Фристайл. Сборник повестей [Татьяна Юрьевна Сергеева] (fb2) читать онлайн

- Фристайл. Сборник повестей 2.18 Мб, 561с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Татьяна Юрьевна Сергеева

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Татьяна Сергеева Фристайл. Сборник повестей

Мастодонт. Семейная хроника

Уходящему поколению посвящается.


Господи, когда же это было?!

Тогда стояла такая ветряная и стылая зима, что, казалось, она теперь будет тянуться вечно, и никогда больше не выглянет солнце, не вспыхнет яркой зеленью трава, не заголубеет высокое небо.

Над сельской околицей пронзительно каркали голодные вороны. В тесной, но тёплой конюшне фыркали лошади, пар медленно растворялся над их ноздрями.

А в углу на куче истлевшей соломы сидели трое детей — старшая девочка лет пятнадцати, мальчик — подросток и младший — их двухлетний братишка.

Звякнул колоколец, заскрипели полозья. Снаружи послышались негромкие мужские голоса. Девочка невольно прижала малыша к себе. Вошли двое: старик-околоточный и хозяин конюшни.

— Ночью сбежала, чертова кукла… — басил в густую бороду хозяин. — Детей в конюшне бросила и сбежала…

Девочка тихо заплакала. Околоточный сочувственно положил руку ей на плечо.

— Откуда вы?

— Из Горелово… Это недалёко от Рязани…

Околоточный сокрушённо покачал головой.

— Ишь ты, сколько протопали… Куда шли-то?

— В Туркестан… Маманька хотела стрелочницей на станцию… Говорила, там с хлебом легче…

— А вас-то… чего же?

— Не знаю, — всхлипнула девочка. — Мы не слышали… Мы спали…

— Ну, а батька-то ваш где? — не отставал околоточный.

— На войне убили… Сосед без ноги вернулся, сам видел, они вместе были…

— Старших-то, шут с ними, оставлю у себя, — вслух размышлял хозяин. — К делу приставлю, задарма хлеб есть не будут, не дам… А вот с этим доходягой что делать? Вона, какой тощий… Того и гляди, Богу душу отдаст… Не поднять мне его… У меня своих пятеро, все каши просят…

— Ладно, — кивнул околоточный, — отвезу в город, сдам в приют… Да не реви ты! — Совсем не сердито прикрикнул он на девочку. — Приют в городе на площади, у церкви. По праздникам навещать его сможете. А вырастешь, — заберёшь его, коли пожелаешь. Бог даст, живой останется… А пока хозяина благодари, что побираться не отправил. Ну, пошли, малый, — он протянул руку малышу, но тот не шевельнулся, только смотрел на него большими испуганными глазами.

— Не может он, — хрипло сказала девочка. — Ноги от голода не идут. Мы с маманькой его в очередь несли…

— Вот горе-то горькое, — вздохнул околоточный. — Вот она что, проклятая война с германцем понаделала… Матери своих детей помирать бросают…

Он подхватил лёгонького ребёнка на руки, запахнул его в полу своего тулупа, сел в скрипучие сани. Возница натянул поводья, опять негромко звякнул колоколец, и две старые лошади закивали головами, пристраивая шаг. Стая ворон с громким криком взмыла вверх, закружилась над удалявшимися от хутора санями и над старой конюшней, у ворот которой стоял невесёлый хозяин…

Шёл второй год Мировой войны.


В больнице для особо важных персон было тихо. Немногочисленные больные сидели в холле у телевизора, не спеша прогуливались по коридору, с грустью выглядывая на улицу через блестящие намытые окна. Пол в коридоре тоже был намыт и блестел, как зеркальный. Чистенькая аккуратная старушка — санитарка домывала пол в туалете.

Из приоткрытой двери операционной доносились негромкие голоса. Операций не было, и в двух операционных залах стояла торжественная хрустальная тишина.

Голоса доносились из подсобного помещения, где две молодые операционные сестрички под руководством своей начальницы, внешним видом и манерами похожей скорее на барменшу, чем на Старшую медсестру операционной, занимались вполне мирным делом — крутили из бинтов «шарики» — марлевые тампончики, которыми пользуются хирурги во время операций и перевязок. Сколько самых сложных и хитрых изобретений создало человечество, но пока нет такого приспособления, которое заменило бы руки медсестры в деле верчения «шариков»! Женщины заполняли ими огромный бикс давно, он был почти полон маленьких, белых комочков, без которых трудно представить стол операционной сестры.

— Ну, хватит… — Сказала Старшая и величественно поднялась. — Где Вячеслав?

— У себя в кабинете… — ответила одна из девушек. — Читает.

— Читает… — Иронически повторила Старшая.

— А что ему делать? — Подхватила вторая сестричка. — Всё равно в армию идти… Я его понимаю…

— Ладно, адвокаты…

Старшая подхватила бикс с тампонами, плотно закрыла его крышку на защёлку и вышла в коридор. Двери в операционные залы были приоткрыты, она по привычке заглянула в один, потом в другой… Осталась вполне довольна увиденным, но вдруг услышала какой-то посторонний шум и напряглась. Внимательно оглядела окна, стены, и на потолке увидела то, что искала. Огромная синяя муха — прощальный привет осени, назойливо зудела под самой бестеневой лампой над операционным столом. Старшая резко захлопнула дверь ногой и рявкнула, как истинная барменша.

— Вячеслав!

В санитарской каптёрке, заставленной уборочным инвентарём, всякими чистыми, чистыми! вёдрами, швабрами, тазами и заваленной почти стерильной ветошью, на узком топчане сладко спал санитар. Он не слышал зычного голоса своей начальницы, раскрытая книжка валялась на полу, и сон его был беспечен, как у младенца.

— Слава! — Ещё раз рявкнула барменша над его ухом.

Славка вздрогнул и проснулся. Он сел, не спеша потянулся и совершенно искренне улыбнулся Старшей.

— Всю жизнь проспишь, — нисколько не смягчившись, загудела она.

— А что делать- то? — Уставился он на неё, вскинув взлохмаченную голову. — Если бы какое-то дело было…

У Славы со Старшей медсестрой отношения были странные: это была особая любовь-ненависть, которая посещала их достаточно хаотично и, как правило, не совпадала по градусам. Этим летом Славка с грохотом провалил экзамены в медицинский институт, и, в ожидании армейского призыва санитарил в больнице для привилегированных, куда был пристроен, естественно, по блату, другом своего деда- академика, таким же академиком.

— Тебе бы санитаром в обычную городскую больницу, которая дежурит по «Скорой»… Вертелся бы ужом круглые сутки… — Сейчас она ненавидела его за лень и безделье.

Старшая стояла над Славкой, уперев руки в бока — настоящая барменша. Галина Сергеевна Ушакова была, как говорится, «молодой пенсионеркой». Ещё в сорок первом закончила срочные курсы медсестёр, всю блокаду пятнадцатилетней девчонкой проработала в одной из городских больниц. Была она сиротой, тощим заморышем-цыплёнком, но именно больница спасла её от голодной смерти в осаждённом Ленинграде. Сводку об умерших больных сестры задерживали. Умерших было много, а жидкая похлёбка из больничного пищеблока, которую язык не поворачивался назвать супом, поступала исправно… Потом Галя долго лечилась от истощения, очевидно, что-то случилось с гормонами, после войны она вдруг раздалась во все стороны, выросла и растолстела. Пожалуй, лет двадцать работала она в этой больнице — сначала дежурной операционной сестрой, а с годами она дослужилась и до Старшей.

— А я что, в операционный день не верчусь? — Славка начинал злиться.

Упрекать его было не за что: оперировали в этой больнице только плановых больных и всего два раза в неделю. Но операции во вторник и в четверг проходили сразу в обеих операционных, и Славка, действительно, вертелся. Приходилось не только быстро убирать залы между операциями, подавать чистые наборы инструментов, обрабатывать и мыть грязные скальпели, крючки и пинцеты, но ещё и бегать в гистологию с операционным материалом.

— Конечно, в городской больнице веселей, чем в этом паноптикуме… — Сказал он, поднимаясь с топчана.

— В чём, в чём? — Подозрительно посмотрела на него Старшая.

— Паноптикум — это коллекция восковых фигур, например… Ну, кунсткамера почти…

— Умник какой! — Только и сказала барменша. — Сюда иди…

Она завела его в операционную и ткнула в потолок толстым коротким пальцем.

— Вот…

Славка почти прислонился лицом к этому пальцу. Мысленно провёл вектор от его кончика к потолку и ничего не увидел.

— Что «вот»?

Муха, предчувствуя недоброе, сидела тихо и неподвижно.

— Муха. — Грозно произнесла Старшая.

Санитар посмотрел ещё раз и согласился.

— Теперь вижу. Ну, и что?

— В операционной мух не должно быть никогда! Ты понимаешь, что это значит — муха в операционной?! Я сейчас уйду, а ты здесь закроешься и эту муху ликвидируешь. Понял?

— Теперь понял…

— Приступай.

Барменша ушла и вскоре вернулась к своим медсёстрам с очередным пустым биксом. Села напротив них, и работа снова закипела.

— Сколько у нас операций завтра, Галина Сергеевна?

— Две… Одна большая — резекция желудка…

— Всё равно это очень мало… — Одна из девушек особенно быстро вертела «шарики». — У нас в третьей больнице за сутки и до десяти операций набегало…

— Что-то я не вижу, чтобы ты обратно спешила…

— Конечно… — Нисколько не обиделась девушка. — Разве там такие условия для работы, как здесь… И зарплата, считай, в два раза выше…

Что-то грохнуло рядом в операционной, зазвенели инструменты.

— Что такое? — Вскочили девушки.

— Ничего страшного, — вздохнула Старшая. — Это Вячеслав ловит муху…

— Он опрокинул перевязочный стол! Придётся опять стерилизовать инструменты…

— Сиди! — Прикрикнула барменша. — Сам и простерилизует. У нас что, не хватает наборов?

Вошёл взмыленный Славка. Он был зол — на муху, на Старшую, на себя. Муха была повержена, и он торжественно нёс её за крыло. Подчёркнуто осторожно он положил её трупик на стол между сёстрами, повернулся на каблуках, быстро прошёл в свою каптёрку, захлопнул дверь и звонко защёлкнул задвижку.

Когда через полчаса медсёстры сели за стол обедать — обычный обед закрытой больницы, Галина Сергеевна зычно крикнула.

— Вячеслав! Обедать!

Ответа не последовало.

Она грузно поднялась и пошла в каптёрку. На удивление дверь была приоткрыта, Славка лежал на спине, закинув руки за голову и с ненавистью смотрел в потолок.

Барменша подняла его за воротник и посадила.

— Марш обедать!

Теперь она его любила. И даже сочувствовала ему.

Она, было, потянула его за шиворот, но Славка освободился, дёрнув плечом.

— Я сам!

И, гордо вскинув плечи, отправился обедать.


Самое обыкновенное утро начиналось, как всегда.

Алексей Петрович громко включил радио на кухне — исполняли гимн. Он проверил настенные часы, свои наручные, лежавшие на столе, — на всех было шесть часов. Ещё один приёмник был подвешен в ванной над умывальником. Чтобы перекрыть шум воды из крана, так же громко пришлось включить и этот. Старик, не спеша, брился, громко фыркал, умываясь, шумно шаркал ногами, переходя из ванной в кухню и обратно, звучно кашлял и сморкался — столько неловкого шума всегда производят люди плохо себя слышащие: к Алексею Петровичу всё ощутимее подбиралась глухота…

Его внук, Славка, заворочался в постели: шум, создаваемый дедом, разбудил даже его. Он поднял голову и посмотрел на свои часы: шесть сорок пять… Рыжий кот прыгнул на постель и спокойно пошёл по Славкиной спине. Славка недовольно поморщился.

— Расходился тут… «Ни сна, ни отдыха измученной душе…». Дай поспать.

Он сбросил кота на пол и зарылся под одеяло с головой.

Из своей комнаты вышла дочь Алексея Петровича Наташа, мать Славки, заспанная и сердитая. Убрала звук в одном приёмнике, потом в другом.

— Папа, можно, хоть немного, потише… Воскресенье всё-таки…

Наташа ушла к себе, плотно прикрыв дверь. Всё также шаркая, Алексей Петрович собирался на работу. Он ходил из конца в конец длинного коридора (когда-то в этой квартире была коммуналка с бесчисленным количеством комнат), заходил в свой кабинет, потом вновь возвращался в кухню, пил, громко прихлёбывая, горячий чай…

— Бам-с! — Наконец, звонко хлопнула входная дверь.

Славка резко сбросил одеяло и сел в постели. Но, окончательно проснувшись, лениво повалился опять на подушку.

На кухне у окна стояла Зоя Васильевна, его бабушка. Она видела, как вышел из парадной Алексей Петрович, как он прошёл мимо трамвайной остановки к большому зданию наискосок от своего дома и скрылся в проходной. Зоя Васильевна прожила с мужем неполных пятьдесят лет, и последние тридцать каждый день провожала его взглядом до проходной. О чём она думала в эти минуты, что вспоминала? Может быть, себя молодую? Работала на Дальнем-Дальнем Востоке на комбинате совсем юная лаборантка, девчушка ловкая, быстрая, смышлёная… Вступила в комсомольскую ячейку, с удовольствием и интересом училась, хваталась за всё новое, читала запоем всё подряд… А потом приехал на их комбинат молодой инженер. Вернее, приехали два инженера, два верных друга, но она сразу выделила одного — с пышной шевелюрой и романтическим блеском в глазах. Они только что окончили институт, комсомольский задор и самоуверенность делали их необыкновенно привлекательными для местных девушек. На всём Дальнем Востоке в то время, вряд ли, можно было насчитать десяток инженеров, да и то это были иностранные специалисты… Вскоре Алексей стал командовать комсомольской ячейкой, новые идеи, замыслы, проекты сыпались из него как из рога изобилия… Он умел заразить ими весь комбинат от дирекции до лаборанток, в числе которых была и Зоя… В те далёкие годы их общей юности и теперь смыслом его жизни была работа. В любой день недели в семь утра он уходил вот так в свой институт, в котором директорствовал скоро тридцать лет. Пока тихо и пусто было в коридорах и лабораториях его НИИ, который был для него не вторым — первым домом, он мог заняться собственными делами. Читал и разбирал почту, отвечал на письма, готовил свои статьи, редактировал чужие. Потом начиналась текучка — совещания, доклады заведующих отделами, приём делегаций, звонки, пленумы, выступления. При этом он успевал во всё вникать, всем интересоваться. Он знал, чем занят его самый младший по возрасту и должности сотрудник, какая реакция должна пойти сегодня на испытательном стенде, и почему опять сорвался выпуск нового маргарина на масложиркомбинате…

В два часа дня он шёл домой обедать. И Зоя Васильевна встречала его горячим борщом со сметаной и вкусными котлетами, которые такими сочными получались только у неё… За годы директорства, Соколов дважды менял квартиру. Но для удачного выбора был только один критерий — близость к работе. Зоя Васильевна сколько угодно могла обижаться — он не слышал её. Самой удачной квартирой оказалась та, из окон которой была видна проходная института…

Кончался рабочий день, но директор и не думал идти домой: он разбирал труды диссертантов из самых отдалённых мест, встречался со своими аспирантами, обсуждал с ними новые идеи, собственные проекты. В это время к нему приходили сотрудники со своими личными проблемами и бедами, кто-то жаловался на своих коллег или начальников, кто-то просил материальную помощь или внеочередной отпуск… Он был внимателен ко всем, но прям и резок в суждениях, и потому недоброжелателей у него было значительно больше, чем друзей.

Возвращался Алексей Петрович в девять часов вечера. Слушал (смотрел) «Новости» по телевизору, читал газеты, прежде всего свою любимую «Правду», и обессиленый засыпал до утра.


Снова хлопнула входная дверь. Это Зоя Васильевна ушла в магазин. И почти тотчас же Славка услышал хорошо поставленный голос матери:

— Хэлло, шеф! Если ты хочешь, чтобы я тебе приготовила завтрак и сама вымыла за тобой посуду — сейчас же вставай!

Славка, конечно, этого хотел и быстро вскочил. Сделав несколько символических приседаний, с согнутыми коленями, гусариком прошёл по всему коридору в ванную.

— Мама! — крикнул он оттуда, создавая видимость радости от общения с водой, — давай деду слуховой аппарат купим!

— Давай, — спокойно согласилась Наташа, не отрываясь от плиты. — Только носить его бабушка будет…

Они завтракали, пили кофе.

— Что у нас за дом такой? Воскресенья от буднего дня не отличить. У тебя, когда репетиция?

Наташа взглянула на часы.

— Минут через пятнадцать надо выходить…

— Вечные труженики… Угораздило меня в таком доме родиться!

— Бедный! Зато у тебя вся неделя — сплошное воскресенье…

— Ма! Ты ко мне несправедлива. Я работаю.

— Работаешь, работаешь…

Славка вдруг посерьёзнел и мрачно произнёс.

— Честно говоря, я давно хотел тебе сказать… Не могу я больше… И зачем Дмитрий Павлович меня в эту долбанную больницу устроил!

— Она не «долбанная», а самая лучшая больница в городе…

— Ага… «Полы паркетные, врачи анкетные»… Я хочу уволиться…

— Уволишься. Как только получишь повестку, так и уволишься…

— Мам… — Славка пристально заглянул матери в глаза. — А если меня в Афган пошлют, ты будешь плакать?

— Упаси Господь! — Наташа перекрестилась. Как все творческие люди, она была суеверна. — Я даже думать об этом не хочу!

— Ма, — обречённо вздохнул Славка. — Ты как ребёнок…

Вскоре и за матерью захлопнулась дверь. Славка, вспомнив о неубранной постели, поплелся было в свою комнату, но раздался резкий звонок у входной двери, и он вернулся в прихожую.

На пороге стояла пожилая женщина.

— Воронов Вячеслав Вы будете?

— Я…

— Вам повестка из военкомата… Распишитесь вот здесь…

Славка расписался.

— А я Вас так ждал, так ждал!..

Женщина ушла, а он стал внимательно изучать повестку. Посмотрел сквозь неё на свет, попробовал на зуб.

— Явиться восемнадцатого… Вещмешок… Кружка… Ложка… Восемнадцатого… Это когда? Через три недели…

Он быстро прошёл в комнату, кое-как затолкал постель в шкаф, вернулся в прихожую к телефону и быстро набрал знакомый номер.

— Простите, когда будет перерыв в репетиции, не скажете? Без перерыва? Очень жаль… Извините…

Через несколько минут он шагал по улице тем же путём, которым утром шёл его дед: миновав трамвайную остановку, он остановился у запертой проходной, позвонил в звонок у двери. В окошечко выглянул старый вахтёр. Славку здесь знали.

— А… это ты…

Окошечко захлопнулось. Отворилась тяжёлая дверь, пропуская его внутрь.

В гулком длинном лабораторном корпусе стояла воскресная тишина. В коридоре был полумрак, рассеянный свет с трудом пробивался через матовые двери лабораторий. Славка вошёл в пустую Приёмную и постучал в дверь, на которой висела табличка «Директор института Соколов Алексей Петрович». Она оказалась запертой.

Внук директора рос как «сын полка»: уходя в магазин, бабушка частенько оставляла его поиграть во дворе института, где был большой сквер. Славка любил здесь оставаться. Пользуясь отсутствием бдительности со стороны сторожей, он легко залезал на старую развесистую яблоню и подолгу сидел на толстом, крепком суке, наблюдая за деловой жизнью институтского двора. Когда Вячеслав стал школьником, потихоньку от деда по выходным он стал приводить в институтский двор своих друзей. Вот это была игра! Они бегали с пацанами по крышам складов и гаража, подолгу висели на ещё деревянном в те далёкие времена заборе, разглядывая сверху прохожих на улице, но пещерой Алладина была для них помойка. Вот где были настоящие сокровища! Слегка надбитая лабораторная посуда, эти фантастической формы реторты и колбы казались мальчишкам какими-то космическими изделиями… Кроме стекла, выброшенного за ненадобностью, были здесь ещё какие — то непонятные предметы — отрезки гофрированных труб, сломанные приборы, а однажды попалась почти целая пишущая машинка! А когда в квартире Соколовых затянулся ремонт, семья Алексея Петровича целый месяц жила в одной из лабораторий, после чего Славка мог ходить по коридорам института с завязанными глазами.

Подёргав для верности ручку директорского кабинета, он вздохнул и вернулся обратно на лестницу, спустился этажом ниже и опять пошёл длинным коридором вдоль запертых матовых дверей лабораторий. Вскоре он услышал приглушённые голоса. Славка открыл одну из дверей и неслышно вошёл.

Его дед, большой и грузный, сидел на корточках, прижавшись боком к лабораторному столу, и снизу смотрел на большую колбу, в которой булькала какая-то тяжёлая маслянистая жидкость. За столом на высоком лабораторном табурете восседал аспирант Соколова Кондаков и что-то быстро подсчитывал на большом калькуляторе.

Алексей Петрович с тяжёлым хрустом распрямил колени. Снял колбу со спиртовки, подождал, пока она немного остынет. Потом соединил её какими-то трубочками с другой колбой, установленной выше. Когда он вновь подставил спиртовку, и маслянистый раствор опять закипел, невидимый газ, проходя по трубочкам, заставил пузыриться жидкость в другой колбе. Алексей Петрович, очень довольный, с удовлетворением наблюдал за реакцией.

Славке это было не очень интересно. Он позвал.

— Дедушка…

Алексей Петрович нисколько не удивился Славкиному появлению, видимо визиты членов семьи в институт были не редкость.

— А это ты… Подожди-ка… — Он повернулся к аспиранту. — Надо ещё не меньше трёх катализаторов проверить… Начнём с дешёвых…

Кондаков, поставив точку в своих расчётах, спокойно встал.

— Мне надо уходить, Алексей Петрович…

Старик помрачнел.

— Куда?

— Иду с дочкой в цирк. — Улыбнулся Кондаков. — Я давно ей обещал.

Алексей Петрович насупился.

— Цирк значит… А работа…

— Сегодня воскресенье… — Не смущаясь, ответил Кондаков. — У меня семья, Алексей Петрович… — Он отложил карандаш. — Предварительные расчёты все правильные. Завтра я ещё раз проверю. До свиданья, Алексей Петрович.

Он снял лабораторный халат, взял со стола свою кожаную папку, и, подмигнув Славке, ушёл. Совсем забыв про внука, старик сидел боком на высоком лабораторном стуле и мрачно о чём-то размышлял.

— Дед, — позвал Славка. — Да не расстраивайся ты так… Он завтра всё обязательно сделает, ты что, Кондакова не знаешь? И ты тоже иди домой, отдохни хотя бы одно воскресенье…

— Ладно, — вздохнул Алексей Петрович. — Без тебя как-нибудь…

Соколов не понимал своих аспирантов. Это были способные, нет — талантливые ребята. Но они совмещали с наукой тысячу других дел: любовные свидания, семью, дачу и вот даже цирк… Ходил ли он в цирк с Наташей? Наверно, ходил… Только это было очень редко, так редко, что он сейчас и вспомнить не смог…

— Ты чего пришёл? — повернулся он к внуку.

Славка, молча, протянул ему повестку. Алексей Петрович внимательно её прочитал, остался очень доволен, встал и наивно торжественно пожал Славке руку.

— Поздравляю. Это такое событие…

— Вот ради такого события и пошли вместе домой. Бабушка будет очень рада.

— Нет, сейчас не могу… Реакцию сразу остановить нельзя, реактивы пропадут, а они очень дорогие… Но постараюсь пораньше. Ты куда сейчас?

— К ребятам. Я ведь не один повестку получил, сразу несколько человек из нашего класса. Решили отметить.

— Как это? — Подозрительно прищурился дед.

— В мороженицу пойдём. Есть у нас одна, придворная…

Алексей Петрович достал бумажник, сунул Славке купюру.

— На вот… Девочек угостишь… Только без вина.

Славка чмокнул его в щёку.

— Что ты, дедушка! Да мы — не в жисть! Спасибо!

Когда Славка был маленьким, всё было так просто… Алексей Петрович очень любил внука, с удовольствием возился с ним — в свободное от работы время… Поскольку времени этого было очень мало, то Славка совсем незаметно вырос, и вдруг стал поступать и жить как-то не так, как рассчитывал дед. Будучи от природы ловким и быстрым, внук успел позаниматься и настольным теннисом, и плаванием, и борьбой, но серьёзным спортсменом не стал. Увлёкшись чем-то, — быстро остывал, по всей его комнате валялись рассыпанные нечаянно марки и значки, а незаконченная модель планера пылилась под кроватью. В старших классах он стал учиться «через пень — колоду», как говорила бабушка, и к величайшему стыду и огорчению деда, едва натянул тройку по химии. К тому же Славка любил попридуриваться, побалагурить, а дед его юмора не понимал, и это раздражало обоих. Постепенно они почти перестали общаться — говорить было не о чем, каждый жил своей жизнью.

Выходя из лаборатории, Славка замешкался и спросил у деда, глядя куда-то в бок.

— А если меня в Афган пошлют, дедушка?..

Алексей Петрович вздрогнул и испуганно посмотрел на внука. Он запаниковал — нужные слова не приходили. Славка не дождался ответа, ушёл, плотно закрыв за собой дверь.


Попасть в мороженицу оказалось не просто. Очередь тянулась через весь тротуар и заканчивалась у проезжей части. Славка с друзьями пристроился в хвост.

— Мы тут до закрытия простоим… — разочарованно протянула Вера.

— Поторчим… — Отозвался один из Славкиных приятелей. — Всё равно делать нечего. Лучше расскажи, что тебе предки из Англии привезли?

Вера отмахнулась.

— Да ничего особенного.

— Во даёт! Родители который год в торгпредстве пашут, а ей, значит, из Англии ничего не привезли…

— Что ты пристал! — Вмешался Славка. — Не хочет говорить — и не надо. Наденет — увидишь.

У самой кромки тротуара с визгом затормозила машина. Из такси выскочил молодой человек и, не обращая внимания на очередь, направился прямо к дверям кафе. Славка, увидев его, обрадовался, окликнул.

— Сакен!

— Кого я вижу! — Сакен крепко, как товарищу, пожал Славкину руку. — А это твои друзья? И Вера здесь… — Он поздоровался и с Верой.

— Вот хотели посидеть, а здесь очередь…

Сакен оценивающе оглядел длинный хвост у дверей мороженицы.

— Многовато…Но ничего… Этой беде можно помочь. Мне как раз сигареты понадобились… Стойте здесь. Ни с места!

И он исчез за дверью кафе.

— Кто это? — Спросил у Славки приятель.

— Аспирант моего деда. Самый любимый. Дед говорит, очень талантливый.

— Слушай, а что твой знаменитый дед тебя ни в один институт не пристроил? — ядовито поинтересовался тот самый парень, который расспрашивал Веру о подарках из Англии. — Ведь ему достаточно было только позвонить…

— У него совсем не тот дед, чтобы звонить, — вместо Славки ответила Вера.

А толпа у дверей мороженицы вдруг мгновенно растаяла. Ребята недоумённо переглянулись. Подошли поближе. К стеклянной двери была приставлена табличка «Мороженого нет», у буфетной стойки Сакен расплачивался за сигареты, и молоденькая буфетчица во всю кокетничала с ним. Оглянувшись на дверь и увидев за ней Славку, Сакен помахал рукой.

— Всё в порядке. Заходите!

Ребята растерянно топтались на пороге.

— Так если мороженного нет…

— Есть мороженное, есть… Два часа кафе в вашем распоряжении…

— Как это? — Заупрямилась Вера. — Для всех, значит, нет, а для нас есть?

Славка толкнул её в бок.

Остальные друзья были в восторге.

— Ну, просто Кио!

— Это же надо так уметь!

— Вот будет у тебя много-много денег, и ты тоже будешь, как Кио…

И Веру насильно затолкнули за столик.

Славка проводил Сакена до машины. С этим весёлым, предприимчивым узбеком у Славки были почти братские отношения. И внук, и дед его любили одинаково. Алексей Петрович ценил в Сакене талант химика и целеустремлённость, а Славка тянулся к нему подсознательно, ощущая в нём человека своего времени.

— Сакен… Дед в институте сидит… В восьмой лаборатории… Кондаков в цирк ушёл, дед очень расстроился…

Сакен кивнул.

— Понятно… Ничего, я еду в институт…

— Обедать к нам приходи… Вместе с дедом… Обязательно!

— Приду…


Кафе было маленькое, всего несколько столиков. Два из них ребята сдвинули, сидели тесно прижавшись друг к другу. Таяло мороженое в металлических вазочках. Ребята разговаривали солидно, серьёзно: повестки в военкомат делали их в собственных глазах значительно взрослее.

— Ну, и что же такое, по-твоему, взрослость? — Насмешливо сверлил Веру глазами один из друзей Славки.

Она пожала плечами, задумалась.

— Взрослость — это когда дело твоего деда становится тебе понятно…

Славка присвистнул.

— Велика мудрость! Дело есть дело. У каждого человека есть профессия. Мой дед — химик, твой — хирург. Каждый на своём месте вкалывает, как может. По- твоему, чтобы стать взрослым, мне надо понимать, что за реактив он из колбы в колбу гоняет?

— Перестань! — Отмахнулась Вера. — Ты нарочно упрощаешь… Я не о профессии говорю, а об отношении к жизни, которое у наших с тобой дедов отношением к делу определяется…

— Верк, — усмехнулся Славка, — ты такая умная, аж тошнит… Тебе поглупеть чуть- чуть — цены бы тебе не было…

Ребята засмеялись, и Вера, не обидевшись, хлопнула ладонью Славку по лбу.

— Хорошо вам о дедах рассуждать, они у вас оба — академики… А мой дед из пивных да закусочных не вылезает… Я-то как должен свою взрослость определять? — вздохнул один из одноклассников.

— А ты её уже определил, если понимаешь, что жизнь существует не только в пивных и закусочных… — Не задумываясь, ответила Вера.

— Всё-то ты знаешь… — Вздохнул её товарищ. — А если я всё равно своего деда люблю и ни на какого чужого академика его не променяю?

Ребята загалдели, кто-то даже попытался вскочить с места — не получилось, было слишком тесно…


На улицу опустилась влажная осенняя темнота, зажигались фонари и свет в окнах. Старик — вахтёр, щуря подслеповатые глаза, аккуратно набрал короткий номер местного телефона. Трубку долго не снимали, наконец, ему ответили.

— Алексей Петрович, это я, Снегирёв с проходной… Вы ещё долго в институте будете? А то сейчас двадцать два ноль-ноль, мне в обход идтить пора… Ещё часик посидите? Ну, я как раз за часик и укладываюсь…

Старик аккуратно повесил трубку, проверил, заперта ли с улицы дверь проходной, кликнул собаку и пошёл по длинному узкому двору, проверяя запоры и замки на складах и лабораториях. Большая добродушная овчарка, довольная возможностью побегать, с удовольствием сопровождала его…


Был поздний осенний вечер, похожий на ночь, когда Алексей Петрович и Сакен заперли, наконец, двери лаборатории. Проходя по двору, Соколов оглянулся на здание института, оно возвышалось за его спиной огромным тёмным айсбергом. Ярко светилось только окошко проходной. Алексей Петрович и Сакен, попрощавшись с вахтёром, вышли на улицу. Стоявшая неподалёку машина бесшумно снялась с места и подъехала к ним.

— До свиданья, учитель, — мягко попрощался Сакен.

— Ты вызвал такси? — Удивился Алексей Петрович. — И когда успел?

— Нет… Я заплатил вперёд… Он меня ждал…

Старик не понял.

— Всё это время?

Сакен помахал ему рукой, сел в машину, хлопнул дверцей.

Соколов растерянно смотрел вслед автомобилю. Он не сразу понял, что ему сказал Сакен, а поняв, помрачнел, и недовольно покачал головой. Эти «барские замашки» своего аспиранта, который, приезжая из Ташкента, подолгу жил у него в доме на правах близкого родственника и был ему, как любил повторять Алексей Петрович, вместо сына, эти «барские замашки», очень не нравились Соколову.


На всём белом свете было два места, где Алексей Петрович чувствовал себя, как рыба в воде: это родной дом и институт. Дома он отдыхал, в институте — работал. Всё остальное только дополняло одно или другое. За стенами этих крепостей он чувствовал себя неуверенно и неловко. В общественном транспорте Соколов ездить не умел: на работу и обратно домой он ходил пешком, на совещания в Смольный или Таврический ездил на служебной машине. Если (очень редко) приходилось отправляться куда-то в трамвае или в автобусе, он вставал как-то боком в самом проходе, и его постоянно толкали и ругали за неловкость. С годами выезды на общественном транспорте стали целым событием. Но иногда под натиском домочадцев, Алексей Петрович сдавался, хотя в душе не переставал сожалеть о брошенных делах и какой-нибудь недописанной статье.

Но сегодня был особенный день: все вместе они ехали на дачу к единственному верному другу Соколова Дмитрию Павловичу Ершову. Ехали с подарками ко дню рождения, который знаменитый хирург — академик отмечал по традиции только с семьёй Алексея Петровича и в обществе своей любимой внучки Веры, скрывшись от всех прочих на своей скромной даче.

Плотная толпа стояла на платформе. Подошла электричка. Славка придержал спиной напиравших сзади, пропустил вперёд своих стариков, потом Веру и с трудом втиснулся сам. Тесно прижатые друг к другу, они стояли в вагоне у самых дверей тамбура. На первой скамейке прямо перед ними расположились трое — два моложавых мужчины и женщина. Импортные штаны, фантастической красоты кроссовки и весь «навороченный» антураж бросался в глаза. Вели они себя независимо, свободно, разговаривали громко, шумно и раскатисто смеялись, нарочито привлекая к себе общее внимание.

Электричка шла полным ходом, втягивая в себя на остановках новых пассажиров. После затяжных осенних дождей день вдруг выдался яркий, солнечный, и горожане потянулись на природу.

Мужчина из «импортной» компании громко включил магнитофон, на весь вагон грохнул тяжёлый рок. Зоя Васильевна невольно поморщилась.

Кто-нибудь, может быть, и поступил бы иначе, но Алексей Петрович иначе не умел. Он умел жить только в недрах своего института и наивно полагал, что законы, установленные им внутри социума, созданного его собственными руками, действуют также во всей Вселенной. Он сказал властно и громко.

— Выключите это!

Его услышали, но никак не прореагировали. Тогда он повторил.

— Выключите!

Мужчина, державший в руках магнитофон, подчёркнуто прибавил звук и насмешливо взглянул на просто одетого старика, державшегося за плечо смущённого внука.

— Что, дед? Сдают нервишки-то?

Славка побагровел и быстро взглянул на деда. Вера дёрнулась было, но смолчала.

— Это мешает, — мрачно сказал Алексей Петрович. — Люди едут отдыхать, эта какофония раздражает…

— Слушай, мужик, — вмешался его приятель. — А ты давай пешочком… В лесу тихо…

Они сидели, а старики перед ними стояли, и молодая женщина весело поглядывала вокруг, вполне довольная своими остроумными спутниками. Люди, тесно прижатые друг к другу, стояли вокруг с непроницаемыми лицами и молчали.

— Оставь его… — громко захохотал первый «импортный». — Он, наверно, и ветеран к тому же…

— Ветеран… — гордо кивнул головой Алексей Петрович.

Теперь они хохотали все.

— О, — вскочил с места один из них, — тогда ты садись, дед… Почёт тебе и уважение…

Зоя Васильевна заплакала. Славкины уши горели. Он словно онемел.

— Прекратите! — Громко крикнула Вера. — Вы… Вы… — Она захлебнулась словами.

Это вызвало следующий взрыв хохота.

Поезд притормаживал на очередной станции. Алексей Петрович, схватив за руку жену, потащил её к выходу. Люди теснились, выпуская их, избегая глядеть друг на друга.

Вера, за ней вспотевший от мучительного стыда Славка, едва протолкнулись вслед за стариками.

— Ладно, — сказал Алексей Петрович на платформе. — Отдохнули. Поехали домой.

— Это ведь последняя остановка… — Вытерла беззвучные слёзы Зоя Васильевна. — Дима ждёт… нехорошо.

— Сколько отсюда, Вера?

— Три километра…

— Пошли пешком.

Алексей Петрович резко повернулся и пошёл вперёд, волоча за собой хозяйственную сумку на колёсах. Славка подскочил было к нему, схватился за тележку, дед сердито оттолкнул его локтем.

— Я не трус, дедушка! — Твёрдо сказал Славка.

Дед резко повернулся к нему, прямо взглянул ему в глаза.

— Ты — не трус, ты — приспособленец! — И сердито поволок свою сумку дальше.

Зоя Васильевна заторопилась за ним. Славка повернулся к Вере, но она только презрительно взглянула на него и побежала догонять стариков. И он потащил свои сумки в одиночестве. Уши горели до сих пор.


Увлёкшись общим делом, старики с азартом чинили завалившийся набок парник. Подначивали, подзадоривали друг друга, заразительно смеялись.

Близкий друг Алексея Петровича Дмитрий Павлович был ему прямой противоположностью: высокий, худощавый, быстрый и ловкий в движениях. Кабинетный человек, Алексей Петрович отвык от физической работы, всё время что-нибудь ронял и ушибался. Очередной раз запнувшись, он чуть было не упал.

— Смотри под ноги! — Крикнул ему Дмитрий Павлович. — Расшибёшься!

— Легко сказать «под ноги», — отозвался Алексей Петрович. — А живот?

Они оба рассмеялись.

— Что нового в хирургии? — Посмеивался Алексей Петрович, передавая другу ящик с гвоздями.

— А что у нас нового? — отозвался Дмитрий Павлович. — Режем. Чиним, штопаем… Всё по-старому. А что нового в химии? Вредны фосфатиды или нет?

— Ты мне зубы не заговаривай…. Ты когда мне отзыв на наш бактерицидный порошок напишешь? Все сроки вышли.

— Пришлю, Алёша… В понедельник своим бактериологам скажу — они проверяли, очень хороший порошок, надо его срочно в производство… Нам такой в хирургии очень нужен…


Славка помогал охотно, уверенно стучал молотком, прислушиваясь к разговору.


Зоя Васильевна смотрела на них через окно летней кухни. Вера мыла посуду.

— С каким удовольствием на земле работает… — Кивнула на мужа Зоя Васильевна. — А в молодости и слышать о даче не хотел, презирал собственников. Наташка летом болталась по всей Ленинградской области, то от рыбокомбината в лагерь едет, то от асбестового завода…

В кухню влетел Славка.

— Дайте попить…

Вера подала ему ковш с водой.

Он жадно напился. Тоже взглянул в окно. Старики, оставив работу, громко смеялись над чем-то, глядя друг на друга.

— Ну, друзья… — Кивнул на них Славка. — С полуслова друг друга понимают… И смеются, как дети…

— Вот и хорошо, что смеются.

Славка вернул Вере ковш, заглянул ей в лицо. Она отвернулась.

— Ну, что я должен был сделать?! Что?! — Славка повернул её к себе. — Мне с ними подраться надо было, что ли?

— Не знаю… — Пожала Вера плечами, освобождая свою руку. — Может быть, и подраться…

— Не ссорьтесь, — вздохнула Зоя Васильевна. — Драться было бесполезно. Такие люди были всегда, но их было мало… А сейчас почему-то становится всё больше и больше… Что-то с нами со всеми происходит, не знаю…

— Я не трус, понимаешь? — Сказал в спину Вере Славка. — Я просто знаю, что если бы я кому-нибудь из них набил морду, а они бы потом меня измолотили, всё равно ничего бы не изменилось. Они над следующим стариком измывались бы точно также…


А над парником снова дружно стучали молотки…

— Знаешь, мы новый наливной маргарин сделали, — по-детски похвастался Алексей Петрович. — С повышенным содержанием растительного масла… Для таких, как мы с тобой…

— Для стариков, значит…

— Ну, я этого не говорил…


Зачихал, закашлял старый двигатель, и по улице вдоль забора участка проплыл грузовик. Поверх ограды было видно, что в нём, прикрытая полиэтиленом, лежала картошка.

— А вот и наш основной продукт питания прибыл… У нас, горожан, выращивать его ни сил, ни времени нет, а местные с удовольствием нам картошечку сбывают. Слава, тащи ведро…

— Сколько она у вас здесь стоит? — Алексей Петрович вместе с другом направился к калитке…

Машина остановилась. Со всех сторон к ней потянулись садоводы с мешками и корзинами. Бойкий старичок быстро управлялся с деньгами, успевая поругиваться с покупателями из-за малой ёмкости своего мерного ведра.

Подбежал к толпе и Славка. Старики захлопали по карманам, заспорили, кто будет платить. Славка с улыбкой наблюдал за ними. Дмитрий Павлович поднял к старику своё ведро, и картошка громко затарахтела по его дну. Алексей Петрович протянул было деньги старику, они встретились на мгновение взглядами, и рука его вдруг застыла в воздухе. Старичок, всё время что-то балагуривший, замолчал на полуслове, лицо его точно окаменело, он, не отрываясь, смотрел в глаза Алексею Петровичу, словно не мог от них оторваться.

— Что такое? — Повернулся к другу Дмитрий Павлович. — Что с тобой, Алёша?

Он удивлённо смотрел на Алексея Петровича, потом перевёл взгляд на старика. Тот тоже взглянул на него и, вдруг обмякнув, опустился прямо на картошку. Теперь все трое смотрели друг на друга и молчали.

— Поехали! — Вдруг неожиданно зычно рявкнул старик. — Федька, сукин сын, я кому сказал — поехали!

Машина дёрнулась, рванулась с места, оставив на пыльной улице недоумевающих покупателей. Старичок в кузове так и сидел на картошке, и скоро стало совсем непонятно, в какую сторону он смотрит. Алексей Петрович всё ещё сжимал деньги в кулаке, пока Дмитрий Павлович не разжал его пальцы и не убрал смятую купюру ему в нагрудный карман.

— Пошли… — Дмитрий Павлович сжал его плечо и повернул к калитке.

— Это был он, да, Дима? Это был он? — Алексей Петрович ещё раз беспомощно оглянулся вслед машине.

— Да. Он…

— Кто? Кто это был, Дмитрий Павлович? — Ничего не понимал Славка.

— Запомни его, Вячеслав… — Дмитрий Павлович прямо посмотрел ему в глаза. — В тридцать седьмом году этот человек подписал нам с твоим дедом смертный приговор.

Славка оглянулся, но машины и след простыл. Только пыль всё ещё кружилась в воздухе и медленно оседала на землю.

— Он… Он был следователь? Судья?

— Нет. Просто подлец…


Ночь пришла холодная, по — настоящему осенняя. Славка с Верой топили в кухне печку. Возле неё было тепло и уютно. А старики сидели в комнате за пустым столом. Молчали, не замечая времени. Их крепко сцепленные руки лежали на выцветшей дачной скатерти тяжело и печально. Зоя Васильевна подошла, присела рядом, положила свои мягкие тёплые ладони поверх их сцепленных пальцев.

— Хватит. — Мягко сказала она. — Надо забыть. Этого человека надо забыть.

Старики не пошевелились. И она повторила строже.

— Надо забыть. Вы живы, и вы сегодня такие же, как перед лагерем. Вы не стали другими — это главное.

Что-то чуть слышно ответил ей Дмитрий Павлович, и они продолжали разговор совсем тихо, так, что внуки уже не разбирали доносившихся до них слов.

— Реабилитировали их перед самой войной… — Также тихо сказала Вера. — Мой дед хирургом на передовую пошёл, а твоего на Дальнем Востоке оставили, он цеха по производству водорода строил…

— Зачем водород на войне?

— Для дирижаблей… Им дирижабли заполняют, которые всякие объекты заграждают от вражеских самолётов…

— Я видел на фотографиях… А ты откуда это всё знаешь?

— Дед рассказывал… Не специально, а так… К слову…

— А мне — никогда и никто… Маленьким считают…

— Нет… Я думаю, им до сих пор очень больно… Они боятся, что мы их не поймём…

А старики всё сидели, сцепив руки, и чуть слышно шелестели их слова, среди которых чаще других повторялось одно: «Помнишь?»…


Дмитрий Павлович, молодой хирург из местного дальневосточного госпиталя, был арестован в тридцать седьмом по доносу санитара, которого отчитал однажды за грязь в Приёмном покое. Санитар был очень обидчивым человеком. Он писал доносы за подписью «Активист» на всех, кто так или иначе вставал на его пути.

В лагере Дмитрий Павлович был назначен врачом детского лазарета. В лагерь нередко отправляли женщин вместе с маленькими детьми, сажали также и на последних сроках беременности… Детей держали в лагере два-три года, потом отправляли в детские дома, рассылая по отдалённым уголкам необъятной Родины так, что родители, освободившись, половину оставшейся жизни тратили на то, чтобы их разыскать… Дмитрий Павлович курировал этих ребятишек как врач, пытаясь хоть как-то облегчить их участь.

Алексей Петрович, будучи соседом по дому того самого санитара, никогда не был дипломатом. Однажды он выразил недовольство соседу по поводу затянувшегося пьяного застолья. «Активист» написал донос и на него. Засадить молодого инженера, которого поощряла администрация комбината, было легче лёгкого — только что как «врага народа» арестовали директора предприятия. Алексея Петровича забрали в «органы» в Новогоднюю ночь, без пятнадцати двенадцать… Зоя, (ей только что исполнилось двадцать три!) была беременна Наташей на восьмом месяце. Она не чувствовала тяжести своего живота и бежала за машиной, увозящей мужа, до самых «кожаных дверей», как называли эту тяжёлую, обитую дерматином дверь, в городе. Эта страшная дверь словно пожирала мужчин и женщин, захлопываясь за ними порой навсегда. Зоя простояла под ней несколько часов. Она не ощущала времени, просто стояла и ждала, леденея от страха, и не замечая грозного дальневосточного мороза. Потом подъехал «Воронок», и через несколько минут вывели её Алёшу. Он был страшно избит, глаза смотрели с трудом сквозь заплывшие, залитые кровью глазницы. Но он увидел жену, и даже попытался улыбнуться ей, но улыбка на разбитых синих губах не получилась. Его втолкнули в машину, и он почти упал к ногам конвоиров, равнодушно принявшим очередного арестанта. Дверца машины захлопнулась.

Алексей оказался в одном бараке с врачом детского лазарета. Так началась их дружба. Свою маленькую дочку он увидел только в сорок первом.

Освободили их почти одновременно перед самой войной. Выйдя на свободу, Дмитрий Павлович, не имевший права переписки, стал разыскивать своих. Его жену выселили из гарнизонной квартиры сразу после его ареста. Вместе с маленьким сынишкой она долго скиталась по чердакам и подвалам. Близких родственников репрессированных на работу не брали, открыто их поддерживать люди боялись. Не было денег, еды, одежды. Умерла жена Дмитрия Павловича, кажется, от дизентерии… К счастью, сынишку он нашёл в местном детском доме, успел отправить его к сестре в далёкий тыл, а сам ушёл на фронт и провоевал до самого последнего дня войны.

Но едва начали рубцеваться былые душевные раны, всплыло знаменитое «Дело врачей». Дмитрия Павловича опять арестовали. Молодой следователь, словно опьянённый ветрами, подувшими из тридцать седьмого, бил по его коленям каблуками своих новеньких сапог. Он разбил ему коленные суставы так, что фронтовой хирург, вытащивший с того света сотни раненых, едва мог переставлять ноги…

В отличие от тридцать седьмого на этот раз был суд. Колонну арестованных медиков, среди которых было немало женщин, на закрытые судебные заседания водили пешком из тюрьмы через весь город. Это была не одна колонна, а целых три. В центре шли осуждённые в сопровождении немногочисленных равнодушных конвоиров. А по обе стороны этого молчаливого шествия спешили их родственники, не сводя глаз со своих близких, боясь пропустить хоть малейший намёк на просьбу или вопрос. Но арестанты шли молча, низко опустив головы и не оглядываясь на своих родных. Дмитрий Павлович передвигался с трудом, он ковылял в самом хвосте колонны, изо всех сил пытаясь не слишком сильно отставать. Конвоиры, замыкавшие строй, делали вид, что не замечают его усилий.

Через многие годы Зоя Васильевна не раз вспоминала, как вместе с мужем искала в проходящей колонне своего друга. Наконец, они увидели его спину и заспешили было за ним. Алексей Петрович пробежал вперёд, заглянул в лицо арестанту, и разочарованно вернулся к жене.

— Это не он…

— Нет, это Дима… — упрямо мотнула головой Зоя Васильевна.

Теперь она, просочившись сквозь толпу, пыталась поймать взгляд товарища. Он равнодушно посмотрел на неё, и только тогда она согласилась.

— Не он…

Но это был Дмитрий Павлович. Не война, а второй арест неузнаваемо изменили его черты…

Но вдоволь поиздевавшись над людьми, заставив всех вздрогнуть, вспомнив про лагеря и ссылки, власть отступила. «Дело врачей» было закрыто. Дмитрий Павлович вернулся к обычной жизни.

Он имел все заслуженные звания и награды, на богатом фронтовом материале защитил сначала кандидатскую, потом и докторскую диссертации, был переведён в Ленинград, где назначен руководителем клиники в Военно-Медицинской Академии, но душа его часто ныла и болела, словно военная рана под струпом… К счастью, вскоре в Ленинград переехал и Алексей Петрович с семьёй, и жизнь постепенно вошла в накатанное русло. У него был взрослый сын, работавший в Англии в дипломатическом корпусе, и работа, которой он жил…

Внучка выросла в его госпитале. Родители разъезжали по всему миру, а Веру оставляли деду. Дмитрий Павлович таскал её на дежурства. Она спала в его служебном кабинете на кожаном диване, ела госпитальную кашу вместе с больными солдатами, её нянчили медсёстры и убаюкивали санитарки, когда дед стоял у операционного стола… С Верой они дружили.


По телевизору показывали плохой фильм о войне. Гремели взрывы, шли танки, кто-то кричал «Ура!»…

Алексей Петрович болел. Он сидел в кресле, прямо перед телевизором, спрятав ноги в электрический сапог-грелку. Шея его была обвязана тёплым шарфом. Словно поперхнувшись, он опять закашлялся сухим, лающим кашлем.

Славка вошёл, встал у порога.

— Дедушка, сделай, пожалуйста, потише… Оглушил…

Алексей Петрович промолчал. Оторванный от любимого дела, он не мог найти себе занятия и отыгрывался на близких. Славка убавил громкость телевизора и хотел было уйти, едва скользнув взглядом по экрану.

— А ты почему фильмы о войне не смотришь, будущий солдат?

— Так скучно же… Всё заранее известно…

— Ишь ты… Что ты вообще знаешь о войне, что тебе всё известно?

Вошла Наташа. Алексей Петрович, покашливая, обернулся к ней.

— Совсем он у тебя аполитичный вырос… Ничего не знает, ничем не интересуется… Одни анекдоты на уме…

— Он не только у меня вырос, папа… Но и у тебя тоже… Откуда тебе знать, что у него на уме? Это тебя никогда не интересовало… — парировала дочь.

— В фильмах о войне ему, оказывается, всё известно… — ворчал Алексей Петрович, не слишком вслушиваясь в её слова.

— Папа, — поморщилась Наташа. — Не придирайся. Ты в первый раз за полгода перед телевизором сидишь, и то по болезни. А Славка в кинотеатрах не одни штаны протёр. А фильмы о войне, и в самом деле бывают разные — и хорошие и плохие…

— Ладно… — Махнул рукой Алексей Петрович и снова закашлялся. — Вас не переспоришь, вы всегда самые умные… Поставь-ка мне банки…

Зоя Васильевна готовила на кухне обед. Славка заглянул, быстро стащил со стола что-то вкусное. Она звонко хлопнула его ложкой по лбу.

— Ба… — Обиженно пропел он. — Я в армию ухожу, не обижай меня…

Зоя Васильевна улыбнулась.

— Отец звонил. Сейчас прибудет.

Славка хлопнул в ладоши.

— Хоть раз в жизни побыть в центре внимания! Все меня любить сразу начали, ходят вокруг, сочувствуют… — Он примолк и вдруг спросил, став совсем серьёзным. — Бабуля, а ты будешь переживать, если меня в Афган отправят?

Зоя Васильевна побледнела, уронила половник, перешагнула через него, схватила внука за плечи и прижала к себе.

— Я бы всё сделала, только бы не было этой бессмысленной бойни… Но как тебя защитить, я не знаю…


Наташа ставила отцу банки. Он лежал на животе, подставив рыхлую спину и, отвернув поневоле голову к стене, сердито выговаривал дочери.

— Работать надо, работать…

— А искусство, по-твоему, не работа? — обиженно возражала Наташа.

— Это у тебя-то искусство? Вертишься, как белка в колесе: три слова на радио, роль без слов на телевидении, «Кушать подано» в театре…

Наташа сдерживала слёзы, эти бесконечные споры людей, не способных понять друг друга, опустошали её.

— Папа, ты ведь занимаешься наукой… Это тоже творчество. Почему ты не хочешь меня понять?

Она загасила горящую палочку и крепко укутала старика пледом.

— Творчество… — Гнусавил в подушку Алексей Петрович. — Наука — это, действительно, творчество. Это нужно всем — и государству, и людям…

— Театр тоже нужен всем, — не сдавалась Наташа, хотя спорить она совершенно не умела.

— Зачем нужен? — Последовал гнусавый вопрос.

— Ну… — Совсем растерялась Наташа. — Просто, чтобы лучше узнать жизнь…

Алексей Петрович хрипло засмеялся, закашлялся…

— Это в театре-то? Сколько раз на твои премьеры ходил, мать заставляла… Три часа в темноте просидишь, а про что речь, так и не поймёшь… Вот я где-нибудь в Чимкенте сутки на вокзале в ожидании поезда проведу, такую жизнь увижу, что твоему Товстоногову и не снилось…


Славка снова заглянул в кухню.

— Ба, разними их… Подерутся…

Зоя Васильевна отложила половник, закрыла крышкой кастрюлю, выключила газ.

— Совсем наш дед болеть не умеет…

Когда она вошла в комнату и встала у порога, Наташа сидела в кресле, обречённо дожидаясь конца процедуры. Алексей Петрович всё ещё лежал, уткнувшись носом в подушку. Банки подпрыгивали на его спине, когда он говорил.

— Я, между прочим, всё это ему сказал… — вдруг ядовито хихикнул он.

— Кому? — Даже привстала с места Наташа.

— Да Товстоногову твоему, Гоге…

Зоя Васильевна всплеснула руками.

— Да где же ты с ним встретился?

— А мы часто встречаемся …В Смольном… Пленум обкома был на той неделе… Рядом сидели… Вот я ему всё и сказал…

— Что «всё»?

— Что он ставит всякую дребедень… Что думал, то и сказал…

Наташа выразительно посмотрела на мать, потом на часы, и, вздохнув, начала снимать банки со спины отца.

— Надеюсь, ты ему не сказал, что ты — мой отец?

— Конференция началась. Мне с докладом надо было выступать. Уже не до тебя было…

Наташа еле сдерживала слёзы.

— Мам, ты на какой спектакль его водила? — Спросила она через плечо.

— «Ханума»… Хотела, чтобы он посмеялся, отдохнул…

— Ну, вот… Надо было в Пушкинский… На «Оптимистическую трагедию»…

Наташа быстро вышла и заперлась в ванной.

— Зачем ты её обижаешь, Алёша? И без того ей не просто живётся…

Алексей Петрович, освобождённый, наконец, от банок, сел на диване.

— Сама себе такую жизнь придумала. Вместе с тобой, между прочим… Могла бы любую профессию выбрать — инженера, доктора… В артистки ей захотелось… — И, останавливая жену, которая хотела что-то возразить, попросил:

— Подиктуй-ка мне этих… писателей, что ли…

Наташа беззвучно плакала в ванной.

Вскоре телевизор был выключен. Алексей Петрович, закутанный женой в плед, старательно писал под её диктовку за круглым обеденным столом.

— Эк-зю-пе-ри… Э-лю-ар…

Зазвенел звонок. Славка бросился в прихожую, распахнул дверь. Вошёл Дмитрий Павлович.

— Ты чего? — Засмеялся он, увидев разочарованную физиономию парня. — Девочку ждал?

— Отца. Должен приехать.

— Как дед?

— Всех «низводит»… Как Карлсон «домомучительницу». Спасайте.

Дмитрий Павлович снял пальто, прошёл в гостиную. Алексей Петрович сосредоточенно записывал.

— Мане, Моне, Дега, Лотрек… Латрек или Лотрек?

— Принести альбомы?

— Не надо. Не хочу ничем лишним забивать себе мозги. Мне бы только писателей с художниками не перепутать, как в Голландии… Хорошо, что наш посол тогда меня своим телом закрыл… Пусть этот список в кармане лежит, подсмотрю, коли нужда будет…

— Ты что, во Францию собираешься? — Вошёл в комнату Дмитрий Павлович. — Здравствуй, Зоя…

Поцеловав Зою Васильевну в щёку, он профессиональным беглым взглядом окинул друга, коснулся тыльной стороной ладони его лба.

— Франция потом. Сначала мне надо в Среднюю Азию слетать, оттуда — на Дальний Восток… Вот тебе профессиональная задача — поставить меня на ноги за три дня…

— Это как получится…

— У меня билет на пятницу…

— Я его не пускаю, да он разве послушается… Везде незаменимый…

— Надо мне туда, понимаете? Я из тридцати пяти лет, что институтом руковожу, пять лет в Коканде провёл — завод строил… И теперь должен посмотреть, как он жить начнёт. И на Дальний Восток самому надо слетать, там наш филиал совсем захирел, кроме меня никто не решит, закрывать его или нет… Такие дела… Но даю вам всем слово- это прощальная гастроль… Вот юбилей отметим — и всё…

— Дима, ты пока этого гастролёра посмотришь, я на стол собирать буду. Наташа, ты где там?

Опять кто-то позвонил в дверь. На этот раз это был, действительно, Славкин отец.

— Я не опоздал? — Похлопал он сына по плечу. — А то, думаю, маршируешь уже где-нибудь с песней… У тебя в детстве самая любимая была: «Не плачь, девчонка, пройдут дожди…».

— А что — хорошая песня, — обнимая отца, подхватил Славка. — Главное всё понятно: «Солдат вернётся, ты только жди!»…

Владимир был вполне современным человеком дела. Мужской красотой он не обладал, но женщины всегда его выделяли не только за высокий рост, но и за умение быть с ними предельно вежливым и даже галантным. Родители его, совсем простые люди, ничего не могли ему дать кроме своей любви. Отец Володи, пройдя солдатом всю войну, так и остался с четырьмя классами образования, а мать и вовсе едва умела расписаться. Владимир закончил десять классов, потом техникум и в девятнадцать лет начал строить жизнь и карьеру самостоятельно. Никто и никогда ему в этом не помогал. Но был он умён, для своих лет достаточно образован, умел ладить с людьми, избегать ненужных конфликтов, и вскоре стал быстро учиться пользоваться нужными знакомствами и связями. В результате продвижения по службе не заставили себя ждать. Владимир быстро поднимался по служебной лестнице, оставляя далеко позади своих сверстников.

С Наташей они познакомились случайно, в отпуске на Кавказе. Море и южные ночи быстро сблизили их, они поженились, родили Славку и вскоре разбежались, так и не научившись понимать друг друга. Но Владимир искренне любил своего сына, часто проводил с ним отпуск и выходные дни, и был по-прежнему неравнодушен к Наташе, хотя она его постоянно раздражала своей независимостью и патологическим упрямством. Рано потеряв всех своих родных, он остался на правах близкого родственника в доме Соколовых, всегда молчал, когда в его присутствии происходила очередная стычка отца с дочерью, но в душе был вполне согласен с Алексеем Петровичем по поводу работы Наташи в театре.

— Пришёл? — Заглянула в прихожую Зоя Васильевна — Вот и хорошо, сейчас обедать будем.

Алексей Петрович аккуратно убрал свои шпаргалки в карман. Дмитрий Павлович терпеливо ждал, пока он разоблачится, сняв чуть влажную от испарины майку. Потом долго и внимательно выслушивал и выстукивал друга, заставляя его то покашлять слегка, то подышать ртом посильнее. Результаты обследования его насторожили.

— Хрипов в лёгких нет, но дыхание… С банками вы пос1пешили… Надо обследоваться, Алексей. Это очень серьёзно…

Зоя Васильевна с Наташей накрывали на стол. Зоя Васильевна молчала, но внимательно прислушивалась к разговору.

— Садитесь обедать… — Только и сказала она, когда Наташа внесла большую дымящуюся кастрюлю.

— Я тебя понимаю, — продолжал доктор. — Но, может быть, всё-таки отложить командировку?

— Об этом не может быть и речи. — Покачал головой Алексей Петрович. — У меня в этой поездке ещё одна цель есть… Надо от Ташкента в сторону километров триста проехать…

— А что там, дедушка? — Беспечно спросил Славка.

Алексей Петрович низко опустил голову над тарелкой и ответил не сразу.

— Там похоронена моя мать…

Над столом повисла тишина. Сразу расхотелось есть. Все молчали, только у Славки невольно вырвалось:

— Ты… ты простил её, дедушка?

Алексей Петрович не ответил, только мерно стучал ложкой по тарелке, ещё ниже опустив лысую голову…

Дверь в комнату Славки была приоткрыта. Снаружи висело объявление, написанное от руки: «Вход для родственников по пятницам с 16.30 до 17 часов по пригласительным билетам». Здесь царил творческий беспорядок: по стульям валялась какая-то одежда, сверху — журналы, на кровати — скомканный плед. Отец взглянул на обложку книги, лежащей на столе, покачал головой.

— «Винни — Пух»…

— А что? — ничуть не смутился Славка. — Ты её, хотя бы раз, открыл? Вот именно… В ней каждый своё находит: взрослые — одно, дети — другое… Мама с бабушкой укатывались, когда я им вслух читал… Это, конечно, Заходер постарался. Моя настольная книга, между прочим. Я её в армию возьму.

Славка устроился рядом с отцом на диване. Вошла Наташа, молча присела на стул.

— Как только Славка мне позвонил насчёт повестки, — серьёзно начал отец, — я сразу поднял на ноги всех друзей. И нашёл. Как говорится, «кто ищет…». Нашёл одного нужного мужика прямо здесь, в вашем военкомате… Сходил с ним кое-куда, посидели пару часов, поговорили… В общем… он сказал, что по этой повестке Славке никуда не надо появляться… Надо переждать, понимаешь? — со скрытым вызовом повернулся он к Наташе. — Ему надо заболеть, наверно… У тебя никого нет, кто бы мог сделать справку?

Наташа, слушая, постепенно мрачнела, а на прямой вопрос медленно покачала головой. А Славка вдруг залился краской и заёрзал на месте, переводя взгляд с одного на другого.

Наступило долгое молчание. В душе у Наташи бушевала буря. Она совершенно растерялась. В доме Соколовых не принято было лгать, изворачиваться и приспосабливаться. Но при одной мысли, что её Славка может пойти на войну, на самую настоящую войну, ей становилось плохо. Но Наташа была дочерью своего отца. Собравшись с духом, она выпалила:

— Я думаю, Вячеслав догадывается, что я могу сказать на это… Он знает, что скажет по этому поводу бабушка и, тем более, дед… Ты ему поможешь увильнуть от своего долга — пожалуйста. Только помни, Слава, — тебе жить в этом доме…

Владимир, забыв о сдержанности, вскочил с места, забегал по комнате. Он очень уважал Алексея Петровича и искренне любил свою бывшую тёщу, но патологический идеализм этого семейства приводил его в бешенство.

— Зачем ты так ставишь вопрос, Наташа? Зачем взваливать на парня такой груз? Зачем превращать его в уголовника? Ты что… Ты, действительно, хочешь, чтобы он пошёл воевать с душманами?

— Нет, я не хочу, чтобы мой сын шёл с кем-то воевать… Но я также не хочу, чтобы он стал приспособленцем. Пусть решает сам, он совершеннолетний. — Отрезала Наташа и вышла из комнаты. За дверью она перевела дух и беззвучно заплакала.


Сегодня был на редкость удачный день. В новом спектакле Наташа получила настоящую роль. Совсем небольшую, но очень важную в пьесе. Это была женщина с ярким характером, с внятными поступками, в общем, было, что играть… Наташа репетировала везде: и дома — в своей комнате, в кухне и даже в ванной, в метро (про себя), и даже пока бежала по набережной Фонтанки повторяла и повторяла отдельные фразы, ища правильную интонацию. Репетировала с азартом, забыв про всё на свете кроме своей героини. Именитые партнёры поглядывали на неё доброжелательно, и режиссёр остался вполне удовлетворён. Но самое главное, когда она случайно посмотрела в зал, то даже не поверила своим глазам: на заветном месте сидел он, Георгий Александрович, их ненаглядный Гога. Оказывается, он пришёл ещё в середине репетиции, все это видели, кроме Наташи. Встретив её изумлённый взгляд, Товстоногов чуть улыбнулся и едва заметно одобрительно кивнул головой. Возможно, ей только показалось, что он кивнул, но всё равно это была, если не победа, то удача, и это непременно надо было отметить. И вдруг она вспомнила, что на самом дне её видавшей виды сумочки в конверте лежит заветная сумма, и Наташа, наконец, решилась…

Вернувшись домой, она едва протиснулась в дверь с большой коробкой в руках. Настроение было почти праздничное, если бы не какое-то внутреннее беспокойство. Она не сразу поняла о чём, подумала и сообразила — Славка… Душа её заныла — она не знала, как нужно поступить. Наташа была дочерью своего отца, и с детства усвоила такие понятия, как честность и порядочность. Так же, как и её родители, она совершенно не умела лгать и лицемерить. Она понимала, что Владимир во многом прав. Наверно, он был вовсём прав — надо было спасать сына от войны. Но для этого надо было сломать себя. Это было безумно трудно. Невозможно.

Наташа, вздохнула, отогнав от себя на время тяжёлый груз нерешаемой проблемы, с трудом вместила свой плащ на вешалку, утопающую в разных пальто и куртках трёх взрослых людей. В межсезонье, наверно, в каждом доме на вешалке по два-три пальто на каждого… И, наконец, она приступила к священнодействию: развязала упаковочный шпагат на коробке и достала из неё великолепную норковую шапку. Серебристый голубой мех переливался в её руках. Это была мечта, а не шапка. Наташа надела её на затылок, поглядев в зеркало, тут же сдвинула её на лоб, почти до самых глаз. Шапка необычайно шла ей, и Наташа осталась очень довольна собой.

— Мама! — Крикнула она. — Ты где?

— Где я могу быть? — откликнулась Зоя Васильевна из кухни. — У мартена…

— Смотри! — Гордо сказала Наташа и вошла, неся на голове шапку, словно корону.

— Купила?! — Зоя Васильевна придирчиво оглядела дочь. — Великолепно! Тебе очень идёт!

— Спасибо, что деньжат добавила, — Наташа чмокнула мать в щёку. — Я бы сама ещё лет десять копила…

— Сними… Мех запахи очень впитывает, а здесь жареной рыбой пахнет, ещё не проветрилось…

Наташа вернулась в прихожую, сняла шапку, ещё раз засмотрелась на серебристый мех, подула на него легонько, полюбовалась на голубую дорожку, и с сожалением убрала шапку в коробку. Потом долго не могла пристроить её на полке для головных уборов: коробка не помещалась и падала. Наконец, получилось, и Наташа, по-детски облегчённо вздохнув, ушла к себе в комнату.


Алексей Петрович всегда быстро собирался в командировки. Он уложил последние вещи в свой дорожный портфель, заменявший ему чемодан, щёлкнул замками. Услышав весёлый голос дочери, вышел из своего домашнего кабинета и постучался к ней в комнату.

— К тебе можно, Наташа?…

Наташа вопросительно повернулась к отцу. Он редко разговаривал с ней. В далёком детстве, когда случалось ей что-нибудь натворить, и мать призывала его на помощь в качестве «тяжёлой артиллерии», Алексей Петрович сердито стучал пальцем по столу и, сурово глядя на неё, говорил:

— Ну, погоди… Вот я до тебя доберусь!

Нельзя сказать, что эта фраза имела какое-то воспитательное действие, но само участие в педагогическом процессе столь грозной силы на время смиряло буйный характер дочери. А когда позднее в подростковом возрасте проблемы и поступки стали намного серьёзнее, Алексей Петрович садился рядом с Наташей на диване и спрашивал, глядя на неё в упор:

— И что ты собираешься делать дальше?

Что и говорить, педагог он был никудышный. Не познав в детстве родительской любви и заботы, не почувствовав тепла отчего дома, проскитавшись в юности по общежитиям, а потом и проведя несколько лет в лагере, откуда ему было знать, каким должен быть настоящий отец? Он был плохим отцом. Конечно, он любил Наташу, всегда очень переживал, когда она тяжело болела в детстве, беспокоился, старался принести домой что-нибудь вкусное, достать нужные лекарства, которых после войны было очень мало… Но проблемы дочери, её семейная жизнь, любые события по эту сторону института не могли надолго занять его. Он тяжело переживал Наташин развод, вообще понятие «развод» для него, человека старого поколения, было совершенно абсурдным. Как можно было думать о разводе, имея сына?! Но помешать этому разрыву он не смог, по-своему сожалел об одиночестве дочери, и не терял надежды на восстановление её семьи…

Немного смущаясь, он присел на стул рядом с ней.

— Я вот что хотел сказать тебе, Наташа… — Этот разговор с дочерью давался ему нелегко. На его лбу выступила испарина. — Мы с матерью старые уже, и Славка в армию уходит… Ты не боишься остаться совсем одна?

Наташа удивлённо посмотрела на него. Подобная беседа происходила впервые.

— Что так мрачно, пап? — Попыталась она отшутиться. — Нет повода для таких трагических интонаций…

— Я говорю серьёзно, — даже не улыбнулся Алексей Петрович. — Я до сих пор не могу понять, чем тебе не угодил Владимир … Главный инженер такого огромного предприятия, работоспособный, перспективный… — Наташа улыбнулась. — Я бы очень хотел, чтобы вы помирились.

— Вся беда в том, папа, что мы не поссорились… Просто мы очень разные люди, вот и всё.

— Разные люди… Мы с тобой тоже — очень разные люди… — Покачал головой отец. — А ты никогда не задумывалась о том, какие мы с матерью разные? И, думаешь, я стал бы тем, кто я есть, если бы не чистые рубашки и горячий обед на столе?

— Перед мамой я просто преклоняюсь. Я бы так не смогла…

— Как «так»? Ты думаешь, она всегда мечтала быть только домашней хозяйкой?

Наташа внимательно посмотрела на отца. Не много она знала о прошлом своих родителей, никогда при ней не вспоминали они о репрессиях, не обсуждали в её присутствии тяжёлые события внутри страны. Как любой маленький ребёнок, все лишения своего голодного нищего детства она воспринимала естественно, многого из-за малолетства и частых болезней не помнила. Она училась в седьмом классе, когда умер Сталин, и в дни траура плакала навзрыд вместе с другими девчонками. И когда после знаменитого выступления Хрущева в её классе на месте портрета вождя над учительским столом вдруг повисла мусорная корзина, Наташа была в полном недоумении. Но дома и в этот раз с ней не стали обсуждать эту тему, родители переглянулись, когда она недоумённо рассказала об этом, и только мать скороговоркой проговорила что-то вроде: «Подрастёшь — узнаешь»…

Заговорив о жене, Алексей Петрович вдруг надолго замолчал, задумался. Наташа не шевелилась: таким она видела его очень редко.

Зоя Васильевна никогда не была только тенью своего мужа. Смышленая девчонка из большого сибирского села, мать которой была местным счетоводом (сельская интеллигенция, между прочим!), она закончила девять классов школы в соседнем уездном городе. В те времена девять классов были серьёзным образованием, из выпускников готовили преподавателей начальной школы. Весёлая, озорная, заводила и насмешница, она верховодила не только пионерами, но и своими ровесниками. Когда в городе вдруг открылся геологический техникум, это было так ново и интересно, что Зоя, не задумываясь, туда поступила. Училась легко, на лету запоминая не только хитрые названия многочисленных минералов, но и сложные химические формулы и реакции. На летней практике побывала в геологической экспедиции на Алтае, и не раз потом со смехом рассказывала Наташе, как ловила свою маленькую горную лошадку, которую ей выделили для перевозки образцов породы. Лошадка оказалось хитрой и вредной — подпускала к себе, а как только Зоя протягивала к ней руку, лёгкой трусцой убегала вперёд. Погоняв так по горным тропинкам усталую от работы девчонку, лошадка вдруг сдалась, спокойно подставила своё седло и быстро доставила её в лагерь…

Но с техникумом пришлось расстаться. Старший брат Зои, офицер Красной Армии ещё с Гражданской, был переведён на службу на Дальний Восток. Чтобы не расставаться с больной матерью и сестрёнкой, он забрал их с собой. Зоя не слишком горевала — новая жизнь манила её, а приобретённые в техникуме знания по химии неожиданно пригодились — она устроилась на работу в лабораторию на тот самый комбинат, куда был направлен после института молодой инженер Алексей Соколов. Так они познакомились. На комсомольских собраниях, которые он проводил, она всегда садилась где-то сзади. Многочисленные цветы с окон лаборатории переезжали на её стол. Она пряталась за ними от смущённых взглядов красивого парня с буйной каштановой гривой, и только изредка из своих кустов бросала в его сторону ядовитые реплики, от которых покатывались от хохота все девчонки лаборатории… Алексей смущался и злился, но… В конце концов они подружились, и, наконец, решили подать заявление в ЗАГС. Был назначен день и время… Зоя так нервничала, так переживала тогда… И нарядная, аккуратно причёсанная мамой, в новых туфлях, которые безумно жали, она прождала его больше двух часов. Он прибежал взлохмаченный, возбуждённый и в дверях вместо извинений громко объявил, что у него пошла реакция, которая, чтоб её! не шла почти полгода, а тут пошла, что у него времени всего полчасика, и что они сейчас должны быстренько сбегать и подать заявление…

Они были очень близки в то время… Вместе бегали на курсы Ворошиловских стрелков. Получили свои удостоверения, честно отпрыгав необходимое количество прыжков на парашюте и отстреляв положенные очки в тире… Получили свою квартиру, забрали маму, и наконец, наступило время приятного ожидания перемен: кто же родится — мальчик или девочка?..

И тут грянул тридцать седьмой. Сначала арестовали брата Зои, который был слишком близок к высшим чинам Дальневосточного штаба. Он исчез бесследно, только после войны Зоя Васильевна узнала, что он был расстрелян в том же тридцать седьмом. Потом пришли за Алексеем. Зою, к счастью, не тронули, но с работы уволили. От всех переживаний Наташку она не доносила, и Зоя почти не верила, что её удастся спасти. Очень помогла мама — женщина болезненная, но самоотверженная. От голода и нищеты спасал огород — Зоя работала на нём с утра до вечера, слава Богу, повезло с погодой. С дочуркой оставалась мама, едва передвигавшая огромные отёчные ноги. Через год мама умерла, и Зоя осталась совсем одна. Сестра и брат Алексея были далеко за Уралом, и, по своим неписанным законам, репрессированные не обращались за помощью к родственникам, боясь навлечь на них свою беду. Всё, что можно было продать или обменять на продукты, было продано и обменяно. Из квартиры её выселили. Сначала весь Зоин скарб помещался в двух небольших чемоданах с коваными углами. Потом остался один, но вещей становилось всё меньше и меньше, и когда от чемодана оторвалась ручка, Зоя выбросила и его. Весну и лето она прожила в своём сарае с протекающей крышей. В сарае была глубокая клеть, которую Алексей сделал для угля. Которым топили в доме печку, в ней она спала вместе с Наташкой, как в сундуке. По крайней мере, здесь не дуло. Осенью соседка тайком пустила их в свою времянку. Времянка была светлой и сухой, это было так замечательно… Всё-таки мир не без добрых людей — потихоньку ей подбрасывали то лоскутное одеяло, то старый ватник, то ещё прочные галоши. Осенью перепадала и картошка, и какой-нибудь подгнивающий кочан капусты… На постоянную работу устроиться было невозможно, но на разовую, видимо, жалея, её даже звали. Она пилила кому-то дрова, мыла лестницы, чистила выгребные ямы… Неведомо как, но Наташку она спасла. Постепенно начало немного сниматься напряжение: стали возвращаться некоторые уцелевшие от расстрела репрессированные. Зою взяли уборщицей на свой комбинат и даже впустили в одну из комнат прежней квартиры, которая так и простояла с заколоченной дверью эти долгие три с лишним года…

Неожиданно вернулся Алексей. В ту первую ночь они сидели в темноте, тесно прижавшись друг к другу и молчали. Перед ними на постели лежала спасённая ею маленькая дочка. Она крепко спала, раскинув в сторону тёплые ручонки. Слова не шли, и вопросы не задавались. Они просидели до утра, так ничего и не сказав друг другу.

А через несколько месяцев грянула война. Алексея на фронт не взяли. Здесь на Дальнем Востоке ждали войны с Японией. Ко времени своего ареста ещё в тридцать седьмом инженер Соколов сумел стать ведущим специалистом в области производства водорода. Шёл июль сорок первого. Водород был необходим для дирижаблей, которыми должны были закрыть мост через Амур. Алексея командировали на строительство завода. Зоя опять осталась с Наташкой одна. Мужа она не видела до ноябрьских праздников. Он был на казарменном положении, почти не спал, питался вместе с солдатами из полевой кухни — строительство не останавливалось ни на минуту. Завод сдали раньше установленного срока, Амурский мост был закрыт…

Потянулись длинные военные годы. Алексея перебрасывали с одного военного объекта на другой… Но как только освободили Харьков, его срочно перевели туда — восстанавливать отраслевой комбинат. Так они оказались в разгромленной, обездоленной Украине. Поселились в пригороде Харькова в одном из принадлежащих комбинату жилых домов, половина которого была разрушена попавшей в него бомбой. Со знаменитой Холодной горы осторожно сползал вниз маленький трамвай, лавируя между руин и осколков зданий. Было голодно. Опять кормил огород, теперь и маленькая Наташка посапывала рядом с матерью, пропалывая грядки. При самой жестокой экономии денег едва хватало. Большая часть зарплаты уходила на облигации внутреннего займа, которые коммунистам вручали в парткоме. Зоя едва сдерживала слёзы, глядя, как Наташка, съев кисель, громко стучит ложкой выскребая последние его капли из кастрюльки: стакан крахмала на рынке стоил сто рублей. А сама Наташа, как одно из самых ярких картин своего безрадостного детства, помнила весёлое лицо молодого отца, держащего над головой буханку белого хлеба, и себя, прыгающую вокруг него и визжащую от восторга: «Белый хлебушек! Белый хлебушек!»…

Но в доме была валюта: маленький мыловаренный заводик на комбинате дарил своим сотрудникам по три куска чёрного хозяйственного мыла в месяц. Такой кусок мыла можно было обменять и на сахар, и на какие-то вещи, и заплатить водопроводчику за ремонт крана на кухне…

Теперь у них была своя квартира, в кухне плита была всегда горячей, а в двух больших комнатах можно было натопить печки, была чистая постель и тёплая одежда. Понемногу налаживался быт. Наташка пошла в первый класс. Всё, что хотела Зоя для себя, всё, что не сумела получить в детстве и молодости, она теперь старалась дать дочери. В доме появились книги, много книг. Зоя читала запоем, читала и с Наташкой все детские книги, которые не удалось прочитать раньше. В соседнем посёлке открылась музыкальная школа, и Зоя отдала Наташу учиться музыке. Но купить рояль или пианино в разрушенном войной городе было почти невозможно. Зоя придумала выход: первые свои гаммы Наташка играла на перевёрнутом корыте…

Но вскоре судьба свела её с двумя женщинами — сёстрами-близнецами, которые жили неподалёку в своём частном доме. Сёстры принадлежали к какому-то старинному дворянскому роду, и чудом уцелели от репрессий. Но война их не пощадила. Господь Бог чертил их жизни под копирку: у обеих погибли на фронте мужья. У обеих были дочери, почти ровесницы. Девочки едва окончили школу, как началась война. Напуганные молодёжным сопротивлением в Донбассе, фашисты по малейшему доносу хватали всех комсомольцев подряд. Девочки были комсомолками. Они были схвачены и посажены в тюрьму вместе с десятками других своих сверстников перед самым освобождением Украины. С ними не стали церемониться: оставляя Харьков, немцы комсомольцев расстреляли. Всех. Сёстры — близнецы остались одни.

Они работали на комбинате вместе с Алексеем Петровичем, ездили по воскресеньям в церковь, тихо отмечали Пасху и Рождество, и вместе с другими несчастными родителями подолгу стояли у края огромного рва, в который были свалены трупы их детей, ставшего для них братской могилой.

Под окошками их дома тянулись вверх разноцветные мальвы, на длинной веранде всегда пыхтел грустный керогаз, в комнатах стоял особый запах старой, почти антикварной мебели, но самое главное — здесь было великолепное, хорошо настроенное пианино со старинными медными подсвечниками на передней крышке. Обе сестры были прекрасными музыкантшами, они с радостью предложили Наташке заниматься музыкой у них в доме и строго контролировали выполнение всех школьных заданий. После урока в качестве вознаграждения она неизменно получала чай с вареньем, которое тут варили по старинным дворянским рецептам. Наташа долго вспоминала потом те райские яблочки в золотом медовом сиропе, которые ставились перед ней в красивой резной розетке…

Алексей пропадал на комбинате сутками, и как-то вдруг, неожиданно для самого себя, защитил кандидатскую степень. Диссертацию не писал, но за военные годы и при восстановлении комбината им было сделано немало изобретений — жизнь заставляла находить выход из безвыходных положений: только закончилась война, голод и разруха царствовали на Украине, не хватало сырья, производственных агрегатов, запчастей к ним…

Но едва комбинат заработал в полную силу, едва Соколов получил удостоверение кандидата наук, поступил приказ о его переводе в Ленинград. Ещё во время войны он стал членом партии и подчинялся партийной дисциплине беспрекословно.

Зоя робела перед новой жизнью, было боязно за Наташку, за себя. Но в Алексее она была уверена. Он уехал первым, получил какое-то жильё, устроился кое-как… Как только закончились занятия в школе, Зоя с Наташей поехали за ним…

В Ленинграде в те годы жизнь была довольно странной. Жилья не хватало, дома были разрушены войной, и многие одноклассницы Наташи жили в сырых подвалах, оборудованных под квартиры. Круглые сутки перед их окнами сновали чьи-то ноги, в дождь по оконным рамам ручьями стекала вода, а в снежные зимы окна заваливало сугробами…

Но в магазинах было много продуктов, здесь была не только колбаса, о существовании которой Зоя просто забыла, была рыба, икра, крабы и многое другое. Весело звенели трамваи, гудели машины, ходило множество автобусов. Семью директора поселили в старом флигеле прямо во дворе института. Вскоре жизнь совсем наладилась. Наташа ходила в школу, занималась балетом и музыкой во Дворце пионеров, Алексей пропадал на работе. Фанатическая борьба за выживание, когда один день был похож на другой так, что год сливался в месяц, а событий за месяц едва хватало на неделю, этот бешеный марафон по жизни вдруг кончился, и Зоя, внезапно остановившись, растерялась. Ей только что минуло сорок лет, и она вдруг с ужасом поняла, что лучшие годы прошли в этой неравной схватке с жизнью, что их невозможно вернуть, чтобы прожить её заново… А тут ещё Наташка совсем отбилась от рук: начала прогуливать уроки, уводя за собой половину класса, забросила музыку, влюбилась… Перепалки с дочерью не кончались ничем. Наташка в это время была яростной спорщицей, всегда старалась оставить за собой последнее слово… Однажды случилась и такая история: она мыла пол, а Наталья стояла, подперев плечом дверной косяк, и откровенно хамила. И Зоя не выдержала — шлёпнула грязной тряпкой девчонку по физиономии. Наташка не вскрикнула, не ойкнула. Повернулась на каблуках и ушла к себе. А Зоя опустилась на табуретку и тихо заплакала. Она вдруг почувствовала такую пустоту, такое одиночество, такую горечь! Ей некому было рассказать о своих переживаниях. Как многого ей хотелось в юности! Каким интересным и удивительным представлялось будущее! Перед Натальей она, конечно, извинилась, та промолчала, ничего не ответила, но вести себя стала чуть получше, а, может быть, Зое так хотелось думать… Она тихо плакала по ночам, боясь разбудить Алексея, который очень уставал на работе. Но однажды он услышал, решил, что она плачет во сне, тронул её за плечо. Зоя не откликнулась, затихла. Разве был виноват её муж в том, что так сложилась их судьба?

Но Зоя Васильевна была мудрым человеком. Переживания были очень глубокими, но недолгими, вскоре она сумела пересмотреть свою жизнь. Она неистово вцепилась в город, в котором теперь жила. Дом наполнился книгами, художественными альбомами и классической музыкой. Все свои первые оперы Зоя Васильевна слушала с пластинок, усаживая рядом свою вертлявую дочь. Она таскала её по залам Эрмитажа почти за шиворот, покупала кучу абонементов в концертные залы и музеи, возила в парки, где императорские дворцы ещё были погребены под руинами, но работали фонтаны в Петергофе, а в Павловске были вновь проложены её любимые Двенадцать дорожек… Она часто ходила в театры, иногда ей удавалось вытащить с собой мужа, но больше — с дочерью, а то и совсем одна…

Алексей с годами всё больше углублялся в работу и всё дальше отстранялся от дома. Он по-прежнему делился своими проблемами, рассказывал о конфликтах с сотрудниками, о творческих удачах. Он внимательно выслушивал мнение жены, считался с ним. Зоя прекрасно разбиралась в людях, намного лучше, чем Алексей Петрович — научила прожитая жизнь. Она умела разглядеть лесть и лицемерие, которые Соколов с годами стал принимать за искренние проявления чувств… Но всё это имело отношение только к нему, к его работе, к его детищу — институту. Подруг у Зои Васильевны не было: жизнь заставила её быть сдержанной и немногословной, многие считали её высокомерной. Она была в добрых отношениях с соседками по дому, иногда перезванивалась с родительницами одноклассниц дочери. Соколовы отмечали праздники в обществе сотрудников Алексея Петровича, с ними же иногда выезжали на пикники и лыжные прогулки… Но, честно говоря, Зоя Васильевна недолюбливала кое-кого из них и скрывала это с трудом. Искренних и преданных друзей мы находим только в юности, а в зрелые годы это бывает так редко!


Молчание отца затянулось. Наташа терпеливо ждала, когда он вспомнит о ней и вернётся откуда-то из глубины своих размышлений. Он вдруг очнулся, тряхнул своей лысой головой.

— Я вдруг подумал, что наша мать, в сущности, — очень одинокий человек… Мне никогда раньше не приходило это в голову… Наверно, я перед ней виноват… И всё-таки мы вместе. Жизнь у всех по-разному складывается, дочка… Жизнь — она большая… Обещай мне, что ты обо всём поразмыслишь, пока меня не будет.

— Обещаю, папа, — вздохнув, согласилась Наташа.

В прихожей позвонили. Они оба встрепенулись.

— Кто-то пришёл, — поднялась с места Наташа. — У Славы есть ключ…

— Отдыхай… Я открою…

Алексей Петрович, шаркая шлёпанцами, направился в прихожую, и не спрашивая, распахнул дверь. На пороге стоял смущённый мужчина, без пальто и тоже в шлёпанцах.

— Простите забеспокойство… Я ваш новый сосед с пятого этажа… У меня что-то с телефоном… У Вас работает?

Алексей Петрович снял трубку настенного телефона, висевшего здесь же в прихожей, прислушался.

— Работает…

— А у меня даже гудка нет… Вы не позволите позвонить? Я быстро… Мне очень нужно, по делу…

— Пожалуйста…

Алексей Петрович посторонился, освобождая место у телефона. Сосед втиснулся между пальто — прихожая была тесной, и быстро набрал номер. Соколов ещё немного потоптался, почти не прислушиваясь к чужим деловым переговорам, и, всё также шаркая, направился к жене в кухню.

— Садись обедать, — Зоя Васильевна ставила на стол приборы. — Я рыбы нажарила в кляре, как ты любишь… — И позвала, — Наташа! Ты где там?

— Я здесь… Славку ждать не будем?

— Отец торопится…

Они ещё немного поговорили так, ни о чём… Через несколько минут громко хлопнула дверь в прихожей.

— Сосед ушёл, позвонить приходил, — пояснил Алексей Петрович. — У него что-то с телефоном…

— Надо дверь закрыть… — Поднялась с места Наташа.

Всегда тесная прихожая показалась ей какой-то странной. Удивлённо оглядевшись, Наташа ахнула. Вешалка опустела почти на половину, а самое главное, в том месте, где лежала коробка с волшебной шапкой, зияла пустота.

— Мама! — Пронзительно, как в детстве, крикнула Наташа.

Она так крикнула, что мать с отцом мгновенно оказались рядом с ней.

— Вот… — Только и смогла выговорить Наташа, указывая рукой на вешалку. — Наши пальто… И моя шапка…

Она села на тумбочку и горько заплакала.

Дверь всё ещё оставалась незапертой, и когда Славка вошёл, он застал немую сцену, которая поразила его своей неожиданностью. Его мать сидела на тумбочке в прихожей и плакала навзрыд, как ребёнок, бабушка, молча, гладила её по голове, а дед виновато сопел, прижавшись к дверному косяку.

— Что у вас тут стряслось? — Уставился на них Слава.

Дед вздохнул, и ничего не ответив, заскрёб шлёпанцами в сторону кухни.

Через несколько минут все вместе опять сидели за обеденным столом. Наташа всё ещё всхлипывала, а Слава пытался разрядить обстановку.

— Мамуля, ну, не огорчайся ты так!

— Я на эту шапку столько лет копила… — Вздохнула Наташа. — Только нужную сумму накоплю, а цену раз — и опять поднимут… Бабушка вот добавила…

— Когда я вырасту большой, — дурачился Славка. — Я куплю тебе тысячу новых шапок!

— Ешь, Буратино…


Алексей Петрович Соколов, приняв однажды решение, не менял его никогда. Он, и в самом деле, понимал, что с дальними поездками и командировками надо заканчивать. Длительные переезды, ночёвки где попало, скверное питание — всё это с возрастом стало выбивать его из колеи. Он всё чаще чувствовал какую-то тошнотворную слабость, желание прилечь, спрятать от всех неожиданное головокружение, закрыть глаза. В какой-то момент он признался самому себе, что настало время круто менять жизнь. Он не помышлял о том, чтобы совсем уйти с работы, это было просто невозможно, но с директорством надо было заканчивать. Впереди был очередной юбилей, и Алексей Петрович решил после него торжественно закрыть шлагбаум. Беда была в том, что Соколов не видел своего преемника. Он искал себе замену, подходя к следующему поколению со своими мерками давно ушедшего времени. Он искал человека — своё точное продолжение, а таких сегодня не было. Быть может, Сакен едва-едва дотягивался до той планки, которую держал перед ним Соколов, но во-первых, он только собирался защищать кандидатскую диссертацию, а во- вторых, в нём, так же, как и в других, молодых, было много непонятного Алексею Петровичу, пугающего, отталкивающего… Но слова о «прощальной гастроли», сказанные домочадцам, кокетством не были. Он полетел в Среднюю Азию по делам, одно из которых было сугубо личным.

Старшая сестра Алексея Петровича Ольга, начала искать мать ещё до войны… А после лихолетья, когда тысячи тысяч потерявшихся разыскивали друг друга по всему миру, найти кого-то было почти невозможно… Но Ольга всё-таки нашла — место могилы. Как это её удалось, одному Богу известно… А вот съездить туда не успела. И хотя Алексей Петрович мать не помнил и, дожив до старости, так и не смог ни понять её, ни простить, он посчитал своим долгом выполнить заветное желание покойной сестры — съездить на могилу матери…

Путешествие для пожилого человека было нелёгким. Он прилетел в Ташкент на два дня раньше назначенного времени, тут же в аэропорту договорился с частником, и, не думая о деньгах, поехал в отдалённый кишлак за двести километров от Узбекской столицы. Здесь, с трудом разогнув затёкшие ноги, Соколов вышел из машины и расплатился с водителем. Потом легко разыскал Дом колхозника, в котором, как он и ожидал, не было ни одного свободного места. Алексей Петрович много лет разъезжал по Средней Азии, бывало, месяцами жил в маленьких городках и кишлаках: под его руководством здесь строились заводы, приходилось подолгу отлаживать технологический процесс. Ночёвка на сдвинутых стульях возле рабочего стола дежурной Дома колхозника была привычным делом. Но сказывался возраст и полнота, старик боялся лишний раз пошевельнуться, долго не мог заснуть, и, в конце концов, под утро стянул матрас прямо на пол…

Телегу то трясло, то подбрасывало. Сверху припекало ещё жаркое в этих местах солнце, было душно, и клубы пыли выкручивались из-под колёс. Алексей Петрович снял свою летнюю кепку, вытер носовым платком лицо и лысину. На платке осталось грязное пятно.

— Даже не верится, что сейчас в Ленинграде идёт холодный дождь, — вздохнул он.

Пожилой узбек, легко управляя поджарой южной лошадкой, говорил быстро с сильным акцентом.

— Стрелочники на том переезде всегда русские были. Если кто умирал, русские же на его место и приезжали. А все, кто там умерли, все там и похоронены, неподалёку совсем. А за могилами ухаживает тот, кто сейчас служит на переезде: родственники редко приезжают, далеко слишком.

Наконец, дорога потянулась вдоль железнодорожного полотна. Оно пролегало через бесконечные хлопковые поля, неровные, вздыбленные каменистой почвой. Огромные хлопкоуборочные комбайны, так эффектно показываемые в киножурналах «Новости дня», здесь пройти не могли. Здесь ломались и трактора. По всему полю рядами шли и шли мужчины и женщины. Здесь собирали хлопок вручную.

Проехали мимо рабочего барака с открытой кухней. Возле неё хлопотали несколько узбечек.

— А собирает кто? Колхозники? — Спросил Соколов у возницы.

— Студенты.

— И сколько времени они здесь?

— Второй месяц. Это недолго ещё. Бывает и до Нового года остаются.

— А учатся как же?

— Да вот так и учатся…

Алексей Петрович присмотрелся к работающим людям. Студенты собирали хлопок молча. Лица девушек были завязаны платками до самых глаз. Молодые люди работали полуобнажёнными, подставив солнцу совсем почерневшие спины. Сухие коробочки хлопка больно кололись, у многих пальцы и ладони были перевязаны посеревшими бинтами.

Соколов смотрел на них серьёзно, с уважением. Потом вздохнул, покачал головой.

— Да… Тяжело…

— Тяжело… — Согласился возница.


В стороне от станционного домика, едва прикрытое тенью старого полуистлевшего платана, и находилось это маленькое, на десяток могил кладбище бывших служителей железной дороги. Старуха — стрелочница, в крови которой подозревался целый интернационал, была одета по всей форме, не смотря на жару и одиночество. Она провела Алексея Петровича между могилами к самому платану и указала на деревянный крест с хорошо сохранившейся надписью: «Прасковья Фёдоровна Соколова 1930 год»

Алексей Петрович принёс с собой лопату и ящик с инструментами. Стрелочница, указав могилу, ушла. Возница, напоив свою худосочную кобылу, тоже скрылся от жары в сторожке. Где-то вдали загудел тепловоз и постепенно стал вырастать из-за горизонта и вытягиваться вперёд длинной чёрной лентой…

Алексей Петрович не слишком ловко и умело поправил покосившийся крест и попытался соорудить холмик над могилой, совсем сравнявшейся с землёй. Это у него получилось не сразу: вокруг были только песок и камни, они рассыпались прямо под лопатой. Наконец, работа была закончена, старик опустился прямо на горячую землю, прижался спиной к толстому платану. Он смотрел на крест и тихо покачивал головой.

— Ну, вот… — вдруг тихо сказал он вслух — Вот такие дела, мать… Олю я в Краснодаре похоронил. Всем в жизни ей обязан, из приюта забрала, во всём себе отказывала, а нас с Кешкой вырастила, выучила… Сколько раз её хорошие мужики замуж звали — всем отказывала, боялась, что нам её заботы не хватит… Прожила она восемьдесят лет и всю жизнь тебя искала. А съездить к тебе не успела… Кеша погиб на войне, в Ростове он…

Старик опять надолго замолчал, потом так же тихо и грустно спросил:

— Почему же ты нас не нашла, мать?

Он не сразу смог подняться с земли, подобрал лопату, инструменты и пошёл, обходя могилы, как всегда, сильно сутулясь. Но вдруг остановился, вернулся назад, отложив лопату, похлопал себя по карманам, но ничего подходящего не нашёл кроме колбочки с валидолом. Аккуратно извлёк из неё таблетки и положил их обратно в нагрудный карман. Потом нагнулся, насыпал сухую песчаную пыль с могилы матери в пустую колбочку, и уже не оглядываясь, зашагал в сторону сторожки.


Дорога обратно казалась ещё тяжелее. К горлу подкатывало удушье, Алексей Петрович пыхтел, то и дело вытирая пот со лба. Возница сочувственно поглядывал на своего пассажира, но молчал, не зная, чем можно помочь. Наконец, солнце начало переезжать за их спины, уже не пекло так сильно затылок, и стало немного легче.

Вдали показался быстрый юркий газик, приблизился и проскочил было мимо, но вдруг завизжали тормоза, хлопнула дверца, и кто-то громко и удивлённо позвал:

— Алексей Петрович!

Старик оглянулся: от машины вдогонку за телегой бежал Сакен.

— Какими ветрами сюда? — Не верил он своим глазам. — Мне телеграмму два часа назад принесли, что Вы в Ташкенте только завтра будете…

— Завтра и буду, — усмехнулся Алексей Петрович. — Дело у меня здесь было своё, личное… А ты-то здесь, что делаешь?

— Так на хлопке я … Со своими студентами… — Он задумался на мгновение. — Я сейчас, Алексей Петрович, уехать отсюда не могу, представителя Исполкома встречаю, собрание будет… Может, останетесь до вечера? А потом вместе на машине в город поедем…

Алексей Петрович расплатился с возницей и пересел в газик, который, набрав скорость, быстро покатил по пыльной дороге. Ещё неостывший ветерок через раскрытые окна машины сквозняком обдувал лицо, и Алексей Петрович задышал ровнее и спокойнее…

Пока ехали в машине Сакен и товарищ из Исполкома быстро разговаривали по-узбекски, Соколов помалкивал, рассеянно поглядывая в окно. Сакен горячился, размахивал руками, Исполкомовец, сидя рядом с водителем, отвечал ему что-то назидательным тоном, словно поучая.

Когда они подъехали к лагерю, студенты, собравшиеся у рабочего барака, уже сидели на скамейках, перевёрнутых корзинах, а то и прямо на земле. Среди них были и молодые преподаватели, такие же усталые и закопчённые узбекским солнцем. Представитель Исполкома встал перед ними словно на трибуну и заговорил по-русски, громко, чётко выговаривая слова, отработанного на подобных собраниях выступления.

— Наш узбекский хлопок, наше белое золото с нетерпением ждёт страна. Труд ваш, конечно нелёгкий, но какое истинное удовлетворение он должен приносить!

Алексей Петрович и Сакен сидели на скамейке среди студентов. Ребята слушали выступающего невнимательно, устало перешёптывались, негромко перебрасывались словами. Соколов мрачно поглядывал на оратора, из-под кустистых бровей наблюдал за слушателями.

Сакен наклонился к нему.

— Может, выступите, а? У меня тут Гражданская война сейчас начнётся… Ребята, по-честному, очень устали… Я им много про Вас рассказывал, они вас знают по прошлому году помнят… Вам они поверят…

Алексей Петрович покачал головой.

— Мне нечего им сказать… Ведь каждый год одно и тоже…

А представитель Исполкома продолжал.

— Признаю, что ваши недовольства вполне справедливы… И то, что с водой у вас перебои, нам известно, товарищи… Да, вам, действительно, здесь нелегко, но когда людям трудно, они особенно крепко сплачиваются, объединяются…

Сидевший рядом с Алексеем Петровичем студент вздохнул и достаточно громко сказал что-то по-узбекски. Его услышали, и ядовитый смешок прокатился по рядам.

Алексей Петрович повернулся к Сакену.

— Что он сказал?

— «Не болит голова у дятла»… — Чуть смутившись, перевёл тот.

— Скажите, — вдруг спросил с места Соколов — Вы когда в последний раз мылись?

Представителя Исполкома смутить было трудно.

— К чему эти вопросы? — Пожал он плечами. — Конечно, я мылся сегодня и не один раз… Но когда-то я вот так же, как вы сейчас… И тогда я понял, что именно в таких условиях проявляется истинная цена коллектива, его энтузиазм…

Алексей Петрович мрачно продолжил:

— А до каких пор нужно будет проявлять энтузиазм на местах, чтобы прикрыть бездеятельность руководителей?

Студенты зашевелились, с любопытством повернулись к Соколову. Он поднялся с места и продолжил.

— Такая работа никому и никогда радости не приносила. Советской власти шестьдесят с лишком лет, а в передовой республике собираем белое золото прапрадедовским способом, и при этом совершенно не заботимся о людях, которых превратили в рабов… Я лично ничем этим ребятам помочь не могу, разве только поклониться им за их труд. А вот Ваш долг — не заниматься здесь болтовнёй, а сделать для них всё необходимое…

Он махнул рукой и начал пробираться между тесно сидящими студентами.

Тон Соколова очень не понравился представителю Исполкома.

— А собственно, кто Вы будете? — сдвинул он брови.

— Соколов моя фамилия… — С откровенной ненавистью взглянул ему в глаза Алексей Петрович. Он ненавидел этих болтунов, которые всё больше и заметнее вытесняли людей дела во всех коридорах власти. — Коммунист Соколов…

Сакен смущённо поднялся вслед за ним, повернулся к представителю Исполкома, извиняюще развёл руками…

Молчаливый и мрачный Алексей Петрович занял своё место на заднем сидении газика, Сакен сел впереди, захлопнул дверцу.

— Поехали…

Довольно долго ехали молча.

Сакен в зеркало исподтишка наблюдал за стариком, а тот неожиданно взорвался.

— Ты-то куда смотришь?! Тебе людей доверили… Местное руководство надо было на клочки разнести!

— Да почти разнёс… — Виновато отозвался Сакен. — Потому и представитель приехал…

— От такого представителя толку, видать, не будет… Ты дня два-три подожди, если ничего не изменится, прямо в ЦК республики иди… Это их кровное дело…

Сакен грустно усмехнулся, но промолчал.

День для Соколова выдался слишком тяжёлым. Он очень устал. Грустно поразмышляв ещё о чём-то, он задремал, запрокинув большую тяжёлую голову на спинку сиденья и слегка похрапывая на вдохе.


Алексей Петрович, не зная законов развития атеросклероза, с удивлением стал замечать странные изменения своей памяти. Иногда выпадали из неё какие-то события и разговоры совсем недавнего времени. Это, конечно, не касалось работы, его дела — здесь всё было надёжно и цепко, но по ту сторону своей жизни иногда он не мог вспомнить чего-то важного, существенного, что чрезвычайно огорчало его домочадцев. Но зато всё чаще и подробнее вставали перед ним очень давние перипетии его жизни — то ему вспоминались соседи по лагерному бараку, какие — то маловажные детали того страшного времени, то вдруг наплывали, словно кадры кинофильма, эпизоды юности, первые годы работы на Дальнем Востоке и даже, ясно и свежо, словно это было совсем недавно, события голодных студенческих лет… Вот и сейчас, чем глубже он проваливался в дремоту, тем яснее он видел себя студентом Технологического института, Алёшей Соколовым, всегда бедно одетым, всегда полуголодным.

Всё началось с того, что сестру Олю взял в горничные один из профессоров Техноложки, пожилой, одинокий и очень занятой человек. Но несмотря на свою занятость, он заметил ловкость и сметливость своей горничной, на ходу научил её заниматься не только хозяйством, но и секретарской работой. Пройдя поверхностную школу ликбеза, она едва умела писать, но настойчивость и желание учиться были в крови её поколения, она занималась по ночам, читала всё, что давал читать ей профессор, учила всё, что он предлагал ей выучить и, в конце концов, стала его ассистенткой. Он забрал её в институт, но в помощи по дому нуждался по-прежнему. И Ольга привела к нему своего брата. Алексей жил с сестрой и заканчивал школу. Он рос, денег в их доме всегда не хватало, и, хотя Алёша очень стеснялся своей «бабьей» работы, но она была удобна во всех отношениях. К тому же профессор редко бывал дома, а когда приходил, рассказывал о своей работе так интересно и увлечённо, что мальчик полюбил химию, почти совсем ничего о ней не зная. Само собой, получилось, что после окончания школы Алёша поступил в Технологический институт. Он учился, продолжая мыть полы в квартире профессора, выгуливать его добродушную овчарку и варить ему картошку на ужин.

А ночью в какой-то маленькой котельной, не забывая подбрасывать уголь в раскалённую топку, Алёша учил химию, бормоча что-то, проверяя себя по трепаному учебнику, писал формулы в тетрадь и решал мудрёные задачи…

Иногда Ольга приносила ему в кочегарку в закопчённом помятом котелке постные домашние щи, с удовольствием смотрела, как вечно полуголодный её братишка мгновенно расправляется с ними, и рассказывала о своих делах — она всё время занималась на каких-то курсах: училась то на стенографистку, то на машинистку, то на химика — лаборанта…


После окончания войны институт, которым руководил Соколов, едва сводил концы с концами. Он влачил жалкое существование даже в блокаду — но работал! Когда в начале пятидесятых Алексей Петрович был назначен сюда директором, ему едва исполнилось сорок лет, а число сотрудников с трудом дотягивало до ста человек. Руководители отделов, лаборанты и технический персонал встретили нового директора настороженно и отчуждённо: война научила его быть требовательным до жестокости. Он вникал во все тонкости работы отделов до самых незначительных мелочей, а самое главное, поставил на проходной специальные часы, отбивавшие на пропусках время явки на работу и ухода с неё. Сотрудники, которые привыкли жить достаточно вольготно, эти нововведения приняли в штыки, в вышестоящие органы понеслись доносы и анонимки. Алексей Петрович писал бесконечные объяснительные, ездил на вызовы то к следователям, то в прокуратуру. По доносам «доброжелателей» несколько раз возбуждались уголовные дела, но Соколов держался стойко и гнул свою линию в институте, не отступая ни на шаг. Прошло немало лет, пока прекратились многочисленные комиссии и проверки, когда авторитет его в районе и в городе стал настолько велик, что даже грозное КРУ стало беспокоить институт достаточно редко. Иногда он получал из прокуратуры малословное сообщение о том, что уголовное дело, заведённое на него по такому-то вопросу, прекращено в виду отсутствия состава преступления. Это всегда вызывало весёлый смех у его домочадцев. Но вся эта многолетняя канитель, эта расплата за требовательность и жёсткость, за неумение идти на компромиссы и проявлять хоть какую-то дипломатичность, стоила Соколову его пышной шевелюры: она заметно поредела и стала быстро седеть…

А борьба за дееспособность института была ненапрасной. В стенах его лабораторий рождались новые интересные идеи, сам Алексей Петрович просто фонтанировал ими, раздавая своим аспирантам темы для диссертаций даже в приватной беседе. Организовывались филиалы и опорные пункты по всем республикам. Разработки института приносили огромный экономический эффект, и докторскую степень Соколов получил за совокупность своих работ.

Много раз ему настойчиво предлагали перейти на работу в Москву. Органы управления промышленностью менялись, были главки, потом министерства, требовались свежие силы. Алексей Петрович отбивался, как мог: превращаться в управленца ему вовсе не хотелось. На время его оставляли в покое, но вскоре всё начиналось сначала. Только через многие годы наверху было принято соломоново решение: Соколов помимо руководства институтом был назначен Генеральным директором своей отрасли пищевой промышленности. Теперь за всё, что происходило на предприятиях этой самой отрасли имело к нему самое прямое отношение. Он отвечал за всё. И в далёком любимом Хабаровске, где помимо филиала института работал отраслевой комбинат, его ждала тяжёлая встреча со старым товарищем, с которым в юношеские годы начинали они свой профессиональный путь, с которым было связано так много милых и дорогих сердцу воспоминаний.

Очень много лет Алексей Петрович не бывал в этих краях. Строительство новых перерабатывающих заводов в Средней Азии и на Кавказе крепко держало его своими бесконечными проблемами. Но сейчас возникла острая необходимость побывать самому и здесь.

А на Дальнем Востоке стоял период осенних дождей. На улицах Хабаровска дождь падал непрерывным потоком на успевшие оголиться деревья. Разбухший, посеревший Амур скрыл в мутных водах свои отмели. На площади перед аэропортом потоки воды раскатывались по асфальту, и прицеливающийся к посадочной дорожке самолёт с трудом угадывался в пелене дождя.

Ещё подгоняли к борту лайнера трап, ещё не успели замолкнуть двигатели, а к самолёту уже подбегал запыхавшийся старик. Он бежал через всё лётное поле, потеряв где-то головной убор, дождь скатывался по его лицу и мокрым плечам, коварная одышка душила его, но он успел во время. Старик нетерпеливо переступал с ноги на ногу и пристально вглядывался в лица ежившихся под ливнем пассажиров, осторожно спускавшихся по скользким ступеням трапа. Наконец, он взмахнул рукой и крикнул сорвавшимся голосом:

— Алёша!

Алексей Петрович, услышал его голос, рванулся вперёд, чуть было не упал, поскользнувшись на мокрых ступенях, но старик подхватил его, они крепко обнялись и замерли надолго, загораживая другим пассажирам дорогу. Но никто на них не сердился, над их головами щёлкали замки чужих зонтов, люди спешили к автобусу, стоявшему неподалёку. Наконец, встречавший спохватился, раскрыл над головой Алексея Петровича большой зонт и, обняв его за плечи, повлёк за собой в сторону машины, стоявшей в стороне прямо у кромки лётного поля.

А за стариками, чуть снисходительно улыбаясь, шёл Сакен, который прилетел на Дальний Восток вместе со своим шефом. Как и положено верному ординарцу, он шёл позади, никому не навязывая своего общества, но готовый в любой момент прийти на помощь.

Завидев их, из чёрной «Волги» выскочил водитель, натянув на голову капюшон непромокаемой куртки, подхватил из рук Алексея Петровича тяжёлый портфель, Сакен сел рядом с водителем, старики — на заднем сидении. Они освободились от мокрых плащей и снова обнялись, вглядываясь в лица друг друга. Машина неслась по загородному шоссе, и стрелки «дворников» суетились по мокрым стёклам.

— Да… Как жизнь быстро пролетела…Столько лет…

— Тридцать девять, Алёша… Я вчера подсчитал. Какие мы с тобой молодые были, когда сюда приехали…

— Почёта было много, а умения — ни на грош…

— А помнишь, как у рогожного знамени клятву давали?

— Рогожное знамя!.. Ведь было такое! Его давали…

— Самому отстающему участку на комбинате! И мы с тобой тогда поклялись, что выведем свой цех в передовые!

— Вот с того всё и началось… — Алексей Петрович на секунду задумался, потом встрепенулся. — А помнишь. Иван, как ты меня на охоте из проруби вытащил?

— Ерунда!

— Не скажи! А какая здесь охота была! Нигде я больше такой охоты не видал, как здесь на Дальнем Востоке… Помнишь, как выезжали все — ты, я, Колька Снегирёв… Кстати, где сейчас Снегирёв, не знаешь? Я во время войны его из виду потерял…

— Да у нас Колька… Где же ему ещё быть! И Василий Фёдоров у нас… Как с войны вернулся, так и работает на комбинате… Без руки, правда… И Клава Седова… Институт закончила, лет двадцать как центральной лабораторией командует… Помнят все тебя… Ждут. Слушай, я что-то забыл… Ты когда с Дальнего Востока уехал?

— В сорок четвёртом… Осенью.

— А меня в начале сорок пятого прямо с фронта отозвали… Сначала на твоё место, потом главным инженером, а с пятидесятого вот директорствую…

— Да… — Кивнул Алексей Петрович — Я всегда вашим комбинатом интересовался, он для меня так и остался родным… А в пятидесятые — как он гремел! Лучший в отрасли!

И тут же замолчал, словно сказал какую-то неловкость, и какой-то холодок пробежал между ними. Алексей Петрович искоса посмотрел на притихшего друга и снова крепко обнял его.

Сакен поглядывал на них через зеркало водителя и улыбался.

— Вот, Иван Кириллыч, — кивнул в его сторону Алексей Петрович. — Мой аспирант, Сакен Мамедов… Между прочим, изобрёл очень дешёвый и экономичный способ извлечения жиров из сточных вод и использования их на корм скоту… Теряем ведь тысячи тонн…

Сакен грустно улыбнулся.

— Способ изобрели. Осталась мелочь — внедрить в производство…

— Да с этим тяжело, — кивнул Соколов. — Может, ты, Иван, возьмёшься?

— Подумать надо… — Покачал головой Иван Кириллович. — Взвесить.

— Экономический эффект — пять миллионов!

— Своя голова — дороже пяти миллионов…

И тут в машине повисла тишина.


На следующий день Алексей Петрович, расстроенный и мрачный, проходил по цехам комбината. Его сопровождали Иван Кириллович, Сакен и несколько человек из Управления. Остановились у рабочего места одной из аппаратчиц. Соколов что-то поискал глазами с одной стороны агрегата, с другой, и не найдя нужного, спросил:

— Скажите, как Вы определяете температуру внутри аппарата?

— Так очень просто же! — Весело отозвалась работница. — Я рукой любой градус чувствую! Двадцать лет на этом месте сижу… Вот здесь надо трогать, вот так… — Она взяла руку Соколова и приложила к корпусу агрегата. — Здесь я Вам все градусы назову точно, как термометр!

Соколов быстро взглянул на директора.

— Так сколько раз я эти термометры просил! — Суетливо начал оправдываться тот. — Где только не искал! Это ведь не только у нас, это везде такая история, по всей отрасли… Нет измерительной техники, не хватает… Даже разговаривать никто не хочет…

Алексей Петрович не дослушал и пошёл дальше, бросив через плечо Сакену.

— Вызывай Кондакова. Лучше него в технологии никто не разберётся…


Дождь всё также поливал дальневосточную землю, не давая ей ни часа на отдых. Во дворе комбината висел большой плакат с объявлением о «Дне Качества», и холодный ветер трепал его раскисшие, надорванные края…

В распахнутые ворота одна за другой въезжали продуктовые автомашины, поднимались на пандус перед цехом реализации. Грузчики в замусоленной спецодежде привычно загружали коробки и ящики с бутылками масла, с разными сортами маргарина, майонеза. Едва одна машина съезжала с пандуса вниз, на её место тотчас же разворачивалась другая…

А посреди двора кисло под дождём импортное оборудование, обшитое давно подгнивающими досками. Установка горбилась и тянулась по двору на добрый десяток метров и оттого была похожа на тело какого- то доисторического динозавра. Перед этим фантастическим чудовищем неподвижно стоял Алексей Петрович. Стоял очень давно. Вода с его промокшей кепки стекала ручьями не только на старческую шею и за воротник провисшего плаща, но и скатывалась по его лицу. Но в бесцветные стариковские глаза она не попадала. Глаза Соколова были сухи.

Из окна своего огромного директорского кабинета смотрел на него Иван Кириллович. Он также очень долго стоял у окна, так долго, что затекли спина и ноги. Он немного пошевелил занемевшими плечами, потёр ноющее от ревматизма колено и вернулся к своему столу. Медленно опустился в кресло и только после этого крепко прижал пальцем дёргающееся в тике веко.


Потом, совсем чужие, они сидели на стульях по разные стороны кабинета и не смотрели друг на друга.

— Два миллиона инвалютных рублей… Два миллиона… — Алексей Петрович провёл ладонью по своему лицу. — Я сам настоял, чтобы эта установка была передана вашему комбинату!

Иван Кириллович ничего не ответил. Соколов встал, прошёлся по кабинету.

— Ну, вот что… — Тон его внезапно изменился, стал властным и безапелляционным. — В конце первого квартала будущего года установка должна работать. Я не знаю, как ты это сделаешь, но она должна работать, чего бы это ни стоило!

— Невозможно… — Покачал головой Иван Кириллович.

Соколов, словно танк, развернулся к нему.

— Почему?!

Иван Кириллович не ответил, и Соколов повторил:

— Почему?

— Нет пяти комплектных насосов… Отечественные не подходят.

— Как нет?! Я сам руководил закупкой этой установки… Сам следил за пересылкой…

— Украли… — Обречённо вздохнул Иван Кириллович. — Огородники растащили…

Соколов подошёл к нему вплотную, постоял над ним тяжёлый, мрачный и заметно постаревший за эти дни. Слегка покачавшись на пятках, произнёс.

— Скажу тебе прямо… Я буду настаивать на твоём снятии с должности.

Он только с третьей попытки сумел сдёрнуть с вешалки свой плащ, с которого ещё капала вода.

— Алексей! — Тихо окликнул его Иван Кириллович.

— Да…

— Когда-то ты спас меня от ГУЛАГа… Может быть, ты спас мне жизнь…

— Это было очень давно.

— Я никогда этого не забывал. Я знаю, тебя страшно били… Я знаю, у тебя после этого очень слабые лёгкие… Но ты так и не подписал тогда донос на меня…

— Ты не был врагом народа…

— А сейчас? Сейчас ты меня кем считаешь?

Алексей Петрович ничего не ответил. Прижимая к себе мокрый плащ, резко открыл дверь и вышел из кабинета.


— Так ты решил? — Спросил Славку отец. — Что ты будешь делать?

Славка виновато пожал плечами. Они сидели в его комнате. Были совсем одни в квартире, но разговаривали вполголоса.

— Я не могу… — Умоляюще посмотрел на отца Славка. — Они же все против. Я не могу, папа…

— Ну, хорошо… Тогда слушай меня внимательно. Если ты сам ещё такой ребёнок, что не можешь самостоятельно принимать решения, решать буду я. Юбилей у деда в воскресенье?

Славка кивнул лысой головой.

— Хорошо. А в понедельник ты придёшь ко мне и останешься… Я позвоню сюда и скажу, что ты заболел… И в военкомат я позвоню… Или даже заеду, так вернее. Справку о болезни тебе сделают, я уже договорился. Ты понял?

Славка не успел ответить. Раздались резкие звонки междугородней, он бросился в прихожую к телефону.

— Наверно, дед… Из Хабаровска…

Это, и в самом деле, был Алексей Петрович.

— Привет, солдат! — Кричал он в трубку из своего гостиничного номера. — Как дела?

— Нормально, дедушка… Вот причёска новая… — Славка прихлопнул ладонью голую макушку.

Дед понял, засмеялся.

— Бабушка дома? А мать? Ты один? С отцом… Передавай ему привет, скоро увидимся… Все вместе тебя провожать пойдём! Бабушке скажи, что у меня всё в порядке… Завтра я вылетаю в Москву на пару дней, а потом — домой…

Славка положил трубку, медленно вернулся в комнату и, взглянув на отца, виновато развёл руками.


В номер к Алексею Петровичу постучал Кондаков.

— Можно?..

— Заходи…

Кондаков положил на стол перед Соколовым несколько лабораторных журналов.

— Я всё проверил, Алексей Петрович… Отклонения, кажется, и непринципиальные, но в результате получается большой избыток водорода…

— Хорошо, оставь… Я успею просмотреть…

В дверь опять постучали, вошёл Сакен.

— Ну, вот… — Вздохнул Алексей Петрович, собирая разложенные на столе бумаги. — Остался ещё серьёзный доклад на коллегии министерства — и до дому…

Сакен сочувственно посмотрел на него.

— Грустно отсюда уезжать, Алексей Петрович?

— Тяжело… — Отозвался Соколов. — Ведь какой Иван крепкий парень был… Скала! И война его не взяла, такую работу в первые мирные годы завернул, казалось, износу ему не будет… А вот испытания временем не выдержал… Как его жаль, если бы вы только знали!

Вдруг вся гостиница содрогнулась, как от землетрясения. Где-то рядом зазвенели стёкла.

— Что такое? — Встревожился Соколов. — Пограничники?

Кондаков, ближе всех стоящий к окну, выглянул на улицу.

— Слушайте… Это ведь на комбинате… Такой пожар…


Как был — в одной рубашке Алексей Петрович выскочил на улицу. Он бежал рядом со своими учениками так, словно ему тоже было тридцать.

С воем ворвались во двор комбината пожарные машины. Пожарные быстро и слажено разбирали шланги и лестницы, а Соколов метался между ними и всё просил:

— Люди… Там должны быть люди!

Милиция отодвигала к воротам набежавшую толпу. Соколов увидел, как один из пожарных вынес из горящего здания работницу. Лицо её было запрокинуто, она была мертва. Её подхватил на руки Иван Кириллович, понёс куда-то в сторону. Он опустил тело на землю и беззвучно заплакал. Пламя бушевало, не желая смиряться, слизывая всё вокруг. С тресканьем и щёлканьем горела обшивка импортной установки. Соколов подошёл к погибшей, взглянул в её лицо — это была та работница, которая говорила, что измеряет температуру агрегата рукой. Иван Кириллович поднял голову и встретил его тёмный тяжёлый взгляд.

— Я не виноват, Алёша… — Дрожащим голосом сказал он. — Я не виноват. Она сама… Она забыла открыть…

— Мёртвых мы не судим, — с трудом выговаривая слова, сказал Соколов. — Мы будем судить живых.


В высотном здании министерства кипела жизнь. То вместе, то порознь хлопали двери лифтов и кабинетов, по всем коридорам торопливо сновали озабоченные люди. Только в холле перед конференц-залом стояла тишина: здесь проходило заседание коллегии. Зал был полон, не видно было ни одного свободного места. За столом президиума восседал аппарат министерства. Алексей Петрович стоял на трибуне. Он понимал, что стоит на ней в последний раз.

Соколов очень тщательно подготовился к генеральному сражению. Он принадлежал к тому странному поколению коммунистов, которые упрямо и неистово верили в идеалы, не смотря на лагеря и пытки, на расстрелы и уничтожение миллионов, на собственные страдания и унижения. Это они при расстрелах кричали «Слава товарищу Сталину!», писали на клочках газетной бумаги, уходя в последний бой: «Прошу считать меня коммунистом»… Это были «последние могикане», которые шли в партию за идею. За ними шли совсем другие… Мы знаем, зачем шли в партию следующие поколения…

Свой доклад Соколов выверил до последнего слова. Человек дела и практик, он презирал пустую болтовню, всегда оперировал только фактами — за последнее время их накопилось немало. Алексей Петрович знал на что идёт — слишком много бездельников и карьеристов скопилось за последние годы в кабинетах правительства. За свою большую, трудную жизнь он так и не научился менять маски, общаясь с людьми, стоящими на разных ступенях общественной лестницы. Всегда и со всеми Алексей Петрович разговаривал одинаково: сурово и бесцеремонно с виноватыми, добродушно и тепло с теми, кто умел работать… И всё-таки он надеялся, что сегодня его услышат и поймут.

Слушали его по-разному, но всё больше с непроницаемыми лицами, по которым невозможно было угадать отношения к словам оратора. Иногда кто-нибудь в зале, не меняя всё того же каменного выражения лица, наклонялся к уху соседа, бросал одну — две коротких фразы и снова застывал в позе сфинкса. Внимательно слушал Соколова только министр. Все остальные следили за его реакцией.

Соколов читал свой доклад давно, немного осип, но говорил чётко, медленно и вязко, изредка поднимая на зал тяжёлый взгляд из-под сдвинутых седых бровей.

— В нашей промышленности в суточном цикле производства две сотни тонн бензина, десятки тысяч кубометров водорода… Мы работаем при высоких температурах, высоких давлениях, с использованием опасных в пожарном отношении катализаторов… Именно потому в нашей промышленности, как ни в какой другой, должны работать инженерно-технические кадры высокой квалификации, вооружённые приборами автоматического действия… В производственных цехах должны стоять самопишущие приборы: термометры, указатели уровня в закрытой аппаратуре…

Министр отвёл глаза от Соколова, начал рассеянно что-то чертить на белом листе бумаги. Участники коллегии, казалось, начали просыпаться. По залу прокатился неопределённый шумок.

— Да, — вскинул голову Соколов. — Я, действительно, слишком размечтался. В век космических кораблей наша промышленность имеет мизерное количество счётчиков расхода воды, пара, электроэнергии, водорода… Что там говорить — простых термометров для аппаратуры, изобретённых ещё Галилеем, на наших заводах не хватает!

Шум в зале стал сильнее. Председатель поднялся со своего места. Постучал карандашом по графину.

Соколов вздохнул, откашлялся и, уже не заглядывая в тезисы, глядя прямо в лица сидящих перед ним, продолжил.

— Я думал, после всех этих взрывов и пожаров, после гибели людей, после того, как мы потеряли несколько заводов, на всех этажах министерства будет обстановка «чп», в каждом кабинете будет обдумываться вопрос — случайность это или закономерность… Но глубокого анализа так и не было сделано… А ведь коммунисты Карпов и Сидоренко на своих постах замов министра несут прямую ответственность за всё произошедшее…

— Вот и до замов добрался… — Сказал пожилой мужчина своему соседу.

— Между прочим, — отозвался тот, — его документы оформляют на Героя соцтруда…

Его сосед беззвучно присвистнул.

Голос Соколова окончательно осел. Он отпил глоток воды из стакана и закончил.

— Дорогие товарищи! Извините меня. Я был резок в своём выступлении, но по-другому я сказать не мог. Давайте по партийному вдумаемся в то, каким тревожным было выступление Генерального секретаря на Ноябрьском пленуме: «Революция в науке и технике требует кардинальных изменений в стиле и методе хозяйственной деятельности, подлинного уважения к науке, умения и желания советоваться и считаться с ней»…

Двери конференц-зала, выходящие в просторный холл, распахнулись одна за другой. Сразу стало очень шумно и многолюдно. Мужчины дружно похлопывали себя по карманам в поисках сигарет, лица людей оживились, приобретали своё обычное естественное выражение. Толпа постепенно расплывалась по лестницам, коридорам и лифтам.

— Да… — Неопределённо покачал головой один из группы собравшихся у окна. — Ничего не скажешь…

— А мне его просто жаль… — отозвался другой. — Мужик он, конечно, честный, но наивный и в обстановке совершенно не ориентируется. Не понимает, что сейчас вот так… — он описал в воздухе дугу, — гораздо большего добьёшься, чем ежели будешь лезть напролом.

— А немного ли он на себя берёт?! — Вмешался в разговор ещё совсем молодой работник министерства. — Изображает из себя какого-то прокурора… Кто он вообще такой, этот Соколов?!

— Кто такой Соколов? — Повернула к нему голову случайно проходившая мимо пожилая сотрудница. — Коммунист. — И повторила ещё раз. — Коммунист, как вы и я. Только он честнее и порядочнее нас, он-то никогда не скурвится. И потому, пока живы Соколовы, есть надежда, что жизнь не остановится…

Она прошла дальше, а мужчины замолчали, спрятав глаза друг от друга.

А Соколов на трибуне собирал свои разбросанные тезисы. Он очень устал. Тонкие листы доклада упрямо выскальзывали из его дрожащих пальцев. Не глядя на него, быстро покинули свои места члены президиума. Только министр задержался, он медлил, поглядывая на Алексея Петровича. Казалось, хотел подойти, что-то сказать… Но постоял минуту, подумал, да так и не окликнул, тоже ушёл — в дверях его ждали. Наконец, Соколов собрал все свои бумаги в папку, устало спустился с трибуны и пошёл было вдоль длинного стола президиума с беспорядочно сдвинутыми стульями. Но вдруг ноги его дрогнули, подкосились, и он едва успел присесть на один из них. Алексей Петрович опустил тяжёлые руки на стол вместе со своей папкой и замер надолго, низко наклонив голову.

Когда рассеялся туман перед глазами и стало легче дышать, он поднял глаза и посмотрел в зал. В огромном конференц-зале министерства он был совершенно один.


Героя Социалистического труда Соколову не дали. Из Главка не прислали даже поздравительной телеграммы с юбилеем. Он был к этому готов и легко смирился, хотя с годами стал обладать достаточным тщеславием. Но буквально накануне своего дня рождения он получил другое известие, которое совершенно выбило его из колеи. Он не сказал об этом ни жене, ни дочери, ни своим ученикам — ему конфиденциально сообщили, что готовится приказ о снятии его с должности. Соколов понимал, что уходить надо, но он хотел уйти сам, по собственному желанию, найдя себе достойную замену. Но его доклад сработал как катализатор. В Москве пришли к выводу, что Соколов очень постарел и плохо ориентируется в обстановке, что со своей наивной принципиальностью и прямолинейностью он не вписывается в современную жизнь, что у него с годами развилась мания величия, которая мешает ему контролировать собственные высказывания и поведение. И хотя с молодости Алексей Петрович любил шумные застолья, за праздничным столом он думал только о том, на кого оставит институт, своё детище, своего ребёнка…

Молодые аспиранты, приглашённые в гости, водили вокруг него хоровод и дружно пели: «Как на шефа именины…». Алексей Петрович стоял в центре круга, довольно посмеивался, растроганный, но голова его была занята только одним — кого в Москве назначат на его место. Среди аспирантов были неизменные Кондаков и Сакен, оба с жёнами. Несколько молодых учеников Соколова тоже были здесь, вместе со Славкиным отцом гостей насчитывалось человек десять. А в глубине комнаты стоял задвинутый туда большой обеденный стол с недавно порушенной красотой.

На кухне кружились Зоя Васильевна и Вера. На сковородках пузырилось жаркое.

Одна из аспиранток села за пианино.

— Алексей Петрович, заказывайте, что играть… Маэстро всё может!

Старик с улыбкой пожал плечами.

— Играйте, что хочется…

Наташа подошла к инструменту.

— У нас папа все песни поёт на мотив «Катюши»… Но самая любимая — вот эта… — она склонилась к пианино и наиграла одной рукой, подпевая себе неожиданно сочным, грудным голосом «Ничего, что ты пришёл усталый…»

Аспирантка кивнула и подхватила сразу двумя руками.

— «И виски покрыла седина»…

— Смотри-ка, помнишь… — Алексей Петрович растроганно посмотрел на дочь. И громко позвал. — Зоя! Где ты там? Иди сюда!

Зоя Васильевна вошла, вытирая руки о полотенце.

— Там мясо…

— Подождёт мясо, Вера присмотрит. — Он приобнял её за плечи. — Посиди, старушка, со мной рядом, послушай…

Они сидели рядышком на диване, а молодёжь, столпившись у пианино, смотрела на них, улыбаясь, и пела.

— «Пусть дни идут, идёт за годом год…»

Славка зашёл на кухню, потолкался вокруг Веры.

— Странно, правда? — Вдруг задумчиво сказал он. — Вот Дмитрия Павловича в госпиталь вызвали, он ушёл, и дед один среди молодых остался… Я в первый раз понял, что у него никого нет кроме нас и твоего дедушки… Почему это, а?

Вера пожала плечами.

— На дружбу, между прочим, время нужно… А дед твой все двадцать четыре часа в сутки на работе…


Пока снова сели за стол и произнесли несколько тостов, Алексей Петрович с улыбкой смотрел на своих учеников, но вдруг отвлёкся, погрустнел и тихо сказал жене.

— Понимаешь, я даже главному редактору звонил… Говорю, сократите половину статьи… Не нужны мне эти комплименты… Уберите то место, где говорится, что я Государственную премию в фонд Мира передал… Лишнее это всё… Оставьте только…

— Бабуля! — Послышался из кухни Славкин голос. — Вера без тебя зашивается!

Зоя Васильевна, успокаивая, мягко похлопала мужа по руке, и, не дослушав, поспешила на кухню, прихватив с дивана полотенце. Гости перестали петь, включили магнитофон, и квартира сразу наполнилась совсем непонятной Алексею Петровичу музыкой. И танцевать все начали сразу, вместе, столпившись посреди комнаты. Старик грустно смотрел на них и, наверно никого не видел, думая о своём. И вдруг совершенно невпопад и ни к кому конкретно не обращаясь, сказал:

— Мне сегодня из нашего отраслевого журнала звонили… Извинялись… Говорят, вся юбилейная статья обо мне не помещается… Они её сократили… «Мы, — говорят, — выбросили период Вашей деятельности во время войны…» — Он горько покачал головой. — Обидно…

Когда Алексей Петрович заговорил, гости не сразу, но шуметь перестали, хотя музыку сделать потише не догадались. Старика выслушали вежливо, но ничего не поняли, и едва он замолчал, запрыгали и закружились снова, изрядно охмелевшие от вина.

Соколов сидел один на диване, тихо покачивал лысой головой. Славка вошёл в комнату, его тут же затащили в центр круга, и он запрыгал тоже, по- мальчишески смешно выкидывая длинные ноги. Но случайно увидел глаза деда, и веселиться почему-то расхотелось. Он перестал скакать, вышел из круга и присел рядом с Алексеем Петровичем.

— Ты что такой, дедушка? Чего это вдруг?

— Ты понимаешь… — Старик почти не смотрел на внука, ему надо было просто выговориться. — В первые месяцы войны на Дальнем Востоке очень тревожно было… Немцы — немцами, а тогда ещё войны с японцами ждали… Вот мне и было приказано… Нужно было срочно завод построить по производству водорода… Для заполнения дирижаблей… Дали мне всего-то взвод солдат, вот мы и строили… Совсем не спали… — Алексей Петрович вдруг улыбнулся своим воспоминаниям. — Завод наш должен был принимать командующий фронтом, а я его не дождался, так в цехе на скамейке и заснул. Когда Командующий приехал, меня побежали будить, а он не разрешил, так и принимал завод без начальника производства… Меня и к награде тогда приставили, только ведь сорок первый год… Где-то потерялись документы… Вот такие дела…

Может быть, впервые в жизни Славка так внимательно слушал деда.

— Дедушка, почему ты мне никогда ничего не рассказываешь?

Алексей Петрович не знал, что ответить. Он растеряно пожал плечами.


Когда гости разошлись, а Вера и Зоя Васильевна домывали посуду на кухне, Славка вышел на лестницу проводить отца.

— Завтра утром встанешь, и сразу приезжай. — Отец вытащил из кармана ключи. — Не потеряй только… Ты меня слышишь?

— Да. — Обречённо вздохнул Славка. — Завтра утром приеду. Если иначе нельзя.

— Нельзя! — Отрезал отец и, не вызывая лифта, быстро побежал вниз.


Стояла глухая осенняя ночь, когда Славка с Верой вышли на улицу. Он провожал девушку домой. На улице было пусто, мелкий дождик едва угадывался в свете фонарей.

— Вера… — Не сразу решился Славка. — Мне надо тебе сказать что-то очень-очень важное…

Вера с интересом взглянула на приятеля.

— Ну, так говори своё «очень важное»…

— Ты понимаешь… На восемнадцатое у меня повестка…

— Знаю.

— Если я приду в военкомат… — он продолжал медленно, подыскивая слова. — Ты бы хотела, чтобы я служил… где-нибудь очень далеко? Ты как к этому относишься?

Вера растерянно остановилась, вглядываясь в Славкино лицо.

— Не знаю… — Наконец, протянула она. — Конечно, было бы лучше, если бы ты служил где-нибудь рядом…

— Я не об этом…

— Тогда о чём? Чего ты жмёшься? Говори прямо!

— Если я приду в военкомат восемнадцатого… В этот день всех направят… выполнять интернациональный долг…

Вера всё ещё пыталась заглянуть в Славкино лицо.

— Слава, я очень хочу, чтобы ты был жив и здоров. Если бы от меня это зависело… Но если надо…

– Господи… — Простонал Славка. — Опять это «надо»! Кому «надо»? Что «надо»?

— Как же иначе, Слава?

— Можно иначе! — вдруг разозлился он. — Можно! И десятки людей делают иначе. Ты разве не знаешь, что у Бори Бекасова, который с первого класса соплями — то никогда не болел, вдруг оказалась злокачественная гипертония, и его вообще освободили от армии?

— Не кричи… — обиделась Вера. — Ты что, не хочешь служить?

— Хочу — не хочу… Кто об этом говорит? Я буду солдатом, буду, только на пару недель позднее, поняла?

— Нет. Объясни, пожалуйста. И, если можешь, поспокойнее…

— Хорошо. — Славка перестал кричать. — Я не пойду в военкомат восемнадцатого. Я заболел. Грипп у меня, понимаешь? — Он громко и демонстративно высморкался. — У меня температура… Во, какая у меня температура! Я пойду в военкомат по следующей повестке, которую мне принесут. А мне её обязательно принесут… Я пойду в военкомат и останусь служить в Союзе. Теперь ты поняла?

— Теперь поняла… — нараспев протянула Вера. — Интересно, ты это сам придумал или дедушка подсказал?

— Ничего дед не знает. И бабуля тоже. Мать плачет и предлагает мне самому принимать решение.

— Тогда, значит, отец… И ты решил?

— Да… — Славка устал сопротивляться. — Ну, чего ты уставилась?!

— Здорово! Я просто подумала… Ведь у Никиты, и у Кольки… Да и у Сережки тоже повестки на тот же день и тот же час… Что ты им скажешь? Будешь врать про грипп?

Славка молчал. Сказать было нечего.

— Хорошо, — кивнула Вера. — Твоя мама права: ты, и в самом деле, должен сам всё решить… Только знай… Если ты… заболеешь, я не смогу после этого относиться к тебе так, как сейчас…

Славка промолчал. Они стояли перед домом Веры, она посмотрела вверх на свои окна, они светились, единственные во всём доме. — Дед вернулся. Я пойду, он ведь не ляжет, пока меня нет…

Вера ушла. И вдруг до Славки дошло. Он вбежал в парадную и громко крикнул в чёрный колодец лестничного пролёта.

— А как ты ко мне относишься? Как?

Он слышал, как там, наверху захлопнулась за Верой дверь квартиры, и на лестнице снова стало тихо, только в ответ ему где-то громко залаяла собака.


Славка вернулся домой, открыл дверь своим ключом и бесшумно проскользнул в прихожую. Но к его удивлению в кухне горел свет и в коридоре тоже, хотя двери в комнаты были плотно закрыты. Славка прислушался и успокоился. Он скинул сырые туфли и с удовольствием всунул ноги в домашние тапки. И тут вдруг он услышал какие-то странные звуки, доносившиеся из ванной. Славка потянул дверь ванной, но она была закрыта изнутри. Странные резкие звуки повторились снова. Испуганный не на шутку, Славка осторожно постучал пальцами в дверь, стараясь не разбудить остальных домочадцев.

— Кто здесь? Это ты, дедушка? Ты что там?..

С натугой щёлкнула задвижка, дверь приоткрылась и впустила Славку.

У Алексея Петровича открылось кровотечение. Сгустки крови забили раковину, он прижимал ко рту окровавленное полотенце. Славка обмер.

— Сейчас, сейчас, дедушка… Я «скорую»…

Он бросился к телефону, крикнув, заикаясь от страха.

— Мама!.. Бабушка! Вставайте, вставайте! Скорее!

Дверь скрипнула и появился, держась за косяк, Алексей Петрович.

— Не надо «Скорую», — прохрипел он. — Диму…

Что-то клокотнуло у него в горле. Крепко зажав рот полотенцем, он опять скрылся в ванной.

В коридор выскочили испуганные Наташа и Зоя Васильевна. Славка дрожащими пальцами набирал телефонный номер…


Побледневший осунувшийся за ночь Слава торопливо шёл по территории завода. Пересёк литейный цех, проскочил небольшой термический, кузнечный… Что-то спросил у старого рабочего, тот неопределённо махнул рукой в глубину проёма. Славка пошёл туда, и, наконец, увидел отца. Тот что-то сердито выговаривал мастеру. Тяжело ухали молоты, слов слышно не было. Славка подошёл поближе, но встал в стороне, дожидаясь конца разговора. Отец случайно посмотрел в его сторону и замер на полуслове.

— Ты чего здесь?! — Крикнул он, стараясь перекричать шум цеха. — У тебя ведь есть ключ!

Славка так посмотрел на него, что отец пожал плечами и взял его за локоть.

— Ладно, пошли…

Открыв дверь своего кабинета, он пропустил Славку вперёд.

— Ну? — Посмотрел он вопросительно на сына. — Ключи потерял?

Славка мотнул головой.

— Так что опять стряслось?

Но Славка не успел ответить. Раздался телефонный звонок. Отец махнул Славке рукой на стул, снял трубку. Заговорил, весело похохатывая.

— Рад тебя слышать, Виктор Петрович… Не передумал ехать? Получил, получил я лицензию… Одного лося разрешили отстрелить… С егерем я договорился, выгонит прямо на нас, только стреляй… Да, и сына возьму, — он подмигнул Славке. — Он у меня сейчас свободный художник… В армию уходит… Да, дней через десять… Слушаю тебя, Виктор Петрович… Что ж, — через паузу продолжил он, — для тебя, пожалуй, такие трубы найдутся… Сколько?! — Отец присвистнул. — Ну, это ты, брат, загнул!.. А, вот это другое дело! Если ты мне этот котёл сделаешь, я тебе ещё столько же труб отпущу… Всё. Забито!

Трубка, наконец, была положена на место, и отец выжидающе посмотрел на Славку. А с ним начало происходить что-то странное: мелко-мелко застучали зубы, перехватило дыхание, и он разразился вдруг бурной неожиданной истерикой. Отец испуганно бросился к нему.


А потом они сидели вдвоём в холостяцкой квартире отца, вполне уютной и современной. Сидели рядом на диване, Владимир крепко прижимал к себе Славку за плечи, говорил тихо и мягко.

— Попробуй, Славёныш, понять то, что я тебе скажу… Тебе сейчас очень тяжело, я знаю. На тебя сразу столько всего навалилось. Но жизнь заставляет принимать решение сегодня, сейчас… — Он помолчал. — Я глубоко уважаю твоего деда. Если хочешь знать, я просто преклоняюсь перед ним… Но деда твоего формировало другое время… Тогда жизнь представлялась совсем иначе… А годы прошли. Сорок, пятьдесят лет… Многие ровесники твоего деда менялись со временем, становились дипломатичнее, гибче… А он не сумел. Остался таким же… Как монумент. Как символ тридцатых годов, понимаешь? Он совершенно не вписывается в сегодняшнюю жизнь. Теперь нельзя так жить, как жил твой дед.

— Он жив, папа… — Мрачно сверкнул на него глазами Слава.

— Да, прости… Я неудачно сказал… Но, сынок, я очень тебя люблю… У тебя впереди огромная жизнь… Нельзя её приносить в жертву отжившим идеалам! Ты понимаешь меня?

Слава отвернулся от отца и твёрдо сказал.

— Я пойду в военкомат…

Отец оттолкнул его, забегал по комнате.

— Все вы идеалисты! — Крикнул он, срываясь. — Самое страшное, что Алексей Петрович всех вас слепил по своему подобию. И бабушку, и мать, и тебя…

Славка молчал и смотрел куда-то вбок.

— Ну, вот что… — Отец вдруг успокоился и стал говорить тише. — Я должен вернуться на завод, сегодня ночью будут монтировать новый котёл, — это моё дело… У меня тоже есть дело, которому я служу, и, надеюсь, не хуже твоего деда… А ты будешь ночевать здесь. Я тебя просто закрою.

Славка вскинул на него глаза.

— Папа, ты забыл, что дедушка…

Но Владимир, не глядя на него, уже одевался в прихожей. Он вышел на площадку, плотно закрыл за собой дверь и повернул ключ.

Только тут Славка сорвался с места, забарабанил в дверь кулаками.

— Папа! — Пронзительно кричал он. — Ты не можешь… Ты не смеешь!

Но вдруг у него опять сильно закружилась голова, он затих, и медленно сполз по косяку двери прямо на пол.

Перепрыгивая через две ступени, стараясь поскорее убежать от Славкиных воплей, его отец сбегал вниз по лестнице. Но внезапно наступившая тишина остановила его. Он замер, подождал немного — крики не возобновлялись. И тогда Владимир повернул назад, медленно, шаг за шагом стал подниматься обратно. Он почти бесшумно открыл квартиру, прошёл мимо Славки, сидящего на полу, и положил ключи на письменный стол…


Дмитрий Павлович сидел в служебном кабинете за своим рабочим столом в полном медицинском облачении. Сидел, тяжело задумавшись, уронив свои ухоженные руки хирурга на незаполненную «Историю болезни», лежащую перед ним. Он достал из большого жёлтого конверта рентгеновские снимки и стал — в который раз! скрупулёзно их изучать. Этих рентгенограмм было очень много — самых больших, как говорят врачи: «обзорных» и «прицельных» до совсем мелких томограмм… Закончив рассматривать, он тщательно собрал их снова в конверт и отодвинул в сторону. Также внимательно просмотрел стопку анализов и только после этого написал твёрдо на чистом титульном листе «Истории»: «Соколов Алексей Петрович». И дату рождения. Задержав на мгновение руку в воздухе, размашисто вывел в графе «Диагноз»: «Рак лёгких 4 стадии».

Вошла пожилая секретарша.

— Дмитрий Павлович, к Вам посетитель…

— В приёмные часы, — не поднимая головы, ответил он. — Есть приёмные часы для больных и их родственников…Сейчас не могу. Иду в отделение…

— Он не больной и не родственник, Дмитрий Павлович… Он говорит, что Ваш знакомый с фронта… Он из Киргизии…

Дмитрий Павлович удивлённо вскинул голову.

— С фронта? Из Киргизии? — Он задумался на минуту, пожал плечами. — Не помню… Зовите, конечно.

Секретарша вышла. Вскоре дверь распахнулась. На пороге стоял пожилой и смущённый посетитель с огромной корзиной фруктов.

— Заходите, заходите! — Пригласил Дмитрий Павлович, пытаясь вспомнить его лицо.

Киргиз вошёл, поставил корзину на пол и взглянул прямо в глаза врачу.

— Вы меня никогда не вспомните, Дмитрий Павлович, и не пробуйте даже…

— Я Вас лечил? Оперировал? Вы были ранены?

Гость с улыбкой покачал головой.

— Нет… В госпитале мы с Вами не встречались, хотя я там тоже побывал… Я сейчас всё напомню… Я ведь Вас после войны, знаете, как искал! Вот недавно только и нашёл… Слушайте… В самом начале войны… Помните, машину с хлебом?

Дмитрий Павлович охнул.

— Так это Вы? Сейчас я попробую вспомнить, как тебя зовут… Исмаил… Верно?

Гость довольно рассмеялся.

— Так точно, товарищ генерал… Исмаил Саяков… Неужели помните?

— Конечно, помню!

Разве забудешь такое?


На своём стареньком газике, конфискованном в ближайшем колхозе, на стёклах которого услужливый санитар намалевал масляной краской медицинские кресты, Дмитрий Павлович трясся по разбитой сельской дороге. Он был только что назначен начальником медсанбата но, прибыв к месту назначения, обнаружил, что надо начинать с нуля. Этот «нуль» начинался в штабе, Дмитрий Павлович всю дорогу обдумывал свои требования и аргументы, и даже записал что-то в блокноте, боясь в спешке упустить что-нибудь важное.

Вскоре прокололось колесо, и вместе с водителем они засуетились вокруг машины, ставя запаску. Сзади, подъёзжая, запылила полуторка. Дмитрий Павлович поднял голову. Рядом с пожилым водителем сидел совсем юный лейтенантик, по внешнему виду — уроженец степей. Грузовик притормозил, и лейтенантик, приоткрыв дверцу кабины, весело крикнул:

— Помощь нужна?

— Справимся! — Дал отмашку Дмитрий Павлович.

И полуторка рванула дальше. Но, проехав вперёд, оставила после себя сладкий, пряный запах горячего хлеба. Он был сложен в кузове горой и едва был прикрыт куском серой парусины.

Водитель Дмитрия Павловича посмотрел вслед грузовику.

— Как пахнет хлеб-то! Горячий, видать…

А полуторка тряслась по ухабам дальше. Лейтенантик, сопровождавший хлеб, стал тихо напевать что-то своё степное, печальное, но старик-водитель заёрзал на месте, глянув вперёд.

— Плохо дело… — Сказал он.

— Что такое?

— Поглядите вперёд…

А впереди шли призывники-новобранцы. Они шли молчаливой, мрачной толпой, мало похожей на военный строй. Шли в домашней запылённой и заношенной одежде, с котомками на плечах, небритые, голодные и усталые. Шли на передовую совершенно безоружные, только у лейтенанта, ведущего этот строй, за поясом была кобура с пистолетом. Лейтенант был также молод, как и уроженец степей в машине с хлебом, но та неделя, которую он шёл по дороге с людьми, за которых отвечал, успела сделать его намного старше и ответственнее.

Пожилой новобранец подошёл к нему совсем близко и тихо спросил.

— Далеко ещё, лейтенант?

Лейтенант на ходу достал полевую сумку, раскрыл мелкую карту.

— Мы здесь. Идём вот сюда… Километров сто двадцать будет… Надо идти. Война. Дойдём — там переоденут и накормят…


А машина с хлебом всё приближалась к колонне.

— Кто это? — Удивлённо спросил лейтенант у своего водителя. — Арестанты?

— Нет. Новобранцы…

Лейтенант присвистнул

— Ничего себе… И куда они идут?

— В свою часть. На фронт. Голодные… — и повторил, — голодные…

Что-то угрожающее услышал лейтенант в голосе своего водителя и удивлённо посмотрел на него.

Полуторка поравнялась с хвостом колоны. Новобранцы шли медленно и широко, занимая всю проезжую часть. Водитель просигналил, толпа слегка подвинулась к обочине, и машина стала осторожно проезжать мимо колонны. Запах горячего хлеба поплыл над головами, и колонна вдруг дрогнула, зашевелилась, ожила.

— Хлеб… Хлеб! — Понеслось со всех сторон.

И тут началось невообразимое. Толпа новобранцев преградила дорогу машине. Водитель сигналил, но люди мгновенно повисли на бортах, попрыгали в кузов. Огромной серой птицей спланировал на землю брезент, и буханки ещё неостывшего хлеба полетели в толпу.

— Стреляй! — Крикнул водитель своему лейтенанту. — Стреляй, пока не поздно…Не то тебя самого расстреляют!

Посеревший от страха лейтенант, выскочил из машины.

— Назад! — Крикнул он сорвавшимся петушиным голосом. — Назад! Буду стрелять!

Но его никто не слышал.

— Сюда! Сюда! Ребята, кидайте нам!

— Отставить! — Кричал лейтенант, который вёл солдат. — Отставить!

Он первым стал стрелять в воздух. Стоя на ступеньке полуторки, начал палить в воздух и лейтенант, сопровождавший машину.

Вскоре от хлеба не осталось и следа. Утолив голод, люди понемногу приобретали способность соображать. Пряча глаза друг от друга и от своего лейтенанта, мрачно глядевшего на них, они столпились у обочины.

Вот тут и подъехал Дмитрий Павлович.

Увидев майора, выходившего из машины, командир приказал своим людям построиться и доложил по всей форме, куда и зачем идёт отряд.

— Что за стрельба? — Спросил Дмитрий Павлович, начиная догадываться, что произошло.

— Моими людьми была разграблена машина с хлебом, товарищ майор. — Ответил обречённо командир, готовый принять любую расплату за свой грех.

Дмитрий Павлович всё понял. Он взял за плечо сопровождавшего машину лейтенанта, поставил перед строем. Расстегнул свою кобуру, вытащил пистолет.

— Вот пистолет, — сказал он людям. — Вы съели хлеб, который он вёз на передовую… Теперь убейте его, потому что его всё равно расстреляют. Каждый из вас знает приказ Сталина… Если вы его убьёте сейчас, то избавите от трибунала и позора. Ну, кто выполнит приказ военного времени?

Новобранцы, отводя глаза, молчали.

— Люди вы или кто? — Тихо, но внятно сказал их юный командир. — Ведь он стрелял в воздух, а мог бы…

— Следуйте к месту назначения, лейтенант… — Дмитрий Павлович убрал пистолет в кобуру.

Лейтенант повернул строй, дал команду «Шагом марш!», и люди затопали, торопясь покинуть место своего позора.

— Лейтенант! — Окликнул Дмитрий Павлович. — Задержись-ка…

Лейтенант подбежал к нему.

— Сколько дней вы не ели?

— Четвёртый сегодня… Всё, что взяли из дома, съели в первые дни…

— На вот, возьми… — Дмитрий Павлович почти насильно всунул ему свёрток, который успел вытащить из бардачка своего газика. — Ты-то хлеб не воровал… Бери, бери…

— Спасибо, товарищ майор…

Строй быстро удалялся, лейтенант догнал его и пошёл сзади, незаметно отщипывая в кармане от горбушки хлеба с салом.

Дмитрий Павлович вернулся к полуторке. Водители стояли в стороне и разговаривали вполголоса, а несчастный лейтенантик, сопровождавший украденный хлеб, сидел на земле на обочине на том самом месте, где его оставил майор.

Дмитрий Павлович присел рядом.

— Как зовут тебя, лейтенант?

— Исмаил… Исмаил Саяков… — Как в бреду, ответил тот.

— И что же с тобой делать, Исмаил Саяков? — Дмитрий Павлович покачал головой.

— Расстрелять… Расстреляйте меня, а товарищ майор…

— Расстрелять-то тебя проще простого, Исмаил Саяков… А вот как тебе жизнь спасти — это большой вопрос… Ладно… Попробуем сделать вот что…

Он достал из планшета лист чистой бумаги и стал что-то быстро писать на нём. Потом протянул листок лейтенанту.

— Держи. Здесь написано, что хлеб, который ты вёз, конфискован начальником медсанбата, майором таким-то для раненных…

Лейтенантик заворожёно смотрел на майора.

— А как же Вы, товарищ майор? Вас не расстреляют?

— Э, друг Саяков, — усмехнулся своим мыслям Дмитрий Павлович, — коли меня раньше не расстреляли… Впрочем, двум смертям не бывать, так у нас говорят…

— В рубашке ты родился, парень! — Водитель полуторки обнял совсем обалдевшего лейтенанта.

Тот заплакал, хотел что-то сказать, но Дмитрий Павлович только усмехнулся, махнул рукой и поспешил к своему газику.

Отряд шагал прямо, а машина военврача повернула налево. Полуторка постояла ещё недолго, затем развернулась и запылила в обратную сторону.


— Значит, обошлось тогда? — Дмитрий Павлович сел рядом с Исмаилом на диван.

— В штрафбат всё равно угодил… Если бы не Ваша бумажка, то расстреляли бы, точно… Ранили в первом же бою, ведь знаете, что такое штрафбат… Провалялся в госпитале, а потом в артиллерию попал, до Берлина дошёл… А у Вас как тогда?

— Я уже не помню, — отмахнулся было Ершов, но встретив тревожный взгляд гостя, успокоил его. — Как-то выкрутился… Обещали разжаловать, да и так звание было не по должности… Обошлось…

Они помолчали.

— Знаешь что, Исмаил… У меня сейчас — дела… — Дмитрий Павлович написал что-то на листке бумаги. — Вот тебе мой домашний телефон и адрес… Приходи вечером.

— Спасибо… Только…

— Обязательно приходи… Я буду ждать! Слышишь?

— Хорошо, приду… Спасибо…

Когда за неожиданным гостем закрылась дверь, Дмитрий Павлович достал из корзины с фруктами большую гроздь винограда, тщательно вымыл её под краном, завернул в полотенце, и направился в отделение.


Алексей Петрович лежал на койке в одноместной палате — большой, грузный и тихий. У его изголовья стояли две опустошённые капельницы.

Дмитрий Павлович, в полном медицинском облачении, сидел перед ним на стуле. Оба молчали, избегая глядеть друг на друга.

— Дима, — Сказал, наконец, Алексей Петрович. — Мне нужна правда.

Дмитрий Павлович стиснул зубы, кивнул, но продолжал молчать. Алексей Петрович не торопил его. Он прикрыл глаза, и только его вздрагивающие веки говорили о том, что он не спит. Он ждал.

— Алёша… — Хрипло начал Дмитрий Павлович. — Ты знаешь… Есть болезни, пред которыми мы бессильны…

Не открывая глаз, Соколов кивнул.

Дмитрий Павлович хотел было ещё что-то сказать, но подбородок его задрожал, он быстро встал, подошёл к окну и стал смотреть в него слепым, невидящим взглядом.

— Операция?..

— Поздно…

— Это… быстро кончится? — Услышал он вопрос.

Алексей Петрович открыл глаза. Взгляд его был таким требовательным и твёрдым, он словно просвечивал насквозь. Солгать под таким взглядом было невозможно.

— У всех по-разному…

— Я смогу встать? Двигаться по палате?

— Вполне. По самочувствию, конечно…

Алексей Петрович облегчённо вздохнул.

— Вот что, Дима… — Самое тяжёлое было позади, слова теперь шли легко. — Уходить из жизни всё равно надо. Возраст такой, когда уходят. Это ничего… — Он промолчал. — Ты знаешь, Дима: за всю свою жизнь я никогда и ничего для себя не просил…

— Знаю.

— А вот сейчас у тебя попрошу. Ты можешь мне предоставить… — он горько усмехнулся, — этот кабинет… до конца?

Дмитрий Павлович кивнул.

— Я вот что сегодня решил… Мне надо дописать книгу. Итог всей моей жизни. Всё суетился, откладывал, думал — успею… Надо успеть. Ты меня должен понять. Я напишу своим, попрощаюсь — и всё. Ты заберёшь все мои бумаги — Зоя покажет. И в этой комнате до конца — только ты и я, понимаешь? Всё остальное будет мешать. Надо работать, — с неожиданным подъёмом сказал он. — Работать. Обещай мне, Дима — только ты и я…

— Ты не сможешь долго, Алёша… Ты не сможешь долго так работать… Наступит момент…

— Я понял… Значит, мне нужен секретарь… Я не могу взять свою секретаршу, мы слишком долго вместе работали… И твоя тоже не подойдёт… Нужен совершенно посторонний человек, способный работать столько, сколько понадобиться… Сколько я смогу, — тут же поправился он. — Ты скажи Зое, она найдёт…

— Это очень жестоко для всех твоих, Алёша…

— Да, я знаю… Но они поймут. Зоя поймёт. Я не смогу написать ни строчки, если они будут носить мне цветы и фрукты и плакать, наблюдая моё умирание…

— А все медицинские процедуры?

— Ничего лишнего. А когда ты поймёшь, что… Искусственно продлевать мне жизнь не надо. Ты понимаешь, о чём я?

Дмитрий Павлович кивнул, подавив тяжёлый вздох.


Письмо домочадцам от Алексея Петровича он передал на следующий день. Зоя Васильевна, осунувшаяся и побледневшая, молча взяла из его рук конверт. Он поцеловал её руку и ушёл, не сказав ни одного слова. Она прочитала письмо мужа первой, вечером Наташа, сдерживая слёзы, передала его Славке. В доме повисла тяжёлая давящая тишина. Все слова были лишними.

Утром на своём обычном месте у кухонного окна стояла Зоя Васильевна, стояла и сухими внимательными глазами смотрела, как по многолетнему маршруту Алексея Петровича мимо трамвайной остановки шли к институту сотрудники…

Наташа не выходила из своей комнаты, ей было страшно встречаться с матерью. Она забилась в угол дивана, завернувшись в тяжёлый шерстяной платок. Славка, тоже наревевшись вдоволь, сидел за своим письменным столом, заваленным всяким полудетским хламом, не шевелился, уронив голову на руки.

Последнее письмо Алексея Петровича лежало в столовой на столе. Дрожащими от слабости пальцами он написал:

«Дорогие мои… Прошу вас — выполните мою единственную, последнюю просьбу. Она покажется вам жестокой, я знаю… И всё-таки, я прошу вас, давайте договоримся: для вас меня уже нет… Не приходите в клинику, не стойте под окнами, не мучайте расспросами Дмитрия… Я должен успеть доделать своё дело. Я хочу уйти из жизни достойно, не мешайте мне…»

Письмо было коротким, он не умел писать писем, но последняя фраза этого странного удивительного письма была такой теплой и мягкой, так он с ними не разговаривал никогда.

«Простите меня… Мы так быстро уставали друг от друга: вы не могли разговаривать со мной о моей работе, а меня редко интересовало, чем заняты ваши головы… Но я любил вас, как умел…»


В Отделе кадров Славе вручили обходной лист — вещь противозаконную, но обязательную для исполнения. Сколько бюрократических уловок ожидает нас на каждом шагу! И сколько из них противозаконных, но обязательных. Славка покорно приступил к обходу больницы. У кого только не предстояло подписать ему этот «бегунок» — он начал с дворника, потом пошёл на пищеблок. Больше часа ждал, когда откроется больничная библиотека, очень долго искал главного бухгалтера и, наконец, пришёл в операционную. Галина Сергеевна едва взглянула на протянутый листок, вдоль и поперёк исчирканный автографами, и подняла на Славку свои большие сочувствующие глаза.

— С дедом-то совсем плохо?

— Он нам запретил приходить в клинику… Я больше его никогда не увижу… — Славка громко сглотнул ком в горле. Но глаза его были сухими. Кажется, он начинал взрослеть.

Она усадила его рядом. День был неоперационный, в соседней комнате медсёстры скатывали «шарики», а в кабинете старшей медсестры было спокойно и тихо. Галина Сергеевна принесла Славе чашку крепкого сладкого чая, втиснула своё тело в огромное начальственное кресло и сказала только:

— Рассказывай.

И Слава рассказал о деде всё, что знал сам. Галина Сергеевна слушала внимательно, только кивала молча или вопросительно поднимала брови, когда чего-то недопонимала. Теперь она совсем не была похожа на барменшу.

— Дед простил свою мать, — сказал после паузы Славка. И выпил залпом давно остывший чай. — А я, наверно, никогда не пойму, почему она их бросила…

Галина Сергеевна вздохнула и только покачала головой. Как объяснить этим молодым, сытым и вполне благополучным ребятам (и слава Богу, что сытым!), что такое голод? Бог не дал ей своих детей, но в блокаду она видела, как мучились, как страдали матери, которым нечем было накормить умирающих от голода детей. Как не выдерживали некоторые из них, убегая из дому от этих голодных глаз, как кончали жизнь самоубийством. Для этого не надо было ни травиться, ни выбрасываться из окна, ни топиться в Неве… Надо было просто сесть в сугроб где-нибудь в дальнем углу двора, чтобы никакой сердобольный не увидел, не поднял, не начал спасать…

Галина Сергеевна вдруг вспомнила санитарку своего блокадного отделения, на руках которой было трое голодных ребятишек. Это была измождённая женщина, совершенно неопределённого возраста, (тогда, наверно, все ленинградские женщины были неопределённого возраста), которая добросовестно и честно выполняла свои грустные санитарские обязанности. Чего только не приходилось ей делать помимо ежедневной уборки… В палатах лежали безнадёжные, умирающие от истощения больные. У многих из них были кровавые дистрофические поносы. И санитарке надо было их перестилать, менять им бельё. Галина Сергеевна помнила, что в одной из палат лежал совсем обезумевший от голода мужчина. Больные лежали в постелях в пальто — в больнице стоял жуткий холод. А этот мужчина кутался в старую шинель. Каждый день больным выдавалась положенная пайка хлеба. Он уже не мог есть, он медленно умирал от голода и поносов. А выданную пайку хлеба прятал за обшлаг шинели. Иногда у него возникали приступы беспокойства, он начинал махать руками, пайки из рукавов падали на пол. Все смотрели на этот хлеб, но никто поднять его не решался — ни больные, ни их редкие родственники, иногда посещавшие палаты. Утром приходила та самая санитарка. Она перестилала больных и забрасывала эти сморщенные корочки горой окровавленных поносных простыней. Потом захватывала их в тугой узел и уносила … своим голодным детям… Все это видели, но молчали, даже между собой никогда об этом не говорили.

— Галина Сергеевна, — позвал Слава. — Вы о чём думаете?

— Я думаю, как объяснить тебе, почему твой дед простил свою мать… Наверно, потому, что он был в лагере и пережил войну, потому, что он знает, что такое голод…

— Дмитрий Павлович говорит, что деду секретарша нужна… Он устаёт быстро, а хочет успеть с книгой. У Вас никого нет на примете? Надо чтобы и записывать могла, и… Ну, Вы понимаете… ведь это тяжело больной человек, и будет всё хуже и хуже…

Галина Сергеевна думала недолго.

— Есть. — Кивнула она. — Я помогу. Мне в отпуск с понедельника. Отпуск для меня — просто беда, не знаю, куда себя деть. Я в молодости на всяких курсах обучалась, всё искала себе применение: и стенографию знаю, и на машинке хорошо печатаю, а об остальном — как говорится, сам Бог велел…

Слава облегчённо вздохнул.

— Это для нас просто спасение… — Он вскочил. — Я к бабуле сейчас… На неё смотреть страшно… Так я ей дам Ваш телефон? А мне в армию уходить… Как я их с матерью брошу?..

Слава ушёл. В горе, как и в радости, люди становятся эгоистами. Галина Сергеевна говорила правду: отпуск был для неё мучением. У неё не было ни семьи, ни родственников. Когда её спрашивали, почему она так и не вышла замуж, она отвечала, что её суженый остался в Брестской крепости. Или под Сталинградом. Или где-нибудь под Орлом. С годами её перестали об этом спрашивать. После блокадного истощения и долгого лечения она узнала, что никогда не станет матерью. Иногда появлялась мысль усыновить или удочерить кого-нибудь, да так и не решилась, струсила, побоялась не хлопот — ответственности. И, в конце- концов, жизнь замкнулась на работе. Она поменяла кучу медицинских специальностей не столько по необходимости, сколько из интереса — каждый раз начиная сначала и быстро становясь специалистом в своей области. Последней была операционная, которую она полюбила навсегда.


Алексей Петрович похудел и осунулся, но по палате ходил, и диктовал свою книгу Галине Сергеевне, почти не задумываясь. Не желая беспокоить больных и персонал стуком пишущей машинки, они остановились на стенографии. Галина Сергеевна давно не практиковалась, но на память не жаловалась — полистав свои старые тетрадки, быстро всё вспомнила. Они как-то очень легко поняли друг друга. Соколов спешил, Галина Сергеевна его понимала, но поработав с раннего утра пару часов, непререкаемым тоном объявляла перерыв, и Алексей Петрович безропотно ей подчинялся. Он расслабленно опускался на подушку и тут же засыпал, а она принималась за расшифровку собственных записей. Потом были какие-то капельницы и процедуры, после которых работать было невозможно, и они разговаривали. Алексей Петрович рассказывал ей о своей лагерной жизни, испытаниях военного времени. О чём ещё мог вспоминать такой человек, подводя итог прожитому? Узнав, что Галина Сергеевна девчонкой в блокаду работала в больнице, Соколов потребовал подробностей.

Вот и сегодня после двух больших капельниц его одолевала слабость, но, чтобы не поддаться ей, он заставлял Галину Сергеевну рассказывать. Поправив постель и уложив его поудобнее, она продолжала свою бесконечную повесть.

— В больнице был страшный холод, как на улице… Больных мы грелками обкладывали, а воду для грелок с Невы носили. Напарницу мою Танюшкой звали. Она высокая была, а я — маленькая, вот такой шкет… Тащим ведро, а вода из него выплёскивается. Принесём еле-еле полведра и реветь начинаем, даже подумать страшно, что надо опять за водой идти…

Галина Сергеевна замолчала надолго, задумавшись и совсем позабыв про Соколова. Он лежал с закрытыми глазами, но не спал. Терпеливо ждал продолжения. Она спохватилась.

— Самое страшное было ночью: освещение — одна лучинка на столе, и коридор такой длинный тёмный, а по полу шныряют огромные голодные крысы. Людей они не боялись, нападали на живых и мёртвых. Я на стол с ногами залезу, завернусь в своё пальтишко, так и сижу всю ночь, задремать боюсь. Другой раз из тесноты позовёт кто:

— Сестра!

— Из какой палаты? — кричу в темноту

— Из пятой…

— Возьму в руки лучину и осторожно так иду, ноги по полу волочу, боюсь на крысу наступить. Помню, один раз позвал меня один мужик, злой такой, одна жёлтая кожа на костях… Вонища от него — сил нет, видимо тоже понос начался.

— Чего звали? — Спрашиваю.

— Почисти мне уши…

— Господи! — стону я. — К вам сегодня родственники приходили, неужто не могли почистить Ваши уши?

Но что делать! Приладила лучину поближе, присела к нему на кровать и приступила к своим обязанностям…

Тут Соколов то ли всхлипнул, то ли всхрапнул, Галина Сергеевна поняла, что он спит. Не сразу сумев отогнать нахлынувшие воспоминания, она посидела в тишине ещё немного и принялась за расшифровку его рукописи.


Память, память! На какие только задворки нашей прожитой жизни ты нас ни заносишь… Господи, так, когда же это было?

Мальчик лет десяти в старенькой приютской одежде не по росту медленно шёл вдоль рыночного ряда и катил впереди себя небольшую тележку. Был он настолько худой, что рыночные торговки охали и качали головой, складывая на его тележку то, чего было не слишком жалко: кто маленький мешочек с крупой, кто пару луковиц или морковин, кто даже кусочек сахару. То тут, то там мелькали фигурки однокашников мальчика — приют питался подаяниями, в стране бушевал голод. Какая-то сердобольная женщина подошла к мальчику, вложила в его руку пирожок, настоящий пирожок! И прошептала ему в ухо:

— Возьми. И сам его съешь… На всех всё равно не хватит… У меня сыночек помер от тифа этой зимой, а ты так на него похож…

И поцеловала его в лоб.

Но вдруг откуда-то налетела орда беспризорников. С воплями, свистом и улюлюканьем обрушились они на приютских детей, тележка мальчика сразу опустела. Вырвали из его рук и пирожок, который был таким пахучим и аппетитным.

Это был, видимо, предел. Мальчик судорожно всхлипнул и прошептал высохшими бескровными губами.

— Всё… Всё…

Он выскочил на проезжую часть улицы и куда-то побежал. За ним бросилась воспитательница приюта, ожидавшая детей у ворот рынка.

— Алёша! Куда ты? Алёша!

Мальчик не знал, куда он бежит. Он кинулся было в одну сторону, потом метнулся в другую. И вдруг остановился, как вкопанный, перед трубой давно почившего в бозе заводика. Труба казалась маленькому мальчику такой огромной и холодной. И уходила куда-то высоко в небо, по которому неслись серые равнодушные облака. Помедлив мгновение, он стал быстро забираться вверх по скользким металлическим ступеням. Подбежавшая пожилая воспитательница задохнулась от бега, плакала, глядя на него, просила.

— Алёшенька, миленький… Не надо! Спускайся, деточка… Мы обязательно что-нибудь придумаем…

Алёша лез всё выше и выше. Внизу собралась толпа, какой-то парень рванулся было за ним, но его остановили — а вдруг мальчик спрыгнет… А через плотную толпу к трубе пробивалась девушка.

— Пустите… Пустите меня… Я его сестра… Пустите…

Её пропустили. Она вплотную подошла к трубе и негромко позвала.

— Алёша! Алёша, это я… Оля…

Он был уже довольно высоко, она говорила негромко, боясь спугнуть его.

— Алёша, я за тобой пришла… Я тебя заберу из приюта, мы теперь будем вместе жить…

Мальчик услышал её голос и остановился. Толпа замерла. Наверно, он не понял, что сказала ему сестра, но там внизу была единственная родная ему душа, и он осторожно посмотрел вниз через плечо. Земля была далеко, а голова кружилась от голода постоянно. Он покачнулся, и ноги едва не сорвались со скользких ступеней. В мёртвой тишине громко вскрикнула какая-то женщина — на неё зашикали. Ольга продолжала тихо и ласково, изо всех сил стараясь не выдать своего страха.

— Не смотри вниз, Алёша… Не смотри… И слезай потихонечку, не торопись, проверь, чтоб нога хорошо стояла, потом другую поставь…

Мальчик помедлил немного и осторожно начал спускаться. Девушка с волнением следила за ним.

— Вот так… Осторожно, пожалуйста…

Наконец, Алёша коснулся ногой земли. Сестра сжала его плечи и повела прочь от страшной трубы. Люди расступились перед ними.

— Ты знаешь, Алёшенька, я хорошую работу нашла: меня один профессор в горничные взял. Он один живёт, целый день работает, а я ему обед буду готовить и в квартире прибирать… Он обещал хорошо платить и питаться я буду вместе с ним. Мы голодать больше не будем, вот увидишь…

Она говорила очень быстро, задыхаясь от облегчения, только, чтобы не молчать.

— А кто такой профессор? — К её несказанной радости вяло откликнулся мальчик.

— Я тебе всё-всё расскажу…

Вскоре они уже шли по улице в толпе спешащих куда-то людей. Ольга крепко держала Алёшу за плечи и говорила, говорила, не переставая.


Было поздно. Чистое высокое небо освещала огромная до неестественности луна. Тёмные стволы деревьев в парке перед клиникой отливали серебром. Опавшие мокрые листья слабо шуршали под ногами. По аллее парка к тёмному зданию клиники быстро шёл Славка. Он остановился, поднял голову. Только одно-единственное окно на втором этаже светилось ровным спокойным светом. Славка подошёл ещё ближе и встал прямо под ним. Он пристально вглядывался, стараясь разглядеть какое-нибудь движение в комнате. Форточка была приоткрыта, и белые больничные шторы слегка раздувались мягким ветром. Сзади на аллее послышались чьи-то лёгкие шаги. Славка не обратил на них внимания. Кто-то подошёл ближе и остановился, заметив парня. Потом приблизился и положил руку на его плечо. Это был Дмитрий Павлович.

Славка вздрогнул, оглянулся.

— Это не здесь… — Мягко сказал Дмитрий Павлович. — Пойдём…

Он крепко сжал Славкино плечо и, не отпуская его, повёл за собой вокруг здания клиники. Наконец, они остановились, и Дмитрий Павлович сказал:

— Это там…

И, отпустив Славку, ни разу не оглянувшись на него, он ушёл широкими лёгкими шагами вверх по пандусу и скрылся в дверях Приёмного отделения.

Славка не сразу поднял голову. Это окно было на пятом этаже. Здесь тоже за белыми больничными шторами не видно было никакого движения. На подоконнике стояла настольная лампа и свет от неё падал прямо к ногам Славки. Он прислонился спиной к мокрому стволу дерева и замер, не сводя глаз с окна. Он стоял так целую вечность. Небо посветлело. Огромная луна стала сползать к горизонту, отчётливо стали проступать из темноты голые деревья в парке…

Губы Славки дрогнули. Он то ли шептал что-то, то ли плакал без слёз. А окно всё светилось, и электрический свет постепенно тускнел и линял в утреннем холодном тумане…

— До свидания, дедушка, — вдруг отчётливо произнёс он. — Я иду, дедушка… Я иду…

И, наклонив голову, ссутулившись, словно пряча вздрагивающие плечи, он пошёл от здания клиники по аллее, а тускнеющий свет от окна падал впереди него и растворялся в тёмных давно опавших листьях.


ЭПИЛОГ


Зоя Васильевна ненадолго пережила мужа, умерла во сне через три месяца.

Вскоре ушёл из жизни иДмитрий Павлович. Он закончил тяжёлую полостную операцию, аккуратно положил использованные инструменты на простыни рядом с больным и медленно опустился на колени перед операционным столом. Не смотря на возраст уверенные твёрдые руки не подводили его — подвело сердце.

Вера окончила институт и уехала к родителям в Англию. Там успешно сдала все необходимые испытания и получила медицинскую лицензию. В настоящее время работает в процветающей частной клинике. Семья решила на родину не возвращаться.

Наташа по-прежнему служит в театре. С возрастом вдруг нашла своё амплуа — у неё стали великолепно получаться роли комических старух. Она стала много играть, о ней заговорила пресса.

Отец Славы Владимир — вполне преуспевающий бизнесмен. Он не сдал свой партбилет, как это сделали другие: он не смог предать Соколова. По-прежнему живёт один. Много работает, входит в Совет директоров своего завода.

Слава вернулся из Афганистана с целыми конечностями, но после тяжёлой контузии. Теперь и он хорошо знал, что такое война. В институт не поступил — заниматься было трудно, при малейшем напряжении дико болела голова. К тому же в боях он растерял остатки школьных знаний. Так и не сумев найти себе применение, вскоре спился.

Иногда, объединив усилия, отцу с матерью удаётся устроить сына на лечение в диспансер или в больницу. Оттуда Слава выходит преображённым человеком, устраивается на работу, но вскоре срывается, и всё начинается сначала.

Институт, которым руководил Соколов, через несколько лет после его смерти пришёл в упадок. Прекратилось финансирование, фундаментальная наука оказалась на задворках новой жизни. Зарплата не выплачивалась месяцами. Большая часть прежде преуспевавших отделов прекратила существование. С распадом СССР Средняя Азия и Закавказье стали заграницей, закрылись филиалы и опорные пункты по всей России.

Сакен после похорон своего шефа исчез и больше никогда не появлялся в доме у Соколовых.

Кондаков успел защитить докторскую диссертацию и успешно руководит кафедрой в Технологическом институте.

Сцилла и Харибда

Марина подняла голову и дерзко взглянула прямо в лицо хозяйке кабинета. Перед ней сидела крупная дама с ярко выраженным чувством собственного достоинства на полном лоснящемся лице. Возраст её давно перевалил за пенсионный. Отёчные веки почти скрывали узкие глаза, смотревшие на девушку холодно и отчуждённо. С нескрываемым осуждением и даже с какой-то брезгливостью она произнесла.

— Какие вы все детдомовские…

И окинула её насмешливым оценивающим взглядом. Перед ней сидела взъерошенная, багровая от негодования наглая девчонка. В дешёвеньких джинсах, разорванных по моде на коленях, в сверхкоротком топике, почти полностью обнажавшем впалый живот, и с высушенными перекисью бесцветными волосами. Абсолютно беспомощная девчонка, которая целиком зависела от её воли.

Марина переспросила неожиданно дерзко.

— Какие же мы, детдомовские?

— Настырные. Без комплексов. Все вам что-то должны, что-то обязаны… Квартиры вам подавай. Приучили вас в детдоме — на всё готовенькое.

Марина вспыхнула. Вскочила со старого скрипучего стула, единственного в этом кабинете, если не считать такого же полуразвалившегося кресла, на котором, однако, ответственная дама восседала важно, словно на троне. Со злостью рванула с пола новый разлапистый рюкзак и накинула его лямки на плечи.

— Значит, юрист, который встречался с нами — выпускниками детдома, врал и Вы не обязаны предоставить мне жильё? — В её голосе прозвучали угрожающие нотки. — Ну что же… Так и запишем! Будьте любезны, изобразите свой отказ на моём заявлении! — Она выхватила из кармана и со всего размаху шлёпнула на стол измятый листок бумаги, на котором было что-то написано крупным школьным почерком. — А я эту бумажку председателю муниципалитета отнесу. У него как раз приём в понедельник. Устраивает?

— Не хами, моя дорогая!

Нервы у Марины сдали, и голос её дрогнул.

— Это не я хамлю, а Вы!

— Ты мне ещё заплачь здесь!

— Чего? Да я, если хотите знать, никогда не плачу.

— Да ну!

— Я с шести лет в детдоме, и никто никогда моих слёз не видел.

— Ишь ты… — Хозяйка кабинета чуть приподняла веки и с любопытством взглянула на девушку. — Сядь! И не прыгай с места, пока разговор не закончен. Да оставь ты свой рюкзак, наконец!

Марина села.

Ответственная дама раскрыла какой-то журнал, перевернула пару страниц.

— Как твоя фамилия, напомни.

— Найдёнова.

— Так… Найденова. Слушай, а Николай Найдёнов тоже ведь выпускник вашего детдома? Так этот Найдёнов не твой брат случайно?

— Все люди — братья, — не удержалась Марина.

— Ты мне мозги не пудри! Так брат или нет? Чего я каждому из вас отдельное жильё ищу, если вас вместе поселить можно?

Марина испугалась.

— У нас в детдоме все Найдёновы, ну, кто без документов был найден. Больше половины воспитанников.

— Ладно. Поняла. Вот тебе очередная смотровая. Последняя. Про квартиру — забудь навеки. Комнату бы тебе найти какую-никакую. Ты не одна, вас десять человек выпускников детдома, всех надо куда-то поселить. У нас — не Москва, жилья свободного в городе кот наплакал. А тебе и то не так, и то не этак.

— Так чё Вы мне давали? Первая комната вообще в полуподвале, пол проваливается, со стен капает, а вторая — прямо под крышей на чердаке, небо просвечивает.

— Не сочиняй. Не чердак это, а мансарда. Если хочешь знать, там известный художник много лет мастерскую держал, не жаловался. Бери бумажку-то. Здесь адрес. Двухкомнатная квартира хорошая, на третьем этаже. И комната твоя двенадцать метров, светлая. Но заранее предупреждаю — соседи у тебя будут те ещё… Потому сразу тебе и не предлагала.

— Это что значит — «те ещё»?

— Да вот то и значит. Двое ваших уже отказались. Да что я тебе буду рассказывать, сама увидишь. Но учти — у меня больше ничего нет. Хоть в суд подавай. Мне ещё твоего названного братца устраивать надо.

Марина снова натянула лямки рюкзака на плечи и направилась к двери, но хозяйка кабинета вдруг спросила.

— Слушай, Найдёнова… Ты вот всё со смотровыми бегаешь… А ночуешь-то ты где?

— Мне Ольга Сергеевна, наша директор, разрешила в её кабинете ночевать. — Ответила Марина, удивившись про себя этому вопросу. — Втихаря, чтобы никто не видел. Я поздно приходила, меня ночная нянечка впускала. Но Ольга Сергеевна в понедельник в отпуск уходит, так что теперь и не знаю…

В узких глазах начальницы впервые мелькнуло что-то человеческое.

— А Николай Найденов где ночует?

Марина вздохнула.

— Теперь не знаю. Его мальчишки ночью к себе в спальню впускали, на полу у них спал. Да потом сторож увидел, такой скандал был. Теперь где — не знаю. Может быть, в ночлежке, если там место есть.

— А вещи? Где ваши вещи?

Марина усмехнулась. Кивнула на рюкзак.

— Мои-то все здесь. А у Кольки из всех вещей — одна зубная щётка в кармане.

— Ладно, ступай. Завтра выходной. А в понедельник приём у меня с утра. Придёшь, скажешь, что решила. Если комната устроит, там и ночевать оставайся. С ремонтом тебе обслуживающая компания должна помочь, я позвоню, распоряжусь.

Марина, несколько озадаченная такой метаморфозой в настроении начальницы, протиснулась с рюкзаком через узкую дверь и, спохватившись, уже в коридоре произнесла.

— Спасибо…

Ответили ей или нет — она уже не слышала. Выскочив на улицу, она почти побежала по нужному адресу.


Он спокойно шёл домой обычным своим маршрутом, по знакомым улицам и через изученные дворы со своими тёмными закоулками и скверами, с обновлёнными недавно детскими площадками

— Батюшка, благословите!

Ещё не старая женщина преградила ему дорогу. Он давно знал эту прихожанку, где бы она ни встретила священника, везде подходила за благословением. Иногда отцу Михаилу казалось, что она также резво подскочила бы к нему за благословением и в продуктовом магазине.

— Я сегодня на литургии была, отец Михаил. — Лицо прихожанки излучало благоговение. — Мне так Ваша проповедь понравилась! Вы так проникновенно говорили, я даже прослезилась…

— «Хвалу и клевету приемли равнодушно»… — Привычно вздохнул про себя отец Михаил.

Вот этой женщине его проповедь понравилась, а кому-то другому совсем нет. Он прослужил немало лет, и каких только мнений о своих сослуживцах за эти годы ни слышал. Если батюшка начинает службу точно в назначенное время — зануда. Если с опозданием — не уважает верующих. Если проповедь длинная — болтун. Если короткая — не умеет говорить. Священник — не икона. Человек в храм приходит к Богу, а не к священнику.

Прихожанку он благословил, поблагодарил за добрые слова и решительно зашагал к своему дому.

Неожиданно отец Михаил вспомнил, какой сегодня день, и ему показалось, что он даже покраснел. Сегодня исполнилось восемнадцать лет, как повенчались они с матушкой Натальей. Венчались, понимая, что это на всю жизнь. Нынешние молодые женятся и даже венчаются, а про себя, он уверен, всегда оставляют в душе лазейку: ну, не получится, значит разбежимся… Зачем на всю жизнь загадывать, она вон какая большая. А священник женится один раз. Конечно, в первые годы тоже было не всё гладко. Оказалось, что оба они заядлые спорщики. И спорили до хрипоты, и ссорились порой, и по нескольку дней злились друг на друга, случалось и такое… Теперь они с улыбкой вспоминают те времена. Поняли со временем, что истины решаются не в спорах, истины решаются только тогда, когда муж и жена понимают друг друга и готовы уступить, согласиться и смириться с мнением супруга. И не только настоящим его другом стала Наташа, но и матушкой всего прихода, который он принял сразу после рукоположения. Именно она была организатором и руководителем воскресной школы при храме, ни одна благотворительная выставка, ни одно социальное служение не обходилось без её участия. Заочно Наташа закончила институт Культуры, вела драматическую студию в детском доме и на каждый православный праздник непременно подготавливала какую-нибудь небольшую сценку, а то и маленькое представление на Евангельский сюжет или по Житиям святых. Пятерых детей им Бог даровал, от храма Наташа несколько отошла, но все домашние проблемы приняла на свои плечи. Отец Михаил редко бывал дома, ей приходилось все вопросы по хозяйству решать самой. У него — служение в храме, многолюдные исповеди в праздники и в пост, требы, освящение квартир и домов, посещение детского дома, соборование и причащение больных и умирающих, к которым могли призвать и ночью… Часто приходилось и прорабом быть: то крыша в храме потекла, то фундамент дал трещину. Конечно, кроме него, настоятеля, в храме служили ещё два священника, совсем молодые, которым самим надо было помогать, наставлять, да и следить, чтобы ничего не упустили, ни в чём не ошиблись по неопытности. В заботах о пастве и храме просто не хватало времени и сил на семью, на собственных детей. Он хорошо понимал, как трудно его Наташе. Когда видел её усталые глаза, осунувшееся лицо ему становилось стыдно и бесконечно жаль свою подругу, но что он мог изменить? Частенько, слыша на исповеди слёзные жалобы прихожанок на мужей, с утра до ночи занятых на работе и запустивших свой дом, он думал о своей матушке. За восемнадцать лет он не слышал от неё ни одной жалобы, хотя понимал, догадывался, что и обиды, и тайные слёзы у неё тоже были. Даже когда сказал ей, что решил поступать в аспирантуру — только влажно блеснули её глаза, и Наташа отвернулась. А потом долгими ночами корпела вместе с ним над его докладами и статьями, редактируя их, выискивая всякие стилистические несуразности.

Но вот подросла старшая дочь Ксения, которой по весне отметили шестнадцатилетие, во всём стала помощницей. Унаследовала выдержанный, стойкий характер матери. Окончила весной музыкальную школу и решила после окончания православной гимназии поступать в Духовную семинарию, стать регентом. Сейчас — лето, и у Наташи «каникулы», как любили они шутить. Младший, двухлетний Фёдор отправлен к бабушке, матери отца Михаила, в Костромскую область. Сопровождать его вызвалась Ксения. Родители с радостью согласились: и бабушке подмога с малышом, да и сама отдохнёт, в речке покупается… Ну, а остальные трое, погодки — Николай, Анюта и Пётр сейчас в православном летнем лагере. Сегодня такая редкая возможность побыть вдвоём, поговорить, просто посидеть рядом в тишине родного дома.

Отец Михаил купил в цветочном павильоне красивые гладиолусы и, стараясь не повредить длинные стебли, осторожно нёс цветы чуть впереди себя. Он ловил на себе любопытные взгляды Ещё бы! Священник в рясе и с букетом гладиолусов! Словно учитель первого сентября.

Когда он проходил дворами к своему дому, дорогу ему преградил маленький ехидный старичок, который, если их пути пересекались, всегда находил причину остановить священника. Очевидно, он жил где-то неподалёку.

— Здравствуйте, батюшка.

— Здравствуйте.

Отец Михаил спокойно остановился и выжидающе посмотрел на старика. Тот ткнул в его букет жёлтым от курева пальцем.

— Гладиолусы?

— Да.

— Голландские?

— Возможно.

— А на присутствие трипсов проверили?

— На что? — Не понял священник.

— Трипсы — это вредители голландских гладиолусов. С этими цветами к нам в Россию их тоннами завозят.

— Нет, я не проверил цветы на присутствие этих трипсов… — ответил отец Михаил, пытаясь сбоку обойти назойливого старика, но тот был настроен решительно.

— Вот потому они у нас и плодятся, что никто не проверяет. А Вы знаете, что каждая самка этого жука, он такого коричневого цвета, его сразу признать можно, откладывает двадцать яиц? А за сезон вырастает аж пять, а то и шесть поколений!

— Очень интересно… — Отец Михаил не обладал бесконечным терпением, и чувствовал, что оно подходит к концу. Он хорошо знал этот свой грех и, боясь сорваться, аккуратно прервал бессмысленную дискуссию. — Вот что друг мой… Вы храм наш знаете?

— Знаю, конечно.

— Я завтра раннюю литургию служу. Вот и приходите. Исповедуйтесь, причаститесь, а после службы мы подробно и поговорим об этих… как их…

— Трипсах.

— Вот, вот…

— Ну, нет, батюшка. В церковь Вашу я не пойду. Не моё это.

— Воля Ваша. А сейчас Вы меня простите. Спешу я.

К ним подскочила какая-то женщина.

— И чего привязался, старый осёл! Дай человеку пройти!

Старик что-то недовольно забубнил, а священник торопливо зашагал к своему дому.

Уже подходя к своей парадной, он вдруг вспомнил, как поздней осенью вечером они с матушкой Натальей спешили домой после Всенощной. И этот самый старичок вынырнул откуда-то из темноты и преградил им дорогу. Он был явно навеселе, и потому вёл себя особенно вальяжно. Свой знакомый жёлтый палец он поднёс почти к самому лицу священника и, подмигнув, произнёс:

— А Вам, батюшка, с женщинами — ни-ни!

Это было так неожиданно и так смешно, что Наташа не выдержала и прыснула. Отец Михаил тоже не сдержал улыбки, прижал к себе локоть жены, и увлёк её прочь от навязчивого старика.


Летний день, конечно, долог, но приближение вечера чувствовалось. Внутрь детской площадки, втиснутой среди пятиэтажек, солнце уже не попадало, хотя малышей здесь было ещё много. Скрипели старые качели, в песочнице было оживлённо, пронзительный детский плач смешивался с чьим-то заливистым смехом. Здесь же, не обращая внимания на сновавших между горкой и качелями малышей, несколько мальчишек постарше играли в футбол, перемежая со сквернословием смачные плевки. Марина, проходя между ними, ловко отбила подкатившийся под ноги мяч и влепила звонкую оплеуху пацану, выразившему своё недовольство откровенным матом. Тот даже опешил от неожиданности.

— Ты чего, ненормальная. что ли?

— Не фиг материться! Дети кругом!

Марина, не оглядываясь, проследовала к своему подъезду. Лестница была на удивление чистой. Стены, конечно, облупились, вдоль и поперёк на них пестрели чьи-то разноцветные автографы от признания в любви до откровенных ругательств. Марина поднялась на третий этаж и замерла возле нужной двери. Дверь была старой. Облезлой. На фоне соседних по площадке дверей, металлических, аккуратных и даже красивых, она выглядела весьма непритязательно. Звонок был вырван из стены и висел на тонком проводке. Марина всё-таки нажала старую кнопку и прислушалась.

— К ним стучать надо, звонок не работает… — Услышала Марина позади себя чей-то голос и оглянулась.

По лестнице, приветливо улыбаясь, лёгкими шагами поднимался священник средних лет с букетом пышных гладиолусов в руках. Марина не в первый раз в жизни видела священника. Над детским домом, в котором она выросла, шествовали прихожане ближайшего храма, и священники появлялись часто. Особенно на праздники, светские и церковные. Этих гостей детдомовцы всегда любили: они приносили подарки, иногда давали какие-то немудреные концерты. А самое главное, скрашивали монотонное существование закрытого детского учреждения. Изредка священники крестили совсем маленьких детишек, только что принятых в детский дом. Быть участниками этого священного действия стремились все, кто был в это время на месте — и дети, и взрослые, включая работников кухни и дворника. Ничего удивительного для Марины в этом не было. Но встретить священнослужителя здесь, на лестничной площадке она никак не ожидала. Взглянув на него ещё раз, она успокоилась, признав в нём настоятеля городского храма отца Михаила, знакомого ей с малолетства. Нечленораздельно буркнув ему «здрасьте», Марина постучала в ободранную дверь осторожно, словно извиняясь.

Батюшка не сдержал улыбки.

— Тебе к Валентине надо?

— У меня смотровая на свободную комнату.

Священник окинул Марину неопределённым взглядом, подошёл и неожиданно сильно забарабанил крепким кулаком в ободранную дверь.

— Валентина! Открывай! Гости к тебе!

За дверью послышалось какое-то движение, лязгнула задвижка и перекошенная дверь, тяжело цепляясь за пол, отворилась, явив миру опухшее лицо сильно пьющей женщины с остатками синяка под глазом, переливающимися всеми цветами радуги.

— Здравствуйте, отец Михаил, — Нисколько не удивившись, и не заметив цветов в его руках, поздоровалась она. — Что стряслось? — Она без особого любопытства посмотрела на Марину.

— К вам девушка со смотровой. Достучаться не могла.

— Ну, дождались… — С неопределённой интонацией произнесла Валентина.

Марина беспомощно оглянулась на священника. Взгляд у девушки был такой испуганный и растерянный, и выражал такую мольбу, что отец Михаил вошёл вслед за ней в прихожую.

Стойкий пивной запах, смешанный с табаком ударил в нос. Из тесной прихожей был виден кухонный стол с остатками многодневного пиршества и грязное окно с закопченной тюлевой занавеской. Все дверные проёмы квартиры зияли пустотой, вечерний сумрак выползал из комнат, скрывая их содержимое. Одна-единственная, по-видимому, кухонная дверь, старая, облезлая, с оторванной металлической ручкой, болтавшейся на одном гвозде, сиротливо прижималась к стене прихожей, делая её узкое пространство ещё более тесным.

— Вы что, так без дверей и живёте? — Удивился отец Михаил.

Валентина пожала плечами.

— А на что они нам? Замки всё время ломаются. Мы Ваське из двенадцатой квартиры давным-давно их сбагрили. Не за так, конечно… — И Валентина многозначительно подмигнула Марине.

— Как же девушка жить тут с вами будет… без дверей?

— Ну, девушка захочет поставить — её право. Никто возражать не будет. Твоя комната — там. — Указала Валентина на ближайший проём.

Марина переступила порог и звонко присвистнула. Опять растерянно и беспомощно оглянулась на отца Михаила. Комната была захламлена, повсюду валялись какие-то коробки и пластиковые бутылки из-под пива. В углу стоял маленький диванчик, на котором лежало скомканное лоскутное одеяло. Здесь явно кто-то жил.

— У тебя здесь кто-то квартирует? — Спросил священник у хозяйки квартиры, которая без особого любопытства заглядывала в комнату из прихожей.

— Так брательник Николая, мужа моего… Он очередную зарплату пропил, его жена выгнала, вот он к нам и пришёл. А мы что — не люди, что ли?

Отец Михаил покачал головой.

— Придётся тебе просить другую смотровую, девушка. Здесь ты жить не сможешь.

— Не дадут больше. Это последняя… — Обречённо произнесла Марина. Ей впервые стало по-настоящему страшно.

— Ты где живёшь- то?

— Нигде, — пожала она плечами.

— Как это?

— Я детдомовская.

— То-то мне твоё лицо знакомым показалось. Вспомнил теперь. Тебе даже ночевать негде?

Марина обречённо кивнула.

— Негде. Третья смотровая — и всё мимо. Пролёт фанеры над Парижем…

И сокрушённо присвистнула.

Отец Михаил, размышляя, снова внимательно посмотрел на Марину. Что же делать с этим взъерошенным, испуганным цыплёнком? Не бросать же её здесь на произвол судьбы!

— Тебя как зовут-то?

— Марина, — она сама не узнала своего голоса, такой он вдруг стал сиплый.

— Ну, вот что, Марина. Здесь не место твои дела обсуждать. К нам сейчас пойдём. Мы живём на пятом этаже. Матушка моя дома сейчас. Ты её должна знать, она в детском доме частенько бывает. Ну, и поговорим. Расскажешь нам про свои дела. Пошли.

Отец Михаил открыл своим ключом дверь квартиры и хотел было пропустить неожиданную гостью вперёд, но Марина вдруг попятилась.

— Я не могу к вам… Я так одета…

— Ничего страшного. Пошли, пошли. Переоденешься у нас. У тебя ведь есть, что надеть?

Из кухни вышла улыбающаяся хозяйка дома.

— Это Марина… — Отец Михаил передал жене букет цветов, поцеловал её.

Она благодарно и понимающе улыбнулась.

— Неужто вспомнил? Надо же…

— А это — жена моя Наталья. Наталья Владимировна.

Марина сразу её узнала.

— Проходите, проходите… Не стесняйтесь. Мы с Вами знакомы, кажется? В храме встречались?

— Я из детского дома. Выпускница…

— Вот оно что… — Наталья Владимировна окинула её быстрым взглядом. — Но ты ведь у меня не занималась? — Она сразу перешла на «ты», как со старой знакомой.

— Не-а… Я спортом больше — лыжами там… Лёгкой атлетикой. Но все ваши представления всегда смотрела. Мне нравилось.

— Вот и славно. Сейчас ужинать будем, я сегодня в честь нашего семейного праздника кое-что вкусненькое приготовила.

И она опять ласково посмотрела на мужа.

Он благодарно поцеловал её в лоб и, извинившись, удалился к себе.

Марина прошла вслед за хозяйкой в свободную столовую, в которой не было ничего лишнего: большой обеденный стол, стулья, простой диван, настенный телевизор, детские акварели на стенах. Необычной, непривычной была только большая икона Богородицы с лампадой, висевшая, как положено, в переднем углу.

— Матушка Наталья, мне надо переодеться… — Умирая от неловкости, взмолилась Марина. — У меня есть во что.

— Проходи в эту комнату. У нас здесь девочки живут. А мальчишки напротив. Места много, — перехватила её вопросительный взгляд матушка, — две квартиры соединили, дали нам, как многодетным. У нас пятеро ребятишек, и для детей, и для нас места хватает.

Марина присвистнула.

— Вот это да! Пятеро!

Матушка словно не услышала её свиста.

— Ты переодевайся, не смущайся. У нас всё просто. Там на комоде зеркало есть и расчёска лежит. Сейчас ужинать будем. Я пока духовку включу, разогрею жаркое. Полдня возилась…

Матушка ушла. Слышно было, как отец Михаил плескался в ванной. Марина быстро переоделась: стащила тесные джинсы, и надела нарядную летнюю юбку, длинную, с кружевами по подолу. Подходящей блузки в её гардеробе не было, пришлось натянуть тонкую футболку с какой-то длинной английской надписью на груди. Теперь она чувствовала себя значительно удобнее и успокоилась.

Про себя удивилась — надо же! Ни одного вопроса — зачем пришла, откуда взялась? Видимо, неожиданные, незваные гости были в этом доме обычным делом.

В столовую вошёл отец Михаил, в светлом домашнем подряснике, такой необычный отец многодетного семейства, улыбнулся Марине. Сел на диван рядом с ней. Матушка вернулась с большой гладкой стеклянной вазой, поставив в неё гладиолусы, пояснила Марине, благодарно улыбнувшись мужу.

— Слава Богу, не забыл в хлопотах-то… У нас сегодня день венчания, восемнадцать лет прошло.

— Тяжело, наверно, с детьми? — Понимающе покачала головой Марина.

— Конечно. Тяжело. — Просто ответила матушка. — Особенно в первые годы было трудно. Дети маленькие, бытовых проблем — куча, мы ведь долго в съёмной квартире жили. Муж служит, а я всё время одна. Наши дети видят своего папу реже, чем прихожане храма своего настоятеля. Теперь старшие дочки подросли, слава Богу, помощницами стали. Мне сейчас намного легче. Вот и в детском доме успеваю драматическую студию вести.

Матушка поправила тяжёлую русую косу, уложенную вокруг головы, привычным движением проверила все ли шпильки на месте, и села напротив, положив на колени руки с коротко остриженными ногтями.

— Ну, вот. Пока ужин разогревается, поведай-ка нам свою историю. — Отец Михаил повернулся к Марине и приготовился слушать.

— Чё говорить-то… — Только и вздохнула она. — И рассказывать-то нечего. С третьей смотровой пришла и опять…

— Пролёт фанеры над Парижем? — Улыбнулся отец Михаил.

Марина не обиделась.

— Вот именно. То чердак, то подвал, а вот теперь в компанию алкоголиков определили…

— Ей дали смотровую на комнату в квартире Валентины. — Пояснил отец Михаил жене.

— Я с этой Валентиной в одном классе училась, — вздохнула матушка. — А потом вот Бог сподобил в одном доме поселиться. Такая отличная девчонка была — загляденье! Добрая, услужливая. Её все любили. А вот вышла замуж за этого алкоголика, он её и сломал. Жаль её очень, так жаль…

— У тебя завтра как со временем? — спросил отец Михаил, обращаясь к жене

— А что ты хотел?

— Я думаю, мы вот что сделаем… Завтра после литургии я должен пойти причастить Елену Ивановну. Думаю, Марину с собой взять. Сможешь с нами?

— Смогу, конечно. — Наташе не надо было ничего объяснять. Она понимала всё сразу без лишних слов. — Мы вместе с ней и на литургию пойдём… Согласна?

Марина растерянно пожала плечами.

— Если нужно…

Отец Михаил улыбнулся.

— Нужно, конечно. Это всем нужно. Ты в последний раз когда причащалась?

— Да я не помню… — Пожала плечами Марина. — Вроде бы ещё перед экзаменами.

— Вот видишь. Жизнь у тебя совсем новая началась, проблем много, а ты в храм не ходишь, помощи не просишь. У кого тебе ещё помощи просить, как не у Господа нашего Иисуса Христа? Вот помолишься, причастишься и пойдём к Елене Ивановне.

И пояснил.

— Есть у нас одна прихожанка, ей за девяносто лет уже. Одинокая, как перст. Живёт в том большом доме, что напротив храма, в двухкомнатной квартире. Человек не слишком приветливый, можно сказать, тяжёлый. И по возрасту, и по характеру. Из дому по немощи своей давно не выходит, я как духовник, её на дому и соборую, и причащаю. Прихожанки часто навещают. Наталья Владимировна с нашей старшей дочерью Ксенией к ней захаживает, помогает по дому. Социальных работников Елена Ивановна всех разогнала, да и на помощниц из нашего прихода фыркает, угодить ей трудно. Но нуждается в постоянной помощи, оставаться одна никак не может. Коли найдёшь к ней подход, пообещаешь всю домашнюю работу выполнять, ухаживать за ней, может, и согласится тебя приютить. Но придётся терпеть все её капризы и причуды, сразу предупреждаю, тебе нелегко придётся.

— Я мало, что умею… В детском доме нас домашним делами не слишком загружали.

— Научишься. Было бы желание. А самое главное — терпение, терпение, терпение… Это, милая девушка, одна из самых основных христианских добродетелей. Елена Ивановна, между прочим, бывшая балерина. И очень хорошая балерина. Во время войны была в ногу ранена, больше танцевать не смогла. Но не сдалась. Выучилась на библиотекаря. Долго заведующей нашей городской библиотекой была. Я ещё мальчишкой у неё книжки брал. Судьба у неё — не позавидуешь. Но если поладите, у неё многому научиться можно. Не только на кухне управляться.

— А если она не захочет меня принять?

— А мы постараемся её убедить, — улыбнулась матушка.

— Я ведь не ваша прихожанка…

— Это не имеет значения. А ты вообще-то крещённая?

— Наверно…

— Почему «наверно»?

— Меня нашли с крестиком на шее.

Тонкая футболка скрывала маленький серебряный крестик на новой блестящей цепочке.

— Вот с ним. — Она показала его священнику. — Вы ведь это знаете: у нас в детдоме всех найдёнышей крестят. А меня не крестили. Из-за крестика. Цепочка несколько раз рвалась, потом я её вообще потеряла, но крестик был всегда при мне. А эту цепочку наша заведующая Ольга Сергеевна мне на выпуск подарила.

— Сколько тебе лет было, когда тебя нашли?

— Лет пять-шесть, наверно.

— Ну, это уже возраст… Ты кое-что могла о себе рассказать.

— Не-а. Меня в какой-то далёкой стране, в Таиланде, кажется, на берегу океана нашли. После цунами. Говорили, волны меня вынесли вместе с какой-то хижиной. Я за её дверь зацепилась. Пальцы так судорогой свело, что еле разжали. Я тогда с перепугу дар речи потеряла, только мычала, ни имени, ни фамилии… Как уж местные поняли, что я русская — не знаю. В Россию отправили через консульство. Это мне Ольга Сергеевна недавно рассказала. Перед выпускным вечером. Она запросы несколько раз посылала по разным инстанциям. Никого не нашли. Утонули, наверно, мои родители. А я ещё несколько лет нормально не разговаривала. Меня даже хотели в специнтернат направить. Потом постепенно всё выровнялось. Я ведь даже своего настоящего имени не знаю. Мариной меня в детдоме назвали, потому что на берегу моря нашли.

.

Марине постелили в девичьей детской. От матушки Натальи веяло таким покоем, уверенностью и добродушием, что и Марине рядом с ней стало как-то покойно и тепло. Это был первый семейный дом, в котором она оказалась после долгой детдомовской жизни и последних скитаний. Дом, где её приютили, согрели и обещали помочь. И будущее уже не казалось ей таким беспросветно-неопределённым. Едва она прикоснулась к подушке, как словно поплыла куда-то и через минуту отключилась совсем.


В квартире было светло и тихо, на улице под окном звонко чирикали воробьи. Солнце стояло где-то высоко над маленьким балконом, и только его лучи, отражённые от стёкол соседних домов, радужным веером рассыпались по старому истёртому паласу. В её доме всё было старое: и потрескавшаяся полированная мебель, и скрипучая, постанывающая под её хлипким телом кровать с прикроватной тумбочкой в комплекте. И давно немытая стеклянная люстра. И, стоявший в гостиной за потускневшими дверцами серванта, подаренный ей сослуживцами на очень давний юбилей, чайный сервиз. А ещё старыми и даже старинными были книги. Простой длинный стеллаж, тянувшийся вдоль стены столовой, был заставлен книгами, стоявшими на полках в два ряда, а то и сложенными стопкой друг на друга. Её любимые книги, которые скрашивали теперь её одиночество. Только шторы в её доме были совсем новыми. На их покупке настояла матушка Наталья. Они долго выбирали по каталогу плотность и расцветку ткани, и, наконец, Старуха выбрала ту, которая была ей по душе. Шторы были болотного цвета с красивой серой полосой. Старый пожелтевший тюль тоже пришлось заменить. Она не сразу привыкла к этим переменам, но теперь они ей даже нравились.

Старуха любила свежий воздух и спала с открытой форточкой даже зимой, завернувшись до самого носа в пуховое одеяло. Сейчас лёгкий тёплый ветерок с улицы покачивал новую тюлевую занавеску и дышать сегодня было на удивление легко. За окном ворковали голуби. С голубями она дружила много лет, хотя всё время приходилось отмывать запачканные продуктами их жизнедеятельности стёкла и подоконник. Едва она подкатывала в своём кресле к окну, как они слетались к ней тесной стаей, хлопая крыльями, толкаясь и пиная друг друга. На подоконнике всегда стоял тазик с перловкой, она открывала окно, высыпала крупу иногда прямо на головы птицам и ласково ругала их за жадность и недружелюбие.

— Ничего себе — «голуби мира», убить друг друга готовы за зерно… Да перестаньте вы клеваться, как не стыдно! Всем хватит…

По крайней мере, голуби были единственными Божьими тварями, которые в ней нуждались.

По выходным дням под любимый колокольный звон Старуха подъезжала к окну и до самого начала службы смотрела на прихожан, спешащих на литургию. Верующих людей в городе было очень много, и особенно это ощущалось по воскресеньям. Ей было и грустно и радостно наблюдать за ними. Иногда, несмотря на слабое зрение, она то ли узнавала, то ли угадывала в ком-то из них давних своих знакомых.

Старуха много лет жила одна и привыкла обходиться без посторонней помощи. Удобное инвалидное кресло всегда стояло вплотную к кровати. Она переползала с постели на его сиденье, поёрзав несколько, располагалась в нём удобно и через специально расширенные проёмы дверей, почти без проблем, дефилировала по просторной двухкомнатной квартире. Могла подъехать к входной двери и открыть её редкому гостю, могла поставить чайник и разогреть еду, с некоторой заминкой переползала на унитаз, хватаясь цепкими костлявыми руками за специальные, сделанные по её указанию, поручни на стенах туалета. Но годы делали своё. Нога, бывшая когда-то здоровой, теперь часто подворачивалась, когда, пересаживаясь в кресло, Старуха на неё вставала. Когда она раскатывалась по квартире, болели плечи и ныла спина, а уж как долгими бессонными ночами доставали её боли в раненной ноге!

Так же быстро, как здоровье, портился её характер. Кроме глубокой старости, атеросклероза и несколько лет назад пережитого тяжёлого инсульта тому было много причин: исковерканная войной жизнь, не сложившаяся женская судьба, отсутствие дорогих и близких людей… С годами всё больше стирались в её памяти прекрасные годы юности в Ленинграде, занятия с любимым педагогом в хореографическом училище, яркий дебют на сцене Кировского театра. Жизнь её была такой долгой и утомительной, что иногда Старухе казалось, что всё произошедшее до войны случилось не с ней, а с кем-то другим. Словно кто-то просто рассказал ей о тех счастливых годах, о которых она почти перестала думать. Даже о работе в любимой библиотеке она вспоминала всё реже. А ведь это было прекрасное время: работа приносила ей большое удовлетворение. Елена Ивановна Бахтина была всё время на виду — всё-таки заведующая городской библиотекой. Она участвовала в различных городских и областных конференциях и пленумах, организовывала и проводила читательские встречи, при библиотеке создала прекрасное литературное объединение, которое получило признание по всему Уралу. Стареющая на глазах мама требовала внимания и заботы, но пока она была жива, Елена Ивановна чувствовала себя семейным человеком. Можно было подолгу рассказывать старушке о новых интересных книгах, о докладах на последней конференции и читать ей короткие рассказы из нового журнала. В редкие выходные они, не спеша, прогуливались в городском парке и посещали службы в храме. Но мама давно, очень давно оставила этот мир, любимую библиотеку переселили в новое здание на другом конце города, ездить туда с больной ногой изрядно постаревшей Елене Ивановне было невозможно, и она уволилась. О бывшей заведующей очень скоро забыли, а она год за годом стала всё больше и глубже погружаться в бездну одиночества и болезней. Мир её, в конце концов, сузился до размеров квартиры, только любимые книги позволяли покидать её пределы. Она всё больше и дальше удалялась от людей, которые её теперь раздражали. Тем, кто пытался по долгу службы, или по доброй воле скрасить её одиночество, искренне поддержать, помочь, было с ней очень непросто. Возле её постели сменились несколько женщин из социальных служб. Они добросовестно выполняли свои обязанности, ходили в магазины, готовили еду, убирали в квартире, даже гладили постельное бельё — но Старуха была всегда чем-то недовольна: то купленное мясо скверное, то каша пригорела, то наволочка плохо выглажена. Социальные работницы недолго выдерживали её капризы, часто сменяли друг друга, отказывались от такой неблагодарной клиентки. Помочь ей пытались и пожилые женщины из прихода, сами прожившие нелёгкую жизнь — всё напрасно. Она постоянно их подозревала в мелком воровстве, обвиняя то в пропаже старых кружевных салфеток, а то и какого-то одеяла. Вряд ли она в самом деле считала их нечистыми на руку, но обижая других, вымещая на них всю горечь своего нынешнего существования, она чувствовала непонятное странное удовлетворение.

Был только один человек, которого она чтила и даже побаивалась, — это был её духовник, настоятель храма отец Михаил. Они знали друг друга много лет, на его глазах она старела всё глубже и глубже, но и батюшка не молодел, с годами набираясь житейской мудрости, тонкости в общении со своей паствой, умении понимать и прощать людей. Когда Старуха после тяжёлого инсульта уже не смогла посещать храм, когда с ней ещё занимался логопед и только понемногу начали появляться движения в парализованной руке, он стал приходить к ней со Святыми дарами, исповедовал, иногда соборовал. Она звонила ему в храм, они договаривались о встрече, батюшка приходил в условленное время, и они, как старые друзья, подолгу разговаривали обо всём. Отец Михаил всегда находил темы для беседы, иногда духовной, иногда мирской.

Но вчера вечером он неожиданно позвонил сам, спросил позволения прийти, и не одному, а в сопровождении матушки и прихожанки. Старуха не любила чужих людей, быстро от них уставала, но отказать священнику и единственному своему другу не смогла.

Как обычно, звонок в дверь раздался в точно назначенное время. Старуха неспешно пересела с постели в инвалидное кресло, подкатила к входным дверям, отперла несколько замков, и без улыбки поздоровалась со своими визитёрами. Матушку Наталью она хорошо знала, а вот эта молодая девица… Марина на всю жизнь запомнила этот ледяной оценивающий взгляд.

— Не робей! — Успела шепнуть Марине на ухо матушка, крепко сжав её плечо.

Они скинули с ног лёгкие босоножки, и босиком друг за другом последовали в комнату вслед за хозяйкой, лихо развернувшей своё скрипучее инвалидное кресло.

Старуха так и осталась в нём сидеть, положив костлявые кисти на кожаные подлокотники. Отец Михаил благословил её и опустился на стул рядом.

— А мы, Елена Ивановна, к Вам не с пустыми руками, — с несколько поддельным оживлением сказала матушка Наталья. — Мы с Маришкой с эклерами к Вам пожаловали. Я ведь знаю, что Вы эклеры любите.

— Ишь ты, — поджала губы Старуха. — Всё-то Вы знаете! Ну, так ставьте чайник, заварка в буфете, заварите свежего чаю, у меня там старый… Чашки из сервиза возьмите, найдёте, небось, не в первый раз.

— Найду, найду! — Приветливо отозвалась матушка, увлекая Марину за собой в кухню, где многозначительно ей подмигнула.

Старуха специально отправила неожиданных гостей из комнаты. Вялое любопытство немного расшевелило её. Захотелось узнать, зачем отец Михаил привёл к ней эту девицу. А он не спешил, видимо, не зная, с чего начать. Поговорили о здоровье, о нынешнем лете, угасающем за окном.

Потом он аккуратно поставил дароносицу на освобождённый журнальный столик подле её постели и приступил к выполнению своего долга. Очень сложно исповедовать такого человека, как Елена Ивановна: запертого до конца дней своих в четырёх стенах, вымещающего на случайных людях горечь своего одиночества. Наконец, отец Михаил причастил её.

За время проведения таинства Старуха изрядно устала, но так и осталась сидеть в своём кресле.

— Ладно, отец Михаил, дипломат Вы мой… Говорите, зачем Вы эту девицу с собой привели?

Отец Михаил улыбнулся в заметно поседевшую бороду. Борода его приобрела серебристый оттенок, о котором говорят «благородная седина», за последние пару лет из тех восемнадцати, что она его знала. Старуха почувствовала тепло его мягкой руки на своей высохшей кисти, свисавшей с кожаного подлокотника.

— Елена Ивановна, помогите девушке. Сирота она, выпускница детдома. Жить ей негде. Приютите на время, сделайте богоугодное дело… Государство детдомовцев обязано жильём обеспечить. Закон такой. Но с жильём в городе очень плохо, пока у неё не получается. Но у нас в храме очень серьёзный юрисконсульт, я уже переговорил с ним. Он готов помочь. Я уверен, что со временем нормальная комната у девочки будет.

Неспешно отец Михаил рассказал Старухе краткую историю жизни Марины, которую узнал сам только накануне.

Она слушала его, не перебивая, но как только он замолчал, поджала тонкие губы и решительно мотнула головой.

— Нет, нет, отец Михаил. Даже не думайте! Как это я впущу квартирантку, о которой в первый раз слышу. Вы сами её вчера знать не знали, а сегодня в мой дом на постой определяете. Простите, сделайте милость, но у меня не богадельня и не ночлежка для бездомных. Почему Вы вдруг решили, что ко мне можно привести с улицы кого угодно?

Старуха не только рассердилась, она обиделась.

Отец Михаил внимательно посмотрел на неё.

— Позвольте, я Вам одну легенду расскажу.

— Легенду? — Удивилась она и пожала костлявыми плечами. — Что же, расскажите легенду.

— Один старец задал своему духовному чаду три вопроса: «Какое время самое главное в твоей жизни? Какой человек самый главный в твоей жизни? И какое самое главное дело в твоей жизни?» Не смог его ученик сразу ответить на эти вопросы. История эта длинная, подробности я рассказывать не буду, но ответы были такими: самое главное время — нынешнее, потому что прошлого уже нет, а будущее будет ли — неизвестно. Самый главный человек тот, который сейчас стоит перед тобой. А самое главное дело — это то, которое ты можешь сделать для этого человека.

Священник замолчал. Старуха тоже молчала, глядя куда-то в сторону.

Он повторил свою просьбу ещё раз мягко, но настойчиво.

— Елена Ивановна, приютите девушку. Воспитания она сурового, к послушанию приучена. Вам во всём будет помощница, и в магазин, и по дому что — всё сделает. Это будет поистине христианский поступок.

— Я примерной христианской не была последние лет тридцать, и Вам, мой дорогой духовник, это известно более, чем кому-либо, — почти сдаваясь, произнесла Старуха.

Наотрез отказывать она больше не решалась.

— Я подумаю, — сказала едва слышно, так и не решившись посмотреть ему в глаза.

— Так ведь ей ещё вчера некуда было деваться. Она у нас ночевала.

— У Вас? — Она помолчала. — Ладно, позовите. Я с ней поговорю.

Отец Михаил прошёл в кухню, спокойно сказалМарине.

— Ступай, Елена Ивановна поговорить с тобой хочет.

Матушка быстро перекрестила Марину, достала из кармана свою расчёску и пригладила её белёсые вихры. Шепнула ей на ухо.

— Ну, с Богом! Как бы и что бы она тебе ни говорила — терпи. Учись христианскому смирению. И не свисти. Сделай милость!

Марина робко вошла в комнату. Старуха впилась в неё взглядом. Переодевшаяся в доме священника и причёсанная Марина выглядела вполне пристойно

— Как тебя зовут?

— Марина. Марина Найдёнова.

— Найдёнова, значит. После войны многие дети были Найдёновы… Ну, так и чем ты мне можешь быть полезна? Допустим, с пылесосом ты справишься. Стиральную машину включить сможешь, если я тебя научу, в магазин сходишь, продукты купишь, если деньги на свои прихоти не потратишь. Ну, а есть приготовить, суп там, кашу сможешь?

— Я купила сегодня кулинарную книгу. Я постараюсь.

— Постараюсь, значит… Ну, ладно. На первое время яичницей с сосисками обойдёмся. Ты не куришь?

Марина затрясла головой.

— Не-а!

— И не пробовала?

— Пробовала, конечно. Ещё в шестом классе. Только меня сразу вырвало тогда. И после этого меня от запаха табака тошнит, я на сигареты смотреть не могу.

— Ну, и слава Богу! А наркотики тоже пробовала?

— Я чё — совсем ненормальная?

Отец Михаил с трудом сдержал улыбку. Наташа спряталась за дверь кухни.

— Это я скоро пойму. — Продолжала Старуха свой допрос.

— А как у тебя с деньгами? Ты меня тут не обчистишь?

Марина вспыхнула, покраснела, чуть было не вспылила, но сдержалась.

— У меня кредитная карта есть. Нам в детдоме выдали. Мне денег хватает.

— Вот как… А учиться не думаешь?

— Пока не знаю. Некогда было думать. Надо было сначала жильё найти.

— Думать, моя дорогая, всегда надо. Тем более тебе, поскольку по твоему поводу больше некому задумываться.

Марина устала быть смиренной, ответила, упрямо тряхнув головой.

— Я хорошо закончила школу. Я, наверно, в медицинский колледж пойду.

Старуха удовлетворённо кивнула.

— Ну, что ж… А жить на что собираешься? Твоих детдомовских денег, я думаю, надолго не хватит.

Марина пожала плечами.

— Опять не думала? Коли в медики решила податься, так иди в больницу санитаркой. Ну, и чего морщишься?

— Я чё-нибудь другое поищу. Не хочу горшки выносить.

Матушка Наталья, стоявшая опять в дверях кухни, погрозила Марине пальцем.

— Ишь ты какая аристократка! — Презрительно произнесла Старуха. — А медику именно с горшков начинать надо. А если в моём доме останешься, скоро и за мной ночные вазы выносить придётся.

Марина вздохнула, сдаваясь.

— Я подумаю.

— Тут и думать нечего. В больнице — ночные дежурства. День будет свободный и для учёбы, и для работы по дому.

Неожиданно раздался звонок в дверь.

— Открыть, Елена Ивановна? — Спросила матушка.

— Вообще-то я больше никого не жду. Ну, да пусть она откроет… — Костлявый палец указал на Марину. — Учти, замки у меня хитрые, потренируйся, коли здесь жить собираешься. Спроси, кто там, и в глазок посмотри, прежде, чем дверь распахивать.

Марина вышла в прихожую. Священник, присутствовавший при разговоре, вопросительно посмотрел на Старуху. Она покачала головой.

— Ой, не знаю, отец Михаил. Ой, не знаю… Дикая она какая-то.

Марина с замками разобралась неожиданно быстро. Заглянула в дверной глазок. За дверью, искажённые увеличительным стеклом, стояли мужчина и женщина средних лет. Марина спросила

— Кто там?

Последовала довольно долгая растерянная пауза. Потом мужской голос произнёс.

— Мы к Елене Ивановне.

Марина нерешительно открыла дверь. У мужчины в руках был огромный букет садовых цветов, очевидно, привезённых с дачи. Женщина держала круглую коробку с тортом.

— Это мы, Елена Ивановна! — Зычно крикнул мужчина поверх Марининой головы, входя в прихожую. — Сергей и Светлана!

Вошедшая женщина просверлила Марину ледяным взглядом.

Никому неведомые мысли пробежали по лицу Старухи. Она то ли обрадовалась, то ли огорчилась. Внимательный психолог, наверно, уловил бы в её глазах и отблеск злорадства.

— Проходите сюда, — сказала она громко и закашлялась. — Что там с чаем, матушка?

— Так у меня давно всё готово, Елена Ивановна.

— Доставайте ещё две чашки, несите сюда!

Матушка вошла с подносом, быстро накрыла чай на журнальном столике на колёсах рядом с кроватью Старухи.

— А ты, девушка, чего ждёшь? — Повернулась та к Марине. — Поставь цветы в ту голубую вазу, которая там на серванте. Видишь? За цветы спасибо, — повернулась она к очередным своим гостям. — Ну, а торт — это лишнее. У нас пирожные есть.

Тем не менее, торт был втиснут между чашек. Он так и остался завязанным розовой ленточкой из фольги.

С цветами Марина справилась быстро и вопросительно посмотрела на Старуху. Та, наконец, сделала широкий жест, приглашая к чаю всех присутствующих. Тесно сдвинувшись коленями вокруг журнального столика, гости Старухи притихли.

— Все сели? — Словно режиссёр, оглядела присутствующих хозяйка. В её голосе теперь звенели хриплые, откровенно злорадные нотки. — Самое время вас друг другу представить.

Она начала со священника и пошла по кругу.

— Это духовник мой, старый друг, отец Михаил. Это — матушка Наталья, частенько мне помогает…

— Мы у Вас встречались. — Буркнул себе под нос мужчина. Его спутница, молча кивнула.

— А девушка эта… — Старуха нарочно сделала длинную-длинную паузу, предчувствуя, какой эффект произведёт её следующая фраза. Мужчина и женщина буквально впились в неё взглядом. — А девушка эта — я только что узнала, что зовут её Мариной, а девушка эта будет теперь здесь жить. Поскольку она детдомовская и крыши над головой не имеет, то будет у меня кем-то вроде Золушки, будет на меня работать, чтобы кров свой оплатить…

Марина побагровела, матушка, тесно прижатая к ней бедром, искоса многозначительно взглянула на неё.

— Ну, вот. — Усмехнувшись, продолжила Старуха. — Осталось только представить Вас, Сергей и Вас, Светлана. Это — мои риэлтеры. Правда, договор я с ними, слава Богу, так и не подписала, хотя за горло вы, мои дорогие, меня крепко держали целых три года. — Она устала от собственного длинного монолога и, откашлявшись, закончила. — Поскольку эта девушка будет теперь выполнять всю работу по дому, то я более ни в чьих услугах не нуждаюсь. Пенсия моя, как вам известно, немалая, при моём полупостельном режиме на жизнь мне с лихвой хватает, и потому наши с вами столь длительные переговоры заканчиваются сегодняшним славным днём.

Старуха с большим трудом договорила эту длинную и витиеватую фразу, и, переведя дух, победно взглянула на своих незваных гостей.

Мужчина так резко встал, что опрокинул стул. Он с такой силой, пнул его ногой, что стул отлетел в сторону и ударился ножкой о шкаф.

— Какого чёрта Вы нас столько времени за нос водили?! Пошли, Светлана!

Старуха так рассердилась, что голос её прозвучал неожиданно громко и безапелляционно.

— А ну, молчать! В моём доме священник, так что придержите язык, молодой человек.

Но потом она вдруг рассмеялась сухим раскатистым смехом. Потратив на него последние силы, опять закашлялась, замахав руками.

— Мне интересно было с вами поиграть в кошки-мышки. Скучно одной-то. А я, оказывается, до сих пор не потеряла интереса к человечеству.

И она снова засмеялась своим колючим смехом.

В прихожей громко хлопнула дверь.

Отец Михаил спокойно встал и поставил упавший стул на место.

— А торт-то… — Спохватилась Старуха. — Ну-ка, Марина, догони их. Верни торт!

Марина выскочила на лестницу, крикнула куда-то вниз, откуда доносились тяжёлые шаги и злые голоса.

— Вы забыли свой торт! Возьмите!

В ответ она услышала грубое мужское ругательство, тут же злобно подхваченное женщиной.

Когда она вернулась в комнату с тортом в руках, Старуха ткнула пальцем на прежнее её место и продолжила свои объяснения отцу Михаилу.

— Откуда они про меня узнали — не представляю, кто-то навёл, видимо. Всю родословную вынюхали, до десятого колена проверили, удостоверились, что наследников нет. Чего только не обещали после подписания договора — золотые горы. Врать не стану: продукты, лекарства на мои деньги покупали. Квитанции всякие оплачивали вовремя. Но эти услуги мне и соседи без проблем оказывали. Честно говоря, иногда я задумывалась — а, может быть, и правда, будут ухаживать, помогать, в храм на службу привезут, куда-нибудь на природу подышать. А потом, как взгляну на эти физиономии — в глаза не смотрят, переглядываются всё время. Я же — артистка, всегда вижу искренний человек передо мной или притворяется. Так наши переговоры и затянулись на годы.

Старуха взглянула на священника, сказала тихо.

— Я ничего бы не сделала без Вашего благословения, отец Михаил. Это было так… Всё какое-то развлечение. Вы со своей Мариной все точки над «и» поставили. И на том спасибо! Ну, и хватит об этом. Поставьте-ка, матушка, чайник заново, вылейте этот из чашек. Остыл совсем.

Гости ушли скоро. Марина отправилась вместе с матушкой в дом священника за вещами, отец Михаил — по своим приходским делам. Старуха, заперев за ними тяжёлую дверь, собрав последние силы, переползла из инвалидного кресла на своё ложе. Вытянулась на постели и устало закрыла глаза. Чего ждать от совместной жизни с этой детдомовкой? Она с трудом вспоминала себя в её возрасте. Конечно, в свои восемнадцать лет она, Леночка Бахтина, была совсем другой. И жизнь её невозможно даже сравнить с жизнью этой девчонки. Потянуло в сон, и Старуха как-то сразу провалилась в своё прошлое.

И откуда-то из небытия она вдруг услышала давно забытый резкий голос педагога.

— Ещё раз так прыгнешь, внизу рухнет потолок, будешь ремонтировать за свой счёт. Сначала!

Яркий электрический свет заливает репетиционный зал. Балетный станок, «палка» тянется вдоль стен хореографического класса. Их только трое — педагог, ученица и концертмейстер за роялем.

Как всё-таки Леночке повезло: она — ученица лучшего педагога в училище. И более того: она считается одной из самых любимых учениц. Но любовь наставницы выражается по-своему: она заставляет своих любимчиков работать до изнеможения.

Леночка танцует, но закончить не успевает. Педагог резко опускает руку на клавиатуру фортепьяно, останавливая аккомпаниатора.

— Ещё раз стукнешь ногой, выгоню из класса. С того же места! И…

Леночка очень старается прыгнуть так, как от неё требуют. Собралась, сконцентрировалась. Прыгнула. Кажется, всё в порядке. Довольная, она смотрит на любимую наставницу, ожидая поощрения. Но слышит её спокойный голос.

— Стука нет, но и прыжка нет. Ещё раз!

И тут прозвенел короткий, но резкий звонок. Потом ещё один. Что это? Звонок после антракта в зрительный зал? Нет, это что-то другое. Тот звонок звучал совсем по-другому.

Старуха проснулась. В комнате царил сумрак летнего вечера. Лёгкий ветер покачивал новую штору. Она зажгла бра над своей кроватью и села на постели. Звонок прозвучал снова, теперь ещё более громкий и длительный. Это пришла Марина. Пришла насовсем.

Распахнув перед девушкой новую металлическую дверь с пятью тяжёлыми замками, словно в сейфе, Старуха окинула её ироническим взглядом — перед ней стояла испуганная девица в джинсах с прорехами на коленях, с голым животом и с вялым напоминанием о давней стрижке на взлохмаченных обесцвеченных перекисью волосах.

— Насколько я понимаю, это последний писк молодёжной моды? — Ядовито спросила она.

Марина, растерявшись, ничего не ответила.

Старуха отъехала назад, пропуская свою квартирантку в прихожую.

— Это все твои вещи? — Указала она на её новый пухлый рюкзак.

Марина смущённо кивнула.

— Небогато… — Поджала губы Старуха и покатила в комнату.

Здесь она круто развернулась и коротко изложила своё кредо.

— Как видишь, комнат у меня две, порядок ты будешь поддерживать в обеих, но это вовсе не значит, что одна из них будет твоя. Спать ты будешь в кухне. Диванчика, что там стоит, для тебя вполне достаточно. Под ним — большой вместительный ящик, вещей у тебя не шибко много, всё поместится. Не вздумай разбрасывать свою обувь, терпеть не могу чужие запахи. Что нужно делать по дому — будет ясно по ходу дела. За тобой уборка, кухня, магазины и всё прочее. В туалет я пока хожу сама. — Она грустно усмехнулась и повторила — Пока… Два-три раза в неделю я принимаю ванну, поможешь мне помыться. Перестелить постель — это обязательно. — Она перевела дух, подумала и добавила устало. — Пропишем тебя временно. На год пока, потом видно будет.

— Спасибо… — Только и сказала Марина.

Старуха бросила на неё быстрый косой взгляд.

— Неси свои вещи в кухню, устраивайся, а потом давай ужином заниматься. Там в холодильнике есть кое-что для начала.

Она подъехала к своей кровати и хотела было перебраться на неё, но спохватилась, что не сказала кое-что важное.

— Ты, Марина, твёрдо запомни: дома всегда переодевайся, ходи подтянутой, причёсанной, с чистыми руками и коротко обрезанными ногтями. Завтра я твою одежду просмотрю, подберём тебе что-нибудь для дома. Душ принимай два раза — утром и вечером. Мой дом — не конюшня, знаю, как от молодых потом несёт. Учти — я брезгливая.

Марина побагровела.

— Чего краснеешь? Я что не права? Моя наставница по хореографии из репетиционного зала нас выгоняла, если только почувствует запах пота. А тогда из дезодорантов была только одна вода из-под крана. Это сейчас их миллион. Да… паспорт свой вот сюда положи. — Она выдвинула маленький ящик тумбочки, которая стояла подле её кровати. — Здесь лежат все мои документы и паспорт мой тоже. Не забывай об этом. Не теряйся, ежели что…

— Ежели что? — Не поняла Марина.

— Напряги свой умишко-то. Ежели, значит, я помру неожиданно. Свой-то паспорт положи, пока я не забыла. Надо будет — возьмёшь на время, потом опять сюда же и положишь. Ну, ступай, разбирай своё имущество.


Уже после домашней вечерней молитвы, заплетая на ночь тяжёлую густую косу, Наташа вздохнула облегчённо.

— Слава Богу, Елена Ивановна согласилась девочку принять. Я так боялась, что она упрётся.

В квартире было по-летнему душно. Отец Михаил распахнул настежь окно и устало опустился на постель. Неожиданно улыбнулся.

— Знаешь, одного умирающего старца его духовные чада спросили: что ему, такому мудрому, осталось непонятным в этом мире? Он ответил, что не понял только одного: это плохой человек совершает хороший поступок или хороший человек поступает плохо? — Он вздохнул и покачал головой. — Я Марину у Елены Ивановны оставляю с большим сомнением. Уживутся ли? Слишком они разные.

— Да, — согласилась Наташа. — Как их отношения сложатся — только от них зависит. Насколько обеим хватит христианского смирения и терпения, конечно.

— Будем молиться за них.

— Обязательно будем.


День сегодня для Старухи выдался непростым. Она устала и, наверно поэтому никак не могла заснуть. Очень трудно было примириться с мыслью, что теперь в её доме будет жить совсем чужой, посторонний человек, эта весьма вульгарная девица. Она не могла отказать отцу Михаилу, просто не могла и всё! А теперь придётся терпеть и привыкать. Давно погас свет в кухне. Марина быстро угомонилась, только жалобно скрипнул под ней старый диванчик, а Старуха ещё долго лежала неподвижно с закрытыми глазами. Воспоминания о счастливых довоенных годах, нахлынувшие на неё днём, когда она была такой же юной, как эта незнакомая ей девчонка, посапывающая в кухне, вернулись снова.

Тогда ей, Леночке Бахтиной будущее представлялось таким светлым и радостным. Хореографическое училище она закончила с блеском. Её драматический талант, умение неистово работать, её творческую эксцентричность, темперамент и лёгкий характер педагоги заметили давно. На выпускном спектакле она сразила наповал всех скептиков и была принята в труппу Кировского театра. В корифейках она задержалась недолго, её быстро стали вводить во многие «групповки» текущих балетных спектаклей, и в пятёрки, и в тройки и даже в двойки. Её стала замечать балетная критика, в каких-то рецензиях несколько раз мелькнула её фамилия. И доброжелатели, и завистники, которых с избытком хватает в каждом театре, шептались за её спиной, что она вот-вот получит партию в каком-нибудь балете основного репертуара. А может быть, и не одну. И Петя Орлов, её единственная любовь, преданный друг и партнёр был рядом. Он тоже считался очень перспективным, талантливым танцовщиком, ему тоже прочили блестящее будущее. А творческий их дуэт сложился ещё в училище, в выпускном классе они были уже неразлучны и в жизни, и на сцене.

Но, к несчастью, подарки от благосклонной судьбы закончились очень быстро.

Грянула война. Падать с небес на холодную военную землю, терять такое яркое, перспективное будущее, бояться не только за себя, но и за отца-офицера, ушедшего на фронт двадцать третьего июня тысяча девятьсот сорок первого и пропавшего на полях сражений, за растерявшуюся без него маму, работавшую концертмейстером с вокалистами театра — это было так больно, так неожиданно, так несправедливо! Она повзрослела мгновенно. Тогда, в июне сорок первого Лене Бахтиной исполнилось двадцать лет.

Ленинградцы про любимый театр забыли. На объявленный в июньской афише балет «Лебединое озеро» было продано всего тридцать билетов, и спектакль отменили. В августе театр эвакуировался в Молотов, на Урал. На сборы было отпущено три дня. Из Ленинграда уезжали полторы тысячи работников сцены и две тысячи членов их семей. Посадочные талоны на себя и родных все получали в длинной-предлинной очереди в администрации театра. Потом, вслед за другими, они с Петей вошли в сырой полутёмный зрительный зал. Казалось, что все артисты театра, вся балетная и оперная труппы, все осветители, костюмеры и реквизиторы собрались здесь. Всегда такой праздничный, сверкающий золотом зал теперь был похож на траурный пантеон. Все стояли молча, словно на похоронах. Спотыкаясь о торопливо скатанные ковровые дорожки, они с Петей протиснулись к любимой сцене, запертой от них непроницаемым железным занавесом. Этот холодный бесчувственный металл словно разделял их жизнь на «до» и «после». Кто-то из девочек кордебалета громко всхлипнул. Лена резко оглянулась, пригвоздила её к месту холодным взглядом — интуитивно понимала, чувствовала, что главные слёзы будут потом. Сейчас надо было быть собранными и сильными.

А потом был вокзал. И теплушки, теплушки. Больше восьмидесяти теплушек. Кто уезжает, кто остаётся — понять было невозможно. Это был настоящий сплав общего горя, растерянности, неизвестности. Вот где было место слезам настоящего прощания, все понимали — может быть, навсегда…

Наконец, бесконечный состав тронулся, еле-еле зашевелились вагоны. Поезд очень медленно набирал скорость. Разве они с Петей знали, что ждёт их впереди? Они ещё толком не успели привыкнуть к этому страшному слову — «война». Не знали, сколько она продлится, что произойдёт в их жизни и в судьбе. Начиналась другая жизнь, к которой они совсем не были готовы.


Марина, по наставлениям матушки Натальи, изо всех сил старалась приспособиться к новым условиям существования. Она твёрдо решила не обижаться на резкие, язвительные замечания Старухи, молча выполнять её капризы, стараться пропускать мимо ушей колкости. Жизнь в детском доме строилась между двумя понятиями — «надо» и «нельзя», постоянные одёргивания, замечания и наставления были ей хорошо знакомы. Марина привыкла подчиняться. Главное — у неё теперь была крыша над головой, в кармане позвякивали ключи от квартиры, в которой было достаточно уютно и тепло… Матушка Наталья, с которой они частенько перезванивались, сказала, что отец Михаил не оставляет хлопоты о её комнате. Приходской юрист уже побывал у главного прокурора города и записался на приём к губернатору. Надежда получить скоро собственное жильё придавала силы и, когда Старуха уж слишком допекала её своими придирками, Марина успокаивала себя тем, что пребывание в этом доме — временное и надо просто немного потерпеть.

Она легко поступила в медицинский колледж, затем, не без колебаний, конечно, на работу санитаркой в травматологическое отделение муниципальной больницы. График получился очень плотный. Если бы ещё год назад в выпускном классе ей сказали, что она будет жить в таком сумасшедшем ритме, она бы не поверила. Теперь Марина не знала, когда начинаются сутки. Наверно, вечером, когда она прибегала на дежурство. Как ни странно, с брезгливостью по поводу выноса суден и перестилания простыней, заделанных тяжёлыми лежачими больными, она справилась довольно быстро. Победило откуда-то возникшее в ней сострадание к беспомощным людям, которые из-за тяжёлых травм или операций не могли обходиться без посторонней, без её, Марининой помощи. Больные были разные: старые и молодые, добрые и злые, покладистые и капризные. Но они были больными! Иногда очень тяжёлыми, как та пожилая женщина после ДТП, с четырьмя оперированными конечностями. Днём возле неё дежурили какие-то люди, наверно, родственники, но за ночь Марина несколько раз заглядывала в палату: не надо ли дать попить, или просто перевернуть на другой бок, потому что спина задеревенела… Какая уж тут брезгливость! Конечно, поначалу не всё проходило гладко: получала она серьёзный разнос от старшей медсестры и за плохо вымытый пол в палате, и за несданное вовремя грязное бельё. Но постепенно всё наладилось. Марина стала легко справляться со своей работой, и теперь сама иногда проявляла характер, принимая смену с недоделками у Веры Игнатьевны или бабы Тани.

Утром после дежурства она мчалась на лекции, на которых с непривычки засыпала от усталости; потом были практические занятия, на которых спать было невозможно. Затем — опять бегом: сначала в магазин, оттуда домой, где вертелась, как белка в колесе. Училась готовить еду, по неопытности портила недешёвые продукты, пылесосила и гладила бельё. Анатомия, которую пришлось осваивать на первом курсе, давалась ей с большим трудом — подводила память, слабая с детства. Марина не расставалась с учебниками ни на кухне, пока готовила незамысловатые блюда для Старухи, ни во время ночных дежурств в больнице. Вымыв после ужина палаты, перестелив постели лежачим больным и сменив им на ночь памперсы, она забивалась куда-нибудь в санитарскую комнату или даже в ванную и зубрила. Зубрила, зубрила. Одна височная кость чего стоила с множеством отверстий, ложбинок и ямок! Она даже мысли не могла допустить, что может провалиться на экзамене — не такая уж она тупая, как считает её хозяйка. Пришлось срочно купить ноутбук, и подключить Интернет, на что Старуха совершенно неожиданно дала благосклонное согласие. Денег на кредитной карте становилось всё меньше и меньше, но Марина начала получать совсем небольшую санитарскую зарплату, и при её весьма скромных потребностях средств на жизнь пока хватало.

Из-за своей загруженности Марина не замечала времени. Дни полетали за днями. Ночные дежурства укорачивали сутки. Постепенно новая жизнь входила в определённое русло и становилась более ритмичной. И даже ядовитые замечания Старухи удавалось иногда пропускать мимо ушей.

— Не ходи чемоданом! — Иногда Марина даже вздрагивала от неожиданности, услышав в кухне резкий скрипучий голос из комнаты. — Ссутулилась. Руки впереди болтаются, как у орангутанга! Ты хоть изредка на себя в зеркало посматривай!

— Какое там зеркало! — Стонала про себя Марина, снова утыкаясь в учебник. — Господи! Дай мне силы не свалиться под стол от усталости!

И тут же слышала очередное ворчливое замечание.

— Опять напялила эту старушечью кофту! Сделай милость, не щеголяй в ней передо мной. Терпеть не могу такие кофты!

— А мне нравится! — Не отрываясь от учебника, всё-таки огрызнулась Марина.

— Значит, дорогая, у тебя дурной вкус.

— Наша директор детдома Ольга Сергеевна, всегда в такой ходила. И мы её любили в любой одежде.

— Я тебе про Фому, а ты мне про Ерёму… — Сил подолгу спорить у Старухи не было.

А Марина покорно снимала кофту, запихивала её куда-то в глубину ящика под диванчиком в кухне, и забывала о ней навсегда.

— Марина! — Раздавался опять хриплый голос из комнаты.

Она отрывалась от учебников, выглядывала из кухни.

— Чё?

— Господи! Опять это «чё»!

— Вы что-то хотели? — Отвечала Марина, словно не слыша замечания.

В общем-то, ничего Старуха не хотела. Но тут же что-нибудь придумывала: полить цветы, вытереть пыль на подоконнике, ну, и всякие другие, совсем необязательные дела.

— Ты, кажется, сегодня пылесосила в комнате?

— Да! Три часа назад.

— Плохо пропылесосила. На паласе бумажка как валялась, так и валяется. Значит, в том углу палас остался пыльным.

Марина только свистнула с досады.

— Не свисти в доме! — Тут же слышался окрик.

— А что — денег не будет? — Решила она съязвить.

— Деньги меня, дорогая, сейчас мало волнуют. Свистеть в доме просто неприлично. Есть простые понятия о том, что хорошо, а что плохо. Жаль, что тебя этому вовремя не научили.

В другое время Марина с удовольствием продолжила бы эту перепалку, но сейчас надо было заниматься и, подавив вздох, она покорно бралась за пылесос.

Рано утром она старалась собираться как можно тише, но непременно за что-то цеплялась или что-то роняла, получая за это заслуженные упрёки и назидания.

Если она сдерживалась, отмалчивалась, Старуха не унималась, придумывая снова и снова, к чему бы придраться. Иногда Марине казалось, что Старуха цепляется к ней назло, просто хочет вывести её из себя, заставить сорваться, нагрубить. Порой так и подмывало нахамить, огрызнуться, сделать что-то назло…

Но она тут же спохватывалась: а дальше-то что? Уйти, хлопнув дверью? Куда? Вернуться в комнату без дверей с соседями-алкоголиками? Да и занята, наверно уже эта комната. Куда ей тогда деваться? Да и вообще…Зачем с ней перепираться? Слабая, беспомощная, с таким скверным характером, Старуха никому не нужна. Обе они никому не нужны. И, если было так Богу угодно, свести их вместе, значит, надо смириться и терпеть, как всё время повторяют отец Михаил и матушка Наталья. А там — Бог даст, будет своё жильё.

Но однажды Марина всё-таки не выдержала, и, вздохнув, совсем по-взрослому произнесла.

— Ведь Вы, Елена Ивановна, нарочно ко мне цепляетесь. Ну, чтобы я разозлись, нахамила Вам… Вы просто специально меня достать хотите. Зачем? Я ведь стараюсь.

И Старухе неожиданно стало стыдно.

Уже потом, когда Марина убежала на занятия, она долго размышляла над её словами. Мысли двигались очень медленно, постоянно уходя куда-то в сторону, но, в конце концов, Старуха призналась себе, что она несправедлива. Конечно, эта девочка должного воспитания не получила. Она неуклюжая, угловатая, с кошмарным подростковым сленгом, но надо признать, очень неглупая. И, действительно, старается, выполняет все капризы своей домохозяйки, работает санитаркой не только в больнице, но и дома. Одно купание в ванной чего стоит! Каждая последующая процедура давалась им обеим всё сложнее. Марина раздевала её в постели, усаживала обнажённую в кресло и подвозила к двери ванной. Здесь Старуха обхватывала цепкими тонкими руками её шею, и эта девчонка, подхватив её на руки, опускала хлипкое, высохшее от старости тельце в тёплую живительную воду. Потом быстро мыла, купала её, вытирала и укладывала в постель тем же способом. Когда девочка спит — вообще не понятно. Сон у Старухи был поверхностным, она часто просыпалась ночью, и, если Марина не дежурила в больнице, она непременно видела за освещённой стеклянной дверью кухни склонённую над книгой, взлохмаченную голову своей «Золушки».

Иногда Старуха, желая подразнить, позлить девчонку, поминала эту сказочную героиню. Однажды Марина не выдержала, огрызнулась.

— Между прочим, Золушка вышла замуж за принца!

Старуха ядовито рассмеялась.

— Не обольщайся, дорогая! Тебе это не грозит. У тебя походка маляра, царский дворец просто рухнет от шарканья твоих шлёпанцев. Когда ты ешь, то звякаешь ложкой о тарелку так, что звона колоколов нашего храма не слышно, а о твоей речи и говорить нечего — одно твоё «чё» многого стоит.

— Я уже так давно не говорю

— Слава Богу! Да и вообще современные принцы предпочитают девушек образованных, глубоких, а у тебя мысли коротенькие-коротенькие, как у Буратино.

Марина очередной раз подавила вздох. Откуда престарелой Старухе, уже много лет запертой в своей квартире, знать, каких девушек предпочитают современные принцы, и какой длины у неё мысли? Какой смысл спорить?

— Ну, и что замолчала?

Старухе было скучно, и, когда она чувствовала себя получше, она развлекалась такими вот словесными баталиями. Марина поднимала глаза к небу и исчезала за дверью кухни, откуда слышала сиплый голос.

— Ну, и чего глаза к небу закатила? Я что — не права? И что это за привычка — глаза закатывать? Если с тобой кто-то разговаривает, надо собеседнику в глаза смотреть. В гла-за! Чего молчишь?

— Мне надо заниматься, Елена Ивановна…

И однажды добавила с горечью.

— Я не виновата, Елена Ивановна, что осталась сиротой. Я не виновата в том, что оказалась в детском доме, что рядом со мной не было родных людей, никого, кто научил бы меня хорошим манерам и помог бы мне стать интеллигентным человеком. Я не виновата в том, что получилась такой, какая сейчас есть.

И Старуха растерялась, не зная, что ответить. Действительно, в чём виновата эта девочка? Её бы просто пожалеть, кто и когда жалел этого птенца, выброшенного в жизнь из коллективного детдомовского гнезда? Но за долгие годы одиночества Старуха совсем разучилась кого-то жалеть, заботиться о ком-то. Какие-то давно забытые, добрые чувства вдруг вяло шевельнулись в её душе. Она вдруг рассердилась на себя. Старая мудрая женщина, неужели она совсем потеряла способность сострадать? Выходит, она не выдержала испытаний, которые послал ей Господь. Она — ленинградская балерина и библиотекарь не смогла остаться до конца своих дней интеллигентным, тонко чувствующим человеком, христианкой, наконец. И она дала себе слово больше не дёргать девчонку по пустякам.

Когда к ней в очередной раз пришёл отец Михаил, она, кажется, впервые искренно и от души каялась в своей несправедливости к Марине. Ему было нелегко с этой старой, немощной женщиной, не имевшей собственных детей. Конечно, он понял её настроение, но всё-таки мягко повторил ей в тысячный раз, что между раскаянием и покаянием — огромная разница. Можно бесконечное количество раз раскаиваться в своих неблаговидных поступках. И совершать их снова и снова. Покаяние — это решение навсегда отречься от своего греха. Приложить все внутренние силы к тому, чтобы никогда больше его не повторять. Она много уже сделала для этой девочки, впустив её в свой дом, совершив настоящий христианский поступок. Зачем же теперь постоянно заставлять её расплачиваться за собственную добродетель? Долг христианина — ни для кого не быть проблемой.

Марину он видел редко, она была очень занята и почти не появлялась в храме, но если вдруг приходила на литургию, то на исповеди непременно каялась в том, что очередной раз сорвалась и нагрубила своей хозяйке. И те же слова о разнице в раскаянии и покаянии он твердил теперь этой девочке, незнающей, что такое война, потеря творческой профессии и беспросветное одиночество. Он, пастырь, свёл вместе эти две души, жаждущие любви и тепла, и теперь чувствовал себя ответственным за их совместное существование.

Хлопоты о жилье для Марины, кажется, подходили к благополучному концу. Город, в какие веки, строил новый многоэтажный дом, в котором решено было выделить для нуждающихся несколько социальных квартир. Даст Бог, одна из них достанется девочке — бумага с распоряжением по этому поводу была передана на подпись губернатору. Это будет не комната, а целая однокомнатная квартира! Отец Михаил до поры до времени не торопился сообщать об этом Марине, но часто обсуждал с Наташей это радостное событие.


Хотя на календаре мелькали уже последние дни декабря, город глубоко погрузился в мокрую, мрачную осень, которая никак не могла перейти в зиму. Марина возвращалась домой из магазина. Сгущались ранние сумерки, моросил противный снего-дождь. Тяжёлая сумка с продуктами оттягивала руку. Едва она вошла в свой плохо освещённый двор, как ясно услышала позади себя шаги, звонко хлюпающие по лужам.

Марина невольно оглянулась. Низко опустив голову, надвинув на лоб капюшон чёрной куртки, следом за ней шёл какой-то мужчина. Он был довольно субтильный и смахивал на долговязого подростка. Она не была трусливой, но когда в тёмном дворе кто-то наступает тебе на пятки, это не вызывает никаких положительных эмоций. Марина невольно ускорила шаг, человек, шедший за ней, тоже пошёл быстрее. Она задержалась на пороге подъезда, торопливо ища в кармане ключ от домофона, и вдруг получила сзади довольно сильную затрещину. Марина вскрикнула от неожиданности, но не упала, а резко повернулась к нападавшему. Чего-чего, а драться она умела. Удар зимним сапогом пришёлся точно между его ног. Он взвыл, скорчившись, и Марине ничего не стоило, ловко вывернув руку парня назад, развернуть его носом к стене. Да так сильно, что на мокрый асфальт у его ног быстро закапали алые капли крови.

— Молодой человек, дышите глубже. Вы взволнованы! — Марина крепко прижимала его к стене дома острым коленом, но голос её звучал насмешливо.

— Ладно… Пусти…

Она выпустила его руку, но сохраняла полную боевую готовность. Детдомовская закалка — всегда быть готовой к обороне, очередной раз выручила её.

Нападавший повернулся, и тут она увидела его лицо.

— Колька! Найдёнов! Это ты? Ты что, совсем спятил?

Капюшон с головы парня сполз на спину и он, окончательно растерявшись, почти шёпотом произнёс.

— Маринка…

Он зажал окровавленный нос грязными пальцами, попятился и хотел было ретироваться, но Марина, бросив на землю сумку, крепко вцепилась в его рукав.

— Ну, уж нет. Я тебя не отпущу, пока ты мне не объяснишь, что всё это значит.

Она окончательно успокоилась и, потирая ушибленный затылок, открыла дверь подъезда нашедшимся, наконец, в кармане ключом от домофона. Затащив слабо сопротивляющегося Кольку под лестницу, она достала из своего кармана скомканный носовой платок и всунула в его руку. Потом скомандовала.

— Вытрись! И рассказывай!

Колька молчал.

— Я кому сказала — рассказывай! — Строго повторила Марина.

Колька молчал, глядя куда-то в бок.

— Колька, — мягко сказала она. — За что ты хотел меня избить? Мы ведь с тобой родные люди… Ну, чего ты молчишь? — Она сильно тряхнула его за рукав. — В чём я перед тобой провинилась? Что я плохого тебе сделала?

— Да ничего ты мне не сделала. — Наконец, произнёс парень. — Откуда я знал, что это ты? Это они на тебя взъелись. Велели тебя проучить. Поздравить с Рождеством, значит. — И добавил совсем тихо. — Обещали мне хорошо заплатить.

— Да кто они-то? Кому я помешала?

— Именно что помешала. Риелторам этим. Ты у них какую-то квартиру из-под носа увела, у какой-то бабки поселилась, которую они на договор три года обрабатывали.

Марина не сразу вспомнила летнюю встречу с какими-то неприятными людьми в доме Старухи. Она о них давным-давно забыла, но у тех, видимо, память была крепкая.

Она с сожалением посмотрела на Кольку.

— А ты какое отношение к ним имеешь?

Он смутился, не зная, что ответить.

— Да так… они мне помогают. Я — им.

— И чем же они тебе помогают?

— У меня комната жуткая. И ту еле-еле получил. — Он назвал адрес. — Они обещали её на однокомнатную квартиру поменять.

За последнее время Марина почти разучилась свистеть, но тут свистнула неожиданно звонко.

— И ты поверил?!

— Ну, не просто так, конечно. Если я им помогать буду…

— Помогать морду кому-нибудь бить? Как мне?

— Это в первый раз. Я им на даче помогаю. Зимой вместо сторожа там живу. И с машиной — помыть там или ещё чего…

— Ну, и дурак ты, Колька! Никогда прежде тебя дураком не считала. А вот теперь — точно вижу, что дурак. На нормальную работу не устроился?

— Нет. Не хочу жить по графику: точно приди, точно уйди… Устал ещё в детдоме жить по команде.

— А учиться? Пошёл бы на курсы какие-нибудь. Профессию бы получил.

— А кто мне эти курсы оплачивать будет? Я еле наскребаю денег, чтобы свою берлогу оплачивать. Вот эти риелторы и помогают.

— Я, между прочим, и работаю, и учусь. Вот ещё за Еленой Ивановной ухаживаю. За старушкой, у которой живу. Думаешь, мне легко? Оставят тебя с носом эти риелторы А ты что… и вправду, хотел меня покалечить?

— Да ты чё?! — Возмутился Колька. — Я чё — ненормальный? Я тебя стукнул и уже дунуть хотел, как ты меня прихватила.

Марина вдруг спохватилась.

— Подожди-ка… Скажи мне ещё раз твой адрес…

Колька повторил.

Марина опять свистнула.

— Знаю я эту комнату. Её сначала мне давали, только я отказалась. Соседи там алконавты жуткие. Ты с ними не пьёшь, случайно?

— Это на какие шиши? Жить с ними тошно, конечно. Но они мне не друзья.

— Сходи в наш храм.

— А чё я там забыл?

— Поговори с отцом Михаилом. Это настоятель. Главный священник, значит. Да ты его знаешь. Он к нам в детдом часто приходил.

— А, помню. Мне Ольга Сергеевна, ну, директриса наша, говорила, что он меня крестил маленького, когда меня в детдом определили.

— Ты с ним поговори. Он очень умный батюшка и добрый. Это он меня к Елене Ивановне пристроил и тебе поможет, я уверена. Я бы с тобой пошла, только у меня времени совсем нет.

— Ладно. Схожу как-нибудь.

— Не «как-нибудь», а завтра же и сходи.

— Ладно.

— Обещаешь?

— Ну, сказал же — схожу.

Они ещё поговорили несколько минут, обменялись телефонами, и Колька клятвенно пообещал звонить и не пропадать. Уже прощаясь, задержал Марину за рукав.

— Слушай… А ты это… Где научилась этим приёмчикам?

Она засмеялась.

— Каким это?

— Каким, каким… Тем самым. Меня чуть инвалидом не сделала, и нос об стену разбила… До сих пор капает.

Он пожулькал в руках окровавленный платок, не зная, отдавать его или нет.

— Оставь себе, — отмахнулась Марина. — Мне твоя кровь не нужна. А приёмчикам этим нас Владислав Семёнов научил, тренер по самбо. Он женскую сборную России тренирует. В нашем городе у них сбор был. Ну, помнишь, он одно время к нам в детский дом часто приходил. Мужик такой классный! Неужели забыл?

— Слышал от пацанов. Я тогда с пневмонией в больнице лежал, сам его не видел.

— Ну, так вот… Он пришёл, отобрал нескольких старших девчонок: меня, Наташку Свердлову, Майку Найдёнову и ещё кого-то, не помню… Ну, и кое-чему нас за несколько тренировок и научил. Не для соревнований, конечно, а так… Для самообороны. Помогает, как видишь.

— Помогает, — шмыгнул носом Колька.

— Ну, пока.

— Пока.


Марина задерживалась. В комнате быстро темнело. Старуха протянула руку, не сразу нащупала выключатель над своей постелью. Яркий свет бра на мгновение ослепил её. Сильная слабость не давала оторвать голову от подушки. Она чувствовала, что силы из её слабеющего тела уходят вместе с каждым минувшим днём. Просыпаясь утром, она чувствовала себя за одну ночь постаревшей на целый год. Ещё пару лет назад она была достаточно бодрой, смотрела телевизор, читала книги из своей большой библиотеки, разгадывала ребусы и кроссворды, которые ей приносили редкие посетители. Но теперь читать она больше не могла — с первых страниц начинала болеть голова; всё реже она брала в руки свои любимые кроссворды. Часто не хватало сил пересесть в инвалидное кресло, иногда приступы слабости не давали ей даже опустить ноги с кровати. «Ночная ваза» теперь стояла на табурете рядом с кроватью — самостоятельно посещать туалет Старуха уже не могла. Все дорогие и любимые люди давно оставили её в этом мире одну. Она всех пережила — и Петю, и маму, и всех своих ровесников. Как там у Анны Ахматовой: «И нет уже свидетелей событий, и не с кем плакать, не с кем вспоминать». Даже голуби давно перестали прилетать. Она уже не в силах была кормить их, а Марина редко бывала дома днём, да и не слишком жаловала этих нечистоплотных жадных птиц. Зато она повесила на окне кормушку для синиц и никогда не забывала подсыпать им семечек. Старуха невольно улыбалась, наблюдая за этими весёлыми птичками, которые прилетая, словно здороваясь с ней, с любопытством заглядывали комнату.

Есть не хотелось. Чай и бутерброды, какой-то салатик и несколько сытных бутербродов, оставленных Мариной на журнальном столике возле её постели, опять остались нетронутыми. Она прислушалась, надеясь услышать звяканье ключа в дверных замках, но шум в ушах был таким сильным, что сквозь него с трудом пробивалось миролюбивое и успокаивающее тиканье настенных часов, отсчитывающих её убегающее время. Взглянув на них, она не сразу поняла, который час. И где опять застряла эта девчонка?

Старуха всё тяжелее переносила одиночество. Теперь весь её день заключался в ожидании Марины. Если она не дежурила, Старуха чувствовала облегчение: легче дышалось, не так кружилась голова и не так сильно одолевала слабость, когда она слышала весёлый шум закипающего чайника в кухне.

Но сегодня сил совсем не было, и Марина нужна была в доме. Как никогда.

Ей трудно было разобраться в себе. Хорошо или плохо будет, если девчонка получит собственное долгожданное жильё, и в пустой квартире наступит прежняя тишина? Тишина, которую не прервёт ни привычный звонкий девичий голос, ни плеск воды в ванной, ни резкий скрип старого диванчика в кухне, на котором Марина устраивалась на ночь. Не будет слышно шарканья её шлёпанцев, звона очередной разбитой тарелки, из-за которой можно было бы раздражённо пробубнить целый вечер. С точки зрения Старухи, у Марины была тысяча недостатков. Она мало читала в школьные годы, а теперь ей и вовсе было некогда. Она безвкусно одевалась, ходила тяжёлой неуклюжей походкой, жестикулировала, когда спорила, иногда довольно резко огрызалась на, казалось бы, безобидное замечание, после чего они могли обе несколько часов хранить обоюдное молчание. Но… Если Марина переедет, придётся опять обращаться за помощью в социальные службы. Опять появятся в её квартире эти равнодушные женщины из социальной службы или сердобольные прихожанки из храма… Но выполнив свой долг, они уйдут по своим делам, и никого не будет рядом с ней в последний час. И тут Елена Ивановна неожиданно призналась себе: дело вовсе не в том, что некому будет призвать к её постели священника, закрыть её глаза, а в том, что она привязалась, прикипела сердцем к этой нелепой девчонке, привыкла к её рукам,вниманию, заботе, к её присутствию в своей жизни.

Старуха вздохнула, повернулась с трудом на бок, чтобы свет не так сильно бил в глаза. Выключать его она не стала, зачем заставлять девочку входить в тёмную квартиру? Куда приятней возвращаться в дом, в котором горит свет! И, задремав снова, она не заметила, как погрузилась в просмотр бесконечной хроники своей жизни. Последние дни воспоминания о прожитом стали возникать всё чаще и чаще. Их можно было начинать с любого эпизода. С любого кадра. А потом действие всё развивалось и развивалось, катилось куда-то, чтобы в любой момент прерваться и начаться снова с любого события.

И вдруг — взрыв!

Нет, это, конечно, не тот взрыв. А что же это тогда?

Она окончательно проснулась. Свет над её головой было потушен, но в кухне, дверь в которую была прикрыта, горел свет. Значит, Марина пришла из магазина. Всего несколько часов побудет дома и убежит на ночное дежурство. Металлическое громыхание из кухни, которое во сне показалось ей взрывом, повторилось. Но теперь оно было не таким резким и внезапным. В конце концов, что за руки у этой несносной девчонки!

— Марина… — Голос со сна такой хриплый и тихий. — Она повторила громче. — Марина!

Она мгновенно возникла на пороге кухни, растерянная, старающаяся скрыть испуг и смущение.

— Да, Елена Ивановна…

— Что у тебя там?

— Это противень, Елена Ивановна… Я хотела его помыть. Он из рук выскочил. Я разбудила Вас? Извините. Я нечаянно.

— Я думала это опять… что там у тебя над Парижем летает?

Марина смутилась.

— Фанера…

— Вот-вот. Вспомнила: «Полёт фанеры над Парижем»…

— Только я так давно не говорю.

— Вот и славно. — Голос Старухи постепенно становился чище и громче. — Ты картошку почистила?

— Почистила.

— Покажи!

— Я поставила её вариться. Потом пюре сделаю, как Вы велели.

— Во-первых, не «велела», а просила. А во-вторых, я просила (она подчеркнула это слово) показать мне почищенную картошку, прежде, чем ставить её варить.

— Я хотела показать, но Вы спали.

— Значит, опять все клубни с чёрными глазками будут.

— Нет, я очень внимательно их все выковыряла.

— Ладно. Поглядим. Занятия завтра когда кончаются?

— У нас практика в поликлинике. Думаю, нас ненадолго задержат. Я сразу бегом домой.

— Домой… — Передразнила её Старуха. — Забыла, что в магазин надо?

Марина вспыхнула — она забыла про магазин.

— Я положу список продуктов в карман. Я всё куплю, что Вы велели.

— Опять «велела»? Денег больше, чем надо, не бери. Вытащат или потеряешь по дороге. Ты когда на дежурство уходишь?

— Мне, как всегда, к восьми вечера. Я пюре сделаю, Вас покормлю и пойду на работу.

— Чего меня кормить? Я, слава Богу, пока ложку сама могу держать. И что у тебя опять на голове? Колтун какой-то…

— Колтун? Что такое «колтун»?

— А ты посмотри в своём Интернете. Вы ведь теперь словарями не пользуетесь. Всё Интернет, да Интернет… И что в нём хорошего? Книга — это книга. Любая книга — это произведение искусства, а машина — это и есть машина.

— Я посмотрю. Как вы это слово сказали?

— Колтун.

Марина, действительно, посмотрела, что значит это слово. И не в Интернете, а в одном из словарей, которых было много у её хозяйки — библиотекаря. Прочитала — и ужаснулась. Неужели её волосы, действительно, выглядят, как колтун, который образуется на голове у людей завшивленных и нечистоплотных? Надо было принимать срочные меры. На следующий день Марина уговорила больничную парикмахершу сделать ей короткую, вполне современную стрижку, и стала постоянно носить в своей сумке расчёску. Про перекись она забыла давным-давно. Цвет её собственных волос, русых, с едва заметным пепельным оттенком, нравился ей теперь куда больше.


Так прошла зима.

В Великий пост Старуха перестала есть мясо и яйца, свела количество молочных продуктов до чашки кефира на ночь и назойливо обучала Марину готовить кальмары и варить креветки. Смотрела передачи только по православному телеканалу. Вообще-то она телевизор и прежде смотрела редко, в основном, телеканал «Культура», да слушала православные беседы. Чтобы не включать телевизор слишком громко и не мешать занятиям Марины, Старуха пользовалась наушниками, но быстро засыпала под спокойный голос священника или под классическую музыку. Марина, если была дома, потом потихоньку, чтобы не разбудить, освобождала её голову от тонких проводов.

Старуха нащупала рукой наушники, которые всегда лежали возле её изголовья, и вставила их в свои уши. Включила пультом телевизор, нашла свой православный канал. На экране пожилой священник проводил очередную пастырскую беседу, посвящённую посту.

— Можно, можно есть морепродукты… — Отвечал он, видимо, на чей-то вопрос. — Но каждый раз при наступлении поста мы прежде всего обсуждаем наш рацион или даже меню. Мы — священнослужители, не перестаём повторять, что пост — это не только диета и воздержание от сытной и вкусной пищи. Начинать надо с мира в своей душе и в своём доме. Надо прекратить пустые ссоры и обвинения, надо быть приветливыми с детьми и стариками, не раздражаться по пустякам. А то у нас получается, — довольно строго говорил он, глядя в телекамеру, — что мы в пост едим только кальмаров с креветками, но с аппетитом заедаем их своими ближними.

Старуха скосила глаза в сторону кухни. Оттуда раздавался звон чашек. Вскоре Марина появилась рядом с подносом, на котором стояли вазочка с сушками, розетка с изюмом, который Старуха ела вместо сахара, да чашка ароматного чая с мятой и зверобоем.

— Сама-то что-нибудь ела?

— Мы вместе с Вами грибной суп ели в обед. Он сытный.

— Ты с постом-то не переусердствуй. Ноги протянешь от голода, кто в магазин бегать будет? — Попыталась пошутить Старуха. — Отец Михаил нам обеим послабление на пост дал, мне по старости и немощи, а тебе по твоей беспокойной жизни. Ты в воскресенье работаешь?

— Как всегда — в ночь на понедельник. Мечтаю утром поспать подольше.

— Утром в храм сходи. Отоспишься днём на пару со мной. В компании и мне веселее спать будет. Великим постом священник на литургии молитву Ефрема Сирина читает.

— Это когда в храме все три раза на колени встают? Я видела по телевизору, как патриарх её читал, тоже три раза на колени вставал.

— Потрясающая молитва.

Старуха помолчала, собираясь с мыслями, и вдруг проникновенно прочитала стихи.

— Отцы пустынники и жёны непорочны,

Чтоб сердцем возлетать во области заочны,

Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,

Сложили множество божественных молитв;

Но ни одна из них меня не умиляет,

Как та, которую священник повторяет

Во дни печальные Великого Поста;

Всех чаще мне она приходит на уста

И падшего крепит неведомою силой:

Владыко дней моих! Дух праздности унылой,

Любоначалия, змеи сокрытой сей,

И празднословия не дай душе моей.

Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,

Да брат мой от меня не примет осужденья,

И дух смирения, терпения, любви

И целомудрия мне в сердце оживи.

Марина онемела от изумления, она не узнавала свою хозяйку. Потом спросила.

— Чьи это стихи?

— Не знаешь? — Старуха устало вздохнула. — Это Пушкин.

Марина удивилась ещё больше.

— Пушкин? Нам не говорили. Мы не проходили…

— Ещё бы… — Усмехнулась Елена Ивановна. — Но самой-то можно было и почитать Александра Сергеевича. Ладно. Неси сюда свою чашку. Теперь мы всегда будем пить чай вместе. Ты ещё заниматься будешь?

— Да. У меня послезавтра зачёт по анатомии.

— Зачёт по мышцам сдала уже?

— Ещё в прошлом месяце. Мы сейчас внутренние органы проходим. Брюшную полость.

— Вот жуть-то какая! Не продолжай. — Отмахнулась Старуха.

Марина облегчённо засмеялась.

Этот вечер почему-то сблизил их.


Теперь Марина часто думала: ну, ведь не случайно всё это? Не случайно, что в самый тяжёлый момент её жизни, когда она могла оказаться на улице без крыши над головой, на её пути появился отец Михаил. Не случайно она тогда оказалась незваной гостьей в его доме. И не просто так священник привёл её, совсем незнакомую девчонку, в этот дом и сумел убедить Старуху принять её. Нет никаких случайностей в этой жизни! Это не отец Михаил, это Господь свёл под одной крышей двух таких разных, но совершенно одиноких женщин! Значит, им обеим это нужно. А если нужно, надо смириться и терпеть, как говорит матушка Наталья. Да, ей сейчас трудно, очень трудно, никогда в её короткой жизни не было так трудно: работа, учёба, домашнее хозяйство, колкости Старухи… Но ведь Господь всё видит? Он понимает, как ей тяжело тащить свой крест? Про тяжесть этого креста она теперь всё знала.


Однажды Старуха заметила, что утренняя рисовая каша уже не пахнет пригоревшим молоком, и что перестал выплёскиваться из турки закипевший кофе, о котором Марина всегда забывала в самый последний момент. Как-то раз, когда слабость ненадолго отступила и позволила ей выехать на кресле в кухню, чтобы позавтракать вместе с Мариной, она обнаружила безупречно чистую газовую плиту и хмыкнула удовлетворённо.

— С кухней ты, кажется, выбилась если не в отличники, то в хорошисты.

Марина, не поняв, вопросительно вскинула на неё глаза.

— Я говорю, в кухне у нас, слава Богу, теперь порядок. — И, меняя тему, вдруг произнесла. — Ты вот что… Перебирайся-ка в столовую. Диван там широкий, каждый день его разбирать не надо. Постель убирай, чтобы гостиная оставалась гостиной. А кухня должна быть кухней, хватит в ней спать.

— Спасибо, — только и сказала Марина, растерявшись от неожиданности.

— Не за что благодарить, — слабо отмахнулась Старуха. — Знать на то воля Божья, для чего-то Господь соединил нас вместе.

От того, наверно, что Старуха произнесла вслух то, о чём она думала постоянно, неожиданно для самой себя Марина наклонилась и поцеловала её в щёку. Та отвернулась, но девушке показалось, что на её морщинистой щеке блеснула влажная полоска. Может быть только показалось. Но Марина вдруг подумала: кто и когда, вот так, как она сейчас, поцеловал Старуху в последний раз?


Как-то днём перед Пасхой отец Михаил пришёл совершенно неожиданно. Конечно, он позвонил заранее, чтобы узнать, дома ли Марина. Ему были нужны обе хозяйки. Она готовилась к зачёту, в разгаре была сессия, и торопилась с домашними делами, чтобы засесть за учебники. Поскольку визит был чисто дружеским, Старуха оживилась, и, пока Марина накрывала чай, забросала его вопросами о доме, о детях. Посетовала, что её совсем забыла матушка с Ксюшей, и что давно не видела остальных ребятишек. Прежде матушка приводила их по одному, приучала помогать больным и стареньким, а тут уж сколько времени прошло — никого…

— Дети — они дети и есть. — Присаживаясь к журнальному столику с накрытым чаем, усмехнулся отец Михаил. — Николай опять двойку принёс, учительница жалуется, что рожи корчит, ребят смешит…

Марина фыркнула, Старуха только покачала головой.

— А моя любимица, Верочка? Совсем, наверно, большая стала?

— Любимица Ваша не перестаёт удивлять, — сокрушённо покачал головой отец. — С подружкой подрались вчера. Начал допрашивать, говорит, что Катя первая начала. Я удивился: Катя — очень спокойная девочка. С чего бы это вдруг стала драться? Дочка молчит, в глаза не смотрит. «В чём дело?» — спрашиваю. «Я её за косу сильно дёрнула» …

Теперь засмеялись все трое.

— А как дела в Вашем загородном реабилитационном центре? — Не унималась Старуха. — Ремонт в домиках закончили?

Марина удивлённо посмотрела на неё: оказывается Елена Ивановна была в курсе всех приходских дел.

— Тяжеловато с ремонтом, — вздохнул священник. — Да и кроме ремонта ещё много работы на участке. Надо построить и дровяник, и баню, и сарай для всякого оборудования и инвентаря. На всё это нужны деньги. Большие деньги. А время сейчас тяжёлое. Спонсоров стало в разы меньше.

Поговорив о скором празднике Светлой Пасхи, о весенней просыпающейся природе, отец Михаил осторожно отодвинул чашку и внимательно посмотрев на своих подопечных, произнёс.

— А я ведь к Вам не с пустыми руками. Я к Вам с новостями, да ещё с какими!

— Так рассказывайте! — Поёрзала на подушках Старуха. — Ну-ка, Марина, приподними меня немного.

Марина привычным движением подтащила тонкое тельце повыше. Подложила с двух сторон диванные подушки.

— А новость моя вот какая. Наш приходской юрист Константин Игоревич выбил-таки жильё для Марины. Парень он молодой, ему и тридцати нет, но специалист очень толковый. Не подвёл, хотя это стоило ему немалых хлопот. Ведь за тобой, Марина, очередь следующих выпускников детдома… Но жильё есть! И какое! Не комната, а однокомнатная квартира! Летом новый дом должны сдавать, видела, тот большой, который строится на Парковой улице? Там и будет у тебя своя собственная квартира!

У Марины вдруг подкосились ноги, и она опустилась на стул. Голова закружилась.

— Спасибо… — Прошептала она.

— Моей заслуги здесь мало. Ты в воскресенье работаешь?

— Нет.

— На литургию приходи. Исповедуешься, причастишься, а после я тебя с нашим Константином познакомлю, вот его и будешь благодарить. Он тебе скажет, когда и к кому со своими документами приходить.

В комнате воцарилось молчание. Отец Михаил вздохнул, переводя взгляд с Марины на Старуху.

Обе сидели с окаменевшими лицами, пряча глаза. Он понял, какую ошибку совершил, смутился, ругая себя. Не надо было сообщать эту новость сразу обеим. Надо было начать с Марины. Но что сделано, то сделано. Он заторопился на вечернюю службу и, виновато попрощавшись, исчез за дверью.

Марина защёлкнула за ним все замки, да так и осталась стоять у дверей, не решаясь вернуться в комнату.

— Ты чего прячешься? — Услышала она насмешливый голос. — Не бойся! Не съем я тебя, домовладелица…

Совсем растерявшись, Марина появилась на пороге комнаты.

— Ну… Чего молчишь-то? Рада небось?

— Конечно, рада, — Пожала плечами Марина. — Я ведь о своём доме перестала и мечтать.

— Ладно. Поздравляю тебя. Квартира — это, конечно, настоящий Пасхальный подарок. Но дом-то пока не сдан, а я что-то есть захотела. Давай-ка поедим вместе по этому счастливому случаю.


На дежурстве Марина летала по больнице, как на крыльях. Народу в отделении осталось немного: Пасха совпала с майскими праздниками, впереди было несколько выходных дней, и многих больных родственники забрали под расписку домой. Марина машинально выполняла свою обычную санитарскую работу, но с такой сияющей улыбкой, что буфетчица Варвара понимающе толкнула её в бок.

— Колись, Маринка! В кого влюбилась-то?

Марина только счастливо рассмеялась.

— Отстань!

В душе её бушевал восторг. Никогда в своей короткой детдомовской жизни она не была так счастлива! У неё будет собственное жильё! Своя квартира! Целая квартира! Она не будет ни от кого зависеть! Будет сама распоряжаться собственной жизнью…

Но… Что-то неприятное, отрезвляющее, рассудочное вертелось у неё в мозгу. Она отгоняла от себя это «что-то», не позволяла себе о нём думать, портить праздник. И пока это ей удавалось.

Поздним вечером она тащила по коридору отделения старый пылесос. Прорванный в нескольких местах гофрированный шланг был заклеен медицинским пластырем. Когда Марина, дребезжа своим агрегатом, проходила мимо одной из опустевших палат, дверь неожиданно открылась, и молодая женщина, появившаяся на пороге, поманила её рукой.

— Мариночка, помоги… Баба Рая целый день плачет. Никак успокоить не могу.

Марина поставила свой аппарат у стены и вошла в палату.

Бабу Раю прооперировали дней десять назад: поставили ей искусственный тазобедренный сустав. Операция прошла благополучно, и вполне адекватную старушку можно было бы выписать домой, но… Баба Рая была совершенно одинокой, позаботиться, побеспокоиться о ней, просто позвонить в социальные службы было некому. После операции надо было «расхаживаться», как говорят врачи, то есть двигаться, ходить по палате, по больничному коридору в сопровождении какого-нибудь помощника, которого у бабы Раи не было. Помогали старушке все: инструкторы по лечебной физкультуре, медсёстры, санитарки. Марина, освободившись от своих санитарских дел, не раз подолгу «разгуливала» по длинному больничному коридору старушку, которая к ней очень привязалась.

Сейчас баба Рая сидела на своей постели, спустив на пол ноги в тёплых шерстяных носках и плакала, периодически запивая слёзы жидким чаем из большой кружки, стоявшей на прикроватной тумбочке. Марина заметила рядом с кружкой одинокий банан и яблоко.

«Наверно, угостил кто-нибудь из больных», — мелькнула у неё мысль. А вслух спросила.

— И чего плачем?

Баба Рая махнула рукой на тумбочку, только и произнесла.

— Вот… — И зарыдала во весь голос.

— Что «вот»? — Не поняла Марина и вопросительно взглянула на соседку по палате, которая стояла за её спиной.

— Сегодня приходила эта… Ну, как её… Которой баба Рая квартиру отписала.

— Катерина… — Всхлипнула старушка. — Оставила это и ушла… Она мне клятву давала, что будет ухаживать за мной до самой смерти… Какое там ухаживать! Она ведь даже после операции ни разу не пришла, сегодня в первый раз появилась. Слава Богу вы все, добрые люди, меня на ноги поставили, расхаживаете меня, но ведь я третью неделю не мылась, чешусь вся, а она даже не спросила, чем мне помочь. Хвостом вильнула и убежала. А ведь я ей на свою квартиру дарственную оформила. И говорят, теперь ничего нельзя сделать, раз договор подписан.

— Да… — Кивнула её соседка. — Дамочка, конечно, та ещё…

— Давайте так, баба Рая… — Решительно прервала Марина бесконечный поток горьких слёз. — Плакать мы перестаём сейчас же. Я должна пропылесосить ковёр в ординаторской, если дежурный врач на месте, я спрошу, можно ли Вам мыться.

— Можно. Лечащий врач разрешил.

— Ну, и отлично. Как только освобожусь, я Вас искупаю. А вот насчёт Ваших юридических дел — тут я пас. Ничего не понимаю. У нас в больнице юрисконсульт есть, попросите своего врача, чтобы пригласил её к Вам в палату. Она тётенька добрая, обязательно что-нибудь посоветует.

Бабулька купалась с превеликим удовольствием: Марина теперь была крутым специалистом по части помывки старушек.

Но тут в ванную комнату неожиданно заглянул заведующий реанимацией Пётр Васильевич. Марина видела его всегда только мельком, когда случалось на дежурствах перевозить затяжелевших больных из своего отделения в реанимацию или, наоборот, забирать кого-нибудь к себе в травматологию.

— Здравствуй, Марина. — Приветливо сказал доктор.

— Здравствуйте, Пётр Васильевич…

— Ты вот что, девочка… Когда освободишься, спустись в реанимацию, мне с тобой поговорить надо.

И ушёл, аккуратно прикрыв за собой дверь ванной.

Укутав старушку чистой простынёй, Марина осторожно вытерла её, надела на худенькое тельце ночнушку и халат, а в палате уложила в чистую постель, которую подготовила перед купанием. Баба Рая совсем успокоилась, блаженно вытянулась под тощим больничным одеялом.

— Спасибо, девочка. Чтобы мы без вас тут делали? Ты возьми эти фрукты, я всё равно их есть не буду — противно…

— А мне не противно, что ли? Я этот народец по себе знаю. — Хмыкнула Марина и пошла в реанимацию.

Она совсем растерялась, не зная, что и думать. О Пётре Васильевиче в больнице говорили, что он — доктор «от Бога». Больше о нём она ничего не знала. И даже представить не могла, зачем ему вдруг понадобилась.

Он увидел её через раскрытую дверь своего кабинета.

— Заходи.

Марина вошла. Робко встала на пороге.

— Садись, — сказал доктор и как-то оценивающе посмотрел на неё. — Ты, говорят, в медицинском колледже учишься?

— Учусь.

— В следующем году заканчиваешь?

— Да.

— А где потом хочешь работать?

— Не знаю… Не думала ещё.

Пётр Васильевич усмехнулся.

— Только не ври. Думала, конечно. Не хочешь в реанимацию? На передний край?

Марина совсем растерялась.

— Это интересно…

— Ещё бы! Но для того, чтобы у нас работать, надо многому научиться. Я тебя возьму после окончания и на первичную специализацию направлю. Мне очень нужны толковые медсёстры. Но это потом, на следующий год, а пока… не хочешь со следующего месяца к нам перейти? Мы без санитарок горим, дежурства некем закрывать.

— Я ведь только на полставки работаю, да и Владимир Николаевич меня не отпустит, у нас на травме тоже персонала не хватает.

— Твой начальник тебя хвалит, но обещал не задерживать, если сама захочешь. Он понимает, что тебе расти надо. И деньжат у нас чуть побольше, чем в вашем отделении. Пока идут занятия, поработаешь на полставки, а летом все полторы возьмёшь, санитарки на огороды запросятся.

— Не получится на полторы. Я не могу…

— Почему?

— Я за одной старушкой ухаживаю. Я у неё живу. Она очень старенькая, совсем беспомощная. Одну её оставлять надолго нельзя.

Доктор оценивающе посмотрел на Марину.

— Ладно. Не будем вперёд загадывать. До лета ещё дожить надо.

Они поговорили ещё немного, и она почти вприпрыжку поскакала по лестнице в своё отделение.

Вот такая пошла светлая полоса в её жизни! Вот как счастливо всё сложилось — и новая квартира, и новая, совсем другая работа!

И вдруг то самое холодное и отрезвляющее, что затаилось в её подсознании, что она так старательно отгоняла от себя, о чём не хотела думать, словно с отчаянным криком, вырвалось наружу.

— Всё! — Выдохнула Марина. — Это всё!

Она, села на широкий подоконник в пустой рекреации, прижалась лбом к влажному стеклу. В больнице было тихо, за окном стояла весенняя холодная ночь. Где-то у ворот приёмного отделения иногда вспыхивали фары бесшумно подъезжавших машин «Скорой помощи».

Надо было поставить все точки над «и». Совершить первую в жизни победу над собой. И Марина, наконец, честно призналась себе, что переехать в собственное жильё — значит бросить Старуху одну. Почему это вдруг стало невозможным? Когда их взаимное недовольство, перепалки, раздражительность, бесконечные стычки сменились робкой, едва заметной привязанностью друг другу? Обиды и раздражение куда-то исчезали, как только Марина выходила из дома. Никогда прежде не приходилось ей о ком-то заботиться: эти функции в детском доме выполняли воспитатели и нянечки. А теперь она страшно пугалась, когда слабеющей день ото дня Старухе становилось совсем плохо, когда вдруг резко подскакивало или падало её артериальное давление и даже путалось сознание. Она научилась вызывать «Скорую», разговаривать с дежурными диспетчерами. Приезжавшие по вызову медики смотрели на Марину сочувственно, делали какие-то уколы и только пожимали плечами, когда она выходила проводить их в прихожую: что поделаешь — возраст… Иногда Марина прогуливала первую лекцию, чтобы примчаться домой после дежурства и проверить, не надо ли чего Старухе. Она даже представить себе не могла, что на её месте рядом с Еленой Ивановной окажется какая-то чужая женщина из собеса, которая не знает тонкостей обслуживания такого непростого человека, которая будет делать всё формально, холодно, отчуждённо, которая будет раздражаться по пустякам и от услуг которой старый, доживающий свои дни человек не сможет отказаться. А совместить всё: разорваться между учёбой, работой, своим новым домом и опекой старой беспомощной женщины тоже никак не получится. Что делать? Как поступить правильно? От напряжения у Марины звенело в ушах и больно сжимало виски. Ведь если отказаться сейчас от последней возможности получить собственную крышу над головой, если Старухи не станет, она окажется на улице. Снимать комнату не позволит её санитарская зарплата, до диплома — целый год. Марина глубоко и прерывисто вздохнула. Решение давалось так непросто! Она звонко шмыгнула носом. Очень хотелось заплакать, но слёз, как всегда, не было. И в который раз она подумала: Господь зачем-то направил её к Старухе, и вразумил Елену Ивановну, чтобы та согласилась принять в свой дом незнакомую детдомовку. Зачем? Наверно, не для того, чтобы Марина через полгода бросила её, совершенно беспомощную, на произвол судьбы!

И решение было принято. Окончательно и бесповоротно. Марина с непонятным облегчением перекрестилась и, спрыгнув с подоконника, заторопилась в санитарскую комнату учить анатомию.


Шла Светлая Седмица, исповеди не было. Служил литургию отец Михаил и Марина причастилась из его рук. После благодарственных молитв, как всегда, была проповедь.

Народу в храме было много. Празднично одетые прихожане внимательно и доверчиво смотрели на своего настоятеля. Марина слушала отца Михаила сначала рассеяно, напряжённо думая о своём, но постепенно вникала в смысл его слов, и вдруг ей показалось, что священник угадал её мысли.

— «Заповедь новую даю вам, да любите друг друга, как Я возлюбил вас», — сказал Господь своим ученикам Что же такое настоящая Христианская любовь? Как научиться такой любви? Мы с вами привыкли делать добро только тем, кто с нами поступает также. Но Господь в Евангелии говорит: «Если вы будете благо творить только тем, кто вам творит, то какая от этого польза? Так поступают и язычники».

А теперь давайте вспомним, когда в последний раз мы помогали больным и немощным людям? Как давно мы старались поддержать человека, попавшего в беду? В наше нелёгкое время столько людей вокруг нас нуждаются в помощи, но, к сожалению, год за годом, день за днём мельчает наша любовь. А где нет любви — там нет и Господа. Мы всегда находим себе оправдание: ведь нам самим сегодня так многого не достаёт материальных благ! Но наша любовь должна быть жертвенной. Каждый день, читая вечернее правило, мы произносим в молитве святого Иоанна Златоуста такие слова: «Господи, избави мя всякого неведения и забвения, и малодушия, и окамененного нечувствия». Достичь такой любви не просто, но если начать с малого, то постепенно мы сможем стать лучше. Святые отцы говорят: «Спешите делать добро, потому что времени мало». И, действительно, наша жизнь очень коротка, поэтому надо приложить все усилия для исполнения заповеди любви. Аминь!

Когда храм опустел, и только возле святыни храма, чудотворной иконы Богородицы, стояла, плача, какая-то женщина, отец Михаил подошёл к Марине, ожидающей его у свечной лавочки.

— Наш юрист, Константин Игоревич, не смог прийти, не получится сегодня тебя с ним познакомить. Вот его карточка с телефонами, позвони ему. Он работает в юридической консультации, а в храме консультирует прихожан бесплатно, с моего благословения, конечно. Договоритесь о встрече. Только не вздумай ему деньги предлагать — обидится.

Марина смущённо подняла на него глаза.

— Отец Михаил, мне очень надо поговорить с Вами.

— Что ж… давай поговорим. Пойдём, присядем на скамеечку.

Он первым сел на деревянную лакированную скамью у стены храма. Марина опустилась на краешек рядом.

— Мне так неудобно, отец Михаил… — Запинаясь, взволнованно сказала она. — Люди для меня столько сделали, а я…

— Что — «ты»?

Она ответила не сразу. Прерывисто вздохнув, произнесла медленно, старательно выговаривая слова, словно читая собственный приговор.

— Отец Михаил, я не могу… Я должна отказаться от этой квартиры.

Священник внимательно посмотрел на неё.

— Почему?

— Я не могу бросить Елену Ивановну! Ну, не могу — и всё! — Выпалила Марина на одном дыхании.

Отец Михаил надолго замолчал, так надолго, что она успела успокоиться.

— Ты хорошо подумала? — Наконец, спросил он.

— Да! Очень хорошо. Я понимаю, что могу опять остаться на улице. Но будь что будет. Когда мне было очень трудно, Господь послал мне Вас с матушкой и Елену Ивановну тоже. Я верю, что он меня не оставит, если опять будет тяжело. — Она помолчала. — А с юристом я обязательно встречусь. Цветов ему куплю, если он денег не берёт.

Отец Михаил кивнул головой.

— Ну, что же, девочка, если ты всё хорошенько продумала — я очень рад твоему решению.

Марина облегчённо улыбнулась. Хотя улыбка у неё получилась немного грустная.

— А что Елена Ивановна говорит?

— Она не знает. Я ей потом когда-нибудь скажу. Она будет себя виноватой считать, а мне этого совсем не надо… Спасибо Вам ещё раз за всё, отец Михаил. — Поднялась она с места. — Я побегу. Елену Ивановну кормить пора, она с утра ничего не ела.

Отец Михаил благословил её и остался сидеть на скамейке, раздумывая, правильно ли он сделал, согласившись с неожиданным Марининым решением? Может быть, надо было отговорить девочку от него? Не пожалеет ли?

И всё-таки он был за неё рад. Очень рад. Да поможет ей Господь!


На следующий день Марина купила большой букет махровых тюльпанов и отправилась в юридическую консультацию. Она давно так не волновалась. Само понятие «юрист» всегда приводило её в трепет, а здесь ещё надо было извиняться и благодарить: и то, и другое она делать совсем не умела.

Очередь на приём была довольно приличной. Марина с букетом оказалась под прицелом десятка глаз.

— Вы по записи? У Вас на какое время? — Спросил кто-то.

— Я на минуту. Мне только отдать цветы.

Едва распахнулась дверь кабинета, Марина нырнула за спину выходившего клиента.

Молодой человек, с ярко рыжей, гладко причёсанной шевелюрой, оторвался от бумаг и серьёзно взглянул на неё, вскинув такие же рыжие пушистые ресницы.

— Здравствуйте, Константин Игоревич, — окончательно смутившись, произнесла Марина. И протянула ему тюльпаны. — Это Вам.

— Мне? — Удивился он. — От кого?

— От меня. Я — Марина Найдёнова, выпускница детского дома.

— А… Вот оно что… Спасибо. Очень красивые. Мне отец Михаил сказал, что Вы отказались от квартиры.

— Так получилось. Простите, пожалуйста, я так виновата и перед Вами, и перед отцом Михаилом. Я очень Вам благодарна за хлопоты. Извините, что они оказались напрасными. Никто и никогда моими делами не занимался, а Вы… Но у меня такие обстоятельства… Я не могу… Извините меня, пожалуйста!

— Извиняться не надо. Решение Ваше очень серьёзное и… благородное. Я знаю. — Улыбнулся он. — Мне отец Михаил всё объяснил.

Марина вежливо попрощалась и побежала на дежурство. Юрист ей понравился. Симпатичный. Вежливый. А главное — всё правильно понявший. Но ведь у отца Михаила другого юрисконсульта просто не могло и быть!

В связи со своей занятостью Марина редко посещала храм, но после несколько раз замечала на службе и этого рыжего юриста. Один раз даже поздоровалась с ним. Он рассеянно ответил. Она так и не поняла, узнал он её или нет.


Со Старухой о квартире они больше не говорили. Но теперь подолгу разговаривали о каких-то пустяках. Марина рассказывала о том, как прошли занятия, удалось ли удачно сдать зачёт по фармакологии, о своих стычках на работе с бельевщицей, у которой просто невозможно выпросить чистую простынь, чтобы сменить её у лежачего больного…

Однажды Марина, вернувшись домой, обнаружила свою подопечную под горой старых пожелтевших фотографий. Они закрывали Елену Ивановну с ног до головы, были рассыпаны на постели и подушке. По всему полу вокруг кровати валялись клочки разорванных снимков.

— Елена Ивановна, Вы порвали свои фотографии? — Поразилась Марина.

— Я скоро умру, девочка. — Спокойно ответила Старуха. — Мои детские фотографии, мамины снимки в студенческие годы, и вся прочая сентиментальная дребедень никому не нужны. Ты сдала зачёт?

— Сдала.

— Приведи себя в порядок, поешь, а потом займёмся делом. Я потом поем, когда разберёмся с моим архивом.

Когда Марина вернулась в комнату, возле постели Елены Ивановны возвышалась целая гора обрывков старых пожелтевших фотографий.

— Принеси-ка пару больших пакетов, да собери в них этот мусор. А вот эти снимки с концертов фронтовой бригады, мы положим в папку. Она в секретере. Возьми её.

Марина достала новую папку, протянула Старухе. Та продолжила свою мысль.

— Видишь, этих фотографий совсем немного. Кто на фронте фотографировал? Военные корреспонденты, а мы, артисты, их редко интересовали. Не от нас зависел исход войны.

Марина с сожалением принялась складывать порванные фотографии в полиэтиленовые пакеты. Старуха с грустью наблюдала за ней.

— Я очень давно собиралась это сделать, да почему-то всё откладывала. Очень трудно, дорогая, возвращаться в счастливое прошлое из сегодняшнего жалкого бытия.

Они провозились до позднего вечера. Фотографии с фронтовых концертов Марину очень заинтересовали, она засыпала Старуху вопросами. Это были совершенно случайные снимки корреспондентов, оказавшихся на передовой во время выступления артистов, но почему-то они задевали, трогали своей наивностью и простотой. Елена Ивановна была признательна за этот внезапный интерес. Очень много лет её прошлое никого не волновало.

— В Молотове, — рассказывала Елена Ивановна, — теперь этому городу старинное название вернули — Пермь, а тогда он «Молотовым» назывался… Так вот. В Молотове в театре шли репертуарные спектакли, многие из нас были в них заняты. Но танцевать на сцене во время войны было очень тяжело. Особенно мужчинам- танцовщикам, они всё время рвались на фронт. И никто поэтому не отказывался от участия во фронтовой бригаде. Где мы только ни побывали за годы войны! И на Ленинградском, и на Волховском фронте, и на Сталинградском…

Она взяла в руки одну из фотографий. Показала Марине.

— Смотри, это Таня Вечеслова, потрясающая балерина, после войны её имя гремело во всём балетном мире. А это… Нет, не могу вспомнить имя этого мальчика, у него был замечательный тенор. А это Коля Васнецов, прекрасный флейтист, стал народным артистом, после войны в Ленинградской консерватории кафедру возглавлял.

— А где Вы?

Марина пыталась узнать Лену Бахтину в группе артистов концертной бригады, стоящих среди солдат. Но на помятом, затёртом снимке разглядеть лица было трудно.

— Вот я… Представить невозможно, что я была такой, да?

Рассказывая и вспоминая, Старуха преобразилась: выцветшие, всегда тусклые её глаза вдруг открылись, засияли каким-то внутренним светом, она часто улыбалась. Но вдруг она замолчала, притихла. Марина вопросительно посмотрела на неё. В тонких дрожащих пальцах Елена Ивановна держала две очень неплохих по тем временам фотографии.

— Это работа известного фотокорреспондента из «Красной звезды», они потом в газете были напечатаны… Это я…

Марина взяла в руки фотографию. Вгляделась. Молодая балерина в балетной пачке и в пуантах стоит на ящике из-под снарядов. Кто-то накинул ей на плечи старый промасленный ватник, а вокруг — вытоптанный снег и деревья с обломанными после боя ветками…

— А здесь мы с Петей. Это последняя наша общая фотография. Остальные я порвала.

Старуха надолго замолчала. Марина не решалась взять из её рук снимок, чтобы разглядеть поближе. Елена Ивановна сама протянула ей карточку.

Они сидели с Петей, обнявшись, на том же ящике из-под снарядов. На лёгкие сценические костюмы наброшены тёплые полушубки. На ногах — валенки.

Про Петю Марина всё знала. Друг, партнёр, единственная любовь в долгой жизни Елены Ивановны.

— Где это? — Осторожно спросила Марина.

— На Волховском фронте. Это наше последнее выступление. Больше мы вместе не танцевали.

Елена Ивановна замолчала. Марина вздохнула, не решаясь о чём-то спрашивать.

Она поняла, грустно усмехнулась.

— Я тебе расскажу потом. Если успею. Сегодня устала. Если ты когда-нибудь окажешься в Ленинграде… В Санкт-Петербурге, то есть, вот эти фотографии… Я сама человечеству совершенно неинтересна, но таких фотографий, наверно, мало осталось. Вот эти самые фотографии передай в Театральный музей. Побывать в Петербурге любому русскому человеку просто необходимо, а тебе — особенно, ты так мало видела. А Театральный музей — это музей уникальный, там есть специалисты по истории балета. Вот им и передашь. Это мой последний подарок любимому городу. Сделаешь? Обещаешь?

— Обязательно сделаю, Елена Ивановна. Обещаю. — Дрогнувшим голосом ответила Марина.

— Ну, и славно.

— А что делать с этими… которые порваны?

— Выкинь в мусоропровод. Всё, девочка. Давай заканчивать воспоминания. Прошлого больше нет. Сейчас я живу только сегодняшним днём.

Старуха очень устала. Марина ушла к себе, погасила свет. Сон не шёл. Раскрученная спираль воспоминаний не давала покоя. Как много было в её жизни горя и несчастий! Но что было самым страшным? Наверно, всё-таки тот взрыв.

А ведь этот далёкий зимний день начинался так великолепно. Празднично светило солнце, сияло голубое небо. Покалеченный лес темнел вокруг поляны, на которой два сдвинутых кузова грузовиков образовали обледенелую неровную площадку сцены.

Дорогие, любимые зрители сидели вокруг на ящиках из-под снарядов и прямо на снегу. В канун этого дня здесь было много пережито. Солдаты неделю бились в глухую стену, каждый день, каждую ночь — канонада, грохот, кровь, смерть. И, наконец, прорыв, брешь, победа! И в этот момент — артисты! Перед усталыми, измученными глазами — она, балерина в голубой пачке!

Но вокруг продолжалась война, обстрел не прекращался. Фронтовая бригада давала концерты на передовой вот уже целый месяц. Артисты привыкли петь и танцевать под грохот канонады, давно перестали пугаться и шарахаться, если совсем рядом раздавался взрыв. И под грохот нестихаемых разрывов они с Петей, в лёгких сценических костюмах, танцевали свой любимый номер «Куклы» под аккомпанемент старенького аккордеониста. Иногда взрывы заглушали музыку, но они продолжали танцевать. В середине танца им нужно было садиться на пол. Сесть то они сели, но встали с трудом: лёгкие костюмы мгновенно примёрзли к обледенелым доскам сдвинутых кузовов грузовиков. Вот тогда-то и раздался этот взрыв.

Лену снесло вниз ударной волной. Острая боль пронзила ногу где-то выше колена. Вокруг бегали солдаты, она видела, как вспыхнула одна из машин, в кузове которой они только что танцевали… Боль была нестерпимой. Голубая пачка впитывала кровь, как промокательная бумага, окрашиваясь в багровый цвет, липла или, может быть, примерзала к телу. Последнее, что она увидела, теряя сознание — это склонённое над собой взволнованное лицо Петра.

Так закончилась её артистическая карьера. Чудом ногу удалось спасти, но осталась сильная деформация, укорочение конечности — о сцене надо было забыть. Она долго лежала в госпитале, потом мама заново учила её ходить. Была снята, наконец, блокада Ленинграда, и театр уехал домой. Но им с мамой возвращаться было некуда: в дом, где они жили до войны, попала бомба, родни в городе не было, вызов им никто прислать не мог. Да и лечить раненную ногу надо было ещё долго. Они остались в Молотове. Мама устроилась концертмейстером в местный оперный театр, а Лена, как только смогла ходить, пошла работать в городскую библиотеку. Училась заочно в библиотечном институте. Через несколько лет её остановил на улице какой-то офицер. Это был хирург полевого госпиталя, который оперировал ей ногу. Как он её узнал понять трудно. Столько раненых и покалеченных прошли за время войны через операционную! Но узнал! Они стали встречаться. Любви особой не было, у каждого из них была за спиной своя довоенная жизнь. Его семья — мать, жена и трёхлетняя дочка погибли при бомбёжке поезда, в котором ехали в эвакуацию. У Лены в прошлом был Петя. Петя… Петина мама почему-то не смогла уехать в эвакуацию в Молотов вместе с сыном. Осталась в осаждённом Ленинграде. Когда Петя узнал, что мама умерла от голода, он не смог больше танцевать, ушёл на фронт, и вскоре погиб. В его кармане нашли письмо от Елены Бахтиной. Ей и послали похоронку. Больше посылать было некому…

Любви особой не было, но какое-то время им было хорошо и тепло вместе. Кирилл заботился о ней, продолжал лечить её ногу. И она даже стала меньше хромать. Лена старалась быть предупредительной, внимательной, уступала во всём. Свадьбы не было, просто расписались в ЗАГСе. В память об отце, менять фамилию она не стала, так и осталась Бахтиной. Полевые госпитали расформировывались, и Кирилла направили на службу в военный гарнизон за Урал. Они уехали из Молотова вместе с мамой и поселились втроём в сыром бараке в крохотной двухкомнатной квартирке. Ничем непримечательным был бы этот городок, если бы не старинный храм Успения Пресвятой Богородицы с чудотворной иконой. Он был необыкновенно красив и величественен. Это было воистину сотворённое Богом чудо: маленький, чуть живой после войны городок, — и вдруг такое великолепие! Здесь в провинции годы послевоенного богоборчества почти не ощущались. В воскресные дни густой колокольный звон призывал прихожан на литургию, прекрасно пел церковный хор, и у диаконов были густые хорошо поставленные басы. На улицах частенько можно было встретить усталых от долгого пути паломников, приехавших поклониться чудотворной иконе — сколько страдающих душ оставила война!

Лена очень хотела стать матерью, но не случилось. Ранение во всём решило её судьбу. Гинекологи подписали ей приговор. Но много молодых здоровых женщин остались вдовами после войны, да и новое поколение девчат было в поре расцвета. Ушёл Кирилл к молодой, красивой и здоровой. Не таился. Не врал, был прям и честен. Лена со временем простила, поняла, смирилась. Кирилл их с мамой не оставил: раз в месяц обязательно приносил значительную часть своего военного пайка — тушёнку, крупы, сахар. В те времена с продуктами в провинции было очень плохо, это была существенная помощь. Старый, полуразвалившийся барак, в котором они жили, в конце концов, окончательно рухнул. Лена с мамой получили небольшую комнату в коммуналке. Прошли годы. Стало несколько легче жить. Они начали копить на кооперативную квартиру. Это было очень трудно. Лена работала в библиотеке в две смены. Мама давала частные уроки музыки, и расстроенное пианино в их комнате не замолкало с раннего утра до позднего вечера. На счастье, соседи были терпеливыми, сами перебивались, как говорится, «с хлеба на квас». Здесь тоже очень помог Кирилл, на этот раз приличной суммой денег. Лена отказывалась, он, уже отец двоих детей, настаивал. Сошлись на том, что эта сумма выделена им только в долг, что они с мамой со временем вернут ему эти деньги. Через несколько лет они въехали в эту квартиру. К счастью, она не была «хрущёвкой»: с просторной кухней, большой прихожей, с маленьким балконом и двумя смежными комнатами — она казалась им сказочным дворцом. И то, что особенно радовало их с мамой — это то, что дом, в который они вселились, был построен прямо напротив любимого храма. По выходным, направляясь на литургию, под густой колокольный гул они переходили на противоположную сторону своей узкой улицы и оказывались на его крыльце. За долгиегоды работы в библиотеке Лена неоднократно пыталась узнать историю своего собора, но всё было напрасно: советская власть уничтожила все документы, связанные с его сооружением и строительством. Даже фамилия архитектора осталась тогда для неё неизвестной. Только когда в храме появился новый настоятель отец Михаил, когда он стал духовником Елены Ивановны (ей тогда уже перевалило за восемьдесят), только тогда она получила из его рук изданную историю собора Успения Пресвятой Богородицы, которую он восстановил за несколько лет своего служения в нём в соавторстве с матушкой Натальей…


Кирилл неожиданно демобилизовался и уехал куда-то в неизвестном направлении. Отдавать долг было некому. В этой квартире умерла рано состарившаяся мама, и здесь она, Елена Ивановна Бахтина тоже скоро закончит свои дни…


Подступало очередное лето. Всё теплее становилось на улице. Улетели в лес синицы. Марина вымыла окна и сняла кормушку. Успешно сданная сессия осталась позади и времени стало больше. Друзей у неё не было, и она вдруг начала перечитывать по подсказке Старухи «школьную классику». Читала и удивлялась: неужели она это «проходила» в школе? И как она могла тогда не заметить, как интересно написано то, что она с такой неохотой изучала когда-то в классе. Но навыка в чтении не было, Марина быстро отвлекалась, и Старуха отправляла её из дому с какими-нибудь поручениями в магазин или в храм.

А Марину вдруг потянуло в родной детский дом, где всё было так знакомо. Конечно, многое изменилось: стали лучше одеваться дети, на окнах висели красивые тюлевые занавески, в спальнях стояли новые кровати и удобные тумбочки, а из пищеблока разносились по лестницам весьма аппетитные запахи. Она приходила сюда не просто так: в игровой комнате строила с малышами дворцы из кубиков, читала сказки детям постарше, учила непритязательные стишки с первоклашками. Директор детского дома Ольга Сергеевна, воспитавшая её с малолетства, частенько просила её помочь в каких-то делах, давала какие-то несложные поручения, которые Марина с удовольствием и с готовностью выполняла. Она помогала воспитательнице проводить младших детей на спектакль, который давал областной кукольный театр, приехавший к ним в город на гастроли. У старших ребят часто бывали спортивные соревнования, она и здесь не была лишней: помогала тренеру, который помнил её девчонкой, и азартно болела, свистела, и выкрикивала всякие речёвки вместе с детдомовскими детьми, когда мальчишки на стадионе играли в футбол. Старшеклассники поглядывали на Марину с любопытством, девочки-выпускницы, расспрашивали о медицинском колледже, о работе. И совсем неожиданно какие-то особенные отношения завязались у неё с четвероклассницей Галей Найдёновой, «Галкой» или «Галчонком», как её звали в детском доме. Марина не заметила, как привязалась к этому ребёнку. Когда она слышала от девочки знаменитое «чё» или «блин», у неё сжималось сердце — она вспоминала себя в её возрасте. Девчушка была презабавная, умненькая и очень преданная, не отлипала от неё ни на минуту, так и передвигалась за Мариной следом по всем игровым и спальням. Они вместе просиживали часами на репетициях спектаклей, которые проводила с детьми Наталья Владимировна. Эти занятия не казались им ни скучными, ни длинными. Галке было всё равно, чем заниматься — лишь бы быть рядом с Мариной.

Вот и сегодня, наигравшись с малышами, они направились в актовый зал. Марина давно не видела матушку Наталью, соскучилась, и хотела её кое о чём спросить.

Никакого актового зала в детском доме не было. В большой столовой, на ремонт которой у Ольги Сергеевны всё время не хватало денег, была неглубокая и невысокая дощатая сцена. В будние дни она выглядела довольно убого, но по праздникам, усилиями старших воспитанников и воспитателей, приобретала вполне достойный вид. На проволочных тросах закреплялся гобеленовый занавес, из кладовой приносились два стареньких софита, развешивались разноцветные воздушные шары и праздничные транспаранты. Стулья в столовой выстраивались в ровные ряды. Зал украшался в зависимости от праздника и выглядел скромно, но очень по-домашнему.

Когда Марина вошла, держа за руку притихшую Галину, тяжёлая дверь столовой пронзительно скрипнула. На голой сцене стояли два старших воспитанника и внимательно слушали наставления Натальи Владимировны, сидевшей перед ними на стуле. Но, увидев Марину с Галкой, они забыли о репетиции и с любопытством уставились на них. Марина даже смутилась.

— Простите нас, пожалуйста. Можно мы с вами посидим?

— Ну, конечно. — Матушка Наталья приветливо улыбнулась и показала на стулья рядом с собой. — Это очень хорошо. Мальчики, — сказала она строго, повернувшись к своим артистам. — Я понимаю — вы устали. Но я прошу вас обоих — соберитесь и в последний раз прочитайте всё сначала. У нас теперь есть зрители, вот для них и прочитайте эти стихи так, чтобы вас было интересно слушать. Ну, с Богом! Фёдор, начинай.

Марине этот мальчик всегда нравился — такой подтянутый не только внешне, но как-то внутренне. Немногословный, но с правильной речью и выразительным голосом. Матушка Наталья заприметила его ещё в младших классах и стала занимать во всех спектаклях, которые ставила в детдомовском драмкружке.

Фёдор откашлялся и начал читать.

— Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?

Иль зачем судьбою тайной

Ты на казнь осуждена?

Кто меня враждебной властью

Из ничтожества воззвал,

Душу мне наполнил страстью,

Ум сомненьем взволновал?

Цели нет передо мною:

Сердце пусто, празден ум.

И томит меня тоскою

Однозвучный жизни шум.

Наталья Владимировна удовлетворённо кивнула головой. Фёдор, и вправду, прочитал это стихотворение очень достойно. Марине понравилось

— Теперь ты, Миша. Только постарайся не завывать.

Миша выпрямился, откашлялся и прочитал своё.

— Не напрасно, не случайно

Жизнь от Бога мне дана,

Не без воли Бога тайной

И на казнь осуждена.

Сам я своенравной властью

Зло из тёмных бездн воззвал,

Сам наполнил душу страстью,

Ум сомненьем взволновал.

Вспомнись мне, Забвенный мною!

Просияй сквозь сумрак дум –

И созиждится Тобою

Сердце чисто, светел ум!


— Ну, как тебе? — Повернулась Наталья Владимировна к Марине.

Мальчики выжидательно смотрели на неё.

— Мне очень понравилось… — И добавила. — Вы молодцы, мальчишки.

— Всё, ребята. Вы свободны до четверга. Передайте девочкам, что в четверг будем репетировать «Руслана и Людмилу». А ты, Фёдор, ещё поработай над монологом Пимена.

Ребята дружно покивали и, попрощавшись, вышли из столовой.

— А чьи стихи они читали?

Матушка Наталья укоризненно взглянула на Марину.

— Фёдор читал Пушкина.

— Опять Пушкин!

— Почему «опять»?

— Потому что я Пушкина, оказывается, совсем не знаю.

— Неужели не знаешь?

Марина расстроено вздохнула.

— Не знаю, Наталья Владимировна. Я ничего не знаю!

Матушка засмеялась.

— Эту фразу сказал один древний философ. Так что ты не огорчайся, на первую ступень познания ты уже поднялась.

Но Марина даже не улыбнулась в ответ.

— Но ведь второе стихотворение противоречит первому. Это тоже Пушкин?

— Нет, конечно. Это митрополит Филарет написал ответ на его стихи. Современник Пушкина, писатель и поэт, удивительный человек. Ты ведь поняла, почему я выбрала этот поэтический диалог?

— Кажется, поняла. Вы мне расскажете когда-нибудь про этого митрополита?

— Ты в Интернете про него почитай. А ещё лучше, поговори с отцом Михаилом. Он диссертацию о нём защищал, много интересного тебе расскажет. Всё, всё, Марина, мне надо домой бежать. –

— Наталья Владимировна, вы извините… — Смущённо попросила Марина. — Я на минуту Вас задержу. Я кое о чём спросить хотела…

— У тебя какие-то проблемы?

— Нет, у меня всё нормально. Вы не знаете случайно, в той квартире, в той комнате, на которую у меня смотровая была, никто не живёт?

— Месяца полтора назад я Валентину встретила, слава Богу, трезвую. Она мне сказала, что к ним всё-таки поселили какого-то парня из детдома. Он там прописался, за жильё платит исправно, но живёт где-то в другом месте. Ты знаешь, кто это?

— Да, Николай Найденов.

— Из вашего выпуска? Николай? Что-то не припомню.

— Мы дружили. Я его ищу. Несколько раз ему звонила, сначала мне сообщали, что абонент не доступен, а потом вообще оказалось, что его номер не обслуживается. Вообще-то он у знакомых сторожем работал на даче, наверно, там и живёт.


Раздался звонок в дверь — это пришёл отец Михаил с дароносицей. Он, как и прежде, приходил по просьбе Елены Ивановны, но в то время, когда Марина была дома и могла ему открыть. Уходить было проще — легко защёлкивался один из многочисленных замков, и, подёргав для проверки ручку двери, можно было спокойно покинуть дом. Получив благословение, Марина куда-то убежала, а священник приступил к выполнению своего пастырского долга. После они ещё немного поговорили. Елена Ивановна вести долгие беседы была уже не в состоянии, да и отец Михаил торопился по своим приходским делам. Но она неожиданно остановила его в дверях.

— Как там дела с новым домом? Когда его будут сдавать? Я у Марины спрашиваю, она в ответ только плечами пожмет или буркнет что-нибудь нечленораздельное. Ничего добиться не могу.

Отец Михаил внимательно посмотрел на неё.

— Она Вам ничего не сказала?

— А что она должна была мне сказать?

Он ответил не сразу. Подумал и произнёс.

— Она отказалась от квартиры. Давно.

— Отказалась?! Почему?

— Она решила остаться с Вами…

Когда за духовником захлопнулась тяжёлая дверь, Старуха ещё долго лежала не подвижно, глядя тусклыми глазами в потолок. Потом, словно встрепенулась, и села в постели.

Дежурный завтрак, оставленный Мариной, стоял на журнальном столике. Она налила себе из термоса чаю, расплескав его на пододеяльник, и мысленно отругала себя за неуклюжесть. Потом с аппетитом съела два сытных бутерброда, и, отодвинув чашку подальше, взяла в руки мобильный телефон, который всегда лежал возле её подушки.


Прошло несколько дней и, когда Марина вечером собиралась на дежурство, вдруг раздался звонок в дверь. Она вопросительно посмотрела на Елену Ивановну.

— Открой, — кивнула та. — Это ко мне.

Марина открыла дверь. Женщина средних лет, держа в руках небольшой тонкий портфель, прошла в комнату к Старухе.

— Здравствуйте, Елена Ивановна.

— Здравствуйте. Наконец-то я Вас дождалась! — Непривычно приветливо прозвучал голос хозяйки. — Садитесь, пожалуйста, где Вам удобно.

Марина, конечно, очень удивилась, но надо было спешить на работу.

— Я ухожу! — Возвестила она в дверях.

— До свидания! Всего хорошего, девочка.

Она даже поперхнулась. Никогда Старуха не разговаривала с ней так ласково. Отнеся этот порыв к присутствию гостьи, Марина фыркнула, пожала плечами и побежала на дежурство.


Недели через две, когда после работы Марина вернулась домой, Старуха показалась ей на удивление бодрой. У неё был какой-то торжественно-загадочный вид. Она велела накрыть завтрак на журнальном столике. Они поели, перебрасываясь какими-то незначительными фразами. Марина, конечно, ломала голову, что такое случилось с её подопечной, но ни о чём не спрашивала. Когда стол был водворён на своё обычное место, Старуха торжественно произнесла.

— Сядь, Марина…

Марина послушно села, вопросительно глядя на неё.

Старуха неловко повернулась на бок и попыталась вытащить маленький ящик прикроватной тумбочки.

— Помоги-ка мне… Вытащи его совсем и положи сюда.

Она похлопала сухой ладонью по своему животу.

Марина с трудом вытащила ящик из тумбочки. Он был набит какими-то бумагами.

— Вот, девочка… Я поздравляю тебя. — Сказала Елена Ивановна. — Теперь у тебя есть своя собственная двухкомнатная квартира.

Марина удивлённо и недоверчиво смотрела на Старуху, ничего не понимая.

— Но ведь дом ещё не сдан…

Та засмеялась, хриплым коротким смехом.

— Не ври, пожалуйста. Про ту квартиру я всё знаю. А сейчас я тебе про эту квартиру говорю. Не понимаешь? — Она обвела трясущейся высохшей рукой вокруг себя. — Вот эти царские хоромы теперь твои. Та женщина, которая ко мне приходила, — нотариус. Я оформила на тебя дарственную. Вот она. Теперь ты — владелица этой жилплощади, а я у тебя — квартирантка.

Медленно-медленно доходил до Марины смысл сказанного. Когда поняла, резко закружилась голова, она почти упала со стула. Сползла с него, опустилась на колени перед постелью Старухи, прижалась лицом к её высохшей руке и вдруг заплакала. Первый раз в своей сознательной жизни.

— Ты что, плачешь? Ну, будет, будет…

Елена Ивановна погладила её по голове свободной рукой. Подбородок её дрожал, она тоже плакала.

— Ну, хватит нам реветь. Не передо мной надо падать на колени, а в храме перед иконой Спасителя. Говорят, что Господь даёт долгую жизнь некоторым людям потому, что они чего-то главного не совершили на этом свете. Наверно, эта дарственная — лучшее, что я сделала в этой жизни. Сядь сюда, — она похлопала высохшей ладонью по краю постели. — Давай всё обсудим.

Марина, наконец, поднялась с пола. Села рядом.

— Ну, успокоилась? Ты завтра не работаешь? Вот… В храм сходи к отцу Михаилу. Он всё знает. Я это решение приняла с его благословения. Он тебя сведёт с приходским юрисконсультом…

— Я его знаю. Константин.

Да, так, кажется. Он тебе поможет оформить все юридические документы на собственность… А теперь другая тема… Вот эти две сберкнижки с немалыми деньгами. Мне, как ты знаешь, последние лет двадцать пять деньги были ни к чему. Пока работала, откладывала на «чёрный день», война приучила. А потом пенсию участникам войны серьёзно подняли, тоже капало потихоньку. На обе эти книжки оформлены доверенности на тебя, ты можешь ими воспользоваться в любой момент.

— Мне не надо, Елена Ивановна…

— Молчи и слушай. Вот эта книжка — похоронная. Когда помру, похоронишь меня достойно, тебе в храме помогут. Обязательно отпевай, я — человек верующий, как ты знаешь, ещё с советских времён. Отец Михаил, как мой духовник, всё, что нужно, сделает.

Марина хотела что-то сказать, но Старуха отмахнулась.

— Не перебивай, я устала, а надо ещё кое-что сказать. А вторая сберкнижка — тебе на жизнь. Ей ты можешь воспользоваться в любое время, хоть сегодня. Купи себе современный компьютер и всё, что к нему полагается, хороший мобильный телефон, пуховик, сапоги зимние, осенние… Купи всё, чтобы чувствовать себя человеком. Здесь тебе на всё хватит. Или, может быть, тебе с работы уйти? Твои санитарские копейки ничего не стоят по сравнению с этой суммой. На учебный год тебе на жизнь хватит, а получишь диплом — начнёшь более-менее зарабатывать, независимым человеком станешь.

— Нет, нет… — Марина даже испугалась. — Зачем я буду Вашими деньгами…

— Ладно… — Согласилась Старуха. — Дело твоё. Будет тебе моё наследство.

Марина опять хотела что-то сказать, но Елена Ивановна только рукой махнула.

— Всё, закончили. У меня больше нет сил.

Она устало откинулась на подушки и закрыла глаза. Марина почти бесшумно исчезла в своей комнате. Она давно научилась ходить тихо, не громыхая, как прежде, своими шлёпанцами. Она вообще многому научилась за этот год, и эта жизнь в новых правилах поведения начинала нравиться ей.

Старуха быстро провалилась в забытьё. И, стирая собой другие воспоминания, всплыли перед ней два самых дорогих лица: давно умершая мама, и, конечно, Петя Орлов, молодой, жизнерадостный, талантливый…


К осени Марине всё-таки пришлось оставить работу: Елена Ивановна стала совсем плоха. Всё чаще она теряла ощущение реальности, ей казалось, что события давних лет перенеслись в сегодняшний день. Иногда она называла Марину «мамой», иногда «матушкой», путая её с Натальей Владимировной. Подолгу молчала, бессмысленно разглядывая тени на потолке. Оставлять её одну было невозможно. Пётр Васильевич, не задавая лишних вопросов, подписал Марине заявление на отпуск без содержания. Пока на месяц.

В конце сентября, в тёмный слякотный вечер Елена Ивановна потеряла всякий контакт с миром. Марина вызвала «Скорую». Знакомый врач подошёл к постели больной, которая уже дышала тяжёлым хлюпающим дыханием, покачал головой и посоветовал вызвать священника. Отец Михаил, отслужив всенощную, был ещё в храме и потому пришёл очень быстро. Чуть позже прибежала и матушка Наталья. Елена Ивановна Бахтина, как она и хотела, отошла в мир иной под молитвы священника.


Прошло немало времени. Марина окончила колледж, потом — курсы специализации и осталась медсестрой в реанимации. Здесь она чувствовала себя на самом краю человеческого бытия. Часто слышала от Петра Васильевича и дежурных врачей, беседующих с взволнованными родственниками больных:

— Мы делаем всё возможное, но… Половина успеха — от нас, остальное — от Господа Бога…

И Марина каждый день убеждалась в правоте этих слов. Больные, казалось бы, находящиеся в двух часах от конца своего пребывания на земле, выкарабкивались, а другие, вполне перспективные в плане лечения, неожиданно покидали этот мир. Нередко именно здесь, в реанимации, неверующие люди вдруг обращались к Богу, просили родственников призвать священника, чтобы креститься перед смертью. Если заведующий отделением разрешал, то просьбы эти выполнялись. Отец Михаил был здесь нередким гостем. Приходили и другие священники храма, совсем молодые, чуть постарше Марины. Соборовали умирающих и причащали тех, кто был в сознании, и с кем разрешали беседовать врачи.

Работу свою она любила и не могла теперь себя даже представить на рабочем месте в каком-то другом отделении.

Но после ухода Елены Ивановны Марина затосковала. Она опять чувствовала себя совершенно одинокой. Пусто было везде: и в доме, и в душе. Медсестёр в отделении не хватало, поэтому ей были даже благодарны, когда она набрала себе дежурств, только бы не оставаться дома одной. Иногда Марина вдруг ловила себя на том, что после дежурства она не идёт, а бежит домой, как в прежние времена, когда её ждала беспомощная Елена Ивановна. Марина резко останавливала себя — куда бежать? Зачем? Дома никого нет, всё тихо, спокойно, даже радио и телевизор она включала редко. Работа в отделении реанимации тяжёлая, ответственная, педантичная. Усталость накапливалась, давала себя знать. Но вернувшись из больницы домой в пустую квартиру, Марина, подолгу сидела в кухне, не прикасаясь к остывающей еде. Снова и снова вспоминала она тот день, когда впервые переступила порог этого дома, свои бесконечные стычки со Старухой, проглоченные обиды, эти очень тяжёлые физически и морально месяцы, когда она училась в колледже, работала, была «Золушкой». Ту самую фронтовую фотографию, где девушка-балерина стоит в пуантах и в лёгкой пачке на ящике из-под снарядов в накинутом на плече замасленном ватнике, Марина отнесла в фотоателье и попросила сделать портрет. Она повесила его на стене в комнате Елены Ивановны, в которой всё оставалось на прежних местах. Ощущение пустоты и тяжести в душе не проходило, она поделилась этим с матушкой Натальей, которая навестила её как-то вечером. Она часто приходила к Марине со своими детьми, пыталась её отвлечь от грустных мыслей, подробно рассказывала о жизни и проблемах прихода. Дети шумели, задавали кучу вопросов, на которые Марина едва успевала отвечать. Матушка давала ей какие-то мелкие поручения: то купить для воскресной школы краски и фломастеры, то распечатать на принтере роли для детей, участвующих в Рождественском спектакле…

— Ты напрасно устроила из квартиры мемориальный музей. — Строго сказала она, оглядевшись. — Надо превратить её в жилище современной девушки.

Она позвонила кому-то по телефону, и через полчаса в доме появились двое молодых парней из молодёжной группы храма. Марина было смутилась, но матушка погрозила ей пальцем, и смущение куда-то ушло. Старая металлическая кровать Елены Ивановны была разобрана и вынесена на улицу. Вслед за ней покинули квартиру дребезжащий журнальный столик и прикроватная тумбочка. Кое-какая мебель поменялась местами, а инвалидное кресло было отправлено домой к нуждающейся в нём прихожанке. Матушка Наталья взяла с Марины слово, что она расстанется и со скрипучим диваном, на котором спит, купит себе что-то более подходящее и современное. Ну, а летом надо непременно сделать косметический ремонт — обои совсем грязные и потолок сыпется.

Она долго стояла перед стеллажами с книгами, занимавшими всю стену гостиной.

— Сколько книг тебе Елена Ивановна оставила! На всю жизнь хватит.

Марина только вздохнула.

— Это так. Только я не знаю, с какой начинать.

— С самой первой, — улыбнулась матушка. — А если серьёзно, то у меня есть предложение. Я в православной гимназии, где наши дети учатся, для родителей провожу лекторий по вторникам «Русская литература и православие». Хочешь, приходи.

— Очень хочу! Завтра свой график дежурств на месяц посмотрю, поменяюсь, если что, освобожу все вторники…

Квартира преобразилась. Марине, и в самом деле, стало легче. Шумная перестановка закончилась весёлым чаепитием на кухне, у Марины появились новые друзья. Она дала им твёрдое слово, что переставит свои дежурства, освободит несколько дней и поедет вместе с молодёжной группой поработать в ближайший монастырь Она больше не сидела дома в одиночестве. В свои выходные она теперь часто бывала вместе с отцом Михаилом во вновь отстроенном православном реабилитационном центре за городом, помогала оборудовать там медицинский кабинет. И даже прочитала три лекции для прихожан по уходу за лежачими больными…

Проходило время, острота утраты стихала, поглощали свободное время трудовые заботы и хлопоты. Марина привыкала жить одна. За ней оставался только один долг, который не давал ей покоя: она ни на минуту не забывала, что обещала Елене Ивановне передать её фотографии в Театральный музей Петербурга. Но Марина была провинциальным человеком, никогда прежде не выезжала за пределы родного города. Она всё откладывала и откладывала эту поездку: решиться на такое далёкое самостоятельное путешествие было очень трудно.


И снова пришла зима. День сегодня получился длинным и хлопотным. С утра отец Михаил отслужил раннюю литургию, потом поехал в загородный реабилитационный Центр, где нашёл ещё не проспавшихся после вчерашних возлияний рабочих. Расстроился, поднял их, отругал и, заставив поесть, отправил на работу. Дел в Центре осталось совсем немного, но с такими «тружениками» их не закончить и к следующей Пасхе. Вернувшись в город и кое-как перекусив в приходской трапезной, он поспешил на вокзал встречать реставратора из Петербурга. Реставратора из Русского музея он пригласил сам, его всегда беспокоила сохранность древней иконы Богородицы, святыни храма, и реставраторы по его приглашению появлялись в соборе нередко. Отец Михаил встретил петербургского гостя, устроил в гостинице и повёз к «больной для постановки диагноза». Заключение специалиста было вполне благоприятным — состояние её соответствует возрасту и никаких лечебных процедур не требуется.

Освободился отец Михаил только поздним вечером после соборования на дому больной прихожанки, духовником которой был. Он много лет знал эту женщину, может быть, с самого первого года своего служения в храме. Она была очень стара, больна, чувствовала свой скорый уход, и потому в последнее время хотела собороваться всё чаще и чаще. Он старался склонить её к исповеди, но от исповеди она уклонялась. Исповедовать престарелого человека, стоящего на краю жизни, всегда очень трудно. Каждый раз в таких случаях отец Михаил прилагал немалые усилия, пытаясь достучаться до старческого сердца, опутанного паутиной нажитых грехов. Удавалось это крайне редко. Как правило, он слышал примерно одни и те же речи: да, какие-то неблаговидные поступки за длинную, тяжёлую жизнь, конечно, были. Но в этом виноваты обстоятельства: война, государство, дурные родственники, начальство… Все и всё, только не я. Сегодня он долго беседовал со старушкой, которая чувствовала себя немного бодрее, чем всегда, и вдруг она сама приняла решение исповедоваться и причаститься. Получилось не сразу, но уходя, священник с удовлетворением заметил, что кое о чём старушка всё-таки задумалась…

— Человек может прожить очень много лет, но так и не понять себя. Не понять, что все поступки, которые он совершает в жизни — это его ежедневный выбор между добром и злом, это его путь к Богу или от него…

Так размышлял отец Михаил по дороге домой. За долгие годы служения многих своих прихожан он знал очень близко. У кого-то был духовником, в каком-то доме причащал умирающего, в какой-то молодой семье успел окрестить двух, а то и трёх детей. Он разделял горе и радость многих, и люди платили ему добрым отношением, отзывчивостью. Стоило ему обратиться к своим прихожанам с какой-нибудь просьбой, как тут же находились доброхоты на любую работу — и окна в храме помыть по весне, и машину со стройматериалами, привезёнными для ремонта храма, разгрузить, и принять в своём доме очередную группу паломников из дальних мест. В епархии храм считался одним из лучших: церковные хоры, взрослый и детский, получали постоянные премии на певческих конкурсах, дети в воскресной школе не только учили закон Божий, но и рисовали, занимались спортом. Прекрасно работала молодёжная группа: ни один церковный праздник не обходился без нового концерта, ребята постоянно посещали и детский дом, и больницу, где помогали санитаркам с уборкой палат, гуляли в больничном садике с одинокими больными. Для отца Михаила храм был ещё одним домом: не первым и не вторым. Ещё одним. И все прихожане, долгие годы делившие с ним все радости и огорчения церковной жизни, давно стали для него словно родственники. И, как все наши родственники, эти люди были очень разными: воцерковлёнными и только делающими первые шаги в церкви, умными и не очень, болтливыми и сдержанными, весьма обеспеченными и практически нищими… Не обходилось и без обид. Кто-то обижался на него, не получив ожидаемого благословения на какое-то сомнительное деяние или за резко сделанное замечание, кто-то с ним не соглашался в чём-то и даже вступал в спор, но каждый человек, переступивший порог храма, был для отца Михаила очень важным, и не должен был стать случайным. Он радовался новым лицам, новым людям, появившимся в соборе во время службы. И как настоятель отец Михаил очень хотел передать своим молодым священникам это трепетное отношение к своему приходу.

Он шёл домой знакомой дорогой, которая проходила мимо родного храма. Улица была пустынна, падал пушистый снег и подгонял мороз. Луна светила ярко, но храм по ту сторону улицы был освещён слабо: сколько ни бился отец Михаил, ему так и не удалось получить разрешение на хорошую подсветку. А жаль. При хорошем освещении собор даже тёмной зимней ночью смотрелся бы великолепно. Старинный храм Успения Пресвятой Богородицы, в котором он был настоятелем вот уже восемнадцать лет, был величественен и красив сам по себе. Чудом уцелевший в годы богоборчества, он пережил и Гражданскую войну, и войну Отечественную и не закрывался ни на один день. Более ста лет в храме находилась древняя чудотворная икона Богоматери, поклониться которой, помолиться перед ней приезжали паломники не только из соседних городов и сёл, но даже из-за границы. Хорошее освещение могло бы иметь и служебную цель: в церковной лавке продавалось немало ювелирных изделий — серебряные цепочки, крестики, ложечки; было много дорогих православных сувениров, прекрасно изданные книги.

Отец Михаил привычно окинул взглядом свой храм: его окружала невысокая простенькая металлическая ограда, на калитке которой, как всегда по ночам, висел тяжёлый амбарный замок.

И вдруг священник остановился, как вкопанный: входная дверь храма была приоткрыта. В первый момент он даже своим глазам не поверил. Сторожа в приходе не было, но после окончания вечерней службы матушка Мария, человек очень надёжный и ответственный, руководившая нынче воскресной школой и живущая в соседнем доме, гасила свет, запирала все двери и включала сигнализацию. Ключи были только у священников храма и у неё, более никто к ним доступа не имел. Если в соборе был кто-то из своих, то почему заперта на замок калитка? Отец Михаил заметил короткие яркие вспышки фонарика в тёмных окнах храма. Стараясь подавить волнение, он остановился, вызвал полицию по мобильному телефону, потом перешёл улицу и встал за угол ближнего дома, не спуская глаз с распахнутой двери собора.

Ждать пришлось недолго. Вскоре на широкой паперти появились двое мужчин. Скорее всего молодых парней. Они двигались почти бесшумно и почти не разговаривали. Один из них держал в руках какой-то продолговатый предмет. Отец Михаил вздрогнул, узнав — это была та самая чудотворная икона, он узнал бы её даже в полной темноте, и с закрытыми глазами. Грабители поспешили к ограде. Первый из них легко перебрался через неё и протянул руки за образом.

— Беги! — Услышал отец Михаил.

Команда была исполнена мгновенно: вор, держа в согнутых руках небольшую, но весьма тяжёлую в окладе застеклённую икону, побежал прямо на отца Михаила. Священник крепко вцепился в рукав его куртки.

— Стой!

Парень, это был, действительно, молодой парень, отец Михаил даже при неясном свете уличных фонарей хорошо разглядел его лицо, от неожиданного толчка и испуга выронил священный образ, который, жалобно звякнув разбитым стеклом, шумно упал прямо на обледенелый асфальт.

Отец Михаил мгновенно забыл о грабителе, он наклонился к иконе, чтобы поднять её с земли, протянул к ней руки, и вдруг почувствовал острую боль в боку, потом в спине. Что-то горячее, липкое потекло у него под курткой между лопаток. Потемнело в глазах, и он упал на землю рядом с иконой.

— Ты что наделал?! — Теряя сознание, услышал он срывающийся от страха, почти мальчишеский голос. — Зачем? Ты что натворил?!

— Идиот! Он нас видел! Да брось ты эту фанеру, бежим!

Подъехавшие через несколько минут полицейские увидели распростёртое на асфальте тело священника, обнимавшего окровавленный образ Пресвятой Богородицы. Рядом валялась тяжёлая серебряная цепочка, выпавшая, очевидно, из кармана грабителя.


Марина любила дежурить с заведующим отделением. С ним она чувствовала себя уверенно. Когда Пётр Васильевич дежурил, в отделении стояла деловая, сосредоточенная тишина. Он никогда не повышал голоса на персонал и отдавал чёткие вразумительные распоряжения в случае экстремальной ситуации. Конечно, заведующий мог позволить себе какое-нибудь ядовитое замечание, но оно почему-то у Марины не вызывало обиды, а только улыбку и желание ответить при случае в таком же духе. Пётр Васильевич, несмотря на свои пляжные тапки, передвигался по отделению совершенно бесшумно и мог неожиданно возникнуть за спиной в самый ответственный момент проведения какой-нибудь сложной процедуры. Если сестра была занята с одним тяжёлым больным, а одновременно другой требовал её немедленного внимания, он спокойно выполнял все сестринские обязанности, не считаясь с субординацией.

Сегодня ночью в отделении было трое больных: двоих привезли недавно из операционной после планового вмешательства. Они ещё не вышли из наркоза и спали. Но молодая девушка с токсической пневмонией была очень «тяжёлой». Днём Пётр Васильевич перевёл её на управляемое дыхание, и тишину в палате нарушал только ритмично хлюпающий аппарат.

Дверь в кабинет заведующего, как всегда, была раскрыта настежь, и Марина слышала, как у него на столе зазвонил телефон. Через пару минут он появился в дверях расстроенный и озабоченный.

— Я — в операционную. Священника привезли с ножевым ранением. Говорят, тяжёлый.

— Священника?! — У Марины даже голос сорвался. — Которого?

— Сейчас всё узнаю.

Он торопливо вышел из отделения. Марина набрала номер местного телефона.

— Раиса Дмитриевна, это Марина Найдёнова из реанимации. Кого вам привезли с ножевым?

Услышав ответ, она медленно опустилась на стул.

Очень долго тянулись следующие два часа. Трое больных, находящихся под её наблюдением, не требовали сиюминутного внимания, Марина не ослабляла бдительности, но была очень напряжена. Сначала она рванулась к телефону, чтобы позвонить Наталье Владимировне, но вовремя остановилась. Вряд ли из приёмного отделения не сообщили матушке о случившемся несчастье. Скорее всего, она уже здесь, в больнице. Где-нибудь у дверей операционной. Можно было бы послать за ней санитарку и, если придёт, попытаться её как-то поддержать. Но, зная Наталью Владимировну, Марина не стала суетиться. Не нужно ничего нагнетать: после операции отца Михаила непременно привезут сюда, в реанимацию, тогда можно будет поговорить и с его женой.

Была уже глухая ночь, когда на пороге отделения появился Пётр Васильевич и, встретив вопросительный взгляд Марины, устало произнёс.

— Сделали всё, что смогли. Спасла толстая куртка, хотя кровопотеря большая. Пришлось удалить селезёнку. Сегодня Степанков дежурит, ты ведь знаешь, он — асс по ножевым…

— Кто его ранил?

— Сразу задержали каких-то двух подонков. Они храм обчистили, икону, ну, ту самую, чудотворную, пытались вынести. Отец Михаил случайно мимо шёл. Попытался их остановить… Вот такие дела. Сейчас его привезут, ты подготовь там… ну, сама знаешь.

— А жена? Жена здесь?

— Да. Конечно. Так под дверью операционной и простояла больше двух часов.

Вскоре отца Михаила переложили на функциональную кровать в реанимационной палате. Он был ещё в глубоком наркозе, активных действий от персонала не требовалось, и Марина, наконец, вышла в коридор. Матушка Наталья со старшей Ксюшей сидели на короткой банкетке, крепко прижавшись друг к другу. Матушка была очень бледна, но сдержанна, Ксюша глотала слёзы, отворачиваясь от матери. Наталья Владимировна поднялась со своего места, увидев медсестру, но, узнав Марину, вздохнула с облегчением.

— Ты дежуришь? Слава Богу, свой человек рядом. Как он?

— Спит. И ещё долго спать будет. Он под наркозом сейчас. Но операция прошла успешно. Сегодня очень хороший хирург дежурит. Он у нас лучше всех оперирует ножевые ранения.

— Да… Мне операционные сёстры сказали… Меня к вам в отделение не пустят?

— Сейчас — нет, конечно. А потом — по состоянию. Вы ему сейчас ничем не поможете. Идите домой, матушка. Успокойтесь, хоть немного, и молитесь.

— За него весь приход сейчас молится. Уже все знают. Весь город знает. — Всхлипнула Ксюша.

— Держитесь. Я буду звонить Вам каждый час.

— Когда в сознание придёт, позвони.

— Обязательно.

— Ты утром сменишься?

— Сменюсь. Но домой не уйду. И Петр Васильевич, наш заведующий, это он наркоз давал, он тоже будет завтра здесь до конца рабочего дня.

Матушка тяжело вздохнула, но возражать не стала.

— Пойдём, Ксюша.

Марина проводила их до дверей приёмного отделения, через которое только и можно было выйти из больницы в ночное время.

К утру отец Михаил посмотрел на Марину вполне ясным взором. Не сразу, конечно, но сознание возвращалось к нему. Он понял, где находится, вспомнил, что случилось в эту ночь. Он был очень слаб, бледен, но попытался даже улыбнуться, когда узнал Марину, которая склонилась над ним, подсоединяя к подключичному катетеру очередную капельницу. Он хотел что-то сказать, но она приложила палец к губам.

— Тихо, тихо… Сейчас — спать! После поговорим. Матушке Наталье я позвоню. Спать, спать…

И отец Михаил закрыл глаза. Рядом тихо работал какой-то аппарат — «хлоп — хлоп». И под это успокаивающее ритмичное хлопанье он погрузился в глубокий послеоперационный сон.

На второй день Марина слышала, как Пётр Васильевич сказал матушке Наталье.

— Состояние тяжёлое. Но стабильное. Пока никаких негативных сюрпризов. Но Вы, более, чем кто-либо, должны понимать: половина успеха зависит от нас, половина — от Господа Бога, которому он служит.

— Я знаю. Марина говорила.

— Марина — молодец. — Кивнул Пётр Васильевич. — Она от постели Вашего мужа на шаг не отходит. Все назначения врачей сама выполняет. Поставила себе подряд несколько дежурств. Так вообще не положено, но домой всё равно не уйдёт, я её знаю, пришлось смириться.

На третий день к отцу Михаилу пустили жену и, очень ненадолго, следователя.

Но допросить его следователь не успел. Спрашивал отец Михаил.

— Икона… — Больной говорил ещё очень тихо. Было больно не только говорить, но даже дышать. — Где икона?

— С иконой всё в порядке, не волнуйтесь. Она в спецхране, опечатана. Хорошо, что реставратор не успел в Петербург уехать. Внимательно её осмотрел и никаких повреждений не заметил. Стекло, конечно, придётся новое вставить. А всё серебро, похищенное из храма, находится у меня в сейфе.

— Образ надо вернуть людям… В храм…

— Вернуть её до суда мы не можем, поскольку она — вещественное доказательство. Как только пройдёт суд, а он будет только после того, как Вы выйдете из больницы, всё украденное будет возвращено в храм.

Отец Михаил прикрыл глаза в знак согласия.

— Кто они, эти разбойники?

— Да так — мелкие воришки. Икону похитили по глупости, услышали про реставратора, поняли, что она — большая ценность. Хотели разбогатеть, но даже не подумали, куда её девать? Вокруг нас леса и болота, единственная шоссейная дорога через город проходит, далеко не уедешь. И нож этот придурок в ход пустил с перепугу. Говорит, что Вы их увидели и могли признать…

— Сигнализация… Почему была отключена сигнализация?

— Там хитрая история… Матушка Ваша… забыл, как её зовут…

— Мария.

— Да, Мария. В тот день приболела. Поручила закрыть храм и включить сигнализацию своей дочке, довольно кокетливой девице. Та вроде бы всё сделала, как надо, но дверь запереть не успела. Парни эти не собирались храм грабить, шли мимо. Эта девчонка их знакомой оказалась. Они её увидели, решили, что можно, рискнуть. Принялись зубы ей заговаривать. Один с ней болтал, отвлекал, а второй за её спиной отключил сигнализацию, которую она только что включила… Девица спокойно домой ушла. Замки в дверях собора не слишком надёжными оказались, ну, и кое-какой воровской опыт у этих разбойников имелся… Вот так они и оказались в храме.

Сам следователь едва успел задать священнику несколько вопросов, как Пётр Васильевич выпроводил его из отделения. На пороге успокоил.

— Если всё пойдёт по плану, то дня через два-три мы отца Михаила в палату хирургического отделения переведём. Там все свои вопросы и зададите.


В зале суда собрался почти весь город. Покушение на настоятеля храма, любимого священника, кража чудотворной иконы и воровство ювелирных изделий из церковной лавки наделали много шума. Были здесь не только прихожане собора, но и много членов городского правительства во главе с самим председателем муниципалитета, который прекрасно знал отца Михаила, и даже посетил его несколько раз в больнице. Прибыв в зал суда одним из первых, председатель встретил отца Михаила с матушкой Натальей прямо в дверях, сел рядом с ними и расспрашивал, как здоровье, всё ли в порядке с домашними и не нужна ли его, начальника помощь. Марина, конечно, тоже была здесь.

— Ненавижу этих подонков. Если им хороший срок не дадут, я письмо президенту напишу. В больнице все сотрудники подпишутся.

— Угомонись, Марина… — Урезонивала её матушка Наталья. — Сама себя не заводи и людей не баламуть. Вразумит Господь судью и заседателей, вот увидишь, они примут справедливое решение.

Марина исподтишка взглянула на отца Михаила. Тот поймал её взгляд, укоризненно прокачал головой.

— Видать, плохо ты мои проповеди слушала.

Марина упрямо встряхнула головой.

— Я всегда Вас внимательно слушаю, отец Михаил. Я прекрасно помню, что Вы всегда убеждаете ненавидеть сам грех, а не человека его совершившего. Но это легко сказать, а как сейчас отделить одно от другого?

Народу было так много, что Марина едва поместилась на крайнем сидении у самой «клетки» для обвиняемых. Их привели скоро. Все взгляды присутствующих в зале повернулись к ним, люди возмущенно зашумели, и судье пришлось повысить голос. Город был небольшой, многие жители узнавали грабителей: кто-то видел их в подозрительной компании, кто-то в рюмочной, кто-то в магазине. Подняла взгляд на арестантов и Марина. Возмущённый и негодующий взгляд: что же это за нелюди такие, что могли поднять руку на священника? И обмерла. В «клетке» сидел Колька, Николай Найдёнов, её названный брат по детскому дому. Колька, встретив её потрясённый взгляд, тут же, низко опустил голову и спрятал бледное осунувшееся лицо в поднятый воротник куртки. Сердце Марины сильно билось, голова просто трещала, звенело в ушах. Она никак не могла придти в себя, и почти не слышала, что происходило в зале суда. На Кольку она больше не смотрела.

Заседание длилось недолго. Обвиняемые свою вину признали, попросили прощения у отца Михаила и его жены, а также у всех прихожан храма за попытку украсть святыню. Марина плохо слышала речь прокурора, после него выступал защитник. Говорил что-то о Колькином детдомовском детстве, о том, что это серьёзное преступление было совершено обоими по глупости. Оно не было заранее продумано и спланировано. Отец Михаил в своём слове просил смягчить наказание обоим подсудимым, обещал не бросить их в колонии, и, по возможности, помочь их становлению на правильную дорогу.

Когда подсудимым дали последнее слово, Николай встал, откашлялся и хрипло произнёс.

— Простите, отец Михаил. Вы меня крестили. А я… Простите.

Голос его дрогнул, и он замолчал, отвернувшись.

Ему дали два года колонии. Его приятелю — шесть лет за причинение тяжкого вреда здоровью. Когда арестованных уводили из зала, Колька оглянулся и через плечо конвоира убитыми влажными глазами посмотрел на Марину.

— Я тебя найду! — Звонко крикнула она ему в спину, перекрывая шум зала, из которого выходили люди. — Я тебя обязательно найду!

Кольку увели. Ноги у Марины подкосились, и она без сил опустилась на скамью.

— Ты его хорошо знаешь? — Подошёл к ней отец Михаил.

— Очень хорошо… С самого детства, мы учились в одном классе. Как только его отправят в колонию, я поеду к нему. Он совершенно один. Совершенно.

Марина знала, что значит «один».

Отец Михаил подал ей руку, поднимая со скамьи.

— Мы его не оставим, обещаю тебе.

— Пойдём-ка, Мариша, к нам обедать, — позвала матушка Наталья. — Сегодня у нас Ксения дежурит по кухне, обещала накормить нас вкусным обедом.


Сразу поехать вколонию к Николаю не получилось: начался сезон отпусков, и времени не стало совсем. У коллег-медсестёр появилась куча причин, чтобы уйти отдыхать летом. Одна, давно перешагнувшая пенсионный возраст, неожиданно решила уволиться, и никакие уговоры поработать ещё пару месяцев не помогли. Другая — жена военнослужащего, её положено отпускать вне всякого графика, в зависимости от отпуска мужа, а его отправили отдыхать в середине июля… Ну, и так далее. А Марина — человек несемейный, ни мужа, ни детей, никаких проблем. Пришлось взять много дежурств, чтобы окончательно не оголять отделение.

За это время Марина написала Кольке несколько писем, на которые он не ответил. Просто не ответил — и всё.

— Не спеши… — Урезонивал её отец Михаил. — Дай ему всё осознать, понять, что произошло, разобраться в себе. Пусть он придёт в себя, адаптируется в новых условиях.

— Я боюсь за него… — Вздохнула Марина. — Он вздорный, вспыльчивый, заводной. Его там убьют.

— Не убьют, конечно, но кое с чем ему придётся смириться. Привыкнет к дисциплине, к необходимости подчиняться. Наш приходской юрист Константин Игоревич, ты его знаешь, наводил справки об этой колонии, она на хорошем счету. Там есть небольшая фабрика по производству обуви. Заключённые изготовляют рабочую обувь. Захочет твой названный братец, с Божьей помощью получит ещё и специальность обувщика. К Рождеству там должны открыть храм, я тогда со священником свяжусь, попрошу на Николая внимание обратить.

Но Марина не согласилась со своим духовником. В конце августа появилась, наконец, возможность взять отпуск, и она решила, что поедет к Николаю без его благословения. Конечно, было стыдно и неловко, но мысли о Кольке не давали покоя. Не имея никакого представления о жизни в колонии, но начитавшись и наслушавшись от знакомых всяких жутких историй о нравах среди заключённых, она рисовала себе кошмарные картины истязаний и унижений своего названного брата. Участие в грабеже храма, краже святыни, её собственное недавнее негодование по поводу его преступления отступили в прошлое. Остался только страх за его сегодняшнюю жизнь.

Она впервые покидала свой город, отправившись в такое дальнее путешествие. Было тревожно и боязно. Накануне первого сентября удалось купить только место на верхней боковой полке плацкартного вагона. Почти двое суток она ехала на север в вагоне, переполненном детьми самого разного возраста. Марина решала кроссворды и смотрела в окно на убитые деревни и разбитые дороги. На нужной станции, на которую прибыли с рассветом, платформы не было, пришлось прыгать со ступеньки тамбура прямо на гальку между рельсами. Потом она ждала несколько часов рейсовый пазик, который курсировал в нужном направлении только три раза в сутки. А потом нужно было идти почти пять километров пешком по единственной дороге, ведущей к колонии.

День был воскресный и Марина не была единственной на этом невесёлом пути. И впереди, и позади неё шли люди самых разных возрастов: и молчаливые семейные пары, и одинокие мужчины, и группы каких-то невесёлых молодых людей. Несколько легковых машин, окутав это грустное шествие клубами пыли, проскочили, не притормозив, вперёд к высокой ограде колонии, которая была уже видна впереди.

Марину догнала усталая пожилая женщина.

— Простите, девушка. Можно я с Вами пойду? Тяжело одной-то.

Марина бросила быстрый взгляд на сумку в руках женщины.

— Я не об этой тяжести говорю, — грустно вздохнула она. — Я о другой. Когда остаёшься наедине со своими мыслями, жить не хочется. Так бы и бросилась под поезд, как Анна Каренина.

— Что Вы! — Марина даже испугалась. — Нам ведь Господь дал зачем-то эту жизнь! Значит, надо нести свой крест и благодарить его за это. У Вас близкий человек в колонии?

— Куда уж ближе! Сын. Осуждён на восемь лет за покушение на убийство.

— У меня похоже.

— Муж? Друг?

— Брат.

Женщина стала рассказывать о своей беде что-то очень подробное и грустное, но Марина не слушала её, только кивала из вежливости. Уже видна была проходная и столпившиеся люди перед ней. Марина думала о том, что вот сейчас она увидит Кольку, подыскивала правильные слова, которые должна была сказать ему, предугадывала его реакцию. Удивится он её приезду? Обрадуется ли?

Дежурный по КПП внимательно рассматривал её паспорт.

— Найдёнова? Вы кто будете Николаю Найдёнову?

— Сестра.

Он долго копался в компьютере.

— Нет у Найдёнова никакой сестры. — И дежурный подозрительно посмотрел на Марину. — Он — детдомовский.

— Я из того же детского дома.

— Вот оно как…

Дежурный ещё раз внимательно взглянул на Марину и больше никаких вопросов не задавал.

— Подождите там.

Ждать пришлось долго. В голове гудело, она не могла сосредоточиться. Как они встретятся? Что ему сказать? Какие найти правильные слова? Рядом с ней в вестибюле томились ещё несколько человек, ожидающих свиданий с заключёнными. Вдоль стен стояли ряды стульев с откидными сидениями, но сидели на них только две пожилые женщины. Гнетущая атмосфера общего волнения и ожидания не позволяла думать ни о чём постороннем.

— Найдёнова! — Услышала она, наконец.

Марина подошла к окошку.

— Так не хочет Ваш братец встречаться с Вами.

Дежурный с любопытством и сочувствием разглядывал её. Это был мужчина уже в годах. Марине он вообще показался пожилым.

Она растерялась.

— Как не хочет?

— Да вот так. Еле убедили его с Вами по телефону поговорить. Пройдите вон туда.

— Коля! Колька! Ты меня слышишь? — Закричала Марина, вцепившись в трубку.

— Слышу. Не ори.

Голос у Николая был приглушённый, сиплый, но до боли знакомый.

— Ну, и чё ты прикатила? Тебя звали?

— Колька, зачем ты так? Я так долго до тебя добиралась… Я хотела тебя увидеть…

— Увидеть, как зэки живут? Увидела? Ты — в двухкомнатной квартире, а я на нарах в колонии. У каждого своя судьба. Катись отсюда…

И Марина услышала короткие гудки. Кровь бросилась ей в голову. Лицо запылало.

Дежурный через окошко поманил её пальцем. Она подошла. Было стыдно смотреть ему в глаза.

— Вы это… Не огорчайтесь шибко. Это у него адаптационный период. Пройдёт со временем.

Обратная дорога к автобусной остановке показалась ей совсем короткой.


Они сидели рядом на скамеечке в полутьме храма. Прихожане быстро разошлись по своим делам, только несколько человек стояли у свечной лавки, заказывая требы. Отец Михаил знал свой грех — гневливость, боролся с ним всю свою сознательную жизнь. Дома справится с ним, не раздражаться по поводу проделок детей, очередной двойки или замечания в дневнике, помогала Наташа. Достаточно было встретиться с ней взглядом. Но за стенами своей квартиры сдерживаться, порой, бывало трудно… Он мог разгневаться на недоделки и небрежность своих молодых священников, потом укорял себя, что не сдержался, замечание сделал в недопустимо резкой форме, даже извинялся на следующий день. Но сейчас он дал себе волю.

— Я ведь тебе говорил, чтобы ты не спешила, предупреждал… Ты, моя дорогая, не умеешь ни слушать, ни слушаться. Видишь, что получилось…

В первый раз Марина видела своего духовника таким рассерженным. Он даже покраснел от гнева. И смотрел на неё негодующим взглядом. Она откровенно струсила.

— Простите, отец Михаил, я — дура. Самая настоящая дура. Но ведь Вы сами в каждой проповеди говорите: «Друг друга тяготы несите».

Отец Михаил смягчился.

— Это не я говорю, это апостол Павел говорил почти две тысячи лет назад.

— Я больше без Вашего благословления шага не сделаю!

— Так уж и не шагу! — Усмехнулся священник. — И своей головой всегда надо думать и к советам духовника прислушиваться необходимо. — Он помолчал немного и добавил уже почти спокойно. — А Николаю всё равно пиши. Пиши так, словно ничего не произошло, о своём приезде в колонию — ни слова. О своих делах пиши. О книгах, которые читаешь. О погоде, наконец. Пиши обо всё подряд. Я тебя уверяю, что письма твои он читать будет, а там, глядишь, и ответит когда-нибудь.


Вечером Марине позвонила директор детского дома Ольга Сергеевна.

— Ты завтра дежуришь?

— Нет.

— Ты мне очень нужна. Сможешь завтра зайти? Часиков в шесть вечера.

— Конечно смогу, Ольга Сергеевна. Приду обязательно.

— Тогда до завтра.

— До завтра.

Подойдя к дверям её кабинета, она услышала какие-то незнакомые мужские голоса и осторожно постучалась. Кроме Ольги Сергеевны здесь были двое мужчин, один из которых — её новый знакомый, тот самый рыжеволосый юрист Константин Игоревич. Он тоже узнал Марину и улыбнулся ей, приветливо тряхнув рыжей гривой. Другого посетителя она не знала, но, видимо, он был основным собеседником директора детдома. На столе перед Ольгой Сергеевной лежали какие-то бумаги. Она держала наготове простую шариковую ручку, готовясь их подписать.

— Пришла? — Она была явно в приподнятом настроении. — Очень хорошо. — Ольга Сергеевна повернулась к своим гостям, представляя воспитанницу. — Знакомьтесь. Это наша выпускница Марина Найдёнова. Она — медсестра, работает в реанимационном отделении больницы. А это, Мариша, — она улыбнулась, кивнув на своего серьёзного гостя, — наш спонсор. Руководитель самой большой строительной компании в области (Ольга Сергеевна назвала его фамилию и имя отчество, которые Марина тут же забыла) и юрист компании…

— Константин Игоревич.

— Вы знакомы? — Удивилась Ольга Сергеевна.

— Да. Константин Игоревич мне помогал в моих запутанных делах. Я очень ему обязана.

— Бог с Вами, Марина. — Отмахнулся тот. — Я выполнял свою работу.

Ольга Сергеевна продолжила.

— Ты, наверно, знаешь, что наш спонсор строит в городе сразу два больших объекта — Дворец культуры и Дворец спорта. Знаешь ведь?

Марина усмехнулась.

— Знаю, конечно. Мечтаю в Вашем бассейне научиться плавать.

— Ты, Марина, посиди пока, у меня к тебе серьёзный разговор есть.

Марина присела на старенький диванчик у окна.

Гости директора скоро распрощались и ушли. Ольга Сергеевна была чем-то очень обрадована, лицо её так и светилось. Она пересела на диван к Марине. Обняла её за плечи.

— Я хочу кое-что тебе предложить. Ты можешь освободиться от работы на неделю?

— Освободиться? — Марина задумалась. — Без содержания мне, конечно, не дадут: у нас работать некому. Если только взять неделю в счёт отпуска?

— Возьми.

— А что случилось?

— Видишь ли… Этот бизнесмен-строитель решил премировать десять наших лучших воспитанников поездкой в Петербург. В сопровождении двух взрослых. Но поставили обязательное условие, чтобы с детьми ехал кто-то из воспитателей и медицинская сестра. Вот я тебе и предлагаю это место. Как?

Марина потеряла дар речи, потом бросилась целовать Ольгу Сергеевну.

— Оставь, оставь, — отмахивалась та, пытаясь освободиться от её цепких объятий. — Ну, согласна?

— Конечно! Вы даже представить не можете, как мне нужно в Петербург! Мне так нужно! Я просто боялась одна туда ехать, прошлой осенью первый раз за пределы нашего города выехала… Ну, Вы знаете. Я рассказывала. К Кольке Найдёнову в колонию. А он, паразит, даже разговаривать со мной не захотел.

— Я тоже ему писала, он и мне не ответил. Значит, решено. Едешь?

— А Лариса Фёдоровна не обидится?

— У Ларисы Фёдоровны по плану вакцинация детей от энцефалита. Да и вообще… Разве можно детский дом без медсестры оставить? Теперь давай всё спокойно обсудим. С детьми поедет Валентина Георгиевна. Не забыла своего старшего воспитателя?

— Ну, прямо — забыла! Я Валентине Георгиевне по гроб жизни обязана!

— Это точно. Ох, и шкодливая ты была в детстве! И сколько раз она тебя покрывала!

Марина засмеялась

— А голос у неё такой же громогласный?

— А куда он денется? Этим голосом она свою доброту прикрывает. Ну, а в качестве тяжёлой артиллерии сопровождать вас будет этот юрист, которого ты знаешь. Как его зовут, забыла…

— Константин Игоревич…

— Вот, вот. Оказывается, он Петербургский университет заканчивал, в Питере — как рыба в воде. У него на руках будут все договора: на размещение, на питание, на экскурсии, он будет заниматься всем на месте, чтобы нигде никакого прокола не было. Дети-то наши никогда и никуда не выезжали, за ними глаз да глаз нужен, вам с Валентиной Георгиевной и без организационных проблем хлопот хватит. — И тут Ольга Сергеевна лукаво посмотрела на Марину. — А парень-то симпатичный. Как ты считаешь? Или тебе рыжие не нравятся?

— От меня любого цвета мужики шарахаются, — засмеялась Марина. — Мне мой заведующий отделением нравится, хотя он скоро совсем лысым будет. Но то, что Константин Игоревич хороший специалист — это точно. На своём опыте проверила.

— Буду иметь в виду. У меня тут всё время проблемы с договорами возникают. Не знаю, с кем и посоветоваться. Ты только не вздумай с ним поссориться — запрещаю!

Ольга Сергеевна шутливо погрозила пальцем.

Они ещё долго обсуждали предстоящую поездку. У Марины даже голос срывался от возбуждения — она была просто счастлива.

— Я завтра же подам заявление. Только… — она вдруг остановилась на полуслове. — У меня будет возможность?.. Мне очень нужно полдня. Несколько часов. Я должна передать в Театральный музей архив Елены Ивановны, о которой я Вам так много рассказывала. Она завещала.

Ольга Сергеевна посмотрела в план поездки, который лежал перед ней.

— Будет у тебя полдня. Смотри: двенадцатого дети приглашены в Кронштадт в местный детский дом. Ты там будешь не нужна.

Марина поднялась, прощаясь.

— Я ещё к Галке загляну. Давно не видела, соскучилась.

— Так она в изоляторе.

— Что случилось?

— Ничего страшного. Сопли до колен, покашливать начала. Поскольку она у нас кандидат на поездку, то Лариса Федоровна её в изолятор забрала, чтобы в норму привести. Узнает, что ты с ними едешь, сразу выздоровеет.

Время было уже позднее, детский дом постепенно затихал. Гасился свет в игровых комнатах и зажигался в спальнях.

Марина поздоровалась с дежурной няней изолятора, и едва появилась на пороге спальни, как Галка выскочила из постели и повисла у неё на шее.

— Ложись, не бегай босиком. Лариса Федоровна говорит, что у тебя сопли.

— Ага, блин. Но уже лучше. У меня нос уже от платка красный, видишь?

— Не вижу. Здесь темно.

Галка забралась под одеяло и хлопнула по нему ладошкой.

— Посиди со мной.

Марина присела на краешек её постели.

Девочка притихла ненадолго, потом вздохнула.

— Я всё думаю, Марина…

— О чём?

— А ты могла бы быть моей сестрой?

У Марины что-то защекотало в носу, голос дрогнул.

— Наверно…

— Ведь у нас с тобой даже фамилии одинаковые. Мы обе — Найденовы. Давай придумаем, что ты моя сестра.

— Давай.

— И ты будешь забирать меня к себе по выходным?

— Буду. Если дежурить не поставят. Но при одном условии.

— Каком?

— Если ты не будешь говорить «чё» и «блин».

— Я постараюсь. У нас все так говорят.

— А ты не говори.

— Больше не буду.


Марина долго не могла заснуть. Мысли вертелись в голове, сменяя одна другую. Она то и дело включала и выключала свет. И, то ли вслух, то ли про себя разговаривала с Еленой Ивановной, всегда незримо присутствующей в этой квартире.

— Вот, Елена Ивановна… Я, наконец, сделаю всё, что обещала. Я поеду в Ваш город Ленинград, я разыщу этот Театральный музей, и помнить Вас будут не только в этом доме.

Она задремала только под утро и едва не опоздала на работу.


Только в середине дня у неё появилось время поговорить со своим начальником. Дверь в его кабинет, как всегда, была открыта, и Марина вошла с заявлением в руке.

Пётр Васильевич сидел на диване, вытянув вперёд усталые ноги в пляжных шлёпанцах. Он отдежурил сутки и следующий рабочий день подходил к концу. Дежурство было напряжённым. Он почти не покидал операционную. Ночью пришлось трижды давать наркоз на неотложных операциях, рано утром «Скорая» доставила больного прямо на операционный стол с ножом, торчащим в сердце. Операция закончилась, когда в больнице уже был в разгаре новый рабочий день. В самом отделении реанимации были заполнены все койки: четверо больных, прооперированных сегодня ночью, и двое гастарбайтеров, поступивших двумя днями раньше. Все они требовали внимания не только дежурной службы, но и заведующего отделением. Ноги гудели от долгого стояния возле операционного стола, и, вытянув их, Пётр Васильевич вертел стопами, чтобы снять напряжение.

— Ты чего хочешь?

— В отпуск хочу.

— А кто работать будет? Без содержания не отпущу.

— А в счёт очередного? Мне всего неделю надо.

Пётр Васильевич не сразу поднялся с дивана, прошёл, прихрамывая, к своему столу.

— Давай твою бумажку. — Бегло прочитал написанное. — Хитрая ты, Маринка. На майские праздники с выходными все десять дней набегают. Много.

— Зато я летом буду работать.

— Ладно. Бери свой отпуск. — Пётр Васильевич расписался в её заявлении и вернул ей листок. — Чего так вдруг? Замуж собралась, что ли?

Марина засмеялась.

— Меня никто не берёт, я — детдомовская. Мы у мужчин не котируемся.

— Ну, и зря. Я тебя когда-то санитаркой в отделение взял, ни разу не пожалел. Теперь вот медсестрой работаешь — никаких претензий. И вообще я тебе хочу предложение сделать… Не замуж. У меня жена хорошая, а другое. Ты ведь знаешь, что Людмила Владимировна категорически решила на пенсию уходить. Вот мы твою кандидатуру на её должность старшей медсестры обсуждаем очень серьёзно. Ты что про это думаешь?

— Ой, не знаю, Пётр Васильевич… Это так сложно.

— Не кокетничай. Ты её уже сколько раз заменяла? — Марина не ответила, только отвела глаза. — Вот именно. Для тебя сложность только одна: ты у нас правдолюб детдомовский. Чуть что — сразу на абордаж бросаешься. Чего опять с сестрой-хозяйкой поругалась? Жаловалась на тебя нынче.

— Так у неё льда зимой не выпросишь. Говорю днём: «Смирнову надо постель поменять». А она в ответ: «Положено вечером перестилать. Вечером постель и выдам». А что больной до вечера будет мокрым лежать, ей дела нет.

— Ладно. Тут ты права. Я скажу ей, чтобы тебя слушалась.

— Не надо. Сама разберусь.

— А чего с экономисткой повздорила?

— Так она собирается у нас полставки санитарки в приёмное отделение забрать.

— Первый раз слышу.

— Видите — опять за Вашей спиной. Летом, когда Вы были в отпуске, а я Людмилу Владимировну замещала, отдала полставки медсестры в нейрохирургию. Сделает сначала, а потом Вам ничего не остаётся, как приказ подписывать… Ненавижу это её любимое: «Я вам плачу, я вам плачу». Как будто она нам зарплату из своего кармана платит.

— Ладно. Завтра пойду с главным разбираться. Но ты всё-таки веди себя потише на хоздворе. Спокойнее надо, так быстрее результата добьёшься. Станешь старшей — надо будет не только в своём отделении заниматься разборками, но и с администрацией больницы ладить. А там надо всегда между Сциллой и Харибдой проскакивать.

— Между кем и кем? — Не поняла Марина.

Пётр Васильевич с сожалением посмотрел на неё.

— Хорошая ты девка, Маринка, ловкая, работящая, и очень даже неглупая. Но дремучая, как Маугли.

Марина покраснела. Даже уши запылали.

— Ты про Одиссея что-нибудь слышала? Мифы древней Греции в начальной школе проходят. Неужто забыла? Перечитай. Очень интересно.

Пётр Васильевич встал из-за стола, обнял Марину за плечи.

— Ладно, не обижайся. Обиделась? — И констатировал. — Обиделась. Ну, будет. Я сегодня устал, прости. Тоже заносит иногда. Про новую должность подумай. А всё-таки: чего с отпуском-то заспешила?

— Меня попросили детдомовских детей сопровождать в Петербург.

Обижаться долго на своего заведующего Марина не могла. Она вообще не умела обижаться надолго.

— Ну, повезло тебе. Можно я тебе, как дочери, совет дам? В Петербург надо ехать не стерильной. Подготовиться надо. Покопайся в Интернете, почитай о самом городе, о Павловске, о Петергофе, куда там вас ещё повезут… Я несколько раз в этом потрясающем городе был и ещё собираюсь туда поехать. А когда вернёшься, до работы не допущу, пока не отчитаешься, что нового узнала, что увидела. Поняла?

Марина усмехнулась.

— Поняла.

— То-то…


Но к совету Петра Васильевича Марина отнеслась серьезно: не один час просидела за компьютером, читая о городе, в который так давно мечтала попасть. Теперь она знала, чем отличается Петергоф от Царского села, и уверенно отличала Исаакиевский собор от Казанского. Но этот город был тесно связан с императорским домом, и в этом была самая большая загвоздка. Историю Марина знала в пределах школьной программы: весьма приблизительно. В императорах всегда путалась. С царями Александрами в конце концов получилась схема довольно примитивная: Александр 1 воевал с Наполеоном, Александр 11 отменил Крепостное право и был убит, а Александр 111 был отцом последнего императора Николая 11. Ну, а с императрицами вообще была проблема. И Александр Фёдоровн, и Марий Фёдоровн было по две, с разбегу запомнить, которая из них была женой того или другого императора было непросто. Великих князей вообще пришлось отложить на потом. Но в результате этого довольно беглого изучения Петербурга Марина почувствовала, что в ней вяло зашевелилось любопытство к истории. Она очень удивилась своему открытию: оказывается, история может быть интересной. Во всяком случае, в дальнюю дорогу Марина отправилась достаточно подготовленной.

Поездка в Петербург получилась потрясающей. Дети, которые никогда не покидали родного города, вдруг отправились в такое далёкое фантастическое путешествие! В купейном вагоне! Опытная Валентина Георгиевна предусмотрела все дорожные нюансы: места в трёх купе, отведённых для детдомовцев, были ещё дома распределены по возрастам и половому признаку. Старшие мальчики и девочки — на верхних полках, Марина, младшие девчонки и она сама — внизу. Константин Игоревич, с которым Марина едва успела поздороваться, ехал по собственному билету и занимал место в каком-то дальнем купе. Он вежливо, но настойчиво попросил Валентину Георгиевну и Марину называть себя только по имени, без отчества, но для детей остался официальным лицом, хотя весёлым и компанейским.

Ехали весело и так шумно, что у Валентины Георгиевны терпение, наконец, лопнуло. Это была женщиной средних лет, имеющая довольно пышные формы, миловидную внешность и зычный голос, который профессионально использовала по назначению. Хорошо понимая своих воспитанников, старший воспитатель детского дома довольно долго терпела, но, когда возбуждённые вопли и ликующий визг достигли своего апогея, а недовольные пассажиры стали делать детям замечания, прозвучал её неподражаемый голос.

— Успокоились все немедленно! Разойдитесь по своим купе, сядьте и выключите звук!

В этот момент, весьма кстати, в дальнем конце вагона замаячили рыжие кудри Константина Игоревича.

— Нас ждут обедать, — весело сказал он. — В ресторане всё готово.

Только с наступлением сумерек дети, наконец, угомонились. Расползлись по купе и по своим полкам, и в вагоне наступила тишина.

Марине спать не хотелось — мысли сменяли одна другую. Поездка была очень ответственной. Во-первых, она отвечала за здоровье детей. А во-вторых… В её дорожной сумке лежала папка с фотографиями Елены Ивановны Бахтиной. И её большой портрет, снятый дома со стены. Как успеть передать эти снимки в музей? Кому? Где она будет искать его в огромном незнакомом городе, этот Театральный музей?

В купе было душно и тихо. Рядом сонно посапывала Валентина Георгиевна. Мальчишек на верхних полках не было слышно. Марина надела шлёпанцы и вышла в коридор, в котором горел только дежурный свет. Возле тёмного окна, в котором изредка вспыхивали, пролетая мимо, станционные фонари, сидя на узком откидном стуле, читал какую-то книгу Фёдор.

— Глаза испортишь, — села напротив него Марина. — Что ты так увлечённо читаешь?

— У меня ЕГЭ по литературе через две недели. Ничего не успеваю.

— Зачем тебе литература? — Удивилась Марина. — Ты в какой институт собираешься поступать?

— В театральный.

— В театральный? — Ну, ты даёшь!

— Наталья Владимировна сказала, что у меня есть шансы поступить. Обещала меня подготовить и по актёрскому мастерству и вообще… Я ведь очень мало знаю. Толком ни одного театрального спектакля не видел, только по телевизору. Наталья Владимировна мне целый список специальной литературы дала. Я всю зиму книги по искусству читал. Спектакли по Интернету смотрел, и классические, и современные. Целину поднимал. — И он постучал себя по лбу.

— А в каком городе ты хочешь учиться?

— Собирался в Екатеринбурге поступать. А вот теперь думаю, может быть, в Петербурге рискнуть?

Они поговорили ещё немного и разошлись по своим купе.

— Вот, — подумала Марина, засыпая, — Фёдор «целину поднимал» целый год. А я? Когда я-то начну свою «целину» поднимать? Как жаль, что нет больше Елены Ивановны, как бы я теперь её слушала… Самой-то мне не справиться. Так, наверно, Маугли и останусь.

Тяжело вздохнув, она, уже засыпая, вдруг вспомнила.

— А про Сциллу и Харибду так и не прочитала. Надо будет у Галки спросить.


Благодаря Константину никаких организационных проблем не возникало. Спонсор арендовал для детдомовцев небольшой хостел в самом центре города. В комнатах было чисто, уютно, двухэтажные кровати были застланы новым бельём. На небольшом кухонном столе стоял электрический чайник с чашками для всей компании, а на стене висел плоский телевизор. Марине здесь очень понравилось. В чистые большие окна можно было смотреть на Невский проспект, по которому гуляли толпы людей. Город готовился к празднику Победы, украшался флагами. Стояла хорошая ясная погода, на улице допоздна было светло. Марина, не смотря на усталость, не отходила от окна до тех пор, пока на Невском проспекте не зажигались фонари.

Спонсоры придумали и продумали прекрасную программу экскурсий, интересных детям разного возраста. Детский дом премировал поездкой отличников разных классов, и, хотя ребят было всего десять, хлопот с ними хватало. Марина с самого утра не выпускала руки Галины, которая требовала постоянного внимания. Рот у неё не закрывался ни на минуту, восторженные вопли от увиденного сменялись пространными рассказами о недавних событиях в классе. Она задавала Марине какой-нибудь вопрос, тут же сама на него отвечала и без паузы переключалась на совершенно другую тему. К тому же Галка обладала патологически зорким зрением и постоянно находила что-то у себя под ногами.

— Ну, блин! — Радостно кричала она, поднимая с земли пятидесятикопеечную монетку и прятала её в глубокий карман брючек. В тот самый карман, в котором Марина утром обнаружила большую дырку.

Через несколько минут она находила потерянную кем-то дешёвую шариковую ручку, измятый девчоночий бантик, а в Петергофе извлекла из-под садовой скамейки выброшенный кем-то сачок для бабочек. Колпак сачка был разорван в клочья, проволочное кольцо, на которое он был натянут, деформировано, но остатки марли на нём были ярко розового цвета, который, видимо, и пленил Галку. Она вцепилась в него мёртвой хваткой и все три часа прогулки по парку так и не выпустила его из рук.

— Пожалуйста, Галчонок, брось его! — Взмолилась Марина. — Ну, что ты нас позоришь! Домой приедем, я тебе два таких сачка куплю, если в детдоме нет.

— В детдоме есть! — Парировала девочка. — Только там все сачки жёлтые и зелёные, а этот — красный!

Марина поначалу смеялась, потом злилась, а потом просто перестала обращать внимание на этот дурацкий сачок.

Дети постарше вели себя более спокойно, хотя вечером долго не расходились по комнатам, шумно обсуждая увиденное. Если кто-то из них начинал слишком громко вопить от восторга или хохотать на грани истерики, тут же раздавался окрик Валентины Георгиевны.

— Олег! Выключи звук! Я кому сказала, Света, сделай звук потише!


Только поздним светлым вечером, когда дети угомонились, Валентина Георгиевна и Марина, наконец, смогли заняться поисками Театрального музея на карте Петербурга. Но города они совсем не знали. Плохо понимали, где находится их хостел, и потому эти поиски забуксовали.

— И чего ищем?

Над склонёнными над картой женскими головами зависла долговязая тень Константина.

— Театральный музей… — пояснила Валентина Георгиевна.

Он удивился.

— Театральный музей?

— Да. Мне туда нужно. — Кивнула Марина. — Очень. — И добавила, почти извиняясь. — По делу.

— Его искать нечего. Вот здесь — мы. А вот здесь — музей. Это в пятнадцати минутах ходу. Когда ты хочешь туда пойти? Я могу проводить.

— Завтра. Вы поедете с детьми в Кронштадт, а меня Валентина Георгиевна отпускает… По личным делам.

— Вот как… _ Константин на минуту задумался. — Тогда у меня есть предложение. В городе светло, «белые» ночи на подходе. Если вы не очень устали, то мы можем прогуляться до самого Театрального музея. Я дорогу покажу, чтобы ты завтра не блуждала. Заодно и ночной Петербург увидите, очень красивый город в это время.

— Ой, нет… — замахала руками Валентина Георгиевна. — Я — пас. Ноги отваливаются. Срочно ложусь спать.

— А я с удовольствием. Я ведь привыкла работать по ночам. Ноги тренированные. Я буду готова через три минуты.

— Я тоже. — Засмеялся Константин.


Они, не торопясь, шагали по Невскому проспекту. Ещё не зажглись фонари, светлый сумрак сгущался над городом. Царила несвойственная Петербургу весенняя благодать, и, пользуясь этим, народ высыпал на улицу. Навстречу шли весёлые компании молодёжи, степенно прогуливались пенсионеры, галдели на разных языках группы иностранцев.

— Может быть, расскажешь, зачем тебе нужно в Театральный музей? Ты так интересуешься театром?

Марина отмахнулась.

— Ну, что ты! Откуда я могу что-то знать о театре? Ты помнишь фамилию старушки, которая мне дарственную на квартиру оформила? Её звали Елена Ивановна Бахтина…

— Да, вспоминаю — Бахтина…

— Она была балериной Кировского театра. Перед самой войной солисткой стала. Только одну премьеру и станцевала. Театр эвакуировали в Молотов. Она во фронтовой бригаде участвовала. Во время одного выступления бомбёжка началась, Елена Ивановна была тяжело ранена. Чуть ноги не лишилась. Вся жизнь полетела в тартарары…

— Я понимаю.

— Ну, вот. У неё много осталось всяких фотографий, и театральных, и фронтовых. Она завещала мне, она очень просила меня передать их в этот музей. Я просто счастлива, что теперь могу это сделать для неё.

Миновав сквер с памятником Екатерине Великой, обогнув Александринский театр, они остановились перед тяжёлой дверью Театрального музея.

— Ну, что — запомнила дорогу?

— Издеваешься? Что тут запоминать? Совсем близко. Хотя мы с Валентиной Георгиевной искали бы его по карте до утра.

— Иди сюда.

Константин сжал её слегка озябшие пальцы и повлёк за собой за угол дома.

— Смотри! Нравится улица?

— Очень красивая. Я даже не представляла, что бывают такие улицы.

— В Петербурге всё бывает. Это улица Зодчего Росси. Был такой итальянский архитектор в девятнадцатом веке. Много строил в Петербурге. По его проекту и эта удивительная улица создавалась. Прямо за Театральным музеем, в этом длинном здании с колоннами находится знаменитое хореографическое училище, в котором одиннадцать лет занималась будущая солистка Кировского театра Елена Бахтина.

Сумерки опустились на Петербург, и сразу похолодало. На Невском проспекте зажглись фонари. Марина и Константин заметно ускорили шаг. Неожиданно он развернул её к себе и затянул повыше молнию на её куртке.

— Зачем нам здесь больная медсестра?

Марина смутилась и покраснела.

— Скажи, Костя, — попыталась она скрыть своё смущение. — А как ты в храм попал? Прихожан бесплатно консультируешь. Ты что — такой бескорыстный?

Он засмеялся.

— У меня очень приличная ставка в юридической консультации. Если участвую в судебном процессе, получаю гонорар. Так что не бедствую. Ну, а в храме… Консультирую я раз в неделю, и не всех желающих подряд, а только тех, кто на это получил благословение отца Михаила. Это обычно люди малоимущие, которые не могут оплачивать дорогие юридические консультации. Таких совсем немного. В храме дело в вере, а не в бескорыстии.

Марина даже развернулась к нему.

— Ты веришь в Бога?

Он засмеялся.

— У меня не было выбора, я вырос в православной семье. В раннем детстве жил в одной комнате с бабушкой и просыпался под её утренние молитвы. Мой прадед звонарём в нашем храме служил, дед был дьяконом, на фронте погиб. Мама с детства в церковном хоре пела, сейчас регент у отца Михаила, а отец — директор православной гимназии в нашем городе…


— А я в храм прихожу, только если с отцом Михаилом надо посоветоваться. У меня кроме него и матушки Натальи советчиков нет.

— А ты подумай, кто тебе этих советчиков послал? И когда? Отец Михаил в твоей жизни появился, когда ты была в полном отчаянии. Сама нам с Валентиной Георгиевной вчера рассказывала. Вот и подумай, к кому ты в храм за советом приходишь — к священнику или тому, кто через него тебе помогает…

В хостеле горел только дежурный свет в прихожей. Спать не хотелось. Они прикрыли двери в комнаты и уселись на кухне пить чай.

— Костя, — задумчиво произнесла Марина. — Ты поможешь мне оформить опекунство на Галку?

Он не удивился, только спросил.

— Ты хорошо подумала?

Марина засмеялась.

— Вы что — сговорились? Сказала директору детдома — в ответ: «Ты хорошо подумала?», матушке Наталье — опять: «Ты хорошо подумала?», пришла за благословением к отцу Михаилу — тот же вопрос. И ты туда же. Я похожа на ненормальную?

Константин засмеялся.

— Нет, конечно. Просто все вас с Галкой любят и боятся за вас обеих.

— Не надо ничего бояться. Я приняла решение, оно, может быть, самое обдуманное в моей жизни. Пока я не попала к Елене Ивановне, я не знала, что такое близкий человек, что такое своя крыша над головой. Я хочу, чтобы у Галки был свой дом и родной человек рядом. Я теперь старшей медсестрой буду работать, это дневная работа, по вечерам и выходным всегда дома. Я всё для неё сделаю. Она умненькая девочка, умнее меня. И знает уже сейчас намного больше меня. Недавно про Сциллу и Харибду так интересно рассказывала, я заслушалась. Я переведу её учиться в православную гимназию, а летом в православный лагерь будет ездить. Понимаешь, когда я пришла к Елене Ивановне, я говорила «чё» и свистела при каждом удобном случае…

— Свистела?

— Ну, да. Вот так. — И она тихонько присвистнула. — Любая моя эмоция сопровождалась свистом. Теперь я понимаю, в какой ужас приходила моя старушка. Вот. И я не хочу, чтобы Галка говорила это «чё» и «блин». Я не о словах говорю. Понимаешь?

— Понимаю.

— Я, конечно, кроме этого мало, что могу ей дать, я так мало знаю…

Марина вздохнула и, не улыбнувшись, добавила.

— Наталья Владимировна сказала, что так какой-то древний философ сказал: «Я знаю, что я ничего не знаю»…

— Это Сократ сказал. Но его фраза имеет продолжение: «Я знаю, что я ничего не знаю, но некоторые не знают даже этого». Может быть, это тебя утешит?

— Ты смеёшься, а я серьёзно. — Марина помолчала. — Ты мне поможешь? Я узнавала — мне будет очень трудно оформить опекунство: я Галке — не родственница и у меня нет мужа. Но ты — единственный человек, который может мне помочь.

— Конечно, я вам помогу. Обязательно. — Костя подчеркнул это «вам».


Посещение Театрального музея, которого Марина так боялась и к которому так готовилась, прошло довольно буднично. От него осталось только чувство глубокой грусти и разочарования. Ни выдающихся русских актёров и режиссёров, ни истории театра, а тем более, балета Марина не знала. Портреты знаменитостей на неё не произвели никакого впечатления. Она терпеливо прождала не менее получаса, когда к ней выйдет кто-нибудь из сотрудников отдела рукописей, куда её направили из администрации. К ней подошла пожилая озабоченная особа и представилась Ларисой Олеговной. Разговаривая с Мариной, она смотрела поверх её головы.

— Бахтина? — Переспросила сотрудница музея удивлённо. — Елена Бахтина, солистка? Что-то мне такая фамилия не встречалась. Сейчас посмотрим.

Она подошла к компьютеру, стоявшему на маленьком столике в глубине зала. Марина, как тень, последовала за ней.

Лариса Олеговна нашла какой-то сайт, полистала его страницы.

— Надо же, нашла. Есть. Елена Бахтина. Она дебютировала перед самой войной в «Спящей красавице». Смотрите.

— Я знаю эти снимки.

— Вы именно такие хотели отдать? Но у нас много фотографий с этого спектакля.

— Нет. У меня — военные фотографии. С концертов фронтовой бригады.

Лариса Олеговна впервые с интересом посмотрела на Марину.

— Вот как? Здесь написано, что она погибла во время концерта на Ленинградском фронте.

— Это неправда. Елена Ивановна была только тяжело ранена. Она умерла три года назад.

— Это мы, конечно, исправим. Вы её родственница?

— Нет. Я была её сиделкой. У Елены Ивановны не было родственников.

Папку с фронтовыми снимками Лариса Олеговна рассматривала уже в своём отделе. Она отобрала несколько особенно выразительных фотографий. Портрет Елены Ивановны вернула.

— Оставьте его себе на память. Я сегодня всё исправлю на сайте и помещу туда с Ваших слов всю новую информацию о Бахтиной.

И, почти извиняясь, сказала Марине.

— Вы не обижайтесь, что я Вас так встретила. Понимаете, к нам приходит много родственников балетных людей, и живых, и давно почивших. Приносят всякую домашнюю чепуху: дачные снимки, фотографии внуков, а то портреты любимых кошек и собак. Отнимают уйму времени. А Елена Бахтина… Она ведь только одна из тех многих молодых талантливых артистов, и балетных, и оперных и музыкантов, которые потеряли профессию из-за войны. А после победы на сцену Кировского театра вернулось столько великолепных балерин! Какие это были имена! Кто-то из них приехал из эвакуации. А кто-то пережил блокаду в Ленинграде. Каждой из них можно поклониться в пояс. И, конечно, такие начинающие артистки, пусть даже очень талантливые, как Бахтина, забылись — они уже только история, история театра.

— Ну, и чего ты скисла? — Валентина Георгиевна обняла Марину за плечи. — Ты ждала чего-то особенного?

Они сидели втроём на кухне — две женщины и Константин. Разговаривали вполголоса — дети спали, утомлённые дневной экскурсией в Кронштадт.

— Столько лет прошло, Марина… — Константин смотрел сочувственно и понимающе. — Она ведь так мало успела сделать на сцене.

Очень горько было Марине слушать эти слова.

— Она многое успела сделать для меня.

— Кто знает — может быть, это и была её главная роль.


В праздник Девятого мая дети рвались на улицу. Но их решено было не выпускать, пока не пройдёт военный парад, потом демонстрация и шествие Бессмертного полка — слишком велик был риск потеряться в незнакомом городе. С детьми решено было пойти гулять во второй половине дня и, если удастся, посмотреть фейерверк где-нибудь в центре. Чтобы снять эмоциональное напряжение, Константин отправился на улицу за мороженым и пепси-колой для всей делегации.

С самого утра ребята не отходили от телевизора, а потом облепили окна хостела. Толпы людей заполонили празднично украшенный Невский проспект. Но просто гуляющих и бесцельно фланирующих постепенно стали сменять пешеходы с большими фотографиями в руках — это стекался к центру города Бессмертный полк. Валентина Георгиевна долго объясняла детдомовским детям, не знающим своих родителей и самых близких родственников, чьи фотографии несут взволнованные люди по центральному проспекту бывшего Ленинграда. Даже Марине трудно было понять, что же такое это чувство гордости за родного по крови человека. Ведь, наверняка, и в её роду был кто-то, кто воевал с фашистами, может быть, был ранен или даже убит. А, может быть, вернулся с войны живой и здоровый, увешанный медалями за отвагу… Как жаль, что никто и никогда не расскажет ей об этих далёких и родных людях, её предках! И никогда она не сможет пронести фотографию кого-нибудь из них в рядах Бессмертного полка.

И вдруг её сердце замерло. Есть, есть такой человек в её жизни! И фотография тоже есть! Да ещё какая замечательная фотография!

Марина рванулась к своей дорожной сумке. Вот, вот он этот портрет — балерина в пачке с наброшенным на плечи замасленным ватником, стоящая в пуантах на ящике из-под снарядов среди покалеченного снарядами зимнего леса.

Портрет был довольно большой, нести его в руках было бы неудобно, неловко. Марина заметалась по комнатам в поисках какого-то приспособления. И тут вспомнила про Галкин сачок.

— Галина!

— Чё? — отозвалась девочка, не отрываясь от окна.

— Не «чё», а «что»… Сколько можно говорить! Где твой сачок?

— Под кроватью… — Галка не слишком охотно подошла к ней.

— Тащи его сюда.

— Ну, блин! Зачем?

— Галка! Опять «блин»!

— Тебе сказали — «тащи», значит, тащи!

Это вмешался Фёдор. Он уже несколько минут наблюдал за Мариной, сначала с любопытством, а потом и с пониманием.

Галка, вздохнув, принесла свою драгоценность. Марина повертела сачок в руках, соображая, как прикрепить к нему фотографию.

— Я помогу.

Фёдор взял из её рук древко. Без малейшего сожаления оборвал остатки красной марли, болтавшейся на проволочном кольце. Галка было заголосила, но мальчик пребольно щёлкнул её по лбу.

— Заткнись!

Она мгновенно примолкла и только с любопытством следила за его дальнейшими действиями.

— Дайте пластырь! — Велел Фёдор Марине.

Марина рванулась к своей аптечке. Нашла ленточный пластырь и протянула ему. Теперь за их действиями, отлепившись от окна, следили все дети. Через несколько минут портрет был накрепко прикреплен пластырем к проволочному кольцу бесславно почившего сачка. Выглядело это вполне пристойно.

В это время вернулся Константин с двумя большими пакетами, наполненными мороженым и бутылками с водой. Он выложил все сокровища на кухонный стол.

— Налетай!

— Валентина Георгиевна, можно? — Взмолилась Галка.

— Конечно, можно.

Константин, увидев большой портрет на древке, подошёл к Марине.

— Ты хочешь пойти туда? — Показал он на окно, за которым гудел Невский. — Это Елена Ивановна?

Марина кивнула.

— Валентина Георгиевна, я уйду на два-три часа. С этим портретом. Я пойду туда, ко всем… Потом расскажу детям об этой женщине.

— Я пойду с тобой. — Засобирался Константин. — В такой толпе немудрено и потеряться.

Марина немного смутилась.

— Если хочешь…

Валентина Георгиевна обрадовалась.

— Конечно, идите вдвоём. Мне спокойнее будет.

Едва они вышли на улицу, как были оглушены звуками духового оркестра, мелодиями песен военных лет, несущимися из динамиков со всех сторон. «Прощание славянки», «Катюша», «Землянка», «Синий платочек» чередовались, заглушали и сливались одна с другой, составляя какое-то фантастическое попурри. И люди, путаясь в словах, со смехом поправляя друг друга, подхватывали знакомые мелодии. Подпевали то Утёсову, то Руслановой, то Шульженко… Плотная многоголосая толпа заполнила проезжую часть Невского проспекта. Кого только не было тут! Люди разных поколений объединились в этом праздничном шествии. Несколькими рядами шли парни и девушки в гимнастёрках военных лет, и там и тут мелькали яркие национальные костюмы. Родители везли в колясках малышей, ветераны, даже опираясь на трости, старались пройти, хотя бы несколько метров, в одном ряду с молодыми. Откуда-то сбоку к старикам подскакивали дети, иногда совсем маленькие, дарили цветы и убегали назад к своим улыбающимся родителям… Люди несли знамёна, флаги, какие-то транспаранты. Но смыслом этого шествия, его сердцем были фотографии. Тысячи фотографий, раскачивающихся над головами людей. На фотографиях были женщины и мужчины, кто-то в военной форме — офицеры и рядовые, с генеральскими погонами или довоенными лычками, а кто-то — в обычной гражданской одежде. Были здесь и большие портреты героев войны, увешанных орденами и медалями, и любительские снимки, выцветшие и блёклые, очевидно, единственные, оставшиеся в семье от погибших родственников. Но даже совсем невыразительные фотографии были любовно увеличены в фотоателье, и теперь эти простые лица тепло улыбались своим потомкам. Мальчишка лет семи, сидел на плечах отца и крепко держал над головой целых три портрета, расположенных один над другим, а позади Марина заметила мужчину, несущего сразу четыре фотографии, наклеенных на большой лист картона.

Оказавшись внутри этого шествия, она растерялась.

— Нам туда…

Константин крепко сжал её широкую ладонь и повлек внутрь толпы. И, как-то сразу вписавшись в общее настроение, в общий строй, они слились с ним и пошли по Невскому проспекту бывшего Ленинграда

Рядом с ними весёлый дяденька-баянист громко заиграл «Катюшу», и толпа радостно подхватила, запела эту знакомую всем песню.

И Марина тоже запела. Константин взял из её рук портрет Елены Ивановны, высоко поднял над головой и тоже подхватил, запел.

— «Пусть он землю бережёт родную»…

И почему-то им обоим в этот момент было удивительно тепло и радостно находиться в этой толпе. Быть рядом друг с другом.


День выдался жаркий. Душный. Отец Михаил возвращался из православного детского лагеря, куда Наташа, впервые после рождения младшего Петруши, устроилась воспитательницей. Младшие дети находились там вместе с матерью. В городе за хозяйку осталась старшая Ксения, которая готовилась к поступлению в семинарию на регентский факультет. Отец Михаил провёл два прекрасных дня в обществе жены и детей, но рано утром заторопился в город — ждали неотложные дела в храме. Накануне поездки в лагерь отказал двигатель его машины. Пришлось добираться своим ходом: сначала больше трёх часов трястись в автобусе, а затем идти пешком по лесу без малого километров пять. Теперь этот путь надо было преодолеть в обратном направлении. Попутчиков не нашлось. Просёлочная дорога была пустынна, только в густых кронах деревьев вовсю звенели невидимые птицы. Не смотря на то, что дорога петляла в тени густого лиственного леса, отец Михаил изнемогал от жары. Он то и дело поглядывал на часы: рейсовый автобус — не поезд, может проскочить мимо безлюдной остановки и на пятнадцать минут раньше указанного в расписании времени. Беспокоился он не напрасно: едва он выбрался на шоссе, и подошёл к полуразвалившемуся павильону остановки, как вдали замаячил автобус. Это был старенький, но вполне резвый «Пазик», каких много колесит по разбитым дорогам провинции. Кроме священника на остановке никого не было, и пожилой водитель уважительно распахнул дверь прямо перед ним.

Приподняв полы рясы, отец Михаил поднялся на высокие ступеньки автобуса.

Многие пассажиры знали отца Михаила, здоровались. Поздоровался и он сразу со всеми. А с одной женщиной, давней прихожанкой храма, даже раскланялся. Свободным было только единственное место в самом конце салона, рядом с каким-то парнем в низко надвинутой на лоб бейсболке. Он сидел, отвернувшись от всех пассажиров, и пристально смотрел в окно, очевидно, думая о чём-то своём.

Отец Михаил протиснулся по узкому проходу салона, цепляясь рясой за многочисленные коробки, сумки и огромные набитые чем-то пакеты, не без труда нашёл место на багажной полке для своей небольшой дорожной сумки, и опустился на свободное сиденье. Парень не повернулся, не проявив ни малейшего интереса к появлению соседа. Автобус тронулся и резво побежал вперёд. Все окна, включая верхние люки, были распахнуты настежь, неведомо откуда появившиеся тучи закрыли солнце, и в салоне стало вполне комфортно. Потянуло в сон, отец Михаил успел задремать, но вдруг где-то впереди заканючил ребёнок, требуя немедленного посещения туалета.

Водитель затормозил, автобус торопливо покинула мамаша с ребёнком. А за ними выскочили ещё несколько пассажиров и разбрелись по кустам. Когда все вернулись на свои места, и дверь было захлопнулась, водитель не смог завести мотор. Сделав несколько бесполезных попыток, он повернулся к пассажирам, испуганно ожидавшим приговора.

— Всё — приехали! Перегрелся двигатель. — Спокойно сказал он, давно привычный к подобным ситуациям. — У нас два выхода: либо мы сидим здесь неопределённое время, пока мотор остынет, либо все вместе толкаем автобус.

Через несколько минут все пассажиры, способные к физической работе, столпились у выхлопной трубы своего транспортного средства. Три крепких мужика из местных, парень — сосед отца Михаила и сам священник представляли основную физическую силу. Рядом с ними толпились говорливые женщины средних лет. Две старушки вышли из автобуса и встали у края дороги, с любопытством наблюдая за происходящим. Отошли в сторону и две молодые женщины с маленькими детьми, и мужчина средних лет на протезе.

Вместе со всеми отец Михаил прижался плечом к горячему боку автобуса, ожидая команды водителя.

— Куда вы, батюшка! — Заволновалась одна из женщин, оказавшаяся рядом с отцом Михаилом. Это была та самая прихожанка, с которой он раскланялся при входе в автобус. — Вам после такого ранения нельзя!

— Правда, батюшка… Слыхали мы про Ваши беды. — Подхватили мужики. — Неужто без Вас не обойдёмся?

Отец Михаил смутился было, но тут же почувствовал, как кто-то решительно сжал его локоть.

— Отойдите, отец Михаил. Справимся без Вас. Я за двоих управлюсь.

Священник оглянулся. Рядом с ним стоял парень в бейсболке и смотрел на него прямо, не опуская острых колючих глаз. Он сразу узнал его — это был Николай.

— Толкаем по моей команде. — Строго сказал водитель, высунувшись из кабины. — Аккуратно! Не лезть под колёса!

Николай прижался плечом к автобусу, и больше не поворачивал головы в сторону отца Михаила. Священник отошёл в сторону и стал про себя молиться, призывая на помощь святителя Николая.

Наверно, святитель услышал его молитву: автобус, общими усилиями сдвинувшийся с места, ожил, двигатель заработал, и пассажиры стали быстро занимать свои места.

Отец Михаил хотел было пропустить Николая на прежнее место к окну, но тот отодвинулся от кресел.

— Садитесь. Я раньше выйду.

Священник возражать не стал, сел у окна.

Некоторое время ехали молча, не глядя друг на друга. Совсем неожиданно отец Михаил услышал.

— Я — не беглый каторжник. Меня освободили по УДО.

Отец Михаил улыбнулся.

— Ну, и слава Богу! Теперь домой?

— У меня дома нет, и Вы это знаете. Я в Воскресенский монастырь еду.

— В монастырь?

— Да. Хочу замолить свой грех перед Вами и перед людьми.

— Перед Богом, Николай.

Он опустил голову и вздохнул.

— Да, перед Богом… Поживу там годик-другой, поработаю трудником.

— Помоги, Господи!

— Наш лагерный батюшка мне благословение дал. В монастыре, говорят, никто ни о чём не спрашивает. В душу не лезет и языком не мелет. Я в лагере неплохим обувщиком числился, без работы, думаю, не останусь. А этот монастырь я с детства знаю, нас в детдоме часто туда возили. Мне там очень нравилось. Потом буду решение принимать: может быть монахом стану.

— Подумать надо. Это решение слишком серьёзное.

— Да уж, куда серьёзнее. Я в колонии думать научился. А на воле я никому не нужен.

— Это неправда. Марина о тебе очень беспокоится.

Николай довольно долго молчал, потом сказал.

— Маринка — отличный парень. Мы дружили. Только разошлись наши дорожки навсегда: у неё своя жизнь, у меня — своя. Ничего общего. Вы не говорите ей, что меня видели. Пропал без вести — и всё. — И ещё раз попросил. — Пожалуйста, не говорите.

— Не скажу, раз ты просишь.

Водитель ПАЗика, глядя в зеркало, оглядел салон.

— Где там парень, что про монастырь спрашивал? Давай, выходи!

— Спасибо. Я сейчас!

Николай заторопился, снимая рюкзак с багажной полки.

— Сразу за остановкой просёлочная дорога в лес уходит. — Пояснил отец Михаил. — По ней иди прямо километров шесть. Никуда не сворачивай. До темноты доберёшься. С Богом!

И благословил Николая.

Выскочив на дорогу, парень оглянулся на окно автобуса. Не улыбнувшись, махнул священнику рукой. Отец Михаил кивнул ему в ответ. Автобус тронулся с места и покатил, набирая скорость, к родному городу. Отец Михаил не стал оглядываться.

Про УДО он знал. Ещё несколько месяцев назад по своим каналам он связался по телефону со священником, назначенным в новый храм колонии, человеком опытным, пожилым. Потом периодически переписывался с ним по электронной почте, узнавая новости о Николае. Батюшка писал ему, что заключённый Найдёнов — человек замкнутый, ни с кем не дружит и общается с окружающими только по необходимости. Работает хорошо. Храм посещает и несколько раз исповедовался. А потом настоятель сообщил об УДО.

Николай был крестником отца Михаила. Священник чувствовал себя ответственным за его будущее, и не собирался терять парня из виду. А про себя решил сегодня же вечером позвонить по телефону наместнику монастыря отцу Никодиму, давнему своему другу.


Марина, сидя на скамейке в парке, сосредоточенно думала о чём-то. День клонился к вечеру. Заканчивался выходной, завтра надо было выходить на работу.

Подняв голову, она увидела подошедшего Костю и рядом с ним подпрыгивающую от восторга Галину.

— Ну, и зря ты не пошла с нами, Марина! — Звонко завопила Галка. — Ты даже представить себе не можешь, до чего было здорово на этом Колесе обозрения!

— Я столько раз тебе говорила, что боюсь высоты. Эти аттракционы не для меня.

Она взглянула на Константина и фыркнула. Потом с удовольствием запустила пальцы в его густые рыжие волосы.

— У тебя причёска сегодня неприличная. Елена Ивановна непременно сказала бы, что у тебя колтун на голове.

— Это у меня от страха волосы дыбом встали. У нас только Галка высоты не боится. А расчёска у меня выпала из кармана на самом верху. Причеши своей.

Марина с готовностью выполнила его просьбу.

— Ну, вот. Теперь ты снова похож на человека.

Галка наблюдала за ними пристальным полицейским взглядом.

— А я ещё на карусель хочу! Константин Игоревич, пойдёмте на карусель!

Костя отмахнулся.

— Нет, Галка… Я тоже — пас. Опять причёску испорчу. Мы тебе билет купим и посмотрим, как ты наслаждаешься. Иди, занимай очередь в кассу.

Потом они стояли плечом к плечу у заборчика, отгораживающего вертящуюся карусель, и молчали. Когда инструктор освободил Галку от страховочных ремней, она, вполне счастливая, подскочила к ним.

— Нам пора, Галчонок.

Девочка вздохнула и посерьёзнела.

— А в следующие выходные вы меня опять заберёте?

— В следующие выходные мы пойдём в гости к моим родителям, — серьёзно ответил Константин.

— В гости? — Поразилась Галка. — Зачем?

— Ну, должны же они, наконец, познакомиться с моей сестрой! — Улыбнулась Марина.

Девчонка повисла у неё на шее.

— Ты теперь моя сестра? И я твоя сестра тоже? И мы будем жить вместе?

— Конечно! Теперь мы будем жить все вместе. Только сейчас нам надо спешить, я обещала вернуть тебя к ужину.

— Ладно, пошли.

Но не успели они сделать и нескольких шагов, как Галка, с радостным воплем, бросилась поднимать что-то с земли.

Марина сердито схватила её за лямку сарафанчика.

— Дай-ка мне свою правую руку!

Она крепко сжала её грязную ладошку.

— А мне — левую! — Велел Костя.

Такая позиция девочке очень понравилась. Не в силах удержаться, она весело подпрыгивала на ходу и лукаво поглядывала на улыбающихся Марину и Константина.

Фристайл

Я посмотрела на часы: приём заканчивался через полчаса. Едва вышел за дверь очередной больной, отсидевший в очереди за пустяковой справкой не менее полутора часов, как на пороге показалась Красильникова. Я виновато посмотрела на свою медсестру Татьяну Фёдоровну— она, поджав губы, многозначительно взглянула на меня. И мы обе дружно подавили вздох — наш приём растягивался на неопределённое время.

— Здравствуйте, — тяжело выдохнула Красильникова в сторону моего стола.

Это была больная, каких немало на моём участке: огромная, грузная, со свистящей одышкой. Я давно знаю эту пожилую женщину. У неё тяжёлый диабет со всем сопутствующим комплексом заболеваний. Она состоит на учёте, кажется, у всех узких специалистов, а в перерыве между посещениями их кабинетов приходит ко мне. Вся жизнь её проходит в коридоре поликлиники. Мне её очень жаль. Я кожей чувствую, как тяжело ей жить на белом свете. Но я ничем не могу ей помочь, хотя очень стараюсь по мере своих знаний об этом тяжёлом заболевании.

Отработанным жестом я показываю Красильниковой на стул.

— Как дела? — Спрашиваю, и тут же поправляюсь, испугавшись бесконечной череды жалоб, готовых обрушиться на мою голову. — Чем я могу Вам помочь?

— Замучило давление… — Выдыхает больная, и таким же заученным жестом протягивает свою руку к моему тонометру.

— Я сначала послушаю сердце. Раздевайтесь.

Красильникова начинает раздеваться. Сначала шаль, потом — кофта, потом блузка, потом…

Я смотрю на Татьяну Фёдоровну, а Татьяна Фёдоровна смотрит на меня. За дверью сидит длиннющая очередь из страждущих, больше половины которых, и в самом деле, нуждаются в моей помощи.

По плану у меня двенадцать минут на человека. Шесть человек в час. Вот таких, как эта женщина, которая сидит напротив меня и дышит горячим свистящим дыханием почти в самое моё лицо. Кто из нас сейчас несчастнее — я не знаю.

Я задаю вопросы, хотя ответы на них знаю заранее. Одышка, не слушаются ноги, перепады артериального давления… Больная говорит, а я — пишу. Она говорит и говорит, а я пишу и пишу. Татьяна Фёдоровна уже несколько минут кружится вокруг нас, делает мне знаки — быстрее… Она шустрая, добродушная старушка, давно пенсионерка, но дома не сидится, да, видимо, и не на что сидеть — совершенно одинока. Иногда она мне очень помогает, иногда, вот как сейчас, раздражает: я и без неё знаю, что с этой больной мы увязли надолго. Я достойно выполняю свой врачебный долг и, выполнив его, пытаюсь прервать этот затянувшийся визит.

— Одевайтесь… — Мягко говорю я больной.

Она сидит передо мной полуголая, толстая, рыхлая. По всему кабинету расползается кисловатый запах её несчастного тела. И вдруг она начинает плакать. К этому я никак не могу привыкнуть.

— Я не хочу жить, доктор…

И что я должна ей ответить? Может быть, в её годы и на её месте я вообще бы… Ну, не знаю, чтобы я сделала…

Татьяна Фёдоровна, сдерживая раздражение, потихоньку начинает помогать ей одеваться.

— Ирина Владимировна вы верующая? — Спрашивает она, застёгивая блузку на её обвисшей груди. — Вы сходите в церковь, поговорите с батюшкой, вот увидите, Вам на душе полегче станет…

Она почти волоком тащит больную к выходу. Мне стыдно поднять глаза.

Из открытой двери кабинета до нас доносится недовольное роптание очереди — как долго!

Время приёма подходит к концу, а в коридоре ещё человек десять.

Я встала, распрямляя спину, затёкшую от многочасового сиденья, подвигала плечами, потопталась и снова села. Дверь распахнулась и, отстранив очередного больного, готового просочиться в наш кабинет, вошла заведующая отделением и металлическим голосом произнесла.

— Лариса Петровна, когда всех примите, зайдите ко мне!

И сразу вышла. Мы с Татьяной Фёдоровной опять понимающе переглянулись. За два года совместного творчества мы научились понимать друг друга без слов.

— Я тогда пойду, Лариса Петровна? — Спросила она, когда, наконец, все больные были приняты.

— Конечно… — Вздохнула я и отправилась на суд Линча.

Начальница моя даже головы не подняла, когда я постучалась и вошла. Перед ней на столе лежала целая гора медицинских карточек. Открыв одну из них, она торопливо что-то в ней писала. Почти от самых дверей я увидела, что это была карточка моего больного. У меня до сих пор сохранился крупный детский почерк. Я до сих пор, как в пятом классе, выписываю все чёрточки и закорючки. Все врачи на свете пишут так, что сами потом с трудом читают написанное. «Писать пишу, а читать в лавочку ношу», так говорила про них моя мама. Но именно поэтому в нашей поликлинике любой инспектирующий чиновник из страховой компании начинает свою деятельность с проверки моих карточек, где всё читаемо и понятно, а в остальных — попробуй, разберись. У меня всё видно — здесь температуру у гипертоника не поставила, здесь у гриппозного студента не отметила артериальное давление… Есть о чём поговорить! Я к этому давно привыкла. И сейчас ждала того же. Заведующая отделением, наконец, подняла голову и взглянула на меня.

— Садитесь, Лариса Петровна. — Она тяжело вздохнула. — И что мне с Вами делать, ума не приложу…

За время сегодняшнего приёма я страшно устала, хотелось есть. В Справочном меня ждала пачка адресов с вызовами на дом. Жизнь вдруг показалась мне такой беспросветной и удручающей, что я опустила голову, и на мой помятый за день халат ливнем хлынули крупные слёзы. Я даже носовой платок не успела вытащить.

— Ну, вот… — Расстроено проговорила моя заведующая. — Опять… И как с Вами разговаривать прикажете?

Я, наконец, достала свой платок, и, вытерев слёзы, беззвучно высморкалась.

— Лариса Петровна, — моя начальница вовсе не была аспидом, я хорошо её понимала. — Лариса Петровна, ну, возьмите себя в руки… Я нисколько не сомневаюсь, что Вы — внимательный и хороший врач. Иногда Вы демонстрируете очень высокий уровень квалификации, далеко не все наши врачи могут с Вами потягаться, но…

— Я знаю… — Громко всхлипнув, я не дала ей договорить. — Я всё знаю… Я очень медленно принимаю больных, невнимательна при оформлении карточек, я — плохой участковый врач… — И вдруг, совершенно неожиданно для самой себя я набрала воздуху в лёгкие и выдохнула.

— Я уволюсь, Валентина Фёдоровна, я не могу больше работать в поликлинике!

Я не знаю, в какой момент пришло ко мне это решение, но вдруг я почувствовала, что оно абсолютно правильное. Меня тошнит от поликлиники. Так я и сказала своей начальнице. Она вдруг испугалась. Ещё бы! Участковых врачей не хватает, никто из молодых не хочет идти на эту проклятую Богом работу. Мы ещё долго говорили каждый о своём, но я ревела, трясла головой и с каждой минутой убеждалась, что неожиданно принятое решение единственно верное. Руки у меня сейчас трясутся, как у больного паркинсонизмом. Уже давно. Это в двадцать пять лет! Глаза постоянно наготове: только кто-нибудь что-нибудь скажет — и надо лезть за носовым платком, чтобы вытирать горючие слёзы. Депрессия страшная, прямо хоть к психотерапевту обращайся. А почему бы и нет, собственно? А что я ему скажу? Что не хочу ходить на работу? Как только войду в свою поликлинику, как увижу эту бесконечную очередь перед окошком регистратуры — словно бетонная плита на голову опускается. А к дверям своего кабинета даже подходить страшно — всех этих несчастных, обозлённых, раздражённых я должна принять, выслушать, поставить диагноз и назначить лечение… Сейчас особенно тяжело работать с больными — идёт такой шквал компромата на врачей, какую газету ни откроешь, какую телевизионную программу ни включишь — везде «врачи-убийцы»… Больные приходят на приём заведённые, злые, надо почти каждому доказывать, что ты стараешься ему помочь. А ещё исписать целую авторучку, заполняя карточки, выписывая справки и подписывая рецепты… Всех принять в отпущенное время я не успеваю. Конечно, если считать количество принятых в процентах, то девяносто из ста — это действительно больные, которым нужна помощь, но десять… Эти десять так за день достанут, так душу наизнанку вывернут… За два года практики я так и не научилась работать на «автопилоте», как пашет в поликлинике большинство из моих коллег: быстро раздеть, символически выслушать жалобы (какая там аускультация и перкуссия!), потом, не отрывая глаз от медкарты, скороговоркой дать советы и поторапливая взглядом больного, который чересчур долго надевает на себя многочисленные одёжки, повернуть свои очи к двери в ожидании следующего посетителя. Но я так не умею! Не могу и не хочу — вот и всё. За что ежедневно получаю по голове. План я не выполняю, и потому из моей и без того куцей зарплаты выстригают ещё определённую часть. С каждым больным я вожусь, боясь пропустить что-нибудь серьёзное. Мне жалко одиноких несчастных стариков, для которых поликлиника — единственное место, где их кто-то может выслушать, и я обречённо слушаю их причитания, пока Татьяна Фёдоровна не теряет терпения и не выпроваживает их почти насильно за дверь… А после приёма надо ещё тащиться на вызовы, которых в такую вот осеннюю стылую погоду видимо-невидимо. Осенний мрак, дурное освещение на улице и грязная жижа под ногами — откуда тут взяться оптимизму? Поначалу половину адресов найти не могла: дома и корпуса во дворах разбросаны словно в шахматном порядке, о номерах квартир в старом фонде вообще говорить нечего. Слава Богу, я, наконец, изучила свой участок: села и сама, насколько хватило моих чертёжных способностей, изобразила на бумаге план расположения своих домов…

Наконец, заведующая меня отпустила, взяв обещание не спешить, подумать и покамест немного подтянуться…

У меня есть одна особенность: я никогда не меняю своих глупых решений, от страха сделать ещё большую глупость. Я не позволяю себе мучиться сомнениями. Я только что приняла глобальное для себя решение и назначила на завтра приведение его в жизнь. Я понятия не имею, куда податься, где искать работу. Кроме медицины я ничего не знаю и не умею. Источников существования у меня нет никаких. Но с поликлиникой я покончу навсегда! Конечно, я — предательница! Я предаю своих больных, таких, как Красильникова, например. Но если система (система!) гнилая, что я могу для них сделать, если аже умру на своём рабочем месте? Я — не революционер, переменить систему я не в силах. Есть только один путь — бежать. Бежать из поликлиники без оглядки!

А ещё я не хочу возвращаться домой. Мамина смерть совершенно выбила меня из колеи. Она была совершенно здоровым человеком, любила жизнь, от которой ей досталось немало горя, много читала, ходила в театры, в музеи… А как она смеялась! Работала в аптеке заведующей отделом и вовсе не собиралась умирать. Но в сильный гололёд попала под машину. Так неожиданно и так несправедливо! И хотя прошёл уже целый год, я всё ещё не могу опомниться. Я всё ещё не могу привыкнуть к мысли, что осталась совершенно одна, абсолютно неприспособленной к самостоятельной жизни. Где-то далеко в Сибири у меня есть тётка, мамина младшая сестра с сыном-подростком. Мама была родом из тех далёких мест. Сюда, в наш город её увёз мой отец, приезжавший студентом, будущим ветеринаром, к ним в село на практику. С мамой он так и не расписался, и, встретив нас с ней из роддома, внезапно бесследно исчез. Только через несколько месяцев он прислал маме, оставшейся со мной в каком-то общежитии, записку с извинениями. Так что, где мой папочка, и жив ли он сейчас, я не знаю. Знаю только, что звали его Петром, поскольку ношу соответствующее отчество. Тётя Тася — моя единственная родственница, но, со слов мамы, я знала, что она — вдова, мужа потеряла ещё в молодости, и у неё тоже кроме нас никого нет на этом свете. Когда я была совсем маленькой, мы с мамой несколько раз ездили в Сибирь к тётке, но это было очень давно, я знаю её только по фотографиям, а своего двоюродного брата вообще никогда не видела. На похороны мамы она не приезжала, сама лежала тогда в больнице с каким-то тяжёлым заболеванием… Конечно, у меня есть Света. Но Светка — семейный человек, у неё тысяча проблем то с мужем, то с детьми, и вешать на неё ещё и свою депрессию совершенно бессовестно.

В моём доме сейчас пусто и совершенно нечем заняться. Библиотека большая, шкафы ломятся от книг, сейчас редко у кого в доме столько книг — во-первых — не модно, а во-вторых — очень дорого. А у меня дома — филиал Публички. Но читать не могу, слишком устаю на работе. Тупо смотреть сериалы по телевизору тоже нет никакого желания: редко бывает, когда зацепит какой-нибудь сюжет. Да и за рабочий день от мелькания лиц, голых спин, бесконечных записей в медицинские карты, оформления всяческих справок, рецептов и направлений рябит в глазах и подташнивает. Кошмар какой-то!

Обойдя по вызовам свой участок, протопав ещё несколько часов по тёмным дворам и парадным, вдоволь накатавшись с риском для жизни на старых скрипучих лифтах, я поплелась домой, от усталости шаркая ногами, как старуха. Но, проходя мимо ярко освещённого супермаркета, я вдруг вспомнила, что мой старый холодильник, позванивая пустыми полками, давно фыркает от презрения к своей хозяйке. Всё-таки надо что-то есть, и, придя к такому выводу, я повернула к дверям магазина. Мимо меня бесшумно проскользнула и остановилась «Скорая помощь». Это была машина реанимационной бригады, перед специалистами которой я снимаю свою новенькую меховую шапку. Трое молодых медиков в униформе выскочили из машины и мгновенно исчезли в недрах магазина. Водитель спрыгнул со ступеньки кабины и поспешил вслед за ними. Судя по всему, в период затишья между вызовами диспетчер разрешила ребятам подкрепиться.

Я тащила за собой упирающуюся тележку, с разъезжающимися колёсами, не задумываясь, складывала в неё, всё, что подворачивалось под руку: масло, сосиски, сыр, какие-то консервы… Магазины я ненавижу. Кругом толпились люди, спокойно переговаривались, не спеша, выбирали продукты. В общем, культурно проводили досуг. А меня вдруг объял жуткий пронизывающий холод: эйфория по поводу моего глобального решения изменить свою жизнь вдруг покинула мои тело и мозг, измождённые трудовыми буднями. Мне вдруг стало так страшно! Бесповоротное решение было принято; мост, оставленный позади, догорал в моей вялой душе, но я вдруг кожей почувствовала, что идти мне совершенно некуда… Мои однокурсники давно устроились: парни — в стационары за внушительный спонсорский взнос в пользу администрации, где работают практически бесплатно, оплачивая благосклонность многочисленного начальства из своей скудной зарплаты, а девицы — по блату, родственным связям или знакомствам подались в частные структуры… Только вот такие одинокие неприкаянные дуры, вроде меня, болтаются, где придётся. И поликлиника, между прочим, не самый плохой вариант… Я остановилась и невольно всхлипнула от жалости к себе. Потянувшись за кефиром на верхней полке стеллажа, я ухватила пальцами скользкую коробку, но тут чья-то рука, резко направленная в ту же сторону, выбила её из моих рук. Кефир шлёпнулся на пол со звонким чавканьем, белая вязкая лужа начала зловеще растекаться под моими ногами.

— Простите, пожалуйста! — Услышала я. — Это я виноват…

Я подняла глаза: рядом стоял молодой мужчина с ворохом мелких пакетов в руках, он был в униформе «Скорой помощи».

Это был предел. Я начала судорожно рыдать, и чем больше я старалась сдержаться, тем сильнее душили меня всхлипывания.

— Вы что? — Удивлённо спросил мой незнакомый коллега и заглянул мне в лицо. Сразу было видно, что это был совершенно уверенный в себе человек. Я сразу признала в нём врача-реаниматолога. Правда, его глаза были какими-то странными — весёлыми и грустными одновременно. — Вы из-за кефира так? Мы это сейчас исправим, не надо так расстраиваться… Я заплачу, Вы не беспокойтесь.

Через торговый зал вдоль прилавков к нам уже неслась разъярённая продавщица. Она только сделала глубокий вдох, чтобы начать ругаться, но доктор не дал ей раскрыть рта. Быстро всунув в её карман какую-то купюру, видимо, значительно превышающую стоимость кефира, он вежливо и спокойно произнёс:

— Пожалуйста, попросите здесь убрать!

Продавщица мгновенно сменила гневную физиономию на доброжелательную мину и исчезла, а мужчина повернулся ко мне.

— Ну, Вы успокоились? У… — Протянул он, убедившись в обратном.

После этого выразительного «У» он взял из кармана форменной куртки пачку запечатанных стерильных салфеток, вытащил одну из них, как-то очень ловко и привычно вытер мне сначала глаза, потом нос. Потом достал с верхней полки прилавка две пачки злополучного кефира, одну из которых положил в мою тележку. И, почти забыв обо мне, оглянулся, разыскивая взглядом своих коллег. Увидев водителя, окликнул его негромко.

— Петя, пора… Где там наши?

— Сейчас, Виктор Сергеич! Мы быстро! — И шофёр мгновенно растворился за спинами покупателей.

Доктор на прощанье ещё раз заглянул в мои мокрые глаза и улыбнулся своей грустно-весёлой улыбкой.

— Всё проходит! Чёрная полоса кончится, вот увидите!

И заспешил к кассе.

На выходе в самых дверях мы опять оказались рядом. Доктор улыбнулся, увидев меня.

— Всё хорошо? — Заглянул он в мою опухшую физиономию. — Вам куда?

Я назвала улицу.

— Мы подвезём, нам по пути…

Когда мы вместе вышли на улицу, он распахнул передо мной дверцу кабины.

— Садитесь сюда, рядом с Петром. Я пока в салоне поеду.

Опершись на его руку, я взгромоздилась в кабину «Скорой». Машина легко выехала на дорогу. Молчать было неудобно, и я спросила фельдшера, сидевшего рядом со мной.

— Вы кардиологи?

— Нет… — Покачал он головой. — Рхб.

Рхб — реанимационно-хирургическая бригада. Преклоняюсь. Все ДТП, все трамвайные случаи, выпадение из окон и кувырки с балконов, в общем, всё, что требует экстренного хирургического вмешательства — всё это богатство в их ведении… Я вспомнила, как в интернатуре был у нас цикл работы на «Скорой». Вспомнила, как ехала в машине на ДТП, лязгая зубами от страха, и молила Бога, чтобы вызов был ложным. Оказывается, на «Скорой» таких вызовов немало, особенно по ночам и в праздники — развлекаются людишки.

Мне надо было выходить. Я поблагодарила ребят и попросила остановиться. Доктор вышел из салона и помог мне спрыгнуть на тротуар.

— Старайтесь всё-таки пореже плакать! — Помахал он мне рукой, забираясь на моё место в кабину.

— Спокойной вам ночи! — Крикнула я ему в ответ.

Почему-то кривая моего настроения вдруг перевалила минусовую отметку и немного поднялась над нулём. Весело-грустные глаза доктора были близко-близко перед моим лицом, и почему-то стало немного легче.


Не смотря на усталость и тяжёлую сумку с продуктами, я не пошла домой. Возле самой двери парадной резко повернула и направилась к Светке. Света — моя подруга детства, мы с ней учились в школе, потом в институте. Она для меня — единственный источник энергии, я, не стесняясь, пью из неё все соки, хотя дома у неё и без меня вампиров хватает. Света с малолетства серьёзно занималась спортом. Мне кажется, разрядов у неё нет только по шахматам и шашкам, поэтому медицинская дорога для неё была предопределена — она стала отличным спортивным врачом. Свою работу и спортсменов обожала. Но потом влюбилась в старшего тренера по биатлону, вышла замуж. Родила сначала одного пацана, а через три года — другого. И сейчас сидит дома в декрете и стонет от тоски по соревнованиям и сборам. Мы всю жизнь прожили по соседству и приходили друг к другу в любое время дня и ночи. Нам даже в голову не приходило предварительно звонить или спрашивать разрешения. Я знала, что Фёдор — муж Светы, которого я, ёрничая, зову «дядей Фёдором», поскольку он намного старше нас, где-то на соревнованиях в Сибири. Светка одна с детьми, так что церемониться не имеет никакого смысла.

В квартире был маленький сумасшедший дом: готовился детский отход ко сну. Мальчишки оглушительно орали, причём старший при этом хлопал по полу крохотным короткими лыжами, передвигаясь из кухни в комнату с детским ружьём наперевес. Младший восседал на руках у матери, перемазанный с ног до головы кашей. Волосы Светки тоже были в каше.

— Плюётся, паршивец, — объяснила она, пропуская меня в дом. И крикнула старшему.

— Вовчик, прекрати, я оглохла!

Но Вовчик уже увидел меня и с радостным визгом повис на моей шее, пиная меня в живот острыми концами лыж. Он почему-то страстно меня любил. Очевидно потому, что я совершенно не умею обращаться с детьми и никогда на него не ору, как мать.

— Ну, слезай, — сказала я, освобождаясь от его цепких объятий. — Биатлонист — сын биатлониста…

— Да… — Вздохнув, согласилась моя подруга. — Стоило только один раз взять на соревнования… Теперь спит в лыжах с ружьём в обнимку.

Мы прошли в кухню, где запихивание каши матерью и выплёвывание её младенцем продолжилось с прежним успехом. Света внимательно взглянула на мою опухшую от рёва физиономию.

— Выкладывай!

Я коротко и главное — без рыданий и слёз, рассказала ей о принятом решении. Подруга была в курсе моих поликлинических страданий, мы не раз обсуждали с ней мои проблемы, искали выход, варианты трудоустройства — и ни к чему не приходили. Я всё также отправлялась на работу по прежнему месту службы. Но теперь всё было по-другому. Света знала меня, знала, что если я на что-нибудь решаюсь, то меня не переубедить и не сдвинуть с дороги, как упрямого и тупого осла.

Я спокойно пересидела в кухне высаживание на горшок, вечернюю помывку детей в ванной, а потом достаточно долгое укладывание их в постель. То один, то другой поминутно вскакивали как Ванька-встаньки и требовали внимания от матери. Наконец, лыжи были сняты, ружьё отдано на хранение любимому зайцу, почему-то с рождения покрашенного в зелёный цвет, дети затихли, и подруга была в моём распоряжении.

— Итак… — Сказала она, усевшись напротив и пристально вглядываясь мне в глаза. — Ты решилась…

— Я решилась… — Эхом повторила я и прерывисто вздохнула.

— Знаешь что… Я вот сейчас всё время думала… — Вдруг произнесла Светлана (Господи! Когда она в таком бедламе ещё и думать успевает!). — Иди к нам в физкультурный диспансер!

Я с ужасом отмахнулась. Я всегда была так далека от спорта, что никогда прежде эта идея ни мне, ни моей подруге в голову не приходила.

— Иди на моё место. — Продолжала Света, и голос её приобретал всё большую убеждённость. — Я сейчас в декрете. Фёдор меня раньше времени на работу не выпустит… Мои спортсмены брошены на произвол судьбы — у нас ведь тоже врачей не хватает, все работают с перегрузкой. На сборы ездить некому: мужчин-докторов мало, а женщины… Ну, ты понимаешь…

Я затрясла головой.

— Ты с ума сошла! Что я понимаю в спорте? Ты вспомни, как за меня нормативы по лыжам сдавала…

Светка рассмеялась. Мы отвлеклись и начали вспоминать. Подруженька под моей фамилией сдавала не только нормативы по лыжам и лёгкой атлетике, но и по плаванию, и по каким-то видам спорта ещё… Это не всегда удавалось, так как мы были в одной группе, и если надо было отличаться одновременно, то я просто физически страдала, и, разбегаясь, крепко зажмуривала глаза, перепрыгивая через ненавистного гимнастического козла…

— Иди к нам… — Перестав смеяться, твёрдо повторила Света. — Если ты возьмёшь моих спортсменов, то я тебя натаскаю. Тебя сразу же пошлют на первичную специализацию, насколько я помню, она начинается через месяц… Ты — хороший терапевт, а спортсмены в общей массе — практически здоровые люди. Ничего сложного тут нет, безусловно, есть тонкости, но ты их быстро освоишь. Тебе понравится, вот увидишь… И как мне раньше это в голову не приходило!

Мы проговорили до глубокой ночи. И, ворочаясь на узком гостевом диване, я так и не заснула до утра. Но участь моя была решена. Другого выхода нет. Я буду спортивным врачом.


Вот так моя судьба неожиданно сделала кульбит. Нет — фляк. Или двойное сальто. Вот я теперь какую лексику осваиваю! От Светланы я получила в наследство спортивную гимнастику, биатлон и, о кошмар! тяжёлую атлетику. Конечно, прежде мне пришлось покорпеть на лекциях по спортивной медицине, где меня учили активно вмешиваться в тренировочный процесс, воевать с тренерами, не пускать на тренировки и снимать с соревнований спортсменов, имеющих малейшие отклонения в здоровье. Учебный цикл был долгий и нудный, всё то новое, что я на нём услышала, могло быть уложено в две-три недели, а прошли месяцы, пока меня, наконец, выпустили на свободу с толстым удостоверением о новой специализации… В диспансере в меня вцепились: я — свободный, независимый человек, вольна распоряжаться собой и ехать в любой конец нашей необъятной Родины на сборы и соревнования. Правда, когда я увидела этот график… Сборы-то ладно, тренировки и тренировки, но соревнования… И самые страшные для меня — международные по спортивной гимнастике. Все чемпионаты и кубки Европы и Мира по своим видам спорта я теперь по телевизору смотрю во все глаза, поэтому, хоть и поверхностно, но что такое спортивная гимнастика, я уже представляю. Но на этих соревнованиях, которые должны проходить в нашем городе, я буду работать одна! Ужас какой-то! От одной этой мысли меня бросало в жар и становилось дурно.

Зимний сезон подходил к концу, оставались только отборочные городские соревнования по биатлону, а потом начинались бесконечные сборы и соревнования по гимнастике. Перед первыми в моей жизни соревнованиями мы провели домашний тренерский совет на квартире у Светланы. Он проходил в привычной, но весьма оживлённой обстановке. Дети постоянно вопили, требовали внимания: Вовчик стучал лыжами, перемещаясь в пространстве квартиры, младший Серёга переезжал с одних рук на другие, не желая скучать в манеже в одиночестве. Но мне были подробно изложены все немногочисленные обязанности спортивного врача во время соревнований по биатлону. Фёдор и Света хором убеждали меня в том, что ничего страшного нет, что на страховке всегда стоит машина «Скорой помощи». Но, наверно, вид у меня был таким испуганным, а успокоительные речи друзей оказывали такое слабое действие, что, переглянувшись, они начали обсуждать, куда бы пристроить детей на полдня, чтобы Света могла выехать с нами на соревнования и способствовать моему боевому крещению. Решено было в очередной раз призвать на помощь одну из бабушек. Я виновато, но облегчённо вздохнула.

На следующий день «дядя Фёдор» долго вёз нас в своей машине на трассу по биатлону. У нас за городом есть живописное гористое место, где ещё моя мама когда-то осваивала лыжную науку. Ещё лет десять назад в этих местах в густом хвойном лесу были прекрасные спортивные базы, два трамплина, горнолыжный склон, зимой сюда ездили отдыхать тысячи людей. Но в безвременье перестройки лес вырубили, базы закрылись, лыжные трамплины разрушились, на их месте возвели богатые коттеджи сильных мира сего, а спортсменам остались только два лысых склона для горных лыжников да трасса для биатлонистов.

Мы приехали задолго до начала соревнований. «Скорая» была уже на месте, судейская коллегия в сборе. Фёдор познакомил меня со всеми судьями, объяснил, где моё рабочее место, где можно, а где нельзя стоять… Я успокоилась и задышала ровно.

Сразу стало видно, что биатлонисты Свету любили: к ней подходили спортсмены, мужчины и женщины, о чём-то спрашивали, смеялись чему-то, поздравляли с прибавлением семейства. В их профессиональных разговорах я ничего не понимала — они жаловались Светке на устаревшее оснащение, на какие-то проблемы с винтовками. По началу она всё время оглядывалась на меня, знакомила с ребятами, пыталась вовлечь в общий разговор. Но я чувствовала себя так, словно оказалась среди инопланетян. К счастью, вскоре начался первый забег. Я постояла, посмотрела, ничего интересного для себя не увидела и повернулась в сторону склона, на котором соревновались горнолыжники. И даже отошла подальше, спустилась немного с трассы и пристроилась на выступающем из земли валуне, откуда было лучше видно. В тонкостях скоростного спуска я понимала столько же, сколько в биатлоне, но наблюдать за горнолыжниками было гораздо интереснее. Спортсменов словно ветром сдувало с вершины горы, они неслись вниз на бешеной скорости, а потом вдруг взлетали вверх над почти незаметным трамплином, выделывая в воздухе какие-то немыслимые акробатические трюки, и заканчивали спуск в таком же стремительном темпе…

И я, словно под гипнозом, потеряла чувство реальности. Я совершенно забыла, что за моей спиной идут соревнования по биатлону, что именно я, а не кто-то другой — врач этих соревнований, что моё место там, возле судей, а не здесь, на этом валуне.

Я не знаю, сколько времени прошло, когда ко мне подошла Света.

— Я тебя потеряла…

— Что это? — Спросила я заворожено.

— Фристайл — Пожала она плечами. — Нравится? Смогла бы так?

Я только вздохнула. Стояла на камне и смотрела вниз, как заворожённая.

— А ты? Хотела бы так? Смогла бы?

— Смогла… — Тоже вздохнув, ответила моя подруга. — Лет восемь назад можно было бы попробовать…

А я не могла оторвать взгляд от летающих лыжников. Вот стремительно сорвался вниз очередной спортсмен, наверно, это даже девушка, маленькая, миниатюрная. Скорость всё нарастает и нарастает, а потом толчок и… Она уже в воздухе! Какие-то фантастические перевороты, и вот она опять на ногах, катится вниз, словно и не было этого удивительного прыжка.

Вдруг что-то обожгло и защемило у меня под лопаткой.

— Ой! — Невольно вскрикнула я и буквально свалилась на Светку со своего пьедестала на валуне.

— Ты чего? — Удивилась она.

— Да что-то колет. Там, на спине…

Я задёргала плечами, пытаясь избавиться от неприятногоощущения.

— Ну, подожди, я почешу…


И Света просунула свою руку под мой пуховик.

— Ой-ля-ля… — Обеспокоено выдохнула она, и протянула мне свою ладонь, которая была вся в крови. — Ну-ка, быстро! В машину «Скорой».

Врачом «Скорой» моя спина была подвергнута тщательному изучению. Хотя валун, на котором я стояла, находился достаточно далеко от мишеней, куда целились биатлонисты, но там стоять было не положено, и, видимо, какая-то шальная пуля, отскочив рикошетом, пробила мой пуховик и прокатилась по спине. Ничего страшного, просто ссадина, но попало нам от Фёдора всерьёз. Мне показалось, что сейчас он прибьёт нас обеих.

— Ну, ладно, эта дура никогда даже в тире не была, ничего в стрельбе не понимает, — орал он на Светку. — Но ты соображать должна или нет?! Где вы встали? Я что, должен всё время следить, где у меня врачи шастают?!

Света исподлобья взглянула на меня и подмигнула. Я молчала. Разнос был справедливым, мы должны были стоять совсем в другом месте. Вся судейская коллегия кружилась вокруг меня с упрёками, и потом я долго давала интервью коллегам в диспансере, на время превратившись в популярную личность — ничего подобного на соревнованиях по биатлону до этого в нашем городе не случалось… К тому же, протанцевав на ветру и мартовском холодном солнце несколько часов, я обморозила свои щеки и теперь хожу с гламурным румянцем на физиономии.

Но зима с затяжными оттепелями и слякотью постепенно отступала. Мои «зимние» спортсмены уехали догонять её куда-то на север. Фёдор был на сборе под Мурманском, и я дневала и ночевала у Светки, питаясь её бешеной энергией, как истинный вампир. В межсезонье соревнований становилось всё меньше и меньше. Я постепенно вникала в рутинную работу спортивных врачей. Посменный приём в диспансере — то же самое, что в поликлинике, только проблемы возникают довольно редко… А так — всё знакомо: нормы посещаемости, медкарты и прочее… И я вскоре заскучала. Голова пустая, нагрузка минимальная, по вызовам ходить не надо, но и с приёма не уйдёшь, все наши доктора либо чаи распивают по кабинетам, либо читают книжки… Когда я уже совсем озверела от безделья, подошло время тех самых международных соревнований по спортивной гимнастике. И чем ближе подходили эти страшные дни, тем больше я обмирала от предчувствия чего-то жуткого и неотвратимого.

Последнюю ночь перед соревнованиями я опять ночевала у Светланы, которая тщетно пыталась меня успокоить.

— У тебя там только организационные функции. — Твёрдо вещала она мне в ухо, втиснувшись между мной и спинкой узкого дивана. — В каждой команде есть свой врач, и китаянка не пойдёт к тебе со своим синяком, она верит только своему эскулапу… За час до начала соревнований приедет «Скорая», так что даже на разминке ты будешь под прикрытием. Телефон у тебя есть, если что — звони мне.

Я пришла часа за два до начала соревнований и не без труда нашла главного судью, которому должна была представиться. От страха колени у меня тихонечко позвякивали друг о друга. Рядом со ступеньками на помост, где были установлены гимнастические снаряды, мне показали мой персональный стол с медицинским флажком. Я устроила на нём свой кейс с медикаментами, дрожащими пальцами с трудом расстегнула все его защёлки и, только после этого подняла глаза на помост. Сегодня соревновались юноши. На шести снарядах одновременно, между прочим, каждый из которых выглядел для меня чем-то вроде гильотины. Разминка уже началась. Я тогда совсем ничего не понимала в гимнастике, но, глядя на то, что вытворяли мальчишки на перекладине, отрываясь от неё, вылетая вверх, переворачиваясь, перехватывая руки и с размаху шлёпаясь животом на маты, мне хотелось крепко зажмурить глаза и не открывать их до окончания соревнований. Потихонечку меня начинало трясти от страха.

Я огляделась. Огромный спортивно — концертный комплекс был почти пуст. Гимнастика — не слишком популярный вид спорта, болельщики — это профессионалы, либо родственники выступающих. Я с надеждой и ожиданием переводила взгляд с одного входа на другой, подпрыгивала от нетерпения в ожидании своих коллег со «Скорой». Разминка проходила интенсивно, мне всё время казалось, что сейчас непременно что-то случится, кто-то рухнет, получит серьёзную травму, и мне придётся разбираться, ставить диагноз, принимать какое-то решение. Но, наконец, я вздохнула с облегчением: в одном из широких проходов появились мои коллеги со «Скорой», их синяя униформа заметно бросалась в глаза. Они осмотрелись, и, увидев мой медицинский флажок на столе, сразу направились ко мне. Молодой человек с медицинским чемоданом-укладкой, по-видимому, фельдшер устроился неподалёку на первом ряду ближайшей трибуны, а доктор подошёл ко мне. Я вопросительно посмотрела на него. Знакомств с новыми людьми я панически боялась. Зажималась так, что с трудом выдавливала из себя собственное имя.

— Вы — врач? — Спросил он, приблизившись, и его грустно-весёлый взгляд пригвоздил меня к стулу.

— Да… — Не произнесла, а только кивнула я в ответ.

Я мгновенно узнала этого доктора именно по этому странному взгляду. Это был тот самый врач реанимационно-хирургической бригады, который несколько месяцев назад в супермаркете выбил у меня из рук пакет с кефиром. Он, конечно, меня, не узнал. Но я как-то сразу успокоилась, словно встретила старого знакомого.

— Садитесь…

Он сел на свободный стул рядом со мной.

Мне, действительно, стало вдруг легко рядом с этим доктором, от которого вместе с сильным запахом какого-то антисептика исходила спокойная профессиональная уверенность. Мы познакомились.

— Виктор Сергеич… — Представился он.

Да, да, Виктор Сергеич… Так назвал его шофёр тогда в магазине.

Теперь я спокойно следила за происходящем на помосте. Спортсмены сосредоточенно разминались, команды переходили от снаряда к снаряду. Коллега с весёлым любопытством взглянул на меня.

Я утвердительно кивнула на его не прозвучавший вопрос.

— Я в первый раз на таких соревнованиях… Перекладина у меня вызывает священный ужас… Об акробатике я и не говорю…

И я тяжело вздохнула.

Он только улыбнулся в ответ своими грустно-весёлыми глазами. Мы разговорились. Оказалось, что в детстве он серьёзно занимался этим видом спорта, имел какие-то разряды. Во всяком случае, отлично разбирался во всём происходящем. Мне было удивительно просто разговаривать со своим новым знакомым. Он стал меня расспрашивать о работе в физкультурном диспансере, о спортсменах. Кроме гимнастики мой коллега многое знал про альпинизм. К этим спортсменам я всегда относилась с предубеждением. Я считаю совершенно бессмысленным тот риск, которым они себя подвергают. Мне приходилось на осмотрах в диспансере видеть альпинистов с ампутированными пальцами на конечностях. Ради чего так себя калечить? Оказывается, отправляясь высоко в горы, альпинисты берут в команду реаниматологов или хирургов высокого класса, которые способны в полевых условиях, прямо в палатке производить сложные внутриартериальные вливания для экстренной помощи при обморожениях. И мой коллега с грустно-весёлыми глазами побывал с ними и в Тибете, и даже в Гималаях…

Вскоре мы уже отбросили отчества и называли друг друга, хоть и на «Вы», но по именам. В конце концов, я совсем осмелела.

— А знаете… — Сказала я, когда прозвенел гонг к началу соревнований. — Это ведь Вы уронили мой кефир на пол в магазине… Помните?

Он сощурился, припоминая. Потом засмеялся.

— Ну, да, да… Так это были Вы? Вы тогда так горько плакали… Вам, действительно, было очень жалко разбитой пачки кефира?

Мы дружно посмеялись, вспоминая об этом происшествии. Теперь иронизировать было легко, и я откровенно рассказала своему новому знакомому, с чем тогда были связаны мои горючие слёзы.

Соревнования начались, пошла напряжённая разминка на первом снаряде. Огромный полупустой зал спортивного комплекса гудел и резонировал, откликаясь эхом на объявления по громкой связи и доносившуюся из буфета музыку. Мы сидели далеко от всех, нас никто не слышал, поэтому говорить можно было о чём угодно.

Время летело совсем незаметно. К концу третьего часа соревнований, благодаря своему коллеге, я знала по именам всех гимнастов нашей сборной. И различала самых сильных соперников нашей команды и даже усвоила названия некоторых сложных элементов в гимнастических упражнениях… Немногочисленные городские болельщики перемещались по полупустым трибунам за нашими спортсменами, стараясь оказаться поближе к снаряду, на котором те должны были выступать.

— Что они кричат? — Удивлённо спросила я у Виктора.

— «Стой!»…

— «Стой»?

— Да… Это помогает. Видите, парень не слишком уверенно сделал соскок с брусьев… Едва удержался на ногах. Если бы болельщики не крикнули «Стой!», может быть, и упал бы…

— Вы, действительно, так думаете? — Недоверчиво переспросила я.

— А Вы не верите? Это потому, что Вы никогда не занимались спортом и не знаете, что значит для спортсмена поддержка болельщиков…

И я больше не вздрагивала, не вскидывала взгляд на трибуны, откуда вылетал дружный вопль «Стой!», когда спортсмен неуверенно приземлялся после прыжка или соскока со снаряда… Мне вдруг стало так хорошо и легко на этих соревнованиях. Я больше не боялась ни спортсменов, ни этих жутких гимнастических монстров вроде брусьев или перекладины… Рядом с этим человеком, который сидел сейчас возле меня в синей форме врача «Скорой помощи», всё происходящее неожиданно стало таким интересным, что я совсем забыла, что нахожусь на работе.

Но вдруг Виктор перестал улыбаться и положил передо мной на стол чистый листок бумаги.

— Пишите номер телефона…

Я вопросительно взглянула на него.

— Ваш, ваш… Я думаю, мы можем встретиться не только в спортивном комплексе…

И тут я грохнулась с неба на землю. Мне было трудно поднять на него глаза. Романов я боялась панически. Виктор был явно на несколько лет старше меня и почти наверняка женат. Кольца на его пальце не было, но это ни о чём не говорило — хирурги колец не носят.

— Что случилось? — Серьёзно спросил он, пристально глядя на меня. — Вы замужем?

Я только и смогла промямлить.

— Нет…

— Ну, и славно, — И он опять решительно подвинул ко мне листок бумаги. — Пишите! Я тоже совершено независимый человек…

Это я видела. Таких вот совершенно независимых я и боялась, как огня.

Но, подчиняясь, как всегда, чужой воле, так и не взглянув на него, написала на бумажке свои номера городского и мобильного телефонов. Виктор тщательно сложил этот листок и спрятал его глубоко в левый нагрудный карман. Похлопал по нему сверху и пошутил.

— Вот Вы теперь у меня где…

Я криво улыбнулась ему в ответ. И когда я только научусь не идти на поводу обстоятельств?!

Он болтал со мной, но при этом умудрялся не спускать глаз с помоста, охватывая взглядом сразу все шесть снарядов.

— Смотрите, смотрите! — На перекладине выполняли упражнения румынские гимнасты. — Вот это класс!

Я посмотрела. Конечно, это было здорово. Красивый накаченный парень ловко и стремительно выполнял какие-то фантастические выкрутасы. Большие обороты, какое-то сальто в воздухе, опять перехват перекладины… Виктор, не отрывая взгляда от выступающего, пояснил мне, что это и есть главный соперник лидера нашей команды.

И вдруг что-то произошло. Я не успела даже понять — румынский гимнаст, оторвавшись от перекладины, вылетел высоко вверх, но, сделав переворот в воздухе, неожиданно рухнул вниз, распростёршись на матах. Выпускающий тренер команды подбежал и склонился над ним, и кто-то уже торопился к нам, размахивая руками. Виктор мгновенно вскочил с места и легко хлопнул меня по плечу.

— Вперёд!

Я поспешила за ним, а фельдшер с укладкой уже стоял на коленях перед распластанным на матах гимнастом. Консилиум проводили на месте все присутствующие медики: Виктор — врач реанимационно-хирургической бригады, врач румынской команды и я в качестве довеска… Спортсмен явно получил сотрясение головного мозга, с позвоночником тоже надо было разбираться… Руководство команды, как ни убеждал Виктор, по началу никак не соглашалось отправить своего подопечного в нашу больницу, но, в конце концов, сдалось. Виктор едва попрощался со мной и вместе с фельдшером, который командовал переноской спортсмена на носилках, быстро исчез в проходе между трибунами. Я осталась совсем ненадолго одна — через несколько минут соревнования закончились, началась длительная процедура награждения, на которой нам тоже положено присутствовать.

О травмированном гимнасте я почти не думала — я была уверена, что с ним будет всё в порядке. Но в душе у меня был полный сумбур. Кружилась голова от соревнований, обилия новых впечатлений, а самое главное, от предчувствия чего-то нового, совсем неожиданного в моей жизни… Я вполне могла спеть вместо Винни-Пуха: «В голове моей опилки, да, да, да…».

С этого дня вся моя жизнь пошла под каким-то странным искажённым углом. Я напряжённо и ждала телефонного звонка, и хотела забыть об этих грустно-весёлых глазах. Я чего-то очень боялась, и сама не знала, чего хочу…


Первый раз я по-настоящему влюбилась в девятнадцать лет. Школьные флирты и романы не в счёт. Познакомились мы с Юрой на какой-то дискотеке, куда меня почти волоком притащила Светка. Её всегда приглашали нарасхват, а я, как правило, подпирала стенку танцевального зала. Мама очень не любила эти мои походы, и я совершала вылазки в дискотеку потихоньку от неё под предлогом посещения театров или концертных залов.

В тот день я опять сбежала из дома и одета была в Светкино платье, то ли короткое, то ли длинное, сейчас уж не помню. Во всяком случае, в этом наряде я чувствовала себя довольно неловко, хотя платье само по себе было красивым. В общем, Юра меня пригласил танцевать, мы разговорились. Он был весёлый остроумный балагур, умел рассмешить, и я никогда в жизни больше не хохотала так, как в те времена. Влюбилась я в него без памяти, и мне казалось, что он испытывает те же чувства, что и я. Мы встречались каждый день, гуляли в обнимку по городу, целовались на пустынных по вечерам улицах, ходили в кино, в театры и на концерты, так что маме больше не надо было врать. Юра учился в Военно-медицинской академии, был старше меня на два курса, и потому иногда помогал мне даже в освоении нашей общей специальности. Я очень любила его руки, длинные пальцы с аккуратно постриженными ногтями. Он очень хотел стать нейрохирургом, много занимался и читал по своей специальности. Только что расставшись со мной, мой любимый мог через несколько минут позвонить мне по телефону, и я не ложилась спать, пока он не скажет мне в трубку «Спокойной ночи, Рыжая». Почему-то он звал меня «Рыжей», хотя цвет моих волос далёк от этого оттенка. Ко мне он относился очень бережно, намекал на общее будущее, на то, что бережёт меня для себя…

Учебный год пролетел мгновенно, прошла весенняя сессия, и Юра уехал на каникулы домой в маленький северный городок. Я писала ему каждый день толстые письма, рассказывала, как живу, как провожу каникулы, как скучаю о нём. Он часто звонил, и я получила от него несколько коротких писем, но потом он вдруг замолчал. Это молчание было таким зловещим… Я не находила себе места, я почувствовала сразу, что это конец… Но когда тебе девятнадцать лет, и ты мчишься вперёд на всех парусах, затормозить на лету совершенно невозможно. Но пришлось. Вернувшись с каникул, при первой встрече со мной он объявил, что женится… Сказал, что обязан жениться. Пытался что-то объяснить, но я уже ничего не слышала. Я оглохла и ослепла. Закрывшись в комнате Светки от её матери, я выла в голос, судорожно сотрясаясь от рыданий. Светка не успокаивала меня, она просто пережидала бурю, со стаканом горячего чая в руке. Чай выпить она меня всё-таки заставила, как и рюмку коньяку, потихоньку от матери извлечённого из серванта. Но мир рухнул. Я чуть не бросила институт — ходить на занятия не было сил, я не могла сосредоточиться. На лекции меня за руку водила Светлана. От мамы тоже не удалось ничего скрыть. Юра ей очень нравился, и теперь она смотрела на меня жалостливо и сочувственно. Выдерживать этот взгляд было невыносимо, я начинала ей грубить… Жизнь стала серой и унылой. Прошло немало времени, пока она вновь стала приобретать какие-то оттенки. У меня даже начался роман с однокурсником. И когда мы встречали Новый год в общаге… В общем, всё понятно… Утром я даже сама себе удивилась: насколько всё случившееся было мне безразлично. И после этого Нового года мой случайный роман растворился в небытие, словно его и не было. Юра закончил Академию и, как мне сказали общие друзья, уехал по назначению куда-то в Сибирь. Наверно, прошёл ещё год. И вдруг я получила от него письмо! Оно было таким добрым, простым, хорошим… Он писал о своей работе, о том, что много оперирует, о крае, в котором сейчас живёт, о том, что помнит всё… «Всё…» написал он. Конечно, это письмо всколыхнуло бурю. Я ответила на адрес госпиталя, который был указан на конверте. Мы стали переписываться. Только года через два летом он приехал отдыхать в наш военный санаторий, один, без жены. Когда он вдруг позвонил, и я услышала его голос… Я чуть не потеряла сознания… Мама была на даче, и я пригласила его к себе домой. Как я его ждала! Я вспоминала его голос, интонации, смех, представляла, каким будет этот романтический вечер, наш долгий разговор, нежность, ночь… Дальше этого никаких планов я не строила. Я неистово его ждала. Но когда раздался звонок, и я распахнула дверь… На мгновение я превратилась в каменную статую — он приехал не один! С ним был, как потом оказалось, сосед по санаторной палате в компании — с женщиной… И даже не с женой, как я подумала вначале. Я даже не сразу поняла. А когда поняла… Все трое были на хорошем подпитии и от того неестественно шумны и веселы. Я совсем растерялась и не знала, как себя вести. Юра шутил, как-то оценивающе поглядывая на меня. В голове звенело, но я накрыла на стол, мужчины выложили на скатерть всякие деликатесы, появилось хорошее вино. Эта чужая, незнакомая мне женщина вела себя в моём доме совершенно свободно, весело хохотала, для неё такие посиделки были обычным делом, а я едва могла поддерживать разговор. Юра, такой чуткий в пору нашей дружбы, сейчас моего состояния не замечал. Это был совершенно другой человек. Когда я вышла за чем-то в кухню, он поспешил за мной и вдруг так пошло, так вульгарно прижал меня к стене в коридоре, и его руки, которые я так любила… Господи… Это было так мерзко…

Как я должна была поступить? Отправить эту компанию восвояси, как потом выговаривала мне Светлана? Легко сказать! Она бы, конечно, так и поступила. А я… Было так гадко и горько, но я не могла ничего изменить в тот вечер. Как всегда, я поплыла по течению, я подчинилась обстоятельствам. И я пережила единственную ночь с ним, с бесконечно любимым когда-то человеком, который был сейчас совершенно другим, отталкивающим и пошловато-небрежным. Я пережила присутствие за стеной чужих людей, которые, не смущаясь, периодически выскакивали в ванную. За ту ночь я прожила целую жизнь. Утром в моей душе было пусто и холодно. Даже плакать не хотелось. Я равнодушно простилась с Юрой и больше никогда ему не писала, разорвав непрочитанными несколько его писем. А когда однажды он мне позвонил, просто положила трубку. Того человека, которого я так любила в юности, больше не существовало. Мне казалось, что любовный романтический флёр над моей жизнью растворился навсегда.

А потом… Ну, что говорить о «потом»… Как у всех одиноких баб. Женатые мужики липнут ко мне, как мухи. Я безвольная, слабохарактерная, из меня можно верёвки вить: на судьбу не жалуюсь, к жене с разборками не пойду, развода не потребую, не замужем, детей нет, имею отдельную квартиру… Что можно ещё пожелать? Когда захотел, тогда пришёл — никаких претензий. И приходят-то, как правило, после очередной ссоры с женой, начинают выкладывать подробности семейных разборок, ныть и жаловаться, как их обидели, и какая супруга, для которой столько делается, неблагодарная… И проведя в моей постели несколько часов, спокойно возвращаются к ней. А что я при этом чувствую и думаю, никого не интересует. Иногда противно бывает до тошноты, и я даже пытаюсь отказаться от встречи, но стоит мужику проявить настойчивость — я подчиняюсь. Если честно, я боюсь остаться совершенно одна. Я даже Светке о своих романах рассказываю далеко не всё. Она — замужняя женщина, этим всё сказано. А мне ничего не надо кроме… Иногда ведь так хочется простого человеческого тепла! А после смерти мамы особенно. От своих немногочисленных мужиков я так этого и не дождалась. Вот и отогреваюсь у Светки и «дяди Фёдора», которые тщетно ищут мне достойную партию.


От этих международных соревнований, которые шли целую неделю, я изрядно утомилась. Устала от шума, бесконечно длинного, непривычно-напряжённого рабочего дня, от массы незнакомых мелькающих лиц. Эта неделя тянулась так долго: выступления юношей чередовались с первенством девушек, сначала командных, потом личных, после начались выступления на отдельных снарядах. Каждый день со мной дежурила очередная реанимационно-хирургическая бригада, один пожилой усатый доктор приезжал дважды… Виктора я больше не видела.

Я ждала. Я очень ждала. День начинался и кончался этим ожиданием. Но он так и не позвонил.


— Тётенька, Вы — доктор?

Я вздрогнула. Забившись в угол зала, стараясь быть как можно незаметнее, я осваивалась на сборе городской команды по спортивной гимнастике. Для меня — новая обстановка, новая работа, а тем более, новые люди — грандиозное испытание на прочность.

Но сейчас передо мной стояла крохотная девчушка. Глаза её были полны еле сдерживаемых слёз, которые словно огромные прозрачные линзы стояли перед её зрачками.

Сжимая губы, чтобы не разрыдаться, она протягивала мне ладошку, в которой алела лужица крови.

Это я уже знала. Малыши, которые только осваивают первые упражнения на спортивных снарядах, натирают на тонких ладонях водяные мозоли, которые легко срываются, что оч-чень болезненно, между прочим. Плакать в таких случаях запрещено категорически.

— Марь Антонна сказала, чтобы Вы сделали…

Малышка очень чётко изложила мне, врачу, что велела сделать «Марь Антонна» (её тренер) с сорванными мозолями. Я внутренне вознегодовала и подняла голову, оглядев зал, и тут же встретилась глазами с внимательно наблюдавшей за нами наставницей юной гимнастки, стоявшей передо мной. По этому пристальному взгляду трудно было что-то понять. Я взяла девочку за здоровую руку и повела в медицинский кабинет.

На душе было тошно. Я тут же начала ругать себя за то, что связалась со спортом. Света меня, конечно, предупреждала, что с тренерами надо быть очень тонким дипломатом, особенно по медицинским проблемам. Стараясь не обращаться к медикам, своих подопечных они лечат сами. Когда-то в своём физкультурном институте они «проходили» анатомию и физиологию — галопом, по диагонали и вряд ли после этого штудировали специальную медицинскую литературу. Но своих спортсменов лечат самыми фантастическими знахарскими методами. Особенно преуспевают в этом тренеры-мужчины. Именно поэтому, наверно, когда я появилась в гимнастическом зале впервые, мужики без особого любопытства окинув меня взглядом, тут же занялись своими тренерскими делами. Зато женщины вот уже неделю исподтишка наблюдают за мной. Я кожей чувствую на себе их оценивающие взгляды. Я вовсе не хочу сразу нажить себе врагов, поэтому надо приспосабливаться и терпеть. И, как говорит Светка, внедрять медицинские знания в головы тренеров очень постепенно и дозировано.

Хорошо, что в данном случае с этой сорванной водянкой, наши взгляды с Марьей Антонной на медицинскую помощь не расходились. Я сделала всё, что было нужно, и вернулась с девочкой в зал. Эта девчушка, конечно, в сборе не участвовала. Тренировки сборной проходили в самой большой спортивной школе города, и младшие гимнастки тренировались одновременно с нами по своему обычному расписанию. Медсестра спортшколы уехала в лагерь, готовить медпункт к приёму спортсменов, которые должны туда отправиться в ближайшие дни. Именно поэтому мне приходится присматривать и за малышнёй. Когда спортшкола уедет, мы здесь останемся одни. На большом тренерском совете было решено, что я буду работать с девочками, поскольку мальчики тренируются на другой базе, где есть постоянный спортивный врач.


В этом большом зале, плотно заставленном гимнастическими снарядами, было ужасно жарко и душно. Лето набирало силу, солнце палило не по-весеннему изо всех сил, а вся верхняя часть зала — стеклянная. Некий гениальный архитектор соорудил этот спортивный комплекс без всякой оглядки на наш климат. Зимой под этими стеклянными витринами очень холодно, а летом — нестерпимо жарко. Гимнастки, мокрые от пота, постоянно пьют воду, хотя во время тренировки это возбраняется — трудно висеть вниз головой на брусьях, когда булькает в животе… Попытки как-то проветрить зал совершенно безнадёжны: огромные двери-ворота, выходящие на стадион, были распахнуты настежь с трёх сторон самого утра, но внутри никакого движения воздуха почти не ощущалось.

Я вернулась на своё место и замерла в прежней позе. Отсюда, из моего угла, я не только видела всё, что происходило в зале, но и через распахнутые ворота обозревала пространство небольшого стадиона, прилегающего к нашему зданию, где на беговых дорожках тренировались легкоатлеты.

Тренировка продолжалась своим чередом, девочки переходили от одного снаряда к другому, на ковре хореограф ставила для одной из них новые вольные упражнения. Я сидела ближе всего к брусьям, на которых работал со своими воспитанницами тренер, которого я невзлюбила с первого взгляда.

Он был ненамного старше меня, очень самоуверенный и безапелляционный. В нашей сборной у него — две способные девочки, которых он доводит на тренировках до изнеможения. Но от этих девочек многое зависит: они всегда выступают ровно, стабильно, и это, оказывается, в командном первенстве ценится больше, чем чей-то капризный талант, который частенько даёт осечки. Но вот сейчас этот самый Игорь Петрович проводит «подкачку» у своих девчонок, и я, стараюсь не смотреть в их сторону. И всё-таки вижу… Вот девочка выходит в стойку на брусьях и обратным махом сильно бьётся животом о жердь… Потом ещё, ещё и ещё раз. Тренеру достаточно только подставить руку, чтобы удар о перекладину был не таким сильным, но ему это даже в голову не приходит, и его ученица бьётся о брусья животом снова и снова… А девочке, между прочим, тринадцать лет, и она когда-нибудь захочет стать мамой…

Но оказалось, что это только семечки.

Прошло несколько дней. Мелкота отправилась на всё лето в спортлагерь, теперь весь зал был в распоряжении наших восьми девчонок. Но тут на несколько дней приехала Валя Егорова, чемпионка мира, Европы и предыдущих Олимпийских игр. Она готовилась к очередной Олимпиаде, до которой осталось всего полтора месяца. Валентина вместе со своим тренером вырвались домой на недельный перерыв между сборами. Но это были не выходные дни. Они тренировались с утра до вечера, не считая короткого перерыва на обед. Конечно, и наши девчонки, и тренеры глаз не сводили, наблюдая за их тренировкой.

Что до меня, то мне наоборот было страшно даже смотреть в их сторону. Программа Валентины была невероятно сложной на каждом снаряде. Теперь-то я начинала понимать, что такое сложность упражнения! Но самое главное было в другом. Тренировки проводились на выносливость, и задания для гимнастки были такими, что мне, как новоиспечённому спортивному врачу, становилось дурно. Сначала Валентина выполняла вольные упражнения с полным набором головокружительной акробатики. Один раз, потом другой без перерыва. Это очень большая физическая нагрузка. Затем через распахнутые ворота она выскакивала из зала на стадион, пробегала по нему полный круг по безжалостной жаре и, вернувшись на ковёр, опять делала свои вольные с несколько упрощённой акробатикой. А тренер при этом сидел с каменным лицом на скамейке. Что я, как спортивный врач, должна была делать? Ведь совсем недавно на курсах мне много чего говорили по поводу нерациональных нагрузок спортсменов… Но этот уровень спортсменки и тренера был не для меня.

А наш Игорь Петрович из кожи вылезал, подражая лучшему тренеру страны: гонял своих девчонок, не считаясь ни с их возрастом, ни с уровнем квалификации. А я молчала. Я его боялась. Вскоре Валентина с тренером уехали, а я так и просидела весь сбор в тёмном углу зала. Всё обошлось благополучно: травм не было, с синяками и ссадинами я успешно справлялась. Выполняла и функцию массажиста, поскольку в связи с нашим скудным финансированием нам оный не положен. Чемпионат России проходил в Воронеже, меня и туда взяли. Прокатилась. Посидела на соревнованиях, после Международных они мне показались совсем нестрашными, тем более что я отвечала только за свою команду. Девочки выступили неплохо, хотя их страшно ругали за четвёртое место. А мальчишки с трудом втиснулись в первую десятку. Правда, в личном первенстве Паша Конев даже умудрился получить золотую медаль на коне.

О Викторе я постепенно забывала. Когда вспоминала, тоскливо сосало подложечкой, но я быстро отвлекалась. Пришлось смириться с тем, что этот человек не для меня. Его глаза, которые меня так удивили и притянули, смотрят сейчас, наверно, совсем в другую сторону…

Лето плавно перекочевало в осень. Я стала опытней и смелее, но по-прежнему в своей новой профессии личностью себя не ощущала. Так… Обслуживающий персонал. «Обслуживать соревнования»… Этот термин резал мне уши. Обслуживают посетителей официанты, гардеробщики, лифтёры. Кто-то там ещё… Я не хочу никого обслуживать. Я — врач. И, если говорить официальным языком, «осуществляю медицинское обеспечение соревнований и сборов»… Но в спорте говорят так, как говорят. Да, и не только в спорте. В поликлинике мы не лечили, а тоже «обслуживали» население. С этого всё начинается… Впрочем, более чем на «обслуживание» я пока не тянула.

На первые в своей жизни соревнования по тяжёлой атлетике, я пришла за час до начала. Так положено по регламенту. Напротив помоста, где, как я поняла, и должно было происходить основное действо, вытянулся длинный стол судейской коллегии. Суетились со своими бумагами и компьютерами секретари, но судей на месте ещё не было. Я побродила по полупустому залу, в который, словно нехотя, заполнялся болельщиками. Главного судью, которому я должна была представиться по регламенту, я с трудом разыскала в одной из раздевалок. Он почти отмахнулся от меня, продолжая разговор с одним из атлетов, видимо, своим учеником. Я отошла в сторону и стала ждать. Ждать пришлось ещё минут пятнадцать, но я обречённо терпела — что мне ещё оставалось? Потом главный судья обернулся ко мне и даже извинился на ходу, потащив меня за собой в спортивный зал. Судьи уже все были на своих местах, меня посадили прямо по центру, между ними. Но хотя стол был широкий и длинный, я чувствовала полное публичное одиночество.

Соревнования оказались очень растянутыми, нудными и однообразными — то «рывок», то «толчок»… Это мне главный судья успел объяснить. Смотреть было не на что, и я затосковала. Мысли переключились куда-то очень далеко и от этого зала, и от мучительных сдавленных выкриков атлетов, вскидывающих вверх раз за разом свою штангу, увешенную тяжёлыми «блинами». И я расслабилась, может быть, даже задремала. И тут произошло нечто… В тот момент, когда я, подавив очередной зевок, взглянула на спортсмена, стоявшего на помосте, он резко вытолкнул штангу над своей головой. Лицо его стало багровым, а руки… А руки вдруг начали раскачиваться из стороны в сторону вместе с тяжёлым грифом, на котором позванивали килограммами навешенные на него «блины». Я недоумённо таращилась на спортсмена и даже не заметила, что осталась в одиночестве: моих соседей по судейскому столу словно ветром сдуло. Неожиданно кто-то так резко дёрнул меня сзади за шиворот, что я улетела назад вместе со своим стулом… А несчастный атлет медленными шагами спустился с помоста и, словно под гипнозом, направился прямёхонько к нашему судейскому столу. Он упёрся в него большим накачанным животом и аккуратно, почти бесшумно опустил штангу на скатерть. Стол затрещал, но уцелел. А спортсмен, освободившись от штанги, вдруг сел на пол, сжав руками свои виски. Моя помощь не понадобилась, через пару минут парень пришёл в себя и под аккомпанемент бодрого голоса своего тренера и дружеские похлопывания по плечу и спине товарищами по команде направился в раздевалку. Я получила серьёзное внушение от главного судьи: оказывается, подобный инцидент — не редкость у тяжелоатлетов. Накаченные мышцы шеи иногда судорожно пережимают сонную артерию, и спортсмена начинает «водить», поэтому на соревнованиях по тяжёлой атлетике нельзя расслабляться. Задержись я за судейским столом ещё пару минут, и гриф с «блинами» лежал бы на моей голове…

Соревнования вскоре закончились, я забрала свой медицинский кейс и смешалась с толпой болельщиков, которых, как ни удивительно, набралось немало. И тут кто-то крепко сжал моё запястье. Я оглянулась и обомлела — это был Виктор.

Он стоял совсем близко и вопросительно заглядывал мне в лицо. Я совсем растерялась. Потом тихо промямлила.

— Нашёлся…

— Вы… Ты меня теряла? Это правда?

Он так сильно сжал мою руку, что я пискнула.

— Прости…

Нас толкали. Зрители и участники протискивались к дверям, у которых почему-то была открыта только одна створка. Виктор забрал кейс и повернул меня к выходу. Мы, наконец, вышли на улицу. Была ещё тёплая осень, но накрапывал мелкий дождик.

— Вон там моя машина, — сказал он глухо, и я пошла за ним, как бычок на верёвочке.

Мы молча сидели в машине. Виктор мотор не заводил.

— Почему ты ничего не говоришь? — Спросил он, не глядя на меня. — Спроси о чём-нибудь… Или я сам спрошу… Я… Я не опоздал?

Я затрясла головой. И вдруг разревелась.

Он облегчённо засмеялся.

— Узнаю своего спортивного доктора!

И опять это заученное движение — чистый платок, сначала глаза, потом нос…

— Почему… Почему ты не позвонил?

Он ответил не сразу. Потом сказал медленно, словно подбирая слова.

— У меня были большие проблемы. Болела мама, и мне не с кем…

Он оборвал себя на полуслове, не договорив фразу.

— А потом тебя не было в городе. Я звонил в диспансер несколько раз, мне говорили, что ты на сборе.

Но это было уже неважно.

— Поехали… — Сказала я, шмыгнув носом.

Мы долго ехали по городу, стояли в пробках и почему-то опять молчали. Сердце у меня билось так сильно, что мне казалось, что Виктор слышит его стук.

Когда мы остановились возле моего дома, я только и сказала.

— У меня там жуткий бардак…

Виктор рассмеялся.

— Если бы ты знала, какой бардак у нас.

И тут же поправился.

— У меня…

Я почти не заметила, что он оговорился. Наверно, потому, что он упомянул маму. Я лихорадочно пыталась вспомнить, что из предметов моего интимного туалета может оказаться где-нибудь в кухне, на стуле или на вешалке в прихожей. Я никогда не отличалась патологической аккуратностью, а после смерти мамы совсем распустилась. Квартиру убираю по настроению, могу неделю мучиться угрызениями совести по поводу беспорядка на письменном столе…

Я оставила Виктора у входной двери.

— Не двигайся, пожалуйста…

И стремительно пронеслась по всей квартире, кое-что пришлось срочно затолкать в гардероб.

— Теперь входи!

Виктор вошёл не в квартиру, он вошёл в мою жизнь.

В тот первый день мы были вместе совсем недолго. Посидев немного, взглянув на часы, Виктор вдруг заторопился. Но в прихожей, держась за ручку приоткрытой двери, ещё что-то долго рассказывал мне. А я почти не слушала, только думала, что вот сейчас он закроет эту дверь и снова исчезнет надолго. Или, может быть, навсегда. Мне так хотелось, чтобы он меня поцеловал. Но Виктор только быстро провёл тёплой ладонью по моей щеке и очень серьёзно заглянул в мои глаза.

Он не исчез. Мы стали часто встречаться, кажется, обо всём на свете часами говорили по телефону, ходили в театры и в кино… Мы стали близки… Рядом со мной был сильный, спокойный, уравновешенный человек, в которого я влюбилась до потери сознания и к которому бесконечно привязалась. Я так долго была совершенно одна, так долго обо мне никто не беспокоился, не спрашивал, хочу ли я есть, тепло ли одета… Меня очень давно никто не провожал домой и не встречал возле метро… И вот теперь… Я часто начинала плакать вместо ответа на самые простые вопросы. Виктор всё понимал. Он крепко прижимал меня к себе и вытирал моё зарёванное лицо своим безукоризненно чистым платком, знакомым до боли жестом.

— Ну, что ты, глупенькая… Чего ты ревёшь?

— Я боюсь… — Шептала я в ответ.

— Чего? — Делал он большие глаза.

— Что всё это скоро кончится…

Я хотела возражений, клятвенных обещаний, что та нежность, та теплота, которая возникла между нами, не кончится никогда… Но Виктор отпускал меня, отводил глаза и переключал мои мозги на другую тему. Правда, иногда, словно забывшись, он смотрел на меня каким-то внимательным, но рассеянным взглядом, сосредоточенно думая о чём-то своём.

Я не лгала ему, не кокетничала, я действительно панически боялась, что всё оборвётся, кончится в одно мгновение. И это ощущение имело под собой основание. Что-то угрожающее чувствовалось в окружающем нас воздухе. Было в наших встречах какое-то странное «но»… Во-первых, Виктор никогда не приглашал меня к себе и всегда приходил ко мне только в первой половине дня, когда я работала в вечернюю смену… Во-вторых, если у нас и совпадали выходные, и мы проводили время вместе, то после пяти вечера он вдруг начинал нервничать, смотреть на часы, и вскоре убегал куда-то, словно Золушка. Правда, иногда мы куда-нибудь ходили и по вечерам, но, проводив меня домой, Виктор торопливо исчезал, ни разу не выразив желания остаться на ночь. Я не задавала вопросов, я ужасно боялась услышать какой-нибудь страшный ответ, который оборвал бы всю эту идиллию. Я опять плыла по течению, крепко зажмурив глаза, хотя его виноватый вид и растерянный взгляд очень меня беспокоили. В моей голове бродили всякие дикие фантазии и горькие подозрения. Но, успокаивая себя, я всё списывала на какие-то проблемы с мамой, хотя давно знала, что она живёт отдельно, что со здоровьем у неё сейчас всё нормально, и она работает в какой-то больнице медсестрой. Как-то раз я осторожно спросила Виктора, был ли он женат прежде. Он ответил не сразу, опять вопросительно взглянул на меня, но произнёс только одно слово.

— Был…

Я поняла, что ему почему-то не хочется распространяться на эту тему, и больше никогда об этом его не спрашивала.

Я познакомила Виктора с Фёдором и Светланой. Мужчины сразу нашли общий язык и подолгу разговаривали о чём-то на балконе, пока мы суетились в кухне, накрывая на стол. Виктор с удовольствием возился с детьми, изредка бросая на меня какие-то странные вопросительные взгляды. А я только удивлялась, как ловко и умело он управляется с мальчишками.

Когда я делилась с подругой своими недоумениями, Света успокаивала меня, хотя удивлялась вместе со мной.

— Подожди, — озадаченно говорила она. — Мне кажется, он тебе ещё не очень доверяет… Мужиков трудно понять, у них в мозгах ползают такие тараканы… Всё встанет на свои места, вот увидишь.

Я вздыхала, кивала, но все неопределённости и неясности в жизни меня всегда очень пугали.

Но всем загадкам на свете есть свои разгадки. Однажды после окончания моей утренней смены, Виктор встретил меня возле диспансера.

Его машина стояла неподалёку. Был прекрасный зимний день, тихий и снежный, но ранние сумерки уже затягивали улицы. Тускло, как всегда, загорелись фонари, и сугробы переливались искрами, словно нарочно посыпанные блёстками. Время близилось к часу «Ч». Я подумала, что вот сейчас Виктор отвезёт меня домой и опять исчезнет непонятно куда. Но он не торопился.

— Знаешь, что… — Задумчиво сказал он. И мне показалось, что голос его дрогнул. — Я хочу сегодня отвезти тебя к себе домой. Ты не против?

У меня перехватило дыхание. Я страшно перепугалась. Сегодня всё встанет на свои места, и все тайны будут раскрыты.

— Нет, конечно… — Почти прошептала я в ответ.

— Тогда поехали…

Мы почти не разговаривали в этот раз, ехали молча, изредка перебрасываясь какими-то междометиями. Сердце моё испуганно колотилось, в ушах шумело. Всё-таки я потрясающая паникёрша! Виктор привёз меня в спальный район на другом конце города. Мы въехали в большой двор и остановились у ворот какого-то детского сада.

— Всё… Приехали. — Сказал он, не поворачивая ко мне головы.

Я не узнала его голоса и вопросительно посмотрела на него.

— В этом саду находятся мои дети. Мы их сейчас заберём и пойдём домой. Моя квартира — вон там… — И он махнул рукой в глубину двора.

Я как-то сразу обмякла. Дети… Голова моя закружилась от миллиона вопросов, которые одновременно затуманили мои мозги. Дети!

Виктор, сбоку взглянув на меня, ответил на главный из них.

— Моя жена погибла, когда рожала второго ребёнка… С тех пор я живу один с сыновьями, которых ты сейчас увидишь…

Я вошла в тёплое здание садика на ватных ногах. Здесь сильно пахло подгоревшей кашей, а из многочисленных дверей, выходящих в длинный коридор, доносились звонкие детские голоса.

— Сначала сюда… — Сказал Виктор и открыл дверь групповой раздевалки.

Постепенно я успокаивалась, голова перестала кружиться, и моя растерянность начала сменяться любопытством.

В раздевалке было шумно — старшая группа одевалась, чтобы выйти на улицу.

— Антон! — Окликнул Виктор мальчугана, сосредоточенно натягивающего тёплые штаны.

Мальчик поднял глаза, лицо его просияло, но занятия своего он не прекратил и, выполнив первый этап одевания, перешёл ко второму: ответственно распахнул дверцу шкафчика и достал оттуда свитер.

Виктор спокойно наблюдал за процессом. В мою сторону Антон даже не посмотрел, видимо, приняв меня за чью-то маму. Только когда мы втроём, наконец, вышли из раздевалки, где мне пришлось расстегнуть пальто, до того там было жарко, он вопросительно посмотрел сначала на меня, потом на отца.

Виктор сказал сыну очень серьёзно.

— Антоша, это — тётя Лара, моя подруга.

Антона это объяснение вполне устроило.

— Антоша, вы с тётей Ларой выходите на улицу, и подождите там. Познакомьтесь пока… А я заберу Мишку, и мы пойдём домой.

Мы вышли во двор детского садика, ярко освещённого уличными фонарями. Снег хрустел подногами, было морозно. Антошка вдруг сильно ударил ногой по какой-то ледышке, она пролетела над самой моей головой. Я только вздрогнула от неожиданности. Потом, посмотрев наверх, он остановил свой взор на обледеневших проводах, тянувшихся от фонарных столбов куда-то в темноту.

— А провода… они что? — Неожиданно задал он вопрос.

Я совершенно растерялась. Потом промямлила.

— Они приварены…

Антон стал серьёзным, подумав немного, недоверчиво покачал головой.

— Не! Они прижарены.

Логика в этом была. Антон явно был философом, и наш диалог продолжился примерно в таком же духе.

— А ты кем хочешь быть, когда вырастешь? — Спросила я, чтобы как-то поддержать разговор, поскольку Виктор всё ещё не появлялся.

— Я буду танкистом. — Услышала я уверенный ответ. — Только я всё думаю, где я танк возьму?

Я не успела ответить. На крыльце садика, наконец, появился Виктор, держа за руку своего младшего, подскакивающего на каждом шагу, и выкрикивающего при этом какие-то ликующие звуки, словно «Вождь краснокожих». Пока они спускались со ступенек, он успел пару раз упасть, сильно приварившись коленками, но не заплакал, а только поднял свою курносую мордашку к отцу.

— Па… У меня сопли…

Виктор достал из кармана куртки платок и привычным знакомым движением вытер ему нос. Теперь я поняла, откуда этот заученный жест — сначала глаза, потом нос…

Они подошли, и «Вождь краснокожих», блеснув весёлыми большущими глазами и улыбнувшись от уха до уха, звонко выкрикнул:

— Ку-ка-ре-ку!..

— Ку-ку… — отозвалась эхом я.

Не улыбнуться в ответ было просто невозможно.

После его оценивающего взгляда я услышала вопрос в уже знакомой форме, очевидно, принятой у братьев.

— А дед Мороз… он что?

Я поперхнулась. Виктор едва сдерживал смех.

Мне ничего не оставалось, как начать пространные рассуждения по поводу деда Мороза. Мишка меня не слушал, скакал то на одной ноге, то на другой, но как только я закрыла рот, последовал тот же сакраментальный вопрос.

— А дед Мороз, он что?

Я перевела дух, и только хотела повторить свой монолог сначала, но Виктор меня остановил.

— Эти вопросы риторические, Лара. На них можно отвечать через раз…

И мы пошли домой.

Так началась моя странная семейная жизнь. Когда Виктор дежурил, с детьми оставалась его мама, которая тоже работала посменно, и с которой он всё время хотел меня познакомить. Но я почему-то знакомиться очень боялась, и всё откладывала эту встречу.

В остальные дни мы были вместе. Если в какой-то день у Виктора был выходной, он ходил в магазины и заполнял продуктами холодильник, занимался какими-то хозяйственными делами, которые постоянно возникали на ровном месте, гулял с детьми… Я отводила по утрам мальчишек в садик, в жаркой душной раздевалке помогала Мишке стягивать куртку и штаны, находила в его шкафчике шорты и сандалики… Антон прекрасно справлялся сам: его я просто запускала в дверь группы и предупреждала об этом воспитательницу, которая провожала меня любопытным завистливым взглядом.

Я старалась изо всех сил. Квартира у меня блестела, я проявляла чудеса кулинарной изобретательности. Варила супы и каши. Готовить меня научила мама, просто я разленилась в одиночестве, а теперь возилась в кухне с удовольствием. Детские вещи надо было стирать каждый день, и колготки у обоих мальчишек на коленках просто горели… Дети на ангелов походили мало, часто не слушались, капризничали, шкодили, дрались, устраивали в комнате такую возню, что с трудом удавалось их угомонить. Я всё время что-то придумывала: какую-нибудь новую игру или необыкновенный кукольный спектакль с участием всех имеющихся в детской мишек, зайцев и лошадок. Сочиняла какие-то длинные-предлинные сказки, которые рассказывала с продолжением… Мне казалось, что я вполне справляюсь, по крайней мере, я от мальчишек не уставала. Мне нравилось, когда они меня слушались, нравилось изображать из себя строгую, но любящую воспитательницу и доставляло удовольствие болтать с ними по вечерам, когда они уже почти засыпали и были мягкими, как плюшевые игрушки.

Я так боялась сделать что-нибудь не так, и всё время ждала от Виктора, хотя бы молчаливого одобрения. Я подражала ему в общении с детьми, которые привязывались ко мне всё больше и больше, быстро переняла его отработанный жест с носовым платком: сначала — глаза, потом — нос… И когда я чувствовала, что он доволен тем, как у меня с мальчишками всё так легко и ловко получается, у меня кружилась голова от счастья.

— Почему ты мне раньше не сказал? — Спросила я у Виктора однажды, поймав его благодарный взгляд…

— Я боялся…

— Боялся? Чего?

— Что ты подумаешь, что мне всё равно — кто… Что я просто ищу мать для своих детей. Мне надо было убедиться, что ты мне веришь…

— Убедился?

Он только обнял меня в ответ.

Нам было легко вместе, и его глаза постепенно теряли своё особенное грустно-весёлое выражение, становились приветливыми и понятными.

А потом в детском саду началась эпидемия ветряной оспы. Как-то вечером мне показалось странным, что наши мальчишки хором отказались от ужина, оба рано запросились в постель и были непривычно вялыми и капризными. Укладывая их спать, я машинально потрогала их влажные лбы, — у обоих явно была температура… А утром они проснулись пятнистые, как оленята, от оспенных волдырей. Виктору пришлось взять больничный лист, а я отправилась к своим спортсменам. Но болезнью детей дело не ограничилось. Я не болела ветрянкой в детстве и потому от мальчишек заразилась сама. Ребята уже через два дня носились по квартире, забыв о своей болезни. Только мордахи были раскрашены зелёнкой, и нельзя было ходить в садик. Но мне досталось. Я провалялась почти неделю с высоченной температурой, Виктор говорил, что я даже бредила… Он ухаживал за нами троими, усадив нас рядком на диване, по очереди мазал зелёнкой наши волдыри и смеялся, сожалея, что опять забыл купить малярную кисть…

Эта неожиданная ветрянка нас очень сблизила. За мной никто и никогда так не ухаживал, кроме мамы, конечно… Как только я начала поправляться, к нам приехала Валентина Владимировна, мама. Я зажалась, конечно, боялась рот открыть, чтобы не ляпнуть чего-нибудь лишнего, стеснялась своей зелёной окраски, но Валентина Владимировна, словно не замечая моего смущения, была приветлива, приготовила обед на всю нашу весёлую компанию, накормила вкусно и напоила каким-то лечебным травяным чаем. А потом вдруг послала Виктора в магазин за какой-то ерундой. Он понимающе взглянул на нас и ушёл. Только бросил матери из прихожей, показав на меня пальцем.

— Я люблю эту женщину, мама… Учти.

Дверь за ним захлопнулась, и я подумала, что вот сейчас-то и начнётся самое главное. Но ничего особенного не произошло. Валентина Владимировна расспросила меня о моей жизни, о том, что мне нравится и чего я не люблю. А потом вздохнула и сказала только.

— Дети — это очень ответственно… Ты понимаешь?

Она ко мне сразу стала обращаться на «ты».

— Я понимаю…

— Это не твои, это чужие дети.

Я затрясла головой.

— Я очень люблю Виктора и хочу, чтобы они стали моими…

— Милая моя… Это ведь только слова. Свои-то, родные дети не всегда доставляют радость… Они часто раздражают, злят, иногда болеют, ради них частенько приходится от чего-то отказываться. И при этом их надо любить, любить каждый день. А ты — молодая женщина, тебе ещё много чего в жизни захочется узнать и повидать. Получить сразу двух чужих детей в приданное — она вздохнула, — это очень непросто… Ты, видно, и правда, Виктора любишь, но сможешь ли ты полюбить каждого из его детей, не ради него, а ради них самих — это большой вопрос…

Я не успела ответить, хотя приготовилась запальчиво возразить, — вернулся Виктор…


Подоспел Новый год. Дети готовились к празднику в саду, вместе с ними я разучивала стихи и песенки. У нас с Виктором тоже было какое-то приподнятое настроение. Он притащил огромную живую ёлку, много шутил, и как-то вопросительно поглядывал на меня. Я чувствовала, что в эту новогоднюю ночь всё должно решиться. А что значит это «всё», я от страха старалась не думать. К счастью, в Новогоднюю ночь он не работал, говорил, что два предыдущих года сам напрашивался на дежурства, чтобы не оставаться дома одному. Правда, на представлениях в разных детсадовских группах я высидела в одиночестве, пришлось даже поменяться сменами в диспансере, чтобы попасть на оба праздника. Но мне было совсем не скучно. Наши мальчишки демонстративно липли ко мне, победно поглядывая на приятелей. А воспитательницы и родители из обеих групп с нескрываемым любопытством исподтишка разглядывали меня. Антон, с выражением прочитав стихотворение возле нарядной ёлки, протиснулся ко мне сквозь колени родителей, тесно сидящих на детских стульчиках, поставленных в несколько рядов. Он прижался ко мне всем своим горячим телом и замер. Вокруг ёлки прыгали и визжали дети, которых добросовестно пытался рассмешить не слишком умелый дед Мороз.

— Ты что? — Ласково спросила я, обнимая Антошку за плечи. — Иди, повеселись с ребятами.

Он набычился и затряс головой.

— Ты не любишь веселиться?

— Нет. — Твёрдо ответил мой философ. — Я люблю радоваться!

У меня слёзы подступили к горлу… Он взгромоздился на мои колени и до конца праздника так с них и не слез. Только по дороге домой вдруг глубокомысленно заявил.

— Вот когда я был маленький, у нас на Ёлку в садик всегда приходил настоящий дед Мороз. А сегодня был совсем не дед Мороз, а Колин папа… А в прошлом году вообще был наш папа!

— Наш папа?

— Ну, да! Он думал, что я его не узнал… А я его всегда узнаю, кем бы он ни нарядился.

Дети просидели с нами за новогодним столом достаточно долго, но потом Мишка заснул, положив голову на стол рядом с тарелкой. Виктор отнёс его в кровать, за ними побрёл и полусонный Антошка. Я переодела вялых и сонных мальчишек в ночные пижамки, укрыла одеялами. Заснули они на ходу, я выключила свет в комнате и вернулась к Виктору на ватных ногах — я понимала, что наступило время для решительного разговора.

Но он молчал, и я в страхе притихла. Только в телевизоре резвились во всю наши заезженные «звёзды», выплёскивая в эфир очередные пошлости. Сказал что-то президент, и начали бить куранты. Виктор встал с бокалом шампанского, подал второй мне, потом крепко меня обнял и только спросил.

— Ты согласна?

Я заплакала.

— Ну, вот… — ласково улыбнулся он и вытер мне глаза и нос своим, как всегда, безукоризненно чистым платком. — Чего ты сейчас-то плачешь, глупенькая?

Я шмыгнула носом.

— Я просто не могу поверить, что у меня всё может быть так хорошо…

— Ничего себе! — Отшутился Виктор, не выпуская меня из своих рук. — Сразу три мужика на твою несчастную голову…

Он заглянул сверху вниз в моё зарёванное лицо.

— А если четвёртый появится? Ты как? Справимся?

— Справимся… — Уткнулась я в его плечо.

Мы ещё долго говорили о чём-то, сидя спиной к телевизору, который не переставал удивлять мир количеством неимоверных глупостей, несущихся с экрана.

Когда перед сном Виктор пошёл в ванную, я заглянула к детям. Антошка совсем сбросил одеяло, и я наклонилась, чтобы поднять его с пола. И вдруг тёплые мягкие ручонки обхватили мою шею.

— Лара… Ты согласилась? Ты согласилась, да?

Я опешила.

— Антон…

Со своей постели соскочил и Мишка. Он повис на мне с другой стороны. Они оба не спали!

— Мы всё слышали! Ты согласилась стать нашей мамой? Да?

Я совсем растерялась. Только и смогла сказать.

— Разве вы не знаете, что подслушивать нехорошо?

— Мы не подслушивали! Было всё слышно и так… — Парировал Антон. — Нет, ты только скажи: ты будешь нашей мамой?

— Пожалуйста, будь! — Эхом отозвался Мишка и заплакал.

Они громко заревели оба. Они обещали мне, что будут всегда самыми послушными, что всегда будут убирать за собой игрушки и никогда не будут драться. Дети захлёбывались слезами, намертво прилипнув ко мне.

И тут мне стало страшно. Я очень любила Виктора, и готова была сделать для него всё на свете… Но эти маленькие человечки… Они были для меня только его продолжением. Всё, что я так самоотверженно делала для них, я делала только для него. Разве я их видела? Разве я их любила? Каждого в отдельности? Разве я имею право на их маленькие жизни? Что я о себе возомнила? Кажется, вдруг я поняла, о чём говорила мне Валентина Владимировна.

Я уложила их обоих в кровати, и аккуратно закрыла за собой дверь.

— Спите… — Только и сказала я им на прощанье.

Виктор заснул совсем утром, а я долго лежала с закрытыми глазами, пытаясь отключить свои звенящие от напряжения мозги хотя бы на несколько минут. Ничего не получилось. В комнате было тепло, но меня бил озноб. Я встала очень осторожно. Виктор спал, спали, по-видимому, и дети — я заглянула в их комнату, они не пошевельнулись. Присев на краешек стула у письменного стола, дрожащей рукой, не узнавая собственный почерк, я написала на чистом листе бумаги.

«Мой единственный, любимый, прости! Я не готова! Я не имею права!»

После чего, двигаясь совершенно бесшумно, я собрала в дорожную сумку свои вещи, разбросанные по всей квартире, оставила на столе ключи от входной двери и вышла. Дверной замок за мной защёлкнулся почти бесшумно.


Виктор меня не искал. Я старалась не думать о том, как он объяснил детям моё исчезновение и что он сказал матери. И, сидя у Светки в кухне, где мы разговаривали глухой ночью, пользуясь отсутствием дома главы семьи, я только тупо смотрела в стенку. Мне казалось, что я навсегда разучилась думать. И, кажется, разучилась плакать. Глаза мои были совершенно сухими. Я не могла выдавить из них ни слезинки. Наверно, потому, что больше некому было вытирать мои горючие слёзы таким простым и лёгким жестом — сначала глаза, потом нос… Подруга моя всё понимала, и в первый раз в нашей совместной жизни только качала головой, не зная, что мне сказать. Светка не знала, что мне сказать!

В конце концов, я услышала от неё одно волшебное слово.

— Работай…

Больше она мне ничего не сказала. Я усомнилась в том, что какое-то дело может отвлечь меня от волчьей тоски, которая грызла мою совесть и душу. Но кроме дела ничего больше не было в моей жизни.

И я устремила всю свою волю на работу. Я рвалась в бой днём и ночью. Зимний спортивный сезон был в разгаре. Я работала на всех соревнованиях «своих» и «не своих» видов спорта, выпрашивая эти чемпионаты и первенства у своих коллег и начальства. Я торчала на сборах то с биатлоном, то с лыжниками, обмораживая лицо и руки на ветру и морозе. Я поехала за свой счёт на выездные соревнования с командой Фёдора и упросила его научить меня ходить на лыжах. Особого энтузиазма он по этому поводу не проявил, но под натиском Светки сдался. Честно говоря, я не знала, зачем мне это нужно, когда выходила в сумерках на накатанную спортсменами лыжню и проходила по трассе несколько километров, ни о чём кроме правильного шага не думая. Приползала в гостиницу спортбазы чуть живой и замертво падала в постель, забывая про ужин… Только бы не оставаться наедине с собой, только бы ни о чём не думать, не торчать целый рабочий день на приёме в диспансере, ожидая, когда кто-нибудь из спортсменов прибежит, чтобы пройти обязательный осмотр перед очередными соревнованиями. Оставаться одной дома было ещё труднее. Я давно уже не плакала, я только подвывала по ночам, уткнувшись носом в подушку. А днём на улице, когда мимо меня вдруг проскальзывала «Скорая помощь» с надписью на борту «Реанимация», я невольно пыталась разглядеть лицо врача, сидевшего по традиции рядом с водителем…

Но иногда выпадали пустые выходные дни. И я не могла сопротивляться. Я ехала на противоположный конец города в спальный район, где прошло несколько замечательных месяцев, где жил любимый мной человек и звенели голоса его детей… Меня, как убийцу на место преступления, тянуло в этот двор, где огромным фантастическим айсбергом возвышался знакомый дом, Зарываясь от пронизывающего ветра в меховой воротник дублёнки, я часами стояла посреди детской площадки с обледеневшими качелями, и всё смотрела и смотрела на знакомые окна на седьмом этаже. Вот мелькнула чья-то тень — кто это? Виктор или Валентина Владимировна? Как-то штору отодвинул ребёнок, снизу я не смогла понять — Антошка это был или Миша… Он постоял мгновение, опираясь локтями на подоконник и вглядываясь в темноту двора, потом исчез, а чья-то взрослая рука расправила занавеску… Я помнила уют и тепло этого дома. Помнила смешные словечки детей, визжащего от восторга Мишку, когда Виктор подбрасывал его к потолку «вверх кармашками», и философствующего Антона. Вернуться туда, в этот особый дорогой для меня мир, было невозможно, но и мгновенно оторваться от него, выбросить из души, из сердца я тоже, конечно, не могла. Я не хотела, я боялась, что меня увидят здесь дорогие мне люди, поэтому приезжала поздними тёмными вечерами. Я стояла в пустом стылом дворе, не отрывая взгляда от родных окон, пока всерьёз не замерзала и не спохватывалась, что могу опоздать к закрытию метро. Ни о каких бандитах и маньяках я не думала. Я больше никого не боялась. Никого и ничего. Самое страшное в моей жизни уже случилось…


Я совсем запустила своё жилище. Мои вещи валялись разбросанными днями, а то и неделями. Бывало так, что я приезжала со сборов на полтора дня, меняла дорожные сумки, одежду и снова исчезала из города на несколько недель. В конце концов, я вдруг вспомнила, что два месяца не платила за квартиру. Протаскав квитанции в сумке немало дней, я, наконец, заскочила в сберкассу где-то в центре города. Простояв около часу в ненавистной очереди, я рассчиталась со всеми долгами государству и, запихивая на ходу чеки в сумку, заторопилась к выходу. Но перед самым моим носом тяжёлая дверь, оттянутая жёсткой пружиной, со скрипом отворилась. Я отодвинулась, пропуская пожилую женщину, но, когда она подняла на меня глаза, остолбенела. Это была Валентина Владимировна. Она не сразу узнала меня, но, узнав, слегка улыбнулась. Я стояла, как вкопанная, и растерянно молчала. Сзади кто-то нетерпеливо меня подтолкнул.

— Вы идёте или нет? — Услышала я недовольный голос.

Валентина Владимировна твёрдо взяла меня за локоть и отвела в сторону. Потом, опять мягко улыбнувшись, грустно взглянула на меня.

— Ну, что ты так испугалась… Не надо, я не такая страшная.

— Я не испугалась… Просто так неожиданно…

Я постепенно приходила в себя.

— Ничего, Лариса, ничего… Мы справимся с этой ситуацией… — Она опять грустно заглянула мне в лицо. — Нам всем нужно сейчас набраться мужества. Всем… — Подчеркнула она и продолжила. — Я знаю, что тебе сейчас тоже нелегко… И я тебя уважаю: хорошо, что ты приняла это решение три месяца назад, а не три года спустя. Я так и Виктору сказала…

Я вздрогнула, услышав его имя, и вопросительно посмотрела на Валентину Владимировну, не смея задать вопроса. Она поняла и сказала просто.

— Ничего, он справляется. Он ведь много лет жил один. Его жизнь вернулась в прежнее русло, вот и всё…

Говорить больше было не о чем. Я попрощалась и повернулась к двери. Но потом оглянулась — Валентина Владимировна стояла на прежнем месте и грустно смотрела мне вслед.

Я сказала неожиданно осипшим голосом.

— Валентина Владимировна, пожалуйста, не говорите Вите, что…

Она опять всё поняла без лишних слов.

— Я не скажу ему, Лариса, что видела тебя. Не скажу…


Прошла зима, и снова наступило лето. Сборов и соревнований прибавилось. Теперь мне не надо было никуда напрашиваться — спортивная гимнастика полностью поглотила всё моё время. С личной жизнью было покончено. Ничего другого не оставалось, как, по совету Светланы, с головой окунуться в работу. Для начала надо было проштудировать много литературы по спортивной медицине, которую я со своим поликлиническим снобизмом прежде всерьёз не принимала. Потом пришлось освоить несколько смежных специальностей — физиотерапию и функциональную диагностику, просидеть не один час на приёме спортивного травматолога… Ко времени начала сборов по гимнастике кое-что в спорте я уже понимала. Я больше не боялась тренеров. Я перестала их бояться. Неожиданно для себя. И, удивляясь самой себе, активно сопротивлялась, когда кто-то из них внедрялся своими знахарскими методами в мою врачебную епархию.


Поздно вечером мне позвонила мама Наташи Снегирёвой. С родителями своих подопечных я всегда ладила. Во мне они видели единственную защиту от произвола тренеров, которые в стремлении к успеху, иногда выходили за границы дозволенного. Гимнастки готовились к Юношеским играм, и женская сборная города тренировалась всё в том же застеклённом, словно аквариум, зале. Наташа Снегирёва была ученицей так нелюбимого мной Игоря Петровича, которого я до сих пор демонстративно называла на «Вы» и по имени отчеству, хотя с другими тренерами давно уже была на «ты»… Наташа — девочка красивая, с длинными ногами и руками. В команде она выступала очень стабильно, была капитаном, но по комплекции более подходила не для спортивной гимнастики, а для художественной, куда её всё время пытались переманить, когда она ещё была маленькой. Но теперь-то я понимала: девочку с такими длинными ногами надо было и тренировать по-особенному. По крайней мере, её надо было научить правильным соскокам со снарядов. Но наш самодовольный Игорь Петрович, получая всевозможные знаки отличия за её победы на соревнованиях, это упустил. Теперь Наташа выросла, выступает по сложнейшей программе мастеров спорта, а, соскакивая с брусьев или с бревна, приземляется неправильно, на прямые ноги. Именно поэтому она постоянно травмируется — то коленный мениск повредит, то связки, один раз был даже вывих надколенника…

Наташина мама была очень расстроена: девочка, укладываясь спать, разрыдалась, жалуясь на коленные суставы, которые не стали болеть меньше даже после традиционных компрессов. Я пообещала поговорить с тренером.

Утром перед тренировкой я к нему подошла. Как всегда, отвечая мне, он смотрел поверх моей головы.

— Игорь Петрович, — начала я вкрадчиво. Я перестала робеть перед ним, но нарываться на грубость тоже не хотелось. — Мне звонила мама Наташи… У неё очень болит колено. Пощадите её сегодня… Пусть она выполняет всю программу… но без соскоков… Особенно с брусьев.

Тренер пожал плечами, так и не взглянув на меня, ничего мне не ответил, но, заметив хореографа, окликнул её и быстро направился к ней. Оставив меня с открытым ртом. Но потом неожиданно на ходу бросил мне через плечо.

— А что, собственно, Вы здесь делаете? Если болит колено — лечите!

Легко сказать — лечить! А когда? На сборе — тренировки три раза в день с небольшим перерывом на еду и отдых. Когда-то девочка должна отдыхать! И, если лечить правильно, то её надо освободить от тренировок совсем, недели эдак на две… А соревнования через неделю.

В раздевалке перед тренировкой я сказала Наташе.

— Постарайся не делать соскоков… Особенно с брусьев. Программу выполняй, как требуется, но не прыгай.

Она смутилась.

— А Игорь Петрович?

Я ничего не ответила.

Теперь я уже не сидела в углу зала. Я садилась так, чтобы видеть каждый снаряд, на котором работали гимнастки. В упражнении на брусьях у Наташи очень сложный соскок. С большой нагрузкой на ноги. Когда она, разминаясь, зависла на верхней жерди и вопросительно посмотрела на меня, я кивнула головой и твёрдо произнесла.

— Не прыгай!

Прозвучало это неожиданно громко. Тренеры, зная заносчивый характер своего коллеги, с интересом посмотрели на меня, но Игорь Петрович и головы в мою сторону не повернул. Он подошёл к снаряду и демонстративно стал объяснять девочке тонкости её соскока. Выслушав его, она опять посмотрела в мою сторону. Я спокойно встретила её взгляд.

— Не прыгай! — Повторила я.

Я, конечно, обнаглела, но если тренер ничего не хочет слышать? В конце концов, кто я в этом зале? Врач или уборщица? Обслуживающий персонал? Кто отвечает за её колено?

Наташа всё-таки соскок выполнила, но тут же опустилась на мат и, прижав к себе согнутую ногу, заплакала. В этот день она тренироваться больше не смогла. Я постаралась ей помочь, но что можно сделать за один день?!

Вечером на тренерском совете Игорь Петрович неожиданно сказал.

— Давайте удалим врача из зала… Мешает работать.

Я замерла. Тренеры молчали. Никто не возразил — слишком большим авторитетом пользовался Наташин наставник. Но никто его и не поддержал. Старший тренер, словно не услышав его реплику, перевёл разговор на обсуждение текущих проблем. Кажется, я победила… Первый раз в жизни.

На соревнованиях Наташа выступила в полсилы, по упрощённой программе. Команда вылетела из лидирующей тройки. И кто был в этом виноват?


Эту телеграмму мне принесли два дня назад поздно вечером. Я не хотела подходить к призывно звенящему домофону, думала, что это упражняется какой-нибудь загулявший алконавт. Но потом всё-таки сняла трубку.

— Вам телеграмма, откройте, пожалуйста…

Телеграмма… Странно. Мы все так давно привыкли к телефону, что, кажется, в наше время совсем разучились писать письма, и, тем более, посылать телеграммы. Странно…

— Бросьте её в почтовый ящик, пожалуйста, — попросила я рассыльного.

Но на другом конце провода послышалось тяжёлое старческое дыхание, и хриплый голос произнёс.

— Женщина… Знаете… Телеграмма нехорошая… Вам бы надо её прочитать…

Я насторожилась и даже испугалась.

— Прочитайте сами, пожалуйста.

— Сейчас… Вот только очки надену…

Видимо, почтальон был стар и болен. Он долго возился с очками, сопел и кашлял, но, наконец, прочитал.

— Выезжайте немедленно. Умерла Таисия, надо решать судьбу Шуры.

И далее следовал подробный адрес и указание маршрута, которым следовало добираться до села, где умерла моя единственная тётка. Пока была жива мама, они писали друг другу коротенькие письма, открытки, но когда мамы не стало, я, кажется не написала тётке ни одного письма. И вот теперь… Мой братишка…. Совсем один… Мне было очень его жаль.

Шла только первая неделя моего отпуска после такого тяжёлого во всех отношениях года. Я была совершенно свободна и никому не нужна в своём родном городе.

Утром я понеслась на вокзал и купила билет на ближайший поезд в нужном направлении. Он уходил на следующий день. Этого было вполне достаточно, чтобы собрать вещи. Сколько я ни думала о том, как нужно поступить в этих неожиданно сложных обстоятельствах, всё упиралось в моё незнание своего маленького неведомого родственника.


В купе было темно и душно. Сколько я себя не уговаривала подремать, я не смогла отключить свои мозги даже на несколько минут. Всю ночь я не спала. Сердце ухало где-то подмышкой, голова трещала от напряжения, но ни к какому предварительному решению я так и не пришла. И когда в купе осторожно заглянула проводница, чтобы разбудить меня, я только слабо махнула ей рукой.

— Одевайтесь теплее, — громко прошептала она. — Двадцать пять градусов…

В купе были одни женщины, я быстро и тщательно оделась, решительно отбросив все мучавшие меня мысли и сомнения. Стояла глухая ночь, поезд прибывал на маленькую станцию, затерянную где-то в неведомой мне Сибири. Остановка была всего три минуты, мне надо было спрыгнуть на платформу, а потом где-то дождаться утра, чтобы ехать дальше, в далёкое село, которое я так и не смогла найти на карте, сколько не искала его в Интернете.

Вслед за проводницей я вышла в обледеневший тамбур вагона. Поезд, гремя и скрипя всеми своими составляющими, замедлил ход. Проводница с трудом распахнула примёрзшую дверь, подняла металлический порог и высунулась со ступеньки наружу.

— Здесь платформы нет… — Сказала она мне. — Вы прыгайте. А я подам Вам сумку.

Я спрыгнула в снежный сугроб, под которым была смёрзшаяся галька. Проводница протянула мне мою дорожную сумку, и я, приподняв её над сугробами, пошла по узенькой тропинке к каменному зданию ярко освещённой станции. Возле неё фыркал не заглушённым двигателем уазик. К нему направлялись несколько человек, громко и весело переговариваясь, также, как и я, сошедших с поезда. Кто-то кого-то встречал. Окликать незнакомых людей, напрашиваться к ним в попутчики среди ночи я не решилась. Свет от фар разворачивающейся машины ярко осветил и новое двухэтажное здание станции, и разъезд, брызнул, ослепляя, мне в глаза и быстро стал удаляться куда-то по дороге, уходящей вверх.

В зале ожидания было пусто и тепло. По крайней мере, опасность превратиться в ледышку мне не грозила. Вошла вернувшаяся с платформы дежурная по станции, без особого любопытства взглянула на меня и, не поздоровавшись, спросила.

— Вам куда, девушка?

— В Кузьмолово… — С вопросительной интонацией ответила я.

— В Кузьмолово автобус пойдёт только утром, в одиннадцать часов, после московского поезда. Ждать долго придётся. Вряд ли подвернётся какая-нибудь попутка. Вы располагайтесь на скамейке, поспите. Я дверь запру, Вы не бойтесь. Теперь только два товарных пройдут через два часа, а пассажирский будет только из Москвы, не скоро.

Но спать мне пока не хотелось. Зато есть… Поскольку я человек предусмотрительный, и командировки меня кое-чему научили, я достала из сумки свои продовольственные запасы и термос и хорошенько перекусила — когда и где мне теперь придётся поесть, пока было трудно даже предположить. Но еда меня расслабила, впереди было долгое ожидание. И я не заметила, как заснула впервые за эти два напряжённых дня.

Путешествие в Кузьмолово оказалось значительно проще, чем я ожидала. В новеньком автобусе было тепло, он быстро бежал по расчищенной трассе, мягко подруливая к редким остановкам. Поначалу пассажиров было немного, но постепенно автобус заполнялся. Здесь многие знали друг друга, окликали, громко обменивались новостями. Стоило мне спросить про Кузьмолово, как чуть ли не все пассажиры автобуса стали считать оставшиеся до него остановки, несколько человек ехали в тот же посёлок.

— Да не к Китаевым ли Вы? — Спросила сидящая рядом со мной женщина. И тут же поправилась — Не к Шуре ли Китаеву? Вся наша власть Вас дожидается. Вы ведь его сестра двоюродная?

Я кивнула, оторопев от такой осведомлённости.

— Он ведь ни за что в детдом ехать не хочет… Хоть связывай, да вези! А как одному пацану прожить? Он ведь и школу бросил, как мать заболела, так и в школу перестал ходить. Моя дочка с ним в одном классе учится. Мальчик-то хороший, Вы не беспокойтесь, но вот в детский дом никак ехать не хочет.

Женщина эта меня до самого тёткиного дома и довела, проехав ради меня лишние две остановки. Село было большое, а дом тёти Таси — крепкий, добротный. От мамы я знала, что она работала заведующей местной автобазой, была женщиной энергичной, умело командовала мужиками. Но второй раз замуж так и не вышла.

Разомлев в тёплом автобусе, на улице я быстро замёрзла, но, заметив на крыльце аккуратно поставленный за дверью веник, прежде всего тщательно отряхнула обувь от рыхлого снега. Потом осторожно постучалась и вошла в сени. Мальчик, видимо, заметил меня в окно и широко распахнул дверь, едва я протянула к ней руку.

— Здравствуй, Саша, — почему-то смущённо сказала я. — Меня зовут Лариса. Я твоя двоюродная сестра.

— Я понял…

Комната была ярко освещена зимним солнцем. В доме было тепло и чисто. Все вещи стояли на своих, видимо, от рождения мальчика закреплённых местах. Новый цветной телевизор, компьютер с большим монитором на письменном столе, полированная мебель — ничего особенного… Это было неожиданно. Я думала, что найду здесь полный развал и несчастного, убитого горем ребёнка.

На большом обеденном столе, стоявшем посреди комнаты, парила открытая кастрюля свежих щей, запах от которых расплывался до сеней. Чистая тарелка и несколько ломтей хлеба — вот и всё, что я успела заметить. Мальчик, видимо, собирался обедать. Мы стояли друг напротив друга совсем близко и молчали. Потом, спохватившись, он отодвинулся в сторону, приглашая меня войти.

— Заходите… Раздевайтесь. Я сейчас Вам найду мамины тапки…

Я засуетилась у вешалки.

— Не надо тапки… У меня всё своё….

Спрятав своё неожиданное смущение за вознёй с раздеванием, я, наконец, выпрямилась и посмотрела прямо в лицо своего брата.

Мальчик был очень некрасив. Заячья губа, небрежно зашитая хирургом в раннем детстве, выдавалась вперёд грубым рубцом из-за неправильного прикуса. Сросшиеся брови придавали мрачный вид и без того непривлекательной внешности. Взгляд его смягчали только длинные пушистые ресницы, которые слегка вздрагивали, когда он поднимал глаза и напряжённо и вопросительно смотрел на меня… Разговаривая, видимо, сдерживая волнение, мальчик всё время кусал свои губы, от того они были у него неестественно яркими и воспалёнными. Невысокий и худенький, он стоял посреди чисто убранной комнаты, казавшейся почему-то очень большой.

— Вы вот в той комнате располагайтесь, давайте я Вашу сумку отнесу…

Я прошла за ним в маленькую такую же чистую комнату с одной кроватью у стены и тумбочкой рядом с ней. Над кроватью я увидела большую раму с целым коллажем семейных фотографий разных времён. Часть из них совсем пожелтела. Я узнала и свою почти незнакомую тётку, ещё совсем молодую, а на другой карточке она была уже в зрелом возрасте. Я вздрогнула, увидев там и нашу с мамой фотографию, очень давнюю, где мы стояли с ней, обнявшись, весело улыбаясь…

В изголовье кровати был большой образ Богоматери с младенцем. Я удивилась, заметив, что лампадка под ней тщательно вымыта и слабо светится.

— Это мамина комната, — спокойно объяснил Витя. — Она, когда умирала, очень просила, чтобы я за лампадкой следил…

Он помолчал, внимательно наблюдая за мной из-под сросшихся бровей. Потом сказал.

— Вы, наверно, есть хотите… У меня щи горячие, я только собирался обедать.

Есть я не хотела. Но надо было с чего-то начинать, и я кивнула.

— С удовольствием.

Мы сели за стол друг напротив друга. Саша подставил мне полную тарелку дымящихся наваристых щей. Этот мальчик поразил меня в самое сердце. Я ожидала увидеть несчастного осиротевшего ребёнка, голодного и запущенного, но передо мной сидел чистенький домовитый паренёк, тщательно скрывавший от посторонних свой внутренний мир.

— Это ты сам приготовил? — Спросила я, искренне удивляясь.

— Сам. Тётя Паша, соседка, большой кусок свинины дала, она недавно поросёнка зарезала… Мне теперь надолго хватит.

Он помолчал, прихлёбывая щи, а потом сказал, видимо, самое главное, о чём думал в этот момент.

— Если Вы приехали меня в детдом уговаривать, то зря… Я в детдом не поеду. Ни за что не поеду! Меня тут все уговаривают, но я не соглашусь никогда. Вы сами посмотрите — у меня всё в порядке. Как при маме. Я и готовить умею, и за домом присмотреть. У меня ведь корова есть, молока — залейся… Хотите молока? Я и творог сделаю, если захочу. И сметану… Пока мама болела, я всему научился.

Мальчик говорил медленно, словно подбирая слова, но очень основательно.

— А деньги? — Нерешительно спросила я. — На какие деньги ты живёшь?

— Деньги у меня есть… — Оживился мальчик. — Мама хотела машину купить, несколько лет копила, на сберкнижку складывала… А потом… Когда она уже встать не могла, она доверенность на Галину Павловну, на председателя нашего муниципалитета написала… — Заметив мой недоверчивый взгляд, Саша замахал руками. — Нет, нет… Галина Павловна с мамой очень дружила и нам всегда помогала … Она домой не уходила, здесь ночевала, когда мама умирала. А с деньгами… Мы с ней так решили… Галина Павловна каждый месяц снимает понемногу деньги с книжки, и я на них живу. Мне хватает, я на пустяки не трачу. Она и насчёт пенсии за маму начала уже хлопотать.

— Но Саша, тебе нельзя жить одному… Ты ещё не сможешь один… Вот ты, говорят, и школу бросил…

Он ничего не ответил, встал, убрал со стола опустошённые тарелки, поставил их в раковину под рукомойник, висевший у самой двери. Он молчал, и я осторожно продолжила.

— Учиться-то надо, Саша…

— Надо. — Серьёзно кивнул он.

И больше ничего не добавил. Я так и осталась сидеть с открытым в ожидании продолжения ртом. Пауза затянулась. Я решила не спешить со своими советами, сначала разобраться в том, что с ним происходит. Я уезжала из дома так быстро, что не успела сходить к юристу и посоветоваться, как можно поступить в таком случае. Об усыновлении не могло быть и речи, но ведь есть такое понятие, как опекунство… Я мысленно выругала себя за непредусмотрительность.

Затянувшуюся паузу неожиданно и к моей радости прервали: почти без стука вместе с клубами морозного пара в дом вошла грузная молодая женщина с громким зычным голосом. Казалось, она мгновенно заполнила собой всё свободное пространство.

— Шура… — Начала было она, но увидев меня, остановилась и просияла. — Вы приехали, да?! Вы Лариса? Ну, и, слава богу! А то ведь я с ним никак справиться не могу! За ним в пятницу приедут, надо вещи складывать, обо всём договариваться, а он как упёрся… Ну, никакого сладу нет… — И она крепко обняла мальчика, который тут же выскользнул у неё из-под руки. Она сделала паузу и повторила ещё раз с облегчением. — Ну, слава богу…

Я поняла, что эта женщина из муниципалитета, что именно она отвечает за судьбу моего брата. При всех условиях это было хорошо — значит, он не был брошен на произвол судьбы. Она аккуратно повесила свою новенькую дублёнку на вешалку у двери и протянула мне пухлую маленькую руку.

— Меня Галина Павловна зовут… — Потом повернулась к Саше. — Ты нам чайку сообрази-ка, Шурик… Я вкусных конфет принесла…

Она раскрыла большую дамскую сумку и достала пакет с конфетами, которые высыпала на чистую тарелку, стоявшую на столе.

Саша послушно взялся за чайник, но он оказался пуст, так же как и два больших ведра у рукомойника.

— Я за водой…

Он начал натягивать валенки, стоявшие у печки. Когда дверь в сенях за ним гулко захлопнулась, Галина Павловна повернулась ко мне с жалостливым лицом.

— Парнишка — золото… А вот какое невезение… сначала отец, потом мать… И характер… — Она покачала головой. — Школу почему-то бросил, хотя всегда очень хорошо учился… К нему и учителя приходили, и завуч уговаривала, и директор — ни в какую! В детский дом ехать не хочет… Вы не замужем? — Вдруг спросила она.

Я покачала головой.

— Ну, конечно… Тогда он Вам и вовсе не нужен. Такая обуза… Вы — молодая женщина, замуж выйдете, своих детей родите… Надо, надо его в детский дом отправить. Он там не пропадёт, твёрдый орешек. Мать хоронил — ни единой слезинки… Соседи поминки устраивали, просидел весь вечер с каменным лицом. А я варежки забыла. Вернулась, когда уже все ушли… Двери в сени открыла, слышу в доме кто-то по-волчьи воет… Чуть сама рядом с ним не завыла… Еле успокоила. Так и ночевала в его доме, боялась его оставить…

Её слова меня очень задели. Неужели я произвожу впечатление чёрствой равнодушной бабы? Зачем тогда приехала?..

— У вас в муниципалитете есть юрист?

— Нет, — покачала головой Галина Павловна. — Была у нас одна девушка из города, недолго проработала, сбежала…

Выпив с нами чаю, Галина Павловна вскоре ушла. Мне показалось, что она ещё что-то хотела мне сказать, но Саша стоял рядом, и наша гостья, подавив вздох, пообещала заглянуть назавтра. До пятницы оставалось целых три дня, и, доверившись поговорке, что утро вечера мудренее, я решила приложить все усилия, чтобы узнать своего младшего брата поближе.

После школы в наш дом завалилась целая орава мальчишек. Они чинно толпились у дверей и с нескрываемым любопытством разглядывали меня.

— Это моя сестра… — С неожиданной гордостью сказал Саша. — Её зовут Лариса Петровна… Она спортивный врач.

Поздоровавшись с ребятами, я тактично вышла в свою маленькую комнату, тихонько прикрыв за собой дверь. Но и через закрытую дверь до меня доносился громкий шёпот, какие-то случайные выкрики, срывающиеся на подростковый фальцет, потом опять чьи-то приглушённые голоса, среди которых я иногда различала и Сашин голос. Мне показалось, что ребята его в чём-то настойчиво убеждают.

Потом он позвал.

— Лариса, выйдите, пожалуйста!

Я вышла, и мальчишки заговорили все сразу.

— Лариса Петровна, не отдавайте его в детский дом!

Это был первый вопль, который я поняла. Можно было сразу догадаться.

— Шурка завтра же в школу пойдёт, он нам обещал!

— Шурка очень способный, Вы даже представить не можете, какой он способный!

— Он быстро всех догонит, и учителя помогут, мы с ними уже договорились!

— Пожалуйста, не отдавайте его в детдом! Мы все будем ему помогать!

Честно говоря, под таким натиском устоять было трудно. Я не сразу сообразила, что сказать ребятам.

— Я обещаю вам, мальчики, сделать для Саши всё, что смогу. Мы с ним вместе будем решать, как нам поступить…

Мальчишки вскоре ушли, и пока они топали гуськом до калитки, даже через заклеенные рамы я слышала их звонкие голоса. Саша не смотрел на меня, ему было неловко.

— Вы не думайте… Я их не подговаривал… Они сами пришли…

— А я и не думаю! — Поспешила я его успокоить.

Не смотря на холод — старый градусник на оконной раме упорно показывал минус двадцать пять градусов, я выразила желание прогуляться по посёлку. К своей радости, я обнаружила, что сухой сибирский воздух заметно смягчает температуру, не как в наших влажных краях. Мы спокойно прошлись по широкой расчищенной улице посёлка, где было много спешащих по своим делам людей. Саша со многими здоровался, и меня приятно удивило, что он с удовольствием представлял своим знакомым и меня.

— Это моя сестра… — Говорил он и улыбался, растягивая короткую верхнюю губу с грубым белёсым рубцом посередине.

Но вдруг он как-то резко дёрнул меня за рукав и быстро свернул в ближайший переулок. Я только и успела заметить пожилую женщину, которая прошла мимо, делая вид, что нас не заметила.

— Что случилось? Кто это, Саша? — Не удержалась я от вопроса.

Он сначала набычился, но потом всё-таки ответил.

— Это Надежда Захаровна, наша классная…

— Понимаю… — Протянула я.

Но мальчик вдруг встрепенулся и заговорил быстро, словно боясь, что я его остановлю.

— Нет, Вы не понимаете! — Он остановился и крепко сжал рукав моей шубы. — Пока мама в больнице лежала, я ходил в школу. Я всегда хорошо учился, могу дневник показать… Потом маму домой привезли умирать… Она долго умирала, целых два месяца. В последнее время совсем плохо было, я её оставить не мог. Но уроки всё равно делал, ребята приносили задания… — Он поперхнулся холодным воздухом, закашлялся и продолжил осипшимголосом. — Ну, а потом, когда мама умерла, я в школу вернулся, но все учителя так на меня смотрели… Я старался терпеть, но очень трудно было… А Надежда Захаровна прямо на уроке… Что-нибудь объясняет, она математичка… Объясняет, а сама ко мне подойдёт и по головке меня гладит, как маленького… А у самой слёзы в глазах. Я не плачу, а она… Я, конечно, понимаю, что она от души… Один раз кто-то из ребят даже захихикал… Вот я и перестал в школу ходить. Не могу, понимаете? Я знаю, что можно и самому дома учиться, а потом в школе экзамены сдавать… Мне вот только надо все подробности узнать. Учиться я обязательно буду.

Я долго молчала, переваривая сказанное. Я хорошо понимала своего брата, но… Когда умерла моя мама, и я поняла, что никому больше не нужна, как мне хотелось, чтобы кто-нибудь погладил меня по головке и пожалел… Я долго молчала, думая о своём, так долго, что мальчик вопросительно взглянул на меня. Я вспомнила, что у нас с ним ещё длинных три дня впереди, и решительно перевела разговор на другую тему.

— Саш, ты мне говори «ты»… Я ведь твоя сестра. Мы с тобой одни остались из нашего рода, вот и давай держаться друг за друга. Я очень рада, что у меня есть такой брат, как ты.

— Хорошо… — Кивнул он головой. — Я постараюсь. Сразу трудно… Но я привыкну.

Разговаривать с ним было легко. Голос у него ломался, то переходил на мужской баритон, то срывался и становился хриплым. Но я быстро к этому привыкла и перестала обращать внимания так же, как и на его уродливо зашитую губу и мрачный взгляд из-под сросшихся бровей. Саша охотно отвечал на мои вопросы, показал всё своё хозяйство — шесть кур, петуха и корову, которую любил и с удовольствием за ней ухаживал. Хлев, в котором она стояла, примыкал вплотную к дому, был хорошо утеплён, и даже в нынешний мороз здесь было довольно тепло, только едва заметный пар шёл от нашего дыхания и кружился у ноздрей бурёнки. Кормов у неё было достаточно, запастись помогли соседи, и доил он её лихо, умело и основательно. Я тоже попросилась попробовать, но тут же опрокинула подойник и облилась молоком с ног до головы. Это рассмешило нас обоих, и почему-то усилило доверие мальчика ко мне…

До утра я так и не заснула. Рано утром услышала, как встал в темноте Саша, тихонько собрался и вышел в сени. Звякнул подойник в его руках, и хлопнула тяжёлая уличная дверь… Наступил следующий день, а я так ничего и не придумала.

Галина Павловна пришла, как мне показалось, намеренно ко времени вечерней дойки. Мы опять пили чай с конфетами и вкусными мягкими пряниками, которые я купила в большом сельском магазине. Но как только Саша ушёл в хлев, она заговорила быстро, словно боясь не успеть объяснить мне что-то до его возвращения.

— Он Вам, Лариса, сказал, почему в детский дом не хочет? Нет?

— Я пока не спрашивала. Я постараюсь его убедить… Сделаю всё, что смогу.

— Нет, Вы не знаете… Он ведь не просто так не хочет! Он своих старух не может бросить… Чувство долга, понимаете?

— Старух? Каких старух?

Я растеряно смотрела на неё.

Галина Павловна помолчала, собираясь с мыслями.

— Это долгая история… Сейчас расскажу, пока его нет. Тут в пяти километрах от нас заброшенное село есть, «Раздолье»… Захирело оно ещё лет пятнадцать назад. Одни старики остались. Сначала их было человек десять, с ними кое-как справлялись, даже передвижная лавка к ним ездила… А потом и вовсе остались двое… две старухи. Их и забросили совсем. Дорога заросла, туда на машине летом-то не проехать, а зимой и вовсе… А бабульки-то старенькие, больные, совсем ослабели, даже пенсию не могут получить в Центре … До него добираться от них километров пять по бездорожью… Вот Саша с Тасей и стали к ним ходить: зимой — на лыжах, а летом — на велосипедах… Хлеб, продукты им таскали. Ну, а как мать слегла, Шурик старушек не бросил, один теперь к ним ходит…

Я онемела. Молчала долго, совсем растерявшись. Потом промямлила.

— А как же? Ваш муниципалитет? Ребёнок один…

Галина Павловна смутилась, покраснела, заговорила скороговоркой.

— Это село не наше… Ну, оно к нам не относится… У нас своих заброшенных целых три … Сейчас стариков кого куда распихиваем… Детки-то городские не хотят забирать родителей к себе, кого-то в Дом престарелых удалось пристроить, но и совсем заброшенных человек десять ещё… Про этих-то старух, которых Шура опекает, в ихнем муниципалитете знают прекрасно, я сама столько раз звонила, с их начальством при встречах ссорилась… Обещали что-нибудь придумать… Летом бабулькам пенсию за полтора года привезли— и опять про них забыли… А на что им эти деньги, что с ними делать? Разве что с Тасей за покупки расплатились. Старухи-то и впрямь брошены на погибель… Света нет, дров нет, продуктов тоже нет… И родственников нет, идти некуда, да и немощь одолела… А как мальчишке запретишь? Мужики наши как-то пробовали… Только… если его не пускать, то надо самим эту ношу на свои плечи брать, а кому это нынче хочется? У нас здесь, в нашем Дворце культуры выездное совещание на той неделе будет… Областное…. Я обязательно вопрос подниму, опять буду ругаться…Ситуация с брошенными людьми, конечно, очень тяжёлая, но и мальчика тоже надо в детский дом отправлять… У него-то жизнь впереди. На Вас, Лариса, вся надежда…

Вернулся улыбающийся Саша, с бидоном тёплого молока. Сделав над собой усилие, я улыбнулась ему в ответ. Кажется, улыбка получилась несколько кривоватой, потому что мальчик поднял свои вздрагивающие ресницы и удивлённо посмотрел на нас обеих.

— Вы зря чаю напились… Я вот парного молока принёс… Хотите?

Мы переглянулись с Галиной Павловной и дружно выразили желание выпить и молока. Опорожнив большую кружку и выходя в сени, она многозначительно взглянула на меня, и ушла, оставив в комнате запах незнакомых духов. Саша и себе налил молока, отрезал большой ломоть чёрного хлеба — здесь он оказался очень вкусным, с хрустящей тонкой корочкой, и, прямо взглянув мне в глаза из-под сросшихся бровей, спросил.

— Она Вам сказала?

— «Тебе», Саша, «тебе» …

— Она тебе всё сказала? Да? Теперь ты понимаешь, что я не могу уехать? Они ведь без меня с голоду помрут… Я даже гриппом заболеть не имею права… Как я могу их бросить, если они никому больше не нужны?

Я растеряно молчала, не зная, что ему сказать.

Не дождавшись моего ответа, Саша тоже замолчал и начал топить печку, натаскав побольше дров. Я посидела на старой табуретке рядом с ним, мы ещё немного поговорили о его матери, которую я совсем не знала, о его жизни. Корова привязывала его к дому, и к старухам в Раздолье он ходил по воскресеньям, когда его могла подменить соседка. Шёл на лыжах, и в плохую погоду, когда не успевал управиться с делами, даже оставался там ночевать, возвращался утром с рассветом. В большом старом рюкзаке тащил к ним всё, что мог унести: банки с тушёнкой, крупу, соль, много разного хлеба и даже молоко, которое специально морозил, выставив на крыльце на ночь в деревянной плошке… В Раздолье заготавливал старухам дрова на неделю — для этого надо было побродить в сугробах по заброшенной деревне, собрать всё, что могло пойти на растопку. В ход шло и разрушенное крыльцо в соседнем доме, и доски с развалившегося сарая, и остатки каких-то изгородей и уборных. Он заготавливал старухам большой запас воды (если его не хватало до следующего его прихода, то они топили снег, благо, его было вокруг предостаточно), сам готовил им обед на несколько дней — какие-нибудь лёгонькие щи, заправленные салом, жарил на старой разваливающейся печке картошку, обильно сдабривая её луком — всё-таки какие-то витамины, варил впрок кашу… К счастью, опекал старух не он один — километрах в десяти от Раздолья в лесу, что начинался сразу за деревней, находился скит, в котором жили несколько монахов, которые раз в месяц привозили этим несчастным керосин для лампы, спички, овощи — картошку, свёклу, кислую капусту, лук, а в православные праздники даже чего-нибудь вкусненького из монастырской трапезной. Монастырь хоть и находился где-то далеко, километрах в тридцати, но свою братию в скиту не забывал, ну, а братия делилась, чем могла, с несчастными бабушками.

В доме стало не только тепло, но даже жарко. Улёгшись спать в своей маленькой комнатке, я опять долго ворочалась с боку на бок. Сон не шёл, то ли от духоты, то ли от бесчисленных мыслей и сомнений, которые так внезапно навалились на меня. Я встала, с трудом приоткрыла форточку, туго примёрзшую к раме. В комнату вместе с морозным паром ворвался обжигающий ледяной воздух. Несмотря на глухую ночь в домах по соседству светились слегка прикрытые занавесками окна. Люди здесь жили своей жизнью. Я представила себе двух несчастных старух в замёрзшей брошенной деревне и поёжилась. Накинув халат и осторожно, стараясь не опрокинуть чего-нибудь в темноте и не разбудить Сашу, вышла в большую комнату, где он спал на узком подростковом диванчике. Нащупала на столе ещё тёплый чайник и налила в чашку ещё не успевшей остыть воды.

— Можно прямо из ведра пить, у нас вода очень хорошая, чистая, вкусная… — Услышала я голос своего брата. Он был совершенно несонный. Саша тоже не спал.

— А знаете, кем была раньше Вера Сергеевна, ну, одна из бабушек, которые в Раздолье? Это мамина первая учительница… Мама её очень любила…

Кровать скрипнула. В полумраке комнаты я увидела, как он повернулся на бок, подперев голову рукой.

— Это ведь учительница и твоей мамы тоже… Вера Сергеевна мне показывала фотографию класса, где твоя мама во втором ряду… Смешная такая девчонка с тонюсенькими косичками…

Голос мальчика неожиданно дрогнул. Я подошла, присела у него в ногах.

— Послушай. Саша… А если я дам тебе слово, что сделаю всё, чтобы твоих старушек из Раздолья вывезли? Их ведь для начала можно и в местную больницу положить, подлечить, пока … Я тебе слово даю, что не уеду отсюда, пока их судьба не решиться. У меня отпуск большой, времени много. Я душу из этих администраторов вытрясу…

Я говорила правду своему брату. Сейчас рядом с ним я чувствовала себя сильным ответственным человеком.

— А в это воскресенье я вместо тебя в Раздолье схожу на лыжах. Я ведь спортивный врач. Работаю с командой биатлонистов, они научили меня хорошо бегать на лыжах … Ты мне всё объяснишь. Но тебе надо уезжать, как это ни обидно и ни горько.

Я не зря проворочалась в постели две ночи. Решение созрело. Саша лежал тихо, вытянувшись на постели и молчал.

— Тебе когда четырнадцать исполнится?

— Летом… В августе… — Удивился он моему вопросу.

— Очень хорошо. Вот послушай, что я хочу тебе предложить… Я — человек слова. С твоими подопечными я вопрос решу. Все пороги обобью, но их больше одних не оставлю. Потом поеду домой и буду оформлять на тебя опекунство… Если ты не возражаешь, конечно. Я пока даже не представляю, как это делается и сколько это времени займёт, но, наша бюрократическая машина крутится очень долго. А тебе надо ехать в детский дом, учиться… Ты и так много пропустил. Летом тебе исполнится четырнадцать, ты получишь паспорт, я оформлю опекунство и приеду к тебе. Тогда мы и решим, как поступить дальше. Если захочешь, можно дом продать и со мной уехать, в городе за эти деньги мы сможем тебе неплохое жильё купить, где-нибудь рядом со мной. Будем друг за друга держаться… Или в детском доме останешься, школу закончишь, потом сюда вернёшься… Подумай, Саша… Мне кажется, это единственно правильное решение на сегодняшний день.

До утра мы так и не заснули. Саша поначалу долго молчал, думал, я не торопила его, сидела рядом с ним и тоже молчала. Но потом он заговорил и всё-таки со мной согласился. Мы долго обсуждали с ним всякие хозяйственные вопросы. Корову он продаст соседке, которая сразу после смерти матери предлагала выкупить её за хорошую цену. Кур он ей просто так отдаст. Тётя Паша его столько раз выручала с мясом, да и по воскресеньям оставалась за него на хозяйстве, когда он к старухам ходил… Когда я буду уезжать, надо будет заколотить двери и окна в доме — это соседские мужики помогут, он заранее их попросит… Ключи Галине Павловне надо будет отдать, она — женщина надёжная…

Детский дом, куда должен был уехать мой братишка, находился по пути на станцию, в нескольких километрах в стороне от основной трассы. Я дала Саше твёрдое слово, что перед отъездом непременно приеду к нему, узнаю, как он устроился, и расскажу обо всём, что мне удалось решить со старушками из Раздолья.

Когда за окном начала рассеиваться ночная темнота, и Саша спохватился, что давно пора вставать и доить корову, общее решение было принято и, кажется, нам обоим стало намного легче.

Следующий день пролетел незаметно. Саша скупил в местном магазине, наверно, все полиэтиленовые пакеты, имевшиеся там в наличии. Мы складывали и упаковывали вещи — надо было законсервировать дом. Командовал мой братишка. Я только старательно выполняла его инструкции. Конечно, я не переставала поражаться его выдержке. Несколько раз, отвернувшись от меня, он замирал с какой-то материнской вещью в руках. У меня перехватывало дыхание в этот момент, но Саша, спохватившись, пряча повлажневшие глаза под своими вздрагивающими ресницами и кусая воспалённые губы, продолжал упаковывать постельное бельё или посуду. Протянув мне материнскую кофту и толстый шерстяной платок, не глядя на меня, дрогнувшим голосом он попросил передать эти вещи на память старой учительнице в Раздолье…

Мы оставили неупакованным только то немногое, что было необходимо для жизни в доме, пока я не решу судьбу брошенных старушек.

Обед на этот раз варила я и, завершив сытную трапезу, мы отправились на край села, откуда начинался путь на Раздолье. Саша провёл меня через огороды соседей. И скорее, чем я ожидала, мы оказались у самого крайнего дома, стоявшего как-то боком к последнему переулку, от которого начиналось белое замёрзшее поле. Ровная снежная гладь с лёгкими, напыленными ветром снежными валунами блестела на солнце, слепя глаза. Казалось, что никогда никакой дороги, даже маленькой тропинки не прокладывал здесь человек. И таким холодом, и тоской повеяло от этой бескрайней нетронутой равнины, тянувшейся до самого горизонта, что я невольно поёжилась. Саша, видимо, поняв моё состояние, испытующе взглянул на меня,

— Я вот отсюда иду, — он махнул рукой немного в сторону.

И только тут я увидела слабую лыжню, совсем запорошенную выпавшим за неделю снегом. Лыжня шла прямо к горизонту.

— А если лыжню совсем занесёт, — спросила я, — как я найду дорогу?

Саша по-взрослому усмехнулся.

_- Не бойся… — Он теперь почти без запинки называл меня на «ты», что мне очень нравилось. — Здесь трудно заблудиться. Вон там впереди справа, посмотри… Видишь те строения?

Я посмотрела направо, куда он показывал, и вздохнула с облегчением. Там и, правда, виднелись два полуразрушенных здания из красного кирпича, которые с испугу я не заметила.

— Здесь большой совхоз раньше был. Это бывшая МТС. До неё надо пройти три километра. Там одни развалины сейчас, но ориентир хороший. А как дойдёшь, увидишь впереди в низине три старых коровника без крыш… До них ещё километра полтора будет. Ну, а за ними сразу и Раздолье видно. Как дом моих бабушек найти, я тебе нарисую. Раньше они соседками были, жили отдельно. А теперь вот съехались. Вдвоём им легче, да и мне тоже помогать проще…

Обратно мы шли молча. Увиденное меня, конечно, не слишком вдохновило, всё-таки я от рождения — изрядная трусиха. Саша серьёзно посмотрел на меня снизу-вверх.

— Ты не передумаешь, Лар? Не испугаешься? Их никак нельзя бросать…

Я крепко обняла его за плечи.

— Я дала тебе слово. Пожалуйста, верь мне…

До самого приезда микроавтобуса социальных служб братишка мой вёл себя героически. Только когда перепоручал соседке корову, которая пока ей утеплят новый хлев, должна была оставаться на прежнем месте, вдруг заплакал. Я сама чуть не заревела вместе с ним, но, помня его рассказ о жалостливой учительнице, только скрипнула зубами и прижала его к себе. Мальчик высвободился, отошёл в сторону и, не глядя на нас с соседкой, объяснил сорвавшимся голосом.

— Я не о Чернухе… Я…

— Я понимаю, Саша… — быстро проговорила я, стараясь не расплакаться.

Соседка тоже шмыгнула носом.

— Всё наладится, Шурик, всё наладится…

Чужая женщина из социальной службы, усевшись за Сашин письменный стол, долго проверяла его документы, справляясь у Галины Павловны о каких-то деталях. Потом она подробно записала все мои данные и адрес. Когда мы все вышли на улицу, у дома собрался, наверно, весь посёлок. Были здесь и мальчишки, среди которых я узнала Сашиных одноклассников, девочки с любопытством рассматривали меня. Эта чужая женщина обняла моего брата за плечи и повела к микроавтобусу. Подхватив его большую спортивную сумку, которую мы вечером так тщательно собирали, она распахнула дверцы солона и тактично исчезла в нём. Саша крепко по-мужски пожал мою руку. Я расцеловала его в обе щёки. Галина Павловна и соседка тётя Паша обняли его, пытались всучить какие-то кульки и пакеты, от которых он вежливо отказывался. Подошли и одноклассники, не по-детски серьёзные и расстроенные, хлопали его по плечу, обещали приехать проведать его в детском доме.

— Саша, нам пора… — послышалось из автобуса.

Он сел у окошка, положив на колени свой школьный рюкзак, и внимательно посмотрел на меня сквозь тронутое инеем стекло. Я крепко сжала свои ладони и подняла их над своей головой. Я теперь не одна. Этого мальчика я не брошу ни за что на свете.


Я опять плохо спала ночью, боялась, что вдруг испортиться погода, разгуляется метель… Несколько раз вставала с постели, шлёпала к окну босиком и долго разглядывала зимнее ночное небо. Ночь была спокойной. Белая луна, как огромная тарелка, висела над крышей стоявшего напротив дома. Деревья, покрытые изморозью, словно спали. Я ныряла в постель и снова безнадёжно старалась заснуть. В углу комнаты стоял старый Сашин рюкзак, в который я сложила всё, что велел мне братишка. Поскольку он недавно был в Раздолье, то мне нужно было только обеспечить бабушек хлебом и тушёнкой. Я взяла ещё кусок свинины, который принесла мне соседка тётя Паша, купила в магазине каких-то конфет, печенья, несколько банок сгущённого молока… Забежала на почту: Саша просил привезти старушкам свежих газет и непременно книжечку кроссвордов, которые очень любила отгадывать старая учительница. Батарейки для приёмника он предусмотрительно засунул в карман моего пуховика. Рюкзак получился хоть и небольшой, но увесистый. Это меня не пугало. Я боялась только ненастья.

Но природа в этот день была милостива ко мне. Даже градусник, когда я выходила до рассвета из дома, снизошёл до минус восемнадцати градусов, значит, днём будет ещё теплее. Тем не менее, я послушалась Сашиного совета и, как следует, намазала свою физиономию салом — обморозить лицо мне совсем не хотелось. Сашины лыжи были подготовлены с вечера и легко заскользили по накатанной лыжне. Я постепенно успокаивалась. Школа «дяди Фёдора» давала себя знать, и, хотя увесистый рюкзак прилично натягивал лямки, я шла легко, быстро установив нужный ритм дыхания. Возле развалин МТС сделала привал. Солнце было уже высоко, снежная целина слепила глаза — хорошо, что Саша не забыл мне оставить тёмные очки. Я скинула рюкзак, подвигала руками, плечами, попрыгала, не снимая лыж, прямо на лыжне… Надо было идти дальше. Я снова удобно устроила рюкзак на своей спине и подхватила лыжные палки.

Всё шло хорошо, но чем больше я продвигалась к Раздолью, тем больше меня начинала давить какая-то необъяснимая тоска. Впереди лыжня сбегала вниз к длинным строениям без крыш, почти засыпанным снегом. Коровники… Когда-то в них было много коров, в МТС кипела жизнь, и здесь, действительно, было «Раздолье», но сейчас на этом бескрайнем поле я чувствовала себя словно на чужой безжизненной планете. Я представила здесь Сашу, худенького мальчика с тяжёлым рюкзаком за спиной, в ледяную метель и проливной дождь упрямо преодолевающего это безжизненное пространство ради двух старух, преданных взрослыми…

Миновав старые коровники, я увидела впереди ярко освещённые солнцем дома покинутого людьми села. Оставшееся до него расстояние я преодолела очень быстро.

От брошенной деревни веяло ледяным холодом. Я бесшумно скользила на лыжах по центральной улице. Мне казалось, что я очутилась по ту сторону реальности. Это было что-то из мира страшной фантастики. В редких домах окна и двери были заколочены, где-то на покосившихся дверях висел даже замок, но большинство строений стояли, утопая в снегу, с перекошенными стенами и оконными рамами, с разрушенным крыльцом, из которого торчали сгнившие доски, и почти без крыши, давно сорванной штормовыми ветрами… Было очень тихо, угрожающе тихо. Я скользила вдоль этого ужаса, невольно стараясь не потревожить эту кладбищенскую тишину, только снег слегка поскрипывал под моими лыжами. Но вдруг раздался такой резкий и такой неожиданный здесь звук, что я даже выронила лыжную палку. Звук повторился. Я оглянулась по сторонам. Это была лишь форточка в окне давно покинутого дома… Скрипела и хлопала форточка с выбитым стеклом, которую раскачивал несильный сегодня ветер. Форточка хлопала и скрипела — сколько уже лет? Летом, наверно, ей вторила тяжёлая дверь соседнего дома, которая сейчас, распахнувшись настежь, примёрзла к порогу, и была почти доверху засыпана снегом. «Мёртвый город» — где-то я читала что-то подобное…

Я помнила Сашин чертёж — по центральной улице до первого поворота направо, третий дом от угла… На удивление, дом этот имел вполне жилой вид. Хоть и старенький был домик, с давно облупившейся краской на фасаде, с рухнувшей изгородью, местами торчащей сейчас из-под снега, с висевшей на одной петле распахнутой калиткой, но я вздохнула с облегчением — по неуловимым признакам, по каким-то флюидам чувствовалось, что здесь жили люди. Вокруг крыльца с прогнутыми ступенями снег был утоптан, рядом с ним, закутанная брезентом, горбилась небольшая поленница дров, узенькая тропинка, протоптанная, видимо, ещё моим братишкой, уходила в соседний двор к старому колодцу… От крыльца куда-то в глубину деревни убегал накатанный санный след, слегка припудренный недавним снегопадом. На двух окошках, смотревших на меня бликующими на солнце стёклами, висели пёстрые ситцевые занавески, а по крыше, покрытой метровым слоем снега, стелилась слабенькая струйка дыма — видимо, только что протопили печку.

Я не хотела пугать старых женщин и, сняв лыжи, застыла, не зная, постучать мне или нет. Но потом решила, что с улицы через сени мой стук всё равно никто не услышит, а через сугробы до окошек мне не добраться, и дёрнула ручку двери. На удивление эта тяжёлая с виду дверь легко распахнулась, но в сенях было совсем темно — после яркого солнца на улице я словно ослепла. Шагнула вперёд, и тут же споткнулась обо что-то большое и громоздкое, лежащее на полу, прикрытое задеревеневшей старой клеёнкой. Я наклонилась, чтобы поправить клеёнку, которую сбила, и обмерла — через раскрытую настежь дверь на пол падал яркий луч солнца, в свете которого я увидела… Ноги… У меня закружилась голова, я выпрямилась и прислонилась к ледяной стене сеней. Глаза постепенно привыкали к темноте, и, собрав всё своё мужество, я снова посмотрела на эти ноги, прикрытые старым лоскутным одеялом, торчавшим из-под мёрзлой клеёнки. Они были очень отёчными и тяжёлыми, в толстых грубошёрстных носках. И я поняла… Я всё поняла — кто-то из старушек умер, оставшаяся вытащила труп в сени на мороз. Больше она ничего не могла сделать для своей последней подруги. Я не успела открыть дверь в избу — она распахнулась передо мной. На пороге стояла маленькая сухонькая старушка и удивлённо-вопросительно смотрела на меня.

— Заходите… Я Вас в окно увидела, думаю, что же Вы не заходите?

Она посторонилась, пропуская меня в дом. Здесь было тепло, солнце било прямо в окошки и отражалось в большом зеркале над рукомойником.

— Я — Сашина сестра… — представилась я, втаскивая за собой разлапистый рюкзак.

— Сестра? — Удивилась старушка и тут же вспомнила. — Да, Тася говорила, что у неё где-то есть племянница… А Шура? — Заволновалась она. — Он что, заболел?

Мы познакомились. Это и была Вера Сергеевна, первая учительница моей мамы и тётки.

Чистенькая, аккуратненькая, с почти лысой головой, повязанной ситцевым белым платочком, она сильно хромала, приволакивая одну ногу, но говорила чётко, ясно, слегка прикрывая по привычке почти беззубый рот. Она хорошо слышала, была бодра и вовсе не походила на немощную старуху, доживавшую свой мафусаилов век в брошенной деревне. Я удивилась, узнав, что ей на днях исполнилось восемьдесят пять — мне бы дожить до её лет, сохранив ясную голову при такой страшной жизни… Это был последний день рождения, который они провели вместе с Клавой, соседкой, с которой прожили рядом лет сорок, если не больше. Клава была сердечницей, и без лечения задыхалась и отекала всё больше и больше. А позавчера тихо умерла во сне. Это счастье для неё, что умерла без криков от боли и удушья. Из лекарств-то — один корвалол, которым обеспечивали старушек мои родственники… Всё, что могла сделать Вера Сергеевна — это кое-как стянуть её с кровати и, подстелив старенькое одеяльце, перетащить на нём свою умершую подругу в сени, на мороз… Сил для этой операции было совсем немного, болела нога, от того тащила она Клаву от кровати до дверей целых полтора дня…

Мы вместе поели манной каши, которую я сварила на ещё горячей плите, потом пили чай из старого закопчённого чайника со смородиновым листом и со сладостями из моего рюкзака. От горячей печки ещё шёл тёплый домашний дух, но солнце куда-то пропало, и дом понемногу погружался в тихие сумерки. Когда совсем стемнело, Вера Сергеевна зажгла керосиновую лампу. Сумерки, мёртвая тишина за окном и труп в сенях… Я включила маленький приёмник на батарейках. Долго искала какую-нибудь спокойную музыку — нашла, и стало немного легче. Я лихорадочно соображала, что же нам теперь делать. Старушка была почти спокойна. Она сидела напротив меня за старым обеденным столом и говорила, прихлёбывая остывающий чай.

— Ты не спешишь, Лара? На работу не торопишься? Ну, и ладно… Завтра… или когда же? — Она оглянулась.

За её спиной на стене висел большой православный календарь с аккуратно зачёркнутыми прожитыми днями. В мерцающем свете керосиновой лампы на нас смотрело скорбное лицо Богородицы. Разглядеть в календаре какие-то пометки было трудно, и я подошла поближе.

— Ну, да… Завтра ведь воскресенье? — Опять удивила Вера Сергеевна меня своей осведомлённостью. — Это Шурик приходил в воскресенье, а ты в субботу пришла… Вот… А в это воскресенье братья из скита должны приехать… Они раз в месяц обязательно приезжают. Вдвоём — отец Пётр и отец Павел. Два наших апостола. На санях. Это у них послушание такое — двум брошенным старухам помогать. На них вся моя надежда. Перво-наперво, Клаву похоронить надо, как подумаю, что она там, в сенях, на морозе… — Старушка всхлипнула, но сдержалась. — А со мной то что? Мне деваться некуда. Вертолёт за мной сюда не прилетит, кому я нужна… Тётка твоя, вечная ей память, преставилась, Шура уехал — это всё. Я уж думаю, ты уйдёшь, тогда может и мне рядом с Клавой в сенях лечь?

Она вздохнула и перекрестилась.

Я горячо возразила.

— Ещё поживём, Вера Сергеевна… Мне бы Вас отсюда вывезти… Могли бы пока в тёткином доме пожить, всё-таки среди людей… А я пока не решу Ваши проблемы, домой не уеду. Я Саше слово дала.

Вечер тянулся бесконечно долго. Дел особенных не было. Саша в последний раз заготовил дров на целый месяц, аккуратно сложив их возле самого крыльца и плотно закрыв брезентом. Воды я принесла ещё днём, немало повозившись с колодезной крышкой, примёрзшей к срубу. Печку к вечеру пришлось топить ещё раз — в доме стало холодно. На раскалённой до красна плите я сварила обед на четверых, имея в виду и монахов. За окном была кромешная тьма. И убийственная тишина. А в сенях лежал замёрзший труп старухи. И всей своей кожей, каждым своим нервом я чувствовала, как одиноки и беспомощны мы сейчас в этой пустыне, в давно умершей деревне.

Как же мне увезти отсюда старушку? Сколько я ни думала, ничего придумать не могла. Я еле заставила Веру Сергеевну немного поесть, у самой тоже в рот ничего не лезло… Немного послушали радио, почитали свежие газеты.

— Нога что-то сегодня целый день ноет… — Потёрла старушка больное колено. — Это мой барометр — будут изменения в погоде: то ли запуржит завтра, то ли оттепель будет…

— Только бы не метель, — подумала я, а вслух предложила. — Давайте я вам ногу помассирую. Я осторожно… Я умею.

Я помогла старушке стянуть с ноги толстый вязаный чулок и, усевшись на низенькой скамеечке, положила её ногу к себе на колени. Вдоль всей икроножной мышцы проходил очень давний послеоперационный рубец, который заканчивался под самым коленом.

— Что это? — Спросила я. — Давно у Вас с ногой?

Вера Николаевна отмахнулась.

— Да с войны ещё. Ранение это…

— Вы были на фронте?

— Не совсем. Я ведь Питерская, «блокадный ребёнок», как нас сейчас называют…

— Вас во время бомбёжки ранило?

— Во время бомбёжки… Только не в Ленинграде, в другом месте…

— Расскажите…

— Тебе и вправду интересно? Сейчас, кажется, это уже никому неинтересно…

— Мне интересно… Расскажите.

Это была одна из самых страшных историй, которые я слышала о войне.

Война началась — ей было четырнадцать. Отец ушёл на фронт и погиб в первые дни войны. Мать рыла где-то окопы и однажды не вернулась. Соседка — бывшая до войны заврано, отвела девочку в соседний детский сад, устроила её там на работу нянечкой. И с детсадовскими детьми она поехала в эвакуацию. Только эшелон недалеко успел уйти от Ленинграда. Разбомбили его немцы. Но их вагон уцелел, единственный из всего состава… Только сошёл с рельс и сильно накренился. А в вагоне человек сорок детей четырёх-пяти лет, которые дико кричали от ужаса, и с ними — одна растерявшаяся воспитательница да эта девочка-подросток… Куда бежать, что делать? Но вдруг в вагоне появился крупный мужчина в тулупе и в ушанке. Встал в проходе, да как крикнет: «Тише, дети! Тише…» И дети послушались, как-то сразу притихли. А он, дождавшись тишины, сказал твёрдо повелительным тоном: «Дети! Никому не плакать! Всем хорошо одеться — пальто, шапки, обувь… Никаких вещей с собой не брать. По одному выходим из вагона и — ползём через поле в лес… Плакать нельзя!». А разбитый состав стоял посреди раскисшего от осенних дождей поля с неубранной картошкой, и до леса, видневшегося вдали, было не меньше километра… Фашистские самолёты были где-то совсем недалеко, слышался ровный гул их двигателей. Все легли в грязь, на землю и поползли. Мужчина — впереди, за ним — дети, позади — воспитательница со своей юной помощницей. Никто из детей не плакал. Никто. Ползли быстро, в полной тишине, очень боялись отстать друг от друга. Но немецкие самолёты скоро вернулись. Вряд ли фашисты видели детей, распластавшихся в грязи среди картофельных борозд, но решили, видимо, оставшиеся бомбы сбросить на уцелевший вагон. Тогда мужчина громко крикнул, чтобы все прижались к земле и лежали неподвижно, не шевелились. Позади рвались снаряды. Один осколок угодил девочке в ногу.

— От страха и боли у меня, видимо, шок был… Я ничего не чувствовала. — Тихо вспоминала Вера Сергеева, пока я осторожно массировала её изувеченную ногу. — Но мужчина этот подполз ко мне, стащил с себя пояс, и наложил мне на ногу жгут. А потом волок меня за собой, потому что я от потери крови начала понемногу отключаться. Последнее, что я увидела, это были какие-то люди, которые ждали нас на краю леса… Когда мы подползли совсем близко, они выскочили нам навстречу. Подхватывали с земли детей, с которых комьями отваливалась грязь, усаживали на подводы. Испуганные малыши, разучились плакать, кажется, навсегда — они молчали. Всех нас на этих телегах и повезли куда-то… Тут я окончательно сознание потеряла. Очнулась я только в полевом госпитале после операции. Ногу чуть было не отняли, хирург спас… До сих пор помню — Владлен Михайлович его звали, старенький совсем был, а вот на войну пошёл, людей спасать. Потом меня на санитарном поезде в тыл отправили. Так я и оказалась в Сибири. Приютила меня здешняя бездетная учительница, Анна Карповна… Удочерила, выкормила, выучила. За ней я и в школу работать пошла. После педучилища сначала в Кузьмолово работала, тогда и твою маму и Тасю читать учила, ну, а после сюда в Раздолье перевели… Я ведь здесь больше сорока лет кукую.

И она тихонько засмеялась, прикрывая беззубый рот.

Я опять не спала всю ночь. Когда Саша был здесь в последний раз, он разобрал на дрова развалившийся сарай за домом, где хранились старые изрядно заржавевшие садовые инструменты — пара лопат, вилы, грабли, ещё что-то… Всё это было аккуратно поставлено в сенях, где сейчас лежала умершая бабушка. Не должны монахи бросить труп, не предать его земле — не по-божески это… Но вокруг дома плотной стеной лежали снежные валуны. Как докопаться до земли? Смогут ли они вырыть могилу? А потом? Как же быть с Верой Сергеевной? Совершенно невозможно бросить её здесь одну. Задремала я только под утро.

Проснулась от холода. Вскочила, спохватившись, что надо срочно топить печку. В комнате было совсем светло, но солнце едва пробивалось сквозь плотные облака. Вера Сергеевна хлопнула дверями и вошла, внеся с собой морозный воздух и охапку распиленных Сашей досок. Я перехватила инициативу и, не умываясь, начала топить плиту. Разгорелась она быстро, по комнате пошёл дымный тёплый дух… Но дым скоро выветрился, запыхтела каша в закопчённой кастрюле. Мы позавтракали и стали ждать гостей. Они появились скоро. Почти к самому крыльцу со скрипом подъехали лёгкие сани, в которые были запряжены две небольшие лошадки, покрытые тёплыми попонами.

_- Ну, вот… Прибыли наши апостолы… — С облегчением вздохнула Вера Сергеевна, и помахала гостям в окошко.

Два крепких мужика в тулупах, надетых поверх чёрных ряс, в ушанках, с длинными, слипшимися от мороза волосами, лежащими по крутым плечам, неспешно затоптались вокруг саней, доставая из них какие-то большие пакеты и свёртки.

Увидев их, я как-то сразу успокоилась. Быстро накинув пуховик, выскочила на крыльцо. Они удивлённо воззрились на меня. Мне не хотелось, чтобы монахи нечаянно споткнулись о труп в сенях, как это случилось со мной накануне. Я поспешила сообщить им о смерти старушки, в нескольких словах, объяснив им, кто я такая… Выслушав меня, оба перекрестились, аккуратно сбили снег с валенок веником, стоявшим у дверей, и, осторожно обходя тело, прошли в дом с пакетами в руках. Вера Сергеевна засуетилась вокруг стола, готовя гостям горячий чай, пока они неспешно раздевались у тесной вешалки, с трудом умещая на ней два огромных тулупа. Я в первый раз так коротко общалась с иноками, они были мне очень интересны. Оба были рослыми, крепкими мужиками, густые бороды скрывали их возраст, но, во всяком случае, это были люди зрелые. У отца Павла в оттаявших после мороза всклоченных волосах пробивалась заметная седина, волосы отца Петра были рыжеватого оттенка, и я с трудом подавила улыбку, вспомнив Пушкинского Гришку Отрепьева… Я исподтишка наблюдала, как перекрестились они на единственный образ Богородицы на календаре, как усаживались за стол, как неспешно пили чай с пряниками. Но сейчас было не до собственного любопытства. Мне неловко было заставлять монахов, прошедших десять километров по морозу, немедленно решать наши проблемы, но они сами, как только опорожнили по большой кружке чаю и заметно обогрелись, переглянувшись, дружно поднялись с мест.

— Ну, что сестры… — Обратился к нам отец Павел, видимо, более старший по возрасту. — Лопаты-то найдутся у вас?

— Найдутся, найдутся, — засуетилась я. — Они в углу в сенях… там, кажется целых три…

— Где хоронить-то будем? — Повернулся отец Пётр к Вере Сергеевне.

Она с сомнением покачала головой.

— Земля-то мёрзлая… Без лома-то, поди, и не справиться… А коли удастся вам могилу выкопать, в огороде и похороните… Это ведь её дом, Клавин. Я-то вон в том жила… — И она махнула рукой на противоположную сторону когда-то широкой улицы.

— Ну, что… С Богом… — Отец Павел перекрестился. — Попытка — не пытка. Попробуем…

Старушка вытерла слёзы и вздохнула.

— Хорошая была женщина… Молодыми были — по любому пустяку ссорились, я всегда уступала — неловко было ругаться, учительница всё-таки… А как старыми стали — зажили, как родные сёстры. Сколько она для меня сделала…

Монахи ушли. Мы с Верой Сергеевной уселись у окошка, наблюдая за ними.

— А сколько монахов в скиту? — Не удержалась я.

— Да по-разному… То человек пять, не больше, а то и до десяти доходит. Зимой меньше, конечно. Летом они больше ремонтами всякими занимаются, крыши ремонтируют, часовню в порядок приводят, в огороде работают, от того и людей больше бывает. Даже послушников из монастыря в помощь посылают.

Монахи, путаясь в длинных рясах и проваливаясь в рыхлые сугробы, уже дошли до середины огорода и вопросительно посмотрели на наше окно. Вера Сергеевна согласно закивала головой. Подтянув меховые рукавицы, они быстро и ловко раскидали лёгкий снег, освободив небольшую земляную площадку. Но дальше дело застопорилось. Промёрзлая земля не поддавалась ржавым, затупившимся от времени лопатам. Вскоре лезвие одной из них полетело в сугроб… Вера Сергеевна заволновалась

— Что же делать-то? Не оставлять же её, бедную, в сенях…

Расстроенные монахи неспешно совещались о чём-то, стоя посреди огорода. Потом, загребая подолами снег и стараясь ступать через сугробы по собственным следам, повернули к дому.

По их виду, без признаков какого-то беспокойства, было видно, что какое-то решение они приняли. Мы с Верой Сергеевной терпеливо ждали, невольно подчиняясь этому рассудительному спокойствию.

— Мы вот что решили, сёстры… — Сказал отец Пётр, открывая дверцу начинающей остывать печки и подкладывая в неё несколько толстых досок. — Без лопат и ломов нам здесь не справиться… Тело покойницы мы с собой увезём. У нас в скиту небольшой погост есть, там и похороним. Гроб сколотим, какой-никакой, всей братией могилу выкопаем… — И вздохнул — Не впервой…

Вера Сергеевна тихо заплакала.

Отец Павел подошёл к ней, положил тяжёлую руку на её плечо.

— Не плачь, сестрица… На всё воля Божья. Подруге твоей сейчас легче, чем тебе. Поедешь с нами в скит? Не замерзать же здесь одной…

_- А может быть, как-нибудь перевезти Веру Сергеевну в Кузьмолово? — Нерешительно спросила я.

Отец Пётр закрыл дверцу печки, поднялся с корточек и усмехнулся широкой доброй улыбкой.

— Эх, ты, городской житель… Да разве по этому бездорожью на санях проедешь? И лошадей загубим и сани поломаем. Конечно, можно добраться и по дороге, она сразу за Раздольем начинается. Только это будет круг километров в двадцать, прибавь обратно до скита… Нет резона, девушка. Зима за окном. Сама-то на лыжах доберёшься? Не потеряешься?

— Доберусь, доберусь… — засуетилась я, думая о судьбе старушки. — Я на лыжах хорошо хожу.

— Вот и ладно… — И он повернулся к старой учительнице. — Так что собирайся, сестра. Нам надо засветло выехать, путь-то неблизкий.

— Господи, что же я буду делать-то в вашем скиту?

Монахи заулыбались.

— Зато здесь у тебя, матушка, дел невпроворот… — отец Павел сел на табурет подле старой учительницы. — В скиту мы тебя надолго не оставим, переправим с попутчиками в женский монастырь. В Снегирёво старый монастырь восстанавливается, слышала, небось? Так в нём нынче и богадельню открыли, уже две старушки поселились, ты третья будешь. Там и доктор со временем будет, пока одна из сестёр милосердия за ними присматривает… Вот увидишь, тебе хорошо будет. А заскучаешь — при монастыре воскресная школа открылась, ты ведь учительница, с ребятишками будешь возиться. Ну, что?

Мы пообедали. И пока иноки чаёвничали, Вера Сергеевна стала собираться, вытирая чистым платочком то и дело набегавшие слёзы, охая и хромая больше, чем прежде. Я помогала ей складывать в старый большой чемодан с коваными углами её немудрёное барахлишко. Положила в него и сложенную аккуратно кофту тётки, а платок Вера Сергеевна накинула на плечи.

— В нём и поеду…

Старушка, неожиданно подмигнув мне, засунула поглубже под бельё старенький приёмник вместе с батарейками, которые я ей привезла, и шепнула.

— В скиту, конечно, нельзя будет его слушать, а в монастырях бывает по-разному…

Я положила в её чемодан книжечку с кроссвордами и газеты, которые мы не успели дочитать. Потом на всякий случай записала данные её паспорта и сберегательной книжки, на которую приходила её пенсия.

— Вера Сергеевна, я Вас не бросаю… Я всё равно доберусь до Вашего муниципалитета, я им устрою… В газету напишу, телевидение вызову… Они на вертолёте и пенсию Вам доставят и прощения просить будут…

Она отмахнулась.

— Не нужны мне их извинения. Если у людей вместо сердца камень…

Она вздохнула.


С домом она простилась без слёз, которые ждала я и, по-видимому, монахи. Ни закрывать, ни заколачивать его не стали: в нём не оставалось никаких ценностей. Всё, что было дорого Вере Сергеевне, поместилось в её кованом чемодане и в старой дорожной сумке внушительного размера. На дно саней иноки постелили три матраца, — все имевшиеся в доме. Усадили на них тепло одетую, закутанную старушку, обложив её со всех сторон подушками и одеялами. Осторожно и с уважением погрузили рядом задеревеневшее тело покойницы. Сани были неширокими, и от того она лежала теперь, прижавшись вплотную к своей укутанной в одеяла подруге. Монахи благословили меня, и, пробормотав короткую молитву, уселись впереди, закрывая своими спинами Веру Сергеевну от встречного ветра. Застоявшиеся и промёрзшие лошади дружно заржали, закивали головами, и сани тронулись в неблизкий путь. Тоскливо и горько было смотреть вслед этому поезду. Я видела только голову старой учительницы, повязанную толстой шалью моей тётки. И ещё я видела свисающие с края телеги отёчные ступни покойницы в неожиданно пёстрых грубошёрстных носках…


Сколько бы ни было у меня недостатков, но одно достоинство у меня есть, это я знаю точно. Я до занудства верна своему слову. Бывало, шлёпну что-то кому-нибудь, пообещаю что-то бездумно, а потом маюсь. Вылезаю из кожи — только бы сдержать слово и выполнить обещанное. Но в данном случае я чувствовала такое негодование, такую ненависть к этим безжалостным, равнодушным людям, бросивших на умирание двух несчастных старух, что готова была снести на своём пути любые крепостные стены, любыеукреплённые ворота. Я ещё не знала, что должна была сделать и что сделаю, но эта ненависть придавала мне такую внутреннюю силу и несла меня вперёд так быстро, что я даже не заметила, как проскочила обратный путь к дому тётки по проложенной вчера лыжне. Было уже совсем темно, когда я вошла в холодную избу и зажгла свет. Я так неслась на лыжах, что не замечала мороза, мне было жарко, и по началу я даже не почувствовала, как промёрз дом за время моего отсутствия. Но пот быстро высох, влажная футболка под свитером липла к телу, и я принялась срочно растапливать печку — не хватало ещё заболеть. Задёргивая занавески, я увидела в свете фонаря за окном падающий хлопьями снег, который буквально на глазах становился всё гуще и гуще, и внутренне перекрестилась, что так вовремя успела вернуться домой…

Отоспавшись, я выскочила из-под одеяла и быстро оделась. Тёткин дом был добротным, тёплым. Натопленная с вечера печка ещё не остыла. Я приготовила себе лёгкий завтрак, и пока пила кофе, постаралась сосредоточиться и составить дальнейший план действий. Но в это время в дверь сильно постучали — это пришла Галина Павловна.

— Я вчера до вечера на ваши окна глядела… — Начала она прямо от порога. — Беспокоилась, как Вы там одна, в незнакомом месте… Потом увидела, что свет зажегся — успокоилась… Ну, что там? Как Вы всё нашли?

Усадив её за стол и налив кружку чаю, я коротко рассказала обо всём, что случилось за эти полтора дня.

— Ну, Господь послал старушке этих иноков… — С некоторым облегчением сказала Галина Павловна и перекрестилась.

— Я даже не могу представить, что бы я сделала, если бы не они… — подхватила я. — Наверно, вернулась бы сюда и с Вашей помощью подняла бы всех на ноги…

Мы помолчали.

— Галина Павловна, вы говорили, что у вас областное совещание на той неделе… Я не спешу домой. Я пойду на него вместе с Вами. Люди, которые в наше время бросили старых беспомощных женщин на погибель — преступники, а преступники должны быть наказаны!

Галина Павловна покачала головой.

— Ларочка, я, конечно, возьму Вас с собой, но что Вы, чужой здесь человек, сможете сделать? Иногда, чтобы решить какой-нибудь пустяковый вопрос, мне приходится разбивать лоб о стену…

— Посмотрим… — Сердито ответила я. — Я подниму на ноги всю область. И Вы мне поможете!

Галина Павловна улыбнулась.

Дворец культуры, построенный ещё в далёкие советские годы, был на удивление, ухоженным и обитаемым. Оказывается, в селе был прекрасный хор, славящийся на всю область, детские секции и кружки. Находился этот очаг культуры совсем близко от дома тётки, поэтому я сразу на совещание не пошла — Галина Павловна предупредила меня, что оно будет очень длинным и сложным. Но ей всё-таки удалось втиснуть моё выступление в самый последний пункт повестки дня — в «Разное». Мне выделили на всё про всё три минуты, и я должна была в них уложиться, во что бы то ни стало. Полдня я репетировала своё выступление. Сначала написала тезисы, потом проверила их чтение по часам. Полминуты должно было уйти на представление — кто я, и почему здесь оказалась. А потом надо было за две с половиной минуты сказать самое главное. Минимум эмоций — это было самое трудное, поскольку эмоциями я фонтанировала. Галина Павловна забежала в обеденный перерыв только на пару минут — ей надо было сопровождать в местное кафе областное начальство. Она успела сказать, что губернатор очень раздражён, всех подряд ругает чаще за дело, но иногда и напрасно, и уточнила время, когда я должна буду прийти во Дворец культуры, чтобы не опоздать. Я столько раз повторила свою речь, следя за секундной стрелкой часов, что под конец эмоции, и в правду, куда-то исчезли. Волнение испарилось, в душе остался только холод и откуда-то взявшаяся решимость.

Я пришла во Дворец культуры, когда обсуждался последний вопрос перед «Разным». Галина Павловна после перерыва специально села в последнем ряду и заняла для меня место. Когда я опустилась в кресло рядом с ней, она заговорщески шепнула мне.

— Третий справа в президиуме — это объект Вашей критики. А губернатор сидит по центру…

Объект критики был весьма молод, вполне респектабелен и с виду вполне довольный собой человек. Очевидно, ему попало сегодня меньше всех — решила я про себя. Он был одет в дорогой костюм и вертел в руках новенький «Паркер». Наверно, он жил в хорошей квартире со всеми удобствами, был сыт и ухожен… Я перевела взгляд на губернатора. Это был уже далеко не молодой человек, почти лысый и очень сердитый…

Повестка дня подходила к концу. Замелькали один за другим выступающие с «Разным». Наконец, объявили и мою фамилию.

— Ни пуха… — Успела шепнуть мне Галина Павловна.

Я таким твёрдым шагом направилась к сцене, что сама испугалась своей решимости. Но я сказала всё, что собиралась сказать. Не запнувшись ни на одном слове. Сообщила всем, что мой братишка-сирота отказывался ехать в детский дом, потому что взял на своё попечение двух брошенных старух в Раздолье. Я, кажется, сумела заставить взрослых представить себе худенького мальчика-подростка с рюкзаком за спиной каждую неделю преодолевающего снежную целину на лыжах. Я успела рассказать, как сама отправилась в это безжизненное село по его следам, как наткнулась в сенях на труп умершей женщины, которой, я — врач, по одним отёчным ногам, поставила диагноз тяжелейшей сердечной недостаточности… И закончила своё выступление многоточием ровно через три минуты.

В зале стояла гробовая тишина. И, если, когда я поднималась на трибуну, на меня с любопытством взирали десятки глаз, то теперь я не встретила ни одного прямого взгляда. Мой молодой «оппонент», по выражению Галины Павловны, сидел с багровым перекосившимся лицом. Теперь вместо «Паркера» он тискал в пальцах, тщательно обработанных маникюром, скомканный носовой платок, которым вытирал пот, сбегавший по лбу и гладким щекам. Губернатор, стиснув челюсти, повернул ко мне своё усталое морщинистое лицо.

— Значит, эта женщина сейчас там?.. Одна?..

Как мне не хотелось говорить о монахах! Мне казалось, что как только я скажу об иноках, все почувствуют облегчение и забудут о Вере Сергеевне навсегда.

— Эту женщину зовут Вера Сергеевна, — сказала я, вздохнув. — Она ленинградская блокадница, плохо ходит — ранена ребёнком во время войны. Её забрали в свой скит монахи. У меня есть копии её документов, я передала их Галине Павловне…

Галина Павловна поднялась со своего места и подтвердила мои слова. Вот тут зал, что называется, «взорвался». Люди возмущённо зашумели, кто-то пытался оправдаться, кто-то многозначительно молчал. Но я не стала ждать развязки. Главное, что я считала нужным сделать, я сделала. Только сейчас я почувствовала предательскую слабость в ногах, слегка сжала запястье Галины Павловны вместо прощания, и вышла из зала.

Дома я, не раздеваясь, повалилась на постель. Руки у меня дрожали, в висках стучало. Но я уважала себя за этот поступок! Первый раз в жизни я уважала себя за поступок!

Вечером ко мне прибежала Галина Павловна. Долго и подробно, то смеясь, то возмущаясь, она рассказала мне, что происходило на совещании дальше. Моему «оппоненту» здорово попало, кажется, он «закачался» в своём кресле. Губернатор велел ему лично разыскать Веру Сергеевну, просить у неё прощения, узнать о её судьбе и желаниях. И, если она захочет жить в муниципальном центре, то в кратчайший срок найти для неё небольшое, но хорошее жильё со всеми коммунальными удобствами. Когда мой «оппонент» попробовал пробормотать что-то по поводу отсутствия жилых площадей, губернатор порекомендовал ему уступить Вере Сергеевне часть своего большого дома.

Я почти не слышала Галину Павловну. Я чувствовала себя так, словно моё выступление на совещании было не три минуты, а три часа…

Я дала себе два дня на сборы. Потом с помощью Галины Павловны, которая организовала соседских мужиков, дом был тщательно заколочен. Ключи я отдала ей, на всякий случай, вторые взяла с собой. Мы тепло простились. Ненадолго. Летом я собиралась вернуться за Сашей. Я села в большой тёплый автобус и поехала к нему в детский дом.

В общем, мне там понравилось, хотя я очень настороженно отношусь к подобным учреждениям. Пока Саша был на уроках, я переговорила с директором, с виду человеком серьёзным и ответственным, хотя меня и удивила его моложавость. Воспитательница, наоборот, была очень пожилая женщина, всю жизнь проработавшая здесь, с детьми, и никакой другой жизни для себя не представляющая… Я рассказала им о своих планах по поводу брата, и, кажется, они остались удовлетворены. Саша им понравился.

Когда мы уселись с ним в дальнем углу полутёмного вестибюля, я рассказала ему о том, что произошло. Он слушал очень внимательно, только глаза его повлажнели, когда он узнал о смерти тёти Клавы.

— Ты не волнуйся, — закончила я своё повествование. — _ Я уверена, что теперь с Верой Сергеевной всё будет в порядке… Ты мне про себя расскажи. Как тебя ребята встретили?

— Как встретили? — Эхом повторил он. — Нормально встретили… — И усмехнулся, растягивая до предательской белизны свой рубец на верхней губе. — Дразнят, конечно…

— Дразнят? — Удивилась и возмутилась я. — За что тебя дразнить?

— Так за шрам этот… — Саша махнул рукой. — Да я давно не обижаюсь… Меня всегда поначалу дразнят «кроликом»… Ну, а потом надоедает. Привыкают…

Я обняла его за плечи.

— Потерпи, пожалуйста, эти полгода… Вот увидишь, у нас всё будет хорошо. Мы сделаем операцию… Я найду хорошего пластического хирурга… Он тебе этот рубец так уберёт, что его только под микроскопом можно будет увидеть… И у ортодонта полечимся, это специалист такой… Он форму челюсти исправляет…

— Это лишнее — совсем по-взрослому отмахнулся мой братишка. — Я и так проживу… Главное — голова должна работать, лишь бы с этим проблем не было.

Мы проговорили ещё часа два. А потом я поехала на вокзал. Уезжала я под буйную злую метель. Ветер обжигал лицо и сбивал с ног. Я с трудом забралась по ступеням вагона в тамбур, хватаясь за вымазанные мазутом перила. Удивилась, увидев ту самую проводницу, которая высаживала меня на этой станции почти месяц назад. Она меня не узнала, но подхватила и помогла втащить в вагон мою дорожную сумку. Я была единственной новой пассажиркой в её вагоне, и проводница поспешила захлопнуть тяжёлую обледеневшую дверь тамбура. В вагоне было тихо и тепло. Моя сибирская эпопея благополучно закончилась.


Я вернулась на работу, и всё понеслось по ставшему привычным кругу: сборы, соревнования, приём в диспансере…

Незаметно подступила весна, за ней — наше северное лето и вместе с ним мой очередной отпуск. И я снова укатила в Сибирь. Я успела оформить опекунство на Сашу, хотя и не без обязательных бюрократических трудностей и формальностей — несколько месяцев собирала всякие справки, доказывающие наше родство и собственную психическую и материальную состоятельность. Саша не захотел уезжать из родных мест. В детском доме он прижился, появились хорошие друзья. Я отвезла брата к пластическим хирургам в областной центр. Очень волновалась, удастся ли специалистам убрать этот уродующий мальчика рубец. Но всё получилось даже лучше, чем я ожидала. Потом мы проконсультировались у ортодонта. Сделали корригирующую накладку на зубы, и Саша дал мне честное слово, что будет её носить, даже если ребята начнут над ним посмеиваться… Теперь, когда он улыбается, его верхняя губа сильно натягивается и бледнеет, но рубца под носом почти не видно. И его взгляд из-под сросшихся бровей теперь не кажется мне таким сумрачным…

В оставшиеся от моего отпуска дни мы совершили путешествие в монастырь, где обосновалась наша старая учительница Вера Сергеевна. Ей теперь исправно перечисляли пенсию и предложили хорошую однокомнатную квартиру в муниципальном центре, но старушка не захотела снова менять свою жизнь. Судя по всему, в монастыре ей было хорошо.

Мы тепло, по-родственному простились с братом до следующего моего отпуска. Я вернулась домой и приступила к работе и вдруг неожиданно получила приз — восстановительный сбор на берегу Чёрного моря с младшей группой женской сборной по спортивной гимнастике.

Старшие девочки, выступавшие по программе мастеров спорта, укатили в Чехию на какие-то товарищеские соревнования, а перворазрядники отправились на Чёрное море на восстановительный сбор. В сопровождении доктора. Доктор, конечно, была бы не против и от поездки заграницу, но так уж повелось, что вместо врача и массажиста, положенных по регламенту, за рубеж едут тренеры…

Но я была всем довольна. И через несколько дней мы уже плескались в тёплой морской воде на «диком» пляже старого, ещё советского кемпинга. С выбором места отдыха для младшей сборной, как всегда, в городском комитете спохватились поздно — все спортивные базы и комплексы на побережье были уже переполнены. И тогда один из тренеров младшей сборной, Геннадий Михайлов, уроженец здешних мест, вспомнил об этом заброшенном кемпинге. Его срочно отправили для переговоров, и мы оказались здесь.

Свободного времени было достаточно, и я старалась подлечить девчонок. Весной прошёл напряжённый соревновательный период, они очень устали. Лена, наша «совершенно круглая отличница», как её звали в команде, была отличницей везде — в школе, дома и на соревнования, поднывая, жаловалась на боли в плече. Ольга, очень стабильно выступавшая на соревнованиях, так и не научилась правильно падать. На тренировках валилась со снарядов так шумно и тяжело, что тренеры в сердцах называли её «летающий сундук»… Ещё зимой сломала при падении плюсневую кость. Стопа болела до сих пор… Почти у всех были какие-то застарелые повреждения связок, болели перетренированные мышцы и, как у старушек, щёлкали суставы.

Команду на восстановительный сбор вывозили два тренера. Муж с женой Михайловы, Геннадий и Валя, совсем ещё молодые люди. На них, собственно, и лежали основные педагогические обязанности. Рано утром они поднимали свою сборную на зарядку. Сначала упражнялись на берегу, а потом бодрой рысью поднимались вверх по узкой дороге вдоль широкой расщелины, по дну которой с лёгким журчанием спускался к морю прохладный ручей. Расщелина эта широко распахивалась, выползая на шоссе, и, пронизав его, поднималась всё выше и выше, теряясь где-то наверху в густом колючем кустарнике.

На шоссе через расщелину был перекинут недавно обновлённый мост. От этого моста у девчонок была пробежка, наверно, километра полтора. Трасса серпантином круто поднималась вверх, прижимаясь к проложенной по высокой насыпи железной дороге, и несколько километров пробегала с ней параллельно. Блестящие на солнце рельсы выскакивали из далёкого туннеля и исчезали в следующем, возле которого наша команда обычно поворачивала назад. Но иногда, когда утро было не таким жарким, поднимались ещё выше: сначала по крутой тропинке, потом по сыпучей насыпи и, переведя дух, усаживались отдыхать прямо на рельсах. Из тёмного жерла туннеля, исчезавшего в толще голой пологой скалы, веяло прохладой. Прямо над головами, на широком выступе голой скалы стоял покосившийся щитовой домик бывшей метеорологической станции, давно съехавшей с этого места. Геннадий вместе с девчонками поднимался и сюда. Подъём этот был очень непростым. Надо было сначала спуститься с высокой насыпи по другую сторону железной дороги, а потом карабкаться круто вверх, напролом через колючий кустарник. Я обычно в этой утренней вивисекции участия не принимала, только один раз рискнула проделать этот путь вместе со всеми. Вернулась в лагерь вся в занозах и ссадинах. Но нашим девчонкам здесь очень нравилось. С широкой гладкой площадки скалы открывалась прекрасная панорама горных вершин. Под ногами был глубокий туннель, ниже узким серпантином закручивалось шоссе, по которому в обе стороны мчались машины, а дальше распахивалась голубая гладь, где в узкой бухте лепились домики нашего кемпинга, невидимого с этой вышины за каменными выступами. Ближние горы отбрасывали на скалу глубокую тень, здесь было спокойно, прохладно и тихо. Девчонки, отдыхая, сначала валялись на прохладных камнях, потом, с неиссякаемым любопытством исследователей, залезали в полуразвалившийся домик метеорологов с чудом уцелевшей крышей, и там с хохотом гремели ржавыми вёдрами и тазом, найденными в кухне…

Но сегодня со своими подопечными я осталась одна. У девчонок после трудовой недели на солнцепёке, был выходной день. Они отдыхали от тренировок, которые хоть и проходили на морском берегу, а не в зале на спортивных снарядах, были достаточно нагрузочными. Тренеры гоняли их безжалостно: кроссы по горным тропинкам, несложная акробатика на скользкой раскалённой гальке, плавание на время… Профессиональная фантазия их была неистощима. Но сегодня был заслуженный день отдыха и всем можно было расслабиться. Геннадий с Валентиной отпросились у меня до следующего утра: решили навестить родных в соседнем курортном посёлке. Посёлок этот находился километрах в шести-восьми от нас по другую сторону моста. На оживлённом шоссе поймать попутную машину было несложно… С дисциплиной у моих выдрессированных гимнасток было всё в порядке, и я со спокойной душой отпустила тренеров к их родственникам.

Каждое утро, наш сторож дядя Коля, местный житель, страшный пьяница и матершинник, привозил для нас в прицепе, чудом державшемся за грохочущим и страшно вонючим мотоциклом, два-три бидона с едой и питьевой водой. Геннадий договорился об этом в ближайшем поселковом кафе. Толстый и с виду неуклюжий наш сторож был частенько навеселе, но за хозяйством следил безукоризненно. Каждый день он проверял на летней кухне исправность газовой плиты, чинил в домиках перекосившиеся ставни, вкручивал перегоревшие лампочки, увозил куда-то пакеты с мусором. Дядя Коля всегда был не один. За ним, изнемогая от жары, повсюду следовала огромная восточно-европейская овчарка Найда. Она неизменно сидела в прицепе мотоцикла между бидонами, сопровождая своего хозяина в поездках за нашим пропитанием. Поначалу мы все поглядывали на неё со страхом. Но Найда оказалась существом удивительно добродушным. Девчонки это поняли раньше нас взрослых, и наглели не по дням, а по часам. Несчастную собаку стискивали в страстных объятиях, крутили её купированный хвост, таскали за остатки ушей и скармливали ей неимоверные количества печенья. Найда терпела всё, только моргала, как человек, своими белёсыми ресницами и лизала руки и физиономии своих мучителей. Ранним утром, пытаясь разбудить своего хмельного хозяина, чтобы ехать в город за продуктами, она оглашала предгорье своим мощным лаем, от которого, кажется, пригибались к земле кусты ежевики. Но присутствие этого маленького слоника в нашем коллективе могло внушить уважение и страх любому случайному визитёру. И я не боялась остаться в лагере с детьми одна. Впрочем, я давно ничего не боялась…


— «Я сижу на берегу, не могу поднять ногу…» — пропела Ленка рядом со мной.

— «Не ногу, а ногу!..» — пискнул смешливый голосок Марины в ответ.

— «Всё равно не могу!»… — закончила дуэт Елена.

Давным-давно пора переползти от неистово палящего солнца куда-нибудь в тень, слабо обозначенную у подножия горы. Но не было сил оторвать живот от мокрого полотенца, которое я подстелила, искупавшись несколько минут назад, и которое сохранило свою влажность только благодаря тому, что я на нём лежу… Высоко над нами, в горах, скалистые вершины которых скрывали тяжёлые синие тучи, второй день шла гроза. Раскаты грома сюда не доносились, но молния сверкала часто, пробивая вязкость облаков длинными зигзагами, и освещая далёкие склоны, покрытые тонкими нитями ледников.

Я подняла голову и осмотрела свой коллектив: рядом со мной на раскалённой гальке лежали семь красно-коричневых девчонок-гимнасток. За две недели, проведённых на южном солнце, мои подопечные успели загореть, но в последние три дня солнце жарило так неистово, что на их телах поверх шоколада начали проступать оттенки малинового джема…

Солнце словно сдурело в последние дни. Я часто бывала с мамой на юге летом, но не могла припомнить такого зноя в Краснодарском крае. Море было приторно-тёплым, лежало спокойно, подозрительно спокойно, почти не шевелясь. Купание в нём не приносило облегчения, соль смешивалась с потом и тело, высыхая, начинало чесаться.

С берега надо было уходить.

Я хлопнула в ладоши.

— Подъём…

Мои подопечные безропотно подчинились. С отпечатанными на животах следами горячей гальки, подхватив свои полотенца и нацепив шлёпанцы, мы поплелись к спасительному ручью на самом краю нашего пляжа. Прохладный ручей, ещё несколько дней назад стекавший к морю плоской слабенькой струйкой, воду которого едва можно было зацепить в ладони, чтобы умыться, сегодня бежал бодро и весло и был сказочно прохладным. Мы с удовольствием смыли себя морскую соль и побродили по его разбежавшемуся в стороны руслу.

Девчонки занимались спортивной гимнастикой не больше шести лет, но этот жестокий вид спорта успел наложить на их юные тела свой отпечаток. Накаченные плечи и развитые грудные мышцы скрывали едва намечающиеся у некоторых бугорки, которые они даже не пытались спрятать: кроме нас в этом обиталище никого не было. Сейчас путешественники стараются устроиться покомфортнее и посытнее. Жизнь на «диких» пляжах в спартанских условиях устраивает всё меньшее и меньшее количество курортников. Одна семейная пара переночевала здесь и укатила на следующее утро ещё три дня назад.

До обеда оставалось ещё часа полтора, можно было поваляться на кровати и прийти в себя от солнца. На кухне Маринка, весёлая хохотушка, умудрявшаяся смеяться даже когда сваливалась с верхней жерди брусьев, гремела тарелками на кухне: была её очередь дежурить. Со стола убирали все вместе, посуду мыли каждый за собой прямо в ручье. В сторожке у дяди Коли имелся даже старый-престарый холодильник, который гудел, как обозлённый шмель, не охлаждая продукты, а замораживая их. Но всё-таки масло и кефир сохранял свежими.

Десять хлипких домиков кемпинга, на двоих человек каждый, опутанных ветками колючей ежевики, двумя рядами круто взбирались на гору с теневой стороны и в них было не так жарко, как на пляже. Если считать снизу, то в первом из них жила я и самая младшая, самая маленькая по росту Светка, девчонка быстрая, ловкая, и молчаливая, что меня очень устраивало. Соседний домик занимали тренеры, а в остальных, до которых надо было карабкаться вверх, по своим желаниям и привязанностям расположились наши девочки. Два домика наверху стояли пустыми на случай приезда путешественников, а замыкала наш лагерь сторожка, где отсыпался после бесконечных возлияний наш дядя Коля. Найда в жару пряталась у него под кроватью, а ночью спала снаружи, развалившись у порога на старой циновке.

Но сегодня дядя Коля вернулся из посёлка один. Он был нетрезв, но мои девчонки словно ничего не замечали, окружили его кольцом, оглушая своими звонкими голосами. Им просто необходима была Найда. Дядя Коля едва отбился от них.

— Да сама она не захотела. Старая уже. Шибко жарко сегодня. Зашёл домой переодеться, она забилась под кровать и ни в какую…

К вечеру небо затянуло, только над морем тучи давали просвет большой жёлтой луне. Она, словно нехотя, размазывала свою зыбкую дорожку по гладкой поверхности притихшего моря. Но духота не спадала.

Мы лежали со Светой поверх постелей, лениво перебрасывались словами. Я очень жалела эту девочку Она была из так называемой «неблагополучной семьи», совсем заброшенная, частенько голодная и одетая кое-как. Городские соревнования часто заканчивались поздно, зимой было холодно и темно, но Свету никогда никто не встречал, И я несколько раз забирала её к себе на ночь. Она не возражала, но очень стеснялась, мне приходилось почти насильно её кормить. Никто из родных ни разу не поинтересовался, где ребёнок провёл ночь. Училась она кое-как, но была человечком смышленым, сообразительным, хорошо тренировалась, и тренеры были ею довольны.

Быстро темнело, но фонарь над лагерем горел достаточно ярко. Собравшись в одном из верхних домиков, девчонки играли в домино, других игр здесь не было. Время от времени через распахнутые настежь окошки до нас доносились взрывы смеха, какие-то ликующие выкрики.

— А ты чего не идёшь к ним? — Спросила я свою соседку.

Но, разморённая духотой, она уже спала. Я накинула халат и пошла разгонять девчонок: было уже поздно. Снаружи накрапывал дождик, тихий, тёплый, не приносящий облегчения. Луна спряталась, но при свете фонаря было видно, как мои подопечные покорно разбредаются по своим жилищам по осыпающейся под их ногами гальке.

Заснула я, как и Света, очень быстро и крепко без всяких снов.

Кто-то сильно забарабанил в прикрытое над моей постелью окно.

— Вставай, докторша, вставай, — услышала я хриплый голос не успевшего протрезветь дяди Коли. Через несколько секунд он появился на пороге нашего домика.

Он щёлкнул выключателем над дверью, и я увидела, что дядя Коля стоит босой по щиколотку в воде. Вода плавно переваливалась через порог и растекалась по полу нашего жилища. Я мгновенно проснулась.

— Сель? — Спросила я хрипло, не узнавая своего голоса.

Жуткие рассказы о селях я много раз слышала от альпинистов в нашем диспансере. Однажды сель накрыл целый альплагерь городских студентов. Это была страшная трагедия, погибло сразу больше двадцати человек.

— Нет, это пока не сель, пока только вода… Но тащит она за собой камни не хуже селя… Найда-то моя — не дура. Почуяла что-то… Молодая ни за что бы меня не бросила. А старая стала — не захотела зазря помирать… — сипло выдохнул он через плечо, пытаясь разбудить Светку. — Вставай, девонька, живо!..

Я быстро напялила на себя сарафан, поймала в воде свои босоножки без каблуков. Света, испуганная и ничего непонимающая, забравшись с ногами на постель, застёгивала халатик. Она подхватила было плавающие посреди комнаты пляжные «шлёпанцы».

— Нет, Света, босоножки… ты видишь — наводнение…

Её босоножки покачивались на воде уже за порогом.

— Быстрей, быстрей, — торопил нас дядя Коля. Он не успел протрезветь, от него сильно пахло спиртным, но мысли свои он излагал ясно и чётко… — Девчонок я поднял, они у меня в сторожке.

Я мысленно поблагодарила его.

— Надо бежать… Слышишь там?..

Только теперь я услыхала странный нарастающий гул.

— Это она… Вода…

Я крепко держала за руку испуганную дрожащую Светку. Фонарь над лагерем ещё горел, но вода плескалась у самого подножия столба и напирала на него всё сильнее и сильнее так, что он плавно раскачивался словно огромный маятник. Весь берег, где мы ещё днём загорали на гальке, был покрыт мутной глинистой жижей, которая разливалась в стороны от ручья, не умещаясь в расщелине старого русла. Мутные потоки глинистой жижи скатывались с горы совсем рядом с нашими домиками и сливались с морем в одно бесконечное водное пространство. Набирал силу дождь, проморосивший, видимо, всю ночь… Уже светало. И я увидела в серой мгле зарождающегося мрачного утра, целую гору каких-то бесформенных досок и брусков, раскачивающихся у края бывшего прибоя.

— Мост на шоссе снесло, видишь? — Шлёпая по воде, бросил мне дядя Коля. — Вода в нашу сторону рванула, в посёлок теперь нам не попасть… Слушай меня, девушка… Надо подниматься вверх, на шоссе, потом — на железную дорогу… — Тут он смачно выругался. — Если сможем до метеостанции добраться — спасёмся. Если нет — хана нам. Поняла?

Я поняла. Кажется, всё поняла и Света. Она окончательно проснулась и перестала дрожать. Наверху в сторожке, до которой ещё не поднялась вода, стояли, прижавшись друг к другу, все мои девчонки, в лёгких сарафанчиках, испуганные, но молчаливые.

— Девочки… — Я изо всех сил старалась говорить твёрдо и категорично, как с ними всегда разговаривают тренеры. — Положение очень серьёзно. Этот поток воды с гор смертельно опасен. Чтобы спастись, мы должны, как можно скорее, подняться к туннелю. К бывшей метеостанции…

— Хватит болтать… — Оборвал меня дядя Коля. — Они что — совсем дуры? Слушайте меня, девки…Если жить хотите — никаких истерик, соплей и слёз. Пошли…

К своему ужасу, я увидела, что все девчонки в пляжных сандалиях… В «шлёпанцах». Только я и Света были в босоножках. Возвращаться за более серьёзной обувью было поздно.

— Быстрей, быстрей… — торопил нас дядя Коля. — Я пойду впереди, а ты, доктор — последней. Между нами — девчонки. Никому не отставать, следите друг за другом. Чтобы не потеряться… Тропинка глинистая, скользкая, будет ещё хуже… Видите, какой дождь?

Дождь, и правда, шёл всё сильнее и сильнее. Девчонки молчали. Паники не было, я даже заметила в их глазах искорки любопытства. Пока они ещё не понимали всей тяжести нашего положения и воспринимали происходящее как приключение. Гимнастика вышколила их, они были дисциплинированы, послушны и ловки. Они доверяли мне и этому толстому пьянице дяде Коле, в котором я видела единственный источник спасения.

Сразу за сторожкой дядя Коля пошёл резко в гору. Я быстро построила девчонок. За нашим спасителем — Света, как самая маленькая, потом по росту все остальные, последней Елена — самая выносливая. Дядя Коля, в старой рваной рубашке рухнул грудью на колючий кустарник и быстро полез вверх с неожиданной для его фигуры ловкостью. Матерился и чертыхался он при этом с неимоверной силой, но ни я, ни девочки этого словно не слышали. Колючки ежевики и дикого шиповника больно впивались в тело, хлестали по лицу сцепившиеся намертво мокрые ветки. Дождь слепил глаза, висел над нами серой стеной, скрывая из виду едва заметную тропинку, о которой знал только наш провожатый. Сыпучая галька под ногами была покрыта жидкой глиной, ступни скользили, не имея опоры. Девчонки падали на колени, поднимались и снова падали… Я почти сразу встала на четвереньки. Но наш дядя Коля карабкался вверх уверенно, несмотря на не избытый хмель и неуклюжесть. Первая сотня метров далась нам достаточно легко: девочки, приученные лазать по гимнастическому канату, координированные, ловкие не отставали от него, я едва поспевала за ними. Дети молчали. Вскрикнет кто-нибудь из них от неожиданной боли, когда колючка сильно хлестнёт по лицу или глубоко расцарапает кожу, но тут же прикусит язык, затихнет… Что такое «без соплей и слёз» они хорошо знали, спортивная гимнастика их к этому приучила.

Но через какое-то время наша скорость несколько снизилась. Мимо меня пролетела вниз одна пара «шлёпанцев», потом другая, третья… Мои девочки теперь были босиком. Вскоре пришлось и мне скинуть одну босоножку — оторвалась пряжка… Под нашими ногами сыпались вниз мелкие острые камни, расползалась скользкая, вязкая глина. Но, по-прежнему молча, дети карабкались вверх за дядей Колей. Он уверенно раздвигал кустарник своими огромными ручищами, словно, не замечая его шипов. Мне казалось, что грохот скатывающейся с гор воды становится с каждой минутой всё сильнее…

Наконец, мы выползли на шоссе. Я перевела дух. Все были целы. Девчонки стояли босиком на гладком асфальте. Я скинула вторую босоножку тоже. Подняла голову и вдруг увидела, что со стороны расщелины, оттуда, где ещё вчера был мост, на нас движется огромная мутная волна, толкающая впереди себя грохочущие глыбы камней.

— Всё… — Сказал дядя Коля. — Теперь бежим…

И мы побежали. От этой волны, от этих страшных камней, которые несли смерть. Теперь и мои дети всё понимали. Тренированные, они бежали впереди. Мы с дядей Колей не могли бежать так быстро, он начал задыхаться. Я притормозила, стараясь держаться рядом с ним. Сказать он уже ничего не мог, только толкнул меня кулаком в спину, махнув рукой вперёд. Я поняла его — дети … Мне надо было спасать детей.

Никогда в жизни я так не бегала. Кто-то из девчонок оглянулся.

— Бегите, бегите! — Крикнула я им. — Поднимайтесь к туннелю!

Скоро зигзаг серпантина скрыл их от меня. Я посмотрела назад. Дядя Коля, отдуваясь, бежал из последних сил, тяжело переваливаясь с боку на бок. Я услышала где-то совсем близко грохот камней, обрушившихся вниз под напором воды.

Наконец, я добежала до спасительной тропы, поднимавшейся к железной дороге. Потоки жидкой глины скатывались по ней вниз к моим ногам. Но прямо над своей головой на одном из кустов я увидела клочок от Светкиного халатика. Значит, девчонки уже карабкаются к туннелю. Это придало мне силы. Я схватилась за куст, уже не ощущая его колючек, и потянулась вверх. Позади я услышала частое прерывистое дыхание дяди Коли. Он тоже добежал.

На рельсах столпились мои девочки. Они помогли мне выбраться наверх. Дождь перестал. Внизу я увидела макушку дяди Коли, который карабкался к нам на четвереньках. И как это случилось, я не поняла… Мы услыхали только треск поломанных кустов и беспомощный крик падающего человека… И всё. Кто-то из девочек в ужасе закричал, кто-то громко заплакал. Но это было ещё не всё. За мокрыми расцарапанными в кровь спинами прижавшихся ко мне детей я увидела, как из дальнего туннеля, размывая насыпь и высунув вперёд зловещий язык, выползает тяжёлый, но стремительный поток грязной воды.

— Наверх, девочки, наверх… — Выдохнула я.

Но они стояли, словно не видя несущейся на нас мощной грязной волны, и с надеждой смотрели вниз, туда, где исчез наш несчастный спаситель.

— Девочки, — взмолилась я, — если мы сейчас не поднимемся наверх, погибнем все… Лена, иди первой, за тобой остальные…

Через полчаса мы были на спасительной скале. Здесь нам больше ничего не угрожало. Скала была совершенно голой, без ледников и горных речек. Мы лежали на широком уступе прямо над туннелем, куда, словно в водопроводную трубу, вливался грохочущий захваченными в плен глыбами камней, грязный глинистый поток. Развороченные им рельсы скатывались под откос, прижимая к земле кустарники. Мы лежали на голых камнях, поливаемые бесконечным дождём. Живые.

Дядя Коля…

— Девочки, — сказала я, стараясь из последних сил говорить уверенно. — Он прожил в горах всю жизнь, он знает здесь каждую тропинку… Он спасётся…

Наверно, девчонки плакали. Я врачебным взглядом оглядела всех. Дождь смывал с их детских осунувшихся лиц кровь, сочившуюся из глубоких ссадин. Девочки подставляли под его струи свои расцарапанные, ободранные камнями и колючками ноги. У всех были сбиты до крови пальцы, содрана кожа на коленях. Ольга пыталась вытащить из своего предплечья огромную занозу, целую щепку, торчавшую словно оглобля. У Вики совсем заплыл правый глаз — очевидно колючая ветка задела роговицу. Вера, отчаянно боровшаяся с лишним весом все годы тренировок, сейчас осунулась и, казалось, резко похудела. Она стащила с себя остатки порванного в клочья сарафанчика и, оставшись в одних трусиках, бросила эти тряпки вниз, прямо в ревущий грязный поток. Лена повторила её жест, скинув с себя порванный халатик…. Лена… О, господи…

— Ленка, что с ногой?!

Её голень распухла до невероятных размеров..

— Я подвернула… Ещё на шоссе…

— И не сказала мне?

Девочка совсем по-взрослому усмехнулась

— А что бы Вы сделали?

Я прикусила язык. Попробовала сквозь отёк прощупать кость. Конечно, это был перелом, скорее всего лодыжки. Если бы перелом был выше, Елена вряд ли смогла бы идти. Но лезть впереди всех в гору на сломанной лодыжке… Мы разорвали на бинты ещё два детских халата, я кое-как перевязала девочке ногу. С гимнастикой, конечно, было покончено, но я сделаю всё, чтобы она избежала инвалидности.

Я ещё раз осмотрела всех. Мои девчонки… Все семеро стали мне родными за этот день. Они были в безопасности — сейчас это главное. Даже для моих тренированных гимнасток прошедшее испытание было на грани их детских сил.

Дождь, наконец, поредел. Пока он не перестал, я сходила в заброшенный домик нашла пару старых вёдер подставила под скат крыши. Без еды мы какое-то время продержимся, но без воды… В том, что нас найдут, я не сомневалась. Я была уверенна, что наши тренеры поднимут на поиски всех нужных людей. Искать будут не только нас: на побережье пострадало, наверно, много спортивных баз и детских лагерей.

Девчонки понемногу приходили в себя. Они с надеждой смотрели на меня.

— Девочки, — постаралась я передать им свою уверенность. — Нас обязательно найдут. Геннадий Петрович и Валентина Васильевна, наверно…

— Предатели… — Процедила сквозь зубы Марина.

Кажется, она навсегда разучилась улыбаться.

— Вот именно… — Услышала я голос Вики.

— Вы как хотите, а я у них больше тренироваться не буду! — Категорически заявила маленькая Светка.

— Что вы, девочки! Разве они могли знать? Они, наверно, сейчас…

Я могла себе представить, что чувствуют сейчас наши тренеры. Если они сами не попали в такую же переделку… Но ведь вода шла с гор в противоположную от посёлка сторону. Я убеждала себя, что с ними всё в порядке, и наши тренеры уже поставили на ноги все спасательные службы, чтобы нас найти.

Было пасмурно, внизу грохотал бесконечный горный поток. Я обнимала своих мокрых полуголых девчонок. Света положила голову ко мне на колени. Дети сидели, тесно прижавшись ко мне и друг к другу. Через несколько минут они уже спали. Я тоже постаралась вытянуть свои разбитые ноги, аккуратно просунув их между детскими телами. И уже засыпая, я вдруг вспомнила один эпизод из своей жизни, поразивший меня когда-то…

Это было поздней стылой осенью. Деревья стояли голые. Шёл обычный в это время ледяной снего-дождь. Я спешила на работу, но вдруг остановилась, поражённая увиденным. На углу моей улицы росло молодое чахлое деревце. У него был совсем тонкий ствол и несколько оголённых ветвей, торчавших в разные стороны. Но сейчас к его тонкому стволу плотным трёхслойным кольцом прижимались беспризорные собаки. Они были молчаливы, эти голодные псы, они спасали друг друга своим теплом. И это чахлое дерево, видимо, казалось им главным источником этого тепла…

Проснулась я от тишины. Девчонки крепко спали. Дождя не было, день клонился к вечеру, солнце, пробивающееся из-за посветлевших облаков, висело над морем у самого горизонта. Я осторожно выбралась из-под девчонок, стараясь никого не разбудить, подошла к краю скалы и посмотрела вниз. Страшный ревущий поток под нами превратился в мелкую журчащую речушку. Железной дороги между двумя туннелями больше не существовало: развороченные рельсы валялись по разные стороны размытой насыпи. Было совсем тихо. Только где-то в кустах пискнула какая-то птаха…

Вертолёт МЧС снял нас со скалы только к вечеру следующего дня.


Наш «восстановительный» сбор закончился в Краснодарском аэропорту. Мы с девчонками были совершенно раздеты, без документов и денег. Елену в одних трусах увезли в больницу на операцию. Валентина и Геннадий сумели нас разыскать только через два дня в переполненном зале ожидания аэропорта, среди других таких же полуголых детей и взрослых, спасшихся разными путями от горного потока. Тогда было не до разговоров и расспросов, но было видно, что им тоже досталось. Валя, осунувшаяся, бледная, не смотря на загар, в грязном сарафане с оборванным подолом, плакала, обнимая девчонок, но они отстранялись, отворачиваясь. Геннадий, молча, сгрёб меня в охапку, уколол трёхдневной щетиной и процедил сквозь зубы единственное «спасибо». Он исчез и через час появился с какими-то людьми из Краснодарского спорткомитета, обвешанными большими пакетами и коробками. Девчонок одели в большие не по размеру спортивные костюмы, кому-то достались большие кроссовки, кому-то маленькие тапки… Тогда это было неважно. Меня тоже приодели. Теперь мы выглядели вполне цивилизованно. Служба МЧС исправно кормила весь стихийный лагерь беженцев, расположившийся в зале ожидания. Мои девочки со своими тренерами не разговаривали, не отвечали на вопросы и, молча, жались ко мне. Было, конечно, очень неловко, но я успокаивала плачущую Валентину, утверждая, что всё наладится. Прилетела мать Елены. Геннадий, встретил её и отвёз к дочери в больницу. Оскольчатый перелом лодыжки со смещением ей прооперировали вполне успешно, но пока она должна была оставаться в больнице.

Мы смогли вылететь домой только через день каким-то дополнительным рейсом.


Жизнь продолжалась, но теперь она для меня приобрела совсем другой смысл. Мне было о ком заботиться, меня беспокоила судьба моего младшего брата. Каждое лето я приезжала в дом тётки на весь свой длинный отпуск. И мы проводили его вместе. Дом продавать мы не стали, он и сейчас числится за Сашей, присматривает за ним всё та же Галина Павловна. Но Веру Сергеевну в прошлое лето в богадельне мы уже не нашли. Пожилая насельница показала нам место на погосте, где старая учительница нашла покой рядом со своей подругой Клавой, похороненной здесь монахами ещё той памятной для меня зимой. Они и здесь были соседками.

Этим летом Саша закончил школу, простился с детским домом и приехал ко мне. Решил пойти по моим следам, стать врачом, и не просто врачом, а военным медиком. Сидел за учебниками круглые сутки. Я насильно отправляла его спать, когда он поднимал на меня из-под сросшихся бровей свои красные, воспалённые от непрестанного чтения глаза. А потом он уехал в военный лагерь, где сдавал экзамены вдали от меня, и я ничем не могла ему помочь. Я только возила ему какие-то деликатесы и насильно запихивала их в карманы его гимнастёрки в короткие часы разрешённых по уставу свиданий. В военно-медицинскую академию он поступил, сдав очень хорошо экзамены, даже не пришлось воспользоваться своими привилегиями как детдомовского воспитанника. Сейчас он на казарменном положении, но по выходным часто приезжает ко мне. Если в эти дни мне приходится работать на соревнованиях, то брат с удовольствием меня сопровождает и помогает по мере своих знаний и сил. Он подружился с «дядей Фёдором», который тут же заразил его биатлоном, и Саша сейчас активно тренируется в академии по этому виду спорта.

Я давно перестала «вампирить» Светлану, теперь наоборот — иногда она сама прячется у меня от троих своих мужиков, пытаясь расслабиться за чашкой крепкого кофе.

Моя дорогая подруженька вышла из декрета на работу, и забрала у меня своих любимых биатлонистов и гимнастику, а я теперь курирую лыжные гонки и горные лыжи.

И вот как бывает: суровые, полные жестоких сюрпризов и мрачных неожиданностей кавказские горы надолго вписались в мою биографию. Они теперь совсем не пугали меня, хотя воспоминание о нашем с девчонками бегстве от водяного потока, не изгладится из моей памяти никогда.


Стояла ранняя весна. Март радовал ярким солнцем и лёгким морозом. Я приехала в очередной раз на Эльбрус с горнолыжниками на последний сбор в этом сезоне испокойно осматривала покрытые снегом вершины. Они не вызывали во мне ни страха, ни напряжения.

Плавно покачиваясь, вагончик канатной дороги медленно полз вверх. Далеко внизу на склонах гор сверкали на солнце ледники, а в глубокую расщелину между скалами уплывали одна за другой вершины старых могучих сосен. Сосны, обдуваемые многолетними односторонними ветрами, были до смешного однобоки, с кривыми, фантастически изогнутыми стволами. Весеннее солнце светило так ярко, что было больно смотреть на белый искрящийся снег. За несколько лет работы с горнолыжниками, которые выезжали на сборы на одну и ту же базу на Кавказе, я привыкла и к спортивной гостинице, и к этой канатной дороге, и к накатанным проверенным склонам. А самое главное, я привыкла к людям, с которыми так хорошо работать. А, может быть, я теперь просто перестала бояться новых людей. Как раз наоборот: новые люди вызывают у меня прилив детского любопытства, мне интересно их познавать. Изучать их достоинства и недостатки.

Сейчас все немногочисленные начальники нашей команды — тренеры и администраторы негромко спорили о чём-то за моей спиной, но мне их профессиональные разговоры были совсем неинтересны. Я спокойно стояла, дышала разряжённым горным воздухом и любовалась завораживающей панорамой гор, к которым невозможно привыкнуть. В руках у меня были мои любимые лыжи, за спиной — лёгкий рюкзак с медикаментами. В команде меня приодели — я ничем не отличаюсь от своих спортсменов — тот же тёплый спортивный костюм, куртка, шапочка. Я научилась не только стоять на горных лыжах, но даже спускаться вниз по склону. Начальник нашей команды часто вспоминает, как не без труда научившись тормозить, я решила продемонстрировать ему свои достижения. Лихо развернувшись, я рухнула в снег прямо к его ногам. Он зааплодировал, смеясь, и с трудом вытащил меня из рыхлого сугроба, в который я закопалась, пытаясь подняться. После этого он сам взялся за моё обучение. Я не раз выводила его из себя своей спортивной бездарностью, но на его возгласы по поводу «чайника» вежливо отвечала, что я не «чайник», а «кастрюля», поскольку первый из названных предметов кухонной утвари мужского рода. Во всяком случае, передвигаться на горных лыжах я, наконец, научилась и, не задумываясь, срывалась вниз по склону, если кому-то из спортсменов требовалась моя помощь.

Мы были на сборе вторую неделю. Сегодня тренерский совет затянулся, спортсмены уже давно были на склоне, а мы только медленно поднимались к ним наверх. Вагончик остановился. Невольно раскачав его, вошла небольшая группа альпинистов, шумно обсуждая какие-то свои дела. Я опять отвернулась к широкому окну, и мы поплыли ещё выше.

— Лариса! — Вдруг услышала я до боли знакомый голос.

Я так резко повернулась, что вагончик сильно качнулся из стороны в сторону, а может быть, у меня на мгновение закружилась голова. Это был он. Виктор. Он стоял рядом, улыбался и весёлыми глазами смотрел на меня.

— Это ты? В самом деле, ты?

Я ничего не могла сказать в ответ. Я онемела. Просто стояла и смотрела на него. Виктор как-то неуловимо изменился, наверно, поэтому я сразу его не узнала.

— Ты здесь со спортсменами?

— Да… — Наконец, промямлила я. — С лыжниками…

— А я — с альпинистами. Они нынче очень высоко собрались. Без врача не хотят. Вот уговорили. Как ты живёшь?

— Всё хорошо… — Я, наконец, пришла в себя и вновь приобрела способность соображать. — У меня всё хорошо. — Уже твёрдо повторила я. — Как мальчишки?

— Нормально. Учатся в школе. Мишка перед моим отъездом двойку принёс. Я ужасно рад тебя видеть, честное слово! — Он положил мне руку на плечо, и я увидела блеснувшее на его пальце кольцо.

Виктор перехватил мой взгляд.

— Да, Лариса, я женат. У меня тоже всё хорошо.

Вагончик снова со скрипом остановился. Мне надо было выходить.

— До свиданья… — Я ещё раз взглянула ему в лицо.

Глаза Виктора были спокойными и такими же весёлыми.

— Очень рад был тебя увидеть! — Крикнул он мне в спину.

Выйдя на площадку канатной дороги, я оглянулась на удаляющийся вагончик. Он потихоньку набирал скорость и уплывал от меня медленно, но неуклонно всё выше и выше. Я увидела лицо Виктора, который смотрел на меня через большое окно серьёзно, без улыбки. Встретив мой взгляд, он помахал мне окольцованной рукой. Вскоре за бликующими на солнце стеклом уже невозможно было рассмотреть его лица.

На склоне пританцовывали на лыжах наши спортсмены. Я наклонилась, застёгивая свои крепления. Здесь, наверху, ярко и тепло светило солнце, нестерпимо блестел снег, но дул такой обжигающий ледяной ветер, что я почувствовала, как мои мокрые щеки быстро прихватывает мороз. Я вытерла лицо платком.

— Наденьте тёмные очки! — Строго приказал мне старший тренер. — Потом придётся вести Вас к окулисту.

Неужели я заплакала? Сколько лет я не плакала? Четыре? Или даже пять… Да нет, конечно, это просто солнце и ветер. Чего мне, собственно плакать? Ведь у меня, и в самом деле, всё очень хорошо. Я теперь не одна — у меня есть самый лучший брат на свете, есть работа, которую я люблю, рядом со мной люди, которых я уважаю…


Зоя Пономарёва крепко шлёпнула меня по плечу и, направившись к тренировочному склону, крикнула мне на ходу.

— А слабо, Лариса Петровна, со мной вместе, а?

Зоя Пономарёва — чемпионка России по фристайлу. Я только засмеялась в ответ, оторвавшись, наконец, от своих мыслей.

Спортсменам дали отмашку к началу тренировочного спуска. Я скользила на лыжах туда-сюда по площадке на вершине склона и внимательно наблюдала за тренировкой. Света великолепно выполнила свой замысловатый коронный прыжок и легко покатила дальше вниз. За годы своей работы в спорте я научилась по-настоящему понимать и уважать спортсменов. Но теперь я не испытывала, глядя на них, прежнего восхищённого трепета. Глядя на Зою во время прыжка, я понимала, как она добивается такого поразительного эффекта. Я понимала, где она должна присесть, где сгруппироваться, где раскрыться, чтобы выпрыгнуть вот так красиво, как можно дальше и выше. Теперь я знала, как достигается такой результат. Надо уметь побеждать себя. Теперь я это умела.

Anamnesis vitae — anamnesis morbI (История жизни — история бо

лезни (медиц.))

— А я не ворую! — Гоготал Лабецкий во всё горло, победно глядя на очередного приятеля и улавливая в его понимающей улыбке оттенок скрытой зависти.

Гоготал он так зычно, что в застеклённых офисных шкафах тонко звенели хрустальные стаканы, рюмки и фужеры, расставленные на полках заботливыми женскими руками.

Какой-нибудь припозднившийся посетитель, давно ожидавший в приёмной, вздрагивал от неожиданности и вскидывал недоумённый взгляд на секретаршу Раису, которая сосредоточенно печатала что-то на компьютере, делая вид, что ничего не слышит.

Чаще всего после недолгой предварительной беседы, завершающейся раскатами самодовольного хохота, раздавался громогласный окрик:

— Владлен!

Так Лабецкий вызывал к себе своего заместителя по лечебной работе, кабинет которого находился через приёмную напротив. Скрипело отодвигающееся кресло, и мимо Раисы семенящей походкой почти бегом проскальзывал Владлен Саныч, длинное название должности которого ещё со времён Великой Отечественной медики сокращают до «начмеда».

Приятели к главному врачу приходили не просто так. Больница, которую возглавлял Лабецкий, была многопрофильной: три хирургических отделения, терапевтическое, неврологическое… Руководили отделениями — профессионалы, и потому поток желающих проконсультироваться, сделать рентгеновский снимок или анализы, положить на обследование родственника или госпитализировать нужного человека не иссякал. Лабецкий приятелям не отказывал. В приятелях его ходили люди, может быть, и невеликие, но нужные — от начальников отделений ГИБДД до депутатов муниципальных советов. Он научился смотреть вперёд: кто знает, чем могли оказаться ему полезны эти просители в дальнейшем. Впрочем, на вознаграждение за оказанные услуги они тоже не скупились.

От Владлена Саныча требовалось только одно — назвать исполнителя, что он и делал почти мгновенно: начмед знал своих людей. Чаще всего, несмотря на поздний час, заведующий нужным отделением оказывался на месте — могла затянуться сложная операция, или задерживали текущие дела. Исполнитель приходил, начмед в присутствии главного и посетителя-просителя коротко излагал ему суть дела, после чего Лабецкий щёлкал пальцами над своей головой, завершая встречу.

— Обслужи!

Сам Лабецкий, в незапамятные времена- мелкий клерк из комитета здравоохранения, был очень далёк от проблем ортопедии или нейрохирургии. И прекрасный специалист, профессионал, проглотив унижение, отправлялся с приятелем главного врача в свой кабинет, чтобы на месте разобраться в проблеме.


Больше всего Лабецкий любил совещания с руководителями отделений: здесь он чувствовал себя неуязвимым. Пока они собирались, он прихлёбывал из кофейной чашечки кофе, только что налитый из дорогой кофеварки, которая стояла на том же офисном стеллаже рядом с микроволновкой, бутербродницей и тостером. Заведующие отделениями, люди очень занятые, на совещания собирались неаккуратно, тянулись по одному, но, входя, невольно подавляли улыбку, увидев своего начальника под кустистыми пальмами, заботливо подвинутыми к его столу Раисой. Коренастый, не в меру располневший, с карими восточными глазами, прикрытыми опухшими веками после значительных возлияний накануне, он походил на самодура-падишаха из забытой детской сказки… Развалясь в глубоком кресле, Лабецкий, не спеша, допивал кофе, и сначала отчитывал опоздавших, а затем долго и нудно вещал прописные истины о выполнении плана и экономии перевязочных средств… Он специально растягивал удовольствие. Ему нравилось чувствовать себя главным в этом клане специалистов, все они были в его руках, зависели от его воли, боялись увольнения…

Его предшественник был подозрительно честным: откровенно не воровал, тусовок, на которые собирались все медицинские управленцы, сторонился, по некоторым принципиальным вопросам имел собственное мнение, которое не боялся высказывать, и конвертов в комитет здравоохранения не носил. Для того чтобы освободить его место для Лабецкого, пришлось посылать в больницу особую комиссию с конкретным заданием «Найти…». Нашли, конечно. Кто из руководителей не без греха? Бывший главный врач вылетел с работы в мгновение ока. А Лабецкий, заняв освободившееся кресло, начал с того, что под разными предлогами уволил всех, кто был близок к прежнему начальнику. На современном языке это означало: «Сменил команду». На ежедневных утренних летучках он постоянно провозглашал сакраментальную фразу: «Кому не нравится — дверь открыта!..». Несколько человек ушли сами. Лабецкий о них не жалел. Ценность работника в его больнице определялась только одним: чем он мог быть полезен главному врачу.

В конце месяца он получал от каждого из заведующих отделениями пухлый конверт. Иногда сумма, вложенная в него, была больше, иногда меньше — это зависело от количества проведённых операций, от их сложности, от наличия в отделении платных больных. Бывало, что врачи просто сбрасывались, собирая барский оброк. Лабецкий об этом знал: таковы условия игры «руководитель — подчинённый» в теперешние времена. Проколы были только с терапевтическим отделением, где в основном лежали нищие пенсионеры, с которых нечего было взять. Но весьма обеспеченные люди на летние месяцы частенько пристраивали сюда своих немощных стариков. Разрешение на это Лабецкий давал самолично, не спрашивая согласия заведующей, которая неожиданно для себя вдруг обнаруживала в отделении новых постояльцев, которым требовался только уход и внимание близких. Постой обременительных родственников в больнице стоил для заботливых опекунов немалых денег, и в результате с терапевтического отделения за лето набегала вполне приличная сумма, которая покрывала все зимние издержки…

Конечно, заведующие, прежде чем вручить главному врачу заветный конверт, пытались достать его своими проблемами, но чаще всего, встретив отсутствующий взгляд руководителя, сдавались. Подавив вздох, они исчезали, оставив подношение на его столе. Организационные вопросы не решались месяцами, но Лабецкого это заботило мало. Всё, о чём просили заведующие для своих отделений, требовало значительных вложений, а тратиться на нужды вверенного ему учреждения он страшно не любил. Ему надоел руководитель приёмного отделения, который приходил почти ежедневно с жалобой на постоянно зависающий древний компьютер, а своего главного травматолога он вообще выставил за дверь, поскольку готовился к обеду.

В тот день заведующий травматологическим отделением ворвался в кабинет главного, едва постучавшись. Ортопедический операционный стол, которому надлежало быть подвижным и вращаться во всех немыслимых плоскостях, несколько месяцев как был сломан и стоял на трёх табуретках. Главный травматолог больницы намучился за этим столом во время операции, и, пока анестезиологи давали наркоз следующему больному, выскочил из операционной. Сдерживая ярость, он помчался на административный этаж ругаться с главным, который не желал выделять необходимую сумму на ремонт, ссылаясь на отсутствие у больницы свободных средств. Средства, конечно, были, информация из административного коридора разлеталась по больнице почти мгновенно: у самого начальника, Владлена и Раисы не так давно появились самые дорогие мобильные телефоны и ноутбуки последней модели. Этих денег вполне могло хватить на ремонт операционного стола.

На часы, доктор к сожалению, не посмотрел.

— Иди на…, Мишка. — Сказал руководитель стационара. Матерился он часто, не стесняясь ни секретарши Раисы, ни посетителей в приёмной. — Не грузи меня, отстань… Дай поесть по-человечески…

Обед в кабинете главного врача был своего рода ритуалом. Готовила его на трёх персон — хозяина, Владлена и Раису собственноручно шеф-повар больничной кухни. Она и сервировала стол так, словно он находился не в кабинете главного врача больницы, а в ресторане гранд-отеля. Обед начинался точно в определённое время, и все в больнице знали, что в этот момент никакие самые острые проблемы решить невозможно, разве что возникнет пожар или вдруг сгорит электрощит, что случалось уже несколько раз.

Так ортопедический стол и остался стоять на трёх табуретках. Потом Лабецкому доложили, что скинулись ортопеды, починили его за свой счёт — оперировать-то им, и ответственность за больных тоже им нести… А нейрохирурги за свои кровные купили кровоотсос и какую-то другую ерунду. Купили и купили, не будут больше приставать к нему — вот и ладно. Он сразу забыл об этом. Никаких угрызений совести по этому поводу Лабецкий не испытывал.

И вальяжно расположившись с кофейной чашечкой в руках, звонко хрустя крекером, он проводил эти совещания с заведующими, называя всех присутствующих, словно добрых приятелей, только по именам, вне зависимости от их возраста.

— Михаил… Марина… Николай… Владлен…

А руководители отделений, конечно, обращались к нему только по имени отчеству и преданно смотрели ему в глаза. По крайней мере, ему так казалось. В такие минуты он чувствовал себя на вершине Олимпа.


Средний медицинский персонал Лабецкого волновал мало. При вступлении в должность он тщательно распределил места, а потом всё потекло, как по маслу. Главной сестрой больницы он назначил пенсионерку, страшную стерву, которая из боязни быть уволенной, с готовностью выполняла роль провокатора, когда надо было убрать кого-нибудь из недовольных. Со старшими медицинскими сёстрами отделений было ещё проще. Методом проб и ошибок, а также по подсказке более опытных коллег, которые занимали свои должности главных врачей достаточно долгое время, Лабецкий назначил старшими сёстрами тёток предпенсионного возраста. Бабы они были расторопные, опытные, а самое главное, страшно боялись потерять своё место. С ними он всегда разговаривал в повелительном тоне. Они не возражали открыто и никогда не жаловались. На старшую сестру отделения легко было свалить любой ляп, любой промах, любую жалобу. И каждую из них можно было мгновенно заменить на более покладистую и преданную.

Чаще всего, устав обивать пороги хозяйственной службы, они приходили к нему с жалобами на бездеятельность его зама Сан Петровича: у кого-то в отделении месяцами не заменялись разбитые унитазы, где-то болтались вывалившиеся розетки, представлявшие угрозу для больных, или не работали холодильники и телевизоры в платных палатах… В таком случае разговаривать было не о чем, он сразу отсылал их обратно к завхозу. Старшие сёстры могли месяцами совершать эти челночные рейсы из одного начальственного кабинета в другой, если только не удавалось решить хозяйственные проблемы отделений с помощью врачей-мужчин или тех же больных.

Сан Петрович, или «Шурик», как звали его в больнице, был жулик невиданный, и умел делать деньги из воздуха. Лабецкий, собирающий весьма жирные пенки в виде откатов, ему даже завидовал. Словно по щучьему веленью в больнице вдруг появлялись старые мебельные стенки, диваны, кресла, холодильники, телевизоры и электроплиты (конечно, взамен новых, купленных за счёт больницы, которые направлялись по известным адресам). Впрочем, в нищих голых отделениях, где не хватало даже табуреток в столовой, были рады и старой мебели. За счёт больницы, в которой, якобы, постоянно проводился частичный косметический ремонт, Шурик провернул не только «евроремонт» в собственной квартире, в двух квартирах своих взрослых детей и у Лабецкого, но и круто отремонтировал квартирку секретарше Раисе, которая к этому времени вполне официально стала любовницей главного…

В отношении Раисы тоже была своя стратегия. Во-первых, секретарша должна быть союзником, а не противником, а во-вторых, Раиса была девицей заметной, грудастой, дородной, одинокой разведёнкой и бездетной к тому же. С женой у Лабецкого давным-давно сложились довольно странные отношения. Они спокойно обсуждали финансовые вложения, принимали гостей и сами ходили в гости к нужным людям. Вера чутко следила за модой, любила дорогие украшения, часто ездила заграницу, на курорты… Но ей было совершенно безразлично, что муж ел сегодня на завтрак, и ел ли он вообще. На кухне в их доме хозяйничала шустрая старушка, бывшая санитарка из больницы, которую подыскала Лабецкому главная медсестра, в комнатах убирала тоже баба Маша. Детей у супругов не случилось, и кроме общей крыши над головой их ничего не связывало. Когда Лабецкий ночевал у Раисы, она кормила его вкусной домашней едой, стирала его рубашки, а на работе всегда была услужлива, молчалива и расторопна в деле. Ещё бы! Раису он просто осчастливил: оформил её по разным должностям, начислил ей всякие совместительства и совмещения, проценты за сложность и объём работы. Но всё это были семечки. Он одел её и обул, накупил ей всяких золотых побрякушек. За счёт профсоюза она каталась на море, отдыхала два-три раза в год в самых дорогих санаториях и пансионатах. Профкомовская тётя, имя и отчество которой никак не мог запомнить Лабецкий, очень дорожила своей должностью, поэтому покупала на собственные деньги коробки дорогих конфет, и сама ездила в вышестоящие профсоюзные организации, где, многозначительно разводя руками, каждый раз униженно выпрашивала путёвки для секретарши главного врача…

Кроме совещаний с заведующими отделений Лабецкий очень любил свой день рождения. В этот день дверь в приёмную была распахнута настежь, и поток посетителей не иссякал до вечера. Сначала заявлялся административный отдел: начмед, экономисты, бухгалтеры, врач-статистик, инженер по оборудованию. Преподносились цветы, общий денежный презент… Затем приходили заведующие отделениями, также с цветами и конвертом, потом — старшие медсёстры, от которых он тоже не стеснялся принимать достаточно пухлый конвертик вместе с огромным букетом и поцелуями в щёчку… Не отставал от других и хозяйственный блок с кухней, приезжали многочисленные посетители со стороны с импортным коньяком и подарками — приятели из ГИБДД, милиции, муниципалы, директора магазинов и владельцы ближайших торговых точек… Количество конвертов росло в геометрической прогрессии, пару штук он всегда переправлял Раисе в ящик её стола…

Жизнь радовала по нарастающей. Лабецкий несколько раз сменил машину. Не стесняясь, он припарковывал возле больницы очередную иномарку, о которой его хирурги и мечтать не могли… Вскоре он купил шикарную квартиру в новом клубном доме с охраной и, воспользовавшись нужными связями, построил дачу на берегу озера прямо в водоохранной зоне… За границу он не ездил, считал это пустой тратой денег. Для процветания ему вполне хватало отечества. При вступлении в должность главного врача пришлось, правда, лишить себя радости ресторанных застолий, которые Лабецкий очень полюбил в последнее время. Он не прикасался к бутылкам целых три года, только копил дареные коньяки, виски, и бренди, складывая их всё в том же офисном шкафу, словно в винном погребе. В случае необходимости он угощал ими высоких гостей и ревизоров, которые в больнице появлялись редко. Все аудиторские проверки заканчивались вполне благополучно: сервированный обед с дорогим коньяком и приложение значительной суммы в конверте делали своё дело, и грозная с виду комиссия, написав положительный акт, уплывала восвояси… Период говенья, наконец, закончился: теперь Лабецкий не видел никакого смысла в воздержании, и в его кабинете по вечерам начались такие гулянья, что после их завершения глухой ночью Раиса, которая жила рядом с больницей, с трудом затаскивала его к себе домой. Иногда на следующий день он даже не мог выйти на работу, или приходил в таком виде, что по всем отделениям тут же разносился слух, что к главному сегодня ни с какими вопросами и документами обращаться не имеет смысла. Бывало, что жестокое похмелье совпадало с вызовом в комитет здравоохранения. В таких случаях вместо Лабецкого к начальству отправлялся Владлен Саныч, а то и Шурик, но, когда не получалось отвертеться от посещения вышестоящей организации, приходилось ехать туда в непотребном виде, что, конечно, не оставалось незамеченным.

В комитете прекрасно знали, за какую сумму Лабецкий купил свою нынешнюю должность. Несколько лет назад был снят с работы прежний руководитель городского здравоохранения, который, по неуточнённым данным, продал не меньше десяти аналогичных служебных мест. Лабецкий чувствовал отчуждение: в комитете, где он совсем недавно занимал весьма скромное место, никак не могли смириться с его возвышением. Жизнь заставляла заботиться о собственном имидже.

Умные люди посоветовали — надо писать диссертацию, защищаться. За определённую мзду его свели с заведующим кафедрой медицинского института. Профессор согласился и даже предложил на выбор несколько тем. Они обо всём договорились, даже сроки были определены, и вдруг… Зав. кафедрой не взял переданный ему аванс, стал прятаться, не отвечал на телефонные звонки. Лабецкий недоумевал и злился, не догадываясь, что причина была в нём самом… Профессор, конечно, любил деньги, и на гонорары за диссертации, написанные за подобных соискателей, купил себе и дочери прекрасные квартиры, сменил несколько машин и жил припеваючи, но при этом был человеком умным и осторожным. Этот учёный муж несколько раз встретился с Лабецким, поговорил с ним, и понял, что даже по чужому тексту и чужим мыслям никакой диссертации этот человек защитить не сможет, ибо интеллект его давно покрылся густым слоем мха… Так что вопрос о кандидатском звании был оставлен пока в подвешенном состоянии.

В конце концов, в комитете здравоохранения с Лабецким смирились. По давным-давно заведённому порядку значительная часть откатов главных врачей оседала в недрах главка. Немалые деньги, которые оставлял Лабецкий в карманах у чиновников, делали своё дело. Чем больше была эта сумма, тем более выгодные контракты доставались больнице. Соответственно значительнее становились откаты, часть из которых вновь оказывалась в комитете. Не смотря на обилие конкурентов, именно Лабецкому, который по прежнему месту работы знал, кому и сколько нужно заплатить за благоприятное решение вопроса, удалось выбить договор на замену в его вотчине старых оконных рам на стеклопакеты. О, это был сказочно выгодный контракт. Трёхэтажное здание больницы вытянулось вдоль улицы на целый квартал. Окон в нём — прорва, откат был фантастический. Конечно, по предварительному договору половину пришлось отдать в комитет, но и того, что осталось, было довольно. Они с Шуриком прежде таких денег в руках не держали… А потом больница попала в национальный проект «Здоровье». Значит, впереди и капитальный ремонт, и приобретение современного дорогостоящего оборудования, и много всего такого, самого заманчивого… Это сулило крупные многочисленные откаты. На горизонте засверкала мощная золотая жила с бриллиантовыми блесками… А что до персонала, этих явных и скрытых недовольных, то с предстоящей отменой единой тарифной сетки зарплата сотрудников полностью передаётся в руки главного врача. Пусть тогда только кто-нибудь вякнет!

И потому по вечерам в кабинете Лабецкого было шумно и весело. Он гоготал так, что сотрясалась вся его фигура, изрядно расплывшаяся за последние годы, и колыхался его круглый живот, вываливающийся поверх брючного ремня.

— А я не ворую, — перекрывая хохот приятелей, кричал он победно, и, размахивая руками, расплёскивал дорогой французский коньяк на свой письменный стол.

И в приёмную, где могли подолгу томиться в ожидании аудиенции сотрудники стационара или родственники тяжёлых больных, доносился приятный баритон хозяина больницы.

— «Сегодня — ты, а завтра — я…

Так бросьте же борьбу,

Ловите миг удачи!

Пусть неудачник плачет,

Кляня свою судьбу…»


Санитарный транспорт пришёл в середине дня. Лабецкий долго ждал его на улице, стоя на холодном ветру в плохо застёгнутой куртке. Он подпирал собой ледяную металлическую дверь парадной, которая давила на его спину, пытаясь закрыться, и только потому держался на ногах. Возле него прямо на грязном тротуаре стояла большая дорожная сумка. Утром он с грехом пополам собрал её: нижнее бельё, две-три рубашки, умывальные принадлежности, тренировочный костюм, в котором он собирался ходить в больнице… Лабецкий машинально бросил в сумку мобильный телефон, который отключил ещё неделю назад, портмоне и пару кредитных карточек, которые вряд ли могли ему понадобиться… Он даже сумел налить себе в дорогу кофе и плотно закрутить крышку термоса. Его постоянно мучила жажда, поэтому он взял ещё пластиковую бутылку кипячёной воды… Пока собирался, слышал, как сдавленно рыдает Вера в своей комнате. На душе было пусто, глухо, и мысли Лабецкого были вялыми, медленными и тягучими, как жевательная резинка, и думал он только о том, как трясущимися руками умудриться налить воды в бутылку и не обжечься горячим кофе.

Он стоял сейчас, подпираемый дверью, сдерживая подступающую тошноту, а Вера топталась на лестнице в парадной, не решаясь ни уйти, ни подойти к нему. Она торчала на верхней ступеньке лестничного пролёта и беззвучно плакала, размазывая слёзы, которые текли у неё не только из глаз, но из носа, и, казалось, даже из ушей. Но сейчас Лабецкого мутило не потому. Он был болен. Болен давно и очень тяжело. Только неделю назад был поставлен окончательный диагноз — лёгочный туберкулёз. Одна из самых неблагоприятных его форм. Каверны в обоих лёгких. В каждом плевке мокроты — целая колония палочек Коха. Конечно, туберкулёз — не сопли и даже не грипп, Лабецкий давно чувствовал, что с каждым днём нарастает какая-то непонятная вялость, слабость, апатия… Тянуло плечи так, словно он и летом ходил в тяжёлой дублёнке. Привычный кашель курильщика стал надрывным и тяжёлым. Профузные поты внезапно накатывали на него и днём и ночью. Он становился таким мокрым, словно его только что окатили ведром липкой тёплой воды… Они давно спали с женой в разных комнатах, но теперь она разговаривала с ним только через закрытую дверь. Ухаживала за ним, переодевала и кормила его всё та же баба Маша. Лабецкий долго считал, что болен какой-то вирусной пневмонией, глотал пачками какие-то антибиотики, но даже к своим больничным терапевтам не обращался, он совсем разучился кого-либо о чём-то просить… Он не хотел и боялся обследоваться, но сил становилось всё меньше, алкоголь перестал помогать, и, в конце концов, он свалился окончательно. Собрав остатки своего мужества в кулак, он поехал к пульмонологу… Лабецкий был очень болен и заразен, и потому его брезгливая Верка, с которой прожито без малого двадцать лет, торчала сейчас на верхней ступеньке лестницы и боялась подойти поближе. Впрочем, Лабецкому было сейчас так плохо, что он не чувствовал ни обиды на жену, которая последние две недели не вылезала из своей комнаты и даже сегодня не помогла ему собраться в дорогу, ни раздражения от навязчивых телефонных звонков любопытствующих коллег и бесцеремонных приятелей. В голове был туман. Лабецкого слегка покачивало. Он тупо ждал санитарную машину, которая должна была отвезти его в загородную больницу, где ему предстояло пробыть не менее года. Это если процесс поддастся лечению. А если нет… Кто знает, на сколько времени эта старая больница станет для него, Лабецкого Сергея Петровича, родным домом? Впрочем, об этом он тоже сейчас не думал, мыслительный процесс отсутствовал вовсе. Он только чувствовал, как слегка подрагивают его вконец ослабевшие ноги.

Наконец, из подворотни показалась старая санитарная машина, развернулась и поползла вдоль длинного ряда парадных. Лабецкий с трудом поднял руку. Его увидели, и машина закончила свой проезд достаточно бодро. Не оглядываясь на Веру, Лабецкий отпустил дверь. Притянутая магнитом, она с грохотом захлопнулась за его спиной, словно отрезав от него не только жену и любопытную физиономию консьержки, которая выглядывала из своего окошка в вестибюле, но и всё его прошлое вместе с этим вылизанным домом, в котором он жил последние годы…

Мрачный фельдшер, с помятой физиономией и с выраженным выхлопом после вчерашнего, соскочил со ступеньки древнего РАФа, чудом уцелевшего на постоялом дворе санитарного транспорта, и подошёл к нему. Фельдшер был опытным человеком и давно уже не боялся ни палочек Коха, ни птичьего гриппа, ни СПИДА. Он только окинул оценивающим взглядом покачивающегося от слабости больного, уточнил его фамилию, и, подхватив с земли его сумку, распахнул перед ним дверь салона машины. Оттуда повеяло теплом и застоявшимся запахом бензина, отчего Лабецкого замутило ещё больше… Зазвенел сигнал домофона, и в приоткрытую дверь высунулась Вера. Она была в накинутой на плечи норковой шубе, и вполне могла подойти, но не подошла, а только стояла в дверях, высунувшись наполовину. Фельдшер удивлённо оглянулся на неё.

— С Вами никто не поедет?

— Нет… — Вяло пробормотал Лабецкий и полез в машину.

Там он увидел единственное уцелевшее складное кресло и голые металлические носилки.

— Ехать больше трёх часов… — Предупредил фельдшер. — Сидя поедете?

— Нет, я лягу… — Он почти на четвереньках пополз на носилки.

Фельдшер подошёл к Вере, сказал брезгливо.

— Он сидя ехать не может, а носилки металлические. Принесите хоть какое-нибудь одеяло и подушку, дорога длинная…

Вера громко всхлипнула и скрылась. Вернулась она быстрее, чем можно было ожидать с её всегдашней медлительностью — видимо, схватила первое, что попалось ей под руку. Она вновь приоткрыла дверь парадной и протянула фельдшеру через щель лёгкий плед и пёструю диванную подушку. Фельдшер взял вещи и, даже не взглянув на неё, сплюнул себе под ноги. Он аккуратно уложил Лабецкого на подушку, подстелив под него тонюсенький плед, который едва прикрыл жёсткий металл, а куртку, которую его больной успел с себя стащить, положил ему на ноги.

— Жена? — Только и спросил он.

На слова сил не было, Лабецкий только прикрыл глаза.

— Хе-хе-хе… — Только и произнёс фельдшер. — Мне здесь, с Вами ехать?

Лабецкий промычал что-то отрицательное.

Фельдшер захлопнул дверь салона, сел рядом с водителем и отодвинул шторку окна кабины.

— Зовите, ежели что… Я услышу…

Они поехали. Лабецкий очень устал стоять, и сейчас, лёжа, он почувствовал такое облегчение, что почти не замечал ни жёсткости металлических носилок, ни узости и тесноты своей лежанки. Почти сразу он впал в какое-то забытьё, сознание его почти отключилось, голова скатывалась с маленькой диванной подушки то в одну сторону, то в другую, и фельдшер, оглядываясь на него через открытое в салон окошко, то и дело качал головой.

— То ли спит, то ли сознание потерял…

— Не помрёт? — Испуганно спросил молодой водитель.

— Да нет… Просто сильная слабость…

— Это жена была, должно быть?

— Жена, наверно…

— Вот я потому и не женюсь. Попадётся вот такая стерва…

— А, может, не она стерва… Или не только она. Кто знает…

Они надолго замолчали, думая каждый о своём.

Пока выпутывались из городских пробок, пока выезжали на загородное шоссе, прошло немало времени. Но за городом, когда в неплотно прилегающую дверцу старой машины просочился чистый свежий воздух, к Лабецкому стало медленно возвращаться сознание. Он почувствовал, как задеревенела его спина на жёстком металле носилок, но пока шевелиться не было сил, и он лежал с закрытыми глазами, только голова перестала болтаться по маленькой подушке. Сознание возвращалось, но мысли текли медленно, обрываясь на половине, и возвращаясь через некоторое время к своему началу. Что-то очень давнее, почти забытое было и в этой жёсткости металла под его изрядно опавшим за последние месяцы задом, и в тёплом запахе бензина, каком-то особенном, специфическом, который нельзя было спутать ни с каким другим. Лабецкий чуть приоткрыл слипшиеся веки. Над его головой была грязно-жёлтая дерматиновая обшивка салона, кое-где подклеенная, а местами висевшая лоскутами.

— Так ведь это «скорая»…

Ну, да, та самая машина, знаменитый РАФ, на которой он исколесил в своё время сотни километров. Может быть, именно на этой самой машине, которая везёт его сейчас в туберкулёзную больницу, ему и приходилось когда-то ездить… Лабецкий почти улыбнулся. Так вот откуда это знакомое ощущение жёсткого металла под спиной… Сколько раз, забираясь в такую машину, стоящую на приколе во дворе больницы, он отсыпался после длительных возлияний, напиваясь до беспамятства иногда даже во время дежурства…

Но тут мысли Лабецкого, опять прекратили своё движение. Машину тряхнуло и занесло на повороте. Эти смертельные виражи на плохо устойчивом РАФе он тоже хорошо помнил. В такие моменты дверца кабины имела обыкновение распахиваться, и не один медик «Скорой помощи» вылетал из машины на обочину, зарабатывая тяжёлые травмы и сотрясение мозга…

Лабецкий с трудом сел на носилках.

— Что? — Спросил фельдшер в окошко.

— Мне бы выйти…

Машина остановилась. Фельдшер помог Лабецкому выйти, проводил до обочины, постоял тактично в стороне. Лабецкому не хотелось сразу возвращаться в душную машину. Он ещё долго кашлял, сплёвывая полным ртом свои палочки Коха на стылую осеннюю дорогу.

Фельдшер снова полез в кабину.

— Скоро приедем, — проговорил он в окошко салона. — Ещё немного осталось…


За окном быстро темнело. Осенью темнеет слишком быстро, и сразу становится как-то тоскливо. Наша старая больница полна жизни днём, но вечером всегда затихает. На дежурствах тупо смотришь телевизор, или читаешь что-нибудь простенькое — на серьёзной книге не сосредоточиться, всё время что-то отвлекает. Я взглянула на старые механические часы, висевшие на стене моего кабинета ещё со времён царя Гороха. Циферблат давно стал грязно-жёлтым, и стрелки погнулись, но ходят минута в минуту, и на том спасибо. Скоро ужин, потом больные усядутся до отбоя перед телевизором, может быть, человека два — три заглянут в ординаторскую поговорить о себе с заведующей отделением, иногда просто так, только чтобы поболтать. … Чего только не услышишь в такие моменты, каких только историй не наслушаешься! Среди наших больных такие любопытные личности попадаются! Я о жизни в тюрьме и в лагерях столько знаю, что с любым уголовником могу опытом поделиться… Лечатся здесь очень долго, и за это время между врачом и больным устанавливаются какие-то особые отношения, их трудно определить словами. Если человек тебе и в тебя поверит, если за долгие месяцы лечения между вами установятся вот эти особенные дружески-родственные отношения, то и туберкулёзный процесс благоприятнее пойдёт. За это я и люблю свою профессию фтизиатра. Ни в одной медицинской специальности таких отношений между врачом и больным не бывает.

Совсем не читалось. Я отложила свежую газету и вышла в коридор.

На сестринском посту сидела Наталья, в своей любимой позе верхом на собственной ноге, сложив её перочинным ножичком, и читала очередной дурацкий детектив. Может быть, и не дурацкий, но представить Наталью с какой-нибудь другой книжкой в руках просто невозможно. В это время дневная работа медсестры закончена, теперь только перед сном надо выполнить вечерние назначения: кому-то уколы, кому-то капельницы, кому-то таблетки… Ходячие больные ушли в столовую на ужин, в коридоре пусто и тихо, можно и почитать. Наталья так увлеклась, изредка перелистывая страницы книги левой рукой, на которой не было двух пальцев, что не заметила, как я подошла. Сколько лет я её знаю? Мне кажется, всю свою сознательную жизнь. Она всего на несколько лет меня старше, когда-то мы вместе работали на станции «Скорой помощи». Муж Натальи Алексей дома бывал редко: плавал на рыболовецком судне. Я, тогда ещё человек не обременённый семейными хлопотами, с удовольствием возилась с её дочуркой Алёнкой, которую она мне по-соседски частенько подкидывала иногда на несколько часов, а то и на ночь, когда мы дежурили в разные смены. Она и на работу дочку часто приводила. Алёнка у нас на станции была чем-то вроде сына полка, её все любили от водителей до врачей… Какая очаровательная девочка была! Глазки зелёные, умненькие, и такие томные, а ресницы… До сих пор очень тяжело о ней вспоминать…

— Ты к Василькову давно заходила?

— Только что… Спит. Скоро пойду капельницу ставить. А что?

— Да не нравятся мне его последние анализы…

Всех тяжёлых больных я веду сама, хотя по статусу должна заниматься только организационной работой. Этот Васильков буксует у меня на одном месте — то улучшение, то обострение… Всё-таки придётся его хирургам показывать…

У Натальи на столе зазвонил телефон. Она сняла трубку.

— Привет, Валентина… Она здесь, сейчас скажу… — И повернулась ко мне. — Больного привезли… Тяжёлого. Будешь в приёмном смотреть или пусть сразу к нам везут?

— Сюда…

Через несколько минут в коридоре загромыхало старое инвалидное кресло — это санитарка приёмного отделения доставила к нам больного. Он был тучным, рыхлым и сидел, низко опустив голову, которая слегка покачивалась в такт движениям. Санитарка подошла к нам, протянула историю болезни и почти шепнула.

— Бациллярный…

Палаты с бациллярными больными были все заполнены.

— Нечего делать, клади его в восьмую… — Велела я Наталье.

Она поморщилась.

— Тебе мало неприятностей? А вдруг какой-нибудь блатной поступит?

Восьмая палата у нас — платная, так сказать, «повышенной комфортности». Хотя вся комфортность заключается в индивидуальном туалете с душем, где с потолка сыплется штукатурка, и наличием старого холодильника «Саратов» на пару с таким же старым чёрно-белым телевизором, который включается по наитию…

— Мне что, прикажешь его к выздоравливающим положить? Клади в восьмую.

Наталья вместе с санитаркой повезли больного в палату, а я, прихватив его историю болезни, отправилась к себе в кабинет.

Сначала посмотрела направление, снимки. Новенький негатоскоп, подаренный недавно спонсорами, хорошо выделял все тонкости рентгеновских снимков и компьютерной томографии. Процесс зашёл очень далеко, туберкулёз злокачественный, поражены оба лёгких. Я заглянула в титульный лист и ахнула: врач! Главный врач! Так запустить свою болезнь! Подобные больные, словно из учебника по классической фтизиатрии, сейчас попадаются очень редко. Я взяла фонендоскоп и направилась было к двери, но вернулась — забыла посмотреть имя и отчество больного. Сергей Петрович… Надо же… Но увидев фамилию невольно опустилась на стул — Лабецкий! Лабецкий Сергей Петрович. И год рождения тот же… Нет, не может быть… Этот… Совсем другой… Каких только совпадений не бывает… Я успокоилась и пошла в палату смотреть больного.

Наталья уже опять сидела на своём рабочем месте, в любимой позе верхом на собственной ноге. Жаль, что жизнь у неё так и не сложилась — она с годами такая видная, яркая женщина стала. О её профессиональных качествах и говорить нечего: я Наталью ни на какую другую медсестру не променяю, доверяю ей во всём, как себе. Увидев меня, она оторвала взгляд от температурного листа, который заполняла на нового больного.

— Как его фамилия?

— Лабецкий…

Она вскинула брови. Я повторила.

— Лабецкий Сергей Петрович…

Наталья вскочила со стула.

— Ты думаешь… Ты думаешь, это наш Лабецкий? Не может быть… Этот такой… Ну, он совсем другой… Плюхнулся на постель — и к стенке отвернулся… Я велела бабе Гале ему ужин в палату принести…

— Пойдём, посмотрим… Поговорим…

Мы, как старые заговорщики, тихонько приоткрыли дверь палаты.

Наш больной, в верхней одежде, в которой приехал в больницу, лежал поверх одеяла, носом к стене, сжимая в руках баночку для мокроты. Он кашлял, сплёвывая полным ртом… На скрип двери он не обернулся.

— Лабецкий… — Нерешительно сказала Наталья. — Вам помочь переодеться?

Не оглянувшись, он покачал головой и снова начал кашлять. Я давно привыкла к депрессии своих больных, поэтому сказала спокойно и доброжелательно.

— Сергей Петрович… Я — заведующая отделением Ирина Дмитриевна Соловьёва… Я буду Вас лечить…

Мне показалось, что спина его замерла на мгновение, но потом он снова начал кашлять. Я выждала паузу и продолжила.

— Сергей Петрович… Я понимаю, что Вы сейчас плохо себя чувствуете и очень устали с дороги… Я сегодня дежурю и приду к Вам рано утром… Наталья Васильевна — наша старшая медсестра… Она поможет Вам переодеться…

Больной опять никак не откликнулся, хотя притих,по-прежнему сжимая в руке баночку для мокроты.

— До завтра, Сергей Петрович.

Мы закрыли дверь палаты.

— Ладно, — махнула я рукой. — Разберёмся… Переодень его и уложи поудобней. Я сейчас лист назначений заполню, сразу капельницу поставишь, …

— А ужин?

— Какой там ужин! Дай Бог, чтобы отлежался немного к утру…

— Слушай, Ир… Если это он… Ему ведь три года тогда дали?

— Три…

— Надо же как поднялся! Главный врач!..

— Был, Наташа, был…


Ночью больные не беспокоили, и я, кажется, выспалась. День в нашей больнице, как и в тысячах других, начинается с «летучки», и утром я побежала в конференц-зал. Дежурные службы отчитались быстро, сутки прошли спокойно. Обычно, если у хирургов нет операций, после «пятиминутки» главный отпускает всех рядовых врачей, и оставляет только заведующих отделениями. Я не слишком прислушивалась, о чём он разглагольствовал на этот раз: беспокоилась о Лабецком, надо было забежать к нему перед тем, как уйти… Но потом что-то меня в речи нашего начальника зацепило, я возразила ему с места, потом даже встала, попыталась выступить по поводу общих проблем, завелась, начала по-глупому кричать… Господи! Как он меня раздражает своей тупостью и отсутствием элементарного клинического мышления! В итоге я получила то, чего добивалась.

— Ирина Дмитриевна! Если Вам в нашей больнице всё так не нравится, что Вы здесь делаете?

В общем, меня никто не поддержал, хотя, уверена, в душе все были со мной согласны: в больнице текущие проблемы не решаются месяцами. Предатели и приспособленцы! Дипломаты чёртовы! Все трясутся за свои места… Выходили с совещания, пряча от меня глаза, только Виктор, заведующий хирургическим отделением, молча, дошёл рядом до моего кабинета и только тут попытался объясниться.

— Пошёл ты к чёрту со своей дипломатией. — Я со злостью грохнула об стол папку с историями болезней.

Папка была совсем дряхлая, с оторванными завязками. Истории рассыпались в разные стороны, одна упала прямо к ногам Виктора.

Он засмеялся, поднимая её с пола.

— Вот… — Сказала я, немного притихнув. — Даже канцелярских папок не допроситься! Моя старшая три месяца со списком к завхозу ходит: папок нет, бумаги для компьютера нет, бланков нет…

— Правильно. — Кивнул Виктор. — У нас то же самое. Чернила для принтера на свои деньги покупаю. Перечислить ещё, чего в больнице нет? Как насчёт ремонта лампы в операционной, замены ржавых каталок, покупки функциональных кроватей? У тебя в отделении хоть одна в нормальном состоянии имеется?..

Я всё ещё не могла успокоиться

— Он потому на меня злиться, что я ему конвертики не ношу. Вы все носите, а я не ношу, и носить никогда не буду.

Это, конечно, было полу правдой: с наших больных немного возьмёшь — туберкулёз — болезнь социальная. Лечатся у нас, в основном, алкоголики, тюремные сидельцы, много деревенских жителей, крепко пьющих, нигде не работающих. О бомжах и говорить нечего… В тяжёлые девяностые даже бутерброды у персонала воровали… Люди денежные, способные платить среди наших постояльцев редко попадаются. И платные услуги мы населению не оказываем, поскольку это ближайшее население от нас в пяти километрах, ему удобнее и ближе в город ездить. Но Виктор на этой неделе оперировал оч-чень платёжеспособного больного. Я знаю, поскольку это больной переведён в хирургию из моего отделения. Значит, и конвертик был, ибо наш главный по поводу чужих денег востро держит ухо.

— Если вы все будете молчать, мы так и будем гнить в своём болоте. Надо жаловаться…

Виктор с иронической улыбкой взглянул на меня.

— Кому?!

Да, знаю я, конечно! Шурин нашего начальника никто иной, как вице-губернатор. Потому и попал в главные врачи туберкулёзной больницы бывший стоматолог.

— Пойми ты, дурья твоя голова, — продолжал Виктор, — про нашего прохиндея мы всё знаем. Изучили за эти годы. Знаем, что в лоб от него ничего не добиться, знаем сколько и за что ему надо платить… А если нового кого-нибудь назначат? Вместо того, чтобы больных лечить, будем несколько лет заново к нему приспосабливаться … Ты уверена, что новый начальник будет лучше старого? А если ещё похлеще кого-нибудь назначат?

Виктор помолчал, потом вздохнул.

— Надо делать своё дело… Работать, работать надо… И плевать я хотел на всех начальников, вместе взятых!

— Но ведь их не обойти! — Вздохнула я, сдаваясь.

— Если ты не угомонишься, он тебя выгонит… Подумай своими мозгами: даже если ты из фтизиатрии в терапевты подашься, какой дурак тебя в рядовые возьмёт с должности заведующей отделением? Кому конкуренты нужны?

— Этого все вы и боитесь!

— Конечно. — Виктор кивнул. — Мне что, прикажешь в поликлинику идти пролежни лечить?

Я вздохнула, постепенно успокаиваясь. Виктор — хирург экстракласса. Руки волшебные. И кроме этого — отличный менеджер. Так организовал работу в своём отделении — любая клиника может позавидовать. Его знают во всех областных медицинских компаниях. Даже во Францию на стажировку ездил за их счёт. На месте нашего главного я бы в рот ему смотрела, а этот…

— Но кадровую проблему как-то надо решать?

У меня эта проблема на первом месте. В конце концов, папки для историй болезни я и сама купить могу, а вот где взять ординаторов? По штату я как заведующая отделением палаты не курирую, но ординаторы у меня… Один после интернатуры только полгода работает, опыта совсем нет, многое пропускает, а второй доктор… Неделю работает — три пьёт… Когда-то в городе серьёзную должность занимал — слетел за пьянку. Но знакомые остались, больничный лист от любого узкого специалиста может принести. Выгнать, конечно, можно, только кто работать будет? Но доводит он меня… Каждый месяц по три раза графики дежурств переделываю. Иногда приходится по нескольку дней вообще домой не уходить — кому-то надо в отделении дежурить. Плохо с ординаторами, очень плохо. Потому и с главным врачом ругалась — не хочет кадрами заниматься и всё… Правда, у Виктора в отделении не лучше: один ординатор — ни рыба, ни мясо, зато всегда на рабочем месте, а вот другой — совсем древний, иногда во время операций крючки от слабости из рук выпадают… Сам с работы уходить не хочет, и уволить нельзя — не за что. Ну, а наш начальничек в вышестоящих организациях рапортует, что у нас с кадрами всё в порядке.

— Будем капать на мозги потихоньку… Знаешь, что такое «японская пытка»? Но на рожон не лезь… Выгонит — где жить будешь?

Замечание резонное: ведомственное жильё — это разновидность рабства. Я всё время об этом забываю.

Виктор похлопал меня по плечу и пошёл к себе в отделение.


Когда я, наконец, пришла в палату к Лабецкому, он лежал всё в той же позе лицом к стене, с очередной баночкой для мокроты в руках. Дышал тяжело, хрипло, и сердце у него стучало где-то в горле. Нетронутый завтрак застыл на тумбочке. Я вышла в коридор, позвала санитарку, велела убрать. Санитарка виновато засуетилась, унесла посуду, вытерла клеёнку на тумбочке. Больной не пошевелился. Я подвинула единственный старый, чудом сохранявший устойчивость стул к его кровати и села.

— Сергей Петрович! — Позвала я. — Повернитесь, пожалуйста… Я — Ваш доктор. Мне надо с Вами поговорить.

Больной не отозвался, никак не прореагировал на мои слова.

Мне показалось, что он в забытьи, и я дотронулась до его плеча.

— Сергей Петрович, Вы меня слышите?

— Слышу… — Его плечо слегка отодвинулось от моей руки.

— Моя фамилия Соловьёва… Ирина Дмитриевна. Мне кажется, что мы с Вами знакомы… Работали когда-то вместе на станции «Скорой помощи».

Больной притих, словно тяжело переваривая мои слова. Потом вздохнул, сильно закашлялся, и только отплевавшись в баночку, слегка развернулся и произнёс только один звук.

— А…

Он тяжело поднял отёкшие веки и взглянул на меня.

— Мне надо собрать анамнез и назначить Вам лечение… — Продолжила я настойчиво. — Как только Вы начнёте лечиться, снимется интоксикация, и Вам станет лучше. Пожалуйста, постарайтесь ответить на мои вопросы…

Он прикрыл глаза в знак согласия. Я понимала, что ему сейчас так тошно, что даже желать самому себе смерти нету сил. Но, собрав всё своё мужество, он стал односложно отвечать на мои обычные врачебные вопросы, иногда заменяя слова слабым кивком головы или просто закрывая глаза в знак согласия. Кое-как усадив больного в постели, я тщательно простучала и прослушала его грудную клетку. Впрочем, ничего неожиданного я в его лёгких не услышала — рентгеновские снимки давали полную информацию.

Я вернулась в свой кабинет и проанализировала то, что теперь знала про больного Лабецкого… У меня в отделении очень тяжёлый больной, самый тяжёлый не только на сегодняшний день, но и за несколько последних лет. Его надо спасать — вот и всё. Как заболел? Очень просто. Не обращал внимания на своё здоровье. Очень много курил. И пил. О последнем я долго не решалась спросить, он сказал сам. Это была самая длинная фраза за время нашего диалога.

— Не вылезал из запоев… — Пробормотал он, сопротивляясь очередному приступу кашля. Отплевавшись в баночку, почти прошептал. — Не просыхал…

Я снова внимательно проверила лист назначений. Помимо лечения основного заболевания надо было выводить больного из абстиненции. Но мне приходилось решать такие задачи и раньше. Хронический алкоголизм часто идёт рука об руку с туберкулёзом. Капельницы, витамины, таблетки… Нужна консультация психотерапевта. Течение туберкулёза в начальном периоде, как правило, сопровождается депрессией. Первичный курс затягивается иногда на несколько лет, больные теряют почву под ногами, летит в тартарары жизнь, работа, часто рушатся семьи… Близкие люди боятся заразиться от своих заболевших родственников, друзей, брезгуют ими… Многое происходит от обывательского невежества, но избежать этого редко кому удаётся.

Кажется, всё… И только отложив в сторону историю болезни, я разрешила себе подумать… Со вчерашнего вечера я всё отодвигала и отодвигала от себя эти ненужные сейчас мысли, не позволяла себе этой слабости. Но мысли не отпускали, были здесь, рядом, от них никуда нельзя было деться. План лечения больного был составлен, и можно было выпустить их на свободу.

Неужели это тот самый Серёжа Лабецкий, неужели это он — стройный невысокий, с карими восточными глазами? В него было влюблено поголовно всё женское население больницы, отделением которой была наша станция «Скорой помощи», где мы вместе работали. От Лабецкого исходило ощущение такой мужской надёжности и силы, к которым женщины тянутся, как кролики к удаву… Он был умён и остроумен, чертовски обаятелен с лёгкой долей мужского кокетства, но со всеми коллегами тактичен и доброжелателен. В студенческие годы Сергей, как он сам рассказывал, был влюблён в студентку консерватории, которая вместо парадных, где можно было целоваться, таскала его в оперу, где надо было ходить на цыпочках… Меломана из него не получилось, но подружкины усилия не пропали даром — у Лабецкого был приятный баритон, и по случаю, он умело распевал цитаты из оперных арий… Только закончив институт, в неотложной медицине я тыкалась носом, как кутёнок, и Лабецкий казался мне таким талантливым, таким опытным врачом… Возможно, в те годы он таким и был… Немудрено, что я влюбилась в него без памяти. Это был какой-то бред, какое-то помешательство: я старалась попасть с ним в одну смену, советовалась с ним по любому, даже самому пустячному вызову… Какая же глупая, наивная дурочка я тогда была! Как часто короткими летними ночами, когда за окном бушевала гроза, сверкала молния, и грохотал дождь по металлическому подоконнику, я просыпалась и мечтала… Я мечтала, что вот-вот раздастся звонок в дверь, я брошусь в одной ночнушке открывать, а на пороге будет стоять он, Серёжа Лабецкий. И дождь холодными струями будет стекать с его плаща. И ничего мы не скажем друг другу, а просто крепко обнимемся, и я тоже стану совсем мокрой, но в этих сильных и надёжных объятиях почувствую себя навсегда защищённой от всех напастей мира… Но мои фантазии так и остались фантазиями. На дежурствах Лабецкий, слегка кокетничая, подшучивал надо мной, но близко к себе не подпускал, всегда держал дистанцию, хотя, будучи меня старше, прекрасно понимал, что со мной происходит… Возьмёт, бывало, меня за руку, тепло и ласково заглянет своими восточными глазами мне прямо в мозги — я замру, онемею, а он тут же и выпустит мою руку из своих ладоней…

Но всё несчастье было в том, что очарование Лабецкого продолжалось до того критического момента, когда он терял способность каким-то образом выражать свои мысли: Сергей был дремучим алкоголиком. Запойным. Потому, наверно, он и задержался в рядовых врачах «Скорой помощи». Как-то Наталья, бесцеремонная в те годы, спросила его, как он дошёл до жизни такой? Он не обиделся, не разозлился, а совершенно просто всё объяснил. Рос без отца, с матерью, она часто болела и умерла, когда он учился ещё на первом курсе. И стал он в годы процветающих коммуналок единственным на факультете владельцем отдельной квартиры… Сначала у него собиралась вся группа — весело отмечали праздники и дни рождения, деля одну бутылку вина на двадцать человек. А потом по разным причинам гостей становилось всё меньше и меньше, и, наконец, осталась только одна небольшая компания, совершенно конкретная, которая приходила с одной целью — хорошенько выпить. И по окончанию института Лабецкий был уже крепко пьющим человеком…

Иногда он запивал на неделю и пропускал дежурства, вызывая панику у заведующей станцией — надо было срочно его заменять, а врачей на «Скорой» постоянно не хватало. Он мог запить и на работе, мгновенно растеряв свой шарм и обаяние. В такие минуты Лабецкий становился патологически упрямым, капризным, рвался на вызовы, чего коллеги, конечно, допустить не могли. До утра он отсыпался на носилках в свободной санитарной машине возле здания «Скорой», потом кто-нибудь из сочувствующих водителей отвозил его на станцию: Лабецкий жил в городе и приезжал на работу в электричке… Конечно, в такие моменты на него злились все, и я больше всех, потому что не видеть его, не знать, что с ним, было для меня настоящей пыткой. Но как только он снова появлялся на работе в белоснежной отутюженной рубашке, гладко выбритый и пахнущий дорогим лосьоном, всё становилось на свои места: Серёже Лабецкому прощалось всё. Конечно, за его спиной коллеги удивлялись, как при такой жизни он умудрялся держаться на плаву, сохранять в целости свой интеллект, мозги, и оставаться хорошим врачом. Оказалось, что всё это было до поры до времени.

Я утонула в воспоминаниях. Когда я видела Лабецкого в последний раз? Больше двадцати лет назад… Где это было? Кажется, в суде… Ну, да, в суде. Мы все тогда выступали свидетелями, а Лабецкий сидел на скамье подсудимых… Когда объявили приговор, его увели, я проводила его взглядом до дверей, и больше мы не встречались…

Когда зазвонил телефон, я не сразу сняла трубку. Это был главный врач.

— Ты там того… — Сказал он, не утруждая себя обращением. — Мне звонили из Комитета по здравоохранению города… У тебя там Лабецкий поступил… Тяжёлый, говорят… Он главный в двенадцатой больнице. Положи его в восьмую палату. Когда посмотришь его, скажешь, чего надо… Обещали любые, самые дорогие антибиотики… Если консультанты будут нужны, я договорюсь.

— Он с вечера лежит в восьмой. Я его посмотрела… — После разговора с Виктором я старалась быть вежливой. — Пока ничего дополнительно не нужно. Я скажу, если понадобится.

Подробности, как всегда, главного врача, не интересовали. Как любой стоматолог, во фтизиатрии он ничего не смыслит, в лечение больных не вникает, но поучать очень любит, попадая порой пальцем в небо.


Первое время Лабецкому было совсем худо. По ночам он громко бредил, что-то бормотал, выкрикивал какие-то отдельные слова. В бреду ему казалось, что он опять мотается по району на медицинском РАФе. Снова и снова он видел себя у кровати умирающей Вики Пономарёвой. Он чувствовал в своих руках её тонкий, просвечивающий на свету локоть, в сгиб которого дрожащими непослушными руками тыкал иглой от шприца, пытаясь попасть в тоненькую, почти невидимую вену… Потом он находил себя в зале суда, и, стоя, выслушивал приговор. И вдруг неожиданно приходил в сознание, захлёбываясь мокротой. Палата его находилась против сестринского поста, и Соловьёва строго-настрого запретила закрывать в неё дверь: больной был слишком тяжёлым. Когда он сползал с подушек, дежурные сёстры с трудом поднимали его, тяжёлого, обмякшего, устраивали в полусидящее положение. Наталья пеклась о Лабецком как-то неистово, особенно в первые недели, когда он совсем доходил. Сама меняла ему промокшие от пота нижние рубашки, перестилала постель, подставляла судно… Силком заставляла его есть, хотя он глаз при этом не поднимал и еле шевелил челюстями. Когда в голове ненадолго прояснялось, Лабецкий ощущал в груди незнакомое тепло, отдалённо напоминающее чувство благодарности к этой почти незнакомой женщине, которая печётся о нём, как о самом близком человеке. В такие моменты он пытался есть сам, но ложка сразу выпадала из его рук и звонко ударялась о кафельный пол. Наташа приносила чистую ложку, и кормёжка начиналась сначала.


Я знаю Наталью тысячу лет. Она у меня в отделении — старшая медсестра, и более надёжного помощника, чем она, вряд ли можно найти. Помимо основных обязанностей она берёт ещё дежурства на посту, чтобы не терять квалификацию. Это она так говорит. Но я-то знаю, что здесь на людях, с больными она чувствует себя нужной и полезной, а дома…

Однажды, проходя по коридору, я увидела Наталью в дверях палаты Лабецкого. Она стояла, прислонившись к косяку, скрестив по-русски руки на груди, прислушивалась к его бреду и тяжело думала о чём-то.

Почувствовав спиной моё присутствие, сказала тихо и обречённо.

— Вот так и я буду помирать… В полном одиночестве.

— Не будешь… — Я только сейчас поняла, как часто Наталья думала об этом. — У тебя есть мы, я и мой сын…

Наташа повернулась ко мне. Глаза её были влажными.

— Скажи честно… Ты думаешь… Ты думаешь, это я ему жизнь угробила?

— Ты чего, спятила? Не бери столько дежурств, у тебя совсем крыша едет…

— Но если бы я тогда… Если бы я не послала его на вызов к Вике Пономарёвой… Ведь я могла его не послать… Если бы Вика не умерла у него на руках…

Я притянула её за плечи.

— Наташка, двадцать лет прошло. Опомнись! Сейчас его из туберкулёза надо вытаскивать, а не заниматься самокопанием…

Наташа вздохнула и двинулась к Лабецкому.

— Я его переодену, он совсем мокрый…


Какие только метаморфозы не происходят с человеком за долгую жизнь! Когда я вспоминаю, какой шалавой Наташка была у нас на «Скорой», мне кажется, что я думаю о ком-то другом. Мы жили в одном ведомственном доме, и по-соседски дружили, но работать с ней было настоящей пыткой для всех наших докторов. В сумке-укладке, с которой мы ездили на вызовы, у неё всегда царил страшный бардак: то окажешься без бинтов на автослучае, то на сердечной астме останешься с двухграммовым шприцем в руках. А что таким маленьким сделаешь? Я всегда сама сумку собирала, хотя это забота фельдшера. К тому же ленивой Наталья была, кошмар! Лишний раз не двинется, не повернётся… В общем, характер у неё был… Да что с неё взять — детдомовская девочка. Наталья и к мужу, кажется, не слишком привязана была: он в плавание уйдёт на месяцы, она, вроде, и не скучает. Помню, Алексей приехал под самый Новый год, а Наташка на работу вышла.

— Муж из плавания пришёл, а ты на дежурство напросилась. — Удивилась я, оказавшись с ней в одной смене в Новогоднюю ночь.

— Им с Алёнкой и без меня хорошо. — Отмахнулась она. — А я праздничные получу.

И смешно на неё было смотреть, и жалко.

— То ли ты живёшь, то ли спишь… И как Алексей с тобой уживается?

— Да так и уживается. — Не обиделась Наталья. — Ворчит, ругается, иногда бросить грозиться, а потом, посмотрит и говорит, как и ты: «Смешно и жалко…»…

Фельдшеров на станции не хватало, и в тот злополучный день мы с Лабецким стояли в графике без помощников. Диспетчер на дежурство не вышла — заболела, и за телефон была посажена Наталья, хотя она должна была работать на линии с кем-то из дежуривших с нами врачей. Сергей был пьян и болтался в диспетчерской под ногами, мешал ей работать. Очередной поступивший вызов был в баню, в мужское отделение. Удовольствие, надо сказать, ниже среднего. И моя очередь ехать.

— Да что же это такое! — Простонала я. — И что мне сегодня так везёт! То вытрезвитель, то баня!

— Что делать, Ирк… Твоя очередь… Попроси его, если хочешь. — Наталья кивнула на Лабецкого.

Ехать куда бы то ни было он явно был не в состоянии.

— Да я не отказываюсь…

Я обречённо стала собираться на вызов.

— Она не отказывается от мужского отделения, Наташенька! — Загоготал Лабецкий.

Нарочно, чтобы подразнить меня, он подошёл к Наташке вплотную и приобнял её за плечи.

— Слушай, Наталья… Давай я к тебе завтра приду! Отправь Алёнку к Ирине, а муж твой сейчас в плавании, я знаю…

Наталья пожала плечами.

— Да приходите, жалко что ли… А что делать-то?

Лабецкий противно усмехнулся.

— А любить, Наташа, любить… Постель так сближает. — И пропел. — «Любовь нечаянно нагрянет, когда её совсем не ждёшь»… Всё так просто…

А Наталья вдруг разозлилась и сбросила его руку со своего плеча.

— Вот чокнутый! Вы мне лучше расскажите про любовь-то эту… Двадцать пять лет на свете живу, а что такое любовь — так и не поняла. С чем её едят, любовь-то вашу? — Наташка завелась. — Все твердят: «любовь, любовь», а вся любовь к роддому сводится…

Лабецкий, хоть и был сильно пьян, но разом перестал паясничать.

— Что ты за примитивное существо, Наталья? Дурой тебя вроде не назовёшь, а простые человеческие чувства тебе не ведомы. Ты хоть мать-то свою любишь?

Наталья взглянула на меня и засмеялась.

— Чего он спрашивает, а Ирк? Мать…

Я укоризненно взглянула на Лабецкого. Под градусом он совсем забыл, что Наташка — детдомовская. А её понесло.

— Любовь… В детском доме нам любовь не преподавали. Металлолом мы собирали, макулатуру всякую, это было… За учёбу нас, кого хвалили, кого ругали, иногда мы младшим детям книжки читали — было и это. Ну, а мама с папой — то запретная тема была, про них даже шёпотом говорить было страшно… А Вы говорите, любовь… Нас двадцать человек в спальне было, нянечка придёт свет выключить, не всегда «спокойной ночи» скажет…

— Ладно, — сказал Лабецкий примирительно, — не заводись…

Впрочем, пока я проверяла свою укладку, он, отключился, развалившись в старом продавленном кресле. Направляясь к двери, я попробовала его растолкать. Он вяло открыл глаза.

— Чего тебе, Медуза Горгона?

— Ступайте в дежурку, Сергей, постарайтесь прийти в себя… Наталья подержит Вас на станции, пока кто-нибудь из врачей не вернётся…

— «Кто сказал, что я сдал, что мне рук не поднять?..» — чисто пропел он своим баритоном. — Впрочем, Вы правы, доктор. Пойду прилягу. Кричи громче, Наталья, если будет срочный вызов …

Вернувшись на станцию, я поплелась в дежурку: в тот день было очень много вызовов. Лабецкий из обоймы выпал, приходилось работать за него. Я очень устала. Дежурка была пуста. Лабецкого в ней не было.

Я вернулась в диспетчерскую, где Наталья вяло, с непроницаемым лицом смотрела телевизор.

— Где Лабецкий?

— На вызове… — Не повернув головы в мою сторону, ответила Наташка.

— Был вызов? Ты послала его на вызов?

— Да, был вызов. Чего ты пристала? Очередь ехать была Лабецкого, он и поехал.

Я быстро повернула к себе журнал, лежащий на диспетчерском столе. Вызов был к Вике Пономарёвой, к той самой худенькой, несчастной девушке, которой давно не было бы на свете, если бы не врачи нашей «Скорой». У Вики было неизлечимое кардиологическое заболевание, она была приговорена с детства, и мы каждый раз вытаскивали её с того света на кончике инъекционной иглы… У меня подкосились ноги. Я опустилась на стул и молча смотрела на Наташку. Она всё-таки не выдержала моего взгляда.

— Ну, чего ты уставилась? Тебе нравится за него пахать? У Вики — скандальная мать, она обязательно напишет жалобу… Будет жалоба — его уволят.

Я не находила слов.

— Наталья, у тебя в башке все понятия сместились… Ты подумала о бедной девочке? Что она будет думать о нас, о тебе, умирая?

Кажется, я кричала. Но в это время зазвонил телефон. Я взяла трубку. Звонила Вика. Она была дома одна и ей было страшно. Я собрала всю свою волю в кулак и сказала в трубку спокойно и ласково.

— Не плачь, миленькая… К тебе уже выехал Лабецкий. Он постарается тебе помочь. У него должно получиться…

Я больше не смотрела на Наталью. Я схватила свою укладку и через мгновение сидела в машине. Я поехала на тот же адрес вслед за Лабецким.

Вика умерла: он не смог попасть в её тонюсенькую вену. Я приехала слишком поздно. Потом были всяческие клинические разборы и комиссии, под выговоры попали все: и Наталья, и мы — врачи, дежурившие в тот день, и наша заведующая, и главный врач больницы. Лабецкого судили, и он исчез из моей жизни на двадцать лет…

Вскоре нашу маленькую участковую больницу расформировали за нерентабельностью, а вместе с ней перестала существовать и станция «Скорой помощи»…


Я давно перестала удивляться Наталье — сейчас она совсем другая. Мой жизненный опыт позволяет сделать вывод: только тот, кто вволю настрадался, пережил настоящее горе, беду, только такой человек умеет сострадать другому. Можно быть очень добрым, отзывчивым, и не уметь сострадать. Это может только тот, кто сам прошёл все муки ада. Я не только физические страдания имею в виду. Ведь они бывают самые разные, эти муки — у каждого свои. Именно поэтому после войны люди умели сострадать. А сейчас…

Наталья сострадать научилась. Когда я сбежала от мужа и приехала к ней, я не узнала её, это был совсем другой человек. Она словно заново родилась. С каждым тяжёлым больным Наташа сейчас носится, как с близким родственником, даже если этот больной только что покинул тюремную камеру. Она словно епитимью на себя наложила. Она крестилась после смерти Алёнки, а мимо нашей больничной часовни пройти не может, обязательно зайдёт. И с отцом Михаилом, нашим священником, подолгу о чём-то разговаривает. Часовня эта — очередной подвиг Виктора. Полгода за нашим главным ходил, убеждал, уговаривал… И добился-таки: и лишнюю комнату нашли, и убранство приобрели — что-то родственники больных привезли, кое-что сотрудники на свои деньги купили. И пустой наша часовня никогда не бывает. Больные по нескольку раз в день заходят, особенно если кому-нибудь из них операция предстоит. И родственники за своих страждущих — кто помолиться зайдёт, а кто просто свечку поставить. Наш священник, отец Михаил — личность примечательная во всех отношениях. Возраст его трудно точно определить — усы и борода мешают, но мне кажется, он ненамного нас старше. Он среднего роста, полноват, а голос у него красивый, успокаивающий такой, низкий. А самое главное — это глаза. Я таких глаз в жизни не встречала. Они карие, глубокие и такие мягкие, что я им сразу нашла определение, как только впервые встретила этот взгляд — они бархатные… Когда отец Михаил разговаривает, успокаивает тяжёлого больного или отчитывает санитарку за нерадивость, всё равно его глаза греют. По специальности он — военный врач, практиковал больше десяти лет, успел в «горячих точках» послужить. Много видел горя, боли и несправедливости. Очень мудрый, тактичный человек. Вот Наталья к нему и прилипла, словно пластырь. Поговорит с ним, пошепчется — потом ходит с просветлённым лицом и с ещё большим остервенением больным служит. Другого слова здесь и не подобрать.

Этим летом, что греха таить, я нечаянно подслушала её разговор с отцом Михаилом. Мой кабинет — на первом этаже, и в жаркий день окна у меня всегда открыты. А под окном — скамейка. Я писала дневники в историях болезни, как вдруг услышала их голоса. Разговаривали они негромко, но всё равно до меня долетало каждое их слово.

— Восемнадцать лет прошло, отец Михаил… — Говорила Наталья с той самой обречённостью, которую я так хорошо в ней знала. — Этот ужас со мной восемнадцать лет… Я крестилась, ходила в церковь на исповедь, причащалась, священник мне разрешительную молитву дал, как убийце… Но всё равно никакого покоя мне нет. Не отпускает она меня, понимаете? Как мне жить, отец Михаил? Как мне с этим ужасом дальше жить?

Вот, значит, что… Никогда Наталья не говорила мне об этом. Молча несла свой страшный крест.

Мне стало стыдно: не для посторонних ушей была эта беседа. Я вышла из кабинета.


Наталья Алёнку проспала. В самом прямом смысле. Восемнадцать лет назад накануне своего дежурства она позвонила на «Скорую» и сказала, что садится на больничный: заболела дочка. Обычное дело, ничего особенного. Она забрала Алёнку из садика с температурой, не слишком и высокой. Но девочка была квёлая, сонная и сильно кашляла. Наталья запихала в неё какие-то таблетки, кое-как накормила — Аленка есть не хотела, и, уложив её в постель в крохотной детской, уселась перед телевизором. Время от времени она слышала из комнаты сиплый кашель дочери, но от нового фильма отвлекалась ненадолго… Потом Алёнка притихла, Наталью потянуло в сон, и она преспокойно улеглась спать, даже не заглянув к больному ребёнку… Утром она встала, привела себя в порядок и принялась готовить завтрак. Обычно, едва услышав шаги матери, Алёнка сама появлялась из своей комнаты, проблем со вставанием у неё никогда не было, а тут почему-то — тишина… Наташка не то чтобы забеспокоилась, она удивилась… Пошла в комнату дочери и… Девочка была мертва. Это был ложный круп. Алёнка попросту задохнулась. Поздно вечером, когда её мать смотрела телевизор. Или ночью, когда она безмятежно спала. Мне пришлось самой выезжать на констатацию смерти: я в тот день дежурила и была моя очередь ехать. Я почти на коленях молила своих коллег меня подменить — куда там! Боже мой, столько лет прошло, а как вспомню это синюшное личико…

Алексей на похороны не успел. Но вернувшись из плавания, приехал домой, и, не глядя на Наташку, молча собрал свои вещи и прямо с ними, с двумя дорожными сумками, пошёл на кладбище. Она бежала за ним полуодетая всю дорогу, что-то кричала, плакала — он не слушал её. В тот день был жуткий мороз, метель, пурга, ветер завывал, сбивал с ног… Алексей больше часа стоял у могилы, засыпанной замёрзшими цветами и снегом, плакал, что-то шептал… Наталья не смела приблизиться к нему, тряслась от холода и ужаса где-то в стороне. Алексей уехал навсегда…

Шло время. Наталья на работу не выходила. Больница наша была маленькой, да и жили мы все в одном ведомственном бараке, поэтому друг о друге знали всё. Как-то пришла к нам на станцию Валентина, старшая медсестра хирургического отделения, она жила с Наташкой на одной лестничной площадке. Ругалась и кричала она долго, называя нас всех сразу «чёртовыми эгоистами», которым «наплевать на живого человека». Оказывается, она случайно увидела у Натальи на руке два отмороженных на кладбище пальца, волоком притащила её к хирургам, которые ей эти пальцы оттяпали, потому что началась гангрена. Перевязывала её потом сама Валентина, потому что Наташка наотрез отказалась выходить из квартиры.

Выпустив пар, Валентина сбавила обороты и закончила неожиданно тихо.

— Вы бы видели, что у неё в доме творится! Мне кажется, она того… Я с ней разговариваю — никакой реакции, как будто не слышит…

Потом мы узнали, что хирурги больничный лист Наталье закрыли, но на работу она так и не вышла. В негодовании, даже в ненависти я отстраняла от себя всякие мысли о ней. В те дни она для меня просто перестала существовать. У всех наших сотрудников было, наверно, такое же состояние. Но однажды заведующая спросила меня:

— Ты что-нибудь знаешь про Наташу?

Я только затрясла головой.

— Сходи к ней… Сходи, узнай…

— Не могу… — Простонала я.

— Ирина… — Проявила она настойчивость. — Ведь вы дружили…

Конечно, в глубине души я понимала, что надо проверить, что происходит с Наташкой, но заставить себя пойти к ней у меня не было сил. И всё-таки на следующий день, спотыкаясь на каждой ступени знакомой лестницы, я поднялась в её квартиру. Почему-то я совсем не удивилась, что дверь оказалась незапертой и даже приоткрытой. Звонков в нашем бараке отродясь не водилось, я постучала достаточно громко один раз, потом ещё громче другой — никакого движения. Мне стало страшно, и я вошла.

Бог мой, что тут творилось! Под ногами хрустели какие-то разбитые стёкла, я перешагнула через разбросанные по полу вещи (думаю, они валялись здесь с того дня, как их, собираясь уезжать, лихорадочно разбрасывал Алексей), и пробралась в комнату. Здесь стоял тяжёлый, смрадный дух. На столе была гора грязной посуды, какие-то корки хлеба, заплесневелый чай в кружке… Самый настоящий бомжатник. Наталья лежала на диване, носом к стене, совершенно одетая, в каком-то засаленном свитере, завернувшись до подмышек в ватное одеяло в сером помятом пододеяльнике. Она дышала так тихо, что я обмерла от страха. Ноги у меня подкосились, и я, подняв с пола перевёрнутый стул, опустилась на него и замерла. Прошло несколько минут, я не решалась её позвать, а Наталья лежала совершенно неподвижно. Наконец, она медленно развернулась всем телом и мрачно взглянула на меня зелёными глазами. Я вздрогнула. Свой зелёный томный взгляд из-под пушистых ресниц Алёнка унаследовала от матери… Почему я никогда прежде этого не замечала?

— Что? — Хрипло спросила Наталья. — Зачем ты пришла?

Я была тогда ещё очень молода, никакого жизненного опыта у меня не было, и я не знала, что ей сказать в ответ. Я не продумала своих слов, которые надо говорить в такие минуты, поэтому растерянно смотрела на неё и молчала.

Наталья села. Она давно не мылась, волосы её были всклочены, лицо помято.

— Хорошо, — наконец, сказала она, прерывая затянувшуюся тишину. — Если ты всё равно пришла, помоги мне сделать вот это… — И она показала куда-то на потолок.

Я подняла глаза кверху и похолодела: прямо над моей головой на крюке рядом с разбитой люстрой болталась петля, скрученная из бельевой верёвки. Петля была разорвана. Я невольно скользнула взглядом по шее Наташки, закрытой воротником растянутого свитера. Поймав мой взгляд, она оттянула воротник книзу: вокруг тонкой шеи тянулась кровавая ссадина.

Мрачно усмехнувшись, она произнесла:

— Я два раза пробовала — не получается… Поможешь?

Она спрашивала совершенно серьёзно. Я понемногу приходила в себя.

— Наталья, — сказала я, наконец, принимая решение. — Ты сейчас пойдёшь ко мне, и поживёшь пока у меня…

Она не отозвалась.

— Тогда я вызову психбригаду из города. Выбирай.

Наташка посмотрела на меня стеклянным взглядом, мне показалось, что она меня не поняла.

— Я выбрала… У меня дома нет нужных таблеток, это было бы проще, чем… — Она опять показала глазами наверх. — Разве ты можешь понять… Я убийца. Я убила собственного ребёнка… Почему моя мать меня на вокзале бросила? Мне тогда двух лет не было… Ей надо было меня задушить. Я не должна была жить.

Наталья, наконец, оторвалась от дивана и встала. За прошедшие два месяца она страшно похудела. Сверху на ней был напялен свитер, но внизу были только рваные колготки. Тонкие длинные ноги сейчас походили на лыжные палки.

— Ты когда в последний раз ела? — Спросила я, чтобы переменить тему.

— Не знаю, — равнодушно пожала она плечами. — Не помню… Чай, кажется, утром пила…

В свалке из разбросанных вещей я нашла, во что её переодеть. Она почти не сопротивлялась, но подчинялась мне, словно сомнамбула.

Дома я приготовила ванну и вымыла её, словно старушку. Волосы у Натальи так скатались, что расчёсыванию не подчинялись и пришлось несколько прядей просто выстричь… Я уложила её в постель, и, к моему удивлению, она почти сразу заснула. Я закрыла дверь за собой на ключ и вернулась в её квартиру: надо было привести этот бомжатник в божеский вид. По дороге я заскочила к нашему больничному неврологу, по жизни и по медицине человеку очень опытному и знающему. Внимательно выслушала её советы, как себя вести с Натальей, получила вместе с советами несколько упаковок каких-то таблеток. Засучив рукава, я принялась выскабливать из Наташкиного дома накопившуюся грязь. Когда я вошла в кухню, туча тараканов разного калибра бросилась от меня врассыпную. В холодильнике во всех мисках и кастрюлях пенилась плесень. Что она ела в эти дни — понятия не имею. Покончив с кухней и, стиснув зубы, я решилась зайти в детскую. Немало часов провела я в этой комнате, ползая с Алёнкой по полу в поисках закатившегося куда-то шарика или потерянного безухого зайца… Когда девочка болела, Наталья не всегда брала больничный, надеясь на мою помощь. Мы работали посменно, и всегда можно было поменяться дежурствами с коллегами.

Я аккуратно собрала чистые Алёнкины вещи в большую сумку — не спрашивая мать, решила отдать их в детский дом, который был в нашем посёлке, и в котором когда-то пребывала сама Наташа.

Задним числом мы оформили ей отпуск без содержания, и дней через пять я смогла вывести её на работу. Заведующая у нас была — дама весьма преклонного возраста, но сердобольная и понимающая: не только Лабецкого покрывала, за что и поплатилась потом своим местом, но график Наталье сделала такой, как я просила. Поставили её специально в одну смену со мной, и диспетчеры на станции ей сидеть не давали, гоняли её по сан транспорту — то привезти рентгенотехника в больницу, то больного из больницы домой, то роженицу в родильное отделение…

Очень медленно Наталья приходила в себя. Я заставляла её есть, кормила почти с ложки. Старалась загрузить её какими-то домашними делами — постирать, погладить, приготовить обед, отправляла в магазин. Развлекала её всякими сплетнями и болтовнёй, к которым она совершенно потеряла интерес. Это тоже было моей работой. Временами я совершенно отчаивалась: Наташка подчинялась мне, как зомби, отвечала на мои вопросы односложно, разговоры не поддерживала и подолгу лежала на кровати лицом к стене. Но однажды я заметила, что цвет её лица приблизился к человеческому, что на мой вопрос она подняла глаза и ответила фразой из трёх слов, а когда на дежурстве она вдруг подсела ко мне, сложив, как всегда, ногу перочинным ножичком, я в душе возликовала…

Об Алёнке мы никогда больше не говорили.


Несколько раз к нам в отделение заходил главный. Заглядывал с порога в палату Лабецкого. Постоит, посмотрит — и уйдёт. Только в первый раз, когда пришёл, бросил через плечо.

— Смотри, чтоб не помер… Мне голову снесут… А я тебе.

Я не в первый раз слышала эти угрозы. Поступит какой-нибудь больной из клана начальников — вся больница должна вокруг него на крыльях порхать. Но туберкулёз — не простой бронхит: после затяжного лечения редко кто возвращается в насиженное кресло, и вышестоящее руководство быстро теряет интерес к своему птенцу, выпавшему из тёплого гнезда…

Первое время мне часто звонили прежние сотрудники Лабецкого, какие-то люди, называвшие себя его друзьями, но в их вопросах ощущалось больше любопытства, чем сочувствия. Но, как и следовало ожидать, очереди из посетителей к нему не намечалось. Никто из коллег Лабецкого до нашего стационара пока не доехал. Правда, привезли большой телевизор из его кабинета. Что тут скажешь? Телевизор в тот момент был именно тем, что было нужно нашему тяжёлому больному. Молчаливый водитель сам и установил его на месте стоявшего в палате, который давным-давно надо было списать. Искоса, с любопытством, смешанным с ужасом, он поглядывал на своего бывшего начальника, бормотавшего что-то в бреду, но так и не решился о чём-нибудь спросить, только оставил под расписку большую сумму денег — кажется, зарплату Лабецкого и какую-то премию… Часто звонил его тесть, изредка — жена, но прошёл месяц, а родственники у нас так и не появились.

Понемногу телефонные звонки, достаточно назойливые в первое время, становились всё реже… Однажды из комитета здравоохранения позвонила начальствующая дама, отвечающая за госпитальные учреждения. Она достаточно профессионально расспросила меня о течении заболевания Лабецкого, о лечении, поинтересовалась, не нужна ли какая-нибудь помощь… В заключение, не мудрствуя лукаво, задала два прямых вопроса: как долго продлится лечение и каков прогноз. Я, конечно, понимала, что именно интересует комитет здравоохранения. На первый вопрос я ответила уклончиво, я — не Господь Бог, откуда мне знать, как долго будут закрываться его каверны… Но на второй ответила прямо — инвалидности, в любом случае, не избежать. Главный врач — инвалид — это нонсенс. Я прекрасно понимала, что после этих моих слов карьера Лабецкого покатилась под откос. Но врать я так и не научилась, и дипломатическими способностями никогда не отличалась. И какой смысл лукавить в данном случае? Что бы изменилось через полгода или год? Дама помолчала, потом вежливо меня поблагодарила, просила обращаться без церемоний, если для Лабецкого что-нибудь понадобиться, и звонки из комитета прекратились насовсем. Всё реже звонили и с его работы: жизнь брала своё. Любопытство — не сострадание, оно иссякает очень быстро, и судьба надолго заболевшего начальника всё меньше интересовала его бывших подчинённых. Я грустно констатировала про себя данный факт — сценарий этого сериала мне был давно известен. «Се ля вуха!», как любил говорить Лабецкий в пору нашей совместной службы на «Скорой».


Однажды, когда он ещё был совсем тяжёлым, я решила привести к нему нашего батюшку. По определённым дням недели отец Михаил проводит пасторские беседы с медсёстрами и санитарками в конференц-зале больницы. Там я и нашла его. Народу в зале, как всегда, было очень много. На эти встречи со священником собирается не только дежурная смена, но приходят и те сотрудники, у которых выходной день. Это всегда радует.

Я просочилась в дверь и присела на краешек стула в глубине зала, ожидая окончания беседы.

— Воспитать своё сердце непросто. — Говорил отец Михаил. — Воспитать ум значительно легче, каждый в пределах своих способностей может его развить. А наше сердце — очень сложный духовный орган. И главная сложность на пути воспитания своего сердца — это наш страх перед чужим страданием, перед чужой душевной болью, духовной трагедией. Мы сужаем и защищаем своё сердце, потому что боимся видеть человека в его страдании, боимся услышать крик его души. Мы отстраняемся от него и закрываемся. И, закрываясь, мы делаемся всё уже и уже… Чтобы воспитать своё сердце, надо постоянноспрашивать себя: могу ли я впустить в своё сердце чужое страдание? Умею ли я сострадать любому человеку, которому больно, страшно, холодно или голодно?

Я осторожно переводила взгляд с одного задумчивого лица на другое. Конечно, далеко не все наши сёстры и санитарки идеал милосердия. Иногда такое выкинут — хоть стой, хоть падай… Одну медсестру за постоянное хамство с больными мне пришлось даже уволить, но проблемы остались. С санитарками вообще беда. Санитарки наши — все тётки местные. Из города санитарить к нам в больницу никто не поедет, так что выбирать не приходится. Как говорится, «что имеем…». Есть несколько особ крепко пьющих. В нищие девяностые последнее больничное бельё пропивали. Но так и работают у нас, куда от них денешься? Из одного отделения выгонят за пьянку, недели через две, смотришь, — уже на другом больных кормит… Но и верующие сотрудники тоже есть в каждом отделении. С верующими всегда легче работать: меньше всяких срывов, разборок и препирательств… Поэтому так важно, что наш батюшка часто встречается с персоналом больницы.

— Так что, я должна разделять страдания бомжа, который только что из тюрьмы вышел? — Спросила с места, не сдержавшись, одна из сестёр.

На неё зашикали, кто-то засмеялся. Отец Михаил кивнул и продолжил.

— Я именно о таком сострадании говорю, когда мы не разбираемся, прав человек или виноват… Не закрываем глаза и не зажимаем уши. Но чаще всего именно так мы начинаем искать себе оправдание. Страдает — да! Но разве не он сам в этом виноват? И почему именно я должен отозваться? Разве нет никого другого? Разве он мне самый близкий человек?.. Ведь так? Но чужого страдания нет, потому что мы друг другу не можем быть чужими… Если вдвоём страдание нести, то оно пополам делится… Апостол Павел говорил: «Друг друга тяготы несите…».

— Всё равно непонятно! — заупрямилась всё та же медсестра — Мне что, тоже надо туберкулёзом заболеть?

Отец Михаил по-доброму улыбнулся.

— Если позволите, я Вам сейчас о своём личном опыте расскажу… Здесь одни медики, Вы меня поймёте… Я тогда только закончил ординатуру по хирургии и сам напросился в «горячую точку»… А там сразу попал в переплёт. Прибыла партия солдат подкрепления, совсем дети, только из-под материнского крыла… И сразу в бой… Очень много было раненых. Я тогда принял подряд человек десять, если не больше. Очень старался сделать для них всё возможное, не ошибиться, ничего не пропустить. И спешил, чтобы, как можно скорее всем помочь. Обрабатывал раны на руках, ногах, спинах, груди… Когда освободился, пошёл их проведать… Смотрю на них — и ни одного человека не узнаю. Только вижу, в глазах каждого мальчишки до сих пор стоит дикий ужас, который они пережили во время боя. Они так и не смогли выйти из шока… Очень стыдно мне стало тогда. И после, когда прибыла следующая группа раненых, я вёл себя с ними по-другому. Я стал с ними разговаривать. Мои руки и голова работали, выполняя свою задачу, но я часто смотрел в лицо каждому и задавал самые пустяковые вопросы: как тебя зовут? где тебя ранили? очень было страшно? кто был рядом? Они мне отвечали, и, отвечая на мои вопросы, успевали освободиться от своего страха, выливали его на меня. И потом в палате на обходе я, во-первых, всех узнал, а, во-вторых, убедился, что шок у них прошёл, что они успокоились.

После окончания беседы отца Михаила окружили, Я тоже подошла поближе и встала за спинами сестёр так, чтобы он меня увидел. Встретив мой нетерпеливый взгляд, батюшка всех отпустил и подошёл ко мне. Я попросила его пройти к Лабецкому.

— Сергей Петрович! — Позвала я, когда мы вошли в палату.

Он был совсем плох тогда: лежал с закрытыми глазами и никак не отозвался на моё обращение. Отец Михаил сел возле его постели и взял в руки его горячую влажную ладонь. Лабецкий с трудом приоткрыл глаза, взглянул, но не удивился, только почти прошептал, с трудом разжимая спёкшиеся губы.

— Я неверующий…

Отец Михаил погладил его руку. Сказал тихо и спокойно.

— Ну и что? Я ко всем больным прихожу, которые ещё не встают… Я знаю, Вам сейчас трудно со мной разговаривать, ну, и не надо… Будете лучше себя чувствовать, мы непременно поговорим. А пока… Вы — человек неверующий, а я — верующий… И очень хочу Вам помочь. Вы не напрягайтесь, лежите себе и слушайте, как я сейчас буду с Богом разговаривать и о Вашем здравии его просить.

Отец Михаил встал, отошёл к окну и начал тихо молиться. Лабецкий затих, вытянулся на постели, снова закрыв глаза. Я вышла из палаты, оставив их наедине. Я была уверена, что отец Михаил найдёт нужные слова. Лабецкого надо было спасать, и наш батюшка всегда нам в этом помогал.


Пришла зима, и с установлением снежного покрова Лабецкому стало лучше. Массивное лечение выполняло свою работу: в голове понемногу прояснялось, перестали дрожать конечности, не таким мучительным был кашель. Он покорно переносил все манипуляции, которым подвергала его Соловьёва: пневмоперитонеум («поддувание», как называют эту процедуру больные), капельницы, уколы, килограммы огромных таблеток, которые не хотели глотаться и вставали поперёк горла… Об алкоголе он не вспоминал, а при мысли о сигаретах начинало тошнить. Туман перед глазами растворился, и первое, что видел Лабецкий теперь по утрам — это чёткий абрис прямоугольника окна со старой рамой, с которой слоями слезала краска, наложенная многократно за прежние годы. Он теперь уверенно добирался до туалета и понемногу бродил по палате, правда, уставал довольно быстро и торопливо опускался на свою постель. Его трижды осматривали консультанты из института туберкулёза. Но к себе не забрали, посчитав, что лечение эффективно, а как только больной сможет выходить на улицу, прогулки среди сосен и красных гранитных скал пойдут ему только на пользу. Говорят, что ионы этого красного гранита обладают какими-то лечебными свойствами для лёгочников, и финны в прежние времена, не зная никаких антибиотиков, лечили здесь своих страждущих только климатотерапией.

Соловьёва постоянно передавала Лабецкому приветы от звонивших, говорила, что родственники и друзья обижаются на него за молчание, предлагала воспользоваться своим телефоном. Но депрессия ещё долго не покидала его. Из той, добольничной жизни ни видеть, ни слышать никого не хотелось.

Но, наконец, наступил день, когда он вспомнил о своём мобильном телефоне. Лабецкий долго искал его, трубка и зарядное устройство оказались на самом дне дорожной сумки, с которой он сюда приехал. Зарядив мобильник, он ещё потянул пару дней. Телефон молчал. Вечером третьего дня он позвонил Раисе. Как она обрадовалась, Боже мой! У него неожиданно потеплело на сердце: ему вдруг показалось, что он кому-то нужен. А всегда молчаливая Раиса вдруг затрещала без передышки, как цикада. Она, конечно, спросила, как он себя чувствует, но ответа дожидаться не стала, сразу начала рассказывать о делах в родной больнице. Она трещала, а Лабецкий с удовольствием слушал знакомый голос, не слишком вникая в смысл её слов: думать о делах ещё не было сил, и смешно было руководить больницей, находясь в туберкулёзном стационаре. Но потом вдруг что-то зацепило его, и тепло, ненадолго возникшее в его сердце, стало быстро таять и растворяться. Всё, о чём рассказывала Раиса, касалось только её лично.

— Этот придурок Владлен Саныч, он ведь теперь вместо тебя, он снял с меня все совмещения и проценты, а совместительство заставляет отрабатывать по часам! Ты представляешь?

Лабецкий пробормотал что-то неопределённое.

— Старый пень! — Продолжала кричать Раиса. — Ты ему должен обязательно позвонить! Пусть он мне всё вернёт… Пока тебя нет, я тут совсем на мели оказалась. Знаешь, сколько мне Шурик в прошлом месяце отвалил? Целых две тысячи! Я ему их обратно в карман засунула. Пусть подавится! И ещё у меня с путёвкой в санаторий ничего не получается. Ольга Ивановна, ну, наш профорг, отговаривается занятостью и нисколечко о моей путёвке не беспокоится, а время-то идёт… Ты ей тоже позвони обязательно! Слышишь, Серёжа? Мне без тебя так плохо!..

Он давно всё понял, в душе стало опять пусто и холодно и всё-таки, почти безнадёжно, он то ли спросил, то ли попросил Раису.

— Ты не приедешь ко мне в эти выходные?

Она как-то вдруг растерялась и замолчала. Он понял, что поездка за тридевять земель в туберкулёзную больницу никак не входила в её планы, и хотел было, не прощаясь, разъединиться, но Раиса виновато залепетала.

— Ты знаешь я обещала Таньке, ну, помнишь мою подружку Таньку? Я ей обещала на лыжах поехать, мы месяц собирались… Вот в следующие выходные я обязательно постараюсь приехать… Ты не обидишься, Серёженька? Нет?

— Не обижусь… — Глухо ответил он.

— Так ты обязательно позвони Владлену… Позвонишь?

Лабецкий разъединил телефон. Дрожащими то ли от разочарования, то ли от слабости пальцами отключил его и забросил на прежнее место в дорожную сумку. Он вдруг подумал о жене, но вспомнил, как задрожала она от ужаса и брезгливости, когда он сообщил ей, что заболел туберкулёзом. Здесь всё было понятно — разговаривать с ней было не о чем. И впервые за всё время лечения ему смертельно захотелось напиться. Эту жажду было легко удовлетворить: ходячие больные, которым были разрешены прогулки, ездили за водкой в ближайший посёлок, вечерами в своей палате потихоньку выпивали, изредка напивались, за что иногда и вылетали из стационара — с пьяницами Соловьёва не церемонилась. Но это было бы слишком. Он с трудом сумел подавить в себе желание выпить и стал думать о будущем, о работе.

Владлен Саныч исполнял сейчас его обязанности по своему статусу. Он был из команды предшественника Лабецкого, единственный человек из администрации, которого он не уволил сразу по принятии своей должности. На это были серьёзные причины. Владлен, пенсионный возраст которого был не за горами, до истерики боялся лишиться места начмеда, поскольку давно потерял квалификацию хирурга, которым был когда-то. Начмедом он был никудышным, но зато послушным и преданным исполнителем воли начальства. Он не вылезал из кабинета нового главного, демонстрируя ему свою лояльность. Уверял, что будет всегда его поддерживать, защищать его интересы. Безусловно, не обошлось и без пухлого конвертика в качестве внушительного аванса. Кроме этого Владлен провёл большую организационную работу: он обошёл все отделения и, запершись с врачами в ординаторской, поговорив для проформы о всяких текущих делах, заканчивал свой визит одной и той же фразой.

— Господа, надо делиться…

И выразительно поднимал глаза к потолку, указывая пальцем наверх.

Его поняли сразу, нынче все служащие бюджетных учреждений всё мгновенно понимают. Владлен был оставлен на своём месте не без колебаний, но все последующие годы Лабецкий ни разу об этом не пожалел. Начмед много раз на деле доказывал свою преданность, и немалые финансовые потоки направлялись в стол главного врача по его инициативе…

Почему же теперь он вдруг так осмелел? С чего это он вдруг начал вводить свои порядки? Чем помешала ему Раиса, которую при Лабецком никто в больнице пальцем не посмел бы тронуть? Он намеренно демонстрировал сотрудникам своё особое расположение к ней, и, приняв правила его игры, они не стеснялись заискивать перед ней и, не без помощи разных презентов, искали её дружбы и заступничества. По крайней мере наборы дорогих шоколадных конфет в столе Раисы не переводились…

Мысли Лабецкого были ещё совсем вялыми, воля расслаблена болезнью и лекарствами, поэтому логическая цепочка выстраивалась с трудом. И вдруг ему стало смертельно холодно, его начал колотить озноб так, словно он в одной нижней рубашке оказался на улице, где вторые сутки завывала метель. Он, наконец, понял… Владлен стал таким смелым, потому что примеряет на себя должность главного врача. В больнице прежнего начальника больше не ждут, там уже знали, что Лабецкий в кресло главного врача не вернётся… И в первый раз в жизни он почувствовал себя униженным. Ему незнакомо было это чувство, он даже не понял, что это за тоска такая схватила его за горло и начала душить. Он никогда прежде не ощущал унижения. Даже когда сидел на скамье подсудимых. И когда отбывал срок в тюрьме, и когда работал могильщиком на кладбище… Он был тогда достаточно самокритичен. Его подкосило пьянство, и Лабецкий терпел, и принимал многое, очень многое, считая это расплатой за свой тяжкий грех — лицо умирающей Вики Пономарёвой он никогда не забывал. А сейчас… Нет, унижение он почувствовал впервые. И хотя он был ещё очень слаб, Лабецкий понял, что над всем этим надо всерьёз задуматься… Но потом, когда он немного окрепнет, ещё немного подлечится…


Теперь-то Лабецкий понимал, откуда у него этот проклятый туберкулёз… Однажды зимой, в колонии он сильно заболел, так сильно, что не смог подняться и выйти на работу. В лагере был единственный человек, который ставил диагнозы и практически выносил приговоры: определял, симулянт или нет направленный к нему арестант. Это был фельдшер, тоже заключённый, которого, с лёгкой руки Лабецкого, все звали «Клистиром». Он не любил Лабецкого прежде всего потому, что тот был врачом, и довольно скоро должен был выйти на свободу, тогда как самому Клистиру надо было мотать срок ещё ой-ой-ой сколько… Знал он и про свою кличку, и про то, кто это прозвище придумал. И когда к нему почти волоком притащили Лабецкого, которого ноги не держали от слабости, он поставил диагноз «Здоров», расписался, где было нужно и отправил его на работу. Но до места Лабецкий не дошёл, он вообще тогда никуда не дошёл, он просто упал в коридоре. Тогда его записали в злостные симулянты и отправили в карцер. Там, лёжа на ледяном тюфяке, примёрзшем к металлической койке, он потерял сознание. Очнулся только в лагерном лазарете, где его лечил всё тот же Клистир. Лечил тем, что имелось в его скудной аптеке: аспирином, анальгином, ещё какой-то ерундой. В медчасти колонии всё было серым: стены, полы, двери, простыни… Но при этом Клистир, выполнявший вместе с фельдшерскими обязанностями функции санитара, поддерживал здесь образцовый порядок. Он тщательно мыл пол и посуду, стаскивал с Лабецкого мокрые от пота рубашки и переодевал хоть и в серое, но чистое бельё. И, вопреки всему, Лабецкий не сразу, но потихоньку начал поправляться. Он долго был в палате медчасти один — госпитализациями заключённых в колонии не баловали. Но случилось непредвиденное: однажды в лазарет приволокли заключённого с лёгочным кровотечением. Кровотечение было страшное, Лабецкий только один раз видел такое в пору своей работы на «Скорой». А Клистир не испугался: быстро раздел больного, усадил на койку, обложил простынями, поставил ему на колени новенький эмалированный таз и только после этого вопросительно взглянул на Лабецкого.

— Нужны наркотики… — Шепнул тот ему в ухо.

Клистир покачал головой: Лабецкий и сам понимал, что в лагерном лазарете они не положены.

— У меня есть… — Вдруг прохрипел больной, полным ртом сплёвывая сгустки крови, которые шлёпались в таз словно алые лягушки. — Там, в ватнике…

Клистир извлёк из кармана его грязного ватника две ампулы морфия, и опять вопросительно посмотрел на Лабецкого.

— Делайте обе… в вену… — Отплёвываясь, опять почти прошептал больной. — Я могу больше…

Лабецкий кивнул. Спасти этого человека было невозможно, какие тут дозировки… Он оценил и расторопность своего коллеги в экстремальной ситуации, и его аптечные запасы. У Клистира почти невозможно было выпросить таблетку анальгина при самой острой зубной боли, но у него нашлась и дефицитная аминокапроновая кислота, и лёд был в достаточном количестве в старом облезлом холодильнике. С большим трудом кровотечение они остановили. Вызывать санитарный транспорт, чтобы отправить больного в город, было бессмысленно — ему оставалось жить всего ничего. Он был в сознании, после морфия удивительно спокоен, сидел, мертвенно бледный, на кровати с продавленной сеткой, обложенный подушками и чистыми простынями. Только теперь Лабецкий смог рассмотреть его. Это был человек средних лет, очень худой, с большими, какими-то бесцветными глазами и с зубами, сплошь изъеденными кариесом. Клистир ушёл докладывать о случившемся начальству, и они остались одни.

Больной обвёл глазами большую палату. Его неустойчивый взгляд остановился на Лабецком, сидевшем на соседней койке.

— Я умираю? — Спросил он.

Лабецкий в ответ прикрыл глаза.

— Сколько мне осталось? Сутки?

Ответить правду было трудно, но он сказал то, что знал.

— Меньше…

— Это хорошо…

— Ты не боишься смерти? — Не смог сдержать удивления Лабецкий.

— Нет… Мне всё равно пожизненный мотать… Смерти не боюсь… Я боюсь…

Умирающий замолчал. Слова он произносил как-то особенно, растягивая слоги. Силы уходили поминутно.

— Я боюсь подыхать один… — С трудом закончил он фразу.

— Ты не один. Я здесь… Сейчас и Клистир придёт…

Больной закрыл глаза и долго молчал. Видимо, сознание его таяло. Вдруг он снова взглянул на Лабецкого и внятно произнёс.

— Ты можешь сесть рядом со мной? Тебе не противно?

— Нет. Я врач.

Он пересел на его кровать, разыскал под простынёй шершавую холодеющую руку.

— Не бойся… Я буду держать тебя за руку… Пока ты можешь говорить, мы будем разговаривать, если хочешь, конечно… А потом я буду просто держать твою руку и не отойду от тебя до конца…

Умирающий благодарно прикрыл глаза. Но разговаривали они совсем недолго. Лабецкий только успел узнать, что зовут его, кажется, Константин… Ну, да, Константин… Что он откуда-то из Сибири, что ещё жива где-то в забытой богом деревушке его престарелая мать, которой начальство колонии должно сообщить о его смерти. Потом он затих насовсем, но ещё несколько раз Лабецкий почувствовал, как сжались и расслабились скрюченные пальцы, тяжело лежавшие в его ладони, словно, уходя навсегда, он хотел убедиться, что умирает не в одиночестве.

Когда в сопровождении лагерного начальства в лазарет вернулся Клистир, всё было кончено…

И, каких только странностей в жизни не бывает, — после случившегося они вдруг стали друзьями. Клистир был всего на несколько лет старше Лабецкого, сидел за какое-то уголовное преступление, о котором так ничего и не рассказал. Они оба тогда решили, что к Лабецкому прицепилась какая-то атипичная пневмония, прицепилась надолго и очень не хотела выпускать его из своих цепких лап. Теперь-то он понимал, что это была не пневмония, это был, по-видимому, первый звоночек от туберкулёза, который косит все тюрьмы и колонии подряд. Но пока он валялся в лазарете, Клистир времени даром не терял, околачивался возле начальника колонии и его зама, убеждая, что от Лабецкого в качестве врача колонии будет куда больше пользы, чем ежели он после болезни выползет на лесоповал. Он слышал весьма убедительные возражения, что указанный доктор отлучён судом от медицины на три года, но Клистир от начальства не отставал, и добился-таки своего: Лабецкого оставили в медчасти. А потом и вообще освободили за примерное поведение почти на год раньше срока. Когда наступила пора прощаться, они долго сидели рядом в каптёрке при лазарете и молчали.

— Ты, Серёга, того… Ты прости меня…

— За что? — Отмахнулся Лабецкий.

— Сам знаешь… Жизнь такая… Она мне такое мурло показала, раздавила меня в лепёшку… Я на весь мир обозлился, а в лагере, знаешь, ангелы не водятся…


Как только он начал выздоравливать, ему стали часто сниться ворота колонии. Словно наяву, услышав скрежет закрывающихся металлических ворот за своей спиной, Лабецкий вдруг просыпался и, не открывая глаз, вспоминал свои ощущения в тот момент. У ног его лежал старый рюкзак скудного имущества, которое было у него в лагере, а впереди ждала совсем новая неизвестная ему жизнь… Он был совершенно один на всём белом свете, но, как ни странно, именно это придавало ему силы и уверенности в себе. Тогда не было никакого уныния или страха перед будущим. Он знал, что будет очень трудно, голодно, что пока, на ближайшие два года, придётся соглашаться на любую работу, только бы она была… Потом, когда ему разрешат вернуться в медицину, надо будет серьёзно засесть за книги, за учебники, сдавать экзамены… Лабецкий был готов ко всему. Он был молод, уверен в себе и не собирался сдаваться. Он считал, что самое худшее, мерзкое, скверное в его жизни осталось за теми металлическими воротами, которые были плотно сомкнуты сейчас за его спиной.

И хотя он был готов к самому худшему, судьба на этот раз оказалась к нему благосклонна. Одинокая старушка-соседка, которую он прежде частенько подлечивал от разных старческих хворей, иногда бегая в магазин по её поручениям, исправно платила за его квартиру, хотя Лабецкому даже в голову не приходило просить её об этом. Она же и кормила его первое время, пока он был без работы. Процесс прописки не затянулся, всё-таки он был врач, а не уголовник. Знакомые ребята из милиции, которым он рассказал про себя всё, как на духу, помогли с работой. По великому блату его устроили могильщиком на кладбище. В лихие девяностые эта профессия была одной из самых престижных: похороны стоили огромных денег, а разборки среди «братков» происходили так часто, что работа на кладбище кипела с раннего утра до глухой ночи. Заработки у похоронной бригады были по тем временам астрономическими. Потом Лабецкого даже назначили бригадиром, как самого грамотного и представительного. Пьянство здесь не поощрялось, за этот грех можно было вылететь с работы. Выпивали осторожно только в самые сильные морозы, когда алкоголь улетучивался мгновенно: долбить мёрзлую землю приходилось довольно часто… После тюрьмы, где Лабецкий порядком очерствел и, чтобы не рехнуться, научился отстранять от себя чужие эмоции, он достаточно быстро привык к новым условиям работы. Вместе с напарником тактично стоял в стороне при прощании близких с покойниками, быстро и сноровисто опускал гробы в свежевырытые могилы и усердно работал лопатой, забрасывая их землёй…

Однажды стылой зимой здесь хоронил жену один генерал. Был он высокий, излишне прямой с худым аскетическим лицом. Едва взглянув на него, Лабецкий, совсем неожиданно для себя, вдруг почувствовал щемящее одиночество этого немолодого человека. Оглядев реденькую группу провожающих покойную, он понял, что родственников среди этих людей у генерала нет. Только одна заплаканная девушка прижималась к его руке, сдерживая рыдания, зарывалась лицом в его мёрзлую шинель. Стоял трескучий мороз, лицо дочери генерала было залито слезами, и металлические пуговицы жёсткой шинели отца почти примерзали к её щекам. Лабецкий вдруг почувствовал что-то похожее на сострадание. Генерал не плакал, хотя слёзы стояли в его глазах, готовые вот-вот сорваться с отёкших век. Он обнимал за плечи рыдающую дочь и повторял, словно автомат.

— Вера… Пожалуйста, держись… Нам надо держаться, Вера… Нам надо жить дальше…

Лабецкий тогда совсем не разглядел девушку, но длинного, худого генерала почему-то запомнил. Есть такие лица, которые запоминаются навсегда.


Вскоре он встал на ноги. Прежде всего Лабецкий отдал долги соседке, которой считал себя обязанным до самой смерти. Старушка была одинокой, и когда через несколько лет она умерла, он и похоронил её сам, очень достойно, используя старые кладбищенские связи…

Через два года он смог вернуться к медицинской практике, и сменить сытую кладбищенскую жизнь на скудный паёк участкового врача. Конечно, на место в стационаре Лабецкий не рассчитывал, и дело было не только в его запутанном досье. Чтобы устроиться на работу в городскую больницу требовалось заплатить весьма приличную сумму главному врачу. В бегах по медицинским учреждениям, однажды он наткнулся на своего однокурсника, работающего в стационаре, который поведал ему дальнейшую схему взаимоотношений с начальством. Первичным взносом дело не ограничивалось: каждый месяц надо было оплачивать своё место целому взводу руководителей — заведующему отделением, начмеду, главврачу… Кладбищенские деньги подходили к концу, на взятки Лабецкому явно не хватало. Он переключился на амбулаторную службу, но здесь его тоже гоняли из поликлиники в поликлинику, отказывая под разными предлогами. В конце концов он понял, что надо искать работу как можно дальше от центра. Ездить на службу в электричке его приучила когда-то «Скорая», и он направил свои стопы в тот же курортный район, откуда был изгнан когда-то за профессиональное преступление. Врачей здесь, как всегда, не хватало, и, к удивлению Лабецкого, он получил, наконец, вполне приличный врачебный участок. Кроме домов местных жителей в радиус его обслуживания входили две длинные улицы, на которых располагались государственные дачи. Стандартные удобные коттеджи были закрыты от посторонних глаз высокими непроницаемыми заборами, почти везде была охрана, и, чтобы попасть в такой дом на вызов к больному, приходилось заранее созваниваться и договариваться о времени приёма. Кто кого принимал в этом случае, понять было трудно. Но здесь обычно хорошо встречали, были вежливы и предупредительны, почти всегда угощали кофе с шоколадом, а иногда приглашали обедать. После диких заработков на кладбище, зарплата у врача Лабецкого была нищенской, но день ото дня в нём росла злая уверенность, что его сегодняшняя жизнь — дело временное, и что он непременно завоюет достойное место под солнцем. С каким-то подсознательным предчувствием он полюбил вызовы на государственные дачи: было ощущение, что именно здесь его поджидает удача. Надо ещё немного подождать и потерпеть. А терпению он научился: терпению его научила тюрьма…Ждал и терпел он не напрасно. Судьба опять соблаговолила предоставить ему счастливый случай. Однажды в самый разгар жаркого лета поступил вызов на одну из государственных дач. Отсидев свои часы на приёме в поликлинике, Лабецкий отправился на вызовы. Начал он, как его и наставляло начальство, с вызова на государственную дачу. Отправляясь на вызовы к своим высокопоставленным пациентам, Лабецкий пытался угадать, кто есть кто: какую должность и где занимает хозяин этого дома. Это была своего рода игра, которую он придумал сам для себя, чтобы не так скучно было колесить пешком по своему участку: в поликлинике была только одна машина, на которой либо отсутствовало колесо, либо не хватало бензина, который благополучно сливался для заправки авто заведующей поликлиникой… Как и все другие, дом, откуда поступил вызов, был окружён плотным непроницаемым забором, свежая тёмно-зелёная окраска которого выделялась даже на фоне цветущих деревьев. Лабецкий загадал — эта дача, судя по всему, должна быть генеральской. Над высокой калиткой он разыскал небольшую кнопку звонка и позвонил. И, не удержавшись, засмеялся: аккуратно одетый солдат, удивлённо взглянув на широко улыбающегося доктора, пропустил его без задержки, и даже проводил до ступеней открытой веранды. Дверь в дом была распахнута, и тотчас же из-за лёгкой раздуваемой ветром портьеры появился высокий пожилой человек. В просторной передней он оглядел Лабецкого с ног до головы острым пронизывающим взглядом, от которого тот поёжился, и коротко, с некоторой настороженностью объяснил.

— Больна моя дочь, доктор… Температура… И очень сильно кашляет, наверно, перекупалась в озере…

Лабецкий понял его настороженность, когда увидел больную: худенькую, очень похожую на отца девушку, которая лежала на тахте в гостиной, прикрытая по случаю жары только тонкой простыней. Она заметно смутилась, бросив взгляд на молодого доктора, потом оглянулась на отца и успокоилась. Генерал сразу вышел, оставив их наедине. Лабецкий осматривая, выстукивая и выслушивая его дочь, был предельно внимателен, боясь пропустить пневмонию, но в то же время ощущение, что он где-то встречал этого сухощавого генерала, не давало ему покоя. Тощенькую девушку, застенчиво прикрывающую скрещенными руками крохотную грудь, он, кажется, видел впервые. Она покорно вопросительно смотрела на него какими-то прозрачными серыми глазами, поминутно моргая пушистыми ресницами. Наконец, осмотр был окончен. Вопросы по поводу пневмонии остались, поэтому Лабецкий, назначив лечение, пообещал прийти на следующий день. И только оказавшись за воротами генеральской дачи, он вдруг вспомнил, где видел прежде её хозяина. Это было на кладбище! Ну, да! Генерал хоронил тогда свою жену. Сколько же времени прошло? Больше двух лет… Лабецкий быстро достал медицинскую карточку девушки и только теперь взглянул на её имя. Вера… Ну, да… Тогда она, плача, всё терлась об отцовскую шинель, а он, утешая её, повторял:

— Не плачь, Вера…

Почему-то именно это обстоятельство, то, что он видел этих людей в своей прежней жизни, вдруг сделало их близкими Лабецкому. Не строя никаких планов, и не размышляя слишком долго, он стал посещать Веру каждый день. Вскоре она привыкла к нему, а генерал стал даже улыбаться при его появлении. Теперь Лабецкий откладывал этот свой визит на самый конец рабочего дня, чтобы можно было расслабиться, никуда не торопиться, посидеть в семейном кругу за чашкой чая или даже вкусно поужинать вместе с хозяевами. Тёплыми сухими вечерами стол накрывали на веранде, куда без стеснения проникали вездесущие комары, но здесь было по-домашнему тепло и уютно. Домработница Светлана Фёдоровна, дородная, горластая украинка, какая-то дальняя родственница генерала, непременно принимала участие в разговоре, и громче всех смеялась несмелым шуткам Лабецкого. Перед его уходом, она непременно хватала его за руку где-нибудь в кухне или у ворот и засыпала бесконечными вопросами на медицинские темы от остеохондроза до геморроя, на которые он был вынужден пространно отвечать. Вера быстро поправилась, приходить каждый день не было нужды, но девушка стала проявлять к молодому врачу такой заметный интерес, что генерал, присмотревшись к нему, возражать не стал. Вера вела достаточно уединённый образ жизни, сторонилась своих ровесников и ходила тенью за отцом. Она училась в педагогическом институте на факультете иностранных языков, но и к своей будущей профессии относилась весьма прохладно. Лабецкий был намного её старше, житейски умён, остроумен, казался генералу человеком скромным и не амбициозным. О прошлом доктора тактично не расспрашивали, о тюрьме и кладбище в его биографии никто не догадывался. Только однажды генерал, извинившись, поинтересовался его семейным положением. Лабецкий вдруг понял, что страшно устал от одиночества. Внимание генеральской дочери ему льстило, это была неожиданная и весьма привлекательная партия, и он стал всё чаще и чаще задумываться о будущем. Вера была далеко не красавица, тощенькая, с тонкими длинными ногами, на которых, казалось, совершенно отсутствовали икроножные мышцы… А серые прозрачные глаза, которые она поднимала на Лабецкого, улыбаясь его шуткам, странным образом освещали её бледное невыразительное лицо. Никаких эмоций по отношению к ней он не испытывал, но и отвращения тоже не было. Он привык и привязался к этому дому. Однажды Светлана Фёдоровна, как всегда, заловив его у самых ворот, вместо традиционных вопросов о пупочной грыже и запоре, вдруг прошипела ему в самое ухо, чтобы не слышал дежурный солдат.

— Ты об чём думаешь, доктор? Хозяин через неделю в город съедет, Вере на занятия в институт надо, а ты всё мнёшься да раздумываешь… Девка извелась вся…

Лабецкий от неожиданности даже попятился, но отпираться было бесполезно, хохлушка крепко держала его за локоть.

— Ты что, совсем ничего не соображаешь? Генерал тебе настоящую работу найдёт, денежную, солидную… У него должность, знаешь какая? Весь город в кулаке держит! Или ты собираешься всю жизнь в участковых врачах по дворам и лестницам шастать? Веруся в тебя втюрилась, ты одинокий, да и гол как сокол… Она только и ждёт, что ты предложение сделаешь… Ну?

— Ладно… — Промямлил Лабецкий, сдаваясь под неожиданным напором. — Я подумаю…

— Не ври! «Подумаю»… Уж, наверно, сто раз всё обдумал… В следующий раз приходи с цветами и кольцом!

Так они с Верой и поженились…

С женой у Лабецкого быстро установились простые, даже какие-то примитивные отношения. Влюблённость её быстро прошла, ничего общего между ними не было кроме дома и постели. В душе Лабецкий удивлялся самому себе: дома его охватывала «эмоциональная тупость», как выражаются психиатры, его совершенно не беспокоило ни собственное равнодушие к Вере, ни её вялый интерес к нему. Он просто разрешил себе отдохнуть. Но Вера быстро забеременела. И что тут началось! Всерьёз задуматься о наследниках Лабецкий ещё не успел, но ничего не имел против. А генерал очень обрадовался, он хотел внуков. Всё было бы нормально, но эта дохлая мымра… Начались такие истерики — хоть домой не приходи… Предстоящие бессонные ночи и мысли о постоянном детском крике приводили её в ужас. Она не представляла себя матерью, брезговала маленькими детьми, которым надо было лечить сопелки и по нескольку раз в день смывать с попки какашки… В первый раз они поссорились по-настоящему — Вера обвиняла его в мужском эгоизме, она-то неопытная, а он мог предотвратить эту беременность. В общем, всё кончилось абортом. А потом началась свистопляска с кучей гинекологических осложнений. Несколько лет Вера лечилась: лежала в лучших стационарах, ездила на курорты в Крым и заграницу. И теперь была практически здорова, но без всякой возможности забеременеть. Лабецкий к этому отнёсся почти равнодушно: его теперь занимали совсем другие проблемы.


В прошлой жизни я, точно, была алкоголиком, и, наверно, немало горя принесла своим близким… Как ещё объяснить, что пьянство тесно связанных со мной людей преследует меня всю сознательную жизнь? Первым на этом пути был Лабецкий. Тогда я ничего не понимала в фатальности общения с алкоголиками. Я была влюблена в него без памяти, вот и всё. Но моя любовь к нему была виртуальной, как сейчас говорят, я никак от него не зависела. Встречались мы только на работе, и никакого влияния на мою жизнь он тогда не имел. Никаких последствий эта влюблённость не оставила, кроме щемящих душу сожалений… Но потом вдруг спилась моя подруга. Единственная. Друзей мы находим в юности, потому что дружба требует времени, которого только в эту пору достаточно. Потом все заняты только собой — построением карьеры, личной жизни, семьи, воспитанием детей… Сил и времени хватает только на то, чтобы поддерживать затухающие юношеские привязанности… С Ларисой мы дружили с первого курса. Она была очень преданным, искренним человеком. Вот кто, действительно, умел дружить! Когда умирала моя мама, и я сидела сутками возле её кровати в больнице, Ларка поставила на ноги всех знакомых, и носилась на такси с ними по городу, собирая нужные ампулы по отделениям стационаров и домашним холодильникам запасливых докторов. Этот препарат, единственная партия которого была выпущена экспериментально и разослана по клиникам города, теоретически мог спасти мою мать. По этим сусекам и закромам она достала столько ампул, сколько нужно было для курса лечения. Лекарство не помогло, мама умерла, но я на всю жизнь запомнила, какую титаническую работу она провела! И вдруг моя Лара начала пить. И с мужем у неё были отличные отношения, и двоих пацанов родила — лучшую мать было трудно себе представить… Вот когда я кожей поняла, что такое женский алкоголизм. Осознала, что он не лечится. Видеть её хмельной было очень страшно. И теперь я точно знаю: сколько бы ни длилось взаимное истязание близких людей, финал в любом случае будет трагическим. В пьяном виде Лариса попала под автобус. Её дети осиротели, отец увёз их к своей матери куда-то в Башкирию, и я потеряла их из виду.

Ну, а потом понеслось — как только мне мужик понравится, так он оказывается крепко пьющим. Человек я одержимый, категоричный до тошноты. У меня с детства весь мир существует только в двух красках — чёрной и белой. Сейчас, правда, кое-какие оттенки появились, чуть посдержанней стала. А в молодости вообще ненормальной была. Если влюблялась — то смерть мухам и комарам! Так несло… Наизнанку готова была вывернуться. Мужику всю себя с гарниром на подносе подавала. Такими унижениями расплачивалась за свою идиотскую одержимость! Из этих душераздирающих романов на четвереньках выползала, вся в синяках и шишках… И после этого начинала рыдать о Лабецком. Прямо паранойя какая-то… В конце концов, попалась окончательно — вышла замуж за алкоголика. Ну, не совсем так, конечно. Познакомились мы в доме у моих знакомых, он им родственник, приезжал в отпуск. Взял подмышку и увёз в свой город. Я даже вякнуть не успела. Он был такой замечательный парень: внимательный, заботливый. И руки золотые, дома всё сам чинил от водопроводных кранов до мебели. Работал на большом предприятии инженером по связи, успешно продвигался по службе. Как только расписались, ему сразу от завода двухкомнатную квартиру дали… Правда, в этом маленьком городе, поголовно пьющем, у меня не было ни родственников, ни друзей; из знакомых — только приятели мужа, все страшные забулдыги. В гости без бутылки приходить считалось неприличным. Жёны ворчали, конечно, но так робко, что на них никто не обращал внимания. Но если при этом его друзья могли цистерну выпить и на следующий день, как ни в чём ни бывало, выйти на работу, мой Петечка запивал на неделю… Конечно, я злилась, но по началу не считала это катастрофой, не сразу поняла, что попалась. Если неделю не пьёт, ходит весёлый, добродушный, по дому все дела, как по щучьему велению делаются — я быстро успокаивалась, казалось, что всё наладится, всё будет хорошо.

Но пьянки становились всё чаще и чаще, а запои длиннее. Я забеременела, родила сына… Забот полон рот. А муж спивался всё сильнее… Только расслабишься — бабах! Снова запой. И каждый вечер тоска и тревога до озноба: придёт, не придёт, а если придёт, то в каком виде? Алкоголь его очень сильно возбуждал, если приходил пьяный, уложить спать было невозможно: ляжет — вскочит, ляжет — вскочит, как Ванька-встанька… И я заснуть не могу, и ребёнок просыпается, он и к нему приставать среди ночи начинает… Другой раз пропадает несколько дней, потом явится грязный, вонючий… Скинет одежду у порога, словно Енгибаров в цирке, и — нырь в кровать. А сынишка его любил, ждал, одними только расспросами «Где папа?» и «Когда папа придёт?» доводил меня до истерики… Он в постель, а Димка рядом с его заросшей физиономией на подушке кубики раскладывает… Кажется, взяла бы эту подушку и… Каждый день всякие поручения придумывала, чтобы ножки любимого в нужном направлении двигались: то попрошу ребёнка вечером из садика забрать, то по пути с работы в булочную зайти… От домашних проблем я совсем одурела, и, чтобы не сдвинуться окончательно, вышла на работу в поликлинику. Получив на это согласие мужа, между прочим, и его клятвенное обещание во всём быть помощником. Он дома с ребёнком должен был оставаться, когда у меня вечерняя смена была. Только Пётр держится-держится, да как запьёт, и Димасик мой, бедненький, в садике со сторожем сидит допоздна, пока я последнего больного не приму и не прибегу за ним… Несколько раз воспитательница приводила его прямо ко мне на приём в поликлинику. Так он и сидел в моём кабинете, до окончания смены… Об алкоголизме я тогда мало что знала, поначалу верила, что любовь, семья заставят мужа с бутылкой расстаться. Ничего подобного. Чем дальше, тем страшнее. Дипломат я по сей день никудышный, но с ним испытала все психологические приёмы, на которые только была способна: и тапками в ярости в него кидалась, и подлизывалась, и целовала, и плакала, уговаривая лечиться ради сына… В моменты раскаяния, которые изредка бывали в первые годы нашей семейной жизни, муж обещал мне:

— Если ещё раз сорвусь — пойду лечиться…

Но время шло, а жить с ним становилось всё страшнее. Сынишка подрастал, начинал что-то понимать. Я очень переживала, что он видит всю низость моего положения. Как вспомню, сколько унижений пришлось пережить! Это мне-то с моей патологической гордыней! Сосед, бывало, звонит в дверь (чистенький такой, холённый молодой мужичонка напротив на площадке жил) и с подчёркнутой брезгливостью в голосе сообщает:

— Там Ваш Пётр возле парадной… Ему наверх не подняться…

Скрипну зубами, спущусь вниз, а там мой благоверный в полулежащем положении развалился на крыльце, и все наши жильцы, проходя в дом, через него переступают… Ну, и волоку его на себе на пятый этаж… Однажды его друзья, после нескольких дней запоя, сами в хорошем хмелю, притащили его ко мне без пульса и давления. Бросили на пол в прихожей и быстренько смылись. Если бы я когда-то на «Скорой» не работала, он вряд ли остался бы жить тогда… В общем, довёл он меня, что называется, «до ручки». Как-то зимой ударили трескучие морозы, а мой Петя загудел в очередной раз. Позвонили мужики из его цеха, сказали, что он с работы ушел пьяный (и как его там терпели — не понимаю! Наверно, так как мы терпели Лабецкого на «Скорой») и просили встретить. И отправилась я по дворам своего любимого искать. Метель, ветер, а я иду, снег ногами разгребаю, реву, слёзы на щеках в сосульки мгновенно превращаются, а я бреду, и лезут мне в голову грешные мысли: вот потерялся бы где-нибудь в этих сугробах, замёрз бы — и всё! Один раз отревелась бы — и всё! Вот до какой степени может алкоголик довести!

Конечно, тогда я часто думала о Лабецком. Если бы он ответил когда-то на мою влюблённость, и мы соединились, какой была бы сейчас моя жизнь? Такой же, как с мужем? Сейчас-то я думаю, что было бы намного хуже… Больше было бы трагических разочарований…

Деваться с ребёнком на руках мне было совсем некуда. Единственный родной человек — мама давно умерла. Наш ведомственный дом, старый двухэтажный барак, принадлежавший больнице, был давно предназначен на снос. Когда-то в этой развалюшке получила персональное жильё моя мама, проработавшая в больнице медсестрой очень много лет. Потом мама умерла, и наша крохотная квартирка перешла мне по наследству. Уволившись со «Скорой», я лишилась этого жилья. А после закрытия нашей больницы барак, в котором мы все жили, вообще снесли… Безысходность была полная. И вдруг я вспомнила о Наталье. У меня был её новый адрес: мы иногда перебрасывались поздравительными открытками, и я знала, что теперь она работает в туберкулёзной больнице. Я написала обо всём подробно Наташке. Она мне сразу позвонила, сказала только:

— Приезжай. Разберёмся…

И объяснила, как её найти.

Я так и сделала. Собрала сына, вещи отправила багажом. Уволилась, выписалась, и уехала. О муже я тогда не думала. Я его ненавидела и мечтала только об одном — вырваться на свободу. Так я оказалась здесь. Сначала мы жили этакой весёлой компанией в однокомнатной квартире Натальи. В ведомственнойпятиэтажке на территории туберкулёзной больницы. Димуля спал в кухне на топчанчике, я укладывалась на узкой скрипучей кровати с сеткой, вытянутой почти до самого пола, которую мы притащили из больницы, где она пребывала на складе в числе давно списанного инвентаря. Наталья располагалась на своём диване. Она не раз предлагала мне периодически меняться местами, но я наотрез отказалась, даже поругались с ней тогда. Она с нами и так достаточно натерпелась. Я сразу определилась на работу в больницу, ординаторы здесь, как и везде, были очень нужны, но на фтизиатра надо было ещё выучиться. И пока я несколько месяцев занималась на курсах в городе и приезжала домой только на выходные, Наташа полностью взяла на себя заботу о Димке. Я устроила его в садик в соседнем посёлке, это в трёх километрах отсюда. Наталья возила его каждый день туда и обратно, но, к счастью, автобусы ходили точно по расписанию…

Я закончила курсы, и, по стечению обстоятельств, опять-таки в связи с хронической нехваткой кадров, вскоре стала заведующей отделением. Как только в нашей пятиэтажке освободилась двухкомнатная квартира, мы с сыном, наконец, переехали в собственные апартаменты. Квартира оказалась страшно запущенной, в ванной все стены были покрыты плесенью, рамы пропускали не только свежий воздух, но и дождевую воду, которая во время ливней стекала ручьями с подоконника… Но это было моё собственное жилище, и я была готова целовать его облупленные стены. Очень постепенно, понемногу, с помощью Натальи я привела свою квартиру в божеский вид…

Но привести в порядок свою нервную систему оказалось гораздо сложнее. Ещё очень долго я не спала по ночам и таращилась в темноту, стараясь избавиться от бесконечной череды горестных воспоминаний, которые, как при замедленной съёмке в кино, всё прокручивались и прокручивались в моём мозгу… Очень долго при встрече с каждым незнакомым пьяницей я испытывала к нему только жгучую ненависть. До дрожи в коленках. До белизны в глазах. Ненависть и презрение. Прошло немало лет, прежде чем я успокоилась. И однажды, встретив какого-то мужика в совершенно непотребном виде, я поймала себя на том, что вдруг его пожалела. Ведь это был человек когда-то. О чём-то мечтал, кого-то любил. И его, наверно, тоже кто-то любил… В общем, в первый раз за долгие годы мне стало жалко опустившегося алкоголика…

Думаю, что муж нас искал, но где-то через года полтора я получила сообщение от своей бывшей соседки, которая одна знала мой новый адрес. Пётр умер. После очередного запоя. Наталья у меня теперь — единственный родной человек. Она мне и сестра, и верный преданный соратник.


В последнее дни Наташа как-то изменилась, повеселела, что ли… Толком даже не могу определить, что с ней произошло… Она всегда самоотверженно ухаживала за самыми тяжёлыми больными, гоняла медсестёр и санитарок, заставляя быть к таким страждущим особенно внимательными… Больные в ответ привязывались к ней по-собачьи, с радостной благодарностью выполняли какие-то мелкие поручения по отделению, с удовольствием ездили за покупками для неё в посёлок… В праздничные дни её рабочий стол всегда завален маленькими грошовыми презентами, которые можно всегда купить в нашем ларьке: кошмарной китайской туалетной водой, прогорклой помадой или дешёвым туалетным мылом… И Наталья за это благодарит дарителей так, словно получает в подарок французские духи или бусы из слоновой кости… Вещицы эти ненадолго остаются у неё в столе: мыло раздаётся санитаркам, уборщицам и бельевщице. Разносится по палатам, где квартируют наши бомжи, у которых нет ни копейки, но которые совершенно счастливы тем, что надолго поселились в туберкулёзной больнице, где тепло и сухо, где кормят до отвала, и есть чистая постель… Китайский одеколон широко применяется нами для отпугивания полчищ осатанелых комаров, которые тучами роятся в камышах возле озера, на самом берегу которого стоит наша больница…

Всё это было мне давно знакомо: Наталья служит больным, как мать Тереза, но сейчас… Глаз у Наташки засветился по-особенному, вот что… Впервые за все долгие годы, которые я её знаю. В этом месяце она забрала себе все дежурства заболевшей медсестры и, освободивших от обязательных дел, теперь часами сидит у постели Лабецкого. В отличие от меня, она находит тысячу тем для разговора с ним. Иногда из чуть прикрытой двери палаты я слышу её тихий смех, а выходя от него в коридор, Наталья так опускает глаза долу, что всё понятно без объяснений.

— Очнись, дорогая! — Я похлопала её по плечу.

Ничего не замечая вокруг, сидя верхом на по-прежнему красивой ноге, она бессмысленно смотрела в тёмное заиндевевшее окно.

— Потом плакать будешь. Ведь он женат…

Мы так хорошо знали друг друга, что лишние слова были не нужны.

Наталья перевела взгляд на меня.

— Только бы он поправился! Только бы поправился…

— Осторожней, Наташка… Ты прекрасно знаешь, как бывает: на фоне массивного лечения вдруг такое обострение…

— Нет! — Наталья вскочила, потом опять села верхом на ногу. — У него так не будет! Вот увидишь!

И странно мне было видеть её такой и радостно… Только объект привязанности сильно смущал… Уж больно дохленьким был этот объект на сегодняшний день. И совсем, совсем ненадёжным.

Я приходила к Лабецкому несколько раз в день. По утрам была особенно внимательной: выслушивала его грудную клетку, выстукивала, боясь уловить отрицательную динамику. Понемногу я привыкала к его нынешнему облику. Он продолжал худеть, с удовольствием занимался с инструктором лечебной физкультурой, приобретая человеческие формы, и теперь что-то неуловимо знакомое иногда мелькало в его восточных глазах, в его интонации и в словах… Но мир Лабецкого, которого я когда-то хорошо знала, сейчас сузился до стен нашей цитадели, и разговаривать с ним на отвлечённые темы было трудно. Он часто словно замыкался в себе, отвечал односложно или вообще отмалчивался. Я стала приносить ему свежие газеты, какие-то журналы, и всё ждала, что наши отношения «врач-больной» по неписаным законам туберкулёзной больницы вот-вот перейдут в более искренние и откровенные. Но Лабецкий держался со мной официально. Обращались мы друг к другу только по имени отчеству и на «Вы». Что-то мешало ему перейти со мной на такие же доверительные отношения, как с Натальей. Значительно позднее я поняла, что это было, — это был стыд. Жгучий стыд за бездарно прожитую прежнюю жизнь, о которой я уже кое-что знала.

Вскоре он стал выходить из палаты и прогуливаться по коридору медленным, осторожным шагом, и обедал теперь в общей столовой. Наши больные аристократическими манерами не отличаются: часто неряшливы, грубы, встречаются и совсем опустившиеся люди. Сотрудники приёмного отделения шутят, что иногда к ним поступают бомжи в таком виде, что только после третьей помывки в душе можно с уверенностью определить пол нового пациента. Но Лабецкий словно не замечал ничего вокруг себя, наглухо закрывшись от окружающего мира.


Едва он женился, его тесть — генерал, который, и в самом деле находился на самой вершине городской власти, без особых усилий определил его чиновником в комитет здравоохранения. Но поскольку документы всех новых сотрудников главка проходили через очень мелкое сито, пришлось рассказать ему о тёмных пятнах в своей биографии. Генерал побледнел, но зятю ничего не сказал, не упрекнул его, не выразил никакого возмущения. Отступать было поздно. Генерал не отступил. Со своим послужным списком Лабецкому трудно было претендовать на приличную должность, и потому он был вполне удовлетворён тем, что получил. Теперь он был очень мелким, но государственным служащим со всеми вытекающими из этого благими последствиями. О практической медицине Лабецкий жалеть вскоре перестал. Ежедневно обходить дозором свой врачебный участок было очень тяжело: осенью он месил грязь по бездорожью, снашивая ботинки, которые стоили больше половины его зарплаты, а зимой приходилось плестись на вызовы и в самые сильные морозы, и в ледяную метель. Оклад, который он получал в новой должности, были весьма скромным, но вскоре широким потомком в комитет пошли откаты. Руководители медицинских учреждений города не скупились настолько, что перепадало и рядовым клеркам… Хотя на работе Лабецкому было невыразимо скучно, он быстро научился оказываться в нужном месте в нужное время, был энергичен и дисциплинирован. И тоненькая струйка рублевого эквивалента его скромных управленческих достижений постепенно становилась всё внушительнее. Года через полтора Лабецкий удачно продал свою квартиру и купил новую в самом центре города. Мягкая волна счастливого везения неожиданно подняла его над безрадостным прошлым: над «Скорой», над колонией, над кладбищем, над работой на врачебном участке… Подняла и понесла куда-то вверх так быстро, что Лабецкий расслабился и ничего не захотел анализировать: в конце концов, жизнь до сих пор не щадила его, не радовала, ему столько пришлось перенести и выстрадать. Впрочем, как и прежде, его не оставляла мысль, что эта его слабость — дело временное, что самое главное в жизни где-то впереди, ведь он ещё так молод… Так оно, в конце концов, и случилось: освободившись от оков социального неблагополучия, в Лабецком вдруг взбушевались амбиции. Служба по «перекладыванию бумажек», как он сам иронизировал над собой, неожиданно стала тяготить его, ему становилось всё более, и более скучно. Он уже хорошо знал городскую медицинскую конъюнктуру, ему захотелось выйти на поверхность из своего комитетского подполья, и, чего греха таить, его стали унижать эти объедки подношений с барского стола, которые ему перепадали, в последнее время, правда, в весьма значительных суммах. Наконец, он признался себе, что ему хочется получать эти подношения из первых рук… Он был уверен, что способен на большее: его жизненного опыта, знания людей было вполне достаточно, чтобы занять приличную управленческую должность. Его стали интересовать не только деньги, но и власть. Скорее даже наоборот: Лабецкого потянуло во власть, с которой тесно были связаны деньги…

Подтолкнули его к глобальным решениям грядущие Всемирные Игры молодёжи, придуманные известным американским магнатом. Первые Игры прошли в Америке, и, по замыслу организатора, следующие должны были состояться в России, в их замечательном городе. Это были годы, когда можно было сказочно обогатиться только благодаря ловкости, предприимчивости и наглости, проявленной в нужный момент. И город в ожидании встал на дыбы. Во всех коридорах власти бурно обсуждались новости: кто и сколько должен получить дивидендов от этого громкого мероприятия. А дивиденды ожидались фантастическими. Готовясь ехать в нищую, ободранную и обобранную Россию, американцы не скупились: в город шли целые вагоны нового оборудования от холодильников и мебели до компьютеров, которые в те годы только-только начали появляться в кабинетах крупных чиновников. Медицинская аппаратура, хирургические инструменты, препараты, дорогие лекарства и перевязочные средства поступали в фонд соревнований без всякого учёта. Ходили слухи, что администрация городского физкультурного диспансера, где разгрузили целых три трейлера медикаментов и оборудования, откровенно торгует всем этим богатством. К началу Игр вдруг оказалось, что куда-то бесследно исчезла полученная из Америки кожаная мебель, импортные холодильники вдруг превратились в старые отечественные, а прибывшие компьютеры вообще исчезли без следа при разгрузке… Говорили, что часть новенького оборудования, присланного на эти соревнования с «загнивающего» Запада, уплывало в столицу прямо с вокзала — негоже было в те нищенские времена обижать высокое начальство… Об официальных гонорарах и неофициальных вознаграждениях за тяжкие труды, включая многочисленные презентации с фуршетами и ежедневные обильные шведские столы в гранд-отеле, закатывая глаза к потолку, шептались в туалетах все мелкие клерки правительства города…

За день до начала Игр Лабецкий был направлен с контрольной миссией в гранд-отель, который должен был принять более двух тысяч иностранных спортсменов. Ему следовало проверить, как работает Международный реабилитационно-восстановительный центр, о котором докладывал накануне на совещании в комитете главный врач соревнований, его близкий приятель. Пётр, с которым они учились на одном курсе, ездили вместе на картошку и выступали в одной команде КВН, был главным врачом городского физкультурного диспансера, и по должности возглавлял медицинскую службу этих Игр. После долгого перерыва они встретились неожиданно только пару лет назад в комитете, где протирал штаны Лабецкий. Несколько раз шумно отметили эту встречу в ресторане в обществе весьма влиятельных людей, которых пригласил Пётр. Потом эти встречи плавно перекочевали в сауну физкультурного диспансера, где «расслабон» иногда затягивался до утра. Со временем здесь, в сауне организовался этакий клуб главных врачей, которые с некоторой настороженностью приняли Лабецкого в свою тусовку. Но поскольку он был из комитета и при случае мог оказать маленькую, но полезную услугу, например, помочь протолкнуть на подпись нужную бумагу, с его присутствием смирились… По приглашению своего приятеля Лабецкий с удовольствием посещал и соревнования самого высокого уровня, на которых Петру положено было присутствовать по своему статусу, и вместе с ним частенько принимал участие в разнообразных презентациях и фуршетах по случаю открытия и закрытия этих спортивных мероприятий.

Посещение ресторанов и ночные бдения в сауне сделали своё дело — Лабецкого опять сильно потянуло на спиртное. Конечно, он сдерживался, обязывало место службы, но всё чаще и чаще он приходил домой после сильного подпития, и Вера, только взглянув на него в прихожей, поворачивалась на каблуках и скрывалась в своей комнате, громко хлопнув дверью…

Из доклада Петра на прошедшем накануне в комитете совещании следовало, что Международный реабилитационный центр подготовлен, оснащён, и там ждут — не дождутся поступления спортсменов, чтобы приступить к их реабилитации. С большим трудом проникнув через двойное оцепление милиции, которое уже успели выставить вокруг огромной гостиницы, Лабецкий долго пытал расспросами о Центре администраторов, но все сотрудники гостиницы только пожимали плечами. Кто-то не слишком уверенно ему предложил заглянуть в гостиничный кегельбан. Поплутав по лестницам, он нашёл его в полуподвальном помещении, рядом с сауной. Несмотря на жаркий и солнечный день, здесь было холодно и сыро. В центре вытянутого зала с беспорядочно расставленной мебелью и медицинским оборудованием металась взъерошенная, взмыленная тётка, в старом спортивном костюме с аббревиатурой «СССР» на спине, которая командовала тремя усталыми женщинами самого разного возраста. Это и была бригада спортивных медиков из городского физкультурного диспансера. Лабецкий растерялся. Он представился, но тут же об этом пожалел, надо было сразу делать ноги. Взъерошенная тётка доложила ему, что она — ответственный врач Реабилитационного центра. Только вчера к вечеру им выделили вот это жуткое помещение, в котором они вчетвером должны умудриться развернуть все службы реабилитации за полтора дня. Центр должен работать круглосуточно, остальной персонал будет выходить посменно с началом соревнований. Сейчас все на своей основной работе, никого с рабочего места не отпускают: местное начальство не интересуют проблемы организации. Сегодня приедут врачи-иностранцы — вот позор! Уважаемый главный врач соревнований не удосужился оформить аккредитацию своим сотрудникам, и вся бригада сидит в гостинице безвылазно третьи сутки: если выйдут — милиция обратно не впустит… В заключение своей пламенной речи доктор взяла Лабецкого за руку и подвела к старому облезлому книжному шкафу без полок, внутренность которого она в ярости созерцала в момент его появления в кегельбане.

— Вот… Полюбуйтесь! Где я буду медикаменты держать?! Вы, как представитель комитета здравоохранения, можете мне сказать, где я должна настругать эти полки?

Не отпуская его руку, забыв о всякой субординации, докторша потащила Лабецкого в душевую, поперёк кабины которой стоял ещё один металлический шкаф, похожий на холодильник.

— Это что? — Удивился Лабецкий.

— Это машина для приготовления льда. Иностранцы безо льда на соревнования не выходят. Водопровод только в этом душе. Мне надо запихать этот драндулет в кабину и приварить к нему водопроводные трубы… Вы это можете?

Лабецкий растеряно хмыкнул.

— Я тоже не могу… А ещё мне нужны десять адаптеров к американскому оборудованию, медицинские топчаны, стерилизационный шкаф… Мне нужна грубая физическая сила, электрик, водопроводчик и умелые руки — я только врач.

— А Пётр Николаевич когда обещал прийти? — Успел вставить Лабецкий под прицелом трёх пар укоризненных глаз среднего медицинского персонала, который сдержанно, но выразительно молчал.

Одна из медсестёр, которая помоложе, не выдержала.

— Пётр Николаевич придёт сюда на презентацию, когда Татьяна Михайловна всё подготовит… Бросил её на гвозди за два дня до соревнований…

Лабецкий в душе ругнул своего начальственного приятеля. С помощью медсестёр он воткнул-таки «ледовую» машину в душевую кабину. На большее его не хватило. Не слишком уверенно пообещав медикам помочь, он быстренько ретировался из кегельбана. Татьяне Михайловне он не завидовал.

Проходя через вестибюль, он заметил главного врача соревнований у стойки администратора, оживлённо беседующего с дежурной.

— Пётр… — Окликнул его Лабецкий.

Главный врач соревнований рассеянно оглянулся, кивнул ему, но подошёл не сразу, только после того, как что-то записал в блокнот под диктовку девушки-администратора.

— Ты понимаешь, — сказал он, подойдя к Лабецкому, — я сегодня утром должен был американцев встретить… Но мы вчера в Спорткомитете в честь открытия Игр… — И он сделал выразительный жест, хлопнув себя по шее. — В общем я проспал…

— Они приехали? — Спросил Лабецкий, отмечая про себя и помятую физиономию своего приятеля и заметный выхлоп после вчерашнего.

— Приехали… Нормально разместились, в люксах…

— Пойдёшь к ним?

— Не… Они сейчас на меня злые… И вообще, — ты видишь, — я не в форме. К вечеру проветрюсь — тогда… Ты чего здесь?

Лабецкий сообщил цель своего визита и вкратце выразил своё беспокойство по поводу готовности Реабилитационного центра.

— Татьяна в своём репертуаре… Успокойся! Сделает она всё, в первый раз, что ли? Поорёт, поорёт, повозмущается — и сделает, вот увидишь… К началу соревнований Реабилитационно-восстановительный центр будет работать. Гарантирую!

Он потянул Лабецкого за собой в открытую дверь небольшого зала ресторана, в котором были сервированы блюда шведского стола.

— Пойдем поедим… Я не успел позавтракать… Здесь с часу до четырёх обед для оргкомитета…

Лабецкий окинул взглядом столы — обед был сказочным.

— У меня сейчас слюна закапает, как у собаки, — пошутил он. — Меня не турнут отсюда? Я-то ведь — не оргкомитет…

— Со мной пройдёшь, — и Пётр выразительно махнул метрдотелю, который стоял в дверях. — А после я тебе аккредитацию сделаю, две недели здесь сможешь обедать…

Они пошли вокруг богато сервированных столов, накладывая себе закуски.

— Ты сделай своим аккредитацию, они третьи сутки из кегельбана нос боятся высунуть…

— Ах, ты!.. — Пётр хлопнул себя по лбу. — Забыл я про эту долбанную аккредитацию, чтоб её! Сейчас знаешь сколько суеты… Сделаю сегодня…

Он сказал это так, что Лабецкий понял: и сегодня никакой аккредитации у спортивных медиков не будет.

А Пётр, с аппетитом поглощая деликатесы, дружески поучал.

— Запомни, Серёга: когда ты сам будешь главным врачом, окружай себя только такими людьми, как моя Татьяна, которые из одного чувства долга наизнанку вывернутся. С таких можно всё, что угодно, потребовать. Я в диспансере бездельников не держу.

Вдруг Пётр перестал жевать и задумчиво воззрился на Лабецкого.

— Слушай, а ты, и вправду, почему до сих пор не главный врач?

Лабецкий пожал плечами. Честно говоря, этот вопрос он теперь задавал себе довольно часто.

— Сергей Петрович… — Торжественно продолжал его приятель. Хмель, видимо, ещё не совсем покинул его затуманенные мозги. — У тебя есть деньги?

Лабецкий полез было в карман, но Пётр рассмеялся.

— Я не об этих деньгах… У тебя есть деньги? — Повторил он на этот раз с ударением. — В конце концов, возьми в долг у своего генерала.

Он понизил голос почти до шёпота.

— Должность главного врача небольшой больницы стоит немалых денег, но ты их отобьёшь в первые полгода, можешь мне поверить! Даже воровать не придётся… Знаешь сколько я уже получил за эти соревнования? И сколько получу ещё?!

Лабецкий растеряно молчал. Конечно, кое-что о доходах главного врача этих Игр ходили слухи по комитету. Два года, ничего не делая, только числясь в должности, он получал гонорар в долларах. Несколько раз ездил в Америку за счёт комитета здравоохранения… А результат его бурной деятельности Лабецкий только что видел в кегельбане. Откровенность старого приятеля несколько покоробила его: он ещё не успел привыкнуть к откровенному цинизму чиновников.

Ночью он долго ворочался в своей постели. С женой они давно спали в разных комнатах, и он не мог ей помешать. Сон не приходил. Лабецкий встал с постели и вышел на балкон. Стояла тихая светлая июльская ночь. Только внизу бесшумно проскальзывали редкие машины. Голова трещала от спутанных тесных мыслей. Он закурил и курил долго, опершись на прохладные перила балкона. Значит, нужны только деньги — и будет независимость. Он, наконец, перестанет «перекладывать бумажки», в его руках окажутся люди, обязанные безропотно ему подчиняться, он будет самолично распоряжаться деньгами больницы… Таковы сейчас законы: главный врач — это удельный князь со всеми вытекающими последствиями. А чем он хуже других? Этого бездельника Петра, например? Лабецкий был уверен, что справится. И, если всё будет так, как рассказывал Пётр, (а видимо, всё, действительно, так, как он говорил), то можно подняться и на откатах, не унижаясь до откровенного воровства.

Но где сейчас взять ту сумму, которую назвал Пётр. Лабецкий и сам представлял, сколько может стоить эта вожделенная должность, не зря же он проводил время в сауне в обществе главных врачей. Хорошо выпив, они расслаблялись и делились друг с другом самой конфиденциальной информацией. Правда, Лабецкого напрягал сам факт переговоров с начальством, но Пётр его успокоил: всё очень просто. Сначала первый разговор тет-а-тет с руководителем комитета о желании занять соответствующую должность. Разговор этот должен иметь достаточно прозрачную окраску. Затем вторая беседа, завершающаяся лёгким жестом с конвертом в руке… Этот жест больше всего смущал Лабецкого, но Пётр и здесь его успокоил: жест этот нисколько не смутит хозяина кабинета…

Итак, где достать денег? Лабецкий только что купил в кредит первую в жизни иномарку, оставалось только на достаточно безбедное существование, но ничего лишнего… С генералом они так и не сблизились, старика очень раздражали непонятные отношения зятя с дочерью и его увлечение спиртным. Лабецкий не любил кого-то о чём-то просить, унижаться его даже тюрьма не научила. Но ради светлого будущего можно было рискнуть… И при всём при этом он прекрасно понимал, что стоит у первой ступени той загадочной лестницы вверх, ведущей вниз. Но спускаться вниз всегда легче, чем всю жизнь на четвереньках карабкаться наверх… И утром с началом рабочего дня он направился прямо на службу к своему тестю.

Несколько раз предъявив охране паспорт и служебное удостоверение, Лабецкий, наконец, добрался до приёмной. Он сообщил адъютанту о своих родственных связях с генералом, и уселся на высокий жёсткий стул. Мимо него в кабинет командующего потоком проходили офицеры разных званий, и Лабецкий приготовился к долгому ожиданию. Но, к его удивлению, достаточно скоро генерал сам открыл дверь своего кабинета и пригласил его войти. Они коротко пожали друг другу руки. Генерал вопросительно взглянул на зятя, которого видел впервые в своём служебном кабинете. Лабецкий не умел и не любил всяких витиеватых подходов к главному вопросу, да и задерживать генерала тоже было неловко. Он просто и коротко попросил денег.

— Деньги? — Генерал удивился. — Я думал вам хватает… Сколько?

Собрав всю свою волю в кулак, он назвал требуемую сумму.

Генерал удивлённо воззрился на него.

— Я не спрашиваю, зачем они тебе, но всё же такие деньги…

— Мне сорок лет, Владимир Романович… Эти деньги нужны мне для того, чтобы получить должность главного врача в одной из небольших больниц… Иначе я так и буду до самой пенсии перекладывать бумажки… Большие должности в медицине в наше время покупаются… И, наверно, не только в медицине…

Генерал побагровел. Лабецкий подумал, что он сейчас укажет ему на дверь, но тесть сдержался и нервно заходил по кабинету.

— «В наше время»… — Повторил он слова зятя. — Это ваше время… — Он подчеркнул слово «Ваше». — Вот в наше время…

Лабецкий вдруг возликовал. Словно гора упала с его плеч, он задышал свободно и радостно. Он больше не стал слушать генерала: всё было понятно. По-военному повернувшись кругом, Лабецкий лёгкой походкой вышел из кабинета, осторожно прикрыв за собой тяжёлую дверь. Эту ночь он проспал сладко и долго, как младенец.

На следующий день генерал передал через Веру нужную сумму. Это была судьба. Сердце на мгновение сделало паузу, а потом забилось часто и звонко. Лабецкий коротко объяснил жене, зачем ему нужны такие деньги. Она поставила на него свои прозрачные серые глаза и спросила только, скоро ли он сможет вернуть отцу этот долг. Лабецкий уверенно ответил, что скоро. Мысли его стали ясными и свежими, как никогда. И с открытыми глазами, отлично сознавая, что делает, он твёрдо ступил на первую ступень той самой коварной лестницы… Правда, он успел дать себе честное слово, что эта ступень будет в его жизни единственной. Но это была не лестница, это был эскалатор, который плавно понёс его вниз. И Лабецкому вдруг понравилось это плавание. Он отключил в себе мыслительный процесс и запретил своей совести когда-либо высовываться. Он больше не сопротивлялся.


В середине дня меня вызвал к себе главный врач. Я редко хожу без повода на «хоздвор» — так с моей лёгкой руки называют сотрудники нашей больницы длинный коридор, где расположены кабинеты главного, двух его замов, экономистов, статистики, бухгалтерии и прочих хозяйственников, которых у нас великое множество. Ставки медсестёр и санитарок каждые полгода неуклонно сокращаются, и вместо них появляются всё новые и новые лица в бухгалтерии и в хозяйственной службе. Идти к главному мне очень не хотелось. Несколько дней назад я опять круто с ним поскандалила. После получки, как всегда, запил мой ординатор Олег Степаныч. А второй доктор неожиданно свалился с тяжёлым гриппом. И осталась я в нашем отделении одна одинёшенька. Отсидев в больнице безвылазно своё дежурство и два чужих, я написала докладную главному врачу и начмеду, которые и без того были в курсе моих проблем, но тихонько отсиживаясь в своих кабинетах. Предупредив на всякий случай дежурного хирурга и реанимацию, отработав положенные по графику часы, я оставила отделение на Наталью, которая в этот день дежурила, и демонстративно отправилась домой. Впрочем, какая уж тут демонстрация! На каждой кочке спотыкалась — так устала. Брела по нашему, плохо освещённому лесопарку, вдоль покрытого лёгким ледком озера и старалась дышать поглубже, чтобы освободить свои замученные туберкулёзной больницей лёгкие. Острый месяц помогал светить тусклым фонарям, дорожка была хорошо протоптана десятками пар ног наших больных и сотрудников, и лёгкий морозный ветерок помогал мне делать поочерёдно вдох и выдох. Конечно, дышится здесь удивительно легко, финны были не дураки, открывая здесь госпиталь. Больница стоит на самом берегу большого озера, кругом хвойный лес. До города далеко, и ближайший посёлок в пяти километрах отсюда… О чём-то думать сейчас не было сил, но когда я поравнялась с мостками… Наше красивое озеро разделено на два круглых блюдца узким перешейком, через который перекинут хлипкий мостик. Мы каждый день ходим по этим мосткам на работу и обратно, по ним гуляют наши больные. С риском для жизни, между прочим. Мостки эти давно прогнили, сквозь шаткие доски можно рассматривать незамерзающую протоку внизу, а перила вообще держатся чисто символически. Завхоз каждую неделю докладные начальству пишет, а мы больных запугиваем, только бы здесь поменьше топтались. Но это мало помогает. Берег озера очень красивый: вокруг красные гранитные скалы, валуны, на которых летом втихаря загорают наши подопечные, которым это запрещено по болезни. У подножия старых сосен буйно разрослись лиственная поросль и огромные, всегда влажные папоротники. Именно здесь, в этих густых зарослях в тёплое время года пышно расцветают романы и назначаются свидания, метко прозванные выздоравливающими больными «кустотерапией». Приучить молодёжь гулять где-нибудь в центральной части парка по асфальтовым дорожкам и сидеть на садовых скамеечках, а не шастать через мостки туда и обратно совершенно невозможно… Сколько потрачено слов, чтобы убедить нашего главного привести этот мостик в порядок! Но наш начальник пешком не ходит, ездит по шоссе через главные ворота. В общем, «сытый голодного не разумеет», что ему до наших мостков!..

Осторожно перебравшись по ним на противоположный берег, я вышла на шоссе, вдоль которого вытянулись наши ведомственные пятиэтажки. Но не успела переступить порог собственной квартиры, как зазвонил мобильник. Это был главный врач. Значит, ему обо мне уже доложили. Я отмолчалась. Через несколько минут он позвонил снова. Ответила я только на третий звонок, прекрасно понимая, что меня ждёт. Выслушав его многословную тираду по поводу отсутствия совести и ещё чего-то, я поинтересовалась, как насчёт совести у него. Сколько можно бесплатно отдуваться за его ничегонеделание? Сколько раз поднимался вопрос о том, что кадрами надо заниматься?! Даже сейчас можно было запросить помощь из института туберкулёза, хотя бы интернов из города прислали, и то было бы полегче… Покричали, покричали мы в трубку, друг друга не слушая, но потом он всё-таки пообещал оплатить мне сегодняшнее дежурство, если я вернусь на рабочее место… Об отработанных сутках накануне он даже не заикнулся. У нашего начальника разговор всегда одинаковый: вы сделайте сначала, а потом будем о деньгах разговаривать… Делаем, конечно, куда деваться! А потом он отсылает нас к экономистке, которая, загибая пальцы, называет тысячи объективных причин, почему эту работу невозможно оплатить, или ещё похлеще — что она входит в наши функциональные обязанности… Так и живём. У нас — свои интересы, у администрации — свои… Никогда не стыковываемся. В общем в тот вечер я дома чаю попила, подремала часа полтора и вернулась в отделение. К счастью, вчера двух интернов к нам из города всё-таки прислали, случайно сложилось, без всякой инициативы от нашего начальства. Парня в хирургию определили, а девушку — ко мне. Теперь вот ещё в педагоги заделалась. Мы с Виктором будем натаскивать молодых докторов, а главный врач с начмедом получать за это гонорар. Такой вот порядок.

В общем, сегодня позвонил главный и велел явиться на ковёр. Стиснув зубы и прикусив язык, я вздохнула и направилась к начальству. Я всегда вспоминаю, как однажды приехал из города мой Димка и сразу прибежал ко мне на работу — не хватило терпения дожидаться дома. Мы шли, обнявшись, по длинному коридору моего отделения, когда в его конце замаячила унылая фигура нашего главного. Моё хорошее настроение мгновенно улетучилось, а физиономия, видимо, вытянулась так, что сын, взглянув на меня, рассмеялся. Когда мы поравнялись с моим начальником, тот равнодушно скользнул взглядом по его лицу, и сказал, как всегда, не здороваясь.

— Мне сегодня опять из комитета звонили… По поводу Лабецкого. Спрашивали прогноз.

— Здравствуйте, Игорь Петрович, — демонстративно поздоровалась я. Он что-то нечленораздельное буркнул в ответ. — Мне тоже сегодня звонили.

— И что ты сказала?

— Я сказала, что на сегодняшний день для больного прогноз благоприятный, но для комитета — очень сомнительный. Скорее пессимистический.

Задав мне ещё несколько пустых вопросов, главный врач развернулся и пошёл, видимо, к себе на «хоздвор». Он прекрасно знал Диму, знал, что тот живёт и учится в городе, но не считал для себя необходимым быть любезным. Когда он ушёл, Димка сказал мне укоризненно.

— Мать, ты совершенно не умеешь себя вести с руководством! У тебя физиономия съезжает набок при виде своего начальника. Ты так и ждёшь, что он сейчас начнёт нести какой-нибудь бред… Надо делать всё с точностью наоборот: изображай необыкновенное счастье от встречи с ним и сиюминутную готовность к выполнению любого указания… Вот так, смотри!

Димка так уморительно показал, каким должно быть выражение моего лица, что я расхохоталась. Он студент театрального института, поступал туда дважды — не взяли. Отслужил армию и снова поступал… Упёртый. Теперь учится у знаменитого мастера, которого боготворит. И, чтобы не сидеть у меня на шее, работает. Является «лицом фирмы» по продаже недвижимости и снимается в каких-то рекламных роликах. Вся моя квартира завалена глянцевыми журналами с его портретами. Вчера Дима мне звонил, хвастался, что прошёл кастинг на главную роль в какой-то мыльной опере баснословного количества серий. Это, конечно, не роль Гамлета в столичном театре, но я всё равно за него рада. Доходы у него в несколько раз больше, чем мои. Денег хватает и на жизнь, и на оплату крохотной однокомнатной квартирки, которую он снимает на краю города. Но ко мне сын приезжает редко — некогда. Я тоже к нему не часто могу вырваться, и очень скучаю, особенно зимой.

Обычно, когда наш главный остаётся в кабинете один, он тотчас же поворачивает к себе монитор дорогущего ноутбука, купленного за скудный счёт нашей больницы, и продолжает прерванную игру в карты. На компьютер он «подсел» давно, от монитора с трудом отрывает взгляд, даже когда принимает посетителей, а проводя совещания с заведующими отделениями, только слегка отворачивает ноутбук от нашего обозрения, но так, что мы всё равно видим игральные карты на экране… Я ожидала и в этот раз застать его за монитором, но сейчас наш начальник был не один. Высокий прямой старик с впалыми щеками, туго обтянувшими выступающие скулы, сидел по другую сторону его длинного письменного стола. В руках он держал тонкую кожаную папку для бумаг. Главный врач скользнул по мне взглядом и, не представляя нас друг другу, произнёс.

— Это к твоему Лабецкому. Надо подписать доверенность и ещё какие-то бумаги…

У нашего начальника очень милая манера общения. Самым разным визитёрам он представляет свой персонал в общем списке с оборудованием: «это рентгеновский аппарат, это аппарат УЗИ, это лечащий врач, а это бронхоскоп»… Что-то в этом духе. Виктор давно на это не обращает внимания, а я каждый раз прихожу в бешенство. Но сегодняшний посетитель повернулся и пронзил меня таким острым взглядом, словно воткнул иглу от шприца. Я поёжилась — эта игла не инъекцию делала, а тянула из моей вены кровь для анализа. Впрочем, посетитель тут же поднялся и представился. Это был тесть Лабецкого, с которым я не раз за эти месяцы имела счастье общаться по телефону. Я пригласила его к себе в кабинет, он вышел первым, так как меня придержал за локоть мой начальник.

— Генерал… — Сказал он одними губами и поднял глаза к потолку.

Мне стало противно, но я вспомнила совет сына и подавила желание огрызнуться.

— Как он тебе? — Спросил главный, всё ещё придерживая мой локоть.

— Кто? — Не поняла я.

— Лабецкий. Как он сейчас?

— Ничего… Лечится. Значительное улучшение.

— Он ходит?

— Давно.

— Пусть сам сюда придёт со своими бумагами. Я заверю — И высокомерно вздохнул. — Бедолага. Мне из главка звонили… Его песенка спета.

Я пожала плечами. По крайней мере, пока Лабецкий находится на больничном, а это будет непредсказуемо долго, он будет числиться в прежней должности… У нашего главного врача, как у сопливого подростка, святая уверенность, что его лично обойдёт любая напасть. С другими могут произойти самые большие неприятности и несчастья, но с ним — никогда! Впрочем, он, и в самом деле, вполне благополучный человек: себя очень любит и уважает, холёный такой, не пьёт, не курит, патологически чистоплотен, этакий семейный добропорядочный человек…

Когда мы шли по лестнице, генерал растерянно произнёс:

— Я привёз дублёнку Сергею… И Вера передала целую сумку тёплых вещей… Ведь он ничего не взял осенью, когда уезжал в больницу. Я в гардеробе всё оставил, наверно, надо было сюда принести?..

— Не надо, — отмахнулась я. — Санитарка потом принесёт…

Вернувшись в свой кабинет, я предложила тестю Лабецкого сесть там, где ему удобно, сама опустилась в кресло не за столом, а рядом с ним. Он ещё раз уколол меня иголкой от шприца, ещё капля моей крови отправилась на анализ, и только после этого генерал произнёс.

— Ирина Дмитриевна, скажите… Сегодня, сейчас, как дела у Сергея?

— Ему надо ещё очень долго лечиться.

— Дело в том… Я привёз бумаги… По просьбе дочери… Я не смог заставить её приехать сюда, простите… Это очень трудно объяснить. У неё мания, безумный страх заразиться, заболеть…

Он заметил, что меня передёрнуло.

— Это очень давняя история, — продолжал он.

Уколов я больше не ощущала. Передо мной сидел усталый старик, который делился со мной своей бедой — и только.

— Мать Веры, моя жена давно умерла. Умерла от рака кожи в страшных мучениях. Вы врач, Вы знаете, что такое страдания, перевязки, гноящиеся раны… Вера насмотрелась, намучилась рядом с ней. А потом ей кто-то сказал, что она тоже подвержена этому генетически. Она и у психотерапевтов лечилась, но толку мало. Видимо, это с ней останется на всю жизнь. Она боится заразиться панически, до истерики, до обморока… В эту больницу её и под пистолетом привести невозможно. Вот почему я здесь. Сергею надо подписать генеральную доверенность. Вера никогда не работала, своих денег у неё нет, а моими она принципиально пользоваться не хочет.

— Это меня не касается. Вы обсудите всё с Лабецким. Я сейчас его приглашу.

Я хотела было встать, но он остановил меня жестом.

— Пожалуйста, подождите… Есть ещё одно… Вы лечите Сергея столько времени… Скажите, он сможет выдержать?.. Ему не станет хуже?.. Дело в том, что моя дочь… Она хочет подать заявление на развод… Вы знаете, я и Сергей… Мы совершенно разные люди. Я никогда не разделял его взгляды на жизнь, но не вмешивался, жалея дочь. Только когда он начал пить по-чёрному, я несколько раз пытался с ним поговорить — всё напрасно. Я махнул рукой. Но сейчас, по-человечески, я Сергею очень сочувствую. Такая вот нелепая судьба… Я пробовал уговорить Веру, убеждал подождать, пока он окончательно поправится — бесполезно. Я должен подписать у него какую-то бумагу для юристов… Он выдержит, как Вы думаете?

— Выдержит, — уверенно ответила я и вышла из кабинета.

Я быстро нашла Лабецкого, он сидел в холле и читал какой-то потрёпанный журнал. Увидев меня, он поднялся со старого скрипучего дивана. В двух словах я сообщила ему о визите тестя. Он удивлённо поднял брови и, шаркая стоптанными за эти месяцы тапками, направился в мой кабинет.

Мне было тошно. Какими мы все стали?! Неужели в нас ничего человеческого не осталось? Ну, подождите, потерпите, что за срочность такая — развод? Я не в первый раз сталкивалась с таким отношением к своим больным, но сейчас эта история задела меня так, как давно уже ничего не задевало. Всё-таки Лабецкий мне не был совершенно чужим человеком. Я старалась успокоиться и, вспомнив, что сегодня дежурю по больнице и надо снимать пробу перед раздачей обеда, понеслась на пищеблок.


Лабецкий вошёл в кабинет главного врача и огляделся с нескрываемым любопытством. Этот кабинет в старом финском здании был так мало похож на его собственный в типовой городской больнице. Места здесь было значительно меньше, но потолки были высокими, рабочий стол и кресло здешнего начальника хорошо освещали арочные окна. Стеллажи были сплошь заставлены папками с отчётами за прошлые годы, толстенными рецептурными справочниками, книгами по фтизиатрии и рентгенологии. Никаких фужеров и графинов не было. Правда, небольшая кофеварка стояла на той же полке, что и в кабинете Лабецкого, но никаких пальм и цветов он не увидел. Он усмехнулся про себя. Его преданная Раиса прекрасно понимала, что никаких семейных радостей с Лабецким ей не светит, и потому пыталась свить этакое уютное гнёздышко в его кабинете, обустраивая его на свой вкус. Он не мешал ей расставлять пальмы у своего рабочего стола и графины на стеклянных стеллажах. Он жалел Раису, а если быть совсем честным, то ему было совершенно безразлично, что стоит на полках его рабочих шкафов… А в этом кабинете всё было иначе. Главный врач туберкулёзной больницы очень хотел выглядеть умным и образованным человеком. Когда Лабецкий вошёл и представился, он, не спеша, собрал и отложил в сторону толстую папку с бумагами, заполненную какими-то графиками и чертежами. С деланным смущением, исподтишка наблюдая за реакцией своего визитёра, он объяснил:

— Диссертация… Через три месяца защита, а ещё конь не валялся…

Лабецкий подавил улыбку: неужели все управленцы стационаров стали сейчас как близнецы — все на одно лицо? Он протянул главному врачу свои бумаги. Тот, даже не вчитавшись в них, быстро расписался и вернул их Лабецкому.

— Печати у секретаря поставите…

С чувством превосходства он оглядел больного. Дорогой спортивный костюм висел на том, как на вешалке. Восточные глаза были обведены синими кругами.

— Как дела? — Снисходительно спросил главный. — Как лечимся?

— Лечимся… — Не без иронии ответил Лабецкий.

Главный врач, так и не предложив ему сесть, уловил его сдержанную иронию. Иронии по отношению к себе он не прощал никому.

— Я вот что ещё хотел сказать… Мне бухгалтерия сообщила, что Ваша больница с Нового года перестала оплачивать отдельную палату, которую Вы занимаете. Говорят, нет финансирования… Вам Ирина Дмитриевна ничего не говорила?

Он смотрел на Лабецкого с презрительным любопытством.

— Очевидно, она закрутилась, забыласказать…

— Ничего себе! Доктор Соловьёва, как всегда, в своём репертуаре… Так что будем делать? Вы будете оплачивать эту палату самостоятельно или перейдёте в общую?

Лабецкий пожал плечами. Средства у него были. За месяцы лечения он мало потратил: покупал только свежие газеты, журналы и средства гигиены в больничном ларьке. Наталья по его просьбе приобретала для него всякую мелочь в соседнем посёлке и в городе — что-то из белья, пару рубашек, носки… Он мог бы оплатить свою палату, но теперь ему хотелось быть возле людей, поэтому он ответил холодно и высокомерно, чтобы осадить главного.

— Мы сейчас решим этот вопрос с Ириной Дмитриевной.

И распрощался.

Тесть ждал его в приёмной. Когда они вышли в коридор, он забрал у Лабецкого заверенные бумаги и в последний раз виновато посмотрел ему прямо в глаза.

— Прости, Сергей… Прости.

Лабецкий ничего не ответил, просто подал ему руку, которую генерал крепко пожал.

— Если тебе что-то понадобиться… Ты меня знаешь — только скажи…

Лабецкий усмехнулся.

— Никогда…

Он повернулся спиной и, шаркая стоптанными тапочками, ругнув себя на ходу, что опять забыл дать денег Наталье на покупку новых, пошёл по длинному коридору «хоздвора» в своё отделение. Ему вдруг стало удивительно легко. Он перевернул последнюю страницу длинного романа. Всё прошлое осталось позади — больница, где он был самым главным и где всё подчинялось его воле, Шурик, Раиса, жена и её отец, хмельные приятели… Теперь в его жизни был только этот туберкулёзный стационар и две женщины, которые пеклись о его здоровье — Ирина и Наташа. И наконец, он выпустил на свободу свою забытую совесть. Ту самую совесть, которой он когда-то запретил высовываться, и которая в последние месяцы вдруг выползла откуда-то из небытия и злобно, очень болезненно царапала его изнутри.


Я тщательно заполняла истории болезней. Два раза в неделю вместе с ординаторами, старшей сестрой, то есть с Натальей, и дежурной службой отделения я хожу в обход по палатам. И, хотя я вижу наших больных по нескольку раз в день и знаю все новости об их самочувствии, во время посещения палат я внимательно выслушиваю и выстукиваю лёгкие каждого из них. Ординаторы докладывают динамику заболевания: хоть по паре слов, но о каждом своём больном. Потом я должна всё это собственноручно записать в истории болезни. Писать приходится много, легко не отделаться…

В дверь постучали, вошёл Лабецкий. Очевидно, он только что расстался со своим родственником, но я не заметила, чтобы он был слишком расстроен. Я махнула ему рукой на стул: хотела дописать несколько фраз, чтобы потом не забыть. Он сел и, пока я писала, сидел тихо и спокойно. Наконец, я отложила в сторону последнюю историю и сочувственно взглянула на него.

— Мне очень жаль…

— Ты о чём? О разводе? — Сергей вдруг перешёл на «ты», но это случилось так просто и естественно, что я почувствовала только облегчение: рухнула стена официоза, которая так мне мешала.

— И о нём тоже…

— Оставь. Когда-то я сделал большую глупость, женившись по расчёту, а потом было лень эту глупость исправлять.

Он встал, прошёлся по кабинету, подошёл к окну, за которым была зимняя темень, и вдруг тихо и грустно пропел своим чистым баритоном.

— «Привычка свыше нам дана, замена счастию она»…

Потом помолчал немного и продолжил почти шёпотом.

— Если бы ты знала, сколько дров я наломал помимо женитьбы!

— Брось… — Отмахнулась я. — У каждого из нас есть в запасе хорошая поленница…

— Копай глубже… — Он отвернулся от окна и сел напротив меня. — Это не просто дрова, это — распад личности. Посмотри на своего главного… Он хотя бы внешне на человека похож. Я — в сто раз хуже…

— Трудно представить, что кто-то может быть хуже…

— Ты прекрасно знаешь, что я — алкоголик… Последние годы прошли, как в тумане. Власть, деньги и пьянство — остальное для меня не существовало.

Он говорил так искренне, и такая тоска была в его голосе, что мне захотелось его успокоить.

— Не только тебя, многих в наше время сгубили деньги.

— Не деньги, а власть… — Возразил Лабецкий серьёзно. — Развращает и губит человека власть. Вседозволенность и безнаказанность. А деньги только обязательное приложение к власти… Они потому к тебе и липнут, что ты у власти. Власти без денег не бывает!

— Когда мы начинаем дружно возмущаться по поводу своего начальника, наш батюшка, пытаясь нас угомонить, говорит, что власть человеку дана от Бога. А человек, который эту власть получает, всегда стоит перед выбором, как эту власть употребить…

Сергей удивлённо посмотрел на меня.

— Ты веришь в Бога?

Я пожала плечами.

— Скорее да, чем нет… По крайней мере, когда мне бывает трудно, я иду к отцу Михаилу.

— Насколько я понял, тебя не слишком жалуют в начальственном кабинете…

— Да. — Я непритворно вздохнула. — Мы каждый раз скрещиваем шпаги с глпаным… Бессмысленно, конечно. В конце концов, он меня уволит.

— Я бы давно выгнал, — без улыбки согласился Лабецкий. — У меня такие долго не задерживались.

Он помолчал, потом продолжил, глядя на меня в упор.

— Ты знаешь, я часто думаю: что если бы здесь в больнице не оказалось тебя и Натальи? Наверно, я бы не выжил. Кто бы со мной возился так, как ты, и нянчил бы меня, как Наташа?

Я не знала, что на это ответить. Его слова были справедливы лишь отчасти. Конечно, к Лабецкому у нас было особое отношение, но выкладываемся мы одинаково с каждым тяжёлым больным.

А Лабецкий, решительно меняя тему, вдруг серьёзно спросил.

— Послушай… Где дочка Натальи? Ведь ей сейчас должно быть больше двадцати? Её ведь Алёной зовут, да? Она замужем? Куда-то уехала? Я несколько раз пытался спросить о ней Наташу, но она сразу переводит разговор на другую тему. Что-то случилось?

— Не надо спрашивать… Алёнка очень давно умерла. Если Наташа захочет, она тебе сама обо всём расскажет.

— Вот как… — Лабецкий заметно расстроился. — Тогда прости, что спросил… — И вдруг спохватился. — Слушай, Ирина Дмитриевна, не зли лишний раз своего начальника, переведи меня в общую палату. Дело не в деньгах, они у меня есть: осталась пара счетов, о которых жена не знает. Просто я думаю, мне пора с небес на землю спускаться. Я здесь понял простую истину: жить надо с людьми, а не над ними…

С Лабецким всё было ясно: надо начинать жизнь сначала, пусть даже и в туберкулёзной больнице. Я хорошо понимала его: Сергей устал от одиночества, ему хотелось сейчас быть с людьми.

Честно говоря, я обрадовалась: бухгалтерия трезвонила мне каждый день, а я никак не могла решиться заговорить с ним о переводе в другую палату. По моему распоряжению Наталья провела в отделении некоторую дислокацию, в результате которой Сергей вместе со своим телевизором оказался в двухместном номере с нормальным приветливым соседом, молодым инженером с машиностроительного завода. Туберкулёз у него не такой тяжёлый, как у Лабецкого, но лечиться предстояло всё равно достаточно долго. Я надеялась, что они подружатся, что, видимо, и произошло. Вскоре к ним присоединилась ещё одна наша больная, Светлана, профессиональная художница, высокая, худая и плоская, но неунывающая и остроумная. Сама себя она называла «девушкой-спагетти», изрисовала целый альбом комиксами на тему жизни в нашей больнице, а все стены палаты, в которой она квартировала, были увешены её прекрасными акварельными рисунками. Большую акварель с видом нашего парка над озером мы с Натальей у неё конфисковали и повесили на стене в моём кабинете. Эта компания так и стала везде появляться втроём. Верховодила в ней, конечно, Светлана. Наши быстрые на язык больные тут же прозвали это трио «Ансамбль «Каверна».

Лабецкий ожил, стал разговорчивым и активным. Он горько смеялся, когда вдруг с его прежнего места службы приехал шофёр за телевизором. Это был тот же водитель, который несколько месяцев назад привёз этот телевизор к нам. Бедолаге, по-видимому, было очень стыдно за своих нынешних руководителей, он всё время извинялся и на Лабецкого не смотрел, только передал ему два огромных пластиковых пакета с личными вещами, которые оставались в его бывшем кабинете. Сергей фыркнул и попросил Наталью раздать их нашим бомжам — он знал, что иногда мы всей больницей собираем какие-то пожитки, чтобы хоть как-то приодеть этих бедолаг при выписке. Но Наталья решительно опустошила пакеты, разложив их содержимое на кровати Лабецкого. После сортировки кое-что, и в самом деле, было отправлено по указанному направлению, но две пары модных туфель, пушистый мягкий шарф, меховую шапку и что-то ещё она аккуратно сложила в дорожную сумку Сергея. Мне некогда было вникать в его отношения с нашими насельниками, но я видела, что Лабецкого ещё больше с ними сблизил трагикомичный эпизод изъятия телевизора. Я замечала, что он теперь мог подолгу разговаривать с кем-нибудь из больных в коридоре или в разношёрстной мужской компании смотреть телевизор в холле отделения, шумно обсуждая неудачный пас какого-нибудь футболиста. В марте заметно прибавился день, чаще появлялось яркое весеннее солнце, и я, наконец, разрешила ему прогулки. Теперь, подойдя к окну в своём кабинете, я частенько видела всю троицу, гуляющую по берегу озера среди живописных валунов. Света всегда оживлённо жестикулировала, что-то рассказывая, а её компаньоны внимательно слушали, иногда улыбались. И каждый вечер Лабецкий провожал Наталью до самого шоссе, на противоположной стороне которого темнели наши пятиэтажки.

Но чем больше заглушались симптомы болезни, тем чаще он стал задумываться о будущем, часто ставя меня в тупик своими неожиданными вопросами. Однажды во время дежурства по отделению, проходя через фойе, я увидела его рядом со Светланой. Она опять что-то рисовала, совсем уйдя в себя и не замечая никого вокруг. Сергей сидел рядом в продавленном старом кресле и, исподлобья, наблюдал за ней. Я кивнула и прошла в свой кабинет, но через секунду он постучал и, не дожидаясь ответа, вошёл следом. Он сел напротив меня и вдруг произнёс.

— Я всё думаю, думаю… На что я потратил свою жизнь? Пока я унижал подчинённых, пьянствовал и швырял деньгами, другие жили… Понимаешь, жили по-настоящему. Вот хотя бы Светка. У неё душа переполнена… Она всех любит, всем готова помочь, хотя сама… В чём душа держится… И всё время в работе. Я первый раз в жизни столкнулся с творческим человеком. Это так заразительно! Да, что там говорить! Ты зря меня лечила, Ириша. Я — дерьмо.

В его словах и в голосе не было ни малейшей доли кокетства. Он сказал это с такой тоской и с таким глубоким отчаянием, что у меня внутри всё сжалось.

— Ты понимаешь… — Продолжал Лабецкий. — Я сейчас чувствую себя хуже, чем когда-то на скамье подсудимых… Ты понимаешь, о чём я?

— Догадываюсь… Но я — не судья тебе, Серёжа, я только твой врач. Успокойся. Ангелов на земле я что-то не встречала. Они все на небесах.

— Что мне сейчас делать, скажи? — Он покачал головой и продолжал обречённо. — Я надеюсь, что туберкулёз мы, то есть ты, остановила, но что мне делать со своей жизнью, не знаю, сколько мне Господь отпустил? Но ведь жить как-то надо…

— Ты знаешь что, Сергей… — Попыталась я его успокоить. — Как твой друг, я могу сказать только одно… Конечно, главным врачом ты больше никогда не будешь, но ведь ты — доктор… Медицинских специальностей много, выберешь любую, какую сможешь осилить в свои сорок пять, и труби до пенсии…

Мы проговорили в тот вечер до отбоя, потом я погнала его отдыхать.

У самой двери моего кабинета, он вдруг спросил, глядя мне прямо в глаза.

— Ты ведь знаешь, что… Наталья… Ты знаешь, она теперь для меня…

— Иди спать, уже поздно. — Махнула я на него рукой.

Он тихо улыбнулся и вышел.


Наталья вскоре уехала на полтора месяца в город на курсы усовершенствования. И я вдруг поняла, что не только мне, но и Сергею без неё плохо. Он поскучнел и погрустнел, я успокаивала себя и его, что курсы эти всего только полтора месяца. Наталья часто мне звонила, думаю, и ему тоже, в воскресенье приезжала, и я как-то встретила Лабецкого в нашей парадной. Он не смутился, поздоровался, о чём-то спросил и поднялся в квартиру Натальи — я живу на два этажа ниже. «Дай Бог им счастья!» — подумала я тогда.

Но счастье оказалось совсем коротким. Через пару недель случилась беда.

Как всё произошло я знаю только по рассказам очевидцев. В тот день было совсем по-весеннему тепло, так тепло, что дорожки в нашем парке сплошь покрылись проталинами. Светило солнце, ветра не было, и наши подопечные совсем расслабились. Палаты опустели, остались только те больные, кто был на постельном режиме или кому ещё рано было выходить на улицу. Остальные разбрелись по парку в разные стороны, подставляя весенним лучам замученные туберкулёзом физиономии. Ансамбль «Каверна» поредел и превратился в дуэт: накануне я отправила соседа Сергея продолжать лечение в санатории. Светлана и Лабецкий шли по дорожке к озеру, перепрыгивая, как школьники, через лужи. Времени до обеда оставалось ещё много, и они решили съездить в посёлок, погулять, зайти на почту за свежими газетами, заглянуть в магазины. Для этого надо было выйти на шоссе, где была остановка автобуса, то есть перейти на другую сторону озера через злополучные мостки. Снег, который никто зимой не убирал, покрывал скрипучие доски толстым слоем, и плотный накат, образовавшийся под десятками пар ног ежедневно переходящими мостик туда и обратно, подтаял на солнце и стал очень скользким. Лабецкий пошёл через мостки первым, чтобы потом подать руку своей даме, но, дойдя до середины переправы, вдруг поскользнулся и рефлекторно схватился за трухлявые перила. Поручни тут же переломились и, падая в озеро, Лабецкий увлёк их за собой. Вода под мостками не замерзала даже в сильные морозы: быстрое течение промыло здесь глубокую протоку. Сергей плохо плавал, длинная дублёнка, в которой теперь могли поместиться два отощавших от болезни Лабецких, мгновенно намокнув, потянула его вниз, а тяжёлые скользкие перила сильно ударили по голове. Видимо, он потерял сознание и стал тонуть. Как ни странно, «девушка-спагетти» среагировала мгновенно: сбросив куртку, сиганула в озеро вслед за ним, и, схватив его за воротник, умудрилась подтащить утопленника к берегу, который был совсем близко. Не зря говорят, что в состоянии аффекта человек способен проявлять чудеса физической силы! Тут подбежали другие больные, гулявшие вдоль озера, кто-то помчался в корпус за врачами, кто-то, стянув раскисшую дублёнку с Лабецкого, пытался делать ему искусственное дыхание — Сергей не дышал.

У нашего главного хирурга Виктора Николаевича есть фантастическая особенность появляться именно там, где он в данный момент особенно нужен. Накинув медицинский халат поверх хирургического костюма, он спустился в вестибюль больницы, чтобы купить в киоске свежие газеты. В этот момент с берега озера, где случилось несчастье, прибежал за помощью кто-то из больных… Виктор — почти двухметрового роста, мастер спорта международного класса по лыжам. Можно представить, как он бежал! Схватив на руки Лабецкого, мокрого, тяжелого, без сознания, не дожидаясь каталки, которую, разбрызгивая лужи, уже везли ему навстречу, также бегом он помчался обратно в больницу… Виктор у нас — единственный специалист, владеющий методикой бронхоскопии. В общем, он удалил воду из лёгких Лабецкого через бронхоскоп и отдал его реаниматологам, которые вернули больного к жизни. Я не мешала им работать, не путалась у них под ногами. Часа два, обмирая от страха, я просидела в дежурке реанимации, но подошла к Сергею только тогда, когда он заснул после капельниц. Смотрела на него спящего и просчитывала, чем это всё кончится. Я могла предположить несколько вариантов исхода этой печальной ситуации. Ни один из них не был благоприятным. Но на сегодня было выполнено главное: Лабецкого спасли. Таким, как наш Виктор, надо ставить памятники при жизни. Беречь надо таких людей, дорожить ими. Жаль, что моё мнение по этому поводу почему-то никто не спрашивает…

Спасительница Сергея лежала на соседней кровати, закрывшись простынёй до середины подбородка: в реанимации больные находятся в одном зале, обнажённые, без различия пола и состояния сознания. Только увидев бесчувственного Лабецкого на руках у Виктора, не привлекая ничьего внимания, Светлана, побежала в больницу, где, стуча зубами и трясясь от холода, отдалась в мои руки. Поймав теперь мой тревожный взгляд, брошенный на неё, обложенная горячими грелками и с катетером от капельницы в вене, моя пациентка попыталась меня успокоить.

— Со мной всё будет в порядке, Ирина Дмитриевна, вот увидите… Я просто сильно переохладилась… Ну, покашляю лишний месяц… Это ничего. Главное, чтобы Серёжа…

Мы одновременно вздохнули: я знала больше, чем она могла себе представить.


После происшествия на озере, мостками пользоваться было невозможно. Перепуганный случившимся, наш любимый начальник мгновенно нашёл и деньги, и людей, которые могли сделать нормальную переправу. Старые мостки разобрали и сожгли. За один день сделали прекрасный широкий мостик, и даже поставили на нём фонарь, который теперь ярко освещает дорожки в обе стороны от озера.

Через пару дней реаниматологи вернули обоих моих больных. Спасительницу я уложила на неделю на постельный режим, у неё сильно обострился бронхит. У Лабецкого был явный продром, затишье перед бурей: он лежал в постели бледный, тихий и сосредоточенно думал о чём-то. Не дожидаясь проявления грозных симптомов, я сразу назначила ему массивную терапию. Наталье я сообщила о случившемся сразу после утопления нашего друга. Она долго молчала, я слышала в телефонной трубке только её тревожное прерывистое дыхание. Я понимала её желание бросить эти чёртовы курсы немедленно и мчаться в больницу спасать Лабецкого. Но без этого нашего обязательного обучения невозможно получить сертификат и категорию, от которой зависит зарплата, да и сами курсы оплачиваются больницей. В общем, всё это достаточно сложно. Она приехала в субботу вечером и просидела сутки возле Лабецкого. Как и в первые недели его болезни, кормила его с ложки, насильно заставляя двигать челюстями. Наташа уехала в понедельник первым утренним поездом, а во вторник бурно начали проявляться грозные последствия его купания. Ночью до сорока градусов поднялась температура, Сергей опять лежал в постели мокрый, как мышь, его доводил до изнеможения лающий сухой кашель. Я со страхом отмечала и его бледность с лихорадочным, словно нарочно сделанным румянцем на щеках, и его синие губы. Я видела, я хорошо знала эти симптомы, но всё-таки надеялась, всё ещё надеялась… Каждый раз, когда я входила в палату, Лабецкий вопросительно смотрел на меня. Я ничего ему не говорила, изображая сосредоточенную решительность. За время пребывания в нашей больнице он перечитал всю литературу по фтизиатрии, все справочники, которые нашёл в моём кабинете — библиотека по специальности у меня очень приличная, я держу её на работе, чтобы в любой момент можно было себя проверить… Мы не раз говорили о его возможном становлении фтизиатром. Думаю, Сергей сейчас знал о своей болезни много, достаточно много, чтобы догадываться, о чём говорят симптомы его нынешнего состояния. В конце недели мы провели углублённое рентгенологическое обследование. Самые страшные мои предчувствия подтвердились. Большая полость в левом лёгком, которая до этого благополучно затягивалась, за эти дни превратилась в гигантскую каверну, которая продолжала расползаться. Она почти вплотную прилегала к магистральным сосудам, что грозило массивным кровотечением с предсказуемым исходом. Правое лёгкое выглядело намного лучше, хотя реакция на переохлаждение и стресс тоже давала о себе знать. Спасти жизнь Лабецкому сейчас могла только полная резекция левого лёгкого, пульмонэктомия. Риск для жизни больного огромный, но это был единственный шанс. Я собрала консилиум из всех наших специалистов. Главный врач страшно перепугался неприятностей и настаивал на переводе больного в институт туберкулёза. Но все наши клиницисты от реаниматологов до врача-лаборанта поддержали меня — перевозить больного в таком состоянии в город невозможно, он умрёт в машине. Но и проводить сложнейшую операцию в нашей больнице с такими слабыми ассистентами, как у Виктора, было слишком рискованно. Главный, наконец, сдался и созвонился с институтом. На следующий день к нам приехали два профессора — терапевт и хирург. Они долго мучили Лабецкого, поворачивая его то на один бок, то на другой, то усаживая в постели, то с трудом поднимая на ноги. Они выстукивали его, выслушивали, терпеливо пережидая приступы кашля. Я стояла в углу палаты и, молча, ждала. Лабецкий вяло отвечал на вопросы, ему было слишком плохо. Только один раз он быстро и вопросительно взглянул на меня. Я сделала непроницаемое лицо. Главный разговор с ним у меня был впереди: мне надо было подготовить его к операции.


Лабецкий лежал один в двухместной палате против сестринского поста. И дверь к нему, по распоряжению Ирины Дмитриевны, опять не закрывалась, чтобы дежурная сестра всё время видела, что с ним происходит. Он то проваливался куда-то в темноту, то приходил в себя и в меру своих сил пытался анализировать происходящее. Когда он в очередной раз открыл глаза, на старом скрипучем стуле возле его постели сидел отец Михаил и смотрел на него внимательными бархатными глазами

— Я умираю? — Спросил Лабецкий, впившись воспалённым взглядом в глаза священнику.

— На всё воля Божья… — Спокойно ответил тот. — Вы боитесь смерти?..

— Нет. Я много думал о ней за время болезни. Смерти не боюсь… Я боюсь умирания…

Лабецкий закашлялся. Отец Михаил приподнял его над подушками и поддерживал под спину всё время, пока длился приступ. Потом осторожно уложил обратно, и взял больного за руку.

— Я боюсь умирать в одиночестве… — Неожиданно продолжил тот оборванную кашлем мысль.

Отец Михаил осторожно погладил его по руке.

— Этого не надо бояться. Вы не умрёте в одиночестве. Я уверен, что Ирина Дмитриевна в решающий момент от Вашей постели не отойдёт, и Наташа Вас не оставит… Если станет совсем плохо, я тоже буду рядом с Вами. До конца… Буду вот так держать Вашу руку, пока Вы будете слышать и чувствовать себя…

В воспалённом мозгу Лабецкого что-то шевельнулось. Очень знакомое, но почти забытое. И вдруг он вспомнил: лагерный лазарет и умирающий после кровотечения заключённый… Тяжёлая, холодеющая рука в его живой и тёплой ладони…

Переведя дыхание, Сергей сказал осипшим от постоянного кашля голосом.

— Я давно хотел к Вам прийти, отец Михаил… Никак не мог решиться… Было стыдно тащить к Вам свою грязь… Я — великий грешник, батюшка… Но сейчас уже поздно каяться.

Священник покачал головой.

— Пока человек жив и может думать, он должен находить в себе мужество каяться.

— Я виноват в смерти человека и был за это осуждён, потом работал на кладбище… Тогда я задумывался о Боге… Но потом… Потом я стал относиться к людям так, словно я сам Бог и есть.

— Послушайте меня, Сергей… Если есть в Вашей жизни такие поступки, такие моменты, такие вещи, которые Вас самого недостойны, то надо сейчас, именно сейчас, своими словами, как умеете, как можете, как хватает сил мысленно просить прощения у всех людей, обиженных, униженных Вами… — Отец Михаил помолчал и потом продолжил твёрдо. — А после этого нужно собрать всё своё мужество и приготовиться к следующему испытанию. Я говорю об операции.

Лабецкий поднял воспалённые веки, внимательно посмотрел на батюшку. Конечно, он понимал, что не зря его вертели в разные стороны профессора, не зря отводила глаза Ирина. Он был достаточно подготовлен по фтизиатрии, чтобы догадываться, что всё это значит.

— Всё-таки операция… — Он прерывисто вздохнул. — И что мне предстоит? Когда?

— Пульмонэктомия. По жизненным показаниям. Послезавтра.

Сергей перевёл дыхание, подавляя очередной приступ кашля.

— И… Мои шансы?

— На всё воля Божья… — Опять повторил священник. — Врачи говорят: пятьдесят на пятьдесят… Без операции шансов нет никаких.

Лабецкий долго лежал с закрытыми глазами, потом опять мучительно справлялся с затяжным кашлем. Только передохнув после него, он тихо, но твёрдо сказал священнику.

— Я не буду оперироваться. Не хочу. Очередное испытание… А зачем? Вот Вы сказали: «На всё воля Божья»… Значит, я должен был утонуть. Зачем Светлана меня вытащила? Зачем Виктор Николаевич меня спасал?

Совсем обессиленный, он стал говорить шёпотом, медленно подбирая слова.

Отец Михаил укоризненно покачал головой.

— Пути Господни неисповедимы… Но ничего случайного в жизни человека нет. Возможно, этой тяжёлой болезнью Он остановил Вас на ошибочном пути. Подумайте сами: посылая Вам такие суровые испытания, Господь направил Вас не к чужим людям, а к старым забытым друзьям. Вас лечит прекрасный доктор Ирина Дмитриевна, и рядом с Вами преданный друг Наташа… И Светлана, такой решительный и отчаянный человечек, подле Вас не зря оказалась, и Виктор Николаевич… Вы сами подумайте…

Отец Михаил ласково погладил пальцы больного, которые за время всего разговора так и не выпустил из своих мягких рук.

— Вы поспите, Сергей Петрович, а я помолюсь за Вас… А после, Бог даст, мы ещё поговорим… Оперироваться необходимо.

Какое-то время Лабецкий был в забытьи. Он не слышал, как ушёл священник, как буфетчица принесла и оставила у него на тумбочке обед. Слова отца Михаила о покаянии задели его, и, очнувшись, он долго пытался вспомнить тех людей, которых особенно могли ранить его слова и поступки. Но ему было трудно сосредоточиться, он устал и снова провалился в тяжёлый сон.

Потом пришла Ирина. Глядя прямо ему в лицо, она коротко и жёстко, словно на консилиуме, доложила ему ситуацию: оперироваться надо по жизненным показаниям, иначе летальный исход неизбежен. Но операция — тоже большой риск…

Лабецкий отмолчался. Ему было так плохо, что единственным желанием в этот момент была потребность тишины и покоя.

— Ты всё понял, Сергей? — Спросила Ирина.

— Да. — Ответил он и отвернул голову к стене.

— Оперируемся?

Лабецкий молчал.

— Серёжа, мы оперируемся? — Настойчиво повторила его доктор.

— Да… — Выдавил он, словно выдохнув из себя последние остатки воздуха.

Подавив в себе волну острой жалости, Ирина тихо вышла из палаты.


О тяжести состояния больного, о предстоящей ему операции полагается извещать родственников. Начала я с бывшей жены Сергея, но на мой звонок по домашнему телефону, указанному на титульном листе истории болезни, никто не ответил. Я с трудом отыскала в своём письменном столе визитную карточку старого генерала, которую он мне оставил при посещении несколько месяцев назад.

Ответила мне какая-то женщина, по голосу, видимо, немолодая, с застарелым украинским акцентом. Лабецкий когда-то говорил мне, что за стариком ухаживает пожилая домработница-украинка, испокон веку живущая в его доме. По-видимому, это была она.

На мою просьбу пригласить генерала к телефону, она ответила не сразу.

— Его нет… Мы похоронили его месяц назад.

Я от неожиданности растерялась, не сразу сообразила, что надо сказать.

— Простите… Простите, я не знала… А Вера Владимировна? Я ей звонила, но никто не отвечает.

— Вера? Так Вера уехала в свою Германию. Она ведь замуж за немца вышла и уехала в… Я никак не могу запомнить, в какой город, название немецкое, очень трудно запомнить. Она приезжала на похороны и потом уехала. Она через полгода должна приехать, чтобы наследство оформить. А кто спрашивает?

Продолжать разговор было бессмысленно, и я повесила трубку.

Звонить на прежнее место работы Лабецкого мне не хотелось. Очевидно, там не было людей, которые искренне беспокоились бы о его здоровье. За всё время пребывания у нас никто не приехал его навестить. Визит генерала не в счёт. Нет, кажется, заезжал ещё какой-то молоденький гаишник, который представился его приятелем.

Вечером накануне операции вернулась Наталья. Как-то ей удалось получить сертификат досрочно. Она просидела возле Сергея всю ночь, хотя ему провели премедикаментацию, и он до утра спал на высоко поднятых подушках. Утром она помогла санитарке его раздеть и, полусонного, сама отвезла его на каталке в операционную. Профессор-хирург вызвал из института свою операционную сестру и анестезиолога, с которыми всегда работал в бригаде. Я хорошо это понимаю, ведь я тоже без Натальи — никуда. И Виктор не возражал, операция была слишком ответственна и сложна. Осторожно просочившись вслед за Натальей в коридор оперблока, я увидела, как хирурги встали по обе стороны операционного стола, после чего послышался грозный окрик Виктора.

— Лена, где вы там все? Закройте дверь!

Старшая операционная сестра с виноватым видом выставила нас с Наташей на лестницу.


Операция прошла успешно: хирурги, анестезиолог, вся бригада оказались на высоте. Необходимое время Сергей пролежал в реанимации, потом в хирургическом отделении: сначала сняли дренаж, потом швы, после чего его вернули в отделение Соловьёвой. Здесь его приняла Наталья, которая каждый день повторяла Ирине, словно заклинание:

— Я не позволю ему умереть… Мы вытащим его, вот увидишь…

Всё началось по новому кругу: капельницы, уколы, таблетки, физиотерапия, лечебная физкультура…

Его вытащили с того света в очередной раз.

Но Лабецкий больше не хотел жить. Он не видел в будущем никакого смысла: одинокий инвалид, физический урод, давно потерявший профессиональную классификацию… Ради чего, изнемогая, карабкаться на поверхность, влачить какое-то жалкое существование? Как только начали возвращаться силы, он стал продумывать план самоубийства.

Проще всего было поднакопить таблеток со снотворными, и Лабецкий пожаловался Ирине на бессонницу. Но проницательная докторша смерила его подозрительным взглядом и отказала по причине присутствия необходимых препаратов в капельницах, которые он получает по нескольку штук в день. Стащить таблетки из аптечного шкафчика на сестринском посту было невозможно — клиентура отделения слишком ненадёжная, и шкафчик запирался намертво, что по нескольку раз в день проверяла Наталья. Пришлось от самого простого варианта отказаться. Палата находилась на первом этаже и выбрасываться из окна тоже не имело смысла. Оставалось одно — повеситься. Лабецкий остановился на этом и стал тщательно продумывать детали суицида. По больничной нищете карнизов для штор в палате не водилось, но под самым потолком из стены торчал мощный ржавый крюк, оставшийся, видимо, ещё от предвоенных времён. Он должен был выдержать. Вместо верёвки можно использовать простынь… Да простит его Наталья за порчу больничного белья! Продумав всё до мелочей, поздним вечером Лабецкий приступил к выполнению задуманного. В отделении стояла тишина. Наталья с Ириной давно ушли домой. Дежурная медсестра и санитарка пили чай в сестринской; больные давно разбрелись по палатам. Лабецкий осторожно придвинул стул к двери, загораживая проход, и снял простынь со своей постели…


Наталья, вернувшись домой, попила чаю с душистой мятой, которую так любила, и включив телевизор, вытянулась на большом диване. Но какая-то смутная тревога, непонятное беспокойство мешали ей расслабиться. Понажимав беспорядочно кнопки пульта, она выключила телевизор и позвонила в отделение. Спокойный голос дежурной медсестры напряжения не снял, и, ругая себя за собственную дурость, Наташа оделась и пошла в больницу.


Лабецкий прикинул на глаз, какой ширины должен быть лоскут, который он собирался оторвать по всей длине простыни. Но едва он с треском надорвал и потянул, разрывая полотнище, стул, словно сам собой, отъехал от закрытой двери, и в палату вошла Наталья.

Лабецкий растерялся, замер с разорванной простынёй на коленях.

— Я так и знала! — С неожиданной ненавистью в голосе произнесла Наташа. — Я так и знала! Чего ты так испугался? Продолжай, продолжай! Хочешь, я тебе помогу? Простынь эту давно списать нужно было на ветошь, её не жалко. Ты продолжай…

Лабецкий не пошевелился. Он сидел, низко наклонив голову, и его бледное синюшное лицо медленно заливал румянец. Так ничего и не ответив Наталье, он опустился на постель и отвернулся к стене.

Наташа подняла с пола и машинально сложила упавшую простынь, повесила её на спинку кровати. Потом вдруг разом успокоилась, присела на стул возле окна и тихо сказала.

— Послушай, Сергей… Ты не знаешь… Я ведь тоже так хотела когда-то… Я пыталась повеситься, но верёвка разорвалась…

Лабецкий не сразу повернулся к ней. Быстро исподтишка взглянул ей в лицо, не слишком поверив в её слова. Но взглянув, понял — это правда.

Наталья в нескольких словах рассказала ему про Алёнку. Теперь он слушал её, широко открыв глаза, боясь пропустить хоть одно слово.

Она потрясла в воздухе своей покалеченной кистью.

— Вот видишь, Господь меня пальцев лишил, чтобы я всегда помнила об этом… Да разве можно забыть? А тогда… Никому не было дела до моих переживаний. Все меня презирали, ненавидели даже. Только одна Ирина… Она меня тогда спасла. И я выжила, как видишь.

Наталья замолчала. Лабецкий тоже молчал. Вздохнув, словно отгоняя от себя воспоминания, она продолжила.

— А тебя… Подумай сам своими затуманенными гордыней мозгами — сколько человек боролись за твою жизнь, дежурили подле тебя ночами, выхаживали тебя! И ты так легко можешь всех предать? И Виктора Николаевича, и Светлану, об Ирине я даже не говорю…

Лабецкий закрыл глаза. Смотреть в лицо Наталье не было сил. Она опять замолчала и молчала долго, грустная, какая-то опустошённая смотрела в окно, за которым была бледная летняя ночь. Лабецкий замер. Он так и лежал с закрытыми глазами на голом матрасе, с которого недавно стащил простынь.

Потом Наташа повернулась к двери.

— Я ухожу, Сергей. Охранять тебя, ставить здесь индивидуальный пост я не буду. Поступай, как знаешь. Но если ты сделаешь то, что задумал, ты уйдёшь из жизни трусом и предателем…

Она постояла ещё немного, держась за ручку двери, и потом добавила совсем тихо, со сдерживаемой тоской.

— До встречи с тобой, Серёжа, я на костылях ходила, понимаешь? Половину жизни провела на костылях. Я поверила, что мы… Мне показалось, что мы нужны друг другу…

Она ушла, бесшумно закрыв за собой дверь.

Как и положено по больничному уставу, Наталья доложила обо всё дежурному врачу. Миниатюрная девушка-ординатор, которой только сегодня Ирина доверила первое самостоятельное дежурство в панике всплеснула руками.

— Надо психбригаду?..

Наталья покачала головой и подвинула к ней телефонный аппарат.

— Звоните заведующей…

Сердце Ирины болезненно сжалось: что-то подобное она подсознательно ждала от Лабецкого. Сделав усилие над собой, она попыталась успокоиться и холодно дала распоряжение дежурной докторше: поскольку палата Лабецкого находится напротив сестринского поста, достаточно будет открыть в неё дверь, а медсестре с рабочего места не отлучаться ни на шаг. При необходимости звонить ей в любую минуту.

Наталья вернулась в крохотную комнатёнку, которая гордо называлась «кабинетом старшей медсестры», и тяжело опустилась на банкетку. Не спеша, надела было уличную обувь, но вдруг замерла, уронив руки на колени, и просидела так неподвижно до самого утра.

Лабецкий ещё долго лежал с закрытыми глазами. Удары сердца, больно бьющие в виски, постепенно становились тише и спокойнее. Он заставил себя встать, перестелил постель, потушил свет и плотно закрыл к себе дверь. Но она тут же вновь приоткрылась, и узкий пучок света упал из коридора на выщербленный пол палаты.

— Не закрывайтесь, Сергей Петрович… — Услышал он голос медсестры. — В палате очень душно!

Лабецкий понял, что индивидуальный пост Наталья всё-таки организовала.

Он слышал, как скрипнул один ящик письменного стола, потом другой — медсестра что-то искала. Потом звякнуло ведро, где-то рядом зашлёпала мокрая тряпка, и в палату потянулся сладкий запах какого-то антисептика — это санитарка мыла пол в коридоре. Лабецкий лежал в темноте, невольно прислушиваясь к ночным звукам отделения, и почему-то не сводил глаз с луча света, падающего на пол через приоткрытую дверь палаты…

Утром санитарка принесла ему новую чистую простынь, молча перестелила ему постель, и, забрав разорванную, вышла из палаты. Днём на свободное кровать был поселён молчаливый, аккуратный сосед. Ирина не прислала к Лабецкому положенного в таких случаях психиатра и не зашла к нему во время обхода. Наталья тоже не появлялась. Лабецкий не удивился, он затосковал: он вдруг кожей понял, что эти две женщины сейчас для него самые близкие люди.

В тихий час, когда больным строго запрещено покидать пределы палаты, убедившись, что его сосед спит, выводя носом звонкие рулады, Лабецкий, тихонько выглянул за дверь. Поселив к Лабецкому соседа, медсестра явно потеряла бдительность: на посту никого не было. Сергей вышел за дверь и побрёл по длинному пустому коридору. Ноги слушались плохо, его раскачивало, словно на палубе корабля, и, чтобы не упасть, он цеплялся за деревянные поручни, тянувшиеся вдоль стен. Благополучно миновав кабинет заведующей и комнатушку старшей медсестры, он остановился перед дверями часовни в самом конце коридора. Лабецкий тихонько толкнул дверь и вошёл. Часовня была пуста. Он был здесь впервые. Небольшие зажжённые свечи мерцающими огоньками слабо освещали иконы, которые были самого разного размера — большие, средние и совсем маленькие… Прямо на него смотрели пристальные глаза Спаса. Лабецкий медленно перевёл взгляд на Богоматерь с младенцем, потом на большой образ Пантелеймона рядом. Это был единственный святой, лик которого был знаком Сергею: несколько месяцев назад образок Пантелеймона принесла в его палату Наталья. Ему вдруг показалось, что все эти святые, мужчины и женщины, лица которых он едва улавливал в мерцании догорающих свечей, настороженно и вопросительно смотрели на него со всех сторон. Голова его закружилась, и, чтобы не упасть, он опустился на небольшую скамейку со спинкой, которая была поставлена посреди часовни специально для ослабленных больных.

Было тихо, так тихо, что слышалось лёгкое потрескивание свечей. Выпрямившись, Лабецкий почувствовал своим ещё мягким, болезненно зудящим послеоперационным рубцом твёрдую спинку скамейки. Головокружение постепенно прекратилось. Он сидел неподвижно, глядя прямо в строгие глаза Спаса. И вдруг сказал про себя, не вслух — вслух сказать ещё было невозможно, он произнёс про себя:

— Прости…

И к его горлу комом подступили слёзы. Он удивился этому, хотел было проглотить этот комок, но не получилось, и Лабецкий заплакал. Он плакал сначала тихо, бесшумно, но потом совсем потерял контроль над собой и разрыдался вслух громко, как ребёнок.

Он не услышал, как в часовню вошёл отец Михаил, не увидел, как заколебалось и выпрямилось пламя свечей, когда священник закрыл за собой дверь. Он просто почувствовал чьё-то присутствие за своей спиной и оглянулся.

— Ничего, ничего… Этих слёз стыдиться не надо. — Успокоил его отец Михаил. — Когда человек плачет в церкви, и слёз его никто не видит — это очень хорошо…

— Я устал бороться, отец Михаил… — Прошептал Лабецкий, давясь слезами. — У меня нет больше сил. Я не вижу никакого смысла в этой борьбе. Даже если я выкарабкаюсь, у меня нет будущего. Мне больше нечего ждать от жизни… Я вчера…

Он не договорил. Священник укоризненно покачал головой.

— Я знаю, Сергей Петрович, что было вчера… Слава Богу, что ничего дурного не случилось, что, послав к Вам Наталью, Бог уберёг Вас от греха… Ну, чего Вы боитесь, чего испугались? Того, что не будете больше главным врачом? Или того, что придётся остаток жизни прожить с деформированной грудной клеткой? Ведь и с одной почкой люди живут, и без руки, и без ноги… Не просто живут, а находят своё место в жизни. Вы — врач, это, может быть, одна из лучших профессий на земле. Первое время, конечно, будет трудно, может быть, очень трудно… Возможно вся Ваша последующая жизнь будет расплатой за Ваше прежнее тщеславие, за Вашу гордыню… С этим надо смириться. Смириться и принять это, как проявление Божественной любви.

Лабецкий постепенно успокоился.

— Но Вам надо вернуться в палату, Сергей Петрович, Вас медсестра ищет. — Отец Михаил протянул ему руку. — Идёмте, я Вас провожу. Вот покрепче станете, будете сюда приходить, когда захотите.

Он крепко взял Лабецкого под локоть и вывел в коридор. Опираясь на руку священника, идти было значительно легче, чем несколько минут назад. Перепуганная медсестра, увидев своего подопечного в обществе отца Михаила, облегчённо перекрестилась, бегом бросилась им навстречу и подхватила его под руку с другой стороны. Когда они благополучно вернулись в палату, сосед Лабецкого по-прежнему высвистывал носом причудливые рулады. Отец Михаил помог Сергею устроиться в постели поудобнее, подоткнул по бокам одеяло, словно ребёнку. Потом перекрестил и тихо вышел. А Лабецкий вдруг сразу заснул. Проснувшись только к вечеру, он удивился сам себе. Но на душе впервые за последнее время было спокойно и тепло.

Постепенно всё наладилось. Очень медленно к Лабецкому возвращался интерес к жизни. Отец Михаил ещё много раз приходил к Лабецкому и после, когда тот совсем окреп, они подолгу гуляли вместе в парке вдоль озера. Сергей подружился с Виктором и теперь часами просиживал в кабинете главного хирурга по вечерам, когда тот дежурил. Индивидуальный пост под его дверью был вскоре снят, и Наташа с Ириной общались с ним так, словно ничего не произошло. Он снова провожал Наталью домой по вечерам. И однажды, когда они прощались до завтра, Сергей сжал её лицо своими ладонями и повернул к себе.

— Ты не ошиблась, Наташа… Ты не ошиблась, понимаешь? Мы, действительно, очень нужны друг другу… Всё что было тогда в палате — это было в бреду, это была болезнь. Она проходит. Я выздоравливаю, понимаешь? Вы все — ты, Ирина, Виктор, отец Михаил… Вы все меня вылечили. Я понял, что должен принять всё, что послала мне судьба, и пройти свой путь от начала до конца…


Всеми правдами и неправдами, используя старые профессиональные связи и знакомства, Соловьёва выбила для него путёвку в один из туберкулёзных санаториев в Крыму. Наталья ехала вместе с Лабецким, оформив неиспользованный очередной отпуск. Перед отъездом она зашла в часовню проститься с отцом Михаилом.

— Благословите, батюшка…

Он благословил и спросил, ласково согревая её своими бархатными глазами.

— Значит, решились, Наташа?

— Да… Мы уезжаем в санаторий вместе.

Священник помолчал, осторожно подбирая слова.

— Вы знаете, Наташа, ведь как бывает… Возьмёшь человека на свои плечи, от всей души возьмёшь, а потом вдруг окажется, что это не человек вовсе, а тяжёлый крест… И крест этот нельзя сбросить, его надо нести долго, до конца, до Голгофы, где, может быть, тебя распнут на нём.

Она кивнула.

— Я всё понимаю, батюшка. И готова ко всему. Никаких иллюзий у меня нет. Я всё выдержу, даже если это будет крест. Но это будет мой крест, который я сама выбрала…

Отец Михаил улыбнулся.

— А знаете, я сейчас одну притчу вспомнил… Вот послушайте… Как-то разрешил Господь человеку выбрать себе крест. Тот выбирал долго и придирчиво — и этот тяжёлый, и этот неудобный, этот длинный, этот короткий… А потом вдруг нашёл. «Вот, — говорит, — этот самый хороший для меня». «И Господь с ним согласился: «Конечно», — сказал он. — Ведь это твой крест и есть»…

— Да, это про меня… — Кивнула Наталья, вздохнув. — Вы не беспокойтесь за нас, батюшка. Вот увидите, Сергей встанет на ноги. Во всех смыслах. И будет работать в нашей больнице. Мы все должны в это верить, тогда ему будет легче….

Она не сразу ушла из часовни, постояла перед образами, поставила свечку за здравие. И только подойдя к двери, вдруг сказала священнику.

— Она меня отпустила, отец Михаил… Отпустила…

Он понял сразу.

— Дочка?

Наташа кивнула.

— Алёнка.

Он ещё раз её перекрестил.


Кабинет главного врача вот уже две недели заперт на ключ: благодаря усилиям влиятельного родственника, нашего начальника забрали в правительство области, с чем я поздравляю и само правительство и нас — всех жителей области. Последние дни пребывания в стенах нашей обители он сиял, как медный самовар, бегал из ординаторской в ординаторскую, из дежурки в дежурку, обещая нам из своего нового кресла то большие послабления, то расправу с неугодными, то есть и со мной тоже… Наконец, он сгинул, надеюсь больше его не увидеть на своём пути. Интересно, на заседаниях правительства он тоже будет играть в карты на компьютере? По крайней мере, свой больничный ноутбук он с собой прихватил. И, думаю, кое-что другое тоже. Наши приспособленцы и подхалимы замерли в ожидании, приняли охотничью стойку — кто следующий? Кому смотреть в рот и с кем во всём соглашаться, кивая, как китайский болванчик? Кому носить конвертики и с какой суммой? С кем новый начальник будет делить откаты и будет ли делить их вообще? Но в длинных коридорах нашей больницы бродила тенью и робкая надежда, что, наконец-то, нам повезёт: умные, тонкие управленцы пришлют на освободившееся место крепкого профессионала, который будет нам помогать в решении медицинских задач и сможет привести в порядок запущенное больничное хозяйство…

У меня в отделении сейчас два новых интерна. Первая моя ученица уехала сдавать экзамены, обещала вернуться насовсем, если здесь будет жильё. Девица толковая, я в неё немало вложила за эти месяцы. За квартиру для неё придётся биться с новым начальником. Жильё для сотрудников, как и везде, — вечная проблема.

Подходило к концу наше скоротечное лето, а я ещё не была в отпуске. Пока не начался сезон дождей, мы с сынулей решили провести дней десять в палатке на берегу залива. Я признательна сыну: каждое лето он посвящает мне пару недель из своих коротких каникул.

Вечером я вышла к автобусу, проводить Лабецкого и Наталью, которые уезжали в город. Несколько дней они собирались пожить в квартире Сергея, ему надо было немного адаптироваться. Привычка к больничным условиям, сдерживаемый, тихий страх перед жизнью за пределами стационара — так называемый «госпитализм», заметно напрягал его. К тому же надо было полностью сменить гардероб: Лабецкий был сейчас стройным, как кипарис, потеряв за время испытаний не меньше четырёх или даже шести размеров. Деньги пока были. Бывшая жена оставила ему трёхкомнатную квартиру и дорогую машину, один из тайных счетов был опустошён оплатой гонораров, но ещё оставался другой, достаточно внушительный… Ну, а впереди у Сергея было полгода жизни в санатории. Но там легче, чем в больнице: свободный режим, прогулки, экскурсии, развлечения…

Ждали мы недолго: вдали, поднимая клубы пыли, замаячил автобус. Сергей положил руку на моё плечо и заговорил быстро, словно боясь, что не успеет сказать что-то самое главное.

— Знаешь, Ириша… За свои сорок пять лет я столько раз начинал свою жизнь заново… И всегда она была какая-то не моя, чужая. А сейчас я, как новорожденный — голенький, совершенно беспомощный, но с какой-то своей собственной жизнью впереди… И ещё… В этой туберкулёзной больнице… Здесь у меня очень близкие люди. Впервые в жизни у меня есть близкие люди. Это так ново для меня, что…

Он не договорил. Автобус подошёл и распахнул двери. Надо было прощаться.

Сергей поцеловал одну мою руку, потом другую и крепко меня обнял.

— Вот увидишь, Ирина Дмитриевна, я вернусь сюда дееспособным и здравомыслящим человеком. И Виктор тогда обещал пришить мне жабры, как у Ихтиандра… Я буду работать в твоём отделении и плавать в озере, как акула…

И он улыбнулся так широко и заразительно, что сразу стал похож на самого себя в молодости, того самого Серёжу Лабецкого, которого я так хорошо знала в пору нашей работы на «Скорой помощи».

Он наклонился к самому моему уху, и пропел тихонечко, но, как всегда, очень чисто.

— «Кто сказал, что я сдал? Что мне рук не поднять?»…

Водитель просигналил, поторапливая. Мы обнялись с Натальей, и они оба погрузились в автобус.

Я подождала, пока он скроется за поворотом. Смотрела им вслед и думала:

— А вдруг? А может быть?..

Быстро темнело, и на тусклом небе слабо замерцали звёзды. Стало прохладно, и я поспешила к нашим пятиэтажкам. Бодрой рысью пронеслась мимо вонючего мусоросборника, который у нас вывозится по наитию. В подъезде давно сгнила электропроводка, было так темно, что я наступила на кошку, лежавшую под соседской дверью. Она взвизгнула, и мягкий комок ударился о моё колено.

— Ну, прости, Мурка… Ведь я — не ты… — Сказала я примирительно. — Я в темноте не вижу.

Вслепую вставив ключ в замочную скважину, я открыла скрипучую дверь и вошла в свою квартиру. Ведомственную. Такова, видимо, моя судьба — прожить свой век в ведомственной квартире. Если, конечно, новый начальник не уволит за длинный язык…

А может быть, станет мой Димка знаменитым артистом, разбогатеет и купит мне собственную квартиру… И увезёт меня навсегда из этой тёмной парадной, пропахшей кошками, с отвалившейся, черной от плесени, штукатуркой на стенах.

Как там говорили древние латиняне?

«Dum spiro spero!».

Пока дышу — надеюсь…

Вёшенка

Сегодня в гарнизонном клубе собралось намного больше народа, чем в прошлый раз. Сначала, когда только начались эти лекции по истории кино, солдат приводили сюда строем, насильно приобщая к искусству. Но в последнее время они не шли. Они бежали в клуб, чтобы успеть занять место поближе, услышать и увидеть, как можно больше. И здесь дело было не только в «волшебной силе» того самого искусства. Лекции с воодушевлением читала жена одного из комбатов, женщина молодая, обаятельная, а самое главное, влюблённая в кино. Она работала в гарнизонном клубе инструктором по культурно-художественной работе и, кажется окончила институт кинематографии. По крайней мере, так утверждали сослуживцы Никиты. Каким-то образом этой женщине, такой заметной среди унылых работниц кухни, солдатской столовой и прачечной — разбитных вольнонаёмных и жён прапорщиков, без стеснения заигрывавшими и с солдатами, и с лейтенантами, удалось увлечь не собой, а историей кино своих зрителей, которых с каждой следующей лекцией становилось всё больше. Эта лекторша с помощью местного киномеханика дяди Кости, вырезала из узкоплёночных, затёртых чёрно-белых кинолент, полученных в окружном кинопрокате Хабаровска, фрагменты из фильмов, умело монтировала их, превращая свои лекции в настоящие увлекательные зрелища. Ни киноэрудицией, ни эрудицией вообще Никита не обладал, до армии терпеть не мог всяких просветительных бесед и лекций, а слово «искусство» вызывало у него полное отторжение. Служба в армии не способствовала его просвещению, если не считать значительно расширившихся знаний в русском языке. Словарный запас, бывший у него до сих пор в строгих рамках дворового фольклора, теперь пополнился такими перлами, такими витиеватыми оборотами, о которых Никита прежде и не подозревал. Иногда ему начинало казаться, что за воротами КПП и солдаты, и офицеры, и даже командир дивизии разговаривают только на этом языке, сходном в чём-то с искусственно созданным когда-то эсперанто.

Но, как ни странно, именно командир дивизии в приказном порядке отправил его в клуб слушать лекцию по кино. Художнику Михаилу было поручено взять шефство над малообразованным штабным писарем. Вообще-то Никита никакого шефства над собой никогда не терпел, но тут пришлось смириться: во-первых — это приказ командира, а во-вторых- преимущество в вопросах эстетического образования у Михаила было безусловным. Так они с Мишкой и познакомились по-настоящему, до этого времени только кивали друг другу при встрече. Познакомились и быстро стали друзьями.

Михаил не корчил из себя рафинированного интеллигента, занудой «ботаником» он тоже не был. Если Никита его о чём-то спрашивал — охотно отвечал, не поучая. И даже пообещал, что проведёт его бесплатно в Эрмитаж и покажет самые интересные залы музея. Конечно, творчество Рембрандта или Рафаэля Никиту мало интересовало, но посмотреть, как выглядит Зимний Дворец изнутри было любопытно. Ну, а что касается киноискусства, то, прослушав лекцию о кино в первый раз — он удивился, во второй раз — заинтересовался, а потом, проходя мимо клуба, искал глазами объявление об очередной киновстречеббб,2. Он так увлёкся, что даже попытался найти что-нибудь подходящее в гарнизонной библиотеке. Но те книжки, которые ему предложила старенькая библиотекарша, были скучны, в них было много непонятных слов и терминов. Идею о самостоятельном кинообразовании пришлось отложить до лучших времён и пока сосредоточиться на лекциях в гарнизонном клубе.

Хорошо, что сегодня им с Михаилом удалось вырваться из штаба пораньше. Они прекрасно устроились где-то в первых рядах кинозала. Было объявлено, что будет рассказ о творчестве Чарли Чаплина. Об этом замечательном актёре, кажется, знали не только все офицеры и их жёны, которые с удовольствием и нескрываемой завистью к лекторше посещали эти лекции, но и все солдаты гарнизона. Зрительный зал был заполнен до отказа, опоздавшие солдаты садились прямо на пол в проходе между рядами.

— Между прочим, — Михаил наклонился к уху Никиты, — тебя ждёт в штабе толстая пачка бумажек, опять будешь полночи печатать…

Никита только вздохнул и пожал плечами: за райскую жизнь в армии надо расплачиваться, ничего не поделаешь. Им с Мишкой сказочно повезло: по прибытии из Петербурга в этот дальний гарнизон, что в десятках километрах от Хабаровска, они попали не куда-нибудь, а в штаб дивизии. Михаил сразу получил должность штабного художника, поскольку окончил художественную школу и работал помощником реставраторов в реставрационной мастерской Эрмитажа.

А у Никиты своя песня: хоть и не отличался он усердием в школе, но с младших классов имел приличный почерк и врождённую грамотность, а главное — умел довольно лихо печатать на компьютере. Два новеньких компьютера появились в штабе совсем недавно, офицеры относились к ним настороженно и недоверчиво. А что-то печатать на них двумя пальцами вообще умели только несколько молодых лейтенантов, по горло занятых своими непосредственными обязанностями. Но штатную машинистку сократили ещё год назад: теперь в штабе округа принимали все документы напечатанными только на компьютере, а также и все внутренние распоряжения в части тоже должны были быть напечатанными в ВОРДЕ или ЕКСЕЛЬ. И гарнизонному начальству ничего не оставалось, как искать среди новобранцев человека, умеющего хоть как-то владеть этим достижением цивилизации. Вот так и стал Никита штабным писарем. Должности художника и писаря при штабе «блатные»: их освобождали от бесконечных нарядов, строевой подготовки, от армейского идиотизма, вроде превращения сугробов на территории гарнизона в правильные кубы или параллелепипеды, а главное, они были избавлены от «дедовщины» — «деды» их не слишком любили, но не задирали. Правда, работа писаря, физически необременительная (открыл ВОРД, напечатал, сохранил) скучная и нудная до зевоты: печатание многочисленных приказов, распоряжений, рапортов, списков, отчётов, табличек, бирок и всякой подобной ерунды. Спать приходилось меньше всех сослуживцев: утром, напечатанные на компьютере бумаги должны быть на столе у командира дивизии. От рутины спасало присутствие Михаила за стеной: у него тоже были свои сроки выполнения работы, ему тоже приходилось иногда работать ночами: долгими часами рисовал он какие-то глупые плакаты, призывы, оформлял стенгазеты… Почти не разговаривали, занимались каждый своим делом, только перебрасываясь короткими репликами или словами. Иногда делали перерыв, пили вместе сладкий чай из термоса, который прихватили из столовой за ужином, хрустели сушками. Эти ночные бдения очень их сблизили. Вскоре они всё друг про друга знали. Им повезло — они служат в штабе в привилегированных условиях, пусть даже и далеко от родного города, они не попали в Чечню, где каждый день гибнут их ровесники. Очевидно, какая-то система отбора в военкоматах всё-таки существует: Никита был сыном матери-одиночки, а Михаил — выпускником детского дома… До призыва он так и не дождался положенной ему по закону квартиры и жил в каком-то общежитии. А Никиту в Петербурге ждала мама.


На сцену вышла лекторша, и гул в зале мгновенно стих. Михаил успел шепнуть Никите.

— Это последняя лекция. Я слышал в штабе — её мужа переводят в округ. Они уже месяц на чемоданах сидят.

Никита разочарованно вздохнул.

— Надо же… Обидно. Я только понял, что такие вещи надо слушать.

Была поздняя осень. Служить обоим оставалось полгода.

А утром в штаб пришла страшная телеграмма: мать Никиты, фельдшер Скорой помощи Нина Петровна Быстрова, погибла в дорожной аварии. Как потом выяснилось, какой-то лихач не уступил дорогу машине с синими мигалками, врезался ей прямо в бок, туда, где находилось место фельдшера. Она погибла на месте.

Через три часа Никита был в аэропорту Хабаровска.


Военком был уже в весьма солидном возрасте, грузноват и с заметной одышкой.

Внимательно прочитав документы Никиты, сочувственно взглянул на него.

— Сколько лет матери-то было?

— Месяц назад исполнилось сорок пять…

— Болела?

Никита покачал головой. Он предчувствовал все возможные вопросы, был готов к ним, но говорить было очень трудно. Но военком явно сочувствовал искренне, спросил ещё об отце и родственниках. Услышав отрицательный ответ, ещё раз внимательно посмотрел на солдата, подумал.

— Ты вот что… Посиди- ка за дверью несколько. Я тут позвоню кое-куда.

Ждать пришлось довольно долго. К военкому всё время кто-то заходил — свои сотрудники — женщины и мужчины, какие-то офицеры с бумагами в руках… Пришли две мамы, как понял Никита, с потенциальными новобранцами, заняли за ним очередь в кабинет. Наконец, военком приоткрыл дверь.

— Ты где там, Быстров? Заходи.

Никита вошёл.

— Совсем текучка заела… Ни на минуту не могу остаться в одиночестве… Ты садись. Ну, вот что я с тобой решил… Характеристика у тебя, можно сказать, блестящая. Да тут и характеристика не нужна — плохо бы служил, не справлялся бы — кто тебя в штабе бы держал? В общем так. На дальнем Востоке ты послужил достаточно. Останешься в Петербурге. На пять ближайших дней оформлю тебе отпуск. — Военком протянул Никите бумагу. — Оформишь у кадровиков. Приходи в себя по- возможности. На соседней улице — воинская часть, где ты будешь служить до приказа об увольнении. В понедельник явишься к новому месту службы до подъёма. Всё понял?

Никита встал.

— Так точно. — И добавил, помолчав. — Спасибо.

Военком отмахнулся.

— Благодарить будешь, когда демобилизуешься. Если повезёт, то и в этой части будешь служить в прежней должности. Я только что звонил командиру, мы с ним хорошо знакомы: учились когда-то вместе на курсах. Я ему твою ситуацию обрисовал, он обещал подумать, куда тебя можно «хакером» пристроить.

— Хакером? — Поразился Никита.

— А что, на Дальнем Востоке твоя должность иначе называлась? У нас все компьютерщики — хакеры.


Никита значительно позже оценил, как ему тогда повезло. Оставшиеся месяцы службы он провёл в той же должности, с теми же обязанностями. В казарме сослуживцы смотрели на него косо, считали блатным, кем-то пристроенным на тёплое местечко. Но Никита был уже «дедом», его не задирали и не трогали. Сам он кроме «да» и «нет» никому ничего не говорил, в казарме старался ничем не выделяться, выполнял автоматически все уставные действия. Командир части, человек немолодой, опытный, понимал его положение и, в конце концов, привёл его в маленькую штабную клетушку, в которой стояла застланная солдатская койка, и велел ему, если засидится за компьютером до ночи, в казарму не возвращаться, а ночевать здесь, в штабе. Командира роты он предупредил. Никита был не первым обитателем этой «ночлежки», как называл эту комнатушку командир, его частое отсутствие в казарме по ночам никого не удивило.

Время до приказа тянулось очень долго, но, в конце концов, даже в Петербург пришла запоздалая весна.

Итак, Никита был свободен, и теперь мог распоряжаться своей жизнью, как хотел. Но беда была в том, что он ничего сейчас не хотел. Эти месяцы он находился словно в ступоре. Работал за компьютером автоматически и старался ни о чём не думать. В выходные дни иногда к нему приезжали тётя Наташа с Валерием Викторовичем или с Лерой, подкармливали его чем-нибудь вкусным. На душе становилось теплее. Командир несколько раз предлагал ему увольнительные, но Никита отказывался: он боялся появиться в своей комнате в небольшой коммуналке, где всё дышало матерью, где в кухне слышался её усталый голос, редкий смех, где все вещи лежали там, где она их положила… Он был уже взрослым человеком и понимал, что через всё это ему надо переступить, но сделать первый шаг было неимоверно трудно. Организацию похорон, все хлопоты по этому печальному делу взяла на себя Скорая помощь, и даже комитет по здравоохранению выделил какую-то небольшую сумму. В те дни он так и не решился зайти в свой родной дом. Рядом с Никитой всё время была верная мамина подруга тётя Наташа — библиотекарь в театральном институте. С мамой они дружили с детства, учились вместе с первого класса, и никогда надолго не расставались. Тётя Наташа в те дни забрала его к себе, в маленькую квартирку, в которой жила вместе с мужем и дочкой Лерой. Она всё время плакала, а Никита не мог выдавить из себя ни слезинки, ни в крематории, ни потом на кладбище, когда хоронили урну… Лишь однажды совсем неожиданно он вдруг заплакал в своей штабной каморке. В полном одиночестве и в темноте. Плакал громко, навзрыд, по-мальчишески подвывая. Но плакал недолго, только почти до утра тихо шмыгал носом. Утром, к приходу штабных офицеров, он сидел, как обычно, на своём рабочем месте у компьютера. Никому не было дела до его красных глаз и распухшего носа. Он был совершенно один среди множества окружавших его солдат и офицеров.

Получив увольнительные документы, из части Никита не пошёл домой. Он пошёл на кладбище, прямо в солдатской форме, со спортивной сумкой в руках. Он был здесь давно, полгода назад, когда хоронил урну. Кладбище было очень старым. Одним из самых старых в Петербурге. Кроме мамы здесь были похоронены и его дед с бабушкой, которых он не знал. Их могилы были за одной оградой. Снега этой зимой в Петербурге почти не было, на дорожках кладбища было чисто и сухо. Никите показалось, что в это утреннее время он здесь один — никого не было видно вокруг. От этого ему стало спокойнее: никто не мог догадаться, что творится у него сейчас в душе. Он встал над свежим расплывшемся за зиму холмиком, боясь взглянуть на мамину фотографию на временном надгробии. Но заставил себя поднять глаза на её молодое лицо. Он знал эту фотографию давно, мама была на ней ещё совсем молодой, но Никита только сейчас заметил какую-то особенную её улыбку. Не сразу понял, в чём эта особенность. Потом понял — мамины грустные глаза. Она улыбалась, но глаза были грустными. Каким же он был эгоистом — никогда не замечал этой пронзительной грусти в её глазах! Сколько он себя помнил, они всегда были вдвоём — мама и сын. Дед его, мамин отец погиб ещё в Зимнюю войну с финнами, бабушка умерла задолго до его рождения. Насколько Никита знал, никаких родственников у мамы больше не было. Зато с коммунальной квартирой им повезло. Во-первых, она была только на две семьи, а во-вторых — вторую семью составлял один человек: Пётр Васильевич, геолог. Когда-то давно он развёлся с женой, и, разделив большую общую квартиру, получил довольно просторную комнату в коммуналке. По Никитиным подростковым представлениям, сосед был очень пожилой, если не старый, по крайней мере, намного старше мамы. Дома он бывал довольно редко и не подолгу: всё время ездил в какие-то отдалённые экспедиции то на Камчатку, то в Якутию, то куда-то на Байкал. Гости у него бывали редко, пару раз Никита видел какую-то женщину. Во всяком случае, жили они по-соседски дружно, делить было нечего.

Ещё совсем маленьким он несколько раз спрашивал маму о своём папе. Тогда она что-то быстро придумывала про какие-то дальние командировки, обещала его скорое возвращение. Но в четырнадцать лет, когда пришло время получать паспорт, Никита твёрдо, по-взрослому потребовал правды. Мама удивилась его тону, никогда прежде он так с ней не разговаривал. Видимо, она поняла тогда, что сын вырос. Объяснила просто, несколькими короткими репликами. С его отцом они жили в гражданском браке три года. Но как только он узнал, что мама беременна им, Никитой, исчез. Исчез — и всё. И за все годы даже не поинтересовался, кого мама родила. Ни разу не позвонил. Потом мама добавила, что давно это всё отжила, не хочет даже вспоминать об этом человеке, и попросила Никиту больше никогда с ней на эту тему не говорить. Отчество в его паспорте стояло по дедушке: мама была Петровна, и сына записала Петровичем. Он был Никитой Петровичем.

Мамин брак не был зарегистрирован, поэтому она не считалась матерью-одиночкой, никакой помощи от государства не получала. Имея фельдшерское образование, устроилась на Скорую помощь. После суточного дежурства — три дня выходных, мама была дома. Но те сутки, в которые она дежурила, Никита проводил сначала в круглосуточных яслях, потом — в круглосуточном садике. Это была страшная пытка. Вовсе не потому, что к нему там плохо относились, а потому, что там не было мамы… Если мамины дежурства выпадали на выходные, его забирала к себе тётя Наташа. Он вырос рядом с Лерой, которая была всего на полтора года старше. Муж тёти Наташи, дядя Валера (Валерий Викторович) относился к Никите по-отечески, он понимал интересы мальчишки лучше своей жены и даже мамы. Работал Валерий Викторович инженером в каком-то «почтовом ящике», как было принято тогда называть закрытые предприятия. Он рано научил Никиту играть в шахматы, и с удовольствием задавал ему всякие простенькие шахматные задачи, радуясь, когда он справлялся с заданиями. Но всё равно с мамой было лучше, поэтому, когда Никита был маленьким, он любил болеть. В таких случаях мама брала больничный и сидела с ним дома. Читала ему книжки, рассказывала всякие смешные истории про животных. Готовила вкусные обеды. Как бы сильно Никита ни кашлял, какие бы фонтаны ни били из носа, и как бы ни подскакивала температура, но мама была рядом, и это было главным. Иногда он болел достаточно тяжело — и корью, и краснухой, и ветрянкой, если её знаний не хватало, мама вызывала к нему «неотложку». И вот тут начиналось представление: как только доктор подходил к нему со шприцем, Никита поднимал такой визг, и так брыкался, что мама забирала инициативу в свои руки. Он прекрасно знал, что руки эти бывают, ох какие, твёрдые. Когда его капризы заходили слишком далеко, мама, чтобы сделать укол сама, могла прижать его к постели коленом так, что было настолько больно, что брыкаться не было никакой возможности. Обычно она ледяным тоном произносила одну и ту же фразу: «Сынок, если ты не позволишь доктору сделать укол, я его сделаю тебе сама…». Никита понимал, чем это грозит, и смирялся, безропотно подставляя свой зад. Но по больничному платили мало, и, когда Никита стал постарше, мама перестала его оформлять. По её просьбе, в виде исключения, заведующий станцией Скорой ставил ей в график только дневные дежурства, и ночами она была дома. Когда уходила на работу, оставляла на столе лекарства, три кучки таблеток на бумажках с указанием времени их приёма — утро, день и вечер, и часто звонила, проверяя его самочувствие. Никита рано научился зажигать газовую плиту, разогреть суп и котлеты для него не представляло никакого труда, даже при высокой температуре…

Мама звала его «Вёшенкой». Когда он был совсем маленьким, ему казалось, что это ласковое имя какого-то зверька, ему нравилось это прозвище. Но в классе третьем на уроке природоведения он спросил у учительницы, кто это такой — «вёшенка». Она засмеялась и объяснила ему и всему классу, что вёшенка — это вкусный, непривередливый гриб, который растёт на самом простом грунте — соломе, опилках, стружках, коре деревьев и даже на бумаге… Никита был разочарован. Только с годами он понял, почему его так звала мама.

— Красивая…

Вдруг услышал Никита, и вздрогнул. Он так задумался, что не услышал шагов за своей спиной. Оглянувшись, он увидел подвыпившего мужика средних лет, который сочувственно шмыгнул носом, указывая на фотографию.

— Сестра?

— Мама…

— Жалко… такая молодая…

Никита надеялся, что мужик уйдёт, но не тут-то было. Указав на его спортивную сумку, тот спросил.

— Дембель? Из армии?

Никита только кивнул.

— Понятно. Вернулся, а матушка — того… Давай помянем от души. У меня есть и стаканчик.

Мужик достал из-за пазухи початую бутылку водки и пластиковый стаканчик, дрожащей рукой плеснул в него из бутылки и протянул Никите — тот покачал головой. И вдруг в голове мелькнуло — а, может быть выпить? Вот здесь, на кладбище, с незнакомым мужиком, которому нет никакого дела до него, Никиты… Может быть после этого мятого пластикового стаканчика с алкоголем ему станет легче, отпустят эти клещи, которые сдавливают грудь вот уже полгода? Он даже протянул руку, но вдруг мужик произнёс сакраментальную фразу, которая заставила Никиту отшатнуться.

— Ты не бойся, это хорошая водка, не самопальная. Я её в гипермаркете покупал. «Столичная».

Мужик мало походил на посетителя гипермаркетов. Никиту как обожгло: не хватало ещё метиловым спиртом отравиться и ослепнуть или вообще помереть…

— Я не буду… — Буркнул он.

Взглянув в последний раз на надгробие мамы, он мысленно извинился перед ней, за то, что не может уйти от неё сейчас по-человечески. Привязался же этот алконавт! Очевидно, он постоянный посетитель кладбища — поминает всех усопших подряд, лишь бы у могилы кто-нибудь стоял. Никита подхватил сумку и быстро пошёл к выходу.


Как ни странно, после посещения кладбища стало как-то легче. Мысли начали принимать вполне реальное направление. Он стал думать о том, какой бедлам ждёт его в комнате, в которой он не был два года. Наверно, что-то придётся в ней убрать, что-то выбросить, что-то поставить на новое место. Он не смог открыть дверь подъезда, на ней стоял новый кодовый замок. Звонить наугад знакомым соседям по лестнице не хотелось. Пришлось ждать кого-нибудь входящего или выходящего. К счастью, дверь вскоре распахнулась и на пороге появилась его любимая учительница Нина Петровна, которая жила с ним на одной лестничной площадке. Это была очень удачная, хорошая встреча. Нина Петровна тепло обняла Никиту за плечи.

— Я ждала тебя, догадывалась что ты скоро приедешь. Прими моё самое глубокое соболезнование. Я любила твою маму.

Никита сглотнул и только опустил голову. Он не умел и не знал, как нужно отвечать на подобные слова.

— Никитушка, мне надо идти в садик за внучкой. У нас с тобой теперь много будет времени для разговоров. Код нашей двери… — она назвала цифры. — Запомнил?

— Да, конечно. Спасибо.

— Ну, устраивайся. Приходи в себя. И заходи в любое время, я тебе всегда рада.

Поднимаясь на пятый этаж своей «хрущёвки», Никита успел подумать, что ему всё-таки везёт на хороших людей, и Нина Петровна одна из них.

Учительница химии стала его классным руководителем вместо зануды-географички, когда он учился в девятом классе. Насчёт «учился» — это сильно сказано. Он, конечно, иногда осчастливливал школу своим присутствием, но прогуливал уроки безбожно. Нашлась подходящая дворовая компания. Спортом всерьёз он не занимался, но с удовольствием мотался с мальчишками на каком-нибудь пустыре с мячиком, хорошо играл в волейбол через сетку на школьном стадионе, легко попадал в баскетбольное кольцо. На уроках физкультуры прекрасно бегал стометровку, а зимой без проблем сдавал нормативы по лыжным гонкам. Мама работала сутками, особого контроля за ним не было. Но голова, в общем, неплохо соображала: спохватившись перед контрольной или какой-нибудь проверочной работой по математике или физике, Никита мог три дня, не отрываясь, просидеть над учебниками и взятыми на прокат тетрадками одноклассников (чаще — одноклассниц) и выползти к концу четверти на вполне уверенную тройку. Но химия ему нравилась — как правило, уроков Нины Петровны он не пропускал.

Несмотря на его бесконечные тройки по её предмету, и даже двойки за контрольные, она к нему благоволила, сокрушённо качала головой и безнадёжно вздыхала:

— Никита, я всё не теряю надежды, что ты возьмёшься за ум… А он у тебя ещё какой! У половины класса он отсутствует начисто, а ты бездельничаешь…

Никита диву давался, откуда у Нины Петровны такое представление об его умственных способностях. Ему было лестно и жаль свою наивную учительницу. Какое-то время он подтягивался, налегал на учёбу, получал отличные оценки и радостную улыбку педагога в знак поощрения, но потом становилось скучно, и он опять начинал получать двойки. В восьмом классе замаячила перспектива вообще остаться на второй год. Завуч школы вызвала маму на педсовет. Это было что-то ужасное: он, длинный и тощий балбес стоял посреди учительской, а вокруг сидели уже немолодые женщины- учительницы (педагогов — мужчин в школе не было) и между ними — мама. Она плакала от стыда и безнадёжности. Что она с ним могла поделать? Сколько слов, назиданий и угроз было сказано — всё бесполезно, как об стенку…

Учительницы по очереди перечисляли его достижения: двойка за сочинение, даже не за ошибки, а за беспомощность в изложении материала… По истории — вообще ноль знаний, даже говорить нечего… По физике — вроде бы и соображает, но прогулял целый раздел, сам, конечно, ничего догнать не в состоянии… По химии, в целом, неплохо, но ни одной типовой задачи решить не может…

Итог подвела завуч жалостливым восклицанием.

— Никита, как тебе не стыдно! У тебя такая хорошая мама!

А мама, молча, плакала. Домой вернулись, не произнеся по дороге ни одного слова. Никите нечего было сказать — он так часто извинялся и просил прощения, что это уже не имело никакого смысла. А дома мама вдруг, видимо от отчаяния, схватила подтяжки, болтающиеся на спинке стула. Тогда модны были подтяжки, их носили все: мужчины, женщины, подростки… Мама схватила подтяжки и стала лупить ими Никиту по заду изо всех сил. Ему было ужасно жаль её. Он ходил по кругу, как строптивый жеребец в загоне, прикрывая зад руками, и только повторял.

— Мама, ну, мам…

Мама сильно взмахнула рукой, подтяжки растянулись, металлическая пряжка ударила по одному из рожков новой люстры, которую они купили только в прошлое воскресенье, жалобно зазвенело стекло. А мама вдруг успокоилась, аккуратно повесила подтяжки на спинку стула и ушла за перегородку, тихо прикрыв за собой дверь: когда Никита подрос, однажды к ним пришли рабочие и, по маминому заказу, установили посреди комнаты прочную фанерную перегородку с дверью — из достаточно большой комнаты получились две небольшие клетушки, но зато они были отдельными…

В этот день они больше не разговаривали.

Он больше не давал никаких клятв и обещаний. Он просто стал нормально учиться. Пришлось, конечно, краснея, просить помощи учителей и одноклассников. Десятый класс он закончил без проблем.

А тут в его жизни появился компьютер. Совершенно фантастическим образом. Дело в том, что мама постоянно опекала в их доме кого-нибудь из соседей: всё время бегала по квартирам с тонометром и фонендоскопом. Никита даже злился не на шутку: мама не успевала отдохнуть после дежурства, иногда даже перекусить, как начинался бесконечный трезвон по телефону, а то и в дверь. Но к соседям в той квартире, которая теперь принадлежала Нине Петровне, она была особенно внимательна. Там проживала дружная еврейская семья: бабушка, мама, папа и сын- студент политехнического института. Никита никогда у них не был, но мама посещала соседей часто — старенькая бабушка была очень хворой, нуждалась в постоянном медицинском наблюдении. Мама и всякие уколы ей делала, и давление постоянно измеряла. Иногда, когда мама работала, а бабушке становилось совсем плохо, мама оформляла на станции вызов на этот адрес, и на машине Скорой приезжала к соседям вместе с дежурным доктором-кардиологом. После оказания помощи больной они забегали на несколько минут к Никите, быстро пили чай в крохотной кухне с пирожками, купленными в соседней булочной. Соседи за работу маме платили хорошо, и Никиту часто подкармливали чем-нибудь сытным и вкусным. В общем, жили они с соседями-евреями дружно. Но вдруг однажды, когда мама была на работе, к Никите пришёл Фима: так звали студента-соседа. Сказал, что их семья скоро уезжает в Израиль, из вещей им разрешили взять только самое необходимое. Сказал, что у него есть совершенно новенький компьютер, который он не может взять с собой. И они с родителями решили его не продавать, а подарить Никите из чувства благодарности к его маме.

Никита даже дар речи потерял. Вместе с Фимой они перенесли компьютер из одной квартиры в другую и установили на захламлённом письменном столе.

Мама, конечно, забеспокоилась, бегала к соседям, пыталась отдать им хоть какие-то деньги. Но они благородно отказались.

Вскоре еврейское семейство покинуло страну, а в их квартире через некоторое время поселилась семья Нины Петровны: она сама, её муж и дочка — выпускница какого- то института. Никита долго не мог прийти в себя от этого неожиданного соседства. Впрочем, присутствие классного руководителя за стеной стимулировало на ученические подвиги. Он стал учиться ровнее, маму перестали вызывать в школу. Через пару лет Нина Петровна развелась с мужем, он исчез из поля зрения Никиты, а дочка его учительницы вышла замуж, и теперь живёт на другом конце города… Так что Нина Петровна теперь здесь одна.

Ну, а с компьютером пришлось побарахтаться. Никита, может быть, в первый раз в жизни, проявил характер. Упёрся по-настоящему. Именно тогда он впервые почувствовал интерес к чему-то новому, понял, что иногда бывает очень интересно учиться. Работать на этом агрегате его научил муж тёти Наташи дядя Валера, которого он теперь называл по имени отчеству — Валерий Викторович. У него дома было простенький компьютер (судя по всему, «в яшике» у него был гораздо сложнее). Никита не раз приезжал к нему, когда мама дежурила. Его вкусно кормили, но он торопился поскорее приступить к работе, поскорее понять, что в этой машине главное, как ей управлять. Валерий Викторович снабдил его целой библиотекой специальных пособий «для чайников» — они выходили тогда огромными тиражами. Для начала Никите надо было научиться пользоваться клавиатурой, чем он и занимался каждую свободную от приготовления уроков минуту. Иногда засиживался за полночь, пользуясь тем, что мама, уставшая после дежурства, крепко спит. К выпускным экзаменам в школе Никита, единственный в классе, умел довольно быстро печатать в ВОРДЕ и пользоваться ЕКСЕЛЬ…

И, наконец, школа осталась «за кормой». Выпускной вечер прошёл очень тепло и празднично. Сначала — торжественная часть с вручением аттестатов, потом праздничный ужин в школьной столовой вместе с родителями и учителями. Никто не жалел добрых слов — ни воспитанники, ни воспитатели, ни родители. Нина Петровна присела на свободный стул за столом рядом с Никитой и его мамой.

— Ещё раз поздравляю вас обоих. Ты уже определился, Никита? Ты решил, что будешь делать дальше после школы?

Никита беспечно пожал плечами.

— О чём тут думать? Где-нибудь поработаю годик, а потом — в армию. Вернусь, потом и буду что-то решать.

— Насчёт «подумать» — это для нас довольно сложный процесс, — с улыбкой заметила мама.

— Ну, это ты напрасно, Никита… — Возразила учительница. — Я не думаю, что идти в армию с пустой головой, не имея никаких планов на будущее, — это правильно. А ты не хочешь, как мама, стать медиком?

— Упаси бог!

Мама, шутя, шлёпнула его ладонью по лбу.

Нину Петровну окликнул кто-то из выпускников и, встав со своего места, она добавила на прощанье.

— Я тебе очень советую, Никита, подумать о медицине всерьёз. У тебя ведь всю жизнь будет рядом такой опытный советник и наставник, как мама.

Они прогуляли с одноклассниками всю ночь. Горланили песни на набережной Невы, перекликались с толпами таких же счастливчиков, как они, любовались величественными крыльями разведённых мостов. Была белая ночь, и никто не заметил, как наступило утром. Когда Никита вернулся домой, мама уже уехала на дежурство. Он аккуратно положил в ящик письменного стола новенький аттестат зрелости и, не раздеваясь, рухнул на постель поверх покрывала.

Утром, когда мама вернулась с дежурства, Никита уже встал и вертелся на кухне изобретая праздничный завтрак из того, что мама предусмотрительно оставила в холодильнике: разогревал сырники, размешал столовой ложкой густую сметану, нашёл целых двести граммов нарезанного российского сыра, и даже совсем немножко сырокопчёной колбасы. В самом дальнем углу старого холодильника увидел вдруг два прекрасных эклера, которые обожал с детства… И постарался накрыть обеденный стол в комнате: с трудом разыскал в шкафу вышитую скатерть, достал тарелки и чашки из маминого сервиза, который ей подарили сослуживцы на какой-то юбилей.

Пока готовил завтрак, вдруг подумал, как редко выпадают у них с мамой такие сытные дни. В далёком детстве Никита всегда знал, когда у них совсем плохо с деньгами: мама варила на ужин пюре на воде, добавляла в него подсолнечное масло, мелко крошила вилкой рыбные консервы и смешивала их с порубленным луком. Запивали этот ужин чаем с сухариками или с сушками. Пока Никита был маленьким и ходил в садик, где прилично кормили, всё было ничего, хуже стало, когда он пошёл в школу. Когда подрос, мама стала брать больше дежурств, Никита совсем редко стал видеть её дома. Деньги на выпускной вечер неожиданно дала тётя Наташа — вот так взяла и дала. Сказала, что это подарок Никите от их семьи в связи с окончанием школы. Мама очередной раз её долго ругала: хотя их семья жила очень скромно, тётя Наташа под предлогом дня рождения или Нового года помогала им деньгами, или покупала что-нибудь нужное из одежды — то новые сапоги маме, то свитер Никите.

Хлопнула входная дверь. Никита встретил мать в прихожей с перекинутым через плечо полотенцем.

— Прошу вас, госпожа! Переодевайтесь и мойте руки — завтрак готов!

Когда позавтракали и в четыре руки убрали посуду со стола, мама вдруг сказала, словно продолжая разговор с Ниной Петровной.

— Послушай, Никита… Ведь твоя любимая учительница права — почему бы тебе всерьёз не задуматься о медицине?

Никита возвёл очи к небу, тяжело вздохнул.

— Мам, ну, пожалуйста! В который раз! Не начинай всё сначала!

Это было правдой: пока Никита учился в одиннадцатом классе, этот разговор у них с матерью повторялся довольно часто.

Никита ничего не имел против медицины. Он вообще не имел ничего против любой специальности. Но впереди была армия, и загадывать наперёд о будущем, он считал совершенно бессмысленным.

Но у мамы характер был твёрдый: она умела настаивать на своём.

— Послушай сынок… Мы сегодня ночью привезли в одну из городских больниц очень тяжёлого больного с многочисленными травмами после дорожной аварии. Его принимал молодой доктор, но ты бы видел, как он работал, какие у него прекрасные руки!

— Ну, и что?!

Мама вздохнула и понизила голос.

— Да в общем-то ничего. Кстати, в этой больнице в приёмное отделение нужен санитар, есть полторы ставки вакантных. Может быть, пойдёшь к ним работать санитаром? Всё равно надо куда-то устраиваться. Опять же суточные дежурства, отработал — потом два-три дня выходных. Поработаешь в больнице до армии, присмотришься, тогда и поймёшь, нужна тебе медицина или нет.

В общем-то Никите было всё равно, где зацепиться на год. Он немного подумал и неожиданно согласился.

— Можно я до конца недели побездельничаю? А в понедельник пойду устраиваться. Ты мне объяснишь, как это делается.

Мама просияла, но скрывая довольную улыбку, отвернулась и понесла в сервант сервизные чашки.


До ухода в армию ничего он не решил. Не хотел даже задумываться о том, что будет делать через два года. На вопросы матери отвечал уклончиво: ну, да, вроде иногда бывает интересно, но всю жизнь быть по уши в крови, в чьих-то рвотных массах, слушать бесконечные вопли пострадавших в дорожных авариях или оказывать помощь пьяницам, которые сами виноваты в том, что угодили под трамвай или электричку… Ну, уж увольте!

Но это было так давно — целых два года прошло! Теперь надо было жить дальше. Никита понемногу приходил в себя. Дел сейчас у него немного. Прежде всего надо прописаться. Он позвонил тёте Наташе на работу. Она обрадовалась, засуетилась, велела ему сегодня же явиться к ним. Никита вежливо пообещал прийти в ближайшее время, когда решит свои срочные проблемы. Проблем особых не было, но прожив у них несколько дней во время похорон матери, он понял, как изменилось состояние этой вполне благополучной семьи. Тётя Наташа в библиотеке периодически получала свои копейки, поскольку была бюджетником, Лерке стипендию не платили уже полгода, а Валерий Викторович работу вообще потерял: все«ящики» плотно захлопнулись. Он с трудом устроился сторожем в гаражный кооператив, иногда мыл чьи-то машины или помогал чинить двигатели.

Перед уходом в армию свою нищенскую зарплату санитара Никита отдавал маме до копейки. Она отстёгивала ему определённую сумму на карманные расходы, а остальные откладывала на общую сберкнижку вместе со своими скромными сбережениями. Когда Никите исполнилось восемнадцать лет, мама торжественно сообщила ему, что эту сберкнижку она переоформила на них двоих, то есть после возвращения из армии у него будут на первое время какие-то деньги на жизнь. Он прикинул сколько их — этих денег… При очень скромных тратах хватило бы месяца на полтора. Не задумываясь, он решил сразу, как получит паспорт с пропиской, тут же устроится куда-нибудь на работу, которую можно будет потом сочетать с учёбой. Проще всего, конечно, вернуться на прежнее место в приёмное отделение — там всё знакомо и понятно, но было одно препятствие, которое тормозило его решение. Впрочем, если подумать хорошенько, препятствие это было вовсе не принципиальное. С того времени прошло два года, в его жизни всё изменилось, и он сам тоже изменился. Ну, а тогда… Ему было всего восемнадцать лет, впереди была армия, а на плечах вместо головы — кочан капусты… Случилось тогда довольно противная история, о которой сейчас даже вспоминать не хотелось. Ангелина, тридцатилетняя медсестра «приёмника», разбитная и довольно нахальная, с пышными формами, однажды соблазнила его. В тот воскресный день больница по городу не дежурила, в отделении было тихо, и они с Ангелиной все сутки были только вдвоём. Изредка к ним, конечно, кто-нибудь заскакивал — то дежурный врач проверял всё ли в порядке, то какая-нибудь любопытная медсестра с терапии или с неврологии… Блеснёт на них с Ангелиной понимающим ироническим взглядом — и исчезнет. Ангелина несколько раз чуть ли не насильно угощала его в сестринской всякой вкусной едой, они подолгу пили чай с мятой, хотя разговаривать особенно было не о чем. Ну, а когда наступила ночь, она просто закрыла на ключ дверь в сестринскую… Так и пошло. Старшая медсестра ушла в отпуск и заменяла её всё та же Ангелина. Составляя график дежурств, она поставила Никиту в свою смену, и целый месяц он был вынужден работать только с ней. Конечно, когда больница дежурила по городу, в «приёмнике» был сумасшедший дом — одна Скорая уезжала и тут же в дверь звонила следующая бригада… Иногда за сутки даже чаю попить не удавалось. Но выпадали и совершенно спокойные дни, тогда Никита не знал, куда деться, где спрятаться от приставаний Ангелины. Она только посмеивалась, понимая его уклончивость по-своему. Никита ненавидел себя и не мог дождаться, когда старшая медсестра Нина Фёдоровна, пожилая добрая и мудрая женщина, вернётся из отпуска. Как только она вышла, он сразу же пошёл к ней и, плотно прикрыв за собой дверь в её кабинете, пряча глаза, попросил поменять график так, чтобы не попадать в одну смену с Ангелиной. Старшая посмотрела на него внимательно, и только покачала головой.

— Хорошо, Никита… Я вас разведу. Я сама заметила, только график посмотрела… Сразу подумала, что здесь что-то не так…

После этого они с Ангелиной почти не встречались. Изредка только сталкивались при смене дежурств, в таких случаях она проходила мимо него, не здороваясь. Словно не замечая. Никиту это только радовало.


Он пошёл в больницу. Всё получилось лучше, чем он мог себе представить: Ангелина уволилась ещё прошлой зимой, а старшая медсестра ушла на пенсию. В приёмном отделении свидетелей его юношеского позора не осталось. А в остальном там мало что изменилось: и заведующий отделением был тот же, и медсёстры, и санитарки, которые к нему неплохо относились, все были на своих местах. И маму, как фельдшера Скорой, здесь все знали. О том, что она так нелепо погибла, рассказывать не надо было никому. Ненужных вопросов Никите никто не задавал. Санитаров в больнице не хватало, а в «приёмнике» мужская сила всегда была востребована. В общем, в больнице ему были рады.


Вернулся из Хабаровска Михаил. Позвонил из аэропорта. Встретились в этот же день. Никита затащил его к себе. Выпили, конечно, поели, что нашлось на скромных полках старого холодильника, и до самого утра не могли наговориться — столько тем и вопросов накопилось за это время. У Никиты никогда прежде не было такого близкого друга. После школы одноклассники как-то все разбрелись, потерялись. На днях он встретил Настю, с которой пару лет в младших классах сидел за одной партой. Она рассказала ему кое о ком: кто-то из мальчишек ещё служит в армии, кто-то куда-то уехал учиться, а двое из их класса сгинули в Чечне. Настя теперь прячется от их матерей, не зная, как надо себя вести в таких случаях и что говорить,

— Ты будешь куда-нибудь поступать? — Спросил Михаил.

Никита только вздохнул.

— Мама очень хотела, чтобы я стал врачом. Попробую в медицинский.

— Кошмар! Там же такие вступительные экзамены! И учиться, говорят, тяжело- три первых года одна зубрёжка. И на что жить будешь?

— Я, конечно, в школе не шибко пластался, а за эти годы вообще всё забыл напрочь, голова совершенно пустая… Но ради мамы… Попробую. У меня добровольные помощники есть. За стенкой моя учительница по химии живёт, я в химии неплохо соображал. Надеюсь, поможет вспомнить, обещала — она вообще — человек слова. Лерка… ну, помнишь я тебе о ней рассказывал, она в институте Культуры учится, обещала по русскому языку подтянуть, будет мне всякие сложные тексты диктовать — Тургенева там, Толстого… А её батя — физик, тоже обещал помочь, если проблемы будут. Так что у меня есть серьёзные наставники, я очень на них надеюсь. Работать пойду на тоже место в больницу. Буду санитарить в будние дни по ночам, а по воскресеньям дежурить сутками. Ну, а если до третьего курса не выгонят, потом можно будет там же фельдшером устроиться. Главное поступить. Но ведь нам, бывшим солдатам, всё-таки поблажка есть. Будем надеяться. Ну, а ты? Что решил? Тоже поступать будешь?

— В Архитектурный. Есть у нас в Питере такой институт. Только сначала мне надо творческий конкурс пройти: рисунок, черчение, ещё кое-какие задания выполнить. Я, конечно, буду на заочное отделение поступать для начала. Если потуплю, потом сориентируюсь.

— Слушай, Мишка… Пока мы с тобой не завязли в учебниках… Ты меня в Эрмитаж обещал сводить. Помнишь?

— Конечно, помню. Я ещё не успел пропуск получить. Вот получу в пятницу — и сходим обязательно. Я позвоню.

— А ты знаешь что… Переезжай ко мне! Вместе будем заниматься. В общаге-то готовиться сложновато будет.

— Спасибо, конечно. Но у нас с тобой жизнь планируется совсем разная, мы друг другу мешать будем. А вообще у меня хорошая новость есть, мне наши ребята ещё в часть написали: оказывается, в Питере где-то на выселках специальный дом для детдомовцев строится. В конце этого года нам всем обещали ключи от квартир вручить.

— Ну, ты даёшь! Я тебя поздравляю!

— Пока что не с чем. Но будем надеяться…


— Важное! Спящие, проснитесь!

Вера Снегирёва, сидящая рядом, больно ткнула Никиту в бок. Он вздрогнул и открыл глаза. Он, и в самом деле, крепко заснул. Этот возглас профессора патологической анатомии — его коронный номер, хотя в нём слышится не только ирония, но и откровенное сочувствие. Профессора, как правило, живут не на небесах, они прекрасно осведомлены о жизни студентов, сидящих перед их глазами. С того времени, когда они сами были студентами, миновало немало лет, многое изменилось… Конечно, заметная часть студентов нынче на занятия приезжает на личных машинах, но основная масса их подопечных, как в прежние годы они сами, работает по ночам и грузчиками на вокзалах, и санитарами в клиниках института… Профессор им откровенно сочувствовал.

Никита пришёл в себя и стал слушать. Профессор был человеком остроумным и довольно часто темы своих лекций украшал витиеватыми вступлениями. Вот и сейчас тоже.

— Женщины бывают всякие… — Аудитория насторожилась, ожидая продолжения. — Часть из них — мифическая. Именно такой была Медуза Горгона.

Но далее шло подробное описание «симптома Медузы» — специфического расширения вен на животе при циррозе печени. Это уже особенно не увлекало. Вера, сосредоточенно строчила в своём конспекте, пытаясь успеть за лектором. Спать уже не хотелось. К счастью, мозги Никиты были устроены так, что в них застревало именно всё то, что в будущей профессии имело значение. На первом курсе, когда он впервые взял в руки человеческий позвонок, на котором надо было вызубрить названия не только десятков бороздок, ложбинок, выпуклостей и шероховатостей на латинском языке (на занятиях по латыни первокурсники только выучили алфавит), но и знать их расположение, его охватила самая настоящая паника: казалось, что он никогда в жизни не сможет выучить все эти термины. Но потом он вдруг подумал о маме. Никита часто её вспоминал, когда ему было особенно трудно. Почему-то всегда вспоминал такой, какой видел в последний раз в жизни, когда их, новобранцев, построили у военкомата. Неуклюжие, растерянные призывники стояли напротив толпы своих родных, таких же взволнованных и растерянных. Мама держалась мужественно, не плакала из последних сил и кривовато улыбалась. Он тоже пытался улыбаться, но получалось тоже криво…

Он вспомнил маму, разозлился на самого себя, обозвав себя «тупицей». И первый раз в жизни дал слово не себе — маме, что вызубрит все эти проклятые названия, чего бы это ни стоило. «Ты хотела, чтобы я стал врачом, мама, и я стану им, вот увидишь». И в первую сессию уверенно сдал зачёт по всем костям человеческого скелета. Когда же на втором курсе он, сияя, вышел из аудитории с пятёркой в зачётке, вечная отличница Вера Снегирёва только головой покачала:

— Ну, ты — чокнутый! Сдать госэкзамен по анатомии на пятёрку может только параноик! Ребята, скажите ему, что нам на курсе параноики не нужны!

Впрочем, через час она вышла из той же аудитории с такой же пятёркой.

Удачно сдав весеннюю сессию, в том числе с ещё одной пятёркой по неорганической химии, Никита купил большой букет тюльпанов и направился к любимой учительнице Нине Петровне. У него была теперь такая традиция — первого сентября, в Новый год и на женский праздник 8-го марта он обязательно приносил ей цветы. На его звонок дверь долго не открывали, обескураженный, Никита хотел было уйти, но, наконец, щёлкнул замок входной двери. На пороге появилась дочь его учительницы, которую он давно не видел, и поэтому не сразу узнал.

— Здравствуйте… Я к Нине Петровне. Она дома?

— Нет… — Услышал он в ответ. — Мамы дома больше нет. Её дома больше никогда не будет. Мы похоронили её позавчера…

Никита поперхнулся. Он только сейчас обратил внимание, что глаза дочери учительницы были красными и веки опухшими от слёз.

— Простите меня, пожалуйста… Я — ученик Нины Петровны и сосед из квартиры напротив…

— Вы — Никита? Мама рассказывала о Вас. Вы зайдёте?

Он покачал головой.

— Я могу спросить — что случилось?

— Обыкновенная история… Рак.

Он протянул цветы дочери своей учительницы.

— Пожалуйста возьмите… Поставьте возле её портрета. Если будет нужна какая-то помощь…

— Спасибо, Никита.

Он ругал себя последними словами: ведь он обращал внимание, что Нина Петровна как-то похудела, побледнела и осунулась. Последние полгода он вообще перестал встречать её ни в подъезде, ни на улице, и не задумывался, почему она не выходит из квартиры. Он, конечно, жил напряжённой жизнью, но этот никак не прощает его беспечность.


Никита опять попытался задремать, но снова услышал знакомый возглас.

— Важное! Спящие, проснитесь!

Прошедшая ночное дежурство в приёмном отделении было беспокойным. Когда больница дежурила по скорой помощи, приходилось вертеться всю ночь. Зато в не приёмные дни была лафа — можно было неплохо выспаться на топчане в санитарской комнате среди вёдер, швабр и тряпок для уборки. Но вчера они дежурили по городу, и в середине ночи к ним доставили вдребезги пьяного алконавта с оскольчатым переломом голени. У больного была фамилия «Макаревич», под наркозом спиртного боли он не чувствовал, и громко убеждал медсестру и травматолога, что он — родной брат «того самого Макаревича», и в доказательство пытался петь, горланя на всю больницу. Никита отвёз шумного пациента на рентген, где они с рентгенологом долго пытались его «сфотографировать», уговаривая помолчать, хоть несколько минут, и полежать спокойно. Перелом у Макаревича был довольно серьёзный, со смещением нескольких отломков. За время работы в приёмном отделении Никита не раз помогал дежурным травматологам делать репозицию. Эта процедура всегда достаточно сложная, в том числе и физически: обычно два медика тянут деформированную конечность в разные стороны, пытаясь растянуть спазмированные мышцы и установить осколки кости на положенное по анатомии место. В этот раз это сделать было особенно трудно. Во- первых, сам перелом был непростым, во-вторых, больного привезли через несколько часов после травмы, когда мышцы уже спазмировались. И, конечно, этот идиот вертелся, пел, матерился и мешал, как только мог. Возились они долго, неоднократные попытки поставить осколки на место завершались экскурсией в рентгеновский кабинет и обратно… Наконец, получилось. Медсестра наложила гипс, при этом пациент захрапел прямо на кушетке. Его оставили на месте и устроились в сестринской попить чаю. Только расслабились, как услышали громкое пение в коридоре: это больной гулял по отделению на только что загипсованной ноге. Медсестра чуть не заплакала — гипс был ещё сырой и мягкий. Никита снова повёз его на рентген. Вроде бы обошлось. Вместе с травматологом они привязали вопящего подопечного к кушетке, отдельно прибинтовав к ней его сломанную ногу. Тот, наконец, сдался и затих. И такие истории случались нередко. Наступило утро, и Никита побежал на трамвай, боясь опоздать на лекцию.


Наконец, лекция закончилась. В большой аудитории поднялся грохот: захлопали откидные сиденья деревянных кресел и столики, на которых особо прилежные студенты записывали лекции. Теперь был большой перерыв, во время которого можно было немного перекусить. Но Никите не хотелось даже шевелиться. Вера оставила на столике свою тетрадь и поднялась.

— Пойду пирожков куплю. Тебе взять?

— Взять, — кивнул Никита. — Подожди, я деньги дам.

— На четыре пирожка мне хватит. Потом отдашь. Тебе с ливером или с алебастром?

— С ливером, конечно. Два. Я посплю пока.

Студенческая столовая разнообразием меню не отличалась. Пирожки в ней продавались всегда с одинаковыми начинками — с ливером и творогом, который представлял из себя липкий белый комок, который студенты называли «алебастром».

С Верой они подружились ещё на первом курсе. Тогда произошла довольно комичная история, которая могла, тем не менее, закончиться большими неприятностями для обоих. А получилось вот что. Практические занятия по неорганической химии в их группе вёл молодой аспирант, очень строгий и принципиальный. Надо было сдать зачёт, казалось бы, несложный — при быстром опросе ответить на единственный вопрос: растворимый или нет названный преподавателем окисел. Надо было просто вызубрить и ответить правильно — «да» или «нет». Окислов в химии много, знание их свойств решает главную задачу — пойдёт реакция с их участием или нет. И, хотя Никита неорганическую химию, можно сказать, любил, уроки Нины Петровны не прошли даром, но зубрить свойства окислов параллельно с зубрёжкой анатомии и латыни, он был не в состоянии, не хватало ни сил, ни времени. Вот тогда он и попросил помощи у Веры, которая на все вопросы преподавателей всегда находила правильные ответы. Они недолго искали выход из положения. Дело в том, что преподаватель принимал зачёт в маленьком кабинете за небольшим круглым столом, вызывая к себе на испытания по два человека. Вера с Никитой договорились пойти вместе. При перекрёстном опросе, если названный окисел был растворимым, Вера должна была под столом наступить Никите на ногу, если нет — значит, не наступать. Но всё как-то сразу пошло не так: Вера почему-то на ногу Никите не наступала, и он вынужден был отвечать первое, что приходило в голову, и, как правило, не впопад. Вера удивлённо смотрела на приятеля, а он злился и краснел. Преподаватель их мучил недолго, и даже улыбки из себя не выдавил. Сделал замечание Вере, что она отдавила ему ногу, и обоим зачёт не поставил. Только тогда Никита понял, что его подружка наступала на ногу преподавателю, перепутав их ноги под столом. Зачёт пришлось пересдавать обоим. Растворимость окислов Никита преодолел. Но эта история сблизила его с Верой, они по-настоящему подружились.

На первых двух курсах у них в группе было двенадцать человек, из них — больше половины — девушки. Парни подобрались из обеспеченных семей, кое-кто приезжал на занятия на собственной машине. Ни на Дальнем Востоке, ни в Чечне никто из них не служил, и в армию идти не собирался вообще. Родителям удалось откупиться от военкомата, о чём однокурсники сообщали вслух, не стесняясь. Свободное время они проводили в дискотеках и на вечеринках. К Никите относились с уважением, но держались от него подальше. У него с ними было мало общего. А вот с Верой — другое дело. Их студенческая жизнь протекала одинаково. Вера тоже работала санитаркой в акушерско-гинекологической клинике, и при этом, в отличие от Никиты, умудрялась сдавать сессию на пятёрки. Она была из простой рабочей семьи из небольшого городка Вологодской области. Верина мама работала на швейном предприятии закройщицей нижнего женского белья, отец — мастером в леспромхозе. В те годы предприятия спешно приватизировались, зарплату работникам не платили по нескольким месяцам. Верина мама по выходным старалась продать на рынке, хотя бы несколько бюстгальтеров, которыми производство расплачивалось со своими работницами. Отец вообще денег не получал. Вера цеплялась за свои пятёрки изо всех сил, и свою повышенную стипендию умудрялась отсылать родителям. Конечно, они протестовали, отец даже приезжал и поссорился с Верой, но она не сдалась, и по-прежнему отправляла им свою стипендию. Жила в студенческом общежитии на свои санитарские. Они с Никитой дежурили сутками по выходным, в будние дни — ночами, и встречались только на занятиях, но за три неполных года научились понимать друг друга с полуслова. На третьем курсе их группу поделали пополам, так принято в медицинских вузах: начинались занятия в клиниках, и шести человек у постели больного было вполне достаточно. Они рисковали оказаться в разных половинах, но Никита пошёл к куратору группы и попросил их не разлучать, придумав что-то про родственные связи.

Если бы у него спросили — красивая Вера или нет — он бы удивился и только пожал бы плечами. Он никогда об этом не задумывался. Она была простым и понятным человеком, доброй и внимательной, с готовностью помогала всем, кто нуждался в поддержке. Никита постоянно слышал от неё: «Я обещала…» или «Ну, я же обещала!». Своё особое отношение к нему Вера никогда не подчёркивала, но он не переставал удивляться, как ей удаётся угадывать, что сейчас ему надо больше всего, чем она может ему помочь. Наконец, времена изменились к лучшему: они уже учились на четвёртом курсе, когда её родители стали получать реальные деньги: мама устроилась на работу во вновь открытое швейное ателье и больше не ходила на рынок торговать бюстгальтерами, отец вернулся во вновь оживший леспромхоз и был даже назначен начальником участка. Родители больше не нуждались в поддержке и стали сами присылать Вере ещё одну стипендию. Она ушла с работы, но училась с прежним усердием.

А тут произошла история, которую потом долго обсуждали на курсе — кто с уважением, а кто просто вертел пальцем у виска. Дело в том, что в медицинском институте существует проблема отработок. Пропустил практические занятия по клинике каких-то болезней — будь добр, отработай их вечером и сдай зачёт, как положено. Практические занятия проходят циклами, недели по две каждый цикл: цикл терапии, цикл психиатрии, ну и так далее. Пропустил одно занятие — отработай пропущенную тему один раз, проболел неделю — значит, отрабатывай всю неделю… До зимней сессии оставалось совсем мало времени, и вдруг с Иркой Березиной, Вериной соседкой по комнате в общежитии произошла большая неприятность — она поскользнулась на гололёде, сломала ногу и лежала в травматологической клинике на вытяжении перед операцией. Её нога была подвешена на специальном станке с большой гирей в качестве противовеса. А в это время в её группе шёл цикл глазных болезней, последний перед сессией. Вера по вечерам сидела в палате возле Ирки — ведь та была совершенна беспомощной, лежала прикованная к койке и заливалась горючими слезами, не зная, как ей вывернуться из этой ситуации: как успеть отработать две недели практических занятий и умудриться сдать сессию. Брать академический отпуск совсем не хотелось. И Вера нашла выход — решила этот цикл по глазным болезням отработать вместо подруги, под её фамилией. Они учились в разных группах, и преподаватели были разные, подлог обнаружить было практически невозможно. Всё прошло гладко. Вера смеялась, что ещё хорошо подумает, надо ли становиться акушером, или лучше быть окулистом, поскольку она прошла дважды занятия по глазным. Ирку, наконец, прооперировали, и теперь она, хоть и в гипсе, и на костылях, но могла самостоятельно перемещаться. Началась сессия, и первым был экзамен по глазным болезням. В институт Веру с Ириной привёз на своей машине однокурсник. Вера пошла первой, открыла дверь кабинета и обомлела: экзамен принимал тот самый преподаватель, которому она сдавала зачёт под Иркиной фамилией. Он её узнал и приветливо поздоровался.

— А, Березина… Здравствуйте. Ну, тащите билет, прошу.

Вера вытащила билет и дрожащим голосом поправила.

— Моя фамилия Снегирёва…

Экзаменатор удивлённо впился в неё взглядом, недоверчиво переспросил фамилию и усадил на место готовиться к ответу. Секретарь пригласила следующего студента. Дверь распахнулась и в кабинет боком, стуча костылями, вползла Ирка.

— Ваша фамилия? — окинув её взглядом, сочувственно спросил преподаватель.

Ничего не подозревающая Ирина спокойно ответила.

— Березина…

Вера обмерла, ожидая грозы.

Но экзаменатор перевёл взгляд с одной студентки на другую, наконец, всё понял и просиял — чего только не придумают эти студенты! В общем, они обе получили свои пятёрки, ждали выговора или назидания, но ничего подобного так и не услышали. Держась за руки и многозначительно переглядываясь, просидели в коридоре, наверно, не меньше часу, пока их добровольный водитель сдавал экзамен. Сдал он тоже на пятёрку, был очень этим доволен и в отличном настроении отвёз их обратно в общежитие. Только здесь девчонки, наконец, радостно обнялись. Хохотали потом весь вечер до темноты.

В этом поступке была вся Вера. Что ещё можно про неё сказать?


В отличие от своей подруги Никита учился неровно: мог и пятёрку получить, как тогда по анатомии, а потом ещё и на экзамене по биохимии, очень сложном предмете, но вот «общую гигиену», которую он терпеть не мог, пришлось пересдавать… Хорошо преподаватель не зверствовал, пошёл навстречу, а то можно было и со стипендии слететь. Никита без стеснения пользовался Вериными конспектами, которые она очень тщательно писала на лекциях. Над своими толстыми тетрадками она тряслась, как Кощей над златом, и никому кроме Никиты их не доверяла.

Никита задремал было, но кто-то неловко толкнул его. Он открыл один глаз, думая, что это вернулась Вера с пирожками, но увидел только широкую спину одной из самых одиозных личностей на их потоке — Борьки Семёнова, по прозвищу «Червяк». Как он попал в медицинский институт — история умалчивает. Был он из какой-то весьма обеспеченной семьи. Приезжал в институт на новеньких «Жигулях», и часто менял дорогие импортные джинсы на ещё более дорогие. Прозвище «Червяк» Семёнов получил ещё на первом курсе, когда сдавал зачёт по биологии. Это, конечно, был потрясающий спектакль, одногруппники катались от смеха. Тогда ему достался вопрос о половой системе червя. Борька начал очень бодро.

— Женская половая система червя отличается от мужской тем, что это совершенно разные вещи…

— Очень глубокомысленное замечание… — не выдержала преподавательница, улыбнувшись. — Рассказывайте…

— Так про мужскую или женскую?

— Любую…

— Женская половая система червя состоит…

Но тут Борька спохватился. Женская половая система червя достаточно сложная по сравнению с примитивной мужской. И он махнул рукой.

— Ладно. Лучше свою…

Тут уж студенты не могли остановиться от хохота. Смеялась тогда и преподавательница.

А ещё у «Червяка» был коронный цирковой номер. Дело в том, что указательный палец его правой руки был укорочен на целых две фаланги в результате очень давней детской травмы. Когда «Червяку» хотелось посмешить своих однокурсников или даже сорвать лекцию, он садился в аудитории на первый ряд прямо напротив кафедры лектора, засовывал оставшуюся толстую фалангу в нос, создавая впечатление, что большая часть пальца погружена в его недра, и начинал есть глазами преподавателя. Тот, случайно обратив взгляд на студента, изображавшего само внимание, видел только огрызок пальца, оставшегося снаружи, и начинал заикаться, не веря своим глазам. Студенты были в восторге, давясь от смеха. Лекция фактически срывалась. Но поскольку «Червяк» от великого ума стал повторять этот номер достаточно часто, то вскоре был вызван в деканат для просветительской беседы. Цирк на лекциях прекратился.

Никита одним открытым глазом увидел только широкую спину «Червяка», который быстро просочился между рядами аудитории и исчез где-то в дверях. Никита попытался опять задремать, но вернулась Вера с пирожками. Она протянула ему обещанных два с ливером.

— А ты?

— Уже.

Вера опустилась на своё место, жалобно скрипнуло качающееся под ней кресло. И вдруг она спросила.

— Ты что успел конспект почитать?

— Какой конспект?

Вера обмерла.

— Моя тетрадь… Пропала моя тетрадь…

Никита окончательно проснулся.

— Ты точно не убирала её в свой «дипломат»?

Он спросил, но ответ знал наперёд. Никита не видел, чтобы Вера, уходя за пирожками, убрала свои конспекты в кейс.

Она побледнела.

— И ты не видел, кто её украл?

— Нет…

И тут Никита вспомнил широкую спину Борьки Семёнова.

— Подожди… Я, кажется, знаю, кто это!

Сон как рукой сняло. Он вскочил и, расталкивая возвращающихся с перерыва однокурсников, вылетел в коридор. И тут же налетел на «Червяка». Но тот, увидев разъярённое лицо Никиты, быстро сообразил, что к чему, и рванул от него по опустевшему коридору. Никита бегал хорошо и быстро его догнал. Но «Червяк» успел заскочить в туалет и громко захлопнуть задвижку в кабинке.

— Ты мне на фиг сдался! — Рявкнул Никита, на всякий случай, дёрнув дверь. — Отдай Верины конспекты.

— Какие конспекты? — Услышал он в ответ притворно-невинный голос «Червяка».

— Хорош придуриваться! Верни тетрадь и сиди в клозете, хоть до утра. Иначе я сейчас сломаю сначала дверь, а потом — тебе шею…

Последовала достаточно долгая пауза, затем послышался тяжёлый вздох.

— А если я верну тетрадь, ты драться не будешь?

— Очень ты мне нужен! Мне Веру жалко… Человек трудится, а ты — дармоед…

— Ладно, ладно… — Щёлкнули замки новенького дорогого кейса неудачливого похитителя чужих знаний. — Держи!

Под дверью кабинки была довольно большая щель. Никита увидел коричневую обложку Вериной тетради и выхватил её из холёной руки «Червяка».

— Хоть бы «спасибо» сказал! — Совсем неожиданно услышал он. Эта потрясающая наглость его рассмешила.

Никита успел вбежать в аудиторию за спиной входящего профессора.

Он протиснулся мимо товарищей и плюхнулся на своё место. Неожиданно звонко стукнуло откидное сиденье. Профессор не удержался и съязвил.

— Ну, Быстров, Вы уселись? Можно начинать лекцию?

— Извините… — Только и успел буркнуть он, положив на колени расстроенной Вере её заветную тетрадь. Он получил такой восхитительный благодарный взгляд!


Семейство тёти Наташи о Никите не забывало. Лерка, как внимательная сестра, часто прибегала к нему с разными вкусностями от своей мамы — то с бесподобными пирожками (это вам не пирожки с «алебастром» в институтской столовой!) или даже с тортом на какой-нибудь праздник. Однажды, обнаружив на вешалке заношенную до невозможности куртку Никиты, пришла в ужас, тут же постирала её в старенькой стиральной машине (маминой!), и теперь, изредка появляясь у Никиты, пристально разглядывала его верхнюю одежду и ругала за неряшество. Это был крупный его недостаток: на работе он был образцом аккуратности, но дома… Живя один, он не задумывался куда бросить джемпер или рубашку, и по утрам, бывало, долго искал свои носки. За это его ещё в детстве всегда ругала мама. Но как-то незаметно получилось, что Вера сменила его подругу детства и теперь, когда у неё появилось время по вечерам, сама бдительно следила за чистотой его вещей и ворчала по поводу аккуратности. На курсе их давно поженили. Сначала их дуэт бросался в глаза. Но потом однокурсникам надоело хихикать и понимающе улыбаться им вслед, и на них перестали обращать внимание. Теперь, когда у Никиты выпадал свободный от работы вечер, Вера подолгу у него задерживалась. Они вместе ужинали, приготовив еду на скорую руку, занимались, писали истории больных, которых курировали на занятиях, и проверяли эти записи друг у друга. Конечно, сохранять дистанцию при такой близости было очень непросто. Никита часто отвлекался: вдруг возникало непреодолимое желание схватить Веру в охапку, прижать к себе, спрятать лицо в её пушистых волосах и — да! да! да! утащить её на свой диван за перегородку. Иногда он встречал её растерянный вопросительный взгляд и ему начинало казаться, что она чувствует тоже самое… Но ничего подобного не происходило — каждый вечер заканчивался по одному и тому же сценарию: спохватившись, что уже слишком поздно, они бежали в общежитие, куда Вера прорывалась почти со скандалом и непременным выговором от дежурной вахтёрши — какой-нибудь тёти Маши или тёти Клавы. Никита, нехотя, возвращался домой в пустую квартиру. И не однажды у него возникал вопрос: почему Вера ни взглядом, ни жестом не помогает ему сделать первый шаг к сближению? Его мучили и ревнивые вопросы: может быть у неё кто-то есть помимо него, Никиты? Но она слишком искренний, честный человек, она не смогла бы притворяться. Да и зачем, собственно? И он давал себе очередное честное слово, что в первый же вечер вот здесь, в этой комнате, он, наконец, с ней объяснится. Но почему-то ничего не получалось — следующий вечер проходил также, как и предыдущий. Но, наконец, выругав себя в душе за трусость, Никита решился.

Вера взглянула на часы и охнула.

— Как поздно… Опять на вахте будет скандал. Одеваемся и бежим!

Она заторопилась в прихожую, но Никита не сдвинулся с места.

— Ну, что ты стоишь? Идём!

— Куда?

— Никита, кончай придуриваться! Нашёл время…

Он спокойно пожал плечами, вернул её пальто на вешалку.

— Мы никуда не пойдём, подружка… Хватит.

Он обнял её за плечи и повлёк обратно в комнату. Сразу за перегородку. Насильно усадил на диван, притянул к себе. Вера было дёрнулась, но притихла.

— Ты больше не живёшь в общежитии. Мы больше не будем прибегать туда по ночам. У нас с тобой есть свой дом. Завтра ты переедешь ко мне.

— Ты с ума сошёл! Что я скажу родителям?!

— Скажешь, что вышла за меня замуж. Каждая девушка рано или поздно выходит замуж.

— Вообще-то я им о тебе писала. И рассказывала, когда приезжала домой на каникулах. Ну, о том, что мы с тобой близкие друзья…

— Мы найдём время и съездим к ним. Или пригласим к себе. Сосед, уезжая, всегда мне говорит, что при острой необходимости его комнатой можно воспользоваться. У меня есть его ключи. Разве это не острая необходимость — поселить на время в его комнате твоих родителей?

Вера отстранилась, с подозрением взглянула на своего потенциального мужа.

— Это почему так вдруг?.. Мы рядом столько лет…

Никита усмехнулся.

— Конечно, я долго раскачивался… Это ведь не раз плюнуть — сделать предложение такой девушке, как ты…

— Ладно, не подлизывайся…

Вера уткнулась лицом в его грудь.

— Обычно в такие моменты мужики что-то про любовь говорят…

— Да? У тебя есть опыт? Ну-ка, расскажи…

Он пошутил, но Вера почему-то дёрнулась и отстранилась. Никита ещё крепче прижал её к себе.

— Ну, что такое? Ну-ка, посмотри на меня! Что случилось?

А Вера вдруг всхлипнула и, отвернувшись, произнесла изменившимся голосом.

— Да, Никита, да…

— Что «да»? — Совсем растерялся он.

— Ты угадал — у меня есть опыт… У меня было…

У неё было! Конечно, что-то больно царапнуло в груди. Он растерялся, но по-прежнему крепко прижимал её к себе. Вера испуганно посмотрела на него. Никите стало стыдно. Он сам что — святой, что ли? Был и у него опыт. Был. Одна Ангелина чего стоит! И что, теперь это надо обсуждать с Верой? Ну уж нет!

И вдруг сказал так твёрдо, что сам себе удивился.

— Значит — «было»? И когда? Вчера? Слушай меня внимательно, потому что мы обсуждаем эту тему в первый и в последний раз. То, что было у нас вчера, к нам с тобой отношения не имеет. У нас с тобой есть только сегодня и завтра! Поняла?

Вера всхлипнула.

— Поняла…

Никита вздохнул с облегчением

— Ну, и прекрасно. Давай- ка ложиться спать. Поздно уже, завтра лекцию проспим. Я пошёл в ванную, а ты раздевайся и ложись. Постель в диване. В шкафу возьми мою чистую рубашку, это тебе будет вместо пижамы.

Когда всё случилось, они ещё долго лежали неподвижно, крепко держась за руки.

— Нам будет очень непросто, Верунчик, пока мы не встанем на ноги… Нам ещё два года учиться, потом — год интернатуры. Но мы ведь справимся?

— А разве нам было легко все эти годы?

— Разница в том, что до сих пор я отвечал только за себя, а сейчас нужно будет отвечать за тебя тоже. Ты не сбежишь от меня, если будет совсем тошно?

— Не сбегу, если ты не будешь разбрасывать по всей квартире свои грязные носки. А ты от меня не устанешь?

— Устану, конечно, если ты и дальше собираешься оставаться такой же занудой.


На следующий день Вера выписалась из общежития и переехала к Никите. В первый же свободный вечер, когда ему не надо было бежать на дежурство, они пошли в ЗАГС и подали заявление. Ни о каком Дворце бракосочетания не могло быть и речи — денег было в обрез, свадьбу решили отметить дома в узком кругу, и на курсе особенно по этому поводу не распространяться. Дата регистрации была назначена на осень. Верины родители приехали к ним летом, на несколько дней расположились в комнате соседа. Тесть, Глеб Иванович быстро нашёл с Никитой общий язык, уговаривал после интернатуры (Никита решил после окончания института получать специальность травматолога, а Вера — акушер-гинеколога) переехать в их небольшой городок, устроиться работать в Центральную районную больницу, ЦРБ, где врачей всегда не хватает. Всем жителям города известно, что работают там, в основном, древние пенсионеры в компании с алкоголиками, поэтому двум молодым специалистам главный врач будет очень рад. Никита только отшучивался, посмеивался. Всерьёз об отъезде из любимого города он даже не задумывался. Тёща, Надежда Игнатьевна поглядывала на него со скрытым недоверием, задавала какие-то осторожные необязательные вопросы. Никита не обижался. Он вспоминал маму: наверно, она вела бы себя также, присматриваясь к Вере и оценивая её чисто по-женски.

Итак, теперь Никита словно раздвоился, теперь их было двое.


А ещё кроме Веры у него был настоящий друг, армейский товарищ Михаил. В архитектурный институт он поступил без проблем. Даже все специальные творческие экзамены сдал на пятёрки, учился заочно, и работал в той же реставрационной мастерской. Конечно, из-за своей бесконечной занятости они встречались редко, но сознание того, что Мишка в его жизни навсегда, делало Никиту намного сильнее.

И вдруг с Мишкой произошла одна весьма знаменательная история. Лера в прошлом году окончила институт Культуры и поступила в аспирантуру, как понял Никита, на искусствоведческое отделение, специализировалась на русской архитектуре. Так что рядом с Никитой теперь были два будущих специалиста по архитектуре. И надо же было случиться такому — эти два потенциальных знатока оказались за одним письменным столом в читалке института архитектуры. Михаил готовился к какому-то зачёту, а Лера в поисках какого-то материала для своей научной работы специально приехала в его институт. И они зацепились друг за друга… Никита был этим очень доволен. Тётя Наташа при редких встречах осторожно наводила справки о Мише — что он за человек, надёжен ли… Ну, и что он мог сказать о своём лучшем друге?! В конце концов, тётя Наташа успокоилась и перестала задавать ненужные вопросы. Михаил подружился с отцом Леры, который относился к нему с большим уважением, и Лерин дом постепенно стал для него вторым домом после комнаты Никиты, где его принимали не как гостя, а как близкого человека.


Весной Никите исполнилось двадцать пять лет. Это, конечно, дата… Михаил подарил ему потрясающее подарочное издание книги о Чарли Чаплине, засмеялся.

— Помнишь, как ты в армии хотел заняться киноведением? Вот тебе эта книга для начала.

Никита только головой покачал от восторга. Осторожно положил фолиант на стеллаж.

— Мы её с Верой потом изучим. Вот только сдадим сессию.

В этот памятный день у него в доме собралась очень любопытная компания. Они с Верой — это раз, Михаил и Лера — два, а третья пара была в их обществе впервые, пара довольно неожиданная, надо сказать. Это была Ольга Климова и знаменитый Борис Семёнов, которого на младших курсах звали «Червяк». Об Ольге разговор особый. С ней было весело, она всё время что-то придумывала и сочиняла. На курсе очень хорошо помнили её проделку, когда года три назад она позвонила на вахту общежития, якобы из деканата, с официальной просьбой сообщить заинтересованным лицам, что экзамен, назначенный на пятницу (то есть через три дня) будет проведён завтра. Все однокурсники, проживающие в общежитии, провели ночь в панической зубрёжке. Утром с красными глазами заявились на кафедру, где преподаватели встретили своих студентов в полном недоумении. Ольгу, конечно, быстро вычислили. Пришлось ей громогласно извиняться и уверять всех, что такое больше не повториться. Ну, а с Борисом их столкнула очередная его выходка ещё на втором курсе. Их группа тогда готовилась сдавать зачёт по анатомии по топографии мышц. В зале анатомички на столах лежали несколько мумифицированных трупов с препарированными мышцами. Именно на этих препаратах надо было сдавать зачёт преподавателю. Из-за большого количества желающих потренироваться днём подойти к этим столам было невозможно. Особенно усердные студенты приезжали в анатомичку утром до начала занятий. К ним относилась и Ольга. В тот день она приехала в институт совсем рано, в анатомичке свет был потушен, она зажгла слабый дежурный светильник (основное освещение, очевидно, было отключено), надела медицинский халат, шапочку и подошла к ближайшему столу с мумией, которая почему-то была покрыта с головой чистой белой простыней. Ольга удивилась и сдёрнула её. И встретилась с весёлым взглядом и лучезарной улыбкой лежащего на столе Борьки Семёнова. Это он решил так пошутить над своими однокурсниками — пришёл раньше всех, принёс из дома две накрахмаленных простыни. Одну постелил на чистый свободный стол, другой накрылся. И стал ждать. Надо же было первой появиться Ольге. Она завизжала, и у неё началась настоящая истерика. Борька испугался, соскочил со стола, начал извиняться и просить прощения. Она с силой оттолкнула его так, что он едва удержался на ногах, и убежала. Два года Ольга с ним не разговаривала, не замечала, обходила стороной.

От курса к курсу однокашники Никиты взрослели и умнели. Кто-то делал доклады на занятиях студенческого научного общества, кто-то бесплатно поддежуривал в какой-нибудь институтской клинике, чтобы понять, правильно ли выбрана будущая специальность. Ну, конечно, не обошлось и без потерь: были те, кто сам ушёл из института, поняв вовремя, что это не его стезя, а кого-то «ушли» за хроническую неуспеваемость. Борис остался в институте, из последних сил удерживаясь на плаву. Его давным-давно перестали называть «Червяком», он посерьёзнел и про свою давнюю клоунаду на лекциях забыл. Но медицинские науки по-прежнему осваивал с трудом. И Ольга, на пятом курсе на экзамене по терапии, наконец, отомстила ему за давнее унижение.

Экзамен в тот день принимала в своём кабинете пожилая профессорша, надо сказать, довольно ядовитая дама. Экзаменационный билет состоял из двух частей: теоретической, где надо было описать указанное заболевание со всеми симптомами и необходимыми обследованиями, а во второй части — выписать рецепты на препараты для лечения этого заболевания. Когда в кабинете профессорши оказался Борис, сконцентрировавшись из последних сил, он что-то пролепетал по первой части билета, но с рецептами увяз по горло. Семёнов названия нужных препаратов знал очень приблизительно, а дозировки лекарств в его мозгу вообще не задержались. Всё-таки что-то такое он изобразил на бумаге и неуверенно протянул экзаменаторше. Она бросила беглый взгляд на его писанину и поморщилась. В это время на её столе зазвонил телефон — её срочно вызывал ректор. Она поднялась и, направляясь к двери, произнесла:

— В вашей писульке я ничего не поняла. Напишите «Леге артис» (сие выражение по латыни означает «По всем правилам искусства»).

Но Борис латинских выражений не знал, как и многого другого. Он решил, что это какой-то препарат, и едва за профессоршей закрылась дверь, с вытаращенными глазами, выскочил в коридор, где в нетерпении толпились его однокурсники.

— Ребята! Доза «Леге артис»?!

Единственный человек, который сразу понял, в чём дело, была Ольга Климова, которая, не моргнув глазом, выпалила.

— Ноль пять…

Борис удивлённо взглянул на неё, благодарно кивнул и исчез за дверью.

Экзаменаторша вскоре вернулась. Внимательно вглядевшись в Борькину писанину, высоко подняла брови, хмыкнула и вернула ему листок.

— Ладно. Теперь напишите рецепт на «Дум спиро сперо»…

В переводе это выражение означает — «Пока дышу, надеюсь».

Делать было нечего. Доза была взята с потолка. Профессорша развеселилась и продиктовала ему ещёнесколько известных латинских поговорок, закончив знаменитым выражением «Пер аспера ад астра» — «Через трудности к звёздам». Борька в отчаянии писал самые немыслимые дозировки, которые только задержались когда-то в его мозгу. В итоге в его зачётке появился твёрдый «неуд». Ничего больше не сказав, профессорша, взяв со стола Борькин опус, прилепила его кнопками к своей двери снаружи. Ольга, пытаясь скрыться от расправы, проскользнула в её кабинет следующей. Она получила свою заслуженную четвёрку, но поскольку была девушкой доброй и справедливой, извинилась перед Борисом и взялась натаскать его, хотя бы на слабую троечку. По взаимному соглашению это у неё получилось, слабенькое «удовлетворительно с двумя минусами» он получил у другого преподавателя, который был не в курсе этой эпопеи. В конце концов, Ольга и Борис подружились. Конечно, озорная и весёлая Ольга им верховодила, но Борька нисколько не возражал. Самое интересное, что с ними подружилась Вера. Оля садилась на лекциях рядом с ней и Никитой, в перерыве обязательно рассказывала какие-то смешные истории. К ним присоединялся и Борис, если вдруг осчастливливал лектора своим присутствием. Ольга была девушкой Питерской из благополучной семьи, приносила с собой большое количество вкусных бутербродов, которые их компания уничтожала с большим аппетитом. Никита с удивлением присматривался к Борису. Он уже не казался ему таким неприятным хамоватым бездельником, как на младших курсах. Но с учёбой у него были бесконечные проблемы. Студенты на старших курсах уже курировали больных и надо было вести настоящую клиническую историю болезни. Конечно, это была только студенческая работа, и никто, кроме преподавателя, её не изучал, но в общей оценке знаний она имела преимущественное значение.

Однажды Борис протянул Никите довольно помятую тетрадь и попросил жалобно.

— Сделай одолжение, прочитай, пожалуйста… Скажи, что надо исправить. Ольге не хочу показывать — засмеёт.

Никита пожал плечами.

— Ну, если ты мне доверяешь… Я сегодня работаю, но больница по городу не дежурит, думаю, у меня будет время почитать твоё произведение.

Они сразу договорились, что встретятся вечером следующего дня у него дома.

Никита уже два года работал фельдшером в той же больнице и в том же приёмном отделении. Сегодня в «приёмнике» было тихо, и свежо. Пожилая санитарка помыла полы и ушла в свою клетушку. И он спокойно приступил к изучению шедевра, созданного Борисом. Читал, хмыкал, качал головой. И что с этим недоумком делать?

— Ну, что ты скажешь? — Борис испуганно смотрел на него. — Послезавтра эту историю болезни надо сдать на травме, а потом — ещё терапия… Я много глупостей там написал?

Никита искренне его пожалел.

— Хватает… Прежде всего диагноз. Ты что тут изобразил?

— «Перелом коленного сустава» …

— Солнце моё! Надо тебе начинать от печки… Что такое сустав?

Борька набрал воздуха в лёгкие и выпалил вызубренное вместе с Ольгой.

«Сустав — это подвижное соединение костей скелета, разделённое щелью и покрытое суставной сумкой».

— Садись. Пять. Ну, и как же это сочленение может сломаться?

Его приятель растерянно и беспомощно смотрел на него.

— Сколько костей входят в коленный сустав?

— Три… Я помню, помню… Малая берцовая, большая, и бедренная кость…

— Плюс надколенник. Ну, и какую из этих костей сломала твоя больная, бабушка, которой восемьдесят лет?

— Я понял, понял! — Обрадовался Борис. — Надо было написать «Перелом большеберцовой кости»!

— Ну, и какого хрена ты пишешь эту ахинею? Наш преподаватель и читать эту историю болезни не станет.

Пришлось разбирать подробно каждую страницу.

— Ну, наконец, и твой план лечения больной. Что такое ЛФК?

Борис пожал плечами.

— Лечебная физкультура.

— Правильно. А ты что написал?

Он внимательно вгляделся в текст, словно не им написанный.

— ОФП…

— Это что значит?

— Общая физическая подготовка…

— Молодец! Ещё раз — пять! Ты бабушке в восемьдесят лет с переломом большеберцовой кости назначил общую физическую подготовку?

— Ну, я машинально написал…

— Борька, как ты будешь людей лечить?

— Я что — сумасшедший?! Никого я лечить не собираюсь. Мне нужно диплом получить, иначе батя меня придушит. Он обещал меня устроить в комитет по здравоохранению, подальше от больных.

— Ещё лучше! Ты будешь нами руководить?

— Никем я руководить не собираюсь. Буду тихо сидеть в своём кабинетике и перекладывать бумажки. И писать вам всем по блату разные справки. И если я, наконец, получу диплом, батя мне отдельную квартиру купит, я с родителями изнемогаю!

Никита только рассмеялся.


Вот такая пёстрая компания собралась у Никиты на дне рождения. Сосед опять был в какой-то командировке, квартира была полностью в её распоряжении. Пока девушки возились в кухне, откуда периодически слышался взрыв смеха, друзья в комнате за пустым столом, покрытым новой скатертью, которую только вчера была куплена в Гостином дворе, изнывали от голода,

— Эй! — Крикнул Никита, стараясь перекричать шум в кухне. — Вы ещё долго? Мы есть хотим!

Наконец, стол был накрыт. Никита расставил мамины бокалы, стаканы для воды. Все уселись вокруг. Было тепло от присутствия друг друга — это ведь так редко бывает. После первых банальных тостов все принялись за салаты, которых было много самых разных. Чем ещё могут кормиться студенты? Но кроме салатов была в перспективе и подопечная Лере курица, которая созревала в духовке. Лера постоянно бегала проверять её состояние. Общий разговор был шумный, весёлый. Когда Лера очередной раз соскочила с места, чтобы сбегать в кухню, Михаил с силой усадил её на место.

— Сидеть! — Он встал довольно торжественно. Гости удивлённо притихли.

— У нас с Лерой две очень важные новости. Можно начинать?

— Не тяни! — Не выдержал Никита.

— Итак. Новость первая. В конце этого месяца я, наконец, получаю ключи от своей новой квартиры, которую ждал почти семь лет.

— Ура! — Зазвенело в комнате так, что задрожали рожки в старой люстре.

Все бросились обнимать Михаила, он стоял в кругу друзей довольный и счастливый.

— Ребята, ребята! Это ещё не всё. Это только первая новость

— А вторая?

— А вторая вот какая… Мы с Лерой подали заявление в ЗАГС.

Опять начала дрожать люстра.

— И когда же? Когда?

— В августе. В июле у меня преддипломная практика в Ферапонтовом монастыре, это в Вологодской области. Лера поедет со мной. Это будет у нас этакое свадебное путешествие. Приедем — и распишемся. Теперь у нас есть свой собственный дом.

— Я тоже хочу! — Завопила Ольга.

— В свадебное путешествие? — Многозначительно посмотрел на неё Борис.

Ольга покраснела.

— В Ферапонтов монастырь, дурак! Я о нём читала… Там фрески Дионисия сохранились.

— Кого?

— Ты его не знаешь. Это мой одноклассник. Давай тоже поедем? Это ведь каникулы… Миш, Лера, возьмёте нас в компанию?

Лера уже побежала в кухню за курицей.

— Да, конечно… там интересно. — Обрадовался Михаил. — Я вот Никиту с Верой уговариваю, они тоже в это время могут взять отпуск на работе, тем более, что Вера из Вологодской области.

— Я там несколько раз с родителями бывала. — Подхватила Вера. — И в Ферапонтовом монастыре, и в Кирилло-Белозерском, который совсем рядом. Там очень красиво и интересно.

— Ладно… Мы думаем. — Кивнул Никита. — Будет ещё время поговорить.

— А как всё-таки, Олечка, насчёт свадебного путешествия? — Многозначительно спросил Борис.

Она отмахнулась.

— Отстань, Борька… Мы ведь решили — вот закончим институт, я тебя против твоей воли за уши вытащу… Отец тебе квартиру обещал? Обещал. Вот получишь ключи, тогда и решим.

Никита вытаращил глаза.

— Так вы тоже?

Вера засмеялась.

— Простите его ребята, он у нас как слепой: ничего вокруг себя не замечает.

Лера растерзала курицу на порции.

— Давайте курицу есть, остынет…


В середине лета молодожёны Быстровы нанесли родителям ответный визит. Никите понравился небольшой зелёный городок (в справочниках называвшийся «Посёлком городского типа») на берегу Волго-Балтийского канала на перекрёстке водных, железнодорожных и автомобильных дорог. Первый раз в жизни он видел, как большие теплоходы и баржи торжественно погружаются в шлюзы. Особенно красиво это выглядело поздними вечерами, когда загулявшее летнее солнце исчезало в глубине водохранилища, и на небо полновластной хозяйкой вступала луна. Теплоходы были ярко освещены, до берега доносилась музыка… Тесть предлагал ему сходить в ЦРБ «на разведку» — Никита только отмахнулся.

Глеб Иванович на стареньком «Москвиче» отвёз их в Ферапонтов монастырь, где в это время проходил преддипломную практику Михаил. Он снял в ближайшем домике большую комнату, где поселил беременную Леру. Всего на несколько дней Никита с Верой разминулись с Борисом и Ольгой, которые гостили здесь дольше недели. В чём заключалась преддипломная практика Михаила, Никита так и не понял. Настоящих реставрационных работ в монастыре не проводилось, шла какая-то долгая документальная раскачка. Михаил проводил по Заповеднику немногочисленные экскурсии и, как соловей на ветке, с упоением рассказывал слушателям о чудом уцелевших фресках Дионисия, которыми были расписаны все внутренние стены и колонны древнего храма Рождества Богородицы. Для Никиты и Веры он провёл персональную экскурсию, и постарался рассказать друзьям как можно больше интригующих фактов. Сам храм в то время находился в плачевном состоянии, но Никита на это не обратил внимание — его поразила общая площадь росписи — шестьсот квадратных метров! С ума сойти! От восторга он чуть не свалился с дощатого помоста на полу храма, по которому экскурсанты ходили с осторожностью. Михаил вовремя подхватил его, а то была бы травма у потенциального травматолога…

— Ну, и проект какого здания в твоём дипломе? И при чём тут твоя, так называемая, «преддипломная практика» в Ферапонтовом монастыре? — Спросил Никита у друга, когда они дружно уселись вечером в деревенской комнате, вокруг самовара, который умело разжёг Глеб Иванович.

Лера многозначительно хмыкнула.

Михаил ответил с некоторой заминкой.

— Это «здание», как ты выразился, особенное. Я не говорил о нём никому заранее, потому что до последнего момента не знал, разрешат ли мне представить этот проект. Это должен быть православный храм.

— Ничего себе! — Никита даже головой затряс. Вера зааплодировала

— Аплодисменты будут потом. Если я защищусь. Вы даже представить не можете, как всё было сложно. Меня очень ректор поддержал, сам по разным инстанциям ходил, доказывал, что сейчас начинается строительство новых православных храмов, которые должны следовать лучшим традициям русского зодчества…

— А этот монастырь?

— Это ведь один из древнейших русских монастырей. Современному архитектору здесь учиться и учиться. Неужели вы не понимаете? — Вмешалась Лера.

— Конечно, не понимаем… — Согласился Никита, нисколько не обидевшись.


Началась неизведанная семейная жизнь. Привыкать к ней было очень непросто. Конечно, Вере было легче: она всегда жила с родителями, потом в общежитии с двумя соседками и не знала, что такое одиночество. Никите было куда сложнее. Он далеко не сразу привык к тому, что, просыпаясь по утрам, оказывался в комнате не один. Некоторое время он лежал с закрытыми глазами, прислушиваясь к Вериной возне в ванной, звону чашек в кухне… Сначала его это радовало, потом стало как-то напрягать, и он даже испугался, ну, а потом… Потом просто вошло в привычку. Вера не прощала ему неряшества и постоянно зудела: «Убери это… подними то… положи на место свой…». Никита терпел недолго, начал огрызаться. Теперь испугалась она, перестала делать замечания, и просто поднимала, складывала и убирала разбросанные по квартире его вещи. Взамен получала по утрам вместе со звоном будильника возмущённый вопль.

— Где моё? …моя? … мой?

Но потихоньку семейная жизнь приобретала привычные, спокойные очертания.


Шесть лет обучения в институте, наконец, были позади. А впереди — год интернатуры — годичной практики по выбранной специальности — и только после этого в руках будет заветный диплом. Вера отправилась на работу в институтскую клинику акушерства, а Никита — в ставшую своей, городскую больницу в отделение травматологи и ортопедии. Главный врач, знавший его столько лет, нисколько не возражал и спокойно подписал ходатайство. Теперь супруги Быстровы были врачами и получали, хоть и мизерную, но врачебную зарплату. И теперь у них были самые настоящие выходные! Они отрывались, что называется, по полной: запоем ходили в театры, в кино, на выставки в музеи, частенько с персональными гидами в лице Михаила и Леры… Спустя годы Никита часто вспоминал это прекрасное время, никогда больше он не чувствовал себя таким свободным. Но главным делом жизни была медицина. Под наблюдением старших коллег они с Верой теперь самостоятельно вели больных. Никита изучил по компьютеру все современные методики в ортопедии, напрашивался ассистентом на самые сложные травматологические операции, убегал на лекции в институт ортопедии и травматологии имени Вредена, в институт Турнера, где лечились дети с самой тяжёлой ортопедической патологией. Незаметно прошёл год. Конечно, год обучения любой медицинской специальности — это очень мало, но, во всяком случае, Никита теперь был уверен, что на дежурстве больному даже с самой сложной травмой он поставит правильный диагноз.

И тут случилось неожиданное. В больнице, где он прошёл путь от санитара до врача, вдруг обосновалась кафедра хирургии университета, и был объявлен приём в ординатуру. И Никиту вдруг стали одолевать сомнения. Конечно, он с удовольствием занимался травматологией, но знакомые больничные хирурги, которым нравилась его профессиональная дотошность, исподволь начали убеждать его продолжить медицинское образование в ординатуре, но уже по хирургии. Как и все пытливые молодые люди, Никите хотелось и травмой заниматься, и в хирургии стать специалистом… А время шло. Обучение в интернатуре подходило к концу. Но интернатура — это только начало, только вступление в новую профессию, а два года ординатуры — это уже высшая ступень образования. Совсем неожиданно Никита вдруг обнаружил в себе ослиное упрямство в достижении цели, связанной с будущей профессией. И он принял решение. А когда Никита что-то решал, он никогда не оборачивался назад. Ещё в школе он вычитал где-то фразу, которая стала его девизом: «Жалеть о сделанной глупости, значит, делать ещё одну». А учиться ремеслу хирурга — разве глупость?!

Наконец, он решился поговорить с женой.

Вера вспыхнула и её глаза повлажнели. Для Никиты это не было неожиданностью. Она помолчала, потом тихо произнесла, глядя куда-то в сторону.

— Поступай в ординатуру, если хочешь…

— Веруся! Солнце моё! Я догадываюсь, о чём ты думаешь…

— Да, да, да! Я думаю о ребёнке. Ведь мы хотели сразу после интернатуры подумать об этом всерьёз. А теперь это всё откладывается на целых два года. Никита, мне уже немало лет для первородящей…

Конечно, ребёнок — это серьёзно. У Михаила с Лерой уже была весёленькая полугодовая дочка — было завидно. Сколько раз они с Верой об этом говорили, строили планы, как будут жить, когда в доме появится маленький человечек. Честно говоря, Никита совсем не представлял себя отцом, но вдруг начинал мечтать, что наступит момент, и он начнёт обучать сынишку играть в футбол или решать шахматные задачи. Ну, а если родится девочка, значит, будет музыкальная школа или балетная студия. Но это уже по Вериной части, тут он — пас… Кто говорит — жаль, что увеличение семейства откладывается на два года!

Он вздохнул, сделал вид, что согласился с ней, надеясь, что потом сможет её уговорить. Пока миролюбиво произнёс.

— Хорошо. Всё. Забудь. Этого разговора не было. Я не могу погрузить тебя в нищету: в ординатуре я два года буду получать нищенскую стипендию, и мы будем жить только на твою нищенскую зарплату. Это я так… Размечтался. Забудь.

Но Вера слишком хорошо его знала и не поверила его уступчивости. В доме её родителей все решения были за отцом, мать всегда ему уступала, даже, когда считала его решение ошибочным — пусть сам убедиться, что был неправ.

Она тоже успокоилась и сказала твёрдо.

— Никита, ты — мужчина, и у тебя должно быть любимое дело. Решай сам. Как решишь, так и будет. А насчёт денег… Нам что — привыкать? Как мы жили с тобой на младших курсах? Меня оставят в клинике после интернатуры, я разговаривала с заведующей, у неё есть вакантные ставки. Буду брать побольше дежурств, и ты, может быть, тоже найдёшь какую-нибудь подработку. Ну, выдержим мы ещё два года, потерпим. Если что — родители помогут. Я им позвоню…

— Не вздумай! — На душе полегчало. — Я хотел только посоветоваться, подумаю ещё. Поговорю с заведующим травмы, попрошу у него полставочки совместительства…. Может быть, он мне даст ночные дежурства, конечно, если другие врачи не будут возражать, что я у них заработок забираю. В общем, я пока ничего не решил. «Чапай думать будет».

Конечно, он всё уже решил. Теперь надо подойти к заведующему кафедрой хирургии и представиться ему в качестве претендента на место в ординатуре. Никите нравился этот молчаливый серьёзный человек, который часто присутствовал на утренних больничных «пятиминутках», иногда высказывал свои неожиданные и интересные предложения. Надо будет подойти к нему в ближайшее время, собраться с духом — и подойти. Попасть на обучение в ординатуру непросто, конкурс большой. Интересно, что скажет профессор интерну-травматологу по поводу его желания стать хирургом?

Эта встреча прошла не без волнения. Конечно, объяснить своё решение Никите было непросто, поначалу он бормотал что-то нечленораздельное, заведующий кафедрой в полном недоумении смотрел на него. В конце концов Никита разозлился и чётко и внятно сформулировал то, что давно решил для себя: он хочет стать специалистом по обеим профессиям, поскольку они достаточно близки между собой, можно сказать — смежные. И профессор ему поверил. Скоро выпуск, и после получения диплома надо сразу подавать документы в ординатуру.


На следующий день после выпускных торжеств, Никита положил диплом во внутренний карман летней куртки, купил несколько веточек хризантем, и, ничего не сказав жене, поехал на кладбище.

Был будний день, довольно сумрачный, ветреный, накрапывал мелкий дождь. Где-то высоко шумели кронами старые деревья. Вдалеке среди могил мелькали редкие одинокие посетители.

Никита долго стоял возле маминой могилы, комок в горле перехватывал дыхание.

— Вот, мама… — Наконец, сказал он очень тихо, прижав лежащий в кармане куртки диплом к груди. — Я стал врачом, как ты хотела. Но это только диплом. Я обещаю тебе, что стану хорошим специалистом и в травматологии, и в хирургии. Вот увидишь…


Веру оставили в институтской клинике акушерства и после доверительного разговора с заведующей отделением (пришлось объяснять, что муж поступил в ординатуру, и в семье сложно с деньгами) она получила полставки совместительства. Конечно, это был жест доброй воли со стороны завотделением: молодые врачи, как правило, «сидят» на голой ставке. Никита тоже пошёл к главному врачу своей больницы. Внимательно выслушав новоиспечённого травматолога, которого помнил ещё санитаром, пришедшего с просьбой о нескольких дежурствах в месяц, ответил не сразу. Никита приготовился услышать отказ. Но всё-таки, глубоко вздохнув, начальник подписал его заявление. Никита летел домой, как на крыльях.

Понемногу, они с Верой втянулись в новый ритм жизни. Никита ночами дежурил в травматологическом отделении, днём слушал лекции по хирургии, часто ассистировал на операциях, присутствовал при консилиумах, профессорских обходах, и больничные хирурги, с которыми он сидел в общей ординаторской, обсуждали с ним планы лечения больных. Первый год обучения в ординатуре проходил успешно. На кафедре Никиту хвалили.

Вера после интернатуры достаточно уверенно чувствовала себя на дежурствах. Конечно, роды принимала акушерка, но от правильно выбранной тактики врача зависело многое. Надо было вовремя сделать необходимые назначения, внимательно следить за состоянием роженицы, иногда прибегать к незначительным, но важным хирургическим манипуляциям. Несколько раз пришлось самой делать Кесарево сечение — дежурный хирург был занят в соседней операционной, а состояние роженицы требовало немедленного вмешательства…

Но весной всё рухнуло. Неприятности посыпались на головы Быстровых одна за другой. Однажды, вернувшись домой, Никита застал Веру в слезах. Вообще-то Вера плакала редко и никогда не использовала слёзы для убеждения. Но здесь было что-то совсем другое. Он не стал сразу наваливаться с расспросами, ожидая, что она сама всё расскажет. Вера, всхлипывая, разогрела обед, поставила перед ним тарелку с вкусным борщом, села рядом на табурет и подождала, пока он пообедает. Никита поел, отставил тарелку, поблагодарил и вопросительно взглянул на неё.

Вера сказала осипшим от рёва голосом.

— Я беременна… Я не знаю, как это …

Он не сразу понял, но, когда понял, душа ушла в пятки. Это, действительно, было непонятно. Они — врачи, Вера — гинеколог, они были уверены, что делают всё, чтобы никаких случайностей не произошло. Но, видимо, «и на старуху бывает проруха». Его воспитывала женщина, мать, что такое мужчина в доме он мог представить себе, только бывая в доме тёти Наташи. Никита впервые в жизни почувствовал себя ответственным и за жену, и за будущего своего ребёнка. Это было совершенно новое ощущение, оно испугало его. Вера, как всегда, поняла и смотрела на него со страхом. Ему вдруг стало стыдно. Он откашлялся и произнёс, как можно увереннее.

— И чего ты так испугалась? Мы хотели малыша. Значит, он у нас будет.

— У нас нет денег. Я не представляю, как мы будем жить…

— И не надо сейчас ничего представлять. — Голос его становился более уверенным, он понемногу приходил в себя и, кажется, находил правильные слова. — Знаешь, один мудрый человек сказал, что проблемы надо решать по мере их поступления. Пока что у нас с тобой глобальных проблем нет. От чего-то, конечно, приходится отказываться, но на еду нам хватает. На работе никому пока ничего не говори. Скажешь тогда, когда всё и так будет понятно…

В летний отпуск Вера поехала к родителям одна — Никита часто дежурил: врачи травматологи ушли в отпуска, и оставшиеся доктора были рады, что кто-то освободит их от лишних дежурств.

Напряжение, конечно, осталось. Но почти до Нового года всё шло своим чередом. Вера изо всех сил скрывала подступивший токсикоз. Цвет лица стал зеленоватым. Подкатывающая к горлу тошнота заставляла её срываться с места и опрометью мчаться из ординаторской в туалет. Коллеги-акушеры за её спиной понимающе улыбались, но вопросов не задавали. Наконец, её вызвала заведующая отделением.

— Вера Глебовна, вы в положении? — напрямую спросила она.

Пришлось говорить правду.

— Так получилось… Мы хотели позже, когда муж закончит ординатуру.

— Я сочувствую вам… Будет сложно.

Вера кивнула.

— Мы знаем…

— Ладно. Работайте пока. Но не переусердствуйте. От токсикоза принимайте… — Она назвала препарат. — Это пока лучшее, что есть.

— Спасибо.

В конце концов пришлось отказаться сначала от совместительства, потом и от дежурств — принимать роды у других мешал собственный увеличивающийся живот. Коллеги особенно не возражали. Кое-как дотянули до декретного отпуска. Никита упорно занимался, дежурил по ночам. Ему даже нравилось, что теперь Вера всегда была дома. Они очень сблизились за это время. Приближалось время родов. Оба, конечно, волновались, но Никита, как мог, успокаивал жену, шутил, старался придумывать всякие смешные больничные истории. Пока денег хватало. Иногда что-то подбрасывали родители. Никита злился, но отказаться не мог — эти рубли шли на дополнительное питание для Веры.

О том, что он стал отцом, что Вера родила прекрасного мальчишку, ростом в целых пятьдесят три сантиметра, он узнал в операционной перед самым Новым годом. Хорошо, что в тот день он стоял рядом с профессором вторым ассистентом. Первый ассистент уже накладывал швы — операция закончилась.

В этот момент в операционную осторожно вошла дежурная медсестра и встала у порога. Все хирурги были заняты, только анестезиолог спокойно сидел на круглом табурете под монитором. Сестра поманила его пальцем. Доктор быстро вскочил и исчез вместе с ней за дверью. Вернулся почти сразу, проходя мимо, хлопнул Никиту по плечу. Всё стало понятно по его сияющему взгляду поверх маски.

Итак, теперь их было трое. Вера сама кормила, умело обращалась с новорожденным сынишкой. С именем было решено давно — назвали Дмитрием, Димасиком, Димулей. Никита осторожно подходил к кроватке, не сразу научился брать своего сына на руки, боялся уронить. Вера счастливо смеялась над его неуклюжестью и страхами. Всё было хорошо.

И вдруг последовал очередной удар.

Накануне Нового года Никиту вызвал главный врач больницы.

— Садись, — махнул начальник рукой на стул возле своего стола.

Никита сел. Кажется, повода для встречи с главврачом не было. Заявление на совместительство в новом году было подписано неделю назад.

— Ты понимаешь… — Услышал он после затянувшейся паузы, — я вынужден отказать тебе в совместительстве… Дежурства ты закрываешь, но ведь больных вести некому… Надо брать ещё одного хирурга на полную ставку, завотделением настаивает.

Это было откровенной ложью. Несколько дней назад Никита разговаривал с заведующим, который к нему благоволил. Тот как раз колдовал над графиком дежурств на январь. Расспросил о сынишке, о жене, и поставил ему два дополнительных дежурства, уменьшив тем самым количество своих собственных.

Кровь ударила Никите в голову. И что теперь делать? Просить? Унижаться? В больнице все осведомлены о его семейном положении. А главврач почему-то на него не смотрел, перелистывая какие-то бумажки на столе. Никита понял, что все разговоры бессмысленны, молча поднялся и вышел.

Сегодня как раз было последнее декабрьское дежурство. Дальше — только жалкая стипендия в ординатуре и скромное пособие Веры по уходу за ребёнком. На эти деньги прожить втроём невозможно. Они с женой давным-давно сократили до предела расходы на еду. Питались овсянкой, макаронами и картошкой. Скрашивался этот рацион маринованными огурцами и помидорами, которыми с оказией снабжали их родители Веры. Выручало и приготовленное мамой варенье, которое она завезла к ним в изобилии ещё осенью, не надо было тратиться на сахар. Пелёнки и подгузники Вера стирала, памперсы использовались только ночью — слишком дороги. Она донашивала вещи, которые носила ещё в студенческие годы. Никита вполне успешно освоил навыки сапожника и периодически менял набойки на её старых сапогах, закупив заготовки по дешёвке у знакомого обувщика. К счастью, Вера никуда не ходила кроме ближайших магазинов и прогулок с ребёнком. У самого «сапожника» зимней обуви не было. Разбирая хлам в кладовке, он нашёл свои почти новые лыжные ботинки, и теперь их носил даже в самые сильные морозы, натянув их на толстые шерстяные носки, которые ему связала тёща. Пока он работал в больнице в доме было молоко, которое получали хирурги «за вредность», иногда натуральное заменялось сухим, но всё равно это было молоко, которое было необходимо Вере как кормящей маме… Теперь его надо было покупать. К любимому компьютеру Никита давно не подходил. Пользоваться им было почти невозможно, он постоянно зависал. О мониторе и говорить нечего. О новом компьютере даже мечтать не приходилось. Если вдруг неожиданно приезжали родители, которые приходили в ужас от их нищеты, то на столе появлялись и курица, и свежая рыба, которую круглый год ловил в величественной северной реке Глеб Иванович. Тесть и тёща в два голоса уговаривали Никиту после окончания ординатуры переезжать к ним. Семьёй жить легче, и с ребёнком бабушка всегда поможет, и жильё они обязательно рано или поздно получат — двум врачам обязаны предоставить… Никита только отшучивался, он был уверен, что работу в каком-нибудь городском стационаре он обязательно найдёт.

До окончания обучения в ординатуре осталось всего полгода.

Сегодня больница по скорой помощи не дежурила, ночью надо будет всё обдумать. Но, честно говоря, после посещения кабинета начальника решение пришло сразу — оно было единственно возможным в этой ситуации: надо бросать учёбу, уходить из ординатуры и устраиваться куда-то на работу. Соглашаться на все условия, только бы работать и зарабатывать. Он подумал о том, что скажет Вера. Что скажет… Что он сам во всём виноват, придумав эту ординатуру и погрузив их семью в нищету. Надо уходить. Очень жаль зря потраченного времени, но другого выхода нет.

Вера, выслушав его, долго молчала, думая о чём-то своём. И вдруг спросила.

— Что такое «форс-мажорные обстоятельства»?

Никита пожал плечами.

— Ну, это какие-то чрезвычайные обстоятельства… Точно не знаю. Зачем тебе?

— Не знаю, может быть пригодится… Я видела в твоём договоре при поступлении в ординатуру.

— В договоре написано что-то про форс-мажор? Не помню…

— Да. В разделе о сроках обучения. Я запомнила только потому, что не понимала смысла этого выражения.

— Поищи, пожалуйста, этот договор. Я не помню, куда его засунул.

— Ты засунул, а я переложила в нашу папку «Документы»… Сейчас найду.

Но в этот момент за фанерной перегородкой, в клетушке, которую они гордо величали «спальней», громко завопил проголодавшийся Димасик. В этой «спальне» старый двуспальный диван и кроватка сынишки стояли вплотную друг к другу. Вставать с дивана приходилось с некоторыми сложностями, только передвинув кроватку вперёд или назад. Эту удобную кроватку подарил им сосед, ненадолго появившийся в Петербурге, когда Вера с ребёнком ещё были в роддоме. Они тогда очень огорчались, что у них хватает денег только на коляску и что малышу придётся в ней спать до лучших времён. И эти времена наступили довольно быстро с приездом соседа геолога. Он не только подарил кроватку, но и целый ворох вещей для новорожденного мальчугана, начиная от дорогих памперсов.

Обиженный плач сынишки набирал всё большую громкость.

— Мы хотим есть… — Резюмировала Вера. — Сейчас, сейчас… — Вот только найду нужные бумажки для нашего папаши- растеряши…

Она достала папку и положила перед Никитой.

— Где-то здесь ищи. Я покормлю Димасика, вместе посмотрим, что там написано про форс-мажор.

А в договоре было написано, что если у обучающегося в ординатуре возникают какие-то непредвиденные обстоятельства (тот самый «форс-мажор»), то в исключительных случаях срок обучения может быть сокращён на полгода.

Никита с надеждой взглянул на жену.

— Как ты думаешь, рождение незапланированного ребёнка является непредвиденными обстоятельствами?

— Ну, это, мой милый, не нам с тобой решать… Это как посчитает твой профессор…

— У него завтра по расписанию лекция по гнойным плевритам. Я хотел послушать. После лекции я с ним переговорю, если он сразу не убежит куда-нибудь. Переговорю, тогда и будем принимать решение.

Ночь Никита не спал. Какой уж тут сон — завтра решится его судьба, завтра нужно будет принимать решение о жизни своей семьи, о своей будущей профессиональной жизни.

Лекцию он слушал, что называется, «в пол-уха», всё время отвлекаясь. Почти вслух репетировал и подбирал нужные слова для беседы с профессором.

Конечно, его заявление стало для заведующего кафедрой полной неожиданностью. На клинических разборах больных, на операциях, когда он стоял рядом с профессором первым ассистентом, этот ординатор заметно выделялся среди других его учеников своей профессиональной подготовленностью, и уже достаточным навыком взаимодействия с оперирующим хирургом. Однажды после очередной удачной операции, которую они провели в тандеме, профессор даже похлопал его по плечу, одобрительно улыбаясь.

— Молодец… Соображаешь…

И вот теперь этот ординатор хочет оборвать учёбу за полгода до её официального завершения. Заведующий кафедрой внимательно выслушал Никиту, который начал свою речь, спотыкаясь на каждом слове, но, встретив внимательный взгляд старого умного человека, в конце концов, успокоился.

Профессор, подумав немного, попросил подождать за дверью, поскольку ему надо посоветоваться с коллегами.

Никита сел в коридоре на скрипучее откидное кресло и стал ждать. Мимо него прошла, приветливо улыбнувшись, и скрылась за дверью профессорского кабинета доцент кафедры- миловидная женщина средних лет, потом — два ассистента, которых ординаторы за глаза звали «Бобчинским и Добчинским», поскольку они всегда появлялись одновременно. Педсовет теперь был в полном составе. Совещались преподаватели недолго. То ли «Бобчинский», то ли «Добчинский» (Никита от волнения даже не понял) пригласил его зайти. Профессор объявил вердикт: удостоверение об окончании ординатуры он получит под № 1 в ближайшие дни. И хотя он в церковь не ходил и о Боге вспоминал в исключительных случаях, убегая счастливым по больничному коридору, он перекрестился на ходу.

Надо было забрать из больницы свою трудовую книжку, и Никита пошёл в отдел кадров. Женщина- кадровик, не задавая лишних вопросов, подвинула к нему большой журнал, где он должен был расписаться в получении своего документа. На всякий случай он спросил, если вакантные ставки в хирургическом отделении — она сочувственно покачала головой. В этот момент в отдел кадров вошёл заведующий травмой. Тот самый, который всего пару недель назад отдал Никите два своих дежурства. Он вошёл не один, в сопровождении какой-то худой девицы без медицинского халата.

— Марина Петровна, это наш новый доктор… — произнёс он и только потом понял, что со стула поднялся бывший дежурант его отделения.

Завотделением смутился ровно на минуту. Никита прошёл мимо него к двери, сжимая в руке свою трудовую книжку, буркнув едва разборчивое «Здрасьте».

— Так вот кто новый травматолог в отделении…

Он не завидовал своим бывшим коллегам. Вообще-то женщина-травматолог в стационаре — это нонсенс. Травматологи, как правило, мужики не слабые — им приходится наравне с профессиональным умением постоянно применять физическую силу. Одна репозиция сломанных костей чего стоит, да и во время операций иногда требуется поднимать, поворачивать, сгибать и разгибать тяжёлые вялые конечности травматологических больных, находящихся под наркозом. Но это теперь его не касалось. Правда, Никита так и не понял, что за метаморфоза произошла с его бывшим заведующим. Почему он не поговорил с ним, не объяснил, почему вдруг стал наставать на приёме нового врача вместо него — дежуранта. Впрочем, почему, собственно, начальство должно объяснять свои поступки подчинённым? Вот, если он сам будет когда-нибудь завотделением, он будет вести себя совсем иначе.

Никита позвонил с вахты больницы домой и ликующим голосом произнёс только одну фразу.

— «Свободу Юрию Деточкину!»

Он повесил было трубку, но встретив недоумевающий взгляд вахтёрши, сообразил, что Вера может это понять по-разному: и как отказ профессора в признании рождение ребёнка форс-мажорной ситуацией, так и его согласие на сокращение срока обучения. Он снова набрал свой номер, и услышав испуганный голос жены, пояснил.

— Всё нормально, Веруся! Я получу удостоверение ординатора по хирургии под номером один! Я еду домой, жди!

Теперь всё. Он поблагодарил вахтёршу и почти вприпрыжку поскакал к трамвайной остановке.

Прежде всего надо связаться с Борисом Семёновым. Отец Борьки выполнил своё обещание: устроил его каким-то клерком в городской отдел по здравоохранению. Он-то знает, что творится в городе со штатами врачей. На следующий день ещё с утра Никита был в горздраве. Вызвал однокашника в коридор. Борис быстро обнял его, повлёк в местный буфет, взял по чашке кофе.

— Ну, и чем ты здесь занимаешься? — Никита был рад увидеть старого приятеля.

— Да так… Ерундой всякой. Отчёты, статистика… Ничего интересного. Но на доску Почёта мой портрет повесили.

— Поздравляю.

— Брось. Рассказывай, зачем пришёл.

Никита коротко поведал ему о своих не слишком весёлых делах.

Борис сочувственно покачал головой. Понизил голос и продолжил почти шёпотом.

— Ты знаешь… Я, к сожалению, в вопросах трудоустройства ничем не могу помочь. Главврачи меня презирают, ну, просто не замечают, когда здесь появляются — кто я такой для них? Они у нас теперь — местные царьки: им отдано на откуп всё местное здравоохранение. Знаешь, сколько они заплатили, чтобы получить свою должность?!

Никита не поверил своим ушам.

— Платят за должность?

— Вот именно. И не в рублях, а в долларах. Сказать сколько?

Никита отмахнулся.

— Оставь. Пошли они…

— А после трудоустройства условие только одно — делиться доходами с вышестоящими чиновниками. Теперь так.

Никита не очень поверил Борькиным словам, подумал, что тот преувеличивает, может быть, обижается на кого-то, да мало ли…

Борис отвёл его в отдел кадров. Пожимая ему руку на прощанье, Никита передал привет Ольге.

— Мы разбежались… — Грустно пожал тот плечами.

— Да ты что?! С чего это?

— Ну, она — умная, а я — дурак. Вот даже о Дионисии узнал только от Михаила в Ферапонтовом монастыре.

— Ничего страшного. Я тоже о нём впервые услышал от того же Михаила, правда, ещё в армии. Ты вот что… Приезжай к нам. Знаешь, как у нас весело! Есть нечего, Димасик орёт, пелёнки на голове сушатся, мы с Верой перепираемся… Приезжай!

— Приеду… — Кисло пообещал Бори, помахав на прощанье рукой.

Ничего конкретного в отделе кадров Никита не услышал. Ему объяснили, что всеми кадрами сейчас занимаются только главные врачи стационаров. Надо разговаривать только с руководителями медицинских учреждений. Никите показался несколько странным сам тон инспектора по кадрам: он сначала как-то многозначительно смотрел на него, но потом вдруг равнодушно отвернулся. Только сказал на прощанье.

— Вы должны понимать ситуацию: у нас в городе — несколько медицинских вузов, распределения нет, никто уезжать не хочет, и все норовят в стационар…

Но теперь было понятно, что работу найти будет непросто: главные врачи принимают посетителей в определённые дни и часы, значит, надо садиться за телефон и обзванивать всех секретарей, узнавая график приёмов, и только после этого отправляться на собеседование.

Дома никого не было — Вера гуляла с ребёнком. Наскоро хлебнув чаю с традиционными в их семье сушками с маком, Никита достал толстую телефонную книгу и, найдя, нужный телефон одной из самых крупных больниц, набрал номер справочного. Это значительно удлиняло переговоры: в телефонных книгах указывались только номера справочных отделений. Как правило, в них работали старушки-пенсионерки, порой довольно бестолковые, приходилось подолгу объяснять, зачем ему понадобился телефон секретаря главврача. Иногда Никите довольно грубо отказывали, а то и просто бросали трубку. Но даже если и удавалось переговорить с секретарём и записаться, то приёмный день был не завтра, а только через два-три дня, или даже на следующей неделе. Он так расстроился, что даже не слышал, как Вера открыла дверь своим ключом. Только когда в коридоре заскрипели колёса детской коляски, он вскочил с места и, пригибаясь под мокрыми пелёнками, развешенными на верёвках по всей длине коммунального коридора, помог Вере снять старенькую, вылинявшую куртку.

— Ты давно дома? А мы погуляли… Димасик спит, пусть спит пока. Ты только распеленай его сверху, чтобы не перегрелся.

Никита осторожно расслабил путы, которыми был спелёнат его сынишка. Потрогал его крохотный носик — так учили когда-то на практических занятиях по педиатрии: носик у ребёнка тёплый, значит, всё в порядке, не замёрз.

— Ты что-нибудь ел?

— Нет… сразу засел за телефон.

За обедом он рассказал жене о том, чем занимался, пока её не было.

— Я покормлю Димасика, если он заснёт, то помогу тебе…

— Чем ты можешь помочь? Я записался на приём в три больницы. Но это будет не быстро.

Визиты к главврачам были на удивление однообразными. Короткое «Садитесь», три минуты Никитиного монолога, беглый оценивающий взгляд внешнего вида визитёра, и однообразное «к сожалению…». Никита начинал понимать, что эти походы бессмыслены. Но почему? Он был уверен, что вакантные ставки и в хирургическом отделении, и, тем более, на отделениях травматологии есть. Возможно, они заняты совместителями, но не все же! Такого ни один главный врач не допустит. Безнадёжность давила на плечи. На лестнице последней крупной больницы, которую Никита посетил в вечерние приёмные часы главврача, он неожиданно столкнулся со своим однокашником, с бейджиком на кармане медицинского халата. С этим парнем он проходил вместе интернатуру по травматологии, у них всегда были добрые, доверительные отношения. Однокашник удивлённо уставился на него.

— Никита! Ты? У тебя здесь кто-то лечится?

— Нет… Я по личным делам к начальству. А ты здесь работаешь?

— Да. Уже два года. Ты в ординатуру поступил, а я — сюда…

— И доволен? — Не скрывая зависти, спросил Никита.

Его приятель понял всё правильно.

— Ты хочешь сюда на работу? — Он сочувственно посмотрел на него, подумал секунду и предложил. — Ты вот что… Ты меня подожди в вестибюле, если не торопишься. У меня рабочий день закончился, я быстро переоденусь, и мы вместе домой пойдём. По дороге поговорим.

Они шагали к ближайшей станции метро почти в ногу. Оба молчали.

— И сколько ты здесь получаешь? — Спросил Никита, чтобы как-то начать разговор.

Его однокашник пожал плечами, ответил без особого энтузиазма.

— На метро хватает.

— Не понял…

— Ну, что тут понимать! Получаю я не рубли, а копейки, которых только на метро и хватает. Слава богу, родители — люди обеспеченные, я с ними живу, семьи нет. А у вас с Верой, говорят, сынишка родился, тебе деньги нужны. Ты, действительно, ничего не понимаешь?

— Нет…

— Ну, так слушай. Чтобы устроиться в эту больницу, я три первых зарплаты отдал главному врачу. Следующие три — начмеду и заведующему отделением. И в течение всего последующего времени своей кипучей деятельности в этом учреждении все заработанные деньги делю между начмедом и заведующим…

Никита остановился, обалдело глядя на него.

— Это что — везде так?

— Никитушка, ты отстал от жизни на много лет.Не ходи по больницам, ручаться могу, не возьмут тебя на работу в стационар. Ты только не обижайся: по одним твоим лыжным ботинкам понятно, что с тебя взять нечего. Попробуй сунуться в поликлинику, там вроде бы дефицит кадров. А в больницах…

Пока шёл от метро к своему дому, в мозгах его расходился туман: задним числом он начинал понимать все необъяснимые события последних недель. Понял, почему главный врач его родной больницы вдруг отказал ему в совместительстве, почему заведующий отделением неожиданно изменил своё отношение к нему. Значит, эта тощая девица, которую он видел тогда в отделе кадров, обещала начальству деньги, самую настоящую взятку. И впервые Никита подумал о своих лыжных ботинках — оказывается, теперь важно, в чём ты ходишь. До сих пор он не задумывался, не придавал значения своей обуви, тем более, что в больнице он ходил в хирургическом костюме и, как все коллеги, в шлёпанцах, а в операционную надевал бахилы… Стало так тошно, что захотелось куда-то спрятаться, сжаться в комок. Это был настоящий тупик. Конечно, поликлиника была в запасе, тем более, что ближайшая находилась в соседнем дворе. Но так обидно после девяти лет обучения заниматься пролежнями и трофическими язвами хроников. Никита был уверен, что способен на большее. Он заставил себя встряхнуться: с чего-то надо начинать, а там ещё посмотрим. Он должен всё объяснить Вере, которая в связи с декретом также была далека от сегодняшних событий и верила, что, в конце концов, он сможет устроиться на работу в стационар.

Но деньги, которые он получил при расчёте, подходили к концу. Даже если он устроится в поликлинику, первую зарплату получит не скоро. На работу надо было устраиваться немедленно, сегодня, сейчас… Но куда? И вдруг Никита вспомнил, что в их доме, в подвале соседней парадной недавно открылось фотоателье «Кодак», которое сразу же стало популярным. Люди несли туда свои фотоплёнки, оставляли на определённое время и потом получали готовые фотографии. Ещё в школьные годы он увлекался фотографией, умело обращался с реактивами. Снимки у него получались очень неплохие, иногда даже эффектные. Мама его хвалила. Ателье работало круглосуточно. Надо попробовать устроиться туда на работу по ночам. По крайней мере — на время, там будет видно. Хозяин ателье очень обрадовался — работников у него не хватало, особенно в ночную смену. Деньги он обещал очень скромные, но всё-таки это были живые деньги. Сегодня Никита должен был выйти на вахту в первый раз.

Он открыл дверь своим ключом. Войдя в прихожую, очень удивился, услышав в комнате спокойный мужской баритон. Вера выскочила к нему навстречу, он ещё больше удивился, встретив её испуганный, растерянный взгляд. Она прижалась к нему и прошептала прямо в ухо.

— Твой отец…

— Что?!

Никита не сразу понял. Не спеша разделся и прошёл в комнату. Из-за стола поднялся седой подтянутый мужчина, среднего возраста, испытующе взглянул на него. Хотел было протянуть ему руку, но вовремя спохватился.

— Здравствуй, Никита. Я — твой отец… Меня зовут Пётр Васильевич Симонов.

— Значит, всё-таки — Пётр… Значит мама записала его отчество не по имени своего отца, Никитиного деда, а по имени этого человека… — Успело промелькнуть в мозгу.

Он не сразу оправился от растерянности. Потом откашлялся и спросил.

— Допустим. И зачем вы здесь?

— Я хочу, чтобы ты меня выслушал… — Ответил гость, тоже осипшим от волнения голосом.

— О чём? — Интонация была презрительно-вызывающая.

— Никита… — остановила его Вера.

— Хорошо… Я сейчас помою руки и вернусь к вам.

Он прошёл в ванную, и прижался вспыхнувшим лицом к полотенцу. Неслышно вошла Вера, дотронулась до его плеча.

— Никита…

— Зачем ты его впустила? Явился папочка… Что ему нужно от безработного сына? Говорят, вот такие блудные отцы требуют от детей алиментов…

— Перестань. Он совсем не похож на просителя алиментов. Посмотри, как он одет… Иди к нему. По крайней мере, выслушай, что он скажет. И постарайся всё-таки быть интеллигентным человеком.

Вера ушла в комнату.

Никита тщательно, словно перед операцией, вымыл руки, лихорадочно соображая, что и как он должен сказать этому мужику, свалившемуся ему на голову в самое неподходящее время…

Войдя в комнату, он только сейчас заметил, что на столе стоят чашки из маминого сервиза, а рядом с вазочкой с сушками возвышается початый торт.

— Садись… — Выразительно велела Вера и налила ему крепкого чаю в чистую чашку.

Димасик заплакал за перегородкой. Вера облегчённо вздохнула и вышла к нему, плотно прикрыв за собой дверь. Двое мужчин остались наедине. Молчали довольно долго. Никитин чай начал остывать.

— Я слушаю вас… — Наконец, произнёс он. — Только, пожалуйста, короче. У меня нет времени.

Он взял из вазочки сушку и громко надкусил её.

— Хорошо, — проговорил гость. — Я постараюсь высказаться как можно короче.

И начал своё повествование. Оно, и на самом деле было сжатым и лаконичным. Говорить он умел.

Вот что Никита услышал.

Когда Пётр, которому было тогда столько же лет, сколько сейчас Никите, узнал о беременности его матери, он просто испугался. Впереди была жизнь, полная интересных событий и приключений, а тут вдруг — младенец. Он струсил. У него была хорошая специальность: окончил железнодорожный техникум, работал машинистом тепловоза. Он сбежал не куда-нибудь, а на БАМ, надеясь спрятаться там от себя самого и своей совести. Стараясь подавить в себе чувство вины, занялся самообразованием, окончил институт, сделал карьеру. Стал начальником участка, потом ещё большим начальником. Никита пропустил мимо ушей — каким именно, это было совсем неважно. Был дважды женат — неудачно, развёлся. В настоящее время живёт один.

Из-за перегородки вышла Вера с ребёнком на руках. Пётр Васильевич запнулся на полуслове, внимательно всматриваясь в личико внука. Улыбнулся.

— И сколько же у меня братиков и сестричек? — не удержавшись, ехидно спросил Никита.

Отец, очевидно, был готов именно к такому приёму: изо всех сил старался не реагировать ни на тон, ни на вопросы сына, которого не знал.

— У меня детей нет. Ты — единственный. Когда ты был в армии, я приезжал в Петербург в командировку, твоя мама едва согласилась встретиться со мной. От помощи наотрез отказалась, но сообщила мне, что ты в армии в том же Хабаровске, где я живу последние семь лет. Вернувшись домой, я сразу поспешил в твою часть, но ты уже уехал на похороны матери.

Он замолчал. Никита перестал жевать сушку и, не поднимая глаз, деланно равнодушно изрёк.

— Очень интересно. Я, правда, не понял, какое отношение это повествование имеет ко мне и к моей семье. Если это всё, то я бы хотел отдохнуть перед работой.

Вера укоризненно покачала головой.

— Никита, пожалуйста…

Но гость опять постарался не обидеться.

— Послушай, Никита… Я не платил алиментов, когда ты рос, не помогал вам с матерью… Это — подлость и предательство. Но я хочу помочь вам сегодня, сейчас… Мне не надо ничего объяснять, я — взрослый человек, своими глазами вижу, как сложно вам сейчас живётся. Я могу вам помогать столько, сколько это будет необходимо, по крайней мере, пока ты не встанешь на ноги, пока Вера не выйдет на работу. И вам обоим, и малышу — внуку моему сегодня многое нужно…

Никита даже поперхнулся.

— Нам ничего не надо. Уходите, пожалуйста, прошу вас…

Отец тяжело вздохнул.

— Ну, что же… ничего не поделаешь… Завтра я улетаю в Хабаровск. Если вы передумаете, то вот моя визитная карточка.

Он положил визитку стационарах перед сыном на стол.

Через открытую дверь Никита видел, как пригибаясь под мокрыми пелёнками, развешенными в коридоре, незнакомый высокий мужчина тяжёлой походкой пошёл к вешалке. Повозился там недолго. Громко защёлкнулся замок входной двери.

— Ну, что — доволен? — Вера со слезами на глазах, встала и понесла заснувшего у неё на руках Димасика за перегородку. Никита услышал оттуда её дрожащий голос.

— «Нам ничего не надо»? Может быть, ты — такой гордый, что тебе, и в самом деле, ничего не надо! Но сколько ещё лет должно пройти, чтобы ты научился думать обо мне и о сыне? Или этого никогда не случится: ты всегда любые решения будешь принимать, не оглядываясь на нас? Тебе ничего не нужно, но нам с Димкой нужно многое, по крайней мере, чтобы нормально питаться…

Никита тяжело поднялся, вышел в коридор. Стал натягивать лыжные ботинки. Он не слышал, как подошла Вера.

— Ты куда?

— Одень Димасика. Я погуляю с ним.

— Ему через час ужинать.

— Мы вернёмся.

Он спустился в старом грохочущем лифте, в который едва втиснулся с коляской, со своего пятого этажа. Не сразу сумел протолкнуться на улицу через узкую дверь парадной. Подумал вдруг, что никогда не помогал Вере преодолевать эти неожиданные препятствия… Он катил своего сынишку впереди себя и злился на весь мир. И на неведомо откуда взявшегося отца, и на жену, которая впервые не поддержала и не поняла его. Он вспомнил, как объявил Вере о своём желании поступить в ординатуру, как растерянно она взглянула на него, как влажно блеснули её глаза. Но тогда она согласилась с ним, поняла. А сейчас почему-то взбунтовалась. Виноватым он себя не чувствовал, хотя и признавал в душе, что вёл себя очень глупо, как-то по-детски.

Но постепенно успокоился. Слабый мороз и лёгкий февральский снег в синих сумерках подняли настроение. Димасик завертелся в коляске, надо было возвращаться.

Вера не услышала, когда они пришли и не вышла навстречу. Надо было восстанавливать отношения. Извиняться Никита не умел ещё с детства, даже понимая, что виноват. За это его часто ругала мама. Зато он умел находить повод для примирения: руки у него были умелые, а в старой квартире всегда было что-то, что требовало починки или ремонта — он вдруг менял прокладки в давно капающих кранах, смазывал машинным маслом скрипучую дверь, или ремонтировал постоянно отваливающееся колесо детской коляски…

— Мама, мы пришли…

Ответа не последовало. Никита удивился.

— Ты где?

— Я здесь… — раздался Верин голос, и Никита только сейчас увидел раскрытую настежь дверь кладовки. Была в их коммунальной квартире такая клетушка без окон. Мама когда-то рассказывала ему, что в тяжёлые послевоенные годы, когда большинство домов Ленинграда были разрушены бомбами, возвращающиеся после блокады жители города селились даже в подвалах, и в этой каморке тоже кто-то жил несколько лет. Сейчас она была забита всяким хламом, без которого невозможно существование любого семейства. Сюда Быстровы парковали и коляску сынишки.

Вера, наконец, появилась в коридоре — раскрасневшаяся, лохматая, озабоченная. И в то же время, какая-то неожиданно деловая. Помыла руки в кухне, высвободила сына из коляски, и ушла с ним в спальню.

Никита ничего не понял. Сняв куртку, не удержался и заглянул в кладовку. Войти туда было невозможно. Широкие полки вдоль стен были пусты. А всё, что прежде лежало, стояло и было просто свалено на них, находилось на полу, загораживая всё свободное пространство.

— И что у нас за революция?

— У меня есть идея. — Ответила возбуждённо Вера из-за перегородки. — Потерпи немного. Покормлю Димасика, уложу спать, и всё подробно тебе расскажу.

Никита почувствовал облегчение — судя по всему, выяснения отношений не будет. Надо отдать должное Вере — она не любила семейных сцен также, как и он. Психологи утверждают, что все конфликты в семье надо «проговаривать», но вот у них всё наоборот. Они никогда не выясняют отношения. Просто меняют тему, стараясь забыть недоразумения. И это у них до сих пор получалось.

Наконец, они сели рядом у стола. Вера положила перед мужем раскрытую газету с напечатанными в конце объявлениями о приглашении на работу. Она давно стала покупать эти газеты, надеясь найти что-то для себя, такую работу, которую можно было бы выполнять дома без ущерба для ребёнка…

— Читай… Вот здесь.

Никита прочитал объявление, обведённое красным карандашом. В нём некто предлагал соискателям присоединиться к его артели по выращиванию грибов-вёшенок. Обещал обеспечить всем подсобным материалом, включая грунт и грибницу.

Никита прочитал и фыркнул.

— Ты что, собираешься выращивать вёшенку?

— Да! — Твёрдо ответила его жена. — Это совсем несложно. Я позвонила этой женщине, ну, которая это объявление разместила. У неё в компании уже пять семей, которые неплохо на этом зарабатывают. Она всё объяснит и научит. Я всё продумала. Этой работой можно заниматься в любое свободное время, хоть ночью. Мы расположим грибницу в кладовке, на полках, места там много, там постоянная температура и влажность. От тебя потребуется только организация достаточного освещения.

Никита слушал её, снисходительно улыбаясь.

Вера понизила голос.

— Я тоже должна что-то делать для нашей семьи. Ты бьёшься в поисках работы, а я только наблюдаю. Я больше не могу так.

— Верусенька, доктор мой милый… Ты собираешься разводить грибочки в одной квартире с младенцем? Ты слишком давно проходила микробиологию и забыла, что грибы — очень опасный аллерген.

— Я всё прекрасно помню. — Обиделась жена. — Я буду очень осторожна. Дверь в кладовку будет всегда закрыта, я буду постоянно мыть руки.

— Вера, — повысил голос Никита. — Забудь! Мицелий будет порхать по всей квартире, сколько бы ты не закрывала дверь.

И, резко сменив тему, он очень коротко рассказал ей о результатах своих встреч с Борисом в горздраве и с однокашником в больнице. Не давая жене слишком расстраиваться, закончил.

— Хватит бестолку шататься по городу. Завтра пойду оформляться в поликлинику. Я звонил в нашу, которая в соседнем дворе. Там есть одна вакантная ставка хирурга, они меня с радостью возьмут. Деньги, конечно, не весть какие, и придётся до первой зарплаты ещё посидеть на макаронах с картошкой, но потом станет немного полегче. А пока я устроился на работу в ателье «Кодак». Видела в соседней парадной в подвале? Сегодня в ночь выйду в первый раз. Буду там работать по ночам, а днём — в поликлинике. Посмотрим, что получится. А пока давай-ка поужинаем нашей любимой картошечкой с мамиными солёными огурчиками, а потом разберём весь хлам в кладовке. Половину надо было давно выбросить за ненадобностью, остальное уберём на антресоль над кухней, которая тысячу лет стоит пустая. Свободная кладовка нам пригодится в будущем, когда у Димки появятся громоздкие игрушки и велосипед.

Закончив свой монолог и, не давая Вере опомниться, Никита вдруг улыбнулся.

— Меня мама в детстве «Вёшенкой» звала…

— «Вёшенкой»? — Удивилась Вера. — Почему?

Никита пожал плечами.

— Думаю потому, что она работала сутками, а я рос, как вёшенка… на любом субстрате — от древесных стружек до старых газет. Если она дежурила в будни, я был в круглосуточном садике, если она работала в выходной, меня забирала к себе тётя Наташа, мама Леры, с которой ты прекрасно знакома. Когда был маленьким, я думал, что вёшенка — это зверёк какой-то. И был очень разочарован, когда узнал, что это всего-навсего гриб, похожий на сыроежку.

Работу в фотоателье он освоил быстро, заказчики были довольны, жалоб хозяину не поступало. До середины ночи Никита проявлял и печатал чужие фотографии. Иногда хорошие, качественные, сделанные со вкусом, иногда безобразные и даже пошлые. Но не его дело было кого-то воспитывать, хватало собственных забот. Освобождался от работы он глухой ночью, раздвигал в стороны огромные пакеты с реактивами, стоявшими на широких деревянных полках, и устраивался между ними, подстелив старый плед и подложив под голову диванную подушку, которые ему всучила Вера. В ателье было тепло, и, хотя ломило бока от дощатых полок, но подремать было можно. Проваливаясь в сон от усталости, он почему-то всегда с улыбкой вспоминал свою «санитарскую» в приёмном отделении, где в те дни, когда больница не дежурила по городу, можно было вполне комфортно выспаться на старой скрипучей кушетке, покрытой потрескавшимся дерматином, среди швабр, тазов, вёдер и горы чистой ветоши, сваленной в углу.

Оформление на работу в поликлинике было довольно унылым. Пришлось не менее часа ждать главного врача, которая уехала на какое-то совещание. Начальница потратила на него чуть больше десяти минут, подписала, не глядя его заявление, выразила радость на своём лице по поводу закрытия вакансии, которая зияла в штатном расписании года три, и отправила в отдел кадров, где он тут же вступил в полемику с дамой, возглавлявшей эту службу. Никита написал в заявлении просто: «Прошу принять меня на должность хирурга…». Дама заставила его переписать: не «на должность хирурга», а «на должность врача-хирурга». Никита не отличался особыми знаниями в филологии, но эти канцеляризмы всегда вызывали у него раздражение. Одно выражение «март-месяц» чего стоило! Как будто март может быть и не месяцем. Но сопротивляться было бесполезно, так же, как и возражать этой даме в отделе кадров, переполненной ощущением собственной значительности. Но, наконец, все бюрократические дела были закончены: заместитель главного врача по лечебной работе, (должность эту с военных времён медики называют попроще — «начмед») внесла его фамилию в рабочий график поликлиники, проводила в хирургический кабинет и познакомила со стареньким хирургом- сменщиком. Кабинет Никите понравился: чистый, просторный, конечно, старенькую смотровую кушетку с растрескавшимся дерматином надо будет попробовать заменить, но в выделенной за ширмой перевязочной был образцовый порядок. Он сразу подумал, как нужно будет устроить «под себя» перевязочный стол. Начмед предупредила его, что медсестра, с которой он будет работать — женщина опытная, пришла в поликлинику из стационара, но, к сожалению, часто болеет — серьёзные проблемы с сердцем… Придётся ему иногда работать без помощницы. Это его нисколько не испугало. Первый рабочий день был назначен на следующее утро.

В тот вечер Никита шёл домой в приподнятом настроении — почти месяц он потратил на поиски работы в стационарах, на поиски, которые оказались совершенно бессмысленными — надо было сразу идти в поликлинику, начинать работать — ну, а там будет видно, как всё сложится.

Он повернул ключ в замке, но дверь в свою квартиру открыл с трудом, чему очень удивился. Протиснулся через порог — и потерял дар речи, словно оказавшись в пещере Алладина. Весь коридор и кухня были заставлены, завалены какими-то пакетами, узлами, громоздкими упаковками. Среди всего этого багажа стояла растерянная Вера и испуганно смотрела на него.

— И что это значит?

— Это твой отец…

Никита присвистнул. Вера ждала скандала, но он, неожиданно для неё сдержался и только покачал головой.

— Ты не могла отказаться от всего этого?

— Как?! Приехали совершенно чужие люди, грузчики… Я не ожидала, растерялась… Пришла в ужас, увидев, сколько всего здесь.

— Что там?

— В основном, всё для Димасика… Вот те огромные коробки — упаковки с памперсами, там — одёжки для него — ползунки, распашонки, кофточки, чепчики, шапочки, комбинезончики — от самых маленьких для него сегодняшнего, и на вырост до годика, а, может быть, и старше… Вон там — высокий стульчик для кормления, он может раскладываться потом на столик и стул… И прогулочная коляска. И целая упаковка игрушек для малышей, и ещё какие-то пакеты… Я не успела всё рассмотреть.

Никита молчал, не находя слов. Вера произнесла тихо и виновато.

— Никита, он прислал это всё своему внуку… У него ведь больше никого нет…

— Пожалела его? — Он постарался придать своему голосу оттенок осуждения, но получилось как-то примирительно. — Ладно. Убирай это всё в кладовку. Вовремя мы оттуда всё лишнее вынесли. Я переоденусь и помогу тебе.

Он вошёл в комнату и не сразу заметил несколько больших коробок возле письменного стола. Но когда рассмотрел, его даже в жар бросило: там был компьютер! Самый современный, самый лучший на сегодняшний день. И рядом с ним большой монитор! А в двух других — принтер и сканер, тоже последней модификации. Никита беспомощно опустился на стул. Как нужна была ему эта аппаратура, когда он был интерном в травматологии, а потом занимался в ординатуре по хирургии! Но и сейчас всё это сказочное богатство непременно понадобится, при любой работе возникает много внезапных вопросов… Теперь Интернет будет полностью в его распоряжении!

Он забыл переодеться. Стал поспешно освобождать от кабелей старый компьютер и монитор.

Вера вошла в комнату, не дождавшись помощника. Он не услышал, не заметил её.

Старый компьютер стоял на полу вместе с отслужившим монитором, а Никита настраивал новую аппаратуру.

— Давай пообедаем. Потом продолжишь.

— Ешь сама, не жди меня. Я потом.


На улице было пекло — лето в разгаре. В больнице царствовала духота, хотя все окна, старые и скрипучие, были распахнуты настежь. Жарко и душно было и в маленькой ординаторской, и в операционной, и даже в реанимации, где медперсонал всеми усилиями старался поддерживать необходимую для больных пониженную температуру. Была середина рабочего дня.

Утром Вера ему сказала, что сегодня ровно семь лет, как они служат здесь, в этой Центральной больнице (по-простому в ЦРБ). Годовщина значит. Эти годы пролетели быстро, хотя и не скажешь, как в поговорке — «как один день».

Решение уехать из Петербурга на родину Веры пришло скоро и неожиданно, хотя родители их постоянно к себе звали. Но Никита даже думать не хотел о том, чтобы уехать из Петербурга — это был его родной город, он не хотел сдаваться и сбегать от трудностей. Но случилась беда — скоропостижно умер Глеб Иванович, отец Веры. Он был заядлым рыбаком, рыбачил круглый год, пропадая все выходные на берегу канала. Так случилось и в тот страшный день. Стояла поздняя осень и было уже достаточно холодно, целый день моросил назойливый дождь. Надежда Игнатьевна, тёща Никиты, прождала мужа до ранних сумерек, и, не дождавшись, отправилась на поиски, зная потаённые места его рыбалки. И нашла мёртвым в кустах на берегу…

Получив телеграмму, оставив годовалого Димку на попечении Леры, Михаила и тёти Наташи, они выехали немедленно. Никита жену не успокаивал — какой смысл в словах, он хорошо помнил, каким ударом была для него смерть матери… После похорон и поминок какие-то женщины — знакомые и подруги тёщи, тихо убрали и перемыли всю грязную посуду и почти бесшумно исчезли. Они с Верой и сразу постаревшая мать всю ночь просидели втроём за чисто убранным столом. Решение было неизбежно: молодые переезжают сюда, в этот городок. Надежда Игнатьевна только что вышла на пенсию, возьмёт на себя заботу о внуке, а молодые будут работать в ЦРБ, где врачей постоянно не хватает. Утром они с Верой пошли в больницу и долго ждали в приёмной, пока закончится знаменитая врачебная «пятиминутка». Пожилой, замотанный бесконечными проблемами главврач очень обрадовался молодым докторам. Средний возраст медицинского персонала больницы «гулял» вокруг пенсии — кто-то уже считался на «заслуженном отдыхе», кто-то должен был оформить пенсию в ближайшие годы. Особенно главный был рад появлению хирурга, имеющего две специализации, так необходимые ЦРБ — хирургическую и травматологическую. Руководитель больницы тут же позвонил властям, и получил твёрдое обещание, что вопрос с жильём для молодых врачей будет решён в самое ближайшее время. Какие-то копеечные подъёмные они тоже получат.

Пока придётся пожить у матери, где в большом частном доме места достаточно.

Вернулись они тогда в Петербург вместе с тёщей — она полностью переключилась на внука, чему Вера была очень рада — ей тяжело было видеть слёзы матери. Димасик не давал бабушке ни минуты покоя — он только что научился ходить, везде лазал и мгновенно оказывался в самых неожиданных местах — то под кроватью, то в туалете. Родителям хватало дел с отъездом. Надо было уволиться с работы, и быстро собрать вещи. Тут же встал вопрос о продаже комнаты, которую Никита несколько лет назад приватизировал. К счастью, внезапно появился сосед — геолог, который неожиданно обрадовался возможности купить комнату соседей, объявив им, что в ближайшее время собирается жениться и вопрос с жильём стоит перед ним очень остро. Вопрос о продаже решили быстро, сосед только попросил подождать с деньгами до Нового года. Конечно, пришлось притормозить с переездом, пока решались всякие юридические вопросы по продаже комнаты. Но сосед сумел кое-кому кое-что заплатить, и оформление произошло достаточно быстро.

Так они оказались в этом маленьком провинциальном городке Вологодской области. Оба, как молодые специалисты, на нищенской зарплате. И вот, оказывается, уже прошло семь лет. Через несколько месяцев после приезда они получили от муниципалитета приличную двухкомнатную квартиру в старом блочном доме. Через пять положенных по договору лет смогли её приватизировать. Димка в этом году идёт во второй класс. Помощь бабушки в его воспитании неоценима, особенно до трёх лет, когда, наконец, сына можно было отправить в детский садик, который был образцовым — огромная территория в тени старых лип, большие игровые комнаты и отдельные спальни… Очередь в этот садик стояла огромная, но сынишку двух врачей приняли без очереди. Но, как положено ребёнку, Димасик часто болел соплями и всякими орви, однажды подхватил в группе ветрянку, потом краснуху… В это время на первый ряд выступала тёща и подхватывала эстафету от родителей. Так и довели его до школы.

Друзьями здесь Быстровы завелись лишь через несколько лет. Медики в больнице — что врачи, что медсёстры, были намного их старше, интересы у всех были разные, связывала только работа. Кого-то Никита с Верой очень уважали, советовались с ними не только по поводу общих больных, но и по житейским вопросам, других — терпели, общения с третьими избегали. Но со временем у Веры появились приятельницы близкого возраста — соседки по дому, бывшие больные… Никита вообще сходился с людьми довольно сложно. Он был не болтлив, не многословен. На вопросы отвечал односложно, пространно высказывался только по профессиональным вопросам или на врачебных «пятиминутках», когда надо было «выбить» из начальства очередную партию антибиотиков или средств для иммобилизации травматологических больных. Его необщительность поначалу коллег напрягала, но постепенно они привыкли и стали уважать его прежде всего за профессиональное умение и преданность делу. Со временем он познакомился с мужьями Вериных приятельниц и кое с кем даже сблизился.

Ну, а летом к ним часто приезжал Михаил со своим семейством, прихватив и родителей Леры — тётю Наташу и Валерия Викторовича. Тётя Наташа по-прежнему работала в библиотеке, несколько лет даже была её директором. Но административная работа ей не нравилась, она любила читателей и книги, и, по собственной инициативе, вернулась на прежнее рабочее место. Валерий Викторович, который когда-то очень помог Никите в освоении компьютера, и позже подготовил его к вступительным экзаменам в институт по физике, с интересом расспрашивал своего ученика о нынешней жизни в провинции, о всех сложностях и неурядицах в больнице и иногда приходил к нему в ординаторскую во время дежурства. Если Никита был свободен, они подолгу разговаривали о жизни, Никиту очень трогало его внимание.

Всех гостей он устраивал в гостинице, если ему не приходилось в тот день дежурить, то ужинали они все вместе, весёлой компанией в доме у тёщи. У Михаила всё пока складывалось благополучно: он не оставил своего увлечения храмовой архитектурой и неожиданно выиграл конкурс, который проводила патриархия. Теперь по его проекту на северо-западе строятся сразу два храма на шестьсот человек прихожан, один из них вот-вот откроется в одном из больших сёл здесь в Вологодской области. У Леры тоже было всё в порядке. В этом году она должна защитить докторскую диссертацию, после чего ей светит должность заведующей кафедрой в её родном университете Культуры. Дочка Михаила и Леры Маша была почти на три года старше Димки и верховодила им, командовала, давала всякие указания и распоряжения. Вера диву давалась тому, как безропотно подчиняется ей их своевольный сынок, а Никита с Лерой только посмеивались, вспоминая, что у них самих в детстве были точно такие же отношения. Никита исподтишка поглядывал на тётю Наташу: она постарела и пополнела. А он, глядя на неё думал, какой была бы его мама, если бы не погибла так нелепо. Как-то раз тётя Наташа поймала его взгляд, спросила тихонько.

— Ты о маме думаешь?

Он кивнул в ответ.

— Я тоже её никогда не забываю. Большую жизнь прожила, но не было у меня больше такой близкой подруги, как твоя мама…

Приезжали и Борис с Ольгой. Они снова сошлись, и снова расписались. Судя по всему, Ольга с возрастом изменила свои взгляды на мужа, очевидно, нашла в нём что-то не менее значительное, чем культурный кругозор. Борис раздобрел, как-то расплылся, но научился непринуждённо и легко острить, вызывая общий смех. Служил он в горздраве всё в той же должности, сидел в том же кабинете и о карьере никогда не думал. Взяток ему тоже не давали — было не за что, поскольку занимался он, в основном, статистикой. А вот Ольга неожиданно стала на медицинском поприще бизнесвумен. Начинала рядовым дерматологом в профильном диспансере, но потом закончила сначала платные курсы по лазеротерапии, потом — по косметическим манипуляциям с ботоксом. Эти процедуры в диспансере проводились на коммерческой основе. Поработала она какое-то время в диспансере, потом получила лицензию и сертификат, и, в конце концов, открыла собственный кабинет. Конечно, с «бумажными делами» ей помог Борис, который был счастлив тем, что смог быть полезным на своём скромном месте в горздраве, а оплату курсов, за которые почему-то надо было платить долларами, и оснащение её кабинета взял на себя Ольгин свёкор. И дело пошло. Зарабатывала она теперь раза в три больше, чем муж. Но что-то никак у них не получалось с детишками. И, приехав к Быстровым, Ольга закрывалась с Верой в кухне и подолгу шепталась с ней по поводу своих проблем. Иногда приходила к ней в отделение, чтобы проконсультироваться с её начальницей, заслуженным врачом, очень опытным специалистом по этому направлению. И, как правило, уезжала воодушевлённая.

Эти встречи с друзьями очень радовали и согревали душу, жалко только, что времени для общения было очень мало.


Кроме Никиты в травмо-хирургическом отделении ещё два специалиста: престарелый Лев Абрамович, которому в этом году исполнилось восемьдесят восемь лет, и травматолог Сергей Иванович средних лет. Ветеран хирургии доктор Грауэрман был предан своей профессии, когда-то, видимо, был хорошим специалистом, но за последние лет двадцать пять безнадёжно отстал. Переехали они сюда с женой из Москвы уже глубокими пенсионерами, чтобы провести последние годы жизни на свежем воздухе, на берегу широкой северной реки, живописного канала. Но Лев Абрамович, проживший всю свою жизнь в хирургическом отделении столичной клиники, не сумел приспособиться к новым условиям существования, к безделью и устроился на работу в районную больницу. И, как говорится, влип по самые уши. До приезда Никиты он был заведующим отделения. Работы здесь — непочатый край и днём, а ночные дежурства старику доставались особенно тяжело. Но он не жаловался, не отказывался, хотя во время операций, ассистируя Никите, мог и крючок из пальцев выронить. Но этот доктор был единственным надёжным человеком, на которого можно было положиться. Что касается второго доктора Сергея Ивановича, то здесь проблема была вообще нерешаемая. Травматолог Измайлов был умелым, опытным специалистом, но… хроническим алкоголиком. В период просветления прекрасно оперировал, немало жителей городка были обязаны ему избавлением от грядущей инвалидности и даже смерти. Но был он человеком совершенно ненадёжным — мог запить на неделю, забросив своих больных, не выходить на дежурства, в общем, от него в любой момент можно было ждать неприятностей. Измайлов жил на окраине города в частном доме с матерью, больной раком. Её тяжёлое состояние не мешало ему, хоть и не часто, но периодически уходить в запои. А, может быть, и способствовало этому. Доктор Измайлов понимал, что после её ухода останется вообще никому ненужным алкоголиком. Когда-то он был женат, и даже платил со своей зарплаты, оставшейся после очередного срыва, кому-то алименты. Но сейчас у него кроме матери никого рядом не было. Конечно, главный врач, по долгу службы, увольнял его за прогулы, и тут же восстанавливал по очередному его заявлению. Как заведующий отделением, Никита не мог уволить ни старика Грауэрмана, ни пьяницу Измайлова — с кем тогда работать?

А тут началась безудержная «оптимизация здравоохранения», от которой взвыли все медики в стране- начиная от рядовых исполнителей и кончая руководителями учреждений. Оптимизация смела не только все вакантные ставки в ЦРБ, но были сокращены и ставки реаниматологов, терапевтов, окулистов, отоларингологов и даже паталогонатомов, медсестёр, санитарок и уборщиц. Сократили даже несчастные полставки инфекциониста и две единственные на весь большой район инфекционные койки. Людей уволили. В больнице теперь катастрофически не хватало медсестёр. Все сёстры, как и врачи, работали с перегрузкой. Очевидно, дама-экономист, с белокурыми локонами ниже плеч, которая руководила ныне отечественным здравоохранением и которая так лихо его громила, имела возможность лечиться в профильной больнице в Москве… Но вакантную ставку хирурга в своём отделении Никите удалось отстоять. Главный врач постоянно обещал, что не пройдёт и месяца, как у них появится новых хирург или травматолог. Но желающих ехать в какой-то забытый богом городок и работать там за копейки в условиях повальной «оптимизации» всё не находилось. Выручали интерны, которых присылали в больницу на практику из области, по крайней мере, было кому делать в палатах формальные обходы и писать дневники в историях болезни, но самостоятельные операции им, конечно, доверять было нельзя. Прогулы дежурств Измайловым приходилось закрывать своим телом. Старик Грауэрман ему сочувствовал, больничный брал редко, но лишними дежурствами Никита его не загружал — жалел… Вот и получалось, что он иногда оставался работать один на четырёх ставках. Порой приходилось дежурить по трое суток подряд. Он посмеивался над собой: как говорится — «за что боролись…». Оперировал и лечил больных Никита по обеим своим специальностям, иногда — как хирург, иногда — как травматолог… После тяжёлых дорожных аварий вёл больных со сложными сочетанными травмами. Так уж получилось, что на весь район с почти сорокатысячным населением он остался единственным надёжным оперирующим хирургом и травматологом. Вера работала рядом, помимо хирургических и травматологических коек в его отделении были и гинекологические койки. И за эти годы несколько раз случалось, что им приходилось вместе оперировать внематочную беременность. На Веру можно было во всём положиться, но занималась она своим акушерско-гинекологическим делом, где профессиональных проблем тоже хватало. Вскоре и эти две гинекологические койки «оптимизировали». Вера перешла работать в акушерское отделение. Ей было легче — заведующая отделением была вполне вменяемая женщина, пред пенсионного возраста, опытная, всегда готовая помочь.


Рано утром Никита провёл плановую операцию пожилому больному по удалению паховой грыжи, обошёл в палатах больных, которых вёл, сделал новые назначения, выписал домой двух человек после операции. Сегодня он опять остался в отделении только с парнем — интерном. Доктор Измайлов третий день не выходил на работу — был в запое. Приняв дежурство от старика Грауэрмана, Никита отправил его домой — тот в связи с жарой чувствовал себя неважно. Помощнику- интерну, толковому парнишке, ходившему за ним как тень, и задававшему ему бесконечное количество профессиональных вопросов велел обойти палаты, которые вёл Измайлов, и сделать необходимые по собственному его мнению назначения — ночью будет время их проверить. Теперь надо было спускаться на первый этаж, в поликлинику, где очередь на приём к хирургу нарастала с шести часов утра, как хвост у ящерицы… Кто-то очень умный из «оптимизаторов» придумал, что специалисты стационара ЦРБ одновременно «обслуживают» (как ненавидели они с Верой это выражение «обслуживают»!) пациентов и в поликлинике…. Здесь приходилось принимать больных в гордом одиночестве, без медсестры, хотя, в виде исключения, единственную ставку медсестры поликлиники оставили именно хирургу. Но «физическое лицо», опытную медсестру, Никита перевёл в процедурный кабинет своего отделения, поэтому перевязывать послеоперационные раны, трофические язвы, вскрывать фурункулы теперь надо самому. Часть этих манипуляций вполне может проводить сестра, тогда и очередь двигается куда быстрее. Но, как говорится, что имеем.

Никита вздохнул. Убрал авторучку в карман халата и встал из-за стола. В этот момент кто-то постучался в дверь ординаторской. Он поморщился: опять кто-нибудь из родственников с какими-то просьбами или жалобами.

— Да…

Вошла женщина средних лет, уверенная в себе, спокойная. Никите она показалась знакомой. Наверно, чья-то родственница.

— Здравствуйте, Никита Петрович… Вы меня не узнаёте?

— Нет. Пожалуйста, побыстрее. Мне надо идти на приём в поликлинику.

— Я — фельдшер из Никольского…

— Да, да… — Виновато произнёс Никита.

Он вспомнил эту женщину. Она была многолетней труженицей фельдшерско-акушерского пункта, только что закрытого в большом селе Никольском с тысячным населением, на расстоянии в тридцать километров от ЦРБ. Ещё в первый год своей работы заведующим отделением районной больницы Никита объездил все фельдшерско-акушерские пункты — надо было иметь хоть какое-то представление о них, и о людях, которые там работают. Эту фельдшерицу очень хвалили — и в больнице, и жители посёлка. Она принимала всех больных, которые шли к ней с раннего утра — от тяжёлых хроников до беременных, вечером посещала пациентов на дому. Содержала в идеальном порядке свою скромную аптеку, таскала воду из ближайшего колодца, стирала здешнее старенькое медицинское бельё, мыла полы и окна в своей амбулатории, зимой сама топила там печку… Домик медпункта, в котором она работала, давно требовал ремонта, но об этом даже речи не было. Но, как и в нескольких соседних сёлах, этот фап- фельдшерско-акушерский пункт начальство посчитало нерентабельным. Фельдшера, которой до пенсии ещё надо было трубить и трубить, сократили, медицинский пункт закрыли.

— Я слушаю Вас… — Сочувственно произнёс Никита.

— Никита Петрович, я хочу у вас работать… — Произнесла женщина, и заговорила быстро, стараясь не задерживать доктора. — Я бы хотела устроиться в хирургический кабинет поликлиники. Я многое умею.

— Я это знаю. Но вы будете приезжать на приём каждый день? Или вы хотите работать на полставки?

— Нет. На ставку. Я не могу без работы — мне до пенсии ещё пять лет, и вообще я не привыкла без дела. У меня муж — мастер в леспромхозе, ездит сюда на работу каждый день. У нас своя машина, старенькая, конечно. Но подводит редко… В крайнем случае, всегда смогу приехать на автобусе.

Раздумывать особенно было некогда.

— Не хотите сразу пойти со мной на приём? Посмотрите, как это у нас происходит.

— Конечно. Я даже халат взяла.

— Как Вас зовут?

— Нина… Нина Ивановна.

— Ну, что ж, Нина Ивановна… Вперёд! Сегодня вы точно получите боевое крещение.

Протискиваясь в свой кабинет сквозь толпу пациентов, Никита вопросительно заглянул в окно медрегистратуры. Регистратор сделала ему знак рукой, который означал — номерки все выданы. Никита не смотрел на людей в очереди, ему было стыдно перед ними. Усталые, встревоженные, кто-то с маленькими детьми на руках, люди толпились в тесном душном коридоре поликлиники с шести утра. Многие приехали совсем издалека, одолев порой до двухсот километров на автобусе, а то и на случайной попутке. И, конечно, не бесплатно. Несколько человек были здесь из Никольского. Они окликали своего фельдшера, здоровались с ней. А что людям делать? Их оставили без всякой надежды на медицинскую помощь. За несколько месяцев в их районе закрыли две участковые больницы и несколько фельдшерско-акушерских пунктов. Конечно, и обе эти маленькие больницы (побывав там, Никита пришёл в ужас от убогости и разрухи) и эти фельдшерско-акушерские пункты, которые существовали только на энтузиазме работающих там фельдшеров, требовали немедленного ремонта, какого-то элементарного оснащения, организационной помощи персоналу, которых не хватало много лет. Но, судя по всему, их проще всего было закрыть — это было дешевле.

Все номерки выданы регистратурой или не все, но принять придётся всех, кто толпится сейчас в коридоре. Даже местных, с соседней улицы. А вдруг у них аппендицит или что-нибудь ещё покруче — сколько раз так бывало… А приезжим что делать? Ехать домой назад двести километров, и завтра приезжать обратно? С детьми на руках, у которых неизвестно какие проблемы? Ничего не поделаешь, придётся сидеть на приёме допоздна.

Двухлетний опыт работы в Питерской поликлинике сейчас очень помогал. Никита часто думал о том, что происходящее в жизни человека — не случайно, это всё идёт в копилку жизненного опыта, всё когда-нибудь отзовётся, пригодится, так или иначе.

Лето было в разгаре, и, несмотря на предусмотрительно открытое уборщицей окно, в кабинете было душно. Никита задёрнул старенькую штору, но горячие солнечные лучи падали как раз на его письменный стол.

Нина Ивановна уже надела чистый накрахмаленный халат.

— Ну, поехали… — Вздохнул Никита.

Его помощница открыла дверь кабинета, приглашая первого больного.

Вошёл, хромая, пожилой мужчина.

— Здравствуйте, доктор… А ты, Ивановна, здесь нынче?

— Здесь, — она повернулась к врачу. — Это мой больной, Никита Петрович. У него… — она назвала диагноз…

Работать они начали дружно, что называется, в четыре руки. Но, как ни доверял Никита этой опытной фельдшерице, но сейчас исподтишка наблюдал за её действиями: как она подготовила перевязочный стол, как разложила на нём хирургические инструменты (кое-что подсказал ей — привык, чтобы что-то лежало справа, а что-то слева), как делает перевязки послеоперационным больным, как обрабатывает только что вскрытые им фурункулы, как приводит в порядок после манипуляций перевязочный стол… Очередь больных продвигалась сегодня немного быстрее, чем всегда. Временами в коридоре становилось слишком шумно, плакали от усталости и духоты больные дети… Тогда Нина Ивановна распахивала дверь— в кабинет врывался затхлый душный воздух, наполненный запахами каких-то мазей и пота.

— Тише, пожалуйста! Вы мешаете доктору работать!

С особенно капризным и уставшим ребёнком им пришлось повозиться. Мальчику было шесть лет, он приехал с мамой издалека, его подняли рано утром, он устал, но, главное, у него очень болел палец — гнойное воспаление вокруг ногтя, паранихий… Мама была совершенно беспомощной, никак не могла успокоить малыша и заставить его сидеть на её коленях смирно. Мальчик орал безбожно, вертелся и вырывался из её рук. Нина Ивановна несколько раз пыталась объяснить матери, как надо посадить и как держать ребёнка во время хирургической манипуляции. Но та никак не могла справиться с сыном.

— Ладно… — Решительно произнесла помощница Никиты. — Ничего не поделаешь, придётся применить силовые приёмы. — Давайте-ка своё сокровище сюда.

Она села на табурет перед хирургом, крепко прижала спиной к себе орущего и брыкающегося малыша, обхватив его своими руками, сложенными крест — накрест на его груди так, что он был ими словно спелёнат. Перед врачом осталась свободной только нужная ему кисть. Никита поразился ловкости своей ассистентки и под оглушающий визг и вопли маленького пациента быстро вскрыл и обработал гнойник. Когда малыш, всхлипывая, и его взъерошенная и растерянная мама, едва пролепетавшая «спасибо», покинули кабинет, Никита поблагодарил Нину Ивановну за ловкость и профессиональное умение. Она только усмехнулась.

— Мы с Вами, Никита Петрович, были в одинаковом положении. Вы в поликлинике в одиночку справлялись, а я — наедине в Никольском с такими вот беспомощными мамашами.

Ещё несколько человек они успели принять вместе. Но время шло. Никита взглянул на часы — рабочий день подходил к концу. Нине Ивановне нужно было идти оформляться на работу. Он подписал заготовленное ею заявление, поблагодарил за неожиданную так нужную помощь и простился до завтрашнего дня. Она ушла. Никита вздохнул с облегчением: хоть одна брешь в его беспросветной деятельности была закрыта надёжным человеком.

Вошёл следующий больной. Перед ним в приоткрытую дверь проскользнула Вера. Она была в халате — не сняла специально, чтобы больные не считали её очередной больной, просочившейся без очереди. Впрочем, многие женщины, толпящиеся в коридоре, доктора-гинеколога знали, когда-то у неё лечились, здоровались с ней.

— Я ушла домой… У тебя на столе в ординаторской оставила кое-что из еды…

Он кивнул.

— Спасибо. Я сегодня хорошо позавтракал…

— Кофе и доширак? — Усмехнулась Вера.

— Буфетчица обещала оставить мне обеденную котлету.

— Удачи… И — спокойной ночи.

Это выражение «спокойной ночи» для дежурных врачей имело свой особый смысл.

— Привет Димасику!

Вера только усмехнулась.

Никита сынишку очень любил, радовался вместе с женой и тёщей его первым шагам, первым словам. Со словами кое-что напрягало — Димасик до двух лет говорил только односложно, но потом начал вдруг выпаливать целые фразы. Не прошло и года, как его болтовню уже невозможно было остановить…

Но на что-то похожее на мужское воспитание (о чём за его спиной шептались жена и тёща) не хватало времени. Никита дежурил сутками, и эти суточные дежурства иногда затягивались на два-три дня, после чего, возвращаясь домой, он падал на диван и, положив рядом на подушку телефон, проваливался в сон. Вскоре время суток стало для него понятием относительным. Выходные дни у него тоже стали символическими. Среди ночи его часто поднимали звонки из приёмного отделения. В летнее время на федеральной трассе, которая проходит через их городок, постоянно случались серьёзные дорожные аварии. Никита научился собираться мгновенно, иногда выходил из дома раньше приезда посланной за ним «Скорой». Поболтать с сынишкой, почитать ему книжку, поиграть или просто погулять в по берегу широкой полноводной реки — было несказанной роскошью. Когда Димке исполнилось семь лет, Никита купил ему в игрушечном магазине дорогущую электрическую железную дорогу. Немецкую. С резво бегающими по рельсам точными копиями пассажирских и товарных вагончиков, с симпатичным паровозиком, несколькими макетами изящных станций, семафоров и платформ. Игрушка была потрясающей, и страшно дорогой. Ему даже не хватило только что полученного аванса. Вера сделал большие глаза, когда узнала, сколько он заплатил, вздохнула и ничего не сказала. Они просидели с сынишкой на полу до глубокой ночи, запуская этот замечательный железнодорожный состав, пока Вера не отправила их обоих спать. Оба были в восторге. А через несколько дней Никита услышал, как Димка, захлёбываясь от восторга, рассказывал об этом подарке бабушке.

— Ты представляешь, мы с папой так здорово играли! Так долго! Он пришёл с работы и не лёг спать! Он же не всегда спит…

Никите стало стыдно. Но что он может теперь сделать со своей жизнью?


Иногда он вспоминал об отце. Его визитная карточка лежала дома в ящике компьютерного стола. Он брал её в руки, вертел, машинально глядя на номер Хабаровского телефона, — и убирал обратно в стол. Как всё изменилось за эти семь лет!

Кем он тогда был, когда отец вдруг внезапно появился в его жизни? Да никем! Метался в поисках работы в полном безденежье и бесконечном чувстве вины перед женой и ребёнком. И в то же время, он был уверен, что сможет выйти из этой, казалось бы, безвыходной ситуации. Именно поэтому предложенная помощь от внезапно появившегося папаши его унизила и оскорбила. Он сам, он всё сделает сам, он не нищий и в подаяниях не нуждается! Прошло семь лет и что же? Никита добился того, что хотел. Он работает в стационаре, заведующий отделением, отвечает головой за подчинённых и бывает, что спасает от неминуемой смерти пациентов. Конечно, его нынешнее положение не для слабых, не всякий даже очень опытный специалист выдержит такую нагрузку — один на четырёх ставках… И деньги за свои титанические усилия он получает копеечные. Но они с Верой оба работают. Лишних денег, конечно нет, но на жизнь хватает. Даже старенький «Жигулёнок» умершего тестя на колёсах. За эти годы Никита стал ассом в ремонте старых машин. Водительские права он получил ещё в армии, сам напросился на курсы, командир части ходатайствовал, ему не отказали, конечно. Вера закончила автошколу уже здесь и справлялась с вождением довольно успешно. Конечно, машину надо было давным-давно списать и приобрести новую, хотя бы подержанную, у кого-нибудь с рук. Но пока на это не хватает денег, хотя понемножку они пытаются откладывать. Тёща, помимо забот о внуке, постоянно поддерживает их урожаем со своего огорода, на котором трудится с раннего утра до позднего вечера: овощей они не покупают, а о бесконечных банках с консервами, заготовленными на зиму— и говорить нечего. В общем, сейчас он, Никита — самодостаточный человек. И, надо позвонить отцу, если только этот номер до сих пор принадлежит ему. Позвонить и, хотя бы через столько лет, поблагодарить за помощь, которую он оказал в самое тяжёлое время для их семьи. И на очередном дежурстве Никита, наконец, решился и набрал Хабаровский номер, не забыв о разнице во времени. Ему ответил спокойный мужской голос немолодого человека.

— Добрый вечер (в Хабаровске в это время был вечер)… Я могу поговорить с Петром Васильевичем?

— Я Вас слушаю.

Никита решился не сразу, замолчал. Отец нетерпеливо покашлял.

— Пётр Васильевич, это — Никита. Ваш сын.

Теперь замер отец, очевидно, не сразу поняв сказанные слова. Потом заговорил быстро.

— Это очень хорошо, Никита… Это прекрасно! Где ты сейчас живёшь? Я за эти годы несколько раз был в Петербурге, в вашей квартире никого не мог застать. Пытался тебя найти, у меня ничего не получилось…

Никите вдруг стало совершенно легко.

— Я хочу поблагодарить Вас за давнюю помощь, Вы нам тогда очень помогли. Извините меня за поведение, у нас с женой было тогда очень тяжёлое время…

Они говорили недолго. Отец сообщил ему, что через неделю у него начинается отпуск, и он полетит в Петербург, оттуда сразу позвонит, а потом приедет к Никите.

— Вы можете приезжать в любом составе. У нас квартира небольшая, но в городе есть вполне приличная гостиница, я хорошо устрою Вас, не беспокойтесь.

— Я не женат, Никита, по-прежнему живу один, один и приеду.

На том и порешили. Почему-то на душе стало как-то особенно хорошо. Какая-то заноза из сердца была извлечена.


В кабинете, несмотря на распахнутые настежь окна, было нестерпимо душно.

В дверь постучались, не дожидаясь ответа в неё протиснулся толстый пожилой армянин Ашот Арменович Балавян. Глава многочисленного семейства Балавянов. Лет десять назад приехали они с братом в этот маленький городок и открыли здесь, небольшой поначалу, кондитерский цех. В нём тогда работали одни Балавяны, славящиеся по всей Армении своим кондитерским искусством. Печенье — простое, с фруктовыми начинками и фигурное, необычные по своему виду и вкусу конфеты очень понравились жителям Вологодчины. Их стали продавать не только в Череповце и в самой Вологде, но иногда попадали они и в Петербург. К первому цеху был вскоре пристроен второй, и уже на глазах Никиты и Веры появилась в их городке небольшая кондитерская фабрика.

Неделю назад Никита прооперировал Ашоту Арменовичу гнойный аппендицит. Всё прошло хорошо, больной должен был завтра выписаться домой.

— Я оформил Вашу выписку, Ашот Арменович. Завтра после одиннадцати часов заберёте её у старшей медсестры…

— Я вот что хочу сказать, Никита Петрович… — С мягким армянским акцентом произнёс больной. — Я тут достаточно долго пролежал. Всё понял: в какой ты сейчас духоте работаешь. И в кабинете, и в операционной, ну, и реанимация не лучше… А зимой здесь, наверно, северный полюс. Так вот… Мы с роднёй посоветовались и решили помочь тебе. Во-первых, поставим, стеклопакеты… Как тут получается: одно окно в ординаторской, три — в операционной, и три — в реанимации… Значит — семь. И там же — три кондиционера. Это всё. Больше у нас не получается. Об остальной больнице пусть ваше начальство беспокоиться.

Никита даже опешил от такой щедрости.

— Ну, Ашот Арменович, у меня даже слов нет…

— Ну, и не надо… Ты тут один за всех работаешь, я понял. Столько народу в городе тебе спасибо говорят. Не твоё дело решать хозяйственные вопросы. В понедельник мой экономист к вашему подойдёт, они всё посчитают. Работников мы тоже найдём, пока фабрику строили, поняли, кто — халтурщик, кто — мастер. Будет у нас такая спонсорская помощь, как у вас русских говорят, комар носа не подточит.

Никита поблагодарил, как умел, и взмолился, по поводу изобилия сладостей в своём доме.

Пока кондитер лечился в хирургическом отделении, квартира Быстровых была заполнена самыми разными коробками с печеньем, сухими тортами и конфетами. Никита с Верой к сладкому относились равнодушно, но зато Димасик был в восторге и радостно визжал, когда на пороге появлялся очередной даритель с коробками конфет и печенья. Вера призвала на помощь всю свою фантазию, чтобы придумать, куда спрятать от него лишнее.

— Прямо хоть к себе под подушку клади…

— У тебя в животе от сладкого все кишки слипнуться… — Пугал Никита сына, который, впрочем, плохо представлял, что такое кишки.

В конце концов, все эти накопившиеся сладости были отправлены на хранение к бабушке, которая тоже на конфеты уже не могла смотреть.

— Пожалуйста, умоляю! Армен Ашотович, у нас с женой уже сахар в крови зашкаливает, у сына — аллергия появилась на сладкое. Всё очень вкусно, только слишком много. Пожалуйста, обещайте, что вчерашняя посылка была последней!

Балавян польщённо улыбнулся.

— Согласен. Только в дальнейшем — если что надо будет, гости приедут или для подарка… — Сразу ко мне.

Никита облегчённо вздохнул.

Кондитер своё обещание выполнил. Через неделю в ординаторской, операционной и реанимации стояли в окнах новые стеклопакеты. Два молодых весёлых механика установили кондиционеры. Конечно, пришлось несколько дней потерпеть визг и скрежет дрелей и перфораторов, но это были такие пустяки! Медики после летней изнуряющей духоты почувствовали себя, словно в раю, и благодарили за это почему-то Никиту. Он отшучивался, звонил Балавяну и передавал все слова благодарности по назначению.


К ночи больница стихала. Иногда выдавался тихий вечер, когда из приёмного отделения никто не звонил, и в реанимации, видимо, тоже всё шло своим чередом.

Никита, наконец, отложил авторучку — от бесконечной писанины занемела рука. Интерн с назначениями больным справился уверенно, никаких дополнений не понадобилось. Кажется, теперь можно расслабиться. Сегодня день был полегче, чем иногда выпадал: плановых операций он не назначал, и скорая экстренных больных тоже не привозила. Никита глотнул холодный кофе, который с середины дня стоял на столе. Под кофейной кружкой лежал изрядно помятый листок бумаги со стихами. Он усмехнулся. Однажды, когда он, кажется, совсем отупел от бесконечных дел на дежурстве, поздним вечером пришли на ум эти первые строчки стихотворения, к которым он теперь иногда дописывал, дополнял следующие, посмеиваясь в душе над сами собой: тоже мне поэт… Но это отвлекало, и даже снимало ненадолго постоянный прессинг.

«Я есть хирург районный, с утра уж заведённый.

В желудке кроме кофе — гастрит и доширак.

Дежурю сутки третьи, как есть, за всё в ответе,

Пропахший потом, кровью и с гипсом на ушах…»


Через несколько дней вечером дописал:

«Пробежка в отделении, поправки к назначениям,

Осмотры в перевязочной, коррекция гипсов.

На вызовы к начальнику, заявки, заявления,

Отчёты, справки, выписки и ксерокс полисов…

Ещё два круга адовых — осмотры, консультации…

Но, наконец, пустеет больничный коридор.

Быть может в этот раз дойду до ординаторской,

Чтоб в тишине расслабиться, забыв про этот вздор.»


Не шибко красиво, конечно, но смешно. А после одной из удачных операций в голове возникли вот такие строчки:

«Прыжок в операционную — да здравствует спокойствие!

Наркоз уже подействовал, лишь тикают часы.

Стандартные движения, — дай Бог, чтоб без экзотики,

Зашьём, прошьём и вытащим, как в прошлые разы!».


Никита улыбнулся, представив, что бы Вера сказала, если бы он решился дать ей это прочитать. Ну, сказала бы, что во-первых — это плохие стихи, во-вторых, слишком наивные… И так далее. Но ничего он не будет ей показывать. Это ведь даже не стихи. Это так — лёгкие мысли, которые помогают расслабиться.

Он достал из шкафа дежурную подушку и вытянулся на старом потрескавшемся кожаном диване. Ноги и спина гудели от усталости, как электрические провода, ступни упирались в подлокотник дивана, но всё-таки здесь можно было полежать в тишине и одиночестве. Надолго ли? Никита привык засыпать мгновенно, также, как и просыпаться. Он провалился в никуда.

Его разбудил звонок из приёмного отделения. Он машинально посмотрел на часы — удалось поспать целых два с половиной часа. Дежурная медсестра сообщила, что скорая везёт тяжёлого больного из Никольского. «Острый живот». Скорее всего — прободная язва. Пока едут, есть полчаса в запасе. Он позвонил в операционную, предупредил медсестру, которая, видимо, тоже где-то прикорнула. Эту пожилую сестру он очень уважал: она всегда была готова к работе, предельно внимательна и в сложные моменты операции, например, когда внезапно у больного начиналось кровотечение и не хватало руки, чтобы зажать сосуд, могла помочь лучше, чем растерявшийся мальчик-интерн, стоявший рядом ассистентом…

Ещё можно успеть заварить и выпить кофе.


В конце недели из Питера позвонил отец. Сообщил, что выезжает в Вологодскую область через несколько дней. У него есть дела на смежном предприятии в Череповце, там надо будет задержаться на несколько дней.

— Будете выезжать из Череповца, позвоните мне. Я забронирую самый лучший номер. Конечно, в нашей гостинице номера скромные, но для избранных есть и получше.

Никита знал, что говорил: почти все сотрудники местного отеля так или иначе отметились либо в больнице, либо в поликлинике. Заведующего хирургией там отлично знали: пару лет назад он успешно прооперировал оскольчатый перелом голени их директору. Начальник теперь бегает по лестницам гостиницы, как ни в чём ни бывало.

Утром Никита позвонил главному хирургу области. Это был опытный специалист предпенсионного возраста, обладавший весьма заметной особенностью: главный хирург был страшным матершиником. Никита часто вспоминал, как однажды позвонил ему в самый разгар оптимизации здравоохранения, чтобы попросить сохранить в его отделении ставку хирурга, единственную вакантную ставку, оставшуюся в больнице. В ответ он услышал такую классическую брань, о существовании которой не догадывался. До сих пор он думал, что офицерский сленг, который он слышал в армии — это предел человеческой фантазии, но оказалось, что это не так. Никита пожалел, что их разговор сейчас не слышит в Москве белокурая дама — оптимизатор.

— Если эти реформаторы сократят в области ещё хоть одну ставку хирурга — уволюсь сам к чёртовой матери (далее опять был мужской фольклор)! Пусть министерские начальники сами сюда приезжают и оперируют больных!

Но ставку хирурга для Никитиного отделения он всё-таки отстоял.

Контакт у них был отличный. Пару раз в год областной начальник приезжал в ЦРБ, внимательно изучал истории болезни, осматривал тяжёлых хирургических больных в реанимации. И даже успешно проводил плановые операции, назначенные на текущий день. Никита иногда звонил ему, чтобы посоветоваться о тактике ведения особо сложных больных. Некоторых, особенно тяжёлых, главный хирург переводил в областную больницу. Напрямую договариваться с больницей не всегда получалось — в связи с повальным сокращением там также не хватало специалистов и хирургических коек — больные лежали во всех коридорах. Ну, а однажды Никите, который не был в отпуске целых три года, удалось всё-таки отдохнуть с помощью того же главного хирурга, который прикомандировал на время его отсутствия специалиста из областной больницы. Можно представить, каких усилий это ему стоило!

Вот и сегодня Никита решился опять отпроситься в отпуск, хотя бы на две недели.

— Чего так? Ты же знаешь — везде проблема с кадрами. А сейчас лето — надо всех как-то отпустить отдохнуть. Найти тебе замену будет сложно.

— Я понимаю. Но у меня отец прилетел из Хабаровска. Мы много лет не виделись. Если что — я в городе, никуда не уезжаю.

— Ладно. Посмотрю, что можно сделать.

Главный хирург и здесь помог: замена Никите появилась. Он подписал у своего главного врача заявление об отпуске, и забронировал номер в гостинице для прикомандированного специалиста.

Отец позвонил из Череповца в пятницу вечером, когда Никита был дома.

— Завтра после обеда я выезжаю к вам на машине. Директор здешнего завода отписал мне свою старенькую Ниву во временное пользование, мне надо в ней покопаться, чтобы в дороге не было никаких сюрпризов.

— Пётр Васильевич, я завтра дежурю. Меня некем заменить. В понедельник выйдет на работу вместо меня командированный из Вологды врач, а я уйду в отпуск. У нас будет время пообщаться. Вы поезжайте сразу в гостиницу. Я сегодня договорюсь насчёт приличного номера. Позвоните мне, когда устроитесь.

— Не суетись, Никита. Я — человек непривередливый. В командировках даже на сдвинутых стульях иногда приходится спать.

Никита засмеялся.

— Ну…. Сдвинутые стулья — это перебор. Я думал, что сейчас большие начальники располагаются в люксовых номерах пятизвёздочных отелей…

— Ты путаешь… Я ведь — не депутат, не чиновник, не бизнесмен. Я — производственник. И по долгу службы бывал в таких местах, где единственный крохотный Дом приезжих всегда забит командировочными до отказа. Конечно, как приеду в ваш город, сразу позвоню.

— Если не отвечу — значит, я в операционной.


Была суббота, выходной день. В больнице не было ежедневной суеты. Свежо и тихо было в больничных коридорах. Через распахнутые окна врывался лёгкий тёплый ветер. Пользуясь хорошей погодой, ходячие больные выползли в больничный сквер, ожидая своих посетителей с новостями и гостинцами. Кое-кто под шумок тихо сбегал на побывку домой — калитки и ворота больницы были распахнуты настежь. В палатах оставались только те, кто с постели не вставал.

В ординаторскую постучались. Не дожидаясь ответа, вошёл только что приехавший Вологодский хирург. Никита знал этого специалиста, встречались на совещаниях в области. Это был врач его возраста, по отзывам — с хорошими профессиональными руками. Но командировка у него была всего на двадцать дней. Но и это было прекрасно.

Познакомились поближе. Поговорили. Доктор переоделся в собственный халат и, надел шапочку. Осмотрели вместе перевязочную, процедурную и операционную, посетили реанимацию, где в это время хирургических больных не было. Никита познакомил Олега Юрьевича (так звали доктора) с дежурным реаниматологом и с медсёстрами.

— Ну, и как? — Спросил Никита коллегу, когда вернулись в ординаторскую.

— В общем, нормально. Честно говоря, я думал, что будет хуже. Ты — молодец… Ничего, что на «ты»?

— Я только рад. Спасибо за добрые слова. Отдыхай пока. В понедельник, значит, выходишь. Я тебе первое дежурство на вторник поставил. Если что — звони в любое время. Я никуда не уезжаю, буду здесь, в городе. Дома накопилось всяких дел: отец с Дальнего Востока приезжает, тёще крышу в доме надо чинить.

Поговорили ещё немного. Никита рассказал о своих коллегах. Лев Абрамович Грауэрман в понедельник выходит из отпуска. Очень опытный клиницист. Всегда посоветует и подскажет в сложных случаях. Ассистирует в операционной, но … руки уже не слишком слушаются, дрожат. Конечно, по возрасту давно надо уходить на покой, но доктор не хочет предавать своего заведующего. Часто повторяет, что умрёт в операционной. С другим ординатором Сергеем Иванычем Измайловым проблемы нерешаемые. В связи с периодическими, пусть и нечастыми, запоями отпуска он не заслужил, но рядом с ним особо расслабляться не стоит. Когда работает, соображает отлично, и прекрасно оперирует, но может запить в любую минуту. Сейчас держится, видимо, в ожидании приезда незнакомого коллеги. Ещё на неделю остаётся интерн, будет на подхвате. Потом у него отпуск. Приезжать сюда на постоянную работу он не собирается, хотя парень смышлёный. Провёл в их городке два месяца, осмотрелся — ровесников мало, после школы уезжают работать и дальше учиться в большие города. Молодёжи здесь делать нечего: скучно, вечером деваться некуда, даже в двух кинотеатрах крутят одни и те же старые фильмы… Кажется, парню обещали какое-то место в Вологде.

Олег Юрьевич, прощаясь, крепко пожал Никите руку.

— Пойду погуляю по берегу канала, на шлюзы посмотрю.

— На них надо тёмными вечерами смотреть. Очень красиво, когда теплоход, весь в огнях, погружается в воду…

— Обязательно посмотрю…

Никита про себя только грустно усмехнулся. Конечно, если Измайлов в запой не уйдёт, может быть, и удастся коллеге полюбоваться на теплоходы…


Только к середине дня удалось, наконец, в историях болезни закончить бесконечную писанину. Месяц подходил к концу, Никита вчерне набросал график дежурств. С медсёстрами значительно легче, зато с врачами… В течении месяца график этот приходилось перекраивать несколько раз.

По кафельному полу коридора загремела раздаточная тележка: буфетчица развозила по палатам обед лежачим больным. Остальные пациенты, негромко переговариваясь, ели в рекреации, где находилась столовая.

В ординаторскую заглянула дежурная медсестра.

— Никита Петрович, обедать будете? Или, как всегда, один компот?

— Давай компотику. — Он протянул медсестре свою большую кружку. — Еда есть, жена на неделю приготовила. Пока не хочу, потом разогрею в микроволновке.

— Компот сюда принести?

— Не надо. Оставь в буфете на видном месте. Потом зайду, выпью. Только, по возможности, без фруктов.

Сестра улыбнулась.

— Я помню.

Но пообедать в этот день не удалось. Также, как и поужинать.

Позвонила медсестра приёмного отделения.

— Никита Петрович, скорая везёт тяжёлого больного с ДТП. Без сознания. Тупая травма живота, похоже внутреннее кровотечение… Спускайтесь, я в окно вижу — они въезжают во двор.

Через несколько минут он был уже в «приёмнике». Левая половина лица больного была в запёкшейся крови, очевидно, от глубоких порезов от разбитых стёкол машины. Но это потом.

— Куда он ехал? — Спросил Никита у фельдшера скорой.

— От Череповца. Кажется, сюда. Какой-то пьяный лихач выехал на встречную полосу на повороте и врезался в него. Вот результат.

Вместе с реаниматологом они осмотрели пациента — явная клиника внутреннего кровотечения. Прибежала лаборантка, взяла необходимые анализы крови. Сообщила врачам группу и резус, остальное унесла в лабораторию. Больного отправили на рентген на дребезжащей каталке с разъезжающимися колёсами. Потом УЗИ. Пока доктора ждали заключения, в реанимации приготовили нужную кровь для переливания. Наконец, Никита смог поставить диагноз: сломаны три нижних ребра слева, предположительно полный разрыв селезёнки — надо удалять… Операция несложная, но возможны сюрпризы, по выражению Никиты — «всяческая экзотика», одному не справиться. Надо вызывать подмогу. Позвонил Измайлову. Тот был трезв. Внимательно выслушал Никиту и тяжело вздохнул.

— Никита Петрович, у меня сейчас мать умирает… Она в сознании. Я не могу её оставить. Вы же знаете — у неё рак.

Никита это знал. Но выражать сочувствие было некогда. Придётся вызывать Вологодского доктора. Не удастся сегодня Олегу Юрьевичу полюбоваться на теплоходы, погружающиеся в шлюзы.

Коллега нисколько не удивился. Попросил срочно прислать скорую к гостинице.

В операционной всё было готово. Медсестра сидела на табурете, ожидая хирургов, с поднятыми вверх стерильными руками, согнутыми в локтях — обычная поза медперсонала, готового к операции.

Оперировали, молча. Операция прошла без осложнений. Передав больного в реанимацию, коллеги вернулись в ординаторскую.

— Кофе будете? — Спросил Никита.

— Лучше чаю. Если есть, зелёный, а ещё лучше — ромашковый.

— Зелёный есть. С мелиссой. А ромашковый — это…

— Я понимаю — это изыски… Но я после операций всегда его пью, и тебе советую. Успокаивает…

Поговорили о больном. О тактике его дальнейшего ведения. Если Измайлов застрял дома и завтра на работу не выйдет, то Никите придётся остаться в больнице ещё на одни сутки. В понедельник его сменит Грауэрман…

Была уже глухая ночь. Никита позвонил в приёмное отделение. Попросил медсестру вызвать скорую.

— Тебя отвезут в гостиницу, Олег. Отдыхай. Надеюсь, повторно тебя вызывать не придётся. Одного раза в сутки достаточно.

Коллега ушёл. Никита вдруг вспомнил про компот, ожидавший его с обеда. Пошёл в буфетную. В коридоре свет был притушен, постовая медсестра, наверно, отдыхала в сестринской. Его большая кружка стояла на видном месте, прикрытая сверху чистым блюдцем. В компоте фруктов не было. Его сладковатый вкус смочил высохшее горло. Никита ополоснул кружку под краном вымытой до блеска мойки, и вернулся в ординаторскую. Только после этого подвинул к себе историю болезни прооперированного больного. Писанины здесь хватит до рассвета.

— Пётр Васильевич Симонов… — Прочитал он лицевой стороне истории болезни.

И не сразу понял… А поняв — замер. Стало сразу как-то душно. Никита подошёл к окну и распахнул его настежь. Ночью прошёл дождь, и в кабинет ворвалась струя свежего воздуха. Понемногу он успокоился. Конечно, он не узнал своего отца. Он видел его только однажды, можно сказать, мельком. А потом прошло столько лет…

Значит — отец. Ну, и что?! Конечно, у всех врачей, и у хирургов особенно, есть негласное табу, суеверие что ли: никогда не лечить, а, тем паче, не оперировать, близких родственников, друзей и родственников своих друзей. Но разве своего биологического отца он мог считать близким родственником? Разве он не стал бы его оперировать, если бы даже так считал? Конечно, бы прооперировал! Так и о чём тут думать?

Он открыл историю болезни и стал подробно описывать статус больного.


Послеоперационный период прошёл гладко, без осложнений. Пока отец лежал в отделении, ему дважды перелили кровь, теперь с анализами было всё в порядке. Со временем рубцы от порезов на его лице должны стать почти незаметными — Никита давно научился накладывать косметические швы. Больной уже сам осторожно ходил на завтрак в столовую: диетический обед и ужин в нужном объёме ему доставляли Вера с матерью. Когда подошло время выписки, тёща твёрдо заявила, что решила забрать его к себе. Она выделила ему большую, светлую комнату с окнами на большой цветник. Но частный дом одинокой женщины всегда требует внимания. Никите было неловко: он не то чтобы ничего не умел, у него просто было очень мало свободного времени, чтобы всерьёз заниматься тёщиным домом. При выписке он категорически запретил отцу заниматься физическим трудом, но Пётр Васильевич не захотел быть квартирантом. Поселившись в доме Надежды Игнатьевны, он взял в свои руки бразды правления— по подсказке хозяйки, которая знала здешних толковых людей, сам нанял рабочих. За короткое время они сделали немало: починили завалившийся забор, стала легко открываться калитка, поправили трубу на крыше и поставили на место тяжёлую дверь в банной парилке… Никита не вмешивался, считая, что хозяйственные хлопоты идут больному на пользу. Конечно, он пытался возместить денежные расходы, но отец категорически отказывался.


В отделении работали Олег Юрьевич с Грауэрманом — Никита «догуливал» свой отпуск. Измайлов вышел на работу сразу после похорон матери, хотя Никита на это не рассчитывал, думая, что теперь тот совсем «съедет с катушек». Но этого не случилось. Сергей Иванович дежурил по графику, работал хорошо и в отделении, и в поликлинике. Жалоб не было.

Лето заканчивалось, стало рано темнеть. В хорошую погоду Никита заходил за отцом, они долго гуляли вдоль канала. Усаживались на скрипучую скамейку на пустынном песчаной отмели, которую местные жители гордо именовали «пляжем», и разговаривали. Отец расспрашивал Никиту о матери, о детстве, об учёбе в институте, о друзьях… О маме Никите было трудно говорить. Ничего особенного он сказать не мог. Какой она была: ласковой? Строгой? Наверно, не слишком ласковой и не слишком строгой, но это была его мама — единственный в его жизни родной человек. Расстался он с ней, уйдя в армию, почти подростком — и больше её не увидел. Он отвечал на вопросы коротко, делая по началу усилие над собой. Но глаза отца смотрели на него с такой заинтересованностью, что Никита расслабился, стал говорить о самом важном, что было в прошлой его жизни. Особенно подробно он рассказывал о Михаиле, дружбой с которым всегда гордился — ведь началась она ещё в армии, когда были они желторотыми птенцами. Михаил тогда писал в штабе по ночам какие-то дурацкие плакаты и разрисовывал сослуживцам дембельские альбомы… А теперь его друг — архитектор. Вот даже на каком-то серьёзном конкурсе за свой проект русского храма самую высокую оценку получил. И всего добился сам — он ведь детдомовец, никто его по жизни за ручку не водил.

Однажды отец ему сказал.

— Конечно, мой долг перед матерью и тобой возместить невозможно. И так всё сложилось, что ты мне и жизнь спас…

Никита улыбнулся.

— В тот день было, кому Вас спасать и кроме меня. У нас бывает намного хуже.

Помолчали.

Отец, думая о своём, продолжил свою мысль.

— Я хочу кое-что тебе рассказать, Никита. Оправданий для меня нет, но ты должен знать всё. Я, действительно, струсил, когда узнал о беременности твоей матери. Действительно, сбежал на БАМ. Года через два пришло прозрение — стало безумно стыдно, я любил твою мать, и у меня в Ленинграде был ребёнок, о котором я ничего не знал, не знал даже — сын это или дочка. В первый же свой отпуск, я полетел в Ленинград, прямо из аэропорта поехал на квартиру, в которой прожил с мамой три очень хороших года. Но она не пустила меня за порог, даже дверь не открыла. Попросила больше никогда в её жизни не появляться. Что я мог поделать? Подумал, что, может быть, она теперь не одна? Но я не сдался. Я знал, где работает мамина подруга Наташа. Я поехал к ней в библиотеку. Она тоже сначала не хотела со мной разговаривать, только, когда узнала, что я приехал с БАМа, согласилась меня выслушать. Я сразу предложил ей деньги для тебя и матери. Она не взяла, сказала, что Нина никогда их не примет. Еле-еле мне удалось её уговорить оставить мне свой телефон, чтобы я мог узнавать новости о Нине и о тебе. Я звонил часто. Наташа это подтвердит, если ты у неё спросишь. Позже, убедившись, что я не отстану, она согласилась изредка принимать от меня и переводы. На Новый год, ваши с мамой дни рождения и всякие праздники я переводил ей какие-то суммы. Наташе приходилось покупать подарки для вас от имени своей семьи, за что она непременно получала выговор от Нины. Но теперь я всё про тебя знал: в какой садик ты ходишь, в какой школе и в каком классе учишься, когда получаешь аттестат зрелости… И все эти годы я не терял надежды на примирение с твоей матерью. Когда тебя призвали в армию, я снова поехал в Ленинград, теперь уже — Петербург, и позвонил Нине. Она неожиданно согласилась встретиться со мной, но не дома, а в ближайшем кафе. Думаю, ей было тогда очень одиноко без тебя. Разговаривали мы очень недолго. Она на меня не смотрела. Просто сообщила мне номер твоей воинской части. Когда я узнал, что ты служишь под Хабаровском, я подумал, что это — судьба. Но судьба была в другом — эта наша встреча с твоей матерью была последней. Когда я приехал в твою дивизию, мне сообщили, что ты улетел на похороны… Вот так-то, сын…

Никита растеряно молчал, не зная, что сказать. Отец продолжал.

— А потом наступили тяжёлые времена, ты знаешь, — они для всех были тяжёлыми. Одно за другим закрылись наши предприятия, моя высокая должность оказалась совершенно лишней. Я вынужден был вспомнить свою первую профессию, несколько лет работал машинистом электропоезда, зарплату часто задерживали на несколько месяцев и платили очень мало, я еле-еле сводил концы с концами. Ехать в Петербург было не на что. Помогать тебе я не имел возможности, хотя по-прежнему часто звонил Наташе. От неё я узнал, что ты поступил в медицинский институт, что учишься неплохо, хотя приходится и работать ночами. Когда у нас на Дальнем Востоке стала постепенно возобновлялась жизнь, реанимировали наше производство, и мне неожиданно предложили должность даже выше той, которую я занимал в прежние годы. Я быстро поднялся на ноги. Когда, наконец, решился позвонить Наташе и объясниться с ней по поводу долгого молчания, она поняла всё правильно, потому что у неё в семье были те же проблемы, и сообщила мне, что ты окончил институт, учишься в ординатуре на хирурга, что ты женился и что у меня родился внук. Она ничего не стала от меня скрывать: я узнал, что вы живёте на твою стипендию и еле-еле сводите концы с концами. У меня уже были достаточные средства, и я тут же прилетел в Петербург. Но у тебя — характер матери: ты не захотел разговаривать со мной.

Он замолчал. Растерянно молчал и Никита. Понемногу он осознавал всё, что говорил отец. Тётя Наташа… Столько лет хранить тайну! Он хорошо помнил эти праздничные подарки, помнил, как мама отчитывала свою подругу за бездумные траты! Помнил, как у него однажды вдруг появилась отличная зимняя куртка, и как летом муж тёти Наташи дядя Валера ни с того, ни с сего подарил ему новенький, потрясающий велосипед, о котором он даже мечтать не мог… Лерка, узнав об этом, устроила родителям настоящую истерику, потому что у неё самой велосипед был намного скромнее.

Пауза затянулась. Отец понимал, что сыну надо обдумать его слова, продолжил просто.

— Никита, я понимаю, что навсегда останусь для тебя только биологическим отцом. Но стать другом вашей семьи я, может быть, ещё успею. И для внука своего я бы очень хотел стать настоящим дедушкой, не только биологическим…

Никита, глядя куда-то в бок, ответил не сразу.

— Димка сейчас с любопытством на Вас смотрит. Ему объяснили, что дедушка все эти годы жил очень далеко, показали на карте, где находится Хабаровск, а где живём мы… Он нам с восторгом рассказывал, как вы играли с ним в железную дорогу, которую он в последнее время совсем забросил. Вы очень интересно ему рассказывали, как устроены вагоны, как они цепляются друг за друга.

Неожиданно он услышал.

— Дело в том, Никита, что я уволился с работы и уехал из Хабаровска навсегда.

— Почему?!

— Прежде всего, я решил жить где-нибудь рядом с вами. А работа… Должность моя всегда была заманчивой. Но возраст подпирал, и мне уже исподтишка показали человека, подготовленного на моё место. Я не зря задержался в Череповце. Там смежное предприятие, меня на этом заводе по работе хорошо знают. В общем — мне предложили должность главного технолога, и я согласился. Амбиции у меня уже не те, что в молодости. Я должен был выйти на работу ещё две недели назад, и вот эта авария…

Никита даже растерялся, не зная, что сказать. Отец понял, улыбнулся и сменил тему.

— Тебе не удалось узнать, где моя несчастная «Нива»?

— Это было несложно. Я забрал её у гаишников и отдал в ремонт. Конечно, правый бок у неё изрядно помят, но мне по блату скинули цену. Обещали на днях починить. Механики наши — отличные мастера, я к ним часто обращаюсь за помощью, когда не могу справиться со своими древними «Жигулями». Как видите, бегает пока мой автомобиль…

— Вчера директор завода мне сказал по телефону, чтобы этот лимузин я подарил больнице для хозяйственных нужд. Послушай, Никита… Я очень благодарен Надежде Игнатьевне за приют. Но, как говорится, пора и честь знать. Мне надо возвращаться в Череповец. Я продал неплохую квартиру в Хабаровске, договорился с местным риелтором — она обещала мне найти что-нибудь подходящее в Череповце …

— Хорошо. Я завтра продлю Вам больничный ещё на десять дней. Только не забывайте, что я запретил Вам ещё месяца три заниматься тяжёлым физическим трудом, поднимать тяжести и садиться за руль. Мы обязательно будем встречаться или здесь, или в Череповце, я буду следить за вашим поведением, — закончил он с улыбкой.

— Насчёт руля, можешь не беспокоиться. Я теперь буду ездить только на заднем сиденье…

— Ну, это все, кто побывал в аварии, поначалу так говорят. А где-нибудь через пару месяцев глядишь — уже опять баранку крутят…

— Возьмёшь мне билет на вторник на поезд? Не хочу на автобусе ехать.

— Я отвезу Вас на своей машине, Пётр Васильевич. Я эту неделю ещё в отпуске.

— Послушай, Никита… — Глухо произнёс отец. — У меня к тебе большая просьба. Пожалуйста, не называй меня по имени отчеству… Я каждый раз вздрагиваю. Лучше никак не называй, только не по отчеству…

Сын ничего не ответил, промолчал.


С некоторыми изменениями жизнь покатилась дальше. Сын переходил из класса в класс, как и в далёкие отроческие годы его отец — без громких успехов и с периодическими встрясками от родителей. Ссорились, ругались, мирились — и вдруг оказалось, что их Димасик, Димуля, Димка уже в девятом классе. Весной — экзамены. Что-то будет?

Напряжённость в отношениях с отцом у Никиты не проходила достаточно долго. Отец оказался человеком тактичным, с расспросами не приставал, услуги свои не навязывал. С Верой и тёщей мог болтать о чём угодно, но с сыном — только по делу. Никита больше не называл отца по имени отчеству, но… Теперь он его вообще никак не называл, просто обращался на «вы». Вере это очень не нравилось, но она довольно долго молчала, только бросая укоризненные взгляды на мужа. Но, наконец, всё-таки сказала:

— Ты знаешь, Никита, меня мама ещё в детстве учила, что, разговаривая с человеком, тем более, с пожилым, к нему надо как-то обращаться. Ты не находишь, что твоё общение с отцом просто неприличное?

— А как ты предлагаешь мне его называть — «Папочкой? Папулей?»

— Не ёрничай, пожалуйста! Есть совершенно нейтральное слово — «отец». Оно абсолютно ни к чему не обязывает. Постепенно привыкнешь и перестанешь напрягаться. Постарайся сделать усилие над собой, по крайней мере, ради сына. Он пока воспринимает всё естественно, но вскоре начнёт задавать вопросы…

Дима, и в самом деле, подружился с дедушкой, который теперь жил и работал не в далёком Хабаровске, а совсем близко, в часе езды, и приезжал довольно часто. В Череповце у него была приличная двухкомнатная квартира, он рассчитывал, что семейство Быстровых будет приезжать к нему часто, и можно будет не тесниться в одной комнате, которой ему вполне хватило бы одному. После дорожной травмы дед восстановился полностью, и, как предсказывал Никита, вскоре уже сидел за рулём новенького юркого кроссовера, на котором было удобно разъезжать по небольшому городу и по узким лесным дорогам в лесу, выезжая за грибами и ягодами.

Отец, приезжая, всегда останавливался у Надежды Игнатьевны. Они подружились. Соседи давно уже шептались за их спинами, но Никита с Верой нисколько не возражали. После смерти Никитиного тестя прошло немало лет, и, если старикам вместе лучше, чем жить по одному, значит, так тому и быть. С работой у отца всё складывалось благополучно, но надолго он в Череповце оставаться не планировал: доработает до семидесяти лет, потом переедет в их город. Квартирантом у Надежды Игнатьевны он не был — постоянно что-то ремонтировал или обновлял в доме или в усадьбе. Однажды в летний воскресный день, когда приехал отец и счастливо случился выходной у Никиты, они втроём — отец, сын и внук с утра до позднего вечера успели ободрать старую полусгнившую «вагонку» с небольшой веранды бабушкиного дома и обшить её новыми гладкими досками, промазав их специальной пропиткой. Димка сиял, как медный самовар — впервые в своей жизни он занимался мужскими делами в обществе настоящих мужиков.

Зимой, когда дед приезжал на выходные, они с внуком бегали вдоль канала на лыжах, занимались подлёдной рыбалкой, а летом, на купленной дедушкой моторной лодке, рассекали водную гладь водохранилища и устраивали ночёвку где-нибудь в палатке на берегу, коптили и жарили рыбу на костре. Осенью рано утром отправлялись за грибами, привозили их вёдрами, и заваливались спать, а мама с бабушкой полночи чистили, солили и мариновали боровики и подосиновики. Оказалось, что с дедом всегда интересно — и отдыхать, и работать.

По-прежнему частенько из Петербурга к Быстровым приезжали друзья. Михаил продолжал строить храмы по всемусеверо-западу, был вполне обеспеченным человеком. По истечении положенного времени он продал свою маленькую сиротскую квартиру и поселился в новой, трёхкомнатной в Зеленогорске. Лера успешно заведовала кафедрой в своём любимом институте. Её родители постарели, и теперь не решались на дальние автомобильные поездки, но непременно посылали горячие приветы семейству Быстровых. Никита очень жалел, что так и не сумел с ними поговорить. Почему они скрывали от него тайну об отце, даже после смерти мамы? Правильно или неправильно они поступали? А, может быть, и не нужны теперь эти расспросы? Надо ли сейчас копаться в прошлом? В конце концов, жизнь расставила всё по своим местам.

Непременно приезжали и Ольга с Борисом. Они, наконец, приобрели дитя по имени Дениска: очень смешное, круглолицее, очень похожее на папу и болтливое, как мама. Родители с облегчением отдавали сынишку на воспитание старшим детям, которые относились к этому поручению очень серьёзно, но по-разному: Дима великодушно всё разрешал, а Маша — категорически всё запрещала. Пока обедали все вместе в гостеприимном доме Никитиной тёщи, наивное дитя переводило напряжённый взгляд с одного опекуна на другого, потом глубоко задумывалось, не зная кому из них отдать предпочтение. Думы эти могли затянуться надолго, и, в конце концов, заканчивались глубокой зевотой. Тогда отец брал Дениску на руки и относил в машину — и весь приезжий коллектив отправлялся ночевать в гостиницу, с тем, чтобы утром вернуться сюда, переодеться в полевую одежду — сапоги, ветровки, комбинезоны и тому подобное, что хранилось у Надежды Игнатьевны в чулане, и отправиться в лес. Летом ездили за черникой, осенью — за грибами. Друзья приезжали на новеньких иномарках — у Михаила с Лерой она была поскромнее, у Бориса с Ольгой — очень дорогая. Быстровы давно были без машины — отслуживший своё «жигулёнок» был отправлен на металлолом. Но Никита с Верой никому не завидовали, они вообще завидовать не умели. Было так приятно видеть друзей своей юности. Ну, а машина… Конечно, иногда машина была нужна даже в их небольшом городке, но пока обходились — если надо было что-то привезти громоздкое или объёмное, выручал отец, когда приезжал в выходные. Отец… Однажды, когда он очередной раз приехал и устроился на постой у Надежды Игнатьевны, неожиданно приехали друзья. Никита вынужден был их познакомить. Это был единственный раз, когда он пожалел, что сегодня не дежурит. Сделав усилие над собой, он произнёс сразу для всех.

— Это мой отец, Пётр Васильевич… Он теперь живёт в Череповце и часто к нам приезжает.

Михаил с Лерой в историю отношений отца с сыном были посвящены давно, Борис с Ольгой удивились, но как воспитанные люди, внешне никак не прореагировали. Отец спокойно поздоровался со всеми за руку. Вскоре Никиту вызвали в больницу, и он уехал на машине скорой помощи экстренно кого-то оперировать. Вера потом рассказала ему, что за обедом отец вёл себя совершенно спокойно. И участвовал в общем разговоре так, словно давным-давно был знаком с их друзьями.

В больнице тоже всё несколько успокоилось: доктор Измайлов не подводил, работал с полной отдачей. За эти годы сорвался лишь один раз, но быстро пришёл в себя. Больничные сплетники поговаривали, что его часто видят в городском храме, шепчущимся о чём-то в самом дальнем углу с местным настоятелем. Ну, как говорится — и слава богу! Старика Грауэрмана Никита отпустил с чистым сердцем на заслуженный отдых. Лев Абрамович отвыкал от больницы довольно долго: приходил в отделение, интересовался больными. Больничный врач — эндоскопист закончил краткосрочные курсы по неотложной хирургии и теперь, на законных основаниях, иногда брал дежурства в их отделении. Так что теперь с дежурантами тоже было полегче. Правда, внезапно отменили интернатуру, и теперь временные помощники-интерны в больницу не приезжали, но пока справлялись и без них. Никита поддерживал отношения с Олегом Юрьевичем, коллегой из Вологды. Они частенько перезванивались, и пару раз, по собственной инициативе, тот его выручал, отпуская на пару недель в отпуск. Конечно, самоуправством они не занимались, всё решалось опять по согласованию с тем же главным хирургом области.

Правда, было в больнице одно новшество, которое не радовало скромный, но стабильный персонал больницы: постаревший главный врач, к причудам которого все давно привыкли, был добровольно-принудительно, как бывает, отправлен на пенсию. Кресло начальника занял никому неизвестный в городе, совсем «зелёный» юнец. Чуть ли не стоматолог по специальности. В небольших городах все всегда всё знают: поговаривали, что он — протеже какого-то крупного начальника. Назначен сюда ненадолго с перспективой на высокие должности в Вологде. Всё бы ничего, но самоуверенный новый руководитель никогда и ни с кем не советовался, даже с начмедом, проработавшим в больнице сорок лет. Иногда на ежедневных «пятиминутках» он такое нёс, и отдавал такие нелепые распоряжения, что опытные доктора только головой качали. Спорить было бесполезно, приходилось подчиняться.

В сентябре Никите исполнилось сорок пять лет, а отцу в том же месяце — семьдесят. Отмечали двойную круглую дату по традиции в доме у тёщи, в узком семейном кругу. Михаил был в какой-то дальней командировке, а без него отмечать любое событие было неинтересно. Отложили встречу с друзьями на ноябрь, когда и другу исполнится те же сорок пять. Посторонних людей приглашать не хотелось, было славно побыть только с самыми близкими людьми. Тёща славилась умением выпечки изумительно вкусных пирогов — с капустой, с печёнкой и всевозможных сладких, Вера умела ещё со студенческих лет готовить изысканные салаты, по выражению Никиты, «из сапога», отец — великолепное жаркое, а ещё вкуснее у него получалась запечённая утка с яблоками… Димка уплетал всё подряд — утку, сладкие пироги вперемежку с острыми салатами, и всё в таком количестве, что родители стали опасаться за его здоровье. Когда все насытились, и Димка убежал к своим приятелям, отец с сыном вышли на крыльцо. Оба не курили, просто уселись плечом к плечу на чисто вымытых дождём ступенях и долго молчали. Было довольно тепло, тихо, но осенняя темнота уже опустилась во двор. Тёща щёлкнула выключателем в сенях — зажегся свет над крыльцом, и на яркий светильник сразу налетели ночные мотыльки.

— Я хочу тебе отдать свою машину, Никита. — Сказал неуверенно отец. — Пожалуйста, не отказывайся. Это не ахти какой дорогой подарок, она ведь уже несколько лет пробегала. Я куплю себе новую, а эта вам пригодится. Она удобная, вот увидишь…

Никита растерялся. Долго молчал, не зная, что сказать. Он не привык к таким подаркам, было как-то неловко. Но отказываться тоже не решался, не желая обидеть отца.

— Спасибо… — Наконец, выдавил он. — Спасибо не только от меня, но и от Веры, и от Димки тоже.

— Ну, и славно… — обрадовался отец. — Завтра сходим к вашим нотариусам, оформим дарственную.


Казалось, жизнь налаживается.

И вдруг разразилась катастрофа. Запылал Китай. Потом начался «пожар» в Европе. Поверили не сразу, а когда поверили — пришли в ужас. Страна погружалась в пандемию со здравоохранением, разгромленным оптимизацией, с повально закрытыми инфекционными больницами, сокращёнными ставками инфекционистов и эпидемиологов. Количество заболевших увеличивалось в геометрической прогрессии. Министерство здравоохранения издавало приказы за приказами и через неделю половину их отменяло. На первом этаже ЦРБ вместо закрытого терапевтического срочно развернули инфекционное отделение, при входе в которое кое-как устроили санпропускник. Приказом министерства дерматологи, психиатры, и даже стоматологи срочно превращались в инфекционистов. «По производственной необходимости», как указывалось в приказах, на неопределённое время.

Белокурая дама, столь успешно развалившая отечественное здравоохранение, теперь была на руководящих ролях в правительстве, ежедневно мелькала на телевизионном экране, докладывая об успешной борьбе с пандемией. Она и не подумала извиниться и покаяться, лишь небрежно произнесла в каком-то телеинтервью, что реформы в здравоохранении прошли неудачно, в чём виноваты местные руководители — перестарались… А сколько людей после этих реформ умерло, не дождавшись медицинской помощи, сколько судеб медиков было загублено — кто-нибудь посчитал?! Но злиться на руководство бессмысленно и некогда, надо было лечить больных в тех условиях, которые были на данный момент. А возможности в больнице были минимальными. Не хватало кислорода (тоже результат оптимизации), единственный старенький аппарат ИВЛ находился в больничной реанимации, и был постоянно в работе: больных с инфарктом или инсультом меньше не стало. Особо тяжёлых коронавирусных больных первое время отправляли в Вологду, но там больница была тоже «не резиновая», вскоре стали отказывать. Медики сравнивали себя с чернобыльцами-ликвидаторами. При ближайшем рассмотрении было много общего.

Скорая привозила в больницу «острых» хирургических и сосудистых больных, но без всякой гарантии на отсутствие у них инфекции. В родильное отделение поступила роженица, больная ковидом, и заразила не только соседок по палате, но и половину персонала. Вера заболела одной из первых. Но отделалась относительно легко. Повально болели сотрудники больницы, фельдшера скорой. Персонала катастрофически не хватало. Новый главврач, конечно, влип, что называется — по уши, вертелся, как уж на сковородке. На «пятиминутке» на вопрос терапевтов, какой диагноз ставить заболевшим сотрудникам, ответил, глядя куда-то в бок:

— Какой ковид?! Какие тесты?! Забудьте! Ставьте грипп или ОРВИ, давайте больничный сразу на две недели. Если надо — продлевайте…

Врачи поняли, что главный получил неофициальное распоряжение: медикам диагноз коронавируса не ставить.

Потом заболел Никита. Ему досталось: высокая температура, сухой надрывистый кашель. Просидел дома больше двух недель. После болезни очень долго держалась одышка — не мог пройти без остановки больше пяти метров… Измайлов пока держался. Даже как-то подтянулся, похудел, частенько ночевал в больнице, чувствуя ответственность за отделение. Плановую госпитализацию отменили, больница опустела. Но теперь, заболев, люди отказывались ехать в больницу, тянули до последнего, опасаясь заражения. Скорая привозила тяжёлых больных в критическом состоянии. Только вчера Никита с Измайловым прооперировали такого пациента с прободной язвой желудка. Сейчас его пытаются вернуть к жизни в реанимации.

Как только заболеваемость в городе стала подниматься, Диму отправили на поселение к бабушке, вооружив новеньким персональным ноутбуком, которому он был очень рад — учеников перевели на дистанционной обучение. Бабушке, за здоровье которой очень волновались, запретили выходить за калитку, слава богу, во дворе для прогулок много места. Магазины при необходимости должен был посещать внук. Никита с Верой их почти не навещали — боялись заразить. Связь поддерживали по телефону, только изредка подъезжали к забору участка и разговаривали поверх калитки. Отец уволился с работы, но переехать из Череповца не успел, зато успел заразиться — лежал в инфекционной больнице. Но, кажется, отделался удачно: восстанавливался, несмотря на удалённую когда-то селезёнку.


Стоял знойный июль. Воскресенье. Никита дежурил. Кондиционер в ординаторской надрывался целый день. В сумерках он его выключил и открыл окно. Пахнуло остывающим ветром. В больнице и в больничном дворе было непривычно тихо. Никита, чтобы как-то отвлечься от тяжёлых размышлений, решил, наконец, навести порядок в своём письменном столе. Верхний ящик был забит до отказа какими-то ненужными бумагами и обрывками каких-то записей. Пустая урна под столом тут же оказалась заполненной. В самом дальнем углу ящика он вдруг нашёл целую пачку старых фотографий, которые когда-то сделал один бойкий корреспондент местной газеты: заведующий хирургическим отделением на приёме в поликлинике, заведующий в перевязочной, и даже одна фотография с порога операционной, где доктора Быстрова могли узнать только самые близкие сотрудники по спине, согнутой над операционным столом. Никита страшно рассердился, увидев эти фотографии, отнял их у молодого корреспондента и забросил подальше в ящик своего стола. И, конечно, про них забыл. А сейчас… Кому они нужны? Он порвал снимки и тоже выбросил в корзину. Последний клочок бумаги, который он извлёк из пустого ящика, был совсем помятым и жёлтым от времени, с чётко отпечатанным следом от стакана с дежурным кофе. Никита с любопытством его развернул — и обомлел: это были его стихи! Да, да, те самые: «Я есть хирург районный…». Неужели это его творчество? Какая же муть была в его голове, каким наивным он был всего несколько лет тому назад! Без тени сожаления, и этот пожелтевший листок он порвал на мелкие кусочки.

Зазвонил телефон. Никита узнал голос медсестры инфекционного отделения.

— Никита Петрович, нужна ваша консультация…

— Что у вас?

— Больной жалуется на боли в правом боку. Похоже — аппендицит…

— Ладно. Сейчас спущусь. Вы меня хоть приоденете?

Он почувствовал, как усмехнулась медсестра.

— Всё, как в операционной, ничего нового: хирургический халат и шапочка. Маску и перчатки свои возьмите, у нас их в обрез…

Никита только вздохнул.

Он спустился на первый этаж, в санпропускнике надел два хирургических халата — один поверх другого — медсестра крепко завязала лямки на его спине, глубоко натянул поданную ею шапочку, привычно нацепил маску.

— Ну, пошли…

По пути он заглянул в ординаторскую, поздоровался с врачами. Две пожилые женщины-терапевта, ставшие вдруг инфекционистами, не выходили из отделения уже месяц, боясь заразить своих родственников. Спали здесь же в кабинете на раскладушках. Дежурили по очереди, стараясь дать коллеге возможность отдохнуть. На днях им на смену должны выйти двое мужчин, таких же новоиспечённых инфекционистов, успевших здесь заразиться и теперь заканчивающих лечение по поводу весьма оригинального «гриппа».

— Что с больным?

— Жалуется на живот… Температура высокая, трудно понять. Его история здесь на столе.

Никита пошёл в отделение следом за медсестрой. Сегодня на утренней «пятиминутке» дежурный врач доложил, что в инфекционном отделении, открытом на двадцать пять коек, находится на лечении сорок два человека. Несмотря на частые интенсивные проветривания здесь было очень душно. По обе стороны коридора вытянулись в ряд раскладушки, принесённые родственниками из дома, на которых лежали больные обоих полов и разных возрастов. В палатах койки стояли так тесно, что втиснуть между ними раскладушки было невозможно. Больные были уложены между кроватями на матрасах прямо на полу. Многие пациенты болели тяжело, стонали, кашляли. Медсестра указала на одного из них.

— Вот этот, Никита Петрович… Киреев.

Больной был среднего возраста, тучный, отёчный, тяжело дышал, испуганно глядя на хирурга.

Они вытащили его на матрасе в проход между кроватями.

— Температура?

— Тридцать девять…

Пальпировать живот пациента, присев на корточки, было неудобно. Никита встал на колени на край матраса.

— Где болит?

Больной, молча, ткнул пальцем в правый бок.

— Давно?

— Со вчерашнего вечера…

Подумал:

— Высокая температура, боль в правом боку… Если это аппендицит, значит придётся его тащить в чистую операционную… Потом выделять для него отдельную палату и проводить тотальную дезинфекцию в отделении.

Медсестра сердито сказала.

— Не дышите в лицо хирургу, Киреев. Если он заболеет, кто будет вас оперировать?

Больной отвернулся.

Никита поднял его рубашку, влажную от пота, провёл по вздутому напряжённому животу рукой в хирургической перчатке.

Усмехнулся про себя.

— Да, мама была права, называя меня «Вёшенкой»: как и этот жизнелюбивый грибок, я в любых условиях и на «любом субстрате» буду выполнять свою работу.


Оглавление

  • Мастодонт. Семейная хроника
  • Сцилла и Харибда
  • Фристайл
  • Anamnesis vitae — anamnesis morbI (История жизни — история бо
  • Вёшенка