон:

– Час на вертолете и он здесь… – Марта рассматривала упрямое лицо молодого человека, – Сабине он объяснил, что занят в лаборатории. Никто ничего не заподозрит… – Марта не сомневалась, что перед ней фальшивка. Она не хотела прерывать пасхальные каникулы ради возвращения в Лондон и работы в лабораториях. Бумагу придавливал бельгийский браунинг вороненой стали. В лучах полуденного солнца блеснула золоченая табличка:

– Semper Fidelis Ad Semper Eadem… – в доме царила тишина, но Марта уловила стук приборов из столовой. Бромли брали домашнюю обслугу из выпускников профессиональной школы для слабовидящих детей, расположенной неподалеку. Адвокат и его жена опекали заведение:

– Нехорошо так говорить, – заметила Марта мужу, – но это нам только на руку. В Мейденхеде всем заправляет миссис Мак-Дугал, мимо нее и нашей охраны и мышь не проскочит. Мы с Кларой слуг не держим, а персонал Бромли никогда в жизни нас не узнает на фотографиях… – на швейцарском хронометре Марты время подбиралось к часу дня:

– Сегодня русская уха, с расстегаями… – утром она побывала на кухне, – и постные щи ради Волка. Потом запеченная курица и цветная капуста в соусе карри, ради него же… – Марта незаметно улыбнулась. После завтрака муж заперся с мистером Бромли в кабинете. Насколько поняла Марта, речь шла о возможном звании королевского адвоката для Волка:

– Но не сейчас, у него еще мало опыта, ему идет всего пятый десяток. Но в будущем такое возможно, он сделал себе имя… – контора адвоката Волкова разрослась. Давешний парнишка, секретарь, ходивший с костылем, сдав профессиональный экзамен, женившись, стал вторым юристом в офисе:

– Секретарь, трое практикантов, – вспомнила Марта, – Луиза намекает, что хочет стажироваться у Волка, а не у деда. Но Бромли сам не будет разводить семейственность… – она подумала о заверенных показаниях Маргариты Кардозо, лежащих в сейфе на Набережной:

– Она видела так называемого Ритберга фон Теттау, описания ее и Генрика совпадают. Еще она видела доктора Хорста Шумана, а мальчик при Максе… – у Марты больше не оставалось сомнений, что деверь выжил, – это брат Маленького Джона по матери. Он сын Эммы и Воронова… – Марта не могла винить Маргариту:

– Она врач, она выполняла свой долг. Монах тоже бы так поступил. Но теперь Макс и Шуман растворились в джунглях, и непонятно, где их искать… – Марта была уверена, что деверь, торгующий грязными алмазами и ворованными картинами, не собирается всплывать на поверхность. Женщина повертела пистолет:

– Это фальшивка, – она подняла на Инге прохладные, зеленые глаза, – после побега Констанцы у Комитета остались ее записи. Послевоенное письмо было правдой… – Марта брезгливо пошевелила бумагу, – а это шито белыми нитками. Они знают, что ты ее ученик, что, несмотря на случившееся в Норвегии, ты не оставишь учителя в руках СССР… – Марта не хотела возвращаться в Лондон еще и из-за Густи. Она считала, что девушке надо отдохнуть:

– Она совсем одна. Западный Берлин, честно говоря, не самое веселое место. В «Золотом Вороне» устраиваются танцы, в Плимуте много моряков, летчиков. Пусть она развеется хотя бы здесь… – Марта подытожила:

– Надо сделать вид, что ты купил их ложь, что ты готов участвовать в придуманном от начала и до конца научном симпозиуме… – Инге взъерошил рыжие волосы над высоким лбом. Голубые глаза засверкали смехом:

– Может быть, симпозиум будет и настоящим… – похлопав себя по карманам пиджака, Инге щелкнул зажигалкой: «В любом случае я готов, тетя Марта. Готов поехать в СССР».


В лодочном сарае пахло скипидаром и солью. По беленым стенам развесили канаты. Ключи и мелкую яхтенную дребедень держали на старинной доске с медными крючками. Над разноцветным зданием с мелкими переплетами окон, вилась искусно вырезанная надпись:

– Гостиница и паб «Золотой Ворон», комнаты для джентльменов с пансионом… – Луиза подергала серебряную цепочку для очков:

– Твой дедушка подарил нам на новоселье… – зачем-то сказала она. Сэм сам вызвался помочь ей с яхтой:

– Я отведу детей в дом… – Питер обменялся рукопожатием с младшим Берри, – скоро обед, им надо помыться… – Полина фыркнула: «Мы давно не дети!». Питер отвесил кузине легкий подзатыльник:

– Особенно ты не ребенок… – Полинаи Ник помчались по дорожке в скалах. Луиза поймала на себе испытующий взгляд Питера:

– Он часто на меня так смотрит, – поняла девочка, – но он младше на год, ему всего тринадцать… – неожиданно для апреля, Сэм щеголял ровным загаром:

– Это все горы, – юноша затащил бот в сарай, – наш колледж стоит на километровой высоте. Вокруг отличное катание, по выходным мы пропадаем на склонах… – кузина Леона в Америке тоже каталась на горных лыжах. В комнате Луизы висели фотографии тети Кэтрин с дочерью, сделанные в Аспене:

– Я никогда не каталась, – она складывала парус, – дедушке в прошлом году исполнилось семьдесят, бабушка его на пять лет младше. От них не стоит ждать поездки в Альпы… – после гибели родителей Луизы мистер Бромли с женой опасались летать на самолете:

– В Америку мы летаем, – подумала девочка, – но дедушка с бабушкой заранее пьют успокоительные таблетки… – обливая палубу пресной водой, Сэм рассказывал ей о колледже:

– Мой французский кузен приедет к нам осенью – заявил подросток, – от нас много требуют, но это отличная школа… – по словам младшего Берри они поднимались чуть ли не в четыре утра:

– В отелях так положено, – объяснил юноша, – надо приготовить завтрак сотням постояльцев, надо заниматься обедом, а если на носу торжество, вроде свадьбы, тогда еще больше работы… – Луиза заметила на его щеках смущенный румянец. Сэм расспрашивал ее о Квинс-Колледже:

– Я тоже много учусь, – отозвалась Луиза, – но после войны уроки домоводства отменили, сейчас все делают машины… – Сэм усмехнулся:

– Все да не все. Вы держите повара, домашнюю прислугу… – Луиза удивлялась тому, как ловко управляется на кухне тетя Марта. Женщина пожимала плечами:

– В мое время в Швейцарии девочек учили шить и готовить. Сейчас вы ходите в ателье и пользуетесь полуфабрикатами… – кузина Леона тоже понятия не имела о кухне:

– Она яйцо не может сварить, – прыснула Луиза, – она только умеет насыпать кукурузные хлопья в тарелку и заливать их молоком… – краем уха она слышала разговор бабушки и дедушки:

– И меня и Леону балуют. Я не помню родителей, а она потеряла отца малышкой… – Луиза неловко заметила:

– Спасибо за помощь. Я уверена, что обеда хватит на всех, но у нас готовят не так вкусно, как у твоего папы… – она кивнула в сторону двери яхтенного сарая:

– Поставим прибор для тебя, сегодня русская уха с пирожками… – Сэму стало неудобно:

– Получится, что я напрашиваюсь. Я вообще-то поел дома…

Родители и дед считали, что он встречается с приятелями в Плимуте. Сэм исправно сел на автобус, идущий в город, но проехал только одну остановку. Сойдя за поворотом, он нашел тропинку среди откосов меловых скал. Начало апреля выдалось жарким, он шел среди зацветающего луга. Внизу шумело море, в бухтах, вокруг громоздящихся на камнях гнезд, вились чайки. Над черепичными крышами ферм метались стрижи и жаворонки. Сэм обругал себя:

– Надо было цветы принести, пусть и полевые. Я шел сюда, чтобы увидеть ее, но я опять ничего не могу сказать… – подросток в который раз услышал уютный говорок отца:

– Называется, не по себе дерево клонишь… – старший Берри рассмеялся, – а еще говорят, каждый сверчок знай свой шесток…

В колледже преподавали на французском языке, но Сэм поймал себя на том, что за два дня в Плимуте он вернулся к простонародному акценту:

– Словно я актер, в радиопостановке, играющий деревенского парня, – вздохнул юноша, – я никогда не буду звучать так, как Луиза или Питер. Она наследница большой юридической фирмы, все ее предки, чуть ли не со времен Вильгельма Завоевателя, были адвокатами. Она выйдет замуж, например, за Маленького Джона, станет герцогиней… – будущая герцогиня испачкала руки в скипидаре:

– Надо подкрасить, – озабоченно сказала Луиза, держа кисть, – бот хороший, но довоенной постройки. Я его каждый год привожу в порядок … – Луиза не знала, что ей делать с очками:

– Если я их сниму, все будет как в тумане, но если оставлю, то как с ними целоваться… – этот вопрос занимал ее гораздо больше, чем предстоящий летом латинский экзамен:

– Про латынь написали три шкафа учебников, а про поцелуи в очках нигде не упоминается… – растерянно подумала девочка, – и ни у кого не спросишь… – американская кузина, младше ее на два года, вряд ли знала о таких вещах:

– Никто, кроме меня, очки не носит, а интересоваться этим у бабушки или тети Марты нельзя… – Луиза не была уверена, что Сэм собирается ее целовать:

– Он мне писал из Швейцарии каждую неделю… – бабушка с дедушкой на конверты внимания не обращали, – и я ему писала, но, может быть, он просто так сюда пришел… – на нее повеяло цветущим лугом:

– Давай помогу… – крепкая ладонь легла на ее пальцы, кисть задрожала. На полу расплылось пятно скипидара, Луиза покачнулась:

– Словно в море, когда штормит. У меня голова кругом идет… – Сэм только мог очень осторожно коснуться губами пылающей щеки девочки:

– От нее морем пахнет… – он не заметил, что целует дужку очков, – надо ей все сказать, прямо сейчас… – дверь заскрипела, с порога раздался удивленный голос:

– Луиза, тебя ждут к обеду, а ты еще не переоделась… – наследник «К и К» смерил Сэма долгим взглядом:

– Я думал, ты домой отправился… – отступив от Луизы, младший Берри независимо засунул руки в карманы холщовой куртки:

– Как видишь, нет. Мне надо поговорить с твоей мамой по важному делу… – добавил Сэм, – для этого я здесь… – сунув кисть в банку, спрятав раскрасневшееся лицо, Луиза выскочила на пляж. Проводив глазами бегущую наверх девочку, Питер хмыкнул: «Если надо поговорить, то пошли».


Серебряная ложка зазвенела о чашку веджвудского фарфора. Волк одобрительно сказал:

– Парень не с пустыми руками пришел, хотя что-то мне подсказывает, нуга предназначалась не нам с тобой…

В библиотеке особняка Бромли было тихо. Золоченые переплеты юридических трудов переливались в послеполуденном солнце. Вместо бюста Цицерона мистер Бромли водрузил на полки фото семьи. Марта рассматривала упрямый подбородок двенадцатилетней Леоны. Рядом со снимком виднелась газетная вырезка:

– Девочка из Нью-Йорка отмечает совершеннолетие на черном Юге. Пастор Кинг и Роза Паркс почетные гости церемонии… – Кэтрин стала одним из адвокатов еще толком не организованного движения, призванного покончить с расовой сегрегацией:

– Леона хотела, чтобы на ее бат-мицву, еврейское совершеннолетие, пришли друзья, негры… – объяснил юрист, – но все синагоги на юге сегрегированы. Местные раввины отказались проводить торжество в наемном зале. Кэтрин привезла раввина из Нью-Йорка, а пастор Кинг выступил с речью на банкете… – рассматривая фотографии Леоны, Марта не могла отделаться от мысли, что девочка ей кого-то напоминает:

– Меня саму в детстве, – поняла она, – только Леона выше и волосы у нее светлые… – в окне библиотеки промелькнул золотистый проблеск таких же светлых волос Луизы:

– Понятно, кому полагалась нуга, – усмехнулась Марта, – но Сэм сделал вид, что пакетик завалялся у него в куртке… – младший Берри и Луиза сидели на садовой скамейке. Подростков разделял вальяжно развалившийся на солнце рыжий кот:

– Инге пошел заниматься математикой с Ником и Питером, – вспомнила Марта, – а Полина спит… – леди Холланд еще укладывалась на дневной сон. Постная нуга таяла в рту, оставляя привкус ванили:

– На каникулах она любит поваляться в постели. Она еще малышка, а в школе с них строго спрашивают… – Инге оставался на ночь в особняке, а завтра проделывал обратный путь в Кембридж:

– Завтра приезжает Густи с парнями, – сказала ему Марта, – не след, чтобы кто-то знал о твоем визите… – она предполагала, что приглашение на конференцию придет доктору Эйриксену до осени:

– Ты ответишь русским согласием… – Марта разгладила смятую бумагу фальшивого письма, – все нужные сведения у тебя есть… – Инге получил описания Кепки и неизвестного юноши, следившего за Бандерой в Мюнхене:

– Следившего и убившего, – мрачно поправила себя Марта, – юноша нам известен, только имени его мы не выяснили… – она сама отстукала на машинке карточку кузена, сына погибшей Лизы и казненного в Америке Паука:

– СССР нашел его, вырастил, сделал из него свое оружие… – устало подумала Марта, – Инге я сказала, что, скорее всего, парень станет его куратором. Хотя физика изображать сложнее, чем историка. Надо хотя бы немного разбираться в науке… – она отпила кофе, перед ее сигаретой появился огонек зажигалки:

– Сидишь, бормочешь… – Волк забрал у нее поддельное письмо Констанцы, – значит, ты считаешь, что Кепка, то есть Эйтингон, еще в опале… – откинувшись на спинку покойного кресла мистера Бромли, Марта подергала жемчуг на шее:

– Господь его знает, – вздохнула женщина, – в Комитете пока сидит старый председатель, Шелепин. Если Эйтингону дали десятку после расстрела Берия, то его срок еще не истек. Но его могут использовать для консультаций… – Волк молчал. Марта всегда понимала по лицу мужа, о чем он думает. Присев на ручку его кресла, она прижалась щекой к теплой щеке:

– У нас дети, милый. Нам нельзя рисковать, особенно с Теодором-Генрихом, и его карьерой в ГДР… – она коснулась губами седых волос на светлом виске:

– Ему только сорок пять исполнилось в прошлом году, а он поседел. У меня тоже седина и морщины, а мне даже сорока не было… – Волк погладил острую коленку в американском нейлоне:

– Ты права, но Инге юнец. Джон и Меир, профессионалы, не вернулись из СССР… – Марта отозвалась:

– Ты вернулся, и не один раз. Инге встречался с русскими, – она помрачнела, – я за него почти спокойна. Он похож на тебя, мой милый… – Волк усадил ее рядом:

– Я польщен… – он весело улыбнулся, – значит, насчет пребывания Констанцы в колонии, – он помахал письмом, – полная ерунда… – Марта облизала сладкие пальцы:

– Роман, как на зоне говорят. Формально все сходится, письмо написано ее почерком, в ее стиле, на английском языке. Все знают, что Инге выпускник Кембриджа, что его альма-матер, лаборатория Кавендиша. Тем более, об этом знала Констанца… – Марта выпустила клуб ароматного дыма, – но я никогда в жизни не поверю, что письмо ее руки. Она мертва, она погибла в Северном море, как Степан и маленькая Марта… – вдалеке она услышала неприятный смешок:

– Те, кто мертвы, живы. Помни об этом, Марта… – женщина сцепила зубы:

– Пошла ты к черту. Я найду тебя, где бы ты ни обреталась, но сейчас мне надо думать о другом. Но Макс действительно восстал из мертвых, сомнений нет… – она взяла со стола блокнот:

– Парень, я имею в виду Сэма, прав, – задумчиво сказала Марта, – это отличная возможность пробраться в их логово… – перед пасхальными каникулами поварской колледж младшего Берри навестил визитер:

– Он говорил по-французски, – фыркнул парень, – но я могу отличить француза от боша, тетя Марта… – обходительный молодой мужчина, представлял богатых клиентов, ищущих домашнюю прислугу:

– В том числе личных поваров, – Марта постучала карандашом по белым зубам, – а визитер нам хорошо знаком… – едва услышав описание посредника, Марта вспомнила материалы по убийству Бандеры, полученные из Мюнхена:

– Адвокат Фридрих Краузе… – позвонив на Набережную, она заказала у дежурного справку. Краузе считался восходящей звездой немецкой политики:

– У него контора в Бонне, он занимается защитой прав рабочих и уголовными процессами, почти как Волк… – в справке говорилось, что Краузе, скорее всего, будет избираться в бундестаг:

– Зачем ему ездить в Швейцарию за поварами, – нахмурилась Марта, – здесь что-то неладное… – Сэм пожал плечами:

– Я с ним встречаться не ходил, я еще не выпускник, но ребята говорили, что он предлагал должности в Африке и на Ближнем Востоке… – Марта заметила:

– Ты подросток, и вообще штатский человек. Мы не можем просить тебя о таком… – Сэм ухмыльнулся:

– К выпуску мне исполнится восемнадцать. Что касается штатского человека, тетя Марта, то папа и дедушка воевали. Если надо отправиться на такую должность… – он кивнул на блокнот Марты, – то я готов… – Волк обнял ее:

– Думаю, у Сэма все получится. Ты думаешь, что Краузе только прикрытие… – Марта помолчала:

– Он мальчик на побегушках у Макса и остальной банды. Сэм справится, он внук своего деда, его не выбить из седла… – старый Берри на восьмом десятке лет ждал полета человека в космос:

– Я подготовил стенд в нашем музее, – весело сказал он Марте, – здесь я напишу:

– Великое достижение науки. Первый орбитальный полет… – старик добавил:

– Я помню первые самолеты, я обязан услышать о запуске ракеты, миссис Кроу… – стукнула дверь. Ник, с порога, облизнулся:

– Пахнет вкусно. Мы закончили, тетя Марта, когда чай… – краем глаза Марта увидела в саду темные волосы младшего сына:

– Он прощается с Берри. Я по глазам Питера вижу, что ему нравится Луиза. Ладно, ему тринадцать, это у него детское… – она сунула блокнот в карман твидового жакета:

– Сейчас, мой милый. Покажи Волку ваши вычисления… – муж подмигнул Нику:

– Осталась кое-какая нуга, подкрепишься перед чаем… – Марта остановилась на блестящем паркете коридора, под потемневшим портретом предка мистера Бромли, викторианских времен:

– С Инге, дело долгое, как с Теодором-Генрихом, – подумала она, – но с Густи надо что-то решать… – до каникул Марта вытащила из сейфа серую папку:

– Я хотела назвать ее Трезором, но не стала из-за суеверий, – подумала она, – нет никого суеверней людей нашей профессии. Хотя с миссис Мэдисон, то есть Верой, все хорошо, она девочку родила… – выведя на папке четкие буквы: «Тереза», Марта добавила: «Леди Августа Кроу». Тонкие пальцы погладили переплет блокнота:

– Густи завтра приедет, я выслушаю ее доклад и мы все решим. Но лучше, чтобы она к осени оказалась в СССР… – встряхнув головой, Марта пошла на кухню.


Со страниц пожелтевшего атласа, позаимствованного мальчиками в библиотеке мистера Бромли, поднялось облачко легкой пыли:

– Книгу выпустили в год гибели моего предка на бурской войне, – заметил юный герцог, – но не думаю, что в Марокко с тех пор многое поменялось… – крепкие пальцы провели карандашом изломанную линию:

– Рабат-Касабланка-Эс-Сувейра-Марракеш… – Джон сжевал дольку апельсина, – мы прилетаем в Рабат и улетаем из Марракеша. То есть я лечу в Лондон, а Ева в Конго… – Питер взглянул на линейку:

– Здесь сотни миль между городами. Внутри страны вы тоже будете летать…

Приехав из Лондона, мальчики вселились в гостевую спальню, по соседству с комнатой Питера и Ника. Ник давно сопел, свернувшись клубочком под кашемировым одеялом. Золотистые кудряшки упали на растрепанный том задач по алгебре для старших классов, привезенный кузенами из Лондона. По настоянию Ворона, тоже сейчас спящего, окно комнаты открыли:

– Весна на дворе, – сказал баронет, – и вообще, полезно дышать морем… – сидя на подоконнике, покуривая, Максим смотрел на черную гладь залива. Вдалеке виднелись огоньки рыбацких ботов:

– Каждая лодка в море, словно звезда в небе… – вздохнул подросток, – они следуют назначенным им путем, а нам, стоящим на берегу, остается только следить за ними. Понятно, почему Лаура мне отказала… – в Хэмпстеде, как выразился Маленький Джон, устраивали много шума из ничего:

– Зря тетя Клара расстраивается, – сказал герцог по дороге в Плимут, – это у Лауры детское. Год посидев в обители, она поймет, что ночные клубы и джинсы привлекательней молитв. Как она надела покрывало послушницы, так она его и снимет… – Густи, с переднего сиденья, отозвалась:

– Она еще не надела. Церемония двенадцатого апреля, после вашей Пасхи, – девушка кивнула Максиму, – в Бромптонской оратории. Дядя Джованни хочет, чтобы собралась вся семья… – девушка добавила:

– В отличие от тети Клары, он, кажется, смирился с выбором Лауры… – юный баронет хмыкнул:

– Пауль расхаживает по дому, сообщая всем, что Лаура выйдет замуж и у нее будет много детей. Мне кажется, он прав. Из нее такая же монахиня, как из тебя, сестричка… – Стивен подмигнул девушке. Густи изобразила на лице негодование:

– Католическая церковь меняется, как пишет Шмуэль. Его святейшество не запрещает носить джинсы… – Максим затянулся сигаретой:

– Мама с папой тоже считают, что Лаура вернется в мир… – он прислонился виском к прохладному стеклу. Перед отъездом из Хэмпстеда, поймав его в передней, Пауль таинственно прошептал:

– На ней корона, она королева. Семь лет придется за нее служить. Скажи Нику… – Пауль оглянулся, – белая королева, не черная. Пусть он не делает ошибки… – Максим предполагал, что речь идет о шахматной партии. Передав слова Пауля, он усмехнулся:

– Этюд, что ли, из журнала… – кузен закатил лазоревые глаза:

– Он второй год разговаривает про королев. Понятия не имею, что это означает… – Максим вспомнил, что Пауль и раньше бормотал о семи годах:

– И служил Иаков за Рахиль семь лет, и они показались ему как несколько дней, потому что он любил ее… – Максим помотал головой:

– Неужели он имел в виду Лауру? Но Пауль говорил о королеве, их можно пересчитать по пальцам одной руки… – подросток услышал смешливый голос Маленького Джона:

– Любитель свежего воздуха давно спит без задних ног… – Ворон храпел на диване в обнимку с фантастической книжкой в яркой обложке, – закрой окно, Максим. Как говорит твой отец, я не против кислорода, но почему он всегда холодный… – Максим рассмеялся:

– Я тоже за подогретый кислород… – он оставил только щель в форточке. Герцог вернулся к атласу:

– По стране мы будем ездить сами. Король выделяет нам машину. Ева водит, я тоже могу сесть за руль… – Питер отозвался:

– В Англии пока не можешь, то есть только в Балморале, у ее величества… – Маленький Джон пожал плечами:

– Думаю, что в Марокко никто не обратит внимания на мой возраст. Мне даже разрешили лететь обратно самому. Ева или дядя Авраам сдаст меня на руки представителю авиакомпании, а здесь меня встретит кто-то из взрослых… – сестра взяла с Джона обещание привезти ей марокканский наряд:

– У них очень красивые платья, – восторженно сказала Полина, – и керамика, и я хочу кинжал, как у Фриды… – Джон уверил Полину, что вернется не с пустыми руками:

– Судя по записям дедушки Теодора, пещера здесь, – он поставил точку на карте, – между Эс-Сувейрой, Марракешем и Касабланкой… – Питер смотрел на старомодный шрифт:

– Во время войны папа встречался с дедушкой Теодором в Касабланке. Он тогда служил в Северной Африке в отряде коммандо… – Питер хранил фотографии отца в отдельном альбоме:

– Это довоенные снимки, – слышал он нежный голос матери, – видишь, покойный дядя Генрих, – мать помолчала, – это тридцать восьмой год, фото сделали в Берлине. Я тогда сидела в Швейцарии, и никого из них не знала… – отец и Генрих фон Рабе стояли на ступенях ныне разрушенной виллы в Шарлоттенбурге:

– Начало войны, – шелестели страницы, – сорок третий год, сорок четвертый… – мать погладила Питера по голове:

– Мы с твоим папой встретились, когда я с Теодором-Генрихом пыталась бежать из рейха. Я почти добралась до линии фронта, а он эту линию переходил. Мы встретились, но почти сразу расстались. Началась бомбежка, твоего папу взяли в плен, он попал в концлагерь… – Питер знал, что отца спас Волк, тогда сидевший в Доре-Миттельбау:

– Первое послевоенное лето, – мать улыбалась, – наше тихое венчание… – последнее фото в альбоме сделали в Буэнос-Айресе. Мать и отец стояли на террасе квартиры:

– Я этот день хорошо помню, – заметила мать, – прилетел покойный дядя Меир и мы отправились на юг. Фото делал твой дедушка. Видишь, как ты похож на папу… – приезжая в здание «К и К» в Сити, Питер тоже слышал о своем сходстве с отцом:

– Я и характером пошел в него, – мальчик коснулся золотого крестика в распахнутом воротнике рубашки, – папа был мягким человеком, но всегда стоял на своем… – он подумал о раскрасневшемся лице Луизы. Питер надеялся, что в полутьме кузены не заметят его смущения:

– Сэм приходил, чтобы ее увидеть. Конечно, Сэму шестнадцать, а я на год младше Луизы. Но я наследник третьего по величине концерна Великобритании, а Сэм станет поваром в гостинице… – матери или отчиму Питер ничего говорить не хотел:

– Все равно я сделаю предложение Луизе, – упрямо решил подросток, – ей нравится Сэм, но это у нее детское, как у Лауры с монашеством… – герцог добавил:

– В Эс-Сувейре мы встречаемся с дядей Авраамом и Фридой… – Максим подтолкнул его в плечо:

– Ворон бы не преминул спеть песенку о твоей невесте… – герцог сухо отозвался:

– Фрида мой друг. У Ворона одна извилина в голове, словно след от самолета, то есть прямая… – Питер, не выдержав, фыркнул:

– Здесь ты прав… – в дверь постучали, до него донесся голос матери:

– Милые, хоть и каникулы, но второй час ночи на дворе… – старший брат крикнул:

– Мы ложимся. Но вы с Густи тоже не спите… – ручка повернулась, Марта быстро оглядела спальню:

– Все в порядке. Питер с Ником и Полиной не проговорятся, что Инге нас навещал… – она доверяла старшим мальчикам и Густи, но помнила о русской пословице:

– Береженого бог бережет, не стоит лишний раз рисковать. Парни, взрослые, у них много знакомых, нельзя проверить, с кем они сталкиваются… – она улыбнулась детям:

– Мы работаем, милые мои. Спокойной ночи, завтра вывезу вас в залив на рыбалку…

Каблуки матери простучали по коридору, герцог захлопнул атлас: «И правда, давайте укладываться».


Марта не хранила дома открытки от старшего сына. По соображениям безопасности, она не могла держать потрепанный конверт с написанными знакомым почерком весточками даже в сейфе, в стене кабинета. Не могла она завести и ящичек с ярлычком «Берлин», в китайском комоде растрескавшегося черного лака, с бронзовыми ручками, с извивающимися, алыми драконами. Ярлычки Марта отстукивала на машинке: «Нью-Йорк, Париж, Мон-Сен-Мартен, Иерусалим».

В тонких пальцах дымилась сигарета. За раздернутыми шторами библиотеки в особняке Бромли виднелась брусничная полоска. Над морем разгорался рассвет:

– Но мне и не нужно носить открытки домой… – Марта смотрела на свои записи, – я каждую строчку помню наизусть… – несуществующая тетушка автомеханика Рабе скончалась. Сын адресовал открытки некоему Фридриху, якобы приятелю, из Западного Берлина. Весточки доставляли на безопасный ящик на городском почтамте:

– Фридрих, – Марта полистала блокнот, – адвокат Фридрих Краузе. Ладно, это потом… – Волк пожал плечами:

– Не понимаю, что здесь опасного. Я адвокат, он адвокат. Католика я изображаю отлично, на войне наловчился. Мои татуировки герр Краузе не увидит… – муж усмехнулся, – в бассейн я с ним ходить не собираюсь. Деловое знакомство, я получил его контакты от приятеля в Линкольнс-Инн. Скажем… – он задумался, – скажем, меня заинтересовал последний процесс Краузе, – Волк сверился со справкой, полученной с Набережной, – предоставление пенсий по инвалидности рабочим, пострадавшим на производстве… – судя по списку дел Краузе, адвокат не защищал нацистских преступников:

– Он в это не полезет, – вздохнула Марта, – бонзы держат его, как мальчика на побегушках. Они не заинтересованы, чтобы имя Краузе упоминалось даже косвенно в связи с нацистами. Жена Цезаря должна быть без подозрений… – в разговоре с Волком она заметила:

– Мы примем во внимание твою инициативу… – муж вздернул бровь: «Бюрократка», Марта невольно хихикнула:

– Примем во внимание, – повторила она, – но сейчас есть более важные дела. Макс жив и путь к нему лежит скорее всего через Краузе. Мой деверь, мерзавец, никуда не денется, но сначала надо подумать о Советском Союзе…

– И о Восточной Германии… – она шелестела бумагами, – но, как я сказала, это дело долгое… – рядовой восточногерманской армии Генрих Рабе присылал приятелю черно-белые открытки:

– Новое жилищное строительство в Лейпциге. Рыбаки на Балтийском море. Пионерский лагерь под Магдебургом… – фотографии Марта тоже помнила наизусть. Почерк сына менялся:

– Сначала он разыгрывал малограмотного, но теперь он получил аттестат в вечерней школе рабочей молодежи… – Марта улыбнулась, – он может не усеивать послания ошибками и не писать, как курица лапой… – после службы в армии рядовой Рабе собирался поступить в университет, по направлению с завода:

– Дорогой Фридрих, Берлин растет, – Марта зашевелила губами, – социалистические преобразования страны идут полным ходом. Я рад, что моя работа и служба в рядах нашей доблестной армии, приносят пусть и небольшой, но вклад в наше общее дело… – Теодор-Генрих писал в стиле передовиц коммунистической прессы:

– Словно при Гитлере, – вздохнула Марта, – когда вся Германия использовала обороты доктора Геббельса… – о связях со Штази сын не упоминал. Марта и не надеялась прочесть что-то подозрительное:

– Зная, что переписку перлюстрируют, он не упомянет о Штази или сестре Каритас… – из первых открыток сына Марта поняла, что монахиня жива:

– Кажется, Теодор-Генрих и сейчас к ней ходит… – в весточках несуществующему Фридриху сын иногда писал об огороде, на котором они пропадали в детстве:

– Сестра Каритас живет в летнем домике на участке. У берлинцев таких строений много. Фрейлейн Лотта после покушения прятала нас в сарайчике…

Медный таз заблестел на солнце, мыльный пузырь оторвался от соломинки. В каштановых волосах мальчика застряла белая пена, зеленые глаза заблестели:

– Шарик… – Теодор-Генрих картавил, – мама, шарик в небо… – Марта едва справилась с острой болью внутри:

– Он так говорил, когда мы с Питером встретились. Питер развел костер, Теодор-Генрих носил щепки… – она услышала веселый смех сына:

– Огонь, мама, огонь до неба… – ткнув сигаретой в хрустальную пепельницу, Марта устало опустила лицо в узкие ладони:

– Он каждый день рискует, он ходит по краю пропасти. Если Штази узнает, кто он такой, его не пощадят. Я больше никогда не увижу моего мальчика. Я вырвала его из рук нацистов, я не позволю ему сгинуть в расстрельном коридоре… – взяв паркер Бромли, Марта вывела на свободной странице блокнота:

– Ставь нужды государства выше собственных… – она не выпускала ручки:

– Не только нужды государства, но и безопасность семьи. Я мать, я обязана позаботиться о детях и обо всех остальных… – на поверхности, как выражалась Марта, ничто не вызывало подозрения. Доклад Густи о работе был подробным и четким:

– Она организованная, немецкая кровь дает о себе знать… – о возможной миссии в СССР Марта пока не заговаривала, – вроде бы все у нее в порядке… – Марта расспросила девушку о ее квартирке в Далеме, об учебе в университете, о поездках по городу:

– Мама мне объясняла… – она вытащила из пачки сигарету, – человек невольно запоминает свое окружение. Он видит магазины по дороге на работу, он может начертить расположение автобусных остановок на своей улице… – Густи хорошо знала Далем, где она жила и училась:

– И южный конец Фридрихштрассе, где располагается безопасная квартира… – Марта задумалась, – но откуда она помнит антикварные лавки на София-Шарлотта-плац… – речь об антиквариате зашла случайно. Марта обратила внимание на серебряный браслет с гранатами на руке Густи. Вещица напомнила ей о поездке в Прагу в сорок втором году, о первой встрече с Питером:

– Питер-младший любит эту историю, – нежно подумала Марта, – мальчик похож на отца, у него есть чувства. Он их не показывает, но Питер тоже был такой… – той весной она получила в подарок от Генриха антикварный браслет с гранатами:

– Как у Куприна, – весело сказала Марта племяннице, – может быть, драгоценность вернулась в семью. Я оставила шкатулку на вилле, когда бежала летом сорок четвертого года… – браслет оказался только похожим. Густи объяснила, что купила безделушку на София-Шарлотта-плац, где издавна помещались берлинские антиквары:

– Она знает тамошние кафе и магазины, – Марта нахмурилась, – после одного визита в лавку старьевщика такого не запомнишь… – Марта предполагала, что племянница завела связь с немцем:

– Если это кто-то из союзных сил, она не стала бы ничего скрывать. Но отношения с местными жителями в ее положении запрещены, о чем она знает. Наверняка, это студент, ее соученик, он живет в том районе… – Марта заставила себя снять телефонную трубку:

– Это моя обязанность, – сказала себе женщина, – мой долг перед страной и перед семьей. Мама бы поступила точно так же… – матери она звонить отсюда не могла. Марта постучала пальцами по зеленому сукну стола:

– Незачем звонить, ясно, что она мне скажет… – Марта утешила себя тем, что Густи ничего не узнает:

– Мы поставим за ней наблюдение, поймем, что это за немец и проверим его. Если все в порядке, пусть она уходит в отставку, если хочет, венчается, заводит семью. В конце концов, ей всего двадцать лет… – дежурный на набережной снял трубку на первом звонке:

– Но я поговорю с ней о миссии в СССР, – решила Марта, – это будет дополнительное доказательство. Если мне все почудилось, она согласится поехать в Россию, она несколько лет готовилась к своей цели. Впрочем, если у нее только связь, и ничего серьезного, то это меняет дело…

Она щелкнула зажигалкой: «Говорит М. Отдел внутренней безопасности, пожалуйста».


Пятичасовой чай накрыли в яблоневом саду, на каменной террасе, усеянной белыми лепестками. После обеда к воротам имения Бромли подъехал аккуратный грузовичок, расписанный рекламой:

– Золотой Ворон, Гнездо Ворона, Берри в Лондоне… – внизу вился телефонный номер:

– Заказы по каталогу, доставка по всей Британии… – сидящий за рулем Сэм не предполагал, что сможет остаться с Луизой наедине:

– Здесь ее бабушка и дедушка… – парень немного опасался мистера Бромли, – вокруг полно народа, а я на работе…

Сэм привез песочные пирожные с финиковой начинкой, шоколадный торт, залитый темной глазурью, ромовые бабы, корзиночки со взбитыми сливками. Луиза вышла на террасу в светлом летнем платье. Тонкий шелк облегал почти незаметную грудь, ветер играл искрящимися на солнце волосами цвета спелой пшеницы.

Накрывая на стол, Сэм старался не смотреть в ее сторону:

– Я обещал ей писать. Когда мы сидели на скамейке, она взяла меня за руку… – вспоминая прикосновение ее нежных пальцев, мальчик едва не обжегся водой из чайника:

– Давай помогу, – раздался рядом веселый голос, – если не считать миссис Бромли и тети Марты, я здесь самая старшая… – леди Августа тоже носила шелковую юбку цвета глубокой лазури и скромную блузу. Поймав взгляд Луизы, Сэм понял, что девочка указывает глазами в сторону служебного входа в особняк:

– В подвале кухня, – обрадовался Сэм, – никто не удивится, если я туда пойду. Например, надо попросить слуг закипятить еще воды… – он надеялся найти укромный уголок:

– Она обещала отвечать на все мои письма… – сердце прерывисто забилось, – а я признался, что она мне очень нравится… – Сэм собирался все повторить девочке:

– Повторить и поцеловать… – он понесся к лестнице ведущей в подвал, – я приеду домой на лето. Луиза будет на каникулах, мы встретимся… – он подумал, что, может быть, им удастся сходить в кино или на танцы. Прав у Сэма пока не было, но отец посадил его за руль в двенадцать лет:

– В Плимуте нас знают, полиция не остановит грузовичок, даже увидев меня в кабине. Можно отвезти Луизу на пикник, выйти с ней в море…

Он едва не споткнулся на лестнице, но напомнил себе, что надо не вызвать подозрений:

– Все равно, – Сэм оглянулся, – пусть папа бурчит о сверчках и шестках. Сейчас новый век, такое не имеет значения. Главное, чтобы я был по душе Луизе… – на него повеяло сладким запахом пирожных, девочка зашептала:

– Кладовая с бельем открыта. Пойдем, только быстро… – тяжелая дверь захлопнулась.

Густи усмехнулась:

– Вряд ли мистеру Бромли такое понравится. Но они подростки, это каникулярный роман…

Густи занялась чаем, не желая болтаться под ногами у тети Марты. Она незаметно посмотрела на террасу. Тетя, покуривая сигарету, говорила с мистером Бромли. Адвокат на отдыхе позволил себе кашемировый свитер, но от галстука не отказался:

– Ему пошел восьмой десяток, – напомнила себе Густи, – дядя Максим галстука не носит, а мальчишки тем более… – собравшись у стола с пирожными, подростки галдели, вспоминая утреннюю рыбалку:

– Тетя Марта не взяла меня в море, а засадила за отчет, – Густи старалась не поднимать глаз, – почему она прицепилась к браслету… – браслет был единственной драгоценностью, полученной ей от Александра. Густи утешала себя тем, что бережливость в характере немцев:

– Он военный сирота, он вырос в бедности. Он откладывает деньги для нашего брака… – в кафе Александр аккуратно делил с ней счет. Густи покупала кофе и сахар для квартиры на София-Шарлотта-плац. Александр брал у нее сигареты, она ходила по магазинам за провизией:

– Он не возвращает мне потраченное, – поняла Густи, – но в семье тоже так не делают, мы почти семья… – она ожидала, что за браслетом последует кольцо. Получив безделушку от Александра, обрадовавшись, Густи сказала:

– Почти как у Куприна, милый. Это знаменитый русский писатель, у него есть рассказ с таким названием… – Александр пожал плечами:

– Никогда не слышал… – Густи поняла:

– Он не догадывается, что я знаю русский язык. Но почему он не удивился, что я читала Куприна? Хотя до войны его переводили на французский… – пальцы задрожали. Густи велела себе успокоиться:

– После часа в компании тети Марты кто угодно заразится паранойей, это ее профессиональная болезнь. Александр немец, он вырос в Западном Берлине, он не имеет отношения к русским. О браслете она расспрашивала всего лишь потому, что у нее была похожая вещь… – девушка услышала смешливый голос дяди Максима:

– Делитесь на команды, нас ожидает пляжный футбол. Пара на пару, на ворота поставим Ника и Полину. Я за рефери, – он присвистнул, – Ворон, дуй наверх за мячом… – Густи вздрогнула. На нее повеяло свежим жасмином, тетя взяла чашку, с рубиновым чаем:

– Мистер Бромли сетовал, что такого чая, как во времена его деда, больше не найдешь… – Марта опустила в чашку дольку лимона, – «К и К» возило чай из Индии на парусных клиперах… – отпив, она добавила:

– Но и этот сорт неплох. Заканчивай, – Марта повела рукой в сторону десертного стола, – посидим в библиотеке, продолжим вчерашний разговор… – Густи только и могла, что кивнуть: «Хорошо, тетя Марта».

Огненный закат золотил рассыпавшиеся по тартановому пледу кудряшки Полины. Девочка сопела, завернувшись в одеяло, рядом с плетеной корзинкой для пикника. Синие огоньки перебегали среди обгоревшего плавника. Мелкие волны рассыпались в белую пену на плоском берегу. На западе, в стороне Плимута, сиял огонь маяка.

Маленький Джон подпер кулаком твердый подбородок:

– Отсюда он уходил в свои плавания, – внезапно сказал юноша, – первый Ворон, сэр Стивен Кроу. Он тоже был из России, тетя Марта… – она сидела неподалеку от костра, накинув на плечи брезентовую рыбацкую куртку. Затянувшись сигаретой, женщина кивнула:

– И он, и его младший брат, что в Мейденхеде похоронен… – Джон тоже щелкнул зажигалкой:

– Пусть курит, – вздохнула женщина, – он взрослый парень, почти шестнадцать лет. Он, в конце концов, узнал, что его брат по матери жив… – Марта не считала возможным скрывать такое от подростка:

– Полина пока пусть ни о чем не догадывается, – она ласково погладила девочку по голове, – Джон сам ей все расскажет, когда она подрастет. Насчет Фриды… – Марта стряхнула пепел в костер, – это дело кузена Авраама… – Волк с ней согласился:

– Я отвезу мальчишек и Луизу в кино, – предложил муж, – а ты побудь с Маленьким Джоном, расскажи об Адольфе… – Марта кисло отозвалась:

– Бедная Эмма ненавидела Гитлера, а теперь ее сына так зовут. Это дело рук Макса, сомнений нет… – Марта принесла на пляж небольшой альбом:

– Фотографии военных лет, – предупредила она юного герцога, – они сделали пластические операции и выглядят по-другому… – снимки высокопоставленных эсэсовцев во главе с деверем Марта с Волком получили из западногерманских архивов. Джон рассматривал руны в петлицах, парадную черную форму:

– Снимали до войны… – подавив брезгливость, Марта коснулась красивого, жесткого лица деверя, – после сорок первого года они носили серое. Они были словно крысы… – Джон сглотнул:

– Вы думаете, что в Марокко может обретаться кто-то из них… – Марта помолчала:

– Точно ничего сказать нельзя, – признала она, – но фон Рабе и Рауфф навещали страну во время войны… – юноша отозвался:

– Папа рассказывал о рандеву. В баре, в Касабланке, играл отец Тупицы, капитан Авербах… – Джон услышал сухой смешок отца:

– Словно в фильме. Но жизнь сильнее искусства, мой милый. Кто мог подумать, что Самуил выживет и найдет сына… – в прозрачных глазах отца промелькнул непонятный Маленькому Джону холодок:

– Тогда Самуил, наверное, не мог представить себе, что он сыграет Шопена и Чайковского у Бранденбургских ворот в мае сорок пятого… – добавил герцог. Юноша вернул альбом Марте:

– Я всех запомнил и буду держать глаза и уши открытыми… – он кинул окурок в костер:

– Что касается Адольфа… – Джон с трудом выговорил имя брата, – то он не виноват, тетя Марта. Ваш… – юноша покраснел, – простите, я имел в виду фон Рабе. В общем, он наверняка лжет Адольфу, как он лгал Теодору-Генриху… – Марта разлила крепкий кофе из термоса:

– Разумеется, мой деверь мастер водить людей за нос… – Джон принял чашку:

– Я надеюсь, что мой брат узнает правду. Если я с ним столкнусь, я сам ему все скажу. Мама бы так хотела… – юноша подумал о беломраморном надгробии с венком васильков, на кладбище Банбери. Отец всегда говорил, что он напоминает мать:

– Не лицом, – улыбался герцог, – лицо у всех Экзетеров одинаковое, словно мы не пэры Англии, а сантехники. У тебя материнские повадки, милый мой… – Марта тоже видела в мальчике Эмму:

– Он так же играет в теннис, смеется, так же загибает страницы, когда читает книги… – она часто рассказывала мальчику о его матери:

– Но рядом стоит еще один памятник, то есть фальшивое надгробие… – подумал Джон, – я не знаю, что сказать Полине, когда она вырастет… – словно услышав его, Марта заметила:

– О Полине пока беспокоиться не надо, она малышка… – набегавшись по кромке прибоя, построив песочный замок, девочка прикорнула под боком Марты. Она всегда думала о Полине, как о собственной дочери:

– Они все наши с Волком дети, никакой разницы нет… – она коснулась руки Маленького Джона:

– Как говорится в еще одном знаменитом фильме, мы подумаем об этом позднее. Пока веди себя осторожно. Впрочем, ты гость королевской семьи, дядя Авраам будет рядом… – юноша тоже закутался в плед. Светло-голубые глаза смотрели вдаль, он потрогал оправленный в медь медвежий клык на шее. Над заливом перекликались птицы:

– Тетя Марта… – внезапно спросил юноша, – может быть, папа жив? И где моя кузина, Мария, которую нашел дядя Максим… – Марта предполагала, что русские, попади к ним герцог, не пощадили бы его:

– Его бы пытали и расстреляли. Мария могла тоже погибнуть, не на перевале, а в лесу… – по глазам мужа Марта видела, что он не верит в смерть старшей дочери:

– Максим считает, что она жива, хочет ее найти… – Марта покачала головой:

– Не стоит питать ложные надежды, милый. Вряд ли твой отец выжил, как не осталось никого, кроме Ника, из семьи тети Констанцы… – над ними раздалось хриплое карканье. Выбившись из стаи, расправив крылья, большой ворон полетел на восток.

Лондон

Глухие ворота, украшенные эмблемой «К и К», мягко раздвинулись. Слабое солнце заиграло в бронзовом вороне, держащем лапами витую надпись: «К и К. Anno Domini 1248». Серебристый Bentley S2, выскользнув из подземного гаража, выехал на брусчатку Ганновер-сквер. Марта отказывалась от положенного ей по должности полицейского сопровождения:

– Площадь находится под круглосуточной охраной, – замечала она, – незачем тратить деньги налогоплательщиков… – она не бронировала личный лимузин и не брала в салон оружие:

– Я, вернее, все мы, работаем для того, чтобы каждый гражданин страны чувствовал себя в безопасности, – сказала она однажды мужу, – а мой пистолет редко покидает домашний сейф… – Волк, правда, настаивал на осмотре машины с зеркалом. Марта научилась технике у покойного Меира:

– Хотя вряд ли русские минуют ребят на площади, – она оглянулась на светлый гранит особняка, – ограда у нас под сигнализацией, любую попытку проникнуть в здание немедленно заметят… – люки на крышах особняков Кроу и Экзетеров не заделали:

– Покойный Джон не хотел нарушать традицию, – вздохнула Марта, – он смеялся, что наследному герцогу бегать к нам незачем, дочек у меня нет, но кто-то из моих парней, быть может, принесет цветы Полине… – маленькая леди Холланд, как и остальной дом, еще спала:

– Только пробило шесть утра… – Марта щелкнула рычажком радио, – но Волк и Максим скоро поднимутся, им пора в церковь… – вечером Марта, с помощью Густи и Клары, занималась вторым пасхальным обедом:

– Клара вроде успокоилась… – вернувшись из Плимута, она поговорила по телефону с Хэмпстедом, – она тоже считает, что это у Лауры детское… – Клара сказала:

– Маргарита завтра приезжает, с Аароном и Тиквой. Они доберутся из Хариджа до Лондона, паром приходит рано утром. Япопрошу ее поговорить с Лаурой. Маргарита принята в Ватикане, она сестра Шмуэля. Может быть, если его святейшество напишет Лауре… – голос женщины угас. Марта сомневалась, что папа римский согласится отговаривать будущую послушницу от ее решения:

– Но Клара права, – пошарив в сумочке, Марта нашла сигареты, – Маргарита верующая девушка, однако она разумный человек. Она сумеет объяснить Лауре, что жизнь в миру бывает сложнее монашеской… – вспомнив о Маргарите, она подумала о Виллеме:

– Джо написал, что он уволился из De Beers и занялся частным бизнесом… – рассеянно слушая радио, она закурила, – но Виллем не станет торговать грязными алмазами, не такой он человек… – читая показания Маргариты о лагере беглого нациста Шумана, Марта хмыкнула:

– Адель упоминала, что он подвизался в Сирии, подручным Рауффа. Он сейчас в Африке, он может заглянуть и в Марокко… – альбом с фотографиями нацистов Марта показала Джону с личного разрешения ее начальника, главы Набережной, сэра Ричарда Уайта. Дик, как его звали во владениях Марты, на этаже Х, задумчиво пожевал сигару:

– Он совсем мальчишка, – заметил глава секретной службы, – младше покойного отца, когда тот отправлялся в Испанию. Подумать только, мне тогда было всего тридцать лет. Мы с Джоном посидели перед его отъездом у Скиннера, то есть теперь у Берри… – сэр Ричард усмехнулся, – привычки не изменить. Вы тоже туда ходите… – Марта оправила жакет серого твида:

– Туда будут ходить наши внуки, Дик. Но я ручаюсь за наследного герцога, у него хорошая голова на плечах, парень он спокойный. Ничего безрассудного он не совершит. Если в Марокко окажется кто-то из этих людей… – Марта похлопала по альбому, – он все запомнит и сообщит нам, а мы… – сэр Ричард выпустил клуб сизого дыма:

– Мы передадим сведения дальше. Ваш вояж в Аргентину, – он окинул Марту долгим взглядом, – был частным предприятием, больше не подвергайте себя опасности. Там все прошло относительно хорошо… – в апреле в Израиле начинался открытый процесс над Эйхманом, – но пусть остальными… – Дик указал на замшевую обложку альбома, – занимаются те, кому это положено, то есть Моссад… – он добавил:

– Насчет Джона вы правы. Все равно после Кембриджа он придет к нам. Он вроде изменяет семейной традиции, не собирается изучать математику или юриспруденцию… – Марта кивнула:

– Не собирается. Он хочет стать историком, сэр Ричард, что для наших целей тоже полезно… – она повела рукой:

– Пусть в Марокко он практикуется в арабском языке. Нас ждет большая работа в тех краях… – Марта имела в виду Ближний Восток. Она слушала новости о взрыве в Персидском заливе, где пошел ко дну британский лайнер «Дара». Судно перевозило рабочих из Индии в Дубай:

– Причины катастрофы пока неясны, – сказал диктор, – погибло более ста человек… – Марте причины катастрофы были понятны:

– Это дело рук сепаратистов, – она миновала Мэйфер, – в султанате Оман назревает гражданская война, как в Конго… – Марта не сомневалась, что к так называемой трагической гибели Лумумбы приложили руку и европейцы и американцы:

– Мы там не были замешаны, хотя Южная Африка сфера наших интересов. Но у мамы такого не спросишь даже по безопасной линии. Впрочем, я уверена, что Даллес отнюдь не всем с ней делится… – в сумочке Марты, на пассажирском сиденье лимузина, лежал тот самый альбом. Фальшивое письмо Констанцы она устроила между страницами:

– Для очистки совести отдам его в лабораторию, – напомнила себе женщина, – но понятно, что дело шито белыми нитками… – за рабочим обедом она хотела обсудить с сэром Ричардом будущую поездку Инге в СССР:

– Думаю, ему придет приглашение… – впереди возвышался Биг Бен, – осталось проинструктировать его в правильном поведении… – несмотря на всеобщую уверенность в смерти герцога Экзетера, Марту все равно что-то беспокоило:

– Последний раз Циону видели на Чек-Пойнт-Чарли… – она замедлила ход машины, – Циона разыгрывала из себя преподавательницу языков. Она работала в КГБ, у своих менторов, но неясно, что случилось после стрельбы на границе… – Марта предполагала, что Циона хотела сбежать в Западный Берлин:

– И с ее новыми документами найти Макса, то есть господина Ритберга фон Теттау… – человек с этим именем по описанию нисколько не напоминал деверя, но Марта не колебалась:

– У него наша реликвия, синий алмаз. Если кому-то удастся добраться до него через Краузе или еще как-то, алмаз послужит доказательством. Макс сентиментальная тварь, он не запрет кольцо в сейф. Один раз мы его почти нашли, найдем и сейчас… – несмотря на субботний день, кафе на углу набережной открылось. Марта взглянула на хронометр:

– Восьмое апреля. Церемония в Бромптонской оратории двенадцатого, в среду. Инге приедет из Кембриджа, надо вызвать его на Набережную… – рассчитавшись за картонный стаканчик с кофе, она вернулась в машину. В открытое окно заползал утренний холодок, Марта запахнулась в черный тренч:

– Обманная весна, как Монах говорит. Ночью еще могут случиться заморозки… – Биг Бен размеренно пробил половину седьмого. В семь Марту ждали в отделе внутренней безопасности. Сэр Ричард пока ничего не знал:

– Я объясню сотрудникам, что идет рутинная проверка персонала станции в Западном Берлине… – Марта смотрела на здание Парламента, – мы часто устраиваем такие мероприятия. Я не пока не могу ни в чем обвинять Густи, наша юриспруденция построена на презумпции невиновности… – Марта подумала об открытках от старшего сына, о письмах, отправленных Густи брату и семье:

– Если русские получили хотя бы один такой конверт, то не стоит мне отказываться от полицейского сопровождения, – она невесело улыбнулась, – но, может быть, я делаю из мухи слона. Густи любит бродить по антикварным лавкам на София-Шарлотта-плац. Но я не могу ее не проверить, это моя обязанность… – Марте предстояло поговорить с племянницей о будущей миссии в СССР. Прогноз погоды закончился, диктор вернулся в эфир:

– В это субботнее утро, – заметил он, – с вами программа классической музыки. Гендель, соната для двух скрипок и фортепьяно, G minor, Op.2. Играют Владимир Горовиц, Иегуди Менухин и Генрик Авербах. Исполнение посвящается памяти Самуила Авербаха… – пела скрипка Тупицы, Марта устало закрыла глаза:

– Он думает, что Самуила убили арабы. Лубянка может выйти на Генрика, хотя его нечем шантажировать. Но ему не стоит знать о предательстве отца… – Марта завела машину. Британские флаги над крышей Парламента бились под сильным ветром:

– Здесь так не говорят, – пришло ей в голову, – но это верно. Наша свобода в нашем законе, а он один для всех… – свернув на набережную, лимузин Марты скрылся из вида.


Натужно завыл электрический миксер. Маргарита крикнула:

– Печенье русское, овсяное. Лада научила меня его делать…

Ева, тоже в фартуке, прислонившись к плите, листала маленький альбом. Двойняшки держали за руки пухленькую девочку в полосатом платьице. Мишель белозубо улыбалась, рядом скакал Гамен. Выключив миксер, Маргарита сунула палец в миску с тестом:

– Сахара достаточно, оно и не должно быть очень сладким. Видишь, – она кивнула на фото, – у нас тоже теплая весна, все цветет… – яблони в саду Гольдберга окутала белая дымка. Маргарита сошла с парома в Харидже в компании сумки с домашними джемами:

– Лада не могла отпустить нас без подарков семье, – улыбнулась она в разговоре с Мартой, – а малышка бойко ходит и лепечет, хотя ей всего год… – Марта рассматривала семейную фотографию. Лада держала на руках дочь, двойняшки устроились у нее под боком, Гамен лежал на коленях Тиквы. Гольдберг, наклонившись, обнимал жену за плечи:

– Мишель на отца похожа, – заметила Марта, – тоже темненькая… – девочка действительно напоминала отца:

– О ней он не знает, и никогда не узнает, – сказала себе Марта, – для всех Лада скончалась в перестрелке на Чек-Пойнт-Чарли. Ее похоронили в Западном Берлине, поставили надгробие… – памятник был таким же фальшивым, как фортепьянные клавиши черного гранита на кладбище в Банбери. Марта напомнила себе, что в Мон-Сен-Мартене каждый человек на виду:

– Лада давно поменяла фамилию, у нее бельгийский паспорт, она дальше Остенде не ездит… – по словам Гольдберга, жена отказывалась посещать Брюссель и Париж:

– Но это правильно, – подумала Марта, – в больших городах Ладу могут узнать по афишам. Не так много времени прошло… – в Мон-Сен-Мартен фильмы привозили после разрешения льежского епископа на просмотр ленты:

– Кино о Горском в городке ждать не стоит, как и любого советского кино, – хмыкнула Марта, – но так спокойней… – в альбоме был и снимок Маргариты в докторском халате, у двери кабинета:

– Доктор Кардозо… – прочла Марта табличку, – она не знает правды о своем отце. Но ее братья или Авраам не проговорятся, а девочке будет сложно с таким жить… – о причинах разрыва с Джо Маргарита не упоминала:

– Она скрытная, как и Виллем, – подумала Марта, – по линии де ла Марков они все такие… – яркие, голубые глаза девушки напомнили ей о Волке:

– Даже странно, – Марта видела довоенные фото из Мон-Сен-Мартена, – Волк одно лицо с покойным бароном. Монах то же самое говорил. Только дедушка Маргариты был ниже ростом. Но в семьях такое случается. Мэтью, то есть Паук, как две капли воды смахивал на вице-президента Вулфа… – она решила не спрашивать у Маргариты о расторгнутой помолвке:

– Это дело личное. Они взрослые люди, незачем лезть в их жизнь… – Маргарита не услышала вопросов о Джо и в Мон-Сен-Мартене:

– Все вокруг очень деликатны… – опять завыл миксер, – но я и сама не хочу о нем вспоминать…

Не вспоминать не получалось. Маргарита просыпалась ночами, видя его лицо:

– В соборе, в Элизабетвилле, он хотел мне что-то сказать, – думала девушка, – он пришел на исповедь, а я прошла мимо. Я не собиралась с ним разговаривать, но это гордыня, так поступать грех. Он страдал, я видела тоску в его глазах… – кюре в Мон-Сен-Мартене похвалил ее за, как выразился священник, целомудренный образ жизни:

– Вы правильно делаете, что не размениваетесь на пустяки, как другая молодежь… – Маргарита услышала тяжелый вздох из-за бархатной занавеси кабинки для исповеди, – не расстраивайтесь, вы встретите хорошего юношу, полюбите его… – Маргарита не хотела думать ни о каких юношах:

– Впрочем, Ева такая же… – кузина ловко жарила французские тосты, – она, кажется, вообще ничем этим не интересуется, несмотря на внешность…

Сколов на затылке тяжелые волосы, Ева прикрыла их простой косынкой. Коротковатый ей халат Адели открывал бесконечные, стройные ноги в домашних тапочках. Дверь на кухню приоткрылась. Томас, мяукнув, потерся о белую щиколотку:

– Поклонник мой пришел… – Ева потрепала кота за ушами, – а второй поклонник еще спит… – Маргарита ложкой отсаживала тесто на противень:

– Пауль должен был к тебе привыкнуть, ты вторую неделю в Лондоне… – Ева насыпала корма в миску Томаса:

– У людей с его… – она поискала слово, – проблемами нет чувства времени. Адель и Сабина рассказывали, что он говорит о довоенной Праге, словно все случилось вчера… – за окном кухни плавал рассветный туман. Аарон и Тиква ночевали в маленькой спаленке при садовой мастерской:

– Тетя Клара и дядя Джованни на них не надышатся, – усмехнулась Маргарита, – они ждут внуков. С Лаурой в обители, с карьерами девочек, вряд ли у них появится другая возможность повозиться с малышами… – хупу ставили на Хануку:

– Дядя Эмиль приедет с двойняшками. Тикве исполнится всего семнадцать лет, но они не хотят ждать… – Маргарита внезапно почувствовала тоску:

– Я могла бы сейчас готовиться к венчанию, вместе с Клэр… – Клэр лежала на кладбище в Элизабетвилле. Маргарита изредка получала короткие весточки от кузена. Виллем писал небрежно, делая знакомые ей ошибки. На конвертах стоял штамп Элизабетвилля, но Маргарита сомневалась, что кузен в городе:

– Он может искать алмазы или золото, но зачем ему это… – девушка пожала плечами, – компания процветает, угля в Мон-Сен-Мартене хватит и его внукам… – Маргарита поняла, что не думает о собственных детях:

– Может быть, я останусь незамужней, как женщины, университетские преподаватели. Какой муж согласится поехать за женой в тропическую Африку? Только Джо меня понимал… – разозлившись на себя, она с грохотом задвинула противень в духовку:

– Хватит о нем думать, думай о деле… – после завтрака Маргарита с Евой ехали на семинар в Школу Тропической Медицины. Маргарита делала доклад о сонной болезни:

– Ладно, – сказала себе девушка, – с Виллемом все будет в порядке. Он хочет сам всего добиться, а не просто унаследовать компанию… – зашумела мельница для кофе. С порога раздался недоуменный голос:

– Еще нет семи, зачем вы так рано поднялись… – Лаура, моргая заспанными глазами, куталась в кашемировый халат. Маргарита вручила ей стеганую прихватку:

– В случае, если ты все проспала, за стол сядет десяток человек. Давай, – она кивнула на плиту, – следи за печеньем. Слава Богу, больше никто не постится и Песах закончился…

Ева захрустела куском мацы:

– Кроме меня… – она щедро помазала мацу арахисовым маслом, – но я обойдусь кашей и тостами с маргарином… – Лаура возмутилась:

– Я спустилась, чтобы попить воды. И почему Адель и Сабина не могут… – Маргарита сунула миску из-под теста в раковину:

– Адель отсыпается после концерта, а Сабина две недели не видела мужа… – она почувствовала румянец на щеках, – трудись, будущая послушница. В обители жить, это не сидеть под материнским крылом, там тебе никто завтрак в постель не подаст. Будешь вставать в пять утра на кухонное дежурство… – Лаура поджала красивые губы: «Я работы не боюсь».

Обменявшись выразительным взглядом с Евой, Маргарита стала мыть посуду.


Резную трость черного дерева с рукояткой слоновой кости, прислонили к потертому бархату театрального кресла. На сцене Old Vic пахло пылью. Одинокий луч прожектора высвечивал тоненькую фигурку в просторной рубашке. Она распустила по плечам черные волосы, локоны падали на высокий лоб:

– Вы так были заняты борьбой с самим собою, что просто не замечали, когда люди по мере сил хотели вам помочь. Я знаю, чаще всего люди дьявольски мучают один другого, но иногда им удается разглядеть и понять друг друга, и тогда, если они не безнадежно жестоки, им хочется помочь друг другу всем, чем могут… А теперь – хотите помочь мне…

Аарон, сидящий подле Сабины, крикнул:

– Молодец, но монолог должен звучать с края сцены. Можешь даже спуститься к публике… – он сделал пометку в машинописном тексте у себя на коленях:

– Мистер Уильямс настаивает, что здесь должна звучать мексиканская музыка, маримба и шумовые эффекты, вроде звука грозы… – Аарон взял режиссерский блокнот:

– Это я отмечу отдельно… – «Ночь Игуаны» Теннесси Уильямса одновременно выпускали на Бродвее и в Лондоне. Тиква досрочно сдала экзамены за первый курс в брюссельской консерватории. Еще в Мон-Сен-Мартене Аарон получил телеграмму из Old Vic:

– Меня берут вторым режиссером, – весело сказал он Тикве, – а тебе дадут несколько ролей, пока второго плана… – в «Ночи Игуаны» Тиква играла молоденькую девушку, Шарлотту, но Аарон прогонял с ней и монологи героины, Ханны. Сабина набрасывала в альбоме обстановку захолустного мексиканского пансиона:

– Года через два Тиква дорастет до уровня премьерши, – подумала женщина, – она и сейчас очень хороша… – брат тихонько шепнул:

– Дате блистала бы в этой роли. Жаль, что она в Нью-Йорке, но я уверен, что и там ее ждет успех… – Дате работала в независимых, как их называли на Манхэттене, театрах:

– Пока не на Бродвее, для Бродвея она слишком необычна, – хмыкнул Аарон, – Дате может играть Шекспира или Ибсена, но в современной интерпретации… – ночами они с Тиквой разговаривали о собственном театре:

– Это дело долгое, – задумчиво сказал Аарон, – нам надо сделать себе имя в Британии и Европе. Когда ты закончишь консерваторию… – он поцеловал теплое плечо, – мы подадимся в США. Я найду мистера Миллера, попрошу у него рекомендации для Голливуда… – Тиква удивилась:

– Ты говорил, что не хочешь заниматься кино… – он закинул руки за голову:

– Посмотрим. Если найдется хороший сценарий с ролью для тебя, то я попробую свои силы в этом деле… – Аарон потерся носом о ее щеку:

– Без тебя я никуда не поеду, и ничего делать не буду. Если бы не ты, любовь моя… – он повел рукой в сторону разбросанных по полу спаленки тетрадей, – ничего бы не случилось…

Old Vic, разумеется, не собирался брать в репертуар пьесу неизвестного автора о, как выразился главный режиссер, малоприятных вещах:

– Мистер Майер, – наставительно заметил ментор, – вы хорошо знаете, что публика ходит на имя на афише. Вы пока не мистер Беккет и не мистер Миллер, они могут себе позволить писать о чем угодно. Кафка и все прочее… – заключил режиссер, – слишком печальный материал для пьесы. Люди не хотят видеть на сцене концлагеря…

Через ирландских знакомцев Аарон узнал о пабе неподалеку от метро в Хэмпстеде. Хозяин заведения сдавал зал под спектакли и концерты:

– У меня в обрез, но хватает денег на аренду, – заметил юноша матери и отчиму, – и я надеюсь на кое-какую кассу… – Клара было открыла рот, но заметила упрямый огонек в глазах сына:

– Аарон похож на Людвига, – вздохнула она потом, устроившись рядом с Джованни на потрепанном диване, – он тоже всего добивался сам… – ласковая рука мужа легла ей на плечи:

– Ты хотела предложить ему деньги, – усмехнулся Джованни, – но наш парень с семнадцати лет сам зарабатывает себе на жизнь. Ничего, мы еще увидим, как он получает «Оскара»… – Клара затянулась папироской:

– Хотя бы от оплаты свадьбы он не отказался, но мы все делаем пополам с Эмилем… – она искоса взглянула на мужа:

– Джованни, может быть, ты отговоришь Лауру от ее решения? Девочке всего шестнадцать лет… – муж добродушно отозвался:

– Именно, что шестнадцать. Школа в Честере хорошая, пусть получит аттестат. Уверяю тебя, что после года в обители она не заикнется о монашеских обетах. Это у нее детское, ничего страшного. Она поступит в Кембридж, пойдет по дипломатической линии… – Аарон тоже считал, что на сестру напала подростковая блажь:

– Она хочет доказать, что способна жить одна, – заметил он Тикве, – хотя на ее месте я бы подождал еще год и поехал в Кембридж. Но пусть приучается к труду, хоть и в обители. Дома ее совсем разбаловали, как самую младшую…

Сабина обещала прислать из Израиля наброски костюмов и оформления сцены для будущего спектакля. Аарон сам играл мужскую роль:

– Я в общем неплохой актер, – заметил он сестре, – хотя предпочитаю режиссерское место… – Сабина скосила глаза в блокнот:

– Рисовать он тоже может, мама нас всех научила. Это его эскизы из Гамбурга… – заскрипели половицы, на них повеяло ароматным табаком, смолистым кедром. Инге поцеловал кудрявый затылок жены:

– С семинаром покончено… – доктор Эйриксен провел утро в Университетском Колледже, – к часу дня нас ждут последние устрицы сезона в подвальчике у Скиннера, то есть у Берри. Потом мне надо вернуться на кафедру…

Инге надеялся, что в полутьме зала Сабина не увидит краски на его щеках. Он ненавидел врать жене:

– Но что делать, если ей нельзя рассказывать о вызове на Набережную? Я подписывал обязательство о неразглашении секретных данных. И о поездке в СССР она пока ничего знать не должна, нельзя ее тревожить таким… – Инге замер. Через плечо шурина он увидел набросок знакомого лица на странице блокнота:

– Даже шрам совпадает… – Инге бесцеремонно ткнул пальцем в рисунок: «Это кто?». Аарон отозвался:

– Парень, берлинец. Я его по памяти набросал. Он случайно оказался в кабаре, когда началась драка… – мать и отчим ничего о драке не знали. Аарон не хотел волновать родителей.

– Он нам очень помог, – завершил Аарон, – для студента-историка он хорошо держался… – Инге нарочито спокойно поинтересовался:

– Помнишь, как его зовут… – щелкнув зажигалкой, Аарон велел Тикве:

– Еще раз и пора обедать. Ты молодец, но попробуй спуститься в зал с монологом…

Он пожал плечами: «Разумеется. Мистер Шпинне, Александр Шпинне».


Инге еще никогда не приходил на Набережную, не бывал там и Аарон Майер. Покинув бывший подвальчик Скиннера, с вывеской «Берри в Лондоне», они дошли пешком до Темзы. На Патерностер-Роу Инге заметил:

– Раньше все это… – он повел рукой, – помещалось в здании здесь, под сенью собора Святого Павла… – он понизил голос:

– Маленький Джон рассказывал, что в прошлом веке отсюда проложили тайный тоннель с рельсами к речной пристани. Ему отец так говорил… – брусчатка под ногами слегка заколебалась. Инге рассмеялся:

– Даже если тоннель и остался, то это метро, а не секретные поезда… – Аарон объяснил свою отлучку желанием поработать в библиотеке Университетского Колледжа:

– Мне надо почитать о Мексике, – сказал он Тикве, – для пьесы. Вы с Сабиной пока пройдитесь по магазинам… – краем глаза он заметил, что Инге покраснел:

– Сабина ничего не знает о его встрече на Набережной, – понял Аарон, – Инге не хочет ее тревожить, как я не хочу волновать Тикву…

Гамбургский блокнот Аарон сунул в холщовую сумку, изукрашенную нашивками с кубинским флагом и красными звездами. Перехватив взгляд Инге, юноша пожал плечами:

– Мама голосует за лейбористов, а мой отец был активистом компартии. Я левый, но это не означает, что я поддерживаю СССР… – Инге раскурил военных времен трубку. Вещицу прислал в Копенгаген фермер с озера Мьесен, бывший партизан и старый друг отца:

– Вынося хлам из подпола, я наткнулся на шкатулку тех лет, – написал фермер, – где нашлась трубка Олафа. Твой отец забыл ее у меня, но руки тогда не дошли вернуть. Думаю, тебе будет приятно получить его наследие… – прокуренный вереск пах родными краями. В Копенгагене Инге и Сабина иногда говорили о своем доме на плоскогорье, с видом на озеро:

– Проект готов, – вздохнул доктор Эйриксен, – но у нас пока не хватит денег на такое строительство. Сначала надо разобраться с тем, что хотят от меня русские. Но я, в общем, понимаю, что… – он понимал и то, что Сабина не согласится на его поездку:

– Я вижу по ее глазам, что она никогда не забудет нашу девочку. Нашу дочь убили русские. Сабина скорее умрет, чем отпустит меня туда… – Инге считал поездку своим долгом:

– Тетя мертва, как и ее семья, кроме Ника. Ее уже не вернешь. Но тетя Марта права, мы не знаем, что случилось с девочками дяди Эмиля, где кузина Мария, дочь дяди Максима… Все это надо выяснить…

Инге подозревал, что гамбургский блокнот шурина окажется чрезвычайно полезным для тети Марты и всей Набережной. По дороге он услышал историю знакомства Аарона и герра Александра Шпинне, как называл его юноша:

– Все произошло случайно, – заметил шурин, – недобитые нацисты устроили провокацию в кабаре. Александр пришел посмотреть спектакль… – тоже закурив, он остановился:

– Ты думаешь, что он не тот, за кого себя выдает… – у Инге не оставалось почти никаких сомнений, что так называемый герр Шпинне работает на СССР. Он кивнул:

– Тетя Марта передала мне его словесное описание, все сходится… – Аарон не стал интересоваться тем, откуда у Набережной появилось описание берлинского студента. Он поскреб в темной, в манере битников, бородке:

– Я еще в Гамбурге подумал, что где-то его видел, а в Лондоне в этом удостоверился… – немного смутившись, юноша добавил:

– Я взял за правило ходить в Национальную Галерею к портрету мадемуазель Бенджаман… – Аарон даже Тикве не признавался в своих экскурсиях. Он тихонько усаживался на обитую бархатом скамейку. Блестели алые и гранатовые шелка, она гордо откидывала назад величественную голову:

– Она была великой актрисой… – Аарон смотрел в темные, чудные глаза, – когда я с ней рядом, мне потом легче работается…

Вспомнив о герре Шпинне, он отыскал в одном из залов галереи многофигурную композицию сына Изабеллы ди Амальфи, Франческо: «Первое посольство США в королевство Марокко». Холст снабдили подробными объяснениями на отдельной табличке. Аарон и так помнил из учебников по истории лицо Дэниела Вулфа, вице-президента США, провозвестника доктрины невмешательства и создателя индейских резерваций. Он нашел юношу в арабском костюме, на белом жеребце:

– Тогда он еще не был вице-президентом, он представлял молодое государство… – с картины на него смотрел герр Шпинне:

– Даже шрамы у них на одной щеке, – хмыкнул Аарон, – я не думал, что люди бывают так похожи… – рассказав Инге о визите в галерею, он добавил:

– В альбоме есть и другие портреты, я рисовал битлов и немецкого поклонника Ханы… – Инге отмахнулся:

– Для Набережной важен только Шпинне, я уверен, что он русский… – придирчиво осмотрев брезентовую куртку и черный берет Аарона, он улыбнулся:

– Выглядишь ты, как парень с Монмартра… – кузен развел руками: «Я он и есть», – но дело есть дело… – сам Инге тоже не щеголял дорогой одеждой:

– Сабина и сейчас посещает магазины подержанных вещей, – смешливо сказал доктор Эйриксен, – почти все мои костюмы именно оттуда… – галстука Инге не носил. Подойдя к семиэтажному дому темного камня, он указал на высокие двери подъезда:

– Это для проформы. Видишь, даже таблички нет, один уличный номер. Но нам сюда не надо… – обогнув дом, они уперлись в глухую ограду в три человеческих роста. У запертых ворот виднелся динамик. Инге нажал кнопку. Что-то неприятно заверещало, он откашлялся:

– Здесь доктор Эйриксен, мне назначено… – шурин толкнул его в плечо, Инге спохватился:

– Доктор Эйриксен и мистер Майер, но у него нет записи… – динамик отозвался: «Ждите». Прислонившись к воротам, Инге раскурил потухшую трубку:

– Остается только ждать, дорогой режиссер… – замок щелкнул, голос велел:

– Проходите, лестница прямо, подвальный этаж… – нырнув в калитку, оказавшись на пустынном дворе, Инге осмотрелся:

– Сюда, – решительно сказал он, – это нужная лестница. Кстати, приготовь документы… – шурин вздернул бровь:

– У меня при себе только читательский билет из библиотеки Британского Музея… – Инге отмахнулся:

– Думаю, что он сойдет… – выбив табак из трубки, он первым спустился к серой стали дверям.


Неприметный человек в скромном костюме и сатиновых нарукавниках, привез в кабинет тележку с чайником веджвудского фарфора. В молочник налили кремовые сливки. К чаю полагался ванильный кекс, горячие тосты с маслом и знакомые Инге с Аароном баночки:

– «Пасека Берри, лучший лесной мед с запада Англии», «Слива с корицей», «Апельсин с имбирем»… – высокий человек, в безукоризненном пиджаке и крахмальной рубашке, радушно сказал:

– Угощайтесь, доктор Эйриксен, мистер Майер. На часах почти пять вечера. Погода сырая, чай придется очень кстати…

День начался по-весеннему ярко, но после полудня над рекой повисли тучи. Окна кабинета выходили на серую Темзу. Вода топорщилась под ветром, мотались голые ветви деревьев на набережной. Вверх по течению реки пыхтел одинокий буксир. Хозяин кабинета, представившийся сэром Ричардом, за чаем о делах не говорил. Они обсуждали крикетные матчи и вероятность пилотируемого полета в космос. Сэр Ричард не скрывал скептицизма:

– Согласитесь, доктор Эйриксен… – зазвенела ложечка, – собаки или крысы это одно, а человек совсем другое… – Аарону обстановка комнаты напомнила кабинет директора в школе при Университетском Колледже:

– Он тоже носил старый галстук, а по стенам развесил фотографии школьной команды по крикету… – Аарон понимал, что сэр Ричард занимает какой-то важный правительственный пост, но мужчина больше смахивал на провинциального священника или учителя:

– Тетя Марта тоже похожа на преподавательницу в женской школе. По ней и не скажешь, что она водит самолеты, прыгает с парашютом и разбирается во взрывном деле…

Тетя, в скучном твиде и еще более скучных жемчугах, устроившись в кресле, просматривала гамбургский альбом Аарона. Юноша заметил, что она пьет кофе, а не чай:

– С собой, должно быть, принесла. В здешнюю столовую нам ход закрыт, нас вели отдельной дорогой… – в лифте для посетителей, как о нем подумал Аарон, нашлось всего две кнопки:

– Вверх и вниз, – он скрыл ухмылку, – непонятно на каком мы этаже. Впрочем, кажется, на последнем… – в лифт их одних не пустили. До распахнутых дверей их довел охранник из подвала, в лифте юношей ждал давешний клерк в сатиновых нарукавниках. Аарон напомнил себе, что служащий может оказаться героем войны и кавалером орденов. Он незаметно рассматривал непроницаемое лицо работника секретного этажа:

– Понятно, что никого, кроме сопровождающего, тети Марты и здешнего начальника мы не увидим… – в комнате приятно пахло трубочным табаком. Сэр Ричард и Инге говорили об ассортименте табачной лавки на Джермин-стрит:

– У вас старинная трубка… – донесся до Инге голос с аристократическим акцентом, – видите, здесь появилась трещина, но ее заделали медной накладкой. У меня такая же, но серебряная. Трубку курил мой отец до первой войны… – тетя подняла голову. Бронзовый локон качнулся, она уперла тонкий палец в рисунок:

– Что адвокат Фридрих Краузе делал в Гамбурге… – требовательно спросила женщина. Аарон велел себе ничему не удивляться:

– Здесь он тоже известен. Впрочем, за обедом у нас на квартире он говорил, что хочет податься в политику… – Аарон рассказал историю знакомства с Краузе:

– Мы с Ханой уехали из города, она отправилась в Америку… – развел руками юноша, – вряд ли они поддерживают переписку. Хану осаждают мужчины, но она думает только о работе… – тетя что-то пробормотала себе под нос. Марта была уверена, что Хана не откажет ей в просьбе:

– Речь идет о недобитых нацистах. Регина была еврейкой, да и сама Хана так воспитана. Она любит Израиль, она поможет нам… – подсылать к Краузе израильтянку, пусть и родившуюся в Европе, было опасно:

– Если он действительно собачонка на побегушках у Макса и остальных… – Марта откинулась к кресле, – он всегда настороже. Но, судя по всему, он серьезно увлекся Дате. Он знает, что Хана еврейка, но ему на это наплевать. Хана сможет подобраться к нему ближе. Краузе нужен, как привратник, за ним лежит дверь к Максу, то есть к Ритбергу фон Теттау… – Марта понятия не имела, какое гражданство сейчас у деверя:

– Даже справки не навести, – мрачно подумала она, – у мерзавца наверняка с десяток имен и паспортов… – взяв из пенала итальянской кожи карандаш, она быстро начертила схему:

– Сначала Хана, потом Сэм. Если Сэма возьмут поваром к их банде, это большая удача… – после аргентинской операции Марта предложила Харелю послать запрос в Чили об экстрадиции Рауффа. Коротышка помотал головой:

– Бесполезно. Сроки давности по его преступлениям прошли, Чили не рассмотрит нашу просьбу… – Марта постучала карандашом по зубам:

– У него есть дочка, согласно сведениям от Шмуэля. Девочку зовут Клара, она еще ребенок… – Марта не хотела бередить прошлое:

– Во-первых, Адель не бросила бы дитя в руках нациста, а, во-вторых, она мне все равно ничего не скажет. Никто не станет похищать ребенка, даже Моссад… – захлопнув альбом, она поднялась:

– Мистер Майер… – на работе Марта была церемонна, – вы пройдете со мной и посидите с нашим… – она повела рукой, – художественным отделом, а доктор Эйриксен останется здесь. Я еще вернусь, – пообещала Марта.

Каблуки простучали к столу, она подняла одну из разложенных на столе карточек. Инге успел прочесть отпечатанные на машинке короткие слова:

– Кепка. Журавль. Шелепин… – в разрыве низких туч над Темзой блеснуло солнце, Инге даже зажмурился. Засверкал золотой паркер Марты, она вывела на пустой карточке, твердым почерком:

– Александр Шпинне… – внизу женщина добавила: «Паук».


Свет настольной лампы под зеленым абажуром падал на сплетенные, хрупкие пальцы, на папку серого картона. Марта выключила радио и попросила коммутатор задерживать все звонки, кроме домашних:

– Но дома все спокойно, – она сидела нарочито прямо, глядя вперед, – Волк приехал из Линкольнс-Инн, покормил детей ужином. Маленький Джон собирает вещи для Марокко. Послезавтра утром мы идем в Бромптонскую ораторию, Лаура будет принимать послушание… – Марта коротко улыбнулась:

– На год, на большее ее не хватит, что бы она ни говорила… – стрелка на часах не миновала восьми вечера, но Марта сорвала с календаря сегодняшний листок:

– Завтра одиннадцатое апреля, вторник, – смотрела она на стену, – в конце недели Генрик с Аделью, Инге и Сабина улетают в Израиль… – как заметил сэр Ричард за приватным обедом с Мартой, им оставалось только ждать:

– Думаю, русские не преминут прислать доктору Эйриксену приглашение на какую-нибудь конференцию… – фыркнув, он помахал фальшивым письмом Констанцы, – они уверены, что наш физик поддался на их провокацию… – Марта отпила кофе:

– Нельзя недооценивать русских, Дик. Они были готовы на убийство жены доктора Эйриксена, они могут и сейчас, при его визите, пойти, что называется, на крайние меры… – показывая Инге фотографию Эйтингона, Марта предупредила:

– Формально он сидит в тюрьме, как сподвижник расстрелянного Берия, но это ничего не значит. Он, скорее всего, приватным образом консультирует Лубянку. Шпинне… – Марта положила узкую ладонь на быстрый рисунок художника из технического отдела, – его протеже, его ученик… – в этом Марта была больше, чем уверена:

– Но ребятам я о таком говорить не стала, а сэр Ричард, конечно, все знает… – распрощавшись с юношами, она позвонила в залив Пьюджет-Саунд:

– Я что-то такое и предполагала, – донесся до нее невеселый голос матери, – пришли мне копии материалов дипломатической почтой… – о роли США в убийстве Лумумбы Марта не хотела спрашивать даже по безопасной линии:

– Спрашивать незачем, – напомнила себе она, – американцам нужен конголезский уран. Что такое жизнь одного человека по сравнению с выигрышем в атомной гонке… – мать посоветовала ей ничего не скрывать от начальства:

– Я сообщу Даллесу, что мой племянник работает в КГБ, – Анна сухо усмехнулась, – как говорится, продолжает семейную традицию… – Марта считала, что юному Ворону пока ничего знать не надо:

– Парню всего тринадцать, он терпеть не может русских, как и Густи… – Марта слегка нахмурилась, – ему такое будет тяжело. Он услышит, что у него есть старший брат по матери, но не сейчас… – обедая с сэром Ричардом, Марта заметила:

– Учитывая, что мистер Шпинне, то есть Паук, или его наследник, мой кузен, я пойму, если правительство решит… – сэр Ричард всплеснул руками:

– Что вы, миссис М! Вы пользуетесь полным доверием Уайтхолла и лично… – он указал пальцем на потолок. Марта и сама это знала:

– Как пользуется полным доверием Филби, – кисло подумала она, – неизвестно зачем отирающийся рядом с Генриком. Впрочем, ясно, почему он это делал, но я не могу пустить за ним слежку даже частным образом. Он профессионал, он все немедленно заметит… – Марта не хотела вызывать подозрений у предполагаемого агента Москвы:

– Но, если я промедлю, он уйдет на восток, – поняла она, – не случайно он в последние годы болтается в Сирии и Турции, изображая журналиста. Оттуда легче добраться до советской границы… – с Генриком говорить было бесполезно:

– Он человек искусства. Он служил в армии, но он не обращает внимания на такие вещи. Для него Филби всего лишь газетчик. Если я его предупрежу о настоящем лице Филби, Генрик мне не поверит. У меня нет доказательств работы Филби на СССР, как нет доказательств касательно Густи. Один подержанный браслет ничего не значит… – сэр Ричард услышал о проверке станции в Западном Берлине, но Марта объяснила свою инициативу рутинными требованиями:

– Нам надо соблюдать правила безопасности… – часы пробили восемь, – Дик со мной согласился… – она перевернула папку с ярлычком: «Тереза». Поверх других документов лежал портрет, сделанный в техническом отделе:

– Она узнала бы руку Аарона, она видела его наброски. Нельзя им рисковать, нельзя показывать ей гамбургский альбом… – в блокноте Марта сделала пометку о будущем полете в Нью-Йорк:

– Я не могу просить о таком Хану по телефону. Заодно встречусь с Деборой и детьми, проведу консультации с нашими коллегами… – она хотела увидеть, как поведет себя Густи:

– Если она знает Шпинне, то есть Паука, она как-то себя выдаст. Мне все равно надо поговорить с ней насчет миссии в СССР. Может быть, я все придумываю. Но ведь он… – раскрыв папку, Марта вгляделась в рисунок, – он не моя фантазия, он существует, и он опасен, как был опасен его отец. Паук, плетущий смертельную паутину… – в дверь постучали.

Она спокойно отозвалась: «Заходи, Густи».


Утренний кофе для участников семинара в Лондонской Школе Гигиены и Тропической Медицины, накрыли на каменной террасе, выходящей в сад. На перилах второго этажа поблескивала позолоченная блоха, переносчик чумных бактерий. Все балконы украсили скульптурами насекомых и животных.

Ева нашла глазами перила с переносчиком клещевого энцефалита:

– В начале прошлого века дядя Шмуэль умер от него в Америке. Теперь у нас есть вакцина… – прививка от энцефалита появилась до войны, – но она еще в стадии исследования. О массовой защите речь пока не идет… – в метро, по дороге на Гоуэр-стрит, Маргарита заметила:

– Учитывая, что мы не побороли черную оспу, чуму, холеру и проказу, энцефалитные заболевания, стоят в конце списка Всемирной Организации Здравоохранения. Мой дедушка скончался от тифа в Мехико… – Маргарита вздохнула, – хотя бы от него мы сейчас вакцинируем…

Портреты деда и отца Маргариты висели в вестибюле института, рядом с фотографиями профессоров и Нобелевских лауреатов. Афиша на стене сообщала:

– Ежегодный симпозиум по тропическим заболеваниям, 10—11 апреля 1961 года… – девушки приезжали на заседания в скромных, как их называла Маргарита, научных костюмах, неброского твида. Доктор Кардозо незаметно коснулась тонкой цепочки крестика:

– Сабина уговаривала меня надеть пурпурную блузку, но это слишком вызывающе, я еще не защитила докторат… – Сабина пожала плечами:

– Ты выступаешь с докладом. Ладно, бери белый шелк… – Маргарита застегивала перламутровые пуговицы, – с твоей внешностью на тебя все равно все будут смотреть… – доктор Кардозо улыбнулась:

– Скорее смотрят на Еву. Аспиранты вчера в ней чуть дырку не проглядели…

Несмотря на студенческий статус, Ева носила пурпур под пиджаком серого твида, с кантом лиловой замши. Туфли и сумочка у нее были от Феррагамо, длинные ноги облегали нейлоновые чулки. За ранней сигаретой в саду хэмпстедского особняка Ева призналась:

– На мою ногу мало кто шьет приличную обувь… – она повертела длинной ступней, – если говорить в континентальных мерках, у меня сорок первый размер… – девушка фыркнула:

– Хаиму мои баскетбольные кеды пока велики, ему всего одиннадцать лет. Туфли мне прислали бесплатно, я снималась в рекламе Феррагамо для Vogue… – даже на небольшой шпильке Ева была выше почти всех собравшихся. Стянув темные волосы в строгий узел, девушка едва тронула тушью длинные ресницы. Сабина настояла на помаде и румянах для Маргариты:

– Там будут молодые доктора, – подмигнула она девушке, – а тебе всего двадцать два года… – доктор Кардозо привыкла считать себя старше:

– Это все Африка, – поняла девушка, – когда ты один врач на территорию размером в две Бельгии, невольно ведешь себя по-другому…

Она вспомнила долгие переговоры с деревенскими шаманами, испуганных женщин, прячущих детей от вакцинации, стоячую воду озер, набитую паразитами, пропитанный влагой воздух, незалеченные язвы пациентов, пистолет в кармане докторской куртки:

– Правильно Виллем говорил, – она вытащила из сумочки текст доклада, – в Африке один год считается за пять лет… – Сабина деликатно молчала, но Маргарита знала о тонких морщинках под ее большими голубыми глазами:

– Хорошо, что мерзавец Шуман не утащил меня дальше в глушь, – вздохнула она, – но я бы, конечно, вырвалась. У любой на моем месте появились бы морщины. Тетя Марта в моем возрасте успела овдоветь. Теодор-Генрих попал в руки нацистов, она скрывалась от гестапо, кочевала по СССР, спасая себя и Виллема… – подумав о кузене и Африке, Маргарита отогнала мысли о Джо:

– Его больше нет, – упрямо сказала себе девушка, – он существует, но он меня не интересует. Пусть что хочет, то и делает, он ко мне больше никакого отношения не имеет… – сердце все равно болело. Она вздрогнула от прикосновения прохладной, ласковой руки. Серо-синие глаза Евы пристально смотрели на нее:

– Все пройдет хорошо, – неслышно шепнула кузина, – мы с тобой вчера репетировали, у тебя все подготовлено. Насчет вопросов не беспокойся, я задам первые два, об остальных позаботятся ребята… – Ева кивнула в сторону стайки парней, аспирантов института. Маргарита невольно хихикнула:

– Ты словно цветок, а они пчелы. Компания вьется вокруг тебя со вчерашнего дня… – Ева пристроила пустую чашку на столик:

– Может быть, я схожу потанцевать, – она смешно сморщила нос, – в субботу мы с Джоном улетаем в Марокко, где, как и в Конго, танцев не ожидается… – Маргарита усмехнулась

– В Леопольдвиле есть ночные клубы, но приличные девушки туда не ходят. Наслаждайся свободой, пока ты в Лондоне… – она танцевала с Джо в Париже, в подвальчике на Монмартре:

– Мы целовались в подворотне… – на губах зашипело сухое шампанское, – я видела, чтоон еле сдерживается. Может быть, стоило тогда… – она одернула себя:

– Кюре прав, нельзя размениваться по мелочам. Надо молиться святым Елизавете и Виллему, избавляющим от греховных страстей… – Маргарита, врач, знала, что надо делать, но напоминала себе:

– Такое тоже запрещено. Целомудрие есть целомудрие, верующей девушке не пристало заниматься этими вещами. Надо терпеть и думать о работе… – она не сомневалась, что бывший жених терпеть не собирается:

– Он, наверное, завел себе подружку из местных, – хмыкнула Маргарита, – но в Париж он ее не привезет. Он не Виллем, действительно любивший Клэр. Виллем ничего бы не побоялся, а Джо трус, привыкший сидеть у материнской юбки… – Ева пожала ей руку:

– Не волнуйся, милая, все пройдет отлично… – Маргарита почувствовала спокойное тепло:

– Она права, никак иначе быть не может. Я посылала черновик доклада научному руководителю, он согласился с моими выводами… – Маргарита говорила о протоколе лечения второй стадии сонной болезни. На ступенях террасы зазвенел медный колокольчик, кто-то из профессоров откашлялся:

– Коллеги, заседания по секциям начинаются через пять минут. Список комнат находится в ваших папках… – седоватый человек в очках и сером пиджаке подхватил бесхозную папку. Таблички с именем он не носил:

– Как и половина участников вокруг, – он оглядел террасу, – вид у меня вполне подходящий. Ученый и ученый, никто не поинтересовался тем, кто я такой. Удивительно беспечные люди. Хотя симпозиум открытый, о нем писали в газетах… – об участии доктора Кардозо в конференции Филби узнал от своего подопечного, Моцарта. В задании, полученном из Москвы, ему строго запрещалось подходить к врачу:

– Мне велели только посмотреть на нее… – Филби затерялся в толпе, – каланча рядом, это дочка покойного Ягненка, мисс Ева Горовиц…

Ему не нравилась небрежная, уверенная повадка девушки:

– Она похожа на отца… – Филби вспомнил Теруэль, – не удивлюсь, если она подвизается в ЦРУ, а здесь только для вида… – Москву Ева пока не интересовала:

– Им нужна доктор Кардозо, – ему не объяснили, для чего Лубянке понадобилась врач, – но вряд ли она поедет в СССР на конференцию. Я по лицу ее вижу, что она осторожна… – Филби напомнил себе, что есть и другие пути, которыми может воспользоваться Лубянка. Участники потянулись в вестибюль, он сунул папку под мышку, —

– Но это дело будущего и техники. Сейчас мне надо было ее увидеть, что я и сделал… – седоволосый человек в потертом костюме затерялся в толпе.


Морковка была прошлогодней, но крепкой.

Пауль принес засыпанный речным песком ящик из холодного подвала, где Клара хранила овощи. На досках виднелся ярлычок с четким почерком миссис Мак-Дугал, помощницы Марты: «Морковь Император, Мейденхед, 1960». Клара держала кухонные грядки, но в загородном доме Кроу выращивали даже картошку. На длинном столе старого дуба Клара пристроила пожелтевшую, в пятнах тетрадь.

Покойная мать писала разборчиво:

– Прага, 1938 год. Морковный торт с лимонной глазурью и грецкими орехами… – слезы капали в миску с морковью. Отставив терку, Клара вытерла глаза:

– Я такой торт делала покойному Аарону. Тогда всего неделю, как мне привезли Пауля. Мама сказала, что надо думать не о себе, а о малышах… – она услышала твердый голос матери:

– Делай так, как будет лучше для детей, Клара…

Дом еще спал. Над ухоженным газоном реял легкий туман. Кусты жасмина зашевелились, Томас высунул наружу голову. Поведя ушами, кот изящно выбрался на траву. Он устроился у закрытой двери спаленки при садовом домике:

– Делай так, как будет лучше для детей… – засыпав морковь сахаром, приоткрыв форточку, Клара закурила, – мама была права. Джованни прав, это у Лауры детское. Ей всего шестнадцать, она скоро одумается… – едва упомянув, что монашеская стезя не подходит дочери, Клара увидела, как поморщился муж:

– При всем уважении к тебе, милая, – заметил Джованни, – ты не католичка и вообще не христианка. Ты не можешь судить о таком. Лаура верующая девушка, она воспитана в уважении к церкви… – не говоря ничего Джованни, Клара съездила к главному раввину империи, доктору Броди:

– Он тоже ничем не помог… – женщина ткнула окурком в пепельницу, – он сказал, что Лаура еврейка, однако если она захочет вернуться к нашему народу, ей придется окунаться в микву, как не евреям, из-за монашества, то есть послушничества… – о монашестве Клара и думать не хотела:

– Все ненадолго, – она бросила взгляд на садовый домик, – к Хануке Лаура одумается и вернется домой. Она получит аттестат в Квинс-Колледже, поступит в Кембридж… – дочь уезжала в обитель на следующих выходных:

– Джованни успел послать ее папку в тамошнюю школу, – грустно поняла Клара, – он, кажется, хочет стать отцом святой… – женщина прислонилась седым виском к прохладному стеклу. Когда речь зашла о летних каникулах, Лаура закатила темные глаза:

– Мама, я не школьница. Я послушница и скоро произнесу обеты. В монастырях не устраивают каникул… – увидев лицо матери, девушка спохватилась:

– Вы можете ко мне приезжать, встречи с родственниками разрешены. Ты с папой и Паулем, Аарон с Тиквой… – сшитые руками Клары занавески спаленки не колебались:

– Пусть выспятся, – ласково подумала Клара, – в театре они за полночь репетируют… – на встрече с главным раввином она заодно договорилась о хупе сына. Раньше Клара хотела устроить свадьбу в местной синагоге Хэмпстеда. Услышав о решении Лауры, она заявила мужу:

– Хупу поставят в главной синагоге империи, на меньшее я не согласна… – Джованни мягко отозвался:

– Здание разрушили в блице, милая моя, в сорок первом году… – Клара поджала губы:

– Я помню. Есть и другие здания, тоже исторические… – она колебалась между старейшей синагогой страны, Бевис Маркс и храмом в Вестминстере:

– Бевис Маркс сефардская синагога, – напомнила себе Клара, – но у Тиквы есть сефардская кровь по отцу. С тамошними раввинами я договорюсь… – сняв мерки Тиквы, Сабина обещала прислать из Израиля наброски для свадебного платья:

– Нехорошо так думать, – Клара вернулась к столу, – но удачно сложилось, что Тиква сирота. Иначе она бы пошла к хупе в Льеже или даже в Израиле… – Клара не хотела отпускать детей, как она называла сына и его невесту, от себя:

– Они думают на континент вернуться, пусть возвращаются… – Клара замешивала тесто, – Европа не Америка и не Израиль… – потеряв в Израиле мать, пережив случившееся с Аделью, Клара побаивалась страны:

– Но старшие туда едут, – вздохнула она, – хотя у Инге работа, а Адель с Генриком должны отдохнуть… – она так и не поговорила с девочками:

– Не время еще, – решила Клара, – и потом, они близки. Они сами все устроят, может быть даже в Израиле… – ей отчаянно хотелось внуков:

– Надо намекнуть Тикве, – подумала женщина, – пусть они ездят по театрам. За малышом мы присмотрим. Пауль любит детей, всегда с ними возится. Джованни скоро уйдет в отставку из Британского музея… – муж, правда, не намеревался прекращать лекции:

– Я профессор, милая моя, – смешливо говорил он, – я не брошу студентов… – из духовки пахнуло жаром, Клара сунула коржи на противень:

– Обед семейный, – она обвела взглядом стол, – как обычно, на три десятка человек…

Женщина невольно улыбнулась. Марта вчера привезла в Хэмпстед запеченную ветчину. После церемонии в Бромптонской оратории, они несколькими машинами возвращались в Хэмпстед. Клара загибала пальцы:

– Картошка на гарнир, молодая спаржа, русские пироги… – она склонилась над тетрадью, – Лаура теперь мяса не ест, Ева вегетарианка… – она крикнула:

– Пауль, принеси кислую капусту из кладовки… – дверь приоткрылась, Томас важно прошел к миске. Черная шерсть лоснилась в рассветном солнце:

– Он погулял и умылся… – Пауль помялся на пороге, – я тоже умылся, мамочка… – Пауль всегда называл Клару матерью. Он причесал редеющие, светлые волосы, но криво застегнул воротник фланелевой рубашки. Клара погладила его по щеке:

– Ты молодец, мой хороший мальчик. Принеси капусту и сделаем глазурь для торта… – Пауль захрустел огрызком морковки:

– Я помню торт, – серьезно сказал он, – его бабушка готовила. Скоро ты увидишь бабушку… – он прижался головой к плечу Клары. Женщина аккуратно привела его пуговицы в порядок:

– Он не понимает, что говорит. Наверное, он вспомнил могилу мамы в кибуце… – Клара осторожно спросила:

– Я увижу бабушку в Израиле, милый… – Пауль помотал головой:

– Нет, – он обвел рукой кухню, – здесь, в Праге… – Клара скрыла улыбку:

– Ева с Маргаритой объясняли, что у него нет чувства времени. Он думает, что ему десять лет, как в тридцать восьмом году… Господи, – поняла Клара, – сын Аарона служит в армии. Как время летит, могла ли я подумать тогда, что все так обернется… – детские пальцы Пауля легли в ее руку:

– Будут малыши, – нежно сказал он, – много. Девочка, мальчик, еще девочка… – раскосые, голубые глаза заблестели, – тоже Клара. Но ты их не увидишь, мамочка, ты пойдешь к бабушке… – он погладил Томаса за ушами:

– Сейчас все принесу. Какая будет глазурь, мамочка… – Клара улыбнулась:

– Лимонная, но для тебя мы сделаем карамельную… – Пауль не любил лимоны:

– Спасибо, мамочка… – дверь в подпол заскрипела, Клара вспомнила:

– Две девочки и мальчик, но он не сказал, от кого. Он болтает все, что в голову взбредет… – поставив на плиту какао Пауля, она занялась тестом для пирогов.


Белый мрамор алтаря устремлялся к фигуре Мадонны с младенцем на руках. Золотые нимбы слепили глаза. Статуя тонула в розах, оставшихся после пасхальных торжеств. Аромат увядающих цветов смешивался со стойким запахом ладана.

В Берлине Густи отвыкла от пышных церквей. Она ходила к воскресной мессе в небольшой храм неподалеку от ее квартирки в Далеме. Чаще, вместе с Александром, Густи навещала довоенной постройки церковь святого Фомы Аквинского, на Шиллерштрассе. Александра крестили в этом приходе:

– Тогда Берлин не так сильно бомбили, – вздохнул юноша, – мама рассказывала, что мой отец приехал с фронта на праздник… – он помолчал, – потом церковь, как и наш дом, пострадала при налете. Мама погибла, меня вырастила тетушка Лотта, она так и не вышла замуж… – в квартире герра Шпинне, несмотря на пожар, после бомбежки, сохранились альбомы в бархатных обложках. Густи помнила лица его родителей и бабушки с дедушкой:

– Он коренной берлинец, его отец и дед преподавали в той же гимназии, что заканчивал сам Александр… – здание стояло неподалеку от дома герра Шпинне, – они были учителями истории, поэтому Александр тоже хочет стать историком… – отец юноши принадлежал к НСДАП:

– Только номинально, – заметил герр Шпинне, – на бумаге. Членства в партии требовали от всех учителей. Нацисты не доверяли воспитание молодежи подозрительным лицам… – с началом войны в Польше отец Александра пошел добровольцем на фронт:

– К той поре дедушка и бабушка умерли, – объяснил юноша, – ты видела их могилы, рядом с тетушкой Лоттой…

Кладбище в Шарлоттенбурге почти не пострадало в боях за Берлин. Густи помнила гранитные памятники, немного посеченные шрапнелью. Она даже приносила цветы к надгробиям. В ушах, перебивая латынь священника, зазвучал мягкий голос Александра:

– В сороковом году папа приехал в отпуск из Польши. Он встретил мою маму в Груневальде, на озерах. Они быстро поженились, тогда люди долго не раздумывали. Летом сорок второго года родился я… – отец Александра сгинул в сталинградском котле:

– Он только один раз меня видел… – сказал юноша, – на крещении. К сожалению, альбом с его фотографиями из России погиб в пожаре… – памятуя о знании Невестой русского языка, на Лубянке решили не усложнять легенду:

– Судя по всему, она дотошная девушка, – заметил кто-то из историков, – она может прицепиться к мелочи, начать подозревать Скорпиона… – берлинскую часть истории герра Шпинне тщательно подготовили и отрепетировали:

– Александр сирота, он не помнит родителей… – Густи повертела гранатовый браслет на запястье, – но он много рассказывал мне о тетушке Лотте… – тетя герра Шпинне умерла, когда юноша учился в гимназии:

– Заканчивал школу я один… – Александр коротко улыбнулся, – но потом у меня появилась ты, милая… – Александр знал, что мать Густи погибла в блице, что истребитель ее отца сожгли русские, после войны:

– Сейчас все закончилось, – он привлекал девушку к себе, – хватит воевать. Германии и всей Европе нужен мир. Но нельзя забывать о русских, они рядом и могут позариться на Западный Берлин… – Густи нашла глазами изящную голову тети Марты, в шляпке итальянской соломки:

– Тетя Клара тоже покрыла голову… – Густи, как и Маргарита с Евой, обошлась без шляпы, – кажется, она плачет… – дядя Джованни сунул жене очередной носовой платок. Лаура сидела на первом ряду знакомых Густи с детства скамеек темного дерева. Девушку окружали сестры-бенедиктинки, в черных платьях и белых апостольниках:

– Она наденет черное, когда произнесет монашеские обеты, – вспомнила Густи, – если она вообще их примет, в чем я сомневаюсь… – Лаура носила светлое платье с кружевной вуалью:

– Сабина с Аделью тоже в шляпках, хотя они не католички… – Густи услышала шорох разворачиваемой фольги, – модели делала Сабина… – запахло шоколадом, она шепнула брату:

– Потерпи, немного осталось. Потом мы поедем к тете Кларе на обед… – баронет отозвался сквозь набитый рот:

– Очень долго это у вас, у англикан быстрее. Я расту, я проголодался… – тетя Марта что-то сказала на ухо Инге, сидящему по ее левую руку. Густи следила за движением тонких губ цвета черешни:

– Она поверила мне, когда я заявила, что понятия не имею, кто это такой… – рассмотрев рисунок, Густи сначала хотела возмутиться, однако одернула себя:

– Нельзя подавать вид, что я знаю Александра. Наверняка за мной следил кто-то из отдела внутренней безопасности. Но Александр студент, я встречаю десятки студентов каждый день… – Густи спокойно пожала плечами:

– Лицо знакомое, – она прищурилась, – он похож на вице-президента Вулфа, тетя Марта… – девушка рассмеялась:

– Я его помню из учебников… – тетя убрала рисунок и больше об этом не заговаривала:

– Но почему не фото, – спросила себя Густи, – наружное наблюдение сняло бы нас вдвоем. Может быть, есть и снимки, – она сжала руку в кулак, – но я ничего запрещенного не делаю. То есть делаю, я должна была поставить Набережную в известность об Александре… – Густи напомнила себе, что с тетиной паранойей, случись ей заикнуться о связи с немцем, как она оказалась бы на следующем рейсе в Лондон:

– Меня бы отправили анализировать советские газеты до конца моих дней… – сказала себе девушка, – но я правильно сделала, что не отказалась от миссии в СССР… – по словам тети Марты, речь шла о легальном посте:

– Переведем тебя в министерство иностранных дел, – объяснила тетя, – назначим на должность помощника атташе. Русские пропустят твою кандидатуру, ты нигде не засвечена. Ты станешь наживкой… – она поиграла паркером, – Лубянка знает, что ты дочь генерала Кроу. Они будут следить за тобой, но ты отвлечешь их внимание от настоящей миссии…

Густи предполагала, что речь идет о Теодоре-Генрихе:

– Я ничего у нее не спросила, чтобы не вызывать подозрений. Ладно, дипломатический пост это ненадолго. Объясню Александру, что получила стажировку, в той же Америке… – по лицу тети, как обычно, ничего прочесть было нельзя:

– Она приветлива, но это ничего не значит, – напомнила себе Густи, – сейчас мне надо быть особенно осторожной… – Марта тоже думала об осторожности:

– Но Инге не полезет на рожон, не такой он человек… – она шепнула Инге:

– Я тебя погоняю по всем фотографиям, но, скорее всего, курировать симпозиум физиков будет генерал Журавлев… – Инге кивнул:

– Он занимается атомным проектом. Он был в Германии в конце войны, покойный дядя Джон его… – доктор Эйриксен не закончил. Марта понизила голос:

– Он законсервирован. Его приемная дочь, то есть дочь дяди Максима, Мария, пропала без вести в операции, где погибли дядя Джон и дядя Меир… – Инге не потребовалось записывать информацию:

– Формулы хорошо тренируют память, тетя Марта, – объяснил он, – вы правы, надо оставлять меньше следов на бумаге. Я все помню. Мария, дочки дяди Эмиля и Павел или Паоло… – Марта отозвалась:

– Он, наверное, умер младенцем, в лагере, где сидела его мать, но мало ли что… – Волк считал себя обязанным найти сына товарища по оружию:

– Относительно интереса к тебе не беспокойся, – подытожила Марта, – мы обеспечим дымовую завесу для Лубянки… – Марта не сказала Инге, кто станет приманкой для КГБ. Она заставила себя не оборачиваться:

– Густи не врет, я в ней уверена. Она не знает Шпинне, никогда его не видела. Но ради чего Паук приехал в Гамбург? Ради Аарона, сына коммуниста, или Ханы, дочери советского агента… – Марта велела себе пока не думать об этом:

– Ерунда, молодежь чиста. Аарон предупредил меня о мистере Тоби Аллене, то есть Филби. Но Хана и Джо, с их связями, могут заинтересовать русских… – прелат осенил общину крестным знамением, зашуршали одеяния монахинь. Скрипели скамьи, община поднималась. Марта тоже встала:

– Бедная Клара на пятом платке… – она поймала грустный взгляд женщины, – ничего, полгода девочка поиграет в монашескую жизнь и вернется домой… – взойдя на кафедру, епископ откашлялся:

– Сегодня нас ждет знаменательное событие…

В раскрытые двери храма с Бромптон-роуд донеслись восторженные голоса полуденных газетчиков: «В последний час! В последний час! Человек в космосе! Русский коммунист Гагарин облетел земной шар и приземлился живым! Победа СССР в космосе!».

Эпилог

Апрель 1961 года, Марокко

Касабланка

Прохладная вода выложенного узорной плиткой бассейна рассыпалась брызгами. На темных волнах закачалось отражение низкой луны. Медленно гасли звезды. На западе, над океаном, разгоралась алая полоска восхода. Бассейн окружили пальмами. Атлантический ветер шелестел острыми листьями деревьев. Даже сюда, в медину, доносился шум прибоя.

Особняк стоял на границе старого, арабского города и новых, как их называли в Касабланке, построенных в начале века, французских кварталов. Трехэтажное здание рыжего песчаника отгораживалось от улицы резными, выкрашенными в голубой цвет воротами, с окошечком привратника и медным молотком:

– Резиденцию давно электрифицировали, – заметил его величество, – однако многие гости предпочитают пользоваться молотком и зажигать свечи. Здание старинное, времен первого посольства США в нашу страну… – на разноцветные плиты пола бросили потертые ковры и львиные шкуры. В усаженном розами закрытом дворе журчал мраморный фонтан:

– У меня большой дворец в пригороде Касабланки, – объяснил король, – однако вам будет удобнее в приватном особняке для уважаемых гостей… – запыленный, открытый виллис встретил церемонный дворецкий в смокинге, говорящий на отменном французском языке. До войны месье Мохаммед подвизался в Париже, в отеле «Риц». Он распахнул перед Евой двери огромной, с видом на океан спальни:

– Вы тогда еще не родились, мадемуазель. Должен заметить, что это отличная выучка… – завтрак накрывали на крыше особняка, под бьющимся на океанском ветре шатром. Вынырнув, Ева откинула назад влажные волосы:

– Джон наверху, – поняла девушка, – он ранняя пташка, как и я…

В Рабате они завтракали с его величеством. Еве и Джону отвели отдельные комнаты в королевском дворце, с собственным садом. Изящный мостик вел на остров посреди пруда. Король Хасан показал им искусной работы саркофаг:

– Здесь похоронена единственная дочь султана Сиди Мохаммеда, – вздохнул монарх, – именно при нем Марокко стало поворачиваться лицом к западу. Он установил дипломатические отношения с Америкой, приглашал в страну европейских ученых… – Еве было неуютно под пристальным взглядом короля:

– Ему едва за тридцать, он только женился, но намекает, что хочет взять вторую супругу. Он заканчивал университет Бордо, но не оставил местных традиций… – Хасан повел рукой:

– Гаремов давно нет, – он коротко усмехнулся, – по крайней мере, официальных, но пророк разрешает нам многоженство. У моего отца было три жены… – король ездил с Евой в университетский госпиталь Рабата, расспрашивал ее об учебе и будущей работе в Конго:

– Нам нужны хорошие врачи, – заметил он небрежно, – вы знаете французский язык, вы можете закончить образование здесь… – цепкие глаза короля шарили по ее фигуре. Выяснилось, что во дворце читают модные журналы. Хасан встречал фотографии Евы в Vogue:

– Моя жена любит западные наряды, – заметил король, – я тоже, как видите, предпочитаю костюм… – Ева вылезла из бассейна:

– Я ему раз двадцать сказала, что я еврейка, но его это не остановило… – девушку отвезли и в синагогу:

– Евреи граждане моей страны, – удивился его величество, – выстроив Эс-Сувейру, султан Сиди Мохаммед предложил общине льготные условия для переселения в новый город. Пророк разрешает нам жениться на еврейках… – Ева, довольно дерзко, отозвалась:

– Евреи уезжают из Марокко в Израиль, ваше величество. Они боятся, что окажутся не ко двору при вашем правлении… – Хасан недовольно хмыкнул:

– Остановить я их не могу, но они делают большую ошибку, как и европейцы… – за четыре года, с момента обретения Марокко независимости, страну покинули почти все французы. Набросив на мокрый купальник шелковый халат, Ева поднялась по витой лестнице на крышу:

– Но кое-кто еще остался. Французские рестораны работают, бары открыты, несмотря на то, что Марокко мусульманская страна… – Ева была рада покинуть Рабат:

– Его величество не станет меня похищать, на дворе двадцатый век, человек полетел в космос, но лучше быть подальше от Хасана… – она напомнила себе, что увидится с королем и в Марракеше:

– Он сказал, что его долг проводить высокого гостя, то есть Джона… – кузена все упорно называли его светлостью. Наследный герцог смеялся:

– Хоть здесь воспользуюсь титулом. На Ганновер-сквер почестей не дождешься, там больше шансов получить подушкой по голове… – его светлость восседал перед фаянсовой миской, полной кускуса с медом:

– Еще шакшука, – завидев Еву, Джон поднялся, – лепешки, козье молоко, фрукты, кофе… – девушка опустилась на плетеное кресло:

– И мы умрем, – смешливо отозвалась она, – но впереди долгая дорога… – как и предсказывал Джон, наличием у него прав никто не заинтересовался. Хасан предложил им водителя, но, выехав на сафари, как выразился король, в пустынные холмы к югу от Рабата, он оценил умение Евы и Джона управляться с машиной:

– Это хорошо, – заметил наследный герцог, – у нас будет больше свободы… – налив Еве кофе, он взглянул на часы:

– Сегодня по плану музей, знаменитый бар… – заведение, где играл отец Тупицы, еще работало, – а потом мы отправляемся в Эс-Сувейру… – вчера дворецкий принес на серебряном подносе запечатанную телеграмму из Лондона, от тети Марты:

– Дядя Авраам в Марокко, вот адрес их гостиницы… – позвонив в пансион, Джон услышал восторженный голос Фриды:

– Здорово, что ты здесь. Приезжайте, искупаемся в океане. Сейчас позову папу, они с тетей Анной ужинают… – Ева взяла из янтарной шкатулки египетскую папиросу. Табак пах розами. Девушка кивнула:

– Четыреста километров, три часа за рулем. Дядя Авраам велел отправиться по прибрежной дороге, путь немного дольше, но безопасней… – Джон плюхнул в кускус горсть фиников:

– Здесь везде безопасно, – пробормотал он, – у нас даже оружия при себе нет… – западный ветер захлестал полотнищем шатра. Над Касабланкой вставала огненная заря.


Над рассохшейся дверью лавки, в полуподвальном этаже облупившегося дома во французском квартале, брякнул медный колокольчик. Покосившаяся вывеска сообщала: «Antiquités. Livres anciens». Книги, выставленные в подворотне, в картонных ящиках, были действительно старыми. Переплеты покоробились от сырости, пожелтевшие страницы разлетались, на руки сыпался мелкий песок пустыни:

– Размышления о строении Земли и ее возрасте… – на французском томике начала прошлого века виднелся выцветший автограф. Загорелые, крепкие пальцы повертели книгу:

– Я сюда пришел не покупать, – напомнил себе Фельдшер, – мне надо избавиться от всего подозрительного. На юг я ничего тащить не могу. Жаль, книга дедушки Теодора, с его автографом… – в его брезентовой сумке тоже виднелись томики. Дорога в Марокко, кружным путем, через Италию, заняла две недели:

– В Риме повидайся с братом, – наставительно сказал Коротышка, – забери на тамошней станции паспорт и оставь свой. Брату ничего не говори, впрочем, что я тебя учу? Ты все сам знаешь… – вытянув длинные ноги, отпив крепкого кофе, Фельдшер только кивнул.

Они сидели на бульваре, неподалеку от резиденции Моссада в Тель-Авиве. Перед Песахом на город спустилась липкая жара. Шумело море, вокруг тусклого фонаря вились ночные бабочки. Вспыхивал и тух огонек сигареты, с фотографии военных лет на Иосифа смотрело знакомое лицо:

– Доктор Хорст Шуман, – Коротышка повертел тонкими пальцами, – ты должен его помнить из альбомов. Мисс Майер, то есть Майер-Авербах, встречала его в Сирии. Теперь он вынырнул на свет в Конго… – Иосиф вернул начальству снимок:

– Наша сестра была у него в плену и ничего нам не сообщила… – он хмыкнул, – узнаю Маргариту. Она не хотела нас волновать… – Харель почесал нос:

– В плену она оставалась недолго. Она написала заверенный аффидавит, сначала в Африке, потом в Лондоне… – он спрятал фото в конверт, – Каракаль поделилась с нами сведениями… – выяснилось, что, судя по показаниям Маргариты, фон Рабе тоже жив:

– Не зря дядя Мишель отправился в аргентинскую сельву… – Иосиф все вертел книгу, – и тетя Марта с дядей Авраамом вслед за ним. Алмаз отдал ювелиру именно фон Рабе… – отчим сейчас был в Марокко вместе с Фридой, однако Иосифу строго воспрещалось даже подходить к родне. Он со вздохом сунул томик обратно в ящик:

– Впрочем, они в Эс-Сувейре, а меня ждет рейс на юг… – из Касабланки Иосиф, с безукоризненным французским паспортом, улетал в Западную Африку. Аналитики считали, что Шумана стоит искать именно там:

– Он ушел из Конго на португальскую территорию. В тех краях законов нет, как в Южной Америке… – Иосиф шагнул за порог лавки. Нос защекотал знакомый запах пыли и старых книг:

– Словно в «Сфарим Лотус», – он оглядел забитую хламом комнатушку, – где я купил Хеллера… – в сумке Иосифа лежали американские книги: «Уловка-22», «Стальная крыса», «Чужак в чужой стране». Он подумал, что можно подобрать безделушку для Фриды:

– Хотя нет, – решил Иосиф, – неизвестно, когда я вернусь домой. Фрида, наверняка, уедет отсюда не с пустыми руками. Она не преминет прочесать все местные рынки… – Иосиф невольно улыбнулся. Отчим, как и весь кибуц, считал, что он работает в Тель-Авиве, готовясь к защите доктората. Защиту действительно назначили на осень:

– Как у Маргариты… – тканая занавеска заколебалась, – она молодец, в двадцать два года подготовила диссертацию, совсем как он… – рот наполнился мерзкой слюной с привкусом мяты, Иосиф сглотнул:

– Не думай о нем, он труп, мама его убила. Она, наверняка, избавилась от тела. Его скелет гниет в море или его похоронили британцы, как неопознанную жертву преступления. Его больше нет, он не сядет на скамью подсудимых…

Иосиф и не хотел бы видеть отца рядом с Эйхманом, на открытом процессе. Суд только начался, вердикт ожидали в конце года.

Из-за занавески вынырнул старикашка в арабском одеянии. Вежливо поздоровавшись по-французски, Иосиф выгрузил книги из сумки на свободный лоскуток заваленного побрякушками стола. Хозяин лавки поджал морщинистые губы:

– Рынка нет, – пожаловался он, просматривая издания, – сейчас не военное время, союзники сюда больше не ездят. Разве что туристы такое купят… – к американским изданиям Иосиф прибавил книгу на польском языке и томик на испанском. «Солярисом» с ним в Риме поделился брат. Шмуэль не распространялся о пастырских поездках, как их называл отец Кардозо, но Иосиф с отчимом иногда слышал репортажи брата для ватиканского радио:

– Он навещает Польшу, – хмуро сказал профессор Судаков, – пока легальным образом, но я уверен, что скоро коммунисты перекроют кислород католикам… – в Ватикане, кормя Иосифа завтраком, на обительской кухне, брат пожал плечами:

– Я выполняю пастырский долг, мой милый. Отец Войтыла, мой духовник, сотни других священников, несут свою миссию, несмотря на иго коммунизма. Католики должны знать о борьбе с силами зла… – в келье брата стоял учебник русского языка и томик рассказов Чехова:

– Дядя Максим и остальные в Лондоне помогают мне письмами, – смешливо сказал Шмуэль, – теперь я могу не только материться… – он не спросил, куда направляется Иосиф. Сам Фельдшер, конечно, ничего не сказал брату:

– Шмуэль обрадуется, узнав, что Шуман и Барбье понесли заслуженное наказание… – Иосиф принял от продавца серебро, – может быть, нам удастся найти и фон Рабе… – он знал, что Анна Леви тоже прилетела в Марокко:

– Отсюда идет большая алия, – подумал Иосиф, – здесь скоро не останется ни одного европейца или еврея… – он отогнал мысли о Михаэле Леви:

– Хорошо, что он оставил меня в покое. Должно быть, он завел себе кого-то другого… – бывший командир Иосифа прекратил звонить ему и посылать записки. В кибуце они почти не сталкивались:

– Я редко ночую в Кирьят Анавим… – Иосиф на прощанье погладил обложки, – если мы случайно встречаемся, он отводит глаза. Меня его жизнь не интересует, пусть катится на все четыре стороны… – ему было немного жаль расставаться с испанской книгой. Романом писателя из Колумбии его тоже снабдил Шмуэль:

– Маркес получит Нобелевскую премию, – пообещал брат, – вот увидишь… – Иосиф с ним соглашался. Вынырнув в жаркие сумерки, вскинув на плечо опустевшую сумку, он пошел на шум океана:

– Завтра у меня самолет на юг… – Иосиф остановился в дешевом пансионе, – девчонку здесь не подцепишь, но выпить надо. Бары открыты, еще не все французы бежали в метрополию. Я помню, где играл отец Тупицы. Может быть, заведение работает… – над черепичными крышами покачивалась яркая луна, зажигался неон реклам.

Остановившись, Иосиф щелкнул зажигалкой:

– Полковник открыл жестяную банку и обнаружил, что кофе осталось не больше чайной ложечки. Он снял с огня котелок, выплеснул половину воды на земляной пол и принялся скоблить банку, вытряхивая в котелок последние крупинки кофе, смешанные с хлопьями ржавчины… – он устало поморгал:

– Полковнику никто не пишет. У Коротышки есть жена, дочь, внуки, у тети Марты большая семья. Даже у полковника была жена. Я хочу, чтобы у меня было, кого любить, было, куда возвращаться домой…

Глубоко затянувшись «Голуаз», Иосиф зашагал дальше.


Маленькому Джону только прошлым Рождеством стали позволять бокал шампанского.

Выпивку на Ганновер-сквер не прятали. В библиотеке стоял антикварный, времен русского императора Петра, поставец, резной, пожелтевшей кости. Вещь перекочевала в особняк Кроу с Джоном и Полиной:

– Ваш отец, – тетя вздохнула, – перед отъездом нашел шкаф в подвалах замка. Он просил меня присмотреть за поставцом. Это работа холмогорских мастеров, личный подарок императора Петра вашему предку… – в подвалах замка, как думал Джон, хватило бы экспонатов на еще одну галерею Британского Музея. Тетя Марта добавила:

– С поставцом отыскался дневник тогдашнего герцога Экзетера. Он принимал Петра в Англии от имени короны… – в дневнике, связке хрупких листов, разбирался дядя Джованни:

– В поставец, как положено, поставили бутылки, – юноша поймал себя на улыбке, – он не запирается. У тети Марты и дяди Максима все комнаты нараспашку… – тетя Марта не хранила дома никаких рабочих документов. В сейфе, в библиотеке, лежали бумаги по имению и особняку. До совершеннолетия Питера делами «К и К» управлял совет директоров компании:

– Тетя Марта приезжает на заседания вместе с Питером, – вспомнил Джон, – в конторе у нее есть кабинет… – всему особняку было известно, где хранится спиртное, однако, как заметил Питер, они не хотели разочаровывать родителей. Ворон однажды завел разговор о коктейлях. Младший Кроу оборвал двоюродного дядю:

– Мама и Волк нам доверяют, – холодно сказал Питер, – я не собираюсь их обманывать. Подожди еще два года, тебе нальют шампанского, как старшим…

В прокуренном подвальчике с расстроенным пианино никто не интересовался возрастом Джона. У входа висела засиженная мухами афиша знаменитого фильма. Юноша бросил взгляд в сторону открытой в жаркую ночь двери:

– Дядя Эмиль сюда не ездил во время войны, но кажется, что на плакате именно он… – покойный Хамфри Богарт, едва заметно улыбался, надвинув шляпу на бровь. Пианист бренчал что-то похожее на рок, немногие пары танцевали:

– Ева тоже танцует… – Джон залпом выпил полбокала шампанского, – на нее всегда обращают внимание… – кузина отмахивалась:

– Я привыкла. В Нью-Йорке некоторые мужчины рискуют жизнью, пытаясь со мной познакомиться… – Ева рассказала, как прохожий едва не устроил аварию, засмотревшись на нее на пешеходном переходе:

– Таксист начал гудеть, – хихикнула кузина, – тогда парень опомнился… – Джон понял, что в подвальчике мало женщин. Он помнил рассказы отца о службе в Северной Африке:

– Местные девушки сюда не ходят, это неприлично, а европейских женщин здесь мало. Французы уезжают в метрополию, евреи в Израиль. Скоро в Марокко останутся одни арабы, что бы там король ни говорил… – Джону хотелось потанцевать, но приглашать кузину он опасался:

– Она меня выше на две головы даже без каблуков… – вокруг длинных, загорелых ног девушки развевался тонкий шелк. Вернувшись в особняк после музея, Ева вытащила из саквояжа платье. Джон узнал наряд:

– Она носила платье на первом ужине с королем, когда мы приехали. Ей идет пурпур, она становится, словно королева… – припарковав виллис на боковой улочке рядом с баром, Ева весело заметила:

– Потом переоденусь. Не идти же мне на танцы в штанах и баскетбольной майке… – они решили разделить бутылку шампанского:

– Но не больше, – покачала головой девушка, – остается еще четыре часа езды до Эс-Сувейры… – они рассчитывали оказаться на атлантическом побережье к рассвету. Найдя на столе сигареты, Джон чиркнул скверной, бумажной спичкой:

– В любом случае, здесь все меня старше… – он немного стеснялся взрослых девушек, – в Эс-Сувейре тоже есть бары. Мы с Фридой найдем, где потанцевать… – в письмах кузина объясняла, что почти каждый шабат ездит в Тель-Авив с приятелями:

– Больше у нас развлекаться негде, – читал он неряшливый почерк, – в кибуце ложатся спать с петухами… – Джон широко зевнул:

– Я бы и сам сейчас поспал… – от шампанского его всегда клонило в дремоту, – но надо сесть за руль, сменить Еву… – он нашел глазами темноволосую голову кузины:

– Еще пара танцев, пианист устроит перерыв и пора ехать… – Джон сначала не обратил внимания на мужчину в арабском наряде, спускающегося по стертым ступеням в подвальчик. В тусклом свете лампочки у входа блеснула ухоженная, светлая борода. Юноша замер:

– Тетя Марта показывала мне фото в альбоме материалов военных лет. Он навещал Касабланку, со старшим фон Рабе… – скользнув острым взглядом по подиуму с танцующими парами, Вальтер Рауфф миновал барную стойку. Бывший эсэсовец скрылся за неприметной дверью в углу.


Официально считалось, что Адольф Ритберг фон Теттау проводит пасхальные каникулы с дядей. Господин Ритберг лично приехал в закрытую школу племянника:

– У нас есть семейные дела, – обаятельно улыбнулся он, доставая паркер с золотым пером, – думаю, оценки Адольфа позволяют ему продлить отдых… – оценки у Адольфа были блестящие. Директор пансиона принял чек, выписанный на цюрихский банк:

– Школа только выиграет… – господин Ритберг щелкнул ухоженными пальцами, – от нового теннисного корта или химической лаборатории… – глава интерната почтительно кивнул:

– Ни о чем не беспокойтесь, герр Ритберг. Адольф серьезный мальчик, на каникулах он продолжит занятия… – племянник уложил в багаж учебник истории, руководства по испанскому и арабскому языкам:

– Я бы взял тебя с собой, как обещал, – извинился дядя, – но меня ждут серьезные переговоры… – господин Ритберг летел в Саудовскую Аравию обговаривать свои интересы в разработке новых нефтяных месторождений:

– Я не смогу за тобой присмотреть, – вздохнул он, – но дядя Вальтер встретит тебя в Касабланке. Он тебе покажет другую Африку, не экваториальную… – Макс потрепал мальчика по плечу:

– Ты, наверное, не захочешь возвращаться в тропики, после инцидента в Конго… – Адольф весело отозвался:

– Это была случайность, дядя. Теперь я знаю, что в тех местах надо соблюдать особую осторожность… – дядя Вальтер уверил его, что в Сахаре змей гораздо меньше:

– Но ты прав, – он усадил Адольфа в закрытый лимузин, – и здесь надо вести себя разумно, учитывая, что змеи будут просыпаться вместе с нами… – белые зубы блеснули в улыбке:

– В те ночи, когда нас ждут тренировочные марши, разумеется… – справившись по карте, Адольф понял, что летит в самое сердце Африки:

– Называется Центральноафриканская Республика… – он с аппетитом ел сладкие пирожки, запивая их чаем с мятой, – дядя Макс сказал, что в тех местах тоже водится уран… – после возвращения из Конго Максимилиан стал искать, как он выразился на совещании соратников, менее людную местность:

– В Конго кто только не топчется, – недовольно заметил он за обедом на вилле, – от русских до американцев. Невозможно сохранить секретность предприятия. Более того, в стране идет гражданская война. С одной стороны, это нам на руку, в мутной воде легче ловить рыбу, но с другой, я не хочу рисковать нашими людьми… – Доктор, партайгеноссе Шуман, пока сидел в джунглях на португальской территории. Как следует изучив газеты, Макс решил приказать ему податься на север:

– Гана, Нигерия, западная Африка… – он упер паркер в карту, – куда американцы пока не добрались и вряд ли доберутся. Тамошняя обезьяна, то есть президент Нкрума, выступает против влияния бывших колониалистов… – адвокат Краузе покашлял:

– По слухам, он благоволит русским, партайгеноссе фон Рабе… – Макс с хрустом разгрыз несладкий леденец. Швейцарская компания по его заказу делала особые партии конфет:

– Русские, то есть советские, нам не страшны, партайгеноссе Краузе, – легко отозвался он, – с конца войны прошло пятнадцать лет. Сроки давности по так называемым преступлениям миновали. Нас не ищут ни русские, ни союзники, по крайней мере, не на государственном уровне…

Макс мрачно подумал, что Западная Германия, тем не менее, не отказывается от судебного преследования военных преступников.

– Одной рукой они платят содержание Вальтеру, как американцы платят Барбье, а другой выносят приговоры тем, кто неосторожно попадается на глаза журналистам или частным сыщикам, вроде жида Визенталя или покойного товарища барона… – со смертью господина Маляра Макс почувствовал себя в большей безопасности. Эскиз Ван Эйка, вкупе с синим алмазом, покоился в банковской ячейке в Цюрихе. Беря в руки кольцо, Макс вздыхал:

– Я хотел подарить драгоценность Цецилии, но она оказалась продажной тварью. Я еще встречу женщину, которую полюблю, которая полюбит меня. Мне пятьдесят, это еще не возраст для мужчины… – после окончания школы Адольф собирался провести год в Израиле:

– Они набирают добровольцев для кооперативных хозяйств, – усмехнулся Макс, – ты можешь совмещать работу и учебу в университете. Займешься любимой археологией, подтянешь арабский язык, начнешь болтать на иврите. Мы сделаем тебе надежные документы с новой фамилией… – племянник согласился:

– Врага надо знать в лицо. Жидовскому влиянию можно противостоять, только окунувшись в их среду. Я помогу вам отыскать мою кузину, Фредерику… – Максимилиан отозвался:

– Именно. Мученик, партайгеноссе Эйхман, хорошо понимал евреев и удачно с ними работал… – он был уверен, что Эйхман никого не выдаст:

– Не такой он человек. Он стойкий борец, как Вальтер, как Барбье в Южной Америке… – узнав о месторождении урана в нынешней Центральноафриканской Республике, Максимилиан немедленно распорядился найти подходы к тамошним обезьянам, как он сказал в разговоре с Рауффом. Услышав, что глава вооруженных сил страны, майор Бокасса кузен президента, Макс оживился:

– Он нам и нужен. Бокасса воевал во французской армии, но это ерунда, – он отмахнулся, – деньги и власть любят все. Он спит и видит, как бы спихнуть родственника с президентского поста… – сеньора Гутьерреса, чилийского офицера в отставке, Бокассе порекомендовали, как военного инструктора. Налив себе кофе, Рауфф пыхнул сигарой:

– Я займусь инструктажем, а тебя ждет первый военный лагерь. Доедай, – распорядился он, – сейчас подгонят машину, поедем в аэропорт… – Вальтер выбрал кафе, зная о боковых, спрятанных от посторонних глаз комнатах:

– Максимилиан тоже помнит бар, – он вынул из кармана конверты, – мы здесь пили шампанское. Надо ему сказать, что заведение не изменилось… – он подогнал Адольфа:

– В машине прочтешь, что тебе Клара пишет. У нас частный воздушный коридор… – Адольф прилетел в Касабланку на личном самолете господинаРитберга, – не след опаздывать… – мальчик быстро расправился с чаем:

– Я сейчас, дядя Вальтер, только в туалет схожу… – отодвинув тканую занавесь, Адольф шмыгнул в полутемный коридор.


– Из всех забегаловок этого мира она зашла именно в мою… – Иосиф наклонил бутылку. Шампанское запенилось в антикварном хрустальном бокале. Ее тяжелые волосы растрепались, после быстрого танца, пурпурный шелк облегал небольшую грудь. В тусклом свете запыленных люстр мерцали серо-синие глаза:

– Я ее видел девчонкой, когда дядя Меир еще был жив, – понял Иосиф, – шесть лет назад. Тогда вся семья собралась на бар-мицву Аарона… – кузена, служащего в особом подразделении, отпускали на шабаты нечасто. Встречаясь с ним в Кирьят Анавим, Иосиф избегал упоминать о проверке, устроенной кузену сослуживцами из засекреченного диверсионного отряда:

– Проверку он прошел, но присоединяться к нам отказался, – Иосиф примерно представлял себе испытание Аарона, – но так лучше. Совестливые люди в нашем деле надолго не задерживаются… – в темных глазах кузена залегла давняя тоска. Аарон Горовиц выглядел старше своих лет:

– Из-за бороды, – хмыкнул Иосиф, – но он ее скоро сбреет. Он демобилизуется и уедет в Америку, сидеть у материнской юбки, помощником раввина на Манхэттене. С его деньгами он в Израиле не останется, зачем ему прозябать на баклажанах? У нас даже телевизоров пока нет… – кроме того, служба в армии закрыла кузену дорогу в Меа Шеарим:

– Никто из соблюдающих девушек за него замуж не выйдет. Кстати о девушках, Хана сейчас на Манхэттене, то есть в Гарлеме… – Иосиф помнил ее беспомощное, пьяное лепетание, черные волосы, упавшие на лицо, запах водки и травки:

– Но она заводная девчонка, не снулая рыба, как некоторые… – он понял, что не может подумать так о кузине Еве. Он вообще мало о чем мог сейчас думать:

– Я удачно зашел на огонек, – поздравил себя Иосиф, – они с Джоном едут в Эс-Сувейру, куда мне не надо… – в Эс-Сувейре обретался отчим с Фридой, – но никто не мешает нам задержаться в Касабланке… – он легко мог поменять свой билет на экватор. Отхлебнув шампанского, Ева усмехнулась:

– Ты тоже изменился. Шесть лет назад ты еще служил в армии, Иосиф…

Она помнила долговязого, загорелого до черноты, голубоглазого парня, в потрепанной солдатской форме. Глаза у него остались яркими, но Ева заметила тонкие морщинки, убегающие к вискам. Он коротко стриг светлые волосы, на твердом подбородке золотилась едва заметная щетина. Поймав ее взгляд, Иосиф провел рукой по щекам:

– С точки зрения моего задания, так лучше… – на спинке его стула висела походная сумка, – надеюсь, ты понимаешь, что не стоит распространяться о нашей встрече… – она наклонилась над огоньком зажигалки. Темная прядь упала на высокий лоб, красивые губы улыбнулись:

– Даже Джону? Он все равно тебя увидит… – Иосиф оглянулся:

– Я уверен, что он тоже не проболтается… – Фельдшер решил:

– Наверное, он в туалет пошел. Парню шестнадцать лет, мне он не помеха. Будь он хоть трижды герцог, Еве он не нужен. Она еврейка, она любит Израиль. Тем более, она его старше и выше на две головы… – без каблуков кузина оказалась лишь немногим ниже Иосифа. Лаковая туфля качалась на изящной, длинной ступне. Она забросила ногу на ногу, обнажив острое колено:

– Я никогда не ношу шпильки на танцы, иначе меня никто не пригласит… – Ева фыркнула от смеха, – в школе меня дразнили каланчой и жирафом… – Иосиф подлил ей шампанского:

– Но теперь тебя снимает Ричард Аведон… – он подмигнул Еве, – а твои одноклассники последний раз позировали фотографу для выпускного альбома… – ему отчаянно хотелось коснуться нежной кожи в глубоком вырезе платья. Девушка немного покраснела:

– Спасибо. Странно, что ты меня узнал, мы много лет не встречались… – на ее губах блестели капельки шампанского. Иосиф не мог заставить себя достать носовой платок:

– Словно она меня сковала, обездвижила. Что за чушь, никогда такого не было, она просто девчонка… – Иосиф не верил в магию:

– Никакой мистики не существует, – заявлял он приятелям, – нельзя быть материалистом и признавать сказки вроде Каббалы… – взмахнув длинными, чудными ресницами, она облизала губы. Иосиф откашлялся:

– Я бы не мог не узнать тебя, Ева. Тебя нельзя забыть… – он узнал кузину в толпе, еще спускаясь по лестнице в подвальчик:

– Пианист здесь хороший… – зачем-то сказал он, – хотя с покойным Самуилом он не сравнится. Ты, кстати, отлично танцуешь… – кузина пожала обнаженными плечами:

– Я часто хожу на вечеринки. Я слышала записи мистера Авербаха, я… – толпа зашумела. Кто-то крикнул, перекрывая гремящее фортепьяно: «Врача сюда! Человеку плохо!».


Перед глазами Маленького Джона стояла полутьма. В низком коридоре на задах забегаловки, остро пахло пряностями, из большого зала доносилась музыка. Он был уверен, что не ошибся. Голова отчаянно болела, он попытался пошевелиться:

– Я хорошо помню его описание. Тетя Марта давала мне читать показания Маргариты. Это был Адольф, мой младший брат… – Джон не успел раскрыть рта. Высокий, изящный подросток крикнул по-немецки:

– Дядя Вальтер… – Джон поднес руку к виску:

– Прибежал Рауфф. Я попытался выскользнуть в зал, но, кажется, он ударил меня кастетом… – сумеречный коридор рассыпался яркими искрами, голова загудела. Больше в памяти ничего не осталось. Прохладная ладонь легла ему на лоб. Женский голос шепнул:

– Тише, тише. Ты в порядке, но лучше тебе побыть в покое… – Джон с удивлением ощутил, как голова становится легкой:

– Это она, Ева. Она умеет снимать боль… – лицо грело полуденное солнце. Неподалеку щебетали птицы, пахло солью и сухой мятой:

– Ева любит запах, – вспомнил Джон, – она говорила, что ее комната в общежитии словно ботанический сад… – кусты жасмина и роз в особняке тети Клары, казалось, сами тянулись к девушке. Ева улыбалась:

– У меня всегда так случается с растениями и с животными. Пока Аарон жил дома, у нас на балконе гнездились белые голуби. Жаль, что сейчас они улетели…

Коротко застонав, Джон поднял веки.

Он узнал гобеленовый полог старинной кровати, в собственной спальне на королевской вилле. Окно раскрыли в тихое утро, вдалеке шумел океан. Занавески колыхались под свежим ветром. Кузина сидела рядом с его изголовьем. Вчерашнее шелковое платье она сменила на короткие холщовые штаны и просторную рубаху с вышивкой. Девушка свернула в небрежный узел темные волосы. Серо-синие глаза озабочено взглянули на него. Ева убрала ладонь с его лба:

– У тебя легкое сотрясение мозга. Опасности нет, но на пару дней лучше ограничить движения… – Джон скосил глаза вниз. Его переодели в старую рубашку. Ева погладила его по руке:

– Карета скорой помощи предложила отвезти тебя в больницу, но я уверила врача, что на вилле тебе будет лучше. В конце концов, я будущий доктор, я о тебе позабочусь… – юноша облизал пересохшие губы:

– Но мы собирались в Эс-Сувейру… – Ева ободряюще отозвалась:

– Я предупредила дядю Авраама, что мы задержимся на несколько дней. О несчастном случае я им не сказала… – Джон велел себе молчать о брате:

– Не потому, что он родня, а потому, что о нем знает всего несколько человек. Даже Маргарита ни о чем не догадывается, а она видела и Адольфа и фон Рабе… – Джону стоило большого труда произнести имя брата:

– Все считают, что я оступился, в коридоре и ударился головой, – понял он, – но я помню, что Рауфф прибежал на крик Адольфа… – помнил он и то, что в Бомбее Рауфф стрелял в тетю Тессу:

– Ева имеет право знать, что здесь недобитый нацист, убийца ее матери… – Джон, впрочем, сомневался, что Рауфф будет болтаться в Касабланке:

– Он считает, что я больше не опасен, но он не станет рисковать. Папу тоже ударили кастетом, в Венло, в тридцать восьмом году. Он всегда жалел, что тогда он не остановил фон Рабе. Все равно, нельзя молчать, – велел себе Джон, – надо отыскать Рауффа или его следы… – вода в поильнике на антикварном комоде тоже пахла мятой:

– Здесь делают домашний лимонад. Ладно, незачем тянуть время… – откашлявшись, он помолчал:

– Я не просто так упал. Я видел в зале бывшего эсэсовца. Ева, Вальтер Рауфф сейчас в Марокко.


Длинные пальцы на ногах она красила лаком цвета спелого граната. Изящные ступни в кожаных сандалиях местной работы немного запылились. Она накинула на распущенные волосы вышитый золотом пурпурный платок. Грудь под тонкой рубашкой поднималась, но совсем незаметно:

– Она не носит белья, – беспомощно понял Иосиф, – она запыхалась, пока бежала сюда… – стройная шея девушки поблескивала капельками пота.

Боковой ход его пансиона вел в прокуренное кафе, обставленной старой американской мебелью. Стулья щеголяли следами от потушенных окурков. На столе облупилась светлая пластмасса. Меню на ломаном английском языке засидели мухи.

Опустившись напротив, кузина бесцеремонно забрала у него сигарету:

– Его ударили кастетом, – вместо приветствия сказала Ева, – ты был прав… – Иосиф не смог удержаться:

– Разумеется, я был прав, – наставительно сказал он, – я патологоанатом и почти доктор медицины, а ты едва закончила первый курс… – девушка слегка покраснела. В забегаловке, при свете фонариков фельдшеров скорой помощи, Иосиф понял, что речь идет о вооруженном нападении:

– Но врач с ними не приехал, а студентов я обвел вокруг пальца… – Иосиф объяснялся с медиками на отличном арабском языке, – они поверили, что Джон поскользнулся. Случайность, с кем не бывает… – коридор бара выложили местной узорчатой плиткой.

На вилле его величества Иосиф появляться не хотел, о чем он и сказал Еве, отведя кузину за угол заведения. Джона на носилках грузили в карету:

– Я понимаю, – отозвалась девушка, – не след, чтобы тебя кто-то видел. Медики тебя не запомнят. Не волнуйся, я поговорю с Джоном, когда он придет в себя. Дай телефон твоего пансиона… – кусочек картона, подхваченный Иосифом со стойки портье, перекочевал в вечернюю сумочку Евы.

Сейчас она появилась в баре с большой сумкой тонкой кожи, похожей на мешки кочевников:

– Работа Сабины, – узнал Иосиф, – в Израиле такие вещи носят немногие. Такая сумка стоит месячного бюджета нашего кибуца… – из сумки появился на свет блокнот фиолетовой замши:

– Ему пока нельзя писать, – предупредила девушка, – он диктовал. Но здесь все очень кратко… – почерк Евы пока оставался школьным, крупным. Иосиф писал, как пресловутые врачи из анекдотов:

– Шмуэль похоже пишет, – усмехнулся он, – для газет ему приходится все перепечатывать на машинке… – листая блокнот, Иосиф вспомнил разборчивый, каллиграфический почерк. Во рту появился привкус мяты, он отхлебнул горький кофе:

– Он… он писал очень понятно. Он журил нас за кляксы и плохой почерк. Он выговаривал тете Элизе, считал, что она мало требует на занятиях… – Иосиф сказал себе:

– Проклятая мята здесь растет в каждой дырке, сорняк суют во все блюда. Не думай о нем, он давно мертв… – от кузины пахло аптечными травами:

– Я сварила Джону успокаивающее питье, – сказала она, – лучше растения, чем таблетки. Рецепт индийский, если хочешь… – Иосиф оборвал ее:

– Потом. Джон уверен, что видел именно Рауффа… – нежная щека девушки затвердела. Ева раздула ноздри:

– Он точно его описал, сам посмотри… – Иосиф помнил приметы беглого нациста:

– Сеньор Вольдемар Гутьеррес, – он сдержал ругательство, – Шмуэль гостил у него в Пунта-Аренасе… – Израиль послал в Чили несколько запросов на экстрадицию военного преступника, но ответа не добился:

– Тамошние юристы считают, что срок давности его деяний давно истек, – презрительно заметил Коротышка, – легальным путем мы ничего не достигнем… – Иосиф плюнул косточкой оливки в мусорную корзину:

– Значит, остается путь нелегальный. Тропинку в те края мы давно протоптали… – Коротышка осадил его:

– Не сейчас. Со времен предыдущей операции Аргентина и Чили уделяют больше внимания пограничному контролю… – Иосиф фыркнул:

– Это порт. Рыбацкая шхуна никого в Пунта-Аренасе не удивит. Сошли на берег, вернулись на борт… – он показал недвусмысленный жест, – с добычей, то есть с нашей целью… – операцию ему запретили:

– Каракаль или твой отчим на этот раз не прилетят тебе на помощь, – ядовито сказал Харель, – что касается твоей инициативы, то мы о ней подумаем… – зная, что Моссад погряз в бюрократии, Иосиф думать не собирался. Капитан Кардозо не хотел терять времени. Вернув Еве блокнот, он залпом допил кофе:

– Скорее всего, он успел покинуть Касабланку, но я обещаю, что не упущу его… – кузина щелкнула зажигалкой:

– Он стрелял в мою маму в Бомбее, во время покушения на Ганди… – Иосиф коснулся ее руки:

– Я… – он помолчал, – я сделаю все, чтобы призвать его к суду, Ева. Не тем, так другим путем…

В подкладке его саквояжа сделали искусный тайник, где пряталась разобранная снайперская винтовка и бельгийский вальтер:

– Документы у меня французские, – подумал Иосиф, – язык отменный, выправка военная. Я могу разыграть солдата удачи, дезертира из Иностранного Легиона. Рауфф наверняка отправился на юг. Новые африканские государства нуждаются в армейских инструкторах. Но мне нельзя попадаться ему на глаза, он помнит отца Симона, то есть Шмуэля. Ладно, придумаю, как все лучше обставить…

Ева закусила еще пухлую губу:

– Джону я не скажу, что ты здесь был. Папа всегда замечал, что во многих знаниях многие печали. Дядя Авраам тоже ничего не узнает. Джон отлежится, мы отправимся в Эс-Сувейру… – Иосиф не намеревался никуда отпускать кузину:

– Только до Эс-Сувейры, – сказал себе он, – она улетит с дядей Авраамом в Израиль, ждать меня… – он вскинул на плечо сумку:

– Поднимемся ко мне в номер… – он сотни раз говорил эти слова девушкам:

– Сейчас все по-другому, – понял Иосиф, – кроме нее, мне никто не нужен и никогда не будет нужен. Мы поставим хупу, у нас родятся дети. Я никогда не оставлю мою Еву… – он справился с закружившейся головой. От ее волос пахло солью, она вскинула серо-синие глаза:

– Ты хочешь мне что-то показать… – шепотом спросила Ева, – секретное…

Он распахнул перед девушкой рассохшуюся дверь: «Можно сказать и так».

Комнаты в пансионе снабдили крохотными закутками, с электрическими плитками. Посуду предлагалось мыть в душе, отгороженной пластиковой занавеской нише, с проржавевшей раковиной. Медный кувшинчик для кофе давно потерял блеск. Внутри наросла коричневая бахрома:

– Шмуэль утверждает, что так лучше, – на плитке свистел чайник, – итальянцы никогда не моют машины для кофе… – Иосиф тоже едва удерживался от довольного, счастливого свиста:

– Мне двадцать пять, но я еще никогда такого не чувствовал… – он ополоснул щербатые чашки, – теперь понятно, что все случившееся ранее и гроша ломаного не стоит… – он мимолетно вспомнил Густи:

– Никакого сравнения с проклятой пиявкой. Она кукла, ломака, а Ева настоящая женщина, такая, какая мне и нужна…

Он не хотел подниматься с продавленной кровати, выпускать Еву из своих объятий. Приникнув к почти незаметной груди, он слушал, как бьется ее сердце. Она часто дышала, пряди темных волос разметались по тканой подушке:

– Она не строила из себя недотрогу, как другие девицы, – подумал Иосиф, – когда я ее поцеловал, она не притворялась, что поднялась ко мне за чем-то другим…

Выяснилось, что белье она все же носила. Кружевные трусики валялись на потертом ковре, рядом с испачканным полотенцем, с керамической пепельницей, полной окурков. На ободранной тумбе притулилась почти пустая бутылка местного лимонада:

– Надо забежать на рынок по дороге к особняку, – напомнил себе Иосиф, – накормить Еву жареной бараниной, с гранатовыми зернами, с перечным соусом. Марокканцы в Израиле отлично готовят мясо. Хотя нет, она вегетарианка, то есть пока. Я ее заставлю правильно питаться, мясо нужно для развития ребенка при беременности. Тогда возьму для нее овощной салат и фаршированные помидоры. Или местные пирожки, она любит сладкое…

Он оставил девушку с тарелкой фиников и орехов:

– Прости, любовь моя, больше ничего нет. Я только пару дней назад прилетел сюда… – он целовал оттопыренное ухо, – по пути на виллу мы зайдем куда-нибудь, подкрепим силы… – в серо-синих глазах плавала блаженная дымка. Взяв губами спелый финик, Иосиф наклонился над ней:

– Словно я в раю, – шептал он, – так было с Адамом и Евой, любовь моя. Не случайно тебя назвали именно Евой… – он думал о летней хупе в кибуце, об усеянном крупными звездами небе, о балдахине белого шелка:

– Столы вынесут на улицу, так всегда делают на свадьбах. Тетя Дебора прилетит из Америки с младшими. Она поведет Еву к хупе, а я пойду с дядей Авраамом… – Иосиф все решил:

– Ева закончит Еврейский Университет, она будет работать в госпитале кибуца, возиться с нашими малышами… – он забыл о Михаэле Леви:

– Ничего не случилось, – сказал себе Иосиф, – он мной больше не интересуется, а сейчас я женюсь. У дяди Авраама появятся внуки, он обрадуется… – Иосиф понял, что смутно помнит даже самого Рауффа:

– Ева меня околдовала, – усмехнулся он, – видимо, это вовсе не сказки насчет того, что и она, и ее мать не такие, как все. Я еще никогда этого не чувствовал. Поверить не могу, она моя, до конца наших дней… – он позвал из-за занавески:

– Сейчас сварю кофе, любовь моя… – что-то зашуршало, Иосиф отдернул пластик:

– Не обязательно одеваться, – весело сказал он, – скоро я сниму с тебя этот наряд… – в марокканском платке и рубахе она казалась местной женщиной:

– Только у нее светлые глаза. Она выше покойной мамы, почти мне вровень… – кузина успела надеть сандалии и вскинуть на плечо сумку:

– Мне надо вернуться к Джону, – деловито сказала она, – пациент прежде всего. Надеюсь, у тебя все получится… – она повела изящной рукой за окно, – удачи тебе, Иосиф. Увидимся… – он встал у Евы на дороге:

– Подожди. Ты должна улететь из с дядей Авраамом из Эс-Сувейры в Израиль… – девушка пожала плечами:

– Зачем? Меня ждет Маргарита в Леопольдвиле… – кое-как перехватив чашки, Иосиф взял ее за руку:

– Затем, что я тебя люблю, Ева. Я хочу, чтобы ты стала моей женой. Я вернусь оттуда… – он тоже махнул за окно, – и мы пойдем под хупу. Ты доучишься в Израиле, станешь врачом в нашем кибуце… – она отняла ладонь. Серо-синие глаза блеснули знакомым Иосифу холодом:

– Дядя Меир так смотрел иногда… – ему стало неуютно:

– Я занимаюсь эпидемиологией, – отчеканила Ева, – и не собираюсь менять специализацию, это первое. Я не могу подвести Маргариту или врачей в Бомбее, куда я поеду после выпуска. Это второе. И я тебя не люблю, – она кивнула в сторону разоренной кровати, – не придавай такого большого значения этим вещам. Сейчас новый век, Иосиф, смотри на жизнь проще…

Хлопнула дверь. Он услышал стук ее сандалий на лестнице. Ветер с моря взвил занавеску. Иосиф высунулся в окно, но ее покрытая платком голова исчезла среди базарной толчеи. Опустив руки с чашками, он присел на кровать. В опустевшей комнате пахло мускусом и солью, с улицы донесся крик муэдзина. Пошарив по сбившемуся одеялу, найдя сигареты, он выпустил чашку. Раздался громкий треск, Иосиф едва не наступил босой ногой на осколок.

Чертыхнувшись, он глубоко затянулся сигаретой: «Все равно, она будет моей. Ничто и никто мне не помешает, обещаю».


Жестяная крыша барака на краю взлетного поля гремела под пустынным ветром.

Аэропорт Анфа помещался в шести километрах от окраины Касабланки, на каменистой равнине. Вылезая из такси, Иосиф вскинул голову. Среди колючих, ярких звезд неслись рваные обрывки облаков. Он заставлял себя не думать о Еве, но все было тщетно:

– Она говорила, что в особняке есть терраса на крыше. Может быть, она сейчас тоже смотрит в небо… – капитан Кардозо заставил себя собраться. Достав из багажника такси саквояж, он забросил за спину вещевой мешок, —

– Она станет моей, в этом сомнений нет. Если я призову к ответу Рауффа, убийцу ее матери, я вернусь к ней не с пустыми руками. Значит, именно так и случится… – он подумал, что Ева скоро окажется в Эс-Сувейре:

– Она сама поведет машину. Она не пустит за руль Джона, с недавней травмой. Здесь всего четыреста километров, четыре часа дороги, если по прямой… – Ева упомянула, что они поедут более дальним путем:

– Дядя Авраам так посоветовал. На прибрежном шоссе есть заправки и кафе, а прямая дорога ведет через пустыню. Но здесь безопасно, беглые нацисты не станут болтаться так близко к Европе…

Рауфф, по мнению Иосифа, должен был отправиться на юг. Ему оставалось выяснить, куда и как улетел сеньор Вольдемар Гутьеррес:

– Он чувствует себя в безопасности, – Иосиф курил у освещенного входа в барак, – он наверняка явился сюда с чилийским паспортом… – Иосифа пользовался французскими документами. В тель-авивском здании Моссада имелась целая комната с оцинкованными ящиками, где хранились паспорта, метрики, свидетельства о браке и даже семейные фото для портмоне агентов:

– Я холостяк, уроженец Парижа, мне двадцать шесть лет… – сигарета рассыпалась брызгами искр, – я служил в армии, а теперь решил попытать счастья в Африке… – в бараке пахло старыми окурками и горьким кофе. Аэропорт во время войны обслуживал транспортные рейсы союзников из Северной Америки:

– Полосу показывали в «Касабланке», – вспомнил Иосиф, – но теперь аэропорт закрывается… – после обретения независимости Марокко потребовало у американцев вывести военные базы с территории королевства. На совещании в Тель-Авиве говорили, что король Хасан недоволен вторжением США в Ливан:

– Ливан должны контролировать западные державы, – услышал Иосиф голос Коротышки, – иначе мы всегда будем рисковать ножом в спине… – американцы пока перегоняли свои Б-52 в Испанию:

– Где правит Франко, но США на это не обращает внимания, – усмехнулся Иосиф, – им важнее, чтобы СССР находился в зоне действия их бомбардировщиков… – бывшая база американцев стала новым гражданским аэропортом Касабланки.

Осмотревшись, Иосиф направился к выходу на летное поле. Как он и предполагал, об охране здесь никто не заботился. Пара десятков долларов, переданные грузчикам, снабдили его описанием пассажира частного самолета, покинувшего сегодня Касабланку. Он стоял с чашкой кофе у облепленной яркими плакатами будочки кассы:

– Машина пришла из Цюриха и ушла в Банги, в Центральноафриканскую Республику… – Иосиф повертел свой билет в столицу Ганы, Аккру, – мне надо лететь за ним, то есть за ними…

Цюрих его не удивил. В Цюрихе, вернее, где-то в Швейцарии, обретался уважаемый делец, богатый человек, господин Ритберг фон Теттау. Получив сведения из Лондона, Коротышка заметил:

– Никто не собирается кричать о нем на весь мир. Нельзя спугнуть, – он скривился, – палача еврейского народа. Он должен вслед за Эйхманом, есть на скамью подсудимых… – даже между собой они не упоминали настоящего имени господина Ритберга фон Теттау:

– Максимилиан фон Рабе, – Иосиф изучал расписание рейсов, – правая рука рейхсфюрера СС Гиммлера. Досье на него занимает несколько томов, в Нюрнберге его приговорили к смертной казни. Подумать только, что Маргарита его видела в Конго… – он передернулся, – но ведь и мы видели, детьми… – по фотографии в досье Иосиф узнал эсэсовца, приезжавшего в сиротский приют Мон-Сен-Мартена:

– Дядя Виллем велел Маргарите бежать, она затаилась в курятнике. Потом ее спасли шахтеры и дядя Эмиль. Но сейчас фон Рабе выглядит совсем по-другому. Я уверен, что у него есть еще с десяток паспортов… – по словам грузчиков, кроме Рауффа, на борту самолета был еще и подросток:

– У Рауффа только дочь, Клара, – о девочке они знали из донесений Шмуэля, – интересно, что это за парень, прилетевший из Цюриха? Если он сын фон Рабе, его, как и отца, надо пристрелить, словно бешеную собаку. У таких, как фон Рабе, не может быть детей. Любое его потомство надо убивать на месте…

Припечатав подошвой окурок, Иосиф встал в конец маленькой очереди. Согласно расписанию, рейс на Банги уходил рано утром:

– На месте разберусь, что делать… – он засунул руки в карманы потрепанной куртки, – Коротышка знает, что от меня не стоит ждать связи в ближайшие месяцы. И она… Ева, тоже не ждет от меня письма или звонка… – Иосиф упрямо сжал кулак:

– Все равно, я напишу и позвоню. Я добьюсь ее. Пусть, как праотцу Яакову, мне придется потратить на это семь лет. Они тоже пройдут, как несколько дней, потому что я люблю ее…

Сунув в окошко билет, он попросил: «Поменяйте его на завтрашний рейс в Банги».

Эс-Сувейра

Из-за выкрашенной в синий цвет двери доносился хорошо поставленный голос Анны Леви. Профессор Судаков всегда думал о таких голосах, как об учительских:

– Впрочем, она и есть учитель. Она защитила докторат, она заведует ульпанами в Еврейском Агентстве, но она все равно каждый день преподает…

Анна покидала кибуц на раннем автобусе. Она завтракала с работниками молочной фермы. Поднимаясь к утренней дойке, Авраам привык видеть ее изящную фигуру в большом зале столовой. Она обычно носила скромную, ниже колена юбку, блузу с длинными рукавами. Темные волосы прикрывала беретка:

– Среди репатриантов много соблюдающих семей, – однажды заметила Анна, – они знают, что я замужем… – в ее глазах промелькнула тень, – мы работаем с раввинами, с религиозными кибуцами… Так легче, – подытожила она, касаясь вьющейся пряди, над немного покрасневшим ухом:

– У Джеки в этом году бат-мицва, пусть и не в синагоге. Надо подавать ей пример, хоть мы живем и в светском кибуце. Михаэль занимался бар-мицвой Эмиля, но Джеки девочка… – Анна не хотела говорить о том, что муж не интересовался дочерью:

– Для него важны только парни, Эмиль и Яаков. Он считает, что Джеки моя забота… – профессор Судаков усмехнулся:

– Моше читает Тору в синагоге, как положено… – младший сын учился у рава Левина, – но после Шавуота мы устроим общий праздник. Тем более, – он подмигнул Анне, – кажется, ребятишки друг другу по душе, как Эмиль с Фридой… – женщина смутилась:

– Это детское, дядя Авраам. Эмиль и Фрида через два года идут в армию, они забудут друг о друге. Эмиль рвется в летные части. Девушек туда не берут, то есть только в наземное облуживание… – Авраам был уверен, что дочь, с ее характером, не согласится ни на какое наземное обслуживание.

Прислонившись к беленой стене коридора еврейской школы при синагоге в Эс-Сувейре, он рассматривал самодельную карту Израиля. Ученики не забыли о горе Хермон и Масаде, о пляжах Эйлата и Мертвом море:

– Они нарисовали израильский флажок на Восточном Иерусалиме, – понял Авраам, – ясно, что нам придется воевать за воссоединение города. Только бы подольше продлился мир… – он надеялся, что дочь не настоит на боевых войсках. Девушек туда брали только инструкторами:

– Она рвется в разведку, в аналитику, но вряд ли она там окажется, с моей репутацией левака, – почти весело подумал Авраам, – хотя Иосифа никто не выгоняет из особого подразделения. Но Иосиф мне пасынок, не сын по крови… – он давно думал о близнецах, как о собственных сыновьях. Профессор Судаков пока не хотел говорить Фриде о ее настоящих родителях, или упоминать о том, что она мамзер. Он решил подождать, пока дочь соберется под хупу:

– Вряд ли с Эмилем, верно Анна говорит, это детское. Хотя юный Шахар-Кохав вечно у нас болтается, словно ему в наших комнатах медом намазано. В Тель-Авив они тоже вместе ездят… – предполагалось, что в Тель-Авиве за детьми присматривает Михаэль Леви.

Зная о занятости бывшего капитана Леви, Авраам в этом сомневался. Михаэль поднялся по служебной лестнице. Разговаривая с Анной, Авраам понял, что ее муж теперь отвечает за безопасность иностранных дипломатов в Израиле:

– Ходят слухи, что нас могут послать за границу, – вздохнула женщина, – мы знаем языки, родились в Европе. Не хотелось бы, я обживаюсь на новой должности, детям будет сложно в тамошних школах, пусть и еврейских… – Авраам прислушался к уверенному голосу женщины:

– Когда она преподает, когда выступает публично, она всегда такая. Но разговаривая со мной, она часто стесняется… – Анна не собиралась переезжать в Тель-Авив:

– Михаэль живет на служебной квартире, – коротко объяснила она, – я работаю в Иерусалиме, то есть когда не езжу по стране. Дети родились в кибуце, это их дом… – рассматривая карту, Авраам понял, что в последний раз видел Михаэля в Кирьят Анавим зимой:

– На Песах он не приезжал, на День Независимости не появился… – после Дня Независимости они улетели в Марокко:

– Разумеется, новым репатриантам придется потерпеть, – донесся до него голос Анны, – однако палаточных лагерей в стране давно нет. Каждая семья получает квартиру в центре абсорбции, где проводит по крайней мере полгода. Вы посещаете уроки языка, дети ходят в школу… – Анна говорила по-французски, но многие евреи Марокко знали иврит:

– Только мужчины, – поправил себя Авраам, – редкие женщины заканчивали еврейские школы или вообще школы…

В раскрытые окна коридора дул жаркий ветер. Яркое солнце заливало путаницу черепичных крыш медины, старого города. Вдалеке блестела полоска океана. Местная еврейская община поселила их в скромном доме неподалеку от набережной. Женщины здесь не купались, но Фрида фыркнула:

– Я на рассвете встаю, папа. Никто ничего не заметит… – дочь тоже проводила занятия в синагогальной школе:

– Карта работы ее подопечных, – понял Авраам, – она разучивает песни с малышами, танцует, рассказывает об Израиле. Может быть, в армии она будет обучать новобранцев, хотя вряд ли. С нее настойчивостью она доберется до ответственной должности… – ему отчаянно хотелось взглянуть в щелку двери:

– Анна носит платок, как местные женщины. Ей очень идет синий цвет… – Авраам напомнил себе, что Анна замужем, а ему остался год до пятидесяти лет:

– Она тебе еще в Негеве все ясно сказала, вы друзья и больше ничего…

По коридору затопотали детские ноги. Фрида, запыхавшись, выскочила из-за поворота. Вышитая юбка развевалась у тонких щиколоток, прикрывала костлявые коленки. Копна рыжих, кудрявых волос растрепалась, на носу и щеках высыпали веснушки:

– Папа, у нас перерыв… – девочка удивилась, – но ты должен снимать долину за городом, что будет изображать Египет… – Авраам похлопал по старой, времен войны за независимость, солдатской сумке:

– Я вернулся. Кодак внутри, а в кодаке пленка. Сегодня отдам все в проявку, завтра отправлю фотографии в Лондон, продюсерам. Я заодно съездил к пещере, то есть к месту, где она должна находиться… – Фрида вздернула нос:

– И находится, мы с Джоном все докажем… – Авраам кашлянул:

– Туда мышь не проберется, милая. Вокруг все завалено камнями… – дочь топнула ногой в запыленной сандалии:

– Ты говорил, что для историка не может быть препятствий на пути к правде о случившемся. Только Джона с Евой еще нет, а они вчера выехали из Касабланки…

Во дворе загудела машина. Лязгнули железные, тоже выкрашенные в синий цвет ворота, увенчанные щитом Давида. Фрида скакнула к окну. Перевесившись через подоконник, она замахала: «Джон! Джон! Мы здесь! Наконец-то!». Авраам едва успел удержать дочь за плечи:

– Не свались прямо в руки своему ухажеру… – смешливо сказал он. Фрида возмутилась:

– Он мне друг, вот и все…

Дочь скатилась во двор по прохладной лестнице, украшенной фотографиями Израиля. Авраам, улыбаясь, направился следом за девочкой.


Вместе с блюдом, полным горячего кускуса, Анна и Ева внесли в комнату глиняные горшки. Фрида повела носом:

– Острые баклажаны, морковка… – она умоляюще добавила:

– Ева, можно мне тоже овощей? Я не вегетарианка, но пахнет очень вкусно…

Океанский ветер играл вышитой занавеской. Полоска моря окрасилась расплавленным золотом, в устланной коврами гостиной витал аромат соли, слышался рокот волн:

– Здесь очень глубоко, – предупредила Фрида Джона, – надо нырять, а вода еще холодная… – она окинула подростка оценивающим взглядом, Джон отозвался:

– Я купался в Плимуте на Пасху. Там было холоднее, можешь не сомневаться… – они договорились пойти к морю на рассвете. Джон заставлял себя не думать о том, что кузина наденет купальник:

– Я ее видел когда мы приезжали на бар-мицву Аарона. Мы вместе плавали на тель-авивском пляже. Но нам тогда было всего десять лет… – в шестнадцать она переросла Джона. Острые ключицы усыпали веснушки, завитки рыжих волос спускались на худую спину:

– Она похожа на Полину, – понял Джон, – но у Полины глаза светлее, как у меня. Мы с ней в папу пошли. Фрида напоминает покойную тетю Эстер. Она тоже высокая, изящная, глаза у нее голубые… – поймав взгляд кузины, смутившись, он занялся кускусом и лепешками.

Ева отозвалась:

– Бери, милая, овощей на всех хватит. Еще будет миндальный пирог с розовой водой, чай с мятой, кофе… – Авраам довольно усмехнулся:

– В кибуце так не накормят. Твоя свекровь, – он подмигнул Анне, – отлично готовит, но у нас столовая, поточный метод, как говорили в СССР… – за обедом Ева рассказывала о нью-йоркской жизни. Профессор Судаков забрал у нее тяжелую сумку с письмами и подарками для Аарона:

– Я хотела все послать почтой, – объяснила девушка, – но вышло лучше, с нашей поездкой сюда…

– Он старается хотя бы раз в месяц провести с нами шабат, – заметил Авраам, – хотя у него боевое подразделение, особая бригада, «Голани». Мы сейчас не воюем, но ребята всегда настороже… – тетя Дебора снабдила Еву домашними заготовками, кашемировым шарфом и перчатками, бутылками кошерного вина, шоколадом и кексами. Хаим с Иреной сделали альбом с фотографиями и веселыми рисунками:

– Возвращайся скорей, Аарон, мы заждались… – Дебора сняла детей на балконе, рядом с оливковым деревом и опустевшей голубятней. Передавая посылку дяде Аврааму, Ева вздохнула:

– Голуби от нас улетели, но я уверена, что мы их еще увидим… – приезжая домой из Балтимора, она всегда проводила несколько часов на балконе, с чашкой кофе и сигаретой. Ева гладила узловатый ствол оливы, касалась листьев лавра:

– Она нормальная девочка, – убеждала себя Ева, – с ней все в порядке. Ринчен умер от старости, ему было почти двадцать лет. Когда его не стало, Ирена еще не родилась… – новую собаку, Корсара, Ева, тем не менее, в Нью-Йорк не привозила. Гуляя с младшей сестрой и братом в Центральном Парке, она замечала, что животные обходят Ирену стороной:

– Я все себе придумываю, – разозлилась Ева, – но я чувствую, что деревьям на балконе плохо. Я не знаю, как все объяснить… – она прибавила к сумке от тети Деборы пакет от себя. Ева съездила в кошерную гастрономию в Краун-Хайтс. Аарон получал упаковки его любимой жвачки, арахисовое масло и виноградное желе:

– Бейглы и копченый лосось не выдержали бы перелета, – написала Ева кузену, – поешь сэндвичей с арахисом и желе. Ребе передает тебе благословение… – на Истерн-Парквей, завидев Еву, глава хасидов улыбнулся:

– В случае затруднений, пусть напишет мне, – велел ребе, – и пусть читает Псалмы… – Ева была уверена, что Аарон и так и делает:

– Он вернется в Нью-Йорк после армии, – решила девушка, – тетя Дебора только и ждет, чтобы он стал раввином на Манхэттене. Она хочет поставить для него хупу, хочет внуков… – сама Ева о детях не думала:

– Мне только девятнадцать лет, у меня все впереди, – она мимолетно вспомнила Иосифа, – но хорошо, что он подвернулся под руку. Теперь все станет проще, можно больше об таком не заботиться… – Ева не считала личную жизнь, как о ней писали в женских журналах, важной:

– Мама была монахиней, пока не встретила папу. Я не произносила обеты, я еврейка, но надо брать пример с Маргариты. Она не тратит время на ерунду, а в двадцать три года защищает докторат. Научная карьера важнее, чем все мужчины, вместе взятые… – за кофе речь зашла о младших детях. Ева призналась:

– Хаим хочет стать агентом ФБР, как папа в молодости, а Ирена пока не знает, чем будет заниматься. Но ей всего семь лет, она в семье самая младшая, если не считать Мишель в Мон-Сен-Мартене. Она ровесница дочек дяди Эмиля… – пережевывая миндальный пирог, Фрида подвинулась ближе к Джону. Она почувствовал теплое дыхание рядом с ухом:

– Искупаемся и отправимся в пещеру, – велела кузина, – я знаю дорогу. Папа пока не разрешает мне водить одной, но если ты сядешь за руль, он нас отпустит. Я скажу, что ты хочешь посмотреть римские развалины…

Фрида ездила с отцом на остров в гавани, где археологи нашли остатки богатых вилл и следы мастерской по производству пурпура:

– Туда мы еще отправимся, – тихо сказала она Джону, – а пока мы сделаем вид, что едем на римскую дорогу… – в пустыне сохранились следы торгового пути на юг:

– Здесь ходили караваны, – восторженно подумала Фрида, – из экваториальной Африки привозили львов и слонов для гладиаторских боев и армий цезаря… – она пообещала Джону:

– Я тебе расскажу о наших раскопках в кибуце. У меня есть шкатулка римских времен. Но твой клык не такой старый… – Джон вздрогнул. Нежный палец коснулся его загорелой шеи, провел по медной цепочке клыка. Он залился яркой краской:

– Да, вещица первой миссис де ла Марк, то есть елизаветинских времен… – Фрида опустила руку, он едва не попросил: «Еще!».

– Я ей не нравлюсь, – сказал себе Джон, – что за ерунда. Она меня старше, пусть и на полгода. Она меня потрогала, но в Израиле к такому относятся проще. Я себе всего лишь что-то вообразил… – стараясь справиться с часто бьющимся сердцем, он принялся за сладости.


К вечеру с океана на город поползли темные тучи. Стоя в гостиной, Анна вертела потускневший серебряный подсвечник:

– Или подождать, пока все вернутся… – она замялась, – субботние свечи положено зажигать вместе. Но Ева в госпитале, и она не соблюдает субботу…

У девушки имелось полученное в Рабате письмо местного министерства здравоохранения. Документ предписывал ознакомить мадемуазель Горовиц, как церемонно назвали Еву, с медицинской помощью в Марокко:

– Все королевская протекция, – смешливо сказала Ева, – более того, мой кузен, его светлость… – она подтолкнула Джона в плечо, – посетил прием во дворце. Смокинг ему нашли, даже его размера… – Джон зарделся:

– Это не первый мой прием, – заметил наследный герцог, – кроме арабского языка, никакой разницы с Британией нет. Так же… – Фрида дерзко встряла:

– Скучно. Человек полетел в космос, а ты до сих пор называешься этим… – она пощелкала худыми пальцами, – конюшим… – девочка прыснула в кулак. Джон сердито ответил:

– Шталмейстером. Должность наследственная, герцоги Экзетеры всегда носили это звание. Но папа и дедушка были армейскими офицерами, а я в армию не собираюсь… – поговорив с тетей Мартой, Джон решил изучать историю и языки в Кембридже:

– С другой стороны, – задумчиво сказала тетя, – военный опыт в нашем деле не обязателен. Хотя армия сейчас станет другой… – она помахала пальцем у себя над головой, – одним орбитальным витком дело не ограничится… – Джон знал, что юный Ворон не собирается заканчивать школу Вестминстер:

– Он пойдет в авиационные кадеты, как он и хочет, – хмыкнул подросток, – а я доучусь и поеду в Кембридж. Максим выпускается на год позже меня, мы разделим комнаты… – кузен метил в юристы:

– Питер займется экономикой, как его отец… – Джон потер упрямый подбородок, – правильно тетя Марта говорит, обойдусь без армейской службы… – вскинув на плечо холщовую сумку с провизией, Джон добавил:

– Кстати, тетя Марта, твой кумир, Дама Британской Империи. Ей предлагали должность фрейлины, но она отказалась… – Фрида призналась Джону, что хочет попасть в разведку:

– То есть в аналитики, – поправила себя девочка, – я знаю языки, у меня светлая голова. В Израиле все служат в армии… – она выпятила губу, – я не знаю ни одного парня, отказавшегося от военной обязанности… – Джон пожал плечами:

– Сама говоришь, на дворе новый век. Стреляю я отлично, но в армию не хочу… – провизию для экскурсии на остров в гавани Эс-Сувейры собирала Анна. Она никак не могла решиться зажечь свечи:

– Дядя Авраам… Авраам, атеист, и Фриду он так воспитывает. Не стоит их ждать… – по стеклам поползли крупные потеки дождя. Ветер рвал холщовые занавески на террасе, хлестал по серым камням пляжа:

– Дома после Песаха редко идут дожди… – Анна почувствовала тоскливую боль в груди, – зато зимой у нас все время сыро… – новая должность требовала от нее поездок по стране. Мадам Симона, ничего не говоря, выразительно поджимала губы:

– Ты мать, – наконец, не выдержала свекровь, – Жаклин тринадцать лет. С нашими нравами за ней нужен глаз да глаз. Или ты хочешь, чтобы она как Фрида… – понизив голос, свекровь зашептала. Анна устало отозвалась:

– Мадам Симона, Эмилю шестнадцать, через два года он станет солдатом. Если они с Фридой обнимались на бульваре в Тель-Авиве, это их дело… – свекрови позвонила городская приятельница, приметившая парочку из автобуса:

– Очередная йента, – вспомнила Анна слово на идиш, – тетя Эстер покойная так их называла… – закрыв пишущую машинку чехлом, Анна поднялась:

– У детей есть отец, мадам Симона, – спокойно ответила она, – и у него тоже есть родительские обязанности… – свекровь отмахнулась:

– У него ответственная должность, он обеспечивает безопасность страны… – Анна редко курила, но щелкнула зажигалкой:

– Я обеспечиваю прием репатриантов, что не менее важно… – она прошагала к двери, не слушая недовольную воркотню свекрови на французском языке. Поставив подсвечник на место,Анна взяла со стола пачку сигарет,

– Михаэль для нее свет в окошке. Он всегда все делает правильно, в отличие от меня… – дети, тем не менее, гордились ее новой должностью:

– Я провожу с ними свободное время, – напомнила себе Анна, – когда на работе все устоится, мне станет легче… – она старалась не думать, что в последний раз видела мужа в кибуце еще зимой:

– Он взял ночные дежурства, чтобы не оказаться со мной в одной комнате… – она обожгла губы дымом, – у него кто-то есть в Тель-Авиве. Но я не могу подать на развод, он не бьет меня. Он вообще меня не трогает, избегает даже моих взглядов… – зубы застучали, по щеке поползла слеза:

– Мне едва за тридцать, я не хочу так дальше жить… – дверь передней стукнула. Анна быстро ткнула окурком в пепельницу:

– Марш по ванным, – громко велел профессор Судаков, – морская вода очистила вас от вековой пыли, но теперь надо смыть морскую воду… – на Анну пахнуло резким ароматом влажных водорослей. Рыжие, побитые сединой волосы прилипли к его голове, он весело улыбался. С промокшей насквозь рубашки капала вода:

– На обратном пути хлынул ливень, – начал профессор Судаков, – но, должен сказать, что наш конюший отменно управляется с моторкой… – он шагнул вперед:

– Анна, милая, что такое… – она успела подумать:

– В Негеве я сказала, что ничего не может случиться. Тоже шел дождь, как сейчас. Но я хочу, чтобы случилось… – его губы были солеными на вкус:

– Это не морская вода, – поняла Анна, – это мои слезы. Или его. Он, кажется, плачет… – темные волосы женщины растрепались, беретка полетела на потертый ковер. Из-за двери раздался требовательный голос Фриды:

– Папа, тетя Анна, мы хотим есть… – они едва успели отскочить друг от друга. Ловко подобрав беретку, оправив блузу, Анна заставила свой голос не дрожать: «Сейчас я зажгу свечи и сядем за стол».


От пустых чашек на мозаичном столике пахло кофе и кардамоном. Холщовый полог над столбиками резного дерева не колыхался. В медном фонаре оплывала свеча, на ковре валялись тонкие чулки, скомканная блуза. Беретка закатилась под кровать.

От ее волос веяло пряностями, розовой водой. В полутьме мерцал огонек сигареты Авраама. Он полусидел в постели, устроив ее голову на своем плече, обнимая ее одной рукой:

– Я бы обнял и второй, – он не мог скрыть улыбки, – сейчас докурю и обниму ее всю… – старинные, толстые стены дома надежно отделяли комнаты друг от друга:

– Ева позвонила, она остается в госпитале на ночь, а ребятишки дрыхнут без задних ног… – до начала дождя Джон и Фрида излазили раскопки на острове:

– Здесь жили патриции, – заявила дочь, – у нас рядом с Кирьят Анавим такая же богатая вилла… – она повертела перед носом Джона осколком стекла, цвета глубокого изумруда:

– Я уверена, что это от вазы или шкатулки. Моя шкатулка, дома, сделана из янтаря… – на обратном пути Фрида хвасталась участием в раскопках:

– Летом я поеду на стену Адриана, – отозвался Джон, – для археологических исследований требуются добровольцы. Хватит, надоело сидеть в Банбери или в Мейденхеде. Хотя в замке тоже есть много интересного… – сидя у руля лодки, профессор Судаков услышал о дневнике одного из Экзетеров, описывающем визит царя Петра в Лондон:

– Он работал на верфях в Дептфорде простым плотником, – сказал Джон Фриде, – тогдашний король, Вильгельм, приказал моему предку обеспечить безопасность царя. Судя по дневнику, Петр инкогнито посещал наш замок… – Авраам вспомнил о письме дяди Джованни:

– Он сетовал, что нам никак не связаться с русскими, то есть советскими историками. Они бы заинтересовались дневником Экзетера… – после случившегося в Норвегии, Авраам не доверял советским ученым:

– Любой из них может оказаться работником Лубянки, – подумал он, – и с моей репутацией я не рискую приглашением ни на какие конференции. Мне просто не дадут визу в СССР. Дяде Джованни могут дать, но, кажется, он туда не рвется, и хорошо, что так. Ему семьдесят лет, пусть уходит в отставку, занимается семейными архивами…

Они с дядей договорились издать отдельной книгой статьи покойного Мишеля о госпоже Марте и леди Маргарет Холланд, вдове ярла Алфа:

– Сведения очень обрывочные, – вздохнул Авраам, – мы не знаем, какая фамилия была у госпожи Марты до замужества. Герцог Экзетер обвенчался с ней в Новгороде, а остальное, как говорится, покрыто тайной. И мы вряд ли узнаем, кто создал рукопись, ключ к шифру которой находится на раме зеркала на эскизе Ван Эйка… – эскиз находился в руках выжившего фон Рабе, о чем Авраам предпочитал не думать:

– Фрида настаивает, что на богатой вилле жила приятельница Юлии Флавии, дочери императора Тита, любовницы императора Домициана. На шкатулке высечено еврейское имя, Анна… – до войны Карло Леви рассказывал ему о связи императора Тита с еврейкой:

– Не с Береникой, с кем-то другим… – он потушил сигарету, – Карло говорил, что эта женщина родила Титу сына. Может быть, ей принадлежала вилла рядом с Кирьят Анавим… – он прижался губами к ее лбу:

– У меня теперь тоже есть Анна, моя Анна… – длинные ресницы задрожали, она сонно сказала:

– Так хорошо, милый… Я и забыла, как это бывает… – Авраам шепнул ей:

– Ребятишки завтра, то есть сегодня, поедут изучать римскую дорогу, а я тебя заберу на остров. Раскопки до лета свернули, нам никто не помешает. Я тебе все напомню, то есть начал напоминать… – его крепкие руки баюкали Анну, она подумала:

– Заснуть бы рядом с ним и засыпать каждую ночь. Но нельзя, надо с ним поговорить… – приподнявшись, она попросила:

– Дай сигарету, пожалуйста… – Авраам не стал упоминать, что сейчас шабат:

– Учитывая, что за случившееся с нами раввинский суд разводит на месте, шабат меньшая из забот… – Анна, как он и ожидал, сказала то же самое:

– Даже если у Михаэля кто-то есть в Тель-Авиве… – она сглотнула дым, – это не посчитают основанием для развода, милый… – поведя рукой в сторону сбившейся постели, Анна покраснела:

– Если он узнает о нашей, о нашем… – забрав у нее окурок, Авраам спокойно сказал:

– Узнает, что мы любим друг и друга и хотим остаться вместе… – по ее щеке поползла слеза, она шмыгнула носом:

– Да. Он подаст на развод, но мы никогда не поженимся, раввинат нам запретит. Раввинат может присудить ему и Джеки и Яакова. Мальчику всего одиннадцать лет… – младший сын держал у своего матраца, в детском крыле кибуца, модели самолетов и плюшевого мишку:

– Он любит эскимо и сахарную вату. Джеки с Эмилем командуют им, но он не расстраивается. Он вообще добродушный парень. Он прибегает ко мне вечером, просит рассказать сказку… – Анна все-таки расплакалась:

– Я не могу расстаться с детьми, Авраам. Не заставляй меня… – он тихо покачал женщину:

– Не надо, милая. Ничего такого не случится. Я не верю в Бога, но Он о нас позаботится, не сомневайся… – он вытер слезы с ее лица, поцеловал распухшие, сладкие губы:

– Спи, любовь моя. Потом я тебя разбужу, так, как тебе нравится… – Авраам погладил мокрые щеки, – спи, ни о чем не волнуйся. Я здесь, я с тобой, Анна… – прижавшись щекой к ее мягкой спине, ловя ее спокойное дыхание, он слушал рокот океана:

– Если она уйдет от Михаэля, она потеряет детей, а наши малыши… – Авраам закрыл глаза, – окажутся незаконнорожденными, мамзерами. Нельзя их на такое обрекать. Хватит и того, что теперь никак не доказать, что Фрида не наша с Эстер дочь. Но я никогда в жизни и не пойду на такое… – он не хотел, чтобы Фрида узнала о своем настоящем отце:

– Хотя он жив, он может искать ее… – Авраам нашел руку Анны:

– Этого я не позволю, мерзавец не доберется до Фриды. Циону, скорее всего, расстреляли русские. Больше никто ничего не знает, только я и Марта. Пусть так и останется. Но я не могу просить Анну идти на скандал, полоскать ее имя в раввинском суде, позволить ей расстаться с детьми. Надо быть рядом с ней до конца дней моих… – он не хотел думать, что с Михаэлем может произойти несчастье:

– Каким бы он ни был мужем, он отец троих детей, он вырастил сирот. Нельзя желать человеку зла. Ладно, Авраам Судаков, делай, что должно и будь что будет…

Он долго не мог заснуть, держа Анну в объятьях, не разнимая рук.


Женщину в палате интенсивной терапии госпиталя Эс-Сувейры привезли c юга:

– Вернее, с юго-запада, – Ева держала унизанные золотыми кольцами пальцы, – от границы с испанским протекторатом, Западной Сахарой… – женщина, как и горожанки, не закрывала лица:

– Она из берберов, – объяснил Еве главный врач, – племя называется туареги, они всю жизнь проводят в пустыне. Очень воинственные люди, всегда при оружии…

Пациентку, потерявшую сознание, доставили к госпиталю на залитом темной кровью старом виллисе. На заднем сиденье лежал труп ее мужа. Виллис сопровождали два грузовика, набитые мужчинами в грязных, синих хламидах, с закрытыми до глаз лицами. Автоматы у них были самых последних моделей:

– Советское и американское оружие гуляет по всей Африке, – Ева помнила рассказы Маргариты, – здесь тоже не составляет труда его достать. Марокко безопасная страна, но в пустыне царят свои нравы…

По словам бойцов, объяснявшихся на арабском языке, мужа пациентки, вождя могущественного клана, застрелили в стычке с испанскими пограничниками. Ева подозревала, что клан занимался не только обычными ремеслами, вроде кузнечного и ткацкого:

– Иначе зачем им вооружаться до зубов, – мрачно подумала девушка, – они контрабандисты, как мерзавцы, захватившие в плен Маргариту…

Все это не имело сейчас никакого значения. В большой живот женщины попало две пули. Готовя пациентку к операции, Ева увидела на вымытой коже синие пятна. Девушка нахмурилась, хирург успокоил ее:

– Это от одежды, у всех туарегов такие отметины. Они красят ткани в цвет индиго, оставляющий следы на теле… – бойцы понятия не имели о сроке беременности женщины, муж ее был мертв. Сама пациентка тоже ничего не могла сказать. Измерив живот, хирург вздохнул:

– Судя по всему, это двойня и до родов осталось немного. Ладно, мадемуазель Горовиц… – они говорили на французском языке, – рискнем. Мойтесь, будете на подхвате…

В университете Джона Хопкинса студенты первого курса допускались только на галерею операционного театра. Ева сказала об этом врачу, он отмахнулся:

– Рук у нас мало, а вы вроде смышленая девушка. Без рентгена непонятно, где засели пули, а рентген ей делать нельзя из-за беременности… – здесь не было нового, ультразвукового аппарата, которым начали оснащать больницы в США. Намыливая длинные пальцы, Ева смотрела в выложенную белым кафелем стену

– Дети в безопасности. Одна пуля задела ей селезенку, а вторая засела между ребрами… – они обошлись без удаления селезенки:

– Операция шла шесть часов, – за окном разгорался рассвет, – но все закончилось благополучно… – на исходе ночи двор госпиталя озарился яркими вспышками. Бойцы покойного командира стреляли в воздух. Привалившись к стене, куря сигарету, хирург пожал плечами:

– И не скажешь им ничего, такой обычай, когда ребенок рождается. То есть двойня, как мы и предполагали… – он окинул Еву внимательным взглядом:

– Вы молодец, – коротко сказал врач, – отличная хватка. Справились с кровотечением, даже не знаю, как вам это удалось… – он помолчал: «Эпидемиология интересная область, но хирургия интереснее. Не хотите сменить специализацию?». Ева затянулась своим окурком:

– После университета я еду в Индию. Моя мать оттуда, я там родилась. Думаю, хирургические навыки мне тоже пригодятся… – ей отчаянно хотелось спать, но Ева не могла оставить пациентку:

– Она не должна сейчас быть одна, она потеряла мужа. Но теперь у нее есть мальчики… – парнишки весили меньше шести фунтов:

– То есть трех килограммов, – Ева по привычке пользовалась американскими мерами, – но они здоровые, крепкие. Вес они наберут, в акушерском отделении много кормящих женщин… – сквозь полуоткрытое окно до Евы донесся аромат жареного мяса:

– Они разбили лагерь, – вспомнила девушка, – за оградой госпиталя. У них в грузовиках палатки, ковры, припасы… – бойцы успели пригнать откуда-то несколько баранов:

– Хирург разговаривал со старшим. Они не сдвинутся с места, пока вдова вождя не выздоровеет… – рядом с кроватью женщины стояла плексигласовая тележка на высоких ножках. Мальчики сопели под колпаком. Ева вгляделась в строгое, красивое лицо пациентки:

– Они не негры. У них белая кожа, только смуглая из-за пустынного солнца. Хирург сказал, что она не только жена вождя, она и сама вождь, мудрая женщина… – женщины туарегов могли воевать и заниматься ремеслами:

– Наследование у них передается по женской линии… – темные ресницы пациентки дрогнули, – как в китайских племенах, откуда была родом моя бабушка… – Ева отчего-то подумала об Иосифе:

– Он тоже улетел в пустыню. Правильно я сделала, что ничего не сказала дяде Аврааму. Иосиф его пасынок, но все равно, он выполняет секретное задание… – занимаясь вместе с акушеркой младенцами, Ева улыбнулась:

– У меня тоже будет ребенок. Но не сейчас, позже, много позже… Сейчас мне надо думать о работе… – в синем небе девушка заметила черную точку:

– Какой красивый сокол, – она полюбовалась птицей, – наверное, мама прилетела… – она вздрогнула от слабого голоса:

– Аль-сакрув… – женщина добавила на ломаном французском языке:

– Муж… мой был… это имя его… – Ева осторожно подвинула к ее кровати колыбельку:

– Мне очень жаль, мадам… – тихо сказала девушка, – ваш муж погиб, но у вас двое сыновей. Вам пока нельзя их брать на руки, но мы о них позаботимся. Отличные мальчики, с ними все в порядке… – по смуглому лицу катились слезы, она закусила губу:

– Знала, знала, что он умер… – берберка поднесла ладонь к груди:

– Это здесь. Я знаю вещи от рода моего, со времен незапамятных… – свободной рукой она погладила пальцы Евы:

– Спасибо тебе. Я буду помнить тебя, если тебе что-то надо… – Ева решила:

– Интересно было бы познакомиться с их лекарями. Я не говорю по-арабски, но можно взять Джона, он переведет… – девушка помялась:

– Я могла бы поехать с вами в пустыню, когда вам станет лучше… Я будущий врач, мне это важно… – темные глаза женщины подернулись холодом:

– Нельзя, – выдохнула она, – там смерть, для тебя смерть…

Дети заплакали, женщина обессиленно опустила веки. Хлопоча над колыбелькой, меняя капельницу, Ева забыла о ее словах.


Яркий луч фонарика метнулся по каменистой осыпи, Фрида нагнулась: «Сюда!». Брезентовый верх виллиса потемнел от потоков воды. Джон припарковал машину рядом с ощерившимся гранитными валунами крутым склоном холма:

– Ты уверена, что здесь можно пробраться внутрь… – он окинул скептическим взглядом скалы, – мы за три километра от предполагаемого входа в пещеру… – Фрида горячо закивала растрепанной рыжей головой:

– Именно так и надо! Смотри… – из болтающейся рядом с костлявыми коленками сумки она вытянула школьную тетрадь, – я все нарисовала… – Джон отвел глаза от коленок:

– Она переодевалась по дороге сюда… – Эс-Сувейру девочка покинула в просторной юбке и даже с платком на голове. Теплый ветер развевал рукава широкой блузы, Фрида сморщила облупившийся нос:

– У нас так одеваются религиозные. Ты помнишь, в Иерусалиме. Представляешь, – она распахнула голубые глаза, – мои здешние ровесницы часто замужем и с ребенком. Некоторые даже становятся вторыми женами… – Джон покраснел:

– В Израиле тоже так можно? Я имею в виду вторых жен… – Фрида ловко лопнула розовый пузырь американской жвачки из багажа Евы:

– Не-а. Приехать из галута, диаспоры, с двумя женами можно, раввинат тебя не разведет, но в самом Израиле так делать нельзя… – Джон отчего-то спросил:

– Если кто-то из пары не еврей, под хупой ведь нельзя жениться… – Фрида хмыкнула:

– Нельзя. Надо ехать в Европу, заключать светский брак… – девочка задумалась:

– Но я не знаю никого, кто бы не был евреем. То есть кроме тебя и вообще семьи… – она приподнялась:

– Останови здесь, я переоденусь… – на пляже Джон видел ее в черном купальнике. Положив руки на руль, он вздохнул:

– Сейчас она появится в шортах. Ничего особенного, на купание она тоже так пришла… – у потрепанного края шорт, на худом бедре золотились тонкие волоски:

– У нее везде веснушки, – вспомнил Джон, – то есть я не знаю, везде ли. Но даже под мышками есть, я заметил на пляже. Сейчас у нее тоже открытая майка… – машина вильнула. Фрида выпустила дым папиросы из его портсигара:

– Смотри куда едешь, здесь колдобина на колдобине, как говорит папа… – по дороге она объяснила ему рисунок:

– Пещеру подорвали в восемнадцатом веке, чтобы тогдашний отец Джованни мог спастись со своим воспитанником… – девочка погрызла карандаш, – подорвал ее месье Корнель, отец декабриста. Он строил здешнюю гавань, ты видел табличку… – Джон кивнул:

– Легенду я помню… – Фрида открыла рот, он добавил:

– Хорошо, или не легенду. Но почему надо останавливаться за три километра от предполагаемого входа… – она уперла палец в стрелку на листе блокнота:

– Потому что им надо было как-то выйти наружу, понял? Когда папа меня сюда возил, я все вокруг излазила. Здесь есть расселина, ведущая в пещеру… – они подъехали к холмам вовремя. Крупные капли дождя прибивали дорожную пыль, Джон натянул брезентовый верх виллиса:

– Бежим, иначе будем мокрые, как мыши… – помогая Фриде карабкаться по камням, он несколько раз предлагал ей крепкую ладонь.

Кроме фонарика, блокнота с карандашом, лупы и свернутой одежды, в ее сумке лежало еще кое-что. Аптекари в Тель-Авиве не интересовались возрастом покупателей, но Фриде и не требовалось тратить деньги. Поликлиника в кибуце бесплатно снабжала подростков такими средствами:

– Только израильскими, – она скрыла усмешку, – презервативы от «К и К» стоят дороже, но они лучшего качества. Ладно, сойдут и такие… – Фрида не считала это изменой. Эмиль все равно бы ничего не узнал. Они договорились пожениться после армии:

– В армии вокруг него будут крутиться другие девчонки. Он хочет стать пилотом, женщины в авиации занимаются наземным обслуживанием, но и там их хватает. Он не будет хранить мне верность, он не железный… – в кибуце и вообще в стране к такому относились просто:

– Мне придется труднее, – поняла Фрида, – в разведке с этим строго. Значит, надо сейчас не терять времени… – она и не намеревалась:

– Для Джона это тоже ничего не значит, – сказала себе девочка, – он аристократ, герцог. Шталмейстер… – Фрида неслышно хихикнула, – он женится на какой-нибудь леди. Я не выйду за него замуж, он не еврей, и я люблю Эмиля. Это развлечение для нас обоих… – фонарик осветил сырую дыру:

– Подтяни живот, конюший, – велела Фрида, – надо протискиваться внутрь…

Пробормотав: «У меня и нет никакого живота», Джон отобрал у нее фонарик: «Держись за мою руку, я пойду первым».


Джон еще никогда не бывал в пещерах, но тетя Марта возила всех детей на север, в Ньюкасл. Они спускались в закрытую для разработок шахту. «К и К» давно не занималось добычей угля, предприятия продали в начале века:

– Это невыгодно, – объяснила тетя Марта, – будущее энергетики лежит в силе распада атомного ядра, а полезные ископаемые не вечны и могут истощиться… – Джон тогда заметил, что бельгийские кузены пока от шахт не избавились:

– Тамошний пласт угля гораздо мощнее принадлежавшего нам… – со знанием дела сказал кузен Питер, – де ла Маркам хватит запасов на три поколения вперед…

Ныряя в проемы между обвалившимися камнями, стараясь не ободрать локти, Джон думал о младшем брате. Тетя Марта дала ему прочитать аффидавит кузины Маргариты:

– Адольф прилетал в Конго с дядей… – подросток передернулся, – то есть с военным преступником фон Рабе… – по словам Волка, пока не представлялось возможным привлечь к суду господина Ритберга фон Теттау:

– Он уважаемый бизнесмен, как говорят в Америке… – дядя устало потер обрамленные морщинами глаза, – его делишки с грязными алмазами и ворованными картинами нигде не всплывают. Все происходит приватно… – дядя откинулся на спинку покойного кресла в библиотеке, – более того, он сделал пластические операции. Он совершенно не похож на свои фото военных лет… – Джон осторожно сказал:

– Я знаю, что папа видел фон Рабе. Вы тоже, дядя Максим, в Берлине, в мае сорок пятого… – Волк посмотрел вдаль:

– Первый раз не там. Он приезжал в лагерь военнопленных на Новгородском фронте, с власовцем… – дядя удержался от ругательства, – Вороновым… – Джону было стыдно, что у него такой брат:

– Он не виноват, – уговаривал себя наследный герцог, – если бы тетя Лаура не спасла меня, передав индейцам, я бы тоже, как Теодор-Генрих, воспитывался среди беглых нацистов… – старший кузен не любил вспоминать жизнь в Патагонии:

– Я бы тоже не полюбил, если бы меня заставляли в детстве отдавать нацистский салют… – вздохнул Джон. За чаем в библиотеке он поинтересовался у дяди и тети предложением Сэма Берри:

– Милый мой, – отозвалась тетя Марта, – если Сэм и получит должность повара у кого-то из них, до этого еще долго. Кроме того, повара не допустят до тайных переговоров и встреч его работодателей… – Джон все равно был уверен в приятеле:

– Сэм не подведет, он отличный парень. Главное, чтобы он смог устроиться на такую работу… – когда Джон вышел из библиотеки, Волк повертел доставленное из Бонна досье адвоката Фридриха Краузе:

– Теперь я его узнал… – Максим рассматривал послевоенное черно-белое фото, – в бумагах покойного Джона значится его описание. Он подвизался на тайных сборищах недобитых нацистов в Гамбурге. В сорок пятом году ему было двенадцать лет… – Волк оживился:

– Он помнит меня, как Зигфрида, солдата рейха и фюрера. Я его спас в развалинах Берлина… – Марта закатила глаза:

– Но где ты обретался последние пятнадцать лет, Зигфрид? Не сомневаюсь, что Краузе этим поинтересуется… – Волк почесал белокурый, седеющий висок:

– Как говорится в твоем любимом романе, можно подумать об этом завтра… – Марта захлопнула картонную обложку:

– Макс тебя раскусит, у него отличная память на лица… – она скривилась, – он всегда этим щеголял, мерзавец. Не надо торопиться и рисковать. Я полечу в Нью-Йорк и лично поговорю с Ханой. Краузе ей увлекся, он почтет за счастье ухаживать за ней…

Фонарик заметался по зеркальной глади, Джон повернулся к Фриде:

– Снимай сандалии, здесь озерцо… – в белом луче ее глаза засияли еще ярче:

– Она похожа на Полину, – понял Джон, – но Полина ниже ростом, и еще пухленькая. Щенячий жирок, как смеется тетя Марта… – Джон решил, что младшая сестра никогда не узнает правды о матери:

– На кладбище стоит памятник с ее именем и годами жизни, пусть так и остается… – вздохнул подросток, – зачем Полине слышать, что ее мать шпионка русских… – тетя Марта была уверена, что Циону расстреляли:

– Фрида тоже напоминает Циону, – подумал Джон, – только она изящнее. Неудивительно, она близкая родня Ционе через дядю Авраама. Глаза у нее, как у тети Эстер и стать та же… – бесцеремонно отобрав у него фонарик, Фрида зашлепала по воде. Джон зашипел что-то сквозь зубы. Озерцо оказалось ледяным:

– Я говорила… – донесся до него торжествующий возглас Фриды, – говорила, что мы найдем рисунки! Быстрей сюда…

Джон замер, стоя по щиколотку в воде. Стена уходила вверх, теряясь во тьме. Фонарик высвечивал охряные, красные, белые фигурки бегущих животных, быков и оленей, человечков с палками, мчащихся за ними, пловцов, грубо нарисованные лодки, языки костров. Он выбрался на камни:

– Фрида, не могу поверить… – восторженно сказал Джон, – все точно, как в легенде. Надо ехать в город, вызывать археологов из Рабата… – кузина, присев на корточки, изучала что-то в дальнем углу:

– Про эти рисунки в легенде ничего не сказано… – она рассмеялась, – смотри…

Наклонившись, Джон почувствовал, что краснеет. Ее рыжие локоны касались края его шорт:

– У нее грудь заметна в вырезе майки… – подросток зарделся, – и эти рисунки… – усмехнувшись, Фрида медленно провела рукой по его колену, пробираясь выше:

– В Помпеях есть такие мозаики, я видела фото. Знаешь, о чем я говорю… – не поднимаясь с колен, она повернулась к Джону. Фонарик, замигав, полетел на камни. Закусив губу, Джон успел выдохнуть: «Знаю».


Дождь стучал в мокрое стекло комнатки. Потоки воды гремели в жестяной, выкрашенной в синий цвет трубе. Булыжник двора потемнел от ливня, за кованой решеткой ограды ревел океан. Гроза уходила на восток, в пустыню.

Вилли и прокатную машину профессора Судакова, загнали под хлипкий навес. На горизонте, во влажной дымке виднелись очертания острова, с развалинами римских вилл. Завтра из Рабата прилетали университетские археологи. Король Хасан, лично позвонив в Эс-Сувейру, поздравил Джона и Фриду с, как выразился его величество, замечательным открытием:

– После нашей встречи в Марракеше я приеду на побережье, полюбоваться новым достоянием страны… – пообещал король, – помните, ваша светлость, в Марокко вас всегда ждет теплый прием… – если бы Джон мог, он бы не стал дожидаться археологов. Подросток опустил глаза к чистому листу бумаги,

– Но я не могу. Я лечу в Лондон только на следующей неделе. Его величество не поймет, если я попрошу поменять билет… – рука легла на оправленный в тусклую медь клык. Джон отогнал от себя ее задыхающийся голос:

– Еще, еще… Так хорошо с тобой… – наклонившись над ним, она ловила губами вещицу. Рыжие локоны падали Джону на лицо:

– Я шептал, что люблю ее, что мы поженимся через два года. Я обещал, что мы вместе будем учиться в Кембридже, что станем знаменитыми археологами и будем путешествовать по миру… – кузина показала ему, что надо делать. Джон до боли сжал отцовский старый паркер, с золотым пером,

– У нее в сумке лежали эти вещи. Она знала, что случится. Она меня использовала и выбросила словно тряпку… – деловито одеваясь при свете фонарика, она дымила папироской:

– Это развлечение… – ее голубые глаза похолодели, – ты не еврей, я не выйду за тебя замуж. После армии я буду учиться в Израиле. У меня есть парень… – она пожала худыми плечами, – но мы к такому относимся проще. Ты тоже… – девочка усмехнулась, – еще поймешь, что жениться не обязательно… – аккуратно потушив окурок, она пробормотала:

– Нельзя оставлять следы, портить картину раскопок… – спрыгнув в воду, она требовательно добавила:

– Пошли. Папа обрадуется, когда узнает о нашем открытии…

Профессор Судаков, действительно, обрадовался. Джон сейчас не мог думать ни о дяде Аврааме, ни о Еве, ни о тете Марте. Он вспомнил голос отца:

– Ставь благо страны превыше собственного, мой милый, вот руководство к действию. Так было и так будет всегда… – подросток не заметил, как заплакал:

– Я представляю здесь Британскую Империю. Нам важны хорошие отношения с Марокко. Мои… – он поискал слово, – переживания отношения к делу не имеют. Я должен вести себя подобающе аристократу, папа бы тоже так поступил. Я не буду с ней говорить… – он подавил желание уронить голову на стол, – то есть буду, и даже вежливо. Я обязан быть вежливым, она женщина…

У женщины были острые, в веснушках локти, сладкие места, в начале шеи, на впалом животе, и еще ниже:

– Она словно сахарная вата… – слезы капали на бумагу, – я не думал, что может быть так хорошо… – вытерев лицо рукавом рубашки, Джон шмыгнул носом:

– Было и прошло. Она ясно сказала, что не любит меня не любит. Недостойно джентльмена навязывать себя женщине… – он решил, что так будет лучше всего:

– У меня вообще не останется возможности ее увидеть, даже случайно, а на семейные встречи я не поеду, вот и все…

Джону на мгновение стало жаль себя. Он подумал о золотой листве деревьев в Кембридже, о тихой реке с плоскодонками, о звоне колокола в колледже, об исписанной арабскими буквами черной доске. Подросток вдохнул аромат книжной пыли, услышал легкие шаги библиотекаря:

– Я хотел заняться тем, что мне нравится, стать историком, археологом… – он помотал головой, – но нельзя, иначе я буду с ней сталкиваться. Она упорная, она добьется своего, как с пещерой, она станет ученым. Я не могу с ней встречаться. Ладно, языки мне и там пригодятся… – перо царапало бумагу. Он не скрываясь плакал:

– Его величеству Королеве Великобритании, Шотландии и Северной Ирландии, главе Британского Содружества, Елизавете Второй, от герцога Экзетера, графа Хантингтона. Ваше Величество, прошу принять меня на казенный счет для обучения в военном колледже Уэлбек, начиная с сентября сего года… – на письме расплылась большая клякса.

Скомкав бумагу, Джон начал с чистого листа.

Часть двенадцатая

Осень 1961 года, СССР

Москва

Комнаты Густи показывал неприметный человек в сером твидовом пиджаке, с блестящей лысиной. Акцент у мистера Мэдисона, мужа Моли, был шотландский, галстук он закалывал булавкой с цветком чертополоха:

– Я имел честь знать вашего батюшку… – он выражался старомодно, – когда вы еще не родились, леди Кроу… – Густи поняла, что Мэдисон до войны обеспечивал безопасность баз королевской авиации:

– Замечательный был человек Ворон… – он распахнул перед девушкой дверь, – редкий, как его предок, пират. Сейчас таких и не бывает. Как поживает ваш брат… – поинтересовался новый начальник отдела внутренней безопасности посольства Ее Величества в Москве, – он ведь тоже Стивен… – аккуратно уложенные каштановые локоны качнулись. Густи кивнула:

– Да. Ему тринадцать, он собирается пойти в авиационные кадеты…

Помня о консервативности работников МИДа, Густи прилетела в СССР в скучном твидовом костюме, в разумных туфлях в стиле Ее Величества и при нитке жемчугов. Она не стала красить губы помадой. В аэропорту все прошло гладко. Советские пограничники вдвоем изучали приветливое лицо девушки, ее новый дипломатический паспорт:

– Добро пожаловать в Москву, – сказал один из них по-русски, – приветствуем вас в столице Советского Союза… – Густи сделала вид, что подбирает слова:

– Я еще плохо знаю русский язык… – девушка запиналась, – очень сложный… – пограничник подбодрил ее: «Выучите».

Стоя в сопровождении советского офицера, ожидая своего багажа с дипломатическими пломбами, Густи исподтишка рассматривала зал прилета. В Лондоне она слышала, что Хрущев велел выстроить новое здание гражданского аэропорта на месте бывшей базы военной авиации:

– Тетя Марта сказала, что его впечатлило Хитроу, но, честно говоря, до Хитроу им далеко…

В дешевых чемоданах Густи, подобающих работнику технического персонала посольства, лежал отдельный пакет для мистера Джеймса, как его называла тетя Марта. Моль передала мужу альбом с фотографиями детей, банки домашних чатни и джемов. На этикетках она вывела старательным почерком секретарши:

– Малина. Ежевика. Апельсин с имбирем… – вручив посылку Мэдисону, Густи увидела счастливую улыбку:

– Ему шестой десяток, – хмыкнула девушка, – на старости лет надо куда-то приткнуться, пусть даже и к Моли… – Мэдисон с гордостью показал ей фотографии старшего мальчика, Чарльза и полугодовалой Эмили. Густи вежливо отозвалась:

– Вашего сына я видела, я приезжала к миссис Вере с подарками от отдела. Значит, вы решили не брать сюда семью… – мистер Джеймс развел руками:

– Малышка еще младенец. Миссис Вера, – он называл жену церемонно, – не очень доверяет здешней медицине… – при посольстве работали британские врачи, в случае необходимости больных отправляли на родину. Густи усмехнулась:

– Моль, обжегшись на молоке, дует на воду. Хотя я бы тоже… – она оборвала себя. На исповеди Густи не говорила о случившемся с Иосифом:

– Я хотела о нем забыть и забыла, – успокаивала себя девушка, – у меня есть Александр, он навсегда останется моим… – герр Шпинне считал, что Густи навещает университет Беркли, по студенческому обмену:

– Сначала ты, потом я, мой милый… – вздохнула девушка, – но я вернусь в следующем году. Писать не получится, мы едем в лингвистическую экспедицию на север, к индейцам. На Аляску, в Канаду… – Густи гордилась придуманной ей легендой. Александр мог собраться к ней в гости:

– Теперь есть прямые рейсы из Франкфурта в Нью-Йорк, – напомнила себе девушка, – нельзя рисковать. В Калифорнию он вряд ли полетит, он считает, что я изучаю индейские диалекты… – она могла написать хоть сотню весточек герру Шпинне, но у Густи не было надежного человека для отправки конвертов. Она обещала Александру звонить:

– Когда мы окажемся в местах, близких к цивилизации… – она потерлась щекой о крепкое плечо, – я буду скучать по тебе, милый мой… – Густи говорила себе, что осталось потерпеть всего год:

– Александр не поймет, откуда я звоню, такой техники пока не придумали… – телефон берлинской квартиры она выучила наизусть, – через год я во всем признаюсь, и ему и тете Марте. Уйду в отставку, невелика беда…

Для остального персонала посольства, кроме посла, сэра Фрэнка Робертса, и отдела внутренней безопасности, она действительно была техническим работником секретариата, помощником атташе. Для мистера Мэдисона и других здешних коллег она была Терезой. Показывая ей студенческого вида квартирку, с бедноватой кухонькой, украшенной пластиковыми панелями, муж Моли весело сказал:

– Научите меня русскому языку. Я с войны помню их ругательства, я освобождал Берген-Бельзен… – мистер Мэдисон закончил войну в чине майора, командуя саперами одиннадцатой пехотной дивизии:

– Здесь холодильник, – он хлопотал над техникой, – прачечная у нас своя, мы привезли все оборудование, пристроили у котельной отдельное здание.…

Работники посольства жили в боковых крыльях бывшего особняка миллионера Харитоненко, на Софийской набережной. Король сахарных заводов Российской империи, покинувший страну после революции, не рассчитывал, что в его владениях поселится сотня британцев:

– Здесь немного тесно… – дипломатично заметил мистер Джеймс, – зато отличный вид… – в окне скромной гостиной играли рубиновым светом звезды кремлевских башен:

– Можно повесить семейные фото на стены… – предложил Мэдисон, – станет более уютно. Я слышал, его светлость герцог Экзетер решил выбрать военную карьеру…

Кузен, неожиданно для всех, покинул школу Вестминстер. Наследный герцог перевелся в Уэлбек, армейский колледж, готовящий подростков к поступлению в академию Сандхерст. Джон провел лето на границе Англии и Шотландии, поехав добровольцем на археологические раскопки стены Адриана:

– Потом я тоже отправлюсь в те места, – коротко сказал герцог, – но кадетом, на военные сборы. У меня не останется времени искать следы предков… – он помолчал, – с историей, как говорится, покончено…

Густи отозвалась: «Да». Мистер Мэдисон зажег газовую плиту:

– Хорошо, что их семейная традиция продолжается. Выпьем чаю и я поведу вас к третьему атташе, вашему непосредственному начальнику…

Густи должна была заниматься аналитикой открытых источников и переводами записей переговоров русских на приемах. Мистер Джеймс подмигнул ей:

– Техника у нас хорошая. За стаканом виски с моей родины, языки, как правило, развязываются… – ожидая чая, Густи щелкнула зажигалкой у приоткрытой форточки. Кремль купался в медных лучах заката. Она недовольно подумала:

– Самой мне пока никуда не выйти, только с экскурсией или на мессу. Католиков возят в храм посольские машины, и забирают их после службы…

Набережная была почти пуста. Под железным знаком остановки Густи заметила небольшого роста женщину, в старом пальто и намотанном на голову теплом, не по сезону платке. Коляска у нее тоже выглядела потрепанной:

– Один ребенок в коляске, а второй за ее подол цепляется, то есть цеплялся… – крепкий паренек, лет четырех, отойдя от матери, ковырял бетонный столб. Белокурые волосы мальчика светились золотом:

– У нас с Александром тоже появится малыш, – нежно сказала себе девушка, – осталось немного подождать… – захлопнув форточку, она вернулась к столу, где мистер Джеймс колдовал над чаем.


Выше по течению реки, на Фрунзенской набережной, свободную квартиру в ведомственном доме, выходящем окнами на Парк Горького, показывал начальник хозяйственной части здания. Капитан в отставке понятия не имел, за какие заслуги получил ее новый жилец, подтянутый, красивый молодой человек с военной осанкой:

– Ему на вид лет двадцать пять, – размышлял отставник, – интересно, откуда у него шрам на щеке? Похоже на след от пули, хотя он мог и пораниться… – шрам юношу нисколько не портил.

Спокойные серые глаза оглядывали половицы темного дуба, беленые стены, ухоженный балкон, смотрящий на реку. Весной, по распоряжению хозяйственной части Комитета Государственной Безопасности, апартаменты полностью отремонтировали. Отставник не знал, что за люди обитали здесь раньше. Домовые книги зданий хранились на Лубянке, почту принимали вахтеры в подъездах, состоящие в звании сержантов:

– У вас есть отдельное место для парковки, – осторожно сказал комендант юноше, – получив номер машины, мы подготовим табличку. Здесь ванная, туалет… – ванную и туалет заново отделали армянским мрамором:

– Гардеробная… – он открыл двери на роликах, – полки из сибирского кедра, встроенное зеркало… – новый жилец заехал во двор на таком же новом, цвета голубиного крыла, автомобиле. Начальник хозчасти оценил модель. На досуге он читал журнал «За рулем»:

– Похоже на ГАЗ-21… – отставник ездил на такой машине, – но это какая-то новая разработка… – он решил, что юноша, скорее всего, перспективный ученый:

– Физик или инженер, – сказал себе капитан, – они в фаворе после полета Гагарина… – физик или инженер говорил мало, отделываясь короткими репликами. Он заметил, что на квартире произведут, как он выразился, дополнительные работы:

– Все сделают тихо, – юноша обаятельно улыбнулся, – соседям технические усовершенствования не помешают… – комендант понял, что в апартаменты протянут правительственную связь. Вручив молодому человеку ключи, капитан пожелал ему приятного проживания:

– Мебель… – начал он. Юноша повел рукой:

– Обо всем позаботятся. Запишите номер моей машины, она на стоянке…

Открывая дверь, капитан оглянулся. Молодой человек приехал на квартиру в штатском, летнем костюме. Осень в Москве началась теплом. Светлый лен обтягивал широкие плечи, шелковый галстук он закалывал скромной серебряной булавкой:

Но часы у него золотые, – вспомнил комендант, – наверное, он совершил открытие, как в новом фильме об ученых… – теща капитана работала вахтершей на «Мосфильме». Семья получала самые свежие новости кино.

Замок мягко щелкнул, старший лейтенант Гурвич даже не обернулся.

Его «Волга» действительно была экспериментальной моделью. По распоряжению Комитета два года назад Горьковский автозавод начал разработку машины сопровождения и преследования, как проект назывался в документах. «Волга» Саши, пригнанная летом из Горького, достигала скорости в сто семьдесят километров в час:

– Усиленный мотор, отличная балансировка, – он вытянул из кармана пачку «Честерфилда», – но надо проверить ее в деле. Например, сгонять в Новосибирск, пока дороги сухие…

В октябре в Академгородке начиналась конференция физиков-теоретиков, где ожидался доклад дважды доктора наук Инге Эйриксена, заведующего лабораторией в институте Вейцмана в Израиле. На Лубянке не сомневались, что Викинг клюнул на приманку, но Саша был настроен скептически:

– Товарищи, – сказал он на совещании, – не случайно сюда явилась Невеста… – они отлично знали о назначении леди Кроу в технический отдел британского посольства, – она работает дымовой завесой, прикрывает появление в СССР нужного нам гостя… – кто-то заметил:

– Но не Викинга с Моцартом, они летят в Москву вполне легально… – афишами о выступлении Генрика Авербаха завесили весь город. Саша ради интереса забежал в кассы Консерватории на улице Герцена. Пожилая кассирша закатила глаза:

– Молодой человек, с июля все места на все концерты распроданы. В Колонный Зал не ходите, – любезно добавила она, – там та же картина. Езжайте в Новосибирск, куда летит маэстро. Может быть, вам повезет… – кроме концертов, Моцарт вел мастер-классы для студентов консерваторий. Саша понятия не имел, какого черта юный гений тащится в Сибирь:

– Вряд ли присматривать за Викингом. Судя по донесениям от Стэнли, Моцарт сам нуждается в присмотре. Скорее всего, Викинг не хочет отпускать его от себя… – он не понимал, зачем Авербаху позволили гастроли в провинции, но о таком спрашивать было нельзя:

– Все равно мне ничего не ответят, – подумал Саша, – как не скажут, что случилось с Саломеей Александровной… – несмотря на ремонт и перепланировку, он узнал квартиру:

– Может быть, она работает на западе, как Стэнли… – он присел на подоконник, – ладно, я ее больше никогда не увижу… – Скорпион выпустил дым в форточку. Он подозревал, что у Комитета имелись свои соображения насчет Моцарта:

– Я в это лезть не собираюсь, это дела товарища Котова… – после возвращения из Африки Саша работал с наставником на подмосковной даче. Шумели сосны, они катались на лодке по озеру, ходили в русскую баню и пили чай на травах. Товарищ Котов намазывал домашнее варенье на свежий калач

– Баня лучше сауны, милый мой и варенья из райских яблок в Америке тоже нет… – варенье Саша обнаружил в посылке, ожидавшей его на Лубянке. Ончитал ровный почерк генеральши Журавлевой:

– Мы завели дачу. Приезжай погостить, дорогой Сашенька, рыбалка на Волге отличная. Марта поздоровела, она передает тебе большой привет… – Саша намеревался заглянуть в Куйбышев по дороге в Сибирь:

– Надо понять, зачем сюда притащилась Невеста, – вздохнул он, – чей визит она прикрывает. Правильно сказал товарищ Котов, скоро придет время сбросить маски. Однако сначала Левины… – достав школьный блокнот, Саша щелкнул шариковой ручкой. Со времен суворовского училища, где воспитанников заставляли писать вставочкой, он ненавидел возню с чернилами:

– Паркеры только пачкают руки, – хмыкнул он, – хотя вещь красивая. Надо, кстати, подобрать обстановку для квартиры на складах… – он записал аккуратным почерком: «Девчонки».

Над Москвой-рекой горел огненный закат, по мосту ползли троллейбусы. Саша проводил взглядом белый теплоход, идущий вниз по реке, к Софийской набережной. Там, в бывшем особняке миллионера Харитоненко, обреталась Невеста:

– Надо дать ей время обустроиться, она позавчера прилетела. Но скоро мы с ней встретимся… – Саша взглянул на хронометр. Вечером он должен был появиться на репетиции танцевального ансамбля Моисеева:

– Тоже в Колонном Зале, – он запер дверь, – машину оставлю на служебной стоянке, выпью кофе в «Молодежном», и доберусь туда пешком… – сбежав по гулкой лестнице, он пошел к своей «Волге».


Возвращаясь с Загородного шоссе, из больницы Кащенко, где проходил экспертизу Лейзер, Фаина заехала на улицу Архипова за двухлетней Сарой. Девочка кашляла, Фаина не хотела везти ее в автобусах через всю Москву. Трехмесячную Ривку, родившуюся в начале лета, до очередного привода Лейзера в милицию, было никуда не деть. Фаина взбиралась по булыжнику улицы Архипова:

– Но Исаак хороший мальчик, он мне помогает… – старший сын крепко держал ручку коляски. Девочка спокойно спала:

– Она на меня похожа, – ласково подумала Фаина, – светленькая. Сара пошла в Лейзера, у нее темные кудри… – свидания Фаине не дали:

– Вы сюда каждый день ходите, – неприветливо заметила крашеная блондинка в регистратуре, – на время экспертизы такие частые встречи не положены…

Передачу она все же приняла. Фаина возила мужу свежий хлеб, судки с бульоном, жареную курицу, домашнее печенье и пироги. Она проводила взглядом авоську в руках медсестры:

– Лейзер собирается возводить сукку в больничном дворе. Если ему не разрешат, он будет спать на земле…

Фаина не сомневалась, что после Суккота муж получит очередную галочку в историю болезни, с диагнозом «вялотекущая шизофрения». Лейзера арестовали после Шавуота, когда он поехал в Ленинград. Габай, староста тамошней синагоги, подал властям прошение об открытии курсов п иврита:

– Как в нашей ешиве… – Лейзер махнул в сторону центра города, – он решил, что если позволено преподавать иврит в Москве, то позволено и в Ленинграде…

Фаина и Лейзером с детьми жили в покосившемся, но еще крепком домике, в глубине Марьиной Рощи. По соседству стояла деревянная синагога, где обычно вел молитву Лейзер. Два раза в неделю он ездил в хоральную синагогу, преподавать Талмуд ученикам разрешенной ешивы, «Коль Яаков». В Марьиной Роще Лейзер организовал ешиву подпольную. Фаина привыкла к жужжанию голосов на кухне:

– Больше пяти человек там все равно не помещается… – вздыхала она, – капля в море, как говорится…

Каплей в море была и «Коль Яаков», с десятком студентов, приехавших из Грузии. Многие юноши успели жениться. В синагоге всегда было кому приглядеть за Исааком и Сарой. Обойдя классические колонны парадного входа, Фаина нырнула во двор:

– Хорошо, что Лейзер не взял нас в Ленинград. Хотя я бы все равно туда не поехала… – она еще побаивалась появляться в людных местах, на глазах у милиционеров. Фаина была рада, что они живут в захолустной Марьиной Роще. Она редко навещала хоральную синагогу, откуда было десять минут хода до Лубянки. Женщине казалось, что милиционеры в центре смотрят на нее особенно пристально.

Во дворе пахло распиленным деревом

– Но мне сюда и не надо, миква есть и в Марьиной Роще… – после хупы Фаина окуналась всего несколько раз:

– Сначала я Сару кормила, а потом… – она скрыла улыбку, – потом Ривка родилась. Я уверена, что и дальше так будет. Только пусть Лейзера отправят восвояси с очередной справкой…

Пользуясь бумагой об инвалидности по психическому заболеванию, муж получил патент надомника. Лейзер зарабатывал починкой обуви. В маленькой кладовой в Марьиной Роще муж устроил аккуратную мастерскую. Со справкой об инвалидности он ездил проводить молитвы в города, где не было синагог, делал обрезания и снабжал людей кошерным мясом. На заднем дворе домика Лейзер поставил курятник:

– Исаак всегда просится кур покормить, мой хороший мальчик. Лейзер в прошлом году показал ему алфавит, научил его читать… – Исаак в четыре года бойко читал на святом языке. Фаина говорила с детьми и мужем только на идиш. Она втащила коляску в низкую пристройку, где помещалась синагогальная кухня, —

– Русский Исаак тоже знает. Без школы нашим детям обойтись не удастся… – прошлым летом, когда Исааку исполнилось три года, мальчику постригли волосы:

– Он похож на меня, тоже голубоглазый… – с облегчением думала Фаина, – в метрике он Бергер. Даже если его ищут, его не найдут…

Лейзера искать не пришлось. Муж встал у здания ленинградского суда, где проходил процесс обвиняемого в шпионаже старосты синагоги, с самодельными плакатами: «Отпусти народ мой» и «Правды, правды ищи». Цитаты из Торы милиция посчитала доказательством сумасшествия Лейзера.

Фаина окинула взглядом остов строящейся сукки:

– К празднику все успеют закончить. Надо попросить рава, чтобы прислал в Марьину Рощу студентов, вести службу, если Лейзера не выпустят… – Фаина понимала, что такого не случится:

– С лета его в Кащенко держат… – женщина устало закрыла глаза, – он не слышал, как трубят в шофар на новый год, а ведь это заповедь… – на кухне вкусно пахло курицей. У Фаины заурчал живот. Утром она едва успела накормить детей. Горбушку от домашнего хлеба женщина сжевала по пути на автобусную остановку:

– Но, с другой стороны, пусть Лейзер остается в больнице… – Фаина скинула пальто, – музыкант, приезжающий в Москву, вырос в Израиле…

Она читала статью в «Известиях» о жизни маэстро Авербаха. Лейзер не преминул бы встать с плакатом у Колонного Зала. К израильскому посольству мужу было не подойти:

– Там все милицией утыкано. Как говорится, мелуха не дремлет… – сидя на одеяле, Сара возилась с потрепанными кубиками. Лейзер сам мастерил детям игрушки, Фаина обшивала семью. На кубики муж наклеил картон, с написанными от руки буквами ивритского алфавита. Прошагав к одеялу, Исаак велел сестре:

– Дай сюда. Смотри, тав, вав, реш, хей… Тора… – он ловко сложил слово, – Тора цива лану Моше, Тору нам дал Моше… – малышка захныкала, Фаина расстегнула пальто:

– Покормлю ее, ребецин, и поедем дальше… – жена главы ешивы мешала куриное рагу в большой кастрюле:

– Даже не думай, – отрезала она, – сначала сама поешь и дети пообедают. Медовый пирог возьмешь, он в духовке. Сара почти не кашляла, я ей чаю дала… – она протерла запотевшие очки уголком полотенца. За молоком Фаина ходила в один из переулков Марьиной Рощи, где пожилая еврейская пара держала пару коз:

– Я могу и Исаака с Сарой грудью покормить… – она облегченно опустилась на стул, – молока у меня всегда много… – Сара послушно повторила за братом, немного картавя:

– Тора цива лану Моше… – ребецин потрепала ее по голове:

– Молодец. Фейгеле, – попросила она, – присмотри за плитой, я проверю микву… – женщины окунались почти каждый день, пристройка не пустовала. Фаина покачала засыпающую Ривку:

– Аппетит у нее хороший. Надо ей пеленки поменять… – на кухне было тепло, Фаина боролась с дремотой:

– Завтра опять ехать в Кащенко, потом надо готовить для праздника… – дверь скрипнула, Исаак весело сказал:

– Мама, тетя пришла… – встрепенувшись, Фаина подняла голову. Рот сам собой открылся:

– Я ее видела в журнале «Огонек». То есть не ее, но она очень похожа…

Из экономии Фаина читала журналы и газеты на щитах в городе. В статье говорилось о выставке в Третьяковской галерее. В такие места ходить было не кошерно, но Фаина запомнила название картины:

– «Неизвестная», художника Крамского. Только она красивее, словно царица Эстер… – высокая девушка, в дорогом пальто мялась на пороге. Темные локоны падали на плечи, чудные, большие глаза робко взглянули на Фаину:

– Здравствуйте… – незнакомка покраснела, – скажите, как мне увидеть раввина… – девушка повертела хорошенькую сумочку: «Меня зовут Левина, Анна Левина».


Аня Левина считала затею авантюрой, но переупрямить сестру было невозможно. Оглянувшись на дверь гардеробной комнаты, она понизила голос:

– Не понимаю, чего ты хочешь добиться? Мы знаем, что мама была еврейкой, что папа тоже еврей. У нас есть метрики и паспорта… – паспорта им привезли перед отъездом из интерната, вместе с аттестатами. Выходило, что близняшки родились в годовщину Октябрьской Революции:

– Седьмого ноября сорок пятого года, – хмыкнула Аня, читая метрику, – город Москва. Мать, Левина Роза Яковлевна… – в графе «отец» стоял прочерк, но ничего другого они и не ждали. Отчество, впрочем, им оставили отцовское, Наумовны.

Надя выпустила дым сигареты в форточку:

– Паспорта-шмаспорта, – презрительно сказала сестра, – ложь на лжи и ложью погоняет. Словно наши аттестаты золотых медалисток… – Аня фыркнула:

– Может быть, кое-кто и не заслуживает медали, но я… – сестра обняла ее:

– Ты да. Это я разгильдяйка… – пухлые губы цвета спелых ягод улыбнулись, – но, Аня, аттестаты выписала не школа, а министерство образования… – старшая Левина вздохнула:

– Такой школы, то есть нашего интерната, просто нет. В любом случае, его расформировали, всех отправили в разные места… – девочки не ожидали, что в будущем увидят Софию или Свету Мозес.

Как заметила Аня в обитом бархатом кресле самолета, привезшего Левиных в Москву, им надо было быть благодарными. Девушка нарочито громко постучала ложечкой о чашку тонкого фарфора:

– Нас могли разлучить с Павлом. Подумай, что случилось бы тогда… – едва заметно скривившись, Надя приблизила губы к уху сестры:

– Нельзя быть благодарным людоеду, за то, что он обедает тобой по частям… – отчеканила Надя, – они… – сестра повела рукой в сторону вежливых мужчин в штатском, – забрали у нас отца… —

Павел погрузился в роскошный альбом на итальянском языке. Брат обернулся, серые глаза восторженно заблестели:

– Галерея Уффици… – он показал обложку, – мне обещали, что я поступлю в художественное училище… – так оно и случилось.

Самолет приземлился на закрытом военном аэродроме. Один из охранников, как их называла Надя, любезно объяснил:

– Ваши вещи в пути. Прошу вас, товарищи… – он распахнул дверь черной «Волги». Трехкомнатная квартира со свежим ремонтом помещалась, как сказал тот же сопровождающий, на Патриарших прудах:

– Очень удобное расположение, – он загибал пальцы, – рядом театры, улица Горького. На учебу вы можете ездить сами, однако правительство СССР заботится о вашей безопасности… – заботой о безопасности стал круглосуточный милицейский пост в подъезде. По мнению Нади, кроме них, здесь никто не жил:

– Соседей не слышно, – заявила сестра, – это особая квартира, агентурная… – они сначала решили, что отец жив:

– Может быть, он за границей на задании… – Аня подняла бровь, – нас привезли в Москву потому, что он возвращается… – сестра пожала плечами:

– Вряд ли. Думаю, папу расстреляли в пятьдесят третьем году. Но, может быть, в синагоге что-то знают… – Аня сомневалась, что родители, коммунисты, навещали синагогу:

– Мама была из Франции… – сестра не собиралась сдаваться, – но в детстве она жила в Германии и бежала оттуда, как еврейка. Она не всегда принадлежала к партии. Папа говорил, что до войны она вела буржуазную жизнь…

Им разрешили взять в Москву семейный альбом и мопсов. Кроме них, у Левиных больше ничего и не было. Каблуки Ани цокали по булыжнику улицы Архипова:

– Под вещами чекист имел в виду новые тряпки. Гардеробная забита импортным шмотьем, как Надя выражается… – она носила итальянское пальто, тонкой шерсти цвета спелого граната. Аня справилась с троллейбусом, идущим по улице Горького к Кремлю:

– Мы не в пустыне жили, – она вскинула на плечо сумочку, – нам показывали кино о Москве, в квартире есть карта города… – кроме вещей, на Патриаршие пруды привезли чемоданы с книгами:

– Мольберты для Павла и меня, фортепьяно для Нади, студенческие билеты… – охранник заметил, что они, как медалистки, получают повышенную стипендию. Аня понятия не имела о размере обычной стипендии. Зайдя по дороге в ЦУМ, девушка поняла, что они могут позволить себе очень многое:

– Хотя в ванной столько бутылок и банок, что можно десять лет ничего не покупать… – она изучала ассортимент рижских духов, – и все французское или американское… – стипендию им привозили на дом:

– Надеюсь, вы понимаете… – охранник отдал им студенческие билеты, – что не стоит распространяться о вашем… – он поискал слово, – в общем, о вашей школе. Вы учились на Урале или в Сибири, в провинции, потом приехали в Москву… – легенда почти совпадала с правдой. Аня стала студенткой исторического факультета университета, Надя получила билет хореографического училища при Большом Театре:

– Для вас сделали исключение, товарищ Левина, – улыбнулся чекист Наде, – товарищ Моисеев видел записи ваших танцев и согласен устроить просмотр… – Аня остановилась на углу улицы Архипова:

– Просмотр был на прошлой неделе, сегодня у нее первая репетиция с ансамблем… – она быстро проверилась:

– Нет, вроде сопровождающих нет… – в переулке на Патриарших постоянно дежурила машина с Лубянки. Последние несколько дней Аня, чтобы усыпить подозрения чекистов, ездила на Маросейку:

– Здесь много исторических зданий, я никогда не была в Москве… – порывшись в сумочке, девушка нашла блокнот, – ничего удивительного, что я брожу с альбомом для набросков… – занятия в университете начались на прошлой неделе. Павла определили в художественное училище при Строгановке. Комитетчики нашли брату преподавателей итальянского и китайского языков.

Стоя в роскошной ванной, Надя сказала под шум воды:

– Его обучат подделывать документы, а нас начнут подсовывать нужным людям… – заколов влажные волосы на затылке, Аня отозвалась:

– Они нас не заставят… – Надя невесело кивнула на дверь:

– Павлу четырнадцать. Уголовная ответственность наступает с этого возраста. Его отправят в колонию для несовершеннолетних, если мы заупрямимся… – девушки чувствовали ответственность за брата:

– Ладно, – Аня вскинула твердый подбородок, – может быть, Надежда права. Может быть, в синагоге что-то слышали о маме с папой. Роза Яковлевна Левина, а папу звали товарищ Котов, то есть Наум… – Аня боялась, что сведения в метриках могут оказаться лживыми от начала до конца:

– Мы вообще можем быть другими людьми с другой датой рождения… – голова даже закружилась, – но у нас есть снимок родителей… – близняшки смутно помнили мать. Очень красивая женщина раскинулась на покрытом тигровой шкурой диване богатой гостиной. Мраморная лестница уходила вверх:

– Мы жили на Дальнем Востоке, потом родился Павел, мама умерла… – Аня всматривалась в лицо отца, обнимающего мать за плечи:

– Мы на него не похожи, мы пошли в маму. Павел вообще словно не наш брат, хотя, как говорит Надя, у него аристократическая стать… – тяжелые двери синагоги оказались запертыми. Увидев облезлое объявление: «Вход со двора», обогнув облупившийся угол, Аня осмотрелась:

– Какая-то стройка, сарай что ли? Не у кого спросить, где раввин…

Заметив тени в освещенных окнах низкого здания, девушка решительно направилась туда.


В гардеробной комнате квартиры на Патриарших Прудах пахло лавандой. Новую одежду привезли в кожаных саквояжах. Вещи переложили вышитыми гладью шелковыми пакетиками саше. Стоя в трусиках и бюстгальтере на ковре, Надя прикинула на себя узкие черные брюки:

– Словно на нас шили, – мрачно подумала девушка, – понятно, что у Лубянки есть наши мерки… – последний год в интернате с ними усиленно занимались английским и французским языками. Аня, как и Павел, выбрала еще и итальянский:

– Потому что она будущий искусствовед или реставратор, – Надя натянула брюки, – а я ленивец, то есть ленивица… – пока сестра сидела над грамматикой, Надя, валяясь на диване с мандаринами, шуршала страницами французского и американского Vogue. На портативном проигрывателе от «К и К» крутилась импортная пластинка:

– Битлы поют на английском языке, – резонно замечала девочка, – это тоже практика… – еще больше битлов она любила певицу военных лет Ирену Фогель, погибшую с Гленном Миллером. Наде казалось, что их голоса похожи:

– У мамы тоже, кажется, был такой голос… – она закрывала глаза, – низкий, немного хрипловатый. Она могла бы петь на эстраде и танцевать, как я… – никакой балериной, по выражению товарища Моисеева, она бы не стала:

– Метр восемьдесят, и вы еще можете подрасти, товарищ Левина, – весело сказал руководитель ансамбля, – вы выше многих ваших будущих партнеров по сцене… – то же самое заметила и педагог по классическому танцу в училище Большого Театра:

– Займемся с вами характерным танцем, – обнадежила она Надю, – у вас хорошие данные… – после окончания училища Моисеев обещал забрать ее в ансамбль на постоянную работу. Надя натянула черно-белый, полосатый свитер:

– Может быть, меня встретит кто-то из кинорежиссеров или меня возьмут в Дом Мод, на Кузнецком Мосту… – о подиуме ей успели рассказать девчонки из училища и ансамбля. Надя легко сходилась с людьми. Ей ничего не стоило поболтать с московской старушкой в троллейбусе, отшутиться в ответ на шутку юноши на улице:

– Когда мы с Аней идем рядом, все мужчины замирают, – усмехнулась она, рассматривая себя в зеркало, – но Аня серьезная, не то, что я. Папа говорил, что у мамы тоже был сильный характер. Она работала в подполье, водила за нос гестапо, убивала эсэсовцев… – Надя решила, что сейчас они с сестрой и Павлом тоже в подполье:

– Надо играть по их правилам… – она с отвращением вспомнила пару милиционеров в подъезде, – а самим понять, как вырваться отсюда…

Она была уверена, что отца больше нет в живых. Присев на обитую шелком скамейку, Надя закурила американскую сигарету.

Кухню в квартире снабдили не только плитой и электрическим чайником, но и новинкой, автоматической стиральной машиной. Вся техника была импортной. В холодильнике они нашли фрукты и французский сыр, в шкафах стояли банки икры и оливок, лежали пачки сигарет и упаковки молотого кофе:

– Все готово для вечеринок, – вздохнула Надя, – но ведь здесь Павел. Они не заставят нас при подростке, нашем брате… – ей не хотелось думать о таком:

– Нас ждет выездная работа, – красивые губы искривились, – наверняка, с дипломатами или иностранными туристами. Нет, надо искать пути побега… – она предполагала, что на гастроли с ансамблем Моисеева ее никто не выпустит:

– Как не выпустят Аню в научную командировку, пусть и в соцстрану, – Надя поднялась, – но нельзя опускать руки, мы отвечаем за Павла… – ей хотелось, чтобы брат увидел Флоренцию:

– Непонятно почему именно Флоренцию, – подумала Надя, – но он так знает город, словно он там родился… – она вспомнила о пластинке с записью голоса отца. Учебника идиш в библиотеке интерната не имелось, просить его привезти было бы подозрительно. Они с Аней разобрались в словах, пользуясь немецким языком. Отец всего лишь говорил о танго, его подарке матери:

– Лемешев поет, только для тебя. Евреи больше не заплачут, Роза… – отправляя сестру в синагогу, Надя надеялась на лучшее:

– Может быть, там что-то слышали о маме, что-то знают о ней…

Она не предполагала, что отец, коммунист и работник органов, заглядывал на улицу Архипова. Сунув ноги в итальянские мокасины черного лака, Надя полистала летний номер Vogue. Новая первая леди США, миссис Кеннеди, рядом с мужем, следила за полетом первого американского астронавта, Алана Шепарда. Надя нашла в гардеробной несколько строгих твидовых костюмов, похожих на наряд миссис Кеннеди:

– Это пусть Аня носит, – она закрыла дверь шкафа, – ученые всегда одеваются скромно… – Надя взяла сумочку черной кожи на цепочке. Именно с такой сфотографировали за рулем низкого автомобиля неизвестную ей модель. Девушка носила черный бушлат. Бесконечные ноги в коротких брюках по щиколотку она устроила на руле:

– Фотограф Ричард Аведон, модель Ева… – фамилии в журнале не сообщали:

– Модель Надин… – пробормотала Надя, – звучит хорошо… – на следующей странице эта же девушка, в вечернем платье, сверкала драгоценностями. Начав считать браслеты на тонких руках, Надя сбилась:

– Еще колье, серьги, кольца… – у них с сестрой были только стальные часы:

– У нас тоже все появится, – пообещала себе Надя, – надо только вырваться из под опеки органов. Хотя выйти замуж за иностранцев они нам тоже не разрешат… – надев похожий бушлатик, она проверила кошелек:

– Двадцать пять рублей, половина стипендии в училище… – Надя узнала у девчонок, сколько они получают, – но таблетки импортные, надежные… – она не собиралась пускать дело на самотек, как выражались в газетных фельетонах:

– Презервативы она тоже принесет. Советские, по слухам, никуда не годятся…

Надя знала, что надо делать. В западных журналах печатали не только описания показов мод. Весной она прочла о новом средстве, таблетках, предотвращающих беременность:

– Хорошо, что в Москве их тоже можно купить, пусть и из-под полы… – подозревая, что квартирный телефон подслушивают, Надя договорилась встретиться с девушкой из ансамбля в кафе «Молодежное», на Тверской. Она не хотела отдавать судьбы себя и сестры в руки Комитета:

– Пассивное сопротивление, – Надя улыбнулась своему отражению в зеркале, – Аня делала доклад о Ганди и его взглядах. Мы тоже будем пассивно сопротивляться…

Она заглянула в большую гостиную, выходящую окнами на пруд. Павел и сестра поставили там мольберты, сюда занесли кабинетное фортепьяно для Нади. Облокотившись на инструмент, сунув нос в тетрадь, брат кусал неряшливый бутерброд с колбасой и сыром:

– Поешь, как человек, – сварливо велела Надя, – я сварила что-то похожее на минестроне… – журналы мод печатали и кулинарные рецепты. Продукты они забирали на посте охраны. Разглядывая свертки и пакеты, Надя поняла, что их прикрепили к закрытому распределителю. Прожевав, брат кивнул:

– Я все разогрею. Уроки я сделал, Аня проверила… – он вскинул серые глаза:

– Послушай. Это путевые заметки стольника Толстого. Он ездил в Италию в конце семнадцатого века. Я себе переписал еще в интернате… – на странице блокнота Павел набросал изящные очертания храма:

– Изнутри та церковь вся зделана из розных мраморов такою преславною работою, какой работы на всем свете нигде лутче не обретается. И в те мраморы врезываны каменья цветные, индейские и персицкие, и раковины, и карольки, и ентари, и туниасы, и хрустали такою преудивителною работою, котораго мастерства подлинно описать невозможно… – Павел помолчал:

– Базилика Сан-Лоренцо. Только я ее, наверное, никогда не увижу…

Надя взглянула на золотой закат над московскими крышами. В вечернем небе метались черные точки птиц. Поцеловав рыжеватый висок, она привлекла брата к себе: «Увидишь, обязательно. Мы тебе обещаем».


Детская, немного липкая ручка протянулась к странице блокнота.

Девочка зачарованно сказала:

– Типцы! Тетя, типцы… – она сопела Ане в ухо, темные кудряшки ребенка щекотали ей щеку. С другого колена мальчишеский голос перебил:

– Нет, машинки! Тетя, нарисуйте машинку… – мальчик не картавил:

– У нее это младенческое… – не удержавшись, Аня поцеловала теплый затылок, – папа говорил, что мы тоже картавили. Зато сейчас у нас хорошее французское произношение… – она скрыла улыбку. Коляска с малышкой стояла неподалеку. Аня знала, что это девочка:

– Фаина Яковлевна сказала, что ее зовут Ривка. Маму на идиш звали Рейзл… – в щелку рассохшейся двери, Аня слышала настойчивый голос. Фаина Яковлевна, как представилась женщина, судя по всему, сдаваться не собиралась. Повертев метрику Ани, она велела:

– Пошли. Рав сейчас с учениками занимается, но скоро перерыв… – на кухню вернулась пожилая женщина в очках. Аня заметила, что и она и Фаина Яковлевна покрывают головы. Аня было стащила с шеи шелковый шарф. Фаина Яковлевна отмахнулась:

– Незамужним не надо. Ты ведь не замужем… – она зорко посмотрела на девушку, Аня покраснела:

– Мне всего шестнадцать лет…

Из-за роста она всегда чувствовала себя неловко. В университете все принимали ее за студентку старших курсов. Прошлой неделей, на первом занятии по физкультуре, тренер утвердительно сказал: «В волейбол играешь». Аня, смутившись, кивнула. Физрук потрепал ее по плечу:

– У нас тоже будешь. С таким ростом ты и камня на камня от соперниц не оставишь…

Надя тоже любила волейбол. Летом в интернате устраивали площадку на берегу озера. Аня предпочитала скромный, закрытый купальник, а Надя всегда надевала, как выражались в западных журналах, бикини. Сестры играли в паре. Длинные ноги отталкивались от белого песка, темные волосы развевал теплый ветер:

– Нас снимали, – Аня вспомнила стрекот кинокамеры, щелчки фотоаппарата, – воспитатели объясняли, что фото для стенгазеты. Ложь на лжи и ложью погоняет, – девушка поморщилась, – материалы пошли в наше досье на Лубянке. Или Надя неправа и папа может быть жив… – пересекая синагогальный двор, помогая Фаине Яковлевне с коляской, она услышала, что сарай называется суккой:

– Шалаш, если по-русски… – женщина весело улыбнулась, – послезавтра начинается праздник. Мужчины здесь спят, – она повела рукой, – а женщины приходят на трапезы… – в Марьиной Роще тоже ставили сукку:

– Без еды не останусь, – облегченно поняла Фаина, – но надо Лейзеру завтра две авоськи привезти… – в первые два дня праздника Фаина не могла ездить в Кащенко. По смущению неизвестной девушки она поняла, что та навещает синагогу в первый раз:

– Все равно она дочь Израиля, – напомнила себе Фаина, – я тоже до двадцати пяти лет и ногой в синагогу не ступала, не говоря обо всем остальном…

Оставив гостью в тесной приемной, она решительно прошла в кабинет раввина. Аня проводила ее взглядом:

– Ей еще нет тридцати… – женщина была маленького роста, ладная, с милым лицом, – а у нее трое детей… – втайне от сестры Аня читала статьи в «Работнице» о матерях-героинях. Ей тоже хотелось большую семью:

– Но не в этой стране, правильно говорит Надя… – Фаина Яковлевна все не возвращалась. Аня погладила по голове Исаака, как важно представился ей ребенок:

– Мальчик на нее похож, тоже светленький, голубоглазый… – мальчик, в заношенных брючках и свитере домашней вязки, затаив дыхание, следил за ее карандашом. Девушка заметила нитки, торчавшие из-под свитера:

– Они бедно живут, – поняла Аня, – у него, наверное, майка порвана. Фаина Яковлевна в потрепанном пальто, коляска у нее старая… – о муже женщина ничего не говорила. Дети обращались к Ане по-русски, Фаина Яковлевна тоже не переходила на идиш. Аня прислушалась:

– Но с раввином она говорит именно на нем… – Аня не обижалась на задержку:

– Они меня в первый раз в жизни видят. Приходит неизвестная девушка с улицы, просит найти ее мать… – в интернат привозили газеты. Воспитанники читали фельетоны, разоблачающие шпионскую деятельность так называемых, как писали журналисты, служителей культа:

– Гнездо сионизма, – хмыкнула Аня, – сионисты, израильская военщина. В Израиле говорят на иврите… – она вспомнила кубики маленькой девочки:

– Это тоже иврит. Сионисты, – Аня усмехнулась, – и до игрушек добрались. Ерунда все это…

Ей впервые пришло в голову, что мать могла навестить Израиль:

– То есть Палестину, до войны. Мама была из Европы, она могла туда поехать, – Аня нарисовала улицу с машинами, стаи птиц над крышами:

– Москва… – весело сказал Исаак, – тетя, я тоже живу в Москве… – Аня никогда не видела так близко маленьких детей:

– В интернате их не было, – она отдала Исааку карандаш, – счастливая Фаина Яковлевна, у нее трое. Муж у нее, наверное, тоже раввин… – достав из кармана брючек кубик, ребенок, пыхтя, пытался нарисовать букву:

– Давай помогу… – Аня быстро разобралась с закорючками, – ты знаешь, как она называется… – на листе, рядом с ее рисунком, появился еще один, довольно кривой:

– Алеф, – радостно сказал Исаак, – мама, я букву написал… – дверь приоткрылась, Фаина Яковлевна поманила Аню:

– Иди сюда, мейделе… – оставив блокнот и карандаши детям, девушка зашла в кабинет.


На ядовито-синей стене кафе сверкала фигура серебристого металла. Лучи окружали атом, такой, каким его рисовали на первомайских плакатах. Надя вскинула глаза к барельефу. Очертания были ей знакомы. Похожие эскизы делали сестра и брат для стенгазеты:

– Подвиг советских ученых, – незаметно усмехнулась Надя, – покорение мирного атома… – за соседним столом, пьяноватый молодой человек, в распущенном галстуке, в помятом пиджаке, горячо говорил:

– На дворе двадцатый век, мы повернули вспять реки, мы отправили человека в космос! Сейчас надо писать без сантиментов, – он поморщился, – если бы Маяковский был жив, он бы первым высмеял этих страдальцев… – читая стихи, юноша подвывал:

– Но есть такое женское плечо,

которое неведомо за что

не на ночь, а навек тебе дано,

и это понял ты давным-давно….

Опрокинув рюмку коньяка, он защелкал импортной зажигалкой:

– Пыль и тлен… – молодой человек икнул, – в истории останутся новаторы, а не эпигоны, вроде него. То есть даже не эпигоны, а… – приблизив губы к уху соседа по столику, он что-то зашептал. С подиума гремел джаз. Надя зевнула, не разжимая губ, покачивая носком лаковой мокасины:

– Катя сказала, что здесь только две недели назад начали играть приличную музыку. Якобы ЦК ВЛКСМ заботится о молодежи. Нам позволили потанцевать под старье, пусть и американское… – Надя понимала, что музыканты повторяют услышанные на импортных пластинках мелодии. Сизоватый дымок ее сигареты поднимался к потолку:

– Это даже не рок, а джаз… – она рассеянно рассматривала танцующие пары, – я помню песню, ее пела мисс Фогель… – губы сами собой сложились в трубочку, Надя тихо засвистела:

– But first of all, please, let there be love… – она потанцевала только с парнем Кати, ударником в местном ансамбле:

– По-дружески, – хмыкнула Надя, – на остальных посетителей, вроде моего соседа… – юноша размахивал вилкой в такт стихам, – я не хочу тратить время… – она отказала нескольким мужчинам, подходившим к столику. Надя обаятельно улыбалась:

– Простите, я не танцую… – в аккуратно сделанном тайнике в подкладке ее сумки лежало несколько упаковок яркого картона, с раскинувшей крылья птицей. «К и К», оказывается, производили не только проигрыватели:

– Отличное качество, – вспомнила она шепот Кати в тесной кабинке туалета, – таблетки пока достать не удалось, только на следующей неделе… – Катя ходила к гинекологу, ведущему частный прием. У него, как выразилась товарка, имелись кремлевские связи:

– Таблетки из номенклатурной больницы… – Надя раздула ноздри, – простым людям средства нигде не купить. Коммунистам наплевать на женщин, пусть они хоть по двадцать абортов делают… – она окинула взглядом забитый парами зал:

– Здесь у каждой, наверняка, по паре операций, как у Кати… – подруга рассказывала, что в больнице все происходит без наркоза:

– Но это быстро, – она помолчала, – надо немного потерпеть… – Надя не хотела держать презервативы на виду. Сестра и брат не лазили в ее сумочку, однако она напомнила себе:

– Ни Павел, ни Аня ничего такого не знают. Павел подросток, а у Ани голова занята наукой… – Надя втайне восхищалась серьезностью сестры:

– Пусть так и остается, – решила она, – пусть она учится, а я буду развлекаться, если можно так сказать… – Надя ждала возвращения подруги. Катя жила с матерью и бабушкой в коммуналке на Якиманке. Ее парень, студент Гнесинки, делил комнату в общежитии с двумя соучениками. В кабинке туалета Катя смутилась:

– Минут сорок, не больше. Здесь есть артистическая уборная, коллектив только в девять начинает программу. Еще никто не пришел, комната пустует… – девушка покраснела:

– Ты, конечно, можешь уйти сама… – Надя успокоила ее:

– Я кофе попью. Репетиция начинается только в восемь, здесь десять минут хода до Колонного Зала… – на часах стрелка подбиралась к семи. Надя несколько раз ловила на себе заинтересованный взгляд отлично одетого молодого человека. В «Молодежное» по вечерам не пускали без галстуков:

– Но многие их снимают, оказавшись за столиками, а он одет, словно собрался на прием… – Надя видела похожих мужчин в светской хронике иностранных журналов. Девушка исподтишка рассматривала спокойное, со здоровым загаром лицо:

– Он похож на иностранца, но туристы в одиночку не ходят, при них всегда состоит гид из Комитета… – об интуристах она успела услышать многое. Девчонки из училища и ансамбля все, как одна, мечтали выйти замуж за иностранцев:

– Хоть за самого завалящего, – пожала плечами Катя, – все равно куда. Жаль, что во время фестиваля я еще училась в школе. Тогда в Москву приехало много делегатов, за ними почти не следили… – молодой человек мог оказаться иностранным коммунистом:

– Но тогда бы он тоже один не сидел… – Надя присмотрелась, – у него комсомольский значок. Дипломат, что ли, или бонза из горкома, надзирает за порядком… – незнакомец коротко стриг светлые волосы. Глаза у него были серые, пристальные. Надя вздрогнула от громкого голоса, неподалеку:

– Сантименты или не сантименты, а Россия обязана ему памятником за эти слова…

Плотный мужчина с хмурым лицом засунул руки в карманы потрепанного пиджака. Старый галстук сбился набок, он повел большой ладонью:

– Над Бабьим Яром памятников нет.

Крутой обрыв, как грубое надгробье. Мне страшно.

Мне сегодня столько лет, как самому еврейскому народу….

Надя никогда не слышала этих стихов:

– Я не знаю никого из современных поэтов, – поняла она, – в интернате такому не учили, мы остановились на Есенине и Маяковском… – молодой человек, не оставляя вилки и рюмки, поднялся:

– Ерунда… – он покачивался, – евреи всегда делают из мухи слона. Он тоже еврей, поэтому так пишет. Они не воевали, а отсиживались в Ташкенте… – его собеседник опасно побагровел:

– Говори, но не заговаривайся… – он шагнул вперед, – пока ты сидел за партой, я подыхал от ранения в апреле сорок пятого… – молодой человек оправил пиджак:

– Вы прячетесь за чужими спинами, за псевдонимами. Неизвестный, – он издевательски фыркнул, – что это за фамилия? И вообще… – он расплескивал коньяк, – жаль, что Гитлер вас… – он не успел закончить. На теннисных кортах Надя славилась сильным ударом. Голова мужчины мотнулась, он схватился за разбитый нос. Кровь закапала на развязанный галстук, на засыпанные пеплом лацканы пиджака:

– Меня зовут Надежда Левина, – громко сказала девушка, – я еврейка, а вам не место среди порядочных людей… – сквозь грохот ударной установки она услышала свистки швейцара: «Милиция! Милиция! У нас драка!».


В сумочке Ани лежали завернутые в салфетку, сладко пахнущие пряностями, куски медового пирога. Фаина Яковлевна сказала, что на идиш выпечка называется леках:

– Вообще его на новый год готовят… – Аня с удивлением узнала, что новый год отмечали совсем недавно, – но и на Суккот он ко двору придется… – женщина быстро резала пирог в большом противне, – тебе, сестре твоей, брату… – она взялась за эмалированную кастрюльку. Аня улыбнулась:

– Фаина Яковлевна, мы росли в интернате. Мы умеем готовить, у нас были уроки труда… – женщина, потянувшись, погладила ее по щеке:

– Сироты, – тихо сказала она, – совсем как я… – Аня услышала, что семью Фаины Яковлевны расстреляли немцы в Харькове:

– Меня крестьяне спасли, – объяснила женщина, – но в интернате, то есть детском приемнике, я тоже побывала. Значит, адрес ты запомнила. После праздников приезжайте, пойдем на кладбище. Сейчас не след, сейчас надо радоваться… – в голубых глазах женщины промелькнула какая-то тень. Аня скрыла вздох:

– Наверное, она о муже думает… – по мнению Ани, милиция не имела никакого права задерживать ребе Лейзера, как Фаина Яковлевна называла мужа:

– Глава десятая, статья сто двадцать пятая, – Аня знала Конституцию назубок, – в соответствии с интересами трудящихся и в целях укрепления социалистического строя гражданам СССР гарантируется законом свобода слова, свобода печати, свобода собраний и митингов, свобода уличных шествий и демонстраций… – в Конституции, правда, не упоминалась свобода передвижения, но Аня пожала плечами:

– Это само собой разумеется. Реб Лейзер имеет право уехать в Израиль с семьей… – она услышала, что несколько лет назад эмиграцию в Израиль запретили:

– И раньше разрешали уезжать только тем, кто до войны жил в Польше, – невесело сказала Фаина Яковлевна, – а реб Лейзер считается советским гражданином… – раввин, оказавшийся однофамильцем Нади и Ани, тоже долго изучал ее метрику. Он поднял на девушку обрамленные морщинами усталые глаза:

– Дело было при моем предшественнике, раввине Шлифере… – бывший раввин хоральной синагоги умер четыре года назад, – но имя вашей матери я помню… – у Ани часто забилось сердце. Раввин снял с полки обыкновенную на вид амбарную книгу. Страницы внутри пестрили крючками, как уже знала Аня, букв на иврите:

– Хешван, хешван… – рав Левин листал страницы, – вот йорцайт вашей матери… – он показал девушке лист. Увидев ее недоуменное лицо, он пояснил:

– Годовщина смерти по еврейскому календарю. По ней читают кадиш каждый год… – внизу страницы Аня увидела примечание, мелким почерком:

– Здесь сказано, что Рейзл, дочь Яакова, похоронена на Востряковском кладбище… – добавил раввин, – туда перенесли могилы после закрытия кладбища в Дорогомилове. Номер участка, номер захоронения… – в книге не указывалось, кто оплатил церемонию и чтение кадиша:

– На пятьдесят лет вперед, – вспомнила Аня, – раввин сказал, что это большие деньги… – она была уверена, что обо всем позаботился отец:

– Но не случайно его имя нигде не упоминается, – девушка поднималась к Маросейке, – понятно, что он был работник органов, коммунист. Коммунист… – она остановилась, – но все-таки еврей… – раввин велел Павлу тоже читать кадиш:

– По нашим законам, ваш брат совершеннолетний… – он протер очки, – в синагогу вы его, конечно, водить не будете и сами не придете… – Аня отозвалась:

– Я приду. Я должна найти еще какие-то сведения. Нашего отца звали Наум… – она чуть не добавила:

– Если верить метрике… – говорить о занятиях отца, Аня не собиралась:

– Учитывая, что за синагогой следят, это совсем ни к чему, – решила девушка, – тем более, Котов наверняка его псевдоним, то есть кличка. Фамилия не еврейская… – фото отца и матери она тоже с собой не взяла. Ясно было, что отец лично на улице Архипова не появлялся.

Аня редко курила, но сейчас, отойдя в подворотню, нашла в сумочке пачку сигарет. Щелкнула зажигалка, она привалилась к стене. После Суккота рав Левин обещал обучить Павла поминальной молитве:

– Он маму не помнит, – подумала Аня о брате, – но он не будет против. И надо сходить на праздник, Симхат-Тору… – она хорошо запоминала ивритские названия, – Фаина Яковлевна обещала, что будет много народа. Мы затеряемся в толпе… – услышав, что Аня хочет отыскать имя отца, рав Левин указал в темный угол кабинета, где громоздились какие-то ящики:

– Книги записей общины… – он помолчал, – с дореволюционных времен. До войны здешнего раввина, рава Медалье, арестовали, многие материалы изъяли и вернули в таком состоянии. Там есть и послевоенные записи, но все разрознено, перепутано… – Аня выпрямила стройную спину:

– Я историк, – сказала девушка, – то есть будущий. Я все приведу в порядок, не беспокойтесь… – рав Левин кашлянул:

– Записи все на святом языке, то есть иврите… – Аня кивнула:

– Значит, я выучу иврит, если это надо для дела… – чтобы разобраться в родословной, Аня была готова выучить еще с десяток языков. Девушка затянулась сигаретой:

– Павел знает китайский. Не может иврит быть сложнее китайского. Даже Исаак разбирает буквы, а ему всего четыре года… – Фаина Яковлевна обещала ей помочь:

– Я старше тебя начала учить язык, – заметила женщина за тарелкой пряного куриного рагу, – реб Лейзер со мной занимался после хупы. Раньше я тоже ничего не знала… – она повела рукой, – мой покойный отец был коммунистом… – по словам рава Левина, запись об их рождении могла сохраниться в общинных книгах:

– Где указываются еврейские имена детей и их отца… – Аня выкинула окурок в урну, – но что это мне даст? Ничего… – она все равно не могла отказаться от своего плана:

– И надо приезжать в Марьину Рощу, помогать Фаине Яковлевне с детьми… – девушка вскинула на плечо сумочку, – пока реб Лейзер в больнице, то есть в тюрьме… – солнце закатывалось за крыши Маросейки,на улице было тепло. Аня, не удержавшись, откусила от своей доли пирога:

– Очень вкусный. Надо переписать рецепты у Фаины Яковлевны. Хотя Надя к такому не притронется из-за фигуры. Ничего, мы с Павлом все сами съедим… – пирог занял место блокнота и карандашей Ани. Старший сын Фаины Яковлевны уцепился за тетрадку. Голубые глаза сияли:

– Я сам, сам написал буквы… – алфавит больше напоминал семью паучков, разбежавшихся по странице. Аня поцеловала мягкую щечку:

– Ты молодец. Бери карандаши, бери блокнот… – Фаина Яковлевна открыла рот, Аня отмахнулась:

– У меня много карандашей. Я вам и краски привезу с кисточками. Детям такое нравится… – выходя на Маросейку, она огляделась:

– Вечер какой хороший. Пройдусь пешком, выпью кофе, булочные еще открыты. Куплю Павлу мороженого в Елисеевском… – дорогу Ане перегородил неприметный человек, в сером болоньевом плаще. У бордюра припарковали черную машину с затемненными стеклами:

– Товарищ Левина… – сзади встал второй, – проедемте с нами… – ее подтолкнули в сторону автомобиля, – дело не займет и получаса… – Аня спокойно подумала:

– Хорошо, что блокнота у меня больше нет. Адрес Фаины Яковлевны я нигде не записывала. Пирог… Пирог я могла получить в гостях у однокурсницы. Нет, плохо, у них наверняка есть список моего курса. Они проверят адреса, поймут, что я вру. На площади Ногина есть булочная, я видела такие пироги в продаже… – леках не очень напоминал медовик, но Аня надеялась, что Лубянка не привлечет к экспертизе кондитера. Ее охватило уверенное спокойствие:

– Правильно Надя говорит, надо помнить о маме. Она работала в подполье, она справилась и мы справимся. А чек за пирог? Но чеки все выбрасывают. Пусть хоть все урны в Китай-городе обыщут, они ничего не докажут…

Невозмутимо кивнув, Аня села в машину.


Перед Можайском в купейном вагоне поезда «Варшава-Москва» началась суета. Пассажиры складывали сумки, убирали со столов остатки обеда, по коридору плыл аромат хорошего табака. Состав ожидался на Белорусском вокзале в восемь вечера. Размешав сахар в граненом стакане, пожилой пассажир добродушно заметил:

– В Москве пока золотая осень, ребята, но вам предстоит и русская зима…

Он делил купе с польскими и немецкими комсомольцами. Славные ребята и девушки, рассыпавшиеся по вагону, изучали русский язык:

– Мы проведем год в разных университетах, – объяснили ему члены делегации, – но будем учиться по вечерам. Мы все хотим работать на московских заводах… – ребятам обещали поездки на знаменитые стройки Сибири и посещение целины. Вспомнив комсомольскую молодость, пассажир расчувствовался:

– Замечательно, что партия нашей страны дала вам такую возможность… – ребята представились ударниками труда, – послушайте, как мы возводили Комсомольск-на-Амуре… – делегация даже вытащила блокноты. Пожилой человек, инженер-судостроитель, ездил делиться опытом с коллегами на верфи в Гданьске. Он не сказал комсомольцам, что осенью сорок первого года он служил военным инженером на эсминце Балтийского флота. Корабль пустила ко дну немецкая подводная лодка, как раз неподалеку от Гданьска:

– Но они и не спрашивают меня о войне… – инженер угощал комсомольцев московскими пряниками, – ладно, что было, то прошло…

Он вспомнил весну сорок пятого, цветущие луга вокруг Берген-Бельзена, голубое небо, британских солдат на броне танков:

– Я за четыре года лагерей только улучшил немецкий язык, – усмехнулся инженер, – майор из саперного подразделения тоже хорошо говорил по-немецки… – с майором и его ребятами, еще державшиеся на ногах заключенные обыскивали территорию лагеря в поисках мин:

– Он сказал, что его жена и сын погибли в бомбежке. Я признался, что тоже женат, то есть был женат, до войны. Мэдисон майора звали, Джеймс Мэдисон… – британец убеждал инженера, что его жена жива:

– Вам надо вернуться на родину, – серьезно сказал майор, – а так бы я вас хоть сейчас взял служить, технических навыков вы не растеряли. Пишите мне… – он нацарапал в блокноте адрес, – сообщайте, как у вас дела… – бывших советских военнопленных увозил из Берген-Бельзена особый поезд с лозунгами:

– Комиссия даже привезла цветы, – вздохнул инженер, – нам говорили, что мы герои, что мы тоже сражались с фашизмом. Героизм закончился на советской границе, в Бресте… – он велел себе не вспоминать о десяти годах лагерей, о том, что жена, получив извещение о его безвестной пропаже, вышла замуж:

– У нее есть дети, а мне идет шестой десяток… – подумал пассажир, – но нельзя быть неблагодарным. Сталинские беззакония закончились, невинно осужденным дали жилплощадь и компенсацию… – в родном Ленинграде инженер получил тесную квартирку в одном из новых пятиэтажных домов:

– Даже за границу меня выпустили, – гордо подумал он, – значит, партия мне доверяет. То есть, я был за границей, но что я видел? Только Пенемюнде и Берген-Бельзен… – он хмыкнул:

– Интересно, что майор Мэдисон сейчас делает… – блокнот с адресом майора послужил еще одним доказательством шпионских намерений бывшего заключенного:

– Они разнюхали, что к нам на верфь до войны приезжали иностранные специалисты, – устало подумал инженер, – я тогда был фабзайцем, но кого это интересовало? Я еще тогда я якобы продался британской разведке с потрохами. Ладно, перегибы миновали, не стоит о них думать. Наша страна твердо стоит на социалистическом пути… – вручив ребятам листки с телефоном и адресом верфи, он обещал им экскурсию по Ленинграду:

– Посмотрите на нашу работу, – добавил инженер, – мы строим грузовые суда большого тоннажа, пассажирские лайнеры… – среди делегации ему особенно понравился один парень. Инженер все не мог понять, на кого он похож. Пассажир чуть не хлопнул себя по лбу:

– Начальник концлагеря в Пенемюнде, эсэсовец фон Рабе. Точно, одно лицо с мерзавцем… – лицо у парня было спокойное, мягкое, но инженер оценил упрямый подбородок, серо-зеленые, внимательные глаза. В каштановых, по-военному стриженых волосах, мелькали рыжие пряди:

– Ходили слухи, что фон Рабе тоже был инженер, математик, – вспомнил пассажир, – но какая разница? Он такой же убийца и преступник, как и все гитлеровцы. Жаль, что он не погиб во взрыве. Надеюсь, что его повесили, хотя в газетах пишут, что в Западной Германии бывшие эсэсовцы живут припеваючи… – после взрыва на полигоне гестапо перевело всех славянских военнопленных Пенемюнде в другие лагеря:

– Хотя мы никакого отношения к взрыву не имели, – хмыкнул инженер, – не знаю, кто там постарался… – выяснилось, что молодой человек берлинец:

– Я недавно демобилизовался из армии… – объяснил бывший сержант, – я автомеханик, но служил в строительном подразделении. Мы возводили Берлинскую Стену, это очень ответственная задача… – пассажир слушал, как он объясняет попутчикам устройство Стены:

– Отличный парень. Отучится, станет инженером. Его тоже Генрихом зовут, как того эсэсовца. Случается же такое… Но он комсомолец, учит русский язык… – русский у парня оказался почти без акцента:

– Я сирота, – объяснил он, – меня вырастила тетушка. Нас подкармливали советские солдаты, иначе мы бы не выжили… – захлопнув блокнот, он взглянул в окно:

– Это уже Москва… – за окном пронеслась платформа окружной дороги, инженер улыбнулся:

– Через четверть часа прибываем в столицу Советского Союза… – из репродуктора в коридоре послышалась музыка, Генрих подпел. У него был приятный тенор:

– Друга я никогда не забуду, если с ним повстречался в Москве… – юноша тряхнул головой:

– Мы учили песню на занятиях русским языком… – поднявшись, он велел приятелям: «Давайте собираться».


Генрих Рабе, бывший сержант строительного подразделения армии ГДР, член восточногерманского комсомола и новоиспеченный курсант высшей школы Штази, Министерства Государственной Безопасности, тоже думал о неизвестном ему пока британце, Джеймсе Мэдисоне.

Делегация ударников труда и отличников в изучении русского языка, разумеется, не собиралась посещать московские заводы:

– Нам покажут Сибирь и целину, – Генрих стоял в очереди пассажиров, собравшейся в коридоре, – но это все для вида…

Десяток парней и девушек из ГДР и Польши ехал проводить год учебы в Высшей Разведывательной Школе при Комитете Государственной Безопасности. Все они имели опыт работы в своих странах. Генрих отлично знал, чем занимаются его соседи по купе:

– Они отслужили в армии, сдали экзамены для поступления в школу Штази или в польский институт безопасности, они следили за товарищами по службе или по учебе… – девушки в ГДР и Польше в армию не призывались, но Генрих предполагал, что женщины в делегации тоже доносили:

– На сокурсников в университете или институте. И вообще, они наверняка нас проверят, известным образом… – Генриху претило даже думать о таком. Канал его связи с Лондоном был почти односторонним, он не мог посоветоваться с матерью:

– Но что советоваться, – юноша делал вид, что читает правила железнодорожного сообщения на стене, – что советоваться, когда ко мне в часть приезжал сам Маркус Вольф…

Фамилию будущего начальника Генрих выяснил позднее, однако он узнал хорошо одетого партийного бонзу, допрашивавшего его после так называемого перехода из Западного Берлина.

Вольф появился в его части, расквартированной в Лихтенберге, весной. Бонза водил советскую черную «Волгу». Подмигнув вызванному к командиру части Генриху, он сказал:

– Мы с сержантом Рабе старые знакомцы. Думаю, подошло время его очередной увольнительной…

Обычно увольнительные Генрих тратил на визиты в скромный домик сестры Каритас. Он был очень осторожен и всегда, следуя наставлениям матери, проверялся. Верующие, католики и протестанты, собирались на участке для тайных месс и чтения Библии. В Восточной Германии, как и в гитлеровские времена, существовала официальная церковь:

– Но это как в Советском Союзе, – поморщился Генрих, – пасторы бегают в Штази с доносами. Католики в таком не замечены, они сохраняют тайну исповеди, но осторожность никогда не мешает… – по словам польских коллег, как неохотно думал о них Генрих, церковь в Польше привечала агентов ЦРУ и вообще была рассадником западного влияния:

– Но мы с этим боремся… – наставительно сказал лектор на занятиях в Варшаве, – мы стараемся найти надежных людей среди посетителей храмов… – Генрих понимал, что польские прелаты могут оказаться в тюрьме:

– Штази может арестовать сестру Каритас, – он передернулся, – и священников, отправляющих у нее мессы… – не злоупотребляя надежным укрытием, они устраивали богослужение всего раз в месяц. В оставшиеся воскресенья они читали Библию. Прихожане приносили выпечку, сестра ставила на стол чайник кофе, вернее, цикорного настоя:

– Как в военные времена… – Генрих услышал ее тихий, но твердый голос, – правильно она говорит, сейчас мы тоже сражаемся с Антихристом…

То же самое говорил и тезка Генриха, пастор Грубер. Во время войны, вместе с крестившим юношу пастором Бонхоффером, священник возглавлял запрещенную нацистами Исповедальную Церковь. Грубер, знавший отца Генриха, много рассказывал юноше о антигитлеровском подполье:

– Он обещает, что придет время, и папе с дедушкой поставят памятник, как сделали в Бендлерблоке, – вздохнул юноша, – когда Германия объединится, когда мы скинем морок, в котором блуждаем, сначала при Гитлере, а теперь при коммунистах… – Генрих однажды признался Груберу, что хочет стать священником:

– Не сейчас, – торопливо добавил юноша, – сейчас я еще молод… – пастор кивнул:

– Сейчас у тебя другие обязанности. Когда я сидел в Дахау… – он помолчал, – я думал, что не выйду из лагеря. Тебе, наверное, тоже кажется, что впереди нет надежды. Но Гитлер и его банда мертвы, и с ними… – Грубер указал за окно сторожки, – случится то же самое. Что касается рукоположения, – он, неожиданно весело улыбнулся, – посмотрим, как дело пойдет. Из тебя получится хороший пастор, Теодор-Генрих, крестник Бонхоффера…

Грубер жил в Западном Берлине, но пока его пускали на восток. После обеда с Маркусом Вольфом в дорогом ресторане рядом с посольством СССР, Генрих сообщил через пастора британской резидентуре о планах Штази. Вольф не скрывал, что Генриха хотят отправить обратно на запад:

– У вас есть опыт жизни в капиталистической стране, вернее, городе… – он подлил юноше белого пива с сиропом, – вы сообразительный молодой человек, мы вас давно приметили… – характеристики от командира части у Генриха были отменные. Ручался за него и офицер по политическому воспитанию:

– Комсомолец, активист, лучший ученик вечерних классов… – Генрих посмотрел на свои руки, – мне всю жизнь теперь придется искупать мои деяния… – от строительства Стены он отказаться не мог. В середине августа, всего за два дня, Берлин навсегда преобразился. Часть Генриха возводила Стену в центре города, на Потсдамер-плац. С лесов он видел крышу церкви, где его крестил пастор Бонхоффер:

– Я сам, своими руками… – в глазах закипали слезы, – совершаю преступление против моей страны и моего народа… – он помнил голос матери:

– Ставь благо государства выше собственного блага, как говорил дядя Джон. Но семья тоже бывает важнее наших чувств, милый…

Генриху надо было попасть в СССР, чтобы найти пропавшую кузину Марию, дочерей дяди Эмиля, чтобы узнать, что случилось с дядей Джоном. Он все равно дал себе обещание на тайной мессе, в домике сестры Каритас:

– Когда все закончится, – напомнил себе Генрих, – я вернусь домой, в Берлин. Я сделаю все, чтобы Стена рухнула как можно быстрее… – пока, следуя инструкциям из Лондона, ему требовалось найти тайник в парке Горького:

– Мистер Джеймс, то есть мистер Мэдисон из британского посольства, будет поддерживать со мной связь. Больше никто не знает, что я здесь, ни один человек. Очень хорошо, пусть так и остается… – за окном проплывал перрон Белорусского вокзала:

– Нас ожидает торжественная встреча… – вспомнил юноша, – наверняка, сюда пригнали наших будущих кураторов из Комитета, тоже изображающих героев труда… – мелькнул кумачовый лозунг: «Добро пожаловать в СССР». Генрих проводил взглядом красивую темнокожую девушку, с букетом алых гвоздик:

– Наверное, она из Африки. СССР борется за влияние в тех местах, привозит в Москву тамошних коммунистов. Они так делали перед войной, с немцами… – вагон, дернувшись, остановился. Пассажиры задвигались, зашумели. Генрих услышал звонкий девичий голос: «Ура! Ура героям труда, товарищи!». Незаметно закатив глаза, взяв свой дешевый чемодан, он пошел вслед за толпой, валящей на перрон.


Горела лампа под зеленым абажуром, мягко шелестели страницы. Склонив светловолосую голову над серым картоном папки, он едва слышно насвистывал. Надя узнала мелодию:

When the night has come
And the land is dark
And the moon is the only light we’ll see
No I won’t be afraid, no I won’t be afraid
Just as long as you stand, stand by me….
Бонза пока с ней не разговаривал, отделываясь скупыми репликами. Молодой человек даже ей не представился.

Длинные пальцы Нади держали свинцовую примочку под левым глазом. Лекарство приятно холодило нежную кожу. Врач пришел в приемную, скучное помещение с советским гербом и портретом Дзержинского. Надя и так понимала, где она:

– Я не в отделении милиции на Пушкинской площади, – девчонки рассказали ей, что именно туда приводят спекулянток из магазинов, – не в уголовном розыске на Петровке. Я на Лубянке. Он комитетчик, никаких сомнений нет… – синяк Надя получила от пьяноватого молодого человека:

– Я не успела отклониться, но мужчина, кажется, выбил ему зуб… – в суматохе Надя даже не поняла, как в ее ладони оказалась скомканная салфетка с криво нацарапанным телефоном:

– Позвоните мне. Эрнст Неизвестный… – она предполагала, что это псевдоним, однако незнакомец не походил на художника или актера. Наде он больше напомнил рабочего:

– Но что рабочему делать в кафе «Молодежное», – усмехнулась она, – по радио передают интервью с токарями, забежавшими после смены выпить кофе под музыку Моцарта. На самом деле они слушают спортивные трансляции в стекляшках, под пиво с водкой… – Надя возвращалась мыслями к незнакомому мужчине:

– У него были особенные глаза. Ясно, что он прошел войну… – телефон она запомнила наизусть, салфетку предусмотрительно выбросила. Ее пока не обыскивали:

– Но могут и обыскать, – напомнила себе Надя, – меня не просто так сюда доставили… – врач уверил ее, что к утру от синяка не останется и следа. Бонза, как называла его про себя Надя, кивнул: «Хорошо». Он обращался с девушкой вежливо, называя ее по имени и отчеству:

– Надежда Наумовна… – Саша листал досье сестер Левиных, Куколок, как их звали в папке, – как говорится в песне, ее стоит иметь на своей стороне… – о родителях Куколок в материалах не упоминалось, но Саша подозревал, что их давно нет в живых:

– Скорее всего, отца они и не знали а их мать, кем бы она ни была, получила пулю или сгинула в лагерях… – по досье девушки значились еврейками:

– Только на бумаге, – напомнил себе Саша, – их паспорта не стоят печатей. Отчество им дали наугад, имя матери могли придумать. Они выросли в закрытом интернате… – младший брат Левиных, подросток четырнадцати лет, тоже мог не иметь никакого отношения к девушкам:

– Но что они близнецы, сомнений нет, – Саша полюбовался снимком Куколок, играющих в волейбол, – очень хороший выбор. Ни один мужчина не устоит. На западе к ним бы выстроилась очередь модных фотографов. У нас они тоже, если так можно выразиться, сделают карьеру, при условии разумного поведения… – о местонахождении интерната в папке не сообщалось:

– Скорее всего, это заведение, где училась Странница… – девушка находилась в Москве на агентурной работе, – но Куколки с ней не столкнутся… – сестер Левиных готовили для общения с иностранцами:

– Очень тесного общения, – Саша незаметно улыбнулся, – если, конечно, Надежда Наумовна не проявит свой темперамент. Хотя многим мужчинам нравятся девушки с характером… – в других обстоятельствах младшая Куколка понравилась бы и Саше, однако речь шла о безопасности Родины:

– Я ее куратор, я повезу ее в Новосибирск. О чувствах не может быть и речи… – вздохнул Скорпион, – надо думать о деле… – сначала ему предстояло объяснить Куколке ее задачи. Изучая папку, он заколебался, но решил, что младшая Куколка, с ее артистическими склонностями, лучше подходит для работы с Моцартом:

– Викинг на нее тоже клюнет, – успокоил себя Саша, – и вообще, кто бы не клюнул… – старшая Левина оставалась в Москве:

– Пусть спокойно учится. Она не физик, она историк. Для нее у нас тоже найдется задание, только позднее… – Саша не хотел приближаться к Викингу. Он хорошо разобрался в материалах проваленной норвежской операции:

– Физика мне никак не изобразить. Викинг далеко не дурак, он меня раскусит. Куколка будет под моим присмотром, но я сохраню дистанцию… – Саша вспомнил об обещании навестить Журавлевых:

– Я хотел поехать в Новосибирск на машине… – он почесал висок, – отправлю Надежду Наумовну на восток самолетом. Она меня подождет. Возьму в Куйбышев гитару, поиграю Журавлевым с Мартой… – думая о Марте, Саша всегда ласково усмехался. Генеральша написала, что девочка получила конверт от Гагарина:

– Открытку организовал Михаил Иванович. Марта с ней не расстается, кладет ее под подушку… – Саша почувствовал прикосновение детской, холодной лапки, с пятнами от чернил:

– Перчатки надень, Мышь, – нарочито строго сказал он, – ветер пока зимний… – перегнувшись через перила Дворцового моста, Марта слушала треск ломающихся льдин:

– Ледостав, – вспомнил Саша, – еще зябко, но понимаешь, что скоро весна. Имя у Марты тоже весеннее… – получив букетик мимозы, девочка сунула нос в желтые соцветия:

– Не пахнут, – она оживилась, – знаешь, наша система обоняния построена очень интересным образом… – Саша скучал по Мышке, как он звал Марту:

– Ничего, я скоро ее увижу… – в папку подсунули отпечатанный на машинке рапорт о вечернем инциденте в кафе. Саша вспомнил свою драку в суворовском училище:

– Надежда Наумовна правильно поступила, – заметив, что она роется в сумочке, Саша вежливо подвинул девушке пачку «Честерфильд», – прозаик Петров, автор книги «Заводская смена», обыкновенный антисемит… – Саша никогда о прозаике не слышал, но в справке указывалось, что уроженец города Иваново является членом партии и союза писателей:

– Второй участник драки скульптор… – Саша тоже не знал этого имени, – формалист, хотя пишут, что он очень талантлив. Но Никита Сергеевич не любит такое искусство… – фамилия скульптора оказалась настоящей:

– Воевал, тяжело ранен, кавалер орденов… – Неизвестный в протоколе указывал, что девушка никакого отношения к драке не имеет:

– Рыцарь… – Саша тоже щелкнул зажигалкой, – защищает женщину…

Женщина невозмутимо курила, рассматривая голые стены кабинета. Тяжелые, темные волосы падали на плечи, она выпускала из пухлых губ колечки дыма. Стройная нога в черных брюках покачивалась. По звонку Саши, Куколке принесли крепкий кофе и тарелку с вафлями. К еде она не притронулась:

– Здесь сахар, – сказала она хрипловатым голосом, – я пью несладкий кофе… – чашку поменяли. Захлопнув папку, Саша услышал тот же недовольный голос:

– У меня идет репетиция, товарищ… – она замялась, Саша молчал, – товарищ работник органов государственной безопасности… – ядовито сказала девушка, – я танцую в ансамбле Моисеева… – Саша поднялся:

– Товарищ Моисеев предупрежден о вашем недомогании, Надежда Наумовна… – он указал на синяк, – пройдемте со мной. Нам понадобится ваша помощь… – Саша не собирался затягивать дело:

– Старшая Куколка здесь. Я объясню Надежде Наумовне, что ей надо делать, и она согласится… – Анну Наумовну отдельная бригада довела до Маросейки, но открыто за девушкой не следили:

– Ни к чему, – Саша запер кабинет, – пока она нужна только для спектакля. Но если Надежда Наумовна заупрямится, мы отправим наряд на Патриаршие Пруды за ее братом… – даже без каблуков, Куколка была лишь немногим ниже Саши. От девушки пахло сладкими пряностями, она независимо вскинула голову:

– Надеюсь, меня потом отвезут домой… – махнув охранникам, Саша нажал кнопку лифта, ведущего в подвалы здания: «Непременно».


Завернутый в бумажную салфетку медовый пирог никто не тронул.

Аню не обыскивали ни в машине, где комитетчики вежливо усадили ее назад, ни в голой приемной, обставленной канцелярской, как о ней думала девушка, мебелью. У нее только проверили паспорт. Аня пожала плечами:

– Пожалуйста, но ваше требование антиконституционно, – она рассматривала скучающие лица неприметных мужчин, – я не видела ваших документов. Я не знаю, кто вы такие и куда меня привезли… – Аня понимала, что она на Лубянке, но не могла сдержаться:

– Они подотчетны закону, как и остальные. Хотя, как говорит Надя, в этой стране один закон, телефонное право… – телефона в комнате, куда ее привели, не было.

Аня изучала плакат на стене:

– Советский суд – суд народа… – судья на картинке, приятный мужчина в костюме, строго смотрел на Аню. Девушка закинула ногу на ногу:

– Павел остался дома один, а он еще подросток. Он выгуляет мопсов, но он будет волноваться, по крайней мере за меня. Надя пошла на репетицию, то есть она сказала, что на репетицию… – услышав о брате, комитетчики уверили Аню, что обо всем позаботятся. Недовольно пробурчав что-то себе под нос, Аня нашла в сумочке сигареты. Выдохнув ароматный дым, она скривила гримасу:

– Позаботятся. Хотя в подъезде круглосуточный милицейский пост, от них не убежишь. Павел и не побежит никуда… – они с сестрой всегда баловали брата. Аня смутно помнила крохотного, похожего на куклу младенца, жалобный плач, звуки выстрелов. Она спрашивала о том дне у сестры, однако Надя только вздыхала:

– Все ушло… – она клала голову на плечо Ане, – но я помню, что мы с мамой ехали на машине… – Аня нахмурилась:

– У меня была французская азбука, я рассматривала картинки. Заурчал грузовик, я сказала:

– Брум-брум! La voiture, maman… – ласковая рука погладила ее по голове:

– У тебя и у Надин тоже будут машины, милая… – в последний год интерната их с сестрой учили вождению. Вместе с паспортами и аттестатами им привезли права:

– Мама сидела с нами и Павлом сзади, за рулем был кто-то другой… – дальше Аня помнила только шум океана, крики, щелчки выстрелов. Запахло сандалом, они нырнули под уютную шинель отца:

– Павел был с нами, мы его не отпускали, – поняла Аня, – наверное, с мамой произошел несчастный случай… – ей надо было отыскать отца:

– Но как искать, – Аня изучала знакомые черты на плакате с Лениным, – имя Наум может оказаться такой же фальшивкой, как и фамилия Котов… – девушка разозлилась:

– Обставился ложью, теперь и концов не найти. Но если его не расстреляли, – Аня задумалась, – если он жив, он бы начал нас искать… – она была в этом уверена. Отпив крепкого кофе с сахаром, она ткнула окурком в привинченную к столу пепельницу:

– Но не ищет. Может быть, мама просто… – Аня поискала слово, – была для него развлечением. Он привез ее из Европы после войны… – девушка хмыкнула:

– Может быть, не по ее воле. Она пыталась бежать, он ее убил, а нас сдал в особый интернат. Мы ему оказались не нужны… – Аня фыркнула:

– Словно в викторианском романе. Надя любит такие книги… – Аня предпочитала исторические монографии, – жаль, что мама еврейка, она могла оказаться аристократкой… – девушка осушила картонный стаканчик с кофе:

– Все сходится. Значит, – губы дернулись, – все делается с его ведома, может быть, по его указанию… – от Фаины Яковлевны Аня успела выучить слово: «мамзер»:

– Он такой и есть… – девушка сжевала кусок лекаха, – плевать он на нас хотел. Надо его найти и посмотреть в его лживые глаза. Такие, как он, арестовали ребе Лейзера только за то, что он хочет жить в Израиле, а не в СССР… – Аня не собиралась оставаться в Советском Союзе:

– Но сейчас бежать нельзя, – напомнила она себе, – мы ответственны за Павла… – ей стало страшно:

– Зачем меня сюда посадили… – дверь комнаты надежно заперли, – а если с Надей или Павлом что-то случилось… – оправив скромную юбку темной шотландки, Аня прошлась по комнате. Каблуки постукивали по рассохшимся половицам. В противоположной стене имелась еще одна дверь. Аня подергала ручку:

– Тоже закрыто. Интересно, зачем поставили диван… – довоенного вида диван было никак не сдвинуть с места. Аня провела рукой по трещинам на черной коже:

– Судя по виду, он в комнате со времен Дзержинского… – мебель надежно привинтили к полу. Аня заметила темное стекло напротив внутренней двери:

– Это окно, – она пошла к стене, – за мной следят с той стороны, только я их не вижу… – сердце застучало, Аня глубоко вздохнула:

– Я чувствую, что Надя здесь… – сестры давно поняли, что знают, где находится другая:

– В интернате я могла сидеть в комнате, но знала, что Надя играет в теннис или репетирует в зале. И сейчас я знаю, что она за стеклом…

Прижав ладонь к непрозрачному окну, Аня замерла, прислушиваясь к звукам в соседней комнате.


– Не поднимайте руки, Надежда Наумовна… – его голос был вкрадчивым.

Надя сжала зубы:

– Словно змея шуршит. Он и сам похож на змею, мерзавец…

От него пахло теплым сандалом, на запястье переливались золотые часы. Серые, словно свинец глаза, уставились на девушку. Она прикусила губу:

– Молчи, не двигайся, иначе он что-то заподозрит… – Надя не могла отвести взгляда от лица сестры. Аня была вся как на ладони:

– Она меня не видит, – поняла девушка, – это особое стекло… – сестра стояла совсем близко к окну, Надя словно смотрелась в зеркало. Взгляд девушки возвращался к неприметной внутренней двери за спиной Ани:

– Эти люди… – она скрыла дрожь, – то есть нелюди, они сидят за стеной. Ему ничего не стоит отдать приказ открыть дверь. Надо предупредить Аню любой ценой…

Надя не хотела вспоминать о зэка, развалившихся на нарах в камере, соседней с той, где держали сестру. Комитетчик подвел Надю к зарешеченному окошечку в двери серого железа. Карты шлепали по доскам, кто-то матерился. На девушку пахнуло людским потом, нечистотами, табачным духом:

– Они в камере предварительного заключения… – зашелестел тихий голос, – эти граждане подозреваются в совершении группового изнасилования, с особой жестокостью. Они ждут психиатрической экспертизы, Надежда Наумовна… – удержавшись, Саша не подмигнул коллегам. Спектакль ребята разыграли, как по нотам. Он видел страх в темных глазах девушки:

– Но Куколка молодец, она отлично держится. У нее большое будущее в нашей системе… – Надя раздула ноздри:

– Если вы хотите меня испугать, товарищ работник органов, то вы не на ту напали… – оставив без внимания дерзость, Саша спокойно отозвался:

– Пойдемте, Надежда Наумовна. Я еще не все вам показал… – посоветовавшись с экспертами, они решили не привозить с Патриарших Прудов Фокусника, как звали в папках Павла Левина:

– Парень в четырнадцать лет творит чудеса на бумаге, – одобрительно заметили ребята из технического отдела, – он копирует любые почерка, научился китайской каллиграфии… – даже сейчас, в космический век, как писали в газетах, подделка документов оставалась долгим и трудным занятием. Эксперты из института Сербского порекомендовали оставить Фокусника в покое:

– Близнецы обладают особой связью с друг другом, – объяснили врачи, – ваша подопечная согласится на что угодно ради спасения сестры… – стоя у окна, Саша понял, что специалисты не ошибались. Младшая Куколка побледнела, глаза девушки расширились. Он едва слышно прошептал:

– Ведите себя разумно, Надежда Наумовна. Иначе я прикажу отпереть противоположную дверь… – он кивнул в сторону комнаты, – и вы станете виновницей… – Саша помолчал:

– Не только виновницей, но и свидетелем. Поверьте, Надежда Наумовна… – он едва не коснулся губами темного локона над маленьким ухом, – в наших силах сделать так, что вы больше никогда не увидите вашу сестру. Если она выживет, после… – Саша едва скрывал улыбку, глядя на изменившееся лицо Куколки, – она сгинет в психиатрической лечебнице. Виновников осудят… – он повел рукой, – но вряд ли это вас утешит…

Младшую Куколку не обыскивали, но Саша был уверен, что девушка безопасна:

– У нее в сумочке сигареты и зажигалка, но она ничего не сделает. Она напугана, она трясется, словно кролик перед удавом… – он не успел перехватить ее руку. Изящная ладонь хлестнула по пуленепробиваемому, особой прочности стеклу:

– Аня… – заорала младшая Куколка, – Аня, не бойся! Аня, я здесь… – Саша схватился за горло. Сорвав с плеча сумочку, Надежда Наумовна ухитрилась обмотать его шею цепочкой:

– Сучка, маленькая подлая сучка… – разъярился он, – сейчас она у меня получит по заслугам… – комнаты оборудовали звукоизоляцией, старшая Куколка ничего не слышала, но Саша не собирался потакать капризам Надежды Наумовны.

Разорвав цепочку, прижав девушку к стеклу, он вытянул из кармана наручники. Щелкнул замок, треснула тонкая ткань ее брюк:

– Я сказал, ведите себя разумно… – она пыталась вывернуться, – пеняйте на себя, вы сами во всем виноваты… – Надя едва не взвыла от острой, раздирающей тело боли:

– Вот как это бывает… – он крепко держал ее за плечи, Надя слышала сзади тяжелое дыхание, – я их ненавижу, всех до единого. Пусть они все сдохнут, пусть он сдохнет первым… – спущенные до колен брюки, разорванные кружевные трусики испачкала кровь. Слезы ползли по стеклу, Надя смотрела прямо в лицо сестре:

– Она знает, что я здесь, – девушка закрыла глаза, – она все чувствует… – Надя нашла силы прошептать:

– Пожалуйста, я прошу вас, делайте со мной что угодно, но не трогайте Аню и Павла, не трогайте мою семью… – Саша вовремя отступил. Осложнения ему были не нужны:

– Учитывая, что ее способности в этой области нам скоро понадобятся… – он облегченно выдохнул, – ладно, не все мужчины любят возиться с девственницами…

Девушка согнулась, спрятав мокрое от слез лицо в ладонях. Растрепанные волосы свесились почти до пола. Отстегнув наручник, Саша нажал на кнопку. Стальные жалюзи на окне поползли вниз:

– Вашу сестру отвезут домой. Позже вы ей позвоните, объясните, что ночуете у подруги, – сухо велел он Куколке, – приводите себя в порядок и начнем работать.


Смуглые руки с коротко остриженными ногтями ловко сунули противень в нагретую духовку. На просторной кухне пахло ванилью, утренний ветер колыхал накрахмаленную занавеску. В чисто вымытом окне виднелся шпиль главного здания Университета, по-летнему зеленые деревья. На выложенных плиткой стенах развесили черно-белые фото в аккуратных рамках.

Команданте Фидель Кастро, в берете, при знаменитой бороде, улыбался, стоя рядом с товарищем Хрущевым:

– Это с первомайской демонстрации… – Света разогнулась, – но мне не удалось познакомиться с товарищем Кастро, – она вздохнула, – из-за работы… – после возвращения из Африки Свету и других членов группы отправили на долгий дебрифинг. В отделе «С», занимавшемся нелегалами, все время пользовались иностранными терминами:

– В конце концов, – смеялся ее наставник, Падре, – мы чаще разговариваем на английском языке… – Падре работал в новом Институте Латинской Америки, но Света знала, что он недавно вернулся из долгой заграничной командировки:

– Он стал почетным послом Коста-Рики при папском престоле, – восторженно думала девушка, – он настоящий профессионал… – Падре сегодня вез ее, как выразился он по телефону, на очень важную встречу. Света слушала неторопливый голос на испанском языке. Наставник никогда не говорил с ней по-русски. Света даже не знала, знает ли он русский язык:

– Знает, разумеется, – поправил себя девушка, – Падре учился в Высшей Партийной Школе… – она должна была увидеться с особым консультантом Комитета:

– Я с ним познакомился в Испании, то есть до Испании, когда мы готовились к тамошним операциям, – сухо усмехнулся Падре, – мы работали в Мексике, он навещал меня в Аргентине… – Света решила испечь наполеон:

– Неудобно приезжать с пустыми руками, – сказала она новой соседке, – даже на рабочее совещание… – двухкомнатная квартира с отдельной кухней и балконом располагалась в новом доме неподалеку от Университета:

– Здешние кварталы еще возводятся, – объяснила Света девушке из Польши, Дануте, – но скоро деревенские дома уступят место новой, красивой Москве…

Пока на лугу перед Университетом местные старушки пасли коров. У трамвайного кольца, рядом со станцией метро, по утрам торговал стихийный рынок. Домохозяйки с эмалированными бидонами покупали свежее молоко и творог, старухи раскладывали букеты дачных, как их называла Света, цветов. Узнав о визите к консультанту, она ранним утром сбегала к метро за букетом золотистых астр. Цветы стояли в африканской вазе, расписанной яркими красками.

Данута курила, рассматривая новую брошюру из Дома Моделей, на Кузнецком Мосту:

– Одежда на каждый день… – хорошенькая, коротко стриженая девушка на обложке капризно надувала губы. Соседка склонила голову набок:

– Вы похожи… – она указала на платье модели с пышной юбкой, широким поясом на талии, рукавами кимоно, – тебе надо сделать такую прическу… – отряхнув руки о фартук, Света пошире распахнула форточку:

– Слоеное тесто любит холод… – щелкнув зажигалкой, она выпустила дым, – а холодильник забит припасами для вечеринки… – Комитет придал Свету и еще нескольких молодых сотрудников группе поляков и немцев в качестве кураторов:

– Надо вас познакомить с Москвой, – деловито сказала Света Дануте, – устроить на работу и учебу. Вами занимается административное управление, а мы здесь, как ваши гиды и друзья… – все отлично знали, о чем идет речь. Света получила список делегации, но начальство пока не сообщило ей имя персонального подопечного:

– Там есть приятные парни, – вспомнила Света, – в конце концов, проверка это формальность. Они советские люди, наши коллеги. Они вне подозрений. Данута сирота, как и я, она тоже выросла в интернате… – черные, кудрявые волосы соседки напоминали ее собственные. Полячка пожала плечами:

– Я не знаю, кто мои родители… – девушка потерла красивый нос с горбинкой, – сначала меня держали в католическом приюте под Краковом, но потом новая Польша забрала меня под материнское крыло. В нашей стране, как и в Советском Союзе, нет сирот… – девушке, как и Скорпиону, было девятнадцать лет:

– Она родилась во время войны, – вспомнила Света, – жаль, что Скорпион не придет на вечеринку… – с бывшим главой ее группы она работала только на дебрифинге:

– Он в Москве, – Света вспомнила разговоры в отделе, – но он занят на ответственном задании… – она коснулась кудрявого локона, падавшего на нежную щеку:

– Если понадобится для работы, то постригусь, – заметила Света, – пока такого распоряжения не поступало… – Данута кивнула на еще одно фото:

– У тебя похожее платье, – она указала на брошюру, – ой, – по-детски ахнула полячка, – это товарищ майор Гагарин с Джиной Лоллобриджидой… – когда девушка волновалась, ее милый акцент в русском языке становился сильнее:

– Ей надо над этим работать, – подумала Света, – но ребятам придают отдельных преподавателей по языку. Интересно, кто из наших парней будет ее проверять… – Света кивнула:

– Я работала добровольцем на кинофестивале, переводчиком… – Света изображала студентку нового Университета Дружбы Народов имени Патриса Лумумбы, уроженку Конго:

– В конце концов, я именно там и учусь, – хмыкнула девушка, – заочно, на историко-филологическом факультете… – у нее появился студенческий билет первокурсницы, с фальшивым африканским именем. На кинофестивале все удивлялись отличному русскому говору девушки. Она скромно отвечала:

– Я стараюсь, товарищи. Мне хочется прочесть работы товарища Ленина на его языке… – Света подогнала Дануту

– Торт мы поставим на стол на вечеринке, мы для себя работаем… – она подмигнула полячке, – но за тобой еще горячее… – в холодильнике ждал крупный гусь. Данута обещала запечь птицу с яблоками. Гуся Света купила тоже на рынке. На нее никто не обращал внимания. После открытия Университета Дружбы Народов в столице появилось много чернокожих ребят и девушек:

– Сначала со мной пытаются объясниться на пальцах, – хихикнула Света в разговоре с соседкой, – но потом понимают, что русский мой родной язык… – насколько знала девушка, кроме нее в отделе «С» не было чернокожих работников:

– Меня пошлют в США… – завыл ручной миксер, – но сначала меня ждет Куба и Латинская Америка… – взбивая крем, Данута заметила:

– У меня в Кракове тоже такая квартира, ведомственная. Очень удобно… – она повела рукой, – я работаю с творческими кадрами, с интеллигенцией… – девушка тоже училась на филолога. Света знала, что в ее квартиру нанесли визит ребята из технического отдела, но относилась к такому спокойно:

– Это часть нашего общего дела, – сказала себе она, – как и Дракон… – предполагая, что о Драконе пойдет речь на встрече, Света отпечатала целый доклад:

– Но я им не буду заниматься… – пожалела девушка, – он вернется в Европу, где его начнет курировать соответствующий отдел… – Данута коснулась раскачивающегося на шее Светы медного медальона:

– Похоже на африканскую вещицу… – девушка отозвалась:

– Для всех… – она махнула за окно, – я уроженка Конго… – о свитке с ее именем, написанном крохотными иероглифами, Света никому не упоминала. Она не ожидала, что увидится с близняшками, Павлом или Софией:

– Все равно, это наш секрет, как в «Трех мушкетерах»… – голова внезапно заболела. Света поднесла руку к виску:

– Секрет… – перед глазами закружились золотистые, алые лепестки цветов, смуглые руки коснулись блестящего кусочка стекла. Зашумели волны, залаяла собака, девочка хихикнула:

– Когда ты найдешь секрет, тогда мы с тобой и встретимся, но не раньше… – она очнулась от смешливого голоса Дануты:

– Смотри, в Советском Союзе тоже есть снежный человек… – соседка листала новый номер «Науки и жизни»:

– Странные следы на севере Свердловской области… – Света закатила глаза:

– Серьезный журнал, а пишет такую чепуху… – она хлопнула дверцей духовки:

– Все отлично пропеклось. Я в душ, промажем коржи и за мной придет машина… – Света предполагала, что консультант встретится с ней за городом:

– Дебрифинг мы тоже проводили на даче, то есть в особняке… – в ванной она закрутила волосы на затылке, – наполеон по дороге настоится…

От воды поднимался пар. Света скинула домашний халат, сшитый в интернате на уроках труда. По ткани рассыпались мишки и паровозики. Она плеснула в ванну кокосового масла:

– В Конго все им пользуются, очень полезно для кожи… – сидя в горячей воде, девушка обхватила руками стройные колени: «Консультанта зовут Котов, товарищ Котов».


Наум Исаакович не мог просить начальство, Шелепина, перевезти его на другую дачу Комитета. Он подозревал, что комсомольский вождь сейчас больше занят подготовкой к октябрьскому, двадцать второму съезду партии и неминуемому повышению:

– Хрущев своими руками роет себе могилу… – Эйтингон листал свежий номер «Науки и жизни», – он хочет назначить Шелепина секретарем ЦК. И назначит себе на голову… – Наум Исаакович предполагал, что хохол, как онназывал Хрущева, продержится во главе страны еще два-три года:

– Потом к власти может прийти Шелепин, если он не зарвется… – Эйтингон затянулся американской сигаретой, – или другая группировка, если наш комсомолец поведет себя неосторожно… – по слухам, речь Хрущева на съезде ожидалась еще более резкой, чем пять лет назад:

– Покатится волна переименований, – Эйтингон откинулся на плетеную спинку кресла, – со Сталинградом мы можем проститься. Кажется, и мавзолей потеряет Иосифа Виссарионовича… – Шелепина на посту главы Комитета сменял еще один питомец комсомола, Семичастный:

– Он даже к фронту не приближался, – недовольно подумал Эйтингон, – сначала он сидел в Сибири, в эвакуации, а потом вернулся на Донбасс, после освобождения… – от мальчишек двадцать четвертого года рождения, ровесников Семичастного, после войны почти никого не осталось:

– Ребята воевали, а Шелепин и Семичастный ораторствовали, прячась за чужими спинами… – Эйтингон пробежал статейку о найденных туристами на Северном Урале следах якобы снежного человека:

– Куда американцы, туда и мы, – усмехнулся он, – хотя если в СССР найдется снежный человек, он немедленно запишется в комсомол… – статейку в журнал прислали из Ивделя. Вспомнив уральскую операцию, Эйтингон не мог не закурить еще одну сигарету:

– Я здесь стал больше курить, – понял он, – в колонии мне выдают всего пять штук в день… – он курил еще и потому, что все на даче напоминало ему о прошлой жизни:

– Сюда я привез Розу, – вздохнул Наум Исаакович, – отсюда она пыталась бежать с этой сучкой, дочерью Кукушки. Марта Янсон, то есть Горовиц, кстати, тоже двадцать четвертого года рождения… – папку изменницы родины никто огню не предавал, заочный приговор к расстрелу с нее не сняли. Наум Исаакович ожидал, что и его злобный росчерк, «Искать вечно», тоже не заклеили:

– Искали, но не нашли, – он покрутил крепкими пальцами, – но что-то мне подсказывает, она и есть тот самый М, о котором сообщает Стэнли. То есть та самая М… – от его светлости после ареста никто ничего не добился. О судьбе 880 Эйтингону не сообщали, однако он не испытывал иллюзий касательно шансов его светлости на жизнь:

– Он сдох, как и Саломея… – думая о мерзавке, Наум Исаакович морщился, – а их отродье воровка Генкина наверняка задушила… – это все было, как выражался Эйтингон, делами давно минувших дней. Теперь у них под рукой находилась Невеста, пребывающая на Софийской набережной, и Дракон. За вербовку нового агента Саша получил внеочередное звание:

– Пока не орден, – ласково подумал Эйтингон, – но ордена у него еще появятся…

На террасе белого мрамора было тихо. Охранники сгребали с газонов рыжие листья, в голубом небе плыла паутинка:

– Словно у Толстого… – Наум Исаакович полюбовался серебристым дымком сигареты, – что мне еще остается в колонии, кроме чтения…

Он читал и русскую классику и любимые викторианские романы. Эйтингон выторговал себе доступ, пусть и заочный, как он говорил, к своей библиотеке. На дачу ему привезли «Черную розу», скандальное по тому времени творение миссис ди Амальфи. Британский аристократ, навещая рабовладельческий юг, влюбился в чернокожую девушку:

– Он стал тайным агентом аболиционистов, спасся от суда Линча, однако Ку-Клукс-Клан приговорил его к смерти, и почти выполнил решение… – члены клана, выследив аристократа и его возлюбленную, предавали огню уединенную лесную хижину:

– Она погибает, а он выживает, но сильно искалеченным… – в конце романа калека, женившись на добросердечной родственнице из обедневшей ветви семьи, становился отцом девочки:

– Ее называют Розой… – Наум Исаакович закрыл глаза, – как погибшую негритянку, его первую любовь. Я виноват перед Розой, я ее не уберег, но я должен позаботиться о ее детях…

С возрастом девочки стали еще больше напоминать мать. Фильмов ему больше не привозили, но позволили две фотографии. На одном снимке Анюта и Наденька играли в волейбол в паре, на втором Павел склонился над рисунком. Эйтингон смотрел на развевающиеся, темные волосы девочек, на сосредоточенное лицо подростка:

– Он похож на отца, – понял Эйтингон, – предатель Юдин сгинул в колымской мерзлоте. Но стать у него материнская, видна старинная кровь… – сделав вид, что он интересуется возможными агентами в Италии, Наум Исаакович заказал справку. Падре, Иосиф Григулевич, выученик Эйтингона, отлично знал страну:

– Он ловкий парень, – хмыкнул Наум Исаакович, – караимы всегда этим славились… – Григулевич родился в Вильно, его выслали из буржуазной Литвы за членство в компартии:

– Он удачно поработал в Барселоне, когда мы ликвидировали ПОУМ. В Мексике, перед убийством Троцкого, он себя тоже хорошо проявил… – по справке, составленной Падре, выходило, что где-то в Советском Союзе живет единственный наследник тосканского титула графов Д’Эсте:

– Словно проклятый волчонок Виллем, – нахмурился Эйтингон, – но Павел никогда не узнает о своем происхождении. По метрике он вообще брат девочкам… – Наум Исаакович не хотел ставить Скорпиона в неловкое положение:

– Он мой выученик, он никому не донесет, что я просил найти детей, но ему сейчас не до этого. Задание у него действительно очень ответственное… – обсуждая с комсомольским вождем будущую операцию в Новосибирске, Наум Исаакович заметил:

– Не стоит недооценивать Викинга. В ловушку он не попался, хоть и сработано письмо весьма недурно… – он усмехнулся, – для нашего космического века… – Эйтингон был уверен, что парень не соблазнился на фальшивку:

– Именно его приезд прикрывает Невеста… – Шелепин подался вперед.

Наум Исаакович поднял руку:

– Я знаю, что он прилетает легально, с визой. Моцарт тоже призван отвлекать наше внимание. Викинг взял его, как дымовую завесу, товарищ председатель. Викинг хочет найти следы пребывания в СССР его светлости герцога Экзетера… – с другой стороны, Эйтингон считал визит шуринов в Сибирь большой удачей:

– Пока Викинг будет рыть носом землю, мы займемся нашей операцией с Моцартом… – Шелепин кивнул:

– Нужную девушку мы подберем. Но если родится непохожий на Моцарта ребенок, рыжий… – Наум Исаакович распорядился:

– Найдите темноволосую. Так больше шансов на сходство, и его оперная дива тоже не блондинка. Хотя Моцарт будет вне себя от счастья. Он поверит, что ребенок его, даже если родится негр… – Странницу, разумеется, к участию в операции никто не привлекал:

– Посижу с ней, поговорю о Драконе и пусть едет восвояси, – Эйтингон не собирался просить девушку о помощи:

– Она выросла с Аней и Надей, но это ничего не значит. Она меня сдаст начальству, даже глазом не моргнув. Саша другой человек, у него есть чувства, как у Матвея. Он сделает все, чтобы найти моих детей… – заметив распахивающиеся ворота дачи, Эйтингон поднялся:

– Журавлев тоже едет в Новосибирск, но Марту он туда не повезет. Девочку, как и ее мать, не стоит показывать окружающим… – он кинул на стол «Науку и жизнь». Журнал ударился об очередное творение товарища Королёва, новый роман о жизни Горского в эмиграции:

– Кукушка в книге не упоминается, она вообще нигде не упоминается… – следы существования дочери Горского тщательно подчистили, – ее нет, она утонула в Татарском проливе… – следя за старыми знакомцами, Эйтингон обнаружил, что Федор Петрович Воронцов-Вельяминов обзавелся сыном. Парень родился весной сорок пятого:

– Интересно, – задумался Эйтингон, – кого он встретил после освобождения Парижа? Наверное, товарку по Сопротивлению… – по сведениям от американских резидентов, архитектор представлялся вдовцом:

– Значит, она умерла. Незачем, как говорится, огород городить. Пусть Федор Петрович спокойно строит, он нам не интересен… – им были интересны сестра Дракона и юный Аарон Майер:

– К Хане мы подведем кого-нибудь, – решил Эйтингон, – а Майер пусть подождет… – вызвав звонком охранника, он приказал убрать со стола:

– Накрывайте чай для гостей, а это отнесите в хранилище… – бывший начальник Эйтингона, избач, генерал Серов, теперь командовал военной разведкой:

– Шелепин ему сказал, что я здесь. Он не преминул прислать мне очередную папку… – Эйтингон проводил глазами неприметный картон:

– Решение по полковнику Пеньковскому мы пока отложим, дело не горит… – стряхнув хвоинки с кашемирового свитера, он пошел к черной «Волге», остановившейся у особняка.


Со времен побега Розы и Марты Янсон, как о ней думал Эйтингон, все озеро перешло во владения комитета.

Наума Исааковича привезли в особняк в машине с затемненными стеклами, однако он знал, что территорию огородили двойной стеной. На шоссе не существовало никаких указателей, но у поворота, неожиданно для глухой местности, возвышалось бетонное строение милицейского поста:

– Это только первый этап, – усмехнулся Наум Исаакович, – потом шлагбаумы, проверки документов, собаки…

Неуклюжая молодая овчарка носилась по белому песку на берегу озера. Здесь оборудовали террасу с выложенным камнем очагом:

– Чай мы попили на русский манер, на веранде, – сказал он Страннице, – а сейчас мы с Падре побалуем вас почти аргентинским асадо… – Эйтингону показалось трогательным, что девочка привезла на дачу букет астр и домашний наполеон:

– Она хорошая девчонка… – Странница в компании овчарки шлепала по мелкой воде, – она еще подросток, ей пятнадцать, но негритянская раса взрослеет быстрее белых… – Эйтингон вспомнил прокуренный бар в нюрнбергской гостинице. Странница напоминала мать:

– Капитан Мозес была красавица, каких поискать… – он смотрел на дочь убитого под Берлином майора Мозеса, – ее тело нашли, похоронили рядом с мужем…

Машинописную справку в папке Странницы подкололи к газетным вырезкам. После перемирия и обмена пленными в США вернулись выжившие медсестры и санитары из госпитального конвоя под началом капитана Мозес. Пользуясь их показаниями, особая бригада отыскала неподалеку от тридцать восьмой параллели место последнего привала команды:

– Но из группы, что была со Странницей, то есть Сарой, на шоссе, никто не выжил… – успокоил себя Эйтингон, – все считают дочь Мозесов мертвой… – бывшая рыбацкая деревня попала на территорию Южной Кореи:

– Никаких препятствий к поискам им не чинили, и они все нашли… – северокорейские солдаты сбросили тела убитых при нападении на деревню в ров. Братскую могилу кое-как присыпали землей:

– Не тела, а останки, – вздохнул Эйтингон, – их, наверное, опознавали по зубам… – выжившие пленные свидетельствовали перед сенатской комиссией. Авиационный генерал Чарльз Гленн и капитан Мозес получили посмертно Медали Почета:

– Ее мать единственная чернокожая с такой медалью, – задумался Эйтингон, – и одна из немногих женщин… – резиденты в Вашингтоне сделали снимок двойной могилы на негритянском участке Арлингтонского кладбища:

– Майор Абрахам Мозес, 1915—1948, Берлин. Капитан Мирьям Мозес, 1918—1953, Корейская война… – регалии на надгробных камнях не указывались, но Эйтингон знал, сколько орденов было у родителей Странницы:

– Мозес, раненым, еще пытался взлететь… – он помнил взрыв истребителя, – он был упорный человек. Странница пошла в отца с матерью. Она молодец, серьезно относится к работе… – девочка привезла на дачу десятистраничный доклад о встрече с Драконом:

– Он еще говорил что-то на японском языке, – смутилась девушка, – только я не знаю, что… – Эйтингон успокоил ее: «Ничего существенного». Дракон действительно болтал всякую ерунду, цитируя древних поэтов.

Падре хлопотал у решетки очага, Эйтингон попивал предобеденный кофе:

– Большая удача, что Дракон с нами. Хана его младшая сестра, она смотрит ему в рот. На простого мужчину она не клюнет, она будущая, то есть настоящая звезда… – Наум Исаакович подозревал, что Дате не соблазнится даже Скорпионом, – но к брату она прислушается…

Он поправил пышную хризантему в серебряной вазе. Зная, что девочке будет такое приятно, Наум Исаакович забрал цветы на берег:

– Она тоже могла бы стать звездой, – Эйтингон окинул взглядом Странницу, – сниматься для модных журналов, как дочка Ягненка… – летом он сказал Шелепину, что медицинская стезя мисс Горовиц всего лишь прикрытие ее работы в ЦРУ:

– Яблочко от яблоньки недалеко падает, – недовольно подумал Эйтингон, – я уверен, что младшие дети тоже пойдут по его стопам… – Странница бросала овчарке палочку, пес разбрызгивал воду, девушка белозубо смеялась. Наум Исаакович решил составить докладную записку для Шелепина и Семичастного:

– Меня все равно не послушают, – горько понял он, – юнцы не умеют думать стратегически, у них на уме сиюминутная выгода. Лаврентий Павлович согласился бы со мной… – Эйтингон хотел порекомендовать Странницу для работы исключительно в Африке и Латинской Америке:

– Нельзя ее пускать в США, как бы нам этого ни хотелось, – вздохнул Эйтингон, – Мозесы среди тамошних негров словно Герои Советского Союза у нас. То есть они действительно герои войны… – работая в новом движении за права негров под началом пастора Кинга, Странница никак бы не избежала упоминаний о ее родителях:

– Учитывая, что в США неоткуда взять для нее медицинскую помощь, то есть гипноз, – напомнил себе Эйтингон, – такая авантюра ни к чему хорошему не приведет…

Память и личность девушки были неузнаваемо перекорежены, но Наум Исаакович хорошо помнил старинные разговоры с троюродным кузеном Максом, близким учеником Фрейда. Они встречались в Германии в двадцатых годах. Вовремя покинув рейх, Макс Эйтингон перебрался в Палестину, где и умер в разгар войны:

– На нас он не работал… – Наум Исаакович листал доклад Странницы, – я объяснил Дзержинскому, что не считаю возможным вербовать родственников. Феликс Эдмундович все понял. Он бы тоже сейчас был на моей стороне. Он умел думать вне рамок немедленной пользы… – кузен рассказал Науму Исааковичу о работе человеческой памяти. Эйтингон пощелкал пальцами:

– Триггер. До шести лет она росла в США. Попав в Вашингтон, тем более на Арлингтонское кладбище, она может что-то вспомнить… – Странница считала, что могил ее родителей не сохранилось:

– Напишу, и постесняюсь в выражениях, – велел себе Эйтингон, – мы не можем рисковать потерей ценного агента… – на него повеяло свежей водой. Странница, разрумянившись, прискакала на террасу босиком. Вдохнув запах жарящегося мяса, Света мимолетно подумала:

– В санатории, где мы отдыхали с папой и мамой, тоже делали шашлыки. Собаку звали Пират. Она, наверное, жила на территории… – как Света ни старалась, она не могла вспомнить имя рыжего мальчика, ее товарища по играм:

– Я ему сказала, что мы встретимся, когда он отыщет секрет… – потрепав собаку по ушам, она взглянула на товарища Котова:

– Падре такого не говорит, но консультант, наверное, работал еще с Дзержинским. Он хорошо выглядит, но видно, что ему идет шестой или даже седьмой десяток… – Света открыла рот, товарищ Котов отложил ее доклад:

– Испанцы не смешивают бизнес и удовольствие… – он наставительно поднял палец, – после обеда займемся нашим подопечным… – они говорили на испанском языке, – но все очень толково, товарищ Странница… – Света даже зарделась:

– Я старалась, товарищ Котов… – она намеревалась постараться и на новом задании. В машине Падре передал ей тонкую папку с отпечатанной на машинке наклейкой. Света скрыла разочарованный вздох. Она надеялась на другой выбор начальства:

– Он меня ниже на голову… – девушка рассматривала спокойное лицо немца, Генриха Рабе, – и вообще, что его проверять? Он ничего подозрительного не сказал. Правда, на вокзале он вообще мало разговаривал. Ладно, работа есть работа… – собака залаяла, Падре весело заметил:

– Стейки не хуже, чем в Буэнос-Айресе. Сегодня выходной… – он подмигнул Свете, – мы можем выпить риохи, а для тебя найдется лимонад… – хлопнула пробка ситро. Света услышала далекий женский голос:

– Берите кока-колу, бегите на берег, милые… – красивая женщина, средних лет, с сединой в черных волосах, носила холщовый фартук: «Чемпион барбекю», – прочла Света английские буквы. Женщина улыбалась:

– Теодор подарил. Меня так называл и Трумэн и нынешний президент, Эйзенхауэр… – Света удивилась:

– Если мы были в санатории, откуда там появились американцы… – зашумели волны, голос женщины стих. Занявшись стейками, Света забыла о ней.


Над Патриаршим прудом повисла косая, новая луна. Осеннее небо светилось всполохами городских фонарей.

В интернате Надя привыкла к усеянному звездами, черному простору над головой. Она стояла у окна, закутавшись в кашемировую шаль:

– Здесь даже не видно Млечного Пути… – девушка вздохнула, – в Москве живет несколько миллионов человек… – среди миллионов был и лубянский мерзавец, так и не представившийся Наде. Серая «Волга» оставила ее у подъезда до рассвета. Бонза сам сидел за рулем:

– Вы поняли, Надежда Наумовна… – тонкие губы улыбнулись, – через две недели вас ждут гастроли, в Новосибирске. Вас поселят в загородном санатории… – Надя не сомневалась, что так называемый санаторий принадлежит Комитету, – потом приеду я и мы начнем операцию…

Она не хотела отвечать, не хотела обращать на него внимания. Девушка смотрела вперед, запахнувшись в бушлат, прижимая к себе сумку с разорванной цепочкой. Она кое-как привела в порядок испорченные брюки. Надя всегда носила при себе швейный набор:

– Он обыскал мою сумку, забрал иголку с нитками… – припухшие губы дернулись, – надо было не душить его цепочкой а ткнуть иголкой в глаз… – Надя напомнила себе, что от ее поведения зависят жизни Ани и Павла. Повертев набор в кожаном футляре, бонза поднял телефонную трубку:

– Принесите нам смену одежды, – распорядился он, – и еще кофе без сахара… – Надя зашивала брюки, сидя на казенном стуле, морщась от боли, накинув полосатый халат:

– Вам идет, Надежда Наумовна, – он выпотрошил ее сумочку, – не забывайте, вы всегда можете сменить творения парижской моды на платок и ватник в мордовской колонии… – длинные пальцы потасовали упаковки презервативов:

– Очень предусмотрительно… – он не сдержал смешок, – но в Сибири вам такие средства не понадобятся. Не волнуйтесь, мы познакомим вас с семейными, порядочными мужчинами. Никакой опасности для вас нет… – одну из упаковок бонза вскрыл на исходе ночи:

– Развернул меня спиной к себе, пригнул голову к столу и сделал все, что хотел… – крупные слезы ползли по щекам Нади, – он обещал, что и дальше так будет… – выкинув использованный презерватив в мусорное ведро, он похлопал ее пониже спины:

– В Новосибирске у нас смежные номера, Надежда Наумовна. Сегодня все случилось быстро, но я вам обещаю приятное времяпровождение… – Надя едва сдерживала тошноту:

– Надо взять у Кати телефон доверенного врача, – мрачно подумала она, – черт с ними, с деньгами. Я не позволю Комитету калечить нам жизнь… – Надя была рада, что пока не купила таблетки:

– Если бы мерзавец их нашел, он бы забрал упаковку, – поняла девушка, – им нужно, чтобы у меня появился ребенок от кого-то из этих мужчин. Никогда такого не случится. Только я решаю, когда и от кого у меня будут дети. Я, а не Комитет Государственной Безопасности… – имен мужчин бонза от нее не скрыл. Сначала Надя не поверила своим ушам:

– И глазам тоже, когда он показал мне фото… – фото она видела на афишах Колонного Зала, когда шла на просмотр к товарищу Моисееву:

– Видите, Надежда Наумовна, – задумчиво сказал бонза, – мы дорожим вами. Мы не разбрасываемся ценными кадрами. Вы будете работать с элитой, если можно так выразиться, с гениальным музыкантом и не менее гениальным ученым… – в других обстоятельствах Наде бы даже понравились они оба. Она запомнила твердое, спокойное лицо физика:

– Доктор Эйриксен, он приезжает на симпозиум в Академгородок. Но сначала я познакомлюсь, то есть меня представят маэстро Авербаху… – новосибирская филармония, консерватория, опера и симфонический оркестр устраивали торжественный прием в честь гостя. Надя не удержалась от колкости:

– Я читала статью с его биографией, – девушка окинула взглядом бонзу, – его жена лучшее европейское сопрано молодого поколения. На приеме будет оперная труппа, балерины… – она помолчала, – вряд ли мое выступление придется ко двору… – бонза откинулся на спинку канцелярского стула. Пальцы щелкнули резинкой черного, школьного блокнота:

– Очень даже ко двору, Надежда Наумовна, – невозмутимо отозвался он, – Новосибирск столица Сибири. На сцену выйдут представители коренных народов, в национальных костюмах, с фольклорными песнями… – Надю, как выражалась Аня, понесло. Девушка презрительно отозвалась:

– Даже если я надену унты и сяду на оленя, я не сойду за якутку… – он покровительственно улыбнулся:

– У вас в аттестате пятерка по географии, но я сомневаюсь, что вы учили предмет. Еврейская Автономная Область находится на Дальнем Востоке. На сцене вы будете сами собой… – маэстро свободно говорил на идиш:

– Вы растопите его сердце еврейской песней, он вспомнит детство… – объяснил бонза, – у вас все получится… – Надя дерзко ответила:

– Он вырос в Израиле, он говорит на иврите. Разрешите мне спеть гимн Израиля, тогда он точно меня заметит… – Саша хотел сказать, что Куколку не заметит только слепой:

– Надо ее осадить, никаких гимнов. У нас плохие отношения с Израилем, гастроли Авербаха мы организовали, потому что он нам нужен… – глядя на желтеющий синяк под большим глазом девушки, Саша подумал, что еще никогда не встречал таких упрямиц:

– Никакого гимна, никаких демаршей… – он вспомнил, что старшая Куколка неизвестно зачем болталась в районе хоральной синагоги, – иначе вы сильно пожалеете, Надежда Наумовна… – Саша справился у ребят из группы наружного наблюдения. Те только развели руками:

– Вроде бы она что-то рисовала на улице Архипова, но, согласно инструкции, мы к ней не приближались… – Саша успокоил себя тем, что старшая Куколка собирается стать историком искусства:

– Она зарисовывала здание, это действительно памятник архитектуры…

Синяка на лице Нади никто не видел. Добравшись до квартиры, она прислушалась:

– Все еще спят… – Надя привалилась к стене прихожей, – Аня поверила, что я ночевала на Якиманке… – разговаривая с сестрой из кабинета бонзы, Надя приказала голосу звучать спокойно. Быстро нацарапав записку: «Не будить, устала на репетиции», она заперлась в гардеробной, где стояла узкая кушетка. Надя велела себе не плакать:

– Слезами делу не поможешь… – свернувшись в клубочек, она прижала колени к ноющему животу, – нельзя, чтобы Аня знала о случившемся… – Надя не сомневалась, что сестра, с ее стремлением к справедливости, начнет добиваться наказания для насильника:

– Бонза выйдет сухим из воды, – горько сказала себе Надя, – а нас подставят под статью и рассуют по колониям. Павла отправят в детдом, мы его больше никогда не увидим… – она сумела заснуть коротким, тревожным сном. Днем, поднявшись, она обнаружила на кухне весточку от Ани:

– Мы с Павлом после занятий идем в Пушкинский музей. Поешь, пожалуйста, это тебе можно… – Надя роняла редкие слезы в куриный бульон:

– Я не могу ни в чем признаться Ане, я должна оберегать ее и Павла. Синяк прошел, она ни о чем не догадается… – о визите в синагогу сестра ничего не написала:

– Она не скажет мне, что была на Лубянке, – поняла Надя, – она не захочет, чтобы я волновалась. Но я видела по ее лицу, она чувствовала, что я рядом… – позвонив Кате, получив номер телефона доктора, Надя договорилась о приеме:

– На следующей неделе, когда все заживет, – мрачно подумала она, – проклятая лубянская тварь пожалеет, что на свет родилась… – она выкинула окурок в форточку:

– Еще нет семи, а стемнело… – Надя поежилась, – скоро зима… – повернулся ключ в замке, она услышала веселый голос сестры:

– Вот и мы! Надеюсь, ты поела… – велев себе улыбаться, Надя пошла в переднюю.


Сигарета дымилась в хрустальной пепельнице, над кофейником поднимался ароматный парок. Аня безмятежно хрустела свежими вафлями. По дороге из Пушкинского музея сестра с Павлом забежали в Елисеевский гастроном:

– Я тебе купила виноград, – озабоченно сказала девушка, – тебе надо хорошо питаться, у тебя нагрузки. Но к вафлям ты не притронешься… – Надя полистала блокнот брата:

– Не притронусь. Павел, кажется, зарисовал все статуи…

Брат сопел в своей комнате, в компании мопсов, альбомов по искусству, привезенных комитетской машиной, оберток от американской жвачки и разбросанных по ковру кистей и карандашей:

– Аня его заставляет убирать, – слабо улыбнулась Надя, – но это как со мной, порядок в комнате быстро сходит на нет…

За ужином брат горячо рассказывал о статуе Давида работы Микеланджело:

– Во Флоренции есть много других скульптур… – он полистал принесенный за стол альбом, – смотрите, площадь Синьории с фонтаном Нептуна… – в рыжеватых волосах играли отсветы лампы, на носу рассыпались летние веснушки:

– Павел непохож на нас, – пришло в голову Наде, – как и на маму с отцом. Если он вообще был нашим отцом… – отослав брата в постель, вымыв посуду, Аня закрыла дверь кухни:

– Дай мне сигарету и включи радио, – велела сестра, – вчерашний день был интересным, если не сказать больше… – она начала с визита в синагогу. Аня рассказывала все очень подробно. Несмотря на нетерпеливость, Надя приучилась давать сестре время на разговоры:

– Она всегда обращает внимание на мелочи. Из нее бы вышел хороший разведчик… – Надя усмехнулась, – впрочем, нет. Она никогда не сможет поступить бесчестно… – даже в детстве сестра никогда не врала. Надя знала, что бесполезно полагаться на нее в случае шалости:

– Если меня спросят, я отвечу правду, – предупреждала сестра, – я не умею врать… – сама Надя врала лихо и с удовольствием:

– В Новосибирске мне только это и придется делать… – незаметно для сестры она сжала руки под столом, – бонза обещал, что меня снабдят другими документами… – Надя изображала сироту, студентку музыкального училища в Биробиджане:

– Станете на два года старше, – усмехнулся комитетчик, – по документам пройдете, как совершеннолетняя… – Надя мстительно подумала, что за изнасилование несовершеннолетней дают больший срок:

– Но он ничего не боится, – устало поняла девушка, – он мог действительно отдать Аню на растерзание тем зэка… – она очнулась от наставительного голоса сестры:

– Опять витаешь в облаках. Мы с тобой и Павлом пойдем на праздник, на горку… – Аня запомнила, как Фаина Яковлевна называет улицу Архипова, – а потом нас отвезут на Востряковское кладбище, к могиле мамы… – Надя услышала об оплаченном на пятьдесят лет вперед чтении кадиша по их матери:

– Фаина Яковлевна займется со мной ивритом, – деловито сказала Аня, – мне надо разобраться в синагогальных архивах. Раввин считает, что в общинных книгах могла сохраниться запись о нашем рождении, с еврейским именем отца… – Надя подперла щеку ладонью:

– Но что нам это даст… – она затянулась сигаретой, – ты сказала, что часто обычное имя и еврейское не имеют между собой ничего общего… – Аня помотала изящной головой:

– Отец, если он вообще наш отец, – угрюмо прибавила девушка, – явно родился до революции, а тогда имена были одинаковыми… – Аня изучила единственную фотографию чуть ли не с лупой. Темноволосому, немного поседевшему мужчине, в хорошем штатском костюме, по виду шел пятый десяток:

– Маме лет двадцать восемь-тридцать… – Аня задумалась, – если бы я могла поискать ее фото в довоенных западных газетах или журналах… – она была уверена, что мать не избегала съемок:

– Видно, что она привыкла позировать, – сказала Аня сестре, – смотри, как она сидит… – фото напоминало иллюстрацию из Vogue. Аня добавила:

– Но такие издания хранятся в закрытых фондах Ленинки. Мне туда хода нет, то есть пока нет… – темные глаза сестры замерцали победным огнем: «Я все придумала». Надя не могла не согласиться, что план хорош:

– Высокая мода тоже искусство, – добавила Аня, – главное, чтобы мне утвердили тему курсовой. Но сейчас все интересуются двадцатыми годами, работа придется ко двору… – Аня хотела писать о советской швейной промышленности:

– Заодно и о западной, – она подмигнула сестре, – и не только двадцатых годов… Пусть попробуют не выдать мне довоенные журналы мод для исследования… – сжевав вафлю, она бодро добавила:

– Что касается его… – изящный палец уперся в отца, – я уверена, что мама жила с ним не по своей воле. Он держал ее в тюрьме, то есть в золотой клетке, как игрушку. Когда она пыталась бежать, с нами и Павлом, отец ее убил… – Надя вспомнила холодные, серые глаза бонзы:

– Нет сомнений, что он, то есть наш отец, работал на Лубянке. Он высокопоставленный чин, может быть, генерал. После смерти мамы он заботился о нас, но потом мы ему надоели… – Надя вздохнула:

– Может быть, его и не расстреливали, а он сидит на Лубянке и все происходит с его ведома… – Аня помолчала:

– Я тоже склонна так думать, особенно после вечерней экскурсии в компании… – она указала глазами на потолок, Надя переставила рычажок радио на полную громкость. Едва заехав в квартиру, включив воду в душе, Аня шепотом велела:

– Все разговоры только здесь или под музыку… – они были уверены, что апартаменты оборудовали жучками. Надя почти весело думала, что комитетчики выслушали все программы радио и все музыкальные передачи. В динамике раздался низкий голос диктора:

– Час классики. По заявкам трудящихся, звучит музыка Фредерика Шопена. Ноктюрн номер девять, ми-бемоль-мажор, исполняет маэстро Генрик Авербах, Великобритания… – на афишах тоже писали о британском гражданстве музыканта:

– Но Израиль в статьях им никак не обойти, – хмыкнула Надя, – они не могут скрыть, что маэстро выжил в концлагере, что он вырос в Израиле… – ей впервые пришло в голову, что можно попросить кого-то из мужчин найти следы их матери на западе:

– Но я там буду под чужой фамилией, – сглотнула Надя, – они меня не послушают и правильно сделают. Они решат, что я подсадная утка с Лубянки. Впрочем, я такая и есть… – Аня рассказала ей о визите в Комитет:

– Не знаю, чего они хотели добиться, – пожала плечами сестра, – меня подержали в запертой комнате и привезли домой… – потянувшись, Аня взяла ее руку:

– Но ты была рядом, – серьезно сказала сестра, – я это чувствовала… – Надя отпила кофе:

– Меня привезли из Колонного Зала, с репетиции… – ее голос звучал спокойно, – а потом отправили обратно. Не обращай внимания, они играют с нами, как кошка с мышкой. Может быть, он… – Надя коротко кивнула на фото, – решил на нас лично посмотреть… – девушка напомнила себе, что нельзя ничего говорить сестре:

– Иначе Аня, как ребе Лейзер, выйдет на Лубянку с плакатом. Или даже встанет на Красной Площади… – Надя была уверена, что сестра так и сделает:

– Она закончит психушкой, меня сунут в колонию, а Павла запрут в детдоме. Что случилось, то и случилось. Когда мы вырвемся из этой страны, мы обо всем забудем… – Надя только заметила:

– Ясно, что за тобой следили. Впрочем, без чекистского сопровождения мы не останемся… – губы скривились, – впредь надо вести себя осторожней… – когда Аня пошла в ванную, Надя отыскала в кошельке мелочь:

– Я за сигаретами, сейчас приду… – крикнула она. Угловой гастроном закрывался в восемь вечера:

– Я в магазин, – беззаботно сообщила она милиционерам, – могу принести вам булочку… – старший зевнул:

– Выпечка вечером всегда заветренная. Ничего, у нас есть пряники…

Надя не хотела рисковать домашним телефоном. Вход в гастроном от подъезда виден не был. Пока они сидели за кофе, прошел быстрый дождь. Луна отражалась в черных лужах на мостовой, тускло освещенная будка пустовала. Сунув в карман мягкую пачку «Явы», Надя нащупала двухкопеечную монету:

– Он меня не вспомнит, – подумала девушка, – я буду долго объяснять, кто я такая… – ей не пришлось объяснять:

– Приезжайте завтра, – велел Неизвестный, едва поздоровавшись, – хорошо, что вы позвонили. Я о вас думал, то есть не о вас, а о новой скульптуре… Но и о вас тоже… – торопливо поправил он себя, Надя рассмеялась:

– Непременно приеду… – девушка помолчала. Ей не хотелось называть художника товарищем:

– Мэтр, – наконец, добавила Надя, – я приеду, мэтр. Можно, я привезу брата? Ему четырнадцать, он студент училища при Суриковке… – Неизвестный разрешил. Попрощавшись, звякнув трубкой, Надя привалилась виском к холодному стеклу:

– Если бонза об этом узнает, он заставит меня сообщать о разговорах в артистической среде. Впрочем, он и так заставит. Ничего, вру я уверенно. И вообще, я девушка легкого поведения, у меня ветер в голове…

Выпрямив спину, Надя зашагала к дому.

Besame,
Besame mucho
Como si fuera ésta noche
La última vez….
Горячее дыхание обжигало Генриху щеку, от девушки веяло сладким, тропическим ароматом.

Верхний свет в гостиной потушили. На отодвинутом к стене столе поблескивали пустые бутылки советского шампанского, поллитровка «Столичной» с красной этикеткой. Рядом стояло разоренное блюдо с остатками румяного гуся. Девушки приготовили русский салат оливье и винегрет, испекли наполеон:

– Мы принесли картофельный салат… – рука Генриха лежала на ее стройной талии, – оливки, сыр, колбасу… – почти два десятка парней и девушек не оставили и следа от праздничного стола. Кроме водки и шампанского, в дело пошло и немецкое пиво, доехавшее до Москвы с остановкой в Варшаве:

– Мы не могли не угостить советских друзей нашей гордостью, – весело сказал Генрих, – берлинским белым… – они не забыли и бутылку малинового сиропа.

Крутилась пластинка в проигрывателе, на паркет падал мягкий свет торшера. Мигал черно-белый экран телевизора. По настоянию девушек, они выключили звук:

– Подумаешь, футбол, – закатил кто-то глаза, – лучше послушаем музыку, потанцуем… – двадцать пятого сентября в Москве разыгрывалось дерби между ЦСКА и «Торпедо»:

– Улицы словно вымерли, – смешливо подумал Генрих, – кто не на стадионе, тот у телевизора. Хотя здесь не Америка, телевизоры стоят только у партийных бонз или сотрудников органов, как у этой девицы. Трудовая Москва слушает радио с пивом и воблой, а не распивает шампанское перед экранами… – ему на мгновение стало брезгливо.

Света, как она представлялась по-русски, прижималась к Генриху высокой грудью. От девушки веяло жаром, черные кудри падали на платье светлого шелка. Кожа у нее была цвета темной карамели, за длинными ресницами томно светились большие глаза. Генрих бросил взгляд через ее плечо:

– ЦСКА ничего не светит… – в середине второго тайма «Торпедо» уверенно вело в счете, – ребята говорили, что киевское «Динамо» никому не догнать, они станут чемпионами, а за остальные места на пьедестале поборются московские команды…

В общежитии строительного треста, возводившего новые кварталы, Генриха встретили кумачовым лозунгом: «Дружба-Фройндшафт» и чуть ли не оркестром. Секретарь комитета комсомола горячо сказал:

– Вот, пожалуйста… – он зашуршал газетой, – на завод «Актюбрентген» в рамках производственного обмена, приехал инженер будапештского предприятия по ремонту рентгеновских аппаратов, товарищ Шандор Хольбок. Специалисты и рабочие помогают ему ознакомиться с производством… – секретарь гордо добавил:

– Но товарищ Рабе, ребята, не инженер, а каменщик и автомеханик. Он закончил службу в армии, является отличником на курсах русского языка. Товарищ Рабе проведет с нами год работы и учебы, это очень почетно… – парни и девчонки, собравшиеся в комитете комсомола, даже зааплодировали. Через неделю Генриху предстояло выступить с первым комсомольским поручением, докладом о строительстве Стены:

– Ты ее возводил, тебе и карты в руки, – серьезно сказал секретарь, – это дело большой политической важности… – Генрих собирался даже начертить схемы:

– Хорошо, что здесь я буду строить дома, – подумал юноша, – я, по крайней мере, принесу пользу… – на вечернем отделении педагогического института он оказался чуть ли ни единственным мужчиной. Услышав его просьбу, офицер из административного отдела, занимавшийся обустройством курсантов в городе, кивнул:

– Школа очень важное звено нашей работы, товарищ Рабе. Вы познакомитесь с советской педагогикой, основами воспитания юного поколения строителей коммунизма… – Генрих часто вспоминал веселый голос матери:

– Милый мой, у меня нацистская шелуха от зубов отскакивала. Увидишь, с коммунистической ерундой тоже так случится… – мать оказалась права. Еще в ГДР Генрих поймал себя на том, что рассуждает о социализме, даже не задумываясь:

– Мама называла покойную тетю Эмму пилой, а та маму шарманкой… – губы дрогнули в улыбке, – но сейчас передо мной настоящие шарманки…

Генрих ни на минуту не сомневался, что Света не имеет никакого отношения ни к Конго, ни к Университету Дружбы Народов:

– Она представилась студенткой, как остальные представились рабочими или молодыми специалистами, но всем понятно, что за комедию мы разыгрываем…

По словам представителя административного отдела, занятия в Высшей Разведывательной Школе начинались через две недели:

– Пока вы изучите Москву, – наставительно заявил он, – походите по музеям и театрам с новыми товарищами… – Генрих предполагал, что через две недели новые товарищи исчезнут, как любила говорить мать, из поля зрения:

– Лубянка их послала нас проверять, – вздохнул юноша, – ясно, о чем идет речь. Если мы с ними столкнемся в Школе, они сделают вид, что ничего не знают. Мы тоже не дураки, чтобы кричать об этих вещах прилюдно… – в Школе им предстояло проводить два дня в неделю и все выходные:

– На работе считают, что я в эти дни учусь, в институте считают, что я работаю… – Генриху, как изучающему русский язык, позволили индивидуальное расписание, – а я буду слушать лекции о поимке западных шпионов… – ему даже стало весело. На экране рядом с табличкой «Торпедо» появилась цифра 3:

– ЦСКА по нулям, – Генрих помнил выученное от Волка выражение, – он сам болел за «Спартак», то есть команду Русского Гимнастического Общества… – отец Волка состоял в Обществе:

– Бабушка рассказывала, что он был отличным нападающим… – Генрих услышал уютный московский говорок отчима, – по тем временам и слова такого не знали, футбол… – юноша подумал:

– Максим здорово играет за форварда, и Ворон от него не отстает. Питер в полузащите, как его отец, а меня всегда ставят в защиту… – тренер в школе Вестминстер одобрительно говорил:

– Через мистера Рабе никому не прорваться, он измотает игрока, но к воротам его не пустит… – фальшивую Свету Генрих тоже никуда пускать не собирался. Девушка часто дышала, облизывая пухлые губы:

– Кухня занята, в ванной тоже кто-то торчит, – холодно подумал Генрих, – сейчас она ничего делать не будет. Она здесь живет, Дануту к ней подселили… – полячка, сидя в кресле, закрылась «Роман-газетой», – она собирается оставить меня на ночь… – негритянка гладила его руку:

– Ты не знаешь испанского языка… – шепнула девушка, – а я его выучила, чтобы потом работать на Кубе. Куба моя мечта, – страстно сказала она, – но эта песня о любви, о поцелуях. Целуй, целуй меня еще, словно сегодня наша последняя ночь… – Генрих разозлился:

– Никакой ночи не случится. Мама рассказывала, что покойный дядя Питер в таких обстоятельствах ссылался на нацистскую мораль, а я сошлюсь на мораль коммунистическую… – Генрих, христианин, не собирался размениваться по мелочам:

– Мама и Волк всегда говорили, что надо ждать любви, – напомнил он себе, – и я ее дождусь. Но не здесь, не в империи зла… – он мимолетно подумал:

– За Данутой никто из русских, то есть советских, не ухаживает. Остальные местные парни приклеились к девушкам из делегации, а она одна. Или ее куратор еще не пришел… – на синей обложке брошюры виднелся чеканный профиль в буденовке:

– Горский. Годы испытаний… – Генрих слышал о новом романе писателя Королёва:

– О гражданской войне, – вспомнил юноша, – интересно, о чем он будет писать дальше? Горского убили белогвардейцы… – Генрих не думал о себе, как о потомке Александра Горовица:

– Я, в любом случае, больше похож на папу, – усмехнулся он, – это бабушка Анна его напоминает… – в передней зажужжал звонок, девушка оторвалась от него:

– Странно, вроде бы все здесь… – поддельная студентка нахмурилась, – интересно, кто это… – поняв, что они были единственной танцующей парой, Генрих с облегчением вышел на балкон. Деревенские дома, окружавшие новый квартал, перемигивались редкими фонарями:

– В этом районе еще коров пасут, – он чиркнул спичкой, – перед зданием Университета. Но каменщик, товарищ Рабе, внесет свой вклад в строительство Москвы… – из передней раздался уверенный голос:

– Дела задержали, извини. Но я пришел не с пустыми руками. Надо отметить победу «Торпедо», хоть я и динамовец… – Генрих высунулся с балкона:

– Они еще не победили… – высокий парень с отличной осанкой поднял бровь:

– Готов поспорить, что ЦСКА за три минуты не забьет три гола. На еще одну такую поллитровку… – перехватив бутылку водки, он протянул Генриху крепкую ладонь:

– Александр Матвеев, я занимаюсь комсомольскими делами, освобожденный секретарь… – юноша опять бросил взгляд на «Роман-газету»:

– Одно лицо. Освобожденный секретарь, держи карман шире. Надеюсь, онне насторожится, хотя фамилия у меня распространенная… – широко улыбаясь, Генрих пожал руку парня.


Освобожденный комсомольский работник, товарищ Матвеев, всего две недели, как въехал в скромную квартиру в новом доме неподалеку от станции метро «Университет». Пятиэтажка возвышалась на краю поля. На рассвете до балконов доносились петушиные крики, мычание коров. Посреди деревеньки, на берегу притока Москвы, речушки Сетунь, торчала белокаменная церквушка. Над деревянными дверями с навесным замком красовалась облупленная вывеска: «Прием утильсырья». До «Мосфильма» здесь было всего десять минут пешком, по еще не заасфальтированной, грунтовой дороге. Она приводила к хорошему шоссе:

– Товарищ Сталин ездил здесь в Кунцево, на Ближнюю Дачу, – Саша покуривал на балконе в предутреннем холодке, – рядом, на Воробьевых Горах и другие правительственные дачи… – деревенька называлась Троицкое-Голенищево. Храм, тоже Троицы, построили в семнадцатом веке:

– Товарищ Котов рассказывал, что отсюда Эйзенштейн взял иконостас для съемок «Ивана Грозного»… – Саша аккуратно потушил окурок, – взял и, разумеется, не вернул…

Ему тоже надо было кое-что рассказать товарищу Котову:

– Даже сейчас, до новосибирской операции… – он вернулся на блистающую чистотой кухню, к закипающему кофейнику, – сведения важные, нельзя их откладывать в долгий ящик… – у Саши имелись и кое-какие соображения насчет судьбы источника сведений, спокойно спавшего на его раскладной тахте:

– То есть не моей, а казенной, – усмехнулся он, – квартира оперативная. Товарищ Матвеев, словно подпоручик Киже, создан росчерком пера, то есть ударами клавиш машинки… – Саше понравились повести Тынянова:

– Настоящая литература, не то, что Дюма, – подумал он, – правильно сделали, что его напечатали. Русская история не материал для развлекательных книжонок. О России надо писать серьезно, как наши классики…

Он, впрочем, повесил на стену черно-белую фотографию Хемингуэя, при бороде и свитере. Такие снимки имелись в тысячах московских квартир. Саша не верил в летнее самоубийство писателя:

– ФБР или ЦРУ организовали покушение, увенчавшееся успехом, – подумал он, – они не могли позволить Хэму поехать на революционную Кубу, как он ездил в Испанию… – о встречах с Хемингуэем писал мистер Френч в «Земле крови». В ответ на вопрос Саши товарищ Котов развел руками:

– Милый мой, на писателей и поэтов у меня времени не оставалось. Лорку мы не спасли, не уберегли от франкистов… – наставник помрачнел. В квартире товарища Матвеева имелась гитара, проигрыватель и подшивки журнала «Юность»:

– Еще он читает «Роман-Газету», болеет за «Спартак» и завтракает яичницей с сосисками… – сосиски румянились на сковороде, Саша улыбнулся, – я знаю о товарище Матвееве все…

Дом заселили техническими сотрудниками «Мосфильма». Киностудия была огромной. Саша мог хоть до конца жизни притворяться освобожденным комсомольским работником:

– Никто из соседей не вспомнит, как меня зовут. В Москве никому ни до кого нет дела… – вчера они с Данутой дошли сюда пешком. Саша мог списать затраты на такси как оперативные расходы, но машины стояли у станции метро. Ему стало лень тащиться к входу:

– Вызванный автомобиль приедет только к утру, – Саша подал девушке пальто, – она не против прогулки. Бедняжка, сидела одна с книжкой про дедушку… – ребята из Комитета дисциплинированно ухаживали за подопечными:

– Они не решились взять в разработку еще один объект… – Саша заварил кофе, – такой инструкции не поступало, а у нас большинство думает, к сожалению, только согласно инструкции… – ему тоже надо было подумать:

– В тишине и спокойствии… – он сладко потянулся, – пани Данута только пару часов назад угомонилась… – крикливостью девушка напомнила ему Невесту:

– В Берлине у меня толстые стены и старики соседи, – вздохнул Саша, – а здесь здание панельное, слышен каждый шаг… – ночью он не мог включать громкую музыку. Саша недовольно почесал спину, под новым, тоже подходящим товарищу Матвееву халатом ивановского производства. Он не мог держать в квартирке антикварную золингеновскую бритву или халат шотландского тартана. Курить приходилось «Яву»:

– Кофе хотя бы продается в магазинах… – Саша зевнул, – и оливки с апельсинами тоже… – девушка расцарапала ему всю спину:

– Такая же пиявка, как Невеста… – он вытянул ноги, – но ее можно и нужно использовать в наших целях… – он видел по глазам Дануты, что девушка догадывается о проверке:

– Она не лыком шита, я у нее не первый и далеко не последний, – хмыкнул Саша, – она сама повисла у меня на шее в подъезде Странницы… – поцелуй едва не прервал спускавшийся вниз товарищ Рабе. Немец понравился Саше:

– Спокойный парень, каким и должен быть наш работник. Не знаю, что он сказал Страннице… – Саша заметил разочарованное лицо бывшей подопечной, – но, наверное, у него есть девушка в Германии. Молодец, он не поддается на соблазны, еще один довод в его пользу… – привстав, он заглянул в комнату. Квартирка оказалась совсем небольшой:

– Странница живет в двухкомнатной по оперативным нуждам, она должна принимать гостей. Но товарищ Матвеев, скромный человек, приходит поздно, уходит рано, много работает… – Саша коснулся свежего синяка на шее, – не покладая рук… – ему не нравились легко соглашающиеся на связь девушки:

– Космический век, ерунда, – сердито думал он, – у женщины должна быть гордость. Маша была такой, но Маши больше нет… – он вспомнил упрямые, темные глаза Куколки:

– И она такая. Пани Данута рассказывала, что ее оставили в приюте, младенцем, как меня… – Саша попивал кофе, – ее родители могли быть партизанами, причем неизвестно какими. В Польше воевали и коммунисты и националисты…

Он решил, что родители Куколок были бандитами, врагами советской власти

– Наверное, сионисты, до войны их в Польше было много… – Саша открыл блокнот, – ладно, они сдохли в лагерях, туда им и дорога. Если Куколки поведут себя опрометчиво, они тоже сгниют на зоне. Теперь к делу, как говорится…

Отыскав чистый лист, он вывел четким почерком: «Отец Симон Кардозо».


Наум Исаакович подозревал, что повар на даче раньше работал в одном из советских представительств в США:

– Сырный торт он делает в нью-йоркской манере… – весело сказал он Саше, – черника поспела, ягоды пришлись ко двору…

Скорпион приехал в особняк с разрешения еще действующего главы Комитета, Шелепина. Начальство вызвало его к себе на следующий день после того, как Саша отправил наверх, как говорили на Лубянке, докладную записку:

– Очень толково, – одобрительно сказал Шелепин, – с польскими коллегами мы поговорим, но, я думаю, что у них не возникнет возражений…

Огромный кабинет, с вертушкой и картой СССР на стене заливало осеннее солнце. В антикварной вазе Саша заметил букет пышных хризантем:

– Наверное, с привезли с его дачи. Здесь раньше обитал товарищ Серов, а до него Берия и Ягода… – обстановку на Лубянке не меняли с довоенных времен. В кабинетах красовались тяжеловесные шкафы и столы, помнящие Дзержинского. По возвращении из Новосибирска Саша хотел проверить, как идут дела в квартире на Фрунзенской. Апартаменты обставляли заказанной по каталогу мебелью западного производства. На Фрунзенскую привозили антикварные ковры со склада Комитета и картину, увиденную Сашей у Саломеи Александровны. Поговорив с офицерами в хозчасти, он выяснил, что полотно лежит на складе:

– Руки не дошли вернуть его в запасники Русского Музея, – отмахнулся кто-то, – забирайте, товарищ Гурвич. Художник второразрядный, ничего выдающегося в холсте нет… – Саша любил Ленинград. Ему нравились серые, жемчужные тона на картине:

– Половицы тоже покрасили в цвет голубиного крыла. Белые стены, черная лаковая мебель… – он вздохнул:

– Не то, чтобы я много времени проводил на квартире… – Невесте предстояло увидеться с ним в скромной комнате товарища Матвеева:

– Но это по возвращении из Сибири… – Саша с аппетитом ел сладкий торт, – Шелепин сказал, что пока за посольством внимательно следят… – на приеме у начальства Саша убеждал Шелепина, что леди Августа Кроу приехала в Москву не просто так:

– Все решили, что она прикрывает миссию доктора Эйриксена… – Саша откашлялся, – и это верно, но, товарищ Шелепин, что, если в Москве у них действует давний агент… – Шелепин вспомнил доклад все еще зэка Эйтингона:

– Он тоже настаивал, что у британцев здесь сидит крот, с послевоенных времен. Ладно, мы усилим наблюдение за Софийской набережной…

Пока по сообщениям ребят, торчавших рядом с посольством, леди Кроу не выбиралась даже на мессу. Католические богослужения проходили в единственном действующем костеле Москвы, храме Святого Людовика Французского на Малой Лубянке. Шелепина раздражало религиозное гнездо, как он говорил, под боком у здания Комитета. В храме служили священники из Прибалтики:

– Лучше сказать, бандитские прихвостни, – подумал он, – половина тамошних ксендзов пять лет назад еще мотала срок в Караганде. Предыдущего настоятеля, американца, после войны выслали из СССР и правильно сделали. Теперь отец Кардозо учит русский язык… – по мнению Шелепина, верующие любой конфессии были подозрительны:

– Евреи шпионят в пользу Израиля, католики смотрят в сторону Ватикана, а православные, то есть истинная церковь, как они себя называют, вообще враги советской власти… – адепты катакомбной, ушедшей в подполье церкви, не признавали даже паспортов:

– Хрущев прав, – подумал Шелепин, – нескольких процессов мало. Надо продолжить антирелигиозную кампанию по всей стране. Давать верующим сроки, отбирать у них детей, одурманенных религиозной пропагандой… – сектанты увиливали от закона, стараясь не посылать детей в школы:

– Этим мы еще займемся, – сказал себе Шелепин, – но сначала новосибирская операция, и леди Августа, то есть Невеста… – старший лейтенант Гурвич попросил о встрече с консультантом, товарищем Котовым:

– Он хорошо знает запад, – объяснил юноша, – и католическую церковь. Он поможет в будущей работе с Монахиней… – так они решили назвать пани Дануту. Шелепин видел в искренних глазах юноши, что тот не врет:

– Эйтингон вряд ли обратится к нему с просьбой о помощи, – решил глава КГБ, – он профессионал старой закалки, он не будет использовать юнца. После отсидки он переметнется на серую сторону, и сам начнет искать свое потомство. Знать бы еще, что за козыри у него в рукаве… – через три года Эйтингон должен был выйти на свободу:

– Ему дали двенадцать лет, а не десятку, – усмехнулся Шелепин, – о чем он еще не знает. Судоплатову вообще отвесили пятнадцать, он еле избежал расстрела… – из Владимирского изолятора, где отбывал срок бывший начальник иностранного отдела НКВД, сообщали, что тот перенес три инфаркта и не вылезает из тюремной больницы:

– Симулирует, – зло подумал Шелепин, – он при аресте так удачно разыграл помешательство, что мы его раскусили только через два года. Нельзя доверять этому волчьему логову во главе с Эйтингоном… – товарищу Котову должны были дать необременительную синекуру, держать под строгим присмотром и использовать для консультаций:

– Ладно, пусть едет… – Шелепин завизировал просьбу Саши, – старший лейтенант Гурвич даже не знает, как зовут его ментора на самом деле… – за крепким кофе и сырным тортом на веранде белокаменного особняка, Саша думал о том же:

– Но я не могу открыто спрашивать, – понял он, – если товарищ Котов захочет, он сам скажет мне свою фамилию… – Эйтингон удовлетворенно закурил:

– Отличный кондитер, кофе он тоже варит на совесть… – Наум Исаакович решил пока ни о чем мальчика не просить:

– Не надо его отвлекать, впереди две большие операции. Я сам справлюсь, у меня опыта в поисках людей больше, чем у всей Лубянки, вместе взятой. Надо только дотянуть до освобождения из-под стражи…

Проследив за плывущей над мрамором ступеней невесомой паутинкой, с прицепившимся к ней паучком, Эйтингон подлил Саше кофе: «Рассказывай, что ты придумал с отцом Кардозо».


Проводив мальчика до «Волги» цвета голубиного крыла, Эйтингон решил пока не возвращаться в свою комнату на первом этаже особняка. С послевоенных времен в загородных владениях сначала МГБ, а теперь Комитета, успели сделать несколько ремонтов. Расположение апартаментов изменили. Эйтингон был этому только рад:

– Так я меньше думаю о Розе, – понял он, – или о проклятой Марте Янсон. Где-то здесь она ударила Журавлева ножом в печень… – после поимки 880 на Северном Урале, на допросах Эйтингон интересовался подробностями встречи его светлости и Журавлева в последние дни войны:

– Не то, чтобы я не доверял Михаилу… – он стоял на ступенях, – но проверять тоже необходимо, даже самых надежных людей… – 880 не сказал ничего интересного:

– Просто встреча, – Наум Исаакович засунул руки в карманы твидового пиджака, – Журавлев помог его светлости и Авербаху, связался с Монти, то есть с фельдмаршалом Монтгомери. Такое тогда случалось сплошь и рядом… – он вспомнил, что даже хотел привезти Журавлева из Куйбышева для очной ставки:

– Но что бы мне это дало… – Наум Исаакович выпятил твердый подбородок, – если Журавлев был шпионом британцев, он бы ничего не сказал и на очной ставке. Он слишком боится за семью. Кстати, Авербаха мы сломали на любви к сыну… – он вспомнил, что той весной разговаривать с Журавлевым было вообще бесполезно:

– Он только что потерял дочь, – вздохнул Наум Исаакович, – но ведь британцы после войны могли поступить с ним так, как мы с Авербахом… – Эйтингону хотелось докопаться до истины в этом деле, но с его положением зэка такое было затруднительно:

– Саше тоже ничего не намекнуть, – пожалел он, – Журавлев едет в Новосибирск на конференцию физиков, но Саша там не появится по соображениям безопасности…

После убийства Бандеры Эйтингон, в аналитическом докладе, рекомендовал найти человека, названного ими Очкариком. Наум Исаакович предполагал, что перед ними был резидент ЦРУ:

– Мне ничего не сообщили, – хмыкнул он, – но ведь Очкарик мог запомнить мальчика, описать его… – Наум Исаакович не любил работать вслепую. Он понятия не имел, видели ли шурины, по его шутливому выражению, лицо Саши:

– Стэнли не знает, владеет ли Набережная сведениями о мальчике, но Стэнли тоже не все показывают.…

Охранники маячили на террасе, убирая со стола грязную посуду. Присев на теплую ступеньку, он закурил. По гранитной крошке дорожек прыгали воробьи. Тонко пахло увядающими розами:

– Ворону мы тоже держали здесь, – он почесал седеющий висок, – здесь мы разыграли спектакль, отсюда ее увезли на Лубянку… – по мнению Эйтингона, доктор Эйриксен, ученый и здравомыслящий человек, не мог купить фальшивку, состряпанную в техническом отделе:

– Письмо готовили со знанием дела, – заметил он Саше, – однако уверен, что Викинг на него не клюнул… – Саша, в любом случае, не собирался показываться на глаза Викингу или Моцарту. Право работать с последним выторговал себе Эйтингон:

– Сначала в дело вступят специалисты с острова Возрождения, потом маэстро встретится с девушкой, а после этого в Сибири появлюсь я…

Сам профессор Кардозо не ехал Новосибирск по соображениям осторожности. Доктор Эйриксен и мистер Авербах могли видеть его довоенные фото:

– Он не сильно изменился, только поздоровел на академическом пайке, – присвистнул Наум Исаакович, – не стоит рисковать. Пусть медицинской частью дела займутся его заместители…

С Аральского моря в Сибирь летели бывший сотрудник отряда 731, а ныне кандидат наук с корейской фамилией и жена профессора Кардозо:

– Казашка, Светлана Алишеровна, – усмехнулся Наум Исаакович, – молодец. Окрутила почти нобелевского лауреата, Героя Труда, великого ученого, защитила диссертацию, заведует их психиатрическим отделением… – насколько знал Эйтингон, детей у Кардозо пока не было. Он сомневался, что малыши появятся на свет:

– Кардозо и до войны не отличался привязанностью к семейной жизни. Тем более, у него уже есть потомство… – об одном из сыновей Кардозо, прелате Симоне, ему предстояло составить записку:

– Прелат учит русский язык, – весело подумал Наум Исаакович, – Саша отличный работник, он мыслит стратегически… – мальчик ничего не говорил об источнике сведений, только упомянув, что она заслуживает доверия. По словам Саши, источник в прошлом году посещал подпольную мессу в Кракове:

– Служили некий отец Войтыла, местный и гость из Ватикана, отец Кардозо… – Саша добавил:

– После службы объект познакомился с отцом Кардозо. Речь зашла об изучении русского языка, он говорили о рассказах Чехова… – Наум Исаакович подозревал, что прелат хочет навестить СССР:

– Тайно, разумеется. Легально ему визы никто не даст. Но это не из-за отца, – понял Эйтингон, – близнецы считают, что профессор мертв. Нет, Симон, он же Шмуэль, характером пошел в пани Штерну. Он не успокоится, он рвется выполнить пастырский долг… – по мнению Наума Исааковича прелата надо было держать под присмотром:

– Падре уехал из Италии, к тому же он и не был священником. Нам нужен свой человек в католической церкви… – Саша объяснил, что источник вращается в кругах польской интеллигенции:

– Никто не удивится, если этот человек… – Скорпион пощелкал длинными пальцами, – испытает катарсис, обретет веру в Бога, тайно примет религиозные обеты… – Эйтингону показалось, что мальчик улыбается:

– Более того, – добавил Саша, – я бы порекомендовал начать работу в этом направлении и в СССР… – Эйтингон согласился, что осведомителей из числа священников надо вербовать среди молодежи:

– То есть будущих священников… – он вспомнил угрюмое лицо ребе Лейзера, – нынешние служители культа, отсидев свои десятки, пошлют нас по матери, если мы предложим им сотрудничество… – перед Монахиней, впрочем, открывалась блестящая карьера:

– Она, правда, женщина, – потянулся Эйтингон, – папой римским ей не стать. Однако у католиков сестры могут многое услышать и многое запомнить… – кроме доклада о будущем агенте, ему предстояло разобраться с архивными папками, привезенными на дачу.

Работа с Моцартом обещала стать нетрудной. Коллеги профессора Кардозо изображали специалистов, занятых проблемой человеческого бесплодия:

– Сергей Петрович именно такой врач, – сказал Кардозо по телефону, – он у нас отвечает за лабораторию эмбриологии. Светлана Алишеровна едет демонстрировать больного на симпозиум в Сибирском отделении Академии Наук, однако она тоже сможет присоединиться к заданию… – задание было простым:

– Моцарту навешают лапши на уши, выпишут общеукрепляющих средств и подсунут красивую девчонку. Судя по фотографиям покойного Яши, юный гений не отказывается от компании веселых девиц…

Кардозо объяснил, что мужское бесплодие плохо поддается лечению:

– Но нам и не надо лечить Моцарта… – Эйтингон блаженно закрыл глаза, – девица одновременно окажется в двух постелях… – он улыбался, – Викинг ничем таким не страдает, он здоровый парень. Здоровый парень, а живет с инвалидом из чувства долга. Он тоже не пропустит хорошенькую фигурку и смазливое личико… – сначала Шелепин хотел выложить перед Моцартом фото его развлечений. Эйтингон поморщился:

– Не надо уподобляться шантажистам, товарищ председатель. Пусть девушка напишет письмо… – он задумался, – в духе дворянской литературы. Женская гордость, то-се… – Наум Исаакович покрутил пальцами, – Моцарт будет землю носом рыть, чтобы найти ее и ребенка. Здесь появлюсь я с предложением о помощи… – кроме предложения, у Наума Исааковича имелись папки с собственноручным согласием Самуила Авербаха на агентурную работу:

– Парень боготворит отца, тот умер у него на глазах. Он согласится сотрудничать с нами, сомнений нет… – насчет такого же согласия Викинга Наум Исаакович иллюзий не испытывал:

– Он, и глазом не моргнув, отправил на дно водопада нескольких наших работников. Нет, пусть он пытается выяснить, что случилось с его светлостью, а мы займемся Моцартом. Впрочем, выяснять нечего, 880 давно сдох, как и мерзавка Циона… – Наум Исаакович собирался после освобождения найти воровку Генкину. Он легко поднялся:

– Об этом ребенке знаю только я, и больше никто. Наследник Ритберга фон Теттау, то есть Максимилиана фон Рабе. Он мне пригодится, учитывая, что до проклятой Марты, с ее сыном от Генриха фон Рабе, мне пока никак не дотянуться. Правильно говорят… – он взглянул на пустынный розарий, – кто владеет прошлым, тот владеет будущим. Прошлое известно только мне, мне и карты в руки…

Велев охранникам принести еще кофе, Эйтингон пошел работать.


Окна мастерской выходили в завешанный сохнущим бельем, заставленный ящиками крохотный дворик. Над крышами Сретенки перепархивали голуби, закатное небо распахивалось над Москвой:

– Раньше бы сейчас звонили колокола, – подумал Павел, – в переулке стояла церковь преподобного Сергия, что в Пушкарях у Трубы… – среди книг, привезенных на квартиру комитетчиками, Павел отыскал неизвестно как переживший войны и чистки атлас Москвы дореволюционных времен. На желтоватых страницах стояли лиловые штампы: «Библиотека ВЧК». Павел засыпал и просыпался с книгой, забросив даже альбомы по искусству Ренессанса:

– Разбуди меня ночью, – смешливо понял он, – и я расскажу, где была какой храм… – мальчик вспомнил старинное выражение:

– Сорок сороков… – он склонился над альбомным листом, – в Москве было сорок сороков церквей… – сестры обещали, что он сможет нарисовать и синагогу:

– Тоже памятник архитектуры… – Павел набрасывал изящные очертания храма преподобного Сергия, – Надя с Аней сказали, что на празднике ожидается толпа. Хорошо, нас никто не заметит… – сестры предупредили его о возможной слежке. Павел только выпятил губу:

– В училище я хожу пешком, – по утрам он отправлялся сюда, на Сретенку, – комитетчиков я не пропущу, не волнуйтесь…

Павел быстро сдружился с ребятами в своем классе, но от приглашений в гости отказывался:

– Не хочется подводить людей под проверку, – хмуро думал он, – Аня с Надей объяснили, что за нашими связями наблюдают… – нежелание приводить соучеников домой он объяснял тем, что сестры много занимаются:

– Им нужен покой, – вздохнул Павел, – хотя у нас в подъезде и так тихо, словно в гробу… – они все больше убеждались в правоте Нади:

– Оперативный подъезд, – презрительно заметил Павел по дороге в мастерскую мэтра, как называла его Надя, в Большом Сергиевском переулке, – держу пари, что на лестничных площадках никто никогда не появится… – Надя отозвалась:

– Тем более, надо быть осторожными. Никакого риска, никаких подозрительных разговоров… – Павел хмыкнул:

– Вы комсомолки, а мне обещали, что я стану кандидатом к годовщине революции. Потом собрание комсомольцев класса, где надо рассказать свою биографию… – подросток остановился на сретенском тротуаре, держа кошелку с кофе и апельсинами для мэтра:

– Биография у меня простая, – зло сказал Павел, – я сын заключенной и гэбиста. Я родился на лагпункте… – он помолчал, – то есть это была вилла, но все равно лагпункт… – сестры рассказали ему о визите в синагогу. Павел услышал и подозрения Ани с Надей насчет того, как их мать оказалась в СССР. Павел в одиночестве рассматривал единственное фото родителей:

– Я только отца помню, и то смутно, – понял он, – мама была очень красивая. Словно королева… – пришло ему в голову, – как пишут в западных журналах, королева красоты… – он был непохож на родителей или Аню с Надей:

– Может быть, я им и не брат, – решил Павел, – то есть не по крови. Мама меня взяла на воспитание, а моя настоящая мать умерла в лагере или ее расстреляли… – Неизвестный смотрел на рыжеватую голову парня:

– Прилежный какой, – он вернулся к глине, – сидит, рисует. Но он рассказывал за кофе, что у китайцев прилежность считается высшей добродетелью ученика… – Павел добавил:

– Мы раньше жили в Приморье, вокруг было много китайцев… – Неизвестный не стал ничего спрашивать:

– Понятно, что они выросли около лагерей. Наверное, их родители не дотянули до реабилитации… – повадки у Нади и Павла, тем не менее, совсем не напоминали поведение воспитанников детских домов:

– Словно они аристократы, – усмехнулся скульптор, – но в таких местах воспитателями работали бывшие зэка с поражением в правах, а среди них много интеллигентных людей… – подросток разбирался в искусстве и отлично рисовал. Оказавшись в мастерской, оглядевшись, он восторженно сказал:

– Нас учат лепке, но это совсем другое, мэтр… – просмотрев его папку, Неизвестный понял, что мальчик не собирается становится художником. Павел пожал плечами:

– Я рисую, но это… – он повел рукой, – не так, как у настоящих мастеров. Я хочу заниматься историей искусства… – краем глаза Неизвестный увидел, что парень занят эскизом церквушки:

– Той, что здесь стояла, – вспомнил скульптор, – преподобного Сергия… – он помнил старые фотографии. Теперь вместо храма в переулке торчал неприметный дом, где размещалось общество глухонемых:

– Голову немного выше, – попросил он девушку, – когда вы вернетесь с гастролей, мы займемся фигурой. Пока только бюст, как здесь… – он кивнул на пришпиленную к стене газетную вырезку. Надя вздрогнула:

– Словно смотрюсь в зеркало. Но это воображение художника, то есть скульптора… – неизвестная женщина, модель для бюста, напомнила Наде фотографию матери:

– Газета старая, – объяснил Неизвестный, – довоенная. Видите, дата, тридцать восьмой год. Я нашел кусок, когда заклеивал окна на зиму… – под снимком Надя разобрала обрезанные буквы:

– В Париже представлены работы для конкурса на новый бюст Марианны, символа Франции… – отойдя от стола, Неизвестный чиркнул спичкой:

– Это академический скульптор, – он указал на фото, – вас я буду лепить в другой манере. Но, когда я увидел вас, я сразу подумал о ней. Отдохните пока, – велел он, – я кофе сварю… – Надя тоже думала о женщине:

– Тридцать восьмой год, подшивки есть в библиотеках. Хорошо, что в Советском Союзе не так много газет… – она криво улыбнулась, – Аня найдет статью, но что нам это даст? Имя скульптора не указано, имя модели тоже… – несмотря на беспорядок в мастерской, Наде было уютно:

– Фигуру он будет лепить без Павла, – поняла девушка, – надо позировать обнаженной. Но ничего не случится, я вижу по его глазам, что он думает только о работе, то есть искусстве… – по дороге на Сретенку они с Павлом несколько раз проверялись. Надя не хотела приводить в студию мэтра комитетчиков:

– Мы не заметили слежки… – сидя на подоконнике, она пила крепкий кофе, – но все равно мерзавец, грязная тварь, – Надя передернулась, – ничего от меня не добьется. Я танцовщица, модель, веду легкомысленный образ жизни, что у меня в одно ухо влетело, то в другое вылетело… – Неизвестный хотел порекомендовать ее друзьям, художникам:

– Хрущев называет их работы мазней, а не искусством… – он прикусил зубами фильтр «Беломора», – однако вы удивитесь, насколько хорошо они владеют академическими техниками. Чтобы создавать новое, надо отлично знать старое. Ренессанс… – он махнул в сторону самодельной полки, гнущейся под тяжестью альбомов, – тому доказательство. Боттичелли не на пустом месте появился… – он схватил карандаш:

– Сидите, не двигайтесь. Вы сейчас улыбнулись, как на одной картине времен Ренессанса, моей любимой… – Павел поднял голову. Заходящее солнце золотило темные волосы сестры. Она закинула ногу на ногу, прижавшись виском к оконному косяку:

– Надя очень похожа на бюст в газете, – понял Павел, – интересно, как мэтр ее будет лепить? Он сказал, что в полный рост… – Павел тоже набрасывал очертания фигуры сестры. На него повеяло крепким табаком, огрубевшие пальцы ловко перехватили карандаш:

– Смотри, как надо… – Неизвестный несколькими штрихами поправил рисунок, – руки всегда самая сложная часть. Леонардо в «Даме с горностаем» лучше всех написал руки… – Павел взялся за ластик:

– Пальцы там словно двигаются, гладят зверька. Что за картина, ваша любимая… – на коленях у него очутился растрепанный томик на английском языке:

– Осторожней, – предупредил скульптор, – книга дышит на ладан, который год кочуя по мастерским… – Павел держал путеводитель по музею Метрополитен в Нью-Йорке:

– Там закладка… – сказал Неизвестный через плечо, – не ошибешься… – сестра вернулась на высокий табурет на подиуме. Павел и вправду не мог ошибиться:

– Они не похожи… – подросток едва дыша коснулся иллюстрации, – но улыбка одна и та же… – рыжеволосая женщина ласково смотрела на ребенка, прижимающегося щекой к ее щеке:

– Дирк Боутс, Мадонна и младенец, 1455—1460… – Павел не мог двинуться с места:

– Я тоже застыл, когда ее впервые увидел, – услышал он голос скульптора, – а, казалось бы, он не самый известный художник. Всего лишь один из учеников Ван Эйка… – Павел поднял голову:

– Интересно, кто была его модель… – Неизвестный рассмеялся:

– Имена моделей редко встречаются в записях. В любом случае, Боутс был из Голландии. До тамошних архивов, как и до Нью-Йорка, нам никогда не добраться…

Павел любовался спокойной улыбкой Мадонны: «Доберемся, я уверен».


По шахматной доске с размаха ударили белой королевой. Часы для блица остановились:

– Рубль… – пожилой человек для верности показал палец, – рубль с тебя, немтырь…

Невысокий мужчина с блестящей лысиной, ничуть не обижаясь, закивал. Рублевка перекочевала в потертый кошелек, глухонемой уступил место следующему в очереди. Вокруг облупленных скамеек Нескучного Сада толпились московские шахматисты.

Выходной день выпал свежим, солнечным. Золотые листья лежали на пожухлых газонах, с танцплощадки, доносилось старое танго. Мальчишки звенели велосипедами, девчонки, расчертив палочками песок дорожки, ловко прыгали по квадратам классиков:

– Шла машина темным лесом за каким-то интересом, инте-инте-инте-рес, выходи на букву С… – частила бойкая девица, тыкая пальцем в кружок детей:

– Буква С не подошла, выходи на букву А… – ребятишки порскнули по аллеям. На их месте появилась новая стайка детей:

– Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана, буду резать, буду бить, все равно тебе водить… – у входа в сад гоняли по кругу добродушного пони, запряженного в тележку. Малыши дергали за руку отцов, с бутылками пива, просили матерей ради воскресенья накрутивших волосы на папильотки:

– Пожалуйста, хочу рошадку… – о рошадке мистер Джеймс Мэдисон, глава отдела внутренней безопасности посольства Ее Величества в Москве, услышал с утра. Рано поднявшись, Вера привезла детей в комнату безопасной связи на Набережной:

– Они вчера ходили в зоопарк… – глухонемой встал в очередь к бочке с квасом, – Чарли мне рассказывал о пони… – двухлетний сын еще лепетал, но Мэдисон разобрал, что речь идет о лошади. Вера взяла трубку:

– Он просит купить настоящую лошадь, – заметила жена, – одной игрушки ему недостаточно. Теперь Эмили что-то хочет сказать папе… – дочка булькала, а потом захихикала. Мэдисон понял, что улыбается:

– И купим, – уверил он жену, – не забывай, что я хороших шотландских кровей. Мой дед пахал на таких пони, на нашей ферме… – ферма в окрестностях Инвернесса, пока стояла заброшенной, но Мэдисон твердо решил, выйдя в отставку, заняться землей:

– Уедем из Лондона, – он взял кружку кваса, – ребятишки пойдут в сельскую школу. Потом я буду их возить в Инвернесс, это всего десять миль. Заведем лодку, пони, собаку, я возьму на себя огород. Вера пойдет преподавать, у нее учительский диплом…

Квас оказался вкусным, свежим. Мэдисон мог дойти до стекляшки, где разливали пиво и хрустели сухариками, где под потолком хрипел репродуктор:

– Сегодня четыре матча… – устроившись на свободной скамейке, глухонемой закурил «Беломор», – чемпионат идет к финалу… – вечером «Спартак» играл с «Торпедо»:

– От «ЦСКА» на прошлой неделе они и камня на камне не оставили… – Мэдисон выпустил клуб крепко пахнущего дыма, – посмотрим, по зубам ли им «Спартак»…

Он поставил пять фунтов в закрытом посольском тотализаторе на победу «Торпедо». У второго секретаря, ведавшего тотализатором, хранились и двадцать фунтов от Мэдисона, с четкой надписью на конверте: «Динамо-Киев». Джеймс, впрочем, не ожидал большой выдачи:

– Они фавориты, все пророчат им победу в чемпионате. Надо было ставить на «Пахтакор»… – он усмехнулся, – сто к одному. Дожить бы до того времени, когда мы с Верой и малышкой придем болеть за Чарли на его первом футбольном матче… – Мэдисон напомнил себе, что ему едва за пятьдесят:

– Подумать только, я Веру знаю двадцать лет, – он скучал по жене, – в сороковом году мы познакомились на особых курсах. Я тогда был женат, мальчику нашему три года исполнилось… – Мэдисон учил агентов, отправлявшихся в Европу, взрывному делу. Он обернулся к поблескивающим стенам стекляшки:

– Ладно, пиво подождет. Передают дневные матчи, собралась толпа, а еще больше народа набьется вечером, на трансляцию дерби… – он не хотел пропустить визитера в парк:

– Даже Тереза о нем понятия не имеет, так безопасней… – подумал он про леди Кроу, – а Генрих только знает, что каждый день, начиная с трех пополудни, его ждут в Нескучном Саду, рядом со скамейками для блица…

За две недели Мэдисон приучил завсегдатаев шахматного уголка к безобидному глухонемому. Он бродил среди скамеек, иногда садясь за доски. Играл Джеймс из рук вон плохо. Финансовый отдел посольства снабжал его мелкими советскими купюрами на оперативные цели:

– Но Генрих, то есть Теодор-Генрих, как и миссис М играет отлично… – он помнил старшего сына Марты невысоким, серьезным подростком. Попивая квас, Мэдисон незаметно следил за гуляющими москвичами,

– Информацию о времени и месте рандеву он получил от западноберлинского пастора, а мы узнали, что он едет в Москву якобы совершенствовать русский язык… – больше Генрих ничего не передал, но они и не ожидали подробных сведений:

– В Западном Берлине у каждой стены есть уши, – недовольно подумал Мэдисон, – лучше не рисковать… – они не могли рисковать и обыском священника на границе:

– Но искомый портрет у меня с собой… – эскиз лица Паука, как его называла Марта, лежал в портсигаре Джеймса, – может быть, Генрих с ним столкнется…

Оставлять такие вещи в тайнике, оборудованном в заброшенном уголке парка, у неработающего фонтана, тоже было опасно:

– Тайник мы держим на крайний случай, так я ему и объясню… – на реке загудел прогулочный корабль:

– Сегодня последний день навигации… – Джеймс выбросил окурок, – у пароходных касс сейчас тоже толпа…

Пока Мэдисон искусно уходил от слежки за персоналом британского посольства. На Софийской набережной и у служебного входа на территорию постоянно торчали «Волги» с затемненными окнами:

– За рулем сидят юнцы, не нюхавшие пороха, – напомнил себе Мэдисон, – когда мы с покойным капитаном Питером Кроу минировали немецкие базы в Северной Африке, они зубрили таблицу умножения… – покидая посольство пешком, Джеймс видел слежку. Он отрывался от топтунов, как их называл мистер Волков, в крупных магазинах или метро:

– Наверное, на Лубянке рвут и мечут, – смешливо подумал он, – устраивают разнос нашим теням… – он отставил пустую кружку с квасом. По аллее вразвалочку шел невысокий, крепкий парень. Солнце играло в рыжеватых прядях среди каштановых, коротко подстриженных волос. Юноша носил дешевые брюки и спортивную майку под серым пиджаком. Через плечо он перекинул связанные шнурками футбольные бутсы, в сетке болтался мяч. Молодой человек кусал эскимо и выглядел довольным жизнью.

Мэдисон вытянул из кармана складную шахматную доску:

– Он окреп, но сильно не вырос. М говорила, что его отец тоже был небольшого роста, как мистер Питер… – юноша остановился рядом со скамейкой:

– Играете, – весело спросил он, – желаете сразиться… – Мэдисон не знал русского языка, но хорошо слышал акценты:

– У Терезы, то есть леди Августы, тоже такой, словно они из Прибалтики… – Мэдисон смущенно указал на свои уши и рот:

– Ничего, товарищ… – юноша присел напротив, – в шахматах болтать не принято… – Генрих заставил себя успокоиться:

– Наконец-то я его нашел, или он меня. Теперь я не один, теперь мне станет легче. Кто бы мог предположить, что мистер Джеймс приедет в Москву…

Зажав в кулаках королев, он протянул фигурки сопернику: «Выбирайте, товарищ».


На кухне общежития строительного треста вкусно пахло суточными щами. Уходя в Нескучный Сад, Генрих весело сказал товарищам по комнате:

– Мне что-нибудь оставьте, после футбола я вернусь голодным…

Он аккуратно собрался, не забыв о поношенных, привезенных из Берлина бутсах. Чешская обувь ни у кого никаких подозрений вызвать не могла. Футбольный мяч и насос Генрих купил в магазине «Спорттовары», неподалеку от унылой пятиэтажки общежития. Трест поселил работников рядом с общагой метростроевцев. Между зданиями размещалась утоптанная спортивная площадка, с покосившимся, но крепкими воротами. Генрих мог сыграть в футбол и здесь, однако юноша отговорился желанием заглянуть в магазины:

– Я хочу послать берлинским друзьям в Берлине, – сказал он за завтраком, – значки, открытки… – Генрих покрутил бутылкой кефира над чашкой:

– В будние дни на это времени нет… – работа на стройке начиналась в восемь утра:

– Но вставать приходится в шесть, – Генрих сидел над тарелкой щей, – автобусов для рабочих, как в Мон-Сен-Мартене, здесь не заведено…

Рано подниматься приходилось еще и потому, что на весь мужской этаж устроили только один туалет и одну комнату для умывания. После смены работала душевая в подвале, но многие ребята предпочитали кирпичное здание городских бань, неподалеку.

Как и район, где жила фальшивая Света, Фили пока оставались больше похожими на деревню. Метростроевцы, их соседи, трудились над новой веткой метро, ведущей с Арбата на запад, в сторону будущих, еще не отстроенных кварталов. Мать и Волк рассказывали Генриху о подземной Москве:

– Функциональности, как в Берлине, не ожидай, – предупредила сына Марта, – тебя встретят настоящие дворцы… – через две недели рабочим строительного треста обещали экскурсию на новую станцию, «Пионерская». Генрих вполуха слушал трансляцию вечернего дерби между «Спартаком» и «Торпедо»:

– Перед ее официальным открытием. Ребята сказали, что станция очень простая. Кажется, Хрущев вдохновился американской подземкой, то есть наземными поездами. Но теперь станет легче добраться в центр… – автобусы и троллейбусы, идущие на Арбат из бывших деревенских районов, Кунцева и Мазилова, всегда были переполнены:

– Пока стоит хорошая погода, надо ходить пешком… – решил Генрих, – хотя бы на выходных…

Они с мистером Джеймсом обошли пешком весь парк, съев по шашлыку, выпив пива в очередной стекляшке. Теперь Генрих знал, что, в случае необходимости, он всегда сможет связаться с посольством через тайник:

– Запоминайте сигнал, – наставительно сказал мистер Джеймс, – звоните на коммутатор из городской будки, говорите по-русски, что вам нужен мистер Смит, и вешаете трубку… – Генрих кивнул:

– Мама рассказывала, что даже гестапо не могло уследить за всеми берлинскими скамейками и телефонными будками… – мистер Мэдисон затянулся папиросой:

– Комитет тоже не может, а жучков в здании нет, мы все регулярно проверяем… – на коммутаторе сидели работники посольства. Местному персоналу на Софийскую набережную хода не было:

– Схема связи грубая, – вздохнул мистер Джеймс, – но делать больше нечего. И не появляйтесь в наших краях, – велел он Генриху, – у здания дежурят комитетские машины. С вашей будущей блестящей карьерой… – он окинул юношу долгим взглядом, – подозрения вам ни к чему… – Генрих рассказал о встрече с бонзой Штази, Маркусом Вольфом, и о делегации, приехавшей в Москву:

– Вот имена моих, если можно так выразиться, коллег, – он передал Мэдисону лист из блокнота, – хотя их документы могут быть поддельными, как и у меня… – юноша широко улыбнулся. О Свете Генрих решил ничего не говорить. Ему было немного неловко:

– Мне пришлось ее чуть ли не стряхивать с себя на кухне… – Света потребовала его помощи в мытье посуды, – я ей объяснил, что у меня есть девушка в Германии…

На случай интереса комитета к девушке, у Генриха имелась пачка конвертов из Магдебурга. Когда интервью с сержантом Рабе, строителем Стены, передали в августе по радио, ему стали писать девицы с разных концов ГДР. Магдебургская Матильда, член комсомола, будущая учительница, даже приложила фото. Девушка, в общем, была недурна. Генрих отделался от нее письмом, где сообщал, что помолвлен:

– Но Штази или Комитету об этом знать не надо, – усмехнулся он, – пусть считают, что у меня есть Матильда, как в той песне… – оглянувшись на закрытую дверь кухни, он просвистел несколько тактов:

– Но там речь вовсе не о девушке, а о сумке вроде рюкзака… – подкрутив рычажок радио, он сварил себе кофе. В общежитии все пили чай, пристрастие Генриха к кофе считали немецкой привычкой:

– Что правда, – он пускал дым в форточку, – мистер Джеймс даже предложил передавать мне продукты… – Мэдисон помялся:

– Ваша матушка, то есть миссис М, волнуется, как вы здесь питаетесь… – Генрих рассмеялся:

– В Москве хорошее снабжение, мистер Джеймс. Я квалифицированный рабочий, – он показал шотландцу ладони, – у меня неплохая зарплата,а трачу я мало… – сберкнижку, как иностранец, Генрих завести не мог. Вместо этого он завел дешевый чемоданчик:

– Неделю на Казанском вокзале, неделю на Ленинградском… – в камерах хранения не требовали документы, акцент Генриха был прибалтийским, – правильно мама и бабушка меня учили. Надо всегда иметь свободные деньги, на случай побега… – для побега требовался и советский паспорт, но здесь Генрих надеялся на помощь посольства. В чемоданчике хранились наличные.

Слушая трансляцию второго тайма, он рассматривал опустевшую улицу. Ветер мотал золотые деревья, гонял по серому асфальту палую листву:

– Все парни на стадионе или у репродукторов в стекляшках, – понял Генрих, – а девчонки этажом ниже штопают, шьют или делают домашние задания… – многие рабочие учились заочно или по вечерам. Воскресный вечер вообще всегда был тихим. Генриха тоже ждало десять страниц русской грамматики. Стоя над раковиной со щеткой, он шептал:

– Я верю, ты веришь, он верит, мы верим, вы верите, они верят… – дальше в учебнике шло что-то про коммунизм.

Генриху отчаянно хотелось сходить в церковь. Михаэлькирхе, старейший лютеранский храм Москвы, основанный во времена Ивана Грозного пленниками с Ливонской войны, снесли. В кафедральном лютеранском соборе святых Петра и Павла сидела студия диафильмов. В англиканской церкви устроили зал звукозаписи «Мелодии»:

– Но даже к католикам нельзя заглядывать, – тяжело вздохнул юноша, – поляки из нашей делегации, наверняка, будут отираться на мессе, изображать туристов, входить в доверие к прихожанам… – мистер Мэдисон запретил ему появляться в церквях:

– Не ищите никаких подпольных сборищ, – строго сказал шотландец, – не рискуйте собой, здесь не Берлин… – Генрих немного покраснел. Он все равно был уверен, что христиане в СССР не оставили Библии:

– Но все происходит за закрытыми дверями, как у сестры Каритас. В Москве мне таких людей найти негде… – сестра развела руками:

– Милый мой, я сама стою почти на последнем форпосте веры, – она махнула на восток, – в Польше люди еще борются, а в СССР Молох… – так сестра называла коммунистов, – пожрал и католиков и лютеран… – Генрих вытер посуду:

– Не пожрал. Шмуэль учит русский язык, он приедет сюда. И я вернусь, пастором, помогать здешним верующим. Я их найду, обещаю. СССР не Молох, а колосс на глиняных ногах, как выражается мама… – по словам мистера Мэдисона, с матерью и вообще с семьей было все в порядке:

– Но долго он говорить не мог, нам надо было расходиться… – трибуны в приемнике взорвались криками. Генрих прослушал, кто забил гол:

– Ладно, ребята все расскажут, – он отхлебнул остывшего кофе, – или спортсмен-динамовец, освобожденный комсомольский секретарь, товарищ Матвеев, поделится сведениями о результате матча. Товарищ Матвеев… – Генрих вспомнил красивый очерк лица на эскизе, – Паук, кузен мамы, племянник бабушки. Внук Горского, моя близкая родня… – он увидел холодные, серые глаза товарища Матвеева:

– Ерунда, – разозлился Генрих, – он мерзавец, как и остальные комитетчики. Плевать он хотел на семью. Если он получит соответствующий приказ, он лично пустит мне пулю в затылок. Надо как-то щелкнуть его и передать фото мистеру Мэдисону. Хотя товарищ Матвеев не дурак, он избегает фотографий. Ладно, товарищ Рабе, пока делай, что должно и будь, что будет…

Выключив радио, Генрих пошел заниматься.


Мягкий свет лампы под зеленым абажуром, падал на громоздкую, отливающую черным лаком, пишущую машинку. В кабинете старшего лейтенанта Гурвича машинок стояло две. Саша с тоской посмотрел на новинку из США, электрическую машинку IBM Selectric. Устройство вышло на рынок летом, к осени модель доставили в Москву. Саше сейчас эта машинка была ни к чему. Докладная записка уходила наверх, Шелепину и Семичастному:

– Они по-английски не читают, – усмехнулся Саша, – а для поляков мои предложения переведут… – Саша не сомневался, что польские товарищи поддержат его инициативу. Он понимал, что ему еще придется встретиться с пани Данутой:

– Она здесь целый год собирается болтаться, – недовольно подумал Саша, – я вообще-то, тоже учусь в Высшей Разведывательной Школе… – у него, впрочем, было индивидуальное расписание. Саша не ожидал, что до зимы появится на занятиях. Впереди было две большие операции, в Новосибирске и Москве. Он бросил взгляд на стену кабинета, где красовалась афиша выступлений маэстро Авербаха. Саша вспомнил дерзкий голос младшей Куколки:

– Дайте мне спеть гимн Израиля, тогда он обратит на меня внимание… – на полях черновика он аккуратно написал, тонко отточенным карандашом:

– Сионистские демарши в местах гастролей должны пресекаться… – Саша ожидал, что концерты израильтянина, пусть и с двойным гражданством, заставят полезть из щелей всякую шваль, как о них презрительно отзывался юноша:

– Папа был еврей, однако он, прежде всего, был коммунист и гражданин нашей страны, – думал Саша, – так и надо себя вести. СССР, единственное государство, где евреи получили автономию. Пусть едут в Биробиджан строить коммунизм… – вместо этого некоторые круги, как о них говорили на Лубянке, предпочитали добиваться израильских виз:

– Бегут от своей родины, словно крысы, – поморщился Саша. Вспомнив о Биробиджане, он подумал о Куколе:

– Девушка объяснит Авербаху, что росла сиротой, поэтому она не знает идиш. Зато она знает европейские языки, она хорошо училась в школе… – ночью, с пани Данутой, он поймал себя на том, что думает о Куколке:

– С ней мне не надо притворяться, как с проклятой пиявкой, не надо опасаться проверки, как с Саломеей Александровной, не надо проверять кого-то, как сейчас… – понял Саша, – с Куколкой я могу расслабиться… – этим он и намеревался заняться в Новосибирске:

– Она знает, что от ее поведения зависит жизнь ее семьи, – Саша улыбнулся, – она сделает все, что мы ей прикажем. Мы, то есть я, и не только на задании, но во всех остальных отношениях тоже… – он помнил растрепанные, темные волосы, стройные ноги в спущенных до щиколоток брюках, мягкую, горячую спину:

– Во второй раз она не сопротивлялась, не вырывалась, – довольно подумал Саша, – а вела себя, как положено женщине, то есть подчинялась. Маша тоже была бы такой, если бы мы поженились… – Куколка, разумеется, в жены не годилась:

– Они с сестрой расходный материал… – Саша откинулся на спинку канцелярского стула, – лет десять они поработают и выйдут в тираж. Может быть, мы даже разрешим им найти себе каких-нибудь интуристов. Хотя нет… – он помнил злой огонек в глазах младшей Куколки, – окажись они на западе, они немедленно начнут болтать, напишут очередную ересь, а издатели за нее ухватятся… – такие книжонки Саша видел на лотках в Западном Берлине:

– НКВД убило Маяковского и Есенина, – он щелкнул зажигалкой, – что за чушь. С тем же успехом можно сказать, что дедушка Александр Данилович или мой отец американцы… – фото отца, по соображениям безопасности, не должно было покидать закрытого архива Комитета. Саша утешился плакатом к фильму «Горский. Огненные годы». Ему нравились черные и красные цвета на афише:

– Пусть художника ругали за формализм… – «Известия» разразились тогда критической статьей, – но по крайней мере афиша не такая унылая, как все остальные. Она привлекает внимание, а это главное…

Кроме плаката и пишущих машинок, на старинном, времен Дзержинского, столе, в кабинете больше ничего не было. Саша пользовался гнущимся, рассохшимся венским стулом. Он не любил ненужной роскоши:

– Дома человек отдыхает… – он хвалил простые рабочие помещения в Германии, – а на службе незачем себя окружать мрамором и позолотой… – писал он в школьных блокнотах, с картонной обложкой, обыкновенной шариковой ручкой:

– То есть французской, – поправил себя юноша, – но скоро появятся и советские, очень удобная вещь… – он методично вычеркивал из блокнота сделанное за день.

Сашина «Волга», заправленная под завязку, стояла в гараже Комитета. Он намеревался за сутки добраться до Куйбышева:

– Потом я поеду дальше на восток, а Михаил Иванович полетит в Новосибирск встречать Викинга… – физик прибывал на симпозиум на следующей неделе:

– Авербаха ждет на аэродроме целая делегация из Министерства Культуры… – Саша вычеркнул и музыканта, – он живет в люксе «Метрополя», у него своя машина с шофером… – шофер был работником Комитета, но в Москве Моцарта оставляли в покое:

– Главное случится в Новосибирске, этим займется товарищ Котов. Моя задача привезти Куколку и сделать так, чтобы она работала. Если она откажется, – Саша затянулся «Честерфилдом», – она поедет по этапу, прямо оттуда. Она не дура, она на все согласна ради семьи… – он не любил перед отъездом оставлять дела незаконченными:

– Куколку везут в Новосибирск особым рейсом, – он вычеркнул и девушку, – для нее много чести, вообще-то, но так безопасней… – оставался еще товарищ Генрих Рабе. Странница в докладной объяснила, что не смогла завершить проверку, как положено. Саша полистал тощий отчет бывшей подопечной:

– Рабе сказал, что у него есть невеста в Германии… – Саша кинул папку поверх остальных, – даже если и нет, то парень молодец, вышел из неловкой ситуации… – он не сомневался, что Странница вцепилась в объект мертвой хваткой:

– Я по глазам его понял, что ему не нравятся такие девушки. Он серьезный человек и не разменивается на случайные связи. Еще один плюс в его пользу… – Саша рекомендовал сделать Рабе старостой в группе немецких и польских студентов:

– Не надо его больше проверять… – он сделал соответствующую пометку, – отличный парень. Не зря он порвал с капиталистическим образом жизни… – закончив, Саша взглянул на хронометр:

– У них десять вечера. Но они поздно ложатся, Марта полуночница… – он напомнил себе, что надо заскочить в буфет за кофе:

– Я всю ночь проведу за рулем, а после пани Дануты, я, честно говоря, еще не выспался… – Саша набрал по автоматической связи домашний номер Журавлевых:

– Она с Дружком гуляла… – сначала он услышал утробный собачий лай, – я застал ее в передней, на первом этаже особняка… – в черной трубке раздался девичий голос:

– Сашка! Папа Миша сказал, что ты приезжаешь, но не сказал, когда… – юноша поймал себя на улыбке:

– Завтра вечером, Мышь, но ты, наверное, отправишься спать… – она фыркнула:

– Еще чего не хватало. Восьмой класс учится во вторую смену. Папа с мамой разрешили мне поздно ложиться… – Саша всегда забывал, что Марте осталось всего три года школы:

– Она получит аттестат в четырнадцать лет… – юноша невольно покрутил головой, – она, наверное, станет самым молодым абитуриентом в СССР… – Марта собиралась податься в сварщики:

– Она так грозится… – Саша все еще улыбался, – но Журавлевы ее никуда от себя не отпустят… – затараторив что-то о школе, девочка прервалась:

– Ты меня вообще слушаешь, – поинтересовалась она, – или тебе неинтересно…

Саша вспомнил ветреный, яркий день на Дворцовом мосту, треск невского льда, холодную детскую руку в своей ладони:

– Я тебя всегда слушаю, – нежно сказал он, – что у тебя с литературой… – она трещала о занятиях, о терменвоксе, о круизе по Волге, куда она ездила летом с Журавлевыми:

– Всегда слушаю, – повторил Саша, – и буду слушать, Мышь.


Фаина Яковлевна сказала Ане, что на Симхат-Тору принято готовить голубцы и штрудель:

– Потому что свиток заворачивается… – она показала руками, – вы завтра сами все увидите… – голубцы Аня могла сделать с закрытыми глазами, но штрудель с яблоками и корицей требовал внимания. Домоводство, как значилось в интернатском расписании, им преподавала пожилая, строгая женщина. Учительница носила буржуазное пенсне в золотой оправе, в ее речи слышался прибалтийский акцент.

Держа на руках маленькую Сару, Аня следила за сковородкой, где плавали в сиропе дольки яблок:

– Наверное, она была из ссыльных, – пришло в голову Ане, – Прибалтику еще до войны очистили от нежелательных элементов, как писали в газетах. У нее было латышское имя, Магда. Латышское или немецкое… – Магда Ивановна, как звали преподавательницу, наставляла девочек в шитье и вышивании Их учили закатывать консервы, запекать мясо и птицу, выстраивать торты с марципаном и кремовыми розами:

– Лучший штрудель делают в Вене, – услышала Аня знакомый голос, – тесто должно быть таким тонким, что через него на просвет заметно солнце… – солнце било в подслеповатые окна деревянного домика, на пыльной улице в Марьиной Роще:

– Даже не домик, а пристройка, – поняла девушка, – от синагоги его отделяет только забор с калиткой…

Синагога больше напоминала барак. Фаина Яковлевна показала Ане женскую половину, за потертой занавеской:

– На Горке все роскошней, – заметила она, – там давно не было ремонта, но тамошняя синагога богатая… – от богатства на улице Архипова остались только дубовые двери и тяжелые люстры. Аня помешала сироп. Сара бойко грызла свой кусок. Исаак, устроившийся за столом с тетрадкой, тоже хрустел яблоком:

– Тесто у меня получилось правильное, – вздохнула Аня, – Магда Ивановна была бы довольна… – Надя тоже хорошо готовила, но предпочитала шитье. Преподавательница хвалила сестер:

– У вас ловкие руки, – говорила она, – а что касается штруделя, то в Вене есть одно кафе… – Аня вспомнила:

– Она не сказала, какое, оборвала себя. Понятно, что до войны она навещала Европу. Преподаватель труда у мальчиков, тоже родился не в СССР… – парней обучали не простому столярному и слесарному мастерству:

– Они делали тайники в мебели, вскрывали замки, разбирались с проводкой… – Павел любил возиться, как он говорил, с тонкой работой. Преподаватель, с тяжелым немецким акцентом, занимался с ним гравировкой и починкой часовых механизмов:

– Учитель был немец, – подумала Аня, – хотя его звали Иван Иванович. Он тоже, наверное, из ссыльных, или попал в плен на войне… – в углу маленькой кухоньки стояла потрепанная коляска. Ривка спокойно сопела. Перед уходом Фаина Яковлевна устроила дочь в байковом одеяльце:

– Пеленки здесь, – она открыла дверцы шкафчика, – вот бутылочка… – холодильника в домике не было, бутылочка отправилась за окно, – а подмывать ее надо… – Исаак встрял:

– Во дворе, где у нас туалет. Я вам покажу, тетя Аня… – Аня еще никогда не видела такого туалета:

– Обычное дело, – сказала женщина, – половина Москвы так живет… – Аня отозвалась:

– Сейчас деревенские дома сносят, люди получают новые квартиры… – Фаина Яковлевна хмыкнула:

– Нам такое не светит. У нас прописка временная, малаховская, мы здесь на птичьих правах… – Аня поняла, что ребе Лейзеру запрещено жить в больших городах:

– Называется минус, – пояснила ей женщина, – он пять лет назад освободился, но никто его не реабилитировал, минус с него не сняли… – при аресте в сорок пятом году муж Фаины Яковлевны получил четверть века лагерей:

– За попытку вооруженного восстания против советской власти, – вспомнила Аня, – то есть за службу в партизанском отряде… – Фаина Яковлевна пожала плечами:

– Бойцам еврейских и польских соединений никаких медалей и орденов не полагалось. Мелуха всех посчитала бандитами… – реб Лейзер провел в лагерях десять лет. Аня ловко усадила старшую дочку Бергеров в высокий стульчик:

– Фаина Яковлевна говорила, что ему почти сорок, а самой Фаине Яковлевне нет и тридцати. Вся семья погибла от рук фашистов, а ее спасли украинские крестьяне… – несмотря на бедность двух комнаток и кухни, домик был чистеньким. Мебель, по словам Фаины Яковлевны, сколотил или отремонтировал ее муж:

– Новоселы перед отъездом выбрасывают старье, – усмехнулась женщина, – Лейзер до ареста подбирал хлам… – она повела в сторону крепкого обеденного стола, на совесть сделанных стульев:

– Обивкой я занималась… – Фаина Яковлевна погладила старый бархат, – шторы у меня самодельные, постельное белье тоже… – кухонные полотенца сострочили из отживших свое простынь. Аня аккуратно заворачивала штрудель, промазывая слои маслом:

– Интересно, куда она отправилась? Она взяла кошелку, но портмоне оставила здесь. Кошелка была почти пустая, то есть она не в Кащенко поехала… – Фаина Яковлевна туманно заметила, что идет выполнять мицву. Аня приоткрыла чугунную дверь старомодной духовки, на нее повеяло жаром. Довоенного производства газовая плита работала исправно:

– И она пошла не к больным или старикам, – подумала Аня, – иначе бы она взяла судки… – на плите, завернутые в одеяла, томились две кастрюли голубцов:

– Это для нас, – заметила Фаина Яковлевна, – на Горке они готовят сами… – штрудель тоже предназначался для праздничного стола в Марьиной Роще. Помня, что Бергеры не едят казенного, как выражалась жена ребе Лейзера, Аня привезла две сумки фруктов с Центрального рынка на Цветном бульваре. В отдельной сетке лежали овощи:

– Синенькие, – обрадовалась Фаина Яковлевна, – икру сделаем, как на Украине… – она полезла за потрескавшимся, дерматиновым портмоне, Аня помотала головой:

– У нас повышенная стипендия, мы сироты… – о настоящем размере стипендии она благоразумно не упомянула, – это подарок на праздники, Фаина Яковлевна… – Аня не хотела, чтобы в синагоге ее считали очередной подсадной уткой с Лубянки:

– Фаина Яковлевна говорит, что на Горке стукачей все знают в лицо… – убирая со стола, она заглянула через плечо Исаака, – знают и замолкают в их присутствии. Но не пускать их на молитву нельзя, еврей есть еврей…

Мальчик выводил ивритские буквы. Быстро выучив письменный алфавит, Аня сделала самодельные прописи:

– Он очень работящий, – ласково подумала девушка, – сразу видно, что он сын Фаины Яковлевны… – мальчик показал ей азбуку ручной работы, в кожаном переплете:

– Папа мне подарил, – грустно сказал Исаак, – на Песах. Потом его арестовали, посадили в тюрьму. Но мама говорит, что он вернется… – взяв карандаш, Аня хотела поправить строчку. Стукнула дверь, малышка, заворочавшись, захныкала:

– Сейчас, сейчас, – спохватилась девушка, – достану бутылочку… – Исаак соскочил с табурета:

– Папа! – звонко крикнул мальчик, – папочка, тателе… – Сара протянула ручки к двери:

– Тате, тате… – он улыбался, стоя на пороге. Под старой кепкой, в черных волосах виднелась седина:

– У него и борода почти седая, – поняла Аня, – и трех пальцев нет… – она быстро вынула девочку из стульчика. Реб Лейзер присел, дети влетели в его распахнутые руки. Исаак и Сара карабкались на отца, мальчик тараторил на идиш, девочка лепетала:

– Я знаю про сестричку, – пощекотал их реб Лейзер, – ваша мама мне рассказывала… – не оставляя детей, он наклонился над коляской:

– Ривкеле… – услышала Аня неожиданно нежный голос, – папа вернулся домой, доченька… – Исаак подергал Аню за подол юбки:

– Давайте бутылочку, тетя. Сейчас мы покормим Ривку… – из крохотной прихожей раздался веселый голос Фаины Яковлевны: «Вот я и дома! Давайте чаю попьем со штруделем».


Лейзер дремал, прижимая к себе сопящую ему в плечо жену. В спаленке уютно пахло молоком, он ловил легкое, почти детское дыхание Фаины:

– Новая девочка получилась в нее, светленькая… – ласково подумал Лейзер, – хотя она, может быть, еще потемнеет. Но Сара родилась сразу с черными волосами…

Он думал о детях, не желая думать о предстоящем разговоре с женой. За хлопотами Фаины, за ужином в сукке, за вечерним рассказом из Торы для Исаака и Сары, Лейзер так и не нашел времени сказать Фаине то, что он повторял себе всю дорогу из Кащенко. Гражданина Бергера отпустили восвояси, с продленной на год справкой о психической инвалидности:

– Мне нельзя вылезать из третьей группы… – Лейзер трясся в набитом людьми автобусе, – иначе в следующий раз меня отправят в закрытую лечебницу… – на такой исход дела намекнула врачебная комиссия. У Бергера хватило денег на билеты до Марьиной Рощи. У него оставалось несколько смятых рублей из последней передачи от жены:

– Хорошо, что я успел домой до праздника… – вечером начался последний день Суккота, – мицву я тоже выполнил… – чай с домашним штруделем Лейзер распивал в сукке, в окружении семьи:

– В Кащенко я спал во дворе, – смешливо сказал он жене, – в теплые ночи. Я объяснил, что мой туберкулезный процесс пятилетней давности нуждается в свежем воздухе… – врачи давно махнули рукой на умалишенных. Лейзер подозревал, что начни он строить сукку, никто бы и внимания на это не обратил:

– Надо было мне взять у дворника деревянный лом, – пожалел он, – ветки для крыши я бы нашел… – с начала Суккота Лейзер отказывался ходить в столовую. Он устраивался с собственной миской на ступенях заднего крыльца больницы.

Он осторожно коснулся губами мягкой щеки жены. Пробормотав что-то, Фаина свернулась клубочком:

– Я ее всю могу обнять и обнимаю. Вообще-то мне надо провести остаток ночи на своей кровати… – так полагалось по закону, но, бросив взгляд на часы, Лейзер понял, что ночь скоро закончится:

– Половина четвертого. В пять надо подниматься, идти в микву. Потом утренняя молитва, стакан чая, занятия, а вечером праздник… – малышка спала в сделанной Лейзером для старшей дочери приставной кроватке:

– Фейгеле не ждала, что ей придется идти в микву, – подумал Лейзер, – маленькой всего четыре месяца. Все из-за волнения, усталости… – он обещал себе, что сам встанет к плите:

– Пусть Фейгеле отдохнет, она все лето провела с тремя детьми на руках. Хотя теперь есть эта девушка, Хана, она помогает… – Лейзер всегда пользовался еврейскими именами. Гостья не показалась ему подозрительной:

– Я по глазам ее вижу, что она говорит правду. И памятник ее матери я помню. Рейзл, дочь Яакова Левина. На камне высекли сломанную лозу. Так положено, когда женщина умирает молодой… – Лейзер задумался:

– Лоза и две ветви, Хана и ее сестра, Тиква. Но у них есть брат, почему тогда не три ветви? Или отец боялся, что малыш не выживет… – вспомнив о памятнике, он тяжело вздохнул:

– Хватит откладывать. Утром я рано уйду, потом начнется праздник, а Фейгеле должна о таком знать. Она моя жена, часть меня, нельзя от нее ничего скрывать…

В Кащенко, ради чистоты экспертизы, как говорили врачи, Лейзеру запрещали читать:

– Книги в передачах не принимали, в библиотеку меня не пускали… – от скуки Бергер разгадывал кроссворды в старых газетах. Он даже начал набрасывать воспоминания на идиш:

– Мемуары, – он развеселился, – мне сорока не исполнилось, много о себе возомнил… – он помнил страницы, описывающие лето сорокового года, отъезд учеников ешив и раввинов из Каунаса:

– Я не уехал, потому что папа лежал при смерти, а потом уже было никуда не уехать… – он закрыл глаза, – но теперь мне все понятно… – оставалось найти способ передать весточку в Америку:

– Я думал, что имя мне знакомо… – он прижался щекой к теплым волосам жены, – Меир, сын Хаима и Этель. У рава Аарона Горовица был младший брат, тоже Меир… – Лейзер не знал, прав ли он:

– Но я видел тело, – напомнил себе он, – в комнате погребального братства на кладбище… – в сороковом году Бергер видел фото того же самого человека:

– Но на двадцать лет моложе, и на снимке он был в очках… – Лейзер понятия не имел, что случилось с семьей рава Аарона Горовица:

– Но это неважно, мицва есть мицва. Может быть, у ребе Меира была жена и дети. Я обязан отправить письмо, объяснить, что он похоронен, как положено, что за его могилой присматривают… – Бергер провел ладонью по мягкому плечу жены, в сбившейся сорочке. В голову закралась мысль отложить объяснение на потом:

– Потом все случится, – пообещал себе Лейзер, – время до конца ночи еще есть. Но сначала разговор… – длинные ресницы дрогнули, она зевнула:

– Лейзер, ты не спишь… Отдохни, милый… – он привлек жену ближе:

– В Кащенко я только и делал, что отдыхал за казенный счет, любовь моя. Сейчас ты у меня уйдешь в отпуск… – он услышал, как бьется ее сердце, – будешь заниматься малышкой, а хозяйство и старших я возьму на себя… – Лейзер вспомнил афиши, увиденные из окна автобуса. В Кащенко допускались свежие газеты. Он украдкой прочел статью о маэстро Авербахе:

– Он был в гетто, выжил в лагере. Он сын Израиля, он меня выслушает, ведь речь идет о мицве. Выслушает и заберет письмо для семьи ребе Меира… – он поцеловал сначала левый, а потом правый глаз жены:

– Я так люблю тебя, милая… – Бергер помолчал: «Фейгеле, я должен встретиться с этим музыкантом, маэстро Авербахом».


Прямых рейсов из Израиля в СССР не существовало.

Генрик с Аделью ожидали самолета в Вену в апартаментах для правительственных делегаций в аэропорту Лод. Страна, наконец-то, по выражению Генрика, завела приличные комнаты, где можно было выпить кофе перед отлетом, не натыкаясь на толпы галдящих паломников или трясущих копилками для цдаки хасидов. Он терпеть не мог стоять в общих очередях. Паспорта в комнату приносил начальник пограничного контроля, кофе варили с пышной, молочной пенкой:

– В буфете, правда, заправляет парень, называющий тебя на «ты», – вздохнул Генрик, – но Израиль есть Израиль…

В Вене они остановились в роскошном отеле напротив оперы. Отыграв два концерта, билеты на которые распродали еще весной, Генрик весело сказал жене:

– Блистай на здешней сцене… – Адель проводила месяц в городе, как приглашенная солистка оперы, – занимайся покупками и ни о чем не волнуйся. Мы скоро встретимся, гастроли недолгие… – жена не очень хотела отпускать его в СССР:

– Инге летит со мной, – рассудительно заметил ей Генрик, – а тетя Марта считает, что это хороший шанс узнать что-то о дяде Джоне и о девочках дяди Эмиля. Кроме того, они отлично платят. Они перевели задаток на мой счет в Лондоне… – Тупица не удивился щедрости русских

– Они только что отправили человека в космос. Они не жалеют денег на науку или искусство. В СССР нет частных импресарио, дерущих процент, нет агентов, которым надо платить, нет мистера Бромли, выставляющего счета каждый месяц. В Советском Союзе артист свободен для творчества, государство заботится обо всех его нуждах, не забывая вознаграждать его труд… – Адель скептически помахала приглашением, отпечатанным на дорогой бумаге:

– Вряд ли министерство культуры допустит тебя до лубянских дел… – название улицы жена произнесла по-русски, – не говоря об Инге, занимающемся ядерной физикой. За ним вообще будут следить в оба глаза… – со свояком Генрик встречался в Новосибирске:

– У меня нет времени знакомиться с красотами Москвы, – хмуро сказал Инге, – я оставляю эксперимент в лаборатории. Но ребята у меня толковые, они справятся…

В первый день Рош-а-Шана Генрик с Аделью сходили в венскую синагогу. Раввин сменился, однако на стене кабинета висело знакомое фото:

– После хупы я попросил кого-то из миньяна щелкнуть нас на память, – улыбнулся Тупица, – Адель в шляпке от здешней старьевщицы… – раввин, смущаясь, попросил у них автографы:

– Не сейчас, – спохватился он, – после исхода праздника… – вместе с автографом Генрик оставил в синагоге большое пожертвование. Он и сам не знал, от чего хочет откупиться, чего попросить:

– Откупиться от лжи, которой поверила Адель, попросить, чтобы у нас родился ребенок… – несмотря на тихое лето, проведенное на вилле в Герцлии, никаких новостей от жены он не услышал. Адель и Сабина загорали, купались в бассейне, Инге катал сестер на новой яхте:

– Мы три месяца провели под одной крышей, – вздохнул Тупица, – может быть, это не только моя вина, но и ее… – они ездили на шабат в Кирьят Анавим. В кибуце Генрик замечал тоску в глазах жены:

– Ее ровесницы воспитывают по двое-трое детей. Хотя парни моего возраста в Израиле еще и не думают о семье… – в Вене он тоже увидел похожую тоску. Адель, разумеется, ничего не говорила мужу:

– Ничего не случилось, – убеждала она себя, – тот человек… – по спине пробегала дрожь, – Ритберг фон Теттау, больше меня не побеспокоит. В конце концов, он видел меня на вилле месье Вале в Швейцарии, и ничего мне не сказал… – Адель знала кто такой на самом деле Ритберг фон Теттау:

– Тетя Марта тоже знает, – напомнила она себе, – но его никак не призвать к ответу. Он сделал пластические операции, он теперь недосягаем, у него другие документы… – Адель избегала думать о таком. В ушах раздавался младенческий плач, левое запястье отчаянно чесалось. Запираясь в ванной, она плакала, раздирая кожу ногтями до крови:

– Она умерла, – повторяла себе Адель, – нацисты оставили меня в покое. У нас с Генриком родятся дети, я забуду о ней. Ее никогда не существовало… – она, тем не менее, помнила разговор с нью-йоркским доктором:

– Это не моя вина… – думала Адель, – дело, наверное, в Генрике… – с сестрой разговоров о детях они не заводили:

– Я никогда не смогу отдать Сабине моего малыша… – понимала Адель, – в Торе праматерь Рахель позволила Яакову иметь наложниц, чтобы у него родились дети. Но Генрик не согласится, чтобы я выносила ребенка Инге, пусть даже для этого мне потребуется только посетить врача…

О врачах думал и Тупица, в уютном кресле советского лайнера. В Вену пришел особый рейс, командир встретил его у трапа. Летчик говорил на отличном английском языке:

– Ваш визит большая честь для нас, маэстро, – он показал Авербаху салон, – полет займет два часа. К вашим услугам кухня и бар… – к услугам Генрика была и хорошенькая девушка, тоже объясняющаяся по-английски. Синий китель обтягивал высокую грудь, юбка едва прикрывала колени:

– Еще один мартини, пожалуйста… – Авербах вынул из портфеля телячьей кожи замшевую папку с нотами. В салоне пахло дорогим табаком, успокаивающе урчала кофейная машинка. Конверт, заложенный среди ноктюрнов Шопена, Авербах получил от мистера Тоби Аллена, ненадолго прилетевшего в Тель-Авив:

– Адель не видела письма. Она щепетильна и не позволит себе рыться в моих вещах… – встретившись с ним в кафе на набережной, мистер Аллен повел рукой:

– У меня обширные связи, в том числе и в СССР. Вот письмо тамошних ученых… – письмо тоже отпечатали на английском:

– Писал человек с Запада, – понял Генрик, – видно, что у него язык родной или почти родной… – ему сообщали, что на время гастролей заботу о его здоровье возьмет на себя некий экспериментальный институт в Новосибирске:

– Глава программы, доктор наук, встретится с вами по прилету в город, чтобы разработать индивидуальную программу поддержки организма при стрессах… – Генрика не интересовало, как мистер Аллен вышел на советских ученых:

– Мне все равно… – в высоком стакане с коктейлем звякнули льдинки, – мне нужно вылечиться, и я это сделаю. Я верю, что у меня родятся дети… – самолет легонько тряхнуло, Тупице заложило уши:

– Маэстро Авербах… – раздался в салоне голос летчика, – мы идем на посадку. Добро пожаловать в Москву.


– В столице шесть часов вечера, второго октября… – сказал мягкий голос диктора, – прослушайте последние известия. Советская страна встала на трудовую вахту в честь приближающегося двадцать второго съезда КПСС. Подходит к завершению строительство Кремлевского Дворца Съездов. Отделочные бригады объявили о начале социалистического соревнования…

Крепкие пальцы покрутили рычажок, голос затих. Рука постучала кубинской сигарой о край хрустальной пепельницы. Почти стемнело, в комнате успокаивающе мигал зеленый огонек приемника. Над черной полоской дальнего леса висел багровый отсвет заката. На небе зажигались слабые, ранние звезды:

– Над головой у себя Левин ловил и терял звезды Медведицы… – Эйтингон полистал дореволюционный том Толстого. В книгу заложили слепую копию отпечатанного на машинке календаря на октябрь месяц. Одиннадцатое и тридцатое отмечали красные чернила:

– Очень удобно все устроил Михаил Иванович… – Эйтингон пыхнул сигарой, – симпозиум в Новосибирске с пятнадцатого по двадцать пятое октября. Он успевает побывать и на юге и на севере…

Одиннадцатого октября на семипалатинском полигоне планировалось провести первое в мире подземное испытание ядерной бомбы. В конце месяца над Новой Землей со сверхдальнего бомбардировщика ТУ-95 сбрасывали на парашюте детище проекта АН602, самую мощную в мире термоядерную бомбу:

– Царь-бомба… – вспомнил Эйтингон, – но пользы от проекта ждать не стоит. Никита хочет показать американцам, на что мы способны. Надо было назвать изделие «Кузькина мать»… – судя по записям разговоров физиков, бомбу, между собой, они именно так и называли. Эйтингон взялся за карандаш:

– Испытание от глаз и ушей американцев не скроешь, да хохол и не собирается его скрывать… – скрывать стоило иные научные разработки. Эйтингон полистал последнюю докладную Королева. Глава космической программы настаивал на создании, как он выражался, лунного направления в советской космонавтике:

– На орбите побывало всего два человека, – хмыкнул Эйтингон, – но Сергей Павлович у нас славится стратегическим мышлением… – не будучи поклонником научной фантастики, Наум Исаакович, тем не менее, не считал Королева прожектером:

– После Гагарина и Титова рутинные орбитальные полеты никому не интересны… – он прошелся по кабинету, – американцы сейчас ринутся на Луну… – Королев настаивал на создании отдельного полигона для испытаний лунных зондов и будущего лунного исследовательского аппарата:

– В тех краях, где мы держали Ворону, куда прилетела разведывательная миссия 880… – Эйтингон нахмурился, – я помню протоколы допросов его светлости… – покойный, как хотелось считать Науму Исааковичу, рассказывал о видениях и галлюцинациях, начавшихся у группы на плато Маньпупунер:

– Якобы Ягненок именно в таком состоянии полез в расселину, где и сложил голову… – Наум Исаакович потер подбородок, – беглые зэка тоже утверждали, что их по ночам посещали призраки умерших товарищей… – он глубоко затянулся сигарой. Неожиданным образом, товарищ Фидель Кастро, не испортил кубинскую табачную промышленность:

– Он не дурак и понимает, что сигары продаются за золото. Американцы, которых он так ненавидит, покупают товар кружным путем… – Эйтингон курил сигары особого выпуска, подарок для членов Политбюро:

– Если я напишу докладную в это самое Политбюро о нецелесообразности строительства полигона в выбранном Королевым районе, ссылаясь на заявления зэка, меня запрут в психушку…

Королев считал, что лунная программа должна выполняться в особо секретном окружении. Конструктора не удовлетворял Байконур или новый полигон в Архангельской области, проходивший в документах, как объект «Ангара»:

– Так тому и быть, – вздохнул Эйтингон, – но ведь Ворона тоже интересовалась тамошними скалами, даже рисовала их. Ворона не тратила время на бесцельные вещи. Значит, что-то в тех краях ее настораживало… – он вспомнил о статейке в «Науке и жизни», о снежном человеке из Ивделя:

– Беглые зэка шалят, – усмехнулся Эйтингон, – а у страха глаза велики. Хотя во времена операции с группой 880 в округе обнаружили заброшенный скит со стариком насельником. Старик, фанатик, сжег себя, но могли сохраниться и другие скиты… – Наум Исаакович зевнул:

– Строительству полигона они не помеха. Однако надо подумать, как сохранить все в тайне от спутников-шпионов. Кстати о шпионах…

Он подвинул к себе пачку отчетов по наружному наблюдению за британским посольством. Невеста плотно сидела на территории, не посещая мессу, не выезжая с женами дипломатов на организованные экскурсии. Наум Исаакович покрутил пальцами:

– Она осматривается, она затаилась. Ничего, мы ее выманим на свет. Ради герра Шпинне, то есть товарища Шпинне, она на все пойдет… – в отличие от Невесты, Чертополох, как в документах называли начальника отдела внутренней безопасности, мистера Мэдисона, вволю разгуливал по Москве:

– Я уверен, что гуляет он не один, – кисло сказал Наум Исаакович, – дармоеды не могут, как положено, проследить за объектом… – во времена министра Берии работники, потерявшие предмет слежки, рисковали внутренней тюрьмой:

– Однако у нас теперь либерализм, – Эйтингон протянул руку за чашкой кофе, – у нас Чертополох под нашим носом, встречается с агентами… – Мэдисона теряли в ГУМе, в метро, в троллейбусах на улице Горького:

– На Белорусском вокзале, в Третьяковской галерее… – подытожил Эйтингон, – в Нескучном Саду и вообще по всей Москве… – он насторожился:

– Но я видел рапорт кого-то из парней. Чертополоха все-таки довели до места рандеву… – прочитав описание спутника Мэдисона, Эйтингон едва не поперхнулся кофе:

– Я знал, что так случится, у меня было дурное предчувствие. Дзержинский говорил, что мы должны доверять интуиции… – заставив себя собраться, он поднял трубку:

– Срочно дайте Шелепина… – дежурный по лубянскому коммутатору что-то заблеял. Эйтингон заорал:

– Шелепина! Семичастного! Хоть самого Хрущева! Поворачивайтесь, иначе я вас отправлю в ОРУД до конца ваших дней!

Грохнув трубку на рычаг, он позволил себе выдохнуть. Судя по данным наблюдения, в буфете Ленинградского вокзала мистер Мэдисон виделся с полковником ГРУ Пеньковским.


Насколько понял Павел, мужчинам разрешалось заходить на женскую галерею в синагоге. Устроившись на скрипучей скамейке, он набрасывал изящные очертания на потемневшей фреске над Ковчегом Завета:

– Древо жизни, – вспомнил Павел, – Лазарь Абрамович удивился, что я знаю историю о сотворении мира… – до начала праздника рав Бергер провел его и сестер на мужскую половину:

– Молитва еще не началась, поэтому Наде с Аней разрешили туда зайти… – отложив карандаш, Павел почесал рыжеватые волосы под кепкой, – я объяснил Лазарю Абрамовичу, что искусствовед обязан разбираться в Библии, основе почти всех сюжетов средневековых картин… – Лазарь Абрамович, как его называл подросток, только что-то пробурчал:

– Религиозным евреям нельзя ходить в музеи… – Павел развеселился, – на полотнах везде Иисус, а если не Иисус, то обнаженная натура. Значит, не бывать мне религиозным евреем… – тем не менее, он не отказался читать кадиш по матери:

– Даже если он, то есть наш отец, жив, – хмуро заметил Павел сестрам по дороге в синагогу, – вряд ли он выполняет заповедь… – троллейбус полз мимо здания на Лубянке. Подросток еще понизил голос:

– Судя по тому, что он нас не ищет, он либо мертв, либо мы ему не нужны. Незачем на него рассчитывать, – твердо завершил Павел, – памятник маме он поставил, но молитву читать не будет, он коммунист и работник Лубянки… – Лубянка уплывала вдаль, в багровом сиянии заката:

– Пусть я там никогда не окажусь, – пожелал Павел, – пусть Надя с Аней не узнают, что это такое… – через два дня после праздника Фаина Яковлевна обещала поехать с ними на Востряковское кладбище, к могиле их матери:

– Потом Надя улетает с ансамблем Моисеева в Сибирь на гастроли… – Павел оглянулся на плотно закрытые двери галереи, – она молодец, ее только взяли в основной состав, а уже отобрали для гастролей… – двери не пропускали шума, но Павел знал, что в большом зале на втором этаже за столами устроилось сотни две мужчин:

– Женщины едят отдельно… – он быстро рисовал, не желая, чтобы его застали за запрещенным в праздник занятием, – правильно сказала Аня, в такой толпе нас никто не заметит… – даже если гэбисты и пасли их в троллейбусе, то на улице Архипова они должны были потерять Левиных. Переулок кишел людьми, над толпой раздавались звонкие голоса:

– Ам Исраэль хай! Еврейский народ будет жить! В следующем году, в Иерусалиме…

Закончив рисунок, Павел сунул блокнот и кожаный пенал работы Нади в карман пиджака. Вещи на квартиру привезли неброские, но дорогие. Одежда села на Павла, как влитая. На подкладке одного из пиджаков он обнаружил шитый золотом ярлычок:

– Портной из Милана, – хмыкнул он, – жаль, что не из Флоренции. Но все равно, вещь итальянская… – Павел внимательно осмотрел синагогу:

– Если здание отреставрировать, – подумал он, – то молитвенный зал станет еще красивее… – с облупившихся львов на Ковчеге Завета сползала позолота, тускло блестели буквы витой надписи:

– Знай, перед кем ты стоишь… – подросток поднялся, – Аня переводила мне фразу… – сестра на удивление бойко разобралась в иврите:

– Чтобы привести в порядок здешние архивы, языка мне достаточно, – пожала плечами Аня, – может быть, я найду и запись о твоем рождении… – по-еврейски Павла звали Шауль:

– Но я не обрезан, – понял мальчик, – интересно, почему? На лагпункте нашелся бы врач, еврей. Либо отцу это было неважно, либо он вообще не мой отец… – сестры смутно помнили жизнь на вилле. Павел не помнил почти ничего:

– Я помню только детские журналы… – отец с Павлом рассматривал и вырезал картинки, – папа мне привозил новые издания на английском языке… – еще он помнил уютный запах пряностей от отцовского пиджака, мягкий голос, поющий колыбельную на идиш:

– Рожинкес мит мандельн, – просвистел Павел, – какая акустика отличная. Аня сказала, что на идиш это изюм и миндаль… – за праздничным столом, рассудив, что сестер рядом нет, Павел получил от Лазаря Абрамовича сладкого вина на донышке стакана:

– Лазарь Абрамович уверил меня, что по еврейским законам я совершеннолетний… – вино оказалось домашним, из изюма:

– Миндальный пирог тоже ожидается, – подросток двинулся к дверям, – надо перехватить кусок, пока все не съели. Пирог и штрудель здесь почти такие же вкусные, как у Ани…

Двери заскрипели. Павлу показалось, что над залом еще витает его голос. Подросток нахмурился:

– Нет, это идиш. Понять бы еще, кто говорит… –он не сразу узнал голос Лазаря Абрамовича:

– Но это он, сомнений нет… – с Павлом и его сестрами рав Бергер объяснялся на русском языке. Вслушиваясь в незнакомые обороты, Павел оглядывался:

– Непонятно, где они сидят, здесь нет места для кабинетов… – выйдя на площадку второго этажа синагоги, в полутемном углу он заметил узкую лестницу:

– Это не третий этаж, – понял Павел, – очередная пристройка к зданию… – в зале шумели, до него донесся топот ног:

– Начались танцы, как и обещали… – Павел огляделся, – самое время посмотреть, что делается в кабинете, то есть каморке…

Неслышно поднявшись по лестнице, Павел прислонился к беленой стене, рядом с щелястой, крашеной охрой деревянной дверью. Он надеялся, что Лазарь Абрамович рано или поздно перейдет на русский. Услышав знакомое название, подросток насторожился:

– В Колонном Зале выступает маэстро Авербах… – билеты на концерты распродали еще летом, – зачем туда Лазарю Абрамовичу… – приникнув ухом к щели, Павел слушал быстрый говор Бергера:

– Ничего не понимаю, – вздохнул он, – но ясно, он чем-то недоволен…

Сильный кулак ударил по столу, Лазарь Абрамович рванул на себя дверь каморки. Не удержавшись на ногах, проехавшись по лестнице, Павел влетел прямо ему в руки.


Для детской спаленки Лейзер сколотил двухэтажную кровать. Сначала он не очень хотел, чтобы малыши укладывались на нары, как мрачно думал о них Бергер. Едва увидев во дворе остов кровати во дворе, Исаак восторженно сказал:

– Как в поезде! Чур, я на втором этаже сплю, тателе. Сара маленькая, она может свалиться… – Бергер поцеловал белокурые волосы мальчика:

– На втором, так на втором, ингеле… – сидя на табурете с малышкой на руках, он слушал ровное дыхание детей:

– С другой стороны, так больше места в комнате… – вздохнул Бергер, – у них игрушки, книжки… – потрепанные детские вещи Фаине приносили пожилые женщины, приходящие в синагогу:

– Фейгеле отказывается от дребедени про Ленина и коммунизм, – усмехнулся Бергер, – она допускает домой только книжки о животных и природе… – Исаак любил еще и технику. Лейзер сделал сыну деревянный поезд с рельсами, подъемные краны. У знакомого мастера в «Металлоремонте» он выточил на станочке строительные блоки:

– Получилось не хуже, чем в «Детском мире», – гордо подумал он, – руки у меня не потеряли ловкости… – несмотря на увечье, Лейзер мог написать мезузу и сделать обрезание:

– Обрезание еще делают, за закрытыми дверями, а мезузы только проверяют, и то старики… – пергамента на новые свитки взять было неоткуда. Евреи бережно хранили дореволюционные мезузы:

– Из парнишки выйдет отличный сойфер, – подумал Бергер о младшем Левине, – у него руки приставлены нужным местом… – Лейзер видел крохотные свитки с иероглифами, работы парня:

– Но он никогда не станет соблюдающим, – Бергер покачал младшую дочь, – глаза у него не такие. Его сестры тоже вряд ли вернутся к вере. Одна вообще на сцене танцует… – о сцене Лейзер и завел разговор на праздничной трапезе в синагоге. Он был недоволен своей вспыльчивостью:

– Я правильно сделал, он жук и пройдоха, – администратора Колонного Зала ему показал раввин, – но в праздник такие вещи запрещены… – Лейзер немного жалел, что они были не на зоне:

– В лагере, получив заточкой в бок, мерзавец сразу бы уяснил, что к чему… – администратор наотрез отказался провести его за кулисы:

– Реб Лейзер… – они говорили на идиш, – господин Авербах израильтянин, пусть и с британским гражданством. Вы не представляете… – пройдоха, как о нем думал Лейзер, прижал ладони к груди, в дорогом пиджаке, – не представляете себе, сколько в Зале и вокруг будет милиции, работников Комитета… – Лейзер буркнул:

– Я подстригу бороду и даже надену галстук… – обычно ни того, ни другого он делал, обходясь ватником зимой и старым пиджаком летом. Галстуков хасиды не носили:

– Одолжу шляпу… – добавил Бергер. Администратор помотал почти лысой головой:

– Нет, и не просите. И вообще, для чего вам нужен маэстро? Принесете ему тфилин или кошерной еды… – администратор улыбался:

– Он живет в «Метрополе», для него готовит кремлевская обслуга. Вы там придетесь не ко двору… – Лейзер прижал к себе ворочающуюся в одеяльце дочь:

– Я взорвался, обозвал его мамзером и кое-чем похуже. Хорошо, что Шауль не понимает идиш… – подросток, как выяснилось, все же разобрал, что речь шла о Колонном Зале. Вернувшись с ним за стол, парень захрустел миндальным пирогом

– Лазарь Абрамович, вы хотите попасть на концерт маэстро Авербаха? Ничего не может быть легче… – он стряхнул крошки с длинных пальцев, – достаточно пяти минут работы над замком и для вас с моей помощью откроется любая дверь… – он утащил второй кусок. Лейзер хмуро размешал сахар в чае:

– Думать о таком не смей, – отрезал он, – тебе четырнадцать лет. Я видел, что с малолетками делают на зонах. Не забывай, пока твои сестры не замужем, они твоя ответственность, раз вы сироты. Тебе надо избегать милиции, впрочем, ее всем надо избегать… – Павел с Аней, тем не менее, собирался пойти к Колонному Залу:

– Может быть, найдется лишний билетик, – хмыкнул подросток, – жаль, что у Нади репетиция в училище… – он, разумеется, не знал, что Наде запретили приближаться к залу:

– Не надо, чтобы маэстро видел вас в Москве… – наставительно сказал ей комитетчик, – вы появитесь перед ним в Новосибирске, как мимолетное виденье, гений чистой красоты… – Саша восхищался планом операции:

– Видна рука товарища Котова. Мы не шантажисты, мы не покажем Моцарту никаких фотографий… – снимки пока делали только для архива Лубянки, – девушка напишет ему благородное послание. Я любила и буду любить только тебя, но я не хочу обременять тебя ребенком… – Саша подозревал, что получив такое письмо, Моцарт добрался бы и до Биробиджана, откуда по легенде происходила фальшивая студентка музыкального училища:

– Она залучит к себе в постель еще и Викинга, – весело подумал Саша, – а наша техника снимет фильм, что нам поможет в будущей работе… – судьбой предполагаемого ребенка он не интересовался:

– Это дело начальства. Наверное, Авербаха хотят крепче привязать к СССР, а Викинг нужен из-за его занятий ядерной физикой… – напевая колыбельную просыпающейся дочери, Лейзер думал о Колонном Зале. Он, в общем, знал, что ему надо делать:

– Увидев меня у входа, реб Авербах остановит машину. Он выйдет, поднимется ко мне… – Лейзер предполагал, что милиция появится рядом почти немедленно:

– Но мне и не надо много времени, только передать конверт… – он был уверен, что маэстро не откажет:

– Фейгеле со мной согласилась. Реб Авербах еврей, он не пройдет мимо другого еврея в беде. Милиция его не тронет, а мне это даст пару минут…

Лейзер вспомнил про обещание комиссии в следующий раз послать его в закрытую лечебницу:

– Но Фейгеле, – беспомощно подумал он, – у нас трое детей… – перед его возвращением жена ходила в микву:

– В начале лета может быть четверо… – понял он. Открыв голубые глазки, Ривка коротко заплакала:

– Я не имею права оставлять Фейгеле одну, без помощи и поддержки. Вдруг ее с Исааком ищут, вдруг здесь появится милиция… – у Бергера тоскливо заболело сердце:

– Но я должен выполнить мицву, это моя обязанность перед умершим. Никак иначе мне этого не сделать… – мягкая рука протянулась через его плечо, на Лейзера повеяло запахом молока. Фаина ловко взяла дочку:

– Сейчас я ее покормлю… – она поманила Лейзера за собой:

– Выпей чаю, мой милый… – в праздники разрешалось пользоваться огнем от заранее зажженной свечи. Лейзер устроил ее с девочкой у себя на коленях. Отхлебнув горячего чая с медом, он прижался губами к белой шее:

– Фейгеле все равно слаще, как сказано: «Мед и молоко под языком твоим, сестра моя, невеста моя», – царь Шломо писал о Торе, но Лейзер думал о жене. Фаина нашла его руку:

– Исполняй мицву, милый… – тихо сказала она, – как заповедовано… – Лейзер помолчал

– Но если меня опять арестуют, милая? Вы останетесь одни, тебе надо кормить детей… – она повернулась. В голубых глазах Лейзер увидел почти суровое упорство:

– Она ребенком выбралась из расстрельного рва, сбежала из госпиталя, где родился Исаак… – Фаина провела губами по заросшей полуседой бородой щеке мужа:

– Ты вспомнил, что до войны виделся с Авраамом Судаковым… – Бергер кивнул:

– Он привез нам в Каунас письма от израильской родни. Получилось, что почти последние письма… – удерживая дочь, Фаина поправила платок:

– Тем более. О Исааке ты тоже пишешь. Он Судаков, у мальчика есть семья. Мы его семья, но реб Авраам должен знать, что он родился… – Фаина устроила голову на плече мужа. Лейзер вспомнил роман, услышанный в бараке на карагандинской зоне:

– О каком-то герцоге, выручившем друга из тюрьмы. В средние века дело случилось. Как он говорил… – Бергер поцеловал летние веснушки на носу жены: «Делай, что должно, и будь, что будет. Пойдем спать, милая».


Разговаривая с Героем Социалистического Труда, орденоносцем, профессором Мендесом, директором закрытого экспериментального полигона, как значился в документах остров Возрождения, Эйтингон никак не мог избавиться от легкого чувства брезгливости.

Он стоял у старомодного телефона, рассматривая большую карту Москвы на стене:

– Шмата, тряпка, – вспомнил Наум Исаакович, – так его называли уголовники, державшие его у параши. Его проигрывали в карты, он загонял евреев дубинками в газовые камеры, но теперь он на коне… – полигон выполнял программы военных и Комитета Государственной Безопасности. Эйтингон подозревал, что предстоящие в октябре испытания нового оружия тоже не обойдутся без участия подчиненных профессора Мендеса:

– Отправят под землю зэка, их не жалко, – он склонил поседевшую голову набок, – а на Новой Земле кузькину мать тоже, наверняка, сбросят на головы каким-нибудь доходягам. Хотя с такой мощностью бомбы от них даже пепла не останется… – болтая с профессором, Эйтингон напоминал себе, что линии в загородной резиденции прослушиваются. Он не мог спросить Кардозо о судьбе 880 или Саломеи:

– На самом деле я хочу спросить совсем о другом… – кроме фильма с Надей, он больше ничего не видел. На фотографиях девочки и Павел выглядели подростками:

– Они и есть подростки, – Эйтингон щелкнул зажигалкой, – шестнадцать и четырнадцать лет. Их не исковеркаешь, как Странницу, то есть Сару Мозес, но на них могут испытывать новые лекарства, – Наум Исаакович передернулся, – или отправить, как подопытных кроликов, на экспериментальные операции… – институт, в числе прочего, занимался проблемами бесплодия:

– Заместитель Кардозо, кореец, то есть японец, подвизался в отряде 731 у профессора Исии… – Эйтингон побарабанил пальцами по карте, – в плену он все скрывал, зная, что его ждет трибунал. Теперь с него давно сняли судимость, приняли в партию… – Кардозо тоже посещал партсобрания:

– Сначала он громил космополитов от науки… – зевнул Эйтингон, – а теперь прославляет решения двадцатого съезда партии…

Он обещал Кардозо выслать затребованные им фото фельдъегерской связью. Трехкомнатные апартаменты маэстро Авербаха оборудовали соответствующей техникой. Личный шофер музыканта и приставленная к номеру горничная работали в Комитете. Оба они знали английский язык. Пока ничего подозрительного не произошло:

– Встреча в министерстве культуры, обед в «Метрополе» с нашими деятелями искусства, посещение консерватории… – Эйтингон помнил программу визита Моцарта наизусть, – он говорил по телефону с женой… – в разговоре тоже не было ничего настораживающего. Супруги посплетничали про общих знакомых из венской оперы. Миссис Майер-Авербах долго распространялась о покупках:

– Нет там никакого шифра, – уверенно сказал Эйтингон приехавшему на дачу Шелепину, – Моцарт, в отличие от Викинга, явился к нам без задания… – Викинг пересаживался на московский самолет в Лондоне. Остановка Эйтингону совсем не нравилась:

– Он мог полететь через Вену, что быстрее. Он явно хочет получить последний инструктаж… – учитывая прошлое, они решили не рисковать лондонскими работниками и не пускать слежку за доктором Эйриксеном:

– В Москве он не покидает аэропорта… – хмыкнул Эйтингон, – а в Новосибирске о нем и Моцарте позаботятся… – Шелепин разрешил отправить фото на Аральское море:

– Если это надо для медицинских целей… – глава Комитета рассматривал черно-белые снимки, – то пусть они получат нужные сведения… – по словам Кардозо, речь шла о стимулирующем препарате:

– У меня нет его больничной карты, нет анализов… – недовольно сказал профессор, – кровь или мочу никак не взять. Мне надо понять частоту его, так сказать… – он деликатно покашлял:

– Нормальная частота молодого парня, – пробурчал себе под нос Эйтингон, – у Моцарта проблемы с бесплодием, а не с потенцией… – тем не менее, препарат требовался не шарлатанский:

– Кардозо можно обвинить в чем угодно… – Эйтингон взял ручку, – но только не в шарлатанстве. Он все делает на совесть, он гениальный ученый…

На карте Москвы Софийскую набережную отметили цветной булавкой. Другие булавки воткнули в вокзалы, музеи и центральные парки. Коснувшись булавки в ЦУМе, Эйтингон вспомнил первую встречу с Ладой:

– Чертополох молодец, на ходу подметки рвет… – о Ладе Наум Исаакович старался не думать:

– Даже не могилу не сходить, – горько понял он, – к надгробию Розы я съезжу через четыре года, а Ладушка теперь недосягаема… – Эйтингон спокойно выслушал новости о продлении его срока:

– Шестьдесят пятый, – он затянулся сигаретой, – девчонкам исполнится двадцать, Павлу восемнадцать. Если они вообще сейчас живы… – пока ему требовалось не превратить нынешний срок в пожизненный. Он взял из коробочки еще одну булавку:

– Значит, надо работать, так, чтобы новое начальство осталось довольно, чтобы Шелепин замолвил за меня словечко перед Хрущевым. Но даже после освобождения на запад меня никто не выпустит… – он хотел найти девочек и Павла, чтобы помочь им покинуть СССР:

– Нельзя быть эгоистом, – вздохнул Наум Исаакович, – я не позволю, чтобы дочери Розы сгинули по прихоти Комитета в безвестности, чтобы наследник графского рода мотал сроки по колониям… – он подумал о бароне Виллеме:

– Это другое. Парень отродье проклятой Антонины Ивановны. У него в крови подлость и предательство. Павел тоже сын предателя, но я уверен, что он не такой, как отец… – булавка была с зеленой головкой. В ушах зазвучал вкрадчивый голос комсомольского вождя:

– Товарищу Серову, главе ГРУ, пока ничего знать не надо. В конце концов, мы все коммунисты. Не стоит сыпать налево и направо ложными обвинениями товарищей по партии. Мы проведем операцию, вы поговорите с Чертополохом и мы все узнаем… – скандалом они не рисковали. Мэдисон обладал дипломатической неприкосновенностью, но свободно разгуливал по столице. Эйтингон вспомнил, как он осматривал тело Михоэлса, в морге минской тюрьмы:

– Даже с дипломатами происходят несчастные случаи. Например, наезд пьяного шофера. Это печально, но ничего не поделаешь… – он с размаха всадил булавку в карту. Тонкое острие сломалось, Эйтингон повертел в крепких пальцах остаток:

– Все узнаем. И о Пеньковском и об остальных его здешних связях. Я быстро развязываю людям языки. После гибели Мэдисона Невеста, скорее всего, получит доступ к более секретным документам. Она тоже разговорится в постели с Сашей… – позвонив, Эйтингон велел готовить машину. Он ехал с охраной на Софийскую набережную:

– Посмотрим, куда отправится мистер Чертополох… – весело насвистывая, Эйтингон вколол остаток булавки рядом с Лубянкой.


Посольские машины не оборудовали радиосвязью. В отличие от блистающего черным лаком, ухоженного лимузина главы дипломатической миссии, неприметный опель мистера Мэдисона щеголял запыленными крыльями. Машина была трофейной, пятнадцатилетней давности:

– Сэр Фрэнк Робертс пусть ездит на Bentley, – сказал Мэдисон Густи, – меня устраивает более скромный автомобиль… – по словам мистера Джеймса, в столице попадалось много похожих машин:

– Для моих целей это очень хорошо. Мои тени… – шотландец усмехнулся, – даже с их нерасторопностью, не потеряли бы, скажем, остин. Их в Москве нет, а такие рабочие лошадки встречаются на каждом углу… – в Британии опель оборудовали усиленным двигателем. Автомобиль делал больше чем сто миль в час:

– Улучшенная балансировка, – Мэдисон прислонился к капоту, – позволяет удержаться на ходу при отрыве и преследовании… – он подмигнул Густи, – но не думайте, что нас ожидают гонки. Вообще мистер Флеминг… – он недовольно хмыкнул, – многое преувеличивает… – сидя на месте пассажира, Густи пыхнула дымом в окно: «Многое, если не все».

Девушка еще в Лондоне поняла, что секретная служба такой же правительственный отдел, как и другие учреждения. Густи рассматривала залитую солнцем площадь перед колоннадой у входа в Парк Горького:

– Не случайно здесь люди протирают штаны, как говорят русские, до пенсии. Они перекладывают бумажки, а в пять вечера отправляются домой, к телевизору и чаю… – Мэдисон, правда, признался, что иногда ходит в паб:

– Миссис Вера такие заведения не любит, – он улыбался, – а я не против пропустить стаканчик виски, поиграть в дартс… – Густи едва не закатила глаза:

– Он кавалер Креста Виктории, как покойный дядя Питер. Он начал воевать в Дюнкерке, служил в разведке в Северной Африке, сражался в Альпах, освобождал Берген-Бельзен. Теперь он разгадывает кроссворды и ставит деньги в тотализаторе… – Густи была уверена, что отец, выживи он, не стал бы таким:

– Он был летчик. Он бы не превратился в скучное создание, рассуждающее о пиве и футболе… – по мнению Мэдисона, в последнем русские преуспевали, а первое почти никуда не годилось:

– Не сравнить с нашими сортами, – заметил он по дороге в Парк Горького, – хотя есть неплохое «Мартовское», с Трехгорки… – русского Мэдисон не знал, однако щеголял местными названиями. Ткнув окурком в пепельницу, Густи приглушила радио, бубнящее о предстоящем съезде партии. Девушка вспомнила детские мечты о карьере Веспер Линд:

– Она не печатала накладные для столовой и не переводила трескотню гостей на приемах, – Густи зевнула, – если бы еще в этой болтовне было хоть что-то интересное…

Она не могла присутствовать на вчерашнем обеде в посольской резиденции. По случаю гастролей маэстро Авербаха, сэр Фрэнк устроил, по выражению Мэдисона, интимное суаре для деятелей культуры, с небольшим концертом. Густи попыталась вытянуть ноги, но опель был тесным:

– Тупица распространялся исключительно о себе, любимом. Он словно радио, его можно только заткнуть, и то ненадолго… – ей, разумеется, нельзя было показываться в золоченой гостиной посла:

– Никто, кроме тети Марты, не знает, что я здесь, – напомнила себе Густи, – даже Стивен считает, что я вернулась в Германию… – Мэдисон объяснил, что встречами с агентами он занимается сам:

– Мужчины привлекают меньше внимания… – он неожиданно покраснел, – особенно учитывая вашу, как бы это сказать… – мистер Джеймс нашелся:

– Одежду! В Москве редко кто носит западные модели… – Густи пожала плечами:

– Я могу сходить в ГУМ, купить местные платья… – начальник помотал головой:

– Вы знаете русский, но это на самый крайний случай, что называется. Вы здесь для аналитики, для бумажной работы. Но я вас провезу по городу, покажу места встреч с агентами… – от слежки они оторвались в Замоскворечье. Мэдисон отлично разбирался в Москве, петляя дальними переулками. Въехав под кирпич, он рассмеялся:

– Орудовские посты я тоже знаю, но вообще нас не останавливают, машина с посольскими номерами… – мистер Джеймс сказал, что в автомобиле невозможно было оборудовать безопасную связь:

– Русские все равно сидят на наших линиях, – хмуро добавил он, – они запеленгуют выход в эфир. В случае… – он помолчал, – нештатной ситуации немедленно возвращайтесь в посольство. Хотя откуда ей взяться, такой ситуации… – Мэдисон выезжал в город без оружия:

– У нас дипломатический иммунитет, – заметил он Густи, – но в таком деле лучше не носить при себе… – он пощелкал пальцами, – отягощающих улик… – Густи понятия не имела, с кем мистер Мэдисон встречается в Парке. Посмотревшись в зеркальце, оскалив белые зубы, Густи похлопала себя по щекам:

– Несмотря на осень, я немного загорела. Здесь больше нечего делать в выходные, только лежать в шезлонге… – жены дипломатов все были старше Густи. Женщины разговаривали о хозяйстве и детях, обсуждали наряды знаменитостей из светской хроники и новые фильмы:

– Словно на военной базе, – девушка отхлебнула кофе из термоса, – газеты и журналы приходят с опозданием, один киносеанс в неделю. В Берлине мы с Александром хотя бы выбирались потанцевать… – она скучала по приятелю. Густи зло швырнула термос на заднее сиденье:

– Хватит. Досижу здесь год, и во всем признаюсь Александру. Он поймет меня, он из Западного Берлина. Подам в отставку, пойду преподавать языки, буду заботиться о наших малышах… – рядом с термосом валялась пустая кошелка. Мэдисон понес в Парк Горького пакет с молотым кофе:

– Он что, собирается оставить передачу в тайнике… – устроившись удобнее, Густи поджала под себя ноги, – интересно, кто пользуется тайником? Полковник ГРУ Пеньковский… – она хихикнула, – продает тайны русских за кофе и сигареты… – имя агента она встретила случайно, разбираясь с отчетами Мэдисона. Начальник свалил на нее всю бумажную волокиту:

– Но не только он работает на британцев, – Густи взглянула на часики, – у нас здесь неплохая сеть. Куда Мэдисон делся, его третий час как нет…

В зеркальце заднего вида она заметила три темных автомобиля с непроницаемыми стеклами, вывернувших с Ленинского проспекта к Парку. Взлетев на Крымский мост, кавалькада скрылась из вида. Над Москвой-рекой, в стороне Новодевичьего монастыря, висела набухшая дождем туча. Резкий ветер гонял по площади сухие листья, взвевал окурки и труху. Плотнее закрыв окно, Густи поежилась:

– Погода меняется. Пора бы, начало октября на дворе… – она включила радио:

– Репортаж из новых жилых кварталов на юго-западе Москвы. Работники третьего строительного треста рапортуют съезду партии… – закрыв глаза, девушка задремала.


К вечеру на улице Горького стал накрапывать дождь.

Выходя из метро у гостиницы «Москва», Генрих пожалел, что не взял с собой зонт:

– Погода здесь такая же изменчивая, как и в Берлине, – юноша чихнул, – с утра на стройке мы работали в майках… – обед каменщикам и штукатурам испортили работники радио, явившиеся в полдень с аппаратурой и заранее написанными интервью. К недовольству секретаря комитета комсомола, Генрих наотрез отказался выступать:

– Я не любитель говорить на публике, – объяснил юноша, – и я еще плохо знаю русский язык. Политинформации другое дело, туда приходят мои товарищи… – комсомольцев обязывали посещать политинформации каждую неделю:

– Не комсомольцев в общежитии и нет, – понял Генрих, – о них читаешь только в газетах…

Ради практики в языке, Генрих начинал утро с «Комсомольской правды». В фельетонах громили тунеядцев, летунов, меняющих места работы, писали про оборотистых парней, торгующих с рук барахлом, выменянным у иностранцев:

– Валютчики, фарцовщики, – вспомнил Генрих, – ребята говорили, что летом каких-то воротил казнили за спекуляцию… – Генрих подозревал, что в столице, как и в Берлине, даже после возведения Стены, процветает черный рынок:

– Но мне таких знакомств заводить нельзя, – напомнил себе юноша, – я стал старостой группы, мне доверяют… – секретарь комитета комсомола пытался взять с него обещание непременно выступить по радио. Генрих отвертелся, предложив написать статью в стенгазету общежития:

– Писать мне легче, – сказал он почти искренне, – акцент не слышен, всегда можно воспользоваться черновиком… – Генрих проводил глазами высокого, рыжеватого парня в дорогой замшевой куртке. Юноша, вернее, подросток, тоже шел к Колонному Залу:

– Куда идет и половина Москвы, – смешливо подумал Генрих, – лишние билеты начали просить еще в метро… – у парня была спортивная осанка, однако выглядел он, как решил Генрих, артистически:

– Может быть, он и есть спекулянт, – пришло в голову юноше, – он не похож на сынка партийного бонзы или комитетчика… – повадка у подростка была неожиданно свободная:

– Он словно интурист, – Генрих прибавил шагу, – хотя такие молодые сюда не ездят… – проспект Маркса и Пушкинская улица были запружены машинами. По тротуару валила принаряженная толпа, в раскрытых дверях кафетерия на углу вилась очередь:

– Парочек много, – Генрих развеселился, – может быть, спекулянт тоже собрался на свидание. Нет, ему не больше шестнадцати и он без цветов… – судя по папке для эскизов под мышкой у парня, он все-таки имел отношение к искусству:

– Хотя в папке могут лежать лишние билеты или рубли для продажи иностранцам… – Генрих издалека заметил автобусы «Интуриста» у Колонного Зала. Маэстро Авербах давал всего три концерта в Москве:

– Два здесь, один в Консерватории, где тоже все билеты безнадежно проданы… – Генрих присоединился к очереди в кафетерий, – сегодня он играет Моцарта и Шопена, сольное выступление…

Для афиши взяли хорошо знакомое Генриху фото работы Ричарда Аведона. Тупица, неожиданно не во фраке, а в белой рубашке и черных брюках, прислонился к роялю. Музыкант смотрел вперед, откинув с высокого лба темные локоны:

– Обычно забываешь, что пять лет назад он стрелял по русским танкам, – подумал Генрих, – но на фото у него такое лицо, что сразу понятно, он не баловень, не маменькин сынок. Он прошел гетто, лагерь и партизанский отряд… – судя по тому, что Тупице позволили гастроли, СССР не знал о будапештских событиях:

– Они знают, – поправил себя Генрих, – однако они считают, что танковый бой устроил дядя Эмиль… – по словам матери, Монаха заочно приговорили к расстрелу:

– Меня тоже, – мрачно добавила она еще в Лондоне, – надо мной приговор висит с довоенных времен… – Марта не могла показываться в СССР даже тайно. Генрих подозревал, что отчим, после недавнего визита на Урал, тоже заработал вышку, как говорили его приятели по стройке:

– Валютчиков, о которых писала «Комсомолка», расстреляли, – он вытащил на свет портмоне, – сначала им дали сроки в колониях, но потом трудящиеся стали писать возмущенные письма… – в газете напечатали одно такое послание, от коллектива Московского Завода Приборов:

– Мы, простые советские люди, убедительно просим вас быть беспощадными к этим отбросам, жалким подонкам и негодяям, гадкие души которых пусты, а они набрались наглости и перестали уважать советский строй. Они хуже предателей, они давно уже трупы, и мы просим вас, чтобы таким же другим неповадно было, приговорить всю эту преступную шайку к высшей мере наказания, расстрелу…

Кофе Генриху налили в стеклянный стакан. Курить здесь было нельзя, но с улицы в кафетерий тянуло табачным дымом:

– Обороты не меняются, – устало вздохнул он, – до войны такими словами клеймили, как говорилось в старых газетах, троцкистских выродков.

Генрих, разумеется, не собирался ходить на концерт Тупицы, хотя он мог бы достать билет:

– Например, через освобожденного комсомольского секретаря, товарища Матвеева, – невесело подумал он, – то есть куратора нашей группы со стороны Комитета… – Генрих старательно отгонял от себя мысли о родстве с Пауком, как он значился в лондонских папках:

– Я здесь, чтобы посмотреть, не отирается ли товарищ Матвеев вокруг Тупицы, – Генрих отнес стакан на столик с грязной посудой, – понятно, что Авербаха пасут, как выражается мама… – запах кофе напомнил ему о бумажном пакете, полученном днем в Нескучном Саду от мистера Джеймса:

– Два фунта лучшего бразильского помола, – подмигнул шотландец, – в Москве хорошее снабжение, но этот кофе с посольской кухни… – по соображениям безопасности, Генрих мог курить только советские сигареты. Мистер Мэдисон всегда приносил ему пару американских пачек. Генрих перекладывал «Мальборо» в пустые упаковки «Явы»:

– Хожу с двумя пачками, – тихо рассмеялся он, – главное, не перепутать, какая для стрелков, а какая для себя… – вместе с пакетом он получил и отлично сработанный советский паспорт:

– На всякий случай, – наставительно сказал Мэдисон, – документы вам не помешают… – не зная прибалтийских языков, Генрих не мог притвориться эстонцем или латышом:

– Хотя тамошние военные сироты, попадая в Россию, забывали родной язык, или еще не начинали на нем разговаривать, – на крыльце кафетерия он чиркнул спичкой, – но у меня все равно слышен акцент… – акцент Генриха специалисты на Набережной объяснили простым путем:

– Очень изящно, – заметил мистер Джеймс, – советские немцы в семьях говорят на немецком… – Генрих Теодорович Миллер появился на свет в декабре сорок второго года, на неизвестном Генриху разъезде в Семипалатинской области Казахской ССР:

– Минус с них сняли, – вспомнил юноша, – однако республики немцев Поволжья больше нет, и она больше не появится на карте. Но я могу свободно ездить по СССР, я не административный поселенец… – после двадцатого съезда немцам Поволжья разрешили покидать места ссылки:

– Отчество в честь моего второго имени, в честь дедушки, – Генрих выбросил сигарету в крашеную серым урну, – хорошо, что так получилось, это добрый знак… – паспорт отправился в его чемодан, проводивший эту неделю на Казанском вокзале. Юноша взглянул на часы:

– Полчаса до первого звонка, надо смешаться с толпой и смотреть в оба… – он заметил давешнего валютчика под щитом с красочным плакатом: «Дорогу талантам». Юный скрипач на афише, видимо, как и Генрих, выбрал социалистический строй жизни, отказавшись от так называемых прелестей запада:

– Ребята на стройке только о них и спрашивают, – усмехнулся юноша, – в основном о журналах определенного толка… – никто из приятелей, судя по всему, таких журналов не видел:

– В Москве их можно купить только у валютчиков, вроде этого парня… – юноша у плаката вытягивал шею, словно хотел рассмотреть кого-то:

– Все-таки он на свидание пришел, – Генрих замер, – Господи, как она похожа на тетю Розу, одно лицо…

Высокая, очень красивая девушка, в отлично скроенном твидовом пальто, при каблуках и беретке, вынырнула из толпы. Тяжелые волосы цвета темного каштана рассыпались по плечам:

– Она цветы принесла, – понял Генрих, – наверное парень ее родня. Они вместе идут на концерт…

Пара исчезла среди толчеи у колонн Зала. Перебежав Пушкинскую, Генрих решительно последовал за ними.


Почерк на нотах был быстрым, летящим. Он писал на школьном, неловком французском языке:

– Дорогой маэстро Авербах, не обращайте внимания на двенадцатую симфонию, каковым опусом я не считаю возможным гордиться. Я посылаю наброски адажио к моей будущей работе. Материал сырой, но если бы мы встретились, вы бы высказали свое мнение, как исполнителя…

Тупица с Польши хорошо разбирал русские буквы. На полях нот та же рука нацарапала: «Бабий Яр». Генрику не надо было объяснять, о чем идет речь:

– Он многим рискует. Он обласкан русскими, он член партии, лауреат премий, но десять лет назад его обвиняли в формализме, его имя полоскали на газетных полосах… – ноты Генрику передал Святослав Рихтер, приглашенный на прием в британское посольство. Они познакомились в прошлом году, когда пианист гастролировал в Америке:

– Он сейчас живет на даче… – Рихтер незаметно сунул Генрику конверт, – в Подмосковье, там есть телефон. Он просил вас позвонить… – взгляд Тупицы возвращался к четким буквам:

– Неизвестно, как примут это сочинение. В двенадцатой симфонии речь идет о Ленине, но если он опять попадет в опалу, даже Ленин ему не поможет… – Генрик был уверен, что его гостиничный телефон прослушивают:

– Шофер тоже из Комитета, – он бросил взгляд вперед, – мне не удастся позвонить из будки, за каждым моим шагом следят… – Тупица не мог стряхнуть с себя водителя или назойливых кураторов из министерства культуры:

– Это они так представляются… – он щелкнул зажигалкой, – они тоже, наверняка, трудятся на Лубянке… – Генрик подавил желание закрыть глаза:

– Он гениальный композитор, я играл его симфонии, концерты. Но если о нашей встрече станет известно Лубянке… – он не сомневался, что так и случится, – я могу проститься с надеждой на излечение… – черная «Волга» медленно ползла по Пушкинской улице, среди потока такси и автобусов:

– Все билеты на все концерты продали в июле, когда появились афиши о гастролях… – прохладный ветерок остудил горящие щеки Генрика, – но если я себя поведу неосторожно, министерство может разорвать контракт. Черт с ними, с деньгами, речь идет о жизни и смерти… – он сунул ноты в конверт:

– Напишу ему из Лондона, извинюсь, объясню, что у меня было напряженное расписание. Он обидится, но лучше его обида, чем неприязнь Лубянки… – Генрик ненавидел себя за это, но другого выхода у него не оставалось:

– Я должен поступать разумно, – напомнил себе Авербах, – никаких эксцессов, никаких флагов Израиля…

В Европе и Америке, перед его выступлениями, на сцену всегда приносили бело-голубое знамя:

– Тем более, я не собираюсь брать подозрительные рукописи, перевозить их через границу… – о рукописи ему тоже сказал Рихтер:

– Писателя зовут Василий Гроссман, – тихо заметил пианист, – он служил военным корреспондентом. Он одним из первых попал в освобожденные нашими войсками лагеря уничтожения, после войны он собирал свидетельства очевидцев о судьбе евреев… – по словам Рихтера, роман Гроссмана о временах войны напоминал прозу Толстого:

– В СССР книгу никогда не издать, – Рихтер перешел на шепот, – а надо, чтобы люди ее прочитали. Если роман появится на западе, на русском языке, копии попадут сюда… – Генрик обещал подумать:

– Думать нечего, – он зло раздавил окурок в серебряной пепельнице, – я не хочу попадать в черный список русских… – в начале следующей недели Генрик летел в Новосибирск. Министерство культуры уверило его, что рейс будет особым:

– Вам надо отдохнуть, маэстро, – добродушно заметил кто-то из чиновников, – в Сибири вы будете выходить на сцену каждый день… – в Новосибирске Генрика ждала встреча с доктором наук, директором института, призванного, как выражался неизвестный автор письма, заботиться о здоровье Генрика:

– Интересно, что письмо отпечатали на машинке и не подписали, – понял Тупица, – впрочем, какая разница? Мне надо вылечиться и я это сделаю… – до первого звонка оставалась четверть часа. Генрик не любил болтаться за кулисами до начала концерта:

– Сегодня сольное выступление, дирижера и оркестра нет, только фортепиано… – впереди показались белые колонны здания, – никто меня бы не отвлекал, но все равно лучше отдохнуть в отеле… – утренняя репетиция, превратившаяся в дневную, длилась восемь часов, с перерывами на кофе. В дни концертов Генрик почти не ел:

– Адели тоже кусок в горло не лезет, – подумал он, – но надо дать ей понять, что ее нынешняя форма, это предел. Она весит больше меня. Ей нет тридцати, пусть держит себя в руках. Когда родятся дети, когда она покинет сцену, пусть ест, сколько хочет… – Генрик был не против пышных фигур, – но сейчас зрители платят деньги, чтобы смотреть на привлекательную певицу. Опера, музыка, такой же бизнес, как все остальные… – втайне Генрик завидовал советским коллегам:

– Дирижеру, с которым я выступаю, дали квартиру за счет государства, выделили машину, ему оплачивают отпуска на лучших курортах СССР… – он знал, что стоит намекнуть, как советский паспорт ему доставят прямо к завтраку в гостинице «Метрополь»:

– Но Адель никогда на такое не согласится, а я ее не брошу… – Генрик любил жену:

– Она меня вдохновляет, – ласково улыбнулся Тупица, – у нее средние вокальные данные, однако она много работает и добивается успеха. Даже в моем положении нельзя почивать на лаврах… – начавшись в восемь утра, репетиция закончилась в четыре пополудни. Добравшись до гостиницы, полежав в ванне с мыслями об Адели, Генрик сумел немного поспать. В гримерке Колонного зала его ждала последняя чашка кофе перед концертом:

– Последняя сигарета, – он отряхнул сшитое в Милане пальто, – а потом только я и музыка… – вспомнив полученные ноты, он напел себе под нос первые такты будущего сочинения:

– Гениально, как и все, что он делает. Пусть он пишет о ком угодно, даже о Ленине, но он всегда останется великим композитором…

Краем глаза Генрик заметил ивритские буквы на табличке. Лозунг держал крепкий мужик лет сорока в кепке, с полуседой бородой:

– Моше говорит фараону «Отпусти мой народ». Наверное, ему отказали в выезде в Израиль… – Тупице почти захотелось остановить машину:

– Выйдя на ступени, я спасу его от ареста, – Генрик вздохнул, – милиционеры не посмеют тронуть его при мне. Но я не могу позволить себе ничего противозаконного… – среди толпы, ожидающей у входа в зал, замелькали милицейские фуражки:

– Милиционеры его отпустят… – Генрик откинулся на сиденье – пожурят и все. Ничего страшного не произойдет. Моя карьера и здоровье важнее… – он велел шоферу: «Проезжайте, не задерживайтесь».


Утреннее солнце играло в серебре столовых приборов, отражалось в начищенном боку кофейника. Наум Исаакович аккуратно устраивал себе бутерброд на поджаренном ржаном хлебе, с вологодским маслом и копченым омулем:

– Попробуйте, – добродушно сказал он, – рыбу коптили на ольхе, прямо на берегу Байкала. В Британии вы такого ни за какие деньги не достанете. Берите балтийского лосося, здесь каспийская стерлядь, черная икра… – омлет им сделали на сливках. К завтраку подали овсянку:

– Березовый сироп ничуть не хуже кленового, мистер Мэдисон, – заметил Эйтингон, – наше, исконное русское блюдо… – несмотря на начало октября, день обещал быть теплым. На мраморе террасы лежали рыжие листья, плетеные кресла снабдили кашемировыми пледами. Прожевав бутерброд, Эйтингон потянулся за кофейником:

– Если вы не едите, то выпейте хотя бы кофе, мистер Мэдисон. Вы наш гость, позвольте, я за вами поухаживаю… – проведя ночь в охраняемой комнате с собственной ванной, Чертополох, в общем, выглядел неплохо:

– Бежать он не пытался, за ним постоянно следили… – Эйтингон незаметно рассматривал лицо шотландца, – однако он и глаз не сомкнул… – лицо Чертополоха было невозмутимым, в серых глазах Наум Исаакович не увидел и следа страха:

– Он твердый орешек, – напомнил себе Эйтингон, – он работает в секретной службе с довоенных времен. Он служил сапером, получил Крест Виктории, то есть он словно Герой Советского Союза… – холодные, блеклые глаза шотландца напомнили ему взгляд 880:

– Или еще одного Героя, Ворона, – подумал Наум Исаакович, – но ни того, ни другого больше нет в живых. Мистера Мэдисона тоже ждет печальная кончина… – Чертополох все-таки отпил кофе.

Сигареты он закурил свои. При задержании в Нескучном Саду дипломата обыскали, однако ничего, кроме служебного паспорта и сигарет с зажигалкой при нем не нашли. Зажигалку в техническом отделе разобрали по винтикам, однако специалисты считали, что механизм был просто механизмом:

– В портсигаре у него обнаружили пустой тайник… – Эйтингон взял «Мальборо» из шкатулки палисандрового дерева, – с кем он встречался, проклятая тварь… – на твидовом пиджаке дипломата отыскали следы кофейной пыли:

– Он снабжал агента продуктами, но понять бы еще кого… – вздохнул Эйтингон, – за Пеньковским следят в оба глаза. В Нескучном Саду он не появлялся, у него алиби… – участок парка, где взяли Мэдисона, отгородили деревянными барьерами. Техники с Лубянки, изображавшие садовых рабочих, пытались найти хоть какие-то следы спутника Чертополоха:

– Пока мы туда подоспели, он остался один… – Наум Исаакович выпустил клуб дыма, – ничего, я ему развяжу язык… – Чертополох неожиданно, скрипуче сказал:

– Напоминаю, что я обладаю дипломатическим иммунитетом. Я протестую против незаконного задержания, я требую вызвать сюда представителей посольства. Я уверен, что ваше министерство иностранных дел получило соответствующую ноту… – едва пробило восемь утра:

– Сначала они ждали возвращения Чертополоха, – понял Наум Исаакович, – потом консультировались с Лондоном. В девять, к открытию министерства, они появятся с нотой… – Эйтингону было наплевать на все ноты, вместе взятые:

– Роза тоже пыталась добиться консульской защиты, – вспомнил он, – но Розу взяли с оружием в руках на месте боя. Она подозревалась в бандитизме, в сопротивлении законной власти, а мистер Мэдисон принес кому-то кофе, что, в общем, не преступление. Чертополох прав, мы не имели права его задерживать… – Наум Исаакович проникновенно ответил:

– Мистер Мэдисон, вы помогаете нашему расследованию, только и всего. СССР, как и Британия, заботится о своей безопасности. Мы подозреваем некоторых наших граждан в шпионаже в пользу западных держав. Вы появились на той части территории парка, где ранее были замечены эти граждане… – шотландец даже не повел бровью:

– Выдержка у него, как у проклятого Монаха… – Наум Исаакович откровенно блефовал. В Нескучном Саду никто никого не замечал:

– Но он об этом не знает. Играй, Наум, попытайся его разговорить… – Чертополох сжал и без того тонкие губы:

– Понятия не имею, о чем вы… – онприкурил новую сигарету от окурка, – я гулял, дышал воздухом… – Наум Исаакович добавил в свой кофе сливок:

– Вы понимаете, мистер Мэдисон, что в ответ на ноту наше министерство сообщит о начале официального расследования вашего исчезновения. Петровка получит соответствующие указания… – он пожал плечами, – но Москва большой город, где происходят десятки несчастных случаев… – дверь заскрипела. Эйтингон поднялся: «Я сейчас вернусь».

Дежурный офицер мялся у входа на террасу:

– Телефонограммы, – шепнул он, – из министерства, а с Петровки прислали сводку арестов и происшествий по Москве… – сводку Эйтингон отбросил, не читая:

– Мелкие воришки меня не интересуют, – он пробежал глазами первую телефонограмму, – отлично, ребята молодцы… – в Нескучном Саду, рядом с заброшенным фонтаном, обнаружили искусно сделанный тайник:

– Сапер не потерял навыков, – хмыкнул Эйтингон, – но верно говорят, сапер ошибается только раз. Пришло время перевести наш разговор на практические рельсы… – курьер вез на дачу свежие фотографии тайника:

– Внутри ничего не нашли, но рядом поставили засаду. Кто бы там не появился, мы обо всем узнаем… – вернувшись на террасу, Эйтингон уютно устроился в кресле:

– Выпечка замечательная… – он щедро намазал румяный багет малиновым вареньем, – рекомендую, мистер Мэдисон. Сюда доставят кое-какие материалы в помощь нашей беседе, – Эйтингон помолчал, – я думаю, нас ждет долгий разговор… – он поднял почти пустой кофейник:

– Сейчас нам заварят еще кофе… – Наум Исаакович улыбался, – если именно за него вы покупаете агентов, мистер Мэдисон… – над столом вился сизоватый дымок сигарет. Наум Исаакович удовлетворенно подумал:

– Он расколется и сдаст сеть. Я сам сяду за руль машины, вспомню старые времена. Наезд должен выглядеть правдоподобно… – он откинулся на спинку кресла:

– Отличный денек сегодня, как сказал наш поэт. Осенняя пора, очей очарованье… – Эйтингон повертел осенний лист, – или индейское лето, как говорите вы… – он принял кофейник:

– Посидим, поболтаем по душам и вы поедете домой, в посольство… – Мэдисон молча налил себе кофе:

– Ничего, – успокоил себя Эйтингон, – он разговорится. Я не разучился развязывать людям языки… – отогнав позднюю пчелу, он принялся за багет.


Растрепанный детьми букет роз валялся на углу кухонного стола. Половицы усыпали кремовые лепестки. Из соседней комнатки доносился низкий голос Нади:

– Спи, моя кветочка, любая деточка… – Исаак звонко встрял:

– Тетя Надя, а почему вы с тетей Аней одинаковые… – Аня мимолетно улыбнулась:

– Малыши никогда не видели близнецов. Они не ходят в сад, Фаина Яковлевна сама за ними ухаживает… – жена Лазаря Абрамовича сидела перед нетронутым стаканом чая, сжав тонкие, исколотые иголкой пальцы:

– Он мне говорил насчет плаката, – женщина шмыгнула носом, – но мы были уверены, что маэстро Авербах, увидев Лейзера, прикажет остановить машину… – Павел отозвался от плиты:

– Значит, не приказал. Фаина Яковлевна… – он повернулся, держа поварешку, – маэстро Авербах прилетел в СССР по приглашению министерства культуры. Он не рискнет срывом гастролей… – Павел немного жалел, что им с Аней не удалось проникнуть за кулисы. План был простым:

– Надя сюда ходит на репетиции, вахтеры ее знают, – сказал подросток сестре, – не бойся, танцевать на проходной тебя никто не заставит… – они не успели добраться до служебного входа. Аня тихо ахнула:

– Смотри, Лазарь Абрамович стоит с плакатом. Там написано: «Отпусти мой народ»… – Павел высыпал в овощной борщ нарезанный чеснок:

– Осень на дворе, – заметил он, – чеснок помогает от простуд. Фаина Яковлевна, если вами может заинтересоваться милиция, вам надо немедленно уехать из города… – она помотала укрытой платком головой:

– Лейзер хотел передать с ним… маэстро Авербахом, письмо, насчет… – Фаина поискала слово, – насчет одной мицвы… – Павел попробовал борщ:

– Отлично. Аня, давай голубцы… – сестра стояла над разделочной доской:

– Фаина Яковлевна, не беспокойтесь, – вздохнул Павел, – я видел, что Лазарь Абрамович съел конверт… – реб Лейзер плевался в милиционеров клочками бумаги. Плакат порвали, пытаясь скрутить Бергера, однако Павел не сомневался, что табличка станет вещественным доказательством:

– Надо быстро сматываться, – шепнул он сестре, – ехать к Фаине Яковлевне в Марьину Рощу… – по дороге они позвонили Наде из телефона-автомата:

– Очень хорошо, что вас никто не заметил, – мрачно сказала сестра, встретившись с ними на Рижском вокзале, – комитетчики могли решить, что мы связаны с Бергерами. То есть мы действительно связаны…

Открыв дверь домика, Фаина сначала недоуменно рассматривала их, с помятым в давке букетом, с кошелкой купленных Надей овощей. Женщина ахнула:

– Вы были на концерте, то есть хотели туда попасть. Реб Лейзер тоже там… – Аня кивнула:

– Вашего мужа арестовали, Фаина Яковлевна, мы все видели… – сложив голубцы в эмалированную кастрюльку, Аня залила их овощным бульоном:

– Кошерная курица закончилась, – вспомнила девушка, – надо завтра пойти к резнику. Надо узнать, что с Лазарем Абрамовичем, но нам никто ничего не сообщит, мы не родня, а Фаине Яковлевне в милиции появляться опасно… – насчет содержания письма женщина ничего не говорила, как не объяснила она, почему должна избегать милиции. Аня подсунула Фаине Яковлевне тарелку с недоеденными детьми яблоками. Маленькая Ривка спала в коляске, водруженной рядом со столом:

– Лейзеру надо носить кошерную еду, – тихо сказала Фаина Яковлевна, – еду и посуду. Иначе он сможет только пить воду из-под крана. Комиссия в Кащенко обещала в следующий раз отправить его в закрытую лечебницу… – Аня протянула женщине платок:

– Фаина Яковлевна, сначала надо увезти вас из Москвы, потому что не сегодня, так завтра здесь появится милиция с обыском. Сионисты свили шпионское гнездо, как пишут в газетах… – Надя, с порога спаленки, кивнула:

– Аня права. Фаина Яковлевна… – девушка присела к столу, – вам нужен большой город, где легче затеряться. Например, Ленинград. Всего ночь от Москвы, синагога там открыта, и в Киеве тоже… – женщина уставилась на стакан с чаем:

– Я не убегу… – из голубого глаза выползла слеза, – не брошу Лейзера на растерзание мелухе… – Аня взяла ее руку:

– Фаина Яковлевна, у вас трое детей… – Фаина едва не отозвалась:

– Может быть, четверо… – Она оборвала себя: «В следующем месяце узнаю. Пока о таком говорить не след». Аня повторила:

– Трое детей. Пожалуйста, не рискуйте. Насчет еды для Лазаря Абрамовича, мы что-нибудь придумаем, обещаю. Мы сходим к раввину, договоримся, чтобы он позвонил в Киев или Ленинград, предупредил о вашем приезде. И мы будем вам писать о свиданиях с Лазарем Абрамовичем… – Фаина подумала:

– Нельзя отдавать детей на съеденье мелухе. Если милиция придет сюда, они могут поднять старые папки, узнать, что я на самом деле Генкина Фаина Исааковна… – она подавила дрожь в пальцах:

– В Киеве для детей лучше… – Фаина стерла слезу со щеки, – теплее, и я сама с Украины… – в ее паспорте местом рождения значился Днепропетровск:

– Там родилась покойная дочь алма-атинского раввина, – подумала Фаина, – я, наверное, больше и не стану Генкиной, то есть теперь я Бергер… – она решила ничего не рассказывать детям, как Фаина думала о Левиных:

– Я покажу им могилу Меира, сына Хаима и Этель, вот и все. Так безопасней. За надгробием ухаживают. Лейзер говорил, что в книге похоронного общества значится большое пожертвование… – имя благотворителя не указывалось. Фаина не могла уехать, не сводив Левиных на кладбище:

– Я обещала, надо всегда выполнять свои обещания… – перед ней оказалась тарелка горячего борща:

– Они хлеб испекли, – поняла женщина, – я верю, что они позаботятся о Лейзере… – когда она поинтересовалась, как Левины собираются представиться в приемной МВД, Павел небрежно ответил:

– Не беспокойтесь, Фаина Яковлевна, это наши дела, то есть мои… – разговор шел без Ани с Надей, занятых с детьми. Павел не хотел, чтобы сестры или Фаина Яковлевна знали о дорогом портмоне, вытащенном им в толчее у колонн из кармана такого же дорогого пальто. Пальто носил растяпа, по виду актер или художник:

– Он зря меня оттолкнул, чтобы посмотреть на арест Лазаря Абрамовича, – хмыкнул Павел, – невежливость еще никого не красила…

Кроме трех пахнущих новизной сотенных бумажек, и кое-какой мелочи Павел стал обладателем паспорта гуся, как о нем презрительно думал парень:

– Кража у меня была первая и последняя, только чтобы размять руки, а документ станет моим курсовым проектом… – ему предстояло подчистить дату рождения и имя растяпы, переклеить фото и заново расписаться. Все это не представляло для подростка особого труда:

– Надо все сделать аккуратно, чтобы Аня с Надей ничего не видели. Я объясню, что достал паспорт в синагоге… – Павел хотел превратиться в Бергера:

– Скажем, в племянника Лазаря Абрамовича… – он склонил голову набок:

– Вроде, стучат… – звонка в домике не завели, – но вы сидите… – он заметил испуг в глазах Фаины Яковлевны, – я открою… – сняв фартук, он вытащил сигарету из пачки:

– Заодно покурю, – рассмеялся подросток, – это пока не милиция, не бойтесь…

Павел никогда в жизни не видел невысокого, крепкого парня, переминавшегося с ноги на ногу на крыльце домика. Тусклый фонарь освещал рыжеватые пряди в коротко стриженых волосах. Осенняя ночь была ветреной, он запахнул на шее дешевый шарф:

– Мне нужны Бергеры… – с прибалтийским акцентом сказал незнакомец, – они здесь проживают… – Павел выпустил дым ему в лицо:

– Мелуха решила прислать шестерку. Пошел он к черту, пусть убирается восвояси… – холодно отозвавшись:

– Вы ошиблись, здесь таких нет… – Павел с треском захлопнул обитую дерматином дверь.


Приятели Генриха по общежитию завтракали на бегу, обходясь быстро выпитой чашкой слабого чая и куском городской булки с заветренной колбасой или вчерашней котлетой. Его пристрастие к обстоятельным завтракам тоже считали немецкой привычкой.

Стоя над большой газовой плитой, подпоясавшись фартуком, он следил за кастрюлькой с овсяной кашей. Дома, на Ганновер-сквер, Генрих и Густи, как старшие, всегда брали завтрак на себя:

– Волк тоже к нам спускался… – он затянулся «Явой», – в выходные дни он готовил завтрак для мамы, относил ей кофе в постель… – в будни мать часто покидала особняк до рассвета:

– У нее есть трофейная фляжка покойного дяди Питера, – вспомнил юноша, – она заливает туда кофе и пьет по дороге, за рулем… – мать предсказывала, что место фляжек и термосов займут особые стаканы:

– Как в Америке, – говорила она, – пока их делают только из картона, но за такими устройствами большое будущее… – уютный запах овсянки витал над щербатой кастрюлькой:

– Мама бы тоже так поступила, – понял Генрих, – едва бы она увидела папку этого гражданина Бергера… – папку Генриху показали на Петровке. Случилось, как бы выразилась мать, счастливое совпадение:

– Парень, комитетчик, из тех, кого отрядили для нашей проверки, пас Тупицу и заметил в толпе меня… – лейтенант решил, что Генрих явился на концерт с рабочими целями:

– Я его не стал разубеждать, – хмуро усмехнулся юноша, – тем более, в той катавасии было не разобрать, зачем я пришел к Колонному Залу… – Авербаху Генрих показываться не мог, но никто и не ожидал появления маэстро в уголовном розыске, куда привезли задержанного гражданина Бергера. Увидев адрес и данные о составе семьи ненормального, как о нем отзывались милиционеры, Генрих прикинул в уме:

– Сначала на Казанский вокзал за деньгами, потом в Марьину Рощу. Фаина Яковлевна не спит, она ждет мужа… – Петровка собиралась, как сказал дежурный, основательно перетряхнуть религиозные гнезда:

– Наверняка, это не единственный такой демарш, – майор шуршал архивной папкой Бергера, – этого Лазаря Абрамовича задерживали за подобные деяния. Он, правда, сумасшедший со справкой, однако новая экспертиза может посчитать его вменяемым. Такие случаи происходили в Ленинграде, в других городах… – майор поднял палец, – нельзя оставлять без внимания проявления буржуазного национализма, сионизма… – Генрих повторял себе:

– У него трое детей, младший ребенок родился летом. Если у него дома найдут хоть одну книгу на иврите… – Генрих не сомневался, что у Лазаря Абрамовича таких целая библиотека, – его жену тоже могут задержать, а старших малышей отправить в детский приемник… – Генрих хорошо помнил недавнюю политинформацию в комитете комсомола:

– Нас водили на просмотр антирелигиозного фильма, «Тучи над Борском», приехал лектор из общества научного атеизма… – и на ленте, где сектанты едва не распяли девушку, пытавшуюся покинуть моления, и на лекции Генрих приказывал себе сидеть спокойно. В ушах звучал тихий, но твердый голос сестры Каритас:

– Даже во времена Гитлера, да сотрется имя его из памяти людской, среди последнего круга ада, верующие вели себя достойно, идя на смерть с именем Иисуса… – в Лондоне Пауль иногда путал Генриха и его покойного отца:

– Ты меня вез в чемодане, – ласково говорил Пауль, – ты и дядя Питер. Я ехал в багажнике, а Томас в корзинке… – он гладил черную шерстку, кот урчал.

Лектор заявил комсомольцам, что у сектантов, как он называл верующих, положено изымать детей:

– Юное поколение будущих строителей коммунизма нельзя одурманивать… – он расхаживал с указкой у таблицы: «Успехи антирелигиозной кампании», – например, послушайте показания Веры Л., четырнадцати лет… – девочка, дочь арестованного баптистского проповедника, заявляла, что родители не разрешили ей вступить в пионеры. Потом Веру забрали из школы, ссылаясь на якобы слабое здоровье:

– Они практикуют надомное обучение… – презрительно сказал лектор, – что на самом деле означает пропаганду диких мифов, собранных в так называемой Библии… – Вера, теперь комсомолка, публично порвав с родителями, поступила в профессиональное училище:

– В конце концов, Павлик Морозов здесь герой, – устало подумал Генрих, – может быть, Вера тоже сама донесла на отца… – он не мог позволить детям Бергеров лишиться семейного крова:

– Со времен, когда Виллем обретался в здешнем детдоме, мало что изменилось, – повторял Генрих по дороге в Марьину Рощу, – надо, чтобы Фаина Яковлевна как можно быстрее исчезла… – мать рассказывала ему о людях, спасшихся в сталинских репрессиях:

– Покойного дядю Ворона тетя Лиза так увезла из Екатеринбурга, то есть из Свердловска… – отчим никогда не употреблял коммунистические, как он выражался, названия городов и улиц. Генриху стоило большого труда не называть улицу Горького Тверской:

– Но это вызовет подозрения, – хмыкнул он, – я должен вести себя осторожно… – он, впрочем, не сомневался, что Фаина Яковлевна промолчит о его визите:

– Я ей не представлюсь. Отдам деньги, помогу с детьми и переправлю их на Казанский или Ярославский вокзал… – оттуда шли поезда в Сибирь и на Дальний Восток. Генрих надеялся, что исчезнувшую семью Бергера искать не станут:

– У милиции руки до этого не дойдут, но получается, что я опоздал… – Генрих решил, что рыжеватый подросток, фарцовщик, как он называл про себя парня, родственник Фаины Яковлевны:

– Хорошо, что о ней позаботились… – юноша вывалил кашу на тарелку, – но ведь я не спросил у парня девушке с темными волосами… – Генрих видел фото покойной тети Розы в Мон-Сен-Мартене:

– Действительно, одно лицо. Но мама считает, что малышки и новорожденный Павел не выжили… – Генрих не сомневался, что парень, открывший ему дверь, ничего на его вопрос не ответит:

– У него глаза такие… – Генрих вздохнул, – упорные, то есть упрямые… – нащупав в кармане брюк мелочь, Генрих взглянул на часы:

– Для Парка слишком рано, я буду заметен у тайника. Пока позвоню в посольство, передам сигнал тревоги… – мать учила Генриха менять телефонные будки. Отряхнув ладони о фартук, он поднялся:

– Ладно, можно считать это утренней прогулкой… – вымыв одинокую тарелку с остатками каши, Генрих пошел одеваться.


Густи подумала, что никогда еще голос тети Марты не звучал так спокойно.

Девушка сидела в подвальной комнате безопасной связи, придерживая наушник. Тетя Марта заставила ее в третий раз повторить маршрут поездки с мистером Джеймсом:

– Она следит по карте, – поняла Густи, – хотя ей карта не нужна, она с закрытыми глазами привела бы машину в нужное место. Она, в конце концов, москвичка… – тетя, правда, смеялась, что москвичка из нее никудышная:

– Волк у нас коренной Рогожский уроженец, – говорила Марта, – а меня в шесть месяцев увезли из столицы. Потом я тоже недолго жила в городе… – Густи знала, что тетя пользуется не только картой, но и фотографиями:

– Она сличает снимки, пытается понять, какое место рандеву вызвало подозрения русских. Что изменилось с последних встреч мистера Мэдисона с агентами… – третий атташе, отвечавший за разведку, прошлым вечером улетел в Лондон на консультации:

– Он даже не дождался возвращения посла из МИДа… – вздохнула Густи, – хотя и так все понятно… – как сказала по телефону тетя Марта, повода вручать официальную ноту протеста пока не было:

– С дипломатами тоже происходят несчастные случаи, – невесело подытожила она, – о чем сэр Фрэнк и услышит на Смоленке… – в МИДе посла принял лично заместитель министра Громыко. По возвращении из министерства сэр Фрэнк собрал персонал:

– Дело поставлено на контроль господином Громыко, – сказал он, – меня уверили, что московская милиция получила соответствующие распоряжения… – Густи плотнее закуталась в кашемировую шаль. В комнате было зябко. Теплый день закончился неожиданно хмурой погодой:

– Повтори мне еще раз, что случилось у Парка… – раздался в наушнике невозмутимый голос тети Марты, – что за машины ты заметила, сколько их было… – Густи не сомневалась, что они больше не увидят мистера Мэдисона:

– Мы не увидим его в живых, – поправила себя девушка, – это азбука контрразведки. Русские его выжмут, как тряпку и выбросят. Его тело найдут на каком-нибудь пустыре. Они сделают вид, что мистер Мэдисон стал жертвой ограбления или пьяного шофера… – Густи отчего-то подумала, что тетя, скорее всего, носит свой скучный твид:

– С ее деньгами она может каждые выходные летать в Париж на примерки, а она одевается, словно ее величество. Их наряды кого угодно в сон вгонят… – на самом деле Марта приехала на Набережную в джинсах и рубашке поло. Новости о пропаже Мэдисона застали ее на трибунах футбольного стадиона. Школа Вестминстер играла первый матч сезона. Усаживаясь в лимузин, она подмигнула Полине и Нику, устроившимся на заднем сиденье:

– Волк обещал настоящие шашлыки, то есть барбекю… – в багажнике стояла корзинка для пикников. Максим с парнями рано утром уехал на тренировку:

– Трое наших в команде, – смешливо подумала Марта, ведя машину, – Максим-младший, Питер и юный Ворон. Двое нападающих и полузащитник, а защитник теперь в Москве… – у Марты тоскливо заболело сердце. Она вспоминала о старшем сыне каждый день, спускаясь на большую кухню особняка:

– Здесь он сидел за завтраком… – по будням они ели на кухне, – здесь висел его фартук… – фартук, по старшинству, перешел к Максиму-младшему, – здесь он вечерами варил какао для младших… – юный Ворон дразнил Генриха наседкой. Старший сын добродушно щелкал баронета по лбу:

– Дурак, – отзывался он, – станешь старшим, тогда поймешь… – Марта гладила резную спинку дубового стула:

– Мальчик мой, как он там? Он опять обретается в общежитии, только теперь он изображает каменщика… – о Генрихе в Британии знало едва ли с десяток человек. Мистер Джеймс по телефону обнадеживал Марту:

– Выглядит он хорошо… – уверял ее коллега, – не волнуйтесь, миссис М. Он на отличном счету, его сделали старостой группы… – имена немцев и поляков, соучеников Генриха, легли в аккуратно приготовленные папки. Марта сама приклеила ярлычок на серый картон:

– Пастор… – она провела пальцем по этикетке, – мы его называем Пастором… – сын получил от Мэдисона сработанные в Британии безукоризненные советские документы:

– Паспорт, военный билет отслужившего срочную службу, комсомольский билет с уплаченными взносами, информация о его легенде… – по легенде товарищ Миллер рано лишился родителей:

– Он жил у тетки, потом и она умерла. Его забрали в армию, теперь он демобилизовался… – Марта соглашалась со специалистами, настаивавшими на именно таком объяснении акцента сына:

– Если бы он был военным сиротой из Прибалтики, он бы вырос в русском детдоме и говорил без акцента… – видя грусть в ее глазах, муж вздыхал:

– Любовь моя, парню девятнадцать лет, он взрослый мужчина. В его возрасте я успел отмотать первый срок. Все будет хорошо, он на отличном счету на Лубянке, и твоя мама так же говорит… – по телефону Анна заметила:

– Паук, то есть мой племянник… – мать помолчала, – понятия не имеет о существовании Генриха. Он не узнает его, даже если они столкнутся… – Марта была уверена, что родственники рано или поздно встретятся:

– Сейчас надо думать не об этом… – раннее заседание шло в ее кабинете, – сейчас надо спасать Джеймса… – она не могла полететь в Москву, ни тайно, ни открыто:

– Меня арестуют на границе, а прыгать с парашютом без должной подготовки операции, это безумие… – по мнению начальника Марты, сэра Ричарда Уайта, спасательная миссия все равно была бесполезна:

– Он прав, – Марта сидела у телефона в боковой комнатке, – в таких случаях счет идет не на дни, а на часы. Но Джеймс может не выдержать и рассказать о Пеньковском, о Журавлеве… – Марта не хотела думать о самом плохом:

– О Генрихе не знает даже посол. Даже третий секретарь понятия ни о чем не имеет, а он работник Набережной, мы ему доверяем. О Генрихе не знает и Густи… – Марта не собиралась ничего менять:

– Так безопасней, – решила она, – но русские могут добиться от Джеймса сведений о его семье… – попросив племянницу подождать, она высунула бронзовую голову из-за двери:

– Сэр Дик, – коротко сказала Марта, – нужна охрана для миссис Веры и детей. Пусть за домом немедленно установят негласное наблюдение… – начальник открыл рот, Марта вздохнула:

– Я сама к ней поеду, когда закончу разговор с Москвой… – ожидая, пока тетя вернется на линию, Густи бездумно рисовала закорючки на листе бумаги. В трубке раздался сухой голос:

– Ладно, держитесь. Сообщайте обо всех изменениях ситуации. Мне надо ехать к миссис Мэдисон… – Густи сначала не поняла, о ком идет речь:

– Моль овдовеет… – Густи не питала иллюзий насчет планов русских, – в сорок лет, с двумя детьми на руках, она точно себе больше никого не подцепит… – едва Густи положила трубку, как затрещал внутренний телефон:

– Леди Августа, вы здесь… – обрадовалась секретарша посла, – консульский отдел сегодня закрыт, все звонки достаются мне. Он говорит по-русски. Перевожу звонок на ваш аппарат… – защелкали кнопки:

– Будьте добры мистера Смита… – вежливо попросил знакомый ей голос, с похожим на говор Густи прибалтийским акцентом:

– Ерунда, это не может быть Теодор-Генрих, что ему делать в Москве…

Отозвавшись: «Здесь таких нет», Густи небрежно кинула трубку на рычаг.


Сухая трава шуршала под ногами. Над блистающим простором Лох-Ломонда медленно парили озерные чайки. Мэдисон достал трофейный, цейсовский бинокль:

– Смотрите, мисс Вера, пароходик отчаливает от пристани. Вы, наверное, никогда на таком не катались…

Ее бледные щеки немного порозовели от еще теплого солнца. Вера помотала светловолосой головой:

– Нет, мистер Джеймс, каталась, девочкой. Родители меня возили в Озерный Край… – Мэдисон отозвался:

– В Англии не считается. Сначала пообедаем, в деревне неплохой паб. Потом я вас приглашу на экскурсию по жемчужине Шотландии, как говорится в туристических брошюрах… – она улыбнулась:

– Большое спасибо. Всего пятнадцать миль от Глазго, а воздух совсем другой… – спустившись на каменистую тропинку, Мэдисон подал ей руку:

– Деревенский. Хорошо, что я вас уговорил сюда съездить. Вы слишком много работаете. В Лондоне нечем дышать, одни газы…

Мэдисон и не подозревал, что встретит сослуживицу в Глазго, на свадьбе старого товарища по оружию. Он, как шафер, стоял у дверей церкви, направляя гостей на стороны жениха или невесты:

– Со стороны невесты, – услышал он знакомый голос, – ой, – она по-девичьи смутилась, – это вы, мистер Джеймс… – мисс Вера носила костюм бежевого твида. К лацкану она приколола цветок чертополоха. Женщина комкала напечатанную на атласной бумаге программку:

– Мне, наверное, не идет, но у невесты такой букет, и я подумала, что… – Мэдисон понял:

– У нее не серые глаза. Странно, я всегда думал, что серые. Они с лиловым отблеском, как чертополох. Она волосы завила, я ее никогда такой не видел… – занимаясь на курсах агентов, мисс Вера коротко стриглась. Сталкиваясь с ней на Набережной, Мэдисон замечал только строгий пучок:

– Правильно подумали, – весело сказал он, – вам очень идет, и это тоже… – он поводил рукой у головы. Мисс Вера помялась:

– Все-таки свадьба. Мы с невестой учились в одном классе, в школе для девочек в Южном Хэмпстеде… – Мэдисон проводил ее до дубовой скамьи:

– Очень хорошо, что вы приехали. Первый танец мой, не забудьте… – мисс Вера бросила взгляд на его килт:

– Я не умею, – она вздохнула, – не умею танцевать, как у вас принято. Я давно не танцевала… – женщина помолчала, – с военных времен… – Мэдисон ответил:

– Я уверен, что вы не забыли шаги вальса… – она действительно не забыла:

– Пришел волынщик, я ее учил нашим танцам… – ветер играл ее распущенными волосами, – она даже выпила немного виски… – на поездку к Лох-Ломонду Мэдисон уговорил ее за гостиничным завтраком:

– Никаких вечерних поездов в Лондон, – сказал он, – нельзя в первый раз приехать в Шотландию и просидеть все время в Глазго. Я возьму напрокат машину, посмотрите на наши озера… – на заднем сиденье остина стоял ее саквояж:

– В пабе сдают комнаты туристам, – вспомнил Мэдисон, – оставь, ерунда. Она достойная женщина. И вообще, посмотри на себя. Ей сорока не исполнилось, а тебе пятьдесят, зачем ты ей нужен… – спустившись к пристани, они обнаружили на двери паба рукописное объявление:

– Сегодня танцы с живой музыкой, соревнования по дартс и лотерея… – мисс Вера хмыкнула:

– Интересно, что за призы… – Мэдисон подмигнул ей:

– Билетики по десять пенсов. Я куплю десять штук, чтобы наверняка… – Вера выиграла тартановый шарф:

– На свадьбе я видела, что у вас так носят… – она приколола шарф к будничному, серому платью, – это цвета какого клана… – Мэдисон ловко открыл доставшуюся им на второй выигрышный билетик бутылку шампанского:

– Дугласов, здешнего клана, равнинного. Я из Маккензи, – он махнул на север, – нас раньше называли дикими горцами. Мой тартан похож на этот, только с зеленой полосой… – мисс Вера заметила:

– Но сюда вы килт не надели, мистер Джеймс… – он щелкнул зажигалкой:

– Не надел, не значит не взял, мисс Вера. Завтра мы побродим по здешним холмам, килт для таких прогулок удобнее всего… – он ощущал лучи солнца на лице, в голове зазвучала волынка:

– В пабе играли нашу музыку. Она не знала слова, но быстро подхватила. У нее хороший слух, она поет Чарли эту песню, как колыбельную. Чарли мы привезли оттуда, с Лох-Ломонда… – Вера сначала не хотела свадьбы:

– Это вас ни к чему не обязывает, мистер Джеймс, – вспомнил он неожиданно твердый голос, – я взрослая женщина, я знала, что может случиться в таких… – она неизвестно зачем пошарила среди папок на рабочем столе, – в таких обстоятельствах. Но я считаю недостойным скрывать этот факт от вас. Такое поведение не красит леди…

Она попыталась подняться. Мэдисон усадил ее на скрипучий канцелярский стул:

– Не факт, – сварливо сказал он, – а наш ребенок, мальчик или девочка. Хватит болтать ерунду, я сейчас напишу объявление в газеты… – Вера зарделась:

– Люди посчитают и поймут… – она все-таки встала. Немедленно заняв стул, Мэдисон усадил ее к себе на колени:

– Пиши ты, тебе удобней… – он кивнул на машинку, – а насчет людей, меня не интересует, кто что себе посчитает… – затрещали клавиши, он поморщился:

– Как там в песне? Я и моя любовь встретимся снова, на прекрасных берегах Лох-Ломонда. Вряд ли теперь получится. Как жалко Веру и малышей… – он не хотел открывать глаза, не хотел видеть лицо Кепки, Наума Эйтингона:

– Русские его не расстреляли. После ареста Берия его сунули в тюрьму, а теперь используют для грязных дел вроде моего похищения… – солнце, светившее в лицо, было мощной лампой:

– Меня пока не били, не пытали. Пытки начнутся позже, если не сработает дрянь, которую они мне ввели. Им надо быть осторожными, не все травмы и следы на теле можно объяснить автомобильной аварией или несчастным случаем. Хотя им, разумеется, наплевать на ноты протеста… – над ухом раздался требовательный голос:

– С кем ты встречался в Нескучном Саду? Быстро говори имя… – Наум Исаакович прислушался. Прикованный к стулу Мэдисон что-то бормотал:

– Он второй час лепечет песенку… – Эйтингон взглянул на хронометр, – он сильный человек и пока сопротивляется лекарству. Но средство Кардозо еще никого не подводило. Он в наручниках, ничего он мне не сделает…

Наум Исаакович кивнул врачу, вызванному на дачу с Лубянки: «Еще дозу».


Набухшие непогодой тучи повисли над улицей Архипова. Выйдя на щербатые ступени главного входа в хоральную синагогу, Павел Левин затянул вокруг шеи кашемировый шарф:

– Теперь солнца не дождешься, – хмыкнул парень, – сначала зарядят дожди, потом пойдет снег. Бабье лето закончилось… – на синагогальной кухне он передал Фаине Яковлевне две пустые, вместительные авоськи и свернутую треугольником записку от Лазаря Абрамовича:

– Записки не разрешают, – ахнула женщина, – реб Лейзер проходил первую экспертизу в институте Сербского. Я помню, что им не позволяли письма… – Павел широко улыбнулся:

– И сейчас не позволяют. Ловкость рук, Фаина Яковлевна… – он подмигнул женщине, – и никакого обмана. Я мог бы пойти в цирковое училище, стать фокусником… – Павел собирался на восточный факультет университета:

– Если Лубянка позволит мне учиться дальше, – мрачно подумал он, – а не запрет меня на зоне, шлепать фальшивые документы, как гестапо сделало с Иваном Ивановичем… – интернатский учитель труда родился в Берлине. До прихода Гитлера к власти он владел часовой мастерской:

– Меня арестовали, как наполовину еврея, – вздохнул преподаватель, – хотя моя мать крестилась до моего рождения. Но нацистам на такое было наплевать… – герра Нолле держали неподалеку от столицы, в концлагере Заксенхаузен. Раз в месяц его вывозили в город, на встречу с женой и детьми:

– Пока я работал на СС, они оставались в безопасности, – заметил учитель, – я бы сделал, что угодно, только бы нацисты не тронули моих близких… – Павел подумал, что поступил бы так же ради сестер. Жена и дочери немца не могли покинуть рейх:

– Их бы не выпустили за границу, да и меня они бы не оставили… – пальцы порхали над разобранным часовым механизмом, – когда меня арестовали, девочкам исполнилось пять лет и два года… – в сорок третьем году дочерей герра Нолле с другими берлинскими евреями депортировали на восток:

– Их послали под Прагу, в Терезиенштадт… – учитель посмотрел вдаль, – моя жена была немка, но она не могла бросить девочек… – еще полгода Иван Иванович получал открытки из Чехии:

– Потом они замолчали… – преподаватель повертел очки, – думаю, что их… – поведя рукой, он добавил:

– Меня освободила из лагеря Красная Армия, за что я всегда буду благодарен стране советов… – Павел подозревал, что герру Нолле, как работавшему на СС, просто впаяли десятку:

– Никто не стал разбираться, как он оказался в бригаде фальшивомонетчиков. Впаяли, продлили срок и сунули в наш интернат…

Герр Нолле, десять лет подделывавший документы для службы безопасности рейха, свое дело знал. Он научил Павла правильно обращаться с бумагой, готовить растворы для сведения чернил, писать разными почерками:

– Я, как Леонардо, все делаю обеими руками, – гордо подумал Павел, – герр Нолле похвалил бы мой новый паспорт…

На свет появился гражданин Бергер, Павел Яковлевич, уроженец города Москвы, старше Павла на четыре года. Передачи принимали только от совершеннолетних родственников арестованного. Лазарь Абрамович родился в тогда польском Вильно, однако Павел решил:

– Его брат Яков мог жить в России, а у брата мог родиться я… – происхождение Павла в приемной московской милиции никого не волновало. Едва просмотрев документ, дежурный кинул паспорт на пластмассовую, потрескавшуюся тарелку:

– Ваш родственник переведен в больницу Кащенко для экспертизы… – громко сказал он, – обращайтесь туда, гражданин… – бабки с кошелками, в очереди за спиной Павла, зашушукались. Юноша только презрительно фыркнул. На Загородном проспекте его паспорт вызвал еще меньше интереса:

– Свидание раз в неделю, – лениво зевнула медсестра, крашеная блондинка, – сегодня будете встречаться? Распишитесь, где галочка, что подтверждаете прием передачи… – поставив закорючку, Павел кивнул: «Да». Ему надо было предупредить ребе Лейзера об отъезде жены и дать ему знать, что о Фаине Яковлевне позаботятся. В комнате для свиданий болтался санитар. Павел только заметил:

– С тетей все порядке, дядя Лазарь. Она с детьми решила провести бархатный сезон на юге… – ради безопасности Фаина Яковлевна сначала отправлялась в Брянск, в купейном вагоне:

– В купе вы будете одна, – Аня вручила женщине билеты, – с малышами так удобнее. В Брянске у вас пересадка, два часа, в Киеве вас встретят. Туда вы тоже едете в купе… – Фаина Яковлевна смутилась:

– Неудобно, вы тратите свою стипендию… – Надя отозвалась:

– Вы сами говорите, что это мицва. В конце концов, вас приютили и в синагоге… – сестры быстро собрали немногие вещи Фаины и детей. Исаак получил свою кошелку, с игрушками, азбукой и прописями на иврите. Аня обняла мальчика:

– Когда мы в следующий раз увидимся… – она поцеловала мягкую щеку ребенка, – ты будешь бойко писать… – Исаак поморгал голубыми глазками:

– Папа приедет к нам в Киев… – Надя уверенно ответила: «Обязательно, милый». В Киеве Фаине Яковлевне обещали снять комнату в еврейской семье:

– Деньги мы пришлем, – напомнила женщине Аня, – только скажите нам адрес, когда устроитесь. И мы позвоним, сообщим, что с Лазарем Абрамовичем происходит… – по словам новоиспеченного дяди Павла, пока с ним происходило только разгадывание кроссвордов:

– Выглядит он хорошо, – обнадежил подросток Фаину Яковлевну, – все весточки от него я вам перешлю… – реб Лейзер горевал, что маэстро Авербах не остановил машину. Вслух он этого говорить не мог. Они с Павлом шептались, сидя на больничной, обитой клеенкой скамейке:

– Я ему сказал то же самое, что и Фаине Яковлевне, – вспомнил подросток, – пусть маэстро хоть трижды еврей, но гастроли для него важнее… – Павел удивлялся, что после войны, партизанского отряда, уничтожения евреев и десятки, проведенной на зоне строгого режима, Лазарь Абрамович не потерял веры в людей:

– Он мне цитировал Талмуд, – подумал Павел, – в месте, где нет людей, оставайся человеком… – еще стоя на ступенях, он сгрыз миндальное печенье от Фаины Яковлевны:

– В Киеве ее тоже берут на кухню в синагоге. Завтра мы идем на кладбище к маме, потом едем на вокзал… – кухня у них дома была некошерной. Пока Павлу предстояло почти каждый день заглядывать в синагогу за провизией для Лазаря Абрамовича. Раввина на Патриаршие пруды звать было опасно, но Аня хотела сама откошеровать кухню:

– Спрошу на Горке, как это делается и разберусь, – твердо сказала сестра, – ты учишься, тебе не с руки каждый день ездить сначала на Маросейку, а потом на Загородный. Лучше, если мы с Надей начнем готовить… – прошлая экспертиза Лазаря Абрамовича заняла полгода. Павел предполагал, что и на этот раз Бергер не отделается неделей в больнице:

– Ничего, – бодро сказал себе юноша, – дорога в Кащенко занимает не так много времени… – Павел сверился с часами:

– Сегодня в училище вечерний класс, домой я вернуться не успею. Есть я не хочу… – Фаина Яковлевна накормила его куриной лапшой с клецками, – но кофе я бы выпил. Здесь, кстати, рядом Лубянка. У них в буфете варят импортный кофе, а не подают напиток «Здоровье» из желудей и цикория… – Павел ничего не сказал сестрам о незнакомце, навестившем Марьину Рощу:

– Он комитетская шестерка… – Павел пошел к Маросейке, – и думать о нем не хочется. В любом случае, пусть милиция хоть полы снимает в домике, они ничего не найдут…

Остановившись на тротуаре, Павел хлопнул себя по лбу:

– Здесь рядом костел. Кофе подождет… – он выкинул окурок, – это единственный католический храм в Москве. Надо заглянуть, посмотреть на картины, на статуи… – Павел решительно зашагал к Лубянке.


Над лесом взошла бледная луна. Черное небо наискосок прорезала сияющая полоса Млечного Пути:

– Над головой у себя Левин ловил и терял звезды Медведицы… – Наум Исаакович пыхнул сигаретой, – теперь мне разрешат свидание с моими Левиными. Я, как говорится, на коне… – звезды отражались в запыленном крыле невидного опеля послевоенных времен. Эйтингон намеревался добиться полной правдоподобности несчастного случая:

– «Волги» в столице редки, а грузовиком не обеспечишь аккуратный удар… – он хотел, чтобы Чертополоха сразу опознали:

– Когда все случится, – объяснил Наум Исаакович Шелепину по телефону, – сюда явится делегация с Набережной, с фальшивыми документами. Мы их не тронем… – он рассмеялся, – но, разумеется, сфотографируем. Таким образом у нас появится досье на тамошних работников… – несмотря на все усилия Эйтингона, Чертополох не выдал главного:

– Мы не знаем, что это за М… – Наум Исаакович равнодушно следил за суетой у бетонной ограды, – он не сказал, с кем встречался в Нескучном Саду. Он сдал Пеньковского и нескольких других предателей, но не признался, кому он приносил кофе… – Эйтингон вспомнил задыхающийся, заикающийся голос:

– «Г»… – он недовольно отшвырнул окурок, – от одной буквы, как от «М», толка мало… – охранники хлопотали, пытаясь удержать Чертополоха на ногах:

– Стоять он не может, у него кости переломаны, – усмехнулся Эйтингон, – при автомобильных авариях такое часто случается… – средство Кардозо, введенное британцу, подействовало, но Науму Исааковичу мало было одного Пеньковского:

– Если бы мы ограничились только фармакологией, он бы впал в шок и закончил инфарктом. Пришлось тряхнуть стариной, засучить рукава… – молодежи Эйтингон в таких делах не доверял:

– Если только Саше. Невеста теперь и носа не высунет с Софийской набережной. Впрочем, она и раньше не выбиралась в город. Она не оперативный работник, а аналитик… – о леди Августе Кроу Чертополох тоже рассказал, однако девушка мало интересовала Эйтингона:

– Мы и так знаем, что она прикрывает визит Моцарта и Викинга. Или все-таки есть другой агент… – «Г» мог оказаться Генриком, но в это Наум Исаакович верил мало:

– Надо поднять папки, посмотреть, не проходила ли буква у Стэнли, – решил он, – нельзя оставлять дела незаконченными… – услышав о работе Пеньковского на западные державы, комсомольский вождь хотел немедленно разбудить начальника ГРУ, Серова:

– Избач подождет… – Наум Исаакович пошел к стене, – я объяснил Шелепину, что незачем пороть горячку. Мы поставим Шелепина под наблюдение, никуда он не сбежит. Мы проследим за его связями, убьем двух птиц одним камнем… – Эйтингон с удовлетворением думал о предстоящей отставке и опале избача:

– Но Серова не лишат квартиры или персональной дачи. Тем более, его не арестуют… – он вдохнул кислый запах испражнений и грязи, – ему дадут синекуру и будут доставлять кремлевский паек. Меня же в любой момент могут загнать куда-нибудь за Полярный Круг. Я заключенный, пусть и особого режима… – Эйтингон не хотел испытывать судьбу:

– Главное, чтобы меня оставили в Москве до конца срока. Я не попрошу новых фотографий девочек и Павла. Если я буду здесь, я попытаюсь их найти, и чем быстрее я это сделаю, тем лучше… – Наум Исаакович боялся за детей:

– Комитет мог сделать с ними что угодно. Их могли отправить на опыты, использовать для своих целей, как покойную Иванову или Странницу. Надо отыскать ребятишек, постараться, чтобы они покинули СССР… – он не хотел связываться с проклятым Монахом:

– Он девочкам не отец, он их никогда в жизни не видел, – напомнил себе Наум Исаакович, – и на нем висит вышка за венгерские дела. Если он сюда приедет, его живым из страны не выпустят. Он мне не нужен, я и без него справлюсь… – он не собирался рассказывать девочкам об их настоящем отце:

– Павел тоже ничего не услышит о предателе Юдине, но парень должен знать, что он наследник древнего рода… – Наум Исаакович наклонился над избитым лицом Чертополоха:

– Мистер Мэдисон, – почти ласково сказал он, – признайтесь, что это за «Г», о котором вы говорили. Это имя или звание?

Эйтингон подумал о Журавлеве:

– Генерал. Ерунда, Михаил честный дурак, никто не стал бы его вербовать. О проклятом Волкове я тоже у него спрашивал, но Чертополох ничего не сказал… – Мэдисон плохо слышал Кепку:

– Надо молчать, – велел себе он, – черт с ним, Пеньковским и остальными русскими, но надо молчать о своих… – он отделался именами и описаниями коллег, которые и так, по подозрению Мэдисона, засветились на русских радарах:

– Но надо молчать о миссис Марте, о мистере Волкове, о Генрихе… – Мэдисон понимал, что еще немного, и он не ограничится одной буквой «Г». Он пожалел о скованных наручниками запястьях

– Кепка близко, я мог бы броситься на него. Охранники начали бы стрельбу, все бы завершилось… – охрана никогда бы так не поступила:

– Они не откроют огонь без распоряжения Кепки, а он никогда не отдаст такого приказа. Они собираются разыграть автомобильную аварию, наезд пьяного шофера… – щелкнули замки наручников. Мэдисон услышал добродушный смешок:

– Не хотите говорить, как хотите. Вы свободны, мистер Мэдисон, идите на все четыре стороны… – Эйтингон махнул бойцам, те отступили подальше:

– Важна правдоподобность, – он вернулся за руль машины, – Чертополох хочет жить, он и на переломанных ногах побежит к воротам. Если бы он еще знал, где здесь ворота…

Чертополох действительно пытался подняться на ноги:

Наум Исаакович крикнул бойцам:

– Ребята, отойдите, если не хотите испачкаться в его мозгах… – ударив Мэдисона в спину, опель отбросил тело к стене. Череп разбился о бетон. По серой поверхности потекла кровь:

– Позвоночник у него тоже сломан… – труп выжатой тряпкой лег на взрытый шинами песок, – что поделаешь, авария есть авария… – остановив машину, Эйтингон велел:

– Приберите здесь все и спустите его в подвал… – ему надо было связаться с Шелепиным:

– Первая часть операции закончена. Петровка обнаружит тело дипломата, ставшего жертвой несчастного случая… – не оглянувшись на темные очертания трупа на дорожке, Наум Исаакович пошел в особняк.


Из дореволюционной книги Муратова об Италии Павел хорошо знал устройство католических церквей. Сидя на краю скамьи, он набрасывал в блокноте очертания нефа и алтаря. Подняв голову, подросток рассмотрел витражи:

– Храм восстанавливали после войны… – уютно пахло ладаном, – от убранства времен Жилярди почти ничего не осталось… – фигура святого Иосифа на единственном сохранившемся витраже прошлого века купалась в глубокой лазури. Павел вгляделся в картину над алтарем:

– Преображение. И просияло лицо его, как солнце, одежды же сделались белыми, словно снег… – он разбирался в Библии. В интернатской библиотеке имелся старый томик, с лиловыми штампами какого-то епархиального училища, с дореформенной орфографией:

– Мы с Аней единственные его брали, – усмехнулся Павел, – Надя таким не интересуется… – поднявшись, он осторожно прошел к алтарю. Павел появился в церкви в неурочное время. Беленый зал пустовал, однако он заметил колыхание бархатной занавески в кабинке для исповедей:

– Внутри кто-то есть, – он изучал статуи святых, – но я не помешаю. Немного порисую и пойду. В магазине на Мясницкой, то есть на улице Кирова, есть кафетерий… – статуи сделали в начале века:

– Святой Людовик, Богородица, святые покровительницы Франции… – между скульптурами Жанны Д’Арк и святой Терезы из Лизье стояла изящная статуэтка коленопреклоненной женщины в апостольнике, с букетом лилий в руках:

– Дар барона Виллема де ла Марка, Мон-Сен-Мартен. Блаженная Елизавета Бельгийская, покровительница целомудрия… – Павел почувствовал, что краснеет. В церкви думать о таком совсем не полагалось:

– У евреев нет монахов и монахинь, как у католиков, – он сунул блокнот в карман куртки, – но у Лазаря Абрамовича о таком не спросишь… – Павел развеселился, – он соблюдающий человек… – подросток не собирался ничем интересоваться у сестер:

– За ними, наверное, ухаживают парни, – решил Павел, – но я их не вижу. К нам на квартиру никого не приведешь, мимо поста охраны и мышь не прошмыгнет. Можно поговорить с мэтром, то есть Неизвестным, но что я скажу… – он покусал карандаш, – спрошу, где познакомиться с девушкой? Как-то по-дурацки звучит… – ровесницы Павлу не нравились:

– В училище разговаривать не с кем, они все девчонки. Надо найти кого-то старше, но только где… – Павел подумал, что с его ростом и манерами он сойдет за восемнадцатилетнего:

– Меня пустят в кафе, например, в «Молодежное», – хмыкнул он, – Надя говорила, что там играют джаз. Главное, не нарваться на комсомольский патруль… – Аня презрительно рассказала о комсомольском собрании на историческом факультете:

– У Нади организация только собирает взносы, – почти весело заметила сестра, – будущие балерины не бойцы идеологического фронта, а у нас, по выражению партийных бонз, ответственный участок работы… – Аня успела выслушать несколько политинформаций и подготовить одну сама:

– С волками жить, по волчьи выть, – заметила сестра, – мама, работая в подполье, флиртовала с нацистами ради дела… – от Ани Павел и услышал о комсомольских патрулях:

– Они разгоняют парочки со скамеек, – закатила глаза сестра, – и проверяют парадные в поисках компаний с бутылкой. Как будто им больше нечем заняться… – Павел еще не был комсомольцем:

– Собрание ожидается через месяц, на годовщину революции, – вздохнул он, – Аня права, надо играть по их правилам. Представляю, что случилось бы, узнай они о краже паспорта, подделке документов и моих визитах к уголовному преступнику, проходящему психиатрическую экспертизу… – Павел ожидал, что Лазарь Абрамович, здравомыслящий и достойный человек, получит очередную справку о вялотекущей шизофрении:

– Николай Первый тоже объявил Чаадаева ненормальным, – юноша вернулся на скамью, – в России всегда так. Коммунисты считают всех несогласных с политикой партии сумасшедшими. Только безумец может настаивать на эмиграции из СССР… – Павел не собирался долго торчать в Советском Союзе:

– Но как попасть за границу, – задумался он, – легально Комитет нас не выпустит, даже если Аня с Надей, например, выйдут замуж за иностранцев. Им и не разрешат, наверное, выходить замуж… – Павел разозлился:

– Пошла мелуха, как говорит Лазарь Абрамович, к черту. Наш отец, пусть он и жив, не собирается нам помогать, плевать он на нас хотел. Надо брать дело в свои руки… – Павел услышал шорох:

– Неудобно получилось, – пожалел он, – верующим не нравится, когда на них глазеют… – он глазеть не собирался, но ничего не получалось. Она носила черное пальто. Вороные волосы, выбившись из-под платка, рассыпались по плечам. Глаза у девушки были голубые, большие:

– Как у Нади с Аней, только они кареглазые – понял Павел, – у меня глаза серые, непонятно в кого. У родителей были темные глаза… – об этом ему рассказали сестры. Пройдя к алтарю, девушка преклонила колени перед статуей Богоматери. Он полюбовался стройным очерком спины:

– На плоских берегах стоят пережившие свое время, часто необитаемые дома; встречается скудная растительность, напоминающая о прежних садах. Умирание или как бы тонкое таяние жизни здесь разлито во всем. Лица работниц на стеклянных фабриках бледны, как воск, и кажутся еще бледнее от черных платков… – у нее тоже были бледные щеки. Витражи бросали отсветы на сосредоточенное лицо:

– Она меня старше, – понял Павел, – наверное, она из Прибалтики… – сильнее запахло ладаном, по каменному полу простучали каблуки. Павел очнулся от скрипа тяжелой двери храма:

– Надо ей сказать, сказать… – он еще не знал, о чем будет говорить с незнакомкой:

– Все равно, – юноша вылетел на ступени, – пусть даже просто узнать ее имя… – черное пальто мелькнуло у входа в метро:

– Там гастроном, где тоже есть кафетерий. Может быть, она согласится выпить со мной кофе… – не обращая внимания на прохожих, Павел побежал вслед за девушкой.

Соболезнования послу, сэру Фрэнку Робертсу, подписал лично министр иностранных дел СССР, господин Громыко. Густи видела документ, отпечатанный на кремовой бумаге, с золотым гербом СССР, с размашистой подписью черными чернилами. Третий атташе посольства вернулся из Лондона в сопровождении еще пары работников Набережной. Рассматривая письмо, непосредственный начальник Густи брезгливо скривился:

– Филькина грамота, – атташе хорошо знал русский язык, – дело шито белыми нитками…

Труп мистера Мэдисона обнаружил городской патруль милиции на пустыре неподалеку от Савеловского вокзала, рядом с оживленной даже ночью улицей:

– Там пролегает маршрут грузовиков, – Густи помнила карту, – но его сбила легковая машина…

Из заключения экспертов с Петровки выходило, что мистер Мэдисон стал жертвой несчастного случая. Выводам русских никто не верил, однако на Софийской набережной не было возможности исследовать тело погибшего. Труп Мэдисона в оцинкованном гробу отправили особым рейсом в Лондон:

– На том же самолете, где прилетели наши работники… – Густи сидела в своем тесном кабинете, – глава секретной службы распорядился законсервировать нашу активность до выяснения обстоятельств дела… – по распоряжению сэра Дика, третий атташе назначался временно ответственным за внутреннюю безопасность посольства. Густи поручили всю аналитику:

– Тебе в помощь пришлют кого-нибудь, – пообещала ей тетя Марта по телефону, – но сейчас, честно говоря, нам не до этого. Впрочем, я уверена, что ты справишься… – Густи понимала, о чем идет речь. Никто не знал, что за информацию получили русские от Мэдисона:

– Фармакология не оставляет следов на теле… – девушка поежилась, – он мог сдать наших агентов в Москве, рассказать русским о тете Марте… – Набережная переводилась на режим повышенной опасности. Они понятия не имели, с кем мистер Джеймс встречался в Нескучном Саду:

– Тайник он делал сам, сам его проверял, – развел руками третий атташе, – судя по всему, русские похитили его именно там. Теперь нам в Парке появляться нельзя… – Густи мимолетно вспомнила о странном звонке с просьбой позвать мистера Смита:

– Это была ошибка, – сказала себе девушка, – я правильно сделала, что никому не упомянула об инциденте, даже тете Марте… – зная дотошность тети, она не сомневалась, что непонятный звонок вызвал бы долгое разбирательство:

– Мне совсем не хочется этим заниматься, – Густи зевнула, – мало ли какие сумасшедшие болтаются по Москве. Может быть, он звонил во все посольства без разбора… – перед ней лежала «Вечерка» с хвалебным панегириком концертам Тупицы. Маэстро Авербах стал любимцем Москвы:

– И вообще СССР, – Густи свернула газету, – сегодня вечером он улетает в Новосибирск, а Инге уже там… – кузен вчера покинул Лондон:

– Он попытается узнать, что случилось с дядей Джоном… – девушка отпила остывший кофе, – хотя понятно, что. Его выдоили, как Мэдисона, и пустили ему пулю в затылок…

Голос тети Марты и в сегодняшнем разговоре оставался невозмутимо спокойным. Густи впервые подумала, что Набережная может не разрешить ей брак с жителем Западного Берлина:

– Не Набережная, а тетя Марта, – поправила себя девушка, – у нее профессиональная паранойя, ей везде мерещатся агенты КГБ. У нее нет чувств, она словно выкована из стали. Внучка Горского, одно слово… – брат тоже был потомком Горского, но Густи считала Стивена непохожим на бабушку Анну и тетю Марту:

– У мамы Лизы были чувства, а они две будто и не плакали никогда, – подумала Густи, – тетя Марта, кажется, не понимает, зачем нужны слезы…

Густи не знала, что, положив трубку, Марта повертела пузырек c успокоительными каплями. Устроившись в кресле у окна, выходящего на Темзу, сэр Дик просматривал наскоро отпечатанный Мартой список британских агентов в Москве. Во главе листа красовалось имя полковника Пеньковского. Аккуратно поставив капли на стол, Марта взяла сигарету. Начальник щелкнул зажигалкой:

– Думаю, с Пеньковским мы можем проститься… – кашлянул сэр Дик, – но вы, миссис М, гораздо важнее Пеньковского…

Марта обхватила хрупкими пальцами костлявое колено в американских джинсах. Последние несколько дней она провела на Набережной, послав на Ганновер-сквер за несессером и сменой одежды. Волк уверил ее, что с детьми все в порядке:

– Спи на походной койке, – вздохнул муж, – я за всем присмотрю. Не волнуйся, милая, дело есть дело… – Марта помнила рассказы матери о ночевках на диване в ее лубянском кабинете:

– У меня тоже оборудована гардеробная, как выражается сэр Дик… – они ждали рейса с гробом мистера Джеймса, но, в общем, и так все было понятно. Взглянув на ее лицо, глава секретной службы добавил:

– Вы и Пастор, разумеется. Плохо, что Джеймс был единственным человеком, поддерживавшим с ним связь… – они не знали телефона или общежития, где обретался Теодор-Генрих:

– Связь односторонняя, – Марта велела себе успокоиться, – наш человек, то есть Джеймс, должен был вскрывать тайник. К тайнику теперь не подойти, и сам Теодор-Генрих будет осторожен, хотя он может и не узнать о случившемся с Мэдисоном. Лубянка не делится такими сведениями с юнцами. Но есть еще сигнал тревоги… – пока такой сигнал в посольство не поступал:

– Надо ждать, – велела себе Марта, – Теодор-Генрих появится на наших радарах. Но ведь Паук болтается совсем рядом с ним… – сэр Дик повторил:

– Гораздо важнее. Поэтому, сопроводив Трезора с детьми в Шотландию… – они называли миссис Веру на манер военных времен, – вы побудете на севере до Рождества. Тогда станет понятно, заговорил ли Джеймс, и если да, то какие сведения получили русские. Безопасная связь в тех краях имеется, мистер Волков может прилетать к вам на выходные. Я даже разрешу ему взять с собой вашу банду… – сэр Дик помолчал:

– Место там безопасное, так для всех лучше… – Марта понимала, что он прав, – значит, врач вам не понадобился… – Марте не понадобился не только врач, ждавший ее в машине у дома Мэдисонов, но и успокоительные капли:

– Я полечу в Россию… – сухим голосом сказала Вера, – не сейчас, разумеется… – маленькая Эмили спала в коляске, Чарли возился с игрушечным поездом на ковре, – позже, когда я ее отлучу… – она кивнула на девочку, – и не спорь со мной, Марта. Русские не знают, кто я такая, а своих… – Вера помолчала, – навыков я не растеряла… – Марта взяла бледную, слабую на вид руку:

– У нее полсотни прыжков с парашютом, французский крест и наши ордена. Но прошло пятнадцать лет с военных времен… – Вера поморгала немного покрасневшими глазами:

– Не спорь… – она дернула горлом, – мне надо отомстить за Джеймса. Ты сама бы наверняка так сделала… – подумав о Мюллере, Марта кивнула:

– Да. Но Джеймс мог рассказать русским о тебе… – острый подбородок Веры еще отвердел:

– Не мог… – отчеканила она, – Джеймс бы никогда меня не предал, Марта… – на стене скромной гостиной висела пробковая доска с цветными фото:

– Сентябрь 1960, – прочла Марта, – Италия…

Вера, в соломенной шляпке и короткой, по колено, юбке, кусала мороженое. Чарли, тоже с мороженым, сидел на плечах отца. Белый мрамор собора святого Марка сверкал в полуденном солнце, в небе вились стаи голубей:

– Джеймс хотел съездить в Венецию в сорок четвертом году… – тихо сказала Вера, – после освобождения северной Италии, но его приказом перевели на Западный фронт… – женщина закусила губу, – он шутил, что через пятнадцать лет отгулял увольнительную… – слезы покатились по ее лицу. Чарли поднялся на ноги:

– Мама… – озабоченно сказал мальчик, – маме не плакать… – Вера улыбнулась:

– Не буду, милый. Возьми печенье, что тетя Марта привезла… – ребенок залез к ней на колени. Марта покачала мальчика.

– Если… – она прервалась, – в общем, если тебе разрешат миссию, мы позаботимся о детях… – Марта поцеловала светлые волосы малыша, – ты можешь не волноваться… – Вера все смотрела на фото:

– Глаз не отрывала, – подумала Марта, – но она умеет держать себя в руках, лекарства ей не нужны… – сэру Дику о предложении Веры она ничего не сказала:

– Пусть все уляжется. Может быть, она еще передумает… – Марта, впрочем, понимала, что миссис Вера не из таких людей:

– Она не меняет решений. Когда ее спали партизаны Монаха, она могла уехать из оккупированной Франции, но она считала себя обязанной казнить предателя, собственного мужа, что она и сделала… – Марта взглянула на сэра Дика:

– Доктор не понадобился, да. Но в Шотландии нам лучше оказаться ближе к медицинской помощи, у Трезора маленькие дети… – начальник уверил ее, что на базе служит хороший врач. Племяннице Марта ничего говорить не стала:

– Какая разница, откуда я ей звоню? Она сейчас будет занята, на нее ляжет вся аналитика из открытых источников, из записей на приемах… – Густи изучала сентябрьский Vogue, с опозданием доставленный в Москву:

– Мода сафари, – пробормотала она, – надо и мне завести такой жакет… – кузина Ева Горовиц, сверкая бесконечными ногами, раскинулась в кресле, в роскошном вестибюле парижского «Рица». Темные очки она водрузила на коротко стриженые волосы. Рядом стоял потрепанный саквояж, испещренный отельными наклейками и таможенными ярлыками:

– Из Африки, – прочла Густи, – круизная коллекция следующего года. Кутюрье столицы Франции готовят новые модели для весеннего отдыха… – она мимолетно вспомнила о записях разговоров русских комитетчиков, доставивших в посольство тело Мэдисона:

– Хорошо, что у нас комплекс оборудован жучками, – но русские подождут. Мэдисон мертв, чего уже не исправишь. Начну переводить часом позже, ничего страшного… – шурша фольгой конфет, она погрузилась в журнал.


Калитка кованого ограждения заскрипела под ветром, взметнулись темные волосы Нади. Она крепко сжала руку старшей сестры. Серый гранит памятника высекли строгим четырехгранником:

– Словно египетские обелиски, – подумала Аня, – здесь работал настоящий художник, а не ремесленник…

Облетающие деревья шумели над Востряковским кладбищем. Палая листва устилала дорожки, с запада к Москве неслись рваные облака. Золотые буквы светились на табличке белоснежного мрамора:

– Праведную женщину кто найдет? Цена ее выше рубинов… – Аня легко разбирала буквы на иврите, – Рейзл, дочь Яакова Левина. Да будет душа ее завязана в узел вечной жизни… – держа на руках спящую Ривку, Фаина Яковлевна нагнулась. Камешек лег рядом с тремя другими, женщина шепнула:

– Это из книги пророка Шмуэля, так принято писать на могилах… – даты рождения и смерти на памятник не добавили, не было здесь и фотографии:

– Но мы знаем, как выглядела мама… – Надя не отпускала руку сестры, – знаем, что она умерла тридцатилетней, в сорок восьмом году… – по граниту вилась сломанная виноградная лоза с двумя ветвями. По дороге к надгробию Фаина Яковлевна объяснила, что так положено:

– Когда женщина умирает молодой, – вздохнула она, – а две ветви это вы, мейделе… – Аня обняла младшего брата:

– Наверное, он… – Левины избегали упоминаний об отце, – не был уверен, что ты выживешь. Ты был тогда новорожденным младенцем… – Аню беспокоили выстрелы и шум океана:

– Надя тоже это помнит, но больше ничего. Если мама умерла родами Павла, то кто стрелял? Или она хотела бежать, вместе с нами, и он ее убил… – услышав ее, Надя отозвалась:

– Мы не знаем его настоящего имени. Наум может оказаться фальшивкой, как все остальное… – Надя старалась не думать о машине, забирающей ее сегодня вечером с Патриарших прудов. Бонза, наконец представившийся ей по телефону товарищем Матвеевым, весело сказал:

– Увидимся в Новосибирске, Надежда Наумовна. Торжественный прием в опере состоится через неделю. На аэродроме вас встретят мои товарищи, отвезут на загородную дачу. Отдыхайте, разучивайте роль… – Надя услышала смешок:

– Он такой же товарищ Матвеев, как я Джина Лоллобриджида… – запершись в гардеробной, девушка яростно бросала вещи в саквояж, – правильно Аня говорит, что в СССР все построено на лжи, все насквозь прогнило… – искусно владея иголкой, Надя сделала в косметичке тайник. Таблетки надо было принимать раз в день в одно и то же время:

– Аня организованная, а я растяпа… – Надя велела себе собраться, – но надо взять себя в руки и следить за временем. Я не позволю Комитету калечить мою судьбу… – Надя надеялась, что маэстро Авербах и доктор Эйриксен не клюнут на приманку:

– Комитет здесь не властен, – она издевательски усмехнулась, – товарищ Матвеев не заставит их делать того, чего они не хотят… – о товарище Матвееве Надя вспоминала с брезгливым отвращением:

– Он насильник, ему место в тюрьме. Но придется его терпеть… – девушка сжала зубы, – нельзя рисковать Аней и Павлом… – Надя заметила, что в последние два дня брат ходит сам не свой:

– Он ездит в синагогу и к Лазарю Абрамовичу, но думает о чем-то другом. Ему всего четырнадцать, он подросток, пусть и выглядит старше своих лет. Наверное, он увлекся девушкой из училища…

В синагогу Павел мог больше не заглядывать. Фаине Яковлевне не было хода в квартиру на Патриарших прудах, однако Аня расспросила ее о кашеровании кухни. На горке Аня с Надей окунули посуду в микву:

– И кое-что новое мы тоже купили… – Надя исподтишка взглянула на брата, – теперь мы сможем готовить для Лазаря Абрамовича. Правда, за курицей все равно придется ездить к резнику… – Павел, действительно, возвращался мыслями к встреченной в костеле девушке. С обрывка салфетки из кафетерия он аккуратно переписал в блокнот телефон. Ее звали Данутой, приехала она даже не из Прибалтики, а из Польши:

– Я изучаю русский язык, – с милым акцентом сказала она, – я в Москве по студенческому обмену… – в справочнике такой телефон не значился, но Данута упомянула, что живет в новых кварталах Москвы:

– Тамошние дома еще не внесли в телефонные книги, – напомнил себе Павел, – надо ей позвонить, когда мы проводим Фаину Яковлевну… – старшие дети ждали мать в хоральной синагоге под присмотром жены раввина:

– Позвоню, приглашу в кино или театр… – Павел вспомнил афишу «Вечерки», – хвалили новый фильм Чухрая. Правильно, «Чистое небо»… – в американских журналах писали о свежем итальянском фильме, «Сладкой жизни», о военной драме «Пушки острова Наварон»:

– У нас ничего такого не дождешься, – пожалел Павел, – ладно, Чухрай так Чухрай. Или сводить ее в «Современник»… – девушка не сказала, сколько ей лет, а Павел о таком не спрашивал. Свое присутствие в церкви он объяснил этюдами. Юноша даже показал Дануте альбом:

– Она не говорила, зачем пришла в храм, – понял Павел, – но понятно, что она не станет распространяться о таком первому встречному… – он решил, что Дануте нет и двадцати лет:

– Бергеру, то есть его паспорту, восемнадцать, – обрадовался подросток, – совсем небольшая разница в возрасте. Значит, я стану для нее Бергером… – Павел не собирался раскрывать девушке истинное положение дел:

– Иначе она на меня и не посмотрит, – хмыкнул подросток, – ладно, пока она знает только мое имя… – он услышал шепот Фаины Яковлевны:

– Теперь кадиш.

Павел уже читал молитву, над скромным надгробным камнем некоего Меира, сына Хаима. Фаина Яковлевна коротко заметила:

– Это мицва, у человека… – она указала на памятник, – нет родни. Лейзер тоже читает по нему кадиш… – в блокноте Павла появился быстро набросанный план кладбища, с точкой, отмечавшей могилу неизвестного человека:

– На всякий случай, – добавила Фаина Яковлевна, – вдруг пригодится… – Надя с Аней слушали красивый, высокий голос брата:

– Мама бы тоже так поступила… – Надя поморгала, сдерживая слезы, – она работала в подполье, потом ждала удобного момента, чтобы вырваться из СССР. Мы еще узнаем, кто она была такая на самом деле. Может быть, комитетчик вовсе не наш отец. Может быть, наш отец жив и еще найдет нас. Надо играть по их правилам, а потом бежать из этой страны… – словно услышав ее, Аня шепнула:

– Я уверена, что мама никогда бы здесь не осталась. И мы не останемся, обещаю…

Фаина Яковлевна осторожно прикрыла калитку. Не разнимая рук, Левины пошли к воротам Востряковского кладбища.

Эпилог

Остров Возрождения, октябрь 1961

Над просторным столом мореного дуба висел кумачовый вымпел: «Победителю социалистического соревнования». В окне кабинета виднелись острые макушки кипарисов в институтском саду. За накрахмаленной занавеской поблескивала лазурная полоска моря. К октябрю жара на острове спала. Летнюю сиесту, как смешливо называли сотрудники обеденный перерыв, сократили до обычного часа.

Ветер шуршал отогнувшимся краем стенгазеты: «Труженики науки рапортуют двадцать второму съезду КПСС!». Почерк был витиеватым, каллиграфическим. Заместитель директора экспериментального института, кандидат наук товарищ Ким не растерял навыков, полученных мальчишкой в японской школе.

Директор, товарищ Мендес, изучал папки в серой обложке:

– В правописании он все равно ошибается, се его статьи приходится вычитывать. Но Сергей Петрович, несомненно, талантливый ученый… – несмотря на талантливость товарища Кима, зачатие в пробирке пока оставалось недосягаемым результатом:

– Генетического материала потрачена масса, – вздохнул Давид, – а воз и ныне там. Кролики не люди. Тем более, что, по сообщению американцев, родился всего один кролик… – он напомнил себе, что лаборатория эмбриологии, совместно с химиками, преуспела в создании противозачаточной таблетки:

– Препарат не хуже западных, а то и лучше, – гордо подумал Давид, – гораздо меньше побочных эффектов… – таблетки в свободную продажу не поступали. Лекарство предназначали только для особых пациентов.

– Мой стимулирующий препарат тоже не отправят в аптеки, – хмыкнул Давид, – а ведь на западе я бы озолотился с таким лекарством… – получив заказ от Комитета, вкупе с фотографиями маэстро Авербаха, Давид сначала хотел ограничиться общеукрепляющим средством. Он постучал сигарой о край хрустальной пепельницы.

– Женьшень, тибетские травы, пантовая настойка. Коктейль, как говорится, не поможет, но и не помешает… – по мнению Давида, мужское бесплодие было неизлечимо:

– Никакое лекарство не повысит число жизнеспособных сперматозоидов, – сказал он на закрытой летучке, – даже малазийский женьшень, Сергей Петрович, – он кивнул в сторону Кима, – ничего не изменит… – японец рассказал, что дикари, по его выражению, жители Индонезии и Малайзии, издавна использовали эврикому длиннолистую, как средство, улучшающее качество спермы:

– У маэстро нечего улучшать, – усмехнулся Давид, – но Ким прав, растение повышает уровень тестостерона… – они заказали эврикому. В институтском саду оборудовали теплицы для тропических растений. Кактусы могли бы расти и на клумбах, однако Давид наставительно сказал:

– Сад открытый, дети персонала свободно им пользуются. Не стоит помещать ядовитые растения рядом с малышами… – теплицы надежно охранялись. Экстракт корня эврикомы отлично проявил себя в клинических испытаниях:

– Спортсмены тоже скажут нам спасибо, – подумал Давид, – корень положительно влияет на выносливость и набор мышечной массы. Новые таблетки сильнее тех, которыми я снабжал Принцессу… – средство для Авербаха было еще лучше.

Давид занимался созданием препаратов для старческих болезней. Члены Политбюро поголовно страдали сердечными заболеваниями и легочной гипертензией. Изучая методы лечения гипертензии, он наткнулся на интересное свойство одного из экспериментальных препаратов:

– Быстрая продолжительная эрекция, стимуляция либидо… – испытав средство на себе, он остался доволен результатом, – вкупе с эврикомой, повышающей уровень тестостерона, получились не таблетки, а золотое дно… – он предполагал, что западные фармакологические компании выстроились бы в очередь за патентом. Профессор огладил холеную, пахнущую сандалом бороду, с едва заметной сединой,

– Однако зачем мне деньги? У меня есть все, что мне надо, и даже больше… – Давид летал на большую охоту в Сибирь, на Тянь-Шань и на Дальний Восток. Апартаменты профессора украшали тигровые и медвежьи шкуры, с Тянь-Шаня он привез снежного барса:

– Незачем проводить отпуск в пустом лежании на пляже, – наставительно сказал он жене, – отдых должен быть активным… – Давид поднимался на Эльбрус и тянь-шаньские пики, нырял с аквалангом на Тихом океане и на Байкале:

– Мне шестой десяток, а я выгляжу даже не сорокалетним… – он полюбовался собой в зеркале, – и молодая жена тоже помогает… – Светлана Алишеровна смотрела мужу в рот. Девушка ходила вокруг него на цыпочках, соглашаясь с каждым его словом:

– Еще бы она не соглашалась, – развеселился Давид, – я светило медицинской мысли… – он очнулся от вежливого голоса визитера из Комитета:

– У вас есть социалистическое соревнование… – Давид окинул неприметного мужчину покровительственным взглядом:

– Разумеется, – пожал он плечами, – у нас много отделов, лабораторий. Советские ученые – фундамент нашего победного шествия к коммунизму, светлому будущему страны… – он подтолкнул папку посетителю:

– Восстановление после операции занимает дня три. Потом можете ее забрать, нам она больше не нужна… – комитетчик помялся:

– Вы уверены, что транспортировка 880 безопасна… – Давид отрезал:

– Абсолютно. У него полный распад личности, отсутствуют признаки разумного мышления. Очень интересный случай синдрома лобных долей мозга, мы обязаны продемонстрировать его коллегам. Ознакомьтесь с его папкой, – он выдал комитетчику еще одну историю болезни, – где все подробно описано… – фотографиями папки не снабжали:

– Впрочем, ее бы сейчас и родной муж не узнал, то есть он и так не узнает… – ситуация казалась Давиду забавной, – жаль, что ее увозят. Впрочем, как говорится, скатертью дорога… – он не любил натыкаться на результаты неудачных опытов:

– У немцев с этим дело обстояло проще, – профессор поднялся, – наши ошибки умерщвляли без лишних задержек. Неполноценные люди ярмо на шее общества, а в СССР приходится их кормить до смерти… – 880 мог прожить еще три десятка лет:

– Он физически здоров, никаких жалоб нет. Ладно, пусть мычит и раскачивается, диссертация Светланы не последняя… – Давид взял с вешалки ослепительно белый халат:

– Желаете присутствовать на операции… – он кивнул на папку, – товарищ уполномоченный… – визитер испугался:

– Что вы, что вы! Я посижу, почитаю материалы. Вы ученый, вам и карты в руки… – Давид улыбнулся:

– Именно так. Вам принесут кофе, абрикосы, виноград. Отдыхайте, товарищ… – мягко закрыв дверь, он пошел в операционное крыло.


Операция была рутинной. В госпитале Аушвица ее поручали студентам, будущим медикам, попавшим в лагерь, согласившимся сотрудничать с нацистами:

– Я даже устраивал семинары с коллегами… – Давид тщательно мыл руки, – некоторые ребята показывали проблески таланта. Впрочем, большинство не пережило войны… – он внимательно читал западные научные журналы, пролистывал обычную прессу. Профессор Кардозо следил за судьбами нацистских докторов и бывших сослуживцев по лагерному госпиталю. Стругхольда, по заданию которого он занимался опытами с барокамерой, не отдали под суд.

Он подставил ладони под поток горячего воздуха из сушилки

– Американцы его выкупили на корню. Он возглавляет программу космической медицины в НАСА, публикует статьи под своим именем… – Давид сомневался, что Стругхольда призовут к ответу:

– Америка не позволит его тронуть. Он слишком ценен для страны, как я ценен для СССР… – за серию исследований перед полетом Гагарина Давид получил орден Ленина. На острове Возрождения оборудовали экспериментальный полигон:

– Похожую лабораторию нацисты держали в Пенемюнде… – он помнил разговоры немецких медиков, – Стругхольд изучал поведение организма на экстремальных высотах… – такими опытами занимались и в его институте:

– Но теперь речь идет не об орбите, а о более дальнем полете… – комитетчик привез из Москвы соответствующие распоряжения, – наверное, СССР хочет отправить человека на Луну…

Успех подобного предприятия навсегда бы поставил точку в космической гонке. Давид подозревал, что глава советской программы, Королев, не интересуется, каким путем инженерам достаются медицинские данные:

– Он бывший зэка, приученный не задавать вопросов… – Давид не стал узнавать у комитетчика, куда переводят номерную заключенную. Ее имя давно исчезло из папок. На летучках, с легкой руки Давида, ее называли Герцогиней:

– Коллеги понятия не имеют, что она действительно герцогиня, – улыбнулся профессор Кардозо, – все считают, что кличка появилась из-за романа Фейхтвангера…

Лицо Герцогини сильно изменилось. На месте глаз виднелись аккуратные шрамы. Хирурги забрали ее роговицы для пересадки летчику-испытателю, потерявшему зрение после нештатной ситуации с пожаром в самолете:

– Трансплантация прошла отлично, – Давид помнил сообщение из Москвы, – он полностью восстановил зрение, мы получили благодарность…

Он курил последнюю перед операцией сигарету, держа «Мальборо» золингеновским пинцетом. Институт оборудовали новейшими, западными инструментами и приборами, но Давил любил хирургические приспособления времен своей юности:

– Немецкое качество не подводит, – он глубоко затянулся, – в Аушвице мы тоже пользовались такими пинцетами… – о его начальниках в лагерном госпитале Давид сведений не нашел. Он не ожидал, что Менгеле или Шуман будут печататься:

– Они давно сделали пластические операции, – на Герцогине тоже испытывали новые техники подтяжки лица, – и растворились где-нибудь в южноамериканских джунглях… – в журналах он изредка встречал фамилии еврейских коллег по лагерному госпиталю:

– Не все бросили скальпель после войны, – усмехнулся Давид, – они сделали вид, что нацисты принудили их работать под угрозой смерти… – Давид не ходил на селекции, но понимал, что среди людей в прибывающих эшелонах встречались и другие врачи:

– Как проклятый упрямец Гольдберг. Он бы сдох в газовой камере или во вшивом бараке, но не согласился бы на усиленный паек, коньяк и девочек, в обмен на операции на заключенных. Надеюсь, что я его больше никогда не увижу… – к неудовольствию Давида, Гольдберг процветал. Доктор даже тискал статейки о своем провинциальном опыте:

– У него нет размаха, умения охватить взглядом широкую картину. Шахтерский коновал, одно слово. Однако по работам Маргариты я вижу, что у нее мои задатки… – Давид хотел, чтобы дочь присоединилась к нему на острове:

– Мне нужен заведующий эпидемиологическими программами. Я не могу одновременно заниматься административной деятельностью и научными изысканиями… – сегодняшнюю операцию его попросила сделать Москва:

– Они опасаются, что молодой хирург по ошибке что-нибудь ей оставит, – медсестра почти с поклоном распахнула перед ним дверь операционной, – но какие ошибки, мы удаляем всю репродуктивную систему под корень… – репродуктивная система Герцогини и так давно работала на износ:

– У нее забирали яйцеклетки, подсаживали оплодотворенные яйцеклетки, но ничего не получилось… – из-за гормональных инъекций женщина сильно растолстела, – сейчас она похудеет, куда бы ее не повезли. Гормонов она больше не дождется, как и протезов…

В институте работало отделение челюстно-лицевой хирургии, но Давид не видел смысла в трате бюджетных средств для установки протезов заключенной:

– Обломки ее зубов ее роли в исследованиях не мешают, – он послушал пульс, – как не мешают удаленные пальцы на ногах и руках… – они давно бились над трансплантацией кистей и стоп:

– В Аушвице я тоже таким занимался, но все было тщетно. Пока эти операции заканчиваются неудачами… – взяв скальпель, Давид взглянул на обрюзгшее лицо женщины:

– Она и раньше была склонна к ожирению, – напомнил себе профессор Кардозо, – у нее были пышные формы, хотя рост ей позволял… – голову оперируемой скрывала косынка. Давид знал, что ее бреют наголо. На черепе виднелись старые шрамы:

– Все было бесполезно, – вздохнул он, – пересадка долей мозга удалась, однако ни она, ни 880 не обрели новых личностей. Она забыла, как ее зовут, а он регрессировал дальше, превратился в животное… – операционное поле здесь мазали не йодом, как на большой земле, а хорошими американскими антисептиками.

Избегая разговоров с заключенной, Давид ограничивался чтением истории болезни,

– У нее личность не сохранилась, она впала в почти полную амнезию. Хорошо, так меньше хлопот… – примерившись, он сделал уверенный надрез.


По распоряжению заведующей психиатрическим отделением, кандидата медицинских наук товарища Мендес, персонал начал украшать коридоры и палаты больницы почти за месяц до будущей годовщины великой революции. Плакаты по соображениям безопасности не помещали в рамы, кнопки тоже запретили. Наглядную агитацию развешивали, используя лейкопластырь. Светлана Алишеровна настояла на том, чтобы обеспечить плакатами даже комнаты кататоников и пациентов с глубокой умственной отсталостью:

– Доказано, что визуальная стимуляция играет роль в восстановлении способностей к мышлению, – наставительно сказала она коллегам на летучке, – а данные способности напрямую влияют на двигательную активность…

Подражая мужу, заведующая говорила длинными, округлыми фразами. Защитив диссертацию, получив под начало отделение, Светлана Алишеровна завела манеру совершать обход в сопровождении свиты врачей, как делал и профессор Мендес:

– Она пока не швыряется папками и не орет на всех без разбора, – пересмеивались медсестры, – хотя Давид Самойлович может себе такое позволить, он гений…

Весь женский персонал экспериментального полигона мечтал оказаться на месте Светланы Алишеровны. Даже на рабочем месте новая жена профессора щеголяла итальянскими шпильками. Из Москвы ей доставляли коробки со сшитыми в кремлевском ателье нарядами. Профессор с женой часто устраивали вечеринки для сотрудников. По словам главы института, его предыдущая супруга, Саломея Александровна, трагически погибла.

Светлана Алишеровна стояла в палате кататонички из Куйбышева:

– Она скончалась при выполнении служебного задания. Она работала в Комитете, выполняла секретные поручения… – девушка считала себя счастливицей:

– Давид горевал после ее смерти. Он потянулся ко мне за утешением и лаской. Я обязана создать ему хорошие условия для работы, он гениальный ученый… – Светлана Алишеровна не видела ничего подозрительного в отсутствии у мужа семейных альбомов:

– Саломея Александровна была засекречена. Давид даже сейчас не имеет права держать дома ее снимки… – по мнению Светланы Алишеровны, так было удобнее:

– С глаз долой, из сердца вон. Хотя об умерших так говорить нельзя… – она мимолетно вспомнила о пациентке с диссоциативной фугой, утверждавшей, что она супруга профессора Кардозо:

– У нее сохранялся стойкий бред… – Светлана Алишеровна зевнула, – гипноз и медикаментозные средства были бесполезны. Интересно, куда ее забрали… – пациентку перевели в, как выразился тогда еще только начальник Светланы Алишеровны, профессор Мендес, другое лечебное учреждение. Девушка подозревала, что шпионку расстреляли:

– Но это не мое дело, – напомнила себе доктор Мендес, – Давид прав, западные силы зла не дремлют. Завидуя победному шествию нашей страны по дороге к коммунизму, они засылают к нам эмиссаров с разведывательными целями. Мы ученые, но мы выполняем оборонные заказы особой важности. Нам всегда надо быть начеку… – так всегда говорил на политинформациях для коллектива профессор Мендес. На партийные собрания Светлане Алишеровне пока хода не было. Девушка по возрасту еще не покинула комсомол, однако она не думала о тридцатилетней разнице с мужем:

– Лучше Давида все равно никого не может быть… – она покраснела, – жаль только, что он не хочет детей… – муж с карандашом объяснил ей, почему отказался от стремления продолжить род:

– Планета перенаселена… – профессор быстро набрасывал цифры, – природные ресурсы истощаются. Нельзя сажать на шею Земли очередного нахлебника… – муж утверждал, что у него никогда не было детей:

– До войны я не встретил любимую женщину, – он разводил руками, – а с Саломеей Александровной мы прожили недолго. И потом, я всегда придерживался данной точки зрения… – он упер в бумагу паркер с золотым пером. Светлана Алишеровна надеялась, что муж еще передумает:

– Он так трогательно возится с малышами, – вздохнула девушка, – играет для них Деда Мороза, раздает подарки на елке. Но нельзя быть навязчивой, Давид этого не терпит… – она считала себя обязанной во всем помогать мужу. Отказавшись от муки, сахара и молока, девушка готовила здоровые сладости из сухофруктов и овсяных отрубей:

– Давид считает, что диета первобытных людей самая естественная, – Светлана Алишеровна задумалась, – доказано, что целиакия вызывается пшеницей и вообще глютеном. Может быть, изменение рациона повлияет и на самочувствие тяжелых больных с распадом личности… – девушка сделала соответствующую пометку в блокноте. Она хотела перевести на новый стол прежде всего 880:

– Займемся этим после возвращения из Новосибирска, – решила Светлана Алишеровна, – его психика разрушена, личность не сохранилась, но неизвестно, как он воспримет перелет и незнакомое место… – в случае 880 новая еда означала всего лишь отказ от овсянки:

– Он получает картофельное пюре, кукурузную кашу… – вспомнила Светлана Алишеровна, – он ест не руками, как другие. Он хлебает из миски, стоя на четвереньках…

880 напоминал ей отслуживших свое коней. Казахи заботились о старых лошадях. Девочкой Светлана Алишеровна навещала родню погибшегона войне отца, жившую в степном колхозе. Она помнила слезящиеся глаза коней, седоватый налет на гриве, осторожные движения:

– После операции 880 впал в состояние животного, он теперь не опасен, – улыбнулась девушка, – он все время проводит на полу… – агрессия у заключенного исчезла. Монотонно раскачиваясь, он что-то мычал. В единственном, прозрачно-голубом глазу, Светлана Алишеровна не видела никаких проблесков сознания:

– Было бы интересно заглянуть в его мозг, – она захлопнула блокнот, – лобные доли прижились, но никакого влияния на его излечение не оказали… – как перенесла операцию вторая шпионка, Светлана Алишеровна не знала и знать не хотела:

– Но такой техники пока не придумали. Да и не на что смотреть, у него не мозг, а хлопья… – медсестра с пластырем отступила, доктор кивнула: «Очень хорошо». На красочном плакате ребята и девушки, со студенческими портфелями, свертками чертежей, папками художников, шагали под кумачовым транспарантом: «Вперед, к победе коммунизма».

Светлана Алишеровна бросила взгляд в сторону койки с устроенной рядом капельницей. Игла блестела в бледном сгибе локтя пациентки. Зонд ей вынули, девушку кормили два раза в день, утром и вечером. Хрупкие, костлявые пальцы, казалось, навсегда застыли, скрючившись, удерживая что-то:

– Икону у нее давно забрали, – вспомнила доктор Мендес, – она религиозная фанатичка, впала в кататонию на почве помешательства. Жаль, она молодая девушка, как на плакате. Она могла учиться, работать, но предпочла дурман невежества… – тонкие губы пациентки зашевелились, веки дрогнули. Она смотрела на стену с плакатом:

– Я говорила, что визуальные стимулы привлекают их внимание и была права, – обрадовалась Светлана Алишеровна, – она поняла, что обстановка поменялась… – в центре плаката доктор заметила юную, коротко стриженую, рыженькую девушку со связкой чертежей. Кататоничка уставилась на нее, врач наклонилась над койкой:

– Милая, что вы шепчете? Скажите громче, я вас не слышу… – Светлана Алишеровна всегда была ласкова с пациентами:

– Советская психиатрия не карает, а лечит, – замечала она, – осужденные преступники все равно больные люди… – ей показалось, что застывшие пальцы задвигались:

– Те, кто живы, мертвы, – прошелестела кататоничка, – пусть помнит, иначе и она умрет. Те, кто мертвы, живы… – ледяные пальцы коснулись запястья врача, – ты тоже мертва… – разогнувшись, Светлана Алишеровна велела медсестре:

– Пойдемте. Очередной бред, не стоит обращать на него внимания.


Профессор Мендес придирчиво осмотрел салон военного самолета, подготовленного для транспортировки 880 в Новосибирск.

Сергей Петрович летел на встречу с маэстро Авербахом, вооруженный сшитым по лондонским выкройкам костюмом, накрахмаленными рубашками и визитными карточками директора несуществующего исследовательского института под патронажем Академии Наук СССР. Несколько раз отрепетировал с японцем его роль, Давид остался доволен:

– Светлана Алишеровна присоединится к вам… – он пощелкал холеными пальцами, – скажем, как специалист в восточной фармакопее… – жена мало что смыслила в восточной фармакопее, но представление, как весело думал Давид, требовало правдоподобности. Маэстро Авербах получал экспериментальные таблетки. Визитер из комитета уверил Давида, что прием препарата не пройдет впустую:

– Опера, филармония, консерватория, симфонический оркестр… – он ставил галочки в блокноте, – организовывают прием в честь маэстро, с обедом и концертом… – Давид предполагал, что среди певиц и балерин найдется девушка, достойная внимания юного гения:

– Все случится само собой, – уверил он визитера, – однако жаль, что мы не можем проверить кандидатку с медицинской точки зрения… – комитетчик отозвался: «Об этом позаботятся». Давид подозревал, что Комитет позаботится и о настоящем отце будущего ребенка маэстро Авербаха:

– Мои таблетки хороши для лечения дисфункции, но никакие лекарства не вылечат его бесплодие… – Давид подумал, что его собственные сыновья тоже могли оказаться бесплодными после войны:

– Забыв о долге матери, Эстер позволила детям болтаться по приютам и лагерям. Мужские проблемы всегда сильнее женских, мальчики более уязвимы… – он не стремился увидеть сыновей или их потомство:

– Маргарита другое дело, она талантливый врач. Когда она приедет на остров, я подберу ей хорошего мужа… – судя по научным статьям, дочь пока оставалась незамужней:

– Фамилии она не меняла… – Давид смахнул невидимые пылинки с бархата кресла, – наверняка она католичка, как Элиза. Значит, она хранит девственность. Но я не позволю ей остаться синим чулком, мои гены ценны для человечества… – профессор мог попробовать реверсивную операцию, но не видел смысла во вмешательстве:

– Светлана долго здесь не продержится, – усмехнулся он, – на ее месте появится новая жена… – насколько знал Давид, жену бывшую после операции этапировали с острова морским путем. Так же привозили сюда пациентов закрытого госпиталя. На большой земле заключенную ждал тюремный вагон:

– Скатертью дорога, – пожелал Давид, – надеюсь, она сдохнет в колонии… – салон самолета пока пустовал. Сергей Петрович и Светлана Алишеровна проводили летучки в лаборатории эмбриологии и психиатрическом отделении. Давид прошел к наглухо задраенной двери второго салона

– Багаж погрузили, а 880 у нас все равно, что багаж… – он не видел смысла помещать родственника в смирительную рубашку. Всякая агрессия у 880 исчезла. Давид кивнул бойцу внутренних войск, охранявшему вход:

– 880 животное, и больше ничего. Он совершенно безобиден… – в отсеке царила полутьма. Под потолком горела красная лампочка. Ради поездки 880 привели в порядок, наголо побрив пересеченную шрамами голову, переодев в полосатую куртку и такие же штаны. Он сидел в обычной позе, забившись в угол, спрятав лицо в коленях. Наклонившись, Давид тронул его за плечо. Он часто ловил себя на желании назвать родственника по имени:

– Но даже если бы я это сделал, он бы все равно ничего не понял… – 880 что-то мычал, – у него глубокая степень умственной отсталости. Его мозг, даже пересаженные лобные доли, не функционирует…

Единственный, прозрачно-голубой глаз 880 косил куда-то вдаль. Изо рта с черными пеньками зубов текла струйка слюны:

– У-у-у-у… – 880 мотал головой, – у-у-у… – Давид разогнулся, дверь захлопнулась.

Сжатый кулак в кармане куртки медленно раскрылся. Заточенный металл холодил ладонь. Проведя пальцем по острой грани обломка миски, заключенный застыл, опять уронив голову в колени.

Нелли Шульман Вельяминовы. За горизонт Книга четвертая

Иллюстратор Анастасия Данилова

© Нелли Шульман, 2017

© Анастасия Данилова, иллюстрации, 2017

Книга первая

Пролог

Куйбышев, октябрь 1961

Сладкая дыня блестела каплями сока на фарфоровом блюде.

Терраса дачи Журавлевых в закрытом обкомовском поселке выходила на волжский пляж белого песка. К перилам лестницы прислонили блестящий спицами велосипед. Черный терьер раскинулся в пятне солнца на деревянных половицах. Марта грела босые ступни на спине Дружка, Саша пил домашний лимонад:

– Дыню папа Миша привез с Ахтубы, – девочка склонила голову над тетрадкой, – еще черную икру, соленую рыбу, как будто у нас на Волге ее нет…  – она почесала нос карандашом:

– Папа ездил на полигон Капустин Яр. На прошлой неделе там проводили высотный ядерный взрыв…  – Саша блаженно вытянул ноги:

– Это, вообще-то, секретная информация, Мышь…  – зеленые глаза девочки заблестели смехом

– Секретная, копия на базар…  – она широко улыбнулась, – уши у меня пока на месте…  – большие уши девочки оттопыривались:

– Она словно лягушонок, – весело подумал Саша, – такая же нескладная…  – костлявые коленки сверкали ссадинами и пятнами йода. Она перехватила Сашин взгляд:

– Новый велосипед, – фыркнула Марта, – к нему надо привыкнуть. В лесу, на дорожках, везде сосновые корни…

Дачный поселок окружили мощной стеной с пропускным пунктом. Над шиферными и черепичными крышами шумели высокие сосны. Вокруг кусков дыни вилась поздняя пчела. Несмотря на середину октября, в Куйбышеве стояло почти летнее тепло. Подъезжая к городу, Саша открыл окна «Волги»:

– Я даже немного загорел за два дня…  – понял он, – загорел и отдохнул…  – они с Михаилом Ивановичем ездили на предрассветную рыбалку. Саша купался в реке. Марта визжала, брызгая на него водой, шлепая по мелководью. Когда Саша предложил партию в волейбол, девочка рассмеялась:

– Из спорта мне удается только плавание и шахматы. Меня из-за сетки не видно, какой волейбол…  – Наталья Ивановна закармливала Сашу ухой с расстегаями и румяными блинами со сметаной:

– Мышь тоже много ест…  – он щелкнул зажигалкой, – она смеется, что у нее растущий организм…  – растущий организм пока доставал Саше примерно до локтя. Он все время забывал, что девочке весной исполнилось только одиннадцать лет:

– Она пошла в восьмой класс, – хмыкнул Саша, – золотая медаль ей обеспечена. Она наверняка станет самой юной студенткой в СССР…  – по словам Марты, она пока колебалась между физическим и механико-математическим факультетом Московского Университета:

– Но не раньше, чем я получу производственные навыки…  – детская лапка с пятнами чернил, потянулась к пачке «Мальборо», – после школы я на год отправлюсь на завод, токарем…  – Саша даже не понял, как она успела закурить:

– Мышь, бросай это дело, – строго сказал он, – ты еще ребенок…  – она выдохнула сизоватый дымок:

– Папа Миша курит «Честерфильд», он крепче. Родители в городе, видеть меня некому, а ты не проболтаешься…  – она погладила ногой уши Дружка, собака ласково заворчала.

Михаил Иванович уехал на заседание бюро обкома партии, генеральша Журавлева отправилась к портнихе. Саша потянулся:

– Не проболтаюсь, но не след тебе курить, Мышь…  – девочка пожала худыми плечами:

– Я немного курю, и никогда не затягиваюсь…  – Саша усмехнулся:

– Только что затянулась. Врешь, и не краснеешь, Мышь…

Девчонка все-таки немного зарумянилась. Саше не хотелось уезжать от просторной дачи, с русской баней и финской сауной, от настойки из черноплодной рябины и соленых огурцов Натальи Ивановны. Они с генералом отлично попарились, Михаил Иванович повозился с машиной Саши:

– Зверь, а не модель, – одобрительно сказал генерал, – ты Марту допусти до «Волги». Она у меня водит, летом за руль села. Здесь, по поселку, конечно, под моим присмотром…  – Мышь еле доставала ногами до педалей, но рулила на удивление ловко. Заинтересовавшись двигателем машины, она упросила Сашу открыть капот:

– Ты доехал сюда меньше чем за сутки, – Марта рассматривала конструкцию, – у тебя усиленная тяга…  – через дня четыре Саша рассчитывал оказаться в Новосибирске. Михаил Иванович прилетал на симпозиум физиков немного позже. Генерал не распространялся о своей работе, но Саша еще в Москве краем уха слышал, что на Новой Земле в скором времени взорвут самую мощную из существующих атомных бомб. Журавлев отвечал за внутреннюю безопасность ядерной и космической программы СССР:

– С другой стороны, хорошо, что так получится, – решил Саша, – Михаил Иванович нам нужен, как дымовая завеса для меня…  – Саша не мог показываться на глаза доктору Эйриксену:

– За время его отсутствия я как следует поработаю с Куколкой…  – Саша с удовольствием думал о будущей встрече с Надеждой Наумовной, – и дело будет на мази…  – Мышь опять затянулась сигаретой:

– Папа обещал взять меня на Байконур…  – невзначай сообщила она, – в подарок после окончания школы…  – Саша допил лимонад:

– Ты в токари собралась, – он подмигнул девочке, – тебе что, недостаточно одного школьного труда…  – Мышь вздернула изящный нос, усеянный летними веснушками:

– Девочки, косным образом, не получают навыков работы по металлу, – отчеканила она, – я лично пойду в автомеханики, в качестве дальнейшей квалификации. Я буду инженером-физиком, мне надо разбираться в технике…  – Саша поддразнил ее:

– То физиком, то математиком. Определись, наконец…  – вернувшись к тетрадке, Марта пробормотала:

– Можно быть и тем и другим…  – девочка вовремя оборвала себя:

– Не надо Саше знать, что я видела список участников симпозиума…

Список Марта видела ровно одну минуту, вверх ногами, на столе в кабинете приемного отца. Марта объяснила маме Наташе, что ей надо достать с полки том Большой Советской Энциклопедии. С библиотечной стремянки выдержанного дуба открывался хороший обзор стола. Марта узнала знакомую ей по западным физическим журналам фамилию:

– Папа Миша мне не откажет, – решила она, – он передаст мою работу доктору Эйриксену…  – Марта читала его статью в «Журнале атомной физики». Девочка покусала карандаш:

– Товарищу Королеву я тоже напишу. В университете я могу добиться индивидуального расписания занятий. Производственный опыт на полигоне для меня важнее…  – она не подписала страницу:

– Папа Миша засекречен, он никогда на такое не согласится. Но другое дело, если работа будет анонимной…  – она пробежала глазами вычисления:

– Вечером еще проверю все результаты…  – посматривая из-за листа на шуршащего газетой Сашу, она быстро добавила, на английском языке: «От юного советского физика, доктору Эйриксену, с глубоким уважением».


В комнатах Марты, в городском особняке Журавлевых и на даче, всегда царил безукоризненный порядок. Книги девочка держала строго по ранжиру. В гардеробе орехового дерева висела отглаженная школьная форма. Коричневые платья и обыденные черные фартуки Марте шили из кашемира. Праздничные сверкали белоснежным итальянским шелком. Наталья Ивановна, правда, давно оставила попытки добиться от Марты согласия на длинные волосы:

– Получится не коса, а мышиный хвост, мама Наташа, – отмахивалась девочка, – и с короткой стрижкой удобнее в мастерской…

В особняке у Марты имелась отдельная кладовка, где она занималась работой по металлу. На даче девочка выговорила себе сарайчик с токарным станком. Устроившись на ковре детской, она проверяла правильность вычислений. В журнальной статье доктор Эйриксен, среди прочего, писал о числах Серпинского. Марта разобралась в проблеме, поставленной в прошлом году польским математиком:

– Надо найти минимальное число. Доктор Эйриксен доказал, что 78 557 пока является наименьшим, но я уверена, что есть и другие…  – проверка каждого числа занимала недели работы:

– Домашние задания тоже никто не отменял, – хмыкнула Марта, – Сашка уедет и внеурочные каникулы закончатся…  – из-за приезда Саши она получила освобождение от занятий, но аккуратно звонила соученикам, узнавая о пройденном в школе материале. Марта никогда не обращала внимания на свой возраст:

– Мне одиннадцать, но об этом никто не думает, – поняла девочка, – все считают меня старшеклассницей…  – повадки у Марты были совсем взрослые:

– Потому, что Маша погибла, – вздохнула Марта, – останься она в живых, я была бы младшей сестрой, но мне пришлось стать единственным ребенком…  – в детской висела фотография покойной Маши верхом на Лорде:

– To see the fine lady upon the white horse…  – Марта вспомнила голос сестры, уверенную руку, поправлявшую ее детские пальцы на клавишах фортепьяно:

– Был другой голос, тоже женский…  – девочка нахмурилась, – свистел ветер, пахло солью. У нас жила собака…  – тетрадь соскользнула с колен, – большая, черная…  – Марта услышала уютное сопение. Застучала рама окна, добродушный голос сказал:

– Они любят, когда ты поешь. Спят без задних ног, они сегодня как следует набегались…  – потянуло табаком, раздался смешок:

– Единственная песня, которую я могу исполнить, милый. У меня нет ни слуха, ни голоса, но колыбельную я помню, няня пела ее нам в детстве…  – Марта не двигалась:

– Это мои родители, на полигоне. Но кто спал рядом…  – она помнила теплую руку, державшую ее пальцы, – неужели у меня был брат или сестра? Мне ничего не говорят о семье, только вернули безделушку…  – летом Марта получила от приемной матери потускневший крестик, блестящий зелеными искрами камней:

– Вещица осталась от твоих родителей, милая, – заметила Наташа Журавлева, – наверное, это ваша семейная ценность…  – Наташа вспомнила о тайном крещении Марты:

– Не стоит ей об этом знать, – решила генеральша, – она советская девушка, пионерка. Она вступит в комсомол, в партию…  – научная карьера предполагала участие в общественной жизни, – тем более, если ей удастся попасть в космическую программу…  – Наташа ставила свечи в церквях, за упокой девицы Марии. Приходя в храмы в неброской одежде, генеральша отстаивала молебны, но, из соображений безопасности ни с кем не разговаривала:

– За здравие раба божьего Михаила, рабы божьей отроковицы Марфы, раба божьего Владимира…  – она всегда молилась за Володю, хотя не знала, крестили ли мальчика:

– Так можно, церковь это позволяет…  – посещая храмы, Наташа была очень осторожна. Газеты все время писали о религиозном дурмане и проповедях сектантов:

– Нельзя, чтобы Михаил Иванович заподозрил неладное, – напоминала себе Журавлева, – но насчет крестика Марты он только отмахнулся. Мол, ничего страшного в побрякушке нет…

Журавлева не предполагала, что приемная дочь когда-нибудь переступит порог церкви. Марта росла советской девочкой. Московский художник, приехавший оформлять будущую премьеру в театре оперы и балета, летом уговорил ее позировать для нового плаката. Девочка высидела два сеанса, ерзая и громко жалуясь на скуку:

– Но работа получилась хорошая, – довольно подумала Наташа, – теперь Марта будет висеть по всей стране…  – копия графики красовалась и в детской девочки. Подобрав тетрадку, Марта велела себе забыть о голосах:

– Понятно, что после катастрофы у меня сохранились какие-то воспоминания, – она поднялась, – но не стоит надеяться, что, взяв крестик, я вспомню что-то еще…  – она все равно прошла к деревянной, собственноручной выточенной шкатулке, на книжной полке. Рядом стоял маленький, тоже сделанный Мартой терменвокс. Откинув крышку шкатулки, она взглянула на грани крестика:

– Вещь от моих родителей…  – проведя ладонью над инструментом, Марта разбудила терменвокс, – но кто они были такие? Я, наверное, никогда этого не узнаю. В любом случае, они давно мертвы…  – низкий звук пронесся над комнатой, вырвался в полуоткрытое окно.

Над Волгой повисла бледная луна, светящаяся дорожка уходила вдаль:

– Те, кто мертвы, живы…  – зашуршал незнакомый, вкрадчивый голос: «Живы, Марта».

Часть тринадцатая

Новосибирск, октябрь 1961

Сырая метель била в большие окна гостиничного номера, снег потеками сползал по стеклу. Серая громада оперного театра скрывалась в ненастной мгле.

Эмалированную табличку с названием улицы на углу гостиницы «Центральная», где поселился маэстро Авербах, сегодня утром затянули холстом. Скрыли и остальные таблички на площади Сталина, где стояла опера, на улице Сталина, где размещалась гостиница.

В комнате горел камин. Пышная люстра под лепным потолком, освещала разложенные на низком столике ноты, резную пепельницу зеленого малахита, бутылку армянского коньяка. Холеная рука с золотым перстнем наклонила горлышко над тяжелой стопкой. Блеснули медали на этикетке, Тупица пыхнул сигаретой:

– Я тебе дам с собой в Академгородок…  – слово он сказал по-русски, – несколько бутылок. В Москве мне прислали пять ящиков добра…  – он усмехнулся, – подарки от союзов творческих работников Кавказа…  – Генрик отпил из своей стопки:

– Коньяк, грузинское вино, мандарины, фейхоа…  – он добавил:

– Говорят, это был любимый фрукт Сталина. Он надеялся, что фейхоа поможет ему дожить до ста лет…  – Инге презрительно фыркнул:

– Очень хорошо, что такого не случилось. Местные ребята…  – он махнул в сторону Академгородка, – сказали, что таблички скоро снимут. Площади и улице возвращают имя Ленина…

Несмотря на охрану, как мрачно думал Инге о не отходящих от него ни на шаг якобы сотрудников Академии Наук, доктор Эйриксен ухитрялся переброситься парой слов с местными учеными. Симпозиум пока не начался. Инге вел закрытые семинары для аспирантов, физиков и математиков. Переводили его парни с непроницаемыми лицами, в словно пошитых у одного портного костюмах:

– В науке они разбираются, – хмыкнул Инге, – но понятно, из какого института они явились на самом деле. Научное учреждение находится на Лубянке, в Москве…  – сопровождение к Инге приставили на пересадке в аэропорту Внуково. Комитетчик, хорошо говоривший по-английски, отрекомендовался сотрудником Академии Наук:

– У сопровождающих Тупицы визитки служащих Министерства Культуры…  – Инге взял русскую сигарету из пачки с золотым обрезом, тоже из багажа свояка, – дело шито белыми нитками, как говорит тетя Марта…  – он покинул Хитроу один.

Инге взял билет на коммерческий рейс. Из соображений безопасности миссис М не могла показываться в аэропорту. Сабина, прилетев с Инге в Лондон, осталась в Хэмпстеде:

– Когда я уезжал в аэропорт, она еще дремала…  – Инге закрыл глаза, – я ее целовал, не мог оторваться…  – он не хотел, чтобы жена провожала его:

– Мало ли что, – угрюмо сказал Инге ночью, – русские могли за мной следить. В Израиле их рядом со мной нет, Моссад свое дело знает. Коротышка клянется, что в стране они не появлялись, а здесь…  – он провел губами по ее теплому плечу:

– Здесь они могут так замаскироваться, что даже тетя Марта их не найдет…  – он не собирался подвергать жену даже малейшей опасности:

– Уезжай к Лауре в обитель, вместе с мамой…  – подытожил Инге, – там деревенский воздух, тишина, спокойствие…  – монахини содержали уютную гостиницу. После Хануки и свадьбы Аарона Клара возвращалась к оформлению спектаклей. Театр Олд Вик заказал ей декорации и костюмы к постановке новой пьесы Теннесси Уильямса:

– Мама займется сценографией, ты курортной коллекцией следующего года…  – он поцеловал жесткие кончики ее тонких пальцев, – модные магазины ждут твоих аксессуаров…  – табак Инге держал в замшевом мешочке, искусной работы жены, с вышитыми норвежскими узорами:

– Как на рубашке, которую Сабина подарила мне в двенадцать лет…  – подумал Инге, – мама Клара не выбросила вещь, хранит и посейчас. Рубашку могла носить наша девочка, наша Констанца…  – сердце привычно заныло. Набив отцовскую трубку, вдохнув ароматный дым, Инге справился с собой:

– В общем, в преддверии двадцать второго съезда…  – он указал на бьющийся под ветром кумачовый лозунг на проспекте, – русские окончательно избавляются от имени Сталина…  – Тупица повел глазами в сторону молчащей радиолы, за кабинетным роялем черного лака. Инге отмахнулся:

– Пусть слушают. На семинарах я говорю, что Сталин отправил здешнюю кибернетику в глухую опалу, а теперь СССР безнадежно отстает в развитии компьютеров…  – комитетчики переводили Инге, даже не моргнув глазом. В Академгородке компьютеры, как в Америке послевоенных времен, занимали целые комнаты. В Институте Вейцмана Инге работал на IBM 7090. Операционная консоль помещалась на столе, сам компьютер располагался всего в нескольких шкафах. Глядя на ворох нот свояка, Инге отчего-то сказал:

– Лет через двадцать…  – он поправил себя, – нет, через тридцать, все твои выступления можно будет заказать в особой цифровой библиотеке. Все набьют на перфокарты, или нет…  – он задумался, – к тому времени появятся новые источники информации, но не магнитные ленты, а что-то еще. У лазеров большое будущее. И вообще, – Инге допил коньяк, – через тридцать лет компьютер мы положим в портфель…  – Генрик потянулся к инкрустированному малахитом телефону:

– Загибаешь, как мы говорили в Польше. Но я надеюсь, что получу авторские отчисления от всех заказчиков перфокарт. Иначе им придется иметь дело с мистером Бромли, защитником моих исполнительских прав…  – он рассмеялся:

– Пока что мы закажем ужин в номер. Как вас кормят в Академгородке? Наверняка, по студенческим рационам…  – Инге весело отозвался:

– В Академгородке по академическим. В шарашках…  – он хорошо выучил русское слово, – докторам наук полагалась дополнительная порция сливочного масла. Значит, я получил бы две пайки, как дважды доктор…  – он подмигнул свояку:

– Не звони, я доберусь до ресторана. Хотя бы разомнусь, на семинарах мы гуляем от кафедры до доски и обратно…  – снег еще не лег, на лыжах Инге было никак не походить. Он несколько раз выбирался в университетский бассейн:

– Для плавания тоже надо улучить час, а, по правде говоря, в сутках их всего двадцать четыре…  – Инге вышел в устланный ковром коридор, его так называемый шофер немедленно вскочил со стула. Доктор Эйриксен получил в свое распоряжение черную, быстроходную «Волгу»:

– Тупице выдали похожую, только кремовую, – вспомнил Инге, – но куда ему ездить? Гостиница в пяти минутах от оперного театра и консерватории…  – в оперном театре на следующей неделе организовывали торжественный прием в честь свояка. Передавая Инге конверт с приглашением, Генрик озабоченно сказал:

– Смокинга у тебя нет, но в СССР их и не надевают…  – Инге потрепал его по плечу:

– Не волнуйся, Сабина не отправила бы меня сюда в обносках…  – в Лондоне Инге сходил с Волком к его портному на Сэвиль-роу:

– Встречают по одежке, – наставительно сказал дядя, за обедом в бывшем подвальчике Скиннера, – провожают по уму. Ты у нас парень умный, на рожон не полезешь…  – о шарашках Инге расспрашивал осторожно. Ученые старшего поколения, вышедшие на свободу несколько лет назад, не отличались словоохотливостью. Инге, тем не менее, услышал об инженерной шарашке на Татарском проливе, куда отправляли только женщин:

– Тетя там сидела, но мы и так это знаем, – вздохнул он, – однако где она сейчас? Тетя Марта считает, что это бесплодные усилия, что тетя и дядя Джон мертвы…

В гостинице было жарко. Инге приехал в Новосибирск, не переодевшись после семинара, в потрепанном свитере с заплатками на локтях и синих джинсах. Стащив через голову джемпер, он порадовался свежей рубашке:

– Кто их знает, – хмыкнул Инге, – на вывеске написано, что гостиница высшего разряда. Возьмут и не пустят меня в ресторан в таком виде. Это не столовая в аспирантском общежитии…  – сунув свитер в портфель, он сообщил так называемому шоферу:

– Я в ресторан, за ужином. Заказать вам кофе…  – парень смутился:

– Что вы, доктор Эйриксен, неудобно…  – Инге отмахнулся:

– Ерунда. Вы на работе, вам некогда выпить кофе…  – ожидая лифта, он подумал:

– Парень неплохой, но если он получит соответствующий приказ, он вколет мне какую-нибудь дрянь и доставит на аэродром. Очнусь я в бараке за Полярным Кругом, без имени, с одним номером. Ладно, хватит себя накручивать, дважды доктор наук…  – Инге ступил в ярко освещенный лифт. Его сопровождающий поднял трубку внутреннего телефона:

– Начинаем, – тихо сказал офицер, – пошел первый этап…  – звонок застал Генрика за изучением перевода хвалебной рецензии на его вчерашний концерт, в местной «Вечерке»:

– Маэстро Авербах по праву считается лучшим в мире исполнителем Шопена…  – еще улыбаясь, он услышал в трубке уверенный голос. Мужчина говорил на хорошем английском языке, с легким, но не русским акцентом:

– Маэстро Авербах? Меня зовут товарищ Ким, я доктор наук, директор института проблем человеческого организма, при Академии. Вы получили мое письмо…  – Генрик облегченно выдохнул:

– Вот и все. Я вылечусь, у нас родятся дети…  – Авербах взял блокнот: «Спасибо за звонок, господин Ким. Где и когда мы можем встретиться?».


Изумрудная гладь бассейна рассыпалась блестящими брызгами. Стеклянную крышу здания залепило снежными хлопьями. Над отгороженным от леса закрытым комплексом обкомовского дома отдыха нависло серое небо. Набережная выходила на Обское море. У причала стояли затянутые на зиму брезентом парусные лодки и катера. Пляж тоже не действовал. Мокрый снег падал на полосатые кабинки, сделанные на манер прибалтийских курортов. До строящегося Академгородка отсюда оставалось всего четверть часа на машине, по хорошему шоссе.

Над бассейном витал запах сосновой смолы из приоткрытой двери финской сауны. Саша отхлебнул домашнего кваса:

– Кроме сауны, бильярда и кинозала, здесь заняться нечем. Впрочем, есть еще Надежда Наумовна…  – он полюбовался изящной фигурой девушки. Вынырнув, она подплыла к бортику:

– Вы могли бы и не надевать бикини, – смешливо сказал Саша, – незачем стесняться, товарищ Левина…

Начав заниматься Надеждой Наумовной вчера, выспавшись после четырех дней за рулем, он сейчас чувствовал сладкую усталость:

– Еще раз сходим в сауну, и отправимся в постель…  – Саша зевнул, – хорошо, что мы здесь одни…  – младшую Куколку поселили в отдельном коттедже, где стояло пианино. Прослушав подготовленную девушкой колыбельную на идиш, Саша остался доволен, но велел доставить в комплекс еще и гитару:

– Вам придется работать не только с маэстро Авербахом, – объяснил он девушке, – но и с доктором Эйриксеном. Он современный человек, занимается ядерной физикой. Он, наверняка, любит модную музыку…  – по сообщениям кураторов Викинга, он не отказывался от приглашений на аспирантские вечеринки, но не танцевал:

– Из чувства лояльности, – понял Саша, – его жена инвалид, она ходит с тростью. Ничего, сейчас он быстро забудет о своей калеке…  – Сабину Майер-Эйриксен в папках звали именно так. Жену Моцарта именовали Сойкой:

– Надо было дать ей кличку Сорока, – смешливо подумал Саша, – на фотографиях она вечно обвешана драгоценностями. Хотя сороки не поют…  – он лениво листал сентябрьский номер американского Life:

– Баловни музыкального Олимпа на новой вилле. Репортаж из Израиля. Дважды лауреат премии «Эмми», маэстро Генрик Авербах и его очаровательная жена Адель…  – на вкус Саши, Сойка была слишком пышновата:

– Не то, что Надежда Наумовна…  – он перевернул страницу, – она может позировать для журналов, как дочка Ягненка…

Мисс Еву Горовиц сняли в светской хронике, рядом с, как выразился журнал, восходящей звездой американской сцены. Восходящая звезда, ниже мисс Евы на две головы, носила черное, на грани пристойности вечернее платье. Истощенные ключицы торчали из низкого выреза, костлявые ноги балансировали на острых, опасных даже на вид шпильках. Темные локоны девушки перепутал творческий, как подумал Саша, беспорядок. По словам газетчика, Хана Дате с осени начала играть в театрах Нью-Йорка:

– Мисс Дате имеет огромный успех в пьесе Сэмюеля Беккета «Счастливые дни», – писал журналист, – билеты раскуплены вплоть до Рождества. Ходят слухи о голливудском контракте для актрисы…  – помня гамбургское выступление мисс Дате, Саша сомневался, что она придется ко двору в Голливуде:

– Она слишком необычна для кино, для обыденных вкусов. Она живет своим искусством, не обращая внимания на публику…  – судя по фото, мисс Дате не обращала внимания и на еще одного знакомца Саши:

– Я еще в Гамбурге понял, что он пришел в кабаре только ради Ханы, – хмыкнул Скорпион, – он и в Нью-Йорк ради нее не поленился приехать…  – адвокат Фридрих Краузе носил отлично пошитый смокинг. Немца сфотографировали с пышным букетом цветов:

– Ничего ему не светит, – решил Саша, – мисс Дате не купишь деньгами или ухаживанием. Честно говоря, я не уверен, что ее вообще чем-то можно купить…  – он, тем не менее, подумал, что Краузе, с его связями и амбициями, может оказаться полезным СССР:

– Это потом, сейчас у нас идут две большие операции. Кстати, мне надо связаться с Драконом, напомнить о своем существовании…  – агентов, тем более новых, не полагалось выпускать из поля зрения.

Саша не собирался опять тащиться в Конго, однако Дракону можно и нужно было отправить длинное, теплое письмо:

– Он должен привыкнуть ко мне, считать своим другом. Надежда Наумовна, то есть Дора…  – Саша усмехнулся, – тоже ко мне привыкнет…  – имя в новом паспорте, выданном в Биробиджане, девушке дали аккуратно, помня о покойной матери маэстро Авербаха. Дора Фейгельман родилась в разгар войны, в сорок третьем году:

– Птичка, если на идиш, – хмыкнул Саша, – соловей, можно сказать. Военная сирота, совершеннолетняя, комар носа не подточит. Моцарт перед ней не устоит, да и кто бы устоял…

На белоснежном плече девушки поблескивали капельки воды. Изящно нагнувшись, она взяла с шезлонга шелковое полотенце. Темные волосы скрылись под небрежно намотанным, высоким тюрбаном:

– Осанка у нее царская, – Саша провел рукой по гладкой коже ее бедра, – если бы у нее были фиалковые глаза, она бы как две капли воды походила на Элизабет Тейлор…  – он указал на прислоненную к шезлонгу гитару:

– Сыграйте мне, Надежда Наумовна…  – Куколка смотрела на него сверху вниз, – у вас хорошо выходит песня из нового фильма…

Вчера они с Куколкой смотрели «Завтрак у Тиффани». Надежда Наумовна подхватила мелодию со слуха. Саша помнил низкий голос девушки:

– Moon River, wider than a mile,

I’m crossing you in style some day.

Oh, dream maker, you heart breaker,

wherever you’re going, I’m going your way….

Он протянул Куколке гитару:

– Это вы споете доктору Эйриксену, Инге, моя дорогая…  – девушка отвела рукой гриф. Темные глаза сверкнули холодом:

– Пленившие нас требовали от нас песней, притеснители наши – веселья. Как нам петь песнь Господню на земле чужой…  – раздув ноздри, Куколка с треском захлопнула за собой дверь коттеджа.


Институт проблем человеческого организма помещался за уединенным поворотом, почти незаметным с главного шоссе, ведущего из Новосибирска в Академгородок.

Шофер припарковал кремовую «Волгу» у гранитных ступеней, ведущих к стеклянному кубу вестибюля. Здание пахло новизной. Господин Ким, директор института, доктор медицины и член-корреспондент Академии Наук, как значилось на его визитке, извинился перед Генриком за отсутствие табличек. Белый, накрахмаленный халат развевался за облаченными в профессорский твид плечами:

– Мы только начали переезд, основные силы еще в пути…  – он заблестел таким же профессорским пенсне, – но мы с доктором Алишеровой не могли не поспешить, ради уважаемого гостя…  – их шаги отражались гулким эхом в мраморе полов. Мозаика над главной лестницей переливалась яркими цветами. Генрик хорошо разбирал русские буквы:

– Советские ученые, строители коммунизма, вперед, к новым свершениям…  – биологи склонялись над микроскопами, химики держали реторты, физики с инженерами собрались у летательного аппарата, похожего на спутник:

– Виден размах, – одобрительно подумал Тупица, – и все осмотры, анализы, лечение, все бесплатно, потому что я гость Советского Союза…

Авербах, разумеется, не знал, что несуществующий институт проблем человеческого организма использовал для операции почти готовое здание Института Биологии Сибирского отделения Академии Наук. В учреждении досрочно сдали первый этаж, с кабинетом директора и лабораторией. Роли лаборантов исполняли сотрудники местного управления Комитета:

– Анализы номинальные, – Сергей Петрович заваривал для гостя зеленый чай, – он действительно страдает неизлечимым бесплодием. Бедняга, он совсем молод. По его лицу видно, что он на все пойдет ради шанса взять на руки своего ребенка…  – товарищ Ким, недавно ставший отцом второго сына, даже сочувствовал музыканту. Усадив гостя в покойное кресло, Сергей Петрович взглянул на часы:

– Скоро к нам присоединится доктор Алишерова…  – Светлана Алишеровна выступала перед господином Авербахом с фальшивым именем, – а пока что мы познакомимся с составом нашей гордости, стимулирующего тоника для поддержания естественных сил организма…  – господин Ким говорил на отменном английском языке:

– Я с Дальнего Востока, – объяснил он, – из трудовой семьи. Мои родители до революции были бедными крестьянами. Советская власть дала мне образование, развила мои способности…  – Сабуро-сан не думал о своих настоящих родителях, происходивших из мелких самурайских родов, о первой жене, не дождавшейся его с войны, о родившемся перед войной сыне:

– Что было, то прошло, – твердо сказал себе он, – профессор Кардозо тоже стал Мендесом. Он не собирается возвращаться к прежнему имени. В конце концов, я действительно обязан всем Стране Советов…  – Светлана Алишеровна устраивала своего подопечного, 880, в закрытую психиатрическую лечебницу:

– Так даже лучше, – сказал себе Сергей Петрович, – пока ее нет, он оставит в смотровой анализ…  – для музыканта приготовили соответствующие журналы, но товарищ Ким ожидал, что господин Авербах обойдется без фотографий:

– Хотя в его досье сказано, что у него вкусы определенного толка. Такие издания нам тоже доставили…  – присутствие в кабинете женщины, пусть и врача, могло помешать будущему пациенту расслабиться. Светлана Алишеровна должна была рассказать господину Авербаху о восточных травах, якобы входящих в состав препарата. Из растений таблетки включали в себя только экстракт корня эврикомы, но об этом музыканту знать было не обязательно. Сергей Петрович опустился в кресло напротив:

– Средство поможет вам перенести усиленные нагрузки на организм и нервную систему во время гастролей, да и в обычной жизни тоже…  – он со значением кашлянул, – но принимая наши таблетки, не стоит ударяться…  – он пощелкал пальцами, – в излишества. Однако мы разрешаем пациентам немного коньяка или хорошего вина…

Господин Авербах покачал острым носком изысканно потрепанного, замшевого ботинка. Музыкант носил свитер дорогого кашемира, и потертые Levis. На длинном пальце блестел золотой перстень, часы у него оказались тоже золотыми, швейцарскими. Маэстро откинул назад вьющиеся волосы:

– Я не увлекаюсь такими вещами, господин Ким…  – он достал антикварный, инкрустированный перламутром портсигар, – музыка требует от исполнителя полной отдачи…  – господин Авербах откровенно лгал, но товарища Кима это не интересовало:

– Пусть на западе он что хочет, то и делает, пусть ударяется в любые загулы, – холодно подумал врач, – я уверен, что здесь его не выпустят из-под присмотра…  – они со Светланой Алишеровной не знали и не стремились узнать подробности операции:

– Наше дело подсадить его на препарат. Остальным займутся те, кому это положено по должности…  – господин Авербах выпустил кольцо ароматного дыма:

– Значит, никаких побочных эффектов у препарата нет…  – Сергей Петрович вспомнил крыс, не поворачивавших голову на звон колокольчика:

– То крысы, а то люди, – сказал он себе, – это как с пресловутым кроликом из пробирки. У людей пока ничего не получается, но люди и не кролики. В клинических испытаниях на пациентах в психиатрическом отделении препарат такого эффекта не дал, снижения слуха мы не заметили. Правда, мы торопились, проверка была скомканной…

Сергей Петрович уверенно ответил: «Никаких побочных эффектов, господин Авербах».


Недавно выстроенное, пахнущее свежей краской аспирантское общежитие университета оборудовали газовыми плитами. Стоя на кухне в старых джинсах и потрепанной майке, Инге варил себе кофе. Не ожидая от Советского Союза свободной продажи зерен, он привез не только несколько пачек, но и старинную ручную мельницу с медным кувшинчиком. Вещицы Сабина купила ему в подарок в Тель-Авиве, в лавке всякого хлама, как смешливо говорил Инге:

– Она с детских лет любит такие места, – думая о жене, доктор Эйриксен всегда улыбался, – она девчонкой таскала меня по лондонским барахолкам. Нет, я сам за ней ходил, носил ее сумки…  – кудрявые волосы защекотали ему губы, он услышал тихий шепот:

– Пожалуйста, будь осторожен, милый мой. Если с тобой что-нибудь случится…  – Сабина оборвала себя. Инге поцеловал большие глаза:

– Ничего не случится, – сварливо ответил Инге, – русские вовсе не дураки меня воровать. Сейчас мирное время, депрессией, как покойный мистер Майорана, я не страдаю. Никто не поверит, если я решу покончить с собой, еще и в Советском Союзе…  – следя за кувшинчиком, он усмехнулся:

– Я мог бы и не тащить сюда припасы, Комитет меня всем обеспечивает…  – холодильник на маленькой кухоньке забили провизией, от ветчины до икры, – надо оставить ребятам кофе, после симпозиума…  – на столе лежали его школьного образца блокноты. В Академгородке нашлась машинка с латинским шрифтом. Инге всегда печатал свои выступления незадолго до конференций:

– В процессе работы часто приходят в голову новые идеи, – объяснил он жене, – получается, что все поля исчерканы…  – этот симпозиум не должен был стать исключением. Инге говорил о своем исследовании в Институте Вейцмана:

– Одном из исследований, – поправил он себя, – остальные засекречены…  – на юге, в пустыне, Израиль строил второй ядерный реактор. Первый в стране реактор, работающий на легкой воде, поставленный из США, находился в научном центре «Нахаль Сорек». Работой на нем заведовала группа Инге:

– Второй реактор станет военным, – налив себе кофе, он подошел к окну, – армия страны получит ядерное оружие…  – наотрез отказываясь даже заниматься расчетами для таких проектов, Инге, тем не менее, был в курсе строительства в Димоне:

– В конце концов, ребята, мои нынешние подчиненные, собираются там работать, – невесело вздохнул он, – я не могу им ничего запрещать. Каждый, что называется, выбирает свою дорогу. Они израильтяне, патриоты страны…  – устав слушать надоедливое жужжание Коротышки, Иссера Хареля, Инге один раз отрезал:

– Мистер Харель, я давно все сказалгосподину Бен-Гуриону и повторяю сейчас вам. У меня два гражданства, британское и норвежское. В израильском паспорте я не заинтересован…  – Инге понимал, что достаточно ему согласиться на предложение израильтян, как он окажется связанным обязательствами перед страной:

– Американцы тоже выпишут мне паспорт, стоит мне хоть намекнуть, – он даже развеселился, – и Советы ухватятся за такую возможность, несмотря на случившееся в Норвегии…  – на брифинге секретной службы, в кабинете тети Марты на Набережной, Инге заметил:

– Не собираются они мне мстить, воровать меня тоже никто не будет. Они умные люди, они понимают, для чего, на самом деле, я еду в СССР. Они с меня глаз не спустят…  – не ожидая увидеть в Новосибирске Кепку, как звали в Лондоне Эйтингона, Инге предполагал, что операция проходит под его патронажем:

– Сюда, наверняка, прилетит генерал Журавлев, хотя нам он представится каким-нибудь административным работником…  – он набил отцовскую трубку, – и здесь же обретается Паук, однако он ко мне не приблизится…  – они долго обсуждали, стоит ли Инге, как выразилась тетя Марта, доставать Журавлева из нафталина:

– У нас не осталось рычагов влияния на агента, – задумчиво сказала она, – его дочь, то есть не его…  – Инге был одним из немногих людей, знавших о Маше Журавлевой, – бесследно пропала, на Северном Урале. Журавлев может испугаться, побежать в Комитет, сделать вид, что ты его вербуешь…  – тетя подытожила:

– Нам такого не надо, но ты будь начеку…  – Инге разглядывал набитую людьми автобусную остановку напротив общежития. Мокрый снег летел косыми струями. Широкая, застраиваемая улица пряталась в метели:

– Приезжие из Новосибирска, – понял он, – в Академгородке лучше снабжение…  – заглянув в местный, как щеголевато выражались советские коллеги, супермаркет, он обнаружил в магазине даже кубинские бананы:

– Хотя Куба лучший друг СССР, вернее, выкормыш СССР…  – в вестибюле общежития висели объявления о политинформациях, партийных и комсомольских собраниях, самодеятельных концертах. Местные ребята переводили Инге плакаты:

– На политинформации мне вряд ли кого-то подсунут, – он затянулся трубкой, – я туда не хожу. Но на концерте или вечеринке могут…  – девушек среди физиков и математиков было мало. Ни одна пока подозрения не вызвала:

– Но впереди симпозиум, прием в честь Тупицы, – напомнил себе Инге, – Комитет не обойдется без медовой ловушки для меня…  – Инге, разумеется, не собирался покупаться на прелести подсадной утки:

– Кроме Сабины, мне никто не нужен и никогда не будет нужен…  – он вздохнул, – если бы у нас еще появился ребенок…  – он замечал в темных глазах жены привычную грусть:

– Ладно, придумаем что-нибудь…  – бодро сказал себе Инге, – займись, наконец, работой, хватит прохлаждаться…  – он возвращался мыслями к показаниям дяди Максима о случившемся на Северном Урале:

– Тетя и дядя Степан тоже рассказывали о плато с семью скалами. На клыке, оставшемся от дяди Джона, изображено дерево с семью ветвями. Дядя Максим говорил, что в тех краях с ними случались галлюцинации, а тетя утверждала, что рядом есть мощная магнитная аномалия…  – Инге напомнил себе, что, сидя в Новосибирске, он может оказаться на Северном Урале только за казенный счет, как говорили в СССР:

– Здешние коллеги о плато не упоминают, а интересоваться такими вещами опасно. Нет, тетя Марта права. И дяди Джона и тети Констанцы нет в живых, как нет в живых Маши Журавлевой…  – толпа ринулась в подошедший автобус. Высокая девушка в потрепанном драповом пальто и темном платке лихо орудовала локтями:

– Молодец, – хмыкнул Инге, – нечего ждать, пока мужчины пропустят тебя вперед. Здесь проще с такими вещами, галантности в общественном транспорте взять неоткуда…

Налив себе еще кофе, он включил портативный транзистор производства «К и К». Транзистор был только транзистором. На Набережной могли поработать с конструкцией, поставив туда рацию, однако они не собирались рисковать:

– Но тебе и не нужно с нами связываться, – заметила тетя Марта, – в случае нештатной ситуации, пока к тебе прилетят даже из Москвы, пройдет много времени…  – западные радиостанции в СССР глушили. Инге слушал только передачи Московского Международного Радио:

– Кантата «Огненные годы», – провозгласил диктор на английском языке – автор слов товарищ Королёв, композитор…  – Инге выключил приемник:

– Под такое не сосредоточиться. Ладно, я сам себе радио. Сабине нравится эта песня…  – насвистывая:

– When the night has come, and the way is dark…  – он потянулся за блокнотами.


Покосившийся деревянный домик располагался на задах рубленного в лапу, как говорили в Сибири, старинного здания с тесовой крышей. Серая древесина поросла мхом, но бревна были еще крепкими. В крохотном сарайчике, пристроенном к стене, квохтали куры.

Октябрьская улица находилась в центре города, но сюда, на задворки бывшей Покровской церкви, никто не заглядывал. Храм закрыли перед войной, снеся с крыши купол и шатровую колокольню. Служащие городских учреждений, въехавших в бывшую церковь, не обращали внимания на пожилую женщину в темном ватнике и таком же платке, кормящую кур, развешивающую на крыльце заштопанные простыни. В домике не было электричества, жилица пробавлялась свечами и буржуйкой. Рядом с курятником она сложила небольшую поленницу. В сенях висел жестяной рукомойник. Мыться она ходила в заштатные бани неподалеку.

Кое-кто из старожилов бывшей Болдыревской улицы узнавал старуху в магазинах, однако она не любила долгих разговоров. Женщина только кивала в ответ на приветствие. Не задерживаясь в очередях, она складывала в плетеную авоську пачки ржаной муки, бутыль зеленого стекла с мутным постным маслом, цибики скверного чая. Хлеб женщина пекла сама, яйца по скоромным дням приносили куры. В кондитерский отдел она не заглядывала, не покупая даже самые дешевые конфеты.

Носик жестяного чайника наклонился над щербатой чашкой, запахло лесными травами. Бывшая игуменья Богородично-Рождественского монастыря в Тюмени, мать Пелагия, неожиданно ласково улыбнулась:

– Зверобой я сама собирала, о прошлом годе…  – лился уютный говорок, – в тех местах, где святый отче обретался…  – она перекрестилась, – куда ты ездила, чадушко…

День был постный, чай они пили с лесным медом. В комнатке, с темными иконами в красном углу, с мерцающей лампадкой, пахло ладаном. Мать Пелагия спала на топчане, который она и хотела уступить появившейся на той неделе гостье.

Надев очки, Пелагия просмотрела ее паспорт. Разумеется, бережно сложенная втрое, выписанная от руки бумага, никаким паспортом не была:

– Выдано от царства Иерусалимского, священного града Христова…  – все истинно верующие пользовались дореформенным правописанием, – Господь защитник живота моего, кого я устрашусь…  – девушка представилась рабой Божьей, девицей Марией:

– Пострига у меня пока не было, – призналась она, – святый отче в ските сказал, что таких молодых не постригают. Мне дали послушание на два года, а потом велели вернуться на Урал, где я войду в вертоград праведности…  – послушанием Марии было проехать всю Сибирь:

– От конца до края, – она ловко мыла полы в комнатке, – отче снабдил меня адресами истинно верующих на Урале, я побывала в Тюмени, в Тобольске…  – мать Пелагия вздохнула:

– Должно, ты и обитель нашу видела…  – девушка выжала тряпку. Яркие, голубые глаза блеснули холодом:

– Я цельную ночь рядом с монастырем отстояла на молитве. Антихристы в священных стенах водку разливают…  – девушка брезгливо скривилась. Мать Пелагия кивнула:

– В тридцатом году нас разорили, к тому времени я пять лет игуменствовала. Сестер и послушниц арестовали, рассовали по тюрьмам и ссылкам…  – матери Пелагии сначала выписали, как она выражалась, всего три года лагеря, с поражением в правах:

– Зато я сподобилась побывать на Соловках, пусть и за казенный счет, – заметила она, – потом я год прожила в Москве, в тайной обители. Потом опять арест, и уж тогда я получила пять лет, как упорствующая…  – мать Пелагия окончательно освободилась из лагерей только после двадцатого съезда:

– Я здешняя, новониколаевская, – объяснила она девушке, – но, когда я родилась, никакого город не было, только деревни стояли на Оби…  – город основали через три года после появления на свет тогда еще Пелагеи:

– В шестнадцать лет я пришла сюда нянькой…  – она повела рукой за окно, – при Покровской церкви был приют для матерей с младенцами…  – старуха закрыла морщинистые веки:

– Для постоянного призрения сирот обоего пола и для дневного ухода за малолетними детьми матерей, выходящих из дому на поденную работу…  – Мария отозвалась:

– Столько лет прошло, а вы все помните наизусть…  – игуменья усмехнулась:

– Ты тоже псалтырь с минеей наизусть знаешь. Я в лагерях каждый день молилась по памяти, а в воскресенье устраивала общую службу…  – за незаконную религиозную пропаганду, как выражались в тогда еще НКВД и МГБ, мать Пелагия немало отсидела в БУРе:

– В праздники я никогда не работала…  – она поболтала в чае кусочком соты, – пусть что хотели бы, то со мной и делали…  – после начала первой войны, Пелагея, послушница, с дипломом сестры милосердия уехала на фронт:

– Я работала в санитарном поезде, – добавила она, – начальницей у нас была светская дама, однако тоже при дипломе. Иванна Генриховна долго жила за границей, но и в Сибири побывала. Муж ее здесь много строил…  – блеклые глаза Пелагии озарились мимолетной грустью:

– На фронте я почти отказалась от будущих обетов, – она помолчала, – мы обручились, однако случился большевистский переворот…  – жениха Пелагии, офицера в Добровольческой Армии генерала Деникина, убили под Орлом в девятнадцатом году:

– Псы раскопали, что я служила сестрой милосердия у Деникина, – она подперла щеку рукой, – отчего моя пятерка в тридцать пятом году превратилась в десятку…  – после гибели жениха Пелагия решила не бежать из России:

– Жила бы себе сейчас спокойно, – она вскинула бровь, – на западе есть православные обители. Однако, как тебе, чадушко, дали послушание, так и я должна была пройти свое до конца…  – приняв в двадцатом году постриг, мать Пелагия вернулась в родную Сибирь:

– Мы не только сидели в обители, – заметила она гостье, – мы и по деревням ездили, где антихристы храмы закрывали. Мы спасали иконы, служили тайные молебны. На праздники у нас в монастыре тысячи человек собирались…  – тюменскую обитель, одну из старейших в Сибири, основали в семнадцатом веке:

– При Ильинской приходской церкви, – Пелагия подлила девушке чаю, – обитель воздвигли на пожертвование царицы сибирской, как ее называли, полюбовницы тюменского воеводы. Антихристы не отнимут у людей Иисуса и Божью матерь. Здесь остался один храм, и он всегда битком набит…  – мать Пелагия водила гостью на службу в Вознесенский собор. Храм закрыли в тридцать седьмом году, после расстрела новосибирского архиепископа Сергия, однако во время войны вернули верующим:

– Другие церкви все в руинах лежат, – кисло сказала мать Пелагия, – впрочем, ты у нас вообще Спасова согласия, раскольница то есть…  – девушка допила чай:

– Сие по нынешним временам неважно, матушка, – тихо сказала она, – Антихрист на всех ополчился, сейчас не время для раздоров…  – Пелагия неожиданно легко поднялась:

– Это ты верно сказала. Но в соборе тебе больше появляться не след, ты у нас бесовские бумаги отрицаешь, беспаспортная. Ладно, молебен мы с тобой сами споем…  – девушка хорошо знала службу, у нее был красивый голос:

– Она тоже красивая, только очень суровая – подумала Пелагия, – она год сама спасалась, в тайге…  – по словам гостьи, скит был мужским:

– Мне дали топор с пилой, отправили в лес…  – она даже хихикнула, – пришлось самой рубить келью, готовить на костре… Молиться я в скит ходила, но стояла за завесой. Припасы мне отец келарь оставлял, меня баловали, можно сказать…  – о прошлом гостья не распространялась, а мать Пелагия ее ни о чем не спрашивала:

– Даже по нынешним временам такое опасно, – отказавшись от топчана, девушка спала на полу, укрываясь пальто, – да и какая мне разница? Она верующая, она примет постриг и уйдет от мира…  – девушка хотела поселиться в тайге, основав женский скит:

– Где-нибудь в глухих местах, – сказала она, – куда Антихристу хода нет…  – мать Пелагия достала из поставца дореволюционную минею:

– Ладно, святому отче ты помолилась…  – при строительстве Новосибирского водохранилища ушла под воду могила чтимого в епархии старца, – в Академгородке побывала…  – гостья ополоснула в тазу посуду:

– И вовсе бесовское место, – решительно сказала она, – глаза бы мои его не видели. Но никак иначе до города было не добраться…  – она отряхнула руки о холщовый фартук:

– Поживу с вами до Покрова, а после праздника поеду дальше на восток. Хотя через неделю от Покрова ваши именины…  – Пелагия весело согласилась:

– Именно. Не положено гостю бросать хозяина перед торжеством…  – девушка поправила темный плат:

– Не брошу, матушка. Сегодня у нас память первомученицы Феклы, да…  – Пелагия вспомнила житие святой:

– Она обручилась со знатным юношей, но, услышав проповедь апостола Павла, решила посвятить себя Иисусу. Ее привели на суд и ее собственная мать вскричала:

– Огнем сожги беззаконницу посреди театра градского, дабы все жены впредь страшились, ее примером вразумленные…  – избежав от костра и травли дикими зверьми, святая закончила свои дни в пустынном житие, девяностолетней отшельницей:

– У Марии так же случится, – подумала мать Пелагия, – глаза у нее упорные…  – она кивнула: «Ее самой. Вставай за минею, пора обедню служить».


Кольцо Маша держала надежно зашитым в тайнике, в кармане ее полушерстяного платья. Кое-какие вещи, крепкие сапоги, теплую кофту, шарф с пальто и брезентовый рюкзак она получила от истинно верующих, гостюя у них в сибирских городах. Избегая попадаться на глаза милиции, она пользовалась пригородными электричками, короткими автобусными рейсами. Привечавшие ее люди часто жили на окраинах, в старых домиках. Маша помогала по хозяйству, присматривала за детьми, пела по памяти молебны. Забирать из скита минею было опасно, однако она знала воскресную службу почти назубок. В кармане ее рюкзака лежало дореволюционное издание Евангелий с Псалтырем.

Никонианскую книгу, как выразились бы в скиту, Маше подарили в Тюмени. Тамошняя ее хозяйка, тоже тайная монахиня, спасалась в Богородично-Рождественском монастыре:

– От нее я и получила адрес матери Пелагии…  – Маша слушала ровное дыхание настоятельницы, – хорошая она женщина…  – к именинам игуменья собиралась напечь пирогов:

– День скоромный будет, – девушка посчитала на пальцах, – с капустой и яйцом, с рыбой, ради такого праздника…  – Пелагия обещала и ржаную коврижку с медом. Пироги по престольным торжествам пекли и в скиту. Отец келарь всегда оставлял для Маши несколько кусков. У себя в келейке она могла только варить суп на костре:

– Хлебом меня тоже снабжали, – вздохнула девушка, – и вообще заботились обо мне…  – она не обижалась на десяток стариков, обретавшихся в скиту:

– Ясно, что я не могла с ними жить…  – Маша нащупала кольцо в шве лежащего рядом платья, – но и выгнать они меня не могли, я пришла к Иисусу. Пришлось дать мне топор и пилу, отправить в лес…  – она даже улыбнулась. Маша никогда ничего не строила, но, в конце концов, сумела возвести тесный сруб, накрыв его проложенным мхом тесом. Зимой она разводила костерок среди стен своего убежища:

– Но снег растапливать не пришлось. Рядом тек ручей, как у Ивана Григорьевича, да хранит Господь душу праведника…  – вспомнив столб черного дыма над лесом, Маша перекрестилась:

– Должно быть, он предпочел сгореть заживо, как никонианские мученики, но не выдать меня и папу…  – зимой в келье Маша читала и перечитывала при свете лучины житие протопопа Аввакума, взятое в скиту:

– Тогда, кроме чтения и молитв, мне больше нечем было заняться, но весной началась работа…  – получив от отца келаря семена овощей, она разбила рядом с кельей грядки:

– Моя репа, наверное, созрела, – поняла Маша, – настоятель обещал отвести мою келью под пустынное житие, пока я не вернусь…  – она еще не знала, вернется ли на Урал. Маша вспомнила размеренные обительские дни, далекий звук била, сзывающий братию к молебну, огоньки свечей, виднеющиеся из-за домотканой завесы:

– Я сказала матери Пелагии, что хочу отправиться дальше в тайгу, основать скит, – девушка закинула руки за голову, – но я лукавила, не говорила ей всей правды…  – в глухих местах Маше было бы легче перейти границу. Она хорошо помнила карту СССР:

– Китай или Монголия мне ни к чему, – вздохнула девушка, – в Средней Азии обитель не устроишь. Надо возвращаться на запад, – решила Маша, – пробираться к финской границе…  – она была уверена, что ее отец жив:

– Иисус и Богоматерь о нем позаботились…  – она перебирала самодельную лестовку, – дядя Джон тоже жив, я знаю…  – Маша напоминала себе, что обязана найти семью:

– У меня есть брат по матери, брат по отцу, есть кузены. Я должна вырваться из СССР…  – о Журавлевых она не думала:

– Они мне не родители, – Маша закрыла глаза, – только по Марте я скучаю. Бедная Марта, она вырастет с бесовскими игрищами, с комсомолом и партией, нашим рулевым…  – Маше было противно даже думать о таком:

– Все они антихристы, как Горский, как его внук…  – вспоминая Сашу, она боролась с тошнотой, – Господь их накажет…  – в окошко комнатки светила яркая луна. Ночи были морозными, по небу неслись рваные клочья туч. Маша поворочалась:

– Опять холодно, как в моей келье. Но буржуйка весь день топилась, почему так зябко…  – на нее пахнуло сыростью, вокруг царила чернота:

– Еще немного, немного…  – ноги не слушались, она ползла, помогая себе руками, – надо вырваться из-под земли, выйти на волю. Отец меня ждет, он спасет меня…  – над головой засвистели выстрелы, Маша сжалась в комочек:

– Ползи, – велела себе она, – тебе нельзя здесь оставаться…  – пошарив впереди, она натолкнулась на крепкую руку:

– Это не мой папа…  – девушка ощупала ладонь, – кто-то другой. Откуда я его знаю…  – среди свиста пуль она разобрала жалобный плач младенца:

– Что это за дитя…  – успела удивиться она, – разве у меня может быть ребенок…  – рука исчезла, все стихло. Маша задремала, свернувшись клубочком под пальто и вытертым одеялом матушки Пелагии. Луна освещала блестящие дорожки слез на лице девушки.


Все охраняемые палаты в закрытом отделении трешки, как звали в Новосибирске третью городскую психиатрическую больницу, были заняты.

Десять лет назад госпиталь переехал в новое, вернее, старое здание бывших Красных Казарм. Комплекс возвели в начале века для временного размещения войск, перебрасываемых на Дальний Восток. После революции в казармах разместили инфекционную больницу. У входа в главное здание на бронзовой табличке виднелся строгий профиль в буденовке:

– Здесь в январе 1920 года выступал на митинге соратник Ленина, член Сибревкома, стойкий борец за дело коммунизма, Александр Данилович Горский. В вестибюле висело привезенное из запасников недавно открывшейся картинной галереи парадное полотно: «Горский среди раненых красноармейцев». Александр Данилович, в небрежно наброшенной на широкие плечи кожанке, при маузере и гранатах, восседал за неизвестно как оказавшимся в больнице роялем. Судя по нотам «Интернационала» на инструменте, Горский вел спевку госпитального хора. Изображенное на холсте единственное просторное помещение комплекса, бывшую казарменную церковь, сейчас занимал зал заседаний больницы.

На острове Возрождения Светлана Алишеровна отвыкла от тесных каморок, куда обычно рассовывали психически неполноценных людей. В ее отделении все палаты были площадью с небольшую квартиру:

– Хотя у нас нет затруднений с отоплением, – напомнила себе она, – а здесь зимой бывает до минус сорока. Маленькие помещения легче протопить. Руководство не хочет ломать стены добротной кладки…  – доктору не нравилось отсутствие безопасных палат. Главный врач развел руками:

– Коллега, войдите в наше положение. В госпитале собраны опасные сумасшедшие, люди, проходящие судебно-медицинскую экспертизу, осужденные, ожидающие этапа. Мы, что называется, трещим по швам. Вы утверждаете, что больной абсолютно безобиден …  – по манере речи доктора Светлана Алишеровна поняла, что он раньше носил погоны:

– В Комитете тоже так говорят об осужденных, – вспомнила Светлана Алишеровна, – с неправильным ударением…

Она осматривала палату в сопровождении старшего товарища. 880 спокойно сидел в углу санитарной машины, встретившей их в аэропорту. Согласно инструкции внутреннего распорядка, в кузове оставались два охранника, однако, по мнению Светланы Алишеровны, нужды в надзоре не было. 880 не проявлял никакого стремления к агрессии. Она подошла к запыленному окошку. Яркое солнце отражалось в мутном стекле:

– Даже решеток нет…  – хмыкнула Светлана Алишеровна, – ладно, санитары круглые сутки сидят на посту, да и не убежит он никуда. Он вообще не распрямляется, только ползает или сидит на корточках…  – 880 почти всегда закрывал лицо руками, словно стараясь спрятаться от взглядов окружающих. Окошко выходило в чахлый больничный садик, с крашеным серебрянкой бюстом Владимира Ильича. На щите виднелся кумачовый лозунг: «Встретим XXII съезд КПСС ударным трудом!». Закрытое отделение пряталось за кирпичным забором с охраняемой проходной. Светлана Алишеровна вздохнула:

– Ладно, поездка всего на неделю. Покажу его на конференции и полетим домой…  – она выступала с докладом на основе своей будущей статьи о лечении синдрома лобных долей мозга. 880, не получавший никаких лекарственных препаратов, был отличным примером возникновения и развития заболевания. Местных медиков, впрочем, не стоило расхолаживать:

– Но и спорить у меня времени нет, – Светлана Алишеровна поджала губы, – меня ждет Сергей Петрович, с подопечным музыкантом…  – в расчете на контрамарку от маэстро, она привезла в Новосибирск парадное платье. На острове такие вещи носить было некуда:

– На вечеринках мы не наряжаемся, это выглядело бы смешно…  – она оценила свой маникюр, – а в отпуске Давид настаивает на спорте и туризме…  – Светлана Алишеровна считала долгом жены разделять интересы мужа:

– Две контрамарки, – решила она, – на концерт и в оперу. Когда я еще послушаю оперу не на пластинках и не по радио? Маэстро устроит нам отличные кресла в ложе…  – доктор кивнула:

– Хорошо. Но сообщайте мне о любых изменениях в его поведении, я немедленно приеду…  – она передала главному врачу картонный квадратик:

– Мы живем в загородной гостинице, – со значением сказала девушка, – этот пациент очень ценен. За ним надо внимательно следить…  – санитара, принесшего новому обитателю палаты обед, тоже проинструктировали в правилах безопасности:

– Ерунда какая, – решил крепкий мужчина, – он даже с пола не встает, куда он убежит…  – больной боялся выходить из санитарной машины. Забившись в темный угол, он мычал и раскачивался, махая руками:

– Его пришлось на носилки укладывать…  – санитар поставил на пол миску каши, – он словно ребенок…  – санитар тронул больного за плечо:

– Обед…  – громко сказал он, – каша с маслом и хлеб. Давай, ешь…  – пациент, сгорбившись, закрыл лицо ладонями:

– Ешь…  – санитар поводил перед ним миской, – каша вкусная, ячневая сечка…  – немного искривленные пальцы окунулись в кашу. Санитар заметил старые шрамы на месте ногтей, более свежие отметины на наголо бритой голове, с немного отросшим, седым ежиком:

– Его оперировали, – понял он, – вообще ему на вид лет пятьдесят. Наверное, он бывший зэка, потерявший разум, не дождавшийся реабилитации…  – больной, чавкая, размазывал кашу по лицу. Из рта потекла струйка слюны. Санитар принюхался:

– Заберу миску и принесу шланг. Он под себя ходит, словно младенец. Несчастное существо, собаки и те умнее…  – облизав испачканные кашей пальцы, больной, стоя на четвереньках, опустил лицо в миску:

– Точно, как собака…  – санитар взглянул на валяющуюся рядом с пациентом ложку:

– Инструкция запрещает оставлять больных без присмотра, но он и не понимает, что такое ложка…  – санитару хотелось покурить:

– Я вернусь через пять минут, ничего страшного не случится…  – больной шумно хлебал кашу. Санитар неслышно закрыл за собой дверь палаты.


Как обычно, он старался не поднимать головы.

Сейчас он мычал особенно громко, скрывая шаркающий звук затачиваемого металла. В детстве он спросил у покойного отца, правдивы ли истории графа Монте-Кристо и Железной Маски. Герцог усмехнулся:

– Точно мы ничего не знаем. Однако твой дед, сбежав из бурского плена, полз по саванне, движимый желанием выжить, вернуться домой…  – Джон взглянул в прозрачные глаза отца:

– Но ведь дедушка не вернулся. Он все равно погиб в Южной Африке…  – герцог пыхнул дешевой папиросой:

– Не вернулся. Иногда и такое случается. Джентльмен…  – он повел рукой, – должен быть готов к любым обстоятельствам, милый. Помни…  – отец потрепал шестилетнего Джона по голове, – только насилие над слабыми мира сего может унизить джентльмена. Насилие и ложь…  – кусок алюминия, наспех отломанный от черенка ложки, шкрябал по привинченной к полу металлической ножке кровати:

– Я лгал…  – не забывая мычать, он кусал покрытые шрамами губы, – лгал детям, лгал Ционе, принуждал ее жить со мной. Я лгал Адели, лгал самому себе…  – герцог тяжело вздохнул:

– Если я вырвусь отсюда, больше никогда такого не случится. Я должен, обязан выжить. Ради Маленького Джона и Полины, ради того, чтобы рассказать правду…

Разум к нему вернулся после неизвестной Джону операции. Ощупывая наголо бритый череп, он нашел шрамы. Он понятия не имел, что с ним делал предатель, как думал Джон о профессоре Кардозо:

– Он, скорее всего, подвизался в лагерном госпитале Аушвица. Поэтому близнецы и замолчали, увидев его. Советские войска его спасли, он ушел от ответственности, а мы с Мартой думали, что Эстер его застрелила…  – профессор Кардозо пока оставался недосягаемым, но после операции, Джон, странным образом, стал яснее, как он выражался, видеть вещи. Он не знал, что случилось с лишившей его глаза Ционой:

– Зато я знаю, что в Будапеште она встретилась с фон Рабе. Циона родила от него сына, здесь, в СССР. Фон Рабе теперь зовут Ритбергом фон Теттау, как мы и предполагали…  – Джон невесело усмехнулся, – а ребенка похитила некая Генкина, воровка. Похитила и пропала без вести с младенцем Ционы…  – больше ничего, как он ни старался, он не вспомнил:

– То есть нет, – поправил он себя, – у Полины есть старшая сестра…  – он не винил покойную Эстер и Авраама Судакова:

– Циона была девчонкой, почти подростком. Забирая Фриду, они хотели поступить в интересах Ционы…  – Фрида пока оставалась единственным путем к так называемому господину Ритбергу фон Теттау. Кроме этой заточки, Джон спрятал в укромном уголке тела еще одну, из осколка миски, сделанную на юге:

– На острове Возрождения, – поправил он себя, – я все слышал и все знаю. Русские держат в тех краях экспериментальный институт, под началом вши, как его называл покойный Меир. В Новосибирск, меня привезла его новая жена. Она собирается демонстрировать меня коллегам, как пример синдрома лобных долей мозга…  – Джон не намеревался возвращаться в психиатрическую лечебницу на острове Возрождения:

– Я не оставлю детей сиротами, – он методично водил куском алюминия по металлу, – я не сгину в безымянной могиле среди песков…  – он подумал, что русские могли действительно расстрелять Циону:

– Она лишила их ценного источника информации, то есть меня…  – горько усмехнулся Джон, – она едва не отправила меня на тот свет, сделала из меня жалкого идиота. Кепка бы ей такого не простил…  – прервавшись, он осмотрел шрамы на месте ногтей:

– От зубов тоже почти ничего не осталось, – Джон провел языком по черным пенькам во рту, – но для побега это хорошо, я привлеку меньше внимания. Беззубый пьяница, жалкое существо из тех, что поют по электричкам…  – он еще не решил, стоит ли ему пробираться в британское посольство. Путь в Москву, на тех самых электричках, занял бы недели три:

– Но на вокзалах мне появляться опасно. После моего побега, с отягчающими обстоятельствами, если можно так сказать, – герцог хищно улыбнулся, – Комитет непременно запечатает город. Надо найти другие пути, но на юг поворачивать бесполезно. Китай больше не похож на страну, где обреталась Марта пятнадцать лет назад. Китайцы меня либо вернут русским, либо сами расстреляют. Ладно, как говорит наша миссис М, я подумаю об этом завтра…  – проведя пальцем по заточке, он остался доволен:

– Надо, чтобы в больницу приехал мой лечащий врач, – напомнил себе Джон, – здешние эскулапы без ее разрешения не введут мне лекарства, не поместят в смирительную рубашку. Я ее персональный больной. Пора начинать представление…

Джон спрятал заточку в карман полосатой куртки. Вой перешел в рев, зазвенело пыльное стекло в окне. Вскочив на подоконник, надрывая голос, он затряс облупившиеся рамы.


Звонок из трешки оторвал Светлану Алишеровну от пишущей машинки. По просьбе маэстро Авербаха она составляла справку о восточных травах в составе нового препарата, выписанного музыканту. Кроме экстракта эврикомы, ничего восточного в лекарстве не было, однако Сергей Петрович быстро рассказал коллеге о китайских снадобьях.

Фальшивый директор института проблем человеческого организма уехал на заседание со здешними работниками Комитета. Москва требовала подробных отчетов о каждой встрече с маэстро. Машину к ним прикрепили одну, администратор закрытой гостиницы обкома партии вызвал для доктора такси.

К приезду Светланы Алишеровны, 880, немного угомонившись, забился в темный угол палаты. Стекло осталось целым, однако половицы усеивала пыль осыпавшейся краски. Бросив взгляд на больного, прикрывавшего голову руками, Светлана Алишеровна строго сказала болтавшемуся в палате санитару:

– Вы его били. Не отпирайтесь, я вижу, что он дрожит…  – идиоту, как его называл санитар, действительно досталось от прибежавшего в палату персонала. Санитар подумал, что сумасшедшему могли сломать пару ребер или отбить почки:

– Пока этого не заметно, то есть, станет заметно, если появится кровь в моче, но лицо его никак не скроешь…  – глаз идиота расцвел свежим синяком, он лишился нескольких осколков зубов:

– Он упал и поранился, – угрюмо отозвался санитар, – мы его и пальцем не трогали, товарищ доктор…  – Светлана Алишеровна могла разоблачить лгуна, однако у нее были дела важнее. Через три дня ей предстояло показать 880 на конференции в зале заседаний местного медицинского института:

– Сначала надо его привести в порядок, – вздохнула врач, – синяки и ссадины можно объяснить падением, однако мне он нужен покорным, а не буйным…  – эпизод агрессии не вписывался в стройную картину развития болезни из доклада Светланы Алишеровны:

– Можно сослаться на изменение привычного распорядка дня, на стресс, как говорит Давид…  – врач нахмурила темные, ухоженные брови:

– Но если это так, то получается, что синдром лобных долей мозга не всегда приводит к полному разрушению личности. 880 проявил агрессию из-за беспокойства. У него могли остаться эмоции, воспоминания…  – она не могла превращать пациента в куклу, посадив его на сильные лекарства:

– Овощей коллеги видели достаточно…  – она аккуратно протянула руку к пациенту, – ценность 880 в том, что он никогда не получал успокоительных препаратов. У него чистое течение болезни, на такой стадии это редкость…  – Светлана Алишеровна заметила подергивание изуродованных пальцев больного. Подбитый глаз косил в сторону санитара:

– Он явно выходит из ступора, – решила девушка, – неужели операция возымела свое? Пересаженные лобные доли прижились, он начинает оправляться? Вмешательство было экспериментальным, о нем не напишешь статью…  – Светлана Алишеровна повернулась к санитару:

– Вы делали с ним что-то еще, – обвиняющим голосом заявила она, – пациент очень напуган…  – медработник буркнул:

– Помыл из шланга. Не сидеть же ему в дерьме по уши…  – пациент боялся струи воды и не хотел стягивать испачканные штаны:

– Пришлось отвесить ему несколько затрещин, повалить на пол и помыть силой, – вспомнил санитар, – но так требует инструкция…  – Светлана Алишеровна поджала губы:

– Он привык к ванне. Шланг его вывел из себя, вызвал агрессию…  – санитар отозвался:

– У нас ванна только раз в неделю, согласно распоряжению товарища главного врача…  – девушка решила попробовать гипноз:

– Даже Давид в него поверил. Он сказал, что видел впечатляющие результаты. У меня хорошо получалось с другими пациентами…  – по общему мнению врачей, у 880 гипнотизировать было нечего, однако Светлана Алишеровна хотела вернуть пациента к привычному состоянию:

– Если гипноз и не поможет, – решила она, – то он и не помешает. Я все занесу в историю его болезни. Если он прореагирует на гипноз, значит, личность начала проявляться после распада сознания…  – стянув с шеи подарок мужа, золотой кулон на цепочке, Светлана Алишеровна велела санитару: «Оставьте нас одних». Она не могла рисковать приступами страха или агрессии.

Щелкнул замок в двери, кулон закачался. Присев, она заговорила мягким голосом:

– Милый, не бойтесь. Вы в безопасном месте, светит теплое солнце, рядом ваши друзья…

Она даже не поняла, как больной ухитрился рвануть цепочку. Золотые звенья хлестнули по лицу девушки. Светлана Алишеровна увидела стальной отсвет в прозрачной голубизне единственного глаза 880. Что-то острое воткнулось ей в шею, врач жалобно захрипела. Струя алой крови ударила в стену, капли долетели до пыльного стекла. Повалившись на пол, она забила ногами в туфлях на высоком каблуке. Запахло мочой, затрещал тонкий шелк блузки. Разрывая ей рот, Джон воткнул туда комок ткани:

– Сейчас она умрет, но я не хочу, чтобы здесь оказался весь персонал больницы. Впрочем, он и так здесь окажется…  – серый алюминий торчал из бурно кровоточащей артерии. Брызги испачкали руки и лицо Джона:

– Черт с ним, главное выбраться отсюда. Хорошо, что у меня осталась вторая заточка…

Не оглядываясь на корчащуюся девушку, он обмотал руку ее жакетом. Зазвенело стекло в окне. Быстро выбравшись на пустынный двор, обогнув бюст Ленина, Джон исчез из вида.

Младшая Куколка неожиданно умело управлялась с плитой.

Завтрак могли доставить в коттедж по звонку, однако Саше нравились домашние хлопоты девушки. Он велел принести с кухни фартук для Надежды Наумовны. Она сама обходилась чашкой черного кофе и вареным яйцом:

– Молодец, она держит себя в форме…  – за поздним завтраком с яйцами бенедикт он просматривал газеты, – и не расползется, как некоторые. Впрочем, она танцовщица, профессионалка…

Саша сводил девушку в большой зал главного особняка, где стоял проигрыватель. Танцевала Куколка отменно. Отпив приготовленный ей в итальянской машинке капуччино, Саша опустил «Правду». Куколка собрала темные волосы в тяжелый узел. Нахохлившись над чашкой эспрессо, она курила «Житан»:

– Вы поняли, – наставительно сказал Саша, – с маэстро вы танцуете вальс и танго. Сегодня доставят ваш концертный костюм и вечернее платье…  – фальшивая Дора Фейгельман выходила на сцену в скромном наряде, с косынкой на голове:

– Надежду Наумовну можно одеть в мешок из-под картошки, – смешливо подумал Саша, – и, все равно, ни один мужчина перед ней не устоит. Хотя в мешке будет еще более…  – он поискал слово, – волнующе…  – вечернее платье, шелка цвета горького шоколада, везли на самолете из Москвы. Саша не доверял местному обкомовскому ателье:

– Здесь провинция, а в Москве они шьют по новейшим выкройкам…  – судя по фото, платье мало что оставляло для фантазий:

– На вечеринку в Академгородке она явится в мини, – хмыкнул Саша, – Викинг не пройдет мимо нее…  – он проверил, как Куколка танцует рок и твист:

– Отжигает, как принято говорить, – он тоже закурил, – у нее отличные способности, она почти акробатка…  – Надежда Наумовна, с плохо скрываемой злостью, заметила:

– Как вы, товарищ Матвеев…  – голос девушки дышал издевкой, – предлагаете мне объяснить ему и ему…  – она ткнула изящным пальцем в разложенные на столе фотографии, – тот факт, что я уже не…  – девушка немного зарделась. Саша зевнул:

– Они современные люди, товарищ Левина. Такие вещи сейчас мало кого интересуют. Кроме того, я кое-что оставил нетронутым…  – он тонко улыбнулся. Саше хотелось заняться и этой частью дела, однако он велел себе потерпеть:

– Куколка никуда от меня не денется, но во время беременности лучше не рисковать…  – на дачу приехал врач из местного отделения Комитета. Он уверил Сашу, что Надежда Наумовна совершенно здорова:

– Она молодая девушка, никаких затруднений с беременностью не предвидится, – напомнил себе Саша, – остается ее сестра, которую тоже надо готовить к дальнейшим операциям…  – ситуация казалась ему забавной:

– Наверняка, они будут работать и вместе…  – Саша велел себе сосредоточиться, – в одной постели, так сказать…  – пока ему надо было думать о тексте письма Куколки маэстро Авербаху и о собственном послании Дракону:

– После завтрака, пока Надежда Наумовна репетирует, я займусь документами, – решил Саша, – вообще у нее здесь не жизнь, а малина. Нечего жаловаться, она почти на каникулах…  – ему не нравилась вечно недовольная гримаса Куколки:

– С вашими подопечными, – строго сказал ей Саша, – вы должны быть веселой и беззаботной, товарищ Левина. Мужчины не любят неприветливых девушек…  – Куколка что-то буркнула себе под нос. Саша разобрал знакомое ему слово «мамзер»:

– Пусть ругает меня, как хочет, только не срывает операции. Впрочем, она неглупа. Шаг вправо, шаг влево, как говорят на зоне, и она навсегда простится с семьей…  – он вернулся к газете, где не было ровно ничего интересного. Страна встала на трудовую вахту в честь приближающего съезда партии:

– Население острова Тристан-да-Кунья эвакуировали в Британию из-за извержения вулкана, – Саша отложил газету, – британцы выводят войска из Кувейта, в Катанге ожидается перемирие…  – на дачу доставляли и западные газеты. Саша взялся за The Times. В передовице выражали надежду на будущий мир в Конго:

– Несмотря на действия различных бандитских формирований, законное правительство страны, совместно с силами ООН, предпримет все меры к объединению страны и прекращению кровопролития, развернувшегося с особенной силой после трагической смерти премьер-министра Лумумбы…  – Саша не сомневался, что Лумумба погиб от рук американцев:

– Им нужен доступ к алмазам и урану. Демократическое Конго, выбравшее путь социализма, им ни к чему. Но за Конго, как за всю Африку и Латинскую Америку, мы еще поборемся…  – Саша решил встретиться с Драконом в Европе:

– У него случаются отпуска. Проведем время вместе, сойдемся ближе, подружимся. Он перспективный агент, надо намекнуть, что мы заинтересованы в его работе на крупные европейские или американские корпорации…

New York Times тоже писала о Катанге, упоминая, в числе прочего, партизанское соединение некоего Грешника, собравшего, по слухам, чуть ли не тысячу бойцов:

– Наверное, наемник, решивший половить рыбку в мутной воде…  – Саша просмотрел сообщения о будущих фильмах. Все ожидали выхода на экраны «Вестсайдской истории»:

– Надо посмотреть, – Саша записал название фильма в блокнот, – а «Клеопатра» пока снимается. Надежда Наумовна на западе могла бы сделать отличную карьеру, режиссеры не пропустили бы такой красавицы…  – он полюбовался изящным очерком твердого подбородка:

– Вы даже круассаны испекли…  – одобрительно сказал Саша, – не забудьте побаловать доктора Эйриксена уютом. Он обретается в общежитии, он соскучился по женской руке…  – едва он надкусил круассан, как черный телефон на стене вздрогнул. Сняв трубку, Саша услышал голос дежурного из местного управления Комитета. Коротко ответив: «Еду», рассовав по карманам блокнот и сигареты, Саша поцеловал Куколку в ухо:

– У меня дела, но я скоро вернусь. Репетируйте, я вас прослушаю…  – в передней он надел куртку итальянской замши:

– Объявлено чрезвычайное положение, – Саша раздул ноздри, – Новосибирск запечатали. Но причем здесь мы, если это уголовник…  – по словам дежурного, из третьей психиатрической больницы сбежал опасный сумасшедший:

– Он убил лечащего врача и дежурного на проходной, – «Волга» Саши рванулась с места, – хотя с нашими операциями мы должны знать, что происходит в городе…

Выехав на шоссе, машина скрылась в пелене мокрого снега.


Срочное заседание наскоро созданного совместного штаба по поискам преступника, проходило на последнем этаже выстроенного до войны в конструктивистском стиле здания тогда еще НКВД. Местное управление Комитета использовало часть ранее жилых помещений под рабочие кабинеты. На стене висела подробная карта города. Трешку, третью психиатрическую больницу, откуда сбежал сумасшедший, обвели красным карандашом. Вел совещание спешно прилетевший из Москвы, смутно знакомый Саше полноватый офицер, блестевший стеклышками очков:

– Я видел его на Лубянке, он раньше работал резидентом в Италии. У него кличка Падре…

По рукам пустили папку серого картона, с четкими фотографиями. Лечащий врач беглого сумасшедшего при жизни отличалась редкой красотой:

– Он воткнул ей заточку в горло, – сухо сказалПадре, – женщина истекла кровью за секунды. Охранника на проходной он убил второй заточкой…  – Саша не понимал, почему ради сумасшедшего из Москвы прилетело несколько высокого ранга офицеров:

– Или он засветился в нашей системе, – хмыкнул юноша, – и не просто опасный уголовник…  – по словам коллег из местной милиции, на железнодорожный и автобусный вокзалы послали усиленные наряды патрулей. Район вокруг больницы прочесывали. Падре провел ручкой по карте:

– Убив охранника, беглец успел поменяться с ним одеждой…  – милиционеры в больнице носили штатское, – и обыскать проходную…  – огнестрельного оружия на вахте не держали, но никто не сомневался, что сумасшедший обзавелся деньгами:

– Он долгое время искусно притворялся, – недовольно продолжил Падре, – врачи уверяли, что разум к нему никогда не вернется…  – выяснилось, что беглеца доставили в Новосибирск для участия в конференции психиатров:

– Участвовала его лечащий врач, – поправил себя Падре, – больной находился здесь, как иллюстрация к докладу…  – он нашел глазами Сашу:

– Товарищ Матвеев, – дружелюбно сказал офицер, – с нами прилетел особый груз…  – он указал на ящик в углу комнаты, – потом заберете посылку…  – в ящике покоилось платье для Куколки:

– Возвращаясь к нашему делу…  – Падре отпил кофе, – с одеждой, пусть и не его размера, с деньгами, беглец может уйти довольно далеко. Миновало шесть часов, а воз, что называется, и ныне там. Никаких сведений о его поимке не поступало…  – Саша понял, что москвичи помчались в аэропорт, едва на Лубянку поступил сигнал тревоги из Новосибирска:

– Скорость прямо космическая, – удивился юноша, – что это за сумасшедший…  – Падре постучал указкой по столу:

– Учитывая предыдущий опыт, – офицер поджал губы, – он может обвести нас вокруг пальца, залечь на дно, затаиться. Надо проверять подвалы, незаконно сдающиеся внаем комнаты и койки в частном секторе. У него нет документов, но он может рискнуть кражей, чтобы обзавестись паспортом…  – Падре незаметно взглянул на товарища Матвеева:

– То есть Гурвича, Матвеев его оперативный псевдоним. Посмотрим, как он себя проявит, когда по рукам пойдут фотографии 880…  – задание Падре получил напрямую от Шелепина и Семичастного:

– Мы доверяем нашим работникам, – со значением сказал Шелепин, – однако в преддверии будущей операции с британским посольством, порученной Скорпиону, нельзя обойтись без его проверки.

Падре, Иосиф Григулевич, знал о чем идет речь:

– Мне тоже доверяют, – повторял он себе, – хотя я тоже близко знаком с Эйтингоном. Но я опытный работник, а парень, несмотря на его таланты, едва начал службу. Ему всего девятнадцать, Эйтингон его знает с детства. Он может быть лоялен этому зэка в ущерб интересам дела…  – сам Падре никакой лояльностью не страдал:

– Мало ли что случалось раньше. Сейчас Эйтингон арестован, осужден и отбывает срок. Он преступник, его особый статус на это не влияет…  – Падре открыл конверт:

– Последние снимки беглеца из его московского досье…  – Саша выудил из кармана свои «Мальборо»:

– Значит, сумасшедший действительно имеет к нам отношение, если мы собрали на него досье. Кто он такой, этот уголовник…  – фото дошли до Саши.

880 похудел, на бритой наголо голове виднелись послеоперационные шрамы. Более старый шрам красовался на месте потерянного глаза. Сняли его в полосатой больничной пижаме. Оставшийся глаз косил в сторону, но Саша не обманулся блаженным выражением лица герцога Экзетера:

– В Суханово, когда мы делили камеру, я понял, что ему палец в рот не клади. Он один раз бежал из СССР после войны, он может исчезнуть и сейчас. Стоит отъехать полсотни километров от Новосибирска, как начинается глухая тайга. Навыки выживания у него отличные, он коммандо. Он водил за нос гестапо, притворяясь солдатом вермахта, он растворялся среди беглых нацистов. У него за плечами четверть века работы в разведке…  – на лубянских курсах им приводили в пример некоторые операции мистера Холланда, не называя, впрочем, его имени. Саша было открыл рот, но решил дождаться перерыва:

– В конце концов, на совещании не все свои. Не стоит местным работникам о таком слышать…  – в кабинет вкатили тележку с чаем и бутербродами, он поднялся. Саша понял, что не знает оперативного псевдонима или звания Падре:

– Неудобно называть его кличкой, но что делать…  – отведя офицера в сторону, он откашлялся:

– Товарищ…  – коллега улыбнулся:

– Товарищ Лаврецкий. У вас есть какое-то предложение, товарищ Матвеев…  – Саша кивнул:

– Да. Надо вызвать сюда товарища Котов для руководства операцией. Товарищ Котов опытный чекист, он учился у Феликса Эдмундовича. Он сможет найти этого 880…  – Саша ткнул в пришпиленное к карте фото беглеца. Лицо товарища Лаврецкого замкнулось:

– Руководство…  – он помахал пальцем над головой, – считает, что участие товарища Котова в операции нецелесообразно…  – Падре не предполагал, что у Скорпиона есть свой канал связи с осужденным:

– Эйтингон сидит на закрытой даче, его звонки прослушиваются. Почты он никакой не получает. Но береженого Бог бережет, как говорится…  – на здешний телефон товарища Матвеева, в обкомовском загородном комплексе, тоже ставили прослушку:

– Посмотрим, где на самом деле лежит лояльность парня…  – хмыкнул Падре. Налив себе чаю, он повторил:

– Нецелесообразно. Вы меня поняли, товарищ Матвеев…  – Саша вытянулся:

– Так точно, товарищ Лаврецкий. Но я могу быть полезен, два года назад я много времени провел с 880…  – офицер повел рукой:

– Не стоит смешивать операции. Ваша забота Моцарт и Викинг. Завтра прилетает генерал Журавлев, начинается конференция физиков. Занимайтесь своими делами, товарищ Матвеев…  – Саша дисциплинированно отозвался:

– Конечно, товарищ Лаврецкий…  – он бросил взгляд на черный телефон:

– Я не могу поступать в обход указаний руководства. Они правы, каждый должен отвечать за свой участок работы…  – Саша подумал, что 880 может обретаться среди отирающихся по вокзалам инвалидов:

– Он знает русский язык, пусть и с акцентом. Ему будет легко найти приют…  – записав себе это в блокнот, Саша налил себе чая.


Серебристый кругляш с профилем Ленина, подскочив, вернулся в заскорузлую ладонь. Пальцы с каемкой грязи под обломанными ногтями повертели рубль:

– У нас не в Мавзолее, не залежишься…  – очередь, сгрудившаяся у еще закрытого винно-водочного отдела гастронома на углу Октябрьской и улицы Революции, загоготала. Мокрый снег летел на вывеску здания Горводоканала, напротив, сыпал на укрытые кепками и вытертыми треухами головы. Магазин работал, но водку продавали только с десяти утра.

Через немытые окна, с пирамидами трехлитровых банок сока и рыбных консервов, виднелись кумачовые лозунги над пустыми прилавками мясного отдела. Между схемами разрубки туш повесили два плаката: «Труженики СССР приветствуют XXII съезд партии!» и «Вперед, к победе коммунизма!». Несмотря на унылые витрины, в отдел змеилась длинная очередь. С утра, до открытия гастронома, среди скопившихся у входа домохозяек прошел слушок, что в магазин завезли свинину. Мужик в ватнике, спрятав рубль, оскалил щербатые зубы:

– Борьба с алкоголизмом идет успешно, товарищи! Ликвидирована первая стадия, то есть закуска…  – притаптывающие ногами, ежащиеся от холодного ветра, мужчины оживились:

– Давай, Иваныч! Давай про общагу в Мавзолее…  – стоящий в очереди инвалид, в большом ему, сером пальто, в поношенных сапогах, тоже улыбнулся, обнажив пеньки зубов. Завсегдатаи винного отдела никогда раньше не видели немого, одноглазого мужика, однако он, ловко объясняясь на пальцах, быстро нашел себе собутыльников, отдав рубль Иванычу и его приятелю:

– На три флакона хватит, – одобрительно сказал Иваныч, – консервы тоже возьмем…  – он похлопал себя по карману ватника:

– Нож у меня при себе, найдем укромный подъезд…  – он угостил инвалида «Беломором»:

– Звать тебя как, немтырь…  – обветренные, подбитые губы зашевелились. Иваныч обрадовался:

– Тезки, значит. Я тоже Ваня…  – мужики шептались об усиленных нарядах милиции в районе. Говорили, что опасного сумасшедшего, сбежавшего вчера из трешки, пока не нашли:

– Зять мой считает, что он далеко отсюда, – заявил кто-то в очереди, – мы вчера выпивали после его наряда. Они вокзал патрулировали, но убийца не дурак, он не пойдет на вокзал…  – зять говорившего служил в милиции:

– Он в тайгу подался…  – мужчина шмыгнул простуженным носом, – говорят он…  – мужик понизил голос, его соседи дружно выматерились:

– Врешь…  – он помотал головой:

– Он зэка со стажем, такие всегда берут с собой мясо в побег. Он врача разделал заточкой на запчасти…  – инвалид, покуривая в кулак, сочувственно закивал. Джон внимательно оглядывал очередь:

– Одноглазым здесь взяться неоткуда, – мокрый снег сеял на его заячий треух, – но, видимо, мои фотографии еще не расклеили по городу. Патрулям сообщили мои приметы, но зять этого мужика тоже не все ему рассказал…  – Джону надо было как можно быстрее покинуть город. Предыдущую ночь он провел в подвале заброшенного деревянного дома неподалеку от гастронома:

– Они найдут мое пристанище, – холодно подумал герцог, – я взломал дверь, то есть попросту ее высадил…  – возвращаться в подвал было нельзя. Он незаметно окинул взглядом Иваныча и своего второго собутыльника:

– У них при себе могут быть документы. Паспорта, пропуска на завод…  – по словам Иваныча, он с приятелем начинал законный выходной, – мне сейчас пригодится любая бумажка…  – Джон не намеревался убивать мужиков:

– Только напоить и оставить в подъезде. Я возьму документы, деньги и нож, доберусь до шоссе, ведущего на запад и проголосую…  – он решил все-таки поехать в Москву:

– Я должен попасть на Софийскую набережную, об остальном позаботится посольство. Комитет, скорее всего, решит, что я ушел в тайгу, что я хочу скрыться через китайскую границу…  – Иваныч и его второй собутыльник были выше Джона, но рост в документах не указывали:

– Глаз я мог потерять недавно…  – он поморгал, – собственно, так и случилось. Лица у нас…  – он провел ладонью по отросшей за ночь седой щетине, – в общем, похожи. У всех советских людей одинаковые лица, словно они сидят в закрытой психиатрической лечебнице…  – зло подытожил герцог. Дверь впереди открылась, Иваныч подтолкнул его в спину:

– Давай, тезка, рви первым. Ты инвалид, тебе и карты в руки…  – толпа занесла Джона в сырой предбанник магазина, с брошенными на кафельный пол грязными картонками. Мужики осаждали дверь отдела, смешиваясь с женщинами, тащащими авоськи с картошкой, с серыми рожками, с окровавленной свининой в грубой бумаге. На Джона пахнуло рыбой. Шмат слипшегося, промороженного хека упал ему под ноги:

– Смотри, куда лезешь…  – услышал он рассерженный девичий голос, – совсем совесть потеряли, пропойцы…

Высокая девушка, в темном платке, в невидном пальто, поскользнулась, но быстро выпрямилась. Яркие, голубые глаза взглянули ему в лицо. Из-под платка выбился белокурый локон. Рука в домашней вязки рукавице коснулась его руки:

– Здравствуйте, дядя Джон…  – шепнула она по-английски, – я Маша, Маша Волкова. Я дочь Волка, то есть Максима Михайловича…  – растоптанный хек разлетелся по картонкам, в отделе зазвенели бутылки.

Над толпой пронесся горестный голос Иваныча: «Только портвейн, мать их так! Водки не завезли!».


Из облупленной эмалированной кастрюльки пахнуло настоявшейся гречкой:

– В кашу грибы с луком добавили…  – понял Джон, – Марта так готовит, когда Волк и Максим-младший постятся…

Кроме каши, на ободранную, но чистую клеенку поставили дощечку с нарезанным ржаным хлебом, миску тюри из вареного гороха с постным маслом. Никакого спиртного здесь, разумеется, не держали. Племянница принесла герцогу стакан клюквенного киселя:

– Сегодня постный день, дядя, – смутилась девушка, – иначе я бы яичницу изжарила…  – она говорила неожиданно старомодно, напевно, – грибы и ягоды матушка Пелагия сама собирала, а тюря обительская, так в скитах готовят…

По дороге из гастронома в покосившуюся пристройку, Маша быстро рассказала герцогу о предполагаемой смерти Ивана Григорьевича:

– Должно, он принял смерть в пещи огненной…  – девушка перекрестилась, – аще мученики времен никонианских гонений…  – услышав о побеге Маши из кельи Князева, о годе, проведенном ей в пустынном житие, как выражалась племянница, Джон понял:

– Отсюда у нее такой говор. Она росла пионеркой, комсомолкой, настоящей советской девушкой, и как все поменялось в одночасье. Верно говорят, что СССР – колосс на глиняных ногах. Он разлетится вдребезги, вернее, из мертвечины появится жизнь, как случилось с Машей…  – племянница рассказала и о Саше Гурвиче:

– Он антихрист, как его дед, Горский, – уверенно заявила девушка, – Господь его накажет. Они убили нашу туристическую группу, чтобы скрыть свои грязные делишки на перевале. На нас испытывали какое-то новое оружие…

Герцог, впрочем, сомневался, что все случилось именно так:

– Операция с группой Дятлова стала дымовой завесой для наших поисков, – спокойно подумал он, – продал нашу миссию Филби, больше некому…  – Джон считал, что ответственность за галлюцинации, случившиеся с ребятами в палатке, несет проклятая магнитная аномалия на плато семи скал:

– Не случайно покойная Констанца интересовалась этим местом, не случайно на нашем родовом клыке выбили дерево с семью ветвями. Знать бы еще, что обозначает рисунок…  – пока ему надо было думать не о Северном Урале, а о предстоящем пути в Москву.

Услышав имя Саши, Джон кивнул:

– Его подсадили в мою камеру в сухановской тюрьме, когда меня привезли в Москву. Он разыгрывал комедию, пытался раскрутить меня на откровенность. Но потом кое-что случилось, меня отправили в другое место…  – он коснулся шрама на месте глаза. Маша тихо отозвалась:

– Я узнала вас даже таким, дядя Джон. В сторожке Ивана Григорьевича папа мне много о вас рассказывал. О вас, о моих братьях, старшем и младшем…  – принеся кисель, Маша присела напротив него, подперев щеку ладонью. Глядя на упрямый очерк подбородка девушки, на высокий лоб, герцог вспоминал покойную сестру:

– Мария словно Виллем, – подумал он, – вроде бы они на своих отцов больше похожи, но от нас, от Тони, в них тоже что-то есть. Тони, Тони…  – он рассказал племяннице о памятнике ее матери на кладбище в Банбери:

– И ей, и Виллему, отцу твоего старшего брата, – добавил герцог, – и всем жертвам нацизма. Когда мы доберемся до Банбери, ты увидишь мемориал, встретишься с отцом…  – он уверил Машу, что Волк выжил и вернулся в Лондон, – с тетей Мартой, с братьями. Виллем инженер, Максим еще учится, но, как твой отец, он тоже станет адвокатом…  – за перегородкой, отделяющей кухоньку от комнаты, что-то шуршало:

– Мать Пелагия нас в дорогу собирает, – шепнула Маша, – я ей сказала, что вы мой дальний родственник. Она ходила к верующим для вещами для вас…  – Джон решил ничего не говорить девушке о случившемся в психиатрической больнице:

– О Кардозо с Ционой я тоже ничего не скажу, то есть скажу Марте в Лондоне…  – вздохнул он, – а про убийства девочке знать не надо. В магазине она вроде ничего не слышала, и хорошо, что так. В конце концов, у меня не было другого выбора…  – у Маши, как выяснилось, тоже не водилось никаких документов. Потянувшись за киселем, герцог почти весело сказал:

– Значит, будем вместе монашествовать на пути в Москву. Столица мне знакома, я там бывал в сорок пятом году, но с твоим отцом мы тогда не столкнулись. Зато я видел тебя на ипподроме…  – Джо предусмотрительно не упомянул о вербовке генерала Журавлева:

– Не надо ей об этом слышать. Правильно папа говорил, то есть слова еще из Библии. Во многих знаниях многие печали…  – из соображений безопасности, Джон не выходил на главные улицы города. На задворках, среди деревянных хибар и дешевых магазинов, афиши о концертах маэстро Авербаха не вывешивали. Мать Пелагия отказывалась читать антихристовы листки, как она называла советские газеты. В домике ничего такого не водилось, а Джону, в его положении, было не с руки было останавливаться у газетных щитов:

– Да и не пишут там ничего интересного, незачем рисковать…  – герцог хлебал тюрю, запивая ее киселем:

– Видел, – повторил он, – ты тогда совсем малышкой была…  – Маша отозвалась:

– Как наша Марта, ее тоже привезли нам трехлетней, в год смерти Сталина…  – ложка стукнула о край миски, герцог поднял голову:

– Марта…  – Маша подлила ему тюри:

– Ешьте, дядя, нам скоро выходить. Марта, моя приемная сестра, – она мимолетно улыбнулась, – ее родители, физики, погибли в ходе опыта на засекреченном полигоне, а Марта выжила. Она только отделалась ожогами на спине, из-за пожара…  – Маша вздрогнула. Единственный глаз, прозрачной голубизны, зорко уставился ей в лицо:

– Расскажи мне все с самого начала, – потребовал дядя.


В тусклом свете осеннего дня бриллианты на змейке заиграли разноцветными огоньками. Во дворе пристройки резкий ветер мотал облетевшие деревья. В прорехах туч виднелось голубое, как глаза Маши, яркое небо. Джон повертел кольцо:

– Я о нем только слышал, – заметил герцог, – получив его от твоей прабабушки, Волк отдал его твоей матери в начале войны. Она уехала на фронт, а кольцо осталось в Куйбышеве…  – Джон вернул реликвию племяннице:

– Спрячь подальше, – велел он, – продавать мы его не собираемся…  – Маша уверила его, что путь до Москвы не станет слишком обременительным:

– Мы остановимся у верующих, – объяснила девушка, – они снабжают деньгами странников…  – Джону было неудобно пользоваться добротой неизвестных людей, но ничего другого не оставалось. С Урала Маша хотела послать тайную весточку в скит, где она обреталась в прошлом году:

– Монахи меня приютили, – объяснила девушка, – вообще я сейчас на послушании…  – она покраснела, – я хотела принять ангельский чин, уйти от мира…  – Маша еще не знала, где лежит ее стезя:

– Сначала мне надо добраться до семьи, – решила она, – там видно будет. Папа обрадуется, что я тоже старообрядческой веры, однако на западе таких обителей нет, но есть православные монастыри…  – дядя тоже считал, что думать о таком рано:

– Нас еще должны вывезти из СССР, – сварливо сказал он, проверяя, как уложены рюкзаки, – не думай, что это простая задача. Даже прорваться в посольство дело серьезное…  – о поездке в Куйбышев речь не заходила.

Взяв у племянницы чистый листок, Джон быстро набросал схему:

– Это наша Марта, сомнений нет. Русские ее спасли, подобрали после крушения. Старшая Марта была права, катастрофа самолета Констанцы дело рук СССР. Но если так…  – он постучал карандашом по бумаге, – то и сама Констанца может быть жива. Те, кто мертвы, живы…  – он вспомнил завывание метели на плато семи скал:

– Я тоже видел галлюцинации, – вздохнул Джон, – и фон Рабе действительно оказался жив. Но это ерунда, на такое не стоит обращать внимания. Хотя русские могут держать младшую Марту в заложниках, шантажировать Констанцу ее жизнью…  – он понимал, что их появление в Куйбышеве будет означать арест и немедленный расстрел для него самого:

– Журавлев не сломается, даже если я у него на глазах приставлю пистолет к виску Маши, – горько понял герцог, – речь идет о его собственной жизни. Он не отдаст мне Марту. Вместо этого он немедленно побежит в Комитет. И я не собираюсь менять Машу на Марту…  – у Джона не поднялась бы рука оставить племянницу в СССР:

– Она сама никогда на такое не пойдет…  – он искоса взглянул на девушку, – хотя, заведи я об этом речь, она бы согласилась. Она совестливая девушка, в своего отца…  – по мнению Джона, Волк не отпустил бы дочь ни в какие обители:

– Да и не надо ей туда, – хмыкнул герцог, – она призналась, что хотела постричься и уйти в леса, ближе к границе. Она собиралась вырваться из СССР. Пусть учится, получает диплом, выходит замуж. За Мартой мы сюда еще вернемся…  – герцог поправил себя:

– Кто-то другой вернется. Я выйду в отставку после дебрифинга, и уеду в Банбери. Буду выращивать розы и катать Полину на барже. Но Марту нельзя оставлять здесь, у нее есть брат, есть семья…  – он так и сказал племяннице. Маша кивнула:

– Верно, дядя. Марте, наверное, никогда не откроют правды о ее родителях, то есть всей правды…  – герцог подумал:

– Я тоже кое-что утаил от Маши, я не рассказываю ей всего о покойной Тони. Хотя, как говорится, пусть мертвые спокойно спят в своих могилах…  – он хотел продумать операцию по вывозу Марты из СССР по дороге в Москву. Джон вскинул на плечо рюкзак:

– Присядем на дорожку, как у вас принято…  – он поймал себя на том, что его акцент стал почти незаметен:

– Наловчился я здесь, – одобрительно подумал Джон, – хотя в больнице я больше мычал, чем говорил…  – мать Пелагия ждала их на крыльце, с самодельной кошелкой:

– Здесь хлеб, – деловито сказала она, – мед в сотах, чаю я вам завернула. Иван Иванович…  – она взглянула на Джона, – присматривайте за Марией, она девушка молодая. И семью найдите, сие дело святое…

По словам Маши, она честно призналась бывшей игуменье, что ее родные давно покинули СССР. Герцог кивнул:

– Непременно. Вам спасибо, матушка, за все…  – пожилая женщина отмахнулась:

– Сие дело богоугодное. Будьте осторожны, антихристам на глаза не попадайтесь…  – женщины обнялись, игуменья перекрестила Машу:

– С Богом, да хранит вас Иисус на пути вашем…  – тучи разошлись, солнце блеснуло в подернутых ледком лужах. Джон с Машей хотели добраться на городском автобусе до окраины Новосибирска:

– Там сядем на автобус дальний, или проголосуем на шоссе, – заметил герцог, – в центре нам появляться не след…  – лед хрустел под ногами, лицо обжигал холодный ветер. Пройдя через дворик, он обернулся. Игуменья не опускала руки, осеняя их крестным знамением:

– Как у Федора Петровича на мече сказано, – вспомнил Джон, – и да поможет нам Бог. Поможет, непременно…  – помахав матери Пелагии, он забрал у племянницы кошелку:

– Пошли. Путь у нас впереди долгий…  – нырнув в дырку в углу покосившегося забора, они исчезли из вида.


Отправляясь в театр, Саша Гурвич захватил с собой мощный цейсовский бинокль.

Заранее изучив зал, он выбрал для поста наблюдения ложу осветителя. Яркие прожекторы дышали жаром, однако Саша был уверен, что здесь его никто не заметит. Он не хотел появляться за кулисами, где Куколка, с другими участницами, готовилась, как говорилось в программе, к музыкальным подаркам народов советской Сибири. У маэстро Авербаха имелась персональная комната отдыха, однако Саша пока не собирался попадаться Моцарту на глаза:

– Береженого Бог бережет, – хмыкнул он, – вряд ли мои снимки оказались в руках британцев, но вдруг Викинг где-то видел мое фото, или получил мое описание…  – насколько видел Саша, доктор Эйриксен, в хорошем сером костюме, при галстуке, рассеянно листал программу торжественного концерта, отпечатанную на двух языках.

Из партера убрали ряды кресел красного дерева, и настелили танцевальный пол. Джаз-оркестр Филармонии пока не занял свои места, но Саша помнил порядок танцев наизусть:

– Вальс Шостаковича, венский вальс, старые танго. После выступления Куколка переоденется, выйдет в зал…  – он ожидал приглашения Надежды Наумовны за центральный стол. Партер блестел бутылками шампанского на крахмальных скатертях, переливался шелком концертных платьев, драгоценностями женщин. Пока оркестровую яму занимали музыканты из оперы. Концерт начался отрывками из «Пламени Парижа» и будущей премьеры театра, ожидающейся к новому году оперы «Огненные годы», по либретто товарища Королёва. Саше понравился дуэт Горского и ткачихи Кати, в сени декоративной баррикады на сцене:

– Музыка отличная, – хмыкнул он, – исполнение тоже. Театр здесь знает свое дело…  – Катю пела сопрано, молодая девушка, едва окончившая консерваторию:

– Моцарт на нее не клюнет, – судя по лицу маэстро, он откровенно скучал, – в Лондоне у него есть сопрано выше рангом…  – сам Авербах играл отрывок из «Оды к радости» Бетховена, с оперным хором, и «Революционный этюд» Шопена. Между выступлением маэстро и подарками народов Сибири ожидалось горячее.

Саша справился по карточке в кармане пиджака:

– Закуски мы, то есть они, съели. Копченый омуль, строганина, холодные куропатки, сибирские соленья, салат с крабами и гребешком, салат из папоротника. Теперь уха на байкальской воде, запеченная оленина с брусникой и муксун на гриле…  – на десерт подавали торт из черемуховой муки с кедровыми орешками, под медовым сиропом и трио сорбетов, как указывалось в меню, из морошки, облепихи и таежных трав. Саша сжевал завалявшийся в пиджаке огрызок заветренной вафли:

– Разумеется, еще сибирская водка, домашние наливки и настойки, грузинское вино…  – сибирского вина не существовало, однако, судя по бутылкам на столе, свояки, Моцарт и Викинг, отдали должное и грузинскому:

– Водку они тоже пили, – Саша взглянул на часы, – сейчас Моцарт переоденется, выйдет в зал…  – он не боялся, что музыкант заглянет в комнату девушек. По данным наблюдения, Авербах не любил долго торчать за кулисами, но, на всякий случай, участниц концерта сопровождали надежные работницы женского отделения городской тюрьмы:

– Надежда Наумовна должна стать для него мечтой, видением…  – Саша перевел бинокль на сцену, – сейчас он не должен видеть ее в чулках. Я-то видел, – усмехнулся Саша, – и без чулок тоже. Ладно, она не дура, она поведет себя так, как надо…

После нескольких дней в компании, как надеялся Саша, маэстро, Куколку везли на вечеринку симпозиума физиков, в Академгородок. Всю операцию точно рассчитали, основываясь на взятых в Москве анализах девушки. Через недели две, как смешливо думал Саша, они должны были услышать хорошие новости. Пошарив по карманам, он отыскал еще один огрызок:

– Потом она отсылает Моцарту благородное письмо и пропадает из поля зрения…  – номер Моцарта оборудовали и записывающей техникой:

– На всякий случай, – Саша пожалел, что в ложе нельзя курить, – фото, как и снимки из комнаты Викинга в Академгородке, нам еще пригодятся…  – судя по полученным данным, оба скучали по женам:

– Или вообще по женщинам, – Саша вытер губы платком – ничего, скоро у них появится девушка…  – Куколка должна была, поломавшись, согласиться на ухаживания Викинга:

– Насчет маэстро ничего не говорите, – велел ей Саша, – не волнуйтесь, господин Авербах не признается родственнику в своих развлечениях…  – он отпил из фляги остывшего кофе. Вафли остались у Саши в кармане после сегодняшнего заседания в местном комитете. Несмотря на все усилия, 880 так пока и не наши. По слухам, Москва была чрезвычайно недовольна нерасторопностью новосибирцев:

– Хотя вообще это вина его лечащего врача, – хмыкнул Саша, – и больницы, где он обретался…  – о бывшем местонахождении 880 им, разумеется, ничего не сообщали, – они уверяли, что мистер Холланд, неизлечимый идиот, не представляет никакой опасности…  – каждый день шли дожди, тайгу вокруг города развезло. Поиски в лесах ничего не дали:

– Три дня миновало, – Саша вздохнул, – он давно на пути к китайской границе…  – по их мнению, 880 нечего было делать в Москве:

– О Невесте он ничего не знает…  – внизу раздались овации, – хотя вдруг кто-то из персонала больницы работал на британцев, передавал ему сведения…  – Саша предполагал, что персонал основательно перетряхнут, – но все равно, он не рискнет путем в столицу…

Наведя блокнот на партер, он увидел, что маэстро переоделся в тоже отменно сшитый костюм, цвета грозового неба:

– Запонки у него бриллиантовые, часы золотые…  – Саша улыбнулся, – он павлин, каких поискать. Но гениальный музыкант, этого у него не отнять…  – Саша впервые слушал маэстро не в записи:

– Он один может удержать какой угодно зал, – понял юноша, – только своим присутствием на сцене…  – лицо Авербаха немного осунулось:

– Из-за выступления, – подумал Саша, – за роялем или скрипкой для него не существует ничего, кроме музыки. Сейчас он отдохнет, расслабится, сибирский тоник ему поможет…  – сибирским тоником они между собой называли препарат, выписанный маэстро в фальшивом институте проблем человеческого организма. Местные работники не знали о бесплодии Моцарта:

– Для них это просто стимулирующее средство…  – бархатный занавес на сцене медленно раздвинулся, – впрочем, так и есть на самом деле. Но он пусть думает, что излечился…

Студенты местной консерватории, парень в малице и девушка в цветастом халате, при меховой шапке, выступили вперед:

– Музыкальный подарок народов Сибири, – звонко сказали они, – песни и танцы нашей советской Родины…  – Саша вытянул на свет портсигар:

– Товарищ Левина, то есть Фейгельман, идет третьим номером. Ничего страшного, если я пропущу якутов и эвенков. Курилка здесь за углом…  – он тихо выскользнул из ложи.


Помня о наставлениях господина Кима, Тупица позволил себе всего одну рюмку водки:

– Инге тоже предпочитает вино…  – он бросил взгляд в сторону свояка, – хотя он вообще-то неплохо пьет…  – словно услышав его, зять хмуро сказал:

– У меня утром эксперимент в здешней лаборатории. Завтра начинается симпозиум, у меня не останется времени на встречи со студентами. Жаль, здесь попадаются смышленые ребята…  – Генрик, разумеется, ничего не сказал Инге о картонных упаковках с таблетками, полученных от директора института проблем человеческого организма. Они встречались еще один раз. Генрик узнал, что его анализы, оставляющие, как выразился Ким, желать лучшего, изменятся с началом приема препарата:

– Главное, не пропускать таблетки, вести размеренный образ жизни, – напутствовал его Ким, – скоро вы почувствуете прилив энергии, и остальные вещи…  – он покрутил рукой, – тоже вас не разочаруют. Курс занимает полгода, возьмите запас препарата на это время…  – шесть упаковок Генрик спрятал в своем несессере итальянской замши. Он не хотел, чтобы свояк даже случайно увидел таблетки:

– В Лондоне Адель не шарит в моих вещах, – успокоил себя Генрик, – и вообще, она скоро займется другими хлопотами, приятными…  – он поймал себя на улыбке. Авербах собирался назначить еще одну встречу с господином Кимом, однако директор попрощался с ним по телефону:

– У меня много дел с переездом института, – извиняющимся голосом объяснил он, – в любом случае, вы знаете, как со мной связаться. Доктор Алишерова тоже передает привет…

Сергею Петровичу предстояло сопровождать цинковый гроб с телом Светланы Алишеровны на остров Возрождения. После телефонного разговора с начальством он понял, что профессор Мендес гораздо больше озабочен побегом 880, чем гибелью собственной жены:

– Жену ему доставят новую, – хмыкнул Ким, – а 880, судя по всему, имел отношение к профессору, когда он еще был Кардозо. Впрочем, он зря волнуется. Даже если беглеца не поймают, если он не сгинет в тайге или пустыне, если его не расстреляют китайцы, наш остров все равно недосягаем, мы в полной безопасности…  – по спине бывшего Сабуро-сана пробежал неприятный холодок:

– В полной безопасности, – уверил он себя, – маэстро понятия не имеет, кто я такой на самом деле, и ничего не знает об острове. И вообще, он, как все гении, занят только собой…  – с началом приема таблеток, несколько дней назад, Генрик заметил, что он стал меньше уставать:

– Один из эффектов средства, – понял Тупица, – господин Ким предупреждал, что так и случится. Но нельзя злоупотреблять повышением работоспособности, надо больше спать и меньше…

Он надеялся, что Инге спишет его покрасневшие щеки на хорошо протопленный зал и несколько бокалов грузинского вина. К Генрику вернулись мысли, от которых он старательно хотел избавиться:

– Я думаю об Адели, но не как обычно, – ему стало неловко, – из-за этого все происходит дольше. Час или даже два часа, словно я на отдыхе. Во время работы, если такое и случается, то мне хватает пяти минут…  – допив белое вино, сжевав ароматную рыбку, он услышал голос со сцены:

– Еврейская Автономная Республика приветствует нашего выдающегося гостя, гордость мировой музыки…  – столы вокруг взорвались аплодисментами. Генрик, поднявшись, раскланялся:

– Выступает студентка биробиджанского музыкального училища, товарищ Дора Фейгельман. Еврейская колыбельная песня, «Рожинкес мит мандельн»…  – Генрик замер. Ласковая рука покачала его, отец смешливо сказал:

– «Сурок» его не усыпил, Дора. Бетховен уступает место настоящей колыбельной…  – запахло сладким, он прижался разгоряченной щекой к мягкой щеке матери:

– Я рано начал говорить, – Генрик забыл сесть, – в год я уже лепетал:

– Маме петь, петь…  – темные волосы окутали его. Генрик обхватил мать ручками за шею:

– Зинг-лид, – капризно велел ребенок, – зинг, мамеле…  – тяжелые локоны темного каштана, падали на стройные плечи девушки, в закрытом, старомодного покроя платье:

– Такие носили пожилые женщины в гетто, – вспомнил Генрик, – некоторые ходили с париками, с косынками, как у нее…  – платок прикрывал голову девушки, но косы было никак не спрятать:

– У нее локоны до талии, – полюбовался Генрик, – какая она красавица…  – отсюда он не мог разглядеть цвет глаз девушки:

– Тоже темные, наверняка, как у мамы. Ее и зовут, как маму, Дора…  – низкий голос напомнил ему о выступлениях кузины Дате:

– У Ханы голос сильнее, она могла бы петь в опере, как Пиаф. Однако техника у них похожа, они эстрадные артистки…  – девушка смотрела прямо на него:

– Рожинкес мит мандельн…  – голос летел над столами, поднимаясь к амфитеатру и ложам, – шлоф же, ингеле, шлоф…  – Генрик сглотнул:

– Я засыпал у мамы на руках. Потом она научила меня играть эту колыбельную. Надо пригласить девушку к нам, пусть расскажет о Биробиджане…  – Генрик именно так хотел объяснить свояку свой интерес к Доре Фейгельман, – в конце концов, какая страна в мире предоставила евреям свою территорию? Только СССР, другие никогда на такое не пойдут…  – отгремели аплодисменты, он наклонился к Инге:

– Я хочу с ней поговорить о Биробиджане. Ты не против, если она с нами посидит…  – свояк пожал плечами:

– Она и твой переводчик, то есть работник комитета…  – Инге даже не понизил голоса, – девица тебе будет лепить пропагандистскую чушь, и больше ничего. Но разговаривай, конечно…

Генрик поманил к себе так называемого переводчика, из-за соседнего столика. Парень возраста Инге отлично владел английским и французским:

– Передайте мадемуазель Фейгельман, что мы будем рады, если она согласится разделить нашу компанию…  – церемонно сказал Генрик. Присев, он налил себе еще вина:

– Это дружеская беседа, не больше…  – на сцене зазвенел очередной бубен. Велев себе успокоиться, Тупица подышал: «Не больше».


Запотевшая золотая фольга блестела на зеленом стекле бутылок «Вдовы Клико». В мельхиоровом ведерке для шампанского плавали подтаявшие льдинки. По тарелкам с витиеватой надписью «Гостиница Центральная», размазали черную икру. Карельскую березу стола усеивал серый пепел, вокруг валялись подсохшие мандариновые шкурки. Окурок сигары ткнули в крохотную чашечку с кофейной гущей:

– Сигары сейчас на западе все доминиканские…  – у него немного заплетался язык, – Куба пошла по пути социализма и разорвала торговые связи с западом. Кубинские сигары курят команданте Фидель и товарищ Хрущев…  – его волнистые волосы падали на измятую крахмальную рубашку. В расстегнутом почти до пояса брюк вороте виднелась золотая цепочка с изящной, тоже золотой звездой Давида. Кулон переливался бриллиантами:

– Это от Тиффани…  – он ткнул себя пальцем в грудь, – личный подарок от фирмы для меня…  – рука с бокалом шампанского слегка подрагивала:

– Это Vacheron Constantin, такие часы есть только у принца Филипа, иранского шаха и у меня. У меня есть и платиновый Patek…  – отделанная перламутром зажигалка несколько раз щелкнула, он сумел зажечь сигарету, – Patek Philippe. Ты о таких часах никогда не слышала…  – шампанское полилось по обросшему темной щетиной подбородку, – в Москве мне подарили ваш «Полёт», тоже золотой…  – он хихикнул.

Расшитая бисером бретелька ее вечернего платья спустилась со стройного плеча. Шелк цвета горького шоколада облегал высокую, девичью грудь. Глаза у нее действительно оказались темными, большими, в длинных, чудных ресницах:

– Я играю на скрипке работы Гварнери…  – маэстро наклонил бутылку над бокалом мадемуазель Фейгельман, Доры, – инструмент мне подарил покойный отец…  – пухлые губы цвета спелых ягод выпустили серебристое колечко дыма:

– Вы так интересно рассказываете, месье Авербах…  – переводчик им, в конце концов, не понадобился:

– Я увлекаюсь языками, – товарищ Фейгельман покраснела, – в школе нам преподавали французский, английским я занимаюсь по самоучителю…  – Саша долго наставлял Куколку в правильном, вернее, неправильном произношении:

– Оставьте парижский акцент, Надежда Наумовна, не употребляйте сложных слов, – сухо велел он, – вы сирота, вы росли в детдоме. Вам неоткуда было узнать тонкости английской и французской грамматик…  – Наде стоило большого труда ломать язык. Едва она села за центральный стол, как доктор Эйриксен, коротко кивнув, поднялся:

– Прошу прощения, мадемуазель Фейгельман, Генрик, – вежливо попрощался он, – как я и говорил, утром меня ждет опыт. Желаю вам приятного вечера…  – Надя проводила глазами рыжую голову, широкие плечи в сером пиджаке. Доктор Эйриксен был выше ее:

– Маэстро моего роста, – от шампанского ее потянуло в сон, – метр восемьдесят. Поэтому тварь, то есть товарищ Матвеев, заставила меня надеть туфли на плоской подошве…  – Наде было брезгливо даже думать о комитетчике:

– Словно он змея или паук, которых Павел в детстве таскал домой из леса…  – девушку пробрала дрожь, в ухе зашуршал вкрадчивый голос:

– Вы откроете бал вальсом Шостаковича. Мужчины не любят, когда девушка выше их ростом, в таких туфлях удобнее танцевать…  – пела Надя на шпильках. Лаковые итальянские лодочки и вечернее платье она получила в гримерке от женщины в униформе билетерши, с повадками тюремной надзирательницы:

– Их сюда привезли из женской зоны, – мрачно подумала Надя, – проклятая сука даже в уборную за мной потащилась…  – вальсировал маэстро отменно:

– В Лондоне я посещаю светские приемы, – вернувшись за стол, он потребовал у официанта шампанское, – положение обязывает…  – он подмигнул Наде, – но вы тоже отлично танцуете, мадемуазель Дора. Отменная музыка…  – он залпом выпил бокал, – мы с месье Шостаковичем хорошие друзья…  – Надя заставила себя восторженно ахнуть. Ей хотелось выскочить из театра:

– Выбежать на площадь, поймать такси до Академгородка. Найти доктора Эйриксена, признаться ему, что все это ловушка, западня. Сказать ему, что…  – девушка сцепила пальцы под крахмальной скатертью:

– И больше ничего не сказать, – горько поняла Надя, – во первых, он женат, во-вторых, он мне не поверит, да и не знает он ничего о Розе Левиной, откуда ему? В-третьих, я дойду только до фойе…  – она не сомневалась, что товарищ Матвеев не шутит, – где меня перехватят, засунут в воронок, и поминай, как звали. Надо думать не только о себе, а об Ане и Павле. Их не пощадят, пойди я на такое. Я должна вести себя осторожно и здесь, и в номере. В гостинице, наверняка, все утыкано жучками…

С массивного дивана черной кожи Надя отлично видела небольшую точку в вентиляционной нише номера:

– Камера, – поняла девушка, – проклятый комитетчик сидит неподалеку и за всем следит…  – Саша действительно расположился в соседнем номере:

– Пока все идет по плану…  – Куколка сбросила туфли, поджав под себя ноги. Из-под тонкого шелка платья выглядывала нежная девичья коленка.

– По плану, как и было задумано…  – Моцарт обошел стол, – сейчас она смутится, он будет настойчив…  – Генрик принял таблетку полчаса назад, отлучившись в ванную. В голове приятно шумело, он заставил себя не расстегивать брюки:

– Сначала надо за ней поухаживать, поцеловать. Так не принято, она может испугаться…  – Авербах присел на подлокотник дивана. Маленькое ухо девушки щекотали темные завитки волос. Стройная шея, открытая глубоким декольте, оказалась совсем рядом с ним:

– Она говорила, что сшила платье по выкройке из журнала, – почему-то пришло в голову Тупице, – врала, конечно. Но мне наплевать, что она подсадная утка…  – Генрик думал только об одном. В Сашиных наушниках раздался сдавленный вскрик, на экране маленького телевизора взметнулись волосы Куколки. Камера в вентиляционной отдушине снимала исправно. Местный коллега, его напарник, даже привстал. Саша успокоил его:

– Все в порядке, товарищ. В случае необходимости мы вмешаемся, но агент потерпит, она понимает свою задачу…  – Моцарт грубо пригнул голову девушки к расстегнутым брюкам. Длинные пальцы легли на белую шею. Куколка, задыхаясь, закашлялась:

– Надо терпеть, – пронеслось в голове у девушки, – ради Ани и Павла надо терпеть. Господи, как я их всех ненавижу…  – руки давили сильнее, рвали ее волосы, он шептал что-то по-немецки. Превозмогая тошноту, Надя прошептала:

– Не надо, пожалуйста, не надо…  – треснул шелк, она вдохнула запах спиртного и сигарет. Платье задралось до талии. Удерживая ее одной рукой за горло, он повалил девушку на диван. Надя закрыла глаза:

– Он на наркотиках, не случайно он ходил в ванную. Он не понимает, что делает…  – беспомощно что-то пролепетав, она раздвинула ноги.


Генерал Журавлев прилетел в Новосибирск в отличном настроении.

Операция «Гром», высотный взрыв ядерного заряда на полигоне Капустин Яр,прошла успешно. Сорок килотонн оружейного плутония, доставленного в расчетную точку баллистической ракетой Р-5М, рассыпались ядовитым прахом над прикаспийскими степями. Физики в Министерстве Среднего Машиностроения использовали испытание для изучения закономерностей распространения гамма-излучения и нейтронов в условиях пониженной плотности воздуха.

На борту военного самолета, направлявшегося из Капустина Яра в аэропорт Кольцово, Михаил Иванович изучал переведенные на русский язык статьи доктора Эйриксена, с комментариями специалистов. По всему выходило, что парень, не достигнув и тридцати лет, выбился в десятку лучших молодых физиков мира:

– Его ждет Нобелевская премия, – читал Журавлев паучий почерк Дау, – еще лет через тридцать…  – Михаил Иванович опустил папку: «Если ничего не случится, разумеется». Он знал о провале норвежской операции по вербовке доктора Эйриксена:

– Сейчас мы тщательно подготовились, – уверил его прилетевший на полигон московский комитетчик, – в любом случае, ваша задача только присматривать за доктором Эйриксеном. Остальным займутся наши работники…  – Журавлев не хотел вдаваться в подробности операции:

– Мне все равно никто ничего не расскажет, – он воровато оглянулся, – как говорится, меньше знаешь, лучше спишь…  – в кармане твидового профессорского пиджака Михаила Ивановича, лежало подлинное удостоверение Академии Наук, с его, Журавлева, фотографией. В Новосибирск он приехал главой административного отдела Академии. Давешний комитетчик, свободно говорящий по-английски, изображал его личного переводчика. Михаил Иванович не ожидал, что Викинг, как его называл москвич, будет что-то знать о его, Журавлева, давней вербовке:

– Хотя комитетчик утверждает, что доктор Эйриксен связан с британской разведкой, Моссадом и ЦРУ…  – по спине Журавлева пробежал мерзкий холодок, – он выполняет здесь их задания…  – Михаил Иванович утешал себя тем, что его давно законсервировали. Несмотря на это, генерал понимал, что его не пощадят:

– Вербовка есть вербовка, пусть и пятнадцатилетней давности, – вздохнул он, – если Комитет что-то узнает, меня ждет арест и трибунал. Наталья лишится всего, у нее отберут Марту…  – после гибели родной дочери Михаил Иванович не мог и подумать о расставании с дочерью приемной. Марта заменила ему сына, которого когда-то хотел Михаил Иванович. Он обучил девочку водить машину и моторную лодку, возил ее на рыбалку, рассказывал о работе инженеров и физиков, под своим началом:

– Пусть ее идет в токари, – добродушно сказал Михаил Иванович жене, – она права, инженер должен получить рабочие навыки. Я в ее возрасте подмастерьем бегал на нашем заводе в Ленинграде…  – Наташа поджала губы:

– Она получит золотую медаль, какой из нее токарь…  – генерал хмыкнул:

– Отличный, руки у нее из нужного места растут. Что касается медали, то школу она закончит в четырнадцать лет. Университет от нее никуда не денется…  – Наташа хотела, чтобы дочь осталась в Куйбышеве, однако Михаил Иванович понимал, что Марту надо отпустить в Москву, на физический факультет Университета:

– Или она в Бауманку пойдет, – он прислушивался к тишине коридора в общежитии аспирантов, – сразу в инженеры…  – знакомясь с доктором Эйриксеном, Журавлев понял, что ученый не купил его легенду. Он помнил спокойный, немного презрительный взгляд голубых глаз. Крепкие пальцы повертели удостоверение Михаила Ивановича:

– Очень приятно, товарищ Иванов, – генералу показалось, что мальчишка едва сдерживает смешок, – спасибо Академии Наук СССР за заботу о нашем быте…

Бытом физиков занимались работники Академгородка. Михаилу Ивановичу оставалось заглядывать на заседания, где он все равно ничего не понимал. Болеющий Ландау прислал симпозиуму приветствие, конференцию открывал нобелевский лауреат Тамм. И он, и Сахаров, тоже приехавший в Новосибирск, знали Журавлева в лицо:

– Но физики будут молчать, – успокоил себя генерал, – они подписывали документы о неразглашении секретных сведений. Хотя, по слухам, Сахаров не очень-то жалует советскую власть…  – Журавлев помнил, что даже во времена покойного Сталина, заключенные шарашек не стеснялись в выражениях:

– Берия разрешал им болтать все, что угодно. Главное, чтобы двигалась работа…  – Михаил Иванович видел, что молодые советские физики свободно разговаривают с западными коллегами:

– Они все знают языки, слушают тамошнее радио. У этого Эйриксена здесь прямо простор для вербовки…  – Михаил Иванович все-таки решил, что ученый понятия не имеет о делах давно минувших дней, как он называл послевоенные события:

– По крайней мере, если он заведет об этом разговор, я сделаю вид, что ничего не знаю. Да и не заведет он, – уверил себя генерал, – не звать же ему переводчика, а русским он не владеет. Или владеет, но искусно притворяется…

Криво повешенная рукописная табличка на двери комнаты доктора Эйриксена сообщала на двух языках: «Ушел на базу». Базой научная молодежь в Академгородке называла лабораторный комплекс. Рисуночек рядом изображал обитателя комнаты, с академическими лаврами на шее, перебирающего мешок картошки:

– Физики шутят, – кисло усмехнулся Журавлев, – распустили их здесь. Но объявление писал не только доктор Эйриксен, с русским ему помогли…  – до начала утреннего заседания оставалось минут пятнадцать:

– Сейчас, – велел себе Михаил Иванович, – она не подписала тетрадку. Никто ничего не заподозрит…  – он не мог отказать приемной дочери:

– Работа о числах Серпинского…  – горячо сказала Марта, – доктор Эйриксен в прошлом году нашел самое малое, но кажется, я его переплюнула…  – девочка поскребла карандашом в коротко стриженых волосах, – сейчас я тебе все объясню, папа Миша…  – Журавлев достал из портфеля неприметную тетрадку:

– Серпинский или не Серпинский, а за такое меня бы тоже не похвалили. Саша бы меня и допрашивал, несмотря на то, что мы его почти вырастили…  – со старшим лейтенантом Гурвичем он встретился ненадолго, готовясь к поездке в Академгородок. Саша обретался на загородных дачах обкома:

– У нас идет операция в городе, – кратко объяснил юноша, – потом я к вам присоединюсь. Негласно, конечно, Викинг не должен меня видеть…  – справившись с отчаянно бьющимся сердцем, Журавлев сунул тетрадку под дверь комнаты:

– Не зря я спросил у Саши, где они поставили камеры, – похвалил себя генерал, – в коридоре их нет, а способа снимать через дверь пока не придумали. Или придумали, – Журавлев испугался, – но я об этом не знаю? Ладно, была не была…

Убедившись, что край тетрадки не виден из коридора, он пошел к лифтам.


– Небывалым трудовым подъемом охвачена вся наша страна, – бодро сказал диктор, – рабочие, колхозники, советская интеллигенция с нетерпением ждут открытия XXII съезда Коммунистической Партии. Через несколько дней в Москве соберутся почти пять тысяч делегатов с разных концов нашей страны и представители восьмидесяти коммунистических партий зарубежных стран. Одним из подарков съезду станет новый памятник Карлу Марксу, на площади Свердлова, в Москве. Сегодня в нашей студии создатель монумента, скульптор Лев Кербель…

Изящные пальцы щелкнули рычажком транзистора. Зашумел импортный электрический чайник. Кухню в уединенном коттедже на закрытых дачах обкома отделали в прибалтийском стиле. Надя куталась в шелковый халат:

– В домике, где обреталась комитетская тварь, была похожая обстановка, – брезгливо подумала девушка, – на всей мебели и технике инвентарные номера. Партия заботится о своих выкормышах, покупает им западногерманские холодильники и французское вино…  – на гранитной кухонной панели стояла полупустая бутылка бордо. Надя не хотела заглядывать в рефрижератор:

– Икра, ветчина, салями, оливки, сыр, фрукты…  – девушка подавила тошноту, – и водка с шампанским, разумеется…  – из полуоткрытой двери спальни доносился храп. Высыпав в чашку гранулы американского кофе, Надя скривилась:

– Не буду подходить к плите. Слава Богу, он не требует от меня разыгрывать домашний уют…  – он, правда, требовал кофе в постель:

– Но просыпается он только к полудню…  – Надя взглянула на часики, – пока мне можно отдохнуть…  – для всех маэстро пребывал в творческом уединении. Кремовая «Волга», тем не менее, каждый день возила музыканта на репетиции, мастер-классы и концерты. Надя вспомнила жадные руки, шарящие по ее телу, задыхающийся голос:

– Иди, иди сюда…  – он облизывал губы, – я тебя целый день не видел, я скучал…  – от него пахло табаком и спиртным, он грубо прижимал ее к широкой кровати:

– Стой, не двигайся…  – горло стискивал кожаный ремень, – ты не видела овчарок в лагерях…  – сзади раздавался смешок, – собаками травили заключенных…  – длинные ногти царапали ее спину, – ты тоже собака, ты моя сучка…  – Надя потрясла головой. Ей хотелось вывернуться наизнанку, забыть неприятный шепоток, обжигающий ухо:

– Я поселю тебя в Крыму или на Кавказе, – пьяно обещал он, – у меня много денег, ты никогда не узнаешь нужды. Я буду к тебе прилетать, моя птичка. Советы согласятся, они на все согласятся ради меня. Я король музыки, в мире у меня нет соперников…  – Наде хотелось вцепиться ему в лицо, но девушка велела себе терпеть:

– Нас записывают и фотографируют, – напоминала себе она, – думай об осторожности. В любом случае, меня скоро отсюда увезут…  – визит в Академгородок обставлялся, как поездка Нади с другими участниками концерта в районные города Новосибирской области:

– Шефские концерты, – объяснила она не слушающему ее музыканту, – в Биробиджане мы тоже навещаем трудовые коллективы, колхозы…  – он рассеянно повел дымящейся сигаретой:

– Да, да. Поезжай, но только возвращайся…  – свободная рука поползла в вырез ее платья, – я тебя надолго никуда не отпущу…  – Надя чувствовала тяжелую усталость. Девушка пила кофе, прислонившись к кухонному столу, затягиваясь «Житаном»:

– Он точно на наркотиках, – вздохнула Надя, – он принимает какое-то средство, стимулирующее работоспособность и остальное…  – девушка поморщилась, – он засыпает только к рассвету. Час, два часа, три часа…  – она подышала, – комитетчик, впрочем, тоже долго меня не отпускал…  – ей не хотелось думать о товарище Матвееве:

– О нем я забуду…  – Надя взглянула в сторону спальни, – не будет никакого ребенка, я обо всем позабочусь…  – она аккуратно принимала таблетки:

– Он тоже что-то пьет, – Надя вспомнила щелчок замка на двери ванной, – с Комитета станется снабдить его наркотиками…  – рядом с чайником стоял невинный на вид пузырек темного стекла с ярлычком: «Витамин С». Таблетки Наде выдал товарищ Матвеев:

– Ваше тонизирующее средство, товарищ Левина, – он тонко улыбнулся, – оно поддержит силы. Принимайте каждый день, не забывайте. Я проверю, как вы пьете препарат…  – Надя не хотела рисковать его недовольством:

– Может быть, это действительно витамины…  – девушка кинула таблетку в рот, – пока Комитету незачем меня травить, я им нужна…  – Надя, разумеется, не знала, что пузырек, вместе с препаратом для маэстро Авербаха, приехал в Новосибирск с острова Возрождения:

– Американцы синтезировали средство пять лет назад, – сказал товарищ Ким Саше, – революционное лекарство, надежда для бесплодных женщин. В нашей фармакологической лаборатории улучшили формулу для пущей эффективности…  – по словам Кима, лекарство в Америке пока проходило клинические проверки:

– У них много бюрократии, – объяснил ученый, – жаль, что мы не сможем наблюдать за приемом препарата. Поставьте нас в известность о результате испытания. Впрочем, – хмыкнул он, – у нормальной женщины, не страдающей бесплодием, таблетки только повысят вероятность зачатия двойни…  – по мнению Саши, двойня была даже лучше, чем один ребенок:

– Моцарт не бросит свое потомство на произвол судьбы, – весело подумал Скорпион, – он захочет найти Дору, а мы ему поможем…  – в Новосибирск из архивов Комитета доставили записи бесед с отцом Моцарта, Самуилом Авербахом, и его собственноручное согласие на работу для советской разведки:

– Это потом, – Саша спрятал папку в сейф, – сначала пусть Дора забеременеет и благородно исчезнет из поля зрения…  – судя по циклу девушки, они вступали в самое благоприятное время:

– Доктор Эйриксен рано покинул банкет в опере, – сказал Саша на совещании, – но в Академгородке он от нас никуда не убежит. В общем, пока все идет согласно плану, товарищи…  – из полутемной спальни раздался сонный голос:

– Принеси мне кофе. Я проснулся, а тебя рядом нет. Не улетай от меня, птичка…  – стиснув зубы, Надя велела себе улыбнуться: «Сейчас, милый».


– Памятник основателю коммунизма, великому мыслителю Карлу Марксу, возводится на площади Свердлова в Москве…  – английский язык диктора программ иностранного вещания был безукоризненным:

– В нашей студии автор монумента, известный советский скульптор Лев Кербель. После интервью с художником нас ждет встреча с делегатом открывающегося на следующей неделе XXII съезда партии, героем гражданской войны, писателем Василием Королёвым, автором знаменитой дилогии «Огненные годы». Товарищ Королёв расскажет нам о творческих планах, о новом романе, посвященном соратнику Ленина, Александру Горскому…

В окна небольшой аспирантской квартирки, выделенной Инге, били хлопья мокрого снега. Зная о камерах, которыми утыкали помещение, он вел себя осторожно:

– Меня снимают даже в ванной, – зло подумал доктор Эйриксен, – тетя Марта предупреждала, что так случится…  – камеры и жучки замаскировали, однако Инге примерно представлял себе их расположение. Обследовать квартиру более пристально он не мог, не желая вызывать подозрений у комитетчиков. Иногда он даже забывал о технических средствах, как их называла тетя Марта:

– Как в тот раз, когда мне снилась Сабина, – вздохнул он, – и я потом…  – Инге затянулся сигаретой:

– Ладно, они знают, что я женат. Было бы более странно, если бы я таким не занимался в разлуке с женой…  – в узком пенале спаленки всегда царил сумрак, но Инге не сомневался, что в СССР давно разработали чувствительную оптику:

– Настолько чувствительную, что они могли бы прочитать всю тетрадку, дай я им такую возможность…  – Инге не собирался рисковать. Тетрадка удачным образом оказалась под столом, камеры не могли ее заснять. Русские не могли сделать фотографии и сейчас. Инге держал тетрадь вне поля обзора линз фотоаппаратов или кинокамер:

– Я словно Уинстон Смит у Оруэлла, – невесело подумал Инге, – он прятался от телекрана, но мой телевизор всего лишь телевизор…  – в углу комнаты стоял аппарат советского производства, – Большой Брат следит за мной другими путями…  – вечером, после доклада на симпозиуме, он позвонил свояку. Генрик той неделей предупредил Инге, что переезжает, по его выражению, в закрытый санаторий:

– Мне надо отдохнуть, – небрежно сказал Тупица, – зимой меня ждет много выступлений. Я репетирую новую программу, а в гостинице шумно…  – Инге хотел поинтересоваться, в какой компании проводит время свояк, но прикусил язык:

– Во-первых, телефоны прослушиваются, а во-вторых, он взрослый человек, это не мое дело. Но он любит Адель, он не соблазнится комитетской подстилкой…  – так Инге думал о мадемуазель Фейгельман, явной подсадной утке:

– Дело шито белыми нитками, как сказала бы тетя Марта, – он внимательно просматривал тетрадь, – девица спела еврейскую колыбельную, ее обрядили в знакомое Тупице платье и снабдили именем его матери…  – Инге не сомневался, что фальшивую Дору на самом деле зовут по-другому:

– Комитет ее и сюда притащит…  – он покусал карандаш, – не зря здесь появился товарищ Журавлев…  – Инге узнал так называемого начальника административного отдела Академии Наук. В Лондоне тетя Марта предупредила его, что агент давно законсервирован. Инге запретили намекать Журавлеву на его бывшее сотрудничество с британской разведкой:

– Иначе он сразу побежит в Комитет, – заметила тетя Марта, – после пропажи Маши у нас не осталось рычагов влияния…  – Инге предполагал, что советские физики, прилетевшие из Москвы, отлично знают, кто такой Журавлев:

– Я по глазам Сахарова все вижу…  – Инге близко сошелся со старшим коллегой, – однако он не заговорит о таких вещах вслух…  – Инге передал Сахарову свой адрес в Кембридже:

– Пока у меня идет проект в Институте Вейцмана, – предупредил он, – но я всегда останусь кембриджским ученым…  – доктор Эйриксен усмехнулся, – кафедра пересылает мне письма. Если вам что-то понадобится, не стесняйтесь, связывайтесь со мной…  – убирая записку в портмоне, Сахаров хмуро заметил:

– Скорее всего, понадобится, но как вы понимаете, нашу корреспонденцию…  – он указал глазами на потолок столовой Академгородка. За обедами Инге и Сахаров садились вместе, стараясь выбрать уединенный столик. Доктор Эйриксен помахал вилкой:

– Всегда можно найти дипломатов, журналистов, гастролеров, вроде моего свояка. Я понимаю, что не все можно доверить почте…  – Сахаров ничего не знал о судьбе доктора Кроу. Инге все больше и больше склонялся к тому, что ни дяди Джона, ни тети нет в живых:

– Но если бы я не был так в этом уверен, я бы подумал, что эти вычисления сделала именно тетя…  – неизвестный юный советский физик, как он подписался, управлялся с уравнениями в манере самого Инге:

– А я работаю с математическим аппаратом в манере тети, – он задумался, – но это может быть совпадением…  – на каждой странице тетрадки он натыкался на знакомый ему стиль вычислений:

– В математике нужна смелость, – вспомнил он тихий, твердый голос, – не бойся чисел, Инге. Они не враги тебе, они друзья. Математик всегда хозяин положения в уравнении или задаче. Многие ученые опасаются совершить прыжок в неизведанное, достичь неожиданного вывода. Они считают, что неспособны доказать интуитивные догадки…  – хрупкие пальцы с пятнами химического карандаша порхали над страницей школьной тетрадки в клеточку. За окошком хижины шуршал прибой на озере Мьесен. В белесом небе зажигались первые звезды. Рыжеволосый мальчик пошевелил губами:

– Тетя, как это, интуитивно…  – он произнес слово почти по складам. Тонкие губы улыбнулись:

– Как ты чувствуешь. Посмотри на уравнение, – она быстро написала х+3 = 2х, – чему равно х…  – Инге удивленно ответил:

– Трем. Это и дураку понятно, тетя…  – она улыбнулась еще шире:

– Для окончательных дураков мы напишем доказательство. То есть напишешь ты, Инге Эйриксен…  – Инге закрыл глаза:

– Мне тогда было семь лет. Всем, чего я достиг, я обязан только ей. У Ника похожая смелость в вычислениях, это он взял от матери…  – его беспокоили странные, мелкие ошибки в уравнениях, которыми пользовался неизвестный автор для определения минимального числа Серпинского:

– На окончательные выводы они не влияют…  – Инге почесал голову, – в любом случае, автор пока не обошел мой результат прошлого года, а только предложил новые пути поиска, но ошибки не случайность. Он очень аккуратен, как и тетя…  – Инге подумал о переписке тети с покойным доктором Майорана:

– Они шифровали личные заметки изящными уравнениями…  – Инге взялся за карандаш. Ему потребовалось полчаса работы. Шифр оказался непростым:

– Сама тетрадка тоже на уровне студента, и даже не первокурсника…  – он изумленно смотрел на ровные строчки на листе:

– Дорогой доктор Эйриксен, – автор зашифровал послание на английском языке, – меня зовут Марта Журавлева, мне одиннадцать лет. Я живу на Волге, в Куйбышеве. Мои родители, физики, погибли в ходе научного эксперимента. Я тоже хочу стать ученым. Я знаю, что вы не сможете мне ответить, но я читала вашу статью о числах Серпинского и хочу предложить свой вклад в решение проблемы…  – аккуратно спрятав тетрадку в портфель, Инге потянулся за сигаретами:

– Марта Журавлева, одиннадцати лет. Это не может быть совпадением. Но у Журавлева ничего не спросить, ей тоже не написать, она не оставила адреса…  – Инге щелкнул зажигалкой: «Это наша Марта, сомнений нет»


Прозрачный Beefeater полился в граненый стакан. Кто-то заорал, перекрикивая музыку:

– Тоника больше не осталось, пьем джин с боржомом! Но томатный сок еще есть, сделаем Кровавую Мэри…  – в лимонах и в оливках для мартини в Академгородке недостатка не было. Вместо вустерского соуса предприимчивая научная молодежь приспособила грузинский ткемали. На разоренном столе громоздились тарелки недоеденных салатов, валялись косточки и колбасные шкурки. В сизоватом дыме сигарет, плавающем под потолком столовой, надрывался залихватский голос с американским акцентом:

– Come on let’s twist again,

Like we did last summer!

Yeaaah, let’s twist again,

Like we did last year!

По серой плитке стучали каблуки, в открытое окно врывался зябкий ветерок. К ночи тучи развеялись, над крышами институтов и общежитий поднялась яркая луна. По полу разлетелись пробки из-под шампанского, в стальных вазочках таяло мороженое. На картонной подставке возвышались остатки бисквитного торта. На кусках виднелись буквы, сохранившиеся из искусной надписи кремом: «В честь закрытия первого международного симпозиума по физике ядра. Новосибирск, октябрь 1961».

Стены украсили рукописными плакатами на русском и английском языках:

– Эйнштейн, Ферми, Тамм. Кто следующий? – в конце добавили: «Эйриксен». Завидев надпись, Инге добродушно отмахнулся:

– Я не стремлюсь к премиям. Нобелевку надо вручать создателям магнитной кассеты…  – по слухам, через два года Philips и «К и К» представляли новинку на европейском рынке:

– Миллионы подростков теперь не зависят от транзисторов, – заметил Инге, – такие вещи для них важнее физики атомного ядра…  – рядом с тортом вертелись катушки нового японского магнитофона, Sony. Аппарат притащили из лаборатории акустики:

– Мы наконец-то занялись делом, – усмехнулся руководитель, немногим старше Инге, и тоже доктор наук, по западным меркам, – свели диджейскую пленку для танцев…

Акустики отобрали у молодых участников симпозиума, приехавших из Европы и Америки, пластинки с хитами этого года, как выражались на западном радио:

– Мы могли поработать и со здешними приемниками, обойти заглушки – почти весело подумал Инге, – но лучше не рисковать. Здесь сотня человек, за всех не поручишься. Может быть, кто-то бегает в Комитет с доносами. Мы уедем, а ребятам здесь жить и работать…  – акустики принесли на вечеринку почти трехчасовую запись танцевальной музыки:

– Это не запрещено, – Инге затянулся отцовской трубкой, – акустики могли сделать пленку в свободные часы…  – опять загремела музыка:

– Who’s that, flyin up there?
Is it a bird? Noooooo
Is it a plane? Noooooooo……
Столовая весело взвыла, подтягивая певцу: «Noooooo!». Кто-то из аспирантов крикнул по-английски:

– Не птица и не самолет! Это комитетская камера слежения…  – высунувшись в окно, он показал откровенный жест, – но нам наплевать на Комитет, мы свободные люди…  – в руке Инге оказался запотевший стаканчик Кровавой Мэри:

– С ткемали даже вкусно, – усмехнулся Сахаров, – как говорится, голь на выдумки хитра…  – Инге забрал с подоконника початую пачку «Мальборо»:

– Держите. Я вам оставлю блок, когда уеду…  – щелкнула зажигалка, огонек осветил усталое лицо русского:

– У нас хорошее снабжение, – Сахаров затянулся сигаретой, – именно так принято говорить иностранным гостям. Наши кураторы, – он поморщился, – всегда проводят инструктаж перед конференциями…  – Инге бросил в рот соленую оливку:

– Комитет не обращает внимания на мелкие шпильки в свой адрес…  – он кивнул на давешнего аспиранта, отплясывающего с какой-то девушкой. Сахаров отозвался:

– В нашей среде они разрешают самиздат, как у нас говорят, сомнительные песни с танцами…  – указав на магнитофон, он помолчал:

– Поймите, доктор Эйриксен, все это…  – физик повел рукой вокруг, – позволено, пока мы делаем свою работу, бомбы и остальное…  – он хмыкнул:

– Я с вами откровенен, а на инструктаже нам говорили, что вы агент британской разведки, ЦРУ и Моссада…  – Инге рассмеялся:

– Разумеется, доктор Сахаров. Учитывая, что я отказываюсь от военных проектов, разведкам я должен быть особенно интересен…  – он не мог попросить Сахарова узнать адрес Марты Журавлевой:

– Это вызовет подозрения, – твердо сказал себе Инге, – да и вряд ли Марту отправят в один из новых физико-математических интернатов, о которых упоминали ребята. Судя по всему, она воспитывается в семье Журавлева. Маша пропала, теперь они Марту никуда не отпустят…  – Инге был почти готов пойти к самому Журавлеву:

– Тетя Марта мне такое запретила, но открылись новые обстоятельства…  – он вздохнул, – я могу с ним поторговаться, воспользоваться фактом его вербовки. У меня есть копия его собственноручного согласия на работу…  – копия хранилась в искусно сделанном тайнике, в саквояже Инге:

– Но я не смогу вывезти девочку из СССР, – понял он, – нельзя пороть горячку. Надо добраться до Лондона, посоветоваться с Набережной. Журавлев на хорошей должности, Марта пока в безопасности…  – Сахаров отошел за выпивкой. Рок в магнитофоне сменился низким голосом главы акустической лаборатории:

– Время отдохнуть…  – сказал он на бойком, но с сильным акцентом, английском языке, – с нами Элвис Пресли. Белый танец, дамы приглашают кавалеров…  – Пресли сладко запел:

– Take my hand, take my whole life too

For I can’t help falling in love with you…

На Инге повеяло прохладным ароматом вербены:

– Духи Сабины, я всегда покупаю ей Sous Le Vent от Guerlain…

По черному шелку ее платья, едва касающемуся грани приличия, рассыпались блестящие пайетки звезд. Мягкая кожа сапог на шпильке открывала нежные колени. Темные волосы она уложила в высокую башню, из локонов высовывалась ракета:

– Это у нее такая заколка…  – она взмахнула длинными, чудными ресницами, – Сабина тоже сделала космическую линию аксессуаров для осеннего сезона…

Комитетская подстилка, фальшивая Дора, тихо сказала: «Позвольте пригласить вас на танец, доктор Эйриксен».


Большая рука лежала на ее талии. Сквозь тонкую ткань платья Надя чувствовала тепло надежной ладони. Он немелодично насвистывал:

– As the river flows surely to the see, darling, so it goes…  – Надя робко сглотнула:

– Я рада вас видеть, доктор Эйриксен. У нас идут концерты в Академгородке. Организаторы конференции попросили меня спеть на вечеринке…  – днем товарищ Матвеев привез девушку в Академгородок:

– Как видите, мы обо всем позаботились…  – он остановил «Волгу» у Дома Культуры, – вот ваши афиши, то есть не только ваши…  – плакат сообщал о выступлении, как говорилось жирными буквами, творческой молодежи Сибири:

– Здесь вы споете русские песни…  – комитетчик кивнул на афишу, – а на вечеринке не забудьте про американскую музыку. Вам хорошо удается песня из нового фильма…  – выпустив в окошко машины сигаретный дым, Надя угрюмо отозвалась:

– «Завтрак у Тиффани» никогда не выйдет в советский прокат. Где бы я могла услышать песню, товарищ Матвеев? Такой репертуар вызовет подозрения…  – он усмехнулся:

– Хорошо, что вы так аккуратны. Ладно, пойте народные мелодии…  – он пощелкал пальцами, – английские, испанские…  – Надю тоже поселили в аспирантском общежитии. За кофе на голой кухоньке товарищ Матвеев наставительно заметил:

– Встречаться с доктором Эйриксеном вы должны или здесь…  – он указал на диван в скромной комнатке, – либо у него на квартире, этажом выше. Место свиданий имеет значение, не пренебрегайте правилами…  – Надя предполагала, что и ее пристанище и квартиру доктора Эйриксена оборудовали скрытыми камерами:

– Комитет хочет шантажировать его фотографиями, – девушка стиснула зубы, – он женатый человек. Маэстро Авербах тоже женат, хотя со мной он не упоминал о жене, по понятным причинам…  – Наде стало противно. Она напряженно думала, как предупредить ученого:

– Он не отказался от приглашения на танец, – незаметно вздохнула Надя, – но ведь он не поверит ни одному моему слову. Он понимает, что я вовсе не Дора, понимает, зачем я здесь…  – она видела плохо скрытое презрение в спокойных глазах. Он носил твидовый пиджак с заплатками на локтях. Доктор Эйриксен обошелся без галстука. От крепкой шеи в расстегнутом вороте белой рубашки пахло чем-то свежим:

– Комитетчик душится сандалом, – вспомнила Надя, – и маэстро тоже. Но у него не сандал, а кедр…  – танцевал он, на удивление, отменно:

– Правильно, – услышала Надя подвыпивший голос, с русским акцентом, – покажите класс, доктор Эйриксен! Физики умеют не только вычислять, мы не сухари…  – Инге подмигнул давешнему аспиранту, грозившему Комитету в окно:

– Как видите, я стараюсь, коллега…  – Надя спиной чувствовала на себе пристальный взгляд молодого человека:

– Комитетская тварь, как и товарищ Матвеев, то есть он доносчик на содержании Комитета. Он знает, кто я такая, надо вести себя осторожно…  – днем юноша принес товарищу Матвееву список участников вечеринки:

– Ожидается больше народа, – извинился он, – но нас интересует только доктор Эйриксен. Я с ним работал последние две недели. Здесь информация, могущая вам понадобиться…  – Надя получила целое досье на физика:

– Я знаю его размер обуви, – горько подумала девушка, – а духи у меня такие, как у его жены…  – в досье упоминалось, что женщина пользуется ароматом от Guerlain:

– Доктор Эйриксен скучает по жене, – сказал Наде товарищ Матвеев, – вы должны постараться, милочка, залучить его в постель. Не думаю, что вас ждут затруднения…  – он окинул Надю долгим взглядом, – вы у нас девушка видная…  – для поездки в Академгородок Надю снабдили мини-юбками и короткими платьями:

– Потанцуйте с ним, – велел комитетчик, – он молодой мужчина, он не устоит перед вами…  – Элвис Пресли на пленке сменился гремящим, завывающим роком. Надя услышала короткий смешок:

– Как вы относитесь к современным танцам, мадемуазель Фейгельман…  – она крикнула:

– Просто Дора, доктор Эйриксен! Отлично отношусь…  – он закружил ее по столовой:

– Тогда и вы меня называйте по имени, здесь не научный семинар! Меня зовут Инге…

Надя рассмеялась:

– Хорошо, мистер Инге…  – доктор Эйриксен отозвался:

– Можно обойтись и без мистера, Дора…  – Надя внезапно подумала:

– Если бы… если бы мы встретились в другом месте, в другое время, если бы он не был женат…  – на глаза навернулись слезы:

– Все могло бы быть по-другому. Правильно пел Пресли, some things are meant to be. Но мы с ним, то есть с Инге, никогда больше не увидимся. Мне надо думать об Ане с Павлом, надо сделать то, что хочет от меня Комитет…  – Наде стало жалко себя:

– Они никогда не позволят мне любить. Я ловушка для нужных людей, подстилка, на которой, как говорится, негде пробы ставить…  – девушка разозлилась:

– Пошли они к черту. Над моей душой и телом они не властны. Не случится никакого ребенка, я не позволю им играть мной, словно куклой…  – она откинула назад растрепавшиеся волосы. Темные глаза сверкали золотом в свете свечей. Девушка легко дышала, белые щеки немного раскраснелись:

– Оставь, прекрати, – велел себе Инге, – она на задании, ей надо залучить меня в постель. Русские собираются сделать фотографии, чтобы потом меня шантажировать. В Норвегии они поняли, что не на того напали. Сейчас я им об этом напомню…  – встряхнув головой, девушка крикнула, по-английски:

– Перерыв в танцах! Я вам спою, товарищи, как положено на вечеринке…  – переждав веселый шум, она зацокала каблуками к столу, где стояла гитара:

– Прекрати, – Инге попытался отвести от нее взгляд, – не смей и думать о таком…  – закинув ногу на ногу, взяв инструмент, она склонила к грифу неожиданно серьезное, совсем юное лицо. Длинные пальцы пробежали по струнам, она помолчала:

– Английская народная песня, товарищи, Ярмарка в Скарборо…  – Инге узнал мелодию:

– Покойный дядя Джон любил эту песню, Маленький Джон тоже хорошо ее играет…  – сильный голос бился среди стен столовой, словно птица, случайно вспорхнувшая в комнату:

– Then he’ll be a true love of mine…  – прислонившись к подоконнику, Инге, не глядя, осушил подвернувшийся под руку стакан с выпивкой:

– Не смей, – повторил он себе, – не смей.


Узкая лестница вела с пятого этажа аспирантского общежития к железной двери на крышу, прочно закрытой на глухой засов. Площадку освещала тусклая лампа, забранная в толстую решетку. На беленой стене висел пожарный щит, с огнетушителем, ведром и багром. Рядом комендант водрузил предостерегающую табличку: «Не курить! Не сорить!».

Аспиранты, притащившие на площадку продавленное кресло, не делали ни того, ни другого:

– Курят в банку и по очереди…  – Инге вдохнул витавший над площадкой сладковатый запашок, – а сорят в пакет…

Кроме кресла, на площадке нашелся рассохшийся, пестрящий следами от сигарет лакированный столик. Мебель принесли прямиком с помойки по соседству с общежитием. В Академгородке не существовало старых домов. Аспирантские квартирки обставили тонконогой, современной мебелью. Кресло и столик выбросили из какого-то академического института:

– Вещи довоенного качества, – понял Инге, – наверное, институт привез обстановку из Новосибирска, но постепенно заменяет мебель на новую…

На площадке покуривали травку, сюда сбегали после ссор с женами или мужьями, здесь зачастую обсуждали и рабочие проблемы. Вентиляционное окошечко под потолком давно лишилось решетки. По спине пробегал зябкий холодок.

Товарищ Фейгельман, Дора, или амурский соловей, как назвал девушку кто-то из физиков, накинула на невесомый шелк платья мужской пиджак. Аккуратная укладка потеряла лоск, тушь размазалась вокруг больших глаз. Она сколола локоны на затылке давешней золотистой ракетой на длинной шпильке. Булькнула водка, Инге услышал недовольный голос:

– Надо было брать не три бутылки, а ящик…  – парень икнул, – все равно банкет оплачен Академией. В столовой продадут из-под полы оставшуюся выпивку…

Ребята просили вышедшую в зал заведующую не захлопывать двери:

– Танцы закончились, – сказал парень, – мы посидим, поговорим. Убирайте столы, вы нас и не заметите…  – женщина покачала укрытой поварским колпаком головой:

– Не положено. В приказе сказано завершить банкет до полуночи, а сейчас половина первого…  – она указала на большие часы, – пора по домам, молодежь…  – кто-то из ребят шепнул Инге:

– У нас есть одно местечко в общежитии, о нем знают только свои. Дора пойдет с нами, она захватит гитару…  – девушка пела русские романсы, «Бесаме мучо», песенки из популярных кинофильмов:

– Ее осаждают аспиранты, – хмуро подумал Инге, – может быть, она действительно артистка, то есть будущая…  – в очередной раз танцуя с девушкой, он поинтересовался, не видела ли Дора в Новосибирске его свояка:

– Мы женаты на сестрах, – объяснил Инге, – то есть на приемных сестрах, но все равно мы близкая родня…  – Дора прохладно ответила:

– После банкета я с маэстро больше не встречалась. У нас шли шефские концерты в области, мы не заглядывали в Новосибирск…  – Инге было подумал попросить Дору заняться поисками Марты Журавлевой:

– Совсем с ума сошел…  – оборвал себя он, – ей нельзя доверять, ее сюда прислал Комитет, как медовую ловушку…  – Инге ловил на себе пристальный взгляд девушки:

– Так называемая Дора с меня глаз не сводит, следит за мной…  – он дернул щекой, – и сюда она потащилась из-за меня…  – один из обитателей общежития принес стаканы:

– Мы часто завершаем здесь семинары и конференции, – смешливо пояснил молодой кандидат наук, – кафедры и лаборатории режимные объекты, где запрещено торчать в нерабочее время, а дома у нас семьи. Не каждой жене по душе выпивка и песни под гитару…  – Инге понял, что кроме Доры, других девушек на площадке нет:

– Неудобно, – подумал он, – ребята могут заметить, что она на меня уставилась…  – пухлые губы цвета спелых ягод задрожали. Она затянулась услужливо поднесенной кем-то сигаретой:

– То есть косяком, – поправил себя Инге, – мы с Сабиной тоже покуриваем, но не на людях. Адель вряд ли такое делает, она очень осторожна. Однако Тупица парень лихой. Не удивлюсь, если он и гашиш с героином пробовал. В его положении ему достаточно щелкнуть пальцами и наркотики принесут на серебряном блюде…  – зная, как работает свояк, Инге, впрочем, сомневался, что у Генрика найдется время на подобные развлечения:

– Кроме музыки, у него ничего больше в жизни нет. Адель играет у них вторую скрипку. Она всего лишь талантлива, а Генрик гений, несмотря на его молодость…  – выпустив дымок, она поморщилась:

– Я спою новую песню…  – ее голос стал далеким, отстраненным, – слова написал молодой московский актер, музыка тоже его. Песня о зоне…  – девушка перешла на английский язык:

– Знаете, что такое зона, Инге…  – он коротко кивнул:

– Тюрьма, то есть колония, лагерь…  – в ее глазах отражался свет зарешеченной лампочки:

– Я родилась в тех краях, – одними губами сказала Дора, – моя мать была заключенной, мой отец ее охранял…  – Надя словно шла по тонкому льду:

– Доносчика здесь нет, – с облегчением подумала она, – но я не знаю, один ли он такой среди физиков, или есть кто-то еще. Надо быть очень внимательной. Но зачем я это сказала, – она сглотнула, – ему… Инге, все равно, кто я такая. Он считает меня подсадной уткой, он ни на грош мне не верит…  – ей почудилось, что голубые глаза немного смягчились:

– Никто, кроме него, кажется, ничего и не разобрал…  – ребята галдели, передавая по кругу стаканы водки и трехлитровую банку томатного сока, – а он, может быть, теперь поймет, что я не та, кого меня заставили играть…

Песню Надя услышала прошлым месяцем, на многолюдной вечеринке в бараке, в Лианозово. Девушка приехала к обосновавшемуся там художнику, другу Неизвестного, чтобы договориться о позировании:

– Я хотела уйти, но меня не отпускали. Появился парень из театра, с песнями…  – Надя запомнила слова и мелодию. Рванув струны, девушка стукнула ладонью по гитаре:

– Все закончилось, смолкнул стук колес, шпалы кончились, рельсов нет…

Эх, бы взвыть сейчас, да только нету слез, слезы кончились на земле…

Надя велела себе не плакать:

– Он смотрит на меня, – поняла девушка, – надо его увести отсюда. Я все расскажу, а там будь что будет. Но только о себе, ни слова о маэстро Авербахе…  – ребята восторженно зашумели. Надя подхватила гитару:

– Боюсь, что мне пора, завтра утром репетиция. Спасибо за отличную компанию, еще увидимся…  – сбросив пиджак на кресло, она вскинула на плечо инструмент:

– Спасибо, что не дали мне простудиться…  – ее каблуки простучали по бетонной площадке, Инге шагнул вперед: «Позвольте проводить вас, Дора».


Ледяной ветер обжигал лицо, забирался под развевающийся подол короткого платья. Голые коленки озябли, Надя почувствовала, как застыли пальцы на ногах. Покачнувшись на высоких каблуках, она услышала неприятное дребезжание железа. Вихрь колебал неплотно закрытую крышку мусорного бака.

Задний ход выводил из общежития на помойку. Дальше, укрытая хлипким забором, лежала строительная площадка. Краны уходили в звездное небо. Красные огоньки на кабинах перемигивались во тьме. Над крышами Академгородка ветер нес рваные клочья серых облаков. Испуганно мяукнула кошка, заныла гитарная струна в футляре.

Дальние фонари освещали его белую рубашку. Пиджак он снял на лестнице, молча накинув его на плечи Нади. Он не спросил, почему они миновали четвертый этаж где, как знала Надя, помещалась его квартира, почему не остановились на третьем:

– Он и не знает, что я живу на третьем, – вспомнила девушка, – я только сказала, что меня тоже поселили в общежитии…  – не желая рисковать, Надя вообще не хотела ничего говорить в здании:

– И не только говорить, – напомнила она себе, – нельзя, чтобы камеры нас видели вместе, пусть даже так. Комитетчику я объясню, что ничего не получилось. Ничего и не получится…  – сердце отчаянно заныло, – он женатый человек, порядочный мужчина. Я вижу по его лицу, что он меня презирает…  – лицо доктора Эйриксена, правда, немного изменилось:

– История о зоне, о ее заключенной матери тоже может быть байкой, – напоминал себе Инге, – романом, как говорит Волк. Подстилка хочет меня разжалобить, она добивается, чтобы я ей поверил…  – накидывая на нее пиджак, Инге избегал касаться стройных плеч, нежной шеи, открытой глубоким вырезом платья. Он вдыхал запах вербены:

– Словно Сабина рядом со мной. Мы с ней тоже сбегаем со светских приемов…  – на него повеяло морским ветром, темные глаза жены оказались совсем рядом:

– Очень вкусная селедка…  – Сабина с удовольствием кусала булку, – гораздо вкуснее, чем на чопорном мероприятии…  – она кивнула в сторону королевского дворца. В Копенгагене физиков из Института Бора часто приглашали на ужины и коктейли:

– Я даже смокинг завел для таких дел…  – вспомнил Инге, – Сабина шутила, что смокинг только первая ступень. Нобелевскую премию принимают во фраке…  – ее шпильки стучали по булыжнику неприметной улицы, спрятанной среди средневековых домов. Немногие открытые заведения выпускали наружу стайки припозднившихся туристов:

– Мы нашли лоток с селедкой и сосисками, – вспомнил Инге, – хозяин налил нам кофе за счет заведения. Сабина носила похожее платье, тоже с блестками, но длиннее…

Придерживая полы пиджака на груди, Дора нырнула в проем, оставшийся в заборе от вырванной с мясом рейки. Инге понимал, что девушка хочет с ним поговорить:

– Не случайно она спела песню, не случайно упоминала о зоне…  – скрипела полуоткрытая дверь заброшенного вагончика бытовки, – но не попадайся в медовую ловушку, доктор Эйриксен…

Он вспомнилобжигающий губы горький кофе в картонном стаканчике, шепот Сабины:

– Здесь тупик, дом ремонтируют. Туристы сюда не заглянут, почти полночь…  – особняк закрывали леса, гулкая арка вела в тесный дворик:

– Мы туда даже не дошли…  – Дора ловко вскарабкалась в бытовку, – все случилось прямо в арке, у стены…  – Инге давно привык к осторожности. Он знал, что Сабина никогда не пойдет на операцию:

– Она давно сказала, что никогда не избавится от нашего малыша. Она готова окончательно сесть в инвалидную коляску или даже умереть, чтобы у нас появился ребенок…  – врачи считали, что в таком случае самого ребенка тоже ждала печальная судьба:

– Поймите, доктор Эйриксен, – вздохнул доктор Сабины в Копенгагене, – у вашей жены были переломаны все кости таза. Чудо, что она вообще поднялась на ноги. Ребенок, развиваясь, увеличит размер матки, для которой не останется места…  – Инге еще не понимал: «И что тогда?». Врач ткнул ручкой в рисунок на листе анатомического атласа:

– Матка разорвется, мать и ребенок погибнут. В этих случаях мы пока бессильны…  – помня о таком исходе, Инге всегда напоминал себе, что надо сдерживаться:

– Я люблю Сабину, я не могу ее терять…  – он почувствовал рядом легкое дыхание девушки, – я не должен так поступать…  – голова закружилась, к щекам прилила кровь. До него донесся тихий шепот:

– Доктор Эйриксен, я должна вам что-то сказать…  – Инге стиснул зубы:

– Сейчас она будет врать напропалую. Не хочу ничего слышать, не хочу ее больше видеть. Один раз, один только раз. Что я делаю, нельзя, нельзя…  – грубо притянув девушку к себе, закрыв ее рот поцелуем, Инге прижал ее к шаткой стене. Доски уходили из-под ног, его пиджак полетел вниз. Она сладко застонала, вцепившись зубами в его плечо:

– Инге, Инге…  – не отпуская друг друга, они сползли на щелястый, выпачканный штукатуркой пол бытовки.


Над кухонным столом поднимался аромат блинов. Серебряную ложку воткнули в банку с малиновым вареньем. Генеральша Журавлева не преминула снабдить мужа, уезжающего в долгую командировку, домашними заготовками:

– Наталья Ивановна велела и тебе кое-что передать, – добродушно хохотнул Журавлев, встречаясь с Сашей, – джемы, соленые огурцы из нашей бочки, моченая антоновка. В Москве ты такой ни за какие деньги не купишь…  – малиновый джем оказался урожая этого лета:

– Ни одной косточки, – весело подумал Саша, – Наталья Ивановна свое дело знает…  – он вспомнил давешний разговор с Мартой, на даче Журавлевых. Девчонка махнула костлявой лапкой:

– Мама Наташа меня использует, как математика, – рассмеялась Марта, – я высчитываю, сколько получится банок варенья из малины или яблок. Остальное она делает сама, я не любитель возиться на кухне…  – Марта могла разве что сварить яйцо:

– Я проводила опыты, – оживилась девочка, – взвешивала сырые яйца, высчитывала формулу, по которой можно определить точное время кипения для разного результата…  – Саша рассмеялся:

– Я люблю в мешочек, если что…  – Куколка, к его удовольствию, запомнила его предпочтения:

– Она отлично готовит, – Саша щедро намазал блин вареньем, – когда все случится, ее поселят на закрытой даче под Москвой, отдадут под наблюдение врачей. Ее семье соврут насчет длительных гастролей, а я буду к ней приезжать на блины и не только…

Оглядывая бледное лицо устроившейся напротив девушки, он заметил тени под большими глазами. Надежда Наумовна обошлась черным кофе без сахара и парой сигарет:

– Не морите себя голодом, милочка…  – Саша подвинул к себе чашку, – вы должны хорошо выглядеть. Доктор Эйриксен живет с известным модельером, он привык к ухоженным женщинам…  – судя по вороньему гнезду на голове Куколки, девушка утром обошлась без расчески:

– Она даже не умывалась…  – Саша оглядел желтоватые синяки на стройной шее, – она третий день едва встает с постели. Только дамских капризов мне не хватало…  – он аккуратно срезал верхушку с яйца:

– Одного раза мало, – наставительно сказал юноша, – не почивайте на лаврах, товарищ Левина. У нас осталась неделя, даже меньше, а потом доктор Эйриксен покидает СССР…  – свояки одновременно улетали в Лондон:

– Моцарта мы сможем задержать, – холодно подумал Саша, – то есть Надежда Наумовна сможет, здесь препятствий никаких нет. Но нам нужен результат, без него с Моцартом говорить не о чем…  – результат зависел от встреч Куколки с доктором Эйриксеном. Узнав о случившемся, Саша был недоволен отсутствием фотографий:

– Я вам ясно сказал…  – он расхаживал по гостиной коттеджа, – вы должны были привести его либо в вашу комнату, либо пойти к нему. Зачем вы устроили рандеву…  – Саша поморщился, – чуть ли не на помойке…  – по словам девушки, на улицу ее потащил сам ученый:

– Я не могла настаивать на квартире…  – тонкая рука комкала ворот шелкового халата, – это бы вызвало его подозрения…  – Надя не хотела вспоминать ту ночь:

– Ночи никакой не было, – поправила она себя, – он ушел, не попрощавшись, ничего мне не сказав…  – девушка понимала, почему доктор Эйриксен поступил именно так:

– Он женатый человек, он изменил жене. Ему было стыдно своего поведения…  – Надя не успела объясниться с ученым:

– Теперь мне никак не остаться с ним наедине, – поняла девушка, – когда я вернусь, то есть меня привезут в Академгородок, он будет меня избегать. Но ничего не произойдет, – успокоила себя она, – таблетки не подведут. Если бы все было в другом месте, в другое время, если бы мы были другими…  – на глаза навернулись слезы, – у нас могло бы все получиться…

Товарищ Матвеев не оставлял ее в покое, монотонно рассказывая, как она должна вести себя при будущих свиданиях с физиком. Надя избегала смотреть в ледяные глаза, на холеное лицо комитетчика:

– По крайней мере, он не требует, как обычно…  – девушку затошнило, – он не хочет даже малейшего риска. Хотя он очень осторожен, а доктор Эйриксен совсем не был…  – внутри Нади поселилась тоскливая боль:

– Теперь так будет всегда, – подумала девушка, – они собираются подкладывать меня под нужных людей, пока я не состарюсь и не выйду в тираж. Они знают, что я не откажусь, не поставлю под угрозу Аню и Павла. Надо защитить Аню, я не хочу для нее такой судьбы…  – Надя, впрочем, предполагала, что сестра никогда не согласится на такое:

– У нее другой характер, – вздохнула девушка, – она сильный человек. Она скорее отправится на зону, чем покорится Комитету. Мама тоже была сильной, мне надо брать с нее пример…  – Наде не хотелось возвращаться в Академгородок:

– Ясно, что с ним больше ничего не случится. Ладно, надо играть, надо сделать вид, что я пыталась с ним увидеться, но он отказал…  – товарищ Матвеев облизал испачканную желтком ложку:

– У будущего Нобелевского лауреата замашки крестьянина, – хмыкнул комитетчик, – он остался деревенским парнем, обжимается по углам…  – Саша придвинул к себе тарелку с жареными сосисками:

– Ладно, Надежда Наумовна…  – он взглянул на девушку, – для первого раза сойдет и стройка, но в следующий раз вы раздвинете для него ноги в более уютном месте…  – Саша разрезал на части сосиску:

– Поешьте, – он наколол на вилку кусочек, – отличное мясо, при здешних дачах есть свое хозяйство…  – жаря сосиски, Надя боролась с головокружением:

– Это от усталости, – говорила себе девушка, – я почти не сплю, только ворочаюсь…  – румяная корочка оказалась перед ее глазами, запахло жирным мясом. Надя едва успела выскочить из-за стола. Рванув дверь туалета на первом этаже, она согнулась над унитазом:

– Это от усталости…  – черный кофе хлынул в горло, – ничего не могло случиться, я принимаю таблетки…  – уверенная рука погладила ее по спине. Надя подняла испачканное рвотой лицо. Товарищ Матвеев победно улыбался:

– Я звоню врачу, товарищ Левина, – поддерживая ее под локоть, он довел девушку до раковины, – надеюсь, нас ждут хорошие новости.


Размноженное в десятке копий будущее письмо Куколки Саша принес на совещание в неприметной папке. Несмотря на неудачу с поисками 880, старший коллега, товарищ Лаврецкий, как он себя называл, остался в Новосибирске руководить заключительным этапом операции:

– Но с Моцартом будете работать вы, – сказал он Саше, – вы почти ровесники, вам и карты в руки. Судя по удачной вербовке Дракона, вы хорошо управляетесь с молодежью…  – Саша редко вспоминал о своем возрасте:

– Мне всего девятнадцать, а я старший лейтенант, – понял он, – я отлично начал карьеру. Теперь важно продолжить в том же духе…  – он подумал о предстоящей в Москве операции с Невестой:

– Но о 880 она ничего знать не будет…  – Саша перечитывал ровные строки письма, – если он выжил, он не сумасшедший, он не подастся в Москву. Он свободно говорит по-русски, пусть и с акцентом. Это ему поможет на пути к границе, но в столицу он не отправится…  – Саша было предложил позвать на совещание генерала Журавлева. Товарищ Лаврецкий поднял бровь:

– Нет никакой нужды. Михаил Иванович давно покинул службу госбезопасности, он трудится в Министерстве Среднего Машиностроения. Наши внутренние дела…  – офицер положил ладонь на папку, – его не касаются…  – Журавлев оставался в Академгородке, занимаясь физиками и отвлекая внимание доктора Эйриксена:

– 880, будучи в первый раз в СССР, бежал именно из Москвы, – вспомнил Саша, – кто-то ему помогал. Знать бы еще, кто. Этот человек, если он жив, наверняка, законсервирован, но ведь он может всплыть на поверхность, то есть 880 его найдет…  – услышав размышления Саши, Лаврецкий согласился:

– В этом есть своя логика. Но, говоря откровенно, товарищ Матвеев, мы вряд ли сейчас отыщем предателя…  – он вздохнул, – думайте о предстоящей работе с Моцартом…

Саша привез коллегам на совещание непочатую банку малинового варенья:

– Куколка под надзором врача, – успокоил себя юноша, – доктор проследит, чтобы она питалась как следует, а не одним кофе с сигаретами…  – по словам медиков, пока определить что-то точно не представлялось возможным:

– У нее задержка на три дня…  – Саша отхлебнул кофе, – даже если это все от нервов, и никакого ребенка нет, то мы найдем подходящего младенца. Куколка разыграет счастливую мать, Моцарт будет доволен…  – как заметил Лаврецкий, в СССР, к сожалению, пока хватало брошенных в детей:

– Это на крайний случай, – напомнил себе Саша, – учитывая характер Куколки, она может заупрямиться. В таком случае пусть упрямится на Колыме, куда она поедет за казенный счет…  – у них под рукой оставалась Куколка старшая:

– Их невозможно различить, – ухмыльнулся юноша, – а правильному поведению в постели я ее обучу. Но это тоже запасной вариант. Надежда Наумовна не дура, она не рискнет нашим недовольством…  – о дальнейших встречах девушки с доктором Эйриксеном речь не шла:

– Если она действительно беременна, то своей цели мы добились, – довольно хмыкнул юноша, – Моцарт у нас на крючке и никуда не денется. Даже если что-то случится, если мы решим не использовать приемного ребенка, у нас всегда остаются снимки Моцарта с Куколкой. Вряд ли он обрадуется появлению таких материалов в западных газетах…  – товарищ Котов, автор операции, правда, выступал против шантажа:

– Но именно так завербовали отца Моцарта…  – Саша внимательно прочел послевоенные материалы, – он согласился с нами работать, потому что мы угрожали убить его сына…  – для Моцарта подготовили легенду о том, что его отец сам выбрал сотрудничество с советской разведкой:

– Он был благодарен СССР за спасение евреев, он считал своим долгом помочь нашей стране…  – Саша гордился тем, что его собственного отца никто не вербовал:

– Папа потерял моего дедушку ребенком…  – товарищ Котов объяснил, что Сашиного деда убили на первой войне, – он вырос в детском доме. Советская страна выпестовала его, он плоть от плоти нашей родины…  – Саша даже приосанился:

– Я не сомнительного происхождения, не отродье расстрелянных бандитов, как Куколки. Яблочко от яблоньки недалеко падает. У Надежды Наумовны по глазам заметно, что она ненавидит СССР. Я настоящий советский человек…  – до него донесся голос Падре:

– Завтра Моцарт получит искомое письмо, якобы городской почтой, на адрес гостиницы. Мы предполагаем, что свояку он ничего не скажет…  – Лаврецкий мимолетно улыбнулся, – однако он попытается найти девушку через организаторов концерта. Обратившись к ним, он познакомится с товарищем Матвеевым…  – Падре подмигнул Саше:

– Надо было назвать операцию «Евгений Онегин». Картина вторая, письмо Татьяны. Читайте, товарищ Матвеев…  – Саша откашлялся: «Мой дорогой, любимый Генрик…».


Дора Фейгельман писала на школьном английском языке. На конверте красовался портрет Гагарина, марку отмечал черный, размазавшийся штемпель. Генрик разбирал русские буквы:

– Новосибирский почтамт…  – он шевелил губами, – отправлено вчера…  – она вырвала пару листков из школьной тетрадки в клеточку. Тупица писал в похожих в обительской школе Требница:

– Только у нас не было заранее проведенных полей, – отчего-то подумал он, – сестры следили, чтобы мы сами отчеркивали четыре клеточки с края…  – он вспомнил себя, семилетнего:

– Я надеялся, что папа за мной приедет. Я хотел показать ему мои тетрадки, хотел, чтобы он похвалил меня за аккуратность. Папа всегда говорил, что в музыке важен не только талант, но и усидчивость с терпением…  – Генрик всегда очень тщательно готовил концертные программы:

– Нельзя обманываться званием лауреата и почетом, – напоминал он себе, – я гениальный музыкант, но я не имею права работать спустя рукава. Передо мной аудитория, зрителей надо уважать. Без них моему дарованию грош цена…

С похожим тщанием он читал и все документы. Генрик удивился полученному на стойке портье конверту. После отъезда Доры на шефские концерты, как их называла девушка, Тупица переселился обратно в апартаменты люкс на последнем этаже гостиницы «Центральная». Улица за окном тонула в промозглой полутьме. Он поежился:

– Я бы не мог здесь жить, конечно, но это не последние мои гастроли в СССР…  – за три недели выступлений, даже с учетом процента импресарио и ежемесячной выплаты конторе мистера Бромли, его поверенным, Генрик получил очень внушительную сумму:

– Даже в Америке меньше платят, – хмыкнул он, – несмотря на две премии «Грэмми» у меня за спиной…  – Авербах не шутил, обещая поселить Дору в роскоши:

– С ней я могу делать то, чего никогда себе не позволяю с Аделью…  – кончики длинных пальцев задрожали, – могу и делаю…  – он никогда бы не предложил такое Адели. Генрик считал, что жена должна быть выше низменных, как он думал, желаний:

– Но Дора не жена…  – вспомнив старое слово, он облизал губы, – она наложница. Это не запрещено Торой, у женатого мужчины могут быть связи на стороне…  – Тупица не очень заботился о Торе, но помнил, что праотцы поступали именно так:

– У Авраама была Агарь, а у Яакова сразу двое служанок…  – он не сомневался, что советское правительство ему не откажет. Генрик рассудил, что он просит совсем немногого:

– Дора сирота, она выросла в детском доме. У нее хороший голос, она отлично держится на сцене, прекрасно танцует…  – Генрик слышал об ансамбле Моисеева:

– Ее можно устроить туда или пусть она выступает с сольными программами. В Советском Союзе нет дискриминации. Она еврейка, но на здешней эстраде много евреев…  – приглушенно играла радиола, до Генрика донеся приятный баритон певца:

– На пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы…  – Авербах усмехнулся:

– Например, он. Пусть ей дадут квартиру в Москве, а я буду ее навещать…  – Генрик даже был готов потратить на девушку свои деньги:

– Недвижимость здесь дешева. Я могу купить дом в Крыму или на Кавказе, поселить там Дору. Адель не должна о ней знать, и не узнает…  – решил Генрик, – Дора мое личное дело…  – он понятия не имел, о чем говорится в письме:

– И вообще, зачем писать, когда мы не сегодня-завтра увидимся…  – вытянув ноги в кресле, Генрик закурил:

– Почерк у нее школьный…  – он достал листки из конверта, – наверное, просто милая записочка влюбленной девушки…  – девушки в СССР, как и везде, засыпали Генрика сотнями конвертов и открыток:

– Обычно я шлю в ответ фото с автографом, но это другой случай. Ладно, сейчас я все узнаю…  – налив себе армянского коньяка, он начал читать.


Саша Гурвич еще ни разу не видел Генрика Авербаха вблизи:

– Только с биноклем, на сцене и на банкете в опере, тоже в бинокль…  – Саша заметил подергивающееся веко музыканта, немного трясущиеся пальцы. На бледных щеках играли красные пятна. Саша понятия не имел, что на самом деле сунули в таблетки, прописанные Моцарту:

– В лекарстве, наверняка, есть какие-то стимулирующие средства. Третий час ночи на дворе, а Моцарт словно и не нуждается во сне…

Работник Новосибирской филармонии, как представился Саша будущему агенту, приехал в «Центральную» за полночь, следуя звонку, разбудившему его предполагаемого начальника, директора филармонии. Звонок действительно состоялся. Остальное, как выражался Саша, было делом техники:

– В Москве я тоже изображаю человека, имеющего отношение к искусству…  – он появился в «Центральной» с аккуратными визитками на двух языках, – только в столице я работаю на киностудии…  – в Сибири Саша стал сотрудником иностранного отдела филармонии:

– Я импресарио, если говорить вашим языком, – обаятельно улыбнулся он, протягивая руку Моцарту, – я связываюсь с зарубежными артистами, организовываю их гастроли…  – Саша любезно добавил:

– Я владею языками. Я приложу все усилия, чтобы помочь вам, маэстро…  – он оглядел массивный диван, заваленный нотами, засыпанный сигаретным пеплом:

– Той неделей на нем валялась Куколка, – незаметно усмехнулся Саша, – но птичка упорхнула из клетки, куда ее хотел посадить маэстро…  – Саша слышал о прозвище, полученном Куколкой в Академгородке:

– Амурский соловей выбрал свободу, она не поет в неволе…  – занимаясь анализом записей болтовни Моцарта в постели, Саша закатывал глаза:

– Он ведет себя, словно избалованный барчук с крепостной крестьянкой. Правильно сказал товарищ Котов, Моцарт отчаянно хочет забыть, как он подбирал окурки и шарил по карманам зевак…  – музыкант встретил его в потрепанных джинсах и дорогом, но помятом кашемировом свитере. Отправляя Сашу в «Центральную», Падре заметил:

– Даже если ваше лицо известно в Лондоне…  – руководитель со значением помолчал, – то вряд ли Моцарту показывали рисунок или фотографии…  – Саша не представлял себе, где бы британцы могли сделать его снимки:

– Если только в Мюнхене, во время операции с Бандерой, и то это были не снимки, а рисунок. У американца не имелось камеры, но если он работает в ЦРУ, то у него должна быть хорошая память…  – они не знали имени человека, чуть не сорвавшего мюнхенскую операцию, но его описание ушло американским резидентам. По правилам, Саше полагалось сообщать начальству о всех людях, могущих его узнать:

– Леннона я тоже упомянул в отчете, – он вспомнил визит в Гамбург, – но здесь опасности нет. Парень спивается, играя в дешевых клубах. Мы с ним нигде не столкнемся…  – обсуждая предстоящую вербовку Моцарта, они сошлись во мнении, что британская разведка не поделилась бы с человеком искусства деликатными, как выразился Падре, сведениями:

– Они непредсказуемые люди, – заметил глава операции, – им нельзя доверять. Тем более, Моцарт не летал в Лондон, а Викинг летал…  – Саша не собирался показываться на глаза доктору Эйриксену:

– Моцарт о моем визите ничего не расскажет…  – он вдохнул запах спиртного, кофе, дорогой туалетной воды, – не в его интересах признаваться свояку в сомнительных развлечениях. В общем, коготок увяз, всей птичке пропасть…  – судя по темным кругам под запавшими глазами Моцарта, увяз не коготок, а почти вся птичка.

Генрик действительно никогда не видел рисунка, на котором был изображен предполагаемый Паук, как его называли в Лондоне. Он только подумал, что товарищ Матвеев похож на вице-президента США, мистера Вулфа:

– Даже шрам у него такой же…  – перехватив его взгляд, товарищ Матвеев, Александр, как он представился Генрику, коснулся щеки:

– Я турист, альпинист, – весело сказал он, – иногда случаются нештатные ситуации. Но говорят, что шрам меня не портит, господин Авербах…  – музыкант прервал его:

– Просто Генрик, пожалуйста…  – он решил, что товарищ Матвеев немногим его старше:

– Ему лет двадцать пять…  – Генрик почувствовал облегчение, – мне проще говорить о таком с ровесником. Он меня поймет, он поможет мне отыскать Дору…  – Тупица помнил строки письма почти наизусть:

– Я не могу обременять тебя собой, Генрик. Ты великий музыкант, а я провинциальная девочка, которая поет. Но я никогда не смогу избавиться от нашего малыша, от знака нашей любви. Пожалуйста, уезжай. Я не буду просить тебя помнить о нашей встрече, это слишком большая честь для меня…  – Саша смотрел на зажатые в руке музыканта листки, исписанные почерком Куколки. Он сам диктовал девушке текст:

– Составлял письмо товарищ Котов, – подумал Саша, – он гениальный разведчик. Хотел бы я так разбираться в людях, как он. Моцарт у нас на крючке и никуда не денется…  – на совещании Падре подытожил:

– Так даже лучше. Музыка, искусство, развязывают людям языки. В кулуарах оперы можно услышать сведения, которые не услышишь в научной лаборатории. Он…  – руководитель постучал указкой по фотографии доктора Эйриксена, – он осторожен, однако свояку он доверяет. В любом случае…  – Падре помолчал, – Викинг бы все равно не стал на нас работать. Я знаю его породу, его ничем не сломать…  – кто-то поднял руку:

– Но если бы у нас появились его фотографии с девушкой…  – засунув руки в карманы пиджака, Падре присел на угол стола:

– И что…  – он пожал плечами, – уверяю, Викинг во всем признается жене, как только они увидятся…  – сосед Саши скептически отозвался:

– И она выгонит его восвояси…  – Падре покачал головой:

– Нет. Не потому, что он будущий Нобелевский лауреат, а потому, что она его любит. Если женщина любит…  – не закончив, он махнул рукой:

– С Викингом все понятно. Но унывать не стоит, Моцарт нам сообщит о подробностях работы родственника…  – попросив разрешения курить, Саша добродушно поинтересовался:

– Чем могу служить, Генрик, в столь поздний час…  – Моцарт сунул ему скомканные листки: «Вот. Я должен найти эту девушку, Дору Фейгельман».


На разоренной гостиничной тележке громоздились тарелки с золоченым ободком, испачканные остатками растаявшего масла. Пепельницу переполняли окурки. Официант, приставленный к номеру, недавно принес третий кофейник крепкого кофе.

В пять утра Моцарт потребовал горячий завтрак:

– Потребовал и получил…  – Саша изучал немного успокоившееся лицо маэстро, – по нему видно, что он привык получать все, что он хочет. Но Куколку мы ему так просто не отдадим…  – Саша понял, что Моцарту надо было выговориться. Товарищ Матвеев подвернулся под руку как нельзя кстати:

– Словно с пресловутым попутчиком в поезде, – усмехнулся Скорпион, – которому вываливают всю подноготную. Он пока не рассказал мне все свои тайны…  – о таблетках и бесплодии маэстро не упоминал, – но ведь я и не сойду на ближайшей станции, не останусь для него неизвестным…  – Саша намеревался поддерживать близкие отношения с новым агентом:

– Впрочем, он не как Дракон. Он пока не агент, – поправил себя юноша, – он ничего не подписывал. Но папка его отца у меня в портфеле…  – за суматохой последних дней Саша успел составить дружеское письмо Дракону. Он предлагал агенту встретиться в Европе весной или летом:

– У него бывают отпуска, – хмыкнул Саша, – он должен увидеть мать, сестру и брата, съездить в Лондон к деду…  – текст письма Саша отправил по телетайпу в Москву на согласование начальству. Он надеялся, что товарищ Котов прочтет его творение:

– Он подскажет, что надо поменять, у него огромный опыт работы. Интересно, почему его не пригласили сюда? Хотя в Москве тоже много дел, прежде всего операция с Невестой…

Леди Августа Кроу должна была стать их глазами и ушами в британском посольстве и на Набережной. Жучки в здании посольства было никак не установить. Территория обладала дипломатической неприкосновенностью, британцы пользовались своим техническим персоналом:

– Они даже уборщиков тащат из метрополии, – вспомнил Саша, – но в наших посольствах за рубежом мы тоже так делаем…  – к черновику письма Дракону он добавил докладную записку, анализирующую побег 880. Саша предлагал устроить серьезную проверку персоналу закрытой больницы, где содержался заключенный:

– Невеста не просто так появилась в Москве, – думал он, – она могла находиться в связи с кем-то из тамошних предателей. Может быть, британцы расконсервировали человека, который помог 880 выбраться из СССР пятнадцать лет назад…  – в папке Музыканта, покойного отца Моцарта, Саша нашел описание его миссии в Берлин, с герцогом Экзетером:

– Они изображали офицеров вермахта на исходе войны, – восторженно подумал юноша, – пробрались в тоннели столичного метро, рисковали жизнью… 880 год провел в Германии под видом раненого солдата. Бесстрашный он человек…  – Саша испытывал какое-то уважение к врагу. В папке он нашел и рапорт, авторства нынешнего генерала Журавлева, об аресте подозрительных личностей, выдающих себя за союзных офицеров:

– Все разрешилось очень быстро, – Скорпион присвистнул, – их отпустили по звонку самого Жукова…  – он читал машинописные строки:

– На вопрос, откуда он знает Жукова, господин Холланд объяснил, что с Жуковым он никогда не встречался, однако командующий британскими силами маршал Монтгомери, старый друг его покойного отца:

– Я могу позвонить лично королю Георгу, моему крестному отцу…  – Саша услышал холодный, аристократический голос 880, – но у вас связь только по Берлину…  – он сразу отмел все подозрения в адрес Журавлева:

– Михаил Иванович честный человек, настоящий советский патриот, – напомнил себе Саша, – он бы не продался западным разведкам. Зачем ему это? Одна случайная встреча ничего не значит…  – Музыкант, взятый в плен после победы, во время бандитской акции в Польше, подробно рассказывал о своих знакомцах в нынешнем Израиле:

– Судакова, Рыжего, тоже тогда привезли на Лубянку, – Саша захлопнул папку, – однако он бежал с помощью Волкова…  – Волков, дезертировавший из Красной Армии под Новгородом, на войне занимался мутными делишками:

– Он и его дружок Валленберг сотрудничали с нацистами – зло подумал Саша, – они торговали еврейскими жизнями в Будапеште, набивая карманы золотом…  – Саша спрашивал у товарища Котова, что стало с Волковым после войны:

– Он недолго подвизался в Москве, – сухо ответил наставник, – организовал побег своих дружков и был таков. Остальное ты знаешь по истории с перевалом…  – после пропажи Волкова на Урале бывший уголовник залег на дно:

– То есть он вернулся в Лондон, – Саша вспомнил справку от Стэнли и арестованного в начале года резидента в Британии, мистера Лонсдейла, – у него своя адвокатская контора. Очередное прикрытие для сомнительных акций, антисоветской пропаганды и шпионажа…  – Моцарт в Лондоне был вхож в дома людей, очень интересовавших британскую разведку:

– Например, к Волкову, о котором мы ничего не знаем, – сердито понял Саша, – даже где он живет, и есть ли у него семья…  – бывший уголовник отличался большой осторожностью в делах.

Саша любезно подал Моцарту чашку кофе:

– Генрик, – добродушно сказал Скорпион, – я вас понимаю. Но, видите ли, товарищ Фейгельман…  – он повертел письмо, – Дора, советская девушка. Советское воспитание не похоже на западное. Наши девушки не выпрашивают подачек у мужчин, не становятся содержанками богачей. Как писал товарищ Маяковский, у советских собственная гордость. Не волнуйтесь…  – он потрепал Моцарта по плечу, – ваш ребенок вырастет гражданином СССР, плотью от плоти трудового народа. Товарищ Фейгельман живет на Дальнем Востоке. Она закончит музыкальное училище, станет преподавать в новом городе. В Советском Союзе нет дискриминации или предрассудков. Ваш ребенок получит рабочую профессию, например, нефтяника. Он будет героически осваивать Сибирь и Заполярье…  – по лицу маэстро Саша видел, что он не отпустит свое потомство ни в какую Сибирь:

– Музыкант был хорошим отцом, и Моцарт такой же, – подумал Скорпион, – то есть он не отец, но какая разница? Если ребенок родится рыжим, Куколка навешает ему лапши на уши…  – он подытожил:

– Товарищ Фейгельман приняла достойное советской девушки решение, Генрик. Надо уважать ее выбор…  – Авербах умоляюще сказал:

– Но если бы мы встретились, я бы ее уговорил. Я бы объяснил, что, я, как отец, должен участвовать в жизни моего ребенка…  – Саша понял:

– Он чуть не плачет. Еще немного, и он решит остаться в СССР, где он нам совсем не нужен…  – Скорпион помолчал:

– Мы попробуем вам помочь, Генрик. Но помогите и вы нам…  – щелкнул замок портфеля. Моцарт приложил руку к сердцу:

– Все, что угодно, товарищ Матвеев. Любые концерты, хоть за Полярным Кругом, любая ваша просьба будет выполнена…  – Саша вытащил на свет неприметную папку:

– В филармонии я работаю на общественных началах…  – серые глаза спокойно взглянули на Авербаха, – я хочу поговорить о вашем покойном отце, Генрик.


В тусклом свете сумрачного дня Гварнери, лежащий рядом с рукой Генрика, переливался бронзовыми искорками. Авербах легонько погладил струны. Скрипка ожила, отозвавшись грустным тоном.

Тупица тонул в глубине мягкого дивана. Сбросив на ковер ноты, он водрузил на грудь тяжелую янтарную пепельницу. Время на дворе стояло послеобеденное, но в номере было темно. Генрик затянулся сигарой:

– Я не открыл шторы, но даже бы если и открыл, то никакой разницы бы не заметил…  – за окном «Центральной» ветер нес по улице мокрый снег, трепал кумачовый лозунг с призывом трудящимся встать на ударную вахту в честь приближающегося съезда партии.

Авербах не хотел подниматься с дивана, складывать чемоданы и саквояжи, звонить свояку в Академгородок:

– Самолет в Москву отправляется вечером…  – голос скрипки плыл по комнате, – оттуда мы летим в Вену, где меня ждет Адель…  – Генрик поморщился, отгоняя мысли о жене:

– Я сейчас не могу думать ни о ком другом, кроме папы…  – понял он. Перед глазами Генрика встало кладбище на Масличной Горе, надгробный камень серого гранита:

– Здесь покоится Самуил, сын Цви-Гирша. Да будет душа его завязана в узел вечной жизни…  – еврейское имя Генрик получил в честь покойного деда, первой скрипки варшавской оперы:

– Папа рассказывал, что наш предок играл в оркестре на первом представлении оперы, когда ее только открыли, в царствование императора Николая Первого…  – он стряхнул пепел, – все Авербахи всегда были музыкантами…  – Генрик не ходил на похороны отца:

– Я лежал в госпитале, оправляясь от ранения, – вздохнул он, – и меня бы все равно не пустили на кладбище. В Иерусалиме такое не принято, дети стоят за оградой. Хотя рав Левин провел Фриду и Моше на похороны тети Эстер…  – ему захотелось, как во время скитаний с партизанским отрядом, услышать ласковый голос пани Штерны:

– Она приходила к детям по вечерам, пела песни на идиш. Эту колыбельную она тоже пела…  – покойный Тигр уютно сопел под боком мальчика, Генрик гладил мягкую шерстку:

– Спи, мой хороший. Мы с тобой увидим Израиль, папа меня опять найдет…  – Тупица отлично помнил почерк отца:

– Товарищ Матвеев показал мне подлинники документов…  – он закрыл глаза, – папа сам выбрал сотрудничество с СССР, как он пишет в заявлении…  – Генрик зашевелил губами:

– Ведомый благодарностью к героической Красной Армии, спасшей от уничтожения евреев Европы…  – Тупица сжал кулаки:

– Папа был прав. Союзники наплевали на евреев. Никто не бомбил Аушвиц, никто не трогал другие лагеря. Запад все знал, но бросил евреев на растерзание Гитлеру. Никто о нас не позаботился, кроме СССР…  – он подумал о Биробиджане. По словам Доры, в школах города преподавали идиш, работал еврейский театр и музыкальные ансамбли, издавались газеты и журналы:

– Еврейская Автономная Область существует с довоенных времен…  – он налил себе остывшего кофе, – это вовсе не пропаганда, как выражается Инге, а правда…  – Генрик все время возвращался мыслями к отцу:

– Папа бы тоже так поступил. Речь идет о моем ребенке, сыне или дочери. Лекарство сработало, русские меня не обманули. И никогда не обманут, на них можно полагаться…  – Генрик понимал где на самом деле трудится товарищ Матвеев. Ему, в общем, было наплевать на Комитет, как называл ведомство свояк:

– В конце концов, они попросили сущую ерунду…  – Авербах зевнул, – изредка звонить по телефону, когда я буду гастролировать в Америке…  – Генрик не знал о недавнем провале советской резидентуры в Лондоне. Филби собирался скоро покинуть Британию ради Советского Союза, поэтому было решено выдать Моцарту контакты резидентов американских:

– Так безопаснее, – заметил Саше товарищ Котов, – телефон надежный. Моцарт позвонит, ему назначат встречу, примут материалы…  – Генрика просили всего лишь держать уши открытыми:

– И сообщать о работе Инге…  – он поворочался, устраиваясь удобнее, – хотя он не занимается военными проектами…  – Тупица не собирался говорить русским о тете Марте:

– Они меня и не спросят о ней, – утешил себя Генрик, – откуда им знать, что она вообще существует…  – слушая вой ветра за окном, он посчитал на пальцах:

– Ребенок родится в июле, в самый разгар лета. Неудачное время для гастролей или мастер-классов, но я могу прилететь на конкурс Чайковского…  – товарищ Матвеев намекнул, что СССР будет рад видеть Генрика в числе участников:

– К тому времени найдут Дору, то есть найдут и раньше…  – он улыбнулся, – что такое подписанные мной бумажки по сравнению с ребенком? Ради сына или дочери я готов на все…  – Генрик не хотел объяснений с Аделью:

– В Советском Союзе отлично поставлено обучение музыке. Пусть малыш растет здесь, Дора станет хорошей матерью. Она меня любит, она сама так написала. Им дадут квартиру в Москве, я буду их навещать, возить на курорты. Вторая семья, многие так живут. У меня с Аделью тоже родятся дети…

Придвинув ближе скрипичный футляр, Генрик не заметил, как задремал.


Размеренно гудели моторы Ту-104. Над салоном витал запах хорошего табака. Освещение выключили, оставив только лампочки над обитыми кожей креслами. Улыбающиеся проводницы снабдили Инге и Генрика верблюжьими пледами. Командир экипажа говорил на хорошем английском языке:

– Добро пожаловать на борт, – он повел рукой, – обычно такие рейсы останавливаются для дозаправки в Омске, но ради наших почетных гостей мы изменили маршрут…

Лайнер вез из Пекина делегацию китайской коммунистической партии, для участия в будущем съезде КПСС:

Инге огладывал непроницаемые азиатские лица:

– Здесь только бонзы, человек двадцать, не больше. Мелкая сошка летает регулярными линиями…  – он с удивлением заметил парнишку лет четырнадцати. Подросток носил значок, напоминающий комсомольский. Инге исподтишка оглядел плотного человека в скромном синем френче, сидящего рядом с парнем:

– Он здесь с отцом. Отец тоже комитетчик, но на китайский манер, я по взгляду его вижу…

Заехав за Генриком в гостиницу, Инге обнаружил свояка выспавшимся:

– У него даже пропали круги под глазами. Он хорошо выглядит, словно он был на отдыхе, а не на гастролях…  – завернувшись в плед, Тупица щелкнул своей лампочкой:

– Я намереваюсь спать…  – сообщил он Инге, – можешь съесть мой обед и выпить мое шампанское…  – им обещали сибирскую уху и пельмени:

– Или водку, – добавил свояк, – к пельменям она лучше подходит. Китайцы…  – он повел носом, – кажется, загрузили на борт свою еду…  – стюардессы действительно заваривали лапшу. По проходу поплыл аромат зеленого чая:

– Сабина пьет такой чай, ей посоветовал китайский доктор…  – стараниями дяди Теодора, прошлым летом, проводя отпуск на западном побережье Америки, Сабина ходила на процедуры в Чайнатаун, в Сиэтле:

– Не смотри, что доктор Чанг еле говорит по-английски, – серьезно сказал дядя, – мне он очень помог травами…  – стукнув баскетбольным мячом о деревянное покрытие площадки, дядя отправил мяч прямиком в корзину:

– Три очка, – хмыкнул он, – неплохо для ровесника века, а? Давай, доктор Эйриксен, твои сто восемьдесят пять сантиметров не должны пропадать втуне…  – Петька, длинный, выше Инге на полголовы, рыжий, вихрастый, выдул пузырь розовой жвачки:

– Говорят, что белые парни не умеют прыгать, – пузырь лопнул, – покажи, на что ты способен…  – спортивный зал пристроили к городской вилле мистера Корнеля, гранитной глыбе, повисшей над обрывом холма Бикон-Хилл:

– Здесь три бани, турецкая, русская и сауна, бассейн…  – дядя вел их по отделанному сталью и промышленным стеклом коридору, – теннисный корт…  – остановившись, он почти серьезно добавил:

– Я думал сделать вертолетную площадку, но у меня самолет. Пусть он спокойно стоит в аэропорту, вертолет я покупать не собираюсь, а гости могут добраться сюда на лимузинах…  – дядя поднял палец:

– Что самое важное, все защищено от землетрясений. Конструкция абсолютно безопасна. Мы, что называется, влезли в гору…  – над землей поднималась только небольшая картинная галерея:

– Музей для города он еще будет строить, – вспомнил Инге, – себе он оставил только Кандинского и кое-что еще…  – по словам дяди Теодора, китайский доктор не только посадил его на диету:

– Это делали и американцы, – фыркнул он, – но безуспешно. Но здесь у меня сразу все пошло на лад. Доктор Чанг заодно помог мне бросить курить…  – Сабина тоже говорила, что после иглоукалывания ей становится легче. Инге бросил взгляд на дремлющего свояка:

– Никто ничего не узнает. То есть я все расскажу Сабине…  – он тяжело вздохнул, – нельзя от нее такое скрывать. Но тете Марте об этом знать не стоит…  – его щеки заполыхали, – я объясню, что Комитет пытался поймать меня на крючок, но не преуспел…  – он вспомнил пухлые губы фальшивой Доры:

– Якобы ее отец работал на зоне, а ее мать там сидела…  – Инге разозлился, – на ней пробы негде ставить. Комитетская подстилка, ее отмывают и подкладывают под нужных людей. Генрик молодец, – Инге стало стыдно, – он не соблазнился ее прелестями…  – Инге надеялся, что Сабина его простит:

– Я виноват, мне ничем не искупить свой поступок, но это станет для меня хорошим уроком…

Он мимолетно вспомнил не оструганный, покрытый пятнами штукатурки пол бытовки:

– Но если… если родится ребенок? Я не был осторожен. Я позволил себе не думать о таком, в первый раз за все это время…  – Инге щелкнул зажигалкой:

– Какой ребенок, опомнись. У нее было с десяток таких операций. Она шлюха, и больше ничего…  – он решил не говорить свояку о тетрадке Марты Журавлевой:

– То есть Вороновой, то есть Смит. Если я хоть что-то понимаю, это государственная тайна Британии, из разряда тех, о которых знает едва ли пять человек…  – тетрадку он надежно спрятал в подкладку саквояжа, где лежали обязательства Журавлева о работе на британцев:

– Марта под его опекой, его нельзя трогать, – напомнил себе Инге, – и вообще, надо быстрее выбираться из СССР. Два часа пересадки в Москве и мы полетим на запад…  – в Вене Инге еще раз пересаживался, на лондонский рейс:

– Генрик остается в городе, у него концерты, а я должен немедленно увидеть тетю Марту и Сабину. После Набережной поеду в деревню, в обительскую гостиницу, где она остановились…  – отогнав от себя мысли о предстоящем разговоре с женой, он услышал робкий, мальчишеский голос. Давешний парнишка, на русском языке, начал:

– Товарищ…  – Инге покачал головой:

– Боюсь, что я не знаю русского, приятель. Я ученый, был в Новосибирске на международной конференции…  – подросток перешел на скованный, аккуратный английский:

– Я учу языки, – смутился он, – ребенком я начал с русского, а сейчас занимаюсь английским, японским…  – на смуглой кисти парня виднелось родимое пятно:

– Словно Италия, – понял Инге, – наверное, отец его взял с собой, всунул в делегацию…  – так оно и оказалось. Пенг, по его словам, бывал в Москве:

– Только малышом, – он вежливо, изысканными движениями, налил Инге чаю, – мои родители, партизаны, героически погибли. Меня растили в Советском Союзе, а потом отправили на родину…  – парень нисколько не напоминал сына неграмотных крестьян:

– Он словно Джо, то есть граф Дате, – подумал Инге, – в нем видна порода, старинная кровь…  – Пенг оглянулся на мирно дремлющую после обеда китайскую делегацию:

– Это мой приемный отец, – тихо сказал он, – папа входит в руководство нашей страны…  – Инге с интересом расспрашивал у Пенга о Китае и сам рассказывал о Лондоне:

– У нас появятся свои ученые, – гордо сказал парень, – то есть они уже есть. Китай древняя страна, мы многому обучили Европу…  – они провели отличный час, болтая о средневековой науке. Пенг описал здание древней обсерватории в Пекине:

– Может быть, вы доберетесь до нас, доктор Эйриксен, – темные глаза заблестели, – и я надеюсь увидеть своего русского друга в Пекине…  – Пенг собирался найти мальчика Павла, приятеля по интернату:

– Его фамилия была Левин…  – Инге вздрогнул, – у него были старшие сестры, близнецы, Аня и Надя. Папа попросит русских коллег о помощи, – Пенг помолчал, – ему не откажут и мы с Павлом встретимся…  – Инге велел себе не наседать на парня:

– Учитывая, что его приемный отец, кажется, вроде китайскогоШелепина, это неблагоразумно. Но черт, если это именно те Аня и Надя, тот Павел, о рождении которого рассказывала покойная тетя…  – оставаться в Москве Инге не мог:

– Я не уйду от комитетчиков, а даже если и уйду, то к Пенгу меня и близко не подпустят…  – ему оставалось только одно. Вырвав листок из блокнота, он нацарапал свой кембриджский адрес:

– Пришли мне открытку, – весело попросил Инге, – с вашей обсерваторией, напиши о встрече с приятелем, а я тебе отвечу. Это хорошая практика для твоего английского языка…  – поднявшись, Пенг грациозно поклонился, сложив ладони:

– Благодарю за честь, уважаемый доктор Эйриксен. Не смею больше вам мешать…  – Инге послушал легкие шаги, шуршание пледа, шепоток на китайском языке:

– Но если он не напишет…  – доктор Эйриксен вспомнил аристократическую осанку парня:

– Напишет, можно не сомневаться. Мы хотя бы узнаем, что девочки дяди Эмиля и Павел живы. Об остальном, как говорит тетя Марта, мы подумаем завтра…  – допив чай, Инге устало закрыл глаза.


На особом рейсе из Новосибирска в Москву пледы выдавали кашемировые. Стюард в штатском костюме, с хорошо знакомым Саше, непроницаемым выражением лица, принес фарфоровое блюдо со спелым виноградом, марокканскими мандаринами и сушеным инжиром:

– Зеленый чай, – радушно сказал товарищ Матвеев, – напиток здоровья, товарищ Левина. Не случайно наши среднеазиатские республики славятся долгожителями, аксакалами…  – товарищ Левина угрюмо, исподлобья, взглянула на него. Саше было все равно:

– Пусть испепеляет меня своими красивыми глазами…  – глаза Куколки напоминали дорогой, горький шоколад, – пусть делает все, что хочет. Главное, что мы добились цели…  – вчера они получили результаты анализов девушки:

– Подтвержденная беременность, – порадовался Саша, – срок три недели…  – по расчетам врачей, ребенок или дети должен был появиться на свет в июле, почти одновременно с конкурсом Чайковского:

– Моцарт прилетит сюда, разделит с нашим пианистом первый приз…  – давать первый приз только Авербаху, с его израильским гражданством, было невозможно, – возьмет на руки сына или дочь. Лучше сына, – Саша задумался, – Самуила Генриховича. Хотя, может быть, таблетки Куколки действительно обеспечат нам двойню…  – лекарство он у девушки изъял:

– Сейчас вам надо отдыхать, милая, – наставительно сказал Саша, – ваша энергия должна тратиться на главное предназначение женщины, вынашивание ребенка…  – Куколка что-то сочно сказала на идиш. Сашу ее ругательства не интересовали:

– Ее сестре и брату скормят легенду…  – Куколку решили временно перевести в пермское хореографическое училище, – она посидит до родов на закрытой даче, а потом приедет Моцарт…  – предполагалось, что просьбу нового агента выполнят:

– Танцевать она больше не будет, – хмыкнул Саша, – мы дадим ей уютную квартирку, семье она объяснит, что встретила любимого человека. Пусть сидит дома, воспитывает ребенка или детей. Маэстро к ней привязался, он не оставит вторую семью, а настоящим отцом и в дальнейшем…  – Саша усмехнулся, – может стать кто угодно …  – он зашуршал «Комсомольской правдой»:

– Навстречу предстоящему XXII съезду КПСС. Новое жилищное строительство в Москве, завершается подготовка к открытию Кремлевского Дворца Съездов…  – Саша слышал, что Хрущев собирается внести резолюцию о переименовании Сталинграда в Волгоград:

– Тело Сталина уберут из Мавзолея…  – вспомнил он, – впрочем, какая разница? Иосиф Виссарионович будет лежать у Кремлевской Стены, что тоже почетно…  – Саша навещал памятный знак, поставленный в честь деда у той же стены:

– Ленин распорядился отметить гибель дедушки, – он покосился на Куколку, – но камень простой, дедушка при жизни был скромным человеком, аскетом…  – в темный гранит врезали четкие буквы: «Горский. Друг, боец, трибун». Судя по одному из писем Владимира Ильича, надпись он составлял сам. Саша не задумывался о появлении на свет своей матери:

– Думать нечего, – напомнил он себе, – дедушка влюбился в товарища по борьбе, красную партизанку, родилась моя мама. Она рано осиротела, ее, как и моего отца, вырастила советская родина…  – товарищ Котов сказал ему, что мать после рождения Саши занялась разведывательной работой:

– По нашему заданию она разыграла побег на запад…  – наставник двигал шахматные фигуры, – вышла замуж за британского офицера, тогда еще полковника Кроу. Она собиралась перевезти его обратно в СССР, откуда он бежал под чужим именем…  – по словам товарища Котова, генерал Кроу пытался атаковать штаб советских войск в Карлсхорсте:

– Твоя мать была в кабине машины, – Котов помолчал, – но, видимо, что-то пошло не так. Мы сейчас и не узнаем, что случилось…  – британец хотел протаранить здания штаба:

– Его истребитель вовремя сбили…  – товарищ Котов коснулся руки Саши, – пойми, это стало для нас нелегким выбором. Однако, протяни мы время, погибли бы десятки советских граждан…  – Саша все понимал:

– Ради дела революции надо идти на жертвы, товарищ Котов, – серьезно сказал он, – я уверен, что дедушка тоже отдал бы такой приказ…  – в темных глазах наставника промелькнул холод:

– Да, – коротко сказал он, – твой дед не сомневался в таких обстоятельствах. Надеюсь, ты хорошо запомнишь этот урок…  – Саша запомнил:

– Долг коммуниста, комсомольца превыше всего, – говорил он себе, – товарищ Дзержинский отдал приказ об аресте собственного брата за контрреволюционную деятельность. И вообще, кто не с нами, тот против нас…

Куколка мрачно щипала виноград, на ее стройных коленях лежал свежий американский Vogue. Саша полюбовался моделью. Высокая девушка в собольей шапке и отороченном мехом жакете удерживала на поводке собак:

– Мода осеннего сезона, прогулка по Нью-Йорку…  – дочка покойного Ягненка, мисс Ева Горовиц, надменно смотрела со страницы:

– Две собаки у нее гончие, – понял Саша, – а третий совсем дворняга…  – низкий пес, с закрученным бубликом хвостом, ласкался к ногам девушки, – но они самые умные. Хотел бы я взять собаку, однако с моей работой пса никак не завести…  – Саша добродушно сказал:

– Вам пойдет такой наряд, с темным соболем. Но вообще вам надо читать вот это…  – новая «Работница» обучала женщин своими руками делать домашние тапочки:

– Лоскут кожи, ремешок и все готово…  – Саша улыбнулся:

– Вы хорошо шьете, товарищ Левина. Затруднений с приданым для ребенка не ожидается. Мы снабдим вас необходимым, вы займете руки во время беременности…  – прикусив губу, Надя ощутила во рту соленый привкус крови:

– Не будет никакой беременности и никакого ребенка…  – незаметно для товарища Матвеева, она раздула ноздри: «Не будет».

Часть четырнадцатая

Москва, октябрь 1961

Из недр грязноватого лотка с надписью «Пирожки» упоительно пахло жареным тестом и жирным мясом. Продавщица в поношенном белом халате, замотанная крест-накрест пуховым платком, ловко отрывала куски чековой ленты:

– Два с ливером, два с капустой…  – певучим московским говором сказала она, – с вас двадцать четыре копейки, девушка…  – в ладонь женщины лег яркий рубль:

– Хрущевский фантик…  – она невольно улыбнулась, – я деньги поменяла, сколько моих денег, но вот другие…  – ходили слухи, что директор вокзального ресторана даже лег в клинику нервных расстройств, не справившись с горечью утраты почти всех сбережений:

– У него трехэтажная дача в Кратово и новая «Волга», – хмыкнула продавщица, – он сидел на полной кубышке, но не хотел светиться перед властями миллионами…  – она окинула покупательницу долгим взглядом:

– У нее больше рублевки в кармане никогда не водилось, – со знанием дела решила женщина, – наверное, она из Лавры приехала. Такая молодая, а богомолка…  – электричка из Загорска пришла на Ярославский вокзал десять минут назад. Девушка, с брезентовым рюкзаком за плечами, носила драповое пальто и растоптанные сапоги. Голову она замотала дешевым платком. Одинокий белокурый локон падал на точеную, темную бровь. Она блеснула голубым глазом:

– Спасибо, гражданочка…  – девушка немного окала:

– Или она из Ярославля, – покупательница ссыпала сдачу в дерматиновый кошелек, – вроде недавно и оттуда был поезд…  – продавщице, стоявшей на бойком месте у входа в вокзал, было недосуг следить за расписанием:

– За деньгами бы уследить…  – она подышала на пальцы в обрезанных шерстяных перчатках, – на вокзале всегда всякая шваль отирается…  – проводив девушку глазами, она услышала развязный голос:

– Два с мясом, только заверните в бумагу…  – рыжеватый парень, в прохладной не по сезону замшевой куртке, держал букет пышных астр:

– Пижон какой, – подумала женщина, – на свидание идет, решил пофорсить перед барышней. Но пирожки он все равно покупает, пусть и не при ней…  – она сунула пирожки в ленту:

– Бумаги нет, – отозвалась продавщица, – ничего, не обляпаешься…  – что-то буркнув, парень направился вразвалочку к обитой дерматином скамье рядом с газетным киоском. Передовица «Правды» на прилавке сообщала об открытии XXII съезда партии:

– Небывалым, героическим подъемом промышленности и сельского хозяйства встретил Советский Союз знаменательную дату…  – женщина за лотком широко зевнула, – в съезде участвует почти пять тысяч делегатов, представителей рабочего класса, советского крестьянства и трудовой интеллигенции…  – за стеклом ларька красовалась новая «Роман-Газета» с фотографией вальяжного мужчины: «Василий Королёв. Партизанские были». На обложке красная кавалерия сминала строй белых, под копытами коней валялись изуродованные пулеметы.

Бросив скептический взгляд на киоск, давешний юноша вытянул из кармана пестрый томик в бумажной обложке. Продавщица решила:

– Пижон, он и есть пижон. Делает вид, что читает на иностранном языке…  – кусая сразу от двух пирожков, юноша зашелестел страницами. Продавщица обвела глазами высокий, зал:

– Богомолка тоже здесь, – поняла она, – она, кажется, приехала в Москву с отцом…  – невысокий, крепко сбитый мужичок лет пятидесяти, носил черную повязку, закрывающую утерянный глаз. На непокрытой голове серебрился короткий ежик:

– Инвалид войны, – женщина отвела взгляд, – неудобно его разглядывать…

Инвалид тоже щеголял в самых обтрепанных вещах, сером ватнике и подшитых валенках. Они с девушкой расстелили салфетку на скамейке. Из рюкзака богомолки появились вареные вкрутую яйца, черный хлеб и заветренные коржики:

– Фляга у нее тоже при себе, – прищурилась продавщица, – аккуратная девушка…  – мужик неожиданно изящно очистил яйцо:

– У него повадки другие, – поняла женщина, – наверное, он из реабилитированных. По лицу видно, что он не простой человек…

Несмотря на полуседую щетину, покрывавшую впалые щеки, лицо незнакомца казалось отдохнувшим. Выкинув куски ленты в урну, парень замотал вокруг шеи дорогой, мягкий шарф. На улице сеял мокрый снег вперемешку с дождем. На следующей неделе, к годовщине революции, ожидались первые заморозки. Проводив глазами выскочившего на улицу пижона, продавщица увидела, что девушка грызет коржик. Прибрав салфетку, инвалид вытащил пачку папирос:

– Здесь курить нельзя, дядя…  – тихо сказала Маша. Герцог усмехнулся:

– Я умею читать…  – он почти весело фыркнул, – как говорится, не учи ученого…  – сверившись с вокзальными часами, он велел:

– По коням. Хорошо, что ветка прямая, меньше проболтаемся в метро…  – Маша удивилась:

– Вы хотели поехать в Марьину Рощу, нам надо сесть на троллейбус…  – герцог нахлобучил на голову поношенную кепку, прикрывающую уши:

– Сначала нам надо в парк Сокольники…  – быстро собрав остатки провизии, он вскинул на плечо рюкзак:

– Надеюсь, карта твоего отца верна и за пятнадцать лет никто его схроны, как говорили на войне, не тронул…

Покинув вокзал, инвалид и девушка пошли к неоновой букве «М», переливающейся над входом в метро.


Сложнее всего оказалась отыскать подходящее место для свидания.

Сунув астры под расстегнутую куртку, Павел нащупал в кармане связку ключей. Приводить Дануту, как звали девушку, на Патриаршие пруды, было невозможно:

– Надя еще на гастролях… – Павел сверился с табло Ленинградского вокзала, – но Аня здесь. Она может вернуться в квартиру в любой момент. И вообще, в подъезде вечно торчат милиционеры…  – у него имелся паспорт гражданина Бергера, Павла Яковлевича, с московской пропиской, но москвичам номера в гостиницах не сдавали:

– То есть сдают, наверное, – хмыкнул Павел, – но надо предъявлять ходатайство организации…

В любом случае никто бы не поселил в одну комнату постояльцев разного пола, без свидетельства о браке:

– В гости Дануту тоже бы не пустили, – вздохнул юноша, – тем более, она иностранка…  – полька, по ее словам, приехала на год в Москву по студенческому обмену. Павел в очередной раз порадовался своей предусмотрительности. Гражданин Бергер по паспорту отпраздновал совершеннолетие. Данута оказалась всего на год его старше:

– Ерунда, – улыбнулся подросток, – год большого значения не имеет. Она решила, что мне двадцать лет, или даже больше…  – девушка удивилась его изысканным манерам:

– Ты не похож на русских парней, – с милым акцентом сказала она, – по крайней мере на тех, кого я встречала…  – Павел отговорился любовью к истории:

– И вообще, – весело добавил он, – не все мужчины в СССР болеют за хоккей и пьют пиво…  – Данута призналась, что Павел напоминает ей героев Толстого:

– Князя Андрея Болконского, – девушка задумалась, – или…  – она пощелкала пальцами, – Долохова…  – Павел даже смутился. Данута встряхнула черноволосой головой:

– Или дворянина из романов Сенкевича…  – Павел читал дореволюционное издание «Огнем и мечом»:

– Данута хорошо знает русскую классику, – понял он, – с ней интересно и без…  – он почувствовал, что краснеет. Пока они только несколько раз целовались, когда Павел провожал девушку в новый район рядом с Университетом:

– Она делит квартиру с другой студенткой…  – он выбросил окурок, – ей неудобно приглашать меня даже на кофе…  – нежелание приводить Дануту домой Павел объяснил тем, что живет с сестрами:

– Мы сироты, – заметил он девушке, – как и ты. Наши родители погибли после войны…  – больше о семьях они не разговаривали, но Павел знал, что Данута выросла в приюте:

– Она понятия не имеет, кто ее родители, – помрачнел юноша, – они могли быть партизанами, или евреями…  – Данута больше напоминала еврейку, чем он сам:

– Она похожа на Аню и Надю, – подумал Павел, – только у нее волосы совсем черные…  – вьющиеся локоны спускались на стройную спину, нос девушки украшала изящная горбинка:

– Но она католичка, то есть тайная католичка…  – о встрече в костеле они тоже не говорили. Данута объяснила посещение церкви чистым любопытством. Павел понимал, что девушка не хочет признаваться в религиозности:

– Она комсомолка, учится в университете, а меня она едва знает. Она не расскажет мне, что ходит на мессу или исповедуется…  – крестик девушка, правда, не носила.

До прибытия поезда оставалось пять минут. Данута уехала на выходные в Ленинград:

– Она жила в студенческом общежитии, – подумал Павел, – даже если бы я туда отправился, мы бы не смогли увидеться, как положено…  – он в очередной раз покраснел. Павел, в общем, знал, что надо делать:

– В ГУМе я тоже побывал, – рядом с ключами лежала картонная упаковка, – то есть в туалете ГУМа…  – в туалете ГУМа ловкие ребята продавали с рук заграничные сигареты и жвачку, презервативы и яркие журналы. Павел предполагал, что с его знанием языков, он может сделать неплохие деньги, отираясь у гостиниц, где селили иностранцев:

– Но за нами следит Комитет, – напомнил он себе, – нельзя рисковать. Хорошо еще, что меня, подростка, они почти не сопровождают. За Аней всегда таскаются топтуны, как она их называет…  – сестра, как и сам Павел, ловко отрывалась от слежки. Павел не пожалел денег на британские презервативы, с раскинувшей крылья птицей на эмблеме компании «К и К». Советские изделия, по слухам, никуда не годились. Он купил и журнал на английском языке:

– Данута вряд ли такое видела…  – ему пришло в голову, что для девушки это тоже может стать первым разом, – хотя в Польше такие вещи, наверное, найти легче…  – журнал, с шампанским и виноградом из Елисеевского гастронома, ожидал их в комнате коммуналки в Трубниковском переулке, неподалеку от давно закрытого храма Спаса-на-Песках и резиденции американского посла:

– Поленов писал вид из окна, – ухмыльнулся Павел, – но дворик давно заставили всяким хламом…  – с ключами от комнаты помог, неожиданным образом, так называемый родственник Павла, гражданин Бергер. Прошлой неделей Павел привез в Кащенко открытку от Фаины Яковлевны. Спокойно добравшись до Киева, жена Лазаря Абрамовича обустроилась в еврейской семье:

– Люди здесь хорошие, – писала Фаина Яковлевна, – меня взяли на кухню в синагогу. За Исааком и Сарой есть кому присмотреть. Исаак просил передать, что он каждый день занимается с прописями…  – дальше она добавила что-то на идиш. Получив открытку, дойдя до конца весточки, Бергер нахмурился, но потом улыбнулся:

– Господь о них позаботится, – он вернул Павлу открытку с видом моста через Днепр, – как сказано, в добрый час…  – Павел подозревал, что Фаина Яковлевна опять ожидает ребенка:

– Но Лазарю Абрамовичу я ничего не сказал, а потом зашла речь о комнате…  – соседа Бергера по палате, тихого человека в очках, отвезли в Кащенко после очередного маниакального приступа:

– Сейчас он в депрессии…  – обретаясь по больницам, Лазарь Абрамович хорошо выучил медицинский лексикон, – с его болезнью настроение меняется, как на качелях…  – Бергер помолчал:

– Он воевал, сидел в немецком плену, был в концлагере…  – после возвращения на родину в сорок пятом году, бывшему заключенному в Маутхаузене отвесили еще десятку за измену родине:

– Жена его сошлась с другим человеком, – Бергер помялся, – забрала сына… В общем, неудивительно, что он заболел…  – вне приступов сосед Лазаря Абрамовича работал в «Металлоремонте» на Арбате:

– Он просил поливать цветы…  – Павел вытащил из-под куртки астры, – соседям он не доверяет, считает, что они работают в КГБ…  – получив ключи, Павел прибрал комнату: – Там нет кровати…  – вспомнил подросток, – только диван. Ладно, на месте разберемся, что к чему…  – он пошел по перрону навстречу приближающемуся поезду.


Фонарик был самый дрянной, советского производства. Черный пластик почти быстро раскололся, лампочка еле светила.

По дороге из Ярославля в Загорск, в тряском вагоне дизеля, герцог, матерясь под нос, возился с отошедшими контактами:

– Выкрасить и выбросить, – сочно сказал его сосед, пожилой мужчина с корзинкой грибов, – китайский товар лучше, но говорят, что скоро его будет не достать…

В Свердловске Джон видел длинную очередь, вившуюся рядом со «Спорттоварами»:

– Давали китайские фонарики и термосы, – хмыкнул он, – но у нас не было времени толкаться за дефицитом, как здесь говорят…  – грибник зашуршал «За рубежом»:

– Китайцы скоро окончательно с нами поссорятся, – заявил мужчина, – надо их поставить на место. У меня дочка вышла замуж за офицера, пограничника…  – по словам зятя грибника, китайцы занимались провокациями в полном виду советских застав:

– Переходят границу, – он загибал пальцы, – пасут скот на наших лугах, ловят рыбу на нашей стороне реки… Но, как говорит мой зять, достаточно одного танкового выстрела и они разбегутся. Китайцы не гитлеровцы, до конца войны не сложившие оружия…  – по соседству оживились мужички с бутылками пива. Разговор перешел на военные воспоминания:

– Я молчал, – хмыкнул Джон, – во-первых, у меня акцент, – его акцент смахивал на прибалтийский, Джон не хотел рисковать расспросами собеседников, – а во-вторых, пока грибник штурмовал Зееловские высоты, я таскался по берлинскому метро в компании покойного Самуила…

Фонарик кое-как, но работал. Несмотря на послеобеденный час, в Сокольниках почти стемнело. Москву накрыла тяжелая туча. Ветер мотал голые верхушки деревьев в парке, носил по дорожкам окурки и фантики. Проржавевшая урна скрипела, раскачиваясь под вихрем, холод забирался под кепку. Леденела голова, с не заметным под ежиком шрамом.

Джон понятия не имел, что за операцию ему сделал предатель Кардозо, как он про себя называл родственника. Подышав на руки, он вытащил складной туристический ножик:

– Но что бы это ни было за вмешательство, думать я стал гораздо яснее…  – он не знал, откуда у него в голове появились сведения о новой фамилии выжившего Максимилиана, о ребенке, сыне фон Рабе и Ционы:

– Но я не знаю, где сейчас сама Циона. Где, где, в могиле, – разозлился он, – куда ей и дорога. Она перебежала к русским в Будапеште, чтобы спасти свою шкуру, чтобы найти Максимилиана. Раскрыв ее планы, русские не оставили бы ее в живых…

Он искренне надеялся, что бывшая жена мертва. Промерив пальцами пожелтевшую траву, герцог воткнул ножик в дерн:

– Полине я ничего не скажу, пусть считает, что ее мать умерла в Банбери. Маленький Джон…  – он задумался, – я с ним поговорю позже, парень все поймет. И вообще, надо еще добраться домой…  – до Софийской набережной, где размещалось британское посольство, отсюда было меньше часа пути, но пока бывший особняк миллионера Харитоненко мог с тем же успехом стоять на Луне.

За обедом в загорской столовой, с жидкими щами и шницелем, где было больше хлеба, чем мяса, герцог сказал племяннице:

– Ты этих дел не знаешь, а я знаю. Поверь моему опыту, едва мы появимся рядом с посольством…  – он указал на свой обтрепанный ватник, – как нас загребут, выражаясь словами твоего отца. В таких местах всегда дежурят машины Комитета, не говоря о том, что мои снимки есть у всех милиционеров от Бреста до Владивостока…

Всю дорогу из Сибири они избегали появляться в вокзальных залах ожидания или в больших магазинах:

– Мы словно дедушка Николай Воронцов-Вельяминов, – понял герцог, – он тоже скитался по России, потеряв память. Старообрядцы передавали его с рук на руки…  – они с племянницей ночевали и у старообрядцев и у обыкновенных православных, по надежным адресам. Маша хорошо знала церковную службу. Племянница пела каноны, помогала женщинам с детьми, готовила и стирала. Джон тоже не сидел сложа руки:

– В Ярославле я вообще ремонт затеял, – он почувствовал, что краснеет, – у нее пятеро детей, мал мала меньше. Откуда ей взять деньги, чтобы привести домик в порядок…

В Ярославле они ночевали у еще молодой женщины, вдовы местного баптистского пресвитера. Катерина Петровна достала из-за рамки семейной фотографии аккуратно сложенную справку:

– Я туда поеду, – голубые глаза заблестели слезами, – привезу его тело домой. Здесь похоронены его родители, Ваня должен упокоиться рядом с ними…  – муж женщины, получивший два года назад срок за незаконную религиозную пропаганду, согласно справке, умер от воспаления легких на зоне, в Казахстане:

– Согласно справке, – мрачно подумал герцог, – на самом деле могло случиться все, что угодно…  – оказавшись у протестантов, он вспомнил итонские годы и службы в школьной часовне:

– Баптисты для тебя еретики, – весело сказал он племяннице, – а я с ними с удовольствием помолюсь…  – Маша смутилась:

– Они хорошие люди, но не истинной веры. Хотя Бог, как говорится, для всех один…  – воскресную службу в Ярославле устраивали в домике Катерины Петровны. Вдова пресвитера неловко сказала:

– Я слышала, как вы читали малышам Библию, Иван Иванович…  – Джона все принимали за реабилитированного эстонца или латыша, – может быть, поговорите с нами, с общиной…  – он помолчал:

– Давно я этого не делал, Катерина Петровна…  – герцог почувствовал мимолетное прикосновение загрубевших от домашней работы пальцев:

– Господь всегда с нами, – Катерина Петровна опустила глаза, – даже в минуты невзгоды слово Божье никогда нас не покидает…  – он выбрал отрывок из Евангелия от Иоанна:

– Волк тоже эти строки любит…  – слежавшийся дерн легко поддавался лезвию ножа, – он помнит, как ему читали о воскресении Лазаря, когда он еще был безъязыким:

– Не сказал ли Я тебе, что если будешь веровать, то увидишь славу Божию…  – он опустил руки в отрытую ямку, – я тоже говорил, что мы увидим, как Советский Союз изменится…

За скромной трапезой после службы, Катерина Петровна вздохнула:

– Вы могли бы стать пресвитером, Иван Иванович. Люди вас слушают, тянутся к вам…  – Джон видел по ее глазам, что женщина хочет сказать что-то другое:

– Но такого делать нельзя, – невесело подумал он, – это недостойно джентльмена. Хотя она мне нравилась, очень нравилась…  – несмотря на протесты Катерины Петровны, они оставили женщине почти всю наличность:

– Вам деньги нужнее, – сварливо сказал Джон, – а в столице о нас позаботятся…  – он, по крайней мере, на это надеялся:

– Хотя если здесь, или в другом тайнике ничего нет…  – второй схрон находился в Лосином Острове, – то придется идти к дружкам Волка с пустыми руками. Живы ли они, эти дружки, пятнадцать лет прошло…  – руки скользнули по металлу. Неверный луч фонарика осветил облезлую жестяную банку: «Spiced Luncheon Meat». Джон лично ел такие консервы в Северной Африке:

– В СССР мы их поставляли по ленд-лизу. Правильно, Волк закладывал тайники осенью сорок пятого года. Банка пустая, иначе быть не может…  – он даже не хотел поднимать американскую тушенку. Нож подцепил крышку, он услышал сзади тихий голос:

– Дядя, что это…  – луч фонарик осветил тусклое золото часов, заиграл в бриллиантах колец. Герцог поднялся:

– Твое приданое, Мария Максимовна, но придется из него кое-что потратить…  – забросав ямку землей, он сверился с трофейными часами, полученными от Катерины Петровны. Швейцарский хронометр привез с войны ее покойный муж, служивший танкистом:

– Катерина Петровна говорила, что он уверовал на фронте, – вспомнил Джон, – до войны он был комсомольцем…  – стрелка подходила к четырем дня:

– Теперь в Лосиный остров, – распорядился герцог, – а оттуда в Марьину Рощу…  – сунув банку под немногие вещи в рюкзаке, они зашагали к метро.


– Очей прелестных огонь я обожаю, скажите, что иного я счастья не желаю…

Пластинка похрипывала, вертясь на старомодном патефоне. Сладкий голос Лемешева наполнял сумрачную комнату, заставленную пышными цветами. Блестели глянцевые листья фикусов, под стеклянным колпаком трепетала белыми лепестками орхидея в горшке. Рядом с разоренным диваном, валялись раздавленные ягодки винограда. На потертом ковре стояла полупустая бутылка советского шампанского. Платье и чулки скомкав, бросили в угол. Джинсы и кашемировый свитер оказались под столом.

Осторожно пошевелившись, Данута скосила глаза к стене. Он по-детски уткнул лицо в подушку, рыжеватые волосы растрепались. Данута послушала уютное сопение:

– Сейчас видно, что ему восемнадцать. Сначала я думала, что он меня старше…

Она вытянула из-под сбившейся простыни яркий американский журнальчик. Девушка видела такие издания у интеллигентов, с которыми она работала в Кракове. Она, разумеется, не рассказала Павлу, что знакома с журналом:

– Я разыграла смущение, он, кажется, поверил…  – по голой спине пробежал неприятный холодок, – но если меня опять проверяют, если он не тот, за кого себя выдает…  – Данута видела его паспорт, с пропиской где-то на Миусах:

– Он студент художественного училища. Он действительно отлично рисует…  – Павел делал наброски ее лица и фигуры, – он сирота, живет со старшими сестрами…  – Данута не могла просить коллег о справке касательно гражданина Бергера, Павла Яковлевича:

– Придется все объяснять, а такие контакты нам запрещены. Тем более, я иностранка…  – она успокоила себя тем, что навещала костел по служебному заданию:

– Пусть проверяют, – хмыкнула девушка, – они хотят направить меня на работу среди религиозных кругов. Понятно, что без посещения церкви я не обойдусь. Но я уверена, что Павел не имеет отношения к Комитету…

О принятии обетов пока речь не шла:

– Торопиться некуда, – сказали ей на совещании, – пока поработайте с местными прелатами. Вернувшись в Краков, вы начнете подготовку основного задания…  – Дануту ждало пострижение, но девушку это нисколько не занимало. Потянувшись, она зевнула:

– Ерунда, отсталая чушь. Выполнив задание, я вернусь в Польшу, и все. Обеты, ничего не значащий пережиток прошлого…  – Павлу она не рассказывала правды. Для него девушка была обыкновенной студенткой, филологом, приехавшей по обмену в Москву.

Шелестя журналом, Данута увидела, что юноша улыбается. Она подавила желание залезть под теплое одеяло, устроиться у него под боком:

– Спит и улыбается, – девушка скрыла вздох, – с ним хорошо, спокойно. Он не товарищ Матвеев, – Данута дернула уголком припухших губ, – который меня проверял. Павел меня младше, но с ним лучше, чем с другими…  – отложив журнал, она обхватила коленки руками:

– Я не давала ему телефона на квартире Светы…  – Данута боялась комитетских жучков, – а ему звонить можно, но только в мастерскую его наставника…  – Павел предусмотрительно попросил у Неизвестного разрешения пользоваться телефоном:

– Сколько угодно, – отмахнулся учитель, – как говорится, свидания, встречи, расставания…  – Павел полюбовался изящной головой Нади на деревянном постаменте:

– Стиль непохож на французского скульптора…  – кусок старой газеты с фотографией бюста Марианны пришпилили к щиту, где Неизвестный собирал, как он говорил, задумки, – но Надя очень напоминает эту женщину, кем бы она ни была…  – Неизвестный заметил:

– Твоя сестра вернется с гастролей и займемся фигурой…  – голос Лемешева оборвался, Данута встрепенулась:

– Восемь вечера. В девять меня ждут рядом с МИДом…  – в студенческом общежитии ленинградского пединститута, где поселили девушку, Данута получила телеграмму из столицы. Зайдя, как и было предписано, в Большой Дом на Литейном, она услышала по телефону о новом задании. Разговаривал с ней сам товарищ Матвеев:

– Вы временно переселяетесь на загородную дачу, – сухо сказал он, – займетесь девушкой, участником важной операции. Подружитесь с ней, ей нужна женская компания…  – Данута понятия не имела, сколько продлится задание:

– Надо сказать что-то Павлу…  – подумала она, – хотя зачем? Товарищ Матвеев обещал, что по выходным я смогу ездить в Москву. Я позвоню Павлу, мы увидимся…  – по словам юноши, комната принадлежала его дальнему родственнику:

– Он в больнице, нам никто не помешает, и вообще квартира тихая, – весело сказал он на перроне, забирая у Дануты сумку. Багаж стоял в углу комнаты, рядом с ее смявшимся платьем. Девушка подняла с ковра белье:

– Надо одеваться. Я оставлю Павлу записку, извинюсь…  – она вздрогнула. Ласковые губы коснулись ее спины, он потерся щекой о мягкое, белое плечо:

– Не убегай…  – Данута откинулась в его руки, – не убегай, прекрасная полячка…  – он шептал что-то нежное, глупое, привлекая ее к себе, зарываясь лицом в спутанные, вороные волосы:

– Он ничего никогда не узнает, – пообещала себе Данута, – и вообще, через год все закончится. Я уеду, он забудет обо мне…  – обнимая Павла, она шепнула:

– Только быстро, я должна идти…  – в серых глазах юноши мелькнула усмешка:

– Так и быть, но в следующий раз я тебя никуда не отпущу. Я тебя больше никуда не отпущу, Данута…  – девушка незаметно сглотнула: «Я тоже о нем забуду. Забуду».


Пыльные клавиши старинного пианино заныли на разные голоса. Пройдясь по краю инструмента, черный котик ловко прыгнул на колени сидящего за круглым столом плотного мужчины. Наборный орех обеденного гарнитура когда-то искололи ножом, о стол явно тушили окурки. Хозяин дома, как думал о нем Джон, перехватил взгляд герцога:

– Люди дураки, – скрипуче сказал его собеседник, – они выбрасывают антикварную мебель на помойку, а через полсотни лет их внуки будут за такими стульями ездить на запад…  – опрокинув стопочку ледяной водки, Джон понюхал соленый огурец:

– Марта в Мейденхеде, в подвале, держит дубовые бочки, заказанные в Бордо у виноделов, – вспомнил герцог, – она на участке развела укроп и черную смородину. У нее лучшие огурцы в Лондоне, то есть единственные, как она смеется…

Неприметный домик стоял неподалеку от деревянного барака, где, по словам хозяина, размещалась синагога. По соседству возвышалось облезлое, унылое здание таксопарка, выстроенное в двадцатые годы. По ближней улице грохотали потрепанные трамваи, над мостовой развевались кумачовые лозунги. На газетных щитах висела «Правда», с бесконечными сообщениями о съезде КПСС:

– Здесь словно ничего этого нет…  – Джон обвел глазами тесную комнату, – словно мы в другом веке или в другом мире…  – получив шкурку от сала, котик удовлетворенно заурчал. В голом дворе домика, правда, стояла черная, забрызганная грязью «Волга». Крепкие ребята в машине, покуривая дешевые сигареты, изучали журнал «За рулем»:

– Это его охранники, – подумал Джон, – шестерки, как говорит Волк…  – он только знал, что его собеседника зовут Алексеем Ивановичем:

– Дядя Теодор рассказывал о нем, – вспомнил Джон, – он тоже участвовал в нападении на воронок на Садовом кольце, когда они освободили покойного Степана. В этом домике они прятались перед побегом из Москвы…  – кроме адреса, у Джона имелся еще и безопасный телефон:

– Удивительно, что, с моей операцией, я все помню…  – он почесал шрам под волосами, – но Волк очень толково объясняет, судебная практика дает о себе знать…  – кузен сказал, что на телефоне будет сидеть кто-то, не вызывающий недоверия у посторонних:

– Чья-то матушка или тетушка, – добавил Волк, – она скажет, что тебе делать дальше…  – выслушав Джона, пожилой женский голос велел ему ждать у метро Сокольники:

– Опишите себя, – собеседница зашлась хриплым кашлем давней курильщицы, – к вам подойдут, скажут, что они от Алексея Ивановича…  – подошел к ним приятный, приветливый паренек, представившийся Виктором:

– Он лет шестнадцати, – подумал герцог, – он родился после войны, или в самом ее конце…  – Виктор проводил их с Машей в ту самую «Волгу», в компанию молчаливых ребят. Алексей Иванович ожидал машину в домике. По тому, как он обращался с Виктором, герцог понял, что перед ним отец и сын:

– Интересно, где его жена, то есть сожительница, – мимолетно подумал Джон, – Волк говорил, что им нельзя официально жениться. Он с Мартой венчался тайно, такое позволено…  – племянницу он оставил на кухне домика, где Виктор накрыл чай, со свежей пастилой и тульскими пряниками:

– Мы на второй бутылке водки…  – Джон бросил взгляд на стол, – но пока прямо ничего не сказали, ходим вокруг да около. Волк предупреждал, что так и случится. Надо потерпеть, Алексей Иванович, то есть его люди, меня проверяют…  – герцог начал с рассказа о побеге из психиатрической больницы в Новосибирске. Алексей Иванович нарезал натертое черным перцем сало:

– Максим Михайлович был здесь, – уважительно сказал он, – и дальше отправился. То есть вы с ним разминулись…  – герцог развел руками:

– Меня привезли в Суханово с Урала, а потом отправили на юг, в Среднюю Азию, – он понял, что не знает, где находится госпиталь, владения профессора Кардозо:

– На Аральском или Каспийском море, – задумался Джон, – погода всегда стояла жаркая….

Алексей Иванович потер подбородок:

– О месте, где вы сидели, вы мне еще расскажете. Ладно…  – он соорудил бутерброд с салом, – пока, Иван Иванович, подождем вестей из Новосибирска…  – в Новосибирске стояла глубокая ночь, но это, как подозревал Джон, было неважно. Один из парней четверть часа назад принес в комнату заклеенный конверт. Пробежав глазами записку, Алексей Иванович извинился:

– Все в порядке. Поймите и вы нас…  – он слегка улыбнулся, – мы, так сказать, настороже…  – узнав, что Марта живет в Лондоне, Алексей Иванович кивнул:

– Волк и Федор Петрович о ней много говорили, да и моя…  – он замялся, – Нина тоже. Она сидела в одной камере с Марфой Федоровной. Нина тогда Виктора…  – мужчина кивнул на дверь, – ждала. Марфа Федоровна добилась для беременных дополнительного пайка, прогулок…  – выяснилось, что Виктор приемный сын Алексея Ивановича:

– Нину мою с Украины угнали в Германию…  – он выпил еще водки, – она встретилась в Мюнхене с французом, тоже рабочим…  – Джон не хотел спрашивать, что случилось с женщиной:

– Понятно, что ее нет в живых. Зачем бередить старые раны…  – Алексей Иванович вздохнул:

– Нина умерла родами, в год смерти Сталина. И она, и наша девочка. У Волка тоже девочка…  – он помолчал, – и сын у него растет. Счастливый он человек…  – герцог про себя хмыкнул:

– Алексей Иванович уверен, что Волк добрался до границы и сейчас в безопасности. Будем надеяться, что это именно так…  – банка из-под американской тушенки красовалась на столе между ними. Джон захрустел огурцом:

– Через пятьдесят лет, Алексей Иванович, отсюда…  – он повел рукой в сторону окна, – тоже никого, кроме комитетчиков и партийных бонз, не выпустят…  – его собеседник помотал лысеющей головой:

– Нет, все еще изменится. Жаль только, что мы этого не увидим…  – он пропустил сквозь пальцы пару золотых часов:

– С другой стороны, хорошо, что в Лосином Острове вас псы спугнули…  – он подвинул Джону банку, – милиционерам вам показываться на глаза не след…  – котик согласно мяукнул, – а тамошний схрон пусть остается на месте. Мало ли кто здесь еще появится, вдруг сам Волк опять приедет. Квартиру в Хлебниковом переулке спасти не удалось…  – комнаты конфисковали после ареста кузена, в сорок пятом году, – но золото его по праву…  – герцог отодвинул банку:

– Очень надеюсь, что он сюда и ногой не ступит. Надо кое-что продать на наши нужды…  – Алексей Иванович затянулся неожиданной в заброшенной комнате американской сигаретой:

– В Москве все можно достать, – он усмехнулся, – только плати, а мне и платить не надо. Продавать мы ничего не станем, – подытожил он, – это Волка вещи, не мои. Обойдемся, – он подмигнул герцогу, – у меня затруднений с деньгами нет…

Алексей Иванович разложил на столе подробную карту центра Москвы: «К делу».


Телефон-автомат на стене курительной комнаты научных залов Библиотеки Ленина прочно заняла академическая дама в строгом костюме, при очках и папке. Читательница громко наставляла, судя по всему, сына-подростка:

– Лёня, котлеты лежат в эмалированной кастрюльке. Зажги плиту, поставь на огонь сковородку, но не отвлекайся, иначе повторится твое фиаско прошлой недели…  – дама, наконец, повесила трубку. Аня Левина, терпеливо ожидавшая своей очереди, весело сказала:

– Моему младшему брату четырнадцать. Подростки, что с ними делать? Сколько лет вашему Лёне…  – дама поджала губы:

– Пятьдесят два…  – Аня едва удержалась от смешка. Затягиваясь американской сигаретой из их обычного продуктового набора, она ждала, пока Павел снимет трубку:

– Вообще он бывает таким, как этот Лёня…  – Аня все-таки улыбнулась, – если он рисует, он может не услышать звонка. Но котлеты он умеет разогревать…  – голос брата был сонным:

– Неудивительно, – вздохнула Аня, – такая погода на улице, что только спать…  – она тоже боролась с зевотой, сидя над стопкой брошюр, отпечатанных на дешевой бумаге:

– Отчет наркомата легкой промышленности СССР за 1928 год…  – Аня дрогнула ноздрями:

– Но что делать, иначе курсовую никак не написать…  – тему о советской швейной промышленности ей утвердили без лишних вопросов. Не желая вызывать подозрений библиотекарей, Аня, который день подряд, заказывала советские источники:

– Но сегодня я подала заявку на французские журналы, – хмыкнула она, – хорошо, что у меня имеется ходатайство от научного руководителя, с печатью деканата…  – издания из особого хранилища не выдавали без разрешения учебного заведения, с объяснением причин интереса к таким материалам:

– Особое хранилище для светских журналов, – презрительно подумала девушка, – они боятся платьев от Шанель…  – судя по ярлычку на ее костюме, она тоже носила творение из ателье мадам. Аня потрогала коричневый твид пиджачка:

– С другой стороны, с них станется украсть покрой и сшить наряд в Москве, в закрытом ателье. Нами правит партия воров и лгунов, вроде нашего так называемого отца…

Пока синагогальные архивы, если можно было так назвать картонные ящики с запыленными бумагами, ничего интересного ей не открыли. Аня два раза в неделю занималась с раввином ивритом. Чтобы добраться до Маросейки незамеченной, ей приходилось покидать троллейбус у Большого театра. Аня ныряла в толпу на первом этаже ЦУМа:

– Мои топтуны получают выволочки за то, что меня теряют, – смешливо подумала девушка, – на этот раз я их стряхнула в ГУМе…  – Аня предполагала, что Лубянка узнает о теме ее курсовой:

– Но ничего подозрительного нет, – сказала она брату под шум воды в ванной, – «Развитие моделей одежды в советской легкой промышленности», отличная тема. Однако я не хочу, чтобы они интересовались моим библиотечным формуляром…  – на случай интереса Аня приготовила непробиваемое объяснение:

– Как советская мода отличалась от буржуазной…  – девушка закатила темные глаза, – понятно, как. Наши фабрики все еще клепают ситцевые халаты для пролетариата. В импортных товарах ходят жены партийных бонз, или нужные люди, вроде нас…  – брат мрачно заметил:

– Они ожидают, что мы расплатимся за джинсы и кашемир, но я не собираюсь с ними сотрудничать, ни за какие деньги…  – Анявзъерошила его волосы:

– Иногда речь идет не о деньгах, милый…  – Павел помолчал:

– Да. Они могут шантажировать меня вашей с Надей судьбой…  – Аня угрюмо отозвалась:

– Или нас тем, что случится с тобой…  – она обняла брата:

– Но, как мы говорили в интернате, один за всех, и все за одного…

Пока в синагогальных материалах она не нашла записи о их с Надей рождении. Аня и сама не знала, что хочет отыскать в западных журналах:

– Павел приносил домой кусок газеты из мастерской Неизвестного, – вспомнила она, – модель для бюста Марианны очень похожа на маму. Если она была моделью, могли сохраниться и другие ее фотографии. Роза Левина, восемнадцатого года рождения, а больше мы о ней ничего не знаем…

Издания из особого хранилища запрещалось фотографировать или размножать на библиотечном ротаторе, но Аня все продумала. Староста курса, неприятный парень с известной фамилией, не давал ей прохода, приглашая на вечеринки и закрытые просмотры в Доме Кино. На университетских субботниках и концертах Аня видела у него маленький, импортный фотоаппарат:

– Достаточно было похлопать ресницами, согласиться на пару поцелуев…  – она коснулась стеганой сумочки, черной кожи, – и золотой ключик у нас в кармане…  – Аня сделала вид, что хочет заняться фотографией:

– Он предложил давать мне уроки…  – девушка скривила губы, – придется опять с ним целоваться, когда я верну технику…  – фотографировала Аня не хуже профессионального репортера, обучившись мастерству в интернате:

– Пленку мы с Павлом проявим в ванной. Остается только найти фотографии, которые стоит переснять…  – брат признался, что действительно спал:

– Пьеро и Арлекина я выгулял…  – девочками, Аня с Надей назвали мопсов в честь героев «Золотого Ключика», – они отказались даже вокруг пруда пройтись. На дворе мокрый снег, я их понимаю…  – Аня ласково отозвалась:

– И ты отдыхай, ты еще растешь…  – по словам Павла, Надя пока не звонила:

– Они выступают с концертами перед тружениками села, – дикторским голом провозгласил брат, – советское искусство, принадлежащее народу, отражает чаяния и устремления граждан нашей великой страны…

Фыркнув, Аня повесила трубку. Она достала сигарету, с обеих сторон появилось сразу два огонька зажигалок. Коротко кивнув мужчинам, она встала у зарешеченного окна. Потеки снега сползали по стеклу. Аня поежилась:

– Надо потом зайти в кафетерий. Такая погода, что без маленького двойного не обойтись…  – поднявшись по лестнице, она прошла налево, в читальный зал особого хранилища. На стойке ее ждала картонная коробка: «Франция, 1930—1939». Аня перебирала немногие журналы:

– Осенью тридцать девятого началась война. Модных изданий здесь нет. La Vie Parisienne, L’Usine Nouvelle, Vu, Match… – журнал выскользнул из пальцев, Аня замерла:

– 27 июля 1939 года. Мадам Роза Тетанже распахивает двери своих изысканных апартаментов…

С пожелтевшей обложки журнала на нее смотрела мать.


Трудовая книжка гражданина Лопатина, Алексея Ивановича, беспартийного, освобожденного от военной обязанности по плоскостопию, дважды судимого за мелкие кражи, спокойно хранилась в сейфе директора ресторана на Ярославском вокзале. Гражданин Лопатин который год числился кладовщиком. В ресторане Алексей Иванович не появлялся, предпочитая встречаться с директором, как и с другими подопечными, в более уединенных местах.

Мерно шуршали дворники «Волги». Он покуривал в полуоткрытое окошко:

– Волк говорил, что такой бизнес придумали американцы. То есть приехавшие в Америку из Италии мафиози, как о них пишут…  – газеты кричали о подъеме преступности в США, о страшной нищете и безработице, об угнетении прав коренных жителей Америки, индейцев и чернокожих жителей страны. Алексей Иванович ни в грош не ставил такую муть:

– Волк успел рассказать нам о жизни на западе, – он вздохнул, – как бы Витьку туда отправить? Парень все-таки наполовину француз…  – Алексей Иванович не скрывал от пасынка правды, но покойная Нина не знала адреса возлюбленного в Париже:

– Только имя, фамилию и дату рождения, – вспомнил Алексей Иванович, – но у них тоже должен быть какой-то адресный стол. Хотя до Франции парню пока далеко, если он вообще туда попадет…  – Витя учился во французской спецшколе, в Спасопесковском переулке:

– По прописке, как положено, – весело подумал Алексей Иванович, – Волк у нас рогожский, а мы, Лопатины, испокон века на Смоленке крутились…

Алексей Иванович жил скромно. Они с Витей занимали две комнаты в бывшей барской, а ныне коммунальной квартире, неподалеку от резиденции американского посла. Соседи считали Лопатина положительным, непьющим человеком:

– Даже наш сумасшедший со мной здоровается…  – усмехнулся он, – интересно, кто его цветы будет поливать, пока он сидит в Кащенко…

Поговорив с Витей, Иван Иванович похвалил его произношение:

– Мария Максимовна…  – Лопатин называл дочку Волка уважительно, – с ним позанимается, пока мы готовим операцию…  – Алексей Иванович, в отличие от Волка, не считал себя специалистом в мокрых делах, как он сказал британскому гостю:

– Кражи ерунда, – заметил он, – по молодости я воровал в трамваях, но потом меня поставили смотрящим вместо Волка, отсюда все и началось…  – Лопатин предполагал, что в Америке его тоже бы назвали мафиози:

– Хотя до революции, да и после нее, в России тоже так делали, – вспомнил он, – купцы платили лихим ребятам и спали спокойно…  – в последний раз Лопатин брал в руки оружие пятнадцать лет назад, при нападении на фургон гэбистов на Садовом кольце. Разговаривая с Иваном Ивановичем, он взвесил в ладони пистолет Макарова:

– Сейчас дуры нам не понадобятся, по крайней мере, я на это надеюсь. Однако придется вам с Марией Максимовной окунуться в осеннюю Москву-реку…  – через доверенных людей Алексей Иванович получил фотокопию плана канализационных труб, выходящих на реку в окрестностях бывшего особняка Харитоненко:

– С земли в посольство вы не прорветесь, – заметил он герцогу, – на площади всегда торчат машины гэбистов. Но остается еще вода…  – Иван Иванович согласился с его планом:

– Один мой родственник так ушел от гестапо после убийства Гейдриха в Праге, в сорок втором году…  – гость улыбнулся, – но мы, можно сказать, не уйдем, а придем…  – им предстояло разобраться с решеткой, перекрывающей трубу:

– Технические работы мы проведем, – успокоил Лопатин гостя, – ночи сейчас темные, а у ребят есть опыт…  – он повел рукой, – в таких делах…  – Ивана Ивановича и Марию Максимовну поселили подальше от глаз милиционеров, на уединенной дачке в Кратово:

– Приняли мы их радушно…  – Лопатин следил за входом в Ленинку, – Волк останется доволен…  – он был уверен, что подельник жив:

– Максим Михайлович не такой человек, чтобы сгинуть на границе, – сказал он британцу, – он вас ждет, в вашем Лондоне…  – Лопатин вспомнил единственную фразу, которую он знал на английском языке, выученную до войны, в школе: «London is a capital of Great Britain»:

– Я к языкам неспособен, а Витька молодец, он звучит, как настоящий француз. Но поступать он пойдет в Плехановку, то есть в бывший Коммерческий Институт…  – Алексей Иванович понимал важность образования:

– Тем более сейчас, когда мы стали опекать цеховиков. Они не довоенные кустари, у людей работают свои производства, пусть и подпольные. У директора Перовской текстильной фабрики, по слухам, шестьдесят цехов. Один устроили в психиатрической лечебнице…  – Лопатин даже улыбнулся, – убили двух птиц одним камнем…  – больные на трудотерапии строчили модные юбки и кофточки, директор фабрики получал прибыль:

– Надо следовать за требованиями бизнеса, как выражался Волк…  – подытожил Лопатин. У дверей библиотеки он никого подходящего не заметил. Лопатин не хотел привозить Ивану Ивановичу профессионалку:

– На них пробы негде ставить, – поморщился он, – по нему видно, что он не такой человек, ему нужно самое лучшее…  – гость не просил об отдыхе, но Лопатин рассудил, что он не откажется:

– Волк женатый человек а Иван Иванович вдовец, как и я. Отвезем его в уютную квартирку на несколько дней, пусть расслабится после скитаний. Им с Марией Максимовной еще предстоит отсюда выбраться…  – по уверениям британца, обо всем должно было позаботиться посольство:

– Он мне скажет спасибо…  – Лопатин вспомнил, что в кафетерий библиотеки пускают всех подряд, – здесь занимаются студентки, аспирантки… Какая у них стипендия, одни слезы. И я ничего дурного не предлагаю, только хочу познакомить девушку с важным гостем…

Заперев машину, нахлобучив на голову твидовое кепи, он зашагал ко входу в Ленинку.


Филологический факультет педагогического института, где Генрих посещал вечерние занятия располагался в Хамовниках, на Малой Пироговской улице. Обычно после пар он возвращался в общежитие пешком, легко отмахивая несколько километров по Садовому Кольцу и набережной Москвы-реки. Только в непогоду Генрих садился на «букашку», переполненный троллейбус маршрута Б, медленно ползущий по кольцу в сторону Смоленки.

Сегодня, отпросившись со второй лекции, о русской литературе прошлого века, Генрих нырнул в метро на «Парке Культуры». День был будничный, среда. На перроне скопилась толпа служащих окрестных учреждений. Ожидая поезда, Генрих сверился с часами:

– Остается ровно сорок минут…  – товарищи по работе подсмеивались над его пунктуальностью, – десять минут до «Охотного Ряда», пять минут на пересадку, и я на месте. Хватит времени на очередь в гардероб и на чашку кофе в буфете…

Профком и комитет комсомола, вернее, его культмассовый сектор, пару раз в месяц распространяли среди рабочих театральные билеты с большой скидкой. Товарищи Генриха по стройке, впрочем, предпочитали кино, футбол и стоящие в комнатах отдыха общежития телевизоры:

– В театр, кроме меня, почти никто не ходит…  – толпа сама внесла его в вагон, – только девчонки бегают в оперетту…  – за осень Генрих успел побывать почти во всех театрах Москвы:

– Все равно мне больше делать нечего…  – на «Библиотеке имени Ленина» машинист даже не открыл двери поезда, – мистер Мэдисон больше не приходит в Нескучный Сад, тайник исчез…  – Генрих несколько раз пытался оставить в парке материалы, однако, насколько он понял, тайника больше не существовало. На его попытку позвонить в посольство никто не ответил:

– Надо подождать, – велел себе Генрих, – они обязательно выйдут на связь…  – паспорт его почти полного тезки, товарища Миллера, лежал вместе с наличными деньгами в неприметном чемоданчике. Эту неделю багаж проводил на Ярославском вокзале.

Рассматривая свое отражение в темной двери поезда, Генрих пригладил коротко стриженые, каштановые волосы. До лекций он успел забежать в парикмахерскую:

– Галстук у меня импортный, – он улыбнулся, – костюм тоже. Социалистического производства, но импортный…  – у Генриха, с его невысоким ростом, приятели редко одалживали костюм, но его галстук успел побывать на десятке свиданий:

– Парни здесь надевают галстук только в театр или встречаясь с девушкой, да и то не со всякой…  – он вспомнил хмурый голос соседа по комнате. Юноша пытался завязать перед зеркалом галстук. Генрих вздохнул:

– Стой спокойно, я сам все сделаю. Нечего волноваться, это всего лишь знакомство с родителями…  – штукатур отозвался:

– С москвичами, а я лимита, как нас называют. Еще решат, что я за пропиской охочусь…  – Генрих сбил пылинку с лихо завязанного узла:

– Ты говорил, что у них в двух комнатах теснится пять человек. Они совсем не богачи, а ты неплохо зарабатываешь…  – приятель хмыкнул:

– Не богачи, но москвичи, что важнее…  – Генрих скосил глаза на «Известия» в руках соседа справа. Несмотря на давку, пассажир пытался читать газету:

– Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме…  – провозглашали жирные буквы, – доклад председателя ЦК КПСС товарища Никиты Сергеевича Хрущева…

С докладом их познакомили вчера, на занятиях в Академии. Два раза в неделю по утрам, вместо стройки Генрих ехал на Лубянку. Высшая Разведывательная Школа, как официально называлась Академия, размещалась в неприметном доме, в глубине близлежащих к зданию Комитета дворов. На занятиях они мало говорили друг с другом:

– Ребята учатся, работают, как и я…  – он скользил глазами по строкам доклада, – а что касается местных кадров, то они делают вид, что впервые с нами встретились…  – товарища Матвеева, Паука, он пока в Академии не заметил, но фальшивая Света невозмутимо сидела на занятиях:

– Данута делит с ней квартиру, – вспомнил Генрих, – хорошо, что эта Света оставила меня в покое…  – костел святого Людовика стоял неподалеку от Комитета, но Генриху нельзя было заглядывать в церковь. За дверью замелькала набитая людьми платформа «Охотного Ряда»:

– Хотя на мессу могут ходить британские дипломаты. Почему посольство не отозвалось на сигнал тревоги…  – Генрих еще не решил, стоит ли ему повторить попытку:

– Неясно, что происходит в посольстве с жучками. Если у них стоят подслушивающие устройства, мой голос могут узнать…  – двери раскрылись, он очутился в бурлящей толпе:

– При коммунизме у каждого появится личный автомобиль, – развеселился Генрих, – и личная квартира. Хотя если каждый москвич получит по машине, по городу будет не проехать…

Пока пробки в Москве случались только у вокзалов и на Садовом Кольце. Привыкнув к многолюдному Лондону, Генрих не обращал внимания на давку:

– Они в Нью-Йорке не бывали, где все еще хуже, – юноша ввинтился в людскую массу, осаждающую эскалаторы, – давай, товарищ Рабе, поднажми…  – спектакль начинался в семь. Генрих шел в Малый Театр, на «Вишневый сад»:

– Особого выбора не было, – подумал он, – либо Чехов, либо товарищ Королёв во МХАТе, с очередной пьесой о прадедушке. Пусть на Королёва ходят делегаты съезда…  – в конце эскалатора копошилась бабка, при сумке на колесиках. Багаж она перевязала деревенской веревкой:

– Час пик, – Генрих закатил глаза, – нашла время болтаться по метро, в ее возрасте…  – у бабки, правда, была неожиданно прямая спина. Голову она завязала простым платком.

Ловко приподняв сумку, Генрих подхватил пассажирку под локоть:

– Мама с Волком встретились на этой станции метро четверть века назад, – пронеслось у него в голове, – но тогда они еще не знали друг друга…  – Генрих замер.

Высокая девушка, покраснев, опустила голубые глаза. Белокурый локон, выбившись из-под платка, спускался на нежную щеку. Губы у нее были розовые, красиво вырезанные. Взмахнув длинными ресницами, подавшись вперед, она открыла рот. Девушка ничего не успела сказать. Пассажиры валили вперед, людской поток разделил их. Генриха оттеснили к стене, незнакомка пропала в толпе. Привалившись к холодному камню, он едва справился с часто бьющимся сердцем:

– Какая она красавица, словно из русской сказки. Но где ее теперь искать…  – он попытался вглядеться в людские головы:

– Нет, никого не видно. Но Волк нашел маму и я ее найду…  – подытожил юноша, – пусть мне придется обыскать весь Советский Союз…  – он зашагал в сторону «Театральной».


Джон был против вояжа Маши, как назвал это герцог, на Даниловское кладбище, но девушка настояла на своем:

– Вы не понимаете, – упрямо сказала она, – матушка Матрона святая…  – племянница перекрестилась, – она благословила папу, благословила тетю Марту. Она защитила меня, спасла от гибели на перевале, послала мне навстречу папу…  – собирая кошелку, Маша добавила:

– Папа мне много о ней рассказывал. Я обязана съездить на ее могилу, дядя Джон…  – герцог прошелся по скрипучим половицам, на веранде кратовской дачки. Домик стоял за высоким забором. Никто не совался на заросшую облетевшими кустами жасмина тропинку, ведущую к калитке. Оказавшись здесь, Джон почувствовал себя словно в пьесе Чехова:

– Круглый стол, кресло-качалка и самовар вместо чайника…  – племянница ловко управлялась с самоваром, растапливая его шишками. Алексей Иванович выгрузил из багажника «Волги» полные сумки провизии:

– Из Елисеевского гастронома, – он подмигнул Джону, – и от вашего соседа, то есть моего начальника…  – Лопатин добродушно рассмеялся. Неподалеку от дачки, за железным забором, возвышался особняк, могущий украсить дорогие пригороды Лондона. Директор ресторана на Ярославском вокзале зачем-то возвел средневекового вида башенку с черепичной крышей и узкими бойницами.

Джон с Машей, из соображений безопасности, не покидали дачку. Дым самовара не был заметен за высокими соснами на участке. Готовили они на плите с газовыми баллонами. Джон изучал технические планы операции, как называл их Лопатин, или читал единственную книгу, найденную в кладовке, растрепанное издание Чехова:

– Я стал совсем русским, – усмехнулся он в разговоре с племянницей, за чаем, – осталось привезти гитару…  – несмотря на долгое молчание, его голос не изменился. Напев высоким тенорком:

– По тундре, по железной дороге…  – герцог кивнул на пыльное фортепиано в углу:

– Ты говорила, что хорошо играешь…  – Маша зарделась:

– Я давно не подходила к инструменту и руки у меня…  – она кивнула на загрубевшие ладони, – теперь не те…  – Джон улыбнулся:

– Доберемся до Лондона, и все пойдет по-другому. Ты вернешься к музыке, сядешь в седло…  – племянница рассказала ему о своем увлечении конным спортом:

– Правильно, – весело отозвался Джон, – я тебя в первый раз увидел на московском ипподроме, осенью сорок пятого года. Ты выступала на потомке наших лошадей, а сейчас побываешь в конюшнях, откуда родом твой Лорд…  – девушка поджала губы:

– Это суетное, – строго сказала Маша, – у меня другая стезя…  – Джон не стал спорить, успокоив себя:

– Ей всего девятнадцать лет, а она прошла через такие испытания, что не по силам и взрослому. Она оттает в Лондоне, под крылом у отца, среди семьи. Пойдет в Кембридж, начнет учиться музыке или языкам…  – о младшей, приемной сестре Маши он с племянницей почти не говорил:

– Ясно, что это наша Марта, – вздохнул Джон, – но нельзя пороть горячку. Журавлев на хорошей должности, сталинские времена миновали, никто его не сместит. Марта в безопасности, чего нельзя сказать о нас самих…  – им надо было как можно быстрее покинуть СССР:

– Мы со старшей Мартой подумаем, как вытащить отсюда девочку, – решил Джон, – а если мы с Машей отправимся в Куйбышев, это будет чистое самоубийство…  – племянница и не рвалась увидеться с приемной семьей:

– Они Антихристы, как Горский, – мрачно сказала Маша, – вы говорили, что они отправили невинного ребенка в пасть Вельзевула…  – герцог рассказал девушке о судьбе ее старшего брата по матери:

– Они издевались не только над Виллемом, – Маша раздула ноздри, – Журавлев с другими коммунистами распинал мученицу Зою, аки во времена нероновы, а она…  – Маша скривилась, – она послала в тюрьму женщину, истинно верующую…  – наблюдая, как племянница складывает сладости в сумку на колесиках, герцог поинтересовался:

– Я думал, что Виктор тебе шоколад и печенье привез…  – младший Лопатин смотрел на них, благоговейно открыв рот. Радио на дачку не провели. Приезжая в Кратово на занятия языком, Виктор тащил кошелку со свежими газетами для герцога и сладостями к чаю, как выражался парень, уютным московским говорком:

– Мария ему нравится, по-детски, – усмехнулся герцог, – он воспитанный юноша, словно и не в СССР вырос…  – племянница замотала сумку найденной в кладовке веревкой:

– Скоро Рождественский пост, – сурово отозвалась девушка, – а сие все скоромное. На могиле матушки, должно быть, нищие обретаются. Я им припасы раздам, сие дело богоугодное…  – герцог вспомнил:

– Волк с Максимом на наше Рождество всегда постятся. В этот раз к ним присоединится Мария…  – Джон рассчитывал до Рождества оказаться дома. Впрочем, надежды на семейный праздник не было. Герцог ожидал, что его загонят на дебрифинг в самую глухую Шотландию:

– Или отправят на острова, как покойных мистера и миссис Смит, – хмыкнул он, – но, может быть, Маленькому Джону с Полиной разрешат ко мне прилететь. Парню шестнадцать, а бедной девочке всего одиннадцать…  – он не сомневался, что в Лондоне его считали погибшим:

– И будут считать, пока мы не окажемся на территории посольства, – сварливо заявил он племяннице, – а твои паломничества к могилам святых, тем более без документов, попросту опасны…  – Мария наотрез отказывалась от паспорта. Алексей Иванович мог привезти в Кратово надежные бумаги:

– Там стоит печать Антихриста, – помотала головой девушка, – грех таким пользоваться…  – Джон подозревал, что племянница не стала бы слушать и радио:

– К газетам она тоже не прикасается, ни здесь, ни, когда мы выбирались из Сибири…  – он шел к дому, неся плетеную корзину с шишками. День выдался серым, на сухой траве блестели капли мелкого дождя. Джон прислушался:

– Вроде музыка какая-то…  – он узнал ноктюрн Шопена, – Марта его любит…  – на террасе валялась пустая сумка на колесиках, племянница бросила пальто на кресло-качалку. Он осторожно подошел к двери гостиной:

– Говорила, что не будет играть, а сама раскраснелась, глаза блестят…  – он полюбовался красивым профилем девушки. Серый платок спустился на скромную кофту, белокурые волосы выбились из туго заплетенной косы. Она закусила губу, темные ресницы подрагивали. Рука Маши внезапно сорвалась с клавиши. Джон, не думая, наклонился над ее плечом:

– Я не умею играть на фортепьяно, я никогда не учился…  – пронеслось у него в голове, – что я делаю…  – девушка недоумевающе взглянула на него:

– Вы не говорили, что вы…  – Джон отдернул пальцы от клавиш. Ему меньше всего хотелось думать о том, почему он сумел сыграть отрывок ноктюрна без нот:

– Я и нот не знаю, – он отступил от инструмента, – папа все подбирал на гитаре по слуху, и я тоже…  – он откашлялся:

– Ерунда, не обращай внимания. Как ты съездила…  – на ее щеках полыхал румянец, девушка растерянно опустила руки: «Я, кажется, видела в метро Теодора-Генриха, дядя».


Приладив на голову особую конструкцию с мощной лупой, Павел внимательно рассматривал четкую, сыроватую фотографию. Рядом лежал переплетенный в бархат альбом. Отец, наклонившись, обнимал за плечи раскинувшуюся на диване мать. Мраморная лестница уходила на второй этаж виллы:

– Я тогда еще не родился, – мать удерживала два кружевных свертка, – здесь написано: «С Новым, 1946 годом»…  – за семь лет Роза Левина, бывшая мадам Тетанже, почти не изменилась:

– Даже платья у нее похожи, только на фотографии с Дальнего Востока она носит мех…  – несмотря на месячных близняшек на руках, мать надела наряд с рискованным декольте. Павел изучал довоенное фото:

– Здесь у нее хронометр, ожерелье, серьги, два кольца, обручальное и венчальное. То есть она еврейка, она, наверное, не венчалась…  – на послевоенном снимке мать тоже блистала драгоценностями. Поморгав уставшими глазами, Павел снял конструкцию, позаимствованную в комнате пребывающего в Кащенко мастера из «Металлоремонта». Аня считала, что он принес вещь из школьной мастерской:

– И пусть считает, – вздохнул Павел, – не надо им с Надей знать о Дануте…  – он ожидал встречи с девушкой на выходных. Подросток поймал себя на улыбке:

– Я волновался, что она догадается о моей неопытности, но все прошло хорошо, даже очень хорошо…  – он помнил низкий стон девушки, горячий шепот:

– Еще, еще, милый…  – акцент становился сильнее, она хватала губами воздух:

– Кохам че, бардзо кохам…  – его не интересовало, с кем Данута встречалась раньше:

– Главное, что теперь мы вместе. Потом я ей во всем признаюсь. Когда мне исполнится восемнадцать, мы сможем пожениться…  – вспомнив о Комитете, Павел дернул щекой: —

Пошли они к черту. Однако надо вести себя осторожно, иначе меня могут навсегда разлучить и с Надей и Аней, и с Данутой…  – такого он позволять не собирался. Взяв у сестры сигарету, Павел затянулся ароматным дымом:

– У нее другое кольцо, – подросток помолчал, – обручального нет, а венчальное другое. Я все промерил…  – он повертел ювелирный пинцет, – у колец разная ширина…  – Аня вглядывалась в счастливое лицо матери на послевоенной фотографии. Отец тоже улыбался:

– Но не так, как она, – поняла девушка, – он смотрит на маму, словно победитель, словно он ее завоевал…  – мать опустила взгляд к спокойно спящим младенцам. За диваном, в роскошной гостиной виллы, стояла наряженная елка. Присев на край стола, Аня в который раз взялась за отпечаток довоенного фото:

– Понятно, что другое, – задумчиво отозвалась девушка, – отец подарил ей новое кольцо, когда они поженились. То есть мы не знаем, заключали ли они официальный брак…  – первый муж матери, если верить журналу, был именно, что официальным:

– Банкет на пять сотен человек в отеле «Риц», медовый месяц на семейной вилле на Лазурном Береге…  – Аня потушила окурок, – здесь говорится, что Тетанже богатейшие виноделы…  – о происхождении матери в статье не упоминалось:

– Но это она на обрывке газеты с бюстом Марианны, – вспомнила Аня, – в журнале пишут, что она позировала скульптору для конкурса, что стала второй по красоте девушкой Франции…  – до замужества мать работала моделью в ателье хорошо известной Ане мадам Скиапарелли. С Парижем они никак связаться не могли:

– Неизвестно, что случилось с месье Тетанже, – сказала Аня брату, – скорее всего, он умер или погиб на войне. Мама стала подпольщицей, встретила папу…  – она добавила:

– Может быть, мама решила отомстить немцам за смерть первого мужа…  – все письма, уходящие за границу, перлюстрировались:

– Даже если передать конверт кому-то из французских туристов, то семья Тетанже не сможет нам ответить, – хмыкнула Аня, – да и что мы хотим от них услышать… Ясно, что мама и наш отец познакомились после смерти месье Клода…  – она потрепала Павла по рыжеватой голове:

– Не расстраивайся. Теперь мы знаем, что мама действительно была из Франции. Рано или поздно мы разыщем и остальные сведения…  – они рассматривали фото за рабочим столом Павла в гостиной. За окном свистел ночной ветер, мопсы уютно сопели на диване. Аня кинула взгляд на вентиляционную отдушину:

– Если нам и всадили камеры, они ничего не разберут, я загораживаю стол спиной…  – ей достаточно было пары минут, чтобы щелкнуть кнопкой спуска на фотоаппарате:

– Но мама только на обложке. Журнал, кажется, больше интересовался обстановкой апартаментов…  – Аня не стала снимать интерьеры квартиры матери:

– Буржуазная роскошь, – она смотрела на лицо Розы Левиной, – Павел прав, платья похожи, но у нее другое выражение глаз…  – на послевоенном снимке мать не потеряла классической красоты:

– Однако видно, что она воевала, – поняла Аня, – у нее глаза такие, как были сегодня у меня в кафетерии Ленинки…  – Аня жалела, что не исполнила свою угрозу и не позвала дежурного милиционера:

– Мерзкая тварь, – брезгливо подумала девушка о подсевшем к ней лысоватом мужчине, – если Комитет меня проверял, то они не на ту нарвались…  – опасно сощурив темные глаза, почти не понижая голоса, Аня отчеканила:

– Вы сутенер и больше ничего. Меня не интересуют ваши сомнительные предложения…  – незнакомец мямлил что-то о высокопоставленном госте Москвы, – если вы продолжите меня преследовать, я обращусь в милицию…  – Аня простучала низкими каблуками к выходу:

– Наверняка, Комитет, – решила она, – они пробуют воду. Нет, все должно случится только по любви…  – она была уверена, что мать не любила их отца:

– Если он вообще был нашим отцом, – подумала Аня, – может быть, у мамы был и второй муж. Может быть, мы именно его дети, а Павел…  – она прижалась щекой к теплым волосам брата, – Павел родился потому, что у мамы не было другого выхода…  – пока они больше ничего узнать не могли:

– Остаются синагогальные архивы, – напомнила Аня брату, – посмотрим, что найдется там. Убирай фото, надо его показать Наде…  – телефон мелодично тренькнул. Пьеро и Арлекин, не просыпаясь, клацнули зубами:

– Может быть, Надя…  – обрадовалась Аня, – они вернулись в Новосибирск…  – голос сестры был усталым:

– Все хорошо, – прижав трубку к уху, Аня слушала, как брат гремит посудой на кухне, – не волнуйтесь, отсюда мы летим в Иркутск и Красноярск…  – Аня ласково сказала:

– Не утомляйся. В Москве тебя ждет подарок, – она нашлась, – помнишь скульптуру, которая тебя интересовала…  – на том конце линии сестра помолчала: «Да». Аня деловито сказала:

– Мы нашли в журналах другие работы этого мастера. Ты приедешь и все увидишь. Сейчас позову Павла…  – она не успела передать трубку брату. В аппарате что-то зажужжало, голос Нади оборвался. Неизвестный мужчина, вклинившись в разговор, сухо велел:

– Ожидайте через четверть часа на посте охраны, вместе с вашим братом. За вами выслана машина…  – комитетчик, как о нем подумала Аня, добавил:

– Вы поедете на торжественный ужин. Наденьте вечерний наряд, товарищ Левина…  – Аня аккуратно положила трубку на рычаг:

– Торжественный ужин. С делегатами съезда, что ли…  – она крикнула брату: «С Надей все в порядке! Доставай костюм и галстук, нас везут во Дворец Съездов!»


Облетевшие цветы шуршали под холодным, почти зимним ветром. Скрипела мраморная крошка на дорожке розария. Вихрь мотал из стороны в сторону закрытые брезентом лодки, пришвартованные у серых камней освещенного яркими прожекторами мола. На другом берегу озера, за покрытой барашками волн водой, Надя разглядела дальнюю полоску леса.

Ее привезли сюда из военного аэропорта, где приземлился новосибирский рейс. В «Волге» затемнили стекла, она понятия не имела, где находится. Девушка придерживала изящной рукой воротник собольей шубки:

– Где-то под Москвой, но неясно где. Ни товарищ Матвеев, ни врачи, ни змеюка…  – она покосилась на спутницу, – мне ничего не скажут…

После ужина ей позволили телефонный звонок домой. Стол накрыли в старомодной столовой, украшенной античными колоннами светлого мрамора и яркой фреской. Разглядывая картину, Надя поняла, что раньше композиция была другой:

– Они замазали Сталина, – девушка скривилась, – теперь советские пионеры и школьники несут цветы непонятно кому…  – оглядев накрахмаленную скатерть, антикварное серебро приборов, Надя хмыкнула:

– На дворе космический век, товарищ Матвеев, но вы, кажется, решили разыгрывать аристократа…  – в сумочке Нади завалялась подхваченная в Академгородке пачка импортной жвачки. Девушка не могла отказать себе в удовольствии. Громко жуя, устроив безукоризненные ноги на соседнем стуле, она махнула официанту с непроницаемым лицом:

– Принесите мне аперитив. Мартини…  – Надя пощелкала длинными пальцами, – с оливкой…  – товарищ Матвеев откашлялся:

– Алкоголь и сигареты вам запрещены, не пытайтесь их заказать. Вам все равно ничего не подадут. Налейте нашей гостье зеленого чая… – спокойно велел он официанту. Шумно вздохнув, Надя ловко выдула пузырь жвачки.

В тюрьме, как она про себя именовала дачу Комитета, ее ждал врачебный осмотр. Доктора ничего не сказали девушке, но за ужином товарищ Матвеев заметил:

– Все проходит отлично. Больше вы никуда не полетите…  – он сам тоже воздерживался от курения в столовой, – проведете время счастливого ожидания…  – Надя незаметно передернулась, – здесь, под нашим присмотром…

Налив себе кофе, он расхаживал по дубовым половицам:

– Вы будете звонить семье раз в неделю…  – тварь, как о нем думала Надя, остановилась, – объясните, что вас перевели в Пермское хореографическое училище…  – Надя не сомневалась, что комитетчик читал ее досье:

– Девочкой я занималась именно там, – вздохнула она, – потом в интернат привезли своего преподавателя хореографии…  – товарищ Матвеев добавил:

– У вас появится подруга, вы встретитесь за десертом…  – на десерт подали марокканские апельсины и узбекский виноград. С отвращением потягивая зеленый чай, Надя заметила:

– На западе есть кофе без кофеина. Я уверена, что врачи мне его позволят, но советская промышленность пока такого не выпускает…  – товарищ Матвеев поджал губы:

– Вам привезут напиток из цикория…  – Наде хотелось утопить мерзавца в этом напитке:

– Осторожность превыше всего, – напомнил она себе, – сначала надо усыпить подозрения змеюки…  – никак иначе девушку она назвать не могла. Комитетская сука, как о ней думала Надя, оказалась даже хорошенькой:

– Она похожа на еврейку…  – Надя незаметно разглядывала черные волосы, нос с горбинкой, – но она не из СССР, у нее акцент. Она из Польши или из Венгрии…  – девушку, говорившую на хорошем русском языке, товарищ Матвеев представил, как Дору:

– У вас одинаковые имена, – тонко улыбнулся он, – это знак, что вы подружитесь…  – фальшивая Дора была ниже Нади:

– И она не такая тренированная, как я…  – девушка оценила фигуру змеюки, – она не стояла десять лет у балетного станка, не занималась гимнастикой и акробатикой…  – Надя прищурилась:

– Через ограду бы я перебралась, но туда еще надо добежать…  – с террасы виллы ограда была не видна, – а у меня нет никакого оружия. Тварь даже отобрала у меня сапоги на шпильке…  – товарищ Матвеев наставительно сказал:

– Доктора считают, что в вашем положении каблуки опасны. Подходящую обувь вы найдете в личной гардеробной…  – в гардеробной Надя обнаружила западные вещи:

– Шубы советские, а остальное импортное…  – поняла она, – на меня не жалеют денег. Моя просьба покажется скромной, ее выполнят, а остальное в моих руках…  – Надя в себе не сомневалась:

– Никакого ребенка не будет, – твердо сказала она, – не знаю, зачем нужна моя беременность, то есть младенец, но я не собираюсь им потакать…  – девушка, впрочем, понимала, что послужила приманкой для маэстро Авербаха:

– Вряд ли доктора Эйриксена, – вспоминая ученого, она еще краснела, – он не такой человек, чтобы поддаться на шантаж. Мои таблетки не сработали…  – Надя задумалась, – потому, что тварь меня заставила принимать еще какое-то лекарство…  – сейчас змеюка тоже выдавала ей таблетки:

– Это витамины, – объяснил товарищ Матвеев, оставшись с ней наедине, – я должен уехать, у меня дела, но я буду вас навещать, Надежда Наумовна…  – застегиваясь, он потрепал девушку по голове:

– Такое во время беременности не запрещено…  – он невозмутимо прошел к телефону, – и я знаю, что вам это нравится…  – Надя подавила тошноту:

– Молчи, не прекословь ему…  – стоя у параллельного аппарата, комитетчик слушал ее разговор с сестрой. Положив трубку, Надя заметила:

– Связь прервалась. Впрочем, такое случается…  – она заставила себя безмятежно улыбаться

– Другие работы этого скульптора…  – сердце забилось, – Аня отыскала какие-то сведения о маме…  – Саша не знал, почему Куколок разъединили:

– Вряд ли это наша инициатива, ничего подозрительного они не говорили, болтали об искусстве. Техническая заминка, ничего страшного…  – он предполагал заняться Анной Наумовной позже:

– Пока у меня есть ее сестра и пани Данута…  – он весело улыбнулся, – жаль, что не удастся провести время втроем…  – он оценил хладнокровие польской девушки:

– Она меня знала, только как освобожденного секретаря с «Мосфильма», но и глазом не моргнула, когда я ей позвонил в Ленинград. Из нее выйдет хороший агент в Ватикане…  – Саша предполагал, что еще увидится с пани Данутой:

– Но сначала меня ждет Невеста, то есть Пиявка…  – безопасную квартирку рядом с «Мосфильмом» за время его отсутствия привели в порядок. Сашина «Волга», прилетевшая из Новосибирска грузовым рейсом, отправилась в гараж Комитета. Он сверился с часами:

– Товарищ Матвеев скромный человек, он ездит на метро. Надо оставлять Куколку на попечение пани Дануты и отправляться к товарищу Котову, – наставник, пребывающий на другой даче, ждал Сашу для планирования будущей операции с леди Кроу.

Куколка накрутила на палец темный локон:

– Вы говорили, что мне привезут все необходимое для приданого…  – Саша кивнул:

– Но шить или вязать вам разрешается только в присутствии вашей тезки, то есть товарища Доры…  – Надя не собиралась спорить:

– С товарищем Дорой, комитетской сукой, я справлюсь…  – она повернула к дому, – главное, что у меня в руках окажутся спицы…  – сопровождающая сухо заметила:

– Время вечерней прогулки тридцать минут, товарищ. Надо соблюдать расписание…  – Надя бросила через плечо:

– Здесь ветер. Вокруг дома не так зябко…  – режущий глаза луч прожектора следовал за ними по пятам. Надя сжала руку в кулак, в кармане шубки:

– Я бы хотела завтра заняться шитьем и вязанием, – невинно сказала девушка, – это разрешено…  – ее спутница отозвалась:

– По инструкции, я буду присутствовать рядом…  – Надя смерила сопровождающую надменным взглядом:

– Здесь хорошая библиотека. Можете читать мне вслух классику…  – она издевательски добавила:

– Вам нужна практика, милочка. У вас запинки с грамматикой и произношением, в русском языке…  – Надя пошла к гранитным ступеням террасы.


Стылый ветер ударил по ногам Ани, заиграл подолом шелкового платья цвета глубокого граната. Каблуки девушки застучали по дорожке. Павел подхватил ее под руку:

– Это совсем не Дворец Съездов, – шепотом сообщил брат, – куда нас привезли…  – Аня оценила классические колонны здания светлого камня. В высоких окнах первого этажа переливались огоньки хрустальных люстр:

– Понятия не имею, – тихо отозвалась она, – какая-то закрытая дача…  – машина пошла с Патриарших Прудов на север, по Ленинградскому проспекту. Стекла затемнили, но Аня хорошо помнила дорогу:

– Словно нас везли в новый аэропорт, Шереметьево, – в газетах писали о воздушных воротах Москвы, – но автомобиль поехал дальше, за Химки…  – по дороге к особняку молчаливый шофер миновал пропускной пункт в мощной ограде. Аня подумала, что на вилле могут жить иностранные гости съезда:

– Мы с Павлом знаем языки, но у Комитета хватает профессиональных переводчиков, – девушка хмыкнула, – или нас привезли сюда для развлечения гостей? Мы будем изображать простых советских комсомольцев, а сами внимательно слушать застольные разговоры…  – остановив «Волгу», шофер повел рукой:

– Прошу вас, товарищ Левина, товарищ Левин. Вас встретит мой коллега…  – коллегой оказался неприметный человек с бесстрастным лицом. Аня даже не успела понять, как их с Павлом ловко повернули в сторону боковой двери:

– Сначала нам необходимо с вами поговорить, – заявил незнакомец, – прошу сюда…  – если вилла и была роскошной, то служебные помещения здания об этом никак не свидетельствовали. Аня оглядела ободранный канцелярский стол с привинченным жестяным номерком:

– Дома у нас тоже вся мебель с номерами, – зло подумала она, – словно в тюрьме или на зоне…  – под потолком кабинета болталась запыленная лампочка в жестяном абажуре:

– Присаживайтесь, товарищи…  – скрипуче сказал комитетчик, – инструктаж не займет много времени…  – Павел попытался подтащить стул ближе к столу:

– Привинчено, – громким шепотом сказала Аня, – чтобы зэка им головы не разбили на допросе…  – комитетчик даже бровью не повел.

Сцепив костлявые пальцы, пристально оглядывая Левиных, он пробежался глазами по Куколке, как ее называли в документах:

– Ее младшая сестра на задании до следующего лета. Теперь и Анна Наумовна начнет работать. Нечего прохлаждаться, болтаться по магазинам…  – наружное наблюдение часто теряло девушку в больших универмагах, – пусть отрабатывает хлеб и платья…  – гранатовый шелк открывал стройные ноги до колена. Она покачивала лаковой лодочкой на невысоком каблуке:

– О каблуках ее не предупреждали, – вспомнил сотрудник, – сама догадалась, молодец. Мужчинам не нравится, когда девушка выше их ростом…  – Фокусник, как в документах значился младший Левин, его тоже интересовал:

– Он должен понять, как себя вести. Детская дружба вещь важная, а для китайцев тем более. Пенг его не забыл, хотя прошло почти десять лет с тех пор, как они расстались…

Павел вздрогнул от неприятного голоса комитетчика: «Ни-хей шуо чонгвен ла?». Подросток небрежно усмехнулся:

– Во-хей шуо донг-сье чонгвен. Во-хей лао-шы и-ти чей-си…  – три раза в неделю он занимался китайским с преподавателем восточного факультета университета. Павел каждый день проводил пару часов над книгами и тетрадями, над выпущенными в Пекине пластинками для учащихся. Подросток добавил:

– Ни вейшемо вен, ругуо ни чидао де-хуа…  – он указал глазами на папку. Китайский у комитетчика был совсем неплох:

– Во-зай чо-ли вен венти…  – Павел ничего другого и не ожидал:

– Вопросы здесь задает он. Наверное, он подвизался советником у партизан или работал в нашем посольстве после победы коммунистов…  – его преподаватель из университета тоже не распространялся о прошлом, но по его манерам Павел видел, что он имеет дело с бывшим военным. Комитетчик перешел на русский язык:

– Хорошо…  – Павел не понял, похвалили ли его знания, – у вас не случится затруднений при встрече со старым приятелем. Впрочем, он недурно владеет русским…  – Павел даже ахнул:

– Сюда приехал Пенг, да…  – незаметно для Левиных, комитетчик рассматривал фото в папке:

– Нам повезло, что у Пенга такая приемная семья. Дело складывается очень удачно…  – китайско-советские отношения ухудшались на глазах, делегация грозила демаршем и отъездом из Москвы:

– Им не нравится политика товарища Хрущева, – недовольно подумал комитетчик, – якобы это ревизионизм. Албанцев мы потеряли…  – нищая Албания никого не интересовала, но СССР требовалисьвоенные базы на Средиземном море, – мы не можем себе позволить потерять китайцев. Хотя, честно говоря, они совсем обнаглели…  – кроме островов на Амуре и Уссури, Китай требовал Монголию и атомную бомбу. Никто не собирался делиться с ними ядерными секретами:

– Советский Союз не заинтересован в том, чтобы Мао получил атомное оружие. Неизвестно, что он решит делать дальше, китайцам нельзя доверять…  – офицер, провоевавший четыре послевоенных года с китайскими партизанами, служивший в советском посольстве в Пекине, отлично знал, что китайцы себе на уме:

– Но Пенг еще мальчишка…  – он смотрел на изысканное, с тонкими чертами, лицо подростка на фото, – о встрече он попросил искренне. Его приемный отец обрадовался, что мы исполнили желание мальчика…  – приемный отец Пенга был очень важен для СССР:

– Ему понравится Куколка, – решил комитетчик, – она не пустая красотка, вроде актрис или певиц. Она интеллигентная девушка, будущий историк, она владеет языками… Ноги от ушей и высокая грудь, дополнительный бонус. Он еще не старый человек, по китайским меркам он в расцвете сил, ему не исполнилось шестидесяти. Главное, чтобы Куколка выполнила свою задачу. Ночная кукушка дневную перекукует…  – он захлопнул папку:

– Да. Товарищ Пенг, член китайского комсомола, попросил нас найти его старого приятеля, то есть вас, товарищ Левин…  – Фокусник широко улыбнулся:

– Я знал, что мы встретимся. Спасибо, большое спасибо, товарищ…  – парень даже вскочил со стула. Куколка невозмутимо поинтересовалась:

– Но что делать мне, товарищ сотрудник Комитета Государственной Безопасности…  – она отчеканила последние слова, – я не знаю китайского языка, а Павел будет занят с приятелем…  – комитетчик поднялся:

– Руководитель делегации долго жил во Франции, учился в Москве…  – он распахнул дверь перед сестрой и братом, – у вас найдется о чем поговорить, товарищ Левина…

Метнулись темные локоны, на него пахнуло тревожным бергамотом. Независимо вскинув голову, старшая Куколка кивнула: «Пойдем, Павел».


Крепкие пальцы двинули вперед черного коня. Перед началом партии товарищ Котов добродушно сказал:

– Играй белыми. Ты у нас, можно сказать, победитель…  – Наум Исаакович хотел поддержать мальчика. В Новосибирск, несмотря на его просьбы, Эйтингона не пустили:

– Если бы пустили, 880 никуда не сбежал, – недовольно подумал он, – но до его светлости мы еще доберемся. В остальном операция прошла как по нотам…  – вытянув длинные ноги в американских джинсах, Саша вздохнул:

– Победителем я бы стал, если бы мы не упустили 880, а что касается беременности, то ее надо еще доносить…  – Эйтингон вспомнил осень сорок пятого года:

– Проклятая старуха…  – профессор Лурье, спасшая беременность Розы, давно умерла, – пусть ей на том свете будет жарко. Она клялась, что произошел выкидыш…  – Наум Исаакович подозревал, что покойная Роза спелась с тезкой:

– Лурье училась в Сорбонне, долго болталась в Париже. Роза пришла в себя, уговорила ее не делать операцию…  – Эйтингон хмыкнул:

– Впрочем, я по глазам старухи понял, что она жестоковыйная, как о нас говорят. Она бы не позволила женщине потерять ребенка…  – Наум Исаакович любил девочек:

– Я не мог их не полюбить, я заменил им отца, я всегда был им отцом. Гольдберг к ним отношения не имеет, важно воспитание, а не кровь. Но Роза, глядя на них, видела именно Гольдберга. Она не полюбила меня по-настоящему, как я хотел…

Шахматная доска стояла на столике наборного дерева. Ставни на террасе закрыли, осенний дождь хлестал в окна. К стеклу прилип рыжий лист клена:

– У Павла такие волосы, но сейчас они могли потемнеть. Его мать была темноволосой. Я хотел его швырнуть в океан, рядом с телом Розы, но девочки плакали, кричали, что он их брат…  – в ушах загремел прибой, послышались хлопки выстрелов:

– Хорошо, что Максимилиан жив, – зло подумал Наум Исаакович, – я обещаю, что он понесет наказание. На западе давно оставили его поиски. Гольдберг успокоился, забыл о Розе, но я ничего не забыл…  – Наум Исаакович понимал, что фон Рабе соблазнится только приманкой:

– Его собственной кровью, его сыном или сыном его светлости. Впрочем, никакой разницы нет…  – сын фон Рабе сгинул вместе с воровкой Генкиной. Наум Исаакович оценил позицию на доске:

– Посмотрим, что мне удастся сделать после освобождения. Если я найду ребенка, у меня появятся козыри в будущей работе с фон Рабе. Хотя господина Ритберга фон Теттау надо еще отыскать. Наверняка, у эсэсовского мерзавца с десяток паспортов в кармане…  – сидеть Эйтингону оставалось четыре года. Он послушал шум дождя, скрип сапог охранников на дорожке:

– Я здесь один, а они выходят на смену с автоматами и собаками. Шелепин и Семичастный боятся моего побега…  – любое западное посольство приняло бы Наума Исааковича с распростертыми объятьями. Несмотря на продолжающийся срок, на его рабочем столе не переводились папки с шифрованными документами:

– Сведения, которые я могу принести американцам или англичанам, бесценны. Но я не исчезну, не брошу девочек и Павла на растерзание Комитету…  – в случае его пропажи детей, как Эйтингон думал о сестрах и брате, ожидал бы немедленный расстрел.

Очередную папку серого картона он устроил рядом с шахматной доской. Уютно пахло свежим кофе. На тарелке гарднеровского фарфора лежал нарезанный банановый пирог. Эйтингон помахал раскрытым конвертом:

– Письмо Дракону вышло отличным, – подмигнул он Саше, – но сначала поговорим о нынешней операции. Что касается пирога, то с утра приезжала твоя коллега, – весело сказал Наум Исаакович, – товарищ Странница. Она балует меня домашней кухней…  – девушка побывала у него вместе с Падре. Разговор шел о будущей работе Странницы на Кубе и в Южной Америке:

– Через пару лет она полетит в Гавану, окажется в окружении команданте Фиделя…  – задумался Наум Исаакович, – потом отправится на континент с Че Геварой…  – команданте Че, кумир кубинцев, герой борьбы с американскими захватчиками, нуждался в советском кураторе:

– Он марксист, но он себе на уме, как китайцы…  – Наум Исаакович рекомендовал, как он выразился в докладной записке, личного куратора для пекинского руководства, – китайцев надо удержать в узде. Товарищ Че Гевара тоже только выиграет от советского влияния… – он не знал, кого подобрали для работы с пекинскими бонзами:

– Вернее, только с руководителем делегации, Дэн Сяопином. Он долго жил во Франции, учился в Москве, он знает языки. Но Комитет не подведет. Как показал результат работы в Новосибирске, у нас, то есть у них, есть отличные кадры…  – Наум Исаакович сделал ход:

– Беременность она доносит, не волнуйся, – он усмехнулся, – это сейчас, пожалуй, самый важный ребенок в Советском Союзе. Врачи у нас надежные, и ты говоришь, что у нее есть куратор, женщина…  – Саша кивнул:

– Вполне заслуживающая доверия…  – он не собирался рассказывать товарищу Котову о Куколках:

– Во-первых, я не получал разрешения на раскрытие сведений, а во-вторых, Куколки ему неинтересны, они расходный материал…  – он внимательно изучил новые фотографии, сделанные наружным наблюдением у костела святого Людовика. Невеста носила скромный костюм цвета палых листьев, с небольшой шляпкой:

– Значит, она появилась на мессе, – Саша поднял голову, – выбралась из своего логова…  – товарищ Котов вертел черную пешку:

– Появилась. Это знак, что герр Шпинне, вернее, товарищ Матвеев, тоже должен вернуться на сцену…  – Эйтингон раскурил кубинскую сигару, – у нас есть сведения от Чертополоха о предательстве Пеньковского, но необходимо их подтвердить, надо выяснить, кто такой М…  – он помолчал, – и надо, чтобы его светлость…  – Саша замер, – вернулся туда, где ему положено пребывать, пока он не пойдет по расстрельному коридору…

Лицо наставника было спокойным. Саша робко сказал:

– Но если он вообще выжил, он бежал в сторону китайской границы…  – товарищ Котов вскинул бровь:

– Выжил, конечно. Не обижайся, милый, но 880 человек старой закалки. Он успешно водил за нос гестапо и беглых нацистов. Я тебя уверяю, он сейчас в Москве. Он ищет путь в британское посольство через дружков Волкова или того предателя, что помог ему выбраться отсюда после войны…  – Наум Исаакович сделал ход:

– Но мы поставим ему шах, как только что сделал я…  – он расхохотался, оскалив зубы, – шах и мат…  – Эйтингон щелчком сбросил с доски белого короля: «Для этого нам понадобится Невеста».

Как на Тихом океане
Тонет баржа с чуваками
Чуваки не унывают
Рок на палубе кидают
Зиганшин-рок, Зиганшин-буги
Зиганшин – парень из Калуги
Зиганшин-буги, Зиганшин-рок
Зиганшин съел чужой сапог….
Павел пристукивал ладонью по драгоценному наборному дереву антикварного стола. Ковер он, скатав, оттащил в сторону:

– Невозможно танцевать рок на ковре, – заявил подросток, – сейчас я тебя всему научу. В Пекине ты такого не увидишь…  – на обеде их развлекали хоровым пением. Все известные русские песни давно перевели на китайский язык:

– Китайцы растрогались, его приемный отец вытирал глаза…  – вспомнил Павел. Приемный отец Пенга оказался руководителем делегации:

– Вы можете называть меня дядей…  – после традиционных поклонов он протянул руку Павлу, – когда я учился в СССР, ко мне обращались, как к Даниилу…  – товарищ Дэн Сяопин, глава китайской компартии, говорил на неплохом русском языке:

– Французский у него вообще отличный, – подумал Павел, – он пять лет жил во Франции, работал официантом, трудился на заводах «Рено»…

Во время исполнения «Катюши» хору подпевали все двести человек китайской делегации. Сестра, оказавшаяся единственной европейской женщиной за столом, сидела по правую руку товарища Дэна. Павел видел такие ужины только на музейных картинах:

– Словно у голландца, Снайдерса, в Эрмитаже, – он скрыл улыбку, – «Мясная лавка» и «Рыбная лавка». Но китайцы все равно ели лапшу…  – Павел ловко орудовал палочками. Обед подавали на советский манер, но вместо кофе принесли зеленый чай с китайскими сладостями:

– Помнишь, – шепотом сказал Пенг, – как ты делился со мной шоколадом? Я думал, что знаю вкус с детства…  – он помотал изящной головой, – но я ошибался, партизанам неоткуда было достать шоколад…  – приемный отец взял Пенга в семью сразу по его возвращению в Пекин:

– Папа дружил с моими родителями, – добавил Пенг, – они были настоящими героями революции

Павел отдал должное рисовым пирожным, лунным пряникам, юэбинам, с ореховой начинкой, сахарной вате с кокосом. Они с Пенгом утащили со стола пачку молочной карамели, «Белый кролик»:

– Раньше капиталисты рисовали на упаковке Микки-Мауса, – объяснил приятель, – но теперь мы освободились от американского влияния. Это наш, социалистический, кролик…  – карамель заворачивали в съедобную рисовую бумагу:

– Ане должно понравиться, – хмыкнул Павел, – она хвалила дим-самы и рулеты с овощами…  – он отложил горсть конфет для сестры. Аня, с приемным отцом Пенга, не дожидаясь десерта, отправилась в анфиладу пышных гостиных на первом этаже особняка:

– Они пошли смотреть новое кино, – вспомнил подросток, – китайцы привезли свой хит, если говорить на голливудский манер…  – Пенг сказал, что «Красный женский отряд» основан на жизни его матери:

– Она организовала женскую партизанскую группу, – гордо добавил подросток, – мы с папой были на премьере фильма в Пекине…  – Павел пробормотал сквозь набитый рот:

– Здорово. Ты, тоже, наверное, станешь военным…  – Пенг кивнул:

– Обязательно. Наша страна должна противостоять тлетворному влиянию запада, нам нужна сильная армия. У вас есть атомная бомба…  – друг помолчал, – вам легче сражаться с капиталистами…  – Павел рассказал о занятиях в художественном училище и о будущем поступлении на восточный факультет университета:

– Я приеду в Пекин по обмену, – обнадежил он Пенга, – или тебя направят в одну из наших военных академий. Мы обязательно увидимся…  – Павел сначала думал дать приятелю адрес абонентского ящика на почтамте:

– Нет, ящик снят на фамилию Бергера, на его поддельный паспорт. Не надо Пенгу о таком знать…  – он окинул друга испытующим взглядом:

– Он вытянулся, он мне вровень. Для китайца он вообще высокий…  – повадки Пенга напомнили Павлу его собственные манеры:

– Словно он аристократ, герой романа «Сон в красном тереме». Интересно, откуда у него такая осанка, он сын неграмотных крестьян…  – роман Павел читал мучительно, борясь с текстом на каждом уроке языка, сражаясь с ним дома. Переводом преподаватель пользоваться запрещал:

– Он вообще невысокого мнения о переводе, считает, что в тексте много искажений…  – выяснилось, что Пенг, разумеется, читал китайскую классику:

– Я сейчас взялся за «Молодую гвардию», – признался друг, – на русском языке. Товарищ Фадеев хорошо пишет, но мне больше нравится Горький…  – Павел ни в грош не ставил ни того ни другого:

– Но Чехов и Бунин для него будут буржуазными писателями, – он решил не вести с Пенгом политических дискуссий, – тем более, не стоит ему рекомендовать Дюма. Того, наверное, и не переводили на китайский, а французского Пенг не знает…  – услышав первые такты подхваченной Павлом в училище песенки, Пенг нахмурился:

– Это рок, буржуазная музыка…  – Павел успокоил его:

– Наш, социалистический рок. Я тебе переведу. Песня про парней, которых унесло в Тихий океан на барже. Они были солдатами советской армии, комсомольцами, они героически справились с трудностями…  – Пенг отозвался:

– У нас писали об их подвиге. Их нашли американцы, однако они не поддались соблазнам капиталистического образа жизни и вернулись на родину…  – Павел предполагал, что четверке солдат, после пребывания в США, изрядно помотали душу в Комитете:

– Черт с ним, плевать на Китай и СССР. Главное, что мы с Пенгом друзья…  – он потянул приятеля в центр комнаты:

– Давай, покажу тебе класс. Жаль, что здесь Аня, а не Надя, она не танцует. Надя такие трюки откалывает, что дух захватывает. Называется акробатический рок-энд-ролл…  – родимое пятно с руки приятеля никуда не делось:

– Сапожок, как Италия, – ухмыльнулся Павел, – тоже капиталистическая страна…  – ему внезапно пришло в голову:

– Я знаю, как мне побывать в Италии, как добраться до Польши, как жениться на Дануте. Придется, правда, изобразить лояльность СССР на какое-то время. Но верно Аня с Надей говорят, надо думать, что мы в подполье. Я стану журналистом, слог у меня отличный. Языки я знаю, меня выпустят за границу…  – он услышал смущенный голос приятеля:

– Я еще никогда так не танцевал, у нас другие мелодии, народные…  – Пенг покраснел:

– Тем более с девушкой…  – Павел широко улыбнулся:

– С парнем. Считай, что это лезгинка. Ты говорил, что вам показывали фольклорный концерт…  – он мимолетно подумал о сестре:

– Ерунда, она смотрит кино в компании руководителя китайских коммунистов. Особняк кишит комитетчиками, нашими и китайскими. Безопасней только стоять на Мавзолее, где мы вряд ли окажемся…  – насвистывая, он закружил приятеля по комнате.


– Товарищи, контрреволюционная клика Чан Кайши отправляет сто тысяч наемников для борьбы с коммунистами…  – над бамбуковыми вышками временного партизанского лагеря развевались алые знамена:

– Долой феодализм! Долой старый строй…  – затрещали выстрелы старых винтовок, теплое дыхание защекотало Ане щеку:

– Актриса чем-то похожа на вас…  – девушка не могла не признать, что он прав, – видите, она тоже носит красное. Красный цвет у нас считается счастливым, тем более после нашей победы…  – Аня не отводила глаз от экрана:

– Теперь понятно, зачем Комитет подсылал ко мне мерзавца в Ленинке. Как я и думала, они меня проверяли, пробовали воду…  – на так называемом инструктаже перед ужином, отправив Павла в столовую, местный комитетчик объяснил Ане:

– Ведите себя естественно. Ваш брат подросток. Ясно, что вы бы не отпустили его одного поздним вечером, пусть и на встречу с приятелем. Вы студентка, вы привыкли к профессорам, пожилым людям. Ваш будущий собеседник…  – он окинул Аню долгим взглядом, – долгое время провел в Европе, он интересный человек. Его возраст не станет вам помехой. В Китае такие связи обычны…  – офицер пощелкал пальцами, – взрослый мужчина берет юную наложницу, вводит ее в мир чувственности…  – Аня тогда смолчала:

– Прикуси язык, – велела себе девушка, – пусть он считает, что я на все согласна…  – услышав комитетчика, она разыграла смущение:

– Но я еще никогда не…  – Аня хорошо знала жадный блеск, осветивший бесстрастные глаза куратора китайцев.

Комитетчик откашлялся:

– Вам и не требуется ничего делать. Соглашайтесь на все, что он предложит, товарищ Левина. Доверьтесь его опыту, он будет вашим наставником.

– Он надеется меня подобрать после Дэн Сяопина, – брезгливо подумала Аня, – или вообще делить с ним. Сейчас он меня и пальцем не тронет, для китайца я им нужна девственницей…  – такой же блеск она часто замечала в глазах преподавателей и сокурсников. Аня твердо решила, что все должно произойти по любви:

– Не так, как у мамы с нашим отцом…  – она незаметно дернула губами, – они тоже, якобы, как в фильме, познакомились на войне…  – Аня не очень верила всей истории:

– На фото с Дальнего Востока у него такое выражение лица, как у товарища Дэна…  – она искоса взглянула на китайца, – словно он завоевал маму, словно она военная добыча…  – за столом товарищ Дэн подливал ей сливового вина, чередуя бокалы с шампанским. Аня только пригубливала:

– Сам он пьет водку, но не рисовую, а обычную…  – по словам главы китайских коммунистов, в стране давно делали самогон:

– Водка у нас известна с незапамятных времен…  – Дэн Сяопин подмигнул девушке, – но раньше производство было кустарным, напиток плохо очищали, приходилось пить его теплым. Сейчас на фабриках установлен контроль качества, но по традиции многие греют кувшин над камельком …  – он пользовался не хрустальной стопкой, а китайским кувшинчиком с керамическими чашечками:

– Размером с наперсток, – Аня чувствовала рядом запах спиртного, – но если выпить два десятка наперстков, тоже можно опьянеть…  – ей водки не предлагали:

– Он сказал, что это не женский напиток. Женщинам приносят сливовое вино…  – несмотря на вино, голова Ани оставалась ясной. Она понимала, зачем ее увели из столовой:

– Фильм только предлог…  – на экране праздновали партизанскую свадьбу, – он хотел остаться со мной наедине, в темноте…  – уверенная рука погладила ее ладонь:

– Советский Союз оказал нам неоценимую помощь, – задумчиво сказал Дэн Сяопин, – поддержав нашу борьбу против капиталистов. Мы можем не соглашаться в частностях…  – Аня хмыкнула про себя:

– Мастер недомолвок. Павел говорит, что у китайцев такое принято, они ничего не скажут прямо.

Он повторил:

– В частностях, однако мелочи не важны. Важна наша дружба, вернее, ее доказательства…  – пальцы гладили запястье, двигались к прикрытой шелком груди. Вторая рука, под стрекот киноаппарата, легла ей на колено. Обитый бархатом диван был мягким, Аня попыталась выпрямиться:

– Он что, собирается меня прямо здесь…  – от запаха водки у нее закружилась голова, – в комнате никого нет, двери задернуты занавесью…  – рука настойчиво комкала подол платья. Аня услышала шепот:

– Если мы удостоверимся в добрых намерениях Советского Союза, все изменится, товарищ Хуань…  – Дэн Сяопин называл ее на китайский манер:

– Это значит счастье, – вспомнила Аня, – пошли они к черту, я не собираюсь жертвовать своим счастьем ради поддержания дружбы с Китаем…  – щелкнула застежка чулка, он тяжело задышал:

– Вы сможете посетить Пекин, погостить в нашей стране, увидеть исторические богатства. Вам это будет интересно, товарищ…  – Аня закусила губу:

– Хватит. Нельзя рисковать, я не смогу его остановить…  – на экране прыгали титры. Резко поднявшись, Аня оправила платье:

– Большое спасибо за интересный фильм, товарищ Дэн Сяопин, – громко сказала девушка. Из фильма Аня ровным счетом ничего не помнила:

– И за приглашение на ужин, – добавила она, – но, боюсь, сейчас поздно. Павел подросток, мы должны ехать домой…  – поклонившись, рванув на себя бронзовую ручку двери, Аня быстро пошла по расписанному фресками коридору. Щеки еще горели:

– Он обидится и разорвет отношения с Советским Союзом, – почти весело подумала Аня, – но меня это не интересует. Пусть Китай и СССР что хотят, то и делают, я не позволю Комитету калечить наши судьбы…  – девушка заспешила к столовой.


По ногам Густи, в тонких чулках, пробежал осенний холодок. Поежившись, девушка плотнее закуталась в пальто. Паства костела святого Людовика не снимала на мессе верхней одежды. В церкви не топили, люди сидели в перчатках и шарфах.

Шофер Густи не был католиком. Водитель ждал ее в теплой машине, с термосом чая и сигаретами, коротая время за просмотром спортивных страниц Daily Mail. Газеты в посольство поступали два раза в неделю, с дипломатической почтой. Густи подышала на застывшие пальцы:

– Во вчерашних выпусках ничего не напечатали, ни на западе, ни в СССР…  – она подозревала, что советские газеты ничего и не сообщат читателям, – но тетя Марта срочно вылетела в Берлин для консультаций. Речь может идти о вооруженном конфликте…

Представители союзных военных сил пользовались правом беспрепятственного проезда по всему Берлину. Несколько дней назад главу американской дипломатической миссии в Западном Берлине, мистера Лайтнера, остановили пограничники ГДР, на пути в театр, в Берлине Восточном:

– Он был на служебной машине, с дипломатическим паспортом, но не миновал проверки…  – Густи поморгала, стараясь не заплакать, – на следующий день с другим дипломатом повторилось то же самое…  – американцы собирались двинуть к пропускному пункту на Чек-Пойнт-Чарли танки:

– Тетя Марта пытается уговорить их не совершать необдуманных поступков…  – Густи стало страшно. Вчера вечером она говорила с тетей по безопасной связи:

– Я на пути в Хитроу, – коротко сказала женщина, – одной ногой за порогом, – она помолчала, – премьер-министр Макмиллан сказал, что в Берлине сейчас нужен хотя бы один человек с холодной головой…  – Густи понимала, о чем идет речь:

– Русские не оставят без внимания демарш американцев. Они тоже двинут танки и войска к зональной границе…  – слеза капнула на страницу молитвенника, – но если у кого-то хоть на мгновение сдадут нервы, если случится хотя бы один выстрел, то войны не миновать…  – тетя добавила:

– Постараюсь, чтобы они прекратили бряцать оружием. Боюсь, что тебя ждет бессонная ночь…  – Густи пока не прислали в помощь второго аналитика, – к утру мне нужны расшифровки всех разговоров всех русских, побывавших в посольстве за последнюю неделю…

Густи хотела сказать, что тетя Марта и сама знает русский, но прикусила язык:

– Она знает, а персонал ЦРУ и наши работники в Западном Берлине не знают. С ее должностью у нее нет времени заниматься переводами…  – в пять утра Густи, пошатываясь от усталости, спустилась в комнату безопасной связи. В Берлин ушла шифрованная радиограмма:

– Она не спит, – Густи прижала к голове наушник, – после полуночи она прилетела в Тегель и с тех пор не ложилась…  – девушка услышала, как тетя затянулась сигаретой:

– Ничего интересного ваши гости не упоминали, – зашелестела бумага, заскрипел карандаш, – впрочем, подожди…  – тетя всегда расшифровывала послания с листа. Густи робко сказала:

– Насчет планов де Голля…  – о де Голле говорили русские дипломаты, приглашенные на прием прошлой неделей:

– Якобы он выступает против политики США и Великобритании в Западном Берлине, – вспомнила Густи, – французы получили свою часть города, но находятся на вторых ролях. Де Голль может искать контакта с СССР, в нынешнем кризисе. Он всегда бравировал независимостью от Британии и Америки…  – тетя Марта помолчала:

– Его планы мы хорошо знаем, то есть предвидим. Ладно, спасибо, пойди отоспись…  – Густи не могла спать. Сгорбившись над чашкой кофе в пластиковой кухоньке, куря очередную сигарету, она вспоминала немного испуганный голос брата:

– Тетя Марта сказала, что никакой опасности нет…  – сглотнул Ворон, – но хорошо, что ты не в Берлине, Густи. Я за тебя волнуюсь, сестричка…

Девушка вытерла припухшие глаза. Еще одна слеза упала на старую открытку с фотографией саркофага святой Августы из Тревизо. Густи закладывала страницы молитвенника посланием, полученным в детстве от покойного папы римского:

– Стивен спрашивал, не начнется ли война…  – девушка вздохнула, – ему тринадцать лет. Он кажется взрослым, но он еще ребенок…  – она думала о брате, избегая мыслей об Александре:

– Он в Берлине, но отсюда мне с ним никак не связаться, – поняла Густи, – и вообще не связаться. Господи, пожалуйста, пусть не случится никакой войны…  – она не могла не поехать к утренней мессе. Шофер не стал спорить, только недовольно заметив:

– Опять они сядут нам на хвост, как в то воскресенье, – прошлой неделей Густи впервые выбралась с территории посольства, – после смерти мистера Мэдисона они совсем обнаглели…

Одна из темных «Волг» русских, дежуривших на площади, действительно поехала вслед за посольским лимузином на Лубянку:

– Мне наплевать…  – Густи обвела взглядом немногих молящихся, – даже если здесь сидят подсадные утки Комитета, мне тоже наплевать. Пусть меня фотографируют, я нигде не засвечена, я помощник атташе…  – она успокаивала себя тем, что Александр живет далеко от Чек-Пойнт-Чарли:

– Но если начнется война, то никто не собирается вести ее на старый манер, – подумала девушка, – у русских и у нас есть атомные бомбы, есть ракеты дальнего действия. Русские получили в свое распоряжение взлетные площадки в Восточной Германии, а ракеты НАТО стоят в Германии Западной…  – Густи показалось, что мир идет по краю пропасти:

– Одно неверное движение, и мы повернем оружие против наших бывших союзников. Если начнется война, я могу больше никогда не увидеть Александра…  – как она ни старалась, но слезы все-таки поползли на кашемир ее шарфа:

– Я не смогу жить без него. Иисус, Матерь Божья, святая Августа, дайте мне знать, что с Александром все хорошо, сохраните его для меня…  – дверь в притворе скрипнула. Шаги отозвались эхом под беленым, растрескавшимся потолком:

– Benedícat vos omnípotens Deus, Pater, et Fílius, et Spíritus Sanctus…  – провозгласил священник. Община поднималась, Густи обернулась. Прямо на нее смотрел герр Александр Шпинне.


Старинному пасьянсу близняшек научила преподавательница домоводства в интернате:

– Карты покажут, сколько у вас будет детей, – с акцентом говорила она, – если, конечно, пасьянс сойдется…

Надя и сама не знала, зачем взялась за колоду. Рядом, на обитом кожей диване, лежал клубок желтой, похожей на цыплячий пух, шерсти, с воткнутыми в него спицами. Фальшивая Дора принесла в библиотеку особняка сумку с отрезами хлопка и фланели. Ткань украсили рисунками мишек и грузовиков, лошадок и кукол. Надя перебирала мотки пряжи:

– Ярлычков нет, но я вижу по качеству, что это не советский товар. Ткань и кашемир западные…  – на мозаичный столик поставили ручную швейную машинку:

– Здесь будет ваша рабочая комната, товарищ, – комитетская сука немного картавила, – что бы вы хотели сегодня услышать…  – кроме Большой Советской Энциклопедии и полного собрания трудов Ленина, в библиотеке стояла, как поняла Надя, тщательно отобранная классика:

– Радищев, Чернышевский, Салтыков-Щедрин, Горький. Чехова и Бунина здесь ждать не стоит…  – между провозвестниками революции, как их называли в школьных учебниках, Надя отыскала Пушкина и Толстого. Надзирательница, как о ней думала Надя, читала ей «Станционного смотрителя». Мирно щелкали спицы, фальшивая Дора поинтересовалась:

– Что это получится, товарищ…  – она указала на пряжу, – кофточка…  – Надя сухо ответила:

– Одеяльце. Читайте, не прерывайтесь…  – в окна бил холодный дождь. Она слушала успевший надоесть голос:

– Мы пришли на кладбище, голое место, ничем не огражденное, усеянное деревянными крестами, не осененными ни единым деревцом. Отроду не видал я такого печального кладбища.

– Вот могила старого смотрителя, – сказал мне мальчик, вспрыгнув на груду песку, в которую врыт был черный крест с медным образом.

– И барыня приходила сюда? – спросил я.

– Приходила, – отвечал Ванька, – я смотрел на нее издали. Она легла здесь и лежала долго…

Наде показалось, что голос девушки дрогнул. Подняв голову, она вгляделась в склоненное над книгой, сосредоточенное лицо:

– Она не плачет, ерунда. У комитетчиков нет чувств, они не люди. Я хлюпаю носом, доходя до этого места, но она замешкалась с чтением, русский ей не родной язык…  – Надя внезапно поинтересовалась:

– Вы, наверное, скучаете по родителям, товарищ Дора…  – девушка отпила кофе:

– Я сирота…  – карты сами собой ложились на нужные места:

– Сирота, как мы…  – Надя скрыла вздох, – но мы хотя бы можем прийти на могилу мамы. Об этом отец позаботился, если он вообще был нашим отцом…  – ей пришло в голову, что их настоящий отец мог погибнуть на войне:

– Или его арестовали и расстреляли на Лубянке, а он…  – Надя сжала зубы, – он забрал себе маму, как боевой трофей. Это называлось походно-полевая жена…  – она помнила болтовню зэка из персонала виллы:

– Мы тогда были детьми, но я ничего не забыла. Они говорили, что мама не жена отца, а его любовница. Мы можем никогда не узнать имени нашего настоящего отца, не прийти к нему на могилу…  – девушка велела себе не жалеть фальшивую Дору:

– Неважно, сирота она или не сирота. Но я ее не убью, мне только надо, чтобы она мне не мешала…  – Надя все хорошо продумала, Она отрепетировала свои движения, делая вид, что изучает переплеты книг:

– Словно я ставлю танец, – усмехнулась девушка, – но так оно и есть. На сцене ни один шаг не тратится впустую. Здесь мне тоже нельзя терять время…  – у нее еще ни разу не сходился этот пасьянс. Аня наставительно говорила:

– Ты слишком торопишься. Я делаю все аккуратно и видишь, у меня все получается…  – Надя склонялась над ее плечом:

– Куда тебе столько детей, – весело отзывалась она, – ты, что, претендуешь на орден матери-героини…  – детей у Ани выходило шесть человек:

– Три мальчика и три девочки, – последняя карта улеглась в раскладку, – но у меня тоже все сошлось, в первый раз…  – Надя водила пальцем по картам:

– Мальчик и девочка…  – она представила себе малышей, лет трех, держащихся за ее руки:

– У мальчика темные волосы, как у меня, а малышка рыжеволосая, как он…

Надя заставила себя не думать о докторе Эйриксене. Девочка носила пышное тюлевое платьице и трогательные туфельки, вьющиеся кудри украшала диадема. Голубоглазый парнишка, с веснушками вокруг носа, тащил на веревке игрушечный грузовик. Малышка с глазами цвета каштана прижимала к груди плюшевого медведя. Надя разозлилась:

– Решила, так делай. Пасьянсы ерунда, ребенок не должен жить. Я не сломаю свою судьбу в угоду Комитету…  – она не хотела превращаться в приманку для маэстро Авербаха:

– Может быть, это и его младенец…  – Надя незаметно потянулась за спицей, – но какая разница? Потом они заставят меня родить еще раз, чтобы крепче привязать Авербаха к себе. Я не племенная корова в колхозе, мое тело не принадлежит СССР…  – спица легонько кольнула ладонь. Надя безмятежно завела руку за спину:

– Надо увеличить громкость, чтобы охранники ничего не услышали…  – радиола бубнила бесконечные речи делегатов съезда. Надя невинно попросила:

– Можно сделать громче? Кажется, передают что-то интересное…  – библиотеку наполнил гремящий голос диктора:

– Заслушайте отрывок из резолюции съезда, в ответ на предложение первого секретаря Ленинградского Обкома КПСС, товарища Спиридонова:

– Серьезные нарушения Сталиным ленинских заветов, злоупотребления властью, массовые репрессии против честных советских людей и другие действия в период культа личности делают невозможным оставление гроба с его телом в Мавзолее В. И. Ленина…  – фальшивая Дора замерла, шевеля губами:

– Решение было принято единогласно…  – добавил диктор, Надя велела себе:

– Сейчас, пока у нее голова занята переводом с русского…

Она едва успела подняться. Резкая боль скрутила живот, на лбу выступил холодный пот. Сердце зашлось в прерывистом стуке, перед глазами встала темнота. Цепляясь за диван, чувствуя, как по ногам течет кровь, Надя сползла на ковер.


Густи попросила шофера высадить ее на Театральной площади, рядом с ЦУМом:

– Я вернусь в посольство пешком, – небрежно сказала она, – день выдался хороший…  – после туманного утра тучи разошлись. Над Красной площадью, утопающей в кумачовых лентах, в портретах Ленина, Маркса и Энгельса, неслись белые облака. За обедом в скромной столовой для посольского персонала они говорили о новостях из Берлина:

– Пока американцы не двинули танки к зональной границе…  – Густи поймала свое отражение в зеркальце шофера, – может быть, тете Марте удастся ее миссия, все обойдется…

Она сейчас не могла думать о Берлине или о Москве. После возвращения с мессы, сидя у приемника, Густи переводила со слуха речи делегатов съезда и резолюцию Центрального Комитета:

– Хрущев выкидывает Сталина из Мавзолея и переименовывает все, что еще не переименовали, включая Сталинград…  – девушка изо всех сил старалась не показать волнения. За обедом, невозмутимо болтая с коллегами, девушка заметила, что ей надо пройтись по магазинам:

– У моего кузена скоро день рождения…  – никто в посольстве не стал бы разбираться в десятке ее кузенов, – я хочу отправить подарок с ближайшей почтой…  – подарку в Лондоне тоже никто бы не удивился:

– Словно я поздравляю их с годовщиной революции, – поняла Густи, – но я часто присылаю русские сувениры для семьи…  – девушка напоминала себе зверя, скрывающегося от охотников. По дороге в ЦУМ она говорила с шофером о пустяках:

– Надо же, – заметил водитель, – с утра нас пасли, а сейчас они словно не заметили лимузина…  – ни одна машина из дежуривших на площади не двинулась с места. Густи знала, почему «Волги» не заводили моторы:

– Он сказал, чтобы я ни о чем не беспокоилась, что за лимузином не пустят хвост…  – Густи еще не могла до конца поверить случившемуся, – он ждет меня у третьей колонны Большого Театра…  – помня, как работает отдел внутренней безопасности посольства, Густи все рассчитала по минутам:

– В конце концов, я часть отдела, я Тереза, как сказано в папках на Набережной…  – после обеда, заглянув в свою квартирку, она быстро нырнула в душ. Сердце часто билось:

– Он все мне объяснит. Он сказал, что любит меня и будет любить всегда, что он надеется на мое прощение…  – в костеле у них не оставалось времени на долгие разговоры. Она помнила лихорадочный, горячий шепот:

– В три часа дня, третья колонна. Я люблю тебя, Густи, я не могу жить без тебя…  – ей надо было вернуться в посольство к шести вечера. Густи намеревалась, не теряя времени, направиться в секцию сувениров:

– Полтора часа на покупки, полчаса на чашку кофе на улице Горького и час на возвращение в Замоскворечье, пешком. Удачно сложилось, что сегодня хорошая погода…

Густи больше не заботили танки на Чек-Пойнт-Чарли. Она могла думать только об одном. Велев себе успокоиться, она закурила:

– Наверное, у наших теней был обеденный перерыв, – весело заметила Густи, – они жевали пирожки…  – собираясь в ЦУМ, Густи не забыла о дорогом белье, купленном ей в Harrods, в Лондоне. Она взяла в Москву трусики и пояса, бюстгальтеры и комбинации, отделанные брюссельским кружевом:

– Чтобы мне не было так тоскливо, – девушка покраснела, – вечером я надевала белье и представляла себе Александра. Но сейчас все случится наяву…  – она посчитала, что герр Шпинне каким-то образом догадался об ее истинной миссии в Западном Берлине:

– Я уехала, якобы в Америку, куда и он сам уезжал, и он решил найти меня через русских…  – Густи понимала, что, пойди Александр к британцам, они могли бы больше никогда не увидеться:

– Ему бы солгали насчет меня, а меня бы на всю оставшуюся жизнь загнали в подвалы на Набережной, разбирать архивы…  – Густи просто хотелось счастья. Думая о родне, она почти всегда боролась со слезами:

– У Маргариты расстроилась помолвка, но она наследница половины богатейшего предприятия Бельгии. Она недолго просидит в Африке, после защиты доктората к ней выстроится очередь из аристократов и ученых. Она станет титулованной особой или женой будущего Нобелевского лауреата. Ева снимается для Vogue, Сабина модельер, Адель звезда оперы и все они замужем. Ева тоже выйдет замуж за какую-нибудь знаменитость, вроде Грегори Пека…  – актер всегда напоминал Густи об Иосифе:

– Он сказал, что я для него стала развлечением…  – Густи было отчаянно жалко себя, – он женится на еврейке, а я ему не нужна…  – Густи думала, что они со Стивеном вообще никому не нужны:

– Только папа нас любил, но он погиб, его убили русские…  – она считала, что мачеха тоже не очень ей интересовалась:

– Если бы она спаслась, она бы сбыла меня с рук в закрытую школу, – вздохнула Густи, – я ей была ни к чему. Я вечная приживалка, у меня нет крыши над головой…  – незаметно для шофера девушка сжала пальцы:

– Теперь все закончилось. Ради меня Александр не побоялся приехать в СССР, покинуть Западный Берлин. Я должна быть ему благодарна, я сделаю все, что он скажет. Я люблю только его, и так будет всегда…  – хлопнув дверцей машины, она сверилась с часиками:

– Десять минут на покупки, и я увижу Александра…  – миновав яркую афишу нового фильма, «Чистое небо», Густи скрылась в крутящихся дверях ЦУМа.


– Милая, ты услышь меня, под окном стою я с гитарою…  – напевая себе под нос, Джон рассматривал вычерченную от руки карту Москвы-реки:

– Виктор позаботился, – сказал Лопатин, – у парня способности к рисованию. Но на операцию я его не возьму, пусть сидит дома…  – Джон кивнул:

– Разумеется. Незачем в шестнадцать лет болтаться по ночам в лодках. Я в его годы тоже ничем опасным не занимался…  – он надеялся, что Маленький Джон спокойно учится в школе Вестминстер:

– Он разумный парень, – успокоил себя герцог, – он понимает, что ответственен за Полину, да и Марта его никуда не пустит в такие годы. Хотя Теодора-Генриха она пустила…  – Джон напомнил себе, что старший сын Марты совершеннолетний:

– Ясно, что он сам придумал весь план, – вздохнул герцог, – он чувствовал себя обязанным попасть в Советский Союз, отыскать нас…  – Джон решил, что племянник перешел зональную границу в Берлине:

– Он, скорее всего, сделал вид, что выбрал социалистический образ жизни. Штази не могла пройти мимо, его взяли на заметку, отправили в Москву на учебу…  – он не сомневался в Теодоре-Генрихе:

– Парень сын своих родителей, он аккуратен и осторожен. Вообще хорошо, что у нас появился такой источник. Может быть, Штази рассчитывает отправить его обратно на запад агентом…  – он был уверен, что Маша не ошиблась:

– У нее отменная память, она и меня узнала, хотя Волк меня только описывал…  – вспоминая встречу в Новосибирске, Маша пожимала плечами:

– Дядя, вы этого не видите, а я вижу. Вы все равно, – она указала на его повязку, – отличаетесь от советских людей. У вас другая осанка, другие повадки. Я сразу поняла, что это вы…

Джон незаметно взглянул на племянницу. Мария сидела с иголкой и нитками над их немногими вещами. Золото Волка требовалось вывезти из СССР. Девушка зашивала кольца и часы в подкладку старого ватника Джона. Для нее Лопатин тоже привез ватник и теплые штаны. Маша покраснела:

– Сие грех носить, дядя…  – девушка повертела брюки, – я их давно не надевала…  – Джон сварливо отозвался:

– Плавать в таком удобнее. Когда окажемся в Лондоне, можешь хоть всю оставшуюся жизнь разгуливать в платьях до пола, но сейчас лучше не рисковать…  – он не беспокоился за Марию. Племянница не растеряла спортивных навыков:

– Она год сидела в тайге, – усмехнулся Джон, – где ее умения очень пригодились. Она рубила лес, строила келью, ночевала на снегу…  – герцог заметил, что девушка стала чаще спрашивать у него о семье:

– То есть о Теодоре-Генрихе, – он скрыл улыбку, – хотя она всегда делает вид, что им не интересуется…  – Мария всегда краснела, когда речь заходила о кузене. Девушка почти каждый день играла на фортепьяно:

– Шопена и Бетховена, – хмыкнул герцог, – понятно, что она думает о Теодоре-Генрихе. Ей девятнадцать лет, у нее, как выразился бы Волк, бурлит кровь…  – Джон к инструменту не подходил. Ему не хотелось повторения прошлого инцидента, как он про себя называл случившееся. Ощупывая скрытый ежиком волос шрам на голове, он убеждал себя:

– Мне все почудилось. Никто никогда не делал таких операций, хотя мерзавец гениальный врач…  – он решил, пользуясь словами Марты, подумать об этом позже. Сейчас ему надо было заниматься операцией, намеченной на выходные дни. Дело осложнял проклятый съезд партии. Посольство находилось наискосок от Кремля, набережные кишели милиционерами:

– Навигация закончилась, хотя ночью речные трамваи и не ходили, нам бы никто не помешал. Но милицейские патрули все равно надо отвлечь…  – Лопатин предложил, как называл это герцог, создать дымовую завесу. Решетку на канализационной трубе, выходившей с территории посольства в реку, подпилили прошлой ночью. Ребята Алексея Ивановича работали тихо:

– Никто ничегоне заметил, – задумчиво сказал Лопатин, – но для акции нам, напротив, потребуется создать как можно больше шума…  – для их целей как нельзя лучше подходил плавучий ресторан, пришвартованный на Канаве, как Лопатин называл Водоотводный канал:

– Устроим драку, – пообещал Алексей Иванович, – дело будет в выходные, когда патрулей всегда меньше, даже несмотря на съезд. Псы и не заметят, что происходит на реке…  – Лопатин решил ничего не говорить гостю о неудавшейся встрече в Ленинке. Вспоминая очень красивую, темноволосую девушку, он усмехался:

– За словом в карман она не полезет…  – Алексей Иванович любил женщин тихих и домашних, – с такой жить, словно на вулкане, но зато не соскучишься…  – драка обещала собрать все патрули в округе. Ребята Алексея Ивановича выяснили, что ночью у особняка Харитоненко дежурит одна комитетская «Волга». Джон подозвал Машу:

– Смотри. «Волга» нам не помешает, на набережную она не выезжает, да и мы там не появимся…  – по соображениям безопасности они отказались от моторки. Обыкновенная лодка забирала герцога и Машу в укромном месте рядом с устьем речушки Сетунь:

– Туда мы доберемся на машине…  – Джон провел карандашом по карте, – а дальше пару километров вниз по течению и мы у цели…  – племянница покрутила растрепанный кончик косы:

– Может быть, позвонить в посольство с телефона-автомата, сообщить им, что…  – герцог затянулся сигаретой:

– Ага, – ядовито сказал он по-русски, – сообщить, что его светлость герцог Экзетер, – Джон вернулся к английскому, – собирается навестить дипломатическое представительство ее величества. Они положат трубку и будут правы. К ним на коммутатор звонят десятки сумасшедших…  – Маша прикусила губу:

– Все равно, они должны знать об операции…  – Джон и сам все понимал, но не видел путей связи с посольством:

– Площадь патрулируется. Прошли времена, когда Волк швырял через ограду американской миссии рукописи Тони…  – он почесал затылок:

– Должны. Значит, остается только один выход. Католическую церковь в Москве пока не закрыли, дипломаты могут посещать мессу. Надо передать записку через священника, сообщить о нашем плане… Правда…  – герцог прошелся по веранде, – храм стоит под боком у Лубянки…  – Маша выпрямилась: «Вам на мессе появляться нельзя, дядя. Значит, в церковь пойду я».


Порванная шелковая комбинация свесилась с края дивана. На линолеуме скромной комнатки валялись смятые трусики. Русые волосы разметались по голой спине. Скорпион слушал спокойное дыхание Невесты. Девушка спала, свернувшись клубочком у него под боком. Портрет Хемингуэя над тахтой опасно покосился. Женские туфли разлетелись по разным углам. Пальто с канадской норкой валялось у двери прихожей.

Часы показывали четверть шестого. Он собирался отправить Невесту восвояси на такси, то есть на комитетской машине, расписанной шашечками. Автомобиль ждал в тихом месте за давно заколоченной Троицкой церковью:

– Мы с Невестой появимся под вывеской «Прием макулатуры и стеклотары», – Скорпион усмехнулся, – и такси сразу поедет к автобусной остановке. Через четверть часа она окажется в Замоскворечье…  – Саша не сомневался, что Невеста остановит машину, не доезжая посольства:

– Она хорошо знает, как работает их отдел внутренней безопасности…  – девушка что-то пробормотала, – она не вызовет подозрений у коллег…

За окном густели лиловые сумерки ясного дня. Саша курил, забросив руку за голову, рассматривая тусклый луч уличного фонаря. Они с товарищем Котовым решили, как выразился наставник, не усложнять дело:

– Она потеряла отца далеко не младенцем, – задумчиво сказал старший товарищ, – она не купит легенду о его работе на Советский Союз. Она помнит его почерк…  – образцов почерка покойного генерала Кроу в архивах Комитета не существовало, – а мы не можем просить Лондон искать его личные письма, это слишком опасно…  – генерал не отстучал бы прощальное письмо дочери на машинке. Товарищ Котов двинул вперед черного коня:

– Хотя получилось бы красиво…  – он потер упрямый подбородок, – мы могли сделать вид, что ее отца и твою мать расстрелял майор Мозес, поняв, что они хотят перелететь на нашу сторону…  – конь отправился дальше, товарищ Котов добавил:

– Значит, придерживаемся первоначального плана. Вставай на колени, целуй ее ноги, проси прощения. Ты хотел узнать, что произошло с твоей матерью, но, встретив леди Августу, не устоял перед нахлынувшими чувствами…  – Саша зачарованно сказал:

– Вам бы романы писать, товарищ Котов…  – в темных глазах промелькнул холод. Он отозвался:

– Жизнь бьет любую литературу, милый мой, отправляет сочинителей в нокаут…  – как и предсказывал наставник, Невеста его простила:

– Я валялся у нее в ногах, – хмыкнул Саша, – говорил, что я виноват, что я обманывал ее…  – он сделал вид, что боялся презрения со стороны девушки:

– Твой отец погиб случайно, – шептал Саша, – наши военные не хотели сбивать истребитель. Это была оплошность, такое происходит в небе. Но я знаю, ты была уверена, что его убили вместе с моей мамой…  – она шептала что-то ласковое, неразборчивое, привлекая его к себе:

– Я вырос в детском доме, – Саша искусно перемежал правду с ложью, – после войны я узнал, что я сын героя, летчицы…  – о Сашином отце, разумеется, Невесте говорить не стоило:

– Но я ничего и не сказал…  – он потушил сигарету, – а Невеста не 880, она купила слезливую легенду о несчастном сироте…  – по словам Саши, он стал курсантом разведывательной школы и работником Комитета, ведомый только желанием выяснить правду о судьбе матери:

– Я должен был во всем признаться раньше, любовь моя…  – он всхлипнул, – но я думал, что ты от меня отвернешься из-за моего происхождения. Прости, что я лгал тебе, что притворялся немцем, больше такого никогда не повторится…  – Невеста пока рассказала ему только то, что он и так знал:

– О моем младшем брате, – холодно подумал Саша, – и о смерти Чертополоха. Надо выяснить, с кем Чертополох встречался у тайника, окончательно подтвердить предательство Пеньковского, понять, что это за М и ждать, пока 880 вынырнет наружу…  – несмотря на обилие дел, Саша теперь был уверен в себе:

– Больше она от меня никуда не денется…  – он коснулся свежего синяка на нежной шее девушки, – у нее глаза пьяные, когда она на меня смотрит. Ее повело, что называется. Она сейчас думает не головой, то есть вообще не думает…  – он обещал Невесте встречу со старым боевым товарищем ее отца:

– Он воевал с твоим папой в Испании, – шептал Саша, – он стал жертвой репрессий, но его реабилитировали. Он дружил с Вороном, они вместе летали под Мадридом, встретились в Мурманске…

Саша был уверен, что товарищ Котов в случае нужды изобразит хоть папу римского:

– Что она не расскажет мне, тем поделится с ним. У него великий дар располагать к себе людей, он гениальный разведчик…  – Саша взглянул на нетронутую картонную упаковку среди сброшенного белья:

– Пользоваться ими было бы подозрительно, – он поднял бровь, – в порыве великой страсти о таком не думают. Но я был аккуратен, ничего не случится. Даже если и случится…  – он потянулся, – я ее заставлю сделать аборт. Объясню, что пока не пришло время создавать семью. Она согласится, она пойдет за мной босиком на край света…  – Невеста был ценна для них только на своем месте. Саша подумал, что в качестве перебежчицы девушка им не нужна:

– Она перебежит…  – Скорпион зевнул, – она наплюет даже на брата в стремлении стать моей женой, но такое мне совершенно ни к чему. Надо кормить ее обещаниями, но ничего не давать…  – он не собирался приводить девушку на Фрунзенскую:

– Я простой советский парень, пусть и внук Горского, – улыбнулся Саша, – я, можно сказать, наскреб по карманам трешку, чтобы расплатиться за такси. Не надо ей видеть, как я живу на самом деле. И вообще, в этих апартаментах поселится моя жена, а Невеста ей никогда не станет…  – к «Мосфильму» их тоже везла комитетская машина:

– Она начала меня целовать прямо у колонны Большого театра…  – Саша осторожно коснулся плеча девушки, – а в такси чуть ли не разделась. Хорошо, что ребята ко всему привыкли. Ладно, надо ее будить…  – Невеста прижималась к нему всем телом. Саша ожидал, что просто так девушка его не отпустит:

– Хоть пять минут, а урвет. Истинная пиявка, и теперь мне ее долго не стряхнуть. Но дело есть дело, надо выполнять задание…

Заслышав в передней звонок, он насторожился. Здешний номер знали только дежурные Комитета. Неслышно поднявшись, Саша прошлепал босыми ногами к аппарату. В прихожей стоял сумрак, однако он не включил свет:

– Она может проснуться, а мне ни к чему, чтобы она слышала мои разговоры…  – Саша сначала даже не понял, о чем сообщает дежурный. Выслушав коллегу, он коротко сказал: «Я еду». На том конце провода помолчали:

– Нет нужды, товарищ Матвеев, начальство сейчас в больнице. Продолжайте выполнять нынешнее задание…

Отозвавшись «Есть», звякнув трубкой, Саша устало прислонился к стене. Младшая Куколка, неожиданно впавшая в кому, лежала на операционном столе в отделении неотложной хирургии главного военного госпиталя.


Аня прислушивалась к недовольным голосам, гремящим из-за двери, выкрашенной облупившейся, белой эмалью. Сверху имелось окошечко, но стекло тоже замазали чем-то вроде известки. Как Аня ни старалась, она не могла разглядеть лиц врачей:

– Их несколько человек…  – она до боли зажала красивые руки коленями, – хотя мы пока видели только комитетчиков…

Они с Павлом сидели рядом, на клеенчатой кушетке. Вокруг витал стойкий запах дезинфекции. На каталке притулился эмалированный чайник с кривой надписью: «Хирургия». Им принесли жидкого чая и два граненых стакана. Привстав на цыпочки, открыв рассохшуюся форточку, сопровождающий впустил в комнату прохладный ветерок осеннего утра:

– Можете курить, – разрешил он, – вам сообщат о состоянии вашей сестры…  – в пять утра, после возвращения с приема у китайской делегации, их разбудили настойчивые звонки в дверь:

– Наде стало плохо на гастролях, – Аня приказывала себе успокоиться, – ее привезли срочным рейсом в Москву…  – сестры они пока не видели и не знали, что с ней. Аня скривилась от тупого спазма в животе:

– У нас всегда так было…  – девушка подышала, – когда кто-то болеет, другой всегда это чувствует. Надю оперировали, она может…  – Аня не хотела даже думать о таком. Брат сгорбился, прижавшись лицом к ее плечу. Она ощутила горячие слезы на шее. Обняв Павла, девушка покачала его:

– Что ты, милый…  – шепнула Аня, – наверное, у Нади всего лишь аппендицит. У меня болит живот…  – она слабо улыбнулась, – не волнуйся, это рутинная вещь…  – Павел шмыгнул носом:

– У одного парня в училище так было. Аппендицит перешел в перитонит, он едва не умер…  – Аня подумала, что Надя могла не обратить внимания на боли:

– У нас обоих болезненные месячные. Если аппендицит совпал с этим временем, она, как обычно, принимала анальгин. Пила таблетки и танцевала, она всегда так делает. Она превозмогала себя, пока не свалилась…  – близняшки болели бурно и быстро, с температурой, зашкаливающей за сорок градусов:

– Павел не такой, он долго раскачивается, как говорила медсестра в школе…  – брат мог чихать и кашлять неделями. Аня вспомнила бархатный балдахин над детской кроваткой, аромат меда и малины. Ласковый голос велел:

– Глотайте, мои хорошие, забирайтесь под одеяло. Сейчас вся хворь из вас выйдет…  – отец менял им ночные рубашки и постели, укачивал на руках, вытирал разгоряченные лица девочек:

– Или не отец, – Аня прикусила губу, – это было летом, после смерти Сталина. Он умер в марте…  – зэка из персонала виллы не скрывали радости, – а папа приехал в июне. Он провел с нами два месяца, но в июле мы заболели ангиной. Мы выздоровели, он улетел в Москву, обещая вернуться с подарками на наш день рождения, первое ноября…  – Аня вспомнила, что сегодня двадцать седьмое октября:

– Мы с Павлом хотели послать телеграмму Наде, поздравить ее…  – восемь лет назад, в августе пятьдесят третьего года, вместо отца на вилле появились визитеры в форме офицеров МГБ:

– Нам велели складываться, – Аня закрыла глаза, – разрешили взять со собой мопсов. Нас погрузили в самолет и увезли на Урал, в интернат…  – им объяснили, что отец выполняет ответственное задание партии и правительства. Аня предполагала, что отца расстреляли вместе с Берия и другими, как выражались в газетах, шпионами запада:

– Шла борьба за власть, – подумала девушка, – в Китае тоже так случится. Мао не потерпит конкуренции, хотя бы со стороны Дэна Сяопина…  – советско-китайские отношения, впрочем, интересовали ее меньше всего:

– Они спорят, – Павел поднял голову с ее плеча, – слышишь, даже кричат…

Пока еще председатель Комитета Государственной Безопасности СССР товарищ Шелепин не привык к разносам, но именно он сейчас случался в неуютной ординаторской отделения неотложной хирургии. На продавленном диване валялось забытое байковое одеяло с казенным штампом и затрепанный номер «Литературной газеты». Краем глаза Шелепин разобрал:

– Над Бабьим Яром памятников нет…  – он бы никогда не подумал, что бывший главный гинеколог Западного фронта, полковник Фейгель интересуется поэзией:

– Впрочем, он еврей, – вспомнил Шелепин, – он сидел по делу врачей, его реабилитировали…  – Фейгель, на седьмом десятке лет, оказался в главном военном госпитале на консультации:

– И решил переночевать после операции, армейские привычки никуда не денешь. Он еще на гражданской служил врачом в РККА. Хорошо, что он оказался здесь, когда привезли Куколку…  – Шелепин посчитал за счастье, что разнос устраивал не находящийся с пациенткой Фейгель, а спешно вызванный в госпиталь член-корреспондент Академии, профессор Персианинов:

– Он штатский человек, он хотя бы не кричит командным голосом…  – Шелепин видел, что и Персианинов еле скрывает ярость. Профессор нарочито аккуратно протер очки:

– Кто…  – побагровев, он сорвался на фальцет, – кто позволил пичкать здоровую девушку, восемнадцати лет…  – Куколка поступила в госпиталь под настоящим именем, но с переправленной датой рождения, – какими-то шарлатанскими снадобьями! Кто позволил накачивать ее до ушей гормонами…  – Персианинов потряс бланками анализов, – вы понимаете, что искалечили ее здоровье, что она потеряла возможность иметь детей в будущем…  – из объяснений профессора Шелепин понял, что произошел медицинский казус:

– У нее была многоплодная беременность, – устало сказал врач, – из-за лошадиных доз гормонов. Более того, она принимала таблетки от зачатия, что вызвало опасное осложнение, венозный тромб. С ним мы справились…  – врачи вытащили девушку из клинической смерти, – но ни о какой беременности больше не может быть и речи, мы удалили трубу…  – один эмбрион, как сказал Персианинов, развивался именно там:

– Второй был в матке, – профессор помолчал. Шелепин подался вперед:

– Значит, беременность продолжается…  – проклятый эмбрион был единственной надеждой на дальнейшую работу Моцарта, – вы спасли плод…  – Персианинов смерил его долгим взглядом. На лице профессора Шелепин уловил брезгливое выражение:

– Не спасли, – отрубил он, – нечего было спасать, у нее шел выкидыш…  – председатель Комитета утешил себя тем, что у них в запасе осталась старшая Куколка:

– Вряд ли товарищ Дэн Сяопин на нее клюнул, то есть клюнул, но он не станет прекословить Мао из-за какой-то девки. Китайцы отрезанный ломоть, на них придется махнуть рукой. Ничего, мы объясним Моцарту, что произошел несчастный случай, то есть Куколка сама ему все объяснит. Она, правда, не поет и не танцует, но она сделает вид, что впала в депрессию из-за выкидыша. На доктора Эйриксена можно больше не рассчитывать…  – Шелепин не ожидал, что ученый вернется в СССР, – ладно, настоящего отца мы еще подберем. Но Персианинов прав, не стоит больше рисковать и давать им, то есть ей, непроверенные средства…

Шелепин примирительно сказал:

– Хорошо, я все понимаю. Большое вам спасибо за помощь. Я уверен, что пациентка в надежных руках…  – Персианинов шагнул к двери:

– Мы должны поговорить с ее родней, привезли же их…  – Шелепин преградил ему дорогу:

– Привезли. Вот ее история болезни…  – он передал профессору срочно отпечатанную на Лубянке папку:

– У товарища Левиной аппендицит, перешедший в перитонит…  – Персианинов даже не коснулся картона:

– Я не буду, – заорал он, – не буду лгать ее семье, товарищ Шелепин, и доктор Фейгель не будет…  – председатель Комитета отозвался:

– Будете, товарищ член-корреспондент. Вы оба члены партии, вы обязаны подчиняться ее приказу…  – даже речи не шло о том, чтобы привезти в госпиталь зэка Эйтингона:

– Он ничего знать не должен, он и не узнает…  – напомнил себе Шелепин, – он никогда не найдет ни Куколок, ни Фокусника…  – Персианинов все отталкивал папку. В дверь проснулся длинный нос, блеснуло пенсне:

– Леонид Семенович, пришли результаты послеоперационных анализов…  – Фейгель откашлялся, – я хочу добавить белка внутривенно. Бедняжка, видимо, сидела на строгой диете, для ее роста у нее почти истощение…  – Персианинов кисло отозвался:

– Нас заставляют разыгрывать комедию, Иосиф Исаакович, ради прихоти Комитета Государственной Безопасности…  – Шелепин не скрывал, кто он такой. Прошагав к папке, выдернув ее из рук Шелепина, доктор Фейгель сочно выматерился:

– Хотите врать, врите сами, – он метко метнул папку в угол ординаторской, – мы вам не помощники…  – врачи, не обернувшись, ушли. Раздраженно смяв «Литературку», подняв папку, Шелепин сорвал с вешалки белый халат:

– Все надо делать самому. Прав гражданин Эйтингон, в нашем деле доверять можно только себе, и то с оглядкой…  – изобразив на лице сочувствие, он отпер вторую дверь.


Темные волосы Нади прикрывала госпитальная косынка. Рядом с кроватью на колесиках возвышалась громоздкая конструкция капельницы. Бросив взгляд на изголовье, Аня не нашла обычной для больниц карты с кривой температуры:

– Доктор сказал, что ей дают антибиотики, это обычное лечение после операции…  – прозрачная жидкость плескалась в пластиковом пакете. Лицо Нади было бледным, под закрытыми глазами залегли темные круги:

– Она еще похудела на гастролях. Наверное, как обычно, морила себя голодом…  – Надя жила на кусочке вареной курицы и паре долек огурца:

– Рост у нас одинаковый, метр восемьдесят, но она едва перевалила за пятьдесят килограмм…  – Аня весила на десять килограмм больше. Подростком, в интернате, Надя тайком вырезала из довоенного тома энциклопедии портрет танцовщицы Иды Рубинштейн, работы художника Серова:

– Она говорила, что это ее идеал, – вздохнула Аня, – она и вправду похожа на картину…  – хлопковая рубашка открывала костлявые, выпирающие ключицы. Дверь заскрипела. Аня позвала:

– Заходи, милый…  – руки брата занимал пышный букет поздних астр. Лечащий врач Нади объяснил, что сестра действительно не обращала внимания на боли в животе:

– Произошел разлитый перитонит…  – мягко сказал он, – коллеги в Новосибирске не проводят такие операции. Надежду Наумовну спешно доставили в Москву…  – сестре сделали вмешательство по новой технологии:

– Лапароскопия, – вспомнила Аня, – врач обещал, что у нее не останется шрама…

Девушка не знала, что на лапароскопии настоял профессор Персианинов:

– Незачем полосовать пациентку, – угрюмо сказал врач, готовясь к операции, – на западе давно известна эта техника. Взять хотя бы последний номер Bruxelles medical…  – Персианинов ткнул пальцем в журнал, – видите, Иосиф Исаакович, книжка третью неделю болтается у меня в портфеле, а пригодилась она именно сейчас…  – в журнале напечатали статью Персианинова. Профессор добавил:

– Речь не обо мне. Некий доктор Гольдберг описывает похожую операцию…  – Фейгель не знал французского, профессор переводил ему с листа. Держа перед собой вымытые руки, старший коллега отозвался:

– Захолустная клиника, а делают такие лихие вмешательства, словно они в столице…  – главный врач рудничного госпиталя в неизвестном им бельгийском местечке Мон-Сен-Мартен провел лапароскопическую операцию женщине на седьмом месяце беременности:

– У нее случился аппендицит, в таких случаях есть опасность преждевременных родов, но все обошлось… – Персианинов склонил голову набок:

– Главный врач похож на вас, Иосиф Исаакович…  – он указал на фото, – здесь говорится, что он тоже воевал, только в Сопротивлении…  – Фейгель хмыкнул:

– Похож, носом и очками…  – пожилой доктор коротко улыбнулся, – но его, наверняка, никто не сажал после войны, как наших пленных, сражавшихся с партизанами, вернувшихся на родину…  – он помолчал:

– У него вышло сохранить беременность, Леонид Семенович, но нам вряд ли такое удастся…  – забытый журнал лежал на подоконнике палаты больной Левиной. Легкий ветерок шевелил страницами. Устраивая цветы во взятой на сестринском посту трехлитровой банке, Павел вгляделся в фото незнакомца:

– Смотри, – он повернулся к старшей сестре, – доктор Гольдберг…  – он сунул журнал под нос Ане, – посвящает статью памяти своей жены…  – Павел не мог поверить своим глазам. Держа Надю за прохладную руку, Аня вздернула бровь:

– Какое отношение…  – щеки сестры побледнели, Павел даже испугался. Губы цвета спелых ягод зашевелились, подросток сглотнул:

– Здесь все сказано черным по белому. Аня, это наша мама…  – помня об осторожности, он перешел на шепот. Аня всматривалась в четкие строки:

– Светлой памяти моей жены, Розы, урожденной Левиной, трагически погибшей в 1945 году…  – пальцы заледенели. Выскользнув из рук Ани, журнал шлепнулся на линолеум:

– Он ничего не знает…  – едва слышно сказала Аня, – не знает, что мама прожила еще три года, не знает о нашем рождении, не знает о тебе…  – не выпуская ладони Павла, она наклонилась к сестре:

– Она меня слышит, – подумала Аня, – а если даже и не слышит, она все поймет. У нас одна кровь, мы всегда были рядом, мы никогда не расстанемся. Она поймет меня сердцем…

На виске Нади билась голубоватая жилка. Одним ловким движением Павел спрятал журнал в крокодиловую сумочку сестры. Аня ловила немного сбивчивое дыхание:

– Нашу маму звали Роза Левина…  – она прижалась щекой к щеке Нади, – она была парижанкой. Нашего отца зовут доктор Эмиль Гольдберг. Он жив, он главный врач госпиталя в Мон-Сен-Мартене, в Бельгии. Наш настоящий отец жив, Надя…  – Ане показалось, что длинные ресницы сестры дрогнули:

– Жив, – повторила девушка, – и мы его найдем, чего бы это ни стоило.


Для визита в костел Алексей Иванович привез Маше в Кратово приличную одежду, как выразился дядя. Герцог придирчиво осмотрел кашемировое платье, пальто с рыжей лисой, фетровую зимнюю шляпку:

– И никаких растоптанных сапог…  – он пинком отправил под стол старую обувь племянницы, – надевай ботинки на каблуке и не спорь. Губы можешь не красить, разрешаю…  – из зеркала на девушку смотрело почти незнакомое лицо:

– Дядя прав, – поняла Маша, – одежда меняет человека. Милиционер, видевший меня в сапогах и платке, теперь меня не узнает…  – постаравшись кокетливо улыбнуться, она разгладила пальцем хмурую складку между темными бровями. Завитые на папильотки белокурые волосы спускались из-под шляпки на пышный мех. В больших городах Маша видела таких девиц:

– Они смотрели на меня с сожалением, а некоторые с презрением. Я для них была никто, уборщица или рабочая на станке. Но ведь когда-то я тоже так одевалась…  – Маше было неприятно вспоминать об отрезах шелка из закрытого распределителя, о французских духах и помаде генеральши Журавлевой:

– Партийцы разожрались, словно скоты, – Маша гневно раздула ноздри, – а люди в колхозах работают по десять часов без отпуска и выходных. Они держат народ на дешевой водке и колбасе из крыс, а сами садятся за банкеты с черной икрой. Понятно, почему Марта не такая, как они. Она и не станет такой, у нее другая душа…  – приемная сестра всегда носила очень скромные вещи:

– Серые платья, синие платья, белые блузки…  – Маша вздохнула, – дядя Джон рассказывал, что ее мать тоже так одевалась…  – у Марты остался брат, Николас, выживший в катастрофе самолета, где летела семья Смит.

Маша сидела в последних рядах скамеек, в стылом здании костела:

– Никакой катастрофы не было, все подстроила Лубянка, то есть проклятый Журавлев…  – она думала о бывшей приемной семье с брезгливой яростью, – они хотели опять похитить тетю Констанцу, мать Марты и Ника…  – перед визитом в церковь дядя быстро рассказал ей, как вести себя в католическом храме:

– После службы отправишься в кабинку для исповеди…  – он аккуратно переносил на листок блокнота шифр, – передашь священнику записку, попросишь его вручить листок кому-то из британских дипломатов…  – Маша робко поинтересовалась:

– Но если священник побежит в Комитет…  – герцог хмыкнул:

– Я, милая моя, несмотря на все случившееся…  – он указал на повязку, закрывающую потерянный глаз, – старый идеалист и верю в тайну исповеди. Да и потом…  – дядя затянулся американской сигаретой из запасов Лопатина, – ты с ним будешь говорить на латыни…  – Маша заучила нужные слова наизусть, – лица твоего он не увидит, а шифр…  – он помахал бумагой, – шифр на Лубянке могут взломать, но для этого им понадобится немало времени…  – герцог был уверен, что в посольстве с шифром справятся:

– В конце концов, они свяжутся с Набережной, с автором тайнописи…  – он понимал, что сама Марта в Москву не полетит:

– Легально ей сюда не въехать, даже с чужим паспортом, а прыгать с парашютом в Подмосковье невозможно. Впрочем, и не нужно ничего такого, мы сами справимся…  – племянница слегка покраснела:

– Вы вовсе не старый…  – герцог сварливо отозвался:

– Сорок шесть, ровесник твоего отца. Но ты права, наше поколение не выбить из седла. Хотя, как видишь, нам на ноги наступает молодежь, например, Теодор-Генрих…

Маша, в который раз, напомнила себе, что о кузене нельзя и думать:

– Он лютеранин, еретик, как сказала бы братия в обители. Он меня видел один раз, и то мельком…  – не думать не получалось. Она вспоминала большие, серо-зеленые глаза, в темных ресницах, рыжие пряди в каштановых волосах, легкую, лукавую улыбку:

– Его отец был аристократ, граф фон Рабе. Он антифашист, он еще до войны работал в подполье. Дядя Джон его знал с тех времен…  – дядя рассказал, что женился на младшей сестре Генриха фон Рабе, графине Эмме:

– Она погибла в Патагонии, в логове беглых нацистов, – герцог помолчал, – у нас остался мальчик, то есть сейчас подросток. Твой кузен, Маленький Джон…  – о втором браке дядя говорил мало и неохотно:

– Циона работала на МГБ, – коротко заметил он, – я тебе говорю, что я идеалист. Я надеялся, что смогу ее изменить, но ничего не получилось…  – по его словам, Циону расстреляли после будапештского восстания. Джон, на самом деле, плохо помнил случившееся во владениях мерзавца Кардозо:

– Я видел Циону в Суханово, где она пыталась меня убить. Но я не знаю, что произошло потом…  – он обходил дачное фортепьяно стороной:

– Еще окажется, что я смогу стать концертирующим музыкантом, – невесело подумал герцог, – хотя мне все почудилось, не может такого быть…  – Маша опять отогнала мысли о кузене:

– Хватит, – рассердилась на себя девушка, – ты в святом месте, пусть они и еретики…  – на мессе сидело десятка два старух и стариков:

– Никого из молодежи…  – Маша незаметно обвела глазами зал, – но он… Теодор-Генрих, сюда и не пойдет. Во-первых, он протестант, а во-вторых, в его положении это опасно…  – дядя считал, что кузен разыгрывает восточногерманского комсомольца:

– Он, скорее всего, приехал сюда на учебу по линии госбезопасности, – сказал Маше герцог, – отчаянный он парень. Впрочем, он сын своих родителей…  – Маша вспомнила, что ее отец и тетя Марта тоже впервые увиделись на станции метро «Охотный ряд»:

– Четверть века назад, когда они еще ничего не знали друг о друге…  – сжав руки в замшевых перчатках, она загадала:

– Если мы с Теодором-Генрихом еще раз встретимся в Москве, то все будет хорошо. Пусть мельком, опять в метро, но все будет хорошо…  – она помнила взгляд кузена:

– Я ему понравилась, – поняла Маша, – но он не такой, как проклятый Гурвич, как мерзавец Золотарев. Он верующий человек, христианин, пусть и не православный…  – дождавшись последнего благословения прелата, она мышкой шмыгнула в кабинку для исповеди.

– Все прошло легко…  – Маша стояла на эскалаторе, бегущем к перрону станции «Дзержинская», – священник не успел и слова сказать…  – помня об осторожности, она не собиралась болтаться по Москве:

– Надо доехать до «Комсомольской» и сесть на кратовскую электричку. Я только куплю на вокзале пирожки, дядя их любит…  – в записке, не упоминая, где находятся они с Машей, герцог предупреждал посольство о готовящейся акции в ночь с субботы на воскресенье:

– Сегодня пятница, двадцать седьмое…  – бросив взгляд на набитый утренним людом соседний эскалатор, Маша застыла, – это он, он…

Сдвинув на затылок серую кепку, кусая пирожок, он читал сложенную вчетверо газету. Маше отчаянно хотелось протянуть руку к кузену:

– Я могу его коснуться, – поняла девушка, – мы совсем близко…  – у входа на эскалатор, рядом с будочкой дежурной, расхаживал милиционер. Маша сжала пальцы в кулак, сердце зашлось болью:

– Пусть он посмотрит на меня, пожалуйста…  – зашипели открывающиеся двери поезда, он вскинул серо-зеленые глаза. Пирожок полетел под ноги толпе, газета упала вслед. Расталкивая людей, не обращая внимания на ругань, Генрих ринулся вниз по идущим на подъем ступеням:

– Это девушка с «Охотного ряда», только она по-другому одета. Она смотрела на меня так, словно она меня знает…  – вылетев на платформу, он увидел красные огоньки уходящих в разные стороны поездов. Чья-то рука, тронув его за плечо, нахлобучила на голову кепку:

– Ничего, – добродушно сказал пожилой милиционер, – шарик круглый, парень. Вы непременно встретитесь, кем бы она ни была…  – пробормотав: «Спасибо», Генрих побрел к эскалатору.


Чай из медного самовара пили за круглым столом антикварного ореха. На рассохшихся половицах веранды лежали пожелтевшие сосновые иголки. Суббота выпала ясной, немного пригревало солнце. Голубое небо над Москвой-рекой расписали белые следы самолетов. Городская навигация закончилась, но неподалеку от пышного здания Речного Вокзала, на воде еще суетились буксиры, шли груженые баржи. Густи приехала на дачу именно по реке.

Прощаясь с ней, усаживая ее в такси, Александр шепнул:

– У меня есть твой прямой номер. Я тебе позвоню, сделаю вид, что я из книжного магазина. Я скажу, когда можно забирать твой заказ. Встретимся у третьей колонны в это время…

Карман твидового жакета Густи жгла записка, полученная девушкой на утренней мессе в костеле святого Людовика. О свернутой трубочкой бумажке, вырванной из школьной тетрадки в клетку, о ровных рядах цифр пока никто не знал. Густи не показала записку коллегам из отдела внутренней безопасности, не позвонила в Лондон, тете Марте. Выбраться из посольства оказалось легко. Густи объяснила свое отсутствие именно необходимостью забрать заказ из книжного магазина на улице Горького:

– Я еще загляну в Пушкинский музей, – сказала она в столовой, – в «Вечерке» пишут, что там хорошая выставка…  – Густи произносила русские названия с немного щегольской небрежностью:

– Лучше меня по-русски в посольстве никто не говорит, – поняла девушка, – даже выпускники Оксфорда с Кембриджем…  – товарищ Котов, как он представился Густи, похвалил ее словарный запас:

– У вас милый акцент, леди Кроу, – улыбнулся он, – похож на прибалтийский…  – Густи много раз видела его фотографии:

– Наум Исаакович Эйтингон…  – она незаметно сглотнула, – он же Кепка. Тетя Марта говорила, что его арестовали вместе с Берия…  – Густи не ожидала, что Эйтингон назовет ей свое настоящее имя:

– Понятно, что Александр его знает…  – жених, как о юноше думала Густи, не выпускал ее руки, – Эйтингон кадровый разведчик, он начинал работать с Дзержинским, он ментор Александра…  – Густи велела себе забыть о тете Марте и бабушке Анне:

– Если я вызову подозрения Эйтингона, со мной случится то же самое, что с мистером Мэдисоном. Даже Александр меня не защитит…  – Густи не хотела улетать из Москвы трупом в багажном отделении самолета:

– Только сначала меня выдоят с помощью фармакологии…  – она так и не знала, что именно рассказал Мэдисон русским:

– Но Набережная переведена на режим повышенной опасности, – в чашках тонкого фарфора плескался рубиновый чай, – они могут знать о тете Марте со слов Мэдисона…  – глядя на довольное лицо Эйтингона, Густи решила, что ни в какой тюрьме он не сидит:

– Александр сказал, что его реабилитировали. Должно быть, его и не арестовывали после смерти Сталина…  – черная «Волга» привезла Густи и Александра на пристань напротив Нескучного Сада. Завидев у причала катер, девушка ахнула:

– Я никогда еще не…  – в Лондоне Густи только краем глаза видела суда, проносящиеся по Темзе:

– Тетя Марта катала всех в Плимуте на яхте, – недовольно подумала девушка, – а меня засадила за отчет. Александр вовсе не немец, он русский. Русские умеют ухаживать за женщинами…  – он бережно помог ей спуститься в катер:

– Четверть часа и мы на месте…  – юноша сам встал к штурвалу, – погода сегодня отличная, любовь моя. Товарищ Котов ждет нас к чаю…  – судя по закрытой территории дачи, Наум Исаакович Эйтингон далеко не бедствовал. Густи понимала, почему товарищ Котов представляется именно так:

– Мы все разведчики…  – она наконец почувствовала, что ее принимают всерьез, – это привычка, он не может иначе…  – Эйтингон сам хлопотал у стола:

– Я, милая Августа, живу анахоретом…  – у него был уютный английский язык, – можно сказать, героем викторианского романа…  – увидев на столе пожелтевший томик авторства бабушки Вероники, девушка удивилась:

– Вы читаете ее книги! Я бы никогда бы не подумала…  – товарищ Котов погладил обложку:

– У меня, пожалуй, единственная в СССР коллекция таких романов. Очень успокаивает, моя милая леди…  – Густи поняла:

– Если бы я не знала, кто он такой, я бы подумала, что он аристократ. У него старомодные привычки, сейчас никто себя так не ведет…  – товарищ Котов попросил разрешения поухаживать за девушкой:

– Мой юный друг не обидится…  – хозяин дачи подмигнул Александру, – он видит вас почти каждый день. Ко мне такие прелестные создания не заглядывают, зачем я им нужен…

Книга оказалась знакомым Густи романом из жизни, как говорилось в предисловии, опасной секты анархо-нигилистов. Бабушка Вероника свалила в одну кучу Маркса, Гарибальди и русских революционеров, но читался роман лихо:

– Британская аристократка влюбляется в столяра, участника покушения на царя, – вспомнила Густи, – он бежал с эшафота, добрался до Лондона…  – до Лондона добралась и русская охранка. Офицер Третьего Отделения, притворяясь рабочим, завел роман с аристократкой:

– Она разоблачает мерзавца, выносит ему смертный приговор и сама его казнит. Потом она уезжает в Россию вслед за возлюбленным, готовить еще одно покушение на монарха…  – в эпилоге аристократка и столяр, получившие пожизненную каторгу, соединялись на поселении в Сибири:

– Бабушка Вероника немало поговорила с тогдашней бабушкой Мартой…  – Густи скрыла улыбку, – видно, что она знает, о чем пишет. Но меня не ждет никакая Сибирь, я стану женой Александра…  – она видела сходство юноши с младшим братом:

– И с тетей Мартой тоже, он ее кузен. Не случайно она мне показывала рисунок, Александр известен на Набережной…  – Густи ожидала от Эйтингона вопросов о работе посольства, однако пока чай оставался только чаем. Товарищ Котов вынес на веранду яблочный пирог:

– Я на досуге пеку, – он мелко рассмеялся, – люди нашей профессии, осев на месте, становятся отличными хозяевами. В странствиях тоскуешь по спокойствию…  – он обвел рукой веранду, – по уюту…  – Густи подумала о младшем брате:

– Стивен не подозревает об Александре, – девушка разозлилась, – семья, то есть тетя Марта, от него все скрывает. Она эгоистка, она думает о собственной безопасности. Ей наплевать, что Стивен имеет право услышать о брате. Ей на всех наплевать, она пройдет по трупам, чтобы добиться цели… – за чаем Густи слушала рассказы товарища Котова о сражениях в Испании и за Полярным кругом:

– Он знал папу, – вздохнула Густи, – видно, что они много раз встречались…  – товарищ Котов говорил об их семейном кортике, о привычке отца в полете напевать себя под нос, о его чтении Библии и Сент-Экзюпери:

– Мы, можно сказать, дружили…  – он поднес Густи спичку, – ваш батюшка был замечательный человек, такие люди сейчас редкость…  – по словам товарища Котова, в сорок восьмом году, в Берлине, произошла трагическая ошибка:

– В небе это случается, – он развел руками, – наши летчики поторопились, но тогда у всех были напряжены нервы. Сейчас другое время, СССР хочет вернуться к союзной дружбе. Вы, милая леди, можете нам помочь…  – по лицу девушки Эйтингон видел, что Саша прав:

– Она потекла, что называется, – хмыкнул Наум Исаакович, – у нее пьяные глаза. Она сейчас думает только об одном. Значит, надо ковать железо, пока оно горячо…  – Густи понятия не имела, что за цифры кто-то нацарапал на листочке. По инструкции она должна была немедленно передать записку шифровальщикам и поставить в известность Лондон:

– Но мне надо завоевать доверие Александра, – напомнила себе девушка, – он может решить, что я опять играю, как в Западном Берлине…  – Густи потянула из кармана записку:

– Говоря о дружбе, – она разгладила листок, – сегодня я получила от священника в костеле эту весточку. Не знаю, что здесь написано…  – темные глаза товарища Котова мягко взглянули на нее, – но мне кажется, вам пригодится послание…

Густи ощутила ласковое пожатие знакомой руки. Александр шепнул:

– Я так люблю тебя, милая, так люблю…  – товарищ Котов налил ей чаю:

– Думаю, что вы правы, милая леди. Конфуций говорил, что путь в тысячу ли начинается с первого шага. Вы сейчас его сделали…

В дверях веранды послышалось хриплое карканье. Большой ворон, сорвавшись с верхушки сосны, полетел в сторону Москвы.


Из литровой банки упоительно пахло куриным бульоном.

Павел привез в Кащенко румяные котлеты, запакованные в фольгу, вареную картошку, фунтик сладкого винограда и марокканские апельсины с черными наклейками. Обычно сестры еще клали в передачу ванильный кекс или печенье:

– Но вчера у Ани не было времени возиться у плиты, мы поздно вернулись из больницы…  – Надя очнулась и хорошо поела. Сестра мало говорила о гастролях:

– У меня болел живот, – слабо прошептала Надя, – но я не обращала внимания, думала, что это обычные дела…  – Аня поцеловала ее:

– Ничего, все закончилось. Лежи, выздоравливай, мы будем приезжать каждый день…  – говорить что-то еще было опасно. В палате сидела женщина в халате медсестры, с хорошо знакомым Павлу и Ане выражением лица:

– Она тоже с Лубянки, – брезгливо подумал подросток, – Комитет не оставляет нас в покое…  – по дороге домой он сказал сопровождающему, что хочет еще раз увидеться с китайским приятелем. Офицер в штатском костюме не дрогнул бровью:

– Делегация КНР сегодня покидает Москву, – сухо сказал он, – у вас не будет такой возможности…  – Павел понял, что вряд ли получит весточку от Пенга:

– Судя по всему, СССР и Китай окончательно поссорились, – грустно подумал он, – теперь неизвестно, когда мы встретимся…  – услышав об отъезде китайской делегации, сестра хмыкнула:

– Жаль, конечно, но ты понимаешь, что Комитету было наплевать на вашу дружбу. Они хотели тебя использовать…  – Аня чуть не добавила: «Как и меня».

Они разговаривали, как обычно, в ванной, под шум льющейся воды. Павел забрал у сестры медицинский журнал со статьей доктора Гольдберга и фотографию обложки довоенного The Match:

– Лучше такое не хранить в квартире, – резонно заметил подросток, – мои папки для эскизов лежат в мастерской Неизвестного, я все отнесу туда…  – на занятии с мэтром он рассказал о болезни Нади. Скульптор вздохнул:

– Пусть приходит в себя, перитонит опасная вещь. Но своей идеи я не оставлю, она будет мне позировать…  – Павел надежно спрятал журнал и фото среди рисунков. В ванной Аня начертила целую схему:

– Нам надо знакомиться с интуристами, – спокойно сказала девушка, – с бельгийцами или французами. Для этого мы должны ходить на вечеринки, танцевать и так далее…  – Аня повела рукой, – в общем, появляться, как выразились бы комитетчики, в сомнительных компаниях…  – Павел почти весело отозвался:

– Надя и так все это делает. В Лианозово собираются художники, в «Молодежном» играют джаз, в мастерской Неизвестного тоже всегда людно…  – Аня почесала изящный нос:

– Теперь я тоже буду посещать такие мероприятия…  – она коротко улыбнулась, – мы должны передать письмо в Мон-Сен-Мартен, для доктора Гольдберга, то есть сойтись с кем-то из интуристов. Надя занята в училище, в ансамбле, у меня больше свободного времени. Может быть, я еще что-то отыщу в синагоге…  – Павел не стал рассказывать Лазарю Абрамовичу о болезни сестры:

– Во-первых, сегодня шабат. Он меня учил, что в субботу не говорят о печальных вестях. Во-вторых, у него и своих забот хватает…  – Бергер упрямо отказывался посещать по субботам мастерскую трудотерапии:

– Я объяснил, что соблюдаю заповеди, – хмуро сказал бывший зэка, – они поставилиочередную галочку в моей истории болезни…  – психиатрическая экспертиза обещала затянуться. Решение комиссии Бергеру обещали только к декабрю, к Хануке:

– Если меня отпустят, я поеду в Киев, – добавил он, принимая передачу, – но в городе мне не поселиться, придется опять болтаться по окраинам. Но я, хотя бы, буду рядом с Фейгеле и малышами…  – Бергер покраснел.

Павел подумал, что Фаина Яковлевна, скорее всего, опять ждет ребенка.

Размахивая опустевшей авоськой, он шел мимо Бекетовского пруда к трамвайной остановке:

– Я ничего не сказал Ане, – остановившись, подросток закурил, – но она и сама все поняла. Она резкая, даже суровая, но у нее есть чувства…  – в ванной, обняв его, сестра зашептала:

– Ерунда, милый мой. Ты наш брат, так будет всегда. У нас одна мама. Не думай о нем…  – Аня дернула головой в сторону двери, – о Котове. Ты ему не нужен, как не нужны ему мы. И вообще, его давно расстреляли, он не пережил падения Сталина…  – у Павла защемило сердце:

– У Ани с Надей есть отец. Они упорные, они добьются своего и найдут доктора Гольдберга. Они дочери героя…  – в аннотации под снимком упоминалось, что врач, под кличкой Монах, руководил движением Сопротивления в Бельгии, – а я сын гэбиста, державшего маму в заключении на зоне. То есть на вилле, но все равно на зоне…  – Павел не мог думать об отце без ярости. Подросток утешал себя тем, что может не иметь никакого отношения к Котову:

– Я совершенно на него не похож, хотя и на маму тоже. Близняшки ничего не помнят, им тогда было всего три года. Может быть, я приемный сын мамы, но тогда почему Котов от меня не избавился…  – Павел не питал иллюзий касательно гэбиста, как он думал о Котове:

– Он мог меня сунуть в дом ребенка на зоне, но почему-то оставил в живых. Наверное, я все-таки его ребенок…  – Павел зашел в прокуренную телефонную будку:

– Аня поехала в Лефортово, в госпиталь…  – ему стало тоскливо, – сегодня суббота, может быть, Данута звонила в мастерскую Неизвестного…  – он хотел побыть с кем-то рядом:

– Дануте я тоже ничего не могу рассказать, – понял подросток, – но мне станет легче, если я ее увижу…  – он услышал хрипловатый басок мэтра:

– Твоя барышня звонила пару часов назад. Обещала перезвонить после обеда…  – Павел обрадовался:

– Надо куда-то с ней сходить. Деньги у меня есть, паспорт Бергера в порядке…  – он вспомнил разговоры ребят в училище о ресторане-поплавке, пришвартованном на Канаве:

– В заведении играют джаз и даже рок, когда поблизости нет комсомольского патруля…  – выкинув окурок в разбитое стекло будки, Павел попросил:

– Передайте, что я жду ее в девять вечера на выходе из метро «Новокузнецкая»…  – положив трубку, он понял, что улыбается:

– Аня ночует в госпитале, ей ставят койку в палате. После ресторана можно поехать с Данутой на арбатскую квартиру. Надо купить цветы, забежать в парикмахерскую, зайти в ГУМ, то есть в тамошний туалет, за презервативами…

На Загородном зазвенел трамвай. Щурясь от яркого солнца, Павел вприпрыжку побежал к остановке.


Генрих понятия не имел, что за цифры получили другие курсанты разведывательной школы. Преподаватель раздал каждому аккуратно вырезанный из фотокопии столбец с рядом пятизначных чисел. Юноша незаметно оглядел унылый класс, деревянные столы, карту СССР и портрет Дзержинского на стене:

– Видно, что дело срочное. Нас вызвали сюда по телефону, несмотря на вечер субботы…  – Генрих намеревался сходить с ребятами на «Полосатый рейс». Комедию хвалили, парни хотели потом заглянуть на танцы:

– Но не со своими самоварами…  – расхохотался кто-то в предбаннике общежитской душевой, – в университетском доме культуры можно подцепить кадры другого полета…  – по слухам, каждые выходные в ДК МГУ на улице Герцена играл самодеятельный джаз-оркестр:

– Кадры другого полета и не взглянут на штукатуров и каменщиков…  – скептически отозвался еще один рабочий, – зачем мы им нужны…  – Генриха похлопали по плечу:

– Ничего, у нас есть тайное оружие, наш иностранец…  – ребята всегда отправляли Генриха в разведку, как они выражались:

– Ты коротышка, – весело говорили парни, – но обаятельный, язык у тебя подвешен отлично. Девушки тобой интересуются, а потом в дело вступаем мы…

На танцах Генриха часто принимали за выходца из Прибалтики. Юноша склонился над чистым блокнотом:

– Из-за моего акцента. Но я не успел и галстук завязать, как меня позвали к телефону на посте вахтеров…  – вместо «Полосатого рейса» Генрих оказался в неприметном здании на задворках улицы Кирова, неподалеку от гранитного бастиона Лубянки:

– Перед вами дело чрезвычайной важности, – сухо сказал преподаватель, невысокий человек в штатском, – мы должны взломать шифр…  – он постучал пальцем по фотокопии, – как можно быстрее…  – Генрих понял, что в аудитории собрали только отличающихся способностями к математике:

– Мы каждую неделю проходим испытания, – хмыкнул он, – по математике, по языкам…  – весь последний год, проведенный в восточногерманской армии, Генрих делал вид, что занимается английским и испанским языками:

– Я их знаю, как и латынь, но я автомеханик, выросший в подвале, – хмуро подумал он, – я не могу просто так выйти к доске и заговорить по-английски…  – преподаватели языков на Лубянке хвалили его усердие в самоподготовке. Генриху опять пришлось вернуться к нарочитым ошибкам в домашних заданиях:

– Английский у меня родной, испанским я владею неплохо, но отсутствие ошибок вызовет подозрения…  – в языковых классах с ним сидела и фальшивая Света:

– У нее отличный английский, – подумал Генрих, – по-испански она тоже бойко объясняется. Интересно откуда она родом? В СССР до войны приезжали негры, коммунисты из США. Может быть, она из такой семьи…

Юноша понимал, что думает о Свете, чтобы не возвращаться глазами к столбцу цифр. Света его, разумеется, не волновала. Гораздо больше мысли Генриха занимала неизвестная девушка, проехавшая вчера мимо него на эскалаторе станции «Дзержинская»:

– На «Охотном ряду» она была одета бедно…  – он упорно смотрел мимо столбца цифр, – но вчера носила пальто с мехом. Неужели за мной следят, пустили хвост, как выражается мама…  – мать объясняла, что одежда сильно меняет человека. Генрих и сам замечал, что в рабочем комбинезоне каменщика он выглядит по-другому, чем в костюме:

– Филеры…  – он вспомнил старое слово, – переодеваются, чтобы сбить с толку объект, если говорить языком Лубянки. Но я ничего подозрительного не делал, в Нескучном Саду я давно не появляюсь…  – Генрих подавил желание опустить голову в руки:

– Но если меня подозревают, вряд ли меня бы вызвали для помощи с шифром…  – по словам преподавателя, шифром сейчас занимался весь штат его отдела:

– Но десяток голов лучше, чем одна…  – он покачал пальцем, – у вас хорошо обстоят дела с математикой, похожие шифры мы изучали на занятиях…  – Генрих узнал комбинации цифр:

– Мне ничего не надо взламывать, – бессильно понял он, – шифр писала мама…  – мать объяснила, что показывает ему шифр на всякий случай:

– Учитывая, что ты будешь посылать открытки в Западный Берлин, вряд ли он тебе пригодится…  – Марта помолчала, – код используют только в очень срочных случаях. В посольствах его знают, мы разослали шифр и ключ…  – в столбце Генриха говорилось, что британское представительство в Москве, в ночь с субботы на воскресенье должно ожидать гостей с реки:

– То есть очень скоро, – он бросил взгляд на часы, – сейчас семь вечера…  – он не представлял, откуда шифровка попала в Комитет:

– Но ясно, что в посольстве записка не прочтут. Кто бы не пытался прорваться туда с воды, тоже не ожидает засады…  – Генрих не сомневался в возможностях шифровального отдела:

– Наш преподаватель работал еще на встрече глав союзных держав в Тегеране. Они обязательно что-то вытащат из шифра. Имена…  – в его столбце имен не было, – место, время акции…  – Генрих вспомнил, что дядя Джон тоже должен был знать шифр:

– Может быть, он жив…  – с надеждой подумал юноша, – он предупреждает посольство о готовности к операции…  – Генрих не мог связаться с британским представительством:

– Я вообще не знаю, это записка дяди Джона или кого-то еще, – напомнил себе юноша, – мама всегда учила, что не стоит делать поспешные выводы…  – он решил, что неизвестная девушка не имеет отношения к Лубянке:

– На «Охотном ряду» она могла возвращаться с дачи…  – объяснил себе Генрих, – поэтому она была так одета…  – юноша понимал, что успокаивает себя:

– Я четверть часа ничего не пишу, – понял он, – надо сделать вид, что я поставлен в тупик сложным шифром…  – он быстро исчеркал чистый листок первыми пришедшими в голову цифрами. Генрих, разумеется, не собирался ничего взламывать:

– Обойдутся они без моей дешифровки…  – приятели по группе скрипели карандашами, – ладно, как говорится, ночью все кошки серы. Главное, чтобы нас быстрее распустили по домам…  – он помнил, где хранятся прокатные лодки в Нескучном Саду:

– В сараюшке под хлипким замком. Сбить его, вывести лодку на реку, и через десять минут я увижу звезды Кремля…  – Генрих намеревался провести ночь на воде:

– Оружия у меня нет, но оно мне и ни к чему, – вздохнул юноша, – я просто не могу стоять в стороне. Я никогда себе не прощу бездействия…  – он был уверен, что реку и Замоскворечье сейчас утыкают комитетчиками:

– Мне опасно появляться в том районе, но другого выхода не остается. Однако я буду осторожен…  – из коридора до него донеслись шаги. Подняв голову, Генрих натолкнулся взглядом на спокойные глаза так называемого товарища Матвеева. Внук Горского носил щеголеватый штатский костюм, на лацкане пламенел комсомольский значок. Кивнув преподавателю, он улыбнулся:

– Добрый вечер, товарищ Рабе. Пойдемте со мной, пожалуйста.


Скорпион внимательно рассматривал невозмутимое лицо товарища Рабе.

Он провел восточногерманского коллегу закрытым коридором, соединяющим здание в глубине улицы Кирова и Лубянку. Саша мог без опасения принимать товарища Рабе в своем кабинете. Кроме афиши фильма о Горском и фотографии Феликса Эдмундовича, на беленых стенах больше ничего не висело. Щелкнув кнопкой настольной лампы, Саша поднял трубку внутреннего телефона:

– Кофе, – утвердительно сказал он, – кофе с пирожными. Вы у нас немец, товарищ Рабе…  – Генрих подумал, что это единственная правда из всех материалов его досье:

– Хотя нет, я действительно уроженец столицы, – он развеселился, – как говорится, только Бранденбургские ворота более берлинцы, чем я…  – на месте его рождения, рядом с нынешним переходом Чек-Пойнт-Чарли возвышалась Стена. Генрих понятия не имел, зачем он понадобился так называемому товарищу Матвееву, или Пауку.

Ожидая кофе, Саша, незаметно для товарища Рабе, вчитывался в расшифровку записки, полученной от Невесты. Шифровальный отдел объяснил частичную неудачу работы сложностью кода. К половине восьмого вечера им удалось вытащить из текста время и место акции:

– Полночь, на воде рядом с британским посольством…  – не отрываясь от бумаги, Саша подвинул немцу пачку «Мальборо», – и еще две буквы, Д и М…  – проклятые буквы очень беспокоили начальство. Саша только что вернулся с совещания, где присутствовали Шелепин и Семичастный. Скорпиона даже не слишком беспокоил провал операции с младшей Куколкой:

– Она отработанный материал, пусть валяется под интуристами, больше она нам не нужна. С ее сестрой я поработаю позднее…  – они решили не подставлять Моцарту фальшивого ребенка:

– Не стоит усложнять дело, – заметил Шелепин, – ее сестра выполнит свою задачу. Хорошо, что их не различить. Даже если товарищ Дэн Сяопин на нее и клюнул, – Шелепин усмехнулся, – нам это никак не помогло…  – китайская делегация сегодня покинула Москву:

– Разрыв отношений…  – Саша повертел простую ручку, – черт с ними. Через границу они не полезут, испугаются, а ядерного оружия у них пока нет. Доктор Эйриксен не поедет в Китай, делать им атомную бомбу. Впрочем, он и не занимается военными проектами…

Старшая Куколка пока должна была подождать. Лубянка срочно занялась организацией сегодняшней перехватывающей акции. Саша получил разрешение начальства на консультацию с товарищем Котовым. Позвонив на речную дачу, доложив о буквах, он послушал короткое молчание. Товарищ Котов затянулся сигаретой:

– На Невесту не наседай, – велел он, – она должна рассказать о рандеву Мэдисона в Нескучном Саду и о Пеньковском. Кто такой Д, мне понятно…  – Саша подумал, что наставник, в который раз, оказался прав, – но неужели это тот самый М, то есть та самая…  – по телефону Саша услышал, что в Лондоне, на Набережной, работает его кузина:

– Это предположение – добавил товарищ Котов, – доказательств никаких нет. Твоя тетка…  – он хотел что-то сказать, но сдержался, – старшая дочь товарища Горского, погибла во время войны…  – Саша не стал спрашивать, что случилось с его тетей, – но ее дочь, выжив, перебежала на сторону наших врагов…  – товарищ Котов считал, что Марта Янсон, бывшая графиня фон Рабе, могла тайно пробраться в СССР в надежде спасти коллегу:

– Если это так, то Лондон очень быстро отреагировал, – Саша принял у буфетчицы поднос с кофе, – 880 меньше месяца назад бежал из больницы в Новосибирске, а М уже здесь. У них есть какой-то законсервированный крот. Именно к нему направился 880 после побега. Знать бы еще, кто это…  – спешно задержанный священник из костела святого Людовика, литовец, настаивал, что не видел лица женщины, передавшей ему записку:

– Голос точно был женским. Она говорила с прелатом на латыни, но заученными фразами…  – все указывало на то, что кузина, как Саша думал о М, действительно в Москве. Священника отпустили.

– Пока не стоит его арестовывать, – распорядился Шелепин, – мы установим пристальное наблюдение за костелом. Хотя, если мы сегодня ночью перехватим гостей столицы, то и наблюдение не понадобится…  – товарищ Рабе аккуратно расправлялся с куском московской коврижки:

– Отличный кофе, – одобрительно сказал он, – в буфете на улице Кирова такого не дождешься…  – Саша щелкнул зажигалкой:

– Товарищ Рабе…  – немец отозвался:

– Просто Генрих. Мы оба комсомольцы, товарищ Матвеев, будущие коллеги. Уверяю вас, что не все немцы церемонны…  – Саша попросил:

– Тогда и вы называйте меня Александром. Генрих, вы слышали о ваших однофамильцах, графах фон Рабе…  – немец тоже закурил:

– Разумеется. Я даже навещал их виллу, – улыбка у него была лукавая, красивая, – где мы с тетушкой разбили грядки картошки и капусты. Рядом с Ландвер-каналом земли было мало, а у фон Рабе имелись целые угодья. На бывших владениях аристократов поместилась сотня огородов…  – товарищ Генрих добавил:

– Я слышал, что вся их семья погибла. Они были приспешниками Гитлера, отъявленными нацистами…  – Саша отпил кофе:

– Я по глазам его вижу, что он говорит правду. Рабе распространенная фамилия, как, например, Матвеев…  – он даже улыбнулся:

– Ладно, парень созрел для самостоятельной работы. Пусть идет с нашим комсомольским патрулем в ресторан на Канаве…  – в шифровке упоминалась только вода. Посольство стояло на искусственном острове, между Москвой-рекой и Водоотводным каналом. Избегая риска, на совещании решили перекрыть все Замоскворечье:

– Особенно набережные и места выхода канализационных труб, но вряд ли они полезут в посольство с Москвы-реки, в полном виду Кремля. Они скорее выберут обходной путь через Канаву…  – Саша потушил сигарету:

– Генрих, пришло время вашего первого задания. Оно очень ответственное, слушайте меня внимательно…  – товарищ Рабе подтянулся: «Есть».


– А снег идет, а снег идет…  – пианист ловко перешел из проигрыша в быстрый темп. Ударник отстучал по барабану такт. Солист с гитарой взвыл на ломаном английском языке:

– Соу, май дарлинг, плиз, саррендер…

Каблуки девушек гремели по деревянным половицам эстрады. Над столиками плавал папиросный дым. Накрахмаленные скатерти испачкали винные пятна и серый пепел. В большие окна поплавка бил мокрый снег. На Канаве завывал злой, ночной ветер. Время подходило к одиннадцати. Ковыляя по обледеневшему трапу, перекинутому на дебаркадер, парочки вываливались на набережную, к зеленым огонькам такси, выстроившимся у ресторана.

За угловым столиком, рядом с полупустой бутылкой шампанского и оранжевыми шкурками мандаринов, в хрустальной вазе возвышался букет кремовых роз. Официант мимоходом смахнул со скатерти очистки:

– Больше ничего они не заказали, еще только кофе с пирожными. Понятно, что они сюда не ужинать пришли…

Рыжеватый высокий парень, в отчаянно модном костюме, c узкими брюками и остроносыми ботинками, вертел по эстраде подружку. Девушка носила короткое, облегающее платье, черные волосы она взбила в пышную башню. Сильно подведенные глаза напомнили официанту кошку:

– Танцуют ребята хорошо, – хмыкнул он, – одно слово, стиляги…

На противоположной стороне зала собрались совсем не стиляги. На поплавок не пускали без галстуков, но крепкие парни, сидевшие за ухой с пирожками и шницелями, сняли их, едва оказавшись в ресторане:

– Они не работяги, – понял официант, – и не командировочные, те много пьют…  – шестеро парней заказали всего одну бутылку водки:

– Им лет по тридцать, – оценил официант, – только один гость младше…  – невысокий приятный паренек выглядел подростком. В случае сомнения у гостей полагалось спрашивать документы, но администрация ресторана давно махнула на это рукой. Паренек не притрагивался к водке, ограничиваясь ситро:

– Он курит, но реже чем другие, – официант задумался, – наверное, чей-то младший брат…

Парни воздерживались не только от выпивки, но и от танцев. Официант понимал, что за компания собралась за столиком:

– Обсчитывать их не стоит, – решил он, – не надо нарываться на недовольство…  – он собирался нажиться на стиляге, но ничего не получилось. Парень велел не приносить счет за стол:

– Я здесь с дамой…  – со значением сказал он, – не хотелось бы, чтобы моя спутница думала об…  – он повел рукой, – обыденных вещах…  – официант видел аристократов, вернее, актеров, играющих их, только в кино:

– Наверное, он тоже актер, – решил служебный персонал за перекуром в подсобке, – лицо у него знакомое…

На бумаге поплавок закрывался в полночь. После одиннадцати вечера никто не ожидал появления дружинников или милиционеров. Директор разрешал ребятам из ансамбля играть западные песни. Мелодии ловили, пробиваясь через заглушку, брали с немногих выменянных у интуристов пластинок. Слова переписывали, полагаясь на слух.

Павел поморщился:

– Парень несет редкостную отсебятину. Припев он запомнил, дарлинг и саррендер, а остальное народное творчество. Похоже на английский язык и ладно…  – прижав Дануту к себе, он шепнул:

– Бедный Элвис. Авторских отчислений из СССР он не получает, песни его здесь кромсают, как хотят…  – она потерлась щекой о его щеку:

– Уверяю тебя, что Элвис не испытывает недостатка в деньгах…  – в сумочке Дануты лежали чистые трусики и зубная щетка:

– Света уехала на выходные, – облегченно подумала она, – иначе бы не получилось остаться на ночь с Павлом. Она бы не преминула сообщить, что я не пришла домой…  – Данута не сомневалась, что соседка по квартире следит за ее поведением:

– Хорошо, что я освободилась от этой Доры…  – Дануту мало интересовало, что случилось с ее подопечной, – можно больше времени проводить с Павлом…  – завтра Дануте, правда, надо было подняться рано. Девушка отправлялась на мессу в костел святого Людовика:

– Я должна ходить туда каждый день, – недовольно подумала она, – перед занятиями в университете…  – ей сказали, что костел поставлен под особое наблюдение, но больше ничего не объяснили. Павлу Данута отговорилась воскресником в студенческом общежитии:

– Я живу на квартире, – вздохнула девушка, – но не стоит отрываться от коллектива…  – Данута с тоской подумала, что завтра утром не получится поваляться в постели:

– Придется тащиться на Лубянку, почти на рассвете, по мокрому снегу…  – отогнав от себя эти мысли, она тихо сказала:

– Еще один танец и поедем, милый…  – уверенная рука поглаживала ее спину, задерживаясь на застежке бюстгальтера:

– Я бы прямо сейчас поехал…  – горячие губы обожгли ей ухо, – или ты хочешь выдать лучший в Москве рок-н-ролл…  – ударная установка тряслась, солист надрывался:

– Летс рок, эврибади, летс рок…

В глубине ресторана раздался шум, зазвенело разбитое стекло, до Павла донесся сочный мат. С перевернутого стола съехал фарфор, парень в углу схватился за подбитый глаз:

– Сука, – он грохнул об пол пустую бутылку, – ты мне за все ответишь, кровью умоешься, падла…  – заливался свисток швейцара. Павел заметил замершие глаза Дануты:

– Всем оставаться на местах, проверка документов…  – распорядился громкий голос с прибалтийским акцентом. Что-то пробормотав, Данута нырнула в толпу. Павел увидел в зеркало милицейский патруль, парней в костюмах с повязками дружинников. Юноша узнал невысокого молодого человека с короткой стрижкой:

– Комитетская тварь. Он приходил в домик Бергеров, когда арестовали Лазаря Абрамовича. Почему Данута исчезла, документы у нее в порядке…  – вход в ресторан перекрыли. Кто-то опять выматерился, стул полетел в окно:

– Милиция, милиция…  – замахал патрулю официант, – скорее сюда…  – милиция в планы Павла никак не входила:

– Еще попадусь под горячую руку, как участник драки. Они могут заинтересоваться моим паспортом…  – ему надо было, незаметно покинув зал, найти Дануту:

– Я должен вывести ее отсюда, – сказал себе юноша, – она убежала, потому что испугалась…  – у выхода скопилась толпа. Павел помнил, откуда официанты несли заказы:

– Кухня в трюме, там есть ход на набережную… Данута могла спуститься туда…  – промчавшись в полутьме по крутым ступеням, он натолкнулся на кого-то:

– Смотри куда прешь…  – раздался недовольный мальчишеский голос, – не ты один такой умный…  – в свете спички Павел увидел приятное, юное лицо:

– Я его помню, – пронеслось в голове, – я с ним пару раз сталкивался в коридоре арбатской квартиры… – Павел и сам не понял, зачем пробормотал:

– Еxcusez-moi, mais je suis pressé…  – в синих глаза парня заметался смех. Он отчеканил:

– Monsieur, vous n’êtes pas poli. On voit que vous venez de loin…  – он протянул руку: «Je suis Victor». Чертыхнувшись, Павел пнул в угол валяющееся на полу ведро: «Je suis Paul. Je suis heureux de rencontrer».


На темной воде реки дрожали отсветы фонарей. В ночном небе сияли рубиновые звезды Кремля. Миновав громаду Дома Правительства на улице Серафимовича, лодка нырнула под Большой Каменный мост. Посудина шла тихо, никто не включал фонариков. Маша видела только вспыхивающие и тухнущие огоньки папирос.

Дядя запретил ей садиться на весла:

– Я знаю, что ты умеешь грести, – хмыкнул он, – но мы с Алексеем Ивановичем сами справимся. Отправляйся на корму, за нами следует эскорт, если говорить пышным языком…  – эскортом были еще две лодки с ребятами Алексея Ивановича. Маша незаметно опустила руку в ледяную воду:

– Они при оружии, у дяди тоже есть пистолет…  – ей дуру, как выражался Лопатин, не выдали. Дядя прощупал ее ватник:

– У тебя золото и бриллианты, они и так много весят…  – Маша отозвалась: «У вас тоже». Герцог повел рукой:

– У меня есть водолазная подготовка, а ты ныряешь в первый раз. Ничего, я за тобой присмотрю…

Канализационная труба с заранее подпиленной решеткой выходила в Москву-реку между территориями посольства и завода «Красный факел». До революции фабрикой владел московский миллионер, коммерции советник Густав Иванович Лист. Дядя показал Маше копию технической синьки, с надписями дореволюционной орфографии:

– С конца века здесь ничего не перестраивали, – заметил он, – через тридцать метров труба разветвляется. Лист расширял завод одновременно с возведением особняка Харитоненко. Господа коммерции советники скинулись на хорошую канализацию…  – после развилки Маше с дядей надо было повернуть налево:

– Иначе мы вылезем наружу рядом с цехом, где клепают советские холодильники, – смешливо сказал герцог, – а нам туда не надо. Впрочем, надеюсь, что нас ждут в точке рандеву…  – они не могли проверить, передал ли священник записку кому-то из британских дипломатов:

– Но дядя считает, что все прошло удачно, – рука застыла, Маша подула на негнущиеся пальцы, – я ему не сказала, что видела Теодора-Генриха на «Дзержинской»…

Прошлой ночью Маше снилась волглая, дурно пахнущая темнота. Вдали мигал огонек, она слышала ласковый голос:

– Еще немного, милая, немного. Надо потерпеть, вырваться из-под земли сырой. Он поможет тебе, он никогда тебя не оставит…  – жалобно плакал младенец. Маша вскинулась на скрипучей дачной раскладушке:

– Что за ребенок? У меня не может быть малыша, я хотела стать…  – она прижала руки к горящим щекам:

– Я опять о нем думаю, – поняла девушка, – голос именно его имел в виду…  – она была уверена, что слышала матушку Матрону:

– Но я покидаю СССР, а он остается здесь…  – на глаза навернулись слезы, – неизвестно, когда мы увидимся и увидимся ли вообще. Он бежал за мной по эскалатору, но внизу стоял милиционер, я не хотела рисковать. И он еретик, не православный…  – чья-то рука нежно погладила ее по сбившейся косе:

– Бог для всех един, милая…  – голос вздохнул, – но тебя еще ждут испытания…  – Маша решила ничего не загадывать:

– Я просила, чтобы мы увиделись, так и случилось…  – лицо сек яростный ветер, – а остальное в руке Божьей…

Лодка мягко повернула к гранитной набережной. Вход в трубу находился ниже уровня воды. Маша заметила огоньки на мосту. Дядя недовольно сказал:

– Полночь на дворе, погода мерзкая…  – на реку сеял мокрый снег, – кому еще неймется…  – Лопатин фыркнул:

– Москва никогда не спит, Иван Иванович…  – дядя отозвался:

– Это про Нью-Йорк так…  – сзади донеслись сухие щелчки выстрелов, фарватер осветили белые, яркие лучи:

– На мосту грузовики с прожекторами, – поняла Маша, – кажется, там стоят военные…  – она узнала стрекот пулемета, слышанный ей в фильмах:

– Иван Иванович, ныряйте, – заорал Лопатин, – мы их задер…  – не договорив, он осел на дно лодки. По ватнику Алексея Ивановича расплывалась дымящаяся на холоде кровь:

– Ни с места…  – загремел динамик с набережной, – не двигаться, руки вверх…

Толкнув Машу в воду, Джон шагнул вслед за племянницей в безжалостную черноту реки.


Криво отрезанный кус венгерской салями зашипел на чугунной сковороде. Разбивая яйца, Павел взглянул на часы:

– Позавтракаем и пойду домой выгуливать мопсов. Хорошо, что здесь недалеко до Патриарших. Но где все-таки Данута…  – он надеялся увидеть девушку в арбатской квартире, однако уставленная фикусами комната мастера из «Металлоремонта» пустовала. Сделав копию ключа, Павел оставлял его под ковриком, у аккуратной двери с цепочкой и глазком:

– Это он сам смастерил, – заметил Виктор, когда речь зашла о комнате, – он считает, что мы за ним следим и сообщаем о его поведении в КГБ…  – юноша вздернул бровь, – но в отместку он следит за нами, потом связываясь с ЦРУ…  – смеяться над больным человеком не полагалось, но Павел не удержался от улыбки.

Выбраться с поплавка оказалось нетрудно. Проскочив через кухню, они с Виктором нашли дверку, ведущую на дебаркадер:

– Это для ящиков…  – парень протиснулся в прорезь, – удобно, что мы с тобой не толстяки…  – Павел решил, что новый знакомец смахивает на Арамиса:

– Таким его рисовали в старом издании «Трех мушкетеров», – вспомнил подросток, – Виктор тоже невысокий, изящный…  – выяснилось, что сам Павел напоминал Виктору того же героя. Они быстро нашли общих знакомых. Виктор учился во французской спецшколе в Спасопесковском переулке. Павел ходил на тамошнее поле гонять в футбол:

– Я футбол не люблю, – признался Виктор, – папа болеет за «Спартак», а я предпочитаю теннис…  – Павел обрадовался:

– Я тоже. Но у меня нет партнера, в училище никто не играет…  – Виктор почесал светлые кудри под невидной ушанкой:

– Сейчас в Петровский парк не пойдешь, там только летние корты. В Лужниках есть крытая площадка, вот бы туда попасть…  – Павел уверил его:

– Попадем. Ракетка у меня есть…  – в квартире Виктор показал ему свою ракетку:

– Импортная, – добавил новый приятель, – мне папа достал…  – по словам парня, его отец отправился на рыбалку:

– Сейчас хороший клев…  – он повел рукой за окно, – а мне папа разрешил сходить на праздник…  – на поплавке отмечал день рождения дальний родственник Виктора. Павлу показалось, что парень не до конца откровенен:

– Хорошо, он смылся из зала потому, что ему шестнадцать. Вообще-то, его не должны были пускать в ресторан. Но почему он велел таксисту не ехать прямо через Замоскворечье, а сделать круг по Садовому кольцу…  – синие глаза Виктора Лопатина были спокойны, однако Павел помнил пачку купюр в его портмоне:

– Во-первых, там было рублей двести, не меньше, и это пореформенных. Во-вторых, у кого в шестнадцать лет есть портмоне…  – приятели Павла по училищу рассовывали рублевки по карманам, – у меня есть, но я другое дело, я Бергер, совершеннолетний. В-третьих, я видел такую ракетку в каталоге закрытого распределителя, а живут они с отцом скромно. Скромно, но со вкусом…

В двух комнатах Лопатиных стояла неожиданно хорошая, дореволюционная мебель. Павел оценил комод эпохи венского сецессиона, кожаный диван с головами грифонов на подлокотниках и наборный стол карельской березы. В гостиной нашлась электрическая плитка:

– Папа часто поздно возвращается с работы, – объяснил Виктор, – он не хочет тревожить соседей…  – в сером сумраке раннего утра за окном возвышалась громада Министерства Иностранных Дел. Павел нашел глазами крышу резиденции американского посла:

– Московский дворик с картины, – подумал юноша, – только со времен Поленова здесь все изменилось…  – Павел не удивился венгерской салями в холодильнике Лопатиных. Рефрижератор скрывался за дверью резного шкафа дореволюционных времен:

– Салями, швейцарский сыр, апельсины, красная икра…  – хмыкнул Павел, – он сказал, что его отец работает в ресторане…  – Виктор не упомянул, в каком заведении трудится старший Лопатин:

– Директор ресторана не остался бы в коммуналке, пусть и рядом с Арбатом. Он бы спроворил себе квартирку в новом районе, со всеми удобствами…  – Павел все больше и больше убеждался в том, что новый приятель не так прост, как кажется:

– На вид он обыкновенный московский парнишка…  – Виктор изъяснялся уютным говорком, – он говорил, что родился на Бутырской заставе…  – Лопатин-младший заметил это, когда таксист проезжал по кольцу мимо Новослободской.

Павел знал, что может быть и очень рассеянным и очень наблюдательным:

– Аня говорит, что я обращаю внимание на детали, только когда работаю…  – сестра смеялась, что в остальное время Павел витает в облаках:

– Но сейчас я пытаюсь понять, кто все-таки этот Виктор, то есть кто его отец…  – в гостиной не висело никаких фото, а Виктор не предложил посмотреть семейный альбом Лопатиных. Павел сомневался, что такой вообще существует:

– Но книги у него отличные, почти все на французском языке…  – Павел сказал:

– Я тоже часто заглядываю в «Академкнигу», в букинистический отдел на улице Горького. Я покупаю издания по искусству…  – Павел решил не упоминать о занятиях китайским языком:

– Пусть он считает, что я Бергер, что мне восемнадцать лет…  – он окончательно сжился с двойником, как весело думал Павел, – иначе у него возникнут резонные вопросы, как возникли они у меня…

Воскресный рассвет был тихим, квартира еще спала. Сняв сковородку с плиты, Павел решил дождаться звонка Дануты в мастерскую Неизвестного:

– Может быть, она поймала такси, поехала к себе на квартиру. Убежала она из-за патруля. Она иностранка, все иностранцы на особом счету, пусть даже они из соцстран…  – на второй конфорке засвистел чайник. Павел услышал резкие звонки в коридоре:

– Три, – он повернулся к Виктору, – это к вам. Что, твой отец уехал без ключей…  – парень неожиданно побледнел:

– Что-то здесь не так…  – сунув ему прихватку, Павел распорядился:

– Я открою…  – он бросил взгляд в унылый двор с жестяными баками для мусора:

– Вроде никаких машин нет. Хотя отсюда не видно выхода на улицу, а милиция могла подъехать именно туда. Но что здесь забыла милиция в шесть утра, в воскресенье…

Это была не милиция. Щелкнув замками квартирной двери, откинув цепочку, Павел увидел серые, с прозеленью глаза. За его спиной маячило двое в штатских пальто. Комитетчик, как о нем думал Павел, сбил мокрый снег с каштановых волос:

– Доброе утро, позвольте войти…

Не дожидаясь разрешения, отодвинув Павла крепким плечом, он направился в комнаты Лопатиных.


На Арбат Генриха послал Скорпион.

Тела четырех людей, погибших в перестрелке, достали из Москвы-реки после полуночи. Трупы пока отвезли в закрытый морг на Лубянке. Туда же, только в тюрьму, отправились и остальные мерзавцы, как их назвал товарищ Матвеев. Александр курил у открытой форточки предбанника в морге:

– Оружия при них мы не нашли, – коротко сказал он Генриху, – реку обыскивают…  – Саша не сомневался, что ворье, как он думал об арестованных, побросало пистолеты в воду:

– Сейчас ничего не докажешь, – устало подумал он, – даже если мы поднимем стволы, все отпечатки пальцев будут смыты…  – особые бригады водолазов работали у Большого Каменного моста, однако тела 880 и М бесследно пропали. Арестованные, разумеется, не упоминали о гостях столицы:

– Они делают вид, что вышли на рыбалку, – желчно сказал Саша Генриху, – ловить старые сапоги и всякий хлам…  – он раздул ноздри:

– Подонки даже не признались, кто они такие. Хорошо, что у нас есть дактилоскопическая картотека…  – все арестованные и убитые оказались судимыми:

– После войны он два раза сидел за кражи…  – Саша потряс папкой гражданина Лопатина, – МУР утверждает, что мы подстрелили московского смотрящего…

Генрих отлично знал от отчима, кто такой смотрящий, но велел себе недоуменно поднять бровь:

– Он наблюдает за порядком среди ворья, хранит общую кассу, – объяснил Александр, – смотрящий всегда работает на самой незаметной должности или вообще получает пенсию. Он не должен вызывать подозрений окружающих…  – гражданин Лопатин трудился кладовщиком в ресторане Ярославского вокзала. Генрих не сомневался, что дядя Джон вышел на него, пользуясь сведениями Волка:

– Но теперь ничего не спросишь, – понял он, – Лопатин мертв, а дядя Джон, если он действительно был в лодке, исчез…  – услышав о перестрелке на реке, Генрих больше всего боялся увидеть в морге тело дяди:

– Непонятно, откуда Комитет взял шифровку, – пришло ему в голову, – но если дядя Джон воспользовался помощью священника, как в сорок пятом году, значит, прелат состоит на содержании Лубянки…  – юноша напомнил себе, что сейчас это не имеет никакого значения:

– Думай не о дяде Джоне, думай, что сказать мальчику…  – Генрих не представлял себе, как и что ему надо говорить:

– У Лопатина есть сын, парню сейчас шестнадцать…  – Скорпион полистал папку, – он усыновил пацана в пятидесятом году, пятилетним. О жене ничего не упоминается, но у воров официальных жен не бывает. Поезжай на Арбат, потряси его сожительницу, если она на квартире, допроси этого Виктора…

Генрих резонно заметил, что допрашивать несовершеннолетнего можно только с санкции прокурора, в присутствии его родителей или органов опеки. Скорпион успокоил его:

– Санкцию нарисовали…  – он покачал пальцем над головой, – подумать только, идет съезд партии, а негодяи устраивают шпионскую акцию в полном виду Кремля. В общем, вытяни из домашних Лопатина все, что сможешь. Ты будущий педагог, – Скорпион усмехнулся, – тебе и карты в руки, в работе с подростком. Напомни ему, что уголовная ответственность наступает с четырнадцати лет…

Ребята в штатском, местные коллеги Генриха, изображали представителей органов опеки. Генрих совершенно не ожидал увидеть в арбатской квартире знакомое лицо:

– Но это точно парень, стиляга. Я его встречал у Колонного Зала. Потом я приехал в домик арестованного Бергера, он открыл мне дверь, как сейчас…  – судя по яичнице и кофе на столе карельской березы, ребята завтракали:

– Рановато для воскресного завтрака…  – Генрих оглядел антикварную мебель, – значит, так живет простой советский кладовщик…  – он махнул лубянским удостоверением:

– Я работник Комитета Государственной Безопасности, – Генрих увидел в глазах прислонившегося к двери стиляги нескрываемое презрение, – я должен задать вам несколько вопросов, Виктор…  – младший Лопатин, изящный подросток с приятным лицом, явственно побледнел:

– Если ваша мать в квартире, – мягко добавил Генрих, – позовите ее, пожалуйста…  – тикали часы черного дерева. Юноша посмотрел в сторону:

– Мама умерла в пятьдесят третьем году…  – он помолчал, – а что случилось, товарищ…  – Генрих поймал взгляд одного из коллег. По правилам, Лопатина, несовершеннолетнего сироту, полагалось отправить в детский приемник:

– Никуда он не поедет, – разозлился Генрих, – парень учится в школе. У них, наверняка, есть какие-то родственники…  – стиляга оторвался от дверного косяка:

– Да, что произошло…  – уверенно подхватил он, – я двоюродный брат Вити, я здесь ночевал. Вот мой паспорт…  – Павел рисковал, но другого выхода у него не было:

– В конце концов, мои документы видели в приемной МУРа и даже глазом не моргнули. Я могу быть племянником Бергера и родней Лопатиных, почему нет…  – Павел предполагал, что комитетчик приехал на Арбат именно из-за ночной рыбалки Лопатина-старшего:

– Он здесь, чтобы допросить Виктора, – понял юноша, – либо его отец арестован, либо вообще…  – он не хотел думать о таком:

– Виктор сирота, как мы с Аней и Надей. Мы выросли в интернате, но его никуда не отправят, я не позволю…  – комитетчик невозмутимо листал его документы:

– Если он меня узнал, он и вида не подает, – хмыкнул Павел, – хотя, может быть, он меня не помнит…  – юноша довольно вежливо добавил:

– Я кузен по линии матери. Зачем вам понадобился Виктор, товарищ…  – он нахмурился. Комитетчик повернулся к коллегам, как о них думал Павел:

– Здесь присутствует совершеннолетний родственник, все в порядке. Дальше я справлюсь сам, спасибо…  – послушав их шаги в коридоре, Генрих вернул стиляге паспорт:

– Бергер, Павел Яковлевич, восемнадцати лет…  – он не стал ничего записывать, но запомнил имя юноши:

– Надо у него поинтересоваться той девушкой, похожей на тетю Розу. Но это не сейчас, потом…

– Хотите кофе, – неожиданно предложил Виктор, – кофейник еще горячий. Садитесь, пожалуйста…  – опустившись в кресло, Генрих скрыл вздох:

– Ладно, помоги мне Бог. Но хотя бы парень теперь не рискует детским приемником…  – приняв чашку, он помялся:

– Мне очень жаль, Виктор, но с вашим отцом произошел несчастный случай сегодня ночью.


Павел боялся, что ему придется бежать за успокоительными средствами в дежурную аптеку на Арбате, однако в комоде стиля сецессион нашлись лекарства. Покойный Алексей Иванович держал таблетки в антикварной шкатулке потускневшего серебра. Рядом Павел обнаружил импортный тонометр в кожаном футляре:

– У папы часто поднималось давление…  – донесся до него слабый голос, – он говорил, что посадил себе здоровье на севере…  – теперь Павел не сомневался в том, что Лопатин-старший делал на севере:

– Комитетчик юлил, словно уж на сковороде, – гневно подумал Павел об ушедшем визитере, – хорошо, что из него удалось вырвать разрешение забрать тело Алексея Ивановича…

По словам лубянской твари, Павел, как совершеннолетний, мог прийти в морг института Склифосовского. Комитетчик кивнул на личный телефон Лопатиных, параллельный квартирному:

– Вам позвонят, сообщат об удобной дате. Экспертам необходимо провести кое-какие исследования…  – он повел рукой. Если так и не представившийся комитетчик и узнал Павла, то вида он не подал. Юноша капал в стакан с водой валерьянку:

– Мне наплевать, узнал он меня, или нет. Он может навести справки, обнаружить, что по моему адресу прописки никакого Бергера нет, но это необходимый риск…  – Виктор признался, что у них нет близкой родни:

– И даже дальней нет…  – парень не вытирал слезы, – мой настоящий отец, если он вообще жив, живет в Париже…  – Павел даже открыл рот. Виктор попытался улыбнуться:

– Марсель Ламбер, рю де Жавель, двенадцать. Он работал механиком на заводах Ситроена. Его угнали в Германию, где он встретился с моей мамой…  – семейный альбом, вернее, несколько фото, у Лопатиных все же нашлись:

– Мама и папа…  – Виктор погладил выцветший снимок, – со мной, после освобождения, в пятидесятом году…  – матери Виктора, как он выразился, повезло:

– Я родился в Бутырках, в тюремной больнице, – вздохнул парень, – мама получила пять лет колонии, но ее не отправили в Сибирь, мы жили в Мордовии…  – он помолчал:

– Мама работала в лучшей кондитерской Мюнхена. Ее послали на кухню в особняк начальника зоны, я рос в доме ребенка при лагере…  – обычно после трех лет детей забирали из женских колоний в интернаты:

– Я был бойкий пацан, – добавил Виктор, – меня все баловали. Мама на коленях упросила оставить меня, не увозить…  – Алексея Ивановича Лопатина, тоже освободившегося из заключения, мать Виктора встретила на вокзале в Потьме:

– В Москву мы приехаливместе…  – Витя высморкался, – папа сунул кое-кому в загсе на лапу, оформил мое усыновление… – на фотографии пятилетний Виктор держался за руки родителей. Алексей Иванович сдвинул кепку на затылок. Покойная Нина насадила на завитые локоны соломенную шляпку:

– Парк Горького, – прочел Павел золоченую надпись, – август 1950 года…  – он аккуратно сложил фото в стопку:

– Все понятно. Алексей Иванович был крещеный человек…  – Виктора сказал, что Лопатины всегда отмечали Пасху, – и похоронить его надо по-христиански…  – комитетчик не сказал, как именно погиб Лопатин, но Павел подозревал, что дело не обошлось без стрельбы. Услышав его вопрос о так называемой рыбалке, Виктор помотал головой:

– Я не могу тебе ничего говорить. У папы гостили люди, знакомые его подельника. Им надо было выбраться из СССР. Ребята на поплавке разыграли драку, чтобы отвлечь внимание комитетчиков. Но дело кто-то продал…  – Виктор опять расплакался. Павел подсунул ему валерьянку:

– Выпей. Помнишь, как в «Трех мушкетерах»? Один за всех и все за одного. Я побуду с тобой, пока…  – Павел сказал себе:

– По Москве слухи ползут быстро. Его не оставят одного, друзья Алексея Ивановича узнают, что случилось. Но без меня все равно не обойтись, я так называемая родня, я поеду в институт Склифосовского…  – он вспомнил, как в интернате они со Светой и Софией говорили то же самое:

– Их забрал Комитет, а Пенга у меня отняла проклятая политика, – разозлился Павел, – хватит, еще одного друга я никому не отдам, как не расстанусь с Аней и Надей…  – он решил не говорить Виктору о своей настоящей фамилии:

– Потом скажу, когда он придет в себя. Надо добраться до дома, выгулять собак, позвонить Ане, в госпиталь. Может быть, Данута все-таки свяжется с мастерской Неизвестного…  – он сварил еще кофе и заставил Виктора сжевать бутерброд:

– Когда мама умерла родами, – тихо сказал приятель, – мне было восемь лет. Но тогда всем занимался папа…  – он сгорбился в кресле, неслышно всхлипывая. Павел обнял его за плечи:

– И сейчас тебе обязательно помогут. Я здесь и у твоего отца были друзья…  – звонок у двери Лопатиных опять затрещал:

– Комитетчик вернулся, – недовольно подумал Павел, – что ему неймется? Виктор ясно сказал, что ничего не знает, что его отец уехал на рыбалку…  – стрелка на часах еще не миновала восьми. Во второй раз за утро Павел откинул щеколду:

– Это, кажется, друзья Алексея Ивановича. Быстро они приехали…  – судя по всему, старший, пожилой человек в скромном пальто, снял кепку:

– Мы к Виктору…  – он окинул Павла цепким взглядом:

– Вы новый сосед? Я вас раньше здесь не встречал…  – Павел отозвался:

– Я друг Вити, по… по…  – замявшись, он нашелся:

– По школе! Я заглянул за домашним заданием, а здесь…  – старик усмехнулся:

– Если заглянул, то оставайся, милый…  – светлые глаза блеснули холодом, – Витя расскажет, кто ты есть на самом деле…  – он бесцеремонно толкнул Павла в коридор: «И без фокусов, понял?».

– Понял, – хмуро отозвался юноша, – как не понять.

Он распахнул дверь комнат Лопатиных: «Витя, к тебе пришли».


Неуклюжий щенок овчарки носился по белому песку озерного берега. Воскресенье выдалось туманным, но мокрый снег прекратился. Ветер стих, в полдень стало почти тепло. Собака скакала среди сухих камышей, цапала зубами палочку, восторженно лаяла.

Завтрак накрыли не в пышной столовой, украшенной фресками, а на мраморной террасе. Спустившись вниз, Эйтингон застал Странницу в американских джинсах и холщовом фартуке, с полной сковородкой блинов:

– Еще омлет, товарищ Котов, – девушка смутилась, – тосты, овсяная каша. Давайте, я за вами поухаживаю…  – она оглянулась:

– Товарищ Лаврецкий, должно быть, спит…  – Падре покинул дачу глубокой ночью, после звонка из Москвы:

– Почти полное фиаско, – недовольно подумал Эйтингон о неудачной операции на реке, – Невеста нам принесла 880 и М на блюдечке с голубой каемочкой, как говорится, а мы все…  – он не смог удержаться от крепкого словца:

– Совсем не так надо было все делать, – он слушал доклад Скорпиона по громкой связи, – зачем они устроили цирк на воде? Пальба, прожектора, чуть ли не танки пригнали на Большой Каменный мост…  – Эйтингон вздохнул:

– Посольство сейчас затаится. Хорошо, если Невесте вообще разрешат выход с территории…  – девушка должна была прояснить обстоятельства предательства Пеньковского:

– И надо узнать, с кем Чертополох встречался у тайника, – напомнил себе Эйтингон, – вряд ли он носил кофе проклятой Марте Янсон. Нет, в Москве с давних времен сидит тщательно замаскированный крот…  – по мнению Эйтингона, операция провалилась из-за излишней поспешности Комитета:

– Комсомольские вожди хотели отрапортовать Никите, что западные шпионы пойманы, – вздохнул он, – после ареста Пауэрса мы считаем себя неуязвимыми. Мы торопимся и совершаем ошибки…  – американский пилот, сбитый под Свердловском, пока мотал срок. Эйтингон ожидал, что его обменяют на кого-то из советских разведчиков, провалившихся в последнее время на западе:

– Набережная приложила руку к аресту Лонсдейла, – подумал он о Британии, – ЦРУ не дремлет, они взяли Абеля…  – Падре ехал в Москву ради наблюдения за операцией в костеле святого Людовика:

– Туда посылают польку, Монахиню…  – сидя на кованой скамейке, Эйтингон попивал кофе из термоса, – мальчик придумал хороший план с ее внедрением к католикам, но подсадные утки в храме сейчас бесполезны. 880 там не появится…  – в ответ на вопрос Странницы, он повел рукой:

– Товарищ Падре, – Эйтингон усмехнулся, – выполняет новое задание. Придется вам…  – он подмигнул Страннице, – коротать воскресенье в компании старика…  – девушка приехала на дачу для работы над будущей операцией внедрения на Кубе и в Южной Америке:

– Она подтянет испанский, – задумался Эйтингон, – мы перебросим ее в западное полушарие с соответствующей легендой. Кубинским товарищам о ней знать не обязательно…

Команданте Че Гевара, по мнению СССР, нуждался в тщательном присмотре. Куба была крайне важна, со стратегической точки зрения:

– С Китаем мы поссорились, что очень недальновидно…  – Наум Исаакович щелкнул зажигалкой, – мы не имеем права упускать Кубу. Наши ракеты долетят оттуда до Белого Дома за четверть часа…  – он предполагал, что США, узнав о размещении ракет, встанет, что называется, на дыбы:

– У них есть Турция, – он затянулся «Мальборо», – они тоже утыкают ракетами нашу южную границу. Но до войны дело не дойдет, Кеннеди далеко не дурак, хоть он и молод…  – новый президент США беспокоил Наума Исааковича:

– Надо посмотреть на его дальнейшую политику, – решил Эйтингон, – если он будет чрезмерно вмешиваться в наши дела, стоит заменить его менее активным президентом. Кеннеди, кажется, считает себя паладином справедливости, как наш приятель 880…  – после разговора с Москвой он заметил Падре:

– В такой суматохе в канализационную трубу мог проскочить целый отряд коммандо, а не только два человека с отличной диверсионной подготовкой. Надо было использовать водолазов, сделать все бесшумно. Теперь, кроме трупов уголовников, у нас больше ничего нет…  – он надеялся, что находясь на территории посольства, 880 все-таки столкнется с родственницей:

– И она нам все расскажет…  – он чертил прутиком по песку, – но надо подождать, не пороть горячку. Хотя мальчик не виноват, он выполнял приказ руководства…  – услышав его замечание о старости, Странница покраснела:

– Вовсе нет, товарищ Котов. Вы для меня не старик, а пример для подражания, идеал стойкого бойца коммунизма…  – работавшие со Странницей врачи не зря ели свой хлеб:

– Она себя воображает Ульяной Громовой…  – он следил за черноволосой головой, – спит и видит, как бы стать героиней борьбы за дело партии…  – товарищ Че Гевара, по мнению Эйтингона, должен был находится в надежных руках:

– Он себе на уме, – хмыкнул Наум Исаакович, – независимый человек. Возьмет, и переметнется на сторону Мао, что нам совсем не нужно…  – он не обольщался приязнью Странницы:

– Конечно, уложи я ее в постель, она и не пикнет, – подумал Наум Исаакович, – но, во-первых, здесь все утыкано жучками, а во-вторых, это не профессионально. Она важный агент, нельзя впустую растрачивать ее душевные силы. Не говоря о том, что у нее и так вместо мозгов сборная солянка. Надо, кстати, посидеть с Сашей насчет будущей встречи с Драконом…

Он зашуршал бумажным пакетом. Повеяло свежей водой, черная прядь почти задела его щеку. Странница устроилась на скамейке, обхватив колени руками, овчарка улеглась на песок. Эйтингон вспомнил:

– Скамейку возвели еще для Вороны. Невеста вряд ли знает о ее судьбе, нечего и спрашивать. Знал 880, но ничего не сказал. Крепкий он человек, да и проклятая Марта тоже дочь своей матери…  – он испытывал к женщине какое-то уважение. Странница сжевала румяный рогалик с вареной сгущенкой:

– Дульче де лече у тебя получилось хорошо, – добродушно сказал Эйтингон, – но вообще переключайся на африканскую кухню. По легенде ты у нас уроженка Конго…  – кубинцы приглашали на учебу молодежь из новых государств Африки. Света кивнула:

– Я собираю рецепты, от ребят в университете Дружбы Народов. В Конго я тоже кое-что подхватила…  – Эйтингон коснулся медного медальона в вырезе ее свитера:

– Например, это…  – темные глаза девушки заиграли смехом:

– Это из Луанды. Такие безделушки в Африке носят почти все…  – Света вспомнила переплетенные детские руки, серьезный голос Павла:

– Один за всех, и все за одного, повторяйте за мной…  – она утащила у товарища Котова сигарету:

– Нельзя говорить о близняшках, о Павле, о Софии. Это мой секрет, как тот, что я сделала с мальчиком на острове…  – перед глазами заходили радужные круги, затылок разломило острой болью. Чтобы отвлечься, Света подумала о немце, товарище Рабе:

– Может быть, сказать о нем товарищу Котову? Но зачем? Скорпион объяснил, что он прошел проверку, стал старостой группы. Ничего подозрительного в нем нет, а его отказ…  – Света покраснела, – это моя вина…  – ей не хотелось признаваться в неудаче. Наум Исаакович осторожно спросил:

– Перед операцией в Конго ты где-то жила, готовилась к акции? Наверное, в интернате, ты еще была подростком…  – взгляд Странницы был невозмутимым:

– Обо мне заботились партия и правительство СССР, – отчеканила девушка, – наша страна воспитала меня, товарищ Котов, дала мне образование, приняла меня в отческие руки после трагической гибели моих родителей…  – Эйтингон вздохнул:

– Чего ты ждал? У нее не голова, а передовица «Правды», она вещает словно радио…

Взяв пухлую папку с досье на кубинских товарищей, он велел: «Продолжим».


К маленькому окошечку с табличкой «Администратор» вилась длинная очередь. Пока захлопнутые створки снабдили рукописным объявлением: «На сегодня, 30 октября, контрамарки не выдаются». Пристроившись в хвост, Генрих изучал ноябрьскую афишу театра:

– Закрытие съезда, годовщина революции, – хмыкнул юноша, – неудивительно, что ставят одни советские оперы…  – в программе первых двух недель месяца мелькали «Декабристы» и «Мать»:

– Сегодня тоже «Мать», – вспомнил Генрих, – показ только для участников съезда… – на постановку по Горькому он ходить не хотел, но заметил в афише «Войну и мир» Прокофьева:

– Это стоящая вещь, – обрадовался Генрих, – или взять контрамарку на «Князя Игоря»…  – в его кармане лежал полученный в профкоме билет с открытой датой. В вестибюле театра было тепло. Он стащил с головы подобающий каменщику заячий треух. Репродуктор над кассой бубнил об эскалации напряженности в Европе:

– Они имеют в виду танки на зональной границе, – вздохнул Генрих, – но сегодня на занятиях в школе сказали, что машины отвели от Чек-Пойнт-Чарли. Скоро ГДР окончательно перекроет путь на запад…  – в Берлине Генрих слышал о тысячах молодых людей, не возвращающихся на восток:

– Прошли времена, когда домохозяйки бегали с авоськами через зональный контроль, – невесело подумал он, – сейчас ГДР мало кого выпускает из страны…  – Генрих надеялся, что на занятиях услышит что-то о судьбе дяди Джона. Его ожидания оказались тщетными:

– Понятно, что все будут молчать, словно воды в рот набрали. Товарищ Матвеев что-то знает, но я его сегодня не видел, а искать его было бы подозрительно…  – он забежал в Большой по дороге с улицы Кирова в общежитие:

– Надо выспаться, – напомнил себе Генрих, – завтра ночью какое-то мероприятие…  – после окончания занятий его попросили зайти в канцелярию. В унылой комнате Генриха ждал отпечатанный на машинке приказ:

– В связи с особым распоряжением ЦК КПСС, силы Комитета Государственной Безопасности и внутренних войск обеспечивают оцепление Красной площади, в период с полуночи 31 октября по шесть часов утра 1 ноября…  – от завтрашней смены на стройке Генриха никто не освободил:

– Я должен с шести утра работать под мокрым снегом, а товарищ Матвеев будет распивать кофе в тепле и уюте, – недовольно подумал Генрих, – потом к шести вечера ехать на Лубянку…  – в приказе говорилось, что участников мероприятия ждет отдельный инструктаж. Генрих предполагал, что речь идет о посещении делегатами Мавзолея:

– Но почему ночью, – удивился он, – последние десять дней Мавзолей стоял закрытым для простых смертных. Туда водили экскурсии для участников съезда. Или они начинают репетировать парад к седьмому ноября…  – на занятиях они радио не слушали. Генрих понятия не имел, что сегодня произошло в Кремле. До него донесся недовольный голос плотного мужчины в хорошем пальто с каракулевым воротником:

– Надо было посоветоваться с народом, а не решать с кондачка. На той неделе, после резолюции, я сказал, что это временно, что тело Иосифа Виссарионовича вернется в Мавзолей, а сам он на плакаты…  – мужчина рубанул рукой воздух:

– Мои внуки будут ездить в московском метро и видеть его лицо, – уверенно сказал он, – Иосиф Виссарионович сделал из СССР великую державу, выиграл войну…  – худощавая женщина в обтрепанном плаще, по соседству с толстяком, нехорошо прищурилась:

– Выиграл. Заморил голодом Ленинград, а сам сидел в Куйбышеве. Пусть его имя сотрется из памяти людской…  – очередь зашумела. Генрих замер:

– Поэтому нас ставят в оцепление. Завтра ночью они будут перезахоранивать Сталина. Поверить не могу, я все увижу собственными глазами…  – он нащупал в кармане куртки пачку «Явы»:

– Ладно Сталин, с ним навсегда покончено…  – Генрих искренне в это верил, – но как узнать о судьбе дяди Джона? Американских сигарет мне больше не достать…  – он понятия не имел, что случилось с мистером Мэдисоном, – то есть я могу пойти в ГУМ к спекулянтам. Но не в сигаретах дело, мне надо связаться с посольством…

Раньше Генрих хотел воспользоваться помощью прелатов в храме святого Людовика. После шифровки, попавшей в руки КГБ, с соучениками из Польши, торчавшими сейчас, как знал Генрих, на каждой мессе, такое было невозможно. Он вежливо сказал вставшей за ним в очередь пышной даме:

– Я перед вами, сейчас приду…  – он хотел покурить на свежем воздухе:

– Вроде снег пока не начался, – над Лубянкой, в разрывах туч, светило солнце, – мне надо подумать, как лучше все сделать, как найти Бергера…  – Генрих запомнил адрес прописки юноши, но сомневался, что Бергер захочет с ним разговаривать:

– Он понимает, что его родственник погиб от рук милиции или КГБ…  – юноша толкнул тяжелую дверь, – он меня и на порог не пустит, как он сделал в Марьиной Роще. И вообще, – Генрих чиркнул спичкой, – та девушка просто напоминала тетю Розу. Мало ли кто на кого похож…

Он едва не выронил сигарету:

– Это товарищ Матвеев, Паук, ошибки быть не может…  – прижавшись к колонне театра, Генрих попытался затеряться за головами толпы экскурсантов, заполонившей портик:

– Квадрига Аполлона работы скульптора Клодта символизирует устремленность советского искусства в коммунистическое будущее…  – хорошо поставленным голосом говорила монументальная дама в норковой шапке, – пройдемте дальше, товарищи…

Паук носил скромную, но отличного качества дубленую куртку, на светлые волосы падал все же начавшийся легкий снежок. Он остановился у третьей колонны, держа букет кремовых роз:

– Комитетчик на свидании, – Генрих не собирался задерживаться в портике, – ладно, какая мне разница, что у него за барышня…  – Генрих заметил рядом с фонтаном в скверике знакомую фигуру. Он даже не стал прищуриваться:

– Ерунда, мне все чудится. Что Густи делать в Москве…  – окурок жег ему пальцы, но Генрих не замечал боли. Сердце прерывисто забилось:

– Этого не может быть, я не верю. Но это Густи, сомнений нет… – пробежав одним духом по ступенькам, Густи распахнула руки: «Здравствуй, мой милый!».


– So, darling, stand by me…  – Саша лениво насвистывал, прислонившись к беленой стене под криво висящим портретом Хемингуэя. На разоренной тахте валялся шелковый бюстгальтер. Платье Невесты свешивалось с кресла, заваленного помятой одеждой. С кухни доносилось громыхание. Невеста обживалась в квартирке:

– Она, словно в Берлине, изображает из себя примерную женушку…  – Саша зевнул, – теперь мне от нее долго не избавиться…  – по словам девушки, посольство не чинило ей препятствий в выходе с территории:

– На Софийской набережной все спокойно…  – Саша стряхнул пепел, – ночные охранники, видимо, слушали футбол по радио. Они не обратили внимания на выстрелы. К тому же, ворота посольства выходят на площадь, а не набережную…  – размеренно тикали часы.

Потушив сигарету, он забросил за голову сильные, загорелые руки:

– Еще полчаса и можно ее отправлять восвояси. Вечером меня ждет более приятное времяпровождение, пани Данута…  – Саша встречался с будущей Монахиней на Лубянке, для обсуждения результатов слежки за костелом:

– Но закончим вечер мы здесь…  – с кухни повеяло кофе, – пани Данута пока не успела мне надоесть…  – Саша ни в грош не ставил таких девушек:

– Они словно Куколка, расходный материал. Маша была другой, я ее уважал и любил. Она бы стала отличной женой, матерью моих детей. Другие девки годны только для постели. Невеста мне даже там давно наскучила…  – Саша заставлял себя изображать интерес к девушке:

– Она пробудет в посольстве год, а то и больше. Ладно, придется потерпеть. Если 880 и М выжили, они вынырнут на поверхность, во всех смыслах этого слова. Вынырнут, появится в поле нашего зрения…  – пока, судя во всему, герцог Экзетер не навещал посольство своей страны:

– Невеста не играет, не притворяется…  – решил Саша, – она откровенна, когда говорит, что со вчерашнего дня никаких визитеров на Софийской набережной не было…  – он пока не интересовался более не существующим тайником в Нескучном Саду.

Сначала, по распоряжению начальства, ему надо было выяснить обстоятельства, при которых полковник ГРУ Пеньковский продался западу:

– Невеста не врет насчет своего дядюшки…  – хмыкнул Саша, – я по глазам ее вижу. Товарищ Котов ее расслабил байками насчет Ворона, приучил к нам. Она словно собака, предана хозяину, то есть мне…  – наставник сделал вид, что пострадал от послевоенных репрессий:

– Меня арестовали в сорок восьмом году, как участника так называемого сионистского заговора в МГБ…  – вздохнул товарищ Котов, – я пять лет провел в местах, не столь отдаленных…  – Саша восхищался правдоподобностью рассказов ментора:

– Если бы я не знал, что он в это время выполнял задания партии и правительства, я бы тоже ему поверил. Он кого угодно к себе расположит, мне тоже надо стать таким…  – Саша знал за собой некую нетерпеливость:

– Мне скучно тратить время на предателей, – понял он, – когда я с Невестой, я украдкой посматриваю на часы. Но дело есть дело, я должен играть в любовь…

После пары часов, проведенных сегодня на дне Москвы-реки, перед ожидающейся ночью с пани Данутой, Саша с гораздо большим удовольствием поспал бы. Он спустился с водолазами в реку рядом с Большим Каменным мостом. Пока поиски шли в пределах километра от посольства:

– Мы нашли пару пистолетов и все, – недовольно подумал он, – никаких тел, никаких следов 880…  – разговор с приемным сыном убитого гражданина Лопатина тоже ничего не дал:

– Парень настаивает, что его отец уехал на рыбалку…  – Саша прочел рапорт коллеги Генриха Рабе, – немец молодец, просидел на Арбате два часа. Он дотошный, в нашем деле это хорошо…  – несмотря на старания коллеги, допрос младшего Лопатина оказался бесплодным:

– Арестовывать его не за что, – хмыкнул Скорпион, – прокуратура не даст санкции и будет права. Времена беззаконий прошли, у нас конституционное государство…  – Саша считал, что съезд и лично товарищ Хрущев поступают верно:

– Хватит цепляться за прошлое, то есть за Сталина. Он был великий человек, но и великие люди ошибаются. Товарищ Ленин, кстати, открыто признавал свои ошибки, как и дедушка…  – Саша читал стенограмму заседания ЦК большевистской партии, из специального фонда хранения, как говорили в архивах:

– Дедушка настаивал на расстреле всех зачинщиков и участников эсеровского мятежа, включая Спиридонову. Он заметил, что убийцы Мирбаха имели при себе мандат с подписью Дзержинского. По его мнению, Дзержинский тоже подлежал аресту…  – Ленин резко оборвал соратника:

– Александр Данилович считает, что у нас диктатура пулемета, – усмехнулся Саша, – но мы должны подчиняться диктатуре пролетарского закона, товарищи. У нас не единоличное правление. Решения мы принимаем коллегиально, а не следуя прихотям некоторых самопровозглашенных наполеончиков…  – Дзержинского временно отстранили от работы, но быстро вернули в ВЧК:

– Спиридонова получила всего год тюрьмы, откуда она скоро и бежала. Остальные тоже отделались легким наказанием, – подумал Саша, – расстреляли всего несколько человек. Правда, маховик ежовских репрессий обрушился и на них…  – под наполеончиком Владимир Ильич имел в виду Горского:

– Такой и должна быть комсомольская и партийная жизнь, – сказал себе Саша, – честной. Личная жизнь тоже, я бы никогда не солгал любимой женщине…  – вдохнув запах кофе, он добродушно сказал:

– Ты меня балуешь, милая…  – она пристроила поднос на тахту:

– Еще бутерброды. Ты, наверное, проголодался…  – Невеста носила его рубашку. Растрепанные, каштановые волосы падали на высокую грудь:

– Мне скоро надо ехать, – грустно сказала девушка, – хорошо, что здесь всегда можно поймать такси…  – комитетская машина дежурила неподалеку от заколоченной церкви:

– Придется одеваться, тащиться в непогоду на улицу, – за окном кружились хлопья мокрого снега, – ладно, все равно мне к шести вечера на работу…  – Саша привлек девушку к себе:

– Пусть кофе остывает… – шепнул он, – мне нужна твоя помощь, Густи…  – она хихикнула:

– Я чувствую. Сейчас, милый, сейчас…  – Невеста быстро скользнула под плед:

– Не только в этом, – ласково сказал он, – ты слышала от Мэдисона такое имя, полковник Пеньковский? Он работник ГРУ…  – не оставляя своего занятия, девушка закивала. Саша почти нежно погладил ее по голове:

– Очень хорошо. Ты мне все потом расскажешь, милая…  – закрыв глаза, он позволил себе облегченно выдохнуть.


Подслеповатое окошечко пыльного закутка выходило на Красную площадь. Павел притулился на расшатанной табуретке. Свет в каморку не провели, однако площадь заливали яркие лучи только что заработавших прожекторов. Павел залпом прикончил тепловатую водку в стакане:

– Оцепление пригнали, – юноша отломил корочку от остатков половинки бородинского, – парад, что ли, репетируют…

Кроме хлеба, товарищ Бергер купил в дежурном гастрономе рядом с институтом Склифосовского две бутылки водки и рыбные консервы. Нечего было даже думать о том, чтобы пить на Патриарших. Аня вернулась домой из госпиталя. По словам сестры, Надю перевели в обыкновенную палату. Девушка попыталась подняться на ноги:

– Она еще слаба…  – Аня потянула из кармана записку, – но чувствует себя гораздо лучше…  – сестра нарисовала веселую рожицу, снабдив ее знакомыми Павлу словами на французском языке:

– Один за всех и все за одного…  – Павел чиркнул спичкой, – Витьке я то же самое сказал…

Они приехали в институт Склифосовского для формального опознания тела Алексея Ивановича. В регистратуре паспорт Бергера тоже не вызвал никаких вопросов:

– Витьке я объяснил, зачем пользуюсь чужими документами, – Павел покосился на спящего на топчане приятеля, – он понял, что Комитет пасет меня и сестер…  – то же самое услышали и визитеры в квартиру Лопатиных. Повертев паспорт Бергера, старший из них уважительно заметил:

– Работа отличная. Покажи-ка, на что ты способен…  – Аркадий Петрович, как он представился, расписался на чистой странице альбома. Павел мгновенно повторил подпись. Старик усмехнулся:

– Гудини. Покойный Алексей Иванович тогда еще не родился, а я…  – он смерил Павла пристальным взглядом, – чуть постарше тебя был. В восьмом году Гудини гастролировал по России, показывал трюк с освобождением из камеры в Бутырке. Я тогда своего первого срока ждал, за воровство…  – Павел понял, что Аркадию Петровичу почти семьдесят лет:

– Пришлось выйти из отставки, – коротко заметил старик, – надо принимать дела Алексея Ивановича…  – он нацарапал на бумажке телефон:

– Безопасный номер, – добавил Аркадий Петрович, – позвони, если понадобится помощь. И вообще, – он повел рукой, – ты нам еще пригодишься, Гудини…  – Павел оставил ему номер телефона в мастерской Неизвестного:

– Данута туда не звонила, – вздохнул он, – я набрал мэтра, проверил. Прошло два дня с нашей встречи на поплавке. Она обязательно меня найдет…  – Павел надеялся, что все именно так и случится. Пить на Арбате тоже было невозможно:

– Витька не хотел туда возвращаться, ему все в квартире напоминает об отце…  – Павел вовремя вспомнил о знакомце по вечеринкам в Лианозово. Художник-абстракционист работал вахтером в Историческом музее:

– Он нас впустил вечером и выпустит утром…  – Павел сунул окурок в пустую консервную банку, – завтра первое ноября, в музее санитарный день. Все безопасно, нас никто не заметит…  – вторая бутылка водки стояла нетронутой. Приятель опьянел после двух стаканов:

– Пусть спит…  – у Павла только слегка кружилась голова, – он устал, он плакал…  – Витя признался, что пьет водку в первый раз. Павел успел познакомиться с крепкой выпивкой в Лианозово:

– Пью и не пьянею, – хмыкнул юноша, – полезное умение. Аня за меня не беспокоится, она легла спать…  – позвонив сестре, Павел соврал, что ночует у приятеля. Белые лучи прожекторов гуляли по булыжнику площади, скрещивались на граните Мавзолея:

– От Василия Блаженного до Исторического музея все кишит солдатами, – понял Павел, – это не просто репетиция, это что-то другое…  – прожектор выхватил из темноты широкую ленту, опоясывающую Мавзолей:

– Ленин, – прочел Павел, – они оставили на надписи только имя Ленина…  – парень не верил своим глазам. Все восемь лет после смерти Сталина его имя на Мавзолее казалось таким же незыблемым, как и темно-красный гранит:

– Они устроили перезахоронение, убирают его тело…  – Павел вытащил пенал работы Нади, – на площадь никого не пускают, но я обязан все зарисовать…  – приникнув к окошку, он стал набрасывать первый эскиз.


Мокрый снег сек лицо, летел за воротник выданной Генриху на Лубянке шинели бойца внутренних войск. Оружием их не снабдили. Не посчитавший нужным представиться комитетчик наставительно сказал курсантам Школы:

– Вы обеспечиваете порядок в ходе литерной операции на площади. Никаких…  – он пощелкал пальцами, – эксцессов не ожидается. Метро закрыто, транспорт ночью не работает. Ваша задача не пускать за периметр оцепления случайных прохожих…  – площадь обезопасили, по выражению офицера, со всех сторон.

Яркие лучи прожекторов резали глаза. На Мавзолее сиял белоснежный холст, затягивающий двойную надпись. Генрих стоял рядом с фанерными заграждениями, закрывающими пространство справа от Мавзолея:

– Слева такие же щиты, – понял он, – там, скорее всего, и вырыли могилу…  – юноша вскинул глаза к ленте, – они быстро избавятся от имени Сталина на Мавзолее, собьют буквы. Но его хоронят у Кремлевской стены, а не сжигают тело, развеивая пепел по ветру. Хоронят, как положено, с надгробным камнем, а миллионы людей по его воле сгнили безымянными в болотах и вечной мерзлоте…

На экскурсии к Кремлевской стене Генрих видел черный камень со словами Ленина: «Горский. Друг, борец, трибун». По словам офицера из политического отдела, после объявления Александра Даниловича врагом народа плиту сняли:

– Однако двадцатый съезд партии вернул доброе имя соратника Ленина. Память о нем тоже вернулась сюда, – офицер повел рукой, – в некрополь героев революции и гражданской войны…  – камень, разумеется, был только камнем:

– От Горского ничего не осталось, только пепел и дым…  – Генрих сжал руку в кармане шинели, – и вообще, я об этом думаю, чтобы не вспоминать о Густи и Пауке…

Он успокаивал себя найденным после случайной встречи у Большого театра, единственно возможным, как казалось Генриху, объяснением. Кузина, выросшая в доме его матери, потерявшая отца и мачеху от рук русских, никогда бы не стала предательницей:

– Значит, она здесь с заданием, как и я…  – сказал себе Генрих, вернувшись в вестибюль, – она разыгрывает увлечением товарищем Матвеевым, то есть Гурвичем…  – Генрих облегченно выдохнул:

– Теперь мне будет не так тяжело, я знаю, что Густи в Москве…  – он, впрочем, никак не мог связаться с кузиной:

– Она может сидеть в посольстве, где не ответили на мой сигнал тревоги, но, скорее всего, она здесь с фальшивыми советскими документами изображает уроженку Прибалтики…  – он решил, что Густи где-то учится:

– Но это словно искать иголку в стоге сена, – грустно вздохнул юноша, – в Москве десятки тысяч студентов. В костел она не ходит, в ее положении это опасно. Мне тоже нельзя появляться на мессе…  – Генриху все равно стало не так тоскливо:

– Узнать бы еще, что случилось с дядей Джоном и кто та девушка в метро…  – он старался не думать о девушке, но все было тщетно. Во сне он видел мягкие, падающие ему на плечо белокурые волосы, слышал гудение огня в печи, вдыхал смолистый аромат сосен. Она дремала, устроившись у него под боком, не выпуская его руки. Генрих мотал головой:

– Она похожа на героиню сказок, поэтому я думаю о русской печке, об избушке на курьих ножках…  – он мимолетно улыбался, – но я ее больше не встречу. Я увидел ее в метро, но это было просто случайностью…

Пока никакого гроба из Мавзолея не выносили. Вниз спустилась маленькая стайка партийных бонз в норковых ушанках и старших офицеров в папахах. Генрих предполагал, что гроб для Сталина доставили через служебный вход:

– Они должны вынуть тело, то есть мумию, из саркофага, переложить его в гроб…  – он ожидал, что могилу отрыли:

– Обо всем позаботилась кремлевская комендатура…  – рядом с Генрихом в оцеплении стояли верзилы из тамошнего полка, – осталось только донести гроб до места захоронения…  – он чихнул. Высокий парень рядом вежливо сказал:

– Будьте здоровы, товарищ…  – Генрих, даже не думая, ответил: «Спасибо».

– Я скоро стану совсем русским, – усмехнулся он, – общежитие помогает. Акцент у меня исчезнет. Товарищ Миллер, если мне понадобятся его документы, не вызовет подозрений…

Тяжелые парадные двери Мавзолея приоткрылись. Влажный гранит плит заскрипел под сапогами неизвестного ему военного:

– Наш командир, – услышал Генрих шепот соседа, – товарищ полковник Мошков…  – лицо коменданта Кремля было неприязненным:

– Товарищи бойцы, – громко сказал он, – нужен доброволец для несения гроба товарища Сталина к месту нового захоронения…  – один из восьми офицеров, отобранных для последней части операции, плохо себя почувствовал в подвале Мавзолея, куда спустили саркофаг:

– Набрали институток, – зло подумал комендант, – его, оказывается, пугают покойники. Комиссия тоже не возьмется за гроб. Они все жиром заплыли, задыхаются, поднимаясь по лестницам…  – комендант указал на соседа Генриха:

– Товарищ боец, вы…  – парень отчаянно помотал головой:

– Я покойников боюсь, товарищ полковник…  – Генрих выступил вперед: «Я!». Комендант смерил его взглядом:

– Прибалт какой-то, из комитетских войск. Парень невысокий, но видно, что он сильный. И спокойный, в истерику не впадет. Пусть несет гроб, он справится …  – комендант кивнул: «Пойдемте, товарищ боец».

Отряхнув снег с ушанки, Генрих заторопился вслед за полковником в ледяной полумрак Мавзолея.

Эпилог

Москва, ноябрь 1961

На шатком журнальном столике, в керамической вазе поникли алые гвоздики. К вазе прислонили самодельную открытку с кумачовыми флагами, с лозунгом: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!». Рука автора была неряшливой, буквы наезжали одна на другую:

– Дорогой Сашка, поздравляю тебя с годовщиной революции! У нас все отлично, мама Наташа собирает тебе посылку на Новый Год. Папа Миша обещал на каникулах повезти меня на Хибины, кататься на горных лыжах…  – она подписалась:

– Твой верный друг, Марта Журавлева…  – стряхнув пепел в блюдечко с народными узорами, Саша напомнил себе убрать открытку с глаз долой:

– Лучше всего отнести на работу, – решил он, – при Невесте я не сплю, по моим полкам она не шарит, но береженого Бог бережет…  – Саша понятия не имел о настоящих родителях Марты Журавлевой, но Невеста могла слышать фамилию генерала от ее дядюшки:

– От бесследно пропавшего дядюшки, – кисло поправил себе Саша, – она не играет, говоря, что 880 не появлялся в посольстве, но не надо ей знать, что у Журавлева есть дочь…  – не до конца доверяя Невесте, он не имел права ставить под удар семью Михаила Ивановича:

– Он обеспечивает безопасность атомных проектов, – напомнил себе Саша, – о чем могут знать на Набережной. С них станется отыскать Михаила Ивановича, попробовать склонить его к предательству…  – Саша был уверен, что генерал Журавлев даст иностранным визитерам от ворот поворот, но осторожность еще никогда не мешала:

– Много обещай и мало давай, дорогой Скорпион, – услышал он смешок товарища Котова, – Невеста у нас из прилипчивых женщин, от которых так просто не избавишься…

Саша и сам это давно понял. За последнюю неделю у него в ванной появился флакон одеколона для джентльменов, от Floris. На кухне запахло бразильским кофе, в рефрижераторе лежал французский камамбер. Невеста приносила банки оливок, английский бекон и джемы с ярлычком компании Берри, из Плимута:

– Пожалуй, только джемов нет в каталоге нашего распределителя, – Саша зевнул, – но, откровенно говоря, малина Натальи Ивановны гораздо вкуснее…  – пока они получили от Невесты только информацию о вербовке полковника Пеньковского:

– С кем встречался покойный Мэдисон у тайника, она не знает…  – Саша щелкнул рычажком телевизора, – насчет М она тоже мотала головой…  – Невеста утверждала, что у нее нет доступа на секретный этаж Набережной:

– Она ничего не знает, Стэнли ничего не знает, а после провала Лонсдейла у нас не осталось резидентов в Британии…  – Саша соглашался с рассуждениями наставника:

– Скорее всего, М именно бывшая Марта Янсон, моя кузина, – вздохнул он, – злейший враг советской власти…  – Саша укрепился в своей уверенности, заказав справку из открытых источников. Согласно информации британских газет, вернее, ее отсутствию, не существовало никакой Марты Янсон или Горовиц:

– Она избегает газет, но Волков не прячется от прессы…  – Саша взглянул на часы, – наоборот, он раздает интервью налево и направо. Проклятый уголовник, бандит с купленным дипломом…  – вспомнив, что осенью сорок пятого года Марта Янсон болталась в Москве, Саша заказал еще одну справку:

– Волкова арестовали раненым, у него на квартире, в переулке Хлебниковом, – Саша почесал голову, – а гражданку Волкову с малолетним сыном взяли на Арбате…

Малолетним сыном был тогда мальчишка, а сейчас владелец крупнейших шахт Бельгии, барон Виллем де ла Марк:

– Потом моя кузина застрелила офицера в Бутырках, ударила кастетом по голове шофера такси, снесла машиной ворота детского приемника и была такова…  – Саша хмыкнул:

– Пятнадцать лет назад она спокойно перебралась через китайскую границу, а ее тогда обременял ребенок. 880 ей не обуза, у него отличная подготовка. В общем, если они выжили, в Москве мы их больше не увидим…  – поиски на дне реки ничего не дали:

Саша прибавил звук телевизора:

– Ладно, теперь у нас есть Невеста, операцию можно считать вчерне завершенной…  – после праздников он хотел вплотную заняться будущей встречей с Драконом и планом внедрения Монахини, пани Дануты, в подпольные католические круги:

– Потом я поработаю с Надеждой Наумовной, – усмехнулся Саша, – она должна написать Моцарту трагическое послание о потере ребенка…  – Саша отхлебнул из бутылки «Портера». Захрустев ржаными сухариками с солью, он потянулся:

– Сейчас у меня законный выходной, годовщина революции…  – сегодня, восьмого ноября, он взял отгул, – никаких барышень в квартире не ожидается, я могу отдохнуть…  – Саша хотел посмотреть первый выпуск новой передачи, «Клуб веселых и находчивых»:

– Песенка неплохая, – он подсвистел мелодии, – потом поужинаю и меня ждут книги…  – Саша принес с Лубянки новые американские томики в ярких бумажных обложках:

– Крыса из нержавеющей стали, отличное название, – он вытянул ноги к телевизору, – настоящая мужская литература, а не сентиментальная дребедень…  – институтские команды рассаживались на сцене, оператор дал панорамный кадр зала. Саша отсалютовал бутылкой знакомым лицам:

– Надежда Наумовна бегает, выписали ее из больницы…  – Куколок окружала стайка парней, на вид студентов:

– Пусть развлекаются… – Саша открыл вторую бутылку, – до них, вернее, до их обязанностей, дело еще дойдет…  – ведущий взял бутафорский молоток:

– Каждой команде требуется исправить ошибки в письме, найденном нами в бутылке…  – Саша подался вперед:

– У Саргассова моря нет берегов…  – крикнул он, – а в Турции никогда не ходили дублоны…  – устроившись с пивом и сухариками на ковре, он подтянул сигареты ближе:

– У меня долгожданный выходной, никто не ожидает от меня игры в аристократа…  – переносной телефон торчал на журнальном столике. Взглянув на открытку, он набрал давно выученный наизусть номер в Куйбышеве:

– У нее каникулы, она еще не легла…  – услышав его, Марта ахнула: «Сашка!»:

– Включай телевизор, – добродушно велел он, – «Клуб веселых и находчивых». У нас будет своя команда, Мышь.


В двухкомнатной квартире, неподалеку от Университета, тоже смотрели телевизор. Уютно пахло свежезаваренным чаем. На журнальный столик водрузили блюдо с пирожными, посыпанными кокосовой стружкой:

– В «Елисеевском» никто кокосы не берет, – смешливо сказала Света, – лежат бедные, скучают. Новый фрукт, в Советском Союзе к нему не привыкли. Но ананасы расхватывают, и с кокосами так же случится…  – тропические фрукты привозили в СССР с Кубы:

– С ананасом я тоже что-нибудь испеку…  – на смуглых коленях лежала тетрадка с упражнениями по испанскому языку, – а что ты вышиваешь…  – Данута не знала, зачем, забежав в ГУМ, она купила пяльцы и мулине:

– То есть знаю, – поправила себе девушка, – я вспомнила детство, мне захотелось успокоиться…  – до пятидесятого года Данута жила в католическом приюте, в Кракове:

– Потом все религиозные школы закрыли, – она аккуратно клала стежки, – нас отправили в обыкновенный интернат…  – сестры учили девочек готовить, вышивать и молиться на латыни. Данута хорошо помнила уютную церковь, теплый запах ладана:

– Мать Фелиция нас баловала, – подумала она о монахине, возглавлявшей приют, – она говорила, что сирот опекают Иисус Христос и Матерь Божья…  – за год до закрытия приюта кое-каких детей, включая Дануту, отправили на лето в Закопане:

– Мать Фелиция объяснила, что поездка устроена ради нашего здоровья, – девушка задумалась, – когда мы осенью вернулись в Краков, ребята сказали, что приют навещали израильские раввины. Они искали еврейских детей, но у нас таких не было…  – она хмыкнула:

– В Закопане послали всего десяток детей. Интересно, почему отобрали именно нас, а других оставили в городе? Наверное, мы действительно болели…  – вышивание всегда умиротворяло Дануту. Она бросила взгляд на черно-белый экран:

– Вышиваю напрестольную пелену, – отозвалась девушка, – для моей будущей операции в костеле…  – согласно распоряжению начальства, слежку за храмом пока не ослабляли. Данута разыгрывала тайно верующую:

– На исповеди я сказала священнику почти правду, – поняла она, – я приехала сюда по студенческому обмену, я учусь в университете…  – в конце года Дануте надо было получить от местного прелата рекомендательное письмо для священников в Кракове:

– Он удостоверит, что я ходила на мессы, что я почти готова к пострижению…  – Данута велела себе не вглядываться в телевизор:

– Не ищи Павла, все закончено…  – сердце заныло, – скажи спасибо, что тебе удалось незамеченной ускользнуть с поплавка…  – она не сомневалась, что, попадись она на глаза так называемому комсомольскому патрулю, во главе с товарищем Рабе, ее бы ждали большие неприятности:

– Немцы все одинаковы, – гневно подумала Данута, – будь он постарше, он бы так же верноподданно служил Гитлеру. У него оловянные глаза, его ничемне разжалобить. И Света такая…  – соседка склонилась над тетрадкой, – у нее в голове только партия и коммунизм…  – Данута знала, что посещение поплавка вызвало бы у начальства подозрения:

– Никому нельзя говорить о Павле, – вздохнула она, – нам запрещены такие связи…  – она помнила только полное имя юноши:

– Бергер Павел Яковлевич, восемнадцати лет…  – в телефонной книге Бергера Данута не нашла. В будочке «Горсправки» пожали плечами:

– Нужен хотя бы примерный адрес, девушка…  – адреса Данута не знала. Телефон, выданный ей Павлом, принадлежал какой-то конторе:

– Он объяснил, что аппарат параллельный. На звонки отвечает его приятель, художник. Он снимает мастерскую в том районе, но точного адреса у меня нет…  – контора находилась рядом с Цветным бульваром:

– Я не могу бродить по всем тамошним переулкам в поисках Павла, – сердито сказала себе девушка, – а на Арбат возвращаться тем более нельзя. Бери пример со Светы, она занята только работой…  – навестив пару дней назад знакомую ей квартирку товарища Матвеева, Данута поняла, что думает о Павле:

– Я представляла себе, что это он…  – девушка покраснела, – и ночью я тоже так делаю…  – выходя из университетских аудиторий, она искала глазами рыжеватую голову:

– Его здесь ждать нечего, – напоминала себе Данута, – я для него случайная связь. Тем более, он не знает, на каком факультете я учусь…  – она очнулась от восторженного голоса соседки:

– Смотри, какая девушка красивая. Она похожа на Софи Лорен…  – Данута едва не ахнула вслух. Ее бывшая подопечная, Дора, водружала на темные локоны изящную коронку:

– Для советской молодежи важны политические знания, – важно сказал ведущий, – знакомство с нынешней международной обстановкой. Товарищ Левина, студентка первого курса истфака МГУ, проявила блестящую эрудицию. Она достойна венца королевы общественных наук…  – зал дома культуры взорвался аплодисментами. Ведущий добавил:

– Я не могу оставить без внимания и замечательное выступление тоже товарища Левиной, то есть Надежды, признанной нашим жюри королевой искусств…  – у Дануты даже закружилась голова:

– Они близнецы, и непонятно, кто из них Дора. Судя по всему, она выписалась из больницы, у нее все в порядке…  – бравурный марш смолк. До нее донесся знакомый голос:

– Браво, Надя, браво, Аня…  – Данута замерла. Камера оператора задержалась на лице Павла. Беззаботно закинув ногу на ногу, он обнимал девицу со взбитыми в башню волосами, в модном, облегающем кардигане и пышной юбке:

– Ура, – не унимался юноша, – ура королевам студенчества…  – Данута закрыла глаза:

– Он развлекается и не думает о тебе. Оставь, с ним все закончено…  – девушка убавила звук телевизора. Света согласно кивнула:

– Спасибо, а то они очень шумят. Но передача действительно веселая, надо сходить на запись, – Данута со всей силы ткнула себя иголкой в палец. Алая капля поползла к вышиванию. Сунув палец в рот, Данута ощутила солоноватый привкус крови:

– Забудь о нем, – повторила себе девушка, – вы никогда больше не увидитесь.


Товарищ Рабе, каменщик строительного треста, оказался в доме культуры МГУ на улице Герцена случайно.

Секретарь комсомольского комитета общежития поручил Генриху, как он выразился, важное задание. Парень покачал пальцем у себя над головой:

– Сведения из горкома, самые точные. На следующей неделе объявят о переименовании Сталинграда в Волгоград. Надо подготовить ребят, – секретарь со значением покашлял, – сформировать общественное мнение. Ты будущий педагог, у тебя получится хорошее занятие в рамках комсомольской учебы…

Комсомольская учеба, осточертевшая Генриху еще в ГДР, продолжалась и в Советском Союзе. Два раза в неделю работников треста собирали для политических информаций. Сидя над стопкой взятых в библиотеке книг о героизме защитников города, Генрих вздохнул:

– В Берлине я хотя бы ходил в увольнительные к сестре Каритас, а здесь я даже не могу послать ей открытку…  – корреспонденцию, отправляемую с почтамта, перлюстрировали. Генрих не был уверен, что за ним не следят:

– У сестры Каритас абонентский ящик в ее почтовом отделении, но если за мной ходят топтуны, любая открытка, даже самая невинная, может вызвать подозрения…  – он не мог завести себе Библию. В букинистических отделах религиозную литературу не продавали, церкви Генрих посещать опасался. Он, впрочем, помнил Писание почти наизусть:

– В Рождество придется работать, – недовольно понял Генрих, – или попробовать отговориться учебой? В институте объясню, что мне дали дополнительные смены на стройке…  – он был рад хотя бы тому, что комсомольская учеба проходила только в общежитии:

– Они понимают, что я не могу разорваться, – мимолетно улыбнулся юноша, – еще и в школе разведки нас грузят, как бы сказала мама, этой шелухой…  – выдав ему задание, секретарь добавил:

– С идеологической точки зрения хорошо, что ты, немец, рассказываешь о героизме советских солдат под Сталинградом. Германия выбрала социалистический путь развития, с мраком гитлеризма покончено, – он потрепал Генриха по плечу, – однако не забудь указать ребятам на опасность существования Западного Берлина, ядовитого ножа, воткнутого в спину коммунистической Германии…  – на досуге секретарь любил читать унылые советские детективы. На пробу взяв в библиотеке одну из книжек о майоре Пронине, Генрих едва не заснул над томом:

– Но это другое, настоящее…  – он бережно перелистывал пожелтевшие страницы изданной после войны книги, – я не знал такого писателя…  – повесть написал Виктор Некрасов:

– Неужели никогда больше не будем сидеть за кипящим самоваром с помятым боком, пить чай с любимым маминым малиновым вареньем… Никогда уж она не проведет рукой по моим волосам и не скажет: «Ты что-то плохо выглядишь сегодня. Юрок. Может, спать раньше ляжешь?» Не будет по утрам жарить мне на примусе картошку большими круглыми ломтиками, как я люблю…  – Генрих заставил себя закрыть повесть:

– Потом я все прочту, – пообещал себе юноша, – это не для политинформаций. Таким нельзя ни с кем делиться…

Не было и дня, когда он не думал о матери. Он слышал веселый свист на подвальной кухне, перекрывающий бубнящее радио. На неделе Марта поднималась раньше всех:

– Вторым вставал я, но, когда я спускался вниз, она часто была одной ногой за порогом, с военной фляжкой…  – вспомнил Генрих, – она всегда целовала меня на прощанье…  – юношу окутал нежный запах жасмина:

– Когда родился Питер, мы с Максимом подросли, но все равно прибегали к маме в спальню…  – младший брат деловито сосал грудь, мальчики устраивались под боком Марты:

– Мама рассказывала нам о Китае, об Индии, об первой миссис де ла Марк и первом Вороне…  – Генрих сунул «В окопах Сталинграда» в портфель, – но мне нельзя сейчас вспоминать маму. Надо думать о деле, товарищ Рабе…

Марта тоже любила малиновое варенье:

– В Мейденхеде у нас есть самовар…  – стучал баскетбольный мяч, с террасы пахло лесной малиной. Шелти облизывался, глядя на серебряную корзинку со печеньем:

– Тебе можно только одно, – нарочито строго говорила Марта, – вырастили из пастушеской собаки попрошайку…  – Шелти терся рыжей головой о ее руку:

– Ворон с Максимом играли в баскетбол, Волк разбирался с документами из конторы, Густи утыкала нос в каникулярные задания. Ник сидел над книжкой, как обычно, а мы с мамой пекли блины к чаю…  – Генрих не знал, когда окажется дома:

– Я еще не нашел дочек дяди Эмиля, не отыскал дядю Джона, и не выяснил, кто была девушка в метро…  – из-за приоткрытой двери кабинета он услышал раздраженный голос:

– Я понимаю, что есть разнарядка на рабочих, но, товарищ секретарь райкома, ребята устали после смены…  – трубку брякнули на рычаг. Секретарь всунулся в комнату политической учебы:

– Ты еще здесь, – обрадовался он, – хочешь пойти на запись новой передачи? «Клуб веселых и находчивых», студенческие конкурсы, танцы, буфет… Ты у нас, в конце концов, тоже студент…  – Генрих подумал, что неизвестная девушка из метро может где-то учиться:

– Вдруг я ее там увижу…  – сердце трепыхнулось, – увижу и тогда…  – он велел себе успокоиться:

– Или на вечер придет Густи и я смогу с ней поговорить. В такой толпе нас никто не заметит. Вряд ли на записи появятся работники Комитета…  – Генрих захлопнул блокнот:

– Глажу рубашку, чищу ботинки и я в пути…  – секретарь крикнул ему вслед: «Галстук не забудь!».


Павел Левин пришел в ДК МГУ в надежде увидеть Дануту. Билеты на запись КВН принесла домой Аня:

– Тебе лучше отдохнуть, – посоветовала девушка сестре, – тебя только три дня, как выписали из больницы…  – Надя отозвалась:

– Ничего страшного. Врачи объяснили, что операция шла по новой технике. Никаких ограничений на танцы и спорт у меня нет…  – при выписке ее уверили, что тонкий шрам на плоском животе скоро сгладится:

– У профессора Персианинова золотые руки, – благоговейно сказала личная медсестра, приставленная к Наде, – вас оперировал член-корреспондент Академии Наук, товарищ Левина…  – Надя не видела своей истории болезни, но подозревала, что документ переправили так же лихо, как и остальные бумаги Левиных:

– Впрочем, что подозревать, – вздохнула она, – комитетчик мне русским языком сказал, что у меня случился перитонит…  – неприметный человек явился к Наде с пышным букетом осенних астр и папкой серого картона:

– Распишитесь здесь, Надежда Наумовна, – вежливо сказал он, – где галочка. Вы подтверждаете, что ознакомились с наказанием в случае разглашения секретных данных…  – вложив в ее руку паркер, он добавил:

– В пределах юрисдикции Уголовного Кодекса СССР. Как известно, некоторые деяния, согласно приговору суда, караются смертной казнью…  – несостоявшаяся беременность Нади стала государственной тайной:

– Как и остальное, случившееся в Новосибирске, – горько подумала она, – но теперь, может быть, Комитет оставит меня в покое. Они искалечили меня, лишили возможности иметь детей, я им больше не нужна…  – Надя боялась за сестру:

– Они могут приняться за Аню, заставить ее разыгрывать мою роль, шантажировать ее судьбами меня и Павла…  – комитетчик убрал расписку:

– Благодарю. Отдохните до Нового года, – добродушно велел он, – потом вас ждет новое задание…  – Надя дернула щекой:

– Они от меня не отстанут. Будут подкладывать под нужных людей, пока я не вымотаюсь и не состарюсь…  – она внезапно поинтересовалась:

– Вы слышали такую фамилию, Котов, товарищ сотрудник органов государственной безопасности…  – голос девушки дышал презрением, – он ваш коллега, то есть старший коллега…  – ничего не ответив, комитетчик поднялся:

– Собирайтесь. Скоро за вами придет машина…  – узнав от Ани о записи передачи, Надя отмахнулась:

– Я сегодня была на репетиции в училище, а завтра меня ждет товарищ Моисеев…  – руководитель ансамбля сам позвонил Наде:

– Наслышан о вашей болезни, – озабоченно сказал он, – но, судя по голосу, вы, что называется, вернулись в строй…  – в разговорах с братом и сестрой Надя заставляла себя улыбаться:

– Они ничего не должны знать. Если я хоть обмолвлюсь о случившемся на самом деле, я их никогда в жизни больше не увижу…  – билетами Аню снабдили в факультетском комитете комсомола:

– Я участвую в викторине по общественным наукам, – заметила сестра, – это большая ответственность. Там будет студенты старших курсов и даже аспиранты…  – Надя подула на накрашенные гранатовым лаком ногти:

– Я в тебе не сомневаюсь…  – она скосила глаза на программу передачи, – но Боже, какая скука. Общественные науки, естественные науки, технические науки…  – Надя зевнула, – и вальсы под духовой оркестр…  – Аня подняла бровь:

– По слухам, наша самодеятельность собирается играть джаз. Но есть и творческий конкурс, танцы, песни…  – Надя по-кошачьи томно потянулась:

– Посмотрим, как выступят театральные вузы…  – пухлые губы усмехнулись, – мне ли соперничать с будущими киноартистками…  – пройдя в гардеробную, она поинтересовалась из-за кедровой двери:

– Павел, что, останется дома…  – брат, закрывшись большим альбомом для набросков, возмутился:

– И не подумаю! Я такой же студент, как и вы, только профессионального училища. Почему я должен сидеть дома…  – он подумал, что Данута может прийти на съемку:

– Она учится в университете, наверное, на филологическом факультете…  – девушка так и не позвонила в мастерскую Неизвестного, – но я не могу просить Аню найти ее, иначе придется рассказывать и все остальное…  – он понял, что никому не хочет говорить о Дануте:

– Даже Витьке я объяснил, что просто пригласил девчонку потанцевать на поплавке…  – вовремя вспомнив, что приятель в трауре, Павел все же добежал до Спасопесковского переулка:

– Проверить, как у тебя дела…  – сказал он Виктору, – мы сегодня идем в ДК МГУ на концерт и запись передачи, но ты еще папу не похоронил…  – тело Алексея Ивановича пока оставалось в морге института Склифосовского. Виктор кивнул:

– Я слышал о КВН. Туда собираются кое-какие папины ребята…  – он взялся за телефон:

– Сейчас узнаем, где они встречаются…  – Павел появился на улице Герцена после пары рюмок коньяка в кафе «Молодежное». Он сразу сошелся с парнями, знакомцами Алексея Ивановича:

– Они знали, кто я такой…  – Павел скрыл улыбку, – новости путешествуют быстро. Как говорится, Москва большая деревня…  – ребята звали Павла Гудини. Аплодируя сестрам, он услышал капризный голосок девчонки рядом:

– Почему Гудини? Ты фокусник, что ли…  – девица прицепилась к нему в гардеробе ДК:

– Надо было мне не помогать ей снять пальто, – недовольно подумал Павел, – но по этикету так положено, она стояла рядом. Ладно, я ее стряхну на танцах…  – девица не отлипала от него во время студенческих викторин. Девушка сама положила его руку себе на плечо:

– Она не из комитетских сотрудников, обыкновенная студентка…  – Павел все время искал глазами Дануту, – нет, я ее не вижу. Но здесь больше тысячи человек, в такой толпе легко затеряться…  – Надя приняла свою корону, зал заревел: «На бис! На бис!». Выйдя на сцену в опасно коротком платье и высоких сапогах, сестра спела «Stand by me»:

– Она ловко вывернулась, – уважительно подумал Павел, – сделала вид, что это песня угнетенного негритянского меньшинства в США…  – низкий, хрипловатый голос летел над замершим залом:

– So, darling, stand by me, stand by me…  – пристроив корону на распущенных локонах темного каштана, Надя звонко крикнула:

– На бис, товарищи, я спою в танцевальной части нашего вечера…  – хлопая сестре, Павел почувствовал на себе чей-то взгляд. Обернувшись, он едва сдержал ругательство:

– Лубянская тварь и здесь нас пасет. При галстуке явился, мерзавец, изображает студента…  – невысокий комитетчик с прибалтийским акцентом, допрашивавший Виктора Лопатина, не сводил глаз с Нади.


– В Антарктиде льдины землю скрыли,

Льдины в Антарктиде замела пурга,

Здесь одни пингвины прежде жили….

Парень в ярко-красной рубашке, с модным, узким галстуком, вывел лихую синкопу на трубе. Толпа заорала:

– Ревниво охраняя свои снега…  – ударник пробарабанил ритм. Пианист, наклонившись над черным лаком фортепьяно, пробежался по клавишам:

– Ревниво охраняя свои снега…  – каблуки девушек стучали по лакированным половицам, бархатные занавеси колыхались в такт музыке:

– Здесь никогда так не танцевали, – мимолетно подумал Генрих, – обстановка вокруг еще сталинских времен…  – большой зал ДК осенял гипсовый бюст Ленина. В гардеробе, сдавая куртку, Генрих услышал об ожидающемся выступлении самодеятельного джаз-оркестра МГУ:

– Ребята не соврали, – вспомнил он соседей по очереди, – действительно играют джаз. Может быть, дело дойдет и до рока…  – насчет этого, Генрих, правда, сомневался. В дверях зала болталось несколько парней с повязками комсомольского патруля:

– Они хотя бы не шастают по сортирам и подоконникам в поисках парочек, – усмехнулся Генрих, – ребята жаловались, что в нашем ДК они суют свой нос куда не надо…  – короткие юбки и платья развевались у колен девушек, парни ловко вертели партнерш по танцевальному полу. По залу плыл запах табака. Курили студенты на балконе, выходящем на улицу Герцена. Большие двери приоткрыли, в ДК было прохладно:

– Если бы я танцевал, я бы согрелся, – Генрих пока подпирал стену, – но мне нельзя выпускать этих девушек из вида. Аня и Надя, Аннет и Надин. Фамилия у них тети Розы, то есть Левины…  – все, разумеется, могло оказаться совпадением, однако Генрих помнил фотографии тети Розы:

– У дяди Эмиля в альбоме есть вырезки из довоенных модных журналов…  – он отпил из бутылки ситро, – девушки одно лицо с ней. Они тоже могли бы стать королевами красоты…  – он нашел глазами блестящую коронку:

– Это Надя. Аня, кажется, не танцует. Она очень скромно одета, в отличие от сестры…  – девушка, в строгом костюме, похожем на те, что носила мать на работу, стояла в углу, в окружении каких-то очкариков:

– Это ее соперники по викторине, – понял Генрих, – тоже историки, философы…  – компания о чем-то спорила. Он навострил уши:

– Принцип habeas corpus появился в английском законодательстве еще до Великой Хартии Вольностей, – уверенно сказала Аня, – а в семнадцатом веке, в Петиции о Правах говорится…  – девушка перешла на английский язык:

– And whereas also by the statute called «The Great Charter of the Liberties of England», it is declared and enacted, that no freeman may be taken or imprisoned or be disseized of his freehold or liberties, or his free customs, or be outlawed or exiled, or in any manner destroyed, but by the lawful judgment of his peers, or by the law of the land…., – один из парней протер очки:

– Это, кажется, 1629 год…  – Генрих чуть не сказал: «1628», но вовремя оборвал себя:

– Я каменщик, то есть сотрудник Комитета, как меня знает этот Бергер. Откуда я вообще слышал о Петиции о Правах? Молчи, не привлекай к себе внимания …  – он нашел в толпе рыжеватую голову Бергера. Парень отлично танцевал:

– Он с Надей отплясывает, – понял Генрих, – но какое он имеет отношение к девушкам…  – Генрих не заметил, что ситро в бутылке закончилось:

– Павел, то есть Паоло. Волк говорил, что у Павла Юдина, его товарища по оружию, тоже были такие волосы. Тетя Констанца стала крестной матерью мальчика. Его мать, итальянская графиня, умерла родами на вилле, где Эйтингон держал тетю Розу…  – Генрих был обязан поговорить с девушками и Павлом:

– Бергер, почему Бергер, – он задумался, – откуда у него фамилия Бергера, задержанного у Колонного Зала…  – Генрих едва не хлопнул себя по лбу:

– Паспорт поддельный. То есть настоящий, но с переклеенным фото и переделанным именем и датой рождения. Павлу сейчас не восемнадцать, а только четырнадцать лет…  – подросток был выше Генриха на голову:

– Он выглядит взрослым, – вздохнул юноша, – но ведь он круглый сирота…  – музыка стихла. Ударник приподнялся:

– Подарок с острова Свободы, – весело сказал он, – народная кубинская песня «Голубка». Солистка Надя Левина…  – легко взбежав на сцену, она облокотилась о фортепьяно. Метнулись распущенные волосы, она подсвистела мелодии:

– Когда из твоей Гаваны отплыл я вдаль, лишь ты угадать сумела мою печаль…  – оставив пустую бутылку ситро на ближайшем подоконнике, Генрих решительно направился к Ане.


Смятая зеленая трехрублевка перекочевала из ладони в ладонь. Генрих уловил шепот:

– Британский товар, взял у интуристов. Это не советское дерьмо производства Баковского завода резиновых изделий…  – Генрих знал, о чем идет речь:

– Ничего себе навар, – уважительно подумал юноша, – баковские презервативы стоят две копейки штука, а упаковка от «К и К» продается в Лондоне за пять пенсов…  – он понятия не имел о черном курсе валюты в СССР. В газетах печатали курс официальный, где доллар был равен девяноста копейкам. Генрих подозревал, что эти цифры не имеют ничего общего с реальностью:

– Как и данные о выполнении пятилетнего плана…  – парень, покупавший презервативы, отошел от писсуара, – на бумаге СССР завален товарами, а в магазинах люди давятся за колбасой…

Ребята, соседи Генриха по общежитию, часто посылали домой в провинцию продуктовые посылки:

– Из Пензы в Москву не наездишься, да и мамаша моя хворает, – хмуро признался один из штукатуров, – из Подмосковья можно одним днем обернуться, а у нас таких апельсинов и не видели никогда…  – парень аккуратно заколачивал крышку посылки:

– На почте все равно снимут, – хмыкнул он, – но так нести удобнее…  – штукатур добавил:

– Племянникам радость будет. Мой бывший зять…  – он хотел ругнуться, но сдержался, – посылает сестре алименты, но это одни слезы. Сквалыга, он, наверняка, в Сибири хорошие деньги заколачивает…  – зять штукатура, бросив жену с двумя детьми, укатил на стройку Братской ГЭС:

– Не один, а с новой девицей, – штукатур все же прибавил крепкое словцо, – говорила мать моей сестре, что не след за гулящего парня выходить. Черного кобеля не отмоешь добела…  – Генрих вспомнил, что его мать тоже любит эту пословицу.

Застегиваясь, он покосился в сторону парня, торговавшего презервативами:

– По нему и не скажешь, что он фарцовщик, как пишут в газетах. Обыкновенный студент, лицо у него приятное…  – мужской туалет пустовал, из-за двери опять гремела песенка о пингвинах.

В танце Генриху отказали. Едва он успел открыть рот, как перед ним появился Бергер, с нехорошей ухмылкой на лице:

– Она не танцует, – развязно сказал юноша, дыша на Генриха коньяком, – вы поняли, или вам повторить…  – Анна Левина, казалось, даже не обратила внимания на их разговор. Окинув Генриха надменным взглядом, она отвернулась:

– Здесь невозможно вести содержательную дискуссию…  – очкарики закивали, – мы сами себя не слышим. Я бы не отказалась от чашки кофе. Пойдемте в буфет, товарищи…

Она ушла, высоко неся изящную голову, пристукивая каблуками дорогих туфель:

– У нее вся одежда импортная, – понял Генрих, – костюм похож на те, что носит мама, из ателье Шанель…  – очкарики покорно потянулись за девушкой:

– Королева и ее свита, – Генрих бросил взгляд на сцену, – и ее сестра такая же…  – Надя успела обзавестись белой розой из появившегося на фортепьяно букета. Цветок девушка воткнула в темные локоны над маленьким ухом:

– О голубка моя, как люблю я тебя…  – кто-то щелкнул выключателем массивной люстры под потолком. Зал освещали только настенные плафоны. В полутьме серые глаза Бергера отливали неприятным блеском:

– Пойдите проветритесь, товарищ, – он усмехнулся, – не приставайте к незнакомым девушкам…  – моя руки, Генрих задумался:

– Интересно, откуда он взял коньяк? Буфет здесь безалкогольный. Хотя, конечно, ребята протащили в ДК выпивку…  – несмотря на неудачу с Аней, Генрих не собирался сдаваться:

– Я не уйду отсюда, пока не поговорю с кем-то из девушек, или хотя бы с Бергером, то есть Павлом. Понятно, что он меня считает комитетчиком, но мне надо хоть что-то узнать о них…

Мать считала, что предполагаемое заключение Эйтингона ничего не значит:

– Он консультирует Комитет, – заметила Марта Генриху, – кроме него и твоей бабушки Анны, сейчас и не осталось разведчиков тех времен, начинавших работать с Дзержинским…  – по одежде Левиных Генрих понял, что семья не испытывает никаких трудностей со снабжением:

– Они словно сошли со страниц западных журналов, – Генрих замер, – откуда я знаю, может быть, они верноподданные советские граждане? Может быть, Эйтингон опять в фаворе и сидит на Лубянке…  – Генрих подумал, что Бергер может оказаться осведомителем МУРа:

– У них своя агентурная сеть, они не сообщают Комитету о сотрудниках. Он мог навещать квартиру Лопатиных с заданием…  – Генриха беспокоил фальшивый паспорт Павла:

– МУР не задействовал бы в операциях несовершеннолетнего. Это его личная инициатива, ему зачем-то надо было стать старше по документам…

Он не успел закрыть кран. Давешний фарцовщик, появившись за его спиной, неожиданно до отказа открутил воду. Горячая струя хлестала в эмалированную раковину. Генрих вдохнул обжигающий пар:

– Что такое, товарищ? Зачем вы…  – в его бок уперлось что-то острое. Презрительный голос Бергера сказал:

– Гусь свинье не товарищ, гражданин начальник…  – Генрих попытался отозваться:

– Павел, вы не понимаете. Я должен вам объяснить…  – Бергер зашел в туалет не один:

– У него тоже свита, – понял Генрих, – эти ребята, кстати, не похожи на студентов…

Дыхание перехватило, он согнулся от резкого удара по печени. Вода переливалась через край заткнутой пробкой раковины, капала на выложенный плиткой пол. Ему подставили подножку. Генрих, поскользнувшись, грохнулся на спину. В голове загудело, ловкие руки обшарили его пиджак:

– Каменщик строительного треста…  – сверху загоготали, – гегемон, значит…  – Бергер наклонился над Генрихом:

– Лежачих не бьют, тварь, но ради тебя я сделаю исключение…  – рука у парня оказалась тяжелой, щека Генриха загорелась от пощечины, – запомни раз и навсегда, не приближайся ко мне или моим сестрам…  – удостоверение треста бросили ему на грудь:

– Твои хозяева вряд ли обрадуются, если настоящие рабочие узнают, что к ним подсадили комитетскую ищейку…  – добавил Бергер, – чтобы я тебя больше не видел рядом с нами…

Плевок стек по лицу Генриха, юноша выпрямился:

– Ты упал в сортире, такое случается. Пить надо меньше, гегемон…  – закрутив воду, они вышли из туалета. Грохнула дверь, Генрих вздохнул:

– Теперь я хотя бы знаю, что они живы. Спасибо и на том, как говорится…  – справившись с головокружением, поднявшись, он стал приводить себя в порядок.


Сквозь треск в динамиках импортного приемника раздался уверенный голос:

– С вами Лондон, последние известия. По самым точным данным завтра Центральный Комитет КПСС…  – треск стал сильнее, в приемнике что-то взвыло, голос потонул в белом шуме. Забулькал коньяк, кто-то пьяно хихикнул:

– Объявит о своем роспуске…  – очистив стол в мастерской Неизвестного от папок с эскизами, Надя аккуратно застелила его газетой:

– Аккуратно, – она бросила взгляд на пустые консервные банки, на разводы пепла и бутылки на полу, – что было, как говорится, то прошло…  – в углу на постаменте стоял готовый к отливке гипсовый бюст:

– Это мы сделаем в бронзе, – сказал ей мэтр, – как у француза, что лепил Марианну. Стиль непохож, но…  – Надя напоминала мать. Девушка смотрела на упрямый очерк подбородка, высокий лоб, взлетающие вверх, словно раздутые ветром волосы:

– Это проволока, – объяснил Неизвестный, – в отливке получится бронзовый вихрь…  – мэтр помолчал:

– Думаю, бюст не вызовет критики. Назовем его как-нибудь…  – он пощелкал крепкими пальцами, – верноподданно. Например: «Юность страны Советов»…  – Надя уловила мимолетную улыбку на его лице. Рядом с бюстом возвышалась закрытая холстом фигура:

– Это черновой вариант, – скульптор чиркнул спичкой, – но статуя будет в камне…  – он задумался, – в темном граните. Или в стали, словно решетки и воронки НКВД…  – коленопреклоненная женщина закрывала руками лицо:

– Скорбь, – поняла Надя, – он человек не этого мира, он все увидел в моих глазах…  – они не говорили о Надиных так называемых гастролях или ее операции. Сначала скульптор велел ей выпрямиться на подиуме:

– Нет, нет…  – он ходил вокруг кома глины, – все не так, все не то…  – он вгляделся в Надю:

– Согнись, – велел Неизвестный, – словно ты что-то вырываешь из себя. Руки вниз, согнись еще, почти до пола…  – Надя почувствовала тупую боль в животе:

– Я спала под наркозом…  – слезы навернулись на глаза, – а из меня в это время уходила жизнь, то есть две жизни…  – ей почти ничего не сказали об операции. Она только знала, что беременность развивалась неправильно:

– Теперь у меня может никогда больше не быть детей…  – темноволосый, голубоглазый мальчик цепляясь за ее руку, тащил за собой грузовик. По носу ребенка рассыпались летние веснушки. Девочка с глазами темного каштана накручивала на палец рыжие, кудрявые волосы. Мальчик отпустил ладонь Нади. Дети скрылись в белесой пелене, вставшей перед глазами.

В носу защекотало, Надя почувствовала резкий запах ацетона:

– Нашатыря нет, – сварливо сказал Неизвестный, – в шкафу лежат консервы. Сейчас я тебе открою банку и ты ее съешь при мне. Иначе вместо сеанса у нас получится путешествие на карете скорой помощи. Поешь и выпьешь чаю с булкой и сахаром…  – Надя помотала головой:

– Просто чаю, пожалуйста…  – она жевала кильки в томате под пристальным взглядом мэтра. Неизвестный забрал у нее банку:

– На человека стала похожа, – заметил он, – хотя для фигуры было бы лучше, чтобы…  – оборвав себя, он кивнул на подиум:

– Вставай на колени. Теперь я знаю, что нам делать…  – работая с глиной, он бормотал себе под нос стихи. Надя прислушалась:

Есть женщины сырой земле родные,

И каждый шаг их – гулкое рыданье,

Сопровождать воскресших и впервые

Приветствовать умерших – их призванье.

И ласки требовать от них преступно,

И расставаться с ними непосильно….

Девушка робко спросила:

– Это чьи…  – Неизвестный коротко ответил:

– Мандельштама, он погиб в лагере, до войны. Я тебе дам распечатку…  – тонкую стопку слепых машинописных копий Надя сунула себе в сумочку:

– Он тоже читал Мандельштама, – рыжеватый крепкий парень разливал коньяк, – он из Ленинграда, поэт…  – кроме Мандельштама, гость, представившийся Иосифом, прочел и свои стихи:

– О еврейском кладбище, – Надя вздохнула, – я по лицу Ани видела, что она тоже думает о маме…  – сестра появилась на вечеринке вместе с Павлом:

– Ему не наливать, – предупредил остальных гостей Неизвестный, – младший Левин у нас обойдется лимонадом…  – по рукам ходил альбом брата, с набросками перезахоронения Сталина на Красной площади:

– Ты сказал, что ночевал у приятеля, – упрекнула Павла Аня, – как вас занесло на площадь…  – подросток смешливо отозвался:

– Мы гуляли, вот и все. Сквозь оцепление было кое-что видно…  – Павел не рассказал сестрам о драке, почти случившейся в туалете ДК:

– Хотя он бы и не полез в драку, – поправил себя младший Левин, – он трус, как и остальные его коллеги, то есть остальные мерзавцы. Мой так называемый отец, – он раздул ноздри, – тоже трус. Он держал маму взаперти, почти на зоне, а когда она хотела сбежать, убил ее…  – Павел не испытывал никакого желания увидеться с отцом:

– Думаю, его расстреляли с Берия и остальной бандой, – мрачно сказал он Ане по дороге, – а если нет, то надеюсь, что мы с ним никогда не встретимся…  – по мнению Павла, сестрам было незачем знать о комитетчике:

– Аня у меня даже не спросила, кто он такой. Она решила, что пьяный невежа, решив понадеяться на лучшее, пригласил ее на танец. Пусть так и остается, это для всех спокойнее…  – Аня и Надя сидели за столом рядом:

– У меня голова кружится, на вас глядя, – весело сказал ленинградский гость, передавая им коньяк, – девочки-сестры…  – встрепенувшись, он нашарил на столе завалявшийся карандаш:

– Девочки-сестры, это надо записать…  – Аня шепнула Наде:

– Они всегда такие, что ли, рассеянные…  – в темных глазах Нади мелькнул смех:

– Когда надо, рассеянные, когда надо, сосредоточенные. Иосиф, видишь, стихи записывает…  – парень покрывал криво оторванный от газеты листок паучьими буквами:

– Приезжайте в Ленинград, – он покусал карандаш, – мы с друзьями покажем вам город, проведем в музеи, погуляем…  – Аня подняла бровь:

– Летом, в белые ночи. Возьмем с собой Павла, у него будут каникулы…  – выдохнув дым, Надя неслышно сказала:

– Павел словно оружие против незваных ухажеров. Кто захочет иметь дело с подростком…  – до них донесся громкий голос брата:

– Никогда в жизни ты такого не напишешь…  – он издевательски прищурился, – ты у нас мастер компромисса:

– Под шелест листьев и афиш ты спишь, Нью-Йорк, ты спишь Париж…  – Павел схватил из банки дымящийся окурок:

– Я не сомневаюсь, что тебя пустят и в Нью-Йорк и в Париж…  – Аня отозвалась:

– Еще и с дурно воспитанным подростком. Ты говорила, что поэту к тридцати годам, а Павел с ним разговаривает, как с приятелем по школе…  – Надя затянулась сигаретой:

– Скорее, с неприятелем, но он прав…  – она внезапно спросила:

– Иосиф, а вы пойдете на компромисс, чтобы вас напечатали…  – упрямые глаза ленинградца напомнили ей взгляд доктора Эйриксена. Он поднял голову от газеты:

– Мое дело писать, а остальное, – он повел рукой, – остальное, это не о поэзии, дорогие девочки-сестры…  – собеседник Павла, высокий молодой человек в модном кашемировом свитере, раскраснелся:

– Я написал «Бабий Яр», напишу и об этом. Стихи напечатают, о перезахоронении должны знать все…  – он поднялся, слегка покачиваясь:

– Послушайте! Безмолвствовал мрамор, безмолвно мерцало стекло, безмолвно стоял караул…  – его голос перекрыл внезапно оживший приемник:

– Ночные новости из Лондона. Завтра в Москве будет объявлено о переименовании Сталинграда в Волгоград…  – Аня сжала руку Нади:

– Я верю, что теперь все пойдет по-другому…  – окурок зашипел в банке, Надя залпом выпила коньяк. Колючие звезды ноября мигали над Москвой, во дворе завывал ледяной ветер:

– Пусть она окажется права, пожалуйста…  – попросила Надя, – мы вырвемся отсюда, найдем нашу семью…  – Надя погладила ладонь сестры: «Обязательно».

Часть пятнадцатая

Европа, весна 1962

Париж

Дорога от дома на набережной Августинок до лицея святого Людовика, рядом с Люксембургским садом, занимала у Пьера де Лу двенадцать минут. Занятия начинались в восемь утра. Ровно без четверти восемь Пьер, любивший поспать, скакал вниз по широкой лестнице дома, украшенной витражами и мозаичным полом. Консьержка, мадам Дарю, появлялась тоже в восемь. Оказавшись на первом этаже, Пьер обычно оставлял в щели запертой двери ее комнаты записку.

Мать немного успокоилась, как называл это Пьер. Лаура доверяла мадам Дарю уборку квартиры. Два раза в неделю в парадной появлялся парнишка в униформе магазина Фошона, обремененный свертками и пакетами. Овощи, фрукты и молоко покупали Пьер или мадам Дарю. Он бегал и за вином на рю Мобийон. Ни в грош не ставя бутылки из магазинов, мать признавала только личный погреб месье Жироля, хозяина Aux Charpentiers:

– У дяди Анри свои связи с виноделами, – ожидая зеленого сигнала светофора, Пьер взглянул на часы, – мама права, лучшего бордо в Париже не найти…  – мать наотрез отказывалась ездить на такси. Если Лаура хотела пообедать в ресторане, месье Жироль сам забирал их на служебном грузовичке:

– Дядю Анри она не считает агентом нацистов, – невесело подумал Пьер, – его, мадам Дарю и семью…  – с остальным Парижем дело обстояло хуже. Лаура не появлялась в лицее, обсуждая школьные дела Пьера по телефону. На плече подростка болталась холщовая сумка с нашивкой, кубинским флагом

– Нечего обсуждать, все понятно. Через год я выпускаюсь, иду в полицейские рекруты. Сэм Берри всего на год старше меня, а он закончил поварской колледж и нанимается на работу…  – о планах кузена рассказал приехавший на пасхальные каникулы из Швейцарии младший Жироль, Филипп:

– Сэм пока не возвращается в Плимут, – заметил приятель, – он хочет попытать счастья в Европе. Он устроится в отель или на личную кухню какого-нибудь богача…

Светофор на бульваре Сен-Мишель славился, как называл это Пьер, задумчивостью. На тротуаре скопилась небольшая толпа, сзади хмыкнули:

– Кажется, президент едет. Завели американскую моду устраивать кавалькады на деньги налогоплательщиков. Постыдились бы, мы только что потеряли Алжир…

В марте в Эвиане, правительство подписало соглашения, заканчивающие войну с Алжиром. Три недели назад, еще до Пасхи, французы одобрили документы на всенародном референдуме:

– Вашим десяти процентам несогласных только бы бряцать оружием, – немедленно встрял еще кто-то, – вы, наверное, не встречали гроб с телом сына в аэропорту Орли. Зачем нам Алжир, где проливалась кровь французов…  – Пьер издалека заметил перемигивающиеся огоньки машин сопровождения:

– Точно, едет де Голль, – подросток невольно подтянулся, – интересно, где он был. За городом, что ли, с кем-то встречался…  – мимо пронесся черный Ситроен с затемненными окнами:

– Ничего внутри не разглядишь…  – ажаны наконец переключили светофор, – но мне на эскорт президента рассчитывать не стоит. Сначала я пойду регулировать уличное движение…  – матери о своих намерениях Пьер пока не говорил. Для всех, включая преподавателей в лицее, он готовился в следующем году поступить в Эколь де Лувр:

– Маме и незачем навещать школу…  – он щелкнул зажигалкой, – технические предметы я кое-как вытягиваю, а по истории и языкам я лучший ученик…

Политику в лицее не обсуждали. Кубинский флаг на сумке Пьера комментариев не вызывал:

– Все знают, что покойный папа был коммунистом…  – витрины на бульваре успели украсить первомайскими плакатами, – форму я ношу, а что нашито на сумке, мое личное дело…  – джинсы в лицее не разрешались. Учеников обязывали надевать белые рубашки с галстуками:

– Кеды тоже не позволяют, – усмехнулся Пьер, – сегодня последним уроком была физкультура…  – снятый галстук торчал из сумки.

Дорога домой всегда занимала больше времени. Пьер мог забежать с черного хода в музей Клюни, где он три раза в неделю занимался с тамошним куратором. Иногда он застревал у букинистического развала на углу рю Серпан или шел на дневной сеанс в какую-нибудь киношку из усеивающих бульвар. Мать выдавала ему щедрые карманные деньги:

– На «Вестсайдскую историю» меня все равно не пустят, – он разглядывал афишную тумбу, – мне еще не исполнилось шестнадцати лет. Ужасная косность, и это в наше время…  – рядом с плакатом фильма черные буквы пересекали белое пространство афиши: «Беккет. Дате. Счастливые дни»:

– Больше ничего и не требуется, – восхищенно вздохнул Пьер, – представления начинаются после первого мая, а билеты раскупили до Пасхи. Ладно, Хана меня проведет на все фильмы…  – кроме «Вестсайдской истории», он хотел посмотреть «Мыс страха» и «Бокаччо-70».

– Итальянцы молодцы, – подумал Пьер, – отличное кино снимают…  – кроме Ханы, на фильмы его мог взять и старший брат. Джо знал, что Хана возвращается в Европу:

– Мама до Пасхи послала ему телеграмму, то есть я послал…  – Пьер припустил к реке, – она каждый день спрашивает, нет ли ответа…  – весеннее солнце золотило его белокурые волосы. Подросток подмигнул девчонке, спустившей стройную ногу с велосипеда, тоже ожидающей на светофоре. Зардевшись, нажав на звонок, девица ринулась вперед:

– Надо найти подружку, – решил Пьер, – хватит, у многих парней в лицее все случилось. Водку я пил…  – мать позволяла ему немного вина за обедом, водку он попробовал с приятелями, – травку курил, пора перейти к более серьезным делам. То есть не серьезным, в нашем возрасте это развлечение…

Задержавшись в цветочной лавке у фонтана святого Михаила, Пьер выбрал для матери фиалки. Выходя на улицу, он поймал в витрине парфюмерного магазина напротив проблеск бронзовых волос:

– Как у тети Марты, но что ей делать в Париже? Максим поступает в Кембридж, Маленький Джон идет в военную академию Сандхерст. Она сидит в Лондоне, надзирает за их подготовкой…

В гулком подъезде на набережной Августинок приятно пахло свежей выпечкой. Мадам Дарю распивала полуденный кофе с бриошью:

– Пришла телеграмма от месье графа, – она окинула Пьера одобрительным взглядом, – я отнесла мадам баронессе…  – консьержка всегда была очень церемонна. Пьер весело сказал:

– Ура, праздники проведем с Джо…  – мадам Дарю подумала:

– Еще вытянулся. Растут они, как на дрожжах. Одно лицо с покойным месье бароном, Пьер тоже будет высоким. Даже уши у него торчат похоже…  – парень цапнул с пола конверт:

– Это что такое, мадам Дарю…  – марок на конверте не было. Адресовали его, на машинке, мадам де Лу. Консьержка пожала плечами:

– Должно быть, сунули под дверь, когда я выходила за бриошью. Конверт маленький, я его не заметила…  – Пьер опустил письмо в карман школьного пиджака:

– Я отнесу. Мама, наверное, захочет привести в порядок комнату Джо. Я к вам еще спущусь, сейчас пора обедать…  – мать обещала его любимого цыпленка по-провансальски, Перескакивая через ступеньки, Пьер побежал наверх.


На синем огоньке газовой плиты пыхтела эмалированная кастрюля. Из-под крышки упоительно пахло чесноком и травами. По деревянной доске, мелко кроша петрушку, стучал полукруглый нож:

– Положите масло в рефрижератор, – заметил Сэм, – и утром скажете мне спасибо…  – юноша широко улыбнулся, – булочная напротив хорошая, багет у них всегда свежий. Вас ждет отличный завтрак, я еще сделаю паштет из печенки…  – Марта покуривала, пристроившись на широком, выкрашенном белой эмалью подоконнике. Рядом лежала папка с отпечатанным на машинке ярлычком: «Адвокат». Стряхнув пепел в блюдечко, она обвела глазами кухню:

– Хорошо, что все дворы проходные, в них можно загнать машину. Почти никто не знает, что я в Париже, но так спокойней…  – рядом с аккуратными грядками и еще крепким птичником стоял серый ситроен Службы Внешней Документации. Французские коллеги посадили на близлежащие крыши пару снайперов:

– Для вашего спокойствия, мадам М, – сказали ей на встрече в загородном особняке, – никаких эксцессов не ожидается, но вы обладаете статусом источника повышенной опасности…  – Марта усмехнулась:

– Почти, как президент или царственная особа…  –она не стала садиться в машину де Голля:

– Все, что надо было обсудить, мы обсудили…  – речь на встрече шла о британских и французских интересах в свободных государствах Африки, – а остальное, что называется, технические дела…

Главным и единственным техническим делом Марты в Париже был недавний выпускник гостиничного колледжа в Швейцарии, мистер Сэмюель Берри. Соскочив с подоконника, она взяла еще одну папку, без ярлычка. Наверху лежала фотокопия диплома с отличием:

– Значит ты, как Максим, досрочно закончил школу…  – Марта отпила кофе, – или у вас ранний выпуск…  – Сэм помешал петуха в вине:

– Ранний, до Пасхи, чтобы мы могли найти работу до начала летнего сезона на курортах. Но меня, кажется, ждет совсем не курорт…  – под копией диплома Сэма лежало его собственноручное заявление:

– Я, Сэмюель Августин Берри, уроженец Плимута, 1945 года рождения, подтверждаю свое согласие на зачисление в армию ее величества королевы Елизаветы…  – семнадцатилетний юноша имел право добровольно завербоваться на военную службу:

– Никак иначе его было не оформить, – хмыкнула Марта, – к нам принимают только с восемнадцати лет. Но ждать нельзя, иначе мы упустим Краузе и его связи…  – адвокат Краузе появился в гостиничном колледже в феврале. Сэм весело сказал:

– Я был в пятерке лучших учеников старшего курса. Он обещал мне должность личного повара, как он выразился, у очень высокопоставленного лица, в Африке или Южной Америке…

На господина Ритберга фон Теттау Марта не надеялась, но сейчас была важна любая зацепка. Завтра в отеле «Риц» Краузе ждал Сэма, остановившегося у дяди, месье Жироля. Для всех юный Берри собирался работать в Европе, младшим поваром в дорогом отеле:

– Папа с мамой все понимают, – заметил Сэм, – дядя Анри тоже. Он воевал в Сопротивлении, папа служил в армии. Никто ни о чем не проговорится, тетя Марта…  – Сэм не мог навестить Плимут:

– Краузе велел, чтобы я пришел в «Риц» с вещами, – парень поднял бровь, – он денег не жалеет, подъемные мне заплатили щедрые…  – Марта понимала, зачем Краузе остановился в «Рице»:

– В Париж приезжает Хана. В Нью-Йорке, по ее словам, он всегда живет в «Плазе». Нацистский выкормыш хочет произвести на нее впечатление…  – племянница пока много обещала и ничего не давала:

– Я не могу заставлять ее идти на такое, – хмуро подумала Марта, – но если она не подпустит его ближе, встречи останутся только встречами. Он не собирается рассказывать на свиданиях о беглых нацистах, у нее нет доступа к его личным документам…

По данным из Моссада, миссия Фельдшера, капитана Иосифа Кардозо, успехом не увенчалась. Вальтер Рауфф, вкупе со своим отрядом, растворился в пустынных просторах Центральноафриканской Республики:

– Адольфа он тоже не встречал, но понятно, что Рауфф держал мальчишку при себе…  – Марта повертела папку Сэма:

– Я не знала, что у тебя такое второе имя…  – юноша покраснел:

– Старомодное, в честь моего предка, месье Огюста. Он заведовал Aux Charpentiers в прошлом веке. Даже дедушка ворчал, что сейчас детей так никто не называет…  – старый Берри, по его признанию, теперь ждал высадки человека на Луне:

– И первого британца в космосе, – шутливо говорил он, – как бы им не оказался наш юный Ворон…  – Марта скрыла улыбку:

– Юный Ворон спит и видит, как бы сбежать из школы Вестминстер в авиационные кадеты. Особенно сейчас, когда старшие разъезжаются из дома…  – Максим пронесся через год школы с тем же напором, каким он славился на футбольном поле:

– Нет смысла терять время, – заявил средний сын осенью, – увидишь, я получу аттестат досрочно…  – так оно и оказалось:

– Все поступают, – Марта взяла новую, шариковую ручку, – Петенька будет изучать архитектуру в Беркли, Лауру орден посылает в Рим…  – несмотря на скептицизм родни, племянница не покинула монастырь. Летом девушка ехала в женский университет Вознесения Пресвятой Девы Марии, основанный, как высшее учебное заведение для монахинь:

– Теперь там учатся и обыкновенные студентки, – вспомнила Марта, – Клара, бедная, все надеется, что у Лауры пройдет увлечение религией. Хотя у нее теперь есть Аарон с Тиквой, они пока живут в Лондоне…

Тетрадка, привезенная Инге из Новосибирска, лежала в личном сейфе Марты на Набережной. Нику она пока ничего не говорила:

– Еще неясно, как мы вырвем маленькую Марту из СССР, – напомнила себе женщина, – Густи такое поручать нельзя, а с Теодором-Генрихом никакой связи нет…  – судя по тому, что полковник Пеньковский исправно встречался с новым куратором из посольства, покойный мистер Мэдисон ничего не выдал русским:

– Но береженого Бог бережет, – Марта задумалась, – за Пеньковским все равно могут следить. Ладно, сначала Сэм и господин Адвокат, то есть Краузе…  – она вывела четким почерком на папке юного Берри: «Милый Августин». Юноша закатил глаза: «Тетя Марта!». Женщина отозвалась:

– Называть тебя Шефом пока преждевременно, мой дорогой…  – сняв петуха с огня, Сэм поинтересовался:

– Почему три прибора? Мы что, ждем кого-то…  – Марта сверилась с часами:

– Да, сейчас должен появиться твой куратор…  – Сэм застыл с ложкой в руке:

– Зачем мне куратор…  – обиженно отозвался юноша, – я и сам могу…  – Марта ласково коснулась его плеча:

– Милый мой, тебе семнадцать. Мы бы никогда не отпустили тебя туда…  – она махнула на юг, – без присмотра. Французы заинтересованы в твоей миссии, они тоже хотят призвать к ответу военных преступников. Кроме того, Центральная Африка, если ты туда попадешь, сфера их влияния…  – Марта достала блокнот крокодиловой кожи:

– Я его пока не видела, но рекомендации у него самые отменные…  – ободрительно сказала она, – он служил во Вьетнаме, в Алжире, у него больше десяти лет опыта. Хорошо знаком с техникой. У него и кличка такая, месье Механик…  – по данным от французов Механик был ровесником Марты:

– Ему тоже тридцать восемь. Он мог успеть повоевать, хотя в досье о таком не написано…  – Марта услышала три коротких звонка. Он носил черную беретку рабочего, простую, тоже рабочую куртку. Она узнала пустынный загар:

– Совсем недавний. Он, наверное, вернулся из Алжира…  – стащив беретку, француз протянул жесткую руку: «Мадам М, рад встрече. Я месье Механик, то есть месье Ламбер. Марсель Ламбер».


У соседки Марты по камере в Бутырской тюрьме, Нины, не было фотографии ее жениха:

– Я ничего с собой не брала, – вспомнила Марта тихий голос девушки, – мы хотели заглянуть в комиссию по репатриации, узнать, как можно связаться с моей родней на Украине, а потом пойти в кино. Какая я была дура, Марфа Федоровна…

Марта смотрела на веселое лицо Нины. Девушку сфотографировали под руку с Марселем, у входа в барак, украшенный французским триколором. На обороте вились выцветшие чернила:

– Июнь 1945, Мюнхен. У меня есть такой желанный, без которого я не могу…  – Марта услышала вздох:

– Она мне переводила. Стихи русские, из ее блокнота…  – перед Мартой оказалась потрепанная, пожелтевшая тетрадка. Она листала заполненные школьным почерком страницы:

– Милой Нине на память о нашей работе в Мюнхене, сентябрь 1943 года. Ниночка, оставайся всегда такой же красавицей! Твоя Настя, лето 1944 года…  – пожелания перемежались с записями самой Нины:

– Осень 1944 года. По слухам, советские войска вошли в Румынию. Скорей бы закончилась война! Дорогой дневник, я, кажется, влюбилась. Я всегда думаю о нем. Мы видимся только по воскресеньям, но он пишет мне каждый день…  – рядом с тетрадкой лежали конверты:

– У немцев хорошо работала городская почта…  – Механик курил, не поднимая головы, – нам разрешали посылать письма, без ограничения. Вот мои записки, ее конверты. Мы не хотели писать на немецком языке, но тогда у нас не было другого выбора. Потом Нина выучила кое-какие французские слова, а я русские…  – он помолчал: «Милый, я тебя люблю»…  – тикали часы, Марта взяла сигарету:

– Я все сохранил, мадам…  – добавил месье Ламбер, – когда я услышал, что вы из СССР, то есть из России, я подумал, что вы могли знать Нину…

Механик заговорил о войне, когда Сэм покинул квартиру на рю Мобийон:

– Проведи время с семьей, – сварливо велел он подопечному, – завтра мы встречаемся с бошем…  – Сэм растерянно сказал: «Но он ждет меня одного». Механик усмехнулся:

– Ты и придешь один. Меня ты не увидишь, я теперь твоя тень, милый Августин. Запомни, как со мной связываться в случае нужды…  – Сэм наизусть заучил номера безопасных телефонов и адрес абонентского ящика, куда требовалось послать телеграмму:

– Через двенадцать часов я окажусь рядом с тобой, где бы ты ни был, – подытожил Механик, – или даже раньше, если речь идет…  – он поискал слово, – о цивилизованных территориях…  – Сэм заметил:

– Но меня могут послать в пустыню, в джунгли…  – Механик поднял бровь:

– Я бывал и там, и там, милый Августин. Уверяю тебя, даже в пустыне твои будущие работодатели не обойдутся без связи. В таких местах тоже есть телефон и телеграф. После встречи с Адвокатом зайдешь на почту, черкнешь мне открытку. Напиши примерно, куда тебя посылают, остальное дело техники…  – Марта аккуратно собрала в стопку тетрадки, конверты и фото:

– Видите, как получилось…  – на столе остывал забытый кофе, – вы подумали, что я могла знать Нину и оказались правы…  – услышав о встрече в Бутырской тюрьме, Марсель заметил:

– Надо было нам обвенчаться еще в Мюнхене. У меня был знакомый прелат, немец, но с эльзасскими корнями. Я к нему ходил на исповедь. Он бы тайно поженил нас с Ниной…  – иностранным рабочим в рейхе запрещались браки даже между собой, – но мы хотели подождать до Франции…  – он подтянул к себе чашку:

– Значит, вы не знаете, что случилось с Ниной, с нашим ребенком…  – Марта покачала головой:

– Нет. Я тогда бежала из тюрьмы, это долгая история. Но Нина только о вас и говорила. Она хотела назвать малыша Виктором или Викторией. Месье Ламбер, – Марта помялась, – но вы могли попросить о визе. У вас есть довоенный адрес Нины, под Винницей…  – он потер руками смуглое от загара, усталое лицо:

– Я туда писал, но ответов не получал. В визе мне отказывали каждый год, а наше посольство в Москве тоже никак не могло мне помочь. Я хотел поехать в Россию по дипломатической части, офицером безопасности, но русские опять не одобрили мне визу…  – Марта предполагала, что в винницком колхозе Нины просто не осталось ее родных:

– Если она выжила, она могла выйти замуж, сменить фамилию…  – Марсель добавил:

– Я надеялся, что после смерти Сталина она со мной свяжется. После двадцатого съезда я ждал от нее весточки, но не дождался…  – синие глаза озарились упрямым огоньком:

– Я все понимаю, мадам М, мы все люди. Если она вышла замуж, я ее не виню, я и сам…  – он достал из потрепанного портмоне фото, – но я хочу видеть нашего сына или дочь…

На цветном снимке маленькая девочка сидела рядом с песчаным замком. Ветер развевал черные кудри, в толстеньких ручках она держала ведерко и грабли: «Оран, 1960 год. Дорогому папе от Нины». Малышка белозубо улыбалась:

– Жена моя снимала, – Механик посмотрел в сторону, – Нине здесь годик. Надо было мне их отправить во Францию, но Флоранс родилась в Оране, ее семья жила в Алжире с прошлого века. Она не хотела уезжать, оставлять меня одного…

Год назад жену Механика застрелили на ступенях оранского госпиталя, где Флоранс работала врачом:

– Наши ультраправые националисты, – Ламбер поморщился, – Organisation de l’armée secrète. Они предупреждали Флоранс в анонимных письмах, что она не должна лечить арабов, что она поплатится за предательство интересов Франции. Нина оставалась дома с няней, а я…  – он залпом допил кофе, – я тогда был с партизанским отрядом этих мерзавцев, под чужим именем…  – после гибели жены Механик отвез дочь во Францию:

– Моя старшая сестра вышла замуж в провинцию, в Орлеан, – объяснил он, – у них свой дом на Луаре, трое детей, собаки, куры, кошки. Нине там хорошо, я ее навещаю, когда бываю дома. Сейчас я тоже оттуда приехал…  – Марта ласково коснулась снимка девочки:

– Я уверена, что вы найдете ее старшего брата или сестру, месье Механик. Я вам помогу со связями в СССР…  – Марта напомнила себе, что никак не может послать весточку Теодору-Генриху:

– Тайник в Нескучном Саду больше не существует. Каменщик строительного треста, – она встряхнула головой, – то есть он изображает каменщика. Хорошо, что мистер Мэдисон успел передать сведения о его месте работы и адресе. Но Густи ничего сообщать нельзя…  – Марта и сама не знала, почему она избегает посвящать племянницу в такие подробности:

– Я не до конца ей доверяю, – поняла женщина, – у меня есть дурное предчувствие, словно с Филби…  – Филби сейчас болтался в Бейруте:

– Якобы журналистом, – недовольно подумала Марта, – но он заодно обеспечивает наши интересы в том регионе. Оттуда совсем недалеко до Кавказа, до советской границы, да и морской путь в СССР недолог. Ладно, об этом позже…  – на прощанье она сказала Механику:

– Отправьте мне завтра весточку касательно милого Августина, а в остальном…  – она пожала руку французу, – нам остается только ждать…

В теплой весенней ночи перемигивались неоновые рекламы. На кованом балконе, выходящем на рю Мобийон, пахло табаком и жасмином. Марта повертела флакон «Joy»:

– Волк смеется, что у меня всегда одни и те же духи, затруднений с подарками у него нет. Хорошо, что я успела забежать в парфюмерный магазин, здесь они дешевле, чем в Лондоне…  – Марта не любила ненужных трат, но всегда привозила из поездок подарки детям и Волку:

– Но сейчас придется обойтись без сувениров. Все считают, что я улетела в Балморал к ее величеству…  – она долго сидела на балконе, закутавшись в шаль. Закатное зарево гасло над крышами Парижа, в небе метались черные точки птиц:

– В конце недели приезжает Хана, – Марта поднялась, – встречусь с ней и отправлюсь домой. На носу выпускные экзамены. Максим и Маленький Джон справятся, но лучше, чтобы я была рядом…  – захлопнув дверь балкона, она скрылась в квартире.


По мнению Сэма, шоколадный торт в «Рице» был немного суховат:

– Коржи передержали в духовке…  – он поднес к губам крошечную чашку эспрессо, – они попытались спасти дело кремом, но все равно, вкус у десерта не тот…

Наставник в поварском колледже Сэма мог опрокинуть тележку с десертами, не пришедшимися ему по душе:

– За четверть часа до смены тарелок, на торжественном обеде, где сидит сотня человек, – усмехнулся парень, – он еще орал на нас, швырялся посудой и чуть ли не ножи метал в виновников фиаско…  – отец и дядя Сэма тоже не стеснялись в выражениях на кухне:

– Но это хорошая школа, – допив кофе, он взял сигарету из портсигара Краузе, – теперь мне не страшны работодатели с дурным характером…  – брезентовый рюкзак Сэма с нашитым на него швейцарским флагом выглядел в чайном салоне отеля «Риц» бедным родственником. Адвокат Краузе явился на встречу с портфелем крокодиловой кожи:

– Костюм у него миланский…  – на практике, в дорогих швейцарских отелях, Сэм достаточно насмотрелся на патронов, – но часы пока стальные и паркер из дешевой серии. Краузе только на пути к настоящему богатству…

Будущий миллионер, звезда судебных залов, пока что сказал Сэму едва ли десяток слов. Сэм подозревал, что Краузе, представившийся ему только как герр Фридрих, сейчас просматривает его досье:

– Смотри, смотри, – пожелал юноша, – как говорится, в моих бумагах даже с лупой ничего не найдешь…  – Фридрих Краузе изучал бумаги больше для очистки совести. Документы герра Берри прошли через руки самого Феникса:

– Его отец воевал, – заметил глава движения, – дядя подвизался в так называемом Сопротивлении, то есть с бандитами, но в поколении родителей этого парня воевали почти все. Его плюсы перевешивают его минусы…  – Aux Charpentiers каждый год получал три мишленовские звезды:

– Британским ресторанам звезды пока не присуждают, – весело заметил Феникс, – но, судя по газетам, отец этого Берри входит в пятерку лучших рестораторов страны…  – еврейской крови у парня не было даже среди отдаленной родни:

– Отличные оценки на курсе, большой опыт работы со взыскательными клиентами, – Фридрих захлопнул папку, – обезьяны будут довольны, что обрели британского повара с французскими корнями. Они все еще смотрят в рот бывшим метрополиям…  – убрав досье в портфель, Фридрих щелкнул зажигалкой. Герр Берри неплохо говорил на немецком языке:

– Обучение в Швейцарии ему помогло…  – Краузе рассматривал приятное лицо парня, – по акценту он понял, что я из Германии, но он не будет задавать излишних вопросов…  – Краузе, давно потерявший гамбургский говор, объяснялся на хохдойч. В связи с предстоящим ему визитом, он немного побаивался этого обстоятельства:

– Мадам Монахиня не разбирается в немецких акцентах, – успокоил его Феникс, – она понятия не имеет, что берлинцы иначе произносят некоторые слова…  – в кармане пиджака Краузе лежал безукоризненный паспорт, с молотом и циркулем ГДР, с его недавней фотографией:

– После выполнения задания я его сожгу, – напомнил себе адвокат, – не след, чтобы Хана его видела даже случайно…  – на выходных он встречался с актрисой в отеле Le Bristol, до отказа наполненном звездами и папарацци, как, следуя итальянской моде, стали называть репортеров:

– Ее обязательно будут снимать, – гордо подумал Фридрих, – а значит, и я попаду в светскую хронику…  – дома, в Бонне, он завел целую папку с вырезками из газет. Краузе не мог пройти мимо даже самой маленькой заметки о Дате, как о девушке писали журналисты:

– Она еще больше оценит меня, когда увидит мою преданность ее карьере…  – после обеда их ждала ложа в опере. Фридрих давно бросил считать деньги, когда речь шла о свиданиях с Дате. Девушка, впрочем, принимала его подарки и букеты с неизменно скучающим лицом:

– Мило, – коротко сообщала она, – спасибо за ваши…  – Дате щелкала изящными пальцами, – то есть вашу заботу…  – не смея пока преподносить ей драгоценности, Фридрих ограничивался книгами и безделушками:

– У нее отличный вкус, – вздохнул Краузе, – она второй год входит в список самых стильных женщин мира…  – соседкой Дате по списку была ее кузина, мисс Ева Горовиц. Фридрих откровенно недолюбливал девушку:

– Ее отец работал в ЦРУ и она пошла по его стопам…  – думал адвокат, – хорошо, что она не вылезает из тропической Африки…  – герр Берри отправлялся несколько севернее. Опасности его случайной встречи с девушкой не существовало:

– Впрочем, он и не знает, кто такая эта Ева, – утешил себя Краузе, – ладно, выдам ему последние инструкции и надо звонить Монахине…  – он скрипуче сказал:

– Багаж положите в мою машину, он будет ждать вас в аэропорту, – Сэм понимал, что нацисты перетрясут его немногие пожитки, – возвращайтесь сюда к семи вечера, я отвезу вас в Орли…  – Краузе поднялся:

– Вы летите в Центральноафриканскую Республику, если вы слышали о таком государстве. В столице страны вас встретят, позаботятся о вас. Прошу прощения, мне надо сделать деловой звонок…  – Сэм проводил взглядом широкие плечи:

– Слышал, разумеется. Рауффа потеряли именно там…  – он напомнил себе зайти на почтамт:

– До вечера еще есть время…  – Сэм взглянул на гостиничные часы, – я все успею…  – Краузе, насколько он видел, обосновался в телефонной будке в углу вестибюля. Рассматривая рекламу «Мулен Руж» на стене, Фридрих слушал гудки в трубке:

– Она ждет моего звонка, я ее предупредил. Но если она не захочет со мной встречаться…  – Монахиня деловито сказала: «Слушаю вас». Фридрих откашлялся:

– Мадам де Лу, вы получили от меня весточку…  – женщина перешла на немецкий язык:

– Приезжайте…  – он услышал шелест страниц блокнота, – как вы и просили, моего сына или консьержки в это время не будет в здании…  – запомнив дату и время, поблагодарив ее, Фридрих положил трубку:

– Отлично…  – поздравил он себя, – мадам клюнула на приманку…  – подхватив портфель, он вернулся к дивану, где сидел юный Берри.


Стоя в очереди к окошечку отправки бандеролей на центральном почтамте Парижа. Сэм просматривал взятую им в «Рице» бесплатную The Times. В «Золотом Вороне» держали газеты для джентльменов, по выражению его деда, но сам старый Берри и отец Сэма предпочитали Daily Mail:

– Как говорится, грошовый листок, – хмыкнул Сэм, – мистер Бромли наверняка его и в руки не возьмет…  – в газете писали о смертном приговоре одному из руководителей путча генералов, попытки правого переворота, случившейся в прошлом году в Алжире:

– Президент де Голль помилует генерала Жуо, – настаивал автор статьи, – Франция не отправит на эшафот заслуженного героя войны…  – после двух абзацев о Франции журналист перешел, видимо, к более интересующей его теме:

– Северная Ирландия, – вздохнул Сэм, – про нее все пишут. Маленького Джона могут отправить туда служить, когда он получит офицерское звание…

Журналист считал, что Британия должна брать пример с Франции в быстром и безжалостном подавлении мятежей:

– Однако намерения путчистов в Алжире не могут не вызвать уважения, – замечал он, – генералы выступали за сохранение исконных территорий Франции. Британия тоже не имеет права поддаваться на шантаж ирландцев, на требования каких-то референдумов…  – Сэм ловко метнул газету в урну неподалеку:

– Писаки сидят на Флит-стрит, ни разу не побывав в Белфасте. Они не имеют права рассуждать об Ирландии, и шага туда не сделав…  – дед Сэма после первой войны остался еще на пару лет в армии. Старый Берри заведовал военной столовой в Белфасте:

– Мы кормили части, расквартированные в городе, – услышал Сэм уютный говорок, – что я тебе могу сказать? Католики, протестанты, какая разница? Все мы люди, надо вести себя подобающе человеку. Особенно если ты попал в место, где нет других людей. Так говорил наш капеллан, – Берри поднимал палец, – и я навсегда это запомнил, мой милый…  – Сэм выпрямил спину:

– Значит, и я так буду делать. Надо всегда оставаться человеком, особенно учитывая, куда я лечу…  – по дороге на почтамт он миновал Елисейский дворец, резиденцию де Голля и знаменитый отель Le Bristol:

– Я бы мог сейчас устраиваться сюда на работу…  – рядом с блистающими черным лаком лимузинами болтались фотографы, – снял бы комнату на Монмартре, жил бы спокойно в Париже…  – Сэм встряхнул светловолосой головой:

– Ничего. На обед в Le Bristol я приглашу Луизу, а в президентском дворце я буду готовить…  – он был уверен, что так и случится.

Луизе, конечно, ничего напрямую писать было нельзя. Взяв кофе в бистро по соседству с почтамтом, Сэм довольно долго сидел над весточкой:

– Остальное было проще, – хмыкнул юноша, – открытка домой, открытка дяде, открытка месье Механику…  – он не хотел посылать кольцо для Луизы почтой:

– Когда я вернусь из Африки и вообще оттуда…  – Сэм старался не думать, куда еще его могут послать новые работодатели, – я сразу сделаю предложение. Она к тому времени поступит в Кембридж. Я попрошу папу взять меня в ресторан на Темзе, «Гнездо Ворона». Куплю дешевую машину, от реки до Кембриджа всего час езды…  – Сэм напомнил себе, что Луиза еще не приняла его предложения:

– Я уже машины присматриваю, – усмехнулся парень, – но я ее люблю, она любит меня, и никого другого нам не надо…  – он так и написал в этой весточке, прибавив:

– Я не могу сказать, что у меня сейчас за работа, но Маленький Джон тебе все объяснит…  – он не сомневался в дипломатических способностях приятеля, – у него будут храниться твои письма, любовь моя…  – они писали друг другу каждую неделю. Сэм иногда думал, что Луизе стоит не становиться адвокатом:

– У нее отличный слог, она могла бы писать статьи или книги…  – девочка смешливо говорила:

– Я давно перечитала все бабушкины викторианские романы, отсюда и слог. И вообще, адвокат должен не только хорошо говорить, но и писать. Дядя Максим отлично составляет заключения по делам, в его документах сразу все понятно…  – Сэму тоже все было понятно:

– У нас еще ничего не случалось, то есть случалось…  – он покраснел, – но не до конца, на рождественских каникулах, когда я сказал, что люблю ее…  – он хотел подождать до свадьбы:

– Так будет лучше, – напомнил себе Сэм, – все равно я ни на кого другого, кроме нее, и смотреть не хочу…  – письма Луизы он сложил в большой конверт, сунув его в коробку для бандеролей, купленную на почтамте:

– Герцог свой парень, он не подведет. Пусть наша переписка ждет меня на Ганновер-сквер…  – он присовокупил к бандероли записку для юного герцога:

– Он все сделает, ему можно доверять…  – очередь двигалась медленно, Сэм нетерпеливо поерзал:

– Почти пять вечера. Надеюсь, в самолете нас покормят…  – он подумал о жарком ветре пустыни, о неизвестной пока Африке:

– Я мог бы сейчас готовить утку или шоколадный мусс в Le Bristol, – усмехнулся юноша, – ничего, правильно дедушка сказал, это мой долг перед теми, кто не дожил до победы. Нацистов надо призвать к ответу, срок давности их деяний не имеет никакого значения…

Взглянув в сторону запруженного посетителями зала, он прищурился:

– Лицо знакомое. Точно, это Джо, то есть граф Дате…  – Сэм помнил старшего сына тети Лауры по обедам в Aux Charpentiers:

– Он тоже работает в Африке, то есть в Конго. Наверное, он приехал на каникулы…  – молодой человек в отменном костюме, стоя у большого окна, разговаривал с приятелем:

– Его я никогда не видел…  – Сэм оценил крой пиджака, – он тоже хорошо одевается. Осанка у него военная, наверное, офицер…  – высокий юноша коротко стриг светлые волосы. Глаза Сэма на мгновение встретились с его пристальным взглядом:

– Смотрит, словно Краузе, – понял Сэм, – он имеет какое-то отношение к армии или даже к разведке…  – сунув бандероль почтовой барышне, он стал наклеивать марки на открытки.


Джо был уверен, что его младший брат и ногой не ступит в паршивый район, где размещалась дешевая гостиница, выбранная месье Вербье. Вокруг станции метро Маркаде-Пуассонье, в восемнадцатом арондисмане, громоздились подозрительные пансионы, набитые развязными чернокожими парнями с Антильских островов и смуглыми алжирцами. Угловой дом, превращенный в отель, выходил на небольшую площадь. Бары по соседству гремели музыкой и после полуночи, в круглосуточной лавке отирались местные пропойцы.

Джо, правда, не мог не признать, что продукты здесь дешевле, чем в центре города:

– За такие деньги ты на Елисейских полях выпьешь чашку кофе…  – месье Вербье стоял над электрической плиткой, – а здесь нас ждет полный обед, с салатом и стейками…

В пансионе, незамысловато названном «Метро», постояльцев снабжали номерами с кухонным углом. Месье Вербье вернулся из магазина с авоськой провизии. Джо мрачно курил у рассохшегося стола:

– Хорошо, что мы болтаемся по всяким трущобам, – подумал юноша, – Пьера здесь ожидать не стоит. Он парень с Левого Берега, хотя на Монмартр он тоже заглядывает, ходит в театры, на танцульки…  – Джо не сомневался, что месье Вербье на самом Монмартре не поселится:

– Там слишком людно, слишком много туристов. Он словно паук, избегает солнечного света. Не зря он нашел этот район за холмом, в низине…  – серые глаза русского напоминали ему сети липкой паутины в конголезских джунглях. Подумав о близлежащем Монмартре, Джо вспомнил, как он целовал Маргариту в подворотне рядом с ночным клубом:

– Мы оба были подшофе. К тому времени мы выпили пару бутылок шампанского, коктейли…  – черные волосы девушки растрепались, она тяжело дышала, приникнув к Джо. Яркий неон вывески какой-то гостиницы отражался в голубых глазах Маргариты:

– Я хотел взять ее за руку и отвести в отель, – горько подумал Джо, – где она бы стала моей. Мы бы тихо поженились и ничего бы этого не случилось…  – о происходящем с Маргаритой он знал только со слов Виллема:

– Где обретается сам Виллем, я тоже не знаю, – вздохнул Джо, – мы с ним теперь редко видимся…  – кузен звонил Джо на карьер не чаще раза в месяц. Обычно они встречались в одном из баров Элизабетвилля. Джо подмечал изменения в юноше:

– То есть не юноше, а мужчине, он очень окреп…  – Виллем наголо брил голову, с жесткого лица не сходил тропический загар:

– Татуировок он больше не набивает, но я видел у него на груди такие же шрамы, как у местных ребят…  – Джо понял, что кузен участвовал в церемонии взросления, в одном из племен саванны:

– Он не говорит, чем он занимается, но я уверен, что он не ищет алмазы или вообще полезные ископаемые…

В город Виллем приезжал на списанном армейском виллисе без номеров, с проржавевшими дверями. Автомат Калашникова, американский десантный нож и бельгийский браунинг кузена, впрочем, блистали ухоженностью:

– Хотя он сам отпустил бороду. Видно, что рядом у него нет женской руки…  – Джо подозревал, что барон де ла Марк сколотил небольшой партизанский отряд:

– Но не ради контрабанды или грабежей, Виллем не такой человек. Ходят слухи, что в саванне сидит местный Робин Гуд, защищающий негров, но это точно не Виллем…  – о Грешнике и его отряде в Элизабетвилле только шептались:

– Правительство Конго назначило награду за его голову. Португальцы, кажется, сделали то же самое…  – после Рождества португальские войска сожгли на своей территории несколько негритянских деревень:

– Где жили пигмеи, которых вообще никто за людей не считает, – вспомнил Джо, – Грешник потом появился, словно из воздуха и расстрелял колонну португальских войск на шоссе…  – у Виллема он о Грешнике не спрашивал, рассудив, что кузен о нем ничего не знает. Расспросов о Маргарите Джо тоже избегал:

– Что спрашивать, когда все кончено, – напомнил себе юноша, – осенью она защитила докторат, заведует эпидемиологической службой в госпитале Леопольдвиля…  – Джо все время ожидал услышать от кузена о помолвке Маргариты:

– Она выйдет замуж за честного человека, хорошего католика, а не за отщепенца и предателя вроде меня…  – пока Джо искусно избегал расспросов русского о его семье:

– Но он знает о тете Марте. Он все время интересуется тем, что она делает…  – Джо пожимал плечами:

– Понятия не имею. У нее муж, дети, семья, вот и все…  – помня о своем британском гражданстве, он был осторожен:

– Если у меня хоть немного развяжется язык, мне не избежать обвинения в государственной измене и даже дядя Максим мне не поможет…  – вдохнув аромат стейков, витающий по голой комнатке, Джо хмуро поинтересовался:

– Зачем я здесь сижу? Я рассказал о промышленном потенциале карьеров в южном регионе Конго…  – русский устроил настоящий допрос:

– Он интересовался алмазами и ураном, новыми месторождениями, где разворачиваются «Де Бирс» и другие компании. СССР спит и видит, как залучить под свое крыло Конго и Анголу, особенно потеряв Китай, с ураном и цветными металлами…  – для всех Джо находился на пути в Париж:

– Согласно телеграмме, я приеду домой только послезавтра…  – ему стало противно, – как мне смотреть в глаза маме, Хане и Пьеру? И что бы сказал дедушка Джованни, если бы он обо всем узнал…  – Джо подумал об Инге и Генрике:

– Они оба ездили в СССР. Наверняка, комитетчики, как их называет тетя Марта, тоже не оставили их без внимания. Но они никого не предавали, в отличие от меня, они не грязные шпионы…  – русский ловко перевернул румяные стейки:

– Сиди спокойно, – велел он, – ты мне еще нужен, дорогой граф…  – Вербье оскалил белые зубы:

– Займись делом, накрой на стол, приготовь аперитив…  – он прислушался:

– Кажется, наш гость, то есть гостья, здесь…  – по коридору простучали женские каблуки. В хлипкую дверь номера поскреблись:

– Опять он подсовывает мне какую-то девицу, – с отвращением подумал Джо, – но сейчас ничего не случится…  – русский повел рукой:

– Открой, у меня самый ответственный момент на плите…

На Джо пахнуло сырым ароматом весеннего дождя. Она расстегнула легкомысленный плащик, пурпурная юбка не прикрывала стройных коленок. Девушка держала мокрый зонтик, черные локоны падали ей на плечи:

– У нее тоже голубые глаза, как у Маргариты…  – спохватившись, Джо пропустил ее в комнату:

– Пахнет вкусно…  – она смешно сморщила изящный нос с горбинкой, – я по дороге купила вина…  – девушка первой протянула ему руку. Джо уловил в ее французском языке славянский акцент:

– Меня зовут мадемуазель Даниэла, – весело сообщила гостья, – а вы Жозеф, то есть Джо. Александр о вас много рассказывал…  – Джо успел подхватить зашуршавший дождевик девушки: «Надеюсь, только хорошее, мадемуазель».


Закинув руку за голову, Скорпион слушал размеренный скрип кровати в соседней комнате. Сизый дымок сигареты вился у покрытого трещинами потолка, рядом с фанерным гардеробом. Мутное зеркало засидели мухи. Полукруглое окошечко, выходящее на улицу, покрылось потеками воды. Ливень хлестал в стекла, на площади гудели машины:

– В такую погоду только развлекаться…  – Саша скосил глаза на часы, – что они и делают. Месье граф разошелся. На дворе десять утра, а они почти не прерывались…

Саша оставил Монахиню сидящей на коленях пьяного агента. Кроме вина и русской водки, в дело пошла травка, заранее припасенная Сашей. Монахиня, появившись в Париже вместе с Сашей, жила в этом же пансионе. Собираясь в аэропорт Орли за Драконом, Саша весело заметил девушке:

– Можно сказать, это твоя последняя гастроль, то есть последняя в светской жизни. В Риме тебя ждет монашеское облачение и святой отец Кардозо…  – вернувшись в Польшу до Пасхи, покинув университет, Данута подала документы на выезд в Италию для паломничества:

– Тамошняя служба безопасности для вида помотала ей душу, но не стала чинить препятствий…  – он потушил сигарету, – правильно сказал товарищ Котов, всегда надо убивать двух птиц одним камнем…

На сходство Монахини с доктором Маргаритой Кардозо первым обратил внимание тоже товарищ Котов:

– Говоришь, Дракон разорвал помолвку…  – наставник изучал фотографии, – мы окажем ему дружескую услугу, подсунем в его постель почти близнеца бывшей невесты…  – подумав о близнецах, Саша вздохнул:

– Надежда Наумовна послала меня по матери, а к Анне Наумовне теперь и не приблизиться…  – девушку зарезервировали, как выражались в Комитете, для работы с особо важными гостями Москвы. Близняшек забрали у Саши под личное попечение нового начальника, товарища Семичастного. Он подозревал, что Анну Наумовну собираются использовать совсем не в постели:

– Она будет вращаться в академических кругах, ездить на научные конференции. Нам важны связи с зарубежной интеллигенцией, среди историков и философов много левых…  – по донесениям службы внешнего наблюдения, Надежда Наумовна вела рассеянный образ жизни:

– Задания она выполняет, сообщает о разговорах интуристов…  – девушка изображала комсомолку, добровольного гида по Москве, – но она болтается по артистическим вечеринкам, вместе с братом и сестрой…  – младшего Левина тоже трогать было нельзя:

– У нас не так много агентов, свободно владеющих китайским языком, – сказал Саше глава Комитета, – учитывая развитие событий, нельзя разбрасываться ценными кадрами…  – Левин, парень многих талантов, успел тиснуть в «Юности» рассказик о сироте, выросшем на Дальнем Востоке:

– Парень ищет и находит безвинно репрессированных родителей, то есть их могилы. Вещица сентиментальная, но сейчас такое в моде…  – Саша выпятил губу:

– Но вроде бы в Литинститут он не собирается. Пойдет на восточный факультет, станет китаистом…  – едва заикнувшись о письме Моцарту, он услышал сухой голос начальства:

– Пусть его напишет младшая товарищ Левина. Вызовите ее, поговорите с ней, как комсомолец с комсомолкой…  – приехав на Лубянку, младшая Куколка окинула его надменным взглядом:

– Что вам еще надо, – холодно поинтересовалась девушка, – я сегодня сопровождаю французскую группу в Большой театр. У нас экскурсия за кулисы, встреча с труппой, мне нельзя опаздывать…  – Саше не нравилась независимость Куколок:

– Словно они что-то о себе узнали. Например, выяснили имена родителей…  – он даже замер:

– Но если они дочери расстрелянного Берия? У того по слухам было много связей с женщинами. Шелепин или Семичастный могли сказать им о настоящем отце…  – услышав о письме, Куколка завернула лихую матерную тираду:

– Сами пишите, товарищ Матвеев, – девушка поднялась во весь рост, – у вас есть образцы моего почерка…  – застучали шпильки, она подхватила черный бушлат:

– Всего хорошего, надеюсь, что я больше вас никогда не увижу…  – на бонусы, как называл это Саша, тоже можно было не рассчитывать. Он сладко потянулся:

– Ладно, письмо мы составили, а для остального у меня есть Невеста…

Леди Августа исправно поставляла строго секретную информацию из британского посольства. Пеньковского пока не арестовали, наблюдая за его встречами с новым куратором, одним из атташе:

– Что касается М, все словно воды в рот набрали, – недовольно подумал Саша, – но судя по словам Дракона, она в Лондоне. Либо она вернулась в Британию вместе с 880, либо месье граф врет, как сивый мерин…  – за стеной стонала пани Данута:

– Еще, еще, милый…  – девушка завыла. Саша улыбнулся:

– Это не «Пионерская зорька» в исполнении Странницы. Дракон теперь никуда не денется…  – схема выходила очень элегантной:

– Она примет обеты, – смешливо сказал товарищ Котов, – но господин граф всю оставшуюся жизнь будет болтаться рядом, мучаясь угрызениями совести. Католическое чувство вины нам очень на руку…  – наставник помолчал:

– К доктору Кардозо мы найдем другой подход. Сейчас нам важен прелат, если он действительно собирается в СССР. Монахиня должна близко сойтись со святым отцом, что она и сделает…  – за стеной потекла вода, по полу протопали босые ноги. Потянувшись, Саша налил себе кофе:

– Удачно, что Пьер, младший брат Дракона, родился в СССР. Стоило намекнуть, что мы можем вывезти парня на родину, что он гражданин советской страны, как господин граф немедленно прекратил упрямиться и прилетел в Париж тогда, когда это требовалось…  – Саша навострил уши:

– Вроде заснули. Они до вечера не встанут с постели, а когда встанут, быстро в нее вернутся. Монахиня девушка бойкая, этого у нее не отнимешь…  – Саша полистал купленную вчера на развале книгу американского фантаста, Филипа Дика:

– Якобы Германия и Япония выиграли войну. Но написано отменно, не чета нашим сочинителям, у которых Венеру покоряют коммунисты. Ладно, они спят и мне можно отдохнуть…

Сунув томик под тощую подушку, Саша спокойно задремал под мерный шум дождя.


Атласный бюстгальтер свешивался со спинки стула. Скомканная юбка валялась на половицах, усыпанных пеплом и апельсиновыми шкурками.

Накинув на плечи мужскую рубашку, Данута стояла над электрической плиткой. В Советском Союзе и Польше импортный кофе был уделом партийцев, обеспеченных людей:

– Рабочие пьют пойло из цикория, – хмыкнула девушка, – в заказах иногда бывает растворимый кофе, но заказ еще надо получить…

Во Францию ее со Скорпионом привез советский сухогруз. В польском паспорте девушки стояли все нужные визы, Скорпион пользовался местными документами. В Гавре, в первом же портовом кафе, Данута увидела в меню эспрессо и капуччино:

– В Кракове или Москве такой кофе подают в дорогих заведениях, а здесь простая забегаловка…  – кофе варили и в двух десятках баров вокруг пансиона «Метро». В ближней лавке стояли пакеты с обжаренными зернами, громоздились упаковки зерен молотых:

– Колбаса здесь такая, какую в Польше видишь только по праздникам, а сыра столько сортов, что я сбилась со счета…

Газетный ларек по дороге к метро Маркаде-Пуассонье обвешали яркими журнальчиками с полуобнаженными девушками. В Польше такие покупали у моряков, в Москве у интуристов. Данута бросила взгляд на разорванную картонную пачку, среди сброшенной одежды:

– За презервативами тоже не надо ходить к спекулянтам, они лежат в любой табачной лавке…  – презервативами ее снабдил Скорпион»:

– Учитывая твою будущую карьеру в церкви, осложнения нам не нужны…  – наставительно сказал руководитель, – осторожность превыше всего…  – вылив закипевший кофе в щербатую чашку, она присела на подоконник:

– Время послеполуденное, а на дворе проливной дождь…  – девушка прижалась лбом к прохладному стеклу, – в такую погоду только и спать…  – во сне его усталое лицо разгладилось. Данута увидела, что он еще совсем молод:

– Скорпион говорил, что ему двадцать четыре года, – вспомнила девушка, – но он работает в Африке, где год считается за два…  – на смуглых щеках Джо появился румянец:

– Он отдохнул, выспался…  – девушка накрутила на палец прядь черных волос, – надо сварить ему кофе…  – ей все было понятно:

– Пошли они к черту, – разозлилась Данута, – Павлу я не нужна, я для него была развлечением. Я не собираюсь калечить свою жизнь в угоду русским и состариться в монашеском облачении. Я не Света, у меня есть своя голова на плечах…  – бывшая соседка по квартире часто напоминала ей радио, – я хочу спокойной жизни, семьи и детей…

Данута понимала, что вытащила счастливый билет:

– Если я поведу себя правильно, он сделает мне предложение…  – она вернулась к плите, – ночью он говорил, что любит меня…  – на мгновение вспомнив голос Павла, она пошатнулась, – они все так говорят, но видно, что для него это серьезно, или может быть серьезно…  – девушка вспомнила досье графа, выданное ей Скорпионом:

– Он тоже сирота, вырос в приюте, он долго не знал свою мать. Его отец работал на СССР, егоказнили японцы… – Данута хотела получить кольцо на палец и графский титул:

– Он из обеспеченной семьи, у него есть деньги. Поженившись, мы забудем об СССР. Он понимает, кто я такая…  – девушка усмехнулась, – он сам работает на русских. Два сапога пара, как говорится, – она помешала кофе, – но можно все прекратить. СССР оставит нас в покое, зачем мы ему нужны…  – сквозь дремоту до Джо донесся запах кофе. Пошарив рукой, он натолкнулся на нежное, горячее:

– Кофе в постель, – сказала она с милым акцентом, – ты, наверное, проголодался…  – Джо не хотелось думать, что перед ним очередная комитетская подстилка:

– Она не играла ночью, я ей действительно по душе…  – не открывая глаз, он привлек девушку к себе, – мы оба можем обо всем забыть…

Спутанные волосы щекотали ему губы, Джо залпом выпил кофе. Чашка покатилась по полу. Девушка целовала его длинные ресницы, сонные глаза:

– Мне так хорошо с тобой, как еще никогда не было…  – Джо скрыл вздох:

– Даже если это неправда, мне все равно. Маргарита на меня больше не посмотрит, да я и сам не посмею к ней подойти. Даниэла меня не бросит, у нее такое задание…  – ему стало жалко себя, – какая разница, я только хочу, чтобы меня любили…  – он уткнулся губами в маленькое ухо:

– Ты хочешь навестить французские святыни перед поездкой в Рим, – шепнул Джо, – я бы отправился с тобой в Лизье, но меня ждут мама и брат, прилетает моя младшая сестра из Америки…  – девушка потерлась носом о его щеку:

– Ничего, я сама съезжу, милый…  – Джо вспомнил последнее письмо из Ватикана:

– Мой духовник, отец Кардозо, сейчас в Мон-Сен-Мартене, с комиссией по канонизации святых. Бельгийскую визу тебе поставят за один день…  – он послушал стук ее сердца, – я позвоню моей тамошней родне, тебе покажут храм, реликвии святых Елизаветы и Виллема. Познакомишься с отцом Симоном, он работает в Ватикане. Я приеду в Рим, тебя навестить…

Рубашка полетела вниз, Данута едва сдержала удовлетворенный стон:

– Приедет и приедет еще. Обеты я произнесу для вида. Когда он сделает предложение, я их сниму…  – подтянув к себе подушку, девушка вцепилась зубами в тонкую ткань:

– Приезжай…  – она выгнула спину, – я буду ждать тебя, милый…  – дождь хлестал по стеклу. Скрипела, раскачиваясь, узкая кровать.


С прошлого Рождества Лаура больше не пила лекарства. Допущенный в дом доктор из госпиталя Отель-Дье ободрительно сказал:

– Вы здоровый человек, мадам де Лу. Эпизоды…  – он немного замялся, – возбуждения миновали, вы можете и должны вести обычную жизнь. Приглашайте гостей, ходите на вечеринки, в театры, в кино…  – доктор чувствовал себя неловко, глядя на покрытое сетью застарелых шрамов лицо женщины: «Какие театры? На нее наверняка, глазеют на улице».

Он оглядел ухоженный кабинет, со свежими цветами в антикварной вазе, со стопками книг и пишущей машинкой:

– Но ее отшельничество только усугубляет ее состояние. Паранойя, мания преследования вообще плохо поддаются лечению. К сожалению, она не одна такая. Многие ветераны страдают от психических заболеваний…  – темные глаза женщины сверкнули. Она коротко кивнула: «Непременно, доктор».

Лаура, разумеется, не собиралась посещать театры или кино.

Ожидая гостя, она расхаживала по натертым дубовым половицам кабинета. Мадам Дарю содержала квартиру в отличном состоянии. Утром Лаура убрала подернутые сединой косы в корону, заколов прическу шпильками:

– Джо останется доволен, его комната в полном порядке. На обед в день прилета цыпленок со спаржей и пирог с ревенем. Он любит ревень, пристрастился, когда жил в Британии…  – подумав о Лондоне, Лаура поморщилась. Она считала, что Марта не видит дальше собственного носа:

– Ей нельзя заниматься контрразведкой…  – женщина чиркнула спичкой, – я ей говорила, что Клара агент русских, а она ничего не предприняла…  – Лаура была уверена, что авантюристка, как она называла Клару, приехала до войны в Лондон по заданию НКВД:

– Ее первый муж был коммунистом. Она окрутила папу, чтобы получить доступ к секретным сведениям. Такие вещи давности не имеют, пусть ее повесят, как шпионку…  – по телефону Марта отделывалась вежливыми отговорками:

– У нее нет стратегического мышления, – Лаура не замечала, что бормочет себе под нос, – она вообще дилетант. Клара подсунула свою девчонку Инге и теперь гонит сведения об атомных проектах в Москву…

Лаура мирилась с приемником и телефоном дома, но все равно не обсуждала с младшим сыном ничего, как она думала, подозрительного:

– Мадам Дарю не агент нацистов или русских, жучков в квартире нет, но осторожность не помешает. Я могу разоблачить фон Рабе, даже с его пластическими операциями. Он об этом знает, он охотится за мной…  – русские, по мнению Лауры, охотились за ней из-за Янтарной Комнаты:

– Слава Богу, из тех, кто был тогда в Антарктиде, остались в живых только я и Марта…  – она считала, что Джон погиб в СССР, – но Джон мог признаться под пытками в том, что действительно произошло на последнем плацдарме. Он лежал раненым в Патагонии, но он знал о случившемся. Или Меир все рассказал…  – Лаура на мгновение остановилась, – мужчины хуже справляются с болью, женщины выносливее. Хотя сейчас в дело идут не просто пытки, а наркотики…

Она боялась за Пьера, но запереть младшего сына дома было невозможно:

– Хана здесь отобедает…  – пришло ей в голову, – она поселится в Le Bristol, но сюда она тоже придет. Я не смогу ей отказать, Джо меня не поймет. Но если Хана тоже агент русских, как и ее мать…

Лаура считала, что Наримуне пошел на измену под влиянием Регины:

– Ему был одиноко, Советы подсунули ему медовую ловушку…  – лицо Лауры исказилось, – он клюнул на соблазн и покатился в пропасть…  – втайне от старшего сына Лаура заказала в Японии романы о жизни Наримуне и Регины:

– Все именно так и случилось, – решительно сказала себе она, – но за Ханой я присмотрю, она ничего не сделает. Хотя если она в Париже не для гастролей, а с заданием? Русские могут похитить Пьера, шантажировать меня его судьбой…

Впускать сейчас в дом незнакомого человека было безумием, но Лаура не могла устоять перед шансом отомстить беглым нацистам. В отпечатанной на машинке записке сообщалось, что ее будущий гость владеет сведениями о судьбе, как он выразился, преступника, известного Лауре со времен войны. Она сжала в ладони связку ключей от квартиры и подъезда:

– Мадам Дарю на весь день уехала в их домик на Сене. Пьер занимается с куратором, это еще часа два…  – позвонив в музей Клюни, Лаура удостоверилась, что сын именно там:

– Придется спускаться, открывать подъезд, но это безопасно…  – она внимательно изучила виды из окон квартиры, – на набережной и на улице неизвестных машин нет…  – оружия у Лауры тоже не было. Она устроила во внутреннем кармане твидового жакета кухонный нож:

– Когда для нацистов наступит час расплаты…  – покрытые шрамами губы мимолетно улыбнулись, – я достану оружие. Я должна взять правосудие в свои руки, отомстить за убийство Мишеля…  – резко затрещал звонок, проведенный к двери парадной. Лаура одернула жакет:

– Я рискую, но иначе нельзя. Я не собираюсь ждать, пока правительство соизволит ко мне прислушаться…  – в правительство она писала почти каждую неделю.

Постояв на гулкой лестничной площадке, сомкнув пальцы на рукояти ножа, Лаура пошла вниз.


Со спины мадам де Лу напомнила адвокату Краузе обеспеченных дам, посетительниц дорогих магазинов в Бонне, Франкфурте или Гамбурге. Она аккуратно уложила пышные, полуседые волосы. Для женщины на исходе пятого десятка у нее была отменная фигура. Стройные ноги в дорогих туфлях обтягивали нейлоновые чулки. Широкие бедра покачивались под твидом юбки, талия у нее оставалась тонкой.

Краузе узнал костюм, виденный им на манекене в витрине магазина Chanel. Он купил Хане стеганую сумочку на золоченой цепочке, с перекрещенными буквами «С». На лацкане жакета мадам де Лу носила похожую брошь:

– Только это настоящее золото, – понял Краузе, – и костюм у нее сшит на заказ, а не снят с манекена…

Мерки Лауры хранились у парижских модельеров. Два раза в год, получая каталоги коллекций, она заказывала наряды по телефону. Мадам Дарю, консьержка, ловко управлялась с иглой, подгоняя доставленные вещи по фигуре.

Краузе оценил платиновый Ролекс хозяйки квартиры на набережной Августинок. Он еще никогда не бывал в таких апартаментах:

– У Штрайбля в Мюнхене квартира меньше и беднее, – он исподтишка оглядывал фрески на потолке парадной гостиной, – она живет, словно федеральный канцлер или Феникс, в Швейцарии…  – окна огромной комнаты выходили на собор Парижской Богоматери:

– Здесь бывали Робеспьер и Лавуазье, – женщина повела рукой в сторону низкого дивана, обтянутого шкурой зебры, – в гостиной играл Моцарт. Но с тех пор случилось много ремонтов, после нежелательных постояльцев…  – шрам в углу губ дернулся. Фридрих знал, кого имеет в виду мадам де Лу:

– Во время войны здесь жил командующий оккупационными силами, предатель рейха, генерал фон Штюльпнагель…  – генерала казнили в сорок четвертом году, вкупе с другими участниками покушения на фюрера, отца нации:

– Феникс повесил собственного младшего брата, – вспомнил Краузе, – он показывал нам фильм. Адольф сказал, что это пример для всех борцов за возрождение нового рейха…  – наследник фюрера смотрел ленту, затаив дыхание. Копию пленки достал Фридрих, пользуясь связями в боннских архивах. Феникс, разумеется, нисколько не напоминал себя почти двадцатилетней давности:

– Она, то есть Монахиня, может его узнать, – напомнил себе Краузе, – надо ее держать под присмотром…  – желая, как можно тщательней обезопасить движение, Феникс хотел, как он выразился, загрести жар чужими руками:

– Мадам де Лу ради мести врагам потащит каштаны из огня, – усмехнулся Феникс, – я ее хорошо знаю, она упорная женщина…

Единственным живым местом на покрытом коркой шрамов лице женщины оставались ее темные глаза. Усадив Фридриха на диван, разлив кофе из антикварного кофейника, хозяйка подвинула тарелку севрского фарфора:

– Угощайтесь, герр Фридрих…  – в парадной, услышав его французский язык, она перешла на отменный хохдойч:

– Я учила немецкий, когда вы еще не родились…  – глаза шарили по его нарочито скромному костюму, – я знаю десять языков. Берлинские пышки, как видите, – темная бровь дрогнула, – в честь вашего визита…  – пышки она наполнила ванильным кремом.

По дороге в гостиную Фридрих заметил в коридоре японские гравюры и африканские статуи черного дерева. Он читал подробное досье женщины:

– До войны она работала в Азии резидентом британской разведки. Ее старший сын, инженер, сейчас в Конго, младший живет с ней…  – Феникс велел ему вести себя очень осторожно:

– Нельзя ее недооценивать, – глава движения расхаживал по аравийским коврам в кабинете, – она получила офицерское звание до войны. Она прыгала с парашютом, устраивала диверсии, подрывала железные дороги…  – он помахал толстой папкой:

– Я тебя лично подготовлю к встрече. Ты восточный немец, ты должен знать Берлин, как свои пять пальцев…  – Фридрих отвел глаза от изуродованных ногтей бывшей Монахини:

– Пальцы у нее хрупкие, но рука крепкая, словно у мужчины…

Изящно опустив кусочек сахара в кофе, женщина полистала его восточногерманский паспорт. Документ был подлинным. Фридрих получил паспорт у приятеля, адвоката, занимавшегося делами беженцев из ГДР:

– Бедняга скончался от сердечного приступа чуть ли не у самой Стены, – заметил юрист, – стоило полгода готовить переход границы, чтобы умереть на следующий день…  – жители Берлина пытались перелететь Стену на дельтапланах, обойти по воде или устроить подкоп:

– Держи, – друг передал ему документ, – родственников у него нет. Покажешь, как историческое свидетельство, своим детям. Надеюсь, к тому времени Германия станет единой…  – фотографию в паспорте переклеили, имя и дату рождения переправили:

– Уроженец ГДР вызовет меньше подозрений, – объяснил Феникс, – все знают, что в Западной Германии товарищи по борьбе понесли только номинальное наказание, как выражаются в бульварных листках…  – он поморщился, – а в ГДР коммунисты выслуживаются перед Советами…  – мадам де Лу вернула ему паспорт:

– До войны лучшие берлинские пышки продавались в одной булочной на Рыбацком Острове…  – она посмотрела вдаль, – интересно, сохранилось ли заведение…  – Фридрих понятия не имел ни о какой булочной, но уверенно ответил:

– Да, мадам. Сейчас это пекарня для трудящихся, но пышки остались теми же самыми…  – Лауре, в общем, и не требовалось проверять визитера:

– Он говорит на хохдойч, а не на берлинском диалекте. Никакой булочной не существовало, он врет мне в глаза…  – гость Лауру не интересовал:

– Кем бы он ни был, мне важен результат, то есть сведения о беглых нацистах…  – герр Фридрих объяснил, что слышал о ее покойном муже, занимавшемся поисками военных преступников:

– Ваш адрес я узнал в посольстве ГДР, – добавил он, – господина барона приглашали к нам на приемы. Человек, о котором идет речь, живет в Западной Германии…  – Фридрих вытянул из кармана пиджака конверт, – надеюсь, вы понимаете, почему я обратился именно к вам. С вашим опытом вы сможете…  – он поискал слово…  – организовать приватную миссию…

Лаура заставила свои пальцы не дрожать. Фотография была цветной, четкой. Бывшая Гертруда Моллер улыбалась пополневшим, сытым лицом. Женщину сфотографировали под руку с мужчиной учительского вида, в скромном костюме, с сединой в волосах. Дети тоже держались за руки:

– Старшая девочка темноволосая, как ее муж, а мальчик смахивает на нее, он блондин…  – в лице сына Моллер Лаура уловила что-то знакомое:

– Нет, мне чудится. Они отродье нацистской твари, им тоже не жить…  – в ее руке оказался листок из блокнота:

– Ее адрес, у датской границы…  – вежливо сказал немец, – она вышла замуж, у нее теперь фамилия Брунс. Ее муж бывший социал-демократ, он сидел при Гитлере…  – Фридрих покривился, – в концлагере. Он ничего не знает о прошлом жены…  – мадам де Лу аккуратно убрала бумаги и фото в конверт:

– Можете на меня положиться, герр Фридрих…  – она поднялась, – спасибо вам за информацию…  – дверь за гостем захлопнулась.

Лаура подошла к венецианскому зеркалу в передней. Проведя рукой по изуродованной щеке, она наклонилась к своему отражению:

– Око за око, – шепнула Лаура, – зуб за зуб.

Ремень армейской сумки, провощенного черного холста, свешивался с дубового стола. На кухне квартиры на рю Мобийон пахло «Голуаз» и крепким кофе. Марта выложила на старинную горку тонкого фарфора чилийские яблоки и зимние груши:

– В Америке таких папирос нет, – Хана выпустила клуб серебристого дыма, – их можно заказать в магазине Ната Шермана на Бродвее, но стоить это будет…  – выразительно закатив серо-голубые глаза, она добавила:

– Впрочем, Джо я привезла коробку кубинских сигар, контрабандных…  – Хана хихикнула, – в Америке они дешевле. Еще конверсы и пластинки для Пьера, браслет от Тиффани для тети Лауры…  – Марта рассматривала фотографический альбом в обложке крокодиловой кожи:

– Значит, на бар-мицву Хаима все полетят в Израиль…  – Дебора с младшими детьми сфотографировалась в студии Ричарда Аведона, – он похож на покойного дядю Меира, одно лицо…

Невысокий парнишка с оттопыренными ушами широко улыбался. Ирена, в облаке пышного платья, аккуратно сидела на краю обитого бархатом дивана. Черные волосы спадали на плечи девочки. Марта видела и цветные снимки:

– У нее, как и у Хаима, светлые глаза. Этим они пошли в отца…

Ей почему-то стало неуютно под спокойным взглядом девочки. Дебора, в профессорском костюме строгого твида, обнимала детей. На следующей странице Марта наткнулась на фотографию Евы в потрепанных спортивных брюках и майке «Янкиз». Девушка сидела на расстеленном пледе, Корсар свернулся клубочком у ее поджатых ног:

– Весна стоит теплая, – Хана усмехнулась, – мы открыли сезон пикников на Лонг-Айленде. Это я ее снимала…  – Марта отпила кофе:

– Лучше, чем Аведон для журналов, – она подмигнула племяннице, – но Vogue такого не опубликует. Модели всегда должны быть при параде…  – Ева счастливо улыбалась:

– Был солнечный день, – вспомнила Хана, – она приехала ко мне в Гарлем на машине…  – кузина купила скромный форд, – вытащила меня из дома, заставила играть с ней в волейбол…  – Хана тогда в очередной раз напилась в одиночестве, пытаясь забыть деловитый голос тети Деборы:

– Аарон в следующем году покидает армию. Отметим бар-мицву Хаима и вместе вернемся домой. Дядя Авраам обещал все подготовить. К Стене не пройти, но до Масады мы доберемся, пусть и обходной дорогой…  – короткий путь к Мертвому Морю преграждала иорданская территория. Тетя сунула Хане конверт с фотографиями:

– Аарон прислал той неделей. В армии ему снимать нельзя, по соображениям безопасности, фото из кибуца…  – Хана заставила себя небрежно рассматривать снимки:

– Он поздоровел, еще окреп…  – Аарон коротко стриг темную бороду, – ему сейчас двадцать лет…  – сержанта Горовица сняли на скамейке, у хорошо знакомой Хане столовой кибуца Кирьят-Анавим. Рядом, в одинаковых шортах и майках, сидели дядя Авраам и Моше Судаков:

– У Моше была бар-мицва прошлым годом, – заметила тетя, – они ночевали на Масаде, но вряд ли Ирена на такое согласится…  – Хана отозвалась:

– Дядя Авраам хорошо выглядит, он помолодел…  – Дебора подняла бровь:

– Ему пятьдесят, для мужчины еще не возраст. Он пять лет, как вдовеет. Наверное, у него кто-то появился в университете…  – сама Дебора ограничивалась короткими, ни к чему ее не обязывающими, связями:

– Ирена боготворит покойного Меира, – вздыхала она, – а Хаим подросток. Дети не поймут, если я выйду замуж, им такое будет трудно…

С работой Деборы в штабе военно-морского флота ей, в любом случае, было бы нелегко получить разрешение на брак:

– Когда меня и Меира хотели отправить на электрический стул, – невесело думала она, – Гувер ставил нам в вину, что наши матери были левыми. ФБР кому хочешь вымотает душу, проверит моего предполагаемого мужа до седьмого колена. Какому человеку это понравится…  – Дебора и сама не рвалась замуж:

– Такого, как Меир, я больше не встречу, а на компромисс я идти не хочу. Кэтрин тоже обходится романами с деловыми партнерами…  – адвокат Бромли поддерживала близкие связи, как деликатно выражалась Дебора, с некоторыми цветными коллегами:

– Но в обществе она с ними не появляется, – хмыкнула Дебора, – даже в Нью-Йорке это не принято. В южных штатах она ходит только на негритянские мероприятия. На приемы для белых с такими спутниками ей дорога закрыта…  – Кэтрин говорила, что не выходит замуж из-за Леоны:

– Она, как твоя Ирена, – грустно замечала приятельница, – она хорошо помнит отца и не примет другого человека…  – забрав у Ханы фото старшего сына, Дебора добавила:

– В Нью-Йорке он пойдет в Еврейскую Теологическую Семинарию, получит место помощника раввина на Манхэттене, женится…  – она щелкнула крышкой золотого портсигара:

– Я боялась, что он заведет себе пейсы и останется в Меа Шеарим, однако после армии он не годится в мужья тамошним девушкам…  – Дебора покачала носком лаковой туфли, – и хорошо, что так…  – она не сказала племяннице о недавнем визите в Бруклин, к ребе:

– Он утверждал, что у Аарона свой путь, что и так понятно. Путь домой, куда ему еще ехать? Он найдет хорошую партию в Нью-Йорке. За приданым мы не гонимся, мы обеспеченные люди…  – Дебора получала отличную пожизненную пенсию. Правительство оплачивало обучение Евы и школу для младших детей:

– В университет они тоже пойдут за государственный счет, – подумала женщина, – но Хаим собирается после школы податься в агенты ФБР…  – младший сын, как и его покойный отец, отличался редкостным упрямством:

– Я знаю, что папа учился в Гарварде, – заявил Хаим, – но я не собираюсь терять время. В Вашингтоне тоже есть университеты. Я договорюсь в ФБР, меня отпустят на занятия…  – Дебора не сомневалась в способности младшего сына договориться с кем угодно о чем угодно:

– Он, как и Меир, отлично ладит с людьми…  – Ирена тоже всегда собирала вокруг себя кучку, как их весело называла Дебора, поклонников:

– Ей девять лет, а она вертит, как хочет, приятелями старшего брата. Девочки в классе тоже смотрят ей в рот…  – Ирена была любимицей учителей. Девочку хвалили за серьезность и сосредоточенность:

– Она всегда получает отличные оценки, – гордо подумала Дебора, – у ребе в классах ее все балуют…  – Хаим со значением добавил:

– Ребе сказал, что я должен делать так, как велит мне моя совесть…  – Дебора развела руками:

– Значит, делай. Но мне кажется, что кто-то собирается в Вашингтон только потому, что туда намеревается попасть кто-то другой…  – младший сын зарделся:

– Мы с Леоной просто друзья. Она не сразу начнет работать на правительство. Она пойдет в Гарвард, в юридическую школу…

Дебора сомневалась, что Леону Зильбер допустят на государственную службу:

– Не с репутацией ее покойного отца и не с громкими процессами ее матери…  – Кэтрин не вылезала из южных штатов, ведя дела о десегрегации школ и дискриминации чернокожих, – скорее всего, она пойдет по стопам родителей. У них с Хаимом детская дружба. Хотя Кэтрин далеко не бедствует, а что Леона формально не еврейка, это дело поправимое…  – подлив Хане кофе, она подытожила:

– С браком Аарону торопиться некуда, ему всего двадцать лет…  – девушка мрачно подумала:

– Тогда я и напилась, впрочем, далеко не в первый раз…  – по пути в Гарлем, остановив такси у бодеги, Хана купила две бутылки виски:

– Я пила из горлышка, закусывая таблетками…  – она ткнула сигаретой в пепельницу, – а утром приехала Ева, словно она что-то знала. Рядом с ней мне всегда становится легче…  – на заднем сиденье форда стояла плетеная корзина для пикника. Корсар звонко лаял:

– Мы целый день провели на пляже, – вздохнула Хана, – построили песчаный замок. Ева меня уговорила съесть мороженое, я даже выпила молочный коктейль в аптеке…  – она не рассказывала кузине о случившемся в Израиле, но видела по глазам Евы, что та все понимает:

– Ей стоило стать аналитиком, а не эпидемиологом, однако она опять все лето проведет в Африке, в госпитале у Маргариты…  – Хана не хотела ходить к аналитикам, не видя смысла в пустой трате времени и денег:

– Ни один аналитик не заставит Аарона полюбить меня. В этом нет больше никакого смысла. Надо брать пример с Евы, думать о работе и о Краузе, черт бы его подрал…  – в Le Bristol ее ждала записка от немца:

– Обеды, приемы, опера, – угрюмо вспомнила Хана, – но тетя Марта права, его надо держать как можно ближе…  – она порылась в сумке, подарке от Аарона:

– Я все запишу…  – Хана скорчила гримасу, – скажите мне, на что надо обратить внимание в его болтовне…  – маленький конверт, выскользнув из сумки, полетел на пол, Марта легко нагнулась:

– Ты обронила что-то… – скомкав конверт, Хана кинула его поверх машинописной копии пьесы Беккета:

– Ерунда, с Нью-Йорка завалялось…  – она взглянула в прозрачные глаза тети, цвета свежей травы:

– Счет из химчистки, – невозмутимо сказала Хана, – надо выбросить…  – записку вообще-то требовалось давно уничтожить, но у Ханы не поднималась рука чиркнуть спичкой:

– Этого никогда не случится, – говорила себе она, – оставь, ты играешь с огнем. Не отвечай на письмо, это ни к чему хорошему не приведет…  – записку написали от руки, уверенным почерком:

– Дорогая мисс Дате, позвольте мне выразить восхищение Вашим необыкновенным талантом. Я видел Вас в «Моей гейше»…  – сыграв в эпизоде новой комедии с Ширли Маклейн, Хана озвучила японские песни главной героини, – и на церемонии вручения «Оскаров», по телевизору. Если у Вас найдется свободный вечер, я был бы рад пригласить вас на дружеский ужин в Нью-Йорке или Вашингтоне…

Записку, в конверте без марок, она обнаружила под дверью своей гарлемской студии, в день отлета в Париж:

– С глубоким уважением к Вам, искренне Ваш… – он подписался инициалами, – Дж. Ф. К.


Адвокат Краузе, закрывшись сегодняшней The Times, расслабленно попыхивал сигаретой. Британия, как и остальная Европа, отходила от пасхальных каникул. На страницах он не нашел ровно ничего интересного:

– Алжир, Алжир, везде один Алжир…  – Фридрих скрыл зевок, – лягушатники пожалеют, что поддались на шантаж арабов и заключили мирное соглашение. Сейчас эти арабы хлынут в Европу и страна затрещит по швам от нашествия мусульман. Давно известно, что лягушатники слабаки, они не умеют настоять на своем…  – британцы, по мнению Фридриха, вели себя достойно, как и подобало расе с арийской кровью. На второй странице сообщали, что Парламент ограничил иммиграцию в метрополию из стран Британского Содружества:

– Иначе к ним ринутся все обезьяны из Южной Африки и все черномазые с карибских островов, – хмыкнул Краузе, – британцы молодцы. Они не церемонятся с низшими расами, держат в узде ирландских смутьянов…

Ожидая Хану, он устроился на обитом итальянском шелком диване в баре Le Bristol. Почти закончив дела в Париже. Краузе чувствовал себя отменно. Ему оставалось несколько приватных встреч с местными адвокатами, касательно продажи картин:

– Повар улетел в Африку, задание от Феникса я выполнил, – он вытянул ноги в безукоризненных брюках, – скоро мы услышим печальные вести с датской границы. Потом мы швырнем Монахине имя еще какого-нибудь предателя дела фюрера и рейха. Феникс прав, она станет нашим личным оружием возмездия…  – Фридриху казалось забавной сложившаяся ситуация:

– Но, как говорит, Феникс, движение должно быть в безопасности…  – дойдя до страниц, посвященных развлечениям, он наткнулся на знакомое лицо:

– Малышку здорово разнесло, – чуть не присвистнул Фридрих, – она что, забеременела от своего жида…  – в газете таких подробностей не сообщали, упоминая только, что маэстро Авербах и его жена участвуют в концерте, открывающем Всемирную Ярмарку в Сиэтле:

– В мае золотая пара навестит Гамбург, где миссис Майер-Авербах поет в новой постановке «Волшебной флейты». Летом они вернутся на западное побережье США с гастрольным туром…  – малышка Фридриха больше не интересовала:

– Пусть рожает жиденят и толстеет дальше, – махнув бармену, он велел принести себе еще кофе:

– Но на премьеру надо съездить, – решил Краузе, – все-таки это Моцарт, а в Гамбурге отличная опера…  – он взглянул на свой стальной Ролекс. По телефону Хана была с ним даже ласкова. Поблагодарив его за доставленную в отель сумочку, она нежно сказала:

– Вы меня балуете, герр Фридрих. Приезжайте в отель к семи вечера. У меня репетиция до шести…  – пьесу Беккета показывали в «Олимпии», на бульваре Капуцинок, – я возьму такси и буду в полном вашем распоряжении…  – предложив забрать ее из театра на лимузине, он услышал смех:

– Мы дольше простоим в пробках. Вы не были за кулисами…  – девушка щелкнула зажигалкой, – мы репетируем отнюдь не в вечерних платьях…

На рю Фобур-Сен-Оноре действительно скопилась почти безнадежная пробка. Вечер был ясным, дневной дождь утих. Рассматривая улицу, Краузе заметил светловолосого парня в американских джинсах и холщовой куртке битников. Юноша курил у стойки бистро, по соседству с художественной галереей напротив отеля. Из сумки торчали кисти и деревянная палитра:

– Где-то я его видел, – нахмурился Краузе, – лицо очень знакомое…  – по мраморному полу простучали каблуки. Едва успев подняться, Фридрих сразу забыл о неизвестном в бистро. Разговоры в баре стихли, все головы повернулись в одну сторону.

Она надела острые, высокие шпильки. Шелк черной юбки едва прикрывал костлявые коленки. Несуществующую грудь облегал переливающийся, космический, как о нем подумал Краузе, свитер. Серый кашемир блестел бисером, она размахивала давешней сумочкой от Chanel:

– Ей понравился подарок, – радостно подумал Краузе, – она взяла розу из моего букета…  – белая роза украшала пышную башню вороных волос. Она не носила драгоценностей:

– Но ей ничего и не надо, она сама как дорогой бриллиант…  – Краузе склонился над хрупкой рукой:

– Мадемуазель Хана, я рад видеть вас в Париже…  – появляясь с ней в свете, он замечал завистливые взгляды мужчин:

– Она словно королева, – говорил себе Фридрих, – не могу поверить, что я ей нравлюсь, что когда-нибудь…  – о таком он даже думать боялся. Хана в любом случае пока позволила ему только несколько поцелуев:

– Но все еще случится…  – он не отнимал губ от запястья девушки, – она меня полюбит, мы поженимся…  – ради мадемуазель Дате Фридрих был согласен переехать в Нью-Йорк и вообще отправиться куда угодно:

– О движении ей знать ничего не надо. Она еврейка, но Феникс настаивает, что важен дух, а не кровь человека…  – он услышал хриплый, низкий голос:

– Я бы не отказалась от аперитива…  – Хана смотрела поверх его головы, – и где мы обедаем…  – Краузе отозвался:

– В «Рице». Но если вы хотите остаться здесь или рискнуть очередью в Aux Charpentiers или…  – она помотала изящной головой:

– Нет. Я отвезу вас на Монмартр, герр Фридрих. Я обещала друзьям поддержать их новое заведение, клуб и ресторан. Не волнуйтесь…  – она мимолетно улыбнулась, – кормят у них отлично. Принесите мне мартини с водкой…  – спохватившись, Краузе усадил ее в кресло:

– Сейчас, сейчас…  – девушка не сводила сильно накрашенных глаз со стойки бистро, где обосновался светловолосый незнакомец.


Скорпион приехал на рю Фобур-Сент-Оноре на взятом напрокат в аэропорту Орли, скромном рено. Рассудив, что в здешней толчее никто не вспомнит обходительного парижанина, он показал клерку водительскую лицензию месье Вербье. От Гавра до Парижа они с Монахиней добрались на поезде:

– В Мон-Сен-Мартен она тоже отправится по железной дороге…  – попивая кофе, он рассматривал освещенный подъезд Le Bristol, – очень удачно, что отец Кардозо сейчас в городке…  – предполагая, что у заочно приговоренного к расстрелу месье Монаха могут иметься сведения о нем, сам Скорпион в Бельгии появляться не намеревался:

– Дракон не может ее проводить, у него домашние обязанности, – хмыкнул Саша, – но пани Данута справится. Пусть она начинает операцию внедрения…

Он оставил агентов за почти семейным ужином. Монахиня хлопотала у электрической плитки, пахло румяными блинами. Девушка соорудила фартук из полотенца:

– Господин граф соскучился по женской руке, – весело подумал Саша, – прав был товарищ Котов, теперь Дракон никуда не денется. Великое дело, медовая ловушка. Впрочем, товарищ Котов никогда не ошибается…  – по словам Дракона, его младшая сестра остановилась в Le Bristol исключительно из-за удобства:

– Гостиница рядом с «Олимпией», – объяснил Джо, – а мы живем на Левом Берегу. Хана поздно ложится из-за спектаклей и вечеринок. Пьеру надо рано вставать, он еще ходит в школу…  – Саша подозревал, что графиня Дате и мадам вдовствующая баронесса терпеть не могут друг друга, однако оставил свое мнение при себе:

– Не надо задевать Дракона, это его мать и сестра. Он расслабился, пусть и дальше мне доверяет. Я, в конце концов, его друг…  – Саша не сказал агентам, куда он направляется.

Сжевав блин с грибами, он надел студенческую куртку провощенного холста:

– Приятного вечера, – подмигнул Скорпион, – в киношке неподалеку крутят новый фильм, «Боккаччо-70». Говорят, что лента стала сенсацией…  – по довольному лицу Дракона он понял, что месье граф собирается отправиться не дальше постели в соседнем номере:

– Он трогает Монахиню, держит ее за руку, обнимает, не стесняясь меня. Он на крючке и никуда с него не соскочит…

Зная, что вокруг Le Bristol много галерей, Саша подхватил в кладовке пансиона, среди всякого хлама, кисти и старую палитру:

– В отель мне хода нет, – он оглядел свои джинсы и свитер, – но я здесь пока не для этого. Мне надо найти тропинку к мадемуазель Дате…  – поработав с газетами, Скорпион понял, что девушка вращается в самых, как бы выразился его наставник, сочных для вербовки кругах:

– Актеры, драматурги, писатели, властители дум. Среди них много леваков, помнящих охоту на ведьм времен маккартизма. Они поддерживают кубинскую революцию, вешают дома фотографии команданте Че. Мадемуазель Дате, наш золотой ключик к дверям в Голливуд и на Бродвей…

Не желая настораживать Дракона, Саша не хотел просить его о знакомстве с сестрой. Сидя в бистро, он понял, что в его нынешнем обличье Хана Дате на него и не взглянет. У входа в Le Bristol вилась очередь из сияющих лимузинов. По брусчатке тротуара слонялись папарацци с камерами наперевес. Защелкали затворы фотоаппаратов, Саша встрепенулся:

– Нет, приехал Чаплин, с Уной и детьми…  – он читал в газетах о визите комика во Францию, – сколько у него малышей, с десяток, что ли…  – Саша даже улыбнулся. Переведя взгляд на бар, он едва не выронил сигарету:

– Я его помню по гамбургскому кабаре. Там он меня не узнал, хотя в Мюнхене меня видел не он, а Очкарик, резидент ЦРУ. Однако он выступал по радио и телевизору после убийства Бандеры, я слышал его интервью. В Гамбурге он вывел Хану со сцены, когда началась драка…  – Саше совсем не улыбалось нарваться на адвоката Фридриха Краузе:

– Неизвестно, поделился ли с ним Очкарик сведениями обо мне, то есть о моем лице. В Гамбурге, в темноте, он мог меня не заметить, но сейчас мне нельзя с ним сталкиваться, иначе вместо знакомства с Дате я познакомлюсь с кабинетами Службы Внешней Документации…

Актриса пила коктейль. Краузе тоже держал стакан с виски:

– Либо они остаются здесь на ужин, либо куда-то идут, – Саша нашел ключи от машины, – то есть едут на лимузине. Если Краузе за ней ухаживает, он не станет жаться, хотя он скупой немец. Он не позволит звезде садиться в заплеванное такси…  – Дате и Уна Чаплин обменялись поцелуями, как Чаплин склонился над рукой актрисы:

– Краузе сейчас лопнет от гордости, – усмехнулся Скорпион, – хотя, если он болтается вокруг Ханы, такое знакомство у него не первое…  – пара действительно устроилась в лимузине. Саша пожалел, что у него нет времени на организацию спектакля, как бы назвал акцию товарищ Котов:

– Деньги у меня есть. Я мог бы нанять пяток безработных ребят из района нашей гостиницы. Они бы подстерегли парочку в темном закоулке. Герр Краузе хорошая добыча, у него в кармане водятся деньги. Его бы убили, а я бы спас девушку, как благородный рыцарь, пусть и в студенческой куртке…  – пока Саше надо было выяснить, куда собралась парочка.

Над рю Фобур-Сент-Оноре сгустились тучи, по тротуару валила театральная толпа. Зажигались уличные фонари, перемигивались красные огоньки автомобилей. Резкий ветер трепал верхушки деревьев, на севере погромыхивали дальние разряды грозы.

Лимузин Краузе ожидал сигнала светофора. Кинув на барную стойку пару франков, заведя свой рено, Саша аккуратно пристроил его позади машины адвоката.


На заваленном коробками грима столе посверкивала хрустальная рюмка коньяка.

Хана оставила Краузе за столиком «Террасы», нового ресторана и клуба на рю Лепик, неподалеку от кладбища на склоне холма Монмартр. Лимузин они бросили у станции метро «Бланш». Сунув купюру парню в униформе «Moulin Rouge», Краузе кинул ему ключи:

– Мы вернемся утром или днем, пока еще не знаю…  – у Фридриха прерывисто билось сердце. Не желая рисковать излишне любопытными шоферами «Рица», он сам водил машину:

– Она не отодвинулась, когда я положил ей руку на колено…  – на холм их привезло городское такси, – в такси она ответила на мой поцелуй…  – Фридрих еще чувствовал на губах аромат крепкого «Голуаза», сухого шампанского, веяние тревожной лаванды. Клуб оказался неожиданно роскошным:

– Хозяин богатый человек, – хихикнула Хана, – сделав деньги на торговле шинами, он преподнес помещение в подарок сыну…  – сын, по виду ровесник Краузе, щеголял в грозящем треснуть по швам костюме, на манер битлов и галстуке-селедке.

На каменной террасе, нависшей над рю Лепик, колыхался под ветром полотняный шатер. В терракотовых светильниках мерцали свечи. Вокруг резных столиков разбросали вытертые ковры и шкуры. Хана попросила Краузе заказать кальян. Скинув шпильки, она раскинулась на низком диване, рядом с ним:

– Здесь так положено, милый Фредерик…  – Хана представляла его всем на французский манер, на что Краузе не обижался:

– Лягушатники есть лягушатники, они любое имя исковеркают.

Хана погладила его руку:

– Вам понравится. Есть табак яблочный, ванильный, с ароматом роз…  – за кальяном она даже положила голову ему на плечо. Краузе, разумеется, не признался, что курил кальян десять лет назад, в тренировочных лагерях для боевиков на Ближнем Востоке. Он вообще не собирался открывать Хане эту сторону своей жизни:

– Когда мы поженимся, она уйдет со сцены и займется домом…  – Фридрих, впрочем, не был уверен, что именно так все и случится, – или ладно, черт с ним, с Бонном и политической карьерой. В Голливуде тоже найдется работа для адвоката, английский язык у меня отменный…

Он не мог и не хотел думать ни о чем другом, кроме Ханы. Свернувшись клубочком, словно кошка, устроившись у него под боком, она кусала сочный апельсин:

– У Франсуа есть вилла в Марракеше…  – она указала глазами на владельца заведения, – с фонтаном и бассейном. Он устраивает отличные вечеринки для поклонников свободного образа жизни, если вы понимаете, что я имею в виду…  – длинные ресницы дрогнули.

Облизав губы, она неслышно шепнула:

– Сходите в мужской туалет, вам кое-что передадут…  – Краузе потянулся за бумажником. Хана погладила его ладонь:

– Не нужно. Это комплимент от заведения, небольшой гонорар за мои песни…  – серо-голубые глаза свернули смехом. Косяк они выкурили на заднем балконе заведения, выходящем на темное пространство кладбища. По соседству обнимались парочки. Хана уютно устроилась у него в руках:

– Отличная травка, – томно сказала она, – здесь хороши не только еда с выпивкой, но и все остальное…  – Краузе не мог не признать, что кухня в заведении отменная:

– Запеченный камамбер, лионские сосиски, петух в вине и луковый суп…  – принимая от него очередной бокал шампанского, Хана заметила:

– Суп из утреннего меню, – она засмеялась, – на рассвете в заведении появится половина Монмартра, то есть пьяного Монмартра…  – нашарив шпильки, покачиваясь, девушка поднялась:

– Мне пора на сцену…  – она прямо держала узкую спину – закажите коньяк, пришлите рюмку в гримерную…  – коньяк, разумеется, оказался самым дорогим:

– Момо дала мне попробовать коньяк на первом занятии…  – Хана пыхнула дымом папиросы, – на следующей неделе я к ней съезжу, побуду с ней хоть пару дней…  – она знала, что Пиаф вряд ли дотянет до следующего года:

– У нее рак, – вздохнула Хана, – хотя она ни в чем не признается. Ее мучают боли, она сидит на морфии и не выходит на сцену. В последний раз она мне сказала:

– Я все равно ни о чем не жалею…  – Хана покусала губы, – я любила, девочка, это главное в жизни…  – рука задрожала, пепел упал в румяна:

– Все они одинаковы, – зло подумала Хана, – Иосиф, Тупица, остальные мужчины. И президенту и Краузе надо только одного. Их не интересует моя душа, они хотят развлечься или попасть в светскую хронику, как спутники звезды. Момо тоже фотографировали с разными так называемыми поклонниками, которым было на нее наплевать…  – Хане стало жалко себя:

– Тиква меня младше, а она замужем и счастлива с ее Аароном…  – Хана вспомнила фотографии изящной хупы кремового шелка в синагоге Бевис Маркс:

– Самая старая синагога в Лондоне. Сабина сшила Тикве свадебное платье в марокканском стиле, вернее, свадебный халат…  – парчу цвета чайной розы украсили золочеными узорами. В распущенные волосы Тиква вплела бронзовые цепи, звенящие монетками:

– Тетя Клара устроила для нее девичник, всем расписали ладони хной, к микве приехал восточный оркестр…  – свадьба попала на светские страницы британских газет:

– Тетя Клара теперь нарасхват, как свадебный декоратор. Она шутит, что следующими будут Густи и Ева…  – Хана шмыгнула носом, – про меня все думают, что для меня важна карьера, как для Адели… Но если бы Аарон, мой Аарон, меня позвал, я бы все бросила и пошла за ним хоть на край света…  – Хана велела себе заняться делом:

– Пой, танцуй, флиртуй с Краузе, но главное, позвони тете Марте…  – тетя вернулась в Лондон, но Хана наизусть заучила парижский номер телефона:

– Линия работает круглые сутки, – объяснила женщина, – оставайся у аппарата, с которого ты звонила. Через четверть часа я свяжусь с тобой, где бы я ни была…  – Хана удивилась: «Но как?». Тетя коротко ответила: «Техника».

Потушив сигарету в переполненной окурками пепельнице, Хана щедро мазнула по скулам румянами:

– Краузе я погоню за кофе. Пусть ищет кофе на Монмартре в пять утра, выходным днем…  – Хане даже не надо было вспоминать альбом кузена Аарона Майера:

– Я видела набросок в Гамбурге, а тем летом в Нью-Йорке тетя Марта показала мне более подробный рисунок. Он сидел сегодня в бистро напротив нашего отеля. Он сын покойной тети Лизы, внук Горского, кузен тети Марты. Он работает на СССР, на секретную службу…  – залпом допив коньяк, Хана встала:

– Паук раскидывает паутину в Париже. Я обязана связаться с тетей Мартой, эти сведения важнее, чем нацист Краузе. Ладно, Дате, играй, притворяйся…

Заставив себя улыбаться, она пошла на сцену.


Скорпион загнал маленький рено в подворотню на улицеЛепик.

Притормозив у кабаре «Moulin Rouge», он увидел, что Краузе оставил лимузин на попечение ребят в униформе заведения. Адвокат и Хана взяли такси. В тумане переливались огоньки свечей на террасе ресторана. Над Монмартром повисла сырая тишина.

Саша курил в полуоткрытое окно, закутавшись в куртку. Он отхлебнул остывшего кофе из стакана, купленного после полуночи в лавке, немного ниже по улице:

– Он, наверняка, выйдет из клуба не один, а с Ханой…  – несмотря на бессонную ночь, голова Саши была ясной, – такси сейчас не поймать, они пойдут к метро «Бланш» пешком…  – под водительским сиденьем машины лежал бельгийский браунинг. Во внутреннем кармане куртки Саша носил свинцовый кастет:

– Стрелять нельзя, – он выбросил окурок, – черт его знает, где шляются местные ажаны. Ночь, то есть утро выходного дня, они могут сидеть в участке у метро, но я не рискну шумом…  – кастет уютно лег в руку. Саша не хотел рисковать и свидетельством актрисы:

– Нам еще с ней работать. Не след, чтобы она видела мое лицо, запомнила меня…  – он надеялся, что Краузе захочет отойти, как подумал Саша, в сторонку:

– Он не станет мочиться в подворотне при звезде Бродвея, – Скорпион усмехнулся, – а мне только того и надо…  – двор был проходным. Арка позади машины вела к неухоженной каменной ограде кладбища. Скорпион оглянулся:

– Она подождет его, а, забеспокоившись, заглянет сюда, но найдет только тело господина адвоката. Ограбления в Париже случаются сплошь и рядом…  – Саша не получал разрешения на операцию, но не намеревался ждать резолюции начальства.

Прохладный ветерок гонял по брусчатке обрывки афиш: «Дате… Бекк… Счаст… Дни». Он сунул нос в воротник курки:

– Надо было взять шарф. Это азбука работы, господин Краузе может меня узнать, сообщить французам, что у них под носом орудуют посланцы Москвы, как выражаются в западных газетах. Нельзя подвергать опасности будущее месье Вербье или герра Шпинне…  – Саша с нетерпением ждал ареста Невесты:

– То есть не ареста, у нее дипломатическая неприкосновенность. Мы сделаем вид, что произошел несчастный случай, как с Чертополохом. Выдоим ее окончательно и я лично вышибу мозги проклятой пиявке…

Леди Августа смертельно ему надоела. Начальство, впрочем, как и товарищ Котов, считало, что трогать Невесту преждевременно:

– То есть товарищ Котов так считает, а Семичастный получает от него докладные, – вздохнул Саша, – им не надо разыгрывать любовь, а я давно устал притворяться…

По булыжнику застучали шпильки, он насторожился. Ветер развевал черные локоны, выбившиеся из покосившейся башни волос, девушка опиралась на руку Краузе. Тушь размазалась под глазами, она позевывала:

– У нее глаза стали еще уже, – Саша не сводил взгляда с парочки, – но ей идет, она редкая красавица…  – миланский костюм Краузе помялся, на щеках виднелась темная щетина, галстук он засунул в карман пиджака:

– Для немца это все равно, что появиться на улице голым, – усмехнулся Саша, – мадемуазель Дате на него плохо влияет…  – Краузе тащил почти полную бутылку дорогого коньяка:

– Взяли навынос, решив продолжить ночь, то есть утро за выпивкой… – Хана взмахнула зажженной сигаретой. Саша услышал капризный голос:

– Герр Фридрих, принесите мне кофе. До «Мулен Руж» четверть часа пешком, мне надо взбодриться. В отеле я приглашу вас на ранний завтрак…  – Саше стало немного жалко немца:

– Видно, что он ее любит. У него лицо светится, когда он на нее смотрит. Ради нее он будет каштаны из огня таскать, как выражается товарищ Котов. Может быть, использовать его, как путь к Хане…  – Саша завел мотор рено:

– Не получится. С ней он теленок, но я слышал его выступление после убийства Бандеры. Он не Дракон, не размазня…  – Саша не питал иллюзий насчет смелости месье графа, – он жесткий человек, умеющий настоять на своем. Такие люди опасны, от них надо избавляться, что я сейчас и сделаю…  – актриса забрала у Краузе коньяк:

– Лавка за углом, милый…  – привстав на цыпочки, она коснулась губами щеки немца, – я вас подожду рядом с телефонной будкой…  – Краузе обнял ее:

– Неудобно оставлять вас одну…  – девушка потерлась головой о его плечо:

– В Париже меня все знают. Тем более, сейчас все либо еще пьют, либо уже спят. Мы с вами тоже отдохнем в отеле…  – глядя на счастливое лицо немца, Скорпион включил задний ход:

– Не стоит показываться ей на глаза, выеду на рю Лепик по параллельной улице…  – скрипнула дверь будки. Рено пополз в арку, ведущую к выходу на кладбище. Он хорошо помнил карту Парижа:

– Развернуться, налево, потом еще раз налево…  – рено выскочил на рю Лепик за полсотни метров до светящейся в тумане вывески лавки. Затянув тормоза, Саша увидел темный пиджак немца, огонек его сигареты. Герр Краузе, что-то насвистывая, сбежал по ступеням в подворотню:

– Фриц решил воспользоваться бесплатным туалетом…  – Саша неслышно спустился вслед, – жаль, что актриса найдет его в луже мочи. Романтикой здесь и не пахнет, впрочем, ему теперь все равно…  – с размаха ударив Краузе кастетом в висок, он подхватил тяжелое тело немца:

– Крови нет, я не испачкаюсь…  – Саша для верности добавил еще удар, – обыскиваю его и пора уезжать…  – забрав из портмоне крупные купюры, он бросил кошелек рядом с немцем. В машине, стянув замшевые перчатки, он сверился с часами:

– Минут через пять она забеспокоится. Я к тому времени буду на бульварах и поминай, как звали…  – рено скрылся в белесой дымке тихого рассвета.

– Besame, besame mucho,

Each time I kiss you, I hear music Divine…

Маленький приемник захрипел. Диктор сказал по-английски:

– С вами были ребята из Ливерпуля. По слухам, летом битлы записывают первую пластинку…  – парень в джинсах и потрепанном свитере, за столиком рядом с Сашей, выпустил к потолку сизый дым:

– Во Франции тоже надо играть рок, – горячо сказал он, – наша музыка обросла плесенью и паутиной…  – соседи громко расхохотались.

Скорпион искоса смотрел на перрон вокзала Гар-дю-Нор, за большим окном кафе:

– Ребята из Консерватории. Они едут на море в Довиль, на майские каникулы…  – в Довиль, вернее, в Лизье, к реликвиям святой Терезы, ехала и Монахиня. Саша не хотел мешать прощанию голубков:

– За руки держатся, – усмехнулся он, – целовались в такси, не стесняясь меня или шофера…

Сдав вчера рено в аэропорту Орли, Саша вернулся в город скромным образом, на рейсовым автобусе. В газетах о нападении на месье Краузе не сообщали, в прокатной конторе все прошло гладко:

– Мадемуазель Дате не видела моей машины, – успокоил себе Саша, – а немец тем более. И вообще, он вряд ли выжил, у меня точная рука…  – отсутствие заметок о нападении он объяснил тем, что труп Краузе нашла актриса:

– В Париже ее любят, газетчики не станут полоскать ее имя зазря…  – он не стал просить Дракона узнать у сестры об истинном исходе дела. Саша опасался неуравновешенности агента:

– Он нервный человек. Он может побежать в Сюртэ с доносом на убийцу, то есть на меня. Конечно, он боится за судьбу брата…  – Скорпион недвусмысленно намекнул Джо, что Пьер в любой момент может не вернуться домой из школы, – но желание обелить себя может превозмочь даже страх…  – парочка на перроне опять целовалась:

– Словно они школьники какие-то…  – Саша со вздохом отпил кофе, – но Монахиня ловко разыгрывает любовь. На ней пробы негде ставить, но по ее поведению такого не скажешь…  – он надеялся, что девушка хорошо себя проявит и в работе с отцом Кардозо:

– Пусть прямо в Мон-Сен-Мартене и начинает операцию…  – из Лизье девушка перебиралась в Брюссель, – надо ковать железо, пока оно горячо…  – багаж господина графа приехал вместе с ними на вокзал Гар-дю-Нор:

– Отсюда он отправляется домой, под крыло матушки, а мне надо двигаться дальше…  – на выложенном метлахской плиткой полу лежал брезентовый рюкзак, с болтающимся кубинским флажком. Томик Филипа Дика Саша засунул в наружный карман:

– Битлы…  – он помешал кофе, – Леннон меня помнит, что тоже может быть опасно. Не буду ходить на их концерты, вот и все…  – Скорпион усмехнулся, – вербовать мы его не собираемся, пересекаться нам негде. И вообще, с образом жизни музыкантов, он обо мне давно забыл…  – мистер Майер был другим делом. Из разговоров с Драконом Саша понял, что режиссер женился и намеревается податься в Голливуд:

– Не сейчас, а года через два-три, когда его жена создаст себе имя на сцене. Ей всего восемнадцать, однако она играет эпизодические роли в кино…  – Саша сходил на «Такую любовь», британский фильм, где снялась Тиква Майер, как ее обозначили в титрах:

– У нас бы за такое кино режиссера пропесочили на партийном собрании, – весело подумал Скорпион, – где оптимизм, где светлые идеалы советской молодежи…  – судя по фильму, британская молодежь медленно спивалась в унылых рабочих кварталах на севере страны:

– Драма у кухонной раковины, – Саша вытянул ноги, – как их называют…  – он любил пусть и серьезные фильмы, но с хорошим финалом, – после такого кино хочется повеситься…  – мисс Майер играла подружку главной героини, девицу с фабрики:

– Повадки у нее верные, – оценил Саша, – но для Голливуда ей придется добавить лоска, как у Дате…  – он решил пока не торопить операцию с актрисой:

– От Краузе я избавился, а девушка подождет, мы никуда не спешим. Сейчас важнее новое задание…  – компания за соседним столиком, спохватившись, ринулась на перрон:

– Поезд на Довиль отправляется через пять минут, – сообщил динамик, – отъезжающие, займите свои места…  – пани Данута, свесившись из окна поезда, держала Джо за руку. Саша взглянул на часы:

– Попрощаюсь, напомню о важности регулярной связи…  – год назад, отправляясь в Конго, месье Вербье снял ящик на парижском почтамте, – и мне тоже пора покидать Париж…  – Саша ехал на автобусе в Роттердам, где стоял советский сухогруз. В порту Гавра кораблей с флагом СССР сейчас не было, а он должен был оказаться в Москве как можно быстрее:

– Сначала в Москве, потом в Минске…  – он вытянул из кармана куртки конверт без марок. Ключ от ящика имелся у коллег, работающих в здешнем советском посольстве. Послание Саша забрал сегодня утром. Он рассматривал черно-белую, паспортного формата фотографию довольно приятного молодого человека:

– Он мой ровесник, всего на три года меня старше. Я отлично знаю английский язык, мы с ним сойдемся. США…  – Скорпион задумался, – папа был моих лет, когда его отправили на внедрение в Вашингтон. Но сейчас, кажется, операция не займет много времени…

Он перевернул снимок:

– Ли Харви Освальд…  – Скорпион убрал фото в конверт, – вот и познакомимся…

Дракон махал вслед удаляющемуся поезду. Бросив на стол монеты, взяв саквояж, Саша пошел на перрон.


Вечернее солнце играло в блестящей воде Сены, золотило бронзовые перила моста O’Дубль. На острове Ситэ, перед собором Парижской Богоматери, толпились туристы. Лотки цветочного рынка давно свернули. К серой брусчатке мостовой прилипли раздавленные лепестки роз и гвоздик, остатки дешевых фиалок.

Букет, возвышающийся из госпитальной пластиковой вазы, был дорогим. Пышный сноп кремовых роз перевязали элегантной серебристой лентой, подсунув под шелк карточку:

– Скорейшего выздоровления, мой дорогой Фредерик…

В ухоженной палате пахло нагретой солнцем провансальской лавандой. Кроме роз, в отделение травматологии госпиталя Отель-Дье привезли атласные пакетики саше, серебряный подсвечник со свечами ручной работы, салфетки, отделанные брюссельским кружевом и тарелки антикварного фарфора.

Заведующий отделением не смог противостоять напору мадемуазель Дате:

– Мой друг гость Парижа, – гневно сказала актриса, – он любит Францию и наш народ. Он стал жертвой гнусного нападения из-за угла. Эти вещи…  – она повела рукой в сторону саквояжей, – только для его блага. Я хочу, чтобы месье Фредерик чувствовал себя, как дома… – доктор открыл рот. Актриса сунула ему под нос недавний номер католического журнала Le Pelerin:

– Мой родственник, доктор Гольдберг, главный врач рудничного госпиталя в Мон-Сен-Мартене, утверждает, что больница не должна быть неуютной. Не случайно в домашних условиях процент выздоровления выше…

На цветных фото Гольдберг показывал репортерам детское отделение, с веселыми рисунками на стенах, с бассейном и игровой комнатой:

– У них в больнице пациентам разрешают прогулки в саду…  – не унималась мадемуазель Дате. Заведующий отделением отозвался:

– До прогулок вашему приятелю недели две, а то и больше. Мы обошлись без операции, но сейчас ему важен покой…  – череп боша, как они приватно называли больного, оказался крепким:

– Переломов он избежал, обошелся только сотрясением. У всех немцев головы, словно отлиты из свинца …  – отсидев в немецком плену почти пять лет, мальчишкой, санитаром, врач не питал приязни к нации месье Краузе:

– Но видно, что мадемуазель Хана за него волнуется, – вздохнул доктор, – ладно, он не имеет отношения к нацистам, во время войны он был подростком…  – кроме саквояжей со всякой дребеденью, как выразился доктор на пятиминутке, мадемуазель актриса заказала у Фошона доставку провизии. Месье Фредерика ждал фазаний бульон и отличное бордо.

Заткнув початую бутылку фигурной пробкой, Хана бросила взгляд на изголовье кровати. Во сне лицо Краузе казалось еще юношеским:

– Дядя Максим спас его в Берлине весной сорок пятого. Потом он прибился к нацистам, совсем мальчишкой…  – она сжала руку в кулак:

– Не смей его жалеть. Двадцать лет назад он бы стал эсэсовцем. Если бы он наткнулся на меня в лагере…  – девушка скривила губы, – он бы сделал из меня наложницу, а потом все равно отправил бы в газовую камеру, как еврейку…  – он заворочался в полудреме. Порхнув на стул рядом с кроватью, девушка заворковала:

– Спите, милый. Я здесь, я с вами. Мы вас вылечим, обещаю. Полиция ищет мерзавца и непременно найдет…  – комиссар Сюртэ, приехавший в госпиталь допрашивать Краузе, развел руками:

– Он не видел нападавшего, мадемуазель Дате, отпечатков пальцев мы не обнаружили. Он якобы слышал какую-то машину, но…  – полицейский выразительно постучал себя пальцем по лбу, – с его травмой он мог услышать пение ангелов небесных. В любом случае, потом пошел дождь. Если улики существовали, то их давно смыло…  – Хана видела, что комиссар купил их легенду. Перебирая пальцы Краузе, девушка зашептала:

– Вы оправитесь, я приеду к вам в гости, то есть с концертами. Меня давно зовут вернуться в Гамбург, где мы встретились в первый раз…  – Хана уловила на его лице мимолетную тень улыбки:

– Вам лучше, мой милый…  – она прижала его ладонь к щеке, – не волнуйтесь, я сейчас вернусь…  – девушка сунула «Голуаз» в карман темного платья, похожего на греческий хитон:

– Сабина сшила, – Хана неслышно пошла к двери, – она навестит Гамбург с Генриком и Аделью. Она открывает корнеры в крупных немецких магазинах. Но если я туда поеду, нам нельзя будет видеться по соображениям секретности миссии…

Изящные ноги Ханы, в балетных туфлях черного атласа, мягко ступили за дверь палаты. Курили в госпитале в разных концах гулкого коридора, рядом с туалетами. Осторожно заглянув в унылую комнатку с привинченной к полу урной, Хана скользнула внутрь. Месье Механик, как ей представился французский коллега тети Марты, подпирал стенку, дымя «Голуазом»:

– Никаких следов мы не нашли, – вместо приветствия сказал месье Ламбер, – мадам М права, мы имеем дело с профессионалом. Он словно растворился в воздухе, мерзавец…

Механик щелкнул зажигалкой перед ее сигаретой. Хана устало поморгала:

– Месье Ламбер, но он должен был где-то жить. И вообще, Краузе, как говорится, побочный ущерб. Он сюда приезжал за чем-то еще…  – Механик недовольно хмыкнул:

– Жил он явно не в «Рице», как ваш подопечный, а в одном из сотен заведений, где наличные любят больше паспортов…  – месье Ламбер помолчал:

– Сейчас мы его упустили, но мне кажется, что Паук вернется проверять паутину. Мы с ним еще встретимся, мадемуазель Дате…  – Хана кинула окурок в урну: «Да».


– Вчера, двадцать первого апреля, в Сиэтле открылась Всемирная Ярмарка…  – бодро зачастил диктор, – вечером слушайте трансляцию торжественного концерта, посвященного началу празднеств на западном побережье США. В программе выступления Вана Клиберна и Генрика Авербаха, дирижер Игорь Стравинский…  – Пьер приглушил радио:

– Надо не забыть включить приемник вечером, – весело сказал подросток, – когда еще выпадет шанс…  – Хана фыркнула:

– Послушать Вана Клиберна. Без игры Тупицы не обходится ни одно семейное торжество…  – развалившись на низкой кровати, не снимая новых конверсов, Пьер обложился яркими конвертами пластинок:

– Отличный выбор, – он потряс диском, – а ты кого-нибудь из них знаешь…  – Хана кивнула:

Почти всех…  – девушка взъерошила белокурые волосы названого брата, – а с кое-кем даже выступала. Насчет кино не волнуйся…  – Пьер признался, что хочет сходить на новые фильмы, – со мной и Джо тебя везде пропустят…  – из полуоткрытой двери в коридор доносились голоса:

– Тетя Лаура с Джо хлопочут на кухне, – поняла Хана, – он вчера приехал, тетя теперь его от себя долго не отпустит…  – Хана удивилась тому, как хорошо выглядит женщина:

– С ее лицом такого не скажешь, но она словно помолодела. Должно быть, она действительно выздоровела. Джо устал в Африке, бедный, я по глазам его вижу…  – брат выглядел почти измученно:

– Много работы, – коротко сказал он Хане, – в Катанге почти все успокоилось, что только на руку «Де Бирс». Компания разворачивает дальнейшую разведку полезных ископаемых, закладывает новые карьеры…  – о Виллеме брат говорил мало и неохотно:

– Он ушел на вольные хлеба, – заметил Джо за вечерним кофе, – наверное, он хочет отыскать месторождение алмазов или урана, разрабатывать его частным образом…  – о Маргарите брат не упоминал, а Хана не собиралась лезть Джо в душу:

– Он скрытный, как и я. Тетя Лаура тоже это понимает, она не задаст бестактных вопросов. Помолвка расстроилась, но причины их разрыва не наше дело…  – за кофе Хана думала о разговоре с тетей Мартой.

Месье Механик отвез девушку в неприметный особняк неподалеку от Люксембургского сада. Хана сидела с наушниками у телефона, похожего на те, что показывали в военных фильмах:

– Теперь тебе не надо мерзнуть в будке, – ласково сказала тетя, – слушай меня внимательно…  – когда тетя закончила, Хана отозвалась:

– Я ему обещала приехать в Германию, он очень обрадовался…  – судя по звукам, тетя затянулась сигаретой:

– Еще бы он не обрадовался, – желчно отозвалась Марта, – но, как выражаются в России, нет худа без добра. Если бы не кастет Паука, мы бы не смогли так близко подобраться к Краузе. Теперь он окончательно тебе доверится. Ты сможешь выяснить что-то о его так называемых старших товарищах, то есть беглых нацистах…  – все имена Хана заучила наизусть:

– Интересующий нас человек сделал пластические операции. Он не похож на себя военных времен, но Рауфф, судя по всем показаниям, таким не озаботился. Слушай, как со мной связываться из Германии, где ты тоже воспользуешься местным телефоном…  – на прощанье тетя добавила:

– Месье Механик получил сегодня конверт для тебя. Распишись в документах везде, где стоит галочка…  – Хана хихикнула: «У меня теперь будет две расписки о неразглашении тайны, французская и британская».

Сидя на кровати рядом с братом, она скрыла улыбку:

– У дедушки таких бумажек штук десять. Но зачем сюда явился этот Александр, то есть Паук…  – поиски русского осложняло то, что они понятия не имели, под какой фамилией подвизается визитер:

– Явно не Шпинне, – сказал Хане месье Ламбер, – мне кажется, у него есть и французские документы…  – по словам тети Марты, европейских коллег, как называла их тетя, снабдили описанием Паука:

– Американских тоже, – заметила она, – но, честно говоря, граница с Мексикой охраняется из рук вон плохо, как и в довоенные времена…  – вспомнив об Америке, Хана услышала заинтересованный голос Пьера:

– Значит, кузен Петя учится в Беркли…  – Хана отозвалась:

– Я встречалась с дедушкой Теодором в Голливуде. У него шла стройка виллы, а я прилетела на съемки. Видишь, – она подтянула к себе сигареты, – Петя в университете, а ты…  – брат вскочил с разоренной кровати:

– Я стану ажаном, регулировщиком уличного движения, – смешливо отозвался он, – но не волнуйся, Эколь де Лувр от меня никуда не убежит. Я буду инспектором полиции, потом комиссаром. Я найду наши семейные картины…  – Пьер кинул через плечо:

– Почту должны были принести. Я всегда спускаюсь вниз, незачем обременять мадам Дарю…  – Хана проводила его глазами:

– Он еще вытянулся, но Петю ему не догнать, тот почти два метра ростом. Как он похож на дядю Мишеля, одно лицо…  – по телефону тетя Марта напомнила ей о рождении Пьера:

– Формально он советский гражданин, – вздохнула женщина, – а тетя Лаура, – она помялась, – в общем, русские могут посчитать, что она владеет интересующими их сведениями о шедеврах, украденных нацистами…  – Хана затянулась сигаретой:

– Паук мог приехать сюда именно для этого. Служба Внешней Документации будет негласно сопровождать Пьера, но тете Лауре с ее прошлыми неприятностями о таком знать не надо…

Постоянный пост наблюдения в доме было никак не организовать:

– Если сделать все открыто, тетя может вернуться к паранойе и видениям, – вздохнула Хана, – а если тайно, то она все заметит, у нее огромный опыт работы в подполье…

Хана писем не ждала, ее корреспонденция приходила в Le Bristol. Девушка взглянула на антикварные часы с кукушкой, висящие рядом с фотографией Че Гевары:

– Пьер левый, но вроде в компартию он не собирается, и хорошо, что так…  – она устало потянулась:

– После обеда надо ехать к Краузе, потом репетиция, съемка для газет, интервью, очередная вечеринка…  – спектакль выпускали в начале мая:

– Три недели весенних прогонов и я могу отправиться в Германию…  – Хана порылась в сумочке от Chanel, – надо завтра позвонить тамошним агентам…  – на кровать шлепнулся ворох журналов:

– Каталоги для мамы, приглашения для нее же на всякие нудные коктейли, куда она все равно не пойдет…  – Пьер помахал письмом:

– Смотри, Джо пишет девушка…  – Хана изучила почтовые штемпели:

– Из Лизье отправили. Она, наверное, в паломничестве. Джо любил туда ездить еще студентом…  – почерк на конверте действительно был мелким, девичьим:

– Хорошо, что девушка, – она вернула Пьеру письмо, – Джо двадцать четыре года. Тетя Лаура волнуется, она хочет внуков…  – подросток сунул конверт в карман джинсов:

– Я уверена, что девица тоже святоша. Кто еще таскается по всяким монастырям…  – выдув пузырь жвачки, Пьер подытожил: «Два сапога пара».


Мать содержала комнату Джо в безукоризненном порядке. Широкую кровать орехового дерева застелили льняным бельем с кружевной прошивкой. В гардеробе он нашел атласные пакетики с хорошо знакомым ему тонким ароматом фиалок.

Джо сидел на краю кресла красного дерева времен второй империи:

– Мама любит этот запах. Хана права, она хорошо выглядит, даже помолодела…  – за пирогом с ревенем, ванильным мороженым и кофе они болтали о семейных делах:

– Генрик с Аделью сейчас в Сиэтле, но потом летят прямо в Германию, где к ним присоединяется Сабина…  – Джо смотрел на довоенную фотографию отца в серебряной рамке, рядом с телефонным аппаратом, – Инге и Генрик были в СССР, но Комитет обломал о них зубы. Я трус и больше ничего, я не могу поднять трубку и позвонить в Лондон…

Он не знал кому и что хочет сказать. Джо боялся разговаривать с тетей Мартой:

– Она заметит, что яблочко от яблоньки недалеко падает…  – забытая сигарета дымилась в пепельнице, – но папа работал на русских по велению совести, он хотел разоблачить преступников, вроде профессора Исии, а я просто грязный шпион…

Джо не мог утешить себя тем, что пошел на предательство ради спасения Маргариты:

– Она сама спаслась. Шуман бросил ее в саванне и бежал на португальскую территорию. Я мог швырнуть в лицо Вербье мою расписку о согласии на сотрудничество, но я боялся, что он убьет Маргариту и застрелит меня. Я боялся еще и за Пьера…  – обжигая пальцы, он затянулся окурком.

Встретив Джо в аэропорту Орли, месье Вербье заметил:

– Надеюсь, ты помнишь, что твой младший брат родился на территории СССР. Наша страна считает его советским гражданином, а советский гражданин должен жить на родине…  – русский со значением добавил:

– Пьеру почти шестнадцать, уголовная ответственность в СССР наступает с четырнадцати лет. Ты ведь не хочешь, чтобы твоего брата держали у параши, чтобы он сгинул на зоне? Ваша мать не переживет его пропажи, она и так потеряла мужа…  – Джо, разумеется, ничего такого позволить не мог:

– Папа бы меня понял…  – он возвращался взглядом к улыбке отца, – ради мамы, Ханы и Пьера я готов на все…  – Джо любил этот снимок. Семейные альбомы рода Дате погибли в пожаре замка, после американской бомбардировки Сендая. На аудиенции у его величества Джо заметил:

– Но мне и не требуются снимки. Когда…  – он замялся, – когда все случилось, мне было шесть лет. Я хорошо помню папу…  – бульварные романчики о жизни Наримуне использовали фотографию отца времен студенчества, в строгом мундире. Джо не хотел просить у издателей копию снимка:

– Они взяли фото в архивах университета, – понял Джо, – но если я с ними свяжусь, получится, что я поддерживаю желтых писак, эксплуатирующих имена отца и Регины…  – через два дня после аудиенции в токийский пансион, где Джо снимал комнату, принесли небольшой конверт:

– Распишитесь, пожалуйста, ваша светлость, – по повадкам рассыльного Джо понял, что перед ним дворцовый чиновник, – здесь фото и записка…  – послание написал сам император, от руки:

– Снимок нашелся в наших альбомах…  – читал Джо изысканный почерк, – фото сделали, когда ваш отец получил свидетельство о вашем графском титуле…  – Джо тогда исполнился год. Он еще оставался с кормилицей в горной деревне. Он знал о расстроившейся помолвке отца с одной из дочерей императора:

– Папа мог стать принцем, я бы вырос при дворе…  – он опустил голову в руки, – я бы избежал участи хибакуси, парии в родной стране. Но тогда у меня не было бы Ханы…

Отца сняли в парадном кимоно, с двумя мечами. Катана сейчас висела за две двери от комнаты Джо, в японском салоне, как его называла Лаура. В квартире стояла тишина. Сестра уехала в театр, Пьер задремал на ковре в своей спальне, среди разбросанных по полу пластинок, под приглушенный звук приемника. Тупица играл с симфоническим оркестром Сиэтла первый фортепьянный концерт Чайковского:

– Мама тоже любит Чайковского, она часто ставила мне пластинку, когда я был ребенком…  – с матерью Джо поговорить не мог. Он не хотел разочаровывать Лауру:

– Даже не разочаровывать…  – письмо из Лизье он надежно спрятал в ящик стола, – мама ненавидит русских, она год просидела в их тюрьме, бежала с их подводной лодки…  – мать, впрочем, говорила, что экипаж лодки вел себя геройски:

– Однако они тоже были заключенными, – вздыхала Лаура, – поэтому они мне помогли…  – в письме мадемуазель Данута сообщала, что скоро перебирается в Мон-Сен-Мартен:

– Где сейчас Симон, мой духовник…  – Джо вытер лицо рукавом свитера, – может быть, поехать туда, исповедоваться? Но рядом будет Данута, я не смогу избежать соблазна…  – он не сказал о своей работе на СССР ни одному священнику, ни в Конго, ни в Париже:

– О Дануте я упомянул, – вчера Джо ходил на мессу в церковь Сен-Сюльпис, – святой отец велел мне венчаться, а не поддаваться соблазнам плоти, как нынешняя молодежь…

Его соблазн плоти сейчас был совсем не во Франции, а в Конго. Джо увидел ее руки, уверенно лежащие на руле виллиса, собранные в хвост кудрявые волосы, докторский саквояж на заднем сиденье машины:

– Сабина сшила ей в подарок. Ева скоро прилетит в Африку. Они будут заниматься сонной болезнью и программой вакцинации. Когда мы…  – он подышал, – когда мы были помолвлены, я знал обо всех делах Маргариты, она мне писала. Я тоже посылал ей весточки, несколько раз в неделю…  – он понял, что с Данутой думает именно о бывшей невесте:

– Русские нашли похожую девушку, – Джо поднялся, – они свое дело знают. Но мне все равно, я хочу тепла, хочу, чтобы меня любили…  – он взялся за открытый саквояж. Наверху, среди рубашек и носков лежало его служебное оружие, бельгийский браунинг:

– Надо съездить в банк, положить пистолет в ячейку, пока я в Париже…  – на Джо пахнуло фиалками. Мягкая рука коснулась его руки:

– Давай мне вещи, милый…  – мать носила тартановую пижаму и старый халат из шотландки, – я все приведу в порядок, с пуговицами и вообще…  – темные глаза спокойно взглянули на Джо:

– Ты, наверное, хочешь оставить браунинг в банке…  – Лаура погладила его по смуглой щеке:

– Я обо всем позабочусь, позвоню им. Отдыхай, мой милый сыночек, ты устал…  – Джо был выше матери. Обняв ее, он уткнулся лицом куда-то в шею:

– Словно в детстве, когда мы приехали в Париж. Я тогда так хотел, чтобы мама выздоровела. Я всегда просил у Бога именно этого. Теперь ей, кажется, лучше…  – он тихо шепнул:

– Спасибо тебе, мамочка…  – Лаура постояла, покачивая сына, едва заметно улыбаясь.


Хана приехала к воскресному обеду на набережной Августинок прямо из близлежащего госпиталя Отель-Дье. Краузе начал вставать и ходить по палате. Она привезла адвокату свежие круассаны и попросила медбрата заварить кофе. Медбрата который день успешно изображал месье Ламбер, Механик:

– Меня мальчишкой угнали на работы в Германию, в Мюнхен…  – хмуро заметил он Хане в курилке, – я тогда еще действительно трудился механиком на заводах Ситроена. Я хорошо говорю по-немецки…  – он кинул сигарету в урну, – но месье Адвокат об этом не догадывается. Если он куда-то позвонит, если кто-то его навестит, мы все немедленно узнаем…

Хана поняла, что после отъезда Краузе в Германию месье Механик вернется к своим обычным обязанностям:

– Он тоже покинет Париж…  – Хана оглядывала антикварный фарфор тети Лауры, – он упоминал, что его новое задание случится совсем не во Франции…  – больше Механик ничего не говорил, а Хана не спрашивала:

– Меньше знаешь, лучше спишь, – напомнила себе девушка, – я не имею права сообщать о нападении на Краузе даже семье…  – услышав о ее будущем визите в Гамбург, Краузе обрадовался:

– Я позвоню приятелям, вам…  – он слегка запнулся, – снимут квартиру в хорошем доме рядом с гаванью. У вас…  – Хана видела, что он хочет сказать совсем другое, – будет балкон, как в апартаментах, где мы познакомились…  – Хана понимала, что Краузе рассчитывает на приглашение:

– И не к обеду или ужину, – угрюмо подумала девушка, – он платит за комнаты и въедет туда с багажом…  – Хана ласково пожала его руку:

– Я буду рада видеть вас моим гостем, милый. Мы с вами друзья…  – девушка поглаживала его ладонь, – очень близкие друзья, Фредерик…

Хану немного затошнило, однако девушка вздохнула:

– Какая разница? Одним больше, одним меньше…  – ей отчаянно хотелось забыть об Аароне, но ничего не получалось:

– Я все время думаю, что это он со мной…  – сидя в парадной столовой квартиры, Хана незаметно покусала губы, – с ним мне было хорошо, а с остальными только хочется больше никогда их не видеть…  – она не сказала тете Марте о записке, полученной от президента:

– Узнай ФБР о таком, меня не оставят в покое. Я не хочу, чтобы за мной следили…  – конверт от Кеннеди она сожгла в ванной номера в Le Bristol, – все можно и нужно сохранить в тайне…  – на главном почтамте Парижа, из будки автоматической связи, она позвонила на номер, указанный в записке:

– Бостонский телефон…  – ей ответил мужской голос с таким, как у Кеннеди, акцентом, – наверное, его доверенный человек…  – Хана сказала, что вернется в Америку в июне и будет рада встрече.

Она кинула косой взгляд на лицо брата:

– Джо отдохнул. Тетя Лаура вокруг него чуть ли не на цыпочках ходит, приносит ему кофе в постель…  – за весенним супом из спаржи и молодым цыпленком, они говорили о погоде:

– Дожди вроде закончились, – весело сказал Пьер, – самое время достать наши велосипеды из кладовки. Там и твой стоит, Хана. Со времен коллежа Севиньи ты не выросла, – подросток широко улыбнулся, – ты сможешь им пользоваться…  – они хотели поехать на велосипедах в Булонский лес:

– Устройте пикник, – Лаура кивнула, – прогноз обещает тепло. Отличная погода для путешествия, милые…  – пистолет сына она надежно спрятала в тайник, устроенный в шелковой обивке ее дорожного саквояжа от Goyard. Ловкие руки Лауры порхали над тканью:

– Мишель научил меня делать такие тайники в сорок первом году, в Бретани…  – Лаура знала, что старший сын не поинтересуется, оказался ли его пистолет в банковской ячейке:

– Джо мне доверяет и правильно делает. Я его мать, я не обману сына…  – Лаура рассчитывала отнести оружие в банк после возвращения с глухой фермы у датской границы. Сначала ей надо было добраться до Гамбурга и, как думала женщина, осмотреться:

– С Моллер мне пистолет не понадобится, то есть стрелять я из него не буду…  – она налила себе кофе:

– Я боюсь, что мне придется ненадолго вас оставить, милые…  – небрежно заметила Лаура, – я тоже уезжаю…  – Джо даже положил вилку. Лаура взглянула на изумленные лица сыновей и Ханы:

– Они удивились, но они рады. Они считают, что я выздоровела, но я никогда и не болела…  – Пьер отозвался:

– Здорово! Куда ты едешь, мамочка…  – яркое солнце заиграло в ее полуседых, аккуратно уложенных волосах:

– Навестить старых знакомых, – невозмутимо ответила Лаура, – встретиться с товарищами по оружию.

Бельгия


Мон-Сен-Мартен

На дубовых половицах передней дома Гольдбергов громоздились саквояжи. Гамен ошалело скакал среди вещей, залезая в плетеную корзинку с провизией, обнюхивая стянутый ремнем пузатый чемодан. Пес тащил за собой кожаный поводок. Из приоткрытой на улицу двери доносилось урчание автомобильного мотора.

Высокая, темноволосая девочка стояла посреди прихожей, шевеля губами:

– Чемодан, саквояж папы, саквояж мамы Лады, игрушки Мишель…  – Роза Гольдберг крикнула:

– Элиза! Где игрушки, спускай их сюда! Мы через четверть часа уезжаем, хватит копаться…  – Роза, старше сестры на полчаса, никогда не забывала об этом упомянуть. На площадке второго этажа блеснули светлые локоны:

– Не ори, – довольно любезно сказала младшая Гольдберг, – здесь не рыбный рынок в Остенде. Вот игрушки, а вот и сама Мишель…  – кудрявая малышка осторожно спускалась по лестнице, волоча за собой холщовую кошелку. Ступеньки усеяли выпавшие из мешка кубики. Роза закатила глаза цвета горького шоколада:

– С вами беспорядка не оберешься. Опять витаешь в облаках, – она ловко выхватила из руки сестры смятый конверт, – читаешь письма от ухажера…  – Элиза потянула весточку обратно:

– Отдай! Он не ухажер, мы друзья, а ты завидуешь, потому что тебе никто не пишет…  – конверт надорвался, на ковер прихожей выпало цветное фото. Моше Судаков, в шортах и широкополой шляпе, сидел за рулем трактора. Гамен, клацнув зубами, схватил снимок. Мишель, оступившись, шлепнувшись на пол, обиженно заплакала.

Элиза немедленно подняла сестру на руки:

– Сейчас мама придет, – заворковала девочка, – она яйца собирает…

Выезд Гольдбергов в Остенде на майские каникулы больше напоминал военную операцию. После нового года Эмиль по телефону заказал семейный номер в кошерном пансионате. Лада заранее начала складывать корзину с провизией:

– Ты говоришь, что номер с кухней, – озабоченно сказала она мужу, – лучше повезти продукты с собой, вдруг начнутся перебои с товарами в магазинах…  – забрав пока пустую корзинку, Гольдберг усадил жену себе на колено:

– Это не Советский Союз…  – смешливо сказал он, целуя белокурую прядь на ее виске, – у нас не бывает дефицита. И вообще, ты едешь отдохнуть, а не стоять у плиты…  – пощекотав ее, он подытожил:

– Но провизию вези, насчет экономии ты права…  – Эмиль намеревался готовить сам, с помощью старших дочерей:

– Лада пусть ходит на пляж и отдыхает в номере, – решил он, – не так часто мы бываем вместе, а отпуска у меня всего две недели…  – двойняшкам, отличницам, разрешили длинный отдых в мае:

– Правда, потом мы учимся до конца июля, – вздохнула Роза, – но в августе папа обещал нам поход с палаткой на Ботранж…  – Мишель, успокоившись, прикорнула на руках Элизы:

– Она хорошо обращается с малышами…  – Роза быстро подобрала игрушки с лестницы, – она хочет стать врачом, как папа…

В своем углу большой детской, на пробковой доске, Роза развесила фотографии и вырезки из газет о работе докторов в Африке. Был там и последний снимок их кузины Маргариты. Доктор Кардозо сидела в лаборатории за микроскопом:

– Охотница за вирусами…  – гласил заголовок, – Маргарита Кардозо продолжает дело своего отца, профессора Кардозо, героя войны…  – весной перед белокаменным храмом святого Иоанна Крестителя, на огороженном участке, появилась табличка:

– Здесь будет возведен памятник жертвам нацизма, отдавшим жизни ради торжества правды на земле…  – рядом стоял стальной ящик для пожертвований. Двойняшки каждую неделю бросали в прорезь несколько сантимов из карманных денег:

– Но нашу маму, как тетю Эстер, убили русские…  – Элиза опять уткнула нос в письмо, – хотя папа говорит, что время войн прошло, что сейчас надо работать во имя мира…  – отец рассказывал девочкам о заседаниях Всемирной Организации Здравоохранения, где он представлял Бельгию. Роза хотела своими глазами увидеть Женеву:

– Не из-за Монблана, на горы я могу посмотреть в атласе…  – она подтащила саквояжи ближе к двери, – в Женеве заседает Организация Объединенных Наций…  – Роза собиралась работать именно там:

– С языками у меня все хорошо…  – по воскресеньям двойняшек возили в Льеж, в классы при синагоге, Роза учила еще и русский язык, от мамы Лады, – ООН понадобятся такие люди, как я…  – кузен Шмуэль выхватил у Розы саквояж:

– Еще чего не хватало, вам таскать тяжести. Сейчас я все отправлю в багажник…  – Шмуэль появился в ухоженном садике Гольдбергов после завтрака:

– Дядя Эмиль сегодня только и делает, что проводит так называемые пятиминутки, – весело сказал отец Кардозо, – давайте я вам помогу, тетя Лада…  – все прелаты в комиссии по канонизации говорили по-французски. Помощь Шмуэля с переводами на заседаниях не требовалась:

– Секретарской работой, то есть ведением протокола, я могу заняться вечером, – объяснил он Ладе, – коллеги мне приносят записи…  – пока комиссия только опрашивала поселковых жителей, знавших покойного отца Виллема.

– Это дело долгое, – вздохнул Шмуэль, – даже с его бабушкой и дедушкой канонизация заняла лет десять, а там дело было почти ясным…  – прелатам требовались свидетельства праведной жизни будущего святого, документы, доказывающие излечение больных, возносивших ему молитвы. Подняв большой чемодан, Шмуэль поинтересовался:

– Вы уголь, что ли, везете на отдых…  – Роза хихикнула:

– Вещи Мишель. У нее больше нарядов, чем у нас с Элизой, вместе взятых…  – из кабинета на первом этаже донесся требовательный голос главного врача:

– Шмуэль, иди-ка сюда на минуту…  – Гамен не преминул порскнуть в палисадник. Собака громко залаяла, Элиза ахнула:

– Там, наверное, бродит кот месье почтмейстера…  – соседский кот не рисковал, Гамен не кусался, но пес считал себя обязанным погонять нарушителя границ. Оставив Мишель дремлющей на ковре, Элиза выскочила наружу.

Оглянувшись на дверь, Роза вытянула из своей аккуратной кошелки новую книгу. «Сто лучших шахматных этюдов» лежали рядом со складной доской, полученной ей в подарок недавним Песахом. Роза ходила на шахматный кружок в рудничном клубе, оказавшись там единственной девочкой:

– Я играю даже с парнями из старших классов, месье Жюстен меня хвалит…  – кружок вел преподаватель математики из поселковой школы. Раскрыв книгу, Роза устроилась рядом с младшей сестрой:

– Мишель все равно, где спать, – хмыкнула девочка, – она сейчас отдохнет и всю дорогу до Остенде не угомонится…  – на развороте книги виднелся росчерк:

– Дорогая Роза, поздравляю тебя с праздником! Желаю всего самого хорошего, твой друг Ник…

В книгу заложили яркое фото. Его щелкнули в школьной форме, с тяжелым даже на вид портфелем. Галстука Ник не носил. Расстегнув ворот белой рубашки, мальчик закинул пиджак за спину. Весеннее солнце золотило кудрявые волосы:

– Моему другу Розе, на добрую память…  – голова внезапно заболела. Девочка поморщилась:

– Это от усталости. В Остенде мы отдохнем и все пройдет…  – пролистав книгу до середины, положив доску на колени, она погрузилась в шахматную партию.


Вместе с отцом Симоном Кардозо в Мон-Сен-Мартен приехал крепкий деревянный ящик, разукрашенный наклейками миланского магазина компании Electra. Шмуэль водрузил блистающую медью машинку с электрической мельницей на мраморный прилавок кухни в особняке Гольдбергов:

– Только никогда ее не мойте, тетя Лада, – весело сказал священник, – а теперь садитесь, вас ожидает лучший капуччино к северу от Альп…  – Шмуэль славился в Ватикане умением варить кофе:

– Говоришь, его святейшество предпочитает именно тебя, как бариста, – заметил Гольдберг, – конечно, ты варил кофе генералу Даяну…  – Шмуэльотозвался:

– Я бы с гораздо большим удовольствием отправился в Польшу или Южную Америку, но с орденом не спорят…

Иезуиты славились строгой дисциплиной. Симон регулярно отправлял прошения о переводе из ватиканской курии на настоящую работу, как называл это священник. Генерал ордена, монсеньор Яннсенс, наставник покойного отца Виллема де ла Марка, пока отделывался отказами. Шмуэль ездил на виллу ордена в Альбанских горах, где жил тяжело болеющий глава иезуитов

– Твоя работа в Риме тоже важна…  – Яннсенс редко поднимался на ноги, проводя время в большом кресле, – его святейшество ценит твои статьи, твои пастырские поездки…  – стоя на коленях, Шмуэль открыл рот. Монсеньор приложил палец к его губам:

– Тише. Тебе двадцать шесть, ты рвешься в бой…  – Яннсенс коротко усмехнулся, – но словом тоже можно воевать. Ваши идеи насчет теологии освобождения, – он повел рукой, – пришлись ко двору. Твой русский язык тоже пригодится. Не забывай…  – он понизил голос, – мы пока не открыли Второй Собор, скоро нас ждет еще один конклав…  – всему Ватикану было известно, что Его Святейшество, страдающий раком желудка, наотрез отказывается от операции:

– Он боится не выйти из наркоза на девятом десятке лет, – подумал Шмуэль, – вообще монсеньор Яннсенс прав. Надо освещать заседания Собора в прессе, надо заниматься работой с общественностью, со светской печатью, надо поддерживать связи с иностранными дипломатами…  – Шмуэль слышал свое прозвище, данное ему в коридорах курии:

– Серый прелат, – хмыкнул он, – до кардинала я еще не дорос…  – иезуиты разрешали членам ордена носить светскую одежду. Миланские костюмы Шмуэля отличались только белоснежными, особого покроя рубашками, с пастырским воротничком:

– В общем, дядя Эмиль…  – он принес в кабинет Гольдберга два капуччино, – пока я остаюсь в Риме. Приезжайте, – он замялся, – если не с тетей Ладой, то с девчонками…  – в Мон-Сен-Мартене Шмуэль с удовольствием возился с дочками дяди Эмиля. Он заменял местных кюре на занятиях по катехизису и организовал скаутский поход для клубного кружка:

– Ты хороший учитель, – весело говорил дядя Эмиль, – дети к тебе тянутся…  – Шмуэль кивнул:

– Мой духовник, отец Войтыла, тоже так считает, но с приказами ордена не спорят…  – Гольдберг отхлебнул из своей чашки:

– Все равно, ни у меня, ни у Лады такого кофе пока не получается…  – он протер очки носовым платком, – а что касается визита в Рим, то пусть Мишель немного подрастет. Без Лады, даже с твоей помощью, мне одному с тремя девицами будет трудно…  – Шмуэль знал, почему жена дяди не ездит дальше Остенде:

– У нее новые документы, для СССР она умерла на мостовой Фридрихштрассе. Понятно, что она боится появляться в местах, где можно нарваться на русских…  – он занимался с Ладой русским языком. Женщина хвалила его произношение:

– У меня мягкий акцент, вроде польского или украинского. Я сойду за выходца откуда-нибудь с Карпат…  – Шмуэль не оставлял мысли о тайном визите в СССР:

– Во-первых, тамошним верующим нужна помощь, а во-вторых…  – он искоса посмотрел на Гольдберга, – дядя Эмиль о таком не упоминает, но видно, что он думает о девочках, Аннет и Надин…  – тетя Лада, как ее называл Шмуэль, была всего на три года его старше, однако отец Кардозо не относился к ней, как к ровеснице:

– Она…  – Шмуэль поискал слово, – она стала похожа на здешних женщин. В Мон-Сен-Мартене всегда очень консервативно одевались. Тетя Марта хотя бы носит джинсы, а тетя Лада всегда ходит в юбках или платьях…  – жена дяди улыбалась:

– Здесь так принято, милый. Но девчонки бегают в шортах, на это внимания не обращают…  – по вечерам Шмуэль обедал дома у Гольдбергов или шел с коллегами по комиссии в один из поселковых кабачков. В Мон-Сен-Мартене помнили и его и старшего брата:

– Иосиф в армии, – объяснял он пожилым шахтерам, – у него засекреченное подразделение, как у Виллема…  – весь поселок считал, что молодой барон служит в войсках ООН:

– Я точно ничего не знаю, – разводил руками дядя Эмиль, – Маргарита в Леопольдвиле, а он где-то на южной границе Конго. Он пишет на север, но нечасто. Джо утверждает, что у него свое дело по разведке полезных ископаемых…  – в Мон-Сен-Мартене ждали возвращения Виллема домой:

– Поселок рассчитывает на торжественную свадьбу, – рассмеялся Гольдберг, – в присутствии коронованных особ и европейской аристократии…  – допив кофе, он прислушался:

– Вроде Лада закончила с провизией. Теперь смотри, – Эмиль подтянул к себе растрепанную историю болезни, – плохо, что я уезжаю, когда больная при смерти, но, честно говоря, мое присутствие ничего не изменит…  – две недели назад одна из монахинь, паломниц из Рима, перенесла тяжелый инсульт:

– Ей почти восемьдесят лет, – вздохнул Гольдберг – я вообще удивляюсь, как она добралась сюда на костыле…  – товарки матери Фелиции, кармелитки, объяснили, что пожилая женщина три года назад, упав на монастырской кухне, сломала бедро. Шмуэль щелкнул зажигалкой перед сигаретой дяди:

– Она на седьмом десятке лет тайно покинула Польшу, когда ей отказали в паломнической визе. Может быть, она еще оправится…  – Эмиль покачал головой:

– Вряд ли. Она в параличе, заговаривается…  – он помолчал, – то есть в ее словах почти ничего не понять…  – больная шептала что-то по-польски. Гольдберг разобрал, что речь идет о грехе:

– Она хочет в чем-то признаться перед смертью…  – Эмиль подытожил:

– В общем, будь рядом с ней. Кроме тебя, польского языка здесь никто не знает. Она сможет исповедоваться, если придет в себя, пусть и ненадолго…  – с улицы раздался гудок форда. Эмиль крикнул в сторону раскрытого окна:

– Роза, марш назад…  – Лада не водила, он был уверен, что старшая дочь устроилась на переднем сиденье, – у тебя еще ноги до педалей не достают. Я сейчас приду и поедем…  – Гамен заливисто лаял. Гольдберг потянулся за твидовым пиджаком:

– Вы носите джинсы, дядя Эмиль, – Шмуэль распахнул перед ним дверь кабинета, – насчет вас в поселке не перешептываются…  – Гольдберг подмигнул ему:

– Попробовали бы они судачить насчет командира. Я и шорты ношу, но только в Израиле. Я в отпуске, что хочу, то и надеваю, в том числе и джинсы…

Почти не прихрамывая, он сбежал по ступеням к блестящему, вымытому девчонками форду.

Остенде

Серый простор моря освещали вспышки далекой грозы. Ветер мотал на балконе полосатые купальники двойняшек, трогательные, отделанные кружевами, кофточки Мишель.

Малышка спала в походной кроватке. Гамен сопел на полу, уткнув нос в лапы, подергивая закрученным в бублик хвостом:

– Сейчас ливень хлынет, – озабоченно сказала Элиза, – надо снять вещи…

Они вернулись в номер перед ужином, загоревшие за день, испачканные песком и мороженым, с выпрошенными у отца браслетами из ракушек. Волосы девочек пахли мокрыми водорослями и солью. Они несли сетку с ведерком и грабельками младшей сестры.

Мишель зевала, уцепившись за шею отца:

– Она заснула за столом, на руках у мамы Лады, – Роза бросила взгляд в сторону кроватки, – но сначала доела пюре…  – Мишель не жаловалась на аппетит. В поселке ее ласково называли булочкой:

– Она и правда такая, – улыбнулась старшая девочка, – словно круассан с изюмом…

Темные глазки сестры обрамляли длинные ресницы, кудряшки на голове отливали золотом. Лада шила для дочери пышные юбочки, девочка носила привезенные из Льежа мягкие туфли:

– Она еще ходит, как утенок, переваливаясь…  – Мишель немного похрапывала, – но она бойкая девочка, сегодня сама забегала в море…  – накрыв младшую дочь одеяльцем, Лада сказала двойняшкам:

– Вы тоже ложитесь, милые. Видите, как погода испортилась, чуть ли не за одно мгновение…  – на деревянный променад курорта шли тяжелые тучи, море угрожающе ревело:

– Снимай, – Роза потянулась, – но, может быть, гроза обойдет нас стороной…  – прошлепав на балкон, Элиза наклонилась над перилами. Светлые локоны взметнул вихрь, девочка обернулась к раскрытой двери:

– Папа и мама Лада сидят в ресторане, я их отсюда вижу, – хихикнула Элиза, – а мы собирались экономить деньги…  – Роза выдула пузырь жвачки:

– В машине папа обещал маме Ладе сегодня отобедать, как положено. Но это только один раз, в честь приезда…  – между ними стояла тарелка с огрызками яблок:

– Их пока везут из Южной Америки, – вспомнила Роза, – но через месяц начнется наша клубника, потом малина, крыжовник и красная смородина. В августе мы соберем лисички, мама Лада приготовит грибы на русский манер…

Элиза метнула ворох высохшей одежды на кровать. Роза поцокала языком:

– Кто-то себя называет аккуратисткой. Здесь не кибуц, придется все разбирать самим…  – навестив Израиль прошлым годом, перед еврейским совершеннолетием Моше Судакова, двойняшки оценили преимущества жизни в детском крыле:

– Пусть они моются под краном, – заметила Элиза, – но зато у них есть прачечная и можно посещать школу в шортах…  – Роза отозвалась:

– Попробуй у нас появись в шортах на занятиях. Сестру Женевьеву хватит удар от такого поведения…  – услышав детей, Эмиль расхохотался:

– В шортах, милые мои, можно посещать даже заседания израильского парламента, что ваш дядя Авраам и делал бы, будь он депутатом…  – профессор Судаков упорно отказывался от избрания в Кнессет:

– Он говорит, что ему не от кого…  – Роза зашевелила губами, – баллотироваться. Он выступает за сотрудничество с арабами, а такого в Израиле не любят…  – присев на подоконник, сестра отмахнулась:

– Завтра разберем. Папа с мамой Ладой будут отсыпаться, Мишель тоже не ранняя пташка, а мы с тобой побежим на пляж…  – горизонт озарил мертвенный свет молнии. Роза поежилась:

– Если завтра будет хорошая погода, – заметила девочка, – а если так и останется…  – она кивнула за окно, – то я займусь шахматами…  – Роза не показывала ни отцу, ни сестре фотографию Ника:

– Я его не просила прислать снимок, – она поняла, что покраснела, – он первый написал, что будет рад получить от меня фото…  – зная, что кузен тоже увлекается шахматами, Роза послала ему зимой несколько сочиненных ей этюдов:

– Он меня разгромил в пух и прах, – она скрыла улыбку, – но ему двенадцать, а мне всего девять…  – Роза привыкла к конвертам с лондонскими марками, с аккуратным, крупным почерком. Кузен собирался досрочно, как и его покойная мать, поступить в Кембридж, на физический факультет:

– Надеюсь, что Инге будет моим наставником, – написал Ник, – ходят слухи, что ему предложат возглавить одну из кафедр…  – Роза накрутила на палец прядь шелковистых волос:

– Ник не приезжал в Израиль, – пришло ей в голову, – но ему нельзя по соображениям безопасности. И семья тети Деборы не приезжала, – у нее опять заболела голова, – но они туда отправятся в следующем году, на бар-мицву Хаима…  – американских кузенов девочки видели только на фото:

– Ирена наша ровесница, – Роза поморщилась, такой сильной была боль, – ей тоже девять лет…

В комнате горел торшер. Сестра, водрузив на колени книжку, пыхтела над листом бумаги:

– Она отвечает Моше, – усмехнулась Роза, – она считает, что я ей завидую из-за кузена…  – Роза не хотела, чтобы Элиза знала о ее переписке с Ником:

– Она трещотка, каких поискать…  – Роза характером пошла в отца, – она разнесет новости по всей школе, а Ник засекречен и будет засекречен…

Элиза подняла серо-голубые, большие глаза:

– Фрида летом идет в армию, – заметила девочка, – интересно, как это, служить…  – Роза фыркнула:

– Как будто ты не знаешь. В кибуце все служили, наша мама была офицер. И вообще, – девочка потянулась, – делай алию, отправляйся в армию, за своим обожаемым Моше…  – Элиза вздернула нос: «Дура». Девочки никогда не дулись друг на друга дольше пяти минут:

– В любом случае, – примирительно заметила Роза, – в Израиле и без Моше хватает парней. Например, Эмиль Шахар-Кохав…  – Элиза отмахнулась:

– Они с Фридой поженятся после армии. Интересно, – оживилась девочка, – когда у нас появится племянник или племянница…  – Роза хихикнула:

– Держу пари, что сначала у Тиквы и Аарона появится Оскар. Ей всего восемнадцать, ей некуда торопиться…  – Элиза выпятила губу:

– Здесь ты права. Значит, у папы нескоро родится внук или внучка…  – девочка осеклась. Они знали, что отец не верит в гибель их старших сестер:

– Они пропали в СССР, их теперь никогда не найти. Им всего семнадцать, – вздохнула Роза, – они родились сразу после войны. Аннет и Надин, то есть Аня и Надя, если по-русски. Их назвали в честь Аннет Аржан и русской девушки, партизанки, похороненной в форте де Жу. Как Ирену назвали в честь мисс Фогель…  – Гамен, подняв голову, недовольно заворчал. Элиза ахнула:

– Роза, смотри! Нам в школе рассказывали. Это, кажется, шаровая молния…  – Элиза соскочила с подоконника:

– Роза…  – отчаянно закричала девочка, – Роза, милая, что с тобой…  – лицо девочки исказилось, зубы стучали, она болезненно выгнулась:

– Голова… – услышала Элиза, – голова горит…  – ореол темных волос потрескивал голубоватыми искрами. Истошно залаял Гамен, заплакала проснувшаяся Мишель:

– Надо стащить ее с подоконника…  – сестра словно прилипла к стеклу, – надо позвать папу…  – протянув руку к Розе, Элиза отдернула пальцы:

– Она бьется током, это электричество…

Мишель рыдала, стоя в кроватке. Гамен, оскалившись, встопорщив шерсть, скакнул вперед. Жалобно воя, собака полетела в угол. Окно звенело под напором ветра. Подхватив Мишель на руки, Элиза ринулась по лестнице на первый этаж пансиона: «Папа! Папа!».


К обеду Лада переоделась, достав из саквояжа скромное платье синего шелка, падающее ниже колена. Застегивая на шее нитку жемчуга, подарок мужа, она услышала ласковый голос: «Давай я». На женщину повеяло сандалом. Ловкие пальцы хирурга коснулись ожерелья, погладили строгий узел ее белокурых волос:

– Я бы никуда не ходил, – Эмиль прижался щекой к ее локонам, – я бы обошелся бутербродом с твоими припасами и бутылкой лимонада, но я тебе обещал обед…  – Лада кивнула:

– Ты устал, ты целый день возился с девочками…

Гольдберг запускал с двойняшками воздушного змея, плескался в прибое с Мишель, строил с ней песчаный замок и снабжал детей мороженым. Лада чувствовала себя неловко:

– Я весь день просидела в шезлонге…  – они взяли напрокат холщовую кабинку, – с вязанием и журналами…

Перед полуднем, разнежившись в тени, она прикорнула. Проснувшись, Лада обнаружила рядом аппетитно пахнущий пакет:

– Мы поели, – смешливо сказал муж, заглянув в кабинку, – а это для тебя. Жареная картошка и креветки…  – дома они не готовили свинину или кролика, но на отдыхе позволяли себе, как выражался Гольдберг, расслабиться:

– Девчонки любят и устрицы и креветок, – Лада хрустела солеными шкурками, – даже Мишель от них не отказывается…  – младшая дочь нырнула в кабинку:

– Мама строить замок, – Мишель еще картавила, – со мной и папой…  – Гольдберг подхватил девочку на руки:

– Мама читать журналы и отдыхать, – он пощекотал малышку, – мы с тобой потом покажем ей замок…  – Лада не говорила о таком с мужем:

– Мишель похожа на него…  – она проводила взглядом играющие золотом темные кудри, – у нее его очерк лица, его подбородок… Эмиль все видит, но молчит. И характером она тоже в него, упрямая…  – годовалой девочкой Мишель стучала кулачком по столу:

– Хочу! Хочу это…  – она тянула ручку к отцовской тарелке, – дай, папа…  – дочь рано начала говорить. Лада сначала думала отказаться от русского языка. Эмиль пожал плечами:

– Зачем? От Мишель не скроешь, что ты русская, весь поселок знает, что ты из эмигрантской семьи. Еще один язык никогда не помешает. Тем более, Роза им заинтересовалась…  – Мишель бойко болтала на двух языках:

– Она еще путается с грамматикой…  – улыбнулась Лада, – но ей только недавно исполнилось три года…  – дождавшись теплой погоды, они устроили в саду детский праздник. Из Льежа приехал небольшой кукольный театр. Они заказали торт со свечами и яркие воздушные шары:

– Мы с девочками сделали сладкий стол, – Лада опустила журнал на стройные колени, – все женщины говорили, что я хорошо выгляжу, намекали, что нам пора завести еще ребенка…  – она невзначай посчитала на пальцах:

– Шестой месяц пошел, с Рождества. Надо сказать Эмилю, он обрадуется…  – по словам льежского доктора, которого навещала Лада, все было отлично. Она до сих пор не призналась мужу в будущем малыше:

– Из суеверия, – подумала Лада, – я чего-то боюсь, только непонятно чего…  – она знала, что Эмиль обрадуется и мальчику и девочке:

– Хотя весь поселок ждет, что у него родится сын, – старые шахтеры, подмигивая Ладе, словно невзначай говорили:

– Вам принести топор домой, мадам Гольдберг. Топор в хозяйстве никогда не помешает…  – насколько знала Лада, муж пока ничего не замечал:

– Я поправилась, но немного…  – она незаметно коснулась расставленной талии платья, – он, наверное, думает, что это из-за праздников…  – Гольдберги отмечали и еврейские и русские праздники:

– Эмиль сам говорил, что невозможно столько есть, летом надо сесть на диету…  – Лада повернулась к мужу, – или он что-то понимает, я по глазам его вижу…  – темные глаза за привычным Ладе простым пенсне сверкнули смехом:

– Не делай из меня старика, – сообщил Эмиль, – мне год до пятидесяти лет…  – приподнявшись на цыпочки, Лада погладила седину на его виске:

– Авраам тебя на год старше, но тоже не выглядит стариком, а совсем наоборот…  – в кибуце они с Эмилем такое не обсуждали, но в самолете, на пути домой, Гольдберг тихо сказал:

– Я уверен, что у него кто-то появился. Эстер погибла пять лет назад, ему надо жить дальше. Вот увидишь, он еще пригласит нас и на хупу и на обрезание…  – Эмиль погладил руку жены: «Понравилось тебе в Израиле?». Лада кивнула:

– Очень. Только жаль, что мне было никак не поездить по стране…  – по настоянию Марты, Лада просидела все время визита в Кирьят Анавим:

– В Храм Гроба Господня все равно не попасть, из-за иорданцев, – деловито сказала миссис М, – а рисковать тебе не стоит. Моссад утверждает, что советских агентов в стране нет, но береженого Бог бережет…  – Марта добавила:

– В кибуце мы можем обеспечить твою безопасность, но в остальном…  – женщина покачала головой, – в будущем тебе лучше избегать таких поездок, о чем я Эмилю и сказала…  – Лада робко отозвалась:

– Но вы сами здесь, а вы…  – старшая женщина вздохнула:

– Чтобы меня убить или похитить, надо еще постараться. У меня особый статус…  – она повела рукой, – с точки зрения охраны. У тебя тоже, но ресурсы местных работников не безграничны…  – Лада с ненавистью думала об Эйтингоне:

– Все из-за него. Если бы в Москве я знала, кто он такой, я бы и на порог его не пустила. Но Мишель ни в чем не виновата. Она и не услышит о своем настоящем отце…  – поговорив в Израиле с раввинами, Гольдберг заметил:

– Правильно, что мы ее воспитываем еврейкой. Ей потом будет легче, формальности не займут много времени…  – в ресторане Лада позволила себе только немного шампанского:

– Эмиль не удивится, я вообще мало пью. В любом случае, в Мон-Сен-Мартене предпочитают пиво и сидр…  – после закусок принесли эмалированные кастрюльки с ракушками:

– Тебе с травами, – ласково сказал Эмиль, – ты у нас пиво не любишь. Потом шоколадный торт и отправимся спать…  – он держал руку Лады, – в такую погоду только валяться в постели. Мишель я сам принесу…  – малышка любила приходить к ним на рассвете, – она нас не разбудит. Девицы, наверное, на пляж поскачут с утра, когда закончится гроза…  – в большие окна ресторана, выходящие на променад, бил косой дождь. Лада заметила, что муж слегка улыбается:

– Он, кажется, догадался…  – сердце забилось, – надо сказать…  – женщина открыла рот. Дверь зала распахнулась, засвистел ветер:

– Папа…  – закричала Элиза, – папа, милый, Розе плохо…  – девочка, босиком, в промокшей пижаме, держала на руках плачущую Мишель:

– Присмотри за детьми, – коротко велел Гольдберг Ладе, – успокой Элизу, она в истерике…  – скинув пиджак, он закутал дочь

– Иди к тете Ладе, тебе принесут горячего чая…  – девочка икала, широко раскрыв рот:

– Я ее бросила, – горестно взвыла Элиза, – бросила одну. Была молния, папа, очень страшная… Прости меня, прости…  – съехав на пол, девочка разревелась. Ловко высвободив Мишель, Гольдберг отдал малышку Ладе:

– Сиди здесь, – распорядился он, – пусть звонят в скорую помощь…  – дверь хлопнула, Лада сунула Мишель подоспевшей официантке:

– Я сейчас, мадемуазель…  – сильный дождь ударил ей в лицо, она задохнулась от ветра:

– Надо помочь Эмилю. Он не должен оставаться один, если с Розой что-то случилось…  – Лада не хотела думать о таком. Одним духом взлетев по скрипучей лестнице, она замерла. В полуоткрытой двери номера виднелось холодное сияние:

– Гамен…  – она услышала рыдающий голос Розы, – папа, милый, Гамен умер…  – в комнате пахло паленой шерстью и свежим ароматом грозы. Всклокоченные волосы падали Розе на лицо. Девочка скорчилась в углу, раскачиваясь, держа трупик собаки:

– Он лаял на молнию, она его убила…  – слезы текли по щекам девочки, – я все видела, папа…  – обняв дочь, Гольдберг быстро ощупал худенькие плечи и ребра:

– Вроде все в порядке, переломов нет, электрического шока она избежала. Бедные девчонки, они любили Гамена…  – Роза уцепилась за него:

– Мне было плохо, папа, болела голова, потом на балконе появилась молния…  – Роза испуганно задрожала:

– Папа, это опять она…  – шагнув вперед, Лада встала на пути светящегося шара.


Сверкали мелкие бриллианты в короне черной королевы, за стройными плечами переливался серебряный плащ. Фигура возвышалась в центре поля, окруженная всадниками на рвущихся вперед конях, слонами, несущими изукрашенные драгоценностями корзины.

Детская рука протянулась к доске. Тонкие пальцы заколебались, нацелившись на одну из белых пешек. Белую королеву, в золотистом ореоле венца вокруг изящной головы, тоже прикрывала ее армия. Белый король стоял рядом с ней. Недовольно поджав губы, девочка бросила взгляд на черного короля:

– Он от меня далеко. Бабушка говорит, что мне самой придется его найти. Он поможет мне отыскать белого короля, избавиться от нее…  – Ирена с ненавистью посмотрела на соперницу, – и мы с белым королем будем всегда счастливы…

Проклятая пешка, к неудовольствию Ирены, появилась перед белой королевой в самый последний момент. Фигура защищала и саму правительницу, и рыцаря рядом. Ирена не знала, кто двигает фигуры:

– Бабушка мне такого не говорит…  – устроившись в покойном кресле, Ханеле щелкала спицами, – может быть, она сама, а может быть, кто-другой…  – за резными ставнями клубился белесый туман:

– Сейчас у нее ничего не получится, – со вздохом поняла Ханеле, – она мала еще для такого. Но собаке даже девчонка не смогла помочь. Ирена и сейчас ее сильнее…

В сумрачной ординаторской белел сброшенный докторский халат. Высокая девушка в джинсах прикорнула на клеенчатом топчане. Взметнулись темные волосы, она приподнялась на локте. Красивое лицо исказилось, губы дернулись, она пошарила впереди себя рукой:

– Больно, как больно. Она хочет убить Гамена, то есть она его убила…  – в дверь постучали, раздался озабоченный голос:

– Мисс Горовиц, дежурный врач на операции, а в приемном покое роженица…

Найдя ногами туфли, наклонившись над раковиной, она плеснула в лицо водой.

Дверь захлопнулась, Ирена капризно сказала:

– Она моя сестра, почему она мне не помогает? Она не должна лезть, куда ее не звали, бабушка…  – Ханеле коснулась фигурки всадницы. Распущенные волосы украшали вырезанные из слоновой кости розы. В руке девушка несла оливковую ветвь:

– Какая помощь, о чем ты…  – Ханеле пожала плечами, – она тебя не любит, моя милая. Тебя вообще никто не любит, кроме меня и королей…  – она покачала пальцем, – белого и черного. Черный…  – она помолчала, – с ним все просто. Но с белым тебе надо постараться, хотя и сейчас у тебя неплохо выходит…  – Ханеле откинулась на спинку кресла:

– Она тебя не любит, – повторила женщина, – если она что-то поймет, тебя запрут в сумасшедшем доме до конца дней твоих, и даже я не смогу тебе помочь. Твой отец поступил бы точно так же…  – Ирена шмыгнула носом:

– И мама тоже. Да, бабушка…  – Ханеле подняла бровь:

– Конечно. Она любит твоих братьев, а вовсе не тебя…  – Ирена горестно вздохнула:

– Значит, все это…  – девочка повела рукой в сторону дальнего свечения в белом тумане, – ни к чему…  – Ханеле подвинула к ней серебряную тарелку:

– Поешь коврижку, я для тебя пекла, – она потрепала черные кудри девочки, – и не расстраивайся. Отчего же ни к чему…  – хмыкнула Ханеле, – ты учишься, во время учебы важно упражняться. В школе ты так же делаешь…

Она видела по лицу внучки, что та еле сдерживается. Зло простучав королевой по доске, Ирена одним щелчком сбила белую пешку:

– Тогда пусть хотя бы она…  – девочка раздула ноздри, – пусть она поплатится, за то, что встала на моем пути…  – Ирена даже не поняла, как пешка оказалась на своем месте:

– Ненужный ущерб, – отрезала сказала бабушка, – не трать время не пешки, занимайся фигурами…  – еще одна всадница, в средневековом плаще, при мече, выдвинулась вперед:

– Выдвинулась и не задвинешь, – недовольно подумала Ханеле, – но посмотрим, как она запоет, когда окажется в моей власти. Пусть сначала встретится с моим стражем. Может быть, она и не дойдет до меня. Но она умна, как и ее мать, она начала что-то подозревать, догадываться…  – Ханеле напомнила себе, что до этого еще долго:

– Сначала я заставлю другую упрямицу вернуться в мир живых. Она нужна сыну, она нужна мне. Она захочет спасти дочь. Она не откажется, когда я пригрожу ей смертью девочки…  – Ирена сжевала кусочек ароматной коврижки. Белая пешка оставалась на своем месте:

– Все равно, сегодня кто-то…  – мстительно начала девочка. Ханеле приложила палец к ее губам:

– Да. Но помни, нельзя говорить плохое. Только хорошее…  – серо-голубые глаза заблестели, девочка подалась вперед:

– Но если надо для дела…  – поинтересовалась она, – не семье, а чужим людям, можно…  – Ханеле усмехнулась:

– Тебе всего девять, они…  – женщина махнула за окно, – сейчас тебя не послушают…  – Ирена повертела фигурку черной королевы:

– В следующем году, когда все случится, мне будет десять, но вы правы, бабушка…  – она пошевелила губами, – сейчас лучше молчать. Когда мне исполнится пятнадцать, они не смогут пройти мимо меня. Я принесу пользу правительству, мне будет легче добиться его…

Она указала на белого короля. Подлив внучке кофе, Ханеле погладила ее по мягкой щеке:

– Именно так. Ты у меня молодец, милая.


За почти тридцать лет в медицине Гольдберг видел последствия удара молнии только на фотографиях в учебниках.

Шторы в палате госпиталя Остенде задернули. Яркое солнце все равно пробивалось в щели. В полуоткрытой форточке слышались крики чаек:

– Элиза с Мишель пошла на пляж, – вздохнул Эмиль, – надо отвлечь малышку после вчерашнего…  – он провел почти всю ночь в больнице:

– Розу отпустили, с ней вроде бы все в порядке…  – в карете скорой помощи, по дороге в пансион, он обнимал наплакавшихся девочек, – но я ей велел пока не вставать с постели…  – хозяин гостиницы уверил Гольдберга, что за детьми присмотрят:

– Оставайтесь в госпитале столько, сколько надо, – вздохнул он, – пусть мадам Гольдберг выздоравливает…  – пожилой человек помолчал:

– Кто знал, что так случится. В прогнозе обещали тепло и солнце. Говорят, в городе было несколько пожаров, но нас огонь миновал …  – сняв очки, Эмиль протер их полой халата:

– Надо потом проверить зрение Розы. Не сейчас, где-то через год. Вспышка могла повредить зрительный нерв. Зрение и слух, хотя глухота развивается после удара обычной молнии, а не шаровой…  – Эмиль точно не помнил случившееся вчера:

– Лада закрыла меня и Розу от молнии, я зажмурился от света. Все заняло одно мгновение, не больше…  – жена, коротко вскрикнув, потеряла сознание. Эмиль держал прохладную руку Лады, покрытую красными пятнами от лопнувших местных сосудов:

– Цветы молнии, очень поэтично…  – он сглотнул, – ожог пройдет через два-три дня, а сердце у нее работает исправно…  – Гольдберг сам запустил сердце жены, остановившееся в номере пансиона:

– Потом подоспела скорая помощь, даже две, для нее и девочек…  – он был рад, что дочерей отправили в больницу в отдельной машине:

– Не стоило им такого видеть. Они не знали, что Лада была…  – Эмиль поморщился, – и пусть теперь не узнают. Все началось именно в карете скорой помощи…  – никакого шанса спасти ребенка не существовало:

– Вообще это эмбрион, – поправил себя Гольдберг, – меньше килограмма все считается эмбрионом, и по документации так проходит…  – он вспомнил тихий голос покойной Цилы:

– Я просила тетю Эстер показать мне малыша, нашего мальчика, но она отказалась. Мы хотели назвать его Шаломом, – Цила всхлипнула, – его похоронили в одной могиле с Итамаром…  – Гольдберг ничего не мог с собой сделать:

– Я должен был ее защитить, – на глаза навернулись слезы, – Элиза тоже погибла с нашим ребенком и я их не спас. Лада могла умереть из-за меня, умер наш мальчик, то есть он и не жил…  – он не думал, что опять отдал кровь для переливания жене после операции:

– Нашего ребенка это не вернет и теперь у нас может никогда больше не быть детей…

Еще до завтрака Эмиль позвонил из кабинета главного врача госпиталя в университетскую клинику в Лувене. Один из бывших фельдшеров в медпункте при сталелитейном заводе, талантливый парень, пару лет назад защитил диссертацию. Он занимался именно ожогами:

– Опасен не только ожог, как он мне сказал, то есть не внешние его проявления. Электричество влияет на внутренние органы, но мы еще точно не знаем, как…  – Эмиль напомнил себе:

– Дети у нас есть. Слава Богу, что с Розой все в порядке. Сейчас главное поставить Ладу на ноги. Девчонки плакали, но вроде успокоились. Я обещал, что мы возьмем щенка сразу по возвращении домой…  – Элиза уложила трупик шипперке в картонный ящик, завернув тело собаки в полотенце:

– Мы с Мишель наберем цветов, – она сидела на кровати старшей сестры, – и вечером его похороним. Хозяин пансиона разрешил сделать могилку в саду, рядом с оградой…  – на ресницах девочки повисли слезы:

– Роза, прости меня, что я тебя бросила…  – Элиза прижалась головой к плечу сестры, – молния была такая страшная…  – девочка покачала ее:

– Ты все правильно сделала, надо было уносить отсюда Мишель. Гамен погиб, потому что защищал меня…  – Роза не хотела вспоминать о светящемся шаре, о далеком девичьем голосе:

– Все равно ты умрешь, – она неприятно захихикала, – красная роза, синяя фиалка, жребий брошен, тебя не жалко…  – голос стих. Роза вспомнила:

– Детское стихотворение. Ник прислал его в письме на день святого Валентина, только о жребии в нем ничего не говорится…  – она шепнула:

– Я поднимусь к похоронам, помогу вам…  – губы девочки затряслись, она заплакала:

– Так жалко Гамена, Элиза. И мама Лада, что с ней случится…

Гольдберг почувствовал слабое движение пальцев жены. Веки дрогнули, он наклонился над изголовьем:

– Лада, милая…  – он вдохнул знакомый больничный запах, – не волнуйся, с девочками все в порядке, за ними присматривают. Я с тобой, ты скоро выздоровеешь…  – бледные губы шевельнулись:

– Эмиль…  – он ловил ее голос, – Эмиль, что с малышом? Прости, что я тебе не сказала, я боялась…  – Лада с трудом приоткрыла глаза:

– Он плакал, бедный мой…  – женщина ощутила внутри пустоту, – все кончено, малыша больше нет…  – он покачал поседевшей головой:

– Было…  – он прервался, – было слишком рано, Лада, милая. Мы ничего не могли сделать…  – в Мон-Сен-Мартене некрещеных младенцев хоронили на отдельном участке кладбища:

– Женщины ходят на могилы, – вспомнил Гольдберг, – приносят цветы, раз в год кюре служит особую мессу…  – никто в Мон-Сен-Мартене не позволил бы больнице сжечь останки ребенка в подвальной печи:

– С нашим малышом так не случится…  – он осторожно обнял жену, – мы заберем его домой, он будет лежать рядом с Цилой…  – Эмиль услышал шепот:

– Это был мальчик, да…  – она беззвучно плакала, открывая рот, глотая слезы, – я знала, я чувствовала, что мальчик. Нашего мальчика больше нет…  – Гольдберг вспомнил:

– Об этом ребенке молилась я, исполнил Господь просьбу мою, то, чего я просила у Него. И я вверяю его Господу на все дни жизни его…  – он вытер глаза:

– Только не жизни, а смерти…  – Эмиль коснулся губами края госпитальной косынки, белокурой пряди ее волос:

– Нет, Лада, его больше нет. Но мы похороним его, обещаю…  – дав Ладе успокоительную таблетку, он долго сидел, не выпуская ее руки, слушая легкое дыхание жены.


– Дорогая паства, – мягко сказал священник, перейдя на французский язык, – давайте вознесем молитву о выздоровлении мадам Гольдберг, ставшей жертвой несчастного случая в Остенде…

По битком набитым скамьям пронесся сочувственный шумок. Белокаменный храм Иоанна Крестителя, возведенный на месте сожженной нацистами церкви, вздымался вверх остроконечной крышей, с двадцатиметровой колокольней. Шмуэль с детства помнил заливистый звук здешней звонницы:

– Но тогда колокольня была ниже, – подумал он, – сто двадцать ступенек наверх, мы с Иосифом точно посчитали. Звонари нас любили, всегда давали подергать за веревку…  – звонарями в Мон-Сен-Мартене служили шахтеры:

– В поселковом хоре они тоже солируют…  – слушая священника, Шмуэль перекрестился, – сразу понятно, у кого есть способности к музыке…

Сквозь яркие витражи окон, с библейскими сюжетами, пробивались лучи весеннего солнца. Последнее воскресенье апреля выпало теплым. Поселок ждало два дня выходных. Хозяева кабачков повесили объявления о свежей спарже. Мужчины и подростки доставали рыболовные снасти:

– После обеда девчонки побегут в лес за цветами, – улыбнулся Шмуэль, – они поедут торговать букетами на гуляния в Льеж…  – Мон-Сен-Мартен красными флагами не украшали, но и шахты и сталелитейный завод закрывались, оставляя на производстве только дежурные бригады.

Шмуэль покосился на ближний придел святых Елизаветы и Виллема Бельгийских. Новые скульптуры над саркофагами, не пострадавшими при пожаре, высекли из светлого мрамора. Коленопреклоненные святые держали в руках букеты лилий. Лилии венчали и прикрытую больничной косынкой, изящную голову Елизаветы. Часовня утопала в подрагивающих огоньках свечей:

– Очередные паломники приехали…  – паломников в Мон-Сен-Мартене отличали по приколотым к одежде бумажным лилиям, – может быть, среди них девушка, о которой предупредил Джо…  – кузен позвонил в дом причта, где отец Симон жил с другими гостями из Рима:

– Как сказал глава комиссии, если бы замок восстановили, мы бы непременно разместились у месье барона…  – развалины родового гнезда де ла Марков очистили от мин и осколков снарядов, однако мшистые камни пока оставались на местах:

– Все ждут венчания Виллема, ждут, что он приведет в порядок замок, – хмыкнул Шмуэль, – но, кажется, до свадьбы ему далеко, как и Иосифу…  – на Хануку брат защитил докторат по патологической анатомии, в Еврейском Университете:

– Папа смеялся, что в семье скоро появится два профессора, – Шмуэль скрыл улыбку, – но Иосифа совсем не привлекают ни академическая карьера, ни хупа. Ничего, Фрида после армии выйдет замуж за Эмиля. Они осядут в кибуце, папа повозится с внуками…  – Шмуэль понял, что через три года придет время служить младшему брату:

– Это не остановить, – вздохнул он, – папа сказал, что нас ждет очередная война за воссоединение Иерусалима. Но Аарон не будет в ней участвовать, ему остался всего год в армии. Хотя за год многое может измениться…

Он оглядывал ряды дубовых скамеек. Церковь вмещала тысячу человек:

– Третий по величине храм Бельгии. Ходят разговоры, что надо строить второй храм. Этот не справляется с потоком верующих…  – святой Елизавете молились не только о сохранении целомудрия, но и об излечении детей:

– Еще не рожденных детей, – поправил себя Шмуэль, – поэтому среди паломников так много беременных женщин…  – в Мон-Сен-Мартен привозили и инвалидов, святым покровителем которых был Виллем Бельгийский. В храме держали для них запасные коляски и костыли.

В новую церковь, вместе с саркофагами святых, хотели перенести могилы барона и баронессы де ла Марк, родителей отца Виллема:

– Живы люди, помнящие их подвиг по спасению дяди Эмиля…  – кюре зачитывал объявления о крещениях и занятиях в классе конфирмации, – я собрал свидетельства и отправил в Яд-ва-Шем, с показаниями самого дяди Эмиля…  – отец обещал, как он выразился, поднажать на бюрократов. Шмуэль надеялся, что весь поселок получит звание праведников народов мира:

– Мы с Иосифом написали, как нас прятали в здешнем приюте, Анна тоже выступала перед комиссией в Иерусалиме. Хотя наша бюрократия может быть занудней ватиканской, то есть моей…

Джо познакомился с девушкой, паломницей из Польши, навещая реликвии святой Терезы, в Лизье:

– Бедняжка еле вырвалась от коммунистов, было бы хорошо, если бы она оказалась здесь…  – навещая разбитую инсультом сестру Фелицию, Шмуэль понял, что монахиня хочет увидеть земляков:

– Она все еще не исповедовалась, – с сожалением подумал священник, – она не понимает, кто я такой. Кажется, она даже меня не слышит…  – в конце службы возносили общую молитву за болящих:

– Дядя Эмиль сказал, что тете Ладе лучше. Ее отпустили из госпиталя в пансион, но ходить ей еще нельзя…  – по телефону Гольдберг заметил:

– Погода установилась отличная, мы перенесли кабинку с пляжа на балкон номера. Я выношу Ладу на воздух, она скоро оправится. Гамен, бедняга, не пережил той грозы, но мы возьмем щенка, в поселке их много…

Быстро нацарапав записочку для кюре, Шмуэль передал бумагу алтарному служке. Молитва закончилась, пожилой священник откашлялся:

– У святого отца Симона есть объявление…  – подходя к кафедре, Шмуэль подумал, что только в Мон-Сен-Мартене на него не глазеют женщины и девушки:

– Для здешних шахтеров я босоногий мальчишка, объедавшийся зелеными яблоками…  – он усмехнулся, – но так мне гораздо легче…  – Шмуэль не хотел расспрашивать местных жителей об отце:

– Дядя Эмиль рассказал о его предательстве, больше ничего нам не надо…  – Шмуэля немного затошнило, – пусть Маргарита, как и остальные, считает, что он герой. Его труп давно сгнил в безымянной могиле, где его похоронили британцы за казенный счет. Туда ему и дорога…  – отец Симон оглядел паству:

– Дорогие братья и сестры, – у Шмуэля был красивый, низкий голос, – как вы, может быть, знаете, в рудничном госпитале лежит на смертном одре паломница из Польши. Ей стало бы легче, будь рядом с ней земляки. Мы молимся о ее выздоровлении, но, может быть, среди нас есть уроженцы ее родной страны…  – женская рука в задних рядах взлетела вверх:

– Я, – под сводами храма зазвенел чистый голос, – я из Польши. Меня зовут пани Данута, святой отец. Я сделаю все, что смогу для бедной женщины…  – она говорила по-французски с милым акцентом. Золото витражного стекла заиграло в черных, вьющихся волосах, прикрытых скромной шляпкой:

– Пани Данута, – облегченно повторил Шмуэль, – о ней говорил Джо…  – священник склонил голову:

– Спасибо вам, дорогая мадемуазель. Как сказано: «Дерзай, дщерь, вера твоя да спасет тебя»…  – осенив девушку крестным знамением, он сошел с кафедры.


Свежий ветер шевелил накрахмаленную занавеску маленькой палаты, выкрашенной в голубой цвет:

– Доктор Гольдберг считает, что в госпитале надо создавать домашнюю обстановку, – объяснил Дануте отец Симон, – видите, здесь есть библиотека, комната отдыха с телевизором, сад с фонтаном…  – он погладил бронзового пеликана на краю пруда:

– За клумбами ухаживала моя младшая сестра, доктор Маргарита Кардозо, но сейчас она в Африке. Теперь за садом присматривают дочки доктора Гольдберга…

По мнению Дануты, показанные ей в Москве фотографии отца Кардозо, взятые из открытых источников, не отдавали ему должного:

– Он похож на Грегори Пека, – от прелата завораживающе пахло ладаном, – у него такие же голубые глаза…  – святой отец коротко стриг светлые волосы. Широкие плечи облегала не сутана, а отлично скроенный костюм серой шерсти:

– Только рубашка у него особая, для воротничка священника…  – рубашка блистала белизной. Перехватив ее взгляд, святой отец развел руками:

– В здешнем доме причта нас балуют, пани Данута, – он хорошо говорил по-польски, – у священников отличные экономки…  – экономками в Мон-Сен-Мартене работали пожилые вдовы шахтеров:

– В Риме у нас все проще…  – отец Симон держал букет полевых цветов, – мы сами стираем, убираем, готовим. У Его Святейшества трудятся сестры, а в мужских обителях мы справляемся сами…  – Данута хорошо изучила досье отца Симона и правила католической церкви:

– Он обходится без экономки, пока он живет в монастыре…  – священник был иезуитом, но обретался, по его словам, у траппистов, в аббатстве Тре Фонтане, – но если его пошлют с пастырской миссией, ему понадобится кто-то для присмотра за хозяйством…

Отец Симон рассказал Дануте, что родился в Амстердаме, но часто навещал Мон-Сен-Мартен:

– Наш отец…  – в голубых глазах промелькнулхолодок, – вторым браком женился на баронессе Элизе де ла Марк. Она погибла от рук нацистов во время уничтожения поселка. Маргариту три года шахтеры прятали в подвалах замка, а нас, с другими детьми из местного приюта, в сопровождении отца Виллема де ла Марка, да хранит Господь память о мученике…  – он перекрестился, – отправили в Аушвиц…  – готовя Дануту к операции, Скорпион наставительно заметил:

– Не думай, что он просто священник. Он кочевал по Польше с партизанским отрядом, то есть с бандитским соединением, служил в израильской армии, участвовал в попытке контрреволюционного переворота в Будапеште, где погибла его мать…  – Скорпион полистал досье:

– По слухам, его брат, близнец, работает в Моссаде. Его отчим, профессор Судаков, еще один бывший бандит…  – русский поморщился, – вхож в самые высшие слои израильской политики. Он один из основателей государства, мы долго пытались его завербовать, но все было безуспешно…  – Скорпион помахал зажженной сигаретой:

– В общем, тебе и карты в руки. Думаю, что он тебя вспомнит. Для наших целей это хорошо, ты вызовешь доверие…  – забирая Дануту из пансиона для паломниц, отец Симон хлопнул себя по лбу:

– Я думал, что ваше имя мне знакомо. Когда мне позвонил Джо, я пытался припомнить, где я слышал о пани Дануте, но ничего не получилось. Но теперь я вас узнаю, пани. Мы разговаривали о Чехове после тайной мессы в Кракове…  – девушка кивнула:

– Потом меня на год послали в Москву, от университета, но я и там ходила на мессы. Я привезла рекомендательные письма из костела святого Людовика…  – московские прелаты хвалили набожность и серьезность девушки. Просматривая конверты, Шмуэль задумался:

– Но если ее сюда отправила Лубянка? Они могут охотиться за дядей Эмилем, заочно приговоренным к смертной казни. Письма могут оказаться фальшивкой. Я не знаю почерков тамошних священников, сведения никак не проверить. С Джо она тоже могла познакомиться не случайно. Тетя Лаура объект интереса русских…  – Шмуэль решил позвонить тете Марте в Лондон:

– Тете Марте, дяде Эмилю и Иосифу, если он в Израиле. Но пока не стоит вовлекать официальные каналы, дело тонкое и требует особого подхода… – он не хотел зазря оскорблять набожную девушку подозрениями:

– Службу она знает, – хмыкнул Шмуэль, – но, говоря откровенно, выучить молитвы и правила поведения в храме несложно. Дядя Эмиль и папа и сейчас могут отслужить мессу, наловчились на войне…  – он сказал себе, что стоит подождать со звонками:

– Из Мон-Сен-Мартена она никуда не денется, здесь каждый человек на виду. Отсюда, в любом случае, можно уехать только на такси или на поезде, а я за ней присмотрю…  – распахнув дверь палаты, он пропустил пани Дануту вперед:

– Цветы для больной, – добавил отец Симон, – я по лицу ее вижу, что она радуется букетам…  – над госпитальной кроватью висело распятие. Голову пожилой женщины облегала косынка, на виске виднелась седая прядь. Данута не могла двинуться с места:

– Он говорил, что пациентка монахиня, но не упоминал ее имени. Наверное, она уехала из Польши после закрытия приюта. Но, даже если она и узнает меня, опасности никакой нет. В сорок девятом году я была маленькой девочкой…  – морщинистые веки дрогнули. Она открыла серые, подернутые мутной пленкой глаза:

– Сестра Фелиция…  – отец Кардозо наклонился над изголовьем, – я вам привел полячку, вашу соотечественницу. Ее зовут пани Данута, она тоже паломница…  – монахиня попыталась приподняться:

– Иисус…  – бледные губы задвигались, – Иисус сотворил чудо. Господи, спасибо Тебе, я не уйду без искупления греха…  – задохнувшись, она помотала головой:

– Не полячку, – шепнула сестра Фелиция, – еврейку.


Фитиль, зашипев, вспыхнул ярким огоньком. В приделе Елизаветы и Виллема стояли бронзовые подсвечники, но паломники усеивали свечами и мрамор саркофагов, подножия статуй святых. Уютно пахло ладаном и медом. У стен часовни стояли вазы с белыми лилиями, символом непорочности.

Данута приколола бумажный цветок к лацкану льняного жакета. Девушка сняла шляпку, черные волосы падали на плечи:

– Я исповедовал сестру Фелицию…  – отец Симон не отводил глаз от алтаря, – отпустил ей грехи. Она заверила показания в присутствии местного мэра…  – за мэром отправили одного из фельдшеров. Сестра Фелиция неожиданно сильно сжала руку Шмуэля:

– У нее прошел паралич, то есть почти прошел, – подумал священник, – словно она действительно ждала появления пани Дануты, чтобы поставить подпись на показаниях…  – после визита мэра монахиня впала в беспамятство. Врачи не ожидали, что она переживет ночь.

Симон покосился на свечу в изящных пальцах девушки:

– Вы все слышали…  – он помолчал, – слышали и прочитали. Наша мама…  – он запнулся, – покойная доктор Горовиц, рассказывала нам о вашей маме. Рахель Бромштейн, подпольщики ее звали Рахелькой. До войны она училась медицине в Ягеллонском университете в Кракове, потом бежала из гетто в горы, стала партизанским врачом…  – старая фотография Рахельки висела в музее восстания в варшавском гетто, в кибуце Лохамей-а-Гетаот:

– Ваша мама воевала в восстании, – добавил Шмуэль, – она заведовала подпольным госпиталем. Нацисты атаковали подвал, ее ранили. Она застрелилась, чтобы не попасть к ним в руки…  – воск капал на ее юбку, слезы текли по щекам:

– Мой…  – она коротко дернула горлом, – мой отец, кто он…  – Шмуэль развел руками:

– Неизвестно. Мама нам ничего не говорила, сестра Фелиция тоже ничего не знает…  – годовалую девочку принесла в католический приют польская врач, бывшая товарка Рахели по университету:

– Она тоже уходила к партизанам, откуда не вернулась…  – вздохнул Шмуэль. Женщина оставила в приюте собственноручное письмо матери Даниэлы, как на самом деле звали девочку:

– В записке сообщалось, на идиш и иврите ваше имя, имя вашей матери…  – Шмуэль забрал у девушки догоревшую свечу, – дата вашего рождения, и так далее…

Мать Фелиция призналась, что по соображениям безопасности, сожгла конверт. Малышку крестили в честь святой Донаты, мученицы времен римских гонений на христиан:

– Сестры делали так со всеми еврейскими детьми, попадавшими в приют…  – Шмуэль задул свечу, – а когда в сорок девятом году в Кракове появились раввины, искавшие, как говорится, Шеарит Исраэль, остатки нашего народа, вас, вместе с другими малышами, отправили в горы, якобы на отдых…  – сестра Фелиция не могла вспомнить имена остальных:

– Она и пани Дануту вспомнила потому, что увидела ее в палате…  – Шмуэль вертел свечу, – потом она начала заговариваться, было бесполезно спрашивать дальше…  – он вздрогнул от тихого голоса девушки:

– Даниэль, это из Библии. Он пророк, выживший во рву львином…  – Шмуэль кивнул:

– На иврите это имя значит: «Господь, мой судья». Ваша мать надеялась на правосудие Бога, в сорок втором году, среди тьмы нацизма…  – Шмуэль не мог винить сестру Фелицию:

– Она поступала согласно нашим догматам. Детей надо было спасти, ввести в ограду католицизма, они должны были обрести жизнь вечную…

В Требнице их не крестили, но Шмуэль понял, что не знает, как поступил бы, окажись он на месте матери Фелиции:

– Я еврей, но прежде всего я христианин, католик, я слуга Божий…  – он перекрестился, – но я бы, наверное, такого не сделал, как не окрестил нас дядя Виллем…  – он протянул девушке сухой носовой платок:

– Не плачьте, пани Данута, – ласково сказал Шмуэль, – вы теперь не одна, вы дочь еврейского народа. Я сам еврей по рождению. Мы вам выдадим нужные документы, поезжайте в Брюссель, в израильское посольство. Я вас провожу, для удостоверения вашей личности. На следующей неделе вы сможете полететь домой…  – Данута вспомнила холодные глаза Скорпиона, его небрежный голос:

– Телефон в Риме, по которому тебе надо позвонить, приехав в город…  – продиктовав ей цифры, он заставил девушку несколько раз повторить номер, – это наши резиденты, они будут поддерживать с тобой связь…  – Данута знала, что случится, если она не появится в Риме:

– СССР начнет искать меня и найдет…  – девушка незаметно кусала губы, – Скорпион меня пристрелит за предательство. И мне не нужен Израиль, я хочу выйти замуж за Джо…  – она решила, дождавшись предложения графа, снять обеты:

– Впрочем, я их пока и не приношу. Надо потянуть время, поводить СССР за нос. Заодно можно выполнить задание, переспать с отцом Кардозо…  – она незаметно взглянула на священника, – Джо все равно ничего не узнает. Прелаты о таком не распространяются даже не исповеди…  – высморкавшись, Данута помотала головой:

– Нет, святой отец. Я католичка, я не могу бросить нашу веру. Иисус, Матерь Божья и все святые спасли меня в горниле огненном, как я их отрину…  – она расплакалась, уронив голову в ладони:

– Я хотела стать послушницей, святой отец. Не отговаривайте меня, я давно все решила…  – слезы капали на лепестки белой лилии:

– Она не врет, не притворяется, – облегченно подумал Шмуэль, – будь она с Лубянки, она бы уцепилась за шанс поехать в Израиль. Нет, она честная девушка…  – забрав у нее платок, пошарив по карманам, он нашел пачку бумажных салфеток:

– Не плачьте, – Шмуэль улыбнулся, – но вообще это святые слезы. Иисус и Матерь Божья ведут вас по верному пути, вы все правильно сделали…  – девушка достала из кармана еще одну свечу:

– Я помолюсь, отец Кардозо, до вечерней мессы…  – паломники часто ползли к алтарю в приделе Елизаветы и Виллема на коленях, опускаясь на пол храма у входа, рядом с чашей, где держали святую воду:

– Она тоже преклонила колени…  – рядом с девушкой трепетало пламя свечи, – я вижу, что она опять плачет…  – Шмуэль перекрестил ее дергающиеся плечи:

– Она словно цветок, – подумал священник, – такая же хрупкая…  – голова девушки склонилась к полу, она перебирала розарий:

– Никому не буду звонить…  – отец Симон неслышно направился в большой храм, – она никакого отношения к Лубянке не имеет. Не буду звонить, а напишу весточку Лауре…  – кузина летом ехала в Рим, в католический женский университет, – они с пани Данутой подружатся, вместе им будет веселее…

Распахнув тяжелую дверь церкви, он вышел в теплый, почти летний вечер.

Западная Германия


Гамбург

Die Lieb’ versüsset jede Plage, Ihr opfert jede Kreatur…
Нежное сопрано разливалось по репетиционному залу Гамбургской оперы. Приятный баритон подхватил:

– Sie würzet unsre Lebenstage, Sie wirkt im Kreise der Natur…  – фортепьяно затихло. Девушка хихикнула: «Я не знала, что вы неплохо поете, маэстро Авербах».

Генрик, в потертых джинсах и распахнутой на груди белой рубашке, лихо пробежался длинными пальцами по клавишам рояля:

– Смотрите, фрейлейн Брунс, брошу все и уйду в птицеловы. Сгожусь я в Папагено, вместо этого…  – он понизил голос, – итальянского толстяка…  – про себя Генрик думал, что с женой в роли Памины, нынешнюю постановку надо было назвать: «Опера тучных». Тупица оборвал себя:

– Не смей! Адель не виновата, это побочные эффекты лекарств…  – перед Песахом лондонский доктор Адели порекомендовал ей пройти курс гормональной терапии:

– Средство поможет зачатию, миссис Майер-Авербах, – заметил врач, – оно стало надеждой для тысяч бесплодных женщин…  – Генрик заметил красные пятна волнения на щеках жены. Он ничего не говорил Адели о случившемся на гастролях в СССР, как не сказал и о пакете, пришедшем на их лондонский адрес из Бейрута. Отправителем бандероли значился мистер Тоби Аллен. В картонном ящике Генрик нашел шесть упаковок хорошо известных ему таблеток:

– Когда вы приедете на конкурс Чайковского…  – писал журналист, – вы получите дальнейшие средства для продления курса. Что касается вашей новосибирской знакомой, то, к сожалению, я вынужден сообщить печальные новости…  – в пакет вложили письмо, написанное знакомым Генрику почерком:

– У нее случился выкидыш, – он раздул ноздри, – жаль, но значит, лекарство сработало…  – ему не пришлось уговаривать Адель согласиться на уколы гормонов:

– Она сама хочет ребенка, – Генрик отпил кофе из изящной чашки на крышке рояля, – но еще она хочет хвалебных рецензий…  – полнота, как и ожидал Генрик, улучшила голос жены:

– В здешних газетах откровенно намекают, что мисс Шварцкопф пора на покой, что Адель ее затмила по всем статьям…  – немецкая дива пела в постановке Королеву Ночи, – нацистка бесится, но ничего не может сделать…

Шварцкопф, любимица рейхсминистра пропаганды Геббельса, в прошлом член НСДАП, после войны настаивала, что ее партийный билет был номинальным клочком бумаги. Генрик, тем не менее, был рад, что не выступает с оперным оркестром:

– Хотя я играл с фон Караяном, – напомнил себе он, – а Адель поет Вагнера, но, разумеется, не в Израиле…  – жена и Шварцкопф не здоровались. Гримерки див разнесли в противоположные концы коридора:

– Выкидыш случился потому, что Дора болталась по разным общежитиям, – недовольно подумал Генрик, – больше такого я не допущу. Но девушки есть и на западе, например, фрейлейн Брунс…  – малышка, как ее называл Генрик, пришла в зал после хореографического класса. Стройные ноги обтягивали черные чулки. Пышная, тюлевая юбка не прикрывала детских, худых коленок. В каштановые кудри она воткнула веточку цветущей вишни:

– Она могла бы спеть Чио-Чио-Сан…  – улыбнулся Генрик, – у нее подходящий разрез глаз, словно миндаль…

Серые глаза Магдалены Брунс странным образом напоминали его собственные. Подумав о Японии, Генрик хмыкнул:

– Хана на меня и не посмотрит, хоть мы и встречались… он понимал, что пару пьяных ночей трудно назвать встречами, – во-первых, у нее карьера, как и у меня с Аделью, а во-вторых, с ее выпивкой и наркотиками, с тем, что она пережила атомную бомбардировку, она родит какого-нибудь урода…  – Генрик покачал головой:

– Не нужен ей никакой ребенок. Она, наверняка, успела сделать несколько абортов…  – на хрупкой шее фрейлейн Магдалены блестел католический крестик. Шестнадцатилетняя абитуриентка местной консерватории, конечно, не могла претендовать даже на роль Папагены. Фрейлейн Брунс выходила на сцену, как первый паж:

– Все равно вы первая, – весело сказал ей Генрик, – и вы поете не в хоре, а в основном составе…  – заглянув в оперную канцелярию, он узнал, что фрейлейн Магдалена деревенская девчонка:

– Она выросла на хуторе у датской границы, доила коров. Она ничего не знает, ничего не видела…  – Генрик сдержал дрожь в пальцах, – она будет счастлива, что великий Авербах обратил на нее внимание…  – он велел:

– Садитесь рядом. Дуэт можно играть в четыре руки…  – на чистом листе он быстро набросал золотым паркером ноты. Девушка отчаянно покраснела:

– Это такая честь, маэстро. Я играю, но я боюсь ошибиться…  – Генрик просвистел следующие такты дуэта:

– Mann und Weib, und Weib und Mann, Reichen an die Götter an….

Покрутившись на стуле, он подмигнул фрейлейн Магдалене:

– Мужчина и женщина вместе достигают божественной гармонии. Мы с вами тоже достигнем, не сомневайтесь…  – уверенная ладонь легла на пальцы Магдалены:

– Ставить руку надо так, – распорядился маэстро, – поверьте моему опыту, это удобнее для исполнителя…  – у девушки лихорадочно забилось сердце:

– Не может быть, чтобы я ему нравилась. Он гений, а я статистка, это моя первая роль не в хоре, не в массовке. Он всегда со мной шутит, покупает мне в буфете кофе и сладости…  – маэстро выглядел старше двадцати четырех лет:

– Он не мальчишка из тех, что заигрывают с девицами в Сан-Паули. Он уважаемый человек…  – Магдалена, разумеется, обреталась не в гнезде порока, как Сан-Паули называла мать. На лето Гертруда устроила дочь пансионеркой в приличную католическую семью:

– Когда поступишь в консерваторию, останешься у них жить, – велела мать, – мы с отцом не позволим тебе болтаться по студенческим квартирам…  – единственной уступкой матери стало позволение Магдалене пользоваться задним ходом, ведущим из ее комнаты в сад:

– Но только потому, что спектакли заканчиваются поздно и не след тревожить хозяев, – вздохнула девушка, – в остальные дни мама звонит и проверяет, когда я вернулась домой…  – Брунсы приезжали на премьеру всей семьей:

– Две недели представлений… – Магдалена читала ноты, – две недели отдыха дома, то есть занятий, и начинаются консерваторские экзамены…  – маэстро так и не отпускал ее руки. Авербах по-хозяйски погладил тонкое запястье:

– Ей шестнадцать лет, не стоит ее пугать. Сначала кофе, потом обед в хорошем ресторане. Надо отвезти ее на море, снять номер в дорогом отеле, где все и случится. Она не станет сопротивляться, по ее глазам видно, что я ей нравлюсь…. – Генрик улыбнулся:

– Еще поработаем и вы получите награду, настоящий итальянский капуччино. Я знаю одно кафе в Сан-Паули, его хозяин переехал сюда из Милана…  – он усмехнулся:

– Или вы, как хорошая католичка, и ногой не ступите в такие места? Но я обещаю, что со мной вы в безопасности…  – Магдалена смутилась:

– Мне неудобно, маэстро. Большое спасибо, я с удовольствием…  – девушка вздрогнула. Из-за стены раздался мощный, величественный голос:

– Der Hölle Rache kocht in meinem Herzen…  – Магдалена робко сказала:

– Но ваша жена не поет Царицу Ночи…  – Генрик отозвался:

– Не поет, но будет петь. У нее идет интервью, она показывает возможности своего голоса…  – он подвинул девушке ноты:

– Вам злые волшебницы не грозят. Вы у нас, фрейлейн, сама сладость, само очарование юности и невинности…  – ее щеки запылали. Генрик благодушно потянулся: «Продолжим репетицию».


На черной коже большой сумки, похожей на торбу кочевников, поблескивали серебряные, изысканно выписанные буквы: «Сабина».

Сестра зарегистрировала торговую марку прошлой осенью:

– Мама меня надоумила, – призналась Сабина Адели, – когда мы жили в обительской гостинице, при монастыре Лауры. Я работала над курортной коллекцией этого года…  – рассматривая эскизы аксессуаров, Клара заметила:

– Ты все равно так подписываешь наброски. Тебе нужна марка, официальное признание. Позвони мистеру Бромли, он поможет с бюрократической волокитой…  – к Хануке и свадьбе младшего брата Сабина получила свидетельство члена Почтенной Компании Перчаточников:

– Ты можешь голосовать на выборах Лорда-Мэра Сити, – подмигнул ей отчим, – время подумать о собственном магазине, о патенте поставщика королевского двора…  – Сабина отозвалась:

– Это большие деньги, дядя Джованни. Ее величество никогда не станет носить мои сумки, для нее это слишком вызывающе. Хотя принцесса Маргарет, приватным образом, заказала несколько моделей…  – ожидая объявления о посадке рейса сестры, Адель рассеянно пролистывала купленную в киоске аэропорта The Times:

– На хупе Аарона Сабина была какая-то странная, – подумала девушка, – видно было, что она радуется, но думает о другом. Инге тоже ходил сам не свой…  – доктор Эйриксен не распространялся о своем пребывании в СССР, молчал о гастролях и Генрик:

– Но ему понравилось в Москве, – Адель отпила несладкий кофе, – разумеется, русские с него сдували пылинки, носили на руках. Гонорар они перевели отменный, и без всяких задержек, как это обычно случается. За конкурс Чайковского, правда, ему не заплатят, но он даст несколько концертов в Москве, что тоже принесет деньги…  – чета Авербахов славилась в музыкальном мире настойчивостью в выбивании долгов из театров и оркестров:

– Мы в своем праве, – Адель поджала щедро накрашенные помадой губы, – в контрактах все ясно сказано. Недовольные пусть обращаются к мистеру Бромли, ведущему наши дела…  – услуги Бромли, даже с семейной скидкой, стоили дорого, но, как замечал Генрик, время ценилось еще дороже:

– Верно, – Адель взглянула на золотой хронометр, – мы бы потратили больше усилий, преследуя должников. Как это дядя Джованни сказал? Нечего надеяться, что Луиза, унаследовав практику деда, снизит цены. У нее за спиной пятьсот лет тяжб и крючкотворства, у нее, как и мистера Бромли, подбородок бульдога…  – газета могла вогнать читателя в сон. Адель шуршала листами:

– Испанский принц женился на греческой принцессе…  – девушка зевнула, – американцы готовятся к очередному космическому полету…  – по залу развесили плакаты Люфтганзы, рекламирующие новый беспосадочный рейс из Гамбурга в Ньюарк:

– Но мы отсюда полетим в Лондон, – на табло, рядом с номером венского рейса Сабины и Инге, появилась надпись: «Посадка по расписанию», – у Генрика запись пластинки. Мне надо спеть в Ковент-Гардене, взять у врача рецепт на продолжение курса уколов…  – не доверяя немецким докторам, Адель сама вводила себе лекарство:

– Теперь мне поможет Сабина, – облегченно подумала она, – сложно изгибаться, еще и с моим нынешним весом…  – Адель не хотела обращаться к врачу местной оперы:

– Сразу пойдут слухи, музыканты и певцы хуже базарных кумушек. Решат, например, что я сижу на наркотиках…  – она не обсуждала с Генриком свой вес:

– Десять килограмм за два месяца, – вздохнула Адель, – но доктор обещал, что с концом курса они уйдут. Правда, если все удастся, то потом я наберу вес из-за беременности. Придется опять затягиваться в корсеты…  – Адель немного утешало то, что ее партнер по нынешней постановке, итальянский баритон, певший Папагено, был еще толще:

– Он мужчина, им такое позволено, – кисло подумала девушка, – но Генрик прав, голос у меня стал звучать лучше. Наверное, это тоже эффект от гормонов…  – Сабина и Инге возвращались с ними в Лондон:

– То есть в Кембридж. Инге принял предложение работы в Лаборатории Кавендиша, – поднявшись, Адель вскинула на плечо сумку, – мама и дядя Джованни обрадовались, им станет веселее…  – она с Генриком проводила лето в гастролях по Америке:

– Осенью закончится курс лекарств и все станет ясно…  – Адель застучала каблуками к табло, – мама сказала, что надо не терять надежды…  – она мимолетно подумала, что можно, наконец, поговорить с Инге и Сабиной насчет деликатного дела, как выражалась мать:

– Но Генрик хочет нашего ребенка, – напомнила себе Адель, – то есть своего. И я не смогу отдать дитя Сабине, не смогу расстаться с малышом…  – в ушах заплескался младенческий крик, запястье загорелось, словно охваченное огнем. Адель носила смелый, по гамбургским меркам, костюм, с широкими брюками темного шелка и пурпурной блузой. Зазвенев браслетом от Тиффани, она сжала ручку сумки:

– Не трогай запястье, и все пройдет…  – каштановые локоны девушки качнулись, – ее нет и никогда не было. Она не существует, не думай о ней…

Остановившись у табло, Адель заметила на себе заинтересованный взгляд хорошо одетого мужчины:

– Не всем нравятся тощие селедки, – усмехнулась девушка, – ему, кажется, лет пятьдесят. Он прилично выглядит, наверное, адвокат или делец…  – краем глаза Адель увидела знакомую фигуру:

– Держите, герр Штрайбль, – донесся до нее уверенный голос, – как уроженец Гамбурга, должен признаться, что никогда не мог устоять перед булочками с корицей. Здесь их выпекают отменно, что необычно для аэропорта…  – адвокат Краузе водрузил поднос на стол:

– Рейс из Цюриха ожидается перед венским. Не волнуйтесь, Адольфу четырнадцать, Герберту пятнадцать, надо когда-то начинать летать самим. В Цюрихе их передали с рук на руки стюардам, здесь они сядут в наш лимузин…

Адель и не поняла, как оказалась в женском туалете. Заперевшись в кабинке, тяжело дыша, девушка привалилась к стене: «Он меня не видел. Не видел».


Адвокат Краузе, разумеется, заметил малышку, как он, про себя, называл мисс Адель:

– Она действительно растолстела, – усмехнулся Фридрих, – газеты не соврали. Она тоже, кажется, меня увидела, поэтому и сбежала. Дурочка, она боится, что я ее навещу. Зачем она мне сдалась? Движению она больше не нужна, а у меня теперь есть Хана…  – мадемуазель Дате прилетала в Гамбург на следующей неделе:

– Я хочу отдохнуть, мой милый…  – нежно сказала актриса по телефону, – я отказалась от всех выступлений. Потом я поеду с концертами во Франкфурт, в Кельн, но сейчас я проведу время только с вами…

Краузе не мог поверить своему счастью. Через соученика, ныне комиссара криминальной полиции Гамбурга, он отыскал отличную, как было принято говорить, гарсоньерку, большую студию с видом на воду, в недавно отремонтированном доме прошлого века. Передавая ему ключи, Вольфганг подмигнул:

– Кованый балкон, кухня с американской техникой, уборщица приходит два раза в неделю…  – Краузе отмахнулся:

– С уборкой я справлюсь сам, я не белоручка В гостинице «Талия», в четырнадцать лет, я начал с должности судомойки…  – Фридрих никогда не забывал упомянуть в интервью о рабочем происхождении, о раннем сиротстве:

– Я защищаю права трудящихся, – горячо говорил он, – не потому, что я левый. Наоборот, я считаю, что левые тянут Германию в опасную пропасть. Нет, я христианин, католик, я ненавижу коммунизм. Но я считаю, что наша страна возродилась из мрака и пепла только благодаря нашей организованности и дисциплине. Немцы восстановят традиции предков, наша страна займет принадлежащее нам по праву место мирового лидера…  – Феникс одобрял его речи:

– Когда вы пройдете в парламент, – замечал глава движения, – вы станете ментором, наставником Адольфа. Но это еще лет десять, мальчик должен завершить образование…  – к сорока годам Фридрих собирался завести семью:

– Феникс не станет возражать, – сказал он себе, – в конце концов, она наполовину японка. Фюрер учил, что японцы – арийцы востока. Она аристократка, ее род уходит корнями в далекое прошлое. Еврейская кровь не важна, дело в воспитании…  – увидев в аэропорту малышку, он хмыкнул:

– Ее не сравнить с Ханой. Она может обвеситься золотом, как жена Штрайбля, но по глазам видно, что она плебейка…  – бывший патрон Краузе прилетел в Гамбург один. Фрау Штрайбль пребывала на альпийском курорте:

– Матильда устает, – объяснил адвокат, – у нее много обязанностей в благотворительных организациях, в церкви. Герберту пятнадцать, она много занимается ребенком. Надо дать ей отдохнуть…  – Краузе подозревал, что фрау Штрайбль делает очередную косметическую операцию:

– Ей пятьдесят, она ровесница мужа. Она опасается юных прелестниц. Как говорится, седина в бороду, бес в ребро…  – Фридрих тоже заметил заинтересованные глаза Штрайбля:

– Ему понравилась малышка, – удивился адвокат, – не ожидал от него пристрастия к пышным формам…  – ожидая объявления о посадке цюрихского рейса, Штрайбль нарочито небрежно заметил:

– Видели вы девушку в брюках, темноволосую? Она стояла у табло. Это, кажется, певица с афиш оперы, миссис Майер-Авербах…  – Краузе кивнул:

– Именно она. Мы будем на представлении…  – Фридрих заказал ложу, – я могу вас познакомить, если хотите. Я ее знаю, мы несколько раз встречались…  – Штрайбль повертел чайную ложку:

– Может быть, в другой раз. Я попрошу ваших рекомендаций, герр Краузе, в более удобное время…  – Фридрих скрыл улыбку:

– Здесь будет его парень. Ему неудобно при сыне приударять за мисс Адель…  – Герберт проводил семестр в Цюрихе, в школе, где учился Адольф Ритберг фон Теттау. Феникс разрешил племяннику навестить Гамбург:

– Хотелось бы начать его знакомство с рейхом со столицы, то есть с Берлина, – сухо сказал глава движения по телефону, – но такая поездка преждевременна с точки зрения безопасности. Он подружился с Гербертом, пусть мальчики побудут под вашим присмотром…

Штрайбль с сыном и Адольф жили в соседних номерах люкс, в бывшем пристанище Фридриха, гостинице «Талия»:

– Мне надо проследить, что на датской границе все идет по плану, – напомнил себе Краузе, – надо встретиться с партайгеноссе Манфредом…  – неприметный работник городской мэрии отвечал за выявление предателей дела фюрера и рейха, – надо поработать с документами, которые везет Адольф…  – Краузе отказался от уборщицы, не желая рисковать:

– Сейфа в квартире нет, бумаги мне никак не спрятать. Хана никогда не заглянет в мои вещи, она выше такого. Да и зачем это ей? Она здесь ради меня, она меня любит…  – мадемуазель Дате отказалась от кресла в опере:

– Мне надо готовиться к концертам, к новой роли на Бродвее, – объяснила девушка, – я не хочу отвлекаться, милый. Вы будете рядом, это мне поможет…

Квартира сдавалась с обстановкой, но Краузе все равно купил самое дорогое постельное белье и полотенца, свечи ручной работы и ее любимые белые розы. Холодильник он забил бутылками шведской водки и британского джина:

– Кофе, не забыть забежать за кофе перед ее приездом. Она любит свежий помол, на кухне стоит итальянская машинка…  – он очнулся от довольного голоса Штрайбля:

– Лето мы проведем в Италии. Синьор Ферелли, вы должны его помнить…  – Краузе кивнул, – пригласил нас на семейную виллу, на побережье. Его сыну, Микеле, восемнадцать, прошлым годом он поступил в университет. Нас ждет аудиенция с Его Святейшеством в Кастель-Гандольфо…  – Штрайбль набожно перекрестился. Фридрих развел руками:

– Меня летом ждут только процессы, герр Штрайбль. Но я еще не сделал себе имя, в отличие от вас…  – бывший патрон потрепал его по плечу:

– Когда станете министром юстиции, не забудьте об мне. Я всегда считал, что вы далеко пойдете, герр Краузе…  – он взглянул на часы: «Вот и цюрихский рейс, точно по расписанию».


– Mann und Weib, und Weib und Mann, Reichen an die Götter an…

Стены в старинном доме по соседству с восстановленным зданием гамбургской оперы были толстыми, но Инге все равно слышал звук фортепьяно. Генрик и Адель пели дуэт на два голоса. Чету Майер-Авербах поселили на последнем этаже, в просторной квартире с дубовыми половицами и белеными стенами:

– Курим только на крыше…  – предупредил Инге свояк, показывая апартаменты, – ваша спальня, отдельная ванная, выход на террасу, где в скором будущем нас ожидает большая вечеринка…  – свояк подмигнул ему:

– Если бы я не знал, что Адель принимает лекарства, я бы решил, что она ждет ребенка, – подумал Инге, – Генрик в хорошем настроении…  – свояк выглядел выспавшимся и отдохнувшим. На крыше, среди кадок с оливами, трепетал бронзовый холст шатра:

– Удивительное путешествие в страну сказок, – заметил Генрик, – прием в честь нашей премьеры, новой коллекции Сабины, ее корнеров в здешних магазинах…

Оформлением вечеринки занималась тетя Клара. После Песаха в Израиль, на виллу Авербахов, по начали приходить пухлые конверты с эскизами. Сабина висела на телефоне, обсуждая с матерью детали убранства шатра и меню:

– До войны, в Праге, тетя Клара рисовала декорации для постановки «Волшебной флейты»…  – вспомнил Инге, – кое-какие детали она взяла оттуда…  – шатер отделали золочеными флагами, трепещущими на свежем ветру:

– Мы зажжем фонари, тоже бронзовые, – Сабина показывала им эскизы, – зона отдыха, с подушками и циновками, за ней ставят бар…  – кроме бармена и официантов, на вечеринку приезжали фокусник и гадалка:

– Я исполняю «Грёзы» Шумана…  – Тупица повел рукой в сторону рояля в гостиной, – инструмент останется в квартире, мы распахнем окна…  – Адель добавила:

– Я спою арию из оперы, а потом настанет время танцев…  – приглашенные гамбургские музыканты играли рок. На крыше ожидалось две сотни человек:

– Журналисты, пишущие о моде и музыке…  – Сабина загибала пальцы, – редакторы газет, представители больших магазинов, артисты, светские львы и львицы…  – девушка хихикнула. Инге успел пролистать Bild, где вечеринку называли еще невиданной для Гамбурга:

– Сезон закрывается очаровательной фантазией, страной чудес, где царят жители музыкального Олимпа и королева модных прилавков…  – в апартаментах болтались фотографы. Сабина давала интервью и встречалась с закупщиками. Слушая сильное сопрано Адели, Инге прислонился к косяку двери:

– Если она не занята с гостями, она пропадает в мастерских. В Израиле я ее тоже совсем не видел…  – он понимал, почему жена избегает оставаться с ним под одной крышей. К спальне прилагалась не только ванная, но и гардеробная с узкой кушеткой. Он кинул взгляд в сторону запертой двери:

– В Герцлии у Генрика с Аделью пять спален, мы с Сабиной могли днями не сталкиваться. Я часто ночевал в лаборатории, в Реховоте…  – он взъерошил коротко стриженые рыжие волосы, – в Кембридже я тоже могу оставаться на ночь в колледже…  – Инге, будущему главе кафедры, полагалась служебная квартира:

– Так больше нельзя, – он сжал кулаки, – с ноября все тянется, с тех пор, как я вернулся из России, и все ей рассказал, ничего не скрывая. Полгода прошло, так больше нельзя…  – он не мог выполнить просьбу жены:

– Не просьбу, требование, – поправил себя Инге, – я говорил тете Марте о встрече с Пенгом, – письмо от китайца пока не приходило, Инге и не надеялся на весточку, – рассказал о его знакомцах Левиных, отдал ей тетрадку Марты, описал случившееся в Новосибирске…  – Инге покраснел, – но в этом я признаться не могу, мне стыдно…  – Сабина настаивала именно на признании:

– Ты обязан описать и эту…  – жена запнулась, – эту девушку, обязан упомянуть, что Генрик тоже с ней виделся…  – Инге хмуро сказал:

– Она сидела за нашим столом на банкете, Генрик ее пригласил. Они вообще могли больше не столкнуться…  – Сабина раздула ноздри:

– Нечего гадать. Тетя Марта обязана обо всем знать, она вызовет Генрика, расспросит его. Если эта девушка напоминала покойную тетю Розу, то, может быть, она имеет отношение к Левиным…  – Инге отозвался:

– Она точно имеет отношение к Лубянке…  – Сабина с треском захлопнула альбом для эскизов:

– Тем более позвони ей…  – Инге вздохнул:

– За полгода я так ничего и не сделал. Полгода, как мы с Сабиной живем раздельно…  – в передней раздался лязг засова. Сабина крикнула:

– Адель, Генрик, взгляните на пробный оттиск конверта для пластинки…  – гостям вечеринки дарили сингл, как выражался Генрик, – небольшой диск с песнями Шуберта, записанный весной:

– С брелоками для ключей тоже все идет отлично…  – гости получали связку осенних листьев, золоченой и бронзовой кожи, из новой коллекции Сабины, – к следующей неделе все будет готово…

Рояль утих. Инге услышал шаги в коридоре. Сабина носила твидовый костюм цвета спелых ягод. Короткая юбка открывала загоревшие на израильском солнце колени. Кинув большую сумку на пол, она достала из кармана связку ключей. Инге откашлялся:

– Сабина, как ты…  – бросив через плечо: «Позвони тете Марте», жена скрылась в гардеробной.


– Mann und Weib, und Weib und Mann, Reichen an die Götter an…

На кухне квартиры приглушенно играло радио. Сабина следила за стальной кастрюлькой на плите. В пузырьках закипающей воды поблескивал стеклянный шприц. Достав из кожаного несессера ампулу, Адель ловко надломила носик:

– Запись, – она задумалась, – пятьдесят восьмого года. Жалко мистера Ланца, он умер совсем молодым…  – Сабина поняла, что еще не слышала ничего красивее. Голоса сестры и покойного тенора сливались в мощную волну:

– Вместе мужчина и женщина достигают Божественной гармонии…  – она прикусила губу, – как Инге мог так поступить? Он меня любит, я всегда верила ему, я не могу и подумать о ком-то другом…  – Сабина вспомнила тихое утро в приморском пансионе под Инвернессом:

– Почти десять лет, как мы женаты, – она шмыгнула носом, – говорят, что это опасное время. Инге молодой мужчина, он хочет детей, а я ничего не могу ему дать…  – Сабина прислонила трость черного дерева к плите. На фотосессиях и интервью, на встречах с заказчиками, она избегала пользоваться костылем, как она про себя называла трость:

– Это плохо для имиджа, – вздохнула девушка, – я тоже всегда на сцене, как и Адель…  – в квартире царила тишина. Генрик уехал на раннюю репетицию, Инге работал:

– Мы с ним живем, словно соседи…  – Сабина незаметно вытерла лицо рукавом халата, – на вилле в Герцлии мы почти не сталкивались…  – Сабина не могла заставить себя забыть об измене мужа. Женские журналы советовали не обращать на такое внимания:

– Случайные связи не могут разрушить крепкую семью, – наставлял кто-то из журналистов, – не вините вашего мужа, у него, как и у всех мужчин, другие потребности. Для женщины эта сторона брака менее важна. Думайте о детях, не лишайте их отца. Простите ему ошибку, двигайтесь дальше…  – щипцы в руке Сабины задрожали:

– Мне не о ком думать. У нас нет детей и никогда не появится. Если я подам на развод, Инге согласится, он чувствует свою вину. Но он быстро женится, он великий ученый. Всегда найдется студентка, которая почтет за счастье гладить ему рубашки и рожать детей…

Сабина помнила, что ей почти тридцать:

– Даже не это главное, – она вытащила шприц на салфетку, – главное, что у меня кости держатся на стальных болтах, что после тяжелого дня я не могу ходить, – Инге носил ее в ванную на руках, – что у меня никогда не будет сына или дочки…  – Адель приподняла полу шелкового, затасканного халата:

– Здесь есть свободное место…  – белая кожа сестры расцветилась желтыми, синими, пурпурными пятнами:

– Я отказалась от костюмерши, – грустно заметила Адель, – иначе оперные сплетницы всем бы раззвонили, что Генрик меня бьет…  – Сабина тоже носила старый байковый халатик, с выцветшими рисунками мишек и кроликов:

– Я его помню, – удивленно сказала Адель, пока Сабина набирала лекарство, – ты его сшила в пятидесятом, что ли, году…  – девушка помолчала:

– У тебя такие же мерки, как в шестнадцать лет…  – Сабина протерла место укола спиртом:

– Ты похудеешь, милая. Курс лечения закончится, у вас появится дитя…  – она дернула губами, – и ты похудеешь…  – Адель отозвалась:

– Для голоса эти десять килограмм лучше, а во время беременности все певицы звучат сильнее. Гормоны влияют на манеру пения…  – она обернулась:

– У тебя легкая рука, я ничего не заметила…  – Сабина вернула шприц на салфетку:

– После ее плена у нее тоже изменился голос. Я слышала, что говорил маэстро Бернстайн. Она звучала, как взрослая певица, а не как подросток…  – Сабина запретила себе говорить с сестрой о том времени:

– Она отказалась от медицинского осмотра, по понятным причинам. Но не только поэтому. Может быть, у нее было дитя в Сирии. Наверное, малыш умер, она бы не оставила новорожденного в руках нацистов. Бедная Адель…  – Сабина понимала, что сестра никогда не отдаст ей ребенка:

– Даже если бы он родился благодаря Инге. Я бы тоже не смогла расстаться с моим малышом. Но если мы с Инге разведемся, и такого не случится…  – она услышала тихий голос сестры:

– Помнишь, когда покойный дядя Питер привез Инге в Лондон, у него случались кошмары…  – Сабина кивнула:

– Король попросил его пойти к мисс Фрейд, где он все и рассказал. Кошмары прекратились, ему стало легче…  – Адель взяла ее за тонкую руку:

– И сейчас станет легче, милая, что бы ни случилось. Тогда все мы были рядом с ним, а теперь это твоя обязанность. Вы не венчались, не стояли под хупой, но все равно, как сказано, в горе и радости. Он был с тобой, когда ты страдала, но страдания случаются не только с телом. Ты моя сестра…  – Адель, потянувшись, обняла ее, – я все вижу по твоему лицу…  – Сабина прижалась щекой к теплой щеке:

– Помнишь, когда мы только переехали в Лондон, мы спали в одной кроватке? Пауль устраивался на полу, в другой комнате жили мама и дядя Людвиг, там стояла колыбелька Аарона… Тетя Юджиния покойная привезла ее с Ганновер-сквер, в ней лежал еще дядя Питер…  – Адель покачала ее:

– Томас кочевал по комнатке, он спал то с нами, то с Паулем. Мы уговорили маму завести кролика в садовом сарайчике. Мама смеялась, что у нас в семье двое толстяков, Аарон и кролик. Мы его закармливали травой. Теперь Аарон женился, как время летит…  – Сабина вытерла глаза:

– Я сейчас, милая. Сейчас вернусь…  – взяв трость, прихрамывая, она заторопилась к спальне:

– Адель права, легче отойти в сторону или развестись. Но я не имею права так поступать, я нужна Инге, особенно сейчас. Надо оставаться с ним до конца…  – утреннее солнце играло в его рыжих волосах. Неслышно приоткрыв дверь, Сабина взглянула на потрепанную рубашку мужа:

– Он, как и я, ничего не выбрасывает. То есть я не выбрасываю, я слежу за его одеждой…  – осторожно ступая по паркету, она опустила руки на плечи Инге. Сабина вдохнула знакомый запах кедра, крепкого табака, кофе. Инге, встрепенувшись, попытался подняться. Сабина усадила его на место:

– Я тебя люблю, – шепнула девушка, – буду любить всегда. Хочешь, я буду рядом, когда ты позвонишь тете Марте. Потом я схожу с тобой на Набережную…  – Инге уткнулся в мягкую ткань ее халата. Слезы потекли по лицу, он неразборчиво пробормотал:

– Да. Прости меня, любовь моя, прости, пожалуйста…  – маленькая ладонь с твердыми от иглы кончикам пальцев ласково стерла его слезы:

– Ничего, – Сабина улыбнулась, – ничего, милый. Не бойся, я здесь, я с тобой.


– Добрый вечер, Гамбург, – зачастил ведущий, – с вами программа легкой музыки. Давно ли эти парни бренчали на гитарах в клубе «Кайзеркеллер»? Теперь они завоевывают ливерпульские залы. Впереди Лондон и, кто знает, может быть, остальной мир…  – диджей присвистнул:

– Держу пари, что волшебная вечеринка на следующей неделе не обойдется без этой песни. «Бесаме мучо», целуйте своих девчонок, ребята…

Перевесившись из окна третьего этажа, Адольф Ритберг фон Теттау ловко плюнул на жестяную крышку мусорного бака. Гостиная номера люкс выходила на задний двор гостиницы «Талия». Подростки распахнули окно, чтобы покурить:

– Жаль, что балкона нет, – посетовал Адольф, – но ничего, и так обойдемся…

НадГамбургом простиралось весеннее небо. Вода отражала блики заходящего солнца, звонили колокола церквей. Адольф проследил глазами за порскнувшим от мусорного бака котом:

– Скука, – он затянулся американской сигаретой, – мы могли не уезжать из школы или с дядиной виллы. В Сан-Паули играют рок, девчонки прихорашиваются для танцев, а мы сидим здесь…  – герр Штрайбль и герр Краузе поехали на деловой обед в дорогой ресторан на набережной Эльбы. Герберт поднял темноволосую голову от яркого журнальчика. Такие вещи в школе запрещались:

– К дяде Адольфа на семейную виллу их тоже не потащишь…  – подросток заинтересованно хмыкнул, – хорошо, что в Цюрихском аэропорту наземные службы не водили нас за ручку…  – парням выдавали щедрые карманные деньги. Оставив приятеля в кафе, Адольф принес из киоска несколько изданий с девушками в бикини на обложках:

– На разворотах купальников нет, – смешливо сказал Адольф, уперев палец в фото, – только надо все как следует спрятать. Иначе твой папа взовьется до небес…  – журнальчики прилетели в Гамбург в саквояже младшего Ритберга фон Теттау:

– Одно название, что младший, – подумал Герберт, – ему всего четырнадцать, а старшие парни смотрят ему в рот…

Адольф Ритберг фон Теттау в школе считался чуть ли не богом. Высокий, светловолосый мальчик носил форму с изящной небрежностью. Его носовые платки помечала искусная монограмма: «А.Р.Т.», вкупе с семейным гербом. После каникул Адольфа привозил к воротам школы низкий лимузин с затемненными окнами:

– Он царит на теннисном корте, он капитан футбольной команды, староста своего года, – восхищенно подумал Герберт, – он знает арабский язык…  – Адольф не распространялся о своих путешествиях, но в школе видели его южный загар:

– Мой дядя ведет дела с Ближним Востоком и Африкой, – объяснил подросток, – он берет меня с собой в поездки…  – три раза в неделю Адольф отправлялся в Цюрих, заниматься арабским языком, с университетским преподавателем:

– Но он свой парень, не заносчивый, – весело подумал Герберт, – ребята делают ему заказы и он всегда протаскивает в школу сигареты и выпивку…  – сын Штрайбля оценил и виллу семейства Ритберг фон Теттау. По сравнению с монолитом из стекла и мрамора, альпийское шале Штрайблей казалось деревенской лачугой:

– У его дяди нет кружевных салфеточек, как у мамы…  – усмехнулся Герберт, – такие интерьеры снимают в журналах…  – Адольф провел его в гостиную со шкурами тигров и коврами семнадцатого века, с картинами Матисса и африканской скульптурой:

– Это прислал папин друг, сеньор Гутьеррес, из Пунта-Аренаса…  – Адольф показал Герберту южноафриканскую маску, – это мы привезли из Парагвая…  – он махнул в сторону шкуры ягуара. К четырнадцати годам Адольф успел навестить и Саудовскую Аравию с Марокко:

– Он унаследует бизнес дяди, как я встану в главе папиной конторы, – подумал Герберт, – но господин Ритберг фон Теттау занимается интересными делами, а не просиживает штаны за скучными папками…  – Адольф объяснил, что его дядя Алоиз консультант по вопросам безопасности. Герберт не видел старшего Ритберга фон Теттау. Господин Алоиз пребывал в деловой поездке. На вилле Ритбергов распоряжались молчаливые мужчины с военной выправкой:

– Дядины охранники, – пояснил Адольф, – то есть и мои тоже…  – охранники и довезли подростков до Цюрихского аэропорта:

– Еще все лето сидеть в Италии, – недовольно подумал Герберт, – ходить на мессу каждое воскресенье, слушать, как мама сплетничает о знаменитостях…  – фрау Матильда любила читать светские страницы газет, – но ничего, на вилле Ферелли хотя бы есть море…  – Адольф, по его словам, тоже отправлялся с дядей на море:

– То есть он летит в Саудовскую Аравию, на море Красное…  – повернув журнал к приятелю, Герберт поинтересовался:

– Они все так делают…  – отхлебнув из фляги джина, позаимствованного в баре номера, Адольф кивнул:

– Делают. Если не делают, то можно их заставить…  – Герберт предполагал, что у приятеля все случилось:

– Не зря он в Цюрихе купил эти вещи…  – парень понял, что покраснел, – интересно, у него было что-то с Кларой…  – Адольф показал ему фото темноволосой девчонки:

– Она мой друг, мы переписываемся по-испански, – серьезно сказал подросток, – Клара тоже хочет быть историком, то есть антропологом. Она будет изучать южноамериканских индейцев…  – Герберт решил о таком не спрашивать:

– Во-первых, Адольф о ней говорит уважительно, а во-вторых, она католичка, приличная девушка…  – ткнув в пепельницу сигаретой, Адольф соскочил с подоконника:

– Ноги в руки, Штрайбль, – скомандовал парень, – меняем рубашки, берем все необходимое, – он подмигнул приятелю, – и вперед, в Сан-Паули. Смешно приехать в Гамбург и провести все время в гостинице, слушая радио…  – Герберт помялся:

– Но что скажут папа и герр Краузе…  – Адольф закатил глаза:

– Ты слышал, у них не только обед, но и карточная игра. Они вернутся после полуночи, а сейчас едва пробило семь вечера. Возьмем такси и все успеем…  – стоя у зеркала, подросток улыбнулся своему отражению:

– Найдем девиц, – распорядился он, – деньги у меня есть, а в Сан-Паули больше ни о чем не заботятся. Хватит изучать картинки, – он выдернул журнал у Герберта, – пора приступать к практике, господин Штрайбль-младший…  – расхохотавшись, Адольф пошел в ванную.


Медный купол церкви святого Михаила сверкал в закатном солнце.

Вереница такси и частных машин медленно ползла в сторону освещенной неоновыми огнями Реепербан. Покрутив рычажок радио, водитель покосился на двух парней, севших в его машину рядом с гостиницей «Талия»:

– Богатенькие сынки, – хмыкнул шофер, – видно, что у них денег куры не клюют. Они не местные, местные бы поехали на метро…  – темноволосый юноша говорил с баварским акцентом:

– Светлый вообще не немец, то есть немец, но из Швейцарии, – решил шофер, – он объясняется на хохдойч, но швейцарский говор у него все равно слышен…

Часы у швейцарца были золотые, сигареты он держал в таком же портсигаре. Пассажиры решили обойтись без пиджаков и галстуков:

– На Реепербан галстуки и не нужны, – весело подумал водитель, – в наши клубы пускают хоть голым, только бы клиент платил. Впрочем, голыми скорее выпускают…  – пробка встала намертво. В отвернутое стекло просунулась ловкая рука:

– Только у нас, – затарахтел паренек, по виду ровесник пассажиров, – стриптиз нон-стоп…  – он бойко выговаривал английские слова, – развлечения круглые сутки, приватные танцы, массаж, комнаты отдыха, первая выпивка за счет заведения…  – он сунул яркую афишку одному из парней:

– Заходите, ребята, не пожалеете. Девочки у нас заводные, заскучать не дадут…

За бархатными канатами, отгораживающими вход в еще не открытые клубы, собирались очереди. Девицы, с распущенными по спине волосами, в коротких, по колено юбках, в обтягивающих грудь свитерах, носили высокие сапоги. Парни щеголяли узкими брюками, блестящими от бриолина волосами. На углу, под кубинским флагом, обосновалась кучка ребят с неухоженными бородами, в джинсах:

– «Руки прочь от Кубы!», – прочел шофер на плакате, – пикет Социалистического Союза Немецких Студентов. Товарищи, поддержите борьбу стран Африки и Америки против колониального гнета…  – Адольф незаметно рассматривал бородачей. По мнению дяди, движение должно было работать с радикалами:

– То есть использовать их для акций, – наставительно сказал Максимилиан, – у нас хорошие связи с борцами за свободу Палестины. Партия Арафата будет рада оказать нам поддержку, принять наших протеже для тренировки в лагерях боевиков. Левые уцепятся за такую возможность…  – он постучал сигарой о край антикварной пепельницы, – а мы, что называется, загребем жар чужими руками. Германия окунется в волну террористических актов и насилия, но в это время ты…  – он со значением взглянул на Адольфа, – молодой, многообещающий депутат Рейхстага…  – дядя отказывался употреблять современные слова, – соберешь вокруг себя сплоченную группу единомышленников и объявишь о введении военного положения. Дальше все…  – Максимилиан налил себе коньяка, – покатится по знакомой нам дорожке.

– Вместо здания Рейхстага мы подожжем, то есть взорвем, что-нибудь не менее значимое…  – дядя задумался, – например, Кельнский собор. В стране воцарится паника, анархия. Вы отправите левых на скамью подсудимых, быстро их расстреляете и начнете всеобщую мобилизацию. В конце концов, – дядя подмигнул Адольфу, – русские сослужили нам хорошую службу. Ни один немец не откажется встать в ряды рейхсвера или люфтваффе, чтобы освободить наших братьев, страдающих под пятой коммунизма. Это даже лучше, чем освобождение Судет, хотя Судеты тоже должны вернуться Германии. После победы ты откроешь нации свое истинное происхождение. Тебя увенчают лаврами и будут носить на руках, сын фюрера. На случай затруднений…  – Максимилиан помолчал, – у нас всегда есть вещь, виденная тобой в банковском хранилище в Цюрихе…

Дядя объяснил Адольфу, что ракеты практически вечны:

– Никто не знает о базе, – заметил он, – оружие возмездия нацелено на Нью-Йорк. Ракеты разрушат город через четверть часа после поворота рычажка…  – он коснулся тускло поблескивающей металлической коробки:

– Что касается эскиза Ван Эйка…  – в расстегнутом вороте белой рубашки дяди сверкнул синий алмаз, – то он займет достойное место в будущем музее имени твоего покойного отца, фюрера всех немцев, отдавшего жизнь за Германию. Мы закажем статую твоей матери, валькирии, давшей жизнь наследнику фюрера…

Герберту Штрайблю, разумеется, ничего этого знать было не надо:

– Его отец притворяется антифашистом, – презрительно подумал Адольф, – но дядя сказал, что адвокат Штрайбль в прошлом мелкий уголовник. Он сидел в Дахау за темные делишки, а потом навешал лапши на уши союзникам. Он не герр Краузе, тот настоящий член движения…  – дядя посоветовал Адольфу назначить Краузе главой министерства юстиции:

– Министерство безопасности дядя возглавит сам, – вспомнил подросток, – через пятнадцать лет ему еще не исполнится семидесяти. Можно не сомневаться, что он избавит Германию от левых и жидов…  – Адольфу предстояло познакомиться с кузиной, а в будущем и его женой, Фредерикой. Подросток не хотел спорить с дядей:

– Фредерика его дочь, он о ней волнуется. Дядя лучше знает, какая жена фюрера придется по душе немцам. Клара только мой друг…  – Адольф скрыл вздох, – хотя именно Клара мне и нравится…  – он услышал робкий голос Герберта:

– Может быть, сходим в это заведение…  – приятель помахал листком, – вроде выглядит прилично…  – Адольф отозвался:

– В этом заведении ты останешься без штанов, дорогой Штрайбль и я имею в виду не только времяпровождение, – юноша добавил:

– Мы поищем тихое местечко, без толп туристов…  – Адольф понимал, почему приятель сам не свой:

– У него это случится в первый раз, – хмыкнул Адольф, – как у меня прошлым летом в Саудовской Аравии. Но дядя мне все объяснил, в этом нет ничего сложного…  – пальцы с алым маникюром постучали по стеклу. Девушка в облегающем платье улыбнулась щедро накрашенным ртом:

– Давайте к нам, ребята. Только сегодня у нас две выпивки по цене одной…  – Адольф сунул шоферу купюру:

– Здесь нас в покое не оставят. Выпьем кофе и решим, куда идти…  – он обернулся к Герберту:

– Иначе мы всю ночь простоим в пробке. Здесь, кажется, приличное кафе, я угощаю…

Напротив станции метро «Сан-Паули», под полосатыми маркизами, расставили кованые столики. Выпрыгнув на тротуар, подростки нырнули под вывеску: «Моя Италия. Кофе, мороженое, сладости».


Пышная молочная пенка возвышалась над картонным стаканчиком с трехцветной надписью «Моя Италия». Второй стакан пока закрывала пластиковая крышка.

Дешевый пансион занимал комнаты бывшей буржуазной квартиры в сером доме начала века напротив метро «Сан-Паули». Комнаты снабдили электрическими чайниками и пакетиками скверного, растворимого порошка. Портье заметил, что новая постоялица, скромная женщина с обезображенным шрамами лицом, приносит кофе из итальянской забегаловки неподалеку. Паспортов в пансионе не спрашивали. Жилица с небольшим саквояжем заплатила за три дня постоя:

– Наверное, жертва пожара, – решил портье, – жаль, фигура у нее хорошая. С ее лицом и не скажешь, сколько ей лет. Но она в возрасте, у нее седина в волосах…

В отличие от обычных патронов пансиона, моряков и студентов, постоялица вела себя тихо, как мышка. Она первой шмыгала в столовую, с расшатанными стульями и столами, где с шести утра накрывали завтрак. Женщина выпивала две чашки горького кофе, съедала вареное яйцо с толикой хлеба, и была такова:

– Она избегает многолюдных мест, – понял портье, – я бы тоже избегал с таким лицом…  – он понятия не имел, где постоялица проводит дни. Женщина возвращалась в пансион в сумерках, с бумажным пакетом из ближнего магазина и стаканчиками кофе:

– Но какая разница…  – портье зевал, провожая глазами ее бежевый плащ, – она безобидная женщина. Не пьет, не включает рок на всю громкость, не водит к себе мужчин. Да и кто на нее польстится…

Дни Лаура проводила на гамбургском вокзале. Разобравшись в расписании поездов, купив подробную карту, она набросала в блокноте план операции:

– Ближайшая станция к ферме, Нибюлль…  – Лаура задумалась, – судя по досье, оттуда десять километров до «Озерного приюта»…  – эсэсовка Моллер назвала свои владения с обычной для немцев сентиментальностью:

– Она выросла на ферме в Шварцвальде, – Лаура раздула ноздри, – в Нойенгамме она пичкала нас медом из собственного улья. Немцы и в концлагере разыгрывали пасторальную идиллию, мерзавцы…  – Лаура запретила себе ездить в Нойенгамме:

– Ничего не случилось, – она боролась с желанием разодрать до крови чешущиеся ладони, – отродье дьявола родилось мертвым. Эмма вынесла труп из барака, выбросила его в протоку. Ничего не случилось, я ничего не делала…  – ночью Лауре опять чудился далекий, детский голос:

– Потому, что я в Гамбурге…  – твердо сказала она себе, – когда я уеду отсюда, все прекратится…  – сын звал ее по имени, горько, обиженно плача:

– Все прекратится…  – она ворочалась на продавленной кровати, – кровь за кровь, жизнь за жизнь. Моллер ответит за свои преступления, ее отродья тоже сдохнут и все прекратится…  – в подробном досье на Моллер, полученном Лаурой в Париже от якобы работника Штази, упоминалось, что муж Моллер директорствует в начальной школе в Нибюлле. Лаура решила не пользоваться железной дорогой:

– Нибюлль дыра, где каждый человек на примете. Я доберусь на поезде до Фленсбурга, где возьму напрокат машину…  – кроме досье, немец снабдил Лауру ключом от ячейки автоматической камеры хранения на гамбургском вокзале. Внутри она нашла внушительную сумму денег и записку:

– Если вам понадобится транспорт, обратитесь по этому телефону…  – справившись в телефонной книге, Лаура поняла, что номер принадлежит автомеханику во Фленсбурге:

– Наверняка, бывший эсэсовец, – скривилась женщина, – но мне все равно…  – Лаура предполагала, что получит, как говорили они до войны, одноразовый транспорт:

– После акции я не вернусь во Фленсбург. Машина сгорит с фермой, а я пешком дойду до датской границы, там пара десятков километров…

В саквояже Лауры хранился вещевой мешок крепкого брезента, без опознавательных знаков, штаны цвета хаки и свитер образца тех, что носили британские коммандо. Купив вещи в неприметной лавке, в дальнем районе Парижа, она расплатилась наличными:

– Еще десантный нож, котелок и фонарик…  – Лаура хотела зарыть вещи в лесу, миновав неохраняемую датскую границу, – в Копенгагене я появлюсь, как мадам де Лу…

Не желая рисковать, она не звонила и не отправляла телеграмм в Париж:

– С мальчиками все в порядке, – сказала себе Лаура, – через неделю я окажусь дома. Пистолет отправится в банковское хранилище…  – пока браунинг Джо надежно прятался в тайнике, в подкладке ее сумки, – никто ничего не узнает. Дети считают, что я во Франции, пусть считают и дальше…  – Лаура приехала в Гамбург на пароме из Роттердама. На пароме же она хотела покинуть и Копенгаген:

– Сначала направлюсь в Мальме, а потом обратно в Роттердам, надо запутать следы …  – она не собиралась ходить на первое представление «Волшебной флейты». Город увешали оперными афишами:

– Генрик здесь вместе с Аделью…  – афиши концертного зала сообщали о выступлении маэстро Авербаха, – и Сабина тоже приехала…  – в газетах Лаура прочла о волшебной вечеринке, как именовали прием светские страницы:

– Даже на галерке мне появляться опасно, – хмыкнула женщина, – да и что мне там делать? Брунсов я увижу в уединении «Озерного приюта»…  – Лаура не сомневалась, что автомеханик во Фленсбурге снабдит ее керосином и всем остальным, необходимым для акции. Отпив кофе, она склонилась над досье Моллер:

– Ферма не ее, а Брунса. Девочка, кстати, у нее не от мужа…  – в папку вложили копии метрик детей Моллер. В документах Магдалены, родившейся в феврале сорок шестого года в Шварцвальде, на месте имени отца стоял прочерк:

– Она нагуляла девку от какого-нибудь эсэсовца в конце войны…  – поморщилась Лаура, – впрочем, им все равно не жить. Но сначала Моллер признается мужу и детям, кто она такая на самом деле…  – при нацистах герр Брунс провел десять лет в лагерях, как социал-демократ:

– Он будет рад узнать об истинном лице жены, – усмехнулась Лаура, – ради спасения своей шкуры, Моллер все, что угодно расскажет. Но никакого снисхождения, она не дождется…  – в досье упоминалось, что Моллер, не пройдя денацификацию, получила от британцев новые документы:

– Она предала кого-то из высокопоставленных нацистов, – Лаура затянулась сигаретой, – ее провели по программе защиты свидетелей… – в папке она нашла машинописные отчеты со знакомой, размашистой подписью. Лаура поняла, кого ей напоминает сын Моллер:

– Здесь он тоже отметился, развратник, – зло подумала женщина, – он бросил меня до войны, а я ждала его предложения, надеялась на свадьбу… Ничего, в этом Моллер тоже признается мужу…  – Лаура не намеревалась оставлять Иоганна, как звали сына Моллер, в живых:

– Иоганн, Джон, – она вскинула бровь, – не имеет значения, он отродье нацистки…  – отхлебнув кофе, Лаура взглянула в окно. Высокий, светловолосый юноша, потянув на себя дверь «Моей Италии», пропустил внутрь приятеля, ниже его ростом. Ладони отчаянно зачесались, Лаура прикусила губу:

– Он похож на Ангела Смерти, Отто фон Рабе, и на Максимилиана. Ему… тому ребенку, сейчас было бы девятнадцать. Но он не выжил, он родился мертвым…

Отогнав бьющийся в ушах младенческий плач, Лаура вернулась к схеме операции.


Хозяин «Моей Италии», синьор Луиджи, как церемонно представил его Авербах, водрузил на небольшой подиум рассохшееся, купленное по дешевке пианино.

Завидев их в дверях кафе, итальянец раскрыл объятья:

– Маэстро Энрике, рад видеть вас в добром здравии! Синьорина…  – он склонился над рукой Магдалены, – добро пожаловать на островок солнца среди хмурого Гамбурга…  – стены кафе увешали итальянскими триколорами, яркими плакатами «Алиталии», призывающими посетить Венецию, Рим и Капри:

– Мой родной город, – гордо сказал синьор Луиджи, указывая в сторону силуэта Колизея, – вы обязательно должны навестить Италию, синьорина Магдалена…  – девушка увидела и фотографии Его Святейшества, вкупе с портретами Верди и покойных певцов, синьора Карузо и мистера Марио Ланца:

– Синьора Адель пела с ним дуэтом…  – Луиджи вздохнул, – такого тенора больше не появится…  – на пианино красовался рукописный плакат:

– Итальянский вечер с живой музыкой и тарантеллой…  – Магдалена не могла сдержать улыбки:

– Не вы ли случайно будете за фортепьяно, маэстро…  – афиша о предстоящих концертах Авербаха висела у входа в кафе. Усаживая Магдалену за столик, Генрик серьезно отозвался:

– Не я, но мой покойный отец играл в баре, в Касабланке, во время войны…  – девушка открыла рот: «Совсем как в фильме». Генрик усмехнулся:

– Как в фильме. Моего отца там звали Сэм, на американский манер, то есть Самуил. Запомните, моя милая фрейлейн Брунс, жизнь сильнее искусства…  – хозяин кафе прислал за их столик тирамису от заведения. Магдалена еще никогда не пробовала итальянских сладостей:

– Очень вкусно, – восторженно подумала девушка, – надо научиться их делать. Мама всегда печет одно и то же, яблочный пирог, шоколадный торт или ванильный кекс. Мы весь ее репертуар знаем наизусть…  – во Фленсбурге, куда они с Иоганном ездили в гимназию, продавали мороженое. Брат по секрету давал Магдалене лизнуть растаявшее лакомство:

– Но тирамису еще вкуснее, надо запомнить кондитерскую…  – девушка испачкала изящный нос в креме:

– Пейте капуччино, – добродушно сказал Генрик, – вы сладкоежка, фрейлейн Брунс, как все певицы…  – Генрику не надо было соблюдать диету, но, желая поддержать Адель, он не ел при жене ничего запрещенного, как выражались ее врачи:

– Даже с тем, что она сидит на салате и мясе…  – Адель не позволяла себе ни фруктов, ни молока, – с начала курса лечения она все равно поправилась на десять килограмм. Ладно, главное, это ребенок. Адель потерпит, она тоже хочет, чтобы наш малыш появился на свет…  – заметив восхищение в глазах малышки, Генрик спокойно подумал:

– Связь скрыть несложно. Фрейлейн Брунс дурочка, но думает о будущей карьере. Она не станет болтать о случившемся. Если сплетни дойдут до Адель, малышке не доверят подметать сцену…  – Генрик знал, какими мстительными могут быть дивы:

– Меня Адель простит, то есть не поверит слухам, а малышку она отправит пинком под зад в ее деревенскую глушь. Но если родится ребенок, – в скромном вырезе кардигана девушки блестел католический крестик, – такого никогда не утаишь…  – Генрик не хотел содержать плод случайной связи:

– Малышка в меня влюблена, но я женат и не собираюсь разводиться с Аделью…  – Генрик уважал трудолюбие и упорство жены, – из нее выйдет лучшая мать нашим детям, чем из всех девиц, вместе взятых…  – он, тем не менее, не мог отказаться от возможности переспать с девчонкой:

– Ей шестнадцать, она девственница…  – Авербах задумался, – Дора, кстати, не была. Она выросла в детдоме, болталась по общежитиям, где вольные нравы. Но с фрейлейн Магдаленой можно тоже вести себя свободно…  – с началом курса гормонов жизнь с женой стала напоминать Генрику расписание поездов на вокзале:

– Адель пока не вешает графики над кроватью, – он скривился, – но настаивает, чтобы в нужные дни я отменял репетиции…  – никто и ничто не заставило бы Генрика отменить концерт, – ладно, в конце концов, именно затем я и пью русские таблетки…  – он вздохнул, – но с Аделью все стало еще скучнее, чем было раньше…  – Генрик не сомневался, что с малышкой все случится по-другому:

– Она бойкая девчонка, я видел, как она танцует…  – Авербах тайком заглянул в хореографический класс, – вообще она не похожа на немку. В ней есть что-то итальянское, средиземноморское…  – Магдалена не знала своего отца:

– Меня вырастил папа, – объяснила девушка, – но мой настоящий отец умер от ран летом сорок пятого года. Он тоже, как и моя мама, был из Шварцвальда. Они хотели пожениться, но не успели…  – Генрик решил, что неизвестная ему мать Магдалены скормила девочке слезливую историю:

– Ей не хотелось признаваться в связи с иностранным рабочим, например, французом. Отсюда у фрейлейн Брунс ее живость. Она словно шампанское, а не пиво, как трудяги немки, вроде Адели…  – половина немецкой крови в жене делала ее, по мнению Генрика, очень организованной:

– Но и унылой тоже, – вспомнив ночи с женой, он сдержал зевок, – от нее нечего ожидать большего, чем обязательная программа, если можно так сказать…  – ему хотелось чего-то нового:

– У малышки блестят глаза, когда она на меня смотрит, девчонка часто дышит. Время пришло, нечего затягивать…  – он подвинул фрейлейн тарелку с канноли:

– Попробуйте, это сицилийское пирожное…  – Генрику пришло в голову, что можно поиграть в кафе:

– Всем известно, что после деловых встреч я люблю играть в отелях или ресторанах. Луиджи мне не откажет. Даже здешний никудышный инструмент годится, чтобы очаровать малышку…  – Генрик подмигнул девушке:

– Я знаю, что вы танцуете тарантеллу…  – Магдалена, покраснев, накрутила на палец прядь темных волос:

– Да, в «Паяцах» поселяне веселятся на площади…  – Генрик положил руку на ее тонкие пальцы:

– Сейчас вы услышите живую музыку, фрейлейн Брунс…  – девушка ахнула, – тарантелла Шопена, только для вас…  – Генрик поднялся:

– Я найду сеньора Луиджи, договорюсь насчет пианино…  – Магдалена тоже встала:

– Вы меня балуете, маэстро Авербах…  – девушка смутилась:

– Скажите, где здесь…  – Генрик указал себе за спину:

– Вниз по лестнице и налево. Когда вы вернетесь, я буду за роялем, моя дорогая муза…  – вежливо склонив голову, он пропустил девушку к узкой лестнице. Зашуршав пышной юбкой, Магдалена скользнула взглядом по светловолосому юноше, сидящему в дальнем углу:

– Он вроде был с приятелем, тот на меня глазел. Неужели я все-таки нравлюсь маэстро…  – щеки запылали, девушка зацокала каблуками по шатким ступенькам.


Адольф тоже заметил хорошенькую девчонку и ее спутника. Он узнал жида, музыканта, приглашенного на виллу к деловому партнеру дяди, швейцарскому дельцу, месье Вале:

– Я и так понял, что они с женой в городе, я видел афиши. Мы идем на «Волшебную флейту», – юноша спокойно ел мороженое, – но никакой опасности нет, для него я Ритберг фон Теттау, наследник аристократического рода, племянник богатого бизнесмена, как говорят американцы…

Девчонка напомнила Адольфу Клару. Сначала он даже подумал, что музыкант явился в кафе с родственницей:

– В ней есть что-то жидовское, – решил Адольф, – хотя я неправ насчет Клары. Клара темноволосая, но она истинная арийка. Мой отец, фюрер, тоже был темноволосым…

Адольфу, тем не менее, нравилось его сходство с покойным дядей Отто. Сохранившиеся фотографии семьи фон Рабе дядя держал в банковской ячейке:

– Но даже там нет его собственных снимков, – вздохнул Адольф, – по соображениям безопасности, дядя все уничтожил. Хотя, если судить по архивным материалам, он совершенно не похож на себя прежнего…

Архивные материалы, съемку казни предателей, поднявших руку на фюрера, хроники расстрелов евреев и партизан, обучающие фильмы, сделанные гестапо, в Швейцарию поставлял адвокат Краузе. На каникулах Адольф любил смотреть пленки. Не желая обременять охранников, он сам управлялся с проектором. Юноша проследил глазами за стройной спиной девки:

– Жид выжил в Аушвице, а теперь он чувствует себя в Германии, как дома. Девка ему не родня, он за ней приударяет, а еще женатый человек. Жиды все одинаковы, они падки на ариек. Хотя, судя по ее лицу, в рейхе ее бы отправили в концлагерь не только за связь с евреем. Она и сама полукровка…  – Адольф гордился чистотой их рода:

– Британцы тоже близки к арийцам…  – вспомнив о лондонском брате, он поморщился, – но они променяли героизм на торгашество, как итальянцы и французы. Англичане хитры и себе на уме, им нельзя доверять. Мистер Холланд соблазнил маму, использовал ее для побега и был таков…  – дядя рассказал ему о появлении на свет его старшего брата:

– Я найду его, поговорю с ним, – обещал себе Адольф, – у меня не так много родственников, чтобы ими разбрасываться…  – в его будущей политической карьере поддержка Британии оказалась бы очень кстати:

– Но о фюрере, моем отце, ему ничего знать не надо, – Адольф отставил пустую вазочку, – как до поры до времени не надо об этом знать Фредерике…

В университет Гейдельберга юноша собирался поступать со своими документами, но для будущего визита в Израиль и работы в кибуце, дядя обещал ему не вызывающий подозрений паспорт:

– Не аргентинский, – задумался Максимилиан, – твой испанский еще не так свободен, Моссад может тобой заинтересоваться. В Аргентине, как ты знаешь, живет много членов движения. Нет…  – дядя пощелкал пальцами, – мы обеспечим тебе швейцарские или австрийские бумаги…  – с ними Адольф должен был изучать языки и работать в кибуце:

– Найти Фредерику, влюбить ее в себя…  – он облизал губы, – привезти ее в Европу и открыть ей правду. Германия встретит овациями нового канцлера и его очаровательную жену…  – он не сомневался, что дочь дяди захочет вернуться в настоящую семью:

– Жиды украли ее у немецкого народа, лгали о ее происхождении. Она будет счастлива обрести исконную арийскую кровь…  – следуя заветам покойного дяди Отто об арийской диете, Адольф только изредка позволял себе табак, алкоголь или сахар:

– Но сейчас можно, – успокоил он себя, – я на отдыхе, каникулы только начались…  – юноша взглянул на часы:

– У Штрайбля медвежья болезнь, – усмехнулся он, – я ему сказал, чтобы он ни о чем не волновался. Я начну с девчонками, а он ко мне присоединится…

Адольф решил сводить приятеля в один из многочисленных зальчиков в переулках у Реепербан, где показывали порнографические ленты:

– Возьмем отдельный кабинет, к заказу прилагаются девчонки и выпивка. Алкоголь они продают с большой наценкой, но ладно, ничего не поделаешь…  – он услышал возмущенный, девичий голос:

– Оставь меня в покое, мерзавец! Убери руки! На помощь, кто-нибудь…  – Адольф вскочил:

– Проклятый идиот Штрайбль к ней полез. Я видел, как он на нее глазел. Ему в голову джин ударил. Не надо было его подпускать к гостиничной выпивке…  – Адольф не успел нырнуть в темный провал лестницы. Маэстро Авербах пронесся по залу:

– Сейчас Штрайбль получит по заслугам, – юноша успокоено сел на место, – так ему и надо. Мне незачем вмешиваться. В опере мы не пойдем за кулисы, в зале жид меня не разглядит, а здесь он меня вспомнит…  – дядя всегда учил Адольфа осторожности. Снизу донесся жалобный вскрик. Адольф откинулся на спинку диванчика:

– Придурок поймет, что не со всеми девчонками можно распускать руки…  – сбежав по лестнице, Генрик встряхнул парнишку, пытавшегося обнять испуганно прижавшуюся к стене фрейлейн Магдалену:

– Пошел вон отсюда, мразь, – гневно сказал Авербах, – это тебе на дорожку…  – подросток схватился за разбитый нос. Повернув его спиной, Генрик дал парню хорошего пинка под зад. Пролетев к лестнице, юноша поплелся наверх:

– Он просто напился, – сказал Генрик, – не обращайте на него внимания, фрейлейн Магдалена…  – девушка прерывисто дышала, серые глаза блестели:

– Вы… вы такой смелый…  – шагнув вперед, она неловко коснулась губами щеки Авербаха:

– Спасибо вам, маэстро…  – Генрик велел себе:

– Не торопись. Она придет на вечеринку. Там я приглашу ее поехать на целый день на море. На день и на ночь…  – он поцеловал нежное запястье:

– Я служил в армии и участвовал в танковом бою, – смешливо заметил Генрик, – я могу справиться с пьяным хулиганом, дорогая фрейлейн. Пойдемте…  – он все не отрывался от руки девушки, – я все-таки сыграю Шопена, только для вас…

Услышав частый стук сердца малышки, Авербах уверенно подал ей руку: «Станьте моей музой, Магдалена».


Сабина сама приготовила мужу кофе.

Ловко управившись с итальянской машинкой, посыпав молочную пенку корицей, она взялась за баночку со знакомым ярлыком. Клара всегда помечала заготовки каллиграфическим почерком:

– Тетя Марта отстукивает ярлыки на машинке, как и для китайского комода с письмами семьи, а мама предпочитает перо и чернила…  – открутив крышку, Сабина вдохнула тонкий аромат осеннего сада:

– Сливы Ренклод Муассак, Честер, октябрь 1961 года…  – ренклоды в обители Лауры высадили в прошлом веке, привезя саженцы из Франции:

– Мы с мамой и Лаурой варили джемы на монастырской кухне, – Сабина улыбнулась, – а теперь Лаура едет в Рим…  – Сабина знала, что мать немного успокоилась:

– Правильно она сказала по телефону, Лаура еще не постригалась. Послушница…  – Сабина пожала плечами, – покрывало можно снять в любой момент. Она навещала Италию только маленькой девочкой, а теперь она будет одна, пусть и в университетском общежитии…  – судя по словам младшей сестры, общежитие больше напоминало обитель:

– Это католический женский университет, – вспомнила Сабина, – но Лаура не будет сидеть в келье днями и ночами. Ей надо посещать занятия, ходить на мессу, в музеи…

Клара заставила Джованни перетряхнуть, как выражался отчим, старые записные книжки. Лаура отправлялась в Рим с полным блокнотом адресов и телефонов дальней родни и друзей отца:

– Родня первой жены дяди Джованни, они из Флоренции, родня его матери, римляне…  – Сабина выложила джем в фарфоровые розетки, – мама надеется, что Лауре придется по душе кто-то из итальянских парней и она забудет даже слово такое, обеты…

За год в обители младшая сестра не теряла времени. Лаура блестяще сдала латинские экзамены, оказавшись чуть ли не лучшей ученицей Британии по этому предмету:

– Луиза Бромли тоже преуспевает в латыни, но вообще девочки редко ей занимаются. У Максима тоже хорошо идет латынь, хотя он будущий адвокат…  – Сабина прислонилась к мраморному прилавку кухни, – интересно, ему еще нравится Лаура, или это у него прошло? На хупе Аарона он танцевал с другими девушками, хотя Лауре и нельзя танцевать…  – наследный герцог появился на хупе в униформе кадета:

– Девчонки вокруг него так и вились, однако он, вроде ни на кого внимания не обратил. Ворон еще ребенок, хоть он и ростом почти с Инге, а Питер не отходил от Луизы Бромли…  – тетя Марта весело сказала:

– Они оба собираются в Кембридж. Посмотрим, что получится. Как бы не пришлось нанимать другую адвокатскую контору для обслуживания «К и К»…  – Волк подмигнул жене:

– В Лондоне плюнь и попадешь в юриста. Затруднений у тебя, то есть у нашего эсквайра, не будет…  – Сабина поняла:

– Как время летит. Питеру четырнадцать лет. Через четыре года он вступит во владение компанией. Луиза старше его, но всего на год, такое не имеет значения…  – кроме латыни, Лаура занималась и современными языками:

– Она, как дядя Джованни, – восхищенно подумала Сабина, – или как ее старшая сестра. Но и те не знают русского, а Лаура начала на нем говорить…  – слыша вопросы о языках, девушка пожимала плечами:

– Святая церковь может послать меня в Южную Америку, в Польшу или в СССР, где католики страдают за железным занавесом коммунизма. Мне надо подготовиться к пастырским миссиям…  – подготовка, как выяснилось, включала в себя и вождение:

– В Риме я заведу себе скутер, – заявила Лаура, – у Шмуэля такой есть. Монахам и священникам разрешается на них ездить…

Сабина не сомневалась, что младшая сестра получит деньги и на скутер и на любимый миндальный крем для рук, из флорентийской аптеки Santa Maria Novella:

– И вообще на что угодно…  – она вытащила из духовки противень со сконами, – дядя Джованни никогда ни в чем не мог ей отказать…  – они с Аделью только посмеивались:

– В конце концов, – заметила сестра, – у мамы тоже так было с Аароном. Мы с тобой и Паулем оказались старшими. Аарона, младшего, сироту, мама всегда баловала. Но теперь у нее появилась еще и Тиква…  – Сабина кивнула:

– Лаура уезжает, а мама и дядя Джованни считают Тикву своей дочерью. Но…  – девушка оборвала себя. Адель вздохнула:

– Я знаю, что ты хочешь сказать. Вряд ли в Хэмпстеде сейчас появится малыш. Аарон с Тиквой еще не добрались до Голливуда…  – брат и его жена учились в Королевской Академии Драматического Искусства:

– У Аарона, правда, свободное расписание. Он работает режиссером в Old Vic, а ему всего двадцать два года…  – поздравив телеграммой Аарона со свадьбой, мистер Миллер напомнил, что ждет его в Америке:

– Сначала я выпущу премьеру в театре, – заметил Аарон, – то есть вторую премьеру…  – после первой пьесы по Кафке и Замятину, Аарон писал вторую:

– Об Ирландии, – хмыкнула Сабина, – об Ольстере двадцатых годов. Он ездил в Белфаст, разговаривал со стариками, помнящими беспорядки. Вечно он выбирает самые неудобные материалы для пьес…  – брат заметил:

– В Old Vic или куда-то еще меня с таким не пустят. Ничего, в Лондоне много пабов со свободными комнатами. Что касается Голливуда…  – он помахал телеграммой, – то я решил начать с документального кино, где мне никто не навяжет чужих сценариев…  – дядя Джованни осторожно поинтересовался:

– И про что ты будешь снимать…  – Аарон пыхнул сигаретой:

– Хотелось бы снять скрытой камерой жизнь в СССР…  – Клара побледнела, – но не волнуйтесь, я начну с Южной Америки. Я сделаю ленту о Че Геваре…  – Сабина улыбнулась:

– Здесь мы с Аделью встряли с обсуждением нового театрального сезона. Но Аарон своего добьется, он упорный парень…  – она легко подхватила поднос. В последние несколько дней трость ей не пригождалась:

– Я плохо себя чувствовала из-за ссоры с Инге…  – поняла Сабина, идя по коридору, – но теперь все наладилось. Сейчас мы позвоним в Лондон, тетя Марта все узнает…  – нажав на ручку двери, она услышала смешливый голос мужа:

– Позови ее с кухни, ревень подождет…  – поднявшись, удерживая трубку плечом, Инге взял поднос, – поторапливайся, Питер, у нас срочное дело…  – доктор Эйриксен шепнул жене:

– Они все в Мейденхеде. Разумеется, воскресенье на дворе. Тетя Марта печет пироги…  – телефон на гамбургской квартире не был безопасным, но в городе имелось британское консульство:

– Здесь нас некому подслушивать, – подумала Сабина, – но для следующего звонка тетя Марта, из осторожности, настоит на визите к дипломатам…

Налив Инге кофе, Сабина неслышно сказала: «Я с тобой, милый, и так будет всегда».


Золотистое шампанское пенилось в хрустальных бокалах. Адвокат Штрайбль велел официанту:

– Налейте и молодым людям тоже…  – он подмигнул мальчикам, – все-таки премьера…

Партер и ложи шумели, оперный оркестр рассаживался по местам. Кроме шампанского и кофе в серебряном кофейнике принесли и крохотные пирожные:

– Сладостей она не ест, – вспомнил Краузе, – надо купить свежие фрукты. Началась клубника, она любит ягоды…  – Фридрих сейчас мог думать только о междугороднем звонке, раздавшемся на квартире ранним вечером. Сняв студию, он отправил телеграммой в Париж номер телефона. Надевая смокинг, Краузе услышал переливчатый звук аппарата:

– Хорошо, что я вас застала, милый…  – нежно сказала Хана, – я прилетаю завтра днем. Скоро мы увидимся, жду встречи…  – Краузе успел заказать по телефону лимузин:

– Сам сяду за руль, шоферы мне не нужны. Фрукты, кофе, шампанское…  – он вытащил блокнот, – надо забежать в аптеку…  – Хана проводила в Гамбурге всего неделю:

– Потом у меня концерты во Франкфурте, в Кельне, в Мюнхене…  – девушка помолчала, – но по пути в Париж я заеду в Бонн, если я вас не обременю визитом…  – Краузе уверил мадемуазель Дате, что она ничем и никогда не сможет его обременить:

– Увезти бы ее на море, в дорогой отель, – пожалел Фридрих, – но мне надо оставаться в городе из-за операции с Моллер. Ладно, нас еще ждет Лазурный берег или Биарриц…  – он покосился на Адольфа:

– Видно, что парень отдохнул и выспался. Пусть развлекается, у него каникулы…

Адольф Ритберг фон Теттау спокойно пил шампанское. Ни Краузе, ни адвокат Штрайбль понятия не имели об их с Гербертом маленькой экскурсии, как думал подросток, в Сан-Паули:

– Они вернулись с карточной игры под утро. К тому времени мы оба давно лежали в постелях…  – утром мальчики объяснили распухший нос Герберта практикой в боксе:

– Адольф боксировал, – рассмеялся Штрайбль, – а ты что, служил для него грушей…  – Адольф незаметно рассмотрел лицо приятеля:

– Но сейчас все прошло. Распухший нос не помешал ему сделать все, что надо. Девчонки оказались с огоньком, мы закончили тем, что развлекались вчетвером…  – в такси, по дороге в «Талию», Адольф блаженно вытянул ноги:

– Видишь, все прошло отлично. Поздравляю, Штрайбль, – он похлопал приятеля по плечу, – с почином, так сказать…  – Герберт изучал смятую афишку. Адольф, скривившись, выхватил бумажку:

– Собрание Социалистического Союза Немецких Студентов…  – скомкав афишку, он выбросил ее в окно машины, – для чего тебе сходка длинноволосых обезьян, Штрайбль? Тебе всего пятнадцать, тебе далеко до университета…  – о социалистах приятель больше не упоминал. Про себя Адольф усмехнулся:

– Он протестует против папаши Штрайбля…  – сытое лицо адвоката блестело золотой оправой очков, – социалистические недоумки соскучились по настоящим делам. Ничего, мы их вооружим, поставим на службу нашего движения…  – в отпечатанной на атласной бумаге программке Адольф отыскал фото девчонки, из-за которой Штрайбль получил по носу:

– Первый паж, фрейлейн Магдалена Брунс…  – девица лукаво смеялась, – абитуриентка Консерватории, выступает на сцене с двенадцати лет…  – снимок Магдалены видел и Краузе. Он мимолетно вспомнил о давних планах на девушку. Сейчас Фридрих думал о тех намерениях с улыбкой:

– Фрейлейн Брунс мне больше не нужна. По сравнению с Ханой, она провинциальная простушка с фермы. Хана аристократка, ее род уходит корнями в средневековье, она звезда Бродвея и снимается в кино…  – на первой странице программки красовался снимок малышки, как ее до сих пор называл Краузе:

– Она постарела, ей почти тридцать…  – Фридрих поднес к глазам бинокль, – а вот и ее сестра…  – он читал светские страницы газет и видел фото Сабины Майер. Фридрих вспомнил кудрявуюдевушку, чуть не упавшую с велосипеда на кембриджском мосту:

– И она постарела…  – он видел морщины на лице фрау Майер, – она замужем за физиком, доктором Эйриксеном. Когда он разбил мне нос, никто не предполагал, что он станет знаменитым ученым…  – рыжий парень, в хорошо сидящем на нем смокинге, что-то сказал на ухо жене:

– Жида, то есть Авербаха, при них нет…  – Краузе отпил шампанского, – наверное, он болтается за сценой…  – Генрик, действительно, проводил первую картину, где Памина не появлялась, в гримерке Адели:

– У них так заведено, – хмыкнула Сабина, – Адель говорит, что они слишком мало бывают вдвоем…  – она одними губами сказала мужу:

– Не рассматривай их ложу слишком пристально. Я его тоже узнала. Светловолосый подросток, наверное, Адольф, о котором говорила тетя Марта…  – Инге видел наброски лица юноши, составленные после швейцарского визита свояка и подтвержденные показаниями Маргариты Кардозо:

– Скорее всего, это именно Адольф, – он убрал бинокль, – надо завтра сказать тете Марте, что в городе сидят беглые нацисты, то есть их овчарка Краузе…

Как и ожидала Сабина, едва услышав, что речь пойдет об СССР, тетя Марта велела им положить трубку:

– Поедете в британское консульство, – распорядилась она, – у них есть защищенные линии…

Взяв бокал шампанского, Сабина заметила:

– Генрику с Аделью об этом знать не надо. Адель будет волноваться, а у нее спектакли, у Генрика концерты…  – Инге согласно кивнул. Зал взорвался аплодисментами, приветствуя дирижера. Расправив чернильный шелк вечернего платья от Dior, зашуршав пышным воротником белоснежного тюля, Сабина перевела бинокль на галерку:

– Инге, – ахнула она, – смотри, какой-то плакат…  – под первые такты увертюры к партеру полетели десятки листовок. Плакат с кубинским флагом развернулся. Первый ряд галерки поднялся, перевешиваясь через барьер:

– Долой буржуазию, – скандировали парни и девушки, – долой военщину, руки прочь от Кубы…  – в партере свистели. Длинноволосый парень, надсаживаясь, заорал:

– Долой американские ракеты и саму Америку! Да здравствует социализм, долой власть денег и капитала! Мы устроим революцию в Европе, как сделали наши кубинские товарищи…  – Герберт Штрайбль не слышал недовольного голоса отца:

– Надо было этим обезьянам испортить премьеру! Никакого снисхождения они не дождутся, пусть отправляются за решетку…  – Герберт хорошо запомнил время и место встречи радикалов, как их называл отец:

– Послезавтра, в семь вечера, студенческий кафетерий университета. Ладно, отговорюсь тем, что хочу позаниматься в публичной библиотеке. Папа сам был антифашистом, он отбывал срок в Дахау. Я не могу сидеть, сложа руки. Германия должна измениться, мы все за это ответственны…  – капельдинеры подбирали листовки, ребят выводили с галерки. Дирижер откашлялся:

– Простите за досадное недоразумение, дамы и господа…  – повернувшись к оркестру, он опять взмахнул палочкой.


Черная, широкополая шляпа лежала на дубовых половицах студии. Летнее пальто тонкого шелка небрежно бросили на старинный рыбацкий сундук при входе. Перчатки и стеганую сумочку на цепочке, подарок Краузе, она оставила рядом.

Мадемуазель Дате прилетела в Гамбург в наряде от модного дома Dior. Белоснежное платье облегало тонкую талию, почти незаметную грудь. Чулок девушка не носила, стройные ноги отливали бронзой:

– В Париже была хорошая погода, – мадемуазель улыбалась, – мы загорали на крышах Монмартра, ездили на пикники…  – Краузе подумал:

– Она словно невеста, в белом платье. Она всегда носит только три цвета, белый, черный и серый…  – девушка цокала шпильками по коридору аэропорта. Носильщик тащил сзади белоснежный чемодан, выделанной телячьей кожи, с золоченой монограммой: «Х.Д»:

– Это из ателье Vuitton, – небрежно сказала Хана, – они заботятся о моем багаже. Платье мне шил месье Боан из ателье Dior. Оно продается в других цветах, но кутюрье по моей просьбе нашел белый шелк…  – серо-голубые глаза нежно взглянули на Краузе:

– Сирень, моя любимая…  – она приколола белую веточку к лацкану пальто, – спасибо, дорогой…  – не желая, чтобы им мешали фотографы, могущие попасться в аэропорту, Краузе попросил у полицейских разрешения пройти служебным коридором:

– Чтобы никто не путался под ногами, – он благоговейно подхватил Хану под руку, – лимузин стоит у служебного входа, я положил шампанское на лед…  – машину пригнали с наполненным под завязку баром. Краузе ловко хлопнул пробкой:

– Я местный парень, мадемуазель Хана…  – он подал девушке бокал, – ребята в здешней полиции меня знают…

Краузе знали и вахтеры гамбургских театров. Пара десятков марок привратнику служебного входа оперы сообщили ему, что семья Магдалены Брунс скромно сидела на первом ярусе театра:

– Они приехали на премьеру…  – Краузе набрал номер автомастерской во Фленсбурге, – и скоро двинутся обратно…  – привратник поделился сведениями и об адресе пансиона, где Брунсы сняли семейный номер. Малышке Магдалене перепало несколько букетов, из кучи цветов, заваливших сцену в конце представления:

– Моллер оставила адрес, – усмехнулся Краузе, – велела доставлять почту для Магдалены. Она, должно быть, надеется, что на девчонку клюнет кто-то из богатых патронов театра…

Судьба Магдалены Фридриха не интересовала. Он был больше, чем уверен, что мадам де Лу, в прошлом Монахиня, давно сидит в Гамбурге:

– Она профессионалка, она не покажется в людных местах, тем более с ее лицом. Однако она появится на ферме, а остальное, что называется, ее дело…

Фридрих предупредил автомеханика, члена братства СС, о возможных гостях. Бывший унтершарфюрер на войне водил грузовики, где умерщвляли евреев:

– Он сделал вид, что служил армейским шофером, и британцы ему поверили…  – Фридрих отдал распоряжение автомеханику обеспечить любые нужды гостьи. Краузе не хотел вдаваться в детали акции:

– Монахиня не оставит Моллер в живых. Предательницу дела фюрера ждет наказание, а больше нас ничего не волнует. Если заодно она решит избавиться и от Брунса, туда ему и дорога, социалисту…

С Ханой на пассажирском сиденье лимузина, ему меньше всего хотелось думать о мадам де Лу или Моллер. Отпив шампанского, порывшись в сумочке, девушка откинула назад черную копну волос:

– Это вам, мой милый…  – прохладные пальцы коснулись руки Краузе, – маленький подарок в честь нашей встречи…  – в обтянутой бархатом коробочке тускло блестели запонки старинного серебра, с гранатовой осыпью:

– Вещица с блошиного рынка…  – Хана поглаживала его ладонь, – увидев их, я сразу подумала о вас…

Запонки Хана получила в неприметном особняке по соседству с Люксембургским садом. Тетя Марта деловито сказала по телефону:

– Иногда запонки, что называется, просто запонки. Микрофонов в них нет. Незачем тебе тратить свои деньги, для этого существует статья бюджета: «Оперативные расходы». Однако фотоаппарат другое дело. Слушай, как им надо пользоваться…  – по уверениям тети, маленький кодак последней модели, мог снимать и в жерле вулкана, и в Антарктиде:

– Тем более, при таком освещении, как здесь…  – студия трепетала огоньками свечей, Краузе хлопотал у стола.

Затянувшись сигаретой, делая вид, что читает, Хана незаметно взглянула на другой стол, письменный:

– Кровать стоит рядом, в алькове…  – девушка поморщилась, – портфель он бросил на стол. Значит, надо все сделать тихо, пока он спит, и надо сделать так, чтобы он заснул…  – Хана не переодевалась. Девушка только набросила на плечи серую, кружевную русскую шаль. Окурок, рассыпая искры, ударился о тихую воду канала под балконом. В темной глади отражалась яркая луна:

– Тетя Марта и дядя Максим в Мейденхеде смотрят телевизор, тетя Клара возится с клумбами, дедушка сидит на террасе с газетой. Джо и Пьер ужинают…  – Хане стало жалко себя, – Адель и Сабина, с Инге и Генриком тоже здесь. Я не могу никого увидеть, вместо этого я должна…  – девушка напомнила себе:

– Должна. Долг превыше всего. Его хозяева, нацисты, не уйдут от наказания. Я единственная, кого Краузе подпустил так близко…  – ветер раздувал ее волосы, к груди она прижимала потрепанную книжку:

– «Доктор Живаго», – прочел Краузе, – я помню, что роман запрещен в СССР…  – Хана протянула к нему руку:

– Я репетирую роль Лары для бродвейской постановки. Послушайте…  – она шагнула вперед, – это словно о нас написано…  – Краузе не мог двинуться с места. Низкий голос девушки, заполнив комнату, вырвался в звездное небо над Гамбургом:

– О, какая эта была любовь, вольная, небывалая ни на что не похожая! Они любили друг друга потому, что так хотели все кругом, земля под ними, небо над их головами, облака и деревья…  – Краузе и не понял, как он оказался на коленях. Выронив книгу, Хана обняла его:

– Не плачьте, милый…  – она поцеловала влажную щеку, – не надо. Я здесь, я с вами. Мы будем счастливы вместе, Фридрих.


Тетя Марта велела Хане не рисковать снотворным:

– Ты останешься с ним наедине, – женщина помолчала, – в таких обстоятельствах сложно незаметно добавить порошок в кофе или вино. Но я думаю, что в квартире не окажется сейфа. Ему придется держать рабочие документы на виду или, по крайней мере, не прятать их далеко…  – портфель крокодиловой кожи стоял рядом с письменным столом. Осторожно пошевелившись, Хана вспомнила заминку в голосе тети:

– Ты уверена…  – в Лондоне тетя затянулась сигаретой, – уверена, что ты хочешь это сделать…  – сидя у армейского образца телефона, Хана прикусила губу: «Я могу, тетя Марта. Могу». Старшая женщина неожиданно ласково отозвалась:

– Я знаю, что можешь, милая. Но хочешь ли…  – Хана сжала руку в кулак:

– Тетя Марта, у вас никто не спрашивал, хотите ли вы скрываться от гестапо или советской разведки. И у бабушки Анны никто не интересовался, хочет ли она прыгать с палубы корабля в зимнее море…  – тетя вздохнула:

– У нас не было выбора, милая моя. Но у тебя он есть. Ни я, не кто-то другой не можем заставить тебя…  – Хана прервала ее:

– Тетя, мы обо всем договорились. Я своих решений не меняю…

Неслышно высвободившись из рук Краузе, она одним движением оказалась на антикварном ковре. Вечером они задернули шторы, студия тонула в полумраке. Сквозь щелку пробивалась серая дымка. Хана бросила взгляд на его стальной ролекс, валяющийся поверх груды скомканной одежды. Белое платье распростерлось по полу, черные, лаковые шпильки закатились под обеденный стол. Часы показывали шесть утра:

– Мы только час назад, как заснули…  – Хана потерла глаза, – то есть я не спала…

В недавней пьесе Беккета, «Счастливые дни» она играла женщину, засыпанную грудой песка:

– Сначала по пояс, а во втором акте по шею…  – Хана присела у разоренного чемодана, – я приучала себя не двигаться, часами стоя, словно статуя. Мои сеансы у художников тоже помогли…

В Нью-Йорке, в феврале, к ней в гримерку принесли конверт. На стол выпала записка:

– Дорогая Дате, роль Винни для актрисы то же самое, что и роль Гамлета для актера. Поздравляю вас с невероятным успехом, Пегги Эшкрофт…  – премьерша Old Vic, встретившись с Ханой за ланчем на Бродвее, звала ее в Лондон:

– Ваш кузен, мистер Майер, – со значением сказала актриса, – скоро выбьется в ряды серьезных режиссеров. Он поставил спектакль в Бремене у Петера Цадека, его работу хвалит Беккет…  – Хана покачала головой:

– Я еще не сделала себе имя в Америке, миссис Эшкрофт. Мне надо остаться здесь…  – Пегги внимательно изучала ее лицо:

– Для Голливуда вы слишком необычны, – пожала она плечами, – не знаю, кто может вас снимать. Только Хичкок или сам мистер Майер, если он изменит театру с кино. Впрочем, – она потушила сигарету, – вы еще поете рок, сейчас это в чести…  – Хана оставалась в Америке не из-за рока или Голливуда:

– И не из-за президента Кеннеди…  – она вытащила кодак из тайника в подкладке чемодана, – хотя с ним я встречусь. Кеннеди, Краузе…  – она слышала его спокойное дыхание, – все остальные, какая разница…  – Хана хотела увидеть Аарона:

– Пусть один раз, – на глаза навернулись слезы, – пусть на его хупе, но увидеть. Я никогда не выйду замуж. Какому мужчине нужна хибакуси, пережившая атомный взрыв…  – она подумала, что Джо мог разорвать помолвку с Маргаритой именно из-за взрыва:

– Они оба верующие католики. Маргарита никогда бы не сделала аборт. Джо не хотел обрекать ее на судьбу матери больного ребенка…  – завернувшись в черное кимоно, Хана поднялась с колен. Прежде чем приехать на набережную Августинок, новый багаж из ателье Vuitton побывал в техническом отделе Службы Внешней Документации:

– Комар носа не подточит, мадемуазель, – гордо сказал парень, доставивший чемодан Хане, – здесь тайник, фотоаппарат, запас пленки…  – он смущенно вытянул из кармана потрепанную афишку:

– Автограф, мадемуазель, – техник покраснел, – не откажите в любезности…  – Хана сомкнула пальцы на кодаке в кармане кимоно:

– Портфель у него не запирается…  – Краузе доставал из портфеля ключи от квартиры, – фотоаппарат работает почти бесшумно…  – она решила пойти в ванную:

– Там лучше освещение. Дверь я оставлю приоткрытой. Если он начнет просыпаться, я услышу и верну документы на место…  – под босую ногу попалась разорванная картонная упаковка. Хана не хотела думать о прошедшей ночи:

– Пока я это делаю, все равно с кем, мне хорошо, – она дернула губами, – но потом становится мерзко. Хорошо потому, что я думаю об Аароне, но, открывая глаза, я вижу чужие лица…

Она подхватила портфель:

– Краузе, кстати, не отличается осторожностью. Он надеется, что в случае беременности я выйду за него замуж. Не будет никакой беременности, еще чего не хватало…  – Хана аккуратно принимала новые таблетки, Эновид. Незамужним женщинам лекарство не выписывали:

– Замужние получают его только как средство от расстройств менструации, – девушка усмехнулась, – получают и продают из-под полы. Доктора с аптекарями от них не отстают, всем нужны деньги…

Осторожно щелкнув рычажком в ванной, она поморщилась от яркого света:

– Когда все закончится, я поеду в Лондон, – решила Хана, – не с концертами, просто поеду. Парни тети Марты покатают меня на лодке, сходим с дедушкой и тетей Кларой на пятичасовой чай в Fortnum and Mason, я позанимаюсь с Тиквой и Аароном. Потом меня опять ждет Америка и Бродвей с Голливудом…  – как и предсказывала тетя Марта в разговоре с ней, все документы Краузе оказались зашифрованными:

– Нацисты, мерзавцы, осторожны…  – Хана щелкала кодаком, – ничего, в Лондоне взломают их коды…  – в блокноте Краузе, в простой черной обложке, она ничего интересного не нашла:

– Шампанское, кофе, фрукты, аптека…  – Хана не стала снимать страницы, – он готовился к моему визиту. Но своим дружкам он меня не представит, нечего и ждать такого…  – не желая вызывать подозрений Краузе, тетя Марта запретила ей посещать британское консульство:

– Приедешь во Франкфурт, оттуда позвонишь мне, – распорядилась женщина, – в Гамбурге Краузе может пустить за тобой слежку. Во Франкфурте и в других местах, кстати, тоже…  – добавила она, – Западная Германия кишит бывшими нацистами…  – кроме списка покупок, Хана обнаружила на странице криво нацарапанный карандашом номер:

– Код не Гамбурга, – она запомнила цифры, – Краузе хвастался, что здесь автоматическая связь…  – вернув портфель на место, проскользнув на кухню, Хана прикрыла за собой дверь. Затрещала кофемолка, она быстро набрала номер:

– Автоответчик, – слушала она немецкую речь, – гараж во Фленсбурге. Зачем ему тамошний гараж? Его машина осталась в Бонне, лимузин он взял напрокат в Гамбурге…  – положив трубку, она сварила кофе. Поставив поднос на сбитую постель, Хана наклонилась над ним:

– Капуччино, милый…  – зашуршал нежный голос, – такой, как ты любишь…  – она не забыла о взбитых сливках и толике горького шоколада, поверх пышной шапки пены:

– Он голодал, сиротой, в подвале, в послевоенном Гамбурге. Он прибился к беглым нацистам, заменившим ему семью. Не жалей его, на войне он отправил бы тебя в газовую камеру, с другими евреями…  – мягкие волосы щекотали ему щеку. Не открывая глаз, Фридрих счастливо улыбнулся:

– Я люблю тебя, Хана, я так люблю тебя…  – он послушал стук ее сердца, совсем рядом:

– Я тоже, – шепнула девушка, – я тоже, милый.


Зеркало в гостиной семейного номера скромного пансиона неподалеку от оперного театра, было мутным, но Магдалена разглядела свои стройные коленки в черных чулках, виднеющиеся из-под пышного подола платья. За раму зеркала она заткнула приглашение на изысканной, кремовой бумаге. По карточке вились каллиграфические буквы:

– Маэстро Генрик Авербах, госпожа Майер-Авербах, доктор наук Эйриксен и госпожа Майер-Эйриксен имеют честь пригласить фрейлейн Магдалену Брунс присоединиться к волшебному путешествию в страну сказок и легенд…  – в углу мелким шрифтом указывалось: «Приветствуются фантазийные наряды».

Денег на новое платье у Магдалены не было. Едва увидев карточку, мать покачала головой: «Незачем входить в ненужные расходы». Зная о бережливости родителей, Магдалена и не заикалась о магазинах:

– Я и не собираюсь, мама, – угрюмо сказала девушка, – я что-нибудь придумаю…  – Гертруда ласково привлекла дочь к себе:

– Дурочка. Одевайся, садись в машину, ты будешь самой красивой на вечеринке…  – заводя автомобиль, фрау Брунс добавила:

– Отец с Иоганном пусть ходят по музеям, а мы поедем в одно местечко…  – Гертруда давно выучила дорогу к оптовому магазину тканей, где обрезки продавали на вес. Магдалена приладила на лицо обрамленную золотистым шнуром маску:

– Бисер, тесьму и кружева нам вообще дали в подарок от заведения…  – швейную машинку мать отыскала у приятельницы по католическому собору. Придерживая подол, Магдалена завертелась у зеркала:

– Я словно Кармен из оперы Бизе, – она улыбнулась себе, – мама права, мне идет красный цвет…  – цыганское платье, отделанное черными кружевами, блистало глубокими оттенками киновари. В небрежно растрепанные волосы Магдалена воткнула алую розу. Девушка похлопала щедро накрашенными ресницами:

– Мама не стала возражать против косметики…  – Гертруда считала, что место гриму только на сцене, – хотя она втайне надеется, что я быстро закончу карьеру певицы…  – мать громко заявляла, что хорошей католичке на подмостках делать нечего:

– Пусть там поют и пляшут…  – Гертруда закатывала глаза, – так называемые немки, вроде этой Майер…  – Магдалена отозвалась:

– Она немка, мама. Она из Праги, а отец ее родился в Судетах…  – Гертруда поджала губы:

– Я читала, в газете. Он был коммунист…  – отец добродушно заметил:

– Я тоже, милая, социал-демократ. Партии или фамилии никакого отношения к искусству не имеют, иначе мы опять вернемся во времена…  – герр Брунс не закончил. Магдалена знала, о чем идет речь. Преподавательница вокала и фортепьяно во Фленсбурге, у которой училась девушка, провела войну в Швеции:

– В тридцать восьмом году я поехала в Стокгольм, – тихо сказала женщина, – я получила стипендию тамошней консерватории. В сентябре я села на паром, а в ноябре отец прислал мне телеграмму, велев не возвращаться домой…  – родители женщины владели единственным музыкальным магазином в городе:

– Штурмовики все разорили, – учительница помолчала, – мои мать и отец едва спаслись, перейдя пешком датскую границу. Мы увиделись только в сорок третьем году, когда датчане переправили своих евреев в Швецию…  – родители женщины умерли в Стокгольме после войны:

– Но вы приехали сюда, – робко заметила Магдалена, – вам не тяжело после такого…  – преподавательница указала на вывеску за окном:

– Приехала и открыла отцовский магазин. Нельзя, чтобы от нас не осталось следа на земле, чтобы люди о нас забыли…

Девушка нащупала под корсетом платья маленький конверт. Записку она нашла в своем ящичке, в оперной канцелярии:

– Надеюсь увидеть вас на вечеринке, Магдалена, – его почерк был быстрым, размашистым, – мне надо сказать вам что-то очень важное…  – сердце трепыхнулось, девушка сжала руки:

– Ребенком он едва выжил в лагере. Папа сидел в лагерях, но взрослым человеком, а маэстро тогда был малышом. Его хотели убить, как всех евреев…  – в школе им такого не рассказывали, но герр Брунс, историк, не считал возможным скрывать от детей правду. Иоганн и Магдалена слышали и о Дахау и об Аушвице:

– Что-то очень важное…  – повторила девушка, – но ведь он женат, так нельзя, это грех…  – поправив серебряный крестик, она вдохнула знакомый запах выпечки:

– Шоколадный торт, – провозгласила Гертруда, – в честь твоего триумфа, наш дорогой первый паж. Пойдем, отец с Иоганном нацелились на мою глазурь…

Брунсы довозили Магдалену до особняка, где на крыше возвышался волшебный шатер и ехали дальше на север. Гертруда посмотрела на золотые часики на пухлом запястье:

– Семь вечера. К десяти будем дома…  – она бросила взгляд на сложенную газету, на туалетном столике дочери:

– Маэстро Авербах покоряет Гамбург…  – едва увидев афиши, Гертруда незаметно для семьи перекрестилась:

– Он похож на отца…  – женщина прочла статью с биографией маэстро, – но он ничего не знает о Магдалене. Девочка тоже никогда ничего не узнает. Он уедет, на этом все закончится…  – Гертруда думала посоветоваться со священником, но решила:

– Ни к чему. Я призналась святому отцу в Шварцвальде, кто отец Магдалены, остальное значения не имеет…  – Гертруда давно не думала о прошлом. В кабинке для исповеди она не упоминала о членстве в СС или работе в концлагерях:

– У меня другая фамилия, я живу в глуши, про меня все забыли…  – говорила себе бывшая фрейлейн Моллер. Сняв с дочери маску, она добавила:

– Хорошо, что сезон пока не начался, – «Озерный приют» открывался для постояльцев в середине июня, – иначе бы мы так не поездили. Значит, ты поняла…  – строго добавила Гертруда, – после последнего представления отправляйся домой, в городе не болтайся. Позвони, отец тебя встретит в Нибюлле…  – прошлым годом на ферму, для удобства постояльцев, провели телефон. Магдалена обняла мать:

– Ты моя клуша, – шепнула девушка, – мы с Иоганном давно не цыплята. Я люблю тебя, мамочка…  – Гертруда коснулась губами ее лба:

– Ты малышкой была, ты этого не помнишь. Я включала радио и танцевала с тобой на руках. Ты хлопала в ладошки, ты любила музыку…  – она оглядела платье дочери:

– Не цыплята, – смешливо согласилась Гертруда, – вы у нас оба, что называется, слетки. Но родное гнездо у вас всегда за спиной, милые мои…  – держась за руки, мать и дочь пошли в столовую.


– Новая музыка…  – завывая, провозгласил диджей, – Рэй Чарльз, I can’t Stop Loving You…

Сабина хихикнула:

– У него такой сильный акцент, что лучше бы он сразу говорил по-немецки…  – вспыхнул огонек сигареты. Зажав в зубах окурок, Инге потряс шейкером:

– Shaken, not stirred…  – девушка согнулась от смеха, – видишь, бэби, у меня давно нет акцента…  – устроившись на циновках, они задернули холщовые занавески. Сквозь ткань пробивались разноцветные блики фонарей, по деревянному настилу стучали каблуки танцующих. Мартини полился в замороженный бокал. Сабина немедленно подцепила оливку шпажкой:

– И еще одну, – потребовала она, – нет, две, и маринованную луковичку…  – ее губы пахли солью и джином:

– Я был дурак, милая, – неслышно сказал Инге, – мне до сих пор стыдно, какой я был дурак…  – Сабина ласково погладила рыжие волосы мужа:

– Я тебя понимаю…  – потягивая мартини, она свернулась клубочком в его руках, – ты был один, далеко от меня…  – Инге залпом выпил свой коктейль:

– Генрик тоже был один, – мрачно сказал доктор Эйриксен, – и тоже без Адели, но он устоял перед комитетской фальшивкой, а я нет…  – выслушав их по телефону, тетя Марта задумалась:

– Сейчас что-то обсуждать бесполезно, – наконец, сказала женщина, – подождем, пока вы приедете в Лондон. С Генриком я тоже поговорю. Это очень важные сведения, спасибо вам большое…  – Инге не знал, имела ли так называемая Дора отношение к Левиным:

– Она напоминала тетю Розу, но это могло быть совпадением. Сведения о Левиных никак не проверить. Пенг мог ошибиться в фамилии, он был ребенком и плохо говорил по-русски, если вообще говорил…  – им оставалось только ждать возвращения в Лондон:

– Сразу после последнего представления оперы, – решительно сказала Сабина, – у меня еще пара интервью, встречи с закупщиками, но долго здесь болтаться нет смысла…  – в Лондон они летели все вместе. Отдернув занавеску, Сабина прищурила темные глаза:

– Смотри, Генрик снял смокинг…  – свояк наотрез отказался приходить на вечеринку в костюме, – и бабочка у него развязалась…  – маэстро закатал рукава рубашки:

– Он иногда так делает в конце концертов, выходя играть на бис, – смешливо отозвался Инге, – завидев его не при параде, барышни и дамы заваливают рояль букетами…  – свояк настаивал, что будущее классической музыки лежит именно в близости исполнителей к аудитории:

– Придет время, когда пианист или скрипач появится на сцене в джинсах и никто и глазом не моргнет, – говорил Генрик, – более того, я с удовольствием поиграю на вокзале или на станции метро. Люди должны слышать классику не только в концертных залах…  – Инге тоже высунул голову наружу:

– Он танцует с малышкой, первым пажом…  – Сабина кивнула:

– Костюм у нее самодельный, но видна хорошая рука. Ей идет красный цвет. Адели тоже, хотя она сегодня в черном…  – сестра носила плащ ведьмы. Темные, распущенные по спине волосы украшала обвитая кружевом шляпа. Сабина выбрала восточный халат, расшитый бисером и кожаные туфли с загнутыми носами. Примеряя тюрбан, Инге заметил:

– Не знаю, были ли рыжие шейхи, поэтому волосы лучше закрыть…  – он тоже носил арабский халат. Потянувшись, Сабина поцеловала его в нос:

– Ты похож на Лоуренса Аравийского в новом фильме…  – афиши ленты еще не появлялись, но Сабина через знакомых на британских студиях слышала о будущей премьере:

– Они решили не снимать в Израиле, – усмехнулась девушка, – поедут в Иорданию, дядя Авраам им не пригодится…  – она завязала ткань тюрбана:

– Я уверена, что были и рыжие шейхи и рыжие султаны. Тебе очень идет, мой милый…

Адель танцевала с кем-то из музыкальных журналистов:

– Она и здесь дает интервью…  – Сабина ссыпала в карман халата горсть орехов, – знаешь, я бы не отказалась от кофе…  – теплое дыхание защекотало ей ухо:

– От кофе и чего-то еще. Пойдем, пойдем…  – Инге потянул ее за собой, – надеюсь, не во всех комнатах квартиры притаились парочки…  – занавеси колыхнулись.

Генрик проводил глазами яркое золото халатов:

– Они всегда сбегают с вечеринок. От Адель такого не дождешься. Она трудится, словно пчела, болтает с журналистами, с агентами, с импресарио…  – ловко закружив малышку Брунс, Генрик весело сказал:

– Значит, договорились. В воскресенье свободный день, репетиций нет. Будьте готовы к девяти утра, я отвезу вас на побережье…  – Генрик заказал номер в отличном отеле, в сонной деревушке Фридрихскоге:

– У них собственная ветряная мельница, камин…  – он скрыл улыбку, – ночи сейчас еще прохладные…  – жене он объяснил, что хочет подышать свежим воздухом:

– Разумеется, – рассеянно отозвалась Адель, изучая свой маникюр, – ты устал, ты выступаешь каждый день. Отдохни, мой милый…  – малышка с готовностью кивнула:

– Спасибо, маэстро. Девочкой я росла в рыбацкой деревне, но потом мы переехали на ферму. Я очень люблю море…  – Магдалена боялась подумать о том, что может случиться:

– Он женатый человек…  – девушка искоса посмотрела на миссис Майер-Авербах, – но, кажется, я ему действительно нравлюсь. С ним легко, как с Иоганном, словно он мой старший брат…  – музыка перешла в быстрый рок. Маэстро подмигнул Магдалене:

– Думаю, пришло время выпить. Сейчас я принесу шампанское…  – девушке только этим Рождеством стали позволять половину бокала за праздничным столом. Присев на расшитые подушки, Магдалена услышала рядом хрипловатый голос:

– Этот год принесет вам благополучие, но остерегайтесь непродуманных решений…  – девушка хмыкнула:

– Гадалка. Она, кажется, настоящая цыганка, но в такое нельзя верить, это ерунда…  – Магдалена вздрогнула. Бесцеремонная рука, протянувшись из-за ее плеча, схватила ладонь девушки. Пестрая ткань платья сбилась. Магдалена увидела на морщинистой коже выцветший номер:

– Гитлер отправлял в лагеря не только евреев, но и цыган…  – успела подумать девушка. Из-под платка, замотанного вокруг головы цыганки, виднелись седые пряди. Магдалена хотела отдернуть руку, женщина удержала ее:

– Стой…  – она подняла темные, блистающие огоньками свечей, глаза:

– Остерегайся женщины в черном плаще, – тихо сказала цыганка, – в плаще и маске. Она принесет вам смерть. Твой брат…  – она оглянулась, – твой брат здесь, но ты его не скоро увидишь…  – Магдалена пожала плечами:

– Мой брат дома, я его увижу через неделю…  – цыганка упрямо повторила: «Твой брат здесь».


Добравшись до станции Даммтор, Герберт Штрайбль быстро нашел здание университетской библиотеки. В афишке указывалось, что встреча состоится в кафе:

– Третий подъезд, пройти через холл и направо…  – холл облепили объявлениями о репетиторстве, о поисках соседей по квартире, о продаже подержанных вещей. Герберт задержался у черно-белого плаката:

– Воскресная ярмарка в пользу кубинской революции…  – на фотографии улыбался команданте Че Гевара, – собранные деньги передаются в фонд помощи борцам за свободу. Буфет с кубинскими блюдами, лимонад, живая музыка…  – в воскресенье Герберта ждала месса в католическом соборе, в компании отца:

– Адольф в церковь не пойдет, он вообще редко появляется в храме, а герр Краузе занят делами…  – Герберт подумал, что надо исповедоваться. Щеки юноши запылали:

– У Адольфа это было не в первый раз, но грех заниматься такими вещами. То есть за деньги грех. Эти девушки, – он опустил глаза, – если бы не такие, как мы, они бы могли учиться в университете или работать. Они из бедных семей, получается, что мы их используем…

В школе на уроках истории Герберт слышал о Карле Марксе. «Коммунистический Манифест» домой было никак не принести:

– Папа скорее разрешит мне читать журнальчики, вроде купленных Адольфом, чем такую книгу…  – на юношеском абонементе в публичной библиотеке Мюнхена «Манифест» тоже не выдавали. Герберту пришлось читать книгу почти тайком, делая вид, что он изучает тома на полках:

– С девятнадцатого века многое изменилось, – вздохнул юноша, – но Европа и Америка еще эксплуатируют бедняков в бывших колониях. На нашей территории размещены американские ракеты. Зачем Германии оружие, разве мы опять хотим начать войну…

О случившемся на войне не говорили ни в школе, ни дома. Герберт знал, что отцы многих его соучеников по гимназии воевали:

– Многие учителя тоже, но это словно заговор молчания. Мы знаем, что были концлагеря, но нам никто не рассказывает, что там происходило…  – в городок Дахау, под Мюнхеном, ездили на пригородном поезде. На месте лагеря пока стояли бараки американской военной базы, закрытой два года назад.

Герберт гордился тем, что оба его родителя антифашисты:

– Мама сидела в Равенсбрюке за антигитлеровскую пропаганду, но она тоже не любит говорить о том времени…  – он знал, что мать родилась в Берлине, где она и встретила после освобождения из лагеря его отца. Герр Штрайбль, впрочем, никогда не забывал упомянуть о десяти годах заключения в Дахау:

– Его отправили в концлагерь одним из первых, в тридцать пятом году, – вспомнил Герберт, – он разбрасывал антигитлеровские листовки в университете, как ребята на премьере в опере. Они антифашисты нашего времени, то есть анти-капиталисты, а папа желает им тюрьмы…

Его чем-то задели. Герберт, не думая, извинился. Для визита в кафе он надел самые потрепанные джинсы и заштопанный на локтях свитер:

– Адольф спал, он намерен отоспаться на каникулах, а папа пошел на деловую встречу…  – наряд Герберта ни у кого не вызвал вопросов. Он вдохнул запах травки и сладких благовоний. Рыжая девушка, с желтоватым синяком на скуле, в сшитой из лоскутов юбке, размахивала холщовой сумкой, тоже с портретом Че Гевары:

– Приходи, – кивнула она вместо приветствия на плакат, – здесь не все написано, места не оставалось, но мы будем учиться танцевать сальсу…  – она повертела худыми бедрами. Герберт покраснел:

– Ты вроде новенький…  – девица окинула его испытующим взглядом, – я тебя раньше не видела…  – она коснулась синяка:

– Это после театра. Когда нас выводили, я расцарапала морду фараону, а он не выдержал и смазал мне по лицу…  – девушка презрительно фыркнула:

– Разумеется, он сделал вид, что я поскользнулась и упала…  – Герберт нашелся:

– Я здесь на каникулах, я первокурсник, – он помахал афишкой, надеясь, что я ему поверят: «Я не такой высокий, как Адольф, но я сойду за студента». Девушка выпятила губу:

– Ты баварец, что ли…  – Герберт кивнул:

– Я родился в Мюнхене, но моя мама из Гамбурга …  – он рассудил, что Гамбург не так далеко от Берлина:

– Я почти не вру, – успокоил себя подросток, – и вообще, я пришел, чтобы слушать. Мне осталось еще два года до университета…  – он, разумеется, шел на юридический факультет. Герберту хорошо давались технические предметы, однако он не хотел спорить с отцом:

– Кому-то надо передавать контору, папа считает, что это должен быть я…  – вслух он сказал:

– Я будущий юрист. Ты что изучаешь…  – девица закатила голубые глаза:

– Немецкую литературу, – отозвалась она с нескрываемой ненавистью, – мой папаша, нацистская свинья, ни на что другое не согласился. Но я хочу перевестись на испанское отделение, я мечтаю поехать в Южную Америку, сражаться с ним…  – девушка кивнула на сумку, – в партизанском отряде…  – Герберт хмыкнул:

– Нацистская свинья…  – студентка отмахнулась:

– Кто еще? При Гитлере он служил директором гимназии. Тогда в учителя пускали только нацистов. Он, наверняка, сжег партбилет в сортире, когда в Гамбург вошли британцы…  – взглянув на большие часы, она спохватилась:

– Пошли. Фальконе здесь. Слышишь, он играет на гитаре…  – из кафетерия доносился красивый голос:

– È questo il fiore del partigiano

O bella ciao, bella ciao, bella ciao ciao ciao

È questo il fiore del partigiano

Morto per la libertà….

Герберт не успел щелкнуть зажигалкой, девица затянулась самокруткой:

– Цветок растет на могиле партизана, умершего за свободу, – гордо сказала она, – Фальконе научил нас песне. Он итальянец, коммунист, он здесь тайно, то есть подпольно…  – Герберт пошел вслед за девушкой к раскрытым дверям кафетерия.

– O bella ciao, bella ciao, bella ciao ciao ciao…  – ребята, сидящие кружком, подтягивали певцу. Темноволосый парень в джинсах пристукивал ладонью по гитаре:

– Молодцы, отлично получается… – весело сказал он по-немецки, с сильным акцентом, – теперь Альбер споет «Интернационал»…  – девица шепнула:

– Фальконе, Сокол. Он очень умный, он тоже будущий юрист…  – парень поднял голову. Герберт сглотнул. Перед ним сидел Микеле Ферелли, сын итальянского партнера отца, адвоката Карло Ферелли:

– На прошлых каникулах мы вместе молились на мессе в соборе Святого Петра…  – Герберт не мог сделать и шага, – у его отца в клиентах Ватикан, известные итальянские промышленники…  – Фальконе спокойно распорядился:

– Ребята, подвиньтесь, дайте место опоздавшим…  – подмигнув Герберту, он передал гитару светловолосому юноше:

– Интернационал, Альбер. Пока не все знают слова…  – Герберту показалось, что Микеле улыбается, – поэтому давайте повторим…  – по кругу передавали отпечатанные на машинке, растрепанные копии песенника, украшенного серпом и молотом:

– Это есть наш последний и решительный бой…  – выпрямившись на стуле, Герберт уверенно повторил: «Решительный бой».


– Единственное место в Гамбурге, где варят приличный кофе…  – пыхнув сигаретой, Фальконе достал кошелек, – я угощаю, ребята…  – «Моя Италия» работала до полуночи и даже позже.

Герберт беспокоился, что хозяин его узнает, однако стойку осаждали патроны, направлявшиеся в клубы Сан-Паули. По дороге в кафе, позвонив из уличной будки в «Талию», Герберт услышал сонный голос приятеля:

– Твой папа еще не возвращался. Что, ты подцепил девицу, в библиотеке…  – Адольф смешливо фыркнул. Герберт отговорился именно девицей:

– Удачи, – зевнул Адольф, – здесь они не католички, на севере нравы вольнее…  – рыжую студентку, как оказалось, звали Эрной. На собрании девушка словно ненароком взяла его за руку:

– Она оставила телефон, – юноша покраснел, – обещала, что придет на воскресную ярмарку. Как бы отговориться от мессы? Заболеть, что ли…

Он не сомневался, что сын адвоката Ферелли ни на какую мессу не собирается. В раскрытом вороте рубашки юноши он не заметил крестика:

– При родителях Микеле его носил. Интересно, когда он успел стать коммунистом…  – словно услышав Герберта, Фальконе усмехнулся:

– Прошлым летом, когда поступил в университет. Я твоими годами хотел это сделать, – он потрепал Герберта по плечу, – молодец, Штрайбль, наш человек…  – Микеле представил приятеля, бельгийца Альбера. Светловолосый, приятный юноша улыбнулся:

– Я тоже будущий юрист. Первый курс я отучился в Лувене, но весной мой отчим получил новое назначение…  – отчим юноши был дипломатом, – он представляет Бельгию перед папским престолом…  – Альбер неожиданно зло добавил:

– Мой отчим и мамаша порядочные свиньи. Мой отец умер после войны, я его почти не помню. Мамаша выскочила замуж за бывшего активиста рексисткой партии, наших коллаборационистов, – Альбер поморщился, – он избежал ареста, сделав вид, что его членство было номинальным. Он мерзавец, каких поискать…  – юноша опрокинул рюмку граппы:

– Он свел в могилу мою старшую сестру. Она сбежала из дома, – Альбер помрачнел, – эта свинья к ней приставала. Ее нашли в Брюсселе и заперли в монастыре, где она и умерла…  – юноша затянулся сигаретой:

– Я их обоих ненавижу, что отчима, что мать. Два сапога пара. Они посещают все мессы, но нутро у них гнилое…  – Альбер хорошо говорил по-немецки:

– Отчим, скотина, до сих пор восхищается Гитлером, – угрюмо добавил юноша, – но не прилюдно, конечно. Он и меня заставил выучить язык…  – Микеле объяснил, что они с Альбером совершают паломничество в Мон-Сен-Мартен:

– Мы познакомились на Пасху, на приеме в Ватикане, – он подмигнул приятелю, – занятия в университете закончились. Альбер пригласил меня навестить католические святыни…  – вместо Мон-Сен-Мартена ребята поехали в Западный Берлин и Гамбург:

– Я получил адреса надежных людей от итальянских товарищей, – объяснил Микеле, – надо объединяться, как сделали радикалы в прошлом веке, создавать новый Интернационал…  – Герберт робко заметил:

– Можно найти контакты с представителями СССР…  – Фальконе отрезал:

– СССР давно заплыл жиром, военные времена прошли. Они коммунисты только на бумаге, там, как и на западе, царит неравенство. У нас в Италии, в партии…  – Микеле усмехнулся, – полно хозяйчиков, которых никто не собирается раскулачивать. Надо следовать по пути кубинских коммунистов и товарища Мао…  – он вытащил на свет записную книжку в потрепанной, красной обложке:

– Послушайте. Каждый коммунист должен усвоить ту истину, что винтовка рождает власть…  – Микеле серьезно добавил:

– Цитата из книги товарища Мао «Война и вопросы стратегии». Наш товарищ, востоковед, переводит речи Мао. Каждый коммунист должен их изучить, как должен он обрести военный опыт…  – Альбер рассмеялся:

– Но сейчас мы пользуемся не винтовками, а взрывчаткой и автоматами…  – Микеле допил кофе:

– Летом, когда ты приедешь в Италию, мы отправимся якобы в туристический поход. В горах вокруг Рима есть глухие места. Мы организуем тренировочный лагерь для молодых бойцов…  – Фальконе потянулся:

– В прошлом веке в наших краях сражался знаменитый Волк, сподвижник Гарибальди, организовавший покушение на русского императора. Надо следовать его заветам. Красный террор единственное, что встряхнет зажравшихся буржуа…  – он махнул на портрет римского папы. Герберт обвел глазами заполненное патронами кафе, мозаичные столики, витрину с десертами. Уютно шипела кофейная машинка, звенела касса:

– Но ведь вас, то есть нас…  – он попытался подобрать слово, – так мало, по сравнению с…

Ловкие пальцы Альбера складывали салфетку. На столе появился стилизованный зверь. Крепкий кулак Фальконе опустился на фигурку, сминая и распластывая ее. Микеле кинул потерявшую форму салфетку в пепельницу:

– Империализм всего лишь бумажный тигр, – серьезно сказал юноша, – не надо его бояться, Герберт. Мы все равно сильнее…  – Альбер щелкнул зажигалкой, клочки бумаги вспыхнули:

– Так же случится и со старым миром…  – усмехнулся Фальконе, – от него останется только прах и пепел, Герберт. Прах и пепел.

Фридрихскоге

По каменным стенам гостиной отеля развесили старинные медные сковороды. Огоньки перебегали по дровам, сложенным колодцем за кованой решеткой. Уходя на покой, хозяева задернули вышитые шторы на окнах. Неподалеку шумело море.

На столике рядом с просторным диваном поблескивал коньяк в хрустальном графине:

– Выпейте немного…  – Генрик улыбнулся, – вам надо согреться. На воде еще прохладно…  – Магдалена никогда в жизни не пробовала коньяка.

Маэстро ждал ее в девять утра, у калитки в оградесада:

– У меня своя дверь, – объяснила девушка, – я поздно возвращаюсь со спектаклей, не хочется будить хозяев…  – Генрик устроил ее на сиденье для пассажира. Магдалена ахнула:

– Я никогда не ездила в открытой машине…  – маэстро подмигнул ей:

– Здесь вы найдете маленький сюрприз…  – сюрпризом оказался шелковый платок от Hermes и солнечные очки. Девушка покраснела:

– Мне неудобно, так не принято…  – Генрик небрежно кинул ее скромный пакет с бутербродами в плетеную корзину для пикника:

– Мне будет приятно, дорогой первый паж…  – он сдвинул свои очки на лоб, – это мелочь, сущие пустяки…  – Магдалена видела похожие платки в дорогих магазинах в центре Гамбурга:

– Я даже подумать о них не могла, а сейчас у меня самой появился такой…  – тонкий шелк бился в пальцах, – он очень предусмотрительный, он обо всем подумал…

Сиденья в машине обтянули светлой кожей:

– Это BMW 3200, – он повернул ключ, мотор взревел, – новая модель. Хорошо, что вокруг равнина, можно разогнаться, как следует…  – он велел Магдалене:

– Держитесь, первый паж…  – и мать и отец девушки всегда водили очень аккуратно. Магдалена привыкла к сигналам нетерпеливых водителей:

– Тише едешь, дальше будешь, – невозмутимо говорила мать, – успевает тот, кто никуда не торопится…  – путь на море слился для Магдалены в одну пеструю полосу. Стрелка только иногда покидала отметку в сто километров:

– И деревень по дороге мало, – крикнул маэстро, входя в крутой поворот, – я говорил, что водил танки. После них кабриолет кажется забавой…  – в отеле их ждал моторный катер, заказанный Генриком по телефону:

– Мой брат управляется с таким, – весело сказала Магдалена, – он занимается в кружке морских скаутов во Фленсбурге…  – Генрик поставил корзину для пикников рядом с ней:

– Мне сказали, что здесь есть уединенные бухты. Купаться еще холодно, – он внимательно посмотрел на девушку, – и вам надо беречь горло, но пошлепать по воде можно…  – субботним вечером, вернувшись домой после спектакля, Магдалена долго выбирала наряд для поездки:

– Он меня никогда не видел в джинсах, – решила девушка, – впрочем, родители тоже не видели…  – Гертруда не одобряла девушек в брюках, а, тем более, в шортах:

– В городе не ходят, как на ферме, – заявляла мать, – здесь надо одеваться прилично… – холщовые кеды и джинсы Магдалена купила в магазине подержанной одежды:

– Ему, кажется, понравилось…  – смущенно подумала девушка, – и он похвалил мою рубашку…  – льняная, полосатая рубашка домашнего шитья развевалась на ветру. Маэстро и сам носил джинсы, с наброшенным на плечи кашемировым свитером. По пути обратно в гостиницу Генрих отдал его девушке:

– Закутайтесь, к вечеру здесь холодает…  – он откинул со лба длинные волосы:

– Вы разрумянились, – ласково сказал Генрик, – теперь я вижу, что вы рыбацкая девчонка, фрейлейн Магдалена…

Он тоже скинул мокасины и закатал джинсы. Волна хлестнула по борту катера, Магдалена взвизгнула. Маэстро рассмеялся:

– Рубашка насквозь промокла. Я не певец, мне ветер не страшен…  – расстегнув пуговицы, поведя широкими плечами, он скинул рубашку. Магдалена боязливо подумала:

– Он словно голливудская звезда. Зачем я ему нужна? Он гениальный исполнитель, его жена тоже звезда. Он выступал в Америке, играл президенту и римскому папе, а я не выезжала дальше Гамбурга…  – незаметно подобрав скомканную рубашку, аккуратно расправив ткань, она вдохнула запах морской соли и сандала:

– У него такая туалетная вода, – коньяк приятно обжег губы, – как вкусно, я даже не знала…  – на нее повеяло ароматом вишни. Уверенная рука забрала у нее рюмку:

– Коньяк полезен для голоса, – со знанием дела сказал маэстро, – в давние времена сопрано начинали день со стакана коньяка, с размешанными желтками…  – мать готовила Магдалене и Иоганну гоголь-моголь:

– Оперный врач тоже советовал добавлять туда каплю коньяка, – Магдалена залпом осушила рюмку, – такой мягкий диван, что не хочется вставать…  – в гостинице они оказались единственными отдыхающими:

– Я взял два номера, – сказал маэстро за обедом, с домашним рыбным супом, – я подумал, что вы захотите выспаться после репетиций и спектаклей…  – его рука поглаживала пальцы девушки:

– Понравился вам десерт, – озабоченно спросил Генрих, – я помню, что вам нельзя мороженое…  – им подали шоколадный мусс. Магдалена кивнула:

– Очень. Моя мама с шоколадом делает только торт…  – в корзине для пикника она нашла банки с икрой, копченого лосося, испанский оливки и французский сыр. Гертруда сама готовила козий сыр с тмином:

– Но я никогда не пробовала такого сыра, – поняла Магдалена, – с грецкими орехами. Каштановый крем тоже был очень вкусный…  – трещали дрова в камине, маэстро все держал ее за руку:

– Вы очень красивая девушка, первый паж…  – горячие губы коснулись ее щеки, – очень красивая. Никто перед вами не устоит, я первым выкидываю белый флаг…  – Магдалена никогда в жизни не целовалась. Девушке перехватило дыхание, она обмякла в руках Генрика:

– Пожалуйста, пожалуйста…  – Магдалена сама не знала, что хочет сказать, – пожалуйста, маэстро…  – Генрик одним движением погасил напольную лампу:

– Останется только камин, так лучше. Малышка не станет сопротивляться, у нее глаза пьяные. Не так много она и выпила, это потому, что я рядом…  – она что-то лепетала. Закрыв ей рот поцелуем, Генрик прижал девушку к дивану. Молния на джинсах легко поддалась, он запустил руку туда, где все было влажным и горячим. Слабо застонав, Магдалена неловко обняла его за шею:

– Пожалуйста…  – Генрик закрыл глаза:

– Я и забыл, как это случается, то есть никогда не знал. Я у нее всегда буду первым…  – за окном завыл ветер, рассыпались обгоревшие дрова в камине.

Окунув разгоряченное лицо в растрепавшиеся, темные локоны девушки, Генрик облегченно выдохнул.


Рассвет выдался свежим, с моря задувал прохладный ветер.

Завтрак в отеле подавали с восьми утра, но в номерах поставили кофеварки. Осторожно поднявшись, сделав себе кофе, Генрик вышел с чашкой на балкон. Над серым простором воды на западе гасли звезды, огненное сияние освещало горизонт:

– Словно в пустыне, – подумал Генрик, – на курсе молодого бойца. Нас тоже поднимали рано, в пять утра. Или наоборот, мы к этому времени только заканчивали ночной марш…  – тело, как в армии, наполняла сладкая, заслуженная усталость. Генрик зажег сигарету:

– С ней все по-другому. С ней я не думаю…  – он поморщился, – о том, о чем думаю обычно…  – он никогда бы не признался Адели в своих мыслях:

– С Аделью я представляю себе случившееся с ней…  – он вздохнул, – а с Дорой я не только представлял, но и делал…  – с Магдаленой ему ничего этого не требовалось:

– Она меня вылечила, – понял Генрик, – никакому аналитику такое не удалось бы. Она меня вылечила потому, что она меня любит…  – он подозревал, что Адель вышла за него замуж вовсе не по любви:

– В Венгрии ей было страшно, она искала защиты, я подвернулся под руку, – Генрик дернул губами, – а сейчас она любит не меня, а мою карьеру, банковские счета, апартаменты и виллу. Но без ребенка, даже со всем перечисленным, я для нее все равно, как говорит Инге, ноль без палочки. В наших кругах виллами никого не удивишь…  – он не сомневался, что после развода Адель быстро найдет себе нового мужа:

– И тоже младше ее, – усмехнулся Генрик, – певицы так часто делают. Или, наоборот, старше. Нацист, Рауфф, был ее много старше…  – он даже хотел вернуться в комнату за блокнотом и паркером:

– Нет нужды, – хмыкнул Генрик, – я не буду подсчитывать имущество, делить его. Я все равно никогда не разведусь с Аделью, если только она сама не…  – зная жену, Генрик не ожидал извещения из коронного суда по делам разводов:

– Она ко мне привыкла, а она не любит менять свои привычки. Немецкая кровь дает о себе знать. Ладно, если, несмотря на курс лечения, ребенка не получится, у меня остается Дора в СССР и фрейлейн первый паж…

Он ласково улыбнулся. Генрик оставил девушку спящей под кашемировым одеялом, трогательно свернувшейся в клубочек. Поднимаясь, Генрик поцеловал ее сомкнутые веки. Ресницы защекотали ему губы, малышка завозилась. Он погладил теплую спину, раздвинул ее распущенные волосы. Генрик положил ладонь на сладкое местечко, пониже талии:

– Спи, спи…  – шепнул он, – сегодня можно выспаться, малышка…  – девушка напоминала ему котенка:

– Такой и должна быть женщина, милой и ласковой. Адель всегда слишком серьезна…  – по мнению Генрика, жена и в постели не могла избавиться от повадок своих героинь:

– Словно она какая-нибудь валькирия, – Авербах зевнул, – надо быть проще, что называется…  – о Доре он думал мало и редко:

– Она никто, простушка из детского дома. С ней и поговорить не о чем…  – с фрейлейн Магдаленой долгие разговоры тоже пока были невозможны, но Генрик намеревался это изменить:

– Незачем ей сидеть в провинциальном Гамбурге. Пока она учится, пусть участвует в конкурсах…  – он хотел замолвить словечко за свое протеже, – делает себе имя…  – Генрик мог организовать девушке стажировку в Ковент-Гардене или Метрополитен-опера:

– Из нее выйдет отличная Виолетта в «Даме с камелиями». Я был прав, она словно шампанское, живая, веселая…  – он решил чаще навещать Германию:

– Случившееся во время войны не изменить, но страна стала другой, что бы там ни ворчала Адель…  – жена откровенно не любила немцев. Генрик замечал:

– Учитывая, что твой покойный отец тоже немец, это странно, милая…  – Адель качала головой:

– Папа был коммунистом, это совсем другое. Немцы в Праге не были похожи на этих…  – она поводила рукой, – с оловянными глазами. Даже когда меня причесывают или одевают, костюмерши ведут себя так, словно они на военной службе…  – Генрик часто ловил себя на желании спросить у собеседника, что он делал во время войны:

– Здесь такое не принято, – напомнил себе он, – в Германии не обсуждают эти темы…  – Тупица подумал, что хозяин отеля, мужчина средних лет, наверняка служил в армии:

– Любой прохожий на улице служил или вообще мог быть членом СС…  – он передернулся, – Хане здесь устроили обструкцию на спектакле. Это тоже, наверняка, были нацисты, как те, которых мы видели на вилле месье Вале. Они живы и никуда не делись. Как говорит тетя Марта, черного кобеля не отмоешь добела…

Отогнав от себя эти мысли, он вернулся в спальню. Малышка дремала. Сбросив халат, прижавшись щекой к ее нежному плечу, Генрик шепнул:

– Отдыхай, моя милая. У нас есть время. Я здесь, Магдалена, я с тобой…  – Авербах послушал стук ее сердца:

– В унисон с моим, словно мы близнецы, брат и сестра. С ней так хорошо, так легко. Я ее никуда не отпущу, пусть остается рядом…  – удерживая девушку в объятьях, он спокойно заснул.

Фленсбург

Промозглый ветер с моря скрипел облезлой жестяной вывеской: «Гараж Гофмана. Электрика, покраска, кузовные работы. Продаем и покупаем подержанные автомобили». Мелкий дождь поливал размокшие окурки, плавающие в покрытой маслянистыми разводами лужице. Еще одна сигарета, шипя, упала в воду, за ней последовал сочный плевок. Герр Гофман подбросил на ладони ключи:

– Бак залит под завязку, машина неплохая. Она сделает свое дело, что называется…  – ободранный опель покрывали оспины вспучившейся краски. В машине пахло сигаретами и плесенью:

– Радио не работает, – Гофман поковырялся ногтем в зубах, – если хотите…  – темные глаза блеснули. Женщина забрала ключи:

– Благодарю вас, радио мне ни к чему…  – она носила черный дождевик с низко надвинутым на лицо капюшоном. Посетительница появилась в гараже на окраине Фленсбурга после обеда. Городские автобусы сюда не добирались, Гофман не слышал звука автомобиля:

– Должно быть, она пришла пешком, – за спину женщина забросила брезентовый рюкзак, – от автобусного кольца здесь два километра…  – посетительница носила прочные ботинки армейского образца. Никаких документов она не предъявила. Гофман даже не знал, есть ли у нее водительские права. Проверяя машину, женщина сделала круг по двору гаража:

– Есть, конечно, – решил Гофман, бывший унтершарфюрер СС, шофер машин особого назначения в айнзацгруппе С, – видно, что она опытный водитель…

Гофман избегал смотреть в испещренное старыми шрамами лицо женщины. Он не знал, немка гостья или нет:

– Говорит она на хохдойч, но, мне кажется, она все-таки не из Германии…

Приказ оказывать гостье содействие поступил непосредственно от герра Краузе. Все члены братства СС, жившие в Германии, хорошо знали иерархию нового движения. Партайгеноссе Краузе представлял в рейхе Феникса, главу братства. Партайгеноссе Манфред, сидящий на унылой должности клерка в гамбургской мэрии, занимался координацией акций на местах. В газетах то и дело появлялись некрологи на бывших антифашистов, отбывших свое в лагерях, но безвременно скончавшихся. Неожиданно умирали и обычные, на первый взгляд, ничем не примечательные люди:

– Для газет они не примечательные…  – Гофман вытащил из кармана смятую пачку сигарет, – а для нас очень даже примечательные…  – Манфред вел картотеку предателей дела фюрера и рейха. В папки бывшего работника гестапо попадали люди, согласившиеся на сотрудничество с союзниками, выдавшие британцам или американцам так называемых военных преступников. Гофман затянулся крепким табаком:

– Военные преступники, чушь. Мы словно вермахт, мы выполняли приказы командования. Мы сжигали дома партизан в деревнях, но партизаны сами стреляли в нас из-за угла…  – евреев, по мнению Гофмана, вообще нечего было обсуждать:

– Израиль своего не упустил, добился от Германии компенсации, – зло подумал механик, – с таким мягкотелым канцлером и правительством бывший рейх всегда останется бывшим…  – он, тем не менее, надеялся на великое будущее Германии:

– Но сначала мы уберем с дороги мерзавцев, растоптавших наше героическое прошлое, вроде этой Моллер, то есть Брунс…  – механик хорошо знал семью владельцев «Озерного приюта». В Нибюлле, ближайшем к ферме городишке, гаража не было. Брунсы обслуживали свой подержанный опель во Фленсбурге:

– Туда ей и дорога, – подытожил Гофман, – и мужу ее, социал-демократу, тоже…  – машина затормозила. Женщина высунула прикрытую капюшоном голову из окна:

– Все отлично, – одобрительно сказала она, – значит, полиция мне по дороге не попадется…  – Гофман выпустил клуб сизого дыма:

– Выходные, какая полиция. Они давно жарят сосиски в саду, хотя с такой погодой лучше сидеть дома…  – он поежился:

– Поезжайте дорогами, отмеченными на карте…  – Гофман снабдил гостью подробной картой окрестностей, – там ничего, кроме тракторов, не ожидается…

Номера у машины скрутили. По документам автомобиль считался ломом, не подлежащим восстановлению. Судя по запасу керосина, затребованному женщиной, от опеля, в скором будущем, ничего бы не осталось:

– Серийный номер двигателя на дымящихся обломках не разберешь, – ухмыльнулся Гофман, – или она загонит опель в болото. В наших краях хватает трясин…  – он не сомневался, что больше не увидит гостью:

– Она, кажется, тоже побывала в пожаре…  – женщина вытащила портсигар, Гофман щелкнул зажигалкой:

– Или не в пожаре, – он помнил, как выглядят вырванные и отросшие ногти, – ладно, это не моя забота…  – женщина коротко кивнула:

– С багажником тоже все в порядке, – в багажнике, кроме керосина, лежали мотки веревки, – мне еще понадобится серная кислота…

Вынеся из мастерской канистру, Гофман пристроил кислоту на заднем сиденье:

– Спасибо…  – женщина закрутила окно, из-под колес автомобиля полетела грязь. Гофман хмыкнул:

– Даже не попрощалась. Ясно, что сюда она больше не вернется. Надо просмотреть газеты на этой неделе. О пожаре на ферме непременно сообщат…

Проводив глазами исчезнувший в сырой мороси опель, он пошел слушать футбольную трансляцию.

Нибюлль

Иоганн привез сестре букетик ландышей. Отец всегда говорил, что женщинам надо дарить цветы:

– Сестра с мамой тоже женщины…  – добавлял герр Брунс, – надо открывать перед ними дверь, помогать с тяжелыми сумками, и вообще помогать…  – отец был директором школы, но вырос на ферме. Он научил Иоганна столярному делу и работе по металлу. Из экономии они сами занимались мелким ремонтом в «Озерном приюте». Иоганн мог подлатать протекающую крышу и разобраться с проводкой:

– Коров доить я тоже умею, – смешливо подумал подросток, – мама меня взяла в хлев, едва я встал на ноги…  – Брунсы не держали лошадей, но ближний сосед, пожилой фермер, еще пользовался телегой. Иоганн не ленился пройти пять километров по деревенской дороге, чтобы помочь старику. Мальчик, тем не менее, не собирался оставаться в «Озерном приюте»:

– Отдыхающие нас ценят именно за уединенность, – они с отцом сидели в станционном кафе, – но я не хочу всю жизнь проторчать в лесной глуши…

Три года назад, с кружком морских скаутов, Иоганн участвовал в официальном открытии Военно-Морской Академии во Фленсбурге. В Красном Замке, как звали в городе величественное здание, после войны размещалось командование британскими силами, но теперь академию решили восстановить. Иоганн часто видел в городе парней в матросской форме:

– Они станут офицерами кригсмарине, – восторженно думал мальчик, – морскими пехотинцами или подводниками…  – зная, что отец не любит обсуждать военное время, Иоганн пока не говорил о своем желании поступить в Академию:

– Папа считает, что Германии армия ни к чему, – он покосился на отца, – но время союзного правления прошло. Мы независимая страна, член НАТО, нам нужны собственные вооруженные силы…  – вокруг Фленсбурга американских баз не было, но приятель Иоганна по гимназии утверждал, что видел запуски ракет над Люнебургской пустошью:

– Он проводил там каникулы, жил с родителями в палатке. В тех местах точно стоят ракеты США. У нас рядом Восточная Германия, то есть ГДР…  – до Фленсбурга иногда добирались беженцы на моторках и обыкновенных лодках. Пограничники в ГДР строго следили за морем, но кое-кому все равно удавалось проскользнуть на запад:

– При хорошей погоде путь занимает не больше суток, – хмыкнул подросток, – но ведь может подняться шторм…  – беженцы использовали самые никудышные посудины:

– Хорошие судна им никто не дает, – хмуро подумал Иоганн, – ГДР запрещает своим гражданам даже владеть моторками…  – бывшие восточные немцы появлялись во Фленсбурге на угнанных лодках.

В кафе было пусто, отец закрылся гамбургской газетой:

– Триумфальные выступления маэстро Авербаха, – прочел Иоганн, – великий музыкант покорил Гамбург…  – маэстро, по его мнению, походил на Магдалену больше, чем он сам:

– Мама всегда говорит, что я пошел в ее породу. Магдалена напоминает своего отца, он тоже был темноволосым…  – попивая какао, Иоганн прислушался к бубнящему радио:

– Последние известия. Астронавт Скотт Карпентер найден живым и здоровым…  – Карпентер, вчера совершивший три орбитальных витка, приводнился к северу от Пуэрто-Рико, – последние выходные мая обещают теплую погоду. Температура до двадцати восьми-тридцати градусов…  – газета зашуршала, отец подмигнул Иоганну:

– Кто-то, наверное, вместо уборки коттеджей, сбежит на пляж во Фленсбурге…  – мальчик вздернул нос:

– В кружке в эти выходные нет занятий, – отозвался Иоганн, – и я знаю, что маме надо помочь перед открытием сезона. Не волнуйся, папа, – подросток широко улыбнулся, – искупаться можно и в нашем озере…  – Брунс сложил газету:

– Мы с тобой, пожалуй, приведем в порядок лодки…  – он ласково взъерошил светлые, коротко стриженые волосы мальчика, – в кого ты такой вырос, будущий морской волк…  – Иоганн фыркнул:

– У нас море слева и море справа, папа. Мы живем в лесу, но в наших краях от моря никуда не деться…  – он собрал грязную посуду:

– Сиди, папа, я отнесу…  – Брунс одобрительно взглянул на прямую спину мальчика:

– Осанка у него отличная, он никогда не сутулился. И в кого он такой, правда? Магдалена совсем не похожа на девчонку с фермы, и Иоганн от нее не отстает…  – сын много читал, и не только по-немецки:

– Он бойко говорит по-английски, по-французски, латынь у него отменная…  – сам Брунс латынь терпеть не мог, – или попробовать уговорить его пойти в учителя…  – Брунс понимал, что такое бесполезно:

– Иоганн спит и видит себя в форме морского офицера, – он поднялся, – ладно, нельзя обрубать парню крылья. Гертруда обрадуется, академия во Фленсбурге у нас под боком…  – Брунс напомнил себе, что сейчас надо быть особенно внимательным к жене:

– Магдалена уехала из дома, а Иоганн скоро уедет. Ей будет тяжело в пустом гнезде. Ей всего тридцать восемь, – Брунс задумался, – пока шла стройка, пока мы становились на ноги, мы и не думали о детях, но сейчас можно завести еще малыша, пусть мне и пошел шестой десяток…  – вернувшись, Иоганн подозрительно спросил:

– Папа, ты что улыбаешься…  – Брунс отозвался:

– Так. Подумал, что ты у нас хороший парень, Иоганн…  – подросток зарделся, – двигаемся, поезд ожидается по расписанию…  – он подтолкнул сына вперед. Крепкая ладонь легла в его руку. Иоганн вскинул светло-голубые, прозрачные глаза:

– Я люблю тебя, папа, – неожиданно сказал парень, – ты у нас подходящий родитель, как ребята говорят…  – Брунс расхохотался:

– Спасибо и на этом, приятель…  – держась за руки, они вышли на перрон.

«Озерный приют»

Цветы от брата Магдалена пристроила на туалетном столике, купленном Гертрудой по дешевке на складе подержанных вещей во Фленсбурге. В коттеджи для постояльцев тоже поставили старую мебель:

– Но папа привел ее в порядок, – Магдалена сидела в постели, – у него хорошие руки, хоть он и учитель. В Бухенвальде его отправили в столярную мастерскую…  – заключенные в концлагере делали мебель для коттеджей СС, занимались реставрацией вещей из городских музеев:

– Я работал над столом Гёте, – однажды сказал отец, – я думал, что живи поэт сейчас, он бы не миновал лагеря, как и Гейне с Шиллером. Вряд ли бы он писал верноподданные оды фюреру…  – на коленях Магдалены лежала партитура «Фауста». На вступительных экзаменах она пела арию Маргариты у прялки:

– Фауст бросил ее беременной…  – Магдалена прикусила губу, – но ничего такого не случится. Во-первых, маэстро никогда меня не бросит, он любит меня…  – так ей сказал сам Авербах, – а во-вторых, он был очень осторожен…  – партитура соскользнула на половицы. Магдалена приложила ладони к горящим щекам:

– Мама вроде бы ничего не заметила…  – больше всего Магдалена боялась именно зоркого глаза матери:

– Какая девушка себя не соблюла, – вспомнила она наставительный голос, – ту пчелы не кусают. Еще у нее сыр не бродит, тесто не поднимается…  – сыр давно созревал, тесто для пирога с ревенем ставили не на дрожжах. Магдалена нарочно заглянула на пасеку:

– Ни одного укуса, – она поймала себя на улыбке, – хотя пчелы заняты, им сейчас не до этого. В лесу много медуницы, у них в разгаре первый сбор…  – на ферме зацвели яблони и груши. Магдалена бросила взгляд на белые соцветия ландышей:

– Иоганн спит, мама с папой тоже рано улеглись. Сегодня все устали…  – отец с Иоганном приводили в порядок лодки для отдыхающих и детскую площадку с горками и каруселью:

– Надо построить домик на дереве, – заявил отец, – вы с Иоганном из такого выросли, однако детишкам это нравится. Невысокий, чтобы родители не волновались…  – мать с Магдаленой занимались уборкой коттеджей. Девушка потянулась:

– Иоганн успел искупаться. Жалко, что мне нельзя даже окунаться в воду…  – Гертруда строго следила за голосом дочери. На ночь Магдалена получила стакан теплого козьего молока с толикой меда. Горло девушка заматывала кашемировым шарфом. Гертруда покупала остатки пряжи по дешевке:

– Мама не похвалила бы меня, узнай она о случившемся, – вздохнула девушка, – но сейчас новое время. Маэстро, то есть Генрик, ничего мне не обещал, но мне ничего и не надо…  – прощаясь с ней в Гамбурге, Авербах прижался губами к ее ладони:

– Завтра ты поедешь к себе на север, – ласково сказал он, – я, то есть мы…  – он помолчал, – остаемся в городе на неделю. У нас…  – он осекся, – в общем, еще идут концерты…  – Генрик не собирался ни в чем признаваться Адели:

– Меньше знаешь, крепче спишь, – он проследил глазами за стройной фигуркой малышки, – Адель моя жена, так и останется. Ни она, ни я не пойдем на развод, не начнем полоскать грязное белье в прессе. Мои…  – Тупица поискал слово, – мои личные дела остаются именно что личными…  – он попросил девушку сообщить телеграммой результаты экзаменов:

– Но это вопрос решенный…  – Генрик хотел навестить ректора консерватории, – малышка обещающее лирическое сопрано, у нее большое будущее. Все равно, кофе с ректором не помешает…  – он посоветовал Магдалене подготовить еще и арию из немецкой оперы:

– Гуно есть Гуно, – Авербах повел рукой, – но местный патриотизм никуда не денешь. Из тебя выйдет отличная Сюзанна в «Свадьбе Фигаро»…  – он пощекотал девушку, – ты тоже веселая, живая…  – Магдалене не нравилась роль Маргариты:

– Очень заунывная, – девушка зевнула, – маэстро прав, надо поработать над Сюзанной…  – пианино в спальне Магдалены тоже было куплено с большой скидкой во Фленсбурге, у ее бывшей учительницы пения:

– Дам ему телеграмму…  – Магдалена удобнее устроилась в постели, – он обещал приехать в Германию с концертами в конце лета. Он будет один, без жены. Он заберет меня на море, мы проведем вместе неделю, а то и больше…  – девушка вспомнила мощный голос из-за стены репетиционного зала:

– В моей груди пылает жажда мести…  – поежившись, она успокоила себя:

– Миссис Майер-Авербах ничего не узнает. Я не хочу разбивать их семью, мне достаточно просто любить маэстро…

Магдалена мало что знала. Гертруда не обсуждала с дочерью такие вещи:

– Когда обручишься, я тебе расскажу, все что надо, – строго говорила мать, – а пока помни, что хорошая католичка не поддается соблазнам. В брак надо вступать чистой душой и телом…  – Магдалена коснулась крестика:

– Мама не венчалась с моим отцом. Они собирались пожениться, однако он умер. Значит, мама сама не устояла перед соблазном, по ее выражению. И с папой она не венчалась, а сходила в мэрию…  – Магдалена не собиралась рассказывать о случившемся на исповеди:

– Это ерунда, – девушка закрыла глаза, – сейчас новый век. Мы с Генриком любим друг друга, а остальное неважно…  – Магдалена краем уха слышала разговоры старших девушек в оперном хоре и массовке:

– У всех есть парни, никто не обращает внимания на сплетни кумушек. Но я и не думала, что это так хорошо…  – томно потянувшись, Магдалена опустила руку вниз:

– Хорошо…  – дыхание сбилось, – так хорошо. Он тоже так делал, и рукой, и…  – она прикусила угол подушки, – хочется, чтобы он сейчас был рядом. С ним легко, словно я его всю жизнь знала, словно он мой брат…  – в полудреме она услышала хрипловатый голос цыганки: «Твой брат здесь». Магдалена свернулась клубочком под одеялом:

– Она имела в виду Иоганна, кого же еще? Или она вообще болтала все, что в голову взбредет…  – девушка погасила керосиновую лампу.

Скрипела неплотно прикрытая форточка, деревья во дворе гнулись под неожиданно холодным ветром. Дневная жара сменилась мелким, надоедливым дождем. В темноте засветились очертания чего-то белого. Машина c выключенными фарами выехала с лесной дороги. Автомобиль остановили рядом со щитом:

– Добро пожаловать в «Озерный приют»! Домашний отдых на берегу озера, в сосновом лесу…  – невысокая фигурка в черном плаще выскользнула из-за руля. В отсутствии гостей Брунсы отключали на ночь генератор. Большой особняк с черепичной крышей и деревянной галереей освещала только бледная луна, виднеющаяся в разрывах туч. Ловкая рука перекусила клещами телефонный кабель, уходящий в выстроенную рядом с забором будку. Вскинув на плечо погромыхивающий канистрами рюкзак, визитер пошел ко входу в дом.


Нож защекотал шею Гертруды. Низкий голос требовательно сказал:

– Я жду, фрау Брунс, то есть фрейлейн Моллер, – она осветила фонариком стену гостиной, – право, это не такое сложное решение…

Запястья и щиколотки Гертруды стягивала грубая веревка. Вышитая ночная рубашка промокла от мочи, в комнате пахло испражнениями:

– Это кто-то из детей, – бессильно поняла Гертруда, – но если я не сделаю того, что она скажет, она вообще их убьет…

Неизвестная женщина натянула на лицо черную вязаную шапку с прорезями для глаз и рта. Волосы надежно прикрывал капюшон. Ее дождевик блестел в свете фонарика. Гертруда понятия не имела, кто перед ней:

– Она говорит на хохдойч, она немка…  – зубы застучали, – меня нашли беглые нацисты. Она принесла сюда мое досье из министерства безопасности, то есть копию моей папки…  – на вытканном руками Гертруды половике гостиной валялись ее фотографии в форме СС, диплом женской школы, справки о работе в концлагерях. Она не поднимала головы:

– Брунс и дети все слышали, она заставила меня во всем признаться…  – мужа, Магдалену и Иоганна тоже связали. Гертруда подумала, что незнакомка сама могла учиться в ее школе:

– Или в диверсионной школе абвера. Она меня старше и наверняка работала в гестапо…  – незнакомка двигалась легко. Руки она прикрывала перчатками, но Гертруде казалось, что перед ней женщина лет пятидесяти.

Нож ткнул ее в шею, теплая кровь потекла вниз:

– Если ты этого не сделаешь, – спокойно сказала женщина, – я на твоих глазах перережу горло твоим детям. Или нет…  – Гертруда уловила в ее голосе улыбку. Наклонившись к ее уху, женщина что-то прошептала:

– И отчим и брат, – весело сказала она, – по очереди и вместе. Они развлекутся с твоей дочерью, а ты посмотришь. Потом я выжгу ей глаза серной кислотой…

Удерживая нож на месте, она потрясла открытой канистрой. На половик плеснула бесцветная жидкость. Ткань, зашипев, задымилась. По лицу Гертруды потекли слезы, она широко открыла рот:

– Я все сказала. Пожалуйста, не заставляйте меня…  – рядом с ее связанными кистями лежал небольшой браунинг. Под его дулом Гертруда подтвердила, что служила в СС, что работала в Нойенгамме и Равенсбрюке. Она говорила монотонным голосом, не поднимая глаз к противоположной стене:

– После освобождения Равенсбрюка я…  – она прервалась:

– Надо говорить правду, Иисус не заповедовал нам лгать. Я слишком много лгала, почти двадцать лет. Нельзя чернить имя покойного, он такого не заслужил…  – Гертруда вспомнила брезгливое выражение его лица:

– Он не обнимал меня, не целовал. Он не хотел касаться нацистской твари…  – женщина сглотнула:

– Я встретила британского офицера, капитана Самуила Авербаха, – до нее донесся испуганный вздох, слезы Гертруды закапали на половик, – он стал отцом Магдалены…

Женщина твердо сказала себе:

– Она не убьет мою семью. Пусть Магдалена знает, что у нее есть старший брат. Она вернется в Гамбург, найдет его…  – Гертруда рассказала и о встрече с капитаном Холландом в Нюрнберге:

– Он допрашивал меня после освобождения Равенсбрюка. В Нюрнберге я работала, – Гертруда стиснула зубы, – в подпольном публичном доме, он стал моим клиентом…  – сверху раздался издевательский голос:

– Свершилось божественное правосудие, учитывая твои занятия в Нойенгамме…  – слезы застилали глаза. Гертруда справилась с собой:

– Ко мне приходил и высокопоставленный нацист, генерал Каммлер. Он приехал в Нюрнберг с чужими документами, но я его узнала и сообщила о нем союзникам…  – она рассказала историю своего появления на севере:

– Меня с Магдаленой поместили в программу защиты свидетелей, у меня появились новые документы…  – фонарик ударил ей по глазам:

– Но Холланд, то есть герцог Экзетер, навещал тебя и позже, Моллер…  – она добавила:

– Скажи своему сыну правду. Признайся, кто его отец на самом деле…  – Гертруда крикнула:

– Его отцом мог быть и герр Брунс! Я точно не уверена…  – незнакомка фыркнула:

– Холланд тебя бросил и ты легла под первого попавшегося мужчину. Я…  – она оборвала себя:

– Ты, Моллер, отменная сказочница, водившая за нос собственного мужа и детей. Но сейчас пришло время расплаты…  – Гертруда услышала гневный голос Брунса:

– Прекратите! Война закончилась, это не имеет больше никакого значения. Оставьте в покое мою жену, что было, то прошло…  – женщина презрительно отозвалась:

– Вы отсидели десять лет в концлагере, но защищаете бывшую эсэсовку. Вы просто тряпка, герр Брунс…  – до Гертруды донесся отчаянный голос дочери:

– Мама, скажи, что это неправда, насчет капитана Авербаха…  – она уткнула лицо в ладони:

– Правда, – приглушенно пробормотала Гертруда, – раньше я говорила обо все этом только на исповеди…  – женщина поддела ножом веревку на ее запястьях:

– У нас тоже исповедальня, – она рассмеялась, – но настало время не слов, а действий…  – вернув нож к шее Гертруды, она ногой придвинула к ней браунинг:

– Тебя учили стрелять, Моллер. Давай, не тяни. Либо муж, либо дети. И без фокусов, если ты хоть дернешься, я проткну тебе сонную артерию. Ты истечешь кровью, словно свинья и не увидишь, как серная кислота разъедает хорошенькое личико твоей дочки. Давай, – женщина кивнула, – я бы на твоем месте не колебалась…  – Гертруда почти ничего не слышала:

– Он простил меня, как я могу…  – пистолет трясся в ее руке, – но ему шестой десяток, а дети только начинают жить…  – Иоганн жалобно вскрикнул. Магдалена заорала:

– Не надо, нет! Папа, милый…

Гертруда не потеряла точности в стрельбе. В Нойенгамме, на турнирах персонала, она всегда получала кубки за первые места. Пули размозжили лицо Брунса, кровь брызнула на стены гостиной. Труп завалился набок. Прошагав к нему, женщина перерезала веревки. Затолкав обрывки в карман дождевика, она выхватила пистолет у Гертруды. В прорезях маски блеснули темные глаза:

– Правильный выбор. Теперь еще один, Моллер, и все закончится.


Что-то острое ударило в щеку Иоганну, оцарапав мальчика:

– Это кости, – понял он, – осколки костей папиного черепа…  – его лицо покрывала свежая кровь. В свете фонарика поблескивала беловатая масса, стекающая по изуродованному лицу отца. Магдалена зашлась хриплым криком. Иоганн не сводил взгляда с заплаканного лица матери:

– Она лгала нам, она служила в СС. Папа мог не быть моим отцом…  – осколок лежал рядом с его связанными кистями, – мой отец британский офицер… Она сама не знает, кто мой отец. Она не моргнув глазом убила папу…  – Магдалена рыдала, пытаясь вырваться из веревок:

– Мама, мамочка, не надо, пожалуйста. Не надо больше стрелять…  – неизвестная женщина, не выпуская канистры с серной кислотой, размашисто хлестнула сестру по лицу:

– Заткнись, – скомандовала она, – не устраивай театр, актриса…  – Иоганн был уверен, что незнакомка в черном плаще тоже служила в СС:

– Наверное, ее послали, чтобы отомстить маме за предательство…  – пошевелив пальцами, он подхватил осколок, – надо перетереть веревки, добраться до пистолета…  – Иоганн предполагал, что случится дальше:

– Она заставит маму выбрать между мной и Магдаленой. Я брошусь на нее, когда она передаст маме пистолет. Мама не станет в нас стрелять, она не сможет такого сделать…

Иоганн умел обращаться с оружием. Во Фленсбурге руководитель кружка, торговый капитан в отставке, водил мальчиков в тир. Кроме пневматических ружей, им выдавали и настоящие охотничьи винтовки. Иоганн славился среди парней точностью и аккуратностью в стрельбе:

– Надо было ее остановить, когда она появилась в спальне, – пожалел мальчик, – у меня под матрацем лежал нож…  – нож Иоганн сделал сам и сам выточил для него рукоятку из оленьего рога:

– Но я испугался, увидев пистолет, – ему стало стыдно, – намочил пижаму и не только намочил…  – подросток велел себе не думать об этом:

– Папы больше нет, – он сглотнул комок в горле, – даже если это правда насчет британца, это ничего не меняет. Папа меня вырастил, он всегда останется моим отцом…  – Иоганн считал себя обязанным спасти мать и Магдалену:

– Эта…  – он подавил крепкое словцо, подхваченное в порту, – она собирается убить нас, сжечь ферму…  – от канистр, сваленных у двери гостиной, тянуло керосином, – потом разберемся, кто чей отец. Сейчас это неважно…  – подросток надеялся, что мать откажется стрелять. Сквозь рыдания Магдалены он услышал резкий голос:

– Давай, Гертруда, сын или дочь? Авербах давно умер, а Холланд может быть жив…  – Лаура считала, что Джон мертв, но сейчас это значения не имело. Ей надо было заставить Моллер выбрать между детьми. Лаура ничем не рисковала:

– О смерти Авербаха написано во всех статьях о Генрике. В любом случае, – она усмехнулась, – я развлекаюсь. Никто из них не выйдет отсюда живым…  – она поднесла канистру серной кислоты к лицу Гертруды:

– Глаза я тебе оставлю, – зашелестел вкрадчивый голос, – ты увидишь, как умрут твои дети. Я видела, как умирал мой ребенок…  – Лаура раздула ноздри, – выбери жизнь, Моллер, хотя бы одну…  – Иоганн рванул кистями, веревки лопнули:

– Прости меня…  – зарыдала мать, – девочка моя, прости меня…  – прогремел выстрел.

Бросившись вперед, Иоганн попытался схватить выпавший из руки матери пистолет:

– Она стреляла в Магдалену, она хотела ее убить…

Незнакомка грубо оттащила его от валяющегося на половике оружия. Ветер стукнул ставней, по комнате закружились снимки матери в эсэсовской форме, фотокопии машинописных справок. Иоганн успел прочесть:

– Отличается безукоризненным исполнением приказов командования, безжалостна к врагам рейха и фюрера…  – рука мальчика шарила по половику. Женщина в черном плаще полоснула по пальцам ножом. Не обращая внимания на боль, Иоганн схватил пистолет правой рукой. Он не знал, что случилось с Магдаленой:

– Она могла ее убить. Отец Магдалены, то есть покойный отец, еврей. Она могла отправлять евреев на смерть…

Перекатившись по полу, вскочив на ноги, Иоганн выстрелил в мать.

Лес к северу от деревни Ладелунд

Небо над верхушками деревьев отливало розоватым блеском. Лаура сидела на корне сосны:

– Можно подумать, что это восход, сейчас рано светлеет…  – ее часы показывали четыре утра, – только зарево на юге, а не на востоке…

Рядом c догорающим костерком лежал ее брезентовый рюкзак. Место было сухим. На мшистом холмике Лаура отыскала несколько кустиков земляники. Алые ягоды оставляли сладкий привкус на губах. Она оглядела пригорок:

– Когда мы с Мишелем ночевали в бретонских лесах, он рано поднимался, чтобы сварить мне кофе. Он собирал для меня землянику, малину, чернику, если дело шло к осени…  – она почувствовала тупую боль в сердце:

– Мишеля больше нет, но я за него отомстила, хотя бы так. Он бы не стал сомневаться, он бы тоже уничтожил бывшую эсэсовку…  – Лаура, не удержавшись, показала Моллер свое лицо:

– Мальчишка только ранил ее…  – вырвав у подростка пистолет, Лаура ударила его рукоятью по затылку, – она была жива, она все понимала…  – серная кислота стекала по щекам Моллер. Плоть дымилась, обнажая кости. Вдыхая запах гари, наклонившись над женщиной, Лаура стянула маску:

– Пышка…  – в ушах забился пронзительный крик, – Пышка, это ты…  – за спиной Лауры бушевала стена огня:

– Парень был без сознания, а девка лежала связанной…  – она бросила окурок в костерок, – от них ничего не осталось, одни кости…  – Лаура не стала поджигать коровник или птичник. Заведя машину, она послушала испуганное мычание животных, клекот кур в сарае:

– По карте до ближайшей фермы пять километров. Место глухое, пожар обнаружат только утром, если вообще сегодня обнаружат…  – утром Лаура собиралась оказаться на датской территории. Дорога к озеру была песчаной:

– Следов шин не осталось…  – она отряхнула брюки и свитер, – машина покоится на дне…  – загнав опель на мелководье, Лаура набила багажник автомобиля пустыми канистрами. Она отхлебнула горячий кофе:

– Дальше все было просто. Озеро глубокое, пусть ищут машину до скончания века. Но никто и не будет искать. Никто не видел, как я приехала в «Озерный приют», никто не видел, как я уехала…  – испещренные шрамами губы растянулись в мимолетной улыбке. Она утопила и выпачканный в крови дождевик, с шерстяными перчатками. Подняв ногу, Лаура придирчиво осмотрела ботинки:

– Это я зарою после датской границы, – женщина плотнее запахнулась в провощенную куртку, – обувь, одежду, нож и так далее…  – браунинг Джо вернулся в тайник в подкладке ее саквояжа:

– В Копенгагене почищу пистолет, – подумала Лаура, – надо провести в городе пару дней, отдохнуть, навестить магазины…  – разыскивать ее было некому:

– Механик во Фленсбурге понятия не имеет, кто я такая, – Лаура зевнула, – да и как полиция на него выйдет? Никак, – она пожала плечами, – телефон мне передали запиской…  – Лаура понимала, что механик, скорее всего, когда-то имел отношение к СС. Она вспомнила красивого, уверенного в себе молодого мужчину, навестившего ее в Париже:

– Он не мог воевать по возрасту. Если только подростком, в вервольфе, в сорок пятом году…  – Лаура задумалась, – но было видно, что он не имеет отношения к Штази. Он притворялся берлинцем, но повадки у него совсем не восточного немца…  – ей, в общем, было все равно:

– Если беглые нацисты хотели отомстить Моллер, туда ей и дорога, – Лаура затоптала костер, – в отношенииохоты на предателей дела рейха и фюрера, как они выражаются, наши интересы сходятся…  – она потерла ладони:

– Все прошло и больше никогда не вернется. Ребенок родился мертвым, он никогда не жил. Я не поднимала руку на своего сына…  – Лаура вскинула на плечо рюкзак:

– Дождусь новостей о пожаре фермы, – решила она, – и поеду в Париж через Швецию. Мальчики обрадуются, меня почти три недели не было дома. По дороге куплю им подарки. Но ничего местного, скандинавского, это может вызвать подозрения…  – Лауре надо было двигаться на север, к границе:

– Еще десять километров, – она сверилась с подробной картой, – не больше двух часов пути. На той стороне я переоденусь…  – прочные ботинки неслышно ступали по тропе. Луч фонарика выхватил приколоченную к дереву табличку:

– Здесь в 1944 году размещался лагерь-сателлит концлагеря Нойенгамме, – прочла Лаура, – вечная память жертвам нацизма…  – она хмыкнула:

– Сказано: «Око за око и зуб за зуб». Но еще сказано: «У меня отмщение и воздаяние».

Лаура вздохнула:

– Но что делать, если отмщение запаздывает? Надо самой принимать решения и самой их выполнять…  – она исчезла в сумрачном лесу.

Фленсбург

Деревянный пирс, принадлежащий кружку морских скаутов, окутала серая дымка. Пристань располагалась в глухом углу порта, по соседству с частными яхтами, закрытыми брезентом. Лодки скаутов не прятали под чехлами, кружок работал весь год.

В выходные здесь, далеко от места разгрузки торговых кораблей, от променада, где причаливали прогулочные судна, стояла тишина. На крыше сарайчика скрипел под ветром вырезанный из тонкой жести германский флаг. Рядом болтался красный вымпел, предупреждение о непогоде. В последнюю неделю частные яхта и катера для экскурсантов выходили не дальше границы гавани. В заливе, простиравшемся на полсотни километров на восток, к Балтике, бушевал шторм. Капитаны из вовремя добравшихся до Фленсбурга торговых судов разводили руками:

– Очень сильный ветер. Море гуляет, незачем рисковать…  – шум волн доносился даже сюда.

Босые, исцарапанные ноги прошлепали по гальке. Светлые, влажные волосы мальчика прилипли к голове, лицо забрызгали глина и кровь. Шумно стуча зубами, подросток запахнул истасканный, вымазанный торфом плащ. Больше он ничего не носил, ступни посинели от холода. Иоганн утопил пропитанную мочой, дурно пахнущую пижаму в болоте. Спал он без носок. Голые ноги покрывала корка грязи, с прилипшей лесной трухой. Порез на левой руке он стянул поясом найденного в канаве плаща, больше похожего на тряпку.

Очнувшись от невыносимого жара рядом, Иоганн сумел избежать ожогов:

– Я выскочил в окно, то есть в то, что от него осталось, – подростка била дрожь, – но Магдалены во дворе я не нашел, как ни искал…  – он боялся, что сестра не смогла высвободиться из веревок:

– Она сгорела заживо или задохнулась дымом…  – слезы покатились по лицу Иоганна, – тело папы сгорело, и она… мать, тоже стала пеплом, как люди, которых она отправляла в печи…

Затолкав в рот рукав плаща, мальчик сдержал тоскливый вой. Он миновал знакомую дорогу до Фленсбурга за три часа:

– На автобусе это минут сорок…  – Иоганн протащился мимо привычной автобусной остановки на шоссе, – но сейчас ночь. Все спят, никто не знает о случившемся, никто не видит зарева у меня за спиной…  – по лицу мальчика бил неожиданно холодный восточный ветер. Он сразу пошел в порт, даже не появляясь в центре города. Иоганн знал, что полицейский участок открыт и ночью:

– Я должен признаться, что стрелял в свою мать и убил ее…  – живот скрутило резким спазмом, – но ведь и она убила отца. Но кто мне поверит, – Иоганн сдержал рыдания, – твари в черном плаще и след простыл. Она словно ведьма, появилась ниоткуда и исчезла в никуда…  – Иоганн не хотел садиться в тюрьму:

– Мои показания никто не подтвердит…  – прокравшись по пирсу, он спустился в первую попавшуюся лодку, – мне четырнадцать лет, меня не приговорят к заключению, а отправят в сумасшедший дом. Полицейские решат, что я поджег ферму и придумал историю о твари в черном плаще в свое оправдание…  – Иоганн не знал, зачем он выходит в море:

– То есть знаю, – он послушал шум залива, – я хочу подумать, хочу побыть один. Я приду в полицию, обязательно…  – канат шлепнулся на пирс, – причалю днем и приду. Сейчас я не могу там появляться…  – он слышал пронзительные крики сестры, шепот матери:

– Это все правда. Я служила в женских частях СС, я охраняла концентрационные лагеря…

Череп отца взрывался под выстрелами, горячая кровь лилась на лицо Иоганна. Оттолкнув лодку от пирса, он пошарил по днищу:

– Кто-то оставил одеяло, наверное, с последнего пикника…

На прошлых выходных скауты устроили экскурсию на песчаные островки в проливе, с рыбалкой и костром. Руководитель кружка взял гитару. Магдалена говорила брату, что у него хороший слух:

– Вместо того, чтобы бренчать на гитаре, научился бы играть на скрипке или фортепьяно…  – Иоганн фыркал:

– На треугольнике. Парни один раз за оперу щелкнут по инструменту, а получают, как все остальные оркестранты…  – Магдалена хохотала:

– Непременно скажу нашим ударникам, что они купаются в деньгах…  – на пикнике Иоганн пел народные песни:

– Она… мать меня учила, – мальчик свернулся клубочком под одеялом, – она знала много песен и сказок…  – ласковая рука коснулась его волос. Сквозь дрему Иоганн услышал знакомый голос:

– И стали они жить-поживать, да добра наживать. Принц с принцессой поженились, у них народились детки, а о злой колдунье никто больше и не вспомнил…  – от матери уютно пахло выпечкой, – спи, мой мальчик, мой маленький принц, мой маленький герцог…

Засунув, как в детстве, большой палец в рот, Иоганн затих. Лодка, едва покачиваясь, исчезла в тающем на востоке тумане.

Балтийское море

На корме старого баркаса мотался под резким ветром промокший, самодельный флажок. На грязноватом холсте черной краской вывели кривые буквы: «Ноев ковчег». Пристраивая вымпел на шкот, старик, капитан судна, подмигнул сестре Каритас:

– Надеюсь, вы не обидитесь. Истинно, у нас здесь каждой твари по паре. Католики, лютеране, неверующие…  – судно построили во времена Веймарской республики:

– Свастику она никогда не носила, – рыбак ласково погладил облупившийся борт, – я отказался прицеплять нацистское знамя…  – он добавил:

– На лов я выходил с простой лодкой, а «Барракуда»…  – он коротко улыбнулся, – стояла в сарае…  – громкое название баркасу дал единственный сын старика, торговый капитан, сгинувший в сорок первом году в Атлантике:

– Фриц в детстве любил читать энциклопедии, – признался рыбак, – у нас этих барракуд отродясь не водилось, однако я не стал спорить с парнем…  – старик помолчал:

– Я британцев не виню, на море всякое случается. Я служил в кригсмарине на первой войне. Торпеда не разбирает, что перед ней за судно…  – «Барракуда», несмотря на старость, шла резво:

– Двигатель у нее хороший, – заметил рыбак, – я его каждый год перебирал. Но власти считали, что она железный лом…

Сестра Каритас приехала в деревню под Висмаром на автобусе. В кармане ее скромного жакета лежала записка с невинными цифрами:

– Домохозяйка подсчитывает, сколько муки и масла надо на торт, – вздохнула монахиня, – вообще шифр простой. Штази в нем тоже разберется, если придет нужда…  – в записке сообщался безопасный адрес на побережье Балтики.

Сестре пришлось покинуть маленький домик на садовом участке и вообще Берлин, после арестов нескольких ее прихожан. В ГДР не было папского нунция, с Западным Берлином или ФРГ сестре было никак не связаться. Каритас отправила открытку на адрес фрау Кампе в Стокгольме. Она была уверена, что Штази просветит бумагу чуть ли не с рентгеном:

– Пусть читают, – мрачно подумала сестра Каритас, – там нет ничего, кроме цитаты из Библии…  – она знала, что Грета не подведет. На ее почтовый ящик вернулась тоже открытка, с видом Стокгольма, с ответом на ее вопрос:

– Марта, услышав, что идет Иисус, пошла навстречу Ему, Мария же сидела дома…  – в Ватикане подчеркнули имя первой из сестер. Каритас вздохнула:

– Значит, надо уезжать. Я могу доказать теологам, что оставаться на востоке и значит идти навстречу Иисусу, но с решениями Его Святейшества не спорят…  – шифр на основе кулинарных рецептов Каритас передали священники из Западного Берлина:

– Когда их еще пускали на восток, – хмыкнула монахиня, – а написала шифр Марта, в Лондоне…  – ей было неудобно перед матерью Теодора-Генриха:

– Получается, что я бросила парня на произвол судьбы, – недовольно подумала монахиня, – но ведь он уехал в СССР, а ждать его возвращения нельзя, я тоже могу закончить тюрьмой…  – она не сомневалась, что Штази не выпустит ее на свободу:

– Мне идет седьмой десяток, – напомнила себе Каритас, – но я еще принесу пользу церкви. Сидя в восточногерманской тюрьме, я мало что смогу сделать…

Хозяин лодки оказался старше ее на десять лет:

– Жена моя умерла три года назад, – признался рыбак, – меня здесь ничего не держит…  – он оглядел бедный домик, – пусть сами выполняют план в своих кооперативах…  – с нескрываемым презрением произнес он, – я при Гитлере не ходил строем и при Ульбрихте не собираюсь. Надо было нам уйти с британцами, когда те передавали Висмар в русскую зону, но старуха моя заупрямилась, – он развел руками, – не хотела иметь с ними ничего общего, раз они Фрица убили…  – он потер подбородок в седой щетине:

– Ничего, сестра, я еще рыбу половлю. И вообще, – он усмехнулся, – найду вдову какую-нибудь, будем вековать вместе. Сказано, что нехорошо человеку жить одному…  – сестра допила крепкий рыбацкий чай:

– Все верно, герр Мориц. Получается, что вы не один на запад собрались…  – домик старика стоял на отшибе деревни, они могли разговаривать спокойно. Герр Мориц задумался:

– Десять человек, со мной и вами, сестра. Ничего, «Барракуда» крепкая посудина, она выдержит…  – лодка пока выдерживала и шторм, третий день болтавший их по Балтике. На исходе первой ночи, заглушив дизель, старик поднял парус:

– Незачем зря тратить горючее, – объяснил он трюмным пассажирам, – куда нам надо, мы и с парусом доберемся…  – герр Мориц подозревал, что их отнесло в нейтральные воды. Рыбак надеялся на западногерманский или датский пограничный патруль.

Залитая водой палуба уходила из-под ног. Сестра, ухватившись за леер, вглядывалась в туманный горизонт:

– На Балтике случаются шторма хуже океанских, – перекрывая рокот волн, заорал старик, – я в океане не бывал, мне сын рассказывал. Но вы хорошо держитесь, молодец. Остальные давно расклеились. Удачно, что у вас нет морской…  – оборвав себя, не отрывая руки от штурвала, он потянулся за биноклем:

– Сестра, смотрите, что там…  – приняв мокрую оптику, Каритас ахнула:

– Лодка, то есть обломки. Человек, герр Мориц, человек за бортом, вернее над бортом…  – она разглядела синюю от холода, обнаженную спину, бессильно валяющуюся светловолосую голову. Рыбак бесцеремонно толкнул ее к штурвалу:

– Держитесь этого курса, не отклоняйтесь. Я заведу дизель…  – он застучал сапогами по узкому трапу, ведущему в машинное отделение.


В потускневшей фляжке герра Морица нашлась толика рома. Оставив Каритас у штурвала, рыбак отнес в трюм потерявшего сознание, нахлебавшегося морской воды парня:

– Отнес, завернул в одеяла, устроил в своей каморке…  – сестра сидела в тесном закутке, держа парня за руку, – по возрасту он мог бы быть внуком капитана…

На шее подростка, на крепкой цепочке, болтался стальной католический крестик. Больше ничего при парне они не нашли, обломки его лодки разметало штормом. Передавая сестре флягу, капитан задумчиво сказал:

– Он может быть откуда угодно, бедняга. Ему лет пятнадцать на вид. Надо дождаться, пока он придет в себя, заговорит…  – герр Мориц считал, что парнишка мог отправиться на рыбалку:

– Понадеялся, что справится с отцовской лодкой, – хмыкнул старик, – но нарвался на шторм. С Фрицем тоже один раз так случилось…  – сестра смочила ромом губы мальчика:

– Жара у него нет, – Каритас коснулась высокого лба, – он только устал и вымотался. Наверное, он греб, стараясь вернуться к берегу, но потом шторм сломал весла…  – на левой руке парня виднелся свежий порез. Тайно выходя в море, они взяли на «Барракуду» самую простую аптечку. Каритас забинтовала пальцы мальчика:

– Опасности воспаления нет, помогла холодная вода. Сухожилия целы, у него только поверхностная рана…  – подростка кто-то полоснул ножом по руке:

– Или он сам это сделал…  – до войны Каритас работала с ровесниками мальчика, – у молодежи такое случается. Порезал себе руку и угнал лодку, например, из-за ссоры с родителями или подружкой…  – зубы мальчика больше не стучали, лицо порозовело. Сестре Каритас он неуловимо кого-то напоминал:

– Нет, не могу понять, кого…  – монахиня покачала головой, – но есть что-то знакомое в его лице…  – пальцы мальчика зашевелились, он жалобно застонал. Каритас наклонилась над рундуком:

– Ничего, милый, – ласково сказала она, – все закончилось. Ты у друзей, ты обязательно выздоровеешь…  – голос доносился до Иоганна откуда-то издалека:

– Я заснул в лодке, – вспомнил мальчик, – и пришел в себя от шторма. Я старался выгрести, повернуть лодку назад, но все было бесполезно…  – он не знал, сколько времени прошло с его побега из Фленсбурга:

– День, или два. Мне очень хотелось пить, но морскую воду я не трогал…  – он почувствовал на губах свежий вкус:

– Пей, милый…  – голос был пожилым, но сильным, – пей и отдыхай. Когда ты оправишься, то скажешь, как тебя зовут, откуда ты…  – Каритас надеялась, что это случится в Западной Германии:

– Но если мальчик с востока, ему надо вернуться домой. Хотя нет, он носит крестик. В ГДР его ровесники так не делают…  – он что-то прошептал. Сестра Каритас прислушалась:

– Он ищет какую-то Магдалену. Может быть, это и есть его подружка. Они поругались, парень сбежал в море…  – она дала мальчику еще воды:

– Как тебя зовут, милый…  – сестра уловила слабый шепот:

– Иоганн, я Иоганн…  – она надеялась, что «Барракуде» недолго осталось болтаться по Балтике:

– Скорее всего, мальчик действительно с запада. Надо дождаться, пока он скажет свою фамилию, найти его родню…  – свободной рукой сестра перекрестилась:

– Не бойся, Иоганн, ты в безопасности…  – с палубы, сквозь грохот волн, до Каритас донесся крик:

– Это герр Мориц, – поняла она, – что-то случилось…

Еще раз перекрестив мальчика, она бросилась наверх. Лодка опасно кренилась набок, ветер хлопал продырявленным, поникшим парусом. Старик лежал у штурвала. Волны, перехлестывая через борт, размывали лужу крови рядом:

– Оставаться на месте, прекратить движение…  – загремел ближний голос, – немедленно выполняйте приказание пограничной охраны Германской Демократической Республики…  – за кормой «Барракуды» виднелся катер. Прямо по курсу появилась какая-то точка, Каритас прищурилась:

– Это западные пограничники, надо дотянуть до их вод. Коммунисты не посмеют пересечь черту, не нападут на нас за границей…  – она видела, что герр Мориц мертв:

– Пограничники стреляли по лодке. Значит, к штурвалу надо встать мне. Я ответственна за людей в трюме, я должна спасти мальчика…  – большие руки уверенно легли на штурвал. Каритас выправила судно:

– Еще немного, пожалуйста. Парус почти бесполезен, а дизель мы отключили, когда вытащили парня из воды. Еще немного, немного…  – в спину ей ударило что-то острое, горячее. Каритас рухнула лицом на штурвал. Руки женщины не разжимались, удерживая баркас, еще пытаясь вести его вперед.

Гамбург

В свободные от репетиций или выступлений дни Адель с Генриком обычно поднимались только к полудню. На дубовом столе в гостиной блестел антикварный фарфор. Уютно пахло кофе и свежей овсянкой. Адель позволяла себе лишь столовую ложку каши на воде, без соли и сахара. С началом лечения гормонами с их стола исчезли круассаны, кексы и даже фрукты. В Лондоне мать делала для Адели миндальное молоко. На гастролях она ограничивалась черным кофе:

– Она даже избегает сыра с маслом, – Генрик шуршал газетой, – но это пока. Во время беременности надо хорошо питаться…  – в хрустальной вазочке переливалась серебристо-черная иранская икра. Генрик жарил себе ржаные тосты:

– Здесь хорошие пекарни, такие, как в Польше…  – он зевнул, – я еще в Требнице предпочитал именно черный хлеб…  – вспомнив о близнецах, он заметил:

– Смотри, милая, пишут, что на этой неделе в Израиле казнят Эйхмана…  – Адель изучала партитуру:

– Очень хорошо, – рассеянно отозвалась девушка, – туда ему и дорога, мерзавцу. Иосиф ведь участвовал в его поимке…  – Тупица кивнул:

– Скорее всего. Он о таком не распространяется, но именно Моссад вывез Эйхмана из Аргентины в Израиль…  – Генрик вспомнил, что в будущих гастролях по Америке ему потребуется связаться с русскими резидентами, сидящими в Нью-Йорке:

– Ерунда, – хмыкнул он, – наберу номер, поздороваюсь, объясню, что у меня нет никаких новостей. Инге, действительно, не говорил о законченном проекте в Израиле, или о будущей работе в Кембридже…  – свояк и Сабина покинули квартиру рано утром. Доктор Эйриксен вел семинар для аспирантов в университете, Сабина отправилась в арендованную мастерскую:

– Она не хочет нам мешать, – вспомнил Генрик, – швейное производство шумное занятие…  – он оглядел столовую:

– Надо в Кенсингтоне завести такой комод для посуды…  – старинный комод отливал полированным орехом, – вообще можно поменять фарфор. У нас он современный, а у тети Клары и тети Марты на столах сервизы прошлого века…

Больше в газете ничего интересного не было. Генрик, в любом случае, только краем глаза просматривал первые страницы, сразу переходя к рецензиям на собственные выступления, к светским сплетням и новостям театра. Отложив партитуру, Адель сладко потянулась:

– Можно сегодня пообедать в новом ресторане, с террасой на Эльбе, – заметила жена, – главный режиссер оперы его хвалил. И надо заказать билеты в Лондон…  – Генрик свернул газету:

– Первым классом, на следующей неделе. Если бы не твой голос, – он кивнул на укутанную кашемировым шарфом шею жены, – можно было бы взять каюты на лайнере. У нас есть несколько свободных дней, подышали бы морем…  – Адель задумалась:

– Надо поговорить с Инге и Сабиной. Они, кажется, тоже никуда не торопятся…  – сжевав тост с икрой, Генрик блаженно прищурился от яркого солнца:

– Лето меня ждет отличное, – он скрыл улыбку, – сначала я увижу Дору в Москве…  – он не сомневался в триумфе на конкурсе Чайковского. Тупица, правда, не ожидал, что ему дадут первую премию:

– Не с моим израильским гражданством. Но я никогда не откажусь от тамошнего паспорта. Израиль принял меня сиротой, поднял меня на ноги…  – Генрику было важно, чтобы его дети были евреями:

– Поэтому малышка, – он мимолетно подумал о Магдалене Брунс, – всего лишь отдых. Она немка, католичка, с ней ничего серьезного быть не может. Приеду сюда в конце лета, проведу с ней неделю на море, организую ей стажировку в хорошем театре. Больше ничего она от меня не получит. Адель я не брошу, она моя жена, а девицы только развлечение…  – он ожидал, что и сама Магдалена в скором времени заведет другую связь:

– Адели такое не требовалось, она большой талант, но малышке, чтобы пробиться из субреток в премьерши, придется переспать с режиссером или дирижером…  – Генрик предполагал, что у него случится еще много подобных встреч. Он бросил косой взгляд на жену:

– Адель, в общем, не интересуется такими вещами. Я знаю, что ей со мной хорошо, но эта сторона брака для нее не главное. Ей важны деньги и положение в обществе…  – Генрик, тем не менее, не хотел терять жену:

– Девицу для постели мне найти просто, я Авербах. Стоит щелкнуть пальцами, как поклонницы сами разденутся и прыгнут в кровать. Но дело не только в этом. С Аделью я могу разговаривать, она меня понимает. Малышке Магдалене до такого расти и расти…  – Генрик потянулся за золотым портсигаром:

– Я покурю, милая…  – он набросил на плечи свитер, – подумай насчет лайнера. Есть каюты с закрытыми террасами, а морской воздух полезен для здоровья…  – Адель улыбнулась:

– Ты вернулся с побережья отдохнувшим, даже загорел немного. Я тебя таким видела только в Израиле…  – Генрик поднялся:

– Ерунда, она ничего не подозревает, – пронеслось у него в голове – Адель выше этих вещей…  – он спокойно сунул портсигар в карман джинсов:

– Я брал напрокат моторку, – невозмутимо ответил он, – в Израиле нам тоже надо завести катер, вместе с яхтой. У нас свой причал, места для судна хватит…  – в передней затрещал звонок. Адель скорчила гримасу:

– Опять цветы…  – она махнула в сторону пышной корзины роз, – какой-то очередной поклонник…  – розы прислал неизвестный ей доктор юриспруденции Штрайбль, – или твоя поклонница, с блокнотом для автографов наперевес, – поддразнила она мужа. Генрик усмехнулся:

– После фотографий с вечеринки весь Гамбург знает, где мы живем. Сиди, я открою…

Щелкнув замками двери, он даже отступил назад. Спутанные, грязные волосы падали ей на лицо. Она куталась в обтрепанное, не по сезону теплое пальто. Из-под подола торчал край грязной ночной рубашки. На ноге краснел воспаленный ожог, руки она исцарапала. От девушки несло мочой и чем-то кислым, неприятным. Адель крикнула:

– Кто там? Или это доставка, из универсального…  – голос жены оборвался:

– Фрейлейн Брунс, – ахнула она, – фрейлейн Брунс, что с вами…

Девушка, наконец, подняла голову. Серые глаза закатились, обнажив белки, она что-то прохрипела:

– Что с ее голосом, – зачем-то подумал Генрик, – она осипла…  – шея напряглась, она пробормотала:

– Не Брунс, Авербах! Ты мой брат, мой брат…  – девушка попыталась шагнуть в переднюю. Адель встала у нее на пути: «Генрик, – распорядилась жена, – вызывай карету скорой помощи».


В большой студии, в доме, переделанном из бывшего склада гамбургского порта, тоже завтракали поздно. Ветер с Эльбы вздувал шелковые занавески, двери на кованый балкон раскрыли. Внизу сверкала мелкая рябь воды. Кухня отливала новым, американским хромом пузатого холодильника и плиты. На мозаичной плитке прихожей стояли два велосипеда и плетеная корзина для пикников.

Наливая себе кофе, адвокат Краузе улыбнулся. Он не ездил на велосипеде с юношеских лет, однако Хана была настойчива:

– Ты на отдыхе, милый, – весело сказала девушка, – Гамбург не Бонн, не обязательно ходить при полном параде. Твои клиенты тебя не увидят…  – Фридрих поцеловал ее в изящный нос:

– Я вообще-то защищаю людей, которые и на велосипед едва наскребут, – отозвался он, – я занимаюсь интересами рабочих и фермеров, а не выдаиваю деньги из богачей, как мой бывший патрон Штрайбль. Но я согласен, что стоит развязать галстук…  – галстук в Гамбурге Фридрих носил только в оперу и на деловые обеды:

– Однако Хана права, – подумал он, – несмотря на бедноту моих клиентов, они ожидают от меня делового вида. Адвокат вроде врача, у нас тоже есть своя униформа. Немцы есть немцы, они серьезней относятся к человеку в костюме…  – Фридрих оглядел свои джинсы и рубашку:

– В таком наряде в конторе не появишься. Осталось еще два дня, – он скрыл вздох, – и надо провожать Хану…  – ему не хотелось думать о неизбежном, пусть и недолгом расставании. За неделю Фридрих привык к ее легким шагам, к аромату лаванды, к низкому, хрипловатому голову:

– Я уверена, что ты не разучился крутить педали, – смешливо сказала Хана, – я слышала, что на Эльбе есть отличные места для пикника…  – Фридрих рассказал ей о своем первом велосипеде, купленном родителями до войны:

– Когда я выбирался из Берлина в сорок пятом году, я тоже подхватил велосипед, – признался Краузе, – но у меня его отобрали русские свиньи. Надеюсь, они нарвались на минное поле…  – о вервольфе Краузе, впрочем не упоминал, но Хана услышала о немецком солдате, Зигфриде, спасшем его среди развалин столицы:

– Хотел бы я знать, что с нем случилось, – задумчиво сказал Фридрих, – он был настоящим человеком…  – ее серо-голубые глаза ласково заблестели:

– Может быть, он выжил после войны и вы еще встретитесь, – заметила девушка. Хана знала всю историю от тети Марты:

– Краузе удивился бы, узнай он, что стало с дядей Максимом. Надо сегодня его вымотать, с этой прогулкой на пикник…  – вчера рассыльный в униформе транспортной компании принес Краузе очередную бандероль:

– Он сказал, что это рабочие бумаги, – Хана затаила дыхание, – и спрятал папки в портфель…  – затрещал телефон. Сняв трубку, Краузе прикрыл дверь. Зевнув, отбросив с лица спутанные волосы, Хана взяла сигарету:

– Первая утренняя, то есть дневная, – она выпустила дым, – надеюсь, что Краузе куда-то срочно вызывают…  – она хотела сфотографировать доставленные материалы. Затянувшись сигаретой, Хана услышала его шаги. Лицо Краузе было озабоченным, на подносе белела чашка кофе. Фридрих присел на кровать:

– Эспрессо для тебя, любовь моя, – он нежно провел губами по ее щеке, – я должен отлучиться по работе. Ненадолго, пикник не отменяется, только переносится…  – Хана прижалась головой к его плечу:

– Я все понимаю, милый. Возвращайся скорее, я буду ждать тебя…  – в лимузине, стоявшем в подземном гараже, тоже пахло лавандой. Заведя машину, Краузе бросил взгляд в зеркало:

– Галстук я надел. Что там случилось у Вольфганга…  – ему звонил бывший соученик, комиссар криминальной полиции в Гамбурге. По телефону Краузе услышал, что нужна его помощь:

– Вообще я не имею права с тобой связываться, – приятель помялся, – но дело сложное, запутанное. Если говорить о защите, то единственная надежда на тебя…  – Краузе хмыкнул: «Что произошло?». На том конце трубки щелкнули зажигалкой: «Убийство, – коротко сказал приятель, – тройное убийство».


В прокуренном кабинете гамбургской крипо итальянского капуччино ждать не стоило. Комиссар принес два картонных стаканчика скверной бурды из столовой:

– Еще кекс, – провозгласил Вольфганг, – погоди, жена пекла…  – остатки кекса, завернутые в салфетку, нашлись по соседству с переполненной пепельницей. Выпечка явственно отдавала маргарином. Краузе незаметно взглянул на соученика:

– Но чего еще ждать? Он на государственной службе, а его жена сидит дома с двойней. У них тесная квартирка в пригороде и разбитый фольксваген…  – Вольфганг, ровесник Краузе, начал лысеть:

– Брюшко у него тоже появилось…  – пара пуговиц на рубашке комиссара была сломана, – они здесь живут на пиве и сосисках…  – Краузе, в общем, знал, что ему скажет комиссар:

– Прессу мы заткнули…  – Вольфганг разложил перед ним снимки пепелища, – судья выписал ордер, запрещающие любые публикации. В дело замешана несовершеннолетняя, это обычный порядок в таких случаях…  – вокруг остатков сгоревшего «Озерного приюта» расположили полицейский кордон. Эксперты работали на месте пожара:

– Кости уже в морге, – Вольфганг, скривившись, отхлебнул кофе, – никаких сомнений нет. Мы связались с их дантистом во Фленсбурге, он обеспечил рентгеновские снимки зубов Брунсов. Мальчишки тоже, но от бедняги и следа не осталось, один пепел…

Единственная выжившая в пожаре, обвиняемая в поджоге и убийстве дочь Брунсов, Магдалена, пребывала в строго охраняемой палате гамбургской психиатрической лечебницы:

– Нам позвонила скорая помощь, – объяснил Вольфганг, – девица зачем-то добралась до Гамбурга, явилась на квартиру к гастролеру, маэстро Авербаху, настаивала, что она его сестра…  – комиссар фыркнул:

– Голова у нее явно не в порядке, но нужен консилиум. Она может искусно имитировать помешательство…  – карету скорой помощи вызвал сам маэстро и его жена:

– Таких людей не таскают в участки, – Вольфганг взял у Краузе сигарету, – я к ним ездил, говорил с ними…  – комиссар вспомнил холодный голос музыканта:

– Понятия не имею, о чем она бормотала. Мой покойный отец во время войны служил в британской армии, однако никаких побочных детей у него не было…  – фрау Майер-Авербах недовольно добавила:

– Девчонка явно была не в своем уме. Она вообразила, что является родней моего мужа, но это совершенная чушь…  – комиссар заметил, что длинные пальцы маэстро слегка подрагивают:

– Он волнуется, – сказал себе Вольфганг, – может быть, если на него нажать посильнее, в приватном разговоре…  – он понимал, что фрау Майер-Авербах играет в паре первую скрипку, – он признается в интрижке с девчонкой…  – Вольфганг со вздохом напомнил себе, что интрижка, если она и случилась, никак не относится к поджогу:

– Хотя хороший адвокат может вытащить дело, настоять, что девица была в аффекте. Например, если она беременна…  – по ордеру того же судьи врачи провели обследование подозреваемой:

– Она не девственница, но в Гамбурге и не найдешь девственниц ее возраста, пусть она и католичка, – усмехнулся комиссар, – и беременности у нее никакой нет…  – ожог ноги был поверхностным, в остальном фрейлейн Брунс отделалась ссадинами и царапинами:

– Однако из-за дыма у нее, по мнению врачей, навсегда потерян голос, – вспомнил комиссар, – она только сипит…  – на допросе фрейлейн сипела о якобы навестившей ферму незнакомке в черном плаще. Вольфгангу было неприятно смотреть на осунувшееся, посеревшее лицо девушки, на упорно раскатывающиеся в разные стороны глаза:

– Редкостная чушь, придуманная, чтобы обелить себя. Но какого черта она потащилась в Гамбург? Рядом море, она могла сбежать куда угодно…  – по словам фрейлейн Брунс, она успела разорвать веревки, которыми ее якобы связала неизвестная. Девушка выскочила в окно:

– Та женщина…  – фрейлейн кусала пересохшие губы, – она стреляла в моего брата, убила его. Я видела тело Иоганна…  – никаких пуль или их остатков в комнате не нашли:

– Ничего бы и не сохранилось, – хмыкнул Вольфганг, – эксперты из пожарной охраны говорят, что температура там сравнялась с индустриальными печами…  – пожилой инженер заметил:

– Во время войны мы проводили испытания таких печей, более скромных размеров, для нужд…  – он оборвал себя, комиссар устало подумал:

– Для нужд крематориев в концлагерях. Бедняга Брунс, отсидеть десять лет при Гитлере и погибнуть от руки собственной дочери. Хотя она ему не дочь, то есть не по крови…  – в метрике фрейлейн Брунс отец не указывался. Вольфганг мог послать запрос в Шварцвальд, где родилась Магдалена, однако махнул рукой:

– Насчет родства с маэстро она все придумала, а после войны было много безотцовщины. Женщины рожали от кого придется. Это к делу отношения не имеет…

Фрейлейн Брунс, по ее словам, добралась до Гамбурга на товарняке, проходившем через станцию в Нибюлле.

Адвокат Краузе поднял спокойные глаза от разложенных по столу материалов:

– Я за это не возьмусь, Вольфганг, – он залпом допил остывший кофе, – моему реноме никак не поможет защита опасной сумасшедшей, убившей собственных родителей и брата. В любом случае, если процесс и состоится, то он будет закрытым, из-за ее возраста, в прессе никаких материалов не появится…  – Краузе собрал документы в папку, – такая работа ничего мне не принесет. Прости за цинизм, – он пожал плечами, – но для моей репутации важны интервью, а у вас здесь ордер, затыкающий рты всем, кто имеет хоть малейшее отношение к делу…

Краузе не хотел никакого процесса:

– То есть даже если он и произойдет, то хороший адвокат за дело не возьмется, но все равно, не стоит рисковать. Монахиня, с ее умениями, нам еще понадобится…  – он добавил:

– Мне кажется, что консилиум объявит ее невменяемой и на этом дело закончится. Она отправится в закрытую психушку, куда ей и дорога…  – Вольфганг вспомнил почти неслышный голос фрейлейн Брунс:

– Женщина, в черном плаще и маске, заставила мою мать признаться в том, кто был моим отцом. Капитан Самуил Авербах, отец маэстро Авербаха…  – девушка тихо плакала, скорчившись на стуле:

– Пожалуйста, поверьте мне, я не лгу. Я сестра маэстро…  – она застучала зубами, стул закачался:

– И здесь с ней сделался припадок. Она еще и эпилептичка, ко всему прочему…  – врачи считали, что именно начало эпилепсии могло заставить девушку пойти на поджог:

– Эпилепсия и юношеская шизофрения часто появляются вместе, – Вольфганг почесал редеющие волосы на затылке, – но зачем она потащилась в Гамбург…  – комиссар обругал себя:

– У нее навязчивая идея, ты слышал врачей. Она вбила себе в голову, что является сестрой маэстро, придумала целую легенду. Нет сомнений, что она больна. Здоровый человек, то есть преступник, после такого исчез бы из поля зрения…  – поднимаясь, Краузе достал блокнот:

– Я скоро возвращаюсь в Бонн, каникулы заканчиваются…  – соученик выглядел отдохнувшим, – давай пообедаем по-холостяцки…  – Вольфганг кивнул:

– Я тебе позвоню, спасибо. Фридрих, – он замялся, – ей всего шестнадцать лет. Неужели тебе ее не жалко…

Кинув блокнот в портфель крокодиловой кожи, адвокат щелкнул замками: «Нет. Не жалко»


Адель не стала вызывать такси к особняку, где располагалась их квартира. Она поймала машину в центре города, на Менкебергштрассе.

Ни сестра, ни Инге ничего не знали о визите фрейлейн Брунс. Девушка не хотела объяснять родне, куда она едет. После визита комиссара криминальной полиции Генрик облегченно заметил:

– Слава Богу, из-за ее несовершеннолетия ничего не попадет в прессу. Не хочется быть замешанным в неприятности…  – он поморщился, – отвечать на вопросы досужих газетчиков…  – Адель подняла бровь:

– Осенью им придется подыскать нового первого пажа. Хотя роль маленькая, ничего сложного в ней нет…  – Генрик добавил:

– Не думаю, что Сабине с Инге стоит что-то знать об этом…  – Тупица поискал слово, – инциденте. У них хватает своих забот…  – Адель отозвалась:

– Ты прав. Вообще, – она помолчала, – стоит оставить эту историю позади…  – послезавтра они отплывали из гамбургского порта в Лондон, с остановками в Копенгагене и Мальме:

– Никаких концертов, никаких занятий с аспирантами, – Генрик со значением посмотрел на свояка, – никаких интервью. Мы отдыхаем, у нас каникулы…  – они взяли смежные каюты, с открытой и закрытой террасами.

Адель и сама не знала, зачем она позвонила по телефону, найденному ей на визитной карточке доктора юриспруденции Штрайбля:

– То есть знаю, – откинувшись на сиденье такси, она сжала руки, – комиссар бы мне отказал, а ее адвокату, то есть возможному адвокату, он не смог сказать нет, то есть не имел права…

Адель прощебетала, что с удовольствием встретится с герром Штрайблем за кофе. По телефону адвокат звучал человеком средних лет:

– Так оно и оказалось, – хмыкнула девушка, – средних лет толстяком…  – они выпили кофе в дорогой кондитерской на Менкебергштрассе, в окружении универсальных магазинов. Отказавшись от выпечки, Адель позволила себе фруктовый салат:

– Если он надеется, что я с ним пересплю…  – она оценила сшитый на заказ костюм адвоката и его золотой Ролекс, – то пусть надеется и дальше. Он мне нужен только для одного…  – расточая похвалы ее пению, герр Штрайбль не преминул добавить, что в Мюнхене тоже отличная опера:

– Я обещала, что подумаю обо всем на каникулах…  – Адель подавила дрожь в пальцах, – пошел он к черту. Я получила все, что хотела. На большее герр Штрайбль может не рассчитывать…  – в кафе, наклонившись к адвокату, Адель понизила голос:

– Я сейчас готовлю партию леди Макбет. Помните, она медленно сходит с ума. Мне надо изучить поведение умалишенного человека, понаблюдать за ним…  – запястье девушки внезапно запылало, словно охваченное огнем. Адель велела себе не обращать внимания на боль:

– Экзема давно прошла. Доктор прав, мне все кажется. Но мне надо увидеть фрейлейн Брунс, поговорить с ней…  – Адель чувствовала какое-то сомнение:

– Сведения насчет отца Генрика могут оказаться правдой. На войне чего только не случалось…  – Адель хотела встретиться с девушкой без посторонних глаз или ушей. Долго уговаривать Штрайбля не пришлось. В сумочке Адели лежало отстуканное на машинке письмо, с подписью юриста:

– Якобы я его помощница и собираю нужный для защиты материал…  – Адель выбрала строгий, подходящий для адвоката костюм. Закрутив окно, она велела шоферу: «В психиатрическую лечебницу, пожалуйста».


Утром ей принесли скромный завтрак на картонной тарелке, с пластиковыми приборами. Медсестра с непроницаемым лицом нависла над привинченным к полу столом, следя за руками Магдалены. Девушка медленно пережевывала тост, выпачканные в маргарине крошки прилипли к подбородку. Магдалена не смахивала их:

– Зачем, – она опустила голову к тарелке, – теперь все равно, как я выгляжу, все равно, что со мной станет…  – наручники ей не надевали и даже не помещали в смирительную рубашку:

– Из-за приступов, – самих приступов Магдалена не помнила, – они боятся, что не успеют оказать мне помощь и я скончаюсь, не дождавшись суда…  – ночью палату с ней делили все те же молчаливые медсестры. Окна в комнате не было. Крыло для опасных сумасшедших помещалось в подвале. Магдалена почти не знала района, где стояла лечебница:

– Где-то на окраине, я здесь никогда не бывала. Здание новое, комплекс выстроили после войны…  – в больницу ее привезли из полицейского участка, в наручниках, в машине с затемненными стеклами. С ней почти никто не разговаривал. Деловитая дама в вязаной жакетке и очках, приехавшая в участок, оказалась представительницей органов опеки:

– Как несовершеннолетняя сирота, вы переходите под покровительство государства, – дама рассматривала Магдалену с откровенной неприязнью, – мы уполномочены принимать решения от вашего имени…  – опека, удовлетворив ордер судьи, позволила врачам провести осмотр. Взяв руку Магдалены, доктор прищурился:

– Принесите фотоаппарат, – велел он, – здесь явственные следы причинения вреда самой себе…  – лежа на грязном полу пустого товарного вагона, Магдалена действительно драла свои руки ногтями:

– Лучше бы я осталась на ферме и сгорела заживо, – она билась головой о доски, – лучше бы я умерла, чем услышать такое. Он мой брат, я прелюбодействовала с собственным братом. Раньше меня бы сожгли или забросали камнями…  – она не могла бежать, не могла скрыться. Магдалена считала себя обязанной рассказать правду:

– Он… маэстро Авербах, то есть Генрик, должен знать, что мы семья…  – девушка шевелила искусанными губами, – он вызвал карету скорой помощи потому, что растерялся, потому, что я выглядела больной. Но он обязательно приедет сюда, увидеться со мной, наймет адвоката для моей защиты…  – каждый день Магдалена ждала вызова в приемную, куда допускались посетители. Полицейский комиссар в потрепанном пиджаке, с усталым лицом, объяснил, что сначала ее ждет психиатрический консилиум:

– Если вас признают невменяемой…  – он помолчал, – суд не состоится. Будет вынесено решение о вашем пребывании в больнице…  – о сроках он не упоминал, но Магдалена и так все понимала:

– Навсегда, это навсегда…  – в картонном стакане плескался слабый кофе, – меня запрут в сумасшедший дом до конца моих дней…  – по лицу комиссара она видела, что тот не верит ни одному ее слову:

– Не осталось никаких свидетелей, кроме меня, – слезы наворачивались на глаза, – тварь в черном плаще, ведьма, исчезла без следа…  – каждую ночь Магдалена видела отблески огня, рушащиеся стены дома, испещренное шрамами, бесстрастное лицо:

– Она приподняла маску, – вспомнила девушка, – мама кричала, так кричала…  – в голове девушки бился отчаянный голос:

– Пышка, Пышка, это ты…  – она не сказала об этом комиссару, как не призналась в том, что ее мать делала во время войны:

– Не имеет значения, – Магдалена отодвинула пустой стакан, – этому тоже не поверят, как не поверили всему остальному…  – врачи пока не давали ей никаких таблеток:

– Из-за консилиума, – поняла девушка, – они не хотят, чтобы лекарства влияли на меня…

Рука затряслась, медсестра внимательно взглянула на нее:

– Она боится, что у меня начнется припадок…  – Магдалена сжала пальцы в кулак, – доктора сказали, что у меня эпилепсия…  – она услышала и о своем навсегда потерянном голосе:

– Говорить вы сможете, – сухо заметил один из врачей, – но о пении придется забыть. Впрочем, какое пение, когда…  – осекшись, он принялся заполнять ее историю болезни:

– Он имел в виду, что я умру в лечебнице, – горько подумала девушка, – но такого не случится. Генрик найдет адвоката, он обеспеченный человек. Он вырос сиротой, он не откажется от меня, я его единственная родня. Мы не виноваты в том, что произошло, мы ничего не знали…

Забрав поднос, медсестра подошла к окошечку в двери. В коридоре раздался какой-то голос, служительница повернулась:

– Брунс, – резко сказала она, – приехал представитель вашего адвоката…  – женщине было брезгливо смотреть на убийцу:

– В старые времена ее бы отправили в особый центр, – медсестра начала карьеру почти тридцать лет назад именно в таком заведении, – один укол и государство избавилось бы от нахлебницы. Во временя фюрера в стране царил порядок, а сейчас у нас нет крепкой руки…  – сальные волосы Брунс свисали из-под косынки, серый халат усеяли хлебные крошки. На лице цвели подростковые прыщи:

– Ей всего шестнадцать, она полвека может просидеть на всем готовом, то есть на наших налогах, –вздохнула медсестра, – и смертную казнь у нас тоже отменили…  – Магдалена выпрямила спину:

– Я знала, знала, – радостно подумала девушка, – Генрик не оставил меня в беде…  – кивнув, она попыталась улыбнуться: «Спасибо, уважаемая фрау».


От ухоженных рук со свежим маникюром пахло жаркими розами. Фрау Майер-Авербах носила костюм серого твида, с серебристой искрой. Пышная грудь натягивала шелк блузки, цвета слоновой кости. Сумка у нее была пурпурная, с небрежным росчерком: «Сабина». Она покачивала носком элегантной, серой замши туфли. Темная прядь шелковистых волос едва касалась бриллиантовой серьги в маленьком ухе.

Взглянув на швейцарский хронометр, она вытащила на свет большой блокнот крокодиловой кожи и отделанный перламутром паркер:

– Это не займет много времени, – громко сказала женщина, – но мне надо остаться наедине, – она слегка замялась, – с нашей подопечной…  – медсестра поджала губы:

– Не положено, уважаемая фрау…  – женщина отмахнулась:

– Мы останемся на виду, только закроем дверь…  – она указала на кабинку для семейных визитов, с разбросанными по вытертому ковру, потрепанными игрушками:

– Все равно, – она поднялась, – пока в приемной нет посетителей с детьми…

Медсестра только что-то пробормотала. Адель простучала шпильками к кабинке. Ненормальная, как она думала о фрейлейн Брунс, покорно последовала за ней. Адель охватила тошнота:

– От нее пахнет вареной капустой и мочой, – девушка сглотнула, – она больше похожа на пугало…  – девушка не поднимала серых, немного покрасневших глаз:

– Когда она к нам пришла, у нее глаза были совсем красные, – вспомнила Адель, – от дыма и от плача. Убив своих родителей и брата, она начала ломать перед нами комедию, шантажировать Генрика несуществующими связями его отца…

Авербах успел позвонить в Лондон, в контору мистера Бромли. Генрик не хотел, чтобы тетя Марта что-то узнала:

– С ее дотошностью она не преминет уцепиться за эту историю, – недовольно подумал Тупица, – она начнет раскапывать подробности последних дней войны. Может быть, покойный дядя Джон ей что-то рассказывал о миссии в Берлин, или она говорила с покойной тетей Мирьям. Ее тогда гнали маршем смерти из Равенсбрюка к побережью, где она и встретилась с дядей Джоном и папой…  – после возвращения из СССР Генрик несколько раз побывал на Набережной:

– Тетя Марта меня чуть ли не наизнанку вывернула, – вспомнил Авербах, – но, кажется, она ни о чем не догадалась. Я не знаю, когда русские завербовали папу…  – так называемый товарищ Матвеев не показывал ему даты на документах, – может быть, это случилось именно в Берлине, после победы…  – теперь Генрик понимал, что вся история о возвращении его отца в Израиль была фальшью:

– В Стамбуле он действительно побывал, его туда привезли русские. Из Турции он добрался до нашей северной границы, но остальное было легендой. Змею ему придали в кураторы, для нее папа, как и дядя Джон, был всего лишь заданием. Но русские не смогли спасти папу от арабской бомбы…  – Генрик был уверен, что мистер Бромли, чтящий интересы клиента, ни словом ни обмолвится тете Марте об их разговоре:

– Он посоветовал твердо стоять на своем, – сказал потом Генрик жене, – это обычное дело. Вокруг знаменитостей всегда вьются сумасшедшие, старающиеся навязаться им в родственники. И ты тоже ничего не говори тете Кларе…

Адель не сомневалась, что матери бы их решение не понравилось:

– Мама посчитала бы нас обязанными спасти несчастную сироту. Но речь идет не о таком человеке, как Пауль. Пауль словно ребенок, он был и останется безобидным. Фрейлейн Брунс обыкновенная умалишенная убийца. Нельзя вводить ее в семью, нельзя поддаваться на грязный шантаж…

Рядом с кабинкой болталась медсестра, дежурящая в приемном покое:

– Она еще и уши навострила, – поняла Адель, – ладно, я не собираюсь вести с Брунс долгие разговоры…  – чиркнув что-то в блокноте, она заметила, что Брунс открыла рот:

– Вы действительно наняли мне адвоката, – обрадованно сказала девушка, – спасибо вам, большое спасибо…  – из разговора со Штрайблем Адель уяснила, что он тоже не намерен защищать Брунс:

– Я кое-что слышал о деле, – признался адвокат, – судья выдал ордер на запрет публикаций в прессе, но новости в нашей среде путешествуют быстро…  – о подробностях дела Штрайблю рассказал его бывший подчиненный, адвокат Краузе. Штрайбль с аппетитом жевал мильфей:

– Говоря откровенно, фрау Майер-Авербах, – он смахнул крошку с лацкана костюма, – ни один приличный адвокат за ее защиту не возьмется. Денег в этом нет, славы тоже…  – юрист развел руками, – в общем, ни одной причины для работы…  – он отпил кофе:

– Но дело и не дойдет до суда, ее признают сумасшедшей…

Адель оставила мысли о том, что фрейлейн Брунс может оказаться сестрой Генрика:

– Я зря сюда приехала. Она похожа на Генрика, но это ни о чем не говорит…  – ее голос дышал холодом:

– Никакого адвоката мы не нанимали и не собираемся, – Адель бросила блокнот с ручкой обратно в сумку, – прекратите преследовать моего мужа, фрейлейн. Вы преступница и предстанете перед судом, а если нет…  – Адель встала, – то вы никогда не покинете стен этой лечебницы…  – Магдалена не успела ничего сказать. Шпильки женщины простучали по полу приемной. В раскрытой двери кабинки появилась мощная фигура медсестры:

– На выход, Брунс, – скомандовала она, – время свидания закончено…  – Магдалена, пошатываясь, брела перед служительницей обратно по лестнице в подвал:

– Свидание закончено, все закончено…

Замигала красная лампочка, железная дверь отъехала в сторону. Сгорбленная спина в сером халате исчезла в сумрачном коридоре закрытого отделения больницы

Эпилог

Висмар, июнь 1962

Начальник Главного Управления Разведки Министерства Государственной Безопасности ГДР, генерал Маркус Вольф с аппетитом кусал свежую булку с луком и маринованной селедкой. В фаянсовой мисочке дымился рыбный суп:

– В столице у нас хорошая рыба, но речная, – Вольф отпил пива, – а ваша селедка выше всяких похвал…

Столовую военно-морской базы устроили в рыбацком стиле, отделав стены темным деревом, водрузив у входа старый штурвал. По стенам развесили фотографии маяков. Вольф приехал в Висмар на служебной черной «Волге», в джинсах и легкомысленной рубашке поло, с раскрытым воротником:

– Я здесь не ради допроса, – сказал он офицеру, отвечающему за внутреннюю безопасность базы, – всех, кого надо допросить, мы допрашиваем…  – вытащенных из трюма «Барракуды» неудавшихся беглецов на запад отвезли в Берлин:

– Пару детей мы пока сунули в интернаты, – Вольф взялся за суп, – если родители заупрямятся, мы их используем. В любом случае, своих матерей и отцов они больше не увидят…  – все пытавшиеся прорваться через Стену или границу ГДР получали долгие тюремные сроки. Вольф больше всего хотел допросить проклятую Каритас. Неделю назад, появившись на ее садовом участке, Штази наткнулось на опустевший домик:

– Она даже сняла со стены распятие, упрямая сука…  – он с шумом хлебал суп, – она тоже жестоковыйная, хотя это о евреях сказано…  – Вольф, сын еврея и немки, всегда говорил, что он только коммунист. В Берлине была синагога:

– Но это как в Москве…  – он вытер мисочку куском ржаного хлеба, – мы содержим лавочку ради иностранных корреспондентов и туристов. Пожалуйста, приходите на молитву, встречайтесь с общиной…  – община большей частью состояла из вернувшихся из концлагерей стариков. Евреям ГДР выезд в Израиль тоже был закрыт:

– У нас свобода религии, – хмыкнул Вольф, – для нашего имиджа, как выражаются американцы, это важно…  – сестра Каритас не имела никакого отношения к официальной, разрешенной в ГДР, церкви:

– Она католичка. Гитлер не доверял католикам и правильно делал. Она явилась сюда по заданию Ватикана, мутить воду…

Труп Каритас, как и тело бывшего хозяина лодки, лежал в морге. Мертвые, как известно, не разговаривали, а трюмные пассажиры, сколько бы их не допрашивали, не сумели ничего сказать о парне, найденном в закутке капитанской каюты. Светловолосый мальчишка, лет пятнадцати на вид, завернутый в грубое одеяло, носил стальной католический крестик:

– Подонки вроде слышали крики с палубы, про человека за бортом, – вспомнил Вольф, – но Балтику штормило, они могли ошибиться, не понять чего-то…  – за чисто вымытым окном столовой простирался спокойный, лазоревый простор моря:

– Я заодно искупаюсь, – заметил Вольф за кофе, – плавки я привез, а полотенце у вас найдется…  – морской капитан кивнул:

– Непременно. Что касается парня, он пошел на поправку, температура у него спала, но он все еще молчит. Радио или газет он не требует, попросил только книги…  – Вольф подался вперед: «Какие?». Моряк широко улыбнулся:

– Жюль Верна, товарищ Вольф. «Пятнадцатилетний капитан», «Таинственный остров» и так далее…  – Вольф подвинул ему сигареты:

– Угощайтесь. «Пятнадцатилетний капитан», это хорошо…  – генерал задумался. Парень мог приехать с Каритас из Берлина:

– Это еще лучше, – понял Вольф, – он может вывести нас на других участников ее сборищ…  – столичные арестанты пока описали только несколько давно известных Штази священников:

– Тоже западные визитеры, – поморщился Вольф, – но это дела давно минувших дней. Теперь мы этих мерзавцев на восток не пускаем, но к ней ходили и наши верующие, то есть подпольные верующие…  – Вольф поднял глаза на моряка:

– С каким акцентом говорит парнишка…  – коллега развел руками:

– Не с берлинским, это точно. Он здешний, уроженец севера…

Вольф почесал подернутый серебром висок:

– Мне нет сорока, а я поседел. Но с моей работой иного ждать не стоит…  – он напомнил себе, что надо будет подготовить операцию по внедрению товарища Рабе обратно на запад. Москва не могла нахвалиться на немца:

– Но Комитету я его не отдам, – решил Вольф, – Рабе мой выученик, мой воспитанник. Пусть поработает под моим крылом пару лет и мы пошлем его в ФРГ. Он талантливый парень, из него выйдет отличный разведчик…  – ткнув сигаретой в пепельницу, Вольф поднялся:

– Мальчишка местный, говорите…  – это разрушало стройную картину операции, – хотя, если его нашли голым в одеяле, то он не мог быть берлинцем. Или «Барракуда» подобрала его в море…  – сунув в карман сигареты, Вольф подытожил:

– В любом случае, мне надо с ним встретиться…  – коллега покачал головой:

– Он отворачивается, стоит завести речь о его имени, адресе, или родителях…  – Вольф поднял бровь:

– Значит, он не хочет об этом упоминать, на что у него есть свои причины. Именно ради них я сюда и приехал…  – он потрепал коллегу по плечу:

– Пошли, познакомите меня с вашим пятнадцатилетним капитаном…  – расхохотавшись, он пропустил коллегу вперед.


Парня обрядили в полосатую пижаму, из тех, что выдавали больным в армейских или флотских госпиталях. Краем глаза Вольф заметил на тумбочке стопку романов Верна и плетеное лукошко со свежей клубникой. Мальчишка смущенно покраснел:

– Я не просил ягод, но мне принесли. Меня очень вкусно кормят, большое спасибо…

У него действительно был северный говор. Вольфу понравился упрямый очерк подбородка, высокий лоб парня. По носу и щекам успели рассыпаться веснушки, он загорел:

– Лицо у него обветренное, руки рабочие, – Вольф успел внимательно рассмотреть неизвестного, – но рыбацкий парень не стал бы читать Жюля Верна. Он бы вообще ничего не читал, а попросил бы принести в палату радио…  – манеры парня тоже не напоминали поведение ребят из деревень вокруг Висмара:

– Он жил в городе, – понял Вольф, – у него образованная семья, он учился в хорошей школе…  – в ГДР собственные лодки или моторки позволялись только рыбакам. Штази следило за каждым, даже самым простым судном:

– Но на западе любая семья может владеть яхтой, – Вольф заставил себя спокойно улыбаться, – то есть не любая, а обеспеченная. Отсюда и его загар, натруженные руки. Надо срочно проверить газеты из Гамбурга, Киля и Фленсбурга. Может быть, произошел несчастный случай, семейная яхта пропала в шторме…  – чутье Вольфа еще никогда не подводило:

– Я был уверен, что Рабе искренен, что он говорит правду, и я не ошибся, – напомнил себе генерал, – не ошибусь и здесь. Парень с запада. Если он осиротел, это огромная удача…  – в открытой форточке кричали чайки. До Вольфа донеслись удары корабельного колокола:

– Склянки бьют, – он уловил в прозрачных, голубых глазах парня тоску, – мальчишка явно имеет отношение к морю…  – томик «Пятнадцатилетнего капитана» он заложил лихо завязанным на бечевке узлом. Перехватив взгляд Вольфа, парень посмотрел в сторону:

– Скучно просто так лежать, – он замялся, – уважаемый господин. Врач разрешил мне читать, упражняться с узлами…  – у генерала почти не осталось сомнений:

– Но если он с запада, почему он не требует передать его домой, не бунтует? Он понимает, что он в ГДР, но молчит…  – по словам местного коллеги, парня нашли в беспамятстве:

– Ни о какой «Барракуде» он не слышал, – с облегчением подумал Вольф, – ему скормили легенду о том, что его подобрал пограничный патруль…  – генерал весело заметил:

– В твои года я тоже не расставался с Жюль Верном. Но девчонки такие книги не любят. Ты, наверное, вышел в море, чтобы покрасоваться перед девушкой, но не рассчитал силы…  – мальчишка зарделся:

– У меня не было девушки, мне всего четырнадцать лет…  – Вольф подмигнул ему:

– Но, наверняка, тебе кто-то нравился? В родном городе, в школе…  – парень словно хотел что-то сказать, но оборвал себя. Крепкие пальцы перебирали серое одеяло. Он кусал губы:

– Нравился, но это все…  – Вольф видел, что мальчик едва сдерживает слезы, – это все в прошлом, уважаемый господин. У меня…  – мальчик подышал, – у меня больше никого нет…  – Вольф предполагал, что парень винит себя в крушении яхты:

– Может быть, отец поставил его к штурвалу и он не справился с судном в шторм. Осторожно, Маркус, иначе он опять замкнется и его будет не разговорить…  – вытащив из кармана сигареты, он положил пачку перед парнем. Тот смутился:

– В школе или в кружке морских скаутов нам не позволяли курить…  – теперь Вольф был уверен, что парень действительно с запада, – но меня иногда угощали сигаретой старшие парни…  – курил мальчик еще неумело:

– Тебе, наверное, дают какао, – усмехнулся Вольф, – я знаю госпитальные порядки. Держи…  – он отвинтил горлышко своей фляги, – кофе на офицерской кухне варят хороший…  – он утащил из лукошка крупную ягоду:

– Клубника в этом году сладкая, – генерал сжевал ягоду, – ты тоже попробуй…  – парень исподлобья посмотрел на него: «Вы офицер, да?». Вольф кивнул: «Генерал». Он не удивился тому, что мальчик мгновенно подтянулся:

– Он немец, у нас это в крови. Его отец, наверняка, воевал…  – парень сглотнул:

– То есть адмирал? Мы ведь на морской базе…  – Вольф решил, как он любил говорить, выложить карты на стол:

– Надо уметь рисковать. Или я его к себе расположу сейчас или не расположу вообще и тогда я не позавидую его участи…  – он стряхнул пепел в привинченную к тумбочке медную пепельницу с выбитым якорем:

– Нет, я генерал службы государственной безопасности Германской Демократической Республики…  – он смотрел прямо в лицо парню, – надеюсь, ты понимаешь, почему я здесь. Твой отказ сообщать свое имя и обстоятельства, при которых ты оказался в море, законным образом вызывают у нас подозрения…  – мальчишка дрогнул изящно вырезанными ноздрями:

– Лицо у него простое, но в осанке, в манерах видна порода, – подумал Вольф, – он может оказаться выходцем из аристократической семьи…  – парень отдал ему фляжку:

– Большое спасибо. Господин генерал, – Вольф решил его не поправлять, – я должен сделать официальное заявление. Я преступник, которого, скорее всего, разыскивает полиция Западной Германии. Господин генерал…  – голос мальчика все-таки сломался, – я стрелял в свою мать и, наверное, убил ее.


Моряки обустроили часть пляжа белого песка так, как делали на приморских курортах неподалеку. Над закрытым пока деревянным киоском, на грифельной доске написали: «Лучшая рыба на побережье, жареные креветки, домашний лимонад». Ветер полоскал разноцветные флажки, у дорожки сложили плетеные кабинки.

Генерал Вольф растерся грубым, флотским полотенцем:

– Вода еще холодная, Иоганну не искупаться. Хотя врачи обещают, что через неделю он сможет вставать с постели. Ладно, лето только начинается. Сегодня первый день июня…  – одевшись, подхватив флягу, он разложил полосатый шезлонг. Рассвет золотил Балтику, над тихой водой перекликались чайки. Вольф отхлебнул крепкий кофе:

– Завтрак в медицинской части в семь утра, потом врачебный обход, а потом появлюсь я…

После долгого разговора с Иоганном, покинув палату, Вольф, из кабинета местного коллеги, позвонил в Берлин. Он велел продолжать допросы арестованных по делу о нелегальных религиозных сборищах на участке покойной сестры Каритас:

– Я вернусь, – Вольф задумался, – дня через два. Здешняя история приняла интересный оборот, мне надо задержаться в Висмаре…  – он не собирался бросать парня на произвол судьбы:

– Подходя к делу формально, мы можем передать его на Чек-Пойнт-Чарли представителям западных войск…  – дипломатических отношений между ГДР и ФРГ не существовало, – однако, кроме формализма, существует еще и человек…  – парень об этом не упоминал, но Вольф видел, что он не хочет возвращаться в Западную Германию:

– И правильно делает…  – генерал щелкнул зажигалкой, – его истории о посетительнице в черном плаще никто не поверит. Все решат, что, убив родителей и сестру, он поджег ферму, чтобы избавиться от улик…  – Иоганн, по его словам, не видел лица неизвестной женщины:

– Но говорила она на хохдойч, – Вольф вытянул ноги, – западная полиция не купит рассказ Иоганна, а я покупаю, как говорится…

Вольф убедился в своей правоте, получив вчера с курьером из Министерства заказанные вторым звонком досье. Архивисты времени не теряли:

– Впрочем, что терять, когда мы только переложили документы из папок со свастикой в папки с эмблемой ГДР, – усмехнулся Вольф, – нацисты содержали все материалы в безукоризненном порядке…

Ему привезли бухенвальдское дело осужденного на десять лет пребывания в исправительном лагере Иоганна Брунса, 1910 года рождения, уроженца семейной фермы неподалеку от Нибюлля. Вольф листал почти не пожелтевшие страницы:

– Бедняга едва начал учительствовать, как его арестовали. Он сел в двадцать пять лет, Гитлер у него отнял лучшие годы…  – в папке Брунса указывалось, что заключенный упорно отказывается от сотрудничества с отделом внутренней безопасности лагеря:

– Он не стал доносчиком, – хмыкнул Вольф, – не купил себе дополнительную пайку и, может быть, досрочное освобождение…  – Брунс, как ариец и образованный человек, мог бы работать в лагерной канцелярии:

– Но туда не допускали левых, – вспомнил генерал, – об этом рассказывали все коммунисты, бежавшие от Гитлера, добравшиеся до СССР…

Вольф подумал, что если бы его отец, писатель, участник войны в Испании, попал бы в сталинские чистки, он бы и не поехал в ГУЛАГ:

– Папа бы закончил расстрельным коридором, а меня и брата рассовали бы по разным детским домам, сменив фамилии. В тридцать седьмом году я был ровесником этого Иоганна…  – генерал не собирался отдавать парня на съедение западным полицейским:

– Его объявят сумасшедшим и запрут в психиатрической больнице, но я ему верю…  – Вольф считал, что «Озерный приют» навестил посланник беглых нацистов, – однако эта женщина, то есть гитлеровцы, мстила не Брунсу. Брунс для них мелкая сошка…  – он взялся за вторую папку. Белокурой девице в форме женских вспомогательных частей СС на снимке было восемнадцать лет:

– Лето сорок второго года, – Вольф затягивался сигаретой, – вермахт рвался к Волге. Ясно, почему она улыбается…  – Гертруда Моллер смотрела с фотографии почти кокетливо:

– Сначала Нойенгамме, потом Равенсбрюк…  – Вольф зашуршал папкой, – на процессы ее не выводили…  – генерал понимал, почему Моллер избежала наказания:

– Нацисты не просто так охотились за ней. Она предала кого-то высокопоставленного, союзники отправили ее в программу защиты свидетелей, сделали ей новые документы. Но все тайное когда-нибудь становится явным…  – собрав папки, Вольф поднялся:

– Мальчишке это будет тяжело, но он слышал правду, пусть теперь прочтет доказательства. Мы его не бросим, он сын нашего народа, сын Германии…  – набросив пиджак, забрав полотенце, генерал пошел обратно к базе.


Иоганн не отводил взгляда от лежащих рядом папок. Отец и мать словно сошли со свадебной фотографии:

– Только они здесь моложе, – Иоганн подышал, – они в форме и папа не улыбается…  – снимок отца, как он продолжал думать о Брунсе, был лагерным:

– Отца, – твердо повторил Иоганн, – папа меня вырастил. Она…  – подросток не хотел называть мать по имени, – она сама не знала, кто стал моим отцом…  – он не собирался говорить генералу Вольфу о неизвестном ему британском офицере Холланде:

– Прошлое надо оставить позади, – твердо решил Иоганн, – меня нет, я исчез. Иоганна Брунса больше не существует…  – он, тем не менее, не хотел отказываться от отцовской фамилии:

– Тебя никто не найдет, – ободряюще улыбнулся генерал Вольф, – западные полицейские решат, что ты тоже сгорел в пожаре. Видишь, – он потрепал Иоганна по плечу, – как говорится, не бывает худа без добра…  – мальчик изучал угрюмое, замкнутое лицо отца. Брунс носил полосатую робу с пришитым номером. По впалым щекам Иоганн понял, что он недосчитывается зубов:

– Сорок второй год, он семь лет, как сидит…  – подросток скосил глаза на фотографию матери, – и ее сняли в сорок втором году. Она могла его охранять…  – он прикусил губу, стараясь справиться со слезами, – папа кричал той твари, что сейчас это не имеет значения. Он ошибался, мать…  – Иоганн вытер глаза, – как была нацисткой, так и осталась. Она убила папу, она стреляла в Магдалену, потому что та наполовину еврейка. Она могла загонять евреев в газовые печи, спускать на заключенных овчарок…

Иоганна затошнило, подросток захлопнул папку матери:

– Генерал Вольф знает правду, но я ему доверяю. Больше ничего никому знать не стоит…  – он не сказал генералу и об отце Магдалены:

– Какая разница, – вздохнул мальчик, – все равно Магдалены больше нет…  – у него не осталось даже фотографий семьи:

– Только такие, – он рассматривал истощенное лицо отца, – но это даже лучше. Я попрошу генерала, мне сделают копию снимка…  – Вольф серьезно сказал:

– Твой покойный отец был антифашистом, милый. Я уверен, живи он на востоке, он бы перешел из социал-демократов в коммунисты. Ты должен гордиться им, Иоганн, а это…  – Вольф махнул в сторону папки Гертруды Моллер, – это закрытая страница нашей истории и твоей жизни, Иоганн. Беглые нацисты тебе больше не страшны, ты начинаешь, так сказать, с чистого листа…

Вольф обещал отправить его на все лето в лагерь на побережье:

– На острове Рюген, – объяснил генерал, – там собирают лучших из лучших комсомольцев. У вас будут флотские инструкторы, вас научать нырять с аквалангом, ходить под парусом…  – он добавил:

– Ты все это умеешь, но ты познакомишься с новой, социалистической молодежью, подружишься с будущими товарищами…  – Вольф добавил:

– Не забрасывай языки…  – он похвалил Иоганна за хорошее знание английского и французского, – я тебе пришлю из Берлина русские учебники. В лагерь приедут гости из СССР, тебе помогут на занятиях…  – Иоганн открыл рот. Генерал улыбнулся:

– Если ты хочешь стать военным моряком, то надо начинать с нахимовского училища, товарищ Брунс…  – узнав, что в СССР он сможет, даже в его возрасте, стать курсантом, Иоганн приободрился:

– Русский язык сложный, но я справлюсь, – обещал себе Иоганн, – и может быть, я хотя бы так искуплю то, что она… Моллер, делала во времена нацизма…  – решительно сняв крестик, Иоганн спрятал его среди страниц Жюль Верна:

– Все это в прошлом, – он посопел, – церковь никак не боролась против Гитлера. Священники проповедовали под нацистскими флагами, только немногие из них отважились противостоять режиму. Если бы не левые, не коммунисты, Германия бы окончательно погрязла во тьме…  – услышав его просьбу о фотографии, Вольф забрал папки:

– Разумеется, – отозвался генерал, – я тебе все отправлю вместе с учебниками. Помни, Иоганн, ты немец. Наша страна, наш народ, скоро станут едиными и неделимыми, под знаменем социализма…  – у Вольфа были большие планы на парня:

– Из него вырастет отличный офицер, комсомолец, коммунист. Его опыт жизни на западе нам очень на руку, как и с товарищем Рабе…  – в дверь поскреблись, робкий голос местного коллеги позвал:

– Товарищ генерал, на проводе Берлин…  – Вольф велел держать себя в курсе результатов допросов арестованных по делу Каритас. Поднявшись, он подмигнул Иоганну:

– Я сейчас вернусь. Пообедаем вместе, я тебе расскажу об СССР, где я вырос…  – морской капитан деликатно покинул свой кабинет. Выслушав дежурного по управлению, генерал помолчал:

– Я вам перезвоню через несколько минут, – наконец, сказал Вольф, – с соответствующими распоряжениями…  – не кладя трубки, он прислонился к беленой стене. В раскрытое окно доносился запах рыбной солянки с кухни медицинского блока. Он слышал звон каких-то инструментов в перевязочной. Похлопав себя по карманам, Вольф нашел сигареты:

– Это может быть ошибкой, они описывают похожего человека…  – он смотрел на потрепанный плакат: «ГДР – моя страна». Вольф вспомнил смешливый голос Генриха Рабе:

– Меня обрядили в спецовку и каску, то есть каску я и так ношу. Форму художник велел снять и он сделал меня лет на десять старше…  – Вольф тогда хмыкнул:

– Солидней. Ладно, на запад плакат не попадет, а получился ты хорошо…

Трое арестованных, подвергнутых допросу с особыми средствами, рассказали о невысоком молодом человеке, говорившем с берлинским акцентом, посетителе подпольных месс у сестры Каритас:

– Волосы каштановые, с рыжими прядями, глаза серо-зеленые, – Вольф сдержал ругательство, – по имени он не представлялся, но толковал Библию…  – оставалась слабая вероятность того, что Рабе проявил юношеское рвение:

– Он случайно услышал о сборищах, решил туда проникнуть…  – Вольф закашлялся горьким дымом, – но тогда он был обязан подать рапорт, чего он не сделал, а спокойно укатил в СССР…  – по спине пробежал неприятный холодок:

– Если он агент запада, мне такого не простят. Если это недоразумение, я первым перед ним извинюсь, но сейчас рисковать нельзя…  – он быстро набрал номер дежурного:

– Пошлите срочную радиограмму в Москву, – велел Вольф, – лично товарищу Семичастному, от меня…  – выбросив окурок, генерал принялся диктовать.

Пролог

Ленинград, июнь 1962

На борту проржавевшего катера черными буквами написали «Антей». Посудина пыхтела по розовеющей воде канала Грибоедова. Мимо проплыл ободранный, грязно-желтый дом. Кто-то заорал:

– Одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса…  – замахав полупустой бутылкой, Иосиф нарочито сурово сказал:

– Никакого Пушкина, пока не свернем налево. Кто здесь жил…  – с кормы донесся пьяный голос:

– Она подходит развратной походкой к блюду…  – он кивнул:

– Верно. Только еще…  – Иосиф погрустнел, – веселость нас никогда не покидала. Вот уже пятнадцать лет мы, по мере своих сил, пишем смешные и забавные сочинения и своим смехом веселим многих граждан…  – он вздохнул:

– Ладно. Впереди по курсу, дорогие москвичи…  – Павел встрял:

– Собор Спаса на Крови, построенный на месте убийства императора Александра Второго. Тютчев писал о нем:

– Царь благодушный, царь с евангельской душою,

С любовью к ближнему святою,

Принять, державный, удостой

Гимн благодарности простой!

На корме зааплодировали:

– Молодец, – еще одна бутылка пошла по кругу, – в школьных учебниках этого нет, Гудини…  – кличка прилипла к Павлу намертво. Витя Лопатин, выпускающийся из французской спецшколы, разнес прозвище по Москве:

– В Питер оно тоже со мной приехало, – усмехнулся Павел, – ладно, я не в обиде…  – он затянулся американской сигаретой:

– Витька заперся дома и зубрит. Он идет на медаль, но Плехановка серьезный ВУЗ…  – Павлу до поступления на восточный факультет оставался еще год. Ему придали личного куратора, давешнего комитетчика с хорошим китайским языком:

– Учитывая ваши литературные способности, – вспомнил Павел сухой голос, – мы не против, если вы пойдете по журналистской стезе…  – рассказ для «Юности» Павел довольно дерзко посвятил памяти родителей:

– Комитет промолчал, – горько подумал он, – наверное, товарищ Котов, кем бы он ни был, действительно мертв…  – Павлу все равно казалось, что гэбист не мог быть его отцом:

– Аня пока ничего и не нашла в архивах синагоги, – он бросил взгляд на дерматиновую папку с золоченой надписью: «Участнику межвузовской конференции по истории искусств», – но они с Надей хотя бы знают имя отца…  – на папке резали перочинным ножом колбасу.

Павел ухватил оставшийся хвостик, перетянутый скобкой:

– Между прочим, – громко сказал он, – Гудини ладно, но я не школьник, а студент профессионального училища…  – ленинградцы засмеялись:

– Кроме твоих сестер, больше здесь девушек нет. Обещаем молчать, если таковые появятся в компании. Но с твоими талантами ты давно мог нарисовать себе другую дату рождения…  – о документах Бергера знали, как думал об этом Павел, только на теневой стороне его жизни. Он несколько раз выполнял заказы Аркадия Петровича, как выражался о работе старик:

– Его поставили смотрящим вместо покойного Алексея Ивановича, – окурок, зашипев, упал в воду, – я пока тружусь в тех кругах, что называется, на имя…  – комитетчики не возражали против их визита в Ленинград, или Питер, как говорили местные ребята:

– Аня действительно участвует в конференции, Надя сделала вид, что хочет подготовить экскурсии по городу, а я отговорился необходимостью посетить музеи…

Их поселили в неплохой квартире рядом с Городским Детским парком, в прошлом Таврическим садом. До дома Иосифа, где когда-то жили Мережковский с Гиппиус, им было четверть часа ходьбы. Аня, отлично ориентирующаяся в любом месте, за день разведала проходные дворы по дороге:

– Большой Дом, по местному выражению, тоже рядом, – презрительно сказала сестра, – но нам это не помешает. Топтунов мы стряхнем, но помните, что звонить надо только из городских будок…  – Надя повела дымящейся сигаретой:

– Разумеется. Так…  – она сверилась с листком бумаги, – Иосиф организовывает катер и спиртное, а все остальное на нас…  – «Антей» миновал унылое здание церкви, где отпевали Пушкина. Храм давно лишился купола с крестом:

– Погиб поэт, невольник чести…  – загалдели ребята. Павел поинтересовался:

– Куда дальше, капитан с сигаретой во рту…  – в начале вечеринки Иосиф прочел стихи о буксире:

– Мы плывем, перед нами прекрасный пейзаж…  – весело отозвался тот, – кстати говоря, где кок с прекрасной поварешкой в руке…  – Надя, в подвернутых мужских джинсах и большой ей тельняшке, выглянула из люка, ведущего в крохотный трюм «Антея». Темные волосы сестры развевал ветер с Невы. Аня выставила на дно катера поднос бутербродов:

– Последний шпротный паштет, – сестра нахмурилась, – Иосиф, у нас есть рыболовные снасти? Кажется, придется переходить на подножный корм, то есть подводный…  – парень подмигнул ей:

– Мы держим путь на запад, девочки-сестры. В тамошних закромах найдется закуска…  – Надя позвенела бутылками:

– Три водки…  – чья-то рука немедленно потянулась за бутылкой, – и шесть вина, но на часах нет и пяти утра…

По правую руку показался дом Пушкина. Вывернув руль, Иосиф направил катер в Зимнюю Канавку. Павел внезапно почувствовал тоскливую боль внутри:

– Здесь так красиво, – ветер резал слезящиеся глаза, – не хочется отсюда уезжать. Это как с Флоренцией, словно я здесь родился… И мерцает Нева в серебристом огне…

Тихая вода канала отливала жемчугом. Павел проводил глазами неприметную служебную дверь Эрмитажа:

– Хорошо, что Аня не болтает о том, сколько мне лет. Девушка, Ирина, работает в музее…  – с недавней выпускницей Академии Художеств Павел познакомился в курилке конференции:

– Она считает, что мне двадцать…  – юноша скрыл улыбку, – надо позвонить ей завтра, то есть сегодня. Она обещала провести меня в запасники музея…

Катер нырнул под очередной безукоризненный мост, Павел открыл рот. Золоченый шпиль Петропавловки резал серые волны Невы, на востоке разгорался ясный рассвет. «Антей» повернул налево, вниз по течению. Павел заметил силуэт катера, огибающего Стрелку:

– Это не ржавая посудина, как у нас. Комитетчики, что ли, сели нам на хвост? Нет, мы от них оторвались в Пассаже. Очень удобное заведение для таких целей…  – ему сунули бутылку водки, ребята заорали:

– Люблю тебя, Петра творенье, люблю твой строгий, стройный вид…

«Антей» неожиданно резво помчался на запад, к сфинксам Академии Художеств.


Каюту военного катера отделали дубом, мебель обтянули светлой кожей. В распахнутые иллюминаторы рвался свежий ветер, трепавший рыжие, коротко стриженые волосы Марты. Девочка сидела на краю стола, болтая ногой в грозящей упасть туфле. Серая плиссированная юбка прикрывала худые коленки, на зубах блестели скобки.

Она передала развалившемуся на диване Саше тетрадку:

– Сахаров меня похвалил, единственную из всех учеников…  – на полях блокнота в клеточку краснел резкий карандаш. Саша прищурился:

– По-моему, он исчеркал все твои уравнения, Мышь…  – девчонка присвистнула:

– Видел бы ты, что творилось в тетрадках у других…  – она закатила зеленые глаза:

– Ледовое побоище и Варфоломеевская ночь, как сказал Андрей Дмитриевич…

В следующем году, по решению правительства, в Новосибирске, Ленинграде, Киеве и Москве открывались физико-математические интернаты для одаренных школьников:

– Папа Миша подписал письмо министров оборонной промышленности, – небрежно сказала Марта, – они поддерживают создание таких школ. Но мама Наташа не отпустит меня даже в Москву, нечего и надеяться…  – Журавлевы привезли Марту в Ленинград для первого семинара будущих учеников:

– Мне разрешат заниматься заочно, – заявила Марта, – я в группе самая младшая, хотя закончила восьмой класс. Кстати, на все пятерки…  – со значением добавила девочка. Саша фыркнул:

– Кто бы сомневался, Мышь. Ешь птифуры, – на столе красовалась роскошная коробка пирожных, из специального цеха при обкоме партии, – пей кофе. Почти пять утра, надо отправляться домой…  – семью Журавлевых поселили на особой даче на Островах.

Саша обретался в общежитии Комитета, неподалеку от Большого Дома:

– Куколки с Фокусником тоже здесь, – вспомнил он, – но товарищ Котов прав, нельзя смешивать операции. Они в городе не по делам, а ради развлечений…

Саша приехал в Ленинград в середине мая именно по делам. Он надзирал за возвращением в США Стрелка, как в папках Комитета именовался Ли Харви Освальд. Стрелок с русской женой и младенцем благополучно отбыл в Хельсинки, под опеку тамошнего посольства:

– Дальше вас ждет перелет в Париж, – сказал Саша новому приятелю, – а оттуда прямым рейсом в Техас. Осенью я к тебе присоединюсь, проверю, как вы обустроились…  – Саша считал Стрелка откровенно ненормальным, но другого выбора у них не было:

– Не Страннице же поручать такую операцию, – хмыкнул он, – Освальд по крайней мере урожденный американец. Он не выделяется из людей на улице. У него нет пионерских привычек, как у Странницы. Ей только горна и барабана не хватает. Истинно, ходячая «Пионерская зорька»…

Осенний вояж Странницы в США предпринимался для близкого знакомства девушки с будущим местом работы:

– Она едет туда ненадолго, – вспомнил Саша, – она навестит Техас, Калифорнию и вернется обратно в Мексику…  – они со Странницей переходили границу США тайно, под видом чернорабочих:

– В Техасе нас ждут американские документы, от резидентов в Нью-Йорке, – Саша отпил свой кофе, – я беру напрокат машину и мы мчим в закат…  – по неизвестным ему соображениям, Странница не навещала Нью-Йорк или столицу страны:

– На Юге она еще окажется, но не сейчас…  – Мышь жевала пирожное, не отлипая от тетрадки, – сначала ей надо потрудиться на Кубе и в Латинской Америке…  – Саша и сам хотел увидеть настоящие США:

– Не из окна «Плазы», а из третьеразрядных придорожных мотелей…  – улыбнулся он, – ничего, Странница и в Техасе поймет на своей шкуре, что такое сегрегация…  – Саша предполагал, что через несколько лет девушку ждет внедрение в радикальные круги нового движения за права черных американцев, созданного пастором Кингом. Сейчас Странница, как выражались на Лубянке, пробовала воду:

– Оставляю ее на западе под надзором тамошних ребят и лечу обратно в Техас…  – Саше, судя по всему, предстояла долгая командировка в Америку. Товарищ Освальд был, как они говорили, заделом на будущее:

– Все зависит от поведения Кеннеди осенью…  – подумал Саша, – от реакции Америки на размещение наших ракет на Кубе. Хотя понятно, как они воспримут такие шаги…  – он очнулся от веселого голоса Марты:

– Ты меня не слушаешь, а спишь. Я говорила, что…  – Саша подмигнул ей:

– Что Сахаров тебя похвалил и у доски тоже. Еще выше задери нос, тогда никто не заметит, что он у тебя расцвел веснушками…  – она широко улыбнулась:

– Мама Наташа сует мне какой-то лосьон, но по-моему с веснушками тоже хорошо…  – Саша полюбовался хрупкой фигуркой в белой кофте с короткими рукавами. Острые локти тоже пестрили веснушками:

– Хорошо, – ласково сказал он, – тебе они очень идут, Мышь. В общем, когда я приеду, ты будешь заканчивать девятый класс…  – по прикидкам Саши, американская операция не должна была затянуться дольше будущей весны:

– К тому времени станет ясно, что мы решаем с Кеннеди. Честно говоря, я бы сначала отправил на тот свет проклятую пиявку, то есть Невесту, но руководство считает, что она еще нужна…  – предателя Пеньковского пока не арестовывали, держа его под плотным колпаком. Саша вздохнул:

– С другой стороны, с пани Данутой, благополучно добравшейся до Рима, кроме Невесты, мне к себе никого не подпустить…  – Странница была коллегой по работе. Кроме того, Саша опасался, что, оказавшись в его постели, девица немедленно настрочит рапорт по начальству:

– Даже не думая. Впрочем, ей нечем думать, у нее не голова, а собрание трудов классиков марксизма…  – Саша взглянул на часы:

– Не сплю, а дремлю, Мышь. Не все такие полуночники, как ты, некоторые…  – девчонка прыснула:

– Встают в пять утра, упражняются с гирями и заносят в дневник цитату дня…  – Саша пробурчал:

– Не вижу ничего плохого в гирях. Развод мостов ты посмотрела, пора доставить тебя на Острова…  – в дверь постучали. Саша услышал голос военного моряка, ведавшего прогулкой:

– Товарищ, вас к телефону…  – катер оборудовали полевым аппаратом. Быстро поднявшись в рубку, Саша зажмурился от бронзового сияния солнца, поднимавшегося над шпилем Петропавловки. Замигала зеленая лампочка, дежурный по Большому Дому сухо велел:

– Через полчаса прибудьте на экстренное совещание, товарищ Матвеев. Есть срочные новости из Москвы.


На швейцарских часах Саши стрелка едва подобралась к семи утра. Совещание в Большом Доме начавшись в половину шестого, продолжалось едва ли тридцать минут. Им зачитали краткую радиограмму из Москвы:

– Нежелательные волнения продолжают иметь место в Новочеркасске на электровозном заводе. Примерно к трем часам ночи после введения воинских частей толпу, насчитывающую к тому времени около четырех тысяч человек, удалось вытеснить с территории завода и постепенно она рассеялась. Завод был взят под военную охрану, в городе установлен комендантский час, 22 зачинщика были задержаны…

Совещание проводил глава местного Управления Комитета Государственной Безопасности товарищ Шумилов:

– В город ввели танковые войска, – недовольно сказал он, – руководителям, прилетевшим из Москвы, придана особая охрана…  – вчера в Новочеркасск прибыли пятеро членов Президиума ЦК КПСС:

– Шелепин тоже с ними, – Саша отхлебнул из фляжки наскоро сваренного в Большом Доме кофе, – но военные пока мямлят, не предпринимая решительных действий…

Вчера толпа рабочих освистала на главной площади города выступавшего с балкона здания горкома партии ростовского секретаря Басова:

– Мерзавцы подожгли портрет Хрущева, забросали балкон бутылками и арматурой, блокировали территорию завода, избивали милиционеров…  – смута началась из-за неудачного совпадения событий:

– Сначала по радио объявили о повышении розничных цен на мясо, и в тот же день дирекция завода сообщила рабочим об увеличении норм выработки…  – Саша хорошо знал историю:

– Все бунты на Руси случались именно по таким причинам. Однако цари не церемонились со смутьянами, нельзя церемониться и нам…  – Шумилов закончил совещание недвусмысленным приказом:

– Из Москвы в Новочеркасск направляется специальная группа наших работников…  – он взглянул на часы, – через сорок минут с аэродрома Горелово вылетает экстренный рейс…  – Саша сидел в фюзеляже реактивного Ту. Оглядев ребят по соседству, он понял:

– Здесь все добровольцы.Любой из нас вызвался бы провести такую операцию, но отобрали только коллег с соответствующей подготовкой…  – учитывая бездействие армии и беспомощность милиции, требовалось подавить бунт, не допуская дальнейшего, как выразился Шумилов, нежелательного исхода событий. Восставшие могли перекрыть железную дорогу, взорвать завод или мосты:

– Среди смутьянов не только рабочие, но и инженеры, – вздохнул Саша, – у них есть доступ к нужным средствам, у них под рукой весь завод…  – Саша едва успел позвонить на Острова. Он знал, что по утрам генерал Журавлев гуляет с Дружком:

– Собаку они с собой привезли. Марта спит, с ней мне никак не попрощаться…  – он ограничился только извинением:

– Дела, Михаил Иванович, меня срочно вызывают в Москву…  – Журавлев серьезно сказал:

– Служба есть служба, Александр. Наталья тебе соберет посылку, когда мы вернемся в Куйбышев. Спасибо, что возился с Мартой, она ценит твою дружбу. Она девчонка языкатая, но добрая…  – Саша попросил передать Марте, что пришлет ей письмо:

– Напишу ей перед отъездом в США…  – самолет разгонялся, – а Невесте скажу, что меня отправляют, например, на Дальний Восток. Она купит легенду, она смотрит мне в рот…  – леди Августа напоминала Саше покорную хозяину собаку:

– Ладно, и она, и Дракон и даже товарищ Освальд подождут…  – в самолете никто не шумел, ребята устало дремали, – сначала надо добраться до Новочеркасска, отыскать проклятого немца…  – в конце совещания Шумилов велел Саше задержаться:

– Для вас есть сообщение, – со значением сказал генерал, – лично от товарища Семичастного…  – прочитав радиограмму, Саша едва сдержал ругательство. Из Берлина поступили сведения, что товарищ Рабе, в бытность сержантом армии ГДР, посещал подпольные религиозные сборища:

– Его описывают трое арестованных, – Саша сжал кулак, – никакой ошибки быть не может…  – проклятый товарищ Рабе неделю назад отбыл в Новочеркасск, как представитель московских строителей:

– Он делится опытом работы в новых жилищных кварталах, участвует в возведении следующей очереди этого электровозного завода. Мы разрешили поездку, отказались от местного куратора для него. Мы доверяли ему, пригрев на груди змею, тайного агента западных разведок…

Саше предстояло вытащить товарища Рабе из охваченного бунтом Новочеркасска и привезти его в Москву:

– Немцы ошиблись, мы обманулись, но больше мы такого промаха не совершим…  – лампочка над кокпитом погасла, Саша закурил, – подонок пожалеет, что появился на свет…

Пробив легкие облака, оставив позади Ленинград, самолет повернул на юг.


Иногда, оставаясь одна, Марта вытаскивала из картонной коробки потускневший крестик. По соседству она хранила открытку от Гагарина и тетрадки с вычислениями. Цепочка обвивала хрупкую шею, девочка клала узкую ладонь на мутные изумруды.

Забравшись с ногами на кровать, обложившись журналами, она прислушивалась к звукам в коридоре. За задернутыми шторами тяжелого бархата поднималось солнце. Дача стояла на Елагином острове, на огороженном мощной стеной участке. По паркету клацали когти, до Марты донесся тихий голос приемного отца:

– Дружку есть где побегать, папа Миша всегда его рано выгуливает…  – пользуясь тем, что она посещала школу во вторую смену, Марта обычно вставала не раньше полудня. Приемные родители смирились с ее полуночными бдениями, как весело говорил генерал Журавлев:

– Они даже разрешили мне черный кофе, – мимолетно улыбнулась Марта, – хотя мама всегда сетует, что на сливках или молоке я бы немного округлилась…  – ночная рубашка открывала костлявые, усеянные веснушками, ключицы девочки.

Ночью Марта не делала школьные уроки:

– На них мне хватает часа…  – рука возвращалась к острым граням крестика, – я занимаюсь высшей математикой и теоретической физикой…  – Марта не могла проверить западные научные журналы, однако девочка не сомневалась, что доктор Эйриксен получил ее тетрадку:

– Но журналы бесполезны, – вздохнула девочка, – он бы не опубликовал ничего под своим именем, это противоречит научной этике. Однако я уверена, что он взломал шифр и знает, как меня зовут…  – письма от ученого она не ждала:

– Он понимает, что конверт до меня не дойдет…  – Марта дернула тонкими губами, – но теперь мое имя известно на Западе, пусть и таким образом…

Поверх разбросанных журналов лежала ее семинарская тетрадка в картонной обложке. На последнем занятии Сахаров разбирал с ними принцип Паули. Марта пробежала глазами ряды вычислений:

– Андрей Дмитриевич нахмурился, когда увидел мои уравнения. Но я не сделала ни одной ошибки…  – возвращая тетрадь, Сахаров, действительно, похвалил ее:

– Все правильно…  – физик помолчал, – скажи, ты не читала…  – оборвав себя, он хмыкнул:

– О чем я? Работа написана в тридцатых годах и никогда не переводилась на русский. Забудь, это ерунда…  – в коридоре все стихло:

– Папа Миша готовит себе завтрак и кормит Дружка, – поняла Марта, – мама всегда встает поздно…  – сегодня семинарские занятия начинались после обеда. Утром Марту ждал визит в обкомовское ателье, в сопровождении приемной матери:

– Зачем мне летние наряды, – недовольно подумала девочка, – у меня есть шорты и майки, этого достаточно…  – генеральша Журавлева настояла на своем:

– Здесь лучше модели, чем в Куйбышеве, милая, – ласково сказала женщина, – может быть, тебе что-то понравится…  – Марта не обращала внимания на одежду. В школу она ходила в форме, дома носила синий рабочий халат, на даче бегала в шортах и растоптанных кедах:

– Так удобней…  – она почесала коротко стриженую голову, – не стоять же за токарным станком в шелковом платье…  – товарищи Марты по семинару в перерывах обсуждали будущее поступление в университеты:

– Ты, наверное, пойдешь на мехмат МГУ…  – заметил кто-то из школьников, – или в Бауманку…  – Марта откусила от своей любимой песочной полочки с глазурью. Здесь пирожное почему-то называлось «Лицейским»:

– Я собираюсь в профессионально-техническое училище, получать специализацию токаря-универсала…  – Марта насладилась потрясенным молчанием, – я бы и сейчас поступила в ПТУ, но в моем возрасте туда не принимают…  – она слизала острым языком крошки с губ:

– Это, конечно, косность…  – недовольно добавила девочка, – в законе сказано, что надо иметь образование в объеме восьми классов средней школы, а оно у меня есть…  – кусок пирожного выпал из открытого рта кого-то из парней:

– Мама Наташа тоже пьет валерьянку, стоит мне завести речь о ПТУ…  – Марта рассеянно полистала верхний журнал, – но папа Миша на моей стороне…  – она понимала, что после гибели Маши родители за нее волнуются:

– Но ПТУ в Куйбышеве, – рассудительно объяснила Марта приемной матери, – я никуда не уеду, останусь рядом с вами. Вступлю в комсомол…  – пока по возрасту ее туда не принимали, – пойду на завод, потом отправлюсь в университет. Беспокоиться незачем, мама Наташа…

На обложке нового «Искателя», на фоне зловещего багрянца планеты, красовалась фигура космонавта в скафандре:

– Особая необходимость. Научно-фантастическая повесть…  – Марта пробежала глазами первую страницу:

– Двести шестидесятый день полета подходил к концу. Сказывалось напряжение небывалого по продолжительности рейса. Не хватало ощущения скорости, которое всегда дает известный подъем духа; корабль, казалось, просто висел в пространстве. Однако покой этот был обманчив, и напряжение от него только возрастало: вокруг был космос, еще неизвестный, неисследованный и мало ли что таящий в своих черных глубинах…  – Марта широко зевнула:

– Космонавт на обложке держит сварочный аппарат. Какая сварка в марсианской атмосфере…  – Марта любила читать научную фантастику с красным карандашом в руке, отмечая ошибки авторов. Журнал соскользнул на пол. Терменвокс на подоконнике отозвался протяжным, грустным звуком:

– Я к нему не подходила, – Марта поежилась, – он сам включился. Наверное, какая-то магнитная аномалия…  – крестик внезапно похолодел. Взгляд Марты упал на потрепанную «Юность»:

– Не надо читать, то есть перечитывать рассказ…  – ей хотелось, свернувшись в клубочек, забраться под одеяло, – иначе у меня опять будут красные глаза, как в первый раз…  – рука потянулась к загнутым на углах страницам. Сначала Марта думала написать в Москву, в редакцию журнала:

– Но они не дают адресов авторов, и что я скажу Павлу Левину…  – девочка прикусила губу, – что тоже хочу найти могилы родителей…  – она знала строки почти наизусть:

– Вокруг моих сапог бурлила быстрая вода таежной реки. Над сломанными вышками, над проржавевшей, колючей проволокой шумели сосны. Среди деревьев виднелись поваленные столбики с размытыми дождями табличками. Выбравшись на берег, хлюпая по топкому мху, я бродил по расчищенной поляне, отмахиваясь от гнуса. Карандаш на табличках был фиолетовым, выцветшим. Я наклонился над куском фанеры…

В рассказе московский школьник, сирота, уезжает с геологической партией на Дальний Восток, чтобы найти захоронения своих посмертно реабилитированных родителей:

– В партию его зачисляет руководитель, сидевший в одном лагере с отцом парня. Его тоже реабилитировали, он вернулся к научной работе…  – обсуждать такое с приемными родителями, конечно, было нельзя:

– Папа Миша всего равно не говорит о таких вещах дома…  – в конце рассказа напечатали краткую справку:

– Павел Левин коренной москвич. Ребенком лишившись родителей, он вырос в школе-интернате…  – Марта закрыла журнал:

– Это совпадение. Куда мне ехать, я не знаю, где находился полигон…  – крестик стал ледяным. Она услышала в далеком завывании метели почти неразличимый женский голос: «Те, кто мертвы, живы. Живы, Марта».


Сквозь облупившуюся краску на стене тесной комнатки проступали золоченые буквы, дореволюционной орфографии: «Модный Дом Мертенса». Уборная для манекенщиц в Ленинградском Доме Моделей выходила на зады здания. Сквозь решетку в окне первого этажа виднелись жестяные мусорные баки, с греющимся на крышке рыжим котом:

– Зал с подиумом смотрит на Невский проспект и улицу Желябова, – усмехнулась Надя, – обкомовские жены сидят в мягких креслах, им разносят кофе, но мы, рабочие лошадки, теснимся друг у друга на головах…  – в уборной стоял знакомый Наде закулисный запах пота, духов и пудры. Поставив на шаткий табурет стройную ногу, она пристегивала к шелковому поясу чулок. Звонок из Дома Моделей раздался на квартире у Таврического сада, когда стрелка на часах миновала девять утра:

– Мы только в восемь добрались домой после вечеринки…  – зевнув, Надя клацнула зубами, – Аня с Павлом выпили кофе и унеслись на конференцию, а я намеревалась поспать до сеанса…  – бюст работы Неизвестного, получивший название «Юность Страны Советов», растиражировали для открыток и плакатов. Отправляясь в Ленинград, Надя услышала от куратора с Лубянки, что ее ждут для позирования в тамошних мастерских:

– В следующем году открывается новая станция метро, «Петроградская», – объяснил комитетчик, – художник, занимающийся витражом над эскалатором, видел бюст товарища Неизвестного. Он попросил, чтобы вы стали моделью для части работы…  – вестибюль станции встраивали в здание «Дома Мод». Витраж изображал историю костюма. Надя надеялась на пышный кринолин, однако художник, по его выражению, видел девушку раскованной первобытной самкой:

– Лапает меня и не стесняется, – Надя поморщилась, – он рисует меня в одной шкуре…  – от жесткой шкуры отчаянно пахло нафталином. Мастерская на задворках Академии Художеств была сырой:

– Но лучше позировать, чем таскаться по городу с иностранными туристами, сообщая потом об их разговорах, – Надя выпрямилась, – или чем спать с маэстро Авербахом…  – речь о дальнейших свиданиях с музыкантом, правда, не заходила:

– Они сами отправили ему фальшивое письмо, – с облегчением поняла Надя, – наверняка, сделали вид, что у меня случился выкидыш…  – губы дернулись, – хорошо, что я больше с ним не встречусь…  – зимой и весной она работала с несколькими французскими группами. Аня не доверяла туристам:

– Их обыскивают на таможне, – мрачно сказала сестра, – если найдут наше письмо для папы, пусть и отпечатанное на машинке, мы можем вообще никогда в жизни больше не увидеться ни с тобой, ни с Павлом…  – Надя не доверяла и маэстро Авербаху:

– Для него я Дора, это во-первых, а во-вторых, он не рискнет приязнью Советского Союза. Доктор Эйриксен мог бы, – вздохнула девушка, – но он сюда больше не вернется…  – шрам на ее плоском животе сгладился. Надя почти не вспоминала случившееся осенью:

– У меня может больше никогда не быть детей, – несмотря на это, она все равно принимала таблетки, – счастливая Фаина Яковлевна, у нее трое…  – они исправно получали письма от Бергеров, из Киева. Лазарю Абрамовичу подтвердили инвалидность по психическому заболеванию:

– Он преподает в тамошней ешиве и сапожничает. Фаина Яковлевна работает на синагогальной кухне, Исаак осенью идет в школу…  – они с сестрой и братом надеялись, что Лазарь Абрамович больше не попадет в милицию:

– Дети, – Надя прикрыла глаза, – ладно, сначала надо сообщить отцу, что мы живы, надо вырваться отсюда…

Она сняла с вешалки летний костюм серого льна. На столике, заваленном косметикой, лежали номера журнала «Моды», местного издания. Надя рассеянно полистала брошюрку: «Юбки и блузы»:

– Такой наряд только в школу носить, – хмыкнула она, рассматривая рисунок белой блузы с короткими рукавами, – Ане он понравится…  – костюм, тем не менее, был другим делом. Надя помнила апрельский номер американского Vogue. Очень красивая девушка со скучающим, нездешним лицом, прислонилась к фонарному столбу, держа большого плюшевого медведя. «Дате на Бродвее», – сообщала краткая подпись. Надя оценила крой ленинградского костюма:

– Такой же они сделали в зимнем варианте, из твида, с меховым воротником…  – на стенах уборной развесили эскизы будущей коллекции, – то есть скопировали с костюма Дате…  – кроме костюма, Надя показывала и рискованное, летнее платье, едва прикрывавшее, как изящно выразилась инженер-модельер, бедра:

– Не бедра, а задницу, – весело подумала Надя, – здешние девушки для него малы ростом…  – она возвышалась над ленинградскими манекенщицами на полголовы:

– Поэтому они мне и позвонили, сначала в Москву…  – в Ленинграде видели ее фото, в каталоге Дома Моделей на Кузнецком мосту:

– Вы нам очень поможете, товарищ Левина, – сказала ей модельер, – у нас ожидается особый показ летней коллекции…  – Надя не сомневалась, что ленинградцы получили ее телефон на Лубянке:

– Ладно, за показы платят, и неплохо платят, – на шпильках она стала выше еще на десять сантиметров, – кстати, платье они тоже скопировали…  – в платье снялась, как было сказано в том же журнале, модель Ева. Надя хорошо помнила лицо девушки:

– Ее фамилию никогда не указывают. Дате актриса и певица, у нее брали интервью, а Ева, скорее всего, подрабатывает моделью, как я…  – в Vogue Еву сфотографировали на берегу Ист-Ривер. За спиной девушки громоздились унылые здания складов, по пляжу бегала дворняга:

– Она часто снимается с псом, наверное, это ее собака…  – платье висело на соседней вешалке:

– Даже рисунок повторили…  – Надя напоследок затянулась сигаретой, – что-то вроде солнца. Индейские мотивы, но здесь их назовут узорами коренных народов Сибири…  – в дверь постучали:

– Товарищ Левина, вы следующая…  – на подиум выходили через низкую для манекенщиц дверь. Подождав, пока ее ленинградская товарка, в той самой блузе и строгой юбке, вернется за кулисы, Надя услышала:

– Деловой костюм из льна. Демонстрирует Надежда Левина, работник московского Дома Моделей на Кузнецком Мосту…  – она, как всегда, смотрела поверх голов собравшихся. Стучали шпильки, играла какая-то джазовая музыка:

– Обратите внимание на удобный крой юбки, – хорошо поставленным голосом вещала ведущая, – натуральная ткань сохраняет прохладу в жаркие летние дни…  – второй выход Нади, в платье, даже сопроводили аплодисментами. Вернувшись в уборную, она стянула невесомый шелк:

– Не знаю, зачем его показывали. Партийные дамы в такие вещи не влезут. Хотя нет, среди них есть тощие селедки. Но для санаториев ЦК наряд слишком смел…  – ручка двери дернулась. Надя крикнула: «Нельзя!». Она стояла в одном белье. Детский голос позвал:

– Товарищ Левина, я на минуту…  – закатив глаза, Надя накинула ситцевый халатик. Костлявая, рыжеволосая девчонка едва достигала головой ее локтя. На зубах блестели скобки, она часто дышала:

– Товарищ Левина…  – Надя решила, что девице лет четырнадцать, – скажите, вы случайно не знаете Павла Левина…  – девочка кусала губы, – его рассказ весной напечатали в «Юности»…  – Надя весело подумала:

– Поклонница. Фото Павла в журнале не было, однако она все равно хочет ему написать…  – девушка кивнула:

– Это мой младший брат…  – девчонка полезла в карман синей пионерской юбки:

– Не откажите в любезности, – неожиданно церемонно сказала она, – возьмите, пожалуйста, для него записку…  – Надя прервала ее:

– Он сейчас тоже в Ленинграде…  – зеленые глаза девчонки засияли:

– Тогда скажите ему…  – она мимолетно задумалась, – что я жду его сегодня, в четверть седьмого вечера, в вестибюле физического факультета университета. Это на набережной Макарова. Меня зовут Марта Журавлева, – прибавила девочка, – это очень, очень важно. Спасибо, товарищ Левина…  – растоптанные сандалии застучали по коридору. Надя вскинула бровь:

– До студентки ей еще лет пять. Но Павел обрадуется, что у него есть читательница…  – она крикнула вслед худой спине девчонки: «Ладно, я все передам!»


– Смотри, – таинственным шепотом сказала девушка, – папка с гравюрами времен Петра Первого. Коллекцию собрали при Петре, но гравюры более раннего периода…  – на оборотной стороне картона приклеили выцветший ярлычок с провенансом:

– Дореволюционная орфография, – заметила Ирина, – папку не трогали с начала века…  – Павел читал каллиграфический почерк давно умершего хранителя фондов:

– Гравюры сии привез из Италии господин Федор Петрович Воронцов-Вельяминов, друг и конфидант императора Петра Великого. После его ареста и ссылки в Сибирь, при Ея Величестве императрице Анне Иоанновне, часть коллекции попала в личное собрание государыни. Остальные картины были утеряны…  – Ирина полистала большие страницы:

– Нет, я ошибаюсь, – озабоченно сказала девушка, – над папкой работали после войны, то есть начали работать…  – она нахмурилась:

– Интересно, почему написано не по-русски. Кажется, это итальянский язык…  – Павел кивнул:

– Именно он. Давай сюда…  – их руки соприкоснулись. Павел заметил, что девушка покраснела:

– Но не заниматься же этим в Эрмитаже, – одернул он себя, – хотя, по-моему, она привела меня в хранилище не просто так…  – он ощутил знакомую тоску. С осени он ничего не слышал о Дануте. Девушка не звонила в мастерскую Неизвестного:

– Больше мне ее было никак не найти, – Павел скрыл вздох, – но ведь я ничего не сделал, не сказал… Почему она исчезла? Или она нарвалась на проверку документов на поплавке и ее отправили домой…

Данута училась в Ягеллонском университете, в Кракове:

– Она занималась русским языком и литературой, – Павел осторожно взял пожелтевший, вырванный из карманного календаря листок, – но я не знаю никого из Польши и неизвестно, когда я туда доберусь, если доберусь вообще. Оставь, – велел он себе, – лучше подумай, куда повести Ирину…  – девушка жила с родителями. Квартира у Таврического сада, была, как выражался Павел, комитетской хатой:

– Тем более, там Надя с Аней…  – он нахмурился, – но на сегодняшнюю вечеринку Ирину брать нельзя…  – комсомолка Ирина не пришлась бы ко двору в компании, где курили травку и слушали западные голоса:

– Ладно, местные парни мне помогут. Здесь тоже есть мастерские художников и пустующие комнаты…

Мастер из «Металлоремонта» пребывал в ремиссии, но к услугам Павла всегда была кратовская дачка Лопатиных. Дом отапливался, зимой он несколько раз ездил туда со встреченными на вечеринках девушками:

– Но это все не то, – горько подумал Павел, – Данута была такая одна…  – он пробежал глазами аккуратный почерк. Страничка приходилась на апрель сорок седьмого года. Павел понял, что итальянский у неизвестного ему человека был родным языком:

– Сходить в поликлинику…  – читал он быстрые записи, – подготовить занятие для группы 103, разобрать папку с гравюрами…  – внизу он или она нарисовали веселую рожицу:

– День рождения Павла…  – юноша вздрогнул, – сделать тирамису и канноли…  – на обороте листка он нашел календарь на первую половину того же года:

– Писала женщина, – понял Павел, – и дни отмечала тоже она…  – Ирина смутилась, опустив глаза. Юноша хмыкнул:

– У меня две старшие сестры, я знаю, что это такое…  – крестики стояли только на датах в январе и феврале:

– В марте все заканчивается, – понял Павел, – а листок от апреля…  – календарь был советским. Восьмое марта и двадцать второе апреля выделили красным цветом:

– Она пишет, что надо разобрать гравюры, – Павел, неизвестно зачем, сунул листок в карман пиджака, – у вас что, после войны работали кураторы-иностранцы…  – Ирина пожала плечами в сером рабочем халате:

– Никогда не слышала. Но я в музее всего год…  – больше в папке ничего не было:

– Вообще, – заметила девушка, запирая хранилище, – архивы здесь огромные и они еще не приведены в порядок. Бумаги, касающиеся коллекции, внутренние документы, сведения о персонале…  – Павел отозвался:

– Тогда можно узнать, что за итальянский куратор трудился здесь в сорок седьмом году…  – они стояли в подвальном коридоре, под синей лампочкой. Ирина покачала головой:

– Нельзя. Послевоенные документы в отделе кадров, их сейфы охраняются лучше «Мадонны Литты»…  – насколько увидел Павел, охрана шедевра Леонардо состояла из хрупкой бабушки в седых кудельках, – а довоенные бумаги здесь…  – Ирина повела рукой в сторону высоких деревянных шкафов вдоль стен коридора, – то есть, оставшиеся после войны бумаги…

Неподалеку засветились кошачьи глаза. Павел почувствовал прикосновение пушистого хвоста, кот исчез в полутьме. Ирина помолчала:

– Кураторы говорят, что после войны в подвалах развелось множество крыс. Котов привезли с Урала, целый вагон. Они живут в музее с восемнадцатого века, традицию надо сохранять…  – девушка добавила:

– Мы с мамой тоже вернулись с Урала в мае сорок пятого. Мне тогда было пять лет…  – Ирина не помнила блокаду:

– Нас вывезли по Дороге Жизни, – заметила она, – я была годовалым младенцем…  – Павел взял ее ладонь:

– Я тоже ничего не помню…  – он поглаживал запястье девушки, – но, говоря о записке…  – Павел не знал, зачем сохранил листок, – у вас работают и те, кто был здесь в сорок седьмом году…  – он привлек девушку к себе. Сваленные в беспорядке на верху шкафа папки опасно закачались. Ирина часто задышала:

– Работают. Алевтина Петровна, в зале Леонардо, тридцать лет на одном месте сидит, она и блокаду здесь пережила…  – Павел провел губами по ее горячей щеке:

– Я вернусь туда, то есть к Леонардо. Нельзя уходить из музея, не посмотрев на него еще раз. Потом выпьем с тобой кофе, я провожу тебя домой…  – он нашел губами ее губы:

– Надеюсь, у тебя тихий подъезд. Встретимся у выхода, через полчаса…  – повиснув у него на шее, Ирина выдохнула: «Да».


Рыжая, костлявая девчонка в белой, школьной рубашке и синей плиссированной юбке прижимала к плоской груди затрепанный номер «Юности». Над ее головой висела факультетская доска объявлений. Минутная стрелка на больших часах, щелкнув, перескочила на четверть седьмого.

Павел увидел девицу из-за тяжелой дубовой двери. Проводив Ирину на Большой проспект Васильевского острова, он позвонил из уличной будки на квартиру. Надя зевнула в трубку:

– Тебя отыскала какая-то поклонница…  – помня о возможных жучках, Надя решила не называть имя девчонки, – она ждет тебя в четверть седьмого в вестибюле физического факультета университета, на набережной Макарова…  – рассказ Павла напечатали с разрешения Комитета:

– Вряд ли они пошлют за ним топтунов, – подумала Надя, – это просто встреча с читательницей. И вообще, Павел их стряхнет, если заметит…  – из кухни доносился стук ножа. Сегодняшняя вечеринка тоже ожидалась на Васильевском острове:

– Рядом с Академией Художеств, – Надя потянулась, – я поспала, вернувшись с сеанса, но совсем немного…  – Аня крикнула из кухни:

– Не отлынивай! Я готовлю печеночный торт…  – Надя пробормотала:

– Единственный способ приукрасить собачью колбасу из магазина. Хотя здесь нас, как и в Москве, снабжают из распределителя…  – на кухне громоздились банки со шпротами и оливками. Утащив маслину, Надя едва слышно поинтересовалась:

– Кого тебе на этот раз велели сопровождать…  – в Москве Аню придавали, как личного переводчика, иностранным ученым, приезжавшим в университет. Сестра закатила глаза:

– На конференцию приглашены только страны народной демократии, у них свои так называемые гиды. Я могу наконец-то послушать доклады, а не разговоры в кулуарах. Хотя болтают, что…  – она приблизила губы к уху Нади. Та широко открыла глаза:

– Рабочие восстали против кукурузника…  – Аня хмыкнула:

– Так говорят. Но заглушки зверствуют, мало что можно разобрать…  – девушка облизала ложку с паштетом:

– Все равно, такие выступления обречены на провал, – мрачно добавила Аня, – они введут в город войска, а зачинщиков арестуют и расстреляют…  – девушки давно приучились шептаться одними губами, отворачиваясь от вентиляционных отдушин, куда могли всадить жучки и камеры:

– Интересно, что у Павла за поклонница, – нарочито громко сказала Аня, – хорошенькая она…  – фыркнув, Надя налила себе кофе:

– Она похожа на воблу, то есть на тарань. Она еще подросток, у нее скобки на зубах…

Павел тоже заметил скобки и веснушки на щеках девочки, однако фигура у нее была хорошая:

– Только очень хрупкая, – девчонка моргала неожиданно темными, длинными ресницами, – она словно весенний цветок…  – Павел понял, что даже не знает ее имени:

– Надя мне ничего не сказала, по соображениям осторожности…  – девица изучала факультетские объявления. Павел кашлянул:

– Добрый вечер. Я Павел Левин, сестра сказала, что вы будете меня ждать…  – едва не выронив журнал, раскрасневшись, девчонка протянула холодную лапку, с обгрызенными ногтями, с пятнами от чернил:

– Здравствуйте. Спасибо, что пришли. Я Марта, Марта Журавлева…  – учитывая записку, лежавшую у него в портмоне и довоенную фотографию, полученную от Алевтины Петровны, смотрительницы в зале Леонардо, Павлу сейчас меньше всего хотелось тратить время на болтовню с девицей:

– Я должен все показать Ане и Наде, рассказать о разговоре с Алевтиной Петровной…  – Марта деловито взглянула на простые часики:

– У нас есть двадцать минут, потом за мной приедет мама, то есть моя приемная мать…  – семинар заканчивался в половине седьмого. Марта освободила себе четверть часа, лихо, первой из всех, управившись с сегодняшними задачами. Сахаров даже усмехнулся:

– Поскакала на свидание, что ли…  – в аудитории кто-то явственно хихикнул. Физик постучал указкой по столу:

– Не отвлекаемся, товарищи ученики…  – Марта весело ответила: «Почти, Андрей Дмитриевич».

В журнале не указали возраст Павла Левина, но девочка решила, что ему лет двадцать. Юноша носил дорогой на вид твидовый пиджак и джинсы. Марта замечала такие на некоторых университетских преподавателях:

– Он тоже рыжий, как и я…  – его волосы, цвета палой листвы, были длиннее обычных мужских стрижек, – а глаза у него серые…  – вдохнув запах хороших сигарет и женских духов, Марта решительно велела:

– Возьмите два кофе…  – она полезла в планшет, подарок папы Миши, – во дворе есть курилка…  – Павел остановил ее руку:

– С кофе я как-нибудь справлюсь сам, – смешливо сказал юноша, – но вам по возрасту еще не полагается курить…  – девица вздернула бровку:

– Мне по возрасту полагается быть в шестом классе, – сладко ответила она, – а я закончила восьмой и участвую в специальном семинаре по математике и физике, для одаренных учащихся. Я вас подожду во дворе…  – Марта вскинула на плечо сумочку:

– Мне, кстати, маленький двойной без сахара, – бросила она вслед Павлу.

Выяснилось, что от коржика, пусть и заветренного, она тоже не отказалась. Кусая выпечку, отхлебывая кофе, Марта понизила голос:

– Здесь никого нет…  – лучи закатного солнца освещали облупленную скамейку под кустами сирени, – но то, что я вам скажу, строго секретная информация…  – Павел не мог не признать, что девчонка говорит быстро и толково. Закончив, она разжала стиснутый кулак:

– Вот, – просто сказала Марта, – все, что у меня осталось от родителей…  – на ладошке девочки переливался крохотный, золотой крестик:

– Полигон был где-то на севере, – добавила Марта, – я помню метель, ветер…  – она помолчала:

– Мне всегда грустно в метель. Я помню, что у нас жила большая собака, помню голоса мамы и папы. У меня еще, кажется, был брат или сестра…  – девочка посопела, – но что случилось потом, я не знаю. Мне сказали, что на полигоне произошла катастрофа, мои родители погибли. Я тоже едва не умерла, но меня спасли. Я не знаю имен родителей…  – она полистала «Юность», – когда я прочла ваш рассказ…  – тонкая шея дернулась, – я подумала, что вы счастливец, вы нашли их могилы. Их репрессировали, да? Здесь сказано, что вы выросли в интернате…

Павел затянулся сигаретой:

– В интернате. Но это просто рассказ, Марта. Это не о моих родителях и Павел в тексте тоже не я, то есть не совсем я…  – она легонько коснулась его руки:

– Но вы хотя бы знаете, как их звали, да…  – Павел подумал о снимке и записке в его портмоне: «Да, – тихо ответил он, – теперь знаю, Марта».


Павел аккуратно приподнял пожелтевшую папиросную бумагу. Яркая дореволюционная лазурь нисколько не выцвела. Белый коронованный орел на гербе раскидывал мощные крылья:

– Эсте, одна из древнейших княжеских фамилий Италии, отразившая в себе характерные особенности итальянской цивилизации и итальянского принципата. Судьбы рода д’Эсте, страница не одной итальянской, но и европейской истории…

В библиотеке профессорской квартиры, в доме рядом с Академией Художеств, поблескивали переплеты тяжелых томов. Шторы в комнате задернули, осветив полки одним торшером:

– Брокгауз надежнее, – шепотом сказал Павел сестрам, – хотя я уверен, что в Большой Советской Энциклопедии тоже есть такая статья…  – Брокгауз на пяти страницах подробно перечислял аристократов из итальянской и австрийской ветвей рода:

– Младшая ветвь, – Павел упер палец в абзац, – после смерти в 1803 году герцога Эрколе Ринальдо д’Эсте, кроме его дочери, единственной законной наследницы, герцогини Марии, в будущем эрцгерцогини Австрии, остался внук покойного, Эрколе Паоло, наследник сына герцога от морганатического брака…  – сестры потрясенно молчали, – Его Святейшество Папа Римский, по настоянию тети малыша, даровал ребенку графский титул и привилегию носить имя его предков. Потомки Эрколе Паоло проживают во Флоренции. В их владении находится палаццо д’Эсте, прекрасный образец архитектуры высокого Ренессанса…  – Надя шепнула:

– Ты герцог…  – Павел почти весело отозвался:

– Не герцог, а граф, и то по материнской линии…  – он вспомнил тихий голос Алевтины Петровны, смотрительницы в зале Леонардо:

– Когда ты в первый раз сюда зашел, я едва сознание не потеряла. Я подумала, что передо мной Павел…  – они стояли у деревянного шкафчика смотрительницы, в служебной комнатушке, – он сюда подростком каждый день бегал. Я тогда первый год работала, а его мать в Эрмитаже служила со времен НЭПА…  – в руке Павла оказалась фотография его самого. К черно-белому снимку приклеили ярлычок:

– Член кружка юных историков, Павел Юдин, выступает с докладом на конференции молодых исследователей, Ленинград, 1932 год…  – Алевтина Петровна неслышно добавила:

– Когда их арестовали в апреле сорок седьмого, все фотографии…  – старуха повела рукой, – и даже имена их больше никогда не упоминали. Но снимок я сохранила в память о Павле, о матери его…  – женщина вздохнула:

– Как пришло извещение, что он без вести пропал, она сдала сильно. Потом сестра его, Наталья погибла, разбилась под Москвой. Наталья была летчицей, она до войны пропадала в Осоавиахиме, прыгала с парашютом…  – мать Павла Юдина не пережила первой блокадной зимы:

– Мы ее на саночках отвезли…  – старуха помолчала, – куда всех отвозили, на Московскую заставу. Павел с Лючией ходили туда с цветами, как вернулись они…  – Алевтина Петровна отерла глаза:

– Ему дали орден, говорили, что он герой, что он сражался с партизанами в Италии. Он защитился в начале сорок седьмого года, Лючия тоже писала диссертацию, но после их ареста провели собрание. Называли их шпионами, агентами запада…  – сухая рука погладила его ладонь:

– Бери снимок и уходи, милый…  – Павел помотал головой:

– Алевтина Петровна, но был двадцатый съезд, двадцать второй съезд… Их должны были реабилитировать, пусть и посмертно…  – ее лицо замкнулось:

– Не всех реабилитировали-то, милый мой. Мой муж…  – старуха перекрестилась, – сгинул на Соловках в тридцать пятом году. Никакой реабилитации я не дождалась. Я ведь поэтому в Эрмитаж и пришла. Из школы меня выгнали, как жену контрреволюционера…  – Алевтина Петровна, в прошлом учительница рисования, сама едва избежала ссылки после убийства Кирова:

– Но в тридцать пятом году еще не сажали, – недоуменно сказал Павел. Старуха поджала морщинистые губы:

– Сажали всегда, милый мой. Держи фото, я тебя не видела и не говорила с тобой…

За стеной, на купленной у интуристов пластинке, гремел рок. Хозяева хаты, как выразился Иосиф, пребывали на академической даче в Комарово:

– Однако их сын в городе, – усмехнулся он, – вечеринки он любит больше подготовки к университетским экзаменам… – в большой гостиной толкались танцующие пары. На кухне дымили травкой в растворенное в белую ночь окно. Аня потрогала вырванный из блокнота листок:

– Но как же ее фото…  – спросила девушка, – неужели нигде не сохранилось снимка…  – она смотрела на серьезное, юношеское лицо Павла Юдина:

– Павел похож на отца, как две капли воды, – подумала Надя, – наверное, его мать, Лючия, попала в обслугу виллы. Она была итальянкой, она знала языки. Или она писала портрет нашей мамы…  – близняшки смутно помнили большой холст, висевший над камином. Павел нарочито спокойно убрал листок и фото в карман пиджака:

– Вообще ничего не сохранилось, – его голос задрожал, – если бы не случайность, я бы и этого не нашел. И мне никогда не пришлют справку об их реабилитации…  – взяв окурок, Павел глубоко затянулся:

– По нашим документам, то есть филькиным грамотам, я даже не их сын. Но теперь понятно, почему меня тянет во Флоренцию…  – Павел не надеялся найти могилы родителей:

– Это в рассказе так случается, – невесело подумал юноша, – а маму и папу сбросили в расстрельный ров. Их реабилитации ждать не стоит, Комитет такого не позволит. Я их не знал и никогда не узнаю, СССР отнял у меня семью…  – ласковая рука отерла слезы с его лица. Он и не понял, как Надя и Аня оказались рядом:

– Ты наш брат, и так будет всегда…  – близняшки обняли его, – мы помним, как кричали ему…  – Надя запнулась, – Котову, что ты наш брат…  – Аня погладила его по голове:

– Мы тебя звали Поль, по-французски. Ты Паоло, это ваше родовое имя…  – подросток шмыгнул носом:

– Я не Левин…  – Надя поцеловала его рыжеватый висок:

– Нет, ты Павел Юдин, сын героя войны. Ты граф д’Эсте…  – она кивнула на герб, – пусть и по материнской линии. У тебя, в конце концов, есть свой дворец…  – Павел легонько улыбнулся:

– Куда еще надо добраться…  – музыка стихла, в дверь постучали кулаком: «Левины, идите сюда. Голос Америки пробился через заглушку, сейчас узнаем, что происходит в Новочеркасске!».


– Если я заболею, я к врачам обращаться не стану…  – на парня с гитарой шикнули, он затих. В заграничном, портативном приемнике раздавался треск, но компания хорошо слышала уверенный голос ведущего:

– В Лондоне девять часов вечера, второго июня…  – антикварные часы в профессорской гостиной показывали одиннадцать, – прослушайте последние новости. Совместная передача Голоса Америки и Русской Службы BBC…  – в приемнике что-то завыло. Выматерившись сквозь зубы, Иосиф подвинул аппарат ближе к раскрытому окну:

– В Выборге лучше ловит, – сказал кто-то шепотом, – там заглушки не такие сильные…  – другой парень усмехнулся:

– Еще лучше ловит в Хельсинки, но нам туда не добраться…  – ведущий пробился через треск и вой:

– Восстание в Новочеркасске продолжается. Мы пускаем в эфир полученную вчера запись подпольной радиостанции бунтующих…  – голос говорящего был твердым, четким. Павел мимолетно подумал:

– У него прибалтийский акцент, как у комитетской твари, товарища Рабе…  – он помнил фамилию в рабочем удостоверении якобы гегемона, – но что ему делать в Новочеркасске? То есть понятно, что. Если он в городе, он стреляет по рабочим, а не выходит в эфир с тайного передатчика…

– Говорит Новочеркасск…  – сгрудившиеся у приемника затаили дыхание, – товарищи, танковые войска, введенные в город, братаются с рабочими. Так называемые коммунисты, присланные сюда из Москвы, трусливо затаились в здании горкома. Мы удерживаем завод и прилегающие кварталы. Начинается строительство баррикад…  – голос оборвался. Ведущий добавил:

– Больше радиостанция в эфире не появлялась. Напоминаем, что восстание началось вчера утром, после объявления о повышении цен на продукты питания и сообщения руководства завода об одновременном повышении норм выработки. В нашей студии член юридической коллегии Линкольнс-Инн, специалист по трудовым спорам, адвокат, мистер Во…  – треск стал оглушающим. Иосиф выключил приемник:

– Баррикады…  – хмыкнул Павел, – рабочие могут перекрыть и железную дорогу…  – Аня резко чиркнула спичкой:

– В городе, наверняка, появились войска Комитета…  – в гостиной повисло молчание, – думаю, что к этому времени все…  – сестра кивнула на приемник, – давно закончилось…  – Надя добавила:

– Надеюсь, что парень, выходивший в эфир, скрылся, иначе ему гарантирован расстрел…  – Иосиф ткнул ее под ребра локтем. Надя вздернула упрямый подбородок:

– Еще надеюсь, что среди нас нет доносчиков…  – Аня взглянула на часы:

– Не хочется после такого танцевать…  – Павел заметил разочарованные лица парней, – мы успеем на тот берег до первого развода мостов…  – в передней Иосиф накинул куртку:

– Я вас провожу, – коротко сказал он, – у меня что-то нет настроения веселиться…  – набережная Макарова пустовала, шпильки девушек цокали по булыжнику. Павел оглянулся на здание физического факультета:

– Я дал ей адрес ящика Бергера на почтамте…  – он хотел что-то соврать Марте. Девочка подняла руку:

– Я все понимаю, это ваш творческий псевдоним…  – Павел даже развеселился:

– Можно сказать и так. Если вы что-то услышите о родителях, напишите мне…  – Марта призналась, что не верит в смерть отца и матери:

– Я вижу сны, – тихо сказала девочка, – такое, разумеется, нельзя считать научными сведениями. Я кое-что помню из раннего детства, отсюда и сны. Но моих родителей могли репрессировать и даже после двадцатого съезда не выпустить на свободу. Они физики, их могут шантажировать моей судьбой, заставляя работать…  – Марта вспомнила недоуменное выражение лица Сахарова:

– Он всегда хмурится, просматривая мои вычисления. Но все верно, чему он тогда удивляется…  – она поняла, что не знает своей настоящей фамилии:

– Если бы я знала, – вздохнула Марта, – я бы написала ее в тетрадке для доктора Эйриксена. Может быть, он что-то слышал о моих родителях…  – Марта напомнила себе, что бесполезно ждать письма от физика:

– Папа Миша с мамой Наташей тоже ничего не знают, – горько подумала девочка, – меня к ним привезли с одним именем и чемоданом…  – Марта кивнула:

– Обязательно. Но мне отвечать нельзя, то есть нельзя на домашний адрес…  – девочка быстро нацарапала что-то на листке блокнота:

– Держите, – она вложила записку в руку Павла, – Дворец Пионеров, технический кружок, для Марты Журавлевой…  – она важно добавила:

– Это мой рабочий адрес, пишите туда…  – Павел едва не рассмеялся. Он рассказал сестрам о девчонке, Надя вздохнула:

– Бедняжка, еще одна сирота. Но…  – девушка помолчала, – Павел, может быть, твои родители тоже живы и находятся в заключении…  – Аня отозвалась:

– Мне кажется, мать Павла умерла родами на вилле. У нас тогда было много врачей. Но я думала, что это из-за мамы…  – она покусала губы:

– Нет, больше ничего не помню. Только шум океана, выстрелы и твой плач…  – сестра взяла Павла за руку:

– Надя права. Может быть, твой отец еще сидит…  – Павел угрюмо ответил:

– Мне так не кажется. Но я бы хотел увидеть Котова…  – он не собирался благодарить гэбиста, – спросить у него, что стало с моим отцом и матерью…  – он обещал Марте писать:

Забросив пиджак за спину, Павел шел по мосту лейтенанта Шмидта:

– И буду писать. Надо держать уши открытыми. Наши комитетские кураторы могут обмолвиться о Марте. Она тоже под колпаком, учитывая судьбу ее родителей и ее таланты. Катастрофа, держи карман шире. Физиков убрали с дороги, их трупы лежат средивечной мерзлоты…  – Павел обогнал Иосифа и сестер.

Серая Нева медленно текла на запад, портовые краны ощетинились черными иглами. Полуночное солнце золотилось в куполе Исаакиевского собора. Надя с Аней помахали брату, Иосиф пробормотал:

– Словно девочки-сестры, из непрожитых лет, выбегая на остров, машут мальчику вслед…  – он покраснел:

– Не обращайте внимания, это сырое…  – Надя уловила:

– К равнодушной отчизне прижимаясь щекой…  – Аня шепнула:

– Так и есть. Равнодушная отчизна, то есть для нас все вокруг…  – она повела рукой, – совсем не отчизна…  – Иосиф вскинул голову:

– Да, так хорошо. И увижу две жизни, далеко за рекой, к равнодушной отчизне прижимаясь щекой…  – Надя вспомнила о темноволосом мальчике с игрушечным грузовиком, о рыженькой девочке в пышном платье:

– Две жизни…  – ее голос надломился, – да, Иосиф…  – он серьезно кивнул:

– Еще две, Надя, непременно. Сейчас я догоню нашего Гудини…  – побежав за Павлом, он крикнул юноше:

– Послушай, это начало. Ни страны, ни погоста не хочу выбирать, на Васильевский остров я приду умирать…  – Павел рассмеялся:

– Что это ты о смерти? До нее еще долго, мы все обязательно встретимся…  – он раскинул руки в стороны. Западный ветер бил в лицо, глаза заслезились:

– Только не здесь, – заорал Павел, – слышите, не здесь! Не в Северной Венеции…  – Иосиф толкнул его в плечо:

– Но где еще…  – Павел подмигнул ему:

– В Венеции настоящей. Я уверен, что мы ее увидим…

Надя с Аней спускались по мосту, на перилах мигали лампочки. Они заспешили вниз, к стоянке такси на площади Труда.

Часть шестнадцатая

Новочеркасск, июнь 1962

В выбитых камнями окнах цеха пылали отблески костров. Танки, введенные в полночь, два часа назад, на заводскую территорию, остановились на внешнем дворе предприятия, не открывая люков. Взобравшись на быстро подкаченную бочку, токарь Сотников заорал:

– Ребята, товарищи! По дороге сюда мерзавцы…  – он протянул руку к танкам, – давили гусеницами мирных граждан, женщин и детей…  – толпа, вернувшаяся с газовой станции, отрубившая от подачи горючего все предприятия Новочеркасска, завыла. Люди ломали и поджигали деревянные ящики. В броню полетели камни и наскоро заполненные бензином бутылки.

В разоренном цеху веяло гарью. Пачка бумаги шлепнулась на перевернутый ящик, рядом с остатками ливерных пирожков и стаканами спитого чая:

– Листовки готовы, Иваныч…  – механик Андрей Андреевич Коркач, уважаемый на заводе человек, ровесник революции, посасывал папироску, – смотри, ребята постарались, словно с радиостанцией, то есть передатчиком…

Слесарь Иван Иванович Мяги, из обрусевших эстонцев, поступил на завод в декабре. В цехах царила текучка. Рабочие, как выражались в фельетонах, летали с предприятия на предприятие. На электровозном хватало уголовников, выпушенных по амнистии к съезду партии:

– Особенно в сталелитейном цеху, – кадровик, отставной майор, вертел паспорт, военный билет и трудовую книжку Мяги, – там кого только нет, и воры и бандиты…  – сначала он подумал, что Мяги тоже сидел:

– Или он из сосланных до войны или после войны…  – эстонец, тем не менее, родился в Сибири, еще в пятнадцатом году:

– Мои родители туда уехали…  – объяснил он с чуть заметным акцентом, – во время столыпинского переселения…  – Мяги оказался белобилетником, по плоскостопию и утерянному подростком глазу:

– После гражданской войны мы с мальчишками баловались, – развел он руками, – бросали в костры гранаты. Меня, дурака, осколком задело…  – последним местом работы Мяги числился Ярославский паровозоремонтный завод:

– Глаз мне не мешает…  – он поправил повязку, – я приноровился, с давних пор…  – беспартийный товарищ Мяги состоял в профсоюзе:

– Я овдовел и решил с дочкой податься ближе к теплу, – он улыбнулся кривыми, почерневшими остатками зубов, – я всю жизнь провел то в Сибири, то на севере, устал я от морозов…

Мария Ивановна, дочка Мяги, тоже, как он, с неполным средним образованием, оформлялась судомойкой в заводскую столовую. Кадровик окинул оценивающим взглядом невзрачного мужичка:

– Ему идет пятый десяток, но вроде он крепкий. Пьет, хотя кто из рабочих не пьет…  – майор утешил себя тем, что Мяги, хоть и обрусевший, но все же прибалт:

– Так, как русские, он не загуляет. Они нация аккуратная, пьют по расписанию, словно немцы…  – кадровик помнил чистенькие немецкие пивные:

– Мы едва входили в город, а хозяева заведений бежали с прошением наперевес, торопились получить прибыль…  – на вопрос о водке слесарь отозвался:

– Как положено, товарищ начальник отдела кадров, по праздникам, в день рождения, но не больше…  – кадровик взялся за печать:

– Добро пожаловать на флагман советского электровозостроения, товарищ Мяги…

Эстонец с дочкой жили скромно, снимая комнатушку в домике престарелой вдовы. Водке и пиву Мяги предпочитал квас в городском парке, куда он ходил в воскресенье. Парни провожали Марию Ивановну жадными взглядами, однако девушка не навещала танцы в Доме Культуры или единственную городскую киношку. Мария Ивановна носила домой библиотечные книги. Приставать к эстонке никто не осмеливался:

– Вроде она тихая, – судачили парни, – а как посмотрит, сразу пот пробирает. И отец у нее такой, пройдешь мимо него и не взглянешь, но он так уставится единственным глазом, что поджилки дрожат…  – Мяги считался ударником труда, однако отказывался фотографироваться для Доски Почета:

– Куда мне, с моим увечьем, – указывал он на черную повязку, – зачем нашей смене, пионерам и комсомолу, смотреть на инвалида…  – рассмотрев неряшливо отпечатанную листовку, Мяги поднял единственный глаз на товарища:

– Радиостанции-то я и не слышал, – задумчиво сказал эстонец, – интересно, где нашли передатчик, Андрей Андреевич…  – на листовке бомба разрывала на части больше похожего на свинью генсека КПСС:

– Хрущева на мясо…  – кривые буквы разъезжались в стороны, – рабочий, хватит терпеть произвол коммунистов…  – Коркач протянул Мяги пачку «Беломора»:

– Угощайся, Иваныч…  – он усмехнулся, – а что касается рации, то в Доме Культуры есть радиотехнический кружок. Впрочем, – он взглянул на часы, – сейчас придет парень, что вчера выступал. Он из строителей, вроде прибалт, как и ты. Надо договориться о дальнейших действиях…

Снаружи раздался вой, по броне танков застучали камни. Булыжник влетел в разбитое окно цеха. Мяги, даже не пошевелившись, спокойно прикурил у товарища. Он потер рукавом спецовки обросшее седоватой щетиной, усталое лицо:

– Андрей Андреевич, – эстонец выпустил едкий клуб дыма, – пока дальнейшее действие должно быть таким…  – он махнул в сторону запруженного людьми двора, – прекратить эту…  – Мяги выматерился, – неразбериху, изъять у щенков, вроде Сотникова, водку, выбрать комитет стачки…  – он сплюнул на пол:

– Некоторые горлопаны орали, что будто надо бить очкариков, то есть инженеров и жидов…  – Коркач покраснел:

– Накипь первой всплывает наверх…  – он отхлебнул чая из щербатого стакана, – с этим мы разберемся. Насчет комитета ты прав. Батя рассказывал, как они бастовали до революции, всегда с комитетом. Надо сделать лозунги для завтрашней демонстрации…  – Мяги загнул натруженные пальцы:

– Железную дорогу перекрыть наглухо, взять под контроль средства связи…  – Коркач кивнул: «Твоя правда». Эстонец невозмутимо докурил папиросу до фильтра:

– Надо выставить патрули рабочей милиции у танкового оцепления, чтобы больше ни одного камня в войска не полетело. Нам нужны танки, Андрей Андреевич, то есть нужны ребята, сидящие в машинах. Юнцы…  – он вздохнул, – пусть заткнутся. В них сейчас говорит водка, а это плохой советчик…  – Коркач потушил папиросу о подошву тяжелого ботинка:

– Тебя выберем главой комитета стачки, Иваныч, то есть Кутузов…  – так Мяги стали звать после вчерашней стычки у заводоуправления. Эстонец хмыкнул:

– Неважно, кто станет главой комитета, Андрей Андреевич, но туда должны войти взрослые люди, вроде тебя, понюхавшие пороха…  – Коркач прислушался:

– Вроде на улице все утихло…  – шаги отозвались эхом под сводами огромного цеха, – кажется, явился наш радиолюбитель…  – невысокий, крепкий парень в синей куртке строителя вынырнул из-за опрокинутого станка:

– Товарищ Коркач, я здесь…  – Мяги сидел не двигаясь. Замерев на мгновение, строитель указал в сторону двора:

– Вас зовут, Андрей Андреевич. Ребята хотят составить требования для руководства завода…  – Коркач поднялся:

– Если надо, значит надо. Вы поговорите…  – он потрепал юношу по плечу, – потом выйдем в эфир еще раз…  – первым нарушил молчание Мяги:

– Надеюсь, у тебя есть надежные документы…  – он наклонил чайник над стаканом, – дорогой Теодор-Генрих…  – юноша обреченно ответил: «Есть, дядя Джон».


Секретарь ЦК КПСС Фрол Романович Козлов никогда в жизни не видел плотного, седоватого мужчину в отличном костюме, со старым шрамом, пересекающим лоб. Незнакомец появился в первом военном городке, где располагался временный штаб правительственной делегации, поздно вечером. Козлов исподтишка рассматривал неизвестного, представившегося товарищем Котовым:

– Микоян его знает, – понял Козлов, – я по его лицу понял, что они встречались. Шелепин тоже знает, но они будут молчать о том, кто это такой…

Товарищ Котов прилетел из Москвы вместе со специальным отрядом Комитета Государственной Безопасности:

– У меня есть особые полномочия, – сухо сказал он, – от товарища Хрущева и маршала Малиновского…  – вечернее распоряжение Малиновского о наведении порядка в городе оставалось именно что распоряжением. Товарищ Котов резко заметил:

– Милиция бесполезна…  – бунтующие избили десяток милиционеров, – армия бездействует, но надо подождать…  – он взглянул на часы, – из Ленинграда летит подкрепление, еще сорок человек. С сотней ребят мы сможем обуздать толпу, но сейчас не стоит пороть горячку…  – товарищ Котов пыхнул кубинской сигарой. Кто-то отозвался:

– Они подожгли портрет Никиты Сергеевича…  – Котов качнул хорошо начищенным ботинком:

– Они сожгут и живого Никиту Сергеевича…  – по унылой комнате пробежал шепоток, – буде тот попадется им в руки. Это пьяная шваль, – Котов раздул ноздри, – не ждите от них снисхождения. В Будапеште такие подонки распарывали животы коммунистам, вешали их на собственных кишках…  – Шелепин явственно побледнел:

– Это тебе не речи с трибуны толкать, – мстительно подумал Эйтингон, – никто здесь не нюхал пороха. Микоян служил солдатом на первой войне, однако старик забыл, с какого конца заряжать винтовку…  – Анастас Иванович был старше Эйтингона всего на четыре года, однако Наум Исаакович не думал о том, что ему пошел седьмой десяток:

– Если я себя хорошо проявлю, – напоминал себе Эйтингон, – мне могут устроить встречу с девочками и Павлом…  – собственные дети его нисколько не интересовали:

– Потому, что я любил Розу, – вздохнул Эйтингон, – только ее и Ладушку. Обеих у меня отняли, но я обязан позаботиться о девочках Розы и о Павле. Он мне все равно, что сын…

За окном комнаты клубилась предутренняя дымка. За ночь из городского отделения Госбанка вывезли все деньги и ценности. У почты и радиоузла стояли танки и милицейская охрана, однако Наум Исаакович ни в грош не ставил ни тех, ни тех. Ткнув окурком сигары в паршивую жестяную пепельницу, он сжевал сладкую клубнику:

– В Москве все ягоды еще парниковые. Юг есть юг, здесь фрукты всегда вкуснее…  – он давно сбросил пиджак, ослабил галстук и закатал рукава накрахмаленной рубашки:

– Наши пикеты, – Эйтингон отпил давно остывший кофе, – бессмысленны, товарищи. Милиции стоит показать железный прут и она разбежится, как показал вчерашний инцидент у заводоуправления…  – Эйтингон успел опросить очевидцев и внимательно прочесть показания участников стычки, – а что касается армии…  – он помолчал, – боюсь, танкисты нам не помощники…  – несмотря на булыжники, летевшие из толпы, машины заняли заводской двор.

– Несколько солдат получили ранения…  – Наум Исаакович прошелся по комнате, – однако неразбериха быстро прекратилась…  – он раздул ноздри:

– В городе ночью появились наряды рабочих с белыми повязками на рукавах…  – Эйтингон загнул палец, – наряды расположились по соседству с танками, они вооружены…  – Козлов недовольно сказал:

– Ерунда, дедовскими обрезами и бутылками с бензином…  – Эйтингон смерил его холодным взглядом:

– Именно таким оружием, товарищ Козлов, московское ополчение в декабре сорок первого остановило фашистов, пока вы отсиживались в Ижевске…  – Козлов покраснел, – не забывайте, среди рабочих есть участники войны. На гражданской мы тоже сражались чем придется, товарищ Микоян подтвердит. В общем, будет настанет такая нужда, они справятся и с обрезами…  – Наум Исаакович добавил:

– Если танкисты начнут брататься с бунтующими, товарищи, нам придется несладко…  – он бросил на стол смятую листовку, – мы блокировали узлы связи, однако их передатчик жив и выходит в эфир, что мы и слышали ночью. В октябре семнадцатого года все развивалось таким же образом…  – Козлов откашлялся:

– Товарищ Котов, в октябре семнадцатого года большевиков возглавлял Владимир Ильич Ленин…  – Эйтингон вскинул бровь:

– Товарищ Козлов, вы плохо знаете историю России. До Ленина были Разин и Пугачев. Неужели вы думаете, что наша страна не способна дать еще одного Ленина…  – в комнате повисла тишина. Эйтингон подытожил:

– Разумеется, сейчас речь идет о попытке вооруженного восстания, спровоцированного эмиссарами Запада. За последними действиями этой швали видна твердая рука каких-то организаторов…  – он наклонился над столом:

– Где…  – поинтересовался Эйтингон, – где данные на зачинщиков смуты, вчера их фотографировали…  – ростовский секретарь, Басов, неуверенно отозвался:

– В толпе у горкома было тысяч пять человек, у заводоуправления еще сотни три, а все личные дела рабочих лежат в отделе кадров завода…  – Эйтингон фыркнул:

– Завода, блокированного этими рабочими. И кто…  – он повысил голос, – кто их так называемый диктор, мерзавец с прибалтийским акцентом? Здесь не Рига и Таллинн, вы…  – он упер палец в директора электровозного завода, Курочкина, – вы должны знать своих прибалтов…  – Курочкин отер пот со лба:

– На заводе работает почти десять тысяч человек, товарищ Котов. Я не в состоянии…  – Эйтингон погрыз крепкими зубами незажженную сигару:

– Дождетесь, – зловеще пообещал он Курочкину, – мало вам было вчерашнего…  – вчера днем Курочкин, попытавшийся утихомирить толпу, сбежал с балкона горкома под градом бутылок и камней:

– Дождетесь, – повторил Эйтингон, – пока вы будете в состоянии только лежать трупом в тачке, товарищ Курочкин. Ваше тело вывезут с завода, как вывозили тела хозяйчиков после революции…  – он стукнул кулаком по столу:

– Кто-нибудь мне ответит, что за прибалт вообразил себя голосом Новочеркасска…  – Шелепин встал:

– Товарищ Котов, – бывший председатель КГБ помялся, – на пару слов, пожалуйста…  – Эйтингон сверился с часами:

– Сейчас должен сесть ленинградский борт…  – самолеты приземлялись на ростовском аэродроме, – дождемся их и продолжим совещание…  – на пороге Эйтингон обернулся, разглядывая испуганные лица партийных сановников:

– До Ростова всего двадцать пять километров, а мы в столице донского казачества…  – Козлов хмыкнул:

– Они все давно забыли, никакие они не казаки…

Бросив через плечо: «Вот и нельзя им позволять что-то вспомнить», Эйтингон нарочито аккуратно закрыл за собой дверь.

Кофе им так и не подогрели.

Морщась от сигаретного дыма, Наум Исаакович подвинул Саше кофейник:

– Держи. Флягу свою ты выпил, но надо взбодриться перед совещанием…  – мальчик понурил светловолосую голову. Эйтингон расхаживал по комнате, где он полчаса назад услышал от Шелепина о курсанте Высшей Разведывательной Школы, восточном немце, некоем Генрихе Рабе.

Науму Исааковичу стоило большого труда не наорать на бывшего главу КГБ:

– Лаврентий Павлович, – угрожающе сказал он, Шелепин передернулся, – Лаврентий Павлович, – Эйтингону было наплевать на чувства комсомольского вождя, – после такого загнал бы вас навечно на урановые рудники или вообще влепил пулю в затылок, товарищ секретарь ЦК. Поверьте, вы бы молили о смерти, как об избавлении от страданий…  – Шелепин проблеял:

– Немцы за него ручались, у него отличные характеристики, он выбрал социалистический образ жизни…  – Наум Исаакович жадно выпил скверный кофе:

– Он выбрал сидеть агентом Запада под нашим носом…  – он вытер губы платком, – а что касается его якобы проживания в Западном Берлине, то визитеры Штази проглотили заранее подготовленную легенду. Соедините меня с Семичастным, прямо сейчас…  – потребовал Наум Исаакович. Он ожидал, что с событиями в Новочеркасске Москва не будет залеживаться в постели. Главу КГБ его звонок, действительно, застал в кабинете. Не вдаваясь в долгие объяснения, Эйтингон потребовал усилить наблюдение за британским посольством и подробно допросить всех соучеников немца:

– Странницу особенно, – добавил он, – мне сказали, что она его проверяла, то есть пыталась. Она зоркая девушка, она могла заметить что-то подозрительное…  – Наум Исаакович понимал, почему ни Странница, ни Саша не докладывали ему о Рабе:

– Такого распоряжения от руководства не поступало, а они дисциплинированные ребята. Но кроме дисциплины, существует еще и инициатива…  – Эйтингон присел на край стола:

– Не вини себя, – он потрепал мальчика по плечу, – ты выполнял указания руководства и правильно делал…  – Саша вздохнул:

– Я должен был раньше его раскусить, товарищ Котов. Но, значит…  – серые глаза мальчика заблестели, – он сын моей кузины, этой М…  – Наум Исаакович вытянул из кармана пиджака паркер:

– Смотри, – он быстро начертил схему, – от семьи фон Рабе, кроме него никого не осталось. Обергруппенфюрер Максимилиан, личный помощник Гиммлера, бесследно пропал после войны. В Нюрнберге его заочно приговорили к смертной казни, однако его следы затерялись…  – сведения о Ритберге фон Теттау и его детях Наум Исаакович держал в тайне:

– Они моя козырная карта, – напомнил себе Эйтингон, – даже если мальчишка, украденный Генкиной, на самом деле ребенок его светлости, это дела не меняет. Максимилиан поверит, что парень его сын. Пользуясь приманкой, его можно заманить в ловушку, он начнет работать на меня…  – Эйтингон давно решил после освобождения уйти на серую сторону:

– Мне дадут синекуру и посадят под колпак, как Уинстона Смита в пасквиле Оруэлла, – хмыкнул он, – однако они имеют дело со мной, а не с приготовишками от разведки, вроде комсомольских вождей. Максимилиан побоится разоблачения и начнет плясать под мою дудку…  – Наум Исаакович обвел имя Генриха ручкой:

– Именно так. Они воспользовались тем, что Рабе распространенная фамилия и тем, что наши немецкие коллеги, – Эйтингон коротко улыбнулся, – не избалованы потоком беженцев с запада. Скорее всего, в лодке с его светлостью, сидела сама М, то есть Марта Горовиц, бывшая графиня фон Рабе. Ее сын обеспечивал безопасность операции…  – Саша почесал голову:

– Но Рабе должен был выйти на британское посольство…  – Наум Исаакович кивнул:

– И вышел. Именно ему покойный Чертополох носил кофе в Нескучный Сад. Заботливая мамочка…  – он сдержал ругательство, – беспокоилась о питании сына…  – Эйтингон был уверен, что Марта Янсон такая же волчица, как и ее давно погибшая мать:

– Кто бы еще отправил сына на агентурную работу…  – усмехнулся он, – не просиживать штаны на Набережной, а заниматься настоящим делом…  – Саша подался вперед. Наум Исаакович поднял руку:

– Невеста здесь не при чем. Она бы призналась, что выходила на связь с Рабе, то есть с фон Рабе…  – по лицу мальчика Эйтингон понимал, что девушка ему отчаянно надоела:

– Потерпи немного, – успокаивающе сказал он, – скоро мы арестуем предателя Пеньковского и выведем его на очную ставку с Невестой…  – Саша буркнул:

– Я сам ее расстреляю, товарищ Котов. Она у меня вот где сидит…  – юноша провел ладонью по шее. Наум Исаакович добавил:

– Все равно, ты летом уезжаешь, и надолго…  – он был против вояжа Странницы в США, однако руководство Комитета настаивало на том, чтобы попробовать, как они выражались, воду:

– Ладно, в Вашингтоне она не появится, могил родителей не увидит. И вообще, пока ее не подводят к пастору Кингу. Может быть, она хорошо поработает с команданте Че и ее оставят в Южной Америке…  – Наум Исаакович вытряхнул последние капли кофе себе в чашку:

– До отъезда ты успеешь допросить Рабе, – утешил он Сашу, – никуда он от нас не денется, мы его найдем и привезем в Москву…  – прошагав к двери, высунув голову в коридор, Эйтингон раздраженно крикнул:

– Нас собираются кормить завтраком, или нет? По крайней мере, хотя бы принесите кофе…  – боец на лестничной клетке вытянулся:

– Извините…  – он замялся, – товарищ начальник. Сейчас завтракают секретари ЦК…  – Эйтингон заорал:

– Сейчас должны завтракать сотрудники особого отряда! Именно они, а не секретари ЦК, остановят сегодня бунт в городе! Что стоите, – гневно велел он бойцу, – немедленно на кухню, подгоните персонал…  – боец ссыпался по лестнице. Эйтингон пробормотал:

– Завтракают. У них штаны на заднице от жира трескаются. Дармоеды, как и сам кукурузник…  – обернувшись, он подмигнул Саше: «Сейчас поешь здешней клубники. В Москве такого вкуса не дождешься».


Дядя шутил, что документы семейства Мяги стоили половину ватника.

Именно столько он отдал в Ярославле ловким людишкам, обеспечившим появление на свет слесаря и его дочки, двадцатилетней Марии Ивановны. Фотографии в документах были подлинными, сами бланки тоже, а остальное, как выразился его светлость, стало делом техники. Нагнувшись над большой раковиной, Маша отскребала железной щеткой противень от омлета:

– Я едва не утонула в Москве-реке, – вздохнула девушка, – дядя меня толкал, заставлял плыть…  – они вылезли на берег рядом с Голосовым оврагом. Маша, чихнув, робко спросила:

– Но как же посольство, дядя Джон…  – герцог огляделся:

– Такси здесь ждать не стоит, – кисло сказал он, – а что касается посольства, то нас бы перехватили рядом с трубой. Либо священник побежал с запиской в Комитет, либо среди наших дипломатов завелся крот русских…  – дядя нахмурился, но больше об этом не упоминал. Маша до сих пор изредка ловила на его лице недоуменное выражение:

– Он думает об этом, но со мной ничем не поделится, – понимала девушка, – в любом случае, сначала надо выбраться из СССР…  – оставаться в Москве, искать Теодора-Генриха было смерти подобно. Возвращаться на кратовскую дачку дядя не хотел:

– Неизвестно, кто выжил в перестрелке на реке, – хмуро сказал он, шлепая по грязи к шоссе, – Алексей Иванович, да и кто угодно из его ребят, мог рассказать о нас Комитету…  – подпоров подкладку мокрого ватника ногтем, Маша вытащила первое попавшееся под руку кольцо с бриллиантом. Послевоенная добыча отца купила им, как заметил дядя, проезд с комфортом до промежуточной станции:

– На юге они нас искать не станут, – шепнул герцог Маше, трясясь на сиденье полуторки, следующей в Тулу, – сейчас они рыщут по реке, а потом примутся за северное и западное направления…  – шофер полуторки не спрашивал их имен. В Туле они провели три дня, отсиживаясь в его частном доме. Обзаведясь новой одеждой, они отправились в Ярославль на дизельных поездах и электричках:

– Катерина Петровна нам поможет, – уверил Машу дядя, – она хорошая женщина…  – в Ярославль они приехали, как смеялся герцог, словно татары:

– По вашей пословице о незваном госте, – объяснил он, – ворвались прямо на свадьбу…  – съездив в Казахстан, Катерина Петровна привезла домой тело покойного мужа:

– Жизнь идет, Иван Иванович, – женщина нежно покраснела, – Ваня говорил, что хочет мне только счастья…  – Катерина Петровна вышла замуж за местного верующего, вдовца с тремя детьми:

– Он работал гравером…  – разогнувшись, Маша потерла ноющую поясницу, – он свел дядю с нужными людьми…  – Новочеркасск они выбрали, как город, не вызывающий подозрений. Посидев в публичной библиотеке с Машей, дядя заметил:

– В Ростове легче затеряться, город больше, но и милиции там тоже много. Оборонным предприятием рисковать не стоит, у них усиленные проверки кадров. Если я здесь по трудовой занимался паровозами, то нет смысла менять поле деятельности…  – он коротко улыбнулся.

В конце июня слесарь Мяги и его дочка, посудомойка, могли получить первый оплачиваемый отпуск:

– Думаю, сейчас Комитет успокоился, – сказал дядя в последние выходные мая, – по крайней мере, ты говоришь, что мой портрет исчез с доски «Их разыскивает милиция» на ростовском вокзале…  – Маша ездила в Ростов по выходным, потихоньку оборачивая наличность в золото. На фотографии дядя выглядел так же, как при их встрече в Новосибирске:

– Там я похож на иллюстрацию из учебника психиатрии, – усмехнулся герцог, – а Мяги…  – он провел ладонью по седому ежику волос, прикрывающему шрам на голове, – Мяги приличный человек. По воскресеньям он даже носит галстук…  – отпуск эстонец с дочкой намеревались провести в Батуми:

– Думаю, что все пройдет гладко, – заметил дядя, – моторку я водить умею, вода будет словно парное молоко. Сухопутная граница охраняется строже…  – Маша неуверенно отозвалась:

– Но можно отправиться в Турцию из Крыма, здесь ближе…  – дядя вздохнул:

– Там открытое море, милая моя, а не прибрежные воды. Первый шторм по дороге, и мы пойдем ко дну. Я тебя обязан доставить невредимой твоему отцу…  – о Теодоре-Генрихе они не заговаривали:

– Что говорить, когда нечего говорить, – Маша ополоснула противень чистой водой, – неизвестно, когда мы с ним встретимся и встретимся ли вообще…  – щеки девушки запылали. В первый военный городок она попала случайно. Три дня назад комсорг завода, зайдя на кухню, весело сказал:

– Девушки-красавицы, помогайте. Дали разнарядку, ожидаются армейские сборы. С пайком для солдат они справятся, но приезжают офицеры, генералитет…  – он поднял палец, – в общем, попросили нашей помощи, нужны официантки…  – Маша попыталась спрятаться за мощную спину одной из поварих. Комсорг шутливо добавил:

– Товарищ Мяги, не тушуйтесь. Вы не уйдете от комсомола…  – парень который месяц ходил по пятам за Машей, уговаривая ее на билет, – и не скроетесь от такого поручения…  – девушка пробормотала:

– Я не официантка, я судомойка…  – комсорг отмахнулся:

– В городке разберетесь…  – вместо обещанных сборов со вчерашнего дня они обслуживали прилетевшую из Москвы делегацию. Соседка по раковине, тоже судомойка, отряхнула руки:

– Болтают, что в городе начались драки, – неслышно сказала девушка, – наши ребята с электровозного ходили к горкому, к заводоуправлению, избили милиционеров. Я в коридоре слышала разговоры…  – она кивнула на потолок столовой, – москвичей…  – Маша недовольно сказала:

– Все водка, и больше ничего. Напились в получку и гуляют…  – от входа на кухню раздался зычный голос старшего повара, товарища Филимоновой:

– Мяги, что стоишь, лясы точишь? Бери поднос, дуй наверх. Москвичи требуют еще завтрак…  – девушка смутилась:

– Здесь посуда, товарищ Филимонова…  – повар подмигнула ей:

– Наверху молодые парни из Москвы. Может, приглянешься кому, Марья-краса, русая коса…  – стянув с нее испачканный фартук, Филимонова обрядила девушку в униформу официанток в чистой, как ее называли на заводе, столовой, где обедало руководство. На голове Маши появилась крахмальная наколка. Филимонова вручила ей поднос с кофейником, омлетом, свежим хлебом, творогом со сметаной и клубникой:

– Жаль, меда нет, – посетовала повар, – степной мед у нас духовитый…  – отвесив Маше шлепок пониже спины, она строго предупредила девушку:

– Не одергивай, я тебе жениха набиваю…  – зардевшись, Маша аккуратно понесла завтрак по увешанной армейскими плакатами лестнице.


По земляному полу курятника прыгали воробьи. Рассветное солнце пробивалось через щели в деревянных стенах, играло на кумаче свернутых лозунгов. Генрих придирчиво осмотрел наскоро собранную радиостанцию:

– Вроде все в порядке, Иван Иванович, – позвал он, – сейчас начнем трансляцию…  – при посторонних Генрих обращался к дяде по-русски.

Домик механика Коркача стоял в почти деревенской слободе, за рекой Тузлов. Отсюда в центральную часть города вел мост:

– На него могут выдвинуть танки, – Генрих покосился на дядю, – но, кажется, они все предусмотрели…  – дядя с Андреем Андреевичем распивали чай на завалинке:

– Жена у родни гостит в Краснодаре, – извинился Коркач, – все по-холостяцки…  – принеся на тарелке ароматные соты, он добавил:

– Может быть, оно и к лучшему. Угощайся, Иван Иванович, мед наш, степной…  – у ограды участка стоял небольшой улей. Дядя, по его словам, тоже жил неподалеку:

– Я с ним не сталкивался потому, что на электровозном смена начинается раньше, – понял Генрих, – мое общежитие рядом, но мы строим здесь, а все заводы стоят за Тузловом…  – по утрам слободская толпа осаждала идущие в центр автобусы.

Пока герцог не объяснил, как он попал в Новочеркасск, где потерял глаз и почему притворяется слесарем Мяги.

Щелкнув рычажком, Генрих удовлетворенно увидел зеленый огонек на шкале передатчика:

– Но и времени не было объяснять. Они останавливали неразбериху на заводе, формировали комитет стачки, расставляли наряды рабочей милиции…  – бродя сначала за дядей и Андреем Андреевичем, а потом за комитетом, Генрих аккуратно записывал все в блокнот. Передатчик размещался в комнате радиотехнического кружка в Доме Культуры. Рацию Генриху показал его знакомый по танцам, веселый парень Володя Шуваев, тоже рабочий с электровозного завода:

– Подумать только, прошлой неделей мы с ним ходили в парк. Он меня свел с Сотниковым…  – Генрих поднял голову от передатчика:

– Говорят, Сотникова ночью взяли…  – Генрих услышал новости от ребят, стоявших в патруле у горкома партии, – я сообщу, что начались аресты…  – он указал на рацию. Дядя хмыкнул:

– Сообщай, но, по-моему, правильно его арестовали…  – Коркач усмехнулся, – пусть проспится в камере. Он к полуночи на ногах не держался…  – в патрулях пьяных не было, однако Генрих понимал, что комитет не может изъять у рабочих всю водку и самогон. За ночь он два раза забежал в Дом Культуры, где, за взломанной им вчера дверью кружка, спокойно стояла рация. Генрих не знал, глушат его, или нет, однако это было неважно:

– Я должен поставить всех в известность о случившемся, – вздохнул юноша, – но если мама услышит меня, она будет волноваться…  – у него не было никаких сомнений в том, что он должен делать:

– Рабочие правы, восстав против коммунистов, – сказал себе Генрих, – я не получал разрешения к ним присоединиться, но я не могу стоять в стороне…  – на исходе ночи, с помощью ребят из патруля, он перенес передатчик в заводскую слободу:

– Скажи, – добавил Коркач, – и еще скажи, что наш лозунг: «За Ленина, против коммунистов»…  – сегодняшнее шествие к центру города несло портреты Владимира Ильича. Механик посмотрел на часы:

– Допивайте чай, – он подмигнул Генриху, – я пройдусь, проверю пикеты…  – демонстрация начиналась с завода имени Буденного:

– На станцию я тоже загляну, – Коркач накинул спецовку, – но ты, Иван Иванович, хорошо там поработал…  – Генрих тоже навестил станцию. Дядя распоряжался с уверенным спокойствием:

– Видно, что он четверть века воюет…  – патрули перекрыли железнодорожные пути, – он ничего не говорит, но ясно, что он тоже не может сидеть сложа руки…  – Генрих не знал, для чего дядя поинтересовался надежностью его документов:

– Все только начинается. Восстание перекинется в Ростов и на Донбасс…  – зачарованно подумал юноша, – главное, добиться отставки Хрущева, мирных выборов демократического парламента…  – дядя кивнул:

– Мы через полчаса подтянемся, после трансляции…  – послушав шаги Коркача, он велел племяннику:

– Передача немного подождет. Выпей чаю, – дядя заглянул в курятник, – нам надо поговорить.


У товарища Котова нашлась подробная карта города. Ожидая завтрака, он расстелил на столе лист. Паркер коснулся синей ниточки реки:

– Смотри, здесь единственный мост…  – он почесал поседевший висок, – по сведениям из слободы, – товарищ Котов коротко усмехнулся, – они опять затевают какую-то демонстрацию…

Рабочие патрули не трогали милиционеров или танкистов, охранявших Госбанк, здание горкома партии, почту и радиоузел. Ночью, не дожидаясь появления в Новочеркасске ленинградцев, Наум Исаакович отправил московских ребят прочесывать, как он выразился, территорию:

– Непонятно, кого они арестовали, – недовольно подумал Эйтингон, – зачинщиков или просто пьяную шваль, решившую воспользоваться моментом…  – допрашивать арестованных было бесполезно. Рабочие, как кисло сказал Эйтингон на совещании, лыка не вязали:

– Но ребята держали уши открытыми, они слышали разговоры о сегодняшнем шествии…

За Тузлов ни силы КГБ, ни милиционеры с армией не совались. Слобода, с тамошней железнодорожной станцией, оставалась вотчиной восставших:

– Рельсы они перекрыли, – сказал Наум Исаакович Саше, – но нас это не касается. Во-первых…  – паркер поставил резкие точки на карте, – на все заводы посланы наряды военных…  – Эйтингон понимал, что на те же заводы отправится и так называемая рабочая милиция:

– Они опять начнут горлопанить…  – Наум Исаакович нашел на столе сигареты, – призывать трудящихся бросить цеха, отправиться к горкому…  – он перечеркнул мост ручкой, – но, во-вторых, здесь они встретятся с танками и БТР…

Ночью Эйтингон услышал от генерала Плиева, командующего Северокавказским военным округом, о готовности армии остановить бунтующих:

– Что-то незаметно, – ядовито сказал Эйтингон генералу, – пока ваши танкисты сидят с задраенными люками…  – Плиев отозвался:

– Не было четкого приказа, товарищ Котов. Но Матвей Кузьмич, то есть генерал-лейтенант Шапошников, не подведет…  – Эйтингон раздраженно пробормотал:

– Малиновский велел вам навести порядок, куда еще четче…  – никогда не жаловавшийся на память Наум Исаакович узнал имя Героя Советского Союза Шапошникова:

– В сорок пятом году он командовал механизированным корпусом, освобождавшим Венгрию и Австрию. Его Особый Отдел рапортовал, что генерал ни в грош их не ставит…  – после победы Шапошникова неоднократно замечали в компании союзных офицеров.

– То есть американцев, с которыми мы встретились в Австрии, – вздохнул Наум Исаакович, – ладно, тогда нам было не избежать общения с союзниками. Журавлев тоже разговаривал с Холландом, даже держал его в камере…  – Наума Исааковича неуловимо что-то беспокоило:

– Фотографии вчерашней толпы пока не готовы…  – он постучал пальцами по столу, – но понятно, что товарищ Рабе…  – Эйтингон криво улыбнулся, – будет среди бунтовщиков…  – его паркер вернулся к мосту. Саша заметил:

– Тузлов мелкая река, его можно перейти вброд, товарищ Котов…  – Эйтингон вспомнил:

– Главный железнодорожный вокзал они не блокировали, только пригородную станцию. Но какая разница, из-за живой цепи ни один поезд сюда не доберется…

Тузлов, или Тузловка, как реку звали в городе, действительно не отличался глубиной. Посреди Новочеркасска торчал осыпающийся, когда-то величественный войсковой храм донского казачества, Вознесенский собор:

– Надо было его взорвать, вместе с памятником Ермаку и триумфальными арками, – зло подумал Наум Исаакович, – казакам нельзя доверять. Они поддерживали белое движение, воевали на стороне Гитлера. Ничего, после сегодняшнего от здешней вольницы не останется и следа…  – он вскинул бровь:

– Можно. Но, уверяю тебя, один залп танкового батальона разнесет к чертям и мост и толпу бунтовщиков. Те, кто ринется в реку, станут добычей пуль мотострелков…  – ручка двери задергалась. Робкий девичий голос позвал:

– Ваш завтрак, товарищи…  – Наум Исаакович усмехнулся:

– Не прошло и полугода. Что поделаешь, юг. Они все здесь ленятся, черти…  – Саша поднялся:

– Сидите, товарищ Котов, я за вами поухаживаю…  – юноша распахнул дверь. Эйтингон даже не понял, как все случилось:

– Маша…  – мальчик шагнул вперед, – Маша, что ты…  – загремела посуда. Саша, схватившись за лицо, зашипел. Горячий кофе плеснул на половицы, вслед полетели вазочки со сметаной, тарелки с омлетом, рассыпалась алая клубника. Эйтингон едва успел отклониться от летевшего ему в голову стального подноса. Дверь захлопнулась перед носом пытавшегося распрямиться Саши. Поднос высадил окно, зазвенело разбитое стекло. Поскользнувшись на клубнике, Саша свалился на порог.

Подскочив к окну, хрустя осколками, Эйтингон заорал: «Задержать официантку, немедленно!».


Над разломанными кусочками соты озабоченно вилась пчела. Солнце поднялось, в траве вокруг курятника защелкали кузнечики. Черная дворняга Андрея Андреевича, стуча хвостом, положила голову на колено Джону:

– Попрошайка, – он дал псу корочку пшеничного хлеба, – меда тебе нельзя, не вздыхай так…  – потрепав собаку за ушами, он повернулся к племяннику:

– Хорошо, что документы у тебя с собой…  – герцог проверил паспорт, военный билет и остальные бумаги советского немца Миллера, – выходишь в эфир в последний раз, и отправляешься за нашим неприкосновенным запасом…

Оставшееся после побега из Москвы золото и купленные Машей в Ростове кольца герцог держал под полом их съемной комнаты, в жестяной банке, расписанной потускневшим горохом. При себе Джон не носил ничего, как он выражался, подозрительного. Рука потянулась к внутреннему карману рабочей куртки:

– Кроме обреза…  – обрез он получил вчера от Андрея Андреевича, – но в нынешних обстоятельствах не стоит разгуливать без оружия…

По глазам племянника Джон видел, что юноша не согласен с его решением. Теодор-Генрих быстро и толково рассказал ему о жизни в ГДР, службе в армии и учебе в Москве:

– Плохо, что ты вышел из тени…  – герцог затянулся папиросой, – потому что там…  – он махнул в сторону центра, – тоже не дураки сидят. Здесь не Рига, прибалты наперечет. Я, например, – Джон невесело улыбнулся, – но, думаю, в Комитете узнают твой голос. И в Лондоне тоже узнают…  – Генрих смутился:

– Я понимаю, что мама будет волноваться, – пробормотал юноша, – но, дядя Джон, я не мог иначе…  – Джон вспомнил окопы у Мадридского университета:

– Мы с Меиром тогда были немногим старше его. Меир переходил линию фронта, а потом улегся с винтовкой рядом со мной. Он тоже не мог иначе…  – герцог кисло отозвался:

– Я все понимаю, но если тебя расстреляют, то твоя мать…  – он оборвал себя:

– Ладно. Никого не расстреляют, я об этом позабочусь. По крайней мере тебя…  – юноша поднял голову:

– Дядя Джон, – племянник подался вперед, – но если танкисты перейдут на нашу сторону? Здесь всего двадцать пять километров до Ростова, восстание перекинется на большой город, на донбасские шахты…  – Джон потушил окурок в сварганенной механиком латунной пепельнице:

– Никуда оно не перекинется, – отрезал герцог, – либо демонстрацию расстреляют сегодня на мосту, либо пропустят к зданию горкома и расстреляют на площади…  – племянник все не сдавался:

– Но люди узнают, – горячо сказал Теодор-Генрих, – люди на западе узнают, что случилось…  – герцог покачал поседевшей головой:

– Во-первых, тебя глушат. Во-вторых, если даже в Лондоне или Нью-Йорке тебя услышат, Новочеркасску, милый мой, от этого ни жарко, ни холодно, как говорят в России…  – Джон думал о новостях, полученных от племянника:

– Откровенно говоря, о них мне совсем не хочется думать, – герцог вздохнул, – но, что называется, ставь благо государства выше собственного блага, то есть интересов семьи…

Теодор-Генрих рассказал, что видел Густи у колонн Большого театра:

– Она встречалась с Пауком, кузеном Марты…  – герцог потер обросший щетиной подбородок, – судя по всему, она была с ним на короткой ноге, даже очень короткой…  – он предполагал, что Густи работает в посольстве:

– Джеймс, то есть Мэдисон, больше не приходил на встречи с Генрихом в Нескучный Сад, тайник от фонтана исчез, на сигнал тревоги от Генриха никто не ответил, а наша записка попала в руки КГБ. Все сходится, черт его подери, все укладывается в схему…  – он все равно не мог поверить в предательство племянницы:

– Хотя схема старая, – хмыкнул герцог, – в медовую ловушку попадаются не только мужчины. Густи видная девушка, но красавицы зачастую бывают более одинокими, чем невзрачные моли…  – он подумал о миссис Вере:

– Джеймс не пришел на рандеву потому, что русские его похитили, – понял герцог, – но о Теодоре-Генрихе он ничего не сказал, иначе бы парень сейчас здесь не сидел. Ладно, пусть они с Машей сматываются отсюда быстрее ветра. Моторку он водить умеет, все у них получится…  – учитывая сведения о Густи и сестрах Левиных, герцог намеревался пробраться обратно в Москву:

– Парень, которого ты видел, – сказал он племяннику, – не Левин. Девчонки дяди Эмиля считают его своим братом, но он сын товарищей Волка по партизанской борьбе в Италии…  – герцог допил чай:

– Значит, Алексей Иванович погиб, – он помолчал, – жаль, он был хороший человек. Но я теперь, милый мой, обязан вывезти из России Левиных…  – Генрих хмыкнул:

– Судя по их виду, ониприближены к…  – юноша покачал пальцем над головой, – Кепка, кажется, вовсе не в опале, а на коне. Левины носят импортную одежду, дядя. Они могут работать на КГБ…  – Джон зевнул:

– Если бы Павел работал на КГБ, он бы не рискнул дракой в мужском сортире. Нет, милый мой, так называемый Бергер обосновался на серой стороне жизни, что мне очень на руку…  – Генрих стащил у дяди папиросу:

– Вы так и не сказали мне, как вы поняли, что я в Москве…  – дядя подмигнул ему:

– Мария тебя видела…  – племянник зарделся, – в метро, и описала мне. Она девушка внимательная, как ее отец, она тебя узнала…  – Генрих отозвался:

– Я думал, что она на кого-то похожа, но не мог понять на кого…  – Джон потрепал его по плечу:

– На отчима твоего, милый мой. Вези ее под родительское крыло и сам туда возвращайся…  – он потянулся, – а у меня есть дела в СССР…

Стукнула калитка, пес Андрея Андреевича встрепенулся. Собака утробно залаяла, забеспокоились куры, хлопая крыльями. Ее светлые волосы растрепались, на щеке виднелась царапина. Белый, с кружевными оборочками, фартук официантки испачкала грязь. Девушка тяжело дышала:

– Дядя, – отчаянно крикнула Маша, – Кепка здесь! Я видела его в военном городке. Гурвич тоже здесь, нам надо…  – Генрих поднялся:

– Кузина Мария…  – она жарко покраснела, – кузина Мария, здравствуйте…

Солнце блеснуло в голубых, ярких глазах девушки. С юга, от реки, донесся рев танковых моторов.


Наум Исаакович не собирался навещать горком партии, куда направилась московская делегация. Запершись в комнате, снабженной полевой рацией, он велел себя не беспокоить. Линия шла из первого военного городка прямо к танкистам генерала Шапошникова. Согласно приказу Плиева, подразделение блокировало мост, ведущий к центру города:

– Докладывайте обстановку каждые десять минут, – велел Эйтингон генералу, – ваша задача не пустить шествие дальше берега реки…

Фальшивую официантку, как оказалось, звали Марией Мяги. Девушку на территории городка не отыскали. Эйтингон неотрывно смотрел на черный телефон, обслуживающий внешнюю линию:

– Она не дура, здесь оставаться. Разоблачения она не ожидала, но она спортсменка, у нее отличная реакция…  – перед ним лежал исчерченный стрелками и датами лист и увеличенные, сырые фотографии вчерашней демонстрации. Чутье в очередной раз не подвело Наума Исааковича:

– Он был в Новосибирске, когда Холланд сбежал из больницы, – Эйтингон в очередной раз взялся за лупу, – теперь ясно, кто помогал Холланду и мистеру Кроу покинуть СССР после войны…  – Наум Исаакович ни с кем бы не спутал одноглазого, крепкого мужичка в рабочей спецовке:

– Он не пожалел собственной дочери, отправил ее на Урал…  – Эйтингон почесал рукояткой лупы висок, – в качестве подсадной утки для нашей группы. Она обеспечивала отход диверсантов, поэтому проклятый Волков и спасся. Исчезнув вместе с ним, она затаилась, чтобы вынырнуть наружу в компании его светлости…

Доступа к личным делам рабочих завода у него не было, однако опрошенные работницы кухни узнали по снимку отца судомойки Мяги, слесаря Ивана Ивановича:

– Они вспомнили адрес их домика, но туда нам хода нет…  – Эйтингон сдержал ругательство, – мерзавцы снимают халупу в слободе. То есть пока нет, но из города мы их не выпустим…  – взгляд возвращался к нарисованной им схеме. Эйтингон помнил дату рождения Марии Журавлевой:

– Март сорок второго года, в Куйбышеве. Они были соседями проклятой Антонины Ивановны, ни дна ей ни покрышки. Та родила девчонку от Петра…  – в отцовстве дочери мистера Френча Наум Исаакович сильно сомневался, – но девчонка умерла. Леди Холланд, мерзавка, уехала на фронт, где и сгинула…  – он вздохнул:

– Наталья Журавлева лежала с ней в одном роддоме. У Антонины Ивановны ничего не спросишь, но такая волчица, как она, могла и поменять детей. Новорожденные все на одно лицо. Свою дочь она бы не убила, а чужую не пожалела бы…  – Эйтингон останавливал себя от звонка в Москву:

– Семичастный рассмеется мне в лицо, – понял он, – Михаил вне подозрений, он честный дурак. То есть он пятнадцать лет притворяется честным дураком, Холланд его завербовал в Берлине…  – у Наума Исааковича не существовало прямых доказательств предательства Журавлева:

– Он отречется от своей дочери прежде чем три раза пропоет петух…  – Эйтингон хорошо знал Евангелия, – он сделает вид, что был уверен в ее гибели. Ее даже похоронили, то есть не ее, а куски тела какого-то бедняги солдата…  – ему очень не нравилось, что Журавлев продолжает воспитывать Марту:

– Если он поддерживал контакты с его светлостью, он знает о крушении самолета, – хмыкнул Наум Исаакович, – и знает, как на самом деле зовут девочку. Вот кому подходит кличка Паук. Он сидел без движения все эти годы, плетя свою сеть…  – ему предстояло объяснить Саше появление в Новочеркасске Марии Журавлевой:

– Пусть она сама все объясняет, мерзавка, – Эйтингон скомкал бумагу, – я не отпущу троицу, не дам им сбежать из СССР…  – мальчик отделался легкими ожогами:

– Я потом тебе все расскажу, – пообещал Наум Исаакович, – сейчас надо думать о деле…

Саша, в числе других снайперов, сопровождал секретарей ЦК. Затребовав фотографии здания горкома и прилегающих строений, Эйтингон нарисовал схему расположения стрелков на крышах:

– Но это больше для спокойствия, – сказал он на инструктаже московской и ленинградской групп, – танкисты не допустят толпу в центр города…  – указка скользнула к увеличенным фотографиям его светлости и Генриха Рабе:

– Этих людей брать только живыми, – распорядился Эйтингон, – как и их сообщницу. Диктую ее приметы…  – он заметил, как скривилось обожженное лицо Саши:

– Бедный мальчик, – пожалел Наум Исаакович, – но хорошо, что все так закончилось. Мария явно намеревалась поймать его в медовую ловушку…  – он знал, что Москва поверит ему только если дочь Журавлева в очередной раз не исчезнет бесследно:

– Попав на Лубянку, она во всем признается, – Наум Исаакович закурил, – ладно, не стоит пороть горячку. Я пока что зэка, – он усмехнулся, – а Михаил генерал и крупный чин в Министерстве Среднего Машиностроения. Пустили козла в огород, запад теперь осведомлен о нашей атомной и космической программах…  – он не сомневался, что во времена Лаврентия Павловича никто бы не церемонился с предателем:

– Их бы с Натальей расстреляли, а Марта провела бы остаток жизни в закрытой шарашке, как и ее мать…  – он боялся, что Журавлев расскажет девочке о ее настоящих родителях:

– Вместо будущей гордости советской науки мы получим ядовитую тварь, только и ждущую, чтобы воткнуть кинжал нам в спину. Ее мать повсюду оставляла за собой выжженную землю и дочь, скорее всего, тоже такая…  – арест Марии осложнялся тем, что в Новочеркасске хватало статных блондинок:

– Но в толпу, идущую от слободы, они не полезут, – утешил себя Наум Исаакович, – а все дороги из города мы перекрыли. Правда, рельсы до сих пор удерживают восставшие. Они рабочие электровозного завода, у них есть доступ к технике. Поняв, что их дело проиграно, они могут взорвать пути…  – рация затрещала. Наум Исаакович приложил к голове наушник:

– Что у вас происходит…  – голос генерала Шапошникова был спокоен:

– Демонстрация приближается к мосту, товарищ Котов. Вижу голову колонны, с красными флагами и портретами Владимира Ильича. Их примерно…  – Шапошников прервался, – тысяч пять или шесть, но, может быть, и больше…  – связь установили трехстороннюю. Генерал Плиев сидел в горкоме партии:

– Товарищ Плиев, – со значением кашлянул Эйтингон, – отдавайте соответствующее приказание вашему подчиненному…  – Плиев что-то пробормотал. Наум Исаакович громко сказал: «Поднимайте танки в атаку, генерал Шапошников».


Герцог запретил племянникам лезть, как он выразился, на рожон.

Завидев рядом с заводом Буденного толпу с кумачовыми знаменами, он угрюмо сказал:

– В голову колонны не суйтесь, держитесь в середине. Хорошо, что у вас нет оружия. Но еще лучше было бы вам навестить наш домик и отправляться восвояси…  – Маша помотала головой: «Мы вас не бросим, дядя». Генрих только кивнул:

– Дочь Волка и сын Марты, – вздохнул герцог, – упрямства им обоим не занимать. Ладно, может быть, все еще обойдется…  – он не ожидал появления Кепки на мосту или у здания горкома партии:

– Он засел в военном городке и никуда не двинется, – хмыкнул Джон, – он бережет свою шкуру. Но Гурвич, то есть Паук, может оказаться в городе…  – ему не нравилось, что шкатулка с золотом оставалась под половицами их комнаты:

– Кроме обреза, у меня ничего при себе нет, – герцог пошел в начало колонны, – а у Теодора-Генриха только его документы…  – бумаги Миллера были чистыми, как называл это Джон:

– В отличие от паспорта Мяги. Кепка, наверняка, опросил женщин на кухне, товарок Марии. Он знает, как нас зовут, где мы живем…  – они рисковали появлением в домике посланцев от Комитета. День был жарким, над колонной метались растревоженные птицы:

– Здесь не только рабочие, – понял Джон, – здесь и женщины с детьми…  – ребят из патрулей, с белыми повязками, они расставили по краям шествия:

– Пьяных вроде нет, – заметил механик Коркач, – но от молодежи попахивает водкой…  – сзади раздался громкий голос:

– Бей солдат, бей коммунистов…  – парня оборвали. Из середины колонны послышалось пение:

– Но мы поднимем гордо и смело, знамя борьбы за рабочее дело…

Шествие подхватило «Варшавянку». Люди двигались медленно, в полуденном воздухе висела белая пыль. За их спинами поднимались в прозрачное небо трубы заводов:

– Ни дымка не видно, – оглянулся Джон, – все производства остановились…  – Коркач сказал, что агитационные патрули поработали на совесть:

– Ребята пришли в цеха, – усмехнулся механик, – но наткнулись на солдат. Никто не собирался вставать к станкам под дулами автоматов, сейчас не царское время…  – слободскую станцию перекрывала живая цепь восставших:

– Там есть несколько электровозов, – вспомнил Джон, – но в городе только одна ветка…  – поезда шли на юг, в Ростов, Анапу и Адлер, и на север, в Лихую и Миллерово:

Солнце припекало, Джон поскреб седой затылок:

– То есть в Москву и Сибирь. Отпускники нас, наверное, матерят по-черному. Им, разумеется, ничего не сказали, пустили составы по обходным дорогам…  – Коркач наклонился к его уху:

– Ты помнишь, что один электровоз ребята начинили взрывчаткой, – спокойно заметил механик, – на крайний случай…  – Джон невозмутимо кивнул:

– Думаю, – отозвался он, – что такие меры нам не понадобятся…  – герцог понял, что и сам не мог бы никуда бежать:

– Выступление обречено на провал, – невесело подумал он, – но и Волк не бросил бы товарищей одних и Марта тоже бы осталась здесь. Главное, чтобы танки не открыли огонь по толпе…  – до моста оставалось каких-то сто метров. Т-34 перегораживали путь в центр города:

– Я на таких машинах воевал, – Андрей Андреевич затянулся «Беломором», – механиком-водителем. От Брод и до Будапешта, четыре года в танке просидел…  – песня умолкла, Коркач распорядился:

– Патрули, остановить движение колонны! Ни шага вперед без распоряжения комитета стачки…  – он поправил белую повязку:

– Пойду, – Андрей Андреевич указал на танки, – поговорю с командиром. Не думаю, что сюда послали юнца. Скорее всего, офицер воевал, он меня выслушает. Я без оружия…  – он поднял натруженные ладони, – они в меня не выстрелят…

Танки и БТР стояли с задраенными люками. Джон сунул кому-то из комитета забастовки обрез:

– Пойдем вместе, Андрей Андреевич. Одна голова хорошо, а две лучше…  – колонна остановилась у входа на мост. Обернувшись, Джон нашел глазами племянников:

– Генрих от Марии не отходит, – он коротко улыбнулся, – здесь все понятно. Кажется, парень ей тоже по душе, то есть не кажется, а точно…  – над разбитым асфальтом шоссе щебетали воробьи:

– Меир рассказывал, как они удерживали немецкие танки у Мальмеди…  – вспомнил герцог, – а я не пехотинец, я видел танки только из прорези своей машины…  – Т-34 стояли темными громадами, нацелив орудия на толпу. Подойдя к головному танку, Коркач замедлил шаг:

– Здесь представители комитета стачки! У нас нет оружия…  – механик вскинул пустые руки над головой, то же самое сделал Джон, – нам надо поговорить с командиром части, товарищи…

Из открывшегося люка вынырнул крепкий офицер в комбинезоне и шлеме:

– Я командир, – он вытер смуглое, потное лицо, – генерал Шапошни…  – голос танкиста словно сломался:

– Андрей Андреевич, – тихо сказал он, – старший сержант Коркач…  – механик дернул горлом:

– Так точно, Матвей Кузьмич, то есть товарищ генерал…

После освобождения Будапешта Шапошников приехал в госпиталь, к своему механику, оправлявшемуся от ранения:

– Я вручил ему вторую «Звездочку», а он сетовал, что не сможет со мной закончить войну. Он четыре года провел в моем танке. Из экипажа, что начинал со мной на Юго-Западном фронте, у Брод, больше никто не выжил, только я и он…  – Шапошников понял, что мужичок с черной повязкой, закрывавшей утерянный глаз, тоже воевал:

– Лицо у него такое. И армейская выправка видна, хотя на офицера он не похож…  – неизвестный рабочий почему-то напомнил Шапошникову его австрийского знакомца, майора Горовица, из американской армии:

– Мы сдружились, – весело подумал генерал, – немало водки выпили. И водки, и виски, хотя особисты предупреждали меня, что он сотрудник разведки. Пошли они к черту, и особисты, и КГБ и товарищ Котов…  – в наушниках раздался требовательный голос именно Котова:

– Приказываю поднять танки в атаку! Генерал, подтвердите распоряжение…  – Шапошников спросил у одноглазого:

– Вы тоже воевали, товарищ…  – ему показалось, что мужичок улыбнулся:

– Так точно, товарищ генерал…  – спина рабочего выпрямилась, он склонил поседевшую голову. Колонна стояла тихо, молчали даже дети. Шапошников заметил в голове шествия юношу и девушку, державшихся за руки:

– Вольно, – почти весело сказал он, – вольно, товарищ старший сержант…  – переключив рычажок рации, Шапошников приказал:

– Мотострелкам немедленно разрядить оружие. Пропускаем колонну, включить моторы…  – вернувшись на канал военного городка, он услышал возмущенный голос Котова:

– Куда вы пропали, доложите, как идет атака…  – Шапошников громко ответил:

– Не вижу перед собой противника, которого бы следовало атаковать нашими танками…  – сняв наушники, он подмигнул Коркачу:

– Ведите людей, Андрей Андреевич, удачи вам…  – возвращаясь в колонну, Коркач буркнул:

– Насчет того, что ты воевал, Иван Иванович, я ничего не слышал…  – герцог отозвался:

– Я ничего и не говорил, Андрей Андреевич…  – подтолкнув приятеля в плечо, он принял обратно свой обрез.

– Продолжаем демонстрацию, – заорал механик, – держим путь на горком…

Танки разъезжались с моста, шествие двинулось к центру города.


Полуденное солнце обжигало горящее лицо Саши, пот заливал глаза. Жестяная крыша горкома партии немилосердно раскалилась. Снайперов снабдили защитными жилетами и новыми экспериментальными винтовками Драгунова, с оптическим прицелом. Саша успел оценить оружие в Москве:

– Хорошо, что коллеги привезли сюда партию…  – он старался не шевелиться, – но жаль, что пока не успели разработать патроны…  – из СВД стреляли обычными патронами, используя пули со стальным сердечником. Саша поймал в прицел портрет Владимира Ильича, качающийся над головой колонны:

– Дальность больше километра, скорострельность тридцать выстрелов в минуту…  – думая о технических характеристиках оружия, он старался забыть искаженное ненавистью лицо Маши Журавлевой. Гремела посуда, девушка сильным, ловким движением швыряла в него тяжелый поднос:

– Что она здесь делает…  – Саша прислушался к хриплому крику птиц, – почему притворяется официанткой…  – товарищ Котов пока ничего ему не объяснил. Из его выступления на совещании Саша понял, что Машу считают сообщницей вынырнувшего на поверхность 880 и западного агента Рабе:

– То есть фон Рабе. – поправил он себя, – мерзавец наследник графского титула. Но где и как Машу могли завербовать западные разведки…  – он вспомнил, как подростком танцевал с девочкой рок.

– Она всегда тянулась к чуждому образу жизни, – хмыкнул Саша, – но я уверен, что она запуталась, оступилась…  – он не сомневался, что Маша попала в группу Дятлова случайно.

– Однако диверсанты могли спасти ее на склоне, – понял юноша, – могли увлечь в свои сети, соблазнить посулами так называемого капиталистического благополучия. Она всегда интересовалась дореволюционной жизнью. Она, как и Мышь, не похожа на советских девушек…

Марта Журавлева не обращала внимания на одежду, однако девочка отличалась совсем не куйбышевским изяществом манер. Саша замечал, как Мышь ведет себя за столом:

– У нее всегда прямая спина, еще малышкой она ловко управлялась с приборами. Жаль, что она не танцует, у нее бы хорошо получалось…  – Маша танцевала отменно:

– Все именно так и было, – решил Саша, – но Маша не виновата, ей надо все объяснить. С ее глаз спадет дурман, она опомнится. Она, в конце концов, комсомолка. Я выступлю в ее защиту, возьму ее на поруки…  – несмотря на жару и тяжелый жилет, он почувствовал неловкость:

– Я ее люблю, – понял Саша, – когда я думаю о пиявке, у меня никогда такого не случается. Я вообще стараюсь о ней не вспоминать, иначе мне становится противно…  – о Маше ему вспоминать было приятно.

– Я на хорошем счету, – сказал себе Саша, – в сложившихся обстоятельствах Журавлевы мне не откажут. Маша тоже согласится, иначе что ее ждет? Не поедет же она в колонию строгого режима, лет на десять. Она молода, она совершила неразумный поступок, ошиблась…  – Саша представил себе прокурора, зачитывающего постановление о взятии подсудимой Журавлевой на поруки.

– Я прослежу за ее поведением, – успокоил себя юноша, – правда, я сейчас уезжаю. Ничего, я ее оставлю с ребенком. Пусть возвращается в Куйбышев и сидит там под присмотром родителей. Я вернусь и заберу ее с малышом в Москву…

С крыши здания он хорошо видел приближающуюся к горкому молчаливую колонну, с развевающимися на ветру кумачовыми флагами. Всех снайперов снабдили рациями. Саша послушал неразборчивую скороговорку командира Новочеркасского гарнизона, генерала Олешко:

– Танкисты… колонна движется к центру…  – Саша фыркнул:

– Незачем занимать эфир, колонну и так видно…  – солнце ударило в глаза, в голове шествия блеснуло что-то светлое. Саша опустил винтовку ниже:

– Это Маша…  – толпе оставалось совсем немного до входа в горком. Он рассматривал в оптический прицел упрямое, измазанное грязью лицо. На щеке девушки краснела запекшаяся царапина. Она потеряла крахмальную наколку, измятый фартук сбился набок. Прицел перекочевал еще ниже, Саша прикусил губу:

– Мерзавец Рабе держит ее за руку…  – лицо немца покрывала белая пыль дороги, – как он смеет, скотина…  – Маша была выше товарища Генриха:

– Никакой он не товарищ…  – Саша почувствовал во рту соленый привкус крови, – он шпион, его ждет закрытый трибунал и расстрел. Я влеплю пулю ему в затылок…  – они не разнимали рук, девушка улыбалась:

– Он вообще смеется, – Саша ничего не мог с собой сделать, – нельзя, не смей, его надо брать живым…  – сухо щелкнул затвор винтовки. Над толпой пронесся отчаянный крик:

– Товарищи, мы в ловушке! На крышах сидят снайперы! Вперед, товарищи, бей коммунистов…  – темная масса людей, роняя знамена и портреты, ринулась к наглухо закрытым дверям горкома.


Генриху в глаза ударило яркое солнце, юноша попытался пошевелиться. Девичий голос успокаивающе сказал:

– Тихо, тихо, кузен. Все хорошо, пуля вас не задела…  – услышав выстрел, Маша успела оттолкнуть Генриха к краю колонны:

– Но все равно нас чуть не смяли в давке…  – за первым выстрелом последовали и другие, – хорошо, что я его сюда затащила…

Двери горкома партии снесли с петель. В вестибюле валялся сорванный со стены, блестящий золотом герб страны. На колосьях виднелись отпечатки запыленных ботинок. Большое зеркало раскололи, осколки едва держались в дубовой раме. Пахло порохом и гарью. Над площадью порхали клочки разорванных документов.

Маша вздрогнула от резкого звука:

– Пишущую машинку из окна выкинули, – Генрих поморгал темными ресницами, – где дядя, кузина…  – Маша растерянно отозвалась:

– Не знаю. Он побежал наверх вместе со всеми…  – в вестибюле было пусто. Генрих прислушался:

– Ребята где-то достали громкоговоритель…  – площадь чернела людьми. С балкона доносился пьяный голос:

– Хватит власти коммунистов и КГБ! Эти…  – выступающий выматерился, – забаррикадировались на последнем этаже здания, но мы их выкурим и повесим на собственных кишках. Мы пойдем на Ростов, на Москву…  – толпа завыла, женщина завизжала:

– Бей милицию! Товарищи, надо освободить вчерашних арестованных из застенков…  – Генрих вздохнул:

– Левченко, из стройуправления. Она вроде гуляла с Сотниковым, хоть он и женат…  – Маша покраснела, – поэтому она так надрывается…  – Генрих не сомневался, что никаких задержанных в отделении милиции нет:

– Всех арестованных ночью вывезли из города. И вообще надо прекратить неразбериху. Где комитет стачки? Надо остановить мародерство, отобрать у людей водку…  – толпа на улице что-то неразборчиво закричала. На балконе раздался голос:

– Смотрите, что они жрут! Свиньи трескают колбасу и сыр, у них от жира лопается брюхо, а нас держат на гнилой картошке…  – человек зарыдал:

– Не надо, пожалуйста, не надо…  – Маша осторожно выглянула из дверей:

– Они избили кого-то из коммунистов, – поняла девушка, – держат его на коленях…

Рядом стояло ведро с отбросами. Перегнувшись через перила балкона, мужичок потряс крышкой:

– Видите, что написано? Корм для свиней! Коммунисты считают нас свиньями, теперь пусть сами жрут свои объедки…  – избитому человеку силой раскрыли рот, мужичок запихнул туда горсть картофельных очистков:

– Жри, скотина, – визжали женщины, – своих детей кормишь икрой, а наши плачут от голода! Бросайте его вниз, мы его разорвем на куски…  – толпа скандировала:

– Мяса! Масла! Смерть коммунистам…  – вернувшись в вестибюль, Маша присела рядом с Генрихом:

– Главное, чтобы никого не тронули, – тихо сказала девушка, – хотя они…  – Маша кивнула наверх, – первыми открыли огонь…

Генрих отвел глаза от сверкающих бриллиантов на ее кольце. Змейка качалась на стройной шее девушки. Маша показала ему драгоценность во время шествия:

– От папы моего, – девушка улыбнулась, – расскажите, как папа, кузен…  – Генрих развел руками:

– Я давно не был дома, но, когда я еще получал весточки от мамы, все было в порядке…  – он задумался, – Максим, наш с вами младший брат…  – Маша невольно хихикнула, – наверное, этим летом заканчивает школу и пойдет в университет. Он весь в Волка, не любит терять времени…  – Генрих тоже не намеревался рассусоливать, как любил говорить отчим:

– Когда мы выберемся отсюда, я сделаю ей предложение, – решил юноша, – она православная…  – Маша рассказала ему о гибели туристической группы на Урале и о жизни в скиту, – она православная, я протестант, но это ничего не значит. Мы любим друг друга…  – он все видел в глазах девушки, – и всегда будем любить…  – сверху донеслись выстрелы. Маша испуганно встрепенулась:

– Надеюсь, они никого не убьют, – девушка сглотнула, – иначе, иначе…  – Генрих покачал еще гудящей головой:

– Сейчас их не остановить…  – он подумал о своих мечтах:

– Восстание захватит Ростов, Донбасс… Дядя Джон прав, а я дурак. Все закончится кровью, то есть заканчивается на наших глазах…

По лестнице затопотали, в вестибюль ссыпался десяток ребят со сбившимися белыми повязками. Володя Шуваев покачивался:

– Пошли в отделение милиции, вешать ментов…  – он держал кувалду, – а кого мы не повесим, тому разобьем башку и выпустим мозги на асфальт…  – мимоходом грохнув кувалдой по остаткам зеркала, он бросил через плечо:

– Хватит, пришел конец их власти…  – ребята выскочили наружу. Генрих вздохнул:

– Ладно, надо уходить отсюда, но где дядя Джон…  – он не выпускал руки Марии. Девушка смутилась:

– Знаете, кузен, мы в первый раз увиделись на том месте, где до войны встретились папа и тетя Марта…  – он кивнул:

– На «Охотном ряду». Его правда, сейчас переименовали, но все равно это Охотный Ряд…  – она сидела так близко, что ее светлые волосы щекотали разгоряченную щеку Генриха:

– Я тогда загадала, – тихо сказала Маша, – загадала, что если мы с вами встретимся еще раз, то…

У него была крепкая, надежная ладонь:

– Что, кузина Мария…  – в серо-зеленых глазах заиграла смешинка, – что тогда должно было случиться…  – Маша отвернулась:

– Все должно было быть хорошо, но видите, – она обвела рукой вестибюль, – видите, все не совсем…  – Генрих еще никогда никого не целовал:

– И не надо было, – понял он, неловко прижавшись губами к ее щеке, – кроме нее, мне никого, никогда будет не надо…  – он услышал стук ее сердца. Толпа на площади жадно закричала:

– Бей коммунистов, давайте его сюда, мы его в землю втопчем…  – от ее мягких губ пахло медом:

– Все совсем, – уверенно шепнул Генрих, – совсем, как надо. Маша, милая, я люблю тебя, я так тебя люблю…  – она отозвалась:

– Я тебя тоже… Я с осени все время о тебе думала, милый.

Рядом закашлялись, Маша смущенно пробормотала:

– Дядя, извините, пожалуйста…  – Генрих поднялся, увлекая ее за собой:

– Дядя Джон, – заявил юноша, – мы с Марией обручились, прямо сейчас…  – герцог держал обрез:

– Это я понял, – хмуро сказал он, – у меня глаз один, но зоркий. Дорогие жених и невеста, – он обернулся, – прямо сейчас, как ты выражаешься, нам надо уходить отсюда…  – Джон посмотрел на часы, – через пять минут на площади появится местный генерал Олешко с солдатами внутренних войск. Это вам не танкисты, не ждите от них снисхождения…  – Маша робко спросила:

– В кого стреляли наверху, дядя…  – герцог буркнул:

– В тех самых снайперов, обеспечивавших эвакуацию партийцев…  – десять человек восставших, пробившихся на последний этаж здания, не могли задержать почти сотню работников Комитета:

– Секретари ЦК сбежали, – хмыкнул Джон, – если бы они попались в руки толпе, их бы вздернули на фонарных столбах, как в Будапеште…  – Генрих потер закопченное лицо рукавом спецовки:

– Откуда вы узнали о войсках, дядя…  – герцог спрятал оружие:

– По рации услышал. Я, милые мои, стрелял в Паука, вашего кузена. Не знаю, ранил ли я его или убил, но нам надо как можно быстрее покинуть город. Возвращаться в слободу времени нет, – он дернул щекой, – опять мы останемся, как говорят русские, с голым задом. Надо, не теряя времени, добраться до станции…  – на площади послышался звук автомобильных моторов. Джон вспомнил:

– Андрей Андреевич велел мне уходить. Он сказал, что у меня на руках дочка, мне надо думать о ней, то есть теперь о них…  – герцог велел:

– Пошевеливайтесь. В здании есть черный ход, за полчаса мы доберемся до станции…

Осколки зеркала захрустели, хлопнула неприметная дверь под лестницей. Вихрь закружил в разоренном вестибюле обгоревшие куски кумача.


Захлопнутое деревянное окошечко кассы пересекала кривая надпись мелом: «Хрущева на мясо! Смерть коммунистам!». На половицах тесного зала слободской станции виднелись следы костра, рядом валялись пустые бутылки из-под водки:

– Патрули побежали на площадь перед горкомом, – понял Джон, – в первые дни бунта сложно требовать от людей дисциплины. Но здесь первые дни станут и последними…

Станция пустовала. Железнодорожные служащие, напуганные вчерашней демонстрацией, судя по всему, решили не появляться на рабочих местах. Оглядываясь по сторонам, герцог услышал голос племянника:

– Дядя Джон, у меня есть немного денег…  – пошарив по карманам, парень достал клеенчатое портмоне, – и у Маши тоже…  – племянница, зардевшись, сунула руку за вырез темного платья официантки. Девушка вытащила на свет перетянутую резинкой трубочку купюр с профилем Ленина:

– Я откладывала из получки, дядя, на всякий случай…  – герцог хмыкнул:

– Случай и наступил…  – достав паспорт Мяги, он щелкнул зажигалкой, – только касса не работает, билетов на этой ветке не продают…  – выглянув на голую платформу, он велел Генриху:

– Бери Машу, взбирайтесь на автодрезину…  – герцог указал на темно-зеленый вагон, – как говорится, тише едешь, дальше будешь…  – на слободской станции стояли служебные дрезины для осмотра и ремонта путей:

– Они работают на автомобильном двигателе. Электричество от линии отрубили вчера, – спокойно подумал Джон, – хорошо, что взрывчаткой начинили именно электровоз. Он все равно сейчас бесполезен…  – одинокий локомотив торчал на путях немного поодаль от платформы. Генрих неуверенно спросил:

– Но как ее водить, дядя…  – подожженный Джоном паспорт Мяги рассыпался легким пеплом. Прикурив папиросу, герцог отозвался:

– Так же, как и машину. Права у тебя есть, автомеханик Рабе…  – он не хотел отдавать племяннику обрез. Патроны у Джона еще оставались:

– Если я не успею взорвать эту дуру, – решил он, – я, по крайней мере, смогу отстреливаться, прикрыть отход ребятишек, – он думал о Генрихе и Марии именно так, – им двадцать лет, я не имею права рисковать их жизнями. Мне пятый десяток, я, как говорится, отбыл свое на земле…  – он велел себе собраться:

– Маленькому Джону семнадцать, Полине двенадцать. Они думают, что я погиб, но я обязан вернуться домой. Я не оставлю своих детей сиротами…  – Джон не жалел Паука, получившего от него пулю в коридоре горкома:

– По нему никто не заплачет…  – он помнил брезгливое выражение на лице племянницы, – он гнусная тварь, как и его отец, Мэтью. Он кузен Марты и племянник миссис Анны, но они только обрадуются его смерти…  – парень выскочил на Джона и Андрея Андреевича из-за угла горкомовского коридора:

– Он хотел в нас выстрелить, но я оказался быстрее…  – удовлетворенно подумал герцог, – я прав, наше поколение ничто не выбьет из седла. Хотя миссис Анна, Теодор или Кепка и нас заткнут за пояс…  – вспомнив о Кепке, он подогнал себя. Джон не сомневался, что товарищ Эйтингон, по русскому выражению, наступает им на пятки:

– Надо подрывать пути и отправляться отсюда восвояси…  – после взрыва автомотриса могла пойти только на север:

– Что нам не очень на руку, – пожалел Джон, – на юге море. Например, Батуми, куда хотел отправиться исчезнувший с лица земли товарищ Мяги…  – путь к морю преграждал центральный вокзал Новочеркасска. Джон был уверен, что на той станции не протолкнуться от военных:

– Значит, придется возвращаться на север…  – Джон вспомнил карту, – в сторону Лихой и Миллерово. Мы бросим вагон на путях и растворимся в степи…  – высунувшись из окна автомотрисы, Генрих помахал:

– Все в порядке, дядя Джон…  – выбросив окурок, взобравшись на локомотив, Джон проверил вынесенные с семнадцатого, номерного химического завода, аккуратные упаковки взрывчатки:

– Тамошние ребята анекдот рассказывали, – усмехнулся он, – жена рабочего просила принести домой стиральный порошок. Он принес, но едва не овдовел, когда супруга затеяла стирку…  – официально завод производил моющее средство «Прогресс» и детские цветные карандаши:

– То есть метанол, формалин и взрывчатку, – поправил Джон, – что нам очень пригодилось…

В полуденной тишине хрипло кричали птицы. Он уловил вдалеке шум:

– Машина, и не одна, а несколько, надо поторопиться. Наверняка, явился Кепка, по нашу душу…  – бикфордов шнур змеился по кабине машиниста. Джон проследил за голубоватым огоньком:

– Заводи мотор, – заорал он Генриху, – разгоняй вагон…  – спрыгнув на пыльную платформу, Джон услышал топот сапог в зале ожидания:

– Мы очень вовремя сматываемся…  – он рванулся к автомотрисе, – встреча с Кепкой не входит в мои планы…  – вагон разгонялся, он схватился за сильную руку племянницы. Тяжело дыша, Маша втащила его внутрь:

– Пригнись, – заорал Джон, – сейчас здесь все…

Уши заложило от грохота, деревянная крыша перрона провалилась вниз. Перекрученные куски рельс полетели в разные стороны, платформа словно вспучилась. Пылающий электровоз покосился набок. Краем глаза Джон заметил выскочивших из вокзала солдат.

Автомотриса резво шла вперед, Джон крикнул:

– Шоссе далеко, они нас не перехватят. Отъедем полсотни километров от города и поминай, как звали…  – он облизал пересохшие губы:

– Надо найти реку или родник. Без воды в степи мы долго не продержимся…  – он подтолкнул племянницу:

– Твоего жениха его мать в мае сорок пятого вывозила из Берлина в вагоне метро, а сейчас он сам поездом управляет…  – Генрих отозвался:

– Вы прямо мастер рельсовой войны, дядя Джон…  – герцог прислонился к грязной стенке кабины:

– Монах этим занимался в Европе, а мы с покойным дядей Меиром взрывали железные дороги в Бирме…  – он сплюнул за окно, – опыта мне не занимать…

Черная точка вагона исчезла в жарком мареве летнего дня.


Эйтингон вертел в крепких пальцах листок отрывного календаря:

– Третье июня, воскресенье. В это день, в 1905 году, царские войска расстреляли мирную демонстрацию рабочих, на реке Талка, в Иваново-Вознесенске…

Раздраженно смяв бумажку, Наум Исаакович отправил комок в мусорную корзину. Взгляд возвращался к канцелярскому столу, где возвышалась ободранная жестяная банка, расписанная потускневшим горохом. Содержимое тайника Наум Исаакович рассыпал вокруг. Он не сомневался, что исчезнувший 880 унаследовал схроны, как говорили бандиты, еще одного заклятого врага советской власти, уголовника Волкова:

– Он достал золото в Москве и притащил сюда для побега за границу…  – Эйтингон брезгливо пошевелил паркером связку колец с бриллиантами, – он был, что называется, одной ногой на западе…  – теперь у 880 и его сообщников не осталось денег, что, впрочем, нисколько не утешало Наума Исааковича. Вчера вечером, после ареста бабки, хозяйки халупы, где обретались фальшивые слесарь и судомойка, он угрюмо сказал Шелепину:

– Все бесполезно. Старуха ничего не знала о тайнике, а что касается документов, – хмыкнул Наум Исаакович, – то у них и у Рабе может быть еще по десятку паспортов…  – документы Мяги пропали, однако милиция, несмотря на занятость, подробно исследовала паспорт Марии Ивановны:

– Бумаги подлинные, – Эйтингону было неприятно смотреть на хмурое лицо девушки, – за золото у нас можно купить даже Кремль со всем его содержимым…  – скрывать правду о Журавлевой от Шелепина или Семичастного было бессмысленно:

– Никите тоже все доложили, – рано утром Эйтингон разговаривал с Москвой, – он согласился с негласным наблюдением над Журавлевыми, однако не разрешил их арестовывать. Кукурузник все еще верит Михаилу…  – Эйтингон не ожидал, что беглянка Мария появится в Куйбышеве:

– Не такая она дура. Железнодорожные пути, ведущие на север, мы прочесываем, но в здешней степи людей можно искать хоть до скончания века…

Взрыв искорежил полотно на слободской станции. Инженеры обещали восстановить сообщение через неделю. 880 испортил отпуск ударникам труда из Сибири и Урала:

– Вместо того, чтобы купаться в море, рабочие сейчас трясутся по объездным путям…  – Наум Исаакович ссыпал золото в банку, – а он в очередной раз бесследно пропал. Профессионализма мерзавцу не занимать…

Он велел на всякий случай усилить охрану в колонии на Северном Урале, где содержался Валленберг:

– Саломея сидит рядом, на женской зоне…  – судя по последним рапортам Герцогиня еще была жива, – но она впала в деменцию, стала безнадежной идиоткой…  – 880 неоткуда было узнать о месте пребывания его пока настоящей жены:

– Но он упрямый человек и может попытаться выручить Валленберга…  – Эйтингон потер выбритый на рассвете подбородок, – кстати, неподалеку от колонии стоят семь столбов, которыми интересовалась Ворона…  – природная аномалия торчала почти в центре нового, строго секретного полигона:

– Стройка только началась. Королев собирается использовать местность для испытаний лунной техники…  – Наум Исаакович вздохнул:

– О чем, кстати, знает товарищ генерал Журавлев. Все одно к одному, но проклятый кукурузник уперся, теперь его не переубедить…  – оставалась слабая надежда, что арестованные зачинщики бунта знают, куда мог направиться 880:

– Мы взяли почти полтысячи человек…  – Наум Исаакович надел пиджак, – если я найду 880, мне могут разрешить встречу с детьми…  – в отличие от танкиста Шапошникова, генерал Олешко, начальник новочеркасского гарнизона, не церемонился с восставшими:

– Погибло тридцать или пятьдесят человек…  – Эйтингон зевнул, – какая разница. Женщины, дети, все равно…  – оцепленную войсками площадь перед горкомом спешно приводили в порядок, – смуту надо душить в колыбели. Подонки подняли руку на представителей власти…  – в перестрелке у отделения милиции погибло несколько солдат, – зачинщиков ждет суд и казнь…

Тела погибших на площади тайно хоронили на кладбищах в окрестностях города:

– Мы больше не допустим никаких народных выступлений, – Эйтингон взял с подоконника лукошко клубники, – траурные процессии тоже могут вылиться в стихийный протест. Шапошников, тряпка, еще поплатится за свое благодушие…  – он остановился в унылом коридоре офицерского корпуса военного городка:

– Надо поддержать мальчика, поговорить с ним…  – ранение Саши оказалось легким, он лежал в местной медицинской части, – он переживает из-за предательства Журавлевой. Отнесу ему клубнику и примусь за допросы…  – отдав ключ от кабинета охраннику, Эйтингон пошел вниз.


Саше обещали, что через две недели он сможет, как выразился армейский врач, приступить к служебным обязанностям. Рана оказалась легкой. Пуля 880 засела в неприкрытом защитным жилетом плече. Врач поводил пальцем перед глазами Саши:

– Вы поскользнулись, упали, ударились затылком и потеряли сознание, – заявил доктор, – отсюда и сотрясение мозга средней тяжести…  – Саше не разрешали читать или слушать радио. Визит товарища Котова ограничили до четверти часа:

– Мне больше и не надо, – успокоил его ментор, – у меня забот полон рот, с арестованными на руках…  – он разложил перед Сашей фотографии зачинщиков бунта:

– Все утверждают, что именно он…  – Эйтингон ткнул пальцем в снимок, – ходил с 880 к танкам Шапошникова…  – генерал Шапошников наотрез отказался опознавать кого бы то ни было:

– Приказ вышестоящего начальства он не мог не выполнить, – с бессильной яростью подумал Эйтингон, – однако, увидев фотографии этого Коркача и 880, он только пожал плечами. Якобы он ничего не помнит и ничего не знает. Коркач четыре года просидел с ним в одном танке…  – Наум Исаакович успел затребовать архивные справки, – Шапошников врет нам в лицо…  – никакого способа разоблачить генерала не существовало.

Мальчик поднял серые, немного запавшие глаза:

– Он был рядом с 880 в коридоре горкома, – вздохнул Саша, – никогда себе не прощу, что я их упустил, оказался медленнее…  – Наум Исаакович погладил его по забинтованной голове:

– Ничего страшного, милый, – искренне отозвался он, – у тебя пока не хватает опыта в таких…  – Эйтингон покрутил рукой, – стычках, но ты его скоро обретешь…  – он отложил фотографию Коркача, сидевшего под надежной охраной в подвалах гауптвахты военного городка:

– Подонок мне все расскажет, – удовлетворенно подумал Эйтингон, – судя по всему, они с 880 спелись, пока его светлость притворялся слесарем…  – по досье Коркач был местным уроженцем:

– У него могут иметься знакомцы в степи, – Наум Исаакович сделал пометку в черной книжечке, – Дон, как известно, впадает в Азовское море. Надо перетрясти рыбаков, связаться с пограничниками, предупредить коллег в Крыму и на Северном Кавказе. Коркач признается, куда делся 880 и остальные его сообщники…  – взрыв электровоза на слободской станции тоже, разумеется, был делом рук бунтовщиков:

– Они заранее подготавливали пути отступления, – хмыкнул Наум Исаакович, – но 880 от нас далеко не уйдет…  – он заставил Сашу поесть немного клубники:

– Тошнит, – пожаловался мальчик, – мне сказали, что после сотрясения мозга всегда так…  – Эйтингон кивнул:

– И после него и после контузии. Но ты отлежишься и вернешься в Москву с боевым ранением. Невеста…  – завидев откровенную ненависть в глазах Саши, он оборвал себя. Наум Исаакович понял, что сейчас не время упоминать о леди Августе Кроу:

– Хоть бы она сдохла, – зло сказал Саша, забрав сигарету из его золотого портсигара, – я ненавижу пиявку. Товарищ Котов…  – Эйтингон почувствовал, что юноша едва сдерживает слезы, – товарищ Котов, вы говорили на совещании, что Маша…  – мальчик дернул горлом, – их сообщница, однако она не виновата. Она испугалась на Урале. Она потерялась в тайге, ее спасли диверсанты, то есть Волков, она чувствовала себя обязанной остаться с ними…  – Эйтингон не хотел разбивать наивные надежды Саши:

– О предательстве Журавлева ему знать не стоит, – решил Наум Исаакович, – в детстве Михаил с ним много возился. Пока в предательстве уверен только я. У Никиты Журавлев на хорошем счету. Ладно, когда мы поймаем 880 и Рабе, вместе с Марией, мальчик и остальные сами все поймут…  – Эйтингон успокаивающе сказал:

– Скорее всего, что так. Мы их ищем и непременно найдем, а тебе надо думать о будущем задании…  – он поправил пышные тюльпаны, в спешно найденной трехлитровой банке:

– Работав Америке более важна, чем поиски 880, мой дорогой…  – мальчик покачал головой:

– Я найду Машу, товарищ Котов, если ее не отыщут к моему возвращению. Я поговорю с ней, все ей объясню. Она хорошая девушка, она просто оступилась. Моя любовь ее спасет, вернет в лоно советского народа, к идеалам социализма…  – Саша даже покраснел. Наум Исаакович напомнил себе, что мальчику всего двадцать лет:

– Мне было за сорок, а я надеялся, что Роза меня полюбит. Я бы все сделал ради нее и Ладушки, но их обеих у меня отняли…  – за Ладушку он отомстить не мог, но Эйтингон не собирался оставлять зло безнаказанным:

– Максимилиан поплатится за то, что он отнял у меня Розу. Мальчик пусть лелеет свои надежды…  – Наум Исаакович улыбнулся Саше, – в его возрасте нет ничего хуже крушения идеалов. Но когда-нибудь он поймет, что иначе не повзрослеть…  – ему пришло в голову, что Странница стала бы подходящей парой для Саши:

– Нет, – сказал себе Эйтингон, – у девчонки мозги набекрень, ее держит только гипноз. Мальчику нужна хорошая подруга, а не продажные твари, вроде леди Августы или Марии…  – он не сомневался, что так называемый товарищ Генрих уложил девицу в постель:

– Или 880 постарался, у него нет никаких принципов. Они хотят покрепче привязать ее к себе, как мы леди Августу…  – на прощание он велел Саше отдыхать:

– Я тебя буду навещать каждый день, – сказал Наум Исаакович, – держать в курсе нашей работы…

Его работа началась со снятого пиджака, в прохладном предбаннике гауптвахты. Сунув под мышку папку с досье 880 и Рабе, Эйтингон закатал рукава рубашки. Железная, зарешеченная дверь отворилась, он вдохнул сырой запах подвала. Здание было новым, из беленого потолка торчали еще не окруженные проволокой слабые лампочки:

– Но в камеру для допросов принесли прожектор и привинтили мебель к полу…  – шагнув через бетонный порог, он натолкнулся на угрюмый взгляд кряжистого мужика, в порванной, выпачканной пылью и засохшей кровью спецовке. Зачинщиков бунта держали в наручниках. Бросив на стол досье и припасенную пачку «Беломора», Наум Исаакович прислонился к выкрашенной серой краской стене. Разглядывая арестованного, он небрежно сказал:

– Я представитель Комитета Государственной Безопасности, гражданин Коркач. Советую не запираться, а пойти на сотрудничество со следствием. Чистосердечное признание облегчит вашу участь…  – взгляд механика напомнил ему о полных презрения глазах Рыжего, Авраама Судакова:

– Его я не сломал, – пожалел Эйтингон, – но этого сломаю, он мне расскажет о планах 880…  – арестованный молчал. Обосновавшись напротив, Эйтингон включил мощный прожектор: «Начнем».


Над заросшей непроходимым лесом балкой, над обрывистым берегом Тузлова повис вечерний туман. В темнеющем небе парил сокол. Пошевелив дрова в костре, старик кивнул на птицу:

– У него в роще гнездо…  – он махнул в сторону балки, – жена его с птенцами сидит, а он мышковать отправился по ночной прохладе…  – Джон приподнялся. Старик успокоил его:

– Сторожки отсюда не видать. Сию сторожку мой отец поставил, когда с турецкой войны вернулся…  – он подмигнул Джону, – да не один, а с женой. Потом я ее в порядок привел, а теперь она опять пригодилась. Спят наши молодожены, не волнуйся…  – он усмехнулся, – их целый день не видно. Родник у них рядом чистый, а мы с тобой, Иван Иванович, под лодкой переночуем…  – у костра стоял вымытый котелок. Старик пожевал почти беззубыми деснами кусок пшеничного хлеба из полотняной тряпицы:

– Донская уха у нас вкусная…  – он держал жестяную кружку с чаем, – даже стерлядь попалась, а они сейчас в Тузлове редкие гости. До войны знаешь, как было? До первой войны то есть…  – взяв загрубевшими пальцами уголек, он раскурил папиросу, – на войсковых кругах в Новочеркасске саженных осетров к столу подавали, уху стерляжью в серебряных бадьях. Икры было, хоша ей залейся…  – старик выпустил клуб дыма, – в Царском Селе видал я парадные обеды у государя императора…  – он перекрестился, – дак мы, казаки, не хуже трапезничали…  – он подтолкнул Джона в плечо:

– Слушай. На службу я пошел, как положено, в одиннадцатом году. Двадцать один год мне исполнился, прадедовскую шашку мне после гибели отца отдали, как я подростком был. Здесь…  – на противоположном берегу реки светились редкие огоньки хутора Стоянов, – оставались матушка моя и брат младший, Гриша, малец десятилетний. Отец наш на японской войне сгинул. Матушка была рождением турчанка, однако крестилась, как замуж за отца выходила. У нас в Петровке храм стоял знаменитый…  – он вздохнул, – церковь Божией Матери Живоносный Источник. У храма родник бил, где нашли икону Владычицы. В те времена мой предок, Михаил Григорьевич Хомутов, служил наказным атаманом, по его участию храм и возвели. Сие еще при императоре Николае Павловиче случилось. С той пор все мы, Хомутовы, и венчались там, и детей крестили. Я тоже успел сына с дочкой окрестить, после смуты храм не сразу закрыли…  – старик сплюнул в костер, – это теперь в святых стенах тракторная мастерская располагается.

– Но я не о сем речь веду…  – он повел еще сильными плечами, в затасканном черном казакине, – определили меня по месту службы отца, сотника Хомутова, в лейб-гвардии Шестую Донскую казачью Его Величества батарею. Стояли мы в Царском Селе. В тринадцатом году вызывает меня наш командир, полковник, великий князь Андрей Владимирович…  – старик посмотрел вдаль, – его императорское высочество и говорит мне:

– Ты, Корней, казак нравный…  – темные глаза весело взглянули на Джона, – а я отвечаю:

– Так точно, господин полковник, мы, Хомутовы, все такие.

Он головой покрутил:

– Язык у тебя длинный, хорунжий Хомутов, но, говорят, что среди казаков лучше вас с конями никто не управляется.

– Сие верно, – кивнул старик, – что отец мой, что дед, что я, нас на коня сажали, когда мы едва на ноги поднимались. Я коням нагайку не показывал, любого мог словами увещевать, даже самого буйного…  – в тумане Джону послышался стук копыт. Он оглянулся, старик заметил:

– Не явится сюда никто, Иван Иванович. Испокон веку называется оно Тузловские склоны…

На старика, трясущегося на телеге, запряженной невидным коньком, они наткнулись на пыльной проселочной дороге, ведущей от рельс на северо-восток. Автомотриса торчала на путях:

– Пусть как хотят, так ее и убирают, – смешливо сказал Джон, – что тоже займет какое-то время…  – старик, представившийся Корнеем Васильевичем Хомутовым, отправлялся на рыбалку. Телега стояла рядом с костром, невидный конек щипал траву:

– Маша с Генрихом остались в сторожке, – подумал Джон, – ладно, пусть отдыхают. Переночуем здесь и двинемся дальше…  – старик подлил ему чая:

– На богородичной траве настоян, – одобрительно сказал Корней Васильевич, – то есть на чабреце. Из него степной мед выходит, самый лучший…  – у сторожки, кроме крохотного огородика, торчал и старый улей. Корней Васильевич отхлебнул из кружки:

– Его императорское высочество и продолжает. Мол, король британский прислал в подарок нашему императору Николаю Александровичу английских жеребцов…  – смуглое лицо старика собралось морщинистой улыбкой, – а с одним на конюшне его величества никто справиться не может. Нравный он, говорит, Корней, как и ты…  – старик помолчал, – и дает он мне записку, лично от государя. Корней Васильевич, не откажите в любезности, помогите объездить жеребца. И подпись, его императорского величества руки. Я отвечаю:

– Чего бы и не объездить, дело знакомое…  – старик взял еще папиросу, – а коней, оказывается, британскому государю подарил какой-то герцог ихний, вроде великих князей наших…  – Джон чуть не сказал: «Экзетер»:

– Маша говорила, что ее Лорд, в Куйбышеве, тоже был крови наших коней. Но Лорд скаковой жеребец, за их родословными следят, а здесь деревня…

Корней Васильевич взглянул в туман:

– Значит, выводят мне жеребца. Ох, Иван Иванович, видел бы ты его. Белый, словно кипень, красавец сказочный, а глаз у него черный, дикий. Натерпелся я с ним, полгода возился, как с невестой…  – прислушавшись, Хомутов тихонько свистнул, – знаешь, как говорят, мужику белый конь и красавица жена ни к чему, только расходы одни. Но я не мужик, я казак, – он вскинул бровь, – с ним я управился и жена у меня тоже была красавица. Сербиянка, из милосердных сестер, она в санитарном поезде служила…

Конек у телеги, встрепенувшись, заржал. Старик поднялся:

– Пришел, красавец мой…  – Джон узнал гордую стать большого, ухоженного жеребца. Серый в яблоках конь, появившись из тумана, прянув ушами, доверчиво потерся головой о плечо старика:

– Я его здесь держу…  – Корней Васильевич обнял коня, – он у меня вольная лошадь. Седло он знает, но он не ради седла на свет появился. Пусть живет, радуется свободе…  – старик помолчал, – он потомок того коня императорского. В шестнадцатом году меня списали из армии по ранению, с двумя Георгиями, и я в Царском Селе с невестой своей обвенчался. Мой бывший командир, великий князь Андрей Владимирович, стал моим шафером, а коня мне на свадьбу подарил сам император…

Оставив хозяина, жеребец подошел к Джону. Нежные губы коснулись ладони герцога. Джон протянул лошади корочку хлеба:

– Донские крови у него тоже есть, – добавил старик, – я его забрал с конезавода, как оттуда…  – он указал на север, – вернулся. Куда казаку без коня, без него я и не казак вовсе. Шесть лет ему, он в самой поре…

Аккуратно сжевав хлеб, жеребец приник головой к щеке Джона. Герцог коснулся губами мягкого уха, потрепал лошадь по холке:

– Ты коней любишь, – утвердительно сказал старик, – лицо у тебя такое. Он у меня тоже нравный, – Корней Васильевич погладил жеребца, – но к тебе потянулся. Он людей чует, хорошего человека от плохого сразу отличит…  – конь отправился в блестящие росой заросли высокой травы. Старик зевнул:

– Пора и на покой…  – он подвинул корягу глубже в костер, – на рассвете пойдем на рыбалку, расскажу тебе, что далее случилось…  – огонь рассыпался стайкой искр. Перевернув лодку, расстелив на песке казакин, старик перекрестился:

– Доброй ночи тебе, Иван Иванович…  – Джон долго сидел над костром, слушая плеск рыбы в реке, редкий храп засыпающих лошадей.


В темноте поблескивали медные гирьки старинных ходиков. В сенях из жестяного рукомойника мерно капала вода. В сторожке пахло дымом и сухими травами. Белокурые, мягкие волосы рассыпались по ветхой лоскутной наволочке. Одеяла здесь не было, лежанку накрыли истертой кошмой. Шерстинка колола Генриху плечо, но юноша и не думал шевелиться. Даже во сне Маша обнимала его, уютно устроив голову на груди. Генрих слушал ее спокойное дыхание:

– Все так просто, – понял он, – оказывается, проще и не бывает. Волк рассказывал мне кое-что, я слышал всякое от парней в общежитии, но никто не говорил о главном…  – главным было то, что Маша стала частью него:

– Как рука, – он осторожно подвигал пальцами, – как сердце…  – его сердце, наконец, забилось ровно, – как вся она. Мы теперь вместе, навсегда, до конца наших дней…  – сомкнув руки на нежной спине девушки, он погладил выступающие позвонки:

– Словно камешки, – ласково подумал Генрих, – а еще грудь, ноги, шея и губы…  – ему хотелось поцеловать все эти места:

– И не только поцеловать, – Генрих поворочался, – потерпи, дай ей отдохнуть. Она устала после всего случившегося…  – голубой глаз приоткрылся. Со сна она немного хрипела:

– Я не устала…  – Маша потерлась носом о его щеку, – я люблю тебя, милый мой. Я не думала, что это бывает так…  – крепкие руки обнимали ее за талию, спускались ниже:

– Просто, – выдохнула Маша, – легко, словно…  – она задумалась, – словно ты часть меня…  – Генрих кивнул:

– Так и есть. И сказал Господь:

– Поэтому оставит человек отца своего и мать свою, и прилепится к жене своей, и будут двое одна плоть…  – он провел губами по жаркой шее. Маша шепнула:

– Тайна сия велика есть, но мы с тобой ее узнали, милый…  – о венчании они не говорили:

– Все и так ясно…  – подумал Генрих, – мы обвенчаемся, когда окажемся в безопасности. Мы муж и жена перед Богом, остальное неважно…  – Маша хотела отдать ему кольцо со змейкой. Генрих остановил ее руку:

– Пусть будет у тебя, – сказал юноша, – это твое семейное наследие. Я тебе еще подарю самое лучшее кольцо, любовь моя…  – она приблизила губы к его уху:

– Все равно, где венчаться, – неслышно сказала Маша, – твоя мама католичка, мой папа старообрядец, а у них все получилось…  – Генрих кивнул:

– И у нас получится. Максим растет православным, а наши дети сами выберут, что им больше по душе…  – Генрих признался Маше, что хочет стать священником:

– Меня крестил пастор Бонхоффер, замученный нацистами, – вздохнул юноша, – мой отец хотел, своей смертью искупить грехи Германии. Но сейчас надо не умирать, а жить…  – Маша не выпускала его ладонь:

– Жить так, чтобы нашим детям не было стыдно за нас…  – Генрих добавил:

– Жить так, чтобы моя страна, мой народ, опять объединились…  – он не собирался ничего скрывать от Маши:

– Я строил Стену, – невесело признался Генрих, – но теперь мне надо разрушить то, что я возвел, милая…  – оказавшись в безопасности, он хотел вернуться в Западный Берлин:

– Я закончу семинарию, получу приход, – он взглянул на туман за окном сторожки, – но моим главным делом станет помощь тем, кто страдает за Стеной…  – Генрих рассказал Маше и о сестре Каритас:

– Ей шел седьмой десяток, – добавил юноша, – но она была настоящим воином Христа, как здешние тайные верующие. Она любила говорить, что горчичное зерно, меньше всех семян, вырастая, становится деревом и птицы небесные укрываются в его ветвях…  – Маша поцеловала его темные ресницы:

– У нас тоже так случилось, милый…  – девушка улыбалась, – когда мы встретились в Москве, словно горчичное зерно бросили в землю, но теперь мы с тобой стали древом единым…  – Маша вернулась к напевному, монастырскому говорку:

– Стали, – подтвердил Генрих, – и больше не расстанемся, Маша…  – они не знали, как дядя собирается выбраться из России:

– Наверное, нам придется какое-то побыть в СССР, – сказал Маше Генрих, – границы на юге перекрыли, нас разыскивают. Хотя документы Миллера надежные, Комитет о них не знает…  – Маша приподнялась на локте:

– Надо вернуться в Сибирь, – серьезно отозвалась девушка, – на тамошние стройки кто только не едет, мы сможем затеряться…  – она нахмурилась:

– Иван Григорьевич покойный рассказывал, что по Ангаре и Енисею в тайге прячутся целые деревни. Советской власти туда хода нет, там все беспаспортные, как я была. В тех местах легко затаиться…  – Генрих хмыкнул:

– На Ангаре строят Братскую ГЭС. Доброволец, каменщик, товарищ Миллер там пригодится…  – он привлек Машу к себе:

– Завтра обо всем расскажем дяде, а пока я не могу больше терпеть, милая моя…  – перевернувшись на спину, Маша скомкала в кулаке угол тощей подушки:

– Я так люблю тебя, так люблю…  – глаза наполнились слезами, девушка всхлипнула:

– Это от счастья, – Генрих сглотнул комок в горле, – пожалуйста, скажи, что теперь так будет всегда…  – в предрассветной тишине перекликались лесные голуби, за окном сторожки висела белая дымка. Наклонившись над Машей, Генрих взял ее лицо в ладони:

– Всегда, – тихо повторил он, – всегда, любовь моя.

Вода в котелке бурлила. Корней Васильевич развязал тряпицу с крупной солью, горошинками черного перца и семенами укропа. Принеся еще одно ведро воды из реки, Джон опустил туда веревочную сетку с копошащимися, пощелкивающими раками:

– Сварим их на наш манер, – пообещал старик, – с панцирями съешь, как говорится…  – он внимательно взглянул на Джона:

– Ты с раками умеешь управляться и вообще не первый раз на рыбалке…

Росистая трава пахла свежестью. На востоке, над бесконечной степью, брезжила огненная полоса восходящего солнца. Джон вспомнил блестящих стрекоз, порхающих над зеленой водой реки, уютное сопение дочки:

– Когда я брал ребятишек на рыбалку, Маленький Джон всегда вскакивал до рассвета, а Полина забиралась ко мне в спальный мешок…  – дочка устраивалась у него под боком, потрепанный венок из полевых цветов сваливался с рыжих кудряшек. Полина, словно щенок, утыкалась носом в его ладонь:

– Я люблю тебя, папочка, – в полудреме бормотала дочка, – так люблю…  – Джон взялся за проволочную щетку, припасенную стариком:

– Раки у нас тоже водятся, – подумал он, – только укропа нет. Папа варил их с лимоном и я так делал… – в углу палатки стояли резиновые сапоги Полины:

– У нее все равно были грязные ножки, – улыбнулся Джон, – она пачкалась в песке, в тине…  – за завтраком девочка шлепала по мелкой воде реки, брызгалась водой на костер:

– Сейчас получишь, – весело обещал сестре Маленький Джон, – не пущу тебя на баржу…  – Полина выпячивала губу:

– И не надо. У меня есть лошадь…  – «Чайку» таскала смирная, широкая словно комод, кобыла, – я леди на белом коне…  – кобыла помахивала хвостом на берегу, трещал огонь в дровах.

Перемывая раков, Джон отозвался:

– Не в первый, Корней Васильевич.

Старик кивнул:

– Я понял, что ты со снастями дело имел. Слушай что дальше было…  – высыпав раков в котелок, он разлил чай, – коня того я объездил, а потом командир меня опять к себе зовет. Мол, не согласишься ли ты, Корней, двоих ребятишек казачьему ремеслу обучить? У нас как…  – он зажег папиросу, – сызмальства на лошадь сажают, а сим парням одному девять было, другому одиннадцать. Старший, Федька, другу великого князя сыном приходился. Я потом с его родителями на войне повстречался. Отец полковником служил по инженерному ведомству, а мать его санитарным поездом заведовала, где моя невеста сестрой милосердной пребывала. Петр Степанович и Иванна Генриховна…  – старик вздохнул, – хорошие они люди. И парень у них рос отменный, он потом к отцу в часть ординарцем пошел. Должно, померли они давно, али на войне погибли, али в смуте…  – Джон вдохнул острый запах чабреца от дымного, обжигающего чая:

– А что младший мальчик…  – старик мимолетно улыбнулся:

– Володей его звали. В Царское Село его мать привозила, госпожа Кшесинская, бывшая артистка императорских театров. Ей к сорока шло, однако больше двадцати пяти ей никто не давал…  – темные глаза старика на мгновение погрустнели, – красивая была женщина…  – он глубоко затянулся самокруткой:

– Ты не смотри на меня, что я сейчас такой…  – Корней Васильевич провел ладонью по остаткам седых волос на голове, – острог никому здоровья не прибавляет. Мне тогда двадцать три года исполнилось, косая сажень в плечах, как говорится. На смотрах полковых меня всегда правофланговым ставили, – Хомутов усмехнулся, – в общем, что было, то прошло, а потом война началась. В шестнадцатом году, как меня списали из армии, я обвенчался. Вернулся я в Стоянов с шашкой, конем и женой, а больше у меня за душой ничего не водилось. Домик наш на хуторе еще мой прадед ставил, но мы его с Гришей новой крышей покрыли, печь переложили. О следующем годе у меня первенец народился, Васенька…  – лицо старика смягчилось, – матушка моя успела внука попестовать. Она осенью умерла, как в Петрограде смута началась…  – старик снял раков с огня:

– Вчера в Петровке на базаре болтали, что в Новочеркасске вроде тоже бунт случился…  – он испытующе посмотрел на Джона:

– Ладно, не спрошу ничего у тебя. Схоронили мы матушку и ушел мой Гриша, семнадцати годков, с красными воевать. Парень меня пристыдил, что я дома сижу, а я ему затрещину отвесил…  – Хомутов вздохнул, – дурак, говорю, у меня сын младенец и жена молодая, куда я их брошу…  – Корней Васильевич помолчал:

– Обозвал он меня бабой, шашку отцовскую взял и был таков. Коня, я, правда, ему не отдал, хоть он чуть ли не на коленях просил забрать жеребца. Он еще заехал на хутор, двумя годами позже, по дороге в Крым. Его к той поре, как и меня, два раза ранили. У нас девятнадцатым годом дочка появилась, Марья, как племянница твоя. Матушку мою так в крещении звали…  – Корней Васильевич снял крышку с котелка, – Гриша меня уговаривал подниматься, брать семью, с ними уходить, однако я отказался…  – он замер, держа крышку, – не мог я землю свою покинуть…

Над равниной вставал ясный рассвет. Белые клочья тумана плавали над лугом, над тихой водой Тузлова кружились речные чайки:

– Они сюда с Дона прилетают, – сказал старик, – не мог я Дон оставить, Иван Иванович, не жил бы я тогда…  – Хомутов повел рукой, – без земли своей. То есть жил бы, но для меня сие стало бы хуже смерти…  – он помолчал:

– Так я Грише и сказал, а он обещал, что красные меня все равно расстреляют. Проводил я его до Петровок, помолились мы в храме и он уехал…  – старик повел носом над раками:

– Настоялись, в самый раз. Давай трапезничать, Иван Иванович, а тех…  – он кивнул на опущенную в ведро сетку, – мы молодоженам нашим оставим…  – достав из-за голенища древнего сапога кинжал с костяной ручкой, старик начертил крест на корке заветренного пшеничного каравая:

– Во имя отца и сына и святого духа…  – он сыпанул соли на хлеб, Джон отозвался:

– Аминь. Что же вы, брата больше не видели, Корней Васильевич…  – старик вытащил из котелка ярко-алого рака:

– Отчего не видел? Видел, я тебе за чаем все расскажу…  – разломив панцирь, он принялся за еду.


Под обрывистым берегом Тузлова звенел девичий смех, плескала вода. Затянувшись самокруткой, Корней Васильевич ласково сказал:

– Племяшка твоя отменно в седле держится…  – в телеге Хомутова нашлось легкое, казацкое седло, – Марья моя тоже к коням с младенчества тянулась, как и Василий, братишка ее…

Племянница с Генрихом появились на берегу реки, когда начало припекать полуденное солнце. Хомутов прикорнул под перевернутой лодкой:

– Сам молодоженов накормишь, – подмигнул он Джону, – а мне кости погреть надо. Мне восьмой десяток идет, как окажешься в моих годах, тоже покоя захочешь…  – Джон не был уверен, что проживет еще тридцать лет:

– Не с моими занятиями, – мрачно подумал герцог, – и учитывая, что мы еще не выбрались из СССР…  – он обещал себе, что уйдет в отставку:

– Засяду в Банбери и буду копаться в огороде. Полина и Маленький Джон пусть навещают меня по выходным, им надо учиться…  – сын должен был этим годом начать курс в Кембридже:

– Хотя из-за меня он может посчитать себя обязанным пойти по военной стезе, – вздохнул герцог, – бедный парень, он на самом деле любит историю и языки, но, как говорится, долг есть долг…

За раками Маша с Генрихом рассказали ему о строительстве Братской ГЭС:

– Я читать умею, – кисло отозвался Джон, – все газеты только об этом и кричат. Не забывайте, что у нас на троих один чистый паспорт, обрез без патронов и двести рублей денег…  – Генрих заметил:

– Если я завербуюсь, дядя, мне начислят подъемные, оплатят билет до Братска…  – герцог прервал его:

– Тебе оплатят, товарищ Миллер. Мы что, с Марией, по шпалам побредем до Байкала…  – Маша покрутила кончик белокурой косы:

– В любом городе есть истинно верующие, – горячо сказала девушка, – нам помогут, дядя. Генрих пусть едет вперед, обустраивается…  – Маша и Генрих не разнимали рук, – а мы, как из Сибири сюда добрались, так и обратно вернемся. На Ангаре есть глухие места, найдем старообрядцев, пошлем весточку Генриху…  – по смущенным лицам племянника и племянницы Джон понял, что помолвка очень быстро превратилась в брак:

– Марта с Волком обрадуются, – хмыкнул герцог, – но чтобы эти двое обвенчались, надо сначала покинуть Советский Союз…  – он сгреб пустые панцири в ведро:

– Вместо того, чтобы болтаться туда-сюда по СССР, – сварливо сказал Джон, – лучше двинуться к турецкой или иранской границам. В Забайкалье рядом Китай и Монголия, что нам нисколько не поможет…  – Генрих зажег папиросу:

– Дядя, от острова Кунашир до Хоккайдо всего двадцать километров, а моторку и вы и я водить умеем…  – герцог забрал у него окурок:

– Табак надо беречь, – заявил Джон, – а Кунашир пограничная зона, куда еще попробуй доберись…  – он выпустил клуб сизого дыма:

– Но вы правы, на востоке нас никто искать не будет. Ладно, сначала надо оказаться на востоке, дальше решим, что делать…  – увидев коня Корнея Васильевича, Маша ахнула:

– Он похож на Лорда…  – девушка погладила лошадь по холке, – я так давно не сидела в седле…  – седло было мужским, но у Хомутова отыскались ветхие, чистые шаровары и рубаха:

– Я все постираю, Корней Васильевич, – обещала девушка, – спасибо вам, большое спасибо…  – жеребец, почувствовав всадника, коротко заржал:

– Принял он ее, – усмехнулся Корней Васильевич, – мои дети тоже с конями росли с малых лет…  – белокурая коса девушки растрепалась. Гикнув, Маша пригнулась в седле:

– Галопом поскачем, милый…  – крикнула она коню, – прогуляемся с тобой, в реку окунемся…  – проводив Машу глазами, Генрих весело сказал:

– To see the fine lady upon the white horse. Полина тоже отменная наездница, дядя…  – взглянув на лицо герцога, юноша осекся:

– Простите, пожалуйста, я не подумал…  – Джон размял еще одну папиросу:

– Надо у Корнея Васильевича махоркой разжиться, – словно не услышав племянника, заметил он, – а что ты не подумал, то я надеюсь, что ты, то есть вы с Марией, в другом будете сначала думать, а потом делать…  – жарко покраснев, Генрих пробурчал:

– Я все понимаю, дядя. Я постараюсь, чтобы…  – Джон потрепал его по плечу:

– Молодец. С ребенком на руках на Курилы будет еще сложнее доехать. Насчет Полины не расстраивайся, – он отдал парню папиросу, – чем чаще я буду слышать имена своих детей, тем скорей мы выберемся отсюда…  – Джон поболтал куском сахара в остывшем чае:

– Потом он пошел к реке, купаться с Марией…  – Корней Васильевич ловко смастерил толстую самокрутку:

– Казенный табак весь вышел, – заметил старик, – в дорогу я вам дам моего зелья, казацкого…  – он отхлебнул чаю:

– Гришку своего, милый мой, я летом сорок второго года увидел, как Новочеркасск немцы заняли. И его увидел, и…  – темные глаза блеснули ненавистью, – приятеля его, якобы казака. Был такой у него…  – старик сплюнул в костер, – друг закадычный, какой-то дальний сродственник Петра Степановича, о коем ты слышал. Тоже Петр, однако Арсеньевич, – Хомутов покривился, – и тоже Воронцов-Вельяминов по фамилии. Должно, и по сей день он землю топчет, собака, а дети мои, оба, лежат в земле сырой…

Передав Джону самокрутку, старик замолчал, глядя на затухающий костер.


Лезвие кинжала поддело крепкую, прошлого века половицу. Корней Васильевич закряхтел:

– Помоги-ка, Иван Иванович. Не думал я, что шкатулка сия еще белый свет увидит. Гришка, брат мой, о тайнике не знал…  – Хомутов помолчал, – немцы здесь все разорили, оружие ища, однако же ничего не отыскали…  – старик взглянул на искалеченные пальцы Джона:

– Я сразу понял, что ты в остроге побывал. Я видел…  – заросшее седой щетиной горло дернулось, – видел такое…  – герцог удерживал половицу. Корней Васильевич достал из сырого провала облезлую жестяную коробку. Красивая девушка в наколке сестры милосердия держала поднос с дымящимися чашками: «Какао товарищества Эйнем, Москва».

Подернутая ржавчиной крышка откинулась в сторону. Хомутов неожиданно улыбнулся:

– Сие жена моя, Стана, Анастасия то есть…  – он погладил коробку, – Стана до первой войны закончила училище сестер милосердия. Она в Москве росла, отец ее священником служил на сербском подворье, в храме Кира и Иоанна на Солянке…  – на пожелтевшей фотографии вилась золоченая надпись: «Царское Село, 1916 год». Девушка со шкатулки, в скромном подвенечном наряде, в кружевном платке, опиралась о плечо жениха. Корней Васильевич коснулся шашки с темляком, георгиевских крестов на военной форме:

– Видишь, какой я был…  – Хомутов вздохнул, – не чета нынешнему…  – кресты на оранжево-черных лентах тоже изъела ржавчина. Запалив самокрутку, Корней Васильевич поставил шкатулку на колени:

– Красные сюда не заглядывали, место у нас глухое. Значит, в девятнадцатом году Марья народилась, а через год апосля Стана моя в тифу сгорела…  – он перекрестился, – и остался я вдовцом с малышами на руках…  – он перебирал бумаги в шкатулке, – всякое случалось, конечно. На войне и в смуте много казачек мужей лишились, но я не хотел мачеху детям брать. Так и вырастил их один…  – Джон тоже насыпал табака в кусок районной газеты:

– И не раскулачили вас, не посадили из-за брата…  – Хомутов хмыкнул:

– Из-за Гришки я апосля другой войны на север поехал за казенный счет, а той порой у половины Дона братья, сыновья, да отцы из России ушли. У самих красных комиссаров братья на той стороне…  – он махнул на юг, – сражались. Раскулачивать меня было нечего, Иван Иванович. Окромя домика в три комнатки, огорода, коня, да пары куриц, у меня и не водилось ничего…  – он устало опустил морщинистые веки:

– Коня я на завод отдал, когда здесь все успокоилось. Отдал и сам пошел туда конюхом…  – он приоткрыл один глаз:

– Жеребца моего куда только не возили, даже в саму Москву…  – Хомутов добавил:

– Ты фотографии парада видел, на Красной площади…  – Джон кивнул:

– У Жукова был наших…  – он быстро поправил себя, – то есть ваших кровей жеребец…  – Хомутов передал ему снимок:

– Тридцать девятый год. Вася мой из военного училища вышел, со званием лейтенанта. Марья в ветеринарном техникуме училась…  – Хомутов, в неизменном казакине, с немного поседевшей головой, сидел в седле. Рядом на вороном жеребце красовался парень в довоенной форме РККА. Джон поднял глаза:

– Сын на вас был похож, Корней Васильевич, а дочка в мать пошла…  – хорошенькая, белокурая девушка в казацкой юбке и кофте обнимала совсем молоденького жеребенка:

– Тоже потомок коня императорского, – указал Хомутов на снимок, – завод наш неподалеку, в Чистополье, а Марью после техникума, весной сорок первого, в Брянскую область отправили, на Локотской завод…  – летом сорок первого девушка, эвакуируя лошадей, добралась до родного Дона:

– Отсюда кони ее за Волгу поехали, – Корней Васильевич не отводил глаз от снимка, – а она тоже в тифе слегла, так и осталась здесь…  – летом сорок второго на хуторе появился раненый капитан РККА Василий Хомутов:

– Он у меня в пятнадцатой Донской казачьей кавалерийской дивизии служил, – объяснил старик, – той порой они за станицу Кущевскую воевали. Вася в разведку пошел, он наши края с младенчества знает, но нарвался на немецкую пулю…  – не рискуя возвращением за линию фронта, офицер решил отлежаться на родном хуторе. Достав из шкатулки ветхий конверт и кожаный, вышитый кисет, Хомутов вернул коробку на место:

– Брат с сестрой в отеческом доме встретились, – он поднялся, – но, как стало ясно, что немцев нам не миновать, я Марью в сторожку переселил. Девка она была видная, а война есть война…  – присев на пороге, Хомутов вгляделся в закатное небо. Над вершинами дубов кружился сокол, в лесной чаще ворковала голубка:

– Тоже птенцы у нее, – заметил старик, – ты, Иван Иванович, внуков увидишь, счастливый ты человек…  – герцог хотел что-то сказать, Хомутов покачал головой:

– Увидишь, обещаю. Я вот своих…  – не закончив, он слегка дрожащими пальцами высыпал табак на газету:

– Вася оправлялся, Марья за ним ухаживала. Они оба хотели далее на восток пробраться, к действующей армии…  – Джон подумал:

– Летом сорок второго я сидел в бирманском лагере, мне хотели ампутировать ногу. Я тогда почти потерял надежду, а его дети не сдавались…  – Хомутов прислонился к дверному косяку:

– Вася в сорок первом в партию вступил, под Москвой. Марья комсомолкой была…  – старик выпустил дым, – хоша красные церковь святую порушили, людей в острог сажали, однако то были мои дети, моя кровь…  – он растер сапогом окурок:

– Никогда бы я не отдал семью свою на поругание ворогу, Иван Иванович. Они уйти готовились, только о сие время немцы взяли Новочеркасск. В Стоянове мой брат появился младший, Григорий Васильевич, коего я более двадцати годов не видел и не слыхивал ничего о нем…  – рассовав по карманам древних штанов с лампасами конверт и кисет, старик снял с гвоздя дырявую сетку:

– Меда вам в дорогу наберу, чаю вскипятим, повечеряем с тобой. Не хочу я при наших молодых сие рассказывать…  – передав Джону выцветшую казацкую фуражку, окутав голову сеткой, Хомутов наклонился над ульем.


Корней Васильевич отогнал осу, вьющуюся над янтарными потеками меда:

– Гришка мой о сторожке знал, однако в балку не пошел…  – в темных глазах старика золотился закат, – приехал он в Стоянов на черной машине, при форме немецкой, бритый, одеколоном вонял…  – Хомутов коротко усмехнулся:

– Привез гостинцев, консервы, водку ихнюю, шнапс называется. Обнял меня, слезу пустил. Говорит, мол, брат мой дорогой, Корней Васильевич, фюрер Германии Адольф Гитлер принес свободу казакам, избавил Дон и Кубань от гнета проклятых коммунистов…  – он отпил чая, – а я ему отвечаю:

– Ты, Григорий, расскажи сначала, где ты два десятка лет обретался…  – младший Хомутов работал таксистом в Париже:

– Как немцы туда вошли…  – старик сдержал ругательство, – дак Гришка и кое-кто еще из казаков побежали задницу им лизать. Апосля того их в Берлин пригласили, съезд устроили…  – Корней Васильевич помолчал, – на бумаге всем заправлял атаман Краснов, а на деле немец, Панвиц по фамилии и мерзавец, Воронцов-Вельяминов. Он ихнему начальству речи писал и сам выступал. Слышал я его в Петровках по радио. Дорогие казаки, во всех ваших бедах виноваты жиды и коммунисты, их надо уничтожить. Тогда и настанет Дону вольное житье, как при царе-батюшке…  – он принял от Джона самокрутку:

– Выпили мы с Гришкой за встречу и спросил он меня, где дети мои, офицер Красной Армии Хомутов Василий и комсомолка Хомутова Марья…  – старик неслышно выматерился себе под нос:

– Что жена моя померла, он знал. В Петровках, в бывшем сельсовете, ему все сообщили…  – старик добавил:

– Я ответил, что Васю последний раз видел весной сорок первого, а Марья после тифа отлежалась, да на восток ушла…  – той же ночью дети Хомутова покинули хутор:

– Васины документы я у него забрал, – старик погладил конверт, – в тайник спрятал. Взяли они сала, меда моего, Васе в кисет я табака насыпал…  – корявые пальцы дергали шнурок кисета, – благословил я детей моих на прощанье, обнялись мы и остался я опять один…  – Джон не хотел спрашивать, что было дальше. В свете костра сверкнула слеза в глубокой морщине на смуглом лице старика:

– Кисет мне Вася отдал, – тихо сказал Хомутов, – в тюрьме немецкой. Зимой того года я детей своих увидел…  – он сглотнул, – привезли их в Новочеркасск с севера, где они в партизанах воевали. В начале декабря свидание наше случилось, а под новый год я их увидел на площади у собора, на виселице…  – он кивнул на пальцы Джона:

– У Васи моего такие были. Марью же…  – не договорив, махнув рукой, он отвернулся:

– Дело их вел тот самый Воронцов-Вельяминов, собака. Доставили меня в Новочеркасск под охраной, привели в тюрьму, посмотреть на детей моих. Апосля свидания он сказал, что судьба Васи с Марьей решена, они против законной власти сражались, посему их повесят прилюдно. Я же должен выступить перед казнью, как отец, призвать всех к покорности немцам и нашему вождю, фюреру Адольфу Гитлеру…  – Хомутов побледнел от старой ярости, – тогда я поднялся, плюнул в лицо мерзавцу и кулаками добавил, а кулаки у меня и той порой оставались сильные…  – старик вздохнул:

– Гришка выступал, как дядя их. Меня в машине на площади держали, в наручниках. Им доски к телам приколотили…  – голос Хомутова сорвался, – такая судьба ждет всех красных партизан…  – Джон вспомнил:

– В Лионе он так сделал с Тео покойной. Но я не могу, не имею права сказать старику, что он погиб, что мы с Теодором его убили…  – Хомутов оставался в немецкой тюрьме до освобождения Новочеркасска:

– Я даже тела детей моих не мог найти…  – неслышно сказал старик, – немцы их в ров закатали. Гришка с ними сбежал, я жалел, что теперь мне не дотянуться до подонка, хоша он мне и брат был…  – в первый послевоенный год на площади воздвигли временный монумент казненным партизанам:

– Но через год имена Васи с Марьей оттуда сбили, – Хомутов прикурил от уголька, – а меня арестовали, только теперь чека, если по-старому говорить…  – Корнея Васильевича привезли в Москву:

– Но Гришку я не увидел. Его повесили с атаманом Красновым и другими, а я поехал за Полярный Круг, отбывать свою десятку…  – Хомутов прислушался к ласковому ржанию жеребца из-под обрыва:

– Кости детей моих неизвестно где разбросаны, – он потер лицо рукавом казакина, – а тварь живет себе и радуется…  – прозрачный, светло-голубой глаз взглянул в лицо старику:

– Не живет, – твердо сказал Джон, – он сдох давно, Корней Васильевич. Я его и казнил…  – он взял в ладони загрубевшую руку старика, – после войны. Я и мальчик, которого вы в Царском Селе верховой езде обучали. Он вырос, – Джону захотелось, как в детстве, уткнуться лицом в надежное плечо старика, – у него дочка и сын родились. Это внук его…  – он кивнул на реку, – старший…  – крепкие пальцы Хомутова оказались неожиданно теплыми:

– За сие тебе земной поклон, милый…  – шепнул Корней Васильевич, – и Федору от меня благодарность передай. Позаботился обо мне Господь, души моих детей не остались неотмщенными…  – старик все же утер глаза:

– Ты воевал, Иван Иванович…  – сказал он утвердительно, – я по лицу твоему вижу…  – Джон поднялся:

– Скоро тридцать лет, как воюю, Корней Васильевич…  – старик обнял его:

– Езжай домой, к детям своим…  – он перекрестил Джона, – молодоженов наших к семье вези…  – Хомутов улыбнулся:

– Есть же у тебя дети…  – Джон вспомнил, как надевал медвежий клык на шею сына:

– Есть, – отозвался он, – мальчик и девочка…  – солнце садилось за реку, догорающий костер переливался бронзой. Хомутов вздохнул:

– Как у меня…  – он протянул Джону конверт с кисетом, герцог прервал его:

– Корней Васильевич, я обещаю…  – он не знал, как и когда сделает это, но велел себе:

– Это теперь моя обязанность, как обязанностью Мишеля было кладбище в форте де Жу. Сначала он следил за могилами, а теперь Эмиль всем занимается…  – Джон вспомнил о смерти Нади в альпийской крепости:

– Она просила Розу назвать дочь ее именем. Дети Корнея Васильевича тоже заслужили свой памятник…  – он повторил:

– Обещаю, что память о ваших детях вернется сюда, – Джон обвел рукой затихающий луг, – имена их не забудутся, как и ваше имя…  – старик поскреб щетину на упрямом подбородке:

– Меня в честь сотника Корнилия крестили, коего апостол Петр в веру обратил первым из всех…  – Джон не выпускал руки Хомутова:

– Молитвы твои и милостыни пришли на память перед Богом, – серьезно сказал герцог, – так случилось, Корней Васильевич, и случится еще…  – в конверте лежали довоенные документы Василия Хомутова:

– Хоша такими бумагами обзаведешься, – заметил старик, – ты больше мычи, вроде контуженый. Вася у меня семнадцатого года был, а ты говоришь, что с пятнадцатого, разница небольшая…  – он потряс кисетом над ладонью Джона:

– Забирай, – в полутьме засветились царские десятки, – золото я себе на похороны держал, но тебе оно нужнее…  – Хомутов прижал к щеке кисет:

– С ним меня в гроб положат. У престола небесного я встречу своих детей…  – Корней Васильевич велел Джону оставить телегу в хозяйстве кума, как он выразился:

– Верст тридцать отсюда на север, – он задумался, – там ходит дизельный поезд, хутор рядом с веткой стоит…  – на дизелях документы никто не проверял, люди соскакивали и забирались в вагоны на каждом полустанке.

Маша с Генрихом прикорнули в телеге под кошмами, герцог поставил на козлы корзинку с припасами:

– Кум вас покормит, – обещал старик, – баньку истопит. Езжайте, милые, Господь да пребудет с вами на пути вашем…  – конек прянул ушами, колеса заскрипели. Хомутов вдруг напел неожиданно чистым, сильным голосом:

– Не для меня придет весна, не для меня Дон разольется…  – он помахал телеге. Джон подхватил:

– И сердце девичье забьется, в восторге чувств не для меня…  – оборачиваясь, он еще мог разобрать в белесой дымке черный казакин старика, серую гриву жеребца. Луг заволок вечерний туман, телега исчезла в бескрайней степи.

Конец Первой книги
Читайте в 2019 году Вторую часть книги «Вельяминовы – за горизонт»

Книга вторая

Пролог

Рим, август 1962

Виа Венето дремала под раскаленным солнцем. Американские туристы, в помятых хлопковых шортах, в пропотевших летних рубашках щелкали кодаками напротив входа в Café de Paris. Рукописная табличка гласила:

– Экскурсия на английском языке. Сладкая жизнь Рима. В стоимость входит один напиток…  – парнишка на скутере звенел монетами:

– Группа отправляется через пять минут. Присоединяйтесь, дамы и господа! Только у нас, все секреты вечного города! Завтра особый тур в собор святого Петра, с посещением мессы. После обеда визит в Колизей и на римский Форум…  – рядом со скутером, в жестяной лохани с тепловатой водой плавали бутылки «Сан-Пеллегрино».

Зазвенели льдинки в запотевшем серебряном ведерке для шампанского. Фотограф в вестибюле отеля «Эксцельсиор» крикнул:

– Ева, отлично! Теперь подними бокал…  – часть прохладного, затененного пальмами холла отгородили отельными барьерами. Портье извинялся перед гостями:

– У нас идет съемка для итальянского Vogue…  – он указывал на афишу «Сладкой жизни» с автографом режиссера, – отель популярен у кинематографистов,в модных журналах…

За барьером болтались независимые, как их называли в Риме, папарацци, ребята в потертых джинсах, с мощными камерами через плечо. Vogue посылал на съемки охранников, здоровых парней в темных костюмах, жующих американскую жвачку. Нечего было и думать о том, чтобы снять Еву, помешав журнальному фотографу. Папарацци надеялись на несколько кадров после рабочего дня модели.

Темные волосы девушки струились по изящной спине, серо-голубые глаза мерцали на смуглом от тропического загара лице. Она стучала шпильками по мраморным плитам пола, изгибалась, уперев руку в талию. Девушка безучастно смотрела мимо камеры, в сторону неприметного угла, где за чашкой кофе беседовало двое мужчин:

– Это Боргезе, – поняла Ева, – Черный Князь, как его называли во время войны…  – фотографии Боргезе она видела в досье тети Марты, – но мерзавец всем известен. Он отсидел номинальный срок и ни от кого не прячется…  – спутнику Боргезе по виду шел пятый десяток:

– Судя по одежде, какой-то адвокат или делец, – подумала девушка, – надо запомнить его, описать Иосифу…  – звонок раздался в ее номере в «Эксцельсиоре» вчера вечером:

– Я знаю, что ты только прилетела, – Ева слушала знакомый голос, – я сейчас в Риме, надо встретиться…  – девушка подула на свежий маникюр:

– В Конго я о таком забываю, – усмехнулась Ева, – в джунглях длинные ногти ни к чему…  – она пыхнула дымом сигареты:

– Надо, – согласилась девушка, – я привезла тебе и Шмуэлю подарки от Маргариты…  – Ева не видела младшего близнеца Кардозо со времен давнего визита в Израиль, еще подростком:

– Шмуэль тогда служил в армии, – вспомнила Ева, – потом погибла тетя Эстер, он стал учиться на священника, получил сан…  – девушка холодно сказала:

– Приходи в «Эксцельсиор», выпьем кофе…  – она помолчала, – но больше ни на что не рассчитывай…

Иосиф забрасывал ее письмами. Конверты приходили на нью-йоркский адрес семьи Горовиц и в госпиталь в Леопольдвиле, где Ева работала на каникулах:

– Я тебе объяснила, – добавила девушка, – случившееся в Марокко было развлечением. Я двинулась дальше, как говорится, и советую тебе сделать то же самое…  – Ева запоминала черты лица спутника Черного Князя:

– Никуда я не двинулась…  – эпизод, как о нем думала Ева, в Марокко, остался ее единственным опытом, – но для меня такое неважно. Надо заниматься работой, как Маргарита, а не размениваться на ерунду…  – она чувствовала на себе жадные взгляды папарацци:

– Ева, – позвал кто-то из парней, – как ты прокомментируешь смерть Мерлин Монро…  – вчерашние американские газеты вышли с кричащими заголовками:

– Мерлин Монро найдена мертвой в Лос-Анжелесе. Звезда приняла большую дозу снотворного…  – Ева немедленно набрала по автоматической связи Нью-Йорк:

– Хана должна быть в городе, она дружила с Мерлин…  – тетя Дебора сказала, что кузина уехала на океанское побережье:

– Она оставила телефон, – доктор Горовиц зашуршала бумажками, – где-то в Бостоне, то есть под Бостоном…  – Дебора добавила:

– Дома все в порядке, дети в лагере, в горах Кэтскилс. Аарон пишет, что у него все без изменений…  – на второй номер Еве пришлось звонить несколько раз. Она предполагала, что Дате спит:

– Она предпочитает работать над ролью по ночам. Она заканчивает на рассвете и валится в постель, как подстреленная. Однако сейчас в Америке вечер…  – кузина ответила ближе к полуночи. Томный, хрипловатый голос, казалась, щекотал Еве ухо:

– Она так звучит, когда она дома, в семье, – хмыкнула Ева, – отдых пошел ей на пользу…  – Хана весело сказала:

– Я выходила на лодке в залив. Здесь столько солнца, словно я в твоей любимой Африке. Я сижу под тентом, но все равно немного загорела…  – услышав о смерти Монро, кузина помолчала:

– Здесь нет газет, телевизора и даже радио. Я…  – она оборвала себя, – я поговорю с…

Щелкал фотоаппарат, Ева вспомнила:

– Она так и не сказала, с кем поговорит…  – она коротко бросила через плечо: «Без комментариев». Фотограф опустил камеру:

– Очень хорошо, – девица в узких брюках, в легкомысленной блузке, подскочила к Еве с чемоданчиком косметики, – остались вечерние наряды и мы закончим…  – девушка закатила глаза:

– Опять тюрбаны…  – фотограф развел руками:

– Сен-Лоран показал весной костюм с тюрбаном и все сошли с ума…  – на локоны Евы пристроили тюрбан, отороченный кружевом:

– Хоть сейчас на аудиенцию к папе…  – одобрительно сказал фотограф. Девица взялась за холщовую занавеску, Ева хихикнула:

– Не в этом платье, Витторио…  – шелк облегал фигуру, едва поднимаясь на почти несуществующей груди. Вырез заканчивался где-то на талии:

– Иначе кардиналам придется опять собирать конклав, – девица выдула пузырь жвачки, – его святейшество не перенесет такой встречи…  – краем глаза Ева увидела в большом окне, выходящем на Виа Венето, знакомую фигуру:

– В костюме пришел, – удивилась девушка, – обычно он костюм не носит. Но все равно ему придется подождать…  – штору отдернули. Парни за барьерами умоляюще закричали:

– Витторио, один кадр! Витторио, не жадничай, ты начинал на нашем месте…

Охранники со значением повели плечами, фотограф вскинул камеру. Черный шелк струился по телу, покачивался тюль на тюрбане. Вскинув острый подбородок, Ева независимо пошла вперед, цокая высокими каблуками.


Шмуэль считал затею чистой воды авантюрой, о чем он и сказал брату за скромным завтраком на монастырской кухне.

Капитан Кардозо снял по французским документам номер в дешевом пансионе неподалеку от обители. Шмуэль, хоть и был иезуитом, но обретался под крылом траппистов, в аббатстве Тре Фонтане.

Он варил кофе на закопченной плитке. Вытянув длинные, загорелые до черноты ноги, в шортах хаки, Иосиф восседал на каменном подоконнике. Старший брат ухитрялся одновременно курить и щелкать хорошо знакомые Шмуэлю соленые тыквенные семечки.

Иосиф никогда не появлялся в Риме с пустыми руками. Он привозил младшему брату пакеты семечек с рынка Кармель, остро пахнущий заатар, приправу из горных трав. Отец Кардозо получал лучшую арабскую тхину, банки со жгучим йеменским жугом и сочные фиолетовые оливки:

– У вас не оливки, а какое-то…  – капитан Кардозо не стеснялся в выражениях, – хваленые сицилийцы только портят продукт…  – Шмуэлю доставались домашнее оливковое масло в бутылке зеленого стекла и овечий сыр из Кирьят Анавим:

– Сыр свежий, пакет я забрал у мадам Симоны перед отъездом…  – Иосиф вытащил из саквояжа свернутый в трубку армянский лаваш, – спасибо Эль-Аль, за три часа полета зелень не завяла…  – брат протащил через границу даже баклажаны:

– Побалуешь меня своей икрой, – велел он Шмуэлю, – там, куда я направляюсь, кроме козлятины и проса, больше ничего не дождешься…

Иосиф, разумеется, не мог ничего сказать брату о цели поездки. Он ловко плюнул шкурками семечек в блестящий скутер отца Кардозо. Веспу цвета голубиного крыла, с сиденьем кремовой кожи, прислонили к стене трапезной. Ласточки, вьющиеся над черепичной крышей аббатства, щебетали в яростном солнце.

– Там будет еще жарче…  – Иосиф стер пот со лба, – опять я возвращаюсь в Африку…

Тетя Марта, Каракаль, в июле посетила Израиль. Официально считалось, что тетя приехала проводить Фриду в армию. Сестра пока заканчивала курс молодого бойца:

– Эмиль тоже обучается, – весело сказал Иосиф брату, – папа спит и видит, как они поставят хупу через три года…  – Эмиль Шахар-Кохав собирался податься в военные летчики:

– Он останется в армии…  – Иосиф принял от брата кофе, – а Фрида потом пойдет в археологи, как она и хотела…  – сестра надеялась, что ее пошлют аналитиком в военную разведку. Иосиф очень сомневался в возможности такой карьеры для Фриды:

– Арабский у нее отменный, как и европейские языки, но в Израиле плюнь и попадешь в полиглота. Она не мужчина, дальше секретарской должности она не поднимется. Будет варить начальству кофе и печатать на машинке. Тетя Марта заведует секретным отделом на Набережной, но, честно говоря, Фриде до нее, как до небес…

Кроме торжественной церемонии для новых солдат, тетя навестила неприметное здание серого бетона, неподалеку от улицы Людвига Заменгофа, в Тель-Авиве. На совещании было решено послать в Африку именно Фельдшера, Иосифа Кардозо:

– Тамошние края тебе известны…  – на лице тети Иосиф заметил усталость, – в прошлый раз тебе не удалось найти Рауффа, но тогда твое предприятие было одиночным, а сейчас мы устроим совместную операцию…

По словам тети, Августин, новый агент британцев, был приближен к президенту бывшего Золотого Берега, а ныне независимой Ганы:

– Кваме Нкрума, – кисло сказала тетя, – Августин входит в узкий круг его доверенных лиц. Нкрума привечает бывших нацистов. Летной школой в Гане руководит хорошо известная фрау Ханна Рейч. Личный врач президента наш старый знакомец, Доктор, штурмбанфюрер СС Хорст Шуман…  – связь для Августина обеспечивал французский коллега, месье Механик:

– Однако одна голова хорошо, а две лучше, – заметила тетя Марта, – ты присоединишься к Механику. Мы не можем потерять Августина…  – тетя со значением взглянула на Коротышку, – он наш путь к беглым нацистам, включая…  – тетя помахала пальцем над головой, – верха их иерархии…  – информацию о новом месте работы Шумана подтвердили и другие источники:

– Мы не до конца взломали их шифр, – призналась тетя Марта, – но в документах, копии которых оказались у нас в руках, часто упоминается Африка и конкретно Гана…  – о происхождении бумаг тетя не распространялась:

– Но досье она привезла очень полное…  – брат присел рядом с Иосифом, – в папке есть и проклятый Черный Князь…

Вчера вечером Иосиф случайно наткнулся на Юнио Валерио Боргезе в саду аббатства Тре Фонтане. Он успел вовремя сбежать по гулким ступеням в подвальную крипту обители. Боргезе прогуливался в компании полноватого, отменно одетого приятеля, по виду процветающего адвоката:

– Адвокат и есть, – подтвердил брат, услышав описание незнакомца, – доктор юриспруденции синьор Гвидо Карло Ферелли. Он ведет дела Боргезе, монастыря…  – Шмуэль коротко улыбнулся, – и вообще половины Ватикана…  – внимательно вслушавшись в разговор Боргезе и адвоката, Иосиф понял, что парочка встречается за кофе в отеле «Эксцельсиор»:

– Ева живет в этой гостинице, – он вздохнул, – я обещал к ней прийти…  – Иосиф понимал, почему девушка пока непреклонна:

– Она права, я не выполнил обещания и не призвал убийцу ее матери к ответу. Но я подожду, я никуда не тороплюсь…  – ради Евы, он, как библейский Яаков, был готов ждать и семь лет:

– Но пока что не мешает отдохнуть, в Африке у меня вряд ли что-то случится…  – он подмигнул брату:

– Есть у вас новые хорошенькие послушницы…  – Шмуэль буркнул: «Я этого не слышал». Иосиф похлопал его по плечу:

– Шучу, падре. Не трясись, Боргезе и Ферелли никогда нас не различат. Я уверен, что Боргезе тоже поддерживает связь с нацистами…

В Риме училась кузина Лаура, но Иосиф не хотел переходить дорогу дяде Джованни:

– Ерунда, что она послушница, – хмыкнул капитан Кардозо, – девчонке семнадцать лет, у нее кипит кровь. Но мне хватит одной пиявки. С дядей Джованни не шутят, он только на вид мирный человек. Узнай он, что я соблазнил его дочь, он потащит меня регистрировать брак…  – о Еве Иосиф так не думал:

– Только она станет моей женой, никого другого мне не надо. Остальные девицы просто развлечение…  – он подытожил:

– Дело не стоит выеденного яйца. В Буэнос-Айресе мы все провернули удачно, повторим операцию здесь. Ты пойдешь к Еве, развлечешь ее, пока я работаю…  – Иосиф щелчком отправил окурок на выметенный двор монастыря:

– Все безопасно. Шмуэль теленок и у него обеты. Он и не подумает притворяться мной…  – капитан Кардозо добавил:

– Деньги на кофе и мороженое я тебе дам. Посидишь с Евой, ты ее последний раз видел, когда она была подростком…  – Шмуэль зарделся:

– Вообще и после, в журналах…  – Иосиф залпом допил отменно сваренный кофе:

– Никогда бы не подумал, что прелаты интересуются женскими тряпками…  – брат холодно отозвался:

– Деньги у меня есть свои. Еву я видел в Life, вместе с Маргаритой, в репортаже о работе врачей в Африке…  – Иосиф соскочил с подоконника:

– Вот и славно. Пошли, – он подогнал брата, – к одиннадцати утра я должен быть в отеле, в твоем костюме и на твоем скутере.


Студенческим общежитием женского университета Вознесения Святой Девы Марии заведовали сестры-кармелитки, в коричневых рясах и белых чепцах. Девушки жили в старинном здании, во дворе главного корпуса университета на виа делла Транспонтина. Отсюда было рукой подать до замка Святого Ангела и до собора Святого Петра, но студентки ходили на мессы в домашнюю, как ее называли в университете, церковь Святой Девы Марии Транспонтина, принадлежавшую ордену кармелиток.

Устроившись на подоконнике, Лаура рассматривала пустынный двор:

– То есть мы не ходим, а нас водят, хотя здесь только надо завернуть за угол…  – матрона общежития, пожилая, статная святая мать, со значением поджимала губы:

– Незачем болтаться по улице без дела, – заявляла сестра, – вокруг толпы туристов, вам ни к чему нежелательные знакомства…  – официально университет не находился под покровительством Его Святейшества, но среди студенток было много монахинь и послушниц:

– Он основывался, как учебное заведение для монахинь…  – Лаура жмурилась от яркого солнца, – все папские университеты принимают только мужчин, что большая косность…  – по приезду в Рим Лаура обнаружила, что в ее университете не преподают славянские языки. Девушка взглянула на аккуратно заправленную постель соседки по келье:

– Хорошо, что появилась Даниэла, с ней можно поговорить по-русски…  – с помощью отца Лаура выбила себе разрешение заниматься с профессором славистики из Папского Грегорианского Университета. Наставник, принадлежавший к ордену траппистов, жил в аббатстве Тре Фонтане. Лауре, девушке, вход туда был закрыт. Уроки шли в папской библиотеке:

– Он тоже часто туда приходит…  – Лауры покраснела, – он готовит диссертацию на звание доктора теологии…  – о диссертации отец Кардозо рассказал ей за семейным, как выразился прелат, обедом:

– Я не могу пригласить тебя в аббатство, – развел руками отец Симон, – но, уверяю, здесь лучшая в Риме пицца…  – они посидели в ресторане неподалеку от университета:

– Одна пицца, пара чашек кофе с мороженым, вот и все…  – Лаура, тем не менее, не теряла надежды. Девушка велела себе собраться:

– Все только начинается, я всего два месяца в Риме…  – она накрутила на палец прядь шелковистых волос, – меня еще ждет пострижение. Он собирается поехать в Южную Америку или Польшу…  – отец Симон рассказал ей о своих планах за обедом, – а я, разумеется, отправлюсь за ним…  – на беленой стене кельи висела пробковая доска с фотографиями семьи:

– Это в общежитии разрешают держать, – усмехнулась девушка, – но киноафишам или журналам сюда вход закрыт…  – соседка по комнате рассказала, что встретила отца Кардозо в Мон-Сен-Мартене:

– Он похож на Грегори Пека, – добавила Даниэла, – очень красивый…  – девушка смутилась, – хотя о святом отце так говорить нельзя…  – Лаура утешалась домашними снимками кузена:

– Я ей рассказала о нашей семье, – девушка задумалась, – она знает и Джо, познакомилась с ним в Лизье. Она очень набожная, ездила почти ко всем католическим святыням…  – Даниэла не пропускала ни одной мессы. Соседка поднималась в четыре утра, для чтения псалмов:

– В Честере некоторые монахини так делали, – Лаура зевнула, – а сегодня она на целый день отправилась в Кастель-Гандольфо, в папскую резиденцию. Она обежала все римские церкви, теперь примется за провинцию…  – Лаура бросила взгляд на черный телефон, на столике у двери кельи:

– Связь только по общежитию. Чтобы позвонить в город, надо идти к матроне, объяснять, кому и зачем звонишь, – Лаура потянулась, – тем, кто сюда звонит, тоже устраивают допрос с пристрастием…  – Лауре хотелось поговорить с родителями, Аароном и Тиквой, Инге и Сабиной, услышать ласковый голос Пауля:

– Хотя сегодня августовская суббота, – напомнила себе девушка, – все, наверняка, в Мейденхеде, у тети Марты. Адель и Генрик улетели в Америку, но остальные в сборе…

Междугородняя связь работала только в римских почтовых отделениях. Спустившись с подоконника, Лаура нащупала ногами раскалившиеся на солнце туфли. В Честере она носила одеяние послушницы, но в Риме такого не разрешали:

– Только пока я в университете, – утешила себя Лаура, – приняв обеты, я надену подходящий наряд…  – как и другие студентки, она все равно одевалась скромно. Одернув хлопковую юбку, падающую ниже колен, пробежавшись пальцами по пуговицам закрытой блузки, Лаура вздрогнула от неожиданного телефонного звонка. Девушка сняла трубку:

– Слушаю…  – на том конце провода хлопнули пузырем от жвачки:

– Амата нобис квантум амабитум нулла…  – Лаура хихикнула:

– Называйте меня просто синьориной ди Амальфи, синьор Ферелли…  – он щелкнул зажигалкой:

– Вени и види, а на вичи я еще рассчитываю, имейте в виду…  – Лаура отозвалась:

– Пер ардуа ад астра, сеньор Ферелли, хотя вы не преуспеете в своих попытках…  – Микеле хмыкнул:

– Си вис амарис, ама. Если хочешь, чтобы тебя полюбили, полюби сам. Я следую заветам старика Сенеки, дорогая синьорина. Как насчет чашки кофе и мороженого…  – поинтересовался Микеле, – через полчаса, у замка Святого Ангела…

Положив трубку, Лаура поняла, что улыбается.


Иосиф Кардозо оставил скутер на стоянке отеля, бросив ключи парнишке в форме «Эксцельсиора». Ева никогда бы не прервала съемку для журнала:

– Даже если я расположусь перед ее носом, она посмотрит на меня, словно я пыль под ее ногами. Она позовет охранников и продолжит работу. Ева и в Израиль не собирается переезжать ради меня…  – Иосифу нравилась независимость девушки:

– Она дочь тети Тессы, почти ставшей министром в правительстве Индии. Дядя Меир вообще получил Медаль Почета. Понятно, в кого у Евы такой характер…  – Иосиф чувствовал облегчение, наконец отыскав подходящую подругу:

– Товарища, как раньше говорили в кибуцах, – поправил он себя, – папа, то есть дядя Авраам, тоже так называл маму…  – профессор Судаков наотрез отказывался пользоваться патриархальными, как он говорил, словами:

– Муж не может именоваться хозяином, – морщился отчим, – но товарищ, друг, хорошее слово. Оно не виновато, что коммунисты его извратили…  – Иосиф не мог забыть случившееся в Марокко:

– Мне ни с кем не было так хорошо, – понимал он, – и не будет. Я не пропускаю девиц, но все они только для тела. Для души мне нужна одна Ева…  – во вчерашнем разговоре кузина предупредила его о съемке:

– Хана тоже снимается…  – в самолете Иосиф пролистал новые американские журналы, – но она бы мне никогда не подошла. Нет мужчины, способного с ней ужиться…  – в «Эсквайре» он наткнулся на черно-белые фотографии мисс Дате:

– Актриса на отдыхе, – сообщала подпись, – Хана Дате за штурвалом яхты…  – кузину сняли в парусной лодке, на велосипеде с плетеной корзинкой, полной овощей, в уличном кафе, в широкополой шляпе и темных очках:

– Она хорошо выглядит, – подумал Иосиф, – немного пополнела. Раньше она больше напоминала скелет…  – через десять страниц он увидел довольное лицо Тупицы:

– Триумф маэстро Авербаха на конкурсе Чайковского…  – Генрика сняли в номере-люкс отеля «Плаза», в Нью-Йорке, – вторая премия среди пианистов…  – израильские газеты откровенно намекали, что Тупице, с его неподходящим для СССР гражданством, никогда бы не позволили выиграть конкурс:

– Видишь, – фыркнул профессор Судаков, – первую премию разделили советский музыкант Ашкенази и британец Огдон. С Ашкенази все ясно, – он повел рукой, – а у Огдона нет отягчающего обстоятельства, израильского паспорта. Советы из двух зол выбрали меньшее…  – в школе Кирьят Анавим устроили что-то вроде маленького музея Тупицы и его покойного отца:

– Они гордятся, что Генрик у нас учился, что дядя Самуил преподавал у нас музыку, – улыбнулся Иосиф, – папа считает, что надо делать настоящий музей истории кибуца…  – приезжая в Кирьят Анавим, он замечал, как изменился отчим:

– Он был таким при жизни мамы, – говорил себе Иосиф, – он словно опять расцвел…  – капитан Кардозо осторожно поинтересовался у сестры знакомствами профессора Судакова:

– Ты что имеешь в виду? – подозрительно спросила Фрида. Иосиф замялся:

– Может быть, у него кто-то появился, какая-то подруга…  – сестра изумленно отозвалась:

– Ты с ума сошел! Папе полвека в этом году! Старики не занимаются такими вещами…  – Фрида распахнула голубые глаза, – как ты мог подумать…  – Иосиф резонно заметил:

– Дядя Эмиль младше его на год, а тете Ладе нет тридцати, и у них маленькая дочка…  – Фрида пробормотала:

– То дядя Эмиль, а то папа…  – Иосиф не стал разубеждать сестру. Кинув окурок в медную урну рядом со входом в отель, он увидел в вестибюле вспышки камеры:

– Я мог привести в пример и дядю Джованни с Лаурой, но Фрида упрямая, этим она пошла в маму…  – Иосиф вспомнил о давнем поцелуе в тель-авивском пансионе:

– Лаура тоже не отличила бы меня от Шмуэля, – озорно подумал он, – она давно по нему вздыхает. Она даже не поленилась притащиться вслед за ним в Рим…  – зная брата, он был уверен, что Лауре ничего не светит:

– Шмуэль не нарушит обеты, ни ради нее, ни ради кого-то еще…  – пройдя через крутящуюся дверь, он заметил засевшую в углу парочку:

– Ферелли тоже значится у тети Марты в досье, – хмыкнул Иосиф, – а к ней на карандаш зря не попадают…  – за Еву он не беспокоился:

– Пока она работает, она не будет отвлекаться. Шмуэлю я велел прийти с черного хода. Он отведет Еву в кафе, поболтает с ней, а потом появлюсь я…

Поправив пасторский воротничок, улыбаясь, Иосиф направился к столику Черного Князя.


Изящный палец со свежим маникюром цвета спелой малины, уперся в черно-белую фотографию. Ева погладила тугие кудряшки маленькой девочки, с моделью самолета в руках:

– Это Одетт, – улыбнулась девушка, – она хочет стать пилотом. У нее, бедняжки, была оспа…  – Ева погрустнела, – к сожалению, пока программа вакцинации очень ограничена. Маргарита мечтает избавить от оспы Африку, а я займусь Индией…  – она перевернула страницу Life:

– Мы в бидонвиле, – Ева вздохнула, – пока туда не попадешь, не представляешь, что в наше время, в столице независимой страны, люди живут в таких отвратительных условиях…  – она встряхнула красивой головой:

– Все из-за грязи, – жестко сказала Ева, – из-за отсутствия проточной и питьевой воды, из-за примитивной канализации. Канализации в трущобах нет вообще, – девушка поморщилась, – нечистоты, как в средние века, вывозят на тачках…

За соседним столиком светлого мрамора со значением покашляли. Полуденное солнце сверкало в бокалах шампанского. В баре Ludovisi пахло женскими духами и дорогим табаком. Шмуэль сразу сказал:

– В Harry’s Bar тебе прохода не дадут, вокруг заведения вечно болтаются папарацци…  – Ева благодарно кивнула, – есть одно местечко за квартал отсюда, на виа Эмилия…  – оглядев патронов, Ева поняла, что в баре сидят только римляне:

– Так и есть, – весело согласился священник, – туристы ходят туристскими тропами, на задворки виа Венето они не заглядывают…  – он чиркнул спичкой перед ее сигаретой:

– Пошла последняя оживленная неделя в городе. В конце августа Рим погружается в кому…  – отец Кардозо подмигнул ей, – большинство заведений закрывается на каникулы…  – Ева ощущала на себе взгляды мужчин:

– Почти все патроны сидят с подружками, или приятелями…  – светловолосый юноша в углу держал спутника за руку, – здесь ко мне никто не пристанет…  – по мнению Евы, итальянцы много болтали и мало делали:

– На улице мне кричат «Белиссима», – смешливо призналась она кузену, – но дальше криков римляне не двигаются…  – Шмуэль развел руками:

– Здесь так принято, но вообще итальянцы очень семейные люди. Обед у родителей по воскресеньям, жена, малыши…  – он отпил кофе, – но они не могут обойтись без комплимента красивой девушке…  – Шмуэль заставлял себя не смущаться. Не желая маячить у стойки портье, он передал записку для брата через отельного мальчика:

– Я предупредил его, что мы пойдем в этот бар…  – Шмуэль усадил девушку на скутер, – сейчас он работает, он к нам присоединится позже…  – Ева окинула взглядом его джинсы и рубашку поло:

– Вы поменялись одеждой, – утвердительно сказала девушка, – я удивилась, что он пришел в костюме. Он редко надевает пиджак…  – Шмуэль отозвался:

– В Израиле костюмы не носят даже политики. Мой скутер он тоже забрал…  – священник завел чихающий двигатель, – я взял монастырскую машину, ровесницу его святейшества…  – Ева по-девичьи хихикнула. В баре кузен отказался от выпивки:

– Пятница, – развел руками священник, – в посты вино не принято, я не курю по пятницам…  – Еве принесли шампанское:

– В Шабат тоже не курят, – она искоса взглянула на Шмуэля, – мы можем поговорить на иврите, кузен. Я училась в классах при синагоге ребе Шнеерсона в Бруклине, я знаю иврит и идиш…  – отец Кардозо покраснел:

– Я помню, кузина, с Израиля. Вам тогда было тринадцать лет, а мы с Иосифом служили в армии…  – в тринадцать она носила потрепанные шорты и серую майку с пятнами морской соли:

– Нас отпустили в увольнительную ради визита родни, – Шмуэль вдохнул жаркий ветер израильского лета, – папа с мамой отвезли всех на пляж…  – они жили в палатках и жарили рыбу на костре:

– Тупица тем летом шел в армию, а Фрида и Моше были еще детьми. Ева болталась с Аароном, они выросли вместе, словно настоящие брат и сестра…  – кузина коротко стригла темные волосы. Нежные уши торчали под выбритыми висками. Она отлично ныряла и плавала наперегонки с парнями:

– Ты волосы отрастила, – зачем-то сказал Шмуэль, – тебе так тоже…  – он оборвал себя:

– Не положено ее разглядывать. Я священник, мне такое не к лицу…

Она скрутила темные волосы в тяжелый узел. Бесконечные ноги облегали узкие черные брюки. Даже в эспадрильях на плоской подошве Ева была ему вровень:

– Она говорила, что в ней сто восемьдесят два сантиметра. Она отлично играет в баскетбол, она и в Кирьят Анавим стучала мячом с мальчишками…

В вырезе ее белоснежной льняной рубашки переливался серебряный щит Давида:

– В Конго я хожу с пучком, – отозвалась Ева, – в госпитале и тем более в джунглях так удобнее. Но я хочу постричься, – добавила она, – теперь журналы не против коротких волос у моделей. Все равно, я снимаюсь только в отпуске, на выходных и в каникулы…  – она оживилась:

– Смотри дальше. Моника…  – на снимке Ева держала на руках чернокожую девчонку, больше похожую на куколку, – я вылечила ее от лейшманиоза…  – за соседним столиком опять что-то недовольно пробурчали.

– Теперь у нас появились антибиотики, – горячо сказала Ева, – а профессор Адлер, в Израиле, работает над возможностью вакцинации путем передачи содержимого язв больного, посредством укола здоровому человеку, как сделал Дженнер с черной оспой…  – она повернулась к брезгливо скривившейся ухоженной даме:

– Именно поэтому, синьора, вы, в отличие от бедняков в Африке, не рискуете заразиться оспой и умереть…  – дама, покраснев, отвела глаза. Ева вернулась к журналу:

– Моника очень хорошенькая, – ласково сказал девушка, – я обещала ей, что она станет моделью, а она сказала, что хочет быть врачом, как я и Маргарита…  – номер Life Шмуэль захватил из кельи, собираясь на встречу:

– Ты каждого ребенка знаешь по имени? – восхищенно спросил он. Ева пожала стройными плечами:

– Маргарита тоже. Моя мама каждого больного называла по имени. Старые врачи в госпитале Святого Фомы мне много о ней рассказывали…  – кузине оставался еще год в Университете Джона Хопкинса:

– Потом меня ждет Индия, – она потушила сигарету, – страна огромная, работы у врачей непочатый край. Мы не уничтожили черную оспу, не принялись за чуму и проказу…  – девушка добавила:

– Церковь нам очень помогает. Например, лейшманиоз передается через укусы комаров. Заболевание можно предотвратить, используя пропитанные инсектицидом анти-москитные сетки, но африканцы к такому не привыкли. Священники уговаривают верующих, объясняют, как распространяется болезнь. В Конго, как и в Южной Америке, люди набожны, они прислушиваются к прелатам…  – Ева помахала:

– Иосиф, мы здесь…  – она поинтересовалась:

– Ты, наверное, в Риме останешься? С твоей работой в курии…  – по дороге Шмуэль рассказал кузине о своих обязанностях, – тебе нельзя уезжать из Ватикана…  – духовник отца Кардозо, епископ Войтыла, осенью приезжал на Второй Ватиканский Собор:

– Хватит, – разозлился священник, – постыдись. Маргарита и Ева занимаются настоящей работой, а не отсиживаются в кабинетах. Я не прошу о посте священника где-нибудь на курорте. Я настою на своем и меня отправят в Южную Америку или Африку…  – Шмуэль понимал, что хочет быть рядом с Евой. По недовольному лицу брата, он видел, что встреча с Черным Князем и Ферелли не удалась:

– Кажется, у него с Евой что-то есть…  – он заметил, как Иосиф смотрит на кузину, – нельзя переходить ему дорогу. И вообще нельзя, не забывай об обетах…  – поднявшись навстречу брату, он коротко ответил:

– Не останусь. После Рождества я уеду отсюда, может быть, даже в Африку, где я буду ближе к Маргарите…  – Шмуэль чуть не добавил: «И к тебе».

Серо-голубые глаза девушки засияли. Ева улыбнулась: «Это хорошо, кузен Шмуэль. Очень хорошо».


Отец Симон Кардозо, вежливо попрощавшись, ушел. Отодвинув пустую чашку прелата подальше. Черный Князь презрительно сказал:

– Не мне спорить с его святейшеством, но никакие крещения не изменят жидовской сущности. Ты заметил, что у него рот не закрывается? Все жиды слишком много болтают и суют нос не в свои дела…  – адвокат Ферелли примирительно отозвался:

– Юнио, в курии он занимается связями с общественностью. Именно благодаря ему католическая церковь стала ближе к прихожанам. Не забывай, католики в Европе только малая часть верующих. Мы не должны отталкивать бедняков в Южной Америке и Африке…  – Боргезе помахал зажженной сигарой:

– С обезьянами мы еще наплачемся, Карло. Ты можешь представить себе черного папу или черного кардинала…  – он расхохотался, ощерив крупные зубы, – никогда такого не случится. Черные должны знать свое место, как знали его жиды в средние века. Жаль, что фюрер ушел, не успев окончательно их…  – Боргезе сделал недвусмысленный жест рукой.

Он, разумеется, не сказал адвокату, что сам на днях отправляется в тропическую Африку:

– Феникс велел не болтать о миссии. Ферелли рот не зашьешь, он знаком с половиной Рима, на вилле у него всегда столпотворение…  – синьора Рита, жена адвоката, славилась в городе роскошными приемами:

– У него гостит немецкий коллега, синьор Штрайбль, с семьей, – вспомнил князь, – Феникс упоминал, что Штрайбль тоже работает на движение, но не входит в узкий круг товарищей по борьбе…  – через два дня Боргезе встречал в аэропорту наследника фюрера, будущего главу новой Германии, Адольфа Гитлера:

– Мы стали называть мальчика именно так, – сказал ему Феникс, – Ритберг фон Теттау временная мера. Пусть будущий глава нового рейха привыкает к имении отца…

Боргезе вез подростка в Гану. Стараниями штурмбанфюрера Шумана, личного врача президента страны, у движения появился новый путь для транспортировки в Европу алмазов и золота. Слитки отправлялись в хранилище швейцарского банка. Не ограненные алмазы, украденные с южноафриканских и конголезских шахт, уходили в Антверпен и Нью-Йорк, где камни превращали в бриллианты:

– Шуман вынужден был покинуть Конго по соображениям безопасности, – вспомнил Черный Князь, – но дело он наладил отлично. Рауфф и Барбье занимаются делами движения в Южной Америке, Шуман отвечает за Африку, Феникс поддерживает связи с арабским миром, а впереди у нас Восточная Азия…  – Феникс заинтересовался возможность производства и сбыта наркотиков:

– Это золотое дно, – заметил он в разговоре с Боргезе, – Вальтер и Клаус считают, что именно через Западную Африку легче всего доставлять кокаин в Европу…  – взглянув на карту, Боргезе понял, что глава движения прав:

– Проще устроить перевалочный пункт в Гане, – весело сказал Феникс, – прямой путь из Колумбии или Венесуэлы в Европу слишком подозрителен. Мы можем транспортировать кокаин и героин, когда он у нас появится, с нашими полезными ископаемыми…

Шуман должен был ввести Адольфа в курс дела, как выразился Феникс:

– Ты будешь отвечать за порты Средиземноморья, – сказал Боргезе глава движения, – тебе надо побывать в тамошних местах. Не волнуйся, Доктор обеспечит вам радушный прием. Вас поселят в резиденции Нкрумы, у него отличный повар, отобранный нашим представителем. Адольф отдохнет перед учебным годом и познакомится с нашей работой…

Боргезе примерно представлял объем деловых операций Феникса:

– Будь он обыкновенным человеком, за ним бы давно гонялись журналисты, – усмехнулся Черный Князь, – он входит в десятку богатейших людей мира. Но, во-первых, это не его деньги, а средства движения, а во-вторых, Макс не любит внимания, что понятно в его положении…  – Феникс доверял только адвокату Краузе:

– Фридрих настоящий боец, воин арийского духа, – серьезно говорил он, – остальных юристов мы держим на побегушках…  – Ферелли готовил для Черного Князя документы подставной конторы, на адрес которой должны были приходить грузы из Ганы:

– Ткани, пальмовый сахар, местные безделушки, – хохотнул Феникс, – с таможней не возникнет затруднений…  – допив эспрессо, Боргезе вежливо поинтересовался:

– Как ваш сын, Карло? Вы ведь готовите его к юридической карьере…

Микеле ничего не знал. Ферелли вспомнил твердый голос жены:

– Что было, то прошло…  – они стояли над колыбелью мирно спящего младенца, – обещай, что он никогда ни о чем не услышит…  – черные глаза Риты сверкнули:

– Мои родители мертвы, мой брат мертв. Риты Леви нет, Карло, и никогда не существовало…  – жена много занималась благотворительностью, удостоившись даже личного благодарственного письма от его святейшества:

– Она права, – сказал себе Ферелли, – незачем ворошить прошлое. Микеле неоткуда узнать о семье его матери…  – сын считал, что его родители познакомились в детстве:

– Так и есть, – Карло вздохнул, – мне было два года, а она только родилась…  – синьор и синьора Леви пригласили соседей на торжественный обед в честь появления на свет дочери:

– Потом мы ходили в синагогу на обрезание Михаэля…  – став отцом, Карло, разумеется, не собирался спорить с женой:

– Она любила брата, а Микеле хорошее имя. Мама тоже согласилась, она души не чаяла в мальчике. В конце концов, Рита такая не одна. Даже главный раввин Рима, доктор Золли, крестился в сорок пятом году…  – Ферелли пощелкал пальцами:

– Счет, пожалуйста. С Микеле все отлично, – он улыбнулся, – на выходных молодежь под его предводительством отправляется в горный поход. Они будут жить в палатках, ловить рыбу, разводить костры…  – Черный Князь откинулся в кресле:

– Замечательное времяпровождение. Я улетаю на Сицилию, встретимся после каникул…  – он не намеревался платить свою долю:

– Ферелли и так много получает. Это деньги движения, но пусть потрясет мошной. Он торгаш, как все флорентинцы. У него, кстати, может быть еврейская кровь. Во Флоренции всегда привечали жидов. Даже если жид крестился, это ничего не меняет…  – Боргезе с трудом заставлял себя пожимать руку отцу Кардозо, – надеюсь, Серый Прелат, как его называют, не поднимется дальше обыкновенного священника…

Адвокат звенел монетами. Черный Князь поднялся: «Желаю вам приятного отдыха, Карло».


Не желая обижать отца, Лаура честно обзвонила все телефоны из выданного ей списка дальней римской родни. Сидя у аппарата в келье, она рассматривала итальянские фамилии:

– Родственники моей бабушки, папиной мамы, родственники его первой жены…  – старшую сестру, живущую в Париже, Лаура видела только на довоенных фото:

– Она наотрез отказывается встречаться со мной или мамой…  – девушка прикусила губу, – приезжая в Париж, мы живем на рю Мобийон, а папа видится с ней в городе…  – отец не хотел появляться на набережной Августинок в одиночестве:

– Вы моя семья, – коротко говорил он, – значит, вы семья и Лауры, а если она упрямится, это ее дело…  – вдовствующая баронесса не пустила к себе и Адель:

– К ней ходил только Генрик, – усмехнулась старшая сестра, – она сделала вид, что простыла. Генрику простуды не страшны, а она знала, что я берегу голос…  – Адель подытожила:

– Я для нее дочь той женщины…  – девушка вскинула бровь, – но не знаю, чего она боится. Я замужем. Я не собираюсь соблазнять ее драгоценного Джо, выдергивать мальчика из-под материнской юбки…  – Лаура робко сказала:

– Вообще он работает в Конго, а не сидит дома…  – Адель фыркнула:

– Останься он в Лондоне, мы бы из него сделали человека. Тетя Лаура его избаловала. Пьер у нее тоже такой. Хана ей не дочь, о ней тетя Лаура никогда не заботилась. Дядя Мишель любил Хану, однако он умер…  – Лауре нравилась кузина Дате:

– Она очень красивая, – восторженно подумала девушка, – наверное, самая красивая в семье, если не считать Евы…  – по дороге к замку Святого Ангела, забежав в газетный киоск, она купила новый номер американского Vogue. В общежитие светские журналы не допускались, но сумочки девушек не обыскивали:

– Спрячу журнал под матрац, – решила Лаура, – Даниэла, наверняка, никогда такого не видела в своей Польше…

Лаура одевалась скромно, однако отец не жалел денег на ее содержание. Она получила свой банковский счет в Coutts & Co. Через год, после совершеннолетия, банкиры должны были перевести ей трастовый фонд, основанный отцом после ее рождения:

– Папа обещал мне скутер, тоже к совершеннолетию, – весело подумала Лаура, – он… отец Симон, отлично управляется с мотоциклом. Водить я умею…  – тетя Марта и дядя Максим сажали детей за руль в двенадцать лет, – получу итальянские права и буду ездить по Риму…  – к восемнадцати годам Лаура надеялась принести монашеские обеты:

– Кармелитки поймут, что я серьезная девушка, и не откажут мне. Даниэла постригается через год…  – соседке было двадцать лет:

– Ей засчитали три курса ее университета в Кракове…  – Даниэла тоже занималась русским языком, – хотя сейчас ей надо зубрить итальянский и латынь…  – Лаура собиралась посвятить себя именно латыни. Профессор в университете Вознесения Святой Девы Марии похвалил ее знания:

– Девушки редко выбирают этот предмет, синьорина, но у вас большие задатки…  – он почесал растрепанную, седую шевелюру, – вы сможете изучать историю церкви, как ваш отец, профессор ди Амальфи…  – имя Лауры до сих пор открывало многие двери в Риме:

– Мой дед представлял интересы Британии при святом престоле, моя бабушка из аристократической семьи…  – остановившись перед кафе, Лаура спрятала журнал на дно сумки, – мне будет легче пробиться на самые верхи Ватикана, оказаться ближе к нему…  – она слышала прозвище отца Кардозо:

– О нем говорят, что он станет епископом и кардиналом, – Лаура победно улыбнулась, – а я всегда останусь рядом с ним…

Почти все наряды с фотографий в журнале Лауре не подходили из соображений скромности, однако она отметила по дороге некоторые платья и блузки:

– Отец Симон говорил, что Ева сейчас в городе, пролетом из Африки…  – девушка наткнулась на фотографии кузины, снятые на Манхэттене, – такое платье я носить не смогу…  – платье едва прикрывало бедра, – но другие мне пойдут. Я бы позвонила ей, но она занята съемками…  – тонкий серебряный крестик Лауры лежал поверх глухого ворота ее шелковой блузы:

Лаура заметила на террасе темноволосую голову синьора Ферелли, Микеле:

– Он, кстати, не носит распятие, хотя к мессе он ходит. Его родители занимаются благотворительностью, его отец приближен к курии, такое знакомство может пригодиться…

Родственники отца и его первой жены оказались скучнейшими людьми. На обедах Лаура зевала, подрагивая ноздрями, пытаясь поддерживать беседы о виллах на Сардинии и папских приемах. Дома, в Хэмпстеде, она привыкла к другим разговорам:

– Инге рассказывает о ядерной физике, Сабина о звездах Голливуда, Адель и Генрик говорят о музыке, Аарон и Тиква о театре…  – здесь, казалось, никто не слышал имени Беккета, не знал о битлах и не интересовался освоением космоса:

– Они словно живут в прошлом веке, – усмехнулась девушка, – но Микеле не такой…

С сыном адвоката Ферелли она познакомилась тоже на приеме, в унылом палаццо неподалеку от площади Цветов:

– Там вся мебель еще наполеоновских времен, а картины так потемнели, что невозможно разобрать, где хваленый семейный Рафаэль, а где мазня прошлого века…  – стоя с чашкой кофе под пресловутым Рафаэлем, Микеле с разгона предложил Лауре выкурить косячок:

– Здесь отличный балкон, – заметил парень, – заодно полюбуемся скульптурой Джордано Бруно. Он бы нас не осудил, – подмигнул ей Микеле, – я уверен, что он сам баловался гашишем. В те времена у них больше ничего под рукой не было…  – от косячка Лаура отказалась, но телефон парню оставила:

– Он позвонил на третий день, – хмыкнула девушка, – набивает себе цену, как говорится. Ладно, выпью с ним кофе, это меня ни к чему не обязывает…

Оценив свое отражение в зеркальном окне кафе, она взбежала по ступеням террасы.


Ленивая августовская оса жужжала над мраморным столиком, примериваясь к лужице растаявшего фисташкового мороженого. Итальянские триколоры над мощными стенами замка Святого Ангела лениво повисли в полуденной жаре. Коричневый Тибр сверкал под солнцем. На мосту скопилась отчаянно гудящая пробка. Микеле кинул взгляд в сторону реки. Отец велел ему появиться в конторе, на виа Венето, не позднее двух дня:

– В двенадцать я заканчиваю встречу с клиентом, потом обедаю…  – Микеле прервал его:

– С другим клиентом. Но у меня дела, я могу опоздать…  – отец смерил его недоверчивым взглядом:

– Ты на каникулах, что у тебя за дела…  – юноша ловко вывернулся, отговорившись необходимостью посетить магазин туристического снаряжения:

– Ребята приедут с палатками и спальными мешками, – объяснил он отцу, – но я хочу быть уверенным, что у нас найдется запас вещей на случай непредвиденных обстоятельств…  – отец любил, когда с ним говорили, как выражался юноша, в приличной манере. Карло Ферелли не терпел американских словечек:

– Итальянский язык прямой наследник латыни, – напыщенно замечал отец, – нельзя забывать, что Италия, колыбель европейской цивилизации…  – Микеле преуспевал в латыни, но считал, что надо оставить прошлое прошлому:

– В любом случае, скоро старому миру придет конец, – усмехнулся юноша, – и мы приложим к этому руку…  – в разговоре с отцом он добавил, что хочет успеть в магазины до закрытия:

– Пятница короткий день, – объяснил юноша, – не беспокойся, я доберусь до Остии на поезде и сяду на автобус…  – отец считал, что в семнадцать лет Микеле рано разъезжать на семейном лимузине:

– Пусть папа торчит в пробке, – хмыкнул он, – весь Рим устремился к морю…  – Микеле ехал в Остию только вечером. Через два часа он встречал миланский поезд:

– Я должен ждать гостя в зале прибытия под табло…  – он старался справиться с волнением, – с букетом красных роз…  – он только знал, что инструктор приезжает из Сирии:

– Его зовут Абу Аммар, он борец за свободу палестинского народа. Он обучит нас взрывному делу и стрельбе…  – гость проводил ночь в скромном пансионе неподалеку от вокзала. Группа выходила с виллы в семь утра:

– То есть я, Герберт и Альбер, – поправил себя Микеле, – остальные ребята присоединятся к нам в Риме…  – из столицы они отправлялись на поезде в городишко Риети, откуда было рукой подать до горной цепи Монти Реатини:

– Всего сто километров от Рима, но это настоящая глушь, – заметил Микеле приятелям, – нам никто не помешает…  – посланец из Сирии появился в Риме благодаря связям Микеле с арабскими студентами в университете:

– Почти все они отправляются с нами в поход, – понял юноша, – стоило обмолвиться, что мы хотим научиться стрельбе, как мне немедленно пообещали инструктора…  – Микеле получил номер телефона в Дамаске. Абу Аммар говорил на хорошем английском языке:

– Но итальянского я не знаю, – предупредил его араб. Микеле отозвался:

– Ничего страшного. Я переведу в случае нужды, ваши соотечественники тоже помогут…  – вспомнив, что Альбер встречается с одним из арабских студентов, Микеле скрыл улыбку:

– Его мамашу и отчима хватит удар, если они о таком узнают…  – бельгийский посол при Святом Престоле и его супруга сбежали от жары в Остенде, – но я его предупредил, что во время похода этим заниматься нельзя, у нас не развлекательная экскурсия…

Микеле, тем не менее, очень хотелось пригласить в горы синьорину ди Амальфи. На ее губах блестели капельки мороженого, девушка облизала ложку:

– Вы правы, синьор Микеле, – темные глаза весело блестели, – самое вкусное мороженое в Риме, надо запомнить кафе. Вы заказали фисташковое, мое любимое…  – юноша раскрыл перед синьориной портсигар, она помотала головой:

– Спасибо, но я не курю…  – Микеле нравился ее скромный наряд:

– Она умная девушка, с ней есть о чем поговорить. Она была послушницей, но это ерунда. Она не захочет приносить обеты, зачем ей удаляться от мира…  – Микеле тянуло к серьезным девушкам:

– Любая может разъезжать в короткой юбке на скутере и курить травку, но для нашей борьбы не нужны пустышки…  – он наклонился к девушке:

– На приеме вы говорили, что предпочитаете именно фисташковое мороженое. Я все запомнил, синьорина…  – Лаура нежно покраснела, – например, что вы знаете то ли пять, то ли шесть языков…  – Микеле внезапно решил:

– Ерунда. По глазам видно, что я ей нравлюсь. В обители, то есть университете, она всегда отговорится поездкой по Италии. То есть мы действительно отправляемся на экскурсию…  – он вытянул из холщовой сумки с портретом Че Гевары карту:

– Я вас не просто так пригласил на кофе, – смешливо сказал юноша, – хотите присоединиться к моей туристической группе? Мы завтра отправляемся в поход на две недели, по диким местам. Вокруг Рима еще остались ущелья и водопады…  – на карте он отметил красными чернилами маршрут:

– Мы доезжаем до Риети и бродим пешком по горам. В группе вы будете единственной девушкой, – добавил Микеле, – не волнуйтесь, мы понесем ваши вещи…  – она дрогнула длинными ресницами:

– Видите, а я не все о вас знаю. Вы не говорили, что увлекаетесь туризмом…  – Микеле подмигнул ей:

– У меня есть удостоверение инструктора. Я с двенадцати лет в походах, я поднимался на вершины в наших Альпах. Но все равно я не знаю столько языков, сколько вы, синьорина Лаура…  – девушка изящно отпила кофе:

– Не так много, на самом деле. Латынь не считаем…  – Микеле кивнул: «Не считаем». Приняв от него карту, Лаура посчитала на пальцах:

– Всего шесть. Английский, французский, немецкий, испанский, итальянский и иврит. Русский я только учу, я не знаю скандинавских языков или арабского. Но я хочу им заняться, он очень важен для лингвистики…  – Микеле горячо сказал:

– Но не только. Если мы поддерживаем борьбу палестинского народа за свое государство, надо говорить на их языке. Но зачем вам иврит, язык торгашей и оккупантов, лишивших палестинцев своей земли…  – ее глаза заледенели. Скомкав карту, девушка кинула ее в сумку:

– Моя мать еврейка, – отчеканила Лаура, – мою бабушку застрелили арабы в сорок восьмом году. Моя старшая сестра год провела в Сирии, в плену. Она ползла через горы, чтобы добраться до нашей страны, до Израиля. Я католичка, – девушка поднялась, – но я никогда не забуду о своих корнях. Вы обыкновенный антисемит, синьор Ферелли. Такие, как вы, двадцать лет назад убивали евреев в Италии. Мне противно говорить с вами, прощайте…

С размаха швырнув на стол мелочь, Лаура вышла из кафе.


Электрическую плитку водрузили на шаткий стол, разлохмаченный шнур торчал из пыльной розетки. За грязным окном, выходящим на задворки вокзала Термини, грохотали поезда. В комнатке было жарко, под потолком медленно вращался погнутый вентилятор.

Данута сидела на подоконнике, выпуская сизый дым в раскрытые створки. Безопасная квартира советской разведки располагалась в самом паршивом районе Рима, напомнившем ей кварталы вокруг метро Маркаде-Пуассонье в Париже. Хлопотавший над плиткой мужчина средних лет, подпоясавшийся затрепанным полотенцем, весело сказал:

– Зато здесь безопасно, уважаемая синьорина…  – он ухмыльнулся, – не ленитесь, переходите на итальянский язык…  – итальянский у него был безупречным.

Данута боялась визита Скорпиона, как он себя называл, однако появившись на безопасной квартире, обнаружила там неизвестного ей русского:

– Я даже не знаю, русский ли он, – поправила себя девушка, – он может быть испанцем или итальянцем…  – пропуская девушку в захламленную переднюю, он оскалил белые зубы:

– Вы Монахиня, а я Падре, – усмехнулся мужчина, – мы одного поля ягоды…  – он говорил с Данутой по-русски, иногда переходя на итальянский язык:

– Русский у него без акцента, – Данута исподтишка рассматривала смуглое, потное лицо, – кажется, он не собирается тащить меня в постель…  – именно поэтому она опасалась визита Скорпиона, товарища Матвеева:

– Он бы не преминул воспользоваться бонусами своего положения, – брезгливо подумала девушка, – хватит и того, что мне надо соблазнить отца Кардозо. Но Джо ничего не узнает, и вообще, мы с ним обведем СССР вокруг пальца…

По приезду в Рим, воспользовавшись протекцией прелата, Данута получила временное удостоверение, подтверждающее ее ватиканское гражданство:

– Польский паспорт можете выкинуть, – усмехнулся отец Кардозо, – все равно вы туда больше не вернетесь…  – Данута помотала головой:

– Искренне надеюсь, что нет. Но если церковь решит послать меня в страну, я подчинюсь такому требованию…  – торопливо добавила девушка. Отец Симон задумался:

– Посмотрим, как дело пойдет. Пока вам надо учиться, готовиться к пострижению…  – предъявив удостоверение, Данута сняла абонентский ящик на центральном почтамте Рима. В ее записной книжке значился местный телефон. С советскими резидентами девушка связалась из городской будки:

– Позавчера мне пришла открытка с адресом квартиры, одновременно с весточкой от Джо…  – она не могла не появиться у вокзала Термини. Русские знали, где учится Данута. Девушка была уверена, что они не преминули выяснить имя ее соседки по общежитию:

– Так и оказалось, русский завел разговор именно о ней и о Джо…  – Падре повернулся к девушке:

– Еще немного и соус будет готов. Помидоры в самом соку…  – он прищелкнул языком, – накормлю вас настоящими неаполитанскими спагетти. Немного каперсов, немного терпения…  – он улыбался, – и вас ждет чудо на тарелке…

Падре приехал в Италию из Мексики, с документами испанского дельца. Скорпион и Странница благополучно миновали границу США, трясясь в грузовике, набитом нелегальными сельскохозяйственными рабочими. Вернувшись в столицу, он дождался телеграммы из Техаса:

– С ними все в порядке, они встретились с нашими резидентами, обзавелись местными бумагами. Теперь надо начать операцию в Италии…  – итальянский гамбит, по выражению товарища Котова, пока разыгрывался, как по нотам:

– То есть сицилианский, – хохотнул наставник, – но мы туда не отправимся…  – Стэнли, обретающийся в Дамаске, поддерживал близкие связи c фидаинами, как себя называли палестинские боевики. Именно через него на Лубянке узнали имя синьора Микеле Ферелли:

– Избалованный сынок богатых родителей хочет пощекотать себе нервы, – презрительно сказал товарищ Котов, – но итальянские коммунисты сообщают, что он действительно член партии, с прошлого года. Надо внедрить своего человека в их среду…  – он ткнул пальцем в сделанную Скорпионом в Париже фотографию:

– Его отец был агентом СССР, его отчим был коммунистом, все отлично укладывается в схему. Он инженер, обладает техническими навыками, арабы и леваки немедленно за него уцепятся…  – Падре поднял бровь:

– Эта публика подозрительна, я имею в виду палестинцев. Абу Аммар, то есть Арафат, вряд ли обрадуется незваному гостю в их маленьком тренировочном лагере…  – товарищ Котов взялся за ручку:

– Нам нужна соседка Монахини по общежитию. Я уверен, что она знает Ферелли. Ты говорил, что его отец ведет дела половины Ватикана. Они вращаются в одних кругах, они должны были столкнуться…  – в раскрытой сумочке Дануты виднелась карта Кастель-Гандольфо, проштампованные контролем билеты на местный поезд и открытка с портретом Его Святейшества:

– Видите, – добродушно сказал Падре, – комар носа не подточит. Не волнуйтесь, милочка, мы вас всегда прикроем…  – он ловко снял с огня вторую кастрюльку:

– Никогда не обливайте спагетти холодной водой, – наставительно заметил Падре, – это варварство. Хорошо, что вы выросли в приюте, что обретаетесь в общежитии. Вы умеете вести хозяйство и станете отличной экономкой у нашего серого прелата, отца Кардозо…  – Падре вывалил спагетти в медленно кипящий соус:

– Когда, вы говорите, прилетает ваш ухажер, месье Дракон…  – Данута безучастно смотрела на зеленые вагоны пригородного поезда:

– Бесполезно что-то скрывать, они следят за мной. Они знают, с кем я делю келью, когда я хожу на мессу. Они бы поняли, что Джо в Риме, от них не скроешься…  – девушка коротко отозвалась: «Завтра».

– Он, наверняка, собирается жить не на виа Венето…  – утвердительно заметил Падре, – он не захочет вас компрометировать…  – Джо, как значилось в открытке, действительно заказал номер в дешевом пансионе, в Трастевере:

– Молодец, – Падре взялся за кусок пармезана, – незачем появляться в дорогих отелях, куда могут заглянуть ваши ватиканские знакомцы…  – поставив тарелки на стол, он вытянул из кармана сделанное местными резидентами фото синьора Микеле Ферелли:

– Берите вилку, ешьте спагетти, запоминайте, что вам надо сделать, синьора Монахиня. Вернее, не столько вам, сколько вашему кавалеру…  – Данута на мгновение закрыла глаза:

– Броситься бы вниз, с подоконника, – тоскливо подумала девушка, – но здесь второй этаж, я только переломаю ноги. Я от них никогда в жизни не отвяжусь…  – Данута разозлилась:

– Не смей, соберись. Мы с Джо их обманем, чего бы это ни стоило…  – она заставила себя спокойно кивнуть: «Я слушаю».


Из раскрытой сумки, мягкой кожи цвета спелых ягод, с золоченым росчерком: «Сабина», торчал потрепанный номер «Трудов Королевского Общества Гигиены и Тропической Медицины». Над чашками эспрессо поднимался легкий дымок. На табло прилета выскочили буквы: «Париж». Шмуэль взглянул на хронометр:

– Твой рейс следующий, через четверть часа объявят посадку на лондонский самолет…  – Ева делала остановку в Британии по дороге в Нью-Йорк:

– Каникулы пока продолжаются, – заметила девушка, – я поеду в Мейденхед и пусть парни тети Марты катают меня на лодке…  – она лукаво улыбнулась:

– Она старше Маленького Джона и Максима, – вспомнил Шмуэль, – но они взрослые ребята. Максим начинает курс в Кембридже, наследный герцог идет в военную академию. О чем я…  – думая о Еве, он всегда заливался румянцем, – Иосиф за ней тоже ухаживает. Но парням тети Марты вряд ли важна разница в возрасте…  – вчера Иосиф улетел в Каир:

– Оттуда он отправляется дальше, однако он не сказал, куда, – вздохнул священник, – только бы он был осторожен…  – они с братом избегали появляться вместе в людных местах:

– Кому надо узнать, что мы близнецы, тот узнает, – сварливо сказал Иосиф, – но не стоит светить нашим сходством перед всей Европой…  – встреча брата с Черным Князем и Ферелли прошла впустую:

– Мы выпили кофе, поболтали о всякой ерунде, – заметил Иосиф за ранним завтраком в обители, – эта парочка тебе не доверяет, мой дорогой Серый Прелат…  – Шмуэль пожал плечами:

– Боргезе не скрывает своего антисемитизма, а я не скрываю того, что родился евреем…  – Иосиф выругался по-арабски:

– Я еще отправлю мерзавца именно туда, – сочно пообещал брат, – не будь я Фельдшер, то есть капитан Кардозо…  – Иосиф о таком не распространялся, но Шмуэль подозревал, что Моссад проводит, как выражались в армии, точечные удары:

– Эйхмана судили открытым процессом, но наверняка Моссад уничтожает бывших нацистов и тайным образом. Может быть, Иосиф отправился именно на такую миссию…  – Шмуэль всегда молился за брата:

– Он еврей, но еще одна молитва не помешает, – думал отец Кардозо, – только бы он не погиб, только бы остался в живых. Пусть он женится на Еве, – сердце священника заныло, – у папы появятся внуки, а у меня племянники…  – Шмуэль, разумеется, не спрашивал у брата о Еве:

– Это их дело, они сами разберутся. Ева провожала Иосифа в аэропорт…  – словно услышав его, девушка заметила:

– Я много летаю, кузен. Я знаю, как важно, чтобы тебя провожали и встречали близкие люди…  – Шмуэль отозвался:

– В Хитроу тебя тоже будут ждать…  – Ева повела дымящейся сигаретой:

– Маленький Джон. Мы с ним близко сошлись в Марокко. Приеду в Мейденхед, попарюсь в знаменитой русской бане тети Марты…  – Ева устроила бесконечные ноги на докторском саквояже, – потом буду лежать в шезлонге на террасе и пить ее квас…

Ева напомнила себе, что в Нью-Йорке она должна позвонить Дате:

– «Эсквайр» ее снимал на океанском побережье…  – Ева тоже наткнулась на фото кузины в журнале, – скорее всего, под Бостоном, где она отдыхала. Надо встретиться до начала театрального сезона, потом я утону в университетских лекциях и дежурствах, а она не сойдет со сцены…  – она допила эспрессо:

– Передавай привет Лауре…  – девушка развела руками, – я бы увиделась с ней, но у меня было три съемки за три дня. Но в Лондоне я ничего не делаю, – Ева озорно усмехнулась, – меня ждет настоящий отпуск…  – она показала Шмуэлю свою статью в «Журнале тропической медицины»:

– Пятая публикация, – деловито сказала Ева, – если не считать двух в соавторстве с Маргаритой. Мне нельзя отставать, она защитила докторат…  – Шмуэль ожидал, что сестра рано или поздно вернется в Европу:

– Она начнет преподавать в Бельгии или Голландии, станет доцентом, потом профессором. С Джо у нее не сложилось, но она обязательно выйдет замуж…

Шмуэль, духовник кузена, не собирался расспрашивать его о личной жизни:

– На исповеди он ничего не говорит. Не дело священника лезть туда, куда его не звали…  – поинтересовавшись у Евы Виллемом, он не услышал ничего того, чего не знал:

– Джо рассказал бы больше, – заметила девушка, – он на юге, а мы на севере. Виллем посылает письма Маргарите, правда, редко. У него своя компания, он ищет полезные ископаемые…  – Иосиф считал сведения о занятиях кузена дымовой завесой:

– Я уверен, что он работает на военных, – заметил брат, – в Катанге все еще неспокойно, а у Виллема есть армейский опыт. Западные державы не выпустят из рук богатства Конго. Он, скорее всего, ищет контрабандистов и ликвидирует левые банды. Никто не хочет, чтобы страну прибрал к рукам Советский Союз…  – Шмуэль отозвался:

– Настолько не хочет, что даже избавился от законного премьер-министра страны…  – Иосиф вскинул бровь:

– Лумумба погиб от рук шальной банды…  – отец Кардозо хмыкнул:

– В таком случае я папа римский. Лумумбу уничтожили американцы с позволения бельгийцев…  – брат внимательно посмотрел на него:

– Ты еще не папа римский, – утвердительно сказал Иосиф, – но, как говорится, все впереди…  – Шмуэль только что-то пробормотал.

Ева рассматривала взлетное поле:

– Взгляни-ка, – велела она Шмуэлю, – тебе не кажется, что это…  – девушка понизила голос, – Боргезе, то есть Черный Князь…  – у частного на вид самолета стоял лимузин. Шмуэль прищурился:

– Точно он…  – Боргезе взбежал по трапу, – узнать бы еще, куда он отправляется. Может быть, на Сицилию, пьянствовать с приятелями, а может быть…  – священник поднялся: «Я сейчас». Ева проводила глазами крепкую спину в отлично скроенном сером пиджаке:

– Он так похож на Иосифа, что у меня даже кружится голова. Но характер у него совсем другой…  – девушка напоминала себе, что перед ней священник:

– Он родственник, друг, кузен…  – Ева потушила сигарету, – между нами ничего не случится. И с Иосифом тоже…  – она разобрала в итальянской скороговорке из динамика слово «Лондон», – я его не люблю и никогда не полюблю…  – на нее повеяло ароматом миндаля и ванили:

– Погрызешь в самолете, – отец Кардозо держал бумажный пакет, – сейчас стали хуже кормить пассажиров. Пластиковые тарелки и безвкусная еда, время икры и шампанского прошло…  – он вручил Еве печенье:

– Что касается нашего знакомца…  – Шмуэль поправил пасторский воротничок рубашки, – мой сан и здесь пригодился. Диспетчер смены узнал меня по фотографиям в газетах…  – Шмуэль приблизил губы к скрытому темной прядью волос уху девушки:

– Скажи тете Марте, – неслышно шепнул он, – что частный рейс прилетел из Цюриха и направляется в Гану. Кому принадлежит самолет, ребята, к сожалению, не знают…  – Ева кивнула:

– Я все запомню. Думаешь, Иосиф сейчас тоже в Гане…  – забрав у нее докторский саквояж, Шмуэль мимолетно коснулся руки девушки. Священник вздрогнул:

– Скорее всего. Хорошего тебе полета, Ева…  – он хотел добавить: «Пиши мне», но оборвал себя:

– Я ей не близкий родственник, как Аарон или Маленький Джон. Я всего лишь дальний кузен…  – Ева скользнула горячими губами по его щеке:

– Я тебе напишу из Нью-Йорка. Увидимся в Африке, Шмуэль…  – он донес саквояж до ворот, выходящих на взлетное поле:

– Дальше я сама, – она протянула контролеру картонный талончик, – спасибо тебе за все…

Священник следил за ее стройными плечами в летнем платье, а потом она потерялась в толпе пассажиров. Самолет «Аль-Италии», оторвавшись от земли, превратился в темную точку на горизонте. Незаметно перекрестив расплывающийся в небе белый след, Шмуэль пошел на остановку городского автобуса.


Пилот личного самолета господина Ритберга фон Теттау разрешил на время стоянки открыть окна в кокпите. Жаркий воздух вливался в кабину, шевелил коротко стриженые, белокурые волосы Адольфа. Парень изучал карту полета. Из салона приятно пахло поджаренными ржаными тостами. Стюарды готовили легкий обед:

– Дядя Юнио примирился с нашим сухим законом, – весело подумал подросток, – он сказал, что подождет до Ганы…  – по прибытию они обедали в компании президента страны, Кваме Нкрумы, главы местной летной школы, героини рейха, Ганны Рейч и личного врача президента, штурмбанфюрера Шумана. Дядя заранее озаботился продлением каникул для Адольфа:

– Получишь в Гане летную лицензию, – обещал Максимилиан, – фрау Рейч и майор Хартманн обо всем позаботятся, обучат тебя управлению самолетом…

Лучший ас Люфтваффе Хартманн командовал в звании полковника эскадрильей JG 71 Рихтгоффен, однако Феникс наотрез отказывался употреблять новые названия, принятые в армии ФРГ:

– Рейх есть рейх, вермахт есть вермахт, а люфтваффе есть люфтваффе, – сварливо замечал дядя, – в новой Германии мы вернемся к исконным словам нашего языка…  – карандаш майора Хартманна прочертил на планшете Адольфа прямую линию:

– Все просто, – заметил дядя Эрих, как называл его подросток, – перелетаем Средиземное море и движемся на юго-запад над Сахарой…  – Адольф поинтересовался:

– Вы здесь не сражались, дядя Эрих…  – Хартманн помотал почти не поседевшей головой:

– Нет. Двадцать лет назад, мой милый, именно в это время я приехал лейтенантом на Северный Кавказ, в пятьдесят вторую истребительную эскадрилью…  – Адольф кивнул:

– Лучшее боевое соединение Люфтваффе…  – голубые глаза Хартманна немного затуманились:

– Ведущим у меня стал нынешний майор Крупински, командующий тридцать третьей истребительно-бомбардировочной эскадрильей. Ты его знаешь, он тоже бывает в гостях у твоего дяди…  – Адольф спросил:

– Крупински прозвал вас Малышом, да…  – Малыш Хартманн усмехнулся:

– Он самый. Я небольшого роста, что хорошо в авиации…  – он окинул взглядом парня:

– Адольф пошел в породу фон Рабе. Фюрер тоже был невысоким. Но для его миссии это лучше, парень образец арийца…  – приближенные к Фениксу бывшие асы Люфтваффе знали о происхождении мальчика:

– Приехал, – хмыкнул Хартманн, – и через две недели сбил первого русского. Потом все пошло, как по маслу…  – он проверил показания приборов, – но больше всего я горжусь не тремя сотнями самолетов противника…  – Адольф прервал его: «Тремя с половиной сотнями». Хартманн отмахнулся:

– Кто считает? Нет, важно, что за годы войны я не потерял ни одного ведомого…  – обернувшись, он крикнул:

– Юнио, поторопи соотечественников. Я не хочу тащиться над Сахарой в темноте…  – Черный Князь, выйдя на трап, затрещал по-итальянски с механиками аэропорта. Хартманн понизил голос:

– Ленивые твари. У них всегда так. Либо итальянцы настоящие герои и воины, как Юнио, – я летал с такими ребятами, – либо их надо подгонять палкой. Под Сталинградом они сдавались первыми, в них нет стойкости арийского духа…  – Хартманн отхлебнул из фляжки крепкого кофе:

– С твоим дядей, милый мой, я познакомился, вернее, поругался, в марте сорок четвертого года, в Берлине. К тому времени я успел побывать в русском плену и бежать оттуда, чуть не заработав пулю от своих ребят…  – в конце лета сорок третьего истребитель Хартманна получил в бою повреждения. Летчику пришлось пойти на вынужденную посадку за линией фронта:

– Увидев русских, я разыграл раненого, – смешливо сказал он Адольфу, – меня уложили на носилки и даже нашли какого-то врача. Жида, судя по лицу. В штаб меня везли в кузове грузовика, но над дорогой начался очередной воздушный бой. Русские отвлеклись, я выдернул у солдата винтовку, открыл огонь и был таков. Правда, когда я добрался до расположения наших войск, меня едва не подстрелили, не поверив, что перед ними летчик…  – Боргезе заглянул в кокпит:

– Все готово. Извини, Малыш, – он развел руками, – парни думают о вечерних танцах в Остии. Каникулы, сам понимаешь…  – Хартманн вздохнул:

– Что с вами поделать, дорогой Черный Князь…  – командир наклонился к динамику:

– Экипаж, занять свои места. Пятиминутная готовность, взлетаем после лондонского самолета «Аль-Италии»…  – он щелкнул зажигалкой:

– В марте сорок четвертого меня и еще пару ребят из эскадрильи вызвали в Берлин для вручения дубовых листьев к рыцарским крестам. Не буду скрывать, в поезде мы выпили, – Малыш Хартманн ухмыльнулся, – и довольно много. Нас встречали машины из рейхсканцелярии, протрезветь на воздухе мы не успели. В общем, мы еле на ногах держались. Полковник фон Белов, адъютант фюрера от Люфтваффе, велел нам сначала прийти в себя. Он сварил нам кофе и оставил в передней. На вешалке висела фуражка, я ее примерил. Здесь открывается дверь и входит твой дядя…  – Хартманн положил руку на штурвал, – в форме, с кинжалом, с железными крестами, с нашивкой старого бойца. Он тогда был штандартенфюрером, а я едва получил звание капитана…  – самолет разгонялся, – как он на меня орал…

Хартманн потушил сигарету:

– Я, видишь ли, сам того не зная, примерил фуражку фюрера, твоего покойного отца. Потом мы с твоим дядей сдружились, я обедал на вашей семейной вилле. Твой дед консультировал люфтваффе, был лучшим приятелем маршала Геринга. Жаль, что он и твой дядя Генрих погибли…  – о предательстве деда и дяди знали только немногие члены братства СС:

– Остальным не стоит слышать о нашем позоре, – холодно сказал Максимилиан, – как и о том, что твой кузен выжил. Твой старший брат тоже не должен стать предметом досужих разговоров…  – Хартманн добавил:

– Твоему кузену, тоже Адольфу, тогда и двух лет не исполнилось. Забавный был мальчишка, – летчик помолчал, – жаль, что он погиб в Патагонии. Графиня Марта сделала правильный выбор…  – официально считалось что вдова дяди Генриха отравилась в мае сорок пятого, – но мальчик остался сиротой. Останься он в живых, он бы стал твоим верным соратником…  – дядя подозревал, что вдова дяди Генриха обосновалась в Лондоне:

– Мой кузен наверняка такой же враг рейха, как и мой брат, – Адольф поморщился, – но я уверен, что их можно склонить на нашу сторону…  – он не почувствовал, как самолет оторвался от бетонки:

– Вы волшебник, дядя Эрих…  – восторженно сказал подросток, – мы словно на магическом ковре, как в арабских сказках…  – Хартманн подмигнул ему:

– Погоду дали отличную, грозовых фронтов не ожидается. Прибудем в Гану на закате, полюбуешься океаном…  – дядя заметил Адольфу:

– Доктор поселит тебя в отдельных комнатах, в коттедже на территории президентского дворца. Он займется твоим досугом, у него под рукой есть проверенные девушки. Обезьяны дорвались до своего…  – Максимилиан брезгливо скривился, – получили белых женщин…  – из слов дяди Адольф понял, что Доктор обеспечивает развлечения членам правительства Ганы:

– Она, наверное, будет меня старше, – подумал подросток, – но это неважно. В конце концов, у меня есть опыт…  – выровняв самолет, Хартманн включил автопилот. Закинув руки за голову, Малыш потянулся:

– Время для тостов и каспийской икры. Под Сталинградом у нас было отличное снабжение. В летных частях подавали вина и сыры, ветчину и гусиный паштет. Говорят, у Нкрумы отменный повар, вроде бы из Франции. Оценим его стряпню…  – летчик позвонил стюардам:

– Сервируйте обед. В русских лагерях меня десять лет держали на баланде, – Хартманн откинулся на спинку кресла, – я соскучился по изысканной кухне…  – под крылом сверкнуло Средиземное море. Командир взглянул на часы:

– Идем точно по расписанию. Посадка в Гане в восемь вечера по местному времени…  – машина пропала в раскаленном, августовском небе.


Пустая бутылка зеленого стекла, с ободранной этикеткой, закатилась под покосившуюся кровать. На щербатой тарелке подсыхали куски салями и сыра. Рядом валялась пожелтевшая сердцевина обгрызенного яблока. Сквозь щели в жалюзи светило заходящее солнце. На узкой улице тарахтели старые скутеры.

Джо не знал итальянского языка, но, прислушавшись к диктору в бубнящем на верху пыльного шкафа репродукторе, он разобрал, что речь идет о покушении на президента Франции де Голля:

– Нет, – Джо склонил черноволосую, потную голову, – вроде бы президент жив, никто не пострадал…  – Джо был уверен, что покушение опять организовали противники независимости Алжира:

– Они один раз стреляли в президента, в прошлом году. Оасовцы не успокоятся, пока де Голль их всех не отправит на эшафот…

Джо не хотелось сейчас думать о де Голле, Кеннеди, Хрущеве или о помятой карте, испещренной пометками, расстеленной у него на коленях. Взяв с пола початую бутылку теплого орвието, он сделал несколько жадных глотков:

– О Шмуэле я тоже не хочу думать, то есть вспоминать, – сказал себе Джо, – на исповедь к нему я не пойду. Никто, кроме Даниэлы, не знает, что я в Риме. Даниэлы и посланцев с Лубянки…  – он поморщился. Мать считала, что он улетел на Корсику, по приглашению бывшего соученика из Горной Школы:

– Мы загораем, купаемся, выходим в море на яхте, – хмыкнул Джо, – без загара я действительно не обойдусь…

В комнате стояла липкая жара, он откинул влажную простыню. Даниэла дремала, уткнув лицо в сгиб локтя. Джо рассеянно погладил белую спину девушки. Нежные плечи испещрили следы его поцелуев:

– Придется ей носить блузки с закрытым воротом, – усмехнулся он, – но в ее университете и так скромно одеваются…  – Даниэла не стала ничего от него скрывать. Он узнал о ее жизни в СССР, о бывшей работе на польскую службу госбезопасности, о задании, полученном ей на Лубянке:

– Я должна соблазнить отца Кардозо, – девушка не отрывалась от его губ, – принять обеты, стать его экономкой, сообщать о его планах русским…  – девушка всхлипнула:

– Но я не хочу этого делать, милый. Послушай…  – зашептала она, – мы всех обманем. Я все придумала. Только не бросай меня, Джо…  – девушка с неожиданной силой обняла его за шею, – я люблю тебя. Вдвоем мы сможем противостоять русским…

Джо боролся с желанием одеться и дойти до ближайшего почтового отделения:

– Тетя Марта должна узнать о месье Вербье, то есть товарище Матвееве, о проклятой девке, соблазнившей меня…  – услышав описание Светы, комитетской куклы, как ее презрительно называла Даниэла, Джо понял, о ком идет речь, – она должна услышать о Микеле Ферелли и об остальных планах русских…  – показав фотографию итальянца, Даниэла заметила:

– Мне не пришлось ничего спрашивать у твоей кузины. Она сама мне все рассказала…  – Данута вспомнила гневный голос девушки:

– Твоя мама была еврейкой, ты меня поймешь. Он антисемит, невежественный фашист и поклонник Муссолини. Он посмел пригласить меня в поход…  – Лаура ловко метнула скомканную карту в корзину для бумаг, – наверняка, он собрал своих мерзких дружков…  – вызвавшись вынести мусор, Данута аккуратно спрятала расправленную карту в бюстгальтер:

Джо потер лицо руками:

– Но я не могу в таком признаться ни тете Марте, ни маме. Они героини, они сражались с нацистами, бежали от русских, а я грязный, купленный с потрохами шпион…  – Джо не мог разочаровать мать. Лаура вернулась из поездки отдохнувшей, с веселыми глазами:

– Мама отправилась со мной и Пьером на несколько дней к морю, – вспомнил Джо, – она купалась, мы брали лодку напрокат, обедали в ресторанах…  – Джо чувствовал, что мать избавилась от какого-то груза:

– Что бы ее ни тяготило, все в прошлом, – понял Джо, – я не позволю, чтобы она опять заболела из-за меня…  – пошевелившись, нырнув к его боку, Данута спряталась под его рукой:

– Все просто, – ее дыхание щекотало ухо Джо, – ты наткнешься на поход якобы случайно. Русский все объяснил, послушай, с кем ты будешь иметь дело…  – Джо потер обросший темной щетиной подбородок:

– Мне надо подобраться ближе к этому арабу, втереться в его доверие…  – Даниэла закивала:

– Именно. Но мы всех обведем вокруг пальца. Ты говорил, что брат отца Кардозо работает на израильскую службу безопасности…  – Джо передал ей бутылку:

– На Моссад. Они с отцом Кардозо близнецы…  – вино потекло по шее, девушка облизала губы:

– Моя мать еврейка, она погибла в восстании варшавского гетто. Я узнала обо всем в Мон-Сен-Мартене. В тамошнем госпитале на смертном одре лежала монахиня, бывшая глава моего приюта в Кракове. Она все рассказала, у меня есть заверенный аффидавит…

Даниэла потянула его к себе:

– Израиль не бросит нас в беде, – всхлипнула девушка, – если у тебя появятся сведения о планах арабов, Израиль нас примет и защитит. Русские до нас никогда не дотянутся…  – от нее пахло солнечным днем. Джо крепко удерживал ее за плечи, девушка металась по сбитой постели, сдерживая стон. Он и сам едва не закричал, вцепившись зубами в ее плечо:

– Я сделаю, – тяжело продышал Джо, – сделаю все, что надо. Ты права, мы спасемся, если останемся вместе…  – раскинув руки, она сбросила на щелястый пол подушку:

– Я люблю тебя, люблю…  – девушка задохнулась, – пожалуйста, не оставляй меня, Джо…  – он уткнулся лицом в разметанные по кровати, спутанные волосы Дануты: «Никогда не оставлю».


На вилле Ферелли держали прислугу, но женщины поднялись на рассвете, чтобы приготовить завтрак сыновьям:

– Потом поедим в тишине и покое, – смешливо сказала Рита, – к тому времени и мужчины встанут…  – постучав в спальню сына, она услышала шум воды в душе. Микеле отозвался:

– Мы скоро придем, мамочка…  – вернувшись на блистающую американской техникой кухню, Рита застала синьору Штрайбль с ножом. Супруга адвоката делала бутерброды с немецкой тщательностью:

– Словно по линейке режет, – поняла Рита, – хотя до войны она работала медсестрой…  – Матильда добавляла:

– Недолго, всего пять лет. В двадцать семь меня судили и отправили в Равенсбрюк. Гитлер украл у меня лучшие годы жизни…  – фрау Штрайбль протестовала против увольнения врачей, евреев и даже расклеивала в госпиталях самодельные листовки:

– Тогда еще стояло вегетарианское время, что называется…  – вздыхала женщина, – в военные годы меня бы за такое гильотинировали…

Матильда ничем не рисковала. Клиника Шарите, где она работала до тридцать четвертого года, теперь находилась на территории ГДР. Насколько она знала, СС успело сжечь папки заключенных в Равенсбрюке женщин:

– Даже если и не успело, то документы тоже попали в восточную зону, – думала она, – тем более, что у меня другая фамилия…  – она понятия не имела, где обретается бывшая надзирательница и работница их маленького предприятия в Нюрнберге, Гертруда Моллер:

– Союзники забрали ее с девчонкой в тюрьму, откуда она не вернулась…  – Матильда задумалась, – но в отчетах о процессах ее имени не попадалось. Она узнала в нашем посетителе высокопоставленного нациста и предала его. Скорее всего, она получила новые документы…

Она не знала и о судьбе Греты, бывшей капо медицинского барака, о шварце или сестре Каритас:

– Шварце вернулась в Америку, здесь опасности нет, – заметила она мужу, – а Грета уголовница. Думаю, что и после войны она не миновала кривой дорожки и тюрьмы…  – пользуясь знакомствами адвоката Ферелли, герр Штрайбль выяснил, что сестра Каритас давно отправилась в Восточный Берлин:

– Она и там проповедует, праведница, – усмехнулась Матильда, – мало она отсидела в лагерной тюрьме за незаконные молитвенные собрания. Ничего, коммунисты ей еще добавят…

Матильда не беспокоилась за прошлое:

– Что было, то быльем поросло. Мы уважаемые люди, Герберт давно мог пройти в бундестаг…  – муж не хотел менять юриспруденцию на кресло депутата:

– Денег в Бонне меньше, а хлопот больше, – заявлял адвокат Штрайбль, – я лучше буду поддерживать христианских социалистов в Баварии…  – Матильда занималась благотворительностью, помогая престарелым и больным людям:

– Фрау Ферелли тоже славится христианским милосердием…  – она искоса взглянула на хлопочущую у стола женщину, – она говорила, что росла в набожной семье…  – родители фрау Ферелли умерли в начале войны:

– Мы с Карло жили в одном доме, ходили в одну школу, – говорила женщина, – когда я осталась сиротой, мы еще больше сдружились. У нас, можно сказать, случился студенческий роман…  – Матильда вспомнила:

– Она в двадцать лет выскочила замуж, хотя в Италии рано венчаются. Ей и сейчас всего тридцать восемь. Она молодец, не располнела, как южные женщины…  – даже в половине седьмого утра фрау Ферелли щеголяла аккуратно уложенными, черными волосами:

– Она успела накрасить ресницы, переоделась в платье, – одобрительно хмыкнула Матильда, – она себя не распускает…  – поинтересовавшись, почему Ферелли не завели еще детей, она услышала грустный голос женщины:

– После войны я потеряла ребенка, – Рита осенила себя крестным знамением, – беременность прервалась. Я едва не умерла, – она поежилась, – Карло меня спас, отдал кровь для переливания. Врачи запретили мне дальнейшие попытки…  – в разговоре с мужем Матильда заметила:

– Его Святейшество позволяет естественные методы…  – она повела рукой, – да и Ватикан не заглядывает в супружеские спальни. Я уверена, что в Италии пользуются теми же средствами, что и в Германии…  – Штрайбль весело отозвался:

– Но в ватиканской аптеке такого не продают. Ферелли водил меня туда, все лекарства продаются с большой скидкой…  – у адвоката имелся особый пропуск для аптеки:

– Заведение обслуживает только граждан Ватикана, – объяснил синьор Ферелли, – но римлянам, приближенным к Его Святейшеству, тоже разрешают пользоваться аптекой…  – связи Карло обеспечивали Штрайблям и ежегодную аудиенцию с Его Святейшеством. Матильда завела черную кружевную мантилью. Она показывала гостям мюнхенских апартаментов снимки из резиденции папы римского:

– Надо, чтобы Герберт получил орден от святого престола, – решила она, – синьору Ферелли обещали такой. Для репутации конторы это хорошо, мальчик будет гордиться отцом…  – ловко заворачивая бутерброды в папиросную бумагу, она поинтересовалась:

– Вы думали насчет невесты для Микеле, фрау Ферелли…  – Матильда не знала итальянского языка, Рита не владела немецким. Женщины говорили по-английски:

– Я выучила английский в Нюрнберге, – незаметно усмехнулась Матильда, – ради бизнеса, как выражались американцы, а фрау Ферелли заканчивала факультет иностранных языков. Она, правда, никогда не работала, из-за ребенка…  – Рита пожала плечами:

– Мальчику всего семнадцать, синьора Штрайбль, мы никуда не торопимся. Супруга надо выбирать по любви, как сделали мы с Карло…  – Матильда хмыкнула:

– Итальянцы все такие. Какая любовь, когда речь идет о деньгах, о положении в обществе…  – она ни разу не пожалела о своем выборе:

– Если бы я вышла замуж за союзного офицера, я бы прозябала сейчас в английской или американской глуши, без поездок на альпийские озера и покупок в парижских магазинах…  – подумала Матильда, – поставив на Герберта, я оказалась права. У него умная голова, недаром он в семнадцать лет начал вертеться в определенных кругах…  – муж тоже не волновался о прошлом:

– Я действительно был студентом, – заметил он Матильде, – только в университете появлялся редко. Сейчас никто не будет разбираться, что случилось почти тридцать лет назад. Мою папку из канцелярии Дахау я лично сжег после освобождения лагеря…  – уложив бутерброды в холщовую кошелку, Матильда услышала топот ног по коридору:

– Мы сейчас придем…  – младший Герберт всунул влажную голову на кухню, – мы с Альбером купались, а Микеле ленивец…  – подросток хихикнул, – он предпочел поваляться в постели…  – терраса виллы Ферелли выходила на закрытый для посторонних пляж:

– Поторопитесь, – велела Рита парню, – ваш поезд отходит через час. Такси до станции я вызвала, но вам надо как следует поесть…  – ребята поскакали на второй этаж:

– Матушка Альбера вовсе им не интересуется, – недовольно подумала Рита, – она из тех женщин, которым важны мужья, а не дети. Это ее второй муж, первый умер после войны. Второй тоже богатый человек, еще и с титулом…  – Рита относилась к Альберу, как к собственному сыну:

– Они с Микеле не разлей вода. Их поездка в Мон-Сен-Мартен удалась, они вернулись в хорошем настроении…  – оглядывая стол, Рита спросила:

– Были вы в Мон-Сен-Мартене, синьора Штрайбль…  – Матильда перекрестилась:

– Пока не добрались. Но надо съездить туда, в Лизье и в Лурд, к реликвиям святой Терезы…  – Матильда не могла избавиться от странного чувства:

– Фрау Ферелли мне кого-то напоминает…  – фрау Штрайбль знала эти черты лица, – ерунда, она итальянка, а не еврейка. Хотя ее предки могли креститься, в Берлине много евреев так делало. Ладно, какая мне разница…  – налив себе кофе, Матильда закурила длинную сигарету в серебряном мундштуке:

– С голода они не умрут, – заметила женщина, – в Риети,наверняка есть магазины и рынок…  – Рита кивнула:

– В горах остались фермы, где делают такой пекорино, какой в городах не достать. Салями у них тоже домашняя, мальчишки поедят вволю. Сливы поспели, персики в самом соку…  – смахнув невидимые крошки с мраморного стола, Рита крикнула: «Мальчики, завтрак готов!».


Огонь костра уходил гудящим столбом в усеянное крупными звездами небо, освещая брезент легких палаток. Накинув на плечи армейское одеяло, Микеле подвинул бревно ближе к центру пламени:

– Не волнуйся, – мягко сказал Абу Аммар, – мы не замерзнем. Видишь, – он пошевелил угли палкой, – здесь три головни. Две бы сгорели, а три согреют нас до рассвета…

Ладони Микеле пахли порохом, тело разламывала сладкая, знакомая ему по походам усталость. Он мимолетно вспомнил синьорину Лауру:

– Дурак я был, что пытался ее сюда пригласить, – усмехнулся юноша, – она бы здесь и часа не продержалась. И она бы не пришлась ко двору, Абу Аммар ненавидит евреев…

В перерыве между стрельбами инструктор рассказывал о борьбе палестинцев за свою землю:

– Я ненавижу не евреев, – поправил он Микеле, – а израильтян. Именно они отняли у нас страну предков. Но евреи поддерживают друг друга, – его глаза блеснули холодом, – даже тем евреям, что живут в Европе или Америке, нельзя доверять. Они всегда останутся на стороне израильских захватчиков…  – подумав о Лауре, Микеле кивнул: «Именно так». Он прикурил от уголька:

– И вообще, девчонкам здесь не место. То есть настоящим подругам мы рады, но синьорина ди Амальфи никогда бы не разделила наши идеи…

Микеле и ребята с Ближнего Востока переводили лекции и распоряжения Абу Аммара. Сойдя с поезда в Риети, за день они сделали пешком больше двадцати километров, миновав по дороге всего одну ферму:

– Отличное место, – Абу Аммар одобрительно оглядел заросшее соснами уединенное ущелье, – здесь никто не услышит ни выстрелов, ни взрывов…  – взрывами они собирались заняться завтра. К стволам сосен прикрепили испещренные следами от пуль, грубо нарисованные, самодельные мишени:

– Герберт меткий парень, – весело подумал Микеле, – Альбер от него тоже не отстает. Но Абу Аммар больше всех хвалил именно меня…  – Микеле гордился, что инструктор выделяет его из остальных ребят. За обедом, с кусками деревенского пшеничного хлеба, с помидорами и оливками, они слушали лекцию араба о Катастрофе, как он называл изгнание палестинцев со своих земель:

– Евреи трясут перед миром своими якобы страданиями во время войны…  – Абу Аммар поднял палец, – однако они замалчивают тот факт, что именно их стараниями мой народ превратился в гонимое ветром перекати-поле…  – араб говорил страстно, расхаживая перед замершим кружком парней, – евреи заставили нас бросить дома и сады, а теперь они пользуются плодами нашего труда. Они все капиталисты…  – Абу Аммар остановился, – даже не капиталисты, а рабовладельцы. Для них мы хуже скота, в сорок восьмом году они вырезали всех палестинцев без разбора, от стариков до грудных младенцев…

Поверх походной куртки Абу Аммар наматывал арабский, черно-белый платок, куфию. У Микеле тоже появился такой, вместе со значком, с изображением палестинского флага. Он незаметно взглянул на инструктора. Абу Аммар пристраивал на ломоть хлеба кусок пекорино:

– Оливки у вас хорошие, – он облизал пальцы, – но с нашими все равно не сравнить. Но сыр похож, хотя он у нас мягкий и белый…  – Микеле кивнул:

– У нас тоже такой есть, рикотта. Надо достать мяса, ты не ешь салями…  – Абу Аммар откусил сразу половину ломтя:

– Если встретится на пути еще одна ферма, можно купить куриц. Я зарежу птицу и вас тоже научу…  – в ущелье они отыскали чистый родник. Абу Аммар варил кофе на арабский манер, в закопченном медном кувшинчике, с толикой привезенных специй:

– Вкус дома, – ласково улыбнулся он, – в скитаниях важно носить с собой часть утерянной родины, пусть даже если это только кофе…  – араб не упоминал о том, где сейчас его семья:

– Он набожный, молится с нашими студентами из Северной Африки, из Сирии…  – подумал Микеле, – наверное, у него есть жена и дети…  – словно услышав его, Абу Аммар заметил:

– У многих родиной становятся близкие люди, но я женат на нашей борьбе за свободу, Микаэль…  – Абу Аммар называл ребят по-арабски, – я поклялся не заводить семью, пока наш народ скитается по миру, не имея своего угла…  – Микеле подпер крепкий подбородок кулаком:

– И ты никогда не…  – покраснев, он смешался:

– Прости, это личное, я не должен был спрашивать…  – Абу Аммар вздохнул:

– Я люблю одну женщину, всегда буду любить, однако она замужем и счастлива…  – он видел это на газетных фотографиях, – наверное, Аллах приготовил мне другую судьбу…  – со времен их встречи в Швейцарии, мисс Адель, как ее про себя называл Арафат, еще больше похорошела. Он следил за жизнью девушки по интервью и статьям в британских газетах:

– Мне даже не надо ей писать, – говорил себе Арафат, – и не надо, чтобы она писала. Никому не надо знать о ней, ни моим товарищам, ни Аль-Кору…  – так на Ближнем Востоке называли господина Ритберга фон Теттау. Арафат сразу согласился на его просьбу:

– Ребята нужны всем, – усмехнулся он про себя, – они молоды и горят жаждой действия. Они левые, но это ерунда, в юности часто болеют такими идеями. Потом они присоединятся к нашим силам или к гвардии Аль-Кора…  – Арафат всегда уважительно отзывался о соратниках Феникса:

– Они знают, чего хотят и добьются своей цели. Наш общий враг Израиль и его подпевалы, мировое еврейство. Мы отправим евреев в новые печи, вернемся на свою землю…  – передав мальчику кофе, он тоже закурил:

– Но у тебя появится настоящая подруга, – Абу Аммар помолчал, – верная соратница, а не пустоголовая девчонка. Ты хороший парень, Микаэль. Ты достоин, как говорится в священном Коране, женщины, которую надо почитать…

Сзади послышался шорох, Микеле насторожился. Высокий, смуглый парень, в походной куртке, с рюкзаком за плечами, ступил в освещенный костром круг:

– Извините…  – он пощелкал пальцами, подбирая итальянские слова, – я турист, я…  – Микеле положил руку на пистолет в кармане куртки:

– Видно, что у него есть азиатская кровь. Какого черта он сюда забрел…  – Абу Аммар поднялся:

– Может быть, вам удобнее говорить по-английски…  – парень обрадовался:

– Спасибо. Я из Франции, я путешествую в отпуске. Я, кажется, сбился с пути. Я иду из Риети к вершине Монте Терминило, – так назывался самый высокий пик местных гор, – может быть, вы укажете мне верную дорогу. Меня зовут Жозеф, Джузеппе, по-итальянски…  – Микеле буркнул:

– Вы на правильной тропе, осталось еще километров тридцать…  – инструктор снял с его плеч одеяло:

– Садитесь, Юсуф…  – пригласил он незнакомца, – меня зовут Абу Аммар, я из Сирии, руководитель группы. Это Микаэль, Микеле, он сварит нам кофе…  – Абу Аммар протянул парню краюху хлеба:

– У нас есть оливки, овечий сыр, помидоры. Отдохните, разделите нашу трапезу…  – парень достал из мешка бумажный пакет:

– У меня с собой финики, инжир, шоколад…  – предложил он, – угощайтесь, пожалуйста. Я с удовольствием передохну у вашего костра…  – насыпая в кувшинчик кофе, Микеле недовольно взглянул на инструктора. Абу Аммар улыбался:

– Пророк учил нас: «Пусть не ждет добра тот, что не оказывает гостям должного приема».

В темноте послышалось уханье совы, кофе зашипел, переливаясь через край кувшинчика. Арафат взял кружку парня: «Добро пожаловать, Юсуф, мы вам рады».


– Смотрите сюда…  – длинные пальцы Юсуфа, как его называл Абу Аммар, порхали над переплетением проводов, – расположение цветов могут выучить даже юристы и философы…

Кто-то из парней довольно громко хихикнул. В пещере было сыро, на низких сводах повисли капли воды. Заряды они расположили у входа, однако француз все равно подсвечивал себе фонариком:

– Его отец из Японии, – Микеле рассматривал спокойное лицо гостя, – Япония была союзником Германии во время войны…

За общим завтраком они доели финики и шоколад парня. Юсуф рассказал, что закончил Горную Школу в Париже и сейчас работает на юге Конго:

– Я занимаюсь алмазами, – небрежно сказал он, – я инженер на руднике компании «Де Бирс»…  – Микеле оценил неброское, но дорогое снаряжение гостя:

– Ясно, что у него водятся деньги, – решил Ферелли, – и с оружием он тоже управляется отменно…  – Юсуф с легкостью, почти не целясь, попадал в яблочко на мишенях:

– В Конго пока неспокойно, – он пожал плечами, – все инженеры обязаны иметь при себе пистолеты при выезде за пределы охраняемой территории…  – кто-то из парней поинтересовался:

– Ты, наверное, тоже участвовал в стычках…  – Джо вспомнил выжженную саванну, обгорелые остатки шатров, холодные глаза русского, месье Вербье:

– Разные вещи случались, – коротко сказал он, – лучше показывайте, что у вас за взрывчатка…

Джо сразу понял, что взрывчатку привез в Италию Абу Аммар:

– То есть Ясир Арафат, – поправил он себя, – русские передали Даниэле его досье…  – Джо знал, с кем он имеет дело:

– Такую взрывчатку не купишь в магазинах, это армейский товар, его используют войска НАТО. Ферелли и остальным юнцам эти вещи взять просто негде…  – разбирая с ребятами устройство схемы, Джо заметил:

– Вам надо знать, как обходиться собственными силами. Достаточно мощную взрывчатку можно сделать самим, пользуясь товаром из аптек и химических магазинов. Запоминайте или записывайте…  – велел он. Рассказывая об аммиачной селитре, Джо ловил на себе пристальный взгляд Арафата:

– Он знает, что мой отец работал на Советский Союз…  – усмехнулся граф Дате, – я не скрываю своего имени, а история с казнью папы настолько известна, что про него слышали и на Ближнем Востоке…  – у костра Джо рассказал Арафату, что путешествует по Европе:

– Я почти безвылазно сижу в Африке…  – он попивал кофе, – но в отпуске я не могу не навестить знакомые места…  – он повел рукой в сторону темных очертаний гор, – хотя с обретением независимости в Африке сейчас свободней, чем в душном капиталистическом мире…  – поморщившись, Джо добавил:

– Европа прогнила и нуждается в генеральной уборке. Надо избавить наш континент и весь мир от гнета капиталистов. Пока я на них работаю, – он помрачнел, – но я уверен, что придет время и африканцы потребуют свои природные богатства, как палестинцы требуют свою землю…

Джо не мог не признать, что на Лубянке написали отличный сценарий:

– Немного экзистенциализма и разочарования в настоящем, немного коммунизма и надежды на будущее, поддержка Африки, Кубы и Палестины и этот детский сад смотрит мне в рот, как смотрят они в рот Арафату… – Джо претил антисемитизм. Даже сейчас он не мог заставить себя обличать евреев:

– Но мне это и не требуется…  – он велел парням выйти из пещеры, – Абу Аммар сам отлично справляется…  – скривив губы в брезгливой улыбке, Джо вытер влажное от пещерного тумана лицо:

– Мы давно используем заряды на радиоуправлении, – сказал он парням, – однако пока вам надо научиться работать хотя бы с такой техникой…  – Джо показал группе кончик бикфордова шнура:

– Здесь сто грамм в тротиловом эквиваленте, – он махнул на вход в пещеру, – здание такая порция не разнесет, но, заложив ее в квартире, вы почти наверняка избавитесь от обитателей апартаментов…  – кто-то пробурчал: «Буржуазных свиней». Джо запоминал имена и лица парней:

– Альбер, бельгиец, тоже юрист. Он ровесник Микеле, родился в год победы. Герберт, немец, он самый молодой здесь, еще школьник…  – фотографировать ребят было бы подозрительно, однако Джо повторял про себя их описания:

– Даниэла права, – он поджег бикфордов шнур, – у меня появятся сведения о мальчишках…  – Джо очень скептически относился к левым идеям, – но, что важнее, я попробую завоевать доверие Арафата. Лубянка хочет держать палестинцев под присмотром, но палестинцами интересуется и Израиль. Они примут нас с Даниэлой, защитят нас от Москвы…  – кто-то из парней кинулся на землю, прикрыв голову руками. Джо лениво улыбнулся:

– Нет никакой нужды. Мы за двадцать метров от пещеры, когда свод рухнет, в нашу сторону не полетит ни одного осколка. Но при взрыве апартаментов или машин, – наставительно добавил граф Дате, – постарайтесь отбежать как можно дальше. Такие акции несут за собой большое количество разрушений. Для увеличения числа жертв можно начинить бомбу болтами или гайками, как делали русские революционеры в начале борьбы с царским режимом…

Огонек на бикфордовом шнуре дополз до пачек взрывчатки, камни с грохотом покатились вниз. Джо даже не зажал уши руками. Белое облачко пыли окутало вход в пещеру, ребята зааплодировали. Джо поднял руку:

– Давайте разберем завал, каждый должен потренироваться в установке зарядов. Вперед, принимаемся за работу…  – парни ринулись к груде камней.

Крепкая рука араба легла на плечо Джо:

– Мне надо с вами поговорить, Юсуф, – спокойно сказал Абу Аммар.


Читайте в 2018 году Вторую часть книги «Вельяминовы – за горизонт»

Примечания

1

http://en.wikipedia.org/wiki/Pierrot

(обратно)

Оглавление

  •   Вельяминовы. Время Бури Книга первая Нелли Шульман
  •     Пролог Мехико, май 1936
  •     Часть первая Северная Америка, лето 1936
  •       Нью-Йорк
  •       Вашингтон
  •       Нью-Йорк
  •       Интерлюдия Варшава, лето 1936 года
  •       Эпилог Гранада, август 1936 года
  •     Часть вторая Осень 1936 года
  •       Лондон
  •       Ньюкасл
  •       Кембридж
  •       Плимут
  •       Лондон
  •     Часть третья Париж, осень 1936
  •     Часть четвертая Германия, осень 1936
  •       Берлин
  •       Хадамар, Гессен
  •       Берлин
  •     Часть пятая Мадрид, осень 1936
  •     .
  •   Вельяминовы. Время бури Книга вторая Нелли Шульман
  •     Часть шестая Москва, осень 1936
  •       Пролог Нью-Йорк, июнь 1937
  •       Интерлюдия Мон-Сен-Мартен, лето 1937
  •     Часть седьмая Амстердам, ноябрь 1937
  •     Часть восьмая Испания, ноябрь 1937
  •       Теруэль
  •       Барселона
  •       Теруэль
  •       Барселона
  •       Эпилог Лондон, февраль 1938
  •       Пролог Рим, март 1938
  •     Часть девятая Япония, весна 1938
  •       Токио
  •       Сендай
  •       Токио
  •     Часть десятая Прага, ноябрь 1938
  •       Эпилог Амстердам, декабрь 1938
  •   Вельяминовы. Время бури Книга третья Нелли Шульман
  •     Часть одиннадцатая Концентрационный лагерь Дахау, декабрь 1938
  •       Эпилог Лхаса, март 1939
  •     Часть двенадцатая Монголия, июль 1939
  •       Баян-Тумен
  •       Аршан
  •       Джинджин-Сумэ
  •       Тамцаг-Булак
  •       Река Халхин-Гол
  •       Джинджин-Сумэ
  •       Тамцаг-Булак
  •       Эпилог Лазурный Берег, август 1939
  •     Часть тринадцатая Лондон, сентябрь 1939
  •       Хэмпстед 1 сентября
  •       Тюрьма Пентонвиль
  •       Блетчли-парк
  •       База королевских ВВС Бриз-Нортон
  •       Мэйфер
  •       Блетчли-парк 2 сентября 1939
  •       Сити
  •       Блетчли-парк
  •       Мэйфер 3 сентября 1939
  •       База королевских ВВС Бриз-Нортон
  •       Банбери 7 сентября 1939
  •       Банбери 8 сентября 1939
  •       Эпилог Венло, Голландия, ноябрь 1939
  •     Часть четырнадцатая Лондон, март 1940
  •       Эпилог Рим, апрель 1940
  •       Пролог Дюнкерк, 29 мая 1940
  •     Часть пятнадцатая Литва, июнь 1940
  •       Каунас
  •       Молодечно
  •       Аэродром ВВС РККА, местечко Вороново
  •       Вильнюс
  •       Беловежская пуща
  •       Каунас
  •       Эпилог Мон-Сен-Мартен, июль 1940
  •       Пролог Германия, июль 1940
  •         Офлаг IV-C, замок Кольдиц, Саксония
  •         Дрезден
  •   Нелли Шульман Вельяминовы. Время бури Книга четвертая
  •     Часть шестнадцатая Голландия, июль 1940
  •       Северное море
  •       Остров Толен, Зеландия
  •       Амстердам
  •       Остров Толен, Зеландия
  •       Амстердам
  •     Часть семнадцатая Париж, август 1940
  •       Интерлюдия Портбоу, Каталония, сентябрь 1940
  •       Эпилог Палестина, октябрь 1940
  •       Пролог Берлин, январь 1941
  •     Часть восемнадцатая Соединенные Штаты Америки, февраль 1941
  •       Сан-Франциско
  •       База ВВС США Гамильтон, Калифорния
  •       Нью-Йорк
  •       Территория народа Большой Птицы, штат Монтана
  •       Эпилог Волжский исправительно-трудовой лагерь, деревня Переборы, Ярославская область, март 1941
  •       Пролог Великобритания, март 1941
  •         Блетчли-парк
  •         Бриз-Нортон
  •         Лондон
  •         Мейденхед
  •       Интерлюдия Бретань, март 1941
  •     Часть девятнадцатая Германия, июнь 1941
  •       Берлин
  •       Замок СС Вевельсбург, Северный Рейн-Вестфалия
  •       Остров Пель, Балтийское море
  •       Пролог Европа, июнь 1941
  •         Роттердам
  • Нелли Шульман Вельяминовы За горизонт
  •   Книга первая
  •     Пролог
  •       Крым, октябрь 1955 Ялта
  •       Балаклава
  •       Ялта
  •       Черное море
  •     Часть первая
  •       Поволжье, декабрь 1955, Бузулукский бор
  •       Куйбышев
  •       Бузулукский бор
  •       Бузулук
  •       Бузулукский бор
  •       Куйбышев
  •       Эпилог
  •       Британия, лето 1956 Харидж
  •       Лондон
  •       Банбери
  •     Часть вторая
  •       Венгрия, октябрь 1956, Шопрон
  •       Будапешт
  •       Дьёр
  •       озеро Фертё
  •       Будапешт
  •       Интерлюдия Вена, октябрь 1956
  •       Эпилог
  •       Ближний Восток, ноябрь 1956 Тель-Авив
  •       Кибуц Кирьят Анавим
  •       Иерусалим
  •       Синайская пустыня
  •       Тель-Авив
  •       Иерусалим
  •       Кибуц Кирьят Анавим
  •       Тель-Авив
  •       Пролог
  •       Норвегия, весна 1957 Осло
  •       Рьюкан
  •     Часть третья
  •       СССР, июнь 1957 остров Возрождения, Аральское море
  •       Алма-ата
  •     Часть четвертая
  •       Британия, декабрь 1958 Лондон
  •       Балморал
  •       Лервик
  •       Лондон
  •       Интерлюдия Стокгольм, декабрь 1958
  •       Эпилог
  •       Лондон, декабрь 1958
  • Нелли Шульман Вельяминовы. За горизонт Книга третья
  •   Книга первая
  •     Часть девятая
  •       Мон-Сен-Мартен
  •       Париж
  •     Эпилог
  •     Пролог
  •     Часть десятая
  •       Шоссе Леопольдвиль-Кокийявиль
  •       Долина реки Убанги
  •       Шоссе Кокийявиль-Леопольдвиль
  •       Долина реки Убанги
  •       Элизабетвилль, провинция Катанга
  •       Долина реки Лулуа
  •       Элизабетвилль
  •       Долина реки Лулуа
  •       Элизабетвилль
  •     Часть одиннадцатая
  •       Кембридж
  •       Лондон
  •       Плимут
  •       Лондон
  •     Эпилог
  •       Касабланка
  •       Эс-Сувейра
  •     Часть двенадцатая
  •       Москва
  •     Эпилог
  • Нелли Шульман Вельяминовы. За горизонт Книга четвертая
  •   Книга первая
  •     Пролог
  •     Часть тринадцатая
  •     Часть четырнадцатая
  •     Эпилог
  •     Часть пятнадцатая
  •       Париж
  •       Бельгия
  •       Мон-Сен-Мартен
  •       Остенде
  •       Западная Германия
  •       Гамбург
  •       Фридрихскоге
  •       Фленсбург
  •       «Озерный приют»
  •       Лес к северу от деревни Ладелунд
  •       Фленсбург
  •       Балтийское море
  •       Гамбург
  •     Эпилог
  •     Пролог
  •     Часть шестнадцатая
  •   Книга вторая
  •     Пролог
  • *** Примечания ***