Бери и помни [Виктор Александрович Чугунов] (fb2) читать онлайн

- Бери и помни (и.с. Новинки «Современника») 754 Кб, 195с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Виктор Александрович Чугунов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Бери и помни

ПРЕДИСЛОВИЕ

У него есть повесть «Прости меня завтра», напечатанная уже после гибели и явившая нам еще одну трагедию горячего послевоенья (может быть, слово не совсем точное, но на мой взгляд, выражает, вернее имеет окрашенность неуюта, душевной растерянности), когда победители, постигшие кровавую науку атак и смертельных перебежек по чистому полю, не могли найти для себя места в миру, — метания эти часто дорого обходились и им, и их родным и близким, разрушались жизни, судьбы, и кровоточили сердца на развалинах домашнего, личного согласия и покоя.

Антон, герой «Прости меня завтра», так долго не может усмирить в себе пыл и жар победителя, что губит двух прекрасных женщин (жесткий драматизм, свойственный Чугунову, в этой повести особенно крут и безжалостен) — лишь мукой, лишь резкой переменой жизни, лишь деятельным раскаянием сможет Антон обрести свое достоинство и свою честь, — видимо, эта суровая мелодия книги подсказала и заголовок «Прости меня завтра», на мой вкус, несколько манерный, но тем не менее точно передающий смысл произошедшего в повести.

Можно было бы сказать, обращаясь к Чугунову, к его памяти: «Прости нас вчера», — ибо при жизни почти никто не знал его произведений, даже мы, профессиональные литераторы и критики, а знать следовало бы, ибо все они уже были написаны, как будто Чугунов знал, что времени отпущено крайне мало и он погибнет в автомобильной катастрофе тридцати пяти лет от роду. Следовало бы знать его повести при его жизни, ибо они талантливы и нужны нам на много лет вперед. В них бьется живое, пылкое сердце. Следовало бы знать хотя бы для того, чтобы сказать Чугунову: «Вы умеете писать рассказы, как мало кто сейчас умеет — без лишних слов и на высоком духовном напряжении».

Недавно, желая кое-что уточнить в биографии писателя, связался с его вдовой, Надеждой Алексеевной Чугуновой, живущей по-прежнему в Междуреченске Кемеровской области (какой чудесный рассказ есть у Чугунова — «Междуречснская новелла»!). Вдова сообщила, помимо прочих данных, что от Виктора остался роман, который он не успел отделать и отшлифовать. Я попросил прислать этот роман. Он называется «Бери и помни», и объем его около десяти печатных листов.

Шахтерский поселок Отвод, шестидесятые годы, неторопливый, рабочепосельский быт, вернее житье-бытье со свадьбами, семейными скандалами, добрососедством, с почти исчезнувшей теперь трудолюбивостью — короче, жизнь с шумом, гамом, так сказать, святая и грешная. В центре повествования — шахтерская семья Зыковых. Глава семьи — Федор Кузьмич, жена его —Дарья Ивановна, сыновья — Андрей, Илья и Владимир, дочь — Светлана, была в молодости у Федора Кузьмича приемная дочь Ирина, потом жизнь их развела, но к моменту повествования Ирина вернулась в родной Отвод, чтобы увязнуть в драматическом чувстве к Владимиру Зыкову, названому брату, но эта названость не победила любви. В романе подробно описано, как в шахтерском поселке ходят на выборы, как текут рабочие смены под землей, как соседствуют Зыковы с Расстатуревыми, чья дочь Нюська стала невесткой Федора Кузьмича, подробно описаны ворчливость и крутой педагогический дар главы семьи, как Дарья Ивановна печет блины, как звонкоголосая Наденька Фефелова влюбляется во Владимира, надеясь пересилить чувство Ирины, — роман полон  п о э з и и, незатейливости, будничности, что крайне трудно описать, ибо будничность приоткрывает свои прекрасные черты только истинному таланту, а беллетрист поразгонистее предпочитает аварии, смерти, необычайные события, чтобы заслонить тихую вечную грусть повседневности чрезвычайностью и чрезмерностью изображения.

Кажется, Теккерей говорил, что ему неинтересно, как люди работают, а интересно, как они живут, то есть жизнь включает работу, может быть, преимущественно работу, но не только ее, — вот в этом, назовем его теккереевским, смысле роман Чугунова замечателен. Кроме того, он создает портрет провинциальных шестидесятых годов, с их какою-то наивной созидательно-патриархальной мелодией, так, во всяком случае, воспринимаю их я и нашел то же ощущение в романе Чугунова.

Его герои — неуживчивые, одержимые люди, всегда живут крайним напряжением души: самозабвенно работают, самозабвенно любят, ненавидят, самозабвенно служат Родине.

Виктор Чугунов лежит в земле Междуреченска. Он сделал все, что успел. А успел он, как выясняется при чтении его книг, главное: создал свою интонацию, спел песню своим голосом.


Вячеслав ШУГАЕВ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
Угольный торг совершался на пустыре.

— Что просишь, хозяин?

— Что дашь…

— Углишко-то не дюже ладный…

— Глаза разуй, чалдон.

Зыков-старший выгодно продал две угольные кучи и тут же, на торге, распил четверть водки, заедая репчатым луком и хлебом. Огромный, седой, шея в одно с конячьей головищей, он в радости трепал напарника Кульбякина, некрепкого, но красивого мужика, и допытывался, почему у того «закисшая морда». Кульбякин косил охмелелыми глазами и сжимал кулаки.

— Марьяша, дочь, спакостила, Евтеич… Хватились — девка на сносях… От кого — не сказывает, то ли сама не знает.

Тем же днем Зыков привел к напарнику сына Федьку и, как был во хмелю и задоре, сосватал за него разбухшую Марьяшу.

— Чей бычок ни прыгай, а теленочек все наш. — Зыков бил кулаком по столу, и Федор, нерослый, короткошеий, сидел в страхе.

Потом старик выпил уйму домашней настойки и ночью, заспорив с Кульбякиным, выдернул из земли воротные стояки, а к утру, исхаркавшись кровью, помер.

Неделю спустя к Зыковым пришла Марьяша. Федор вышел к ней за калитку и во все глаза смотрел на невесту, на ее матовые щеки, прикрытые от мороза шалью.

— Что, Федя? Как теперь? — спросила Марьяша.

Он разминал в ладони снег. У него от стыда горела уши.

— Зачем пришла?

— Сватали же. — Она опустилась на колени и ткнулась в его ноги лицом. — Прости, Федя… Возьми меня, пожалей… Что хошь делать буду…

Сыграли свадьбу. Молодых поселили в новом доме на Отводах. Ранним благовещеньем Марьяша разродилась чернявой дочкой Ириной.

— Вот и все, Федя… и грех мой весь, — сказала.

После родов Марьяша вовсе похорошела, стала гулять, восполняя недогуленное в девках, а под Новый год и совсем сбежала, оставив Федору хозяйство и грудную девчонку.

К Федору пришла мать:

— Куда суразиху девать думаешь?

Федор сидел у зыбки. Серые волосы комком падали на лоб. В доме пахло волглыми пеленками. Было сумрачно и печально.

— Куда девать? — он вздохнул и выпрямился. — На помойку не бросишь…

Прошло время, и Федор женился заново. Дарья, крупная в бедре и груди бабеха, спешно перевезла к Федору шмотье, сына Андрюху и взялась за хозяйство. Она не обижала Ирину, но не особенно и ластила. Что тут ни говори, а самой двадцать три — молода, издумалась по ладу и нежному мужику, как добрая коняга — с места и вскачь: понесла тем же месяцем.

Пока рожала Илью, наехавшая в город Марьяша выкрала Ирину.

Полгода убивался Федор Кузьмич, но время излечило рану, смирился.

Время наступило лихое, шумное, вторая половина тридцатых годов. Жизнь полегчала. К Федору перешла на жительство мать — бабка Зычиха. Дарья разохотилась, родила Володьку. И пошло все чередом — и ладом и не ладом: не как бог пошлет, а как сами вздумают. Одолели войну. Дарья Ивановна управлялась по хозяйству. После дочери Светки, последышка, совсем располнела, щеки — жаром, по зиме никакой обуви не знала: к соседям бегала босая. Федор Кузьмич работал на шахте взрывником, по праздникам цеплял медали «Шахтерская слава» и ходил Отводами кум королю, враскачку. Он погрузнел, с годами растерял волосы, на круглом лице потемнели губы, а шея напрочь вобралась в плечи.


Шахтные Отводы — на склоне горы. Рябит от накатанных домишек, сараев, бань. Улицы — вкривь и вкось, всякая по себе, нужную не сыскать. Зимой за домами и заборами копятся непролазные снега, а то и вовсе затянет снегом огороды, и тогда тропы ложатся напрямик, по усадьбам, от дома к дому, до магазина, до Маланьевой рощи, куда подходит городской трамвай.

Дом Зыковых большой — на сторону по четыре окна. В палисаднике на углу кривая береза подпирает электрические провода. С севера по крышу дом затянут снегом, с юга от двора веселый, открытый, с баней, высоким сараем и голубятней. Двор поделен штакетником, за штакетником обитые ветром яблони и крыжовник. На цепи кобелек, хвост — кренделем.

Зыковская семья на Отводах приметная.

Дарьин старшак Андрей, смолоду пакостник, прославился матырством. Из года в год до недавна тянулась за ним кличка Вражина. Учился плохо, сбегал из дома: то в Ташкент за веселой жизнью, то на Алтай. Веснушчатый, с материным носом-бирюлькой, он строчил заплывшими глазами, норовя спакостить. Бывало, увешивался кладбищенскими гнилушками и гонял до беспамятства мужиков. Или стучал в окно соседке бабке Опенкиной. Бабке мерещились привидения, старуха падала замертво и болела неделями. Андрюхе же все нипочем: к зиме сгонял во двор уйму собак и возил на них воду. Однажды, когда оттепель зачернила снег, поджег псам хвосты и смотрел, как носились по дворам огненные смерчи, пугая хозяев воем.

Правда, что рисовать, что играть на гитаре да песни петь равных ему не было.

Женился Андрей по дурости, рано. Взял соседскую Нюську Расстатуреву. Нюська была раскоса, родила двух раскосых девок. Андрей безотрывно мстил теще Расстатурихе:

— Ты мне за свою уродину деньги плати…

Расстатуриха замирала с открытым ртом, теребила прокушенное в девках ухо, а после до вечера ругалась с мужем:

— Через тебя все… И правда люди говорят — обезьянник. За Нюську тридцатку спрашивает, а за остальных по сколь? Их у тебя, дурака, двенадцать душ…

Андрей работал на шахте проходчиком. После армии учился в вечерней школе, пошел было на лад, рисовал да пел под гитару парням на зависть, но связался с бабенкой. Нюська, не будь дурой, выследила. Андрей смотрел на бабью драку и с горечью повторял:

— Какую любовь изгадили, падлы…

И с тех пор временами запивал.

Второй Зыков — сын Илья — был с детства тихоней. Все, бывало, скрывался по углам, где потемнее да потише. У других детей игрушки как игрушки — у кого сабля, у кого краснозвездный шлем, а у Зыкова Ильи битые патефонные пластинки. Случись, Илюхи не видно, значит, в сенях за дверью крутит на пальце пластинку и смотрит, как уходит под наклейку музыкальная дорожка. Федора Кузьмича раздражали Илюшкина продолговатая голова с вислым затылком, узкое лицо, прозрачный гнутый нос и тонкие губы. Отец ругался:

— Чего стих, дар господень? Ступай, корове сена снеси…

Учился Илья хорошо, даже старательно, будто специально угождал отцу с матерью, но в девятом классе неожиданно заупрямился, в школу не пошел, исчез. Вернулся через несколько дней и принес матери сторублевую бумажку.

— Трудно отцу с нашей оравой, — сказал.

Пошел работать. Сначала плотником. В первый же год отремонтировал отцовский дом, потом выстроил свой, маленький, на огороде. С каждой получки скупал где можно грампластинки, и летними вечерами подолгу слышалась музыка из открытого окна его дома. Должно быть, на музыку, как бабочка на свет, прилетела к нему бабенка Марья Антоновна (не знал Илюха молодых забав да гулянок). Рыжеволосая, с яркими губами, крикунья — продавщица из ближнего магазина, пугала Зыковых худобой, но страсть как прильнула к музыке и все пела на огородах да пела и «упела», по словам соседей, Илью Федоровича.

— Ему и такая сойдет, — откровенно признавался Федор Кузьмич. — И мне выкропчется, все без очереди в лавке что продаст…

Пока Илья служил в армии, Марья Антоновна жила на примете, обласканная, как могло ласкать зыковское семейство. А вернулся Илья — всяко бывало, потому что действительно выдалась Зыковым невестка — другим отродясь не сыскать: в обиде запальчива до припадков, ругается, никого не слушает, сама на себя наговорит, а потом обижается, неделями не разговаривает с родней, отворачивается.

— Они, худые-то, все один к одному, — повторяла слова мужа Дарья Ивановна, когда разговаривала с соседями. — Пущай молчит, баба с возу — кобыле легче…

Илья Федорович после армии работал шофером, управлялся с грузовой машиной, хорошо зарабатывал, уйму благодарностей да похвал заслужил. В местной газете была напечатана его фотография в кабине грузовика.

— Ишь ты, разъязви тебя, — дивился Федор Кузьмич. — Велика ль работа — на машине кататься… А смотри-ка ты… — Но тут же хмурился и безразлично складывал на животе руки. — Некого было помещать, вот и втолкнулся…

Владимир Зыков, младший сын Федора Кузьмича, пошел в деда, лицо круглое, сухое, глаза неподвижные, в огне. Был суров и напорист, на спор вырывал из земли двухметровую березу.

— Как мог в деда Кузю родиться? — бывало, твердила бабка Зычиха, мать Федора Кузьмича. Она лежала на кухне в подушках, болела. — Такой же бугай… Работником бы в Кузю пошел. Кузьма-то работник был — хоть куда…

Дарья Ивановна в ответ оборачивалась к сыну. А тот стоял где-нибудь у окна или в дверном проеме — руки в карманы, ростом под притолоку, рубаха на груди вот лопнет.

На задворье Владимира примечали. Особенно старуха Опенкина. Бабка прожила изрядно, посохла — кости да кожа, в завалюхе на огородах ютилась одна, скучала и оттого любила судачить, особенно в толк. Хворо тряся головой, она тыкала в землю сучковатым батогом и курила махорочную самокрутку.

— Вовка-то Зыков — анженер… Кто такой-то? — окутываясь синим дымом, твердила она. — Хоть его братьев возьми — Андрюху с Ильей…

В разговоре ей возражала зыковская сватья Расстатуриха, поперечница:

— Что инженер, что не инженер — один бес. Он тебе усадьбу вскопает, ты и хвалишь…

— Вскапывает, — соглашалась старуха и всасывала дым так, что трещала махра. — Ты пошто к нему своих девок подсылаешь? Пошто? Зятька захотела анженера?

Давно поговаривали, что Вовка балует с Расстатуревой Веркой. А какое это баловство? Одна сноха расстатуревская да другая. У Федора Кузьмича от этого баловства кровь носом хлещет. Верка-то что? Пара Вовке? Пара — гусь да гагара. Прошлый раз к обеду приспела, умяла три тарелки борща, как с голодного мысу, ни стыда ни совести…

Приметливый и языкастый Дарьин старшак не минул подогнать отчиму тоски: брюхата, мол, Верка-то, куда смотришь… Федор Кузьмич шел к Расстатуревым, косился на Верку, девку могучей лосиной кости, смотрел на ее вздрагивающий живот, на лицо, затертое пудрой, глаза и про себя твердил облегченно: «Эта с лени и забрюхатить не сможет». Придя домой, ругал Андрея:

— Ты мне эти выходки прекрати… Народил черт детушек! А то ведь я на тебя управу найду…

Прошлым летом Владимир нежданно-негаданно прилип к Наденьке Фефеловой, дочке начальника шахты. Что там ни говорите, а Федору Кузьмичу очень даже уважил. Хоть и тараторка Наденька, болтушка, упаси бог, однако с Веркой Расстатуревой не сравнить: барышня заметная — что станом, что другим чем… И папа в городе лицо не последнее, и сама мила — глаза-яблоки чище выпаренного белья.

Намертво задумал Федор Кузьмич — быть свадьбе. Потому нашел случай, пригласил в гости Фефелова, угощал на все сто — для милого гостя вино рекой, а сам все о детях. Вот, мол, у меня Володька… Что скажешь? Начальником участка работает, молодой, неженатый, то да се. У вас, Дмитрий Степанович, дочка тоже с образованием, на хлебозаводе всякие подсчеты ведет. Мне тамошнего хлебного дела не понять, но сердце чувствует — пара они. Не будем на дороге стоять: наше дело таковское — народить да вырастить, а там пусть сами смотрят…

Фефелов после чарки на все согласен: как порешат молодые, тому и быть. Видно, сам не раз подумывал, как бы не вышло беды с девчонкой: вон с каким бугаем дружбу водит. В общем, рад, руку на согласие подает, о свадьбе то сам словцо уронит, то выслушает.

Под конец обнялись — прямо родня родней, и Федор Кузьмич доверительно и льстиво зашептал:

— Ей-богу… Ну какие у меня снохи? Вот Нюська. Другой раз подумаешь — ну и что? Пусть раскосая, ей веревки не вить… Волосы опять же хорошие, сама держаться умеет. И что вы думаете, Дмитрий Степанович? Девок рожает. Двоих родила, одну сбросила. Точно в мать, в Расстатуриху. А вторая, Марья Антоновна?.. Хлебом в лавке торгует.

— Кому какая приглянется, — отвечал Фефелов осторожно.

— Не знаю, Дмитрий Степанович, не знаю, — вздыхал Федор Кузьмич и на всякий случай тоже осторожничал: — Врать не буду — не знаю…

Зыков провожал Фефелова за Отводы, вернулся улыбчивый. Завидев в соседнем дворе Расстатуриху, прилег на заборец.

— Сват-то что? — А про себя подумал: видела, кого провожал.

— Что сват? — отозвалась Расстатуриха, выплескивая из ведра воду. — Лежит, что ему сделается…

«Неужели не видела? — обиделся Федор Кузьмич. — То все узырит, разъязви ее…»

— Жаловался Владимир, работает сват хреновато, — сказал первое, что пришло в голову.

— Ему, сват, и говори… Чего ты мне говоришь? — Расстатуриха надела ведро на заборный кол. — У меня своих забот по горло… Тебе бы девок-то столько…

«Видела», — определил по сердитому тону Расстатурихи Зыков, обрадовался и с открытой наглецой продолжал:

— Ты, сватья, случаем, не знаешь: мой Вовка с твоими девками не треплется?

Расстатуриха поднялась на высокое крыльцо и обернулась:

— Ты, сваток, вроде моими и брезгуешь?

— Хватит, сватья, одной… И так шумно, а твоим, взбалмошным, и подраться не долго… Пусть на стороне парней ищут…

И Федор Кузьмич пошел вразвалку. Вид у него был гордый, будто говорил всей улице: куда Расстатурихиным девкам до его Вовки!

Обиженная Расстатуриха крикнула вслед:

— Ты своим щенком не гордись, сват. Сымуть его с начальников… Весь Отвод говорит — сымуть. Еще придешь за моими девками…

«Как бы не так — приду, — соображал про себя Зыков и даже жаловался: — Сватья, змеюга, язык бы ей, кролихе, пооторвать: какой брех распускает…»

…Младшая у Зыковых — Светлана — невестилась, заканчивала десятый класс. Из-под челки посмеивались глаза, голубоватые, будто в трещинках. Губы брусничные, кожа белая, на сахаре. Девочка шила себе фартуки и гоняла Андрюшкиных голубей.

Так и жили Зыковы, ухаживали за больной бабкой Зычихой, ссорились, мирились, работали, только и разговоров было что о Вовкиной свадьбе. Обыденно жили, ни хорошо, ни плохо, но без подъема, чуть в стороне от других людей. И вдруг ворвался в подворье вихрь, закрутил зыковскую семью, поднял, чтобы все смотрели: то наехала в гости Ирина с ребенком, Ирина — Марьяшкина дочка. Неделю прожила, пошла учительствовать да и прижилась. Смуглая, шелестящая, в разговоре легкая. Какие-то у нее дела на людях, заботы — дома не посидит.

Заволновались Зыковы, сошли с привычной орбиты. Светка от красивой учительницы ни на шаг, виснет на ее плечах, пристает с шепотками. Андрей совсем язык распустил, всех поддевает, высмеивает, а сам на гитаре звенит — едва свободная минута, песни поет. Нюська с Марьей Антоновной пристрастились платья шить, фасоны новые, с открытой грудью, как у Марьяшиной дочки» У Федора Кузьмича ленца от заботы, нервы стариковские не выдерживают от многолюдья, ругательный стал, сварливый, Дарья Ивановна знай с утра до вечера кухарит, а потом спит как убитая. Илья за книжки разные взялся: скрытно ото всех принес «Капитал» и стал читать, норовя познать истину и обогнать в разуме братьев. Владимир от Фефеловой крутой поворот, девку забросил, сладу с ним нет, ходит сопит, как в прошлом дед Кузьма Евтеич перед запоем.

Однажды выследил Федор Кузьмич: пришел с работы младшак — время ночное, приподнял со спящей Ирины одеяло и уставился.

— Володька, ты чего, стервец, делаешь? — зашептал отец, скручивая сыну ухо. — Пошел спать, бессовестный кобелина…

Владимир покорно разделся, но долго слышал Федор Кузьмич, как сын ворочался на кровати.

«Посечь надо курвеца, посечь», — подумал Зыков, тяжело дыша, устраиваясь на свое место рядом с Дарьей Ивановной.

2
Ирине к этому времени шел двадцать восьмой год.

Она помнила, как ее выкрали у отца: бабка Кульбяжиха выманила ее с Отводов конфетами, усадила в телегу с незнакомой женщиной и что-то крикнула мужику-вознице хриплое, злое, и телега забилась на рытвинах, страшно и шумно качаясь.

До шестнадцати лет Ирина жила с матерью, переезжая из города в город, меняя квартиры и комнаты, глядя на ласковых и шумных мужчин. В шестнадцать лет ее соблазнил один из материных любовников, красавец осетин Камал Галиев, «сапожник по вольному найму и художник по складу души», как он выражался. Поняв беду, девочка ушла из дома и жила трудно, в нехватке, но матери простить ее поведения не могла. Потому всякий раз, когда Марьяша приходила в общежитие, Ирина упрашивала подруг выйти к ней и сказать, что дочери нет.

Горком комсомола ей помог устроиться на работу. Перемена образа жизни повлияла на нее благодатно, закончив десять классов в вечерней школе, Ирина поступила в педагогический институт, где пять лет была секретарем комсомольской организации.

Ко времени в душу запал человек — Паша Григорьев. Он ходил по городу без головного убора зимой и летом, высокий, неторопливый, и люди засматривались на его волнистые волосы, прямые, в линейку брови. Ирина запомнила, как лежала на пляже, будто сумасшедшая, а Павел прижимал ее к горячему песку и долго и мягко целовал в губы.

Все разрушилось мерзко в рабочем общежитии в кровати у окна, из которого был виден вход в городской парк с литыми фигурами сталеваров. Справа стоял Дом техники, серый, цирком построенный в тридцатых годах, а перед домом цветник, залитый матовым светом луны. Ирина смотрела туда, плакала, кутаясь в простыню, и негодовала, что ни она не нужна любимому человеку, ни ее ум, ни ее лицо.

— Я не виновата: мать у меня такая, — призналась она горько и откровенно.

Семья вышла ненормальной. Навязчиво, рабыней, привязалась к Павлу Ирина, а он зверствовал, пил и плакал по ночам, терзая свое воображение неимоверными картинами ее прошлого. А тут, как назло, не случилось ребенка, и Григорьев выговаривал, нервно дымя сигаретой, что у развратных женщин детей не бывает.

Славка родился спустя три года, когда семьи, собственно, не было. Ирина ушла от Павла. Он не вернул ее, отступился, получив новое назначение — он был горным инженером, — уехал с другой женщиной. Попервоначалу все валилось у Ирины из рук, но беда не вечна. Окрепла постепенно, отдалась учительской работе, снова похорошела: гордо откинулась голова, и в глазах затеплился таинственно палящий блеск. В двадцать пять лет вступила в партию, потому что иначе, укрыто, стороной, прожить свою жизнь не хотела да и позабыла, что есть эта другая сторона, осторожная, энергичная, а порою и гадкая.

Как-то по делам оказался в городе Григорьев. Он зашел проведать сына и задержался больше положенного, Ирина торжествовала. С тех пор в ней укрепилась, одолела мысль — уехать к мужу, возродить семью — еще не все пропало.

Так вспомнила о Зыковых.


Подходя к зыковскому дому, Ирина увидела Светку. Глазастая девчонка с челкой, в шароварах, оседлав конек сарая, размахивала тряпкой и свистела, пугая голубей, а внизу, на заборе, висел мальчишка и кричал:

— Светка, мохноногий летит, чижовский… слазь, к едрене-фене, а то Андрею скричу…

Ирине открыла Нюська: душные ореховые волосы на спине и плечах. Спросила, что надо. Глаза отводит. Выглянул Андрей, свел редкие брови, уставился на Ирину. Нюська толкнула мужа в плечо.

День был ясный, с редкими крупными облаками. Облака текли медленно, огибая солнце. На крыльцо вышел Федор Кузьмич, козырьком приложил руку ко лбу:

— Кто такая?

И узнал. Сколько не видел, а узнал. Засуетился, крикнул жену и трусцой — навстречу гостье.

Ужинали празднично. Бабка Зычиха раскраснелась в подушках, смеялась, прикрывая беззубый рот углом пододеяльника, и повторяла:

— Гля, гля, Федь, малюсенька была, Ирина-т… О, господи!

Федор Кузьмич клал руку на плечо Ирины и улыбался счастливо, но неузнанно: то ли Марьяшу вспомнил — свою первую любовь, то ли гостье рад, то ли так, спьяну. Липла к Ирине Светка, млея от невиданной красоты. Андрей рисовал на газете женское лицо. Нюська прямила голову, и никто не видел, что под столом она злобно тыкала каблуком по ноге мужа. Илья разговаривал, с Марьей Антоновной, обещая назавтра собрать гостей. Один Владимир сидел безучастный: вскинет голову, опустит, вскинет, опустит. Под конец встал и ушел топить баню.

Ирина задумчиво смотрела в окно. Штакетник, обожженный заревом уходящего солнца. Блики на яблонях и далеком заборе. Прошел по двору зыковский младший, узловатый, неловкий, волосы на стороны, встал красный от зарева, погладил носком сапога юркого кобелька. Ирина подумала: «Какой бы я стала, если бы выросла в этом доме? Здесь так хорошо…»

А над сараем между тем курчавился дым, то бордовый, то фиолетовый, тек прозрачной легкой тенью к засыпающим тополям, и чувствовался нежный запах этого древесного дыма, запах далекий и знакомый.

Оторвалась от окна. Бабка Зычиха рассказывала про старые сибирские рубленые бани.

— Они у нас вон где стояли… Кричишь, бывало, оттуль: «Кузя-я, в баньку-т придешь, мя похвощить?» А он с крыльца медведем на всю деревню: «Беспременно приду…»

Бабку перебил Андрей:

— Это что… Рассказать вам? — Ирина заметила, что за сегодняшний вечер Андрей и так начинал разговор, и этак, а сам от нее, Ирины, глаз не отводит, возбужденный от Нюськи таится. — Люди такие есть, — продолжал Андрей, — совсем в баню не ходят…

— Вот тебе, — удивилась Дарья Ивановна. — Как же они?

Андрей значительно хмыкнул и откинулся на стуле.

— Шубы надевают в солнечный день и прыгают, а потом раздеваются догола и пот чищалками отскребают…

— Ух, ты, господи меня прости, — шевельнулась в кровати бабка Зычиха. — Уж не мряканцы ли?

— Не американцы…

Ирина смеялась.

Совсем поздно Дарья Ивановна повела ее в огород смотреть урожай. Теплый сумрак стелился от призаборных кустов чилики, и пахло подсолнухами. Ирина украдкой приметила, как Федор Кузьмич поднял из погреба два ведра студеной воды и окатил младшего сына. Владимир стоял за углом бани голый, напаренный и прикрывался от матери и гостьи банным тазом.


Паша Григорьев с годами раздался в плечах — ему исполнилось тридцать три года, лицо стало крупное, мягкое, волосы бились не бойко, крадучись. Ирина пришла к нему на работу, и он увез ее на машине.

— С чего ты взяла, что я плохо живу? Милая моя чудачка… Живу я вовсе неплохо…

В межгорье светило солнце. На склонах горбов заводями желтели одуванчики. Их бережно укачивал ветер.

— Но все равно замечательно, что ты приехала, — прибавил Павел Васильевич.

Ирина была в капроновом платье с красными цветами, выглядела эффектно среди нетоптаной зелени. Григорьев с восхищением смотрел на бывшую жену, а Ирина молчала и только едва заметно кривила губы.

— Детей у меня больше нет, — продолжал Павел Васильевич. Он расстелил на траве красную ковровую дорожку с заднего сиденья «Победы», выставил бутылку сухого вина и предложил Ирине посидеть на свежем воздухе. — Как-то не до детей сейчас… Славку-то привезла?

— Привезла.

— Соскучился я по нему. Большой, наверно?

— Пятый год.

— Смотри, как время летит. А ты все лучше и лучше.

— От чего же мне становиться хуже?

— Ну, так ведь всяко может быть…

Они выпили из одного стакана, и Павел Васильевич спросил прямо:

— Это, конечно, не случайная встреча?

— Разумеется… — Ирина чуть улыбнулась влажными губами, ярко заблестевшими на солнце. — Я, товарищ главный инженер, приехала к вам совершенно целеустремленно…

— Ты всегда была решительной и коварной, — перебил ее Григорьев, облокачиваясь на руку и глядя в ее посветлевшие глаза.

— Отчего же непременно коварной? — возразила Ирина. — По-моему, я всегда была чистосердечной… Это все твои домыслы о моем коварстве…

— Не будем уточнять, — попросил Григорьев, опуская глаза. — Я рад тебя видеть.

— Спасибо, Паша. Я почему-то была уверена, что ты поймешь меня правильно… То есть, я хотела сказать, серьезно.

— В последнее время я без конца думаю о тебе, — признался Павел Васильевич, ложась на живот. — Не буду врать, что моя жена дура. И что мне совершенно с ней невыносимо. Нет. Но я думаю о тебе, будто о чем-то ярко промелькнувшем. Так думают о детстве. И так всегда хочется, чтобы это детство возвратилось.

— Ты стал поэтом, милый мой Паша, — засмеялась Ирина и притронулась рукой к его руке. — Мне тоже хочется детства. Я, честное слово, не знаю почему, — заторопилась Ирина, — но какой-то голос внутри меня беспрестанно мне подсказывает, что ни ты, ни я не имеем права позабыть друг о друге. У нас ребенок, Паша… А потом, вся наша жизнь еще впереди…

— Я надеюсь, ты не заставишь меня торопиться? — попросил он, взглянув на нее мягко, просяще. — Я совершенно с тобой согласен, Ирина. Но ты знаешь мой характер. А потом, надо подготовить других людей, я все же главный инженер шахты. Люди могут всяко подумать…

В ответ Ирина не отвела глаз и насколько могла ответила ему нежной решимостью, что готова на все и ради ребенка и ради себя, но она приехала не к осторожному главному инженеру шахты Павлу Васильевичу Григорьеву, она приехала к Пашке, который когда-то давно целовал ее на пляже, открыто, у всех на глазах. И все же вслух сказала:

— Боже упаси, Паша… Надо все обдумать, конечно…

— Безусловно, — обрадовался он. — Оставайся в городе. Я помогу тебе устроиться на работу.

— Вот этого совершенно не нужно, — отклонила она его предложение, наливая в стакан вина. — Я устроюсь на работу сама.

— Ты строптива, как прежде.

И Павел Васильевич осуждающе покачал головой. Вечером Григорьев привез Ирину к дому Зыковых и, расставаясь, много раз целовал руку в тени кривой зыковской березки. Ирина улыбалась, глядя на его склоненную голову, на рябь волос, и не отнимала руки. Ночью она вспомнила об этом и не сомневалась, что все будет хорошо.


Дни тянулись за днями. Ирина устроилась на работу в ближнюю отводовскую школу-десятилетку, ежедневно встречалась с Григорьевым и оттого, что умела подчинить его себе, обласкать, оставаясь на расстоянии, всегда имела хорошее настроение. Дома она беспрестанно что-то делала, переставляла мебель, заменяла портьеры, спорила, заставила Федора Кузьмича купить на окна новые легкие металлические карнизы взамен старых — тяжелых деревянных; у бабки Зычихи высмеяла ржавую тусклую иконку без лика, так что бабка спрятала иконку подальше и редко доставала, а у Марьи Антоновны однажды собрала все вышивки со стен и развесила эстампы. Дарья Ивановна вынуждена была кухарить в белом фартуке, а Нюське отрубила являться по утрам на кухню в ночной рубашке. Сама Ирина купила три полки и каждый вечер приносила домой книги.

— Умная девка-т, — не однажды хвастался Ириной Федор Кузьмич перед соседями, особенно перед сватом Расстатуревым. — Я и сам на эти окна смотрел. Вот чувствую — не хватает чего-то, а чего — не пойму…

— Дык, сват, — отвечал Расстатурев, — чего ты нас с ней равняешь? Давечь твой Илюшка говорил, что она всего Карла Маркса наизусть знает…

— Ну, допустим, наизусть она нашего Карла Маркса не знает, — поостерег Расстатурева Федор Кузьмич. — Пущай Илюшка не врет, А что умная девка, хозяйка, это не отымешь.

Не знал Расстатурев, что такое мнение о Марьяшиной дочке сложилось у Федора Кузьмича не только из-за ее красивой наружности и характера, но большей частью от того, что не раз выручала она Федора Кузьмича в споре с детьми.

Бывало, после бани, за чаем, втянутся Зыковы в разговор.

— Семья — это вам не так просто, — поучал семейство Федор Кузьмич, сидя за столом красный, неспокойный. — Вы почитайте, что в газетах пишут… Как дом из кирпичей, так и государство наше из семей собирается.

С ним не соглашался Андрей, укрывая блудливые глаза:

— Батя, семья — чтоб детей рожать.

— Ты при женщинах ерунду не пори, — сердился Федор Кузьмич и отбирал у Дарьи Ивановны полотенце, чтобы вытереть лицо. — Всякий знает, для чего семья…

— Хотя правда, — вслух рассуждал Дарьин старшак и царапал для впечатления покатый лоб. — Дети и без семьи начинаются. У Верки тещиной куда пузо денешь? И мужика нету…

В разговор вмешалась Нюська, отодвинув кружку с чаем и глядя одним глазом на мужа, другим на свекра:

— Ты про Верку не трепись: у ней с детства пузо такое.

Андрей насмешливо поддакивал, а Федор Кузьмич продолжал строго:

— Верка Расстатурева — не пример. И семья не для одного только, чтобы детей рожать.

Ирина пила чай, не мешая спору.

— А я о чем говорю? — не отступал Андрей. — Семья для того, чтобы кормиться… Раньше для этого родами жили, нам в школе, помню, рассказывали, а сейчас орудия изобрели и семье хватает…

— Ты меня к своей глупости не приписывай, — возмущался Федор Кузьмич, подозревая недоброе в словах Андрея, и нападал на Владимира: — А ты, грамотей, пошто за отца не вступишься? Пошто точку зрения нашего государства не держишь?

Но Андрей не давал никому говорить:

— Все от орудий, батя, от орудий…

— Знаю, что не от Иисуса Христа. Что ты мне все заладил — от орудий да от орудий?

— Скажи — от чего? — Андрей вытягивал руку, прося ответа, но не умолкал: — Орудие плохое — семья большая, орудие лучше — и семья троячок. А в будущем какое орудие будет? Отличное. Сплошная механизация со всеми этими прочими автоматами, любой бабе под силу. Тогда, думаете, как жить будут? Поодиночке. Сейчас еще бабенки за мужиков держатся, а потом — катитесь вы к такой-то матери, алкоголики, мы и без вас прокантуемся. Скажут: вон живет на Марьиной роще государственный мужик Васька Петров… Трезвый, здоровый, красивый… Он нам один детей наделает.

— О-о-о, — осуждающе тянул Федор Кузьмич и качал головой. — Смотри, какой умник… Васька ему Петров… Это ты к чему наших женщин научаешь? Кто тебе, болтуну, позволит семью распущать?

В этот момент и вступила в разговор Ирина, обыкновенно поддерживая Федора Кузьмича:

— Ты просто циник и пошляк. — Ирина смотрела на Андрея в упор, зрачки от напряжения чуть заметно синели. — Даже если ты шутишь. Семья — это духовная связь, не только ради хлеба и детей. Это потребность сердца. Иными словами — любовь.

Андрей не выносил Ирининого взгляда, отводил глаза, и тут снова вдохновлялся Федор Кузьмич:

— А я об чем говорил? Только я другими словами. Правильно выразиться не мог. А так, конечно, во главе всего любовь, значит, и должна встать.

Он показно принимался что-нибудь делать, говоря этим, что спор окончен.

Вечерами, когда затишь усыпляла Отводы, когда золотые облака тяжелыми ворохами стояли в небе, Ирина засиживалась с Ильей Зыковым. Марья Антоновна ревновала, включала и выключала проигрыватель, в пылу затаптывала под окнами георгины, но Илья не обращал внимания, уйдя в разговор. Его узкое лицо озарялось светом, подрагивали на коленях пальцы рук и в глазах отражался закат.

— Как же вы, партийные, с мужем семью-то свою не сберегли?

Ирина таилась говорить правду:

— Это, Илюша, длинный разговор… А потом, почему ты делаешь ударение на слове партийные?

— Как не сделать? У партийных особые нагрузки, на них люди смотрят… Вот, допустим, кто простой и нарушит семью, так с него какой спрос? Никакого — разводись и живи. А с партийного спрос полагается большой…

Илья выпрямился и глядел перед собой задумчиво и тревожно.

— Спрос спросом, на нем счастье не наживешь, — отвечала Ирина. — Вообще-то я так думаю: конечно, каждый человек должен думать о долге и чести всю свою жизнь. Партийный он или беспартийный, одинаково… Но семейная жизнь, как говорят, потемки, тут дело личное и не всегда стоит говорить о долге. Иногда жить врозь лучше, чем вместе. — Ирина задумчиво качала головой. — А что касается меня, моей семьи, то я и приехала сюда, чтобы восстановить ее, и думаю, что мне это удастся.

Илья улыбнулся, глядя на свои руки, и перевел разговор на другое:

— Ирина, тебя никогда не мучают сомнения?

— Ты о чем?

— Ну, вот… хотя бы от жизни… Допустим, ты живешь, живешь, а тебе тоскливо. Отвернуть хочется от твоей надоевшей жизни. Как ты?

— Отворачиваю. Только ведь почему надо об этом думать? Неужели тебе кажется, что жизнь состоит сплошь из несуразностей, от которых постоянно надо оберегаться?

— Что ты… Я о другом… — Илья поправлял ворот рубахи и смотрел на Ирину. — Я вот — рабочий, шофер… Поставляю на стройку всякий материал… Работаю я хорошо, честно скажу. Работой своей доволен, чувствовал себя человеком. А ты приехала к нам, я как-то сразу уловил, что гордиться мне нечем, что я попросту недотепа, ничего не знаю, ничего не понимаю…

— Зачем же так, Илья Федорович? — начинала было Ирина, но Илья перебил ее:

— У каждого своя линия бывает, Ирина… Вот у нашего отца хотя бы… и у него есть своя линия: сохранить в единстве семью, правильно ею руководить. У всех своя линия есть. А я с тобой встретился и понял, что у меня никакой линии нет. Я хоть и рабочий человек, а своей рабочей линии в понятии не имею.

— Вон ты о чем… — Ирина прислонилась щекой к плечу Ильи. — Это легко поправить, милый Илья. Было бы желание иметь свою линию…

Такие разговоры даром не проходили. Когда однажды над Отводами прошумел ураган, спутав провода, Илья упросил братьев и отца помочь наладить в поселке свет. Они работали целый день в воскресенье. К вечеру на Отводах вспыхнули огни, и люди хвалили Зыковых, а Илья особенно долго просидел с Ириной. Уже зажглась на востоке звезда, а в огороде все еще слышался их разговор. Ирине казалось, что Илья ждет от нее теплых слов — похвал, и она говорила их, Илья сидел на скамье уткнув глаза в траву, и у него дрожали руки.

Однако больше всех зыковских нравился Ирине Владимир. Будто и не мальчик — руководитель участка, инженер, окрепший парень и в мыслях и в деле, здоровый, разденется, любо посмотреть — каждая мышца играет, а взглянет Ирина на него — покраснеет как девочка, глаза уронит и буравит ими землю. И невеста его Ирине нравится — Надя Фефелова: придет в гости, семь бочек арестантов наболтает, и все с незатейливой девичьей простотой, игру какую-нибудь навяжет, в ту же лапту, и бегает целый вечер, шумя на весь Отвод. Старухи вяжут у заборов, мужики играют в лото, вечернее солнце подкрашивает небеса, легкий воздух, натоптанные улицы. И все бы хорошо, казалось, на белом свете, только Владимир так и норовит погнаться за ней, Ириной, ударить мячом, а ей почему-то не хочется, чтобы он догнал, дразнит его, посмеивается. Однажды, убегая, споткнулась и сильно ушибла ногу. Владимир поднял ее на руки, понес домой, она только тогда спохватилась, когда увидела растопорщенные глазенки Нади Фефеловой: девушка придерживала рукой желтые волосы у виска и сжимала белые губы.

Нравилось Ирине посидеть с Владимиром на крыльце.

— Я Андрюшку вашего хорошо помню, — рассказывала Ирина что-нибудь обыденное. — Дрались мы с ним: выйдем на улицу играть и обязательно раздеремся… Дарья Ивановна одного отшлепает и другого…

Владимир сидел слушал, редко вставлял слово:

— Это она может…

— А тогда на Отводах мало было домов… Зелень всюду, — продолжала Ирина. — Станешь в прятки играть, запрячешься рядом, а тебя ищут, ищут…

Ирина не знала, что Владимир уже не раз допытывался у отца, ловя его на работе, в шахте, когда не было лишних глаз:

— Дочь тебе Ирина или не дочь?

— Ты чего пристаешь? Чего пристаешь? — защищался как мог Федор Кузьмич. — Отступи сщас же, кому говорю.

— Ответь мне, папа, — упрашивал Владимир.

Федор Кузьмич неуступно давил сына животом:

— Тебе что? Не вздумай к ей пристать! Сестра она тебе, и все тут.

Владимир махал рукой и отходил. Конечно, этого Ирина не знала, потому вживалась в зыковскую семью легко, внося свои вкусы и привычки. Ясно, не обходилось и без казусов, но казусы были житейские, проходящие. Например, однажды уговорила Ирина Дарью Ивановну сходить с нею на концерт симфонической музыки. Дарья Ивановна разоделась и терпеливо отсидела в филармонии два часа, но дома перед сном жаловалась Федору Кузьмичу:

— Это что ты, матушки мои, как завели одно и то же и битый час — пи-ли, пи-ли… Ажно до сих пор в ушах звон стоит. Больше отродясь не пойду, хоть на коленях она будет стоять.

Федора Кузьмича тоже на старости втянула в забаву. Придумай, мол, песню, папа… Придумает Зыков, а Славка, Иринкин пацан, подойдет к деду и спросит о какой-нибудь глупости, например:

— Деда, что будешь петь, когда баба Дарья тебя в печку на сковородке сунет?

Делать нечего Зыкову, поет:

По долинам и по взго-орьям
Шла дивизия впе-ред…
И потом возмущается:

— Это что же? Смеетесь над дедом? В печку его, деда-то? Ах ты, разъязви тебя, сорванец…

Одно Ирине в тягость у Зыковых — Андрей. Больно глаза у него откровенные: другой раз посмотрит, будто разденет. И все на лице ухмылка, одним словом кольнет, другим: конечно, бабочка, мол, веселая, интеллигентная. Почему бы с такой бабочкой не развлечься? Мужа нету… А что касается родства, то я-то знаю, какая ты мне сестренка.

Однажды в темень, на сентябрь, когда еще хранилось ночами тепло, бежала Ирина от Расстатуревых: бегала за свечкой, огонь в доме погас, а она планы завтрашних уроков не написала. Бежит огородами, мурлычет песню, а навстречу из призаборных кустов Андрей.

— Сестричка? — обхватил крепко, дыхнул неприятно.

— Одурел, что ли?

— Тише.

Она опомнилась, вцепилась ему в плечо:

— Пусти, Андрей… Жалеть будешь…

— Ничего, сестричка, пожалеем да утихнем…

— Отпусти, говорю. — Ирина забилась и отрывисто крикнула.

Со двора отозвалась Дарья Ивановна:

— Чтой-то там?

И скрипнула огородной калиткой.

Андрей расслабил руки и скрылся в темноте. Ирина, растерянная, в слезах, без свечки, вернулась во двор и села на крыльцо. Она сидела, прислонив голову к стене дома, и тупо смотрела в небо, где что-то черное и большое свивалось в огромные клубки, закрывало звезды.

Вышел из дому Владимир:

— Чего сидишь?

Она рассказала, доверилась. Владимир пробурчал в ответ что-то, подал руку, проводил в сени:

— Иди домой… Свечку принесу…

На другой день Ирина пришла с работы и встретила во дворе Андрея. Андрей посмотрел на нее — Ирина невольно рассмеялась: под глазами у него блестели два расплывчатых лиловых синяка.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1
Шахта «Суртаинская», где работали Зыковы, умещалась меж овальных загорбков на месте бывшего торжища шахтерей-кооперативников. За шахтовым комбинатом был парк, зимой прозрачный и гулкий. Сквозь него туда и обратно со стуком проносились трамваи, свозя из города рабочий люд. Правое крыло парка примыкало к Маланьевой роще, левое упиралось в железнодорожную пришахтную станцию. За парком — речка Мормышка, уносящая воду за десять километров в большую Томь.

Все здесь знакомо Федору Кузьмичу, исхожено-извидано. Далеко-давным, в детстве, купался в Мормышке и ловил пескарей. Тогда в летнюю пору обнажались ее песчаные берега, а вода становилась зеленовато-прозрачной и было видно, как плавают рыбешки. Под вечер на торжищном пустыре вихрились смерчи, поднимая в небо обрывки газет и пучки сена. В Маланьевой роще гуляли девки с парнями и ребятня следила за ними. Там же, в Маланьевой роще, дразнила Федора Кузьмича губительным смехом разгульная и красивая Марьяша Кульбякина.

Парк разбили перед войной на месте торжища, а в войну зимой и летом рабочие приводили сюда ребятишек и на машинах отправляли их по детским садам. Приводил и Федор Кузьмич своего Володьку: он плакал и не хотел ехать на машине. Здесь же, в парке, в летнее время, при необходимости отдыхали между сменами забойщики: вздремнется часок-другой на зеленой траве — и снова под землю. Федор Кузьмич тоже не раз ночевал и запомнил глубокую тишину тех ночей, голубые всплески звезд и аромат вызревшей листвы, а утром чуть свет надсадные крики голодных ворон да меж кустов маячившую фигуру вызывальщика — татарина Загальдулина.

— Посадщика семь щеловек — в шахту пошла-а. Запальщика пошла тоща-а…

Теперешнее шахтовое хозяйство по сравнению с прошлым выгодно отличается: просторное, заново отстроенное после войны — сплошь из кирпича, с асфальтированными дорогами; ночами межгорбье в огнях, издалека видно — озаряет небо огромная желтоватая воронка света. С утра до вечера грохот поверхностных конвейеров, треск кранов, люди… И только все тот же в округе воздух, к которому привык за долгие годы Федор Кузьмич, сладковато-кислый от угольного склада. Вдыхая этот воздух, Зыков бодрился и забывал, что ему, Федору Кузьмичу, близится пятьдесят лет.

Главное лицо на шахте — ее начальник.

За время работы Федора Кузьмича начальников сменилось изрядно. Были заядлые шахматисты, боксеры, один любитель собак, еще один — страстный болельщик футбола: организовал шахтовую команду и построил в Маланьевой роще стадион; другой рыбак — при нем футбольное поле заросло травой лебедой, зато шахта в верховье запрудила Мормышку и развела в водоеме карпов и карасей. Последний, Дмитрий Степанович Фефелов, будто ни к чему, кроме работы, пристрастий не имел, потому нравился Федору Кузьмичу особенно.

В молодости Фефелов кучерил, заправски управлялся с шахтерскими лошадьми, потому и пошел горняцкой дорогой. Был забойщиком, штейгером, до войны учился, в войну воевал красноармейцем-большевиком. После войны утянулся в Сибирь, встретил, наконец, женщину да так и остался в далеких сибирских краях сначала парторгом при шахте, а после завершения учебы — начальником шахты.

Детей у него не случилось, потому любил он дочку Анны Гавриловны, жены, что осталась у нее от первого брака. Надино счастье, может быть, и было единственным пристрастием Дмитрия Степановича, а остальное — работа. Худощавый, с беловато-сиреневыми бровями, торчащими беспорядочно на выпуклых надбровьях, Фефелов появлялся на шахте рано: демисезон нараспашку, руки за спиной, пройдет в столовую — посмотрит, чем людей кормят, наругает, если надо, заведующего — и только потом в кабинет.

Шахта «Суртаинская» была в прорыве — не хватало очистного фронта. А все потому, что в последние годы неоправданно свертывали подготовительные работы, добиваясь роста производительности труда. К счастью, ко времени одумались, выпросили на реконструкцию денег — решили подрабатывать отводы, но для этого первоначально следовало убрать с отводов людей. Шло строительство нескольких пятиэтажных домов недалеко от Маланьевой рощи, за трамвайной остановкой, но конца этому строительству не было видно, а потому в ближайшее время нельзя было рассчитывать на улучшение работы шахты.

Не однажды в гневе заходил Фефелов к главному инженеру:

— Где работать, Павел Васильевич, где работать?

Григорьев за последние месяцы изменился, утрами пил много воды, поднимал глаза неохотно, часто и подолгу беспричинно рылся в карманах.

— Никакой возможности, Дмитрий Степанович.

— Грош вам цена как главному инженеру.

— Не надо с утра нервы друг другу портить, — отвечал Григорьев устало. — Выправится положение… Дайте срок.

Фефелов сдавался. Садясь на стул, спрашивал мирно:

— Что у тебя?

Павел Васильевич тоже садился, прятал руки, смотрел исподлобья:

— Все то же, Дмитрий Степанович… Уезжать мне отсюда надо. Сходиться с Ириной и уезжать…

— Да уж, видимо, что-то предпринимать надо. Работник из тебя, прямо скажу, неважный.

Григорьев сдавливал губы: такое слышать от начальника кому приятно? Но ничего не поделаешь… Фефелов, как нарочно, метит в больное место. А Павел Васильевич и без того понимал, что выбилась его жизнь из обычной колеи, заметалась по рытвинам, оттого и работа не по душе, выпьет дома, прячась, — только и облегчение.

Всего начальнику не расскажешь, да и душа горняцкая огорожена прочной крепью — не быстро раскроется. Только самому больно Павлу Васильевичу за свою дурость: чем жена виновата? Мечтает съездить с ним, Павлом Васильевичем, за границу, в круиз вокруг Европы, шепчет ночами бог знает что. А его, Григорьева, тянет к Ирине, к ребенку тянет. И сопротивляется Павел Васильевич, знает свой дурацкий характер, будет измываться над Ириной, а все равно тянет. Иринка еще подливает масло в огонь, рассказывает, что ухаживают за ней зыковские ребята, особенно младший: у того и не баловство вовсе… Так прямо и говорит, рассыпая мелкий стеклянный смех:

— Умыкнут меня… Дождешься, Пашка…

В прошлый раз он услышал эти слова в кабинете — Ирина приходила к нему на работу. Не выдержал Павел Васильевич, вызвал секретаршу:

— Пригласите начальника пятого участка…

Когда секретарша вышла, Ирина спросила, поднимаясь со стула:

— Для чего это, Паша?

— Знаем, для чего…

— Да ты что? С ума сошел? Как тебе не стыдно…

— Нечего стыдиться… Сама-то защищаться с девок от парней не умеешь, — вспомнил старое.

У нее от стыда зарделись уши, отступила к окну, чувствуя в ногах дрожь… После убежала, не попрощавшись…

А с Зыковым и вовсе вышло неладно. Зашел Владимир Федорович, смотрит, а у главного инженера глаза, наверно, остекленели. Оттянул Павел Васильевич галстук, стал расстегивать воротник рубашки, оторвал пуговицу.

— Сестра, говоришь, приехала? — вдруг заговорил чужим голосом. — Я ее мужа знаю, вместе учились… Вчера иду с работы, его встречаю. Он и просил узнать, как Ирина?

Разве об этом расскажешь начальнику шахты. Язык не поворачивается. Вот и смотришь ему в глаза изо всех сил, говоришь, что можно сказать:

— Честное слово, Дмитрий Степанович… Голова разламывается. Знаю себя: с Ириной жизни не будет. Но вот она рядом, здесь, и не могу я.

— Ты мне задачи не ставь, Павел Васильевич, — Фефелов вел свое. — Решайся, если работать хочешь. Добром из путаницы выходи: либо туда, либо сюда.

И уходил из кабинета главного инженера твердым шагом.

2
В те ясные осенние дни, когда с убранного огорода тянуло запахом жухлой ботвы и когда солнце, еще горячее и высокое, приятно щекотало шею, Федор Кузьмич запасался углем.

— Все, мать, — говорил в такую погоду Зыков жене. — Осталось угля привезти, и амба.

В эту осень он по привычке не изменил себе, выбрал свободный день и пошел на шахту.

Подходя к кабинету, завидел Фефелова, остановился лицом к стенду, будто изучал шахтовые показатели, а сам думал: «Не заметил бы, разъязви его… Что спросит, старый болтун? Когда свадьба?»

Фефелов прошел мимо, и Федор Кузьмич поторопился ушмыгнуть в кабинет.

В раскомандировке пристал к рабочему — молодому парню:

— Сщас иду, сам-то что-то бегом, ни на кого не смотрит… — Федор Кузьмич поморгал глазами и совсем притворно спросил: — Замуж-то не спровадил дочку, на знаешь?

— Мне его дочка как клопу полнолуние…

— Это конечно, а все же интересно как-то? Она на хлебозаводе у него работает?

— Да говорят…

— Кому-то отломится кусочек.

— Ты, никак, Кузьмич, задумал старуху бросить?

— Я еще с ума не сошел. Так просто, любопытство.

Отойдя от парня, Федор Кузьмич пристроился к группе пожилых.

— Ты же в ночь, Кузьмич. Зачем пришел?

— Угля надо выписать… Не знаете, на складе уголь хороший?

— Да ниче… Я вот брал. Когда? С неделю назад.

— Сщас пойду, выпишу. С машинами, наверное, туго.

— Сотня рубчиков.

— Ты смотри, как дерут…

Уголь выписывал заместитель Фефелова Николай Иванович Марчиков. Зыков углядел его возле столовой.

— Все работаешь, Кузьмич? — обратился к нему заместитель начальника шахты громко, будто к глухому.

— Работаю, Николай Иванович, работаю.

— На пенсию скоро?

— На будущий год…

— Справный еще…

— Какой справный? — притворился Федор Кузьмич. — И спина болит, и ноги болят…

— Ври, ври. — Они пошли в сторону комбината. Николай Иванович шел мелкими шажками, носки врозь, как у балерины, отдувался и подрагивал мясистыми щеками. — Дочка, говоришь, отыскалась? — спросил у Федора Кузьмича. — Слыхал, слыхал… Красивая, говорят, дочка… Поди, и сам не помнишь, сколько напускал по свету в молодости ребятишек?

— Я этим делом не занимался, Николай Иванович. Я только с Дарьей.

— Знаем мы этих Дарий… Чего ко мне-то? — обратил маленькие заплывшие глаза на Федора Кузьмича, пропуская его в кабинет.

— Зима скоро, за угольком пришел, — объяснил Зыков. — Сейчас не привезть, в бураны и делать нечего.

— Да это понятно, — растянул Николай Иванович с видом бывалого человека. Махнув рукой, он опустился на стул. — Кому ты говоришь.

— Вам говорю, Николай Иванович, — Федор Кузьмич пожал плечами.

— Знаю, не столу, — ответил Марчиков и довольный откинулся на стуле. — Только не теми словами речь начинаешь, старый, — подсказал откровенно. — В баньку-то к тебе который месяц прошусь? А ты что?

В этот день Федор Кузьмич привез угля, а Марчиков напарился в зыковской бане. Оба сидели во дворе к вечеру, разговаривали, а сыновья Федора Кузьмича, Андрей, Илья и Владимир, вместе с Ириной стаскивали ведрами привезенный уголь под навес в ящик.

— Хороша, Кузьмич, у тя банька, — щерил Марчиков пухлый рот, следя за Ириной. — Хороша банька, да скоро выйдет. Жалко небось?

— Чего жалко? — отвечал с притворью Федор Кузьмич.

— Знаю чего… Баньку жалко, — смеялся Николай Иванович. — Вы, домовладельцы, так просто добро не спустите, юлите. Хитры, — Марчиков погрозил пальцем и разъяснил: — Но я вам ремешки пообрежу… Как милые с отводов съедете. Шахта здесь будет. А то расселились на золоте, понимаешь, и сидят — бани им тут, голубятни, курятни…

— Говорил Володька, говорил… Съедем. Мы не против. Нам где ни жить, лишь бы жить… — Федора Кузьмича тоже враз не раскусишь — кругло поговорить мастак.

— Разумно судишь, правильно, — наслаждался своим величием Николай Иванович, а сам на Ирину — зырк, зырк! И в голову не возьмет, что Владимир за его взглядом вдогонку пустил свой из-под навеса, понял, куда метит заместитель начальника шахты, покраснел, рассердился. — Надо иметь ко всему государственный подход, Федор Кузьмич, — продолжал Марчиков, вытирая пот с лица. — Между прочим, это я Фефелову предложил подработать отводы. — Посмотрев на Федора Кузьмича, он круто поменял разговор: — А что? У тебя после баньки ничего не найдется?..

«Противная морда, — проходя подумал Владимир. — Какой дурак его в руководстве держит?» А Федор Кузьмич догадливо засмеялся:

— Где-то было, Николай Иванович… Где-то было…

Марчиков выпил во дворе, без закуски, с удовольствием похлопал себя по груди и вовсе разговорился, захвастал на ухо Федору Кузьмичу:

— Мы тут с Дмитрием Степановичем посовещались… Я предложил ему столовую перестроить… Для рабочих будет свой зал, все кафелем обделаем, стеклом, как в ресторациях, и для себя закуток отгородим, тихий, скромный, без лишних глаз… Чтобы, допустим, пришел и спокойно покушал. Мы там, Кузьмич, с тобой вспомним молодость… — Марчиков подмигнул и продолжал громко: — Я тебя, Кузьмич, в обиду не дам. Ты меня знаешь… С квартирой вот… Какая квартира понравится — твоя… Мы с тобой свое поработали, слава богу…

Когда Зыков-старший исчез в доме за второй стопкой, его задержал на кухне Владимир, уперся глазами в подбородок отца:

— Зачем болтуна привел?

— Не твое дело! — ударил по столу кулаком Федор Кузьмич.

— Слушаешь — уши развесил, — упористо бегая глазами, цедил Владимир, — а он тебе заливает…

— Еще что! — взвизгнул Федор Кузьмич. — Прочь с глаз! Не твое это щенячье дело…

Владимир отступился, но ходил по двору темный, пружинистый, таская на плечах кадушку с углем. Шептал Ирине:

— Ступай в дом, а то этот боров тебя насквозь проглядит.

— Пусть смотрит…

Андрей гоготал, едва поспевая за братом с обычными ведрами:

— Сщас бы петровские времена, Владимчик… Ты бы точно князем был, каким-нибудь Разумовским или Шереметевым. С таким здоровьем даже господом богом не стыдно быть…

Охмелевший Марчиков поднялся и неровным шагом подступил к Владимиру:

— Дай-ка, богатырь, кадушку — я принесу… Тоже не лаптем щи хлебали…

Федор Кузьмич остепенил гостя:

— Испачкаетесь, Николай Иванович, испачкаетесь. Сами сносят… Долго ли им? Что вы, на самом деле…

Но Марчиков забрал бочку и пошел за калитку — ему захотелось показать себя перед Ириной. Илья нагрузил поклажу сполна, Николай Иванович поднял ее на плечо и понес через двор медленно, демонстрируя силу и здоровье. Снял бочку, высыпал уголь, будто воду из ведра вылил.

— Есть еще, чем похвастать, — выпятил грудь. — А ну-ка, молодушка, плесни мне водицы на руки, — это уже к Ирине, чтобы разговор завести. — Пусть братья работают, а уголь таскать не женское дело…

Ирина улыбнулась, зачерпнула в сенях воды, полила. А Николай Иванович тут же со своими разговорами, пока посторонних нет:

— Знаю, к кому ходишь… Видел тебя прошлый раз… Григорьев — мужик не промах…

— Да и вы, я смотрю.

— Я что? Я так… — Марчиков стряхнул с рук воду и подмигнул. — А вообще-то у женщин глаз лучше…

И схватил Ирину за талию, поднял, понес через двор. От неожиданности Ирина обомлела, растеряла злые слова, яркая краснота разлилась по щекам. Никто не заметил, откуда и подлетел Владимир. Федор Кузьмич не успел с крыльца сбежать, а Марчиков уже лежал на земле и держался за лицо.

До трамвайной остановки провожал Николая Ивановича Андрей.

— Я твоему братку подстрою, — грозил Марчиков, поддерживая пятак у глаза.

Андрей подначивал:

— Вы не знаете, как я бью, Николай Иванович… Не дай бог, пристроюсь, идти не могут… Только «скорая помощь»…

— Ты не зубоскаль, я о тебе наслышался… А, братку твоему не пройдет…

Дома Владимира ругал отец:

— Ты на кого руку поднял, разъязви тебя? Отвечай немедля — на кого?

— Отстань, отец, не до тебя…

— Народил господь детушек… Тебя ремнем нахлестать?

За Владимира вступилась Светка:

— Пусть не лапает этот твой толстомордый. Меня не было, я бы ему все щеки покорябала.

— Я вам сщас покорябаю… Я сщас покорябаю. — Федор Кузьмич пометался по избе, выбежал на улицу, исчез в огороде.

С дивана поднялась Ирина и громко вздохнула. Владимир посмотрел на нее, отвернулся и встал у окна, глубоко втолкнув руки в карманы.

На другой день его вызвал к себе Фефелов.

Дмитрий Степанович был хмур, явно не в духе, крутил в руках карандаш. Положил локти на стол, долго смотрел на Зыкова не мигая.

— Что скажешь? — выдавил.

Владимир, конечно, понимал, что вчерашняя стычка только есть, что глупость, но сдаваться не собирался, не таковская кровь у Зыковых.

— Что говорить, Дмитрий Степанович? — Владимир переминулся с ноги на ногу, отвел глаза. — Нечего мне говорить…

Фефелов выбежал из-за стола.

— Ты чего бормочешь? — остановился против Зыкова, ударил карандашом в стол. — Хулиган ты дипломированный, и больше никто… Ты чего мне бормочешь?

Но Зыкова криком не напугать. Может, с тихого разговора и поник бы, но сейчас гранитом отвердело лицо, огненные питоньи глаза навстречу Фефелову:

— Вы кого защищаете? Сами-то вы кого под крылышко?

Фефелов и подавно не привык к неуступчивости. А потом, сколько раз говорить, чтобы перестал руками махать. Еще когда с Надькой дружил, только и разговоров — не дай бог, кто на нее не так посмотрел, закрывай лицо. Это еще что за бандит! Это какие к нему меры принимать? Инженер, руководитель…

— Ты еще мне огрызаться! Вот ты как… — Фефелов петухом пошел на Владимира, толкнулся в его грудь, будто в стену. — Ты думаешь, я за этим тебя позвал? Сейчас же извинись перед Николаем Ивановичем… Он тебе в отцы годится. Пацан ты этакий…

Владимир отвернулся, поджав губы:

— Ни за какие деньги.

— С участка вышвырну… У меня здесь не рассадник хулиганства…

Владимир сглотил слюну:

— Я за вашим участком в очереди не стоял. Дмитрий Степанович сам попервоначалу не хотел подобного оборота, думал взять быка за рога, гонор зыковский сбить, чтобы извинился перед старшим, но теперь отступать было некуда: еще сопляк, понимаешь, а смотри что… Распусти-ка, да он тебе все головы поотрывает… Вернулся к себе за стол, пошевелил клочками бровей, выдавил жестко:

— Сдай участок помощнику… Я с тебя, субчика, пыл хулиганский сгоню…

Выходя из кабинета, Владимир подумал: «Не разобрался, ничего… Тоже мне, до старости дожил… Из-за Фефелова все… Черт с ним, с его участком… Как-нибудь обойдусь… — И все на душе у него потемнело: — Отец что скажет? Обижу старика… Вот еще влетел, дурак…»

Дома за калиткой на лавке его ждала Ирина. Встала навстречу, глаза вскинет-опустит, пальцы сцепленные, хрустит суставами.

— Что, драчун? — спросила. — Как дела?

— Дела — как сажа бела… — остановился против Ирины, посмотрел сверху вниз — в глазах ни огня, ни силы. — Сняли, наверно, еще судить будут…

Ирина дрогнула уголками губ:

— Ты что говоришь, Володя…

— Что есть…

— Ну как это, сняли? Ни за что ни про что…

— А вот так: иди, говорит, сдай участок помощнику…

— А ты?

— А я, мол, за твоим участком в очереди не стоял.

— Совсем с ума сошел. А отец?

Владимир посмотрел в ее глаза виноватые. Хмыкнул:

— Чего отец?

— Дурной ты, Вовка… — вырвалось у нее. — Ну совсем дурной…

Она отошла, села на лавку.

— И совсем недурной, — ответил Владимир, неловко улыбаясь.

— Да как же не дурной? — Ирина заговорила скороговоркой. — Как же не дурной… Это что же такое?

— Я тебя люблю… и все дело…

— Да у меня муж есть, паразит ты этакий… муж, понимаешь? — она вдруг расслабилась под его взглядом, встала, взяла Владимира за руку. — Не надо, а, Володя? У тебя есть девчонка… А я старше тебя… Ты подумай… У меня ребенок… И вообще… Хочешь, я схожу к Марчикову и тебя простят?

Владимир отнял руку, насупился:

— Мне до твоего мужа дела нет…

Ирина всплеснула руками и беспомощно огляделась:

— Тебе хоть кол на голове теши…

— Что хочешь, то и делай, — покорно выпрямился он перед ней.

Она улыбнулась неловко и покачала головой:

— Кипяток хороший парень, но без сахару — дурак…

Федор Кузьмич встретил новость о снятии сына вовсе не так, как думал Владимир. Зыков заметался по комнатам, скомкал половики, то сапог пнет, то игрушку. Так ведь и знал, что не доведет до хорошего Володькино беспутство. Женился бы, дурак, на Фефеловой и жил себе преспокойно. А тут вот что… С Марчиковым подрался… Да беда-то какая, что Иринку на руках поносил. Нюську вон по заду хлопают, и то Андрюшка молчит. А тут смотри что…

В сердцах выбежал на улицу, а там Расстатуриха.

— Сняли твоего сынка, — улыбается на крыльце, сложив руки. — Я говорила — сымуть, отходил, сват, в князьях…

Зыков воздел кулаки к небу:

— Лучше брех собачий не распущай, сватья… Это еще вопрос — сняли или не сняли…

— Сняли, сват, точно… Весь Отвод говорит…

От последних расстатурихиных слов охладился Федор Кузьмич. Да как это они так, с бухты-барахты, сняли? Да что это лошадь из телеги выпрячь? Что это я засуетился, бестолочь старая! Ступай-ка в дом, Федор Кузьмич, полежи. Многообещающе махнув рукой, Зыков отступился от Расстатурихи, исчез в доме и не выходил до вечера, все обдумывая… Уж и не сын виноват, додумался до чего. Марчиков виноват… Раз напился — сиди. Какие еще девки под старость лет! Сказать стыдно…

Дождался вечером Расстатурева.

— Ты, сват, вот что, — заговорил бесцеремонно. — Сватье пакостный язык поокороть. Брешет по Отводу, что Вовку с начальников сняли… А это еще не решено… Дело-то строго начальственное… Сам знаешь, не нашего с тобой ума…

— Это конечно, сват, — обещал Расстатурев. — Скажу, сват, скажу… Перестанет брехать… А то и правда — куда годится.

Федор Кузьмич едва дождался утра. Надел костюм с орденами и на шахту, прямиком к Фефелову, куда страх девался.

— Вы моего ребенка не обижайте, — заговорил с порога, едва успев поздороваться. — Вы своего заместителя уймите… Чем вам Володька мой не приглянулся? Какой он хулиган? Это ваш Марчиков хулиган… Хулиган высшей марки… Пошто он к женщинам без дела привязывается?

Фефелов некоторое время молчал, водя рукой по столу. От недоумения его впалые щеки накрыл сизый румянец и зашелся складками лоб. Когда понял, выпустил сквозь тонкие губы воздух и ответил тихо:

— Хорош ребенок…

— Это вам он верзила, а мне ребенок, — упорствовал Зыков, подойдя к столу.

— Подожди, Федор Кузьмич, подожди, ты меня не заговаривай, — поднял руки Фефелов.

— А вы тожеть, значит, с мысли меня не сбивайте, Дмитрий Степанович, — не унимался Зыков. — Я хоть человек и тихий, грамоты большой не имею, но сбивать меня с мысли не позволю…

Дмитрий Степанович согласился, кивнув головой, еще раз задержал на Зыкове любопытный взгляд и сказал:

— Смеху-то на шахте будет, когда узнают, что ты по такому делу… — Фефелов вышел из-за стола и встал перед Зыковым, вздрагивая смеющимися губами. — Сколько в ребенке весу? Килограммов сто или больше?

И совсем рассмеялся.

— А вы не смейтесь, Дмитрий Степанович… Пришел для серьезного разговора… Вовка мой в драке не виноват, он за сестру вступился… Николай Иванович-то, он что?

— Знаю я все, Федор Кузьмич. Все я знаю.

— Нет, вы послушайте…

— Да говорю же, знаю… — Фефелов взял Федора Кузьмича под мышки и усадил в кресло. — Я ведь почему так поступил? Иначе твоего Вовку ничем не возьмешь. Пойми меня… Ну сам-то ты как? Марчиков Марчиковым, я ему встряску дал. А Вовка твой? Вчера Николаю Ивановичу в морду, сегодня еще кому, а завтра нам с тобой. Так ведь и до беды недалеко. Вот давай с тобой честно поговорим. — Фефелов опустился в кресло напротив.

— Это уж другой разговор, Дмитрий Степанович, Про честность, — заупрямился Федор Кузьмич, сбитый с толку дружеской речью Фефелова. — Это другой разговор…

— Самый тот, Федор Кузьмич, самый тот. Вовку твоего надо к рукам прибрать, пока не поздно.

— Отчего же обязательно с начальников-то снимать? — Зыков осторожно поглядел на Дмитрия Степановича.

— А это уж твой сынок… Гонор у него… Я ему как сказал? Извинись… А он мне что?

— Я ему задам, Дмитрий Степанович, истинный бог, задам.

— Вот это разговор мужицкий, дельный. И хорошенько пропесочь. А насчет снятия… — Дмитрий Степанович снова засмеялся. — Пусть твой ребенок отпуск оформляет, подпишу… — И сразу разоткровенничался: — Девку мою совсем извел, ревет она у меня.

Федор Кузьмич виновато шевельнул бровями:

— Не могу сладить, Дмитрий Степанович… Отстал от девчонки… Ну что ты с ним будешь делать?

— Ничего, поладят… Вообще-то твой парень с умом. Я ведь тоже в людях разбираюсь… — И, вдруг замолчав, Фефелов погрозил пальцем: — Смотри не проболтнись…

— Да что вы, Дмитрий Степанович! За кого меня принимаете… Я его так пропесочу.

— Ну ладно, ступай, а то у меня дела стоят… — и Фефелов похлопал Зыкова по плечу. — Ребенка, говоришь, обидел?

3
Подписывая заявление на отпуск, Фефелов не смотрел на Владимира.

— Чтобы в городе глаза не мозолил, — пробурчал в стол, — путевка в дом отдыха есть…

Владимир пришел в кабинет своего участка. Его окружили рабочие.

— Говорят, убирают от нас, Владимир Федорович?

— Уже убрали…

— За что?

— В приказе скажут…

— Вроде планы выполняем…

И Владимиру стало грустно. Он смотрел в глаза своим людям, чувствовал, что привык к ним, хорошо их всех знает. И вот этого пожилого человека, который задумчиво скребет рябую щеку. У него болеет жена и неважно учится сын, и он, этот человек, сильно переживает, но работает страстно, самоотверженно, и ему, должно быть, жалко, что снимут с участка его начальника, к которому он привык. Другой — маленький, узкоглазый, с прямым женским носом, у него брат в институте, и он помогает брату — тоже смотрит на бывшего начальника с мягкой улыбкой, проникновенно и сочувственно. Еще один бросил руки за горбатую спину, у этого большая семья, но в бригадах он не удерживался, вздорил и пил, Владимиру дал честное слово, что будет работать лучше всех, и Владимир ему поверил. Теперь он не хуже других, этот неловкий мешковатый дядька. Да и другие… Все это люди, к которым привыкаешь, с которыми работаешь и живешь.

— И куда теперь, Владимир Федорович?

— Пока в отпуск…

— Какой сейчас отпуск, дожди скоро…

Владимир покачал головой и, прощаясь, пожал всем руки.

Ехать ему в дом отдыха или не ехать — последнее слово было за Ириной.

— Поезжай, Володя, — обрадовалась она. Взглянув на Нюську, играющую с детьми, Ирина обняла Владимира и прошептала: — Может, выгонишь дурь…

Он ушел в свой угол, на кровать, и вечер лежал, глядя устало и тоскливо на стенной ковер: решил ехать.

На другой день Владимира провожал до станции друг Петька Воробьев.

— Милое дело — дом отдыха, Владимир Федорович. Житуха там, я тебе скажу, отменная… Сто удовольствий…

Друг у Владимира веселый, крепкой натуры. Прошлой осенью раз за разом схоронил родителей, остался, можно сказать, на лиху беду: два брата, две сестры — один другого меньше, а самому двадцать два, только в тело пошел, но в доме управляется, ребятишки ухоженные и у самого на все время хватает: слезами-жалобами никому не досаждает. Работник настойчивый, дело шахтерское понимает, всюду с веселым словом — прибауткой. И сейчас идет за Владимиром, кудрявит лихими словечками:

— Найдешь Нюшку-прилипушку, — Петька лениво вытянул в стороны руки, будто потягивался, — да споешь ей: «Раскинулось море широко…»

— Спою, — бубнил Владимир, идя тяжелым дедовским шагом.

— А там иначе нельзя: двенадцать дней безделья — с ума сойдешь…

До отхода поезда с часок посидели в ресторане, обговаривая молодые дела, а когда вышли на платформу, глядят, в толпе у вагона стоит с чемоданом Надька Фефелова, голубой платок, пальто, крутит головой, кого-то высматривает.

Увидела Владимира с Петькой, опустила глаза.

— Вот тебе и Нюшка-прилипушка, — сказал Воробьев. Они подошли к Наде, и Петька спросил у друга: — А вы, случайно, не сговорились, субчики?

— Еще что, — ответила Фефелова.

— Да это у вас у всех на языке — «еще что», а смотришь — и коляску везут… — Петька приблизил лицо к Надиному платку и зажмурил глаза: — Аромат-то, господи… Как в цветнике…

Владимира не обрадовала эта встреча, и все ж в вагон он зашел вместе с Фефеловой. Воробьев, стоя на платформе, показывал им в окно сомкнутые руки, желая хорошо отдохнуть, в дружбе и мире. Он смеялся, играя красноватыми густыми бровями, строил рожицы. Владимир хмуро качал головой, а Фефелова наигранно-высокомерно выпячивала нижнюю губу, но радости и глазах скрыть не умела, и Петьке было от того смешно. «Ой, что-то будет, что-то будет», — повторял сквозь смех, а Владимир не понимал, кричал-шевелил губами: «Что? Что?»

Вечером в тот же день Петька пришел на зыковский двор. Федор Кузьмич, по своему обыкновению, ругался:

— Детушки удались, разъязви их… Один пьет, другой на машине ездит — лбина такой, не может к настоящей работе прийти, третий кулаками машет, что с руководства гонют. Ты не смейся мне! — грозил он пальцем Андрею, который сидел на крыльце и трепал за холку кобелька. — Все вы работать не можете… Я старый, но, если мериться с вами, стопчу…

— Это конечно, где нам за тобой угнаться, — соглашался Андрей с улыбкой. — Ты же хитрый, батя, на рубль сделаешь, за два продашь…

Из огорода вышли Светка, Ирина и Марья Антоновна.

— Снова да ладом, — сказала Илюшкина жена, косясь на свекра. — Об чем снова ругаетесь?

— Не влезай в чужой разговор, — предостерег ее Федор Кузьмич и повернулся к Андрею: — Я при всех говорю: запомни, Андрей, опозорю тебя перед коллективом, шибко опозорю… Рядом на лопатку встану, измотаю до смерти, истинным богом клянусь…

В последнее время Федор Кузьмич особенно остро чувствовал, как семья выскальзывает из-под его власти, потому и ругался. Петька прошел к крыльцу, не обращая внимания на Федора Кузьмича.

— А ты чего, рыжий, бродишь тут? — бросился на парня Зыков-старший, немедленно обидевшись от невнимания. — Тоже бездельничаешь, я смотрю… Куда опять Андрея сманиваешь? Куда?

— Никуда я его не сманиваю, дядь Федя, — в ответ Петька спокойно. — Со станции вот иду, Володьку провожал. Зашел сказать, что с Фефеловой в одном вагоне поехал. Прямо так… Вместе сели, из одного окошка пялились…

— Да что ты говоришь, Петенька, — обрадовался тотчас Федор Кузьмич. — Ну и хорошо… Пущай едут… Давно бы им надо съездить.

Андрей тут как тут с подковыркой, только щелки-глаза в лучиках морщин:

— Жди внучонка, батя. Уж на этот раз любимый будет. Не мои, косоглазые.

— Типун тебе на язык, — притопнул ногой Федор Кузьмич. — Дите не обуза, только бы все хорошо.

Воробьев поймал улыбчивый Иринин взгляд и обратил внимание, как она весело защебетала с Марьей Антоновной…


Владимир и Фефелова ехали в одном купе, как и говорил Петька. Надя сидела напротив Зыкова с книгой. Желтые волосы ровным потоком сливались на плечи. Яблоки глаз за нависшими ресницами играли голубизною. Кожа на маленьком лице казалась в вагонных сумерках желтовато-серой, как кожица персика.

За дорогу Надя попыталась заговорить только однажды, вначале:

— Еду в дом отдыха, а ты куда?

— Туда же, — ответил Владимир и достал газету. Он подумал с неприязнью, что эту встречу обстряпал Фефелов.

— Смотри какой… Даже ответить по-человечески не может…

Разлад между ними произошел летом, незаметно. Ссылаясь на работу, Владимир приходил к Фефеловым реже и реже, а потом и вовсе перестал. Одно время Надя беспокоилась, звонила, прибегала на шахту, но после обиделась, отстала: чего это я буду за ним бегать? Дура, что ли? Встречаясь, они делали вид, что ничего не произошло, хотя Надя всякий раз насмешливо спрашивала, как здоровье его «сестры».

Надя, конечно, переживала и дома родным говорила неправду о причине разлада с Зыковым.

— Думала замуж за него, — откровенничала с матерью, — а он напугался… Знаю я его… Боится разговоров, что из корысти на мне женился… Они все, Зыковы, гордые…

— Какая же корысть? — спрашивала мать.

— Такая корысть… Вы как не на белом свете живете, мама…

Сейчас, в дороге, Наде стоило большого труда отмолчаться, но все же она переборола себя, выдержала. Однако позднее, в сосновом бору возле озера с холодной зеленой-зеленой водой, от дней бесконечных и однообразных среди веселых, беззаботных людей измаялась и, в конце концов, сама подошла к Владимиру:

— Отдыхаете, Владимир Федорович?

— Отдыхаю…

— И как отдыхается?

— Отдыхать — не работать…

— Как вы хорошо сказали, — поиздевалась она. — Может, погуляем? Что-то в бор хочется…

— Можно и погулять, — согласился Владимир тоже от одиночества.

В этот же день говорунья Фефелова вволю наговорилась:

— Представляешь, живу в палате с двумя старухами. Одной пятьдесят лет, другой шестьдесят… От одной без конца, даже ночью, пахнет кашей, а от другой какой-то дичайшей смесью: пудры, одеколона, селедки и мороженого… Не спят до полуночи: сидят вяжут и косточки всем перемывают.

Надя была в шерстяном платье кофейного цвета, оно очень подходило к ее большим, выразительным глазам.

— Как-то тут просыпаюсь… Одна старуха, Елена Мануиловна, та, которой шестьдесят, говорит-шепелявит: «Маша-то, дочка, ни с кем не балуется… А все говорят: молодая, распущенная… А какая же она распущенная? Я вот помню себя, в ее годы вовсю гуляла. А что было не гулять-то? Муж — инкассатор в районе: пока все магазины не объедет, тут тебе вольному воля». А вторая ей отвечает, та, которой пятьдесят: «Ой, Елена Мануиловна, да как же вам не стыдно? Этакое говорите, даже уши вянут… Что это за гульба такая? Нет, я своему Васеньке верна до гроба». — «Так ведь и я же верна, Екатерина Ивановна, — другая-то старуха. — Верна, верна. Это ведь мы как делали? С подружкой, конечно… Уедем, милые мои, с пареньками, кутим целый день… Они, пареньки, к нам привязываются, интересно нам, веселимся, но и все на этом… А так чтобы не-ет… Зачем будем распускаться. Не поддаемся… Нагуляемся и домой…»

— Старушки, — пробубнил Зыков.

— Ага, сама невинность, — продолжала Фефелова. — Ты, говорит Елена Мануиловна, тише разговаривай, а то соседний номер мужской, еще привяжутся сдуру…

Они ходили по сухому бору. Пахло рыжим подстилом и сосновыми шишками. Было тихо: ни пения птиц, ни людских голосов. Сквозь макушки сосен проглядывало небо, побеленное солнцем.

— Наслушаешься таких разговоров, ночью снится всякая белиберда, — не умолкала Надя. Ей очень хотелось понравиться Владимиру. — Однажды приснилось, будто раздевают… Понимаешь? И платье сняли, и чулки, и все… Кто раздевает, не могу понять… И бежать — сил нету, ноги ватные… Как закричу — и проснулась! Больше, хоть плачь, заснуть не могла.

— Бывает, — поддакнул Владимир. Бор, тишина, осенний воздух оторвали его от привычных мыслей об Ирине, о доме, о работе, и он был рад этой прогулке. — У нас с Нюськой бывает, — прибавил он, — так заспится, что ничего не понимает.

— Я не засыпаюсь, — поправила Надя, — меня старухи замучили. Просилась в другую палату, не пускают. И вообще — одна…

Надя посмотрела вверх, на кроны сосен, и вздохнула.

После обеда они лежали на берегу озера. Берег был пологий, в песке и хорошими осенними днями прогревался. В полдни можно было загореть, лежа на одеялах. Пахло хвоей. Купол неба в зените был густо-синим, от него голубела в озере вода и казалась теплой.

— Захочу — искупаюсь, — ни с того ни с сего сказала Надя.

Они лежали в стороне от всех, у обрывчика, по которому сновали мелкие красные муравьи. Надя травинкой роняла их на песок и смотрела, как неутомимо, снова и снова заползали муравьи на обрывчик.

— Искупайся, — ответил Владимир, полагая, что она шутит. Он привстал и смотрел на ее спину, плотную, с глубокой ложбинкой. Ему хотелось прикоснуться губами к маленькой покрасневшей лопатке.

— Искупаюсь, — тверже сказала Надя. И чтобы не передумать, сорвалась с берега, окунулась в ледяную воду — даже закричать не смогла: перехватило дыхание — и поплыла, блестя на солнце медными волосами.

— Очумела, что ли? Вернись, — крикнул Владимир, подойдя к воде. Но Надя плыла дальше, к темной озерной середине. На берегу заволновались, привстали, глядя на Владимира сердито — что случилось? Он походил у воды, нервно приглаживая волосы, и тоже бухнулся в озеро.

— Ты мне финты не выбрасывай, — предупреждал он Фефелову после, когда вытащил ее на берег. — Смотри, какая моржиха…

И снова, в который раз, закутывал ее в одеяло. Сейчас она ему снова нравилась.

На другой день у «моржихи» от купания поднялась температура. Надю положили в стационар, и она лежала там у окна с сизым налетом на щеках и такими большими испуганными глазами, что было жутко.

Владимир приходил к ней раз десять на день.

— Освободилась от старух, красота, — говорила Фефелова, улыбаясь через силу, — сейчас хорошо… Лежу и думаю…

И Владимиру в эти минуты казалось, что прекраснее ее, мужественнее нет на свете. Он недоумевал, почему предпочитал другую, старше и строже. Сейчас та, другая, как-то разом отступила.

— Знаешь, о чем я думаю? — спрашивала Фефелова. — Так, обо всем… Когда я была маленькой, все мечтала: вот исполнится мне восемнадцать, потом двадцать два… И ничего нет. Одна работа: булки, баранки…

Она гладила его руку, сгибала пальцы. От нее палило жаром.

— Я о работе заговорила… Что моя работа? Конечно, может, другим она по душе, а мне хлебозавод — острый нож. — Помолчав, она закрывала глаза и говорила глухо, с трудом шевеля губами: — Кому моя работа нужна? Городу… Одному моему городу… И все! Даже меньше… Каким-нибудь двадцати тысячам… А другим людям на меня наплевать: есть я такая, Фефелова, или нет, какое им дело? Грустно, правда? Весь наш Советский Союз возьми… Или весь мир…

Дышала она часто, прерывисто, но вдруг начинала улыбаться, и тогда невозможно было смотреть на нее: сизый налет по щекам густел, топорщились накрашенные брови.

— Я и думаю, — продолжала Надя, — когда для себя живешь — не человек ты, а человечишка, кро-охотный, невидимый. Когда для другого кого, для двух, трех — ты тоже мелюзга. Для ста человек — ты побольше, для тысячи — еще больше, а для миллиона — совсем большой… Вот послушай меня, — Надя закрывала глаза. — Для чего это людям надо, чтобы на других планетах жили марсиане, венеряне, юпитерцы? Это, наверное, значит, что жить ради нескольких миллиардов землян — все еще мало для человека… А?

Владимир поправлял на ней одеяло:

— Ты лежи, не разговаривай… У тебя небось ко всему и ангина…

— Как же не разговаривать, если хочется? Вот ты уйдешь, и я снова лежи…

— Не лезла бы куда не надо — и не лежала…

— Я не жалею, что искупалась… Даже как-то хорошо. Другие, может быть, и не рискнули бы, а я искупалась. — Надя вздыхала и смотрела в окно на сосны. — Знаешь, Володя… Тебе признаться? Это я уговорила папку, чтобы он послал тебя в дом отдыха…

Владимир только неловко улыбнулся, сейчас его это не злило. Надя поворачивала к нему голову и шептала:

— Правда не сердишься? Поцелуй меня… Я с ума без тебя схожу, Вовка…

Владимир целовал, касаясь грудью ее груди, украдкой приглаживал ее волосы, спрашивал одно и то же:

— Тебе купить чего-нибудь сладкого?

Фефелова болела несколько дней. Ее выписали из стационара вечером, неожиданно. Она побежала в мужской корпус. Владимир лежал на кровати, положив руки под голову. В палате никого не было. В окно сквозь сосновые кроны с трудом пробивалось солнце. Было тихо, и пахло свежим постельным бельем.

— Не встретил даже, — закапризничала Надька шутливо. Лицо ее счастливо осветилось.

— Думал, завтра. — Владимир приподнялся на кровати.

— Ничего ты не думал. — Она прикрыла дверь и села к нему на кровать. — То есть я хотела сказать, ни о чем ты не думал…

Владимир помолчал, глядя на нее, и спросил:

— Я, должно быть, отвратительный, да?

Надя поняла, о чем он хотел сказать.

— Совершенно с этим не спорю, ты преотвратительнейший тип… Мне стыдно за тебя. И другим за тебя стыдно. Ты совсем не хочешь быть честным и хорошим. — Поджав плечи, Надя утянула шею и хихикнула, но тут же закусила губу и посмотрела на дверь: — Что, скажут, повизгивает? Гладят, что ли?

— Никто ничего не скажет, — ответил Владимир.

— Знаток, — тут же уколола его Надя. Она убрала с лица ливень волос и совсем легкомысленно, по-детски, показала ему язык. Покраснела. — Фу, как я нехорошо сейчас…

Владимир прислонил ее к себе, но она высвободилась и заговорила быстро:

— Ты же не любишь меня, Вовка. Не любишь! Я по твоим глазам вижу, они холодные, это камни. Не надо, Володя, слышишь? Ты же не любишь меня, дубина…

Зыков наклонил ее снова и подвинулся к стене.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1
Директор школы Мариан Яковлевич Зимайко с первых дней приметил Ирину. Человек старый, зоркий, в делах педагогических умудренный, он послушал несколько Ирининых уроков и порадовался за молодого коллегу:

— Теперь, миленькая Ирина Федоровна, я знаю, на что вы способны… Работать вам со мной до конца моей жизни… Так-то вот, душа моя, так-то…

И легонько постучал ручкой костылька по ее плечу.

После он неизменно отмечал Ирину и ставил в пример. Надо сказать, что Ирина старалась: новый коллектив, новая обстановка. Для школы она делала много. Товарищи приняли ее хорошо: ни шепотков, ни завистливых взглядов. Потому работалось с желанием, легко. Всегда со вкусом одета, причесана, она умела быть веселой и энергичной, в два месяца стала любимицей десятиклассников.

Однажды в октябре, когда Ирина с ребятами собирала в школьном дворе семена цветов, Зимайко, проходя мимо, задержался и сказал Ирине, по обыкновению мягко улыбаясь:

— Быть вам, милочка, завучем в ближайшее время. — Он протер очки и прижал их к переносице. — И не вздумайте возражать…

В тот же день Ирина ужинала с Григорьевым. Они выбрали тихое малолюдное кафе за городским кинотеатром в пустом переулке. Павел Васильевич ел мало, совсем не пил. Плоское облако дыма висело над его головой.

В глазах, утомленных и тусклых, держались ржавые расплывающиеся светляки.

— Выходит, ты не ко мне приехала, а делать карьеру, — заметил он в ответ на ее радость.

Она вздохнула, отложила вилку и посмотрела на него затяжно из-под черных загнутых ресниц:

— Что ты выдумываешь?

— Не выдумываю, а вижу.

Потушив сигарету, Павел Васильевич откинулся на стуле и забросил ногу на ногу.

— Ты всегда была себе на уме…

У Ирины отвердели губы. Она взглянула на опухшее лицо Григорьева, ответила резко:

— В конце концов, мне надоедают твои однообразные измышления.

Он пожал плечами:

— Что делать, Ирина? Нам с тобой жить.

— Ты готовишься к этому как к смерти.

— Ты обещала, что не станешь торопить. — Павел Васильевич закурил новую сигарету. — И вообще… Скажи мне, тебя не страшит наша прошлая жизнь? К томуже ты много лет была свободной, встречалась с кем хотела…

— Я ни с кем не встречалась, — попыталась она еще раз вразумить его.

— Ну, это оставим, — перебил он ее бесцеремонно. — Красивой женщине не позволят в нашей жизни быть одинокой.

— Тебе больше тридцати, — вспыхнула она, — но, слушая тебя, можно подумать, что лепечет ребенок.

— Я еще раз говорю, что нам с тобой жить. — Павел Васильевич смял сигарету и отпил глоток вина. — Жить, Ирина.

Они помолчали, и Ирина заговорила снова:

— Я все еще верю, Паша… Я все еще верю… В сущности, конечно, я веду себя плохо… У тебя другая семья, а я на нее покушаюсь. Но ты пойми меня: у нас ребенок. А у меня был и есть один близкий человек — ты. — Разгладила лоб, но губы у нее задрожали. — Ты, и только ты. Поэтому я и желаю одного тебя. — Она помедлила и закончила: — Но если ты считаешь, что для нас совместная жизнь невозможна, я не напрашиваюсь… Я и одна проживу…

— Твоей откровенности я боюсь больше всего, — ответил он.

Ирина в сердцах отвернулась:

— О! Как я устала сегодня.

За последнее время они не однажды разговаривали таким образом, но Ирина продолжала надеяться, что все будет хорошо, она верила в искренность терзаний Павла Васильевича, потому что в его положении и с его характером не мучиться просто невозможно.

— Ирина, — обратился к ней Павел Васильевич, — что, если я так и не смогу принять решение?

— Я же сказала тебе — проживу одна…

— Для чего тогда весь этот сыр-бор?

Ирина посмотрела на него и усмехнулась.

Они просидели долго, разговаривая об одном и том же. В двенадцатом часу ночи подошла к кафе служебная машина Григорьева, и Павел Васильевич отвез Ирину домой.

— Ты Славку привела бы, — попросил он. — Больше недели не видел.

— Приведу.

— Ага, Ирина, приведи. На той неделе в город цирк приезжает, сходим.

— Что же? Цирк так цирк… До свидания, Павел Васильевич. Скучно будет, звоните…

Дома Ирину ждал Федор Кузьмич, не спал. Пустив ее в дом, снял фуфайку и погрозил Ирине пальцем:

— У нас по ночам не бродят.

Из своей комнаты отозвалась Нюська:

— Что же, ей в девках все время быть?

— Нет, как ты…

— Вы на меня не указывайте, Федор Кузьмич, я своим умом живу.

Ирина сказала, что задержалась в школе: был педсовет. Села выпить чаю. Федор Кузьмич незамедлительно пристроился рядом с большой жестяной кружкой.

— Тоже ведь работа суетная, — вздохнул он, заглядывая Ирине в глаза.

— Работа есть работа.

— А как же? Да-а… Ты не сердись на меня, Ирина, если я что не так сказал. — Федор Кузьмич отпил кипятку и приложил руку к губам. — Мое дело отцовское… Мне хоть как, а говорить надо. Это вон Нюська у нас ничего не понимает. Ей что отец ни скажи, она за все в обиде.

— И неправда, Федор Кузьмич, — немедленно отозвалась Нюська. Андрея не было дома, и она могла говорить сколько хотела. — Я за все не обижаюсь. А только, конечно, обидно: я какое слово ни скажи — все плохо.

— Вот-вот, и слушай ее, — пожаловался Федор Кузьмич, отпивая чай. — А я вовсе не к тому разговор клоню. — Он вздохнул и положил сцепленные руки на стол. — Я хочу, Ирина, о Вовке поговорить… Самый неразумный младшак у меня, как я посмотрю… Вот и на работе говорят… Сегодня приходит в ожидалку Парфен Зубарев — проходчик со второго участка, у нас же здесь, на Отводах, живет — и говорит… Говорит: «Твой Вовка, Федор Кузьмич, шалопай». А у меня тоже глаза есть, и без него вижу. Руководитель он еще никудышный, Вовка-то, потому что смысла в своей работе не понимает. Да и откуда? В институте-то сщас как обучают? Абы как. Только и слово — что высшее образование, а так, чтобы ума прибавилось, нету. Вот я к тебе и обращаюсь… Ты девка смекалистая, во всех партийных вопросах серьезная. Чтоб с Вовкой гульбу не гуляла. Вот он приедет, чтобы ни-ни…

Ирина едва не выронила стакан с чаем. Из спальни снова вмешалась Нюська:

— Вы, Федор Кузьмич, с ума сходить начинаете, как мне кажется.

— Не встревай, говорю, разъязви тебя, в чужое дело… — Зыков повернулся и долго молча смотрел в темноту спальни. — Не встревай! Это что ты, мои матушки, слова не даст сказать.

Ирина отодвинула стакан и встала.

— Спать я хочу, папа. Устала, идите к себе. — И стала расстегивать кофту.

Федор Кузьмич ушел, но спать не лег, блуждал по гостиной и бурчал.

В другой раз Ирина снова пришла поздно, о запавшими глазами.

— Снова педсовет? — спросил Федор Кузьмич, открывая дверь.

— Нет, папа, сегодня не педсовет…

— Что же у тебя сегодня? Жду ее, жду…

Даже с первого взгляда можно было понять, что у Федора Кузьмича иное настроение, чем было в прошлый раз. Весь он раскраснелся, ходил возбужденно. Повесив на гвоздь пальто Ирины, остановился напротив нее:

— Здесь, значит, у нас какое дело? Разбери нас, рассуди… Это, значит, так… Илюшку в депутаты обещались произвести. Потому у нас разговор состоялся: на каком таком основании его превозносят?

— Ну как же, папа? — Ирина даже улыбнулась.

— Нет, ты послушай, — перебил ее Федор Кузьмич и наморщил лоб. Появилась Нюська:

— Вам, Федор Кузьмич, никогда не угодишь, как ни делай.

— А тебя об этом не спрашивают, легла спать — и спи. Твое мнение известно, лишь бы мне наперек сказать, — ответил Зыков и снова обратился к Ирине: — За какую такую особую работу Илью превозносят? Что это за работа — на машине ездить? В работе должна быть разница: одна ценнее, а другая — пустяк.

— Так и делается, папа.

— А почему Илюшку депутатом провозглашают? За какие такие глазки?

— Ну как же, папа? Разве Илюшка плохой работник?

— Чего же хорошего-то? Да ты посмотри на него. Песенки только слушать… Заведет свою музыку и уши распустит…

— Нет, ну как же? — противилась Ирина. От нового разговора она почувствовала, как отходит сердце, села на стул.

— А вот так, — наступал Федор Кузьмич. — Сколько он социализму построил? Скажи мне — сколько? Ему, сосунку, лет-то всего — совестно сказать. А, к примеру, я только в шахте отработал больше тридцати лет. Кто, значит, социализма больше настроил?

— Так нельзя рассуждать, папа.

— Только так и рассуждать. — Зыков сел на кровать бабки и поправил одеяло. — Это так-то ведется, так что они, детки-то, скажут? Они на отца своего без смеха и смотреть не будут. Один — инженер — горе мамино, другой сопляк — депутат, третий словами на боку дыру вертит, а отец вроде и никто. Что же? Ему с Андреем водку пить? Так, что ли?

Ирина поняла, наконец, куда клонит Федор Кузьмич, попыталась успокоить его:

— Радоваться надо, папа, что у вас такие сыновья…

— Я вот и радуюсь сегодня с утра… — Зыков снова поднялся. — Работать еще как следует не научились, а уже депутаты, разъязви их, детушек. Не могли девками уродиться.

Неизвестно, сколько бы еще ворчал Федор Кузьмич, окруженный сомнениями, но вышла из спальни Дарья Ивановна:

— Чего расшумелся, старый? Спать не даешь. Ну-ка, ступай в постель, угомонись.

Взяла Федора Кузьмича за плечи и толкнула в спальню.


Ехать на Окуль уговорила Ирину Светка.

— Отдохнем и брата проведаем. Дни-то стоят… Петька Воробьев поедет. Я вчера его девчонкам платья шила… Говорит — поеду…

Ирина была готова уехать хоть куда, лишь бы отвлечься от грустных мыслей о Григорьеве.


День выдался дождливый. Владимир неотступно сидел у костра, глядя на огонь.

— Чего ты мрачный сегодня? — спросила у него Ирина, когда Светка с Воробьевым ушли за хворостом.

Присев на корточки, Зыков ткнул палкой в костер, отмахнулся от дыма.

— Зачем приехала?

— А может, по тебе соскучилась, — сказала Ирина весело.

— Зря смеешься, — Владимир взбросил на нее глаза. — Где грешно, там не смешно.

— А я и не смеюсь…

— Вижу. — Владимир надвинул на лоб фуражку. — Напрасно приехала…

— Почему напрасно? — Сегодня он был каким-то странным, жестким и ей нравилось его злить.

— Потому что могла и не приезжать. — Он подошел к Ирине, встал напротив, близко. — Потому что думал, забылась ты, отошла, к другой потянулся, а вот приехала — и снова дурь, как ты говоришь, одолела…

— Глупости-то, — осторожно толкнула его Ирина.

Владимир оборвал ее:

— Ты вот что… Уезжай отсюда… И вообще из города уезжай… С сыном вместе, с мужем со своим призрачным. Я не Андрей, Ирина… Я не могу, Ирина… Я не могу тебя по огородам ловить и не буду… Уезжай!

— А не послушаюсь? — она склонила голову набок.

— Пристану!

— Да ты уж и так пристал как репей…

Вечером на железнодорожной платформе Владимир отвел Ирину под навес газетного киоска и сказал сквозь зубы:

— Я не люблю Фефелову, так и знай. При тебе я ее не люблю. Это из-за тебя все, думал, забуду. Только из-за тебя.

На обратном пути Ирина мерзла и задумчиво смотрела в окно, по которому бежали дождевые слезы. В душе было пусто, ничего не хотелось. Воробьев и Светка играли в карты, шумели, и этот шум раздражал Ирину.

Спала — можно сказать, не спала.

Едва дождавшись другого дня, Ирина побежала к Григорьеву и, заплакав у него на руках, попросила:

— Поедем, Паша? Ну хоть куда поедем! Тяжело мне тут стало…

Он поднял ее голову:

— Чего же ты так сразу, Ирина? Сразу мне не уехать…

2
Ирина не уехала ни через день, ни через неделю, ни через месяц. И все пошло тем чередом, которым и должно было пойти.

Как-то ее задержал в пустой учительской Зимайко:

— Что за молодой человек пребывает часто у дверей вашего класса, милая Ирина Федоровна?

Ирина смутилась от его улыбки, подумала: «Кто-то из учеников», — пожала плечами.

— Завидный молодой человек, — продолжал Мариан Яковлевич. — Очень даже завидный…

Она спохватилась.

— Брат это, — сказала. — Брат, наверное, Владимир.

— Чего же он, брат-то, в класс не зайдет? — Зимайко отошел к умывальнику, сполоснул руки. — Непременно в следующий раз полюбопытствую… Мог бы в класс-то зайти. Вас послушать, Ирина Федоровна, между прочим, дело приятное.

После этого разговора Ирина подходила к дверям на каждом уроке, выглядывала в коридор по нескольку раз, но никогда никого там не заставала.

К ноябрьским праздникам она оформляла кабинет литературы. Ей надо было написать плакаты и заголовки к монтажам, Ирина побежала к Григорьеву — когда-то он красиво писал.

Павел Васильевич встретил ее неласково:

— Некогда сейчас… У самого работы по горло. — Усадил Ирину, похватал со стола бумаги, пошел к дверям. — Посиди, Фефелов вызывает. Как освобожусь, поговорим…

Она подождала с полчаса, вышла в приемную. Секретарша принимала телефонограмму, показала Ирине глазами на стул. Ирина села. Из кабинета начальника шахты доносились голоса.

— Сейчас все зависит от того, как ты развернешься, Владимир Федорович, — говорил Григорьев. — Мы, несмотря ни на что, тебе доверяем — работай. Но если чувствуешь, что не справишься, — скажи.

— Что это он не справится? — другой голос, Фефелова. — Я ему тогда голову отверну, драчуну.

— Буду работать, — пробурчал Зыков. — Раз надо, значит, надо…

— Давай, Владимир Федорович… Энергии тебе не занимать, а в остальном поможем…

Зыков вышел из кабинета обычным шагом, увидел Ирину, нервно дернул уголками губ:

— Зачем сюда?

Ирина выдохнула, взглянув на секретаршу, покраснела, секретарша в любопытстве оторвалась от бумаг — чай, приметила, не первый раз Ирина приходит к Григорьеву.

— По делу зашла. — Ирина взяла Владимира за руку, повела из приемной. — Дело у меня есть, — закончила в коридоре, закрыв за собой дверь. — Поможешь заголовки написать? Наш художник заболел, а сама я не умею… Хотела Павла Васильевича попросить…

— Некогда Павлу Васильевичу, — пробурчал Зыков.

— Потому и обращаюсь к тебе…

В просторном классе с портретами русских писателей Владимир и Ирина работали допоздна.

— Я слышала, ты нередкий гость в школе? — спросила Ирина после продолжительного молчания. Она поддерживала стул, на котором стоял Владимир, — прибивал плакат.

— Нередкий.

— Любопытно…

— Ничего любопытного. Я в этой школе учился…

— Ну, тогда конечно… — Ирина чуть просияла глазами. — Только рассказывают, будто ты все около одних дверей торчишь, подслушиваешь.

— Торчу.

— Зачем же?

— Да так… Голоса всякие нравятся…

— И не стыдно, Вовка, — вдруг постыдила, меняясь с лица, — а увидит кто?

— Пусть видят. Мне без того нельзя.

— О-го-го…

Он посмотрел на нее сверху вниз, по тугим щекам запрыгали желваки.

— Напрасно этот разговор завела: только разбередишь.

— Какой хотела, такой и завела.

— Хозяин барин. — Владимир забил гвоздь и бросил на стол молоток. — Только ведь и пощадить могла: все-таки рядом с тобой человек.

Когда они вышли на улицу, было темно и падал снег. Пахло зимней свежестью. Ирина с наслаждением хрумкала сапожками по бездорожью, смотрела в небо, близкое в ночи и непривычно белое, сыплющее мириадами серебристых точек и линий. Владимир шел рядом и нес сумку.

— Всего один раз был в школе, — сказал, продолжая разговор. — Когда приехал из дома отдыха…

— Смешной ты, ей-богу, — вздохнула она. И вдруг спросила: — С Фефеловой что?

— Сказал ей.

— Беда прямо с тобой, Вовка… — Помолчала, вытирая рукавицей лицо, снова поменяла разговор: — Ну пришел ты в школу… И что?

— Пришел, а у тебя урок, — с готовностью подхватил Зыков. — Ты о Блоке рассказывала. Мне понравилось.

— Хвали, хвали…

— Ты сама о себе знаешь. — Он покосился на нее, хотел взять под руку, но не хватило смелости. — Любишь свою работу?

— Люблю, — призналась она. Ей давно наскучили однообразные разговоры с Павлом Васильевичем, и сейчас она радовалась, слушая другие слова.

— И мне нравится, что ты учительница, — сказал Владимир.

Ирина помолчала с минуту и ответила:

— А мужу моему не нравится.

— Ты забудь о нем! Григорьев твой себялюб, и больше ничего.

— Что ты! Он человек хороший…

Владимир замолчал, шел, хмуря брови, тяжело скрипел туфлями. Наконец, отозвался:

— Не знаю, как ты оцениваешь людей… Я по-отцовски… У нас отец хоть и странненький, чудачок, но мера людей у него правильная — по работе. Как сам к своему труду относится человек, так и к труду других. Какой же Павел Васильевич хороший? Он и свою работу не делает, а исполняет, и к твоей, говоришь, относится плохо. Вот и лицо его…

— Мне он просто завидует.

— Все равно… Ему следовало бы радоваться, что у него была такая жена. А он что? В зависти пребывает. И ты добиваешься этого человека. Да он посредственность!

Ирина рассмеялась, приложив руку к лицу:

— Этак ты меня убедишь, Вовка. Смотри, что придумал. Критику наводить. Молодой, да ловкий.

Она сама почувствовала неуклюжесть своих фраз и, чтобы замять неловкость, толкнула Владимира в плечо. Он схватил ее за руку:

— Я говорю о том, что знаю и вижу.

— Ух, какой ясновидец.

Ирина увидела его глаза, и вдруг на какие-то секунды ей снова стало приятно оттого, что на нее смотрят так нежно и благодарно. Владимир наклонил голову к ее лицу. Ирина попятилась с виноватой улыбкой и запомнила, что между их лицами промелькнуло несколько снежинок: одна упала Владимиру на нос, вторая ей на губу. И тут она заметила, что лицо его мокрое, губы что-то шепчут, глаза большие, в черном ночном волнении. Она опустила голову и почувствовала возле уха теплое прикосновение губ его.

…Утром ей было стыдно. Торопясь в школу, она ощущала на щеках огонь. И спрашивала себя: как все это могло случиться? Зачем?

И все же согласилась, чтобы Владимир проводил ее до школы.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1
В эти дни Владимир переменился: лицом посветлел, милое добродушие блуждало в его глазах, ко всему потянулся охотно, с добром, будто весенний цвет после тепла. Дома приветлив и старателен, на работе неуемен — хорошо, что работы много с организацией нового участка, любая работа в усладку. Однако в семье перемены не замечали: на первое место среди Зыковых неожиданно вышел Илья с его будущим депутатством, потому о нем разговоры, ему внимание. Все нетерпеливо ждали дня выборов. И он наступил во второй половине декабря.

С утра над городом висели облака, похожие на запушенные воротники тулупов. Федор Кузьмич вышел во двор, отгреб снежную крупу, постоял, ощупывая кончик носа, и прилип к окну.

— Мать, скажи Нюське, пущай мужика сыщет: на улице студено. Небось пошел выпимши и замерз.

Через минуту Нюська промчалась по двору, на ходу застегивая пальто.

«У каждой козы своя прыть!» — подумал Федор Кузьмич и увидел за оградой на крыльце Расстатуриху.

— Здоров, сват, — поздоровалась та. — С праздником тебя.

— Спасибо, сватья, тебя тоже с праздником… Что опять?

— Да узнать хочу, сваток, по скольку твои парни нынче стоить будут? — спросила весело.

— Тебе не по деньгам, сватья, — буркнул Зыков и подумал: «Хоть бы сегодня с разговорами не приставала».

— Как знать, сваток, — не унималась Расстатуриха. — Я нонче в больнице была, с Надькой Фефеловой встречалась. От твоего младшака хворает…

— Пали языком, пали… — отозвался Федор Кузьмич. — В который уж раз наговариваешь.

А у самого сердце забилось гулом: «Посеку малого, еслив справдится… Ей-богу, разъязви его, посеку за милую душу…»

Отступился от бабы. Смочил в керосине паклю, поджег и отогрел колонку на уличном перекрестке. Тотчас за водой столпились бабы.

— Во сне седни видела, будто деньги сбирала.

— К добру, соседка, к добру. Сборы будут.

— Денег, этих денег — уйма… Траву раздвинешь, все двадцатки, двадцатки… Я собираю без ума…

Федор Кузьмич подумал: «К чему бы такой глупый сон? Баба и есть баба». Но рассудил:

— Готовься на квартиру съезжать, в казенку, Полина Николаевна. Мне Илюшка прошлый раз говорил: к лету весь Отвод переселят…

— Много он знает, твой Илюшка… Тоже мне, начальник…

Федора Кузьмича задело:

— Не понимал бы, к голосованью не приставили.

— Ой, держите меня… Поди-кось, спозаранку сголосовал за сынка-то?

Не понравился Федору Кузьмичу ее тон: Расстатуриха туда-сюда, родственное дело, привычное — пущай языком чешет, а эта? Поправив шапку, долго тушил горящую паклю, ответил:

— Я тебе, балаболка, об этом докладывать не стану. Может, с утра, а может, с вечеру…

Небо разбрезжилось. Окрепло солнце, розовое, как комлевый срез. На южном плоскогорье, где строился каменный поселок, заблестел снег.

Федор Кузьмич вернулся во двор, встретил Владимира. Решил спросить, пока других глаз нету:

— Что это про Фефелову говорят?

Владимир обнял отца за плечи:

— Ты, папка, разговоров не слушай.

— Не лапай меня: я тебе не девочка, — заупрямился Федор Кузьмич. — А в точности узнаю — будет тебе волтузка.

Владимиру к отцовским угрозам не привыкать, покрутил родителя на весу, поставил.

— Все в порядке, папка, все в порядке…

И побежал в дом.

С писком распахнулась калитка, и Нюська втолкнула пьяного Андрея.

— Возьмите своего сынка, Федор Кузьмич, — сказала она, окружая свекра раскосыми глазами и тяжело дыша. — У Макаровых нажрался с утра пораньше.

Старик скорбно развел руками. Он стал меньше ростом. Круглое лицо с черным серпом щетины потемнело. Скользнув по Андрею взглядом, Федор Кузьмич подошел к невестке:

— Не знал, Нюсенька… Сщас Польку Макарову видел у колонки — ничего не сказала.

Нюська скривила губы и ушла, распустив по воротнику крученые ореховые волосы.

— За Илью голосовал, батя, — сказал Андрей, сдерживая икоту и припадая спиной к углу дома. — В шесть часов проголосовал, самый первый.

— За Илью, — в ответ осклабился Федор Кузьмич. — Мог бы повременить с выпивкой. Ишь какой, глядите на него… Напился, невидаль… Разыскивай его жена, может, замерз где. — И другим тоном, властным, закончил: — Ступай до кровати, уймись, срам глядеть…

Он отвел Андрея в дом, положил спать и пошел к Макаровым — приструнить-поругаться.

Макаровы жили по увалу на два дома ниже Зыковых. Дом неказистый, седлом крыша, сенцы набок, окна сплющены, во дворе горы снегу, заборец торчит темными пиковыми тузами.

— Чо это ты моего Андрюшку поишь? — спросил у Полины Макаровой, глазастой молодой бабенки, оттирающей валенки голиком. — Прогоняй, еслив идет…

— Я с ним не пью, Федор Кузьмич, — ответила та бойко. — Иди вон к муженьку да и говори.

— Баба позволяет пьянство, — заупорствовал Федор Кузьмич. — Ты позволяешь… Потому тебе и говорю: еще раз Андрюшку напоишь, пожалуюсь в уличный комитет и будет тебе товарищеский суд, так и знай.

Макариха присела и хлопнула себя по тучным бедрам:

— Напугал, держите меня… Забоялась я твоего уличного комитета. — И вдруг свела брови цыганской масти, пошла к калитке, грозя голиком: — Чего на воротах повис? А ну-ка иди сюда, брехун. Может, я еще и самогонку гоню, скажешь? Я знать твоего Андрюшку не знаю. Иди, иди, пока собаку из сарая не выпустила.

Вернулся Федор Кузьмич во двор, в сердцах сломал черенок у лопаты. Отвел душу на Светке:

— Куда опять побежала? Совсем перестала книжки учить.

А дома заругался на Дарью Ивановну:

— Еще не оделись? Чего прохлаждаетесь? Итить надо, а то опоздаем к голосованию, скажут — выкобениваются Зыковы…

— Ты сам не мызгайся туда-сюда, избу не студи, — по-хозяйски ответила Дарья Ивановна. — Сам-то еще ничем ничо…

Стали собираться, не спешили. Особенно медлила Дарья Ивановна. Она достала из сундука сапожки с меховой оборкой, любовно вытерла их, примерила на босую ногу, потом с чулком, переморщилась: могла бы и так добежать, босиком, невесть какая даль. Но постеснялась своих мыслей и отставила обувь к порогу наизготове.

— Не возись, не возись, — то и дело торопил Федор Кузьмич, а сам стоял без рубахи, раздумывая, туфли надеть или сапоги. Решил — туфли, все же дело нешуточное — за сына голосовать…

— Не знаешь, куда Илюшка с Манькой запропастились? — спросил у жены.

— Куда им деться? Дома небось спят.

— Какой еще сон такой…

Когда собрались, окликнули Нюську. Невестка давно оделась и ждала на крыльце. Она пропустила Федора Кузьмича, недружелюбно повела плечами:

— Вовка велел подождать: к Илюшке побег.

Дарья Ивановна оглядела Нюську, ее поношенное пальто, обутки и ударила себя по груди:

— Оделась как швырманка… Чего ты эти пимы натянула? Куда добро берегёшь?

И пошла с крыльца, поправляя на плечах лисий воротник.

Нюська промолчала — сердилась на свекра, что утром послал разыскивать мужа, будто она без него не знает, что делать. Отошла в дальний угол двора.

— Ступай, говорю, оденься как следует, — настаивала Дарья Ивановна. — Не срамись!

Федор Кузьмич не пристал к женскому разговору: пусть как хотят. Низкое солнце приятно ослепило его. Выйдя в палисадник, он щурился по-стариковски и думал о своем: «А случись — Илью не изберут, позору-то будет, разъязви тебя…»

Кривая улочка была в снегу. Особо нахрустывал снег под каблуками туфель и был розовато-синий у заборов меж троп. От мороза побелели тыльные стороны оконных ставен. Федор Кузьмич поцарапал наледь, отошел к березе и увидел Расстатурева. «Сщас привяжется с разговорами», — подумал.

— Здорово, сват, — сказал первым.

— Здравствуй. — Расстатурев нес сетку с хлебом, остановился боком к солнцу, шапка подвязана у подбородка. — Голосовать или так что?

— Голосовать, сват, голосовать… — Федор Кузьмич приклонился к заплоту. — Да не знаю… С этим Илюшкой у меня — не было печали, так черти накачали… Сроду-то такого не случалось, чтобы кого зыковского избирали…

Расстатурев покачал головой:

— Это конечно… Мы тоже еще не ходили… Сама-то девок моет, а меня за хлебом послала.

— А как ты думаешь? Надо жене помогать…

— Так, Кузьмич, так, — ответил Расстатурев и вдруг направился прямиком к Зыкову, по колени в снегу, зашептал точными словами Федора Кузьмича, будто на одну с ним думку напал: — Чего ему тихонько не жилось, Илье? И работа у человека есть, и хозяйство, так нет… Увязался куда-то. Теперь его дома сутками не будет.

Но со стороны других такого разговора Федор Кузьмич стерпеть не мог.

— Не наше это, сват, дело, — ответил хмуро. Он выпрямился и вытер снег с рукавов пальто. — Мы с тобой без ума жили, а эти по-иному хотят, с умом…

— От Иринки все, — продолжал Расстатурев, щуря глаза. — Приехала, змея… Ей только язык позволь распустить — не переслушаешь. Уболтала мужика, ей-богу, уболтала.

— Ты, сват, отродясь ничего путного не говорил, — сурово оборвал Расстатурева Зыков. — Ступай домой, сватья ждет: бабью-то свою орду кормить надо.

И сам пошел во двор.

«Ну и пущай Илью не изберут депутатом, — думал в сердцах. — Завсегда он тихоней да мямлей был, и нечего ему делать в горсовете…»

Дарья Ивановна перебила его мысли:

— Вот, отец, посмотри — любо-мило, а то швырманка и швырманка…

И показала на переодевшуюся Нюську. Та покраснела под взглядом Федора Кузьмича, поправила шапку, распущенные волосы и сказала:

— Только и есть… А так подумать, куда наряжаться, если мужик пьяный?

«И то верно», — подумал Зыков.

Пришел от Ильи Владимир, моргнул Нюське и крутым басом выдавил:

— Я за мужика сойду…

Сграбастал сноху на руки, как ребенка, — и за калитку, понес на улицу, при народе. Нюська от неожиданности обомлела, бабенка уж, что ни говорите, двое детей. Какая игра? Потом стала биться ногами, с визгом, по-девичьи, ударила Владимира по спине раз, другой. А ему что? Как слону дробинка. Смеясь, затрубил в пол-Отвода, забаловался: «О-го-го-го-го…» На крик вышла за ворота старуха Опенкина, дымя самокруткой, посмотрела и сказала хриплым мужским голосом:

— Строг-от, не приведи господь…


Избирательный участок размещался в отводовской школе. Холодно блестели на солнце вычищенные ступени крыльца. С криками бегали по ним мальчишки. Масленым иссиня-фиолетовым накатом переливались стекла окон, и в них отражалась отчетливо и глубоко резная вязь крылечного козырька.

Зыковых встретила Ирина, дежурившая на избирательном участке.

От множества знамен и кумачовых полотен Федор Кузьмич напрягся, пошел важнее. Дарья Ивановна поймала егоза руку, норовила сладиться в ногу, да зашлась мелкой птичьей спешью. За ними повел Ирину Владимир. Нюська отстала, обидчиво поджимая губы: видишь, Иринку под руку, а ее, Нюську, с глаз долой. Нагловато шаркнула сапогами. Федор Кузьмич, страсть не выносивший шарканья, тотчас уловил и подумал: «Небось решила супротив Илюхи голосовать, в отместку мне. Такой уж у них род расстатуревский, завидущий да вредный».

Он подождал Ирину, шепнул глухо:

— Как тут? Сорвется Илюшка?

— Почему же он сорвется?

— Все может быть… Ты глянь за Нюськой, чтобы бумагу не измарала, у ей, взбалмошной, все порешиться может…

И пока ожидал бюллетень, все косился подозрительно на невестку, хоть и чувствовал — не согрешит она против зыковской семьи, сердцем чувствовал — не согрешит, но такой уж характер гадский — проверить надо. Сроду не понять, что у невестки в глазах. Один туда смотрит, другой сюда. Потому следил упорно, по виду — сердитый, а сам нет-нет да и вылавливал завистливые, в лести шепотки, что вот он, отец кандидата Федор Кузьмич Зыков, почетный шахтер, а совсем обыкновенный простой мужчина. Сердце добрело от этих слов, и пропускал Федор Кузьмич, когда судачили о жене: тоже простая мать-то, Дарья Ивановна. Что с нее? Вырядилась, будто на базар в воскресенье, — все добро на себя.

Федор Кузьмич дождался, когда Нюська отошла от стола с бюллетенем. Куда тут доверяться Ирине? Да и нет ее где-то… Сам незаметно, бочком, к Нюське, толкнул руку ей под локоть:

— Пойдем, Нюська, вместе бумажки опустим… Поможешь мне. А то прошлый раз как? Сунул эти бумажки в карман и забыл…

Нюська перестала шаркать сапогами, легко и негромко, по-родственному разговаривая.

После голосования Федора Кузьмича вовсе залихорадило любопытство. Домой не пошел, притулился в углу на подоконнике и наблюдал, какие люди куда с бюллетенями идут: иные в кабины, другие к урнам. Тут дело понятное, мозговать нечего, кто в кабины — значит, привередники, зло на Зыковых имеют, сомнения, а кто к урнам — безоговорочно за Илью. Федор Кузьмич изнемог от нервного напряжения: люди как одурели, все в кабины да в кабины. Даже старуха Опенкина и та укрылась, стучит батогом за портьерой, старая ведьма, чем ей Илюшка не угодил? А о Расстатурихе и говорить нечего: та определенно из дома карандаш принесла, чтобы всю бумагу вымарать против Ильи, ей с малолетства евоный пупок не нравился. Видишь, зашла в кабину, а Расстатурев стоит и ждет. Этот хоть и себе на уме, на против не голосует, он человек рабочий…

— Кого ожидаешь, сват? — подошел к Расстатуреву.

— Да вон у самой-то чулки спали, — Расстатурев кивнул на кабину. — Стали по лестнице подниматься: она ой да ой…

— А я уж бог весть что подумал…

— Много, сваток, в последнее время думать стал, — колко ответил Расстатурев. — Раньше простак простаком был, а сейчас откуда что взялось…

Федора Кузьмича от этих слов в пот бросило.

— Не тебе, сват, говорить… Тоже, смотрю, разговорчивый стал. На работе узнают — помрут со смеху: за двадцать лет лопату держать не научился, а туда же о языком лезешь.

И пошел к двери, за которой недавно скрылась Ирина, — узнать, все ли на избирательном участке происходит нормально.

На всякий случай вошел осторожно — не дома. Постоял, удивился, что никого нет. «Куда и улизнула бабенка? — рассердился. — Сейчас заходила, своими глазами видел». И тут заметил в зеркале: целует ее Володька за шифоньером, в угол прижал и целует.

Ярость немедленно одолела Федора Кузьмича. Да как это можно, разъязви их… Смотри, что делают, окаянные. Иринка-то, Иринка, она ему в матери годится! Что позволяет, бессовестная она, блудница!

Ни слова не говоря, Зыков прошел за шифоньер и снятыми перчатками давай махать: то Володьке по лицу угодит, то Ирине, то Володьке, то Ирине… Пока те из комнаты не убежали.

Сел после на стул и облизал пересохшие губы.

2
Следующая неделя прошла в работе.

Федор Кузьмич был хмур и ворчлив. Придя на шахту, доброго разговора не начинал, а все ему будто не по сердцу, не так: и в нарядной сорно, и шапки-малахая люди с голов не снимают, и курят где попало, а что до сквернословия, то хоть затыкай уши: так и норовят громыхнуть один другого удалее. Потому выговаривал младшему сынку недовольно:

— Ты за порядком давай смотри… А то ведь что получается? Только и ума что девок целовать…

Владимир добродушно смеялся, едва краснея большим лицом.

Об увиденном на избирательном участке Федор Кузьмич молчал, язык не поворачивался говорить. «Как это может получиться, разъязви их, детушек, — соображал он. — Привязались друг к другу, будто твари какие… Это только тварям наплевать — родственники они или не родственники… А тут что же, матушки мои?.. Пусть и не одна кровь, а все равно — душа-то одна: моя душа, я Иринку ростил… Как об этом людям сказать, что не брат они с сестрой, а так… Стыдобушка. Дарья Ивановна опять по-своему дело разберет, головой захворает: не пара Вовка с Иринкой… А Андрюшке и вовсе с его языком не говори: немедленно растреплет по всему Отводу, что не просто целуются или еще что, а о детях поведет разговор, о приплоде… Нельзя о том никакого слуха рождать, — подумал Федор Кузьмич, — о Володькиной новой любви… Побалуются да утихнут: ему не впервой…»

Уже больше полмесяца, как перешел Зыков-старший на новый участок к сыну. Владимир сам пригласил отца — не хватало опытных взрывников. Федор Кузьмич отнесся к переходу ответственно, будто подкрепления ценнее его, Федора Кузьмича, никогда не было и не могло быть. Во всем держал свою марку, до выборов во все вникал, ко всему имел свое веское слово: все-таки как-никак, а дело поручено Владимиру ответственное вся шахта от его правильного исполнения зависит.

— Ты каких попало людей не бери, — навязчиво обучал сына Федор Кузьмич, будто Владимир без него не знал, какие кадры ему нужны. — Ты подбирай смекалистых, дельных, чтобы поручил что, все исполнили, а не абы как… — И характеризовал людей: — Григория Захарова правильно взял… Я его давно знаю, с пацанов. Рабочий человек — без дела в шахте не посидит… Самый рабочий класс, как я понимаю… Опять же, оденется — любо посмотреть: при галстуке и вообще. — Взглянув на сына, Федор Кузьмич продолжал: — Одним словом, актив вокруг себя создавай из правильных, хороших работников… Чтобы цели твои знали и все, что положено…

После выборов заново вспыхнуло у Зыкова недоверие к младшему сыну. Ему, Вовке-то, что? Лишь бы с девками позабавляться, а о деле по-настоящему у него душа не болит. Почему Илья бо́льшим почетом наделен? Потому что он хоть и с «божьей» душой человек, однако относится ко всему ответственно, с сердцем. Семья, опять же, у него… Какая там Марья Антоновна бабенка, если честно говорить? Можно сказать, никакой нет, но Илюшка живет с ней аккуратно, а Вовка бы давно заимел другую, потому что еще ответственности никакой по-настоящему не держит…

На неделе Федор Кузьмич беспрестанно об этом думал. Он даже пытался оценить самого себя, чего до этого никогда не случалось. Правда, оценил честно, как есть, без прикрас, и выходило, что он тоже сделал в жизни не очень много, так, с другой стороны, все героями быть не могут, но чувство ответственности перед общим рабочим делом он, Федор Кузьмич, имел сполна и дело это считал своим, потому и имел право критически смотреть на работу сына.

В среду или в четверг Зыков-старший неожиданно опростоволосился: произвел отпалку на конвейере в забое вентиляционного штрека и взрывом погнул вал хвостовой головки.

— Вы что, холеры, наделали? — заругался на проходчиков горный мастер Василий Лукич Воротников, маленький, в годах мужичок с плоским губастым лицом. — Будете платить за головку! Новый конвейер, понимаешь… Я сейчас начальника приведу…

Двое проходчиков, молодые, из солдат, в растерянности опустили руки. Когда горный мастер ушел, Федор Кузьмич, чувствуя за собой вину, подсказал:

— На путевом бремсберге еще одна хвостовая лежит… Вы сломанную-то за закрепление спрячьте, а новую притащите. Мол, отремонтировали…

Через час, увидев приближающегося к забою сына, Федор Кузьмич спрятался за стойку и потушил свет.

— Вот посмотрите, Владимир Федорович, — жаловался начальнику горный мастер, — порушили хвостовую. Новенькая совсем, еще краска не сошла.

Один из проходчиков, старший, в ответ нерешительно пробасил:

— Сделали уже, отремонтировали… Чего жаловаться…

— Какую холеру вы отремонтировали? Ее уже не отремонтировать… — Наклоняясь к хвостовой головке, горный мастер вдруг сконфуженно замолчал и выпрямился только через минуту: — Правда отремонтировали, Владимир Федорович. Вы только посмотрите…

Зыков-младший пробежал светом по забою.

— Где этот старый специалист? — выдавил сквозь зубы.

— Батюшка, что ли? — справился не к месту горный мастер.

— Батюшка… — в темноте желтизной полыхнули зыковские глаза. — За такую работу я с него казенные штаны спущу…

Федора Кузьмича будто дурная коза рогом пырнула в бок, выпорхнул из-за стойки.

— Что это ты на отца родного этакими словами принародно говоришь? — заругался высоким срывающимся голосом. — Инженер, горе луковое… Я, если хочешь, передовой метод сейчас применил — взрывонавалку… И если что случилось нехорошее, так тебе уже сказали — отремонтировали. Не стой тут на проходе, работать людям не мешай.

Владимир подошел к отцу и посмотрел на него сверху вниз:

— Вот что, отец родной. Вы тут голос не накаляйте, праведника не разыгрывайте. Хвостовую чтобы самолично доставили туда, где она лежала… И попробуйте не исполнить.

У Федора Кузьмича от неожиданности защипало язык. Он только и смог что нерешительно шевельнуть губами:

— Что ты такое говоришь-то? Что такое отцу родному говоришь?

Но Владимир Федорович даже не оглянулся, уходя из забоя.

В этот день Федор Кузьмич вышел из шахты поздно, нижнее белье насквозь мокро, колени дрожат, в руках — ломота. В ответ на смешки парней признался спокойно: «В ей, в этой хвостовой, пожалуй, больше ста килограммов. А сынок-то что говорит? Говорит: попробуй не исполни, я тебе не исполню, оставшиеся волоса на голове выдеру…» И от неловкости за лишние выдуманные слова отводил глаза.

На том злоключения у Федора Кузьмича не кончились: такой уж выдался день, как говорят, пошла игра на пропасть… Окончательно досадил Федору Кузьмичу Николай Иванович Марчиков.

В зале раскомандировок во второй половине дня судили тунеядцев — недавно был принят закон о выселении их на особые места жительства. Федору Кузьмичу, как известно, до всего есть дело, задержался после мойки из любопытства. Тут и натолкнулся на него Марчиков.

— А-а, Федор Кузьмич… Давненько встретить хотел… Пройдем ко мне, разговорчик есть…

В кабинете, усадив Зыкова, Николай Иванович попыхтел, бесцельно перебирая бумаги, и заговорил:

— Ты с Марьяной Даниловной встретиться не желаешь, Федор Кузьмич?

У Зыкова зазвенело в ушах. Он смял в руках шапку и убрал ноги под стул.

— В городе она, к дочке приехала, да та с ней встретиться не пожелала, — продолжал Марчиков.

Слова не шли из Федора Кузьмича. Конечно, он не забыл своей первой жены-красавицы, но отвыкнуть от нее отвык, сколько уж лет прошло, и сейчас, услыхав о ней, он только и смог подумать, что она приехала неспроста, снова паучихой заплела сети.

— Она еще ничего, Кузьмич, — доверчиво хохотнул Марчиков. — У тебя вкус был…

Вовсе стало до тошноты неприятно. Зыков поднялся, сказал, замрачнев глазами:

— Вы со мной не шутите, Николай Иванович… Никакой Марьяны Даниловны я не знаю…

И ушел, на ходу надевая шапку.

Дома выговаривал Ирине:

— К чему мать прилетела?

— Наверное, жить ко мне…

— Сказать надо было.

— Мне о ней знать не хочется, а вам и подавно.

— Таскается по городу, языком болтает.

Ночью он лежал тихо, боясь потревожить Дарью Ивановну, и все думал, потея холодным потом: «Ну зачем Марьяна примчалась? А вот зачем… Еще одного дурачка отыскать, для дочери, как раньше он отыскался, Федор Кузьмич. А Иринка вмиг благородной обернулась, пакостница такая. Словами полощет, а сама к Володьке. Не выйдет у них, не выйдет…»

На другой день Зыков раным-рано заглянул к Илье.

— Вечерку думаешь делать по случаю депутатства? — спросил у сына. — Так ты это… я как-то тут позвонил Наде Фефеловой… Что-то давно не виделись…

3
Семейное торжество решили провести в воскресенье в доме Федора Кузьмича — больше места.

Андрюшка с утра незаметно напился и спал, Владимир с Ириной убежали в город, остальное семейство скучилось за столом на кухне — лепили пельмени.

Вниманием владела Марья Антоновна.

— Теперь Илюшеньке надо письменный стол покупать, — говорила она, скручивая сочни тонкими серыми пальцами. — Я присмотрела один, да не нравится… Какой-то цвет у него, знаете…

— Для чего мне письменный стол? — возражал Илья.

— Как это для чего? — Марья Антоновна поднимала голову и локтем поправляла жидкие волосы. — К тебе будут люди приходить… С ними поговорить надо, посидеть… Как это?..

— Надо, надо, — поддерживала сноху Дарья Ивановна, унося на мороз в сенцы доску с пельменями. — Все теперь надо, все…

Федор Кузьмич сидел задумчивый. Он не слушал Марью Антоновну, потому что давно знал — прихвастнуть она любит. Старательно, подолгу занимался он с каждым пельменем, думал, может, и надо Илюшке письменный стол, но, с другой стороны, опять же — зачем?

И временами отрывисто смотрел на нервничающую с утра Нюську.

Старшая сноха лепила пельмени быстро, будто строчила из пулемета — ловка была по этой части и красива, а нервничала оттого, что больно щипали за сердце свои думки.

— Счастливая ты, Мария, — наконец высказалась она мечтательно. — И как Илюшку заприметила? Вот два брата — Илья и Андрей… Один человек человеком, а другой — стыдно сказать…

Владимир с Ириной прибежали, когда к ужину было все готово. Бросились снова поздравлять Илью, загалдели. И тут на пороге — Надя Фефелова. Владимир — глаза в отца, словно подбитый коршун, сбуравил половики, заслонил спиной окно. Ирина потупилась, молча повесила пальто, а Фефелова приветливо, желаючи поздоровалась; на маленьких, пятачком, губах снисходительное подрагивание. Сняла платок, и длинные желтые волосы ливнем скатились на половину лица.

— Табуретку приставьте, — сказала с кровати бабка Зычиха. — Чего табуретку не приставите?

— Какие еще табуретки? — возразила Дарья Ивановна, оправляя на бедрах новое платье. — К столу, милые, проходите. А то все остынет.

Прошли в комнату, сели за стол. На первом месте, у зеркала, виновник торжества Илья Зыков, депутат горсовета: губ не видно, лицо светлое, горбатый нос, тонкий и бледный, прямые волосы накрыли вислый затылок. Его стесняло всеобщее внимание, стесняло место, на которое его посадили. В душе Илья боялся, что начнут приставать с наставлениями. Отец бухнет при всех, что из Ильи все равно ничего путевого не выйдет, потому что у него даже и детей нет, и работает-то он на дурной работе, для лентяев, — катайся себе на машине да катайся. Марья Антоновна пристроилась рядом с мужем и, наоборот, испытывала удовольствие, что сидит на почетном месте, глядела на свекра и думала: «Намозолил язык, старый черт, что Илюшка у тебя бестолковый, а таперь смотри. Вот он, твой любимец, сидит, к Ирине прижался…» Марья Антоновна поджимала крупные губы, прямила голову, будто говорила всем заносчиво: «А мне наплевать, что у меня детей нет, зато муж депутат — не вам чета…»

Ирина сидела рядом с Владимиром. С мороза не отходили щеки, а может, еще с чего. Глаза поднимала украдкой: на Дарью Ивановну глянет, на Илью. Рюмку оторвала от стола неловко, двумя пальцами, тост сказала глухим прерывистым голосом:

— Я предлагаю выпить за депутата-рабочего, за нашего милого и славного Илюшку. Мы гордимся им, завидуем ему и желаем всего наилучшего. За Илью Федоровича!

Выпили, и неловкость как рукой сняло: языки развязались сами собой.

Только Федор Кузьмич… уступивший первенство за столом, чувствовал себя неловко и думал: «Для чего Фефелиху призвал, дурак? Для раздору? Стыд-то какой заново. Что Фефелов скажет? Вот уж не подумал так не подумал. И все детки, разъязви их. Эта еще, Нюська, расшвыркалась — не пьет что все пьют, а кипяток. Да много ли с нее спросишь: деревня и есть деревня. Шла бы в свою комнату и швыркала. И этот боров хохочет, Вовка-то, за руку Ирину хватает, бессовестный, а та бабища, не смотри,что учительница, красно говорит, выставила груди как на продажу. Какая она учительница? Марьяшка вторая. Тут и улыбаться нечего. Чему эта Дарья разулыбалась, сдурела на старости?» А на Фефелову Федор Кузьмич и вовсе не смотрит, волнуется девчонка, закалывает волосы шпилькой, приколоть не может.

Второй тост выпало говорить ему, и Федор Кузьмич неожиданно разоткровенничался:

— Один ты у меня человек, Илья. Поздравляю. Радостный. Не смотри, что иной раз обидное слово скажу, на то я и отец. Да и рос ты, ей-богу, не как все…

— Повело старика, — шепнула Нюська Марье Антоновне.

— Пусть говорит, — ответила та, — его словами не торговать…

А Федор Кузьмич между тем и сам спохватился, что не туда повернул праздничную речь, насколько мог вытянул из плеч шею и громко закончил:

— Правь городом, сынок, как положено, на страх врагам!

— Напугал, бестолочь непутевый, — в тишине сказала Дарья Ивановна. — Чего кричишь-то?

Посмеялись над Федором Кузьмичом, но выпить не выпили, помешал звон упавшей на кухне крышки кастрюли и голос Андрея:

— Совсем сдурела, курва разноглазая, щи посолить не может…

Федор Кузьмич за минуту взмок, вытер лоб и щеки ладонью, а Дарья Ивановна выложила на стол руки и зашептала:

— Беги, Нюська, с похмела ополоски хлебат — я их на плите забыла.

И сама подхватилась трусцой, вздрагивая полным телом.

— Сейчас дела будут, — недовольно сказала Марья Антоновна, и все как по команде стали ждать.

Андрей пришел со стулом, потряс у стола взъерошенной головой и чуть приоткрыл щелки глаз:

— Простите, если что… Разрешите присесть…

— Гусь свинье не товарищ, — бросила Нюська, мстя мужу за оскорбление.

— Ничего. Я, между прочим, со всякой свиньей пью, — ответил Андрей и сел рядом с женой.

Теперь вся зыковская семья была в сборе. Федор Кузьмич повторил тост, выпили, и в неловкой тишине заговорил Андрей, тяжело пригладив волосы:

— Давечь нажрался за брата-депутата. — Он обычно говорил, не обращая внимания, слушают его или нет: как-то так выходило, что всегда слушали. — Не помню, как домой пришел. Сплю сщас, а мне сон снится, будто иду я по улице, а впереди меня женщина. — Андрей пробежал по столу двумя пальцами. — Не женщина, а эдельвейс прямо… Я, конечно, не удержался и за ней. Догоняю, а это Нюська… Даже проснулся.

Нюська покраснела и отодвинула чашку с недопитым чаем.

— Чего ахинею несешь? Не проспался?

— Такой уж я есть, — продолжал Андрей. — Вся моя жизнь в этом сне: бегу, бегу, а зачем — сам не знаю…

— Меньше бы пил, — бросила Нюська, а Надя Фефелова спросила серьезно:

— Как это понимать, Андрей, твои слова?

— Это, Наденька, так понимать следовает, — попом-проповедником заговорил Андрей. — Самое лучшее состояние человека — сон. Во сне ты и хороший и честный, ничего плохого не делаешь и душа у тебя чувствительная, тонкая будто, а проснешься — смотришь: ничего нету. Одни и те же лица. Вот, например, как у меня? Во сне я всякие грезы вижу, красоту всякую, во сне я вместе с Суворовым воевал, с Петром Первым разговаривал, а проснусь, мне только и надо что похмелиться, потому что никакой вовсе красоты и нету, когда проснешься… Жена вот у меня, сами видите…

— Ты на себя посмотри, — ответила Нюська.

— Я и на себя смотрю… И во мне ничего красивого нет. И ни в ком. Про Илью спросите? И в Илье ничего нет. Илья даже еще хуже. Потому что он не своим умом живет, а чужим. Пусть хорошим, но чужим. И так все другие…

Федор Кузьмич знал, что Андрей сейчас замолчит, привяжется к стакану, как дитя к соске, а все начнут спорить. Андрюшкины слова — блажь, городит всякую всячину, пустомеля. Он будет похохатывать и качать головой, отчего не поймешь, соглашается он со всеми или не соглашается.

Действительно, тут же заспорил Илья:

— Как это ты сказал, Андрей? Что я живу чужими мыслями? Так мне не стыдно ими жить, потому что они не просто хорошие, они великие… Скажу прямо: я хочу жить и живу мыслями Ленина…

Резкий тон Ильи вспугнул Федора Кузьмича. Сроду Илья такими словами не бросался. Да и перезавернул сейчас, видно. Какими мыслями Ильича он живет? Ни одного известного дела не сделал. Песенки слушает да на машине раскатывает. Этак-то все могут к Ленину присосаться…

— Фу-ты, — вздохнул Зыков-старший, — остепенись… Заблудился совсем от выпитого…

— Правильно Илья говорит, — вступилась за Илюшку Ирина. Ее упругий и острый взгляд остановился на Федоре Кузьмиче: — В чем же, по-вашему, папа, Илья заблудился?

— Большими-то мыслями только большие люди живут, — ответил терпеливо Федор Кузьмич. — А Илья-то эля куда хватил: мыслями Ленина… Хотя бы другими чьими-то сказал, поменьше… Твоими пущай… Ты член партии. Твоими мыслями жить можно… А то сразу Ленина… — Федор Кузьмич незаметно повернул разговор в свою сторону. — Так и каждый сможет говорить, что он мыслями-то этими высокими живет, а копни его, он не то что в мыслях в этих запурхался, а и даже позорную линию в жизни ведет…

Зыков ответил Ирине хитрым, с намеком, взглядом.

Тут вмешался Владимир. Тряхнув волосами, отодвинул рюмку:

— Не о том сейчас разговор, папка…

— О том, — набычил голову Федор Кузьмич. — Некоторые стыд потеряли… Ты знаешь, о ком я думаю. А говорят как святые.

Ирина вспыхнула, потупила глаза и неловко зашарила по столу руками. Владимир снова не усидел, вонзился в отца взглядом:

— Говорю, папка, не туда разговор повел…

— Ты шары на меня не пяль, — рассердился Федор Кузьмич. — Тоже мне, благородный… Вот он, Андрей-то, хоть белиберду и несет, — Зыков вытянул над столом руку в сторону Дарьиного старшака, — а живет доброй семейной жизнью…

Илья попытался утихомирить родню:

— Мы отклонились от разговора… Совсем отошли… И ругаться, по-моему, не надо… При чем тут семейная жизнь?

Владимир перебил:

— Ты, папка, не путай божий дар с яичницей. Я знаю, что ты задумал, — повернуть тут наш разговор. Мы, конечно, можем обо всем поговорить… Но речь-то сейчас вовсе не о тех, кто «позорную линию ведет», а речь о том, будто ничего в нашей жизни нет красивого…

— Это Андрюшка сдуру сказал, — немедленно сдался Зыков-старший. — Он завсегда ляпнет что попало…

— Не все охота слушать, папка… Про мысли тут всякие, — Владимир повернул голову в сторону Андрея. — Я тоже не своими мыслями живу… Вот так! Я живу мыслями социалистического общества… В истории как получается? Рабовладельцы жили своими рабовладельческими мыслями, феодалы — феодальными, капиталисты — буржуазными, а мы при социализме обязаны жить мыслями социалистическими…

Федор Кузьмич ничего не ответил, а только подумал с легкой приятной досадой; «Встреваю я без ума, разъязви их, детушек, спорю, а они смотри какие у меня! Правильные речи толкуют, полностью в согласии с мнением рабочего класса… Андрюшка-то, он все понимает, только характер у него такой, обязательно спор завести. Растут дети, Федор Кузьмич, растут, мудреют…» Подумав, Зыков успокоился, подобрел, быстро восстановил за столом мир и остальное время тихо сидел с Дарьей Ивановной, следя за детьми, как они играли в какую-то смешную игру, придуманную Фефеловой, смеялись и пели.

4
Ночью, однако, спать Федор Кузьмич не мог: все виделись большие, насильственно смеющиеся глаза Нади Фефеловой. Слышал, как пробудился на работу Владимир (он обычно вставал первым), завтракал перед уходом. Бабка Зычиха сказала внуку:

— Помру, бог даст, на мою кровать Иринку-то покладите, а то бабенка спит на проходе…

Федор Кузьмич вышел на кухню, сполоснул над умывальником лицо, сел к столу.

— Нехорошо вчера получилось…

Владимир замер.

— О чем ты?

— Девка пришла, а ты ей ни слова ни полслова…

— Пришла и ушла.

— Поогрызайся еще, — незлобно прервал его Федор Кузьмич. — Не на работе…

— Ты, папка, ко мне со своими заботами не приставай, — в свою очередь отрезал сын. — Не люблю я Фефелову, сказал ей давно. В своей жизни я сам решу, как мне жить.

И чтобы не слышать ответ отца, снял с вешалки пальто и — на улицу. Только с досады хлопнул дверями. Стукнул в окно Петьке Воробьеву, крикнул:

— Проснулся? Заводи мотор.

Петька выбежал на крыльцо в демисезоне, кепке, ботиночках. Сплясал чечетку.

— Форс-мажор, Владимир Федорович. Не как ты — в пимищах. Начальник еще… С рабочего класса бери пример.

Пошли друг за другом тропинкой. Петька сзади колобродит-изощряется:

— Скоро цивилизованно заживем… Квартирки получим, а там от поселка по асфальту, жена моя Груша, только запузыривай…

Утро раннее, глухое. Над крышами редкий запашистый дым. В небе разноцветные звезды крупными мерцающими хлопьями. От пряного затишья и веселых Петькиных слов у Владимира затихла душа — всю ночь болела из-за Надежды.

Теперь решил: пусть отец свое говорит, а он, Владимир, будет делать свое…

Вспомнил, как в день выборов катался с Ириной на тройке. Четко сияла на побледневшем небосклоне морозная крестовина солнца. Скрипели полозья, и пахло набросанным в сани сеном. И он шептал ей, что любит ее больше всего на свете, что она красивее всех и всех умнее…

— Женюсь я, Петька, — сказал он, оборачиваясь к другу. — Надо кончать холостую жизнь.

— Ну и дурак. — Петька шмыгнул носом у самого его лица. — Дурачина ты, простофиля… Иди и поклонись рыбке, пока не поздно… Скажи: смилуйся, государыня рыбка…

— Еще позавидуешь, — буркнул Владимир.

— Завидовала кошка собачьему житью, — засмеялся Воробьев. — Поди, Фефелиха уломала?

— Глубоко, мой друг, заблуждаешься… Ирина…

Петька с минуту молчал, скользнул ботинками по тропе. Наконец, отозвался — в голосе сожаление:

— Вот так, Владимир Федорович, и вымирало русское дворянство.

Владимир обиделся и замолчал.

Кабинет у Зыкова — небольшая комната, стол у окна, сейф, вдоль стен деревянные кресла, на стенах плакаты. Окно темное — рано, синеватый морозный воздух падает сливом из открытой форточки. Стекла затянуло испариной.

Владимир разбирал бумаги, готовясь к утреннему наряду, когда в кабинет заглянул Расстатурев. Без шапки сел в отдалении и нагнулся к коленям, опустив глаза в пол.

— Что это твой отец говорит, что я хреново работаю?

Владимир улыбнулся неловко, глядя на его нечесаную голову.

— Когда говорил-то, Федул Фарнакиевич?

— Когда бы ни говорил. — Расстатурев поднялся и вытянул перед собой руку ладонью вперед. — По какому такому праву сват наговаривает?

— Делать ему нечего…

— Мне от того не легче… Он, может, сам лентяй из лентяев. Это на прошлой неделе строгает трамбовку, а щепу на конвейер. Я ему говорю: «Что ты, сват, делаешь? Пошто уголь засоряешь? Мы его за границу япошкам продаем: должны марку держать». Вточь как ты говорил. Думаешь, Вовка, он пошевелился? Глазом не повел…

— Сам разберись, Федул Фарнакиевич…

— Это все из-за Нюськи, я знаю, — снова сел Расстатурев. — Ему невестка не ндравится… не ндравится — и не брал бы, не заплакали…

Снова открылась дверь: в кабинет заглянул Фефелов. Пальто расстегнуто, меховая шапка на бровях, лютая складка на переносице. Расстатурев вытер рукавом подбородок и встал. Дмитрий Степанович помедлил в дверях, оглядывая кабинет, поздоровался кивком головы и процедил Владимиру сквозь зубы:

— Зайди ко мне, Владимир Федорович…

«Неужели что случилось? — подумал Зыков. — Ну, будет с утра трепка…» — Пошел немного погодя.

У начальника шахты в кабинете слепил газовый свет, отражался в паркете и вишневой полированной мебели. Окна задернуты шторами. Дмитрий Степанович сидел за столом, разминая руки, и шевелил кустистыми сиреневыми бровями. На тумбочке, когда зашел Владимир, звякнули бутылки с нарзаном.

— Садись, — сказал Фефелов, показывая Зыкову на кресло. Синеватые отеки на щеках загустели, выгнулись серпом губы углами вниз. — Что опять выкинул? Девка в слезах пришла…

— Ничего. — Владимир сел, держа на коленях руки. Сразу понял, о чем речь.

— За Надьку в порошок сотру, если что… Не хочешь гулять — не гуляй, но спектакли не устраивай.

— Никаких не было спектаклей, Дмитрий Степанович…

— Я слушать тебя не хочу. — Фефелов сверкнул старческими глазами. — Она до полночи ревела как ошалелая. Тебе, видишь ли, шуточки, поиграть захотелось на нервах… Ходишь размахиваешь срамотой, как черкес шашкой…

Владимир поднялся.

— Чтобы сегодня же все уладил, — предупредил Фефелов. — И знать ничего не знаю. Не уладишь — пеняй на себя…

— Нечего мне улаживать, Дмитрий Степанович, — пробурчал Зыков, глядя Фефелову в глаза. — Я ей все сказал…

Тот онемел, дыша громко и часто, бессильно выложил на стол руки.

— Что случилось, Володя?

— Это папка ее позвал. И нехорошо как-то получилось… Я, конечно, за отца извиняюсь, а с Надей у нас… ну как это сказать? Все…

— Что значит — все?

— Раздружились мы, Дмитрий Степанович… Что же тут спрашивать?

— Я ни о чем и не спрашиваю, я говорю. — Фефелов затяжно посмотрел в угол стола. Снова посуровел его голос: — Зря, Владимир Федорович… Я думал, что ты порядочный человек… А ты, оказывается, свинья.

Зыков пришел на участок выбеленный, сел за стол, нетерпеливо постучал по крышке. На душе было скверно. Ну, для чего отец надумал все это дело с Фефеловой? Действительно, как-то нехорошо получается.

В кабинет собиралась первая смена. Посинело окно, и от форточки потянуло мятными леденцами. Люди рассаживались, разговаривали о предстоящем переселении с Отводов.

— Не умозговали ране, — говорил один рабочий, лысый, с выступающим лбом и крепким подбородком, — Зарубин. Он держал в руках шапку, распяливал ее временами, крутил на пальце. — Расселили мужиков на угле. А сейчас куда деваться? Сейчас квартиры давай?

— Так-то где квартир наберешься? — ответил другой. Он сидел рядом с Андреем Зыковым, забросив ногу на ногу.

Выпрямился Расстатурев, сморщил лоб. Его новая фуфайка расстегнулась, открыв клетчатую ситцевую рубаху и ремень с самодельной пряжкой.

— Говорили, через десять лет жильем обеспечат, — вставил он. — А я так думаю: где обеспечишь? У людей жилье есть, а их в другое переселяют. Тогда как у других не было и нету…

Вмешался в разговор Семен Макаров, Андрюшкин напарник по работе и собутыльник. В шляпе и в высоких начищенных сапогах, он, прежде чем начать говорить, склонился к коленям, дернулся, ужимая плечи и хихикая, почесал волнистый нос:

— Я говорю: все правильно происходит. Это почему, к примеру, один должен пользоваться коммунальной квартирой, а другой не должен. Между прочим, в коммунальной квартире-то жить удобнее: там и ванна, и уборна, и все такое. По-государственному как? Все люди равные. Отчего же, к примеру, если я имею домишко-рухлядь, то мне отказывать в лучшей жизни? Нет, а по-моему, как власти делают, так и правильно…

— Дурак ты, Семен, почему-то, — сказал Андрей, и все засмеялись.

Владимир тоже неодобрительно покосился на Семена.

— Жить-то как все хочешь, а работать — что-то тебя не очень видно, — сказал.

— Что я? Работаю и работаю…

— Неважно работаешь. — Владимир поднялся, обрывая посторонний разговор. На сердце у него все еще лежала тяжесть от разговора с Фефеловым, но надо было приступать к работе. — Это вообще не только к Макарову относится… Неважно мы дело начали, авария у нас на аварии… И сейчас вот из шахты сообщили: снова «скачали» цепи.

В этот день, как и обычно, он спустился в шахту вместе со сменой и таскал по штреку цепи, восстанавливая конвейер. Чем больше уставал, тем больше хотелось делать, потому что от работы медленно затухала и расплывалась тяжесть на сердце.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1
Марья Антоновна поднималась утром первой. На кухне, завернутый в шаль, чуть слышно звенел будильник, чтобы не потревожить хозяина; Марья Антоновна, привыкшая к домашним заботам, спала чутко, улавливала этот звон и начинала сновать по комнатам глухими кошачьими шагами, предвещая утро.

Безделиц хлопот, по мнению хозяйки, в доме было не перечесть. А вроде с чего? Ребятишек нет: где что поставлено, там и стоит. Скотины тоже нет: думали кошку в доме завести, да все не решались. А хлопоты единственно от того, что Марья Антоновна свято поддерживала слухи, что она хозяйка умелая, чистолюбка до болезни: белье у нее как ни у одной соседки, пропарено в нескольких водах, отглажено, будто сегодня из магазина, пол блестит, нигде соринки не выдуешь, а кровать, диван и столы накрыты так, что складочки днем с огнем не найдешь. Вот и приходится вставать рано, чтобы до работы навести порядок. Да мужу сделать приятное: проснется Илья, а у нее все готово, будто не спала, — спецовка постирана — надеть приятно, на столе горячий завтрак, и сама причесанная, скорая, с «пританцульками», как говорила Дарья Ивановна.

— Кушай, Илья, кушай, — сядет, бывало, напротив и глядит на мужа влюбленно. — Ты же у меня работник…

Так в былое время провожала на работу отца ее мать, бойкая, непоседливая женщина, за умение все сделать по хозяйству, прозванная на улице Слесаршей.

Порядок в доме Зыкова-среднего не изменился и после избрания Ильи депутатом. Как и раньше, Марья Антоновна утрами смотрела на мужа заботливо и влюбленно, перекидываясь с ним привычными словами, только будто привязалась больше, теснее. На ней, как и прежде, не было грязного недорванного платья, а теперь и вовсе: блузки шелковые, юбки плотные, из черной шерсти, а на ногах не комнатные чувяки-шлепанцы, а туфли на каблуках.

— Ребенка бы тебе, мать, — только и найдется Илья что сказать, глядя на посветлевшие глаза жены.

— Будет, Илюша… Погоди, будет…

Депутатство на Илью свалилось и вдруг и не вдруг. Работником он слыл толковым и не как другие, лихачи — им необычное подавай, рисковое: либо грудь в крестах, либо голова в кустах; Илья в любой день работал с охотой, подтянуто, надо так надо. Бывало, и рейсов сделает больше всех, если на линии работает, и не скоростью возьмет, а умением использовать рабочий день: в графике у Ильи плотно, минута к минуте; ремонт случится — копается в машине до тех пор, пока не добьется, чтобы работала как часы. И тут никакого разговора о заработке, сколько есть, столько и хватит. К товарищам добр, не в крайнем случае делится запчастями, которые сбережет или где выкропчет, а всякий раз. Или знанием поможет: незаметно привяжется к ремонтнику, чтобы не обидеть, и помогает, да не так просто, наскоро, тяп-ляп, а допоздна, пока глаза не начнут слипаться. Поэтому и товарищи к Зыкову — со всем уважением: к слову его прислушиваются, поступки одобряют. И не раз уже Илья Федорович терпеливо нес мелкие общественные нагрузки: то в подшефную школу сходить, то политинформацию провести, то в профсоюзе поработать. Особенно прибавилось нагрузок с приездом Ирины: Илья будто сам на них напрашивался. Так вот и работал. Люди видят — старается человек, пришло время — предложили его кандидатуру в депутаты.

«Илья Федорович Зыков, — докладывал на собрании избирателей парторг автобазы Кудряшов, доверенное лицо, — это самый настоящий представитель нашего современного советского рабочего класса. Я вам скажу, что у нас на автобазе работники все как один согласились: кандидатура Зыкова Ильи Федоровича самая достойная. Он любит работать, и все сделает для того, чтобы и вам работалось и жилось хорошо».

Мандат депутата Илье принесли на квартиру. Марья Антоновна угостила пришедших чаем. Поговорили о делах. Илья вышел проводить гостей и встретил в огороде Андрея. У брата на губах улыбка, трезвый:

— Скажи, Илюшка, а вот подвернется тебе в новом депутатском положении левый рейсик достоинством, прямо скажу, значительным — рублей в шестьсот. Поедешь?

Илья прикрыл за гостями калитку.

— Тебе-то что?

— Как же, Илюшенька? Очень даже вопрос интересный. Мне, как ты знаешь, человеку неустойчивому вообще, надо с кого-то пример брать. Ты книжки читаешь, в курсе дела…

— Я-то читаю. А тебя опять к пустобрехству потянуло?

— Не с кого пример брать, Илюшенька. Это я тебе честно говорю. Потому и дурак я. Прямо замучило любопытство. Думаю, возьму пример с брата родного, с тебя то есть, а потом сам и соображаю: а вдруг он на левака поедет, брат-то мой, ты, Илюшенька, ты. За шестьсот рублей возьмет и поедет…

— Не поеду.

— А за восемьсот? — покосясь на солнце, спросил Андрей.

— И за восемьсот.

— Это хорошо, Илюшенька. Это прямо-таки замечательно.

И пошел в дом, бросив руки за спину.


Илья, как и все зыковские, был привязан к семье. Отца он почитал свято и слушал, временами боялся, но страх этот был особый, от любви. Нежно и стойко верил в доброту матери, охранял Дарью Ивановну, сызмальства много ей помогал. С братовьями был уступчив, дружен, любил их, при случае защищал, больше всего Андрея, сначала от отца с матерью, потом от жены. К инженерному делу младшего брата Вовки зависти не имел, потому что вообще к горному делу питал недоверие. «Лапотная это работа, — бывало, говорил негромким тягучим голосом, — у кого силы больше, тот и герой. Уж если учиться, так на учительство, как Ирина: там и интересу больше, и пользы». К Светке, младшенькой, относился будто к дочери: шоколадом кормил, другими сладостями, денег на кино давал больше, чем отец с матерью.

Из-за Ирины, случалось, перебрасывался с женой недобрыми словами.

— Знаю я эту вашу сестренку, — укоряла его в первые дни приезда Ирины Марья Антоновна, вытирая слезы на глазах.

— С ума ты, Машенька, сходишь, — отвечал Илья строго. — Как об этом подумать можно?

— Можно, и очень даже просто… У вас, у мужиков, одно на уме…

— Ирина сестра нам. Она честная, принципиальная.

— Нашел принципиальную, — распалялась больше Марья Антоновна. — Все соседи говорят, что ее на машинах возят…

— И пусть говорят… Это не наше дело… Возят Ирину, значит, так надо: она заслуживает, чтобы ее возили.

Поначалу Илья Федорович принял благосклонно слухи о дружбе Ирины с Владимиром. Но, помня старый разговор о том, что Ирина приехала к Зыковым, чтобы восстановить семью, однажды повел с Ириной разговор, и его одолело сомнение.

— Не знаю, что творю, — тогда призналась Ирина. — Баловство у нас все с Володькой. Распалили себя, хорошо, конечно, сладко, будто молодость возвратилась… Но к мужу все равно бы ушла, хоть сейчас… Да что-то он медлит, не решается. Расчет у него какой-то. Тоже отталкивает. Вот и блужу, будто ненормальная. Самой дико…

Тогда пожалел Ирину, запомнил ее тревожные слова. И всегда их вспоминал, когда видел Ирину с Владимиром.

2
Исполнять обязанности депутата пришлось Илье скоро. Как-то вечером к Марье Антоновне явилась соседка Полина Макарова, у которой нередко засиживался Андрей Зыков за рюмкой водки, и повела разговор о переселении с Отводов.

— Это как же будет делаться, Илья Федорович, объясните мне, — обратилась она к Зыкову. — Вот, допустим, у нас с Семеном хибара незавидная, вы у нас бывали. Так нам равную по площади дадут или как?

— А какую тебе надо? — отвечала за Илью Марья Антоновна. — Неуж трехкомнатную?

— Ну, Марья, мы тоже люди, — упорствовала Макарова, прикладывая руки к груди. Ее круглое лицо, синело от возбуждения. — Трехкомнатную не трехкомнатную, а двух для нашей семьи как раз…

— Кто же вам на двух человек хоромы отпустит? — спросил Илья, подойдя к соседке. — Тебе девять квадратов, Семену девять — восемнадцать, однокомнатная секция. Дадут вам ее — и живите…

— А еслив у нас детки будут?

— Когда будут, тогда Семен заявление в шахтком подаст…

— Не по-соседски вы рассуждаете, Илья Федорович, — заюлила Макариха. — Я вот прошлый раз с вашим Андреем разговаривала, он обещал: брат, мол, для соседей все сделает, а вы, я смотрю, о соседях теперь и не думаете…

— Ты, Полина, наговоришь тоже, — вступилась за мужа Марья Антоновна. — Как же ему для соседей только делать? А другие что скажут?

Макарова ушла с обидой, а Илье Федоровичу еще раз пришлось попотеть над переселенческой проблемой.

Люди есть люди, у каждого свое. Потянулись они к новому депутату: кто с жалобой, кто с предложением, кто с хитрыми мыслями.

Пришел один — дядя Вася Муравьев, с дальней окраинской улицы, пенсионер. Усы вразлет, в кудрявых волосах седина, роста гвардейского, остановился на пороге, спросил разрешения войти.

— Проходите, проходите, — выбежала из комнаты Марья Антоновна, каблучками тук-тук.

Дядя Вася прошел, сел к столу, пригладил разлетные усы.

— Я, сынки, вот с чем, — начал он приятным, песенным голосом. — Поскольку вы тутошняя наша Советская власть, я обращаюсь к вам со своей и старухиной заботой. Жить нам в каменном доме несподручно. Похлопочите нам плановую усадьбу да машину какую дайте, я сам свой домишко перевезу и построю. Для всех это дело полезное: у вас квартира освободится, а для нас — житье привычное, на вольном воздухе.

Приятно от такого разговора. Илья улыбается, обещает крепко помочь. А между тем смотришь — еще один посетитель. На этот раз худой мужчина с острым подбородком и темными редкими оспинами. Слово скажет — кашлянет, еще слово — еще раз кашлянет; тоже переселенческие заботы.

— У меня, кхе-кхе, теща, кхе-кхе, живет… Ей семьдесят лет, но еще сподвижна бабка. А потом, еще тещина дочка с мужем. Два сынка в росту, женить вот надо. Так что я прошу своего депутата замолвить за меня словечко где полагается, чтоб каждый из моих сродственников жилплощадь получил отдельную. В другом случае я на переезд не согласный. Буду жить до тех пор, пока под землю не провалюсь, когда вы там пустот наделаете, кхе-кхе…

— Дом у вас большой? — Илья с добросовестным вопросом.

— Дом, кхе-кхе, у меня середний, спаленка и гостина.

— Где же семья помещается?

— В пристроечке, на веранде утепленной. Кто где уместится. Я сродственников не обижаю, всех к себе подобрал.

От такого посетителя горчит у Ильи на душе. Ничего не обещает ему, провожать идет неохотно, возвратясь в дом, жалуется Марье Антоновне:

— Видишь, какой проныра. Родственников пригрел. Чтобы каждому квартиру достать. Хитра лиса, да ведь и заяц прыток…

Но особенно много неурядиц и жалоб было Илье Федоровичу по семейным вопросам. В первую неделю голова у Зыкова пошла кругом: там мужик буйствует пьяный, в другом месте, а до этого все казалось — тишь да благодать. Сам выросший в мирной семье, Илья не любил всякого хулиганства, а укротить словами это дело в считанные дни, понял, нельзя. Потому ходил на прием к председателю исполкома Соловьеву, просил соответствующих полномочий, чтобы штраф налагать на дебоширов, но Соловьев посмеялся только и отказал. Осталось памятью от этого посещения Андрюшкино подначиванье:

— Наш Илюшка под итальянцев работает… это у них там премьеры у президента полномочий просят, чтобы демонстрации разгонять…

3
Конечно, Илье Зыкову льстило бывать на сессии горсовета вместе с другими лучшими работниками города. Об иных он слышал — известные люди, слава за ними тянется по двадцать и более лет.

Были и другие, моложе, проще. Илья Федорович познакомился с токарем рудоремонтного завода Валерием Соснихиным, выбранным в горсовет вторично. Соснихину работа в Совете была не новой, и он охотно делился своими знаниями с Ильей Федоровичем.

После сессии Зыков невольно думал о себе и своих обязанностях. За несколько дней перед ним раздвинулся мир, и он почувствовал ясно и просто, что в этом мире недостаточно уметь отремонтировать машину и сделать за смену наибольшее количество ходок: в этом мире будет пусто и тихо, если думать только о своем доме, о родных и близких. Ему доверили дела города, и он обязан смотреть выше и дальше, и ему уже казалось, будто он умел смотреть выше и дальше, и вся его жизнь наполнилась новой сладостью и суетой заметно и незаметно для него самого.

— Быстро освоился, — бывало, говорил Владимир, когда Илья Федорович делился с ним и с Ириной заветными думками. — Ну, да ведь ты наш, зыковский…

Ирина с Владимиром вечером засиживались у Ильи Федоровича: Ирина готовилась здесь к завтрашним урокам, а Владимир читал на диване, но читал невнимательно, беспрестанно елозил по накрахмаленному диванному чехлу, мял его и получал выговоры от хозяйки:

— Чего как на гвоздях? Мне за тобой некогда прибираться. Сел — так сиди.

Илья Федорович наблюдал за Ириной и братом, и в иные минуты ему казалось, что оба они безмерно счастливы, когда вдруг, неизвестно с чего, принимались смеяться. Но в другие дни было тягостно на них смотреть, не верилось, что между ними что-то есть, так невнимательны и далеки они были друг другу. Особенно Ирина. Она совершенно холодела лицом, освещенная в углу слабым светом торшера, и сидела, углубясь в себя, решая одной ей известные вопросы.

— Чего ей не думать? Ей думать надо, — успокаивала мужа Марья Антоновна поздно вечером, когда оставались одни. — Она ведь, Ирина, все считала, что жизнь тяп-ляп. Начитайся разумных книжек и живи-поживай…

— Для чего ты такое говоришь, Машенька? — возражал мягко Илья Федорович и смотрел на жену. — Одно с другим совершенно не вяжется.

— У тебя не вяжется, а у меня вяжется. — Марья Антоновна садилась напротив мужа и рассуждала: — Подумай своей головой депутатской. Какие сейчас Ирине любовные забавы? Ей, слава богу, под тридцать. Ей мужа надо, семью. А какой из Володьки муж? Он еще как гусенок неоперенный, не смотри, что здоров, как бык.

Илья Федорович отворачивался и будто неохотно и в то же время торопливо пожимал плечами. Он выключал свет, ложился спать и думал: прибивалась бы уж Иринка к одному берегу, а то действительно… и сказать нечего…

На другой неделе после Нового года Зыков-средний возил раствор на стройплощадку. Возвращаясь в город порожним, он заученной дорогой катил на увал, когда заметил, что навстречу спускается пассажирская машина, беспомощно юля по стылой накатанной дороге. Илья Федорович не успел подумать, а нога плотно уперлась в тормозной рычаг. Покатив машину задом, он подставил нос несущемуся сверху автобусу — и только почувствовал, как по лицу шваркнули осколки разбитого стекла. Автобус будто прилип к капоту зыковского МАЗа, остановился вместе с ним, и тут же на дорогу высыпали испуганные безмолвные пассажиры.

Илью доставили в травматологию. К счастью, ничего опасного с ним не случилось, но в больнице пришлось задержаться, как сказали, на недельку-вторую.

В больницу повалили родственники: и Марья Антоновна, и Нюська, и Андрюшка со Светкой, и Федор Кузьмич с Дарьей Ивановной. На следующий день к вечеру пришла Ирина.

— Кости, говоришь, целы? Ну, раз целы — мясо нарастет.

Они сидели в фойе на первом этаже. Ирина разглядывала полосатую, не по Илюшкиному росту пижаму. — Что случилось-то, скажи мне?

— Тормоза у автобуса отказали…

— Ты у нас ко всему и герой, Илья…

— Ты уж, Ирина, скажешь, — смеялся Илья Федорович, приглаживая длинные волосы. — Сразу и герой. Да каждый бы так поступил. Безвыходное положение.

В фойе вошла женщина в белом халате, полная, с приятным полнощеким и чистым лицом, с яркими маленькими губами и строгим взглядом. Поглядев на нее, Ирина сконфузилась и отвела глаза.

— Врачиха наша, — объяснил Илья. — Ничего она. Это только по глазам строгая, а так ничего.

— Я знаю, — ответила Ирина глухо.

— Ты, наверное, со всем городом за полгода перезнакомилась, — улыбнулся Илья.

— Что ты, — Ирина тоже улыбнулась нехотя, поправляя волосы под шалью. — Это соперница моя, жена милого муженька…

Илья даже пошевелиться не смог, будто ревматизмом свело руки и ноги.

— Старая очень даже, — только и нашелся, что ответить.

И разговор между ними заглох сам по себе.

Еще через день к Илье Федоровичу пришел Владимир. Он явился прямо в палату, в куцем халатишке, пахнущий морозом, хлопнул брата по плечу и сел у окна.

— Девчонки знакомые оказались, пропустили, — пробасил, довольный.

Илья застелил одеялом кровать и ответил:

— А я целый день валялся.

— Морду-то належал.

— Надоело уже.

Помолчали, глядя друг на друга. Владимир толкнул брату сетку с гостинцами. Илья положил сетку на окно.

— Я вот тут лежал целый день, как дурак, и думал. Вот, допустим, хорошо это или плохо? Окажись у моей Марьи какой кавалер. Приехал бы он в город и давай у меня жену отнимать.

Владимир насторожился и все же ответил со смехом:

— Ты сейчас на отца похож. Тот тоже душевную маету испытывает, чего ни коснись.

— Ты не смейся. Как у тебя с Ириной? — Владимир уставился на брата неодобрительно, а Илья продолжал: — Не смотри так, страшные глаза не делай. Я на правах старшего спрашиваю. И притом серьезно.

— Что было, то и есть, — пробурчал Владимир.

— Ты бы ей душу-то не травил… Нельзя так, — Илья уперся в колени руками, помолчал. От переносицы поднялись рогатулиной две морщинки. — Она ведь так с тобой, от беды… Правильно моя Марья говорит… Давечь сидим с ней, с Ириной-то, и врачиха заходит наша, Диана Ивановна… Ирина мне и говорит: григорьевская жена, а сама с лица поменялась…

— Ну и что? — Владимир поднял глаза.

— Да ведь как тебе сказать… Будто и ничего… А с другой стороны, вроде бы как и нехорошо… у Григорьева семья… Чего же в чужую семью лезть? А Ирина лезет. Из-за тебя… Ты у нее свободу отнял… Без тебя бы она давно себе подходящего человека нашла и была бы счастлива…

— Понимал бы ты что-нибудь в этом деле, Илья, — бросил Владимир и покачал головой. — А то ничего не понимаешь. Я к тебе с добром, а ты, я смотрю, от ушиба зафилософствовал…

Илья посмотрел на Володькину гриву, пожал плечами и задумчиво ответил:

— Может быть, и так…

В конце недели Зыковы пришли к Илье Федоровичу всей семьей. Разместились в фойе. Вокруг тумбочек с цветами забегали-разбаловались ребятишки.

— Завтра-послезавтра выпишут, — сказал Илья.

— Ну и слава богу, — подхватила с легкостью Дарья Ивановна, — а то спокою от соседей нету… То и дело спрашивают: убился, что ли? Помер?

— О тебе в газете написали, — вставила Светка, глядя с улыбкой на брата.

— Ага, Илюшенька, правда, — подсела к мужу Марья Антоновна. — Хотела с собой прихватить, да забыла на столе… Большущая такая статья.

— Не слухай ее, Илья, — остепенил невестку Федор Кузьмич. — Она тебе с радости набалаболит. Написано, правда, ничего не скажу… Но фотографии твоей не поместили. Я сколь у кого ни спрашиваю, все не читали.

— Ну да и бог с ними, папа, — ответил Илья Федорович, махнув рукой. — Еще прочитают…

— Конечно, что и говорить…

Владимир, как обычно, умостился рядом с Ириной, и они зашептались, глядя друг на друга и посмеиваясь бог знает над чем. У обоих было хорошее настроение. Федор Кузьмич украдкой покосился на них. Андрей толкнул Нюську в бок и показал на младшего брата пальцем: смотри, мол, как голубок на сходне. Илья тоже взглянул на Владимира и про себя отметил: черт их разберет, этих умниц… Что сейчас скажешь? Дружнее их не отыскать на белом свете, а ведь у обоих на душе бог ногу сломит…

И тут Илья услышал радостный крик Иринкиного пацана:

— Мама, смотри, папочка наш пришел! Ура, папочка!

Зыковы, будто по команде, оглянулись и увидели Григорьева с Дианой Ивановной. Павел Васильевич остановился посередь зала, резко отвернулся, точно ребячий выкрик не имел к нему отношения, но Славка уже дергал его за пальто и звонко попискивал:

— Папочка! Ура, папочка! Ты почему долго не приходил?

У Ильи Федоровича от напряжения стянуло судорогой икры. Он вытянул ноги, во все глаза глядя на Григорьева и его жену. У Дианы Ивановны гипсовым слепком окаменело лицо. Она смотрела на ребенка с холодным недоумением и забывчиво цепляла задником одного сапога за носок другого, будто хотела снять. Григорьев неловко и поспешно отстранил сына, пробежал глазами по зыковской семье, увидел Ирину, что-то сказал непонятно и тихо. Ирина опомнилась, подбежала к сыну, схватила его на руки, растерянного и обиженного, с большими темными глазенками, и виновато зашептала:

— Простите, пожалуйста… Это он так, ошибся… Ты же ошибся, Слава? Скажи, ошибся?

От ее шепота у Ильи оборвалось сердце. Он отвернулся и стал нащупывать руку жены, а к Ирине подбежала Нюська и отвела ее на стул.

Григорьевы торопливо ушли, а люди в фойе еще некоторое время сидели молча и угнетенно, переглядываясь друг с другом и чувствуя неловкость. Наконец, кто-то не выдержал в дальнем углу, сказал неровным прокуренным голосом:

— Вот она и история…

Дарья Ивановна тут же засуетилась, валенком толкнула мужа.

— Стосковался по отцу внучок. Вишь как. — Она потянулась к Славке и засюсюкала: — По папке соскучился, хороший ты мой. Скоро приедет твой папка. Скоро приедет.

Ирина туже затянула на шее концы платка и вдруг посмотрела на Дарью Ивановну испуганно, прижала к себе ребенка, сорвалась со стула и побежала к дверям. За ней поспешил Владимир. Поднялся Федор Кузьмич, к Илюшке повернулся, к Андрею, тоже покосолапил к дверям, качаясь неровно. Андрей пожал плечами, протянул Илье руку. Марья Антоновна сказала Нюське:

— Ах ты, беда какая… Пошто это он сына-то не узнал?

Зыковы торопливо попрощались с Ильей, толпой вышли, стараясь не глядеть друг на друга. Илья еще постоял у окна, смотря на растянувшееся по больничному двору зыковское семейство, поднялся в палату, лег на кровать, глядя на потрескавшуюся рябую больничную стену. Он с ужасом видел перед собой застывшие глаза Григорьева и его опухшее дородное лицо, и ему казалось, что это лицо сплошь испещрено трещинками и покрыто коричневой рябью, оно ужасно и отвратительно.

В палату вошла Диана Ивановна, пряча подрагивающие розовые руки:

— Это ваша сестра, Зыков? Красивая, с ребенком? Ирина Федоровна?

Илья встал, еще не зная, как себя вести, а женщина приложила бьющиеся руки к груди и пошла к дверям, повторяя глухо и злобно:

— Как это все ужасно. Как это все ужасно.

Илья поспешил вслед за ней, но в коридоре свернул в курительную комнату и попросил у больных закурить.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1
Дед Павла Васильевича Григорьева по отцовской линии был тульским оружейником и погиб на Южном фронте осенью 1919 года. Отец воспитывался у дяди, московского газетного работника, закончил железнодорожный институт и долго работал начальником дороги, получил генеральский чин. Летом сорок восьмого года, опасаясь ответственности за катастрофу на одной из узловых железнодорожных станций, покончил с собой, однако вины за ним следственные органы не установили — в дело вникал сам Сталин — и впоследствии мать Павла Васильевича даже выхлопотала приличную пенсию. Все дети инженера Григорьева получили образование: старший, Александр, пошел отцовой стежкой, закончил Новосибирский институт инженеров железнодорожного транспорта и работал в последнее время начальником отделения Томской железной дороги; средний, Валериан, после учебы в Академии Генерального штаба служил в Белорусском военном округе в чине полковника; младший, Павел, попробовал себя в мореходном училище, но отступился, напуганный одинокой скитальческой моряцкой жизнью, приехал домой, к матери, и, прочитав в областной газете о дополнительном наборе в горный институт, в тот же день отослал туда документы и был зачислен на первый курс.

Горняцкая работа далась Павлу Васильевичу легко. Он не отыскивал своих методов, а только старался походить на отца, неизменно строгого, подтянутого и сосредоточенного. Отсутствие интереса к работе покрывалось усердием. Этого было достаточно при сравнительно живом уме: уже в двадцать семь лет Павел Васильевич попробовал себя на должности главного инженера шахты, а в двадцать девять был окончательно утвержден в этой должности на шахте «Суртаинская».

Во второй половине пятидесятых годов было над чем подумать в угольной промышленности. Павел Васильевич приступил к обязанностям энергично. Он первым заговорил о необходимости повышения производительности труда, о грамотной эстетической работе шахтеров и, полагая, что недолго задержится на должности главного инженера, действовал круто: добился роста производительности труда за счет снижения трудоемких, но необходимых проходческих работ. Уже ожидая повышения по службе, он почувствовал, что просчитался: шахта снижала темпы добычи угля из-за отсутствия очистного фронта. Павел Васильевич забеспокоился, выставлял перед начальством свою персону, но в тресте ему намекнули, что на шахте в настоящее время он нужнее, припомнили пословицу: лучше быть в деревне первым, чем последним в городе, и Павел Васильевич круто повернул дело, уцепившись за подработку отводов.

К этому времени он в инженерной работе поднаторел, вопросы решал без запинки, смело, потому заинтересовал своим проектом частичной реконструкции шахты работников треста и комбината, выхлопотал деньги, чем заново утвердил себя в звании толкового работника, и занялся осуществлением проекта.

Непосредственно этим делом руководил Владимир Зыков. Павел Васильевич не очень его ценил как горного инженера, но во всяком случае доверял, зная зыковское упрямство и работоспособность. И все бы несомненно пошло хорошо, не выбей Павла из обычной колеи своим приездом Ирина.

После разлада с ней он женился нетрудно, случайно и в общем-то с добрым чувством. Диана Ивановна Тихомирова была женщиной с характером, неотступная и решительная. Потомок известной династии врачей-хирургов, она была занята работой, любви не знала и знать не хотела. Рассудком дошла до мысли, что Григорьев именно тот человек, с которым ей будет нестыдно появляться на людях, с которым можно поговорить о делах именно такой женщине, спокойной, холодной, честной.

Надо сказать, что до поры они жили гладко: Павел Васильевич от прошлой жизни устал. Но после одной из командировок и особенно с приездом Ирины он помертвел в новом доме, замкнулся. Диана Ивановна сумела почувствовать это, потому что сама с годами, как говорят, поумнела, но подозревать мужа в недобром считала ниже своего достоинства. Она никогда не спрашивала его о прежней семье, потому что считала, что то была дрянная семья, если Павел ушел из нее. И кроме того, как честный человек, Диана Ивановна доверяла мужу, полагая, что вся загвоздка и отчужденность его случились единственно оттого, что она, Диана Ивановна, «забыла» вовремя подарить мужу ребенка. Ну и, конечно, неудачи на работе…

Скоро до нее дошли слухи, что муж встречается с какой-то женщиной. Диана Ивановна резко, напрямую, поговорила с Павлом Васильевичем, но тот сумел убедить ее, что слухи напрасны: он человек порядочный и больше всего презирает обман. Однако слухи вскоре подтвердились и Диана Ивановна даже узнала, что встречается онс бывшей женой, которая приехала к нему. Снова состоялся разговор, но в ответ на требование жены Павел Васильевич устроил сцену оскорбленного человека, и Диана Ивановна отступилась, решила выждать.

Случай в больнице оскорбил ее. И даже не сам случай, а то, как повел себя Павел Васильевич, когда остался один на один с женой.

— Наплодят, понимаешь, сами не зная от кого, а другим морока. — Он прошел через весь кабинет заведующего больницей и остановился у окна спиной к жене, продолжая холодно бурчать: — Люди подумают бог знает что…

Диана Ивановна вышла из кабинета, а когда через полчаса вернулась, на ее лице нельзя было обнаружить следов обиды и возмущения. Она села за стол и сказала:

— Ты разденься, посиди немного. Я скоро освобожусь.

На другой день она выследила мужа: он ходил объясняться к Ирине. Вечером выговорила ему, блестя сухими глазами:

— Я не знаю, Павел Васильевич, чего в вас больше: трусости или расчетливого эгоизма. Но в любом случае вы совершенная дрянь…

Павел Васильевич ничего не ответил, лег спать отдельно на диване, но завтракать сел с женой, и Диана Ивановна вынуждена была сказать еще несколько резких слов, а через два дня, когда в дом приехала мать Дианы Ивановны, белая старушка с назойливыми лупастыми глазами и бурлящим голосом, в ответ на справедливые упреки обеих Павел Васильевич неожиданно и истерично закричал:

— Да, обманул. Обманул. Я встречаюсь с бывшей женой. Встречаюсь! Что вам еще нужно? Встречаюсь! Потому что у меня есть сын…

Диана Ивановна оборвала его крик:

— Мне бы не хотелось вас больше видеть…

На другой день Григорьев испытывал приятную легкость от того, что, наконец, разорвался перед ним замкнутый круг. Надо приставать к берегу, Павел Васильевич. Надо приставать, а то у тебя легкомыслие в голове. Как бы чего худого не вышло. Диану ты вовсе даже не любишь. Ты боишься ее. Понимаешь, что она перед тобой ни в чем не виновата, но на одном этом нельзя устроить счастливой жизни. Надо брать вожжи в руки…

С утра, сделав дела быстро, с душой, Павел Васильевич зашел в раздевалку начальников участков, чего раньше никогда не было.

— Почему стихли? — спросил у собравшихся. — Главному инженеру и зайти к вам нельзя…

В раздевалке за круглым разбитым столом играли в шашки, посмеиваясь друг над другом и рассказывая забавки. Павел Васильевич присел и долго наблюдал за игрой, тоже остря и подначивая играющих. Потом переоделся и пошел в шахту. Осмотрев начало горных работ на отводе, он встретил Владимира Зыкова и дружески похлопал его по плечу.

— Говоришь, авария у тебя? А ты не силой бери, Владимир Федорович… Умом бери… Что это ты цепи со всеми таскаешь? Укрупни бригаду, выдели ремонтно-профилактическую смену. Одним словом, подумай над новой организацией. Что ты голову жалеешь? Она у тебя для того и есть… — сказал и пошел в темноту уверенным спокойным шагом.

2
В январе застоялись тихие морозные дни. Крупчатая дымка залегла в тополях, ползла по небу, застилая солнце. На Отводах пахло изморозью и дымом. В палисадниках глухо и редко переговаривались свиристели, поедая мороженые ранетки. От ходьбы немногих людей по корявым тропам раздавался такой чистый и ясный скрип снега, что казалось, будто на улице, по меньшей мере, небесная благодать.

Возвращаясь из больницы в тот памятный день, когда всей семьей Зыковы ходили к Илье, Владимир говорил Ирине:

— Что тебе Григорьев? Забудь его. Посмотри, как хорошо в мире. Я люблю тебя.

— Ах, Володька, отстань…

— Не тот Григорьев человек, Ирина… Не знаю, чем он плох. Может быть, даже и не плох. Но не тот…

На другой день Ирина дожидалась его с работы, лежа на раскладушке. Едва Владимир вошел, она приподнялась, прижимая к горлу конец одеяла.

— Заснуть никак не могу, — прошептала. — Задерни бабушкину занавеску…

Он выполнил ее просьбу и встал перед раскладушкой на колени. От него пахнуло ночным морозцем, снегом и кисловато-сладким запахом угольной пыли. В полутьме неподвижно и смело стояли его глаза. Ирина опустилась на подушку и плотнее завернулась в одеяло.

— У меня на душе, Володя, тяжело… — Она подождала, надеясь, что Владимир спросит, что с ней, но Владимир не спросил, продолжая смотреть ей в лицо напряженно и неотступно. — Григорьев сегодня был, — продолжала Ирина, качнув головой. — Объяснялся…

— Стоит ли из-за этого не спать? — Владимир ободряюще хмыкнул и запустил большую горячую руку в ее распущенные мягкие волосы, обхватил пятерней затылок, приподнял. — Беспокоюшко ты…

— Он растерялся, — продолжала шептать Ирина. — Растерялся, и все так получилось… Завтра он пойдет со Славкой к жене.

— Никуда он с твоим Славкой не пойдет. Тебе-то Григорьева пора узнать.

— Ребенок у меня, Володя… Надо о сыне думать. Какой ты ему отец?! — Ирина прикрыла лицо одеялом и долго молчала. Потом несмело повернулась на бок и прильнула горячей щекой к Вовкиной ладони, зашептала совсем тихо и скорбно: — Извел ты меня совсем… Насмерть извел…

В работе пролетела неделя. Дела на новом участке у Владимира шли тяжело: одна авария следовала за другой, один простой за другим. Особенно в ночные смены. Коллектив на новом месте собрался молодой, разнокалиберный, побороть трудности рабочим упорством не желал, потому до всякой мелочи нужен был глаз начальника. Владимир приходил домой ненадолго, разве поспать. Ирину встретил однажды мимоходом, коснулся шершавыми пальцами запястья ее руки. В ответ Ирина улыбнулась стыдливо и радостно.

В субботний полдень Зыков сидел в кабинете, когда зашел незнакомый парень, кареглазый, с четкими бровями и смуглой кожей на открытом прямом лбу. Пройдя к столу, расстегнул пальто и улыбнулся приятельски: полный рот крепких зубов.

— На работу, начальник, принимаешь?

— Откуда?

— В данное время из Армении, тоннель строил.

Владимир посмотрел документы, ему нужны были люди.

Сказал:

— Что это у вас вся трудовая книжка исписана: принят, уволен, принят, уволен?

— Длинная история. А коротко сказать: где нужен государству, там и работаю.

Владимир задумчиво перелистывал документы, а парень опустился сбоку на скамейку и продолжал с веселой усмешкой:

— Я детдомовский, начальник… Прошлого у меня нету, так чтобы дед дворник, отец дворник и всё прочее. Перед вами основатель новой рабочей династии. Гришка Басулин. Берите, не сумлевайтесь.

— Что же вы, Гриша Басулин, с места на место бегаете?

— Неправильно, товарищ начальник. Оскорбительно для основателя династии. Я не бегаю с места на место, а в одном месте порученное дело сделаю, там, куда других на веревке не затянешь, оседлых-то, а потом на другое место, дальше… Кому же глухие места осваивать? Я вот прознал тут, что вы из старой рабочей семьи… Много из вашинских на стройках коммунизма, разрешите спросить без всякой обиды?

Владимир посмотрел в веселые глаза парня, хмыкнул:

— Работать будешь?

— Между прочим, — незамедлительно и с уверенным спокойствием снова продолжал парень, — такие, как я, полностью удовлетворяют требованиям вашего брата начальства. Работаем не то что оседлые, у них заботы нараскорячку — половина на производстве, половина дома по хозяйству. А мы целиком у вас… Так сказать, повышаем производительность труда…

Владимир еще раз взглянул на парня: за бойкими словами у него что-то было — невертячие глаза, обветренные щеки в мелких приятных родинках, губы неупрямые и неломкие, будто весенние свежие черенки краснотала.

— Хорошо. Давайте заявление, схожу к начальству.

Фефелова в кабинете не оказалось. Заглянул к главному инженеру.

— Заявление вот у меня. Хороший парень.

Павел Васильевич надевал пальто, спешил.

— Некогда, Владимир Федорович, — тон не мирный. — После зайдешь, в понедельник. Не до тебя. — И, пропуская Зыкова в двери, закончил: — В субботу не грешно подумать и о личной жизни.

Зыков подписал заявление у Фефелова, час-другой позанимался делами, еще раз поговорил с Басулиным и вдруг подумал словами Григорьева: «В субботу-то можно и отдохнуть. Забегу в школу к Ирине, да махнем в киношку. Что там сегодня? «Весна на Заречной улице»?»

Выйдя на крыльцо административного здания комбината, встретил шофера с закрепленной за главным инженером «Победы». Тот из столовой, со свертком.

— Ванька, подбрось до школы, будь другом, — Владимир к нему.

— Повезло, Владимир Федорович, как раз туда…

— Ну и добро. С хорошим человеком интересно поговорить.

Поехали. Уже дорогой Владимир беспокойно спросил:

— Зачем в школу-то?

— Сам за шампанским в столовую посылал… Мотается сегодня весь день. Я так понял, от бабы своей ушел. К другой ластится…

У Владимира до боли стянуло мышцы щек. Он вдруг попытался зевнуть, закрыл ладонью лицо и сжал так, что долго оставались на коже следы его крупных пальцев. Но ничего не сказал в ответ. Затих.

Едва остановились на школьном дворе, Владимир увидел, что к ним неторопливо идут Григорьев и Ирина. Будто ножом полоснули по спине, развалили на две части, а не больно, так задубело от нервного напряжения тело. Владимир выбросил из машины ноги, поднялся и столкнулся с Ириной глаза в глаза. Та покраснела, глаз не отвела, даже окрепла шагом, будто назло, и тверже подняла голову:

— Ты ко мне, Володя? Я занята. Подожди дома.

Григорьев открыл дверцу с другой стороны и кивнул головой, приглашая Ирину садиться. Она пошла, но Владимир грубо загородил ей дорогу.

— Что бы это могло означать, Ирина Федоровна? — спросил Григорьев, не отходя от машины.

— Прошу тебя, Володя, посторонись, — глухо и неприязненно потребовала Ирина и тут же сама отстранила Зыкова. — Какой ты еще мальчишка, право. Иди домой. Скажи отцу, что я задержусь.

Из машины она посмотрела на него с прежней холодностью и откинулась на спинку сиденья. Григорьев притиснулся рядом, хлопнул дверцей, и машина резко юзнула, направляясь к воротам.

3
Какое-то время Ирина чувствовала себя точно на ножах. В окно промелькнула туманом Маланьина роща. Машина прыгнула через трамвайные рельсы и покатила в город. А перед глазами Ирины все стояло лицо Владимира, опавшее и сизое. Она никак не ожидала, что в последний момент во дворе школы может объявиться Зыков.

Постепенно Ирина принудила себя успокоиться. В конечном счете, для Владимира не новость, что в любое время она, Ирина, могла решиться на этот шаг, на который сегодня решилась. Мало ли что чувствовала к Зыкову! Не в ней дело. Может быть, это и есть та слабость, которая погубила ее мать, слабость уступить настойчивому мужчине. И хорошо, что все случилось именно так, как случилось. Теперь не надо будет ничего объяснять. Она заберет у Зыковых Славку и просто скажет — переехали. И все Зыковы поймут ее, похвалят за этот сегодняшний шаг, за твердость.

Взглянув на Павла Васильевича, Ирина шутливо толкнула его в плечо:

— Не молчи, Павел. Я хочу, чтобы ты не молчал.

В ответ он свел на переносице прямые брови и недовольно пошевелил ими:

— Как-то все произошло сейчас, что и говорить не хочется.

Она будто обожглась. К щекам хлынула кровь и забилась тупо и больно в голове. Ирина посмотрела перед собой, и вдруг ей стало так обидно, будто она потратила все силы, выползая на берег, но нашелся кто-то, кто в последнее мгновение толкнул ее обратно. Затихла, медленно сознавая происходящую реальность.

Машина остановилась у небольшого двухэтажного дома, и Григорьев завел Ирину в квартиру.

— Здесь будем жить, — сказал он, ставя на кухонный стол бутылку шампанского.

Ирина оглядела комнату, подошла к окну и посмотрела на пустой заснеженный перекресток, сумрачный и тихий. И тут ей впервые пришло на ум: а не поторопилась ли она? А не будет ли ей завтра стыдно и страшно в этой маленькой комнате с окном на заснеженный глухой переулок? Будет ли она счастлива здесь? Ведь это важно. Потому что ее несчастье к счастью сына не приведет. И ради чего тогда весь этот сыр-бор?

Ирина поскребла наледь на стекле.

— Значит, наконец, решился?

— Решился, — ответил тот, стоя у противоположной глухой стены.

— Все обдумал?

— Обдумал, — радости не было в его голосе.

— Согласовал с партийным комитетом? — неожиданно для себя уколола она, продолжая глядеть в окно.

— Согласовал. А почему, собственно, такой тон?

— Так…

— Ты же сама беспрестанно твердишь о долге, — нервно бросил Григорьев.

— Хорошо, что согласовал, Паша… — в глухом переулке она увидела приближающегося человека, и ей показалось, что это Владимир. Прислоняясь лбом к стеклу, она смотрела напряженно, и сердце ее стучало с беспомощностью и болью. Нет, это был не Владимир. Да и откуда ему здесь взяться? Ирина медленно повернулась к Григорьеву и прислонилась спиной к подоконнику. На ее губах окаменела недоуменная улыбка. — Хорошо, что согласовал, — сказала она, теребя перчатки. — Хорошо, что согласовал. А я, дура, забыла… Понимаешь, какая штука, Павел? Я-то согласовать забыла… Как же со мной-то?

— Я не понимаю… — Григорьев заложил руки за спину. — Может, тебя что-то не устраивает?

— Как можно, Паша? Как можно? Отчего же меня не должно устраивать? Помилуй бога ради… Тебя же все устраивает.

— Только не ломайся, Ирина, — оборвал ее Павел Васильевич. — Не порти мне настроения… Это, пожалуй, мне следовало сегодня поломаться…

— Верно, Паша. Совершенно верно. Давай шампанское. Сядем, поговорим. Может быть, мне тоже надо будет все это дело еще раз обдумать. А, Паша?

Ирина пришла домой взатемь. Ее встретила Дарья Ивановна, угнетенная, тихая, грела у печки поясницу. Переступив порог, Ирина спросила:

— Владимир дома?

— Пьянющий, Иринушка, пришел… Надя Фефелова привела. Тоже на ногах не стоит… Девку-то на свою кровать положила, а он как упал в комнате на пол, так и спит. Никогда такого не было, господь его упаси… Голова на части разламывается, и отца что-то долго с работы нет…

Ирина забежала в комнату, зажгла свет и присела над Владимиром, тормоша его за плечо…

Он очнулся, вонзив в Ирину кровавые глаза, и отчетливо сказал:

— Уйди, дрянь…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1
После избрания Ильи депутатом Федор Кузьмич незаметно изменился к лучшему. В былое время, если припомнить, идя по поселку, важничал: когда и глянет на встречного, да радости от этого мало, а сейчас за месяц пообвык здороваться, загодя протягивал короткую руку, про жену спросит, про детей. Примирился с Расстатуревым, обняв его среди улицы, — ходили вместе на рабочее собрание. Только разве дома неизменно ругался с детьми и спорил, что его, Зыкова Федора Кузьмича, Советская власть хорошо знает и что он в городе известный не меньше, чем Илюшка или тот же начальник шахты Фефелов.

По этому вопросу обязательно были перепалки.

— Старый что малый — одно творят, — произносил насмешливо Андрей Зыков, лежа на кровати или читая книгу в самодельном кресле-качалке.

Федор Кузьмич грозил Андрею пальцем:

— Попомню, разъязви тебя… Говорю, попомню… Отец еще слова не сказал…

Андрей притворно охал.

— Смейся, смейся, — укорял Федор Кузьмич. — Знаешь, кто смеется последним…

Зыков-старший давно и втайне задумал помериться делом с сыновьями. А то никуда такая жизнь не годится, когда сыновья забегают наперед отца, слушать его не слушают и почитать не почитают. От людей совестно Федору Кузьмичу за такую жизнь. Прошлый раз новенький Гришка Басулин так прямо и сказал:

— Ты чего, Кузьмич, как пришибленный? Может, детки отлупцевали?

Вот он и поменялся, Федор Кузьмич, у всех на глазах, а у самого на уме единственное: взять над детушками верх, обогнать их в славе и почестях, доказать им, распроклятущим, на что он способен, Федор Зыков.

Потому ночами спал плохо, обдумывал, с какого конца начать. В этом деле медлить нечего, не молодой, надо сразу брать быка за рога. Среди ночи беспокоил Дарью Ивановну, ругался с ней, советовался, а на работе — откуда что и бралось — угомону не стало: во все вникает, ко всем пристает — не узнать старика, будто возвратилась молодая сила.

— Батя, на золотой крест все равно не заработаешь, — сбивал его пыл навязчивый и колкий Андрюшка.

Федор Кузьмич сердился:

— На звезду заработаю…

— Сейчас золотых звезд на могилах не ставят, сейчас жестяные.

— А мне хоть какую, лишь бы звезда… А ты загнешься — кола осинового не воткнут: жалко будет. Трутень так и есть трутень.

После такого разговора Федор Кузьмич загорался мыслями больше, был деловит, ловок, смекалист и однажды ночью по-стариковски, не за письменным столом, а — совестно сказать — в постели, незаметно нашел-таки свою тропку к славе. А надумал-то, казалось, всего пустяк: близится дележ квартир в новых домах, с Отводов, как известно, всем съезжать. А это праздник в каждой семье. Так почему бы не сделать его общим праздником? И встретить достойно, по-рабочему… Как подумал об этом — весь по́том покрылся, так что Дарья Ивановна проснулась.

— Хвораешь, что ли? — спросила. — Молока кипяченого дать?

— Что-то в животе бурчит, — ответил. — Пойду чайку изопью…

Так и не уснул в эту ночь. Пришел на шахту раным-рано, сумрачный: дело-то придумал хорошее, а как к Фефелову подойти? Сердится, наверно, мужик, что свадьба Вовки с Надькой разладилась, прогонит с глаз долой за прошлую болтовню, а может, в сердцах еще что припомнит? Подходя к комбинату, Федор Кузьмич встретил Семена Макарова, Андрюшкиного напарника, оглядел подозрительно: по какому делу на шахте ни свет ни заря? Поди-кось, тоже чего придумал? Уж ни его ли, Федора Кузьмича, мыслишку перехватил?

Впервые за последнее время Зыков изменил себе, нахмурился:

— Ты вот что, Семен… Чтобы сына мово, Андрюшку, не спаивал.

Макаров дернулся, юродиво оскалясь, поправил шляпу, которую носил зимой и летом, скрипнул сапогами.

— Дык он сам, Федор Кузьмич, к примеру, пьет и пьет…

Зыков недовольно поджал губы и ткнулся лицом в заиндевелый воротник пальто.

— Сказать-то по-русски не можешь. Вырядился, как чуча, и стоишь тут на проходе, всяк, кто идет, хошь не хошь, останавливайся…

И пошел в комбинат, раскачиваясь меньше обычного.

К Фефелову попал не быстро, к рассвету. Ясно, что все продумал, входя в кабинет, дверью не скрипнул — прикрыл осторожно, будто за дверью оставил задремавшего в коляске ребенка.

— Появился наконец, — встретил его начальник шахты: голос — язва, кустистые брови тык в тык. Фефелов стоял у бокового столика и наливал в стакан минеральную воду. Вода громко и сердито шипела. Федор Кузьмич снял шапку и кивнул головой, глядя на отекшие щеки Фефелова.

— Куда деваться, Дмитрий Степанович? Пришел вот, — вздохнул.

— Вижу, что не приехал… Садись…

Федор Кузьмич сел в кресло. Мужчины затяжно и пытливо посмотрели друг на друга. Зыков поерзал в кресле, припоминая, с чего хотел начать.

— Что-то в жар бросило, Дмитрий Степанович, — сказал.

— Воды попей, — предложил Фефелов и сам подал Федору Кузьмичу стакан с водой.

— Не откажусь. — Зыков выпил и похвалил воду: — Щипастая водица. Как-то в прошлый раз такую же пил в лавке у невестки.

Проговорил и одумался, стал кашлять в подклад пальто. «Чего это я ему про невестку напоминаю, дурак такой, будто другого разговора для начала нету?» Снова встретил глаза начальника: они пытливые, в строгости, спасу нет, насквозь колют.

— Заботы измаяли, Дмитрий Степанович, — сказал, хитря.

— Какие же заботы, Федор Кузьмич?

Зыков осмелел и разговор повел издали:

— Забот, Дмитрий Степанович, тьма-тьмущая. Чего ни копни, все заботы. Вот на другой неделе сама прихворнула. Видать, после бани остыла: избенка-то у меня кого там — щель на щели. Грею до полночи, а тепла нет.

— Ты, Федор Кузьмич, мне не говори: дом у тебя справный, — возразил Фефелов.

— А я и не спорю, Дмитрий Степанович, справный, несправный — один бес с Отводов съезжать.

— А что?

Зыков почувствовал, что у него раскалилось лицо.

— Предложение имею, Дмитрий Степанович. Как другие рабочие по нашему Союзу. К народу предложение… Соревнование трудовое организовать к нашему переселенческому празднику…

Снова мужчины глядели друг на друга внимательно и неспокойно. У Федора Кузьмича под мышками запотело, в ногах колотье, усидеть на месте не смог.

— Почин закладываю, Дмитрий Степанович, — наклонился к столу. — Коммунистический почин. Всякий это дело поддержит, потому что переселения ждут, праздника. Надо, чтобы праздник как праздник, с успехами и почестями. По-советски.

Фефелов поднялся, понял, в глазах — оттепель, первым протянул руку:

— Спасибо, Федор Кузьмич, за хорошее слово. Скажу в парткоме. А ведь я подумал… — И вдруг спохватился: — Так речь надо будет говорить перед народом.

— Скажу, — тряхнул Зыков лысой головой.

— Ну, спасибо, Федор Кузьмич, спасибо. А я, признаться, думал — ты с другим чем.

— С чем другим-то, Дмитрий Степанович? — Зыков помялся для вида. — Наше дело стариковское — крепить Советскую власть.

Выйдя из кабинета, Федор Кузьмич не спеша направился к сыну в раскомандировку: дело-то какое затеял — поделиться надо. Владимира застал на месте.

— К Фефелову ходил, сынок, — подступил к столу и гордо потер ладонь об острый угол его крышки. — Разговор серьезный имел. У Дмитрия Степановича, как я понял, на тебя обиды нету, что прошлый раз его Надьку напоил…

Замолчал, увидев недовольные глаза сына: сам понял — не туда завернул хорошую речь. Выпрямился, толкнув руки в карманы.

— Дурью ты, папка, маешься, — резко бросил Владимир. — Скоро шутом на Отводах будешь, как Расстатурев…

Всякое мог вынести от сына Федор Кузьмич, но чтобы с Расстатуревым его равнял — такому не быть! Что он, Расстатурев-то? Работник — не у шубы рукав, а разговорного дела вообще не поручай: в двух словах заплутает. Гордость схватила Федора Кузьмича, выругался, стуча казанком по столу:

— Ты меня с Расстатуревым не равняй… Расстатуревы других кровей. Старик Расстатурев у Колчака уборну чистил, а твой дед, родитель мой Кузьма Евтеич, в красных партизанах служил. — И, уходя, бросил неприязненно: — Загулялся совсем — ума нет…

Через полчаса, надевая рабочий спец, Зыков ругал себя за последние два слова. В душе он ясно улавливал их пустую и злобно-беспомощную суть — про всякую там гульбу и прочее, а ему хотелось слов твердых и верных, о деле, о долге, потому что сегодня он чувствовал себя значительно выше и серьезнее, чем обычно.

Не вытерпел, подошел к телефону:

— Вовка, можешь в раздевалку прийтить?

Владимир Федорович прийти не замедлил, в слове опередил отца.

— Прости, папка, — сказал виноватым басом. — Это я так про Расстатурева, не подумал…

Федор Кузьмич поспешно нахмурил брови, будто призывал сына для того, чтобы наругать:

— То-то, что образумился, а то думаю: выучил байбака, а он, разъязви его…

Отстранил сына рукой и пошел по коридору, довольно переваливаясь с ноги на ногу.

2
Утрами поверхностный комплекс закрывало дымной пеленой от обогатительной фабрики. Над «Суртаихой» долго висела неживая хмарь. Только с восходом солнца дым рассеивался, и бочины увалов начинали зыбко поблескивать зеленоватым настоем. Федор Кузьмич пощурился на солнце и с группой рабочих направился к стволу.

У ствола встретил Расстатурева. Федул Фарнакиевич, прикрывая уши руками, встал перед Зыковым, нерослый, в длинной фуфайке, опоясанный широким ремнем, глазами юрк-юрк, потянулся к Зыкову:

— Все утро тебя ищу — нет и нет…

— Дела, сват, — ответил Федор Кузьмич и выпятил грудь.

— У тебя завсегда дела. А тут ведь что разузналось. Давечь слышу, мужики долдонят, будто твою Иринку, кто захочет, тот и везет на машине — куда надо. Это, думаю, как же так? Позор на старую сватову голову.

Федор Кузьмич сбил на затылок каску, глазами уперся в мягкие глаза Расстатурева:

— Ты мне брехи не перебрехивай. У сватьи манеру перехватил.

— Воистину знаю, сват, — заторопился Федул Фарнакиевич. — Еще летом ее на машине привозили. То на одной привезут, то на другой. Это честное слово могу сказать.

— С тобой, сват, хоть мирись, хоть не мирись — все равно ты умнее не становишься, — бросил в отчаянии Федор Кузьмич, потому что вспомнил: ведь и Марьяшка где-то в городе, скрывается, старая пакостница, значит, все может быть. Где иголка, там и нитка.

Пошел в клеть расстроенный, протиснулся в угол и, не слушая болтовни набившихся в клеть рабочих, задумался: «Все же ох и стерва эта Иринка. Вовке мозги закрутила, домой завсегда среди ночи приходит. Точно в мамашу-распутницу. Ну и поделом ему, Вовке: пущай рот не разевает, а то думает, где красота, там и счастья мешок. Поговорю с ей сегодня. Скажу: грамотейка, в школе ребят обучаешь, а сама что делаешь? Всякую что ни на есть гадость творишь, от людей стыдно. Расстатурев и тот видит».

Мало-помалу затосковал от нового слушка, рассердился. С первым пассажирским поездом не поехал, на горизонте дождался Вовку.

— Вот что я тебе скажу, сын мой, — начал рассудительно и важно. — Ты у меня один выучился на инженера, потому у меня к тебе болезнь особая…

— Что опять?

— Ишь, как снова заговорил, — неодобрительно заметил Федор Кузьмич, смотря на сына снизу вверх. — Совсем уважения к отцу нет…

— Все же морока с тобой, папка, — признался Владимир, обнимая отца за плечи. — Ладно, давай…

Они пошли темной выработкой. В тишине капала вода. Воздух протягивало медленно, потому здесь держалось тепло. Проносились составы с углем. Вагонетки подпрыгивали на стыках, метались из стороны в сторону — Федор Кузьмич прижимался к креплению. Когда состав проходил, снова обступала тишина и обдавленные борта штрека светились мелкими надломами.

— Я тебя больше прожил, потому слушай меня, — говорил Федор Кузьмич, замедляя шаг и глядя себе под ноги. — Твой отец не какой-то шалопай, твой отец — рабочий, он правду любит…

— Нравится тебе, папка, вокруг да около поплясать, — в свою очередь пробурчал Владимир. — Ну, что у тебя?

— Стыдно мне, вот чего… Тебе сейчас об работе думать надо, сынок, а ты с Ириной затрепался… Так что вот и пил прошлый раз… А что люди-то говорят?

— Какие люди?

— Всякие… Какие хотят, те и говорят… Что она, Ирина-то? — Федор Кузьмич вздохнул и плеснул лучом света далеко вперед. — В мамашу пошла, в Кулебяжиху… Мамаша ее как? Откуда дите зачала — никто не знает, а мне подбросила — и корми, дядя чужой… После алименты платил, чисто-начисто тебе скажу, Иринка такую же дулю может выставить. Этого пацана оставит да другого родит бог весть от кого, и будешь, как я, мыкаться…

— В это дело, папка, не лезь, — оборвал Владимир отца.

— Как это не лезь? — разгорячился Федор Кузьмич. — Как это не лезь? Когда любой и каждый мне в глаза тычет, что Иринка пакостит, на машинах раскатывает, гуляет.

— Пусть гуляет: ее на всех хватит…

Федор Кузьмич так и замер на месте.

— Ты дурак или умный? — закричал на сына. — Ты почему такие слова говоришь?

— Если у тебя только этот разговор, — снова остановил Владимир отца, — то иди работай… А если другое что есть — слушаю…

Они постояли друг перед другом, уставясь глаза в глаза, и, не выдержав напряжения, пошли в разные стороны: Владимир назад, к стволу, а Федор Кузьмич в аммонитный склад.

Палить досталось в забое Андрея. Когда Федор Кузьмич пришел к проходчикам, они оба, Андрей и Семен Макаров, сидели на лесинах, припав спинами к угольным бортовинам, жевали «тормозки» и занимались пустобрехством.

— Баба тебя без получки выгонит, — смеялся над Макаровым Андрей. Он щурил глаза так, что их вовсе не было видно. — Ты без получки — что пустой чемодан: хочу — поставлю, хочу — выброшу…

У Федора Кузьмича от прошлого разговора в душе огонь, а тут еще эти бездельники. Запотел лицом, сбросил с плеча сумку с аммонитом. А между тем слово захватил Макаров, рассуждал:

— Промежду прочим, твоя Нюська тож тебе морду за деньги поцарапает. — Семен пригнулся к коленям, хмыкнул: — Вчерась иду с базара, она с Ванькой Глаголевым глазами играет. А я, к примеру, с этим Ванькой в одном ряду моюсь, знаю, по какой причине с ним глазами играть.

— Вы бы языками-то молоть кончали, — наперво спокойно предупредил Федор Кузьмич. — Надо работать…

— Работа не волк, — ответил ему Семен Макаров. — Мы тут за всех, к примеру, всю работу не переделаем, дядя Федя. Не ишаки.

«Этот бы еще такими словами со мной разговаривал, — напрочь осерчал Федор Кузьмич. Он пнул кусок угля и молча потянул из-за крепления бурильный кабель. — Сщас я вам задам кузькину мать». Соединяя разъемную муфту, Федор Кузьмич дышал громко, пуская изо рта парок, на молодых не смотрел. Включив энергию, проверил сверло, коротко сдавливая гашетку. Проходя мимо Семена, цыкнул:

— А ну за лесом, трескучка длинноногая…

Отец с сыном остались вдвоем. Федор Кузьмич по злобе обуривал забой, пытаясь работой сбить напряжение. Андрей не спеша управлялся с «тормозком». Припухшее лицо с носом-бирюлькой было невозмутимо. Отзавтракав, подошел к отцу, вытирая газетой рот.

— Ну и что?

Федор Кузьмич не ответил: детки, разъязви их. Он давил на сверло изо всех сил, и оно натуженно подвывало.

— А на тебе еще действительно пахать да пахать, — Андрей похлопал отца по плечу. — Ты у нас прямо как Тарас Бульба.

— Трепач ты, а не работник, — Федор Кузьмич выпустил сверло и вытер рукавом лицо.

— Что сделаешь? Какого мать родила…

Андрей отстранил его и уверенно взялся за сверло.

К вечеру задул сильный ветер. Беспрестанно кружа сухой и мелкий снег, он бросал его в небо, свитками закручивал на дороге.

Федор Кузьмич шел с работы навстречу ветру. Кухтой затянуло ему лицо, под шапку набился снег. Дойдя до отводовского магазина, Зыков решил отогреться да заодно поговорить с невесткой Марьей Антоновной.

Разговору за день накопилось много, всего, конечно, не переговоришь, но кое о чем поговорить можно. А Марья Антоновна к беседе добрая, особенно если припомнить, что ее муж депутат горсовета.

В магазине покупателей не было. От натопленной печи тянуло теплом. Марья Антоновна сидела за прилавком и читала газету.

— Бездельничаешь, дочка? — спросил Федор Кузьмич, войдя и оттирая рукавицей лицо.

— Сейчас разошлись. Шумели тут без ума…

— Вот-вот. — Зыков подошел к печке, тронул нагретые камни кончиком пальца и пожаловался: — А на улице-то — смотри-ка… Утром было хоть бы что, а сейчас задурело…

Марья Антоновна отложила газету, а Зыков вернулся к порогу, вытер голиком заснеженные валенки и снова подошел к печке.

— Замерз, дочка… К начальнику шахты сегодня ходил, — начал задуманный разговор Федор Кузьмич и тут же легко захватил: — Ну что? Хорошо встрел Дмитрий Степанович, хулить неча… Все обходительно… Федор Кузьмич, Федор Кузьмич… Спросил, как сын депутатствует, — Зыков посмотрел на невестку из-под надвинутой на лоб шапки, уловил ее любопытство, вовсе стал в словах неумерен: — Чаем угостил, честь по чести…

— Теперь семья Зыковых известная, — было вставила Марья Антоновна, но Федор Кузьмич до конца ей высказаться не позволил:

— Больше о молодых говорили, дочка… Фефелов-то что говорит? Говорит — породниться с тобой хочу, Федор Кузьмич, посодействуй, пожалуйста, изводится моя дочка, ревом ревет, разъязви ее. Говорит, у тебя сын в горсовете, невестка Марья Антоновна женщина строгая. Пущай они с Володькой поговорят, чтобы он пакостную гульбу прекратил.

Марья Антоновна с готовностью подхватила:

— Конечно, поговорим, папа… А чего же не поговорить. Нам теперь до всего дело. Мы с Илюшей и сами об этом думали… Думаем, куда это годится, честное слово…

Федору Кузьмичу разговор в утешенье. Раскраснелся у печки, снял шапку. В замерзшее окно бился ветер, раскачивая ставень, а в магазине пахло свежим хлебом и легкой древесной гарью, потому было приятно и уходить не хотелось.

Хлопнула магазинная дверь — клубы морозного воздуха ударили о прилавок и поползли вверх. Федор Кузьмич выглянул из-за печи, увидел на пороге сына Илью и двух бабенок с соседней улицы.

— Чего прибежали? — встретила вошедших окриком Марья Антоновна. Голос у нее враз сменился.

— То и прибежали, что сейчас разбираться будем, — ответила одна из бабенок, передняя, с большими глазами, в новом драповом пальто и пуховой шали. — При депутате горсовета разбираться будем…

— Нечего разбираться… Бегаете тут, жалуетесь, — было возмутилась зыковская невестка, но Илья прошел за прилавок и сказал жене тихо, но так строго, что даже Федор Кузьмич удивился:

— Пошто это вы голос повышаете на покупателей? Да, разберемся…

— Как же не разобраться? — затараторила вторая женщина, низкорослая, в платке, вся запушенная снегом. — Когда захочет, тогда и открывает магазин, когда захочет — закрывает…

Федор Кузьмич подошел к прилавку и молча припал к нему локтями: и тут заваруха, чтоб ей околеть, разъязви ее.

Между тем Марья Антоновна не утихала:

— Открываю и закрываю вовремя…

— Не кричи, Маша, не кричи, — отвечала ей первая женщина с большими глазами. — Мы тебя не первый год знаем. И всегда ты выкобениваешься, и всегда на тебя жалобы. — Женщина повернулась к Илье Зыкову: — А как вас депутатом избрали, вовсе на нее управы нету, что захочет, то и делает…

Илья вздохнул и надавил кулаком на чашку весов:

— Как же так получается, Марья Антоновна?

От его официального обращения жена растерялась и несколько секунд молчала. Ее худое лицо порозовело, на тонкой белой шее вздулась вена. Тяжелой, непослушной рукой юзнула по рыжим своим волосам, убирая их за уши, и вдруг закричала истошнее прежнего:

— Кого ты слушаешь, Илья? Кого слушаешь? Жене не веришь?

— Сейчас ты мне никто, — совершенно неосторожно сказал Илья и еще раз нажал на чашку весов. — Сейчас я представитель власти. Почему допускаешь безобразия на работе?

— Это как — никто? — ухватилась за слово Марья Антоновна. Федор Кузьмич выпрямился, подавая сыну сигналы, чтобы поправился немедленно. Жена, мол, конечно, жена, но сейчас это к делу не относится. Однако Илья Федорович сигналов не замечал, держался необыкновенно уверенно и чинно, а Марья Антоновна от того возбуждалась больше и совершенно потеряла контроль над потоком слов: — Вот до чего, бабоньки, дожила. Спасибо, родименький муженек, отблагодарил. Уж и в жены тебе не гожусь. Поди, другую завел, депутатшу, бегаешь, милуешься… А я, дура, тебя из армии ждала, ни с кем не гуляла, как проклятая, в постирушках, а теперь никто?

Федор Кузьмич знал, что лучше сейчас не вмешиваться, потому что Марья Антоновна никого слушать не будет, станет кричать, что она сирота, что из бедной семьи, что она и без того несчастная, больная женщина, в зыковской семье всегда на задворках, но ему казалось необходимым вступиться за сына — и вылез, черт дернул его за язык:

— Ты, дочка, криком не кричи… Криком делу не поможешь, а растолкуй…

И Марья Антоновна окончательно распалилась:

— Все вы, зыковские, такие… Все заодно. Заживо меня гноите. Чем я не угодила? И перестирывала на всех, и в огороде пласталась… А теперь вот она, благодарность за мои труды… Уж и никто я…

Марья Антоновна повалилась на стул, а Федор Кузьмич снова вмешался:

— Постыдись, дочка, неправду говорить. Нюська завсегда больше при деле.

Не успел он закончить, как Марья Антоновна сорвалась со стула и схватила счеты.

— Может, Иришка тоже лучше? Блудит с кем попадя… Может, лучше?

В гневе Марья Антоновна была воинственна, и Федор Кузьмич хорошо знал, что в данном случае требовалось делать. Предостерегающе выбросив руку, он попятился к двери и вышмыгнул из магазина на улицу, пальто распахнуто, в руках шапка. На крыльце чертыхнулся, привел себя в порядок и пошел прочь от беды, жалуясь вполголоса самому себе:

— Это же змея, а не баба… Чего я особенного сказал? В запале еще убьет, а какой с нее спрос?


У калитки встретил Ирину:

— Стоишь?

— Стою. Тягостно в доме…

Ирина была в легком пальто, шаль опущена на черные глаза — вылитая Марьяша Кульбякина. Припав спиной к воротному столбу, она неторопливо дышала в сомкнутые, без перчаток руки.

— Затяготит, — недовольно бросил Федор Кузьмич, еще не остывший от побега. — Володьку ждешь?

— Жду.

— Айда — посудачить надо…

Тропой Федор Кузьмич направился к бане. Разговор один на один самый верный, а кроме бани, нигде у Зыковых больше не поговоришь — везде люди. Пропустив Ирину вперед, Федор Кузьмич зажег в предбаннике свет.

— Что опять приключилось? Может, сбеременела?

Ирина вскинула голову, поскребла длинными ногтями лавку.

— Ладно, не сбеременела, вижу… Что тогда?

Ирина сняла с головы шаль.

— Муж меня к себе зовет, — глухо сказала Ирина. Смуглая кожа на ее лице и приоткрытой шее заиграла глянцем. — А я не могу к нему… Вовку вашего люблю.

Федор Кузьмич на этот раз даже не вздрогнул, не сменился с лица, а просто почувствовал, себя бесконечно старым и слабым. Ему показалось, что ничего он уже в жизни не понимает и никогда не поймет. Сев на лавку, он сложил на коленях руки и уставился на отбитый угол печи, слушая, как тонко, с надрывом шумит за окном ветер.

— Дети вы, дети… А мне вот сегодня говорят, что ты со всеми гуляешь… На машинах тебя возят…

Ирина ощутила доброту в его словах, села рядом, спрятала руки в рукава пальто.

— Почему вы всему верите, папа?

— Как же не верить? За полночь другой раз, а тебя все нет…

— С мужем встречалась, верно…

Федор Кузьмич поднялся и занемел против Ирины. Она тоже встала, вытерла шалью глаза.

— Дела-то какие, — сказал Зыков и тут же рассеянно повторил, будто сам себя не расслышал: — Дела-то, говорю, какие…

— Зовет он меня, Григорьев, — заново объяснила Ирина, — а я не могу… Опротивел… Хотела с Владимиром поговорить…

— Тут уж, Ирина, опротивел или не опротивел, — осторожно начал Федор Кузьмич, но Ирина перебила его:

— Опротивел…

В предбаннике раздались шаги. Федор Кузьмич неизвестно с чего отпрянул к печи и стал надевать рукавицы. В баню вошла босая Дарья Ивановна, непокрытая голова в снегу.

— Пошто прячетесь? — спросила сурово. Ее поджатые губы побурели. — Пошто, спрашиваю, прячетесь? Другого места нету? Ступайте живо домой… Расстатуриха-то увидит, что скажет?

И посторонилась, чтобы дать проход Ирине и засуетившемуся Федору Кузьмичу.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1
Ужинали рано. Федор Кузьмич в углу, на видном месте, голова в плечах, хмур; рядом Дарья Ивановна — хлебает молча, торопливо, и такое выражение на ее лице, будто хочет что-то сказать. Нюська с Андреем у стены, тесно, бьются локтями. Светка посреди детворы, смеется, набегалась; Владимир и Ирина на краю стола, друг против друга.

— Андрей, — обратилась Светка к брату, откусывая хлеб, — нарисуй меня, как прошлый раз Нюську нарисовал, в простыне…

Дарья Ивановна постучала ложкой по тарелке:

— Я ему нарисую… И тебе, бессовестная…

Владимир уткнулся в тарелку, сомкнув брови, выпрямился однажды, поймал Иринин взгляд, шевельнулся на стуле так, что тот заскрипел.

— Не мешай есть…

— Чего так?

— На других смотри, — сказал напрямик. Потянулся за хлебом, уронил стакан и покраснел.

Ирина склонила голову, примирительно улыбнулась, Федор Кузьмич заелозил на стуле и вмешался:

— Поговори с ем. С ем поговоришь. Два слова добром сказать не может… Как одурел…

Ему уже было жалко Ирину.

Владимир вышел из-за стола. Разбрасывая белье, оделся в комнате, завязал галстук. В зеркале лицо неспокойное, с полосами бровей, щеки гранитным отвесом, а поверх лба пепельная львиная грива. Развязал галстук, бросил в шкаф и услышал голос Ирины:

— Далеко?

Она стояла в дверном проеме, улыбаясь покорно.

— Гулять! — бросил Владимир и отвернулся.

— Почему меня не зовешь?

— Один обойдусь…

— Ах, вот как…

— Представь себе, — прошел мимо к дверям и — в сени, пальто на плече, шапка под мышкой. Он все еще не мог ее простить.

На улице падал снег. На взгорья после метели легло затишье, глубокое и густое, будто происходило на Отводах что-то важное. Бабка Опенкина набирала у колонки воду и курила. Катались на санях расстатуревские девки. Петька Воробьев колол во дворе дрова. Владимир окликнул его, Петька за минуту собрался. Они прыгнули в сани к девкам, скатились с горы и пошли к трамвайной остановке.

— Когда свадьба, жених? — уколол Зыкова Воробьев. Петька, по своему обыкновению, шел сзади и похихикивал.

— Когда будет, тогда узнаешь…

— Что-то заждался… Прошлый раз у Иринки спрашиваю, она и глаза укатила…

— Ты не спрашивай…

Помолчав, Петька насмешливо протянул:

— Охохошеньки-хо-хо — села муха в молоко…

Проходя мимо шахты, встретили Гришку Басулина. У него на горле пучком топорщился шарф, шапка с опущенными ушами глубоко натянута на лоб.

— Куда путь держим, товарищ начальник? В город? Это даже очень нам с вами по пути. — Басулин пошел рядом, говоря тоном спокойным и однообразным: — Задержаться после смены пришлось… Твой папаша как последний раз забабахал, так семь кругов как бешеная корова языком слизнула…

— Восстановили?

— А то как же! Тогда бы и задерживаться не стоило. — Они приближались к трамвайному кольцу. Стемнело, и дорогу освещали тусклые, желтые от мороза фонари. — А все же конкретно, — снова спросил Басулин, — куда?

— Так… Куда глаза глядят, — ответил Зыков, потому что и сам не знал, в какую сторону податься, лишь бы Ирине досадить — пусть не думает, что без нее ему и жизни нет.

— Приглашаю в общежитие, — сказал Басулин. — У меня сюрпризик для вас…

Гришка работал на участке чуть больше недели, но освоился быстро, и Зыков не однажды слышал от людей, что работник он толковый.

— Сюрпризик, говоришь? — спросил Петька. Он не любил, когда к ним с Владимиром присоединялся кто-то третий: ревновал.

— Телевидение… Вы же тут живете как в дыре. Город еще называется… Ретранслятора нет… Милости прошу ко мне, посмотрите, как деревня с этим делом справляется.

Зыков читал в газете, что строительство ретранслятора намечено к концу семилетки, там же еще было написано, что любители умудряются ловить телепередачи из Томска, но для этого месяцами колдуют над аппаратурой, а тут какой-то «залетный прохиндей», по выражению одного старого рабочего, в городе без году неделя — и пожалуйте вам: приглашаю к телевизору.

— Можно и посмотреть, — согласился, но в голосе недоверие, подмигнул Петьке Воробьеву: мол, наколем трепача. Петька недовольно сморщил нос: стоит ли накалывать? Старая история:приглашает в общежитие, чтобы выпить с начальством бутылку водки да потрепаться насчет заработной платы. Но из уважения к другу поддержал:

— Заглянем…

Басулин жил в боковой комнатушке на третьем этаже. Два темных окна были занавешены новыми портьерами. В комнате стояли казенный шифоньер, самодельная туалетная тумбочка, стол и две кровати. На одной из кроватей сидел немолодой мужчина в красной сатиновой рубахе и играл сам с собой в карты. Едва вошел Григорий, мужчина поднялся, поставил стул посреди комнаты и сел, обратив темное узкое лицо с бесцветными глазами в сторону стола, на котором что-то громоздилось, накрытое простыней.

— Комендант сказал, чтобы ты убрал с крыши свою трубу, — прошепелявил мужчина, не глядя на Басулина. — Говорит: ветер подует, сронит твою балдахину и кого-нибудь пришибет…

— И ты его никуда не послал? — раздеваясь, спросил Гришка.

— Куда мне его посылать? Я его пошлю, а он меня из общежития выселит…

Через полчаса они смотрели телевизионную передачу и Зыков про себя удивлялся, а Григорий Басулин вполголоса говорил:

— Все мое богатство… С этим и катаюсь с места на место… Только антенну за пару бутылок делают…

В комнату набились парни, каждый со своим стулом, проходя, здоровались с Григорием, протягивая руки, будто знали его невесть сколько лет. Мужчина с узким лицом на правах хозяина сидел в первом ряду и через равные промежутки громко повторял:

— Не курить! Кто курить начнет, того выгоним…

Изображение было слабым, но собравшиеся в комнате все равно смотрели на маленький белесый экран с восхищением — показывали «Свадьбу с приданым»; это почти чудо — смотреть телевизионную передачу в городе, где более уважаемые граждане не могут себе такого позволить…

Может быть, только один Петька Воробьев смотрел на телевизор с холодным чувством: и передача ему не нравилась, и весь этот любопытный общежитский народец, и Гришка Басулин, который заметно рисуется, лезет, что называется, в глаза: стащил у кого-нибудь телевизионную аппаратуру и смотался, а теперь хвастает, будто сам сделал. Такие люди, как этот Басулин, перелетные, едва ли способны что-нибудь толковое сделать…

После просмотра передачи, когда комната опустела, Гришка постучал по груди сухими кулаками и обратился к мужчине в красной рубахе:

— Ты, обормот, бутылку-то взял, как я наказывал?

Мужчина молча достал из шифоньера водку и поставил на стол.

— Милый у меня сосед, не правда ли? — спросил Григорий у Зыкова. — Что ни скажи, все исполнит…

Сели к столу, убрав лишние вещи. Хозяин помолчал и уверенно поднял стакан:

— Вот так и живем, Владимир Федорович… Так сказать, скрашивая однообразную жизнь общежитской братии… Ну, хоп!

Владимир качнул стаканом, а Петька про себя подумал: «Ну, что я говорил? Вот она и выпивка… Сейчас будет обычный разговор: начальник, устрой заработок, за водкой дело не постоит…» Посмотрел на Владимира неодобрительно, выпил, и его красноватое лицо еще больше покраснело.

А Басулин между тем вытер рукавом губы, бросил на кровать подушку и отвалился. Его лицо засветилось довольством, будто ничего ему в жизни не надо было, кроме этого выпитого стакана водки да людей, следящих за ним с любопытством. Он посмотрел на Зыкова и начал разговор:

— Я заметил, Владимир Федорович, что не нравлюсь вашему товарищу… Он на меня так взирает, будто матюгнуть хочет…

Петька захмелел от выпитого, смело ринулся в бой:

— Ты не думай, товарищ, что я инженер какой. Я такой же, как ты, рабочий. И скажу прямо: не нравишься ты мне.

— Отчего же? — спросил Басулин.

— Не такой, как все… Легонький, юркий, на все руки. А на месте тебя все равно не держат, потому ты мотаешься — то здесь, то там…

От последних слов Басулин нахмурился. Он сел на кровати прямо, усмехнулся недружелюбно, будто каменными губами:

— Затихни, милый! Не тебе судить, какой я… Ты дальше своего носа еще ничего не видел.

— Вот я и говорю, ты много видишь, — не уступал Воробьев, глядя на хозяина с необыкновенной решительностью. — У тебя вся и жизнь — тут урвал, там урвал… И все видение.

— Ошибаешься, хлопец, — Басулин выдвинул из-под кровати чемодан, спокойно порылся в нем и достал белую коробочку. Раскрыв ее, он подержал на весу орден «Знак Почета». — Ну-ка ты свой покажь?

Петька растерялся, а хозяин упористо продолжал, глядя на награду:

— Это за казахстанскую нефть… Грамоты доставать не буду, сейчас грамотами не удивишь. Но их у меня леспромхозовских штук десяток, со строительства железной дороги столько же, да за армянский тоннель…

Протянув Зыкову орденскую книжку, Басулин уперся глазами в Петьку:

— Я не летун, дорогой мой! Разве начальники летуны, когда они то на Волге электростанции строят, то на Ангаре. Они там, где нужнее… Так вот и я работаю там, где я нужнее…

Тут, наконец, и Петька опомнился. Тоже вскочил, покраснел до синевы, застучал кулаками по столу:

— Ты на меня не ори… Чего ты на меня орешь? Ты знаешь, как я живу? На моей шее четверо пацанов один другого меньше… Я, может быть, тоже поехал бы, как ты, куда глаза глядят, а пацанов куда? Чтобы с голоду пропали… или в приют?

Поднялся Зыков, уперся руками в плечи обоим, успокоил:

— Сядьте! А то сейчас головами трахну, чтобы остыли.

И Петька и Басулин, разом послушавшись, сели.

2
Ожидая трамвай поздно вечером, Владимир и Петька молча ходили по улице. Воздух дрожал от бесовского лёта такси. Приятно кружились охмелевшие головы. Контуры домов ввечеру потерялись, и улицы превратились в огромные тоннели, поверх которых блестела в облаках луна. Петька продолжал мысленно спорить с Басулиным, а Владимир думал, что получилось бы довольно щекотливо, повстречайся сейчас ему Ирина с Григорьевым. Он бы подошел к ним и сказал Ирине что-нибудь дерзкое и обидное: ведь он, Владимир, хоть и ушел в город, но провел вечер в мужской компании, а она едва за калитку — и к мужику…

Чьи-то руки прикрыли ему глаза. Он потрогал мягкие пальцы и узнал:

— Надька!

— Ты меня видел, — сказала Фефелова. Она встала напротив, сложила на груди руки и притопывала сапожком. — Не отпирайся… Я знаю, ты сейчас станешь спорить, что узнал меня по рукам…

Подошел Петька, поздоровался. Они постояли втроем, не зная, о чем говорить. Когда подкатил трамвай, Петька заскочил на подножку и крикнул:

— Следующим приедешь!.. Не буду мешать!..

Владимир посмотрел на Фефелову. Соломенные волосы выкатились из-под ее платка. Глаза, густо обведенные тушью, нос и накрашенные губы теснились на маленьком лице с абрикосовой кожей, раскрасневшейся от мороза. Посмотрел и сказал:

— Что по ночам бродишь?

— А ты?

— Я по делам ходил…

— И я по делам…

Они не встречались после того вечера, когда обиженный и сердитый Зыков напоил ее в кафе и напился сам.

— У нас комсомольское собрание было, — сказала Надя и уперлась руками в грудь Владимира, пытаясь сдвинуть его с места, но Владимир гранитом прирос к земле. — Балаболили, балаболили четыре часа, все одно и то же… Надоело… Иду, смотрю, ты на остановке стоишь… — Она уперлась сильнее, толкнула Владимира: — Отступи, байбак… Ой, уж не может девчонке уступить. Бандит… — И тут же заговорила обыденной своей скороговоркой, перебив себя: — Ты не сердись, что обозвала… Это хорошо, когда женщина обзывает. Это она от беспомощности… У нас в доме такой Мотовилов живет, Сергей Сергеевич… Он в ОРСе работает. У него лицо как у моржа. Жена его называет — Склизя. А он рад. Говорит — это она от любви своей такое слово придумала…

Надя улыбнулась и подала Владимиру руку. Он взял. Девушка благодарно прислонилась лбом к его щеке.

— И вообще. Многие мужчины любят, когда женщины придумывают им прозвища, — сказала она. — У нас на хлебозаводе одна пара работает, Митькины… Она его Краколыгой зовет, а он к ней — Марья Ивановна, Марья Ивановна…

Они пошли вдоль улицы. Владимиру было приятно, что Надя не вспоминает о прошлой дурацкой встрече. Девушка взяла его под руку.

— Я заметила, что вообще люди странно друг к другу относятся, когда любят… У нас в доме живут Гульдяевы. Он такой мужик — высокий, голова огурцом, а она коротконогая. Веришь, Володька, в кино поврозь ходят. Честное слово. Он с семи, она с девяти. Или когда во двор выйдут: он на одной лавке сидит, она на другой. А тут как-то у него подозрение на рак… Гульдяиха чуть с ума не сошла…

Народу поздним вечером немного. От витрин магазинов свет цветных газовых ламп. Лица людей то зеленые, то оранжевые, то красные. Рука Нади тоже то зеленая, то оранжевая, то красная…

— Ох, господи, эти люди… — вздохнула Фефелова. — Кого только на белом свете не родится…

Она не замолкала ни на мгновение, будто ее заставляли молчать, а теперь она вольна говорить сколько угодно. И говорила о пустяках, как о чем-то важном и необходимом, а вовсе не о том, что наболело у нее на душе. Владимир про себя отметил, что Надька, в сущности, добрая… Вспомнил, что такой же доброй и хорошей она казалась ему тогда, в прошлом году, в доме отдыха на Окуле.

Они ходили по улице долго, замерзли. В окнах стали редеть огни. Небо очистилось, и луна обернулась желтоватым морозным кружком. Надя спрятала руки в карманы, поежилась, ткнулась щекой в воротник пальто, предложила:

— Отвези меня куда-нибудь… Не хочу домой…

Они съездили на Отводы, постояли в шахтовом парке. Сквозь прозрачные тополя мерцала вытянутым хвостом Большая Медведица. Надя сказала, что по-сибирски Большую Медведицу называют Кычикой, и тут же вспомнила случай из жизни родственницы, которая верила в звездные приметы.

Зашли отогреться в шахтоуправление: тепло, дремотно, пусто. Владимир провел Надю в свой кабинет. Она встала у батареи и попросила не зажигать света. От тепла уронила на плечи шерстяной платок и расстегнула пальто.

— Подошел бы, что ли… — Она повернулась спиной к Владимиру, и ему показалось, что она смеется над ним беззвучно и дерзко. Он притих у стола, чувствуя, как немеют пальцы согревающихся ног. Ему было приятно, и он забыл обо всем на свете.

— Знал бы ты, как хорошо мне вот так, вдвоем, — продолжала Надя.

Она будто приснилась во сне, и голос ее шел издалека. Владимир посмотрел на желтый свет, падающий из окна на плечи и волосы Фефеловой, ощутил, что весь состоит из добра и будоражащей силы. Он не обрадовался за себя, скорее — напугался, подошел к Наде; она повернулась к нему и зашептала:

— Как мне все надоело, Вовка. Все надоело: хлебозавод, этот город… Все… Я никогда тебе не говорила…

Он тронул ее за плечи, и она с готовностью поддалась ему, прибавилась в росте, потянулась глазами к его глазам. Касаясь рукой его шершавого подбородка, сказала:

— Ничего не надо… Хочу вот так стоять бесконечно. И чтобы весь мир был освещен радостью, чтобы он был твой и мой… Чтобы можно было пожелать в Африку — вот тебе Африка… Тебе не хочется в Африку? О, какой ты черствый и дикий!.. А мне хочется в Африку, посмотреть снега Килиманджаро.

Повинуясь ее ласке и заговорщицкому шепоту, Владимир взял Надю на руки и стал носить ее по кабинету, ощущая молодое тело и волнуясь. Надя ткнулась губами в его прохладную шею и перебирала жесткие волосы на его затылке.

— Володька… Мой любимый Володька, — шептала она ему на ухо. — Мой хороший, славный Володька…

Вдруг открылась дверь, и еще в темноте Владимир определил, кто вошел, но так и остался стоять с ношей на руках. Вспыхнул свет, и Ирина, припав спиной к косяку, стала вытирать влажные щеки смятым платком.

— Извините меня, — в свою очередь прохрипела Ирина. — Мне Петька говорит…

Еще раз вытерев щеки, не договорив, она потушила свет и вышла.

За одну минуту разрушилась волшебная идиллия, Владимир постоял мгновение, ощущая приступ неимоверной отчаянной злости на себя, на Фефелову, на весь мир. Ни слова не сказав, он бросился к двери, выбежал на улицу, тихую и морозную под ниспадающей тусклой луной. Не увидев Ирины, помчался домой, на Отводы. Ирины дома не оказалось. Владимир снова побежал к комбинату, заглянул во все кабинеты и снова — домой. Ожидал Ирину до утра, отплясывал на морозе, но не дождался.

На другой день, забирая у Зыковых вещи и Славку, Ирина сказала, что уходит к мужу, а Владимиру оставила записку, что огорчена случившимся выше сил и быть с Владимиром в одном доме для нее невозможно.

Зыков-младший прочитал записку поздно вечером, придя с работы, разорвал ее на мелкие клочья и снова ушел из дома.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1
Федора Кузьмича больно задел уход Ирины.

— Куда она? Что? Раз спервоначалу не ложилось, больше делать нечего…

Но такой уж он был, Федор Кузьмич Зыков. Теперь ругал Владимира:

— Выдул, разъязви тебя, ребенка до потолка, а ума не вложил… Что он сотворил? Почему Ирина от нас ушла?

Дарья Ивановна вступалась за сына:

— Ты, отец, не шуми… Не вечно же Ирине жить при тебе…

— Ничего у вас душевного нет, — в отчаянии бросал Федор Кузьмич и замолкал.

Вскоре, однако, он свыкся, что в доме стало меньше народу. Его одолели свои заботы. В конце января встретился Зыкову начальник шахты и сказал, что партийный комитет одобрил его, Федора Кузьмича, инициативу — поработать на славу в честь переселенческого праздника…

— Речь для собрания заготавливай, — добавил Фефелов, пожимая Зыкову руку. — Чтобы все честь по чести…

И Федор Кузьмич каждый вечер потел за кухонным столом, составляя первый раз в жизни торжественную речь.

Собрание состоялось утром в общем зале административного здания комбината, украшенном кумачовыми транспарантами. По привычке шахтеры собирались неохотно. Лениво сдирая с голов шапки, бурчали:

— Опять, поди, резолюции какие. Только руки тянуть.

Председатель шахтного комитета Виталий Петрович Карасов, лобастый мужчина с мятыми щеками и выпуклым ртом, выпроваживал людей из раскомандировок.

Федор Кузьмич волновался. Он начал речь нерешительно, придерживая одной рукой очки, другой бумажку, и все чувствовал отрывистое дыхание Фефелова, который сидел в президиуме, чувствовал и думал: «Не так я начал, разъязви тебя… Надо было с другого начать…» Потому перепрыгивал через строчки и в волнении снимал с носа очки, усмиряя повеселевший народ.

— Шпарь, Кузьмич, — кричали ему. — Шпаргалку-то не оброни…

В конце концов Зыков осмелел, покашлял в ладонь и опустил бумажку на трибуну.

— Это значит, так выходит, товарищи. — Он воткнул очки в нагрудный карман пиджака. — Бумажка, с которой я читаю, моя собственная… Я над ней дома кумекал… А все равно, видно, не скумекал. Оттого вы смеетесь…

Собрание весело пошумело и стихло.

— Буду говорить как умею… Грамотой не богат, так что за какое слово прошу простить. В остальном же я полностью выражаю свое личное рабочее мнение…

— Не отвлекайся, Федор Кузьмич, не отвлекайся, — поправил Зыкова Карасов.

— Никак не отвлекаюсь, Виталий Петрович, — ответил Федор Кузьмич не оборачиваясь. — Сам понимаю: времени на долгие разговоры нету, но, опять же, мы не с бухты-барахты вопрос порешить должны, а с умом… Потому и оговариваюсь…

Федор Кузьмич выпрямился, продолжал упругим, будто не своим голосом:

— Каждый из нас, товарищи, газеты наши советские читает и радиво слушает. Все мы душой и сердцем понимаем, что делают для нас, для рабочих трудящихся людей, наши родные партия и Советское правительство… Давечь так прямо по радиву и сказали, что в прошедшем году квартир новых построено для миллиону семей… Сердце радуется от этого, товарищи… — Федор Кузьмич сглотил слюну и продолжал с новой силой: — У нас тоже намечается переселение. Вы это знаете. Но вот я что думаю по этому случаю. И вы все подумайте… не год, не два прожили мы с вами на Отводах, всяк по-своему, но что это у нас за житье было? Гора проклятущая, ветру всегда… Зимой снегом засыплет — ни пройти, ни проехать. Домишки слиплись друг к другу, как воробьи в гнезде. Путаница сплошная, хип-хап, как говорят, кто в гости из дальних краев приезжает, полдня родственников ищет. А весной? Дороги размоет, ползешь по склизи домой, разъязви ее, как проклятущий…

— Громи свою прошлую жизнь, Кузьмич, громи, — крикнули Зыкову из задних рядов. — Не жизнь, а пережиток капитализма…

— А разве не пережиток? — подхватил смело Федор Кузьмич. — Явственный пережиток и даже хуже… — Теперь он почувствовал себя свободнее: речь складывалась, хоть и первый раз говорил. — И всякий человек, который сзади кричит, сам видит этот пережиток. Сам знает, что сейчас вся наша страна борется с этим пережитком. Чтоб советскому человеку лучше жилось… Я тут на бумажку-то вот что выписал… Контрольные наши цифры на будущее… Специально для крикунов скажу. Пятнадцать миллионов квартир да в сельской местности семь миллионов домиков… Вот.

Переведя дух, Федор Кузьмич закончил, объяснил главное:

— Потому лично я горд, что живу в такое время, как сегодня. — Про себя он подумал: разве кого из его сыновей допустят такую длинную речь говорить? Сроду не допустят. И поднял руку, как выступающие в кино, — Наше государство делает нам, отводовцам, праздник — более пятисот семейств идет на новое местожительство, где вам все услуги: живи — помирать не надо. И я по такому случаю предлагаю: пусть наш праздник будет как праздник и мы с вами, рабочие-трудящиеся, встретим его как полагается, как встречаем другие советские праздники, трудовыми нашими делами. И так пусть будет: кто из нас лучше поработает, тому и квартира лучше, на выбор, кто хуже, тому — что останется…

Не всякому пришлось по душе предложение Федора Кузьмича, потому загалдели:

— Хо ты какой, птица чечевица, — сказал с первого ряда мужик и завертелся на стуле.

Другие следом за ним:

— Понес ахинею…

— Долго думал, Зыков?

Федор Кузьмич криком смело перебил шум:

— Сколько думал — все мое. — Он испугался, что дело может сорваться и тогда снова от детушек насмешки и все прочее. Продолжал решительно: — Пусть люди сами посмотрят на тех, кто кричит сейчас и порядок нарушает… Прямо скажу, что работники они не ахти какие. Хоть вот Семена Макарова возьми, кричит громче всех. Знаю, какой он работник, — из чашки ложкой. У него заработка отродясь больше трех тыщ не было. Вот и судите. — Гвалт снова утих, и Федор Кузьмич заговорил в тишине: — Они как хотят, Семены-то эти Макаровы? Нашармачка… Откровенно признаюсь еще, прямо откровенно: был у меня по осени в гостях Николай Иванович Марчиков, все вы его знаете. Так что говорит? Я, говорит, тебе, Федор Кузьмич, по вкусу квартиру сделаю. Это что такое? Что это за «сделаю»? Я не хочу, товарищи, толкаться у дверей шахткома, всякие там дела проверять и вам не советую. Хочу так: пусть нас измерят трудом. Хорошо потрудился — лучшая из лучших; плохо трудился Федор Кузьмич, все знают, что плохо, этого не скроешь, и квартиру тебе на по работе, абы какую…

В тридцать минут обернулось собрание. В конце концов, люди согласились с предложением Зыкова, единодушно проголосовали. Но позднее, на участках, когда принимали конкретные обязательства, снова разгорелись споры.

— На какой хрен мне такое предложение? — кричал рабочий с участка Владимира Зыкова Николай Федотов. Он щурил толстые веки и махал руками. — Я в бригаде работаю, а не сам по себе… Я с другими. Пусть я на Отводах живу, мне переезжать, мне стараться надо, а другой из бригады, вон, Чернышев Захар Иванович, ему неча из шкуры лезть, у него давно-предавно государственная фатера. Так значит, я из-за Чернышева на первый этаж селись, где вечно холодина и все такое…

— Что предлагаешь? — спрашивал у него председательствующий.

— А то предлагаю: каждому за себя работать. Вот так. Как раньше работали. По замеру. Я вот берусь с Гришкой Басулиным работать, вдвоем. Чтобы без бригады.

— Ты нас к цыганским телегам не тяни, — стали возражать другие.

— Ерунду порешь, Колька…

— А что — ерунду, — нашлись и защитники. — Правильно он говорит.

— Ты заткнись… Правильно… Тоже мурло, разъязви…

— А ты мне рот не затыкай, — обиделся рыжеватый с голубыми глазами проходчик Веремеев и протянул руку к председательствующему: — Дайте мне слово, Василий Терентьевич… Дайте мне сказать, пожалуйста…

Председательствующий разрешил ему говорить.

— Неправильно у нас собрание делается… Мы здесь не награбленное делим, а принимаем социалистические обязательства. Почему же тогда оскорбляют?

— Никто тебя не оскорбляет, — перебили Веремеева, — а ты о деле говори.

— Я согласный с Федотовым — по замеру работать… Сколько я сделал, мое…

— У-тю-тю-тю, кулак недобитый…

— Не бывать такому, чтобы всякий сам по себе…

— А ему что? Веремееву-то? Он известный скряга и жмот. Ему для других что сделать — нож острый…

— Товарищи, перестаньте шуметь! У нас собрание, честное слово, или ярмарка в Голтве?

Когда председательствующий навел тишину, выступил Григорий Басулин. Он снял пальто, положил его на стул и оглядел присутствующих насмешливым взглядом:

— Я так предлагаю: всем хорошо поработать… А для этого не разъединяться по одному да по два, а, наоборот, одну большую бригаду создать. Большим коллективом легче справиться с аварийными работами. А у нас этих аварий — каждый день… Сейчас везде пишут про укрупненные бригады… И нам надо такую создать. Вот мое предложение.

— Правильно, — поддержал Басулина председательствующий.

Поднялся Владимир Зыков. Ему басулинское выступление понравилось: не дать затихнуть попутному ветру.

— По-моему, так, — сказал он медленным, тяжелым басом, подходя к столу. Оглядел людей, брови резко упали, губы дрогнули в глубоких темных углах. — По двое уже работали в старое время… Мой дед работал. Нарубит кучку угля и торгует на базаре. Но вы сами знаете, какое тогда время было… еще ни Магнитки в стране, ни Кузнецкого комбината, ничего… В шахте обушком да киркой работали. А сейчас? Так почему нам к старому пятиться? Что это будет за организация труда, за которую ратует Федотов? Правильно Басулин говорит: не наша эта организация… Я поддерживаю его предложение: добиться хороших результатов всем участком.

Поднялся Семен Макаров, качнулся, выгнул плечи подковой, потеребил нос:

— Я, к примеру, с начальником участка согласный. В конце концов, он поболе в этом деле смыслит. Но опять же хочу сказать от себя. — Он провел темной бугристой рукой по шее и откашлялся. — Я, к примеру, сам лично происхожу из сельской местности…

— А это, между прочим, Семен, очень даже заметно, — вставил Андрюшка Зыков, дремавший до этого на задней скамье.

— В конце концов, а почему я должен скрывать свое крестьянское происхождение? — обернулся Макаров. — Почему? Я, наоборот, им ежедневно горжусь…

— Ты, Семен, из пустого в порожнее не лей, — перебил Макарова председательствующий. — Согласен с предложением Басулина?

— Я, конечно, согласный… Только хочу слово произнести, потому как все высказались, а я нет. — Макаров подождал, переступив с ноги на ногу, лязгнули его кованые сапоги. — К примеру, у нас в деревне при всяких трудных делах так происходило: вызывают в поле людей, на прополку или еще зачем… Бригадир объясняет этому звену то, другому звену это… И работаешь… А когда солнышко спрячется, бригадир, к примеру, рассказывает: Макаров Семен Иванович — три трудодня, а какой-нибудь Иванов — Петров — Сидоров два…

— Чего ты брешешь, Семен? — возмутился Федотов. — Чтоб на прополке три трудодня?

— Я к примеру говорю, — пояснил Макаров.

— И к примеру ты отродясь больше двух не сделаешь, — подсказал Андрюшка. — Потому что лентяй ты… Я с тобой полгода работаю и замаялся.

— И неправда, — заспорил Семен. — В конце концов, это не ты со мной замаялся, а я с тобой…

— Оба вы хороши, — вставил Федор Кузьмич Зыков, до этого молчавший. Он радовался буче, которую заварил, и сидел важный, будто Наполеон на императорском совете.

— Семен, я еще раз предупреждаю: не отходи от дела, Щукаря из себя не строй, — председательствующий постучал пальцем по столу. — В протокол всю его болтовню не вносить.

— Полностью и совершенно согласный, — заторопился Семен Макаров. — А в протокол меня вписать надо. Я в общественной жизни активный… Пусть, кто протокол ни прочитает, всяк скажет: Макаров не отмалчивается, Макаров говорит. А я, к примеру, чистосердечно и откровенно хочу, чтобы всей нашей шахте, всему нашему государству было как можно лучше от предложения Федора Кузьмича Зыкова. Но с другой стороны, в конце концов, я и себя утеснять не могу, не имею права. А всякое может получиться. К примеру, «бугор» наш, товарищ Василий Терентьевич Маковецкий, которому доверили собранием нашим руководить, за месяц может позабыть, кто лучше работал. Или по своей партийной привязанности кому-нибудь партийному первое место отдаст. А когда у нас будет каждый день записано — сколько или еще как скажется, тогда, в конце концов, всем будет ясно, кто передовой…

— Поняли тебя, Семен… Садись, пожалуйста, — сказал председательствующий. — Говорил больно долго, но в общем ничего. Твое предложение лично я принимаю к сведению.

Бурно еще выступали, с огнем, и каждый предлагал свое, как водится на рабочих собраниях. Под конец согласились с предложением Григория Басулина, потому что наговорились вволю и устали, наметили цифры, как говорят, и от имени партбюро попросили Андрея Зыкова оформить предложение письменно — красиво, на листе ватмана — и вывесить на видном месте. Андрей кивнул и пустил по рядам бумажку с карикатурой на Макарова: согбенный, в шляпе и сапогах, Семен стоял на дороге и закуривал из тощего кисета, на котором было написано: «Трудодни».

2
После собрания авторитет Федора Кузьмича в семье значительно вырос, но Андрюшка все равно нет-нет да подзадоривал отчима:

— Признайся, батя, у кого идею стащил?

— Отвяжись, — бурчал Зыков. — Чего привязался? Что я тебе плохого сделал?

— О детях, батя, не беспокоишься… Зачем тебе слава под старость? Поделился бы идеей с детьми…

— Не заслуживаете вы, чтобы с вами делиться. — Федор Кузьмич сводил брови и закидывал руки за спину. — Шалопаи вы, каких свет не выкидывал. Один Илья человек.

В другой раз перебранка была острее.

— Стыдно на тебя смотреть, — ругал Андрея Федор Кузьмич. — Какой ты рабочий! Курица ты общипанная. Смотри на отца, каким должен быть советский рабочий…

Тут уж возмущался Андрей:

— Тебе бы лопату, батя. Чтоб навкалывался и шевельнуться не мог. А то бродишь по шахте — там взорвал, здесь. И вся работа…

— Я от лопаты не убегал, — возмущался Федор Кузьмич. — У кого хошь спроси. И работал не как ты — в час по чайной ложке. Первым стахановцем на шахте был… — Зыков выпячивал грудь, но вдруг срывался, убегал в спальню и возвращался с рулоном похвальных грамот. — Вот она, моя работа, посмотреть можешь… А у тебя где?

— Из бумаги штанов не сошьешь, — невозмутимо отвечал Андрей. Он садился к окну на свое любимое место в кресло-качалку и закидывал ногу на ногу. — Эти бумажки Светке отдай, пусть в школу снесет: у них, говорят, в музей всю макулатуру стаскивают…

— Ну погоди, разъязви тебя… Ну погоди, — беспомощно стращал Зыков.

Особый разговор был у отца с Владимиром.

— Сщас тебе самое время показаться… Не с бухты-барахты все твори, а разумно… Совета спроси, не стесняйся. А то бригаду вон какую забабахал, а поладить с ней еще не можешь… Прошлый раз опять два забоя вентиляция остановила…

— Слажу как-нибудь, — бурчал Владимир.

— Не как-нибудь, а как надо… Ты не должен от отца отставать… К Иринке больше не подступай… Охлонись. Пусть она своей жизнью живет… В дело вникай больше… Ты инженер — в дело вникай, а девки от тебя не уйдут…

Владимир за последнее время исхудал, нервный до крайности, домой приходит урывками, поспать. Знает Федор Кузьмич, от чего беспокойство у сына, однако безызменно наказывает, чтобы к Ирине больше не подступал, жизнь ее не разламывал.

А Владимир только единожды и встретил Ирину с тех пор, как она переехала от Зыковых к мужу. Он пошел к главному инженеру решить вопрос об одном из забоев, который вошел в породу.

Был вечер, в окнах темень, коридор тихий — давно закончился рабочий день, а в кабинете главного инженера за столом Григорьев — быстро скрипел пером. У окна в кресле Ирина, сняла с головы платок, читает книгу.

Владимир поздоровался, опустил глаза и встал к Ирине спиной. У него задубели пальцы рук, залепетал мальчишкой:

— Бросить надо этот кусок, Павел Васильевич. Повернуть выработку градусов на сорок, обойти породу… Там угля-то в мульдочке — кот наплакал…

— Какой лихач! — Григорьев достал платок и вытер ладони. — Тебе бросить — и с плеч долой. А в горном деле так не делается. Вскрытый уголь добывать…

Владимир недовольно повел плечами:

— Невыгодно его добывать: там на тонну угля тонна породы…

— Это мне лучше знать, Владимир Федорович…

— Как знаете…

Григорьев, наконец, не выдержал, заговорил добрее:

— Ну, хорошо, Владимир Федорович, не дуйся. — Вынужденно улыбаясь, он встал из-за стола и подошел к Владимиру. — А то подумаешь бог знает что. Мстит, мол, главный инженер. — В голосе четко прорезалась издевка, глаза полыхнули недобрым блеском, будто окна пустой квартиры. — Завтра взгляну на планшете, может, и помогу, только ты на это сильно не надейся. План — любыми путями.

— Работаем… — У Владимира защемило в груди от едких слов главного инженера, а тут еще жжет огнем Иринин взгляд. Хоть и не оглянулся в ее сторону ни разу, а чувствует, что смотрит она, прикрыв лицо книгой.

— Значит, договорились, а сейчас ступай, не мешай мне, работа есть, — поторопил Владимира Павел Васильевич.

Но Зыков неожиданно осмелел, затеял иной разговор, родственный:

— Что-то в гости не приходите, Павел Васильевич. Ирина обещала приходить, но забыла. — У Григорьева тонко сошлись веки и по лицу стремглав пронеслась гневная тень, а Владимир продолжал, будто ничего не заметил: — Отец волнуется: не угодил, что ли, чем? Они же, знаете, старики, мнительные… Вы уж придите…

Павел Васильевич так и не нашел что ответить, только сжимал губы. Ответила за него Ирина:

— Хлопот всяких много, Володя… Вот устроимся основательно — и придем…

В голосе ни капли волнения или неловкости, сказала обыденно, как говорят между собой родственники.

Владимир оглянулся, посмотрел на нее: Ирина положила книгу на колени. В глазах ее остановился покойный свет.

— В школе хлопочешь? — спросил неловко.

— В школе… Где же мне хлопотать?

— Все завучем?

— За директора сейчас… Захворал что-то Мариан Яковлевич…

Чтоб не заглох разговор, Владимир продолжил его совсем пусто:

— Ты не подводи старика… Пусть не волнуется, скорее выздоровеет. — Возмутился от своих слов, прервал начатую игру и прямо сказал: — Выйдем, Ирина. Мне надо тебе сказать что-то один на один…

Она слегка побледнела, но другого беспокойства не выказала, ответила:

— Можешь говорить при муже…

— При нем нельзя…

Григорьев развернул Владимира к себе лицом и прошептал:

— На рога лезешь, Владимир Федорович… Берегись, на рога лезешь…

После Владимир долго сидел у окна своего кабинета и видел, как часов в двенадцать ночи Ирина и Григорьев сели в служебную машину и поехали коротким путем через парк в сторону города.

На другой день Федор Кузьмич Зыков отчитывал сына:

— Ты голову совсем потерял. Да Григорьев из тебя лепешку сделает… Ты куда лезешь? Ну, разъязви тебя, Володька, не слушаешься ты меня…

И откидывался на кухонном стуле возмущенно и устало.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1
Первое мартовское воскресенье — проводы уходящей зимы, новый праздник.

Дарья Ивановна поднялась рано, затопила печь и порошей босая побежала к Расстатуревым за мукой. На задворках ярилась утренняя синь. Каркали вороны, их черные комья ерошились на заплотах. Вчерашняя оттепель за ночь схватилась, но воздух еще хранил пресную талую парь.

— Уж мучки-то дай, сватья… — Дарья, не проходя, опустилась на табурет. — Чегой-то ночью проснулась, думаю — спеку блинов: праздник все жа…

Расстатуриха спозаранку мыла пол.

— Ступай в кладовку — сама набери. — Она выпрямилась и одернула платье. — Прибраться надо. Слышно, Верку сватать придут — лицом в грязь не упасть…

— Да ты что? — притворно удивилась Дарья Ивановна.

— Уж и не говори, сватья, раздать бы скорее. Ни днем, ни ночью покоя нет: то и смотри — забрюхатят… — Расстатуриха прогнала тряпкой воду вперед-назад и снова выпрямилась.

Из смежной комнаты высыпал рой девок, мал мала, всех Дарья Ивановна и не знала по именам. Одна девка полезла на окно, другая на стол, третья Дарье на колени, четвертая забренчала кастрюлей. Две девки постарше ухватились за половую тряпку и разругались. Самая старшая, Верка, с заспанными глазами прошла в сенцы.

— Федул, — крикнула Расстатуриха, — ну-ка уйми обезьянник!

Из спальни вышел Расстатурев, пожулькал скомканные, в пере, волосы и сел за стол.

— Сон гадский приснился, — сказал он, шурша щетиной на костистом подбородке. — Будто в ракете лечу, а потом осмотрелся — вовсе не в ракете, а верхом на собаке. Навстречу мужик, а будто бы голодные — съели мужика. Потом ты… — Расстатурев свел брови и ткнул пальцем в жену. — Тебя съели…

— Спятил на старости, — сердито ответила Расстатуриха.

— Точно, мать, спятил… Ей-богу…

В комнате поднялся гвалт. Дарья зажала уши и встала.

— Пойду я, сватья… Мучки-то у тя прихвачу…

— А как же? Прихвати, жалко, что ли…

В зыковском доме пробудились. Нюська хлопала на крыльце половики. Андрей в огородах гонялся за Светкой, утопая в рыхлом снегу. Федор Кузьмич растапливал печь и, как обычно, переругивался с Владимиром:

— Сопляк еще отца обучать…

Владимир стоял возле бабкиной кровати.

— Я тебе, дураку, что говорю? Как с людьми работать, — не утихал Федор Кузьмич. — Поди, не зря двадцать пять лет на шахте отвалтузил, что-то знаю. Да и почет — не с твое.

Дарья испекла первый блин и швырнула его на расстеленное полотенце. Она покосилась на мужа, тот грозил Владимиру пальцем.

— Что у вас снова? — не вытерпела Дарья и воткнула руки в бока. — С чего зацапались? Мира вам нет? Господи, вон у Расстатуревых утром была: полный дом, а все добром да ладом. А тут как проснутся, так за скандал…

Владимир обнял мать за плечи и сказал словами отца:

— Расстатуревы, мама, другой крови… Расстатурев-старик у Колчака уборную чистил…

— Ты, грамотей, чужие мысли не повторяй! — распрямился Федор Кузьмич и постучал ладонью по плите.

Дарья засуетилась у печи, натирая салом подгоревшую сковороду. Нюська усадила за стол девок. Прошла Светка, мотнув волосами перед лицом отца. Андрей вырос на пороге и сбросил сапоги. Нюська провела его к столу и сказала как ни в чем не бывало:

— Садись, поешь… Сейчас пойдем в город — ряженых смотреть.

Федор Кузьмич опустился перед печкой и, подкладывая уголь, продолжал бормотать:

— Дедов у черта характерец… Тот тоже, как вопрется в одно, ему хоть кол на голове теши, а он все свое…

— И радовался бы, старый, — подхватила Дарья Ивановна. — Не спорил бы. Человек в институте обучался, грамотный, а ты что?

И она выплеснула на сковороду остатки теста.

После завтрака всяк занялся своим. Андрей выпустил голубей и стоял во дворе, наблюдая за ними. Возле него крутился счастливый кобелек.

Пряный весенний аромат нежно щекотал в носу. Солнце растопило порошу. Пахло запарком крыш, заплотов и прошлогодних огуречных грядок, показавшихся из-под снега. Белым налетом покрылся кустарник в палисаде, там мельтешили синицы.

За неплотным забором визжали расстатуревские девки, бегая по двору в одних платьях. Расстатуриха хлопала на крыльце одеяло.

— Тешишься? — крикнула она Андрею и покачала головой.

Зыков оттолкнул прилипшего к ногам кобелька.

— Тешусь…

— Дай тебе бог здоровья…

— Спасибо, тещенька. — Андрей прищурился и почесал щеку. — Тридцатку-то за свою уродину приготовила? Ты давай не тяни, а то я и погонять могу…

— Гоняло-подметало, — дернулась Расстатуриха, сворачивая одеяло. — Один гонял, так все еще в больнице лежит…

Андрей залился смехом, подняв рыжеватое припухшее лицо к небу.

День начинался погожий, яркий. Небесье затекло масленой лазурью, и воздух был голубоватый, а дворы, огороды и дороги застил рябью парок. Ожившие воробьи напрочь измокли в лывах и общипывались, сидя у тепла на трубной притолоке.

Андрей забрался на крышу и кормил голубей, когда в калитку толкнулся Расстатурев. Ему открыла Нюська, вешавшая во дворе утренние постирушки. Расстатурев поздоровался, снял шапку и пригладил волосы.

— Хлопочешь, дочка?

— Что мне сделается?

— Все может сделаться. — Расстатурев ступил вычищенными сапогами на сухое место. — Это не знаешь, откуда что и придет. Вот тетка Праскева наша шла, шла и упала. Что к чему? А тут же и готова. Третью-то девку не зачала?

— Мне, папка, не к спеху… Да и мужику некогда — голубков гоняет…

Расстатурев подставил ко лбу ладонь и поднял глаза.

— Дитя неразумное… Это сколько ж они у тебя корма сжирают?

Андрей спустился на веранду.

— Рублей на двести…

— Что ты говоришь? — Расстатурев потер шапкой голову. — Разор семейственный. Спасибо, что бабенка досталась тебе хорошая. Другая бы вместе с голубями погнала.

— Так ведь чья бабенка-то? Расстатурева, — поддакнул Андрей. Он уставился на тестя хитрыми глазами.

Нюська заругалась и отвела отца в дом. Расстатурев поздравил Зыковых с масленицей. Долго стоял перед кроватью бабки Зычихи и пересказывал сны. Потом сел у порожка на табурет и обратился ко всем:

— Ушел от греха подале. Зятек достался: проходу не дает…

— Чего опять? — посочувствовал ему Федор Кузьмич.

— Не говори, сват… Я ему слово, а он мне двадцать… Говорю ему, птицу бестолковую держишь, а он мне про девок.

— Они такие. — Федор Кузьмич застегивал пуговицы у новой рубахи. — Они поговорят. Я сегодня было заикнулся на ум-разум наставить, так куда там…

Из комнаты вышла Нюська и, расчесывая волосы, спросила у Расстатурева:

— На праздник-то пойдешь, папка?

— Что же не пойти?

И, точно отбрасывая прошедший разговор, вмешалась Дарья Ивановна:

— Без сватьи?

— Куды с ее ногами? Она и шагу ступить не может. — И, помолчав, решился на правду: — Сватов ждет, а я думаю: кто бестолковую Верку возьмет? Никто. — И ушел потихоньку…

Между тем Андрей, сидя на крыше, увидел проходившую мимо Польку Макарову:

— Привет, кошечка… Пошто в гости не зовешь? Семен-то дома?

Полька с готовностью подошла к заплоту:

— Где ему быть? Дома…

— Приду сегодня в гости… Так что его ты прогони…

— Нюська-то вот услышит, она тебе придет…

— Я с Нюськой договорюсь…

И замолчал, углядев выбежавшую во двор Марью Антоновну, махнул Польке рукой: ступай, мол, ступай, чего выставилась?

И начал спускаться с крыши по лестнице.

2
В городе схлынул поток, лишь носились тройки с разрисованными дугами, звенели старинным тонким звоном колокольцы да кричали опоясанные красными кушаками ямщики. Окатом из-под полозьев вырывалась растопленная жижа и хлестала по осклизлым снежным навалам. Пели ряженые, набившись в галичские санки. На добротных конях увальнями плыли русские богатыри, катил на печи, дымящейся нефтяным смрадом, Емеля-дурак, дед с бабкой и внучкой несли огромную фанерную репку, скакал Чапай в бурке на белом рысаке.

Подойдя к площади, где готовились игрища, Федор Кузьмич Зыков остановил родственников и показал подбородком в сторону мужчины без головного убора, стоявшего в толпе.

— Соловьев, председатель горсовета… Всю войну вместе работали, а сейчас смотри где — городом управляет.

В последнее время родственники заметили, что, оказывается, Федор Кузьмич был вообще на короткой ноге со всеми знаменитостями города. Особенно это стало проскальзывать в словах после того, как Зыкова наградили именными часами «Кама» с черным циферблатом за проявленную инициативу по организации социалистического соревнования.

Дарья Ивановна, чтобы поддержать мужа, подтвердила:

— Молоденький такой был? В фуражке милиционерской ходил? А как же? Помню… Эх, года-то летят… Давно ли?

Прошли на площадь. Первым отделился от Зыковых Расстатурев. Он приметил толчею у высокого столба, на вершине которого покачивались сапоги. Касаясь рукой Федора Кузьмича, сказал, сдвигая на затылок шапку:

— Какое добро пропадает… Пойду-ка я по старой памяти…

Он растолкал людей, молча разулся, поплевал на заскорузлые руки и полез, подбадриваемый криками мужиков:

— Вот пенсия дает…

— Зад-то, зад подтяни, отвис…

— Жми, мужик, сапоги казенные…

Расстатурев краснел лицом, в обхват держал столб и медленно поднимался, упираясь в ледяное склизье белыми потрескавшимися ступнями. Его тяжелое, сиплое дыхание веселило людей.

— А мужик-то сапоги достанет… Поди, в молодости не раз в общественных обутках ходил…

— Да уж хаживал, — отзывался Расстатурев и было скользил вниз, но багровел и лип к столбу. От напряжения у него стучало в висках, и он было думал отступиться, но настырство житейское одолело, и он снова карабкался, сдирая руки. Наконец ухватившись за вершинный срез, Расстатурев снял кирзовую пару, но то ли от радости, то ли от напряжения у него голова пошла кругом, он припал лицом к столбу и, судорожно держась, но не выпуская сапог, тихонько попросил:

— Сымите, мужички, а… Расшибусь…

Люди сквозь смех кричали ему, чтобы скатывался, но Расстатурев висел с закрытыми глазами.

— Силов нету — сердце заходит… Сымите, говорю, бога ради…

Когда его сняли, у Расстатурева так отекли ноги, что он не мог стоять. Андрей подхватил тестя и провел в ближайший бутафорский кабак пить чай.

В другом месте пытал счастья Федор Кузьмич. Поначалу он с Дарьей Ивановной стоял в толпе зевак, наблюдая, как парни переламывали грудью жердину, закрепленную с двух концов. Потом Федор Кузьмич разжегся, снял пальто, добро, упористо взял разбег и бросился на березовую перекладину как на кровать. Жердь прогнулась, спружинила и кинула его назад метра на три, ударив спиной о землю. Федор Кузьмич уперся в колени руками, подумал, снова бросился на перекладину и снова упал, толпа отозвалась хохотом, но громче всех смеялась Нюська, не пряча раскосых глаз и краснея молодым полным лицом.

Из толпы вышла Дарья Ивановна:

— Горе ты луковое, отец, безмозглая голова…

Она тоже сняла пальто. Емкая,грудастая, слоновой поступью шагнула к жерди, круто выгнула ее, отставив ногу, навалилась еще, точно запряженная в борону, и перекладина хрумко переломилась.

— Ей надо кедровый комель ставить, — крикнул кто-то.

— Ба-аба…

— Свяжись с такой…

Дарья Ивановна накинула пальто и ответила мужикам:

— Свяжись — не развяжешься…

Толпа засмеялась.

Тем временем Расстатурев и Андрей сидели в фанерном кабаке «Семь лаптей» и пили чай.

— Русского от русского не отнять, — рассуждал тесть, шевеля бровями. — Что-то есть в нас, мужиках, особливого…

— А как же? — поддакивал Андрей.

— Все одинаковы, а вот получились и немцы, и французы, и мы, грешные. У нас на политической учебе обсказывали: все образовалось из производства, из наших рабочих сил… И я с этим согласный. Но вот не понимаю, откуда французы произошли? Или те же немцы? Что там ни говори, а немца с французом не сравнишь. Немец, он послушный, верующий, на всех злой. А француз что? Ему бачок ихнего вина, он тебе и жену отдаст, и Париж, и президента в придачу.

Рыжий самовар парил на прилавке. Андрей нацедил кипятку, закрасил его густо чайной заваркой и бросил в стакан кусок сахару.

— Это все от еды, я думаю, — ответил он, пряча бегающие глаза. — Смотря что ешь… Если хлебное, тюрю там, затируху, опять же стряпаное и пареное или кашу, например, тогда наш брат получается… Если же и сало, тогда хохол. А если устриц или лягушек, то француз. А если вообще ничего не ешь, то негр. Они от голоду и черные. Все с кормов, батя, все с кормов…

А за стенами кабачка не утихал веселый гул. Новый аттракцион собрал толпу. Соревновались парни, стоя на бревне и сбивая друг друга копьями. Федор Кузьмич заметил, что сюда подошел председатель исполкома Соловьев с женой, толкнул Владимира:

— Спробуй, а? Что ты…

Владимир встал на бревне и прилип, как улитка, сбивая противников легко и быстро. Федор Кузьмич ворвался в толпу и кричал, поднимая кулаки:

— Давай их, сынок, лупцуй…

Его стариковское сердце было переполнено радостью. Соловьев, наконец, обратил внимание на кричавшего мужика, узнал:

— Чего кричишь-то, Федор Кузьмич?

Как сейчас Зыкову хотелось, чтобы весь этот город, все люди посмотрели на него, увидели, с кем он говорит, простой рабочий, инициатор социалистического соревнования. Куда это Дарья запропастилась? И где Расстатурев? То с глаз не прогонишь, а то… Ответил Соловьеву:

— Сын, Петр Иванович, — он протянул Соловьеву руку. — Смотрите, какой у меня сын…

— Сын хорош. — Соловьев поправил галстук. Сероватое с острым подбородком лицо председателя едва озарилось улыбкой. — Это как же ты такого здоровяка вырастил?

— Дарья растила, Петр Иванович, — в радости ляпнул Федор Кузьмич. — Я что? Я так…

Они вышли из толпы и остановились, рассматривая друг друга. Федор Кузьмич был Соловьеву по плечо, но шире и тверже, председатель горисполкома суше и легче. Оба в одинаковых пальто, но Зыков в шапке, а Соловьев с головой непокрытой: темные волосы блестели на солнце масленым блеском.

— Все тебя вспоминаю, — сказал председатель, но, видимо, сказал больше для красного слова, едва ли он вспоминал Федора Кузьмича. Увидев обрадованные глаза Зыкова, Соловьев и правда как-то разом многое вспомнил и заговорил свободнее: — Фэзэушником меня называл. Помнишь? Все хитрил, будто разницы не понимаешь между институтом и ФЗО.

Федор Кузьмич нарочито сделал испуганные глаза:

— Разве, Петр Иванович? Не может быть… Как это у меня язык поворачивался?

— А собаку, помнишь, в забой принес? Она как бросится ко мне на свет, ну я тут и чуть-чуть… Молодые были…

— Собаку? — снова и умело притворился Федор Кузьмич. — Запамятовал, Петр Иванович… Как есть запамятовал. Да может, и не было? Может, не я? — спросил у Соловьева с невинной улыбкой.

Председатель прищурил глаза и встряхнул Федора Кузьмича за плечи:

— Как же не ты, когда ты… Может, и сейчас ты уже не Федор Кузьмич, а кто-то другой?

— Что вы, Петр Иванович… Я это есть я…

Разговор как-то угас. Зыков и Соловьев потоптались друг против друга, чувствуя неловкость. Наконец Соловьев снова заговорил:

— Давно не виделись, давно…

— Давненько, Петр Иванович. Давненько…

— Лет пятнадцать…

— Пятнадцать, Петр Иванович, будет…

— Вот уж сколько…

— Город, Петр Иванович, — снова притворился простачком Зыков. — Где в таком городе быстро свидишься?

— Дела, Федор Кузьмич. В городе-то все дела.

— А как же, Петр Иванович, без делов сейчас никуды. Сейчас перво-наперво работа.

— Время приспело, Федор Кузьмич. — Соловьев вдруг спохватился: — Жена-то где? Подзови-ка ее, Федор Кузьмич, подзови. Что мы тут стоим? Пятнадцать лет не виделись. Пойдем ко мне, посидим.

Федор Кузьмич хоть и обрадовался в душе, но для большей важности наружно этого не выказал, даже насупился, будто его задерживали государственные дела.

— Некогда вообще-то, но разве ж на часок. И привстал на цыпочки, окликая Дарью.

У Соловьева держался важно, вытягивая шею, на все окружающее смотрел холодно, как фининспектор, а в гостиной и вовсе безразлично прошелся глазами по импортной мебели и встал у окна.

— В центре живете, Петр Иванович, — сказал с хитрецой.

— Где поселили, — ответил смешливо Петр Иванович.

— Это та-ак. Шумно небось?

— Шумновато.

— Вот-вот. А куда деваться?

Дарья Ивановна во всем подражала мужу. Правда, в мягкое кресло уселась с удовольствием, погладила полированные подлокотники. Но когда захотела привстать, чтоб оправить платье, с ужасом заметила, что пробкой расперлась в кресле и что кресло поднимается вместе с ней. Дарья Ивановна покраснела и тихо опустилась, чтобы никто не заметил, оперлась о подлокотники и стала переваливаться с боку на бок, медленно освобождаясь.

Мужчины говорили о городском строительстве, и Федор Кузьмич от уважения, ему оказанного, был настроен критически:

— Клетушки строят, Петр Иванович… Это куда в такую квартеру с моей семьей?

— Расселим, Федор Кузьмич, расселим… Не беспокойся…

— Мне расселяться незачем, — упорствовал Зыков, едва затронули его слабую струну. — У меня семья единая. — И тут же подробно объяснил: — Ну ладно, у меня подросшие, того туда, этого сюда. А свату моему как? У него десять девок мал мала да сам с женой. Это что же выходит? Из-за теперешних квартир и детей не рожать?

Хозяйка, женщина хрупкая, с бледноватыми щеками и тусклой зеленью в глазах, но с красивыми темными волосами, подковой обрамляющими прямой лоб, раскланялась и пригласила к столу. Дарья Ивановна придвинулась вместе с креслом и страдальчески посмотрела на мужа. Федор Кузьмич сидел прямо и даже красиво. Соловьев оживленно потер руками и сбросил пиджак. Хозяйка достала из холодильника вино.

— Не принимаем, Петр Иванович, — вовсе заважничал Зыков.

— Марочное… В наших краях редкость…

— Мне хоть марочное, хоть пробковое, все равно пустота.

— Что же тогда? — спросила хозяйка. Она, как неопытная девочка, которой впервые довелось ухаживать за гостями, потеребила подол фартука.

Федор Кузьмич неторопливо прикинул про себя и, видимо вспомнив мужицкие разговоры, а может, где в кино увидел и позавидовал, с достоинством ответил:

— Кофею…

Хозяйка сбегала на кухню, все сели, снова разговорились. Соловьев попивал вино, хозяйка чай, Федор Кузьмич и Дарья Ивановна кофе. Зыков рассказывал о работе:

— Работа моя, Петр Иванович, первой важности. Сами понимаете… Вы там у себя в горсовете что не сделаете — завтра время есть, а у меня безотложно. Прежде чем уголь добыть, его взорвать надо. А как же? Или с другой стороны… Ну что горсовет? Опасности там никакой: сидишь себе, захочешь чаю — чай принесут, тревожности нет. А у меня опасность и тревожность…

Соловьев смеялся и сквозь смех выпытывал:

— Какая тревожность, Федор Кузьмич?

— От взрывчатки. А как вы думаете? Вдруг какому хулигану пошутить захочется. Возьмет и скрадет. Это какими глазами я буду смотреть на людей?

Федор Кузьмич отпивал кофе и показывал всем видом, что кофе ему нравится.

— А потом, я на шахте старый рабочий, — продолжал Зыков, явно распалясь. — Мне догляд нужен и чтоб молодые с меня пример брали. Я понимаю, что старые люди — это люди государственные…

Федор Кузьмич откинулся. Соловьев посмотрел на него, похвалил и попросил жену:

— Гость с таким наслаждением кофе пьет, что и мне захотелось…

Хозяева пошли на кухню заново варить кофе, а Дарья Ивановна торопливо зашептала мужу:

— Помоги из стула выбраться — сидеть не могу.

И когда высвободилась, облегченно вздохнула:

— И как это люди живут? Сесть некуда…

3
Всем праздник как праздник, а Андрею Зыкову мука. Знал — выпьет, а не выпьет — в душе развернется пустота неизвестно с чего. Будет шататься по соседям, вести праздные разговоры, все-таки стопку-другую отыщет и назавтра замается головой. Тогда с опохмелья устроит пир — и пойдет дым коромыслом день и ночь под гитарную брань, пока не отыщет его Нюська.

Так и на этот раз. Привел Расстатурева с новыми кирзовыми сапогами, сам мимо дома, к Расстатурихе:

— Сваты были?

— Откуль они, сваты? Дураки, что ли?

— Пропадешь ты со своими девками, теща. Налей-ка нам с тестем по стопарю…

— У меня не винная лавка, — заскупилась Расстатуриха. — Ступай домой да пей…

Вышел на крыльцо, заметил старуху Опенкину. Бабка сидела на табурете у ворот и курила толстую самокрутку. Через забор, огородами, приблизился, облокотился на заборный столбик:

— Отдыхаешь, бабушка?

— Чего стал? — Бабка Опенкина, известно, Андрея невзлюбливала.

— Разговор имею, — дружелюбно приступил Зыков, дивясь мужскому старухиному голосу. — Это иду я сегодня ночью, а темень кромешная. Слышу, кто-то за мной крадется. Оборачиваюсь — никого. Думаю — что такое? А нечистой силой так и прет. Снова оборачиваюсь, снова никого. Я за угол. Кто-то прошел, а никого нет…

— Как это? — заинтересовалась бабка.

— А так. Кто-то есть, а никого нет.

— Небось, пьяный был?

— Ты что, бабка? Я непьющий.

— Языком-то мели…

— А что? Не признала? Мы с тобой друг на друга с полчаса смотрели…

— Кто тебя разберет — пьяный ты или непьяный. — И тут же спохватившись: — Ты чего?

— А того. Я вчерась-то от заплота жердину оторвал и давай перед собой махать. Иду и машу. Вдруг чувствую — зацепил. Смотрю — лежит. Наклоняюсь, а это ты…

— Чего языком мелешь? — крепче посуровела старуха.

— Ничего не мелю, своими глазами видел. Я, конечно, испугался и в милицию. Говорю: смолоду нигде не работает, а на что живет? Вот вам фактик. По ночам слоняется под видом нечистой силы — раз! Опять же курит. Может, мужик переодетый, германский шпион — два! Так что давай чеплашку самогону, а то громыхать тебе костями за милую душу…

— Иди от меня, христопродавец, пока палкой не достала. — Старуха Опенкина во злобе махнула батогом так, что Андрей едва увернулся.

Тут в сеночных дверях своего дома показалась Марья Антоновна:

— Андрюшка, снеси собаке вчерашний суп — жалко выливать…

Андрей отнес и сам за Марьей Антоновной в комнаты.

— С бабкой немного потрепался… Скучно старухе, привязалась, говорит, расскажи что-нибудь, Андрюша, да расскажи…

У Марьи Антоновны полы сплошь застелены половиками, на маленьких окнах вышитые занавески, стол накрыт бархатом, громко работает приемник. Из боковушки вышел Илья Федорович в белой рубахе, вытер полотенцем руки.

— На празднике были?

— А как же? Всем семейством, Илюшенька… За вами хотели зайти, отец чего-то серчает… На Маньку, наверно…

— На сердитых воду возят, — бросила Марья Антоновна, отошла к трюмо и стала расчесывать волосы.

Андрей помолчал в меру и заговорил снова:

— Люблю Марью… Уж порядочек у ней всегда. С иголочки…

— Не то что у вас, — не замедлила ответить та, — едоков полный дом, а убраться некому…

— И не говори… Прошлай раз говорю Нюське: вымой, корова, пол… А она мне: хочешь, так мой…

Никто не ответил, и Андрей опять некоторое время ждал, а потом мигнул брату и снова заговорил с Марьей Антоновной:

— А на празднике люду, черт ногу сломит… Веселятся. Да и то сказать — сегодня погода…

— Праздник… Чего же не веселиться?

— Сбегала бы в лавку-то, купила чекушку, две, а я уж бы картошки отварил.

— Ух какой, смотрите на него… Сам не маленький, ступай да купи…

— Нюська деньги спрятала, а теща в долг не дает. Я прошлый раз объявление расклеил: «Меняю тещу на рыжего кота», а ей кто-то из девок принес…

— На нет и суда нет, — решительно поставила точку Марья Антоновна. — А нам нельзя по всяким простым праздникам водку пить… Нам советских хватает…

Уйдя домой, Андрей разулся и лег на кровать. Прибежала Светка, по комнатам туда-сюда: пальто на стул, шаль на бабку. Зычиху, ботинки к печке, резво к Андрею:

— Зачем к бабушке Опенкиной пристаешь, бесстыдник?

Андрей упер красные пятки в печную стену.

— По арихметике выполнила?

— У нас нет арифметики. Не скалься…

— Речь-то, речь-то, а? Комсомолка. Так соловьем и звенит.

— Как звенит, так и ладно.

— А, наверно, с мальчиками дружишь? Целуешься?

— Дурак…

— Ты сама дурочка. Киш в комнату — правила учи.

Сам долго на кровати улежать не мог — муторно от безделья, пошел к Макаровым.

Зыкова встретила Полька. Груди под вязаной белой кофтой что футбольные мячи. Встала на крыльце вызывающе, подперла бока, на губах улыбка:

— Идешь, чадушко?

— Иду, милашка…

— Иди, иди… Чего встал?

— Мужик-то дома?

— Дома.

— Говорила, выпроводишь…

Полька схватила в предосторожности смелые Андрюшкины руки, прошла, сторонясь, темными сенцами, открыла двери в избу:

— Семка, Андрей пришел…

Семен Макаров ответил из дальней комнаты:

— На ловца и зверь… А я думаю, с кем выпить?

Вот тебе, Андрюшка Зыков, и стол с вином. Сколько ни ищи, а если надо, найдешь…

Семен помогал жене расставлять снедь, сам водрузил бутылки и крутил жилистой гусачьей шеей. Его волнистый нос порозовел и в глазах собралось умиление. Он то и дело касался большими руками жениного пухлого плеча.

Андрей без приглашения — к столу, усадил хозяев и — слово за словом — разговорился сильнее прежнего. Полина устроилась напротив: груди на столе, не ела, не пила, завистливо смотрела на Андрея и улыбалась.

— Это, значит, анекдотец… Идет лиса и думает: «Эх, сейчас бы курчонка». Слышит в кустах: «Ко, ко, ко…» Вот тебе и курочка, значит. Лиса в кусты, шум пять минут… Потом выходит из кустов волк, потягивается и говорит: «А хорошо, когда иностранный язык знаешь».

И посыпались анекдот за анекдотом, случай за случаем, один другого ядренее. За столом весело. Глаза Полины неотрывно на губах Андрея, груди от смеху трясутся.

Когда Зыков надумал пойти домой, она вышла его проводить, задержалась в сенцах и в избе показалась, румяная, быстрая. Сказала:

— Морозец прижимает. Пока во дворе была, щеки схватило.

А кому говорила, зачем? Семен все равно спал, упав головой на стол.

4
Вдоволь позабавился на площади Владимир Зыков. Хватился — родителей нет, рядом Нюська, красная, платок на плечах, глаза в блеске, приятная, даже милая. Взял ее под руку, повел домой, накупив Нюськиным девчонкам гостинцев, но с дороги вернулся, сказавши, что еще погуляет.

Домой ему не хотелось. Какие дома радости? Никаких. Чуть к работе остынет, расслабится, как сейчас — терзает Ирина, стоит перед глазами величественная, красивая, смотрит неотвратимо и понятно, будто ничего не случилось. Другой раз не день, не два слышит Владимир из соседней комнаты ее голос. Ходит из угла в угол как неприкаянный, пока отец зашумит:

— Не мотайся маятником… Поделал бы что-нибудь, байбак.

И делает. А куда деваться? Или читает. Но без радости, без удовольствия…

Друг Петька Воробьев без конца занят: у него семья, возится с братьями да сестрами, как нянька. Его от дела не оторвешь, в воскресенье у Петьки женский день. Поэтому Владимир часто один, на распутье: куда сходить?

Сейчас неожиданно надумал заглянуть к Фефеловым. Пошел.

— Проходи, проходи, — встретила его Надина мать, Анна Гавриловна, открыв двери и высматривая что-то на полу. — Клипсу потеряла… Слышу только — звяк! Схватилась за ухо — клипсы нет. Закатилась куда-то… Ну, ладно, бог с ней… После найду. Проходи, не стой истуканом. Надежда в комнате, с отцом в шашки играет.

Надя обрадовалась его приходу.

— Вот не ждала, — сказала она и поднялась, толкнула руку в его ручищу, будто в трубу, и рассмеялась. — Твоими граблями можно поле боронить… — Склонив голову, Надя высвободила руку, осторожно, чтобы не обидеть. Волосы покатились на ее грудь и плечи как живые, закрыли полыхающие огоньковые глаза, успокоились выпуклым густым сливом. Надя убрала их, взяла с дивана косынку и повязала голову. — Садитесь, Владимир Федорович, — сказала царственно, — гостем будете…

Ему понравился ее голос, вовсе не грудной и сильный, как у Ирины, а певучий и звонкий. Он удивился ее узким плечам и, садясь, подумал, что она совсем малюсенькая, эта Надька, пигалица и не боится его, такого здоровяка. Подумал и застыдился, потому что ему показалось: Дмитрий Степанович и Анна Гавриловна, посмотрев на него, подумали о том же, только осуждающе: сколько девчонка переносит мучений и сколько еще будет переносить…

Насупился от мысли, вздохнул.

— Твой ход, Надежда, — сказал Дмитрий Степанович, рукой показал на стул, приглашая дочку садиться. — Можешь взять в помощники нашего любезного Владимира Федоровича, но я скажу откровенно: песенка твоя спета.

— Ну, это мы посмотрим, — ответила Надя и снова на мгновенье, но остро задержала на Владимире взор: — Придвигайтесь, Владимир Федорович, помогите мне.

Он придвинулся и подумал, что удивительное приключается с ним всякий раз, когда он встречает Фефелову. Где-нибудь дома или на работе, один или с ребятами он подумать о ней не подумает, будто ее и нет совсем, а едва придет или встретит — что-то происходит в его душе, цветком разворачивается его сердце и ему приятно быть с Фефеловой, интересно.

Игру прервала Анна Гавриловна:

— Хороши хозяева: сами играют, а гость сиди… Слышите, что говорю?! Надежда, Дмитрий…

— Владимир Федорович тоже принимает участие, — ответила Надя.

— Что еще за разговоры, — построжала хозяйка.

В ответ Дмитрий Степанович вздохнул и отложил очки:

— Ничего не поделаешь… Мама у нас одна — ее слушаться надо.

Пока женщины сервировали стол, Фефелов затеял разговор с Владимиром.

— Откуда шествуете, Владимир Федорович? — В фефеловской семье все начинали говорить изысканно вежливо, если им нравился гость и если у хозяев было хорошее настроение.

— На площади был. — Владимиру длинные разговоры в тягость, потому ответы короткие, по-инженерному, суть.

— Игры смотрели? — снова Фефелов. Ожидая ответа, он потер ребром ладони глаза, уставшие от очков.

— Смотрел.

— И понравилось?

— Конечно…

— Беда с вами… Рождество справлять разреши, вы и рождеству будете рады…

— Ну, если разрешат, так в чем дело? — вставила Надя, проходя мимо.

— А в мое время совестились в язычество играть… — продолжал Дмитрий Степанович. — У нас было два праздника: Седьмое ноября и Первое мая… Потом еще — День Победы…

— Время другое…

— Да, время сейчас веселое, — не унимался Фефелов, видимо, ему хотелось поговорить откровенно. — Любопытные происходят события. — Присев к столу, он жестом пригласил остальных последовать его примеру и начал нетерпеливо хлебать бульон с гренками. — Благостными становимся. — Тон речи Фефелова был особый, простецкий, с подковыркой. — А жизнь наша, скажу я вам, совсем к благости не предрасположена, потому что благость — это, во-первых, лень страшная, во-вторых — тупость. Праздников развелось как в теплую осень божьих коровок. Что ни воскресенье, то праздник, что ни понедельник — похмелье. Следовало бы об одном празднике думать, о празднике коммунистического труда…

— Разве об этом не думают? — спросил Владимир. Он не мог понять, шутит ли Дмитрий Степанович или рассуждает серьезно.

Фефелов вытер салфеткой губы и поставил локти на стол.

— Не знаю, уж думают ли, не думают, говорят, правда, много… А я до слов — Фома неверующий… Не буду трогать другие отрасли промышленности, но в нашей, в угольной, не до праздников и благостного настроения… Мы пока с вами еще не работаем, а боремся… И будем бороться бог знает сколько…

— Не вечно же, папа, — снова вставила Надя.

— Я за вечность не знаю, но пока перемен не вижу. — Фефелов задумчиво опустил глаза. — Есть один путь к успеху в руководящей работе: увеличение численности исполнителей и количества рабочих дней. Горное дело, к сожалению, не блещет передовой мыслью… В нем еще основной костяк составляют случайные люди вроде нашего Павла Васильевича. Или меня, грешного: я ведь нервами уголь беру, жесткостью. Это раньше были горные инженеры молодцы, образованные люди, что называется, а сейчас — это, извините меня, дикари. Они представления о рабочей эстетике не имеют, они весь день будут ходить мокрыми курицами. С такими руководителями мы и в шестидесятые годы будем работать, как в пятидесятые работали, через пень-колоду. Хоть себя возьмите, Владимир Федорович… Вы, новое поколение… А чем берете в работе? Тем, чем и я, — силой воли да криком.

Фефелову никто не возразил, и он продолжал убежденно:

— Нет, до благости далеко… И вообще, я вам скажу, нам, например, в угольной промышленности и подступиться к эстетике невозможно. Это я к тому говорю, чтобы не обидеть нашего гостя… Шахта имеет преотвратительнейшую способность подбирать кадры… Где всего больше текучесть работников? На шахтах… Где низкий образовательный уровень? На шахтах. Где всего больше пьяниц и прогульщиков? На шахтах… Почему? Потому что мало-мальски грамотный да умный в шахту не полезет, а найдет работу на поверхности, чище и безопаснее. Отсюда и наши перспективы…

Наконец-то Зыков решил возразить. Уж больно затемнил краски Дмитрий Степанович. Может быть, и действительно он, Владимир, идет проторенной дорожкой, но чтобы совсем не думать о будущем — это слишком. Или опять же о людях? Что же они все, алкоголики? Отца его возьми, Федора Кузьмича… Разве он относится к тем людям, о которых говорил сейчас Фефелов? Нет, тут что-то в словах начальника шахты не того…

— Твой отец, Владимир Федорович, в полной мере к такой категории не относится, — ответил на реплику Зыкова Дмитрий Степанович, перейдя на обычное «ты», — но ведь у него, согласись, грамоты не ахти сколько…

Спор незаметно разгорался. Обе стороны еще не могли углядеть в этом споре основы их будущих столкновений, принципиальных и продолжительных. Они и потом не углядят, что их противоположные воззрения родились осторожно, естественно и просто: из откровенных и правильных в общем-то жизненных наблюдений одного и начальных оптимистических представлений другого, счастливо сдобренного тягостной незаполненностью молодого сознания, но инстинктивно чувствующего в себе силы жить творчески напряженно и цельно… Такова, видимо, природа зарождения всех противоположных суждений.

Спор оборвала Надя:

— Ой, эти мужчины! Как встретятся, так о работе…

Ее поддержала Анна Гавриловна, и скоро за столом установился мир, которым охотно и незатейливо управляла молодая Фефелова. И так было, пока не пришло время Владимиру уходить. Тут как-то все всполошились. Им стало казаться, что время пролетело коршуном, бесполезно и тягостно. И только одна Надя продолжала самозабвенно тараторить и смеяться, будто самая счастливая на белом свете.

5
Надя действительно была счастлива. Ранняя весна изжила ее сердечную болезнь: в конечном счете, жизнь — это не только однообразное «любит, не любит». К тому же ее супротивница Ирина вернулась к мужу: несколько дней назад видела их на центральном проспекте — гуляли; Вовка медленно выпутывался из мальчишеских тенет, креп в помыслах и в любви к ней — так Надежде казалось. И пусть в его глазах было еще много холода и безразличия, Надя верила: со временем это пройдет и Владимир будет ласков с ней, добр, как прежде, полтора-два года назад.

Весна была ее любимым временем года. Студеные утренники с пронзительным трещанием синиц, непродолжительные отзимки, когда вместе с редким и тонким дождем посыплет колючий снег, ясные синеватые полдни с прелью оттаявшей земли и запахом обветренной влаги — все это навевало ей мысли о счастье и радости.

Надя любила стоять у теплого закрытого окна и смотреть на солнце из-под локтя. Она закрывала глаза, и приятная краснота застилала мир. Надя стояла и думала о Владимире: строгий он, мужественный, сильный, лучше всех лицом, душой не кривит, к вину не пристрастен, умеет чувствовать искренне и глубоко, умный, трудяга, с другими не схож, твердый в мыслях — за своя убеждения стоит непреклонно, жизнь любит, как и она, Фефелова, за то, что эта жизнь есть. И хотя это были наивные мысли, они казались Наде верхом красоты и ясности, и она краснела от них и замирала.

В квартире Фефеловых месяцами ничего не случалось. В ней текла размеренная, тихая, продуманная жизнь и один день напоминал другой своим спокойствием, заботами друг о друге. Днями семейство было на работе, вечерами приходило усталое и предавалось уединению и тишине с удовольствием. Друзей особых у Дмитрия Степановича не было, потому их редко навещали посторонние, а если и приходили, то больше к Наде и совсем редко к Анне Гавриловне кто-нибудь из соседок или сослуживцев. Потому случались минуты, что Наде было скучно в квартире, тоскливо и она бездельно шаталась по комнатам, ожидая от кого-нибудь телефонного звонка, но весной с душевной оттепелью приходили другие дни, сердечные, трогательно-волнующие, и тогда хотелось наслаждаться покоем и тишиной родного дома.

Хлебозавод, где работала Фефелова, находился в старой части города, в Октябрьском районе, и Надя ездила на работу трамваем. Вставать приходилось рано, взатемь. Надя дремала в вагоне, прислонив голову к оконному стеклу, вставала, когда в двери начинало тянуть запахом печеного хлеба, выходила безошибочно.

Сразу перед ней возвышалось за каменным забором большое серое здание, глядевшее на улицу несколькими рядами окон. Надя шла в проходную и упрямо показывала пропуск, хотя все вахтеры ее давно-предавно знали.

К двери экспедиции тянулись автофургоны; слева под навесом разгружали муку — скрипел лифт, взметая белые мешки на верхний этаж, в складское помещение. В котельной монотонно ныли вентиляторы. Утрами темно-свинцовой гладью отдавал покрытый асфальтом двор. Люди шли на работу стайками, молча здоровались, кивая головами, торопились, будто желали скорее очнуться от сладкого сонного похмелья и начать жизнь.

В отделе труда и заработной платы — пять человек, все женщины. На работу, как и Надя, приходят рано, и сколько разговоров у них! Сколько новостей! О каждом новом платье надо поговорить, о новой прическе, о туфлях. Фефеловой нравятся такие разговоры.

— Красивое платье, девчонки? Нет, правда, красивое?

Надя была готова кружиться перед подругами тысячу раз, лишь бы услышать:

— Чудесное платье, Наденька… Где материал достала?

И Наде совсем не хотелось надевать застиранный халат. Она выхватывала минутку, бежала в другой отдел, будто о чем спросить, а сама ждала похвал, завистливых взглядов и только потом садилась за работу и делала ее тем быстрее и правильнее, чем больше одобрений слышала.

В отделе заметили весеннюю перемену в Надином настроении, шутили:

— Уж не на курорт ли, девка, собралась?

— Может, и на курорт…

— Беда с тобой… В дом отдыха съездила, загрустила… Мало, что ли?

— Бессовестные вы, девчонки, — Надя убирала с лица волосы и глядела на подруг укоризненно.

В последнее воскресенье Надя ждала Владимира. Она каким-то далеким чутьем сознавала, что ему необходимо прийти, потому что он так же сейчас одинок, как и она. И вот теперь, когда он пришел и был полдня рядом с ней, она радовалась, как умела радоваться.

Провожая его, Надя тараторила без умолку:

— Хорошо бы узнать, какие мы будем через десять — двадцать лет… Наверное, важные. Я ни за что не буду работать на хлебозаводе. Я найду себе работу волшебную… что-нибудь очень красивое… Например, буду лесничим…

Владимиру хотелось другого разговора, но он не перебивал Фефелову, потому что привык к ее беспечному щебетанью и даже любил его.

— Буду жить в глухом-преглухом лесу, — продолжала Надя, ухватясь за локоть Владимира. — Ты как-нибудь надумаешь, примчишься ко мне, и я буду водить тебя по чаще, как колдунья. И у-ух! Сколько будет у меня чудес… Ты захочешь когда-нибудь ко мне приехать? — спросила она и тут же продолжила с новым вдохновением: — Мне бы очень хотелось, чтобы ты приехал и посмотрел на меня: какая я буду… Ты знаешь, Володька, я буду особенная… А ты обязательно пожалеешь о прошлом.

Он кивнул головой, соглашаясь с ней, потому что и сейчас знал, что она девчонка особенная. Конечно, ее с Ириной не сравнить, но кто знает, с кем ему будет лучше, с той ли, красивой и безжалостной даже к самой себе, или с этой, маленькой выдумщицей, любящей его со всей откровенностью и простотой, без укоров.

Они расстались, как всегда, поздно. Владимир поехал ночевать на шахту, в кабинет, — завтра рано подниматься; Надя пришла домой, суетящаяся и возбужденная, бросилась ни с того ни с сего целовать Анну Гавриловну, обхватив ее за плечи, как была, в пальто, пахнущая весенней прохладой. Села на стул у двери, догадавшись, что у отца новый гость — Павел Васильевич Григорьев.

Смущаясь, затихла на кухне, ужиная. Сначала она и не прислушивалась к голосам, утонув в своих грехах-мыслях, но постепенно очнулась, поймав одно слово, другое, в волнении поднялась.

— Совсем не хочется идти домой, Дмитрий Степанович, — говорил Григорьев. — И не потому, что я не люблю Ирину… Боюсь недоброго… Каждый день боюсь…

— Глупо невероятно, Павел… — это хрип отца. Должно быть, он снял очки и прячет их в карман — недоволен. — Что ты все о гадостях думаешь?

— Как же не думать, Дмитрий Степанович? Ирина сама призналась, что у нее было с Зыковым… Они и сейчас встречаются…

Наде хотелось крикнуть, чтобы Григорьев замолчал, но не смогла, прижала руки к щекам и подумала, как тяжело, должно быть, сейчас отцу. Вспомнила его утомленные глаза и мечущиеся руки, когда он выговаривал ей месяц назад за то, что она переночевала у Зыковых.

— И потом, я же мужчина, — продолжал Григорьев взвинченно. — Я понимаю… Ей не надо меня… Ей другого надо…

У Нади застучало в голове. Она едва разбирала слова отца:

— Что ты такое говоришь, Павел Васильевич? Ты болен, только и всего. Разве так можно? Нет, нет, Павел, ты болен… Ей-богу…

«Для чего он пришел сюда? — подумала Надя. — Зачем жалуется? Что ему надо?»

— Встречаются они, Дмитрий Степанович, — продолжал резким шепотом Григорьев. — Я знаю, они встречаются… Приду домой, а дома табаком пахнет. Ну как жить, скажите? Как работать?

Надя подошла к дверям комнаты. Над головой Григорьева клубился сигаретный дым. Отец вытирал лоб.

— Зыков не курит, Павел Васильевич, — сказала брезгливо и с такой твердостью, будто могла сейчас подраться, но тут же не выдержала. Ей показалось, что она не сказала этих нескольких слов, а выкрикнула. Испугалась, побежала в спальню, села на ковер у кровати, запрокинув голову. Она сидела долго, за полночь, боясь одного, что не выдержит, разрыдается, снова перепугает родителей, как тогда, после памятного вечера у Зыковых.

Утром за чаем Надя жаловалась на головную боль.

— Это все от вчерашнего дымокура, — уверяла Анна Гавриловна, нервно бегая по кухне. — Сейчас еще дух стоит, хоть клопов мори.

— Не мог же я запретить ему курить, — виновато отвечал Дмитрий Степанович.

— Мог, ничего бы не случилось. Полнющую пепельницу накурил. Это куда годится?

— Поглядела бы на него…

— Глядела… Дурью мается твой Павел Васильевич.

— Что верно, то верно, — согласился Дмитрий Степанович, отпивая из кружки чай. — Уезжать им надо…

Вмешалась Надежда:

— Наверное, сам дома накурит…

— А кто же? — подхватила Анна Гавриловна. — Конечно, сам… Свекровка, говорят, ветреница — снохе не верит.

Дмитрий Степанович опустил голову, сказал дочери:

— Тоже доиграешься, я смотрю… Что это за чувство такое? Прицепилась к бегунку и ни стыда ни совести…

Надя взглянула на него припухшими от бессонной ночи глазами, и он замолчал.

Весь день работа не шла ей в голову. Надя по пустякам бранилась, глядела на лежащие перед ней бумаги презрительно и с ожесточением, будто они были виновниками ее беды. Придя с обеда, сослалась на головную боль и отправилась домой, надумав съездить к Ирине в школу.

Встретились у дверей директорского кабинета. Ирина взмахнула бровями, прижалась щекой к Надиной щеке, открыла двери. Пропустив гостью, вошла сама, раздела ее насильно, усадила рядом, посмотрела в глаза дружественно, ободряюще.

— Вы с Володькой встречаетесь, Ирина Федоровна? — пролепетала Фефелова.

Она отвернулась к окну, задернутому желтой занавеской, вдруг озябла. Мелко забились руки, повсюду выступили колючие мурашки, даже на шее, под платком. Поблудив глазами по занавеске, встала, сплетя на груди озябшие руки.

Затянулось молчание, недоброе, в напряжении. Наконец Ирина сказала не своим голосом:

— Мы родственники с Володей, Надюша…

— По-старому встречаетесь? — резко повернулась Фефелова.

Ирина выдержала ее взгляд.

— Я не знаю, что ты имеешь в виду?

— Ваш муж говорит, вы встречаетесь… А вы оставьте Володьку, Ирина Федоровна… Вы же в семью вернулись… Вам надо, чтобы все честно…

И тут же смолкла от посуровевших глаз Ирины, а та поднялась решительно и начала перебирать на столе бумаги. Тут и Надя не выдержала, закричала бог знает что, выбежала из кабинета. А через полчаса стояла перед Владимиром Зыковым и шептала в угаре:

— У меня подруга на курсах… Квартира пустая… Я буду ждать тебя, Вовка… Приходи, поговорить надо…

И на глазах у нее золотинками выступали слезы.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1
Владимир ночевал в кабинете. Утром умылся, готовясь к наряду, встретил в коридоре Андрея.

— Володька, отпусти с работы, будь человеком, — попросил брат. — Сон сегодня приснился поганый, будто породой завалило…

Никогда с младшим Зыковым такого не случалось, а тут посмотрел Андрею в глаза, жалость одолела — и отпустил. Знал, что закуролесит Андрей, напьется, но махнул рукой: «Черт с ним, пусть один день пошляется, отдохнет: может, потом работать будет…»

И конечно, нажил неприятности.

А тут и свои неурядицы. После работы встретился с Фефеловой, как она просила вчера. Надя на себя не похожа, лицо осунулось, глаза острые, укоризненные, будто чужие. Молча взяла его под руку и повела. Владимир хотел спросить — куда, но Надя поспешно заговорила о пустяках, о тех самых пустяках, о которых она говорила всегда, но на этот раз их было неловко слушать, потому что за ними проглядывалась обида.

Они пришли в незнакомую квартиру. В квартире никого не было. Владимиру бросились в глаза милицейская шинель на гвозде и белые поношенные туфли. Его взяла непривычная оторопь, и он спросил:

— Зачем мы сюда пришли?

Надя сняла пальто, расчесала перед зеркалом волосы и попросила Владимира подойти.

— Володя, мне надо с тобой поговорить…

— Здесь?

— Да. — Она посмотрела на него виновато и вместе с тем просто и мило, как смотрят на любимого человека. — Ты, Володя, не бойся, — продолжала она. — Я ничего от тебя не потребую… Ты сам заставил меня влюбиться, а теперь я не могу без тебя… Как хочешь…

И она подала ему руку.

…Владимир попал домой только к вечеру на другой день. Пришел пасмурный, долго блуждал по двору, не заходя в дом. Он думал о Наде, и все случившееся представлялось ему неправдоподобным и страшным. Но он был свидетелем этого и слышал свой голос, когда сказал Фефеловой, что она, в конце концов, одолела его и что, должно быть, он тоже ее любит, если не может ее забыть…

В оконную раму постучала мать.

— Тебе что? Особое приглашение? — встретила его на пороге.

Владимир смолчал, разулся. Федор Кузьмич из-за стола прохрипел:

— И разговаривать нечего: оставила бы его без ужина, и холера с ним… Совсем от дому отбился…

Семья была в сборе, кроме Андрея. Нюська вытирала фартуком заплаканные глаза. Светка поджимала губы и сидела на стуле чином. Молчали Нюськины девки, и вздыхала протяжно бабка Зычиха.

— Ругайтесь, Федор Кузьмич, ругайтесь, — сказала в тишине Нюська, придвигая табурет к столу. — Это вы все так ругаетесь… Вы их спасу нет как любите, своих сыночков…

Федор Кузьмич обмакнул ложку в соль и помешал суп в тарелке.

— Моя любовь к делу не относится. — Он подал Нюське хлеб, показывая этим, чтобы ела и не разговаривала, сам ткнул пальцем в Володьку: — Из-за тебя все, бугая… Где Андрей?

— Я откуда знаю…

— Ты на меня не пялься, сколько раз говорить, — заругался Федор Кузьмич. — Выставит совиные пятаки, аж по коже мороз. — Хлебнув горячего супа, он отложил ложку и долго кашлял. На висках выступил пот. Откашлявшись, сказал: — Ты Андрея с работы отпустил? Так вот… Пьет он… Вчера Нюська привела, а он снова ушел…

Невольно вспомнили вчерашнее.

— Скажи мне: с чего запил? — допытывалась Нюська у пьяного мужа без ругани. Андрей лежал на кровати, с трудом размыкая глаза.

— Не твое дело, Нюсенька: хочу пью, хочу не пью…

— Детей бы постеснялся, родителей… Идешь-то куда?

— Куда все идут, туда и я: к светлому будущему. Ты во мне, Нюсенька, не сомневайся… Я следом за вами та-ак резвенько бегу, как дед Щукарь за гремяченской партячейкой…

Федор Кузьмич сидел на кухне, до поры слушал, но от последних слов осерчал, вмешался:

— Ты пить-то пей, но пакости не смей говорить… Еще сопляк этими словами бросаться. — Он остановился в дверях Нюськиной комнаты и наморщил лоб, будто думал: верно ли сам-то высказался? — А то вишь, какой гусь! Чего тебе партячейка! Чего!

— Сам не знаю… Ляпнул, и все…

Больше ничего не сказал Федор Кузьмич, а Андрей через час собрался и ушел. О том и вспоминал сейчас Зыков-старший.

— От тебя, Володька, Андрей запил… Имей в виду, от тебя. Я жаловаться буду… А то, понимаешь, разъязви вас, от невестки стыдно…

Федор Кузьмич затих, едва услышав на крыльце шаги. Пришел Илья.

— У меня Андрюшка ночевал, — сказал, усаживаясь на табурет. — Утром на работу пошел… Я вот и заглянул — работал или не работал?

— Он наработает, если ему сто грамм попало, — бросила Нюська.

— Тут ругательством не поможешь, Нюсенька, — тихо остепенил ее Илья. — С Андреем у нас беда, а мы ругаемся… Он мне полночи сегодня душу изливал…

— Устала я от его души, вот что, Илья.

— Ничего, Нюсенька, ничего… Надо отыскать Андрюшку. Хочешь, я с тобой пойду? Отыщем человека, поможем…

Встал, обнимая Нюську за плечи, прижал к себе, успокаивая.

2
Зыковы знали, что, подпив, Андрей любил поговорить о душе. Должно быть, ему тогда казалось, что душа у него огромная, чувствительная; и ни у кого на свете нет такой души и быть не может.

Этой ночью он долго исповедовался Илье, а сам, закрыв глаза, думал щемительно-сладостно, что сознательно разрушает свою душу. И разрушает тогда, когда все кругом ею необыкновенно дорожат. Ему было приятно быть таким, каким он был, вызывая к себе жалость, пьяно соскакивать с кровати и снова ложиться. А ради чего все? Этого он не знал. С языка устало и нелепо срывалось одно и то же о душевных муках, о больном сердце, о его сердце, которое, по словам Андрея, непонятно для чего выделяет его из массы людей, а выделив, не позволяет жить по-человечески, обыкновенно и радостно. Глядя Илье в глаза, он уже тогда, ночью, был убежден, что завтра снова будет для него тяжелый день, но все равно ждал, чтобы этот день наступил как можно скорее, чтобы снова выпить и снова поговорить о своей беде.

Утром он зашел к Расстатуревым, опохмелился и было направился на работу. Всходило солнце, освещая облака. Хрустел снег под ногами. От него исходил запах, сочный и свежий. У скворечника на пруте в лучах солнца сидел скворец и, вскидывая крылышки, пел призывно и упоительно.

На улице Андрей встретил Полину Макарову.

— Где напился-то? — вскинула она глаза и посмотрела на Андрея жалостливо, тепло. — Смотри-ка, ни тяти, ни мамы… А на работу, поди-кось, отправился?

— В самую точку определила, Полина Николаевна. — А сам глазами на распахнутое Полькино пальто, на ее большие, тыквами, груди. — Отправился, да, кажись, не пойду…

— Такой пьянющий куда пойдешь… И Нюська отпустила такого?

— Она у меня добрая…

— С таким доброй станешь… — Макарова застегнула пальто, будто засмущалась, и переступила с ноги на ногу. — А я с работы… Семен-то, наверно, еще дома… Ты бы зашел, да вместе и шли… А то смотри что! На ногах стоять не стоишь…

Она провела его оградой, пустила в дом. Зыков остановился у стола, оглядев пустые комнаты, и сразу понял, что Семена давно нет, ушел на работу. Повернулся к Полине, хозяйка поправляла занавеску у двери, скинул пальто.

— Что это ты как дома? — спросила Макарова, одергивая платье и глядя строго.

— Не прогонишь, поди, — ответил Андрей.

— И прогоню… — А сама прошла мимо, касаясь Зыкова локтем. Заглянула в спальню, скрипнула дверцей шифоньера, оглянулась, давя полымем расширенных глаз. — Ступай за печку, не гляди: чулки сыму…

Андрей подошел к ней ближе, выдохнул, потея:

— Возьму сейчас и не знаю, что сделаю…

— Только возьми…

Андрей мгновение сомневался, но Полина уперлась ему в грудь руками и посмотрела требовательно и ясно. Он наклонился, обхватил ее ноги, уронил спиной на крепкую руку. Уже под одеялом Полина сказала:

— Закрыться бы, Андрюша… Вдруг соседи…

После они разговаривали мирно, не поднимаясь с кровати.

— Почему обманываешь Нюську?

— А ты почему своего обманываешь?

— Будто Семена моего не знаешь… С ним любая… Но я все равно… Только с тобой…

— Врать-то…

— А зачем мне врать? Мне врать что взаймы брать: все равно когда-то рассчитываться… Ты вот и некрасивый, и пьяница, а нравишься мне, потому что веселый и поговорить с тобой можно…

— Когда это ты к разговорам пристрастилась?

— Я завсегда разговор обожаю… Сама я, конечно, много не говорю, но слушать слушаю… А ты пошто до меня охочий? Пришел вот…

— Так. Думаю: раз тебе надо, зайду, —прямиком рубанул Андрей и коснулся рукой ее горячего плеча. — Я от своей жизни такой баламут… Жизнь у меня комом пошла…

— Чего тебе в жизни надо?

— Сам не знаю… Душа у меня поэтическая, Полюшка. Хлопотами ее травить нельзя… — Поцеловал ее в плечо, задумался. — Угостила бы меня за труды, а то мне с тобой что? Лежим как буржуи в кино… А я тебе расскажу, какие сны вижу. Будто на Севере, в тундре цветы кому-то собираю, а цветы маленькие, то розовые, то синие… Или за границу на самолете лечу… Выхожу из самолета, а меня встречает какой-нибудь король или сам Черчилль с Черчиллихой. — Помолчав, Андрей спросил:

— Куда нынче Хрущев улетел?

— Нашел у кого спросить… Ты у своего Илюшки спрашивай или у Ирины…

— Хорошо ему, Хрущеву-то, — продолжал свое Зыков. — Поди, и думать не думал, что весь свет оглядит, а вот тебе и пожалуйста. Может, и со мной еще что случится. — Он протяжно вздохнул. — Так ты встань, нацеди мне там винишка, а то голова болит…

И, подвинув ее к себе, ткнулся губами в ее пылающий лоб.


Илья с Нюськой отыскали Андрея скоро: бражничал с Семеном Макаровым, пришедшим с работы.

— Я люблю работать, Семен, — кричал Зыков. — Ты сам знаешь, но на работу я не пойду, потому что душа моя к такой работе не лежит… Ты — другое дело. Ты лошадь. Тебе любую работу дай, ты и будешь делать… Я так не могу… Моя душа требует умственной работы. Другой работы моя душа стесняется…

Андрея едва уняли, привели домой. Он первым делом к Федору Кузьмичу, обнял его, поцеловал в лысину.

— Ты, батя, больше всех должен меня понять. Ты — старый рабочий, кадровый наш человек… Скажи: должен я делать работу, если она мне не нравится, или не должен?

— Чего это ты, как напьешься, так про должен или не должен? — спросил Федор Кузьмич мягко, будто и не ругался, не злобился на сыновей. — Ступай-ка, отдохни лучше…

— Нет, батя, ты мне скажи. Потому что я без того не усну… Уйду я с шахты…

— А девок кто кормить будет? — возразила Нюська, держа Андрея за руку.

— Девок? — икнул Андрей. — Много ли там двоим надо… Сама прокормишь. А я так, батя, порешил сейчас… Оставлю я вам Нюську с ее девками — и на Север… Или на Юг. В общем, куда хочу…

— Опять, вражина, за старое? — крикнула из комнаты Дарья Ивановна. — Я тебе поеду… Я тебе задам Север…

Нюська схватилась за лицо и упала с ревом на кровать бабки Зычихи. Илья опустился на табурет, глядя на Андрея беспокойными глазами. Федор Кузьмич похлопал сына по плечу:

— Проспись ступай… Маету не заводи…

Вышел на кухню Владимир, руки за спиной, глаза упер Андрею в переносицу:

— Правильно отец говорит… А то я сейчас приложусь, ты посреди кухни заснешь… — И после едким тихим шепотом: — Будет тебе и Север, и Юг… И вообще, что захочешь…

Андрей утер щеки ладонями и побрел в свою комнату, будто послушался, но гулял он и следующий день, и следующий, пока Федор Кузьмич не додумался до одного дела.

3
Через пятидневку поведение Андрея разбиралось на комитете участка: Зыков не выходил на работу четыре дня.

За столом сидело пять человек — комитетчики: Василий Трифонов — председатель, пожилой, лицо во множестве глубоких морщин, на голове светло-рыжие редкие волосы; Александр Иванович Бородин — тоже в годах, мужчина рассудительный, рубаха застегнута на все пуговицы, как у подростка-ремесленника, давит шею, и Бородин постоянно толкает палец за воротник, вытягивая вперед квадратный, с ложбинкой подбородок; Геннадий Горшевников — ему тридцать, в мешковатых брюках, глаза широко расставленные, диковатые, управляет в комитете стенной печатью, потому носит длинные волосы и постоянно обращается к товарищам «старики»; Яков Иванович Шмурко — ветеран Отечественной войны, гвардии капитан в отставке, сутулый, с худым темным лицом, на котором прямые твердые губы и коршуний нос; пятый — у окна, Владимир Федорович Зыков, который и предложил комитетчикам разобраться с братом.

В кабинете несколько посторонних: Нюська на краешке скамьи, прячет в платок глаза, поверх пальто колечками ее волосы; Гришка Басулин посмеивается в углу неведомо над чем, сложив на груди руки; впереди под стендом Зыков-старший — голова в плечах, взгляд неподвижный, суровый, держит на коленях сомкнутые руки. Это он принудил Владимира пойти на такой шаг с братом.

Андрей Зыков на противоположной лавке — нога на ногу, глаза в потолок, покусывает нижнюю губу.

— Встань, Зыков, — обратился к Андрею Василий Трифонов недовольным тоном. — Чего расселся? Не в кино…

Андрей стукнул ладонью по лавке, поднялся: глаза на отца исподлобья, подбородок уперся в грудь.

— Ну, рассказывай о похождениях, — снова обратился к нему Трифонов.

— Чего рассказывать? — У Андрея было на душе скверно, говорить не хотелось.

— А все рассказывай… — снова Трифонов.

Андрей помолчал и вздохнул:

— Нечего рассказывать… Сами знаете: четыре дня прогулял.

Александр Иванович Бородин шевельнулся на стуле и толкнул палец за ворот рубахи.

— Интересное дело, Зыков… Целых четыре дня болтался, а рассказывать нечего, — сказал он.

Нюська бросила с места:

— Пришел позавчерась — все губы покусаны…

Андрей повернулся к жене и без запинки начал врать:

— Я же объяснял тебе, как получилось… Губы у меня не покусаны… Мне их тетка — банщица разбила. — Он потянулся к жене, еще раз показывая на пятна, но Нюська неприязненно отодвинулась. Андрей обратился к комитету: — Это как все произошло, товарищи… С Семеном Макаровым… ну, выпивали… А вы знаете, он какой?.. Сколько ни пьет, все мало…

— Семен Макаров не прогуливает, старик, — прервал Зыкова Горшевников. — Ты его к делу не приплетай…

— Так я сейчас не о прогулах… Я о том, что губы мне никто не кусал… Чисто-начисто хочу рассказать. — Андрей положил шапку на лавку и снова выпрямился. — Напоил он меня, Семен-то… Вот оторвите голову — не помню, как в баню прокрался… Чья баня была — тоже не помню: мужская или женская… Ночью проснулся и давай в темноте-то ходить: ну, где я, думаю… Банщица перепугалась, конечно, побежала напротив в пожарную, говорит: бес объявился в бане, шебаршит в углу, и крещу и всяко, а он все равно шебаршит… Ну, пожарники прибежали и выволокли меня… Банщица со зла несколько раз ладошкой по губам трахнула… Вот и вся история. А губы мне никто не кусал… Да и кто бы такое безобразие позволил? Я сам кого хотите могу покусать… — Андрей переступил с ноги на ногу и было продолжил: — Это Ванька Митрохин был. Может, помните? На пятом участке работал. Рябой такой…

Андрея перебил Федор Кузьмич:

— Перестань болтать, поганец этакий. — Зыков поднялся и постучал ладонью о спинку лавки. — Ни одного слова больше не рассуждай. А вы, товарищи, его не слушайте. Его на один день отпускали. Его Владимир Федорович предупреждал, а он потом так ушел, что его найти не могли.

Федор Кузьмич вышел к столу, повернулся в сторону сына, лицо в розовых пятнах, крупные губы заметно подрагивают.

— Ты мне дурачком не прикидывайся, — сказал, постучав ладонью по столу. — Тебя будем судить строго. Ты не дома — нам побасенки рассказывать. Ты перед рабочим коллективом и языком не мели. Семен, видишь ли, его напоил… Ребенок маленький. Нюська-то с тобой совсем извелась. На работу как доброго провожает, а придет он на работу или нет, одному черту известно. — Федор Кузьмич перевел дух и откашлялся в кулак. — Я к чему эту речь завел, товарищи члены участкового комитета? Я завел ее к тому, чтобы вы не слушали Андрея. Я сам его много лет слушаю и знаю, как начнешь слушать, так не переслушаешь. Честное слово. Дарья, мать, говорит, он в родителя удался. Сам я не знаю, но Дарья врать не будет.

— Ты по существу говори, — перебил отца Владимир Федорович.

— А я как говорю? — повернулся к другому сыну Федор Кузьмич. — Ты небось братцу своему язык не прижег…

Василий Трифонов постучал карандашом по столу:

— Длинная речь у тебя, Федор Кузьмич.

— Какую надумал, такую и скажу… Вы вовсе молчали, когда Андрей говорил. — Зыков глубоко вздохнул и поднял руку со сжатым кулаком. — И еще я вот что скажу: прогульщики — наше зло. Это люди, которые рабочей честью не дорожат. Им наплевать, что позорят нашу страну… Потому я пришел сюда, чтобы строгий разговор повести, а не болтать… — Зыков вернулся на свое место, но, прежде чем сесть, дополнил: — Еще буду говорить, если вы цацкаться с Андреем будете…

Некоторое время в кабинете была тишина. Нюська отняла от глаз платок и смотрела в угол. Андрей покусывал нижнюю губу, стараясь быть спокойным.

— Правильно Федор Кузьмич говорил, — сказал из угла Басулин.

— Как же не правильно, — снова поднялся Зыков. — Мне перед невесткой совестно. Невестка-то вот, Нюська, что говорит? Говорит, ты, Федор Кузьмич, своих сыночков лелеешь, они и вертят на боку дырку… А что я их лелею? Пускай сейчас посмотрит… Мое предложение: увольнять Андрея, пусть на свой Север едет…

— Девок-то кормить будешь? — пробурчал Андрей.

— Девок прокормлю… А тебе, поганец такой, разъязви тебя, ни кусочка не дам, хоть с голоду помри…

— Перестаньте вы, — поднялся Трифонов и нахмурил брови. — Здесь участковый комитет. Садись, Федор Кузьмич. — Трифонов пригладил за ушами волосы и уперся руками в стол. — У меня прежний вопрос к Андрею Зыкову: расскажи, Андрей, о своем поведении.

Андрей посмотрел на председателя удивленно:

— Что рассказывать, Василий Николаевич? Других подробностей не помню. Гулял, и все.

— Между прочим, я поддерживаю Федора Кузьмича, — сухо сказал Шмурко. — Надо Андрея Зыкова уволить. Пусть помызгается. А то смотри какой герой: увольнять так увольнять…

— Вот и дома он так же, — заметила Нюська. — Как не по нему, сразу — поеду на Север…

Поднялся Владимир Федорович:

— Я вот что хочу сказать… Пусть участковый комитет не смущает, что Андрей мой брат… В данном случае он прогульщик, вред наносит предприятию. И кроме того, он за эти дни столько напакостил, что ужас.

— Ты меня на поводу не водил, — огрызнулся Андрей, — и не знаешь — пакостил я или не пакостил…

— Ты бы помолчал лучше…

— Ты, братка, такую речь произнес, что на моем месте и глухонемой бы заговорил, — оживился Андрей. Он воинственно расстегнул пиджак. — Если уж на то пошло, я и сказать могу… Сдуру я пью. Как хотите, а с самого что ни на есть сдуру. Ты, Владимушка, видишь как хорошо говоришь? Вред братан предприятию делает? Тебе хорошо рассуждать: ты ведь начальник. А что мне? Думаешь, я дурнее тебя? Думаешь, дурнее Илюшки? А почему наши жизни разнятся?

— Потому что жить добром не хочешь!

— Спасибо, что ты хорошо живешь… С одной бабенкой… с другой… Только все чистенькие… На работу ходишь. Вино не пьешь. А у вас дурного родителя сын…

— Замолчи немедля, разъязви тебя, — подпрыгнул на стуле Федор Кузьмич. — Здесь кто кого судит?

— Вы судите, вы, — не утихал Андрей. — Увольняйте! На вас свет клином не встанет… Только я вам все честно говорю.

— Мы тебя увольнять не собираемся, — успокоил его Трифонов. — Незачем заразу по Союзу пускать… Так что истерику не заводи… А прямо скажи: будешь работать или не будешь? Не будешь — отправим по первому разряду канавы чистить, пока не образумишься.

— Конечно, я буду работать. Куда мне деваться? — сразу согласился Андрей.

И тут снова поднялся Федор Кузьмич:

— Я тут вот что сейчас придумал, товарищи… Андрей говорит, что будет работать… Какая с него работа? Не бей лежачего… Я вот что предлагаю… Конечно, в данном случае беру на себя ответственность… Работник Андрей неважный… Так я, старый горняк, иду на проходку и побью своего сына по всем статьям, докажу, какой он работник. А потом вам о ценности Андрея судить.

Присутствующие стихли, слушая Федора Кузьмича, Только Андрей не растерялся, махнул на отчима рукой:

— Садись, батя… я поговорю с мужиками — никто ничего не слышал… Мало ли что старый болтнул…

— Не смей так говорить! — оборвал его Федор Кузьмич. Загрубев глазами, Зыков снова вышел к столу начальника и погрозил Андрею снятой фуражкой. — Ты не балаболь без ума… Мы с тобой чикаться не будем. Ты прямо заявление мое принимай. Перед всем миром говорю: если к празднику Первомая тебя обгоню, станешь передо мной на колени, разъязви тебя, сыночек…

Андрей на мгновение смутился, выдавил смешок, но тоже почерствел лицом и придвинулся вперед.

— А если я обгоню?

— Ставь условие!

— Ну, батя, не сердись — сам натравил. — Андрей поегозился на месте. — Пусть я виноватый сегодня… Прошу меня простить. Раз отец так затравил… Простите меня, товарищи. Завязал пить. Побьюсь с отцом. Значит так. Я обгоню, батя, повезешь ты меня на телеге от шахты до дому… Поладили?

— Ах ты, разъязви тебя, — уронил руки Федор Кузьмич. Во всем прошел участковый комитет по его задумке, а тут смотри какую беду Андрей придумал — телегу. Ну, не будь плох, Федор Кузьмич, ты давно помериться с сыном мечтал. Телега так телега. — Думаешь запугать отца! Согласный… Только уж тогда так: я обгоню, ты меня повезешь на телеге…

Андрей, соглашаясь, махнул рукой:

— Ну, держись, батя…

На том и порешили. Только в протоколе участкового комитета записали для пущей важности и для отписки, что почетный шахтер Федор Кузьмич Зыков взял на поруки своего сына и вызвался научить его настоящей шахтерской работе.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1
Снова наступили в зыковской семье мирные дни. Правда, это были не те мирные дни, что раньше. Например, для Дарьи Ивановны.

В былое время весной на первое солнце высеивала она помидорную рассаду и ждала с нетерпением, когда затянет корытце зеленая поросль, а выждав, хвастала Федору Кузьмичу:

— Нонче хорошие помидоры будут, лучше, чем у Расстатурихи.

Федор Кузьмич поднимал шторы, обегал глазами корытце на подоконнике и отвечал с нарочитой пасмурью:

— Не говори «гоп», пока не перепрыгнешь…

— И прыгать неча, — настаивала Дарья Ивановна, — что я, не вижу? Вон какие шикенькие проклюнулись.

Вечерами подолгу она рядилась с Нюськой, что где посадить, и уж видела зеленый богатый огород, заплот, густо затянутый плющом, тенистую чилигу, а ложась спать, надоедала Федору Кузьмичу, чтобы одно сделал, другое, водопровод наладил к лету, а то не ближний свет воду из колонки таскать. И вдруг спохватилась:

— Отец, лопаты заготовь, наточи. А то у тебя вечно: как на охоту, так собак кормить…

С весной одолевал Дарью Ивановну рабочий зуд. Она вымачивала для пробы огуречные семена, перебирала в погребе картофель, сама строила парник, носила от соседей назем и каждый вечер за ужином говорила Нюське:

— Завтрашний день, если погода удастся, рамы выставлять будем.

— Девок простудишь, — остерегал Андрей.

— Ничего с твоими девками не будет… Я всю зиму по снегу бегаю — приучай, чтобы в бабку были: никакая холера не случится…

Нынешней весной хлопотать стало не о чем: все равно уезжать, а шахтоуправление на Отводах всякие посадки запретило, и Дарья Ивановна мучилась от безделья. Сварив еду, уходила к Марье Антоновне. Бабенки усаживались на теплое крыльцо и рассуждали.

— Избенку бы где купить, — говорила Дарья Ивановна, — не хочется в каменные хоромы…

— Всегда вы, мама, поперек судите, — возражала сноха. — Это чем же каменная квартира вам не нравится?

— Скукотища… Ни огорода, ни двора…

— Неправильно вы рассуждаете, мама. Вы привыкли — абы как. Лишь бы в земле ковыряться. А в каменном доме чище, всякий порядок соблюдается. Мы недавно книжку читали с Ильей, там вообще сказано, чтобы большие дома строились. Чтобы с одной шахты, например, в одном большом доме жили. Как раньше… Вы же помните? Раньше улицы были Кожевенная, Купеческая… Все одного звания в одном месте.

— Ух, ты какие года взяла… От тех годов и след простыл.

— Я к примеру сказала.

В другой раз они судачили заодно.

— Всем мужики — люди ничего, — говорила Марья Антоновна, — но бестолочи…

— А думаешь нет? — Дарья Ивановна громко и протяжно ойкала. — Я как на своего посмотрю — с ума сходит…

— А Илюшка-то без меня? Шагу ступить не может. На прошлой неделе приходит старуха Опенкина и говорит: «Пошто не дозволяют огород сажать? Мне лечь и помирать, что ли?» Он и ответить не может.

— Нет, отец-то наш на разговор бойкий. Илюшка в меня пошел. Это я недавно крикушей стала, а раньше-то, в девках, сроду, бывало, слова не добьешься. Илюшка в меня, тихий.

Но особенно по душе обеим был разговор об Ирине.

— Нет, не приходит, — отвечала на вопрос снохи Дарья Ивановна. — Давечь встрела — на машине едут, не остановились.

— Смотри-ка что, — удивлялась Марья Антоновна и притворно охала.

— Бог с имя, — говорила Дарья Ивановна. — Нам их не осуждать… Сошлися, и слава богу…

— Чего говорить… А то ведь что получалось? Володька-то ходит сам не свой.

— О Володьке ли разговор. Женится и притихнет… Они, мужики-то, до свадьбы неугомонные.

Солнце светило жарко, и земля парила на огородных проталинах. Перекликались петухи, разрывая навозные грядки. От потемневшего грузного снега доносился прохладный и свежий запах. На сараях и крышах лежали кошки и лениво следили за скворцами.

Случалось, подходил к женщинам Петька Воробьев:

— Тетя Дарья, как голубцы приготовить? Все картошка да картошка. Хочу братанов голубцами накормить.

Или как на прошлой неделе:

— Тетя Дарья, помогите братану рубаху скроить. Пока на больничном, сшить надо.

— Ой, Петенька, сиротинушка моя, — поднималась Дарья Ивановна. — И все ты хлопочешь, все хлопочешь…

— Как же без хлопот-то, тетя Дарья? Парнишка седьмой класс заканчивает, а рубахи нету.

— Досталась тебе молодость, Петенька.

— Живем — не тужим, барину не служим, — смеялся Петька, царапая переносицу, где густым плетеньем сходились брови, а Дарья Ивановна вспоминала Петькиного отца, тоже бровястого, веселого и работящего Кирилла Воробьева: все, бывало, суетился в огороде и сыпал прибаутками: «Вот так, соседка, они и жили: дом продали, а ворота купили…»

«Жизнь ты, жизнь, — вздыхала Дарья Ивановна. — Бился мужичок, бился, а смотри и помер…»

Она шла кроить рубаху, а Петька как ни в чем не бывало заливался на улице звонким смехом, пуская с младшими братьями в луже бумажные кораблики. Там же торчала Светка, размахивая портфелем: пришла из школы, а домой зайти не подумает. Чего-то ругается на Петьку, поучает. «Вот уже тоже девка, — подумала Дарья Ивановна, увидав в окно дочь. — Чего это она сумкой размахалась? Ручка порвется, и рассыплет книги…»

Кое-когда к Зыковым наведывалась Расстатуриха.

— У вас не лучше моего, — говорила она, усаживаясь к печи. — Андрея-то дома нету? Слава богу, а то привяжется сызнова, как репей.

Расстатуриха приходила с одним и тем же, что ее вторую девку Верку никто не сватает.

— Обещались одне, а не пришли, — жаловалась она. — Не знаю, что и делать. Она вон какая кобылица выдула, ходит титьками трясет. То и смотри, забрюхатит.

— Стереги, — подсказывала Нюська.

— Устерегешь вас. Не дома, так на стороне, как ты, все одно свихнетесь. Сщас все обесстыжели: чуть пазуха набухла — и пошли сикатить: надо в амбар по муку, а они в сарай к мужику. Одна и радость, что сама, слава богу, как бы не сглазить, другой год не пузею…

Дарья Ивановна косилась на Светку и прогоняла ее, чтобы не слушала лишнего бабьего разговора.

Федор Кузьмич от весеннего безделья страдал меньше: у него были свои заботы. Сразу после договора с Андреем взялся подбирать напарника для работы в подготовительном забое. Обратился к Расстатуреву:

— Федул Фарнакиевич, может, тряхнем стариной, сват, а?

Дело было утром. Расстатурев и Федор Кузьмич стояли в коридоре шахтового комбината подальше от людей.

— Это смотря для чего, — ответил Федул Фарнакиевич осторожно. — Стариной-то тряхнуть можно… Только опять же как знать…

— Тут, сват, и знать нечего… Подмогнуть следует шахте с подготовкой очистного фронта… Кому, как не нам с тобой, подмогнуть?

Расстатурев смотрел на Зыкова недоверчиво:

— Меня, сват, не разыграешь. Я простой-простой, но где надо враз соображу.

— Вот и соображай. — Зыков похлопал свата по морщинистой шее. — Покажем этим соплякам, как работать надо. Значит, договорились?

В тот же день Расстатурев пожалел, что согласился с предложением Зыкова. У калитки вечером встретился ему Андрей, глаза прищуром, губы пляшут.

— Чего это люди поговаривают, тестюшка? Будто с отцом дело какое затеваете?

— Сват, холера, уговорил.

— Податливый ты мужик. Небось денег грабануть захотел?

— Денежек заработать не грешно. Девок-то вон сколь. Каждую одеть надо.

— Да. На девок тебе повезло… А парня, думаю, так и не будет.

— Это от мужика не зависит… Я всегда о парнишке соображаю.

— Старуха Опенкина верное средство на это дело выдает, — сделал серьезное лицо Андрей. — Это значит, когда спать ложишься — рукавицы надевай…

— Все опробовал, — сказал простодушно Расстатурев, но тут же вскинул голову и заругался: — Ты, холера, меня не заводи… Я небось постарше тебя… Терплю, терплю, но терпение мое лопнет.

— Разыграл тебя батя-то мой, Федул Фарнакиевич… Ни в какой он забой не пойдет… Так что вот как хочешь…

Придя домой, Расстатурев подсел к окну и смотрел на зыковский двор, пока не показался Федор Кузьмич. Чуть Расстатуриху не сронил, когда побежал на крыльцо.

— Спасибо, сваток, спасибо, — заговорил с крыльца, наклоняя голову к плечу.

— За что, сват, спасибо? — отозвался Зыков.

— Чудишь на старости…

— Не пойму, Фарнакиевич. — Зыков подошел к забору. — О чем речь ведешь?

— Ах, не понимаешь? — Расстатурев заложил руки за спину и стал еще меньше, будто подросток. — Не понимаешь? В какой ты меня забой призывал липовый? Я тебе не прохиндей какой… Я рабочий.

Федор Кузьмич внимательно рассмотрел Расстатурева — не пьяный ли? Сказал:

— Ты, сват, животом не маешься? А то, может, лопатой поработать боишься и всякую недоброту несешь.

— У меня организма в порядке…

— Тогда зайди в дом — сейчас приду.

Через несколько минут они сидели на кухне друг против друга и Федор Кузьмич допытывался:

— Ты, сват, кого слушаешь? Меня или Андрюшку?

— Я, сват, не знаю уж, кого и слушать, — вздыхал Расстатурев.

— Тогда расспроси, если не знаешь, — немного успокоился Федор Кузьмич и начал втолковывать: — Ну кого мне в партнеры взять? Зарубина?

Расстатурев долго молчал, потом скосил глаза и тихо буркнул:

— Зарубин — мужик хороший…

— Я с плохими работать не думаю, — бросил Федор Кузьмич и снова потянулся головой к Расстатуреву. — Или вот еще… Кудрин Иван Иванович…

— Этот покрепче, — нехотя ответил Федул Фарнакиевич и свел брови. — Но он и моложе…

— На сколь и моложе, сват? Больше разговору… Мы с ним в сорок седьмом работали: я по первой руке, он по второй. — Федор Кузьмич гордо выпятил грудь. — Вишь, сколь орлов? А Цветков Василий Степанович? — После этого Зыков хотел добавить, что ни с кем из перечисленных людей он работать не желает, а только с ним, со сватом, но сказать не успел, Расстатурев протестующе прыгнул на табурете.

— Нет уж, сват, так, — вытянул он руку перед собой, — ты всех не перебирай. Васька Цветков хоть и рабочий мужик, но с душком. Это я тебе прямо скажу.

— Откуль ты знаешь — с душком или без душка? — спросил Зыков и поморщился.

— Как же не знаю? Он прозывается только рабочим… У него три коровы да три свиньи, да сам с женой… Он хлеб в лавке покупает да свиньям скармливает. Его, говорят, судить скоро будут. А ты работать… Понял я, о чем ты судишь. Потому хоть уговаривай меня, хоть не уговаривай — я с тобой работать не буду. Я теперь окончательно понял, что ты чудишь. Ступай давай от меня. И запомни: я не хуже твоего Цветкова.

Дома, ложась спать, Федор Кузьмич жаловался жене:

— Никак я не пойму: сват дурак или умный?

Дарья Ивановна перед сном вымыла ноги и вытирала их, сидя на кровати.

— Чего не понять-то? К тебе пить-исть не ходят… А что опять?

— Отказывается в забое работать…

Дарья Ивановна выключила свет и легла к стене, выдохнув протяжно, сказала:

— Не маялся бы, отец… Старик уж… Куда тебе в забой? Съехали бы в другое место, купили домик и управлялись бы в огороде потихоньку… Много нам надо…

— Сколько надо — все и возьмем, — ответил Федор Кузьмич. — Бабий совет — вылетел, и нет. Потому за душу не тяни… Я еще потружусь да поживу. Бог даст, деточек своих вразумлю. — Он подумал и закончил: — В партию заявление подам.

— Типун тебе на язык, нужен ты был в партии…

— И в партию, мать, примут, — ответил он бодро и ласково. — У меня сочувствующий и всякий другой испытательный стаж поболе, чем у других.

— Хвастуша ты, отец, — сказала Дарья Ивановна и нащупала под одеялом руку мужа.

Он повернулся на другой бок, подложил руку под голову, другую вытянул поверх одеяла и подумал томно и сладко, что было бы в жизни все хорошо, поубавь она ему годков раза в два. Вот бы ему заново четверть века прожить!

— Плохо ты меня знаешь, мать, — прошептал он сквозь сон и затих.

На другой день Федор Кузьмич неожиданно пригласил к себе в звено Петьку Воробьева.

2
На шахте по-разному восприняли новую затею Зыкова-старшего.

— Так ить старый уже, смерти боится, вот и выдумывает, — говорили одни.

Их поддерживали другие:

— И толковать об этом нечего: чокнулся мужик. Ему о пенсии думать надо да как побольше прожить, а он в пекло лезет.

Было еще и такое мнение:

— Слава, парни, что дурная болезнь… Прославился немного мужик, вот ему на месте и не сидится.

Но были и за Федора Кузьмича:

— Бросьте вы трепать, трепалы. Правильно поступает Федор Кузьмич. Есть еще силенка — и не скрывает. Не то что вы, работники, лишь бы до пенсии дотянуть.

Или еще резче:

— У болтунов-то глаза завидущие, а руки загребущие, а как дела коснись — нет ничего.

Между тем прошла подготовительная неделя и наступил первый день работы в забое.

Федор Кузьмич работал неторопливо, в усладу. Он был уверен, что у него хватит умения и сил одолеть проходческую работу. Сверло било по рукам, отвыкшим от тяжести и напряжения, но Зыков подбирался к механизму плечом и упруго налегал, смиряя машину и буравя черную стену забоя. Из шпура выбивалась тонкая струя пыли и сливалась к ногам, пахла кисловатой сладостью. Словно тряпка на ветру, билась за спиной вентиляционная труба. Когда переставало урчать сверло, Зыков слышал за спиной уверенно-спокойное посапывание Воробьева, который волоком подтаскивал к забою лес.

— Как дела, дядя Федя?

— Идут помаленьку…

После отпалки Зыков и Воробьев разом взялись за лопаты.

— Ну, Петька, как говорится, господи благослови, — сказал Федор Кузьмич и поплевал на руки.

— На бога надежа с други не схожа, дядя Федя, — легко парировал Петька и крикнул подходившему к ним мотористу: — Чего, маслятник, блудишь? Включай привода!

И ткнул лопатой в рыхлую угольную кучу.

Федор Кузьмич, работая, старался не думать, что ему тяжело. Он не делал лишних движений, будто был неимоверно скуп. Постепенно обрел дыхание, захваченный молодым порывом своего напарника, и отдался сладостному потоку размышлений… Он снова в передовом рабочем строю, как много лет назад, и теперь ему Андрюшка не скажет, что проходчиком работать — это не сумку с капсулями таскать, а «лопатой мантулить надо». «Еще посмотрим — кто кого, — размышлял Федор Кузьмич под спокойный скрип конвейера. — Повезешь меня как миленький на телеге… Вот смеху-то будет…»

Когда возводили крепление, Федор Кузьмич с трудом разгибался: так болела спина, а руки предательски дрожали. Он завидовал легкому и подвижному Петьке, который спокойно затесывал клинья для раскрепки рам. «Молодость, она и есть молодость», — думал Зыков. Но и сам держался, стараясь не выдать усталости и боли. Его поддерживала надежда, что с первого дня он заткнул Андрея за пояс.

— Они там что? — рассуждал он, хрипя. — Проболтали опять. Точно знаю. Как начнут о бабах судачить, конца-краю нет… А мы с тобой потихоньку да без задержек… Ты учись у меня, у старого, я тебя, Петька, выведу в люди.

В конце смены в забой прибежал Андрей. Лицо пропыленное, на свету выделяются глаза, зубы и сероватые дорожки от стекающего из-под каски пота.

— Тю-тю, батя, а мы этак-то два раза сработали, — сказал, оглядев забой. — Вы два круга, а мы четыре — пару отпалочек. — И засмеялся басовым смехом. — Это тебе не языком трепать, работать-то…

Куда девалась у Федора Кузьмича боль в пояснице. Побежал в Андрюшкин забой, чтобы проверить лично их сегодняшнюю работу. В мойку вышел поникший, сгорбленный, молчал, когда успокаивал его Петька:

— Не переживайте, дядя Федя, мы свое возьмем…

В другие дни Зыков работал упрямо. Болели сбитые руки, но он подгонял себя — быстрее, быстрее… Если он, Федор Кузьмич, не добьется своего, все его прошлые заслуги канут в воду и тогда действительно останется одно — сдаться, притихнуть, жить запечным тараканом. Теперь Зыков не бросал на конвейер уголь, а греб его лопатой, словно лемехом. Топор поднести или затяжку — все бегом, все трусцой. Петька во всем угождал ему, тоже мотался, лоб в поту, покрикивал на взрывников:

— Вы, бегемоты, скворешни не раззявайте…

И все же неизменно за десять минут до конца смены в забой приходил Андрей и, съедая «тормозок», говорил:

— Не та работка, батя, не та… И крепишь чудно… Где разбалаганочка? Нету. И зубок… Что это за зубок, а?

— Зубок как зубок, разъязви тебя, навязался на мою душу… Чего прибег?

— Да управились — делать нечего… Семен там сбрую готовит и все такое… хомут там, а я думаю, дай схожу посмотрю, может, чего новенького у вас…

В эти дни Федор Кузьмич ходил тучей. Ни до Вовки ему, ни до других… Домой возвращался в одиночку, запоздало, шел не прямиком, тропой, а в обход, проезжей дорогой. В межгорбьях устанавливалась сочная весенняя запарь. Кое-где пугливо выбивались по склонам прострелы и фиолетовыми точками маячили в редких кустарниках. Набухшие прутья ивняка слабо зеленели.

— Ну, отец? — каждый раз спрашивала Дарья Ивановна, встречая мужа на крыльце.

— Отстань! Что заладила: ну да ну?

— Ах ты, господи боже мой, совсем на старости лет голову потерял.

Федор Кузьмич никак не мог согласиться, что уступает в работе, которой отдал много лет и которую знал лучше всего. Он никак не мог согласиться, что не может сделать столько, сколько могут другие. Для него это становилось не только делом чести и славы, но и делом жизни. Одолеть во что бы то ни стало! Он полон сил. Он еще обязан быть впереди!

В нервном неудовлетворении Федор Кузьмич не замечал, что происходило вокруг него на участке. Люди как-то в несколько дней разгорелись в смешках и перебранках. И разгорелись, может быть, еще и оттого, что на доске показателей резко вырвались четыре звена, явно нацелясь на лучшие квартиры в новых домах, и у всех засвербило на сердце: «Да что они, хуже, что ли? Смотрите, Федор Кузьмич Зыков, старик можно сказать, со своим звеном на третьем месте после Басулина, этого «бегунка», и Андрея… Сам бригадир Вася Маковецкий после Федора Кузьмича! Надо тянуться, братцы, мы не хуже… Мы тоже работать умеем…»

И шаг за шагом, день ото дня всем участком крепли в работе.

В эти дни Владимир Зыков и вовсе случай от случая приходил домой и каждый раз хвалился матери:

— Ну и папка у нас с тобой! Вот дело затеял…

Дарья Ивановна осуждала сына:

— Папка как папка… Ты бы о другом подумал: ему не двадцать лет…

— А ты скажи ему: пусть он здорово-то не упирается. Людям его дух важен.

Дарья Ивановна возьми и решись об этом поговорить с мужем, успокоить. Пришла в спальню, где он, как обычно, после работы лежал сумрачный и похудевший, присела у изголовья… Начала разговор: мол, Вовка-то что говорит… Федора Кузьмича будто огнем обожгло:

— Чего с этого грамотея взять? Он хоть и начальник участка, а балда…

— На сына-то родного… — Дарья Ивановна покачала головой.

— Пущай глупостей не городит…

Федор Кузьмич поднялся в сердцах и, отопнув комнатные тапки, вышел на улицу. Дотемна бесцельно слонялся по огороду, недолго потолковав с Ильей. Потом остановился в палисаднике у березки и затих. На небе всплыла луна. Сильно и ясно засеребрилось охлыстье дороги на дальнем загорбке. Федор Кузьмич услышал скрип шагов, повернулся: кого еще черт несет? На дороге бабка Опенкина.

— Пошто не спишь, бабушка? — спросил первым, все же хотелось поговорить.

— Сна, сынок, нету… — Бабка остановилась и бьющимися руками полезла в карман за кисетом. — Раньше смерти пужалась: чуть что — на кровать, а теперь никакой леший не берет… Шляюся вот… А ты чего?

Ждал этого вопроса Федор Кузьмич. Ох как ждал! И не мог никто другой подойти, с кем бы о деле можно было поговорить в полную меру. Бабка подошла. Можно и с бабкой.

— И не говори, Василья Харламовна… Какой сон? Не то, так другое… С какого конца браться — не знаю…

— Смотри что…

— Измотался… Все думаешь, как лучше, а получается хуже и хуже.

— Извечно, сынок, так, извечно… — Бабка закурила самокрутку и оперлась на батожок. — Это мой старик-покойник все думал извоз купить… Все, горемычный, продал. Купил свой извоз. Поехал с извозом, а метель как закрутит, снежны горы сдвигала, будто боженька ногой… Старик мой и канул…

— Ах ты, мать моя, — сочувственно воскликнул Федор Кузьмич, но тут же замолчал, пришибленный до поту случайной мыслью. Больше он не слушал бабку Опенкину, возбужденно скреб сапогом влажную податливую землю. Вдруг молча повернулся — и бегом из палисадника прочь, в огород, гребанул с прошлогоднего парника тяжелую земляную кучу. — Ах ты, мать моя родная, — повторил он забывчиво, ощущая во всем теле сладкий ужас — Как я раньше до этого не додумался, старый дурак! Мучился две недели, спину гнул, а тут простота какая… Боженька и тот этакое сообразил. Ну, подожди, сынок, разъязви тебя, мы еще посоревнуемся…

На другой день Федора Кузьмича не было на наряде. Когда Петька пришел в забой, Зыков сидел у гнутого куска железа и привязывал к нему тросик.

— Погоди, Петенька, погоди, — сказал он, вытянув шею. — Мы сегодня покажем… Железкой будем уголь сгребать… Ты штырек в конвейерную цепь воткнешь, конвейер мою железку потянет, а вместе с железкой и уголь. Мы сегодня зададим жару… Мы, Петька, сегодня…

Когда в этот день, как обычно, в забое появился Андрей, Федор Кузьмич с Воробьевым сидели на лесине и лениво переговаривались:

— Мало сегодня взрывчатки взяли…

— Мало, дядя Федя. Завтра по-настоящему возьмем.

— Да и работали… Какая это работа?

— Я будто и совсем не работал. Мне еще две смены, и я хоть бы что.

Андрей постоял в забое, промерил шагами выработанное отцом, подозрительно огляделся и ушел, ни слова не говоря.

А на другой день после митинга в честь полета первого в мире космонавта Юрия Гагарина к Федору Кузьмичу подошел Гришка Басулин и посоветовался с ним как с человеком достойным и важным, чем вовсе обрадовал Федора Кузьмича:

— Поддержишь меня, Федор Кузьмич? Ты передовой товарищ. Гагарина к нам в бригаду, как думаешь? Зачисляем и работаем. Прославляться так прославляться. Ты смотри, какую он славу принес нашей земле! Дух захватывает. От чистой совести… Нутром чувствую, что я с этим парнем одной закваски.

Не насмелился Федор Кузьмич обнять «летуна», слабость человеческую на люди вывести, застеснялся, но в душе порадовался за Басулина, позавидовал, что не ему самому такая мысль в голову пришла, протянул Григорию руку и пожал, а дома потихоньку, тайно размышлял-раздумывал: «Вон какие у нас дети растут! Что он, Гагарин? Бесштанная команда. А что свершил для-ради своих людей! В космосе побывал, не испугался… Может, и из моих детей что-нибудь выйдет… Время, должно, такое… Может, от солнца, а, может, еще от чего, как по радиву говорят… Только вот и я это время ощущаю, будто оно мое собственное…»

И он ходил по двору привычным хозяйским шагом — кум королю и явственно чувствовал, как чувствуют занозу в теле, что в мире все стремительно поднимается, бурлит, наполняя синевой небеса, и будто он, Федор Кузьмич, маленький, но всесильный создатель этого бума.

3
Не прошло и недели, как звено Федора Зыкова вышло в передовые. Все на участке только диву давались, а Федор Кузьмич, как обычно, на наряде пристраивался в сторонке и зорко наблюдал за людьми, при необходимости вставляя свои замечания.

Еще через неделю он не выдержал и поделился изобретением с другими. Враз понаделали проходчики «ручные комбайны», как стали называть на шахте скребок Федора Зыкова, но догнать изобретателя по работе так и не смогли — длиннее всех прошли выработку Зыков с Воробьевым.

В канун праздника, на Первомай, шахта «Суртаинская» подвела итоги соревнования. В актовый зал набилось любопытствующего люду полным-полно. Зыковское семейство пропустили в первые ряды. Федор Кузьмич сел рядом с Андреем.

Зыков-старший мирно затих в деревянном кресле: он знал о своей победе в соревновании на участке, два дня тому назад выбрал квартиру на поселке у Маланьевой рощи, все зыковские ходили смотреть — выбрали по душе; Андрей, хоть и занял четвертое место, сидел беспокойно, то и дело поглядывал в окно, за которым во дворе шахтоуправления Семен Макаров оставил двухколесную телегу.

Председатель шахткома Карасов доложил собравшимся о результатах соревнования, назвал лучших людей.

— А ветерану нашему Федору Кузьмичу Зыкову, — прибавил он особенным дикторским голосом, — спасибо вдвойне! Он показал на деле, что значит советский рабочий класс… Получай, Федор Кузьмич, ключи от облюбованной квартиры. Живи до ста лет и здравствуй!

Федор Кузьмич подтолкнул Андрея ногой и, выйдя к столу президиума, расцеловался с председателем. После обернулся к людям и, волнуясь, поднял руку с ключом. От этого его жеста Дарья Ивановна, сидевшая с Владимиром, заплакала.

Едва закончилось собрание, народ повалил во двор. Никогда не было возле шахты такого скопища и шума. Федор Кузьмич вышел из зала, ведя под руку Андрея, сел в телегу разгульным купцом и под общий хохот сказал:

— Что же, сынок? Договор дороже денег… Работать по-отцовски — слаб в коленках, возить поучись…

Махнув рукой, Андрей взял оглобли и покатил через двор в сторону Отводов под истошный и радостный вой толпы. Так и катил всю дорогу, а за телегой шли Дарья Ивановна, Владимир и Светка…

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

1
Переезжали на новые квартиры в середине мая, на расцвет черемухи.

Федор Кузьмич в волнении брался то за одно, то за другое: трусцой бегал из дома в дом и все выспрашивал у Андрея, когда приедет на машине Илья.

— Приедет, — бурчал сын.

— Полдня прошло…

— Еще шмутки не собраны.

— Долго их собирать? — Федор Кузьмич оглядывал двор и чесал шершавое запястье руки. — Тут шмутья-то…

Светка с Нюськой таскали узлы. Дарья Ивановна укладывала посуду, мужики выносили комнатные деревяшки. Двор был загроможден. Мелькали Нюськины девки, снося неуложенные безделушки. Андрей вынес из дома стулья, поглядел на один, старый, дедовский, с высокой спинкой, и трахнул им об угол дома.

— Не возить же всякую дрянь, — сказал, швырнув под ноги остатки.

— Смотри, какой богач, — заругалась Дарья Ивановна. — Ты у меня еще помахай руками…

Она спохватилась и побежала в огород.

— Отец, лестницу-то возьмем? — Пригибаясь, Дарья Ивановна принесла во двор чердачную лестницу. Припав к стене сарая, выдохнула и увидела в ногах собачонку. — А собака как же?

— Пса-то? — Федор Кузьмич подержался за подбородок. — Куда его? С собой возьмем… Поставим конуру перед дверью…

— Не смеши, батя, — предостерег Андрей.

— На балконе жить будет, — подсказала Нюська. Она свалила на ворох тряпок очередной узел, сдула о лица волосы и повернулась к Федору Кузьмичу: — Ты, Федор Кузьмич, своих детушек погоняй… А то они с тобой балясы точат, а бабы спины гнут…

— Ты меня не учи, — с достоинством ответил Федор Кузьмич. — Сам знаю… Таскаешь и таскай… Тоже мне — Фря.

К Зыковым с утра прибежала Фефелова и теперь с Владимиром управлялась во дворе у Ильи. Марья Антоновна, в мужниной гимнастерке, в ботах на босую ногу, подсказывала, чтобы, вынося, не поцарапали ее мебель и ставили аккуратно. Сама на крыльце возилась с ванной, укладывая в нее посуду.

— Как переедем — закачу новоселье, — обещала она, заворачивая в газету тарелки. — С шиком — пусть знают наших… Володька, сними-ка ванну на землю…

К полудню подготовили во дворе вещи. Андрей залез на крышу, в последний раз вспугнул голубей и смотрел, как они кружатся над домом. Светка повисла на заплоте и разговаривала с расстатуревскими девками. Федор Кузьмич, Дарья Ивановна и Нюська сидели на своих узлах, Марья Антоновна на своих — ждали Илью. Владимир с Надей побыли на кухне с бабкой Зычихой и ушли в дальнюю комнату, к окну, встали тесно.

— Хозяйка с курсов приезжает, Володька, — сказала Фефелова.

— Квартиру снимем…

— Дулю-фидулю, чтобы я так просто с тобой пошла…

— Не ходи…

Надя посмотрела в окно и сложила руки на груди, волосы скатились на лицо, закрыли покрасневшие щеки.

— Грубиян ты, каких свет не видывал… Потом я тебе за все отомщу, — сказала она, скосив на Владимира глаза. — Так и знай…

— За что?

— Издеваешься надо мной… А я характером в тетку пошла… Тетка у меня — варвар. Возьмешь меня замуж, а я тебе рога наставлю… Тут тебе и бери и сразу помни…

Фефелова засмеялась, обняв Владимира за плечи.

— А я ведь и правда могу запомнить, — припугнул он.

— Теперь мне бояться нечего… А насчет квартиры, как ты говоришь — снимем, я бы на твоем месте нынче квартиру вырвала… Не вечно с отцом с матерью… Ты инженер, тебе и своя квартира не помешает.

Приехал Илья, и Владимир увел Фефелову во двор.

— Одну ходку сделаем, — распоряжался на улице Федор Кузьмич, — второй ходкой бабку свезем. А меж тем Дарья постель приготовит на новом месте…

— Может, бабушку сразу? — предложил Илья.

— Можно и сразу, но куда ее там? — Федор Кузьмич почесал о забор поясницу и глянул на Дарью Ивановну: — Чего молчишь как в рот воды набрала?

— Не покрикивай на меня, пожалуйста… Без тебя голова кругом.

— Нечего резину тянуть. Сразу так сразу.

Стали грузиться. Постепенно улеглась суета, сменилась приподнятым настроением. Пришел Расстатурев. Он примирился со сватом еще в прошлом месяце, назвав себя «слепошарым». Сейчас сказал что-то пустячное, помог поставить на машину тяжелыйшифоньер-самоделку и попросил Илью, чтобы помог переехать. Илья согласился, велел приготовить во дворе шмотки. Андрей обнял тестя и, как всегда, за свое:

— Тебе чего перевозить-то? Девок? Так они и пешком уйдут…

Когда заполнили машину, снова объявились гости, на этот раз именитые — председатель горисполкома Соловьев и начальник шахты Фефелов. Дмитрий Степанович увидел дочь, сказал, глядя на Федора Кузьмича:

— Все же отбираешь ты у меня дочку, Зыков?

Федор Кузьмич и рад бы «отобрать», да как… Заюлил, стал выкручиваться:

— Тут, Дмитрий Степанович, об этом прямо не скажешь… Как молодые порешат, так и будет…

— Ой, смотри… Держи глаза востро: у меня девка избалованная…

— Они сщас все такие, Дмитрий Степанович. Я вовсе со своими пособиться не могу.

Поздоровались за руки. Фефелов было хотел представить Соловьеву Федора Кузьмича, но председатель горисполкома предупреждающе поднял руку:

— Мы с Кузьмичом старинные приятели… Так, Федор Кузьмич?

У Федора Кузьмича румянец во все щеки, густо-сизый, как перья у селезня. Вся семья эти слова слышит. Вот и пускай теперь думают что хотят… Ответил:

— Так, так, Петр Иванович. Совершенно верно.

— Поздравляем тебя и твою семью с новосельем! Всего вам хорошего на новом месте.

— Спасибо, Петр Иванович. Уж как-нибудь постараемся…

— Доволен квартирой?

— Дарья довольна, Петр Иванович. Я что? У меня все Дарья…

— Ну, раз хозяйка довольна, то и все хорошо… Главное хозяйку уговорить. — Он подмигнул Дарье Ивановне и продолжал: — А то вон у вас бабка в огородах живет… Прямо бестия… Никак не можем утолковать, чтобы переезжала.

— Опенчиха? — спросила Дарья Ивановна. — Чего это она, дура?

— Говорит, где жила, там и помру…

— Не беспокойтесь, Петр Иванович, — заторопился Федор Кузьмич, — у меня народу много — пособим бабке. Сейчас управимся, свою бабку свезем — и поможем… У меня Вовка вмиг с Опенчихой поладит — они друзья…

— Вот-вот, Федор Кузьмич, помогите… — Соловьев снова протянул руку. — Ну, у вас, кажется, все в порядке. Еще раз всего хорошего. Счастья на новом месте!

— Спасибо, Петр Иванович, — раскланялась Дарья Ивановна, опережая мужа. — Пожалуйста, на новоселье… И вы, Дмитрий Степанович… Уж не обижайте…

Гости пошли со двора, когда Светка спросила:

— Не пойму, то ли жгут чего: дымом тянет…

Все подняли головы. С низины, из-за расстатуревского дома, взвивался к небу темно-коричневый столб дыма. Выбежав на улицу, увидели, что дом Семена Макарова плотно охвачен огнем. В низину, к домишке, сбежалась отводовская ребятня, галдя. Хозяин стоит в толпе, сложа руки на груди, и смотрит в огонь.

Соловьев поспешно сошел вниз:

— Что случилось?

Макаров выступил из толпы, ужал плечами и дернулся:

— Так что, к примеру всем сжигаю свою собственность. Хочу совершенно покончить со старой, неблагоустроенной жизнью…

— Вы понимаете, что творите?! — Соловьев повысил голос.

— Поступаю, исходя из своих убеждений, — смело ответил Семен и показал на дом. — Промежду прочим, я никогда не дорожил этим барахлом…

— А других подожжете?

— Пускай сгорает всякая собственность…

— Вы в своем уме? — Соловьев секунду помедлил и повернулся к Фефелову: — Вызвать пожарную команду, Дмитрий Степанович…

В соседних с Макаровым дворах заметались. Начали разбирать заборы, чтобы по ним не перекинулось пламя. В иных дворах сегодня к переезду не готовились, там вовсе запаниковали, опасаясь за добро. Сбежались к колонке за водой, всяк спешит, пытаясь урвать ведерко без очереди. Потому ругань, тычки. В расстатуревском дворе ссора. Расстатуриха костерила Макарова на чем свет стоит и шпыняла девок, подгоняя. Она разлохматилась, порвала на плече платье, зацепившись за дверной крючок. Расстатурев носил воду.

— Сгорят манатки, — повторял он шепотом, — сгорят…

Рассеянно поднимаясь на крыльцо, он смотрел на домишко старухи Опенкиной, завидуя бабке, которая с беспечным видом сидела во дворе и курила.

Неизвестно откуда сорвался ветер. Из макаровского дома вырвался сноп искр, его пригнуло к земле и, распугивая ребятню, понесло огородами. Заголосили бабы. Чей-то свирепый пес оборвал цепь и пронесся улицей, гремя обрывком. Закудахтали куры. Сорвались с крыши Андрюшкины голуби.

Илья Зыков отогнал машину за Отводы, оставил там бабку Зычиху, закутанную в одеяло, вернулся. Андрей с Владимиром помогали Расстатуревым относить добро. Фефелова с Марьей Антоновной оберегали Илюшкин двор, Дарья Ивановна с Нюськой — свой. Федор Кузьмич разобрал дворовую ограду и тоже побежал к Расстатуревым: у них задымилась крыша.

— Мама! — закричала с огорода Светка. — У Воробьевых никого дома!

— Илюшка, к Петьке беги, к Петьке, — распорядилась Дарья Ивановна. — И так сироты — еще сгорят…

Задымилась и вспыхнула сухонькая крыша опенкинской избы, а старуха Опенкина все сидела во дворе и курила, точно ее не касалась беда.

— Почему сидишь?! — крикнул из воробьевского двора Илья.

— Кричит-то, кричит, как бешеный, — отозвалась старуха и толкнула в рот самокрутку.

— Вещи, бабка, сноси!

— Господь снесет…

— Снесет тебе господь…

Между тем пожар взялся не на шутку. Ветер швырял горящие поленья. Уж и расстатуревский двор схватился черным дымом. Старуха Опенкина поднялась с лавки и ушла в свою горящую избу.

На улицах потемнело от дыма. Распугивая народ сиренами, подкатили пожарные машины. Пожарники в светлых касках, в которых отражался огонь, растягивали длинные шланги, тушили не макаровский двор, а загорающиеся вещи, но ветер заново разносил снопы искр, сушил вымоченное белье и мебель, и все это начинало тлеть, испуская противный паленый запах.

Илье помогали вытаскивать воробьевские вещи соседи. Они оттаскивали спасенное дальше, на дорогу. Все что-то кричали, возбужденное и яростное. Светка с испачканным лицом выбросила за ворота табуретки и заплакала, упав на ограду. Чья-то нога разломила оконную раму, и на улицу полетели кухонные чашки, миски. Проходящая мимо женщина собрала их и положила на скарб.

— Опенчиха сгорела! Опенчиха! — сорвался на улице звонкий бабий голос. — Человек сгорел, люди!

Илья выбежал на крыльцо и увидел, что весь его дом охвачен огнем. Марья Антоновна и Надька, пытаясь закрыть лицо, растаскивали горящие вещи и голосили. Рядом, во дворе старухи Опенкиной, стояла Нюська и протягивала руки в сторону расстатуревского дома, где метался Андрей. Нюська что-то кричала, у нее на спине дымилась кофта. Тут же метался с кудахтаньем одуревший от страха петух.

Илья кинул на голову грязный воробьевский половик с крыльца и забежал в избу бабки Опенкиной.

— Илюшка, куда?! — закричала Нюська и бросилась к двери. — Вернись, Илюшка!

Она рванулась в дом, но не выдержала и отступила. Обежав избу, Нюська прильнула к окну, потом схватила камень и разбила стекло.

— Илюшка, выходи! Где ты, Илюшка?!

Илья показался в окне, глотнул несколько раз воздух и снова исчез, а вместо него из окна рванулся огонь.

Нюська отпрянула, закрыв лицо руками, но тут же побежала во двор: Илья вынес обгоревшую старуху и сам упал, пытаясь сбить о землю огонь с рубахи. Его обдали из ведра водой, и он затих, подняв к небу большие испуганные глаза.

Пожар властвовал более двух часов. Угомонился нехотя, через силу, сбитый людской неуступчивостью.

Зыковы собрались на дворе.

— Где Илья с Вовкой? — спросил Федор Кузьмич, обмывая руки в ведре с водой.

— Илью в больницу свезли, обжегся, — сказала Дарья Ивановна, сидя на вещах и тяжело дыша. — «Скорая помощь» отвезла… И Володька поехал…

Федор Кузьмич поднял голову: он ничего не знал, убиваясь в расстатуревском дворе.

— Погорел Илья, — ответила на его взгляд Нюська, держась руками за голову. — Сам погорел, и имущество сгорело… Уехали с ним Вовка с Марией…

Посредь двора стоял Андрей, подперев руки в бока, и со злым прищуром глядел на Нюську. Он был черный от копоти, в распущенной рубахе. Постоял без движения, отошел к огородной калитке, крикнул:

— Надюша, иди сюда! Чего ты там? Раз сгорело, то сгорело… Илья старательный — еще наживет…

И, возвратясь, сел на обгоревший стул, вытирая рубахой лицо.


А в это время Владимир Зыков стоял на больничном крыльце и ожидал Марью Антоновну, которую пустили в палату к мужу. Он тоже был грязный и опаленный. От него пахло дымом, и люди смотрели на него удивленно. Он отвернулся и надолго замер спиной к проходу.

Владимир очнулся, когда чьи-то пальцы коснулись его локтя. Повернувшись, он увидел Ирину, но сначала будто не узнал ее. Она бегала глазами по его лицу и вся тряслась. Сухая бледность выступила на плотных губах.

— Что случилось, Володя? Ты цел?

Он уставился на нее не мигая, как смотрел всегда, когда ему было дико и тяжело.

— Я, как видишь, цел…

Он все еще не понимал, отчего она оказалась здесь, возле него, в новеньком малиновом платье, вся из какого-то иного мира, чистого и солнечного. Он не видел волнения на ее лице, большого волнения, может быть даже ужаса, потому что сам был не способен его уловить от пережитого напряжения — и оттого черств в словах, сдержан и даже груб:

— Зачем сюда?

— Мы тоже переезжали… Видим — Отвод горит… Я побежала… Вижу: «скорая помощь»… Сказали — вас повезли… Я сюда…

Ее щеки чуть побледнели то ли от волнения, то ли от того, что бежала, ямочка пониже горла углубилась и стала темнее. Ирина прислонилась затылком к стене и задумчиво посмотрела поверх черемухи у крыльца.

— Это ужасно, — сказала она.

— Что?

— Огонь…

Владимир горестно усмехнулся:

— Тебе-то чего до этого огня?

Ирина ответила долгим беспомощным взглядом. У нее задрожали губы. Она хотела что-то сказать, но вместо этого припала к Вовкиной груди, касаясь губами его шеи, и зашептала:

— Подлец ты, подлец, Володька…

Оторвалась и побежала в больницу, с трудом открыв массивную дверь.

2
Зыковы справляли новоселье после выздоровления Ильи.

День выдался ясный. Июльское небо голубило оконные стекла. В комнатах было светло и прохладно. На балконе, просунув морду меж прутьев, не спеша лаял кобелек, глядя вниз. Пахло жареным мясом и солониной.

На кухне старались Дарья Ивановна, Марья Антоновна и Нюська.

— Лук-то не жалей, — подсказывала Нюська Марье Антоновне.

— Ой, этого луку у нас, — одобряла хозяйка.

— Да уж знаю, сколь положить, не учите… — отвечала Марья Антоновна.

Дарья Ивановна, размешивая винегрет, вступилась за младшую сноху:

— И то правда… Сколь ни положи, все сожрут…

Федор Кузьмич с Ильей сидели в комнатке бабки Зычихи.

— Квартира досталась — куда с добром, — хвастался Федор Кузьмич, показывая рукой на стены.

Бабка Зычиха кивала с готовностью.

— Чего еще надо? Этак-то бы раньше… А то на горе… Позадует зимой… Таращишься без ума, — повторяла она слова Федора Кузьмича.

— Только строители начали, — поддакивал Илья. — А что будет?

— До этого еще работы да работы, — знающе охлаждал сына Федор Кузьмич. — Это тебе не баран чихал…

— Я о том не говорю — чихал не чихал. Конечно, в одночасье ничего не случится… За полтора года вон чего наварганили…

— Об этом чего спорить. Взялись серьезно. Я вот помню, раньше-то люди сойдутся и рассуждают: «Какого, мол, беса строят? Где и будет… А на всех матерьялу разве найдешь?» Нашли… Вон оно все как…

— С желанием все можно…

Бабка Зычиха сияла глазами.

— Верно слово, Илюшенька. Чего только не изладишь, захоти… Своего Кузьму вспомню… Как задумат — уже смотришь — поделал. Откуль и возьмет…

— Ты, мать, старое с новым не равняй, — поправлял бабку Федор Кузьмич. — Раньше сделал не сделал, сам хозяин: хошь — криком кричи, хошь — радуйся. А сейчас ниоткуда не возьмешь, как говорят… Работать надо. Будем работать, у нас не то что дома, дворцы на каждого будут…

— Да и господи благослови, — соглашалась бабка. — Людям тоже пожить надо…

Андрей Зыков играл на улице в домино. Он громко стучал костяшками и ругал Петьку Воробьева:

— Это тебе не с батей моим пахать, за широкой-то спиной… Растормози бестолковку… Языком только балаболишь…

Петька смеялся и отвечал ветвисто:

— Случилось Захару петь с Долдоном в пару, Захар поет, а Долдон горло дерет…

— Ты смотри, что ставишь… Шестерки-то у кого?

— У тебя шестерки… Ты костяшки сперва рассмотри…

— Ботало, — ворчал Андрей и прятал в большой ладони оставшиеся фишки.

Светка с девчонками сажала во дворе кусты.

Владимир Зыков валялся на кровати и читал книгу. Встал, когда пришла Ирина, одна, поздоровался, ушел в комнату бабки Зычихи, притих.

— Свою-то голубку позвал? Наденьку-то? — спросила бабка.

— Позвал.

— Она у тебя славненькая, говорить нечего… Как волосы распустит, я сразу молодость вспоминаю… Прошлый раз подходит ко мне и говорит: «Здравствуй, бабушка», а я ей отвечаю: «Здравствуй, мой светик, здравствуй…»

Из гостиной доносился веселый голос Федора Кузьмича:

— Мать-то наша какую холеру выкинула давечь? Побежала к Расстатурихе. Не то взять чего, не то просто так…

Дарья Ивановна перебила:

— Мелешь, отец, языком что попало. Ни за чем я не бегала. В гости надо было позвать. И пошла. А то как же? Вон сколь в соседях прожили, неудобно.

— Пусть в гости, — согласился Федор Кузьмич. — Главное — ходила. А Расстатурев не в нашем доме квартиру взял, а в крайнем, как от шахты идти. И вот, значит, сходила мать-то, позвала Расстатуревых — и назад. Да не в свой дом, а в соседний… Дома-то похожие и — спуталась. Заходит в квартиру, все честь по комедии, раздевается. И пацан навстречу. Мать-то наша пристала к нему: «Ты чей, мальчик? Что делаешь?» И хозяйка… Так мать наша едва ноги унесла… Прибежала домой и давай меня костерить: где квартиру выбрал, запутаться можно, разъязви тебя, старого дурака…

— Не бреши, отец, — стала тушить смешки Дарья Ивановна. — Запуталась, правда. Захожу к чужим-то… Вот и пожалуйста… Старость, что ли? — И тут же спохватилась: — А может, и не старость… Дома-то эти одинаковые понаклепали, хоть кто запутается… У нас на Отводах и то яснее было.

Ее слова встретили веселым смехом.

Пришли Расстатуревы. Федул Фарнакиевич обошел комнаты, оглядывая по-хозяйски стены, окна. Расстатуриха присела к кухонному столу.

— У вас все так чисто, сватья, а у меня уже загадили, — стала тараторить. — И вот, кажись, девок уйма, порядок должен быть, а ничего нет… Вырастить бы скорей…

— Вы у меня не были, тетя Паша? — спросила Марья Антоновна, хоть и знала, что Расстатуриха еще не была в ее квартире. — Я тоже прибралась. Илье сщас отдельную комнату выделила, стол письменный купила… Хорошо тоже…

— Ох, а у тебя же все погорело, Машенька, — вздохнула Расстатуриха.

— Что поделаешь, тетя Паша? И не жалко… Что у нас там было? Все деревяшки самодельные… Сщас думаем с Ильей заграничную мебель купить, чтоб смотреться в нее было можно. Давечь видела в магазине. Дорогая, правда, аж мурашки по коже, зато красивая.

Тут же и Нюська закрутила свою пластинку:

— Тебе, Марья, покупать можно… У тебя не мужик, а золото. С твоим-то Ильей можно всего заиметь.

На этот раз Расстатуриха предусмотрительно остепенила дочь:

— А чем же Андрюшка плох? Заелись нынче девки, сватья, заелись, — обратилась она к Дарье Ивановне. — Раньше нас за какого мужика сунут — и рады-радешеньки… А сейчас, видишь ли, грамотного надо, и чтобы начальником был, и чтобы его на выборах избирали… — Расстатуриха обернулась к дочери: — Народила от Андрюхи девок и радуйся… Какого еще черта бабе надо…

— Правильно, сватья, правильно, — поддержала Расстатуриху Дарья Ивановна. — Плохих-то нынче нету… А что он, Андрюшка, действительно? В тюрьме не сидел, драться не дерется. Хоть как, а все на одном месте работает. А тут вот последнее время и вовсе хорошо. В прошлом месяце смотри сколько получил. У других-то вон, посмотришь, то на одном месте, то на другом. И мызгаются.

— Да что и говорить, сватья, конечно…

Подошел Федул Фарнакиевич, сменил разговор:

— У свата лучше расположение комнат. У него все на солнце, только одно во двор. А у нас темные…

— По барану и говядина, — отмахнулась Расстатуриха. — Хорошо, и такую дали… А то как работать сват позвал, так тебя нет, а как квартиру, так дай…

— Нет, сватья, ты уж не говори, — заступился за Расстатурева Федор Кузьмич. — Сват честно свою квартиру заработал. Ничего не скажу, честно.

Ирина отмалчивалась, сидела на диване, слушая разговоры. В открытую балконную дверь залетал ветер, теребил шторы. По комнате сновал кобелек — то за буфет, то на балкон. На блестящем оранжевом полу неподвижно лежали два ошметка света, а в желтоватых, полосами лучах не было мечущихся пылинок, но все равно они казались плотными, стеклянными. Ирине стало приятно на душе, приятно от чего-то родного, от этого обыденного людского разговора на кухне, и она вспомнила стихи:

Глубоко вдыхаю запах дыма я.
Сколько лет прошло? Немного лет…
Здравствуй, сторона моя любимая!
Дядя Тихон, жив ты или нет?
«Ну почему я снова пришла одна?» — подумала Ирина невесело и отклонилась на спинку дивана.

На кухне показался Вовка, выпил воды, понес кружку бабке Зычихе. Расстатуриха проводила его словами:

— Ага, напои бабушку, напои…

Колокольцем переступила порог Надя Фефелова, обновила разговоры:

— Думала, опоздаю… В парикмахерской, вы знаете, столько народа, столько народа… Я в семь часов очередь заняла и вот только… Все идут вперед и идут, по талонам каким-то.

Ее волосы были уложены пышной халой, лицо округлилось, стало взрослее. Влажно и весело блестели глаза.

— Ой, красавица наша пришла, — запричитала Дарья Ивановна. — Здравствуй, Наденька, здравствуй. Где отец-то с матерью?

— Думала, уже здесь. — Фефелова поцеловала хозяйку.

— Нету, голубонька, нету…

— Значит, вот-вот придут… Давно собирались.

С приходом Фефеловых сели, наконец, за стол. Смолкли перед торжеством, глядя на улыбающегося Федора Кузьмича и Дарью Ивановну. С тостом поднялась Ирина:

— Я желаю всяческого счастья этому дому, счастья нашей беспокойной, по правде сказать, людной и все же дружной семье… Счастья и Дарье Ивановне. За их работу, за их жизнь!

Каруселью закружилась радость. Враз загалдели, звеня посудой. Андрюшка знай себе подливает гостям «Столичную»: Федор Кузьмич доверил ему это нешуточное дело. Подливает, а у самого язык ходуном ходит:

— Как пожар-то разошелся, Марья Илюшкина и заголосила «Люди добрые, помогите! Спасите мое любимое барахлишко! Мужик-то мой за вас пострадал. Не дайте добру пропасть вашего любимого депутата!»

— Да не кричала я этого… Чего ты городишь? — упиралась Марья Антоновна добродушно, не сердясь. — Я с Ильей в «скорой помощи» уехала…

— А теща моя, — продолжал Андрей, схоронив глаза в морщинах век, — та выбежала на крыльцо и давай на себе платье рвать. А матюгается сама на чем свет стоит. На крышу зачем-то вскарабкалась и кричит на коньке: «Гори-им, матушки мои, гори-им! Федул, девок пересчитай!»

— Потешайся, потешайся, — повторяла Расстатуриха, откусывая сыр с вилки. — Посмотрим, сколько у тебя девок будет…

Андрюшка не обращал на нее внимания.

— А тесть считал, считал, одной недосчитывается, и только… В страхе позабыл, что Нюську Зыковым сплавил. Помнит, двенадцать было… «Туды твою мать, скорее с крыши слезай. Какого хрена залезла? Одна уж где-то горит…»

Затором стоял в комнате смех. Расстатурев чесал затылок и виновато улыбался, будто действительно в панике кричал такие слова. От хмеля покраснели его рассеченные морщинами щеки. Вздыбился к кадыку черный галстук.

— Будто все и слыхал, будто все и слыхал, — твердил он упрямо и не злобясь.

— Все слышал, отец, — уверял тестя Андрей. — Нюська-то от своего добра сбежала и кричит через заплот: «Я говорила вам, имущество застрахуйте… Я говорила вам…»

— Балаболка ты, балаболка, — отозвалась Нюська и хлопнула Андрея по спине. — Наливай лучше: рюмки-то высохли…

— Но самое потешное отец с матерью, — не унимался Андрей. Наплескав водки, он откинулся на стуле и захохотал. — Батя, тот принялся забор разгораживать. Пока разгораживал, дом сгорел. А матушка кобеля в охапку схватила и за Илюшкой: «Собаку спаси, сыночек, собаку!»

— Ты расскажи, как отца на телеге с работы вез, — напомнила Дарья Ивановна. — А то брехать-то ты можешь, все знают…

— То совсем неинтересно, — отмахнулся Андрей, но все же без ответа материны слова не оставил: — Вез и вез. Со стороны, может, и забавно, а мне это занятие откровенно не по душе… В этом месяце папаша будет в глубокой потенциальной яме.

Федор Кузьмич тоже смеялся, поглядывая на гостей. Он смеялся без стеснения, потому что снова ощущал единство семьи и понимал, что снова вознесся над всеми, заняв подобающее место отца и хозяина. И пусть кто-то из сыновей подначивает его, посмеивается, беда в этом невелика: он выстоит, потому что есть еще сноровка у старика, знает, как и ради чего стоит жить на земле и далеко сыновьям до того, чтобы одолеть его…

Зыков нет-нет да и подмигивал Фефелову, кивая на Владимира и Надю, сидящих за дальним концом стола, будто спрашивал: «А ведь и правда заберу у тебя дочь, а? Что скажешь? Смотри, какой у меня сын. Не нравится?» Фефелов в ответ тоже улыбался, кивая головой, будто говорил: «Сроднимся скоро, Кузьмич, сроднимся…»

Ирина сидела с краю незамеченной. К ней никто не обращался, точно считали неприличным разговаривать с одинокой женщиной, хотя и знали, что не по своей воле она сегодня одна в гостях — Григорьев так ни разу к Зыковым и не пришел. Только временами Ирина ловила на себе взгляд Владимира, и она готова была сидеть за столом сколько угодно, лишь бы он посмотрел еще раз: такая теплота была от его далеких укоризненных глаз и так хотелось сделать что-то особенное, чтобы он не сидел от нее так далеко, как посадили его.

Ирина обглодала куриную дужку и обратилась к Владимиру через стол, улыбаясь с неприкрытым лукавством той сильной и притягательной своей улыбкой, которая всегда особенно действовала на Зыкова:

— Володя, поломаем косточку? По «бери и помни»…

Владимир не то чтобы помялся, но как-то особенно осторожно, не торопясь, согласился:

— Можно поломать…

— Ты когда-то выспаривал, — снова сказала Ирина.

Зыков встал и обошел стол.

— По американке? — предложила Ирина.

— Можно по американке.

— Только чур! В пределах возможного…

Они разломили косточку и швырнули свои половинки на пол. Почему-то за столом притихли. Но это была приятная тишина, добрая, потому что никто не уловил особого значения в поступке Ирины, тишина была перед новым взрывом веселья. И в этой тишине стало слышно, что где-то на улице поют, и каждый невольно подумал, что в какой-то семье тоже праздник, тот длинный, самый длинный отводовский праздник — день новоселья.


1973


Оглавление

  • ПРЕДИСЛОВИЕ
  • ГЛАВА ПЕРВАЯ
  • ГЛАВА ВТОРАЯ
  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  • ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  • ГЛАВА ПЯТАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТАЯ
  • ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  • ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  • ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  • ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  • ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ