Дороги товарищей [Виктор Николаевич Логинов] (fb2) читать онлайн

- Дороги товарищей 2.72 Мб, 641с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Виктор Николаевич Логинов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

АРКАДИЙ ЮКОВ

Аркадию Юкову казалось, что он проснулся на пустынном острове в глухой части Тихого океана. Под напором Аркадия только что отступили черные пираты, и губы его еще шептали слова боевой песни:

Ты в жаркое дело бесстрашно и смело
Иди, не страшась ничего;
Если ранили друга, сумеет подруга
Врагам отомстить за него.[1]
Сон отлетел в прошлое. Открыв глаза, Аркадий убедился, что пустынный остров — всего-навсего деревянная, в меру жесткая кровать, омываемая морем щедрейшего солнца; пиратов, если не считать самого Аркадия, не было и в помине. Жизнь в действительности была, конечно, скучнее. Скучнее и проще. Но сейчас этот факт не опечалил Аркадия. И солнце, и утренний, особенно сладкий в шестнадцать с половиной лет, воздух, который, пожалуй, не уступит своим ароматом и свежестью тихоокеанскому, и взъерошенное ветром рядно[2] березовой листвы, которая шумела и переливалась за распахнутым в целый мир окном, — все это и многое другое, что сразу не учтешь, обещало необыкновенный день. Веря в это, Аркадий откинул к ногам разноцветное лоскутное одеяло и прыгнул на пол, как на палубу вражеского корабля.

Там, где кони по трупам шагают,
Где всю землю окрасила кровь!..[3]
Чудесно, мать честная! Можно спать, а можно встать и пойти куда-нибудь, распевая песню, и даже совершить какой-нибудь отважный поступок не возбраняется — было бы только желание. А всяких желаний у Аркадия хоть отбавляй. Может быть, именно этим самым — поступком — сегодня как раз и заняться? Вряд ли в ближайшую тысячу лет отыщется более подходящий для этой цели день. Что ж, Аркадий Юков готов сейчас на все. Смотри на него и удивляйся, мир!

Что сказать об Аркадии?

Говорят, что некоторых людей можно с точностью до одной десятой определить единственным словом. Пытались определять таким магическим словом и Аркадия. «Жулик!» — крикнула однажды непримиримая с чужими слабостями соседка и вслед за этим плюнула, чтобы подтвердить свое горячее презрение к сыну портового грузчика. «За что же?» — мог спросить ее Аркадий. Он ни разу не воровал в ее саду ни антоновских яблок, ни синих слив, так как вообще не имел привычки посещать сады, принадлежащие невежливым и легкомысленным людям. Как видите, оспаривать утверждение соседки было можно, но Аркадий промолчал. Бранные слова сыпались на Юкова градом. На опровержения неприятельских выпадов, если бы он встал в оборонительную позицию, уходила бы добрая половина светового дня, а у Аркадия были занятия поувлекательнее. Он мог, например, выскочить из трамвая на полном ходу (вскочить тоже мог), броситься на реке под самую корму какого-нибудь старорежимного пароходика, поближе к винту, а потом, заглушая ругательства некультурного капитана, на всю реку орать:

Америка России
Подарила пароход![4]
Другие занятия Аркадия были примерно такого же рода. Строгие люди, в том числе и милиционеры, не называли их невинными. Именно поэтому характеристики, выдаваемые Аркадию, были лаконичны, как выстрел из револьвера, — в одной из книг Аркадий вычитал такое роскошное сравнение. В характеристиках преобладали слова, которые достались нам главным образом от старого мира (жулик, хулиган), а они-то, как известно, хоть одним краешком да пристанут к любому, с точки зрения строгих людей, неблаговидному поступку.

Но как ни проницательны наши современники, они, по причине своей исключительной занятости, иногда не могут заглянуть во все тайники мальчишеской души, а бывает, что эти тайники упрятаны глубоко, и нужно порыться, прежде чем наткнешься на драгоценное зернышко с живым росточком; из таких зернышек искусные садовники выращивают растения, о которых человечество впоследствии говорит: «Вот это настоящие люди!»

Скажем прямо, современники Аркадия на первых порах его почти сознательной жизни не заметили в нем сколько-нибудь проросших зернышек добра, хотя и зла не хватало до полной порции, поэтому-то Аркадий и считался состоящим в комсомоле, с целью перевоспитания конечно.

Есть люди, и даже среди мальчишек, которые прямо бесятся от того, что мир не замечает их добродетелей. Аркадий не принадлежал к числу таковых. Во-первых, он был скромен и всегда при этом сохранял уверенность, что в ближайшие +десять — пятнадцать+ дней совершит какой-нибудь героический подвиг, который одним махом зачеркнет все плохое, содеянное им раньше. Скромность мешала ему признаться, что он не какой-то там шарлатан (любимое словечко отца), а благородный романтик, и что по щедрости природы отпущено ему особых душевных сил и энергии значительно больше, чем требуется молодому человеку шестнадцати с половиной лет от роду. Вот почему поспешные выводы современников не огорчали «полудефективного» школьника, у которого волосы на правом виске частенько были подпалены, потому что он имел привычку класть недокуренную папиросу за ухо, и уж, конечно, не могли отравить его существование. Будущее у Аркадия Юкова было все впереди!

Что еще сказать об Аркадии?

Можно со вздохом открыть одну тайну, которую не знают пока ни мать, ни отец. Аркадий провалился на испытаниях (с треском, если применим этот плотницкий термин к данному обстоятельству) и единственный из вчерашних девятиклассников школы имени Владимира Ильича Ленина не имеет права называть себя учеником десятого класса. Но пусть это будет сказано по секрету, так, чтобы и сам Аркадий не знал. Не будем до времени расстраивать его. Он, кажется, забыл об этом. Да и не мудрено забыть неприятность двухнедельной давности в такое ослепительное по яркости солнечное утро!

Жизнь, гром-труба, замечательная штука! — этими словами наиболее полно могло быть выражено настроение Аркадия, когда он высунулся в окошко и оглядел ближние и дальние подступы к своему покосившемуся сразу на три угла домишку. Оговоримся сразу, «гром-труба» выражение наносное, тоже вычитанное Аркадием из одной довольно популярной книги; в устах Аркадия оно имеет множество оттенков — от самых грубых до самых ласковых. В данном случае оно означало восхищение.

Мир, обещающий множество открытий, манил Аркадия на свои просторы. Но прежде чем вырваться из тесных стен родительского дома, с его ежедневными проблемами питания (какие, в сущности, пустяки!), со слезами матери (это вот посерьезнее) и с отвратительными кулаками отца, имеющего привычку бить по лицу(ну, погоди у меня!), требовалось, как это и положено в культурном обществе, умыться и причесаться. Аркадий был, конечно, культурным человеком, но имел на этот счет свои, демократические взгляды. Он плеснул в лицо холодной колодезной водой — считалось, что умылся, обломком женской гребенки пригладил дремучие вихры спереди — считалось, причесался. Зеркальца Аркадий не держал. В дебрях его карманов хранилось, правда, некое облупившееся зеркальце, но, если глядеть в него, видно в оставшееся посередке целое местечко только два глаза, и в них всегда бывает выражение, которое любого состоятельного человека невольно заставит поостеречься. Такой уж, видно, фокус имело это любопытное зеркальце!

Несложный туалет занял очень мало времени. Осталось лишь утолить аппетит. Аркадий, к своему искреннему сожалению, не сетовал на его отсутствие. Он с удовольствием отказался бы от этого качества, довольно обременительного в его положении. Впрочем, аппетит в шестнадцать с половиной лет прекрасно утоляется и черствой горбушкой — давайте только хлеба побольше! Аркадий так и сделал, надеясь, что в будущем попробует и прочие яства, придуманные для своей роскоши хитромудрой буржуазией и доставшиеся советскому обществу по наследству. Грызя хлеб, Аркадий шагал по своей тихой пригородной Октябрьской улице и думал: каким поступком осчастливить пока что неблагодарное по отношению к нему человечество?

Рождение подвига ускорила бы подходящая по смыслу случайность.

Если бы сейчас загорелся многоэтажный дом, где-нибудь на девятом этаже непременно отыскалась бы девчонка, оставленная легкомысленной матерью в запертой квартире. Аркадий влез бы на девятый этаж по водосточной трубе или по чему-нибудь там еще и спас девчонку. Спустился бы, рискуя собственной жизнью, а затем все получилось бы, как в известном стихотворении: «…ищут пожарные, ищет милиция…»[5] Впрочем, милицию привлекать к поискам не надо: пусть ищут одни пожарные и, разумеется, легкомысленная, на веки веков счастливая мать…

Но многоэтажные дома горят не каждый день.

Тогда пусть встретится Аркадию опасный шпион, какой-нибудь загримированный под советского служащего самурай, которого целый год ищут наши контрразведчики. Пусть он владеет всеми приемами джиу-джитсу, японской борьбы, — Аркадий не очень испугается, сам выучен кое-каким приемчикам, ну, например, второй год тренирует ребро ладони, и оно стало почти каменным. Пусть попробует скрыться этот негодяй от Аркадия.

Но загримированный самурай так же, как и пожар, редок на улицах города, расположенного за десять тысяч километров от маньчжурской границы.

На худой конец, могли бы перейти Аркадию дорогу местные бандиты из тех, что покровожаднее. В подавляющем большинстве своем это люди необразованные, они и представления не имеют о приемах джиу-джитсу…

Но и бандитов, несчастных бандитов днем с фонарем не сыщешь в удивительно скверном на этот счет городе Чесменске!

Разве в такой обстановке совершишь какой-нибудь героический подвиг?

Назло врагам, Аркадий все-таки не отчаивался. Он верил!

Площадь Красных конников, которую отсталые люди, окончательно не признавшие еще Советской власти, называли почему-то Сенной, — сеном-то на ней и не пахло! — Аркадий привык переходить наискосок, мимо памятника герою буденновской конницы Олеко Дундичу[6]. Знающие люди утверждали, что именно Дундич сидит на взметнувшемся к небу боевом коне. Впрочем, если бы на коне сидел и не Дундич, а герой рангом известности пониже, все равно не грех каждый раз остановиться около него и даже снять свою, со следами сражений на переменах, кепчонку. Так поступил Аркадий Юков и сейчас.

Дундич смотрел на жаждущего боевой славы Аркадия и салютовал ему настоящей, сверкающей своим стальным лезвием, шашкой.

«Да, брат, не завидую я твоему положеньицу! — сочувствовал он Аркадию. — В теперешнее время я и сам бы служил в какой-нибудь артели „Вторая пятилетка“ агентом по распространению удешевленной продукции. Теперь моя шашка ни к чему, и, если бы не хромой дворник, каждую субботу смазывающий ее машинным маслом, давно бы она заржавела».

Нет, Дундич решительно не завидовал Аркадию! Да и с какой стати ему завидовать-то?

Он достаточное количество зарубил белогвардейских гадов и погиб, как всемирный герой. Жуликом его соседка не называла. Двоек по физике он не хватал и на испытаниях не проваливался…

Случается же такое! В самый неподходящий момент вдруг вспоминаются неприятности. Кому это надо?

Аркадий нахлобучил чуть ли не до самых глаз свою кепчонку и пошел дальше. Второгодник! Эх!..

Обычно, в мирном настроении, Аркадий ходил по улицам медленно, как и свойственно ходить человеку, выжидающему удобного момента для подвига. Руки у Аркадия всегда засунуты в карманы брюк, глаза шарят по сторонам (по этой самой причине сторонятся его прохожие из тех, которые убеждены, что любой подросток, одетый не с иголочки, может залезть в кошелек). Так было всегда. Но сейчас, около памятника Дундичу, Аркадия словно подменили.

По-прежнему пахло цветами, клейкими листьями, ветер доносил иногда душок сосновой хвои (город был в кольце лесов). По-прежнему своим порядком шли люди через площадь, и все вокруг сияло, будто натертое песочком, но тем не менее что-то изменилось в мире. И это изменение отразилось и на лице Аркадия, и на его походке, и на манере вести себя. Он даже в растерянности остановился посередине тротуара, а когда его толкнули, не обратил на это внимания, чего за ним никогда не замечалось.

Теперь настроение Аркадия могло быть выражено на его языке так:

«Плохи твои дела, друг ситный!»

Тот, кто подумал, что Юков — бездумное существо, умеющее только нарушать общественный порядок, глубоко ошибся. Случалось, что Аркадий мучился и переживал свое горе, как самая обыкновенная девчонка. Никто не должен знать этого, потому что все имеющее отношение к переживаниям, по убеждениям Аркадия, не к лицу серьезным людям мужского пола и достойно самого сурового презрения.

Да он сам презирал себя за слюнтяйство. Но… видно, уж таким он народился на свет.

«Дела! — невесело размышлял сейчас Аркадий. — Все у меня не как у добрых людей!.. То в драку ввяжешься… с честными намерениями, кажется, а получается совсем наоборот. Не везет же мне в жизни, ох, как не везет! Другие, посмотришь, живут и в ус не дуют, а мне даже отец старается покрепче подзатыльник влепить… гром-труба!»

Аркадию вспомнились все его малые и большие проступки, которые по нечаянности или легкомыслию совершил он в жизни. За одни из них Аркадия «протаскивали» в школьной стенгазете, за другие — журил директор Яков Павлович, за третьи — вызывали в школу мать, и она потом плакала целую неделю, не говоря сыну ни слова, и это было самой нестерпимой пыткой… Ну, а разговоров о нем на всех собраниях… Эх, что и говорить!

Да, слова были бесполезны. Спасти Аркадия мог только подвиг.

Где же тот человек, которого Аркадий должен вызволить из беды или поймать?

С давних пор ему снились приключения. Он читал книги о людях, мужество которых казалось сказочным. Арсен из Марабды[7], Устин Кармелюк[8], Олеко Дундич, Семен Дежнев[9], Роальд Амундсен[10], капитан Скотт[11], капитан Седов[12], Константин Циолковский, Василий Иванович Чапаев, Валерий Чкалов… и еще не один десяток героев и сподвижников. Вместе с героями любимых книг он в мечтах боролся с царскими охранниками, путешествовал вокруг света на корабле «Бигль», сражался с пиратами на берегах Острова сокровищ, в межпланетном корабле несся к далеким звездам, ходил в лобовые атаки на Перекоп, Кронштадт и Волочаевку[13], удивляя прославленных командиров своей храбростью… и сам Климент Ефремович Ворошилов, «первый красный офицер», вручал ему именную шашку с серебряным эфесом.

Давно это было… Давно руками внуков Арсена и Кармелюка сорваны замки с царских тюрем, отгремели на полях родной страны битвы гражданской войны, даже бои, у озера Хасан и на реке Халхин-Гол, сражения на линии Маннергейма[14] благополучно закончились без участия Аркадия. На всем земном шаре, наверное, не осталось клочка пространства, где не ступала бы нога человека. Люди только не летали еще к звездам. Лишь межпланетное путешествие на ракетном корабле и осталось на долю Аркадия. Прекрасная цель — не жалко отдать и жизнь! Но когда он состоится, этот межпланетный полет? Что-то не пишут в газетах о сроках отлета и не перечисляют фамилии отважных путешественников. Да и возьмет ли Аркадия капитан корабля, узнав (а утаить невозможно!), что Юков не сдал испытаний по физике? Ясно, что не возьмет! Презрительно посмотрит на Аркадия и скажет: «Не сдал испытаний? И даже по физике, которая нужна в межпланетном пространстве, как хлеб! И, кроме всего прочего, обманул товарищей? Уйди прочь!»

Да, Аркадий Юков обманул товарищей!

Он обманул их не в дружеской беседе, когда, бывает, срывается с уст невыполнимое обещание, — он не сдержал торжественного слова, данного на комсомольском собрании.

Аркадий не только обманул товарищей, — он подвел коллектив, школу.

Класс, в котором учился он, считался лучшим в школе, а школа была передовой в городе. Школа носила имя великого Ленина, и все учащиеся гордились этой честью. Сотни учеников свято берегли честь школы, и лишь единицы нарушали общие традиции. И вдруг он, Аркадий Юков, попал в число этих немногих, тех, кому не дорога честь своей школы.

Аркадию вспомнился тот день, когда ученический комитет постановил не допускать к участию в подготовке к спартакиаде учеников, имеющих посредственные отметки. В их числе был и Юков. Выходя из школы вместе с председателем учкома Сашей Никитиным, угрюмый Аркадий молчал.

— Ты что, словно сыч, надулся? — поинтересовался Саша. — Постановление не понравилось?

— Спасибо, удружил! — буркнул Юков. — Ты, может, не знаешь, что у меня три «пса»?

— Знаю. Исправлять надо.

— Принципиально не буду! — отрезал Аркадий и, не оглядываясь, зашагал прочь.

На другой день Саша приложил ладонь ко лбу Юкова и спросил:

— Остыл?

Это укололо Аркадия.

— И не думал! Считай, что из футбольной команды выбыл правый защитник.

— На эффект бьешь? — нахмурился Саша. — Только эффекта не получится: незаменимых-то нет. Посредственные отметки тебе все равно придется исправлять. А место в команде можешь потерять.

— Вычеркни из списков! — упорствовал Аркадий.

Он был уверен, что школьные футболисты без него не обойдутся, и надеялся, что Саша, капитан команды, в конце концов вынужден будет просить его, Юкова, вернуться в строй. В крайнем случае, вмешается в это дело физрук школы Варикаша. Но этого не случилось…

А потом уже к имеющимся у Аркадия трем посредственным отметкам прибавилась и четвертая. Комсомольцы заволновались: время шло к концу учебного года, близились испытания, и вдруг в передовом девятом классе такой конфуз. Секретарь комсомольской организации Ваня Лаврентьев, человек решительный и неотступный, созвал комсомольское собрание, и на нем Аркадий вынужден был дать слово, что хорошо подготовится к испытаниям.

— Обещаю, ребята, — сказал Аркадий, и все слышали это.

Саша и на этот раз не предложил ему снова вступить в футбольную команду. Наоборот, он вскользь намекнул Юкову, что новый защитник, Семен Золотарев, пожалуй, играет получше Аркадия…

Как! Они всерьез думают обойтись без него?!

Аркадий не находил себе места. Правда, внешне он старался держать себя спокойно, но в душе, вместе с затаенной обидой на Никитина, росло и смятение. Дома чуть ли не каждый день скандалил отец, бил больную мать, бил Аркадия. Вместо того, чтобы учить уроки, Аркадий, скрываясь от отца, шлялся по городу.

Потом — экзамены. Они подошли так быстро! Казалось, только еще вчера Юков, пунцовый от стыда, обещал классу ликвидировать отставание в учебе, а сегодня уже нужно брать со стола экзаменационный билет…

Юков был уверен, что «срежется» по физике: этот предмет он знал особенно плохо. Так оно и получилось. В доставшемся ему билете он не смог ответить ни на один вопрос. Ему предложили тянуть второй, но и материал второго, как назло, оказался незнакомым Юкову.

— Все убито, бобик сдох! — пробормотал Аркадий не очень понятные членам экзаменационной комиссии слова и, выйдя из класса, точно сквозь землю провалился. Он убежал на реку, в самое глухое место, и провалялся на песке до вечера.

На другой день тихую Октябрьскую улицу посетила делегация оскорбленных и разгневанных учеников девятого класса во главе с комсомольским секретарем Лаврентьевым п председателем учкома Никитиным; был среди школьников и круглый отличник, краса и гордость школы имени В. И. Ленина Костик Павловский, — скучая, он стоял в сторонке и помалкивал. Аркадий принял делегацию, выглядывая из окна каморки: сослался на то, что мать ушла и заперла дом на внутренний замок. На самом деле мать штопала белье в комнате через коридорчик.

— Вылазь в окно, — посоветовал Ваня Лаврентьев. — Что ты свысока с нами разговариваешь?

— Не могу, — слукавил Аркадий. Я ведь комсомолец.

Пораженные кротким видом преступника, бывшие одноклассники смутились и ушли, пообещав все-таки сделать соответствующие выводы.

Как только они скрылись из глаз, Аркадий выпрыгнул во двор и два дня пропадал у знакомого бакенщика на реке. Он побаивался, что ребята, придя попозже, не скроют тайны от его родителей. Возвращался домой Аркадий с покорной готовностью молча принять горькие упреки матери и бесстрастные оплеухи отца. Но мать только покачала головой, а отец даже не обратил на Аркадия внимания, точно эти два дня сын неотлучно проторчал перед его носом. Значит, ребята оказались молодцами и не нафискалили!

Это было две недели назад. До сих пор родители Аркадия не знают, что он не перешел в десятый класс. И даже почему-то не спрашивают его… Отец не спросит — это ясно, но мать… мать тоже почему-то молчит. Но ведь Аркадию все-таки придется когда-нибудь сказать им об этом!..

Вот почему в эти дни Аркадий особенно жаждал подвига. Подвиг же все никак не получался… Жизнь была устроена явно несправедливо.

Аркадий вынул руки из карманов, поправил кепку — другими словами, постарался придать себе более внушающий доверие вид: он заметил, что встречные, особенно кто помоложе, подозрительно сторонятся его. Странные люди! Неужели нельзя догадаться, что у человека неприятности!..

Стоп! Куда это он идет?..

Аркадий входил в липовую аллею. Знакомая липовая аллея! Школа… Он пришел по привычке в школу. Задумался и пришел.

Сколько раз с беспечным видом озорного мальчишки он проходил по этой аллее, не замечая, что она похожа на длинную арку, сквозь которую даже щедрое летнее солнце просвечивается только светлыми каплями?.. Сколько раз он выбегал из школьных дверей, не скрывая своей радости, и с облегчением, не оглядываясь, мчался под шумящими на ветру липами! Мчался, чтобы покинуть их, забыть…

Да, привычка…

Не будем разубеждать Аркадия: пусть он думает, что это привычка привела его к школе.

«Что ж, зайду», — подумал он и с неизведанным раньше волнением поднялся по облицованной мрамором лестнице парадного входа.

Но, прежде чем открыть резную высокую дверь, постоял зачем-то, подумал… Потом снял кепку и робко, как первоклассник, вошел.

Непривычная для уха, незнакомая, покойная и в то же время какая-то торжественная тишина стояла в школе. Никогда еще не видел Аркадий школу такой. Он вошел — и словно все окна, портреты и двери сразу взглянули на него… Окна светили приветливо, портреты глядели приветливо, двери готовы были приветливо распахнуться. Аркадий не был незваным гостем. Так ему показалось. А может быть, так ему хотелось.

Не оглядываясь по сторонам, он пошел по лестнице на второй этаж.

— Постой-ка, постой! — раздался сзади глуховатый голос.

Старый швейцар Вавилыч стоял у входа в раздевалку и укоризненно качал головой.

— Юков, Юков! — качал головой Вавилыч. — Сколько лет ты науки изучал, сколько хлопот учителям наделал, а вот «здравствуй-прощай» говорить не умеешь! Не дошел до этого, не постиг?..

— Доброе утро, Вавилыч! — взмахнул кепкой Юков. — По-немецки — гутен морген!

Он и виду не показал, что смущен.

— Зачем мне немецкий, зачем? Ты мне по-русски скажи, как в школе тебя учили, — добродушно брюзжал старик. — Вежливость — первое украшение человека. Вот куда ты бежишь, куда? Спросился ты у меня? Что, тянет в школу? Тя-я-нет! Вот оно… Пришел! Ну, иди, иди, я тебе запрещать не буду, только одно тебе скажу…

Вавилыч подошел к Аркадию. Добрейшей души был этот старик!

— Я в этой школе сорок лет служу. Еще когда гимназия была, служил. Раньше, как гимназист получит аттестат зрелости, так его и не увидишь. Не было такого случая, чтобы гимназист после окончания наук в гимназию зашел. Не было, не помню. А теперь другое дело, теперь ходят. И ты вот пришел. Понятно тебе? Ну иди, иди.

Юков легко взбежал на второй этаж. В школьном зале мелькали на полу солнечные зайчики, струился между колонн золотистый свет…

Неизвестно по какой причине Аркадию стало грустно.

Стараясь, чтобы шаги его не нарушали торжественной тишины, он прошел через зал. Слева, в боковом коридоре, виднелась дверь с табличкой: «9а».

Приоткрыв дверь своего класса, Аркадий увидел громадные окна с блестящими от солнца стеклами, три ряда парт, испачканную мелом доску с серой заячьей лапкой[15] в желобке; на стене между доской и дверью висела политическая карта мира, на которой он еще зимой черным карандашом обозначил раздувшуюся опухоль гитлеровской империи. С тех пор не прошло и полугода, а карта снова устарела: солдатские сапоги фашистов уже топтали земли Франции, Бельгии, Голландии… Зловещая тень свастики покрывала землю.

Закрыв за собой дверь, Юков вспомнил, что в прошлом году, в сентябре, он вот так же вошел в класс и увидел эти же большие окна, только не было в них июньского солнца. Стояла осень. В облетающих липах свистел ветер, за окнами бушевал листопад. Мертвые желтые листья то плавно падали, то стремительно неслись мимо окон, и один листочек нежно-желтого цвета влетел в форточку и упал на пол. Аркадий вспомнил, что ему стало грустно-грустно, так же, как сегодня, — словно вместо осеннего листка, лежал на полу он сам. Где-то теперь этот листок? Весь прозрачный, мягкий и легкий, как пушинка… Кажется, у Сони… Да, у Сони, — она подобрала его, когда Аркадий, повертев в руках, бросил…

Бывают же в жизни такие грустные минуты. Отчего?

Нет, не ответить на этот вопрос Аркадию. Да он и не ищет на него ответа. Настанет, наверное, пора, когда все, решительно все станет Аркадию ясно — отчего люди грустят и отчего им бывает плохо. А пока можно лишь отмахнуться от грустных чувств, отмахнуться и постараться забыть их. В самом деле, стоит ли в жизни грустить? Нет, не стоит.

Не стоит! — подтверждало знойное солнце, врываясь в широкие окна класса.

В свои шестнадцать с половиной лет Аркадий крепко был уверен, что счастливая жизнь и грусть вещи несовместимые, а ведь он не в меньшей степени был убежден, что жизнь его, за малыми исключениями, счастливая.

— Эй, Аркадий! — кто-то позвал Юкова.

Аркадий изумленно поглядел в угол комнаты и увидел своего одноклассника Бориса Щукина. Сидя за партой, Борька дружески улыбался, и лицо у него, как обычно, было смущенное…

БОРИС ЩУКИН

Удивительно тихий и незаметный это был человек!

Целых девять лет он просидел на одной парте, ни разу ее не меняя и не возражая, если рядом с ним сажали девчонку. Да и девчонки с большой охотой садились за парту Щукина: он был безвреден, «как дисциплинированный ребенок», — выражение Наташи Завязальской. которая сидела с Борисом первые семь лет. В восьмом классе к Щукину посадили Ленку Лисицыну, семнадцатилетнюю девицу, которая, к ужасу одноклассниц, ходила под руку с одним военным летчиком. Она заявила, что Борис Щукин — «совершенно не выраженная индивидуальность!» — и уступила место такой же тихой, как Борис, Соне Компаниец. В то время Соне особенно досаждал Юков, он ей проходу не давал; Соня пересела подальше от парты Юкова.

И только тогда Аркадий по-настоящему заметил Щукина. В тот день он остановил Бориса в липовой аллее и взял, по своей воинственной привычке, за воротник рубашки:

— Это ты ее к себе приманил?

— Что ты, Аркадий! — кротко улыбнулся Борис. — Я могу уступить тебе свое место.

Юков был сражен.

Обидеть Щукина было немыслимо. И случилось так, что, когда один забияка из соседнего класса, по соображениям, недоступным всем остальным людям, ударил Щукина, Аркадий прижал его в пустом уголке и тем же методом разъяснил, что делать это было не нужно. И все почему-то решили, что Щукин — под охраной и покровительством Юкова.

Аркадию нравился Борис. Конечно, он громогласно не объявил об этом, потому что, по натуре своей, был противником всяческих торжественных деклараций. Но все без труда поняли это и стали смотреть на Щукина с невольным уважением. Значит, было что-то в незаметном тихоне, если сам Юков, презирающий классные авторитеты, выделил его из среды простых смертных и не постеснялся во имя справедливости отхлестать по щекам сорванца.

Со своей стороны, Щукин тоже уважал и даже любил Юкова. Когда Аркадия поднимали с парты или, хуже того, выставляли вон из класса, Борис краснел, точно был виноват в чем-то. Однажды Юков обнаружил в своей парте записку: «Зачем ты балуешься?» Подписи не было, но Аркадий догадался, чья это рука. «Какое твое дело?» — написал он поперек бумажки и хотел бросить Щукину. Встретил его взгляд и смял записку в кулаке. Баловаться он не перестал, но нет-нет да и задумывался…

Таинственны были причины взаимного уважения этих двух, таких разных по характеру, мальчишек. Все удивлялись, и никто не понимал этого. И даже Аркадий с Борисом не понимали до поры до времени. Но придет время, и всем станет ясно, что характеры Юкова и Щукина не такие уж разные. Есть в человеческих душах качества, которые роднят людей крепче и надежнее, чем родственные узы.

— Аркадий! — сказал Борис, сияя большими добрыми глазами, которые предназначались природой девочке, но достались веснушчатому и стеснительному пареньку. Щукин чуть-чуть, почти незаметно, заикался и поэтому невольно растягивал слова.

— A-а, Борька! — обрадовался Аркадий. Беспечно поглядывая на знакомые парты, он подошел к Щукину и пожал ему руку. — Ты что сидишь здесь?

— Я? Да вот шел мимо… — Борис погладил парту ладонью. — Вот метка: помню, от счастья вырезал, когда челюскинцев спасли. Сколько воспоминаний пробуждается здесь! Понимаешь, Аркадий, так бы и захватил эту парту — на всю жизнь!

— Да-а… — протянул Юков. Он глядел на полустертую букву «Ч», вырезанную на обратной стороне откидной доски, и вспоминал, в каком году спасли челюскинцев[16]. Так и не вспомнив в каком, сказал: — У меня такой парты не было. Девять лет по классу кочевал. Кажется, на всех, кроме твоей, сидел. — Он окинул класс взглядом.

И когда Щукин вновь увидел его лицо, в глазах у Аркадия уже не было прежнего беспечного выражения: легкой задумчивостью обволоклись они.

— Тебя тоже потянуло в класс? — спросил Щукин. И не дождавшись ответа, уверенно добавил: — Вижу, что потянуло.

— Нет, не угадал… Зачем мне? — Аркадий с чрезмерной внимательностью оглядел свои жесткие, прорванные на носках сандалии, легонько, как бы между прочим, посвистел. — Отцу взбредет в голову: хватит учиться — вот и весь сказ!

Щукин решительно возразил:

— Нельзя так!

— Кому нельзя, а мне, брат, все можно. — Юков сел парту. — Странный у меня сегодня день, Борис! — вдруг признался он. Тоска вроде какая-то… И тянет куда-то… Бывает у тебя так? Тянет и тянет, а куда — не поймешь… Шел по улице, вижу — школа. Ну и зашел. А зачем зашел? Спроси у меня…

Аркадий отвернулся, удивляясь, с чего это он вдруг расчувствовался.

Борис помолчал, а потом положил руку на плечо Аркадия и мягко, но очень неожиданно спросил:

— У тебя в жизни есть цель, Аркадий?

Этот вопрос застал Юкова врасплох. Некоторое время он размышлял. Борис заметил, что лицо его, обычно дерзкое и задорное, выражало сейчас недоумение и тревогу.

— Нет, — беспокойно проронил Юков и сразу же спохватился будто: — Какую цель ты имеешь в виду?

— Обыкновенную. Ну, призвание твое. Кем ты хочешь в будущем стать? Ученым, писателем, моряком… Вот я о какой цели говорю. — И Щукин снова спросил, с надеждой глядя на Аркадия: — Есть?

— Нет, — покачал головой Аркадин.

— Не может быть! — с жаром воскликнул Щукин. — Я знаю твердо: у каждого человека в Советском Союзе есть в жизни цель. Пусть самая маленькая, скромная, но — есть! Ты лучше подумай, Аркадий… и не говори так, я с тобой спорить б-буду!

Борис с трудом выговорил последнее слово: когда он горячился — заикался больше.

— Как хочешь, спорь… а вот у меня нет. Вообще-то… — Юков хотел открыть свое самое заветное — мечту о подвиге, но спохватился вовремя: как ни хорош парень Борис, а и ему незачем знать об этом. Да и не в его вкусе — эта мечта. Из другого теста вылеплен Борька Щукин и уж, конечно, ни о каких подвигах не мечтает и никогда не совершит их. И Аркадий сказал твердо: — Вообще-то нет!

Глаза у него стали тоскливые-тоскливые.

— Ты просто удивляешь меня, Аркадий! — не на шутку встревожился Борис.

— А у тебя она, настоящая цель, имеется? — грубовато оборвал Щукина Юков. Он не любил, чтобы посторонние занимались разбором его личного дела.

— Конечно! — лицо Щукина расплылось в мечтательной улыбке. Он и внимания не обратил на резкость Аркадия. — У меня есть хорошая давнишняя мечта… только, учти, не смейся! — строго предупредил Борис, перестав улыбаться, и Юков понял, что насмерть обидит товарища, если вздумает высмеять его. — Я после окончания десятого класса поступлю в Тимирязевскую академию… в крайнем случае, в сельскохозяйственный институт, а потом буду работать в деревне агрономом.

Юков ждал чего угодно, только не этого. Агрономом! Чудак Борька! Какой чудак… агрономом! Нет, нельзя было не улыбнуться.

— Какая же это цель? — с веселым удивлением спросил Юков. — Что тут хорошего?

— Как что хорошего?!

Густые, очень черные брови Щукина сошлись на переносице, и Аркадий в этот миг понял, что Борис готов, при случае, и на кулаках защищать свою мечту.

— Ты не находишь в этом даже ничего интересного? — продолжал Борис таким тоном, словно Юков сказал, что не любит Родину. — Неинтересно создавать селекционным путем новые виды з-злаковых культур: ржи, ячменя, пшеницы, овса? Это неинтересно? Н-ну, знаешь!.. — Тут Борис немножко посдержал свой гнев, посмотрел на Аркадия укоризненно, и в глазах у него снова загорелись добрые и мечтательные огоньки. — Чем больше хлеба, тем лучше жизнь. Я хочу… не смеяться, Аркадий! Хочу посвятить свою жизнь выращиванию нового сорта пшеницы, который в любых условиях — засуха, вредные туманы, дожди — давал бы высокие урожаи.

Аркадий уже по-другому смотрел на мечту Щукина. Разумеется, Борька не чудак, он ошибся и этим нечаянно обидел Щукина. Но все-таки… все-таки Аркадия не увлекала такая мечта. Сеять хлеб? Выращивать злаки? Нет, не увлекала!

— Нда-а… — неопределенно протянул он. — Конечно, я понимаю: это дело… очень нужное… правильное. Но, по-моему, скучно это… мне так кажется.

Очень не хотел Аркадий еще раз обидеть Бориса!

Но Борис уже и не думал обижаться. Он был чуткий человек и смыслил кое-что в чужих переживаниях.

— Как ты не понимаешь, Аркадий!.. Вот представь себе: выйдешь утром из белого домика где-нибудь на опытной станции. Солнце еще только показалось над землей. Через березнячок, по колено в росе, пройдешь в поле. Пшеница стоит колос к колосу… Ну, как бойцы в строю. И видишь, что все это богатство создано тобой, для твоего народа… Пойми, какая это красота!

Юков молчал. Он глядел в окно, на верхушки лип, на облачко, плывущее по небу в дальние страны, на пушистое, снежной чистоты облачко, которому можно позавидовать…

— Надо, обязательно надо в жизни цель иметь! — заключил Щукин. — Иначе зачем и жить?

— Удивительный ты человек, Борька Щукин.

Аркадий встал с парты и, молча сжав Борису руку повыше локтя, вышел из класса. Щукин секунду недоуменно глядел ему вслед, а затем кинулся за ним и догнал на лестнице.

— Аркадий! Что ты?.. Что с тобой? Может, ты обиделся на меня?

— Нет, Борька, не то… не в этом дело, — пробормотал Юков, пряча затуманенный печалью взгляд. — Ну, ладно, я пошел…

И он побежал вниз. Швейцар Вавилыч закрыл за ним дверь и ничего не сказал. Это был старый, добрый и умный человек.

Юков сам не понимал, что с ним происходит. Сердце его сжалось в маленький жаркий комочек, в голове стало тяжело от грустных колючих мыслей.

Надо иметь в жизни цель!

Даже Щукин, тихий, кроткий, как ягненок, незаметный Борька Щукин имеет благородную цель в жизни. А он, Аркадий Юков, которого знает в городе каждая паршивая собачонка, который ходит по бульварам, задрав лохматую голову, он не имеет цели в жизни! Это позор!

А разве провал на испытаниях не позор? Тоже позор. На месте Щукина он просто не стал бы разговаривать с каким-то второгодником, презрительно цыкнул бы на него… да, именно презрительно!

Так в запальчивости думал Юков, снова пускаясь в праздный путь по городу.

Он завидовал Щукину. Хорошо Борису! Испытания он сдал на отлично, мечтает стать агрономом… А о чем мечтает Аркадий? О каком-то несбыточном, может, подвиге. О подвиге!

Да, о подвиге! Вот именно, о подвиге! И почему — несбыточном?

Все существо Юкова возмутилось против такого утверждения — несбыточный подвиг. Сбудется он! Должен сбыться! А если отказаться от этой мысли, тогда правильно говорит Борис — зачем и жить?

И с удвоенной… что там с удвоенной? — с удесятеренной силой Аркадий почувствовал, что подвиг сейчас ему необходим, как воздух, и даже нужнее, чем воздух. Как жизнь, как жизнь, нужен был второгоднику и вообще отпетому, в представлении иных людей, человеку, Аркадию Юкову, подвиг!

Увлекаемый яростной силой жажды подвига, он вскочил в трамвай и поехал по проспекту Энтузиастов. Мимо мелькал тротуар, почти белый от солнца, перекрестки улиц, вымощенные каким-то фиолетовым булыжником, афиши на стенах учреждений, плакаты и среди них — один, очень яркий, изображающий скульптурную фигуру рабочего и колхозницы, символ равноправия и вдохновенного труда.

Но булыжник, плакаты и афиши меньше всего привлекали внимание Аркадия. Он тоскливо вглядывался в лица прохожих, в верхние этажи домов, и было ясно, что за победный бой с любым из паршивеньких самураев отдаст он половину жизни.

На площади Красных конников Юков увидел шагающего по асфальту Сашу Никитина. Саша был в белых брюках и белых парусиновых тапочках. Засученная выше локтей рубашка вздувалась на спине пузырем: по площади гулял озорной ветер.

Аркадий рванулся к задней площадке трамвая, но в дверях остановился. С тех пор, как Никитин приходил под окно Аркадия в составе делегации школьников, он с ним не встречался больше… и как еще Саша отнесется к этой встрече. И в то же время Саша был нужен Аркадию, нужен… просто так, поговорить и вообще уточнить отношения.

Никитин в это время оглянулся, увидел Аркадия и приветственно поднял руку.

Подавив сомнения, Аркадий ответил тем же щедрым жестом и прыгнул на ходу, провожаемый сердитым чертыханьем кондукторши.

САША НИКИТИН

Аркадий не ожидал, что Саша помашет ему рукой. О, это был твердого характера человек, к его слову прислушивались и десятиклассники! К тому же Никитин — настоящий спортсмен, перворазрядник. Играл в волейбол, бегал и прыгал он лучше и быстрее всех в школе. В классе он всегда занимал особое положение, и не только потому, что года четыре подряд был старостой: считался он, по неписаным законам школы, вожаком. Долгое время Аркадий соперничал с ним, но это было раньше, почти в детстве. В прошлом году Юков окончательно понял, что фактически без боя уступил Никитину первенство. Биться было бы бесполезно: Саша мог и в драке и во всем остальном положить Аркадия на обе лопатки. Не с радостью, конечно, подчинился Аркадий воле Никитина, но и без злобы и раздражения: Сашу нельзя было не уважать, хотя бы в душе.

Нет, Аркадии не ожидал, что Саша помашет ему рукой. Юков не удивился бы и презрительному взгляду Никитина. Есть за что презирать Аркашку! На месте Саши Аркадий, быть может, отвернулся бы и зашагал прочь. Но Саша, как настоящий друг, не сделал этого, — ну и молодец он!

— Здорово, Сашка! Сашка-а, здорово! — кричал Аркадий на бегу, размахивая руками, словно крыльями. Обожди минутку, мне нужно слово сказать!

Он кричал так, будто товарищ не хотел подождать его, хотя видел, что Никитин остановился. Он кричал потому, что не мог не кричать, переполненный бурным чувством раскаяния и любви к другу.

Саша хмуро молчал, чуть расставив ноги и по привычке подбоченясь. Взгляд у него был неодобрительный.

— Здравствуй же, Сашка! — крикнул Аркадий еще раз, внимательно вглядываясь в лицо Никитина. Хмурое выражение глаз товарища его насторожило.

— Здравствуй, Аркадий, — ответил Саша и тотчас же осуждающе спросил: — Все прыгаешь?

— Тебя увидел, потому и прыгнул… честное слово!

Аркадий с силой сжимал неподатливые пальцы Никитина в своей огрубелой, твердой ладони и не отрывая взгляда от Сашиного лица, усыпанного около носа конопатинками, улыбался.

— О-ой! — поморщился Саша, вырывая руку. — Все тренируешься… Ну-ка, покажи. — Он пощупал ребро ладони Юкова, одобрительно покачал головой. — Ну-ка, ударь разок. — И он подставил шею.

— Что ты, Сашка!..

— Ударь, ударь… не изо всех сил, конечно.

— Чур, не обижаться после!

Аркадий плюнул на ладонь, растер и вполсилы стукнул Никитина по шее, чуть ниже затылка.

Тот пошатнулся и схватился за шею руками.

— Ого! Вот это да!.. Считай, что зимой получишь сдачу.

— Ладно, посмотрим…

Саша крутил головой, мял и растирал ушибленное место.

— Я ж тебе говорил.

— Ну, а если со всего размаху, со злостью?

— Наповал! — посмеивался Юков. — Дело верное. Может, попробовать?

— Нет, подожду. Каждый день тренировался?

— Так, помаленьку, — скромничал Аркадий.

— Удар классический! А вообще-то, — Саша снова нахмурился, — помяни мое слово, когда-нибудь под трамвай попадешь.

— Нет, дудки! Мне другая смерть назначена: одна бабка пророчит мне смерть на виселице, а так как смертная казнь на виселице у нас отменена, проживу я до ста лет!

Говоря это, Юков увлекал приятеля в сквер, на скамейку.

Они сели.

— Все работаешь, потеешь? — спросил Аркадий. Он знал, что на днях состоится летняя спартакиада школьников и уж, конечно, Саша готовится к соревнованиям с напряжением всех сил!

Никитин не ответил на вопрос. Он тоже спросил:

— А ты что делаешь, Аркадий?

— Я… — начал было Аркадий и осекся.

Молчание тянулось целую минуту. Мрачная тень легла на лицо Юкова.

— Что? — проронил Саша.

— Ничего! — буркнул Аркадий. — Отец говорит: хлеб только жру… напрасно!

Сказано это было с чувством безжалостного самоосуждения и с угрюмыми нотками в голосе.

— Слова его в некотором отношении справедливы, — резковато заметил Саша. — Ты не считаешь?

— Почему несчитаю? Я себя, может быть, страшно даже подумать, за кого считаю. Эх, Сашка! Думаешь, мне весело? Провалился на испытаниях, подвел друзей — живи, радуйся, да? Ты мне друг, и я тебе скажу… Вот проснулся я сегодня: утро какое! Гром-труба! Солнце, воздух, в груди широко, просторно! И мне показалось, что вся моя прежняя жизнь… а особенно после испытаний… в общем, совсем не для этого я создан, вот! Ну и что же? Схватил горбушку хлеба — и тягу из дома, опять в город…

Аркадий не искал слов, он говорил быстро, без напряжения: ведь столько мучительно думал об этом! И если бы Саша не сохранял на своем лице выражение какой-то строгости и не взглянул один раз, будто ненароком, на ручные часы, Аркадий рассказал бы и о своей мечте, о жажде подвига, о прекрасной жизни, которую он рисовал в своих грезах. Но у Саши, видно, не очень лежала душа к исповеди Юкова. Впрочем, может быть, он действительно торопился куда-то. Он еще раз глянул на циферблат, и Аркадий сразу выдохся.

— Да что говорить! — заключил он и безнадежно махнул рукой.

— Нет, ты говори, говори, — предложил Саша.

— Да что говорить, — тише повторил Аркадий, упираясь сандалиями в каменный борт газона.

Никитин взглянул на дырявые сандалии, и Аркадии смущенно поджал ноги под себя.

— А ты не стесняйся, — усмехнулся Саша, и усмешка его была явно осуждающая, — я ведь знаю, что у тебя других нет. Принеси их мне, я тебе носки дратвой прошью. Коли сам не можешь. Слушай! — с негодованием воскликнул он. — Что ты такой мятый, задрипанный? Глядеть на тебя тошно! Воли, что ли, нет? Так ведь тренируешься… руку каменной сделал. Что же ты крылья опустил? Посмотри на себя… ну, посмотри!

— Мне франтить нечего, — огрызнулся Аркадий, — на меня девчонкам не заглядываться…

Он неразборчиво пробормотал еще что-то, невольно запуская пятерню в спутанные волосы.

Действуя пальцами, как расческой, он кое-как пригладил густые вихры на лбу и на висках.

— Опустился ты, Аркадий! — вздохнул Саша. — Как у тебя мать… здорова?

— A-а!.. При чем здесь мать? Ну — нездорова! Знаешь ведь, что нездорова… чего спрашиваешь. И кончено об этом! Точка, как говорится. Знаешь что? — Аркадий нерешительно хлопнул Сашу по плечу. — Поедем на рыбалку! На Старице, в одной заводи, окуни клюют — во, окуни!

Аркадий выставил большой палец.

Он предлагал Никитину мальчишескую дружбу, сознавая в глубине души, что такая дружба теперь невозможна. Он предлагал ему забыть все, что произошло между ними нынешней весной, но понимал, что забыть этого нельзя. Никакая, даже самая чудесная в мире рыбалка не поможет! Старую дружбу не склеить. Да и не было между ними настоящей дружбы, если из-за несчастного «пса» Никитин выгнал его из футбольной команды!

— Окуни клюют — во! — говорил Аркадий, а в глазах у него все сгущалась хмурая грусть, и трудно было не заметить этой грусти.

Но Саша не заметил. Он увидел, что Аркадий выпрыгнул на ходу из трамвая, увидел дырявые сандалии и лохматые волосы, почувствовал, что натренированная рука Аркадия приобрела твердость камня, но не заметил грусти в его глазах.

Саша мечтательно прищурился, вздохнул, и видно было, что упоминание о рыбалке растревожило его сердце. Он любил рыбалить, в былые времена дневал и ночевал на реке. «Это было бы здорово — съездить на рыбалку!» — сказал мечтательный взгляд Никитина. Но вздох добавил, что это невозможно.

— Мне на рыбалку нельзя, Аркадий, — сказал Саша.

Юков заранее знал ответ.

— Все занят? — спросил он с усмешкой. Палец его чертил на скамейке какие-то непонятные фигуры.

— Да, занят. А хорошо бы… Впрочем, даже расстраивать себя не буду. Не могу ехать.

— Может, передумаешь, а? — ради поддержания разговора спрашивал Аркадий, вычерчивая ногтем круг и ставя в центре его крестик.

— Нет! У меня сейчас, Аркадий, дел непочатый край. Во-первых, спартакиада. Варикаша меня никуда не отпустит. Во-вторых, после спартакиады на целый месяц уезжаю в спортивные лагеря.

— В лагеря? — вырвалось у Юкова. — Один? С кем?

Изгнание из футбольной команды, провал на испытаниях, грусть и обида — все забыто. В шестнадцать с половиной лет это бывает. Саша твердо выдержал умоляющий взгляд Аркадия. Это тоже бывает в семнадцать лет.

— Ты не имеешь права, Аркадий! Пойми сам. В лагеря поедут лучшие.

— Ах, что мне понимать! — с горечью воскликнул Юков, качая головой.

— Ты должен понять это, — настаивал Саша.

— Что мне понимать! — повторил Аркадий.

И перепрыгнув через газон, побежал прочь.

Он бежал сегодня от второго школьного приятеля.

— Подожди, Аркадий! — повелительно крикнул Саша. Юков не обернулся.

Можно было бы догнать его, но Саша был занят: он спешил к физруку Варикаше, чтобы окончательно утрясти с ним кое-какие физкультурные вопросы.

И Аркадий снова остался один.

Куда теперь идти ему? Чем заняться, чтобы успокоить встревоженное сердце? Солнце еще не прошло и половины своего пути, а он уже изъездил полгорода, был на всех центральных улицах, был в школе, второй раз стоит около памятника Дундичу на площади Красных конников…

Через площадь в одиночку и группами шли люди. Сверкали на солнце окна трамваев. Милиционеры-регулировщики в белых перчатках, ловкие, похожие на жонглеров, четко управляли движением автомашин. Юков чувствовал, что в этой строгой суете, в этом шуме города, даже в неутомимом звоне трамваев есть общая, деловая связь, что всем этим на первый взгляд беспорядочным движением управляет единая воля, единое желание.

Как любил Юков шум родного города! Как свободно и весело чувствовал он себя в знакомой бойкой толпе, когда бездумным мальчишкой убегал из дому и целыми днями пропадал в скверах и на улицах!

Да, разнообразны пути человеческие. Одни дороги ведут в гору, к солнечным вершинам, другие соскальзывают вниз, в пропасти, где зеленая ряска болотных трясин, и нужно иметь верный компас, чтобы не сбиться с пути…

Слушая привычный шум города, бодрую музыку площади, Юков сегодня впервые понял, что путь его привел не туда, куда звало сердце, что в шуме родного города, в толпе людей, знакомых с детства, он посторонний наблюдатель. Вот стоит он посредине площади, сунув руки в карманы латаных брюк, а жизнь обходит его стороной, как речная чистая вода. Стоит он, Аркадий Юков, здоровый парень с ясными глазами, с горячим баламутным сердцем, а пользы от него нет. Найти бы лучшего друга, прижаться бы к его груди тяжелой головой, рассказать бы, как трудно стоять одному посредине площади, сунув руки в карманы брюк, и чувствовать, что отстал, откололся от товарищей! Да где этот друг? Есть ли?..

В непривычном горьком раздумье Юков оглядел небо, излучающее блеск тончайшего хрусталя, верхушку Барсучьей горы, видневшуюся между двумя заводскими трубами Заречья, крыши домов, на которых еще недавно темнели полосы росы, кое-где выбитый асфальт площади Красных конников — все, что в это наполненное блеском утро казалось по-особенному молодым и необыкновенным. И в душу его, полную смятения, вкралось светлое, трепетное чувство. Даже в эти горькие минуты раздумья, когда Юков почувствовал себя одиноким в огромном прекрасном мире, жизнь несла с собой много радости. Нельзя было не заметить этого даже ему, опустившему глаза в землю. Он вздохнул глубоко, облегченно и пошел по площади, так и не разрешив мучившие его вопросы. Походка, его была размашиста, в широких приподнятых плечах снова появилась уверенность, но в глазах, дерзких и смелых глазах мальчишки-забияки, еще не погасли тревожные огоньки раздумья.

Родной город звал его к себе.

Можно было пройтись по Центральному проспекту, посмотреть, как в конце его, на городской окраине, течет в тихие переулки золотистый свет. Хорошо бы на Широкой аллее полюбоваться, как бушует солнечный пожар в листве стройных тополей.

Но в юности случается так, что тянет не на самую красивую площадь, а куда-нибудь на незавидную улицу, где, может, нет ни скверов, ни фонтанов, где лишь теплые пятна света бродят по булыжной мостовой. Там, на углу стоит деревянный дом, мимо которого не пройдешь без внезапного трепета в сердце. Голубая калитка, которую каждый день обшариваешь глазами, снится в беспокойную ночную пору. И угловое заветное окошко, в котором часто мелькает девичье платье, бывает дороже всех красот на свете…

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

Когда-то босоногий удалой парнишка Аркадий Юков, — с вечными шишками на лбу, весной, летом и осенью щеголяющий в трикотажных штанишках с заплатами на неприличном месте, — не замечал или старался по своей мальчишеской гордости не замечать девчонку-тихоню с диковатыми глазами, тайком с восторгом глядевшими на Юкова. Он не уделял внимания девчонкам, потому что в его глазах они были не более как слабые, достойные презрения существа. Их можно было отодрать за уши, дергать за жидкие косички с шелковыми бантиками или, незаметно подкравшись, закрыть глаза одной ладошкой, а другой размазать на пухленьких румяных щеках мел. И они даже не умели дать сдачи.

Шло время. В уличной громкоголосой толпе, в скверах, обнесенных фигурными решетками, на фиолетовом булыжнике окраинных улиц, по которым так любит плясать косой майский дождь; на берегах болотистых речек с покоящимися на воде царственными лилиями; в полях, налитых запахами меда, — в городе и за городом шло детство Аркадия Юкова, буйное, как движение ветра, как шум камыша, как рост цветов и трав. Шло и шло, а когда осталось за спиной — разве помнит, разве скажет Аркадий!

Покорная плакса и тихоня из незаметной и жалкой девчонки с жидкими смешными косичками вдруг предстала перед Юковым белокурой девушкой с головкой, поставленной с особой величественностью, с высокой шеей той исключительной белизны, которую не под силу покрыть своими медными тонами даже полуденному солнцу.

Впрочем, чудесной перемене, происшедшей в облике Сони Компаниец, Аркадий Юков не удивился. Красота Сони не тронула его, потому что мир, цветущий вокруг, был слишком нов и интересен. Красота человеческого лица, тела, одежды вообще не существовала для черномазенького паренька с цыпками на ногах. Нежные чувства он считал постыдной глупостью. Не только дружбы, — даже уважения к девушкам он не признавал, потому что они по-прежнему казались ему слезливыми и смешными существами: носили неудобные туфли на высоком каблуке, узкие юбки, постоянно возились с косами или кудряшками. Аркадий был твердо уверен, что в жизни ни в кого не влюбится. Чтобы подкрепить в себе это убеждение, он извлек из какой-то книжки правило презрительно относиться к девушкам и упрямо следовал ему.

Одной из жертв этого правила и стала Соня Компаниец. Возможно, это случилось потому, что ее подруги упрекали девушку в неравнодушии к Юкову, а возможно, красивая Соня была самой удачной мишенью юковских острот и язвительных выходок, так как молча переживала их. Началось все с крутой гречневой каши, купленной Юковым на сбережения от завтраков, а инцидент с кашей был последствием непростительного промаха Сони в распространенной в то время в школе игре «в откровенность». Смысл этой полудетской игры состоял в том, что человек должен был откровенно отвечать на заданные ему вопросы. Как-то на большой перемене играли «в откровенность». Соня Компаниец на вопрос, кто ей нравится из ребят, поломавшись несколько минут, с пунцовыми щеками, еле слышно прошептала: «Юков». Поднялся хохот. Аркадия это обидело. В то время ему было безразлично, нравится ли он Соне или она ненавидит его, но, решив, что Соня опозорила его в глазах всего класса, он молча мстил ей.

«Ну, подлиза, маменькина дочка, я тебе отплачу! Я тебе покажу!» — думал Аркадий, хотя подлизываться Соня не умела, а матери у нее вообще давно не было.

Купив в буфете гречневой каши, он тайком набил ею Сонин новенький, блистающий лаковой краской пенал, — чудесный пенал, который Аркадий не прочь бы и сам таскать в своем брезентовом, прошедшем огни и воды портфеле.

Это была первая подлость, сделанная по-мальчишески грубо и злорадно. С чувством ехидного удовлетворения упивался Аркадий мальчишеской местью.

Соня не раскричалась, не побежала жаловаться, а молча вышла в уборную и ученической ручкой выковыряла кашу. Странное поведение Сони не столько удивило, сколько разочаровало Аркадия. Он ожидал бури, а получил немой упрек и слезы, которые он заметил в Сониных глазах. Поставленный в тупик, Аркадий вскоре пришел к убеждению, что странное поведение Сони — не что иное, как преднамеренное замалчивание его очередного «подвига». Разозлясь, он стал неумолимо преследовать Соню и все старался прочесть в ее синих глазах выражение ненависти. Упреков и слез в человеческих глазах Аркадий не переносил: они задевали в его душе какие-то тонкие, очень чувствительные, непривычные для него струнки.

Разве трудно отравить жизнь девушке, если она нежно, наивно, всей молодой, трепещущей, как листок, душой обожая тебя, отвечает на твои едкие взгляды затаенной мольбой о пощаде и еще чем-то, отчего у тебя становится как-то грустно, нехорошо на сердце?

И Соня, эта милая, веселая, всегда вежливая, умная Соня молча страдала из-за глупых выходок Юкова, которого подруги ее ненавидели и презирали.

Шло время. Совсем недавно отгремела ручьями, отзвенела свежими ветрами в проводах, отзолотилась теплым апрельским солнцем та весна, когда в жизнь Юкова вторглось непрошеное нежное чувство. Это чувство нашло неприметную лазейку, прокралось в душу, лежало там щемяще-тревожным комочком и росло, крепло, зрело. К тому времени Аркадий уже не носил на твердых, как булыжник, ногах знаменитых цыпок, и трикотажные штанишки давно пошли на половые тряпки.

В одно памятное утро весенний ветер бесился в улицах особенно дерзко и настойчиво. На бульварах пахло клейкими листочками тополей, смолистой терпкой елкой, гудроном и еще чем-то пряным, сухим и теплым.

Аркадий Юков шел вслед за Соней, которая то прижимала своей маленькой ладошкой к высоким округлым коленям вздувающееся платье, то одергивала его сзади, то стыдливо зажимала его между ног. В этих красивых, целомудренных жестах было что-то волнующе-недетское, необычное, да и во всей стройной фигуре девушки Юков неожиданно для себя заметил что-то значительное, что-то гордое, родное его душе. Именно так ему показалось, и впервые в сердце у него проснулась нежность. Навязчивые мысли, одна другой нежнее, одна другой необычайнее, полезли, именно полезли Юкову в голову. А Соня все шлепала ладошками по коленям, а платье все трепетало — коротенькое девичье платье в пестреньких цветочках, которое Юков запомнил на всю жизнь…

Тогда Юков не выдержал и свернул на другую улицу. Всю дорогу до школы он мрачно о чем-то размышлял, а придя в класс, придумал Соне новое прозвище — Циркуль. Он звал ее Дианой, Белоручкой, Пупсиком, Чесменской Еленой, Бедной Лизой, но Циркуль… прозвище было явно неудачное. Но Аркадий упрямо утверждал, что Соня — именно Циркуль. Он дразнил девушку и сам страдал от этого. Впервые в жизни он перестал понимать себя.

Всем своим существом он сопротивлялся новому, нежному чувству, стараясь заглушить его, но образ Сони все время стоял перед его глазами. И куда бы ни шел Аркадий, чем бы он ни занимался, Соня была рядом.

СОНЯ, ЖЕНЯ, ЛЮДМИЛА

Соня жила почти рядом с Аркадием, на соседней улице — Первомайской. Октябрьская, Первомайская да еще Красносельская улицы составляли поселок имени Восьмого марта. Но чаще всего этот поселок называли «Бабским», и поэтому Аркадию не раз приходилось доказывать на кулаках, что среди жителей городской окраины есть и настоящие мужчины.

Название своего поселка, разумеется, не удовлетворяло и самого Аркадия. На Красносельской улице родились и жили два Героя Советского Союза — танкист и летчик. Аркадий мысленно называл свой поселок Героическим, тем более, что был крепко убежден: эта городская окраина даст миру и третьего героя.

По правде сказать, женщин в поселке было многовато. Раньше Аркадий скрепя сердце мирился с этим фактом, а с некоторых пор это приобрело неожиданное удобство: у Юкова появилась потребность видеть одну из женщин, другими словами — Соню, каждый день и не только зимой, в школе, но и летом.

Дом, в котором жила Соня, был двухэтажный: нижний этаж — кирпичный, верхний, занимаемый Компанийцами, — деревянный. Единственное окно Сониной спальни, служившее также и дверью, выходило на просторный балкон, опирающийся на четыре толстых деревянных столба. С этой стороны стена внизу была глухая, и к ней примыкал старый запущенный сад: яблони в нем давно были вырублены, остались только вишни да кусты смородины; весь сад зарос густой сочной травой.

Летом балкон служил Соне местом утренней зарядки: с улицы его не было видно — заслоняли шапки лип, а зеленый тупичок, с которым граничил сад, был всегда пустынен. Лишь изредка проходили по нему мальчишки-рыболовы, удившие карасей в пруду, так что Соня привыкла не стесняться любопытных глаз. Она безбоязненно выходила на балкон в купальном костюме и выделывала, по словам отца, «фокусы-мокусы».

Но бывали случаи, когда в тупичке появлялись посторонниe люди.

В тот самый день, о котором у нас все время идет речь, в тупичке появились две девушки. Если бы они держали в руках удочки, можно было бы предположить, что сегодня еще пять-шесть карасей закончат свое тинное существование. Но удочек у девушек не было. Да они, эти девушки, одна чуть постарше другой, и не торопились на пруд. Они остановились напротив балкона, и одна из них, которая помладше, подошла к самому забору и приникла к щели. В сад заглянули два смеющихся озорных глаза. Взгляд их скользнул по кустам смородины и остановился на двери, соединяющей балкон с комнатой.

Соня непременно бы опознала эти глаза. Они принадлежали ее школьной подруге Жене Румянцевой, дочери полковника авиации, самой знаменитой девчонке школы имени Владимира Ильича Лепина и самой красивой в девятом классе «А» (Соня безоговорочно уступила ей это первенство). Сразу бы опознала Соня и девушку, которая, с робким выражением на лице, стояла посредине тупичка. Это была Людмила Лапчинская, закончившая в нынешнем году десятилетку, — она училась в соседней школе и жила поблизости от Жени. Румянцева познакомила их несколько дней тому назад на танцплощадке.

— Ну, я так и знала, спит еще Соня-засоня!

Прошептав это, Женя пошла вдоль забора, пробуя доски. Одна широкая доска подалась и отодвинулась. Недовольно заскрипел гвоздь. Людмила беспокойно оглянулась. А Женя уже просунула в дыру голову, юркнула в сад и, высунувшись оттуда к Людмиле, тихонько свистнула и мигнула одним глазом. И Людмиле, которая чувствовала себя неловко, волей-неволей пришлось лезть вслед за Женей и даже поправлять за собой доску.

В саду девушек обступили дремучие заросли кустарника и высокие травы, еще совсем влажные от утренней росы. Женя опустила в траву руку, а когда вынула ее, с пальцев капала вода…

— Снимать туфли — ать, два! — немедленно приказала Женя. — По такой травище только босиком и ходить…

Она проворно нагнулась, придерживая одной рукой косы, другой сдернула с ног свои босоножки.

— Каждый день у тебя какие-то странности, Женька, — удивленно пожала плечами Людмила. — Какой-то чертенок в тебе сидит и выдумывает глупости.

— Люсенька, да ты потише! Ти-ше! — прошептала Женя, испуганно сморщив нос. — Я давно решила сделать Соне сюрприз… Ты согласилась идти со мной? Согласилась. Так не мешай мне. Разувайся!

Людмила стала оглядываться.

Ни слова не говоря больше, Женя опять нагнулась, расстегнула туфли подруги и бесцеремонно сняла их. Потом, приподняв свой сарафан, бесстрашно вошла в траву, как входят в речку. Ежась от острого холодка, охватившего ноги, она быстро добралась до колонн, поддерживающих балкончик.

— Иди, трусиха, я тебе дорожку проторила, иди, иди, — шепотом подбадривала она Людмилу, выжимая подол сарафана. — Поднимай подол выше, здесь ведь никого нет, а то роса едучая, противная.

Женя морщилась, вытирая ноги выше колен, а зеленоватые глаза ее по-прежнему озорно искрились.

Забрав весь низ своего сарафана в жменю, Людмила подняла над головой туфли и, пугливо улыбаясь, вошла в траву. Шагнув раз пять, она споткнулась, вскрикнула и упала в самую гущу травы.

— Ти-ше! — отчаянно зашипела Женя, кидаясь на выручку подруги. — Придется тебя на буме тренировать: равновесия не можешь сохранить…

— Здесь же сучок… видишь? — оправдывалась Людмила. — Ищи вторую туфлю, я одну вижу…

— Не лезь туда, в гущу, я и вторую вижу…

Людмила безнадежно махнула рукой.

— Где нашим не пропадать! Все равно мокрая…

И она потянулась за туфлей.

Макая в траву свои рыжеватые, с золотистым отливом косы, Женя достала вторую туфлю подруги.

Под балконом они, как могли, привели в порядок свои сарафаны.

На Жене и Людмиле были одинаковые цветастые сарафаны из ситца, с пелеринками. Девушки шили сарафаны сами, и это было заметно. Хотя Марья Ивановна, мать Жени, и уверяла, что первый блин у подруг получился совсем не комом, авторы этих, пестрых произведений самокритично признали: носить такую одежду согласится не каждая девушка. Должно быть, они имели в виду девушек-дурнушек; ни Женя, ни Людмила к их числу не относились, — и поэтому сегодня впервые надели сарафаны. Этим они словно хотели сказать, что никакое, даже самое безобидное платье не может испортить девичью красоту. И действительно, как это ни странно, неуклюжие сарафаны не портили, а, наоборот, даже подчеркивали, что Женя и Людмила молоды и красивы. Каких чудес не случается в семнадцать-восемнадцать лет!

— Теперь лезем наверх, — решительно сказала Женя, измерив взглядом расстояние до перил балкона.

— Как наверх? С ума сошла?

— Наверх, на балкон! Что ж такого? Мы нарвем вот этих нарциссов, положим на столик и напишем: «Привет Соне-засоне от…», я тебе после расскажу, от кого. Какие будут у нее глаза, когда она встанет и… Вот что я задумала! Впрочем, я все это сделаю сама. Как же! Ты уже взрослый, самостоятельный человек, поступаешь в институт… уважение тебе и почтение! — Женя поклонилась Людмиле в пояс. — Можно и еще, но, по-моему, хватит, потому что в институт тебя еще не приняли. Ну-ка, рви цветы, а туфли мои в кусты брось. Смотри, как я полезу!

Женя поплевала на руки и ухватилась за колонну.

В это время где-то наверху с шумом распахнулось окно, за ним второе…

Девушки отскочили к кустам и спрятались.

— Проснулась! — сокрушенно прошептала Женя. — Это все ты… Шагу не можешь ступить, не подумав, прилично это будет или неприлично!

Людмила промолчала. Она обрадовалась. Хорошая Женька девчонка, но уж больно озорная. Сорванец в юбке! Позавчера насмерть перепугала соседей, привязав к их двери камень на веревочке (это называлось у нее «мещан пугать»), сегодня влезла в чужой сад и вообще черт знает что выдумывает. Хоть Людмиле и самой нравятся эти озорные занятия, она все-таки старше на целый год и действительно «без копейки самостоятельный человек», как острит ее младший брат Всеволод.

Дверь на балконе скрипнула и отворилась. Щурясь от солнца, показалась Соня.

Минут за пять до того она вскочила с постели, смахнула с узеньких плеч ночную рубашку, быстро облеклась в полосатый купальный костюм. Но прежде чем поднять шторы на окнах, Соня вспомнила о зеркале и, подтрунивая над собой, приблизилась к трюмо-трельяжу.

В легком сумраке комнаты она увидела перед собой сразу трех девушек, ладно обтянутых одинаковыми купальными костюмами, с одинаково оголенными высокими шеями и руками, белыми чуть повыше локтей, а ниже смуглыми от загара. Рослые, стройные, тонкие в талии, девушки с трех сторон окружили Соню и глядели на нее с любопытством, словно видели ее впервые. Соня тоже делала вид, что незнакома с ними. Она придирчиво вгляделась в одну из «незнакомок», заставила ее гордо задрать короткий, но в общем симпатичный носик, повернуться одним боком, другим, взбить на висках белокурые локоны, лукаво улыбнуться, а потом неожиданно показала ей язык и закружилась на носках туфель, дирижируя руками.

Как и все девушки на свете, сколько бы они ни доказывали обратное, Соня была в какой-то степени кокеткой.

Спору нет, она недурна собой: круглолицая, румяная, правда, без ямочек на щеках, как у Женьки, зато у нее превосходная ямочка на подбородке, а глаза — цвета густо разведенной синьки, заглянуть в них разок хорошенько — взгляда не оторвешь, не налюбуешься… Если она поманит такими глазами кого-нибудь, приласкает улыбкой, любой человек, наверное, полюбит ее и пойдет за ней на край света… Любой?

Соня перестала кружиться: а любой ли? Да и не интересует ее никто, кроме одного. А он жестоко отвергает все ее намеки о дружбе, он одинок сейчас, осужден даже ею — не сердцем, которое не может судить любимого, а умом, рассудком, волей, холодным чувством необходимости. А впрочем… Соня уверена, что все будет хорошо. Нельзя мириться с неудачами, если жизнь так прекрасна и так много замечательных дней обещает в будущем, нельзя свыкаться с мыслью, что любимый человек не ответит тебе!..

Нельзя, нельзя, нельзя! Верить и ждать! Ждать и стараться! Да, да, стараться!

Кто привык за победу бороться,
С нами вместе пускай запоет,
Кто весел, тот смеется,
Кто хочет, тот добьется,
Кто ищет, тот всегда найдет![17]
Вполголоса напевая, Соня подняла шторы и распахнула настежь окно. В комнату потянулись зеленые ветки тополя, сквозь них проглянуло небо, — такое же синее и ясное, как Сонины глаза.

Выйдя на балкон, она потянулась и сказала вслух:

— Нельзя покоряться! Нельзя, нельзя, нельзя!

— О чем это она? — прошептала Людмила, наблюдая за Соней из-за кустов смородины.

— Она у нас вообще непокорная. Тихая, а непокорная. — Женя прыснула в кулачок, и ямочки на щеках у нее стали такие лукавые, что Людмила даже позавидовала. — А одному покорилась… хоть он и не замечает этого. У меня бы не заметил!

— Наплачешься ты со своей мордочкой, Женька! — серьезным голосом предсказала ей Людмила.

Женя скорчила страдальческую гримаску и, чтобы не расхохотаться, прижала ко рту ладонь.

Не замечая подруг, Соня делала на балконе гимнастические упражнения.

— Какая она стройная и гибкая! — прошептала Людмила.

— Завидуешь?

— Нет, любуюсь. Тихоня, тихоня, а…

— Тихоня — в личных делах. Зато если дело коснется общественного! Саша Никитин про нее говорит: пламенный агитатор. В ее фамилии целая династия революционеров: ее дед умер на царской каторге в Даурии, мать погибла при ликвидации какой-то банды на Украине. Ну, а Максим Степанович, Сонин отец, в Конной армии Буденного под Касторной Деникина бил. А главное, — оживилась Женя, — ты не знаешь, ведь она, Соня, потомок Кармелюка, того, украинского, помнишь? Правнучка, что ли…

— Тс-с! — остановила ее Людмила. — Вот мы и попалась…

Девушки присели на корточки, однако было уже поздно: Соня, привлеченная шорохом в кустах, насторожилась и, подойдя к краю балкона, строго спросила:

— Это кто там разговаривает? Кто там за смородиной? Девчонки, вылезайте, живо! Ну!

Женя с невинным выражением лица вышла из-за кустов.

— Женька! Да на кого ты похожа!

Женя оглядела свой мокрый сарафан, босые ноги с прилипшей к ним травой и лепестками цветов.

— А что? Ничего особенного. Сарафан как сарафан… Ноги как ноги… — Женя оглянулась. — Людмила, выходи же!

— Ах, там еще одна заговорщица! Я так и знала. Здравствуй, Людочка!

— На приступ! — крикнула Женя.

Она перепрыгнула через клумбу и полезла по столбу наверх. Соня подхватила ее за руки и помогла перелезть через перила балкона.

— Давай, Люся! Ах, да ты не способна на такую глупость! Брось-ка мои босоножки да иди к двери, я тебя встречу.

Квартира Сони Компаниец была местом дружеских встреч и сборов учащихся Ленинской школы. Людмила же у Сони была впервые. Поэтому Женя немедленно потащила подругу осматривать, как она выразилась, «семейные достопримечательности» девятого «А».

Пока Соня одевалась в своей спаленке, Женя ввела подругу в уютную комнату, обставленную старинной массивной мебелью. На круглом столике, покрытом бордовой вязаной скатертью, лежал толстый альбом в алом сафьяновом переплете. Рядом с альбомом Людмила увидела раскрытую книгу.

«Как закалялась сталь», — тотчас же определила она, пробежав глазами три-четыре строчки.

Женя с размаху уселась в одно из кресел.

— Удобно, верно?

Развалившись, она с преувеличенно серьезным видом изрекла:

— За этим круглым столом обсуждались важнейшие проблемы. Здесь же ребята после испытаний имели нахальство в присутствии нас пить водку.

Людмила продолжала осматривать комнату. Она улыбнулась, прочитав в простенке над столом гостеприимный лозунг: «Чувствуй себя, как дома», и подошла к этажерке с книгами.

— Роскошно живет Соня! — восхищенно сказала она, рассматривая корешки книг. — Какое богатство! Да книги-то какие серьезные, разнообразные — Лермонтов, Анатоль Франс, Шиллер, Горький, Ромен Роллан, Блок… и даже Есенин — смотри ты!

— Костик Павловский говорит: «Литературный винегрет — Есенин и Ромен Роллан, жаль что нет…» Фу ты, забыла совсем! Уитмен… нет, не Уитмен… Уайльд, Оскаp Уайльд! Ты читала сказки Оскара Уайльда? Ужасная скучища! Я предпочитаю «Тысяча и одну ночь». Иди, полюбуйся. Самое интересное здесь — альбом!

— Минутку. Смотри, какой чудесный лозунг: «Книга, быть может, наиболее сложное и великое из всех чудес, сотворенное человеком на пути его к счастью и могуществу будущего». Ну и молодчина же твоя Соня! Вот это действительно девиз!

— Это мы с Соней лозунг писали, видишь, еще буквы разные: одна буква моя, другая ее, — поспешила похвастаться Женя.

— Знаем мы вас, любите к чужой славе примазаться, — шутливо заметила Людмила.

— И вы тоже мастера чужими трудами любоваться, — тем же тоном парировала Женя. — Сами попробовали бы написать! Ну иди же, альбом посмотри.

Она распахнула альбом и показала первую фотографию.

Альбом оказался действительно интересным. Он открывался обвитой орнаментом фотографией Якова Павловича Панкова, бессменного директора школы имени Ленина. Далее следовали фотографии любимых учителей. За ними Людмила увидела портрет Саши Никитина, Костика Павловского, Вани Лаврентьева, Сони, Жени, Бориса Щукина, Аркадия.

Возле фотографии Юкова лежал бледно-желтый сухой листок липы. Женя осторожно взяла его за стебелек и с нежной улыбкой на лице положила на ладонь.

— Все еще хранится… Поблек только. Как бы не поломать: хрупкий какой. Для нас он пустяк, а для кого-то реликвия, — очень значительно произнесла она и щелкнула по фотографии Юкова пальцем. — Эх ты, дурной! Какую девчонку не замечаешь! Ведь правда, Люся, Соня — отличная во всех отношениях девчонка: умная, добрая, красивая, ведь правда? Хозяйка хорошая… Это тоже немаловажно, правда?

— О чем это ты? — улыбнулась Людмила.

— Вообще, — чуть смутилась Женя и снова щелкнула пальцем. — Эх ты, так и не помирился окончательно! А она тоже глупышка…

Женя таинственно оглянулась и перешла на шепот:

— Вот ты скажи, можно девушке увлечь парня, если она сильно захочет этого? Может она заставить его страдать по ней?

Теперь смутилась Людмила.

— Не знаю… Это очень трудно, должно быть… Во всяком случае, мы с тобой не сумеем.

— Почему же не сумеем? Я сумею! — уверенно сказала Женя. — Иди поближе… Ты любишь кого-нибудь? Признайся!

Людмила стала краснеть.

— Я люблю! — отчаянно выпалила Женя. — Вот так — страшно, беспредельно. Уж-жасно просто!

Она зажмурилась.

— Кого? — спросила Людмила.

— Не скажу, не допытывайся. Это — моя тайна.

— Вот сумасшедшая!

— Это плохо… да?

— Это страшно, наверное…

— Ни чуточки! — воскликнула Женя. — Это радостно, чудесно! Земля преображается, все становится легким, понятным!.. Чувствовала ты это когда-нибудь?

— Я? — Людмила задумалась.

Открылась дверь, и в щель просунулась голова Сони.

— О чем вы шепчетесь? Меня так и разбирает досада: я же над вашим завтраком стараюсь, а вы без меня секретничаете. Женя, помоги мне наладить примус.

— Соня, чур, сухарник[18] приготовим по моему вкусу! — вскочив с кресла, вскричала Женя.

— Да я вовсе не сухарник задумала. Я угощу вас просто-напросто чаем, но зато каким — с клубникой!

— Ох, не люблю я чай, даже с клубникой! Давай устроим сухарник!

Женя исчезла за дверью, так и не закончив разговор о любви. Людмила осталась одна. Покачав головой, она подумала: «Девчонка ты, Женька, совсем еще девчонка!»;

По праву старшинства, она, конечно, могла не отвечать на Женькины наивные вопросы. Любит она кого-нибудь или нет — это уж ее дело.

Внимательно, до последнего листа просмотрев альбом, Людмила в конце его обнаружила ученическую тетрадь, озаглавленную: «Твое заветное желание». Первая страница ее открывалась фразой: «У меня нет другого желания, как жить и трудиться в нашей хорошей стране». Ниже кто-то грозно вопрошал: «Кто писал?! Потрудитесь ставить фамилию или хотя бы инициалы!!!» Еще ниже микроскопическим почерком утверждалось: «Писал, конечно, Сашка, даю голову на отсечение! Ну, Сашка, отзовись!» А в самом низу значилось: «Прошу не хулиганить, Гречинский. Писал я. Никитин».

На второй странице поместилось пять записей:

«Если бы мне удалось прожить жизнь, как прожил ее Николай Островский! Всем сердцем стремлюсь к этому! Соня К.».

«Не мыслю даже и в минуту сомнения, что не увижу все страны света, все моря, горы, реки, знаменитых людей и т. д. Не хочу прожить жизнь обыкновенно. А потом, разве человек способен публично высказать свое заветное желание? Об этом не говорят. К. Павловский». (В скобках кто-то добавил карандашом: «Эстет и декадент[19], в чем и расписуюсь»).

«Хочу есть. Честное слово! Это мое искреннее желание. Соня, накорми! Нина Яблочкова». (Тем же карандашом было в скобках дописано: «Обжора! Съешь кукиш с маслом!»)

«Чепуха и так далее. Юков».

«Р. S. Что за безобразие! Кто это хулиганит карандашом? Сторман, ты? Стыдись!»

Следующая страница была еще интереснее:

«Юкова нельзя допускать в заветную тетрадь! Категорически протестую! Нина».

«А сама-то хороша! Оголодала! Есть просит! Заветное желание, называется. Сторман».

«Повторяю: чепуха и так далее. Если ещё раз поднесете тетрадь, напишу и не такое. А ты, Нинка, берегись! Юков».

«Ху-ли-ган! А еще комсомолец! Н.»

«Давайте посерьезнее. Хочу быть смелой. Е. Румянцева».

«И только?».

«И мужественной».

«Мое желание — преобразовать природу. Я буду агрономом. Очень хорошая должность! Б. Щ.»

«Б. Щ., Б. Щ. Борис Щукин, наверное? — догадалась Людмила. — Боря Щукин! — Она раскрыла альбом в том месте, где была фотография Щукина, и долго с улыбкой смотрела на нее. — Скромно, как всегда. Должно быть, чувство гордости ему несвойственно».

«А это — хорошо?» — через минуту спросила она себя.

Каховка, Каховка, родная винтовка,
Горячая пуля, лети![20]
С этой песней в комнату влетела, прыгая на одной ножке, Женя.

— Фу, метеор! — поморщилась Людмила. — Да ты совсем как маленькая!

— Милая Люся! — Женя подбежала к Лапчинской, обхватила горячими, ловкими руками ее шею. — Проходит последний год моего детства! Через год я буду студенткой, упрямой, усидчивой, серьезной. А теперь я еще девочка, девочка, девочка!

Женя, придерживая подол юбки пальцами, завальсировала, приговаривая:

— Девочка, девочка, девочка!

— А здесь пишешь: хочу быть мужественной.

— Не в смысле воз-му-жа-лос-ти, — нараспев сказала Женя, — а в смысле твер-до-сти. Вот, вот, вот! Желание быть мужественной не мешает мне оставаться девочкой. Яс-но те-бе?

Вдруг Женя подошла к окну, села на подоконник и, глядя в сад, замолчала.

О чем она думала?

Игрушечным пароходом между сказочных берегов проплывает короткое детство. Сверкнет на солнце, загудит прощально и уйдет по речной глади в синюю безоблачную дымку. Уйдет, а ты, провожая его внимательными глазами, сойдешь на новый радостный берег, выберешь с ликующей опаской в сердце свою дорожку и, как только сделаешь два-три шага, — идешь, уже не оглядываясь…

Может быть, об этом думала Женя?

АРКАДИЙ ЮКОВ, ГЕРОСТРАТ И КАРМАННОЕ ЗЕРКАЛЬЦЕ

Аркадий Юков хотя и не ходил на пруд ловить карасей, но тупичок возле дома Сони Компаниец знал.

Он шел по тупичку, жуя во рту папиросу и делая вид, что не интересуется решительно ничем на свете, кроме своих мыслей. Собственно говоря, в тупичке ему делать было нечего. Но и ходить по улице, пожалуй, было бесполезно. Он уже прошел мимо Сониного дома раз пять — и все напрасно. День уже клонился к вечеру. У Аркадия разыгрывался аппетит.

Сейчас взору должен был открыться балкон… Скосив в ту сторону глаз, Юков вдруг заметил девушек, моментально выкинул окурок и, сделав скучающее выражение лица, засвистел первый припомнившийся мотивчик. Но тотчас же сообразил, что мотивчик этот не очень приличный, мысленно чертыхнулся и обозвал себя ослом.

В общем, Аркадий растерялся.

Первой заметила Юкова Женя.

— Скаж-жите, пож-жалуй-ста! — свешиваясь с перил балкона, протяжно крикнула она. — Какой вид! Какая масса презрения к окружающим! Какой вежливый молодой человек! Девочки, — задорно обернулась Женя к подругам, бросив особенный взгляд на Соню, — нашему уважаемому товарищу, не обращающему на нас ни-ка-ко-го вни-ма-ни-я, Аркаше Юкову, — здравствуй-те!

Подруги не поддержали Женю. Людмила засмеялась, а Соня испуганно остановила ее:

— Что ты, Женя, не надо, не кричи! Он, кажется, не в духе.

— Что же вы, девочки? — не слушая ее, капризным, но веселым тоном продолжала Женя. — Не уважающему нас Аркадию Юкову — здрав…

— …ствуй-те! — подхватила Людмила.

Соня промолчала.

Аркадий нерешительно остановился, сделал несколько шагов к забору.

— Ну чего, чего… раскудахтались? — отозвался он небрежно, не вынимая рук из карманов штанов.

Его притворно-скучающий взгляд скользнул по Жене, по Людмиле, задержался на Соне и дрогнул, потеплел, хотя губы его скривились в усмешку.

— Заходи, Аркадий! — крикнула Женя, перегибаясь через перила.

Ее пышные косы перевалились через плечи и повисли с балкона. Женя отбросила их за спину, но они снова упали и, покачиваясь, искрились на солнце.

— Вам, я думаю, и без меня не скучно. Вон вас сколько собралось — как на базаре, — заметил Аркадий. — Да у меня и времени-то нет…

— Ну-у! Куда же ты спешишь? Давно ли стал таким занятым человеком?

— Есть дела. Да ты не гнись, не гнись, — посоветовал Аркадий. — Упадешь с балкона. Павловский страдать будет.

Аркадий острил. Он умел острить — ядовито и метко. Но сейчас… сейчас его остроты явно не достигали цели. Они не могли даже обидеть.

Вот и Женя, она не приняла намек близко к сердцу, точно и не расслышала последних слов.

— Заходи же, Аркадий! — снова пригласила она. — Я правда, здесь не хозяйка, но хозяйка, по-моему, будет не против.

Сконфуженная Соня ущипнула подругу. Женя показала ей кончик языка и по привычке прыснула в кулак.

— Ладно, зайду…

Юков влез в сад.

— Где же у вас дверь?

— Вот двери-то как раз и нет! — Женя засмеялась. — Мы по столбам лазим.

— Врите мне!

— Серьезно! — насмешливо уверяла Женя.

Людмила наклонилась к ней:

— Так вон он какой, Юков! Прошлым летом мне ножку на улице подставил…

— Что она шепчет? — насторожился внизу Аркадий, и глаза его сузились. — Слушай… что ты шепчешь?

— Я? Н-ничего, — смутилась Людмила.

— То-то!

Подтянувшись, Аркадий легко влез на перила и, сидя верхом, объявил:

— Я не люблю, когда обо мне за глаза говорят. Руби с плеча, прямо. Я так понимаю. Здорово!

Он взглянул на Соню. Протянул руку, легонько дернул ее за локон.

— Здравствуй, Бедная Лиза!

— Здрав… — прошептала Соня и отвернулась.

— Это что еще значит? — напустилась на Юкова Женя. — Ах ты, грубиян! Познакомься сейчас же с Люсей и будь вежливым!

— А я с ней знаком, с этой твоей Люсей, — отмахнулся Аркадий. — И с братом ее знаком. Хороший братец… сценой увлекается. Клоуном будет.

Людмила не выдержала.

— Вы-то чем увлекаетесь? — неприязненно спросила она.

Все еще сидя верхом, Аркадий окинул Людмилу вызывающим взглядом.

— Вы! — Он нажал на это слово. — Вы говорите — я. В древней стране Греции жил один человек — Герострат. Он хотел попасть в историю, а для этого спалил храм богини… Женька, не знаешь, какой богини?

Румянцева пожала плечами.

— Ну да черт с ней! — насмешливо продолжал Аркадий. — Жаль, что храмов в наш век не строят… Удовлетворены, Лапчинская?

— Почти, — сухо ответила Людмила.

— Ну и ладно. — Голос у Аркадия стал более миролюбивым. — Хватит с меня и «почти»…

На балконе установилось молчание. Людмила демонстративно отвернулась. Соня глядела себе под ноги. Женя, не привыкшая лазить за словом в карман, тоже, видно, смешалась.

Аркадий сидел верхом на перилах и грустно посвистывал. Он снова почувствовал неловкость.

— Люся! — вдруг крикнула Женя. — Иди-ка на минутку! Соня, мы сейчас придем.

И Румянцева шмыгнула в дверь так, что взвились ее пышные на концах косы.

Людмила недоуменно пожала плечами и скрылась за ней.

— Так, — неуверенно сказал Аркадий, перекидывая на балкон ногу. Рваные сандалии смутили его. Он слез с перил и украдкой засунул носки сандалий под разостланный на полу коврик.

Соня терпеливо молчала.

— Максим Степанович дома? — наконец спросил Аркадий.

— Папа в командировке, — чуть слышно прошептала Соня.

Аркадий почему-то вздохнул.

— Не страшно одной?

Опущенные ресницы девушки дрогнули.

— Нет, не страшно…

Юков подошвами сандалий ожесточенно тер под ковриком пол.

— Слышь, Сонь?..

— Да?

— Принеси попить. Жарко что-то…

Только сейчас Аркадий почувствовал, что ему действительно нестерпимо душно. Он снял кепку и подкладкой вытер лицо.

Соня протянула ему полный до краев влажный стакан.

Залпом выпив воду, Юков сказал:

— Хороша вода. Принеси… еще.

Второй стакан он опорожнил мелкими глотками.

— Может, еще? — улыбнулась Соня.

Аркадий подумал.

— Нет, больше не хочу, спасибо.

Соня с опаской протянула ему расческу:

— У тебя волосы растрепались. Расчеши…

— Да зачем… у меня своя есть. — Аркадий полез в карман. — Остригусь вот… наголо.

— Наголо будет некрасиво…

— Сойдет! — хмуро выговорил Аркадий, вынимая из кармана горсть всевозможных вещиц — ножик, самодельный свисток, два рыболовных крючка, воткнутых в пробку из-под шампанского, каким-то чудом попавший в компанию с мужскими предметами наперсток, кусок вару и бильярдный шарик… Расчески среди этого хлама не было. Зато с перочинным ножиком соседствовало обшарпанное круглое зеркальце.

И Соня тотчас же узнала это зеркальце. На тыльной стороне его сохранились инициалы — К. С.

— Это мое зеркало! — сказала Соня и вдруг испугалась.

— Что… написано на нем? — вздрогнул Аркадий.

— Написано…

— Выдумывай! — проворчал Аркадий и стал краснеть, поняв, что уличен. Никогда еще в жизни он так не краснел! Сначала у него занялись щеки, потом словно налились вишневым соком, загорелись уши.

Смущение Аркадия воодушевило Соню.

— Это мое зеркало! — повторила она. — Вот и метка на нем… Покажи! Вот метка.

Полгода назад она оставила это зеркальце на парте, и оно исчезло, как в воду кануло. Соня уже и забыла о нем: великое богатство — зеркальце! И вдруг… вот оно у кого оказалось — у Аркадия!

— Покажи! — властно требовала Соня, впервые ощутив в себе силу, перед которой Аркадий не мог устоять.

И Аркадий разжал кулак и позволил ей взять зеркальце.

— Я нашел его, — пролепетал он, — в коридоре… или и классе… где-то там… не помню.

— Да, да, в классе! — замирая от восторга, говорила Соня. — Ты смотри, вот метка. К. С. Ты заметил это?

— Метку? Нет, не заметил. Где? Нет, не заметил.

Соня смело взглянула Аркадию прямо в глаза.

— Не заметил?

О-о, не так это! Аркадий, конечно, заметил, знал. Он стащил у нее зеркальце. Соня понимала это теперь.

— Фу, жарища! — простонал Аркадий, помахивая кепкой, как веером. — Раз, твое… возьми. Мне оно ни к чему… так, валялось. Я его все хотел выбросить. А потом… ты ничего не заметила, когда гляделась в него?

— Нет. А что? Нет, ничего не заметила, — насторожилась Соня.

— Тебе не казалось в этом зеркале, что глаза у тебя… как у жулика? — допытывался Аркадий.

— Не казалось! — Соня взглянула в зеркальце и увидела там сначала нос, а потом глаз. Глаз был счастливый.

Аркадий вопросительно смотрел на нее.

— Нормальное зеркало, — пожала плечами Соня.

— Ладно, — вздохнул Аркадий. — Возьми его себе.

Он надел кепку и полез на перила.

— Пора мне. До свиданья!

— Ты уходишь? — у Сони дрогнул голос.

Не отвечая, Аркадий съезжал по столбу вниз.

— Лови зеркало, Аркадий! — взмолилась Соня.

Юков, не оглядываясь, дошел до забора, вылез в дыру.

Соня надеялась, что он все-таки оглянется.

Не оглянулся!

И это означало, что сегодняшний мирный разговор, может быть, пойдет не в счет.

Соня глядела, как спокойно шел по тупичку Аркадий, и ей хотелось разбить злополучное зеркальце вдребезги.

А Юков смог дойти спокойно только до угла. До угла его словно сдерживала какая-то цепь. Цепь оборвалась, и Аркадий помчался, что было духу.

Сейчас, как никогда, он был готов к подвигу. Повод, повод! Ему нужен был повод!

ВМЕСТО ПОДВИГА

Что такое любовь?

Года три назад Аркадий прочитал в какой-то книжке: «Если все люди на земле полюбят, мир преобразится и станет прекрасным». Юков не разделял в то время такую точку зрения. «Фантазия и чепуха!» — смело начертал он на полях, но книгу все-таки дочитал: кроме любви, в ней описывались интересные приключения.

Но приключения он скоро забыл, забыл и любовную историю, а изречение почему-то накрепко засело в голову. Оно не раз вспоминалось. Вспомнилось и сейчас.

Аркадий огляделся по сторонам и сказал вслух:

— Здорово!

Все вокруг было прекрасным: лица людей, дома, деревья, улица, вымощенная булыжником, небо, загроможденное ужасно белыми облаками.

«Вот это здорово! Вот это здорово!» — мысленно пел Аркадий и весело глядел на встречных. С любым из них он готов был перекинуться словечком, а заодно и удивить своей неожиданной вежливостью.

Да, мир был прекрасен, и Аркадий чувствовал себя счастливчиком, потому что жил несомненно в самом центре этого прекрасного мира, на одной из лучших в мире улиц, в расчудеснейшем домике, рядом с…

И вдруг…

Впрочем, нет, не вдруг. Целых два часа, два упоительнейших часа отделяли Аркадия от момента, когда он расстался с Соней, и до возвращения под крышу родного расчудеснейшего домика. Эти два часа Аркадий бродил по городской окраине, которая медленно расслабляла свои рабочие мускулы и остывала от солнечного жара перед отходом ко сну. Аркадий бродил, как философ, который может неожиданно остановиться и полчаса глядеть на обыкновенный лист сирени, улыбаясь при этом не имеющей отношения к смертным людям мудрейшей улыбкой. Иногда Аркадия укалывало что-то, и он делал бодрую пробежечку метров этак с триста, поражая встречных диковатым, но вполне жизнерадостным свистом…

Рабочая окраина, утомленная, распаренная, разгоряченная, остыла. И вместе с ней поостыл немного восторженный пыл Аркадия. И вот тогда-то и кольнуло Юкова это коварное «вдруг». Тогда Аркадий понял, что приближается тот миг, когда он придет домой и увидит не только мать, наидобрейшее в мире существо, но и отца с его угрюмым взглядом и отвратительными кулаками, не привыкшими лежать без дела. Сначала Аркадий решил, что в этот особенный вечер дома ему делать нечего. Но как ни обширна земля, а отыскать подходящее место для ночлега не так-то легко, и Аркадию после короткого раздумья стало ясно, что избежать встречи с отцом ему не удастся. Все же он остановился около своей лачуги в бессильной нерешительности, тоскливо поморщился, поковырял пяткой сандалии упругую, как резина, землю — оттягивая срок расплаты за свое сегодняшнее счастье.

Короткий, жалобный, беззащитный крик матери вывел Аркадия из состояния бессильной нерешительности. Аркадий вздрогнул, замер, со страхом ожидая нового крика. И крик повторился. Так кричит птица, когда на нее бросается хищное животное, — улетела бы, да перебито крыло. И Аркадию представились в этот миг и пораненная птица, прижавшаяся возле пня к земле, и дикое животное — рыжая зеленоглазая рысь, собравшая все тело в разящий комок. Вслед за этим он отчетливо увидел тяжелые, как рычаги, руки отца…

А в следующее мгновение Аркадий уже вскочил на крыльцо, горячим плечом распахнул дверь, сорвав при этом крючок, рванул вторую дверь на себя и очутился в комнате, которая называлась передней, — это и была, собственно, основная жилплощадь семьи Юковых.

Все, что произошло в комнате минуту назад, было видно, как на ладони.

Первым ударом отец, низкорослый, но плотный и широкогрудый грузчик, отбросил мать в угол, на сундук, вторым ударом в плечо, — мать зажала плечо левой рукой, — перевернул ее на бок и, очевидно, затем несколько раз ударил не метясь — во что попало. Сейчас он стоял над нею, подняв в левой руке вилку, и грозно спрашивал:

— Как картошку в семье жарят? Ты мне что, столовая? Убью!

Это было его любимое слово — «Убью!»

На столе дымилась сковородка с жареной картошкой, рядом стояла бутылка денатурата[21] и полулитровая мензурка. Отец пил по-разному, два деления для аппетита, четыре — для души, а все, что выше, — на свал.

— Стой! — крикнул, а вернее, выдохнул Аркадий, чувствуя, как все тело его наливается силой и яростью. Такого не бывало никогда в жизни.

— А-а! — проворчал отец, лениво оглянувшись. Он еще ничего не понимал. — Пришел… сейчас! — И обращаясь к жене, продолжал: — Я куда пришел, в собственный дом или в столовую?

— Стой! — громче и глуше повторил Аркадий.

Мозг отца, отуманенный денатуратом, еще не соображал, что происходит в доме, а мать поняла все сразу. Она приподнялась на сундуке и глядела на Аркадия почти с ужасом. Она уже не думала о себе. Ей страшно было за сына.

— Стой! — в третий раз сказал Аркадий. — Не смей! Я тебе говорю…

— Что-о такое? — недоверчиво усмехнулся отец, начиная немножко соображать.

У Аркадия еще было время для отступления, и в семье Юковых жизнь потянулась бы по-старому. Наверное, так и поступил бы Аркадий, если бы не прожил сегодняшнего дня. Но день с его удивительными открытиями стоял у Аркадия за спиной, как рать позади удалого богатыря, вышедшего биться один на один с поганым половцем. И Аркадий заговорил, показывая рукой на дверь:.

— Уходи! Хватит! Ты слышишь? Я пойду в милицию и заявлю, что ты избиваешь мамку! Точка! И — все, понял?

Мать кинулась сыну на грудь, непонятно — защищать ли его или уговаривать, но Аркадий, не давая себе остыть, отстранил ее за плечи. Движение это было так властно, что мать покорилась без слов, отошла трепеща. С девических лет и до старости она, маленькая, боязливая и безропотная, была покорна одной участи: работать, повиноваться, молчать. Серьезные дела в жизни вершили мужчины. Вот и теперь судьбу семьи Юковых решают мужчины — отец и сын, и ей остается только стоять в сторонке и слушать, исполняя привычную мучительную роль.

Дело близилось к развязке.

Отец, сообразивший наконец-то, что сын гонит его из дому — неслыханная наглость! — издал грозный гортанный звук и, желая пресечь бунт в самом его зародыше, пошел на Аркадия. Он еще не верил, не мог поверить — по глазам было видно, — что сын Аркашка, без особых претензий сносивший все толчки и зуботычины, осмелился сказать отцу этакие серьезные слова. Отцу было и смешно — опять-таки по глазам заметно — и обидно как человеку, которого отрывают по пустякам от привычных занятий. Впрочем, несколько хлестких пощечин и один не очень сильный удар должны были незамедлительно восстановить авторитет старшего в семье и вернуть отца к обычным его занятиям.

А Аркадий в это время уже отвел назад руку… Все было мгновенно решено: ударом ребра ладони по голове он свалит отца с ног, оглушенного вытащит на улицу и запрет дверь. А там будет видно… Ясно было одно: начинается какая-то новая жизнь. Сердце билось тревожно и радостно, порыв его — Аркадий верил — не мог обмануть. Что-то должно было случиться большое, необычайное!

Но ничего не случилось. Вернее, случилось совсем другое, такое, чего никто не ждал, как это и бывает часто в жизни.

Раздался повелительный стук в дверь. Он заставил Юковых вздрогнуть и повернуться в одну сторону. Вслед за стуком в комнату просунулась голова мужчины в милицейской фуражке, и строгий голос спросил:

— Разрешите?

На этот вопрос можно было не отвечать: все равно милиционеры — их было двое — уже вошли, и ответ хозяина их теперь мало интересовал.

«За мной?» — мелькнуло у Аркадия, хотя он и не чувствовал за собой грехов, могущих привлечь внимание милиции.

Он не знал, что отец в это время с большей уверенностью, чем сын, подумал: «За мной!»

— Так, — сказал старший милиционер. — Вы будете гражданин Афанасий Максимович Юков?

— Я, — хрипло отозвался отец. — А что?

— Работаете грузчиком в речном порту?

— Да. А что?

— Все в порядке. Одевайтесь. Пойдете с нами.

— Так это что?.. А где это самое… бумага? — враждебно спросил отец.

— Порядочек, гражданин, порядочек. Пожалуйста. — Милиционер развернул и показал отцу какую-то бумагу. — Так, Сидоров, давайте. А вы, мамаша, и ты, — милиционер критическим взглядом оценил Аркадия, — молодой человек, оставайтесь на месте и не беспокойтесь. Порядочек.

Начался обыск.

— А тебе повезло, отец! — пробормотал Аркадий, только сейчас почувствовав, с какой силой и яростью он обрушил бы на отца удар своей окаменевшей ладони.

Отец удивленно взглянул на Аркадия, вдруг сжался как-то, сразу постарел вроде бы и стал поспешно одеваться. А мать, — ну что с ней поделаешь! — кинулась к отцу, обвила его плечи руками и зарыдала:

— Да за что они тебя, кормилец наш? Кому нужно наше горюшко? А-а!..

Старший милиционер отвернулся, только сказал:

— Побыстрее, Сидоров.

— Да, как видно, нет ничего, — отозвался второй милиционер из чулана Аркадия.

— Ищите, ищите, — усмехнулся отец. — Не там ищете! — Он торопливо обнял жену, накинул на плечи брезентовую куртку и, зло взглянув на Аркадия, пошел к двери.

Мать вцепилась в него, задохнулась от плача.

— Жрать принесешь в КПЗ, — бросил он ей на ходу.

— За что? — угрюмо наклонился Аркадий к милиционеру, выходившему из чулана.

— Много будешь знать — скоро состаришься.

— Так. До свиданья! Спокойной ночи! — сказал старший милиционер и, приложив руку к козырьку фуражки, прибавил: — Порядочек!

Отца увели. Мать выскочила вслед за милиционерами и тихонько завыла на крыльце. Аркадий с минуту стоял не шевелясь. Он еще не мог прийти в себя.

«Арестовали отца!» — непривычно кольнула Аркадия стыдливая мысль.

Но вслед за этим Аркадий ощутил почти радостное облегчение.

«Ну и пусть арестовали! Хорошо сделали! Ну и пусть узнают все! По улице пьяным шататься не будет, валяться под заборами не будет, мамку бить не будет! Я и мамка — проживем!»

Аркадий выбежал на крыльцо, зашептал:

— Не плачь, мама! Что, нам хуже будет? Нам хуже без него не будет…

— Как жить-то буде-ем? — не слушая его, громко заплакала мать.

Аркадий ввел ее под руку в комнату, заперся, не без удовольствия играя роль хозяина, и сказал грубовато, как это и требовалось теперь, когда он остался в доме единственным мужчиной:

— Живы будем — не умрем!

Аркадий налил в мензурку денатурата, храбро хлебнул и, задохнувшись от сухого жара, стал яростно плеваться: по щекам у него текли слезы.

— Ну и гадость! И это — пьют! Выброси, мамка, все это… зелье на помойку.

А мать, умываясь слезами, твердила свое:

— Заботился не заботился, жалел не жалел, а копейку в дом приносил…

— Вот именно копейку! Двадцатку бросал тебе, как нищей, а остальные деньги куда девал? Сама же говорила: по пятьсот, случалось, зарабатывал! — морщась от денатурата и вспыхнувшего с новой силой презрения к отцу, крикнул Аркадий. — Не понимаю тебя, мамка, какая-то ты старорежимная, в самом деле. Два дня назад молила бога, чтобы отца забрали, а сейчас ноешь. Он тебя чуть ли не каждый день избивал, а тебе его жалко. Раба ты — вот кто, раба! Когда в школе про крепостное право изучали… И были такие, кто не хотел от своего помещика уходить, я не верил, думал, брешут для идейности, а теперь верю: могли быть при крепостном праве, если при социализме и то такие есть! Стыдно, мамка!

Мать всплеснула руками, лицо ее еще больше сморщилось:

— Побойся бога, Арканя, такие слова говоришь! Ради кого я живу-то? Только ради тебя. Не было бы тебя…

— Арканя, Арканя! — вспылил Аркадий. — Сколько раз тебе говорилось: какой я Арканя! Аркадий — и точка!

— Аркадий. — Мать вздохнула, посмотрела на сына с укоризненной жалостью и покачала головой. — А испытания-то в школе не сдал…

— Как не сдал? — опешил Аркадий. — Откуда ты знаешь? Кто тебе сказал?

— Матери да не сказали бы… Что делать-то будешь? По второму году сидеть? Давно хотела с тобой говорить, да боялась: отец узнает…

Все, все сразу понял Аркадий. Он думал, что мать не знает. А она знала и молча переживала! Недаром она так укоризненно качала головой и подкладывала куски побольше да повкуснее!..

Аркадий, пошатываясь, подошел к матери, подтвердил дрожащим голосом:

— Не сдал. Я думал, что…

Он не договорил, пристыженный, разбитый. Хозяин! Какой, к черту, он хозяин! Всегда была и долго еще, наверное, будет хозяйкой мать, которая кормит, обмывает и обшивает его. А он как был нахлебником, так и останется, и пользы от него в доме — как от козла молока. Эх ты, дармоед, несчастный, а еще подвига захотел!..

— Как же будет-то, сынок? — после некоторого молчания спросила мать. — С учебой-то?..

— Я сдам, мама, сдам! — горячо зашептал Аркадий. — Из кожи вылезу, а сдам! Осенью. А если хочешь, работать пойду, деньги зарабатывать буду, только ты не обижайся на меня. Я тебя обижал… не обижайся.

Аркадий стал с жаром целовать руки матери.

— Ладно уж, ладно, — растерялась мать, не привыкшая к таким нежностям. — Учись. Сдай только. Прокормимся. Шить буду, стирать, грибы собирать пойду, чай, не бары, проживем.

— Сдам, мама, даю слово! Лопну, а сдам!

— Хорошо бы, хорошо бы. Есть, чай, хочешь?

— Хочу…

— Картошка-то остыла. Сейчас я… У меня сальца кусочек припрятан… Да ноги тебе помыть водицы согрею.

И вот уже мать хлопочет возле примуса, скорбно сжав тонкие бескровные губы. Аркадий глядит на нее блестящими от слез глазами. Аркадий глядит на мать и думает, что события сегодняшнего дня чем-то напоминают грозу. Да, это суровая, но свежая и очищающая гроза прогромыхала в домике Юковых. Черные тучи еще не разошлись на небе, но, как это бывает после всякой грозы, уже легче дышится…

Глава вторая

ВОЗМУТИТЕЛЬ СПОКОЙСТВИЯ

Шурочка вставала рано. Солнце еще не озаряло городские крыши, когда у изголовья ее кровати заводил свою звучную трель будильник. Девушка испуганно вскакивала и торопливо совала будильник под подушку. Брат ее, Борис, тоненько посвистывал носом на своем диване, за занавеской, и девушке каждый раз становилось весело от этого беспечного свиста. Открыв окно, выходящее на террасу, она сосредоточенно делала гимнастику, а потом шла на кухню, становилась в большой умывальный таз и, с трудом сдерживая визг, обливалась холодной водой.

В этот день будильник поднял Шурочку раньше обычного. Вскочив, она недоуменно подняла часы к заспанным глазам и сразу же вспомнила, что родители работают в ночную смену, и она является единственной хозяйкой в доме. Для того чтобы к возвращению матери успеть помыть полы и убрать в комнатах, она с вечера поставила будильник на час раньше обычного.

Хозяйничать Шурочка любила и умела: даже в напряженные дни подготовки к зачетам в институте она успевала справляться с домашней работой. Каждый день к семи часам утра все в доме было вычищено, вымыто, поставлено на свое место, в кухне шумел пышущий жаром самовар.

Шурочка подошла к окну и распахнула его. Утро только занималось. За окном еще стоял аромат июньской ночи — сизых, напитанных влагой цветов персидской сирени, пахучих фиалок, душистых листьев черной смородины и свежий запах росы. В воздухе текли тоненькие струйки тумана — словно теплый самоварный пар стлался по земле.

«Успею еще убрать… Можно и почитать немного», — подумала девушка.

Взбодренная холодным душем, она взяла с этажерки учебник геологии и, присев за низкий столик между принадлежащими Борису деревянными ящиками с рассадой, задумалась. Взгляд ее остановился на широкой физической карте страны. Сейчас она видела себя далеко от дома: то на высокогорном перевале Алтая, то в долине Пянджа — у подножия Памирских гор-великанов, а то на Урале или около ослепительных ледников Кавказа, откуда, захлебываясь в хмурых ущельях, рвутся к морю реки. Вокруг нее плыли, бесшумно обтекая скалы, снежно-белые облака, на дне пропасти струились дымки селений…

…Идет, идет по горам девушка в походном шлеме, с геологическим молотком в руках, — идет там, где и зверь не ходил — не мог ходить, где и птица не летала — боялась летать, где лишь ветер поет свои непонятные песни. Многие тайны и богатства гор откроет на радость народу неутомимая труженица, смелая разведчица земных недр — Александра Щукина.

— Алло! — вдруг раздался за спиной девушки резкий возглас.

Вздрогнув, Шурочка обернулась. Над подоконником поднялся остренький подбородок, над ним — облупившийся веснушчатый нос и зоркие глаза Олега Подгайного, приятеля Бориса.

— Чего тебе? — подходя к окну, спросила мальчишку Шурочка.

— Мне Бориса…

— Он спит.

— Велика беда! Толкни!

— Да зачем он тебе?

— По делу.

— Никаких дел у вас нет. Уходи! — строго сказала Шурочка.

Она не разделяла привязанности Бориса к этому беспокойному, надоедливому мальчишке.

В глазах Олега выразилось недоумение. Он руками нащупал внутренний край подоконника и, проворно подтянувшись, лег на локти, чтобы удобнее было вести переговоры.

— Слезай, слезай! — сердито прикрикнула девушка и решительно отошла к столу, давая понять мальчишке, что разговор окончен.

Обиженная мальчишеская физиономия исчезла.

Девушка раскрыла учебник, но в ту же минуту к ее ногам упал мокрый камешек. Она сердито подошла к окну. Мальчишка стоял у террасы и вопросительно смотрел на нее.

— Ну разбуди-и, — протянул он.

«Ох и упрямец же!» — подумала Шурочка и, с трудом растолкав брата, снова села за книгу.

В ту же секунду на улице раздался пронзительный призывный свист.

Шурочка возмущенно захлопнула учебник.

— Борис, ты слышишь? Ну и привычки у этого твоего… приятеля! Вместо того, чтобы назвать по имени, он говорит «Алло», к старшим обращается на «ты», свистит, как Соловей-разбойник!.. До каких же пор это будет продолжаться?

— Но ведь он тебя не оскорбил? — раздался из-за занавеса заспанный голос Бориса.

— Этого еще не хватало!

— Напрасно ты, Шура, на Олега сердишься. Он — занятный паренек.

— Да разве он тебе приятель? Он мальчик, ребенок, а ты уже взрослый. Тебе с ним дружить не совсем прилично. Ты бы со сверстниками дружил…

— Почему же неприлично? Я не нахожу.

Борис торопливо натянул домашние брюки, из которых он уже вырос, и, протирая глаза, вышел на террасу. Ссориться с Шурочкой ему не хотелось…

Олег ждал его около двери, приплясывая от горячего нетерпения.

— Долго ты спишь, — упрекнул он приятеля.

— Отсыпаюсь, — потягиваясь и поглядывая на нежно-голубое небо, ответил Борис. — Шурка — та страдает бессонницей… Ну да ей простительно: последний экзамен сдает…

Олег с опаской покосился на окно:

— Пройдем в сад?

— Тайна? — следуя за ним, подмигнул Борис. — Что-то ты рано больно…

— Да нет, сестра у тебя вредная… Настоящая злюка!

— Ну брось, она не злюка.

— Кто же сестру свою ругать будет, — глубокомысленно заметил Олег. — Каждый сестру свою любит. Впрочем, ладно, не в этом дело…

Олег остановился между кустов смородины, на которых было еще так много росы, что при каждом неосторожном движении с неподвижных матовых листьев бежали прозрачные ручейки. Даже в тонкое- кружево паутины, застывшее между кустами, нанизался мельчайший водяной бисер.

— Вот… — начал Олег. — Зашел я к тебе вчера вечером, а ты спал… Знаешь, наверное, что в Белые Горки, в спортивные лагеря, выезжают наши ребята из старших классов. Берут с восьмого… А Саша Никитин в этих лагерях будет инструктором работать…

— Говори про дело, — нетерпеливо предложил Борис, уже догадываясь о цели раннего визита приятеля.

— Охота и мне в лагеря поехать.

— Так я и знал! — возмущенно сказал Борис. — Нужно было шляться в такую рань по пустякам. Я спать хочу!

— Я гляжу, ты всю жизнь проспишь, — серьезно заявил Олег. — К тебе днем зайти — не застанешь: забьешься куда-нибудь в сарай и книги про картошку читаешь. А дело у меня, хотя и личное, но важное.

— Чем же я могу тебе помочь? — Борис сочувственно пожал плечами. — Ты для лагерей молод еще…

— Молод! — буркнул Олег, явно не соглашаясь с веским доводом Щукина. Он шмыгнул носом и задумался. Босая нога его, до черноты прокаленная солнцем, взрывала мягкую землю грядки. В резких движениях ее почувствовалась некоторая неуверенность.

— Понятно, молод, — примирительно сознался Олег. — Но выход есть.

Борис насторожился.

— Попроси Никитина, чтобы он взял меня.

Олег поглядел на Щукина в упор.

Борис засмеялся.

— Ишь ты! Хитрец!

— Что, не хочешь?

Голос Олега утратил напускную твердость. Борис уловил в нем испуг. С любопытством взглянув на мальчишку, который нетерпеливо ждал ответа, он понял, что отказать ему было бы стыдно.

— Ты уверен, что Никитин меня послушает? — подумав, спросил Щукин.

— Обязательно послушает! — с жаром воскликнул Олег. — Это же Саша Никитин! Он меня знает, будь покоен. Один раз в начале апреля, кажется, он даже паснул мне на тренировке мяч и крикнул: «Бей в угол!» А когда я не промазал, сказал: «Молодец!» Мы с ним минут пять пасовались, пока меня с поля не выгнали. Да если бы меня раньше перевели из школы Макаренко в вашу, я бы давно в чемпионах ходил! Тебе же очень просто оказать мне услугу, — возбужденно продолжал он. — Немного погодя пойдем с тобой на стадион… Кстати, ведь в десять часов школьная спартакиада начинается… Ух, красота! Ну, встретим Сашу… Ты, как знакомый, поздороваешься с ним, ну поговоришь о чем-нибудь… То да се. А потом скажешь: вот мой сосед… — Олег ткнул себя пальцем в грудь. — Хороший парень, между прочим. Хочет в Белые Горки поехать. Возьми его: он выносливый, боксом занимается, футболист. Пусть, мол, поучится у тебя, не велика беда, что только в седьмой класс перешел. Вот и все! А, Борис?

— Ты дипломат, — усмехнулся Щукин.

— Ну, согласен?

— Ладно уж… Взял на абордаж.

— Красота! — обрадовался Олег. — Значит, условились? А теперь мне еще в одно место успеть надо. — И он поспешным движением обеих рук резко раздвинул ветви смородины и исчез, нырнув в потайную, только ему известную лазейку в заборе сада. С потревоженных ветвей еще долго сыпались крупные капли росы.

Когда же улеглась и замерла листва ягодника, потревоженного Олегом, и наступила та особая, утренняя тишина, которая обычно бывает сразу же после восхода солнца, Борис с хрустом развел руки и зевнул так сладко и так громко, что от звука его голоса, казалось, качнулся темно-изумрудный, с капельками росы листок смородины. Тонкая, увенчанная звездочкой малиновых лепестков травинка под ногами Бориса, то ли помятая Подгайным, то ли поникшая под тяжестью влаги, вдруг вздрогнула и приподнялась. Борис присел на корточки. Травинка медленно расправляла свой упругий стебелек, а за ней так же медленно и упрямо тянулся вверх голубой, осыпанный мельчайшими водяными бусинками цветок… Листок смородины опять беспокойно дрогнул, хотя Борис сидел неподвижно. Капля росы, блестевшая на краю листка, заколебалась и, не оставив следа, скатилась на землю, сверкнув голубоватой искоркой. Тотчас же около ног Бориса быстро мелькнул яркий луч солнца, пронзил лист смородины, заблестел в слезинках росы и разостлался по саду веселой багровой полоской. Через несколько минут солнце осветило весь сад…

Борис засмеялся, окропил росой лицо, легонько ударил по нему веткой смородины и пошел к крыльцу напрямик по высокой, ало поблескивающей траве…

МАЛЕНЬКАЯ ТАЙНА

Олег не любил окольных путей. Он признавал только прямые дороги, которые быстрее приводят к цели. Поэтому Борис Щукин впервые в своей жизни проник на территорию стадиона через тайную лазейку в глухой стене, выходящей в парк. Сначала он колебался, стыдливо озираясь по сторонам, но Олег довольно-таки убедительно обосновал выгоды неприметной лазейки:

— Удобно, быстро и совершенно честно. Вход-то ведь все равно бесплатный.

И Борис полез в дыру.

Но когда Олег опять предложил Борису прямой путь — через непролазную низкорослую аллею акаций, тот решительно возразил.

Аллея тянулась вдоль восточной стены стадиона, преграждая путь к центральному полю. Чтобы попасть на трибуны, нужно было обогнуть ее. Так казалось Борису. Но Олег был иного мнения. План его был гениально прост. В десяти шагах, склоняясь над акациями, росли из одного корня две старые уродливые черемухи. Согнутые в дугу, они напоминали арку. Вскарабкаться на них и прыгнуть вниз по ту сторону акаций, по мнению Олега, не составляло никакого труда. Прекрасно понимал это и Борис. Но он ни на минуту не забывал, что на целых три года старше Олега. Кроме того, ему показалось, что за акациями кто-то разговаривает. Борис даже уловил девичий смех. И тогда-то Борис возразил.

— Знаешь, неудобно по деревьям лазить, еще нарвемся на кого-нибудь, — сказал он, прислушиваясь к голосам и смеху. — Аллеи все равно выходят на баскетбольные площадки, пройдемся.

— Вот еще! — буркнул Олег. — Зачем топать в обход, когда здесь — прыг и там. Да в этих местах и нет никого. Я стадион давно изучил, будь покоен: с детства ио «заборному билету» проходил. Оглянусь — никого нет, взбираюсь на дерево и с ветки на ту сторону прыгаю. Красота!

— Пожалуйста, не толкай меня… — мягко начал Борис, но Олег, сопя и шмыгая носом, уже проворно взбирался по стволу черемухи вверх. Беспомощно оглянувшись по сторонам, Борис неодобрительно покачал головой и полез вслед за Олегом.

— Ур-ра! — закричал Олег, миновав колючие верхушки акаций. — Измаил взят! А ну, карабкайся смелее, Борис! Красота!

Тут он взглянул вниз и увидел у себя под ногами знакомых девчонок — Женю Румянцеву и Людмилу Лапчинскую. От неожиданности Олег присвистнул и замер на месте.

— Что ж ты, прыгай, — предложила ему Людмила, — Да не убейся.

— Еще чего не хватало, — пренебрежительно протянул Олег и с чувством превосходства взглянул на подруг. — Не впервые. Отбегите, а то ненароком зашибу.

Он ловко прыгнул на песок дорожки и оглянулся. — Не обращай внимания, Борис, это свои.

Увидев Людмилу, Борис густо покраснел и, бросив на Олега укоризненный взгляд, камнем свалился вниз.

— Осторожней! — вскричала Людмила, невольно рванувшись к Борису. — Ушиблись?

— Н-ничего, — пробормотал Борис и торопливо вскочил с песка. — Прошу прощения…

— Тоже физкультурой занимаешься, Боря? — подмигнув Щукину, засмеялась Женя.

Сконфуженный Борис молча развел руками.

— Ну, пошли! — нетерпеливо крикнул Олег, махнув приятелю рукой. «Нечего даром время терять!» — означал его категорический жест.

Борис еще раз развел руками, кротко улыбнулся и быстро догнал Олега.

— Отчего же вы к нам не заходите, Борис? — крикнула вслед ему Людмила.

— 3-зайду, — заикаясь, ответил Борис куда-то в сторону.

Полтора года назад, во время новогоднего шахматного турнира, ученик школы имени Макаренко Всеволод Лапчинский, чемпион города по шахматам, проиграл Борису Щукину единственную партию. В тот же вечер он пригласил его к себе домой, чтобы «поиграть спокойно» с сильным противником. Тогда-то и познакомился Борис с сестрой Всеволода Людмилой, которая была старше ребят на год. Пока шахматисты не спеша обдумывали очередные ходы, Людмила молча сидела неподалеку и, как заметил Борис, внимательно, с любопытством разглядывала его. Борис проигрывал партию за партией, чувствуя, что «спокойно поиграть» не удастся.

— Да ты что? — недоумевал Всеволод. — Где твоя гибкая тактика? Тебя словно подменили!

Людмила встала, улыбнулась и вышла.

— А ну… — Борис смешал на доске фигуры. — Давай сначала!

И выиграл у Всеволода на двадцать восьмом ходу.

— А-а! — воскликнул Всеволод, оглянувшись и не заметив сестры. — Вон в чем дело! Молодец Борис! Почему же ты не выступаешь в турнирах? Играешь ты, поверь мне, не ниже как по первому разряду.

— Человек должен иметь только одну страсть, — скромно ответил Борис. — Я увлекаюсь ботаникой и агрономией.

Провожая Щукина, Всеволод просил его заходить. Борис не отказался, но про себя подумал, что еще раз зайти к Лапчинским вряд ли решится. Он ощущал какое-то боязливое волнение в присутствии этой красивой девушки, внимательные взгляды ее делали Бориса беспомощным. Играя с Лапчинским, он проклинал себя за то, что согласился идти с ним, и давал себе слово, что «больше никогда не позволит себе этой глупости». И в то же время ему хотелось снова встретиться с девушкой, любоваться ее высоким лбом и любопытными глазами. Он несколько раз отправлялся в Спартаковский поселок, бродил около дома Лапчинских, но войти к ним не решался.

Вскоре семья Щукиных переменила квартиру и поселилась напротив Лапчинских. Борису теперь приходилось часто встречаться на улице с Людмилой. И каждый раз он ощущал какой-то сладкий толчок в сердце, но от застенчивости принимал круто независимый вид и старался смотреть в сторону.

Неловкость его положения усиливалась тем, что Шурочка очень быстро подружилась с Людмилой и часто приглашала ее к себе. В такое время Борис обычно отсиживался в саду или уходил на кухню.

— Борька, что ты, как бука, прячешься от Люси? — недовольно выговаривала брату Шурочка. — Вот еще бирюк! В лесу будто вырос. Мне даже стыдно за тебя. Люся же смеется над тобой.

— Смеется? Не понимаю, что тут смешного…

Борис обиженно поджимал губы.

«Смеется надо мной, — спрятавшись где-нибудь на сеновале, думал он. — Ну, конечно! Как ей над моей робостью не смеяться? Отчего я такой трус родился? Быть бы мне смельчаком да красавцем, как Костик Павловский!»

В мечтах на сеновале Борис все чаще и чаще по-дружески разговаривал с Людмилой на самые разнообразные темы.

Такова была та маленькая тайна, о которой еще не знал Олег.

Удаляясь от девушек, Борис шел крупным широким шагом. Олег трусил около него рысцой.

— Эх, подвел ты меня! — с досадой сказал Борис. — Тем более, что все равно второй ряд аллеи обходить придется.

— А мы в дырку! Здесь дырки есть!

— И не надейся! Теперь они подумают, что я по деревьям и по заборам лазаю. Нехорошо!

Олег понял, что Борис не на шутку взволнован.

— Ну, не сердись, — виновато попросил он, забегая вперед. — Женька сама такая, что через забор не постесняется. А Людмила — девчонка хорошая. Она, видимо, с твоей сестрой дружит?

— Да, дружит…

— То-то все глядит в ваш сад.

— Как? — не понял Щукин.

— Пошли быстрее! — крикнул Олег, подпрыгивая, чтобы взглянуть через высокий кустарник на трибуны.

— Как глядит? — переспросил Борис.

— А так! Стоит у калитки и смотрит через улицу. Я один раз мимо шел, она — стоит. Ты как раз на сеновале книгу читал. Она говорит… Ой, Борис, соревнования начинаются! Давай напрямик, через кусты!

— Что говорит? — упорно допытывался взволнованный Борис.

— Ну, спрашивает у меня: интересно, что он читает?

— Что ты ответил?

— Ой, Борис, опоздаем к началу!

— Ну, говори! Не опоздаем!

— Я говорю: пошла бы да посмотрела, чего же ты у незаинтересованного лица спрашиваешь. Я сейчас через кусты! — решительно воскликнул Олег, потеряв терпение.

— Да подожди ты! Расскажи до конца! Это меня интересует.

— Ну, я говорю, по моим соображениям, «Три мушкетера» Дюма или «Приключения Тома Сойера» Марка Твена. Вот дырка, лезем!

Олег, встав на четвереньки, исчез в кустах.

— Совсем другие книги я читаю! — весело крикнул Борис и последовал примеру Олега.

Приятели вылезли из акаций и, прыгая через благоухающие медвяным ароматом, газоны, побежали к трибунам футбольного поля.

СПАРТАКИАДА

Когда Борис и Олег уселись на верхнем ярусе южной трибуны, колонны физкультурников уже были готовы к параду. Над плотными рядами загорелых тел трепетали знамена, вздымались спортивные плакаты, транспаранты. Ветер нес над стадионом гулкие хлопки развевающегося шелка и шум сотен голосов. Затем шум смолк, потушенный могучими звуками духового оркестра. Около центральной трибуны девушка и юноша поднимали флаг соревнования. Красный вымпел медленно полз в небо, и тысячи глаз следили за его подъемом. Вот он достиг вершины мачты и, трепеща на ветру, остановился.

— Смотри! Это Никитин! Это Саша поднимает флаг! — восторженно зашептал Олег, но его голос был заглушен звуками марша.

Начался парад.

Ряды физкультурников ритмично заколебались, и тотчас же над стадионом, точно огромный букет, заиграли яркими красками зонтики, сшитые из разноцветных полос, шелковые ленты, нанизанные на поднятые кверху палочки, золотистые мячи, стремящиеся в небо. Все это колыхалось от ветра, будто дышало, как живое.

По гаревым дорожкам стадиона мимо трибун прошли торжественные знаменосцы. За ними двигалась колонна младших школьников. Колонну замыкали пионерки в коротких платьицах, с флажками и голубыми лентами в руках. Девочки шагали дружно, весело, в ногу… Задорные лица их светились от улыбок.

За этой колонной шли мальчики. Над рядами их вздымался целый лес пик с разноцветными флажками на концах.

Ребят сменили физкультурники юношеской спортивной школы. Они двигались тремя стройными квадратами, слитыми из тесных рядов сильных, загорелых тел.

Одна за другой проходили колонны школьников города. Над стадионом вздымались ленты, букеты цветов, флажки, плыли воздушные шары.

— Ура-а-а! — кричал Олег Подгайный, упираясь локтями в чьи-то плечи. — Ура-а-а!

Крики его тонули в звонкой меди оркестра, в выкриках с трибун и в громкоголосом «ура» физкультурников.

Вдруг он схватил Бориса за рубашку.

— Вон Сашка, вон, смотри! Впереди! Эх ты! Красота!

Во главе колонны медленно двигался огромный портрет Владимира Ильича Ленина: его несли два мальчика и две девочки. Чуть поодаль, возглавляя тесно сомкнутую колонну, четко чеканя шаг, шел физрук Ленинской школы Варикаша. В первом ряду колонны, с правого фланга шел Саша Никитин. Рядом с ним шагала Соня Компаниец.

Портрет Ильича поравнялся с южной трибуной. Отчетливый звук размеренных, твердых шагов, казалось, заглушил звуки оркестра.

— Наша школа! — сказал Борис радостно.

После окончания парада начались гимнастические выступления. Футбольное поле стадиона расцвело, как газон парка. Пионерки в бело-синей форме, с алыми галстуками, под музыку делали вольные упражнения. Загорелые девушки исполняли ритмический танец с мячами и кольцами. В мгновение ока воздвигались и распадались живые пирамиды.

Борис не мог оторвать глаз от сильных мускулистых тел, так слаженно и красиво выполнявших сложные упражнения. Он мысленно давал себе клятву, что отныне и всегда будет заниматься спортом, сделает все, что потребуется для того, чтобы его тело стало таким же сильным и упругим, как у его товарищей-физкультурников.

Между тем Олег, размахивая руками, то и дело вскакивал с места и по-прежнему вслух выражал свои мысли. Его искреннее возбуждение моментально захватывало зрителей, и вокруг начинался шум. Все с добродушным смехом подглядывали на Олега, а он, не смущаясь этим, толкал Щукина в бок и показывал пальцем то на одного, то на другого знакомого.

Вдруг Олег сделал Борису призывный знак и, сорвавшись с места, устремился вниз, лавируя между рядами скамеек. Борис последовал за ним. Ему хотелось крикнуть Олегу, чтобы он не бежал, но он не решался привлекать к себе всеобщее внимание.

— Куда же ты? — наконец громко зашептал Борис, схватив Олега за вздувшуюся на спине рубашку.

— Скорее же! — пробормотал Олег. — Я Никитина заметил!

Саша Никитин, в белой спортивной рубашке и белых брюках, поправляя рукой волосы, рассыпавшиеся на лбу, быстро шел в ту сторону, где с минуты на минуту должен был состояться старт эстафеты «четыре по сто».

Бежать готовились девушки. Судьи уже развели их на дистанции, и физкультурницы выжидательно замерли но всем четырем углам зеленого футбольного поля. Никитин ускорил шаг. В это время судья в широких, развеваемых ветром брюках поднял ракетницу… Четыре девушки на старте чуть пригнулись и, выставив вперед полусогнутые правые ноги, ждали сигнала. Выстрел! Зрители на трибунах вскочили. Раздались подбадривающие крики. Мальчишки пронзительно засвистели.

Девушки дружно неслись к повороту беговой дорожки. Но вот одна из них, стремительная, в алой майке (она бежала сначала чуть ли не последней), споро перебирая точеными ногами, вырвалась вперед. Вот за ней подаюсь другая — рослая, с напряженно закинутой назад головой.

— Наши, наши! — закричал Олег, возбужденно подскакивая на месте и толкая локтями соседей. — Женя Румянцева впереди! Эх, д-давай!

Женя ускорила бег, и вот уже эстафета в руках ее подруги, а она, не преодолев еще инерции, бежит по кругу с гордо поднятой головой, с глазами, сверкающими радостью спортивного азарта.

— Браво! Ур-ра! — ликует Олег. — Шурка, Шурка Зиновьева впереди!

Шура, тоненькая, длинноногая, бежала удивительно легко и грациозно. Казалось, что бег не представляет для нее никакого труда, что она родилась для того, чтобы вот так легко скользить над землей. Обогнав соперниц, она передает эстафету толстенькой девушке — Нине Яблочковой, которая, бойко подпрыгивая, быстро покатилась по дорожке и, разалевшаяся, похожая на цветок мака, первой передала эстафету подруге.

— Ура! Школа имени Ленина впереди! Молодцы девчата! — кричал Олег, и его мальчишеский дискант прорывался сквозь шум голосов и музыку.

Когда спортсменка школы имени Ленина первой пришла к финишу, Олег в восторге перепрыгнул через барьер и начал кувыркаться на траве. Он был похож на подскакивающий мячик, наделенный визгливо-звонким голосом.

Но вот Олег схватил Бориса за руку и потащил к баскетбольной площадке, где стоял Саша Никитин. Шагах в десяти от Саши Олег выпустил руку товарища и, приняв невинно-серьезный вид, показал глазами, что роль старшего переходит к Щукину.

Увидев поблизости от Никитина Женю, Людмилу и других девушек, Борис замялся:

— Э-э, для нашего разговора это неподходящий момент…

— Почему? — удивился Олег.

Взглянув в лицо Щукина и заметив его смущенный вид, он перевел глаза на Людмилу и вздохнул:

— Понятно! Это все из-за нее. Надо же ей здесь крутиться… — Он сердито покосился на Людмилу и добавил: — Так-то весь день, пожалуй, пройдет.

Вокруг Саши собралась целая группа спортсменов Ленинской школы. Сергей Алексеевич Варикаша, школьный физрук, был назначен одним из помощников главного судьи соревнований, поэтому сейчас Саша фактически руководил спортколлективом. Он должен был следить, чтобы физкультурники вовремя являлись к месту соревнований, вели себя дисциплинированно, — впрочем, у него было много, много забот, а кроме того, он тоже участвовал в соревнованиях.

Первый успех физкультурников Ленинской школы окрылил их. Возбужденные, они делились впечатлениями от недавней эстафеты.

Саша стоял возле тополя и, постукивая ребром ладони по его стволу, с улыбкой глядел на раскрасневшуюся, очень хорошенькую сейчас Нину Яблочкову.

— Я чувствую… Она бежит за мной… А я думаю… Ленинская шко… собрала все силы… бегу! И вот… не помню как…

— Отдышись, язычок сжуешь,Нинон! — громким шепотом посоветовал ей светловолосый юноша с хитроватыми глазами насмешника.

Все дружно расхохотались.

— Смотри… сам бы…. не сжевал! — беззлобно возразила Нина.

Шутник скорчил кислую и одновременно лукавую мину, и новый взрыв смеха так и раскатился по стадиону.

— Хватит, Сторман, хватит, — остановил шутника Саша, с трудом удерживая улыбку. — Побереги энергию: она пригодится на стометровке.

Сторман выразительно шмыгнул носом и хотел ответить, по всей вероятности, что-то очень смешное, но еще не дождавшись его слов, все захохотали.

— Тише, товарищи! Вы нарушаете порядок! — укоризненно крикнул от ближайшего столика судья, вооруженный жестяным рупором.

Саша, сдерживая смех, вытолкнул остряка из круга.

— Разомнись! — крикнул он ему вдогонку и, обернувшись к торжествующим девушкам, спросил: — Вы знаете, что ваше время повторяет городской рекорд? Вы молодцы!

— Триумф! — восторженно крикнул кто-то.

— Бросьте, бросьте! До триумфа еще далеко! Это еще только начало, старт! — поморщился недовольно Саша. — Зазнаемся на старте — побьют.

И, обращаясь к Яблочковой, Саша продолжал:

— Я за тебя беспокоился, Нина, а ты — просто герой! Тебе остается так же хорошо прыгнуть. Тебе и Соне — за вами слово.

— Не за нами, а за Наташей! — поправила Сашу Соня Компаниец и, схватив смущенную, отчаянно отбивающуюся Наташу Завязальскую за талию, вытащила ее из толпы. Подтолкнув девушку к Саше, она любовно сказала:

— Вот она, наша знаменитая скромница!

— Так ведь Женя лучше прыгнула, — возразила Наташа, стыдливо потупившись.

— Засчитывают-то итог… по двум результатам. Вы рекорд поставите! — кричала Нина. — Саша, она от Жени… отстала всего на несколько сантиметров! Мы тренировались с утра!

Саша встрепенулся:

— Да, Женя! Где Женя?

— Женя, Женя! — закричали девушки.

— Да вот я, что вы кричите, — недоуменно пожала плечиком Женя, показываясь из-за соседнего тополя.

Саша подошел к ней, пожал руку:

— Поздравляю!

Женя опередила в беге сильнейшего спринтера среди школьниц Чесменска Марусю Лашкову, десятиклассницу школы имени Макаренко, и вторую свою соперницу — десятиклассницу Любу Радецкую.

— Поздравляю! — еще раз сказал Саша. — Я был уверен, что ты добьешься отличных результатов. А помнишь, с чего все это началось?

Женя благодарно взглянула на Сашу, чуть порозовела и засмеялась.

Впервые Саша заговорил с ней о спорте в прошлогодний первомайский праздник. Она целый день тогда танцевала в школе, и на демонстрации, и на набережной Чесмы после демонстрации, а потом вечером — в парке. Саша не отставал от нее ни на шаг. Он с нескрываемым удивлением глядел на ее стройные, мускулистые ноги, без устали выделывающие сложные па, отмечал размеренную строгость и точность ее движений.

В парке Женя обратила внимание на восхищенные взгляды Саши и, властно схватив его за руку, молча отвела за собой в сторону.

— Ты почему смотришь так на меня? — сердито спросила она его, как только они очутились в темноте. — Это просто нескромно.

Саша растерялся и, пока она отчитывала его, стоял неподвижно, опустив голову. Но как только Женя заявила, чтобы он не смел даже и близко подходить к ней, и хотела уйти, Саша поднял на нее глаза и, улыбаясь своей хорошей, дружеской улыбкой, сказал, что у Жени есть все данные спортсменки. Женя вынуждена была простить его. Провожая Румянцеву до дому, Никитин рассказывал ей, как такие же вот обыкновенные, ничем не выдающиеся девушки становились в конце концов чемпионками. Слушая рассказ Саши, Женя подумала: «Может быть, действительно мне заняться спортом?..»

Эта мысль скоро полностью захватила Женю. Ее товарищи и подруги много и возбужденно говорили о спорте, то и дело упоминали, по-видимому, известные фамилии чемпионов и спортивные термины, о которых Женя даже не имела понятия. Физкультурные дела обсуждались в школе на комсомольских собраниях. Женя невольно завидовала школьным спортсменам — они были такие ловкие, уверенные в своих силах.

Так Женя стала физкультурницей, спортсменкой.

И вот теперь Саша напомнил ей о прошлогоднем первомайском празднике, и Женя невольно смутилась, вспомнив, как она отчитывала Сашу в парке.

— Ты рада? — спросил Саша.

— О, еще бы! — воскликнула Женя. — Я так волновалась, так волновалась перед соревнованиями!..

— Так волновалась, что даже не явилась на парад, — заметил Саша.

Он хотел произнести эти слова строго, но у него ничего не вышло. Женя почувствовала это, смело взглянула на него и хотела что-то сказать в свое оправдание, но в это время раздался резкий испуганный крик:

— Никитин! Никитин! Где Саша? Сашу, Сашу мне!..

— Я, я! Что такое? — отозвался Саша, рванувшись навстречу кричавшему.

К Никитину подбежал паренек в подсученных до колен штанах, без рубашки, в бумажном шлеме, украшенном куриным пером.

— Саша! Вася Корольков ногу сломал! Теперь мы пропали! — с ужасом в глазах сообщил он. — Бежать в большой эстафете на четыреста некому.

— Стой, стой! Кто сломал? Где?

— Да там! Бежал, упал и сломал. Свихнул! — поправил себя паренек. — Бежать некому.

— Здорово свихнул? Где он?

— Бежать некому! — упрямо повторил паренек, с тревогой поглядывая назад, словно ожидая погони. — Сейчас ведь бежать!

— Да постой ты, Бирюков! Где Корольков? Может, медпомощь вызвать?.. Беги-ка за доктором!

— Да ну его, с доктором! — отмахнулся Бирюков. Бумажный головной убор слетел с его стриженой макушки. — Васька сидит, смеется и плачет. Не надо ему доктора! Смеется оттого, что так чудно свихнул: упал и свихнул. А плачет оттого, что бежать некому.

Олег Подгайный бросил победный взгляд на Бориса, ударил себя ладонью по колену и подскочил к Никитину:

— Я побегу! Я хорошо, Саша, бегаю, будь покоен! Вон у Бориса спроси: он знает. Борис, скажи, как я бегаю?

Он налетел на Никитина с такой стремительностью, что тот сначала опешил, но, узнав в Олеге недавно появившегося в Ленинской школе паренька, засмеялся и сказал:

— А-а, пас-гол, красота! Ты правду говоришь? А ну-ка, догоняй!

Саша побежал, глядя на Олега через плечо.

— Догоняй же!

Олег хватанул ртом воздух, надул щеки и, взлягнув, как застоявшийся конь, рванулся за Никитиным. С места взяв большую скорость, он в несколько прыжков догнал его и, ожесточенно работая локтями, помчался дальше.

— Стой, стой! — позвал его Никитин, видя впереди себя смешные черные пятки, похожие на прыгающие по дорожке мячики.

Когда прозвучала команда судьи, объявляющего начало мужской эстафеты, Олег в трусах с красной, окантовкой и сиреневой майке нетерпеливо прохаживался у границы второй дистанции.

Через мгновение четыре бегуна уже стремительно начали состязание. Весь первый круг они держались вместе, но на втором круге представитель Ленинской школы начал отставать. Олег получил палочку последним.

— Проиграли! — услыхал он чей-то возглас и, не замечая ничего, кроме мелькающей впереди спины ближайшего соперника, ринулся вперед. Так и бежал он весь круг, не подозревая, что сотни вскочивших с мест болельщиков стеной стоят вокруг беговой дорожки, и не чувствуя ничего, кроме плотной воздушной струи, которую нужно резать грудью. Он лишь отмечал оставляемых за спиной соперников: первый… второй… третий!

Очнулся он от грохота рукоплесканий.

Школа имени Ленина выиграла большую эстафету.

К возбужденному бегуну подошел Никитин.

— Молодец, футболист! — Саша по-приятельски хлопнул мальчика по плечу. — Пойди остынь: может быть, еще придется бежать. Впрочем, постой… Ты, кажется, в лагеря поехать желаешь?

Олег замер и с трудом выдохнул:

— Х-хочу!

— Минуточку, сейчас поговорим с Сергеем Алексеевичем.

Подбежавший к учащимся физрук Варикаша по очереди обнял и расцеловал всех участников эстафеты. Дойдя до Олега, он развел руками:

— Ну и удивил ты меня, молодой человек! Что же я тебя раньше не разглядел?

Варикаша был низкоросл, но широк в плечах, под белой рубашкой переливались тугие мускулы. Когда он шел, земля, казалось, потрескивала под ним.

Саша рассказал ему об Олеге и добавил, что мальчик мечтает о лагерях.

Варикаша критически оглядел Подгайного.

— Ну-ка подойди. Мал что-то. Сколько же тебе лет?

Олег кашлянул, выпятил грудь вперед и сообщил:

— Пятнадцать… скоро стукнет.

— Ого! — Варикаша засмеялся. — Совсем богатырь! Как скоро?

— Да скоро… в мае.

— Так май только что прошел.

— Ну, который будет… В следующем году.

— А-а! Хитрый ты, брат. Ну что ж, поедешь в лагеря. Заслужил!

Олег подпрыгнул и, размахивая руками, пустился в пляс.

— Ура-а! Измаил взят! — звонко кричал он. — Еду в лагеря!

Немного погодя, опомнившись от радости, Олег разыскал в толпе Бориса Щукина и, горделиво поглядывая на него, запел сначала тихо, а потом все громче и громче:

Мы шли под грохот канонады,
Мы смерти глядели в лицо.
Вперед продвигались отряды
Спартаковцев, смелых бойцов.
Средь нас был юный барабанщик,
Он песню веселую пел.
Но пулей вражеской сраженный,
Пропеть до конца не успел.[22]
Это была его любимая песня.

АНДРЕЙ МИХАЙЛОВИЧ ФОМЕНКО

Солнце штурмовало зенит.

Стадион, закипев с утра, все бурлил и волновался.

Майки спортсменов, чистые и свежие утром, взмокли, просоленные потом.

И вот когда уже нестерпимо стало дышать под солнцем…

— Закончилась первая половина соревнований на первенство города Чесменска среди школьных коллективов, громогласно объявил в рупор главный судья. — Объявляю предварительные результаты! Первое место заняла школа имени Ленина, второе — школа имени Макаренко. Количество очков…

Не успел главный судья объявить количество очков, как на Сашу Никитина налетел долговязый парень в длинных, ниже колен, трусах, с бронзовым от загара и веснушек лицом. Ноги парня, трусы, майка и самый кончик большого, тоже веснушчатого носа посерели от пыли. В нем даже начинающий футбольный болельщик мог бы сразу определить представителя беспокойного племени вратарей, а опытный отметил бы выгодные спортивные данные: чуть ли не двухметровый рост и цепкие руки.

— Поздравляю вас, временный руководитель и постоянный наставник! — выпалил вратарь, пожимая Саше руку. — И обещаю! — Он принял торжественную позу: — Если вот эти руки сегодня вынут из сетки хоть один мяч, Лев Гречинский покидает ворота! Навсегда!

— Да подожди ты, Левка! Сколько у нас очков?

Отмахиваясь от Гречинского, Саша метнулся к судейскому столику. Но судья, строго взглянув на него, уже объявлял через микрофон порядок вечерних состязаний.

— Ну вот, самого главного и не услыхал! — сердито сказал Саша. — Всегда ты, Лев Гречинский, атакуешь в самый критический момент! Поистине — вратарь…

— Да его по ошибке назвали Львом, — вмешался в разговор Ваня Лаврентьев, большелобый крепыш с яркими глазами; в них, казалось, постоянно горело желтое пламя. — На самом деле он — тигр. Тигр Гречинский!

— Понимаешь, Ваня, из-за этого тигра я прослушал, на сколько очков мы опередили школу Макаренко! Ты не запомнил, случайно?

Гречинский с хохотом облапил своих товарищей.

— Сто пять очков выиграли, сто пять! Я же вратарь, я не только все вижу, но и слышу.

— Здорово, правда? — с удовольствием потирая руки, улыбнулся Ваня.

— Ничего. Неплохо. Только торжествовать рановато. — Саша мелко застучал ребром ладони по бревну бума. — Цыплят по осени считают.

Гречинский снова ласково облапил его.

— Скромник! — воскликнул он. — Будто не знаешь, что сто очков вернуть — не с мячом по полю прогуляться. Я же вратарь! Я не только все вижу и слышу, но и чувствую, что доволен! И я доволен, и Ваня. Наша школа впереди.

— Выиграем футбольный матч, вот тогда и будем впереди.

— Ни одного мяча! Клянусь, ни одного мяча! — снова принял торжественную позу Гречинский.

Просторные сооружения стадиона между тем пустели. Трудолюбивые уборщицы собирали в корзинки цветастые обертки конфет и бумажки от «эскимо». По опустевшему полю медленно катился автомобиль с объемистой цистерной вместо кузова, и по бокам его поблескивали два ярких водяных крыла…

Гречинский с трудом стянул с разомлевшего тела свитер. Саша похлопал ладонью по мокрой спине вратаря.

— Еще ни одного мяча не пропустил, а успел запариться. Так что ж, ребята, вы, как я вижу, домой не спешите? Я тоже. Значит, нам ничего другого не остается, как пройти к ближайшему буфету. Работа предстоит тяжелая — не мешает и подкрепиться.

— Справедливо! — повеселел Гречинский. — Мне лень ехать домой. Только заранее предупреждаю! Я, как вратарь, не только все вижу, слышу и чувствую, но и денег не имею. Мои карманы пусты, как сетка классного голкипера[23]… Впрочем, — он похлопал себя по бедрам, — у меня, кстати, и карманов нет.

— Ладно, не смущайся, у меня есть лишний рубль, — успокоил товарища Саша.

— И проникнись уверенностью, что один нахлебник на двух человек — сущие пустяки, — добавил Ваня.

— Что-то не верится, что вы так же богаты, как и щедры, — проворчал Гречинский. — Однако зачем же я пустился в философию? Мое дело — не рассуждать! Как неимущий пристраиваюсь в хвост.

В буфете друзья облюбовали столик, затененный полотняным зонтом, и уже углубились, мученически наморщив лбы, в дебри меню (чтобы подешевле, но поплотнее!), как вдруг из-под соседнего тента раздался дружелюбный бас:

— Эй, соперники! Меняйте позицию. Идите к моему столику…

Все трое сразу узнали говорившего по голосу. Бас принадлежал несомненно Андрею Михайловичу Фоменко, физруку школы имени Макаренко.

Он сидел над недопитым бокалом пива и задумчиво дымил папиросой.

— Возгордились, слабеньких замечать вовсе перестали! — сбивая пальцем с папиросы пепел, весело, чуть-чуть иронически прибавил Фоменко. — К добру ли?

Все школьники города (да и не только школьники!) знали Андрея Фоменко. И все любили его за сердечность и простоту. С учащимися он держался по-дружески и в то же время без панибратства — этот редкий дар позволял ему иметь много друзей. Друзья у него были и в школе имени Ленина, хотя эта школа издавна соперничала со школой имени Макаренко и в учебе и в спорте.

— С каких это пор, Андрей Михайлович, в слабенькие себя записал? — в тон Фоменко спросил Саша. — Это уже определенно не к добру. Тем более, что в слабеньких у вас, мне помнится, наша школа числилась.

— Не откажусь — числилась… Да ведь «ничто не вечно под луной». Ну, присаживайтесь, победители! По обязанностям побежденного, жертвую на алтарь спорта по бутылке лимонада и соответствующую закуску. От пива, надеюсь, вы сами откажетесь: оно вредно отражается на самочувствии спортсмена… А сейчас хорошее самочувствие для вас главное: соревнования-то не закончились!

— Не собираетесь ли вы, Андрей Михайлович, так обкормить нас, чтобы мы не могли двигаться по полю? — забасил Гречинский, первым подсаживаясь к Фоменко. — Предупреждаю, что ничего не выйдет: на меня одного вам придется в этом случае израсходовать не менее полсотни.

— Нет, друзья, не густо ли? На полсотни не размахнусь. На десяточку — куда ни шло.

На щеках Фоменко от улыбки образовались две глубокие ямочки, отчего полное, слегка рыжеватое лицо его приобрело вдруг очень нежное, почти девичье выражение.

— Оля, тащи-ка нам четыре бутылки лимонада да столько же порций чего-нибудь нашего, одесского! — крикнул Фоменко девушке-официантке.

До поступления в институт физической культуры Фоменко воспитывался в детском доме под Одессой и, как все люди, проведшие в тех краях свое детство, гордился тем, что он одессит. И за это самое — за любовь к Одессе-маме — его тоже уважали школьники.

За столиком, покрытым тентом, началась веселая пирушка. Скоро лимонад был выпит, одесская закуска — камбала в томате («Не камбала, а пальчики сжуешь!» — сказал Гречинский) — съедена. Гречинский, любивший отдохнуть в свое удовольствие, проговорил:

— Ну, теперь не грех и понежиться где-нибудь под кустиком!..

Фоменко встал из-за стола и предложил Саше:

— Пойдем прогуляемся?

— Давай.

Если Гречинский и Лаврентьев были только знакомыми Фоменко, то Саша Никитин был с ним в более тесных, можно сказать, приятельских отношениях. В прошлом году Фоменко тренировал Сашу по боксу, тогда-то они и подружились. Чуть ли не каждый день они встречались в спортзале городской юношеской спортивной школы. Фоменко постарался, чтобы Никитин перестал видеть в нем только преподавателя. Наедине они разговаривали на «ты», темы их разговоров были достаточно широки, правда, Андрей Михайлович не допускал, чтобы Саша перехватывал через край.

Андрей Михайлович взял Сашу под руку, и они пошли вдоль беговой дорожки, по кромке футбольного поля.

— Скажу откровенно, удивила-таки меня Ленинская школа! — не без восхищения сказал Фоменко. — Никогда не думал, что у ваших девочек окажется столько прыти! Я на Марусю Лашкову надеялся, как на бога, и вдруг!.. Откуда взялась у вас эта рыженькая?

— Ну, какая она рыженькая! — засмеялся Саша. — Если ты имеешь в виду Женьку, то она золотая!

— В самом деле, золотая! Это же ветер, стремительность, легкость! Это, друг мой, клад, а не девочка!

— Ты думаешь? — с надеждой спросил Саша. — Она красива, правда?

Саша смутился и оглянулся по сторонам.

— Очаровательная! И чувствуется, что в мускулах у нее — большой запас скорости. Кстати, не она идет? По-моему, она.

— Она! — воскликнул Саша.

Фоменко искоса взглянул на него, понимающе покачал головой.

Женя Румянцева шла с Людмилой Лапчинской по гаревой дорожке.

Она сменила шаровары и майку на короткую спортивную юбку и белую кофточку. Украдкой поглядывая на Сашу, она что-то быстро-быстро говорила Людмиле.

«Обо мне!» — подумал Саша, смущаясь еще больше.

Женя помахала ему рукой, перепрыгнула через низенький заборчик, отделяющий беговые дорожки от трибун, и побежала по лестнице наверх.

Фоменко толкнул Сашу в бок, но тот не обратил на это никакого внимания.

Неожиданный рокот автомобильного мотора и мягкий шелест падающей на землю воды привел Сашу в себя, но он уже не успел отбежать в сторону. Резкая струя прохладной воды окатила его.

— Куда смотришь! — отчаянно крикнул Саша ухмыляющемуся в окне кабины шоферу.

Вода залила ему лицо, грудь, и он, отфыркиваясь и смеясь, побежал к Андрею Михайловичу.

— Ты что-то говорил мне? — смущенно спросил он его. — Я прослушал…

— Здравствуйте, я ваша бабушка! — весело захохотал Фоменко. — Видно, под душ ты вовремя попал, тебя протрезвить требуется…

— Нет, все-таки как она хороша! — воскликнул Саша. — Я как-то не замечал всей ее красоты раньше. Хороша, как ты думаешь?

— Да, бра-а-ат! — многозначительно протянул Фоменко, похлопал Сашу по плечу и больше не сказал ни слова.

Они подошли к хрупкому судейскому столику, сели на раскладные стульчики и некоторое время молчали. Саша поглядывал в ту сторону, где скрылись Женя и Людмила. Фоменко закурил и задумался.

Стадион мало-помалу наполнялся молодежью. Мимо столика бежали загорелые мальчишки. Они спорили.

— Дудки! Товарищ Нечаев болел за нас! — громко кричал один.

— За вас? — насмешливо спрашивал второй. — А отчего же он кулаком, по столу стукнул, когда наши девчонки эстафету проиграли.

— От радости, конечно!

— Эге! От радости по столу не стукают!

Фоменко оживился:

— Видал? Спорят, за какую школу болел секретарь горкома! Кстати, он действительно, по-моему, болеет за вас.

— Этого я не знаю, — пожал плечами Саша. — Может быть. Он часто бывает у нас.

— Ну, он и у нас бывает. Такая у него должность — везде бывать. Я слыхал, что он близкий друг твоего отца?

— Да, они вместе участвовали в штурме Перекопа. Папа из Сиваша Сергея Ивановича вытащил. Они были совсем молодые тогда. Знаешь, чуть постарше меня. Такие, каким я буду через год. Представляешь, через год я брал бы Перекоп! — Саша потряс сжатым кулаком и сожалеюще прибавил: — Эх, были, Андрей Михайлович, времена!

— Кто знает, — задумчиво произнес Фоменко, — может быть, и нам придется брать перекопы.

— Где уж! — вздохнул Саша. — Теперь, если война и начнется, так за несколько дней наши будут в Берлине. Не успеешь и до фронта доехать!

— Ну, брат, если начнется, фронта на нашу долю хватит! Полгодика, не меньше, провоюем. Только хорошо бы она вообще не начиналась.

Саша хотел что-то горячо возразить физруку, но вдруг поморщился и проговорил:

— Идет!

— Да, прямо к нам, — переглянулся с ним Фоменко. — По правде сказать, при виде его меня охватывает жгучее желание повернуться спиной. Милый человек, загляденье просто! Диву даюсь, неужели он, с его купеческой комплекцией, каких-то десять лет тому назад был чемпионом республики!

К судейскому столику подошел низенький плотный человек с резко очерченным животиком и грубым скуластым лицом, на котором особенно выделялись мясистый, в ухабах и рытвинах нос и хохолки исседа-рыжих бровей. Его, по-видимому, интересовал один Никитин, потому что он уже издали возмущенно прокричал:

— Радуйся, Никитин! Радуйся, секретарь горкома тебя защищает, горой за тебя стоит! Нет, это не спорт!

— Не связывайся с ним, Саша, — шепнул Никитину Фоменко и, прищурясь, чуть иронически спросил подошедшего: — Чем вы так расстроены, Федор Федотович? На вас лица нет! В ваши годы да при вашей комплекции нужно чай с малиной пить, канарейку слушать, а спорт… да зачем вам спорт?

— Вы шутите, товарищ Фоменко? Это издевка! Мне тридцать девять лет.

— Разве? Товарищ Гладышев! Прошу извинения, по наивности я думал, что вам по меньшей мере пятьдесят. Честное слово, вы выглядите старше.

— Старше? — встревожился Гладышев. — Не нахожу! Хотя и Нечаев уверял меня, что я выгляжу старше… Да, да, я чувствую! — зловеще повысил он голос. — В голове сегодня целый день какие-то чертики…

— Зеленые? — миролюбиво спросил Фоменко.

— Почему зеленые? Обыкновенные! А все отчего? Отчего, я тебя спрашиваю, Никитин?

— Не имею представления, Федор Федотович, — хмуро усмехнулся Саша.

— Вот именно! Не имеешь! — набросился на него Гладышев. — Утвердили инструктором! А кандидатуру опытного товарища, которого я выдвигал на этот пост, отклонили. Нет, я остаюсь на своей точке зрения! Я против!

— Да погодите же, Федор Федотович, — остановил его Фоменко. — Варикаша только что женился, и я думаю, что мы правильно сделали, удовлетворив его просьбу. Свадебное путешествие бывает только один раз в жизни. У вас ведь тоже была любовь…

— Мы женились под пулями! В огне! — выкрикнул Гладышев.

— Это ведь не правило, Федор Федотович, а исключение из правил. Ваша молодость проскакала на коне с шашкой в руках в далекие героические времена, мы вам очень завидуем. Но теперь другие порядки. Вы ведь, надеюсь, гуманист, Федор Федотович, имейте же сочувствие.

— Да, я гуманист! — закричал Гладышев. — И когда некоторые, которые еще под стол пешком ходят, лезут на такие посты, я протестую!

Гладышев пренебрежительно показал на Сашу.

— Федор Федотович! — предостерегающе заметил Фоменко. — Никитин — мой друг, а за друзей я не пощажу даже такого уважаемого человека, как вы.

— Вот именно, вот именно — друг! Друзья да приятели! Начальник лагерей берет в инструкторы школьника, потому что он — приятель, а секретарь горкома защищает его, потому что он тоже друг отца Никитина. Нет, это не спорт! Говорят же, — понизил голос Гладышев, — на каждый роток не накинешь платок.

— Кто говорит? — Фоменко шагнул вперед. По лицу у него пошли красные пятна. — Вздор какой!

— Я не верю, конечно, — поспешил оправдаться Гладышев. — Много говорят… Дело, собственно, в чем? Дело в том, что и Варикаша не лучшая кандидатура. Если бы он был дельный физрук, Ленинская школа могла бы и первое место завоевать, а теперь посмотрим, Никитин, какое место ваша школа займет?

— Федор Федотович! — всплеснул руками Фоменко. — Да вы, оказывается, не в курсе событий! Ленинская школа уже предварительно заняла место. И не плохое. Первое!

— Что?! — Гладышев недоверчиво уставился на Фоменко. — Кто сказал? А ваша, ваша школа на каком месте? Или вы шутите?

— А мы, Федор Федотович, на втором месте оказались.

— Это уж-жасно! — выдавил Гладышев. — Меня неправильно информировали. Целый день в голове какие-то чертики!

Потирая виски, он побежал куда-то.

— Чертики-то у него все-таки зеленые. Пьян, собака! — с прямодушной грубостью, которая иногда прорывалась у него, сказал Фоменко.

— Как его на ответственной физкультурной работе держат? — возмущенно спросил Саша.

— Бывший чемпион республики, в этом все дело. Когда-то он был спортсменом, теперь оброс жирком, омещанился, попивает. Спит до двенадцати часов. Да ну его к богу! Дело сделано, и он теперь нам не помешает. Через недельку мы с тобой выедем в Белые Горки, посмотрим, что там приготовили для нас наши хозяйственники и — протрубим сбор!

— Скорее бы, Андрей Михайлович!

— Сохраняй пока хладнокровие, — Фоменко привычно похлопал Сашу по плечу. — Ну, мне пора к своим. Видишь, как галдят? — Он кивнул в сторону кучки школьников, которые горячо о чем-то спорили. — Надеются отыграться. Дальние дистанции, гимнастика да игры решат исход состязаний.

— Пусть не надеются, — улыбнулся Саша.

— Посмотрим, посмотрим! Драться будем жестоко. Ну, бывай здоров, Саша. Теперь мы снова соперники.

Саша проводил Андрея Михайловича горячим взглядом и, подняв руку, повторил слова Фоменко:

— И протрубим сбор!

РАЗГОВОР О ЛЮБВИ

Саша был прав, думая, что Женя Румянцева говорит Людмиле Лапчинской о нем: разговор действительно имел прямое отношение к нему.

— Саша относился ко всем одинаково, а мне хотелось, чтобы… Это было странное чувство: я любила… — быстро говорила Женя.

Но прежде всего, если уж подвернулся подходящий момент, нужно рассказать, как и когда познакомились и подружились эти девушки.

В жизни Жени и Людмилы было много общего. Родились они почти в одно и то же время — разница в год все-таки не имеет даже в юности большого значения. Отцы их, полковник Румянцев и майор Лапчинский, когда-то, в начале тридцатых годов, служили в одном авиационном соединении. Позднее с Лапчинским случилось несчастье: в результате неудачной посадки он стал инвалидом и летать больше не мог. Его хотели демобилизовать, но армия стала для него родным, привычным домом, и, удовлетворив его просьбу, наркомат обороны назначил Лапчинского военным комиссаром в город Чесменск.

Женя и Людмила встречались еще совсем маленькими девочками, но забыли об этих встречах. Узнали они друг друга в тот памятный день, когда им вручали комсомольские билеты. Женя никогда бы и не узнала, что сидящая рядом с ней серьезная девушка-подросток — та самая Люська, озорней которой несколько лет тому назад никого не было в одном авиационном городке!

Воспоминания о детстве в тот же день сдружили их, и с тех пор они виделись хотя и не часто, но регулярно. Правда, год назад они снова потеряли друг друга из вида: Людмила переехала жить на другой край города, а кроме того, она заканчивала десятилетку, и у нее стало гораздо меньше времени. Но все-таки они жили в одном городе, и поэтому неожиданная встреча в начале лета, — это случилось вскоре после экзаменов, — не удивила их. Они с визгом — особенно Женя — бросились друг дружке навстречу, расцеловались на глазах прохожих, и вот уже третью или четвертую неделю почти не расставались…

Сегодня они явились на стадион с самого утра, бродили по аллеям, увлеченно болтая о том, о сем, и заболтались так, что Женя опоздала на парад…

А во время перерыва, незадолго перед тем, как Андрей Михайлович заметил Женю, она рассказала Людмиле о прошлогоднем первомайском празднике и о Саше, приобщившем ее к спорту.

— Как видно, он человек с характером, — заметила Людмила. — Я тоже когда-то мечтала стать спортсменкой. Жаль, что мне не попался тогда такой, как Саша!

— А ты попроси его, — лукаво засмеялась Женя. — Хочешь, я ему скажу?

Но вдруг она спохватилась, словно испугавшись чего-то.

— Впрочем, нет, нет, — заговорила она. — Он не согласится тренировать тебя. Знаешь почему? Он как-то сказал о тебе: «Какая серьезная, очевидно, очень умная девушка. Сколько я ни встречался с ней, всегда удивлялся ее серьезности».

Людмила расхохоталась:

— И ты не разуверила его?

— Зачем же? Ты ведь и в самом деле серьезная и умная.

— Ну, хорошо, предположим, вам с Сашей так показалось. Но разве он тренирует только таких ветрениц, как ты?

В голосе Людмилы чувствовалась явная ирония.

— Такие, как я, — бесхарактерные. Их легче взять под влияние, — размышляя о чем-то своем, заявила Женя.

— Это ты — бесхарактерная?

— Да, так однажды Саша выразился.

— А насчет влияния — он тоже говорил?

— А это уж я сама… Послушай меня.

— Ну, слушаю.

— Я буду говорить тебе глупости… — извиняющимся тоном начала Женя… — Впрочем, все равно: я должна тебе сказать… Хочется поделиться — просто не могу!

Последние слова она произнесла очень решительно.

— Я с ним интересно встретилась…

И Женя сначала неуверенно, а потом все смелее стала рассказывать о том, как несколько лет тому назад она в лесу за Чесмой нечаянно сломала Сашину птицеловку, как в классе их парты оказались рядом, как, назло Никитину, она по-детски издевалась над ним и как он однажды поймал ее за руку на лестнице и сказал: «Знаешь что, Женька, если ты меня уважаешь, не серди меня больше…» Помнится, он спросил ее, уважает ли она его, и она стыдливо созналась: да. Первый раз с момента их встречи в лесу за Чесмой сказала «да», а то все говорила наперекор: «Нет, нет».

— В тот же вечер я привела его к нам домой — знакомиться с мамой, — с задумчивой улыбкой рассказывала Женя.

Нестройный поток воспоминаний, по-видимому, захлестнул ее, и она замолчала.

— Смешно! — не выдержала Людмила.

— Действительно, смешно, — подтвердила Женя, сжимая в руках сорванные мимоходом желтые гроздья акации.

— Смешно не то, что ты рассказываешь, а то, о чем молчишь… Ты сегодня с самого утра хочешь признаться, что тебе нравится Никитин. Ведь правда? Сознайся!

Женя окинула подругу удивленным взглядом, словно хотела сказать: «Какие глупости!»

— Что, неправда?

— Нет… мне нравится другой, — подумав, ответила Женя.

Однако ни уверенности, ни прежней восторженности в ее голосе уже не было.

— Кто же это?

— Неважно. Потом узнаешь… после.

— Ах, вон что! Должно быть, я догадываюсь, — протяжно сказала Людмила.

— Саша относится ко всем одинаково… — продолжала Женя свой сбивчивый рассказ. — А я любила…

В это время она заметила Сашу, помахала ему рукой и побежала на трибуну. Сначала она села на самой верхней скамейке, а потом с видом заговорщицы повлекла Людмилу вниз, за пределы трибун, в аллеи. У Людмилы не сходила с губ заинтересованная улыбка.

— Значит, ты любила… — напомнила она Жене ее последние слова, поощряя продолжать рассказ.

— Нет, не любила, — легко отказалась Женя. — Я думала, что… Мне по сердцу пришелся больше другой. Да, да, ты только не смейся! И не улыбайся! Я серьезно. — Она помолчала и продолжала: — Но привязанностью Саши я дорожила и была вынуждена играть на две стороны. Я одинаково улыбалась обоим — ему и Саше… — Женя засмеялась. — Но так, чтобы они об этом не знали!

Оборвав смех, она произнесла:

— Да, я тогда играла на две стороны.

— Почему — тогда? — Людмила нажала на второе слово. — А мне кажется, и сейчас…

— Нет, нет, — поспешно возразила Женя, стараясь не глядеть подруге в глаза. — Конечно, нет! — добавила она тверже, круто повела бровями, словно отгоняя навязчивую, не совсем приятную мысль.

— Мне он нравится тоже, я сознаюсь. Только… все это напрасно. К девчонкам он относился, как к ребятам. Кто ему нравился? Этого никто не знал! Выходило, что больше всего он любил водную станцию, бокс, футбол.

Женя беспокойными движениями рук срывала крошечные листочки кустарника.

— Его все уважают. Даже Костик Павловский, для которого чужие авторитеты — дым. — На губах Жени мелькнула загадочная улыбка. — Ты ведь знаешь… Костика Павловского?

— Павловского?

— Ага… Да вот, вот он идет! — неожиданно прошептала Женя, показывая сквозь кусты на соседнюю дорожку.

— Ну-ка, ну-ка, — встрепенулась Людмила, заглядывая в просветы между веток акации.

По аллее шел высокий юноша в сиреневой спортивной рубашке. Правая рука его была спрятана в карман белых брюк, кисть левой руки он держал чуть ли не под мышкой, выставив локоть. Лицо его Людмила увидела в профиль: жесткий вихор волос на лбу, тонкий нос и красиво сложенные сочные губы…

— Сейчас он думает над картиной! — восторженно сказала Женя. — Он — художник, может быть, гений!

— Я так и предполагала, — отпустив ветку, тихо сказала Людмила. И неодобрительно взглянула на Женю.

— Что? Тебе он не нравится? — настороженно спросила Женя, провожая Павловского взглядом.

— Не люблю высокомерных, — откровенно признанна, Людмила. — Или ты считаешь, что гениям надо прощать?

Женя сделала несколько резких быстрых шагов и сказала:

— Не будем, Люся, говорить об этом.

— Странно, я все-таки думала, что твой друг — Никитин. Оказывается, и Павловский нравится тебе…

— Кто тебе сказал, что он мне нравится! — воскликнула Женя с запальчивостью, но тотчас же тише добавила: — Да, нравится… А я не хочу, не хочу этого!

Женя порывисто остановилась, притянула подругу к себе и прижалась своим пылающим лицом к ее груди.

— Люся, если бы ты знала, сколько я не понимаю в нем и даже… не понимаю себя!

Глава третья

КОМСОМОЛЬСКОЕ ПОРУЧЕНИЕ

Ты, покоритель целины, ты, строитель комсомольских шахт Донбасса, ты, участник великих работ на Волге, Иртыше и аквамариновой Ангаре, — вы улыбнетесь, прочитав сейчас эти слова — комсомольское поручение. Вы можете улыбнуться — улыбкой взрослого, умудренного жизнью человека, случайно попавшего на детский киносеанс. На экране — ученические заботы и школьные разговоры, а у вас в кармане — комсомольская путевка, бесценная, святая, легендарная грамота, которую хотели бы иметь сразу сто миллионов юношей и девушек мира. И рядом, в том же кармане, комсомольский билет с изображениями орденов — не только доставшихся вам в наследство от поколений Павки Корчагина и Олега Кошевого, но и полученных от страны в награду вами самими. Перекрыты плотинами широчайшие реки, на тысячи километров вокруг вспахано дикое поле, чуть ли не с лупой исследованы таежные пространства алмазоносной Якутии — все это дела ваших маленьких крепких рук. Но если бы только это!.. Не хватит ни времени, ни сил, ни бумаги, чтобы перечислить и хотя бы кратко описать все твои большие и малые подвиги, герой с комсомольской путевкой в кармане, и конечно, никто не упрекнет тебя, если ты с улыбкой необидного снисхождения скажешь: «Комсомольское поручение школьника? О-о, это весьма серьезное дело!..» Ты стоишь высоко, и с этой своей высоты многие человеческие дела тебе кажутся заурядными и будничными.

Да, не станем лукавить: поручение школьного комсомольского комитета и поручение всей страны — не одно и то же, хотя есть люди, которые с педагогическим усердием доказывают обратное. Мы им скажем: «Дела измеряются у нас не одной и той же меркой: один труд поощряется почетной грамотой, а другой венчается орденом».

Все это так. И все-таки есть, разумеется, есть, есть среди заурядных будничных дел трудные, важные, ответственные. И в школьной жизни есть такие дела, и как раз об одном из них и пойдет сейчас речь.

…Первой об этом узнала Соня.

Всякие новости разносятся по городской окраине с быстротой электрического разряда: утром уже весь поселок имени 8-го марта говорил, что арестован портовый грузчик, известный пропойца и дебошир Афанасий Юков: кое-кто шептал, между прочим, что где-то в погребе милиция обнаружила чуть ли не на миллион рублей всевозможнейших товаров — вот, оказывается, какой матерый преступник скрывался под личиной пьянчуги и ругателя.

Но ни утром, ни вечером, ни на другой день Соня еще не знала об аресте отца Аркадия: спартакиада заняла все ее внимание. Возможно, что среди жителей поселка она услыхала о сногсшибательной новости, — на миллион рублей товаров! — самой последней. В данном случае это не имеет значения. Важно то, что Соня узнала об этом первой среди школьных друзей Аркадия.

Она перепугалась, всполошилась и побежала к Жене Румянцевой.

— Немедленно к Аркадию! — приняла решение Женя, как только Соня сообщила ей о несчастье.

— Женечка, как же…

— Немедленно! — непреклонно повторила Женя.

— Ты представляешь, что он сейчас испытывает! — жаром говорила Женя, вскочив в трамвай. — Он сейчас не находит себе места! Надо успокоить его! Помочь! Поддержать! Понимаешь?

Соня все понимала. Глаза ее налились слезами, и если она не ревела, то, разумеется, только потому, что была по природе сильным, волевым человеком — так мысленно определила Женя, которая в душе считала себя страшным нытиком, белоручкой и ужасной трусихой. Женя никогда в мыслях не переоценивала себя — такой уж у нее был характер.

— Я восхищаюсь тобой! — пылко заявила она подруге, когда они выскочили из трамвая и побежали к дому, Аркадия.

— Женечка, я, наверное, останусь… здесь, — забормотала вдруг Соня. — Мне, знаешь, как-то неудобно…

Женя не стала с ней спорить.

— Ладно, ты жди меня, а я пойду, все разузнаю.

И пока Женя разузнавала, — а это длилось по крайней мере часа полтора, — Соня томилась на солнцепеке, издали поглядывая на ветхий, покосившийся на все стороны домик Юковых. Вокруг было безлюдно. Стояла полдневная душная тишина. У калиток, высунув дрожащие языки, лежали ошалевшие от жары собаки.

Наконец Женя показалась на крыльце. Горячей рысцой она устремилась к Соне.

— Все в порядке! — закричала она. — Все это сплетни! Аркадий чувствует себя прекрасно!

— Что? Не арестовали? — опешила Соня.

— Да нет, арестовали! — радостно сказала Женя. — Аркадий вполне доволен! Он хочет начать новую жизнь! — И Женя, завизжав, поцеловала Соню в щеку.

Какой-то пес, большой и лохматый, как пьяный, непроспавшийся мужик, поднялся на передние лапы, протестующе дал о себе знать:

— Р-р-ры!

— Собачка, ты что? — ласково удивилась Женя. — Это же я от счастья!

— А-а-а, — проворчал пес и лег.

— Да, он желает начать новую жизнь! — повторила Женя и, нахмурив чистый загорелый лоб, задумалась. — Но все-таки он не перешел в десятый класс, все-таки он… Нет, Соня, все-таки он нуждается в нашей помощи! Он, конечно, не обратится к нам, не-ет, ни за что! Выход из положения придется искать нам. Я ищу, а ты? Ты тоже ищи!

— Сейчас? — растерянно спросила Соня.

— Конечно! — воскликнула Женя. — У меня копошатся какие-то… какие-то мысли. — Она постучала пальцем по своему лбу. — Что-то вроде бы рождается… А у тебя?

— У меня? Н-ничего… — пробормотала Соня.

— Не волнуйся и будь спокойнее! Давай рассуждать вместе. Логически. Нет, не надо! Давай лучше сделаем пробежечку. Когда я не спеша бегу, у меня рождаются разнообразные мысли. Может быть, и сейчас родятся. Ну-ка! — И Женя побежала маленькими шажками.

Соня последовала ее примеру.

Пробежав метров сто, Женя ускорила шаг, помчалась во всю мочь. Потом она сделала крутой вираж и, чуть не столкнувшись с Соней, воскликнула:

— Родилась!

— Честное слово? — обрадовалась Соня.

— Родилась гениальная идея! Только что, сию минуту! Слушай, — и, чеканя каждое слово, Женя объявила: — Ты начнешь завтра же заниматься с Юковым по физике и поможешь ему сдать осенью экзамены и перейти в десятый класс!

— Я? С Аркадием? По физике? — снова опешила Соня.

— Вот именно! И без всяких возражений! — прикрикнула Женя, хотя Соня еще и не думала возражать. — Если хочешь знать, это дело мы оформим как комсомольское поручение! — Женя радостно рассмеялась. — Гениально, не правда ли?

— По-моему, это сверхгениально, но… — нахмурившись, начала Соня.

— Хорошо, пусть будет сверхгениально, я не против, — быстро согласилась Женя. — Значит, договорились. Комсомольское поручение!

— Но…

— Соня, Сонулечка, «но» ты будешь говорить Саше Никитину, Костику Павловскому, Ване Лаврентьеву, а мне-то зачем? Я ведь все прекрасно понимаю! А теперь — немедленно за работу.

Соня была обезоружена.

Этот разговор произошел часа в два дня. А в семь часов вечера в девятом классе «А», освещенном золотым и теплым вечерним солнцем, собралось, по выражению Румянцевой, «летучее совещание группы комсомольского актива». Активистов было шестеро — Саша Никитин, Коля Лаврентьев, Костик Павловский, Вадим Сторман, Соня Компаниец и Женя. На задней парте сидел Аркадий Юков. У него была поза полураскаявшегося грешника. Ваня Лаврентьев, занявший по праву председательское место, — он был секретарем школьной комсомольской организации, — пытался «вытащить» Юкова поближе, но из этого ничего не вышло: Юков словно врос в парту.

— Ну, мы коротко, товарищи, — объявил Ваня, строго посверкивая своими яркими глазами. — Вопрос о помощи комсомольцу Юкову, который не сдал экзамена по физике. Вопрос, я думаю, ясен. У кого есть предложения?

— У меня, — поднялся Саша — Я предлагаю прикрепить к комсомольцу Юкову комсомолку, члена комитета Компаниец.

— Возражения есть?

— Нет! — ответила за всех Женя.

— Послушаем Соню Компаниец. Ты согласна?

— Вообще-то да, но… — пунцовая от смущения, Соня посмотрела на Аркадия.

— Она согласна! — сказала Женя.

— В таком случае, все в порядке, — улыбнулся Ваня.

— А у меня согласия не спрашивают, — проворчал Аркадий.

— Какой с тебя спрос! — резко сказал Ваня. — Мы еще осенью на комсомольском собрании вспомним о твоем обмане и решим, достоин ли ты находиться в комсомоле или нет.

— До осени в Чесме пятьдесят семь миллионов кубометров воды утечет, — заметил Сторман.

Он не сказал ничегосмешного, но все, кроме Костика Павловского, рассмеялись. Даже Аркадий Юков, и тот заулыбался.

— Почему пятьдесят семь? — спросил Саша.

— Может и больше, я не знаю.

— Плоско, — подал голос Костик.

— Я и не острил вовсе. Не виноват же я, что каждую мою фразу принимают за остроту. Это моя трагедия. Скоро я застрелюсь.

Сторман приставил к виску палец, клацнул зубами, изображая звук выстрела, и закатил глаза.

— Ладно, кончай, — с усилием подавив смех, толкнул его Саша.

— Шутки в сторону! — проговорил Ваня. Глаза его так и мерцали от смеха? — Ну вот, Соня, ты получила ответственное комсомольское поручение! Вот и все.

Соня поднялась с парты.

Вот и все. Лаврентьев сказал коротко, просто. Слова его прозвучали буднично, без всякой торжественности.

Конечно, он мог бы сказать, что на Соню смотрит вся страна.

Но это было бы неправдой.

Он мог бы уменьшить масштабы и вместо страны назвать город.

Но и это было бы слишком громко.

Лаврентьев не ошибся бы, если б сказал, что на Соню смотрит вся школа. Однако торжественность минуты была нарушена неуместной шуткой Стормана, и никаких высоких слов произнесено не было. Да Соня и не ждала их.

Она поднялась из-за парты и увидела, что со стены смотрит на нее Владимир Ильич Ленин. Никто не понял, отчего так вдруг вспыхнули Сонины глаза.

— Я обещаю, что выполню это поручение! — сказала она.

Сзади что-то проворчал Аркадий. Все посмотрели на Юкова.

— Подождите, — сказал Саша Никитин. — Аркадий, иди сюда.

Аркадий не двинулся с места.

— Аркадий! — повторил Саша.

— Ну что, что?..

Аркадий сделал шаг и остановился.

— Иди ближе.

Аркадий сделал еще шага два.

— Подай Соне руку.

Некоторое время Аркадий думал, уставившись в угол. Потом тяжело вздохнул («Воля ваша: я ваш пленник!») и медленно протянул руку.

И Соня твердо, как старшая, пожала эту робкую, негнущуюся руку.

— Вот теперь все.

— Мальчики! — закричала Женя. — Сегодня в парке танцы! Пойдемте в парк.

— С удовольствием, — сказал Костик.

Вслед за одноклассниками Аркадий и Соня спустились вниз и вышли во двор.

— Ну что ж… Ты в парк пойдешь? — остановившись, пробормотал Аркадий.

— Я — куда ты!

Сказано это было так твердо, что Аркадий не нашелся, что ответить. Соня решительно взяла Аркадия под руку, и ноги его словно сами собой зашагали в такт ее легким шагам.

Вот так было возложено на Соню комсомольское поручение.

И никто в тот день не подумал, что это — боевое поручение, почти равное солдатскому заданию; результаты его скажутся скоро, очень, скоро, когда Аркадий Юков встанет во весь рост и крикнет: «За Родину!»

Но об этом потом, потом.

ТИХИЕ ВЕЧЕРА

Что еще рассказать об Аркадии?

…Он сидел в уютной девичьей комнатке, еще вчера окутанной светлой тайной, и слушал, как на балконе звенит посудой Соня. Сердце у Аркадия замирало от ожидания самой счастливой минуты в жизни.

Пять минут назад Соня захлопнула учебник физики и сказала:

— Ну, на сегодня хватит! Ты, оказывается, очень способный ученик. Сейчас я угощу тебя чаем. Ты посиди немного, я быстро…

Как это было здорово!

Совсем недавно для Аркадия началась эта новая, яркая, наполненная счастьем жизнь. Необыкновенное утро сменялось необыкновенным днем, а день уступал место еще более необыкновенному вечеру. Аркадий чувствовал себя преображенным, повзрослевшим и поумневшим. Даже физика, которую он обычно недолюбливал, сейчас казалась ему увлекательной наукой.

И все-таки он мучился. Но и мучение его было совершенно необыкновенное.

Он таил в сердце нежнейшее, драгоценнейшее чувство, и только потому, что он таил его, ему было тяжело. Он пришел к выводу, — а вы знаете, с какой легкой трудностью приходят к какому-нибудь выводу в семнадцать неполных лет! — что не может скрывать ни от Сони, ни от друзей своей любви к ней. Ему казалось постыдным молчать в то время, когда сердце его поет…

Нет, он обязан высказать ей свое чувство. Высказать сейчас же, немедленно!

— Соня! — крикнул он сдавленным голосом, вставая со стула.

Соня открыла дверь и подошла к нему. Аркадий шагнул навстречу, решительно обнял девушку за плечи и повторил горячо и значительно:

— Соня!

Девушка вздрогнула и торопливо опустила свои счастливые и немного испуганные глаза.

— Соня, слушай, что я буду говорить, — сказал Аркадий, глядя на ее вздрагивающие ресницы. — Я не могу не говорить, потому что считаю себя честным и… Да и вообще я привык говорить все прямо. Ты лучше слушай меня, — продолжал он, облизнув пересохшие губы, — я о многом буду говорить. Скажи, мне говорить или нет?

Соня подняла голову и прошептала, почти не разжимая губ:

— Говори…

— Ты простила все мои подлости, я знаю. Ты — чудесная, добрая, ты… ну, я не знаю, можно ли быть лучше… Но я хочу не об этом сказать. Я хочу сказать, что и тогда… всегда относился к тебе не так, как делал, а… Делал подлости, и сам себя ненавидел за это.

— Я понимала… я это знала, Аркадий!

— Уже и тогда я тебя… уважал… Уже и тогда я думал… Нет, я говорю не то, что думаю… Никак не выговорю то слово… Но я все равно скажу, потому что не могу не сказать.

Аркадий с трудом проглотил какой-то комок, помолчал, набираясь решимости, и, наконец, бледный, с суровым лицом, с трудом выговаривая слова, свирепо произнес:

— Я уже тогда… я любил тебя… наверное!

Соня умоляюще подняла на него свои большие влажные глаза и снова опустила их.

— Ты слышишь, что я тебе сказал? А, Соня?

— Слышу…

— Ответь мне что-нибудь… Или мне еще говорить? А, Соня?

— Говори, — прошептала девушка.

— Если ты хочешь, мы будем вечными, добрыми друзьями! — воскликнул Аркадий с ликующим видом. — Только скажи, что ты согласна, и я буду тебе, как…

Он не осмелился говорить, кем он будет ей, и замолчал на минуту.

— Я умру за тебя! — наконец закончил он и решительно оглянулся по сторонам, словно немедленно собираясь доказать Соне, что он готов умереть за нее.

— Я знаю, Аркадий…

— Ты не хочешь, чтобы я говорил тебе? — воскликнул Аркадий, и суровое лицо его с нежными глазами стало мрачным.

— Нет, нет, говори!

— Мы будем вместе — хочешь? Мы будем всегда думать друг о друге. Мы изберем общую цель в жизни и вместе будем стремиться к ней!..

— Я сейчас, Аркадий! — крикнула Соня и убежала в соседнюю комнату.

Через мгновенье она выскочила оттуда, тихо приказала:

— Закрой глаза и дай мне руку!

Аркадий молча подчинился ее требованию.

Соня повернула его руку ладонью кверху и положила на нее что-то плоское и холодное.

— Все.

На руке Аркадия лежало то самое зеркальце.

Все было понятно.

Так Аркадий Юков первый раз в жизни признавался в любви. Многим это покажется знакомым. Многие из вас испытывали когда-то то же самое. А если кто и не познал счастья этой минуты, — ну что же, можно сказать лишь одно слово: жаль!

Впрочем, для каждого человека припасены жизнью эти минуты. Любовь ведь не обходит никого. И это случается не только в семнадцать, но и в двадцать пять, в тридцать и даже в сорок лет. Верьте! Слушайте вы, те, которые считают себя несчастными, прижмите сейчас руку к своей груди, к сердцу. Слышите? Чувствуете? Бьется оно. Упругое. Теплое. Облегченно вздохните. Засмейтесь. Если хотите, заплачьте. А потом оглядитесь: любовь ходит вокруг вас. Ваша любовь!

В тот же день Аркадий и Соня отправились гулять по городу.

Красив Чесменск в вечерние часы июля, когда лучи солнца, как золотые стрелы, наклонно падают на землю. Сверкает, искрится и блестит каждый булыжник, каждый куст и каждый осколок стекла. В медном сиянии — крыши, купола, арки, памятники. Ручьи, реки, целые озера света плывут из улицы в улицу, захлестывая своим потоком людей, автомобили, трамваи. В скверах и на площадях пахнет цветами, и аромат их смешивается с запахами раскаленных солнцем кирпичей и размякшего гудрона.

Красив Чесменск в вечерние часы первых чисел июля, но еще прекраснее, еще величественнее, милее, ближе и бесценнее кажется он, когда в сердце у тебя полыхает радость, большая, как этот безбрежный океан света, неистощимая, как солнце, всепобеждающая, как сама жизнь.

Если ты родился и вырос в своем городе, не покидал его ни в минуты горя, ни в дни счастья, если знаешь, где, когда и почему ставили на светлых площадях его памятники героям, величественные дела которых прославили твою страну, если ты видел, как покрывались асфальтом, как расширялись, озеленялись, преображались улицы твоего города, если помнишь ты все праздники, все малые и большие радости своего города и гордишься, что родился именно в нем, именно в своем городе, может, и не самом прекрасном в мире, может, и не таком уж большом, как наша столица Москва, — если ты настоящий сын своего города, ты поймешь чувства Аркадия и Сони.

По тихой Красносельской улице, по узкому кирпичному тротуару, прикрытому сверху густыми кронами акаций, они вышли на маленькую площадь, называемую Партизанской, по одной из самых красивых улиц города — Широкой аллее — вошли в центр города. Они шли молча, крепко держась за руки, прислушиваясь к своему юному счастью, которому не нужно было слов.

Через центр города, мимо памятника Дундичу, мимо тихо шепчущихся фонтанов, они прошли к Чесме, на прохладный набережный бульвар.

В его тенистых аллеях уже давненько отцвела черемуха. В мае, перед экзаменами, Аркадий был здесь. Тогда он шел так же не спеша по этим вот самым плитам, хмуро сдвинув тонкие, решительного изгиба брови. Всюду еще пахло весной, острым запахом перегноя. Листва едва-едва скрывала сквозящую наготу аллей. Аркадий скучным взглядом окинул серебрящуюся от слабенького солнца зыбкую поверхность реки и унес в сердце только холодок свежего речного ветра. Был здесь Аркадий и после, когда цвела царица среднерусских лесов черемуха. Густые гроздья цветов не пленяли его своей красотой. Аркадий не сорвал ни одного бутона, чтобы дать кому-нибудь полюбоваться его пышностью. Он прошел по аллее, сурово сжав губы. При виде потеплевшей реки, играющей у распаренных солнцем берегов искристыми змейками, в его глазах не загорелось радостное сияние.

А теперь, когда отцвела черемуха и только тощие, желтоватые соцветия с засохшими лепестками уцелели кое-где, Аркадию захотелось, чтобы вдруг обнял их ее белоснежный душистый цвет. Ему хотелось, чтобы цветы гирляндами свисали к плечам Сони, чтобы он мог срывать и дарить их ей.

На его счастье, им попался единственный, может быть, куст, еще сохранивший цветы. Правда, это были уже не те сочные весенние бутоны, а маленькие сухие кисточки, уже отдавшие свой великолепный запах жадному воздуху июля. Но все же это была черемуха, и Аркадий с Соней с расширившимися от восхищения глазами стали собирать букет.

Потом они бродили по бульвару, сжимая друг другу пальцы, поглядывали друг на друга и молчали. Солнце опускалось за далекие леса. Мохнатые тени ползли по бульвару. Угасали алые проблески зари на стальном зеркале медлительной реки.

— Соня! Мне хочется, чтобы всегда, всю жизнь мы были вместе… Что бы ни случилось, что бы ни произошло — пускай мы будем вместе… Я хочу, чтобы наша дружба продолжалась всю жизнь, до последнего нашего вздоха!..

Он говорил все горячее, все торопливее и сам чувствовал, что его слова не могут выразить, высказать то, что кипело у него в сердце. И он боялся, что Соня не поймет его чувств и переживаний. Но Соня поняла все, даже то, что он не сказал ей, и все время подбадривала его взглядом, точно подтверждая: да, я все понимаю, я согласна, я разделяю твои убеждения, я люблю тебя, я буду с тобой вместе всю жизнь. Аркадий на ходу подал ей руку, и они обменялись крепким рукопожатием.

— Это клятва? — прошептала Соня.

— Клятва! — радостно, торжественно ответил Аркадий.

Быстро темнело. В небе зажглись звезды, отражаясь в чистой, еще чуть серебрящейся воде. Слышен был далекий плеск весел и еще какой-то звук, тонкий и протяжный, как мелодии колеблемого ветром камыша.

— Играют где-то, — сказал Аркадий.

— Да, — подтвердила Соня.

— Подождем или пойдем?

— Как хочешь.

— Я могу с тобой ходить до утра.

— Но мне нельзя! Вот когда я познакомлю тебя с папой…

— Это можно сделать и сегодня!

— Вечером? Это неудобно.

— Неофициально-то я с ним знаком, — засмеялся Аркадий. — Как-то, лет семь тому назад, он отодрал меня за уши: я испортил у вас целую клумбу цветов.

— Помню, помню…

— Как думаешь, прилично будет — заходить к тебе после такого знакомства?

— У меня папа хороший.

— Да я знаю, что хороший: виноват-то был я.

— Я думаю, все уладится.

— Ну, конечно! — согласился Аркадий, и они свернули с Набережного бульвара на Одесскую улицу.

Снова они медленно прошли через весь город и долго стояли в тени акаций, пока Соня не сказала, что нужно торопиться: уже давно одиннадцать.

Расстались у знакомой голубой калитки. И когда, чуть скрипнув, эта калитка закрылась за девушкой, Аркадий бегом помчался домой, к себе в чулан, и ему казалось, что в целом свете не было, не могло быть человека, счастливее его.

Назавтра наступил такой же тихий неповторимый вечер. И потянулись один за другим эти тихие неодинаковые вечера, ежесекундно приближая время больших событий.

КОСТИК ПАВЛОВСКИЙ

Был ли у тебя приятель из знакомой, хорошо обеспеченной семьи? Был ли у тебя товарищ, которого родители любили любовью слепой и безмерной и которому самое дорогое и недоступное для тебя доставалось легко и безбедно?

У Аркадия Юкова такой приятель был.

Впрочем, приятель — не то слово. Лучше бы скакать — одноклассник… Да, одноклассник, это будет вернее. Приятель — это уже первая ступенька дружбы. Еще выше — товарищ. А Костик Павловский — именно о нем сейчас пойдет речь — был просто-напросто одноклассником Юкова.

Конечно, и совместная учеба может означать многое. Одноклассник — не просто первый встречный. С одноклассником можно поболтать часок-другой. К однокласснику можно заглянуть, если выдался невзначай свободный денек.

А у кого он не выдается, свободный денек! Даже у таких всецело занятых, загруженных по самое горло людей, как Аркадий Юков, и то бывают — удивительно даже! — неоглядно-просторные, голубые, ну прямо-таки птичьи дни: лети, куда твоя душа желает!

Костик Павловский только что дописал картину.

Он бросил кисть в стакан, отошел от мольберта и, любуясь своим творением, задумался.

На берегу речки, в кустах лозняка, раздевались две молоденькие, должно быть, разгоряченные бегом девушки. Одна с красивыми стройными ногами, загнув руки через плечи за спину, расстегивала пуговицы лифчика, поглядывая с озорным детским любопытством на подругу, которая, грациозно наклонив тело, снимала платье… На берегу речки валялись пустые корзинки. Вся лужайка заросла синими, похожими на маленькие хрупкие вазы, колокольчиками.

Понимающе прищурив глаз, Костик глядел на свое игривое творение и думал.

Сейчас он был одет по-домашнему, вернее, по-рабочему: на нем был халат с засученными по локоть рукавами, синий, из простой дешевой материи, удобный. Костик называл его «халатом вдохновения». Были у него и еще «халат отдыха» и «халат парадный». В «халате отдыха» он валялся на диване, обедал, в «парадном халате» выходил к гостям, которых считал своими. Костик любил халаты. А вообще-то он одевался разнообразно и со вкусом. Один раз он мог прийти в школу в скромном изящном спортивном костюме. Через три дня он появлялся в костюме из самой дорогой материи и имел вид молоденького дипломатика. Еще через три дня на нем была оригинальная курточка с хитрыми застежками, с пятью или шестью карманчиками. Бывали дни, когда он показывался в простенькой, рядовой одежде, которую носили почти все его одноклассники, но и тогда наблюдательные люди, разбирающиеся в житейских вопросах, могли с уверенностью определить, что этот молоденький, стройный и красивый юноша с чуточку высокомерным прищуром глаз живет в обширной квартире, по крайней мере из четырех комнат, и не нуждается почти ни в чем. Эти же люди могли сказать, что Костик Павловский каждый день ест белый хлеб, сливочное масло и пьет, иногда без особого аппетита, кофе со сливками; он был красиво упитан и выхолен настолько, насколько возможно у физически неразвитого человека. Конечно, своим видом, одеждой и манерами — о, манеры у него были преизысканнейшие! — Костик Павловский заметно отличался от своих товарищей. И уж, конечно, он был прямой противоположностью Юкову, недаром Вадим Сторман как-то, когда они одновременно вошли в класс, объявил: «Гаврош и Аристократ — живая история!»

Итак, Костик размышлял:

«„Перед купанием“ или „Грация“? „Грация“ — великолепно, изящно, профессионально, но, — он вздыхал, — не поймут! Нет, не поймут! Простой зритель и даже наши ценители не понимают искусства. Они поймут, если я назову „Перед купанием“. Плоско, в лоб — значит, понятно. Низкая проза!»

Костик еще раз вздохнул, укоризненно покачал головой.

«Что ж, не могу, не имею права идти против течения, против норм. Пусть будет — „Перед купанием“. Для меня же, для Клеймана, для людей, которые награждены искрой божьей, эта вещичка… эта вещичка… эта прелестная вещичка останется „Грацией“.»

Костик прочитал много толстых книг, написанных жрецами искусства! И уж, разумеется, он лучше Юкова мог определить, где есть грация, а где ее нет.

Он быстро подошел к мольберту, с небрежной аккуратностью, — это нужно уметь, — вывел в углу холста свои инициалы — КСП — и, довольный, потянулся.

Полотно, задуманное три месяца тому назад, завершено. Шеф и учитель Костика, художник Клейман, рисовал бы эту прелестнейшую вещицу по меньшей мере полгода, а он, Костя, просидел над нею какой-нибудь месяц. Темпы, разумеется, завидные. Черт возьми, жизнь складывается удачно! Талант живописца у него несомненный. Впрочем, кто же в этом сомневается?

Костик с удовольствием потер руки и танцующей походкой прошелся по веранде.

Еще совсем недавно веранда утопала в мягкой тени, а сейчас ее расцвечивали пятна солнечного света. Одна стена веранды уже сплошь была в накрапах мерцающих солнечных зайчиков. Они все сгущались, отчетливо выделяя висящую в самом центре стены групповую фотокарточку учащихся девятого класса «А».

Костик остановился около фотографии. Самый яркий солнечный зайчик мерцал на том самом месте, где был изображен он, Павловский. Голова Костика была как бы украшена ослепительным венчиком, который является достоянием, кажется, одних только ангелов и прочих исключительных личностей. Это было совершенно естественно. И естественно было то, что рядом с Костиком… нет, нужно уточнить, не рядом, а сзади Костика, на краю исключительного солнечного пятна сидела Женя Румянцева.

Озорные глаза, милая улыбка… А губы!

О, это удивительное существо. Оно много раз являлось причиной святого вдохновения, оно подымало Костика на облака творческого восторга, и на этих облаках, смахивающих на пышные перины, Костик самозабвенно работал своей выдающейся кистью, в сладких муках рождая еще не оцененные человечеством шедеврики.

Да, Женька Румянцева для Костика имела значение. Какие, в самом деле, губы, особенно эта, нижняя, пухленькая!..

Костик понимал толк в девичьих губах. Он изучал их анатомию («не правда ли, здорово — анатомия девичьих губ!»). Он бесконечно рисовал их, варьируя на разные лады. Если хотите знать, в столе у него лежит целый альбом, на каждом листе которого — только рты, рты, рты.

У вас с языка готов сорваться нескромный вопрос: изучал ли этот семнадцатилетний мастер практически проблему губ? Конечно, нет. Костик — приличный молодой человек, к тому же и возраст не тот… К губам он еще не прикасался. Правда, в компании товарищей, когда случались минуты откровенности, он таинственно намекал, что где-то там, далеко, чуть ли не в потустороннем мире, есть у него знакомая девушка, знаете, такая… ну, пальчики оближешь! Бывают, бывают подобные разговорчики. Есть среди нашего брата, мужчин, такие, которые, пощипывая несуществующие усы, не прочь пустить пыль в глаза в этом вопросе. На сей счет Костик тоже не ангел.

В дверь постучались. Стук был тихим, робким.

— Да, да! — крикнул Костик. — Здесь не заперто.

«Кого-то черт несет!»

Это он подумал.

Дверь приоткрылась, и в щели показалось лицо матери, Софьи Сергеевны, — полное, туго обтянутое матовой, словно стеариновой кожей. В глазах матери светилось бесконечное обожание.

— Костенька, к тебе этот самый… ваш… как его… ну, этот самый, как его… не очень…

— Ты имеешь в виду Аркашу Юкова?

— Да, Костенька, — подтвердила приятным низким голосом Софья Сергеевна. — Может быть, ты занят?

— Наш дом, мама, открыт для всех, ты это прекрасно знаешь. Аркашка — мой товарищ по школе, он имеет право прийти в любое время дня и ночи. Кстати, картину я уже закончил.

— Поздравляю, мой мальчик!

Костик просунул голову в щель, и Софья Сергеевна вкусно чмокнула его в щеку. Творениями сына она не особенно интересовалась: не каждому дана страсть к искусству.

За стеклом веранды появилась голова Аркадия.

На нем — кепочка с воинственно задранным козырьком; видно, что кудри свели-таки, несомненно не без постороннего влияния, тесное знакомство с расческой. Глаза — безунывные. А вид в общем-то умеренно уличный.

— Эй, Рафаэль-Рембрандт, можно?

— Валяй, валяй, вламывайся.

Костик умел выказывать себя либералом.

Он сунул руку под мышку, подбоченился и замер около новой картины в позе, которая казалась ему значительной. Все-таки первый зритель на подходе!

Прикрыв за собой дверь, Аркадий со свойственным ему бесцеремонным видом повесил кепку на угол какого-то мольберта, — их много стояло в мастерской художника, — затем повел носом и, не обратив внимания на горделивую позу Костика, сказал:

— У тебя пахнет, как в хорошей столовой! Здорово!

И расхохотался, оттопырив руки, заложенные в карманы брюк.

— А я не вижу ничего комичного, кроме твоей физиономии, — не изменяя своей позы и не глядя на Аркадия, заметил Костик. — Иди-ка, посмотри! Полюбуйся. Хотя ты и не веришь в мой талант, — не отказывайся, я прекрасно чувствую, — но эта вещичка, ручаюсь, тебе понравится.

Костик протянул Аркадию руку.

— Ого!

Желтый от табака, согнутый палец Аркадия поплясал в нерешительности перед мольбертом, слегка дотронулся до полотна.

— Что — ого? — с усмешкой спросил Костик.

— Вообще-то неплохо, конечно…

— То-то! Сам Робинзон, тоскуя на своем острове по женщине, не смог бы нарисовать, будь он художником, такие прекрасные тела! — выговорил Костик, повторяя, несомненно, не свои слова.

— Да-а… Только посмотри… Вот эта, что лифчик снимает…

Аркадий внимательно вгляделся.

— Да, да, — увереннее сказал он. — По-моему, у нее руки как-то не так приставлены! Ведь она пуговичку расстегивает, так? Значит, порядком изогнуться должна, а она стоит себе, как… палка. Ты когда-нибудь в бане один мылся? — все более оживлялся Аркадий. — Знаешь, наверное, между лопатками есть место — его ни сверху, ни снизу не зацепишь, а оно самое чесучее! — Аркадий даже повел плечами. — Через подмышку с мочалкой полезешь — и тут руки коротки. А ведь как раз там, по-моему, пуговицы… Можно подумать, что раз плюнуть — пуговицу на собственной спине расстегивать. Она ведь морщиться должна хоть от напряжения.

— Морщиться! — передразнил Аркадия Костик. — Что ты в искусстве понимаешь? Тоже привел пример — мочалка! Да ты знаешь, что великий итальянский художник Леонардо да Винчи… Или же, прошу прощения, более подходящий пример, великий Рафаэль в своей знаменитой картине…

Костика задело за живое. Не договорив, он отступил на шаг.

«А ведь он, пожалуй, прав! Действительно, некоторое напряжение в фигуре придало бы ей больше жизненности…»

— Что — великий Рафаэль? — поинтересовался Аркадий.

— Великий Рафаэль не втиснул бы в искусство мочалку.

Аркадий пожал плечами.

— В бутылку полез… чудак! Я как зритель тебя покритиковал: по собственной спине эту позу знаю, а ты — мочалку в искусство. Вижу, что ты критику не перевариваешь, замнем разговор для ясности. Вообще-то красивые они у тебя получились, эти две девки. Где ты их видел?

— Почему ты думаешь, что я их видел?

— Выдумать это нельзя. Это — мать родила.

— Верно, трудно выдумать, — сознался Костик. Глаза его восторженно сузились, и он продолжал: — Какие девушки живут в России! Посмотри: это живые, существующие девчата. Где-то сейчас они поют песни или грустят. Это же первые попавшиеся, обыкновенные, простые! Я тебе посоветую: выйди на пляж, в купальню. Вот где формы! Я провожу там иногда целые дни. Бывает так, что я попадаю в самую гущу полунагих амазонок, — закончил доверительным шепотом Костик.

— Которые кроют тебя почем зря, — добавил Юков.

— Искусство требует жертв, — авторитетно заявил Костик. — Приходится терпеть, это неотвратимо.

— Да-а… В отношении девушек признаю твой талант. Точка. Но, кроме девушек, ты что-нибудь умеешь рисовать? Бой, например. Атака. Шашки наголо. Почему же у тебя везде девчонки? Здесь, там…

— Творчество должно быть свободным, Аркадий. Я по заказу не создаю художественных произведений.

— Ишь ты! Да ведь эта, на охапке листьев, это же Женька Румянцева. Откуда ты знаешь, что у нее такие ножки? — спросил Аркадий, приподнимая марлю с соседнего мольберта.

Костик насмешливо прищурил глаза:

— Я из-за нее специально хожу на стадион. А потом, всякий художник обязан видеть сквозь покровы материи то, что простой смертный рассматривает без… Понял?

— Нда-а… — протянул Юков. — Можешь ты говорить. Какие слова! Какая ученость! Только на месте Женьки я бил бы тебя по физии. Какие, к домовому, покровы, — это знаешь, как называется?

— Девочкам это нравится.

— Не бреши! Не поверю, — Аркадий подозрительно посмотрел на Костика. — А ты… у тебя других, из нашего класса, остальных нет?

— Кого, например? Знаю, знаю. Ты спрашиваешь о Соне. Нет, она меня не вдохновляет.

— Ну и слава богу, — пробормотал Аркадий.

— Ты влюблен в нее, а?

— Ладно, ладно!.. Ни в кого я не влюблен. Не занимаюсь глупостями.

— По-моему, она простушка…

— Заткнись, понял? — крикнул Аркадий и сразу побагровел.

— О, Аркадий! — изумленно воскликнул Костик.

— Не лапай, когда не просят, понял?

— Извини, ты прав: каждый обязан защищать своих учительниц. Как идет учеба?

Костик говорил вежливо, корректно.

— Порядком, — буркнул Аркадий.

Неприятный разговор был, к удовольствию Костика, прерван Семеном Золотаревым. Он постучался в окно веранды, и Аркадий с Костиком увидели его скуластое, татарского типа лицо с черными бровями, почти сросшимися на переносице.

— Семен, входи, входи! — крикнул ему Костик. — Вот есть у меня верный друг, который навещает каждый день.

— Жрецу искусства — мой… — войдя, проговорил Золотарев, но осекся. — Ого, да здесь Аркадий! Каким ветром, Аркашка?

— Шляюсь…

— И то дело. Что-то вид у тебя, как у петуха. В общем, гром-труба вид, — заметил он, пуская в ход любимое выражение самого Аркадия.

— С Павловским поговорил.

— О чем же?

— О морально-этических проблемах, — вежливо заметил Костик.

— Ну, не может быть! Аркадий не из тех людей, которые напрасно убивают время. А ты все работаешь? — Семен с негодованием взглянул на Костика. — Снимай свою рясу, надо совесть знать. Мы преодолели предпоследнюю гору и теперь в долине набираемся сил для штурма последнего, самого трудного рубежа. Немного газетно, но зато образно, как и подобает десятиклассникам, будущим выпускникам. Я предлагаю пойти погулять. Утро-то какое!

Предложение было принято, и после того, как Костик показал Золотареву новую картину и описал со знанием дела все ее тонкости и детали, они отправились гулять.

ЕФИМ КИСИЛЬ — ЧЕЛОВЕК ОПРЕДЕЛЕННЫХ ИДЕАЛОВ

За рекой Чесмой, над авиационным заводом, в безбрежном поднебесье стремительно мелькали сверкающие под солнцем «ястребки»[24]. Сегодня они поднимались с земли целыми группами и, расходясь веером, кувыркались в вышине, точно радуясь яркому летнему дню.

Остановившись на откосе, над спокойной Чесмой, Юков, Павловский и Золотарев с замирающими сердцами следили, как один из «ястребков» падал, демонстрируя ложную гибель, затем снова устремлялся в небо, снова падал и опять устремлялся ввысь.

— Лиха-ач! — изумленно протянул Костик.

— Не лихач, а мастер своего дела! — решительно возразил Семен.

— Да, — подтвердил Аркадий, — это не просто лихость. Это в бою здорово поможет. Они покажут тем, кто к нам осмелится сунуться! — И он добавил с восторгом: — Вот это работа!

— Работа замечательная! — негромко произнес за спиной Юкова глухой голос.

Аркадий оглянулся и узнал человека, знакомого в Чесменске почти каждому мальчишке. Этот человек остановился в трех шагах от школьников и из-под полей грязно-серой шляпы, похожей на блин, глядел в небо. На его мятом, словно наспех вылепленном из сырого теста лице, в мягком рыжем пуху, в дряблых складках по обеим сторонам рта, сейчас лежало выражение какой-то собачьей подобострастности.

Это был ходячий анекдот Чесменска. Ефим Кисиль или просто Фима. Говоря Фима, люди подразумевали — Фима-дурачок, хотя из соображений тактичности никто, кроме ребятишек, не осмеливался в глаза назвать дураком этого крупного неряшливого мужчину. По профессии сапожник, он по преданиям, когда-то был незаурядного ума человеком, но «свихнулся» и мало-помалу из Ефима Назаровича превратился в Фиму-сапожника. Где он родился, где жил раньше, как, когда и почему «свихнулся» — никто не знал. В Чесменск он приехал с бумагой о душевном расстройстве; только врачи понимали эту бумагу — такие там были замысловатые медицинские выражения. В городе он сразу же прославился своими странностями: зимой ходил с непокрытой головой, изумляя людей рыжей гривой волос; летом носил теплую шляпу, набитую окурками; в дождь шлепал без галош, кончался дождь — надевал галоши; говорил путаные речи, обращаясь к дереву или к зданию, причем всегда вокруг него собиралась толпа народа. Любил он важно, с пустым портфелем, пройтись по городу, часто пристраивался к какому-нибудь известному городскому хозяйственнику и с глубокомысленным видом заводил разговор о стройматериале или хлебе. Считалось, что жил он в домике на улице Красина, но на самом деле его «дом» был везде: и в поле под копной, и под стенами завода, и под мостом. Его часто видели пьяным.

Юков был хорошо знаком с ним. Они не раз сидели где-нибудь на обрыве реки и дружески беседовали. Юкова забавляла высокопарность суждений Фимки, витиеватость его речей. Золотарев Фиму не замечал. Павловский презирал сапожника и старался держаться от него подальше. Как только Фима ввязался в разговор, он скривил лицо и отвернулся.

— Так, значит, Фима, замечательная работа? — весело спросил Аркадий.

В ответ на это Фима широко улыбнулся и сказал:

— Погодка великолепная, изумительная!

— Я говорю об истребителях, а он «погодка». Видишь, как летают? — Аркадий горделиво кивнул головой в небо.

Фима искоса взглянул на штурмующие высь машины и продолжал:

— Я вот тоже пришел полюбоваться на несравненного бога рек Нептуна. И вы, молодая поросль? И вы, ростки счастливого будущего?

— Нептун — бог морей, — вскользь заметил Золотарев.

— Э-э, молодой челове-ек! — с видом превосходства протянул Фима. — Не надо учить старого, стреляного воробья. Я хорошо знаю Нептуна. Я с ним ночевал в канаве. В наше время железа и свободы боги скинуты с мраморных пьедесталов. Они уступили место живым людям. Мрамор пошел на облицовку общественных уборных, а боги уже не считают для себя зазорным барахтаться вместе с русалками и утопленниками в паршивых речушках и делить ужин с бродягой. В морях же теперь плавают океанские пароходы, единственный бог которых — золотой телец. Империализм! — подняв палец, обобщил Фима.

Костик презрительно засмеялся. Аркадий поощрительно хлопнул сапожника по плечу:

— Можно подумать, Фима, что ты академию закончил.

— Сегодняшний день умнее вчерашнего на двадцать четыре часа, сказал один мудрец, живший в Греции. И я согласен с ним, — ответил Фима. Снова подняв палец, он продолжал: — Может, не все знают меня? Разрешите представиться? Река, воздух, солнце и стихии знают меня прекрасно, люди — меньше. Люди нелюбопытны. Воздух проникает во все мои поры, гуляет в лабиринтах легких, пересчитывает волосы. Люди — не воздух, люди относятся ко мне жестче. А я слуга людей. Я живу для людей. Я дышу во имя будущего. В свободное от вдохновения время я шью сапоги, прекрасные, русские, несравненные сапоги. Я обуваю мир. До каких же пор ходить босиком вам, молчаливые, как статуи, солдаты революции? Я шью на вас сапоги, я заковываю вас в тесную броню кожи. Я — человек! Но я не просто человек (людей много), я человек определенных идеалов. Мы не черви, не ящерицы, мы звучим гордо! Мы — человеки!

— Да пойдем, Аркадий, пойдем! — прервал Кисиля Костик.

— Ну что же, гуляй, Фима, — сказал Аркадий. — Мой товарищ торопится…

— Этот?

Костик обернулся, и Фима приветственным жестом руки дотронулся до полей шляпы, прищелкнул языком.

— Сын жреца карающей Немезиды? С ним я готов вести беседу. Не приведи только бог публично разговаривать с его родителем.

— Сумасшедшие не в его компетенции, — проворчал Костик.

Фима услыхал это и крикнул вдогонку:

— Вы правы, мальчик! Мои идеалы нельзя оценить статьями Уголовного кодекса!

— Жалкий человек! — с сожалением произнес Семен.

— Он всегда болтает о своих идеалах, — сказал Аркадий.

— Какие там идеалы! — усмехнулся Костик.

Действительно, какие идеалы могли быть у этого человека? Стоило ли обращать внимание на эти полубезумные речи? Люди смеялись над Фимой. Никто не разговаривал с ним серьезно, без улыбки. Он не обижался. Он не буянил, не был без меры назойливым. Он был хорошим сапожником. Что-то случилось с ним когда-то, какой-то удар был нанесен ему жизнью. Благополучная жизнь выпадает не всем. Бывают у людей трагедии, потрясения…

Бывают на земле и удивительные превращения.

Превращения впереди.

БЕГСТВО ГЕРОЯ

Аркадий, Костик и Семен вошли на Красивый мост — сооружение старинной архитектуры, громоздкое и неуклюжее, если глядеть с Набережного бульвара на его массивные, позеленевшие каменные устои. Если же взобраться на горбатую каменную спину моста, это старинное сооружение поражает своей высотой и несокрушимостью. С высоты моста хорошо было смотреть на город, на реку, посеребренную солнцем. Река широкой лентой уходила на запад, к крутому кряжу Барсучьей горы, и скрывалась за далеким песчаным мысом. На востоке, сжимая реку в зеленых тисках, начинался дубовый лес…

Костик и Семен остановились на правой стороне моста. Они наблюдали за снующими по реке лодками. Аркадий отошел налево, облокотился о чугунные перила и стал смотреть вдаль, где на воде мерцали переливающиеся пятна: вся река была в веселых солнечных зайчиках. Иногда с берега на более темную прибрежную воду падал тонкий, как стрела, луч и бежал по речной глади…

— Вот она, русская природа! — громко заговорил за спиной Аркадия Костик. — Дикий лес, словно из сказки о Соловье-разбойнике, болотце, елки, как свечки… А где-нибудь побезлюднее — глушь, дичь, травы в рост человека. В этом есть своя красота — древняя, дикая, скифская. А говорят, в Германии все деревья и кустики пронумерованы, каждое дерево чуть ли не свое название имеет. Там каждый клочок земли родит для человека хлеб или цветы. Ровные аллейки, подстриженные липы… Нет, — все-таки русская природа куда милее сердцу! Нам ближе дикое, глухое, нетронутое.

— Почему же дикое и глухое? — возразил Семен.

«Чушь порет!» — подумал Аркадий.

— Таков русский характер. Всякий народ испытывает на себе действие окружающей природы.

— Выходит, русский народ — дикий? — обернулся к Костику Аркадий.

— Почему именно этот эпитет? Есть и другие слова: неукротимый, вольный.

— Виляешь ты!

— Я терпеливый человек, — зашептал Костик Семену, — но все-таки он несносен, и я не могу не выразить своей антипатии. До твоего прихода он наговорил мне бог знает чего!

— Он — хороший парень.

— У тебя, Сема, все хорошие люди.

— Конечно! Великолепные же люди. Я — оптимист.

— Сходим за Чесму?

— Пожалуй. Аркадий, на тот берег пойдешь?

— Постою здесь.

— Найдешь нас в роще.

Аркадий остался один.

В воздухе было тихо, лишь монотонно гудели заводские корпуса в Заречье, доносился издалека нарастающий и спадающий гул самолетных моторов да время от времени разрезал воздух пронзительный гудок знаменитого в Чесменске буксирного пароходика «Молодость». Аркадий замер, не отрывая взгляда от изрезанной бесчисленными морщинами воды, — светлая, отливающая зеленью масса ее зримо текла между каменных устоев моста.

«Какая тишина!» — подумал Аркадий.

И вдруг резкий, полный ужаса крик разнесся над рекой. Вслед за этим кто-то с неменьшим ужасом прокричал:

— Женщина тонет!

Аркадий вздрогнул, обернулся и увидел, как к перилам противоположной стороны моста бросились люди. Они смотрели куда-то вниз и кричали.

Все, что случилось затем в течение какой-нибудь секунды, было так неожиданно и неправдоподобно, что люди, смотревшие с высоты двадцати метров, как тонет в воде женщина, опешили. Откуда-то из-за их спин выскочил парень в густо подсиненной косоворотке, влез на перила и прыгнул в воду.

Гулко ухнув, вода с яростным бульканьем и клокотанием сомкнулась над головой Аркадия. Широкие волны покатились в разные стороны. В стремительно крутящейся воронке водоворота вынырнула лохматая голова. Аркадий глотнул широко открытым ртом воздух, цепко схватил утопающую за волосы. Потом и он и женщина исчезли под водой.

— Утонули! Оба! — закричали люди на мосту, — Лодку, лодку!.. Товарищи, лодку давай!.. Эй, там, лодки! Неужели вы не видите?..

Кто-то с лихорадочной поспешностью стаскивал с себя одежду, кто-то бежал к берегу…

Аркадий не слышал этих панических криков. Втянутый в воронку водоворота, он помнил только одно: как можно глубже погрузиться в воду и там, в черной бурлящей глубине, изо всех сил рвануться в сторону… Иначе дело — гром-труба!

Как-то раз Аркадий уже попадал в водоворот, но тогда он был один и сравнительно легко вырвался из мокрого плена. Теперь этот маневр нужно было проделать вдвоем, причем случайная партнерша по единоборству с водой не помогала, а только мешала, бессознательно цепляясь за Аркадия руками.

Прошла минута. Люди на мосту замерли от страха. Со всех сторон к водовороту спешили лодки.

— Эх, парень! Зачем?.. — раздался в тишине чей-то голос.

— Смотри-ите!..

Метрах в пяти от водоворота, возникая один за другим, стали лопаться пузыри, вода закипела, и на волю выскочила, как облепленный водорослями мяч, голова. Она хватала ртом воздух, тяжело и радостно ухнула. Из воды вылетела рука, пошла, пошла грести в сторону ближайшей лодки. Все увидели, что другая рука по-прежнему цепко держит женщину за волосы. Сверху каждое движение плывущих тел было видно прекрасно. Женщина время от времени дергала ногами. Зубы у нее были крепко сцеплены…

Два гребца втащили утопающую и ее спасителя в лодку. Люди молча побежали на берег.

— А, ч-черт! — немного отдышавшись, выдавил Аркадий, — Я кепку… и сандалии… на мосту оставил!

Гребцы не ответили. Они наспех, неумело приводили пострадавшую в чувство. Изо рта у нее хлынула вода. Она открыла глаза, застонала.

— Вот дура! — покачал головой Аркадий. — Чуть не утопила!..

— Оба хороши! — зло сказал один из гребцов, старший. — Зачем в водоворот лезли? Сестра, наверное?

— Так, знакомая, — неохотно отозвался Аркадий.

— По шапке бы тебе!..

«Ну вот, я старался, старался, а меня же и ругают», — подумал Аркадий. Впрочем, он понимал, что гребцы не видели, как он прыгал с моста.

Он стащил косоворотку, выжал ее.

Лодка врезалась носом в прибрежный песочек. Здесь уже скопилась толпа человек в сто.

Женщину, — ей было лет двадцать пять, не больше, — подхватили на руки, положили на песок. Она виновато улыбалась и стонала.

Какой-то гражданин протянул Аркадию кепку и сандалии;

— Товарищ, ваши вещички!..

— Вот спасибо!

Аркадий взглянул через плечо на женщину и тихонько пошел прочь.

В толпу ворвался, расталкивая зевак, некто в белом костюме, с блокнотом в руке.

— Как фамилия спасенной? Кто спас? Кто спаситель, который прыгнул с моста? Как его фамилия? — кричал он.

— Да, да, — откликнулось несколько голосов, — кто спас? Где он?

Услыхав это, Аркадий ускорил шаг.

«Вот влип!» — подумал он.

— Вот он, вот! — закричал гражданин, вручивший Аркадию вещи. — Он уходит!

Аркадий побежал.

— Товарищ, остановись! — метнулся за ним человек с блокнотом. — Мне нужна ваша фамилия. Я корреспондент!

«Нет уж, — подумал Аркадий, — больно нужно мне это!..»

— Стой, стой! Остановись! — на разные голоса припевала толпа.

Аркадий перешел на скорый шаг, но какой-то толстый, взмокший на солнце мужчина, спешивший к реке и не знающий, в чем дело, вдруг подстегнул его злобным воплем:

— Держите вора-а! Хватайте его-о-о!

И все вокруг, как по команде, закричали:

— Держите, держите!

«Не было печали!..» — мелькнуло у Аркадия. Он снова набрал скорость и помчался во всю мочь. Дело принимало серьезный оборот. Аркадия могли схватить и, долго не раздумывая, намять ему бока. Это он знал. И значит, нужно было как можно быстрее скрыться.

Впереди — поворот улицы, там, влево, переулок, дощатые заборы, сады… Знакомые места! Там Аркадий всегда чувствовал себя, как рыба в воде.

Вот он, поворот. Полный порядок!

И тут Аркадий лицом к лицу столкнулся с милиционером, тем самым, который недавно арестовывал его отца.

— А-а! — протянул милиционер и браво вскинул руку к козырьку фуражки. — Здравствуйте, молодой человек! Куда спешите?

Этой неожиданностью Аркадий был сражен наповал.

— Я… я… — залепетал он. — Я не виноват, товарищ милиционер!

Но милиционер уже крепко держал Аркадия за руку.

— Порядочек, порядочек! — сказал он. — Выясним.

И повел Аркадия назад, к реке.

— Произошло недоразумение… Я говорю честно…

— Бывает, бывает. Порядочек!

Милиционеры ни словам, ни слезам не верят. Умолять их бесполезно. И Аркадий это понял. Ясно, что милиционер не поверит. Придется возвращаться. Стыд!

Аркадий, как затравленный, попавший в капкан зверек, стал озираться вокруг. Кто спасет его? Откуда придет спасение?

— Не надо, — мирно посоветовал милиционер. — Не убежишь…

— Надо бы убежать! — с тоскливым вздохом выговорил Аркадий.

— Да я знаю, знаю.

— Ничего вы не знаете! Вы еще извиняться будете и козырять мне, как начальству. А зачем мне это?

— Ты шутник!

Эх, земля бы, что ли, под ногами раскололась или какое-нибудь неожиданное солнечное затмение вдруг наступило! Какое-нибудь необыкновенное событие случилось бы в этот момент! Автомобиль бы нарушил уличное движение, на худой конец!..

Нет, фантастические желания не осуществляются. Земля, по преданиям старух, разверзается только под ногами величайших грешников, а Аркадий, разумеется, не принадлежал к их числу. Все солнечные затмения учтены на тысячу лет вперед, и о каждом из них заранее пишут в газетах ученые астрономы. Необыкновенных событий, кроме происшедшего на реке, сегодня в городе не случится. Шоферы пошли все опытные, они зорко следят за милиционерами. Чудес не бывает.

Неправда, бывают чудеса! Вот, например, витрина универмага. Чудесный вид! Чудесные женские шляпки! Разнообразные фасоны. Есть с вуалями, есть без вуалей. Есть модные береты. Есть талантливые сооружения из фетра и бархата. Широкий ассортимент!

Аркадий никогда бы не обратил внимания на это кокетливое богатство, а милиционер заинтересовался. Он на миг забыл о своей службе, свернул на тротуар и потянул за собой своего пленника. Милиционер-то, оказывается, был влюбленный! Сегодня в семь ноль-ноль вечера, после смены, его будет ждать на площади Красных конников одна милая девушка.

Аркадий мгновенно оценил обстановку. Он почувствовал, что рука милиционера ослабла. Р-рывок — и запел в ушах Аркадия ветер упоительной свободы.

Любовь! Как часто ты выручаешь людей!

Пел, заливался милицейский свисток, но теперь даже все милицейские свистки города не могли бы остановить Аркадия. Он со скоростью пассажирского экспресса домчался до поворота, врезался грудью в упругий, до сияния раскаленный солнцем воздух переулка и, перемахнув через забор, — какой классический, достойный незаурядного спортсмена прыжок! — скрылся в саду. Теперь он был спасен!

Впрочем, сад был чужой, и Аркадию здесь тоже следовало поостеречься. В саду росли яблони. В августе, сентябре этот сад — райское местечко. Теперь же июль, яблоки не больше грецкого ореха…

Не рви, Аркадий… Молодец! Не ходи к парничкам. Стоит ли разменивать свою доблесть на огурцы? Видишь на противоположной стороне дыру в заборе? Иди туда. Вот так. Лезь. Смелее, смелее, на улице никого нет. До свиданья, Аркадий!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

СЕМЬЯ ЩУКИНЫХ

Борис был моложе Шурочки всего на один год, а в семнадцать-восемнадцать лет эта разница почти ничего не значит. О каком-то влиянии старшего на младшего тут и говорить не приходится, тем более, если младший — брат, и в свои неполные семнадцать лет — человек серьезный и уже воображающий себя вполне самостоятельным. Сестре, может быть, и хотелось заставить его подчиниться, но это было не в ее воле. Брат уже перестал быть мальчиком, ростом он на целую голову выше ее, — статный, широкоплечий. Уже заглядывает в зеркало, старательно утюжит ладонями и без того острые складки брюк. Ого! Шурочка понимает: если брат закручивает свои непослушные вихры в замысловатые крендели, значит неспроста… Попробуй-ка упрекни, пристыди или урезонь такого, если у самой в глазах так и скачет озорной огонек детства.

Однако, входя в роль старшей сестры, Шурочка время от времени пыталась давать Борису кое-какие советы. Строптивый брат кривил губы, насмешливо смотрел на сестру, и разговор кончался обыкновенной ссорой.

— У-у, ежик! — со слезами обиды возмущалась сестра. — Был бы ты года на три моложе меня!

— Я бы умер с горя, если бы стал моложе, — не сдавался брат. — Ты бы из меня веревочки вила.

— Ты не любишь, даже не уважаешь меня! — продолжала Шурочка.

— За что же уважать тебя, злючку такую? — оправдывался Борис.

Ни отец, ни мать не вмешивались в их «распри».

Отец, Сергей Васильевич, большой и сутулый, моложавый на вид, с нетерпеливыми движениями, даже считал, что в молодости крупно поспорить — полезно: принципиальность развивается.

— Не мешай ты им, мать, дай всласть высказаться, — просил он жену, энергичную и крутую, когда она пыталась мимоходом усмирить «молодых петушков». — Брат с сестрой ссорятся, только тешатся, — внушительно заключал он, переиначивая старую пословицу.

В доме Сергей Васильевич пользовался незыблемым авторитетом, и каждое его слово считалось непререкаемым. Он говорил неторопливо, словно боясь обронить лишнее, ненужное слово. Скажет фразу — подождет, убеждаясь, должно быть, услышали его дети или нет, а потом, если обстоятельства не требуют длительной беседы, добавит еще пару слов. Эти заключительные слова часто имели свойство поднимать в груди Бориса и Шурочки бурю покаянных чувств.

Если же отец считал, что несколько слов не помогут излечить замеченную дурную наклонность сына или дочери, — любая домашняя работа откладывалась в сторону. Минут пять он задумчиво крутил усы и лишь после этого спокойно говорил:

— А ну-ка, Борис (или Шурочка), давай потолкуем.

Действовал он не в упор, не с плеча, как Марфа Филатовна, а по-своему, не подавляя детей своим авторитетом, а убеждая их. Иной раз, когда Борис или Шурочка забывали в мирной беседе о своей провинности, Сергей Васильевич, словно невзначай, бросал слово, которое метко определяло сущность неправильного поступка.

Оно, это неожиданное слово, в устах отца приобретало особый смысл и запоминалось надолго.

Как многие люди, имеющие большой жизненный опыт, отец не пытался мелочно опекать детей и жене советовал меньше вторгаться в их жизнь. Но внешне равнодушный к повседневным заботам Шурочки и Бориса, он на самом деле каждую минуту внимательно приглядывался к ним и, когда требовалось, мог взглядом или даже покашливанием предупредить ребячью глупость.

Больше всего на свете Сергей Васильевич не любил в людях лжи, зазнайства, слабохарактерности. Воспитывая детей, он хотел не только видеть их людьми самостоятельными, но, самое главное, честными и принципиальными, волевыми людьми. Он хорошо понимал их и знал, что несмотря на серьезные различия в характерах (Шурочка была девушка бойкого, веселого, общительного нрава, Борис, наоборот, как мы уже знаем, был тихий, застенчивый, даже робкий мальчик), их связывает общность стремлений, любовь к природе: сестра и брат мечтали о покорении стихий.

Шурочка с детства возилась с минералами. Она любила разноцветные камни, синие, словно эмалированные ракушки, бредила золотыми жилами, тайгой, хранящей под корнями гордых лиственниц пласты каменного угля. Родители имели намерение учить Шурочку в техникуме, но девушка настояла на своем: обуреваемая жаждой странствований, она еще в шестом классе школы, после экскурсии, совершенной школьным кружком юных натуралистов на Урал, мечтала стать геологом-разведчиком. На семейном совете вокруг самовара она обещала закончить десятилетку только на «отлично» и сдержала слово. Отец гордо подкрутил усы, взглянув на ее похвальную грамоту. В этом году она так же успешно заканчивала первый курс горного института.

Борису нравились цветы, мохнатые колосья ячменя, бордовая свекла с ботвой сочной и яркой… Он хотел стать агрономом. Каждую весну он настойчиво спорил с матерью из-за каждого квадратного метра огорода: выращивал рябые арбузы величиной с хороший чугун, на плетях тыкв прививал ростки дынь и огурцов.

Первым судьей и ценителем невиданных гибридов Бориса была Шурочка. Принимая из рук брата какой-нибудь удивительный плод удачного скрещивания, например, самую обычную на вид тыкву, обладающую вкусом дыни, она глядела на брата с благоговением.

— Что за чудо! — восклицала она.

— Разве это чудо? — вздыхал Борис. — Это всякий умеет. Вот у Мичурина, я читал, каждое дерево было чудом. А у меня… Какое же это чудо! Вот закончу десятилетку, сельскохозяйственную академию и начну работать по-настоящему. Приезжай тогда ко мне — увидишь настоящее чудо!

И Шурочка верила младшему брату. Она знала: будет и чудо, и многое другое, прекрасное, необыкновенное.

Чудесное время переживала простая рабочая семья Щукиных. Время семейного счастья, когда всего в меру — и радостей, и забот. Время устойчивого достатка, когда всегда о чем-нибудь можно мечтать. Да, чудесное время, когда человек знает, что его ждут неограниченные возможности в будущем, и чувствует себя по-настоящему свободным.

ВОЛЕЮ ГЛАВЫ СЕМЬИ

Борис сооружал у себя во дворе, под старой яблоней, турник.

В день спартакиады он мысленно дал себе клятву, что будет заниматься спортом. На свои скромные сбережения он купил гантели. Каждое утро тридцать минут проделывал гимнастические упражнения, бегал, пытался ходить на руках, — на пятый день он уже мог, неуклюже поддерживая равновесие, преодолеть метров десять. И вот теперь, раздобыв на складе металлолома толстый, не очень ржавый металлический штырь, могущий служить перекладиной, Борис приступил к сооружению турника. Он поставил перед собой цель: к осени делать подъем разгибом, а зимой научиться, в школьном физзале, крутить «солнце».

Разметив расстояние между столбами, Борис лопатой снял крепко прошитый корнями трав дерн и, деловито поплевывая на руки, принялся копать ямы под столбы. Он работал без рубашки, и спина его скоро покрылась прозрачными капельками пота.

На террасу вышел Сергей Васильевич, голый по пояс, с полотенцем на плече.

— Начал? — спросил он.

— Да. Шкурки[25] принес, папа?

— Есть шкурка, есть.

К затее Бориса отец отнесся очень одобрительно. «Давай, давай, сынок, — сказал он. — Я и сам подтягиваться буду, а то брюхо начинает расти, тяжелею».

Сергей Васильевич спустился с веранды, налил из водопроводного крана ведро воды и позвал Бориса:

— Ну-ка, сынок, полей мне на спину.

— Поспал бы еще, папа, — посоветовал ему Борис, доставая из сарая ковшик. — Ты же вернулся в первом часу…

— Да, после смены у нас совещание рационализаторов было: докладывал о своем приспособлении.

Борис с любовью взглянул на загорелые, широкие плечи отца и его мускулистую грудь.

— Ну и как? Одобрили твое предложение?

Сергей Васильевич нагнулся.

— Приняли. Лей…

Борис сунул ковш в ведро и с размаху вылил воду на крепкую спину отца.

— Осторожнее! — вздрагивая, вскрикнул Сергей Васильевич. — Ишь, обрадовался… Ты медленней, с чувством лей, чтобы холод понемногу тело пронимал. А то — сразу! Ну, лей.

— Э-э, слаб ты, папа!

— Ладно, ладно, слаб, ты проживи с мое.

Сергей Васильевич закряхтел от удовольствия и, отфыркиваясь, протянул:

— Ле-е-ей! Ле-ей помаленьку-у-у!

— Так, так его, Борис! — весело крикнула с веранды Марфа Филатовна.

Она вышла из комнаты с медным тазом в руках и, присев на нижнюю ступеньку крылечка, принялась чистить таз толченым кирпичом.

— Лей, чтобы вышибло из него изобретательский угар, а то всю ночь заснуть не давал: рационализация да рационализация, — продолжала она. — Я спать до смерти хочу, а он все рассказывает, какую выгоду принесет его приспособление.

Сергей Васильевич на миг разогнулся, повел плечами.

— А как же! — с гордостью сказал он. — Пойми, это же не просто какая-нибудь пустяковина! От этого несчастного, как ты говоришь, крючка государству в год триста пятьдесят тысяч чистого доходу. Триста пятьдесят тысяч — а ну-ка!

— Да уж слыхала, говорят на заводе! — Марфа Филатовна весело вздохнула. — Погляжу я на вас и диву даюсь: в кого вы все пошли, изобретатели да рационализаторы! Один всю квартиру железом завалил, спать не дает, другой природу рационализирует, пол-огорода у матери отхватил, для картошки места всего с пятачок осталось. Третья — разные каменья да раковины под кровать таскает. Право слово, не пойму, в кого удались. Беда мне с вами!

Глаза Марфы Филатовны, синие, еще почти не вылинявшие, — такие же глаза по наследству достались и Шурочке, — молодо лучились.

— В Советскую власть удались! — посмеивался Сергей Васильевич, растирая грудь мохнатым полотенцем. — Семья у нас рабочая, мастеровая.

— Я, мама, пожалуй, сегодня еще клочок грядки у вас отхвачу, — вмешался в разговор Борис. — Сейчас мне Олег черенок редкого сорта яблони принесет: на яблоньке-дичке его привью. А потом пересадить яблоньку нужно будет…

— И не думай! — решительно заявила Марфа Филатовна. — Не дам тебе больше земли! Черенки прививаешь, а яблок все нет…

— Будут, мама! — твердо сказал Борис. — Вот приеду к вам из академии, а у вас уже целый сад!

— Правильно, Борис! — поддержал сына Сергей Васильевич. — Картошка, она и есть картошка, съешь ее и никакого следа, а сад землю украшает. Человеку положено украшать землю, сады растить. Для этого создан человек!

Он похлопал себя по груди ладонями и удовлетворенно вздохнул:

— Хорошо освежился! Десять лет с плеч как рукой сняло. Теперь мне всего тридцать один!

И обращаясь к сыну, добавил:

— Ну, иду одеваться, а потом к тебе на помощь. Мать заставит, я знаю, огород поливать, я отобьюсь: польем вечером. Задача номер один у нас такая: поставить турник. Только условие, на первых порах подсаживать на этот турник меня будешь.

Направляясь к веранде, он мимоходом заметил:

— Носовой платок я твой поднял. Он, конечно, грязный и временно не нужен, но под диваном ему не место все-таки.

Борис покраснел. Ох, зоркие глаза у отца! Все замечают.

«Надо будет костюм почистить, — подумал он, — а то и за него нагоняй будет!»

Сигнальный выкрик Олега Подгайного прервал его размышления. Ярый противник дверей и калиток, Олег лез через забор.

Борис обернулся к нему и нетерпеливо спросил:

— Добыл?

— А как же! Мое слово твердое!

— Ну, давай, давай сюда!

— Вот он! Золотой ренет, мичуринский сорт, — протягивая приятелю черенок яблони, горделиво сообщил Олег.

Борис осторожно принял из рук мальчишки подарок.

— Не украл? — придирчиво спросил он.

Олег обиженно надул губы.

— Ты мне не доверяешь, Борис? Что я, шарлатан какой? Жулик? Будь спокоен, я сначала рассудил сам с собой и пришел к выводу: не может быть, чтобы хозяин сада не подарил мне один маленький сучок. Так что мой план с самого начала на честной основе был задуман…

— Это сначала, а потом добыл как?

— Сначала я хотел с налету сучок добыть: встретил этого папашу около базара, кошелку ему донес — все чин чином. Но не тут-то было! Как только старик понял, что мне черенок нужен, — наотрез отказался дать и даже кошелку отобрал: «Я, говорит, думал ты из вежливости к старому человеку, а ты за мзду!» Но я ведь тоже в дипломатии понимаю. Натаскал ему в бочку пятьдесят ведер воды, — видишь, штаны мокрые? — беседу завязал о садоводстве… Ну и старичок не выдержал — по моему выбору сучок срезал. Подходящий сучок, правда?

— Черенок хороший. Спасибо, Олег!

— За что же спасибо? — небрежно отмахнулся Подгайный. — Я люблю интересные поручения. Смекалка развивается. Только интересно мне, неужели из этого махонького сучка яблоню вырастишь?

— Он мне для опытов нужен.

— А-а, для опытов! Это другое дело. А ты знаешь, меня в штат взяли! Завтра выезжаем в Белые Горки.

— Завидую я тебе, Олег! — вздохнул Борис. — В Белых Горках — опытный участок доктора биологических наук Наумова.

— Тоже яблони выращивает?

— Нет, у него технические культуры. Он выводит новый сорт каучуконосов.

— Это — резина?

— Да, сырье для резиновой промышленности. Хотел бы я там побывать!

— Так поедем!

— С деньгами у нас сейчас не очень. Папа с мамой на курорт в августе едут, подлечиться хотят. Это — нужнее.

— Да, деньги, деньги! — грустно сказал Олег. — И зачем только их выдумали? Скорее бы коммунизм! Никаких денег не нужно будет.

— О чем разговор? — подойдя сзади, спросил Сергей Васильевич. — О коммунизме? — Он протянул Олегу руку. — Привет, молодой человек!

Олег с уважением пожал руку Щукина старшего.

— Крепка, крепка лапка! — сказал Сергей Васильевич. — Ну-ка, покажи. Что ж, рабочая рука — в ссадинах и мозолях. Самая подходящая для строительства коммунизма! Вот закончишь школу, получишь специальность и примешься наравне со всеми.

— А успею, Сергей Васильевич?

— Непременно успеешь, непременно!

— Хорошо бы, Сергей Васильевич! — воскликнул Олег.

— А что же ты думал, коммунизм построить — раз плюнуть? Только в сказках по-щучьему велению все делается, а коммунизм не сказка, языком его не построишь!

— Вы думаете, лет двадцать ждать надо?

— Не ждать — работать!

— Двадцать лет?

— Да, если не помешают.

— А если помешают?

— Ну, будет видно тогда! — строго сказал Сергей Васильевич. — Тогда воевать будем. А пока у нас — мирная жизнь и, дай бог, чтобы ее, войны, никогда не было. — Сергей Васильевич поглядел на Бориса. — Так, значит, в Белые Горки съездить хочется?

— Да нет, папа, это я так… — смутился Борис. — Еще успею.

— Зачем же откладывать? — возразил Сергей Васильевич. — Куй железо, пока горячо.

— Но ведь вы с мамой на курорт…

— Съездим, съездим на курорт! Надо же в Черном море хоть раз поплавать. Мы — рабочий класс, люди не бедные. А если, бывает, издержимся — заработаем. Деньги — дело наживное, вы, ребятки, бросьте о деньгах думать. Не капиталисты мы, копить золото в сундуках нам нечего. Деньги как можно быстрее государству возвращать надо. Я вот на днях триста рублей премии за свое предложение получу. Большие деньги! Конечно, я знаю, что мать придумает израсходовать их по-своему, на то она и хозяйка в доме. Но я разве не глава семьи?

— Глава! — сказал Борис, расплываясь в улыбке.

— Так вот, волею главы семьи — сто рублей выделяю на поездку в Белые Горки. Поезжай, Борис!

— Папа, да ты гений!

— Поезжай, поезжай. Кстати, подарочек моей двоюродной сестре отвезешь, она ведь живет там рядом. Можешь у нее и устроиться. Поживи недельки две, отдохни, подыши деревенским воздухом. Отдыхать — надо. Работать нам еще много придется. Мы — рабочий класс!

— Папа-а! — закричал Борис, взбрыкнув, и пошел, пошел колесить по двору на руках.

— Здорово! — изумился Олег. — Ну-ка и я.

Уморительно дрыгая ногами, он пустился вслед за Борисом. Падал и снова продолжал эту смешную гонку.

— Ты смотри-и! — одобрительно протянул Сергей Васильевич. — Попробую и я. Только бы с улицы никто не увидел, а то скажут, с ума сошел старый черт!

Марфа Филатовна, выйдя на веранду, пораженно всплеснула руками: во дворе стояли вниз головой сразу три человека.

— Господи! — сказала она. — Из-за такого спорта все соседи сбегутся!..

— Давай, мать! — поощрительно крикнул Сергей Васильевич. — Следуй нашему примеру!

СТРАННЫЙ ПЛЕН

В конце июля Борис выехал в дачный поселок Белые Горки.

Двоюродная сестра отца жила в деревне Ивантеевке, в трех километрах от дачного поселка. Выйдя из вагона дачного поезда на маленьком полустанке, — у железнодорожников он числился под каким-то номером, пассажиры же звали его просто Полустанком, — Борис первым делом решил познакомиться со своей родственницей, у нее он должен был, по совету отца, жить.

От Полустанка в мир полей и лесов вели две тропы. Одна поворачивала влево — к Белым Горкам, другая, узкая и зеленая, вилась в сторону деревни Ивантеевки. Она пересекала неширокий луг, усыпанный копешками свежего сена, и скрывалась в еловом лесу.

Был полдень. Солнце стояло над головой, и вокруг Полустанка до самого леса почти не было теней; каждая травинка сверху и донизу, до самого корневища, была озарена и пронизана горячим солнечным светом. У Бориса было такое ощущение, что и тело его, как травинка, насквозь прогрето лучами, и запах душистого сена, смешанный с горьковатым на вкус дымком паровоза, — это запах солнца. Солнцем был полон весь мир.

Борис любил это солнце русского лета. Он знал, что оно не жжет, не убивает, а дает жизнь. Лишь в редкие годы оно, утратив меру, приносит бедствия. В этот год оно пекло так, как это нужно было людям, — ни больше ни меньше. Солнцем можно было дышать, и все, от человека до самой мизерной букашки дышало им.

Поудобнее приладив на плечах ремни тощего рюкзака, в котором лежало несколько книг, смена белья и подарок двоюродной сестре отца — отрез ситца на платье, Борис оставил за спиной Полустанок и пошел к лесу.

Траву на лугу скосили уже давненько: сквозь густую щетку пожелтевшей луговой стерни пробивалась нежная зелень отавы. Слева, метрах в пятистах, человек десять колхозников метали свежее сено в стога.

«Дожди пройдут — второй укос поспеет», — определил Борис.

Так, размышляя о травах, о сене и любуясь густотой копешек, он дошел до леса. Откуда ни возьмись, в этот миг сорвался ветерок, листва берез весело закипела, словно приветствуя Бориса.

Впрочем, листва, быть может, предупреждала его…

На шесте, у самых дверей в лес, был прибит исписанный углем лист фанеры. «Прохожий, стой!» — приказывала первая крупная строка.

Борис остановился и стал читать:

«Прохожий, стой! Если ты не спешишь, обойди лес другой стороной. Здесь производятся военные действия. К подводам и колхозникам эта просьба не относится».

Борис недоуменно пожал плечами. Обходить лес? Зачем? И как? В лес вела только одна тропа. Других дорог Борис не знал. Вокруг не было ни души.

«Может быть, это шутка?»

«К подводам и колхозникам эта просьба не относится», — перечитал Борис и облегченно засмеялся.

«То, что я не подвода, это всякий поймет, — подумал он, — но кто определит, колхозник я или не колхозник?»

— Что вы, товарищи военные, я же колхозник, я спешу! — сказал он вслух. — У меня срочное поручение председателя!

«А где ты живешь, молодой человек?» — спросит меня командир.

«В деревне Ивантеевке, дом номер семь. Щукин Борис».

«Проходи! Да гляди в оба!»

И с этими словами Борис углубился в лес.

Но прошел он всего шагов десять.

Откуда-то сверху, кажется, с березы, под крону которой он только что ступил, свалился на Бориса человек. На мгновение раньше Борис увидел, как в трех шагах от него задрожал и приподнялся куст и из-под него глянули кровожадные, разбойничьи глаза.

Ловкая подножка свалила Бориса на землю.

Борис закричал:

— Ребята, что вы, я кол…

Шершавая ладонь зажала его рот.

Через секунду во рту Бориса торчал тугой пучок горькой противной травы. Еще через секунду с плеч его был бесцеремонно сорван рюкзак. А через полминуты руки Бориса были крепко стянуты сзади чем-то плоским, по всей вероятности, сыромятным ремешком.

— Готов гусь! — сказал один из «разбойников».

— Ишь ты — кол! — засмеялся другой.

Над Борисом стояли два паренька. Штаны у них были засучены до колен, а рубашки по локоть. У каждого на рубашке, с левой стороны, пришита пятиконечная звезда, вырезанная из красной материи. На поясе у паренька, свалившегося с березы, болтался деревянный кинжал, вложенный в брезентовый самодельный чехол. На животе второго, рыжего, как рысь, — он прыгнул на Бориса с земли, — висел в большой деревянной кобуре пугач, очень похожий на маузер. Другого оружия молодые воины не имели. Было им лет по пятнадцать.

Воин с березы показался Борису более симпатичным, и он глазами и движениями мускулов лица пытался дать понять ему, что кляп из травы мешает пленнику сообщить некую важную тайну.

Но симпатичный воин оборвал усилия Бориса насмешливым окриком:

— Что гляделками водишь? Попался, так не пищи!

А Борис и рад был запищать, да не мог.

— Ты слыхал, как он репетировал? — спросил рыжий.

— Конечно!

— Хитер! Ну-ка, что у него в рюкзаке?

Рыжий расстегнул рюкзак, стал извлекать из него вещи.

— Смотри, Васька, — говорил он своему товарищу, — книги! «Ботаника»! Трусы! Майка! А это что? Кренделя какие-то! Материя! Ну и хите-ер! Какая конспирация! Ты видишь, какая конспирация?

— Правильная конспирация!

— Хите-ер! — тянул рыжий.

— Хите-ер! — тянул и Васька.

— Ладно, ведем к командиру! Ты впереди, я сзади, он посередке. Ты слышишь? — обратился рыжий к Борису. — Пойдешь посредине. И не вздумай бежать: у нас тут весь лес под контролем.

Борис выплюнул кляп и закричал:

— Немедленно развяжите меня! Прежде всего нужно спросить человека, кто он и откуда!

— Ай-яй-яй! — покачал головой рыжий. — Дисциплинки у этих «зеленых» нету! Или ты «синий»? Все равно, мы тех и других бьем. Васька, дай платок!

— Я не знаю никаких «синих» и «зеленых», — продолжал Борис.

Не слушая его, рыжий водворил кляп на место, наложил на него повязку из грязного носового платка.

— Теперь не выплюнешь! Вставай! Ну!..

И вот уже Борис понуро плетется по глухой лесной тропе, охраняемый странными босоногими воинами. Злость кипит в нем. Выхода у злости нет…

В эту минуту впереди раздается окрик:

— Пароль!

— Красная Армия! — отвечает рыжий.

Бориса вывели на полянку, в конце которой стояло человек шесть таких же босоногих воинов. Рыжий подбежал к одному из них, самому рослому, — чуть ниже звезды у него была пришита к рубашке тоненькая красная полоска, — и отрапортовал:

— Товарищ командир, пойман подозрительный лазутчик!

— Подведите! — важно распорядился рослый.

Этому пареньку было лет шестнадцать. Впрочем, он мог быть и ровесником Бориса: над верхней губой пробивался у него черный юношеский пушок. Он был смугл, строен и бесстрастен.

— Подозрительный? — переспросил он, окинув Бориса спокойным взглядом. Подумав немного, не спеша обошел вокруг пленника. — Да, что-то он глядит… и вообще, не радуется, видно. (А Борис глядел зло, пронзительно). — Что это вы ему рот заткнули?

— Бранится! — ответил рыжий. — И потом — для конспирации.

— Та-ак. Что же мне с ним делать? Времени-то нет…

— Посадить его в сторожку… к тому. Маршал разберется, — посоветовал один из босоногих воинов.

— Ладно. Веди, Васька, в сторожку, а ты, — обратился рослый к рыжему, — снова на пост. Дисциплинки нет! Бросаете пост без разрешения.

— Това-рищ команди-ир! — заныл Васька. — Он же большо-ой, он убежи-ит, когда я оди-ин…

— Ладно, ведите вдвоем. Да быстрее! И сразу на пост. За мной!

Команда, предводительствуемая рослым, исчезла в лесу.

— Воображает из себя! — проворчал рыжий. — Мне командирское звание тоже присвоено, только я прямоугольник не успел нашить.

Борис понял, что эти слова относятся к нему.

— Ну, придется завязать тебе глаза, — продолжал рыжий. — Для конспирации. Траву ты можешь выплюнуть. И не обижайся: война есть война.

— Ребята! — взмолился Борис, как только ему вынули кляп. — Я повторяю, что произошло недоразумение…

Воины засмеялись.

— Это правда! Я не имею никакого отношения к вашей игре…

— У нас не игра, — строго сказал рыжий. — У нас производятся такие же военные действия, как и у вас.

— Я не знаю, у кого это — у вас! Я только что приехал из города…

Воины снова засмеялись.

— Хитер, хитер! — сказал рыжий. — Объяснишь это маршалу, а у нас приказ. Прошу прощения, товарищ лазутчик, я завязываю глаза. Я гуманно. Не больно?

Борис понял, что ему все равно не поверят, и с отчаянием крикнул:

— Пошли вы к черту!

— Давно бы так.

— За этого лазутчика маршал и мне прямоугольник разрешит носить! — хвастливо заявил Васька.

«Маршал какой-то! — подумал Борис. — Вот еще несчастье!..»

— Давай прямо! — скомандовал рыжий.

Первые сто метров Борис прошел неуверенно, а потом стал привыкать. Он на ходу ощупью чувствовал изгибы лесной тропы и уже не натыкался на густые колючие еловые лапы.

«Хоть практику получу, авось еще придется в жизни», — невесело размышлял он.

— Осторожнее, канава, — предупредил рыжий.

— Пароль? — закричал кто-то впереди.

— Красная Армия! Принимай еще одного.

Борис почувствовал, что лицо его озарилось солнцем: они снова вышли на поляну.

— Сколько мне стоять здесь? — запальчиво спросил тот, который требовал пароль. — С утра стою и стою!..

— Сколько командир прикажет. Зри в три, понял? Важная персона!

Лязгнула щеколда. Рыжий сорвал с лица Бориса повязку и втолкнул его в помещение.

— Отдыхай, товарищ лазутчик!

Дверь захлопнулась.

Закопченные стены. Низкий потолок. Два малюсеньких окошечка. Старая полуразвалившаяся печка…

На широкой скамейке возле печки лежал Никитин.

— Борис!

— Саша!

Никитин вскочил.

Одноклассники обнялись, как старые, добрые друзья.

— Как ты попал сюда?

— А ты как?

— Меня какие-то в плен взяли!

— Ну и меня в плен!

— Объясни мне, что здесь происходит?

— Садись, Борис, все объясню.

— Это что-то невероятное!..

— Да нет, ничего невероятного нет. Что касается меня, то я… — Саша покачал головой и задумался. Словно забыв о Борисе, он постукивал ребром ладони по скамейке.

Борис ждал.

А Саша думал: «С чего начать?..»

Да, начать рассказ ему было трудно.

Глава вторая

МАРУСЯ ЛАШКОВА

Она лежала без сознания…

Свет мелькал в ее глазах, как зайчик на стене: мелькнет и пропадет, мелькнет и пропадет. Весь мир казался ей гигантским снежным полем. Воет ветер, метет пурга. По полю, утопая в сугробах, идет упорный человек. Перед ним, в вихрях дикой пурги, мелькает далекий огонек.

— Это же ветер свистит, и я его совсем не боюсь. Вот я даже к форточке подойду, — шептала в бреду Маруся.

Наконец она открыла глаза и, увидев белые стены больничной палаты, пришла в себя.

«Зачем я это сделала? — подумала она, чувствуя острое желание заплакать. — Вот умру…»

Снежное поле и упорный человек снова встали перед ее глазами, и она почувствовала неожиданное удовлетворение.

— А все-таки я выдержала! — с улыбкой робкой гордости сказала Маруся доктору.

Маруся любила тепло и домашний уют, конфеты и красивые платья. Еще она любила приключенческие книги: Жюля Верна, Фенимора Купера, Вальтера Скотта. Захватывающий роман она могла читать днем и ночью: зимой прислонясь к жаркому изразцу печи, летом — на мягком диване, в комнате, ярко освещенной электричеством. Мир, который открывался ей на страницах занимательных книг, с его битвами, опасными приключениями, неожиданными и радостными открытиями, — как он был не похож на ее мир, сытый, теплый и уютный! Порою Марусе становилось стыдно, и она робко закрывала книгу. Ее герои, идущие к намеченной цели, презирая смерть и лишения, даже не мечтали пожить хотя бы час той жизнью, которой жила она. Это были смелые и сильные волей люди. Они глядели бы на нее с презрением, потому что она, не под стать им, росла, как цветок в теплице.

— Наши дети воспитываются слишком нежно и в праздной обстановке, они могут не вынести жизненных испытаний, — часто говорил отец Маруси, главный бухгалтер завода, человек, в представлении дочери, особых твердых убеждений. Маруся понимала: отец говорит о ней. Впрочем, она не любила задумываться над его словами. Но однажды отец сказал матери: «Ты вырастишь неженку!» — и это сильно задело, даже обидело Марусю. Как только мать назвала ее деточкой, Маруся раскапризничалась: «Мама, до каких пор!..» Правда, получилось все по-детски, но это был первый шаг из надоевшего, затянувшегося детства. В семье назревал бунт.

Мать запрещала дочери читать ночью. В тот памятный вечер Маруся испытывала страстное желание дочитать книгу «Жизнь и приключения Роальда Амундсена»[26]. Она разыскала спрятанную матерью книгу и, лежа в постели, стала читать тайком. Мать выключила электричество. Тогда Маруся укрылась с головой одеялом и прочитала книгу, освещая страницы карманным фонариком. Жизнь Роальда Амундсена ее поразила. Она почувствовала, что не уснет, если не совершит что-то важное, решительное.

Маруся долго сидела на постели, слушая, как пронзительно тонко воет за окном ветер. Эти звуки всегда пугали ее: в них слышалось что-то одушевленное. По привычке ей захотелось юркнуть под одеяло и крепко зажать ладошками уши, но она без особого труда пересилила это желание и подумала со смехом, радостно:

«Это же ветер свистит, и я его совсем не боюсь. Вот я даже к форточке подойду».

Она встала с постели и на цыпочках, чтобы не услыхала из соседней комнаты мать, подошла к окну. Ах, вот она что сделает! Да, непременно, она откроет форточку и высунется наружу.

«Только бы не заскрипела!..» Форточка скрипнула.

Вздрогнув, Маруся обернулась к двери:

«Мама?!»

Зимний холод вдруг охватил ее тело. Она вцепилась в оконную раму и стала считать:

— Раз, два, три…

«До десяти», — подумала она.

А когда произнесла «Десять!» — решила: «Нет, до двадцати!»

«И форточку оставить открытой!» — мелькнула у нее мысль.

После пятнадцати Маруся зачастила: мороз так и пронизывал грудь.

Проглотив «двадцать», она прыгнула со стула, не таясь, бегом, кинулась в постель, нырнула под одеяло. Тело ее била дрожь. В груди ощущалась какая-то холодная пустота и словно иголочками кто-то покалывал.

«Не заболеть бы! — испугалась она. — То Амундсен, герой, а то я, Маруся Лашкова…»

У нее вспыхнуло решение: вскочить, закрыть форточку. Но она мысленно пристыдила себя:

«Неженка!»

Отогревшись, Маруся уснула. А утром ее отвезли в больницу. Врачи безошибочно определили: воспаление легких.

С тех пор жизнь ее переменилась. Она впервые почувствовала себя человеком, который шел в буран на огонек и, достигнув цели, сбросил заснеженную одежду и сел у огня греться. Конечно, мать ужасалась, было много слез и упреков. Отец молчал. Но в молчании его чувствовалось поощрение, и это было для Маруси самой надежной поддержкой.

Лишние шарфы, фуфайки и тому подобные утепления — прочь.

Научиться кататься на коньках — задача.

Научиться спускаться на лыжах с горы — вторая задача.

Попутешествовать — третья задача.

Три задачи. Три рубежа.

Маруся преодолела их в течение года.

Коньки и лыжи были освоены до весны (в то время Маруся училась в седьмом классе), а путешествовать она отправилась летом…

Правда, это было не кругосветное путешествие. Нельзя было назвать его и путешествием в дальние страны. Маруся проехала всего-навсего шестьдесят километров полей, лугов и лесов, разделявших Чесменск и деревню Ивантеевку, — в этой деревне жила тетка отца. Шестьдесят — это, конечно, пустяки для бывалого человека, но ведь Маруся проехала их впервые в жизни одна, без отца и, главное, без матери, которая привыкла держать свою ненаглядную дочурку возле своей юбки.

Жизнь Маруси сложилась как-то так, что она до пятнадцати лет ни разу не жила в деревне (выезды за город в счет не идут), поэтому первое путешествие было ей вдвойне интересно. Как все первое, новое — любовь ли, встреча ли, поездка ли — впечатления того лета надолго, а быть может, на всю жизнь, останутся в ее памяти.

На Полустанке Марусю встретили тетка Гликерия и ее отец, дед Сидор. Тетка была маленькая, сухонькая, прилизанная, а дед — огромный и лохматый. Он одной рукой поддел внучку под мышки, поднял и поцеловал; другой взял чемодан, который Маруся еле передвигала, и легко взвалил себе на сутулую спину. Чемодан прилег плотно, как к чугунной плите.

Началась новая жизнь.

Прежде всего Марусю, привыкшую к хлопотливой и стремительной жизни Чесменска, города, в котором числилось по переписи около двухсот тысяч человек, поразила тишина и медлительность деревенской жизни: тихо и медленно летели над крышами пчелы и птицы, тихо и медленно шли люди, так же тихо и медленно тянулись дни. Эта густая тишина сначала даже угнетала Марусю. Просыпаясь ночью и не слыша знакомого шума (Маруся жила в городе на центральной улице, на самом шумном перекрестке), она пугалась. Но в первое же утро ее покорила красота солнечного восхода. Тишина, разлитая над одноэтажными домиками, окрасилась неведомыми ей, почти сказочными звуками: петушиным криком, скрипом колодезного журавля, пением жаворонка. А потом Маруся поняла, что медлительность окружающей ее жизни — кажущаяся: деревня жила такими же событиями и так же бурно и полнокровно, как Чесменск; просто не ощущалось здесь чесменской кипучей тесноты!

Маруся быстро сошлась и крепко сдружилась с деревенскими девочками-ровесницами, резвыми и горластыми, как мальчишки. Они научили ее играть в лапту, лазить на деревья, нырять прямо с берега в речку. Маруся стала легче, гибче и юрче. Она бегала босиком, загорела, свистела в два пальца. Бегала она быстрее всех: ни одна из подруг не могла за ней угнаться.

Уши ее оказались необыкновенно чуткими, а глаза зоркими. Ни появившаяся за ночь тонкая муравьиная дорожка, проложенная в песчаной почве сада, ни капля росы, уцелевшая от жадных лучей солнца в чашечке цветка лютика, ни шорох сухой травы, когда ее приподнимает головка родившегося гриба, — не оставались ею незамеченными. В каждом шорохе и свисте она чувствовала свою музыку, которую не улавливали ее подруги, потому что и шелест трав, и писк летучих мышей, и уханье филина казались им обычным, будничным.

Маруся даже научилась косить. Правда, это было уже во второе лето, после восьмого класса.

Косить ее учил широкоплечий и неуклюжий парень с ямочкой на квадратном подбородке.

— Значит, вас косить научить? — обратился он к Марусе, когда председатель колхоза подвел к нему девочку. Он разговаривал с ней, как со взрослой. — Что ж, с удовольствием. Но все-таки почему вы вздумали? Это дело трудное.

— А мне нравятся трудные дела.

— Что ж, ежели так, поучим. — Он поднял косу. — Это вот коса. Значит, это будет сама коса, а это палка — косье. Ну, ручка, другими словами, рукоятка. У самой косы — пятка. Первее ее — носок, значит. Косить нужно — нажимать на пятку. На носок не гнуть, потому что коса зарываться в землю будет, и травы под корень не срежете, а только верхушки срезать будете. Вот — смотрите. — Он провел косой по траве, смахнув только длинные стебли фиолетовых колокольчиков. — А по правилам — смотрите. Он налег на косу, и она, легко вонзившись в самую гущу трав, в мгновенье ока смахнула влево охапку цветов и пырея. — Еще! — сказал он, и коса добавила: ж-жиг! ж-жиг! — И в траве образовалась чистая полукруглая плешинка, хоть танцуй на ней.

— Дело это нехитрое, если только навостриться. Ну, давайте вместе сначала. Берите косу, как будто вы косить собрались, а я сзади встану. Так. Замахиваемся — р-раз!

Коса воткнулась в землю.

— Ничего! — ободрил Марусю парень. — Пойде-ет!

И действительно, через полчаса коса сладко свистела, срезая росистую траву. Слушая эти звуки, Маруся чувствовала себя самой счастливой из людей. Она думала, что хорошо бы вот так и день, и два идти мелкими шажками вдоль луга и косить, косить, косить, упиваясь ядреными звуками срезаемой травы. Пусть луг будет до горизонта, пусть раскинется дальше — счастье идти вперед с косой и срезать травы. Она вспомнила свой бред во время болезни — человека, идущего к далекому огоньку по снежной равнине, и в ее сознании снежное поле превратилось в луг, а человек — это снова она, с косой в руках идущая к далекой цели.

Чуть ли не весь покос — первую страду деревенского лета — Маруся работала в колхозе.

Там же, в деревне, было положено начало ее спортивным увлечениям. Подруги говорили ей: «Ты — ветер! У тебя будет слава!»

В конце лета, на первых же школьных соревнованиях, Андрей Михайлович Фоменко сразу же заметил ее и объявил:

— А с тобой я буду разговаривать отдельно.

Через год Маруся Лашкова уже была одной из лучших бегуний города. На спартакиаде быстрее ее пробежала только Женя Румянцева.

Так за какие-нибудь два года преобразилась до неузнаваемости девочка из города Чесменска, когда-то любившая тепло и домашний уют, конфеты и красивые платья. И никто, никто не помогал ей сначала. Лучшими советчиками ее были книги.

РОМАНТИКА

Саша Никитин приехал в Белые Горки за два дня до прибытия первой группы школьников. Так было нужно: Андрей Михайлович, который выехал из Чесменска еще раньше, и Никитин должны были принять лагерь и подготовить его к началу спортивных занятий.

Спускался вечер. Солнце уже коснулось своим огненным краем верхушек леса. Поезд свистнул, нарушая деревенскую тишину, зашипел и исчез в лесу. На Полустанке, кроме Саши, не осталось ни одного человека.

Саша тронулся в путь.

Узкая тропинка извивалась сначала среди кустарника и молодых деревьев, изредка возвышающихся над густым подлеском. Скоро начался лес погуще, и огромные, торжественные тополя Полустанка скрылись из виду. Вокруг было настолько тихо, что Саша уловил слабый писк каких-то зверьков и шум крыльев ястреба, который несколько раз проносился в горячем, еще прозрачном, но уже синеющем воздухе. Зеленые ели, серебряные березы, бронзовые величественные сосны застыли в тишине: ни один листок, ни одна иголка не шевелились. Глубина леса тонула во мраке, но на дороге еще мелькали багровые и алые проблески заката, отражаясь на стволах берез и сосен.

Вдруг в томительно-душный застывший воздух ворвалась резкая, отрезвляющая волна сырости. Саша сделал пять-шесть шагов, чувствуя, как влажная свежесть глушит сладко-дурманящие запахи смолистой хвои и листвы.

«Река!» — подумал Саша.

Лес расступился. Широкая лощина рассекала его. За ней, далеко впереди рисовалась резкая кромка деревьев, а над нею вечерние густо-синие, фиолетовые и пурпурно-алые краски догорающего заката. Лощину заполнял густой синеватый сумрак.

Саша сделал еще несколько шагов и увидел расплывчатые очертания перил мостика, какие-то белые свеже-отесанные доски и бревна. Они спускались куда-то вниз, в клубящуюся седую темноту. Никитин вступил на колеблющиесядоски, кое-как набросанные на массивные бревна, и остановился, занеся ногу над черной дырой. Мост посредине рухнул, в проломе чернели сваи, расщепленные доски и между ними струилась темная, кое-где отделанная серебром вода…

Мост ремонтировали, но сделано было еще мало.

«Вот это здорово! Как же я переберусь на ту сторону? — подумал Саша. — Прыгать с коряги на корягу рискованно, наверняка плюхнешься в грязь…»

Он вернулся на берег. Темнота становилась все гуще, все непроницаемее.

«Ну-ка, поищу брода правее», — решил Саша и пошел по берегу, заросшему мелкой травкой.

Но через два шага почва заколебалась под ним, и нога погрузилась в холодную грязь.

Саша торопливо выбрался из болотистой низины и пошел лесом, как ему казалось, параллельно руслу реки. Чаща делалась все реже и реже, и вот, наконец, впереди забелело…

Неожиданно открылась просторная поляна. Вокруг нее чуть слышно дрожал листьями осинник.

«Уклонился в сторону. Река левее. Надо свернуть», — подумал Саша и в ту же секунду наступил на что-то твердое, но, несомненно, живое, отскочил, Споткнулся и упал лицом в мокрую от росы траву.

Сзади него раздался испуганный женский крик:

— Ой! Чего тебя носит по ночам, рогатая образина! Ну, пошла-а! Еще задавит вот так…

По-видимому, и «рогатая образина» и все остальное относилось к Никитину. Он сел, ощупал расцарапанную переносицу и сказал:

— Может быть, образина, не спорю. Но только не рогатая, это уж я точно знаю.

Кто-то торопливо вскочил с земли, и Саша разглядел еле уловимый тонкий девичий силуэт.

— Простите, простите! — испуганно воскликнула девушка. — Я только забылась… еще и не спала… И вдруг мне показалось, что на меня наступила корова…

«Какой знакомый голос!» — подумал Саша.

— Но это был я, а не корова, — сказал он.

— Теперь я понимаю, что вы. Но спросонья думала, что корова. А вы — кто?

— Путник.

— Путники — это днем. А ночью…

— Бродяги? — опередил ее Саша.

— Я уж не знаю… Только голос ваш мне знаком…

— И мне тоже! — обрадовался Саша. — Вот история!

— Вы — местный?

— Да не-ет. Чесменский.

— Я тоже.

— Из Ленинской?

— Из Макаренко.

— Так кто же вы?

— А вы?

— Вот история! — повторил Саша. — Давайте гадать.

— Зачем же гадать? — Девушка нагнулась, пошарила под ногами, и через секунду ярко вспыхнула спичка.

— Маруся Лашкова!

— Саша Никитин!

Эта восклицания раздались одновременно.

На Сашу глядели два больших, при слабом, трепетном огоньке спички кажущихся просто огромными, глаза. В них смешались и радость, и удивление, — впрочем, удивление скорее всего было выражено в чуть изломанных, крылатых бровях, всегда таивших в себе возможность стремительного полета. А в глазах, в глазах же была одна радость. Глаза вспыхнули вместе со спичкой и, казалось, ярко осветили Сашино лицо. Именно такое ощущение испытал он.

— Почему ты здесь?

— Как ты сюда попала?

И снова два голоса раздались одновременно.

Спичка погасла. В черной, почта непроницаемой темноте Саша почувствовал, что Маруся дует на обожженные пальцы.

— Да, я забыла: ты в лагерь, — сказала она.

— А ты?

— Я каждое лето провожу в деревне. Здесь, в Ивантеевке.

— А в лесу?..

— Саша, ты не будешь смеяться? — наконец спросила она.

— Никогда!

«Как здорово, что я встретил ее!» — мелькнуло у Саши. Он сразу же забыл и о рухнувшем мостике, и о грязных, испачканных в болоте тапочках, и об Андрее Михайловиче, который сейчас ждет его…

— Я испытываю свою волю, Саша, — тихо сказала Маруся. — Преодолеваю… понимаешь?

— Вот здорово! Но, значит, я тебе помешал?

— Нет, что ты! Я уже испытала. Совсем не страшно!

Тут Маруся виновато засмеялась и поправила себя:

— Впрочем… вообще-то страшновато было. Но я пересилила и уже засыпала!

— Вот здорово!

— Что здорово?

— Что мы встретились.

— Да, я очень рада.

— Понимаешь, мы были плохо знакомы.

— Нет, я тебя хорошо знала.

— Я понимаю. Мы вообще были…

— Я всегда… Я давно уважала тебя. Как спортсмена и вообще… Правда, правда!

— Вообще-то я тоже, — смутился Саша. — А знаешь что… мы останемся в лесу?

— Конечно!

— Здорово!

— Ты все время говоришь — «здорово» и «вот здорово». Это у тебя хорошо получается.

— Почему?

— Хороший голос… тон.

— Ну, ладно, — пуще прежнего смутился Саша. — Мы разведем костер?

— Конечно!

«А она все время говорит „конечно“!» — подумал Саша.

— Слушай… какая тишина…

Саша замер. Ни одного движения, ни одного звука… Тишина и в самом деле была необыкновенная!

— Какая тишина! — с приглушенным восторгом повторила Маруся. — Кажется, слышно, как мерцают звезды… Ты слышишь?

— По-моему, нет…

— И еще что-то, тук-тук, Тук-тук, тук-тук…

— Это же сердце бьется! — засмеялся Саша.

— Да, правильно. Бьется сердце… бьется сердце… бьется сердце, — несколько раз прошептала Маруся. — И слышно, как мерцают звезды.

— Ладно, я за хворостом!

Весеннее половодье щедро разбросало по поляне сухие сучья, какие-то колья, хрусткий, почти обуглившийся на солнце валежник. Саша быстро собрал целую груду топлива, наломал сучков потоньше и посуше, зажег попавшийся под руку завиток бересты. От первой же спички побежали по тонким прутикам валежника слабенькие, но уже юркие и таящие в себе огромную силу огненные язычки, они сплетались друг с другом, росли, лизали воздух, образуя красный горячий букет. Весело и звонко затрещал хворост, словно внутри костра что-то стало лопаться. Саша стал подбрасывать в огонь сучья и поленья. В небо рой за роем полетели золотые искры. Поляна осветилась. Багровый отблеск упал на осинник, багровый свет заплясал в воздухе.

Маруся сидела на коврике, укрыв босые ноги тонким, солдатского образца одеялом и глядела, глядела на огонь безотрывно.

— Искры! — мечтательно прошептала она и с радостной завистью вздохнула. — Как горящие капли крови благородного сердца Данко! Ты любишь Горького, Саша?

— Да, люблю…

— Как я чувствую, как я понимаю Данко! — воскликнула Маруся. — А «Песня о Соколе»! «Безумство храбрых — вот мудрость жизни! О, смелый Сокол! В бою с врагами истек ты кровью… Но будет время — и капли крови твоей горячей, как искры…» — понимаешь, Саша, как искры! — «…как искры, вспыхнут во мраке жизни, и много славных сердец зажгут безумной жаждой свободы, света!»

Она снова завистливо вздохнула и продолжала:

— Я люблю все, что написал Горький… кроме «Клима Самгина». Люблю Павла Власова… «Человек партии, я признаю только суд моей партии и буду говорить не в защиту свою, а — по желанию моих товарищей, тоже отказавшихся от защиты», — с презрением глядя в темноту, на предполагаемых судей, сказала она. — Но особенно я люблю «Девушку и Смерть». Как я люблю это произведение… Вот послушай!

Маруся вскочила, отступила в тень и, не жестикулируя, без всяких движений начала:

— poem-

«Что ж, — сказала Смерть, — пусть будет чудо!

Разрешаю я тебе — живи!

Только я с тобою рядом буду,

Вечно буду около Любви!»

С той поры Любовь и Смерть, как сестры,

Ходят неразлучно до сего дня.

За Любовью Смерть с косою острой

Тащится повсюду, точно сводня.

Ходит, околдована сестрою,

И всегда на свадьбе и на тризне

Неустанно, неуклонно строит

Радости Любви и счастье Жизни.

— poem-

Маруся медленно присела, спросила:

— Хорошо, правда?

— Здорово! — сказал Саша.

— Замечательная сказка. Я вообще очень люблю стихи. Они быстрее до сердца доходят, чем проза… Конечно, и хорошая проза тоже. Когда я еще училась в шестом классе, учительница прочла нам по-немецки стихотворение Генриха Гейне «Лорелея». У этого стиха такой сказочный ритм, что все были покорены… и заслушались. И вот я решила изучить немецкий язык, чтобы читать Гейне на его родном языке. Сейчас я хорошо говорю по-немецки и еще буду совершенствоваться. Я хочу овладеть им по-настоящему, чтобы разговаривать без акцента, будто я родилась где-нибудь на Рейне.

— Я бы не хотел родиться на Рейне, — прервал ее Саша.

— Конечно, и я бы. Это я так. Я родилась в самом центре России, на реке Клязьме. А вообще-то… а вообще-то я родилась…

Маруся замолчала.

Саша ждал, исподтишка наблюдая за ней. Она была в ситцевом цветастом сарафане, загорелые плечи ее казались в отсветах пламени бронзовыми, а густые и пышные вьющиеся волосы были цвета натертой до блеска латуни. И в то же время она, с ее круглыми, отмеченными ямочками щеками, маленьким прямым носом и запекшимися под цвет вишневого сока губами, была такой живой и нежной, что Саше вдруг захотелось погладить ее.

«Какая она красивая!» — подумал он, и кровь бросилась ему в лицо.

Впервые в жизни он ощутил к девушке какое-то необыкновенное, нежное и очень стыдное чувство, совсем не похожее на все то, что он испытывал раньше.

— Ты знаешь, о чем я думаю? — спросила Маруся, не глядя на него. — Сказать тебе?

— Скажи.

— Вот о чем. Люди давно познали радость победы, горечь бесценных утрат, сладость подвига, захватывающие дух путешествия, битвы, пылающую в груди благородную страсть борьбы и многое другое, великое. Эти чувства заставляли их писать такие заманчивые стихи, которые до сих пор волнуют нас. А мы… Я иногда думаю: век захватывающих географических открытий, пламенные годы революции, гражданской войны, — все это прошлое. Мы вошли в жизнь уже тогда, когда она была расчищена для нас нашими отцами… Скажи, я говорю красиво, да?

— Да… нет, нет, ты очень хорошо говоришь!

— Просто нельзя сказать об этом простыми словами. Вот. Мне хотелось бы испытать тревогу борьбы, радость трудной победы. Понимаешь?

— Еще как! — воскликнул Саша и тоже вздохнул, только вздох его был совсем невеселый, вздох был почти безнадежный. — На нашу долю ничего этого не осталось. А если бы я родился вместе с отцом, через год… даже меньше, я брал бы Перекоп! А теперь через год я буду сидеть над учебниками, готовиться в институт. Только нет, никаких институтов, я иду в армию! Я буду военным! Я хочу быть командиром! А ты? Кем хочешь ты?

— Я пошла бы тоже в военные… Но девчонок ведь не берут!

— Можно добиться!

— Можно, конечно. Есть женщины-летчики. Но летчики меня не увлекают. Я люблю землю. Понимаешь? Вот эту… чтобы ходить по траве. И еще хорошо бы… хорошо бы пойти в разведчики, — мечтательным шепотом произнесла Маруся. — Где-нибудь в логове у фашистов. Жить, разведывать, выполнять боевые задания!..

— Это здорово — в разведчики!

— Да. Как ты думаешь, долго мы будем жить в мире с фашистами?

— Не знаю, Маруся…

— Они ведь детей убивают, женщин. Я бы никогда, никогда не мирилась с такими!

— Значит, нужно. Товарищ Сталин знает.

— Да, он, знает… Ты смотри, костер почти потух, и стало совсем темно! И даже страшно!.. Какие мрачные тени вдали!..

— Это осинник, Маруся.

— Боже мой, как я далеко увидела сейчас!.. И как темно, мутно там! Не вовремя мы родились, Саша!

— Мы опоздали, это правда, — согласился Никитин и стал опять раздувать костер, с опаской поглядывая по сторонам.

Костер разгорелся. Брызнул ввысь новый рой золотых искр. Мрачная темнота, вдруг испугавшая Марусю, отступила.

Но разговор уже больше не клеился. Маруся стала зевать.

— Я лягу, наверное, — сказала она. — Вот тебе одеяло, а я на коврике. Ночь теплая и костер… не замерзнем. Утром нас разбудят птицы.

Саша разостлал одеяло шагах в десяти от Маруси, по другую сторону костра, и тоже прилег. Нежное и стыдное чувство, от которого у него загорелись недавно щеки, снова вернулось к нему. Он глядел на бронзовое плечо Маруси и с замирающим от счастья сердцем думал, что всю ночь мог бы тихонько гладить его. Но сделать этого нельзя. Нельзя даже близко подойти к Марусе. Можно только глядеть… хотя и глядеть тоже нельзя, нехорошо так глядеть!

— Маруся? — прошептал Саша.

Девушка не ответила: она спала.

Саша поднялся и укрыл ее одеялом. Маруся сладко, благодарно чмокнула в ответ губами.

Спать Саша, конечно, не мог, не имел права. Он чувствовал себя часовым на ответственном посту, бессменным часовым, не могущим сомкнуть веки ни на одну минуту. Он будет всю ночь, до самого рассвета ходить, ходить по поляне и сторожить покой девушки, и даже тогда, когда взойдет солнце, он все равно будет ходить, готовый ко всяким неожиданностям. Если нужно, он будет сторожить и день, и еще ночь. Он сильный, смелый, мужественный. Он — на посту.

Грозно поглядывая в темноту, Саша делал круг за кругом. Из-под ног он поднял крепкую, твердую палку и держал ее, как винтовку. Спи, Маруся! Спи спокойно, Маруся! Пусть кто-нибудь подойдет!.. Пусть нападут враги!.. Саша будет драться, как лев. он уничтожит всех, — пусть их будет тысяча, две тысячи! И снова — круг за кругом, круг за кругом. Тверже шаг! Не смыкай век! Гляди в оба! Слушай тишину. Слу-у-ша-ай!

Спит Маруся… Спит поляна… Спит вся советская страна… Не спят только часовые. Ходят по родной стране часовые. Ходит по земле Саша Никитин, часовой. Слышишь, страна, как бьется его сердце?

В ПОЛОТНЯНОМ ГОРОДКЕ

Через три дня полотняный город, выросший на опушке леса, рядом с тремя дачами, принадлежащими городскому отделу Осоавиахима[27], впервые был разбужен звуком горна.

Подъем!

Из палаток пулями выскакивали в одних трусах школьники, — теперь они назывались «курсантами».

Физзарядка в строю — по команде. Пятнадцать минут.

Потом — водные процедуры: мыло, щетки, зубной порошок. Нестройные очереди возле длинных умывальников. Бульканье сосков и фырканье. Скорее!

И — в речку. Плавание, ныряние. Всего десять минут.

Строй. Перекличка по отрядам.

Рапорт начальнику лагеря.

Завтрак. Вкусная, с дымком каша. Горячий кофе, хлеб с маслом. Полевая кухня!

После завтрака — два часа обязательных занятий.

Инструкторы Осоавиахима строгие, как строевые командиры.

Хороша ты, весела, беззаботна такая жизнь в пятнадцать-семнадцать лет! Даже наряд вне очереди — и то великое удовольствие. Десять нарядов? Ладно!

Горн, горн, горн звучит…

Подъем!

Горн, горн, горн звучит…

Отбой!

И снова — утренний горн.

Солнце над головой. Облака ниже солнца. Птицы ниже облаков. Ветер ниже птиц. Ветер омывает грудь и развевает волосы. Жизнь удивительно прекрасна!

Отряд Саши Никитина изучал по плакату конструкцию и взаимодействие частей станкового пулемета.

Отряд Всеволода Лапчинского — топографию.

Третий отряд — схему устройства танка.

Четвертый — дежурный: кухня, наряды, разные работы.

И так — по очереди.

Во второй половине дня — спорт: волейбол, беговые дорожки.

Строгий, четкий и веселый распорядок дня.

Жизнь ста двадцати школьников прочно установилась и стала привычной с первых же дней. И только одно таинственное событие нарушило ее течение.

Случилось это перед рассветом.

Олег Подгайный рассказывал после так:

— У меня такой характер: с вечера я сплю как убитый, а под утро начинаю отходить, и тогда меня муха разбудит. Я — чуткий! И вот я уснул с вечера, ничего не думая, потому что был в наряде и целый день колол дрова. Вдруг, когда я стал уже отходить, то есть проснулась во мне чуткость, я…

В общем, Олег вдруг открывает глаза и видит, что в палатку заглядывает некая разбойничья рожа, — он так и говорит всегда: рожа. Олег хочет закричать, но рожа исчезает, и Олег думает, что ему эта чертовщина просто-напросто почудилась. Но проходит минута — и рожа снова появляется. В ту же секунду в палатку лезут «какие-то двое», хватают Олега за руки, зажимают рот. Олег чувствует, что ему скручивают руки. Тогда он смекает, — Олег так и говорит: «смекает», — и бьет ногой соседа. Сосед вскакивает и орет благим матом. «Какие-то двое» пытаются улизнуть, но Олег кидается одному из них на спину, цепко держится и выскакивает, из палатки верхом, как на черте, — он так и говорит: «на черте». «Бес» визжит и пытается укусить Олега. Олегу приходится соскочить на землю. «Бесу» этого только и нужно. Он стремительно кидается к лесу. Горнист играет тревогу. «Курсанты» ошалело выскакивают из палаток. А из лесу доносится свист и смех. Олег уверяет, что смех прямо-таки разбойничий. Другие говорят, что смех — явно мальчишеский. Но так или иначе — соседи по палатке подтверждают, что «неизвестные личности» пытались похитить Олега. Именно Олега, а не кого-нибудь другого. Олег ходит гоголем и показывает всем пугач, оброненный «разбойниками». У него даже возникает подозрение: не шпионы ли это? Впрочем, шпионы с пугачами не разгуливают, и это подозрение сразу же отпадает. Очевидно, таинственные похитители — рангом пониже, возможно, какие-нибудь хулиганы… Большинство предполагает, что это — деревенские мальчишки-озорники.

И все-таки дело серьезное, и Андрей Михайлович Фоменко распоряжается удвоить ночные посты.

Олег Подгайный становится знаменитостью. Пугач, так счастливо доставшийся ему, приобретает качество драгоценности. И в то же время он — боевая реликвия, трофей, талисман. Днем Олег носит его на специальном шнурке — через плечо, ночью кладет под подушку.

На этом таинственная история не кончается. Дня через три Олег просыпается, сует под подушку руку: пугача нет! Пугач исчезает бесследно. Но Олег-то хорошо помнит, что клал его на место, а часовые уверяют, что ни одна живая душа не побывала в ту ночь на территории лагеря.

Чертовщи-и-инка!

Больше до поры до времени никаких событий в лагере не случилось.

Саша Никитин, который считался одним из помощников Андрея Михайловича, имел возможность по вечерам отлучаться из лагеря до двенадцати часов. Почти каждый день он бывал в деревне Ивантеевке, у Маруси Лашковой. Раза два он ходил с ней в дачный парк на танцы. Она очень легко и красиво вальсировала. Саша был счастлив. Теперь ему казалось странным, как это он раньше мог жить без такой замечательной дружбы!

Но однажды Андрей Михайлович сказал, что всякие отпуска он отменяет: пора начинать военную игру.

Вот тогда-то и начались в лагере главные события, те самые, которые и привели Сашу Никитина в заброшенную избушку лесника.

ВОЕННАЯ ИГРА

Военной игрой, по плану, должна была начаться лагерная жизнь школьников. Военной игрой же, второй по счету, она должна была и закончиться.

Но уже на месте было решено немного отсрочить первую игру: школьникам требовалось некоторое время, чтобы освоиться с обстановкой, почувствовать себя «курсантами», втянуться в лагерную жизнь. Первая военная игра переносилась на девятый день.

Между тем все ждали ее с нетерпением. Еще заранее, в городе, было известно, что «курсантов» разделят на две равные группы — «синих» и «зеленых». «Синие» начнут наступать, «зеленые» станут обороняться. Если в течение пятидесяти часов «синие» не захватят знамя «зеленых», они проиграют. Во второй игре роли переменятся: наступать будут «зеленые».

Всем, конечно, хотелось наступать.

Основным условием игры ставилась честность.

Ни о каком оружии, конечно, и речи быть не могло. От «курсантов» требовалось: первому ударить противника по плечу. В этом случае противник выходил из строя, отдавал специальный номерок победителю и возвращался в лагерь. Таким образом, победить должен был тот, кто хитрее, ловчее, сноровистее, кто выдержаннее и выносливее. За большее число «номерков» рядовым «курсантам» устанавливалась премия.

Условия игры были очень интересными и волнующими: никому, разумеется, не хотелось в первые же часы выбывать из строя и скучать в специально отведенном месте. Но в то же время все были готовы и к этому. На войне, как на войне!

Пятьдесят часов школьники должны были провести вне лагеря, в лагере оставался лишь штаб «синих» да охрана штаба. Пятьдесят часов — в полевых условиях: питаться сухим пайком, спать где придется и когда придется. По этому поводу среди организаторов лагеря долго шел спор: одни с ужасом уверяли, что школьники, — мальчики, говорили они, — чуть ли не погибнут в этих «нечеловеческих условиях», другие спокойно доказывали, что, наоборот, школьники, — они не называли их мальчиками, — станут еще здоровее и выносливее. К счастью ребят, победили те, которые не считали их маменькиными сыночками. Победил здравый смысл.

Итак, штаб «синих» оставался в лагере. Штаб «зеленых» и заветное знамя переносилось на три километра западнее, за озеро, на территорию пустовавшего в то лето военного полигона. Там стояло три нежилых домика. В одном из них и должно было находиться знамя.

Линия фронта, или граница, проходила в километре от лагеря. По всей ее линии «зеленые» могли выставить заградительные посты. Но это уже зависело только от них. Никто не упрекнул бы «зеленых», если бы они сосредоточили все свои силы в непосредственной близости от знамени.

Очень интересная предстояла игра!

На восьмой день вечером состоялся совет командиров, Условились так: Фоменко командует одной группой, его первый помощник, инструктор городского отдела Осоавиахима, — второй. В группу к Фоменко вошли отряды Саши Никитина и Всеволода Лапчинского. Теперь оставалось одно: определить стороны. Бросили жребий — и группе Фоменко выпало быть «синими». Наступать!

Саша только этого и ждал.

На другой день утром «зеленые» покинули расположение лагеря и скрылись в лесу. Шесть часов им дано было на подготовку к обороне. Ровно в три часа дня по окрестностям разнесся басовитый звук гонга. Военная игра началась!

«Синие» могли немедленно броситься в атаку. Могли они ждать до ночи. Могли делать все, что им заблагорассудится, не нарушая условий игры. В запасе у них было пятьдесят часов.

Еще до гонга, в полдень, Фоменко собрал своих старших командиров, чтобы выслушать все советы и предложения. Командиров было четверо: Саша, Ваня Лаврентьев, Всеволод Лапчинский и Вася Иванов, ученик школы имени Макаренко.

— Садитесь, товарищи командиры, — сказал Андрей Михайлович, когда они вошли в кабинет начальника лагеря. — Буду краток. Обстановка такова: «зеленые» занимают позиции, которых мы еще не знаем. Им легче: они спокойно могут ждать, пока мы подойдем, и внезапно ударят нас по плечу. Прошу предлагать планы операций. Кто первый?

Поднялся Лапчинский. Он изложил свой план. Потом говорили Ваня Лаврентьев и Вася Иванов. Фоменко иногда что-то записывал в свой блокнот. Лицо у него было бесстрастное: не поймешь — нравится предложение или нет.

— Ну, а ты, товарищ Никитин? — обратился он, наконец, к Саше. — Что молчишь?

— Я не согласен с выступавшими, — решительно начал Саша. — У меня есть свой план. Смелый план!

Все с интересом посмотрели на него.

— Послушаем, — сказал Фоменко.

— Победу нужно добыть одним ударом. Вы, товарищи командиры, видели, наверное, три плота на этом берегу озера? На них катаются деревенские мальчишки. Я предлагаю сегодня вечером посадить на эти плоты тридцать-сорок человек, — командовать могу я, — и, пользуясь ночной темнотой, переплыть озеро. С первыми лучами солнца мы смело пойдем в атаку и захватим знамя. Я ручаюсь!

— У вас все? — спросил Фоменко. Лицо его оставалось бесстрастным.

— Да. Я настаиваю на этом плане.

— Ну что же, в ваших планах, товарищи командиры, есть очень интересные детали: и у Лаврентьева, и у Лапапчинского, и у Иванова.

Саша встревоженно и ревниво поглядел на Андрея Михайловича. Почему он не назвал его фамилию?

— Но все они, — продолжал Фоменко, — страдают существенными недостатками. Поэтому, сопоставив планы, я предлагаю свой. Наступательные действия слагаются из двух операций. Первая: сегодня и завтра подойти на самые ближние подступы к военному полигону, выведя из строя при этом некоторое количество бойцов противника. Ночью вести только разведывательные действия, дав возможность большинству бойцов отдохнуть. Вторая: завтра с наступлением темноты начнем атаку на штаб «зеленых», разгадав предварительно место его нахождения. Если не удастся захватить штаб ночью, сделать это послезавтра утром. Причем наступательные действия завтра будет вести только одна часть армии, в которую войдут бойцы из обоих отрядов, — пусть «зеленые» думают, что наступают оба отряда. Вторая же часть вступит в бой только ночью, перед самым штурмом. Свежие силы решат, я думаю, исход схватки.

— Значит, половина армии целый день будет бездельничать? — удивился Саша.

— Сегодня ночью она будет охранять штаб, а завтра днем начнет медленно продвигаться к рубежу атаки, обезвреживая по дороге просочившиеся сквозь первую линию наступления единицы противника. Возражения против плана есть?

— Не-ет! — дружно ответили командиры.

Саша промолчал.

— План становится боевым приказом! — встал Фоменко.

Поднялись и командиры.

— Командующим первой группой наступления назначаю Лапчинского, командующим группой атаки — Никитина. Ровно в четыре часа первой группе начать наступление. Дополнительные указания — после. Выполняйте!

— Есть! — воскликнули командиры.

Один Саша молчал. Лицо его то бледнело, то краснело. Он — командующий группой атаки! Бездельничать в тылу?! Это невероятно!

Лапчинский, Лаврентьев и Иванов ушли.

— Ну, а ты что? — заметив волнение Саши, спросил Фоменко.

— Товарищ командир, разрешите два вопроса? — прерывающимся голосом сказал Саша.

— Давай.

Андрей Михайлович говорил спокойно, без всякой официальности. Этим самым он предлагал Никитину вести разговор в дружеском, домашнем тоне.

Но Саша не пошел на это.

— Почему вы обошли мой план? — напористо задал он первый вопрос.

— Неужели ты не понимаешь, что он сумасбродный? На этом берегу — песчаная отмель и до леса — двести метров. Ночи стали лунными. «Зеленые» перещелкают десант по одному. Не дураки же они. — Фоменко помолчал, внимательно поглядел на Сашу: — Ты на месте «зеленых» учел бы эти плоты?

— Не знаю.

— Я непременно учел бы. И учел бы то, что самый кратчайший путь до штаба «зеленых» — через озеро. Нет, от твоего плана попахивает авантюркой.

— Вы думаете?

— Это ясно, как божий день. Как говорил у нас в Одессе старый добрый еврей Хаим: «Мне не нужно видеть сала, я вижу его запах».

Фоменко засмеялся, вызывая Сашу последовать его примеру.

— Хорошо, — хмуро продолжал Саша. — Почему же я, — он нажал на «я», — должен сидеть в тылу?

Фоменко тоже нахмурился.

— Значит, так нужно, — сказал он. — Знай одно: ты назначен вовсе не случайно. Ты думаешь, лагеря, игра и все — только для того, чтобы школьники приятно провели лето? Вовсе нет. Есть другие, более простые способы приятно провести лето. Мы должны научиться. Многому научиться. Смелости, ловкости, выносливости, выдержке. И дисциплине в том числе. Это, пожалуй, самое важное. У тебя все?

— Да, все. Только, Андрей Михайлович, есть хорошая русская пословица: смелость города берёт!

— Не всегда! — отчеканил Фоменко, встал и расправил складки на гимнастерке. — Командир Никитин, выполняйте приказание!

— Есть, выполнять приказание!

Никитин повернулся кругом и отошел, как и положено солдату.

На войне как на войне.

СМЕЛОСТЬ, КОТОРАЯ ЯКОБЫ ГОРОДА БЕРЕТ

— Значит, Ваня, так, — полушепотом говорил Саша Никитин Лаврентьеву, — в двенадцать часов ты выведешь отряд к озеру.

— Ясно.

— На двенадцать часов меня вызывает Фоменко. Я думаю, задержусь не более часа. Если же в час, ровно в час, понимаешь, меня не будет, сажай отряды на плоты и переправляйся. Я вас догоню. В крайнем случае, найду на том берегу. Сбор в соснячке: Все понял?

— Все ясно. Хотя это, конечно, нарушение приказа…

— Я отвечаю! Смысл моего плана ты ведь понимаешь?

— Смелый план. Думаю, удастся.

— А победителей не судят! Докажем Андрею Михайловичу, на что способна Ленинская школа.

— Одно меня смущает: не оставляем охраны…

— Оставь три человека. Для виду. Неужели ты думаешь, что «зеленые» полезут в эту ночь к нам? Они знамя берегут. Это же ребенку понятно.

— Вообще-то, конечно…

— Действуй. Знамя наше!

— Сейчас без пятнадцати двенадцать. Пора выводить.

— Давай!

Луну закрыло темное облачко. Земля мгновенно погрузилась в густую, почти непроницаемую тень.

— Эх, облаков бы побольше! — прошептал Саша, с нетерпением дожидаясь, когда мимо него пройдут бойцы отряда.

И вот бойцы, один за другим, прошли и исчезли во тьме.

Саша облегченно вздохнул. Операция началась! Теперь уже никто, кроме «зеленых» не помешает ее осуществлению. А «зеленые», разумеется, и не догадываются о ней. Завтра Саша вручит Андрею Михайловичу отбитое у «зеленых» знамя!

Теперь можно было идти к нему.

«Только бы не понадобился командиру мой отряд до утра!..»

Фоменко сидел за столом и изучал план местности. Когда Саша вошел, он поднялся, оживленно сообщил:

— Получено донесение от Лапчинского. Есть успехи!

— Какие?

— Читай.

Саша взял листок, прочитал:

«Выведено из строя девять бойцов противника, наши потери — одиннадцать человек…».

— Ничего себе успехи! — усмехнулся Саша. — Это ведь Пиррова победа!

— В наступлении всегда больше потерь, чем в обороне. Важно то, что все группы отряда Лапчинского вышли в назначенное место и затаились там на ночь. Они находятся в семистах метрах от военного полигона. Вот, смотри, где. — Фоменко начертил на плане крестик.

— Да, близко.

— Бойцов уложил спать?

— Уложил, — пробормотал Саша.

— Можно отдохнуть часика три…

Фоменко не успел договорить.

— Трево-ога!.. — донесся вдруг испуганный крик часового.

Крик оборвался. С улицы раздался шум какой-то возни.

— Что за черт! — Фоменко подскочил к окну, распахнул его. — Кто там? Кто-то бежит! Сюда бегут!..

Затрещали под чьими-то ногами ступеньки крыльца.

— Саша, где твои бойцы?..

Распахнулась, как под напором ветра, дверь.

В кабинет начальника лагеря ввалилась толпа подростков с красными звездами на груди.

— «Зеленые»? — выкрикнул Фоменко.

— Мы — «красные»! — ответил гордый голос.

— Что за чепуха! — пробормотал Фоменко.

Толпа расступилась и пропустила вперед паренька лет шестнадцати. С первого же взгляда можно было определить, что это — атаман. На голове у него была кавалерийская фуражка, застегнутая ремешком под подбородком. На груди перекрещивались самодельные пулеметные ленты, похожие на патронташи. В руке паренек держал грозное деревянное оружие, напоминающее и меч, и саблю. Как и у остальных, на майке сияла у него красная пятиконечная звезда, майку перерезала широкая красная полоса, — очевидно, высший знак отличия.

Какое горделивое и победоносное выражение было на лице паренька! Губы плотно сжаты, брови сведены на переносице, взгляд метал молнии. Опираясь на саблю, атаман стоял в пяти шагах от Андрея Михайловича и многозначительно молчал. Воинство его тоже не издавало ни звука. Молчали и Фоменко с Никитиным.

— Вы арестованы! — наконец сказал атаман.

— Что за чепуха! — повторил Фоменко. — Кто вы такие? Вы знаете, что здесь военный лагерь?

— Мы все знаем! — сказал атаман.

Саша сделал шаг к окну.

Атаман насмешливо посмотрел на него, снисходительно заметил:

— Под окном стоят. Так что напрасно. Вы арестованы.

— А ну, убирайтесь вон! — закричал Саша.

— Потише, потише!

— Я говорю еще раз: убирайтесь вон, иначе вас…

— Связать! — спокойно приказал, атаман и протянул в сторону Саши руку.

В ту же секунду к Саше кинулись человек пять. Они скрутили ему руки, связали.

— Нет, это безобразие, ребята! — начал Фоменко. — Я понимаю, что вы играете, но у вас, по всей вероятности, отряд анархистов и хулиганов, а не советских школьников.

— У нас дисциплинированный отряд! — перебил его атаман. — Мы обращаемся с вами, как с пленными. Мы не просили вас сюда, на наши земли, вы сами приехали. Отведите арестованных в крепость, — приказал он одному из своих помощников.

— Есть, товарищ маршал! — отчеканил тот, ударив пяткой о голую пятку.

Саша засмеялся, услышав это.

— Чего лыбишься? — накинулся на него атаман. — Думаете, у вас одних серьезная организация? Мы еще дисциплинированнее вас!

— Саша, где твои бойцы? — второй раз спросил Фоменко.

Никитин ничего не ответил.

— Да, кажется, вы дисциплинированнее, — тихо заметил Андрей Михайлович.

— Вас мы связывать не будем, — обратился к нему атаман, которого его помощник назвал маршалом. — Вы — старший, взрослый. Подчиняйтесь дисциплине.

— И вы надолго меня арестовываете? — улыбаясь, спросил Фоменко.

— Это зависит от того, скоро ли мы разгромим вашу армию.

— Выходит, надолго. — Фоменко покачал головой и вздохнул. — Все дело вы нам, ребята, срываете!

— Ведите, — кивнул своему помощнику «маршал».

— Надеюсь, из кабинета и вообще из лагеря ничего не исчезнет?

— Будьте спокойны! Мы не воришки какие-нибудь. Мы — юная Красная Армия!

Андрея Михайловича и Сашу вывели во двор. Около крыльца понуро стояли со связанными руками часовые.

— Вояки! — бросил им на ходу Фоменко. — Штаб проворонили!..

— Их же тьма!.. — чуть не со слезами выкрикнул один из часовых.

Саша яростно скрипел зубами. Из-за какой-то случайности, из-за этих сорванцов рушится прекрасная операция! Хорошо, если Ваня послушается и поплывет!.. Но там, там, на полигоне!.. Сумеет ли он захватить знамя? Вряд ли! Вряд ли он сумеет! Саша захватил бы, а Ваня… Ваня вряд ли!

Саша скрипел зубами и даже стонал тихонько.

— Ты что? — осведомился у него один из конвоиров. — Руки больно?

— Иди к черту! — огрызнулся Саша. — У нас же боевая игра, а вы нам ее рушите!

— Мы поступаем с вами, как с захватчиками, вторгнувшимися на наши земли. Кто вы такие? Мы переловим вас всех, вот увидите! — пообещал старший конвоир. — И вообще без разговоров. Соблюдайте дисциплину, взрослые ведь люди.

— Да-а, — протянул Андрей Михайлович, — положеньице!..

Пленников ввели в лес. Саша определил, что ведут их в сторону деревни Ивантеевки. Скоро слева будет овраг, потом поляна, за ней снова лес, а потом — Ивантеевка. Так называемая крепость, по всей вероятности, — в Ивантеевке.

Вот, кажется, начинается овраг. Обрывистый склон, заросший диким кустарником…

— Значит, ты поступил по-своему, не выполнив моего приказания? — не оборачиваясь, тихо спросил Фоменко. Он шел впереди, вслед за старшим конвоиром. — Отвечай!

Саша молчал.

— На фронте за это полагается расстрел! — безжалостно продолжал Андрей Михайлович. — Ты угробил отряд. Я отстраняю тебя от командования и вообще вывожу из игры!

Конвоиры засмеялись.

— Поздно отстранять! — сказал старший. — Мы вас сами отстранили.

— Повторите приказание, командир Никитин! — повысил голос Фоменко.

— Есть, отстраняюсь от командования и вывожусь из игры, — сквозь зубы пробормотал Саша.

— Бывайте здоровы, хлопчики! — крикнул Фоменко и прыгнул в овраг.

Затрещали кусты, раздался внизу плеск воды.

Побег совершился так неожиданно, что и Саша, и конвоиры стояли несколько секунд, словно оцепенелые.

Треск кустов прекратился. Установилась тишина.

— Стой, сто-ой! — запоздало заорал старший конвоир.

Саша попытался было последовать примеру Андрея Михайловича, но сзади его уже держали.

Крепостью оказалась самая обыкновенная заброшенная избушка лесника. Сашу втолкнули в нее, развязали руки. Потом заперли дверь.

А на другой день в ту же сторожку втолкнули Бориса Щукина.

ПОМОЩЬ С НЕБА

Все это и рассказал Саша, конечно, без лишних подробностей, Борису Щукину.

Он умолчал только о том, что Андрей Михайлович отстранил его от командования и вывел из игры. Он все еще надеялся, что Фоменко принял это решение вгорячах. Успокоившись, он, может быть, передумает…

И Саша, и Борис понимали, что они в чрезвычайно глупом и смешном положении. Какие-то посторонние мальчишки схватили их и посадили под замок. Кричать, звать на помощь — бесполезно: избушка — в глубине леса, она почти забыта людьми. Да и стыдновато как-то кричать и звать на помощь. Все-таки и Саша, и Борис чувствовали себя взрослыми людьми. Но, с другой стороны, сидеть и «ждать у моря погоды», как выразился Борис, тоже было бессмысленно. Неизвестно, когда мальчишки выпустят своих пленников на свободу. Саша просидел целую ночь. Приближалась вторая ночь. Нужно было что-то предпринимать!

Но что, что? Стены избушки были крепки, дверь захлопнута намертво, окошечки так малы, что протиснуться сквозь них можно было только с трудом. Часовые уже пообещали Саше, что если он высунет голову, они «излупят его палками».

— Как ты думаешь, дверь можно выломать? — после молчания спросил Борис.

— Вряд ли. Я пробовал нажать плечом — даже не трещит.

— А если попробовать им все объяснить?

— Бесполезно. Они воображают себя настоящими бойцами.

— Скверно! — сказал Борис.

И снова наступило молчание.

Борис встал, тщательно ощупал стены, попробовал, крепко ли держится на петлях дверь, заглянул даже в печку… Все напрасно! Избушка была сложена из крепкого, еще не успевшего сгнить дерева, дубовая дверь даже не шелохнулась…

— Да-а… Танк мог бы проломить, а мы… — и Борис безнадежно махнул рукой.

— Я вот что придумал, — заговорил Саша. — Как только наступит ночь, мы возьмем эту скамейку и, действуя ею, как тараном, попытаемся вышибить дверь

— Действительно! Только почему — вечером? Давай сейчас!..

— Нельзя, часовые поднимут тревогу. В лесу у них целая армия. Но не думаю, что они и ночью слоняться по лесу будут.

Борис выглянул в оконце.

Метрах в десяти от избушки прохаживался рыжий. В руках он держал увесистую палку. Кроме рыжего, никого поблизости не было.

— Эй, ты! — закричал Борис. — Где мой рюкзак? Ты ответишь за него головой.

— Никуда твой рюкзак не денется. Он лежит возле двери как вещественное доказательство, — ответил рыжий. — Отойди от окна. И вообще в крепости не положено разговаривать.

— Дай мне сюда рюкзак! — потребовал Борис.

— Отойди, говорю!

— Я п-повторяю, — чуть заикаясь, продолжал Борис, — п-подай рюкзак или сверток с п-продуктами!

— Кренделя — пожалуйста!

— У тебя имеется съестное? — встрепенулся Саша. — Я ведь не ел со вчерашнего вечера!..

Рыжий сунул в окошечко сверток. Саша схватил пирожок с мясом и, уписывая его, весело сказал:

— Теперь мы живем!

Борис тоже проголодался. Несколько минут они молча ели, трудолюбиво работая челюстями.

В это время возле избушки раздались приглушенные голоса.

Борис опять подошел к окну и, стараясь быть незамеченным, прислушался.

Разговаривал рыжий и Васька, те самые воины, которые захватили Бориса в плен.

— Это точно! — шепотом говорил Васька. — Маршал сидит в сарае! Отец его выпорол и запер!

— Хорош маршал! — презрительно процедил рыжий. — Я давно говорил, что он много на себя берет, у нас есть ребята посмелее и поумнее.

— Умнее его никого нет, — не согласился с ним Васька.

— А смелее?

— Ну ты смелее, ты смелее, а что толку? Надо еще башку иметь на плечах.

— Ты думаешь, у меня башки нет?

— Есть что-то вроде, похожее…

— Вот возьму и приму на себя командование!

— Так мы тебе и подчинимся!

— А военную дисциплину знаешь?

— А с самозванцами как поступают, знаешь?

— Ты ниже меня по званию, ты должен мне подчиняться!

— Ты будешь глупости говорить, а я тебе буду подчиняться? Дудки!

— Что у них там? — поинтересовался Саша.

— Раздор в лагере противника.

Васька оказался благоразумнее рыжего. Он переменил тон и миролюбиво спросил:

— Что же нам теперь делать?

— Стоять на посту, как и положено.

— Это начальник лагеря пожаловался, я думаю. Не нужно было бы нападать на них.

— Не твоего ума дело! Вот что: ты сейчас стой, а я побегу домой пожрать. Через два часа, вечером, я тебя сменю. Если что, подавай тревогу: наши посты близко. Понятна задача?

Через минуту рыжий исчез в лесу.

Васька подал пленникам кружку воды, но разговаривать с ними не захотел, предупредив, что если они «станут хорохориться», он примет меры.

— Грозные ребятки, — с нескрываемой завистью сказал Борис и, помолчав, добавил: — Интересная у них, по-моему, жизнь!

— Глупости! — буркнул Саша.

«Он не может простить того, что они взяли его в плен», — отметил мысленно Борис.

— Эх, неужели Ванька не сумел захватить знамя! — тут же воскликнул Саша.

А Борис после этого подумал, что сегодня он уже познакомился бы с академиком Наумовым.

У каждого из них были свои мысли и заботы. Бориса не очень интересовало это самое знамя. Сашу вовсе не интересовала ботаника и все, связанное с ней. Саша готовился в Красную Армию. На разные сельскохозяйственные опыты, скрещивания и диковинные гибриды ему было наплевать! Поэтому оживленного разговора у них все не получалось. Они лишь время от времени перекидывались несколькими фразами и надолго замолкали.

Наступил вечер. Солнце скрылось за лесом. В лесу сгущался сумрак. В избушке стало почти темно.

Вернулся рыжий. Васька побежал домой.

— Начнем не раньше двенадцати часов, — шепнул Борису Саша.

Потянулись долгие, томительные минуты. Дневные звуки заглохли. Становилось все тише и тише. Слышны были беспрерывные шаги рыжего. Время от времени он подходил к двери и, должно быть, прислушивался. Борис и Саша сидели тихо, почти не шевелясь, и бдительный страж удалялся.

Часов в одиннадцать взошла луна. Она заглянула в оконце избушки и осветила ее. Загорелся нежарким огнем бок алюминиевой кружки, что-то таинственно замерцало в углу. За оконцем пронеслась, шумно рассекая бледный воздух своим телом, какая-то ночная птица…

Вдруг Борис вздрогнул и толкнул Сашу в плечо: ему показалось, что на крышу избушки что-то шлепнулось. Саша подтвердил, что он тоже слышал…

Прошло еще несколько невыносимо длинных, изнурительных минут.

И вот Саша и Борис снова услыхали сверху легкие шорохи: словно кто-то осторожно рыл в соломе нору. Избушка лесника была крыта соломой.

— На крыше человек! — уверенно прошептал Саша.

В ту же секунду к ногам Щукина и Никитина упал какой-то твердый предмет. Саша быстро нагнулся, шаря по трухлявому полу руками.

— Что вы тамделаете? — сердито крикнул из-за двери рыжий.

— Здесь крыс много, — не растерявшись, ответил Саша.

— Не съедят! — ухмыльнулся за дверью доблестный страж. Он успокоился.

— Камешек, обернутый бумажкой, — сообщил Борису Саша, найдя под ногами упавший с крыши предмет. — Записка с неба. — Он тихонько засмеялся.

— Читай!..

Саша подошел к оконцу и, расправив бумажку на ладони, с трудом разобрал крупные каракули:

«Позови гада к окну, я прыгну с крыши и начну с ним бороться, а ты вылезай. Олег Подгайный».

— Это Олег Подгайный! — радостно сообщил Саша.

— Олег?!

— Чего, чего вы там переговариваетесь? — снова забеспокоился охранник. — Отойдите от окна!

— Иди сюда, — сказал ему Саша.

— Ну — что?

— Да иди, что скажу. Трусишь, что ли? Боишься?

— Я? Трушу? Боюсь? Ни капельки! — воскликнул рыжий и осторожно подошел.

— Дур-рак! — выпалил в лицо ему Саша.

На одну долю секунды раньше Олег Подгайный, издав пронзительный воинственный клич, упал рыжему на спину.

Рыжий завизжал от страха. Под окном началась шумная возня.

— А-а, р-рожа! Это ты, ты!.. — выкрикивал Олег, крепко оседлав противника и осыпая его ударами.

— Пусти, пусти, пусти! — стонал рыжий, пытаясь сбросить Олега со спины.

— По палаткам лазить! Мирных людей таскать! Наганы воровать! — с жаром продолжал Олег. — Вот тебе, вот тебе! Измаил взят!

— Вперед, Борис! — скомандовал Саша. — Я лезу, помогай мне!..

Саша попытался выскочить на волю, но окошечко было так узко, что плечи его неловко застряли между косяками рам. Он рывком подался назад, потом стал с силой протискиваться — и снова застрял.

Между тем рыжий, как норовистый конь, сбросил Олега на землю. Олег схватил его за ноги и взмолился:

— Саша-а, п-помогай!..

— Стой, Саша, давай я, — быстро предложил Борис.

Никитин молча уступил ему место.

Борис, извиваясь ужом, протиснулся в окно, упал вниз на рука, больно ткнулся в землю носом.

Рыжий уже сидел на Олеге верхом и заламывал ему руки. Борис метким ударом сшиб рыжего набок, крикнул:

— Олег, дверь открой!

— Бори-ис! — ахнул Олег, не веря своим глазам.

— Дверь открывай!

Олег в мгновение ока вынул из колец незапертый замок, отдернул засов.

На волю выскочил Саша.

— Ну, держись, рыжий-конопатый, сейчас я тебе устрою то же, что и ты мне! Саша, Олег, рвите траву, да побольше, — сказал Борис. — Мне нужен великолепный кляп.

Рыжий, рыжий, конопатый
Убил бабушку лопатой![28]
запел Олег и пустился в дикий воинственный пляс. Он плясал вокруг поверженного врага, наверное, так же, как индеец в прошлом веке вокруг пойманного бледнолицего.

— Не ори, — резонно заметил Саша. — Где тут ремешок? Связывайте его, затыкайте рот — и бежим. А он пусть смены дожидается.

— Ну, не-ет! — запротестовал Олег. — Он меня из палатки хотел выкрасть! Я его в плен взял и доставлю живым или мертвым.

— Ладно. Как там дела?

— Отличные дела! Я уже три раза в дальнюю разведку ходил. Четыре номерка имею! И вот этот — пятый.

— А как Ваня Лаврентьев с отрядом действовал? Знамя не захватили?

— Пока нет, но захватим, — решительно заявил Олег. — Я обнаружил, где штаб «зеленых». Впрочем, может, и захватили уже, — спохватился он. — Жаль, если так!

— Тебя прислал кто? — спрашивал Саша.

— Андрей Михайлович. Говорит: «Разузнай, где Никитин, и выручи». Ну я, конечно, разумеется, и выручил.

— Как же ты на крышу залез? — спросил Борис, засовывая рыжему в рот траву.

— Измена-а! — хрипел рыжий. — Все равно-о…

— Очень просто: по сосне. Видите, сосна, и сук от нее над крышей простерся? Я на сосну влез, — рассказывал Олег, — а потом по этому суку — на крышу.

— Ясно, твой метод, — улыбнулся Борис.

— Только за сук уцепился, а этот тип к сосне подошел. Стоит, как тетеря, а я над ним вишу. Красота! Так и подмывало меня: прыгай! Да подумал, догадаетесь ли вы, ведь сосну из окошка не видно. Ну и висел целую минуту, пока он не отошел. Смех!

— Молодец, Олег! — похвалил Подгайного Саша. — Не зря мы тебя в лагеря взяли.

Тем временем рыжий был надежно связан, и как выразился Олег, «лишен силы голоса».

Олег храбрился:

— Я его на плече понесу!

— Как же ты его понесешь? — насмешливо спросил Саша. — Он ведь тяжелее тебя.

— Мы потащим его, как зверя! Привяжем к жерди, на плечи — и айда!

Идея Олега была немедленно принята. Нашли крепкую осиновую палку. Оторвали от рюкзака Бориса лямки. Привязали рыжего к палке, как охотники привязывают убитого волка, — за ноги и за руки…

— Взя-яли!

И торопливая процессия из трех человек исчезла в лесу, похожем в этот ночной час на африканские джунгли.

СЕРГЕЙ ИВАНОВИЧ НЕЧАЕВ И АКАДЕМИК НАУМОВ

Девушка прыгала с вышки.

Она делала уже десятый или одиннадцатый прыжок.

Первые два прыжка она сделала с нижней площадки, но эта высота ее не удовлетворила.

Она влезла на среднюю площадку и упала в воду очень неудачно, подняв целый столб брызг.

Следующий прыжок был не лучше.

Опытные прыгуньи падают в воду с мягким всплеском. Этого нельзя было сказать о девушке: над бассейном каждую минуту раздавался звук хлесткой пощечины.

Девушка прыгала неумело, ударяясь о воду то животом, то боком, то чуть ли не спиной.

Неудачные прыжки причиняли ей боль: тело ее покрылось багровыми пятнами.

Еще прыжок, еще!..

И вот она уже взбирается выше.

Верхняя площадка. Над водой свисает доска.

Девушка несколько секунд стоит неподвижно, глядя куда-то высоко в небо, а потом идет по доске и прыгает с верхней площадки.

Она без страха и без всяких сомнений делает десятый или одиннадцатый прыжок.

Смело, упорно, самозабвенно.

Время — около семи часов утра. Солнце еще не утратило свои ранние золотистые оттенки. Оно светит не жгучим, ярко-белым, а теплым, чуть желтоватым огнем. Над дачным поселком Белые Горки стоит ароматная тишина.

В бассейне, кроме девушки, — никого. Кажется, и поблизости нет посторонних свидетелей…

Впрочем, есть!

В сквере, рядом с бассейном, сидят на скамейке двое пожилых людей в белых костюмах. Один так совсем старик: маленький, сутулый, на щеках морщины, руки, лежащие на коленях, тоже в морщинах. Ему лет шестьдесят пять, но глаза, еще не утратившие яркой синевы, смотрят необыкновенно молодо. Морщинистые, крепкие руки выдают рабочего человека. Наблюдательный человек сказал бы, что старичок потомственный токарь или слесарь, недавно ушедший на пенсию. И наблюдательному человеку поверили бы. А напрасно. В таких случаях легко ошибиться. Слесарь? Нет, не слесарь, а всего-навсего академик. Да, академик Наумов — этот маленький старичок с морщинистыми руками рабочего. Впрочем, свой трудовой путь он начал рабочим, и с тех пор руки его трудились беспрестанно: они знали и холодную тяжесть металла, и шершавую твердость дерева, натирающего мозоли, и влажную мягкость поднятой на лопате земли. Лучше всего руки академика знали землю. Этой земли, сухой и мокрой, животворящей и мертвой, как камень, соленой и пресной, руками его перещупано и перетерто многие тонны. Недаром руки покрылись глубокими темными морщинами! Как прекрасны эти рабочие морщины на сильных руках человека!..

Второй мужчина был лет на пятнадцать моложе академика. Невысокого роста и средней кряжистости, — вовсе не косая сажень в плечах, — он рядом со своим соседом казался гигантом: академик был все-таки очень мал и тщедушен — совсем подросток, если говорить о комплекции.

Второго можно было принять за какого-нибудь младшего научного сотрудника. Костюм на нем был из простого полотна, белые полуботинки — обыкновенные, парусиновые. Лицо — крепкое и смуглое, к тому же загорелое, только верхнюю часть лба, ниже сухих коротких волос, не тронул загар. На лице — выражение внимательности и даже почтительности. Руки, ясно видно, тоже не гнушались черной работы, хотя, конечно, далеко им было до рук академика. В общем, типичный вид младшего научного работника, в полной мере уважаемого академиком. И все-таки этот мужчина не был научным работником и вообще не имел почти никакого отношения к научному миру. В агрономии-то во всяком случае он разбирался совсем мало, знал только, что существует рожь, ячмень, пшеница, а отличил бы ячмень от пшеницы или нет — сказать трудно. Вот он-то как раз и был из потомственных рабочих, сын литейщика и сам в прошлом литейщик — Сергей Иванович Нечаев, секретарь Чесменского горкома партии.

Девушка, прыгающая с вышки, не замечала этих двух мужчин. А они внимательно наблюдали за ней. Они изумленно покачивали головами и глядели на нее с восхищением. Когда она влезла на третью площадку, секретарь горкома поднялся и хотел удержать ее, но академик остановил его движением руки. Секретарь горкома сел, целиком доверяя академику, хотя все время лицо его было напряженным и тревожным. Когда же девушка вынырнула из воды и спокойно поплыла к лесенке, у секретаря горкома вырвалось одобрительное восклицание. Затем он радостно засмеялся и проговорил:

— Завидное упорство.

Академик сказал:

— Мы выстроили за двадцать с лишним лет нашей власти десятки новых городов, оснастили страну индустрией, создали колхозный строй, вырвав из петли собственничества сто миллионов мужиков. Когда мы с тобой вступали в партию, нас было всего двести тысяч, теперь нас миллионы. И все-таки я сказал бы, что мы не сделали ничего, я повторяю, ни-че-го, не воспитай мы вот этих, — и академик ткнул пальцем в сторону девушки, которая опять лезла на вышку.

— Это верно, — согласился секретарь горкома.

— Ты думаешь, я не доверил бы этой девочке большое дело? Да я сейчас, сию минуту, повторяю, сию минуту, доверил бы ей всю страну! Ты мне будешь возражать? Ты скажешь, что я впал в старческое прекраснодушие? Погоди! — остановил он секретаря горкома, который хотел что-то вымолвить. — Я сужу не только по этой девочке. Я давно наблюдаю за молодежью.

— Дорогой Александр Александрович! — воскликнул в ответ секретарь горкома. — Целиком солидарен с тобой. Самое дорогое, самое бесценное наше достижение — это наша смена, молодежь, изумительный народ, да, да, вы правы, народ, которым можно гордиться!

— Мы родились с тобой рабами. Мы разорвали цепи рабства, но родились рабами. Рабочие ли мы были, мещане ли, дворяне ли — все равно. — Академик помолчал, задумчиво, с грустинкой глядя куда-то вдаль, очевидно, назад, в свое прошлое. — Да, все равно, — решительно повторил он. — А они, — он проводил очередной полет девушки ласковым взглядом деда, любующегося своей внучкой, — а они родились свободными людьми. Нет, только подумать, впервые в истории человечества родилось свободное поколение! Оттого-то так высок и стремителен полет его!

— Когда я сталкиваюсь с неудачами, а они бывают, ты это знаешь, и мне становится грустно и больно, я всегда почему-то вспоминаю о том, что за моей спиной стоят двадцать, тридцать миллионов мальчишек и девчонок, двадцать, тридцать миллионов бойцов, — сказал секретарь горкома, — бойцов непоколебимых, и эта мысль всегда подстегивает меня, вооружает, дает свежие силы.

— Мы можем умереть спокойно, — продолжал академик, — они отделают Россию-матушку мрамором, оденут садами и вырастят пшеницу там, где сейчас голые степи. Они до всего дойдут, и неудач у них будет меньше. Они будут умнее нас, они вберут и наш ум. Да, да, — академик шутливо похлопал секретаря горкома по плечу, — они окажутся более проворными и умелыми, чем мы, и будут еще не очень зло бранить нас за консерватизм, и формализм, и разные другие грешки, которые очень хорошо видны с горы, на которую они взберутся. И многое они переделают по-своему, по-новому.

— Но учить их будем мы. Научим их мы, — заметил секретарь горкома. — Мы им дадим в руки великое оружие — знание. Битвы за коммунизм не кончились. Битвы будут. Они впереди.

— Ты говоришь о войне, Сергей?

— Наша обязанность — быть готовыми к ней.

— Я не верю в нее. Воевать против солнца? Оно сожжет. Они понимают это.

— Солнце светит слишком ярко. — Секретарь горкома и академик подняли головы. — Оно мешает им разбойничать. Они попытаются потушить его.

— Ты думаешь, что у них нет мудрых людей?

— Перед кончиной теряют рассудок.

— Повторяю, что я не верю в войну. Весь мир воюет, мы — нет. Солнце слишком ярко и сильно, чтобы пытаться его потушить. Кто? Они? Нет! — Академик тихонько засмеялся. Мелкий смешок его был похож на чистое бульканье воды. — Я говорю тебе, через двадцать лет, в 1960 году, ты можешь записать эту цифру, ты еще будешь жить в то грандиозное время, они, — он снова ткнул пальцем в сторону бассейна, — полетят на Луну и дальше — на Марс, дальше — в космос. Они оторвутся от старушки Земли, она покажется им слишком маленькой. Они, которые пока что неудачно прыгают с вышки!

— Они не только неудачно прыгают с вышки, они уже спасают людей, — сказал секретарь горкома. — Недавно ко мне приехала племянница. Вздорная, надо сказать, особа, — он нахмурился. — Есть среди них редкие исключения. Ей двадцать два года, уже была замужем.

— Спешат, спешат. Мне уже шестьдесят шесть, а я еще не успел, — привычно усмехнулся академик.

— Речь, собственно, не о ней, хотя причиной этого события послужила она. В первый же день жизни в городе она попала в водоворот на реке и чуть не утонула. Спас ее неизвестный юноша. Он прыгнул с перил моста, зная, что рискует собственной жизнью, кинулся в водоворот — и, к счастью, все окончилось благополучно. Самая главная прелесть этого подвига в том, что юноша тотчас же скрылся. И теперь уже трудно отыскать его.

— Похоже! Это похоже на то, что я знаю о них! — воскликнул академик.

— Если бы в этом деле не была замешана моя племянница, я непременно бы дал указание разыскать его! На таких людей хочется смотреть… хотя бы издали.

— Я сейчас нарисую его портрет, — сказал академик. — Представь себе, что перед нами стоит юноша…

Академик не успел договорить.

— Простите, можно вопрос?.. — раздался сзади вежливый голос.

Академик и секретарь горкома тотчас же оглянулись.

Перед ними стоял юноша в простеньком хлопчатобумажном костюмчике, в сандалиях с крупными дырочками на носках, воротничок много раз стиранной трикотажной рубашки был выпущен наружу, на пиджак. Над карманом пиджака был приколот круглый значок с портретом Мичурина. В руках юноша держал бумажную папку, завязанную белыми тесемками.

Это был Борис Щукин.

— Можно вопрос? — повторил он.

Академик и секретарь горкома глядели на него и молча улыбались.

— Я, кажется, помешал вашей беседе? — смутился Борис.

— Нет, нисколько, — наконец ответил академик, — задавайте свой вопрос, молодой человек, только захотите спереди, чтобы мы не поворачивали голову, как совы, это нам, в наши лета, поверьте, не очень удобно.

— Я хотел спросить дорогу на опытный участок академика Наумова, — сказал Борис, обогнув скамейку. — Впрочем, может быть, вы отдыхающие…

Академик и секретарь горкома переглянулись, не переставая в то же время изучать Бориса.

— Возможно, вы не знаете, — закончил Борис.

— Знаем ли мы дорогу на участок, Сергей Иванович, а? — шутливо обратился академик к секретарю горкома. — Кажется, знаем. Кажется, немножко ходили. Так? А позвольте, молодой человек, — снова повернулся он к Щукину, — на участке работает ваш папа? Родственник? Знакомый?

— Нет, — ответил Борис, — я по личному делу.

— Та-ак. По личному? Но позвольте, если не секрет, в чем заключается личное дело? Я задаю этот вопрос не из любопытства, а так сказать… Как бы это сказать? Как лицо в некотором роде заинтересованное. — Академик посмотрел на секретаря горкома, снова ища у него сочувствия.

Секретарь горкома, тоже увлеченный разговором, кивнул головой.

— Заинтересованное в некотором роде, — повторил академик.

— Почему же, я могу сказать. Мне бы хотелось лично поговорить с академиком, — начал Борис, но тут же спохватился. — Нет, конечно, лично поговорить с ним я не мечтаю, потому что понимаю, что он занят… и вообще. К тому же меня… я не смогу… я не решусь идти к нему в кабинет… и вообще меня, может быть, не допустят… я и не проникну…

— Позвольте, кто вы? — довольно резко перебил Бориса академик. Седые брови его сердито нахмурились.

— Я, если так можно сказать, селекционер… Нет, конечно, этого еще сказать нельзя: я просто-напросто учащийся, перешел в десятый класс. Но я мечтаю о преобразовании природы…

— К примеру? — спросил академик.

— Ну… если вам интересно… К примеру, я мечтаю о том, чтобы вывести такой сорт пшеницы, который вызревал бы с одинаковым успехом как на юге, так и на севере, и, кроме того, каждый стебель этого сорта мог бы давать не один колос, а два, три, пять. Такой пшеницей можно было бы покрыть те огромные пространства земли, которые сейчас пустуют…

Академик победоносно взглянул на секретаря горкома и, — Борис, конечно, не понял, — ткнул в сторону бассейна.

— Продолжайте, — сказал он мягче.

— Эту проблему я не считаю фантастикой. Она реальна. Я уверен, что через двадцать лет громадные пространства ныне пустующей земли покроются пшеницей…

— Вы мечтатель? — ласково спросил академик. Борис озадаченно пожал плечами.

— Я практик… Нет, конечно, я еще не практик, я просто-напросто учащийся, перешел в десятый класс… Кроме того, я интересуюсь каучуконосами, и проблема освоения отечественных каучуконосов меня очень волнует. Я знаю, что академик Наумов занят сейчас этой проблемой, а мне бы хотелось получить некоторый навык с тем, чтобы… Возможно, в будущем я смогу внести какой-то вклад в это дело, — очень просто, но, впрочем, не очень уверенно закончил Борис.

— Я понимаю вас, коллега! — воскликнул академик. — Я вас понял, не продолжайте, потому что мы можем утомить рядом сидящего… он работает несколько в другой области. Мы непременно продолжим об этом после, и вы получите навык, чтобы внести посильный вклад в проблему каучуконосов. Но позвольте! — грозно повысил он голос и вскочил. Ростом он был ниже Щукина. — Позвольте, я повторяю! Позвольте вам заметить, коллега, что к академику Наумову не нужно проникать в кабинет. Я не кабинетный ученый! Я не бываю в кабинетах! Я, как и вы, практик, коллега, и тоже ученик… вот его, вы носите его на груди, а я в кармане. — Он вынул из нагрудного кармана фотографию Мичурина и перевернул ее тыльной стороной.

Подавшись вперед всем телом, Борис прочитал:

«Дорогому Александру Александровичу…»

Академик спрятал фотографию и протянул Борису руку.

— А… а… а… — выдавливал Борис.

В такие минуты он заикался до слез.

Академик и секретарь горкома, который тоже встал, терпеливо ждали, пока он успокоится.

А девушка, прыгавшая с вышки, в это время прошла мимо. Они не заметили ее.

БОТАНИКА И НЕМНОЖКО ЛЮБВИ

Борис Щукин любил ботанику с самых ранних лет детства. Его изумляли резные листья клена, желтые россыпи одуванчиков, от которых поляны кажутся золотыми, фиолетовая нежность колокольчиков, пышное разнообразие красок садовых цветов. Он мог часами любоваться какой-нибудь травинкой, которая гордо устремляла к солнцу свой тонкий, похожий на пику, стебелек, и за это пристрастие Борису в детстве частенько доставалось от матери. Потом уже мать призналась, что Борис казался ей каким-то не таким, не от мира сего.

Две недели, проведенные Борисом в Белых Горках, рядом с академиком Наумовым, стали одними из лучших в его жизни. Каждое утро, — а надо сказать, что приключение в лесу окончилось благополучно, мальчишки больше не тревожили его, — Борис отправлялся на опытный участок; там он находился часов до трех-четырех — больше академик не разрешал ему работать, уверяя, что «труд венчается отдыхом, а отдых подготавливается трудом». Примерно с четырех часов дня Борис проводил время в деревне Ивантеевке.

Можно было бы подробнее описать жизнь Бориса в Белых Горках — и как он знакомился с проблемами отечественных каучуконосов, и как колдовал в лаборатории над точнейшими весами, и как возился вместе с академиком в земле. Конечно, все это очень интересно, особенно разговоры Бориса с академиком, но для будущего значит гораздо меньше, чем жизнь Бориса в деревне.

Борис вставал рано. Он начинал свой день вместе с солнцем. Верный своему слову, он тотчас же выскакивал во двор и начинал нехитрые гимнастические упражнения. Вместо турника он пользовался перекладиной ворот, подтягиваясь сначала до пятнадцати, потом до двадцати пяти. Скоро он довел подтягивания до тридцати раз, после чего падал, совершенно обессиленный, на землю. Прикосновение к земле давало ему, как Антею, новые силы; через пять минут он уже шел на руках, шел твердо и долго, но вряд ли красиво: ноги его порой дергались, неловко удерживая равновесие. Подтрунивая над собой, Борис называл себя спортсменом-самоучкой.

Однажды, после того, как он встал на руки и торопливо пошел от крыльца к воротам, из соседнего двора раздался негромкий, невольный, должно быть, смех. Борис тотчас же принял нормальное положение, с ревнивой смущенностью поискал глазами непрошеного насмешника.

На крылечке веранды, опоясывающей соседний дом, стояла девушка, одетая в шаровары из тонкой материи и майку. Это она засмеялась, заметив самодеятельные упражнения Бориса.

— Здравствуйте! — сказала она, придав лицу серьезное выражение. Но глаза все равно искрились смехом: неловок, неловок был Борис в перевернутом положении. К счастью, это он и сам понимал.

— Здравствуйте! — ответил он. Краснеть ему не пришлось: лицо и без этого было багровым от напряжения. — А я вас знаю. Вы — из Чесменска. Вы — Маруся Лашкова!

Маруся сделала один шажок, окинула Бориса заинтересованным взглядом.

— Вам сказала тетка Марфа?

— Я видел вас на спартакиаде. После спартакиады я и начал вот… — Борис самокритично подергал руками, признавая, что новый способ передвижения действительно смешон.

Маруся сделала еще один шажок.

— Но вас я знал и раньше, — учтиво продолжал Борис. — Вы — отличная спортсменка!

Маруся сошла с крылечка и остановилась посредине двора.

Борис добавил:

— Я думаю, что по пластичности движений и по рисунку бега вы не уступаете никому.

«Боже мой, откуда я нахватался таких терминов?» — с изумлением подумал он.

И в то же самое время с беспредельной уверенностью заключил:

— Даже и Румянцевой.

Маруся подошла к забору.

— В эту дыру можно проникнуть? — спросила она.

— По-моему, можно, — ответил Борис и оглянулся по сторонам, показывая тем самым, что он стоит на страже и в случае опасности подаст знак.

Маруся гибко проскользнула в дыру и, выпрямившись, продолжала свой любознательный допрос:

— Вы начали заниматься самостоятельно?

— Да, я как-то стихийно… Я дал себе слово… и неудобно было нарушать его.

— Значит, у вас есть твердость в характере!

— Меня зовут Борисом, — скромно сообщил Щукин.

— Мне очень нравится это имя, — призналась Маруся. — Борис и Саша. Как вы думаете, Саша — это хорошо?

— Очень хорошо!

— Я тоже думаю, что Саша — очень хорошо. — И Маруся нежно протянула: — Са-аша! Са-а-аша!

— Маруся — тоже приятное имя. Очень русское.

— Да, все русские имена великолепны, — согласилась Маруся и еще раз сказала: — Са-аша.

— Что такое? Я здесь! — раздался вдруг голос Саши Никитина, и школьный товарищ Бориса просунул в калитку голову.

Маруся радостно засмеялась.

Борис засмеялся тоже.

— А-а, Саша! — встретил он Никитина приветственным возгласом. — Как ваша игра? Чем все это кончилось?

— Кончилось великолепно! — воскликнул Саша, потрясая руками. — В то время, когда Олег нас выручал, Ваня со своими молодцами уже захватил знамя. Он переплыл озеро и целый день скрывался в кустах. Мой план блестяще осуществился! «Зеленые» разгромлены наголову. Андрей Михайлович возражал напрасно. А вы уже познакомились? — И Саша поглядел на Бориса. — Давно?

— Пять минут назад, — сказала Маруся, не сводя с Саши озаренных радостью глаз. — Пойдем же, я познакомлю тебя с тетей и дедом, — тут же добавила она и, схватив Сашу за руку, опять скользнула в дыру.

Саша кое-как протиснулся вслед за ней.

Борис остался один.

Он вспомнил о Людмиле Лапчинской.

Но все это было далеко и несбыточно. Людмила была в другом, таинственном мире. А у Бориса были земные обыкновенные дела. Он умылся, выпил три стакана простокваши и пошел в Белые Горки.

На другой день, только Борис взметнул к небу свои ноги, Маруся была тут как тут. Она привычно проникла в чужой двор и вместо приветствия сказала:

— Смотрите, Борис!

Легкий прыжок. Маруся припала грудью к траве, поднялась на руках, и тело ее застыло в грациозном полуизгибе. Носочек к носочку, ни вздрога, ни шевелинки. Пышным полукругом рассыпались по траве золотистые волосы.

— Не надо ходить! — умоляюще сказал Борис. — Постойте!

— Не буду. Ходить это… не очень спорт.

«Как хорошо! — подумал Борис. — Какая красота!» Он хотел обойти вокруг нее, но не посмел.

Маруся стояла, как живое изваяние, устремленное к солнцу, к звездам.

— Мне можно опуститься? — наконец прошептала она.

— Да, — вздохнул Борис.

— Скажи, это красиво? — тихо спросила Маруся.

— Чудесно!

— Мне можно показать это Саше, как думаешь?

— Непременно!

— Он не подумает, что я заставляю его любоваться собой?

Маруся стыдливо опустила глаза. Дыхание ее еще не выровнялось.

— Нет, что ты! — смутился и Борис, так же свободно переходя на «ты».

— Борис, пожалуйста, сделай стойку, я буду тебя учить, — решительно заявила Маруся.

«Саша дружит с Женей Румянцевой, она ведь не знает об этом», — думал Борис, стоя вверх ногами.

— Пожалуйста, больше прогнись вот здесь, — говорила Маруся, легонько дотрагиваясь до Бориса.

«Но я, конечно, не могу сказать ей об этом», — напряженно думал Борис.

— Вот так, — говорила Маруся. — Еще прогнись. Очень хорошо! У тебя гибкое тело, только ты не умеешь придать ему нужную форму. Я тебя научу.

«Об этом она узнает от Саши», — думал Борис.

— Теперь опустись на руках и поднимись.

Борис был способным учеником. Через три дня он уже самостоятельно делал великолепную, по всем правилам, стойку.

А затем случилось вот что.

Вечером Борис, влекомый какими-то неясными мечтами, вовсе не связанными с ботаникой, заглянул в густой, еще полубезлюдный парк дачников, прошел несколько шагов по центральной аллее, свернул влево, — почему, он, конечно, и сам не знает, — и увидел Марусю с Сашей. Саша держал Марусю за руку. Вспыхнув, Борис хотел повернуть назад, но в то же мгновение Саша порывисто наклонился и чмокнул Марусю в щеку. Маруся вскочила, Саша тоже, и они пробежали мимо Бориса, не заметив его, Борис неподвижно стоял и глядел им вслед. Он стоял минут пять, мучительно соображая, как это все могло случиться, как Саша мог так поступить, как понимать теперь его отношения с Марусей…

«Они целовались!» — мелькнуло у Бориса.

Это было невероятно.

Это было не-ве-ро-ятно!

Расстроенный Борис в ту ночь долго не мог уснуть.

На следующий день, в воскресенье, Борис сидел во дворе на штабеле бревен и перерисовывал в свой альбом причудливый лист дуба, случайно подобранный в бору.

Саша Никитин увидел Бориса с веранды Марусиного дома и крикнул, чтобы он шел к ним. Борис услыхал смех Маруси.

— Саша, можно тебя на минутку, — сказал Борис после недолгого молчания.

Саша, веселый, возбужденный, с алыми щеками, пролез в дыру и, сев на бревне, беспечно спросил:

— Что такое?

Борис молчал, мучительно морща лоб. Он не глядел па Сашу. Он медлил.

— Ну, что такое?

— Саша! — сказал Борис и встал. — У меня есть р-разговор к тебе!

— Я слушаю, говори. — Саша с озабоченным интересом посмотрел на Бориса, пожал плечами.

— Как ты относишься к Жене Румянцевой?

— Я? Хорошо. — Саша помолчал и добавил: — Очень хорошо.

— Я знаю, что у вас очень хорошие отношения. Ты дружишь с ней?

— Дружу. Правильно, дружу.

— Ты с ней не ссорился? Ничего?

— Нет. Ничего.

— Скажи, если бы я д-дружил с… ну, предположим, с одной девочкой и стал ц-целоваться с другой, — это было бы хорошо?

Саша вздрогнул.

— Не… не знаю.

— Саша! — воскликнул Борис.

— Плохо. Конечно, плохо.

— Саша, ты ц-целовался с Марусей! — сказал Борис дрожащим голосом. — И Женя не знает об этом.

— Я? — прошептал Саша. — Я…

— И М-маруся не знает об этом, — продолжал Борис, взглянув на Никитина сверху вниз.

Саша увидел у него на глазах слезы.

— Я? — еще тише пролепетал он.

— Это гадко! — воскликнул Борис.

— Мальчики, вы ссоритесь? — испуганно спросила с веранды Маруся.

— Маруся, уйди, уйди, пожалуйста! — вскочив, закричал Саша. — Я сейчас!..

Борис отвернулся.

Саша взял Бориса за плечи.

— Боря, я не знаю… Это правда, что я… Я поцеловался первый раз в жизни, понимаешь, первый! Ни с кем, никогда, я даю тебе честное слово! С Женей я дружу, это правда…

— Все р-равно это гадко, гадко, гадко, если сразу с двумя!.. — горячо проговорил Борис. — Не по-комсомольски, не по-нашему, не так!

— Боря, прости меня. — Саша опустил голову. — Я сделал плохо. Прости.

— Ты должен р-рассказать! Ты обязан!..

— Я расскажу, Боря. Ты прав. Прости меня.

— Мне не за что прощать тебя. Ты виноват перед ними. Ты можешь поступать, как тебе хочется, но я сказал… я сказал и… я сказал и все.

Борис сел.

Сел и Саша.

Борис взял альбом. Руки его дрожали.

Саша поднял с земли карандаш и подал его Борису.

Маруся стояла на веранде и испуганно глядела на них..

— Это — самое дорогое! Это нельзя иначе, — сказал Борис. — У меня где-то был дубовый листок… Вот он. Он очень интересный… Он необыкновенный.

— Тебе нравится Маруся? — печально спросил Саша.

— Да, правится. Она чудесная! Но если бы у меня была другая… — Борис посмотрел на Сашу и твердо закончил: —Я верен ей, другой, до конца! Я никогда, ни за что на свете не стал бы целоваться с Марусей!

Саша быстро пожал Борису руку, встал и сказал:

— Я сейчас же, Боря!..

Борису стало невыносимо жалко Сашу, но он не остановил его и ничего не сказал. Борис положил альбом на бревна, ушел в дом, лег на кровать и закрыл глаза. Он не знал, о чем и как разговаривали Маруся с Сашей. Когда он вышел, ни Саши, ни Маруси слышно не было.

С тех пор Саша не показывался в деревне Ивантеевке.

Эта глава называется «Ботаника и немножко любви». Так, кажется? Получилось же наоборот: ботаники совсем мало, а любви предостаточно.

Что ж поделаешь! Любовь вытеснила ботанику. Вам обидно, юноша в роговых очках и с железной броней на сердце? Вы хотели что-нибудь на ботаническую тему? Не волнуйтесь, есть для вас лекарство: раскройте учебник, там вы найдете интереснейшие вещи.

А-а, вы хотели бы и учебник по любви! Чтобы с законами и параграфами! Параграф первый… Параграф сто пятый… Увы! Чего нет, того нет! Не написали такой учебник. И не дай бог, если когда-нибудь напишут его, не дай бог!

Давайте беречь любовь от юношей с бронированными сердцами. Они закуют ее в железобетонные доспехи, а она нужна людям теплой, живой и — зачем лукавить? — временами изменчивой.

Глава третья

В СЕМЬЕ РУМЯНЦЕВЫХ

Семнадцатилетняя Машенька, дочь замоскворецкого купца Ивана Полуэктова, вышла замуж за студента Льва Румянцева самокруткой, без разрешения отца-старообрядца, жестокого, непреклонного человека. Проклинаемые и преследуемые им молодожены уехали из Москвы. Скоро у них родилась дочь, которую они назвали по обоюдному согласию Евгенией. Несколько лет они жили дружно и были счастливы, а потом жизнь их мало-помалу разладилась и год от года становилась все невыносимее.

Все подробности семейного разлада строжайшим образом скрывались от Жени. Сначала это удавалось. Но Женя росла, с каждым годом мир открывался ей все шире и шире. Двенадцать, тринадцать лет… Трудно скрыть неприятности, происходящие в семье, от зорких, жадных, всевидящих глаз тринадцатилетней девочки. Женя скоро поняла все. В четырнадцать лет она уже знала, что семейного счастья у ее родителей не получилось. К тому времени она поняла и причину этого.

Девочка часто замечала злобные огоньки, вспыхивающие в глазах матери, когда отец после службы усаживался за книги и чертежи.

— Тебе ни жены, ни дочери не надо, одни книги для тебя дороги! — с ненавистью шипела мать.

Отец умоляюще глядел на нее и тяжело вздыхал.

Запомнила Женя и неоднократные споры отца и матери.

— Берись, Маша, за учебу, — говорил отец. — Через несколько лет станешь техником, вместе работать будем…

— А зачем мне это? — сердито возражала мать. Всякое упоминание об учебе она всегда встречала в штыки. Она говорила, что не хуже других, что пять классов гимназии — образование достаточное для жены полковника, у других женщин и этого нет…

Когда отец с воодушевлением начинал делиться новостями, вычитанными из газет и журналов, мать скучала, лицо ее становилось чужим, замкнутым. А когда она принималась рассказывать о том, какое платье сшила себе соседка-полковница, или о том, что за женщиной-военврачом ухаживает начальник штаба, — мрачнел отец…

Так и шла их жизнь. Отец, летчик бомбардировочной авиации, редко бывал дома, Женю воспитывала мать.

Она воспитывала Женю по-своему, по старинке, как тепличный цветок в глиняном горшочке. Но Жене эти рамки мещанского благонравия были узки, смешны и непонятны. Она смело ломала их и поступала по-своему. И в конце концов мать, искренне и горячо любящая ее, смирилась с тем, что дочь на каждом шагу нарушает ветхие законы мещанской благопристойности.

Женя тоже любила мать. Но отца она любила больше. Она впитывала то, что говорил он, большой, сильный, но не нашедший в жизни счастья человек…

Шли годы — тревожные и безрадостные для Марии Ивановны, для Жени — бурные, веселые, мелькающие, как страницы школьного дневника. На туалетном столике Жени, вместо детских безделушек, появились духи, красивые гребенки. Детские тапочки были заменены туфлями на высоком каблучке. У Жени были уже тайны, которые она могла открыть разве только во сне…

В семье же назревали события.

Женя отлично помнит, как однажды Мария Ивановна в ярости бросила с этажерки к порогу бесценную для отца книгу, как разлетелись во все стороны страницы… В тот вечер Женя впервые заметила на глазах отца слезы.

— Я тысячу раз говорил тебе, Маша: учись, учись! Я создал тебе для учебы все условия, не хотел, чтобы тебя обременяли дети. Ты же говорила: учеба не для тебя, для тебя — дом, хозяйство. Ты упрямо отвергала даже газету! Теперь ты хочешь, чтобы я затворился с тобой в этом доме, ограничил свою жизнь приготовлением варенья да слушанием сплетен досужих теток… Я не смогу так жить. Этого не будет!

Разрыв назревал.

Месяца через два, после еще одной, столь же бурной домашней сцены, Лев Евдокимович Румянцев, собрав свои вещи, покинул Чесменск. Прощаться с дочерью он пришел в школу. Он говорил, что часть его переводят в пограничный округ и что он надеется на лучшие времена, когда снова они все будут вместе… Еще тогда Женя знала, что этого никогда не будет. Тревога сжала ее сердце. Тогда же она решила: закончит десятилетку и уедет к отцу. Навсегда. Навечно. Это она решила твердо. И с тех пор все время подогревала себя мыслями об отце.

Отец чуть ли не в каждом письме приглашал ее в гости. Сначала мать не хотела и слушать об этом.

Женя сказала:

— Я поеду, как только мне исполнится семнадцать лет!

Мать скрепя сердце согласилась.

И вот этот счастливый момент настал.

ПУТЕШЕСТВИЕ

Около полустанков и маленьких станций скорый поезд замедлял ход. Женя по пояс высовывалась из окна вагона и приветливо махала рукой железнодорожникам в красных фуражках, прохожим, детям… У девушки было такое оживленное, веселое, хорошее лицо, что степенные дежурные по станциям с улыбкой кивали ей головой, некоторые снимали свои фуражки и охотно кланялись ей.

— Счастливого пути! — слышала Женя на каждом полустанке.

За окном вагона густая стена леса постепенно сменилась редкими перелесками. Наконец, лес вообще исчез и начались степи. Поезд, вырвавшись из тесных объятий лесов, как будто помчался быстрее. Женя, подставив лицо и грудь свежему ветру, глядела на далекий край земли, застланный синей дымкой, и ей казалось, что горизонт все отступает и открывает ее взору все новые и новые картины, одну прекраснее другой. И так с утра до самого вечера.

Только к концу путешествия Женя вдруг сделалась молчаливее, рассеяннее: нахлынули думы об отце. На лбу девушки легли мечтательные, нежно-суровые морщинки.

«Папа! Какой ты стал? — Она не видела его более трех лет. — Наверное, постарел за это время…»

За окном замелькали синеватые склоны Карпат. Волнения девушки усилились. Ее лицо то покрывалось румянцем, то бледнело, она то смеялась, то делалась пасмурной; часто выходила в тамбур и молча смотрела в открытую дверь вагона на мелькающие мимо беленькие украинские хаты.

Наконец — последний перегон. Женя стала поспешно собираться. С большими горящими глазами ходила она по купе, брала одну за другой свои вещи, клала их обратно и все время спрашивала проводника:

— Уже скоро? Скоро ли? Ах, скорее бы!

Когда поезд подошел к вокзалу, утонувшему в зеленом море тополей и сирени, Женя уже стояла на подножке с чемоданом в одной руке и с плащом в другой. Ослепительное южное солнце ударило ей в глаза. Она зажмурилась, засмеялась и, как только поезд, зашипев, остановился, прыгнула на белый, мощенный ноздреватым камнем перрон… пробежала шагов десять… огляделась…

Вокруг нее высились пирамидальные, словно изваянные из зеленого мрамора тополя, похожие на острые наконечники гигантских стрел. Сквозь заросли сирени просвечивало уютное, из красного кирпича, приземистое здание вокзала. Бело-красная, с синими обводами у фундамента водокачка тоже вся была обвита зеленью и казалась среди громадных тополей игрушечной. Все было странным, необыкновенным, даже солнце, которое висело, как почудилось Жене, почти над головой…

Около водокачки Женя увидела лимузин и направилась было к нему. Сзади послышались торопливые шаги, и знакомый голос произнес:

— Женя!

Она вздрогнула, обернулась и вскрикнула:

— Папа!

Чемодан с грохотом упал на перрон.

— Папочка! — закричала Женя.

Взвизгнув, она с распростертыми руками, как бы несомая на крыльях, кинулась к отцу, повисла на его плечах и замерла.

Молоденький командир в лихо одетой набекрень фуражке с голубым околышем щелкнул каблуками, подобрал чемодан и плащ.

Сжавшись в комочек, Женя прильнула к отцовской груди, наслаждаясь знакомыми крепкими запахами табака и походных ремней.

Они расцеловались.

Женя не отрывала глаз от отца.

Молоденький командир вел их к лимузину, а Женя все глядела на отца, смеялась отрывисто и жмурила глаза — то ли от солнца, то ли от счастья.

В машине Женя прижалась к отцу и, не обращая внимания на молоденького командира, попросила:

— Папочка, ты помолчи, а я погляжу на тебя.

Она долго всматривалась в загорелое, почти коричневое лицо отца, замечая и новые морщины на щеках и ослепительно-белую седину, густо пробрызнувшую в коротком ежике волос.

— Как постарел ты! — вырвалось у Жени.

— Сорок шестой год, дочка, — улыбнулся отец, и от этой улыбки мелкие морщинки на мужественном лице его на миг разгладились, а две большие морщины по обеим сторонам рта стали еще глубже.

— Ты скучал по мне? — шепотом спросила Женя.

Отец поцеловал ее в лоб.

— Очень, да?

Отец поцеловал ее в щеку.

— Мне нужно говорить с тобой целый день!

— Поговорим, милая.

— Нет, два, три дня! Я буду говорить с тобой все время! Ты не улетишь от меня?

— Я ручная птица. Полетаю, полетаю и вернусь на прежнее место.

— Папочка! Как я счастлива!..

И Женя, смеясь и плача в одно и то же время, вновь прижалась своей щекой к морщинистой, но еще упругой щеке отца.

Полковник Румянцев жил в уцелевшем флигеле старинного княжеского дома, по-местному — замка, разрушенного на две трети немецкой авиабомбой осенью прошлого года. Замок был построен еще во времена Богдана Хмельницкого, после к нему пристроили несколько зданий современного типа. Бомба упала и взорвалась в старинной части этого неуклюжего сооружения, обвалила башню, нагромоздив горы камней и битого кирпича. На развалинах уже выросла травка, кое-где цвели цветы.

Цветы на развалинах поразили Женю.

Но удивляться было некогда.

Гостью встретила новая хозяйка флигеля, Клара Казимировна, беженка из-под Люблина, подчеркнуто ласковая женщина, с убеленными, цвета лежалой ваты, коротко подстриженными волосами. Отвесив два поклона: один девушке, а другой — ниже и почтительнее — отцу ее, она распахнула широкие, как ворота, двери флигеля.

Удивляться было некогда, но Женя все-таки спросила шепотом:

— Почему она так?..

— Так и у нас в России когда-то кланялись.

В просторной чистой комнате отца, похожей из-за своих широких окон на веранду, был уже накрыт стол. Среди всевозможных сладостей, расставленных на столе («Для меня!» — догадалась Женя), стояли две бутылки шампанского. В графине золотился холодный лимонад.

Молоденький командир, — это был адъютант отца, — штопором перочинного ножа поддел пружину пробки, держа бутылку шампанского на некотором расстоянии от себя. Пробку вместе с брызгами белой пены выбросило к потолку, и в стаканы полилось, кипя пеной, искристое вино.

Полковник молодо подошел к столу.

— Выпьем, дочка, за встречу! — сказал он, пододвигая Жене кресло. — За нашу счастливую жизнь, дочка!

ПАН РАЧКОВСКИЙ

«Я ручная птица. Полетаю, полетаю и вернусь на прежнее место», — сказал отец в день приезда Жени.

Улетел он на другое же утро и вернулся только к вечеру. Такая уж у него была служба — высокая, беспокойная — авиационная.

Клара Казимировна целый день хлопотала в абрикосовом саду с лейкой, пилкой и ножом.

— Советская власть подарила мне этот чудесный сад! — торжественно заявила она Жене и аккуратнопромокнула сложенным вчетверо платочком слезы.

Под окнами флигеля росли на ступенчатых клумбах диковинные цветы, лиловые и алые, с тычинками, усыпанными белой, точно сахарной, пыльцой. Вокруг флигеля, как на станции, как на узких, тенистых, даже в самый солнечный полдень, улицах городка, высились неколебимые тополя — сотни изумрудных наконечников гигантских стрел. Голубой, знойно звенящий воздух был напитан ароматом юга. Синие Карпаты, как тучи, нависли над городком, и край их почти сливался с небом.

Целый день Женя бродила по саду, выслушивала сладенькие комплименты хозяйки. Взобравшись на развалины, долго всматривалась в синюю даль, мечтая вдруг увидеть машину отца. Но отец приехал только вечером, в сумерках.

Так же и на другой день…

И на третий…

Клара Казимировна, словно пчела, трудилась в саду.

Женя стала скучать. Она уже вдосталь насмотрелась на тополя, налюбовалась старинными фресками на развалинах замка…

Приехал адъютант отца: привез большую коробку шоколадных конфет. Женя строго посмотрела на лейтенанта. Он рассеял ее сомнения, сказав:

— От полковника.

И щелкнул каблуками, словно Женя была выше его по званию.

Женя покраснела.

— Передайте папе, чтобы он от меня шоколадками не отделывался. Мне нужны не шоколадки, а он сам…

В полдень девушка сидела возле одной из ярких клумб и плела роскошный венок из голубых и алых цветов. Клара Казимировна полола клумбы. Женя рассказывала хозяйке о Чесменске.

— Добрый день, пани Клара! Добрый день, паненка! — раздался сзади Жени протяжный вкрадчивый голос.

Девушка вздрогнула, как вздрагивает человек, услышав за спиной шипение змеи.

На Женю глядел пожилой человек, одетый в форму почтальона. Он был очень высок, но лицо имел крошечное, как у младенца. Он смотрел Жене в глаза и улыбался, как хороший знакомый. И еще был в его взгляде какой-то хитроватый, торжествующий и покровительственный в одно и то же время огонек, как будто он, этот человек с детским лицом, знал о Жене нечто важное…

Испуганно потупив взор, Женя невольно прижала свой венок к груди. Ей стало неприятно. Чувство гадливого отвращения охватывало ее.

На незнакомом языке, должно быть, по-польски, почтальон заговорил с Кларой Казимировной. Время от времени он обращал свой взгляд на Женю, внимательно изучал напряженную фигуру девушки.

— Вы упомянули, паненка, Чесменск? — на безукоризненно чистом русском языке неожиданно обратился он к Жене. — Хороший город! Простите за беспокойство, у меня остались дорогие воспоминания.

— Вы… разве знаете? Были? — приподняв брови и сурово взглянув на почтальона, проговорила Женя.

— Был-с, имел счастье-с…

— Вот как! Когда же?

— Был-с, был-с, — уклончиво ответил почтальон и мечтательно улыбнулся. — И черемуху на бульваре помню. Ох, господи! Русская черемуха! Как она сейчас? Все так же на чесменских бульварах? А Чесма? Все такая же, простите, ленивая, зеленоватая? А заводы в Заречье все такие же… дымят?

Женя бросила ало-голубой венок на край клумбы и с независимым видом села на плетеный стул.

— Черемухи у нас в Чесменске очень много. Город очень вырос… так говорят. Вероятно, вы были до революции?

— Да-с, да-с, конечно, при старом режиме. Как тогда говорили, при царе-батюшке.

— Построено много новых домов, предприятий…

Почтальон неотрывно глядел на девушку жадным, внимательным взглядом, и этот взгляд никак не вязался с его мечтательной улыбкой.

— Раньше в Чесменске делали хорошую обувь. Клянусь богом, фабрика в Заречье выпускала прекрасную обувь…

— Наша фабрика… вернее, не фабрика, а обувной комбинат и сейчас делает превосходную обувь, — сказала Женя. — Вот. — И она чуть-чуть приподняла ногу, указывая на свои туфли.

— Да, да, да, очень интересно!

«Ой, ушел бы хоть!..» — мысленно взмолилась Женя, непроизвольно морщась и испуганно глядя на Клару Казимировну: она боялась ее обидеть, ведь этот, с лицом младенца, по всему видно, ее хороший знакомый.

— Паненка надолго думает задержаться в Здвойске? Соизволит ли она посетить парк Мицкевича? Нет? О, очень жаль! Пан Рачковский… Это я — пан Рачковский…

Он согнул свое туловище, приняв форму буквы «Г».

— Я желал бы сказать паненке Евгении два, три слова. Не удивляйтесь, что я вас знаю, паненка: дочь прославленного красного летчика, полковника Румянцева, знает в Польше каждый мальчишка.

Женя чуть не фыркнула от недоверия и презрения.

— Может быть, показать паненке парк Мицкевича?.. Паненка не желает? О, жаль! — осклабился почтальон.

— Я приехала не гулять, а… — Женя на миг задумалась и твердо закончила: — а готовиться к новому учебному году.

Собственно говоря, ей было все равно: просто-напросто она хотела отделаться от этого непрошеного собеседника.

— Похвально, похвально, — лил елей Рачковский. — Науки юношей питают, отраду старцам подают, как говорит… э-э, ваш поэт Пушкин.

«Ломоносов!» — хотела крикнуть Женя.

Почтальон опять скользнул взглядом по ее фигуре, и Женя демонстративно отвернулась.

— До свидания, паненка!

Женя вздрогнула — так же, как и пять минут назад.

— Что это за человек? — тревожно спросила она Клару Казимировну, вглядываясь в сутулую спину незнакомца. — Откуда он меня знает?

Клара Казимировна объяснила Жене, что пан Рачковский — такой же беженец, как она.

«Жулик!» — с презрением подумала Женя.

Он очень нескромно глядел на нее, этот старикашка.

…В последней декаде августа отец проводил Женю в обратный путь.

Дней за пять до начала учебного года она приехала в Чесменск.

Через день вернулся из лагерей Саша Никитин.

В этот же день вечером Женя и Саша встретились.

СТРАННАЯ ДЕВЧОНКА, СТЫД, ЦВЕТЫ

Саша вернулся домой поздно.

В городском отделе Осоавиахима подводились итоги поездки в лагеря.

Докладывал Андрей Михайлович Фоменко.

Целых пять минут он говорил о Саше Никитине.

Саше пришлось-таки покраснеть!

Правда, Андрей Михайлович в основном хвалил Никитина, но, но, но!.. В общем, Саше не очень-то приятно было выслушивать эти маленькие похвалы с большими оговорками.

Он обиделся немножко.

Высказать свою обиду он не мог: Фоменко, при всей их дружбе, все-таки был преподавателем.

Саша был уверен, что мать давно уже спит. Он очень удивился, когда увидел в окнах свет.

«Мама не ложилась? А время — около двенадцати».

Теряясь в догадках, Саша постучался. В передней послышались мягкие шаги, звякнул дверной крючок…

— Ты, Саша?

Мать выглянула в дверь. При свете луны, прикрытой легким облачным кружевом, знакомо блеснули ее заботливые усталые глаза.

Прижимаясь к теплому плечу матери, Саша с ласковой требовательностью сказал:

— Мама, спать надо! А если бы я не пришел до утра?

— У нас Женя.

— Женя? — Саша смутился, взглянув на свои часы. — Она… ко мне?

Мать засмеялась тихонько:

— Кажется.

Саша еще раз взглянул на часы, потом — виновато — на мать и, ничего не сказав, вошел в комнату, освещенную лампой под зеленым абажуром.

Женя сидела в кресле, подперев подбородок кулачком. Увидев Сашу, она поспешно вскочила и, заметно порозовев, сказала:

— Ты не сердись на меня, что я так поздно… Я с Екатериной Ивановной разговаривала… Я думала, что ты придешь пораньше.

Эти слова были сказаны мягко, но требовательно и немного капризно.

— Ты нахал! — продолжала Женя. — Приехал и не пришел. Я не подам тебе руки. Здравствуй! — И она протянула Саше руку.

— Я очень рад… Здравствуй! — растерянно ответил Саша. Он взглянул в зеленые, глубокие глаза Жени и после этого смутился еще больше.

«Она ничего не знает о том… о Марусе!» — мелькнуло у него.

— Ты ничего не знаешь? — вдруг таинственно спросила Женя.

— Нет. А что произошло?

— Не знаешь!

— Н-нет… говори.

— Эх ты, незнайка! — с восторгом воскликнула Женя и блеснула глазами. Она упала в кресло, но тотчас же вскочила. Приплясывая на месте, заговорила, почти закричала: — Вот ты бегаешь по городу с утра до ночи, а не знаешь таких событий. Не знаешь, не знаешь!

Женя озорно дергала плечиками и, склоняя голову то на левое, то на правое плечо, дерзко смотрела на Сашу.

Саша пожал плечами.

— Я действительно ничего не знаю. В чем дело?

— Не знаешь о Юкове?

— Нет, не знаю.

— Ох, как я не люблю, когда ты вот такой… вежливый, корректный, сухой! Улыбайся! — потребовала Женя.

— А если мне не хочется?

— Какое мне дело. Мне хочется. Улыбайся! Я люблю, когда ты улыбаешься. Улыбнись хоть разок, ну? — полусерьезно настаивала Женя.

Саша широко улыбнулся и спросил:

— Что я не знаю о Юкове?

— Юков совершил подвиг! — выпалила Женя и топнула каблучком.

— Подвиг? Какой?

— Садись!

Женя толкнула Сашу в кресло, привычным движением оправила коротенькое платье и уселась на широкий подлокотник. Проделав это очень быстро и с такой свободной доверчивостью, что Саша не успел ни растеряться, ни удивиться, Женя зашептала ему на ухо, обжигая его лицо своим дыханием.

— Однажды ребята, Костя, Семка и Аркадий, гуляли на Красивом мосту… Ну, не знаю, что они там делали… они разошлись… Аркадий остался один… и в это время в реке около моста, знаешь, в водовороте, стала тонуть женщина. Ее закружило, — глупая, правда? — и она стала тонуть.

— И Аркадий…

— Фу ты! Не перебивай, пожалуйста, меня! Всегда заскакиваешь вперед, никакого воспитания!.. Значит, так… Аркадий стоял на мосту. И вдруг — крик! И ты знаешь, ты знаешь!.

Она вскочила с подлокотника и, чуть не захлебываясь, торжественно объявила:

— Аркадий кинулся спасать эту женщину не с берега: пока он бежал бы до берега, глупая женщина утонула бы. Он прыгнул прямо с перил, с моста — вниз головой! Я это знаю точно, как свои пять пальцев.

— Не может быть!

— Не может быть, но было! Вот, слушай. — Женя вынула из кармашка платья сложенный лоскут газеты, развернула и прочла, комментируя на ходу: «Отважный поступок». Нужно было написать — героический поступок, ну да ладно. «Месяц тому назад многие граждане нашего города, гуляющие на Красивом мосту, были свидетелями отважного поступка». В общем, пропущу несущественное: какая-то гражданка Э. Н. Тоже мне еще ЭН! Эта ЭН, в общем, тонула. Дальше: «На помощь гражданке Э. Н. бросился неизвестный юноша. Он с моста кинулся в воду и благодаря смелости, выносливости и твердости духа спас погибающую». Какой герой, а! «В то время фамилию юноши установить не удалось. Недавно к нам в редакцию пришел милиционер т. Фунтиков и сообщил, что ему удалось разыскать неизвестного, с которым он был давно знаком». Это что-то непонятно, ну да ладно. «Им оказался ученик 10-го класса школы имени В. И. Ленина Аркадий Юков…»

— Он сдал физику? — быстро спросил Саша.

— Да, сдал, сдал! Ведь Соня с ним занималась, как же он мог не сдать! Дальше… в общем, конец: «Комсомолец Юков занесен на Доску почета Освода[29] и ему объявлена благодарность». Юков — герой!

— Женя, там же высота — двадцать метров! А ледорезы? Там же ледорезы!

— Он между ледорезов. На мосту была масса народа, и все распустили нюни, все растерялись. Впрочем, говорят, кто-то уже начал рубашку снимать, — с издевкой выговорила Женя. — А Аркадий — он прямо вниз!.. Женщину, эту Э. Н., спас и незаметно скрылся. Его кинулись искать, с милицией, понимаешь, а он в какой-то двор шмыгнул и ушел.

— Это здорово! Молодец Аркадий! Только конец ты сама выдумала для эффекта, да?

Женя обиженно надула губы.

— Да нисколечко, ни вот чуточки не выдумала! Честное комсомольское! Сбежал Аркадий, здесь же написано!..

— Какой он молодец!

— Он всегда был такой! У него в глазах написана смелость. Вот таких я людей люблю! — горячо зашептала Женя. — Я люблю в человеке этот миг, когда его душа раскрывается, как… как цветок! Когда он бросает вызов смерти и побеждает! Вот каких людей я люблю! — повторила Женя с вызовом и вдруг, заметив восхищенный взгляд Саши, отшатнулась. — Почему ты так смотришь на меня?

— Я? Смотрю?

— Да, ты смотришь!

— Ну, немножко… Я не думал… У тебя очень красивые глаза!

— Дело дошло до комплиментов. Тогда провожай меня! — сказала Женя категорическим тоном.

— Странная ты, Женька, девчонка!

— Скажи еще что-нибудь, — насмешливо продолжала Женя. — Похвали волосы… еще что-нибудь!

— Да, ты странная.

— Проводи хотя бы до Центрального проспекта.

— До дома провожу. Не стучи своими каблучками, они у тебя каменные, да?

— Стальные.

— Маму разбудишь, выходи на цыпочках.

— Никогда в жизни не ходила на цыпочках. Ненавижу! Я лучше сниму.

— Не надо. Постучи уж…

Они пошли по улицам, пустынным и молчаливым, с блестевшими при луне мостовыми. Женя тесно и доверчиво прижималась к Саше, а Никитин потихоньку отстранялся, и так они сошли с тротуара и пошли по камням.

— Да возьми же меня под руку, — смешливым голосом сказала Женя. — Только не держи мою руку, как палку.

Когда Саша неловко взялся за ее локоть, она закончила:

— Какой ты несмелый!

— Смелость тут нужна особая… — Саша кашлянул, чувствуя, что ноги его становятся неестественно легкими. Сердце его замерло от счастья.

— Ты не герой, Саша, нет, — сказала Женя, доверчиво прижимаясь к нему.

«Я целовался с Марусей!» — мысленно произнес Саша.

— Почему же я дружу с тобой?

«Я должен тебе рассказать об этом».

— Я люблю героев.

«Ты должна простить меня. Если ты не простишь…»

— Я люблю чистых, смелых, честных людей. Настоящих!

«Нет, она не простит!»

— Почему ты не отвечаешь на мои вопросы?

— Но ты же не спрашиваешь.

— Я не спрашиваю? — удивилась Женя. — Вот это мило! Что же, по-твоему, я делаю? Разговариваю, как сумасшедшая, сама с собой?

— Да, я не герой. Я хуже.

Сашу охватывал стыд.

Как он мог, тогда, с Марусей?.. Как мог?

«Она тоже нравилась мне».

«Нравилась? И Женя тебе нравится?»

«Еще больше!»

Стыд, стыд!..

— А ты будь героем! Слышишь? Мне хочется, чтобы ты стал героем, — говорила Женя. — Ну, немножечко.

— Если бы ты тонула, я спас бы тебя даже из океана!

— Спасибо! Я хотела бы тонуть посредине Атлантического… нет, Тихого океана. Это красиво и романтично, правда?

— Акулы, — сказал Саша.

— Что такое? — испугалась Женя.

— Акулы там плавают.

— Ты сказал это таким тоном, будто обругал меня!.. Акулы! Мы одни на улице… Пойдем скорее!

«Теперь мне уже не сказать ей об этом!..»

Стыд, стыд!

Постояв минутку возле дома, где жила Женя, Саша стал прощаться. Женя побежала к крыльцу, взмахивая на ходу рукой. Саша смотрел ей вслед до тех пор, пока она не исчезла в подъезде и не смолк на лестнице дробный стук ее каблучков. Когда она скрылась, он опустил голову и, нахмурив брови, задумался.

Он вспомнил, как пять минут тому назад к его плечу прижималось доверчивое плечо девушки и как он невольно старался отстраниться…

Чудак! Вовсе не нужно было торопиться прощаться! Она стояла рядом, долго стояла и молча глядела на него, ждала чего-то… Впрочем, может быть, она и не ждала ничего… Нет, все-таки он чудак!

Саша вдруг понял, что он не может уйти, не сделав чего-то такого, что показало бы Жене: он вовсе не равнодушен к ней, он не сухарь, не «корректный истукан». И чтобы это хоть немножко оправдало его!.. Он решил нарвать цветов и положить их на подоконник.

Он поднялся на руках и легко перебросил свое тело в сад, утопающий в бархатистом мраке. Ощупью отбирая цветы, он собрал букет.

Одно окно в доме было открыто, полоса света тянулась от него по всему саду. Крадучись между кустами, он пробрался к нему. Подоконник был высок, и ему пришлось встать на какой-то ящик, чтобы дотянуться до него. В то время, когда он клал букет, в комнате раздался раздраженный голос Жени:

— Мама, я была с Сашей! Понимаете, с Сашей! Да, он провожал меня и стоял со мной! И вы не можете запретить ему провожать меня и стоять со мной!

Без платья, в легкой шелковой рубашке она подошла к окну, оперлась руками и вздохнула:

— Боже мой, никакой, никакой веры!

Она шире распахнула окно, и одна створка ударилась о Сашино плечо. Зазвенело разбитое стекло.

— Ай, кто там? — отскочила от окна Женя.

Опомнился Саша уже на улице.

И СНОВА РОМАНТИКА

Утро только что расправило над оживающим городом свои белые влажные крылья, когда Саша Никитин подошел к маленькому домику Юковых, увитому с фасада кружевом хмеля.

По старой мальчишеской привычке Саша сложил два пальца в колечко и призывно свистнул. Он умел свистеть с артистической виртуозностью, на разный манер, с причудливыми переливами. Теперь свист был негромок. Он не испугал даже птиц, порхающих в березовой листве. Но Никитин знал, что этот знакомый свист сразу же заставит Аркадия вскочить с постели.

Удалой призывный мальчишеский свист! Сколько раз мы вспоминаем в жизни тот миг, когда на зорьке, — может быть, рассвет еще трепещет над дальним лесом, — ты просыпаешься, как от внезапного толчка, и слышишь: свистят! Сначала робко, еле слышно, затем увереннее, с нетерпением, потом уже властно, требовательно и, наконец. последний раз — с пронзительным осуждающим презрением. Ты лежишь, слушая с замирающим сердцем этот товарищеский свист, и не знаешь, где, в какую щелку улизнуть с постели незаметно для многоопытного беспокойного мамкиного чутья, и вот, наконец, собравшись с духом, натягиваешь штанишки и тихонько открываешь окошко…

Мир встречает тебя, мир вечный, новый, живой. Он встречает тебя солнцем, ветром, шепотом листвы, глазами друга и сладкими предчувствиями будущего. И ты устремляешься навстречу только что родившимся мгновениям, сжигая за собой все мосты. Мгновения летят в прошлое — ты не оглядываешься, ты ощутил на лету и цвет, и запах, и звук каждого из них, если не успел, проморгал — не беда: впереди у тебя миллионы таких мгновений, — и это молодость. Будущее для тебя важнее, ценнее, лучше прошлого — и это значит, что ты молод!

Так открывайте же шире, шире окна, глядите на белые облака, глядите с улыбкой на зеленые деревья, слушайте музыку солнечных лучей и чужие сердцебиения. Тук-тук, тук-тук!.. Слышите? Это жизнь! Это — прекрасно!

Саша призывно свистнул… Ждать ему пришлось недолго. В дощатом чулане скрипнула и открылась ставня. Окно распахнулось, и Саша увидел голую по пояс фигуру Аркадия.

После памятного разговора с Сашей на площади Красных конников Аркадий вряд ли ожидал увидеть перед своим окошком, тем более в такой ранний час, своего прежнего друга, улыбающегося открытой, приветливой улыбкой.

— О-о! — вырвалось у Аркадия. Этим было сказано все.

Через минуту они уже сидели рядом на деревянном топчане.

— А я уже не спал… Думал… И вдруг — знакомый свист! Ну, думаю, не иначе, как Сашка, — быстро говорил Аркадий, заглядывая, по своей привычке, в приветливые глаза Саши. — Я же в первую секунду… Я же не мог и думать, что ты можешь зайти в такую рань, и совсем ошарашился. Ну, а ты свистишь!.. Я же твой свист сразу угадал! — И Аркадий свистнул, искусно подражая Саше.

Саша тоже свистнул.

Минутку-другую они посвистели.

— Ну, рассказывай! — сказал Саша.

— Да вот… Живу! — Аркадий засмеялся.

— Как это ты с моста прыгнул?

— А-а! — Лицо Аркадия исказилось, как от боли. Он пренебрежительно махнул рукой. — Неохота и говорить!..

— А все-таки?

— Если бы ты знал, какой муки натерпелся я тогда: — Аркадий помолчал. — Стою на мосту, думаю… Тишина. И вдруг этот крик… Я и сам не помню, как все получилось. Прыгнул… А-а, ну его к богу!

— Как же это ты себя не пожалел? — пытливо спросил его Саша.

— Странный вопрос задаешь! — удивился Аркадий. — Человек на глазах погибал… Кто же о себе в такое время думает?

— А потом сбежал, да?

Аркадий невесело улыбнулся.

— Потеха! Если бы рассказать все!.. Не часто я в такие истории влипал.

— А насчет статьи в газете знаешь?

Аркадий помрачнел пуще прежнего.

— Идиоты! — сказал он. — Просили их!.. Да еще милицию в это дело впутали! Будто меня милиция и без того не знает! Это оскорбление!

— Чем же они тебя оскорбили?

— Не впутывай милицию без разрешения заинтересованных лиц — вот чем! И вообще… Я уж и думать забыл… Может, мне неприятно эту историю вспоминать? Может, я не хочу, чтобы обо мне в таких выражениях читали? Может, я новую жизнь начал? Написали тоже, гром-труба: Юков давно знаком с милицией! Ну и что, ну и что? Кому какое дело? Как думаешь, Сашка, в суд за это на них можно подать?

— Ты серьезно?

— А что? — Аркадий стукнул по топчану кулаком. — Я гордый человек, когда дело касается репутации!

— Так ведь тебя же прославили! — воскликнул Саша.

— Очень нужна мне эта слава! Я посмотрю на тебя, когда ты в такую же историю влипнешь. Идешь по улице, а на тебя каждый, кому не лень, пальцем показывает: он, он, он! О-о-он! — Аркадий презрительно хмыкнул. — Что я, линию Маннергейма брал, что ли? Или беспосадочный перелет совершил? А потом, вообще, Сашка, эта писанина меня раздражает! Она мне настроение испортила, и я еще подумаю, подавать мне в суд или нет! Я еще, может, подам! — И Аркадий угрожающе потряс кулаком.

Саша понял, что вся эта история — больное место Аркадия и лучше всего перевести разговор на другую тему. Он встал и, загадочно ухмыльнувшись, сказал:

— Ладно. Сдачу-то получишь?

— Какую сдачу? — помолчав немного, удивленно спросил Аркадий.

— Забыл? — Саша небрежно помахал ладонью. — Долг платежом красен. Или, может, повременить? Подождать, когда публика будет?

Аркадий схватил Сашину руку, помял ребро правой ладони, изумленно посвистел.

— Вот это да! Когда же ты успел?

— А я ночей не спал, все к расплате готовился. Как говорится, недосыпал, недоедал, наживал на руках мозоль, — шутил Саша. — Так как же, публику подождем?

— Нет уж, валяй без публики, насчет спектакля мы не договаривались. — Аркадий встал, покорно склонил голову. — Отвешивай точнее, лишнее — верну.

— Закрой глаза, боюсь, искры у тебя посыплются, еще пожару наделаем.

— Ничего, матрац у меня каменный, не горит. Да не тяни, руби, палач несчастный!

— Может быть, вы, о грешник, последнее желание имеете?

— Имею.

— Говори, о грешник.

— Чтобы тебя в газете пропечатали!

Саша ударил.

Аркадий застонал.

— У-у, дьявол! Погоди, я когда-нибудь тебе этот лишек[30] с довеском возмещу! Так и знал, что через край хватишь.

— Ну не ври, я ударил всего-навсего в четверть силы.

— А я, думаешь, в полную силу тебя рубанул? — поморщился Аркадий, растирая шею. — Полным ударом человека насмерть срезать можно, это тебе не детская манная кашка.

На этот раз посмеивался Саша.

— Мы — квиты? — спросил он.

— Нет уж, тумак за мной, — Аркадий сунул Саше кулаком в бок. — Теперь квиты.

— Печенку отбил, глупец.

— Дай-ка я еще мозоль пощупаю. По дереву или металлу бил?

Пошел профессиональный разговор. Аркадий давал советы и делал замечания. Саша слушал тонкого знатока с неослабным вниманием. Наконец было решено, что Саше «стоит еще попробовать мозоль на металле». Потом можно переходить на острые предметы. Например, на гвозди. Хороши для такой цели и осколки стекла. Идеальная мозоль дробит их в порошок. В муку. Надо стремиться к идеалу. Так сказал Аркадий.

Пока они болтали о кулачных делах, солнце поднялось повыше и осветило раньше недоступные ему места. Земля незаметно промчала в пространстве очередное свое расстояние, сущий пустяк, какие-нибудь десятки тысяч километров. Земля грела, летя вокруг солнца, самые укромные свои местечки. Вот и в чулан Аркадия проскользнули лучи…

Аркадий и Саша опять сидели на топчане.

Аркадий и Саша говорили о жизни.

— Я думаю, Аркаша, — говорил Никитин, — что в наше время человек не может быть лишним в жизни… если он, конечно, человек. Скажу лично о себе. Я не знаю точно, как сложится моя жизнь, и не думаю, что мне придется совершить что-нибудь великое… ну, я имею в виду высочайшее самопожертвование, невероятную… да, невероятную доблесть, на которую были способны великие революционеры и ученые. Хотя я готов на любой подвиг, и на все… соразмерное моим способностям. Я не хочу прожить жизнь… как червяк… или как мещанин. Червяки и мещане живут долго. Впрочем, насчет червяков — не уверен, а мещане умирают собственной смертью. Какая гадость! Умирать в постели, зная, что вокруг тебя только такие же, как ты, трусы и животные, принимающие пищу три-четыре раза в день и отправляющие прочие физиологические потребности!.. Нет уж, я не хотел бы умирать, зная, что люди не имели от тебя никакой пользы. Не хотел бы, нет, не хотел бы я, Аркадий, умереть в постели! Лучше, не дожив положенных годов, в бою, в поле, в море, в воздухе, под солнцем или под луной!

Аркадий вскочил с топчана и, приложив сжатый кулак к груди, проникновенно сказал:

— Верно ты говоришь, Сашка! Верные твои слова, — от чистого сердца, как друг, согласен с тобой!

— Да, Аркадий, я читал где-то, что человек рожден для того, чтобы своим трудом оставить память о себе на земле.

— И подвигом, — добавил Аркадий.

— Насчет подвига, помнится, не было сказано, но я думаю, что подвиг — тоже труд.

— Красивый труд! — воскликнул Аркадий.

— Настоящий труд всегда красив, по-моему… — Саша задумался на мгновение. — Но лучше бы, конечно, необыкновенный труд…

— Полететь на Марс!

— Осваивать мертвую пустыню.

— В атаку, на коне!..

— Брать Перекоп!

— Эх, не расстраивай, Сашка!

— И еще, — сказал Саша прерывистым шепотом, — и еще: в стане врагов выдавать себя за соучастника их преступлений, разговаривать с ними и улыбаться им… улыбаться и все записывать, записывать, записывать!..

— Никогда!

— И честные люди станут смотреть на тебя и мысленно говорить: «Подлец, подлец, подлец!» И ты с гордой грустью и болью в душе будешь встречать их взгляды, но потом, но потом, потом, Аркадий…

— Ни-ко-гда!

— Потом, Аркадий, придет время, и все узнают, какую трудную работу выполнял ты, и все скажут: «Герой, а мы его презирали!»

— Ни за что на свете! Нет, Сашка! — выкрикнул Аркадий. — Я не согласен на это. С врагом нужно бороться в открытом бою.

— Ну, а быть разведчиком?

— На время, как Дундич, на один день, ну, на два — можно, а больше я не смогу. И не будет такого, чтобы жить с ними и есть с ними, — презрительно сказал Аркадий. — Это они засылают к нам шпионов!..

— Ты думаешь, наши не работают у них?

— Не хо-чу!

— Может, мы и захотели бы, да нас не пошлют, — вздохнул Саша.

— И не надо! Мы будем впереди, под огнем, а не в тылу! — Аркадий приблизил к Саше свое взволнованное лицо и, заглядывая ему в глаза, горячо заговорил: — Я тебе клянусь, душой тебе клянусь и всем, что у меня в жизни хорошего есть, что вот сейчас, сию минуту отдал бы свою жизнь за освобождение человечества! Если бы мне сказали сейчас: умри, Аркашка, сгинь, с глаз долой, чертов сын, и чтобы после этого, как в сказке, сошло бы людям на землю счастье, — кинулся я бы на любую смерть и погиб без слова. Это же такой миг, Сашка, такой миг!..

— Верно, Аркадий!

— За такой миг жизнь отдать не жалко, — продолжал он, — хотя жить-то уж очень хорошо. Хорошо, Сашка, жить! Хорошо быть на земле человеком, жить, смеяться…

— Любить!

— Да, любить! Даже плакать, когда слезы твои не бессильны. Эх! — счастливо вздохнул Аркадий. — Я вот иногда думаю: да зачем же грустить, если для человека в жизни столько радости?

Аркадий вдруг зажал голову Саши между своих локтей и повалил его на кровать.

— Сашка, друг ты мой!..

А затем снова они сидели, чувствуя друг друга плечами, и снова глядели друг другу в глаза, до краев, сверх всякой меры наполненные радостью.

Да, хорошо жить на земле! Хорошо жить! Хорошо, братцы!..

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава первая

ПРОЗА ЖИЗНИ

Кипит, кипит материнское сердце!..

Давно ли Мария Ивановна чуть ли не каждую ночь входила в комнату дочери и, часами просиживая над разметавшейся во сне девочкой, с болью думала о том, что однажды кто-то придет, позовет ее дочь и уведет за собой. Она знала: пробьет тот миг, когда он, ненавистный, переступит порог ее дома.

И вот этот миг наступил — осенью в погожий солнечный денек, когда полинявшее, в серых пятнах небо было затянуто по горизонту серой молочной дымкой, когда по улицам, шурша, бежали жесткие листья…

Высокий статный паренек в клетчатой рубашке вошел вслед за Женей в комнату и, с конфузливым румянцем на щеках, отрекомендовался Александром Никитиным, а Женя взяла его за руку и добавила, что они — друзья.

Мать посмотрела на Женю с непонятным укором и тяжело опустилась на стул.

Вот он, тот, которого она ненавидела, еще не зная, вот он стоит, смирный, покорный, очень милый с виду, очень вежливый мальчик… Как сказать ему злое, грубое слово?

Кипит, кипит материнское сердце…

С тех пор пролетел не один год. Приходили к Жене и другие. Пришел однажды Костик Павловский, самоуверенный и остроумный… Остыла мало-помалу материнская ревность, но нет-нет да и закипит, вырвется из сердца мутным тревожным ключом, и снова становится жутко матери при одной только мысли, что дочь уйдет от нее и останется она совсем одна, с пустым, иссыхающим сердцем. В такие минуты вспоминалась Марии Ивановне вся ее горькая, неудавшаяся жизнь. В такие минуты хотелось ей вцепиться в дочь, вцепиться и не отпускать — никуда, ни за что!..

Понимала: напрасно. Все равно не удержишь: взовьется и улетит.

Женя была слишком молода, чтобы понять состояние матери.

…Итак, Женя проснулась самым несчастным человеком на земном шаре.

Да, самым несчастным. Но если бы ее спросили, в чем именно ее несчастье, она не ответила бы.

А это просто — ответить: несчастье заключалось главным образом в несвойственном ее натуре дурном расположении духа.

Женя терялась в догадках:

«Кто мог позволить себе глядеть в окно на меня?..»

Представить себе, что это был Саша, она не могла.

«Может, Костик?..»

«Нет уж, — решительно оборвала она свою мысль, — он не способен на такую подлость!»

«Впрочем, почему же? Как бы я его возненавидела!..»

«Впрочем, нет, он этого не позволит. Это кто-то другой — гадкий, противный. Мало ли таких на свете… Как это противно, нечестно и грязно — глядеть на человека, который не знает, что за ним следят!..»

Вошла мать, бросила к ногам Жени букет цветов, найденный под окном.

— Вот тебе подарок от твоего бесстыжего кавалера! Ох, Евгения, не доведут тебя до добра эти приключения, не доведут! Водишься со всякими!..

Мать ушла, сердито хлопнув дверью.

«Как она смеет оскорблять моих друзей!»

Женя заплакала.

«Сколько жестоких условностей в этом мещанском быте! — думала она, вытирая слезы и глядя в окно, золотое от солнца. — Теперь я понимаю героинь Александра Островского: Катерину из „Грозы“, Ларису Дмитриевну из „Бесприданницы“.»

Он говорил мне: яркой звездою
Мрачную душу ты озарила,[31]
вполголоса запела Женя.

И как только она запела — сразу же почувствовала, что раздражение и злость проходят.

На восемнадцатом году жизни скоро забывается плохое настроение! И вот уже Женя с удивлением спрашивала себя:

«Почему я плакала, почему ругалась с матерью — почему, почему? Почему сравнивала себя с Катериной, с Ларисой Дмитриевной? Разве есть какое-нибудь, хотя бы отдаленное сходство между мной и забитыми, затравленными героинями драм Островского? Конечно, нет!»

Ощущение бурной, полнокровной жизни, где мелкие неприятности переплетаются с большими радостями так же тесно, как среди трав, на откосе дороги, переплетается малиновый репейник с ясноокими васильками, — ощущение этой в высшей степени замечательной жизни охватило Женю, и она уже с насмешкой представила себе, как сидела на кровати, свесив ноги на синий коврик, и думала о неизвестном человеке, позволившем себе взглянуть на нее в таинственную ночную пору. Стоит ли расстраиваться из-за этого, если жизнь так прекрасна!

Она вспомнила о матери. Нужно успокоить ее!

Мать сидела около зеркала и что-то штопала. Быстро, быстро сновали ее руки, — так снует в машине автоматический челнок. Женя остановилась в смущении, нерешительности и раскаянии. В сердце ее вдруг ворвалось щемящее чувство жалостливой любви и, не думая ни о чем, а только видя перед собой снующие материнские руки, она быстро подошла к матери, встала за ее спиной и положила свою голову на мягкое материнское плечо.

— Мама! — сказала она со вздохом и еще теснее прижалась к матери.

Мать выронила носки, которые штопала, и всхлипнула.

— Мама, почему вы так думаете?.. За кого вы меня принимаете? — продолжала Женя.

— Ты же у меня… одна, — сквозь слезы сказала Мария Ивановна. — Одно счастье, одно богатство — дочь. Мне тебя замуж выдать, да и помереть…

— Зачем же помирать, мамочка? Только тогда и жить. Я же знаю, что для человека честь — дороже всего…

— Молода еще, зелена, не знаешь всего. Это, как мед, липкое: не отдерешь, коли случится.

— Знаю я, мама! Глупости!

— Кто тебе нравится, скажи?

— Мамочка!

— Не хочешь сказать?

— Мамочка! — снова воскликнула Женя.

— Может, ты влюблена? Матери-то скажи! — с грубоватой простотой проговорила Мария Ивановна.

Она уже не первый раз задавала Жене такой вопрос. К Жене ходили двое: Костик и Саша. Мать непременно хотела знать, кого любит дочь.

Женя понимала, что в пылком, впечатлительном сердце ее теплится какое-то чувство, то вспыхивая, то замирая. Иногда ей казалось, что это чувство — самая настоящая большая любовь. Но ведь двух человек любить нельзя. А у Жени выходило, что она любит и Сашу и Костика сразу. В таком случае, любовь ли это?..

Женя растерялась и прошептала:

— Мамочка… я не знаю. Они мне нравятся… оба.

— Ой, дурочка! — с ужасом сказала мать.

— Это странно, да? Да, — не дожидаясь ответа матери, прошептала Женя, — странно! Но что же я сделаю с собой? Уж такая я уродилась!..

Она увидела в зеркале отображение своего в этот миг задумчивого, лукавого, встревоженного лица и чуть не расхохоталась.

Нет, она не чувствовала ничего странного в том, что ей нравятся двое. Она не хотела знать никаких законов. Правила? Какое ей дело до правил!

— Но один тебе нравится больше? — настоятельно спрашивала мать. — Кто? Костик?

— Он?

Женя помедлила.

«Неужели мама хочет услышать от меня это имя — Костик? Она его, по-моему, не очень-то радушно встречает».

— А кто тебе больше нравится? — решила схитрить Женя. — Саша или…

Мать поспешно перебила ее:

— Саша лучше!

Это было сказано с нажимом, строго, почти требовательно.

— Но почему же? — капризно надула губы Женя.

Если бы мать назвала Костика, Женя почти так же спросила бы и надула губы.

— Человека сразу видно, дочка.

— Ну и хорошо, — согласилась Женя.

Зажмурив глаза, она снова положила голову на материнское плечо и зашептала:

— Он, правда, хороший парень… Да? Потом, мамочка, уговоримся: вы не будете больше следить за мной, а будете верить мне.

— Ой, лиска, как подлизалась! — прижав дочь к груди, воскликнула Мария Ивановна.

НЕПРИЯТНЫЙ УХАЖЕР

Как всегда, 30 августа учащиеся Ленинской школы приходили в свои классы. Это был день первой переклички, разговоров, праздничного смеха и затаенных взглядов: а какая ты стала за эти три быстротечных месяца?..

30 августа — расчудеснейший день!

Но для Жени Румянцевой он начался неудачно.

У нее была одна тайна, которую она скрывала даже от верных друзей. Это была не очень страшная тайна. Но все-таки неприятная.

Женю преследовал Фима Кисиль.

Это было уж-ж-жасно!

Кисиль прохаживался по тротуару. Взад-вперед, взад-вперед, как заведенная машина. В своей шляпе. В ботинках с галошами. А на груди — галстук?.. Скорее всего — шарф. Конечно, шарф! Ну что за стиль такой!.. Впрочем, с сумасшедшего спрос мал. Он может и кастрюлю надеть…

Кисиль увидел Женю и поклонился, сверкая улыбкой. Наконец-то он дождался появления своей юной Дульцинеи[32]!

Женя неохотно кивнула, самолюбиво закусила губу и молча пошла по улице.

«Почему он ходит за мной? — с раздражением думала она. — Из чувства благодарности? Но ведь это уж слишком!..»

Как-то Женя пристыдила знакомых мальчишек, крикливой стайкой налетевших на Фиму, и с тех пор Кисиль неутомимо преследовал девушку. При каждой встрече он улыбался ей, как близкой знакомой, и плелся за ней, вынуждая на разговор. Идти с ним было так неудобно! Но сказать прямо, что она не считает нужным знаться с ним, Женя из деликатности все не решалась.

В конце концов он стал приходить к крыльцу. Если бы он был нормальным человеком, Женя показала бы ему, где раки зимуют!..

Теперь, как и обычно, он догнал ее и услужливо спросил:

— Вы спешите?

— Да, я спешу, — с вызовом проговорила Женя.

— Можно пройти через площадь… Мне кажется, будет ближе… Пойдемте через площадь?

— Нет, Фима, я предпочитаю здесь… И вообще…

Надо же, надо же сказать ему!

Она остановилась и посмотрела на него, как на преступника. Губы у нее дрожали.

— И вообще, — повторила она громче, в упор глядя на незадачливого ухажера, — я бы хотела идти одна.

Кисиль молчал. Он стоял, склонив голову. Серое обрюзгшее лицо его выражало печаль.

— Я прошу вас, не подкарауливайте больше меня! — вынесла свой приговор Женя.

— Послушайте, Женя…

— Я же сказала вам, Фима!

— Разрешите пару слов?

— Ну?

— Если верить пифагорийцам[33], то в мире через определенный промежуток времени все занимает прежнее место. Все приходит обратно с последовательностью времен года: вещи и явления, люди и события…

— Какое же отношение к нашему разговору имеют пифагорийцы?

— Может, вам рассказать о пифагорийцах?

— Не надо.

— Пару слов. Вам ясно будет, если я скажу, что несколько лет тому назад, — у меня ведь было счастливое время, я уверяю вас, — я имел счастье знать женщину, которая очень походила на вас. Это было хорошее время для меня. Время, которое, может, не вернется, а может, наступит снова… Вы же человек, женщина, послушайте человеческую душу, которая страдает…

— Ой, зачем все это! — решительно крикнула Женя и пошла еще быстрее.

— Женя, умоляю вас!..

Но все, что могла сказать Женя, она уже сказала. Кисилю оставалось одно: уйти. Он же упрямо следовал за девушкой.

Как ненавидела его сейчас Женя!

Что же ей оставалось делать?

РЫЦАРЬ АРКАДИЙ ЮКОВ

— Аркадий, Аркадий!..

— Женька! Что с тобой?.. На тебе лица нет!

— Ты понимаешь, ты понимаешь!..

— Да что?

— Ты сзади никого не видишь?

— Никого.

— А я вижу, я вижу!..

— Ни одного живого человека, даю голову на отсечение. Только Фима Кисиль.

— Так я и знала. Я спиной чувствовала!

— У тебя температура, да?

— Ты понимаешь, он меня преследует! Он меня уже давно преследует!

— Кто? Фима?

— Да.

— Врешь?

— Честное слово!

— Ты его обидела?

— Что ты! Он, наверное, в меня… Ты даешь слово, что никому не расскажешь?

— Убей меня небесный гром на этом самом месте! Честное комсомольское!

— Он, наверное, в меня влюблен, вот что!

— Ну да-а-а?!

Аркадий, сраженный наповал этим известием, сел на землю и захохотал.

Они встретились неподалеку от школы, у входа в липовую аллею.

Аркадий хохотал.

У Жени гневно дрогнули брови.

— Аркадий! — воскликнула она. — Если ты просмеешься еще хоть одну секунду, я тебя возненавижу! Этот человек отравляет мне жизнь. Я боюсь теперь ходить по улицам. Он совсем не похож на сумасшедшего, когда говорит со мной, я его боюсь! Он рассказывает мне о какой-то женщине, о пифагорийцах!..

Аркадий понял, что Женя не шутит и дело серьезное. Он вскочил и сказал:

— Вот я ему морду набью!

— Морду не надо, ты скажи ему что-нибудь. Пожалуйста, Аркадий, что-нибудь такое…

— Горяченькое?

— Чтобы он отвязался. Кстати, кто такие пифагорийцы.

— Народность какая-нибудь, — сказал Аркадий.

— Да нет, это из истории. — Женя оглянулась и простонала: — Стоит, сто-ит!

— Сейчас он ляжет, гром-труба! — пообещал Аркадий и двинулся на сближение с Фимой.

Почувствовав намерения Аркадия, Кисиль в ту же минуту тронулся прочь. Аркадий догнал Фиму и сказал небрежно:

— На пару слов.

— Чудесное утро, не правда ли? — почти пропел Фима, лучезарно улыбаясь прямо в лицо Аркадию.

В этой улыбке Аркадий прочел вызов.

— Ты мне брось… не заговаривай! — сразу же перешел к решительному объяснению Аркадий. — Знаю я тебя: чудесное, расчудесное… мне плевать! Ты Женьку Румянцеву знаешь?

— Евгению Львовну Румянцеву, Евгению Львовну Румянцеву! — важно поправил Юкова Фима и поглядел на небо. — Поэзия! Это поэзия, мой молодой друг! Вы понимаете что-нибудь в поэзии? Виргилия? Овидия? Вы читали этих поэтов?

— Так вот, я тебе скажу: забудь ее!

— Или Бунина. Чудесные стихи Бунина вы читали? Гумилева, может быть? Например, вот эти строки:

На полярных морях и на южных,
По зеленым изгибам зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей.[34]
— Иди ты к черту, Фима! Ты слыхал, что я сказал тебе?

— А дальше еще чудеснее, не правда ли? — продолжал Кисиль.

Или бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвет пистолет,
Так что золото сыплется с кружев,
С розоватых брабантских манжет.[35]
Декламация вывела Аркадия из терпения. Он схватил Фиму за руку и угрожающе прошептал:

— Брось трепаться, тебе говорят! Если хоть раз ты пристанешь к Женьке, я расквашу тебе харю!

— Не надо! — остановившись, резко сказал Кисиль. — Не надо, молодой человек! Ваша фамилия Юков? Тот самый Юков, папаша которого посажен за мелкое воровство? Какие неприятности! Я вам сочувствую, но какчеловек, уважающий социалистическое имущество…

— Ах, так! — Аркадий побледнел и ударил Кисиля по шее.

Он ударил тихонько… может быть, в одну четверть силы. Честное слово, это был детский удар! Но Кисиль, должно быть, не привык к таким ударчикам. Он охнул и замертво растянулся на тротуаре.

— Точка! — резюмировал Аркадий, запоздало соображая, что дело совершенно неожиданно приняло сквернейший оборот.

К месту короткой схватки отовсюду сбегались люди.

Аркадию оставалось только одно — объявить: «Вяжите меня: я убийца!»

Град наибраннейших слов посыпался на него.

— Пощупайте пульс! Доктора! — крикнул кто-то.

В этот критический момент Фима очнулся, вскочил и, с испугом озираясь по сторонам, закричал:

— Граждане, что случилось? Не устраивайте на улице манифестаций, это вам не при Николае Кровавом! Я споткнулся, уверяю вас! Мы с моим другом рассуждали о поэзии древнего Рима…

— Мы видели, как вы споткнулись, — заметил пожилой мужчина в женской панаме, мрачно глядя на Юкова.

— Мы видели, как вы о поэзии рассуждали, — зловеще поддержала его женщина с усиками.

— Тем более, тем более! Разрешите, я спешу, у меня срочные дела, я не люблю дебошей и недоразумений! — И Фима, расталкивая толпу плечом, бежал, оставив на поле боя ошеломленного Аркадия. Издалека, из мира свободы и всяческих радостей, доносился довольный, благодушный Фимин голос: — Счастливо оставаться, Аркаша! Я приму вас в свободное время. Вы знаете часы моих приемов?

— Милиция! — возвестил народ.

— Заберите его!

— Юродивого избил!

— Проходу нет!..

— Порядочек, граждане, порядочек! Где пострадавший? Кто избивал?

Это был все он же, все он же — милиционер товарищ Фунтиков!

— А-а, — грустно протянул он, увидев Аркадия, — опять ты! Что же мне делать с тобой?

— В милицию его, что с ним разговаривать!

— Хулиган!

— Учить их надо!

— Кто таких только воспитывает?

— Порядочек, граждане! — снова проговорил Фунтиков и, оглядев собравшуюся толпу, спросил: — Свидетели есть?

— Я свидетель, — выступил вперед мужчина в панаме.

— Я тоже, — сказала женщина с усиками.

Фунтиков подозрительно оглядел их, вздохнул.

— Ну что мне с тобой делать? — повернулся он к Аркадию.

— Как что? В милицию! — закричала панама.

— Акт! — добавили усики.

— Порядочек, — неодобрительно покосился на них Фунтиков. — Пройдемте, граждане.

— Прошу прощения, — вмешался мужчина с портфелем. — Может быть, этот молодой человек и ударил того самого… Кисиля, как все зовут его. Но ведь этот самый Кисиль отрицает факт. Он уверяет, что сам споткнулся, я слышал собственными ушами. К тому же он скрылся. Это тоже кое о чем говорит.

— Виноват, вот и скрылся, — пробормотал Аркадий.

— Это верно? — обрадовался милиционер. — Граждане, вы можете подтвердить слова этого гражданина?

— Верно! Так он и говорил! Видно, сам виноват!

— Ну, тогда вы свободны, граждане, — обратился Фунтиков к свидетелям. — Можете использовать свое время по собственному усмотрению. Нарушителем займусь я сам. Я знаю этого молодого человека и сейчас пройду с ним в школу. Дирекция проведет по отношению к нему соответствующую воспитательную работу. Прошу не нарушать уличного движения! Вопросы есть?

— Актик бы-ы, — заныли усики.

— Семейственность, — буркнула панама.

— Порядочек! Ну, пойдем к директору. — И Фунтиков взял рыцаря Аркадия за руку.

Рыцарь гордо повел плечом и сделал рукой движение, как будто с вызовом бросил перчатку.

— Куда угодно! Только за руку хватать не надо. Я не убегу. Я человек известный… и вообще заслуженный. У меня грамота Освода имеется, — враждебно поглядел Аркадий на свидетелей. — Я людей не избиваю. Я ихглавным образом спасаю.

— Действительно, граждане, — подтвердил Фунтиков. — Действительно, перед вами известный герой и, если вы читаете газеты, вас удивит данное происшествие. — Он подумал и добавил: — А к директору все-таки пройдем.

— Куда угодно! — повторил Аркадий и, сунув руки в карманы своего пиджачишка, зашагал к школе.

СОНЯ ЧИТАЕТ СТИХИ

Был разговор с директором Яковом Павловичем.

Был разговор с членами комсомольского комитета.

Были и еще разговоры…

И вот через два дня — комсомольское собрание.

Все говорят, что Аркадия исключат из комсомола.

Ваня Лаврентьев сказал, что он будет самым решительным образом настаивать.

Саша Никитин заявил, что он непременно станет Аркадия защищать.

Женя ходит понурая и растерянная. Это ведь она виновата! Но ей стыдно признаться…

Женя призналась только одной Соне. Соня в ответ поцеловала свою подружку, разрумянилась и прошептала:

— На его месте я сделала бы то же самое!

В субботу вечером Аркадий пришел к Соне.

— Максим Степанович дома? — приглушенным голосом спросил он, остановившись в проулке.

— Нет, он поздно придет. Да что ты его так боишься?

— Я боюсь? Вот еще! — Аркадий пролез в дыру и подошел к балкону. Теперь он часто пользовался этим путем. — Можно к тебе?

— Мы же договорились, в дверь заходи…

— Некогда! — буркнул Аркадий и вскарабкался на балкон. — Там у вас соседи, тетки, улыбки и все прочее. Ух, как я их ненавижу!

— У тебя шалят нервы… и вообще ты всклокоченный какой-то. Пойдем. — Соня схватила Аркадия за руку и потащила в комнату. — Я поухаживаю за тобой, причешу.

— Ну вот, в спальню попал, — пробормотал Аркадий, озираясь по сторонам. — Этого еще не хватало… — Он помедлил и осторожно спросил: — Это… твоя кровать?

— Да, — залилась румянцем Соня.

— Буржуйские условия! Нет, я на таких перинах не улежал бы. Миллионы людей на земном шаре спят на голом полу, на земле, в общем, где попало. Нет, я принципиально против перин, потому что тут забудешь про освобождение человечества!

И Аркадий сурово посмотрел на Соню.

— Эта мысль как-то не приходила мне в голову, — пуще прежнего краснея, сказала Соня. — Я не думала, что мягкая постель может играть какую-то роль…

— Ты думаешь, Ленин спал на мягкой постели? — спросил Аркадий, приняв позу члена революционного конвента[36]. — Нет! — Но тут же он смягчился и прибавил — Впрочем, ты женщина… слабый пол. А я имею в виду мужчин.

— Ты отказываешь нам в праве на мужество, — укоризненно прошептала Соня. — Нагнись.

Аркадий безропотно наклонил голову, и Соня, взяв с туалетного столика гребенку, старательно расчесала его кудри.

— И еще, — сказала она, потянувшись за маленьким пульверизатором с одеколоном.

Аркадий шарахнулся от глазка пульверизатора, как от гремучей змеи.

— Еще этой заразы не хватало! — закричал он. — Ты мне брось! Сразу видно, что мамаша твоя вышла из богатого класса!

— Как ты меня обижаешь! — воскликнула Соня, сразу вся потускнев. — Зачем ты?.. Я знаю, что тебе плохо… но я ведь мало виновата в этом.

Аркадий медленно опустился на стул, выдавил после недолгого молчания:

— Тоска-а! Почитай мне стихи, что ли. Какие-нибудь такие…

Соня уже не раз читала ему стихи. А еще раньше он с затаенным дыханием слушал ее на школьных вечерах. Она читала тихим голосом, никогда не подымаясь до крика, но в приглушенных интонациях слышались и торжественные возгласы, и гул набата, и стоны смертельного испуга. Соня умела передать чувства человека. На олимпиадах она занимала первые места. Ей пророчили славу артистки.

— Что же почитать тебе? — спросила она.

— Ну хотя бы… Вот:

Нас водила молодость
В сабельный поход…[37]
— «Смерть пионерки». Сколько раз я тебе читала Багрицкого, а ты даже не спросил, кто написал, — грустно сказала Соня. — Мы читаем книги и не обращаем внимания на авторов.

— Багрицкого мы в школе изучали, что же спрашивать? Здорово пишет. Зажигательно.

— По тебе это мало заметно.

— Я в душе переживаю, — сообщил Аркадий.

— Ладно, я прочту тебе стихотворение… Оно называется «Кукла». Его написал поэт Дмитрий Кедрин.

— Что-о? — Аркадий был оскорблен. — Детские стихи. Почитай что-нибудь серьезное.

— Это — серьезное, Аркадий. Послушай.

Соня встала перед Аркадием, опустила голову и сказала:

Как темно в этом доме!
Тут царствует грузчик багровый…[38]
Аркадий вздрогнул, с изумлением посмотрел на Соню и замер.

А Соня тихонько продолжала:

Под нетрезвую руку
Тебя колотивший не раз…
На окне моем — кукла.
От этой красотки безбровой,
Как тебе оторвать
Васильки загоревшихся глаз?
Соня глядела в пол. Губы ее чуть-чуть шевелились. Руки были опущены, пальцы медленно перебирали складки платья.

Что ж!
Прильни к моим стеклам
И красные пальчики высунь…
Пес мой куклу изгрыз,
На подстилке ее теребя.
Кукле много недель,
Кукла стала курносой и лысой.
Но не все ли равно?
Как она взволновала тебя!
Соня вздохнула, помолчала и негромко начала опять:

Лишь однажды я видел:
Блистали в такой же заботе
Эти синие очи,
Когда у соседских ворот
Говорил с тобой мальчик,
Что в каменном доме напротив
Красный галстучек носит,
Задорные песни поет.
Соня нетерпеливо тряхнула головой, будто отгоняя что-то, отшвыривая от себя. Ладошки ее и пальцы плотно прижимались к ногам:

Как темно в этом доме! —
гневно, с болью, но тихо, очень тихо повторила она.

Ворвись в эту нору сырую
Ты, о время мое!
Размечи этот нищий уют!
Аркадий глядел на чуткие пальцы Сони, не замечая, что руки его сжимаются в кулаки, локти напряженно упираются в колени. Губы Аркадия сдавливались.

Дорогая моя! —
с нежной горечью сказала Соня, по-прежнему не повышая голоса и не отрывая глаз от пола,—

Что же будет с тобой?
Неужели
И тебе между них
Суждена эта горькая часть?
Неужели и ты
В этой доле, что смерти тяжеле
В девять — пить,
В десять — врать,
И в двенадцать
Научишься красть?
Соня снова вздохнула, теперь облегченно, гордые, властные и почти торжественные интонации просочились в ее голос.

Нет, моя дорогая!
Прекрасная нежность во взорах
Той великой страны,
Что качала твою колыбель!
След труда и борьбы —
На руках ее известь и порох,
И под этой рукой
Этой доли
Бояться тебе ль?
Соня первый раз поглядела на Аркадия, подалась к нему всем телом, заговорила почти шепотом, страстно и требовательно:

Для того ли, скажи,
Чтобы в ужасе
С черствою коркой
Ты бежала в чулан
Под хмельную отцовскую дичь, —
Надрывался Дзержинский,
Выкашливал легкие Горький,
Десять жизней людских
Отработал Владимир Ильич!
Аркадий закусил нижнюю губу, лицо его непроизвольно перекашивалось и сжималось, как от боли Он отворачивался. Глаза у него загорались блеском, напоминающим солнечный свет на воде.

А Соня, глядя в лицо ему, с закипающим гневом говорила:

И когда сквозь дремоту
Опять я услышу, что начат
Полуночный содом,
Что орет забудлыга-отец,
Что валится посуда,
Что голос твой тоненький плачет, —
О, терпенье мое,
Оборвешься же ты наконец!
Аркадий, то ли простонав, то ли всхлипнув, вскочил со стула, неуверенным шагом подошел к окну, вцепился в подоконник рукой и прижал к стеклу горячую щеку. Соня повернулась, шагнула к нему, не подымая рук и не делая ни одного лишнего движения, грозным, и печальным, и в то же время ликующим голосом, которого не расслышали бы и в третьем ряду от сцены, дарила счастье и выносила последний приговор:

И придут комсомольцы,
И пьяного грузчика свяжут,
И нагрянут в чулан,
Где ты дремлешь, свернувшись в калач,
И оденут тебя,
И возьмут твои вещи,
И скажут:
— Дорогая!
Пойдем…
Аркадий зажмурил глаза и что было силы сжал рот.

Мы дадим тебе куклу.
Не плачь!
— Я не плачу, — с трудом разжимая губы, выдавил Аркадий. — Я не плачу. Я не плачу!

Плечи у него затряслись.

Соня молча стояла посредине комнаты, слушала, как давится слезами Аркадий, и по губам ее пробегала, то вспыхивая, то угасая, улыбка. В ней было и женское сознание своей силы, и добрая влюбленность девочки, и упоение жизнью, и ревнивая недоверчивость, и какая-то загадка, которая говорила, что так полна, сложна, не исчерпана и на десятую долю ее душа.

— Ладно, — сказал Аркадий. — Ладно. Я пошел. У меня дело.

Соня не остановила его. Она только попросила:

— Ты приходи… пожалуйста.

Пряча лицо, Аркадий вышел на балкон, махнул рукой ей и прыгнул вниз.

Она облокотилась о перила, молчаливо, покорно провожала его всепонимающим взглядом.

Он не обернулся — ни разу, как и тогда, в начале лета, но теперь-то Соня знала, что творится у него в душе!..

БОГАТЫЙ УЛОВ

Раза два или три в неделю Аркадий вставал до рассвета, брал удочки, банку с червями, припасенную с вечера, и шел на рыбалку. Он облюбовал одно укромное местечко на Старице, обжил его, по возможности храня от постороннего глаза. С трех сторон оно было окружено лозняком: полукольцо живой изгороди, а за ним — клок зеленой, почти не знавшей человеческих ног лужайки. Хорошо, с азартом, в иные дни самозабвенно клевали здесь окуни! Они шли на крючки с наживкой, как пираты на абордаж, мгновенно, по-разбойничьи топя поплавки. Небольшие, ну, с ладонь, может, чуть длиннее, они были так прожорливы, что даже хватали с налету пустые крючки. Однажды, рассказывал Аркадий, он в самом начале ловли случайно уронил в воду банку с червями, и все-таки не ушел с пустым ведерком: окуньки брали на мух, на козявок, и вообще «на сухую снасть». Рыбакам виднее, может ли быть такое…

Окуньки, выуживаемые Аркадием, — впрочем, в Старице водились не только окуньки, — этот красноперый и хищный подводный народец; обитал в зеленых глубинах заводей, в тине и осоке, и другой мелкий нечиновный рыбий люд, — так эти самые окуньки составляли чуть ли не основную часть меню семьи Юковых. Одного улова хватало на отличную уху — с лучком, перчиком и картошечкой, подчас на две ушицы, оставалось еще и на жаркое; правда, многовато костей, но желудок Аркадия переваривал и не такие вещи. Желудок у него был луженый; всякая мелкая игла и разные осколки перетирались в нем так же исправно, как перетирается мельничными жерновами ржаное зерно. Уха, рыбье жаркое, свежий ароматный черный хлеб, густо посыпанный солью, — ну чем не райские блюда! Аркадий летом чувствовал себя прекрасно: еда росла под ногами, летала в воздухе, плескалась в воде.

В ночь с субботы на воскресенье, после разговора с Соней, Аркадий спал плохо; он уснул поздно и проснулся не вовремя: уже отгорала, теряя густо-алые краски, холодная заря конца лета. Не умывшись и даже не схватив куска хлеба, Аркадий выскочил из дому и рысцой пустился по знакомой дороге за город. На одном плече лежали у него рыболовные снасти, на другом висела потертая кожаная сумка; кроме банки с червями да запасных крючков, в сумке ничего не было. Аркадий был без фуражки, босиком, в стареньком пиджаке.

На Старице Аркадий появился на час позже обычного. К этому времени окончательно рассвело. Над водой плыл длинными, почти прозрачными полосами слабый туман. Лучшие минуты клева были потеряны безвозвратно. Однако оставался еще хороший часик после восхода солнца…

Аркадий бежал по зеленому бережку Старицы, подгоняемый нетерпением и ледяным холодком, пощипывающим ноги. Вот и островок лозняка, лазейка в кустах…

В ушах вдруг раздался знакомый, сразу же заставивший Аркадия остановиться звук: булькнуло в воде тяжелое, должно быть, свинцовое грузило. Любимое местечко Юкова, этот укромный уголок, обжитый Аркадием, был занят незнакомым рыболовом. Захватчик, пожилой седеющий мужчина с зачесом-ежиком, по-хозяйски расположившись на зеленом пятачке, курил папиросу и тихонько мурлыкал какой-то мотивчик.

Аркадий чуть не застонал с отчаяния. Вот оно, опоздание!.. Вот что значит долго спать, лежебока проклятый!

Оставалось одно: пристроиться левее лознячка, на открытом месте — уж-жасная участь!

Вполголоса бранясь, Аркадий разматывал удочки, с раздражением и тоской глядел на тихую, зеркальной чистоты заводь Старицы, заливаемую желтым солнцем.

— И что это за привычка — занимать чужие места! — бормотал Аркадий. — Человек облюбовал, устроил гнездо, а тут приходят разные… — Дальше не очень красивое слово. — Рассаживаются, будто они хозяева… — Опять не очень красивое слово.

Полетели в воду грузила. Мотивчик в кустах смолк.

— Да еще песни поет! — сердито промолвил Аркадий, пристраиваясь на мокром бережку.

Справа зашелестел лозняк.

— Сосед чем-то недоволен? — раздался сзади шутливый голос.

— Так себе, ничего, — буркнул в ответ Аркадий.

— Здравствуйте, сосед!

— Привет!.. — Аркадий потрогал одно из удилищ, независимо сплюнул в воду.

— Я, кажется, занял чужое место, — с прежней добродушной шутливостью в голосе продолжал рыбак-захватчик. — Не знал, не знал, что речные угодья в нашем районе являются частной собственностью, как уделы в древней Руси. Но где же межа, где же столб с фамилией собственника?

— При чем здесь столб? — пожал плечами Аркадии. — Просто-напросто у рыбаков есть один закон…

— Неписаный, понимаю. Я дилетант в смысле рыбной ловли и поэтому некоторых законов не знаю. Но этот, так называемый «один», я понял. Вы мне этак культурненько намекнули. — Захватчик рассмеялся. — Ну, занимай свое место, молодой человек, а я перекочую подальше. Хотя, прямо скажу, прекрасное место, не хочется и уступать! Но вижу, вижу настоящего рыбака и пасую. Давай, перебирайся!

Эта покладистость Аркадию понравилась. Он обернулся. Захватчик глядел на него с добродушной ухмылкой. Очень заразительная и симпатичная это была ухмылка! Аркадий тоже усмехнулся.

— Да ничего, — сказал он, — ловите. В другой раз, ежели что… так вообще… А сейчас ловите… — Он схватил удилище. — Есть один!

— Окуни меня знают, — снимая с крючка рыбину, продолжал Аркадий. — Они сейчас все здесь будут. У вас тоже клюет! Клюет, бегите!

— Бегу, бегу!

«Хороший дядька!» — подумал Аркадий.

— Представляешь, сосед, я уже пятнадцатого сома… или как его, окуня, кажется, ловлю, — сообщил из кустов захватчик. — И все как на подбор, братья-близнецы — и только!

— Они у меня здесь ученые.

— Ты их тренируешь, что ли?

— Всякое бывает… Еще один! К вам спешил, да меня заметил. Не уйдешь, голубчик! Ишь ты, не хочется! Ясно, ясно, кому из воды на воздух охота!..

— Спишь долго, рыбачок, — заметил захватчик.

— Случайно. А то бы вам мое гнездо не досталось!

— Слушай, да переходи сюда. Тут мы и вдвоем уместимся. Давай. Здесь здорово, право!

— Может, вам неудобно будет…

— Чего там неудобно! В чужую квартиру залез, так об удобствах не думай. Валяй! Да я тебе помогу сейчас.

Через минуту Аркадий уже сидел на своем привычном месте. Улыбался. Захватчик оказался благородным человеком!

«Не все хамы! — с благодарностью думал Аркадий. — С таким и поговорить, приятно».

— Вы первый раз, наверное, — начал он. — Не видел я вас…

— Да нет, бывал. Но не часто: некогда все.

— Вы, я вижу, начальник какой-то.

— Это почему же? — заинтересовался сосед.

— Не похожи на рабочего. Фигура не та… и вообще.

— Да-а, — вздохнул сосед, — животик. Есть такое дело. Растет, спасу нет! Что ни делаю — растет, проклятый!

— Кабинетная жизнь, — понимающе сказал Аркадий. — На свежий воздух чаще выходите, это полезно.

— Некогда, некогда все, рыбачок! Работа, заботы, неприятности разные… Незавидная жизнь у начальства, прямо тебе скажу!

— Ну, это вы бросьте, — не поверил Аркадий.

— Может, придется, тогда узнаешь.

— Нет, мне не придется. Меня не поставят. Вы, наверное, заведующий какой-нибудь конторой или, может, директор… Куда мне! Директора из меня не выйдет. — Аркадий вздохнул и добавил: — Вы говорите: неприятности… Они у всех есть. Вот и у меня…

— А что такое?

— Из комсомола лечу.

— Не может быть! — воскликнул сосед и посмотрел на Аркадия без прежней своей добродушно-шутливой усмешки.

Только сейчас Аркадий заметил, что он старше, чем казалось раньше. В серых живых и молодых глазах его, в самой глубине зрачков таилась застарелая усталость, около рта и на переносице лежали морщинки, появившиеся не от улыбок и не от мечтательных раздумий, — скорее всего причиной их были долгие и тяжелые думы.

— Не может быть, — тише повторил этот человек. — За что же?

«Рассказать, что ли?» — подумал Аркадий и, снова встретив глубоко заинтересованный, серьезный и тревожный взгляд, решил: «Такому — можно: расскажу!»

— Знаете Кисиля? — начал он.

— Как будто…

— Так вот я ему разок по шее отвесил, а он и с копыт долой. Чудак!

— Действительно, чудак. Только говори по-русски. Слово даю, я иностранных языков не разбираю.

— Прошу прощения, уличный жаргон. Я больше не буду. — Он помолчал. — Дело было такое…

— Рассказывай, рассказывай.

И Аркадий рассказал все — от начала и до конца: и о том, как Кисиль приставал к Жене Румянцевой, и как он оскорбил его, Аркадия, и как собралась толпа…

— Нет мне удачи! — вздохнул в заключение Аркадий. — Вот так же летом… Стоял на мосту, женщина тонула, я прыгнул… А что получилось? Ничего хорошего не получилось. Я хочу, как лучше, а выходит один срам.

— Ага-а! — вдруг торжествующе протянул сосед. — Так вот где привелось мне с тобой встретиться, Аркадий Юков!

— Клюет! — крикнул Аркадий, не успев удивиться.

— Действительно, клюет. И боюсь, что последний. По-моему, все подводные жители внимательно слушают нашу беседу, им уже не до клева. А беседа интересная, черт возьми! Так, что ли, Аркадий?

Глаза соседа весело искрились. Теперь он снова выглядел моложе.

— Ладно, откуда же вы меня знаете? — спросил Аркадий и тотчас же сообразил. — А-а, газета, наверное. Милиционер товарищ Фунтиков! Всю жизнь буду помнить, прославили тоже!..

— Правильно сделали, по-моему.

Аркадий невнятно пробормотал что-то: разговор на эту тему ему не нравился.

Сосед его между тем продолжал:

— Прими к сведению, что спасенная тобою особа обегала, кажется, полгорода в поисках спасителя. Заметка в газете помогла ей напасть на твой след. Она с трудом разыскала твой дом, но не застала там никого.

— Откуда вы это знаете?

— Откуда? — сосед улыбнулся, с таинственным видом покачал головой и подмигнул Аркадию. — А она живет рядом. В соседней квартире. Я ее вот с таких лет, — он показал рукой, — вот с этих пор знаю.

— Ясно. Так, значит, приходила? — с легким сарказмом спросил Аркадий. — Искала? Скажите ей, что она дура! — Тут Аркадий спохватился и взял ноткой ниже: — Не в смысле ума, потому что я не знаю… и не имею права… а в смысле вообще.

— Понятно, понятно, — поощрительно заметил сосед.

— Я все равно дал бы ей от ворот поворот, так что хорошо, если не застала. Может, она еще раз вздумает прийти? Посоветуйте, пусть не ходит.

— Не придет. Она уехала в Москву, до следующего лета не появится. А вот я, пожалуй, появлюсь, — сказал сосед. — Приду, послушаю.

— Это… куда же? — осведомился Аркадий.

— На собрание к вам. В понедельник, говоришь? То есть завтра?

— Так вас же не пустят! — весело воскликнул Аркадий. — У нас закрытое! Разбор персональных дел ведется на закрытых собраниях.

— Но я коммунист. С восемнадцатого года в партии.

Аркадий уважительно посмотрел на него.

— Может, для меня сделают исключение?

— Сделают! — уверенно сказал Аркадий. — Пойдете к директору, он вам разрешит. Только… — Аркадий потускнел, помолчал минутку. — Только зачем?

Он зачерпнул ладонью воды, внимательно рассматривая, поднес к глазам, выплеснул.

— Критиковать будут, говорить разные вещи… а потом еще и исключат. Чего интересного?

— А я послушаю, мне интересно, — заявил сосед. — По моим расчетам… ну, насколько я понимаю в этом деле, — а я, между прочим, сталкивался с такими делами, — так, по-моему, не исключат тебя. Выговорок — это другое дело…

— Исключат, — не дослушал его Аркадий. — У нас народ принципиальный и твердый, особенно этот Ваня Лаврентьев. Мы его Робеспьером зовем.

— Ну, Робеспьер-то не очень тверд был.

— Этот тверже, будьте уверены. Сказал — отрезал. А он сказал: «Я буду настаивать!» Так что дело ясное! — со вздохом заключил Аркадий.

— Не надо отчаиваться, настанут моменты и потруднее.

— Понятное дело, — согласился Аркадий. — Ну, растревожили мы окунишек. Бастуют. Пару только и поймал. На одну ушицу, впрочем, хватит. Может, вечерком еще прибегу.

— Пару на уху, говоришь? Маловато.

— Сойдет как-нибудь. По дороге я дикого лука нарву. Вкусная вещь! — Аркадий облизнулся. — Уха не обязательно должна быть густой, главное запах был бы. Конечно, густота — тоже не плохо. Но мы не буржуи, мы привычные и к похлебке. — Он бодро похлопал себя по животу.

— Как живешь-то, друг Аркадий?

— Это вы в смысле питания и вообще? Ничего. Обходимся. Мамка пенсию получает. Гроши, правда, но все ж на мелкие расходы хватает. На хлеб я свободно на вокзале зарабатываю. Боюсь только, ребята увидят, подумают еще что… Поднесу чемодан или пару, так, бывает, какой гражданин целый рубль отвалит. А рубль, сами понимаете, в наше время — деньги! У меня все по дням расписано: в какой день на вокзал, в какой на рыбалку. Мамка шьет понемногу, полы моет, стирает тем, которые сами не умеют или пренебрегают. Есть еще в наше время такие белоручки с буржуйскими замашками! Я мамке говорил: ты мой им, стирай, а денег не бери. Принципиально! Покажи им свое неуважение, может, это подействует на них в смысле перевоспитания. Да мамка у меня тоже с пережитками, говорит, что задаром только дураки работают. Она у меня старенькая, ей простительно. В общем, скажу я вам, рублей сто в месяц у нас бывает, неплохо живем. Чай, не при капитализме, вокруг свои люди! — заключил Аркадий, наматывая леску на удилище.

Сосед слушал Аркадия молча. Хмурая задумчивость тенью легла на его лицо. Тень все сгущалась. Напряглись морщины на лбу.

— Трудно, брат Аркадий, трудно! — наконец сказал он глухим голосом.

— Да нет, чего там…

— Трудно, — продолжал сосед. — Мы свергнули власть царя и помещиков, отобрали у капиталистов фабрики и банки, победили многочисленных врагов, настроили городов, заводов, дворцов. Об этом мы говорим с гордостью, потому что это великое дело. Но трудно нам еще, очень трудно. Много еще нам, коммунистам, придется работать, много забот впереди!

— А мы вам поможем, — сказал Аркадий.

— Поможете? — встрепенулся сосед, и глаза его зажглись добрым светом.

— Конечно! Нас тысячи растут таких, как я, а может, миллионы. И мы сидеть сложа руки не намерены. Вы революцию в одной стране совершили, а мы все человечество освобождать будем! Мы освободим его, будьте уверены, мы не позволим, чтобы капиталисты, фашисты да разные гады трудовой люд угнетали! Дело ведь не в куске хлеба, все дело — в освобождении. Дайте мне сначала за освобождение человечества сразиться, а кушать пирожные да бифштексы я потом буду! У меня еще время на это дело найдется, а если не найдется — плевать я хотел на разные деликатные кушанья, я не из буржуйского сословия.

Аркадий смотал свои снасти, бросил в кожаную сумку окуней.

— Вы, я гляжу, поседели уже, — почтительно продолжал он, — а мы еще молодые, мы посильнее вас, мы вам поможем!

— Мы здорово надеемся на это, брат Аркадий!

— Будьте уверены. Вот! — И Аркадий хвастливо помахал своей рукой с каменной ладонью, хотя этот намек вряд ли был понятен соседу. — Ну, я пошел, извините.

— Стой-ка, Аркадий, а не устроят ли тебя мои окуни? — вдруг спросил сосед. — Возьми, а? По правде сказать, я в них не очень нуждаюсь… и не ем… Возьми!

Аркадий задумался.

— Что ж, — улыбнулся он, — окуни не деньги, возьму. Спасибо, если они вам не очень нужны! А то мамка ждет, что я с рыбой приду. Спасибо! Можете в любое время приходить и ловить здесь.

— Спасибо и тебе! — Сосед пожал Аркадию руку. — А на собрание я приду, еще увидимся.

Аркадий набил окунями сумку, сказал:

— Богатый улов! Узнать бы вашу фамилию, что ли…

— Фамилию, говоришь? — Сосед помолчал. — Фамилия у меня простая, русская…

Он взмахнул удилищем, стал пересаживать наживку.

— Ладно, не имеет значения, — махнул рукой Аркадий, нырнул в кусты и побежал.

— Счастливого пути! — крикнул вдогонку ему сосед.

КОМСОМОЛЬСКОЕ СОБРАНИЕ

Во втором часу дня кончился последний в тот день урок. Собрание должно было начаться минут через двадцать.

Все высыпали во двор. Весь квартал наполнился веселым галдежом. Почти мгновенно началась скоротечная битва на волейбольной площадке. Девушки, по четыре и по шесть в ряд, ходили в липовой аллее, и голоса их очень были похожи на птичье щебетанье. Стоял теплый, веселый сентябрь. Небо было чистое и яркое. И на душе почти у всех — тоже ни облачка.

Исключения, конечно, были.

Аркадий Юков держался в сторонке. Нельзя сказать, что вокруг него образовалась пустота, но все-таки нечто незримое, понятное только сердцу, отделяло его от соучеников. Что это было? Может быть, какая-то неловкость. Может быть, тактичность. Возможно, то и другое. Одним было неловко разговаривать с человеком, которого через час, наверное, исключат из комсомола. Другим и хотелось бы утешить Аркадия, да эта самая тактичность мешала…

Впрочем, один человек пренебрег всеми условностями и подошел к Аркадию. Это был Боря Щукин.

Аркадию очень не хотелось выслушивать разные утешения. Он был жестоким врагом всех утешителей. Он лютой ненавистью ненавидел Луку из пьесы Горького «На дне». Он признавал только действие, борьбу.

Добьемся мы освобожденья
Своею собственной рукой![39]
пел он и всегда следовал этому примеру.

Но недаром Борька Щукин, этот ягненок в представлении близоруких людей, считающих себя опытными психологами, был сродни Аркашке. Он утешать школьного дружка не стал.

— А Робеспьер-то! — сказал он. — Ему бы еще только меч в руки!

— И мантию английского судьи! — добавил Аркадий.

Речь шла, конечно, о Ване Лаврентьеве. Он с самого утра ходил, как вестник возмездия, глядел сурово, и во взоре его светилась такая белоснежная ясность, такая идейная чистота, что все невольно отводили глаза.

— Непреодолимая догма, возведенная в принцип, превращает человека в раба, а сердце его делает каменным, — произнес Борис.

— Фу ты! — сказал Аркадий, с уважением посмотрев на Бориса. — Ты шпаришь по энциклопедии? Или по какому-нибудь премудрому учебнику? Я ведь этих книг не читаю. Все как-то времени нет… занятость какая-то.

— Нет, почему же, — смутился Борис, — это само собой получилось. И я еще не знаю, верно ли. Но думаю, что верно. Идея, доведенная до крайности, переходит в свою противоположность.

— Н-нда-а, — неопределенно протянул Аркадий, намекая тем самым, что по этому вопросу он вряд ли сумеет высказаться.

Вдруг он хлопнул себя по бедру и воскликнул:

— Пришел!

— Ты кого имеешь в виду?

— Одного хорошего человека! Есть хорошие люди, Борька!

— Я в этом никогда не сомневался.

— Погляди, видишь постороннего человека?

Борис огляделся.

— Постороннего? Нет.

— Да вон туда гляди, в сторону аллеи. Видишь ты постороннего гражданина?

— Какого гражданина? Никакого гражданина не вижу.

— Борька!

— Серьезно, Аркадий. Там стоит секретарь горкома партии товарищ Нечаев. А постороннего… нет, не вижу.

— Что? — опешил Аркадий. — Секретарь горкома? В белой рубашке?

— Да, товарищ Нечаев. Разве ты ни разу не видел его?

Аркадий снова хлопнул себя ладонью — только теперь по щеке. Этим он не ограничился. Изумленно свистнув, шлепнул и по другой.

— Оболту-у-ус! — простонал он, страдальчески сморщив лицо. — Что я ему наговори-ил! Что наговорил!..

— О чем ты? — встревожился Борис.

— У меня случилось событие, Борис! Ты подожди… Я вспотел что-то, — забормотал Аркадий. — Жарко все-таки и вообще… Собраться с мыслями, обдумать кое-что… Я сяду на скамейку, а то у меня в голове что-то…

И Аркадий, целиком поглощенный своими мыслями, двинулся к скамейке.

— Странная история! — засмеялся Борис.

— А? Что такое? — в тот же миг раздался за спиной Бориса резковатый голос.

Борис повернул голову и увидел одного из городских спортивных деятелей. Кажется, фамилия его была Гладышев…

— Так, ничего, — пожал Борис плечами.

— Ты сказал мне что-то, — подозрительно глядя на школьника, продолжал Гладышев.

— Вы ошибаетесь, — сухо и вежливо ответил Борис.

Гладышев поморщился, он не поверил. Пройдя шагов пять в сторону школьного здания, он обернулся. Встретившись с Борисом взглядом, ускорил шаг…

«Он обернется еще раз», — мелькнуло у Бориса.

И тотчас же Гладышев повернул голову. Борису показалось, что в глазах его что-то блеснуло — злость или страх; Борис не мог сказать, что именно. Он опять засмеялся.

А Гладышев вбежал на школьное крыльцо и оттуда, с высоты, поглядел на Бориса в третий раз.

Это было уже страшновато.

Борис не знал, что мгновенный колючий, животный страх охватил сейчас и Гладышева.

Что это было? Предчувствие?

Кто знает…

Звонок возвестил о начале собрания.

Борис сел, по своему обыкновению, сзади, затерявшись среди школьной мелюзги: восьмиклассников и девятиклассников. К нему пробрался и Юков, но Ваня Лаврентьев, занявший председательское место, предложил ему выбрать местечко поближе к сцене.

— За стол президиума? — грустно пошутил Аркадий.

— Пониже, — сказал Ваня.

Аркадий сел в первом ряду.

В президиум избрали директора школы, Ваню, Сашу Никитина, Костика Павловского и еще нескольких школьников.

Однако первой была названа фамилия Сергея Ивановича, секретаря горкома.

Он поднялся из глубины зала и, остановив аплодисменты взмахами руки, сказал:

— Спасибо, ребята! Но мне часто приходится сидеть в президиумах, чуть ли не каждый день. Признаюсь, даже как-то надоедает. Разрешите, я посижу здесь, среди вас. Для президиума не велика будет потеря… Можно?

Все дружно захлопали в ладоши.

Члены школьного президиума заняли свои места. Робеспьер, избранный председателем, объяснил собранию суть дела. Он напомнил комсомольцам о том, что весной Аркадий не сдержал комсомольского слова. Правда, за лето он подготовился и сдал испытания по физике, но этот факт, сказал Ваня, дела не меняет. А затем, повысил голос Ваня, затем Аркадий Юков (хулиган и чуть ли не преступник — таков смыслишка крылся в гневных словах Робеспьера), затем Аркадий Юков избил, да, да, самым бессовестным образом избил известного в городе инвалида, душевнобольного человека Ефима Кисиля. — За что он его избил, товарищи? — вопрошал Ваня. — До каких пор можем терпеть в своих рядах таких разболтанных людей?

Слушая его речь, Саша Никитин хмурился.

Костик Павловский сохранял на лице бесстрастное выражение.

Яков Павлович, директор, низенький толстячок с бритым черепом и очками на курносом добродушном носу, любимый и уважаемый всеми школьниками директор (любовь и уважение к нему не мешали всем бояться его), слушал Робеспьера молча (вообще-то он любил бросать реплики), и трудно было понять, что он думает.

Женя, с самого утра не находящая себе места, ерзала на стуле и то краснела, то бледнела. Иногда она полушепотом выкрикивала слова протеста.

Соня, притихшая и грустная, вынуждена была несколько раз толкать ее в бок.

Борис Щукин был замкнут, неподвижен и колюч, как еж. Было ясно, что он отвергал почти все, что говорил Ваня.

Сергей Иванович Нечаев глядел на Ваню с неослабным интересом. Временами у него вздрагивала и поднималась правая бровь…

— Вопросы есть? — спросил Ваня.

— Вопросов нет! Пусть Юков сам расскажет! Комсомолец Юков, расскажи собранию, как ты докатился до такой жизни.

Аркадий поднялся. По залу прокатилось движение: все повернули головы в ту сторону.

— Я скажу, — проговорил Аркадий и почувствовал, что голос его звучит как-то хрипло.

Он заметно волновался: ему казалось, что речь, над которой он так много думал, будет неуклюжа и неубедительна и что в конце концов его поднимут на смех или, хуже того, оборвут.

— Я скажу! — громче повторил Юков.

— Пусть выйдет на трибуну!

— Со сцены говорить нужно!

Красный, вспотевший от волнения, Юков поднялся на сцену.

— Товарищи комсомольцы! — выдохнул он, и это было все, что осталось в его памяти от речи, которую он готовил.

Все терпеливо ждали. А он молчал, силясь вспомнить хоть одну фразу из того, что хотелось сказать товарищам.

«Правду говори!» — мелькнуло у него, и он тотчас же решил сказать то, что накипело у него на сердце, и так, как это просилось сейчас на язык.

— Вот я вышел на трибуну, — начал он. — Может, кто-нибудь подумал: да что ему, он огни, воды и медные трубы прошел, это ему, как об стенку горохом — отскочит. Да, я сознаюсь, много меня по канцеляриям да кабинетам таскали, Яков Павлович со мной помучился.

— Что ж, правильно, — усмехнулся директор.

— Конечно, правильно, что и говорить! Точка! Только не желаю я ни одному из вас, товарищи комсомольцы, очутиться на моем месте и отчитываться вот так.

Аркадий замолчал.

— И это все? — насмешливо спросил Ваня.

— Да подожди ты, — беззлобно огрызнулся Аркадий, не поглядев на Робеспьера. — Ты бы сел, что ли, а то торчишь, как столб, говорить мешаешь. Не думай, больше не вырастешь, и так велик.

В зале вспыхнул смех. Ваня не смутился, но сел.

— Вину я свою осознал, — опять начал Аркадий, глядя прямо перед собой и видя внимательные лица товарищей, в большинстве, как ему показалось, сочувственные. — Красивых обещаний я давать не стану, но скажу твердо. Кто злобу ко мне имеет, кто так себе считает, кто, может, дружелюбно относился, — я всем говорю: был в Ленинской школе ухарь Аркашка Юков, много вам и себе напакостил… Я вам от чистого сердца скажу: был, а теперь его нет. И что было, уже не вернется. Вот. Точка. Теперь я кончил, — обернулся он к Ване.

— И все-таки мало! — воскликнул Ваня. — Это не ответ! Нет, это не ответ!

— Почему же не ответ? — спросил Яков Павлович. — По-моему, ответ.

— По-моему, тоже ответ, — поддержал его Сергей Иванович. — Аркадий Юков сказал мало, сказал не все, но ответил честно и ясно. У меня такое сложилось мнение. Прошу прощения, товарищи комсомольцы!

— Вот именно, мало! — ухватился за спасительную соломинку чуточку растерявшийся Ваня. — Он не сказал о…

И Ваня, загораясь, звенящим голосом стал перечислять, о чем не сказал Аркадий Юков. Оказалось, что он не сказал о таких важных, таких волнующих всех вещах! Он не сказал даже о Николае Островском, о его героической жизни! Этого, с точки зрения Вани, простить было нельзя.

Робеспьер, конечно, немножко увлекся. Мы уже знаем, что это был горячий и крайне принципиальный человек. Это был пылкий трибун школьного масштаба, громовержец десятого класса «А».

— Что он говорит! Что он говори-ит! — стонала Женя. — Я его возненавижу-у!

Соня уже не толкала ее в бок.

Саша Никитин ожесточенно штриховал лист бумаги. Карандаш хрустел и ломался.

Костик Павловский удовлетворенно кивал головой.

Яков Павлович оставался бесстрастным. Он не первый раз слушал Робеспьера.

Сергей Иванович гладил ладонью щеки, лоб, тер подбородок. Люди, знающие его, сказали бы, что он волнуется.

Аркадий стоял на трибуне и мрачно усмехался.

— Вижу, куда клонишь, — проговорил он, когда Ваня на секунду замолчал. — Из комсомола меня исключить. Не выйдет! Не отдам я вам комсомольского билета, не отдам! Ничего вы не знаете! Ни черта не знаете!

И Аркадий побежал со сцены.

— Подожди! — крикнула Женя. — Аркадий, почему ты не сказал обо мне? Говори, Аркадий! Ты не виноват! Товарищи!.. Ребята… Ребята, это я виновата. Это из-за меня…

— Да что ты, Женька? Зачем? Разве они поймут?! — с горечью воскликнул Аркадий.

— Это кто они? — спросил Яков Павлович. — Мы?

— Да нет, я не имел вас в виду, — пробормотал Аркадий.

— Комсомольцы? Так?

— Да нет…

— Конечно, нет! — громко поддержал Аркадия Борис Щукин. — Н-не имел он и нас в виду! Не б-бойся, Аркадий, мы не д-дадим тебя в обиду!

— Не дрейфь, Аркадий!

— Говори, Аркаша!

— Здесь тебе не жирондисты[40] какие-нибудь, Робеспьер!

— Здесь советские комсомольцы!

— Правильно! — Саша Никитин вскочил из-за стола и бросил на бумагу карандаш. — Товарищ Лаврентьев готов каждого из нас исключить из комсомола просто… просто… просто из-за нечищенных ногтей! Он объявляет вотум недоверия даже из-за пустяка! Если ему дать волю, в комсомоле через неделю останется только он!

— Да, да! — взмахнув кулаком, перебил Сашу Лаврентьев. — И за нечищенные ногти нужно объявлять взыскание! Комсомолец — пример во всем! Комсомолец — это чистота, белоснежность, безупречность! Сейчас, когда половина земного шара охвачена войной, когда…

— Охрипнешь, Лаврентьев, потише, — заметил Яков Павлович.

— Да, — спохватился Ваня, — мы нарушаем дисциплину.

— Объяви себе выговор!

— Замечание с последнимпредупреждением!

— Домашний арест!

Ваня снова помахал колокольчиком.

— Прекратите шум. Собрание считаю продолженным. Юков, ты будешь говорить?

— Нет.

— Вопросы к Юкову будут?

— Дайте мне! Я скажу! — вскочила Женя.

— Румянцева, мы еще не перешли к прениям.

— Я дополню Юкова. Срочное дополнение!

— Дополнишь в прениях.

— Не нарушай порядка, Лаврентьев. У Румянцевой дополнение по существу вопроса, — заметил Саша.

— Для дополнения ответа Юкова слово имеет комсомолка Румянцева.

— Не надо, — махнул рукой Аркадий, — я сам скажу. Сиди, Женька.

Он вернулся на трибуну.

— Я дополню, если так, — начал он, медленно окинув зал угрюмым взглядом. — Вы думаете, я ударил этого Кисиля просто так, за здорово живешь? Нет. Этот Кисиль к Женьке приставал… ну, к комсомолке Румянцевой приставал. Понимаете? Она ко мне со слезами на глазах оросилась. Ну, я возмутился. Как так? Пристает? Я хотел по-хорошему. Подошел и говорю, что если ты к Женьке… к комсомолке Румянцевой не перестанешь приставать, то… Ясно? А он мне какие-то дикие стишки стал читать. Овидия или Горация. Из древнего мира. А потом говорит… — Аркадий снова обвел зал медленным взглядом. — Вы знаете, что отец у меня в тюрьме? — глухо спросил он. — За воровство. Если не знаете, так знайте! Но я и отец — разные вещи. Понятно? — выкрикнул он. — И если кто мне скажет, если кто мне скажет!..

Саша стукнул по столу кулаком:

— Пусть только попробуют!

— А Кисиль сказал. Ну я его и… не сдержался, в общем. Не мог. Очень уж обидно. Вот и все. Я ходил, искал его… хотел извиниться. Да ведь его не найдешь скоро. Он, вы знаете, сумасшедший, что ли.

— Все? — спросил Ваня.

— Подожди! Вообще-то все, только еще одно слово. Ты, Лаврентьев, говорил о комсомольском билете… что я его позорю. Может, и так. Но комсомольский билет для меня — как жизнь! Я его не отдам. Я за него даже на колени стану! На колени, понятно? Точка!

— Ну что ж, это объяснение уже более удовлетворительное, — после некоторого молчания проговорил Ваня. — Вопросы будут, товарищи комсомольцы? Юков, ты можешь сесть и отвечать с места.

— У меня вопрос к товарищу председателю, — поднялся Сергей Иванович. — К вам.

— Пожалуйста.

— Вы хоть раз на рыбалку с Юковым ходили?

Ваня недоуменно пожал плечами, посмотрел на Якова Павловича, на Аркадия.

— Н-нет, — выдавил он. — А что?

— Жаль! — сказал Сергей Иванович. — Впрочем, не обязательно на рыбалку. По душам поговорить с человеком можно и в классе. И даже на комсомольском собрании. Я, по правде сказать, не очень часто бываю на комсомольских собраниях. Это уж моя вина, признаю. И вот сейчас… вот теперь, — он посмотрел на часы и виновато усмехнулся, — через полчаса я должен быть в одном месте, поэтому, ребята, если вы мне позволите, я скажу несколько слов… может быть, нарушив регламент собрания. Думается, это не страшно, потому что комсомольские собрания нужно бы проводить проще, душевнее. Как вы думаете?

— Правильно! — грянул ответ. — Говорите! Просим, товарищ Нечаев!

— Слово имеет секретарь городского комитета Всесоюзной Коммунистической партии большевиков Сергей Иванович Нечаев! — торжественно провозгласил Ваня.

Покачивая головой и усмехаясь, Сергей Иванович поднялся на трибуну, посмотрел на Ваню, потер левой рукой подбородок.

— Голос у вас какой… парадный, а! Ну, это неплохо, только торжественность ни к чему. Не надо, ребята, лишней торжественности, не учитесь. Проще надо все, проще и спокойнее. Дела мы делаем великие, небывалые дела. Но трещать о них ежечасно и ежесекундно не надо: они сами, эти дела-то, за себя говорят. Я к вам пришел, как старший товарищ, коммунист. Моя партийная должность здесь, к слову сказать, ни при чем. А почему я к вам пришел?

Сергей Иванович помолчал, словно раздумывая, как бы высказать попроще и подушевнее причину неожиданного появления его на собрании.

— Мне — пятый десяток, вам по пятнадцать-восемнадцать лет. Самое большое через пятнадцать, ну, через двадцать лет вы возьмете в свои руки управление нашим великим и необыкновенным государством. Вы — наша смена, и каждый из вас — будущий борец за коммунизм, — а это не красивые слова. Это — в прямом смысле, ибо вам придется много и долго, долго, я подчеркиваю, бороться! Зло на земле еще не уничтожено, зло гнездится и у нас в нашей стране, и, конечно, за рубежом. И оно, это зло, попытается дать нам бой. Когда? Не скажу. Не знаю. Может, скоро. Да. Так кто встанет в первые ряды борцов со злом? — Сергей Иванович протянул руку в зал и отрывисто крикнул: — Вы!

— В любую минуту! — раздался чей-то голос.

— Вы, — продолжал Сергей Иванович. — Мы, коммунисты, в этом уверены. И каждый из вас нам дорог. Мы не хотим потерять ни одного из вас.

— Как это понимать — потерять? — после секунды молчания спросил он. — Бывает так, что мы, заработавшись, устав от работы, — это ведь дело человеческое, ребята, понимаете, — как-то немножко черствеем душой и проходим мимо хороших людей, попавших в беду. Иногда мы думаем: да он и не стоит, этот человек, не стоит того, чтобы за него бороться! Ложь! Никому не верьте, никогда не говорите этого, молодые друзья! Мы не коммунисты, мы не комсомольцы, если будем проповедовать такую теорию! Бороться нужно за каждого товарища!

Весь зал дружно захлопал в ладоши.

— Я рад, что вы такого же мнения, ребята. Бывает так: мы считаем, что человек — плохой, а он — хороший, очень хороший, но с недостатками, с промахами. Промахи надо поправлять, на недостатки указывать, но зачем же гнать его из своих рядов? Это глупо, бесхозяйственно, мягко выражаясь. Если мы таких людей погоним, завтра же в наших рядах образуются изрядные бреши. А врагу только этого и надо! Мы невольно выплеснем воду на мельницу врага. Мы живем в суровое, грозное время.

На эти слова Саша Никитин скептически улыбнулся. Нет, он не считал, что живет в суровое или тем более в грозное время!

«Слишком спокойное, слишком!» — подумал он.

— До вчерашнего дня я Аркадия Юкова не знал, — продолжал Сергей Иванович. — Правда, я читал о нем в газете. А вчера встретил его, разговорился. Он мне все рассказал. Больше чем вам, гораздо больше. Не та, видно, была обстановка. Открою секрет: на речке это было, на рыбалке. Он — заядлый рыбак, так что я недаром спросил Ваню Лаврентьева, вашего, как вы его называете, Робеспьера о рыбалке.

Комсомольцы заулыбались, по рядам прошел шум. Ваня покраснел и опустил голову. Аркадий Юков тоже сидел с опущенной головой.

— Это неплохо, неплохо. Робеспьер — фамилия знатная. Я и сам бы непрочь носить такую фамилию, да характер, видно, не тот, не подходит, видно, она для меня. Да и стар я, это уж для молодежи. И пусть ваш председатель не обижается. Пусть он гордится.

— Это, ребята… это свинство, — забормотал Ваня. — Я не давал вам повода для такого прозвища, я…

— Ну, я, видно, ляпнул не к месту, — смутился Сергей Иванович, — видно, он сам еще не знает…

— Знает, знает! — одобрительно загудел зал.

— Мы уклонились, ребята. Я задам вам вопрос: кто бывал у Юкова?

— Я бывал, — сказал Саша Никитин.

— Я, — поднялся из глубины зала Лев Гречинский.

— Я была, — встала Женя.

— Я тоже, — подняла руку Соня.

И еще несколько человек сообщили, что они бывали у Аркадия.

— Так. Хорошо. Ну, вот хотя бы ты, Саша, — обратился Сергей Иванович к Никитину, — знаешь, какой хлеб ест Аркадий?

— Хлеб? — Саша подумал, что секретарь горкома шутит, и засмеялся. — Обыкновенный, по-моему, из ржи.

— А я бы сказал, что необыкновенный, — строго заметил Сергей Иванович. — Это ты ешь обыкновенный. А Юков ест хлеб, заработанный им самим, потому что… ну, потому что он сказал, какое у него положение. Как он зарабатывает свой хлеб, я вам не скажу, неважно это, скажу одно: честным трудом. А вы этого не знаете. Не знаете, как живет ваш товарищ, ребята. Вот зачем я пришел сюда. Хотел сказать: будьте повнимательнее, подушевнее.

В зале было тихо, все сидели почти неподвижно. Ощущение неловкости, пришедшее после слов Нечаева, сковало всех.

— Вот и все, ребята, — сказал Сергей Иванович. Спасибо! До свиданья! Я думаю, вы теперь и сами разберетесь.

Он пожал руку Якову Павловичу и пошел к выходу.

Зал дружно аплодировал ему вслед.

Было решено: Аркадий обязан разыскать Кисиля и извиниться за хулиганский поступок. На такой формулировке настоял Ваня.

Взыскания Аркадию не объявили. Но Ваня записал: «В случае повторения подобных поступков комсомольская организация вдвойне…» и т. д.

Выбрали комиссию в составе пяти человек — для проверки условий жизни Юкова. Председателем ее назначили Ваню.

— Дабы он впредь знал, как его комсомольцы живут, — назидательно заметил Лев Гречинский.

После собрания к Аркадию подошел Костик Павловский, взял под руку и отвел в сторонку.

— Какой человек, какой человек товарищ Нечаев! — воскликнул он. — Да за таким — и в огонь, и в воду, правда, Аркадий?

— Хоть сейчас!

— А ты… ну, знаешь, я приятно удивлен! Это — от чистого сердца, как другу. Сначала я был введен в заблуждение Ваней… Он у нас трибун, — Костик скептически усмехнулся. — А ты, оказывается… ну, как бы сказать… как сказать это поточнее… ты… ну-у… рыцарь.

Костик не нашел, должно быть, нужного выражения и в конце концов пустил в ход то слово, которое, по его мнению, — Аркадий это понял, — никак не подходило к Юкову. Рыцарь, в представлении Костика, было что-то наиблагороднейшее и почти святое. Поступить, как рыцарь, мог только наидостойнейший человек.

Поэтому Костик с неясной улыбкой, — ее опять-таки разгадал Аркадий, — продолжал:

— Хотя, конечно, в наше время это слово как-то вышло из употребления и звучит почти смешно, не правда ли? Вернее, сказать, ты поступил, я имею в виду Женечку, как порядочный человек.

— Ладно уж, — усмехнулся Аркадий и фамильярно похлопал Костика по плечу, — как поступил, так и поступил, и нечего разводить философию. Кстати, какого черта ты увиваешься вокруг Женьки? Она ведь, по-моему, дружит с Сашей.

— Ты так думаешь? Дружит? — спокойно пожал плечами Костик. — Меня это совершенно…

Но Аркадий уже не слушал Павловского. Он устремился навстречу Борису, который шел к нему, широченно улыбаясь.

Костик глядел в спину Аркадия и тоже улыбался. Он умел улыбаться с высоты своего положения — небрежно и снисходительно!

РАЗГОВОР НА ЛЕСТНИЦЕ

Саша Никитин задержался в кабинете Якова Павловича и вышел из школы чуть ли не самым последним. На площадке между первым и вторым этажом он заметил Женю Румянцеву.

— Аркадий прошел, Борис, Ваня, Костик, все прошли, а тебя все нет и нет, — недовольно надув губы, сказала Женя. — Ты заставляешь ждать? Я этого не люблю.

— Ты меня ждешь? — спросил Саша немного удивленно и подошел к девушке поближе. — Ты хочешь что-то сказать, да?

— Мы как-то не разговаривали после того, когда ты провожал меня… Ты знаешь, что у меня тогда случилось, — начала Женя нерешительно.

Саша вздохнул и неохотно ответил:

— Ну, знаю…

«Именно сейчас я скажу ей о Марусе, — решительно подумал он. — Это нечестно скрывать. Я не могу глядеть в глаза Борису».

— Не может быть! — с жаром воскликнула Женя и повторила увереннее, с улыбкой: — Не знаешь и даже не догадываешься.

— Знаю, Женя.

Саша говорил твердо, и девушка пристально взглянула на него.

— Вот как! Что же?

— Кто-то влез в ваш сад, подошел к твоему окну и…

— Действительно знаешь! Только объясни…

«Она не думает, что это был я!» — мелькнула у Саши радостная мысль. Он отогнал ее, твердо выговорил:

— Да, знаю! Это был я.

Он посмотрел ей в глаза, сразу ставшие колючими. Девушка молча прикусила губу.

— Это был я, — снова повторил Саша, и на лице его — в углу рта, в глазах — выразилось чувство человека, потерявшего в жизни что-то дорогое.

— Как же это ты? — выдохнула Женя. — Как ты смел?

— Если ты выслушаешь меня, я могу объяснить…

Саша стоял, низко опустив голову, и фигура его выражала покорность пойманного с поличным мальчишки, лишенного всякой возможности бежать.

И в этот миг, когда Женя ужасалась его поступком, а он стоял перед ней покорный, откуда-то из необъятных, недоступных глубин ее сердца прорвалась волна сладкого, трепетного, щедрого чувства.

— Ну, посмотри мне в глаза, посмотри же в глаза! — резко говорила Женя, но гневное чувство досады и отвращения, кипевшее в душе, уже рассасывалось.

Саша поднял голову.

Женя смеялась.

— Так это ты был под окном?

Странное, будто даже шутливое ударение на «ты». И смех в ее глазах, кипучий смех.

Он ответил, ей взглядом, хотя подумал, что сказал: «да, я».

— Так что же ты хотел?.. — начала было она, но тотчас же спохватилась, удивляясь такому глупому вопросу.

— Я расскажу тебе все, — приободрился Саша. — Ты букет находила?

— Букет?

Женя вспыхнула.

— Какой бу… А-а, цветы! Так это…

Женя заулыбалась.

— Ах, вон в чем дело! Спасибо!

Смущенная, она бросила на Сашу быстрый взгляд и побежала вниз. Потом остановилась и вернулась.

— Ты знаешь, я подлая! — сказала она с горечью. — Я хотела скрыть, что Аркадий ударил Кисиля из-за меня. Я думала, что это стыдно, а стыдно то, что я хотела скрыть. Какая я подлая!

— А я, Женя, я тоже подлый! — дрогнувшим голосом ответил ей Саша.

«Не говори, не говори!» — мелькнуло у него. Но это уже не имело никакого значения.

— Я не сказал тебе сразу, что в Белых Горках я… когда был в лагерях и там была Маруся Лашкова… я дружил с ней… Я сам не знаю, как это получилось, я не хотел… и я даже… я все-таки должен, должен сказать, — почти выкрикнул Саша, озираясь по сторонам, — что я поцеловал ее!

Женя мгновенно изменилась в лице при первом же упоминании о Лашковой, гордо вскинула голову и презрительно посмотрела на Сашу.

— Поздравляю! — сказала она. — Но я ведь лучше ее бегаю, а у тебя, кажется, прежде всего спортивный принцип в отборе своих знакомых! Спортивный, не так ли, скажи мне?

— Женя!

— Пре-зи-раю!

— Женя-я!!

Ответа Саше не было.

Женя выбежала из школы.

Пробежал мимо ошеломленного швейцара Вавилыча и Саша.

Но Женя уже шла под руку с Костиком.

Саша стоял на крыльце и глядел вслед. Он был в отчаянии.

«Все кончено! — думал он. — Женька никогда не простит мне этой ужасной подлости! Но я не мог ей не сказать».

Глава вторая

СЕНТЯБРЬ, ОКТЯБРЬ, НОЯБРЬ

Вы, конечно, знаете, как бегут школьные месяцы.

Сентябрь пролетел мгновенно. Лето еще стояло за спиной так близко, так ощутимо было его теплое дыхание, что сентябрьские, полные школьной романтики, дни казались продолжением каникул. Жизнь шла еще в основном на улице, под открытым небом. Хорош месяц сентябрь! Хороши бледные солнечные деньки. Вкусно пахнут по утрам густые молочные туманы! И только на склоне месяца, — раньше сентябри были ласковее и свежее, — дает о себе знать непогода: заморосят дождички, пойдет сыпать листопад. Октябрь встречает людей холодным, как из подвала-ледника, ветерком. В школе этот месяц всегда работяга. Учеба уже идет полным ходом, — тут особенно не разгуляешься: кончается первая четверть, и никому не хочется к ноябрьскому празднику иметь в табеле плохие отметки. Октябрь поэтому пролетает так же быстро, даже еще быстрее, чем сентябрь. Смотришь — уже седьмое ноября на пороге! Торжественный вечер, долгожданные танцы до одиннадцати часов, на другой день — демонстрация, полрюмки сладкого вина за семейным столом, праздничные, возбужденные общим весельем дни, скучноватое, как и всегда после праздников, начало второй четверти, — и вот уже отец по утрам срывает последние ноябрьские листки календаря. Лежит снег, крепнут морозцы, пошли в ход коньки, санки, лыжи. Утро — вечер, утро — вечер… Первый студеный декабрьский денек. Три месяца, треть учебного года, позади.

Да, вы, конечно, знаете, что школьное время бежит быстро. Впрочем, как и жизнь вообще. Человеку кажется, что нужно как можно скорее прожить предстоящий скучный денек, скоротать кое-как еще пяток таких же обыкновенных будничных деньков, проскочить галопом неинтересную неделю. Наконец неделя прожита, но каждый ли сознает, что вместе с ней безвозвратно и бесполезно ушла в прошлое и часть жизни? Каждый ли понимает, что эти семь дней уже не вернуть, что конец жизни стал ближе, что времени для великих дел и свершений осталось меньше? Наверное, не каждый. Но если бы все дни, бесцельно прожитые нами, наполнить полезным содержанием, в пустынях выросли бы сады, в тайге — новые города, из ворот заводов выкатились бы десятки машин новых конструкций, а на полках библиотек стало бы больше чудесных книг. Возьмите карандаш и подсчитайте, сколько времени человечество потратит впустую, если каждый из людей на земле проживет бесполезно хотя бы один час в день, даже одну минуту в день!

Так не будем торопить время, не будем ждать вечера или воскресенья, считая, что только вечером или в воскресенье начнется настоящая жизнь! Жизнь прекрасна и удивительна в любую секунду дня и ночи, и только от нас с вами зависит, проживем ли мы ее, по-настоящему или же кое-как, довольствуясь малым и не пытаясь сделать каждую минуту ее интересной и полнокровной.

…Никаких исключительных событий в сентябре, октябре[41] и ноябре в школе имени Ленина не произошло. Вообще-то события были, разумеется. Плохая отметка в десятом классе — это уже событие. Новый костюм Аркадия Юкова — тоже событие. Слух о том, что Костик Павловский намерен устроить в конце учебного года бал (да, да, бал!) тоже нельзя не отнести к разряду событий. Все это и тому подобное было, но каких-то особых, точнее сказать, исключительных событий не случилось. По мнению Саши, это было совершенно естественно: он и его товарищи жили в скучнейшее время. Все осталось позади: бои, революция, озеро Хасан и линия Маннергейма…

Саша по-прежнему староста десятого класса «А» и председатель школьного ученического комитета. Лицо, как видите, официальное, один из помощников директора, вхож в учительскую и тому подобное. Кроме того, он первый помощник физрука Варикаши. Предстоят зимние лыжные соревнования. Как же, надо готовиться! Нельзя уступать первенство школе имени Макаренко. Для Саши это дело чести и принципа. Положить Андрея Михайловича на обе лопатки, доказать ему!.. Саша, как обычно, занят по горло, а поэтому в его дневнике часто появляются отметки «хорошо», на «отлично» не вытягивает. С Женей у него отношения официальные. Вернее, это Женя относится к нему официально, хотя время от времени и переходит на капризно-дружеский тон. Женя не может простить Саше откровенности. А Костику Павловскому провожать себя разрешает!

Аркадий Юков после комсомольского собрания стал учиться лучше. В сентябре и октябре у него не было в дневнике ни одной посредственной отметки и только в ноябре он сорвался: получил «посредственно», теперешнюю тройку, по физике. Ах, уж эта физика! Я уже говорил о костюме, купленном им. Да, он, по его словам, «отхватил суконные штаны и почти дипломатический пиджак о двух пуговицах».

— Четыреста рублев! — важно говорил он товарищам, когда они, как купцы, ощупывали полы и рукава пиджака. Он подчеркивал этим, что материальное положение его семьи — на соответствующей высоте и он вполне независимый в этом смысле человек.

Это было не совсем так, но все-таки мать и сын Юковы жили лучше. В сентябре по решению горсовета матери Аркадия было выдано единовременное пособие, довольно солидное по тем временам, нужно сказать. Немного помогла Аркадию школа — вот откуда взялись деньги на костюм. Ну, и стал присылать матери немножко денег ее брат, работающий на Дальнем Востоке. Аркадий мечтал о покупке новых ботинок. А пока что он ходил в футбольных бутцах (шипы срезал, конечно) и в шинели времен Котовского и Фрунзе. Шинель была на зависть старомодна и великолепна. Шинель Аркадию нравилась. Он считал, что в этой шинели он похож на чапаевского Петьку.

В общем жизнь Аркадия Юкова шла своим чередом, он почти не вспоминал о прошлом. Аркадию шел восемнадцатый год, а молодые люди этого возраста считают себя, как известно, мужчинами.

Борис Щукин, основательно окрепнувший в Белых Горках, не бросал занятий спортом. Чуть ли не каждый вечер его можно было видеть в школьном физзале. «Солнце» он еще не крутил, но подъем разгибом делал так ловко, что Варикаша уже собирался включить его в список гимнастов, которым предстояло защищать честь школы на предстоящих легкоатлетических соревнованиях. Борис с удовольствием показывал Шурочке мускулы па руках и в шутку намекал, что он теперь может расправиться с ней, как повар с капустой. Шурочка почтительно щупала его бицепсы, и в глазах ее мелькал скромный огонек сожаления: прошли времена, когда она могла свалить брата на пол и нещадно бить локтями! Борис мало-помалу превращался в этакого симпатичного здоровячка. Может быть, поэтому Людмила Лапчинская стала заглядывать к Шурочке все чаще и чаще? Вполне возможно. Борис был бы счастлив, если бы это было так. Конечно, можно было проверить, но решиться на какое-либо действие самого невинного свойства Борис не мог. Возможно, счастье-то как раз в этом и заключалось.

Осталось рассказать о Костике Павловском. Как обычно, он не перегружал себя общественными заботами. На этот счет у него были свои принципы. Вот один из них: всему свое время. Он пояснял этот принцип очень просто: «В школе — учеба, после окончания школы — государственные заботы». На меньшее он, понятное дело, не рассчитывал. Государственные заботы его еще ждали где-то впереди. А пока что он был занят размышлениями о предстоящем бале, провожал Женю Румянцеву, тренировался на гоночной лыжне: он считался в школе способным лыжником. По этому поводу он говорил: «Слалом — спорт смелых. Бить друг дружке физиономии, прыгать через планку и поднимать гири — делать это могут все. Я тоже могу, хотя особого желания не имею. Но попробуют пусть боксеры спуститься с крутой горы, не сшибив ни одного хлыста!». Костик мог спуститься и не сшибить. Это правда. Но разбить физиономию боксеру он вряд ли бы сумел, скорее всего, наоборот. Ну, да не в этом суть. О Костике еще пойдет речь…

Другие приятели из школы имени Ленина жили той же жизнью, что и Саша, Борис и Аркадий. По-прежнему смешил класс Вадим Сторман, и в силу своих возможностей помогал ему Лев Гречинский.

Итак, особых инцидентов и исключительных событий не было.

Сентябрь, октябрь и ноябрь прошли.

Начался декабрь…

НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ

Это случилось в декабре.

В Ленинской школе полным ходом шли лыжные тренировки.

…Накатанная до блеска лыжня сбегала по правому крутому берегу Чесмы на покрытый снегом лед, поднималась на левый берег и уходила к лесу. Взяв с разбега возвышенность левого берега, физрук школы Варикаша резко свернул в сторону и оглянулся. Наискось через реку стремительно мчались лыжники. В вихрях снежной пыли они один за другим скользили по снегу и быстро поднимались на левый берег.

— Привал! — скомандовал физрук.

Он позвал Сашу Никитина и указал ему на ложе замерзшей реки.

— Ты видишь?

Там змейками извивались струйки снега. Такими же змейками курилось большое снежное поле между рекой и лесом.

— Поземка, — сказал Никитин и взглянул на небо. Час тому назад светло-серое небо нахмурилось. — Метель будет!

Варикаша кивнул головой:

— К вечеру разыграется… Придется вернуть девушек и слабых ребят. Дальше пойдут только самые сильные.

— Может, пройдем все? — осторожно спросил Саша.

— Опасно. — Варикаша решительно воткнул палки в твердый наст. — Пойдут сильнейшие!

Он назвал фамилии тех, кто пойдет дальше: сам Варикаша, Никитин, Ваня Лаврентьев и Костик Павловский.

— Странно! — запротестовала розовощекая Соня Компаниец. — Вы делаете исключение только для ребят. А девушки?

Соня считалась в школе сильнейшей лыжницей, поэтому всем была понятна ее обида.

Варикаша решил оставить и ее.

Через минуту все остальные лыжники под командой Льва Гречинского отправились обратно в город, а пятерка лучших спортсменов продолжила путь.

Лыжня пролегала по проезжей дороге, а затем сворачивала на лесную тропу. В лесу было сумрачно и тихо: обложенные снегом высокие елки глушили все звуки.

За лесом началась самая трудная часть дистанции — овраги, балки, холмистые вырубки. Где-то здесь, левее лыжни, ровное, как стол, поле заканчивалось Демьяновской кручей — пятидесятиметровым обрывом.

Когда физрук и школьники вышли в поле, пошел снег. Крепнущий ветер гнал уже не струйки, а густые потоки снега, мокрого и липкого. Непроницаемая снежная стена вставала в двух шагах от лыжников, и только с большим трудом можно было рассмотреть спину передовых.

— Осталось немного! — крикнул Варикаша. — Возвращаться нет смысла.

Лыжню занесло. Пришлось идти по крутящейся снежной целине.

Костик Павловский, поравнявшись с Сашей, проговорил:

— Берем все время левее. Не замечаешь?

— Засеките направление по компасу, — с трудом догнав физрука, посоветовал Саша. — Кажется, мы взяли левее…

— Идем правильно, — успокоил его Варикаша. — Эту дистанцию я знаю, как свои пять пальцев.

— Нет, по-моему, взяли левее, — с беспокойством настаивал Саша. — Не забывайте о Демьяновской круче!

Упоминание о страшном обрыве заставило физрука призадуматься.

— Хорошо, я проверю, — неохотно согласился он. — Отверните метров на тридцать. Не больше! Я вас быстро догоню.

— За мной! — закричал Саша и решительно повернул направо.

Несколько минут лыжники медленно и молча шли вперед. Ветер ослабевал, но снег по-прежнему был густой.

Идущий вслед за Никитиным Павловский остановился.

— Стойте! Куда девался Сергей Алексеевич?

— Не заблудился ли он? — забеспокоилась Соня.

Лыжники столпились в кружок, недоуменно переглядывались.

Костик сложил руки рупором и крикнул. Ответа не было.

— Придется искать! — сердито сказал он, стряхивая с плеч снежные сугробы.

— Да, и скорее, — согласился Саша. — Ну-ка, обвяжемся на всякий случай шпагатом. — И Саша, привязав один конец шпагата к ремню лыжного костюма, протянул второй Костику.

Соединенные бечевой, лыжники осторожно двинулись обратно.

— Вот здесь он свернул, — сказал Саша.

— Стой! Назад! — закричал вдруг Костик.

Саша замер. В двух шагах от него поле резко шло под уклон.

Откуда-то спереди, из белой мглы, глухо, как из-под земли, прозвучал голос:

— Это вы, ребята?

Это был голос Варикаши.

— Ни шагу вперед! Здесь Демьяновская круча. Я держусь на корнях кустарника метрах в двух ниже обрыва. Кажется, я свихнул ногу. Выручайте, братцы! Я продержусь час, не больше. Выручайте!

Школьники, подавленные случившимся, долго не могли вымолвить ни слова.

— Шпагат! — наконец выдавил Саша.

— Шпагат не годен… Нужно что-нибудь попрочнее… — Костик Павловский хлопнул себя рукой по шапке. — Ремни! Снимайте ремни!

— Не хвати-ит! — почти простонала Соня.

— Спокойно, спокойно! — прикрикнул на нее Ваня — Ремни от брюк и комбинезонов. Быстро, ребята, быстро!

Саша тщательно затянул первый узел. Скоро из семи ремней получились довольно длинные вожжи.

— Ребята, поспешите, — глухо сказал Варикаша. — Один корень оборвался, другой трещит…

Саша дрожащими руками стал спускать связанные ремни с обрыва.

«Хватит или нет?» — с жутью думал каждый.

— Где, где? Не вижу! — крикнул Варикаша.

— Не хватает! — вырвалось у Сони. — Ой, что делать!..

Ваня яростно толкнул ее локтем в бок.

Соня зажала лицо руками, всхлипнула.

— Какого черта мы связались с этими девками! — выдавил Ваня сквозь зубы.

Соня вдруг сбросила лыжи, поползла на коленях вниз.

— Сергей Алексеевич, миленький, держитесь! — в отчаянии закричала она. — Мы вас спасем, держитесь только!..

Костик Павловский, который стоял ближе всех к ней, схватил ее за руку, оттащил и, освободившись от лыж, сам пополз к обрыву. На краю пропасти торчал из-под снега какой-то камень. Прочно он держится или нет — это было неизвестно. Костик уперся в него ногой, изо всех сил ударил по нему…

— Все в порядке! — с победным видом обернулся он к ребятам.

«Я жертвую собой, разумеется, — говорило выражение его лица, — но разве это имеет сейчас значение!»

— Давайте-ка ремни! — скомандовал Костик. — Сергей Алексеевич, — Павловский склонился над пропастью, — как вы себя чувствуете? Я брошу вам ремень, теперь он достанет.

— Павловский, осторожнее, умоляю! Камень висит над обрывом! Лучше не надо, Павловский!..

— Волков бояться — в лес не ходить! — усмехнулся Костик и многозначительно посмотрел на ребят, молча наблюдавших за ним. — Без опасности не проживешь! Держите ремень. Взялись? А ну, Саша, Ваня, спускайтесь осторожно… не бойтесь, камень, по-моему, выдержит. В крайнем случае, бросайте меня, поняли?

— Никитин, смотри, смотри, не наделайте большей беды! — задыхающимся голосом предупредил Сашу физрук.

— Костик, одной ногой упрись в камень, другой в снег… продолби ямку поглубже! — стал командовать Саша.

— Все ясно, все ясно, — недовольно забормотал Костик. — Я сижу, уперся, пора и за работу. Повторяю, что если что — бросайте меня, я даю вам такое право, вы слышите меня?

— Иди к черту с твоим правом! — крикнул Саша. — Сергей Алексеевич, мы взяли… Давайте! Р-раз!..

Засыпанный снегом физрук был тяжел. Напрягши все силы, лыжники подтянули Варикашу к камню. Он обхватил его острый выступ обеими руками, пряжку ремня он держал в зубах, сцепив челюсти намертво. Поймав воротник лыжного комбинезона Варикаши, Костик валился на спину. Мешали лыжи. Сергею Алексеевичу удалось освободиться от них. Упершись в камень грудью, он, как мог, помогал школьникам…

— Р-раз! — командовал Саша. — Р-ра!..

Последний рывок — и вот уже Варикаша лежит на снегу. Соня упала в снег, хватает воздух широко раскрытым ртом. Костик, тяжело отдуваясь, ладонью смахивает со лба крупные брызги пота.

Через пять минут, отдышавшись и растерев снегом обмороженные руки физрука, школьники вынесли Варикашу на проезжую дорогу.

— Да, — говорил Костик Павловский всем своим товарищам по очереди, — да, не думал я сегодня вернуться домой, не думал! Прошу вас, не сообщайте матери и вообще об этом деле — никому! Пусть так и останется, ведь без опасностей не проживешь!

Ребята молчали.

Первый же едущий на санях колхозник быстро доставил всех в город. Варикаша был сразу же отправлен в больницу.

ПЕРВАЯ КЛЯТВА

Врачи сказали: Сергей Алексеевич пролежит в постели не менее месяца. Еще месяц он будет ходить на костылях. Сможет ли он работать потом — покажет время.

Школа имени Ленина осталась без физрука.

А во время зимних каникул должны были состояться общегородские лыжные состязания. В прошлом году победу на этих состязаниях одержали спортсмены Ленинской школы. Теперь же они оказывались в невыгодном положении.

На другой же день после несчастного случая с Варикашей у Сони Компаниец собрались Саша, Ваня, Гречинский, Аркадий, Женя, Вадим Сторман. «Клич» подал Саша Никитин.

— Серьезный разговор!

О чем пойдет речь — догадывались все. Да Саша и не скрывал…

И вот уже все в сборе, кроме одного, — Костика Павловского.

Вадим шутил:

— Цвет десятого класса «А» прибыл в свою штаб-квартиру, расположенную во дворце графини Софьи Компаниец. Благородная графиня угощает высокородных гостей чаем и другими деликатесами. В обществе царит атмосфера ожидания. Вот-вот должен появиться еще один, последний, лепесточек, миленький лепесточек, князь Константин Павловский. Взоры всех устремлены на дверь, уже три пробило, а лепесточка все нет!

— Костик заставляет себя ждать, — хмуро заметил Саша. — Эта его самонадеянность мне начинает не нравиться.

— Как многозначительно сказано! — воскликнул Сторман. — Сеньоры, вы слышали, что сказал магистр?

— Да, да! — поддержал Сашу Аркадий. — Пятнадцать минут ждем.

В эту минуту на лестнице послышались шаги. Соня выбежала в коридор. Донеслись слова Павловского:

— Очаровательная!.. Умница!..

Соня втолкнула Костика в комнату, метнула настороженно-ласковый взгляд на Аркадия. Тот, не поднимая головы, с угрюмым видом сидел в кресле.

— Ребята, прошу прощения! Очень сожалею, что задержал вас! — оживленно заговорил Костик, обращаясь то к одному, то к другому. — Представьте себе, мамаша не захотела отпустить меня без чашки какао. Я вынужден был покориться, сами понимаете: мать. К счастью, отец подбросил меня на машине, а то бы я еще не скоро пришел. А, кстати, — он испытующе посмотрел на Аркадия, — вы уже видели новую стенную газету? Ее вывесили сразу же после уроков. Там меня так прославили! Просто неудобно, честное слово, разве уж так значителен мой подвиг?

Костик подошел к Аркадию, весело положил руку на его плечо.

— Вот мы и уравнялись в славе, Аркаша! Соня, я надеюсь, уже рассказала тебе все подробности? Можно сказать, я спас ее от верной гибели: она чуть-чуть не свалилась в пропасть. И теперь я понимаю чувство, которое вело тебя, дорогой, — это чувство солидарности с гибнущим человеком! Меня захватил этот порыв так властно, что я перестал думать о собственной опасности. И вот теперь — слава!

— Ну и хлебай ее на здоровье! — угрюмо сказал Аркадий и снял руку Костика со своего плеча.

— О-о, я понимаю! — с легкой усмешкой протянул Костик. Он оглядел потупивших глаза товарищей, словно призывая их разделить свое чувство. — Ревность! Это бывает. Я нечаянно потеснил тебя. Но что же поделать!

— Да пошел ты к черту! — вырвалось у Юкова. Он вскочил и, резко отодвинув кресло, отошел в угол, подальше от Костика. — Плевать я хотел на славу, и вообще забери ее всю и больше не приставай ко мне!

— Что это он, ребята? — обиженно развел Костик руками. — Я ведь не сказал ничего дурного. Саша? Лева? Соня?

— Лучше не надо об этом, — сухо сказала Соня.

— Хорошо, я не буду. Но вы меня обижаете. — Костик сел в кресло, оставленное Аркадием, закинул ногу на ногу. — Я ведь не давал повода, я молчал сегодня весь день, как рыба, — и вдруг эта статья в стенгазете!..

— Хватит! — решительно сказал Саша. — Аркадий, садись. Дело есть более серьезное. Варикаша выбыл из строя. Обсудим этот вопрос.

— А я предлагаю: тренироваться самим! — резко проговорил Аркадий. — Или же так: избрать руководителя. Мое предложение: Сашку. Да, да, Сашка, тебя!

— Так и должно быть, — поддержал его Ваня.

— Конечно, конечно, — поддакнул и Костик. — Как инициатор, Саша пусть возьмет на себя эту обязанность.

— Ребята, я, конечно, согласен, но ведь надо официально, а то у нас получится какая-то подпольщина, — сказал Саша.

— Давайте поставим вопрос… ну, где? — сначала в классе, перед Марией Иосифовной, — предложил Ваня.

— Верно. Завтра же поставим, — подхватил эту идею Гречинский. — И вместо Варикаши подготовкой займется Никитин. Проиграть приз — это будет позор!

— Я умру, если проиграем, — вздохнул Вадим Сторман.

Женя Румянцева рассмеялась.

Решение было принято: завтра начать разговор.

Саша уже сделал шаг за порог, когда его окликнула Женя. Никитин обернулся и остановился.

— Закрой дверь! — приказала Женя.

Соня выскользнула в соседнюю комнату. Женя осталась с Сашей наедине. Брови у нее были сурово нахмурены, а глаза чуточку смеялись.

— Почему ты не заходишь ко мне? — сурово спросила она.

Саша недоуменно пожал плечами. Он молчал.

— Заходи, — сказала Женя.

— Помнишь, ты тогда…

— Не помню, не помню! — быстро продолжала Женя, капризно взмахивая рукой. — Я тебе говорю: заходи. Ладно? Хорошо? — Она засмеялась, показала Саше язык, — это было так неожиданно! — и скрылась вслед за Соней.

Саша мчался по улице, не замечая прохожих. И даже, когда его окликнули, не сразу отозвался. Он просто не понял, что это относится к нему.

На другой стороне улицы, призывно подняв руку без варежки, стояла Маруся Лашкова. Она была в белой, выше колен, шубке, в шапке-ушанке и фетровых валенках.

— Да? Что? — спросил через улицу Никитин.

— Здравствуй, Саша! Ты спешишь?

— Да, очень… Впрочем, нет, я… А? Что?

Саша растерялся.

— Подожди минутку. — Маруся быстро побежала к нему.

Тогда только Саша немного опомнился, шагнул вперед, и они встретились посредине проезжей части улицы.

Маруся глядела Никитину прямо в глаза. Жаркий, вопрошающий и грустный взгляд обжег Сашино лицо.

С тех пор, после разговора Саши с Борисом в Ивантеевке, они почти не видели друг друга. Несколько мимолетных встреч, два-три слова — и все. И вот теперь они стоят посредине улицы и молчат. Саша задержал ее руку в своей, трясет, смущенно глядит под ноги. Ему неудобно, неприятно, и тревога сжимает сердце…

— У вас в школе неприятность… я знаю, — заговорила Маруся. — Я только что… Сейчас вот поссорилась из-за тебя с Андреем Михайловичем.

— Из-за меня?

— Да. Он говорит, что ты излишне самоуверенный… и это может отразиться в будущем. Но ведь это неправда! — воскликнула Маруся.

— Я самоуверенный?

— Да. Ведь это неправда. И я с ним поругалась.

Саша насупился.

— Он не может простить мне удачи моего плана там, в лагерях.

— Нет, нет, он не такой, ты напрасно! — запротестовала Маруся. — Он просто не понимает тебя.

— Может быть.

— А ты… что ты делаешь?

— Знаешь… сойдем с дороги.

— Я провожу тебя немножко.

— Пожалуйста, надень варежку. У тебя ведь рука замерзла.

— Правда… Мороз…

Маруся вышла вслед за Сашей на тротуар, стала натягивать варежку на окоченевшие, негнущиеся пальцы. Саша хотел помочь ей — и не решился.

Пять минут назад Женя сказала ему: «Заходи. Ладно? Хорошо?» Значит, простила. И вот теперь он стоит с Марусей. Маруся, Женя… Тревога сжимает сердце.

— Ты очень занят, я понимаю, — тихо говорит Маруся. — Я просто так… на одну минутку. До свидания!

— До свидания, Маруся, мы еще увидимся, скоро!..

— Да, конечно, — очень тихо говорит Маруся.

Она переходит улицу, и кажется, что она идет в гору. Гора крутая, идти трудно.

Саше кажется, что он тоже идет в гору.

Десять минут назад Женя сказала: «Заходи. Ладно? Хорошо?» Простила. Женя, Маруся…

Грустно отчего-то!

На другой день последний урок вела Мария Иосифовна, преподавательница литературы и классная руководительница десятого «А». Она работала в школе первый год. Два года назад она закончила институт. Это была самая молодая преподавательница в школе. Когда-то и она училась здесь, в Ленинской. Теперь учит других, тех самых, которые переходили в четвертый класс, когда она заканчивала десятилетку.

Мария Иосифовна красива: черные, коротко остриженные волосы, вьющиеся на концах, похожи сзади на венок; если бы вплести в них цветы, она стала бы, как царица, — это сказала однажды Женька Румянцева. Почему именно царица — неизвестно: просто-напросто учительница очень нравилась Женьке. Да и не только ей — все девушки втайне любили ее. У нее было смуглое лицо с очень ярким ртом, была она стройна и тонка, тонка почти по-девчоночьи. И казалось иногда, что ей очень и очень хочется сидеть за партой, рядом с Соней, с Женькой, а не ходить по классу строгой и серьезной. Аркадий Юков в первые же дни учебы безапелляционно заявил, что «новой учительке еще можно в куклы играть». Этим он обидел Соню и вынужден был после, в укромном местечке, просить у нее прощения.

Да, Мария Иосифовна была еще очень молода, Женька и Соня даже могли бы стать ее подружками. Но вела уроки она изумительно.

— В кого она влюблена? — глубокомысленно и, как обычно, с долей иронии рассуждал на эту тему Костик Павловский. — В Пушкина или в Максима Горького? На ее месте я, разумеется, влюбился бы в Александра Сергеевича, он как-то ближе был к женскому полу, и, очевидно, сердечнее. Но с другой стороны, она любит и старика Толстого. А, кроме того, она положительно неравнодушна к Блоку, Есенину, Маяковскому и даже Демьяну Бедному. Завидный темперамент!

Ваня Лаврентьев, решительно пресекающий в классе подобные разговорчики, уточнил, что Мария Иосифовна влюблена в литературу.

И конечно же, это была сущая правда. Ходили слухи, что учительница сама пишет и даже где-то печатает свои стихи.

Была Мария Иосифовна очень строга. Еще более строгим школьники считали только одного человека — преподавателя истории Федора Ивановича, маленького тщедушного старичка в старомодном пенсне, с козлиной бородкой, — за это его и звали все Козликом Ивановичем. Федора Ивановича просто не любили. Марию Иосифовну, несмотря ни на что, уважали. Костик Павловский, считавший себя самым мудрым в классе, полагал, что строгость молоденькой и хорошенькой учительницы — личина, защитный панцирь.

Итак, последний урок кончился, началось летучее классное собрание. Когда все, кто хотел, высказались, заговорила Мария Иосифовна:

— Ваша забота о физкультуре и о чести своей школы очень похвальная, ребята, — сказала она. — И конечно, дирекция примет меры к тому, чтобы наша школа заняла в лыжных соревнованиях подобающее ей место. Но я должна предупредить вас, друзья, что главное сейчас не спорт, а учеба. Прославить школу отличными отметками — вот о какой чести прежде всего следует думать. А некоторые из вас забывают это… — Внимательный взгляд Марии Иосифовны скользнул по классу, отметил Сашу Никитина, Женю и остановился на Гречинском. — Вот ты, Лев! Волнуешься, что школа упустит спортивный приз, но почему-то вполне спокоен, когда по физике тебе ставят плохую отметку.

— Я спокоен? Да я весь горю, Мария Иосифовна, я кляну себя…

— …и рву волосы, — тихонько подсказал Сторман.

— И рву во… — начал Гречинский, но спохватился и под общий хохот, красный и сразу же вспотевший, заключил: — Категорически обещаю вам исправить отметку!

— Ты обещаешь, — ухмыльнулся Юков, — так, как осенью на матче с макаренковцами категорически обещал ни мяча не пропустить. «Лев Гречинский в случае этого не встанет в ворота! Никогда!» — передразнил вратаря Юков. — В первом тайме три вытащил, а во втором — пяток.

— Вы, защитники, ногами бы больше работали! — огрызнулся Гречинский. — Вратарь без защиты не игрок.

— Садись, садись, Гречинский. Прекратите шум. Уверена, чтоты сдержишь свое слово. Хотела бы услышать подобные обещания и от других. Называть фамилии не буду. Пусть подумает каждый о себе. Ну, а теперь до встречи завтра. До свидания, ребята!

— Мария Иосифовна! — вскочил Саша. Лицо его пылало. — Разрешите еще… А как же? Можно просить Якова Павловича, чтобы он разрешил мне руководить подготовкой? Как думаете, разрешит?

Он впился взглядом в лицо учительницы. Класс настороженно молчал.

Мария Иосифовна чуть опустила голову, и по ее красивому смуглому лицу, — Саша хорошо видел, — пробежала тень. Но вот она взяла со стола книги и спокойно, казалось, спокойнее, чем следовало бы, сказала:

— Думаю, что нет. Однако попытайся.

И она пошла к двери.

— А вы, вы! Мария Иосифовна, ваше мнение о Саше? — послышались голоса.

— Мое мнение, что это плохо отразится на Сашиной учебе, — ответила учительница и вышла.

— Ребята! — Саша звонко хлопнул крышкой парты. — Немедленно иду к директору!

— Давай, Сашик, давай! — забасил, Гречинский. — Ни пуха тебе ни пера! Мы тебя ждем, слышишь, ждем!

Волнуясь, Никитин постучал в дверь директорского кабинета.

Яков Павлович сидел за большим столом, освещенным мутным предвечерним солнышком, и правил ученические тетради. Он был расстроен. Саша понял это сразу — по тому, как он нервно протирал платком свои роговые, «профессорские», как говорили в школе, очки.

«Момент неудачный!» — мелькнуло у Саши.

Однако начало беседы было положено:

— Я к вам по срочному делу, Яков Павлович.

Директор надел очки, обеими руками приподнял их на лоб и проворчал:

— Давно, давно следует поговорить.

Очки его упали со лба на нос. Он с головы до ног оглядел Никитина и, видимо, оставшись чем-то недоволен, потянулся за лежащей на столе тетрадкой. Она была испещрена красными пометками.

Саша недоумевал: чем же недоволен Яков Павлович? Он посмотрел на пуговицы рубашки, на брюки, на ботинки… Ботинки! Вон, оказывается, в чем дело! Давно не чищенные порыжевшие носки ботинок открыли Никитину причину недовольства директора. «Аккуратность — мать дисциплины!» — вспомнил Саша слова, которые очень любил повторять Яков Павлович.

— Вот полюбуйся, — протянул тетрадку директор, — контрольная работа по истории, написанная Аркадием Юковым. Шестнадцать грамматических ошибок.

— Юков? — удивился Саша. — Юков обычно пишет хорошо… У него с физикой хуже.

— Хорошо? Почему же в работе по истории он не считает нужным ставить запятые и знаки вопроса? Прав Федор Иванович, который взыскал с него и оценил работу как неграмотную.

— Я поговорю с ним, Яков Павлович.

— Говорить мало. Работать надо, работать с ним! И тебе и Лаврентьеву. Мотай на ус! — несколько грубовато, как это у него бывало не в официальном, а в дружеском разговоре со старшими учащимися, сказал Яков Павлович.

— На него когда как найдет…

— Дорогой мой! — воскликнул Яков Павлович, поднимаясь из кресла. — Комсомольская организация и учком обязаны помогать школе снимать со всех ребят вот эту самую накипь — «когда как». Когда хорошо, значит, когда плохо?

— Он стал лучше, Яков Павлович, значительно!..

— Вижу, вижу. Ну, говори, что у тебя… Садись…

Присев на стул, Саша кратко изложил директору мысли, высказанные в классе.

— Гм, — нахмурил брови директор. — Ты думаешь, мы о физкультуре не заботимся? Ты обращался по этому вопросу к Марии Иосифовне?

Саша кивнул.

— Что она тебе ответила?

— «Думаю, что нет. Однако попытайся», — твердо выговорил Саша.

— «Однако попытайся» напрасно сказала она. И не пытайся! Только нет!

Саша вскочил.

— Я могу знать причину вашего отказа?

— Во-первых, сядь! Учись владеть собой.

— Я удивлен, Яков Павлович, — опускаясь на стул, обиженно выговорил Саша.

— Я больше удивлен, Никитин, больше! — подчеркнул Яков Павлович. — Сегодня Мария Иосифовна поставила тебе «хорошо» за ответ по литературе, а физик сказал, что ты у него еле вытянул на «посредственно». — Директор быстро снял и стал протирать очки. — Ты уже не первый ученик школы. Павловский далеко опередил тебя.

Яков Павлович помолчал. Пальцы его быстро шлифовали стекла очков.

— Неважно, Никитин! Ты учишься не так, как мог бы учиться. Это ответ на твою просьбу. Тебе над ним придется подумать. Когда ты глубоко, по-настоящему продумаешь этот вопрос и сделаешь выводы, приходи ко мне, еще подумаем о руководстве физкультурным кружком. Но не раньше, чем учителя скажут мне, что Никитин снова круглый отличник.

Саша покраснел и встал.

— Вы правы, Яков Павлович. Я приду к вам после. Но скоро! До свиданья.

Когда Саша направился к двери, директор остановил его.

— А ботинки надо чистить, — заметил он. — Аккуратность— мать дисциплины. А к дисциплине себя со школьной скамьи приучать надо. Дорогой мой, пойми, что сегодня ты не почистишь ботинки, завтра не выучишь урока, послезавтра, в армии, покинешь пост. А началось все с ботинок, с пуговицы, с неряшливой прически. Следить за собой надо, следить. Ну, иди!

Саша не помнил, как дошел до своего класса. Он был в смятении. В классе ждали его Гречинский, Лаврентьев, Юков, Павловский, Женя и Соня Компаниец.

— Не разрешил?! — вырвалось у товарищей.

— Нет.

— Почему?!

— Яков Павлович сказал, что я перестал хорошо учиться. Ты, Костик, обогнал меня.

— Я? Вон как! Не думаю…

— Да, да. Сегодня я получил только «хорошо» по литературе, а физик вчера, оказывается, все-таки подпустил мне «пса». А в общем-то я и сам это чувствую…

— По литературе? — удивился Гречинский. — Ты отвечал прилично.

— Новая учительница строга уж очень, — заметил Костя.

— Придира! — коротко прибавил Аркадий.

— Стойте, мне слово! — воскликнул Костик. — Ясно, что Саша должен руководить. С завтрашнего дня у меня появятся одна за другой две отметки «хорошо». И станет ясно, что Саша срезался случайно.

— Костик, ты сказал глупость, — холодно проговорила Женя.

Павловский вспыхнул и почти с негодованием ответил, обращаясь к Жене, а скорее, ко всем школьникам:

— Я иду на жертву. Не принимаете ее — не надо.

— Он второй раз идет на жертву, не жалеет живота, — усмехнулся Аркадий. — Я тебе скажу, Костик, вот что: прибереги свой живот для более подходящего случая. Он может представиться.

— Да, это неправильно и неблагоразумно, Костик, — поддержал Аркадия Ваня. — Нужно искать другое решение.

— Путь один, — сказал Саша, — взяться за учебу.

— Вот что, ребята, учиться хорошо надо, это правильно, — продолжал Аркадий. — Но кто нам мешает тренироваться самостоятельно, в свободное время? А? Давайте дадим друг другу слово, что защитим приз?

— Поклясться — и все! — подхватил Саша.

— Поклянемся! — воскликнул Гречинский.

— Это здорово! — у Аркадия загорелись глаза. — Давайте!

— Мы, комсомольцы десятого «А», даем друг другу слово и клянемся, что не отдадим зимний приз школе имени Макаренко! — негромко, но очень четко и торжественно сказал Саша.

— Клянемся! — воскликнули все, протягивая Саше руки.

Клятва была скреплена крепчайшими рукопожатиями.

В СЕМЬЕ И В ШКОЛЕ

Слова Якова Павловича глубоко задели самолюбие Саши Никитина.

«Ты уже не первый ученик школы!» — с болью думал он, входя в свою комнату.

Мать его, Екатерина Ивановна, была учительницей. Как и все матери, отдающие воспитанию детей самую драгоценную долю души, она умела читать даже очень затаенные мысли сына. Накормив Сашу обедом, она подсела к нему и, положив свою ласковую руку ему на плечо, сказала:

— Ну, а теперь рассказывай…

И Саша, как обычно, поведал своему лучшему, задушевному другу причину переживаний.

— Отстал, значит? — спросила мать, и легкий оттенок иронии, звучавший в ее голосе, так и обжег Сашу.

«Сдался, отстал, не сумел, не выдержал, отступил», — эти выражения Сашин отец, полковник Никитин, с убийственной насмешкой называл «словарем безвольного человека».

— Отстал, но не сдался, мама, — сказал Саша.

Губы его плотно сжались, и в уголках их прорезались суровые и решительные складочки — как у отца.

— Это не просто красивые слова, сын?

Саша обнял мать за плечи.

— Мама, что скажет мне отец, если узнает, что я такие слова бросаю на ветер?

— Да, он не похвалит тебя.

Мать сдержанно поцеловала его в высокий чистый лоб. Ее гибкие пальцы смяли и пригладили упрямый вихорок волос на затылке Саши.

— А сегодняшний случай? Ты сообщил папе о нем?

— Он должен узнать, мама! — воскликнул Саша. — Он поймет меня. Ты помнишь, когда два года тому назад папа приезжал на месяц в отпуск из Хабаровска и рассказывал, что получил выговор от большого военного начальства, он говорил: «Часто мы привыкаем к своим успехам и работаем так же, как, скажем, год назад. И думаем, что это по-прежнему хорошо. А жизнь с каждым днем движется вперед, и выходит, что мы уже отстали. А отстающих, как сказал товарищ Сталин, бьют». Папа сказал, что он делал свое дело не хуже, чем год назад… А маршал совершенно правильно решил: хуже! Так вот, мама, я отвечал сегодня не хуже, чем в начале учебного года, но и не лучше. А я могу отвечать лучше. Наша новая учительница поняла это и справедливо снизила мне оценку… Ну, а физику, признаюсь, я вообще не выучил. Я поработаю и добьюсь отличных оценок!

Материнская рука снова легла на плечо сына.

— Что ж, мне остается пожелать тебе успеха, сын. А теперь — спать!

Провожаемый ее теплым взглядом, Саша скрылся в спальне, но лег не сразу. Сняв со стены овальный портрет, он поставил его на самый краешек стола и долго молча смотрел на него.

С портрета на Сашу испытующе глядел широколобый худощавый человек в форме полковника танковых войск. Саша думал о суровой, беспокойной, но чистой и ясной жизни своего отца. Да, такой жизнью можно было гордиться! В юности — большевистское подполье, ссылка в Сибирь, потом годы гражданской войны. С тех пор отец стал солдатом, защитником Советской державы. Судьба солдата кидала его то к снегам Заполярья, то на солнечное южное взморье. Бывало так, что одно письмо от него получали из Хабаровска, а следующее — из Львова.

Вначале семья переезжала вместе с ним (все Сашино детство прошло в разъездах), но потом родители решили, что это вредно отразится на Сашиной учебе. С тех пор Саша с матерью жил в Чесменске и видел отца только во время коротких заездов и отпусков.

Теперь, глядя на портрет отца, Саша думал:

«Можешь не беспокоиться за меня, папа. Правда, я сплоховал немного, но ведь ты сам говорил: на ошибках учатся. Я многому научился сегодня, многое понял. Будь спокоен, я не посрамлю школу!»

…Руководить подготовкой к зимним соревнованиям Саше не разрешили, но физкультурные занятия между тем шли в школе своим чередом. Верные клятве, ребята из десятого «А» в свободное время усиленно тренировались на лыжне. Один Костик Павловский время от времени пропускал тренировки: он считал себя первоклассным лыжником и не очень утруждал свои мускулы «черновой работой», — так он говорил.

Сразу же после классного собрания, на другой день, кажется, Костик вызвал Сашу в коридор.

— Конфиденциальный разговор, — сказал он.

Ох, любил Костик эти трудновыговариваемые иностранные словечки!

— Ну что? — беспечно спросил Саша.

Настроение у Никитина было прекрасное.

— Я не понимаю реакции на мое вчерашнее предложение, — начал Костик. — Сделанное от чистого сердца, оно, к моему удивлению, вызвало отпор… не очень-то тактичный, на мой взгляд. Этот Юков! — Костик вздохнул и покачал головой, как бы намекая, что с Юковым дело плохо. — Ну да я не очень обижаюсь на него. Верю, что он меня не любит. Причины понятны, ну и хорошо. Но мне кажется, что другие не поняли по-настоящему меня. И вообще между мной и классом начинает возникать какая-то стена. Повода для этого я не давал. У меня свои привычки и наклонности — это правда, кое-кому это, может, не нравится, но в принципиальных вопросах для вкусовых оценок нет места. Я уважаю чужие принципы, уважайте мои — вот мой закон. Я хотел бы знать твое мнение на этот счет. Только откровенно.

— Пожалуйста, — ответил Саша. — Твое предложение никому не понравилось, и мне в том числе. Это ведь от бахвальства.

— Ну не-ет!

— Да, да. Разговоры о славе — тоже от этого.

— Не ожидал, не ожидал!

— А насчет стены — не думаю. Если ты сам ее не воздвигнешь, никакой стены не будет.

— Да, меня не понимают, — вздохнул Костик. — Лучшие друзья не понимают. Это горько.

И Костик отошел.

За этим разговором издалека следил Юков. Как только Костик скрылся, он подхватил Никитина под руку и спросил напрямик:

— О чем он говорил?

— Все о своем предложении. Не нравится мне его поведение. Ты не считаешь, что он все портится и портится?

— Он гад, гад! — резко заговорил Аркадий, не беспокоясь, что его могут услышать. — Я только теперь стал понимать, какой он гад. Ты знаешь, что он говорил мне о Соне? Гадость страшную! А в лицо Соне болтал совсем другое. Это как называется? Да за такое ему мало морду расквасить! Он смотрит на всех свысока. Художник, гений, сын прокурора! Не люблю я его, ох, не люблю!

— Неискренность — хуже всего, — сказал Саша.

— А ты что смотришь, что? — накинулся на него Аркадий. — Он ведь на глазах у всех Женьку у тебя отбивает!

— Ну, не так… не то слово, — забормотал Саша и смущенно оглянулся. — Да потише ты.

— Он же ее все время домой провожает, под руку, — зашептал Аркадий. — Я их раза три на катке видел. А Женька! Тоже хороша! Она вас за нос водит. Это точно, ты приглядись.

— Не надо, Аркадий…

— Чего там не надо! Спохватишься, да поздно будет. Я вижу, я все прекрасно вижу. Ох, и легкомысленная она, эта Женька! Она ведь тебе нравится, правда?

— Да не о том речь, — отмахнулся Саша. Слушать все это ему было очень неприятно. Он знал, что Женя много времени проводит с Павловским, и поэтому-то решительно добавил: — Это не имеет значения! Все, Аркадий!

— Ладно, не буду, только Женьку надо держать в ежовых рукавицах, а то она отблагодарит, так отблагодарит, что тошно станет.

Звонок прервал этот разговор.

Женя словно чувствовала, что Саша много думает о ней. После уроков она позвала его к себе домой, весело болтая о всякой всячине. У Саши было отходчивое сердце. Он обо всем забыл.

…До конца урока оставалось уже около пяти минут, когда Мария Иосифовна уложила свои книги в аккуратную стопочку.

— Вы все, конечно, помните нашу беседу некоторое время тому назад?

Мария Иосифовна помедлила, словно желая дать возможность вспомнить прошлый разговор.

— Тогда мы договорились, что беречь честь школы нужно в первую очередь отличной учебой. Вы сдержали свое слово. Завтра кончается первая половина учебного года. Итоги уже подведены: в классе десять отличников и ни одного отстающего.

Мария Иосифовна посмотрела на Никитина.

— Саша, тебя вызывает Яков Павлович.

В кабинет директора Саша пошел не сразу. Он забежал в умывальную и внимательно осмотрел себя, свой костюм, воротничок, ботинки… Все было в порядке.

Саша знал, что Яков Львович теперь разрешит ему руководить подготовкой к соревнованиям.

Впрочем, подготовка не прекращалась ни на один день.

Глава третья

И ПРОШЛОЕ И БУДУЩЕЕ

В жизни молодых людей наступает такое время, когда им приходится решать, какому занятию отдать свои годы. Подойдя к заветному дню, к заветной точке, как путник к вершине горы, с которой видны тысячи дорог в разные стороны, одна красивее другой, молодые люди немножко теряются и, как путник, садятся на этом перевале помечтать и вместе с тем решить, куда же окончательно повернуть: или с обозом геологической разведки уйти в горы Памира и Алтая, или скользнуть в небо на крыльях серебристой алюминиевой птицы, или в лаборатории колдовать над колбами и мензурками, или встать с винтовкой в руках в солдатский строй, или уехать на север, на полярную станцию острова Диксон, или идти в просторные цеха фабрик и заводов, или выращивать новые сорта пшеницы?

Широка, богата и прекрасна страна родная, и много красивых дел способен ты совершить в полете фантазии своей, но не в силах человеческих объять все, о чем ты думал в школьные годы. В мыслях же твоих есть одно, самое близкое, самое заветное дело — берись за него и совершай подвиги во славу своей Родины!

…Первая большая веха жизненного пути Бориса осталась за спиной: он выдержал последний школьный экзамен. Скоро он должен был получить свидетельство об окончании десятилетки — белый лист, обведенный золотой каймой. Он аккуратно сложит его вчетверо, запечатает в конверт, отнесет письмо на почту и будет, трепеща от волнения, ждать вызова из Тимирязевской академии.

Борис любил сидеть на диване, неподалеку от Шурочки, уткнувшейся в книгу. Вот и сейчас, придя из школы, он сел там же. Волнующие воспоминания проплывали в памяти Бориса.

Он увидел себя совсем крошечным мальчиком — в ботинках, черных чулках и синей матроске, в расшитой серебряными нитками тюбетейке[42] на голове. Мама, одетая в свое лучшее шелковое платье, молодо отвечая на приветствия знакомых, вела его за руку в школу. Рядом семенила щебетунья Шурочка, отчаянно размахивая уже видавшим виды портфелем. Отец, не спеша подкручивая усы, шел сзади.

В памяти Бориса этот погожий сентябрьский день отпечатался так отчетливо, что юноша, казалось, помнил каждое слово, каждое новое знакомство в классе — их было так много!

Парту Борису облюбовала Шурочка. Положившись на опыт сестры, он сел на указанное ему место и стал с восхищением рассматривать класс — просторную, залитую солнечным светом комнату. Большая часть ее была занята тремя рядами сверкающих лаком парт. Впереди них стоял новенький высокий стол, а правее его возвышалась ослепительно черная доска на двух массивных ножках.

Класс показался Борису уютным, праздничным, и это первое впечатление от школы так и осталось у него на всю жизнь.

Помнится, вслед за Борисом в класс вошел мальчик в расшитой украинским узором рубашечке и тщательно выглаженных брючках. Его сопровождала взволнованная мама в шляпе с вуалью. Проводив малыша до середины класса, она опустилась перед ним на корточки, поправила ему рубашечку, горячо поцеловала в лоб.

— Будь счастлив, сынок!

Мальчик важно кивнул ей и направился к Борису.

— Здравствуйте. Вы чей? — сказал он.

— Я — Щукин, — вежливо ответил Борис.

Фамилия Бориса не удовлетворила мальчика.

— Ваш папа где работает? — бойко продолжал он.

— Папа — слесарь на заводе, — с достоинством сообщил Борис.

Он был совершенно уверен, что профессия отца — самая почетная. Однако мальчик высокомерно посмотрел на него.

— А мой папа прокурор Чесменска. Я Костик Павловский. Разрешите мне, я сяду ближе к окну: мне врачи прописали больше солнца.

Борис робко посторонился.

В класс вошел еще один ученик. Руки он держал в карманах брюк. Измятую кепку и букварь засунул под брючной ремешок так ловко, словно щеголял в таком виде не первый год.

Пока он неторопливо озирал четыре стены класса, Костик шептал Борису на ухо:

— Это ужасный драчун, уличный мальчишка Аркашка Юков! Опасайтесь его! Он в любую минуту может вас обидеть, даже сейчас.

Пророчество Кости не оправдалось. Юков молча сел сзади Павловского, положил книгу в парту и, подождав немного, небольно ткнул Костика кулаком:

— Это тебя привезли в легковухе?

— Да.

— Может, и меня покатаешь?

— Хорошо, — обрадовался благополучному исходу разговора Костик. — Только чтобы прилично вести себя…

— Ладно, чего там. По рукам, что ли?

После рукопожатия Юков счел нужным добавить:

— Если прокатишь по Центральному проспекту, никогда тебя пальцем не трону. А обманешь, одной затрещиной не отделаешься. Уж если я сказал — точка!

Это был чисто мужской разговор, и Щукин с уважением посмотрел на Юкова.

Эту сцену Борис помнил до мельчайших подробностей, хотя с тех пор прошло целое десятилетие.

Тот день был замечателен еще и тем, что Борис впервые увидел Анну Васильевну, учительницу. Она вошла неслышно, плавно и с доброй улыбкой, мягко проговорила:

— Здравствуйте, дети!

И опять-таки этот чудесный миг запомнился Борису на всю жизнь.

Вот она, Анна Васильевна, стоит перед глазами Бориса — высокая, торжественная, в свои шестьдесят лет статная, как девушка. Нежаркое сентябрьское солнце падает на ее седые волосы, и кажется, что голова учительницы обвита серебряным венком. Анна Васильевна два года назад умерла, но Борис еще до сих пор, проходя мимо ее домика, с надеждой поглядывает на окошко между двух кустов сирени… Она любила сидеть там в утренний тихий час, когда небо, покрытое пышными облаками, казалось низким и влажным, а воздух был чистым, пронизанным ночной свежестью. Крикливые, озорные мальчишки шли около ее окошка, степенно и вежливо кланялись. Даже Юков, отличавшийся непокорством и любивший противоречить, смотрел на учительницу влюбленными глазами.

Не любить Анну Васильевну было трудно, не уважать — совсем невозможно. Как же ее можно было не любить, не уважать! Ведь она — первая учительница, а первую учительницу, как первую любовь, не забывают до смерти.

Анна Васильевна обладала замечательной способностью понимать душу ребенка, мягко и ласково влиять на каждого ученика, каждому найти хорошее любимое дело.

Это под ее руководством Борис впервые в жизни на дикой ветке паслена вывел завязи помидоров. Вместе с учительницей Борис ухаживал в пришкольном саду за крошечными деревцами южной акации и абрикосов. Они приживались с трудом… Сколько огорчений изведал тогда Борис! Если бы не Анна Васильевна, вселявшая бодрость в душу мальчика, он прекратил бы опыты.

И вот теперь нет Анны Васильевны. Скоро, может быть, надолго уедет из города Борис… А южные теплолюбивые деревья шумят окрепшими кронами в школьном саду, как памятник человеческому упорству. Когда-нибудь через много лет Борис войдет в этот сад и увидит играющих в тени акаций школьников. Это, наверное, будет. Ведь сад будет расти и шуметь еще не один десяток лет, как память о любимой учительнице, да и о нем, ее первом помощнике.

Целое десятилетие промелькнуло перед глазами Бориса. Это было славное время. В десять коротких лет, в течение которых Борис-мальчик едва-едва успел оформиться в Бориса-юношу, родная страна сделала такой гигантский шаг в солнечное будущее! Везде, от побережья прибалтийских советских республик до скал Сихотэ-Алиня[43], шла одна великая мирная стройка.

Да, это были неповторимые годы!

Сейчас Борис вспоминал самые значительные моменты своей небольшой жизни.

…В нарядно убранном школьном зале его вместе с товарищами по классу принимают в пионеры.

…По бесплатной путевке Борис, как отличник учебы, едет в Артек. Серебристое море, бирюзовое небо, пестрые Крымские горы… Что из них прекраснее, Борис так до сих пор не решил. Наверное, потому, что самым прекрасным в Артеке были новые товарищи, ребята.

…Года четыре спустя Борис опять стоит на самом видном месте зала. Его принимают в комсомол. Секретарь райкома впервые называет его «товарищ Щукин».

Вот он выполняет первое комсомольское поручение. Вот вместе с одноклассниками совершает туристский поход в горы и там, на перевале, при свете луны и костра, вместе с друзьями целую ночь изучает карту уже опаленной военным пламенем Европы…

Замечательные, хотя и обычные, на первый взгляд, школьные годы!

Борис смущенно покрутил головой, вспоминая, как недавно бежал по пустынной аллее парка, повторяя про себя торжественные слова директора школы Якова Павловича: «Разреши поздравить тебя, Щукин, с отличным окончанием десятилетки. Я не ошибусь, если скажу, что вместе с Павловским и Никитиным — ты лучший ученик школы имени Владимира Ильича Ленина. Смело иди в жизнь, Щукин, но не забывай родной школы и своих учителей».

Нет, Яков Павлович, он не забудет их! В любую минуту жизни он с чувством глубочайшего уважения и признательности будет вспоминать их милые лица — всех, всех, сколько он их помнит, в том числе и ваше лицо — немного суровое, требовательное и в то же время ласковое.

Широко раскинув руки, переполненный чувством мальчишеского восторга, Борис спиной упал на диван и совсем по-детски задрал ноги к потолку. Ему было очень хорошо в это свежее утро, навеявшее столько дорогих воспоминаний. Жизнь, с ее грандиозным будущим, казалась ему легкой, радостной и светлой!

Это было двадцатого июня. Двадцатого июня тысяча девятьсот сорок первого года!

ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ

Последний день в школе!

Это не забывается никогда. Это вписывается в жизнь, как одно из значительнейших событий.

И вот он наступил, этот день. Десятиклассники Ленинской школы пришли в свои классы последний раз.

…Около величественной десятиступенчатой клумбы, которая была заложена еще десять лет назад, толпились выпускники. Вспоминая, как они еще первоклассниками разбивали эту клумбу, юноши и девушки говорили об уже прожитой школьной жизни, об экзаменах, о любимых учителях.

— Когда я шла на последний экзамен, я думала так: если не провалюсь, если выдержу…

Это говорила Нина Яблочкова, пухленькая, краснощекая, быстроглазая.

— Да не скромничай ты, в самом деле! Ты же прекрасно знала, что выдержишь!

— Если выдержу, — не перебивай меня, Наташа! — продолжала Нина, подпрыгивая от возбуждения. — Если выдержу, пойду в педагогический. Какая это красота — выпускать в жизнь десятиклассников! А когда сдала и мне сказали: «Отлично», все во мне перевернулось… И мне захотелось вдруг стать инженером-кораблестроителем. И вот…

— Перебью! — не выдержав, вскричала Наташа Завязальская. — Как хочешь, а я перебью! По-твоему, инженер…

— И вот я решила, что море, куда со стапелей…

— Инженер, по-твоему, выше учителя, выше Якова Павловича, выше Марии Иосифовны?..

— …будут выходить прекрасные теплоходы, сделанные тобой, — это моя стихия — море!

— …инженер выше нашей Марии Иосифовны? Да что ты, Нина, в самом деле! Учитель… учитель — это такое благородное, великое, такое самоотверженное дело! Самое дорогое, что осталось в моем детстве, — это воспоминание о наших учителях.

Нина умолкла, пораженная страстной убедительностью, которая слышалась в голосе подруги.

— Учитель — это, конечно, замечательная профессия, — тихо, почти шепотом, признала Нина.

— А я тоже вначале хотела стать кораблестроителем, — заговорила тоненькая и миловидная девушка, Шура Зиновьева. Она сверкнула живыми, беспокойными глазами, напоминающими переспелые вишни. — Но потом одна моя подруга сказала: фи, будущее в воздухе. Она мечтает быть летчицей. И я сдалась. В детстве я думала, глядя в небо: как хорошо лететь, словно птица, и глядеть на землю… Какое чувство широкое! Но мне нравилось и море. Я была в Крыму, в Гурзуфе, и однажды представила себе, как стоял на скале Александр Сергеевич Пушкин и глядел на море, и представила его глаза — большие и мудрые, очень грустные и мечтательные. Вот, сказала я, это мое призвание — море…

— Совсем завралась! — вмешался в разговор Гречинский, не стараясь выбирать выражения поделикатнее: свои все девчата, почти родные. — То воздух, то море! Я всех агитирую за медицинский. В медицине — будущность нашей страны. Тайна долголетия человека — вот проблема, над которой стоит поломать мозги…

— Все-таки, что вы ни говорите, профессию учителя я ни на какую другую не променяю! — загорячилась Наташа. — Летчики, инженеры, врачи — тоже отлично, замечательно! Но учитель! О, как благороден труд учителя! Вы посмотрите на Марию Иосифовну — какая прелесть, какие у нее глубокие глаза, как она всем сердцем ушла в работу! Мне кажется, что она каждому из нас частицу души своей вложила, я ее за это всю жизнь не забуду!

И Нина Яблочкова восторженно подхватила:

— Да, девушки, разве забыть нам своих учителей?

Затем, взглянув на товарищей и подруг, она продолжала:

— Я как вспомню, сколько они энергии и сил приложили, сколько вечеров просидели, сколько ночей не досыпали, чтобы мы выросли настоящими людьми. И кажется мне: ни за что на свете не забыть мне наших учителей! А ведь мы не всегда относились к ним с тем уважением, которое они заслуживают: мы и грубили, и досаждали им, и сердились на них за то, что они совершенно справедливо ставили нам плохие отметки.

Да, много серьезных разговоров было в тот памятный день. Но как и в любой другой день недели, шли рядом, в тридцати-сорока шагах, совсем иные разговоры. Пусть они мельче, пусть касаются пустяков, — все-таки в жизни не обойтись без них.

В то самое время, когда Наташа Завязальская говорила так страстно и красиво об учителях, к Женьке Румянцевой, внимательно слушавшей Наташу (ох, уж эта Женька Румянцева! Представьте себе, она еще не решила, куда пойти: в медицинский, в педагогический?), — к Женьке подошел Костик Павловский и сказал:

— Разреши отвлечь тебя на минутку?

— Что? Зачем? — неохотно отозвалась Женя. — Ты видишь, мне некогда! Опять насчет своего бала, наверное?

— Ты угадала.

— Ох, как он мне надоел! Сколько раз, сколько раз!..

— Ты меня обижаешь.

— Ладно, только поскорее.

— Мы сядем на скамейку.

Они подошли к скамейке, укромно скрытой под навесом густой кроны черемухи, и сели.

Костик оглянулся по сторонам и обнял Женю за плечи.

— Что это значит? — вырвавшись из его объятий, удивленно спросила Женя. — Не забывайся, Костик.

— С тобой стало трудно шутить…

— Это, по-твоему, шутки?

— Но ведь ты у себя дома разрешала мне?..

— Что разрешала?

— Обнять.

— Это было один раз вообще… и вообще не будет! — капризно сказала Женя.

— Какая ты непостоянная, — поморщился Костик. — У тебя, по народной поговорке, семь пятниц на неделе.

— Ну и что? — вызывающе спросила Женя.

— Тебе полезно было бы прекратить эти спортивные упражнения с Никитиным.

— Полезно-о? — иронически протянула Женя.

— Да, полезно. Как твой друг, я… — Костик внезапно придвинулся к Жене и заговорил быстрым шепотом: — Ты пойми, что Сашка научит тебя только махать руками да прыгать, словно девчонку. Это тебе совсем не нужно, не пригодится в жизни, ты не для этого создана. Это бесполезное, глупое занятие… Это даже не занятие, а просто дрессировка. Так лошадей дрессируют перед скачками…

Женя засмеялась, должно быть, даже не считая нужным опровергать Костика.

— Это я ему в лицо скажу! — горячился Костик.

— Ах! — воскликнула Женя, отворачиваясь. — А ты знаешь, что говорит Саша о тебе? Он говорит, что сожалеет о твоей участи. Ты еще и шагу не ступил после окончания школы, а от коллектива отрываешься. И знаешь, это верно, я с ним согласна.

— Возится твой Саша с физкультурой, как медведь с павлиньим хвостом!

— Ну и хорошо! Ты же о вечеринке своей хотел говорить, а перескочил на Сашу.

— Да, — мягко согласился Костик. — Ты знаешь, что бал, на который я ухлопал столько денег и времени, устраивается главным образом из-за тебя. Мне хочется быть с тобой… Впрочем, деньги и время неважно. Я рассчитываю… Нет, я думаю. Видишь, я волнуюсь, — с виноватой улыбкой сказал он. — Я надеюсь, ты на вечеринке будешь со мной? — наконец выговорил он нужную фразу.

— Я подумаю…

— Скажи сейчас.

— Разве это так важно?

— Страшно важно!

— Хорошо.

Костик схватил руку Жени и сжал ее.

— Спасибо! А я думал, ты предпочтешь своего Сашку.

— Ни слова больше о Саше! — нахмурилась Женя. — Я еще вообще-то подумаю…

— Ты уже дала мне слово.

— Передумать очень легко. Ясно?

— Это будет нечестно. — Костик повеселел. — Теперь есть еще пустяковый вопрос. Ни один учитель не придет ко мне. Здорово?

— Это почему же?

— Признаюсь, я не хотел, чтобы нас, молодежь, стесняли старички. Что и говорить, было бы не так уютно. Но я понимаю, что и не пригласить их было бы неудобно. И вот вчера я узнал: ни один из наших уважаемых наставников не сумеет быть у меня: они заняты на совещании. — Костик довольно потер руки и заключил, явно стараясь обрадовать девушку: — Таким образом, никто не будет обижен.

— Как-то не так, Костик.

— Срок назначен, Женька. Все готовятся к этому сроку. Я ведь приглашал. Понимаешь?

— На нас обращают внимание, я побегу.

— А-а, ты увидела Сашу! Это он идет, кажется?

Но Женя, не дослушав Костика, уже бежала к своим подругам.

— Взбалмошная, ой, взбалмошная! — пробормотал Костик. — Но мила. Очень, очень мила!

Костик снял со своих белых брюк какую-то соринку и обернулся к Саше, который в это время подошел совсем близко.

— Я с тобой не говорил еще, — начал Костик, дружески улыбаясь. — Вообще-то я объявлял, но друзьям я говорю лично.

Костик взял Сашу под руку и повел в сторону аллеи. Саша слушал его молча.

— Завтра в семь вечера у меня бал. Выпускной вечер в домашнем масштабе и вообще… В школе у нас выпускной вечер во вторник, так? Я же делаю раньше, потому что в среду, а может, и во вторник, я улетаю в Москву. Знаешь, я, наверное, поступлю на дипломатический… внешних сношений, понимаешь? Будут и из нашего класса дипломаты! Но не в этом дело. Завтра, значит, в семь и непременно с девушкой. Непременно! Это обязательное условие.

— Все будут… так? — осведомился Саша.

— Я же сказал: все и непременно.

— Я приду с Женей. — И Саша в упор посмотрел на Костика.

— Что? Видишь ли… — Костик запнулся. — Да, разумеется, если… Только она уже дала согласие быть со мной. Понимаешь?

— Дала? — Саша остановился. — Она и мне говорила это же… Не понимаю!

— Видно, она шутила с тобой. Но ведь это не имеет значения, правда? Мы уважаем Женьку и… и обязаны уважать ее… Я так понимаю. Я могу посоветовать тебе, кого выбрать. Я бы остановился… Есть одна хорошенькая! Студентка педагогического института Люда Лапчинская. Она составит тебе прекрасную пару.

— Не надо, не надо об этом говорить! — резко оборвал Костика Саша. — Я люблю Женьку — вот что я тебе скажу.

— Да-а? — протянул Костик.

— Да, да, да! — выкрикнул Саша, вырвал руку и посмотрел на Костика очень злым, почти свирепым взглядом. — Да! — снова громко проговорил он. — Имей это в виду! До свидания!

— Давай объяснимся… — Костик шагнул вслед за ним.

Только разве помогли бы сейчас какие-то объяснения! Костик это понял.

— Враги! Давно ли друг от друга их жажда крови отвела? — с усмешкой продекламировал он. — Давно ли они часы досуга, трапезу, мысли и дела делили дружно![44]

В ГОСТИНОЙ ПАВЛОВСКИХ

Прищурив глаза и скрестив на груди руки, Костик внимательно осмотрел длинный стол, накрытый на тридцать приборов. В ярком свете электрической люстры стол казался многоцветной клумбой. На белом фоне подкрахмаленных скатертей блестело стекло графинов и бокалов, ярко выделялись букеты живых цветов, вина, наливки, разнообразные закуски.

— Отличный пейзаж, — сам себе сказал Костик.

В этот момент раздвинулись тяжелые портьеры, прикрывающие дверь, и в комнату вошел отец, усталый, запыленный, с тяжелым портфелем и серым плащом, перекинутым через согнутую руку.

— Папа! — воскликнул Костик. — Наконец-то! Когда же кончатся твои командировки? Мы с мамой заждались тебя.

В голосе его, кроме вполне законной радости, прорвались и нотки укоризны.

Савелий Петрович, не выпуская из рук плаща и портфеля, в знак приветствия похлопал Костика по плечу и, слегка отстранив его, огляделся. Свободная рука его потянулась к густой черной бородке и стала теребить ее, что служило верным признаком дурного расположения духа.

— Что это за выставка семейных ценностей?

— У меня сегодня вечер, папа… Через полчаса начнут собираться гости! Я так ждал тебя: кое-что нужно было достать.

— Так, отец тебе нужен, как видно, только для выполнения роли экспедитора, — сдерживая себя, заметил Савелий Петрович. Он подошел к столу и окинул взглядом этикетки бутылок. — Этим ты доказываешь свою самостоятельность? Накупил коньяков и крепких вин, которые, как я тебе говорил, не нужны для вашей вечеринки…

Костик смутился.

— Коньяка немного, папа, всего лишь две бутылки.

— Ни одной бутылки, ни рюмки! После двух бутылок вы, мальчишки, потеряете сознание… Тем более, что, как я узнал, на твоем вечере не будет взрослых, учителей. Я тоже буду занят.

— Мы, папа, уже не мальчишки! — обиделся Костик.

— Нет, вы еще мальчишки! И прежде всего я имею в виду тебя, — уже сердито сказал Савелий Петрович.

Откинув портьеру, в столовую вбежала запыхавшаяся Софья Сергеевна.

— Савушка, в чем дело? К чему этот серьезный разговор? Костик не должен сейчас волноваться: что скажут гости! Костенька, мальчик, сядь, успокойся, выпей капель — на тебе лица нет! Я категорически заявляю, Савушка: сейчас никаких разговоров!

Софья Сергеевна, как наседка, заслонила от Савелия Петровича сына.

— Нет, Софья, — твердо, с нажимом сказал Савелий Петрович, — я обязан поговорить с ним. Пойдем, Костя.

— Категорически, Савушка, категорически: никаких разговоров! Я сама все расскажу тебе в тысячу раз яснее. Это — зависть! Наговоры!

Софья Сергеевна повернулась к сыну и расцвела в улыбке.

— Ты посмотри, Савушка, какой красавец! Как идет ему новый костюм!

В следующую секунду Софья Сергеевна уже тащила Костика пить какие-то капли. Савелий Петрович махнул рукой и пошел в ванную. В доме Павловских снова восстановилась торжественная тишина.

Костик медленным шагом последний раз обошел стол, заглянул на кухню, где две женщины орудовали над всевозможными закусками.

В прихожей раздался звонок. Внимательно оглядев себя, Костик направился к выходной двери.

«Должно быть, Женя!» — радостно подумал он, открывая дверь.

— Привет, Костик! — поздоровался с ним Борис Щукин, немного растерянный и смущенный. Рядом с ним стояла цветущая и свежая Людмила Лапчинская. Она первой вошла в переднюю, а Борис несмело последовал за ней.

— Прошу сюда, — галантно раскланиваясь перед девушкой, проговорил Костик, указывая на дверь в гостиную.

«Такая красавица и с кем, — подумал он, — с Борькой Щукиным, который, как говорят, ни рыба ни мясо».

— Вы, Костик, за камердинера[45]? — усмехнулась Людмила.

Павловский не понял иронии. Подождав, когда девушка скроется в гостиной, он толкнул Щукина в бок и воскликнул:

— Да ты герой, молодой человек!

Борис счастливо улыбнулся и, не отвечая Павловскому, направился к двери. Людмила стояла в дверях, словно не решаясь идти по блестевшему, как зеркало, паркету. Потом с шутливым видом она подхватила Бориса под руку, и они медленно прошли в угол, к голубому диванчику.

— Не подломятся? — шепнул Борис, с подозрением поглядывая на тонкие ножки дивана.

— Попробуем! — тоже шепотом ответила Людмила, усаживаясь на диван.

Несколько минут они молча разглядывали обстановку — диваны, кресла, большой, покрытый лаком рояль, зеркала в золоченых рамах с пляшущими амурами…

Костик в это время снова отпирал дверь, ожидая встретить за ней Женю. Но и на этот раз он не угадал: пришли Ваня Лаврентьев и Наташа Завязальская.

— Здравствуйте, Костенька! — сказала Наташа протяжным, певучим голосом и сделала шутливый реверанс.

— Отличный тон! — с удовольствием заметил Костик, пытаясь подхватить Наташу под руку.

Однако Ваня очень вежливо, но твердо предупредил его, ловко перехватив руку Наташи.

— Показывайте ваш дворец, — шутливо кланяясь Костику, сказал он.

Втроем они дошли до двери.

— Прошу! — пригласил Костик, раздвигая портьеры.

— Что это? Неужели мы первые? — удивился Ваня. — Ох, Наташа! Напрасно ты мне не дала дочитать «Падение Парижа»[46]! Читал, Костик? Обязательно прочти! Как ярко автор пишет о патриотизме простого народа, о предателях из правительства и о тупых фашистских солдафонах. Жаль, что нам не придется разобрать книгу на литературном кружке. Очень удачный роман! Ах, мы, оказывается, уже не первые! Здравствуйте, Людмила! Здравствуй, Боря!

— Прошу располагаться по-домашнему, — безразличным голосом проговорил Костик и подумал:

«А ее все нет!».

У него родилась тревожная мысль: а вдруг Женя вообще не придет?

Да, вдруг не придет? Закапризничает и сглупит: у нее есть эта струнка. Что тогда? Без нее и бал будет не тот, а главное, настроение окончательно испортится. Чертовски неприятно!

Костик пригладил на виске смятый вихор и вздохнул, почувствовав, что долгожданная вечеринка словно потеряла для него интерес.

Звонок!

Костик отогнал грустные мысли. Румянцева вольна поступить так, как ей заблагорассудится! Каприз девчонки, разумеется, не испортит ему настроения! Он будет веселиться! В конце концов, сегодня не ее именины, а его торжество…

Вошли Золотарев и не знакомая Павловскому русоволосая девушка в голубом крепдешиновом платье.

— Познакомься, Костик: сестра Бориса — Шура, студентка, будущий бесстрашный геолог-разведчик, — отрекомендовал девушку Семен.

— Константин Павловский!

— Добавляй: будущий художник.

— Я был уверен, что добавит товарищ.

Довольный удачной фразой, Костик внимательно посмотрел на Шурочку.

На вишневых губах девушки играла вежливая улыбка.

Кто-то бегом поднимался по лестнице. Дверь распахнулась, и в переднюю стремительно влетел Лев Гречинский.

— Не опоздал? — выдохнул он.

Павловский успокоил его:

— Как раз вовремя.

Гречинский вытер платком вспотевшее лицо.

— Уф! К пирогам успел! Нина! — крикнул он, оборачиваясь к открытой двери. — Пироги еще не съели, спеши!

Запыхавшаяся Нина Яблочкова вбежала в переднюю и сразу же забарабанила кулаками по спине Гречинского:

— Не убегай, не убегай, не убегай!

— Убьешь голкипера! — остановил ее Костик. — Кто мячи пропускать будет?

Гречинский немедленно принял торжественную позу: — Лев Гречинский мячей не пропускает! Никогда!

— Даже никогда? — переспросил вратаря Костик и спохватился: — Маэстро, вас ожидает рояль! Шагом марш в гостиную!

А ну-ка, солнце, ярче брызни,
Золотыми лучами обжигай![47]
басом запел Гречинский, нагибаясь, чтобы пройти под портьерой.

— Ба! Знакомые все лица! — воскликнул он, увидев гостей, и попытался шаркнуть ногой. Но, поскользнувшись на паркете, он вдруг рухнул на пол.

— Гол! — закричал Ваня Лаврентьев.

Эй, товарищ, больше жизни,
Шевелись, не задерживай, вставай![48]
задорно пропела на ухо Гречинскому Нина, тщетно пытаясь поднять его с пола.

— Один–ноль в вашу пользу, — смущенно пробормотал Гречинский, поднимаясь.

Гости прибывали. После каждого звонка взгляд Костика устремлялся к двери, но Жени все не было.

«А что, если она придет, но с Сашкой?».

В самом деле, как глупо он будет выглядеть, если Женя явится с Сашей! Что скажет мама? Как на это посмотрят друзья!

Костик ослабил галстук и, сдерживая волнение, выбежал на улицу.

Если бы она пришла одна!..

Павловский прислушался к приближающимся голосам. Кажется, Женя… Она! Но с кем? С Сашкой?! Нет, с ней идет девушка. Значит, Соня. Ур-ра-а!

Он облегченно вздохнул и торопливо вернулся в гостиную.

— Внимание, товарищи, — Женя Румянцева! Именинница! — закричал он.

Хлопнув в ладоши, он с торжественностью поднял вверх руки. Гречинский перестал играть.

— Внимание! — повторил Костик и исчез в глубине квартиры.

— Да он угорел! — сказал Сторман.

— Он просто рад, — заметил Ваня.

— Р-а-ад, — протянул Сторман. — На чужой каравай рта не разевай! Чему радоваться-то?

В прихожей отчаянно стрекотал звонок. Из столовой выскочил Павловский с огромным букетом роз. Девушки ахнули. Ребята переглянулись.

— Ну-ка, Ваня, открой! — зашептал Костик Лаврентьеву. — Встретим именинницу торжественно!

Сторман скорчил за спиной Костика забавную мину, но на шутника шикнули.

Не успел Ваня выполнить просьбу Павловского, как портьера шевельнулась, и в гостиную вошли Женя и Соня.

— Горячо поздравляю дорогую именинницу! — воскликнул Костик, подавая Жене букет цветов.

Гречинский ударил туш, и все захлопали в ладоши.

В первое мгновение Женя просто растерялась и хотела пройти мимо Павловского, но вдруг поняла, что букет предназначен ей. Покраснев, она взяла цветы и, когда стихла музыка и аплодисменты, сказала:

— Что это? К чему такая пышность? Зачем все это?

Оглянувшись по сторонам, она положила букет в ближайшее кресло, как сноп, — бутонами вниз. Лицо Костика дрогнуло, а Женя повторила, обращаясь прямо к нему:

— Ну, зачем все это?

И уже тише добавила:

— Я же говорила тебе: не люблю я таких замашек!

Костик пожал плечами. Обиженно поджав губы, он поднял букет с кресла и бережно положил его на рояль.

— А ну-ка, именинница, подойди сюда! — нарушил неловкое молчание Гречинский. — Ну-ка, ну-ка!

Костик толкнул его:

— Играй, пожалуйста!

Лев опустился на стул и ударил по клавишам.

Костик оглянулся. Женя уже кружилась с Людмилой. Плавно развевался подол ее длинного темно-синего платья…

ГОВОРЯТ ДЕВУШКИ

Обмахиваясь платочком, Женя подбежала к тонконогому креслу, с сомнением посмотрела на него и села на стоящий рядом глубокий диван.

— А я сюда сяду! — показывая на кресло, бойко проговорила Нина. — Выдержит?

— Сомнительно! — пробасил Гречинский.

— А ну-ка! Ух! — Нина утонула в мягком сиденье. — Да это же настоящее гнездо!

— Когда-то в этом гнезде сидел граф или князь, а теперь вот сидишь ты, — шутливо заметила Женя. — Тебя не распирает гордость?

— Ни чуточки! Не завидую графам, если они полжизни проводили вот в таком положении. Здесь только дремать хорошо! — ответила Нина и, восторженно расширив огромные серо-голубые глаза, продолжала: — Давайте, девушки, помечтаем! Может быть, последний раз вместе!

— Нет! — выкрикнула Женя. — Не хочу мечтать! — губы ее капризно выпятились. — Сколько лет мы учились вместе, столько и мечтали! Это не нужно и глупо! Нужно не мечтать, а делать, понимаете, делать: претворять в жизнь свои замыслы, действовать!

Услышав возгласы возражения, она строго категорически повторила:

— Делать, делать — вот!

— По-твоему, все мечты нужно сразу претворять в жизнь? — негромко, но запальчиво крикнула Нина. — А если я в седьмом классе хотела на Северный полюс бежать? Претворять нужно было?

— Глупо мечтать о бегстве на Северный полюс!

— Ой ли, глупо?! А сама не мечтала?

Этот спор заинтересовал Шурочку Щукину.

— Почему же не мечтать, Женя? — спросила она, присаживаясь рядом с Румянцевой. — Хорошая мечта никогда не вредна. Я, например, люблю мечтать! В мечтах представляю свою будущую жизнь, работу… И, знаете, — оживилась Шурочка, — многие мои мечты уже сбылись, а часть сбывается. Только все получается не так, как я думала.

— Хуже? — испуганно спросила Женя.

— Лучше! — повысила голос Шурочка. — Да вот пример: неделю тому назад я думала, что закончу курс и на все лето уеду в деревню… Буду бродить по полям, изучать строение речных обрывов, собирать минералы… И вдруг сегодня мне сообщают: поедешь на Алтай с геологической экспедицией. Я и еще три студента. На целое лето! Ведь это же замечательно!

Шурочка рассмеялась и заключила:

— В жизни всегда лучше получается, чем в мечтах!

— Какая ты счастливая, Шура! — прижалась к Щукиной Женя. — Едешь на Алтай. А нам? Бездельничать два месяца — только это и остается. Бездельничать и мечтать. И то и другое мне уже порядочно надоело…

— О, я бы нашла, чем заняться эти два месяца! — воскликнула Шурочка.

— Хорошо тебе говорить: ты студентка. Да притом едешь путешествовать. Перед тобой сейчас весь мир в розовом свете.

Подошли Наташа Завязальская, Соня Компаниец и Шура Зиновьева.

— О чем спор? — спросила Зиновьева.

— О мечте, — сказала Женя. — Нам же только и остается, что мечтать! Действовать мы еще не можем…

— О чем же ты мечтаешь? Ну-ка?

— Это неважно.

— Она думает о Костике Павловском, — не резко, но с насмешкой вставила Нина.

— Зачем же Костика, где следует и где не следует, вспоминать! — рассердилась Женя и напустилась на остановившегося рядом Гречинского: — Не мешай: у нас интимный разговор. Вечно подслушиваешь чужие тайны.

— Женечка, да я все твои тайны, как свои пять пальцев, знаю, — улыбаясь, заявил Гречинский, но отошел к окну.

— Я о нем вовсе не думаю, — продолжала Женя.

— Как он тебя встречал, Женя, словно ты знаменитость какая! — восхищенно произнесла Шура Зиновьева. — Он же тебя, наверное, очень любит…

Женя покраснела, оглядываясь на ребят:

— Не надо об этом говорить, девочки! Давайте лучше подумаем, кем мы станем лет через десять… Я, например, стану доктором…

— Окончательно решила?

— Кажется…

— Так расскажи…

— Чего тут рассказывать? Это же очень просто! Я буду скромным врачом в маленьком городке или даже в деревне… Я проживу в этом городке или деревне много-много лет и все эти годы буду лечить гриппы, сердечные болезни, ревматизмы…

— Ой, Женька, ведь это же очень трудно — всю жизнь прожить на одном месте и все время лечить разные гриппы! — воскликнула Нина. — Становись лучше хирургом… Хирурги — все смелые и яркие люди… А просто врачом — это скучно, ты не выдержишь.

— Нет, выдержу! И вовсе это не скучно, а интересно и почетно! А если и станет скучно, я одолею любую скуку!

— Ты всегда была упрямой!

— Упрямство, как ни говорите, — хорошая черта, — гордо сказала Женя. И, вскочив с дивана, шутливо продекламировала:

— poem-

Мальчишку маленьким упрямцем

Все звали в шумном городке…

— poem-

— Хорошие стихи!

— И я знаю чьи! — заметила Наташа.

— Ну и пусть, ну и знай! Саши Никитина, могу прямо сказать!

— Костик Павловский и Саша — два твоих идеала, — лукаво улыбнулась Нина.

Наташа добавила:

— Они оба влюблены в тебя!

— Не завидуйте, девочки, — помрачнев, тихо произнесла Женя и, вздохнув, опустилась на диван. — Я совсем не рада, что они влюблены… оба. Да и влюблены ли они — кто их знает?

— Влюблены! — уверенно прошептала Наташа.

ГОВОРЯТ РЕБЯТА

А у ребят в это время шел разговор о войне.

На громадном протяжении от Клайпеды до притока Вислы с коротким названием Сан западная граница Советского Союза упиралась в коричневое пятно фашистской Германии. На севере, за Финским заливом, вытянулась к полуострову Рыбачий маннергеймовская Финляндия. На юге — целая плеяда государств-рабов и государств-жертв, пошедших в оруженосцы к Гитлеру или просто раздавленных и порабощенных силою меча. Почти вся Европа, зловещая, окровавленная, стонущая, проклинающая и борющаяся, изнывала под фашистским сапогом.

— Все болтают, что Германия стягивает к нашим границам армию и нападет на нас, — сказал Золотарев.

— Кто это все? — откликнулся на это замечание Ваня Лаврентьев. — Кто? — добавил он с видом человека, уличающего собеседника во лжи.

— А я говорю, не у нас, а за границей.

— А-а! — с пренебрежением протянул Ваня. — Так бы и говорил, что за границей. Что же им делать? — спросил он, обводя товарищей своими строгими глазами и тем самым обращаясь ко всем. — Руки коротки остановить наш ход, только и остается болтать. Да они, за границей, только и способны, что болтать. Да и болтовня-то пустая, гнилая. Максим Горький сказал словами Павла Власова, что в мире капитализма уже нет людей, способных идейно бороться за свою власть, что капитализм духовно бесплоден.[49] Они обречены и хватаются за всякую соломинку.

— Моя сестра изучает английский… — продолжал Золотарев, спокойно выслушав Лаврентьева, но Ваня настойчиво перебил его.

— Что же она изучила? — сказал он свободным тоном всезнающего человека.

— Она изучила статью одного прогрессивного журналиста, который предупреждает, что немцы… — повысил голос Золотарев, но Ваня снова перебил его.

— Хорош, однако, про-грес-сивный, — он произнес «прогрессивный» по слогам, с нажимом — презрительно, — журналист-писака, что распускает провокационные утки. Кто читал опровержение ТАСС в «Правде»? — Он обвел всех торжествующим взглядом и посмотрел на Золотарева со смехом.

— Ну, все читали… Кто же не читал, — проронил Сторман.

— Ясен ответ нашего правительства на провокационные утки?

— Подожди ты, Ваня! — вмешался в разговор Гречинский. — Ответ ответом, а я скажу, что есть сведения, которые я узнал случайно, и вряд ли нужно было говорить об этом… впрочем, здесь мы — свои, комсомольцы, товарищи. Положение на границе серьезное. Принят ряд мер.

— Если бы не договор… — начал Золотарев.

— Договор, договор! — сказал Гречинский с насмешкой. — Это же такие выродки… Правильно, Ваня, выродки? Можно назвать их — с учетом договора?

— Договор факта не меняет, — с усмешкой подтвердил Ваня. — Выродки были, ими и остались. Так и говорить надо.

— Эти выродки ни с какими договорами не считаются! — закончил Гречинский.

— Повод надо…

— Повод! У Крылова есть замечательная басня, где волк говорит: «Уж виноват ты тем, что хочется мне кушать»[50]. Вот и повод.

— Обломится же этому волку по зубам, когда он оскалит пасть на нашу овечку! — воскликнул Сторман и с хохотом оглядел ребят. — Как вы думаете? Хороша себе овечка — Россия! От одного этого слова — Россия… Как звучит — Советский Союз! От одного этого слова дрожь проходит по всему буржуйскому миру!

— Да, ребята, — сказал Ваня, радостно потирая руки, — неужели они не понимают, что мы не простые, а новые люди — совсем не такие, как они? Что мы — советские, свободные люди! Вот что меня интересует. И все-таки не понимают, нет, не понимают, — с веселым сожалением заключил он. — Куда им понять, разгадать нашу душу! Да, — продолжал он, — вот я и говорю: неужели они не понимают, что мы сильны не только пушками и самолетами — идеей непобедимы мы, знаменем своим, которое ведет нас! Ну, пусть начнут, пусть! Пусть перейдут границу, пусть перейдут ее, пусть убьют нашего человека, — какой гнев поднимется, какая стена встанет на них!

— Да, все-таки нам придется столкнуться с ними, — убежденно вставил Сторман.

— Определенно придется. И вот я представляю, — вдохновенно говорил Ваня, — как я в бою занесу штык над ошеломленным, сломленным морально врагом! И я не убью его, ребята! Я опущу штык и скажу ему: «Товарищ, в кого стреляешь? Кого убивать пришел? Я такой же, как и ты, из народа. У меня отец — рабочий, паровозы делает, чтобы возили они вагоны с хлебом, с вином, с веселыми людьми в гражданских одеждах. А у тебя кто отец?» — спрошу я его. И он поймет меня и пожмет мне руку.

— Фашист не поймет!

— Не все же они фашисты. У них партия фашистская, дурачащая народ. Там коммунистов было около двух миллионов.

— Они все преданы или убиты.

— Ну, не все! Настоящего коммуниста нельзя ни купить, ни убить. Ленин умер, но дело его живет. Киров убит, но память о нем живет. Коммунисты ушли в подполье и борются.

— Что-то не слышно.

— Какой ты скептик! — неодобрительно сказал Золотареву Ваня.

В это время Женя вскочила и крикнула: «Ребята, станцуем!», и Сторман прикрикнул на нее, назвав ее бабочкой-стрекозой. — Вот женщины! Им только одно — танцевать, а до остального дела нет. Ветер с беспечностью.

Сожалеющий, сокрушенный, но совсем не серьезный тон его голоса рассмешил товарищей, только Ваня Лаврентьев неодобрительно покачал головой.

— С каким пренебрежением ты, Вадим, относишься к девушкам! Словно ты у Юкова учился. Это недостойно комсомольца. Та же Людмила Лапчинская или вот Женя Румянцева… да они храбрее, отважнее многих из нас!

— Ну уж! Женщина никогда не может быть ни храбрее, ни отважнее мужчины.

— Да ты знаешь, что были такие женщины, имена которых вписаны золотом в историю! Ты знаешь о русской девушке Соне Перовской?

— Слыхал о Софье Перовской.

— Эта Соня Перовская, хрупкая, слабая женщина с сердцем, как у орлицы, боролась с царизмом. Она была членом террористической группы «Народная воля», и по ее знаку был убит царь! Она была повешена. Вот какая благородная жизнь и какая гордая смерть!

— Я бы умер, как Соня Перовская, — вдруг тихо сказал молчавший все это время Коля Шатило и с преданностью посмотрел своими девичьими глазами на Стормана.

— А мне, ребята, кажется, что я не умру, — сказал Вадим, отвечая другу ласковым взглядом. — Не могу я представить, чтобы я умер.

— Я тоже думаю, что я не умру просто так, — добавил Ваня. — Я не представляю себе тихую, бессильную смерть. Уж если придется умирать, то умирать в бою, как умирают бойцы. Умереть за свое Отечество не страшно — была бы любовь к Отечеству.

— А из-за любви можно умереть?

— Из-за любви к Отечеству? — переспросил Ваня.

— Нет, — смущенно объяснил Коля Шатило, — из-за Отечества — ясно. Из-за девушки?..

Раздался смех.

— Стреляются из-за любви буржуазные интеллигентики, — авторитетно заметил Ваня. — Впрочем, если девушка, которую ты любишь, — в опасности, умереть за нее не менее благородное дело.

— Да, нам еще придется увидеть всякое, — с легким вздохом сказал кто-то.

В это время раздался звонок, и Женя Румянцева, выскочив из круга подруг, выбежала в прихожую.

ЖЕНЬКА РУМЯНЦЕВА ДЕЛАЕТ ВЫПАД

Женя чувствовала, как горят ее щеки.

«Это Саша, Саша!»

Но за дверью, оправляя стесняющий его костюм в серую полоску, стоял Аркадий Юков.

Суконный костюм Аркадия Жене был не в новинку, а вот зефировую рубашку с галстуком и черные полуботинки Женя увидела на Аркадии впервые. Новый наряд делал Аркадия старше, мужественнее. Одна только кепка с поломанным козырьком была старой, прежней и как бы кричала:

«Полуботинки, галстук — все ерунда. Аркашка Юков — Это я!»

— Опаздываете, модник! — кинулась к Аркадию Женя и тотчас же взвизгнула: Юков крепко схватил ее за уши.

— А ну попляши, попляши, именинница! — шутливо нахмурился Аркадий, осторожно дергая ее то за правое, то за левое ухо.

— О-о-й, отпусти! — тихо просила Женя. — Милый Аркадий, отпусти! Да отпусти же, Соня ждет.

Пальцы Аркадия мгновенно разжались.

— Да ну-у! — изумился он. — А я ее битый час около дома караулил.

— Тоже еще! — презрительно сказала Женя, потирая уши. — Кавалер… проворонил Соню! Мы с ней вместе пришли…

— С ней? А Саша?

— Саши нет, — грустно прошептала Женя. — Я думала, что это он, а это ты. Может, он обиделся и совсем не придет?

— Приде-ет! Задержался просто…

— Идем, идем! — кричала Женя.

Аркадий замялся, подтягивая галстук.

— Ты хоть посмотри на меня… Как я выгляжу? Мать заставила надеть все это… Удавка настоящая, гром-труба!

— Выглядишь ты очень хорошо! Просто изумительно! Как испанский гранд.

— Разве? — не удержался от горделивой улыбки Аркадий.

— Привет, друзья! — немного смущенно воскликнул он, входя в комнату.

Сорвав с головы помятую кепку, он повертел ее в руках и, по привычке, сунул в карман.

— Аркадий! — кинулся к нему Костик. — Так долго!.. Ну, располагайся… Я рад… Может, и Саша подойдет.

— Обязательно подойдет. — Аркадий огляделся и, заметив Соню, направился к ней.

Лев Гречинский снова играл. Несколько пар кружились по комнате. Только Борис Щукин одиноко сидел в кресле…

— Боря, что ты насупился? Почему молчишь? Все веселятся, а ты выглядишь отшельником, — сказала Женя, усаживаясь на валик его кресла.

Борис поднял на нее доверчивые глаза и ответил:

— Я и в самом деле чувствую себя здесь отшельником. А если точнее выражаться, — карасем на сковородке. Слишком уж здесь все торжественно…

Он застенчиво улыбнулся.

— Да я и сама, образно выражаясь, не в своей тарелке, — призналась Женя. — Сколько ни бываю у Павловских — всегда так.

— Верно, — согласился Щукин. — У Сони Компаниец, ты бы сейчас носилась метеором…

— Обязательно!

К Жене подошел Костик.

— Саши все нет, а больше ждать нельзя, — сказал он, положив ей руку на плечо. — Это же становится неприличным.

Он старался говорить как можно тише.

— Не понимаю, почему ты обращаешься ко мне, — холодно ответила Женя.

— Я спрашиваю у тебя совета.

— Решай сам — ты хозяин!

— Я жду совета, — настаивал Костик.

— Мой совет: подождать…

— Так бы и говорила!

Павловский нахмурился.

— Костик! Женя! Присоединяйтесь же к нам! — крикнул Ваня Лаврентьев. — У нас предложение: не садиться за стол до тех пор, пока каждый из нас не скажет изречение одного из великих людей… Изречение, которое больше всего нравится… Как, согласны?

И Ваня, не дожидаясь согласия Костика и Жени, возвестил:

— Начинаем!

— Я! — бросив на Людмилу быстрый взгляд, выкрикнул Щукин.

Тридцать пар глаз устремились на Бориса, а он обвел товарищей взглядом, ставшим вдруг умелым, непреклонным, и заговорил, слегка заикаясь:

— Товарищи! Девушки! Все, кто сидит здесь и смотрит на меня! Я ни разу в жизни не произносил никаких тостов и никогда не выступал, как вы знаете. А теперь вот… Вот теперь я хочу сказать. Извините меня за мой смешной голос. Я хочу сказать вам всего четыре слова, которые стали законом нашей Советской державы. Я хочу сказать слова великого Максима Горького. Я говорю их: «Человек — это звучит гордо!»[51].

— Браво, Борис, браво! — первым зааплодировал Аркадий Юков.

Он стоял, опершись рукой на бортик кресла, в котором сидела розовощекая Соня. Юноши и девушки дружно подхватили аплодисменты, любуясь просветленным, гордым лицом Бориса Щукина.

— Теперь я скажу! — крикнул Аркадий. — Я восхищен словами испанской коммунистки Долорес Ибаррури: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!»[52]

— И еще хочу сказать, — продолжал он, когда стихли аплодисменты. — Хочу сказать другие знаменитые слова…

— Хватит, хватит! — перебил Юкова Ваня Лаврентьев. — Разошелся! Теперь я!

Порывисто вскочив, он продекламировал:

Да будь я и негром преклонных годов
И то без унынья и лени
Я русский бы выучил только за то,
Что нм разговаривал Ленин![53]
— Браво, Робеспьер! Но я еще хотел сказать! Я хотел сказать!.. — не унимался Юков.

— По одному тосту, — недовольно остановил его Ваня. — Вы хотите говорить, Людмила?

Людмила встала, гордо подняла голову.

Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, Отчизне посвятим
Души прекрасные порывы![54]
— Это самое я и хотел сказать, — удовлетворенно проговорил Аркадий и заглянул Соне в лицо. — Скажи ты, Соня!

— Очередь Сони Компаниец, — объявил Ваня.

Девушка легко поднялась и, блеснув густой синевой глаз, сказала:

— Кто не ищет дружбы с ближним, тот себе заклятый враг![55]

Аркадий сжал ее руку. Ни от кого не скрывая своего счастья, Соня улыбнулась ему.

— Разрешите мне, Ваня? — проговорила Шурочка Щукина.

Вскочивший ранее ее Золотарев поспешно сел. Девушка секунду помедлила и звонко произнесла:

— Только тогда и до тех пор жизнь хороша, пока у человека есть о чем мечтать.[56]

— Все потерять и все начать сначала, об утрате слова не сказав![57] — выкрикнул затем Семен Золотарев.

— Это что? — удивился Ваня. — Э-э, брат, мы таких слов не принимаем. Откуда они?

— Золотарев обязательно загнет что-нибудь сверхоригинальное! — сказала Нина Яблочкова. — Он, наверное, сам этот афоризм выдумал.

Костик заступился за Семена:

— Это слова Киплинга, английского писателя.

— Нет, друзья, мы не собираемся терять свое счастье! А изречения певцов империализма здесь совсем не к месту! — воскликнул Ваня.

Золотарев смущенно сел.

— Ну, высказались все, — наконец сказал Коля Шатило.

— Да, кажется, все, — согласился Ваня.

— Не-ет! — вкрадчиво произнес Костик. — А Женя? А Женя Румянцева! Ведь она еще ни звука не произнесла…

— Ты хочешь, чтобы я сказала? — вызывающе глядя на Павловского, заговорила Женя. — Что ж, скажу. Я скажу не слова… Я расскажу сказку Горького. Вот она, послушайте!

Глядя на Костика, словно обращаясь только к нему, она начала рассказ о том, как в одной стране жило могучее племя людей. Однажды орел унес черноволосую, нежную, как ночь, девушку той страны. Через двадцать лет она пришла не одна — с ней был юноша, красивый и сильный, — сын орла.

— Все смотрели с удивлением на сына орла, — говорила Женя, вызывающе глядя на Костика, — и видели, что он ничем не лучше их, только глаза его были холодны и горды, как у царя птиц. Они разговаривали с ним, а он отвечал, если хотел, или молчал; когда же пришли старейшины, он говорил с ними, как с равными… Его поведение рассердило их, они назвали его неоперенной стрелой с неотточенным наконечником, сказав, что их чтят, им повинуются тысячи таких, как он, и тысячи вдвое старше его. Он же сказал им в лицо, что таких, как он, больше нет, и если все чтят их — он не хочет чтить. Тогда они сказали: ему нет места среди нас, пусть идет, куда хочет.

Женя помедлила. Костик не сводил с нее глаз.

— Аллегория! — прошептал Ваня.

«Что это значит?» — спрашивал Женю ошеломленный взгляд Павловского.

А Женя продолжала рассказ о том, как юноша, сын орла, был обречен на страшную казнь, как желал умереть, осужденный на одиночество.

— И с тех пор, — закончила Женя, — он все ходит, ходит. Ему нет жизни, и смерть не улыбается ему. Ему нет места среди людей… Вот как наказываются люди за гордость![58]

Женя последний раз взглянула на Павловского, словно убеждаясь, понял ли он ее, отодвинула кресло и выбежала из комнаты.

— Шальная девчонка! — смущенно произнес Костик.

Но никто не улыбнулся, не поддержал его. Все молчали.

ССОРА ЗА СТОЛОМ

Костик внимательным взглядом окинул гостей и, подавив в себе чувство обиды, вышел на середину гостиной и заговорил нарочито веселым тоном:

— Друзья! По-моему, мы достаточно ожидали нашего общего друга Сашу Никитина. Он, по-видимому, занят более серьезными делами. Больше ждать не стоит — уже девять часов… Очень жалко, что Саша не сядет вместе с нами за стол, но мне кажется, что он не может на нас обижаться! Прошу вас, друзья, к столу! — Костик распахнул плотно закрытые двери. Яркий свет электрической люстры, отраженный стеклом бокалов и графинов, казался ослепительным. — Прошу! — повторил Павловский.

Гости, пораженные этим сверкающим великолепием, несмело рассаживались по сторонам длинного стола.

— Да это же прямо банкет во дворце калифа Гаруна аль Рашида, — пробасил Лев Гречинский.

Костик удовлетворенно улыбнулся и поднял руку. По этому сигналу Софья Сергеевна, в щелочку портьеры наблюдавшая за происходящим в столовой, торопливо побежала к доске с выключателями. Люстра под потолком вдруг погасла, и сейчас же среди букетов цветов, стоящих на столе, вспыхнули маленькие разноцветные лампочки.

— Друзья! — сказал Костик, поднимаясь с места.

Гости тоже встали, поднимая свои бокалы.

— Друзья! — повторил Костик. — Давайте выпьем за наше юное счастье! За ласковое солнце, за душистые цветы, за веселье, безоблачное веселье…

Аркадий Юков нахмурил брови и насторожился.

Павловский говорил непонятные для Юкова, странные, ненужные, по его мнению, слова о покое, о женщине, украшающей жизнь, о святой любви. В заключение Павловский встал в позу и, устремив взгляд в потолок, продекламировал:

Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв, —
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.[59]
— Я не согласен!

Юков поставил бокал на стол и, ответив на гневный взгляд Костика уверенным взглядом, продолжал:

— Нет, не согласен! Хорошие стихи, не спорю, но, будь моя воля, я запретил бы их печатать, чтобы они таких, как ты, не сбивали с дороги!

— О-о! — с иронией протянул Костик. — Послушаем, что нам скажет новый футурист… Или, впрочем, не футурист, а великий, хотя и неизвестный критик…

Аркадий выразительно взглянул на Костика.

— Мы рождены не для каких-то там звуков сладких и молитв, а для творческого труда. Трудиться, преобразовывать свою землю — вот для чего мы живем!

— Ну, хорошо, не будем спорить, Аркадий, — отступил Костик. — Смотри, девушки устали рюмки держать.

— Но я с тобой не согласен! Такой тост я поддержать не могу!

— Это дело принципа.

— Это дело совести — не только принципа. И не только моей совести — нашей совести, потому что я знаю: никто не согласен с тобой.

Аркадий, встречая одобрительные улыбки, посмотрел на друзей.

— Не будем спорить, Аркадий, — попросил Костик, — дай договорить мне.

— Хорошо! Я слушаю, — промолвил Аркадий и взял бокал. Рука его дрожала.

— Не волнуйтесь, Аркадий, — через стол шепнула ему Людмила. — Я с вами во всем согласна. Да и все согласны: Костик до начала, надо полагать, выпил лишнее…

— Зачем идеологические споры в самые золотые минуты нашей жизни? — улыбаясь, заговорил Павловский. — Я вовсе не предлагаю тост за сладость жизни, за любовь. Я хочу выпить за счастье. Счастье! Какое слово, сколько в нем смысла, сколько прелести. Счастье! Наши отцы и старшие братья завоевали нам счастье. Они совершили то, о чем человечество мечтало тысячи лет, и мы пользуемся плодами их побед по праву! Кто сможет отрицать наше право на счастье? Кто пожелает оспаривать мое желание провести свою юность безбедно, если мой отец был трижды ранен в боях с Деникиным и заслужил три ордена? Ну-ка, дайте-ка нам того, кто это скажет? Друзья! Короленко сказал: человек рожден для счастья, как птица для полета. Так выпьем же за наш полет к счастью, за тот сладкий миг, когда мы в глубокой выси схватим свое счастье в руки, прижмем к груди его без боязни, что кто-нибудь вырвет его из наших смелых рук! Выпьем же!

Юков поставил бокал на стол и сел.

— Ты не хочешь пить за счастье, Аркадий? — изменившись в лице, прошептал Павловский.

— Конечно! За счастье, вложенное мне в руки, доставшееся по наследству, пить не желаю! Да и никто не станет! Как вы думаете, ребята? — обратился Аркадий ко всем. — За какое счастье пить будете: за первое, даровое счастье, или за второе, о котором думаем мы?

— Я буду пить только за счастье, добытое мною, Аркадий! — ответила на его вопрос Людмила, садясь и ставя бокал на стол.

И все ребята и девушки сели и поставили бокалы и рюмки на стол. Только Павловский и Золотарев одиноко стояли над столом со стиснутыми в руках бокалами. Но вот и Золотарев, растерянно глядя то на Костика, то на Шурочку, поставил бокал и опустился на стул.

Тогда поднялся с места Аркадий Юков.

— Извини меня, Костик, но твои тосты для нас не годятся. Ну их к черту! Правда, ребята?

— Совершенно верно, Аркаша! — крикнул раскрасневшийся Ваня Лаврентьев.

— Вот видишь, Костик! Не думал я об этом, но, как видно, мне придется предлагать первый тост.

Аркадий улыбнулся, поднял бокал на уровень лица.

— Ну что ж, ребятки, давайте выпьем за наше хорошее будущее! Чтобы оно было и трудовое, и боевое… и чтобы вообще здорово было!

— Я не пью! — выкрикнул Павловский.

— Что-о? — словно не доверяя своему слуху, переспросил Аркадий.

— Я не пью потому, что ты невежлив и нетактичен, Юков, потому, что ты не понимаешь или не признаешь элементарных основ вежливого поведения в обществе! — срывающимся голосом закричал Павловский.,

— Невежливый, но зато честный человек, вот что я тебе скажу!

— Честный человек?! — Павловский иронически скривил лицо. — Это ты — честный человек? Ты, право, смешон, Аркадий! Вот как меняются люди, приняв «крещение» в Чесме. Давно ли ты перестал быть просто… просто никуда не годным человеком, медным ломаным грошом!

Юков побледнел и резким движением ослабил галстук.

— Учти, Костик, я не оскорблял тебя.

— А я оскорбляю! Я не могу не оскорблять нахала, влезшего в чужой дом, пьющего чужое вино и издевающегося над хозяином! Оскорбляю!

— Сам себя оскорбляешь, — сдерживая себя, заметил Аркадий и сжал кулаки.

Павловский топнул ногой и рванулся из-за стола…

РАЗРЫВ

«Пусть знает, что я о нем думаю! Пусть не воображает себя каким-то сверхчеловеком», — думала Женя, стоя на крыльце.

На улице смеркалось, но на западе еще тянулись по небу темно-алые, едва просвечивающиеся сквозь густые облака полосы заката, да над головой поблескивало чистое от звезд спокойное небо. Улица была пуста. В палисаднике пел одинокий ночной сверчок. За палисадником по дорожке пробежала большая собака.

Женя прислонилась к витой колонне крыльца и, сложив на груди руки, задумалась.

«Где сейчас Саша? Думает ли он обо мне, как я о нем? Или, может быть, я ему совершенно безразлична, просто одна из физкультурниц… Нет, он придет, он обязательно должен прийти!»

Она ждала минуту… Пять минут… Десять минут. Прохладный ветер слегка шевелил ее платье и кончики перекинутых на грудь кос. Вдруг она сделала невольный шаг вперед и, улыбаясь, вгляделась в темноту. На миг сладко защемило сердце, но напрасно: ни шагов, ни тени…

«Показалось, — подумала она с болью. — Он не придет. Он не желает видеть меня».

Улыбка только-только угасла на ее лице, когда чувство радости вновь всколыхнуло сердце. Женя выпрямилась.

На этот раз она не ошиблась: кто-то бежал через дорогу.

Женя спряталась за колонну и, глубоко вздохнув, прикрыла глаза ресницами, словно опасаясь, что радостный свет глаз выдаст ее…

Саша вбежал в калитку. Женя овладела собой, и когда он, не замечая ее, поднялся на крыльцо, вышла из-за колонны и пристукнула каблучками туфель. Он обернулся.

— Не узнаешь? — спросила она неожиданно резким и звонким голосом и тише, словно обессилев, повторила: — Да, не узнаешь?

— Женя?! Что ты здесь делаешь? — воскликнул Саша, и лицо его дрогнуло. — Ты поджидаешь кого-то?

— Кажется, вас, — прошептала Женя нежным голосом и, не сдерживая чувства радостной обиды, продолжала: — Как ты не поймешь, что из-за тебя страдают люди!

Она сказала и, почувствовав, что ее слова звучат откровенным признанием, поспешно добавила:

— Все волнуются… Все ждут тебя!

Она хотела, чтобы он не понял ее. Но он понял все: ее чувство, ее смущение, ее желание отделаться шуткой, и поспешно, с благодарностью схватил протянутую ему руку и крепко сжал ее, так крепко, что Женя вскрикнула.

— Что ты! Своей лапищей… она у тебя каменная.

— Женька, милая, прости меня! — не слушая ее, говорил Саша. — Бежал, как Знаменский, и думал, что успею. Уже начали?

— Конечно, начали! Я ждала, ждала тебя, — созналась она.

— Я же знал это!

— Да полно! Не мог ты знать всего.

— Догадывался.

— Да и не догадывался. Если бы догадывался, пришел бы вовремя. Почему опоздал?

— Странное дело, Женя! — тихо воскликнул Саша, поглядев куда-то в темноту. — На шесть вечера вызвал нас к телефону отец, ждали на переговорной до сих пор… и нет. Потом, уже в девять, сказали, что связь с местечком, где стоит часть отца, прервана. Что бы это могло быть?

— Ну, случайность. Пойдем.

— Может, постоим здесь? — очень ласково и неожиданно робко попросил Саша.

— Зачем? — спросила Женя и засмеялась. Она поправила бант, стягивающий косу, и тихо попросила: — Лучше пойдем… В другой раз постоим… Ладно?

Он молча кивнул головой и, подхватив ее под руку, ввел в переднюю.

Навстречу им выскочил раскрасневшийся от злости Костик Павловский.

— Извини меня, Костик, я запоздал немного, — начал Саша, но, взглянув на дрожащие губы Павловского, удивленно замолчал.

— Саша, как ты вовремя! — воскликнул Костик, опуская глаза. — Помоги мне: только ты можешь это сделать. Вспомни, что мы дружили чуть ли не с пеленок.

Судорожно сжимая руку Саши, Павловский гневно взглянул на Женю.

Как смешон, как беззащитен, как неузнаваемо жалок показался он Жене!

— Все это из-за каких-то аллегорий — как это нехорошо с твоей стороны! Она, она во всем виновата! — продолжал Костик, обращаясь к Никитину. — Да и Аркадий Юков несносен, невозможен! Дело дошло до того, что я вынужден был уйти… Я… не знаю, как поступить…

— Не хнычь, Костик! — прикрикнула Женя.

— Что же, собственно говоря, произошло? — недоумевающе спросил Саша.

Костик враждебно покосился на Женю.

— Ты, Женя, иди к гостям, — сказал девушке Никитин. — А я поговорю с Костиком.

— Не пойду! — упрямо покачала головой Женя. — Тебе нечего говорить: вы с ним не друзья…

— Это — новость! — зло процедил Павловский.

— Никакая не новость! Какие вы друзья, Саша, когда вы совсем, совсем разные люди?

Саша пожал плечами:

— В чем же дело, Женя? Я не понимаю, что все-таки случилось.

— Нечего говорить с ним, предоставь ему самому решить, прав он или виноват. Я знаю, что он виноват. Он же уверен, что прав.

— Я хочу узнать, в чем дело, Женя, — решительно повторил Саша. — Нам надо поговорить.

— О чем говорить? Он заслужил наказания и пусть расплачивается. Это урок ему!

Она потянула Никитина за руку.

— Я не знал, что у тебя такая коварная душа, Женя, — сказал Костик.

Женя резко повернулась к нему.

— Душа, душа! — презрительным голосом крикнула она. — Не смей говорить о моей душе: она чиста, на ней нет грязных пятен… А у тебя она — вся в грязи… А я тебя уважала! Вот дура, уважала его! — воскликнула она, обращаясь к Саше. — Я уважала его — того, с кем ты хочешь говорить, кому хочешь помочь, кто ненавидит и презирает тебя! Это же эгоист… Он мне говорил: одни созданы тлеть угольком, другие проносятся в жизни искрой, третьи — метеоры! — передразнила она Павловского. — Эх ты, ме-те-ор! Идем, Саша!

Костик отвернулся к стене, и его плечи задрожали.

— Пойдем, Саша, пойдем, милый! — твердила Женя, прижимаясь к плечу Никитина.

— Да что ты, Женька, в самом деле! Дай же поговорить нам. Нельзя его сейчас оставить!

— Ах, так! Ну, оставайся тогда с этим метеором, если он тебе дороже, чем я… Будешь каяться потом!

Женя оттолкнула Никитина и побежала к двери.

— Женя! Слушай! Куда ты? — рванулся за ней Саша, но она уже исчезла за калиткой палисадника.

— Ушла, — растерянно сказал Саша и вздохнул. — Ну, что тут произошло? Из учителей есть кто-нибудь?

— Нет, — проронил Костик.

— Я же тебе говорил!.. А ты не внял совету! Не пригласил даже Якова Павловича!

— Он занят, ты знаешь!

— Неужели ты думаешь, что он не выбрал бы время? Что же все-таки случилось?

— Виноват во всем Юков! Ты же знаешь, что он неисправимый человек, что у него злая, гадкая душа! Ты ведь сам знаешь, что он из себя представляет…

— Я бы не сказал этого, Костик.

— Все вы в заговоре против меня! — злобно выкрикнул Павловский.

— Не устраивай истерики. Что сделал Юков?

— Я обозвал его нахалом.

— Это плохо.

— Ты всегда был ближе к нему, хоть мы считались друзьями и вверяли друг другу самые сокровенные думы.

— Не криви душой, Костик! Ты не открывал мне своих тайн.

— Я прошу тебя не обвинять меня!

— Я остался с тобой узнать правду.

— У нас правда разная…

— И ты, конечно, считаешь, что только твоя точка зрения безошибочная?

Костик уклонился от ответа.

— Я прошу тебя помочь мне, — тихо проговорил он.

— Я остался здесь, чтобы помочь тебе… Остался, хотя, возможно, обидел Женю…

Саша на мгновение умолк и решительно закончил:

— Остался с тобой, хотя Женя для меня самый дорогой человек…

— Я тоже любил ее. А теперь я разгадал ее и не люблю!

— Кривишь душой.

— Я ненавижу ее. Она… У нее душа подлая.

— Не смей клеветать на Женю! Сам ты жалкий и низкий.

— Я ненавижу ее! Понял?

— Замолчи!

— Я ненавижу ее! — сжав кулаки, злобно выкрикнул Павловский.

— Костик!

Из внутренних комнат в переднюю высыпали все участники несостоявшейся вечеринки.

— Я ненавижу ее! И вы!.. И вы хороши! Вы! Знаете, кто вы? Вы — букашки, ползущие в мире, не зная куда! Можете идти! Наш вечер не состоится!

— Костик! Что ты говоришь, Костенька!

Софья Сергеевна бросилась к сыну, но Костик оттолкнул ее.

— Не твое дело, мама! Не вмешивайся в мою личную жизнь! Я не хочу иметь ничего общего с людьми, не уважающими меня…

— Ты хочешь сказать, Костик, чтобы мы убирались, — выступил вперед Саша. — Мы уйдем, но знай, что ты сам себя отталкиваешь от нас!

— Пусть я отталкиваю, пусть изгоняю себя! Лучше быть одиноким, чем бараном в стаде! Уходите! Ясно?

— Вот ты, оказывается, какой, Костик! — гневно воскликнул Ваня Лаврентьев.

— Букашка! — выразительно добавил Гречинский.

— Здесь не место для оскорблений, — остановил его Никитин. — Идите, ребята! И вы, девушки… Если он этого хочет, — мы ему не товарищи, он нам не друг.

ПЕРЕД РАССВЕТОМ 22-го…

Когда Саша подошел к дому Румянцевых, город уже спал. Только изредка раздавался звон редкого трамвая, да откуда-то из мягкой темноты доносился приглушенный, счастливый девичий смех. Окна квартиры Румянцевых были освещены.

«Не спят еще!» — с облегчением подумал Саша и тихо постучал в дверь.

Вышла Мария Ивановна. Она ахнула не то изумленно, не то радостно и, быстро схватив Сашу за рукав вышитой украинской рубашки, втянула его в дверь.

— Ах, Саша! — проговорила она с упреком, качая головой, повязанной белым платком. — Что вы друг дружку мучаете? Что у вас там не ладится? Горе мне с вами! Подожди, не ходи к ней! — прикрикнула она. — Не одета, наверно. Вас теперь это мало интересует, а в наше время вот так к девушке не приходили.

— Мария Ивановна…

— Подожди! Вот сейчас я тебе слово скажу. Не мальчик уже, должен понять мать-то. Садись-ка!

Она властно подтолкнула его к большому сундуку.

— Вы мне, мальчики, в кошки-мышки не играйте, — продолжала она строго, посматривая на Сашу. — Ты, милый друг, коли любишь Женю… любишь ты ее, а?

Она внимательно посмотрела в его смущенные глаза и с удовлетворенным вздохом кивнула головой.

— Любишь!.. Так я и знала — любишь. А Павловский? Что он между вами встал, чего добивается? Не понимаешь?

— Мария Ивановна…

— Не понимаешь, милый друг! Ее он добивается! А что ты ему друг — наплевать! Она же — девочка, кто поведет, за тем и пойдет. Понял ты меня?

— Да, понял, Мария Ивановна…

— Ах, молодость, молодость! — со вздохом проговорила мать. — Сколько вас надо учить, сколько надо наталкивать… Молодо, зелено, неопытно. Но смотри! — вдруг резко, с ласковой угрозой заметила она. — До крайности чтобы дело не дошло.

Саша вскочил.

— Мария Ивановна, что вы говорите?

— Жизнь, жизнь, милый друг, дело человеческое. Предупреждаю тебя, как мать. Ты послушай и помолчи. Знаю я вас, молодых. Сама была такой лукавицей…

— Мама, с кем вы там разговариваете? — раздался из комнаты беспокойный голос Жени.

— Ну, иди к ней, — поспешно сказала мать. — Успокой ее, а то злится, сама не зная отчего…

Она легонько подтолкнула Сашу к двери и снова вздохнула:

— Ах, молодость, молодость!..

В этот вечер, к удивлению Марии Ивановны, Женя пришла рано, раздраженная, колючая, как ежик, и, не сказав матери ни слова, скрылась в спальне. Несколько минут она стояла посреди комнаты, кусая губы, и повторяла чуть слышно:

— Променял, променял! На кого?! На Костика! А я… Дура, дура! Ждала его, любила… Да что я… и сейчас люблю!

Мысль о полученном вчера письме от отца заставила ее кинуться к столу и вынуть из ящика спрятанный конверт. Отец опять просил ее приехать в город Здвойск, где стоял его полк, хотя бы на пару недель. Он хотел поговорить с ней, выяснить дальнейшие отношения с матерью.

Перечитав письмо, Женя сразу же решила, что завтра соберется и уедет в Здвойск.

«Что бы ни случилось, что бы я ни надумала, что бы ни говорила мать — я поеду. Или же сама себя буду считать безвольной, не имеющей принципов, никому не нужной девчонкой!» — убеждала она себя.

Раздевшись и накинув на плечи халат, она села к зеркалу и начала расплетать косы, когдапостучались и мать вышла отпирать. Женя ждала, что кто-нибудь пойдет в комнату, но никого не было. Потом скрипнула и открылась дверь, и она поняла, что пришел Саша, и встала, не оборачиваясь к нему, нахмурив лоб.

Саша стоял молча.

Женя плотнее запахнула халат и спросила:

— Зачем ты пришел?

— Я не мог не прийти, Женя! У нас сегодня… как-то получилось… Как-то нехорошо…

Ей хотелось обернуться и броситься к нему с сумасшедшим от любви лицом. Но она сдержалась и с какой-то вкрадчивой коварностью в голосе спросила:.

— А ты подумал о том, что ты обидишь меня тем, что плюешь на мои просьбы?

— Женя!

— Молчи! Ты думал о том, чем можешь заплатить за это оскорбление?

— Я уже заплатил за это крупной ссорой.

— С кем?

— С Павловским.

— Я знала, что так будет!

Женя обернулась, придерживая на груди халат.

— Я тебе говорила, а ты не хотел слушать меня… Ты поставил меня ниже его. И я не хочу, не хочу принимать твоего раскаяния! Ты обидел, унизил меня…

— Что с тобой, Женька? — удивился Саша. — Ведь ничего серьезного не произошло: ну, ошибся я… Я ведь прошу прощения!

— Я не хочу слышать ничего: ни о прощении, ни о чем-то другом, потому что я привыкла быть хозяйкой своих слов. Я сказала, и пусть будет так, как я сказала! — заявила Женя с горечью и, отвернувшись, подняла к потолку свою непреклонную голову, чтобы он не мог видеть ее наполненных слезами глаз.

Саша потянулся к ней и обнял вздрагивающие плечи.

— Ну, да ладно, прости меня, Женька!

Женя капризно дернула плечами и отстранила робкую руку Саши.

— Ну, зачем ты злишься? — тихо спросил Саша. — Ну, извини меня, если я тебя обидел…

Женя молчала, не решаясь ни простить его, ни настаивать на своем упрямстве.

Саша снова обнял ее за плечи.

Ей показалось смешным, что он — такой твердый, уверенный, всеми уважаемый, боится ее и просит прощения. Но это ощущение оскорбило ее потому, что она привыкла слушать и уважать его. И рассердившись на него за его уступчивость, она крикнула сквозь слезы:

— Не трогай меня! Я не… Я не позволю тебе трогать меня! Уйди!

— Ты совсем не умеешь скрывать того, что хочешь сказать, — ласково заметил Саша и тихо засмеялся. — Ой, Женя, не хитрая ты!

— Зато ты хитрый! — холодно отозвалась она. — К тому же невежливый.

— Да, иногда бываю невежливым, — вздохнул Саша. — Не простишь?

— Я сказала, что буду хозяйкой своих слов!

Саша вздохнул и снова попросил:

— Ну, извини меня, Женя! Все-таки давай будем опять друзьями.

Женя не ответила.

— Всего хорошего, Женя.

Женя по-прежнему молчала, и он, стремительно повернувшись, вышел.

Женя бросилась на кровать и, стиснув руками подушку, заплакала.

В окнах брезжил рассвет.

Вставало над землей утро одного из самых зловещих в истории дней.

Скоро уж, скоро — остались считанные минуты! — грянут первые пушки!

Заводятся моторы самолетов. Танки с крестами на броне выезжают из укрытий. Немецкие командиры читают солдатам приказ. Зябко дрожит листва кустарника. Мертво мерцает роса в траве.

Учащенно, тревожно бьются сердца пограничников на правом берегу Западного Буга, на реке Сан, на Немане: фашистская сторона вдруг наполнилась странными звуками. Слышен лязг металла и треск ветвей… Это неспроста, это неспроста!

Скупо брезжит рассвет.

До подъема далеко: спят спокойно на своих походных жестких постелях наши бойцы. Дневальные, отгоняя сон, прохаживаются по коридорам. Часовые, поеживаясь от предутреннего холодка, смотрят на угасающие звезды.

Крадутся к часовым люди с кинжалами. Валят молодых часовых ловкие люди в траву, и роса смешивается с дымящейся кровью. Первая кровь льется по русской земле, но еще не ударили первые пушки. Умирают молодые часовые.

Диверсанты закладывают взрывчатку. Диверсанты смотрят на часы. Взрывы, взрывы, взрывы!..

Летят в воздух пролеты мостов, корпуса заводов, стены электростанций, воинские склады…

Самолеты уже пересекли государственную границу. В предутреннем небе раскрываются над землей, еще застывшей во мраке, купола парашютов. В двухстах-трехстах километрах от границы опускаются на землю немецкие парашютисты.

Это было тогда, когда мы еще спали. Мы видели сладкие сны.

Спала, выплакав горькие невинные слезы, Женя. Спал, не чуя беды, Боря Щукин. Спал, широко разметав по топчану руки, Аркадий Юков. Тихо и безмятежно спала Соня Компаниец. Беспокойно ворочался на кровати Костик Павловский.

Все спали, и только Саша Никитин бродил по Набережному бульвару. И только Саша видел, как над авиационным заводом, за рекой поднялся столб огня и упал в туче искр на землю.

Но и Саша не догадался ни о чем.

Взрыв был всего лишь один. Взрыв был не очень сильный. Он не разбудил города. На первый взгляд, это был обычный, случайный взрыв.

А это началась война!..

РОДИНА

Военный горн сзывает друзей в трудный поход. Тревожно бьется на ветру знамя цвета горячей человеческой крови. Прямая и строгая лежит впереди дорога в бессмертие. Снова и снова проходят по ней самые смелые и сильные. Родина провожает своих детей.

Родина! На всю жизнь, на всю жизнь мы запомним твое теплое дыхание! Тысячи самых ласковых слов хотелось бы сказать о тебе. Но время горячее, времени нет. И мы говорим только одно из этих тысяч:

— Люблю!

— Люблю! — говорит это же слово Аркадий Юков.

— Люблю! — говорит Саша Никитин.

Кровь льется на русской земле. Погибают молодые парни из Владимира, Краснодара и Вышнего Волочка. На русской земле снова терзают женщин и убивают детей. И это только начало. Первые дни.

Наши друзья живут еще в июне 1941 года. Они не знают, что будет Одесса, потом Севастополь. Они ни за что не поверят, что будет еще Сталинград.

Сколько шагов им осталось пройти по земле?

Может, тысячу, может, десять тысяч…

Они ничего, ничего еще не знают.

Горн сзывает в поход, но боевой пост им еще не указан.

Друзьям не исполнилось восемнадцати лет.

Они не раз еще выйдут на Красивый мост и будут глядеть оттуда на поля за рекой, на леса, на Барсучью гору, полукругом возвышающуюся на юго-западе…

Они не раз бывали на той горе, знают там каждый куст, каждый камень.

Русские места, русская природа…

С восточной стороны — пологий спуск, весь исхлестанный тропинками, — как бы песчано-желтая вышивка гладью по зеленому склону; взъерошенные шапки обтрепанных ветром берез и дальше — черствый обрыв реки, сверкающая мелкой галькой кайма берега, глянцевито-синий перламутр раскрашенных ракушек… На западе крутой горбыль ската испещрен ядовито-яркой россыпью красных цветов; ниже — шоссе, тощий осинник, рваное, в просветах искрящейся на солнце влаги, рядно болота, резкая вязь ползучих кустов, черная вода в ржавой оправе маслянистой плесени; еще дальше — мохнатые лапы гигантских елей, в глубине которых неслышно течет иссиня-серый дымок лесного сумрака. На юге — Старица, древнее русло Чесмы, — в куцем окаймлении корявых ив; острые стрелы сочной осоки, молодые пучки ситовника и рогозов, искусно выточенные листья кувшинок — лягушачье царство в узорном кружеве изумрудно-сизой ряски. С северной стороны — город за стремительным изгибом реки. По склону у самого подножия бегут на ветру вниз молоденькие сосенки, а на самой вершине, посредине сухого лысого пригорка, стоит одинокая корявая сосна, вечно склоненная к городу. Издали, а особенно в ветреный день, кажется, что еще миг, и она кинется вслед убегающим сестрам — в таком отчаянном напряжении бывает ее шершавое, прокаленное солнцем тело.

Да, это наши места, истинно наша природа. И под Брянском, и за Великими Луками, и на Владимирщине есть и такие горы, и такие сосны, и такие цветы, и болотца, заросшие рогозами. И запахи везде такие же, луговые, лесные — медвяные. Это запахи Родины, юности, своего жилья. Запахи первой любви, материнских губ, горького отцовского табака. У каждого человека это — на всю жизнь. Это любят вечно и самозабвенно.

Родина! Русская земля моя! Да как же не любить тебя?!.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Глава первая

ВОИНА, ВОЙНА!..

Мирная жизнь осталась позади, за чертой, отделившей июнь спокойного труда, отдыха и счастья от июня священной ненависти, крови, смерти и слез.

Казалось, сделай только один шаг назад, закрой дверь, ведущую в будущее, — и снова очутишься в мире тишины, покоя, нестрашного неба и цветастых лужаек, омытых дождем. Миллионы людей хотели бы сделать этот шаг — назад, в прошлое, но время не возвращается, дни уходят от нас навсегда. Дорога к счастью всегда ведет вперед, только вперед, только вперед, даже если она пролегает среди боев и пожаров. И люди устремляются туда, к своему счастью, далеко-далеко отодвинутому войной, — туда, в новые мирные дали, где голубеет нестрашное небо, ходят счастливые девушки в легких платьях и спят в люльках младенцы…

В сорок первом году мы видели их, эти мирные дали, сквозь пелену зловещего черного дыма и мертвенного огня, окутавшего чуть ли не полстраны.

Их видели все, кто верил Родине и партии.

Эти дни видел Аркадий Юков.

Среди миллионов советских людей он одним из первых устремился вперед.

Аркадий Юков пришел в военкомат.

Прорвавшись через длинную очередь добровольцев, он попал к сухому, лысому человеку с квадратиками в петлицах.

— Прошу направить меня на фронт. Поскорее, — выдохнул Юков.

Шел первый день войны, еще никто не знал, где он и что собой представляет, этот фронт, но тысячи, десятки тысяч людей уже требовали отправить их на фронт. Немедленно, сейчас же! Они просили оружие, простую русскую винтовку. Они стояли у дверей военкоматов и ждали, ждали, как в пустыне ждут воды, а в голодное время — хлеба.

Аркадий Юков тоже требовал отправить его на фронт.

Должно быть, лысый военный уже разговаривал сегодня с такими молодыми и нетерпеливыми. Он не стал объяснять Аркадию, что ему нужно подождать. Он вздохнул, чуть заметно улыбнулся и сказал:

— Явитесь в пятницу, в десять ноль-ноль.

— Есть! — воскликнул Аркадий и выскочил на улицу.

Неподалеку от военкомата жил Боря Щукин, и Аркадий решил забежать к нему, чтобы поделиться своей радостью.

Когда он вошел к Щукиным, Борис, Вадим Сторман и Олег Подгайный сидели перед картой Европы и сосредоточенно разглядывали коричневое пятно Германии. Вадим развивал пространный стратегический план, который, очевидно, должен быть принят нашим командованием в ближайшие два-три дня.

— Дело обыкновенное: русских не учить воевать, — беспечно заключил Вадим, молодецки подернув плечами. — Я уверен, что один мощный, слаженный, четкий удар, и фашисты толпой побегут на Берлин. Я даже рад, что началась война, — наша страна быстро образумит их… Мы будем свидетелями грандиозных событий, не правда ли? — сказал Вадим, обращаясь к Аркадию.

— Свидетелями, говоришь? Война тебе доставляет удовольствие? — иронически усмехнулся Юков и зло выпалил: — Глупец ты, и точка! Тебя бы в Киев под немецкие бомбочки, ты бы запел по-иному, Сторман. Сейчас тебе хорошо, сидя в уютной комнате, план выдумывать. А там кровь льется! Понимаешь, кровь! Небось попал бы под фашистские бомбы, сразу бы не то запел!..

— Ну уж!

— Доволен, отли-ично! — продолжал Аркадий с издевкой. — Фашисты, думаешь, фугаски только на военные объекты кидают? На жилые кварталы, на женщин, на детей, — вот куда они их кидают. Испанию помнишь? Мощный удар — и готово. Стратег! На немцев, сейчас вся Европа работает, снаряды готовит — вот что значит фашисты… А ты дово-лен! — передразнил Вадима Юков.

— Нельзя допустить, чтобы бомбили наши города, — решительно вмешался Олег Подгайный.

— Неожиданная война, — задумчиво произнес Щукин. — Хотя мы, конечно, разобьем фашистов, но не так легко будет победы добиться.

— Ну, уж заныли! — недовольно протянул Сторман.

Борис строго взглянул на него:

— Не надо смотреть на вещи беспечно.

Юков тронул приятеля за плечо и прошептал:

— Выйдем, Боря!

Щукин встал с табурета, и они вышли за дверь.

— Знаешь что, Боря? — сказал Юков, когда они отошли к калитке. — Ухожу на фронт. Не могу я слушать, что фашисты наши города бомбят! Сам своей рукой хочу придавить хоть одного! — Он потряс кулаком. — А тебя хочу попросить… насчет Сони. У нее папашу, пожалуй, скоро тоже мобилизуют. Ты посмотри за ней, помоги, а? Тебя в армию, может, не возьмут: по здоровью не подойдешь.

Глаза Бориса померкли, и он тяжело вздохнул.

— Ну что же, Аркаша, иди! Т-твое решение правильное! Защищать Родину — святое дело, — заикаясь от волнения, выговорил Щукин и обеими руками сжал дрожащую руку Аркадия.

— Коли останусь в живых… Да я и не хочу думать о смерти! Мы с тобой будем друзьями навек! Я тебя до гробовой доски не забуду, как ты вместе со всеми вывел меня на правильную дорогу, — сказал Юков.

Остановившись посередине улицы, друзья крепко обнялись, расцеловались, как влюбленные, поговорили немного, расцеловались еще раз и пошли в разные стороны.

УХОДИЛИ КОМСОМОЛЬЦЫ…

Аркадий в последний раз окинул взглядом свой чулан, деревянный топчанчик, полки с книгами. Потом он решительно поднял рюкзак и направился в комнату матери.

Мать лежала на кровати, прикрытая таким знакомым, серым с малиновой полоской одеялом. Аркадий почувствовал, как сжалось его сердце.

— Подойди, сынок, ко мне, — прошептала мать.

Она заболела весной, но теперь уже поправлялась. С лица ее сошла мертвенная бледность, которая так тревожила Юкова.

Аркадий подошел к постели и остановился, опустив голову, ощущая горький комок, подступающий к горлу.

— Уезжаешь, значит?

— Уезжаю, мама… Не могу иначе поступить.

Это было сказано очень твердо.

— Как ты себя чувствуешь, мама?

Мать взяла Аркадия за руку и мягко привлекла к себе.

— Не беспокойся за меня, сынок, мне лучше, — сказала она. — Если сердце требует, иди.

В порыве горячей сыновней любви Аркадий прижался к матери.

— Да, мама, сердце требует! Не могу оставаться здесь. Ты должна понять меня!

— Я понимаю… За правое дело идешь, за верное дело, — промолвила мать. — Иди.

Она опустила голову на подушку и с минуту держала сильную руку в своей слабой горячей ладони. На лице застыло выражение покойной величавости, только по краям плотно сжатых губ легли суровые, горестные складочки да блеснула на реснице слезинка.

Горьки вы, материнские слезы!

Аркадий почувствовал, что еще немного, и он расплачется. С щемящей болью в сердце в последний раз поцеловав мать, он схватил рюкзак и выбежал из родного дома.

«Вот и окончена моя мирная жизнь! И я уже не мальчик! И все прошлое кончено: уроки, экзамены, рыбалки, вечерние прогулки по городу, — думал он, с нескрываемой жадностью оглядываясь по сторонам. — Уезжаю! Все было отлично, и вдруг — война, бомбы, кровь! Ах, подлецы, гады! Посмотрим, кто будет смеяться последним! Кто сильнее — это еще вопрос! У кого нервы крепче — это решится! Навалились на пограничников, прут, бандиты! Коротка будет ваша радость, коротка, гром-труба!»

Половчее устроив за плечами рюкзак, Аркадий звонко сплюнул на мостовую, как бы отдавая последний долг мальчишеской лихости, и, не оглядываясь на маленький родной домик, зашагал к центру города.

Соня ждала его в подъезде дома.

— Аркадий! — воскликнула она.

Он на секунду привлек ее к себе.

Как громко, кротко и тревожно билось ее сердце! В нежном порыве он прижался щекой к ее плечу и прошептал что-то несвязное, но бодрое и утешительное. И она поняла этот шепот:

«Я люблю тебя, и буду любить всегда, что бы ни случилось! Я знаю, что все будет отлично!»

— Папа ждет, пойдем, — сдерживая слезы, сказала Соня.

Максим Степанович Компаниец встретил их в дверях. Лицо его, обычно добродушное и немного хитроватое, теперь осунулось, посерело. Щегольские усики уже не торчали так жизнерадостно. Лишь в фигуре Максима Степановича, напоминающей фигуру лихого запорожца-сечевика, чувствовалась, как в сжатой до предела пружине, непреоборимая, бодрая сила.

— Ну, дочка, доставай подорожную, — приказал Максим Степанович. — Чтоб никогда не забыл нас Аркадий.

Соня вынула из шкафа бутылку водки и три рюмки.

Чокнувшись с Максимом Степановичем, Аркадий залпом выпил едкую жидкость и закусил соленым огурцом.

— Максим Степанович, пусть Соня сбережет эти рюмки, мы из них еще за победу выпьем, — уверенно сказал он Компанийцу.

— Слышишь ты, доню? — обратился Максим Степанович к дочери.

— Ну, конечно, слышу. Рано еще говорить об этом…

— Она думает, что меня фашисты убьют! — сказал Аркадий. — Как бы не так!

— Тю, скаженная! — с упреком воскликнул Максим Степанович.

— Да помолчите вы, папа! — раздраженно сказала Соня. — И ты, Аркадий, не смей говорить об этом!

И, помогая другу прилаживать рюкзак, добавила с болью:

— Как вы не понимаете, что у меня на сердце!

Аркадий успокаивающе кивнул ей и подошел к Компанийцу. Они трижды расцеловались.

— Ну, Максим Степанович, до новой встречи! — вздохнув, сказал Аркадий и с многозначительным выражением на лице указал Соне на дверь. Девушка, вспыхнув, скрылась в соседней комнате.

— Простите, Максим Степанович. — Аркадий покосился на неплотно прикрытую дверь. — Я не решался вам раньше говорить, но теперь… В такой решающий момент… У нас с Соней…

— Поженились? — просто спросил Компаниец.

— Нет, что вы! Но я бы хотел знать, на будущее. Уезжать с полной уверенностью, что… Ну, это… Я очень люблю Соню и хотел бы…

Лицо Максима Степановича сразу как-то размякло.

— Вертайся, Аркаша, вертайся, сынок! Лучшего друга для дочки не найти! Ни пуха ни пера тебе, чтоб ни пуля, ни штык…

— Ну, вот это самое… Об этом я и хотел сказать, — облегченно проговорил Аркадий и, еще раз пожав Максиму Степановичу руку, выбежал из комнаты.

Соня ждала его на лестнице. На улице он, облегченно вздохнув, вытер с лица капельки пота и радостно протянул:

— Вот и все-е!

Соня не ответила, и Аркадий понял, что девушке ясен смысл его разговора с Максимом Степановичем. Он нежно сжал ее локоть, и они вдвоем направились к военкомату.

Откуда-то с соседней улицы до них донесся ровный гул четких шагов и песня:

Дан приказ — ему на запад,
Ей — в другую сторону.
Уходили комсомольцы
На священную войну…[60]
Сверкая остриями штыков, четко держа равнение, рота молодых бойцов выходила на Центральный проспект. Бойцы шли, окутанные прозрачно-пепельной дымкой пыли, поднятой сотнями ног, в глубине строя и вокруг него сверкали солнечные лучи, отраженные булыжником мостовой и штыками. Молодые, загорелые, решительные бойцы с устремленными вперед прямыми суровыми взглядами, в новом обмундировании, со строго покачивающимися штыками, заполнили улицу. Сбоку колонны бежали дети, спешили женщины с узелками, торопливо шагали пожилые рабочие. В воздухе стоял глухой, смешанный шум подкованных железом сапог, пения, отрывистой команды, детских криков, тревожно-сдержанного, гневно-торжественного говора толпы.

Чесменск отправлял на фронт первые эшелоны бойцов.

ОТСТАВИЛИ!

В просторном дворе военкомата толпились добровольцы. Они сидели на садовых скамейках, на траве, в тени деревьев, сновали по двору, заполняли широкую лестницу.

Аркадий Юков оглядел толпу, присвистнул от удивления и, держась за лямки своего рюкзака, воскликнул:

— Смотри-ка, сколько нас!

— Эй, Аркадий! — крикнули из толпы, и к Юкову подбежал вспотевший, взволнованный Коля Шатило.

— Приняли? — спросил он Аркадия.

— Без слов, — чуть горделиво ответил Юков.

— Поздравляю! — Коля схватил потною рукою ладонь товарища. — Повезло тебе! — добавил он с завистью. — А я ведь моложе тебя, кажется, на полгода и вот…

— Не приняли?

Обычно стеснительные глаза Коли зло блеснули:

— И слушать не захотели!

— Да ты не волнуйся, — сочувственно посоветовал Аркадий.

— Зло берет! Смотри, сколько народу идет… А я… — Коля махнул рукой.

— Потребуется — и тебя призовут. Успеешь!

— Успеешь, успеешь! Кровь кипит!

— Какая сила на фашистов поднялась! — сказал Аркадий. — Это только у нас, в Чесменске, а сосчитать по всей стране! — Аркадий усмехнулся. — Фашисты дураки, они недооценили наши силы… Я как-то в детстве… Отец отвернулся, а я со стола стакан горячего чаю хватанул, хлебнул — и обжегся! Такой конфуз с Гитлером обязательно приключится. Какая сила встает против него!

— Сила неисчислимая — Россия!

— Сказал тоже — Россия! Была Россия… — Советский Союз! Это — две или три России!

— Юков, Юков! — закричали толпящиеся у входа в здание. — Юков здесь?

— Я, я! — торопливо откликнулся Аркадий, оглядываясь по сторонам, чтобы разыскать отставшую в толпе Соню. — Здесь, здесь!

— К военкому!

Аркадий торопливо пожал товарищу руку и стал пробираться через толпу, вежливо повторяя:

— Разрешите, товарищи! Разрешите, товарищи, пройти! Разрешите к военкому!

Соня кинулась вслед за ним, но кто-то, настойчиво протискиваясь к белым широким дверям, оттеснил ее назад и загородил своей огромной спиной Аркадия.

— Что девушку толкаешь, тюлень? — взяв неуклюжего парня за плечо и остановив его, крикнул Коля Шатило. — Куда ты прешь? Видишь, девушке на ногу наступил. — Он взглянул в широкое лицо парня и покачал головой. — Макарычев, Макарычев, что же ты делаешь, браток, а? Прешь, как танк, и даже извиниться забыл…

Пристыженный парень повернул к Соне красное, совершенно мокрое от пота лицо, на котором задиристо сидел маленький носик, с усмешкой пробасил:

— Прости, девушка, если толкнул тебя немножко! Это все мое телосложение виновато!

Резким движением он встряхнул за спиной увесистый мешок и, хлопнув Колю по плечу, крикнул на весь двор:

— На фронт еду, кореш! Слышишь, Гитлера мять пойду!

Он подмигнул Соне и врезался в толпу, залихватски покрикивая:

— Эй, граждане, посторонитесь, пожалуйста! По нечаянности помять могу!

— Вот силища! — неодобрительно сказал Шатило. — С нашей улицы… Манеры — хоть умирай со стыда.

Коля задумчиво посмотрел на девушку и, ни к кому не обращаясь, проговорил:

— Та-ак… Значит, Аркадий уходит! Повезло ему — взяли.

— Макарычев, Макарычев! — раздалось в толпе, и в ту же секунду из дверей военкомата выскочил Юков.

С мрачным лицом, яростно раздвигая плечами встречных, он молча устремился к воротам.

Соня выбежала за ним.

— Аркадий! Да куда же ты?

Аркадий сорвал с головы кепку, скрутил ее и, злобно швырнув на тротуар, почти упал на сброшенный с плеч рюкзак

— Отставили! — схватившись за голову, промычал он.

— Как? Почему? Совсем? — залпом выпалила Соня.

— Совсем! — отрезал Юков.

Бледное лицо девушки порозовело.

— Ну, вот… — вздохнув, сказала она, но Аркадий перебил ее.

— Что, довольна? — крикнул он, почти враждебно взглянув на нее.

— Не смей грубить!

— Неужели ты рада, Соня? Рада, что я не пошел в армию?

Соня нахмурилась, помолчала.

— Умом — нет, Аркадий, а сердцем… рада, и не в моих силах это…

Она поглядела на него, словно прося прощения.

Аркадий горестно покачал головой:

— Отставили! Отложили!

— Война только еще разгорается, Аркадий!

— Ты меня не успокаивай… Меня теперь никто, кроме военкома, не успокоит. Точка!

Соня подняла скомканную кепку и отряхнула ее от пыли.

— Эх вы, женщины! Ничего не понимаете! Вам бы слезы лить…

— Когда нужно будет, не заплачу! А оставили — значит, нужно, — твердо проговорила Соня. — А то вскипятился! Разве ж я виновата? Придет время, и ты пойдешь.

— Меня интересует, почему оставили? Почему? — воскликнул Аркадий. — Военком говорит: молод, повремени, в тылу пригодишься. Неужели только потому, что молод? Эх, судьба! В тылу сидеть придется… Да я от тоски сдохну!

Нахлобучив кепку, он встал, подхватил руками рюкзак и угрюмо зашагал по улице.

Соня догнала его.

— Не дуйся на меня, Аркадий, ведь я тут действительно ни при чём… Я тебя очень и очень прошу, не обижай меня.

— Тяжело мне! Понимаешь, тяжело! Не могу я в тылу, характер не позволяет. Мне фашист вот так, вот здесь, у горла встал. Я с ребяческих лет фашиста возненавидел! Что это военком думает башкой своей? Немцы к Минску прут, а он: пока надобности нет! Тут сводки передают: то сдали, другое сдали, а он чай ложечкой пьет! Ну, я ему испортил настроение.

— И рад? — укоризненно спросила Соня.

— Да уж какая радость, — вздохнул Аркадий. — А половину зла все-таки отыграл там. Ведь что ему стоит вписать в список только одну фамилию! Юков, год рождения, в такую-то команду — и все. Так нет же!..

Вдруг Аркадий остановился и всплеснул руками.

— Стой-ка! Смотри, Сашка! Сашка, что ли? Да вон слез с трамвая… Саша-а! — закричал он и помчался через площадь, увлекая за собой Соню.

Вместо приветствия Саша встретил его словами:

— Ты понял, Аркадий? Без повода, без предупреждения, как разбойники!

Глаза его возбужденно блестели, кулаки были сжата. Казалось, он в любую минуту готов был ринуться в драку….

— Да-а, какие гады! — ответил Аркадий, сжимая руку друга.

— А мы с тобой говорили: тишина, мирная жизнь!..

— Да-а, говорили, Сашка. И вот нет ни тишины, ни мирной жизни!..

Романтика уступала место тяжелым раздумьям и тревогам.

ЖЕНЯ И САША

Известие о нападении фашистов на нашу страну потрясло Женю. Побледневшая, с расширенными глазами, она слушала по радио сообщение, и губы ее шептали:

— Папа! Милый мой папочка!..

В то время, когда она в своей уютной комнатке слушала радио, ее отец, может быть, уже бился с врагом в голубой небесной вышине.

Прошло два дня, но Женя по-прежнему не находила себе места. Она то гневно сдвигала брови и, сжав зубы, мечтала о том, как сама, припав к горячему пулемету, будет уничтожать фашистов, то принималась плакать, думая об отце.

Прошло еще два дня.

…Бледная, с синими кругами под глазами, Женя в своей комнате гладила белье, когда в передней послышались возглас матери и голос Саши. Женя бросила утюг на конфорку, подбежала к зеркалу, потом к двери, затем снова к зеркалу, торопливо поправляя прическу, оглядывая ноги в стареньких заштопанных чулках, измятое домашнее платье.

— Да, да! — крикнула она срывающимся голосом, слыша стук.

Пока Никитин о чем-то говорил с матерью, Женя еще помнила и о покрасневших глазах, и о заштопанных чулках. Но когда открылась дверь и на пороге появился Саша, она моментально забыла все на свете. Она молча смотрела на него. Глаза у нее блестели.

Он с нескрываемой радостью пожал ее влажную от волнения руку и сказал:

— Здравствуй, Женя! Ты такая бледная!.. Не больна?

— Нет, нет, — прошептала Женя.

Вдруг она схватила на столе какие-то листки и спрятала под томик Пушкина.

— Нет, нет, — повторила она уже с растерянностью.

— Что ты читаешь?

Саша протянул руку к томику.

— Не надо! Это письмо к тебе… Но я дословно передам его! Я была не права и презираю себя за глупую гордость. Больше там ничего не написано…

— Женя! — вспыхнув, сказал Саша. — Может быть, я сам поступил не так, оставшись с ним…

— Нет, нет, ты прав, — решительно возразила Женя. — Я была эгоисткой, хотела, чтобы ты… Я поняла свою ошибку.

И Женя, с радостью встретив признательный взгляд Саши, сунула скомканные листки письма ему в карман.

— Прочтешь, когда будешь один, и ни слова больше о том, что в нем написано, — добавила она дрожащим голосом и, стремительно повернувшись, пошла к окну.

— Фашисты Здвойск заняли, — заговорила она. — А я была там всего лишь год назад. У меня и сейчас в глазах, как наяву, тихий городок в тополях, со старыми каменными домами, с чудесными памятниками. А теперь в маленькой белой комнатке, где мы с папой пили чай, — фашисты, враги. Как тяжело, жутко и больно думать об этом!

«Как я беспокоюсь за отца!» — понял Саша и хотел сказать ей что-то бодрое, но она со слезами вскрикнула:

— Не успокаивай, не успокаивай меня!

— Милая Женя! — воскликнул Саша. — Я знаю, что успокоит тебя только наша победа. Ведь и у меня сейчас папа где-то там… Но нельзя нам плакать, нельзя! Кто знает, сколько еще придется увидеть и пережить. Немцы не только Здвойск и Перемышль заняли — они рвутся черт знает куда, даже представить страшно! Минск в огне, Киев, все западные города!..

— Я вот думаю, Саша, и не верится мне, что где-то умирают люди, раскалываются, как игрушечные коробки, дома. Как не вяжется это с нашей вчерашней счастливой жизнью! Неужели пропадет наше счастье?! — Девушка подняла на Сашу залитые слезами глаза. — Умереть еще ничего, но быть рабой! — Женя смахнула с ресниц слезы и гневно заявила: — Нет, никогда!

— Да, ты права, быть не человеком, а скотом — мы не можем. Помнишь: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях»…

— Помню, — грустно улыбнулась Женя.

— Почему ты никуда не выходила?

— Мне было очень плохо… Я все время думала о войне и… о папе… И ты тоже… пропал куда-то…

Она села за свой туалетный столик и придвинула к себе свободный стул.

— Посиди! Я хоть погляжу на тебя.

Девушка замерла, не спуская с Александра своих сияющих глаз.

— Сегодня встретил я Аркадия с Соней, — рассказывал Саша. — Горячий парень, уже добровольцем хотел записаться…

— Какие глаза у тебя стали — чужие, серьезные, — со вздохом прошептала Женя.

— Спрашиваю его: на фронт, что ли, собрался? Ну да, говорит, только отставили, какой-то черт сунулся…

— Взрослым ты стал вдруг…

— Если бы я знал, говорит, кто военкому сказал, чтобы меня не брали, я бы ему показал, где федькина мать картошку копала!

— Если бы нам не расставаться никогда, всегда быть вместе! — мечтательно проговорила Женя.

Саша покраснел и чуть дрогнувшим голосом продолжал:

— Ну, а потом он, конечно, успокоился. Я ведь тоже в таком положении очутился. Сергей Иванович Нечаев сказал: «Даже мечтать о фронте забудь!» Спрашиваю: до каких пор? «Утро вечера, говорит, мудренее».

— Ты слышишь, что я говорю тебе? — нетерпеливо спросила Женя.

— Конечно, слышу…

— Ну, так помолчи! Я давно не видела тебя!

— Разве же давно…

— Да помолчи же! Я буду говорить, а ты слушай и молчи. Я видела тебя еще в мирное время, хотя это было четыре дня тому назад.

— Молчу, — покорился Саша.

НА ФРОНТ, НА ФРОНТ!..

Борис Щукин с горечью вспоминал слова Аркадия: «Тебя в армию, может, не возьмут: по здоровью не пройдешь».

Да, ему едва ли удастся стать воином. Ему не ходить в атаки, защищая свою Родину, не познать упоения честно выполненного солдатского долга!..

Борис вспомнил, как во время медицинского осмотра весной врач, поговорив с ним (Щукин тогда особенно заикался), заявил:

— В военное училище, молодой человек, дорога для вас закрыта: поступайте в институт.

Тогда он принял это известие без особого волнения: он готовил себя к мирному труду агронома. Разве мог он знать, что через какие-нибудь полтора месяца мирная жизнь кончится?

…Торопливо одевшись и позавтракав, Борис вышел за калитку и решительно направился к Лапчинским.

«Не может быть, чтобы майор Лапчинский не понял меня!» — раздумывал он, шагая через улицу.

Упрямо сжав губы, он неторопливо, но с заметным волнением открыл калитку и вошел во двор дома. На веранде мелькнуло белое платье Людмилы.

— К вам можно? — спросил Борис дрогнувшим голосом. — Здравствуйте!

Лицо Людмилы залилось ярким румянцем. Она улыбнулась и приветливо ответила:

— Здравствуйте, Борис! Что же вы к нам не ходите? Нельзя же так забывать знакомых! Вы к брату?

Щукин побледнел и, заикаясь, проговорил:

— Н-нет! Очень бы х-хотел увидеть в-вашего отца…

— Зачем? — вырвалось у Людмилы. — Он у себя в комнате… Входите, пожалуйста!

— Скажите ему, что п-пришел инвалид — поговорить п-по важному делу, — не глядя на девушку, продолжал Щукин.

— Я вас не понимаю, Борис! — удивилась девушка. — Какой инвалид? Неужели вы считаете себя инвалидом?

Она звонко расхохоталась, тряхнув короткой мальчишеской челкой.

— Д-да, я инвалид! — резко воскликнул Борис, — Разрешите мне п-поговорить с майором…

Он решительно поднялся на веранду, и Людмила с удивлением отметила эту необычайную для Бориса резкость и решительность.

Борис постучал в дверь. Затем, войдя в комнату и поздоровавшись, он сразу же стал говорить, стараясь сдержать горячность своей речи:

— Вот я пришел к вам проситься на фронт… Я с-су-мею бить врага и смогу погибнуть честной с-смертью! Единственный мой н-недостаток — з-заикание…

С мягкой улыбкой смотрел военком на Бориса.

— Простите, — возразил он, прищурив глаза. — Разве на фронт идут для того, чтобы умирать? Грош цена таким воинам. На фронт идут, чтобы бить врага, чтобы побеждать и жить.

Борис невесело усмехнулся.

— Да, я понимаю, что сказал неудачно… Но дело не в этом. Скажите, моя просьба бесполезна?

Военком внимательно посмотрел на юношу.

Вошла Людмила.

— Люся, оставь нас, — спокойно сказал майор.

— Пожалуйста, — недовольно отозвалась девушка и, выйдя на веранду, обиженно поглядела на окно.

Вскоре Борис вышел на веранду, сухо попрощался с Людмилой и быстро ушел.

— Папочка! Неужели же ты пошлешь его на фронт? — вскричала Людмила, вбегая в комнату. — Ведь он такой слабый, такой застенчивый… Да его сразу убьют!

Майор, прищурясь, посмотрел на дочь.

— Что это он тебя так интересует, Люся? Если бы он услыхал твои слова, вы бы, пожалуй, сделались врагами.

Людмила сердито посмотрела на отца и выбежала из комнаты.

«Нет-нет, я от своей цели не откажусь! — твердо решил Борис. — Все равно я буду в армии!»

Он не знал, как добиться цели и что делать дальше. Раньше он мечтал учиться в сельскохозяйственной академии, а теперь даже мысль об учебе казалась ему смешной. Разве можно было спокойно ходить на лекции, когда враг топтал родную землю! Книги в тяжелых, словно гранитных переплетах, грядки с арбузами, каучуконосы профессора Наумова — все было забыто.

Огорченный и взволнованный вернулся Борис из военкомата. Дома он застал Золотарева. Семен перелистывал альбом и переговаривался с Шурочкой, охорашивающейся перед зеркалом.

— Это что? — спрашивал он Шурочку. — Дендрарий? А это? Ласточкино гнездо?

Шурочка заглядывала через его плечо. У обоих были счастливые лица.

— А я за тобой! — вставая навстречу Борису, сказал Семен. — Целый час жду…

— Сводку не читал? — хмуро перебил его Борис.

Семен вздохнул.

— Под давлением превосходящих сил противника… Эх, тяжело на фронте! Но я думаю, мы скоро ударим.

Семен сообщил, что зашел по поручению Саши Никитина: сегодня у Сони Компаниец собираются выпускники Ленинской школы. Саша просил Бориса быть обязательно.

Он посмотрел на Шуру и добавил:

— Мы с Шурочкой пойдем, а ты нас сразу же догоняй! — И, уже направляясь к двери, крикнул: — Да, знаешь новость? Аркадия Юкова пока отставили от армии… Говорят, до особого распоряжения. Аркадий зол, как черт… Ну, мы пошли, догоняй!

Семен и Шурочка скрылись за дверью.

«Ага, вас догонишь!» — подумал Борис и, наскоро собравшись, вышел из дома.

Людмила в палисаднике поливала цветы. Борис дружелюбно улыбнулся ей, и ему стало радостно от ответной девичьей улыбки.

«Все равно, все равно я буду в армии! — твердил он сам себе. — Обращусь в какую-нибудь часть — и меня возьмут! Обязательно возьмут!»

Борис даже принялся насвистывать, бодро и быстро шагая в такт мелодии. И вдруг, взглянув в боковую улицу, резко остановился: нерешительно улыбаясь, к нему шел Костик Павловский. Вначале Щукин хотел отвернуться и пойти дальше. Но вид у Павловского был такой смущенный и извиняющийся, что сердце Бориса дрогнуло. Еще не доходя несколько шагов, Костик протянул руку и обрадованно проговорил:

— А-а, Боря!.. Давно мы не встречались. Здравствуй!

Обычная, широкая и приветливая улыбка осветила лицо Щукина.

— Здравствуй, Костик! Как дела? — спросил он, крепко пожимая руку товарища.

Это пожатие точно сняло с Костика тяжесть, которая давила на его душу с того памятного вечера.

— Дела? Плохи дела! — признался он, шагая рядом с Борисом.

ПРОКУРОР ПАВЛОВСКИЙ И ЕГО СЫН КОСТИК

Утром 22 июня Костик проснулся на рассвете и уже не мог уснуть.

В восьмом часу затрещал телефон. Вышел из спальни отец. Костик слышал, как он спокойным голосом сказал:

— Алло!

И тотчас же резче и торопливее:

— Как? Что?

Быстрыми шагами отец возвратился в спальню.

«Пожар, что ли?» — безразлично подумал Костик.

— Константин! — резко крикнул отец через стенку. — Спишь?

— Нет, разумеется. Я вообще не спал.

— Приемник включен не был?

— Нет. Что случилось?

— Минуточку!..

Отец что-то говорил Софье Сергеевне. Костик вышел в переднюю и, столкнувшись с отцом, заметил волнение на его обычно спокойном лице.

— Меня вызывают в прокуратуру. Нехорошие вести… Кажется, неофициальные. Сейчас все узнаем. Жди меня дома. Я еще буду с тобой разговаривать о вчерашнем.

По беспокойным, отрывистым фразам отца Костик понял: «Случилось что-то очень недоброе. Но что? Нехорошие вести… А мне-то что? Это меня не касается. В таком случае, нет причины для беспокойства», — раздумывал Костик, усаживаясь в кресло.

Отец приехал в первом часу дня.

— Уже знаете? — усталым голосом спросил он.

Софья Сергеевна испуганно пожала плечами.

Савелий Петрович укоризненно взглянул на нее, потрогал седеющий клинышек бородки и сказал:

— На границе сражение. Сегодня в четыре утра фашисты перешли наши рубежи!

— Господи, как не вовремя! Костеньке надо лететь учиться, — прошептала Софья Сергеевна.

Костик молча глядел на отца застывшим взглядом.

— Началась война. Перелеты на ближайших к границам трассах запрещены. Да и какие могут быть перелеты, если немецкие самолеты рвутся к нашим центрам. Война! — твердо повторил отец.

— Значит?.. — Костик подался вперед.

— Подумай сам, что это значит, — тяжело и медленно сказал отец. — Меня вызывают в политуправление военного округа. Сегодня я уезжаю в армию.

— Как! А я? Я же должен учиться! Я…

Костик не договорил.

— Ты кто? — раздался вдруг взбешенный чужой возглас отца.

Костик вскинул глаза и увидел перед собой лицо Савелия Петровича, — он никогда раньше не замечал на нем такого чужого, холодного и вместе с тем горького выражения.

— Ты, комсомолец, сын коммуниста!.. И ты в такую минуту думаешь о себе?!. — Савелий Петрович резко повернулся и отошел к окну. — Кого я вырастил!

Последние слова были произнесены шепотом, но Костик услышал их. Убийственный смысл поразил его. Он моментально вскочил с кресла и кинулся к отцу.

— Не пойми плохо, папа! Я так же, как и ты, как и все, люблю Родину и ненавижу фашистов! Ты же должен понять!.. Я страстно, всей душой хочу учиться, созидать, а тут — война, разрушения!.. Какой ужас!

— Расплылся, как слизняк! — безжалостно ответил отец. — Неправильно я воспитывал тебя, Константин!

И как бы для себя, он добавил:

— Мысль об этом будет терзать меня всю жизнь.

…Бывает так, что влюбленные поженятся, лелея страстное желание иметь ребенка, но проходит год, два, три, проходят пять мучительных лет, и становится ясно, что природа обидела счастливую на первый взгляд семью, отобрав у нее право продолжения жизни. Страшная и незаслуженная обида эта вдруг становится причиной ссор, размолвок, тяжких обоюдных оскорблений, толкает на крайние поступки.

«Медицина бессильна» — и жизнь супругов катится под откос.

Примерно в таком же положении оказалась семья Павловских на восьмом году супружеской жизни Савелия Петровича и Софьи Сергеевны. Жизнь их сводилась к бесплодному и мучительному прозябанию потерявших заветнейшую надежду людей, не представлявших собственного счастья без детей. Они не то что начали привыкать к мысли о том, что ребенок для них невозможен, а как-то пообгоревались, перестрадали и застыли. Перестали мечтать вслух, перестали искать знаменитых профессоров, Софья Сергеевна перестала плакать. И вдруг нежданно-негаданно свалилось счастье: Софья Сергеевна почувствовала себя беременной. С тех пор перевернулась жизнь в семье Павловских. Потекли дни в священном ожидании. Савелий Петрович даже сбрил усы. Он молод, он готовится принять на руки первого ребенка!

Ожидали сына. Савелий Петрович во сне бредил: сын, сын. И вот через восемь лет супружеской жизни и напряженного ожидания родился мальчик.

Савелий Петрович гордился сыном: такой пузан, такой беспокойный, басистый — сразу видно мужчину. Когда приходили гости, поднимался из-за стола в самую торжественную минуту и на цыпочках вел компанию в спальню. Говорил о сыне он веско, горделиво, словно ни у кого из гостей — почтенных седеющих юристов, прокуроров и судей не было сыновей, точно только ему досталось это счастье — иметь сына.

Время раннего детства сына было плодотворнейшим для Савелия Петровича. Он быстро и успешно продвигался по крутой служебной лестнице, с каждым годом все больше и больше загружая себя работой, которая поднимает человека выше узко личных взглядов и стремлений, заставляет думать о многих тысячах людей и часто вынуждает забывать о своей квартире, жене, сыне. Воспитывая сотни и даже тысячи людей, с которыми ему приходилось сталкиваться в своей служебной практике, он просто не имел физической возможности выделить из этих тысяч своего сына и заняться с ним более глубоко и вдумчиво. Он не думал, что сын может пойти какой-то другой дорогой, не той, которой он шел сам, что он может вобрать в себя что-то враждебное его, Савелия Петровича, морали, может переоценить свои возможности, свои силы, поставить себя выше общества, которое воспитало его, и, наконец, возомнить, что, в силу этих причин, он должен пользоваться особым моральным правом в жизни. Савелий Петрович знал, что потакать капризам ребенка, искать ему всевозможнейших услад, любовно разрешать ему так называемыечеловеческие слабости, прощать любую вину — вредно. Но, зная это и твердя об этом другим, он делал бессознательное исключение для своей семьи: потакал Костику, разрешал и прощал ему все, не замечая, как развиваются в ребенке губительные корни себялюбия.

Воспитанием мальчика занялась мать, Софья Сергеевна. Вся жизнь ее протекала в бесконечных заботах о Костеньке. Если забот не было — сын хорошо спал, ел, пил, был весел, умно вел себя и прилежно учился, — Софья Сергеевна, по словам самого Костика, «изобретала» тревоги.

— Сегодня маме показалось, что зрачки у меня помутнели, — говорил он школьным товарищам. — Чтобы доказать обратное, выпил две порции какао.

Или:

— Маме показалось, что ночью я беспокойно ворочаюсь… В воскресенье не избежать лечебных процедур…

Недремлющее око матери караулило каждое движение сына.

— Постыдись, мой мальчик, мамочка желает тебе добра и счастья и не устанет заботиться о тебе до самой кончины! — не раз слышал Костик из уст Софьи Сергеевны.

— Савушка, умоляю тебя, не пичкай Костеньку скучными тезисами! Неужели ты думаешь, что я не сумею объяснить ему то же самое нежными, материнскими словами? Ведь они будут понятнее и во сто крат полнее.

Добрая, любящая мать, не щадя сил, воспитывала сына. В школу и из школы его возили на автомобиле. Он имел именные часы, ручки, пеналы, носил модные, красивые костюмы. Дома, в школе, на улице — родные, учителя, знакомые — наперебой твердили:

— Не ребенок, а золото!

— Софья Сергеевна, вы осчастливлены судьбой, имея такого прелестного сына!

— Сыночек, будь таким благопристойным, как Костик Павловский!

— Я бы предложила кандидатуру отличника Костика Павловского!

— Поздравляю, молодой человек, у вас прекрасное будущее!

Талантливый художник Костик, отличник Костик, милый мальчик Костик!..

Так с детства Костик дышал гибельной отравой слепого восхищения и захваливания.

…И вот сейчас, шагая рядом с Борисом, Костик растерянно говорил:

— Да, мы давно не встречались… С того злополучного вечера… Впрочем, не так давно… Как я сожалею о том, что я тогда так мерзко поступил. Я так глупо поссорился с Сашей… Но мы все-таки друзья.

«Были», — мелькнуло у Бориса, но, не желая огорчить Костика, он неопределенно подтвердил:

— Вообще-то да…

— Я никогда не думал, что мы окончательно разошлись: ведь мы дружили чуть ли не с пеленок. Бывает, что неожиданно вырвется скверное, резкое слово…

Чувствовалось, что Павловский с трудом поддерживает разговор, но было ясно, что он говорил искренне.

— Война! — вздохнул он. — Как это ужасно! Все, все пошло вверх ногами… И именно сейчас так трудно быть одному…

Костик выжидательно взглянул на Щукина.

— А почему тебе быть одному?

Павловский с благодарностью посмотрел на Бориса и остановился.

— Слушай, Боря! — воскликнул Костик. — Будь другом, окажи мне услугу…

Щукин насторожился.

— Помири меня с Сашей!

— Что ж, я не против. Я не люблю ссор… Только вот как он?..

— Ну, я думаю, он не будет против, — неуверенно произнес Павловский.

— Тогда что ж, — подумав, сказал Борис. — Пойдем со мной: я иду к Компаниец. Там будут Аркадий, Саша…

— Ну, если там будет Аркадий!.. Он же зол на меня, ты сам знаешь. Это решительно невозможно.

— Ну, полно. Там будут не только ребята, но и девушки — Соня и Женя…

— Женя? — вскрикнул Павловский, схватив Бориса за плечо. — Пойду.

ВТОРАЯ КЛЯТВА

Соня старательно перетирала белые фарфоровые чашки. Хрупкие и звонкие, с золотистыми каемками, эти чашки были единственной памятью о матери. Мать ее, суровая и торжественная на фотографии, в жизни была, по рассказам отца, веселой, задорной певуньей. Соня ее не помнила — она погибла при ликвидации кулацкой банды от руки самостийника-бандита семнадцать лет тому назад, на Житомирщине. Мать Сони была комсомолка-активистка, боец отряда ЧОНа[61].

Девушка взглянула на фотографию матери и взяла в руки нежную, точно белоснежная лилия, чашечку. В этот момент во входную дверь постучали.

— Войдите, войдите! — крикнула она.

Аркадий обычно стучал не так, и Соня подумала: «Кто это может быть?»

Дверь распахнулась, и вбежала Женя Румянцева. Соня ахнула. Хрупкая чашка, как белый голубь, выскользнула из рук и разбилась вдребезги.

— Соня!

— Женечка!

Сильная, очень возмужавшая за последнее время, Соня обхватила тоненькую Женю за талию и закружила вокруг себя, словно девочку, громко смеясь и целуя ее.

— Ух, сумасшедшая, озорная, противная ты девчонка! Ни разу не зашла. Вот тебе, вот тебе за это!

И Соня еще быстрее закружила Женю. Женя болтала ногами и визжала.

Вдруг Соня отстранила подругу и всплеснула руками.

— Боже мой, да я же мамину чашку разбила! К счастью это или не к добру?

— Пусть будет к счастью! — воскликнула Женя. Она с грустным видом подняла золотистый осколок. — Ты помнишь, как перед вечером у Павловского я играла на гитаре, а ты сидела такая грустная, задумчивая? Но все-таки хорошо тогда было! Не правда ли? Мы твердо знали, что впереди нас ждет только счастье. Если же и были какие неприятности, то ведь без этого нельзя. До свадьбы заживет! Вот скажи честно, — подступая к Соне, мечтательно зашептала Женя, — скажи честно: ты когда-нибудь думала о свадьбе? Нет? А я откровенно говорю, думала. Я думала! — Вдруг на ее лицо набежала тень. — А тут эта война! Фашисты! Страшные, ненавистные враги! Теперь уже каждому ясно, что разбить их не так легко. Саша мне говорит: надо подготавливать себя к возможному отходу Красной Армии в глубь страны.

— Как в глубь?

— За Чесменск, — тихо пояснила Женя.

Соня отшатнулась от нее и строго, почти угрожающе сказала:

— Этого не может быть!

— А вдруг! — громко и, сама не зная почему, дерзко спросила Женя. — Вдруг фашисты бросят такие силы, что наши не в состоянии, не в силах будут остановить их? Ведь фашисты много лет готовились к войне. Вдруг не подойдут еще наши подкрепления, не вступят еще в бой главные силы, когда враги очутятся около Чесменска. И ворвутся в наш город, захватят его! Ты думала об этом?

— Я даже думать об этом…

— Ты думала о том, что будет с тобой? — словно не слыша ответа подруги, пылко продолжала Женя. — Я думала, что со мной будет! Нет, меня не оставят в городе, чтобы защищать его! Меня увезут отсюда еще до того, как враги подойдут к Чесменску. Мне скажут: вы слабая девушка, ваше место в тылу. Меня посадят в вагон и увезут в Омск, или в Новосибирск, или в Ташкент. А защищать меня, а кровь проливать за меня будет дядя! Я же буду жить в Ташкенте, а когда разобьют фашистов, приеду в Чесменск и пройду по улицам, где этот дядя умирал за меня! — с горькой иронией заключила Женя.

— Не дядя, Женя, не дядя, а отец твой!..

— Да, отец! — выкрикнула Женя. — Отец мне завоевал свободную жизнь, отец построил мне школы и дворцы, отец оградит меня от грязных лап фашизма! Все — отец! Счастье, добытое тремя орденами отца, — оно мне, конечно, очень дорого! Но я не могу, не хочу быть иждивенкой. Я хочу сама отстаивать свое счастье, хочу быть достойной его! Вот почему я думаю, что будет со мной, если проклятые фашисты ворвутся в Чесменск, будут хватать и убивать советских людей..

— Замолчи, Женя, — дрогнувшим голосом остановила ее Соня.

Женя порывисто обняла подругу и прижалась щекой к ее груди.

— Тебе страшно? Не отказывайся, я понимаю. Милая Соня! Мне тоже страшно! Когда я подумаю, что в городском сквере будет разгуливать наглый чужеземец, сердце у меня леденеет. Я вчера лежала и думала: вдруг никто меня не посадит в вагон, не увезет в Ташкент, а останусь я в Чесменске, и придут фашисты, и схватят меня, как комсомолку, и будут пытать страшными, мучительными пытками. Когда я подумала обо всем этом, меня охватил ужас. Но я была неумолима, я шептала и приказывала себе: иди, иди! Ты — комсомолка, русская, а они — подлые захватчики, — ты сильнее их! И если бы я на самом деле шла со связанными руками навстречу этим бандитам, я победила бы! Но этот миг ощущения своего душевного превосходства над выродками — придет ли он ко мне в минуту действительной, невыдуманной опасности? Только тебе и никому больше — я говорю это, милая Соня!

Женя вздрогнула и крепче прежнего прижалась пылающей щекой к груди подруги.

— Если бы у меня была такая душа, как у тебя! — горячо откликнулась взволнованная Соня. — Тебе суждено летать, как орлу, высоко-высоко в синем небе! — Соня вздохнула. — Я сейчас довольна, что Аркадия пока не взяли в армию, а в душе, где-то в самом больном и нежном уголке, точит какой-то червячок: стыдись, ведь война, ты должна гордиться, что твой… твой любимый на фронте… А я не могу! Но я смогу, — после короткого молчания более твердо продолжала Соня. — Пусть мне не суждено взвиться в заоблачную высь, но над землей я поднимусь!

— О какой выси ты говоришь, Соня?

— О выси подвига. Ты способна на подвиг! Ты — удивительная, а я простая, обыкновенная…

— Скромница! — воскликнула Женя и расцеловала подругу. — Я завидую тебе, а ты, оказывается, завидуешь мне. Ох! — вдруг вскрикнула она. — Скоро ребята и девушки придут, а у нас в комнате черепки насыпаны…

Неистребимая, неунывающая юность! Так широка душа в эти светлые годы, так много чувств кипит в это время в сердце, что ты в одно и то же время готова и отдаваться любви, и жертвовать собой, и совершать подвиги, и плакать от горя, и смеяться от радости!..

— Где же Аркадий? — собрав осколки, спросила Женя.

— Разве он непременно должен быть здесь? — смутилась Соня.

— Да я бы его от себя никуда не пустила! Скажи, — лукаво подмигнула Женя подруге, — он… поцеловал тебя хоть раз?

— Чш-ш, Женька, замолчи! — краснея до ушей, зашептала Соня. — Кто-то идет!

Послышался громкий, уверенный стук, и почти тотчас же в дверях показался Вадим Сторман в полосатой матросской тельняшке. За ним вошел в своей неизменной бордовой тюбетейке Коля Шатило.

— Милые мои одноклассницы! — переступив порог, приветствовал девушек Вадим. — Везет мне: куда бы я ни пошел, в какие бы двери ни постучался — везде встречает меня нежная половина рода человеческого!

— Здравствуй, моряк с разбитого корыта! — смеясь, воскликнула Женя.

Сторман обернулся к своему приятелю.

— Я же тебе говорил, Коля, что они не нас мечтали видеть! Ты только посмотри на эту постную физиономию!

Вадим с лукавой улыбкой указал на Женю.

Соня подняла палец и прислушалась.

— Идут Саша и Аркадий! Цицерон, будь паинькой! Давайте встретим их хоровым приветствием!

Все быстро вскочили со своих мест.

— Можно войти? — раздался за дверями взволнованный голос.

Девушки недоуменно переглянулись.

Сначала вошел Щукин, а за ним как-то боком, неловко потупив голову, показался Костик Павловский. Он беглым взглядом окинул комнату и, заметив Женю, радостно улыбнулся ей.

— А-а! Многоуважаемый эстет! — приветствовал его Сторман, стаскивая с головы кепку и галантно раскланиваясь. — При виде вашей физиономии меня охватывают волнующие чувства, которые хочется выразить так: дорогу, люди, движется шикарное детище человечества!

— Женя! — воскликнул Костик, не обращая внимания на высокопарно-насмешливую тираду Вадима. — Как я рад тебя видеть!

Лицо у Жени стало холодным. Павловский растерянно оглянулся и смущенно заговорил:

— Здравствуйте, товарищи! Здравствуй, Коля! Здравствуй, Сонечка! Ты похорошела. А я пришел к старым друзьям. Вот привел меня Борис… Вы простите меня — и ты, Женя, и ты, Соня, и вы, Вадим и Коля! Я был неправ тогда… Очень неправ и…

Павловский растерянно замолчал.

— Ну, что же мы все стоим, как статуи! — спохватилась Соня. — Садитесь! Хотите печенья? Сейчас будет готов чай! Да садитесь же! Женя, Вадим, Боря, Николай и ты, Костик…

Костик присел на диван рядом с Женей.

— Ты даже не простилась со мной, когда уходила, — жалобно сказал он.

— Не привыкай смолоду глядеть на людей с высоты своей колокольни! — резко ответила Женя, заглушая в себе чувство жалости к Павловскому.

— Я так мучился из-за этого… Надеюсь, что ты простишь меня…

— Ты думай не обо мне, а о товарищах: простят ли тебя они?

— Для меня ты и они — одно и то же… Простила бы ты, — прошептал Павловский.

— Ты не изменился, Костик.

— Он не изменился? — вмешался в разговор Вадим. — Ого, брат! Он изменился, еще как! Полтонны спеси сбито.

Сторман с подчеркнутой фамильярностью похлопал Павловского по плечу.

— Ты все шутишь, Вадим? — невесело улыбнулся Костик.

— Да, я все шучу, а вот ты, к сожалению, не шутишь, — колко проговорил Сторман и с распростертыми объятиями пошел навстречу входящему в комнату Гречинскому. — Милая личность, курносое сокровище десятого «А»! Здравствуй, мой дорогой, здравствуй, чертяка длинный!

— Ребята, ешьте печенье! — угощала Соня, ставя на стол тарелку, полную фигурного печенья и белых обливных пряников. — Здравствуй, Левочка! Присаживайся к столу! Коля, подвинь ему стул. Женя, пересядь сюда! А ну — за работу!

— Эх, аппетита нет! — потирая руки, сокрушенно сказал Вадим. — А небось Аркадию припрятала самое вкусное: знаем мы этих влюбленных амазонок! Впрочем, многоточие, как говорит Золотарев. Коля, Левка, на вас вся надежда: девушкам лишняя сладость вредна, а Павловский предпочитает глядеть голодными глазами на Женю.

Костик пожал плечами.

— К сожалению, у меня нет аппетита.

— Вот, вот я и говорю: аппетита нет. Ну-ка — р-раз! Ну-ка — второй раз! — приговаривал Сторман, атакуя тарелку с печеньем.

Вошел Золотарев, а с ним розовощекая Шурочка.

— А я вас не только догнал, но и перегнал, — насмешливо заметил Борис.

Шурочка поздоровалась с ребятами, а Золотарев, ошеломленный присутствием Павловского, неподвижно стоял около двери. Озадаченно сдвинув густые черные брови, он хмуро поглядывал на Костика.

— Дорогой друг Семен! Не застрял ли у вас в горле ненароком проглоченный метр? — ласково осведомился у него Вадим. — Шагните три шага вперед и протяните для пожатия свою честную десницу.

Семен поздоровался с девушками, подал руку Вадиму, Борису, Коле и Гречинскому.

— Почему же вы обходите сего гениального субъекта? — указывая на Павловского, спросил Сторман.

— Мы не знакомы, — твердо выговорил Золотарев.

— Но, может быть, вновь познакомимся? — вздрогнув, спросил Костик.

— Нет!

— Семен! — прикрикнула на Золотарева Шурочка.

Лицо Костика жалко передернулось.

— Неужели все считают, что я теперь вам уже не товарищ? — спросил он, умоляюще взглянув на Бориса. — Если бы я мог жить без друзей, разве я пришел бы сюда?

— Погоди! — ободряюще шепнул Костику Борис. — Придет Саша, и я уверен, что он поймет тебя… Он не может не понять!

Скупое сочувствие, звучащее в голосе Щукина, приободрило Костика.

— Саша и Аркадий идут! — воскликнула Соня, взглянув в окно.

Костик вздрогнул. Внезапно побледнев, он торопливыми движениями застегнул все пуговицы пиджака.

«Дьявол меня дернул сунуться в это пекло! Сам напросился на унижение… — мелькали в его голове бессвязные мысли. — Меня выгонят из комнаты, как мальчишку, прочитав предварительно нотацию… А Женя! Женя, ради которой я пришел сюда. Как холодна, как безучастна! Даже взглядом не хочет меня удостоить! А Семка Золотарев — негодяй. Я ему припомню это!»

В дверь постучали.

— Жаль, печенье не успели съесть! — шутливо вздохнул Вадим.

— Входите! — крикнула Соня и покраснела.

Саша открыл дверь.

— Здравствуйте, друзья! Ого, смотри, Аркадий, — печенье, — с порога сказал он.

Глаза его встретились с растерянным взглядом Костика, и он замолчал. Разговор в комнате смолк. Саша перевел взгляд на Женю и, встретившись с ее любящими глазами, снова внимательно посмотрел на Костика.

— На покаяние пришел? — нахмурив брови, спросил, обращаясь к Павловскому, Юков. — Или как?

— Подожди, Аркадий, — властно остановил друга Саша. — Ты зачем к нам пришел, Костик?

— Да я… Меня… Я и Борис…

— Саша, Костик пришел со мною! — вмешался Щукин. — Он хочет извиниться… Он понял свою ошибку, и я думаю, что больше нет причин для ссоры.

— В самом деле ты думаешь это, Костик?

— Да, Саша! Я хочу помириться. Я виноват… Мне очень тяжело…

Пуговица, которую Павловский ожесточенно крутил, оторвалась, и он, недоуменно посмотрев на нее, сунул ее в карман.

«Как я унижаюсь! Позор!»

— Прежде чем мириться, нужно извиниться, — резко сказал Золотарев.

Шурочка схватила Семена за руку.

— С Павловским говорит Саша!

— Я хочу помириться! — громче, дрожащим голосом повторил Костик. — Извините, ребята, за мое… за мое поведение…

Он замолчал, но, овладев собой, безжалостно продолжал:

— Потому что один, без вас, я жалок, как глупая овца, отбившаяся от родного стада.

— Браво! — вскрикнул Вадим. — Вот это меткое сравнение. Хвалю тебя, Костик.

— Только не овца, а самоуверенный баран, — вполголоса заметил Золотарев.

Саша неодобрительно взглянул на Семена.

— Как тебе не стыдно, Сема! — гневно воскликнула Шурочка, дернув Золотарева за руку.

— Ничего, ничего, Шурочка, — сдавленным голосом проговорил Павловский. — Я все стерплю. Мне ведь и положено терпеть: я виноват перед вами… перед ним. Я еще раз повторяю, что жить вне коллектива, как отщепенец, я не могу. Это не жизнь! Даю вам слово: я исправлюсь, только простите меня!

Александр шагнул к Павловскому.

— Я знал, что ты вернешься к нам! Вот тебе моя рука, Костик!

Павловский схватил его руку и крепко пожал.

— Аркадий! — обратился Саша к Юкову. — Помирись с Костиком.

Аркадий хмуро и недовольно протянул руку.

«Мы — враги! Мы по-прежнему враги!» — подумал Костик, взглянув в лицо Юкова.

Шурочка схватила Семена за руку и подтолкнула к Павловскому.

— Ну, довольно дуться друг на друга, — прикрикнула она, соединяя две руки: дрожащую — Костика и негнущуюся — Семена. — Я ведь знаю, что у вас давнишняя детская дружба. Ты разбил, растоптал ее, Костик! Я понимаю Семена: он обижен этим до глубины души. Я немного старше вас и немного лучше понимаю, что значит получить оскорбление от лучшего друга… Но я думаю, что для Семена не унижение, а гордость принять твою руку: ведь ты признаешь, что был неправ. Я еще раз прошу тебя, Семен, — обратилась она к Золотареву, с нежной требовательностью глядя на него, — помирись с Костиком, ну!

— Что ж… — проговорил Семен и, пожав руку Павловскому, с глазами, застланными влажным туманом, торопливо отошел к окну.

Дверь в комнату резко распахнулась, и влетела Нина Яблочкина, как всегда, запыхавшаяся, стремительная в движениях. В течение нескольких секунд она выпалила десятка два слов, обращаясь то к одной подруге, то к другой.

— Откачивайте! Захлебнулась! — бросился к ней Вадим Сторман, делая вид, что собирается производить искусственное дыхание.

— Ничего мы не поняли, Ниночка! — развела руками Соня. — У тебя пулеметные темпы разговора…

— Фу! Да вон же, смотрите! — крикнула Нина, указывая на лестницу.

Под руку с Наташей Завязальской шел стройный военный — в новенькой гимнастерке, в форменных брюках, заправленных в армейские сапоги. Военный, нагнувшись, что-то шептал девушке, и лица его не было видно. Только войдя в комнату, он сдвинул набекрень пилотку с красной звездой, и все узнали Ваню Лаврентьева, Робеспьера Ленинской школы.

— Ваня! — крикнул Никитин и бросился обнимать товарища.

— Ребята! Забежал я только на полчаса. Сегодня Чесменская добровольческая дивизия отправляется на фронт!

Ваня горячо жал тянувшиеся к нему руки товарищей. Заплаканная, но гордая Наташа льнула к его плечу.

— Командир не хотел пускать: скоро погрузка… Но я так просил, что он не мог отказать, — рассказывал Ваня. — Наши ребята так и рвутся в бой! Дадим фашистам пить!

— Эх, повезло тебе! — хлопнул по плечу Вани Аркадий. — Ну, вот что, мы тебя просим: скажи своим ребятам, чтобы они и за нас постарались, отпустили фашистам и нашу порцию. Да пусть не беспокоятся: мы тоже скоро в строй встанем.

— Обязательно передам, Аркадий! И сам постараюсь. Ярости во мне… Ох, сколько во мне ярости! Слышали? Немцы Львов заняли.

Женя ахнула.

— Скверно, конечно, — продолжал Ваня, — но… — Это «но» он произнес бодро, решительно, уверенно. — Но возьмем Львов обратно, обязательно возьмем!

— Ребята! — Саша в знак внимания поднял руку. Тревожно оживленный говор смолк.

Ваня с прильнувшей к его плечу Наташей, сжавший кулаки Аркадий, стиснувший зубы Сторман, горько закусившая губу Женя, строгая Соня, серьезный Борис и затаившая дыхание Шурочка, вздрагивающий от возбуждения Коля Шатило и растерянный Костик — все смотрели на Никитина.

— Ребята! — повторил Саша, не повышая голоса. — Пришло трудное, тяжелое время… Может быть, сегодня мы в последний раз собираемся вместе. Давайте же поклянемся в великой верности Родине. Давайте дадим друг другу клятву помнить нашу школьную дружбу до конца и, что бы нас ни ждало в будущем, с честью нести доброе имя комсомольца! Поклянемся же!

— Поклянемся! — первым отозвался Аркадий Юков и порывисто протянул Саше руку.

— Навеки! — вслед за ним воскликнул Борис Щукин.

Десяток рук слились в едином пожатии. И в этом дружном сплетении ладонь Костика Павловского соединилась с рукой Семена Золотарева.

Глава вторая

ПЕСНЯ О ГЕРОЯХ

Друзья из Ленинской школы давали клятву.

Это была вторая клятва. Именно тогда Костик Павловский, бледный и растроганный, выкрикнул дрожащим голосом:

— Ребята! Ребята!.. Всегда… Навеки с вами!

Он поднял руку — в знак особой торжественности минуты. Он навсегда соединял себя с бывшими одноклассниками. Это, конечно, была важная минута. И великая клятва. На глазах Костика блеснули слезы.

Аркадия Юкова так и подмывало предложить Костику носовой платок. Жаль, что платка и на этот раз не оказалось у него в кармане!

— Чудо! — сказал Вадим Сторман, — Костик Павловский пустил слезу. Ваня, учти, это факт необыкновенный, а значит, — к добру! Отлично воевать будешь!

— Спасибо, — улыбнулся Лаврентьев.

— Я очень взволнован, ребята, — прошептал Костик.

— Стойте! — воскликнул Аркадий, недовольный тем, что центром всеобщего внимания явно не по праву стал Костик. — Теперь ты, Ваня, должен дать клятву!

— Какую же?

— Ты должен поклясться, что в первом же бою убьешь двух фашистов.

— Почему именно двух? Почему же не трех, не четырех? — удивился Ваня.

— Хоть десять, хоть десять! — закричал Аркадий. — Но двух — обязательно: за себя и за меня. Ну, клялись — И он требовательно схватил Ваню за руку.

— Даю слово, Аркадий!

— Молодец! Этот должок за мной не останется. Я ведь не из тех, кто слезами умывается.

— Мы тоже плакать не собираемся, — заметил Саша Никитин.

— Вань, пора, — несмело проговорила Наташа Завязальская.

— Ну что ты, пять-десять минут в моем распоряжении, — взглянув на часы, ответил Лаврентьев.

Наташа вздохнула. Ах, Ваня, Ваня, ах вы, мальчишки! Ничего-то, ничего вы не понимаете!..

Женька Румянцева, та поняла сразу. Она оттащила Соню в угол и грозно зашептала ей на ухо:

— Их немедленно, немедленно надо оставить вдвоем! Ты догадалась? Пусть они хоть поцелуются на прощание. Тебе ясно?

— Но как?.. — Соня растерянно пожала плечами.

— Придумаем. Ну, думай!

Женька была хитра на выдумки, но на этот раз затея ее провалилась. Оставить Ваню и Наташу вдвоем не удалось, потому что Аркадий неожиданно предложил:

— Запоем, ребята, на прощание песню! Какую-нибудь такую… зажигательную!

— Потом, потом! — закричала Женька, делая Аркадию какие-то непонятные знаки.

— Нет уж, потом будет поздно, — скупо улыбнулся Ваня. — Давайте сейчас, ребята. Лева, запевай! — Лаврентьев, как дирижер, поднял руки.

— «Дан приказ ему на запад»!..

— Нет, «Каховка, Каховка»!..

— «Смело, товарищи, в ногу»!..

— «Крепка броня и танки наши быстры»!.. — раздались голоса.

Гречинский, загадочно улыбаясь, молчал.

— Запевай же! — нетерпеливо крикнул ему Аркадий.

— Солист требует аплодисментов, — смиренно заметил Сторман. — Похлопаем, а? — Вадим занес над головой Гречинского кулак.

Гречинский небрежно отстранил Вадима и, взмахнув рукой, запел глуховатым баском:

Легко на сердце от песни веселой,
Она скучать не дает никогда…[62]
Все недоуменно переглянулись: так неожиданна была эта мирная, энергичная и веселая песня, песня всенародных праздников и весенних карнавалов. И только один Ваня Лаврентьев не удивился и не нахмурился. Он заговорщически подмигнул Гречинскому и подхватил песню звучным высоким голосом:

И любят песню деревни и села,
И любят песню большие города!
И тогда уже все, воодушевленные двумя веселыми певцами, заулыбались и грянули:

Нам песня строить и жить помогает,
Она, как друг, и зовет и ведет.
И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет.
— Так это же боевая песня, братцы! — воскликнул Аркадий.

Шагай вперед, комсомольское племя,
Шути и пой, чтоб улыбки цвели,—
призывно продолжал Гречинский, в такт песни взмахивая кулаками, —

Мы покоряем пространство и время,
Мы — молодые хозяева земли.
Слова припева снова подхватили все. Теперь уже вокруг не было ни одного равнодушного лица. И Наташа Завязальская, и Женя Румянцева, и Соня, и даже Костик Павловский, даже Костик, лицо которого минуту назад выражало торжественную печаль, — все, все без исключений улыбались.

Гречинский, морща лоб, что-то бубнил себе под нос: он, должно быть, забыл слова.

— Давай, давай! — нетерпеливо крикнул Аркадий.

Мы все добудем, найдем и откроем —
И Южный полюс, и свод голубой, —
не дожидаясь Гречинского, повел песню Борис. Лицо его горело.

Тут вдруг шагнул вперед Аркадий, он заслонил собой Бориса и не пропел, а скорее всего выкрикнул две последние строчки куплета:

Когда страна быть прикажет героем,
У нас героем становится любой!
Эту песню не первый год пели в Ленинской школе. К ней давно уже привыкли. И, как часто это бывает, слова песни стали мало-помалу стариться, утрачивать свой первоначальный, брызжущий задором смысл. Но все на земле имеет свойство обновляться. Настанет момент — и песня звучит уже по-иному. Так случилось и сейчас: слова старой, знакомой песни вдруг приобрели особую злободневность.

Когда страна быть прикажет героем,
У нас героем становится любой,—
пропел Аркадий Юков, и все юноши и девушки поняли: к ним это имеет прямое отношение. А ведь раньше почти никто не вдумывался в смысл этих строчек. Поразительно обновилась песня! Она начала в эту минуту вторую жизнь, покорила и зажгла отвагой молодые, восприимчивые ко всему доброму и благородному сердца.

Сильнее всех был покорен песней Аркадий. Недаром он вырвался вперед и раньше других произнес две последние строчки[63]. Давно, давно уже Аркадий ждал приказа страны. «Родная страна! — можно было читать сейчас в его глазах. — Что же ты? Приказывай! Я жду, я в любое мгновение готов явиться на твой зов!»

Страна пока что молчала. Страна не звала Аркадия в красноармейский строй. У страны было много забот. И героев у нее пока что хватало. Каждый день радио и газеты разносили по всему свету их имена, Среди десятков героических фамилий не было фамилии Аркадия. И он, тоскуя и бранясь про себя, бродил по улицам Чесменска, клял свою грустную неприкаянную жизнь. Где его винтовка? Где пилотка с пятиконечной звездой?..

Ваня — счастливчик. Ваня первый из одноклассников уезжает на фронт. Вот он смотрит на свои часы, расправляет плечи, говорит:

— Мне пора, ребята! — И молодецки щелкает каблуками. Героический парень Ваня! Орел!

— Так смотри, и за меня, — торопливо напоминает ему Аркадий. — И пиши, обязательно пиши!..

— Внимание! Слушай мою команду! — раздается властный и веселый голос Саши Никитина. — В колонну по двое, в дверь, провожать Ваню — марш!

Аркадий Юков становится рядом с Ваней, но его сразу оттирают, около Ваниного плеча оказывается Наташа. Женя укоризненно глядит на Аркадия. Аркадий, ни о чем не догадываясь, преисполненный бравой отваги, пристраивается Ване в затылок. Борис Щукин, Гречинский, Соня, Шурочка, Женя — все становятся в строй. Сзади, рядом с Колей Шатило, переминается с ноги на ногу Костик Павловский. Он смущен, на лице его блуждает полуироническая улыбка, но делать нечего: ведь он торжественно поклялся в верности друзьям.

— Шагом марш! — скомандовал Саша. — Запевала, — песню!

— Ту же, ту же самую! — взмолился Аркадий.

Колонна вышла из ворот и с песней, так удивительно молодо и необычайно звучавшей в этот трудный день, с жизнерадостной песней отошедших в прошлое счастливых мирных дней двинулась по улице к центру города.

Люди на улице, уже привыкшие к другим — суровым — напевам, каждый день слушавшие боевые марши, в музыке которых звучали сталь и железо, сначала вздрагивали, услышав эту песню, но взглянув на лица поющих, увидев впереди колонны юношу в красноармейской форме с вещевым мешком за плечами, тотчас же соображали, в чем дело, глаза их светлели, на сердце становилось покойнее. Песня тоже заражала их бодростью.

А выпускники Ленинской школы, твердо печатая шаг, тем временем продолжали свой путь на вокзал, где Ваню ждал воинский эшелон и откуда чуть ли не на весь город разносились призывные, тревожно звучавшие паровозные гудки.

— Раз, два, три! Раз, два, три! — командовал Саша. — Подтянись! Не отставать!

«Подтянись» и «не отставать» относилось к Костику. Он то и дело путал ногу, семенил, отставал, в смущении озираясь по сторонам.

Коля Шатило, воодушевленный не менее Аркадия, время от времени утешал Костика:

— Смелее, смелее, Костик! Держи прямо голову. Ты думаешь, что идти в строю стыдно? Ты ошибаешься, даю тебе честное слово. Идти в строю так, как мы идем, почетно. Смотри, с каким уважением смотрят на нас люди! Ну, смелее, Костик!

И Костик, к своему удивлению, прислушивался к голосу Коли, догонял строй, немножко расправлял грудь. Странно, черт возьми! Месяц назад он и не замечал этого худенького, невзрачного одноклассника. Коля Шатило не существовал для него. А теперь вот этот самый Коля подбадривает Костика. Да, странные, странные перемены, странные времена!

Костик сейчас с особенной злостью ненавидел фашистов. Но это была какая-то совершенно личная ненависть. Так ненавидят вора, проникшего в заветный сундук, соперника, отнявшего любимую женщину, соседа по квартире, мешающего жить. Фашисты нарушили покой и благоденствие семьи Павловских, покой Костика, незаурядного человека, прекрасно знающего себе цену. Все остальное, конечно, тоже важно, но главное — это! Ах, как ненавидел фашистов и вообще немцев Костик! Это ведь они заставили его бежать вприпрыжку за своими одноклассниками, бормотать вполголоса песню, выслушивать смешные наставления Коли Шатило. Глупейшее, преглупейшее, унижающее занятие!

— Смелее, смелее, Костик! Может быть, завтра — и нам в бой! — слышался рядом голос Коли.

Жизнь была ужасна.

«Ах, какая песня! Какая боевая, бесподобная, зажигающая песня! — думал в это время Аркадий Юков. — Да с этой песней прямо в бой можно, в атаку, в штыки!.. „У нас героем становится любой…“ Вот это верно: прикажет страна — и любой!.. И я, например. Прикажут — пойду на смерть. Да и все: Саша, Ваня, Борис Щукин. Не-ет, фашист! Не-ет, проклятый. Ты прешь? Города занимаешь? Людей пытаешь? Ты думаешь: всесильный, непобедимый. Посмо-отрим, посмо-отрим, гад! Мы еще встанем поперек твоей дороги. Нас — миллионы! У нас героем становится любой!»

— Раз, два, три! Раз, два, три! Р-равняйсь! Шире шаг! — командовал Саша.

Жизнь была прекрасна!

Рядом с Сашей, иногда забегая вперед, семенил мальчишка лет двенадцати. Босой, в обтрепанных брюках с дырками на коленях, рыженький, в веснушках, он преданно, умоляюще заглядывал Саше в лицо, без устали тянул:

— Дяденька-а! Возьмите и меня! Моего папку немцы убили. Вчера похоронную принесли. Возьмите, дяденька-а!.. Я не струшу. Я в разведку пойду. Возьмите, пожалуйста, дяденька-а!

Сначала Никитин не отвечал, только сурово сжимал губы да хмурил брови. Глупый мальчишка! Разве не ясно, что им самим, взрослым людям, еще далеко до фронта? Пока что не берут и их. Да, очень глупый, беспонятливый мальчишка! Только сердце тревожит. В разведку захотел!.. Не струсит! Да ведь каждый из них пошел бы сейчас в разведку. Эх, мальчишка, мальчишка!..

— Отстань, пацан! — сердито сказал он.

Но босой паренек не отставал. Он непременно хотел идти вместе с ними и непременно в разведку.

— Дяденька-а!.. Возьмите, дяденька!

— Пристраивайся в хвост и не скрипи больше, — сказал Саша.

— Я в разведку пойду! Я не струшу! — закричал обрадованный мальчишка.

Костик по-прежнему отставал. Мальчишка бесцеремонно занял его место. Костик поплелся один. Теперь он был самым последним. У него проснулась желание — юркнуть в какой-нибудь переулок. К сожалению, колонна приближалась к вокзалу. Поздно, поздно! Надо было раньше думать, Костик.

«Ах, Женя, Женя, как ты подвела меня!»

— Ребята, паровоз под парами, — с беспокойством спохватился Вайя. — Спешим!

— Бего-ом! — скомандовал Саша.

Наконец-то Костику представился случай юркнуть в сторону. Он несколько секунд постоял, провожая одноклассников грустно-насмешливым взглядом, затем помахал вслед им рукой и зашагал назад. Он предпочитает свою собственную дорогу.

Ваня Лаврентьев не напрасно беспокоился: только он подбежал к теплушке, из которой уже тянулись к нему руки новых товарищей, как паровоз дал гудок, и под бодрые крики, песни и плач женщин состав тронулся в свой трудный путь — к фронту, в бой. Ваня на бегу поцеловал Наташу, прокричал что-то друзьям-одноклассникам и с разлету вскочил в теплушку.

— Прощай, Ваня!

Толпа провожающих побежала за составом. Громкие рыдания заглушили все звуки.

Наташа Завязальская не кинулась по шпалам вместе со всеми. Она словно вросла в землю. Большие серые глаза ее, сухие от молчаливого страдания, были устремлены в одну точку — туда, где светлело, как счастье, лицо Вани. Оно светилось все слабее и слабее… мелькнуло последний раз и исчезло.

К Наташе подошла Женя, обняла ее, потерлась носом о плечо подруги и прошептала:

— Милая, милая!..

Наташа заплакала.

«Ваня уехал, скоро уедет и Саша», — подумала Женя. Уедет и Саша! Вот так же сядет в теплушку и уедет. К победе ли? К смерти ли?..

— А-а-а! — закричала Женя и, расталкивая людей, побежала по перрону. Никто не обратил на нее внимания. Сколько их бегало около вокзала, женщин и девушек!

Саша все еще махал рукой вслед ушедшему эшелону. Женя, не раздумывая, как это будет выглядеть, с размаху повисла у него на плечах и поцеловала в щеку.

— Ты что? — Саша отскочил от нее, как ужаленный.

— От страха, — сказала Женя.

— Я тебя не понимаю.

— И не надо. Здесь надо чувствовать. — Помолчав, Женя добавила: — Я просто удостоверилась, на месте ли ты.

— Ну и что?.. — краснея, спросил Саша.

— Дурак! — радостно ответила Женя. Ужас, внезапно сдавивший ее сердце, прошел.

— Дураков-то целовать не стоит, — заметил Саша. — Не перевелись еще умные.

— Не обижайся, приходи ко мне. — Женя убежала.

Ну разве не странная девчонка!

Друзья из Ленинской школы смешались с толпой, потеряли друг друга. На путях, пропахших нефтью и гарью, шла посадка во второй эшелон. На станцию прибывали все новые и новые колонны. Пробираясь в толпе, Саша видел заплаканные, утомленные, осунувшиеся лица женщин, дрожащие губы, глаза, блестевшие от слез. Видел он и улыбающиеся лица, но в улыбках чувствовалась тревога и боль за своих родных и близких. Горе, горе обступило народ со всех сторон — и как это великое горе ни приукрашивали бодростью и музыкой, все равно оно оставалось давнишним, столько раз с древних времен и до наших дней ополчавшимся на страну горем! Горе, горе! Война! От Ледовитого океана до Черного моря шел бой, и ежеминутно умирали сотни родных людей.

Горько плакал в сторонке конопатый мальчишка. Увидев его, Аркадий подошел, положил руку на худенькое, вздрогнувшее от чужого прикосновения плечо. Мальчишка узнал Аркадия, сбросил с плеча его руку, всхлипнул горше прежнего.

— Обману-ули! Думал, на фро-онт!..

— Утри нос! — беспощадно сказал Аркадий. — Сами хотим, да не берут. А ты еще малыш. Подождешь.

Мальчишка презрительно взглянул на Аркадия, процедил сквозь зубы:

— Так я и поверил! Трусы вы — вот кто!

— Ах, ты!.. — Аркадий замахнулся. В этот момент Саша схватил его за руку.

— За что ты его?

— Трусами нас называет!

— Отпусти, он ничего не знает. Пойдем.

— Все равно на фронт уеду! — закричал мальчишка. — А вы большие, а трусы! Пулей боитесь!

— Вот тип, позорит нас как, — пробормотал Аркадий. — Тут и без него тошно. Скажи, долго нам сидеть?

— Откуда я знаю.

— Выходит, Ваня достойнее нас…

— Просто повезло. Ты заметил, какой плач стоял?

— Ни к чему это! — с яростью, по складам произнес Аркадий. — Как не стыдно! Ревут, как коровы. Эх, женщины, женщины!..

— Да, нехорошо все-таки… как на царскую службу провожают. За Родину ведь в бой люди идут!

— Ты учти, Саша, я не вытерплю, как другу тебе говорю, — решительно заявил Аркадий, — не возьмут в ближайшие дни, сам на фронт уеду!

— Не глупи.

— Не глупи, не глупи! — вспылил Аркадий. — Ходят слухи, что немцы всю Белоруссию прошли! Фронт к нам приближается! Говорят, что парашютистов фашистских возле города видели.

— И я слышал об этом, — вздохнул Саша. — Дела на фронте, видно, пока что не блестящие.

— Убегу я, убегу, гром-труба!

— Слушай, сегодня у меня мысль мелькнула: ведь в случае чего, мы такой партизанский отряд организовать можем, такой отряд! Как ты думаешь? — Саша испытующе взглянул на Аркадия.

— Мысль хорошая. Только не подпустят немцев к Чесменску. Что ты! Нет уж, на фронт вернее…

Саша помолчал минуту.

— А все-таки готовиться надо, — многозначительно заметил он. — Знаешь леса возле озера Белого? Дикие дебри, охотничьи угодья. Я, пожалуй, завтра съезжу туда. Пригодится — хорошо, а не пригодится — еще лучше. Поедем, Аркадий?

— Место, что ли, выбирать?

— Конечно.

— Ладно. Едем. Делать все равно нечего.

Друзья решили встать завтра пораньше, встретиться на Красивом мосту и отсюда двинуть по шоссейной дороге к озеру Белому.

Но осуществить этот план им не удалось: придя домой, Саша узнал, что из военкомата принесли повестку. Такая же повестка ждала и Аркадия Юкова.

— На фро-онт! На фро-онт! На фро-онт! — запел Аркадий, пускаясь в дикий пляс.

Мать, три дня назад поднявшаяся на ноги, молча вздыхая, принялась собирать сына в трудную дорогу. Она тайком смахивала слезы, стараясь, чтобы Аркадий ничего не заметил. Горькая доля выпала матери! Да разве только ей? Тысячи и десятки тысяч матерей вот так же, тайком, смахивали со щек слезинки. Сыновья их, комсомольцы, стыдились материнского плача.

ИСТРЕБИТЕЛЬНЫЙ БАТАЛЬОН

«Странная повестка, — размышлял Саша Никитин, разглядывая листок, принесенный из военкомата. — Явиться к десяти часам утра в помещение школы имени Ленина. Почему не в военкомат? Подписано военным комиссаром… Странная, странная повестка!»

Аркадий Юков не разделил сомнений друга, заявив, что командование лучше знает, где собирать призывников.

— Ясно, что на фронт! — безапелляционно заключил он.

«Нет, здесь что-то не то…» — подумал Саша.

Вечером он узнал, что повестки получили главным образом учащиеся девятых и десятых классов, которые в прошлом году ездили в военно-спортивные лагеря Осоавиахима, и это окончательно убедило его, что мечтать о фронте еще рановато.

Как только стемнело, к Саше пришел Андрей Михайлович Фоменко. Он пришел к нему впервые, и это было так неожиданно, что, распахнув дверь, Саша от удивления не мог раскрыть рта.

— Привет, Саша! Принимай гостей! — дружелюбно улыбаясь, сказал Андрей Михайлович. — Не ждал?

— По правде сказать… — пробормотал Саша.

— Ясно, ясно, — засмеялся Фоменко. — Старая болячка свербит. Ну, брат, кто старое вспомянет, тому глаз вон.

Андрей Михайлович, пройдя прихожую, как бы невзначай заглянул в комнату Екатерины Ивановны.

— Дома никого нет, — сообщил Саша.

Фоменко удовлетворенно кивнул головой, поднял со стола повестку.

— Уже получил? Думаешь, на фронт?

— Совсем не думаю, Андрей Михайлович.

— Правильно! До фронта, Саша, по-моему, еще далеко. Ну, сядем. Что же ты не заходишь?

— Да все как-то… — замялся Саша.

Фоменко с веселой улыбкой похлопал Сашу по плечу. Вслед за этим лицо его стало серьезным.

— Вот какой разговор, Саша, — задумчиво сказал он. — Ты хорошо помнишь места вокруг Белых Горок?

— Не забыл еще, Андрей Михайлович.

— Отлично. По секрету тебе скажу, что в том районе немцы выбросили несколько групп парашютистов.

— Слыхал.

— Вон как, — усмехнулся Фоменко. — Впрочем, в городе говорят об этом.

— Значит, мы вылавливать их поедем? — в свою очередь спросил Саша.

— Ну, правильно! — воскликнул Фоменко. — Задание, прямо скажу, серьезное.

— Очень!

— Не иронизируй, — строго оборвал Андрей Михайлович и добавил: — Давай-ка ближе к делу. Я пришел к тебе, чтобы наметить группу ребят, которым можно доверить наиболее опасные и ответственные поручения. Ты лучше меня знаешь своих друзей. Послушай-ка, я записал несколько человек. Ты, Золотарев, Сторман, Гречинский, Шатило, Щукин. Вот и все. Никого я не пропустил?

— Пропустили Аркадия Юкова.

— Характерец у него… — Фоменко задумчиво пощелкал языком. — Нет, он для этого не подойдет.

— Он обидится! — горячовозразил Саша. — Это же преотличнейший парень!

— Ну, братец! — Фоменко неодобрительно пожал плечами, показывая этим, что Сашина оценка не соответствует истине. — Ты судишь о нем с одной точки зрения, а я с другой. Юкова оставим в покое. Повестку он, кажется, получил и в Белые Горки поедет, но о нашем разговоре знать не должен. С этим покончили. Теперь… собственно, кажется, и все. Мы договорились. — Фоменко дружески улыбнулся.

— Вы назначены командиром?

Фоменко встал.

— Вместе будем работать. И я думаю, что прошлый печальной памяти инцидент не повторится. Бывай здоров! Значит, завтра в десять. О том, что я приходил к тебе, знать кому-либо не обязательно. Вник?

— Фу ты, какая таинственность!

Фоменко, сделавший было шаг к двери, остановился и, пристально взглянув на Никитина, проговорил:

— Не то определение, Саша. Не таинственность, а военная тайна.

Сказано это было тихо, но таким укоризненным тоном, что лицо Саши сразу же залилось краской стыда.

— Ясно, Андрей. Михайлович, — виновато сказал Никитин.

— Проводи меня.

«Остолоп! — мысленно обругал себя Саша, когда Андрей Михайлович скрылся за дверью. — Дело-то ведь действительно серьезное».

Просто так, ради пустячного разговора, Фоменко, конечно, не пришел бы. Понятно, что у него задание. Может быть, он не только свой список, но и самого Сашу проверял. Не встречались они давненько, всякое могло случиться… Одного не понимал Никитин: почему Андрей Михайлович так неодобрительно отозвался о Юкове?

«Дурное мнение — как кличка: пристанет — не скоро отдерешь», — подумал Саша.

…К десяти часам утра двор Ленинской школы заполнился молодежью. Здесь были и совсем молоденькие пареньки, гордые тем, что впервые в жизни держат в руках всамделишную военкоматскую повестку, и юноши с пробивающимися усиками, с первого дня войны думающие о фронте. Пареньки искренне радовались, юноши были настроены скептически, потому что уже в девять часов стало известно: мобилизуют не в армию, а в истребительный батальон. «Игрушки! — говорили они. — Леса прочесывать, мосты охранять… Детское занятие!» Что это игрушки и детское занятие, говорил также Аркадий Юков, но в душе все-таки был рад: винтовку он наконец-то получит! А с боевой винтовочкой жить станет веселее. Тогда уж никакой фашист Аркадия голыми руками не возьмет. Тогда он покажет, на какое дело способен!

Аркадий то и дело заводил разговор об оружии. «Дадут ли?» — прикидываясь наивным, спрашивал он. «Конечно, дадут! — уверенно отвечали ему будущие бойцы истребительного батальона. — Ловить диверсантов без оружия — это все равно, что брать голыми руками раскаленную сковородку». «Совершенно точно!» — отвечал Аркадий. В самом деле, какое может быть сомнение? Диверсант не в кубики играть явился, он, дьявол, вооружен до зубов, и голыми руками его не схватишь. Нет, нет, это не детские игрушки! Это, братцы мои, боевая работа, это почти, гром-труба, фронт!

Ровно в десять часов, после переклички, было объявлено, что «все поименованные в списке» зачислены бойцами в истребительный батальон. Сегодня в пять часов вечера всем явиться на вокзал, имея с собой дневной запас продуктов. И — все. Больше ни слова, никаких разъяснений.

— Будьте покойны, нас отправят поближе к фронту! — разъяснил ребятам Аркадий. Ребята были такого же мнения.

Пылкое настроение Юкова немного поугасло, когда в полночь истребительный батальон выгрузился на разъезде Полустанок и бойцам было объявлено, что они разместятся на территории бывших военно-спортивных лагерей Осоавиахима. От Белых Горок фронт был также далек, как и от Чесменска: дачный поселок лежал не западнее, а южнее города. И все-таки, как ни печально было это обстоятельство, Аркадий надеялся, что все еще образуется.

— Главное, без паники! — сказал он ребятам. — Скорее всего, нас поучат кое-каким хитрым приемчикам. Диверсанта надо брать умеючи, он ведь тоже не дурак, на каких-нибудь курсах в Берлине учился, разные тайные науки проходил.

«Резонно», — могли ответить на это ребята.

Ночь бойцы провели в трех домиках, разместившись как кому вздумается. Аркадий прилег под открытым небом в густой траве и проспал мирным сном до самого подъема. Ни продуктов на день, ни белья он не захватил, так что ему во всех отношениях было легко. Одного не хватало — винтовки, которую можно было бы обнять, как подружку, и беречь пуще глаза…

Утром Андрей Михайлович выстроил бойцов, разбил их на взводы и отделения и приказал получать оружие. Аркадий попал во взвод Всеволода Лапчинского. В списке он числился чуть ли не последним и понуро торчал где-то на левом фланге. «Горю, братцы, самым отчаянным образом горю! — говорило выражение его лица. — Сунули меня в четвертое отделение четвертого взвода. Видно, считают Аркашку последним из последних».

Оставалось лишь одно утешение — оружие, винтовка. Но и эта последняя надежда рухнула: винтовку-то Аркадий получил, но какую — учебную. Никуда не годную, с просверленным патронником! Это был жестокий удар. Все планы рушились к чертовой матери, впереди не было ни одного светлого огонька, на который можно было бы держать курс. Темень, ночь беспросветная, тоска и жалкое, полуинвалидное существование, ибо человек с учебной винтовкой в руках — не боец, не воин, а карикатура на воина, все равно, что рыбак без снасти. Правда, винтовка хоть и учебная, но снабжена штыком, русским трехгранным, как и в былые дни боевой винтовочной молодости, острым. Суворов сказал, что он — штык — молодец, а пуля, она — дура. Только почему-то не утешало Аркадия это знаменитое суворовское изречение. Громко и здорово сказано, да словами-то, братцы, не выстрелишь, стреляет все-таки настоящая винтовка, без учебных, будь они прокляты, отверстий! «Эх, диверсанты! — хотелось с горя закричать Аркадию. — Берите меня голыми руками, я ведь безоружный, меня из рогатки подстрелить можно!» А тут еще, смех и грех, Фоменко — сам-то с пистолетом! — читает лекцию о том, что винтовку нужно беречь, холить, лелеять, что за это, с позволения сказать, оружие каждый несет ответственность!..

В тот день взвод Всеволода Лапчинского прочесал какой-то лесок, спугнув деревенских ребятишек, собиравших землянику. Ни замаскированных парашютов, ни диверсантов обнаружено не было.

— Игрушки! Детская забава! — подытожил Аркадий.

И все-таки здесь, в Белых Горках, с учебной, можно сказать, игрушечной винтовкой в руках жить было легче и веселее, чем в городе, где Аркадий вообще пропал бы с тоски. Если бы еще Фоменко назначил его не в четвертый, а в первый взвод, к Саше Никитину! И Гречинский, и Золотарев, и Щукин — все были в первом взводе, только Юков, бог знает за какие прегрешения, попал в чужой, неприветливый четвертый. Всеволод Лапчинский, командир, и внимания на Юкова не обратил. Стал Аркадий простым, неприметным, рядовым бойцом. С друзьями ему встречаться не удавалось: взвод Саши Никитина был расположен отдельно, в палатках. Он даже не знал, чем его друзья занимались.

А они занимались не совсем обычным делом.

В первый же день жизни в лагерях Андрей Михайлович вызвал Сашу, Семена, Вадима Стормана, Гречинского, Борю Щукина и Колю Шатило и объявил им, что они будут выполнять особые поручения. Смысл их сводился к тому, что друзья должны тщательно прощупать наиболее глухие уголки лесных массивов, которые могут служить укрытием для вражеских диверсантов. Все глухие места должны быть не только осмотрены, но и описаны. Особенно важны в этом отношении, сказал Фоменко, овраги, балки, наиболее глухая и труднопроходимая лесная чаща.

— Срок — неделя, товарищи, — заключил Фоменко, — площадь около пятидесяти квадратных километров.

— Оружие будет? — спросил Гречинский.

— Только штык в чехле.

— Но как же… если диверсант?

— Наша задача не ловить диверсантов, а обследовать места, в которых они могут скрываться и накапливаться.

— Проза.

— Поэтически настроенных я могу перевести в другой взвод. Желающие есть?

Гречинский прикусил язык.

— Да-а, — почесывая затылок, жаловался он через некоторое время друзьям, — Андрей Михайлович разговаривал со мной не как физрук…

— Работа наша — не физкультура, — в тон ему добавил Саша.

— Что правда, то правда, — согласился Лев. — Навыки голкипера в этом деле вряд ли пригодятся.

— Если ворон ловить не будешь, — заметил Сторман.

— Ворон нет, а диверсантов — обязательно. Без диверсанта на своем счету я и в Чесменск не вернусь, это вы зарубите на носу. В противном случае, одним мужчиной станет меньше.

Это полушутливое обязательство дало Сторману повод для самых язвительных шуток, потому что уже на третий день хождений по лесу стало ясно: диверсантами здесь и не пахнет.

— Товарищи, — с самым невинным лицом заводил насмешливую речь Сторман, грустно поглядывая на Гречинского, — что мы перед собой видим? Половину мужчины, причем я с горечью утверждаю, что оставшаяся полноценная часть все уменьшается. Великолепный мужской экземпляр тает на глазах! И не исключена возможность, что скоро за этой полуженщиной станем ухаживать…

Беззлобно подтрунивали над Гречинским и остальные.

Так — в беспрерывных походах, утомительных и однообразных, перемежающихся ночным отдыхом и короткими привалами днем, прошла вся неделя. К концу седьмого дня задание, намеченное Фоменко, было выполнено. Саша подсчитал, что его группа исследовала и описала сорок восемь оврагов, триста пятьдесят шесть ложбин, низин и крупных ям, восемнадцать непролазных чащ, четыре болота, среди которых попадались островки твердой земли. Сторман шутил, что в этих потаенных местах могли бы укрыться все диверсанты немецко-фашистской армии.

Взвод Всеволода Лапчинского всю неделю прочесывал один и тот же лес, примыкающий к Белым Горкам. Три раза в день бойцы растягивались в цепочку и, углубляясь в чащу, обшаривали чуть ли не каждый куст. К концу недели это занятие Аркадию Юкову так осточертело, что он стал подумывать: а не сбежать ли от надоевших хождений в город?

На седьмой день утром Аркадия неожиданно вызвал Фоменко и приказал отправляться в Чесменск.

— Зачем? — удивился Юков.

— Точно не знаю. Кажется, в суд, что ли, вызывают.

— В суд? Вот тебе раз! — приуныл Аркадий.

— Дома узнаете. Поезжайте немедленно.

Не было печали, так черти накачали! Но зачем — в суд? Почему в суд? Что ему делать в суде?..

Аркадий сдал винтовку и поплелся на полустанок.

В тот же день по поручению Андрея Михайловича в город выехал с секретным пакетом Саша Никитин. Пакет он должен был вручить Сергею Ивановичу Нечаеву. Вместе с Сашей уезжал из Белых Горок и Борис Щукин: он получил известие, что отца его мобилизуют в армию.

Аркадий Юков опоздал на утренний десятичасовой поезд. Он особенно не торопился. Зачем?.. Странное известие ошеломило его, хотя он и не чувствовал за собой никакой вины.

«Наверное, по делу отца», — решил он.

Беспокойно и тоскливо сжималось его сердце от предчувствия какой-то надвигающейся беды…

СТАРЫЕ ЗНАКОМЫЕ

Бродя по полустанку, Аркадий пришел к выводу: если в Чесменске у него наметятся неприятности, он немедленно — рюкзак за спину и — до свиданья, города и села! — на фронт, на фронт! Будьте спокойны, товарищ судья, если вы думаете привлечь Аркашку за какой-то проступок годичной давности, он ждать вашего приговора не будет, у него найдутся дела поважнее, ему, черт возьми, надоели эти учебные продырявленные винтовки с суворовскими штыками! Будьте спокойны, дорогие граждане, Аркашка найдет себе работку поинтереснее, фронт большой, и храбрые люди там нужны позарез!

От этих мыслей Аркадий повеселел и принялся насвистывать легкомысленный мотивчик — что-то такое уличное, но вполне бодрое и приличное. Трудолюбиво высвистывая и беспечно сплевывая, с видом — сам сатана ему брат, Аркадий подошел к сидящему на перроне гражданину и заинтересовался его шляпой. Шляпа была явно знакомая. Она, старушка дряхлой древности, приобрела форму берета, посредине которого что-то вздувалось пузырем, поля ее обвисли, стыдливо прикрывая длинные, с густой сединой волосы.

Да, сомнений быть не могло, эту знаменитую шляпу всегда носил Фима Кисиль, старый знакомый Аркадия, только вот пиджачок на гражданине был неизвестного происхождения: в полоску рубчиком, почти без пятен и вполне неизжеванный. Таких пиджаков Фима в своем гардеробе, помнится, не имел. Все остальное — и спина, п волосы, не говоря уже о шляпе, были Фимины.

Человек сидел неподвижно, созерцая лес. Постояв у него за спиной, Аркадий перегнулся через шляпу и, увидев нос, тоже Фимин, сказал:

— Алле, привет, Фима, какими судьбами?

Кисиль вздрогнул и вскочил, словно каменные плиты перрона стали вдруг горячими.

— А-а! — с облегчением выдохнул он, приподнимая шляпу. — Честь имею.

— Я тоже, — миролюбиво ответил Аркадий.

— Прекрасная погода… — сказал Фима.

— Жарковато… черт! — сказал Аркадий.

— Удивительный воздух, — сказал Фима.

— Сосновыми шишками пахнет… не люблю, — сказал Аркадий.

— Гуляешь, юноша? — спросил Фима.

— А ты что здесь околачиваешься? — спросил Аркадий.

Кисиль тяжело вздохнул, удрученно покачал головой и, дурашливо сморщив лицо, ответил:

— Бомбили.

— Чесменск?! — воскликнул Аркадий.

— Да, ужасно шумно взрываются бомбы. Это я не люблю. Это молодым интересно. А я человек в летах.

— Что, что там взорвали? — схватив Кисиля за плечи, закричал Аркадий.

— Завод, — небрежно пожал плечами Фима. — Я эвакуировался.

— Завод-то какой? Авиационный?

— Политикой не интересуюсь, — сказал Фима. — Как приеду сегодня — посмотрю.

— Возвращаешься, значит? Эх ты, беженец!

— А ты гуляешь, юноша? — задал прежний вопрос Фима.

— Так… работка здесь была. Леса прочесывали. Один лес по три раза в день. Смех и грех! — Аркадий сплюнул. Конечно, он понимал, что исповедоваться перед Фимой — по меньшей мере смешно, при других обстоятельствах он до этого не снизошел бы, но сейчас делать было нечего, более подходящего собеседника под руку не подвернулось — можно и Фиме пожаловаться. — Если бы вот не вызвали в город… по семейным обстоятельствам, — подчеркнул Аркадий, — с тоски бы подох.

— В лесу хорошо, — встрепенулся Фима, мечтательно улыбаясь. — Березы, сосны, прочие деревья. Птички. Травы. Запахи. Листья. Я люблю природу. Я поэтически накроенная индивидуальность.

— Понятно, понятно.

— Ты не веришь, юноша? Я в душе поэт. В моей грудной клетке гремят симфонии. Там — целый мир, и я, как астроном к звездному небу, приглядываюсь к своему миру.

«Повело», — подумал Аркадий.

— В свободные часы я сочиняю поэмы, юноша, — продолжал Фима, — но они не переводятся на человеческий язык, и только поэтому я не смогу процитировать тебе ни одной строчки. А они гениальны. Они созвучны нашей грандиозной эпохе. В них ты уловил бы лязг металла, дымы пожаров и тоску по прекрасной жизни, которую человечество видит во сне.

— Давай, давай, Фима, я послушаю, это интересно, — поощрительно заметил Аркадий.

— Слушаю музыку в груди, — пробормотал Фима.

— Да, видно, что ты был умным человеком, а вот… свихнулся, — простодушно сказал Аркадий.

— Свихнулся? Что такое свихнулся? Вы шутите, юноша? — обиделся Кисиль. — Я в своем уме. Вам не понять моей индивидуальности.

— Куда уж нам, — с легкой усмешкой, но в то же время примирительно отозвался Аркадий. Ссориться с Фимой не входило в его расчеты. Он надеялся в разговорах с Кисилем скоротать путь до Чесменска.

Но Фима не на шутку рассердился. Он встал, приподнял свою знаменитую шляпу и сказал с чувством оскорбленного достоинства:

— Да, куда уж вам! До свиданья, юноша, я занят личными мыслями.

— Фима, да не обижайся ты!..

Кисиль не ответил. Он твердым шагом направился в сторону Белых Горок. И больше Аркадий Фиму Кисиля, Фиму-сумасшедшего не видел.

Через полчаса подошел поезд. Аркадий сел в первый вагон. Кисиль выбежал из леса и вскочил в хвостовой.

На последней остановке перед Чесменском Кисиль вышел и, подождав, пока поезд не скроется из глаз, углубился по тропе в свежую, омытую недавним дождем березовую рощицу. За рощей начинались колхозные выпасы. По мягкой, роскошно-зеленой после дождя траве бродили коровы и телята. На опушке леса, под густой березой, сверкающей от просыхающих капель дождя, сидел пастух.

Кисиль подошел к пастуху и сел рядом.

— Добрый день, Виктор Сигизмундович! — почтительно поздоровался он.

— Слава богу, что зашли, — ответил Рачковский, почтальон из города Здвойска, а теперь колхозный пастух. — В городе вам показываться нельзя, за вашим домом, кажется, установлена слежка.

— Ч-черт возьми! — раздраженно выругался Кисиль. — Все планы рушатся!..

— Придется снова менять шкуру, Шварц. Планы остаются планами. Я подыскал вам местечко в деревне. Фима Кисиль умер. Можно снять шляпу и постоять с непокрытой головой над его символической могилой.

— Что ж, Фима жил восемь лет, Виктор Сигизмундович, и жил, честно говоря, неплохо, — грустно усмехаясь, сказал Кисиль-Шварц.

— Свою роль вы сыграло превосходно, — деловито проговорил бывший почтальон. — Теперь же вам придется забыть Фиму. Вы даже не знаете, что существовал такой в Чесменске. Более подробно об этом мы поговорим вечером. У меня все. Как дела в Белых Горках?

— Я почти наверняка установил, Виктор Сигизмундович, что мальчишки, прочесывающие лес, служат скорее фиговым листком, чем выполняют какую-то роль по вылавливанию диверсантов. — Шварц помолчал, опустив глаза. — Но что скрывается за этим фиговым листком — я, по правде сказать, узнать не смог.

— Вы уверены, что у красных имеется тайная цель?

— Абсолютно. Какой смысл прочесывать реденькие леса, расположенные вблизи дачного поселка? Занятие для отвода глаз. Это фактически подтвердил мне и один из бойцов истребительного батальона, Юков. О нем я как-то рассказывал вам. Думается, что в будущем мы на него сможем положиться.

— Я сообщу ваши наблюдения шефу. Это очень интересно. Кстати, этот Юков не знает, что вы сошли не в Чесменске?

— Нет. Да если бы и знал, беда небольшая. Это безопасный человек. Может, мы привлечем его к нашей деятельности?

— Подождите. Необходимо проверить, действительно ли за вами следят.

ТРУДНЫЕ ДНИ

Как запруженная река находит в своем неуклонном движении к морю новое русло, так и жизнь отдельных людей, семей, целого народа, круто измененная войной и, казалось бы, вконец расстроившаяся, входит в новые, до времени прочные берега…

Прошел месяц с тех пор, как тяжелые танки, раскрашенные для маскировки под цвет болотных жаб, взрыли полевые дороги на Западном Буге и у Белостока. Война шагнула на сотни километров в глубь советской земли. Гигантскими кострами горели старинные украинские и белорусские города. Но каждый из них достался немцам ценой огромных жертв.

Линия фронта с неумолимой быстротой приближалась к Чесменску. В первой половине июля, когда друзья из Ленинской школы уехали в составе истребительного батальона в Белые Горки, город ранним утром подвергся бомбежке с воздуха. Шесть фашистских бомбардировщиков, кружась над авиационным заводом, сбросили три десятка бомб, из которых пять штук разорвались в цехах. Остальные бомбы разрушили заводской Дворец культуры, несколько жилых зданий и повредили Красивый мост. Бомбежка повторилась на следующий день, но на этот раз бомбардировщики были встречены тройкой наших ястребков. Маленькие, юркие истребители смело бросились в атаку, и фашистским летчикам пришлось сбросить свой груз над лесом и лугами. В воздушном бою все три советских ястребка погибли: немецкие длинноклювые истребители, неожиданно появившиеся над городом, оказались сильнее и быстроходнее. И все-таки ястребки сбили один «мессершмитт». Он упал в Чесму, и долго не расплывались длинный хвост черной гари — в воздухе и масляные пятна — на реке.

В тот день, когда Саша Никитин, Щукин и Аркадий Юков приехали в Чесменск, налет повторился ранним утром. В южной части города еще поднимались три столба серого и черного дыма, пахло жженой резиной, в воздухе дрожали невесомые частицы пепла.

На вокзале Саша и Борис расстались. Щукин, не дожидаясь трамвая, движение которого было нарушено бомбежкой, побежал домой. Никитин направился в горком партии. Секретный пакет лежал у него в полевой сумке. Придерживая сумку левой рукой. Саша вбежал в вестибюль здания и попросил дежурного, чтобы тот доложил о нем Нечаеву.

— Сергей Иванович занят до вечера, — устало ответил дежурный.

— Я привез пакет из Белых Горок, — сказал Саша.

— Ваша фамилия Никитин? Предъявите паспорт. — Дежурный раскрыл Сашин паспорт и сказал: — Сергей Иванович вас ждет.

В просторной комнате секретаря горкома, которая раньше была увешана различными схемами и графиками выпуска продукции, теперь висела лишь большая карта европейской части Советского Союза. Сергей Иванович Нечаев сидел спиной к карте. Напротив него читал какие-то бумаги остроносый худощавый человек в военной форме, но без знаков различия на малиновых петлицах. Как только Саша вошел, он быстро глянул на него проницательными серыми глазами.

Сергей Иванович поднялся и протянул Саше руку.

— Здравствуй, здравствуй! — приветливо проговорил он. — Привез документы?

— Вот они, Сергей Иванович.

— Садись-ка.

Саша сел рядом с худощавым.

Сергей Иванович разорвал пакет, заглянул в чертежи и пояснительные записки и спрятал бумаги в стол.

— На карту смотришь? — поднял он глаза на Сашу.

Саша действительно смотрел на карту. Он приподнялся и тревожно спросил:

— Перешли Днепр?..

— Перешли! — резким голосом ответил Нечаев. — Перешли, Саша. — Он встал, повернулся к карте и некоторое время разглядывал ее. — Бои идут, как видишь, в районе Смоленска, — тихо проговорил он и сел, как садится грузный, очень уставший человек.

— Да, Днепр перейден, — подал голос худощавый. — Но возвратятся ли они назад, те, которые перешли, вот в чем вопрос. — Он усмехнулся холодно и жестко и добавил: — Вероятно, не возвратятся.

Саша смотрел на Сергея Ивановича: уж очень изменился Нечаев за эти две-три недели! Он постарел, похудел, скулы у него заострились, на лбу и на щеках появились новые морщинки. Но особенно поразили Сашу ярко поблескивающие, седые, совершенно седые виски и свежие серебристые нити, пробившиеся в усах. Седина и раньше проступала на висках и в усах, но теперь она колола глаза своей неожиданной густотой и снежным, морозным отблеском.

— Гитлер шлет лучших, самых здоровых парней Германии на разбой, но в то же время он шлет их на верную гибель, — продолжал худощавый.

— Ну, что уставился? — с дружеской грубоватостью обратился Нечаев к Саше. — Побелел Сергей Нечаев? Годы, годы, Саша, не первая молодость, никто не застрахован от седины, и она не спрашивает разрешения, когда начать свою художественную работу. Белый цвет — благородный цвет.

— Да, — сказал Саша, — постарели вы… как-то быстро, Сергей Иванович.

— Ну, не так уж быстро, — выступил в защиту Нечаева худощавый. — Сергей Иванович не одну жизнь прожил: гражданская война, коллективизация, а теперь вот еще одна война.

— Да и вы, Павел Андреевич, прошли те же этапы, — напомнил ему Нечаев.

— Я помоложе вас, — скромно заметил худощавый. — В гражданскую был мальчишкой, под копыта лошадей кидался, все хотел с белыми сразиться.

— Черт, давно это было! — с восхищением сказал Нечаев.

— В начале жизни.

— Может статься, что вы, Павел Андреевич, именно под моего коня кидались, — засмеялся Сергей Иванович. — Помню, от пацанов мы отбивались, как от конницы Шкуро[64], они нас стаями осаждали. А теперь, я думаю, эти пацанята бывшие — кто генерал, кто, может, в наркомы вырос.

— Вполне возможно. Во всяком случае, до секретарей горкомов многие доросли.

— Чин не очень большой…

Сергей Иванович засмеялся. Сдержанно смеялся и худощавый, которого Нечаев звал Павлом Андреевичем. У Саши на душе отлегло.

Но Сергей Иванович подавил смех и, пряча еще живую улыбку в усах, сказал:

— Легкие дни сменились трудными. Думать о будущем — наша первейшая обязанность.

— О каком будущем? — спросил Саша.

— Я не заглядываю сейчас в коммунизм, Александр, хотя это и не возбраняется. Возьмем более скромный отрезок времени — год. Время войны.

— Не много ли?.. — удивленно возразил Саша и нахмурился. «Год! — промелькнуло у него. — Лето, осень, зима, весна…»

— Будем считать так, — подтвердил мнение Нечаева Павел Андреевич.

— В первую очередь нас интересуют ближайшие месяцы. Возможно, они будут наиболее трудными. Немцы наступают. Красная Армия пока что отступает с боями.

— Но это же временно! — воскликнул Саша. — Завтра, может быть, она перейдет в наступление.

— Непременно перейдет, ты абсолютно прав. Но пока что, Александр, на нашем участке фронта случились осложнения. Немцы рванулись вперед и снова продвинулись в глубь нашей территории.

— Можно прямо сказать: немецким танкам открыт путь на Чесменск, — добавил Павел Андреевич.

— Это правда?

— Правда, Саша, — отвечал Нечаев. — Конечно, это не значит, что они непременно ворвутся в наш город. Мы надеемся, мы почти уверены, что этого не случится. Но партия требует от нас все предвидеть и предусмотреть. Тебе ясно, надеюсь?

— Ясно, Сергей Иванович.

— Для обороны нашего города потребуются очень преданные люди. Оборонять Чесменск мы будем и на фронте и в тылу врага. Ты знаешь указания на этот счет. Так вот, для этого потребуется молодежь, стойкая, закаленная, преданная нашему делу не на словах, а по-настоящему.

— Способная пойти на смерть, если потребуется, — добавил Павел Андреевич.

— Все понятно. Дело касается меня? — спросил Саша. Он встал.

— Садись, садись. Не горячись. У нас спокойный, деловой разговор. Представь себе, что мы разговариваем о… ну, хотя бы о школьной успеваемости.

Саша опустился в кресло.

— Предположим, от тебя зависит, кого послать на боевое дело. Ты командуешь своими товарищами. Кого пошлешь?

«Об этом же спрашивал меня Фоменко, — подумал Саша. — Дело касалось истребительного батальона. Теперь другое…»

— Как ты думаешь, кто из них не дрогнул бы в самом тяжелом положении? — продолжал Сергей Иванович.

— Большинство моих товарищей готовы на это, — ответил Саша.

— Общие слова, Саша. Вот начнем, скажем, с Павловского. О нем мы мало знаем. Отец у него видный и хороший работник. А он сам? Какого ты мнения?

— Видите ли, Сергей Иванович… — начал Саша и замолчал, задумался. — Нет! — решительно сказал он через минуту. — Костик, по-моему, для такого дела не подойдет. Я не могу ручаться за него.

— На чем основано твое мнение?

— Он себялюбец, стоит вне коллектива, ненадежен как товарищ…

— Он ведь комсомолец, сын коммуниста, — напомнил Саше Сергей Иванович.

— Все-таки я не ручаюсь за него. Я не послал бы его на ответственное задание.

— Хорошо, Саша. Продолжай.

— Называть фамилии? Пожалуйста, Борис Щукин.

— За него ты ручаешься?

— Вполне.

— Причины?

— Честный парень, Сергей Иванович. Я с ним давно дружен. На него можно положиться во всем. Только он немножко заикается и очень стеснителен.

— Стеснительность храбрости не мешает, — заметил Павел Андреевич.

— Что ж, примем к сведению. — Нечаев сделал пометку в своем блокноте. — Он — сын мастера паровозоремонтного завода Сергея Васильевича Щукина. Хорошая семья!

— Я могу назвать вам сразу десяток фамилий.

— Сразу не стоит. По одной.

— Аркадий Юков. Свой человек!

— Это как понять — свой? — спросил Павел Андреевич.

— Юков — страшно надежный парень. Лучше всех, честное слово.

— Ты опять горячишься. Спокойнее, Александр.

— Юков не подходит, — сказал Павел Андреевич.

— Почему?

— Не подходит, — не изменяя голоса, проговорил Павел Андреевич.

Вот так же и Фоменко, не думая, на скорую руку, отклонил Юкова. Да какое они имеют право!..

— Извините, товарищ, — напористо начал Саша, обращаясь к Павлу Андреевичу, — утверждение ваше голословное! Вы просто-напросто не знаете Аркадия.

— Саша, Саша, не горячись! — опять предупредил Никитина Сергей Иванович и легонько стукнул ладонью по столу. — Павел Андреевич знает больше, чем мы с тобой, у него работа такая. Не обижай его.

«Сомневаюсь!» — подумал Саша, а вслух сказал:

— С Юковым я учился много лет. Он — патриот!

— Продолжайте и не забывайте девушек, — переглянувшись с Нечаевым, проговорил Павел Андреевич.

Спокойный и неторопливый голос худощавого обезоружил Сашу. Павел Андреевич не зря наговаривал на Аркадия. У него были, конечно, свои соображения. Но какие, какие?..

Разговор о школьных товарищах Никитина длился еще полчаса, и все это время Саша думал об Аркадии. Судьба Юкова складывалась явно неудачно. Если все так решительно настроены против него, значит на фронт его не пустят. Может, здесь сыграл роль отец Аркадия, отбывающий срок заключения? Возможно, и характер Аркадия, его хулиганские поступки произвели нежелательное впечатление…

— Вот все! — перечислив почти весь свой класс и не забыв многих ребят и девушек из школы имени Макаренко, заключил Саша.

— Ну, спасибо! — Сергей Иванович протянул Саше руку. — У меня есть сведения, что истребительный батальон решено послать на строительство оборонительных укреплений в районе города Валдайска. Ты можешь не возвращаться в Белые Горки. Наш сегодняшний разговор — предварительный. Думаю, что немцы не прорвутся к нам. Ну, а если… тогда встретимся еще раз.

— Найдем время, — улыбнулся Павел Андреевич.

— От отца писем нет? — спросил Сергей Иванович.

— Не было…

— Бои трудные, писать некогда. Всего, Саша!

Никитин попрощался и вышел.

Сергей Иванович напомнил ему об отце. У Саши защемило сердце. Жив ли?..

Саша медленно спускался по лестнице. Он видел сейчас отца. Он видел его как наяву, как живого. Он даже ощущал стойкий свежий запах ремней его амуниции…

В каком месте, под каким городом сражается его танковая часть?

ТРИНАДЦАТАЯ КОМНАТА

Целиком поглощенный невеселыми думами об отце, Саша вышел на крыльцо горкома, и здесь, в самых дверях, его чуть не сшиб с ног Аркадий Юков. Аркадий налетел так неожиданно, что Саша отшатнулся и пробормотал:

— Осторожнее… что ты… в чем дело?

— Саша! Ты не знаешь, что случилось, Сашка?!

Лицо Юкова светилось восторгом, старая кепка была лихо сдвинута на затылок.

— Ты куда это летишь? — опомнился Саша. — И что в самом деле случилось?

— Уф! Сердце прыгает… как волчок! — воскликнул Аркадий. — Ты знаешь… история! Вызывают меня в Чесменск, в суд, как сказал Фоменко. Вот, думаю, история, черт бы ее побрал! Прибегаю домой, а мать говорит: приходил незнакомый парень, приказал, чтобы срочно шел… это я чтобы срочно шел… в горком партии, в комнату тринадцать. Ну, я прямо — р-раз… И сюда… Зачем меня вызывают, ты не знаешь?

«Что за чудеса?» — подумал Саша.

— Ты что молчишь? — Аркадий подозрительно глянул на Сашу. — Говори прямо!

— Не знаю зачем. Может, спросить о чем-нибудь хотят… Не знаю даже, что и предполагать…

— Ладно, сейчас скажут. Я побежал. Где эта тринадцатая комната?

— Не имею представления.

— Всего, Саша, я спешу!

Махнув Никитину рукой, Юков вбежал в вестибюль и растерянно оглянулся по сторонам.

— Вам кого? — спросил его дежурный.

— Мне? Да сам не знаю… Вот вызвали… в эту самую… в тринадцатую комнату.

— В тринадцатую? — переспросил дежурный. — Минуточку. — Он хотел поднять телефонную трубку, но замешкался, глядя куда-то мимо Аркадия.

Юков обернулся и увидел, что по широкой, покрытой ковровой дорожкой лестнице в вестибюль спускается худощавый человек в военной форме без знаков различия в петлицах.

Этот человек подошел ближе, и взгляд его настороженных глаз остановился на лице Аркадия.

— Юков? — спросил он.

Сорвав с головы кепку, Аркадий утвердительно кивнул.

— Пойдемте, — спокойно сказал худощавый и, не оглядываясь, зашагал вверх по лестнице.

Держа свою кепчонку за козырек, Аркадий поднялся на второй этаж. Здесь стояла тишина, лишь изредка мягко хлопали обитые войлоком и дерматином двери.

«Человек, видать, серьезный, шутки шутить не любит, — размышлял Аркадий. — Не какой-нибудь рядовой милиционер…»

Юков крепко сжал губы, нахмурился, кепчонку незаметно сунул в карман, застегнул пуговицу на рубашке: расхлябанность и всякие там легкомысленные улыбки тут не к месту. Строгость…

А худощавый, подведя Юкова к одной из дверей, постучал пальнем по табличке с цифрой 13 и сказал, по-домашнему улыбаясь:

— Кабинет, надо признаться, попался мне неудачный. Зловещая цифра, не люблю я ее. Как вы думаете, Юков?

— По-моему… предрассудки, — пробормотал Аркадий, пораженный легкомысленной улыбкой и еще тем, что худощавый говорит с ним о каких-то пустяках.

— Нет, все-таки я думаю сменить комнату, — продолжал худощавый. — Народные поверья, они, Юков, влияют на психологию людей.

Он открыл дверь, и Аркадий, вновь озадаченный словами худощавого, вошел в небольшую светлую комнату. Письменный стол, на котором не было никаких бумаг, сейф, несколько стульев и диван с аккуратно свернутым солдатским одеялом составляли всю обстановку комнаты. На белой стене, сбоку, висела политическая карта Советского Союза. Ничего, ничегошеньки страшного. Разве что сейф заключал в себе нечто такое, которое можно отнести к разряду таинственного…

Хозяин кабинета коротким жестом предложил Аркадию сесть и, наблюдая за каждым движением Юкова, протянул коробку папирос «Казбек». Юков отказался.

— Бросил, — скупо объяснил он.

Худощавый понимающе кивнул головой и достал из сейфа толстую папку.

— Вы догадываетесь, Юков, зачем вас вызвали? — спросил он, открывая папку. Теперь он не улыбался, ни одной веселой искорки не промелькнуло в его глазах.

— На фронт? — почти шепотом выговорил Юков, так и подавшись вперед.

— Вы хотели бы?

— Хоть сейчас!

— А если не на фронт, а труднее?

— Я согласен и труднее! Только чтоб врага бить!

Аркадий хотел потрясти сжатыми кулаками, но понял, что подобные жесты вряд ли уместны.

Собеседник его несколько минут задумчиво перелистывал бумаги в папке. Аркадий с удивлением увидел свою фотографическую карточку, письменную работу по литературе, которую он писал в школе три месяца назад, знакомую вырезку из газеты под заголовком «Смелый поступок»…

Худощавый задумчиво произнес:

— Бить врагов в одном ряду, плечом к плечу с друзьями, конечно, трудное дело. Еще труднее жить среди врагов…

— Как то есть жить? — Аркадий даже отшатнулся — Я не понимаю…

— Очень просто — жить. Вот вы, например, могли бы жить среди немцев?

— Я? В каком смысле?

— Ну, в самом прямом, — мягко улыбнулся собеседник. — Жить с ними вместе, возможно, носить их форму, делать вид, что с ними заодно.

— О-о-о! — протестующе взвыл Аркадий. — Это не по мне! Я уже как-то прикидывал… с одним другом своим… это самое. Еще до войны.

— Что, испугались?

— Я? Испугался? — Юков вспыхнул. Он понял, что путного разговора с худощавым у него все равно не получится. — Ничего я не боюсь. Я в любой час жизнь за Родину отдам, только вы предлагаете неприемлемое какое-то… У меня душа просит — не жить с ними, а бить их! Сердце не примет жить с такими!

— Сердце! — воскликнул худощавый. Лицо его исказилось. — Сердце! — повторил он и, бросив на стол карандаш, вскочил. — В схватке с заклятыми врагами сердце и прочие лирические отступления в расчет не берутся! На карту поставлена судьба Родины! До Днепра, до Смоленска немцев пропустили! Полстраны под фашистским сапогом!..

Он словно споткнулся и замолчал. Потом спросил:

— Значит, вы отказываетесь?..

— Как это отказываюсь? — ответил Аркадий, чувствуя, что его поняли не так. — Нельзя так быстро… Вы не объяснили как следует… Я не подумал еще… Вы подождите выводы делать. Лучше толком объясните мне, в какое пекло и как лезть.

Лицо худощавого посветлело. Он встал, положил руку на плечо Аркадия.

— Я тебя понимаю, друг мой Аркадий, прекрасно понимаю, сам в твоем положении удивился бы, потому что уж больно неожиданную работу я тебе предложил. Ты потерпи немножко, я вот тут… — Он вышел из-за стола и принялся расхаживать по комнате, разводя и сводя перед грудью руки. — Физические упражнения помогают при нервном возбуждении и переутомлении, — пояснил он.

«Тяжелая должность, видать, у человека!» — мысленно посочувствовал Аркадий.

— Ну вот, все в порядке. — Худощавый снова поудобнее примостился за столом.

— Так о чем же мы говорили, а?

— Ясно о чем, — буркнул Аркадий. — Вы, давайте, не разводите со мной дипломатию. Все равно возьмусь, вы прекрасно это знаете, — Аркадий поглядел в окно, в свободную, поднебесную птичью даль и вздохнул: — Эх, Сашка, Сашка, ты словно в воду глядел!

— Какой Сашка? О чем вы? — насторожился худощавый.

— Так, дружок мой. Мечтал о такой работенке. Никитин, вы его должны знать. Ну — пишите: Аркадий Юков согласен. И давайте, что там и как.

— Твердо решили? Учтите, вы имеете полное право отказаться. И никто вам дурного слова не скажет. Дело в том, что работа… работа все-таки, а не работенка, которую вам предлагают, сопряжена с постоянным риском для жизни, — строго сказал худощавый.

— Какое же военное дело не сопряжено с риском для жизни! — сказал Аркадий. — Все понятно. Если это нужно, я готов. Не в бирюльки играем. Объясняйте, если доверяете. И прошу еще раз: все начистоту.

— Ну что ж, вы правы, — деловито проговорил худощавый. — Фамилии своей я вам не говорю. Работать со мной вам не придется. Тот, с кем придется дело иметь, станет известен только в том случае, если Чесменск окажется под угрозой оккупации.

…Поздним вечером собеседник Аркадия встал и настежь распахнул окно: разговор был окончен.

— Итак, до новой встречи, — сказал худощавый. — Помни, все, что ты здесь слышал, — большая тайна, государственная, народная тайна. А теперь пойдем со мной.

Они вместе прошли по коридору в самый конец здания. Худощавый открыл тяжелую дверь, и Аркадий еще из коридора увидел секретаря горкома Нечаева, поднявшего от бумаг голову. После прошлогоднего комсомольского собрания они ни разу не встречались и не разговаривали.

— Здравствуй, Аркаша! — поднялся он навстречу Юкову и дружески потряс Аркадию руку. — Как жизнь?

— Плохо, Сергей Иванович, — сказал Аркадий.

— Что так?

— Да ведь… — Аркадий кивнул в сторону карты.

— Что верно, то верно, не совсем удовлетворительно, но я не об этом спрашиваю. Как домашняя жизнь?

— А-а, это хорошо! Мамка болела, теперь выздоровела. Спасибо вам за прошлогоднюю помощь, Сергей Иванович!

— Ну, о чем разговор… Как отец? Что слышно?

— Да ну его к черту! Не хочется и говорить.

— Отец все-таки…

— Понятно, — насупился Аркадий.

— Мамаша-то проживет без тебя?..

— Она у меня простая, Сергей Иванович. Ей бифштексов не нужно. Хлеб да картошка.

Нечаев обнял Аркадия, секунду постоял так.

— Ну, давай-ка мы с тобой напрямик, без обиняков. Тебе доверяется очень опасное, очень трудное и очень важное дело. Твои друзья и товарищи с презрением отвернутся от тебя, будут считать тебя изменником и предателем. Ты будешь один среди врагов. Тебе на каждом шагу будет грозить смерть. И только одно всегда будет воодушевлять тебя и помогать — сознание того, что ты беззаветно служишь Родине. В твоем лице подпольные советские органы, а они непременно будут, если Чесменск окажется захваченным немцами, хотят видеть надежного человека в немецкой полиции, а возможно, и в гестапо — это зависит от твоей находчивости. Как вести себя, ты знаешь?

— Помаленьку, исподволь привыкну.

— Знай, что любовь народная — для человека великая награда. Народ вечно будет помнить своих сынов, боровшихся за его счастливое будущее. Запомни это, Аркадий.

— Я запомню, товарищ секретарь.

— И вот еще что… отец у тебя, как ты сам признаешь, неважный. Позволь, Аркаша, мне считать тебя своим сыном, а?

— Сергей Иванович! — растроганно воскликнул Аркадий. Ему стало жарко от волнения.

Нечаев шагнул к Аркадию, поцеловал его и снова прижал к себе.

— Я еще увижу тебя. Иди.

— Счастливо вам, Сергей Иванович.

— И тебе счастливо, Аркаша!

— Хороший парень! — сказал худощавый, когда Аркадий вышел в коридор.

Секретарь горкома ответил не сразу. А когда он заговорил, худощавый, который уже давненько знал Нечаева, понял, как тяжело у него на душе.

— Страшнее всего, Павел Андреевич, что именно самых хороших мы посылаем почти на верную смерть! — Сергей Иванович отвернулся к карте и добавил, чуть ли не выдавливая каждое слово: — Какие же сердца нам нужны!..

ПЕРВАЯ ПЕСНЬ ОБ АРКАДИИ ЮКОВЕ

Ты все сидишь, Аркадий?..

Ты одиноко сидишь в сквере, спрятавшись на потаенной скамейке от любопытного людского взгляда.

Ты сидишь с опущенной головой, и глаза твои упрямо смотрят в одну точку.

Ты думаешь, Аркадий?

Думы, думы! Они плывут нестройными рядами, как облака на небе, как густые, темные облака, наглухо заслоняющие солнце.

Никто не скажет, что ты раскаиваешься, Аркадий. Эй, люди! Вы, вы, разных годов рождения, — кто из вас может заявить, что Аркадий Юков раскаивается? Я вижу: у вас чистые, правдивые глаза, вы и в мыслях не держите таких кощунственных слов. Нет, всем ясно: ты не раскаиваешься, Аркадий. Ты принял решение и сделаешь все так, как тебе приказано. Просто тебе скверно сейчас. Тебе горько. Ты не ожидал этого. И оттого, что тебе очень, очень горько, ты и спрятался в сквере, на скамейке, где перочинным ножом вырезано «Петя+Катя», спрятался и ничего не замечаешь вокруг.

А над тобой, в белых парадных облаках, плывет неунывающее улыбчивое солнце, и каждый листок сирени, растущей вокруг тебя, отвечает ему своей улыбкой. Оно плывет, это же солнце, и над полями сражений и — так уж заведено в природе — одинаково всем — и врагам, и друзьям — светит с неприступной высоты. Оно всех без разбору оделяет своим теплом, но тот, кто желает победить, должен впитать в себябольше тепла, больше света.

А ниже солнца и облаков несутся ветры. Они бывают шальными, неистовыми. Но бывают и добрыми, освежающими. Ветры тоже без всякого разбора и валят с ног человека и овевают его прохладой. Но человек, сильнее жаждущий победы, примет ураганы на свою грудь, разорвет их и придет к конечной цели быстрее.

А под ногами Аркадия лежит земной шар, который издавна привык к тому, что его немилосердно топчут миллионы разных ног. Земной шар покрывают сотни тысяч, а может, и миллионы лужаек — зеленых, белых и алых. И на каждой из них могут найти приют и добрый человек и злой, зверь и птица. Цветы пахнут для всех. Разве не все равно ромашке, распустившейся на берегу Днепра, кто сорвал ее — чужой или свой? Разве не все равно березовой ветке, выросшей под Смоленском, над чьей головой — врага или друга — висит она в утренний, пахнущий соками земли час? Все равно, все равно, Аркадий! Но ты должен запомнить: кто сильнее любит свою Родину, кто тверже сердцем, кто идет воевать за правду всего человечества, тот, вдыхая запахи ромашек и березовых листьев, впитывает в себя окрыляющую силу и побеждает.

А возле сквера, в глубине которого сидит Аркадий, идут русские солдаты. Они идут обычным своим, в меру усталым — много прошли, и в меру твердым — еще больше предстоит пройти — усталым и ровным шагом. Они глядят только вперед, потому что у них нет выбора. Только вперед, только вперед! Раздумья расслабляют походку — прочь раздумья! Грусть размягчает сердце — прочь грусть, когда Родина, священная страна берез и ромашек, в опасности! Солдаты идут в бой, и выбирать им не из чего. Сыновний, отцовский долг, долг перед Родиной обязывает их: победить!

Так вставай же, Аркадий!

Солдаты идут в бой, и ты видишь теперь их штыки. Ты видишь, как в просветах кустов сверкают эти штыки, еще не обагренные кровью, эти прекрасные трехгранные штыки, несущие с собой частицу русского солнца. Скоро, может быть, они перестанут сверкать, покроются пылью и смертельной ржой, сгинут в каком-нибудь болоте, в окопе, засыпанном взрывом бомбы, но все равно и через тысячу лет люди не забудут, что они несли в себе частицу солнца — главное достоинство штыков, пущенных в дело во имя свободы человечества.

Иди, Аркадий!

Солнце прольет на тебя свое вечное тепло, и ты впитаешь его как можно больше.

Ветер ударит в твою грудь и разметает волосы — ты выстоишь и пойдешь дальше.

Русский луг приютит тебя, и ты, всей душой вбирая в себя его живительные запахи, станешь сильнее.

Счастливого пути, Аркадий!

Ни уговаривать тебя, ни утешать не надо. Найти бы для тебя родное слово! Слушай, ты, кажется, любишь стихи, которые не раз читала тебе Соня. Вот эти:

Нас водила молодость
В сабельный поход.
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед.[65]
Сложил эти стихи Багрицкий, умный поэт, который предвидел, что таким, как ты, очень нужно будет живое сабельное слово. Это он для тебя писал, Аркадий! Для тебя и о тебе. Ведь это тебя, тебя бросает молодость в поход.

Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.
Дундич!.. Кавалерийская атака!.. Шашки наголо! И — пуля, шальная, смертельная…

Разве не о тебе это, Аркадий?

Нет, не о тебе пока. Ведь дальше сказано:

Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы!
Мы подымались и открывали глаза.

Ты подымался и открывал глаза, Аркадий.

И враги отступали и рассыпались в прах.

Это было уже, было. Ну и что же, что это было во сне? Повторится и в жизни. Вот она, жизнь, перед тобой — в сиянии солнца и солдатских штыков, в блеске девичьих глаз и в пламени пожаров, в крови, обагрившей белые одежды, и в гуле заводских корпусов. Жизнь со смертью рядом. Так было всегда. Но до каких же пор, до каких же пор будет продолжаться такое?..

Это твоя душа кричит на весь мир, Аркадий.

И поэтому ты встаешь.

Ты выходишь из сквера. Ты шагаешь солдатским шагом.

Ты идешь на свой боевой пост.

ДВА ПРОЩАНИЯ

В тот же день вечером истребительный батальон возвратился из Белых Горок в Чесменск. Бойцам было объявлено, что завтра в десять часов утра они вновь должны собраться во дворе школы имени Ленина. Все уже знали, зачем этот сбор…

На другой день бойцам дали отпуск до вечера.

Саша Никитин вышел со школьного двора вместе с Аркадием Юковым. Аркадий был, как никогда, задумчив и степенен.

— Так, значит, ямки копать, — вздохнул он. Иронически добавил: — Приятное занятие!

— Что ж поделаешь. — Саша помолчал. — Ты почему не говоришь, зачем тебя в горком вызывали?

Саша вечером долго думал об этом странном вызове, но так ни к какому выводу и не пришел.

— Не вспоминай, Сашка! — горестно махнул рукой Аркадий. — Ошибка произошла. Есть, оказывается, какой-то мой однофамилец. А я-то думал!..

Саша поверил Аркадию. После характеристики, которую дал Юкову Павел Андреевич, Аркадию, конечно, и мечтать не стоит о каком-либо боевом задании.

— Ну, не унывай, Аркаша! — все-таки успокоил Саша друга.

— Тошно, Сашка!

— Я понимаю…

Сашу и Аркадия догнал Семен Золотарев, возбужденно заговорил:

— Как это вам нравится — под Валдайск? Учебные винтовки сменим на лопаты! Неужели ничего лучшего нельзя было придумать? Это черт знает что! Ведь есть мирное население, есть невоеннообязанные!..

— Ты, конечно, считаешь себя военным населением? — уколол его Саша. — Воином, активным штыком, так?

— Да уж, конечно, мое место не на оборонительных работах! Я не думаю, что и ты с охотой идешь.

— Приказ есть приказ, Семен.

— Это верно. И в то же время скверно.

Аркадий слушал их молча. Он все время о чем-то думал. Саша понимал его настроение.

— Смотрите, смотрите! — закричал Семен, указывая па другую сторону улицы. — Борька Щукин с отцом! И Шурочка, Шурочка с ними!

— Загорелись глаза, — шутливо подтолкнул Аркадия Саша.

— Борькин отец на фронт уезжает, — не обращая внимания на эту реплику, сказал Семен и побежал через улицу. — Здравствуйте, Сергей Васильевич! Здравствуй, Шурочка! Привет, Борис!

Одетый в новую красноармейскую форму, с рюкзаком за плечами, шагал Щукин-отец. Рядом с ним — взволнованный Борис и заплаканная Шурочка.

Саша и Аркадий последовали за Семеном. Сергей Васильевич Щукин остановился.

— А, здорово, молодцы-истребители! Как дела? — приветливо заговорил он.

— Как сажа бела, — невесело отозвался Юков. — Истребляем мы пока хлеб да кашу.

— А ты не спеши, Юков! — сказал Щукин. — Знай, что лучший солдат — это тот, который команду выполняет. Сказали тебе: жди — значит, надо ждать.

— Ах, папа, ты других учишь ждать, а сам на фронт торопишься, — сквозь слезы упрекнула отца Шурочка.

— Я — другое дело, дочка! Я — уже стреляный воробей, две войны прошел — германскую и гражданскую. Такие, как я, сейчас нужны на фронте. Туго нашему брату приходится. Было бы полегче — не пошел бы. А то ведь там что делается!.. Нет уж, ты лучше не плачь, Шурочка, без меня, видно, не обойдутся. У нас на заводе сразу десяток мастеров заявления в военкомат подали. Мы — рабочий класс, мальчишки, без нас ни в тылу, ни на фронте порядка не будет. Поможем, подскажем. Молотом Советскую власть подпирали, спиной своей, теперь штыком подопрем.

— Папа, ну все ясно! Как ты любишь политбеседы! — сказала Шурочка.

Сергей Васильевич резко обернулся к ней.

— Молчать!

Шурочка отшатнулась.

— Молчать, девчонка! — тише повторил Сергей Васильевич. — Я эти политбеседы с семнадцатого года провожу и до смерти проводить буду. Кому, как не мне, их проводить? Ты видишь эти лица? — Он ткнул пальцем в лицо Юкова. — Раскисли, расплакались! Борис тоже ноет. Немцы наступают, города забирают! Ну и что же? Не такое видывали. Москва со всех сторон была окружена, а выстояла. Сейчас мы посильнее будем, кулак у нас покрепче. Вот так, ребятки. Слезы не лить, не хныкать. Чтобы у вас глаза всегда были сухие и нервы крепкие. Слышишь, Борис?

— Слышу, папа.

— А ты слышишь, дочка?

— Слышу, папа.

— Вот так. Ну, и вы, орлы, тоже. Знайте, что пока жив рабочий класс, жива и Советская власть! Желаю вам счастья! До встречи!

— Всего хорошего, Сергей Васильевич!

— Возвращайтесь с победой!

— Ждите и нас на фронте!

Друзья долго провожали взглядом сильную широкоплечую фигуру Щукина.

— Вот это человек! — с восхищением сказал Аркадий. — Такой не дрогнет.

— Коммунист! Вот у кого нам учиться, — добавил Саша. — Он правду говорит: лучший солдат тот, который терпеливо ждет приказа. Понял, Аркадий?

Саше хотелось приободрить, успокоить Юкова, но Аркадий и без этого уже глядел веселее: разговор с Сергеем Васильевичем подействовал на него благотворно, как приятное долгожданное известие.

В тот день Аркадий и Саша прощались с Соней и Женей.

Впрочем, короткий разговор около грузовика, который через пять минут должен был увезти Никитина и Юкова в Валдайск, трудно было назвать прощанием. Никаких особых прощальных слов сказано не было, только Саша расхрабрился и в самую последнюю минуту чмокнул Женю в щеку.

Аркадий попрощался с Соней строже. Он пожал ей руку и, сгорая от нестерпимого желания проделать то же самое, что проделал Саша, — так и не решился! — сказал:

— Увидимся еще! Не унывай, ладно?

И как-то боком, боком, коротко вздыхая, ни на кого не глядя, подвинулся к кузову и полез, тяжело забрасывая ногу.

Соня махнула ему рукой. Грузовик тронулся, исчез за поворотом, а Соня все махала, глядя в ту сторону необычайно большими, расширившимися от горестного удивления глазами.

— Уехали, Соня! — сказала Женя.

Соня опустила руку, повторила:

— Уехали!

Женя обняла подругу и зашептала:

— Давай поклянемся, что мы никогда, никогда не забудем Сашу и Аркадия.

Соня, должно быть, только и ждала этого.

— Клянусь, что бы ни случилось с Аркадием, — горячим шепотом отозвалась она, — где бы он ни был, что бы ни случилось с ним, я не забуду его никогда!

— Я люблю Сашу, как свою жизнь! Я хочу быть самым близким, самым верным его другом! Клянусь всем сердцем! — в свою очередь проговорила Женя.

Но сказав это, она вдруг смутилась, быстро оглянулась по сторонам и, заливаясь густой краской, спросила:

— А это не смешно?

— Странная ты, Женька! — осуждающе проговорила Соня. — Разве ты любишь Сашу? Не любишь ты его, хочешь обижайся, хочешь нет! Ветреная ты.

— Сонечка, не осуждай меня! — взмолилась Женя. — Уж такая я. Не люблю, если смешно.

— Смешно то, что ты говоришь. Понимаешь ли ты, что такое любовь?

— Конечно, понимаю.

— Скажи, ну?

— Это… Это… такое чувство… Да что ты меня экзаменуешь? — обиделась Женя. — Люблю я Сашу. Нравится он мне.

— Себя ты любишь, больше никого.

— Ты все гадости сказала?

— Не нравится?

Женя надула губы, отвернулась. Соне стало жалко подружку.

— Не обижайся, — мягко сказала она. — Видно, такой уродилась ты.

— Видно, — покорно, со вздохом согласилась Женя.

Ну разве можно было на эту вертушку по-настоящему обижаться?

Глава третья

«ДРУЖБА — СВЯТОЕ ЧУВСТВО»

Тихие, задумчивые вечера установились в конце июля.

Белые, знойно дрожащие по горизонту дали постепенно блекли и угасали, небо, мутное днем, становилось иссиня-прозрачным, как вылинявший за лето ситчик. К вечеру на ясное небесное поле отовсюду набегали облака, хрупкие, как куски первого пышного снега.

Они плыли на восток, все почему-то на восток, на восток, торопливо, по-беженски, и одно за другим исчезали за горизонтом.

Там, на востоке, бродили то огненные, то бледные неясные пятна света, и оттуда пробивались иногда широкие, падающие веером, а иногда тонкие, как блеск сильной молнии, солнечные лучи.

Однажды в такое вот время Саша Никитин и Борис Щукин после работы шли через густой лес, подернутый серой вечерней тенью, к тихому лесному озеру, вода которого отличалась особенной чистотой и свежестью.

Они миновали широкое поле, светло-желтое, выжженное солнцем — на пригорках и светло-зеленое, испещренное яркими пятнами отавы[66] — в низинах, и очутились в березовом перелеске, через который шла извилистая тропинка в глубину лесной чащи.

Вечер был по-особенному душный. Раскаленный солнцем, густой и горячий воздух был напитан едкой дорожной пылью и горьковатым запахом сухой, опаленной небесным жаром земли.

— Саша, — заговорил Борис, хмуря лоб. — Я все-таки считаю, что наш долг — поправить Юкова. Ведь он же нам товарищ, мы все любим его.

Борис уже не первый раз заговаривал с Сашей об Аркадии.

Было, было из-за чего волноваться.

Уже несколько дней Аркадий не показывался возле холма, где истребительный батальон вел земляные работы. До этого он все-таки работал. Правда, и тогда от его работы мало было пользы. Часто, когда другие работали, он прогуливался вдоль линии строящихся окопов и рвов. Он разгуливал, заложив в карманы руки, презрительно дымя папироской, насмешливо поглядывая на возмущенных товарищей.

— Работаете? — спрашивал он кого-нибудь и, чаще всего не получая ответа, сам отвечал: — Ну работайте, работайте, мозолей не натрите.

Теперь он не стал выходить на работу.

— Трудно это, — вздохнул Борис, не замечая, что Саша морщится, как от зубной боли. — Когда теряешь друга, теряешь частицу себя.

— Истинных друзей, Борис, потерять нельзя, — хмуро заметил Саша. — Настоящий друг не изменит. Настоящий, понимаешь? — Последние слова он резко подчеркнул.

— Когда любишь человека, разочарование очень трудно перенести, Саша, — тихо продолжал Борис. — А я любил Аркадия, как, брата… как что-то дорогое, бесценное. Я восхищался его душой. Она у него широкая, вольная, русская, открытая. Я знал неприятности в жизни, но они — царапины по сравнению с тем, что переживаю сейчас. Дружба — святое чувство, и обмануться в друге очень тяжело. Главное, сам Аркадий понимает, как он далеко зашел. Он страдает, ему больно, это в глазах у него читается.

При этих словах Саша снова поморщился и сказал:

— Не думаю.

— Что? Ты не веришь в это?

— Да… знаешь ли, в чем дело… — Саша на мгновение задумался. — Как бы тебе сказать…

— Ты говори прямо, — попросил Борис. — Может, что-нибудь знаешь?

— Ничего я не знаю. Я вот думаю: не ошиблись ли мы в человеке?

— Я привык верить человеку! — воскликнул Борис. — Может быть, я не прав, но это, по-моему, очень хорошо — верить в человека. Чувствовать, когда чья-то посторонняя, но родная душа как бы отражается в твоей, как в зеркале, и все, что в ней, тебе видно. А когда любишь человека — совсем хорошо. Вот я люблю Аркадия. Я для него все бы сделал, а тут…

— Ты погоди, Борис, тут вот какое дело, — перебил Щукина Саша, хмурясь еще больше. — Война, понимаешь? Война проверяет людей. Она коснулась Аркадия. И он не выдержал, понимаешь? Это очень просто… и сложно… и горько.

Саша говорил медленно, с трудом подбирая слова.

— Понимаешь, война, — повторил он и вздохнул.

— Я знаю: ты любишь его еще больше, чем я, — сказал Борис. — И тебе еще тяжелее.

— Аркадий не смог пересилить в себе обиду, я так думаю, — продолжал Саша. — Он просился на фронт, а его послали сначала прочесывать лес, а потом рыть окопы. Я его понимаю, но простить ему не могу. Да, я любил его, но мы должны быть тверды. Я, по правде сказать, теперь думаю: а искренне ли он стремился на фронт?

— Ты хочешь сказать, что он рисовался? Нет, нет, — протестующе заявил Борис. — Я все-таки по-прежнему верю ему. Но поведение его странное, очень странное.

В разговоре они не заметили, как тропа, ведущая к озеру, давно повернула влево и что они, пройдя проезжую дорогу, углубились дальше в лес.

— Куда это мы забрели? — воскликнул Никитин.

— Да, мы что-то… не туда, кажется…

— Выкупались!

Лес поредел. Впереди обозначилась опушка. Прямо за ней тянулся луг. Слева начиналось темное поле гречихи, за которым далеко, далеко перекликались перепела. Над дальним лесом сгорала тонкая, сдавленная темной грядой облаков, полоса зари. Розовый отблеск ее плыл пятнами по тяжелой громаде туч. Иногда этот розовый свет выступал изнутри тучи, но тотчас же скрывался, переливаясь, как густое вино.

Назад, в потемневший лес, окутанный вечерним сумраком, идти не было никакого смысла, и друзья зашагали по опушке, мимо гречихи. Постепенно гасли яркие краски зари, становилось все темнее и темнее, но лес по-прежнему тянулся плотной непроницаемой стеной. Друзья прибавили шагу. Они шли молча, не перекидываясь ни единым словом. Наконец лес отступил в сторону и показалась светлая от пыли лента дороги.

— Смотри, огоньки, — указал Саша на множество светлых точек невдалеке. — Костры жгут. Здесь, наверное, тоже укрепления строят…

— А ты слышишь — голоса? — откликнулся Борис. Он остановился и замер. — Идут две девушки и разговаривают… Нет, одна поет…

Борис недаром остановился и замер: он сразу же узнал, кому принадлежат голоса. Поющая девушка была, несомненно, Маруся Лашкова. Это открытие не взволновало бы Бориса. Взволновало его другое: второй голос принадлежал Людмиле Лапчинской!

Как Маруся и Людмила очутились здесь, в ста километрах от Чесменска? Почему они шли в этот поздний вечерний час по лесной дороге? Эта радостная неожиданность была пока что тайной.

НЕЖНОСТЬ И РАСТЕРЯННОСТЬ

Девушки подошли ближе и тоже остановились.

— Кто вы такие? — раздался голос Маруси Лашковой.

Борис хотел ответить, но Саша схватил его за руку и, прошептав: — Не отзывайся! — прохрипел:

— Пир-раты! Деньги или жизнь!

— Не очень остроумно, — насмешливо заметила Маруся. — Слышишь, Люся? Сухопутные пираты требуют денег, которых нам самим не хватает.

— Я говорю: сдавайтесь или будет хуже! — хрипел Саша. — Боб, обна-жай ятаганы, заходи слева по носу!

— Явно неостроумные пираты, — продолжала Маруся. — В наказание за плоские шутки не ограбить ли нам их самих?!

— Да у них взять нечего, — засмеялась Людмила. — Знакомые, должно быть, мальчишки!

— Эй, граждане пираты! — грозно закричала Маруся. — Проваливайте ко всем чертям, а то мы свистнем своих, и худо вам придется!

— Боб, в атаку, на абордаж!

— Д-девушки, д-да не пугайтесь, мы шутим, — не выдержал Борис, заикаясь от волнения.

— Бори-ис! — вырвалось у Людмилы.

— Саша, ты? — дрогнувшим голосом спросила Маруся.

Девушки подбежали. Людмила даже взвизгнула от радости. У Бориса вдруг закружилась голова от ощущения теплого, домашнего счастья.

Посыпались вопросы, и сразу все выяснилось: пятьсот чесменских девушек приехали сегодня утром на уборку урожая в колхозы Валдайского района. Маруся и Людмила попали в колхоз, расположенный вблизи Валдайска. Вечером, после рабочего дня, девушки вышли погулять.

— Так мы вас проводим, — сказал Саша.

— Это далеко, ребята. Километра три, да, Люда?

— Ничего, пустяки. Как ты смотришь, Борис?..

— Я? — Борис смутился. Вопрос Саши застал его врасплох. Он, наверное, целую минуту жал руку Людмилы, неотрывно глядя девушке в лицо и не замечая ничего вокруг.

— Ты что, колеблешься? — удивленно спросил Саша.

— Я? Нет… Я не знаю, о чем ты?

— А-а! — Саша засмеялся. — Догоняй нас, Борис. Людочка, приведи его в чувство.

— Ты знаешь, я была уверена сегодня, что встречу тебя, — сказала Маруся, как только они отошли от Лапчинской и Щукина.

— Ты знала, что мы в Валдайске?

— Нет, не знала. Просто была уверена.

— Не понимаю, — пожал плечами Саша.

— Ну как же!.. — укоризненно воскликнула Маруся. — Я чувствовала. Предчувствие.

Она помолчала. Саша не отвечал. Он шел, опустив голову, и ей трудно было понять, как он отнесся к ее словам.

— Ты понимаешь? — спросила она.

— Нет. — Саша засмеялся и осторожно взял Марусю за руку повыше локтя. — Это ты выдумала сейчас, да?

Саша говорил нежно, почти шепотом, но Маруся, кажется, обиделась.

— Не выдумала! — твердо сказала она. — Как ты этого не понимаешь! — В ее голосе снова звучала тревожная укоризна. — Я всегда чувствую, когда ты близко, и если ты мне не веришь… Впрочем, ты можешь не верить. — Маруся вздохнула. — Какие вы, ребята, грубые и нечувствительные, удивительно просто!

Саше хотелось что-нибудь ответить Марусе, утешить ее, но язык не повиновался ему. Это было странно! Саша напрягал волю, подыскивал слова — напрасно. В то же самое время пальцы его все сжимали и сжимали руку девушки. Он заставлял себя разжать пальцы — и тоже напрасно.

А Маруся словно и не замечала, как он сжимает ее руку. Она спросила, и голос ее прозвучал насмешливо, вызывающе:

— Что ты молчишь, пират с разбитого корыта? Язык проглотил?

— Представь себе, кажется, да, — пробормотал Саша.

Маруся громко рассмеялась.

— Я не верю в предчувствия, — строго сказал Саша. — Все это вздор.

— Ясно, ты обиделся.

— Вовсе нет.

— Странная у нас с тобой дружба! — снова вздохнула Маруся.

— Ты считаешь, что у нас есть дружба?

— А как ты думаешь?

— Маруся, мы взрослые люди. Почему мы разговариваем, как дети? Помнишь, я тебе сказал, что… Это было в Ивантеевке, когда… в общем, после разговора с Борисом…

— Ты был прав, Саша.

— Когда человек прав, ему радостно, а мне было грустно. Мне было очень грустно тогда.

— Мне тоже.

— Маруся, — сказал Саша, прижимаясь к плечу девушки, — тогда, в лесу, я был самым счастливым человеком! Почему это?

— Я тоже. Не знаю. Ты сам ответь на этот вопрос.

— Слушай, Маруся… — Саша остановился и обнял девушку за плечи. В темноте он увидел ее глаза, большие, удивленно-счастливые — ему так показалось. — Слушай, Маруся, — повторил он шепотом.

Где-то шагах в пятидесяти сзади шли Борис и Людмила. Где-то не очень далеко отсюда, километрах в двухстах, может, и меньше, гремела война. Три минуты назад Саша помнил об этом. Три минуты назад! Сейчас же он забыл обо всем, обо всем, он чувствовал только плечи Маруси и видел только ее глаза. В груди у него была только нежность. Переполненный нежностью, он тихонько гладил плечи девушки, гладил, гладил эти горячие и мягкие плечи…

— Слушай, Маруся, — еще раз прошептал он, сам не зная, зачем эти слова.

— А Женя? — спросила Маруся.

Саша отдернул руку.

— Слушай, Маруся, — хрипло сказал он, зашагав дальше, — ты не читала сегодняшнюю сводку?

— Не читала, — медленно выговорила Маруся. — Кажется, отступают… оставили какой-то город… Хорошая ночь, правда?

— Не помнишь какой?

— Мне всегда очень грустно после встреч с тобой.

— Может, Смоленск?

— Грустно — даже не то слово.

— Или, может, Псков?..

— И эта война, и все… Зачем эта война, Саша? — с отчаянием спросила Маруся.

— Проклятые фашисты! Это они во всем виноваты. Как я их ненавижу!

— Я уйду на фронт, Саша. Я попрошусь в самое трудное место. И я больше не хочу с тобой встречаться. Не хочу, не хочу! — крикнула Маруся и побежала.

Несколько секунд Саша растерянно смотрел ей вслед, а потом бросился за ней.

— Не надо, не догоняй! Мне уже близко, вот огоньки, это деревня. Возвращайтесь назад. Я не хочу больше с тобой встречаться, потому что… люблю тебя! — Она выговорила эти слова громко, не стесняясь, что их услышит Людмила. Видно, у нее перехватило дыхание, она глубоко вздохнула и, повторив: — Я люблю тебя! Я люблю тебя! — снова побежала.

Уже издали она крикнула:

— Людмила! Ты где-е?

— Я иду-у! — отозвалась Людмила.

«Какой счастливый, просто сияющий голос!» — подумал Саша, с грустью глядя в темноту, поглотившую Марусю.

СЧАСТЬЕ

«Людочка, приведи его в чувство», — услыхал Борис слова Саши, и кровь прихлынула к его лицу. Он понял, что невольно выдал свое настроение. Людмила догадалась, она же умная, она поймет, как эта неожиданная встреча обрадовала его! Борис был уверен, что он не должен выказывать свое чувство. «Только бы не догадалась, только бы не догадалась!» — часто думал он раньше. Он боялся, что Людмила посмеется над ним.

— Саша шутит, — стараясь быть равнодушным, сказал Борис.

— А что? Пусть они идут, — торопливо ответила Людмила. — Мы целую вечность не видели друг друга!

— Я т-тебя сразу узнал, Люся, — заикаясь проговорил Борис.

— Почему же ты не попрощался со мной, когда уезжал сюда?

— Д-думал, не надо…

— Ах ты, дикий, странный! — воскликнула Людмила и стала прикладывать пальцы к глазам. Она, кажется, смахивала с ресниц слезы.

Это так поразило Бориса, что он замолчал и уставился на Людмилу. Ему не верилось, что она вдруг заплакала. Из-за чего? Почему? Она сказала «дикий, странный» и стала смахивать слезы.

— Борис! Боря! — вырвалось у Людмилы.

Она села прямо на дорогу, уткнулась лицом в колени и заплакала.

Борис не ожидал этого. Он и в мыслях не держал, чтобы Людмила вот так опустилась на землю, прямо в пыль, говоря этим смешным жестом все, все… Борис в первую минуту остолбенел. Людмила плакала, а он стоял и глядел на нее, переполненный счастливым недоумением. Вот это самое, вот такое — слезы девушки после негаданной встречи — это дается в награду. Чем же Борис заслужил такую необыкновенную награду? И Борис стоял, не двигаясь, а над его головой тихонько мерцала, как над избранником счастливой судьбы, маленькая, послушная взгляду звездочка.

— Когда ты уехал… и Шурочка сказала мне… я подумала, что ты уже не желаешь… даже видеть меня, — заговорила Людмила сквозь слезы. — Ты ходил такой суровый… и не хотел, совсем не хотел замечать меня…

Блаженное оцепенение слетело с Бориса.

— Ты встань, встань! — горячо зашептал он, приподнимая Людмилу за плечи. — Здесь пыль… И не надо так говорить. Я хотел тебя видеть, но я думал… Встань, встань, пожалуйста!

Людмила встала. Борис осторожно и неумело отряхнул ее платье от пыли.

— Я хотел тебя видеть, но я думал…

— Я думала, что ты занят совсем другим…

— Я совсем не думал о другом…

— Но я… ты очень серьезный человек и…

— Люда! — с восторгом произнес Борис.

Он видел, как, блестели ее глаза, как они тянулись, стремились к нему. Он поднял руки и не обнял Людмилу, а положил руки, прямые, негнущиеся руки на ее плечи.

— Боря! — с таким же восторгом, очень похоже, отозвалась Людмила, голова ее склонилась, и руки Бориса, ставшие смелыми, сжали ее голову и притянули к себе. Людмила прижалась к груди Бориса щекой и ухом. Один глаз ее, блестя от восторга, неотрывно смотрел в лицо Бориса, а ухо, тугое ушко, которое Борис так хорошо чувствовал, слушало, слушало, как бойко стучало в его груди сердце.

Борис глядел вверх, на звезды, и улыбался.

Людмила была рядом с ним, около груди, и это сейчас было самым главным. Все остальное, по сравнению с этим, не имело серьезного значения.

— Не забывай меня! — прошептала Людмила.

— Никогда! — воскликнул Борис.

Когда Маруся окликнула Лапчинскую, Борис и Людмила сладко, потеряв ощущение времени, целовались.

— Я иду-у! — отозвалась Людмила, но еще целую минуту, наверное, она стояла, прижавшись к Борису.

Как дети, они повторяли: «Боря! — Люда! — Боря! — Люда!..» И Борис в эти минуты уверовал, что вот это самое, эти слова, эти поцелуи, это робкое и чистое движение, этот запах волос, от которого жарко делается в груди, и это дыхание другого, бесценного человека — все это и есть то, что люди называют примелькавшимся, почти утратившим свой смысл словом счастье. Счастье! Счастье! Счастье! Сейчас это слово, круглое и яркое, как солнце, засветилось по-новому, и в этой новизне было тоже счастливое открытие.

— Не забудешь?

— Никогда!

— Что бы ни случилось?

— Никогда!

— Какие бы беды ни опустошали землю, людей?..

— Никогда!

— Даже если солнце не станет светить так прекрасно?

— Никогда!

— Я иду-у, Маруся! — крикнула Людмила еще раз и побежала, все время оглядываясь.

— Никогда, никогда, никогда! — твердил Борис, сияюще улыбаясь.

Людмила, пробегая мимо Саши, сама удивляясь своей смелости, обняла его на бегу и поцеловала в щеку.

— До свиданья, Саша-а! — со смехом, празднично звенящим в ночи, крикнула она.

И от этого смеха, от поцелуя опустились у Саши плечи, и ему стало так мучительно грустно, как это бывает, когда рядом пролетит, осенив тебя мягким и теплым крылом, чужое, далекое, недоступное счастье.

«Что со мной? Почему я сейчас страдаю?» — подумал Саша.

«А Женя?» — слышался в его ушах робкий и грустный голос Маруси.

«А Женя? А Женя? А Женя?..»

Подошел Борис.

— Звезды какие! — прошептал он.

— Как угли на жаровне, — ответил Саша.

— Как золотые горошины!

— Гарью пахнет… трудно дышать.

— Прекрасная ночь!

— Душно вокруг!..

— Саша, я очень, очень люблю!..

— Поздно, пойдем домой.

— А ты любишь Женю?

— Завтра рано вставать…

— Женя чудесная!

— Наши опять сдали какой-то город… Когда же на фронт, когда же на фронт! — почти проскрипел зубами Саша, и Борис понял, что говорить сейчас о любви, о Жене, о счастье, крупном и ярком, как солнце, неуместно и нелепо.

Война, война шла на эту землю, покойно лежащую под звездами, похожими на золотые горошины!

«Я НЕ ВЕРЮ, АРКАДИЙ!..»

Встреча с Людмилой, ночное объяснение в любви всколыхнуло и перевернуло всю жизнь Бориса. Все это заметили. На другой же день Семен Золотарев, очень сдружившийся с Борисом за последнее время, спросил, пристально вглядываясь в приятеля:

— Не пойму… то ли глаза у тебя стали другие… то ли вырос вдруг ты… то ли смелее стал. Ты прямо весь светишься изнутри!

Семен был прав. Борис светился своей любовью. Он и вырос, и стал смелее, и взгляд у него изменился. Борис любил, но не это было причиной его внезапного расцвета — главное было то, что его любили. Все было бы хорошо, если бы не Юков…

Борис уже несколько дней не видел Аркадия. Кто-то сказал, что Юков сбежал из Валдайска. Борис не верил. Это было бы уж слишком!

Дня через два после встречи с Людмилой командир послал Щукина в город за продуктами. Осторожно правя лошадью (раньше ему никогда не приходилось делать этого), Борис въехал на окраину Валдайска, старинного русского города, расположенного среди полей, перелесков, речек и прудов, и здесь, возле грузовика с бочками в кузове, увидел Юкова.

Аркадий стоял, прислонившись к борту, и молча глядел на приближающегося Бориса. Руки у него были засунуты в карманы брюк, кепка по-молодецки сдвинута набок.

— Аркадий! — воскликнул Борис, подъехав.

Он дернул вожжами, желая остановить лошадь, но гнедая, состарившаяся на немудрящей полевой работе кобыленка стала деловито заворачивать вправо; военная повозка, в которой неудобно сидел Борис, накренилась набок.

— Тпру-у! — закричал Борис и снова дернул вожжой. Кобыленка, ошалело глянув на хозяина, повернула влево.

Аркадий с усмешкой на исхудавшем лице подошел к лошади и, схватив ее под уздцы, сказал строго:

— Стой, ослиха! Что, правил не знаешь? Говорят тпру, так делай тпру, а не при в разные стороны!

Юков подошел к школьному приятелю и приветливо протянул руку.

— Привет, Борис! Куда путь-дорога? Хор-рошая тачанка!

Юков старался казаться беспечным, ио Борис ясно видел — вид у него был усталый.

«Он страдает», — сразу же решил Борис.

Шофер грузовика, сердито ворча ругательства, копался в моторе. Борису представилась подходящая минутка для разговора.

Разговор начался с пустяков. Посмеиваясь, Аркадий рассказывал какую-то историю. Опустив голову, невольно краснея, Борис чувствовал, как фальшивы бодрые слова товарища, каким чужим, непонятным стал Юков.

Неожиданно, не досказав истории, Аркадий своим обычным искренним голосом сообщил, что он — кивок в сторону грузовика — возвращается сейчас в Чесменск.

— Надоело, — прибавил он.

— Разве ты в-волен, Аркадий, поступать так, как тебе в-вздумается, да еще в такое время? — заикаясь возразил Щукин. — Я твое поведение не одобряю.

— Что же ты мне, дружок ситный, посоветуешь? — с некоторой долей насмешливости спросил Аркадий.

— Я, Аркадий, в-вынужден…

— Какая официа-альность, прямо дипломат! — со смехом протянул Юков. — Не идет тебе, Боря…

— Я, Аркадий, в-вынужден заявить, что твое п-пове-дение не к лицу комсомольцу, вот что, — заключил Щукин. — Вспомни, как хорошо мы дружили…

— Я от дружбы, Боря, не отказываюсь. — Аркадий помолчал. — Вот ты хорошо сделал, что заговорил со мной. Знаешь, другие уж и руки не подают, — как бы вскользь, но с болью в голосе заметил Аркадий. — Я бы не подошел к тебе: признаться, стыдно мне…

— Я вижу, что ты с-страдаешь, но пойми: они правы, те, кто не подает руки! — с жаром воскликнул Борис.

— Да, правы. — Губы Аркадия чуть скривились, задрожали. — Но помни, помни, черт возьми, что бы ни случилось, ты всегда найдешь во мне друга. Помни, Борис!

Вслед за этим Аркадий передернул плечами, словно стараясь сбросить что-то тяжелое, и безнадежно махнул рукой.

— Надоело все, к чертовой бабушке! Хотя бы эти укрепления. Ты думаешь, они остановят немецкие танки? Не остановят, по-моему, и точка. Так за каким же чертом сюда столько людей согнали, а?

Аркадий замолчал, внимательно глядя на Щукина.

— Ты договаривай, договаривай, Аркадий! Ты что, п-против? — Борис даже отшатнулся от Аркадия, но почти в то же мгновение соскочил с повозки и закричал: — Да что ты г-говоришь? Я не верю тебе! Ты шутишь, не верю!

— Эй, парень, прыгай в кузов, поехали, — сказал шофер, влезая в кабину.

Юков вскочил в кузов. Грузовик тронулся, обволакивая дорогу пылью.

— Боря, дружок! — послышался из облака пыли голос Аркадия. — Я никогда не забуду тебя, не забывай и ты!

Борис, сжав зубы, стоял возле повозки.

«Может, прав Саша?» — мелькнула у него злая мысль, но он тотчас же отмахнулся от нее.

Можно было подумать, взвесить все, да не этим только жил Борис. Он и так уже опаздывал: время приближалось к полдню, а он, еще не добрался до продовольственного склада.

Повозка, миновав несколько окраинных улиц, въехала на мост. Спереди и сзади пылили машины. Борис сидел на корточках, хмуро сосредоточенный, почти мрачный.

«Лучше бы не встречать его, не разговаривать с ним», — думал он.

И вдруг кто-то рядом, кажется в кузове заднего грузовика, закричал:

— Фашисты! Воздух!

— Дальше, дальше!.. — закричали со всех сторон на шофера. — Они, бандиты, мост будут бомбить!

Немецкие пикировщики, встреченные редкими залпами зениток, спокойно заходили на цель.

Передний грузовик рванулся, пролетел мост. Борис, встав во весь рост, нахлестывал лошадь. Прижав уши, она стремглав тащила за собой грохочущую повозку. Сзади напирал второй грузовик.

В воздухе что-то завыло, пронзительный свист, приближаясь, заставил сжаться сердце Бориса… В следующее мгновение где-то рядом — Борису показалось: под ногами — рванулся тяжелый взрыв, запахло какой-то неприятной гарью, взметнулась в небо вода, полетели щепки, лошадь поднялась на дыбы… На исковерканном прямым попаданием мосту, в бушующих клубах дыма и взрывной гари сверкнул огонь. Сквозь грохот падающей земли и обломков моста прорвался тонкий человеческий вопль…

Все это произошло в течение какой-нибудь секунды. Вместе со всем этим Борис увидел пламя, багровое и жирное, и почувствовал, как громадная сила, сопротивляться которой было невозможно, отрывает его от повозки и подымает вверх. Потом уже, вспоминая эту минуту, Борис отметил, что последним его зрительным впечатлением, твердо отпечатавшимся в глазах, была голова лошади с дико выпученными от смертельного испуга глазами и пеной, густо покрывшей оскаленную пасть…

Бориса подобрали возле моста через десять минут после взрыва. На первой же санитарной машине его вместе с другими ранеными отправили в Чесменск, в госпиталь.

ТРЕТЬЯ КЛЯТВА

В два часа ночи истребительный батальон был поднят по тревоге. Вслед за этим последовал приказ: «Оставаться на своих местах. Ждать команды».

Саша Никитин обычно ночевал в пустующей крестьянской избе, расположенной на краю села. В этой же избе проводили ночь Золотарев, Гречинский, Сторман, Коля Шатило. Вскочив с разостланных на голых кроватях одеял и пиджаков, они быстро оделись, выскочили один за другим во двор.

— Что такое? — недоуменно спросил Семен Золотарев. — Что это гудит?..

Все прислушались. С севера явственно доносился ровный однообразный гул, который напоминал звук гудящих корпусов чесменского Заречья. Как будто там, за лесами и полями, работала какая-то гигантская машина.

— Вы слышите, как гудит! — крикнул Семен.

— Самолеты летят, — сказал Коля.

— Не может быть, не такой звук. Как будто водопад… — заметил Гречинский.

— Фронт, ребята! — прозвучал с крыльца встревоженный голос Саши.

— Фро-о-онт! — разом выдохнули все и надолго замолчали, вслушиваясь в гул артиллерийской канонады.

Странно было, что он катился не с запада и даже не с юга, где немцы недавно продвинулись сразу на семьдесят пять километров, а с севера.

— Водопа-ад! — удрученно протянул Гречинский.

— Обходят Валдайск, — вздохнул Сторман.

— Идут на Чесменск, — сказал Саша.

И снова установилось тягостное молчание.

До утра никакой команды не последовало. А утром такой же ровный зловещий гул стал катиться и с юга. Разнесся слух, что немцы заняли железнодорожную станцию в пятидесяти километрах от Чесменска и в семидесяти пяти от Валдайска. Железная дорога между Чесменском и Валдайском была перерезана.

В десять утра командир батальона отдал приказ: «Всем выходить на работу». В три часа дня артиллерийская канонада с юга стала звучать в полный голос, на горизонте выросли шапки дыма.

В четыре часа все работы на полосе укреплений были прекращены. Батальон вернулся в село. Из конца в конец носились разноречивые слухи. Одни говорили, что батальон вооружат и двинут к фронту, другие утверждали, что есть приказ об отправке батальона в Чесменск.

Под вечер на дороге, огибающей село, появились первые колонны отступающей пехоты. Бойцы двигались повзводно, сохраняя строевой порядок, и беспорядочными группами. Некоторые бойцы подбегали к крайним избам, просили воды.

— Как дела? Плохо? — спрашивали их ребята.

Одни молчали, сурово сдвинув брови. Другие кивали в ту сторону, откуда все усиливался гул, роняли:

— Обходят.

И шли дальше, мимо села, на восток.

На западе, за далеким синим лесом, куда спускалось солнце, было тихо. С запада-то и отступала наша пехота, твердя одно страшное слово: «Обходят!»

В сумерках Саша пошел к командиру батальона (вместо Фоменко батальоном командовал теперь один из работников городского военкомата), чтобы узнать, в чем дело, сколько еще придется ждать. Командир, уставший от объяснений, затопал на Сашу ногами и выгнал из избы, грозя ему богом и чертом.

— Нет приказа, не знаю! — только и понял Саша.

«Эх, тряпка! Да на его месте я черт знает что сделал бы!» — подумал он. Впрочем, что, что бы он сделал? Двинул бы батальон к фронту? А где оружие? Приказал бы отходить к Чесменску? А если бы через час пришел приказ… к фронту?

«Тут затопаешь ногами», — приуныл Саша.

В крайней избе в это время шел настоящий военный совет. Лев Гречинский подобрал на дороге командирскую планшетку с картой фронтовой полосы. На этой карте черным карандашом была нанесена извилистая линия фронта. В двух местах ее перерезали жирные красные стрелы. Обходя с юга и севера Валдайск, они тянулись на восток и смыкались восточнее Чесменска.

Территория, сжатая этими стрелами, была тем же карандашом перечеркнута крест-накрест и отмечена большим восклицательным знаком.

При свете лампы-коптилки ребята склонились над картой. Взгляды их сходились на зловещем месте и выразительном восклицательном знаке.

— Что же происходит? — возмущенно говорил Гречинский. — Наступление врага планируют!..

— Сил, видно, нет, вот и не идут вперед. — заметил Вадим.

— Есть у нас силы, есть! Просто путаница какая-то. Подожди, узнают в Москве…

— В Москве знают, там планы есть, — сказал Вадим.

— Конечно, есть, — добавил Семен. — Отступают — нужно, выходит. Кутузов и из Москвы отступал. Это стратегией называется.

— Вот это? — постучал Гречинский пальцем по карте.

Вошел Саша, и все заговорили вперебой:

— Саша, взгляни! Посмотри, какие тут чертежи! Вот сволочи! Немцы к Чесменску прут! Отступление! Что командир говорит?

— Да-а, — задумчиво протянул Саша, разглядев карту, — по всему выходит, правильно эти стрелки нарисованы. Гул с севера и с юга, там, значит, прорывы. И ясно, что они за Чесменском хотят соединиться. Вот, все дороги так ведут… удобные места. Но вот этот восклицательный знак мне не нравится… и крест тоже. Ясно, что это?

— Конечно, ясно: труба, — сказал Гречинский.

— Сам ты труба! — крикнул Семен. — Никогда этого не случится. Ты думаешь, командование позволит такую область в мешок взять?

— При чем здесь командование? — сказал Саша и, помолчав, вдруг спросил: — Ребята, что же мы будем делать, а?

— Партизанить! — весело выпалил Сторман. — Эх, хорошо!

— Нет, в самом деле? Кругом паника, никто ничего не знает, командир растерян и вот… видите, — Саша указал на карту.

Все опять посмотрели на карту, словно она могла ответить на вопрос: как быть?

Еще вчера никто не верил, что немцы могут пройти дальше, в глубь России: считалось, что рубеж западнее Валдайска — неприступный; с этого рубежа наши должны, по общему мнению, наступать. И вдруг этот неприступный рубеж рухнул сразу в двух местах!

Саша проследил движение нижней стрелы, перевел взгляд на верхнюю. Перед глазами мелькали знакомые названия сел и маленьких городков. Севернее и южнее Чесменска тянулись леса, они были обозначены зеленой краской. Километрах в двадцати севернее Чесменска синело среди сплошной зелени маленькое пятнышко озера Белого.

Красивые, тихие, безлюдные эти места! Саша вспомнил, как он в прошлом году после возвращения из Белых Горок ездил с соседом ловить рыбу на это озеро, затерявшееся в глухих, но веселых лиственныхлесах. На берегу озера они прожили целые сутки, ночевали в старой охотничьей землянке. Саша до сих пор помнил пропитавший стены землянки запах сухого мха и ароматных лекарственных трав.

— Ты что придумал? — с надеждой спросил Гречинский, заметив, как блеснули Сашины глаза.

— Ребята, я подумал… я подумал, что, если случится беда, — с волнением начал Саша, — что нам делать тогда? Ведь мы очутимся в центре этого кружка, помеченного крестом…

— Нас бросят на фронт, — сказал Семен.

— А если не бросят?

— Тогда уж… тогда уж я не знаю.

— Но мы же должны бороться? — повысил голос Саша.

— Обязательно! Не будь я голкипером.

— Вадим сказал: партизанить. А что? И будем партизанить!

— Верно! — подхватил Вадим.

Саша вынул из кармана пиджака огрызок карандаша и обвел озеро Белое кружком.

— Вот, смотрите… Ребята, для партизанской базы это великолепные места!

— Далеко… Километров сто пятьдесят, — заметил Сторман.

— Сто, не больше, если прямой дорогой, — возразил Саша. — Давайте договоримся: если что, двигаться сюда, устраиваться там и… Понятно?

— Ясно! — сказал Сторман.

— А оружие? — спросил Коля Шатило.

— Добудем!

— Добуде-ем! — весело подхватил Вадим.

— Как ты смотришь, Семен? — повернулся Саша к Золотареву.

— Я от вас не отстану, — немного обиделся тот. — Это на крайний случай, я так понимаю?

— Конечно. Нас пятеро. Ядро.

— И мы не трусы, — добавил Сторман. — Стрелять умеем по цели.

— Тогда, ребята, дадим слово, — предложил Саша. — Один за всех, все за одного.

Они поклялись, что в случае падения Чесменска соберутся на берегу озера Белого и начнут бить немцев из-за угла, по-партизански. Этот план казался простым, ясным, заманчивым. Особенно восторгался планом Вадим. Он тут же подал мысль, что надо проложить на карте путь следования к озеру. Предложение его было с готовностью принято, и скоро на карте была прочерчена «линия следования», как сразу же назвали прямую дорогу к озеру.

— По дороге можно устраивать нападения, — разошелся Вадим. — Это же очень просто!

— На кого? — насмешливо спросил Семен. — На наших?..

— На фашистов, дурак!

— Где они, фашисты? Здесь везде наши!

— Попросить оружие у наших, — не растерялся Вадим. — Дадут.

— Ну, фантазировать не будем, — оборвал его Саша. — Условимся, что если кто нарушит клятву — позор тому.

— Позор! — ответили все.

Ночью, когда все уснули, Саша встал и вышел на крыльцо. Гул на севере и юге, целый день тревоживший душу, смолк. Саша напряженно вслушивался, но в тишине, царившей над селом, не раздавалось ни одного звука. Блестели на небе звезды, легкий ветерок шевелил листья. И дорога, по которой весь вечер двигались на восток войска, была молчалива, пустынна.

«Что же это такое? — думал Саша. — Остановили? Вдруг остановили?..»

Он знал, что бои на фронте не прекращаются и ночью. Так почему же такая мертвая тишина?..

«Значит, остановили. Выдохлись немцы!» — решил Саша.

И все-таки этот вывод не успокоил его: тишина, так же как и недавний гул, была гнетущая, тревожная, — обманчивая была эта тишина.

Саша хотел разбудить ребят, посоветоваться с ними. «Боишься?» — насмешливо спросил он себя.

«Нет, не боюсь! К черту, спать!»

Он вошел в избу, лег на спину. В прямоугольнике окна светились из невообразимых просторов неба звезды. Саша насчитал их два десятка. Много было звезд этой ночью на небе.

Саша вспомнил Марусю, Женю… Звезда сквозь окно глядела на него и улыбалась мирной человеческой улыбкой.

Тишина, небывалая, всеохватная тишина стояла над миром.

Саша уснул…

Глава четвертая

«МИЛЫЙ ГОРОД! ГДЕ ТВОИ ПЕСНИ?..»

Все свои поступки Аркадий теперь подчинял цели, намеченной для него в разговоре с худощавым. «Работайте спустя рукава, а когда поймете, что атмосфера накаляется, уезжайте», — сказал худощавый. Так Аркадий и сделал.

Возвратился он в Чесменск утром.

Утро, серое и прохладное, только что занялось над городом. В густом, пропитанном влагой воздухе (ночью прошел дождь) еще бродила ночная тень. Небо едва-едва поблескивало сквозь тучи, быстро уходящие на восток.

«И тучи бегут, — подумал Аркадий. — Все бежит от фашистов, только я никуда не побегу».

В Заречье, на песчаной дорожке, изрытой, словно оспой, тяжелыми каплями дождя, Юков догнал Всеволода Лапчинского. На оборонительных работах он Всеволода не встречал. Очевидно, Лапчинский не попал в число тех, кто был отправлен в Валдайск.

— Эй, подожди-ка! — позвал Всеволода Аркадий. — Как тут дела?

Лапчинский остановился, приветливо поздоровался.

— Что ты имеешь в виду? — спросил он.

— Вообще…

— Дела, как сам знаешь, обычные… неважные.

— Скучно? — осведомился Аркадий, лениво взглянув на серое небо.

— Что ты? — удивился Всеволод. — Какая может быть скука! Работы по горло! Чесменск то и дело бомбят… Эх, гады!

— Людей-то много побило?

— Конечно, много! Трудно сосчитать. Завалит — и поминай как звали. В подвалах иной раз все выходы заваливает.

— Откапывать надо! — резко сказал Аркадий, как будто от Всеволода зависело что-то. — Люди-то живые.

— Откапывают, как же! Скорее бы уж в бой, а то в тылу, как муху, пришибут. Ты откуда?

— Так… оттуда, — Аркадий неопределенно махнул рукой.

— А я, представь себе, на курсы радистов взят, диверсантом вроде буду. — Всеволод оживился, щеки у него зарозовели. — Хорошее дело, по моему характеру.

Аркадий выслушал признания Лапчинского и с усмешкой оглядел его с ног до головы.

— Хорош, — резюмировал он. — Диверсант из тебя броский выйдет. Классный, я тебе скажу, диверсант и — точка! Только вот нос несколько курносый. Что это он у тебя подкачал? Вида не будет, солидности. Придется тебе по ходу дела, друг ситный, искусственный паяльник приставить, чтобы вывеска, как говорится, была внушительнее. А то какой же ты диверсант?

Аркадий мрачно выругался и неожиданно накинулся на оторопевшего Лапчинского.

— Что же ты болтаешь? Что ты мне душу свою, как неумная баба, нараспашку выворачиваешь? Тебе говорили — держи язык за зубами, будешь жрать пирожки с грибами? Или начальники у вас совсем уж аховские, дисциплинку не налаживают?

— Что ты, что ты, Аркадий? — попытался урезонить Юкова Лапчинский. — Я же только тебе. Я же знаю: ты парень свой.

— Да откуда тебе известно? — пуще прежнего разозлился Аркадий. — Может, я самая последняя контра. Может, я немцу со всей требухой продался?

— Шутишь, Аркадий! — усмехнулся Лапчинский, встревоженно озираясь по сторонам. — Брось, брось разыгрывать. Могу сказать тебе, что Соня учится на курсах медсестер при госпитале в школе имени Ленина.

— Спасибо за информацию.

— И, по-моему, страдает по тебе.

— Заткнись! — снова оборвал Аркадий и, не сказав больше ни слова, зашагал прочь.

— Куда же ты?.. Расскажи, как там дела? — рванулся за ним Лапчинский.

— Дела, дела! — не оборачиваясь, ответил Юков. — Дела — как сажа бела. Потерпи, друг ситный, скоро ты узнаешь все дела.

Слова Лапчинского о том, что Соня страдает о нем, больно укололи Юкова. Он сплюнул на мостовую и крепко сжал зубы. На щеках его отчетливо обрисовались желваки. Сердце заныло, затосковало.

«И Соне правду нельзя сказать!» — подумал он.

В липовой аллее на берегу Чесмы Аркадий увидел зеленые жерла пушек, сурово уставившихся в небо. Часовой махнул Аркадию рукой, чтобы он шел левее.

— Корешок! — крикнул артиллеристу Аркадий. — Пропустишь фашиста на город, встречу в центре — разделаю под орех: я тебя запомнил!

— Проваливай, проваливай! — зло огрызнулся артиллерист, угрожающе приподняв винтовку. — Ишь, умный нашелся!

Юков под колючим взглядом красноармейцев-патрульных миновал мост, вышел на Цветной бульвар. Увидев дымящиеся развалины зданий, вздрогнул, крепче сжал зубы, повернул обратно.

В небе быстро таяли похожие на пелену тумана облака. Хмурое, неяркое солнце осветило тротуары в темных пятнах влаги и осыпало бисерным глянцем застывшие деревья, от которых через всю площадь тянулись черные тени.

Солнце вырвалось из-за туч, но блеск его не придал городу той обычной прелести, которая чувствовалась в нем каждое утро всего лишь полтора месяца назад. Сейчас, при солнечном свете, особенно ярко рисовались развалины, сиреневый дым угасающих пожарищ, осколки стекол на тротуарах…

Милый город! Где твои песни? Где твой деловой бодрый гам? Где влажный шум красивых фонтанов и щеголеватая чистота улиц? Где все это, мирное, знакомое с детства, с детства родное?..

Щемящая боль с силой сдавила сердце Аркадия. Он сел на сцементированную груду кирпича, зажмурил глаза. Он увидел себя маленьким мальчиком, бегущим по счастливым, веселым бульварам. Бежит, бежит резвый мальчик. Гремя и подпрыгивая, мчится перед ним железный обруч…

Отошло то время, когда ты бегал босиком по звонким мостовым родного города. Ты вырос и теперь можешь сам постоять за себя. Но смотри — видишь, дети примостились на голой, холодной земле в сквере? Сколько им, пять или семь лет? В их глазах застыл ужас воспоминаний о ночной бомбардировке. Твой долг — вернуть им утраченное счастье, вернуть золотое детство.

Юков вскочил, сжал кулаки. Такая крутая злоба к захватчикам закипела в его сердце, что он готов был сейчас с голыми руками броситься на фашистские танки.

«Н-ничего, н-ничего! — подумал он. — Мы с вами встретимся, господа немцы, встретимся!»

Мысленно Аркадий стал перебирать в уме немецкие слова. Он обязан был, по заданию худощавого, более или менее сносно говорить по-немецки. Сейчас он начал составлять в уме простые немецкие фразы. Оказалось, что он мог болтать с немцем о наиболее простых, вернее, низменных вещах, и этого, по его мнению, было вполне достаточно.

«С каждым часом я приближаюсь к идеалу, — иронически размышлял Юков. — Для знакомых я снова стал шалопаем, для друзей — превратился в подлеца. В один прекрасный день я скачусь под ножки какому-нибудь германскому начальнику, расшаркаюсь, как подобает мерзавцу, и скажу: „Здравствуйте, голубчики немцы: я ваша бабушка! Зетцен зи зих! Вердамт нох мал! Доннер веттер!“»

Аркадий опять, теперь уже брезгливо, плюнул, быстрее зашагал домой. Еще раньше он принял решение не заходить к Соне, но только поравнялся с ее домом — забыл обо всех обещаниях. С радостно бьющимся сердцем он вбежал по лестнице на второй этаж, постучался. Дверь квартиры Компанийцев была заперта. Никто не отозвался. Постояв немного, Аркадий медленно спустился по лестнице, вышел на улицу.

«И все-таки нельзя, нельзя мне ее видеть, — думал он. — Хорошо, что ее нет. Теперь я выдержу».

Аркадий решил, что он ни разу не пройдет мимо дома, где живет Соня, — есть другие дороги.

Это был приговор, и вынес его сам Аркадий.

ОТ СЦЕНЫ ДО ОПЕРАЦИОННОЙ

В больших светлых зданиях на Центральном проспекте и Цветном бульваре расположились военные госпитали. Один из госпиталей разместился в школе имени Владимира Ильича Ленина.

По заданию райкома комсомола Женя Румянцева и ее подруги — Соня, Наташа Завязальская, Нина Яблочкова, Людмила Лапчинская и Шурочка Щукина организовали бригаду художественной самодеятельности для культурного обслуживания госпиталей.

Первое выступление должно было состояться в госпитале, размещенном в здании школы. Раненые бойцы, которым стало известно о предстоящем концерте, с нетерпением ждали назначенного дня.

Для Жени и Сони этот день начался грустно: они проводили на строительство оборонительных укреплений Аркадия и Сашу. Но волнения из-за предстоящего концерта скоро оттеснили грусть.

Проведя последнюю репетицию в третьем часу дня, молодые артистки вошли в вестибюль школы. По знакомой широкой лестнице они поднялись на второй этаж, в бывший спортивный зал. Раненые, гремя костылями, поспешно занимали места на скамьях. Многих принесли в зал на носилках. Сотни приветливо блестевших глаз устремились на зеленый бархат занавеса. В зале раздавался глухой шум голосов.

Роль конферансье была поручена Всеволоду Лапчинскому, который в то время еще не учился на курсах радистов. Рекомендовал его Жене Олег Подгайный.

— Лучше любого артиста! — сказал он. — Никто на ногах не стоит, все на животы ложатся от смеха.

Образная рекомендация Олега заинтересовала Женю. Он не ошибся в артистических способностях Всеволода. Лапчинский свободно принимал любую комическую позу, был находчив и остроумен.

Сейчас Всеволод был спокойнее всех. Он не спеша прохаживался по сцене, подтрунивая то над одной, то над другой юной артисткой.

Наконец Женя вихрем вылетела на середину сцены и трагическим шепотом оповестила:

— Начинаем! Сева, говори приветственное слово!

Лапчинский подтянулся, расправив плечи, шагнул на авансцену, и тяжелый бархат занавеса скрыл его статную фигуру.

В зале сразу наступила тишина. И в этой тишине ясно раздался звучный голос Всеволода. Дружный взрыв аплодисментов заглушил окончание приветственной речи. Занавес раздвинулся.

В щелку кулис Женя увидела сотни внимательных глаз, сердце ее так и затрепетало от щедрого чувства любви к этим добрым, больным людям.

«Сейчас они забыли все на свете, видят только нас, а немного погодя они опять возьмут винтовки и будут биться за нас, будут разить врагов, и многие из них, может, не доживут до победы, — думала она. — Желаю, как своего счастья, чтобы все вы прошли через войну целыми и невредимыми! Желаю, как своего счастья, всем жизни! И победы!»

Программу начал хор девушек, он с подъемом исполнил новые песни на слова поэта Лебедева-Кумача. Затем Шура Зиновьева тоненьким звонким голоском спела песню про Катюшу. Смущенную, радостно раскрасневшуюся девушку вызывали на сцену несколько раз. Соня и Шурочка Щукина пропели «Комсомольскую прощальную», и последний куплет песни был подхвачен всем залом:

А всего сильней желаю
Я тебе, товарищ мой,
Чтоб со скорою победой
Возвратился ты домой.[67]
Вслед за этим Всеволод предложил «веселый номер»: Людмила Лапчинская в украинском костюме и Олег Подгайный исполнили дуэт Одарки и Карася из оперы «Запорожец за Дунаем»[68]. Олег, представлявший лихого подвыпившего казака, ожесточенно крутил бравые усы и мальчишеским басом убедительно оправдывался перед Людмилой. Людмила, бойко уперев руки в бока, обвиняла и отчитывала веселого Карася — Олега. Усы не выдержали слишком энергичного подкручивания и отвалились, но Олег не растерялся: плюнул на кожаную подкладку и снова, под хохот всего зала, укрепил их на место.

Не успели стихнуть последние взрывы смеха, как Всеволод своими анекдотами о грабьармии[69] заставил смеяться не только зрителей, но и самих артистов.

Все это время Женя с волнением ожидала своей очереди. Она должна была танцевать «цыганочку». Никто не умел танцевать ее так, как Женя, — в этом школьные подруги Жени были совершенно уверены. Дрожащая от возбуждения, Женя то и дело заглядывала в программу. И вот Лапчинский вышел на сцену и объявил:

— Сейчас вашему вниманию предлагается коронный номер концерта: цыганская пляска в исполнении почтенной Евгении Румянцевой!

«Фу! Так и знала, что склоунничает!» — возмущенно подумала Женя и погрозила Всеволоду кулачком.

Зал притих, ожидая «почтенную Евгению Румянцеву». На сцену под аккомпанемент баяна вылетела и плавно закружилась, позванивая колокольчиками бубна, молоденькая девушка в пестром платье и красных туфельках.

Каждое движение ее было так грациозно и свободно, такой легкой, почти невесомой казалась ее фигура, с таким задором улыбалось ее юное розовощекое лицо, что весь зал с восторгом и обожанием не отрывал глаз от этой артистки.

А Женя то горделиво выступала на самых носочках туфель, то вдруг сорвавшись с места, неслась по сцене с такой стремительностью, что длинный подол ее цветастого платья, казалось, не успевал за ее движением.

Всеволод не шутил: это был действительно коронный номер концерта.

Закончив танец особенно красивым па[70], Женя присела и стремглав кинулась за кулисы. Бойцы несмолкаемо рукоплескали. Женя выбежала и снова поклонилась. Крики «бис», «браво», «еще» оглушили ее. Она сделала по сцене вихревой круг. Зал продолжал грохотать. Забившись в угол за сценой, Женя плакала от счастья и все твердила:

«Желаю вам всем, всем жизни, жизни и победы!»

Шумный успех сопутствовал артистам во время выступления и в других госпиталях.

Но потом агитбригада распалась. Фронт все приближался к Чесменску, и было теперь не до этого…

Женя и Соня уже учились на курсах медицинских сестер при госпитале в школе имени Ленина.

Занятия проходили в подвальном этаже школы, в бывшей физико-химической лаборатории, где совсем недавно Женя и Соня держали последний экзамен.

Теперь в этом классе тощий крикливый старичок в тюбетейке — знаменитый хирург, профессор Тюльнев читал будущим сестрам лекции о переломе костей, о слепых и сквозных ранениях, шоках, травмах и инфекциях. Профессор горячился, бегал от двери к доске, ладонью хватал себя за подбородок и грозил кому-то пальцем. В его нервных жестах и визгливом голосе было что-то детское, наивное и комическое. Однако курсантки не улыбались: тощий старичок был воплощением святого медицинского искусства. Они знали, что подвижное лицо хирурга становилось каменным, когда он появлялся, как белый бог, в операционной, а его длинные руки, на уроках беспорядочно летающие из стороны в сторону, делались чуткими и точными, когда он брал гибкими пальцами инструмент. Конечно, он был чудаковат, этот профессор, но говорят, что люди большого ума и искусства всегда отличаются некоторой оригинальностью.

Потом девушки поднимались с нижнего этажа наверх — в светлые палаты, где даже воздух, несмотря на свежесть, был как бы пропитан человеческим страданием…

Однажды профессор Тюльнев вызвал подруг и сказал, что они будут присутствовать на операции.

Санитары внесли раненого.

— Быстро! Живо! — резким, но спокойным голосом приказал Тюльнев ассистенту, натягивающему резиновые перчатки на руки профессора.

Женя взглянула на оперируемого и едва не закричала от ужаса. Соня с силой сжала ее руку и прошептала:

— Борька Щукин!

…После операции профессор с неудовольствием спросил подруг, почему они шумели. Бледная, расстроенная Женя объяснила ему, что оперируемый — их товарищ, с которым они учились в десятилетке, в том классе, где сейчас операционная, и парта Бориса Щукина стояла почти на месте операционного стола.

Профессор взял Женю двумя пальцами за подбородок и взглянул ей в лицо, словно увидел впервые.

— Я этого не знал, иначе присутствия на операции не допустил бы. Но коли уж так случилось — герои, герои! — Он легонько оттолкнул Женю и, зажав в кулаке свой подбородок, зашептал: — Мальчики, девочки, молодежь… из-за парты и в бой, от детских слез к крови, к ранам, к смерти. Когда, когда это кончится на земле, скажите вы мне, гражданин бог, если вы действительно существуете в синеве над землей?

Женя с Соней переглянулись и бесшумно выскользнули за дверь.

К вечеру, после операции, Борису стало лучше. Хирург разрешил подругам навестить товарища.

Борис сразу узнал девушек, он обрадованно улыбнулся им своей обычной конфузливой улыбкой.

— Здравствуйте, девочки, — прошептал он. — Вы пришли в свой класс?

— Нет, мы пришли к тебе, Борис, — ласково сказала Женя. — Ты видел нас на операции?

Борис вздохнул:

— Я ничего не видел… Я видел только красное небо и землю, которая поднялась вместе с огнем…

Он устало закрыл глаза.

— Тебе дурно? — испугалась Женя.

— Боюсь, как бы совсем не выйти из строя…

— Страшное уже позади, Боря. Ты поправишься, и все будет хорошо. Через неделю ходить будешь.

— Вы не забывайте меня, девушки, а то я… один. — Борис открыл глаза. Возле пересохшего рта обозначились горькие складочки. — Сестра в колхоз уехала. Отец в армии… Мама с заводом эвакуировалась… Товарищи все в отъезде.

— Здесь Всеволод Лапчинский. Иногда мы с ним дежурим на крыше, он учится здесь, рядом.

— Ну, скажите ему, чтоб зашел… Соня, что ты молчишь?

— Боря, как там Аркадий?

— Вот… Знал, что о нем спросишь. Н-ничего… не беспокойся.

— Он написал мне только одно письмо.

— Н-напишет…

— Мне говорили о нем дурное.

— Ничего, — повторил Борис и с усилием улыбнулся Соне.

Зловещий вой сирены прервал их разговор.

— Он так и не ответил, как же Аркадий, — прошептала Соня, когда девушки после отбоя возвращались домой. — Что мне делать, Женя? Я чувствую… Я должна помочь ему…

— Но ведь ничего же неизвестно, — возразила Женя. — Аркадия нет. Саша мне тоже не пишет.

— У нас с Аркадием совсем другие отношения, — заметила Соня.

— Ну, что ты!..

— Да, да. У нас серьезные отношения, Женя. У нас — на всю жизнь.

— А у меня?

— Не знаю… наверное, нет.

— Что ты такое говоришь! — обиженно воскликнула Женя. — Какая ты стала!

Соня посмотрела на подругу и вздохнула:

— Я взрослее стала. А ты, Женька, как птичка божья, — ни забот у тебя настоящих, ни горя…

— Нет, ты не взрослая, ты грубая… дурная! Ты меня все время бесишь. Ты думаешь, это по-дружески?

Женя все больше и больше злилась. Глаза у нее стали колючими.

— Да, по-дружески, — твердо произнесла Соня. — Война, жуткое время, а ты все время поешь и порхаешь.

— И буду, буду петь! Никто мне петь не запретит! — закричала Женя. — А ты просто-напросто хнычешь!

— Подумай, какая беда надвигается. Сможешь ли выдержать?

— Выдержу, не беспокойся, — холодно отчеканила Женя и больше не сказала ни слова.

ДВА РАЗГОВОРА

Аркадий не сказал тогда худощавому, что он любит Соню, посчитав это обстоятельство делом сугубо личным. Он не подумал о том, что любовь обязывает его отчитываться перед Соней. И вот теперь, вернувшись из Валдайска, он понял, что минута отчета приближается. Аркадию нужно было что-то сказать Соне, как-то объяснить причину возвращения в Чесменск. Но как?

Напрашивался грустный вывод: избежать встречи с Соней и тем самым оттянуть на неопределенный срок объяснение с ней. «Может быть, немцы и не придут в Чесменск», — теплилась в сердце Аркадия надежда.

Вот почему Аркадий в конце концов обрадовался, не застав Соню дома. «К счастью, обошлось», — думал он. Но это было невеселое счастье, счастье-горечь, счастье-тревога, счастье-сожаление… впрочем, какое уж это счастье!

И все же Аркадий чувствовал облегчение. Разговаривать с Соней, глядеть ей в глаза было бы страшнее, чем вот так, с изнывающим от тоски сердцем, решительно шагать домой, делать вид, что все, в основном, прекрасно в мире, а если и не хватает чего-то, так это незначительный пустяк.

Аркадию предстояло два-три дня пошляться по своему поселку («помозолить глаза кое-кому из населения», — сказал худощавый), а затем явиться в определенное место за получением последних («а возможно, и не последних») инструкций. Затем уж, если инструкции будут последними, Аркадий предоставлялся самому себе.

Аркадий шел и думал сейчас о том ответственном дне, когда ему будет предоставлена полная свобода действий.

Он так задумался, что не заметил старушку, перебегавшую улицу. А старушка сразу заметила его, остановилась, всплеснула руками (в одной был зажат стакан со сметаной) и вскрикнула сдавленным от радости голосом:

— Сынок!

Аркадий вздрогнул. Торопливым, сбивающимся шагом он подошел к матери, обнял ее, прижался к простоволосой голове.

— Насовсем? — прошептала мать.

— Вроде бы…

— А у нас гости.

«Отец!» — мелькнуло у Аркадия, и лицо его тотчас же помрачнело.

— Пойдем, пойдем, — заторопилась мать, — увидишь.

«Значит, не отец», — успокоился Аркадий.

— Сметаны у соседки купила, угощать буду… и ты как раз, вот радость-то! — шептала мать, преданно заглядывая сыну в лицо.

Аркадий улыбался, глядел на этот мизерный стаканчик сметаны. «Птице раз клюнуть!»

— Так кто же у нас, что ты скрываешь? — нетерпеливо спросил Аркадий.

Мать, не отвечая, побежала в дом.

— Аркаша приехал! — крикнула, отворив дверь в горницу, мать, и в тот же миг Аркадий увидел, что со стула вскочила и заслонила собой маленькое оконце Соня Компаниец. Он остановился на пороге, чувствуя, как непосильная радость прихлынула к сердцу, сдавила его, покатилась дальше, оглушая мозг, увлажнила глаза…

— Соня! — сказал Аркадий укоризненно и нежно. Все решения, принятые полчаса назад, потеряли смысл, перестали существовать.

Соня глядела на Аркадия и молчала. Внимательные, настороженные и озаренные светом нежданной радости глаза ее звали и в то же время, как бы спохватившись, предупреждали:

«Иди ко мне! Нет, нет, подожди, я должна убедиться, такой ли ты!..»

— Мама, ты выйди, — грубовато и неуклюже сказал Аркадий, махнув рукой на окно, и, не слушая предостерегающего взгляда Сони, обнял девушку, стал безостановочно целовать ее лицо.

Соня, обмякнув в руках Аркадия, с облегченным вздохом прижалась к нему. Он приподнял ее голову. По щекам Сони текли слезы. Аркадий припал своей шершавой щекой к ее щеке, мокрой и нежной, зашептал:

— Я к тебе заходил… тебя не было дома… не думал…

Около двери, отвернувшись, уткнув лицо в передник, счастливо всхлипывала мать.

— Похудела… синяки под глазами.

— И ты… у тебя синяки… отпусти меня… Ведь мама твоя…

Аркадий, зажмурив глаза, нащупал губами ее рот (он был и соленый и сладкий, как земляника).

Соня вырвалась.

Мать, отбежав от двери, бестолково заметалась по горнице, все повторяла:

— Сметанки-то, сметанки-то мало!..

Аркадий одной рукой взял со стола стакан сметаны, другой поймал Соню, обхватил девушку за шею, сказал:

— Не выпьешь сразу — вылью за воротник.

Соня изо всех сил сжала губы, замотала головой.

— Пей — вылью! — радостно крикнул Аркадий, наклоняя стакан.

И Соня, стараясь вырваться (не удалось!), выпила, со слезами вместе, эту густую ароматную сметану.

Мать схватила банку, выскочила на улицу.

— Сейчас еще придется, — сказал Аркадий.

Минуты две они стояли молча, слушая, как бьются их сердца.

— Какие новости, Соня? — наконец спросил Аркадий.

— Новости?

Соня взглянула на Аркадия, и тихая радость, сиявшая на ее лице, стала гаснуть.

Отец Сони ушел в армию. Военный вихрь, бушевавший в стране, забросил его в финские болота, в край тысячи озер, и там затерялся его след. Соня осталась одна. Аркадий стал для нее единственным родным человеком на свете. И теперь он, рядом с ней.

Но тот ли это, прежний ли Аркадий рядом с ней? Как спросить, узнать?

— Какие же новости, — вздохнула Соня. — Война… вот и все новости. А ты? Как ты? Как чувствуешь себя?

Она не смогла задать вопроса о том, правда ли, что Аркадий скверно вел себя под Валдайском. Она спросила его о здоровье.

— Так, ничего, — отвел глаза Аркадий. — Ты, ты как?

— Хорошо. А ты?

— Устаешь? Питаешься плохо?

— Питаюсь нормально. А ты?

Соня спрашивала настойчиво, повелительно: «А ты?» В этом вопросе были и надежда и отчаяние.

«Ты, ты, Аркадий, как ты служишь общему делу, за которое гибнут сейчас тысячи людей?» — слышалось Аркадию в этом настойчивом вопросе.

— Расскажи о себе. Как ты? — спрашивала Соня.

И Аркадий снова отвел глаза.

— Аркадий! — тихо, но требовательно сказала Соня. — Ты мне сейчас расскажешь все!

«Не могу, Соня», — подумал Аркадий, а вслух сказал:

— О чем ты? Все в порядке. Вот я вернулся. Там неразбериха, понимаешь… пустяки какие-то… На фронт проситься буду.

Он говорил, и сердце у него холодело: он видел глаза Сони, большие, немигающие глаза, которые не обманешь.

— Значит, правду о тебе говорили?.. — медленно выговорила Соня, а глаза сказали эти же слова резче, обиднее.

Аркадий понял: это его последняя встреча с Соней!

«Последняя, последняя, последняя!» — неслись в голове Аркадия черные одинаковые слова. Тяжелые, свинцовые, они как бы вдавливались в сердце, пронизывали его и неслись дальше.

— Уйди, Соня! — глухо сказал он. — И не приходи ко мне больше.

Сонины глаза дрогнули, потеплели.

— Ты все можешь — прогнать меня, уйти, скрыться, — сказала Соня. — Только прошу — не отводи взгляда. Дай я посмотрю на тебя…

Аркадий повернул к ней свое лицо.

— Вот так. А глаза у тебя прежние. И не думай, что я такая уж дурочка. Давай посидим и посмотрим друг на дружку. Ты хочешь?

В голосе ее уже не было требовательных ноток. Аркадию даже показалось, что в голосе — ликование.

— А что ты хочешь? Зачем?.. — пробормотал Аркадий.

— Не всегда можно говорить языком… словами. Поговорим глазами, — с улыбкой, осветившей лицо девушки, сказала Соня, села на стул и устремила на Аркадия внимательный нежный взгляд.

Аркадий, словно загипнотизированный, стоял и смотрел на Соню.

Он чувствовал: она спрашивает. Он знал, о чем она его спрашивает. Он отвечал.

Молчаливый разговор этот запомнился Аркадию на всю жизнь.

«Ты — честный, Аркадий?»

«Да, я честный, Соня!»

«Ты остался прежним, ведь правда?»

«Да, да, прежним».

«Ты ведешь, себя правильно, ведь правда?»

«Да, кажется, правильно».

«Тебе нужно, нужно так?»

«Да, да, Соня, нужно так!»

«Ни мне, ни кому-либо ты не обязан говорить об этом?»

«Ты права, ни тебе, ни кому-либо».

«Мне понятно все, хотя я и не знаю, что тебе предстоит, и я спокойна».

«Спасибо, Соня, милая моя!»

«Я всегда с тобой, вечно, до смерти!»

«Спасибо, Соня, милая, бесценная, прекрасная моя Соня!»

— Я не такая дурочка, я понимаю, — повторила Соня, с ласковой хитрецой улыбаясь. — Я верю тебе, Аркадий. — Улыбка исчезла с лица девушки, в глазах мелькнула суровинка. — Но знай, если ты обманешь меня… нет, не только меня — других, всех нас, я первая прокляну тебя. — Она помолчала и еще раз проговорила — тверже, требовательнее: — Слышишь? Прокляну!

Аркадий вытер со лба пот, распахнул окно, сказал, глядя в мир и видя голубое небо и солнце:

— Я не обману тебя, Соня! Я скорее умру…

Ветер, летящий над миром, овеял Аркадия извечными запахами старой и родной земли.

Он глубоко вдохнул эти запахи и почувствовал, что никогда еще не был так счастлив, как сегодня.

РАЗДАВЛЕННЫЕ НАСТУРЦИИ

И по аллее, и слева, и справа от нее то и дело подъезжали к бывшему школьному крыльцу автобусы с красными крестами на кузовах; крытые брезентом, тоже с санитарными крестами, автомашины и просто обыкновенные грузовики с ранеными, сопровождаемые усталыми санитарами в посеревших от пыли халатах. Навстречу им тарахтели пустые машины. Разворачиваясь возле крыльца, они безжалостно сминали клумбы, ломали, хищно воя, декоративный кустарник. То тут, то там возникали пробки и заторы. В одном месте грузовик чуть не врезался в автобус, в другом — автобус, накренившись на правый бок, застрял между двух громадных лип. Шоферы, выскочившие из кабин, бегали вокруг, скверно ругались, размахивали кулаками. Лязг и скрежет моторов и металла густо был перемешан с человеческими воплями.

Посреди школьного двора осталась только одна клумба, еще сохранившая свою девственную, необычайную посреди сплошного разгрома неприкосновенность. Ни одно колесо не тронуло ее, ни один цветок, казалось, не был сорван с ее пышного и яркого чуба. На клумбе росли настурции, дивные настурции, любимые цветы Костика Павловского, — он только сейчас понял, что именно эти цветы можно признать бесценными; для него они выражали нечто дорогое и сокровенное — мечту о прекрасных днях мирной жизни.

Костик стоял возле школьной стены. Лицо его было страдальчески сморщено. Грубые крики шоферов, перебранка санитаров, вой моторов, ядовитая стрельба выхлопных газов, истерзанные клумбы — все это было не для него. («Не для меня, не для меня!» — твердил он, стараясь не замечать этот хаос). И все, что творилось вокруг, в воздухе и на земле, тоже было не для него. Он был твердо убежден, что люди с особой душевной организацией, такие, как Костик, должны всячески ограждаться обществом от соприкосновения с грубыми, непривлекательными сторонами жизни. Но твердо убежденный в этом, Костик одновременно понимал — он же не эгоист, Костик, он политически и морально сознательный человек, — что бывают в истории такие моменты — Костик умел мыслить и размышлять исторически, — когда обществу просто нет времени заняться благоустройством выдающихся людей. Именно такой момент наступил сейчас. Он не мог предъявить никаких претензий к людям, собственная мать и отец, разумеется, в счет не идут. Но Костик страдал. О-о, как он страдал!

Для страдания были две причины.

Завтра утром он уезжает из Чесменска в один из городов Средней Азии. (Костик не употреблял слова «эвакуироваться», оно во всех отношениях, по его мнению, неблагозвучно).

Ему не удалось и, по всей вероятности, не удастся попрощаться с Женей Румянцевой: в госпитале ее не оказалось, дома ее тоже не было. Это ужасно, это не по-рыцарски: уехать, и все.

Весьма веские причины для подлинного страдания. На что он рассчитывал? На какую жизнь он рассчитывал, Костик? Он хотел создавать, творить — и вот тебе… как кричит один из безобразных санитаров: «Накось, выкуси, гад!»

«Не смотри на эту грязь! — приказал себе Костик, собрав всю силу воли. — Лучше гляди на клумбу. Прекрасная клумба! Удивительная клумба!»

И тут у него мелькнула неожиданная мысль: ведь вот как эта клумба избежала колес, так и некоторые люди избегут ужасов войны! Ах, какие счастливые это, должно быть, люди! Кто они? Где? Укажите, укажите туда дорогу Костику Павловскому!

Клумба, сказочная клумба, оазис мира, благополучия и красоты!

— Накось, выкуси… гад! — во все горло орал дюжий, похожий в своем окровавленном халате на мясника, санитар, строя при помощи рук какие-то непонятные фигуры. Шофер соседней машины, высовываясь из кабины, отвечал ему тем же. — Сдавай назад, хамло, — кричал санитар, — не то сам сяду за руль и раздавлю тебя, как клопа! У меня умирающий капитан, герой фронта, сын генерала из ставки, расстрел получишь, твою… дети… сестры… богородица!..

Костя зажал руками уши.

«О, ужас, ужас!» — морщился он.

Шофер, должно быть испугавшись «генерала из ставки», стал сдавать грузовик назад.

Поползли, поползли, зловеще хрустя, к нетронутой клумбе, к девственным настурциям громадные резиновые колеса, толчком врезались в рыхлую землю…

Костик зажмурился.

А открыв глаза, увидел: грузовик залез на клумбу, утюжит, располасывает ее всеми четырьмя колесами: невинные и беззащитные, умирают под колесами настурции.

У Костика снова мелькнула мысль: вот так же, как эти настурции, раздавлено сейчас безжалостными колесами войны все, что прекрасно в жизни.

«Бежать, бежать!» — думал Костик.

Но куда бежать? Внезапно ворвались в уши пронзительные плачущие звуки сигналов воздушной тревоги. Санитары, шоферы рассыпались в разные стороны. Костик побежал тоже. Кто-то втолкнул его в дверь.

Костик очутился в подвале, пропахнувшем огуречным рассолом. Здесь под мокрыми сводами горели тусклые фонари. От глухих взрывов бомб, падавших невдалеке, звенели металлические решетки под потолком, падали сверху капли ржавой влаги. Люди стояли в подвале, тесно прижавшись друг к другу. Все угнетенно молчали, кто-то шептал молитву. Иногда слышались тяжелые вздохи. Когда бомбы падали близко, женщины вскрикивали, и вслед за этим раздавались успокаивающие голоса мужчин.

«Как селедки в бочке», — подумал Костик, ощущая рядом с собой нежные и мягкие девичьи плечи.

— Что делают, что делают, мерзавцы! — раздался знакомый голос, сразу заставивший трепетно сжаться сердце.

— Женя-а! — с болью пострадавшего человека выдавил Костик.

Женя стояла рядом с ним, совсем рядом, это ее плечо он чувствовал все время. Она вздрогнула, обернулась и, как видно, не узнала его.

— Сколько я тебя искал и вдруг встретил в этом грязном, вонючем подвале! — Костик нащупал Женину руку и сжал ее холодные пальцы.

— Это ты-ы?.. — протянула Женя. — А я только приехала с вокзала. Сегодня так много раненых, так много! На фронте, кажется, очень плохо.

— Да, плохо, — подтвердил Костя (ведь предстоял разговор об эвакуации — ах, проклятое слово!). — Когда же кончится это отступление!..

Но тут он спохватился. Эти гневные слова адресовались скорее какому-нибудь седовласому генералу или маршалу. Эх, поговорил бы с ними Костик, постыдил бы их, сейчас у него такое смелое сердце! Да, с генералом он поговорил бы, но при чем тут Женя, усталая, растерянная Женя?.. Зачем ей все это — белый халат, дикие выкрики санитаров?..

— Я, знаешь, удивлен, что ты вдруг решилась окунуться в эту грязь и кровь, — растроганно сказал Костик в самое Женино ухо. — Ты похожа на Жанну д’Арк, ты — чудесная… не могу выразить это словами!

— Не надо никаких слов, Костик, — устало отозвалась Женя. — Разве можно поступать как-то иначе? Ведь вся страна сейчас в крови…

— Да, да. Я тоже все время мучаюсь. — Он вгляделся в ее изможденное бессонницей и, очевидно, недоеданием лицо, ласково заметил: — Ты посерьезнела, похудела и, извини, подурнела.

— Не знаю. Возможно. Эго не так важно.

— Но характер прежний.

Женя улыбнулась.

— Да, да, у тебя отличный, твердый, характер, — продолжал Костик. — Я завидую тебе.

— Эх ты, бедный, слабохарактерный мальчик! — по-прежнему улыбаясь, проговорила Женя. Похвала Костика приободрила ее.

— Подумать только, как все изменилось, — продолжал Костик. — А какие были у нас с тобой дни, какое счастье!

— Они не повторятся, — грустно отозвалась Женя.

— Отчего же? Я готов на все ради тебя! Слушай, Женя, я пойду на все, только при одном условии: ты забудешь о Никитине.

Взрывной удар потряс землю. С потолка посыпалась мокрая штукатурка.

— 3-з-забудешь! — клацнул зубами Костик.

— Нет, — тихо ответила Женя. — О нем я думаю все время. Не могу я забыть.

— Ты пойми, как я тебя люблю, — горячо зашептал Костик. — Я завтра уезжаю в Ташкент, я возьму тебя, ты поедешь с нами, ты будешь учиться, жить, как нормальные люди, одеваться, все, все будет у тебя! Для меня ты всегда будешь бесценным сокровищем, я буду жить только для тебя одной!

Женя отвернулась, устало сказала:

— Не надо. Мне трудно, это правда, я боюсь, что не выдержу… И никакой у меня не твердый характер, мне очень трудно, я не могу выносить вида крови… но ехать с тобой? Куда? Зачем? А мама? А Саша? А все остальные? А как потом в глаза им глядеть?

Она спрашивала не Костика, а задавала вопросы себе, и с каждым вопросом тверже, увереннее был ее голос.

Костик прижался к ней. Он затравленно оглянулся по сторонам. Проклятый подвал!

— Нет! — сказала Женя. — Ты мне нравишься… нравился… нравишься, — уточнила все же, — но я тебя не люблю. Я люблю Сашу. Только Сашу. Я слабая, а он сильный. Я люблю сильных, а ты… ты в Ташкент убегаешь.

Это было обидно, это было мучительно обидно!

— Убегаю! — опешил Костик. — Да как ты смеешь? Мне велено, понимаешь, велено, предлагают уехать!

— Специальный декрет по поводу спасения бесценной жизни Павловского? — насмешливо спросила Женя.

— Да, предписание! — крикнул Костик, почти убежденный, что это так и есть на самом деле. — Я не могу здесь оставаться. Есть люди, которые понадобятся и через десять лет.

— Скажите, пожалуйста! — почти враждебно ответила она. — А мы, простые смертные, не понадобимся через десять лет! Нас можно убить, уничтожить. Так, Костик?

Распахнулись наверху двери, все побежали.

— Отбой объявили, — сказала Женя.

— Ты куда?

— Домой.

— Я провожу тебя.

Снова завыли сирены.

— Опять! — с тоской и злобой простонал Костик. — Опять бомбы, опять кровь!

Он в ужасе заметался по площади.

— В школу! Там убежище! — поймав его за руку, закричала Женя. — Как маленький!..

В школьном вестибюле распоряжался какой-то военный с четырьмя треугольничками на петлицах. Увидев Женю, он закричал:

— Румянцева, ты сегодня дежуришь? Нет? Тогда на крышу, занимай пост! Неожиданный налет! Занимай, занимай! Это кто с тобой?

— Знакомый. Иди в бомбоубежище, Костик!

— Нет, я с тобой!

По узкой пожарной лестнице они взобрались на крышу. Под ногами захрустело оцинкованное железо. Костик увидел звездное небо, перекрещенное огненными полосами прожекторов, а ниже, там, где лежал город, было почти черно, только в двух-трех местах полыхало пламя пожаров.

Женя заняла свое место — она не первый раз дежурила на крыше. Костик, шаря руками, подошел к ней.

— Ты не отходи далеко, — прошептал он девушке. — Не теряй меня из виду. Здесь очень опасно…

— Лучше побеспокойся о себе.

— Я не боюсь бомб! — храбро выкрикнул Костик.

— Храбрый, храбрый!.. А я боюсь и не стесняюсь говорить об этом.

Словно огненные ножницы, стригли мрачное, усыпанное звездами небо лучи прожектора. Далеко вокруг раскинулся еле угадываемый в ночи город.

— Смотри, смотри! — свистящим шепотом проговорил Костик, протягивая руку к западу, где особенно часто скрещивались прямые ножи света.

В дрожащем скрещении лучей Женя увидела яркую алюминиевую точку. Она блеснула, как рыба, выскочившая из воды, заметалась и скрылась. Лучи прожектора быстро-быстро забегали по небу. Внизу мелькнули багровые огоньки, раздались выстрелы зениток. В небе вспыхивали и гасли звезды разрывов, похожие на иллюминацию. Они все приближались и приближались.

Взметнулось пламя, с ожесточенным гулом разнесся над землей взрыв крупнокалиберной бомбы. За ним — второй, третий… Казалось, весь город задрожал мелкой дрожью. Где-то за Чесмой, в заводском районе, потекло по земле, разрастаясь вверх, алое пламя.

— Гори-и-ит! — стонал Костик, присев на корточки спиной к трубе.

— Не бросай клещи! — почти брезгливо крикнула Женя. — В горячке не найдешь потом.

— Смотри, смотри, сбили, сбили! — крикнул Костик, показывая рукой на алую полосу огня, падающую на землю.

— Держи-и-ись! — раздался в этот момент предостерегающий голос (Костик только спустя минуту понял, что этокричал Аркадий Юков). Над головой пронзительно засвистело — и где-то совсем рядом вдруг так ахнуло, что Костик отлетел метра на два в сторону. Горячая и зловонная волна пронеслась над крышей. Костик зажал руками глаза и уши. Губы его что-то шептали.

К нему первому и подбежал Аркадий Юков, приподнял за плечи.

— Кто это? Павловский?! Ты что?.. Ранен? Нет? Что ты говоришь?

— Раздавленные настурции, раздавленные настурции! — дрожащими губами шептал Костик. Лицо его было мокрым от слез.

ПЕРВАЯ УТРАТА

В этот день Аркадий Юков получил последние инструкции…

Когда он вышел на крыльцо дома, над городом нависла мрачная влажная и тяжелая тьма. По небу, точно обложенному густой черной ватой, изредка пробегал мутный луч прожектора, быстро исчезающий за горизонтом.

Аркадий шел по мокрому тротуару, с трудом обходя глыбы сцементированного кирпича, спотыкаясь о какие-то бревна и булыжники.

Вторая воздушная тревога застала его на Цветном бульваре, и он, как минуту назад Женя с Костиком, вбежал в заставленную грузовиками школьную липовую аллею. Какие-то люди втолкнули его в подъезд. Среди дежурных, распоряжавшихся у входа в подвал, где помещалось убежище, оказалась Наташа Завязальская.

— Аркадий?! — воскликнула она. — Ты что? В бомбоубежище?..

— Давно мечтал посидеть в бомбоубежище! — иронически проговорил Юков. — Шел по улице, а тут опять началась эта музыка.

— Пойдем дежурить на крышу, — предложила Наташа.

«Мне нельзя», — хотел ответить Аркадий, но спохватился.

«А почему же нельзя? Опасно? Так и в подвале опасно. Завалит — и поминай как звали!»

— Лезем! — решительно сказал он. — Люблю высоту!

— Здесь где-то я видела Женю, — сообщила Наташа.

— Может, весь класс здесь?

— Полкласса! — крикнула Наташа, проворно взбираясь по лестнице вверх. — Я считаю, что крыша — самое безопасное место.

На крыше он потерял Наташу из вида. Когда первая крупнокалиберная бомба, разорвавшаяся в липовой аллее, потрясла землю и воздух и отшвырнула от трубы Костика, Аркадий, за несколько секунд до этого крикнувший: «Держи-и-ись!», увидел чье-то тело и подбежал к нему.

…Костик все твердил:

— Настурции, настурции!..

— Какие настурции, черт возьми! — разозлился Аркадий. — Что ты бредишь, лунатик?

В это время снова засвистело и ахнуло, крыша, встряхнувшись, как от озноба, зашаталась, по ее блестящей цинковой поверхности побежал золотоперый петух — отблеск фонтана пламени, вырвавшегося из глубины здания.

Непреодолимая сила швырнула Женю в сторону. Девушка опрокинулась на спину и покатилась вниз. Кругом скрежетало, звенело, лопалось и рвалось. Женя чувствовала запах раздробленных кирпичей, жженой краски, запахи крови и дыма. Катилась она всего две-три секунды, но ей показалось, что это длилось целую минуту.

«А там — обрыв!» — мелькнуло у нее. Голова уперлась во что-то жесткое. Это были низкие перильца пожарной лестницы.

За спиной Жени, как красное полотнище на ветру, металось жаркое крыло пламени.

Женя схватилась за перильце руками и, зажмурившись от страха, стала спускаться по отвесной лестнице. Ей казалось, что она спускается в глубокий колодец: наверху было светло, внизу стояла непроглядная темь. Бомба пробила крышу, чердак и взорвалась в уборной третьего этажа. Стены соседних комнат, где помещались склады и операционные палаты, рассыпались в щебень. Верхний этаж и чердак наполнились едким дымом, смешанным с пылью. Пламя охватило паркетные полы, стропила и выбилось через пролом крыши.

В момент взрыва Аркадий распластался на железе. Когда грохот разрыва улегся, он крикнул, сложив руки рупором. Костик не отозвался. Еще до взрыва он, закрыв лицо руками, сломя голову бросился куда-то в сторону.

Аркадий побежал по крыше навстречу пламени и возле полуразвалившейся дымовой трубы разглядел сжавшееся тело Павловского. Нагнувшись, он лихорадочно ощупал грудь и лицо Костика. Рука ощутила что-то липкое. «Кровь!» — мелькнуло у Аркадия. Он поднял Костика на руки и понес через слуховое окно на чердак. По чердачной лестнице уже скользили язычки пламени. Вырываясь откуда-то снизу, они множились, свивались в тугую, начавшую гудеть змею. Аркадий ладонью зажал глаза Павловского, надвинул на лицо кепку и, не выпуская Костика из рук, перепрыгнул через струю огня, скатился вниз.

Врачи, медсестры, санитарки вместе с легкоранеными уже тушили огонь, засыпали его песком, глушили пенными струями огнетушителей.

Юков, почти задохнувшийся от дыма, опустил неподвижное тело Павловского в углу, возле лестничной клетки.

— Что с ним? — спросила молоденькая медсестра с санитарной сумкой через плечо.

Аркадий не мог говорить. Он широко раскрывал рот, втягивая воздух.

— Товарищ? Товарищ? — тревожно спросила медсестра. — Вы не ранены? Помощь вам не требуется?..

— Нет, — буркнул Аркадий. — Посмотрите вот… его. Медсестра склонилась над Костиком.

— Боже мой, какой молодой, красивый! — слезливо прошептала она, освещая тело карманным фонариком.

— Убит?! — испугался Аркадий.

— Лицо разбито. Больше ран нет.

Костик застонал.

— Лицо заживет, — безжалостно сказал Аркадий: — Голова бы цела была. Запишите адрес, сообщить надо… мать там у него, жена прокурора. Начальство все-таки! — усмехнулся Аркадий.

— Павловский? — удивленно спросила медсестра. — А вы кто? Товарищ?..

— Прохожий, — ответил Аркадий и пошел к вестибюлю, ощупывая волдыри на руках.

«Домой, спать, забыть!..» — думал он.

— Осторожнее, парень! — глухо сказал кто-то.

Аркадий резко остановился. Перед ним на разостланной простыне лежала Наташа Завязальская. Голова ее была разбита, рот открыт в последнем испуганном крике. Рядом с ней лежало двое парней, одного из них Аркадий знал: он учился в параллельном классе. Рядом на полу стоял, прикрытый листом бумаги, фонарь «летучая мышь».

— Что это? — прошептал Аркадий. — Когда их?..

— Не только их, — ответил глухой голос. — Десяти человек уже нету. Видишь? — И санитар, зажав в кулаке самокрутку, кивнул в сторону; там, в темноте, возвышались на полу темные бугорки.

Аркадий почувствовал, как горячий туман застилает ему глаза.

— Эх, ребятки! Дружки мои!.. — зашептал он. — Наташа! Ну, ничего! Ничего! Это пойдет в зачет фашистам, все пойдет в зачет! Заплатят они и по этому счету!

Пошатываясь, Аркадий нащупал дверь и вышел в зловещую темноту, пронизанную багровыми всплесками пожаров.

СМЯТЕНИЕ

Бомбардировка, во время которой пострадал госпиталь в школе, была последней. С этого часа над городом установилась тишина.

Женя вернулась из госпиталя часов в одиннадцать вечера. Девушка едва волочила ноги. Она готова была в любую минуту опуститься на тротуар, усыпанный битым стеклом, и уснуть.

Мария Ивановна ждала Женю на крыльце. Она услышала шаги дочери, с криком бросилась к ней, сжала в объятиях.

— Не отпущу, никуда больше не отпущу! — шептала она.

— Мама, я ужасно хочу спать, я сплю, — сказала Женя и, покачиваясь, пошла в дом.

— Ты сведешь меня в могилу, Евгения! Где ты шляешься? Что ты делаешь?

— Спать, спать хочу! — твердила Женя.

Но уснуть ей не удалось.

В комнате, утомленно сложив на коленях руки, сидела Людмила Лапчинская. Она вскочила, когда Женя вошла, обняла и расцеловала ее.

— Я тебя так ждала! Мама твоя ужасно волновалась, и я с ней тут поплакала.

— Что волноваться… вот я… пришла, — проговорила Женя. — Ты не видела Сашу Никитина?

Этот вопрос вырвался у нее неожиданно, и она поняла, что все время думала о Саше.

— Как? — удивилась Людмила. — Он не заходил к тебе?

— Он вернулся? — быстро спросила Женя, с надеждой глядя на подругу.

Людмила сказала:

— Немцы взяли Валдайск. Все вернулись.

— Саша не вернулся. — Женя помедлила и добавила: — Не вернулся еще.

— Там была такая неразбериха, такая неразбериха, ты и представить себе не можешь! — Людмила обняла Женю, прижалась к ней. — Женька, милая, фашисты ведь в Чесменск идут! Может, завтра они будут здесь!..

— Нет, нет! — чуть не закричала Женя. — Они не будут… — Женя замолчала и потом неуверенно, обессиленно добавила: — Не должны быть здесь.

Гневно нахмуря брови, вошла Мария Ивановна.

— Никуда больше не пойдешь, ни-ку-да! Хватит! Не надо мне ни госпиталей, ни раненых, ни-че-го! Это нас не касается, ты меня поняла?

Женя отшатнулась от матери.

— Да ты что, мама… с ума сошла? Как это — нас не касается? Я вот завтра эвакуируюсь! — крикнула она.

— Ой, не надо, не надо ругаться! — взмолилась Людмила. — И так тошно… правда ведь?

— Людочка, да разве можно так… в такую пору… так возвращаться? — обратилась Мария Ивановна за поддержкой к Лапчинской. — Она меня всю страхом изморила. А теперь вот эвакуацией грозит. Куда же ты эвакуируешься? Никуда ты не эвакуируешься, так здесь и останешься. Все равно к осени наши придут.

— У меня к тебе дело, Женя, — зашептала Людмила, чувствуя, что семейный спор долго не прекратится, если не повернуть разговор на другую тему. — Не в вашем госпитале лежит Боря Щукин?

— Да, да. Ему сделали операцию.

— Операцию?! И как?

— Все хорошо. Великолепно! Борис уже ходит, не сегодня-завтра его выпишут.

Людмила облегченно вздохнула.

— Я так волновалась! — Она горячими пальцами сжала Жене руку. — Как бы мне с ним увидеться? Как это сделать?

— Приходи к школе, я вызову его, он ходячий.

Людмила, осчастливленная хорошей вестью, собралась было домой, но Мария Ивановна не отпустила ее. Она постелила ей на диване, рядом с кроватью Жени. Людмила попыталась шептаться с Женей. Та молчала.

— Спит, — вздохнула Людмила. — Устала, бедненькая.

Но Женя не спала. Она думала о завтрашнем дне. Может, действительно завтра придется эвакуироваться? А Саша? Так она и не увидит его?

Долго эти мысли не давали Жене уснуть.

Утром девушки вместе пошли в госпиталь. В липовой аллее валялись обломки двух грузовиков и зияли отвратительные воронки от бомб. Здесь они повстречались с Соней Компаниец. Она довольно холодно поздоровалась с Женей, подала руку Людмиле и прошла вперед.

— Что это она? — спросила Людмила.

— Я поссорилась с ней, — неохотно ответила Женя. — Она очень изменилась… злая стала, непримиримая какая-то.

— Эх вы, подружки! — укоризненно сказала Людмила.

Борис, узнав, что на улице его ждет Людмила, отбросил в сторону костыль и устремился к выходу. Людмила подхватила его обеими руками. Они тут же, никого не стесняясь, поцеловались.

— Ну вот и встретились! — бодро проговорил Борис. Он зажмурился, ощущая противную резь в глазах.

— Встретились, — прошептала Людмила.

— Почему ты не уезжаешь? — сразу же перешел он на строгий тон.

— Куда? Мама и папа неизвестно где… Здесь Всеволод.

— Уезжай, уезжай, Люся!

— Тебе привет от Шурочки. Впрочем, она, наверное, вернулась. Я ее потеряла во время паники.

— Нет, не вернулась. — Борис нахмурил брови. — Но я за нее не беспокоюсь: она бедовая. А ты уезжай! Я тоже уеду с последним эшелоном раненых.

— Я с тобой! — воскликнула Людмила, преданно заглядывая Борису в глаза.

— Кто же тебя возьмет? Нет, это не подходит.

— Боренька, ребята наши… Саша Никитин, Вадим Сторман и другие уговорились остаться здесь и собраться у озера Белого. Понимаешь?

Борис отрицательно покачал головой:

— Авантюра, Люся. Зачем это?

— Как зачем? Бороться!

— Нет, авантюра! — решительно возразил Борис. — Бороться надо более умно… с подпольем связаться. А оно будет.

— Может, они связаны!

— Сомневаюсь. Уезжай, Люся.

— Как же я уеду? — чуть не заплакала Людмила. — Я думала, что ты останешься…

— Немцам кланяться? Нет уж!

— Щукин, в палату, немедленно в палату! — закричала няня, выбегая на крыльцо. За ней выскочила другая няня.

Борис торопливо стал целовать Людмилу.

— Так как же мне быть, что делать? — плача от досады, закричала Людмила вслед Борису, которого няни, схватив под руки, тащили к двери.

— Уезжай, уезжай! Я буду писать тебе в Куйбышев, главпочтамт, до востребования! — крикнул Борис. — Я люблю тебя, Люся!

Он еще что-то кричал из вестибюля, но Людмила не расслышала его слов. Заплаканная и растерявшаяся, она долго бродила вокруг госпиталя, заглядывая в окна. Борис не показывался.

А над городом установилась с утра странная, сплошная тишина. Казалось, город отделен от остального шумного мира звуконепроницаемой завесой. И это было страшно, что-то заставляло вслушиваться в неестественную тишину и думать о том, что придет вслед за этой гробовой тишиной.

Сотни тысяч людей вслушивались и думали — кто с отчаянием и болью в сердце, кто с тайной радостью. Разные люди жили в городе, разные ждали их судьбы…

В тишине было что-то от людского, невысказанного словами смятения, когда замирает дыхание и не поворачивается язык. Хочется закричать, а голоса нет, хочется ударить в набат, а сил нет. Смятение, смятение!..

А тишина все наплывала и наплывала на город, она становилась гуще, упруже, она, как туман, заползала во все щели, везде настигала человека.

Нет ничего страшнее на свете такой безлюдной, мертвящей сердце тишины!

ЕДИНСТВЕННЫЙ ВЫСТРЕЛ

Впрочем, она все-таки не была сплошной, эта цепкая, неограниченная тишина. Шорох человеческих шагов, приглушенный рокот мотора, звон разбитого поспешной рукой стекла — эти звуки то тут, то там раздавались в воздухе. Они застывали в нем и как бы висели. Звуки висели, как вещи, как висит над улицей восклицательный знак, понятный только шоферу. И они, вися то тут, то там, не могли нарушить громогласной, таящей в себе грозный смысл тишины — слишком обширна была она, эта черная тишина.

Единственный шорох шагов, единственный рокот мотора, единственный выстрел…

— …Ну-с, мои милые друзья, — бодро сказал профессор Тюльнев, бесцельно размахивая руками, — нам предстоит задача: вывезти из города всех раненых, оставшихся в госпитале. Это — боевая задача, равноценная атаке на фронте. Так мы и сделаем. Достаточно ясно я выразился?.

Профессор выражался достаточно ясно. Последний эшелон, обещанный железнодорожниками, должен был прибыть три часа тому назад, но его до сих пор не было. Все поняли: его и не будет. Тюльнев призывал в атаку сестер и санитарок, женщин и девушек, готовых уйти по домам при первом удобном случае. Они стояли, опустив головы, только Женя и Соня преданно смотрели на старичка профессора.

— Это наш долг! Долг — понимаете? Если нам придется носить раненых на руках — будем носить. Да, на руках! Вместо обещанного нам эшелона высланы три грузовика. Они должны прибыть через +пятнадцать — двадцать+ минут. К этому времени все должны быть готовы к эвакуации. Быстро, живо!

За ночь из госпиталя была эвакуирована большая часть раненых. С ними уехали почти все врачи и часть медицинских сестер и санитарок. В госпитале осталось человек шестьдесят, из них больше половины тяжелораненых. На долю профессора Тюльнева выпала нелегкая задача — спасти этих людей.

В числе шестидесяти был Борис Щукин. Раны его затянулись, он чувствовал себя хорошо и на днях должен был выписываться; только поэтому его не эвакуировали раньше.

Соня и Женя укладывали в ящик ценные медицинские инструменты. Громко хлопнула дверь, вошел Борис Щукин. Он бросил костыль и, не хромая, подошел к школьным подругам.

— Сколько мы будем ждать, девушки? Того и гляди фашисты ворвутся в город.

Вслед за Борисом в палату вбежала сестра, посланная профессором навстречу грузовикам, и сообщила, что неподалеку от госпиталя, во дворе какого-то дома, гражданин в военном грузит на автомашины, предназначенные для перевозки госпиталя, личное имущество.

— Все автомобили нагружает сундуками да кроватями! — возмущенно крикнула сестра. — Я ему сказала, а он и слушать не хочет, шкура!

— Ну-ка, девушки, подыщите мне какую-нибудь одежонку, — неожиданно резко сказал Борис.

— Есть только военная, — сообщила Женя.

— Тащи военную, сойдет.

Женя принесла Борису выцветшую командирскую гимнастерку с капитанскими шпалами на петлицах, сапоги, брюки и фуражку с красным околышем.

Борис переоделся и уже собирался содрать с петлиц шпалы, как услыхал встревоженный голос санитарки:

— Скорее, они последнюю машину догружают!

«Ладно, беды не случится, если я полчаса капитаном побуду», — решил Борис.

Войдя в палату, где Женя и Соня все еще готовили к отправке медицинские инструменты, Борис сказал:

— Женя, а пистолета, случайно, к этой форме не полагается?

— Есть.

— Тащи!

Через минуту Борис, туго подпоясанный командирским ремнем с портупеей, с пистолетом в кобуре, чуть прихрамывая, шагал по заваленной осколками улице. Впереди Щукина трусил профессор. Сзади шли Женя, Соня и медсестра, которую Тюльнев послал за грузовиками.

Тюльнев и Щукин повернули за угол; в это время радиатор грузовой трехтонки показался из ворот.

Борис, не перекинувшись с профессором ни единым словом, проворно забежал вперед автомашины и вытащил из кобуры пистолет.

— Стой, останови! — решительно приказал он, направляя оружие в лицо шофера.

Шофер нажал на тормоз и выключил мотор.

— Чье добро? — подскочил к машине Тюльнев.

— Кто хозяин? — тем же решительным голосом добавил Борис.

— А вон… его. Вон… старший лейтенант, — устало сказал шофер, со злорадством кивая головой назад, — Послали в госпиталь, а он, чертов дьявол, свое барахло оценил дороже человеческой жизни. Приказываю, говорит. Видишь, капитан, — обратился он к Борису, — три трехтонки барахла! Это все его.

Борис оглянулся — к кому шофер обращается? — и вдруг понял, что капитан — это он, Борис Щукин. Щеки у него заалели.

— И откуда у людей столько барахла берется, — продолжал шофер, вытирая грязной пилоткой мокрое от пота лицо, — не иначе, как от нечестной жизни!

— Что такое? Что там? В чем дело? — раздался раздраженный начальственный окрик. Из кабины последней трехтонки выскочил старший лейтенант. Рассерженный, с красным лицом, с расстегнутым воротом, без ремня, он подбежал к воротам и, оттеснив профессора, закричал: — В чем дело, капитан? С дороги — прочь!

Что-то знакомое показалось Борису в лице этого старшего лейтенанта. Где Борис видел эти хохолки бровей, этот нос?..

«Гладышев! — внезапно мелькнуло у него. — Гладышев!»

Последний раз Борис видел его почти год назад возле школы.

«Он обернется еще раз!» — подумал тогда Борис, и Гладышев обернулся, и в этом было что-то неестественное.

Все это Борис отчетливо вспомнил.

— С дороги! — повторил Гладышев, шаря рукой по бедру, где должен был висеть пистолет.

— Разгружайте машины! Немедленно! — твердо выговорил Борис, ощущая свое превосходство над этим разгоряченным, брызгающим слюной человеком.

Гладышев подпрыгнул от злости, поглядел округлившимися совиными глазами и закричал еще громче:

— Никогда! Я вам говорю, капитан, освободите дорогу! Машины в моем распоряжении!

Сдерживая вскипающую ярость, Щукин ответил:

— В госпитале шестьдесят раненых, они не могут самостоятельно передвигаться. Вы знаете, что немцы входят в город. Раненых необходимо вывезти. Вы совершаете преступление. За это вы ответите!

— Раненых, раненых! — брызгая слюной, завопил Гладышев. — У меня эти раненые вот здесь, — он хлопнул себя по толстой короткой шее, — вот здесь сидят! Я их из-под огня три ночи вывозил!.. Больше не намерен, хватит, достаточно!

— Живые люди на смерть остаются, а вы с барахлом возитесь, несчастный вы человек! — не выдержав, вступила в спор Женя.

— А ты кто такая? — накинулся на нее Гладышев, — Прочь… прочь с дороги!

Профессор, молча слушавший эту перебранку, решил, видимо, что разговаривать с Гладышевым бесполезно, и распорядился:

— Товарищ шофер, сгружайте вещи с машин. Быстро, живо!

Два шофера охотно выскочили из кабин. Третий, рябой, с рыжими волосами, не двинулся с места.

— Старый черт! — злобно закричал Гладышев, замахиваясь на профессора. — Не лезь не в свое дело!

— Ах ты, негодяй! — схватил его Борис за руку.

Гладышев, разъярившись, как дикий бык, толкнул Бориса и сбил его на землю.

— Остапов, заводи мотор! — крикнул он рябому шоферу, снова шаря рукой в том месте, где висит обыкновенно кобура пистолета. — Моя портупея на сиденье? Ну-ка — пистолет! Вы, — обернулся он к двум озадаченным шоферам, — в кабины, сволочи, застрелю!

Остапов, улыбаясь широким, похожим на щель ртом, протянул Гладышеву портупею с кобурой.

— Гладышев, стой! — приказал Борис и поднял руку на уровень глаз. И Тюльнев, и Женя, и Соня, и санитарка — все сразу увидели в руке Бориса пистолет.

Гладышев обернулся на голос Щукина и мгновенно отпрянул. Лицо его перекосилось, как от боли, нижняя тяжелая челюсть отвисла и затряслась. Раздался выстрел.

Гладышев еще раз дернулся, теперь уже от удара пули, и упал к ногам выскочившего из кабины Остапова.

Борис недоуменно нагнулся над Гладышевым и, увидев кровь, побежавшую по гимнастерке на асфальт, попятился. Пистолет выпал из его рук, он с ужасом обернулся к профессору.

Тюльнев, девушки и шоферы молча глядели, как судорожно дергается на асфальте тело Гладышева.

«Кто же стреляет?» — мелькнуло у Бориса. Ему показалось, что один за другим раздаются выстрелы. Но вокруг стояла нетронутая тишина. Это звенел в ушах Бориса его выстрел, единственный выстрел, раздавшийся в этот день в городе. Звук выстрела висел над головой Бориса, не растекаясь. Он застыл, он был недвижим. Ужас сомнения — правильно ли поступил? — стал охватывать Бориса.

Профессор подошел к Борису, поднял пистолет и протянул его Щукину.

— Возьмите, мальчик, — тихо, почти ласково сказал Тюльнев. — Вы убили человека, первый раз убили, и я знаю, что вам страшно. Но вы убили его во имя жизни. Вы поступили правильно: преступников судит народ, а мы — ваши единомышленники, часть народа, маленькая, но часть.

— Собаке собачья смерть! — заключил первый шофер и, сплюнув, привычно открыл борт кузова.

— К госпиталю! — распорядился профессор. — Там и сбросим, там людей больше. И вы! — резко прикрикнул он на Остапова.

Остапов неохотно полез в кабину.

А Борис все стоял, не двигаясь, даже не шевелясь.

К нему подбежала Соня, обняла, зашептала:

— Боренька, милый, не гляди туда, так надо. Он нас перестрелял бы, и шестьдесят человек с нами… А ты спас, понимаешь, спас!

— Не понимаю, Соня, — поморщился Борис.

— В машину, в машину! — крикнул Тюльнев.

— Ты садись, а я пешком… я пойду… — пробормотал Борис.

Машины тронулись. Борис, последний раз взглянув на Гладышева, медленно двинулся к госпиталю.

Он шел, а над головой его висел звук выстрела, первого выстрела по живому человеку. Звук этот имел цвет и запах. Он был черный, от него шел запах пороха и машинного масла.

Борис шел по улице, над которой повис звук выстрела, он нес в руке неимоверно тяжелый, тяжелее, чем ведро с водой, пистолет.

А впереди, из кузова автомашины, провожала Бориса глазами и думала о нем с жутким восхищением Женя Румянцева…

ТРИ ШАГА, КОТОРЫЕ НЕ СДЕЛАЛА ЖЕНЯ

В тот день Женя была необычайно пасмурна и молчалива. Даже Соня, с которой у нее были теперь натянутые отношения, — заботливая Соня подошла к ней и спросила, не случилось ли что-нибудь?

Женя ответила, что все в порядке, просто ей чуточку нездоровится. Но это было не так.

В тот день Женя стояла перед выбором: уезжать или оставаться? Никогда еще в жизни не приходилось решать ей задачи, которая была бы сложней и мучительней этой.

Уезжать?

Оставаться?

Третьего не дано. Два выбора, две дороги.

Мать оставалась. Она решительно возражала против эвакуации. Она говорила, что немцы — не марсиане, они тоже люди. Она утверждала, что однажды уже пережила немецкую оккупацию — в восемнадцатом году на Украине, и все обошлось, за ней даже ухаживал один немецкий военный чин. Мать уверяла также, что немцы пробудут в городе не больше месяца: начнется же в конце концов наступление русских, не будут они оттягивать его до осени. Мать решительно заявила, что и Женя должна остаться.

«Хорошо, если я умру без тебя?» — спрашивала она Женю.

«Хорошо, если меня ранит бомбой или я погибну от холода?»

«Хорошо, если я отравлюсь от тоски по тебе?» — все спрашивала она.

«Хорошо, если Саша вернется без тебя?» — нашла она самое больное место.

И вот тогда-то по-настоящему и возникла эта задача: уезжать или оставаться?

Все вернулись из-под Валдайска, вернее, вернулись те, кто мог. Саша не возвратился.

Соня тогда сказала, что она, Женька, легкомысленная, она не любит Сашу. Из-за этого Женя надулась, перестала разговаривать с ней. Но подумала тайком, стесняясь самое себя: «А люблю ли действительно? Может, и не люблю?.»

Эта тайная мысль возмутила ее. Любит она. любит, и нечего в этом сомневаться!

Встреча с Костиком, та несчастная встреча в подвале, убедила ее окончательно: Костик потерял для нее всякое значение, она любит одного Сашу.

И все-таки оставаться в городе, который вот-вот захватят немцы, было страшно. Мать ничего не понимает, она судит о немцах по гражданской войне. Ведь это фашисты, изверги, страшные, ненавистные враги!

Ходить рядом с ними, жить среди них?!

Нет, это невозможно — глядеть на них! Нет, надо уезжать.

Уезжать?

А Саша? Он ведь вернется, вернется! И мать, она останется одна…

Остаться?

Она останется, а Саша уедет. Может, он уже уехал. Может, он вступил в ряды армии. Она останется, и придут немцы и потащат ее на допрос, и станут пытать — иголки под ногти, каленым железом — тело, дым, чад, страх, как в романе «Петр Первый»!

Уехать, уехать!

Утром Женя решила: уехать. Она поцеловала мать с таким видом, словно шла на смерть. В самом деле, может, они больше и не увидятся.

Утром Соня спросила ее:

— Саша не вернулся?

Женя отрицательно качнула головой.

— Вернется, — уверенно заметила Соня.

Женя с удивлением посмотрела на нее. В сердце шевельнулась зависть. Какая она, Соня! Нет перед ней никаких проблем, никаких дилемм!

«Вернется, вернется, вернется!» — непрерывно звучали в ее ушах слова Сони. Она поняла, что задача, стоящая перед ней, еще не решена.

«Уехать, уехать!» — твердил разум.

«Остаться, остаться, остаться!» — требовало сердце.

Женя машинально выполняла свою работу в госпитале, а сама все прислушивалась к тем двум голосам, которые звучали в ее ушах.

События, разыгравшиеся возле грузовиков, — выстрел Бориса, жуткое восхищение, вспыхнувшее в душе, встряхнули Женю. До этого она жила словно в полусне. Она чувствовала себя скованной. Выстрел Бориса, наполнивший душу Жени восхищением и жутью, разбудил ее.

«Останусь!» — решила она.

Между тем возле госпиталя в быстром темпе шла погрузка раненых. В первую очередь Тюльнев разместил несколько тяжелораненых. Затем в машины стали садиться остальные раненые. Медсестры и санитарки устраивались по уголкам, на подножках кабин.

Борис примостился возле заднего борта в кузове третьего грузовика, вел который тот самый рыжий Остапов. Соня стояла около кабины: для нее нашлось местечко между головами двух тяжелораненых.

— А что же Румянцева? — удивился Борис, оглядываясь и видя, что Женя стоит в сторонке, одинокая и печальная.

— Я остаюсь, прощайте, Борис, Соня, прощайте все! — еле выговорила Женя.

Дыхание у нее чуть не остановилось от предчувствия какой-то непоправимой беды, на глаза навертывались слезы.

— Женя, что ты! — испуганно вскрикнула Соня. Она поняла сейчас, что Женя остается из-за Саши. А ведь Саша, может быть, и не вернется в город! Она сказала, что он непременно вернется, просто так, скорее машинально, чем обдуманно. — Женя, садись, садись! — закричала Соня.

Три шага отделяли Женю от борта кузова. Три маленьких пустячных шажка, сделай их — и в лицо тебе ударит ветер свободы и спасения. Машина понесется в светлый и привычный с детства мир, оставляя за спиной мир грабежей и убийства.

«Может, уехать?»

«Остаться, остаться! Саша… Мать…»

«Уезжай! Три шага!.. Пустяки! В светлый мир!..»

«Не покоряйся страху, останься!..»

«В мир, знакомый с детства! В мир борьбы за свет и разум!»

«Бороться можно и здесь, — не покоряйся!»

— Румянцева, вы остаетесь? — крикнул профессор Гюльнев.

— Остаюсь! — ответила Женя.

— Не жалейте в таком случае. Поехали! Быстро, живо!

— Женя-а-а, прыга-ай! — взмолилась Соня.

Три шага, три шага!..

«В мир солнца, счастья, свободы. Прыгай, прыгай!..»

«Саша!.. А Саша? А мать? Не прыгай!»

Тронулась последняя машина. Соня застыла возле кабины с поднятой рукой. Она не смогла даже помахать ею. Как завороженная, глядела она на Женю, на маленькую, одинокую, остающуюся в мире страха и рабства Женю. Борис тоже не сводил глаз с Жени.

Машина миновала липовую аллею и скрылась за поворотом.

Женя огляделась. Вокруг не было ни одной живой чуши.

Женя упала на землю и, не стыдясь — некого было стыдиться, — зарыдала.

ВСТРЕЧИ, ОДНА ДРУГОЙ НЕОЖИДАННЕЕ

Примерно тогда же, в середине этого последнего перед фашистским нашествием дня, по городу, почти со всех сторон окутанному горьким дымом пожаров, шел Аркадий Юков.

Он шел тем же путем — по тихой когда-то, а теперь безлюдной, словно вымершей, Красносельской, по Широкой Аллее, превращенной в два неровных ряда бесформенных развалин, мимо памятника Дундичу (вообще-то, оказывается, на пьедестале не Олеко Дундич, а рядовой буденновский конник, это Аркадий узнал совсем недавно; однако для Аркадия лихой всадник по-прежнему и на веки вечные останется бесстрашным Дундичем), мимо чудом уцелевшего здания городского Дворца пионеров, мимо, мимо — тем же путем, которым когда-то ходил он с Соней.

Аркадий шел медленно, потому что торопиться ему было некуда. Сегодня он был очень спокоен. Все, что волновало его раньше — и личное, касающееся Сони, и то, святое, тайное, — сегодня улеглось, утихомирилось. Соня — Аркадий знал — эвакуировалась с госпиталем, и о ней можно было только грустить. А то, святое, тайное, стало почти привычным. Аркадию уже буднично снилась эта самая проклятая полицейская служба, он уже входил в свою роль, еще не получив старорежимные, жандармские права.

Аркадий шел с мыслью о том, что этот поход по истерзанному бомбежкой городу вольет в его сердце еще одну каплю горячей, сухой ненависти к фашистам. Лишняя капля не помешает, нет, она прибавит Аркадию твердости и бесстрашия.

Так — с беспощадной готовностью мщения — вошел Аркадий в квартал, примыкающий к Набережному бульвару. Год с лишним назад бежал здесь Аркадий от милиционера. Невольный вздох сожаления вырвался у Аркадия: было время! Было же, было это вольное, необъятное, свободное время! Вернуть бы!..

Не вернешь, Аркадий! И не думай, не жалей. Сожаление разбавит в твоем сердце гремучую ненависть. Прошлое, вчерашнее, утрешнее уходит навсегда, и кажется — близко оно, а не достанешь, не дотянешься, не догонишь. Человеку смотреть — не назад, человеку смотреть вперед, Аркадий! Думай о том, что у тебя впереди…

Но что это… впереди?

На улицу неизвестно откуда по-заячьи вымахнул какой-то парнишка, огляделся, увидел Аркадия, замер.

Аркадий остановился.

В руке у парнишки — длинный предмет, наспех завернутый в газеты и перевязанный черными нитками. Спереди из-под бумаги торчит ствол, обыкновенный винтовочный ствол!

— Эй ты, стой! — крикнул Аркадий и в ту же секунду узнал Олега Подгайного, паренька, частенько забегавшего к Борису Щукину.

Олег, подстегнутый криком, перемахнул через груду обломков и ринулся к пролому в стене.

— Стой, говорю! — властно закричал Аркадий.

Олег остановился. Аркадий, усмехаясь и не вынимая рук из карманов брючишек, гуляющей походкой направился к нему. Олег глядел на него угрюмо, подозрительно, все время косясь влево, видимо, испытывая горячее желание исчезнуть в проломе.

— Что это у тебя в газетке? — спросил Аркадий.

— А-а, Аркаша! — деланно удивленным голосом протянул Олег. — Ты с фронта?

— На фронт. Так что в газетке? Пулемет? Пушка?

— Винтовка. Не видно, что ли? — ответил Олег и крепко сжал в руках оружие.

— Без патронов? Где взял?

— Есть! Полный магазин! — с готовностью сказал

Олег, дипломатично не отвечая на второй вопрос.

— Зачем, позвольте узнать? — все усмехался Аркаши, с опаской раздумывая, не заставит ли его этот паренек поднять руки: винтовка, она хоть и в газете, а, пожалуй, стреляет.

— Пригодится, — угрюмо буркнул Олег. — Говорят, немцы город занимают…

— Почему не эвакуировался?

— Я с дедом живу. Куда же деду эвакуироваться? А ты что?

— Ну, ну, еще допрос снимать будешь? — грубовато прикрикнул на Олега Аркадий. — Мне эвакуироваться незачем. Я с немцами поговорить хочу. Дело есть. А ты давай, проваливай, да поскорее, мне сейчас заниматься с тобой некогда!

Олег попятился, нырнул в пролом.

— Да винтовку-то припрячь хорошенько, может, она сгодится кому-нибудь, — посоветовал вслед ему Аркадий.

— Га-а-ад! — донеслось из развалин.

«Горячий пацан, — подумал Аркадий, опять-таки с опаской оглядываясь на развалины, — нужно будет помочь ему определиться как-то, а то пропадет ни за понюх табаку. Винтовку-то раздобыл, чтобы стрелять по немцам. Может быть, даже не первую тащит в свой тайник…»

Встреча с Олегом отвлекла Аркадия от грозных, мстительных дум, несколько рассеяла чувство необъятного одиночества. Он вышел на берег Чесмы, к мосту, целехонькому, не тронутому ни бомбами, ни толом.

«Эх, не взорван мостик-то! — с сожалением подумал Аркадин. — А надо бы. Не додумались».

На другом берегу Аркадий увидел жутко курящиеся синим дымком развалины завода. Был завод — и вот нет его. Возвышается одиноко и насмешливо труба над обломками, и вьется вокруг нее бородой зловещего Черномора спиральный, к небу ползущий, как побег повители[71], дым.

«Эх, не взорвали мост!» — снова подумал Аркадий.

Тут он приметил человека, который тоже глядел на мост и на завод.

«Что за тип?»

Аркадий подошел, напряженно разглядывая несколько сутуловатую, до отчаяния знакомую спину. Угадать бы — кто? Спина, спина… чья это спина? И — одно плечо чуть выше другого, несколько склоненная голова… Кто?

Впоследствии Аркадий, с оттенком шутки, думал, что не спина это была, а самая настоящая судьба. Так и должно было случиться. Все шло по плану, составленному кем-то, отмеченному в каком-то гороскопе.

Подойдя почти вплотную к загадочной спине, Аркадий небрежно сплюнул с берега в воду — удался, удался этот шикарный артистический плевок! — и сказал:

— Фу ты, хоть один живой человек есть!

Спина вздрогнула, и живо показалось лицо — чертовски знакомое, примелькавшееся в городе лицо, по-бабьи расплывшееся, рыхлое. Вот так лицо! Вот так встреча!..

— А-а, Фима-а! — воскликнул Аркадий.

— А-а, Аркаша! — откликнулся Фима.

И тут Аркадий, инстинктивно чувствуя, что в неожиданном появлении Фимы на бульваре возле моста в час, когда в город вот-вот вступят немцы, есть своя закономерность, облапил Кисиля и по-дружески сжал его. Фима протестующе охнул, но оценил дружеское намерение Юкова. Он оттолкнул Аркадия — была в этом жесте, как и в выражении лица, высокомерная заносчивость — и покровительственно хлопнул Юкова по плечу.

— Рад видеть, черт возьми!

— А я? Я тоже! — воскликнул Аркадий, изо всех сил переполняясь радостью. — Привет, привет, Фима! И он снова пошел на сближение с Кисилем и опять сжал его в пылких объятиях.

Фима снова вырвался, раскрасневшийся и гневающийся.

— Брось, брось! — крикнул он, жестом руки как бы перечеркивая Аркадия. — Фима остался там! — Он махнул рукой на восток и перечеркнул город, небо, дома, кажется, солнце. — Я не Фима. Ты удивлен, конечно?

Напрасно он этак своеобразно представлялся. Аркадий уже в тот миг, когда первый раз облапил его, понял, что перед ним вовсе не сапожник Ефим Кисиль, а новый, пока что малознакомый человек. И одет он был по-другому — новая, совершенно приличная шляпа, новый костюм в клетку что-то такое дореволюционное, символически попахивающее нафталином. И лицо стало в основном другое у этого малознакомого человека за счет выражения, конечно; в фильмах, особенно незвуковых, такое выражение носили на своих лицах работорговцы, шулера, замаскированные под аристократов, и белые офицеры, истязающие красноармейцев в белогвардейской контрразведке.

— Ты удивлен, конечно? — спрашивал Аркадия Фима.

Аркадий сказал, что, разумеется, удивлен.

Фиму, или Германа Шварца, — Юков этого еще не знал — его ответ вполне удовлетворял. Он картинно выбросил руку в сторону разрушенного завода.

— Прекрасный вид, не правда ли? Люблю грандиозное как в созидании, так и в разрушении. Большевики созидали, а немцы разрушили. Историю не повернешь вспять, как тебя учили в школе, — так, по-моему? И вот тебе доказательство: были большевики — и нет большевиков! Дым, горький тлен, все становится на свои места.

Да, все стало на свои места. Аркадий уже точно знал, с кем имеет дело. Ведь мог бы придушить раньше этого бывшего дурачка! Не придушил. Жаль!

— Ты что, все еще в комсомоле? На манер перевоспитания? — вдруг быстро спросил Аркадия Фима. — Отвечай!

Это уже было похоже на допрос.

— Меня, пожалуй, перевоспитаешь! — ухмыльнулся Аркадий. — Я не для хрупких зубов. Вот — гуляю! Мне все равно. Кто-то эвакуируется, бежит, а мне — зачем?

— Правильно! Я на тебя надеялся! — Фима опять хлопнул Аркадия по плечу. — Я давно тебя искал, да все дела как-то… Кое-какие, представь себе, обязанности были, ну, а теперь мы, надеюсь, столкуемся. Нам… — он подумал и поправил себя: — Новому порядку нужны будут молодые, здоровые, преданные люди. Они, — он махнул рукой на запад, — хорошо платят.

— А драться не будут? — спросил Аркадий, зная, что нужно как-то реагировать на предложение Кисиля.

— Драться? — удивился Кисиль. — Это как понять? — Он вдруг захохотал. — За то, что ты комсомолец?

Аркадий утвердительно кивнул.

— Ну, я им объясню, какой ты комсомолец. Таким, как ты, прямая дорога к нам, — самодовольно сказал Фима.

— Понятно. Мне все равно. Платили бы.

— Заходи. Поговорим.

Сказав это, Фима вгляделся в противоположный берег. Аркадий заметил там какого-то человека. Как и Фима, он стоял возле самого моста и поглядывал в небо.

«Мост стерегут! — сразу же догадался Аркадий. — Боятся, что взорвут наши в последнюю минуту».

— Ну, ты давай домой, — повелительно сказал Фима. — Зайдешь потом.

— Куда?

— Узнаешь. Все будет ясно. Не сегодня, так завтра. — Фима подумал. — А может, к тебе зайдут.

— Ладно… не знаю, как вас и величать? — закинул удочку Аркадий.

— Узнаешь. Иди.

Аркадий, приветственно приподняв руку: всего хорошего, мол! — зашагал от моста в город.

Он шел и чувствовал, что Кисиль глядит на него, упорно глядит в спину.

«Не оглядываться! — приказал себе Аркадий. — Изучаешь, гад? Все равно не оглянусь. Плевать мне на тебя — и точка!»

А как хотелось Аркадию оглянуться, как ему хотелось оглянуться! Крикнуть что-нибудь оскорбительное, показать кулак, а еще бы лучше — вернуться и придушить Кисиля. Но он знал: нельзя, нельзя допустить такое мальчишество.

Некоторое время Аркадию предстояло выжидать. Он собирался провести это время дома, заранее запасся литературой для чтения: ждали его романы Дюма, которые он не успел прочитать во время учебы.

Затем он должен был действовать по особому плану, тщательно разработанному худощавым. Неожиданная встреча с Фимой Кисилем облегчала исполнение этого плана.

«Кем он будет — вот вопрос?» — гадал Аркадий, направляясь домой. Он знал, что немцы сразу создают в захваченных ими русских городах управу во главе с бургомистром, полицию во главе с начальником полиции и другие органы. Кисиль мог работать и в управе и в полиции.

«Уж больно он нос высоко задрал, — думал Аркадий. — Видно, ждет большой чинишко».

Чем выше сядет Кисиль, тем выгоднее это будет Аркадию, — он в этом был уверен.

К своему домику он подошел уже под вечер.

«Как мамке объяснить?» — мелькнула у него запоздалая мысль. Он не успел как следует вникнуть в нее. Открыв дверь, застыл как вкопанный на пороге.

Здесь случилась третья, самая неожиданная встреча.

За столом, широко, по-хозяйски разложив на клеенке руки, сидел отец, Афанасий Юков. Лицо у него было цвета вареной свеклы, рукава рубахи закатаны выше локтей. Перед отцом стояла мензурка, та самая, знаменитая, но уже забытая Аркадием посудина с делением. Она была налита до краев. Отец пил «на свал».

Мать, мечась по комнате как угорелая, ставила на стол огурцы, капусту, свежую, дымящуюся картошку. Лицо у нее было счастливое и заплаканное.

Отец, увидев Аркадия, осклабился, встал и, подняв чуть ли не выше головы посудину с водкой, сказал с чуть приметной дрожинкой в голосе:

— Здорово, сынок!

— Здравствуй, батя! — прошептал Аркадий. — Вернулся?..

Вопрос был ненужным, неуместным.

— Привел бог! Кому беда, а мне удача. Год, одначе, просидел. А теперь вот снова дома. За здоровье их благородий, немцев! — Он засмеялся, расплескивая водку, и, подморгнув Аркадию, стал пить.

«Как темно в этом доме!» — подумал Аркадий.

Снова начиналось старое, мрачное.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Глава первая

ПРОРЫВ ФРОНТА

Та страшная — звездная и тревожно молчаливая — ночь была прожита. Саша проснулся, когда солнце уже взошло, и опять его поразила бесконечная тишина, прочно и тяжело придавившая землю. Жизнь на земле не замерла, природа жила — лениво кудахтала курица, щебетали за окном птицы, назойливо жужжала над кроватью звонкая муха, — но признаков человека, признаков войны, еще вчера такой близкой и реальной, не было, и только поэтому казалось, что мир вымер. Саша вскочил и, растолкав Гречинского, который спал на скамейке возле двери, вышел на крыльцо. Как и вчера, на небе не было ни облачка. Утренний холодок резко лизнул Сашины плечи. Крыльцо было мокрым от росы. Густаяроса лежала на траве. В тени она была черная, как деготь, на солнце каждый ее шарик блестел, словно стеклянный.

Саша вышел на дорогу, пыль которой была прибита росой, словно дождичком, и напряженно вслушался. Нет, ничего, решительно ничего не слышно!

Протирая глаза, на крыльцо высунулся Гречинский.

— Где Вадим и Коля? — спросил его Саша.

— На сеновале спят…

— Буди! Ты чувствуешь? Ни звука. Черт знает что! Я сейчас к командиру…

Саша оделся и ушел.

Он вернулся быстро. Лев, Вадим и Коля умывались возле колодца.

— А командира-то нашего нет, сообщил Саша.

— Как нет? почти одновременно спросили все трое.

— Да так! Хозяйка сказала, что он еще вчера вечером ушел. Взял свой вещевой мешок и ушел.

— Ну, братцы, схватят нас здесь фашисты за глотку! — сказал Гречинский.

— Не паникуй! — обрезал его Сторман. — Командир, может, за инструкциями пошел.

— Ага, за инструкциями. К жене и к деткам.

— Стойте! Тише!..

Ребята застыли как вкопанные.

С юга, с той стороны, где стояла вчера пугающая тишина, отдаленный нарастал гул. И по тому, как он стремительно и бурно нарастал, все сразу поняли, что это летят самолеты и не бомбардировщики, а истребители. И летели они не высоко, а где-то возле самой земли. Казалось, громадный густой вал накатывается на деревню, сейчас же подомнет ее, раздавит. Ребята инстинктивно присели. И в то же самое время гул был внезапно прошит, пронизан другими звуками — металлически жесткими, лопающимися, злыми, — так звучат крупнокалиберные автоматические пулеметы. Затем рев моторов, казалось, парализовал на земле все движение, спеленал страхом все живые души — и ребята увидели четверку истребителей с крестами на крыльях. Истребители уходили над деревней к лесу. Над лесом они взвились вверх, набрали высоту, а затем одновременно — издали, как игрушечные, — заскользили вниз и, сверкнув в лучах утреннего солнца, исчезли.

— Обстреляли кого-то, — прошептал Гречинский.

— Возле самой деревни, — прибавил Коля Шатило.

— Ж-жуть! — сказал побледневший Сторман.

Гречинский усмехнулся:

— Наш партизан сдрейфил.

— Да брось ты! Сам белее мела.

— Ладно, ребята, не спорьте, надо решение принимать, — сказал Саша.

Но никакого решения они в то утро так и не приняли. Новые события захлестнули их, подхватили и понесли, вертя в неожиданных круговоротах и безжалостно швыряя из стороны в сторону.

Гречинский вышел на улицу, чтобы узнать, думают ли их соседи по ночлегу возвращаться в Чесменск, и вдруг крикнул:

— Красноармейцы!

В деревню входила какая-то воинская часть. Бойцы шли по четыре в ряд, но равнение не поддерживали и поэтому издали напоминали длинную, как очередь, толпу. Впереди шел командир. На груди у него висел немецкий автомат, короткий, с черным изогнутым магазином.

Войдя на окраину деревни, командир остановился, подозвал бойца. С минуту они совещались. Затем командир махнул рукой, крикнул что-то, и бойцы толпой побежали мимо него, в сторону леса.

— Опять с фронта, — с горечью сказал Гречинский.

— Ребята, надо же узнать, в чем дело! — крикнул Саша. — Ждите меня в избе, я скоро вернусь!

Он снял пиджак и через кочковатое поле побежал к лесу. Кочек на поле было так много, как бородавок на руках неопрятного мальчишки. Саша спотыкался и даже падал. Он бежал изо всех сил и все-таки не поспел к сроку: когда он тяжело ворвался в лес, там стояла мирная, непуганая тишина. Казалось, давно не ступала здесь нога человека.

Саша присел на корточки и вгляделся в затушеванную темнотой глубину леса. Он знал, что возле земли, между голых стволов, видно дальше. Но он ничего в лесном темно-зеленом хаосе не увидел. Птица, вычирикивающая над головой Саши свою незамысловатую песню, как будто подтверждала, что вокруг и в самом деле никого нет — один Саша на весь лес.

Саша сделал шагов сто и крикнул:

— Эге-ге-е-ей!

И опять зачирикала над головой любопытная птаха.

— Эге-ге-е-ей! — еще раз, надрываясь до хрипоты, разнес Саша свой голос по лесу.

Птица вдруг вспорхнула и улетела, мелькнув в ветвях цветным оперением.

— Тебе что, хлопец? — раздался за спиной Саши спокойный голос.

Саше показалось, что спросил лес. Он вздрогнул и отскочил в сторону. Перед Сашей стоял боец в пилотке со звездой и с немецким автоматом в руках.

— Не бойся, — сказал он. — Я свой. Тебе что? Чего орешь в лесу? Это ты бежал? — Боец показал взглядом в сторону поля.

Впрочем, это был не рядовой боец. На петлицах гимнастерки у него алели по четыре треугольника. Прекрасные советские воинские знаки различия! Родные треугольнички! Как обрадовался им Саша!..

— Товарищ старшина! — закричал он. — Вы командуете этим отрядом?

— Ну я, — ответил старшина, внимательно, спокойно и серьезно глядя на Сашу серыми, очень усталыми глазами. — А что тебе?

— Фронт прорван? Да? Вы окружены?

— Тиш-ше! — выкрикнул старшина сквозь зубы. — Чего разорался? Молчи!

Невдалеке послышался шорох, и из кустов высунулась стриженая черная голова с большими, торчащими в стороны ушами.

— Батраков, шо там таке?..

— Сиди, Матюшенко. Вот хлопец тут разорался. Орет, а зачем, сам не знает.

Черная стриженая голова скрылась.

— Ну, говори толком, чего тебе? — зашептал Батраков. — Садись.

Он опустился на корточки. Присел и Саша.

— Вы отступаете, товарищ старшина? — спросил Саша.

— Нет, атакуем, — зло ответил Батраков.

— Значит, фронт прорван?

— А тебе какое дело? Ты кто? Откуда?

Саша рассказал ему о себе и своих товарищах.

— А-а!.. — заключил Батраков. — Ясное дело…

Он встал и строго глянул на Сашу.

— Ну, а кричать все равно нечего. Как зовут-то?

— Сашей, — ответил Никитин и тоже поднялся.

— Вот так, Александр, у меня шестьдесят пять бойцов и трое раненых, и напускать на них панику — не дело. Им еще драться придется. — Батраков замолчал и неодобрительно покачал головой. — Куда от границы-то отошли, а! Не верится. А главное, зло берет: ведь самим же придется всю эту землю назад отвоевывать. Чужому дяде это дело не доверишь. Сколько сапог еще изобьем!

— Я, наверное, пойду, товарищ старшина, меня друзья ждут, — сказал Саша.

— Я провожу тебя.

Они зашагали к опушке.

— Вообще-то вы поспешайте, хлопцы, немец близко, — сказал Батраков. Он подумал и добавил: — Немец совсем близко. Это обман, что тихо. Тишины нет. — Еще помолчал и повторил веско и тревожно: — Нет тишины.

И словно в подтверждение этих слов Саша уловил какой-то шум.

— Стой-ка! — Батраков остановился.

Шум нарастал, нарастал.

— Погоди, я выгляну, — почему-то шепотом сказал Батраков и, раздвинув кусты на опушке, тотчас же с непонятной поспешностью заслонил веткой лицо. — Назад! — сказал он.

— А что?

— Танки! — сказал Батраков.

— Какие?

— Немецкие! За мной! Бегом. Танки по полю шпарят!

Никитин секунду стоял на месте, а потом бросился за Батраковым.

Ломая кусты и перескакивая через пни, слева и справа от Саши бежали бойцы. Никитин так и не заметил, откуда они вдруг появились.

В ОКРУЖЕНИИ

Батраков бежал минуты три, может, пять, пока посредине леса не открылась круглая полянка, На середине ее он остановился, поднял руку и крикнул:

— Ко мне!

Первым к месту подбежал Саша, а за ним по одному, по двое и целыми группами стали сбегаться бойцы. У каждого в руках была винтовка, у некоторых трофейные немецкие автоматы.

Одежда бойцов до крайности потрепана, порвана, прожжена. Почти ни у кого не было шинелей и противогазов, только у двоих или троих Саша увидел сбоку, на ремешке, каски. Но зато чуть ли не у каждого на ремне висело по два, а то и по три туго набитых патронами подсумка, рядом болтались гранаты.

Скоро все бойцы, теснясь друг к дружке, сбежались на поляну. Батраков построил их в две шеренги, пересчитал.

— Четверых нет! — Он огорченно покачал головой.

В это время три отставших бойца появились из кустов, за ними показался и четвертый. Он подбежал к старшине и заговорил вполголоса, словно его могли услышать немцы.

— Товарищ помкомвзвода, танкисты из танков повылазили, по опушке шастают, подальше бы отойти надо!

— Становись в строй! — строго сказал Батраков. — От танков они далеко не уйдут, а в лес им на легких танках пути нет. Слушай мою команду: располагаться на привал, отдыхать. Командирам отделений выставить охранение. Посты сам проверять буду. Костры жечь запрещено. Р-разойдись!

Когда бойцы разошлись и стали устраиваться в кустах на отдых, Батраков повернулся к Саше и спросил:

— Ну, а ты, Александр?.. Куда путь держать будешь?

— Я к своим товарищам, в деревню. Они меня ждут.

— Вряд ли, — возразил Батраков, — в деревне немцы. Через дорогу теперь и ночью не пройти.

— Что же делать? — забеспокоился Саша. — Я им сказал: скоро вернусь…

— Э-э, друг, мало ли что сказал. Война! Они не дураки, твои товарищи, сами дорогу найдут. Мы будем отходить к Чесменску, хочешь, пойдем с нами.

— Нет, не могу товарищей бросить.

— Ну что ж, выйдем на опушку, поглядим. Матюшенко! — крикнул Батраков. — Со мной в разведку!

Черноголовый, как грач, Матюшенко, недовольно морща свой острый нос, вылез из кустов.

— Устал, як чертяка, — проворчал он. — Шо, мне бильше усих надо?..

Батраков не обратил на это внимания. Медленно, держа автомат наготове, он пошел в сторону опушки.

— Шо, командир, дело труба? — вдруг спросил Матюшенко.

— Кто тебе сказал?

— Шо я, дурень, чи як?

— Молчи!

— Хиба ж то порядок? Де вин, порядок? Не бачу.

— Молчи, Матюшенко! Опушка близко.

«Ну и гад! — подумал Саша. — Неужели Батраков не чувствует, что этот Матюшенко сбежит?..»

Как и десять минут назад, Батраков раздвинул две ветки, но на этот раз не отпрянул, а, наоборот, высунулся, оглядел поле и кивком головы пригласил Сашу сделать то же самое.

Саша увидел, что по дороге, огибающей деревню, движется непрерывный поток машин. Этот поток издали напоминал тугую и неимоверно длинную змею, чешуя которой металлически сверкала под солнцем. А поле было, кажется, пустынным.

«Где же танки?» — подумал Саша.

— Танки — вон они, — словно угадав Сашину мысль, кивнул Батраков влево. — Видишь?

— Вижу.

Танки — их было шесть — стояли метрах в трехстах, почти на самой опушке. Люки были открыты. Танкисты, одетые в черное, расхаживали вокруг своих машин, рвали на опушке березовые ветки.

— Эх, Батраков, тройку пушечек бы сейчас выкатить, да прямой наводкой! — сказал Матюшенко на чистейшем русском языке. — Вот веселье было бы!..

— Где их, пушки, взять? — Батраков вздохнул. — Ты лучше скажи, что если бы мы не перетрусили, а устроили засаду, а потом в штыки, и положили бы всех возле машин… Вот тогда другое дело! Тогда бы можно кашу — танками-то — на дороге заварить.

— Кто бы их, танки, повел? Мы же пехота.

— Нашлись бы, Матюшенко. Может, попробуем?

— Поздно! Ты видишь?..

Танкисты уже влезали на танки. Почти у каждого в руках была березовая ветка.

Три человека с опушки молча и сурово глядели на врагов.

— Ничего, — тихо сказал Батраков, — ничего. Мы тоже поломаем веточек с ваших березок. Придем и поломаем. А как же? Долг платежом красен. А не мы, так другие.

— Обидно будет, если не мы, — возразил Матюшенко.

— Кому какое счастье. — Батраков повернулся к Саше. — Видишь, Александр? Деревня отрезана. Сейчас там полно немцев. Твои друзья давно в лесу. Ты их вряд ли найдешь.

— Так, выходит, мы?..

— Выходит, в окружении, — досказал Батраков. — Страшное слово, а? Для новичков — может быть. А я с начала войны третий раз в таких окружениях.

— Я — четвертый, — сказал Матюшенко.

— Так вот и уходим в Россию — рядом с немцем. Это еще хорошо, когда рядом, а то ведь он часто впереди идет — вот ты поди-ка, какое дело! Впереди немец, за ним мы, потом опять немец, а там, в тылу у него, опять наш брат, — не фронт, а пирог!

— И так везде? — растерянно спросил Саша.

— Зачем везде? За везде я не знаю. Я говорю только про свой фронт. — Батраков помолчал и добавил: — Ну, а по рассказам выходит, что не только на нашем.

— Худо, братэ, худо! — снова перешел на украинский Матюшенко. — Тикаемо, як…

— Назад! — крикнул Батраков, бросаясь в лес. — Немец, дьявол, заметил!

Что-то пронзительно свистнуло и лопнуло, казалось, над самой головой. Батраков и Матюшенко, не сговариваясь, как по команде, распластались ничком. Просвистело, лопнуло и затрещало еще раз. Около самых ног Саши что-то вонзилось в землю. Саша упал на колени, нагнул голову. Рой живых березовых листьев плавно колыхался в воздухе, падал на спины Батракова и Матюшенко.

— Все как будто, — проворчал Батраков, — двумя снарядами отделались, мерзавцы! Один-то совсем близко разорвался. Ишь, как березу изуродовал!

Крупная красавица береза, которая минуту назад заслоняла собой несколько своих младших сестер, теперь превратилась в жалкий обрубок: снарядом срезало всю вершину, на толстом стволе висели, как перебитые руки, большие ветви. В воздухе плыл горький маслянистый дымок.

Саша поднялся вслед за красноармейцами, а потом нагнулся и вырвал из земли острую березовую щепку, совсем свежую и мокрую от сока.

Батраков взял ее, повертел, сказал просто:

— Попала бы, вот и конец. — Он бросил щепку в кусты.

Саша опять поднял ее и, сам не зная зачем, положил в карман.

«Попала бы, вот и конец», — мысленно повторил он слова Батракова.

— Ну, с нами пойдешь, Александр? — спросил его Батраков.

— Пока с вами, — твердо ответил Саша.

— Тогда пойдем спать, а вечером — в поход.

Бойцы уже спали вокруг поляны, бодрствовали только часовые. Но Саше спать не хотелось. Как он мог спать, зная, что его друзья прячутся где-нибудь по ту сторону деревни и ждут, не вернется ли Саша. А он не скоро вернется к ним. Теперь они сами должны идти к Белому озеру. Саша на них надеялся, он знал, что они найдут дорогу. И все-таки сердце его щемило от тоски. Получилось все так глупо. Если бы Саша не побежал утром… Но не бежать он не мог!

Саша сначала сидел под кустом, прячась от пронизывающих лес лучей солнца, а потом встал и тихо побрел по лесу.

— Ты куда, парень? — окликнул его насторожившийся часовой.

— Похожу… Можно?

Часовой подумал и разрешил:

— Можно, только далеко не уходи.

— Ладно.

Саша знал этот лес. Километрах в двух отсюда лежало то самое глубокое и чистое озеро, куда Саша и Борис Щукин не раз ходили купаться. А дальше, за лесом, была дорога, на которой они встретили Марусю и Людмилу. И недавно это было и в то же время давно, потому что это было еще до фашистского нашествия, до окружения, до танков.

Саша не знал, вернулись Маруся и Людмила в город или тоже скитаются по лесам и дорогам вокруг Валдайска. Он ничего, решительно ничего не знал. Последнее письмо из Чесменска получил неделю назад — мать написала, что город непрерывно бомбят, что ей предлагают эвакуироваться, но она все-таки дождется Сашу. О Жене Румянцевой мать ничего не написала. А сама Женя прислала только одно-единственное письмо. «Люблю!!!» — приписала она в самом конце. Это письмо осталось в кармане пиджака. Саша только сейчас вспомнил об этом. Кто-то найдет письмо, прочтет его…

Вслед за мыслью о письме мелькнула у Саши и другая, более тягостная мысль: «А увижу ли я теперь Женьку?» Она сообщила, что учится на курсах медсестер. Саша знал, что это значит: два-три месяца учебы — и на фронт. А может быть, и раньше: в такое грозное время все сроки уплотняются до минимума. Увидит ли он свою Женьку?

Саша почувствовал, что оставаться одному с такими думами нельзя. Он повернул назад. Ему захотелось поскорее увидеть спокойного, уверенного Батракова, поговорить с ним. Тоска переполняла Сашино сердце — никогда еще он не чувствовал ее так остро.

«А может быть, я просто трушу? — вдруг подумал Саша, размашисто шагая между неподвижных, словно замерших в ожидании бури, берез. — Может, я растерялся и струсил?..»

Батраков только что обошел посты и сидел на краю поляны, неторопливо зашивая порванные брюки. Автомат лежат рядом, под рукой. Пилотка висела на ветке молодой березки.

— Осколочек, — спокойно сказал Батраков, как только Саша подошел к нему. — Я и не заметил сразу-то. Кабы на сантиметр левее — и не было бы ноги у Сергея Батракова. Такая наша солдатская жизнь. Что не спишь, Александр?

— Не хочется. Я ведь ночью спал.

— Учись у солдат спать впрок.

— Когда мы дальше пойдем?

— Отоспятся бойцы — и пойдем.

Батраков вынул из кармана большой черный сухарь, отломил половину и протянул Саше.

— Не хочу, — отозвался Саша, — аппетита нет.

— Появится, — сказал Батраков. — Как сутки не пожуешь, появится. По себе знаю. Бери.

— Вы к нашим будете пробиваться? — спросил Саша.

— А это, друг, военная наша тайна. Но коли ты с нами и парень свой, я тебе скажу. — Батраков улыбнулся. — Не к немцам же. У нас один путь.

— А Чесменск, как вы думаете, занят уже?

— Зачем мне думать? — Батраков пожал плечами. — Сводка есть. Сводку я утром слушал: бои на дальних подступах. А у тебя что, родные там остались?

— И родные, и друзья, — ответил Саша.

— А ты старайся не думать о них. Вредно. По себе знаю. Думай о чем-нибудь приятном… о каше с маслом, например'.

Саша невесело засмеялся.

— Я не люблю кашу.

— Ну, про то, что любишь.

«Я Женьку люблю», — подумал Саша. Вслух он сказал:

— У меня отец где-то в Литве сражается. Полковник. Танкист.

— Литва давно занята, — сурово заметил Батраков. — Где-нибудь под Ленинградом твой батя. Или под Смоленском.

«Хорошо бы!» — подумал Саша.

— Ну, ложись, прикорни, — начальственным тоном прибавил Батраков. — Часов в пять подъем устроим.

Саша лег неподалеку от Батракова, но так и не сомкнул глаз до самого подъема.

В пять вечера отряд Батракова тронулся в путь. Бойцы шли все время по лесу, с разведкой впереди и охранением сзади и с боков. Батраков неукоснительно выдерживал все уставные требования марша. Сам он шел впереди, держа автомат наготове. Иногда он останавливался, пропускал всех бойцов, двигавшихся гуськом, затылок в затылок, а потом догонял голову длинной, петляющей в кустах колонны и снова шел впереди.

Саша знал, что лес этот тянется до самого Валдайска, а за Валдайском начинается другой, более глухой и дикий лес, одной стороной своей выходящий к Белым Горкам, а другой, севернее Чесменска, — к озеру Белому. Саша надеялся, что отряд Батракова пойдет на восток, как раз мимо озера.

Марш продолжался всю ночь, с короткими привалами и одним получасовым перерывом «для приема пищи», как выразился Батраков; принимать, собственно, было нечего, у бойцов остались одни сухари. Съел свой сухарь и Саша.

Он продрог в одной майке. Кто-то из бойцов, пожалев юношу, отдал ему свой маскировочный плащ. Полы плаща все время задевали за ветви и коряги, Саша несколько раз падал, расцарапал себе колени и лицо.

Под утро, когда только-только высветилось небо и стали проступать тени деревьев, разведка доложила, что впереди — дорога, пока пустынная, за ней поле, монастырь, а дальше, за кладбищем и речкой, город Валдайск.

Над землей сгустился туман. Дорогу и поле перед монастырем застлало так плотно, что в пяти шагах человек скрывался, словно таял в белесом облаке. Туман дал возможность бойцам незаметно перейти поле и укрыться за толстыми полуразрушенными от времени стенами старинного Валдайского монастыря.

— Привал три часа! — объявил Батраков. — На день в монастыре оставаться нельзя: дорога близко. Будем пробиваться в лес, что за городом.

Предстояла трудная, опасная задача: днем, почти на глазах у немцев, обойти Валдайск и укрыться в больших лесах северной части области.

Оправдалась надежда Саши: Батраков вел бойцов в сторону озера Белого.

Завернувшись в просторный маскировочный плащ, Саша прилег возле монастырской стены на мягкой густой траве и незаметно уснул.

В ОСАДЕ

…Женя сбежала с крыльца и, размахивая руками, как крыльями, кинулась навстречу Саше, повисла у него на плечах.

Саша поцеловал Женю в щеку.

Женя поцеловала Сашу.

— Как ты долго не приходил! — сказала Женя. — Мама и Костик Павловский тебя давно ждут!

— А зачем здесь Костик? — спросил Саша. — Ему давно пора быть на фронте.

— Он получил отпуск для того, чтобы нарисовать мой портрет. Он хочет отправить мой портрет на выставку. Пойдем, я приготовила для тебя манную кашу.

— Я не люблю кашу. Я тебя люблю, — прошептал Саша.

— Я тебя тоже люблю, но Костик мне советует не любить тебя.

— Он трус! — закричал Саша. — Он дезертировал с фронта! Я сам видел это.

— Костик нарисует мой портрет, он гениальный художник! — возразила Женя. — И никакого фронта нет, это ты выдумываешь.

— Может быть, мне приснилось это?

— Наверное, приснилось. Ведь у нас завтра последний экзамен.

— Да, завтра последний экзамен, а я и забыл. Я думал, что идет война.

— Это тоже приснилось.

— Мне казалось, что я иду по полю, заросшему кустарником, а рядом со мной идут бойцы, Много бойцов.

— Это тебе приснилось.

— Да, это мне приснилось. Полюбуйся, какая щепка! Это березовая щепка. Мне подарил ее помкомвзвода Батраков. Она меня чуть не убила. Хочешь, я подарю тебе эту щепку?

— Подари. Костик вырежет из нее фигурку.

Саша рассердился. Женя почему-то стала хватать его за рукав и тормошить. Саша сердито отбивался.

— Я не хочу видеть Костика! Пусть Костик уйдет! Пусть он уйдет. Женя!

Саша вгляделся: да, это Маруся.

— Я Маруся, — сказала она.

— Маруся! — радостно воскликнул Саша.

Маруся схватила его за руку и стала дергать.

— А? Что? — вскинулся Саша и увидел над собой знакомое мужское лицо…

Над ним склонился Батраков.

— Ты что кричишь во сне, Александр? — озабоченно спросил он. — Ты не заболел?

— Мне снился сон, — пробормотал Саша, еще плохо соображая. — Мирная жизнь… Мне снилось, что война… это… во сне.

— Нет, не во сне, — сказал Батраков. — Нас окружили. Вставай. Уже десять часов.

Саша услыхал выстрел.

— Это наши стреляют, — пояснил Батраков. — А они нас из пушки обстреляли. Не слыхал?

— Нет. — Саша изумленно повел плечами.

— Беги в монастырь, там убитые лежат. Возьми винтовку на всякий случай.

— Наши убитые?..

— Чьи же, — Батраков невесело усмехнулся. — Пятерых — насмерть, трое тяжело ранены. Тает народ.

Саша огляделся и увидел бойцов: с винтовками наготове они лежали вдоль стены, группируясь возле проломов. Некоторые сидели на корточках и осторожно выглядывали в рваные бреши. Бойцов было не больше пятнадцати.

— Товарищ помкомвзвода, где же остальные?

— Круговая оборона, — ответил Батраков. — Ну, беги! И возвращайся ко мне. Я буду на той стороне. Только ползком там, понял?

Убитые и раненые лежали в соборе. По широкой лестнице Саша вошел сначала в какой-то длинный с высоким потолком коридор. Саша никогда не бывал в церквах и не знал, как называются церковные помещения, — может быть, это была паперть, а возможно, что-нибудь другое. Из коридора высокая и узкая дверь вела в обширный, скупо освещенный зал. Саша вошел внутрь, и от его шагов вокруг сразу же загрохотало. Зал был огромный и такой высокий, что Саша задрал голову, чтобы рассмотреть купол, расписанный изображениями людей в розовых, голубых и желтых одеждах. Чуть ли не от самого купола тянулись вниз узкие, похожие на бойницы окна. Когда-то они были застеклены, теперь же лишь кое-где видны были осколки разноцветного стекла. На подоконниках, до которых не дотянулся бы и гигант, зеленела трава. Все стены зала были разрисованы картинами из библейской жизни, исписаны затейливой церковнославянской вязью. В отдалении тонуло во мраке некое возвышение, похожее на сцену. Из художественной литературы Саша знал, что в церквах существует клирос, алтарь, но что это было, он сказать не мог, да это и не занимало его. Он увидел справа, возле стены, несколько недвижных тел и шагнул в ту сторону, и снова шаги его загрохотали, и весь зал загудел, словно по полу промчалась боевая колесница. Пораженный и подавленный фантастическим гулом, Саша опять остановился.

И тогда там, где лежали убитые, приподнялась окровавленная голова, и голос, которому позавидовал бы сам бог, — так он был густ и грозен, — спросил:

— Ну, что там, парень? Наши держатся?

— …р-рень, рень, рень!.. а-атся, атся, атся! — отдалось под сводами зала.

— Все в порядке, держатся, — ответил Саша, невольно содрогаясь от звука собственного голоса.

— Пусть нас не забывают в этом храме господнем, — пророкотал раненый, и забинтованная голова упала на пол, в пыль, щебень и осколки стекла.

Саша на цыпочках подошел к винтовкам, сваленным в кучу, поднял одну, открыл затвор. Патронов не было. Он взял вторую — патронов не было и во второй. Патронов не было ни в одной из винтовок. Магазинные коробки были пусты, и значит, только штык да приклад могли служить Саше.

Он выбрал самую новенькую винтовку и опять на цыпочках вышел сначала в коридор, а потом на волю. Круглое здание собора густо заросло крапивой и лопухами. Эти постоянные спутники нежилых, давно заброшенных мест разрослись во дворе с диким раздольем. Обойдя собор, Саша увидел, что монастырская стена имела совсем жалкий вид. Лишь в трех местах высилась она в полный свой рост. И эти скупые остатки казались бастионами среди груды битого кирпича, густо переплетенного корнями трав, холмиков щебня и кустарника, удобно прижившегося в развалинах.

Фю-юить! — не очень громко свистнуло возле самого уха Саши, за спиной раздался щелчок, и в спину больно ударили мелкие осколки кирпича. Саша тотчас же упал и пополз на коленях к Батракову, который стоял за обломком стены и махал ему рукой. Странно, выстрела Саша так и не услыхал, хотя точно знал, что около уха свистнула пуля.

— Ты что же?! — накинулся на него Батраков. — Я тебе же говорил! У них снайперы тоже есть.

— Я не предполагал… — пробормотал Саша.

— Ладно, стрелять-то ты умеешь?

— Я ворошиловский стрелок, призы на соревнованиях брал, — с затаенной обидой сказал Саша.

— Да ну! На двести метров попадаешь?

— Стрелял по движущейся мишени на двести и четыреста метров с оптическим прицелом.

— Ну, у нас оптического не имеется. Сними одну сволочь так, из простой. Выглянь-ка. Сюда. Осторожно. Видишь памятник? Крест и ангел еще…

В стене было отверстие, искусно замаскированное травой и ветками. В него хорошо было видно все кладбище, начинающееся метрах в пятидесяти от стены и уходящее вниз по склону к реке, за которой — примерно в километре отсюда — на обрывистом берегу сверкали на солнце оцинкованные крыши Валдайска.

— Среди погоста — видишь? — шептал сбоку Батраков. — Каска сквозь кусты — заметил?

Саша прищурился: рядом с мраморным ангелом, установленным на массивном пьедестале, проглядывалась сквозь листву фигура человека в каске.

— Увидел? — все спрашивал Батраков.

— Да, ясно вижу.

— Ведь какой нахальный гад! Снимешь?

— Патронов нет.

— Патронов у нас мало. Но один найду. Вот, — и Батраков протянул Саше патрон. — Коли снимешь, обойму выдам.

— Сниму, — сказал Саша.

Он зарядил винтовку и осторожно высунул ствол в отверстие. Мушка остановилась и поползла вверх. Саша увидел подножие памятника. Теперь еще вверх и левее. Саша плавно нажал спусковой крючок.

— Ну что? — нетерпеливо спросил Батраков.

Саша вгляделся: памятник на месте, каска исчезла.

— Попал! — сказал Саша.

Батраков обрадовался:

— Ну-ка, ну-ка, гляну!

Вдруг о камень щелкнула пуля. Батраков отскочили стал протирать глаза.

— Засекли, гады! — проворчал он.

Левее в стене зияла еще одна дыра, меньшего размера, узкая, в виде щели. Саша выглянул в нее, и горячий стыд зажег его щеки: каска маячила на прежнем месте.

— Промазал, — удрученно прошептал Саша.

— Нет, Александр, не промазал ты, — успокоил его Батраков. — Но и не убил никого. Это они мишень, приманку выставили, смеются над нами, мерзавцы, а мы на ихнюю удочку попались. Вот какое дело. Держи обойму. Честно заработал. На вторую не рассчитывай.

— Что же теперь?.. — спросил Саша.

— А теперь ждать будем.

— Много их?

— Не знаю, но думаю, что нет. Они тоже не дураки. Если мы дорогу не обстреливаем, значит, сил у нас нет. А сил нет, что же вокруг нас целый полк держать? Ну, рота, может. А может, и того меньше. Да нам от этого не слаще: ни боеприпасов у нас нет в запасе, ни пищи. Хорошо, что козу тут поблизости Матюшенко добыл, по куску мяса будет к вечеру. А там — роток на замок, зубы на полку. Ну да ничего, пострашнее дела бывали! Главное в нашем солдатском деле — не унывать и помнить, что выход из любого положения есть. Ты вот что, Александр, полезай сейчас на крышу. Вон туда, — Батраков показал пальцем на купол собора. — Изнутри там лестница есть, найдешь — и валяй. Влезешь на чердак, там дощечки прибиты по куполу, поймешь, как и куда. С крыши всю округу видно. Заметишь что — знак подавай или живым манером — вниз. Понял?

— Все понял, товарищ помкомвзвода!

— Не стрелять. Только наблюдать. Смотри, чтобы не заметили, — снимут. Понял?

— Есть, понял!

— Ну, давай. Заряди винтовку.

Саша привычным движением вогнал в магазинную коробку четыре патрона, пятый подал в патронник, свернул курок затвора.

— Ты как бывалый солдат!

— Разрешите выполнять задание, товарищ помкомвзвода?

Саша с трудом нашел лестницу, о которой говорил Батраков. Из коридора, примыкающего к залу собора, вела дверь в какой-то темный чулан. Лестница, шаткая, скрипучая, полуистлевшая, начиналась здесь. Саша повесил винтовку на плечо и полез вверх, в темноту. Он лез долго, осторожно нащупывая покрытые пылью ступеньки. Наконец вверху мелькнуло светлое пятно. Саша высунул голову в отверстие и увидел, что лестница привела его к громадному бурому холму. Саша понял, что это — купол собора, а сверху, над куполом, была крыша, железная, пышущая жаром.

Сначала Саша обошел вокруг холма, представляя, каких трудов стоило соорудить при жалкой технике той поры эту грандиозную махину. Нельзя было не удивляться русским мастеровым. Саша мог бы, наверное, целый час любоваться куполом, если бы не задание Батракова, не осада, не война. Невольно вздохнув, Саша полез наверх, к окошку, выходящему на крышу. Он подтянулся на руках и выбрался на упруго прогибающееся грохочущее железо.

Сверху Саша увидел далекие синие леса, серебряную речку, петляющую до самого горизонта, весь, весь, как на ладони, Валдайск и какие-то строения дальше, в дымке расстояния и черном, извергнутом войной дыму пожаров. Слева и справа Валдайска широко раскинулись поля и перелески, сверкали на солнце, как осколки стекла, озерца и пруды. Сзади, по другую сторону монастыря, зеленел один большой, сплошной массив леса. За лесом, далеко-далеко, только зоркие Сашины глаза позволили рассмотреть, землю пересекала зигзагообразная полоса противотанкового рва; там еще два дня назад работал Саша и его товарищи.

Саша вглядывался вдаль, а поэтому все, что происходило ближе, сначала ускользнуло от его взора. Но вот он перевел взгляд на кладбище и на овраг позади него — и ничего не заметил. Он видел только кресты, ограды, видел отдельные деревья, видел крутые желтые осыпи оврага — и больше ничего, никаких признаков жизни. Где тот памятник? Ах, вот он! Он гораздо ближе, чуть ли, не у самого обреза крыши… Стоп, стоп!

«Ага, вот они!» — сказал себе Саша.

Три головы, а над ними неподвижная каска, поднятая на шесте. С земли заметить немцев было невозможно, пулей их из-за монастырской стены не достанешь, а с крыши Саша легко бы снял всех. Жаль, что Батраков не разрешил стрелять!

Как ни всматривался Саша во все укромные уголки кладбища, никого больше не приметил. Значит, никаких неожиданностей с этой стороны не предвиделось. И Саша повернул голову вправо.

И лишь тогда он понял, какая опасность грозила отряду Батракова, в том числе и ему, Саше.

Саша увидел ту самую дорогу, которую он перебежал на рассвете вслед за Батраковым, — это была, несомненно, та самая, но в то же время и совсем другая дорога. На рассвете она была мертвая, недвижная, сейчас — ожила. Это была уже не просто дорога, это была движущаяся лента, непрерывная и тугая, составленная из двух рядов больших высоких грузовиков. Даже издали было видно, что они большие и высокие. Казалось, что они нагружены посверкивающими на солнце шарами, а это были солдаты в глубоких касках. Их было много, наверное сотни и сотни, немецких солдат. Наверное, целая дивизия проезжала на машинах возле монастыря, и если бы, повинуясь приказу командира, она спешилась и повела наступление на монастырь, через час никого в живых за монастырскими стенами не осталось бы. Но дивизия ехала и ехала мимо — туда, где ей было велено высадиться из машин и ударить по красноармейским частям, туда, ближе к Москве, к сердцу России. Ах, лучше бы она остановилась и повела наступление на монастырь, эта дивизия: Батраков мог бы задержать ее — ну, на час, а час на войне большой, серьезный срок.

Машины, машины, машины… Они поднимали пыль. Облака пыли медленно тянулись по ветру и застилали то тут, то там дорогу и поле, и ольховник в низинке. Сквозь пыль сверкали каски солдат, мелькали темные силуэты машин — что-то мрачное и зловещее было в этом мелькании высоких кузовов, колес, мотоциклов, орудийных стволов, повозок на механической тяге и легковых открытых автомашин,

Мимо Валдайска, прямо к Чесменску, шла фашистская армия. Саша зажмурился от ярости и припал щекой к горячему железу.

— Александр? — раздался сзади негромкий голос Батракова, и голова старшины высунулась из окошка. — Ну, что?

— Армада! — сказал Саша.

— Громада, говоришь? — Батраков вылез на крышу. Железо под его увесистым телом прогнулось и застонало. — Да, это верно, а вот у нас ни пушек, ни пулеметов нету, да и патронов кот наплакал. А вот если бы мы были настоящей боевой единицей, с полным боекомплектом и с пушками — тогда другое дело… Эх! — Батраков даже выругался, не очень скверно, но солоно — от большого сожаления. — Полк бы сюда, один полк, даже хорошего батальона хватило бы, и эту артерию можно перерезать… Мы бы здесь целый месяц держались, и ни один дьявол, не то что немец, нас не взял бы! А теперь что, теперь одна мечта. — Батраков плюнул с досады и еще раз отвел крепким словцом душу.

— Товарищ помкомвзвода, — сказал Саша, — разрешите использовать три патрона? Я цель вижу.

— Ишь ты! — усмехнулся Батраков. — А я, думаешь, не вижу? За памятником три маковки копошатся. Вижу и я, друг, да дело в том, что мне бойцов надо вывести из этой мышеловки, а если потрачу патроны, я их не выведу, понял?

— Понял, — смутился Саша.

— А кроме прочего, зачем нам демаскировать наблюдательный пункт? Уставы изучал воинские?

— Изучал.

— Вот видишь. А что в уставах-то сказано?

В течение последующих пяти минут говорил Батраков, а Саша молчал. Он знал уставы, может быть, лучше Батракова, но перебивать его не хотел. Он понимал, что этот человек не очень-то образован, зато у него была воля настоящего бойца, было мужество; он взял на себя трудную ответственность — вывести взвод из окружения. Саша уважал и даже любил этого Батракова, человека с седеющими висками и с серыми, всегда ясными, уверенными глазами коренного русака.

— Теперь понял? — спросил Батраков.

— Все понял, товарищ помкомвзвода.

— Ну, вот так. Лежи и наблюдай.

Батраков, гремя жестью, слез вниз.

Прошел час… и еще час. Лента машин на дороге все не прерывалась. Не было ни конца, ни края тугой, нацеленной в какую-то определенную точку лавине.

Когда солнце, легко пробивая крашенину зыбких облаков, перевалило с правой стороны крыши на левую, Сашу сменил молодой белозубый боец.

Как только Саша показался на крыльце собора, черный, как грач, Матюшенко крикнул ему:

— Эй, топай сюда! Жаркое простыло.

На клочке газеты лежал кусок жареного, обожженного мяса. Саша схватил его и стал с жадностью есть.

— Язык не проглоти, — с завистью глядя на него, сказал боец, лежавший рядом с Матюшенко. — Ух, слюнки тякут!

Боец был прыщав и краснощек, но краснота эта была нездоровой; скорее всего, щеки его были просто-напросто расцарапаны.

— Ну и завистливый ты, Пантюхин. — Матюшенко неодобрительно покачал головой. — Съел двойную порцию и все ноешь!

— Ты мяня ня упрякай, — лениво отозвался Пантюхин. — Мяне свою порцию Титов отказал.

— Титов-то помирает, а ты рад.

— Ня рад. Титов — мой товарыщ.

— Лысый батько, а по-русски будет черт тебе товарищ! — зло сказал Матюшенко. — Обжора ты! Всех обжираешь, а толку!

— Я тябя ня обжираю. У тябя свой паек, у мяня свой.

— Да нет у нас никакого пайка! — воскликнул Матюшенко. — Запертые мы, как в капкане!

Пантюхин промолчал, только взглянул в щель на волю, словно убеждаясь, действительно ли заперты они.

— Заперты! — доказывал Матюшенко. — И не выбраться нам отсюда.

— Я с ентим ня согласен, — сказал Пантюхин.

Матюшенко саркастически засмеялся.

— Да кто же твоего согласия спрашивать будет?

— Спросють. А я с ентим ня согласен, — повторил Пантюхин. — Помкомвзвода нас выведет. Что, умирать, да? Я с ентим ня согласен. Да жри ты мясо свое скорей, сволочь! — вдруг крикнул он Саше.

Саша подавился последним куском, пробормотал:

— Прошу прощения…

— Да не проси ты прощения у этого типа, парень, — сказал Матюшенко. — Он считает, что ты его порцию слопал.

— Ня считаю, — неохотно отозвался Пантюхин.

— Эх! — воскликнул Матюшенко. — За что гибнем?

Саша не вступал в разговор, лишь время от времени он настороженно поглядывал на черноголового украинца. Не нравился он, этот Матюшенко, Саше. Он решил поговорить о Матюшенко с Батраковым.

Выслушав его, Батраков успокоил Сашу:

— Ничего, я Матюшенко хорошо знаю. Треплется он много, это правда, но боец он проверенный. Ты, Александр, не учись смолоду судить о человеке по словам. Слова, друг, — дым, выпустил слово — оно улетело, и нет его. Человека надо судить по его делам. Мало ли что Пантюхин Родину помянул. Настоящие трепачи и шкурники часто в правильные речи рядятся, идейными хотят показать себя. А Матюшенко… нет, Матюшенко я знаю, я с ним из-под Бреста шагаю!

— Но ведь он своими разговорами плохо влияет на бойцов, — возразил Саша.

— Молод ты, Саша, и горяч. Если уж мы от границы сюда пришли и порядок воинский сохранили, нас никаким разговором, кроме разве что артиллерийским налетом, не разложишь. Ругали мы, друг, не раз и генералов, случалось, а воевали так, как было приказано. Генералы — что ж, генералы тоже люди. Такие же, как и мы, только поумнее. Но без нашего брата они ничего не сделают. Генерал может приказать. А наш брат, солдат, возьмет да и двинет с позиции, хвост поджавши. Что тогда генералу? Хоть пулю в лоб. Вот какое дело. Так что все в порядке, не сумневайся в отношении Матюшенко.

Батраков был умеренно спокоен и как-то по-домашнему, по-будничному деловит, словно он не в осаде с бойцами сидел, а вышел на заготовку дров в лес, — и это нравилось Саше, заставляло думать, что все кончится благополучно.

День прошел. Редко-редко постреливали бойцы Батракова, еще реже отвечали немцы, затаившиеся где-то в овраге и в осиннике, что рос в низине.

Прошла и ночь, тревожная, почти бессонная.

Под утро опять лег на землю густой холодный туман. Батраков выслал разведку из трех человек. Разведчики уползли, а минут через двадцать на кладбище поднялась беспорядочная ожесточенная стрельба, разорвалась граната. Потом все стихло. Разведчики не вернулись.

Ночью умерли раненые. У Батракова осталось не больше сорока бойцов.

Немцы кричали: «Рус, сдавайся! Сдавайся, рус!» Они еще кричали, что в случае добровольной сдачи русских распустят по домам.

Бойцы Батракова молчали, только изредка постреливали. Патронов почти не осталось, но гранаты были еще не израсходованы.

Бойцов мучил голод. Морщась, они пили темную, пахнущую тиной и лягушками воду из монастырского колодца — пили, чтобы не ощущать пустоты, в желудках.

А немцы, как заведенные, все кричали, что храбрых русских в случае добровольной сдачи ждет чуть ли не рай: вино, мягкая постель, женщины. На исковерканном русском языке перечислялись в различных вариантах все земные соблазны.

— Надо прорываться! — решил Батраков.

Саша почти все время находился возле него. Он заметил, что старшина утратил будничное спокойствие. Картавые крики немцев заставляли Батракова яростно сжимать кулаки; исхудавшее, обросшее серой щетиной лицо его передергивалось.

Слова Батракова обрадовали Сашу. Он уже давно думал, почему командир не заговаривает о прорыве.

Близился вечер. По дороге все тянулись войска и техника. Теперь это были тыловые и запасные технические части.

Батраков принял решение: утром, как только сядет туман, оставить монастырь и цепью, с гранатами наготове, двинуться между кладбищем и стеной в сторону осинника. Принять в тумане бой и пробиться в лес.

И вдруг — успело только сесть за лес солнце — в той стороне, где стена была почти белой, захлопали торопливые выстрелы. А через минуту прибежал Матюшенко и сообщил, что к немцам перебежал Пантюхин.

Еще днем один из бойцов подстрелил неподалеку от стены немецкого солдата, очевидно, разведчика. Он лежал в кустах, и его хорошо было видно. Матюшенко решил подползти к нему, забрать автомат и запасные диски. Но Пантюхин стал уверять, что это он уничтожил немца и, значит, ему принадлежат автомат и диски. Тогда Матюшенко спросил: может быть, он и поползет? «А что, и поползу», — ответил Пантюхин. «Что ж, ползи», — согласился Матюшенко. Пантюхин подобрался к мертвому солдату, забрал автомат и пополз дальше, в сторону немцев. И тогда все поняли, что Пантюхин — предатель, и стали стрелять.

— Да как же вы упустили его! — закричал Батраков. — Он нам петлю вокруг горла затянет!

Матюшенко стоял, понуро опустив голову.

Саша не мог глядеть на украинца: его мучил стыд. Пряча глаза, он старался представить в воображении лицо Пантюхина, старался — и не мог…

Узнав о предательстве Пантюхина, бойцы заволновались. Они понимали, что иуда расскажет немцам всю правду, и враги, узнав, что их здесь, в монастыре, горстка, легко сомнут отряд Батракова.

Батраков успокоил их:

— Будем прорываться!

«ШТУРМ ПЕРЕКОПА»

Саша лежал возле пролома и, сжимая в руках винтовку, ждал команду. Он знал, что это случится скоро. «За Родину, — крикнет Батраков. — Вперед, ребята!» — и Саша вместе со всеми кинется в атаку — первый раз в жизни.

Саша лежал и глядел на темный кончик штыка, который высовывался из травы. Штык, стальной, негнущийся, был готов к бою, и Саша, глядя на него, отчаянно думал, что и хозяину его нужно быть в бою прямым и стойким. В жизни Саша не раз мечтал об атаке. Он знал, что это такое — штыковая атака, представлял ее как наяву. И все-таки, когда дело дошло до этого, все старые представления оказались ребяческими, ложными. Саша сейчас вскочит и побежит по полю, не видя врагов, даже не чувствуя их в темноте. Навстречу ему станут, наверное, стрелять, а он будет бежать и бежать, пока не увидит немца. А может быть, еще до этого его сразят. Возможно, что он вообще не увидит немца, пробежит все поле до самой дороги и никого не увидит…

Батраков изменил первоначальный план. Было решено: пробиваться не в сторону Валдайска, а, наоборот, через дорогу, движение по которой к концу дня стало иссякать. Изменение плана последовало сразу же после предательства Пантюхина. Батраков сказал, что, с одной стороны, это даже на руку: немцы станут ждать их утром, а они пойдут на штурм вечером, и совсем в другом месте. План был смелый, даже дерзкий. Трудно было, в самом деле, предположить, что осажденные — а теперь немцы точно знали, что их горстка, — решатся наступать в сторону дороги, по которой в любую минуту могло возобновиться густое движение. Впрочем, трудно было предугадать и намерения врага, поэтому Батраков прямо и честно сказал, что могут возникнуть неожиданные препятствия, и тогда уж каждому придется действовать на свой страх и риск…

И вот теперь все лежали и ждали, глядели, как сгущается сумрак над полем и сливаются с землей редкие кусты. Может, пять минут осталось ждать, а может, минуту…

Чтобы скоротать время, Саша стал считать, но не досчитал и до ста. Тело била мелкая дрожь: дрожали пальцы, сжимающие приклад винтовки, дрожал подбородок. Саша твердо знал, что вскочит и побежит, как и все бойцы, что не струсит, и эта дрожь, наверное, не от трусости, а от волнения. Он твердил про себя, что дрожать вот так — позорно, и все-таки не мог унять дрожь и погасить какие-то жуткие предчувствия. Он прижимал лицо к земле и умолял, умолял кого-то, может быть, бога, в которого не верил, — чтобы Батраков скорее отдавал команду: «В штыки!» А Батраков, лежавший метрах в десяти от Саши, все ждал чего-то.

Саша не предполагал, что так трудно бывает перед атакой.

«Подползу и потороплю Батракова! — подумал он, но тотчас же мысленно закричал на себя: — Нет, нельзя! Лежи, жди, смотри на штык!»

Кончик штыка был теперь едва заметен. Он чуть-чуть блестел. Какой-то отсвет играл на нем. Саша всмотрелся и увидел, что это звездочка загорелась на небе, серебряная звездочка, первая звезда наступающей ночи. Она дрожала на кончике штыка, далекая и очень близкая сейчас, и Саша, перестав ощущать на плечах давящую тяжесть времени, с тихим изумлением смотрел на звезду. Его поразила и необыкновенность этой зыбкой, мерцающей на темно-синем небе живой точечки, и красота ее — та ни с чем не сравнимая первородная красота, ощущение которой так остро приходит в опасные минуты жизни, Саша смотрел на звезду, забыв обо всем на свете, даже об атаке, которая должна была вот-вот грянуть. Смотрел и вспоминал, когда еще было вот так же — и небо, почти черное, и штык, и звезда, сверкающая только для него и только ему одному сулящая в будущем удачу и счастье. Вот так же было когда-то давно, очень, очень давно, может, во сне, а скорее всего наяву. Напрягая память, Саша старался пробиться к тем мгновениям жизни, которые теперь повторялись, и прошлое словно молнией осветилось. Да, все это уже было, и не во сне, а наяву. Он лежал ночью в траве и тоже смотрел на звезду и ждал команду, и вместе с ним ждали команду десятки тысяч человек. Он лежал, он, Сашин отец, красноармеец Никитин, — и на вороненом, еще не побывавшем в бою штыке его блестел смутный отсвет далекой прекрасной звезды. Это было очень, очень давно, в двадцатом году, перед штурмом Перекопа. Но как все повторилось двадцать один год спустя!..

Саша отчетливо вспомнил, как отец рассказывал о «золотой звездочке», которая отражалась в Сиваше, «гнилом море», в томительные минуты ожидания штурма.

Взволнованный воспоминанием, он чуть приподнял штык, и звезда исчезла.

«Найду — останусь жив!» — мелькнуло у Саши.

Он зажмурился. В этот миг сбоку раздался какой-то сильный и тревожный шорох. Саша с раздражением посмотрел в ту сторону, не предчувствуя, что это и есть начало. Саше во что бы то ни стало нужно было отыскать звезду!

— Пора, — сказал Батраков обычным будничным голосом. Он вскочил, взмахнул над головой автоматом и добавив: — За Родину! — размахивая автоматом, побежал в пролом — и вдруг упал на колени и ткнулся лицом в землю.

Бойцы — кто приподнялся на коленях, кто встал в полроста — обмерли; замешательство пронеслось по цепи, сковав ее возле земли.

Впереди, совсем близко, сверкнул огонь, и в монастырскую стену ударил быстрый град, высекая из камней искры, ожесточенно застучала автоматная сталь.

И тогда Саша сообразил, что атака, оторвавшая бойцов от земли, захлебнулась в ту секунду, как упал Батраков. И только тогда, позже всех, Саша вскочил с нагретой его телом, пахнувшей живыми соками земли.

В эту секунду Саша вдруг увидел впереди себя Сергея Ивановича Нечаева, не того, молоденького красноармейца, а теперешнего седеющего мужчину, сначала Сергея Ивановича, а потом и отца в его танкистской куртке. Сбежав с берега, они кинулись в воду Сиваша и молча пошли вперед по воде — и Саша должен был идти, бежать вслед за ними и прыгать с берега в Сиваш, который чернел перед ним до самого горизонта.

— Вперед! — крикнул Саша. — Товарищи!.. Бойцы!.. Даешь Перекоп!

Прыгая в пролом, откуда прямо в лицо ему бил огонь чужого автомата, Саша видел, как вслед за ним, а может быть, и раньше его, прыгали и бежали вперед бойцы. Кто-то подхватил под руки Батракова — это тоже увидел или, вернее всего, почувствовал Саша, все еще ожидая, что ноги его вот-вот ухнут в воду и он снова различит впереди отца и Нечаева.

Что-то грохнуло и взвизгнуло, взметнулось к небу багровое пламя, на миг выхватив из темноты силуэты устремленных в одну сторону людей.

Саша бежал что было мочи. Штык его, готовый к делу, пронзал темень. Около Саши, совсем близко, мелькнула какая-то тень. Саша инстинктивно угадал, что это не свой — немец. Саша ткнул туда, во врага, в темное пятно, штыком, но штык пронзил только воздух.

Негромкие возгласы раздавались вокруг, один только Саша не кричал. Он бежал, зная, что впереди, до дороги, — пятьсот метров и чем скорее он преодолеет это пространство, тем будет лучше.

«Двести метров пробежал!» — мелькнуло у него, хотя он и не знал, сколько метров осталось позади — сто или четыреста. В груди его стала расти, раскаляться жаркая жажда мести. Подогреваемый выстрелами, он ощутил такое яростное желание проткнуть врага штыком, что изо рта его вырвался хриплый вопль. Этим звуком он давал знать о себе и звал врага. Но впереди было все темно. Саша резал, рвал своим телом воздух, и ему казалось, что он сейчас способен, как нож сквозь масло, пройти сквозь любую преграду.

Белый неживой свет хлынул сверху и затопил все вокруг. Открылось, словно засветилось изнутри, все поле. Проступила впереди близкая, белая от пыли дорога и лес за ней, похожий на глухую ровную стену. Вися на парашюте, запоздалая немецкая ракета осветила, как люстра, гигантский зал под собой — поле, где люди бежали, стреляли и умирали…

Тяжело дыша, Саша выскочил на дорогу, перемахнул канаву и, ощущая усталую дрожь в ногах, врезался в кусты. Он уже не бежал, а полз, волоча за собой винтовку, и мягкие, ласковые, свои ветки гладили его лицо.

Путь преградило дерево. Саша уперся головой в ствол и замер. Он услыхал, как слева и справа трещали кусты…

Саша снова пополз. Но деревья все чаще и чаще преграждали ему путь. Он вскочил и побежал.

Сверху, с неба, все еще жег затылок и спину неестественный свет ракеты. Густая толпа деревьев, казалось, бежала вместе с Сашей, то отставая, то перегоняя его. А может быть, это бежали бойцы…

В глубине леса Саша упал в кромешной тьме и, не слыша вокруг себя никаких звуков, не видя ни неба, ни деревьев, затаился.

СОЛДАТСКАЯ НАГРАДА

Солнце!

Густое, как мед, тягучее солнце!

Сладкое, вливающее в каждую живую душу счастье утреннее солнце!

Лес и небо с белыми, как подушки, облаками были облиты солнцем и окрашены с неслыханной щедростью солнечной росой. Солнце лилось густыми и широкими полосами света и придавало обыкновенной земной коряге праздничный вид.

Солнечный лес властно напоминал о свободе, которая вчера была так далека и недоступна; лес выпустил и заставил щебетать, свистеть и заливаться на разные голоса всех птиц. Лесная музыка эта как нельзя лучше соответствовала настроению Саши.

Пролежав ночь в мягком, впитавшем много дневного тепла мхе, Саша утром стал разыскивать бойцов Батракова.

Как было условлено, он два раза свистнул, и тотчас же где-то совсем рядом раздался ответный свист.

— Кто там? — послышался из-за кустов приглушенный голос Матюшенко. — Двигай сюда!..

«Живой!» — обрадовался Саша. Ведь, кроме этого украинца да Батракова, он почти никого не знал в отряде.

— Это я! Товарищ Матюшенко… я! — закричал Саша прерывающимся от волнения голосом.

— Парень? Ты? Живой? — Матюшенко возник над кудрявым березнячком, шагнул к Саше, обнял его.

— А где Батраков? — быстро спросил Саша.

— Живой, живой и Батраков, — успокоил его украинец. — Тут в кустах лежит.

— Ранен?

— Да не ранен. Ногу свихнул. Чудо, хлопец, и только! Слухай, — Матюшенко смотрел на Сашу с нескрываемым удивлением, — про какой Перекоп ты, друже, кричал?

Саша смущенно пожал плечами:

— Это я… от страха.

— Ничего себе, от страха! — не поверил Матюшенко. — Здорово это ты крикнул! Очень здорово, — сказал Матюшенко.

— Сам не знаю почему. — Саша улыбнулся.

— Ну, пойдем к Сереге, — сказал Матюшенко.

Увидев Сашу, Батраков радостно вскрикнул, протянул к нему руки. Саша наклонился, и Батраков, крепко обняв его, поцеловал.

— Молодец, молодец! — сказал он. — Взяли мы Перекоп, взяли! Только вот мало нас вроде бы осталось!.. — Последние слова он произнес с горечью.

— Найдутся и другие. Огонь-то не прицельным был, — сказал Матюшенко.

— Посмотрим… А пока что мы с Матюшенко… вдвоем. Пр-роклятая нога!

— Что ж поделаешь, товарищ помкомвзвода, — тихо выговорил Саша; ему хотелось успокоить Батракова, приободрить его.

— Матюшенко спас меня, на плечах из огня вытащил, — продолжал Батраков.

— А у вас нога… серьезно, товарищ помкомвзвода? — спросил Саша, с тревогой взглянув на украинца.

— Да н-нет, — огорченно простонал Батраков, — вывих, может… а может, жилу растянул. Бывает же такое!

— Он даже немного ходить может, — вставил Матюшенко.

Батраков усмехнулся:

— Опираясь на тебя.

— Разреши, Сергей, я все-таки схожу в село, добуду какой-нибудь еды, а то мы скоро от голода сдохнем, — сказал Матюшенко.

— А немцы?

— Хай им грец!

— Ну, ладно. Иди.

— Товарищ Батраков, и я! — вырвалось у Саши.

— Нет, Александр, ты останься. У меня к тебе разговор есть.

— Я пошел, — сказал Матюшенко. — Не вернусь часа через два, не ждите: влип, значит. — Он постоял, а потом решительно опустился на колени и обнял Батракова — неуклюже, по-мужски.

— Вертайся, понял? — тоном приказа, но с теплотой в голосе сказал Батраков.

— Вернусь, чего там! — Матюшенко пренебрежительно махнул рукой.

В лесу раздался свист.

— Ну вот, собираются, — весело отозвался Матюшенко. Он исчез в кустах. Шум его шагов стал удаляться, глохнуть.

Саша ответил на свист, и скоро подошли сразу четверо бойцов; один из них был ранен в руку.

— Ребятки! — чуть ли не со слезами на глазах воскликнул Батраков. — Братики! Слава богу! — Он привстал на колени и стал обнимать и целовать каждого. — Жив? Ранен? А что нога? Здоров? — спрашивал он бойцов с отцовским участием.

Бойцы тоже были несказанно рады встрече. На лицах их, изможденных, серых от голода и лишений, густо заросших нездоровой, грязной щетиной, появились несмелые, еще кривые от непривычки, но уже светлые, свободные улыбки. Один из бойцов сказал, что в лесу скрывается еще группа красноармейцев, пять человек.

Батраков, снова почувствовавший себя ответственным за жизнь людей, сразу же распорядился, чтобы два бойца, самые выносливые, вышли к дороге и проверили, не замышляют ли немцы какую-нибудь гадость.

— В случае чего стреляйте без пощады и отходите Мы будем знать, что засада.

— Я слыхал, что фашисты преследуют наших собаками, — сказал Саша, когда разведчики ушли.

— Сейчас им не до собак, — успокоил Сашу Батраков. — Здесь фронт. Сзади нас целые дивизии из окружения пробиваются.

— Неужели правда?

— Чего скрывать, здорово нас немец трепанул. Только все это временно, Александр, ты не сумлевайся. Россия большая. Россию победить нельзя. Но не в этом сейчас дело. Я о тебе хочу говорить, Александр. Что будешь делать?

Саша насторожился.

— Я пока с вами, — сказал он. — Что же мне делать?

— Останешься с нами здесь?

— Как — здесь? Вы ведь к фронту пробиваться будете?

— Будем, да не сразу. Видишь, сколько нас осталось? Надо окрепнуть, поправиться… — Батраков помолчал и, виновато глядя на Сашу, заключил довольно твердо: — А тебе надо уходить, Александр. Ты не военнослужащий, гражданский.

— Вы мне не доверяете? — тихо спросил Саша.

— Да ты что! Постыдись! У меня в монастыре вся душа о тебе изболелась. Мы-то солдаты, мы верны присяге, нам и по уставу положено, как говорится, смерть принять, а тебе нельзя. Ты иди, Александр.

Саша сидел, молчал. Он понимал Батракова. Да, оставаться здесь ему не имело смысла. Ребята будут ждать его у озера Белого. Если бойцы не могут сейчас идти к Чесменску, значит, ему не по пути с ними. И в то же время расставаться не хотелось. За это недолгое время Саша крепко привязался к своим новым товарищам, почти сроднился с ними — и вот, кажется, настало время покинуть их.

— У меня за тебя вся душа изболелась, — повторил Батраков. — Тебе еще жить да жить!

— А если бы я остался? — опять тихо спросил Саша.

— А я тебя не оставлю, Александр, — решительно сказал Батраков. — Не имею права оставлять. Мои бойцы, они мне теперь по воинскому уставу подчинены, и жизнью их я, если нужно, могу распорядиться. А твоей жизнью я распоряжаться не имею права: ты гражданский человек, да и молод еще.

— У меня призывной возраст, — возразил Саша.

— Я тебе лучшего хочу, Александр, не спорь со мной. Я к тебе привык, парень ты дельный, не хуже моих бойцов, но у тебя свой путь, а у нас свой. Ты еще, друг, навоюешься. Война-то, видно, затяжная пошла. Иди, иди в город. Увидишь мать, друзей.

— Ведь Чесменск занят, наверное…

— Этого еще никто не знает. Иди, иди!

Батраков все время повторял это слово — иди; иногда оно звучало как команда, иногда — как просьба.

Саша и сам понимал, что ему надо идти. Все-таки действительно его ждут друзья. Может быть, Женя… Обязательно — мать! Надо идти.

— Винтовку вы мне, конечно, не отдадите?

— Нет, понятное дело. Винтовка — военное имущество. Это раз. А потом — зачем тебе винтовка? Ты с ней погибнешь — и только. Ты иди открыто. Вот так.

Саша оглядел свою одежду. Рваная грязная майка. Рваные грязные штаны. Рваные брезентовые полуботинки. Бездомный бродяга, оборванец. Но, может быть, это как раз и поможет ему?

Саша вздохнул:

— Так я и не израсходовал патроны.

— Правильно сделал. Патроны нам пригодятся.

Саша положил винтовку к ногам Батракова, выпрямился, встал по стойке смирно.

— Ты возьми, возьми пока оружие, — сказал Батраков. — Мы еще проститься должны с тобой!

Вернулись разведчики. Они доложили, что по дороге по-прежнему тянутся гитлеровские войска, немецких патрулей в лесу нет. Очевидно, немцы посчитали, что мало кому из красноармейцев удалось пробиться в лес.

Вскоре вернулся и Матюшенко. Он принес хлеб, кусок сала и четверть молока.

— Живем, хлопцы! — весело сказал он. — В деревнях немцев еще нет.

Из леса пришли еще шестеро бойцов. Почти все они были легко ранены.

Теперь отряд Батракова увеличился до двенадцати человек.

Они поели, а потом некоторое время сидели, отяжелевшие, задумчивые. Ели только хлеб, запивая его по очереди молоком. Сало Батраков спрятал, предварительно отрезав от увесистого куска хороший ломоть. Он завернул его в тряпицу и протянул Саше:

— На дорогу.

— Уходит хлопец? — спросил Матюшенко.

— Да. Товарищи красноармейцы, слушай мою команду! — Превозмогая боль в ноге, Батраков поднялся. — Становись!

Бойцы построились между деревьями.

— Смирно-о!

Батраков прямо и твердо стоял перед замершей шеренгой, а рядом с ним, прижав винтовку к бедру, стоял Саша.

— Товарищи красноармейцы, во-первых, поздравляю вас с освобождением из осады!

— Служим Советскому Союзу! — глухо ответили одиннадцать человек.

— Товарищи бойцы, — продолжал Батраков, — вчера вечером вас поднял в атаку допризывник Александр Никитин, житель города Чесменска, член ВЛКСМ.

Одиннадцать человек посмотрели на Сашу.

— Может быть, этому парню мы обязаны сейчас своим спасением и жизнью. Он совершил воинский подвиг, за который по уставу полагается награда. Но мы в окружении, штаба рядом с нами нет. Этого хорошего хлопца мы брать с собой не имеем права, он пойдет своей дорогой, куда — он знает. Но перед тем, как с ним расстаться, мы должны сказать ему наше большое красноармейское спасибо!

— Спасибо! — хором сказали бойцы.

— Спасибо! — повторил Батраков, крепко сжал в своих руках Сашину руку и поцеловал его.

— Не за что… что вы, — прошептал Саша, чувствуя, что на глазах его вскипают слезы.

— Есть за что! — продолжал Батраков. — Справа по одному — подходи! — скомандовал он.

И бойцы по одному стали подходить к Саше. Они жали Никитину руку, а некоторые, кто постарше, обнимали его и целовали.

Растроганный Саша с трудом сдерживал слезы.

Вот последний боец, раненный в обе руки, подошел, Саша сам обнял его и на миг прижался к его колючей щеке.

— За Перекоп, — прошептал боец.

— Это наша солдатская награда! — сказал Батраков. — Ну, не забывай нас, Александр, а мы тебя не забудем! — И он еще раз обнял и поцеловал Сашу.

— Спасибо вам, товарищи бойцы, за теплые слова, — тихо заговорил Саша. — Я ничего для вас не сделал… чтобы благодарить так… честное слово! Но я вас не забуду. Счастливо вам пробиться к своим! Желаю вам удачи, победы и… всем живым прийти домой! А я пошел. До свидания!

— Счастливо и тебе, Сашка! — ответил за всех Матюшенко. — Бери вправо, там проселочная дорога.

Саша с сожалением протянул Батракову винтовку и повторил:

— Я пошел. Я вас не забуду!

Пройдя немного, он оглянулся. Все бойцы смотрели ему вслед. Он помахал им рукой.

— Вперед, Александр! — сказал Батраков.

Оглянувшись еще раз, Саша увидел только стену деревьев и зеленые заграждения кустарника. Лес навсегда закрыл, спрятал его недавних товарищей по походу, осаде и атаке. Саша уходил один, и сердце у него больно билось от щемящей грусти, сердце сопротивлялось, звало Сашу назад. Сердце звало, но подчиниться этому зову Саша не мог и все шел, шел…

Он шел к своим старым школьным друзьям. Но он не знал, что ждало его впереди.

Впрочем, и в самой обыкновенной мирной жизни человек не знает, что ждет его впереди. В этом-то и заключается непреходящая, бесценная новизна жизни…

Было еще утро, часов десять, может быть, одиннадцать. Солнце по-прежнему проливало на лес неисчислимые потоки лучей, нежно золотя стволы гордых сосен, одевая драгоценными бликами белые стволы берез, вскипая в зеленой листве. Свет и мягкие нетревожные тени веселили лес, делали его праздничным, необычным. Необычность, праздничность дополнялась птичьим разноголосым оркестром.

В лесу войны не было. Природа жила мирной, спокойной жизнью.

И мало-помалу Сашу снова, как и ранним утром, стало охватывать радостное ощущение счастья и свободы. Он шагал легко. Почти не страдавшая, не знавшая ни больших бед, ни горьких утрат юность вела его прямой дорогой и пела на ухо самые светлые и легкие песни. В Сашином сердце жарко горела надежда, что все окончится благополучно — и у него, и у друзей, и у большой, великой его страны.

Но война не хотела прятаться в кусты. Она и в этом озаренном солнечным счастьем лесу напомнила о себе. Выстрел раздался с такой грубой, неподготовленной резкостью, что Саша шарахнулся в сторону и замер. Стреляли где-то близко. Подавляя дрожь в теле, Саша посидел в кустах, а потом снова пошел. Но теперь уже и солнце, и мягкие тени в лесу, и шорох птиц — все тревожило его.

Счастья не было, радости не было. Шла на земле война, уничтожала жизнь — и об этом забывать было нельзя.

ДОРОГИ ВОЙНЫ, ТЯЖЕЛЫ ВЫ, ГОРЬКИ!..

Мирные дороги остались позади, оглянешься, вглядишься — и все равно не видно: все застлано туманом. Они остались там — в мирной, неправдоподобной, сказочной дали.

Впервые в жизни Саше пришлось идти пешком по своей земле, но во вражеском тылу. Впереди немцы, сзади тоже немцы, вокруг немцы, немцы. Саша видел приземистые стальные танки с черно-белыми крестами на зеленой пятнистой и серой броне. Он видел короткоствольные и длинноствольные орудия; жерла их были повернуты на запад, а это значило, что движутся они на восток. Он видел большие, одетые броней машины — транспортеры, в которых сидели гитлеровцы в касках и весело скалили зубы.

Он видел самолеты — истребители и бомбардировщики: они пролетали над ним на восток и на север и несли в когтях смерть советским людям…

Он видел на опушках леса окопы, залитые водой, блиндажи, раздавленные немецкими танками. Много этих танков оставалось на месте бесформенными обожженными грудами металла, но еще больше, очевидно, двигалось дальше, чтобы снова атаковать наших бойцов на новых рубежах.

Саша не раз проходил через эти горькие, отравленные ядом гниения, закопченные, пропитанные машинным маслом и кровью, взятые немцами после ожесточенных боев рубежи. Трудно было идти через них. Трудно было видеть неподвижные, вспухшие от жары тела, лопнувшие гимнастерки, чуть не лопающиеся сапоги и обмотки. Смерть жестоко обезобразила лица павших, но павшие-то ведь были свои, советские…

Здесь, на местах недавних жарких боев, еще не собрано было оружие — винтовки, пушки без прицелов и даже танки. Почти все оружие было разбито, исковеркано, и лишь кое-где попадались исправные винтовки.

Но Саша видел, не легко удалось врагу парализовать силу этого оружия. Рядом с советскими танками стояли и гитлеровские, тоже пробитые снарядами.

Саша мог бы вооружиться до зубов, но он взял — и то после раздумья — лишь один пистолет. Это был пистолет «ТТ». Саша хорошо знал, как с ним обращаться. Он решил, что, если его вдруг обыщут, он скажет, что подобрал оружие для интереса.

Саша видел и другую — совсем не военную — смерть. Один раз утром он вышел на околицу какого-то села и вдруг отшатнулся и повернул назад, ощущая в кармане грозный груз пистолета: между двух берез была сооружена виселица, а на ее перекладине висело трое босых, с завязанными назад руками, и была среди них женщина, совсем без одежды.

Грозный груз пистолета оттягивал карман. Саша мечтал, что где-нибудь на лесной дороге перережет ему путь грузовик, набитый гитлеровцами, и тогда он разрядит свой пистолет. Но счастливого случая все не представлялось.

На пятый день Саша подошел к Барсучьей горе, к ее западному крутому склону, опоясанному шоссейной дорогой. Он вышел из елового леса, мрачного, черного с синевой, и увидел осинник на ржавом болоте, а над ним уходящий вверх горбыль горы с одинокой корявой сосной на вершине.

Саша знал здесь тайные тропы. Он миновал болото, заметно подсохшее, отощавшее к осени, и стал взбираться на гору, к сосне. Оттуда открывался ему весь Чесменск, еще слегка дымный от многих потухших, но еще не прекративших источать синие испарения пожаров. По дороге с юго-запада вливались в город войска. Это была та же, знакомая Саше, черная лента техники, которая проползала мимо Валдайского монастыря.

Саша сел у подножия сосны и заметил, что и здесь шел бой. Весь южный склон горы был изрыт не очень крупными, но частыми воронками; ниже видны были остатки окопов.

Саша долго сидел возле сосны. Ему казалось, что он тоже виноват в несчастье народов, он кому-то не сказал что-то важное, кого-то не предупредил, что-то не сделал. Он тоже виноват! И вина эта ляжет на него. Тысяча километров, пройденных фашистами по советской земле, сотни городов и тысячи сел, захваченных ими хотя и во временное, но жесточайшее, бесчеловечное пользование, — вот она, вина!

Саша судил самого себя, один, на горе, под покровом спускающейся ночи, Саша беспощадно судил самого себя.

Саша, Саша! В тот трудный год не ты один бился грудью о родную землю. Не только тебе казалось, что за всю страну, попавшую в беду, один ты в ответе. Мы все тогда испили до дна горькую чашу стыда и скорби. В лесной глухомани, в примятой танками ржи, по мокрым степным балкам, на пепелищах сожженных дотла деревень — сколько нас, таких, как ты, страдало в черные дни отступления! Мы судили, как мы безжалостно судили себя! И мы были правы.

Ты тоже прав, Саша, хотя ни разу не бежал с поля боя, не оставлял городов, не покидал сел, в которых жили только старики, женщины и дети, ты не оставлял ничего, и все-таки ты оставил вместе со всеми нечто бесценное — родную землю, советскую, свою землю!

Саша лег под сосной и лежал долго и тихо.

В сумерках он спустился к Чесме, снял свою незавидную одежонку, соорудил из нее на голове что-то вроде чалмы и поплыл на другой берег.

Вода освежила его тело, охладила пылающую голову. Выйдя на берег, Саша почувствовал, что ужасно устал. Никогда еще за эти дни он не уставал так. Он пошел по берегу к железнодорожному поселку, надеясь найти какую-нибудь подходящую дыру для ночлега. Дорогу ему преградила металлическая труба. Откуда она здесь взялась, Саше было все равно. Он залез в нее и мгновенно уснул.

СЛУЧАЙНАЯ ВСТРЕЧА С ПРОШЛЫМ

Прижавшись щекой к ржавому, пахнущему керосином металлу, Саша услышал знакомые, сразу перенесшие его в мирные дни звуки. «Кукушка, что ли?» — подумал он, приподнявшись и глядя вдоль трубы — туда, где в резко очерченном круге тихо шевелилась зеленая листва и зыбко дрожали и искрились сочные блики света. Внезапно из самой глубины сердца поднялось детское назойливое желание.

— Кукушка, кукушка, сколько лет мне осталось жить? — чуть слышно прошептал Саша.

— Ку-ку! — ответила кукушка и замолчала.

«Мало, — он усмехнулся, — всего один год. Или в теперешнее время, может быть, много?»

Нужно было вылезать на волю, под солнце, и Саша полез в трубе на коленях, задевая затылком за шершавый верх. Он высунул наружу голову и, прислушавшись, вылез, встал во весь рост…

Слева была невысокая насыпь железнодорожного полотна, за нею виднелись крыши домиков железнодорожного поселка. Справа, почти вплотную к насыпи подступал сосновый бор. В светлой глубине его на ярко-бронзовых стволах сосен и на бурой, лишенной растительности земле играло солнце. Где-то тихо, методично поскрипывало сухостойное дерево. По небу, как и вчера, плыли, громоздились друг на дружку мягкие и белые, как свежий снег, облака. В зеленых, еще не тронутых предосенней желтизной кустах посвистывали птицы. Иногда подувал холодящий тело ветерок, и тогда листва рябила и колыхалась с веселым шелестящим звуком. Разлитая вокруг тишина, которую скрип сухой осины, свист птиц и шелест листьев не нарушали, а, наоборот, подчеркивали, была совершенно мирная, спокойная, в ней не чудилось ничего страшного, зловещего. Это была обыкновенная, даже приятная тишина с блеском и запахом совершенно обычного солнечного утра. Но Саша-то знал настоящую цену этой тишине!

Он почти враждебно оглядел веселую зелень кустов, стройные колонны сосен, поблескивающие на солнце рельсы. Эти яркие мирные краски вместе с совершенно мирной тишиной, эти безмятежные, праздничные голоса птах, эта шаловливая игра солнечных бликов — все было ненатуральным и предательским. Ведь над всем этим властвовал сейчас враг, фашист. А значит, ни тишины, ни спокойствия не было. Была война.

Ноги, руки, лицо, все тело Саши покрывала въедливая грязь. Он был в грязи, как в сером панцире. Дырявые на коленях брюки коробились и хрустели. Волосы на голове слиплись. Кожа ныла и зудела.

Оглядевшись по сторонам, Саша углубился в сосновый бор, прошел его и снова очутился на пустынном берегу Чесмы. Берег зарос ивняком. Кусты были расположены островами среди песчаной отмели. Саша разделся, вошел в воду. Вчера река катила большие розоватые в сиянии заката волны. Сегодня только середину ее морщил ветерок, и тогда кусты покачивались и плыли, а облака, казалось, то уходили глубоко под воду, то поднимались на поверхность.

Обмывшись, Саша вылез и, сидя на корточках, тихонько дрожа от холода, осмотрел одежду. Он сначала вытащил завернутый в тряпку пистолет, проверил, не заржавел ли механизм. Из другого кармана извлек высохшую березовую щепку, которую бережно хранил все время. Щепка напомнила ему Батракова, осаду в монастыре. Щепка была нужна Саше, хотя он, собственно, и не знал — зачем все-таки?.. Щепку он решил сохранить.

Выстирав штаны, трусы и майку, Саша развесил их на гибких лозах ивняка и сел под кустом. Невеселые думы охватили его.

Как крошечная песчинка, затерялся Саша на своей земле. В переплетении тысяч человеческих судеб его судьба, может быть, еще не самая горькая. Другим пришлось похуже. Многие погибли на своем боевом посту, есть и такие, которые живыми попали в лапы врага. А каково раненым, тем, что лежат в безвестных окопах, в ямах и балках!.. А он, Саша, жив, невредим и свободен. Земля просторна, леса вокруг города — темные, глухие. В оврагах и тайниках вокруг озера Белого прячутся сотни людей. Да и в городе всегда отыщется убежище. Остались же в городе свои, советские люди! Остались для подрывной работы в тылу врага. Нет, ему, Саше, рано отчаиваться! Все это — леса, реки, небо, солнце — все наше, русское, советское, наши тропы, наши тайные убежища. Все, все наше! И тишина, и веселый шепот кустов, и рябь речная, и предосенний запах увядающих трав. Никому не отнять у Саши драгоценного ощущения Родины!

Одежда быстро обветрилась.

Саша оделся.

Неприятно смотреть на лохмотья, на развалившиеся полуботинки, заскорузлые, с привязанными проволокой подметками. Майка, распоротая на животе, со следами машинного масла и копоти, годилась разве что для пугала. Идти в ней по городу было нельзя. Каждый зевака невольно подумал бы: откуда появился парень в такой одежонке?

Саша решил раздобыть себе более подходящее платье. Он снова пошел через сосновый бор к железнодорожному поселку.

Поселок был нем и безлюден. Окна уютных одноэтажных домиков закрыты ставнями.

«Неужели все еще спят?» — удивился Саша и взглянул на солнце: оно поднималось к зениту.

Поселок словно вымер, и Саша понял истинную причину этого: пришла чужая, враждебная жизни сила.

«Зайду сюда», — подумал Саша.

Домик, который он облюбовал, ничем особенным не отличался от десятков других, только вокруг него было много зелени и цветов. Клумбы и грядки были чистые, словно сегодня утром их аккуратно пропололи; цветы — розовые астры и белые хризантемы — еще не увяли. И это понравилось Саше. Он решительно постучался в низенькую калитку.

Посторонний, чужой в этом мире безмолвного оцепенения звук гулко разнесся по соседним дворам, но не родил ни здесь, за синими ставнями, ни у соседей ответных звуков. Но Саша чувствовал, что сквозь ставни, сделанные из отдельных планок, как сквозь щели бойниц, на него смотрели настороженные и испуганные глаза. Он подождал минуту, а потом постучался еще раз и крикнул:

— Хозяин! Эй, хозяин!

Скрипнула дверь, послышались шаги. Они замерли. Саша ждал. В доме снова установилась тишина. Саша открыл калитку и прошел к двери.

— Открой, хозяин, — тихо сказал он, зная наверняка, что за дверью кто-то стоит.

— Кто там? — немного погодя раздался неприветливый мужской бас.

— Свои.

— Кто — свои?

— Русский я. Дело есть.

— Кто — русский? — недоверчиво, почти враждебно спрашивал мужской голос из-за двери. — И какое дело?

— Да откройте же! — нетерпеливо воскликнул Саша. — Неужели вы меня боитесь?

Лязгнул засов, в щель выглянула голова с бородой и усами, опущенными вниз. Холодные серые глаза внимательно окинули Сашу. В них ничего не дрогнуло, не засветилось ничего, только, может быть, в самой глубине холодела сдержанная тревога.

— Не пожалейте старой рубахи и каких-нибудь штанов, отец, — сказал Саша.

Мужчина помолчал. В глазах его по-прежнему ничего не отразилось.

— Все равно фашисты до нитки оберут, — прибавил Саша.

— Заходи, — еще помолчав, выдавил мужчина. А в глазах его по-прежнему — ни теплоты, ни простого человеческого сочувствия. — Откуда? Кто такой? Чего шляешься? — спрашивал он, идя по скрипучему коридору.

— Местный я, застрял под Валдайском.

— Солдат? — мужчина остановился.

— Нет.

— Что под Валдайском делал?

— На оборонительных работах был.

— Шляешься не в ту пору, — проворчал хозяин и впустил Сашу в полутемную, освещенную керосиновой лампой кухню.

Очень не понравился Саше этот крепкий на вид, жилистый и, кажется, не очень старый — так, только бороду отрастил — человек. Такому в самый раз — винтовку в руки, да в бой, а он, видно, живет по принципу «моя хата с краю». Очень не понравились Саше и засовы, тяжелые, старинного литья, чугунные засовы, которые охраняли дверь от чужого вторжения. И Саша, чувствуя, как растет в груди глухое раздражение, вдруг сказал с усмешкой:

— Засовы от немцев не помогут, хозяин.

— А ты, парень, молчал бы! — с угрозой ответил мужчина. — Я тебя добром впустил, прикуси язык — сами с усами.

— Это видно.

— Чего видно? — повысил голос мужчина. — Мое дело — и кончен разговор. Ты что, просить портки пришел или критиковать?

— Ясно. Дайте штаны, если можно.

На столе шипел примус. Рядом с ним Саша разглядел котелок, из которого поднимался вкусный пар. «Молоко!» — догадался Саша. Он только сейчас ощутил свирепый голод. Горло его сжала сухая спазма. Он с трудом проглотил слюну.

— Ксения! — приглушенно крикнул хозяин.

Из соседней комнаты вышла повязанная по-старушечьи женщина.

— Вот тут бродяга один, — насмешливо сказал мужчина, — просит одежонку кой-какую. Найди ему брючишки да рубаху потверже. — Он остановил взгляд на Сашиных разбитых ботинках. — И штиблеты мои…

Сказав это, он ушел.

Женщина подошла поближе к Саше, заглянула в лицо. Глаза у нее были совсем другие — жалостливые, материнские. И, по всей вероятности, не стара она была, лишь повязалась, как старуха.

— Откуда ты, сынок? — спросила она.

— Чесменский.

— Живешь-то где?

— Жил в центре.

— Дома был?

— Иду только.

— Разрушено много в центре-то… погорело…

Саша ничего не сказал в ответ.

— Посиди, я найду сейчас…

Женщина стала шарить в углу на сундуке. Она подала Саше поношенную, но довольно крепкую еще сатиновую рубаху-косоворотку, брюки в полоску, поставила возле его ног старые стоптанные ботинки.

— Померяй… подойдут ли? — она отошла к двери в соседнюю комнату, отвернулась.

— Спасибо!

Саша быстро переоделся, переложил пистолет и щепку из одних карманов в другие и, скомкав свое старое тряпье, бросил возле порога. Теперь, в косоворотке и коротковатых брюках с пузырями на коленях, он стал похож на мирного парня рабочей окраины. Только большая ссадина под глазом — след ночной атаки — могла сказать наблюдательному человеку, что этот парень побывал недавно в какой-то лихой переделке. А впрочем, кому какое дело, где, в какой драке парню поцарапали щеку?

— Эй, зайди-ка! позвал из соседней комнаты хозяин.

Саша пощупал в кармане пистолет и, нагнув голову, вошел в низенькую дверь и огляделся.

Здесь было светлее, чем в прихожей; три окна, прикрытые решетчатыми ставнями, пропускали в комнату сравнительно много света. Хозяин сидел за большим столом, покрытым клеенкой. В углу, прячась в тени, стояла девушка в белой кофточке.

Саша увидел в комнате еще один существенный признак прихода в город чужой, враждебной силы: на обклеенных обоями стенах были видны светлые пятна. Еще недавно здесь висели какие-то наши, советские картины. Сейчас они спрятаны или сожжены.

Саша не выдержал и сказал:

— Гитлера повесь, чтобы пятен заметно не было.

— Повесим, когда время придет, — гораздо спокойнее, чем прежде, ответил мужчина. — Совет твой хорош, да Гитлера еще в руках нет. Вот что, — решительнее и строже продолжал он, — ты эту свою штуку, которая лежит у тебя в кармане, вынь и спрячь, а лучше выброси куда-нибудь, будь она неладна.

— Какую штуку? — Саша невольно схватился за карман.

— А ту, которая револьвером или наганом — что там у тебя? — называется.

— Вы в мои карманы ничего не клали, — неприязненно отозвался Саша.

— Так вот, освободись от нее, — невозмутимо продолжал хозяин. — Совет даю, а там как хочешь.

— Вы бы мне лучше кусок хлеба дали: голоден я.

— Ксения, — кивнул мужчина.

— Разрешите я, мама, — сказала девушка. Она сорвалась с места и юркнула в кухню.

— Любка, вернись! — требовательно крикнул хозяин.

— Папа, разрешите? — умоляюще попросила девушка, выглядывая в дверь. — Идите, — позвала она Сашу после того, как отец недовольно крякнул и отвернулся.

Любка — она была совсем молоденькая, может быть, моложе Саши — налила полную кружку молока, отрезала большой ломоть белого хлеба. Саша схватил кружку и, обжигаясь, стал жадно пить.

— Вы бы с хлебом, — прошептала девушка.

Никитин с благодарностью кивнул ей. А она стояла перед ним и глядела ему в рот.

— Саша, вы не узнаете меня?

Никитин поднял глаза и пристально поглядел на девушку. В полутьме он с трудом различал черты ее лица. Она — беленькая, остроносенькая, и, кажется, у нее добрые, ясные глаза.

— Простите, вы… откуда меня знаете?

— Вы — Саша Никитин из Ленинской школы. Помните?..

Саша вгляделся. Брови вскинуты на лоб, нижняя пухлая губа вздрагивает от волнения.

— Я сейчас окошко открою, — взволнованно прошептала девушка и, сунув в форточку руку, приотворила ставни. В кухню хлынул дневной свет. — Я же Радецкая, Люба Радецкая! — воскликнула девушка, не дожидаясь, пока Саша узнает ее. — Помните? Вы меня Ласточкой называли на соревнованиях…

А Саша и сам уже узнал ее. Ему представился солнечный яркий день прошлого лета, стадион, черные гаревые дорожки, мчащаяся, как вихрь, Женя и рядом с ней, вернее, на корпус сзади — эта девушка, соперница Женьки, Люба Радецкая, Ласточка. Саша «болел» за Женьку, он только Женьке желал победы и не было для него большего несчастья, если бы Женька отстала, а вперед бы вырвалась вот она, Люба Радецкая, Ласточка!.. Как же, Саша очень хорошо знает ее, помнит ее счастливые, нежные глаза. Их затаенный взгляд тогда смущал Сашу: слишком откровенным было в нем обожание.

— Ласточка! — воскликнул Саша и схватил Любу за руку. — Ты здесь живешь? Ты не уехала?

— Узнал! — обрадовалась Ласточка, покорно разрешая мять свои руки. — А я уж думала, так я изменилась…

— Ласточка! — повторил Саша. — А ты не знаешь, как в городе… как Женя, ты не знаешь?

Люба отрицательно покачала головой и тихо вздохнула. Нет, она ничего не знает. Она давно уже не думает о Жене. Она обрадовалась Саше, а о Жене она не думает. И Саша понял все это по ее тихому вздоху и выпустил руку Любы.

— Жаль, что ты не знаешь, — проговорил он. — Как ты живешь? Почему не уехала?

— Папа не захотел, а мы с мамой… — Люба беспомощно развела руками. — Ты поешь, поешь, пожалуйста.

Саша стал допивать молоко, а Люба стояла около буфета и, заложив руки за спину, грустно смотрела на него.

— Что же нам делать, Саша? — спросила она.

— Как что? — удивился Саша. — Как что делать? — и замолчал.

— Саша! — взмолилась Люба. — Возьми меня с собой. Я знаю: ты уйдешь в лес — возьми! Я буду тебе благодарна до конца жизни!

Столько мольбы, столько отчаянной надежды было в ее голосе.

Нужно было отвечать, а Саша молчал.

— Я тебя не подведу, даю честное комсомольское, я выполню все задания, даже если и смерть будет грозить, только возьми меня отсюда, Саша, милый! — с мольбой и отчаянием сказала Люба.

Саша понял: Ласточка совершенно уверена, что он знает, как поступить и что предпринять в этот тяжелый час. И еще он понял, что нельзя разуверять ее, гасить ее возгоревшуюся надежду. Он встал, подошел к девушке и снова взял ее за руку.

— Возьму, Ласточка, обязательно возьму! — уверенно сказал он. — Но не сейчас. Ты ведь понимаешь, что нам нельзя уходить вдвоем. Ну, по правилам конспирации, понимаешь? — шепнул он.

Люба доверчиво кивнула головой.

— Я могу погубить тебя, понимаешь?

— Нет, не бойся этого! — сказала Люба.

— И погубить других, — добавил Саша, и Люба тоже поверила и кивнула головой. — Но к тебе придет человек, — воодушевленно продолжал Саша. — Он скажет… «Птицы улетают. Вы не знаете, улетели ласточки?» Ты ответишь: «Ласточки давно готовы к отлету». Ты согласна?

— Спасибо, спасибо, Саша! — и Ласточка заплакала и уткнулась в Сашино плечо.

Обняв ее за плечи, Саша грубовато, так, как ему казалось более подходящим, сказал:

— Ну, ну, побереги нервы! Плакать нельзя, замолчи!

— Нет, я от радости, от радости, Саша! Я не буду. Так ты придешь? Не обманешь?

— Другой придет, не забывай. Проводи меня.

Люба вывела Сашу в коридор, потом на крыльцо. Саша поморщился:

— Ну и щеколды у вас!

— Это папа все… — Люба опять беспомощно развела руками.

— Прощай, Люба! — сказал Саша.

— До свиданья, Саша!

Люба стояла на крыльце с поднятойрукой и, еле-еле шевеля пальцами, смотрела на уходившего Сашу. Она смотрела на него, а слезы катились, катились по ее щекам.

Саша не оглядывался. Он так и скрылся, не оглянувшись. Он и не мог оглянуться. Выйдя из калитки, он сразу же увидел, что навстречу ему идет человек. Он сразу бросился в глаза на пустынной улице, этот человек. Он шел разболтанной, пританцовывающей походочкой, в распахнутом настежь пиджаке, кепочка с малюсеньким козырьком, папироса во рту. Руки он держал в карманах брюк, а сам глядел на Сашу и щурил в улыбке глаза. Ни походка, ни папироса во рту, ни прищуренные глаза не обманули Сашу — он сразу же узнал этого человека. Навстречу ему шел Андрей Михайлович Фоменко.

ПОДПОЛЬЕ

…Фоменко на всякий случай вынул из-за пазухи и взвел пистолет, погасил маленькую, похожую на графин, стеклянную лампу. Так, с пистолетом, нацеленным в темноту, он сидел до тех пор, пока наверху установилась тишина. Фоменко знал, что человек, потревоживший его, еще здесь, в доме. Кто он? Почему так уверенно и даже сердито стучался? Почему недоверчивый и осторожный Радецкпй впустил его, обменявшись двумя-тремя фразами, и даже запер за собой дверь? Все это могло быть простой случайностью, но могло быть и гораздо серьезнее, и Фоменко не спрятал пистолет, а только положил его себе на колени.

Он сидел на старом, чуть поскрипывающем стуле, давно сброшенном в подвал за ненадобностью. Перед Фоменко стояла табуретка (сейчас ее не было видно), которая служила ему вместо стола. На ней — лампа, кружка молока и ломоть хлеба. Андрей Михайлович собирался поесть, когда наверху раздался стук…

Радецкого он не знал, ни разу не встречался с ним до войны. По словам Сергея Ивановича Нечаева, это был человек «свой, проверенный, закаленный еще в подполье гражданской войны». Но таким же проверенным и закаленным был, по мнению товарищей, и один служащий городского телеграфа, тоже оставленный для подпольной работы. У него была очень удобная квартира в Заречье, на южной окраине города, — домик с садом, с выходом в овраг — надежнейшее укрытие для партизанских разведчиков. Но случилось самое страшное: этот человек, хозяин явочной квартиры, которого считали верным и честным, предал. Вчера вечером Фоменко должен был прийти к нему, передать кое-какие сведения и жить у него до тех пор, пока не выполнит все задания Нечаева. Он пришел — и застал дом заколоченным; ни одной живой души не было вокруг. Только поэтому Фоменко и очутился у Радецкого, квартира которого не предназначалась для явок: старый железнодорожник готовился для более серьезной роли. Он должен был войти в доверие к оккупантам и вредить им на железнодорожном узле.

Радецкий был, конечно же, свой человек. Но Фоменко, наученный горьким опытом, невольно ощупал пистолет. Тревога была — и потушить ее, успокоиться он не мог. Он вспомнил, как неохотно принял его Радецкий. И как два раза спросил, очень ли нужна Андрею Михайловичу эта квартира. И хотя Радецкий поступал справедливо, потому что не был готов к приходу Фоменко, у Андрея Михайловича все же промелькнуло сомнение.

Положение, в котором очутился Фоменко после скитаний по захваченному врагом городу, было опасным. Но опасался он не за свою жизнь, а за то, что могут остаться невыполненными задания.

«Все это потому, — думал Фоменко, — что город был занят раньше, чем мы предполагали. Неделя, на которую мы рассчитывали, многое могла бы изменить. Хотя основное и сделано, но недоделки сейчас могут здорово осложнить нашу работу».

Недоделки были, и на долю Фоменко выпала большая ответственность — ликвидировать кое-какие промахи и просчеты. Требовалось разыскать нужных людей или, в крайнем случае, убедиться, остались ли они в городе, проверить надежность некоторых связей, оценить обстановку, сложившуюся в городе. Главное же, ради чего был оставлен Фоменко, касалось безопасности партизанских продовольственных баз, созданных в лесах возле Белых Горок. Слишком много людей знало, что в тех местах проводились топографические изыскания. В этом деле участвовала большая группа комсомольцев. Впоследствии это было признано ошибкой, хотя никто и не сомневался в верности друзей Саши Никитина. Ошибка была в том, что все эти комсомольцы, в том числе и Саша Никитин, были выпущены из вида. Никто не знал, где теперь они находятся. Нужно было по возможности избежать всяких случайностей.

Фоменко сейчас и думал об этом, не предполагая, что один из этих комсомольцев, сам Саша Никитин, разговаривает наверху с Радецким.

Прошло уже минут десять, как неизвестный вошел в дом, и тревога Андрея Михайловича все усиливалась. Он уже решился на крайнюю меру — оставить подвал, уйдя тайным лазом в сад, но наверху вдруг заскрипела дверь, и в коридоре послышались шаги: человек, потревоживший покой Андрея Михайловича, должно быть, уходил. Подвал был неглубоким, Фоменко приподнялся и припал ухом к потолку, а вернее, к полу.

— Ну и щеколды у вас! — сказал мужской, очень знакомый Андрею Михайловичу голос.

— Это папа все… — отозвался тихий девичий голосок.

— Прощай, Люба! — громче сказал знакомый мужской голос.

— До свиданья, Саша!

Все стало ясно.

Фоменко нащупал рукой табуретку, перешагнул через нее и в темноте почти безошибочно нашел лаз на уровне своей груди. Он нажал на один кирпич — тот вывалился, отодвинул второй, и через несколько секунд в стене образовалось отверстие…

Мысленно браня себя за постыдную недоверчивость, оскорблявшую Радецкого, Фоменко вылез в малинник, выглянул из кустов в сад — все было тихо, спокойно. Закуривая на ходу, он отряхнул пиджак, поправил свою полублатную кепчонку, сорвал по дороге яблоко и перемахнул через забор.

…Саша увидел, что навстречу ему идет человек.

Саша мгновенно узнал этого человека.

Странный вид Андрея Михайловича обескуражил Сашу. Никитин был уверен, что Фоменко давно на фронте. Расставаясь с Сашей после возвращения из Белых Горок, Андрей Михайлович бодро сказал: «Ну, до встречи после победы!»

Они расстались не то чтобы холодно, а так, с прохладцей. Фоменко, правда, похлопал Сашу по плечу и дружески прижал к груди. Но Саша отстранился, и Фоменко только махнул рукой и усмехнулся. «Да бог с тобой, — сказал он. — Есть поговорка: кто старое вспомянет, тому глаз вон».

Вот так они простились.

И вдруг — Андрей Михайлович! И видик — шпана шпаной.

— А-а! — радостно протянул он и, подняв руку, помахал ею. — Привет, Сашка! Ты где пропадал, черт лысый?

— Здравствуйте… Здравствуйте, — прошептал Саша, останавливаясь в полнейшем недоумении.

— Привет, привет! — продолжал Фоменко и вдруг шепнул: — Делай вид, что мы свои в доску и встречались… ну, вчера только!

— А-а… привет, привет! — запоздало обрадовался Саша, все еще не понимая, зачем такая маскировка. — Да так вот… хожу. Делать нечего… хожу вот.

— Да мне тоже делать, собственно, нечего, — беспечно продолжал Фоменко и — шепотом: — Свернем на насыпь, не будем мозолить глаза. Есть разговор.

Саша догадался кое о чем.

«Подполье!» — мелькнуло у него.

Сердце застучало часто, часто. Подполье, задание, борьба!.. Он готов сделать все, что будет приказано!

— Я понимаю, кажется, — прошептал он. — Я, собственно, слушаю… Я готов. Я…

— Ты не спеши, — оборвал его Фоменко. — Все будет в порядке. Сядем, поговорим.

Они перешли через железнодорожную линию и очутились возле той трубы, в которой Саша провел ночь.

— Ладно, присядем. На, закуривай. Закуривай, тебе говорю, — требовательно повторил Фоменко, видя, что Саша отрицательно покачал головой. — У нас такой вид, что мы обязательно курить должны.

— Да ведь вокруг ни души, я знаю.

— Ничего ты не знаешь. Никогда так не думай. Время такое.

Фоменко сел на трубу, закинул ногу за ногу.

— Ну, я слушаю: где был, откуда? Только коротко.

— А вы… а ты? — спросил Саша.

— Я — после, Саша. Я — это потом. И вообще неважно.

«Так, — подумал Саша. — Я по-прежнему мальчик, которого нужно учить. Ну что ж, подождем, посмотрим».

Он коротко рассказал, где был и каким путем очутился в Чесменске.

— Ты в дом к этому Радецкому заходил, я видел. Зачем? — в упор спросил Фоменко.

— Вы мне не доверяете? — обиделся Никитин.

— Ты дурак, Саша, — ласково сказал Фоменко. — Мы где? На стадионе? В буфете за кружкой пива? Соображаешь?

— Переодеться заходил. Случайно.

— Да, брат, случайно. Это хорошо. Я сам рад. Искать бы тебя, подлеца липового, пришлось. Ты не вдыхай, не затягивайся… курильщик. Подержал во рту — выпусти. Конспиратор!

Саша бросил папиросу и растер ее каблуком.

— Ну ее к черту! Накурился. Ну, я слушаю.

— Погоди. Вот что. К этому Радецкому не ходи больше — влопаешься. Понял?

— А что? Он…

— Да. — Фоменко усмехнулся. — Не ходи. Забудь сюда дорогу — и все. Слушай адрес: Белые Горки, Интернациональная, 5. Пять. Пять пальцев на руке. Запомнил? Ну, вот. Хозяин — мужчина средних лет, бритый. Скажешь, что ты от Андрея. Твою фамилию он знает. Все.

— И что?

— Отправляйся туда.

— И?..

— И живи спокойно.

«Ясно, — подумал Саша. — Сергей Иванович беспокоится о моей судьбе».

— Спокойно жить нельзя, — сказал он вслух. — Это для меня не подходит.

— Я сказал — спокойно? Ты не понял: спокойно в партизанском отряде. И ты, и вся твоя группа из Валдайска. Есть задание переправить вас в Белые Горки.

— Сергей Иванович там?

— Не знаю. Я, брат, ничего этого не знаю.

«Ясно, — опять подумал Саша, — Сергей Иванович мне и шагу ступить не даст. Все считают меня мальчиком и беспокоятся о моей судьбе!»

— Ну, а чье задание? — спросил Саша.

— Бога, — спокойно ответил Фоменко.

«Ничего он мне не скажет. Ну и ладно! Посмотрим еще, посмотрим, какой я мальчик!»

— Как мне объяснить матери?

— Она эвакуировалась.

— Точно?

— Абсолютной уверенности нет.

— Что еще?

— Этого хватит.

«Не доверяет! Ладно!»

— А теперь…

Фоменко не договорил. Над насыпью появился бородатый старец. Он опирался двумя руками на палку.

— Не знаю, кто вы… — помолчав, начал он, внимательно оглядывая Андрея Михайловича и Сашу. — На всякий случай скажу: немцы входят с той стороны в поселок.

На лице Фоменко не дрогнул ни один мускул.

— Немцы? — весело переспросил он. — Они-то нам и нужны. Спасибо, старикан!

Старик с презрением посмотрел на него, плюнул и скрылся.

— Видишь, — Фоменко подмигнул Саше, — живые-то души есть, оказывается! Давай, Саша. Я надеюсь, что уже завтра ты будешь в Белых Горках.

«Посмотрим», — подумал Саша.

Они расстались тут же, возле трубы. Фоменко взбежал на насыпь, обернулся на прощание — и Саша снова остался один.

ЮНОША ИДЕТ ПО ГОРОДУ…

Мимо железнодорожного депо, мимо разрушенного вокзала — через покосившийся висячий мост над истерзанными бомбежками путями, мимо бравых краснощеких немецких часовых возле здания Дворца железнодорожников идет юноша в коротких, выше щиколоток брюках, в старых, изрядно стоптанных башмаках и надвинутой на лоб клетчатой кепке с большим козырьком. Он идет не быстро, иногда смотрит себе под ноги, а чаще — по сторонам. В фигуре его — не то покорность, не то презрение: подымет юноша голову, взглянет в упор — презрение, ссутулит плечи, потупит взгляд — покорность. И никто не догадается взглянуть в его почерневшие от ненависти глаза.

Отовсюду слышен шум чужих моторов, чужая речь, чужим запахом несет от походных кухонь, расположенных прямо в скверах, на клумбах, от госпиталей, под которые уже заняты школы, даже от самих оккупантов, которые шныряют туда-сюда, высокие и низенькие, тощие и толстые, словно приехавшие из дальних мест на праздник. Юноша различает, что здесь не только немцы; он слышит и другой — незнакомый — язык: румыны ли, венгры ли? Может, итальянцы… Один из них, высокий, тощий, иссиня-черный, как жук, задевает юношу плечом и смеется, хохочет. А юноша не оглядывается. Сжав зубы, он идет вперед, изредка прижимая руку к карману брюк. И никто из немцев не догадается заставить его вывернуть карманы.

Юноша идет по городу.

Он видит: развалины, еще горячие, курящиеся дымком; уцелевшие дома с бумажными крестами на стеклах, тихие, молчаливые дома, — все вымерло, кажется, в них: машины, не наши, с надписями не по-русски — странные, словно не похожие на человеческие; солдат в мундирах зеленого и серого цветов; офицеров, затянутых в материю и кожу, беспечных, как на пикнике; субъектов в гражданском, странно одетых; один, в котелке и с черной бабочкой, прошел мимо — Сашу так и обдало запахом нафталина; субъектов в полувоенном, с мордами, просящими кирпича, — у этих молодчиков блудливые глаза; девчонку лет осьмнадцати, крашеную, бесстыдно семенящую рядом с молодым красивым черненьким офицериком, — этакая легкомысленная, прыгающая походочка и сверкающие ужасным счастьем глаза…

Юноша остановился и долго глядел на девчонку, свою ровесницу, и рука его была крепко прижата к карману.

Жизнь, нелепая и неправдоподобная, страшная жизнь в полуразрушенном, полусгоревшем городе!

А это кто?

Некий тип в гражданском с белой повязкой на рукаве плаща. И на белой повязке — черная буква П. Полицай! Он стоит возле подъезда какого-то дома, а из подъезда слышен плач женщины и крики детей.

Юноша идет по городу. Никто его не останавливает. Никому нет до него дела.

Он долго стоит у пепелища. Совсем недавно здесь был его дом. Он даже может точно указать, где стояла его кровать и где была кровать его матери. Теперь ни кроватей, ни комнат — ничего, ничего… пустая мрачная кирпичная коробка, груды щебня, скрюченные в восьмерки металлические балки. И куст почерневшей от копоти сирени, единственный куст, каким-то чудом уцелевший в палисаднике.

Юноша что-то ищет среди развалин. Что он ищет? Может быть, какой-нибудь предмет — чтобы оставить его на память. Но он не находит ничего.

На черной закопченной стене юноша куском кирпича пишет: «Смерть фашистским оккупантам! Будем бороться до последнего! А. Н.» — и, не оглядываясь, идет прочь.

Ветер швыряет в лицо его пепел пожарищ. Ветер шепчет слова мести. Ветер предсказывает юноше, что схватка — скоро.

Юноша идет по городу. Рука его прижата к правому карману.

Глаза все видят, все замечают. Глаза темны от горя и ненависти. Страшные глаза — в них лучше не заглядывать пришельцам из чужих стран.

Куда идет юноша? Зачем? Никто не знает.

Глава вторая

СТРАННЫЙ РАЗГОВОР В ЧУЛАНЕ

Разные люди могли прийти к Аркадию в это утро.

Мог пожаловать Фима Кисиль. Аркадий почему-то верил в это.

Мог явиться связной. Такая возможность вовсе не исключалась. Аркадий был предупрежден на этот счет и знал, что нужно делать. Еще вечером он поставил на подоконник стеклянную банку с цветами и всю ночь спал с открытым окном…

Но Женьку Румянцеву он, конечно, не ждал.

Последние дни он вообще не вспоминал Женьку — не до этого было.

А именно Женька сейчас бежала по пустырю от трамвайной остановки. Она спешила к Юкову — в этом не могло быть сомнения. Рука Аркадия потянулась к банке с цветами… и остановилась на полпути.

«Черт возьми! Неужели?!» — мелькнуло у Аркадия.

Все могло быть. Аркадия учили не удивляться.

Он аккуратно застелил постель своим серым суконным одеялом и лег на него, заложив ладони под затылок. Так он решил встретить Женьку. Он волновался.

«Отец еще спит. Хорошо!» — подумал он.

В чулан заглянула мать.

— Аркаша, к тебе пришли.

Аркадий потянулся на постели, и в это время Женька открыла дверь чулана.

Аркадий сразу же поднялся и посмотрел прямо в Женькины глаза.

В Женькиных глазах была тревожная радость.

— Аркадий! — порывисто проговорила Румянцева. — Только ты один можешь мне помочь! Где Саша? Ты видел его?

Аркадий приготовился услышать совсем не это. Связная? Что за дурацкая мысль пришла ему в голову, в самом деле! Женька — связная?..

— Ты хотя бы поздоровалась, что ли…

— Ах! — воскликнула Женя и протянула руку. — Я уверена, что ты видел Сашу!

— Видел, — сказал Аркадий, усмехаясь и заглядывая в окно, — под Валдайском. Только ведь это было давно. А он что, не вернулся?

Женя, сразу обессилев, смирившись с судьбой, опустилась на табуретку.

— А я была так уверена, что ты поможешь мне, — упавшим голосом сказала она.

Аркадий встал с постели и, взяв с подоконника банку, понюхал цветы — это были астры. Он вчера вечером нарвал их в соседнем, уже давно никем не охраняемом саду.

— Нет, напрасно надеялась, — сказал Аркадий и поставил банку с цветами на колченогий столик.

Женя не обратила на это внимания.

— Теперь я почти уверена: он ушел в армию, — прошептала она и вдруг спросила: — А почему ты не ушел, Аркадий?

Только и не хватало ему этих вопросов!

Женька пришла явно не вовремя. Надо было поскорее выпроводить ее. Он мог, конечно, просто выгнать ее. У него хватило бы силы воли. Ведь предстояло гораздо худшее. Предстояло «предать» всех своих, в том числе и Женьку, «предать» клятву — даже думать об этом страшно! Женька ведь не сегодня-завтра узнает все, и поэтому он, конечно же, может не стесняться.

Но Женька была дорога ему почти так же, как и Соня. Он знал, как ей трудно. Сашка не вернулся, а она осталась. Наверное, из-за него не эвакуировалась. Только что она будет делать в городе?

Во всяком случае, времени для размышлений у Аркадия не было. Женька должна была уйти как можно скорее. И Аркадий на глазах у Женьки лег на кровать и снова заложил руки за голову. Да, он волновался.

— Ты что лежишь при мне? — воскликнула Женя.

— А ты что бегаешь? — спокойно спросил Аркадий.

— Ты так и не ответил: почему не ушел в армию?

«Черт возьми! — подумал Аркадий. — Все-таки придется ее попросить…»

У него не хватило совести с вызывающим бесстыдством валяться на кровати, и он встал.

— Разве ты не знаешь, что я пытался? — со злостью спросил он. — Так не взяли! Не гожусь… не достоин, видно.

Женька знала, вспомнила.

— Да, да, — сказала она. — Что же нам делать, Аркадий? Как жить?!

— Не знаю…

— Аркадий! — пылко сказала Женя. — Мы должны бороться! Мы обязаны уничтожать фашистов! Давай организуем группу.

«Как ее выгнать?» — с раздражением думал Аркадий.

— Это какую группу?

— Подпольную! — выпалила Женя.

Конечно же, это было смешно! Женька — организатор подпольной группы!..

— Да ты погляди на себя! — сказал Аркадий.

Женька подумала, что у нее что-то не в порядке.

— Ты же красавица! — рассеял ее стыдливые сомнения Аркадий. — Достанешься какому-нибудь офицеру.

— Лучше умру! — воскликнула Женя.

— Поздно будет, — безжалостно сказал Аркадий. — Мой совет тебе: если уж не уехала, так спрячься. Спрячься! Поняла?

— Ни за что! — воскликнула Женя. — Я буду бороться!

— Дура и только.

— Ах, дура! — сказала Женька и вскочила с табуретки, как обожженная. — А ты что намерен делать? — с расстановкой спросила она.

— Работать устроюсь.

— Работать? Где работать? У немцев?! — ужаснулась Женя.

— Нет, у марсиан!

— Ах, какая я дура! — с горьким сожалением сказала Женя. — Зачем я пришла к тебе? Чтобы убедиться в том, каким ты стал… — Она не договорила. Видно, у нее не повернулся язык произнести невероятно обидное, уничижительное слово. Вместо этого она окинула взглядом Аркадиев чулан и спросила голосом прокурора: — Мне кажется, у тебя висел здесь портрет… Буденного, по-моему?

— Дундича.

— Да, Дундича!

— Мамка сняла.

— Мамка-а сняла? — протянула Женя.

— Мамка сняла, — повторил Аркадий.

— Ах, ма-амка сняла! — презрительно сказала Женя.

— Мамка сняла! — крикнул Аркадий, закипая.

— Ах, мамка сняла! — еще раз сказала Женя и, всхлипнув от переполнившей душу обиды, выскочила из чулана со слезами на глазах.

В соседней комнате, где спал отец, вдруг раздался пронзительный, ну чисто разбойничий свист, а затем отец, хохоча с подвыванием, закричал, как на зайца:

— Держи ее! Хватай ее!

Захлопали двери, зазвенело окно в чулане — и Аркадий почувствовал, с каким отчаянным страхом выскочила Женька на улицу. Она выскочила, как из логова, из вертепа. Высунув голову из чулана, Аркадий увидел отца. Откинувшись на подушку, он хохотал, и большой пухлый живот его трясся и вздувался, как опара,

— Эй, — сказал Аркадий, — заткни глотку.

Отец замолчал и угрюмо посмотрел на Аркадия.

— Ты что?..

— Заткни глотку, говорю! — сквозь зубы выдавил Аркадий и с силой захлопнул дверь чулана.

Он выглянул в окно.

Женька бежала не оглядываясь.

«Нельзя терять ее из виду, пропадет!» — решил Аркадий.

«Я — СТАРШАЯ!»

Грузовик, увезший на восток Соню, Бориса и раненых, скрылся в конце липовой аллеи.

Женя упала на землю и долго плакала.

А потом она прибежала домой и стала с отчаянием упрекать мать, что только из-за нее она осталась в городе и только она, мать, виновата в том, что судьба Жени сложилась так ужасно.

Но мать была уверена в обратном: хорошо сложилась судьба Жени, удачно. Никуда она не поехала. Ничего ей, разумеется, не грозит. Мать все твердила, что в восемнадцатом году, «тогда, в ту войну», ухаживал за ней один немецкий офицер, «культурный, благородный человек». «Он мне руки целовал», — говорила мать, а Женя затыкала уши, и ей казалось, что она возненавидела мать.

Но к вечеру Женя успокоилась.

Все-таки она осталась из-за Саши — в этом она была твердо убеждена.

Всю ночь над Барсучьей горой сверкали мертвенно-алые и ослепительные, как вспышки гигантских спичек, огни и доносились оттуда густые звуки разрывов.

Марья Ивановна и Женя долго не смыкали глаз. Наконец Женя уснула.

Проснувшись утром, она прислушалась.

Все было тихо. Мертвая тишина стояла над землей.

— Не стреляют? — с надеждой спросила Женя.

— Под утро перестали… Видно, разбили наших.

— А может, наши разбили? — воинственно возразила Женя.

У нее был бинокль, еще в детстве подаренный отцом. С этим биноклем она влезла на чердак, а оттуда через окно на крышу. С крыши хорошо были видны далекие луга за городом и крутые кряжи Барсучьей горы.

Женя навела бинокль — и не поверила своим глазам. Утреннее солнце освещало гору. Вершина ее молодо зеленела — как вчера и месяц назад. Словно не грохотал бой на горе, словно никогда не гуляла в этих местах война!..

Зеленая, ярко освещенная солнцем вершина горы, голубое небо, тишина над городом, которая теперь была скорее убаюкивающая, чем тревожная, воодушевили Женю. Она вдруг поверила, что еще не случилось ничего страшного и что прежняя жизнь продолжается. А если она продолжается, жизнь, то почему бы Женьке не выйти на улицу, не сбегать в центр города?

«Сергей Иванович Нечаев! Горком!» — мелькнуло у нее, и она сразу же связала Нечаева и горком партии с Сашей. Сергей Иванович все должен знать, все знает он и о Саше.

— Мама, я иду в город! — объявила Женя.

— Не пущу! — выкрикнула Марья Ивановна, растопырив руки.

— Мама, — укоризненно сказала Женя. — Разве я маленькая? Разве я девочка?

«Ну конечно же, маленькая, ну конечно же, девочка!» — написано было в глазах матери, и глаза умоляли, глаза стояли на коленях перед Женей.

Но Женя была неумолима. Она прекрасно знала мать. Трусиха. Всего боится. Но Женя-то не может подражать ей. Она совсем другая, у нее посильнее характер!..

— Мне девятнадцатый год! — уверенно сказала Женя, и это, по ее мнению, был неотразимый аргумент.

— Ты скажи хоть… куда ты? — кинулась за дочерью Марья Ивановна.

— Исследую обстановку, — авторитетно заявила Женя.

До горкома было километра три — и на всем пути, везде, на всех улицах было пустынно. Жене попалось, наверное, человек пять, не больше. Было поразительно тихо. Над окраинами вздымались черно-бурые маслянистые столбы дыма, и запах его, едкий, как газ, густо тек над мертвыми улицами. Жизнь в городе притаилась за стенами, спряталась за оградами. Казалось, улицы уже никогда не забурлят нарядной человеческой толпой, не наполнятся свободным, праздничным гомоном…

Горком тоже словно вымер. Почти все окна двухэтажного дома были распахнуты настежь. Кое-где вился прозрачный голубоватый дымок: совсем недавно жгли в кабинетах бумаги. Женя с трепещущим сердцем прошла по коридорам первого и второго этажей, заглянула в несколько комнат. В одной она увидела забытую пишущую машинку, в другой — недопитый стакан крепко заваренного чая, в третьей — бросилась в глаза скомканная на диване простыня. В комнатах еще чувствовалось тепло человеческого дыхания, еще не развеял ветер, свободно гуляющий по всему зданию, пепла… Во дворе Женя нашла свежий окурок, он еще легонько дымился. А людей в этом прежде шумном, перенаселенном здании не было.

Женя постояла посредине двора, в душе надеясь, что кто-нибудь ее окликнет. Но все убито молчало…

Вот тогда-то, стремясь что-то узнать или хотя бы о чем-нибудь догадаться, Женя и решила наведаться к Аркадию Юкову.

…Она выскочила из домика Юковых, как ошпаренная. Значительная часть человечества лишилась в ту минуту Жениного уважения.

Кто он — Аркадий Юков? Предатель? Шкурник?.. Нет, этого Женя не могла сказать, это было бы слишком жестоко и непостижимо. Но, во всяком случае, Аркадий Юков не оправдал ее ожиданий. На той, не очень, правда, высокой, лестнице симпатий и уважений Аркадий стоял ниже… нет, значительно ниже Костика Павловского. Да уж что там, Костик выглядел героем, он занимал место чуть пониже Саши. А Саша, конечно, стоял на самой вершине лестницы, где-то рядом с летчиком Гастелло.

В тот момент, когда Женя выбежала из хатенки Юковых, немецкие войска уже вступили в город.

Они входили не с запада и даже не с юга, а с востока. Отряд мотоциклистов ворвался на Центральный проспект. За мотоциклистами двигалась колонна транспортеров с солдатами…

Минуя центральные улицы, Женя бежала домой, и ей казалось, что по пятам за ней с лязгом и грохотом стремительно несется вся фашистская армия.

— Евгения! — резким, рыдающим криком встретила ее мать. — Немцы входят, что ты делаешь!..

Окна в квартире были завешены простынями и одеялами, лишь кое-где в щелки пробивался робкий свет.

— Включите лампочку, мама, — устало сказала Женя.

— Какая лампочка! — всплеснула руками Марья Ивановна. — Электростанция не дает тока!

— Ах, да! — Женя помолчала и спросила: — Никто не приходил?

— Кто же может прийти?

Да, конечно, некому. Некому приходить. Саша? Но ведь он, разумеется, в армии.

«А я осталась!» — удрученно подумала Женя.

— Первые часы самые страшные, — сказала мать, зажигая на столе свечу. — Я знаю: когда они врываются, все могут позволить.

— Наши красноармейцы ничего себе не позволяют, — возразила Женя.

— Э-э, ты не знаешь, дочка! В гражданскую войну…

— Да что вы, мама, в гражданскую, в гражданскую! Тогда банды были.

— Банды всегда есть. И у всех, — сказала Марья Ивановна. — Люди везде одинаковы: в России, в Германии, в Америке.

— Советские люди выше! — резко сказала Женя.

— Одинаковые ростом, — махнула рукой мать.

— Почему вы так говорите? — с возмущением спросила Женя.

— Да я же сорок с лишним лет прожила.

— Ах, — воскликнула Женя с явным пренебрежением к опыту матери.

Но Марья Ивановна не обратила на этот пренебрежительный тон внимания. Хлопоча возле свечки (она была слишком тонкая и быстро плавилась), мать сказала:

— А завтра все утрясется, будет введена гражданская власть…

— Немецкая? — язвительно спросила Женя.

— Да уж не советская, — спокойно ответила Марья Ивановна, — коль немцы город заняли. Заняли бы наши немецкий город, тоже бы установили свою власть.

Логика была, конечно, убийственная!

«Волга впадает в Каспийское море!» — хотела крикнуть Женя, но вместо этого подошла к окну и сдернула одеяло.

— Евгения, ты что?..

— Я не боюсь ни немцев, ни их немецкой власти!

— Евгения!

— А вам-то чего бояться, мама? Ведь культурные люди, запад, цивилизация… костры, уничтожение евреев, концлагеря!

— Прекрати, Евгения!

— Нет, не прекращу, не прекращу! — крикнула Женя и сорвала одеяло со второго окна.

— Евгения! Кто здесь старшая!

— Я старшая! Я! Я! Я! — твердила Женя и срывала одеяла и простыни. В комнаты хлынул свет.

— Ты сумасшедшая! — прошептала мать. — Что ты делаешь?

— Костры, концлагеря, казни! — выкрикнула Женя. — Не хочу, чтобы было темно! Пусть будет светло! — Она помолчала и, прибавив с воодушевлением: — К черту! — скрылась в своей комнате.

Там у нее был свой мир — «островок Советской власти», как мысленно определила она. Над столом висел портрет Ленина, лежала на этажерке стопка книг: «Чапаев» Фурманова, «Танкер „Дербент“» Крымова, «Белеет парус одинокий» Катаева…

Женя была твердо убеждена, что никогда и ни за что она не снимет портрета, не сожжет хорошие советские книги. Особенно уверена она была в этом сейчас. Пусть в городе немцы, фашисты, она — советский человек! Она будет бороться!

После короткого победоносного сражения с матерью Женя села за свой столик, взяла дневник, в который не записывала уже месяца два, и записала: «С сегодняшнего дня я чувствую себя бойцом на боевом посту». Ей хотелось еще что-нибудь добавить, но, поразмыслив, она пришла к выводу, что и этого вполне достаточно для того, чтобы фашисты приговорили ее к смертной казни.

Дневник она решила на всякий случай спрятать.

Часа через два в ее комнату заглянула мать.

— Евгения, ты еще не ела сегодня… Я приготовила обед, — сказала она.

Женя встрепенулась.

— Да, правда!

— Но окна я все-таки завесила, — тихо добавила Марья Ивановна.

— Да какой же смысл? — удивилась Женя.

— Все-таки поспокойнее так…

Теперь Женя только улыбнулась. Бог с ней! Бывают у старых людей чудачества…

День прошел.

Прошла ночь.

Утром, пока Женя еще спала, Марья Ивановна сбегала к знакомой на соседнюю улицу и, вернувшись, оживленно сообщила дочери, что высшей гражданской властью в городе теперь будет не председатель городского Совета, а бургомистр, на эту должность немецкое командование назначило некоего Копецкого. Марья Ивановна с еще большим оживлением поведала дочери, что она знала до революции одного Копецкого, нет, даже двух Копецких — отца и сына, местных фабрикантов, и тот и другой были обаятельнейшими людьми, высоконравственными, особенно запомнился ей своими исключительными качествами сын, Виктор Копецкий, кажется… да, да, Виктор Сигизмундович Копецкий, молодой, элегантный…

— Если это тот Копецкий, нам с тобой бояться, нечего, — с воодушевлением закончила Марья Ивановна.

Женя поморщилась:

— Зачем вы все это выдумываете, мама? Фабриканты, Копецкие… Это просто смешно.

— Евгения, ты скоро поймешь, что ошибаешься.

В доме, где жила Женя, кроме семьи Румянцевых, осталось еще несколько семьей. После обеда к матери пришли соседки, сели в кружок и принялись рассуждать о том, как дальше жить и что их ждет при оккупации. Эти «бабские» разговоры Женя не переносила. Она закрылась в своей комнате, вытащила из-под матраца дневник (укромное местечко она подыскала для хранения своих тайн!) и решила записать еще кое-что.

Она уже обмакнула перо в чернильницу, когда раздался стук в стекло. Женя вскинула глаза: за окном стоял Саша Никитин.

ДРАГОЦЕННЫЙ ПОДАРОК

Женя увидела Сашу — и в ту же секунду вспомнился ей Аркадий Юков.

Было какое-то поразительное сходство между ними.

Только потом — сейчас ей было не до этого — она поняла, что и Аркадий и Саша играли непривычную, несвойственную им роль. И тот и другой прятался, выдавал себя не за того, кем был на самом деле.

Женя вскочила, испуганно охнув, выронила ручку, потом схватила ее, бросилась к двери, но не добежав, вернулась назад и припала лицом к стеклу.

— Саша! — крикнула она. — Саша! — Слезы покатились по ее лицу. Она провела по щекам ладонью, и фиолетовые полосы остались у нее на лбу, на носу и на подбородке: руки ее были в чернилах.

Широко улыбаясь, Саша сделал Жене нетерпеливый знак, означающий: «Впусти же меня!» И она поняла, бросилась к двери и опять вернулась, вспомнив, что у матери сидят соседки.

Видя ее растерянность, Саша показал руками, что нужно открыть окно. Женя вскочила на подоконник и стала отодвигать тугие шпингалеты. Рукоятка запора вырвалась из ее пальцев. Наконец окно распахнулось. Саша вовремя отпрянул, а то бы одна из створок ударила его. Оказывается, Саша висел за окном на локтях. Женя нагнулась, прошептала:

— Подожди, я спущу тебе стул!

— Не надо, — ответил Саша, — я вот так. — Он подтянулся на руках, сделал рывок и лег на подоконник грудью. — У тебя все в порядке?

— Все, все! Саша, где ты был? Почему ты так долго?.. Почему ты не заходил ко мне? Это же бессовестно… в самом деле! — быстро говорила Женя сквозь радостные слезы.

— Подожди. — Саша перебрался через подоконник. — Ух! — вздохнул он с облегчением. — Страшно боялся, что не застану тебя! Думал, эвакуировалась…

Женя хотела сказать, как она ждала его, как волновалась, как из-за него осталась в городе, но объяснять все это пришлось бы долго, а времени у нее сейчас не было ни секунды; она схватила Сашу за плечи и прижалась к нему.

— Ну что, Женька?.. — растерянно спросил Саша.

— Саша!

— Какие тут новости?

— Саша!

— Марья Ивановна… я слышу… как она?

— Саша! — в третий раз бессознательно прошептала Женя.

— Ты что-то пишешь здесь?.. — Он потянулся к дневнику, лежащему на столе.

— Не смей! — вдруг резко вскрикнула Женя и выхватила тетрадь из его рук. — Как тебе не стыдно!

— Что? — недоуменно спросил Саша. — Почему?

Женя отбросила тетрадь, с отчаянием топнула ногой.

— Стыдно! Бессовестно! Почему ты спрашиваешь какие-то глупые вещи? Почему ты меня не поцелуешь?

Саша беспомощно пожал плечами, оглянулся на окно и сказал:

— Ну, иди поцелую…

— Дурак! — воскликнула Женя. — Я тебя ненавижу! Сашка, мой милый! — Она повисла у Саши на плечах и ткнулась губами в его губы.

Саша крепко зажмурил глаза.

Встревоженная криком Жени, Марья Ивановна заглянула к дочери и увидела, что Никитин, неумело обняв Женю, целует ее в висок и в щеку. Марья Ивановна вскочила в комнату и захлопнула за собой дверь.

— Боже мой, Евгения!

— Мама, — деловито сказала Женя, — закройте дверь и выгоните этих… своих соседок.

— Евгения! Что ты делаешь? — с ужасом проговорила мать.

— Здравствуйте, Марья Ивановна! — запоздало поздоровался Саша,

— Выгоните, выгоните! — сердито сказала Женя, махнув матери рукой. — Разве вы не понимаете?..

Марья Ивановна выскочила вон, шепча не то молитву, не то проклятия.

— Целуй же, что ты! — требовательно сказала Женя.

— Мне кажется, надо закрыть окно.

— Ты — трус!

— Нет, я боюсь за тебя.

— Значит, ты не любишь меня.

— Наоборот. У тебя все лицо в чернилах.

— А ты похож на оборванца.

— Не вижу логики.

— Как замечательно, что ты вернулся!

— Мне показалось, что твоя мать не обрадовалась.

— Зато обрадовалась я, — прошептала Женя, поглаживая Сашино плечо. — Это ведь главное.

— Какие новюсти?

— Один ужас!

— Если бы поподробнее…

— Не торопись, я расскажу все. Ты пришел совсем?

— Я пришел, может быть, на один час.

— Нет, ни за что! Ты останешься.

— А если спросят: кто я, откуда?

— Ах, мой школьный товарищ!

— И телохранитель?

— Боже мой, у тебя пистолет!

— Я спрячу его под подушку, чтобы…

Саша протянул руку к подушке, но в этот миг распахнулась дверь, и на пороге снова появилась Марья Ивановна. Саша спрятал пистолет за спину.

— Александр! — сказала Марья Ивановна, сурово глядя на Никитина. — Что у тебя в руке?

— Сущие пустяки. — Саша улыбнулся, не теряя самообладания. — Маленький подарок Жене.

Марья Ивановна стремительно подошла к дочери и загородила ее своим телом.

— Александр! — строже и злее сказала она. — В этот дом с такими подарками не приходят.

— Мама, Саша пошутил.

— Молчи, Евгения! Я не знаю, как он очутился здесь, — Марья Ивановна метнула взгляд на распахнутое окно, — но я прошу его покинуть нас не этим путем, потому что честные люди приходят и уходят в дверь.

Женя вспыхнула:

— Как вас понять, мама?

— Он меня понял, — отрезала мать.

— Я понял вас, Марья Ивановна: вы меня выгоняете, — с растерянной улыбкой сказал Саша.

— Я хочу быть в стороне от политики и не желаю, чтобы Евгения занималась ею.

— Дудки! — воскликнула Женя. — Я комсомолка.

— Ты вчера была комсомолкой, а сегодня ты — простая русская девушка, — объявила Марья Ивановна.

— Сегодня я вдвойне комсомолка!

— Не губи меня, Евгения! Мое сердце не выдержит. Я ничего не имею против Александра, но его роль мне не нравится. Ты сама скоро поймешь, как это опасно. Это же самое я сказала бы и Александру, но вижу, что с ним разговаривать бесполезно.

— Вы правы, Марья Ивановна, бесполезно, — сказал Саша и спрятал пистолет в карман. Голос его чуть-чуть дрожал от гнева. — Вы говорите, что против меня ничего не имеете, а вы против оружия, которым можно убивать фашистов, так?

— В моем доме никогда не будет оружия.

— Будет, уверяю вас. Если не наше, то вражеское! — сказал Саша и грозно посмотрел на Женю.

«Я не ждал такого, Женя! Как нужно понимать это?» — спросил его взгляд.

— Будет наше! — ответила Женя.

— Будет так, как я скажу! — непреклонно заявила Марья Ивановна. — Через десять минут, Александр, я войду и провожу тебя до крыльца.

Марья Ивановна вышла.

— Прости меня, но твоя мать — предательница! — воскликнул Саша. Женя закрыла его рот ладонью.

— Что ты, просто она трусиха страшная!

— Я уйду сейчас же!

Женя что было сил прижалась к нему.

— Только со мной, — прошептала она.

Саша долго стоял молча, с замиранием сердца чувствуя, как Женя трется щекой о его плечо.

— Нам надо поговорить серьезно, — наконец сказал он. — Все-таки, сама понимаешь, я должен уйти… Я зашел посмотреть на тебя и договориться с тобой. Уйдешь ли ты от матери?

— От матери? — переспросила Женя. — Куда?

— Один товарищ… не буду называть его фамилии… предложил мне отправиться в Белые Горки. Там действует партизанский отряд. Но я решил по-иному… — И Саша рассказал Жене о клятве, которую пять друзей дали под Валдайском. — Мы не мальчишки, мы и сами можем уничтожать фашистов, — заключил он и спросил: — Ты пойдешь со мной к озеру?

— Пойду, Саша. Мне собираться?..

Саша задумался.

— Я быстро соберусь, — сказала Женя, заметив, что он колеблется.

— Дело не в этом, — поразмыслив, заговорил Саша. — Я, собственно… Дело в том, что я сам пока иду наугад, понимаешь? Ты обождешь дня +два — три+?

— Три дня! Так долго?

— Я еще должен узнать, что с мамой. — Саша в упор посмотрел на Женю. — Ты не знаешь?

— Она не погибла, нет! — уверенно ответила Женя. — Но где она, я не знаю. Наверное, эвакуировалась.

— Я тоже так думаю, — Саша вздохнул. — Значит, ты подождешь немного?

— Всегда буду ждать!

Саша порывисто обнял Женю и поцеловал в губы.

Минуту или две они стояли, прижавшись друг к другу.

Саша вдруг вспомнил сон в монастыре.

— Да, — сказал он и вынул из кармана сухую березовую щепку, похожую на кинжал с расколотой пополам рукояткой, — вот это я дарю тебе на память.

— А что это? — с недоумением спросила Женя, разглядывая странный подарок.

— Это моя смерть, — сказал Саша.

— Смерть! — Женя выронила щепку.

— Несостоявшаяся смерть. — Саша поднял свою березовую реликвию. — Она просвистела в каком-нибудь сантиметре от моего виска, когда разорвался снаряд. Старшина Батраков сказал… Ах, ты не знаешь старшину Батракова! Какой это прекрасный человек! — с восторгом произнес Саша.

— Да, я не знаю старшину Батракова, — тихо и грустно согласилась Женя. — Ты многое перенес…

— Многое. А эту щепку я уже дарил тебе — во сне. Я спал в монастыре, который был окружен немцами. Долго рассказывать…

— Да, ты многое перенес, — повторила Женя.

— Пустяки. Возьми эту щепку и храни, и пока она у тебя, я буду знать, что ничего со мной не случится, — полушутя заключил Саша.

Вошла Марья Ивановна.

— Десять минут прошло, Александр. — Она распахнула дверь, тем самым предлагая Никитину убираться восвояси.

— До свидания, Женя!

— Я провожу тебя.

— Я сама провожу его, Евгения.

— Мама, я провожу Сашу! — непреклонно заявила Женя. — Я, я, только я! — почти крикнула она, заметив, что мать собирается возражать.

— Хорошо, — прошептала Марья Ивановна и почти с ненавистью посмотрела на Сашу.

— Спасибо за гостеприимство, — сказал Саша и быстро вышел из комнаты. Женя бросилась за ним. На глазах у нее блестели слезы.

— Пойми меня, Александр! — вдогонку крикнула Марья Ивановна. — Я вынуждена!

В темном пустом коридоре Женя крепко обняла Сашу. Всхлипывая и давясь от рыданий, она зашептала: — Забудь все это, Саша, милый! Скоро я буду с тобой, только с тобой!

— Жди меня, я скоро приду.

Останься!..

— Не могу!

— Будь осторожен, Саша!

— Кого ты видела из наших? Павловского?..

— Аркадия Юкова.

— Он… что?.. Какое впечатление?

— Плохое, Саша.

— Неужели он предатель?

— Н-не думаю…

— Я пойду к нему и проверю. Если предатель — умрет первым!

— Как жестоко ты говоришь!

— Измена — самое страшное преступление. Измене нет оправдания.

— Помолчи.

— Как стучит твое сердце!

— Твое тоже.

— Ну, последний раз…

— Ты уже уходишь?!

— Пора.

— Останься! Останься на один день! — снова зашептала Женя, целуя Сашино лицо.

УТРЕННИЙ ГОСТЬ

Аркадия хорошо учили, но научить всему, конечно, не могли. Учителя его старались предугадать возможные осложнения, дали ему много советов, как выходить из затруднений, и все-таки всего не учли.

Не было учтено внезапное возвращение отца.

Не предполагалась неожиданная встреча Аркадия с Фимой Кисилем.

Никто не знал, что к Юкову вдруг заявится Женька Румянцева.

И уж, разумеется, не могло быть заранее известно, чтоАркадия посетит один из влиятельнейших чиновников, на скорую руку испеченной оккупантами, марионеточной городской управы.

Утром — на следующий день после Женькиного визита — Аркадий встал и оделся поприличнее, но с намеком на то, что еще вчера представлял некую социальную опасность: козырек кепчонки на глаза, папироску за ухо и руки в карманы брюк. Власти громил и убийц был по душе всякий разбойничий вид. С таким видом Аркадий решил прогуляться по городу — людей посмотреть и себя показать.

— Ты куда пошел? — спросил его отец.

— Хлеб добывать.

— Ишь! — Афанасий Юков был приятно удивлен «лихим» видом сына. — Нам, случайно, не по пути?

Аркадий не ответил. Он еще не решил, какую позицию занять по отношению к отцу. Родитель еще не проявил себя. Сбежав с крыльца, Аркадий сразу остановился и почувствовал, как сдавилось и застучало с бешеной быстротой его сердце: от трамвайной остановки, празднично играя тросточкой, шел к домику Юкова Фима Кисиль, бывший сапожник, а теперь фигура Икс, некий таинственный столп нового фашистского порядка. Увидев Аркадия, он поднял тросточку и выписал ею в воздухе вензель — явный знак того, что преисполнен самых дружеских чувств и вообще истосковался по Аркадию. Отсалютовав, он ускорил шаг.

Аркадий двинулся ему навстречу. «Кланяться не буду, — решил он. — Не я к нему явился, а он ко мне».

Не доходя шагов десять, Фима остановился. Рыхлое лицо его расплылось в улыбке.

— А-а, Юков, здравствуй! — сказал он, снова салютуя тростью.

Юков подошел.

Фима протянул ему два пальца для пожатия.

Аркадий скользнул ладонью по пальцам Кисиля и, вцепившись в запястье, сжал его так, что Фима поморщился.

— Здравствуйте… — сказал Аркадий.

— Зови меня Германом Генриховичем. Герман Генрихович Шварц. Как тебе нравится? — Шварц взглянул на Юкова. — Я из русских немцев. Точнее, я почти русский. — Шварц снисходительно похлопал Юкова по плечу. — А в дальнейшем, — продолжал он, — жми только то, что тебе дают. Это закон. — Он засмеялся.

— Не учен я, — пробормотал Аркадий.

— Манеры приобретаются. Ты еще будешь у меня джентльменом. Знаешь, что такое джентльмен?

— Разбойник, по-моему.

— Ну и оболтус! — искренне изумился Шварц. — Чему тебя в школе учили? Джентльмен — это честный человек, запомни. И запомни другое: я выведу тебя в люди. Ты нашел своего покровителя.

— Спасибо…

— Герман Генрихович, — подсказал Шварц.

— Гер-р-ман Генр-рихович, — повторил Аркадий, словно тяжелый жернов со скрипом повернул.

— Привыкнешь, — снисходительно заметил Шварц. — Ну, показывай свои хоромы.

— Хату, что ли?

— Да, вижу, что не во дворце живешь. Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей. Так, кажется?

Аркадий неопределенно пожал плечами. Он только сейчас догадался, что Фима в меру пьян.

«Радуется соб-бака. Ну, погоди!..» — неприязненно подумал он и чуть было не выдал себя.

— Ты что это кривишься? — нахмурился Шварц.

— Уж больно… обстановочка у меня бедняцкая, — быстро вывернулся Аркадий.

— Ничего, — успокоил Шварц, — обстановочка измениться может. Ну-с? — он потрогал тросточкой ветхие ступеньки крыльца и осторожно вошел в коридор.

Аркадий распахнул дверь в комнату.

— Пожалуйте, — плавно повел он рукой и даже сам удивился, как вышел у него этот подхалимский жест.

Вытянув тросточку, Шварц шагнул через порог. Навстречу ему с неприбранной кровати вскочил Афанасий Юков. Одной рукой он придерживал незастегнутые портки, другой поспешно приглаживал на голове всклокоченные волосы.

— Здравствуйте, господин! — низко поклонился он Шварцу.

— А, здравствуйте, здравствуйте! — Выбросив в сторону трость и подперев левой рукой бок, Шварц с интересом оглядывал Афанасия.

Поспешно застегивая пуговицы, Афанасий спросил:

— Чем могу служить, господин?..

— Кто? — обратился Шварц к Аркадию.

— Отец.

— Приятный человек! — сказал Шварц. Афанасий, справившись наконец-то с портками, еще раз поклонился. — Как в большевистской тюрьме? Не сладко? — спросил Шварц.

— Муки великие терпел, господин.

— Будешь помнить советскую власть, а?

— Да уж запомню!

— Прекрасно! Есть подходящая работа… как вас?

— Афанасий, господин.

— Афанасий… как?..

— Петрович, господин.

— Афанасий Петрович. Прекрасно! Адрес: Цветной бульвар, дом 50. Ну-с, — Шварц весело окинул взглядом комнату. — А где советские портретики?

— Не держим, — сказал Афанасий.

— А здесь? — Шварц тростью открыл дверь в чулан Аркадия. — Это твой кабинет, Аркадий?

— Спальня.

— Так-так. А портретик? Чей был здесь портретик? — указал Шварц на светлое пятно на стене.

— Дундич, — сказал Аркадий.

— Дундич? — переспросил Шварц. — Еврей?

— Югослав, по-моему.

— Ты уверен? Гм… А он, что?..

— Шашкой здорово владел, — сказал Аркадий. — Я в детстве увлекался.

— Ах, Дундич! Да, да, был такой разбойник. Я это смутно помню. Правильно сделал, что снял. Не тем героям подражать надо. Ну, а в смысле владения шашкой — это правильно. Нам теперь нужно хорошо владеть шашкой. — Шварц помолчал и многозначительно заключил: — Я пришел за тобой, Аркадий. Сам пришел, — подчеркнул он. — Есть серьезный разговор.

— Присаживайтесь. Начинайте.

— Не здесь. Дело серьезнее, чем ты думаешь. Пошли-ка!

ОБЛОМКИ СТАРОГО МИРА

Первое непредвиденное обстоятельство…

Провал или, может быть, счастливая удача?

Аркадий ехал в открытом автомобиле, которым управлял немецкий солдат — пожилой молчаливый человек в пилотке и зеленоватой, непривычной для глаз шинели. Шварц перекинулся с шофером +двумя — тремя+ фразами. Аркадий с трудом догадался, что Шварц сказал что-то о счастливой поездке.

Это для него, Фимы Кисиля, счастливая, а будет ли она счастливой для Аркадия?

Некоторое время Аркадий молчал, потом решил заговорить. Он твердо усвоил одно правило: вести себя как можно непринужденнее, молоть всяческую чепуху и вообще изображать парня недалекого и безобидного.

— А что это за машина, Герман Генрихович? — спросил он.

— В таких машинах ездят важные немецкие чины, — охотно ответил Шварц.

— Ишь ты! Авось и я сойду за начальника!

— Ты еще будешь меня благодарить.

— А какой вы теперь пост получили, если не секрет?

— Не секрет, — снисходительно улыбнулся Шварц. — В газете «Русское слово» сегодня напечатано, что я назначен помощником бургомистра города.

— Вот не подумал бы! — удивился Аркадий.

— Отчего же?

— Большой больно чин.

— Неужели ты думаешь, что я не достоин этого?

— Откуда мне знать. А бургомистром кто?

— Копецкий. Он был известен здесь до революции.

— Слыхал. Капиталист.

— Промышленник.

— Это одно и то же.

— Эх, Юков! — Шварц неодобрительно покачал головой. — Зараза и в тебя проникла! Понятия, привитые прежним строем, враждебны новому порядку, которого так жаждал русский народ.

«Жаждали разбойники как ты», — подумал Аркадий.

— Ты должен осмотрительнее выражаться. — продолжал Шварц. — Учти это.

— Но ведь я безо всякого…

— Я понимаю и даже ценю твою прямоту.

— Я говорю, что думаю, — прибавил Юков. — А вообще-то какое мне до всего этого дело! Не мешало бы только знать, куда мы едем? А то мне боязно.

— Ну, ты не трус, — Шварц засмеялся. — А едем мы в опасное место.

— В опасное? Говорите сразу, бить будут?

— За что тебя бить? Ты же ничего скрывать не будешь. Ну, вот мы и приехали. Узнаешь этот дом?

Аркадий прекрасно знал свой город. В этом здании он даже бывал раза два или три.

— Дворец пионеров, — сказал он.

— Бывший, — подчеркнул Шварц.

«И будущий» — мысленно прибавил Аркадий.

Возле входа в здание стоял немецкий солдат с автоматом на груди. Шварц показал ему какой-то жетон. Солдат услужливо распахнул дверь.

Следуя за Шварцем, Аркадий поднялся на второй этаж и вошел в комнату, где сидела и щелкала на машинке смазливая голубоглазая девица с ярко-красными ноготками. Шварц любезно поклонился ей.

— Кузьма Сергеевич у себя, фрейлейн Елена?

— В кабинете.

— Посиди здесь, — сказал Шварц Юкову.

Аркадий снял кепку и сунул ее в карман. Фрейлейн Елена презрительно посмотрела на него. Аркадий подвинул стул к ее столику и сел, бесцеремонно вытянув ноги.

— Вообще-то поздороваться надо, Юков, — заметила фрейлейн Елена.

— Слушай, Ленка, — сказал Аркадий, — что это за организация?

— Я вам не Ленка. — Девица передернула плечиками. — Понятно?

— Фрау Елена?

— Фрейлейн.

— Но ведь ты была замужем.

Ленка Лисицына, бывшая одноклассница Аркадия, вспыхнула и опустила глаза.

— А тебе не все равно? — прошептала она.

— Все равно, — согласился Аркадий. — Только ты не ответила на вопрос.

— Вот дурной! — с испугом прошептала Ленка. — Пришел, а не знаешь куда. Полиция здесь!

— Без тебя знаю, — соврал Аркадий.

— Чего же спрашиваешь?

— Спрашиваю, кто начальник?

— Дорош, Кузьма Сергеевич.

— Русский?

— Офицер белой армии.

— Значит, еще остались такие, — задумчиво произнес Аркадий.

— Может быть, тебе неизвестно, с кем ты пришел? — насмешливо спросила Ленка.

— Нет, известно. Помощник бургомистра, Герман Генрихович Шварц. Мы с ним давнишние друзья.

— Да ну!

— А ты не знала? — Аркадий встал и похлопал Ленку по плечу. — Держись за меня, не пропадешь.

Ленка жалостливо улыбнулась.

— Пожалуйста, Аркадий, — прошептала она, — не говори, что мой муж — советский летчик.

«Ах ты тварь!» — подумал Аркадий, а вслух проговорил:

— Не скажу, не бойся.

— Аркаша! — позвал Шварц, отворив дверь. — Топай сюда.

Аркадий подмигнул Ленке и не спеша направился в кабинет начальника полиции. За два шага до порога он услыхал басовитый голос:

— …неважно, что глуповат, был бы верен.

Кажется, речь шла о нем.

— Разрешите? — осведомился Аркадий, увидев немолодого плешивого человека, небрежно сидящего прямо на углу письменного стола. Лицо у него было дряблое, морщинистое, маленький нос красен и разрезан надвое шрамом. Под носом серели усики. Он был в рубашке с короткими рукавами. На столе лежала суконная, отороченная мехом куртка.

— Шагай, шагай, — добродушно сказал он.

— Да дверь захлопни, — добавил Шварц. Он сидел в кресле, закинув ногу на ногу.

— Кто таков? Доложи, — потребовал сидящий на столе, когда Аркадий затворил дверь. Это и был, разумеется, начальник полиции Кузьма Дорош.

Юков сказал, кто он.

— От-лично! — воскликнул Дорош. Он сел за стол, убрал куртку. — Присаживайся.

Аркадий опустился на стул возле двери.

— Герман Генрихович говорил о тебе много хорошего, Юков. Так это?

— А что ж, он меня хорошо знает.

Дорош захохотал, показав неровные зубы.

— Вплоть до мордобоя!

Аркадий увидел, как нахмурилось лицо Шварца, и, оценив обстановку, сказал:

— Не помню ничего такого.

Шварц поощрительно кивнул.

— Кузьма Сергеевич имеет в виду стычку возле школы, — сказал он, строго взглянув на Дороша. — Как по-русски говорится, слышал звон, да не знает, откуда он.

— Может, я перепутал что… — поспешно отступил Дорош.

— Перепутали, — смиренно подтвердил Аркадий и невольно почесал твердое ребро своей правой ладони.

Шварц заметил это и снова нахмурился.

— Между прочим, старому я не придаю значения. Переходите к делу, Кузьма Сергеевич.

— Ладно, — буркнул Дорош, изучая Аркадия своими цепкими, почти немигающими глазами. — Ты был в истребительном отряде. Что делал этот отряд?

— Да пустяками занимался: диверсантов ловил, — ответил Аркадий. — Вы же, Герман Генрихович, знаете…

— Да, да, знаю, — подтвердил Шварц. — Но все ли занимались пустяками?

— Разве мне доверяли? — усмехнулся Аркадий. — Они от меня быстро отделались. Картошку на кухне чистил. Но знаю, что отряд был большой, было, кажется, четыре взвода.

— Точно, четыре взвода, — подтвердил Шварц. — Никитин в каком был взводе?

— Никитин? — переспросил Аркадий.

«Они хотят знать, чем занимался Никитин и другие ребята, — мелькнуло у него. — Нет уж, извините, я ничего не знаю!»

Впрочем, он действительно не знал, почему Никитин и другие ребята жили в Белых Горках отдельной группой.

— Дай бог вспомнить, — Аркадий почесал затылок. — Знаю, что не в моем, а вот в каком?..

— Не он возглавлял отдельный отряд? Был такой отряд в батальоне? — в упор спросил Дорош.

Аркадий понял, что эти двое многое знают. Не напрасно же Фима приезжал в Белые Горки! Ему удалось-таки вынюхать кое-какие подробности.

— Ба! — воскликнул Аркадий. — Конечно, он возглавлял! Теперь я хорошо вспомнил: палатки этого отряда стояли отдельно.

— Чем же занимался Никитин? — спросил Дорош.

— Никого туда не пропускали, — вздохнул Аркадий. — Знал — сказал бы. Жалко, что не знаю! — Убедившись, что ему поверили, он добавил с невозмутимым видом: — Вы бы тогда меня спросили, Герман Генрихович. Легче было бы узнать.

Шварц усмехнулся:

— Тогда я ходил по острию кинжала.

— Сашка Никитин учился со мной в одном классе, — заметил Аркадий. — Другом моим считался.

— Он ярый комсомолец?

— Сверхидейный!

— Адрес, ты его знаешь? — продолжал спрашивать Дорош.

— Бесполезно, — сказал Шварц. — Развалины. А на стене написано вот это. — Он подал Дорошу бумажку.

Прочитав ее, начальник полиции буркнул:

— Пся крев!

— Его нет в городе, — сказал Аркадий. — По-моему, он в армии.

— Мы это уточним, — пробормотал Дорош. — Скажи, Юков, кто был в отряде Никитина? Понимаешь, нам нужен хотя бы один человек.

Аркадий опять поскреб затылок.

— Вот черт! — растерянно сказал он. — Дай бог памяти…

Шварц и Дорош с нескрываемым напряжением глядели на него. А Юков не знал, что ответить. Фамилии бойцов отделения Никитина ему были известны. Но разве он мог выдать своих товарищей! Нужно было что-то спешно придумать.

«Кто из них сейчас в городе?..»

«Бориса Щукина нет, это точно…»

«А Гречинекий, Сторман, Золотарев, Шатило?..»

«Если я назову хотя бы одного из них, они тотчас же кинутся по адресам, и тогда…»

— Ну, Юков?.. — нетерпеливо спросил Дорош, прервав лихорадочные раздумья Аркадия.

— Я помню одного… Борис Щукин, — сказал Аркадий. — Но он ранен и эвакуирован на восток. А вот…

«Ба! А что, если попробовать?.. — вдруг мелькнуло у него. — Кажется, выход найден».

— Но узнать фамилии легче легкого, — продолжал он, видя, что Шварц и Дорош грозно притихли. — Если вы нуждаетесь…

— Каким образом? Как? — разом встрепенулись они.

— У меня уйма знакомых. Побегаю денек-другой по городу — и фамилии будут у вас на столе. Не только я был в Белых Горках…

— Это идея! — воскликнул Шварц.

Но Дорош неуверенно произнес:

— Нельзя предавать огласке такое дело…

— Я же не дурак, — обиженно отозвался Аркадий. — Какое мне дело до Белых Горок? Мне надо узнать фамилии.

— Идея, идея! — подтвердил Шварц. — Молодец, Аркаша! Я тебе доверяю. Если выполнишь задание, тебя ждут большие почести.

— Выполню, — уверенно сказал Аркадий. — Дайте два дня сроку.

— Не много? — спросил Дорош.

— Сами понимаете, время какое…

— От-лично. Лопни, но держи фасон, п-понятно?

— Я сказал. Точка.

— Кто меня обманывает, я ставлю к стенке.

Аркадий недоуменно взглянул на Шварца.

— Зачем же так грубо, Кузьма Сергеевич? — заметил помощник бургомистра. — Мы с вами доверяем Юкову. — Он встал и торжественно произнес: — Итак, с сегодняшнего дня ты работаешь в полиции.

— В полиции? — переспросил Аркадий. — А жалованье? Сколько я буду получать?

— Во-первых, мы ценим идейных борцов за… — начал было Дорош.

— Но все-таки — жалованье? — весело перебил его Аркадий.

— Плата пропорциональна старанию, — заметил Шварц.

— Служи — не пожалеешь, — добавил Дорош. — И помни, что я сказал. У меня осечек не бывает.

Аркадий попрощался и вышел. Лицо его вспотело от напряжения.

Все это время, а разговор длился полчаса, Ленка Лисицына сидела как на иголках. И когда Аркадий показался из кабинета начальника полиции, она вскочила и вопросительно уставилась на него.

Аркадий был весел. Он ущипнул Ленку за плечо.

— Секретаршей работаешь? Кто устроил?

— По протекции. — Ленка опустила глаза. — Неужели господин помощник бургомистра твой хороший приятель?

— Я оказывал ему важные услуги.

— Аркадий, заходи ко мне в гости.

— Кто у тебя бывает?

— Девочки… Может быть, немецкие офицеры.

— Солидная компания. Зайду, если время выберу.

— Ты не забыл, что я просила?..

— Не беспокойся. И ты… Если что нужно будет, обращайся.

— Спасибо, Аркадий!

— Не за что. По-моему, мы теперь должны держаться друг за дружку.

БЫВШИЕ ОДНОКЛАССНИКИ

Саша прижался спиной к закопченной дымом стене, прячась за выступ полуразрушенного здания.

Сомнений быть не могло: в машине, рядом с немцем, ехал Аркадий Юков.

Он ехал в открытой немецкой машине, а за его спиной не торчали вражеские солдаты с автоматами.

Аркадий ехал не как пленник. Ясно было, что он добровольно сел в машину оккупантов.

Юков изменил! Он стал предателем!

Промчавшись мимо, машина свернула влево, за угол, шофер загородил своим массивным телом Аркадия, и это спасло Аркадию жизнь: не случись этого, Саша выстрелил бы ему в затылок.

Когда Саша добежал до угла, машина была уже далеко. Навстречу ей шли по тротуару немецкие офицеры в длинных шинелях и фуражках с блестящими козырьками. И Саша повернул назад: у Юкова ему теперь делать было нечего. У Саши оставалось часа два свободного времени. За город, к озеру Белому, удобнее пробираться вечером. Саша решил заглянуть к Костику Павловскому. Он пошел к Костику наугад, не зная, остался тот в городе или нет. А Костик остался.

Он попал, по его убеждению, в преглупейшее и претрагичнейшее положение. Он, Костик Павловский, активный комсомолец, сын известного в городе ответственного работника, сын прокурора города, человека, имеющего, как известно, много недругов, остался в оккупации! Костика и его мать забыли в суматохе. За ними никто не заехал. Они ждали двое суток, Софья Сергеевна бегала из учреждения в учреждение, бегала до тех пор, пока в город не вошли немцы. Никто не помог семье прокурора Павловского.

Три дня после ранения на крыше школы — Костик получил несколько ушибов и царапин — он пролежал в постели. В это время и решилась его судьба. Он встал с койки в тот день, когда немцы ворвались на Центральный проспект. Узнав от матери, что беда свершилась, Костик опустился на стул и сказал:

— Все!

Костик был совершенно уверен, что первым актом фашистского командования, как только оно, это командование, водворится в Чесменске, будет арест, а затем уничтожение его, Костика Павловского. Он был убежден, что в городе, оставленном Советской властью, — он — единственный советский человек, единственный комсомолец, единственный сын прокурора. А остальные — свои, советские — давно уже отправлены куда-нибудь в Куйбышев или еще дальше — в Ташкент, Самарканд, Алма-Ату…

…И вдруг открылась дверь, и на пороге появился Александр Никитин. Костик был поражен, как громом. Никитин явился к нему в какой-то странной одежде — и у него были глаза, в которых еще не потухла мрачная холодная ярость.

По правде сказать, Саша не ожидал, что застанет Костика. «Этот Павловский, наверное, давно в Ташкенте», — говорили ребята еще под Валдайском. А Костик сидел дома, в оккупированном немцами городе. Зная Костика, Саша мог бы счесть это обстоятельство подвигом — Павловский остался в оккупации. Но Костик тотчас же разрушил эту приятную для Саши версию. Костик заговорил, не сдержав терзающих его чувств:

— Сашка! И ты здесь?! За нами не прислали транспорт!

Подвиг оказался вынужденным. Собственно говоря, какой подвиг? Саша понял, что напрасно пришел к Павловскому. Но уж коли пришел — надо было говорить, выяснять, что-то советовать.

А Костик продолжал:

— Если и ты оказался в таком положении, это свинство вдвойне! Это совершенно непростительно!

— Нет, у меня другое положение, — сразу же уточнил позицию Саша. — Я не собирался уезжать, хотя, может быть, от меня это и не зависело…

— Что нас ждет здесь… Ты отдаешь себе отчет в этом? — возмущенно продолжал Костик. — Мы поставлены в положение, когда от нас не зависит…

— Не это самое страшное, — перебил его Саша. — Люди, которым мы верили, становятся изменниками — вот что ужасно.

— О ком ты говоришь?

— Он учился вместе с нами.

— Я догадываюсь…

— Да, ты прав, наверное. Это Юков.

— Черт возьми! — воскликнул Костик и, вскочив, посмотрел на Сашу с видом победителя. — Я давно знал, что он — подлый человек, но ты не верил, и это служило причиной наших размолвок. Вспомни, сколько раз я предупреждал тебя, что Юков — мерзавец! Тысячу раз, Сашка!

Костик явно преувеличивал свою прозорливость, но возражать Саша не стал. Костик действительно отзывался о Юкове плохо. Это обстоятельство могло бы сейчас сблизить их, и Саша многое простил бы Костику, но Костик, которого все время терзал страх, вернулся к старой теме.

— А теперь мы всецело зависим от таких подлых людей, которым не дорога ни Родина, ни дружба! — с отчаянием сказал он. — И нам грозит гибель. Я это предчувствую, но не вижу выхода, Нет, я решительно говорю тебе, Сашка: нас не ценили так, как мы… как наше… как следовало ценить нас, иначе мы не очутились бы в таком ужасном положении!

— Ты повторяешься, Костик, — прервал его Саша. — К сожалению, у меня нет времени… я взял бы с собой немного хлеба и пиджак… если у тебя найдется старый.

— Ты уходишь? Куда?

— Видишь ли…

— Понимаю! — с горечью в голосе сказал Костик. — Только я должен сидеть и ждать своей гибели!

«Взять с собой я его не могу, — подумал Саша, чувствуя, что никогда еще не испытывал такой острой неприязни к Костику. — Но помочь, хотя бы советом, обязан».

— Я иду туда, где гибель, наверное, ближе, — сухо сказал он. — Тебе же вовсе не обязательно ждать. Уходи, Костик, в деревню. У тебя, кажется, есть родственники в деревне.

Некоторое время Костик молчал, а потом воскликнул:

— Как эта мысль не пришла мне в голову!

— В деревне тебя никто не знает.

— Совершенно верно! Это выход! Спасибо, Сашка!

— В деревне ты переждешь, отсидишься.

— Верно, верно! — восклицал Костик, не чувствуя иронии в словах Никитина.

— Придут наши и тебя освободят.

Саша стоял и молча смотрел на развеселившегося воспрянувшего духом Костика. Он смотрел на него и думал, что Павловский сейчас чужд ему почти так же, как Юков. Юков предал добровольно, а этот может предать от страха. Зачем пришел он к Костику? Кто они? Разве друзья? Нет, бывшие одноклассники — и только.

Часы на стене ударили шесть раз.

Саша заторопился.

ПРОЩАНИЕ С ПАВЛОВСКИМ

Костик Павловский тоже хотел поскорее выбраться из города.

Саша отправился на север, Костик — на юг, Сашу вели гнев и ненависть, Костика — страх. Саша шел воевать, Костик — спасаться.

Если бы он, Костик, был Сашиным другом, Саша в глаза сказал бы все, что о нем думает. Он сказал бы, что Костик трус и дезертир. Но Костик окончательно стал чужд Саше — и Никитин ушел, унося с собой невысказанное презрение.

А нужно бы, нужно бы знать Костику те слова, которыми честные люди клеймят и откровенную и замаскированную подлость. Может быть, он очнулся бы. Может, проснулась бы в нем совесть…

Впрочем, вряд ли. Костик умел оправдывать любые свои поступки. Он оправдывал их с точки зрения человека, который стоит выше других, возвышается над окружающими. Он считал, что является редким исключением — и по способностям и, разумеется, в нравственном отношении. Он был ценнее других, потому что цену себе определял сам, считаясь только со своими правами и привычками.

…Деревня называлась Сосенками. В Сосенках жил племянник Савелия Петровича, «мужик», как звала его Софья Сергеевна. Это она пренебрежительно звала его мужиком. Очевидно, поэтому Павловские и не поддерживали с ним почти никаких отношений. Так, обменивались письмами раз в два года, да иногда племянник — Зиновий Павловский, заезжая в Чесменск по своим колхозным делам, забегал к дяде на часик-другой. Раньше Костик ни за что не поехал бы в Сосенки, ну, а теперь другое дело, теперь выбора не было — и Костик принялся собираться.

Софья Сергеевна нашла дорожный рюкзак с десятком всевозможных карманов. В этот рюкзак она уложила продукты, два шерстяных отреза, две пары ботинок, платья, белье для Костика и еще много разных вещей. Это были подарки — чтобы Костика хорошо приняли и оказывали ему всяческое уважение.

Деревня Сосенки находилась в тридцати пяти километрах от города. Это была глухая деревня, расположенная на краю леса, вдали от большаков. Дорогу Костик знал хорошо, потому что рядом с Сосенками, в сосновом бору, был известный в области пионерский лагерь. Костик часто ездил в этот лагерь. Однажды он прошел весь путь до лагеря пешком.

Главная опасность подстерегала Костика в городе, но ему повезло, он благополучно выбрался на окраину, миновал последние дома предместья и очутился на краю большого ровного поля, обрамленного вдали лесом. Поле было залито ярким светом заходящего солнца и все блестело, точно по нему были рассыпаны металлические стружки. Лес на краю его тоже посверкивал, и эта радужная картина вернула Костику ощущение свободы и радости жизни. Он вспомнил мучительные дни, проведенные дома, и замер от сладкого ожидания безопасной и счастливой жизни в деревне. Он представил себе, как будет жить в простой крестьянской избе, выполнять немудреную крестьянскую работу (он не представлял — какую) и ждать прихода своих. О том, что немцы могут заявиться в эту глухую деревню, в Сосенки, Костик не думал. Он был уверен, что на каждый населенный пункт фашистов не хватит. В газетах, перед самым отходом советских войск из Чесменска, он читал, что в некоторых районах Белоруссии, давно оставшихся за линией фронта, немцы еще не появлялись. Он надеялся, что и до глухой деревни, до этих Сосенок, не докатится ужасная волна немецкой оккупации.

С каждым шагом Костик все веселел, и когда поле осталось позади, он сбросил рюкзак, упал на лесной опушке в сухую черствую траву и громко, радостно засмеялся.

— Павловский! — вдруг крикнул кто-то совсем рядом.

Костик замер от страха и… увидел Марью Иосифовну. Она стояла метрах в трех, тоже с рюкзаком за плечами, и улыбалась. Костик тотчас же вскочил.

— Марья Иосифовна! — воскликнул он. — Какими судьбами?

— Теми же, — ответила учительница. — Ты уходишь из города?

— Конечно! Разве можно оставаться в аду?

— А твоя семья?

Костик несколькими словами обрисовал свое положение, не забыв упомянуть о гнуснейшей несправедливости по отношению к семье прокурора Павловского, а затем осведомился, в какую сторону направляется Марья Иосифовна.

Марья Иосифовна объяснила, что в одной из деревень живет ее подруга по институту.

— Я ведь еврейка, — сказала она и, помолчав немного, добавила: — Но я не уверена, осталась ли подруга в деревне…

— Ваше положение еще серьезнее, — вздохнул Костик. — Мои-то родичи, я знаю, на месте. Но одно меня радует: нам по дороге. Целый год вы, если так можно сказать, нянчили и пестовали меня, разрешите побеспокоиться о вас хотя бы эти несколько часов. Я не позволю вам нести рюкзак. Снимите, пожалуйста.

— Спасибо, Павловский, у тебя тоже порядочный груз…

— Нет, нет, прошу вас!

— Тебе же будет тяжело…

— Нисколечко. — Костик повесил рюкзак учительницы на одно плечо, свой на другое. — Отлично! Мне стало гораздо удобнее.

— Ты все такой же, Павловский, — улыбнулась Марья Иосифовна. — Я рада, что ты не унываешь. Лично я… потеряла спокойствие.

— Ну чего вы, все чепуха, — ласково отозвался Костик. — Образуется. Все образуется, Марья… нет, вы позволите называть вас просто Мусей?

— Что ж, ты уже взрослый человек, Павловский.

— Спасибо. Я всегда вас мысленно звал Мусей.

— Я на пять лет старше тебя, — смущенно отозвалась Марья Иосифовна.

— Хотел бы я быть в вашем возрасте! — воскликнул Костик. — Я сражался бы на фронте! А теперь вот…

— Тебе нужно поберечь себя, — сказала Марья Иосифовна. — Ты очень способный.

— Какие там особые способности! Так… пустяки.

— Такая скромность, конечно, похвальна, но…

— Тронулись, Мусенька? Уже смеркается.

Они пошли по извилистой дороге в глубь темного густого леса. Под ногами у них шуршали опавшие листья. Сумрак в лесу становился все плотнее.

— Хорошее слово — смеркается, — сказала Марья Иосифовна. — Я еще в классе замечала, Павловский, что у тебя богатый лексикон. Ты и Боря Щукин — два самых умных моих ученика.

— Щукин? — удивился Костик. — Это для меня открытие.

— Да, Щукин.

— Вы перепутали. Никитин, наверное?

— Нет, все-таки Щукин. Мне не очень нравился Никитин. По-моему, ему мешала излишняя самоуверенность. Он часто переоценивал свои силы и способности.

— Может быть, вы и правы, Мусенька.

— А тебе, кажется, нравилась Женя Румянцева?

— Нет, вы, — шутливо выпалил Костик и подумал, что трудный и опасный поход в Сосенки неожиданно превратился в увлекательную прогулку.

Однако два рюкзака с каждым шагом становились все тяжелее. Минут через пятнадцать окончательно стемнело. Лямки то и дело цеплялись за ветки кустов. По щекам Костика катился пот.

Между тем устала и Марья Иосифовна. Она дышала все тяжелее и тяжелее. Ветки кустарника мешали идти и ей. Наконец она не выдержала и взмолилась:

— Ох! Отдохнем, Павловский, я больше не могу!.. И она села на землю.

— Пожалуй, в самом деле отдохнуть пора, — пробормотал Костик и, сбросив рюкзаки, опустился рядом с учительницей.

Репутация его была спасена. А то ведь через одну-две минуты он взмолился бы первым.

— Ночью очень трудно идти, — как бы извиняясь, прошептала Марья Иосифовна.

— Да, особенно без привычки…

— А идти еще так далеко.

— Далековато.

— А что, если вы пойдете со мной? — неожиданно спросил Костик.

— К кому же я пойду?..

— К моим родственникам. Это идея! Я им расскажу, что вы — моя учительница. Они поймут.

— Ты серьезно, Павловский?

— Решено! Я не брошу вас на произвол судьбы.

— Я, конечно, очень благодарна, Павловский, но…

— Никаких «но»! Вы пойдете со мной.

— Спасибо, Костя, я… — растроганная Марья Иосифовна заплакала.

Отдохнув, они прошли в темноте еще несколько километров. И снова Марья Иосифовна взмолилась:

— Не могу, Костя, выбилась из сил…

Посовещавшись, они решили заночевать в лесу, под густым шатром елки. Кое-как устроившись, они уснули.

Рассвет был иссера-синий и холодный. Костик и Марья Иосифовна сильно продрогли. Но под елкой было все-таки теплее, чем под открытым белесым небом, и они долго сидели, прижавшись друг к другу, дожидаясь, когда взойдет солнце.

Наконец они выбрались на дорогу, оставив под елкой свои рюкзаки. Солнце только еще появилось над лесом, скупо обрызгав светом желтеющие березы.

Оставив Марью Иосифовну на обочине дороги, Костик пошел в лес за хворостом. Лес был чистый, редко-редко где валялся старый сухой сучок, и Костик бродил долго. Почти с пустыми руками он вышел на дорогу, там, где она круто поворачивала влево, и хотел было возвратиться к Марье Иосифовне, но вдруг расслышал колесный скрип и шаги лошадей. Костик замер и притаился за густым кустом.

Тотчас же показались лошади. Они тащили повозку. На повозке, болтая ногами, сидели два немца. Один был горбоносый, с пластырем на щеке, другой рыжий и, должно быть, очень длинный — он возвышался над горбоносым на целую голову.

«Мусенька, беги!» — хотел крикнуть Костик, но язык словно прирос к нёбу. Колени Костика задрожали и подогнулись, и Павловский стал медленно оседать на землю.

Повозка проехала, а Костик все сидел на корточках с хворостом в руках и не мог даже пошевелиться.

Чуть позже далеко закричала Марья Иосифовна. Вслед за этим раздались крики немцев.

— Костя! Костя! — кричала Марья Иосифовна, а Павловский, подгоняемый страхом, бежал прочь от этого умоляющего крика. Он бежал, не разбирая дороги, продираясь сквозь кусты, оставляя на сучках и шипах клочки одежды, Бежал минуту… две… три… кажется, целых полчаса. Выстрел за спиной подхлестнул его. Костик вскрикнул, словно стреляли по нему, бросился вправо, потом влево… У него уже не было сил бежать по густому буреломному лесу. Он зацепился за ствол березы и растянулся на серо-зеленом дурно пахнущем мху. Лежа ничком, он икал от страха и стонал. Стон перешел в рыдания. Костик плакал.

Но в конце концов он опомнился и опять вскочил. Над лесом шумел ветер. Качались, скрипели верхушки деревьев. Лес был наполнен громкими шорохами.

Костик не мог бежать — он просто шел, все прочь, все прочь от дороги. По лицу его текли слезы. Он сознавал, что низок, гадок, труслив, сознавал — и только. Впрочем, скоро эти самокритичные ощущения притупились. Гораздо сильнее был страх за свою жизнь. И этот страх гнал Костика все вперед, все вперед — без дорог, без рассуждений, без угрызения совести.

Глава третья

СТРАШНАЯ ДОРОГА

Война разметала Щукиных в разные стороны.

Сергей Васильевич ушел в армию. Марфа Филатовна эвакуировалась с заводом на восток.

Шурочка застряла где-то под Валдайском, в колхозе, куда ее вместе с другими студентами послали на уборку урожая.

Борис уехал на грузовике, отбитом у Гладышева. Он первый раз в жизни убил человека, Этот человек, Гладышев, был подлецом. Судить его некогда было. И некому было судить. В таких условиях их просто расстреливают, не давая ни минуты на размышление, — это немаловажное обстоятельство могло бы с избытком успокоить совесть Бориса. Могло бы… но долго не успокаивало. Бориса удручало, что Гладышев — свой, русский, что он, может быть, принес бы еще пользу. Борису также казалось, что Гладышев не выстрелил бы первым: возможно, он хотел пригрозить в запальчивости…

Но в тот же день Борис убедился, что жалеть Гладышева и ему подобных нельзя.

Сбежал Остапов.

Он сбежал хладнокровно, нахально, подло.

Грузовик, который он вел, двигался последним, и это было, конечно, ошибкой. Ошибся Тюльнев. Не возникло никаких подозрений ни у Бориса, ни у Сони. И Остапов воспользовался этим, он одурачил своих постылых хозяев без особых уловок и ухищрений — до слез легко и просто.

К вечеру колонна выехала из большого леса, и Остапов, отставший к тому времени метров на четыреста, сразу же остановил свой грузовик. Он, видно, хорошо знал дорогу и поэтому выбрал очень удобное место: огибая несжатое поле ржи, шоссе круто поворачивало влево и метрах в пятистах от леса терялось, уходя под уклон. Справа, за ржаным полем, в сотне метров, петляла в низинке речушка. Там, на востоке, тяжело придавили мутный, расплывающийся горизонт непроницаемые тучи.

Остапов выпрыгнул на дорогу и поднял капот мотора.

— Греется, соб-бака! — громко сказал он. — Надо водички подлить! — И, выхватив из кабины ведро, побежал к речке.

Борис вылез из кузова. Спустилась на землю и Соня.

— Ты слышишь? — тихо прошептала Соня. — Это канонада?

— Да.

— Но почему она на востоке?

— Дорога поворачивает на север. Мы прорвемся.

— Товарищ Щукин! — крикнула из кабины девушка-медсестра. — Шофер наш в лес повернул!

— Остапов! Остапов! — закричал Борис и бросился к речке. Соня побежала за ним.

— Остапов! Остапов! — вдвоем звали они, а в ответ лишь эхо перекатывалось над ржаным полем.

Борис выхватил пистолет и выстрелил три раза в воздух.

И снова только странное, похожее на резкие хлопки пастушьего кнута эхо разнеслось над утопающей в сумраке землей, да явственнее, звонче отчеканилась в глухой тишине зловещая канонада на востоке.

— Подлец! — воскликнул Борис и, охваченный яростью, бестолково выпустил в воздух остальные патроны.

Соня повисла у него на руке.

— Успокойся, Боря! Давай подумаем, что делать? Ты не умеешь водить машину?

— Нет. И в кабине никогда не сидел. Я надеюсь, что Тюльнев услышит выстрелы и вернется.

— Ох, хорошо бы!

Но прошло минут десять, и стало ясно, что профессор принял решение — продолжать путь. А может быть, он не заметил отсутствия третьей машины и не расслышал выстрелов. Во всяком случае, Тюльнева обвинять было нельзя, он спасал большую часть раненых: ведь дорога была каждая минута.

Девушка-медсестра заплакала от отчаяния. Раненые забеспокоились.

— Товарищ капитан, в чем дело? — зло закричал один из них, приподнявшись из кузова. — Почему мы стоим? Где остальные?

— Какой я капитан! — с горечью ответил Борис. — Я еще и солдатом не был!

— Нет, в чем дело, я спрашиваю? Поезжайте, вам говорят! — еще громче закричал раненый и грязно выругался.

— Молчать, вы! — Борис понял, что сейчас нужно говорить решительно и, с трудом проглотив комок, застрявший в горле, добавил: — Дело серьезное. Шофер сбежал. Кто умеет водить автомашину?

Раненые молчали.

— Никто не умеет водить машину? — переспросил Борис.

— Всё! — вздохнул опять тот же раненый. — Крышка нам, братцы!

Он перекинул через борт костыли, быстро и ловко, на одной ноге — вторая в белом сапоге из ваты и бинтов была полусогнута — спустился на землю.

— Куда вы? — кинулась к нему медсестра.

Раненый замахнулся на нее костылем.

— Прочь! Продали нас немцам!

И ускакал в лес — так же ловко и быстро, по-звериному.

В кузове поднялся ропот.

Соня вскочила на колесо, умоляюще заговорила:

— Братики, родные, успокойтесь! Мы с вами! Особой опасности нет. До утра вам ничто не угрожает, а утром мы, в крайнем случае, разместим вас у надежных людей в ближайших деревнях. Я хорошо знаю это место, у меня здесь много родственников.

— Не уходите, сестрица, не покидайте нас!

— Ни в коем случае, мои родные, ни в коем случае!

— Пить, пи-ить!..

— Сейчас, сейчас напоим всех!

Медсестра с ковшом в руке побежала за водой. Успокоенные добрым, ласковым голосом Сони, раненые смолкли, лишь сквозь зубы стонали те, которые не могли терпеть.

— У тебя в самом деле родственники здесь? — тихо спросил девушку Борис.

Соня отрицательно покачала головой. На глаза ее навернулись слезы.

— Ужасное положение! — тихо сказал Борис.

Наступила ночь. Борис надеялся, что по дороге еще будет движение, но час шел за часом, а дорога была все такой же глухой и пустынной, забытой людьми. Ни одной, ни одной машины не прошло больше из Чесменска!

— Таких надо уничтожать на месте! — с ненавистью сказал Борис под утро. — Я уничтожил бы их всех, у меня не дрогнула бы теперь рука!

Соня поняла Бориса и прибавила:

— Они страшнее и опаснее фашистов.

Борис уже не морщился, вспоминая расстрел Гладышева. Второе предательство раз и навсегда излечило его от сентиментальных мальчишеских угрызений совести. Воину, вышедшему на битву с вековечным злом, не пристало оплакивать смерть врага. Борис на практике познал этот суровый закон борьбы.

Страшны были последствия второго предательства.

Как только забрезжилось, Борис и Соня отправились искать ближайшее селение. Они пошли наугад — прямо по дороге, миновали поворот. Шоссе, мокрое от росы, которая густо покрыла землю на рассвете, полого уходило вниз, и там, в низине, была, кажется, какая-то деревня.

— Это дым или туман? — спросила Соня, всматриваясь в горизонт.

— Туман…

Соня отрицательно покачала головой.

— Там горит что-то. Смотри, огонь!

Языки пламени — один, второй, третий — плясали там, где смутно угадывались очертания деревни. До ближайших домов было не больше километра, но они не слышали никакого шума. Деревня горела в полнейшей тишине, и Борис с Соней невольно остановились и посмотрели друг на друга. Холодные мурашки побежали по спине Бориса.

— Немцы? — прошептала Соня.

Теперь Борис покачал головой.

— Наши, — сказал он, вдруг поняв все. — Добро сжигают, чтобы немцам не досталось.

— Значит, немцы близко! — воскликнула Соня. — Пойдем скорее. Может, застанем кого-нибудь.

В деревне горело пять или шесть построек. Горела животноводческая ферма на околице. Горела какая-то каланча. Горели скирды в поле. Когда Борис и Соня подошли совсем близко, стал слышен шум огня, раздуваемого ветерком, треск падающих стропил и балок; что-то лопалось в огне; вздымая тучи искр, взвились к небу длинные огненные смерчи… только не слышно было человеческих голосов. Горели мертвые, покинутые людьми постройки.

— Народ уходит в партизаны, — сказал Борис.

Не заходя в деревню, Борис и Соня повернули назад. Нужно было спешить: вот-вот взойдет солнце — и тогда зловеще оживет дорога.

И все-таки они опоздали.

— Смотри, смотри! — воскликнула Соня и прижалась к Борису.

Красный, почти багровый солнечный свет накрыл ржаное поле. Борис увидел три кроваво поблескивающие приземистые машины с башнями; они ползли по самой возвышенности, внезапно появившись со стороны речки. Танки. В блеклом неестественном солнечном свете мелькнули темные кресты на броне.

— Все! — сказал Борис.

Танки двигались к дороге, прямо к тому месту, где стоял грузовик с ранеными.

— Захватили! — выдавил Борис.

Но случилось более ужасное.

Танки остановились на вершине пригорка и в упор расстреляли грузовик из пушек. Сделав каждый по выстрелу, они сползли к дороге…

Соня почти без чувств опустилась на дорогу. Борис подхватил ее на руки. Соня вздрагивала от рыданий и повторяла одно слово:

— Изверги, изверги, изверги!..

— Запомним, — сказал сквозь зубы Борис.

Лежа в кустах, он видел, как танки-разбойники прогрохотали вниз по шоссе, к пылающей деревне.

По дороге — вслед за танками и группой мотоциклистов — потянулись фашистские войска.

Борис сказал, что возле разбитого грузовика теперь делать нечего, но Соня решила все-таки увидеть место гибели раненых своими глазами, и Борис согласился.

Прячась в кустах, перебираясь через открытое место ползком, они подошли к лесу.Им осталось только перебежать полянку, покрытую кочками, и лес спрятал бы их. Но в тот миг, когда они поднялись в полный рост и, прыгая с кочки на кочку, кинулись к лесу, откуда-то появились два немца в своих зеленых, подпоясанных широкими ремнями мундирах, с автоматами, взятыми на изготовку.

Борис, бежавший первым, с размаху упал в мокрую болотную траву. Соня, коротко ахнув от страха, присела возле него.

В первый момент Борис подумал, что немцы сейчас сразят их, и, зажмурив глаза, зарылся лицом в траву. Вдруг вместо автоматной очереди он услыхал раскатистый хохот.

Немцы смеялись.

Вернее, смеялся один немец, первый, молодой, красномордый. Второй — он стоял чуть сзади — хмуро глядел себе под ноги.

Борис увидел это, подняв голову. Он тотчас же вскочил. Встала и Соня. Раскатистый хохот немца пристыдил их. Страх исчез. Осталась только сжимающая сердце тревога.

— Сьюда. Ко мне, — сказал первый немец на ломаном русском языке и помахал рукой.

Борис и Соня стояли как вкопанные. Немец неодобрительно покачал головой.

— Вальтер, — обратился он к своему товарищу, — хороша парочка? Взгляни на девушку. Красавица.

— Мне все равно, — пробормотал Вальтер.

— Сьюда! Я приказывайт! — крикнул первый немец и угрожающе повел автоматом.

— Они испугались, — сказал Вальтер по-немецки. — Он — капитан, судя по нашивкам. А она — цивильная, ее надо отпустить.

— Я покажу ее командиру, — сказал первый.

— Ты же католик, Адольф. Зачем брать лишний грех на душу? — сердито возразил Вальтер.

— Грех ляжет на командира. — Адольф снова захохотал. — Я всего лишь выполняю приказ.

— Все-таки я считаю, что девушку надо отпустить.

— Ты слизняк, Вальтер, у тебя куриное сердце. — Сказав это, Адольф снова перешел на ломаный русский: — Сьюда! Сьюда!

Борис и Соня поняли, о чем говорили солдаты. Соня побледнела.

— Лучше умру, — чуть слышно прошептала она.

— Умрем вместе, — сказал Борис.

Они медленно пошли к немцам.

— Бьегом! — закричал Адольф, выпучив светло-голубые глаза.

Борис и Соня пошли еще медленнее.

— Болшевик! — сказал Адольф Вальтеру. — Молодой комиссар!

— Он еще мальчик, — сказал Вальтер. — И девушка очень молоденькая. По-моему, их надо отпустить.

— Замолчи! — сказал Адольф. — Я давно догадываюсь, что ты не чистокровный ариец…

Вальтер что-то ответил ему, но Борис уже не вслушивался в разговор.

— Беги! — крикнул он Соне, загораживая девушку своим телом.

Адольф рванулся к Борису, но не рассчитал, зацепил Вальтера. Они оба закричали что-то гневно и резко.

— Беги! — Борис врезался в кусты.

Автоматная очередь опоздала. Пули сбивали листву над головой Бориса. Соня бежала впереди.

…Очутившись в глубине чащи, они остановились, посмотрели друг на друга и улыбнулись.

Однако радоваться было еще рано — и скоро они поняли это. Борис почувствовал боль в бедре. Соня с ужасом вспомнила гибель раненых. И радость угасла в глазах Бориса и Сони.

Они были среди врагов. Борис носил советскую военную форму. Для любого немца он был командиром Красной Армии. Положение, в которое они попали, сначала казалось им безвыходным. Они были одни. Без куска хлеба. Без оружия. В незнакомом лесу.

Долго сидели они в густом ельнике, молчали, прижавшись друг к другу.

— Слушай, Соня, — сказал Борис, — ты не считаешь, что лучше всего — это возвратиться в Чесменск?

— Я думала об этом…

— Там можно найти друзей, с которыми легче начинать борьбу.

— Там Женя. Может быть, Саша… — Соня запнулась. Она хотела сказать: Аркадий — и не смогла произнести этого имени. Аркадий, где он? За кого теперь выдает себя?..

— Значит, ты согласна? — оживился Борис. — Тогда решено.

Соня сказала, что Борису нужно избавиться от воинской формы. Борис усомнился: не будет ли это трусостью или, что гораздо хуже, предательством? Соня заметила, что воинская форма Борису не принадлежит, а кроме того, ведь существует военная хитрость, и Борис согласился.

До вечера они шли по лесу, страдая от жажды и голода. Потом им попался какой-то ручеек, и они с жадностью напились холодной родниковой воды. Скоро открылась лесная опушка, а за ней маленькая деревенька. Борис затаился на опушке. Соня пошла в деревню и через час принесла немного хлеба и одежду для Бориса. В деревеньке Соня узнала, как пройти до Чесменска.

На ночь они укрылись в овине.

СОБЫТИЕ ЗА СОБЫТИЕМ

В ту страшную предосеннюю пору — и раньше и чуть позже — много людей возвращалось в Чесменск.

Шли пешком, таясь в лесах и оврагах.

Ехали на повозках, не скрывая ни имени, ни фамилии.

Шли в одиночку, шли группами…

Возвращались беженцы, не успевшие вырваться из окружения. Оккупанты круто и безжалостно поворачивали их назад, и они, понурые и печальные, неохотно брели, неся свой жалкий скарб.

Возвращались патриоты, решившие биться с врагом не на жизнь, а на смерть. Их вел приказ сердца.

Возвращались и подлецы, дезертиры, изменники.

Может быть, теми же дорогами двигались и Борис с Соней, и шофер Остапов.

Но не только с востока шли люди. Шли они и с запада, вслед за гитлеровскими передовыми частями. С запада шли отставшие, попавшие в кольцо наши воинские части. Побатальонно шли, поротно, повзводно, по десятку человек, поодиночке. Но шли, пробивались упорно, самозабвенно.

Где-то рядом с ними, возле них, шли Семен Золотарев, Сторман, Гречинский, Коля Шатало.

Шла и ехала — где как придется — Шурочка Щукина.

Она работала в том же колхозе, где работали Людмила Лапчинская и Маруся Лашкова. Но Людмила и Маруся уехали вовремя, на день раньше Шурочки, — и успели вернуться в город. Шурочка задержалась в дальней бригаде, и ей пришлось испытать все тяготы людей, которые действовали в ту пору без чьей-либо помощи, на свой страх и риск.

Военный смерч ураганного сорок первого года безжалостно крутил Шурочку на прифронтовых, похожих на муравейник, дорогах.

Она спала где попало — и в крестьянской избе на полу, и в копне, и под кустом, укрываясь своим поношенным, в заплатах, пальтишком.

И ела что попало — и мед, выпрошенный у колхозного пасечника, и корку хлеба, найденную в пустой избе.

Шла пешком, держась вблизи пожилых женщин, ехала на случайных автомобилях.

Пробиралась одна, и лесом, и полем, дрожа, как в лихорадке, от страха.

Ей пришлось за четыре дня пути испытать больше опасностей, чем за все ранее прожитые двадцать с небольшим лет.

Она убегала от фашистских истребителей, расстреливающих на дорогах все живое, даже одиноких путников, пряталась в старых воронках от фашистских бомб; отбивалась от какого-то верзилы, который выследил ее, когда она устраивалась на ночлег в копне, и набросился ночью, как зверь; тонула в болоте, мокла под грозовым дождем, могла быть раздавлена автомашиной, убита вражескими парашютистами, которые разбойничали на дорогах…

Но Шурочка, как и сотни других женщин и девушек, счастливо избежала многочисленных опасностей и вернулась в Чесменск.

Она вернулась именно в тот день, когда Борис уехал на восток. Вернулась — и не застала никого. Она была одна в пустом доме, показавшемся ей незнакомым и мрачным. Одна в городе, таком же мрачном и незнакомом. Одна в целом свете.

Вернувшись из госпиталя, Шурочка легла на голую, без матраца, койку и долго плакала. Она выплакала, кажется, все слезы. Лицо ее к вечеру стало сухим, глаза резало, словно в них попал песок.

Дома не было ни еды, ни подходящей одежды. Кое-что забрала с собой мать. Все остальное она спрятала в чулан, повесив на дверь громадный — «старорежимный», как называл его Борис, — замок. Ни открыть, ни сломать этот замок Шурочка не могла.

Соседи ничего не знали, ничего хорошего не могли предложить, только советовали разную чепуху.

И слез не было больше — несчастье да и только.

Вечером Шурочка обшарила весь огород и к радости своей обнаружила, что на ее долю оставлено людьми, зверьем да птицами пять желтых, твердых, как гранаты, огурцов, кочана три капусты, множество капустных кочерыжек, некая подозрительная тыква — дикий гибрид, выведенный Борисом, три зеленых помидора, искусно спрятавшихся в траве, изрядное количество луку, уйма петрушки и прочей перезрелой зелени. Прямо на гряде Шурочка попировала, закусывая огурцы капустой. Насытившись, она решила, что утро все-таки действительно мудренее вечера, и легла спать.

А утром к ней пришла Людка Лапчинская.

Это было первое счастливое событие. С приходом Людки, собственно, все и началось.

Шурочке показалось, что она начала вторую жизнь. Первая жизнь осталась за той черной — ну конечно же черной! — чертой, отделившей все, что было до странствий Шурочки и представляло собой нечто сказочное, с хрустальными теремами и башнями и родными людьми. Вторая жизнь обещала быть тоже изумительной — ведь недаром же, выглянув спросонья в окно, она увидела во дворе изумительную до невозможности Людку, спасительницу Людку, Людку-подружку, Людку-сестричку. Людка стояла во дворе и недоверчиво улыбалась.

Вот тогда Шурочка и подумала, что начинается вторая жизнь.

Шурочка могла выбежать в дверь, но она не сделала этого. Она распахнула окно и выпрыгнула с подоконника прямо в объятия Людмилы.

Подруги с налету, взвизгивая от безграничного счастья, поцеловались.

Они целовались, целовались, целовались. При этом они говорили что-то невразумительное, не поддающееся хотя бы приблизительному переводу.

А затем они расплакались. Впрочем, целуясь, они уже плакали.

Оказалось — это оказалось по меньшей мере через полчаса, — что Людмила не эвакуировалась потому, что буквально три дня, как вернулась из-под Валдайска. А Шурочка была убеждена, что Люда эвакуировалась, и только поэтому не постучалась вчера в калитку Лапчинских.

Затем — в течение следующего часа — Шурочка узнала, что Людмила встречалась с Борисом, была у Женьки Румянцевой, пыталась с мамашей сесть в последний эшелон, чтобы получать от Борьки письма по адресу: город Куйбышев, главпочтамт, до востребования… Ах, какая счастливая Людка!

Что могла рассказать она, Шурочка? Что, кроме ужаса?! Как верзила пытался заламывать ей руки и дышал на нее? Она это рассказала, нарисовав мимоходом общую картину своих черных странствий.

Людмила почему-то с сожалением сказала ей:

— А я не испытала никаких приключений! Нас всех, как детей, привезли на машинах!

К середине дня, когда Шурочка и Людмила успокоились, выяснилось общее для обеих обстоятельство: они не знали, что делать.

У Людмилы хоть осталась мать и было кое-что из жратвы (так пренебрежительно Людмила назвала съестные продукты), а у Шурочки не было ничего, кроме собственного дома и многочисленных желаний, вполне бесполезных и даже обременительных для нее на заре второй, так удачно начавшейся жизни. Людмила, конечно, готова была принять подругу в свою семью, но Шурочка не хотела быть нахлебницей. Это было не в ее привычках — превращаться в нахлебницу.

Но что же оставалось делать?

Трудно сказать, к какому выводу пришли бы девушки, если бы не случилось новое событие.

Явился Сторман.

— Алло, синьорины! — радостно воскликнул он, увидев девушек, и не выдержал — скорчил по привычке уморительную мину.

Он — с этой восхитительной гримасой — был родной, домашний, довоенный и — словно в подтверждение своей подлинной довоенности — держал в руках за горлышко бутылку вина с яркой наклейкой. Шурочка обомлела. Начинались-таки чудеса! А Людмила приветственно махнула Сторману рукой, словно рассталась с Вадькой Сторманом только вчера. Она хотела что-то сказать, но Сторман опередил ее.

— И ты здесь, донна Люсия! — воскликнул он. — Удачно драпанула из-под Валдайска? Каким макаром?

Сторман блестяще выглядел со своей блестящей бутылкой и блестяще говорил.

— А ты? Да здравствуй, Вадька! Как ты?..

— Я — особое дело, — многозначительно сказал Вадим, будто таил некую, чуть ли не государственной важности, тайну. — Здравствуйте, синьорины! Как поживаете?

— Великолепно, — усмехнулась Людмила.

— Ты один? — нетерпеливо спросила Шурочка.

— Пока, — многозначительно сказал Вадим.

— Что это у тебя?

— Вино. Разве не видишь?

— Где же ты взял?

— В витрине. Иду, смотрю — разбитая витрина. И в уголке стоит эта симпатичная склянка… точно в городе не осталось ни одного мужчины. Взял.

— Украл? — изумилась Шурочка.

— У кого теперь красть?

— У государства!

— Государство теперь — я! — отпарировал Вадим. — Говорят, в город немцы входят. Прикажете немцам оставлять? Извините, не привык. Пожалуйста, синьорины. — Сторман поставил бутылку на плоское перильце веранды. — Мадера — вино люкс. У вас есть жареные миноги? Или с чем его пьют?..

Так он появился, этот весельчак Сторман. Пришел и поставил на перила веранды бутылку мадеры. А в город, по его же словам, входили немцы — событие, которое, должно быть, не производило должного впечатления на этого храбреца Стормана.

Девушки с восторгом глядели на него.

В их глазах Вадька Сторман был чуть ли не героем.

Сторман и сам не отрицал, что до настоящего героя ему осталось самую малость, миллиграмм какой-то, раз плюнуть. Рассказать? Он не против. Но обо всех приключениях, которые выпали на его долю, конечно, не расскажешь… кое-что, впрочем, забыть нельзя.

— Я, собственно, за вами, — сообщил он девушкам, прежде чем поведал им свою героическую историю. — У меня есть задание. Но об этом потом. Дайте мне оглядеться… и не выпить ли нам по бокалу мадеры?

— Сообщи прежде, какое задание, — потребовала Людмила, — а то мы умрем.

— Да, конечно, вы не выдержите, — вздохнул Сторман, и девушки, как ни крепились, не смогли сдержать смеха.

— Будь посерьезнее, — попросила Стормана Шурочка, — тем более, что мы все-таки постарше тебя.

— Только это и заставляет меня сделать постное лицо, — смиренно сказал Сторман, и девушки опять расхохотались.

Вадим не мог вести себя иначе. Нет, он просто не мог — да особенно еще в такой компании.

Когда он только заикнулся о плане Саши Никитина и его друзей, связанном с озером Белым, Людмила взмолилась:

— Расскажи толком, где Саша, Левка Гречинский!

— Пригласите же меня в дом, черт вас возьми! — сказал Сторман в тон Людмиле.

Бутылку мадеры все-таки пришлось разлить по банкам — на этом настоял Вадим. Он провозгласил тост за победу и выпил свою порцию до дна.

— Хорошая закуска! — с наслаждением сказал он, с хрустом жуя бурый, в желтых конопатинах огурец.

Девушки пригубили вино и, поморщившись, поставили банки на стол. Вадим набросился на них — чтобы пили. Но Людмила сказала:

— Я не думаю, что тебе будет интересно, когда мы напьемся и станем петь песни. Мы выполнили все твои условия, даже выпили мадеры… фу, гадость! Никогда не пила ничего отвратительнее! Теперь очередь за тобой… и больше не пей! — Людмила схватила банки и выплеснула содержимое за окно. — Долой эту пьяную оргию! — прибавила она.

— Ваша власть, — со вздохом сказал Вадим.

В конце концов ему пришлось приступить к рассказу. Но в тот раз он только начал его, а заканчивать пришлось на другой день. Помешали немецкие мотоциклисты, промчавшиеся по улице. Девушки и Вадим увидели оккупантов своими глазами — и сразу же посуровели. Вадим заторопился домой — к матери, которая тоже не эвакуировалась. Шурочка и Людмила забрались на чердак. Там они и уснули…

Рассказ Вадима вкратце сводился к следующему.

В общем он совершил — разумеется, вместе со всеми — по меньшей мере четыре героических подвига.

Во-первых, после того, как ушел Саша и появились немецкие танки, ребята (Вадим, конечно, стал во главе) решили идти к озеру Белому самостоятельно. Но прежде чем уйти из деревни, они подожгли три, да, целых три овина с необмолоченным хлебом. Фашисты пытались потушить пожар, да куда там!

Во-вторых, отряд Вадима решил вооружиться. Им были нужны автоматы! Они сделали засаду на дороге и напали на маленький обоз. Вооружены были только дубинами. Обозников (Вадим не помнит, сколько их было, наверное, десяток) они частично вывели из строя, частично рассеяли, но в критический момент к фашистам подоспела подмога, поэтому отряд Вадима захватил в этом славном бою лишь холодное оружие. Проблема вооружения (им же нужны были автоматы!), таким образом, не была решена.

Вадим приказал: «Решить проблему!» — и (в-третьих) они напали и захватили склад немецкого вооружения.

Операция была продумана и осуществлена точно. Героизм и мужество проявили все. Вадим приказал Коле Шатило отвлечь внимание немецкого часового. Коля так и сделал — посредством бросания, камней. Когда, часовой пошел на шум, они сбили замок и вооружились до зубов. Автоматов, пистолетов и винтовок они добыли на целую роту… впрочем, наверное, все-таки на взвод.

В-четвертых, они разрушили большой мост на дороге. Оккупантам придется строить его заново.

Мост они разрушили недалеко от Чесменска. После этого ребята повернули к озеру Белому, а Вадим отправился в Чесменск с определенными заданиями. О заданиях он не намерен распространяться…

Рассказ произвел на девушек большое впечатление.

— Если ты даже приврал половину, все равно вы настоящие герои, — сказала Людмила.

— Да, конечно, — скромно согласился Вадим.

К концу следующего дня выяснилась приблизительная обстановка: немцы полностью и, видимо, прочно захватили город, фронт отодвинулся далеко на восток. Сторман предложил: завтра уходить к озеру Белому. Девушки согласились.

Шурочка оставляла пустой дом, Людмила расставалась с матерью, и ей было труднее. Шурочка ночевала одна. Она почти не сомкнула глаз, ей все чудились чужие шаги и голоса. Наконец-то забрезжило на востоке…

В восемь часов пришел Вадим — с рюкзаком, в полном походном снаряжении. Шурочка тоже приготовила свой рюкзачок.

— Люськи еще нет? — деловито спросил Вадим. — Сходи за ней.

— У нее же мать…

— У меня тоже мать! — сурово сказал Вадим.

Шурочка молча вышла на террасу и остолбенела: в калитку вместе с красной, как мак, счастливой, растерянной Людмилой входили Борис и Соня Компаниец.

Двор медленно поплыл перед Шурочкой, она пошатнулась, прислонилась к столбу и зажмурила глаза.

«Сплю или просто чудится?!»

— Она сейчас упадет от радости, — сказала Людмила.

А голос Стормана вдруг завопил возле самого ее уха:

— Борька! Зверь ты этакий! Подлец! Откуда?!

«Не сплю».

Шурочка прыгнула с крыльца и повисла у Бориса на плечах. Поцелуи, слезы, отрывистые восклицания — все перемешалось.

— Девушки, Вадим, давайте-ка в дом, чтобы не привлечь внимания, — сказал Борис. — Радоваться и визжать особенно вроде не с чего. Какая обстановка? Что слышно? Рассказывайте.

Рассказывайте… А о чем Шурочка и Людмила могли рассказать? Другое дело — Вадим. Да и не смогла бы Шурочка сейчас рассказать — оглупела от счастья. Схватив Бориса и Соню под руки, она тянула их в дом, а глаза у нее были мокрые.

— Соня стала для меня все равно, что ты, — сестричкой, — сказал Борис. — Мы с ней такое повидали!..

Шурочка поцеловала Соню.

Людмила шла сзади и глядела Борису в затылок.

Пять минут назад, когда они вдруг встретились на улице, Борис обнял ее и крепко расцеловал. Расцеловал, не стесняясь Сони, и Людмила сейчас была в таком же состоянии, как и Шурочка.

Но это состояние внезапного, оглушительного счастья скоро прошло, и тогда инициативой завладел Вадим — единственный человек из компании, которому не досталось поцелуев. Да он и не был сторонником разных там сентиментальностей. Он глядел на целующихся снисходительно и не без сострадания. Он был выше этого.

— Борис, Соня, — сказал он, подчеркивая тоном голоса особую серьезность разговора, — вы могли бы не застать нас. Мы уходим из города. Вот наш план…

Но Борис сразу же перебил его:

— Это — реально? Скажи, Вадим, реально?

— Абсолютно, — сказал Вадим.

— Я сомневаюсь.

— В чем? Почему?

— Боюсь, что мы станем в лесу робинзонами, а надо бороться. Бороться, — повторил Борис, — а не робинзонами быть.

— Робинзонами! — возмущенно воскликнул Вадим, — Да ты знаешь, как мы под Валдайском боролись! — Тут он приумолк на секунду, а потом решительно добавил: — Абсолютно можно бороться!

— Почему отпадает город? — спросил Борис. — Остаться здесь, связаться с подпольщиками… есть же, остались в городе подпольщики?

— Почему отпадает город? — переспросил Вадим и… и все разом обернулись к окну.

На пол упал какой-то предмет, завернутый в бумагу.

Все посмотрели на него, потом друг на дружку.

Соня стояла ближе всех. Она подняла, развернула. Это был осколок кирпича. А на бумаге карандашом было написано:

«Ребята! Борис, Вадим, Левка, Семен, Коля и все, кто здесь есть, немедленно уходите из города! Немедленно! Вам грозит большая опасность! Записку сожгите. Друг».

— Что? Соня, что? Что там? — раздались нетерпеливые возгласы.

А у Сони отнялся язык — она узнала почерк Аркадия Юкова.

— Соня, говори же!

Соня молча подошла к окну, оглядела двор — никого не было. Нет, Аркадий, конечно, не покажется ей на глаза.

— В конце концов!.. — нетерпеливо воскликнул Вадим.

— Ребята, — взволнованно сказала Соня, — всем, кто здесь есть, предложено немедленно уходить из города. Борис, читай.

Борис быстро пробежал глазами записку.

— Да. Но, может, провокация?

— Нет, — возразила Соня. — Вглядись. Ты узнаешь почерк?

— У-узнаю, — ответил Борис.

— Да чей же это почерк? — Вадим бесцеремонно потянулся к бумажке. — Дайте-ка…

Соня выхватила листок из рук Бориса.

— Спокойно, — сказала она. — Шурочка, спички.

— Что за таинственность такая! — обиженно пробормотал Вадим. — Пещера Лехтвейса[72]

— Нет, брат, это по-посерьезнее, — сказал Борис, заикаясь от волнения.

Вспыхнула бумага. Все молча смотрели, как она горит, чернеет, свертывается в трубку, падает на пол черными хлопьями.

Соня растоптала пепел ногой.

— Уходим! — сказал Борис.

В ту же секунду где-то совсем близко грохнул выстрел.

МСТИТЕЛЬ

Он упирался изо всех сил, царапался, норовил укусить за руку. Его втащили в дом, захлопнули дверь. Еще раньше, когда его поймали в саду, Вадим отнял у него винтовку и, ни слова не говоря, бросил ее в колодец. Он закричал, ему зажали рот…

И вот он стоит, окруженный, загнанный в угол. Плечи дрожат, кулаки яростно сжаты.

— Все равно убью! Все равно убью! Все равно убью! — в яростной запальчивости повторяет он.

— В кого стрелял? — уже не первый раз спрашивает его Борис.

— В предателя! — наконец отвечает он.

— Кто это был?

— Юков.

— Дурак! Откуда тебе знать — кто он?

— Он в машине немецкой, с немцами ездил!

— Попал? — торопливо спросила Соня. У нее дрожал голос.

— А я знаю?

— Не попал, промазал, — сказал Борис.

— Кончайте вы с ним возиться! — раздраженно проговорил Вадим. — Намылить шею да вытолкнуть — только и всего. Нас же схватить могут!

— Трусы вы, трусы! — закричал Олег Подгайный. Это был он. — Зачем винтовку в колодец бросили? Там было еще четыре патрона. Четырех немцев можно было убить!

— Так и бил бы немцев! Что же ты своих лупишь?

— Юков — предатель!

Соня топнула ногой.

— Не смей говорить так!..

— Пошли, пошли! — крикнул Вадим.

— Да подожди ты, что ты нервничаешь, — остановил его Борис. — По всему городу стреляют. Немцы на окраинах кур, гусей из винтовок бьют. Немцев надо бить, а ты своих лупишь, — повторил он, обращаясь к Олегу.

— Я и немцев еще буду, — пообещал Олег.

Он никак не мог сообразить, почему его схватили, отняли винтовку, стали бранить. За что? Олег поглядывал на всех волчонком и огрызался.

— Кто ты, чтобы стрелять среди бела дня? — спросил его Борис.

— Мститель! — крикнул Олег.

— Террорист-одиночка ты, а не мститель! — разозлился Борис. — Разве так мстят? Предположим, ты одного убьешь, а они придут и десяток заложников возьмут. Невинных людей возьмут, понимаешь?

— Выходит, и убить нельзя, — пробормотал Олег.

— Можно и нужно, — сказал Борис, — только организация нужна. В одиночку ни черта не сделаешь.

— Борис, я прошу, кончай все-таки этот инструктаж, — снова вмешался в разговор Вадим. — Ты не один. Судьба девушек тебя должна беспокоить.

— Сейчас пойдем. Ты что думаешь делать, Олег?

— Что и прежде, — буркнул Подгайный.

— Пойдешь с нами, — вдруг резко сказала Соня. — Его нельзя оставлять здесь, этого мстителя.

— Пойдешь с нами, Олег, — повторил Борис.

— Я против, — возразил Вадим. — Нельзя его тащить с собой.

Борис повернулся к Вадиму и решительно сказал:

— Есть смысл, Сторман, и большой.

— Ну, как хочешь. Не знаю, будет ли в восторге Саша.

— В данном случае мнение Саши не играет роли.

— Какой Саша? — встрепенулся Подгайный. — Никитин? Где он?

— Там, куда мы уходим. Собирайся, Олег.

— А мне собираться нечего. Я один.

— Где же дед?

— Умер, — прошептал Олег. — Позавчера похоронили.

— Значит, ты сам себе господин? Ну — пять минут сроку, сбегай за одеждой.

— Я мигом! — крикнул Олег и пулей вылетел во двор.

— Вадим, ты выйди, последи, все ли на улице в порядке, — сказал Борис.

Вадим пренебрежительно пожал плечами — вот еще, мол, командир нашелся, — но все-таки послушался.

— Боря, я тебе какое-нибудь пальтишко разыщу, — Шурочка кинулась в соседнюю комнату.

Борис подошел к Соне, взял за руку повыше локтя.

— Я никогда не верил, что Аркадий — плохой человек, — прошептал он. — Рад за него и за тебя!

Соня с благодарностью посмотрела на Бориса и хотела что-то сказать, но, почувствовав ревнивый взгляд Людмилы, стоявшей у окна, засмеялась.

— Я, пожалуй, пойду, помогу Шурочке, — сказала она и, показав Людмиле язык, скрылась.

Людмила знаком позвала Бориса к себе.

Конфузливо улыбнувшись, он подошел.

Людмила порывисто вскинула руки, обняла Бориса и, не пряча свои блестящие от слез радостные глаза, сказала:

— Как ты возмужал, Боря, как отличаешься от этого трепача Вадима!

Все время, пока Шурочка и Соня искали одежду, Борис и Людмила целовались у окна. И для Бориса это было лучшей наградой за те лишения и опасности, которые испытал он. И всегда, пока жив человек на земле, любовь — это обыкновенное человеческое счастье — будет самой дорогой наградой мужеству, доблести, благородству человеческому.

СЫН И ОТЕЦ

Первые дни «службы» у немцев были для Аркадия Юкова самыми трудными.

Еще до встречи с Дорошем он знал, что к оккупантам пойдут в услужение все подонки общества, разбойники с большой дороги. Но он не представлял всей гнусности, низости, кровожадности этих людей.

Выйдя из полиции на свежий воздух, Аркадий вздохнул с облегчением. Вырвался наконец-то! Хоть еще денек погуляет на свободе. Но слишком слабым было это утешение. Теперь уж — назвался груздем, так полезай в кузов. Аркадий с содроганием вспомнил зловещее выражение лица Дороша. Если уж Дорош, начальник, — самый настоящий бандит, то каковы будут рядовые полицейские! А именно с ними, по всей вероятности, Аркадию придется общаться.

Немецкий шофер терпеливо ждал Юкова у подъезда. Он услужливо, хотя и с оттенком фамильярности, распахнул перед Аркадием дверцу:

— Прошу вас, господин. Пожалуйста, пожалуйста.

Впервые в жизни Аркадия назвали господином. Он усмехнулся, сел справа, от шофера и громко сказал по-русски:

— Трогай.

— Айн момент.

До дома Аркадий не доехал. Он решил сегодня же начать поиски и поэтому слез в центре города. Шофер вежливо попрощался с ним. Аркадий похлопал шофера по плечу и, сказав: бывай, старина! — огляделся.

Навстречу шли немецкие офицеры, свежеотлакированные, блестящие. Аркадию захотелось юркнуть в ближайший переулок, но он вспомнил, что в кармане у него лежит некий документик — символ принадлежности к разбойничьему вертепу. С этим документом (с особым документом, подчеркнул Шварц) Юков был почти неуязвим. Почти… Это означало, что только гестапо могло потребовать от Аркадия отчета.

Юков расправил плечи и, когда офицеры поравнялись с ним, любезно сказал:

— Гутен таг!

Офицеры покосились на него, пробормотали сквозь зубы какие-то приветствия (а может, ругательства) и, не остановившись, пошли дальше.

— Чтоб вас черти без аппетита сожрали, гром-труба! — пробормотал в свою очередь Аркадий.

Вблизи жили двое из отряда Никитина — Гречинский и Золотарев, и Аркадий решил навестить их. Мать Гречинского он застал дома и узнал от нее, что сын не вернулся из-под Валдайска. Квартира Золотаревых оказалась заколоченной. «Семен, зайди ко мне. Юков», — на всякий случай написал Аркадий на двери.

Приближался вечер. В шесть часов Юкову можно было пойти за советом к дяде Васе, сапожнику, живущему на Первомайской улице. По правилам конспирации, Юков мог наведываться к нему лишь в исключительных случаях. Теперешний случай был, несомненно, исключительным. Оккупанты угрожали существованию партизанского отряда Нечаева. Дядя Вася должен был немедленно предупредить кого следует.

Но до шести оставалось еще час с лишним, и Юков решил забежать домой и перекусить немножко.

Дома встретила его испуганная, заплаканная мать.

— Отец-то, — зашептала она, — на работу нанялся.

— На какую работу? — не понял Аркадий.

— На какую! Да на самую черную. Что люди-то скажут!

…3-златые горы
и р-реки полные вина-а[73]
буйно орал отец разгульную песню.

Аркадий остановился возле порога. Знакомая картина: бутылка водки, мензурка с делениями. Отец — красный, потный, с засученными до локтей рукавами рубашки.

…И ты б владела-а мной одна, —
выводил он, размахивая рукой.

— Какой праздник? — спросил Аркадий.

— Праздник, Аркаша! — Афанасий стукнул кулаком по столу. — Приставили к ответственному делу, доверили… не то что прежняя власть, будь ей пусто! Садись, обмоем новую работенку.

— Работенка — какая?

— А вот ты садись, уважь отца… хоть и в автомобилях немецких ездишь и с самим бургомистром ручкуешься… а садись, я говорю! Поч-чет за моим столом от… ответственному сыну! Садись! Вот, — он налил стакан жидкости, — выпей. Ты теперь важное лицо… в новом порядке у немцев. А я т-тоже — лицо. Видал? — он стукнул кулаком в грудь. — Заставлю уважать.

— А все-таки, какая работа? — еще раз спросил Аркадий.

— В жандармерии… тьфу ты! В полиции служу. П-принят за первый сорт и наделен пол… полномочиями власти. Казнить и миловать, казнить и миловать! Хочу — казню, хочу — милую — вот какая мне выпала веселая п-планида!

Аркадий опустился на табуретку. Сдерживая ярость, в упор посмотрел на отца. Горький пьяница, дебошир, бездельник, уголовник. Ни совести, ни чести…

Отец?! Да, отец, родитель. Родной. Все знают. Но как чужд и ненавистен Аркадию! Особенно сейчас — развязный, пьяный от вина и подлого успеха, готовый на любую гадость. Ведь все сделает, что ему прикажут. Будет доносить, хватать, убивать. Пошел работать не за страх, а за совесть — добровольно. Кровавым гнездом предателей будут называть домишко Юковых. Семья полицейских! Семья предателей!

На какой же шаг решиться Аркадию?

— Ты что, не веришь? — спросил Афанасий. — Д-ду-маешь, какой я полицейский! Пью. А я пить не стану. Я тверезый служить буду. Мне надо бы… выслужиться! Что молчишь? През… презираешь отца? Д-давай выпьем — и все. Все! Начнем новую жизнь.

Ну что с ним говорить! Как с ним вообще жить под одной крышей! Может, поговорить с трезвым?..

Нет, нельзя. Аркадий не имел права, не мог доверять ему. Кто же предполагал, что так получится?

В комнату заглянула мать. Аркадий увидел ее умоляющие, испуганные глаза и встал.

— Вот что, — сказал он, беря со стола бутылку, — если ты выпьешь еще хоть один глоток, не бывать тебе полицейским! Я скажу — и все будет кончено.

— Не имеешь такого права.

— Имею. Бургомистра видел?

Отец испугался.

— Аркаша, рюмочку одну! Единственную, сынок! — стал униженно клянчить он.

«Тварь несчастная!» — подумал Аркадий.

— Доложу кому следует, понял?

— Ладно, ладно, ша, ша. Молчок! Ложусь.

— И не вздумай мамку тиранить.

Афанасий пробормотал что-то, тяжело поднялся и бухнулся на кровать.

НАСТАСЬЯ КИРИЛЛОВНА

«Будет ужасно трудно», — говорили Аркадию. Он и сам знал, что будет нелегко. И все-таки он не представлял, как будет трудно.

Но люди, которые организовывали подполье, имели в виду, какие сложности встанут перед Аркадием. Вот поэтому ему и был дан на всякий случай один адресок. Человек, проживающий по этому адресу, не мог прийти к Аркадию. Он не знал Юкова и ни разу не видел его. Но Аркадий, в случае тревожных осложнений, имел право тайком наведаться к этому человеку — сапожнику дяде Васе. Кроме того, он обязан был передавать ему все очень важные, срочные сведения, жизненно необходимые для партизанского отряда.

Инструктируя Аркадия, худощавый заметил, что дядя Вася вряд ли понадобится ему в ближайшее время. Он ошибся.

Может быть, поэтому дядя Вася так встревожился и даже растерялся, узнав, что к нему пришел Школьник.

Впрочем, растерялся и Аркадий.

Первомайскую улицу он знал хорошо, потому что там жила Соня. Нужный дом был где-то рядом. Аркадий без особого труда разыскал его и, стоя возле калитки, постарался вспомнить, кто живет здесь. Аркадий часто видел на скамейке под окошками старую женщину, которая грелась на солнышке. Иногда она читала книжку. Аркадий с ней даже не здоровался. Не раз она недоброжелательно, с антипатией поглядывала на него…

Должно быть, это была мать сапожника дяди Васи. Она и вышла на стук Аркадия. Хмуро спросила, узнав Юкова:

— Что надо?

— Здравствуйте. Ищу сапожника дядю Васю.

Старуха помедлила и ответила по-условленному.

— Дядя Вася давно уехал.

— Я знаю, что уехал. Поэтому и пришел.

— Входи скорее, — сказала старуха.

Она ввела Аркадия в кухоньку с плотно завешенным окном, вывернула фитиль лампы и, поднеся ее к лицу Аркадия, спросила:

— Кто ты? Зачем пришел?

— Срочно нужен дядя Вася. Я — Школьник.

Лампа дрогнула в руках старухи. На лице ее, изрезанном крупными коричневыми морщинами, выразилось изумление.

— Школьник? — недоверчиво спросила она. — Назови себя.

— Широка страна моя родная.

— Хорошо, верю. — Старуха поставила лампу. — Садись. В чем дело?

— Попросите дядю Васю.

— Я дядя Вася. Говори.

Теперь изумился и растерялся Аркадий.

— Вы? Назовите себя.

— Выходила на берег Катюша… Зовут меня Настасьей Кирилловной. Садись, тебе говорю.

Аркадий сел на скамейку и, вглядываясь в сморщенное лицо Настасьи Кирилловны, сказал:

— Но я не знал… мне не говорили, что дядя Вася…

— А зачем тебе было знать? Я тоже не знала, что Школьник — ты. Я тебя не любила, — с грубоватой прямотой ответила Настасья Кирилловна. — Видно, ошиблась. Почему пришел? Я не ждала. Рано.

— Серьезные дела.

— Погоди. Где служишь?

— В полиции. — Аркадий вынул из кармана и показал свою особую бумагу.

— И это все?

— Нет. Я получил вот какое задание…

И Аркадий рассказал Настасье Кирилловне о сегодняшнем разговоре в кабинете начальника полиции.

— Правильно, — после короткого раздумья ответила Настасья Кирилловна. — Хорошо поступил. Только докладывать Дорошу не спеши. Когда тебе срок назначен? Послезавтра? Мал срок.

— Сам взялся. Не учел, Настасья Кирилловна, — виновато сказал Аркадий.

— Ладно, попробуем поправить дело. Прежде чем идти к Дорошу, ко мне загляни. Завтра поздно вечером. Я тебе скажу, как поступать. Может, мы хорошо сыграем. Если бы удалось!..

Она думала о чем-то таком, что, по всей вероятности, знать Аркадию было не обязательно.

«Старушка! Пенсионерка! Кто бы мог подумать!..»

Аркадий глядел на нее с восхищением.

— Да, может, получится, — сказала Настасья Кирилловна, и глаза у нее, как будто бы потухшие, вдруг молодо блеснули. — Придешь, значит, поздно вечером. Словом, в одиннадцать часов. Ходить можешь беспрепятственно?

— Да, — Аркадий снова показал свой дьявольский документ.

— Ладно. Ребят надо предупредить. Пусть уходят. А то беда может быть.

Настасья Кирилловна уперлась локтем в стол, положила острый подбородок на сжатый кулачок и в упор стала разглядывать Аркадия. Он смущенно заерзал на скамейке.

— Самочувствие как? — спросила Настасья Кирилловна.

— Плохо, — ответил Аркадий.

— Почему? — Глаза Настасьи Кирилловны сразу же стали строгими. — Страшно?

— Не то. Отец мешает, — сказал Аркадий.

— Отец? Он вернулся?

Аркадий кивнул.

— Выходит, прийти к тебе нельзя?

— Ни в коем случае. Отец в полицию поступил.

— Новое дело! — вырвалось у Настасьи Кирилловны.

— Неважное дело…

— Не додумали. В таких условиях работать тебе нельзя. Что же делать?

— Я не знаю, — сказал Аркадий и опустил голову.

Старушка молчала.

Не выдержав молчания, Аркадий с торопливой горечью проговорил:

— Он погубит многих!

— Спокойно, — сказала Настасья Кирилловна. Она обняла и поцеловала Аркадия. — Спокойно, сынок. Не будем больше говорить об этом. Есть люди, которым партия и народ доверили решать человеческие судьбы. У тебя все?

— Все, Настасья Кирилловна.

— Иди и будь осторожен. Завтра в одиннадцать вечера жду тебя. Убедись, что никто не следит за тобой. Ступай, сынок. Да помни, что ты не одинок. Много хороших людей помогают тебе.

Отец уже спал, когда Аркадий вернулся домой. Громко, раскатисто храпел Афанасий Юков.

Аркадий постоял возле кровати, поглядел на человека, давшего ему жизнь. Наверное, он обречен теперь. Но ни жалости, ни сострадания не было в сердце при мысли об этом.

Нет ни жалости, ни сострадания. В сердце была лишь обида и горечь. Отец?! Да какой же он отец!..

Утром, продолжая свою работу, Аркадий узнал, что и Коля Шатило не вернулся из-под Валдайска. Оставались двое: Борис Щукин и Сторман.

Они жили в поселке имени Спартака.

Пробравшись к Щукиным в сад, Аркадий подошел к дому и услышал из окон голоса Бориса и Вадима Стормана. Он быстро написал записку, обмотал ею подвернувшийся под руку кирпич и бросил в окно. Подбежал к забору и уже просунул в дыру голову…

В это время раздался выстрел, и пуля обожгла Аркадию плечо.

Мгновенно сообразив, что стрелять могут еще, он бросился в густые кусты вишенника. Кровь окропила левый бок, текла по руке. Но рука действовала, значит, рана была неглубокой и неопасной… А ведь могли уложить наповал!

Впрочем, выстрел скорее обрадовал Аркадия, чем испугал. Есть кому стрелять! Выстрелили в него — будут стрелять и в оккупантов!

Тут мелькнула у Аркадия одна идея.

Нахально остановив на улице немецкую автомашину, он показал шоферу свою бумагу, и шофер в один момент доставил его к зданию управы.

Ленка Лисицына ахнула, увидев окровавленного, зажимающего рану Аркадия.

— Хозяин дома? — с порога громко спросил Аркадий, видя, что дверь в кабинет Дороша приоткрыта. Он бесцеремонно распахнул дверь. Дорош поднялся ему навстречу.

— Юков! Готово?

— Будет сделано. Видите? — Аркадий показал на окровавленную руку.

— Что такое?

— Стреляли, — сказал Аркадий и, глядя прямо в лицо начальника полиции, добавил: — Сволочи! Сообразите перевязку, крови много вытекло.

Дорош выбежал, что-то сказал Ленке.

— Материалы будут, черт возьми? — осведомился он, возвратившись.

— Я сказал. Завтра утром. У меня уже нить в руках. Точка. Денег еще не платили, а требуете, как будто озолотили меня. Ну где санитар или кто там?.. А то ведь слягу от потери крови! — требовательно крикнул Аркадий.

Дорош снова выбежал.

Юков привстал и, заглянув в листок, оставленный Дорошем на столе, прочитал:

«Список лиц, подлежащих реп…»

«Реп… Репрессии, репрессивным мерам», — сразу же разгадал Юков.

Это было очень важно.

«Ленка!» — определил Аркадий человека, который поможет узнать, сколько жертв будет числиться в этом смертном списке.

Вошел Дорош, с ним господин в белом халате.

— Счастливо отделались, молодой человек, — сказал этот господин, осмотрев рану. — На вершок бы ниже и, увольте меня, кость пополам. Болит?

— А ты думал, нет? Ну, вяжи, вяжи. Только завязывай так, чтобы рука у меня свободна была. Чтобы я двигать ею мог… ну, в морду дать или там по шее. Мне придется, может, в рукопашную сражаться. А то начальник, — Аркадий посмотрел на Дороша, — задание дал, а пушку пожалел. Почему жалеешь, начальник? Общее дело делаем. Гони пушку, мне веселей будет.

— Получишь, — сказал Дорош.

— Пока получу, пристрелят.

Господин обработал рану, наложил тампоны, забинтовал руку.

— Молодому человеку покой нужен, — сказал он, обращаясь к Дорошу.

Аркадий захохотал.

— Покой! — передразнил он господина. — А работать за меня дядя будет?

— Идите, — отпустил господина Дорош.

Тот попятился и юркнул в дверь.

— А ты, парень, орел, — сказал Дорош Аркадию. — Мне такие нравятся. Бери! — Он вынул из ящика письменного стола пистолет и протянул Юкову. — Свой отдаю. Не жалко. Служи только. Держи фасон.

Аркадий привычно оттянул затвор, заглянул в патронник.

— Подходящая игрушка! Вот теперь я кум королю. — И Аркадий сунул пистолет в карман. — Так завтра утречком будут сведения. Я пошел.

— Счастливо. Я жду.

«Завтра он изобьет меня до полусмерти», — мелькнуло у него.

Но что будет завтра — Аркадия меньше всего беспокоило. Волновало сегодняшнее.

В седьмом часу Аркадий снова пришел к Настасье Кирилловне.

— Не вовремя, — строго сказала она. — Не в бирюльки играем.

Когда же Аркадий начал рассказывать о событиях сегодняшнего дня и показал пистолет, подаренный Дорошем, она не на шутку разгневалась.

— Ты несерьезно ведешь себя! — заявила она. — А если бы Дорош оцепил тот район и схватил ребят, прежде чем они укрылись? Если бы нашли ту записку? Если бы начальник полиции заподозрил тебя? Ты думал, что за тобой, может быть, следят? А ты пришел ко мне.

— Я уверен, что нет.

— А я не уверена., Юков. Чем кончится твоя авантюра, еще трудно сказать.

Аркадий сидел, опустив голову. Он, конечно, не думал о последствиях. Просто он был уверен, что все кончится благополучно. Ему везло. Повезет и впредь. А о последствиях он не думал. Не думал, что могут следить. Не думал, что может провалить большое дело. Да, игра, мальчишество. Настасья Кирилловна права. Каждое слово должно преследовать определенную цель. Каждый поступок должен заранее обдумываться.

— Спасибо, Настасья Кирилловна, я учту, — сказал Аркадий. — Но я еще не закончил…

— Еще что-нибудь натворил?

— Я узнал, что полиция заводит список лиц, которые будут репрессированы…

— Новость важная, — задумчиво произнесла Настасья Кирилловна. — Добыть список — большое дело.

— Попытаемся.

Настасья Кирилловна долго внимательно глядела на Аркадия. Потом произнесла:

— Ступай. Приходи после одиннадцати.

ВТОРАЯ ПЕСНЬ ОБ АРКАДИИ ЮКОВЕ

Черные ветры свистят над городом.

Черные люди трубят в черные трубы.

Золотое солнце стало черным, как деготь.

Черные дни и черные ночи.

Но человеческая радость, как родниковая вода подо льдом, всегда струится и брызжет, и конца ей не будет.

И рядом с радостью бушует крутое человеческое горе.

И счастье рождается, как подснежники.

Над подснежниками сотни миллионов лет пылают пламенные звезды.

И люди, в сущности, бессмертны.

Они бессмертны, хотя и гибнут денно и нощно. Гибнут поколения, а люди бессмертны.

Они бессмертны потому, что из рук в руки передают неугасающий факел — символ свободы всего человечества.

Этот факел держит и твоя рука, Аркадий Юков.

Неизвестно, когда ты закончишь свой путь — завтра или через пятьдесят лет. Возможно, ты уйдешь из жизни седым стариком. Но может быть, близок час, когда вражеская пуля оборвет биение твоего сердца. Рано говорить об этом. Но все равно — так или иначе — ты уже бессмертен, Аркадий, коль твой факел осветил хоть на миг черную ночь над городом.

Вспышка огня на войне — цель. По вспышкам стреляют. А в руках у тебя — факел. Его должны видеть далеко за лесами, в партизанском отряде. Но нельзя показать этот факел прицельному взгляду врага.

Береги свой факел, Аркадий! Твой пост — не игра. Об этом тебе только что сказала Настасья Кирилловна.

Помнишь, ты сидел в сквере и думал?..

А потом ты встал и заступил на свой боевой пост.

И на этом посту ты уже получил первую пулю. Правда, своя — эта пуля. Но свистят и чужие.

Черные пули свистят в городе. И заготовлены впрок веревки для петель.

Вспомни, Аркадий: «…отец у тебя, как ты сам признаешь, неважный. Позволь, Аркаша, мне считать тебя своим сыном…»

Это сказал Сергей Иванович Нечаев, настоящий человек, один из тех, кто всегда под знаменем и под пулями.

Он помнит о тебе.

И ты помнишь о нем, Аркадий. Ты закрываешь глаза — и видишь его лицо, и ощущаешь отцовскую теплоту, и светлее, спокойнее становится твое лицо.

Сергей Иванович Нечаев — твой отец.

Есть у тебя и мать.

И есть Родина. Твоя Родина, священная страна берез и ромашек. Твоя мать — Родина, Аркадий!

Так мужайся, мой товарищ и друг! Сделан лишь первый шаг. Настоящее дело потруднее.

Нам всем надо помнить, что могут настать дни потруднее.

Мне. Тебе. Ему.

Нам всем, большим и маленьким борцам за счастье всего человечества. Вожакам и ведомым. Людям.

Знамя, за которым мы идем, обстреливают.

Ты слышишь свист пуль? Они летят в будущее. И сражают самых лучших, самых упорных. Пули еще сражают наших знаменосцев.

Сражают в Америке.

В Азии.

В Африке.

И в Европе.

Но знамя они сразить не могут.

Знамя бессмертно.

Под этим знаменем рабочие и матросы штурмовали Зимний дворец.

Неслась в грозную сабельную атаку буденновская конница.

Бились бессмертные Чапаев, Щорс и Кочубей.

Ходил в свою опасную разведку умный смельчак Дундич.

Штурмовали Перекоп славные армии Михаила Фрунзе.

Гонял бандитов Махно и Антонова Котовский.

Умирали под этим знаменем молодые герои Триполья[74].

Погиб в таежном селе пионер Павел Морозов.

Держал это знамя в своих руках Павка Корчагин.

Стоял под этим знаменем герой-подпольщик Аркадий Юков. Ты стоял, Аркадий Юков!

А впереди еще будут молодогвардейцы Краснодона — Тюленин, Кошевой, Третьякевич…

Лиза Чайкина и Зоя Космодемьянская.

Впереди еще рядовой Матросов закроет своим телом амбразуру вражеского дзота.

И взовьется оно, это знамя, над рейхстагом.

Впереди…

А до этого — если надо — умрет под ним и Аркадий Юков.

И если он умрет, защищая свой боевой пост, знамя все равно понесут дальше.

И полетит дальше песня:

Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.
Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы.
Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла.[75]
Все дальше и дальше — сквозь трудные годы — в безоблачный мир, в мир без войн, нищеты и угнетения…

В мир, который снится тебе, Аркадий, и ради которого ты пойдешь на все.

Он настанет — в этом нет никакого сомнения.

Отсвистит последняя пуля.

Последняя цепь упадет и, ненужная, останется ржаветь на земле.

На выжженной земле распустятся цветы.

И девушки улыбнутся любимым.

И матери поднимут своих детей к солнцу.

И скажет старший вожатый: «Отныне и навсегда воцарились на земле мир и свобода!»

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

Глава первая

НОВЫЕ РОБИНЗОНЫ

Золотарев, Гречинский и Шатило стояли на берегу озера и молча смотрели, как на стеклянной глади, окрашивая воду в розовый цвет, плавится вечернее солнце. Вода гасла, бледнела, словно выцветала: солнце опускалось за верхушки леса.

Ребята стояли уже не одну минуту. Никто из них не промолвил ни слова, не шелохнулся…

Грозный вид был у трех школьных товарищей.

Золотарев стоял впереди. Носки его обшарпанных, грязно-серых ботинок касались воды. Руки были засунуты в карманы брюк. На груди Золотарева удобно висел новенький, еще поблескивающий от смазки немецкий автомат. Слева на брючном ремне, оттягивая его, зацепились две гранаты с длинными деревянными рукоятками.

Слева и справа, на шаг сзади, застыли высоченный длинношеий Гречинский и маленький, щуплый, как ребенок, Коля Шатило. У Гречинского тоже был автомат. Он держал его под мышкой, обернув ремень вокруг руки. А у Коли Шатило, стоявшего сбоку, доставала до колена кобура из желтой кожи — в таких шикарных кобурах оккупанты носили парабеллумы.

Все смотрели то на мыс, вдающийся в озеро справа, то на противоположный берег, густо заросший кустарником. До него было метров двести.

Минута тянулась за минутой.

— С кем воевать-то здесь? — тихо проронил наконец Золотарев.

— С рыбой, — ответил Гречинский.

— А она здесь есть?

— Уйма.

— Что же ее не видно?

— Нас испугалась, попряталась. Держит на дне совет: сколько карасей могут съесть эти трое завоевателей?

— Я съел бы штук сто, — сказал Золотарев.

— Я двести, — сообщил Гречинский и проглотил слюну.

Вдруг он постучал кулаком по лбу.

— Стойте, братцы! В эту пустую голову, кажется, пришла спасительная идея. В землянке в углу стояли удилища. Но, может быть, там есть лески и крючки? Нашлись же там сухари! Охотники и рыболовы — заботливый народ, не любят оставлять друзей в беде.

Сказав это, Гречинский исчез в чаще, а через пять минут из леса донесся торжествующий вопль.

— Есть! — почти одновременно воскликнули Золотарев и Шатило.

Семен снял автомат, сбросил ботинки и закатал выше колен брюки. Коля сделал то же самое.

С воинственными возгласами, приплясывая на ходу, показался из лесу Гречинский. На левом плече, как боевое оружие, держал он два удилища.

— Лески и крючки, ржавые только, — сообщил он. — Да возблагодарит аллах рыболовов, милостью которых мы сегодня, быть может, насытимся!

— Если они живы, — заметил Семен.

Гречинский сразу потускнел, приумолк, сел на прибрежный песок.

— Да, если живы, — тихо повторил он. — Тоска, братцы!

— Брось! — строго сказал Золотарев. — Рано затосковал. Не воевал еще. Готовь свою снасть, а мы с Колей каких-нибудь червей добудем. Сутки не жрали, не шутка.

— Сутки — шутка, — пробормотал Гречинский. — Рифма или нет?

— Безалаберный какой парень, — неодобрительно покачал головой Семен. — Под стать Вадьке Сторману. Только тот к тому же еще и трус. Где он сейчас?

Коля ничего не ответил. Он с готовностью смотрел на Семена, и в чистых голубых глазах его выражалось восторженное желание выполнить все, что прикажет ему новый дружок.

С грехом пополам они накопали десятка полтора тонких, почти бесцветных червей. Гречинский размочил кусок сухаря и слепил из хлебной мякоти несколько шариков.

— Приступим, помолясь, — сказал он, умело закидывая в воду снасть. Левка издавна считался заядлым рыболовом и, кажется, знал толк в нехитром на первый взгляд рыбацком деле.

Глядя на неподвижную, прочно застывшую поверхность воды, можно было подумать, что озеро безжизненно. Но поплавки, пустив медленные затухающие круги, пролежали спокойно не больше минуты — начался дикий, остервенелый клев. Создавалось впечатление, что на приманку, яростно толкаясь, по-пиратски бросаются сразу десятки прожорливых рыб. Гречинский едва успевал вытаскивать добычу — это были караси, тугие, скользкие, все как на подбор одинаковые, одного выводка.

— Это не ловля, — с разочарованием сказал Гречинский, выбрасывая на песок тринадцатого карася. — В таких случаях настоящий рыбак просто уходит на другое место. Никакого спортивного интереса. Все равно что в магазине купить.

Золотарев опять неодобрительно покачал головой, а Коля улыбнулся: он тоже любил рыбачить и ему понятно было чувство Гречинского. Рыбак не любит такую рыбу. Сердцу рыбака мило томительное и сладкое ожидание клева.

Но сейчас было иное дело — ребята озверели от голода. Богатый улов радовал их, как внезапно обнаруженный драгоценный клад.

Пока Гречинский и Шатило чистили и потрошили перочинными ножами рыбу, Золотарев занялся костром. Он разводил его под развесистой шапкой дуба возле старой рыбацкой землянки. Сухой валежник сгорал быстро, рассыпаясь в золу. В яме, как в духовке, было запечено десятка четыре обернутых в лопушки карасей.

Душистое, сочное мясо таяло во рту. Торопясь и обжигаясь, ребята обгладывали одного карася за другим.

— Кончай, робинзоны! — наконец сказал Гречинский. — Много нельзя.

— Еще по одному, — попросил Золотарев.

— Нельзя. Понимаешь?

— Свежая рыба. Хватит, — согласился и Шатило.

Костер чуть тлел. Отяжелев от торопливой еды, все трое легли вокруг огонька и замолчали.

Над лесом загорелись звезды. Холодало.

— А ведь осень уже, — сказал после долгого молчания Гречинский. Он поднялся и бросил в подернувшийся ярко-серым пеплом костер несколько палок.

— Напрасно мы послали в город Стормана, — еще через несколько минут задумчиво проговорил Золотарев. — Что он может узнать?..

— Шел бы ты, — заметил Гречинский.

— Сам знаешь, как он просился.

— У него мать больная.

— Врет он.

— Почему ты такой недоверчивый, Семен?

— Ты же знаешь, как вел себя Вадька в походе.

— А ты не боялся?

— Боялся, но не показывал вида.

— Я тоже боялся, — признался и Коля Шатило.

— Но это только начало, — сказал Золотарев.

И опять все замолчали. Гречинский еще раз поднялся и бросил в увядающий огонь сухие дрова.

— Это только начало, — повторил Золотарев. — Нам отступать нельзя. Бить надо фашистов, бить!

— Если бы Сашка пришел, все было бы в порядке, — заметил Гречинский.

— Придет.

— А если не придет?

— Сами воевать будем. — Золотарев рывком вскочил. — Спать, ребята, — он затоптал костер.

Один за другим они влезли в землянку и улеглись на полу, положив оружие под голову.

Через минуту установилась тишина.

Они не спали, но говорить сейчас им не хотелось.

Золотарев думал, что, если не придет Саша, ему самому придется командовать маленьким отрядом, принимать множество разных решений. Будущее тревожило его.

Гречинского пугала неизвестность. В армии, в строю, на фронте было бы ясно и просто. Здесь, в лесу, вставало множество проблем.

Шатило во всем полагался на Золотарева, но и он сомневался: могут ли они воевать втроем? У него все время возникал вопрос: с кем и как они будут сражаться в лесу? До деревни далеко, до дорог тоже… Сейчас он думал об этом.

Три человека лежали в безвестной землянке на берегу затерянного в лесах озера, и каждый из них с беспокойством думал о будущем.

А над землянкой, над лесом горели одинокие звезды.

Ниже звезд летели на восток злобные самолеты с запасом разрушительных бомб.

Еще ниже плыли невидимые в ночи облака. Они плыли с запада, из чужих земель, равнодушные, чужие облака.

На земле горели деревни и города, мчались танки, стонали раненые люди, сооружались виселицы.

Над землянкой, над лесом текло минута за минутой время осени сорок первого года.

И на восток и на запад полетят еще самолеты над лесом. Не раз и не два станет оглашать перестрелка эти леса. Много умрет в лесу людей — и своих, и чужих. Долгий срок будет властвовать здесь война.

Но трое в землянке не знали и не думали об этом. И нельзя было знать им это — ужаснулись бы они. Они ничего не знали — и в этом сейчас была сила их и преимущество.

Беспокойно ворочались они в землянке с боку на бок. А потом уснули один за другим. И снились им разные сны — и все о войне.

Не о любви, не о радостях жизни — о войне.

А было им по восемнадцать лет.

Они будили друг друга испуганными криками — во сне они убивали и умирали сами. Руки их невольно тянулись к оружию. Спросонья они хватали оружие и вслушивались в тишину — с бешено колотящимися сердцами…

Утро выдалось солнечное, пригожее. Солнце имеет великолепное свойство — успокаивать людей. Солнце успокоило их. Они снова развели костерок и подогрели оставшуюся рыбу.

Сны были забыты — они смеялись и ели рыбу. А в десяти шагах, выйдя из кустов, стоял Саша Никитин и смотрел на них. Он издали услыхал смех и шум и незаметно подошел к костру.

Вокруг костра валялось оружие. Товарищи Никитина с аппетитом обгладывали жареную рыбу.

Саша вынул из кармана пистолет и спокойно сказал:

— Руки вверх! Ни с места!

Робинзоны как сидели, так и замерли. Гречинский подавился костью.

Держа пистолет на изготовку, Саша приблизился к ним.

— Эх, вы, вояки! — сказал он. — Вас голыми руками можно взять!

Опомнившись, ребята вскочили, окружили Никитина.

— Здорово ты нас, Сашка! — воскликнул Золотарев, который больше всех обрадовался приходу Никитина.

— Это никуда не годится, — сказал Саша.

«МЫ ШЛИ ПОД ГРОХОТ КАНОНАДЫ…»[76]

Конечно, это никуда не годилось. Серьезные вооруженные люди, без пяти минут партизаны, они забыли о предосторожности…

Но они возражали сначала: лес большой, глухой, никого нет. Саша опроверг эти доводы вопросом: «Откуда вы знаете?» Он рассказал, что последнего немца видел в пяти километрах отсюда, возле пустующей избы лесника.

— Убил? — спросил Гречинский.

— Дурак, — дружелюбно сказал Саша. — Я в осаде был, в монастыре, да и то ни одного не убил. То-то и плохо, что мы ничего еще не делаем! Или, может быть, вы уже открыли счет?

Сашины товарищи опустили глаза.

— Нет, — прошептал Золотарев.

— Но кое-что сделали, — заметил Гречинский.

Через полчаса Саша знал все, что случилось с его товарищами после того, как фашистские танки вынудили его остаться в отряде Батракова.

…Спрятавшись в овине, они ждали Никитина до вечера. Сторман настаивал, что надо еще ждать день или два; остальные не согласились с ним. Они поссорились. Сторман сказал, что он останется один. «Оставайся, но мы подожжем овин», — заявил Золотарев. Овин был набит снопами необмолоченного хлеба. Какой смысл оставлять хлеб оккупантам? Сторман в конце концов смирился и сам поджег хлеб. Уходя в лес, они видели, как столб огня поднялся над овином.

В лесу они бродили два дня — все ждали, когда на дороге, пересекающей лес, появится одинокая подвода. Они видели такие подводы на шоссе — на них обычно сидели два-три немца. Наконец им улыбнулось счастье: подвода появилась. Двумя гнедыми лошадками управлял немец в очках. В одной руке он держал вожжи, в другой — губную гармошку.

По команде Золотарева они кинулись на подводу с двух сторон. Сторман, вооруженный большой палкой налетел на лошадей. Они от страха шарахнулись в сторону. Повозка опрокинулась, посыпались какие-то пакеты. Немец упал. Сторман, оказавшийся ближе всех, размахнулся и ударил палкой… по земле. Немец вскочил и, завизжав, метнулся в лес. «Бей его!» — крикнул Золотарев. Сторман бросил в убегающего палку… и опять промахнулся. «В лес! Мотоциклисты!» — крикнул Гречинский.

Они бежали, пока не смолкли сзади автоматные очереди.

Вечером они приняли решение — идти к озеру. У них кончились продукты — скудный сухой паек, выданный им за день до прорыва фронта. Они питались грибами. Просили воды на околицах деревень. Иногда женщины выносили им по кружке молока.

Не было оружия — это удручало их. Слева и справа гремела канонада. Они, как в песне, «шли под этот грохот». Но война катилась стороной — южнее и севернее.

В конце концов им по-настоящему повезло.

Коля Шатало, вернувшись из разведки, сообщил, что на околице соседней деревни недавно шел бой. Возле сарая сложено много разного оружия. Его охраняет один часовой.

Тут они и добыли автоматы, пистолет и несколько гранат. Коля, маленький, юркий, пробрался в овраг, возле которого стоял сарай, и стал бросать оттуда камни. Часовой рассердился и побежал к оврагу. В это время ребята подползли с другой стороны, из кустов, и «под шумок», как сказал Лев Гречинский, «увели» три автомата, четыре гранаты, парабеллум и несколько запасных магазинов к автоматам.

Но стрелять им так и не пришлось.

Единственное полезное дело они совершили позавчера — подожгли деревянный мост на дороге, по которой иногда проезжали грузовики оккупантов. Ночью они натаскали хворосту и на рассвете подпалили мост сразу в десяти местах. Сухое дерево вспыхнуло, как порох. Мост через час рухнул.

Вчера вечером они пришли к озеру Белому.

— Уже хорошо, ребята, — похвалил товарищей Саша, — зря времени не тратили. Три автомата — большое дело.

— Патронов маловато, — заметил Семен.

— Добывать будем. Вооружены мы должны быть до зубов, иначе — крышка. Я рад, что мы здесь в конце концов встретились! Сейчас нас четверо, будет больше. До зимы надо многое успеть, а к зиме наши вернутся. Я таких героев-солдат видел!.. Грянут наши, так грянут, что клочья из фашистов посыплются!

Саша говорил горячо, с воодушевлением, и это порывистое чувство передалось и его товарищам. У Семена заблестели глаза. Коля Шатило побледнел от волнения. Левка Гречинский, вскочив, нетерпеливо проговорил:

— Немедленно надо начинать операции!

Саша решительно охладил его пыл:

— Не торопись, вратарь. В футбол и то немедленно игра не начинается: подготовка нужна. Во-первых, долой беспечность. Во-вторых, надо разведать все подступы к озеру, особенно с северной стороны. За дело, братцы! Докажем, что мы не дети и можем воевать самостоятельно.

— А кто в этом сомневается? — удивился Семен.

Саша не ответил. Он мог бы сказать: Фоменко, Нечаев. Но зачем это знать ребятам? Саша промолчал. Не сказал он и о предательстве Юкова. Не заикнулся о Костике Павловском. Слишком остра и неправдоподобна была утрата Аркадия. Слишком мелким человеком оказался Костик… А-а, лучше не вспоминать о них!

…Друзья прошли несколько десятков километров, побывали в шести деревнях. В двух из них уже были расквартированы оккупанты, в трех объявились полицейские — бывшие кулаки, заключенные, просто темные типы, беспаспортные бродяги. Лес был окружен гитлеровцами, и потому нужно было соблюдать большую осторожность. В любую минуту враг мог наведаться к озеру, заметить движение на его берегу, заинтересоваться дымком от костра.

— Нам трудно будет здесь, — сказал Гречинский.

— А где сейчас легко? — обезоружил его Саша насмешливым вопросом.

Они устали. Назад, к озеру, шли молча.

Озеро еще не показалось, а они удивленно переглянулись. Что-то случилось там, на озере!

Слышны были крики. Да, крики!

Они ускорили шаг.

Слышен был смех! Женский смех!

Они побежали.

Они выскочили из леса, и хоть от берега их отделял кустарник, они уже увидели на той стороне Людмилу Лапчинскую и Шурочку Щукину.

Девушки стояли в воде с удилищами в руках. Шурочка громко смеялась, кричала. Из лесу ей кто-то отвечал. Борис ей отвечал из лесу! Борис Щукин!

Гречинский пробил телом низкий густой кустарник, выскочил на песчаный бережок, закричал, забыв о предосторожности.

— Эге-ге-гей!

— Это как называется? — пробормотал Семен. — Это ведь неожиданность! — И он сел на песок, донельзя удивленный, словно только что сделал величайшее открытие.

На другом берегу из леса выбежали Борис, Вадим Сторман, Сонечка Компаниец.

Хотя Семен и не открыл великой истины, и солнце тем же порядком продолжало свой путь, и земля все еще кружилась вокруг него с неукоснительной точностью, высчитанной великими умами, — все же, братцы мои дорогие, появление такой оравы на берегу озера Белого было, ну конечно же, сенсационной неожиданностью!

Женьки недоставало здесь, одной Женьки!

Но Саша был уверен, что и Женька появится здесь в ближайшие дни.

ТРЕТЬЯ НЕОЖИДАННОСТЬ

Они бежали навстречу друг другу, огибая озеро, и встретились, вернее, сшиблись. Саша облапил Бориса, дружка своего, которого так полюбил под Валдайском. Семен — случайно, как он утверждал после, — поймал на лету Шурочку. Случайно, наверное, и поцеловался с ней. Ну, а Гречинский совершенно не случайно, по-простецки, по-мальчишески, поцеловал да потом еще разок клюнул Соню Компаниец. Людмиле достались одни рукопожатия. Сторману — дружеские тумаки.

В веселой свалке на берегу не участвовали только Коля Шатало — он не оставил свой пост вблизи землянки — да Олег Подгайный, который собирал хворост.

Сторман дождался, пока бражка — это его блестящее выражение — немного утихомирится, и смиренным голосом, в котором так и прорывался восторг, обратился к Саше:

— Разрешите доложить!

— Ну?..

— Так что докладываю: привел к месту сбора первых волонтеров! — сказал Сторман совершенно серьезно — и поэтому тоже смешно.

— Привел! — засмеялась Людмила. — Может, тебя самого привели! Как он лезет в командиры! Карьерист!

— Значит, вы сами догадались и пришли? — немножко обиделся Вадим. — Так, что ли?

— Главное — пришли! — заключил Саша, воодушевленный подмогой. Особенно его радовало появление Бориса, которого он сразу же определил в помощники.

Он решил тотчас же переговорить со Щукиным. Он, Борис, наверное, не знает планов Саши.

Но Борис, оказывается, знал многое и, к удивлению Саши, без особого энтузиазма встретил рассказ о том, как Саша представляет жизнь отряда.

— Ты в общем-то не в восторге? — с явным огорчением спросил Саша.

— Скрывать не буду, — ответил Борис, — я сомневаюсь. Сомневаюсь, правильно ли ты избрал путь. Все-таки мы не солдаты… и не были солдатами. Мы в сущности… — Борис хотел найти нужное слово, которое поделикатнее выражало бы его мнение, но сразу же, видно, отказался от этой мысли и заявил прямо, не щадя Сашиного самолюбия: — В сущности — мальчишки.

— Н-ну, Борис! — протестующе воскликнул Саша.

— Да, да, Саша, — решительно подтвердил свое мнение Борис. — И это надо обдумать. Я, видишь ли, не хочу сейчас высказываться категорически… может, я и ошибаюсь. Но обсудить, с учетом всего, надо. Ты понимаешь?

Саше вдруг показалось, что Борис старше, опытнее, степеннее его. Что-то было в Борисе такое… Что? Не мог сразу определить Саша. Но это что-то было неприятно ему.

— Конечно… обсудить, разумеется, надо, — суховато сказал он. — Но… у тебя плохое настроение, Борис?

— Да, не радужное, это верно, — ответил Щукин. — Я, во-первых, сомневаюсь: нужно ли было всем уходить из города? Скажи, ты посоветовался с кем-нибудь?

— С кем советоваться?

— Ну, ты знаешь, с кем в этих случаях советоваться, — с умным партийным человеком.

— Где он, умный партийный человек? — усмехнулся Саша. — Я пришел в город, когда немцы уже разгуливали по улицам.

— В городе есть.

— Есть! — воскликнул Саша. — Наверное! Но ты знаешь, что творится в городе? Ты знаешь, что некоторые люди, которым мы доверяли, как себе, стали предателями?

— Ты говоришь страшные вещи, Саша, — прошептал Борис.

— Страшные! — воскликнул Саша. — Это не то слово. Это… Ты ужаснешься, если узнаешь!

— О ком ты говоришь?

— Дело касается Юкова. Он — предатель! — громко сказал Саша.

— Легко ты теряешь друзей, — медленно выговорил Борис.

— У меня есть факты.

— Оглянись назад, Саша, в прошлое.

— Зачем этот разговор? Я утверждаю, что это так.

— Ты смертельно оскорбляешь друзей!

— Он смертельно оскорбил меня!

— Слушай, Саша, Юков получил з-задание, неужели это тебе не ясно?! — горячо, с болью и с вызовом прошептал Борис.

— У тебя есть доказательства? — после недолгого молчания сухо спросил Саша. — Если есть, то говори.

Сбиваясь, с трудом произнося слова, Борис рассказал Саше историю с запиской и с выстрелом Олега Подгайного.

— Не может быть! — воскликнул Саша.

— Соня подтвердит!

— Не может быть, чтобы Сергей Иванович не сказал мне о Юкове, — продолжал Саша, не слушая Бориса. — Это невозможно. Он полностью доверял мне. Он сказал бы. Какой смысл ему скрывать?

— Твоя самоуверенность может дорого обойтись, Саша. Берегись! — сказал Борис.

— Неужели?.. — прошептал Саша. — Если это так и есть…

А это так и было. Саша уже понимал, что Борис сказал правду, и эта правда поднимала сейчас Бориса, давала ему такие права, каких не было у Саши.

— Ты понял, как может обернуться жизнь? — без упрека, с явным намерением утешить Сашу сказал Борис. И это стремление Щукина помочь сейчас Саше было неприятным, обидным.

— Тогда я не знаю, кому можно доверять, — пробормотал Никитин.

— Эх, Саша, — с сожалением сказал Борис, — по-серьезному надо рассуждать.

— Ты не понимаешь, Борис!

— Ты ошибаешься. — Они уже подходили к землянке, и Борис предупредил: — О Юкове мы разговаривать не будем. Содержание записки знают только трое.

Саша понял, что с Борисом ему будет трудно. Борис стал другим. Такой Борис не годился ему в помощники. Но он ничего пока не сказал Борису. Он был обескуражен, растерян.

Саша что-то говорил Олегу Подгайному, Соне, Людмиле, Шурочке, расспрашивал Бориса о его мытарствах и странствиях, сам рассказывал о том, как шел скорбной дорогой отступления к Чесменску, отдавал мелкие распоряжения, касающиеся быта отряда, наравне со всеми готовил ужин, даже шутил по какому-то несерьезному поводу, — а сам все думал, думал, думал, мучительно размышлял.

«Неужели Сергей Иванович не доверяет ему?» — вот что больше всего волновало его, не давало покоя, кололо, мучило.

Аркадию Юкову было поручено особое задание, а Саша был обойден, оставлен в стороне.

Обида, мутная, слепая обида, взяла в плен Сашу.

Но он не думал, что это — обида, чувство, недостойное человека, — мелкая обида взыграла в нем. Он думал, что несправедливо поступили с ним.

Он не подавал вида, только думал все время. Впрочем, было видно, что он очень расстроен, да некому было примечать, присматриваться к нему. Мог бы Борис, но он сидел возле Людмилы и не отрывал от нее сияющих, зажженных любовью глаз.

Вечером прошел дождь, мелкий, холодный. Все сбились в землянке, только Сторман да Золотарев, назначенные часовыми, остались в лесу.

В землянке с трудом можно было улечься впятером, поэтому спать решили по очереди: двое дежурят в лесу, двое у входа, остальные спят.

Нужно было строить вторую, большую землянку. Многое нужно было сделать. И Борис заговорил об этом. Но Саша предложил прекратить всякие разговоры до утра.

— Спать! — сказал Саша. Это был приказ.

Борис и Людмила сели у входа, укрылись брезентом.

Они о чем-то тихо говорили, больше говорил Борис. Дверь прикрывалась плохо. Саша долго слышал неясный голос Бориса и чувствовал, что разговор имеет отношение к нему, и это тоже злило и тревожило его.

Он уснул с ощущением, что жизнь в отряде начинается плохо, неудачно.

Под утро Гречинский разбудил его на дежурство.

— Кто со мной? — спросил Саша, высунувшись из теплой душной землянки.

— Подгайный.

— Не буди, пусть поспит. — Он взял автомат и ушел в лес.

Дождь перестал. С деревьев капало. Бежал над лесом желтый полукруг луны, освещая края лохматых рваных облаков.

У входа в землянку сидели Борис и Левка. Саша не подходил к ним.

Уже начало рассветать, когда Борис подозвал его.

— В чем дело?

— На озере только что плескался кто-то… Такое ощущение, что мыли сапоги, — сказал Борис.

— Может, показалось?

— Нет.

— Значит, кто-то шел берегом. Не думаю, что это немцы.

— Все можно ожидать.

Кто же это может быть?.. Лев, ты идешь со мной к берегу. Борис, подымай всех.

— Не стоит, ребята, — сказал кто-то совсем рядом. — Это был я. — Из-за дерева, стоявшего сбоку землянки, вышел Фоменко. — Здравствуйте! — сказал он. — Закурить у вас найдется?

Саша, Борис и Лев молчали в оцепенении.

— Сапоги худые… Эх! — поморщился Фоменко. — Так я спрашиваю, есть закурить? Что же вы молчите, друзья мои?

УПОРСТВО ИЛИ УПРЯМСТВО?

А друзья все молчали, не сводя с Андрея Михайловича глаз. Щукин и Гречинский по-прежнему сидели на старом трухлявом пне, Саша стоял столбом. Появление Фоменко ошеломило их и, казалось, отняло способность говорить.

— Языки, что ли, проглотили? — с усмешкой спросил Фоменко.

Первым пришел в себя Саша.

— Вы зачем? — с трудом разжав зубы, выговорил он.

— В гости, — сказал Андрей Михайлович.

— Как вы узнали?

— Мне положено много знать.

— Чертовщина какая-то!

— На черта не стоит пенять. Вас трое?

— Нас много.

— Золотарев, Сторман, Шатило здесь?

— Спят.

— Тем лучше. Будить не надо. Я ненадолго, ребятки. Сидите, беседуйте. Жаль, что курева нет. Саша, на полчасика потолковать бы…

Он взял Сашу под руку и увел в лес.

— Так в чем же дело? — нетерпеливо спросил Саша.

— Ты знаешь, Александр.

Саша молчал.

— Ты не выполнил приказ. Это худо.

— Ваш приказ?

— Прекрати. Я — простой исполнитель, рядовой боец, которому доверили определенный пост. Ты не маленький, не глупый. Я спрашиваю: почему не выполнил приказ?

— Не понятен смысл этого приказа. И потом… Я еще не давал клятвы. Кто командует мной? Почему?

— Командуют старшие товарищи. Право на это им дала партия.

— Объясните мне, почему я должен идти в Белые Горки. Ну, почему?

— Объясню: тебя ищут немцы. Тебя и ребят. Достаточно этого?

— Не понимаю.

— Ищут. Ты им нужен. Ты много знаешь.

— Много! — с горькой усмешкой воскликнул Саша. — Ничего я не знаю! Мне же не доверяли!

— Тебе-то не доверяли? — Фоменко осуждающе покачал головой. — Эх, Саша!

— Да, мне, — настаивал Никитин. — Меня даже не посвятили в тайну Юкова.

— Не знаю такой тайны, — спокойно сказал Фоменко.

— Не в курсе дела? — опять усмехнулся Саша.

— Не понимаю, о чем говоришь?

— Юков работает в полиции. Вы знаете это?

— Это знаю. Я и раньше считал, что он ненадежный парень. Мы, кажется, говорили на эту тему.

— Вы утверждаете, что ничего не знаете о Юкове? — с нажимом произнес Саша.

— Кое-что знаю, — в тон ему ответил Андрей Михайлович. — То, что сказал ты.

— И больше ничего? — допытывался Саша.

— Выходит, ты лучше меня информирован. Тебе известно то, что неизвестно в партизанском отряде. Но прекратим об этом разговор. Юковым занимаются другие люди. Они выяснят все, — сказал Фоменко. — А мы остановились на том, что тебя ищут немцы. Тебя и ребят, — повторил он.

— Они найдут меня и других, если узнают, где мы, — проговорил Саша. — Но кто им скажет?

Фоменко замолчал. Светало.

— В прошлом году в лагерях, — опять заговорил Фоменко, — я думал, что история с неповиновением — случайность. Но, оказывается, это в твоем характере.

— Вспомните, как кончилась та история, — заметил Саша.

— Тогда была игра — сейчас война. Война, понимаешь?

— Понимаю.

— Ни черта ты не понимаешь… упрямый осел! — вырвалось у Андрея Михайловича.

— Очевидно, нам не о чем больше разговаривать, — оскорбившись, сказал Саша.

— Выходит. Но я за тебя же боюсь. Погибнешь и ребят погубишь!

— Будущее покажет.

— Я вижу это будущее.

— Ясновидец, а о Юкове не знаете, — уколол Андрея Михайловича Саша.

— Я все знаю, что мне положено знать, — чуть повысил голос рассерженный Фоменко, — и даже больше этого. Предвижу, чем кончится твоя авантюра — кровью. Но мы постараемся предотвратить ее последствия. Не думай, что с твоим решением — стать самостоятельным командиром — кто-нибудь будет считаться. Не хочешь сейчас — потом заставят подчиниться или…

— Что или? — сурово спросил Саша.

— Эту игрушку отберут. — Фоменко похлопал ладонью по прикладу автомата. — Вот что.

— Я выпущу оружие из рук только мертвый, — сказал Саша.

— Так оно и будет, — безжалостно сказал Фоменко.

Никогда еще Андрей Михайлович не говорил с Никитиным так резко и отчужденно. Последние слова он произнес с открытой неприязнью. Сказал, словно точку поставил. И Саша понял: отныне надо забыть, зачеркнуть давнюю привязанность, почти дружбу, приятное соперничество, воспоминания, которых было так много, походы и приятельские беседы — все, что связывало его с Андреем Михайловичем. Он понял, что для Фоменко все это уже не имеет никакого значения.

В этот миг Саше отчаянно захотелось помириться с Андреем Михайловичем, по-дружески поговорить с ним, доказать свою правоту. Но он уже не мог пересилить себя и упорно проворчал с обидой:

— Рекомендую уходить.

— У меня еще есть время, — спокойно отозвался Фоменко. — Надо поговорить с ребятами.

РОЛЬ АРКАДИЯ ЮКОВА

Аркадий и не знал, что о нем так много говорят. Не до этого ему было.

Тот трудный день, когда Олег Подгайный стрелял в Аркадия, подходил к концу.

В двенадцатом часу Аркадий снова пришел к Настасье Кирилловне.

— Все сделано, — сообщила она. — Ты скажешь Дорошу правду. Группа Никитина занималась поиском места для партизанской продовольственной базы. Оно, это место, было найдено у крутого оврага. Ориентир — три больших дуба. Между ними — вход в пещеру. Тебе сказал об этом один из участников поисков. Фамилию не назовешь. Если будут настаивать — Борис Щукин. Но это не главное. Главное вот: получен приказ во что бы то ни стало добыть список, о котором ты говорил. Это самое важное. Если список мы получим, можешь считать, что ты сделал все.

— Буду стараться, Настасья Кирилловна.

— В ближайшие дни они поймут, что сведения твои — точные, и еще больше проникнутся к тебе доверием. Запомни, что только ради этого партизаны идут на жертву. Люди дороже всего. Людей мы должны спасти. Не спасем — нам не простят.

— Будем спасать, Настасья Кирилловна.

— Хочу предупредить: случилось самое страшное. Есть сведения, что один человек, которого подготовили для подпольной работы в тылу, предал Родину. Он может знать кое-кого из нас. Меня, например. Тебя он не знает. Тебя никто не знает, кроме меня. Будь уверен. Но ко мне больше не ходи. Придешь, когда добудешь список. Если же будет настоятельная необходимость, в двенадцать часов дня, ровно в двенадцать, пройдешь мимо моих окон. Но будь внимателен, убедись, что на подоконнике стоит вот этот горшок, — Настасья Кирилловна показала на глиняный горшок. — Не будет горшка — заходить нельзя.

— Что же тогда? — спросил он.

— Тогда ты сам найдешь способ передать список в нужные руки.

— Ясно, — сказал Аркадий и, помолчав, прошептал: — Вы боитесь провала?

— Нет. Я говорю на всякий случай. Учитывать надо все. Искать будут мужчину, сапожника дядю Васю.

…Отец разбудил Аркадия рано утром.

— Собрание сегодня, — сказал он.

— Какое еще собрание? — недовольно пробормотал Аркадий.

— Ну, сбор полицаев. Смотр.

— К черту, я спать хочу.

— Ты с ума спятил! Вставай.

— Говорят, спать хочу. Приду позже. Подождут.

— Или силу ты взял, или попадет тебе, — покачал головой отец. — Пеняй на себя.

Аркадий перевернулся на другой бок и сделал вид, что уснул.

Отец потоптался возле кровати, вышел на улицу.

Аркадий открыл глаза, пощупал забинтованное место: рука болела.

«Только бы не выйти из строя», — подумал он.

Знал — сейчас придется разговаривать с матерью. Вечером она спросила, что у него с рукой. Ответил: «Утром, мама, утром».

Впрочем, объяснить, что с рукой, — легко. Труднее ответить, если спросит: «Где работаешь, сынок?»

Мать спросила, когда он встал:

— И ты уходишь, Аркадий?

— Да, надо сходить, мама, — бодро отозвался Аркадий. — Предлагали мне тут одно дельце… в общем, я тебе объясню все после.

— Руку-то поранили или зашиб? — тихо спросила мать, печально опустив голову.

— Ну кто же меня мог поранить! — весело воскликнул Аркадий и обнял мать здоровой рукой. — Поскользнулся и упал… да на стекло. Ты не беспокойся… — так, царапина. Мне и не больно. Во, смотри. — Он сжал и разжал кулак, поднял и опустил раненую руку.

— Поешь чего-нибудь, — сказала мать.

— Это обязательно! Горяченькой картошечки бы!

— Я сварила.

Мать знала, что он попросит картошки.

Ах, мать, мама дорогая!..

Сытый, спокойный, уверенный в своих силах, Аркадий прошел мимо домика Настасьи Кирилловны. На подоконнике стоял обыкновенный глиняный горшок — тайный знак безопасности. Каждый день Аркадий сможет мельком любоваться им, вспоминать о друзьях, тайно работающих рядом, преисполняться бодростью и спокойствием — это ведь так необходимо ему. Только Аркадию, одному Аркадию будет раскрывать простой глиняный горшок, как идут дела у советских людей, как они, окруженные врагами, борются и побеждают.

Сборище полицаев, намеченное на семь часов утра, давно закончилось. Некий вождь, вернее даже старший вождь, — оберштурмбанфюрер с труднопроизносимой фамилией — долго говорил жуликам и проходимцам о великой миссии германской армии, о железных основах нового порядка, обещая дешевые блага за безупречную службу, то есть за безнаказанный разбой. Речь была, говорят, строгая, изобиловала угрозами и ругательствами (переводчик прилично перекраивал их на русский манер), но большинству полицаев она пришлась по душе: оберштурмбанфюрер оказался своим человеком. Он понятно мыслил, хотя и облекал разбойничьи рассуждения в некие научные одежды. Дорош, выступавший вторым, дополнил оберштурмбанфюрера, и стало окончательно ясно, какая власть утвердилась в городе и кто стоит у кормила ее. Жить можно!

Но Аркадий, к счастью, не присутствовал на этой словесной пирушке татей. Он знал, какие речи будут сказывать самодовольные правители, и поэтому не спешил.

Ленка встретила его испуганным вскриком. Она прониклась уважением к Аркадию (друг Шварца — звание не пустячное), представляла его этаким своеобразным столбом, о который можно опереться в случае усталости или какой-нибудь служебной промашки… а тут Дорош уже три раза осведомлялся, не пришел ли этот тип Юков. И последний раз Ленка заметила на губах начальника полиции пену.

— Ах, Аркадий, шеф разъярен! — прошептала Ленка, воздушно вспархивая со стула. — Он как больной…

— А что у него — понос или насморк? — весело спросил Аркадий.

Ленка зашикала. Он ущипнул ее. Она взвизгнула.

И появился — с видом вестника возмездия — Кузьма Дорош, начальник полиции.

— С девочками займаешься? — грозно вымолвил он.

Ленка стояла ни жива, ни мертва.

— Вдохни воздуха, — посоветовал ей Аркадий, — задушишься от усердия.

— Дело есть? — гаркнул Дорош.

— Вот уже чего не люблю, так крику… На меня и при той власти каждый, кому не лень, кричал, — сказал Аркадий. — А что я рыжий? Я не рыжий. Не будет дела, пока не наладится спокойный контакт.

— Ты еще смеешь!.. — брызгая слюной, закричал Дорош.

— Смею, потому что имею, — многозначительно сказал Аркадий. Ленка смотрела на него с ужасом, как на человека, горькая судьба которого предрешена.

— А ты дыши. Разучилась, что ли? — добавил он, обращаясь к Ленке.

— Имеешь? — сразу снизил голос Дорош. — Пошли.

— Давно бы так, — проворчал Аркадий.

Захлопнулась дверь. Столб — Аркадий Юков — стал выше в Ленкиных глазах, надежнее.

Впоследствии она призналась, что ей смертельно хотелось подкрасться к двери и послушать, о чем и в каких тонах идет разговор в кабинете начальника полиции. Но она испугалась. Она подозревала, что Аркадий Юков раскрыл какую-то важную тайну.

Тайна была очень важной, потому что Дорош вышел из кабинета с другим лицом. Ну, а Юков вышел с тем же лицом — это подтверждает, какая у него была сильная воля и какой он был, следовательно, большой преступник.

Ленка Лисицына была права, говоря, что у Дороша стало другое лицо. Он вдруг узнал секрет, который мог возвысить начальника полиции в глазах хозяев, гитлеровских оккупантов. На этом секрете Кузьма Дорош делал карьеру. Он содействовал уничтожению партизан, которые уже внушали гитлеровцам смертельный страх.

Если бы Дорошу сказали, что человек, принесший ему сведения, Аркадий Юков— исполнитель партизанской воли!..

СУТКИ, ЧАСЫ, МИНУТЫ…

«В моей жизни ожидается коренной перелом», — записала Женя в дневнике тридцать первого августа.

Первого сентября в дневнике появилась запись:

«Я с ужасом осознала, что мы с мамой — совершенно разные люди. Мама — чужой для меня человек. Психология ее осталась на уровне 1917 года. У нас — коренные, принципиальные разногласия по всем вопросам».

Этой записи предшествовал бурный разговор с матерью.

— Как ты посмела… как у тебя хватило… как ты могла выгнать Сашу!!! — вскричала Женя, проводив Сашу неизвестно куда. Перемежая слова рыданиями, она выкрикнула полдесятка разных обвинений и потребовала, чтобы мать ответила, почему она поступила так подло, предательски.

— И слава богу, что подло, если ты считаешь это подлостью, — ответила мать. — По-моему, это разумно, я так понимаю. С пистолетом сейчас только смертники разгуливают. И бог с ними, это ихнее дело.

— Да я сама с радостью возьму пистолет! — воскликнула Женя. — И начну стрелять, стрелять! — Она несколько раз сжала и разжала палец, показывая, как будет стрелять.

— Твое ли дело с пистолетами обращаться? — укоризненно спросила мать. — Закружил тебе голову этот Сашка! А что он понимает в жизни? Понимает он, для чего живет человек? Вот для чего ты живешь? Для счастья ты живешь. А счастья с пистолетом не добудешь.

— Мы добудем! — сказала Женя.

— Мы, мы! — передразнила мать. — А кто это вы? Сопляки, что вы сделаете? Да ничего. Переколят вас всех, и Сашку твоего… имени не хочу его слышать!

— А я буду повторять, повторять, повторять!..

— Возьму сейчас ремень — перестанешь повторять, — пригрозила Марья Ивановна.

Тогда-то Женя и написала, что у нее с матерью — коренные, принципиальные разногласия по всем вопросам.

«Если она подымет на меня руку, я немедленно ухожу из дому, клянусь в этом!» — записала Женя.

Она знала, что практически мать вряд ли сможет высечь ее, но у нее хватит ума предпринять такую попытку. Замахнется, ударит, а потом будет хвастаться перед соседями, что выпорола дочку, вложила ей ума.

Вы-по-ро-ла. Слово-то какое ужасное, стыдное, бр-р!

«Теперь я с нетерпением буду считать часы и минуты до прихода Саши, — записала Женя. — С сегодняшнего дня с матерью у меня нет ничего общего. Мы можем только с нею есть за одним столом — и все. Все!!!»

И действительно, Женя вышла из своей комнаты только к ужину.

— Успокоилась? — миролюбиво спросила мать.

«И не думала!» — мысленно ответила Женя.

— Ну, молчи, молчи.

— Там опять к тебе какой-то… — утром гневно сказала мать.

«Кто?!» — было написано у Жени на лице, когда она выбегала в коридор. Женя не сразу узнала Андрея Михайловича Фоменко.

— Вы? — наконец спросила она.

— Спокойно, Женя, — сказал Андрей Михайлович. — Один вопрос: Саша Никитин к тебе заходил?

— Не было никакого Никитина, не было! — закричала мать, пытаясь распахнуть дверь в коридор. Женя изо всех сил уперлась в дверь спиной.

— Да, — прошептала она.

— Так, — хмуро проронил Андрей Михайлович, когда Женя сказала, куда ушел Никитин. — Ну, спасибо! — Он протянул ей руку, и в этот миг мать, поднатужившись, отшвырнула Женю к двери.

— Ураган, — усмехнулся Андрей Михайлович.

Мать схватила Женю за руку, втащила в комнату.

— Ни с места, ни с места! — кричала она, топая ногами. — Ни за порог… ни шагу… ни за порог!

Женя с чувством предельной горечи покачала головой:

— Глупо, мама. Глу-по. Я не знала, что вы у меня такой жандарм.

Все, казалось, было кончено.

«Я проживу здесь только какой-то день — уверена, что не больше, — до тех пор, пока не придет Саша, — записала Женя. — Считать часы и минуты — как это ужасно!»

Часы и минуты сложились в первые сутки. Потянулись вторые.

Женя впервые в жизни почувствовала, что это значит — шестьдесят секунд в минуте и столько же минут в часе. Кажется, как мала секунда — миг, вздох, а шестьдесят таких вздохов — уже настоящее страдание.

Минута… Две минуты… Шесть… Женя отмечала их галочками на бумаге. На стаю чернильных галок капали слезы.

А тут еще мать настоятельно требовала открыть ей дверь. Она стучала и требовала, требовала. Но Женя была беспощадна. Наконец мать заплакала. И Женя сдалась.

— Кто он? — вконец измученная, спросила мать.

— Никто.

— Никто теперь не ходит.

— Никто.

— Ты же знаешь его. Кто?

— Никто.

— Смотри, Евгения, смотри! — предупредила мать. А что она вкладывала в это слово, одному богу было известно, если он, разумеется, существовал.

— Мама, прекратите эти разговоры и заключим перемирие… хотя бы на день, — сказала Женя. Ей нужен был только один день, только один.

Мать подумала, что Женя сдалась на милость победителя и умоляет о помиловании. И она ее помиловала, сказав:

— Давно бы так. Но кто он?

— Ах, преподаватель один!

— Преподаватель, — проворчала мать. — Он преподаст тебе, как на виселицу идти. Тебе преподаст, а сам-то до конца войны доживет.

— Вы рассуждаете, как мещанка. Да я с радостью пойду на виселицу за народное дело! — пылко сказала Женя.

— Дура! Чтобы ни за порог!

«Спокойствие и еще раз спокойствие!» — приказала себе Женя. Немного осталось ждать…

Скоро она вырвется из этих стен, и ветер свободы засвистит у нее в ушах. Свобода! Счастье! Жизнь!

А пока — стая галочек на бумаге. Минута — галочка. Час — большая галочка. Часы опять сложились в сутки.

Женя записала в своем дневнике: «Я стала изнемогать от мучительного ожидания. Саша, где ты?»

Медленно тащилось время. У Жени было ощущение, что она едет в скрипучей, разболтанной телеге по ухабистой, грязной дороге; кляча еле-еле везет телегу; бесконечная дорога тянется до самого горизонта и нет ей ни конца, ни края…

Женя ждала Сашу, а пришел в этот тягостный час совсем другой человек.

Пришел бургомистр Копецкий.

БУРГОМИСТР КОПЕЦКИЙ

Женя не слышала, когда он пришел. Она сидела за своим столиком, уткнувшись лицом в сжатые кулаки. В душе у нее была пустота, пустота.

Стук в дверь.

— Да, — прошептала Женя, оборачиваясь.

У матери — сияющее счастьем, торжествующее, пылающее, как костер, лицо.

— Женечка, а кто нам оказал честь!..

— Кто?

— Виктор Сигизмундович!

— Какой Виктор Сигизмундович?

— Да батюшки, глупая какая! — воскликнула Марья Ивановна, ужасно волнуясь и суетясь. — Выйди же, выйди, ну же, что ты сидишь, словно окаменела от счастья!

Почему счастье? Какое счастье? Что мать имела в виду? Женя не понимала.

А мать продолжала, распахивая платяной шкаф:

— Оденься… вот это надень… это платье. И причешись… Выйди во всем блеске… Шевелись же, тебе говорят!

— Да кто пришел, мама? В чем дело? — спросила Женя.

— Виктор Сигизмундович, я же тебе твержу целый час, бургомистр наш!

— А-а… — устало протянула Женя и отвернулась, не вставая со стула.

И тут Марья Ивановна рванулась к ней, сдавила ладонями ее голову и резко повернула лицом к себе. Женя даже и не подозревала, что мать может так.

— Делай, как сказано, т-тварь! — вполголоса приказала она.

«Скандалить? — подумала Женя. — Из-за чего? Я живу здесь последние часы».

— Хорошо, — прошептала она. — Я сделаю так, как вы приказываете.

— И скорее. Он уйти может. Не простой человек — городом управляет.

Городом управляет. Ах, сколько иронии выплеснула бы Женя два, три дня назад, весело издеваясь над этими словами. Но теперь все изменилось. Жене стало тошно от всего этого.

«Вот ты какая!» — подумала она, имея в виду мать.

Новое платье… туфли… Причесаться…

Она механически делала так, как было приказано. В зеркале отражалось, печальное, измученное лицо.

— Евгения! — открыв дверь, призывно позвала мать. Ласковым тоном и с угрозой во взгляде — оказывается, она и так умеет. Женя столько лет прожила с ней — и не знала.

Загадочные открытия все чаще и чаще выпадали на ее долю. И она теперь поняла — приятных открытий ждать не надо.

Женя повернулась к матери, и у той сразу же расцвело лицо. Мать пошире распахнула дверь и почтительно поглядела на кого-то.

Человек, на которого она глядела, привстав со стула, рассматривал фотографию отца, который держал на коленях маленькую, прехорошенькую, словно рисованный ангелочек, Женю.

— Узнаю, узнаю, — сказал этот человек и, садясь на место, встретился с почтительным, предлагающим нечто, взглядом Марьи Ивановны.

— О! — сказал он, поспешно вставая, и у него тоже расцвело лицо. — Евгения Львовна! Здравствуйте! Рад вас видеть! Как вы хороши!

Женя в первое же мгновение опознала его, Абрама Рачковского, почтальона из города Здвойска, человека, который перепутал Пушкина с Ломоносовым.

— Ну, здравствуйте же! — весело повторил пан Рачковский, взмахнув рукой, которая терпеливо и уверенно ждала руку Жени. — Вы удивлены, я думаю, Евгения Львовна, но таков уж наш век.

— Здравствуйте, пан Рачковский! — сказала Женя, ощущая пожатие вежливой руки.

— Копецкий! — поправила Женю Марья Ивановна, толкнув ее в бок.

— Рачковский, — повторила Женя и с вызовом поглядела на почтальона.

— Рачковский, Рачковский! — радушно сказал почтальон, теперешний чесменский бургомистр, и его маленькое, как у младенца, личико осветилось радостью, словно Женя напомнила ему о чем-то чрезвычайно приятном. — Евгения Львовна знает меня как пана Рачковского. Мы с Евгенией Львовной знакомы, это сюрприз для вас, уважаемая Марья Ивановна, и, не скрою, не скрою, расстались в Здвойске, как хорошие приятели. Ведь правда это, правда, Евгения Львовна?

И он, почтальон Рачковский, посмотрел на Женю в упор, причиняя ей почти физическую боль острым ласковым взглядом.

— Возможно… — прошептала Женя — Хотя и смело, по-моему.

Мать снова толкнула ее.

— Великолепно сказано! — воскликнул почтальон. — Вы молодец!

Он подошел к фотографии, которую рассматривал две минуты назад, и повторил с воодушевлением:

— Узнаю, да, узнаю! Я был моложе его… Да, значительно моложе, — подчеркнул он, — когда Лев Евдокимович работал инженером на фабрике моего отца. Но я отлично помню этого умного, обаятельного, чудесного человека. Он был в высшей степени идейным человеком, этого в человеке нельзя не ценить! Где он сейчас? Он пишет?

— Нет, он не пишет, — тихо сказала Женя.

— Жаль! Очень жаль! — с искренним сочувствием произнес почтальон и огорченно развел руками. — Война! Это ужасно для нас, мирных, сугубо гражданских людей!

— Зачем же вы затеяли эту войну? — спросила Женя.

— Евгения! — грозно напомнила мать.

— Я — маленький человек, — ласково сказал почтальон. — Разрешите присесть, Марья Ивановна.

Мать кинулась к стулу.

— О-о, не беспокойтесь, прошу вас! Сядемте, пожалуйста. Повторяю, что я — маленький человек. Войну начинают могущественные силы. Мы с вами не причастны к этому, благодарение богу.

— Но разрешите… — начала Женя и смутилась («У него спрашивать разрешения?!» — мелькнула у нее мысль). — Но ведь недаром же вам предложен такой пост? — прямо сказала она.

— Я не посмел отказаться, — ответил почтальон, разговаривая с Женей, как с равной. — Как же иначе? Мои убеждения, политические и этические, коренным образом расходятся с основами, узаконенными Советской властью. Я — убежденный противник этой власти. Я за прямоту. Мне было бы по меньшей мере обидно, если бы вы, — он подчеркнул это слово, — стали убеждать меня, что ненавидели Советскую власть.

— Я этого не сделаю, — сказала Женя.

— Правильно, правильно! — воскликнул почтальон и взглядом вежливо дал понять Марье Ивановне, что в ее предупредительных толчках нет никакой необходимости. — Вы заставляете меня уважать вас!

— Не очень понятно, — пожала плечами Женя.

— Я же не господин из гестапо, — с улыбкой сказал почтальон.

— Вот как? — удивилась Женя.

— Да. Хотя и среди них есть культурные, порядочные и в высшей степени воспитанные люди.

— Да-а? — протянула Женя, не скрывая иронии.

— Да, да, — уверенно заявил почтальон.

— Не они ли уничтожают евреев?

Почтальон вздохнул, как бы давая понять, что Женя, к сожалению, многого не понимает, и торжественно произнес:

— Спор между иудейским племенем и остальными племенами идет не одну тысячу лет, и разрешит его не человек, а бог!

— Но пока что этим делом занимаются люди, — усмехнулась Женя. — Люди с немецкими фамилиями.

— Вы многого не знаете, — с грустной снисходительностью заметил почтальон. — Люди с русскими фамилиями тоже не мало сделали в этом направлении.

— Ложь! — сказала Женя.

Почтальон с той же улыбкой поклонился.

— Преклоняю голову перед вашим святым неведением.

— Ах, она ужасно любит спорить! — с отчаянием воскликнула Марья Ивановна.

— Она естественно поступает, — вежливо прервал ее почтальон. Он вынул часы на золотой цепочке и привычно раскрыл их. — Бог мой! — со вздохом сказал он. — Не могу привыкнуть к распорядку службы. Осталось не более пяти минут свободного времени, а как хотелось бы просто поболтать!

Марья Ивановна умильно закивала.

— Я заехал не только с тем, чтобы повидаться с вами, Марья Ивановна, — продолжал почтальон, — и с вами, Евгения Львовна, но и по делу. Дело касается вас, Евгения Львовна. Завтра-послезавтра будет объявлено о регистрации молодежи. Умоляю вас, это секрет! Часть молодых людей и девушек будет отправлена в Германию. Поэтому, как друг вашей семьи, я настоятельно рекомендовал бы вам, девочка, устроиться на работу в мою канцелярию.

— Это как понять? — выдохнула Женя, протестуя и холодея от ужаса.

— Да понятно, все понятно, Виктор Сигизмундович! — проговорила Марья Ивановна и заплакала от радости.

Почтальон встал.

— Завтра я жду вас, Евгения Львовна. Понимаю, что вы сейчас готовы вскричать: нет! Но вы подумаете, взвесите и поймете, что во всех отношениях это лучший выход. В моей канцелярии с вами будут разговаривать как с человеком и честной девушкой. В другом месте отношения несколько иные.

Почтальон поклонился.

— До свиданья, Марья Ивановна! Рад буду заехать к вам в гости, — он поцеловал матери руку. — До завтра, Евгения Львовна! Не провожайте, не провожайте меня!

Но мать все-таки проводила бургомистра на улицу.

А Женя, еще не разобравшись, что же, собственно, произошло, глядела в окно и видела, как почтальон садился в легковую машину.

Мать вбежала цветущая, торжествующая.

— Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе! — закричала она. — Немцы! Фашисты! Насильники! Ручки целуют! Кланяются!

— Он же шпионом был! — прошептала Женя, почти не слушая мать. — И та… эта Клара Казимировна шпионкой была. Я чувствую!

— Какое обхождение! Какое воспитание! Какой такт! — продолжала Марья Ивановна, тоже не слушая Женю. — Вот у кого учиться надо.

— Ни в управу, ни куда-либо я не пойду! — холодно сказала Женя.

Сжав кулаки, мать бросилась на Женю, схватила за волосы. Потом ярость ее перешла в истерику. Упав на пол, мать прижала ладонь к сердцу, стонала.

— Умираю… воды! Ты убьешь меня! На помощь!.. — шептала она, закатив глаза.

Перепуганная Женя бросилась к соседке. Вдвоем они подняли Марью Ивановну, уложили на кровать.

— Что с матерью делаешь, постыдись! — с суровой укоризной сказала соседка. — А еще комсомолка!

— Убьет она меня… убье-ет! — стонала Марья Ивановна.

Успокоилась она скоро — как только Женя сказала, что пойдет куда угодно.

Женя и в самом деле была готова идти хоть к черту на кулички, только бы не повторилась эта страшная, унизительная сцена. Спасти ее теперь мог один Саша. Еще была надежда, что он появится.

Но наступил вечер — Саши не было.

«Если завтра до десяти часов утра он не придет, — записала Женя в дневнике, — я вынуждена буду пойти в управу, и это будет изменой».

Саша не появился и утром.

В половине десятого Женя стала собираться.

Ровно в десять часов она вышла из дому.

В тот день, после второго разговора с «почтальоном», она столкнулась на лестнице с Аркадием Юковым. Он выходил оттуда, куда направлялась она. Женя проскользнула мимо Аркадия, словно боясь обжечься. Ей страшно не хотелось оглядываться, но она не выдержала, оглянулась. Аркадий внимательно, строго смотрел на нее. Жене почудилось, что в его взгляде — презрение.

Одна надежда еще поддерживала ее — Саша, приход Саши.

Надежда эта не оправдалась.

Саша пришел, но слишком поздно.

ЗАВЕЩАНИЕ ПОЛКОВНИКА

Записка предназначалась Евгении Румянцевой.

«Женя, прощай! Я не вернусь: окружен эсэсовцами. Подлое предательство стоит мне жизни. Дочка! Иди по жизни твердо, не забывай мои советы, не соглашайся на компромиссы. Если силы твои позволят, рассчитайся за меня с фашистами. Твой отец».

Ниже было приписано для матери:

«Маша, прощай! Прости. Что было, то прошло. Мы виноваты, что не сумели сберечь счастье. Начни жизнь заново, если сможешь. Целую тебя. Твой Лев».

Еще ниже, в углу, стояла дата: 25 июня 1941 года.

25 июня полковник погиб в развалинах старинного польского замка.

А записку его Саша читал в начале сентября. Записка лежала на Сашиной ладони. Она была пропитана кровью, потерта, помята. Саша с трудом разобрал содержание ее.

…Лейтенант снова потерял сознание. Он дышал трудно, со свистом, судорожно разжимая губы. Больше двух месяцев он пробивался к фронту, этот молоденький лейтенант авиации. Он нес с собой знамя полка и предсмертную записку своего командира. Много опасностей миновал он. Смерть все время ходила рядом. Два с лишним месяца вражеская пуля искала его и наконец нашла. Вблизи Чесменска он нарвался на засаду и первым же выстрелом был ранен в грудь. Но он и на этот раз ушел, спас знамя и записку.

Саша наткнулся на него вчера утром.

Мыча от боли и отчаяния, лейтенант полз по обрывистому берегу Чесмы. Его мучила жажда. Он пытался найти отлогий спуск к воде.

Он полз, напрягая последние силы, цепляясь за кустарник, за корневища деревьев.

Переплыв реку и дрожа от холода, Саша поднялся на обрыв и в десяти шагах от себя увидел ползущего по земле окровавленного человека.

— Стой! — крикнул этот человек, целясь в Сашу из пистолета. — Не подходи, стреляю!

Саша отскочил за дерево.

— Товарищ, я свой! — подал он голос.

— Врешь! Скажи: смерть фашизму.

— Да здравствует Родина! Смерть фашизму! — воскликнул Саша.

Рука с пистолетом упала на землю.

— Свой!.. Помоги!.. Пи-ить!

Саша принес в кепке воды. Лейтенант жадно напился, уронил голову в сухую жесткую траву.

— Конец, друг! Не доползу…

Саша оттащил его в глубину леса, укрыл ветками и опавшей листвой.

— Я найду надежного человека, который приютит тебя, ты еще долго будешь жить, — сказал он лейтенанту.

В окрестных деревнях стояли немцы. Люди встречали Сашу недоверчиво, разговаривали мало: видно, не доверяли.

Потом Саша встретил старика, который охотно согласился спрятать советского лейтенанта. Домишко его стоял возле самой реки. Он пообещал добыть лодку и ночью подъехать к обрыву.

Ночь Саша провел рядом с лейтенантом.

В эту ночь лейтенант и рассказал Саше о записке и знамени.

И вот теперь Саша держал эту записку на ладони. Как отдать ее Жене? Нужно ли отдавать?

Поразмыслив, он решил: отдаст, когда приведет Женю в отряд. Это случится, очевидно, завтра вечером.

Вспомнив об отряде, Саша помрачнел. Он обещал Борису вернуться на другой день утром. Срок истек двадцать четыре часа назад. Пожалуй, еще одни сутки его будут ждать.

Саша знал: сейчас в отряде сумятица. Борис стал на сторону Андрея Михайловича. Как только Фоменко покинул лагерь возле озера Белого, в отряде разразился спор. Борис категорически настаивал на подчинении приказу Андрея Михайловича. Саше с трудом удалось убедить ребят, что передвижение к Белым Горкам сейчас преждевременно.

Большинство не поддержало Бориса, но сам Саша чувствовал: первая же неудача изменит обстановку в пользу Щукина. Уйдя из отряда, Саша понял, что допустил оплошность.

В то время он не мог не сдержать слова, которое дал Жене Румянцевой. Он обязательно должен был прийти за ней. Одновременно Саша думал захватить и Любу Радецкую — Ласточку. В другой раз такого удобного случая могло и не представиться…

И еще ему хотелось убедиться: по заданию наших партизан или по своей воле работает Аркадий Юков у немцев.

Если по заданию, то с ним можно было связаться. Он мог здорово помочь отряду.

Все это Саша объяснил Борису, и Борис согласился, что идти Саше стоит.

Теперь Саша мрачно думал, как перенесут ребята его трехдневное отсутствие.

Старик подогнал лодку в обещанное время.

— Что командир-то? — спросил он, наклоняясь над раненым.

— Без сознания.

Старик опустился на колени, приложил ухо к груди лейтенанта.

— Так он неживой, сынок.

Лейтенант умер. Записка лежала у Саши в кармане. Но оставалось еще знамя, спрятанное в ворохе желтых листьев.

— Отец, — сказал Саша, когда они похоронили лейтенанта, — вы знаете, что такое знамя части и что бывает, когда это знамя теряют?

— Как не знать. Знаю, — ответил старик.

— Здесь знамя. Его надо спрятать. Возьметесь?

— Спрячу, — сказал старик. — Не сомневайся, сынок. Знамя — не человек. Это легче. Спрячу так, что не только эти нехристи — сам черт не найдет. Давай реликвию.

— Я поеду с вами. Хочу посмотреть, где оно будет спрятано.

— И то дело.

Знамя спрятали в сарае под дощатым настилом.

— Запомню, дедушка. Спасибо вам!

«УМРИ, ЕСЛИ ЛЮБИШЬ!»

Он вовремя появился в квартире Румянцевых.

Опоздай он на пять минут — Женя ушла бы в управу.

Марья Ивановна, со всей решительностью, на которую только была способна, преградила Саше дорогу.

— Опять! — воскликнула она, и в глазах ее блеснула непримиримая вражда. — Нельзя! Ее нет!

— Здравствуйте еще раз, Марья Ивановна! — подчеркнуто вежливо сказал Саша.

— Уходи! Прощай! — Она плечом вытолкнула Сашу в коридор.

— Извините, я подожду прощаться. Где Женя?

— Я позову полицию!

— Попробуйте!

— Какой нахал! — ужаснулась Марья Ивановна. — Не знала я!.. Нет Евгении, нет! Она устроилась на работу.

— Вы лжете! — с презрением сказал Саша.

— Да уходи же ты! — крикнула Марья Ивановна. — Люди!..

— Мама! — раздался сдавленный голос Жени, и Саша из-за плеча Марьи Ивановны увидел растерянное белое Женино лицо.

— Женя! Я пришел! Женя! — крикнул Саша.

— Мама, не надо… впустите его.

— Ты опоздаешь!

— Все равно… Входи, Саша.

Взволнованный Саша не заметил ничего подозрительного: ни смятения Жени, ни ее нового праздничного платья. Он и раньше не очень-то обращал внимание на одежду, а теперь это вообще не интересовало его.

Женя молча вошла в свою комнату. Саша быстро направился за ней и закрыл дверь.

Он хотел обнять Женю, но она отстранила его.

— Ты пришел за мной?

— Да. Собирайся.

— Поздно.

— Как? Ты что?..

— Я так тебя ждала, Саша! А теперь поздно. — Женя заплакала. — Я устроилась на работу.

Саша не сразу понял смысл этих слов: «устроилась на работу».

— Куда? — спросил он.

— В управу.

Женя увидела, что Саша вдруг побелел.

— Не гляди на меня так, я не по своей воле, — прошептала Женя. — Я…

— Отдай мне березовую щепку, — сказал Саша.

— Может, ты оставишь ее у меня?..

— Нет.

— Саша! — взмолилась Женя. — Я же…

— Предательница!

Женя вздрогнула и опустила голову.

— Как жаль, что ты не можешь понять меня…

Женя молча подошла к туалетному столику и, достав щепку из ящика, поцеловала ее.

Саша вырвал у нее свой талисман.

Слезы катились по щекам Жени. Губы дрожали.

— Я уйду с тобой, если ты простишь меня. Прости, Саша!

— Никогда!

— Какой ты безжалостный! Но я ведь не враг.

— Хуже! — Саша вспомнил о записке и, пошарив в кармане, вынул ее. — Ты поймешь, как подло поступила, но будет уже поздно. Честь комсомолки, верность Родине, честь отца — все ты растоптала. Вот эта записка предназначена тебе. Человек заплатил за нее жизнью. Ты прочти эту бумажку.

— Не надо… не надо никаких бумажек!

Саша положил записку полковника на стол.

— Прощай! Больше мы не встретимся.

— Саша! Я же люблю тебя!

— Лю-юбишь?! — протянул Саша. Он мгновение колебался, а потом вытащил из кармана пистолет и положил на стол, рядом с запиской. — Вот умри, если любишь!

Глава вторая

ГНЕВ

Саша выбежал на улицу с твердым желанием никогда уж больше не возвращаться в этот дом. Все было кончено, отрезано, обрублено!..

«Умри, если любишь!»

Он швырнул пистолет на стол и выбежал вон.

Он ничего не видел и не слышал.

Впрочем, он видел каких-то людей, которые подозрительно покосились ему вслед. Промелькнула мимо него машина, и ему показалось, что офицер, сидящий в ней, тоже недобро посмотрел на него… но, может быть, это ему только показалось. В сущности, он ничего не видел и не слышал. Тени, силуэты, очертания окружали его.

Теперь все изменилось, и он сам уже не был прежним Никитиным.

«Умри, если любишь!»

Вообще весь мир изменился — стал чернее, тверже, грубее. Серое осеннее небо стало действительно серым. Грязная после дождя улица стала действительно грязной. И убийцы-оккупанты стали действительно убийцами и растлителями. Саша особенно остро ощутил это, потому что было ему всего девятнадцать лет.

Сначала он не думал, куда и зачем идет.

Он шел и шел, не останавливаясь, минуя одну улицу за другой, не обращая внимания на окружающих, не думая, что его могут остановить и спросить: кто он? Где живет? И почему у него такое настроение?

Со стороны его могли принять за безумного, но скорее всего он, с яростно сжатыми кулаками, с отчаянием во взгляде, казался подозрительным. Тем более, что шел он быстро, почти бежал.

«Умри, если любишь!»

Догонял, гнал Сашу собственный голос.

Гнев гнал Сашу.

Опомнился Никитин на краю города — и ужаснулся сначала. Пришел в ужас, как человек, который узнал, что только что благополучно перешел заминированное поле. Город, кишащий гитлеровскими оккупантами, разве не был он своеобразным заминированным полем, где смерть поджидала на каждом шагу? Саша понял это, когда опасность уже миновала.

Саше везло. Горькое, отчаянное везение!

На городской окраине, в том самом сосновом лесу, примыкающем к железнодорожной насыпи, где Саша ночевал неделю тому назад, он сел и, обдумав обстановку, пришел к выводу, что поступил правильно, бросив Жене пистолет и сказав: «Умри, если любишь!» Он не терпел, не принимал компромиссов. Она предала — так пусть решает, как поступать: жить или умереть.

Все было сделано. Город пока не интересовал его. Правда, оставалась еще Ласточка — Люба Радецкая.

Он говорил ей тогда, что придет кто-то другой и спросит: «Вы не знаете, улетели ласточки?» Это он выдумал на ходу, чтобы утешить девушку. Смысла в этих паролях, конечно же, не было. Тогда это походило на игру. Теперь события принимали серьезный оборот — Саша должен был вести Ласточку на бой и лишения.

Он не сказал никакого пароля. Он просто пожал ей, так и засветившейся от счастья, руку и просто, строго вымолвил:

— Ты хотела со мной… Собирайся, если можешь. Мы уйдем сейчас через пять минут.

Люба собиралась всего две минуты. Она давно была готова. Давно тайком расцеловала мать, давно попрощалась с семьей. Саша уважал таких людей, которые раз и навсегда, без лишних слов, выбирают свой путь. Он сам был такой же.

Люба взяла одежду, немного продуктов — сделала все так, как сказал ей Саша. И он понял, что Люба сгорит или утонет, если он прикажет. Сгорит, умрет, разобьется Люба Радецкая, Ласточка.

А Женька не выдержала даже недели ожидания'

— Ты знаешь, на что идешь? — спросил Саша.

— На что угодно.

— И голодать, и умереть в любую минуту…

— Неважно.

— И пытки в плену…

— Я знаю.

Напрасно он задавал ей эти вопросы. Ей? Почему ей? Он Жене задавал их. И Женя отвечала: «Не знаю», «Мне страшно», «Я не выдержу».

— Плохо это — на все соглашаться, — безжалостно сказал Саша. Как обидно было, что не Женька отвечала с такой самозабвенной готовностью!

Люба опустила глаза.

— Не на все — на доброе, — прошептала она.

Ах, милая, славная Ласточка! Разве ж Саша не понимает ее!

— Мы пойдем очень быстро, — смягчившись, сказал он, — до ночи нужно войти в наш лес.

Они уже выбрались из железнодорожного поселка и шли в кустах, над которыми возвышались только их головы. Слева виднелась кривая сосна на Барсучьей горе, справа был слышен рев моторов — невдалеке стартовали фашистские истребители. Они взмывали в небо один за другим, проносясь над головами Саши и Любы.

Саша шел впереди по тропе, рассказывая на ходу:

— Нас уже много на озере. Парней ты знаешь… — Он перечислил фамилии ребят. — Девушек тоже, — он назвал и девушек: — Шурочка, Соня, Людмила.

— А Женя? — вдруг спросила Ласточка.

Саша не ответил.

С оглушительным ревом, от которого леденела спина, несся на них самолет.

— А Женя? — через минуту повторила Ласточка.

— Жени нет, — отрезал Саша.

— Она уехала?..

— Замолчи! — крикнул Саша. И еще он добавил что-то, но очередной самолет, яростный, как гнев, заглушил его слова.

До леса они шли молча. Ласточка уже ни о чем не спрашивала. В лесу было грязно и скользко. Мокрые ветки хлестали по лицу. И Саша, и, тем более, Ласточка выбились из сил.

— Не дойдем, к черту! — наконец сказал Саша. — Я растер ногу. Отдохнем?

— Да…

— Здесь поблизости пустующая избушка лесника. Один раз я видел около нее немца. Но это было днем. Ночью они боятся показываться в лесу.

— Как хочешь, Саша.

Добравшись до избушки, они для предосторожности постояли возле минут пять, потом Саша вошел.

В помещении было тепло, сухо. Возле стенки были устроены нары, на которых вполне могли уместиться, не стесняя друг друга, два человека.

Саша и Ласточка поели хлеба и холодного мяса. Ласточка захватила даже соли — умница девушка!

— Ты чутко спишь? — спросил Саша.

— Очень.

— В случае чего, буди. Я прошлую ночь почти не спал. Выскакивать будем вот в это окно.

Это он сказал на всякий случай. Предосторожность в такое время была не лишней.

— Я могу не спать, — сказала Ласточка.

— Если сможешь. Я не смогу.

— Я не буду спать, — сказала Ласточка.

СОН

…Сашу толкнули в бок, он вскочил и, пошарив вокруг себя рукой — автомата не было! — выпрыгнул в окно. Зазвенели, посыпались стекла.

Саша оглянулся: бежит ли за ним Женя?

Но Женя бежала впереди него.

«Она же выскочила первой», — подумал он.

Он слышал голоса Павловского и Юкова. Они гудели над головой. Кричал что-то Фоменко. А Сергей Иванович стоял на холме и показывал на Сашу рукой.

Саша бежал легко, быстро, радостно. Он чувствовал себя невесомым, неуязвимым, бессмертным…

Но это было когда-то давно.

Потом было лето. Цвели цветы. Кружился над цветком мохнатый шмель.

Саша и Женя шли по лесу, взявшись за руки.

— Куда ты меня ведешь? — спрашивала Женя. На ней было легкое, прозрачное платье и сама она, длинноногая, стройная, казалась легкой и прозрачной.

— Узнаешь, — отвечал Саша. — Я давно хотел показать тебе одно место. Там я закончил путь на войне.

— Война, — вздохнула Женя, — как давно это было! Я была совсем маленькой! А теперь я старушка.

— Ты прекрасна! — сказал Саша.

— Да, я прекрасна, потому что я — одна такая на этом свете. И потому я прекрасна.

— Другой, на тебя похожей, нет.

— Я давно это знала.

— Красота делает женщину гордой.

— Это чудесно!

— И изменчивой…

— Это еще чудесней!

— Измена и красота — разные вещи. Я ушел с твердым убеждением, что это так.

— Но жизнь не прекратила свое течение. Жизнь подсказала новые решения.

— Измена есть измена, а красота есть красота! — сказал Саша. — И пусть эти слова напишут вот здесь.

— А что это? Что это за холмик? — спросила Женя. — Здесь растут цветы и летают пчелы. Что это?

— Это могила.

— Чья могила?

— Это могила Александра Никитина.

— Саши Никитина? Саши?

— Да, это я здесь лежу. Я убит осенью тысяча девятьсот сорок первого года.

— Как давно это было!

— Но я помню те дни так же хорошо, как будто это было вчера.

— Ты не знаешь, что было дальше.

— Знаю. Мы победили!

— В этом нет никакого сомнения.

— И покарали отступников.

— Да.

— Покарали Женю Румянцеву.

— Нет. Ее не было в позорных списках.

— Как удалось избежать ей расплаты?

— Она умерла высоко над землей, и глаза ее были подняты к небу.

— Ты напрасно защищаешь ее.

— Я защищаю себя.

— Предоставь эту возможность людям.

— Ты один из них, но ты ведь ошибся.

— Народ не ошибается.

— Народ поставил нам памятник.

— Где же он?

— В сердцах людей.

— В моем сердце — любовь и ненависть.

— Кого ты любишь? Кого ненавидишь?

— Я люблю Женю Румянцеву! Я ненавижу Женю Румянцеву.

— А я люблю, люблю, люблю Сашу Никитина.

— Ты — Женя Румянцева?

— Я — Женя Румянцева.

— Ты не ранена? Тебя не задела пуля?

— Нет, я живая, теплая. Дотронься до меня. Положи свои руки сюда.

— Я дотронулся. Я положил. Но я ничего не чувствую. Женя, где ты?

— Я далеко. Прощай, Саша!

— Женя, где ты? Вернись!

— Прощай, Саша! Мы не встретимся больше. Но я приду на твою могилу.

— Я не умер! Я жив!

— Ты умер, но ты еще не знаешь об этом. Прощай, Саша!

— Ты говоришь «прощай», а сидишь со мной рядом.

— Саша, Саша, Саша!..

У ног Никитина плакала Ласточка.

Саша вскочил, пошарил вокруг рукой — автомата не было!

— Любочка, ты что? В чем дело?

— Саша я, б-боюсь! Ты так страшно… кричишь… так разговариваешь во сне!

— Фу! И в самом деле… что это мне приснилось! — пробормотал Саша. — Ты давно проснулась?

— Я не спала.

— Почему?

— Не знаю… Скажи мне все-таки, Саша, что случилось с Женей?

— Жени нет, нет! — крикнул Саша. — Она изменила!

— Не может быть! Она не такая.

— Не говори мне больше о ней.

Саша вышел.

Ярко горели в небе холодные осенние звезды. В воздухе пахло морозцем. Небо на востоке светлело. Непроницаемая тишина тяжело давила на плечи.

— Светает, — сказал Саша, входя в избушку. — Надо идти. Ребята, наверное, волнуются…

Они пришли на место, когда совсем рассвело.

Не доходя до землянки, Саша остановился. Люба с тревогой взглянула на него.

Саша стоял и, нахмурив брови, смотрел в одну точку, словно увидел что-то недоброе.

Он увидел, что землянка и все, что вокруг нее, — как было, так и осталось. А он сказал, уходя в город, чтобы строили еще одну землянку…

Саша заложил два пальца в рот и ожесточенно свистнул. Из землянки выскочил Сторман. Он увидел Сашу и… заплакал. В руках у него был зажат автомат.

— Саша! Вернулся… А я думал… — прошептал Сторман, смахивая слезы со щек рукавом куртки.

— В чем дело? Где остальные? — спросил Саша.

— Ушли. К Белым Горкам. Увел Борис Щукин.

— Как он посмел? — воскликнул Саша.

— Он передал, чтобы и мы не теряли времени…

— Никогда!

— Он оставил тебе записку.

— Разорви.

Саша опустился на трухлявый пенек, сказал сквозь зубы:

— Спасибо, приготовили сюрприз. Он же погубит отряд!

— Погубит, — подтвердил Сторман. — Я категорически отказался. Они не взяли даже оружия. Один пистолет — и только.

Саша долго сидел на пеньке, обхватив голову руками, думал…

БОЙ

Трое.

Может быть, их станет больше, но пока — трое, из них одна девушка, Ласточка.

Но и трое — отряд. Впрочем, пусть не отряд — группа. Все равно — боевая единица.

К такому выводу пришел Саша, поразмыслив, что же все-таки делать. Возможность уйти вслед за Борисом и другими к Белым Горкам он сразу же отбросил. Он останется в лесах северной части области и докажет, что и здесь можно сражаться. Да, сражаться! Убивать врагов, уничтожать технику. Пока что они только разговаривали об этом. Целую неделю разговаривали, дискутировали. Хватит!

Саша так и сказал Вадиму и Ласточке:

— Хватит, ребята, пора и за дело! Завтра утром пойдем на первое боевое задание. Где фашистов встретим, там и убьем! Это ведь позорно — сидеть в лесу с заряженными автоматами! Нам Родина не простит.

— Да, — подхватил Сторман, — Борька Щукин утверждал, что этот лес — неудобный для партизанской деятельности, нет близко важных дорог, но позавчера, перед уходом ребят, мы с Семеном ходили на север и вот что обнаружили: немцы строят аэродром. Близко, километрах в десяти! А еще ближе у них — хранилище горючего. На усадьбе МТС стоит цистерн тридцать, не меньше.

— Это точно?

— Я сам видел.

— Собирайся, Вадим, пойдем в разведку.

— Саша, возьмите и меня! — взмолилась Люба. — Я же не отсиживаться сюда пришла…

— Приведи в порядок землянку, — сказал Саша. — Не последний раз идем. Еще хватит работы.

— Хорошо, — прошептала Люба.

Вадиму присутствие Ласточки не понравилось.

— Зачем ты ее привел? — спросил он Никитина, когда они тронулись в путь. — Не люблю девчонок.

— Эта — смелая, — сказал Саша.

— Красивая не может быть смелой.

— Она красивая? — удивился Саша.

— Красивая, — настаивал Вадим. — Какие у нее глаза! Влюбиться можно. А влюбишься — уже не до войны. Нет, я решительно против присутствия в отряде таких девчонок. Они, понимаешь, расхолаживают, заставляют думать о любви, о переживаниях и прочих глупостях.

— В моем отряде любви не будет, — сурово сказал Саша. — За любовь расстреливать буду!

— Ого! — удивился Сторман. — Ты серьезно?

— Вполне! Никакой любви! — Саша говорил резко, ожесточенно. — Я вижу, Любка тебе понравилась. Я предупреждаю.

— Глупости, — сказал Вадим. После минутного молчания он добавил: — Тогда отправь ее домой. Я не хочу быть расстрелянным из-за такой чепухи.

— Тебе в самом деле нравится Любка?

— Как тебе сказать…

— Мне решительно нет.

— Я бы, конечно, мог так сказать, если бы был уверен, — медленно выговорил Вадим.

Саша посмотрел на него с состраданием: неужели ему действительно нравится Ласточка?

— Лучше скажи, какая там охрана? — спросил он.

— В том-то и дело, что мы не заметили охраны. Немцев мы видели. Я насчитал их пятнадцать человек. Но вряд ли они охранники. Просто работали.

— Почему же вы не перестреляли их? — спросил Саша.

Вадим пожал плечами.

— Сам удивляюсь.

— Струсили!

— Это Семен выводит меня трусом, а сам-то он храбрый? — с сарказмом сказал Вадим. — Я не скрываю, что мне страшно, но если нужно будет, не подведу, не струшу.

— Я рад, Вадим, что ты остался со мной. Один ты поверил в меня. — И Саша, пожал Сторману руку.

— Видишь ли, с тобой мне как-то веселее, — сказал Вадим явно растроганно. — В общем…

До усадьбы МТС они шли около двух часов: глинистая дорога размокла после дождей; на ботинки налипла грязь, которую то и дело приходилось сбрасывать.

Наконец лес поредел, переходя в зелено-желтый увядающий кустарник. Метрах в двухстах от кустарника начинался двор МТС. Сейчас он был огражден двумя рядами колючей проволоки. Сразу же за проволокой стояли объемистые, в бурых и серых пятнах камуфляжа, цистерны.

— Видал? — прошептал Сторман, присев, как и Саша, на корточки. — Нет никакой охраны.

— Они не боятся потому, что думают: прочно завоевали эту землю. Их еще не пугали. Мы их напугаем! — с ненавистью сказал Саша.

— Тс-тс! — Сторман вдруг толкнул Сашу в бок.

Слева вдоль кустов шли два немца в шинелях с поднятыми воротниками и автоматами на груди.

— Не дрейфь, — прошептал Саша. — Они еще далеко. Слушай, как только они подойдут на десять метров, я их свалю! А ты дай очередь по ближним цистернам. Стреляй, пока я не сниму с них автоматы. Я командую — приготовься!

— Готов!

— Остановились, сволочи!

— Подождем.

Солдаты, разговаривая между собой, топтались на одном месте метрах в семидесяти.

— Два автомата — это дело, — сказал Саша.

— Понятно.

— Плюс два фрица. Неплохое начало!

— Подошли бы…

— Подойдут. Это патрульные. Они вокруг усадьбы ходят.

— Дурачье! И не предполагают, что конец близко.

— Ты смотри, хорошенько цистерны продырявь.

— Как уж смогу, Сашка…

Минута шла за минутой, а немцы все топтались на месте, приплясывали, толкали друг друга плечами, смеялись.

Как медленно, трудно тянулось время, отбиваемое ударами сердца!

Вадим через минуту вдруг сказал:

— Я поползу вон к тому кусту.

— Зачем?

— Оттуда ближе и удобнее стрелять по цистернам

— Увидят.

— Нет, смотри, трава какая высокая. Поползу.

— Опасно, — сказал Саша.

— А я докажу, что не трус! — с вызовом сказал Вадим, и не успел еще Саша ответить, как он уже пополз к облюбованному кусту, который рос метрах в сорока — среди открытого места.

И почти тотчас же два солдата тоже направились к этому кусту. Ни Вадим, ни Саша не заметили, что навстречу им из-за угла усадьбы вышли три других солдата…

Как только солдаты слева приблизились метров на пятнадцать, Саша взял их на прицел, крикнул: «Давай!» и, не оглядываясь на Вадима, выпустил очередь. Еще стреляя, он услыхал, как справа загремел автомат Вадима.

Два солдата, почти в упор пробитые десятком пуль, опрокинулись навзничь. Саша вскочил, намереваясь кинуться к ним… и тогда же справа разом застучали чужие автоматы.

Саша увидел Вадима. Он приседал на одно колено. Автомат выпал из его рук. Стреляя на ходу, к нему бежали немцы…

Вадим обернулся.

— Сашка! — жалобно крикнул он.

— Беги! — крикнул Саша.

— Сашка-а… меня убили… спасайся!

Вадим уткнулся лицом в траву, и Саша увидел, как из куртки его полетели серые клочья ваты.

Не целясь, Саша выпустил навстречу бегущим длинную очередь. Один немец упал, два залегли, не переставая стрелять. Саша услышал свист пуль. Пятясь в кусты, он дал еще очередь, а потомпобежал…

Он бежал до тех пор, пока на опушке не прекратилась стрельба. Оккупанты, должно быть, немного углубились в лес и вернулись назад. Саша проверил магазин: патронов осталось совсем мало.

Он вернулся к озеру потемневший, с запавшими щеками, с сухим, лихорадочным блеском глаз. Уходили вдвоем, а вернулся он один. Он сел на тот самый пенек возле землянки и долго молчал. Ласточка умоляла его рассказать, что случилось, а он молчал, словно один был в этом суровом осеннем лесу. Наконец он поднял на девушку тоскливые, темные от скорби глаза и сказал:

— Все, Люба! Ничего не вышло.

Люба уже не спрашивала. Она ждала, что он скажет еще.

— Ничего не вышло, — повторил Саша. — Вадима нет. Вадим убит. Я не смог помочь ему. Ничего не вышло.

— Убит?! — ужаснулась Ласточка.

— Да. А он был хороший парень… я не знал его. — Саша помолчал и тише, почти невнятно, прибавил: — И Борис прав… нельзя здесь. Не сможем мы… Вдвоем ничего не сделаем… Теперь надо уходить.

— Куда, Саша?

— Я хочу видеть Сергея Ивановича, рассказать ему, как ошибался…

— Ты возьмешь меня с собой?

— Конечно. — Саша внимательно взглянул на Ласточку. Прав Вадим: у нее прекрасные, добрые, влюбленные глаза! Она, конечно, красива. Только живет на земле другая…

— Завтра утром пойдем, — сказал Саша. — А теперь… — Он не договорил.

Ласточка в знак внимания приподняла руку. Глаза ее были широко раскрыты. Она к чему-то прислушивалась.

— Ты слышишь? — прошептала она.

Саша явственно расслышал яростный собачий лай.

— Погоня! — вскочил он. — Собаки идут по следу! Надо спасаться! Где автомат, гранаты?..

Собаки огибали озеро. Лай приближался. Он доносился с запада. Но вторая группа гитлеровцев могла нагрянуть и с востока. Оставалось одно — уходить назад, в лес, к Чесменску. Это был не лучший выход, но выбора не было, и Саша крикнул, чтобы Люба бежала первой, он будет прикрывать ее.

Впереди не было ни речки, чтобы сбить след, ни топи, которая могла бы остановить немцев. Пять — семь километров леса, а там — дороги, хутора, деревни.

— Быстрее, Люба, как можно быстрее! — крикнул Саша'.

Он крикнул — и вдруг понял, что бежать почти не может: подламывались ноги, сжимала горло одышка. Последние полмесяца он скудно ел, плохо спал, много нервничал.

«Что такое? Неужели помирать?!» — с отчаянием подумал он, прислонившись в стволу сосны. Он чувствовал горячей щекой шершавую смолистую кору, и ему казалось — не сердце бьется оглушительно в его груди, а сосна содрогается от ударов.

Саша пробежал еще метров пятьдесят — и опять прижался к сосне. Снова остановилась и Ласточка. Она тоже дышала тяжело, отрывисто.

А грозный собачий лай приближался.

Саша теперь знал точно: придется отбиваться. Но Ласточка ему не помощница.

— Бежим! Они близко! — умоляюще прошептала она.

— Минутку, — сказал Саша. Он оглядел ближайшие сосны и нашел дерево, нижние ветви которого начинались на уровне человеческого роста. — Ты влезешь на сосну и затаишься там, а я попытаюсь сбить след. Иначе — погибнем.

— Нет! Умрем вместе, — сказала Ласточка.

— Я приказываю!.. — крикнул Саша. — А то… застрелю тебя сам. — Он нагнулся. — Садись на спину, донесу до сосны. Надо сбить след. Ну!

Ласточка ухватилась руками за сучок и влезла на дерево. Саша подождал, пока она не скрылась в ветвях.

— В твоем автомате не больше десяти патронов. Гранату побереги на всякий случай. Сиди до утра. Встретимся у землянки. Слышишь?

— Слышу. Беги, Саша! Они близко.

Саша побежал. Нужно было увести немцев подальше от этой сосны. Километр… хотя бы полкилометра!

И Саша преодолел эти полкилометра. Но дальше бежать он уже не мог и затаился на краю поляны.

Ждать пришлось недолго.

Серый пес вырвался на поляну. Саша бросил гранату, схватил вторую и, встав во весь рост, крикнул:

— Сюда, фрицы, я здесь!

Пес катался по поляне, с рычанием кусая лапы.

Саша бросил другую гранату — в показавшихся немцев. Он видел, как они падали, раскиданные взрывом. Гранат больше не было, и Саша, выпустив из автомата длинную очередь, побежал дальше.

Теперь оторваться бы метров на сто — и он спасен. Гранаты больше не оттягивают ремень, не колотят по ногам. Саша почувствовал прилив сил. В ногах появились упругость и легкость.

«Ушел!» — понял он, не слыша сзади погони.

Вдруг что-то с налету толкнуло Сашу в спину — то ли ветка ударила, то ли ком земли. На миг потемнело в глазах. Саша ощутил щекой шершавую смолистую кору сосны. Дурманяще сладко, остро пахла смола!

Сосна… Он наткнулся на ствол сосны! Огибать его не было времени… Саша нажал плечом — сосна покачнулась. Он собрал все силы, сжав зубы, закричал, упираясь в ствол — сосна затрещала, рухнула вниз с гигантской высоты, и разнесся гул, словно лопнула земля.

Но это не земля лопнула, а раздался звук победного артиллерийского салюта. Саша увидел красные знамена, гордо реющие в воздухе. Летели над Красной площадью самолеты…

Саша лежал на земле, крепко обхватив руками ствол сосны. Он был убит полминуты назад.

ПОЖАР

Здесь же, под сосной, Люба Радецкая и похоронила Сашу на следующий день. До самого вечера она копала могилу. Она вырыла глубокую, чуть ли не в рост человека, щель. Саше выпала доля лежать в сухой песчаной земле, в золотом сосновом бору, гудящем под облаками, как орган.

Давно гудит этот бор и будет гудеть еще сотни лет.

Насыпав могильный холмик, Люба укрыла его свежими сосновыми ветками.

В сумерках она ушла, а через день вернулась.

Она принесла кусок фанеры, прибитой к колышку, и воткнула его в могилу.

«Здесь лежит партизан Александр Никитин, — было написано химическим карандашом на фанере. — Он погиб, как герой. Советские люди, отомстите за него!»

Ниже была нарисована пятиконечная звезда.

Весь день лил дождь. Он прибил холмик, размыл его края. Люба поправила могилу и снова ушла.

Ушла и уже не вернулась.

Ночью на усадьбе МТС взорвалась граната. Вспыхнула цистерна с бензином. Ручьи огня потекли по земле, охватывая со всех сторон цистерны, постройки… Плескалось, гудело огненное озеро, бухали взрывы, взметая к небу алые смерчи и фонтаны. Занялся лес. Огненные струи стекали в речку, и казалось, что горит вода. Далеко окрест были видны отблески пожара.

Через неделю партизанские разведчики доложили Сергею Ивановичу Нечаеву, что в тех местах, на околице одной деревни, гитлеровцы повесили девушку, которая обвинялась в поджоге горючего и убийстве нескольких немецких солдат. Перед смертью девушка будто бы крикнула: «Берегитесь, палачи, за меня отомстят!» Была ли это Люба Радецкая или, может быть, другая мстительница выполнила свой патриотический долг — трудно сказать.

Долго бушевал пожар в тех местах. И зимой и летом горели склады, казармы, взрывались мосты, падали под откос поезда. Имена многих героев сохранила народная память. Но не значится среди них Люба Радецкая. Где она? Жива ли?.. А если погибла, то когда?

Долго шли дожди в тех местах. Холмик над могилой Саши Никитина совсем размыло. Фанерка с надписью упала, покрылась горьким лесным прахом. Сухие иглы заполнили вмятину в земле. К лету, пожалуй, и сама Люба не отыскала бы место, где она похоронила Никитина.

Не раз проходили мимо Сашиной могилы партизаны. Однажды они целую неделю стояли в сосновом бору лагерем.

Летали над лесом самолеты. Сначала все на восток, на восток. А потом все на запад, на запад.

Но Саша этого не видел и не слышал. Он лежал в сосновом бору, гудящем под облаками, как орган.

Давно гудит этот бор и будет гудеть еще сотни лет. Он будет гудеть, когда нас не станет и когда не станет наших детей. Старые сосны умрут — вырастут новые. И опять загудят они, зеленые сосны, славя жизнь на земле.

Глава третья

«ТИХИЕ ДОЛИНЫ…»

Самым ярым сторонником наикратчайшего пути был Гречинский. Озеро–Чесменск–Белые Горки — вот предельно сжато сформулированная им схема маршрута. «Три дня пути, убежден, что не больше, не быть мне вратарем!»

— Наверно, все-таки не быть, — сказал в ответ Борис и вместо радостной прямой линии провел по карте грустный полукруг. Получалось — в обход города, глухими проселочными дорогами, лесными тропами.

— Тоска зеленая! — вздохнул Гречинский.

— А если точнее, желто-зеленая. — Поправил его Семен Золотарев.

— Да, уж осень, ребята, — промолвил Борис, поглядев на березу, желтеющие листья которой сверкали на солнце, как монеты.

— Дожди пойдут, насморк подхватим, — уныло сказал Гречинский. — Лишние три дня дадут нам жизни! Пойдем напрямик, Борис. Мы ведь не трусы.

— А кто в этом сомневается? — улыбнулся Щукин. — Мы храбрые люди, понятное дело. Поэтому и должны прийти в Белые Горки благополучно.

— Тебя не переубедишь.

— Да, Лева.

— Почему мы ему подчиняемся? — удивлялся Лев, оставшись наедине с Семеном. — Не понимаю!

— Я сам не понимаю. Есть что-то в нем.

— Что-то есть, правда.

— В Сашке этого нет, а в нем есть.

— Правда, в Сашке нет.

— Сашка — храбрец. Он решает наотмашь.

— Сашка сочтет нас дезертирами.

— Борис думает иначе.

— Да, в Борисе что-то есть, — задумчиво повторил Гречинский.

Разговор этот происходил в тот день, когда Борис Щукин, не дождавшись возвращения Саши, повел отряд в Белые Горки. Борис решил передвигаться только ночью и ранним утром. Борис решил твердо — привести ребят в отряд Нечаева. Это приказ партизанского командования. Саша не захотел выполнить приказа — тем хуже для него.

Разместив отряд в овраге, Борис лег на землю и развернул карту. Пять отрезков в среднем по пятнадцать километров. На шестой день они будут в Белых Горках. Самые трудные участки, конечно, первые. Здесь людные дороги, надо держать ухо востро.

Подошла и прилегла рядом Соня.

— Что не спишь?

— Как нога, Боря? — не ответив, спросила она.

— Ничего. Временами бывают боли. Но сейчас хорошо, честное слово.

— Трудная у нас дорога?

— Опасность есть. Но на фронте труднее.

— Не выходит из головы Саша…

— У меня тоже, — сказал Борис.

— Не рано ли мы ушли?

— Мы ждали двое суток. Андрей Михайлович уверен, что мы уже на середине пути. — Борис помолчал и, снизив голос, спросил: — Может, ты осуждаешь меня?

— Нет, нет, — решительно прошептала Соня. — Я поддерживаю тебя. Меня раздражает самоуверенность Никитина, поэтому я и думаю о нем все время. Он испорчен, мне кажется, постоянным вниманием к его личности. Фамилия его звучала чаще, чем была в этом необходимость.

— Я с тобой согласен.

Сколько раз за последнее время произносили они — Борис и Соня — эту фразу! Почти всегда мнения их сходились. Борис спорил с Сашей, с Людой — с Соней же он всегда соглашался. И Соня всегда соглашалась с Борисом.

— Усни, усни, — ласково сказал Борис.

— Можно рядом? Люся не станет ревновать?

— Ну что ты!..

— Она очень ревнивая. Ты заметил?

— Да, я заметил, — улыбаясь, сказал Борис.

— Не думаю, что ревность можно считать положительной чертой характера. Тем более необоснованную ревность.

— Да, верно. Необоснованная ревность — это плохо. Ты спи, я еще поизучаю карту.

Борис смотрел на карту и гадал, что ждет их в этих лесах, густо усеянных оспинами болот, на берегах извилистых своенравных речек, на перекрестках полевых дорог, отмеченных топографами неприметным пунктиром.

Борис думал… но в то же время память его все возвращалась назад, к озеру Белому, к разговорам с Никитиным.

После ухода Фоменко Борис и Саша разговаривали еще раз. Саша упорно настаивал на своем плане, но Борис понимал, что этот план безрассуден. Примирить два взгляда было нельзя. Борис, скрепя сердце, согласился подождать, подумать сутки. Саша собирался в город. Он обещал вернуться в срок.

Но он не вернулся, и тогда Борис объявил отряду свое решение: уходить!

Ночью они подошли к Чесме, под утро переправились через реку на случайной лодке… и вот притаились на день в глухом овраге.

Метрах в семистах от оврага пролегала шоссейная дорога, связывающая Чесменск с Валдайском. Ее можно было перейти только ночью, в темноте.

Изучив карту, Борис свернул ее, спрятал в карман пиджака. Соня лежала, закрыв глаза, и спокойно, ровно дышала. Борис ласково улыбнулся ей, спящей, встал и взобрался по крутому склону наверх. Постояв минутку, он тихо пошел вдоль оврага, приглядываясь и прислушиваясь к лесу, почти вплотную окружавшему овраг.

Лес был светлый и прозрачный, словно одетый к празднику. То тут, то там кружились, порхали над оврагом желтые и пурпуровые листья, осыпая сверху мелкие зеленые кусты. Опавшая листва еще не звенела и не ломалась под ногами, как тонкая медь, она лишь мягко шелестела в низинках и неровностях почвы. Но Борис вдруг наткнулся взглядом на одинокую, почти голую березку, отчетливо обрисованную на фоне бледно-голубого неба, остановился и подумал, что не заметил, как прошло лето. Непонятная тревога охватила его. Он смотрел на березу, обронившую все свои листья, смотрел на листья, парящие в воздухе, — некоторые из них были ярки, как кровь, — и ощущал желание бежать куда-нибудь… лучше всего, конечно, в прошлое, в счастливое время, ценить которое он, оказывается, по-настоящему не умел.

«Что со мной?» — с беспокойством подумал Борис.

Тревога, тоска, одиночество… Да, одиночество! Он понял, что в такое время нельзя быть одному, и, круто повернувшись, пошел назад, к друзьям, к Людмиле, к Соне.

И когда спустился в овраг, почувствовал с радостным облегчением, как возвращаются к нему утраченные бодрость и уверенность.

В овраге кто-то пел. Борис замер, прислушался. Пели тихо, в четверть голоса. Это пела Соня.

Сначала Борис не разобрал слов. Завороженный грустным мотивом, он с улыбкой вслушивался в мелодию.

Песня кончилась. Борис сделал шаг, Соня снова запела.

И теперь Борис расслышал слова.

Горные вершины
Спят во тьме ночной,
Тихие долины
Полны свежей мглой.[77]
Соня пела так выразительно, проникновенно, что Борис вдруг увидел и эти горные вершины, чуть проступающие сквозь ночной мрак, и долины, освещенные бледной луной.

Не пылит дорога,
Не дрожат листы…
Подожди немного,
Отдохнешь и ты.
Последние строчки Соня повторила еще раз:

Подожди немного,
Отдохнешь и ты.
И мотив был грустный, и смысл песни не очень веселый, но пела Соня так, что Борис ощутил новый прилив бодрости. Не о последнем отдыхе, не о вечном успокоении она пела здесь, в диком овраге, а о долгожданном часе победы, о солдатском празднике после разгрома врага, о неминуемой гибели оккупантов.

Борис раздвинул ветки кустарника. Соня сидела на берегу ручья, текущего по дну оврага, и смотрела в светлый очажок[78], внутри которого медленно крутились желтые песчинки.

Услыхав шум ветвей, она подняла голову.

— Это ты?

— Почему не спишь? — спросил Борис.

— Думы, — сказала Соня. — Человек не песчинка, правда, Борис? Вот она крутится… крутится и все. Жизнь человека имеет большой смысл. И, по-моему, этот смысл — в борьбе за светлое будущее.

— За счастье всего человечества, как говорил Аркадий, — сказал Борис.

— Да. Борьба за счастье всего человечества.

— Об этом ты и пела сейчас, Соня? Что это за песня?

Соня улыбнулась.

— Солдатская песня, — сказала она.

— Солдатская, — подтвердил Борис. — Как ты верно выразила ее смысл!

— Это Гайдар выразил ее смысл, — сказала Соня. — Аркадий Петрович Гайдар.

— Теперь я вспомнил. «Судьба барабанщика»! — воскликнул Борис. — Помню… Идет отряд, устали бойцы. А командир говорит: «Собьем белых с перевала и отдохнем».

— Кто до утра, а кто и навеки, — прошептала Соня. — Там есть такая фраза.

— Но ведь ты пела не только о том, — напомнил Борис.

— Я пела не о том, — сказала Соня. — Я пела о жизни. Только о жизни! — страстно добавила она.

— И о победе.

— И о победе, — подтвердила Соня. — Нам нельзя умирать.

«Нам нельзя умирать», — мысленно повторил Борис, поглядел на Соню и поднял глаза вверх.

Он увидел облака между верхушек берез, и голубое нежное небо, и солнце, вечно сияющее над миром. И услыхал Борис вечный шум ветра в горькой осенней листве. Жизнь воодушевленно напоминала о себе звуками, красками, запахами.

И тогда, в овраге, Борис почувствовал, что и он, и Соня, и все живущие на земле — бессмертны.

ПАРТИЗАНЫ НЕЧАЕВА

В начале сентября — числа восьмого или девятого — на тихой пустынной улице дачного поселка Белые Горки появился молодой человек. Он вошел в поселок по дороге, ведущей из леса, и, быстро дойдя до третьего дома с левой стороны, постучался в калитку.

Это был Борис Щукин.

Улица называлась Интернациональной.

Интернациональная, 5 — это был адрес, указанный Андреем Михайловичем Фоменко.

Калитка легко распахнулась. Борис вошел во двор и огляделся. Дом как дом, ничего особенного. Верандочка с увядшей повителью. Свежевымытое крылечко, возле которого еще не просохла земля. Борис сделал несколько шагов к крыльцу и услыхал, как отворилась дверь.

— Хозяин! — позвал Борис.

…Вечером того же дня надежный человек привел маленький отряд Бориса Щукина к партизанскому посту на границе дремучего леса. Трудный шестидневный поход закончился.

В дороге заболел Коля Шатило. Одну ночь он шел с высокой температурой. День пролежал в бреду. Две ночи товарищи несли Колю на руках.

К концу пути все выбились из сил так, что засыпали на ходу. Дневной отдых был непродолжительным и нервным. В лесах еще шли короткие отрывистые бои. По дорогам рыскали немецкие мотоциклисты. Голод, бессонница и постоянное нервное напряжение истощили силы. К тому же начинались дожди, негде было прилечь.

Но все-таки мужество не изменило никому. Ребята, денно и нощно опекали девушек. Когда было особенно трудно — пели вполголоса.

…Горные вершины
Спят во тьме ночной.
Тихие долины
Полны свежей мглой, —
пела Соня, и песня эта, полюбившаяся всем, заставляла подымать головы. С песней шли буреломами и болотами.

…Подожди немного,
Отдохнешь и ты…
И вот, кажется, отдых совсем близко.

Группу Бориса Щукина встретили два парня в тужурках, с красными лентами на фуражках. Один из них долго и неторопливо расспрашивал Бориса: кто, откуда, как шли? Наконец он посовещался с товарищами и объявил:

— Ждите.

— Мы голодны, нам трудно ждать, — обиженно проговорил Гречинский. — Ведите нас в отряд.

— Прекратить! — сказал Борис.

Гречинский замолчал и отошел.

Парни переглянулись.

— Дисциплину, видно, соблюдаете, ребята, — с уважением сказал один из них.

— Без дисциплины нельзя, — сказал Борис. — Кстати, действительно, нам долго ждать?

— Нет. Сейчас смену встречать будем.

Стемнело.

Маленький отряд двигался по лесу. Люди шли цепочкой, не отставая друг от друга. Борис шел за молодым партизаном с красной лентой на фуражке. Сзади Лев и Семен поддерживали под руки Колю Шатило. Группу замыкал второй партизан.

Лес был глухой, молчаливый. Тропа вилась между елей. И слева и справа плечо чувствовало прикосновение густых еловых лап. Иногда впереди раздавался окрик:

— Кто идет?

— Застава. Королев, — отвечал молодой партизан? — Веду людей.

— Проходи.

«Хорошая охрана, — думал Борис. — Не то что у нас на озере Белом».

Он думал и о том, что серьезная, смертельная борьба с оккупантами уже началась. Началось наступление на врага в его же тылу. Борьба идет и тайная и открытая. Скоро, скоро партизаны выйдут из засад и ударят по-настоящему!

Предчувствие больших и важных событий охватило Бориса. И он подумал, что настоящая его жизнь начинается только сейчас.

— Ты что, не узнаешь меня? — спросил вдруг ведущий.

— Нет, — проронил Борис.

— А помнишь, я велел посадить тебя в сторожку?

— О-о! — тихо воскликнул Борис.

— Видишь, как привелось встретиться. Маршала помнишь?

— Как же, конечно.

— Погиб, — вздохнул ведущий. — Геройски погиб в бою. Вот какие дела приключились у нас, товарищи!

Отряд спустился в овраг. Впереди мелькнул огонек. Ведущий ушел вперед и, вернувшись минут через пять, сообщил:

— Людей велено разместить по землянкам и накормить. А тебя вызывает командир. Пойдем.

Пройдя метров сто, Борис увидел фонарь «летучая мышь», освещающий дверь в землянку, выкопанную в склоне оврага. Возле фонаря стоял часовой с автоматом на груди.

— Это я, — сказал ему ведущий. — Товарища к командиру.

— Проходите. Командир ждет.

Спустившись вниз, Борис вслед за ведущим вошел внутрь землянки. Это было довольно обширное помещение, освещенное двумя фонарями. Посредине стоял деревянный дощатый стол. Вдоль стен — застланные суконными одеялами кровати. За столом — лицом к двери — сидели три человека. Борис сразу же узнал Сергея Ивановича Нечаева. На его плечи было накинуто обычное городское пальто. Слева от Нечаева сидел военный со шпалой на петлицах, справа — черноволосый, чернобровый парень с нерусскими черными глазами. Бориса поразила ярко выделявшаяся рядом с бородатым белая седая голова Нечаева.

— Привел старшего группы, — доложил Нечаеву знакомец Бориса.

— Хорошо. Можешь идти, — сказал Нечаев. Он встал, обогнул стол и, подойдя к Щукину, обнял его.

— Здравствуй, Борис! — сказал он. — Благополучно добрались?

— Разрешите доложить, все в порядке, товарищ Нечаев, — отрапортовал Борис.

— Ну, садись.

— Значит, группу привел ты, а не Никитин.

— Так точно, я. С Никитиным остался Сторман.

— А почему остался Никитин? — спросил бородатый с сильным грузинским акцентом.

Борис кратко рассказал, как все было.

— Какие условия для борьбы в том районе? — спросил грузин.

Борис ответил, что условия во многом зависят от тех, кто ведет борьбу.

— Плохие условия, — коротко заключил он.

— Так, — проронил Сергей Иванович, — нескладно получается у нас с Никитиным… А ты, Борис, молодец!

— Нас восемь человек, Сергей Иванович.

— Все восемь молодцы! Жаль, что Никитин с товарищем не присоединились к вам, очень жаль!

— Пусть повоюет, — сказал капитан. — Не мальчик. Пусть повоюет!

— С Никитиным нужно связаться, — обернулся Нечаев к грузину.

— Ясно.

— И вообще в том районе нужно создать хорошие, — Нечаев подчеркнул, — хорошие условия для борьбы. Надо подумать, чью группу выделить для этой цели.

— Подумаем, — сказал капитан.

А грузин уставился на Бориса своими черными блестящими глазами и весело подмигнул ему.

— Мне этот парень нравится, — сказал он.

— Мне тоже, — улыбнулся Нечаев. — А теперь спать, спать. Утро вечера мудренее.

…С рассветом Борис был уже на ногах.

Весь партизанский лагерь тоже проснулся, только спали еще друзья Щукина да часовые, дежурившие ночью. Мог бы спать и Борис, Но чувство ответственности за людей приучило его ложиться последним и вставать первым. Он уже не умел иначе.

Начиналась новая жизнь, и Борису хотелось окунуться в нее как можно скорее, отдать себя целиком.

Выйдя из землянки, он сразу же понял, что у каждого человека, живущего в этом овраге, есть свои обязанности. Все были заняты делом. Одни рыли траншеи, другие, стоя в строю, слушали какие-то разъяснения своего командира, третьи собирали станковые пулеметы, вынимали детали из ящиков. Овраг расходился невдалеке на два рукава, и везде Борис видел занятых трудом людей. И ему стало неловко, что он стоит праздно возле землянки и глядит на партизан.

Борис повернулся к землянке, но не успел еще и шага сделать, как кто-то положил ему на плечо руку. Это был грузин — начальник разведки партизан.

— Привет, кацо! — сказал он. — Пошли к командиру.

— Меня одного?

— Тебя, кацо, тебя. Хорошо спал?

— Отлично.

— Выспался?

— Да.

— Порядок, кацо. — Грузин блеснул белыми зубами и подмигнул Щукину, как давнишнему приятелю.

— Зачем к командиру? — спросил Борис.

— Пустяки. — И грузин снова сверкнул зубами.

Сергей Иванович сидел на том же самом месте. Борису даже показалось, что он еще не ложился спать. Лицо его, заросшее седеющей бородкой, было хмурым, осунувшимся. Он кивнул Борису.

— Садись. Как себя чувствуешь?

— Вполне нормально.

— Вырос ты за последний год, возмужал, усы пробились.

— Годы идут, — смущенно прошептал Борис.

— Ну, какие твои годы… Годы — у нас.

— У нас, — повторил грузин и засмеялся.

— У меня, — с улыбкой сказал Нечаев. — Ну… ну что же, Боря, неприятные вещи сейчас услышишь. В Чесменск идти придется.

— Почему же неприятные? — спросил Борис. — Готов выполнять приказ.

— Неприятные потому, что знаю: отдохнуть бы тебе надо, — продолжал Сергей Иванович. — Но делать нечего. Такие дела у нас приключились. Надо идти. Задание очень трудное. И ты — самый подходящий человек.

— Я слушаю, товарищ командир.

— Ты знаешь Аркадия Юкова?

— Он — мой друг.

— Тебе нужно идти на связь к нему.

— С радостью пойду, товарищ командир! Я очень люблю Аркадия.

— Пойдешь вдвоем. С девушкой. С кем хочешь идти?

— С Людой Лапчинской, — быстро ответил Борис.

— Почему? — Сергей Иванович немножко удивился.

— Я ее… люблю, — после недолгого колебания прошептал Борис.

— Слишком много любви, — улыбнулся Нечаев.

— Хорошо! — сказал грузин, сверкнув зубами.

— Да, не плохо, — подтвердил Нечаев. — Только, Боря, Лапчинская здесь останется. А пойдешь ты с Соней Компаниец. Тебя это устраивает?

— Она верная девушка.

— Так вот, ты возвращаешься в город из Ивантеевки, где живут твои родственники. Ты ходил к ним за продуктами. По дороге ты встретил Соню, невесту Аркадия Юкова, которая, не желая эвакуироваться, сбежала из санитарного эшелона. Ты знаешь, что Аркадий работает в полиции, на хорошем счету у шефа чесменской полиции. Об этом он сам сказал тебе, когда ты сообщил ему местонахождение партизанской продовольственной базы.

— Я сообщил?.. — пробормотал Борис.

— Да, Боря, ты. Открою тебе секрет: немцы и их сообщники заинтересовались деятельностью истребительного батальона в районе Белых Горок. Спасая положение, мы вынуждены были рассекретить одну из наших баз. Разумеется, мы вывезли часть продуктов. Остальные были взорваны, когда отряд карателей окружил базу. У немцев, нам кажется, сложилось впечатление, что уничтожены основные наши запасы. И сделать это помогли им вы — ты и Юков, будьте вы неладны! — засмеялся Нечаев. — Теперь понимаешь, почему ты должен идти?

— Понимаю. Когда и где я сказал об этом Юкову?

— Первого числа, в городе, перед тем, как отправиться за продуктами.

— Ясно. Я встречался с ним в городе и знаю где.

— Теперь — главное, — сказал Нечаев. — Мы узнали, что Юков обнаружил списки людей, предназначенных к уничтожению. Как это важно — добыть чудовищные списки! Юков вошел в контакт с сотрудницей русской полиции Еленой Лисицыной…

— Знаю, мы сидели когда-то на одной парте.

— Вот, вот, это нам тоже известно. Однако ближе к делу, Борис, — продолжал Сергей Иванович. — Сегодня ночью мы узнали, что по неизвестным причинам лопнула нить, связывающая нас с Юковым. Аркадий остался в пустоте. Мы не смогли предвидеть такого поворота событий. А связь с Юковым нам жизненно необходима уже только потому, что, мы уверены, в руках у него находятся эти списки. Надо спасать советских людей, оставшихся в оккупации. Ты должен найти Юкова и вместе с Соней — кроме того, мы дадим тебе несколько адресов верных людей — вместе вы оповестите людей, которых еще не арестовали оккупанты. Если же… — Нечаев замолчал, провел ладонью по лицу и продолжал тише: — Если же ты не застанешь Юкова… все может случиться, тебе самому придется добыть эти списки. Или же указать нам пути. Ориентир — Лисицына. Кроме того, у тебя есть козырь: ты навел оккупантов на след базы. Применишь этот козырь. Но только в том случае, если Юков — где бы он ни оказался — остался у немцев вне подозрения. Вот общая задача. О частностях придется еще долго говорить. Времени мало. Вы пойдете сегодня в ночь. Возражения есть?

— Нет, товарищ командир.

— Георгий, пригласи сюда Компаниец.


…В овраге трудно найти укромное местечко. Но поговорить им надо было наедине, и Людмила — на глазах у нее закипали слезы — все вела и вела Бориса мимо землянок, дальше, в глушь леса.

— Погоди, Люся, мало времени, — сказал Борис, тоскливо оглядываясь назад. Он остановился.

Людмила прильнула к нему, заплакала.

— Почему не я? Почему не меня? — зашептала она сквозь слезы. — Чем я хуже?

— Ну не плачь… погоди… нельзя же… Понимаешь, я с тобой хотел но… Понимаешь, это ведь отряд.

Борис целовал девушку и все добивался, добивался, понимает ли Людмила, почему не ей выпала доля идти в Чесменск. Но Людмила не могла сейчас понять.

— Как я боюсь, как я боюсь за тебя! Если бы я была твоей женой! Если бы!.. Дура, дура! Почему я не стала твоей женой! — с отчаянием заговорила она. — Мы шли вместе, — могла же я стать твоей женой!..

У нее подламывались ноги, она склонялась к земле, но Борис удерживал ее.

Людмила горячо, бессвязно говорила, умоляла Бориса. Стиснув зубы, Борис сжимал девушку в объятиях и лишь изредка повторял одно и то же.

— Ты не беспокойся… не беспокойся… не беспокойся, Люда!

Но Людмила просто не слышала этих утешений. Да и сам Борис не понимал — о чем он просит не беспокоиться Людмилу.

— Нам пора… пора, — прошептал Борис.

Ему хотелось сказать ей, что своими слезами, отчаянием Людмила размягчает его, но он так и не смог произнести слов упрека.

Когда через час он пошел, Людмила рванулась вслед за ним и вдруг остановилась, поняв, что теперь уже не удержать его и ничто уже не поможет… А Борис ушел и не обернулся, да и не было смысла оборачиваться: все равно в темноте трудно было разглядеть окоченевшую от горя Людмилу.

Борис и Соня знали, как легче пройти в Чесменск и что говорить встречным — своим и чужим. Они могли идти и днем, не опасаясь подозрительного глаза: в те времена сотни тысяч людей брели по дорогам и тропам во все концы захваченной врагом территории. У людей были разные цели — мирные и немирные, люди искали и крова, и хлеба, и тайных встреч. Остаться незамеченным в этом людском потоке было делом нетрудным. Но всякие случайности подстерегали путников на дорогах, и поэтому Борис получил указание: встречаться с неизвестными людьми как можно реже, избегать разговоров, не ввязываться в споры.

Выдались как раз те солнечные тихие дни, которые в народе называются бабьим летом. Мирно голубело открытое небо. Летала по ветру серебристая и белая паутина, цепляясь за плечи Бориса и Сони, щекоча шею и щеки. Ослепительно горел, переливался, сверкал до боли в глазах слегка гудящий усыхающей листвой, разрисованный акварельной разноцветью, прекрасный под теплым солнцем лес.

Соня шла рядом с Борисом, касаясь иногда его плеча, и когда она касалась, он глядел на нее и улыбался. Соня тоже улыбалась. Им понятны были эти улыбки. Они без слов говорили: «Мы хорошо знаем друг друга, верим друг другу, испытали на деле дружбу, и поэтому мы твердо уверены, что не оставим один другого в беде».

Соня то и дело участливо спрашивала, как себя чувствует Борис, не болит ли его нога, не пора ли отдохнуть. Борису была приятна и дорога эта забота.

Первый день пути подходил к концу. Проселочные дороги, по которым они шли, тянулись все лесом. Здесь почти не встречались машины. А когда впереди или сзади слышался шум мотора, они наспех сворачивали в лес и пережидали в чаще, среди берез и елок, +минуту — другую+.

Встретили они раз в еловом густолесье две березки, еще не сбросившие листья, почти свежие. Тесная толпа голоногих елок окружила эти два светлых деревца. Березки стояли, прижавшись друг к дружке, совсем чужие в этом мрачноватом лесу. Верхушки их были обрызганы солнцем, и казалось, что от этих верхушек, от блестящих листьев падает на закопченные, черномазые подолы елок нежный розоватый свет.

Борис и Соня долго глядели на белые деревца. Многое напомнили они им. Крепко, прочно, высоко стояли березы в сплошном темном окружении елок и вовсе не думали сдаваться. Десятки лет простоят они, бросая нежный розоватый свет вокруг.

И грустно и радостно стало Борису и Соне. Они переглянулись и заулыбались, и эти улыбки еще больше сроднили их.

Когда они, после короткого отдыха, пошли дальше, Соня сказала:

— Мы, наверное, навеки сдружимся с тобой, правда, Боря?

— Я тоже об этом думаю, — быстро откликнулся Борис.

А Соня еще сказала:

— Я не представляю, как можно расстаться после всего этого…

Борис тоже не представлял, но он промолчал, не высказал, что волновало его сейчас.

Они шли своим путем. Они еще не знали тогда, что суждена им длинная, как жизнь, чудесная, богатая радостями и огорчениями дорога.

Глава четвертая

НЕНАВИСТЬ, СУХАЯ, КАК ПОРОХ

Да, Ленка Лисицына признавалась впоследствии, что ей смертельно хотелось подслушать, о чем все-таки разговаривал Аркадий Юков и начальник полиции белогвардеец Кузьма Дорош. Ленка, в последние годы — Елена Потаповна, по мужу Головкина, хвасталась, что помогла спасти несколько сот советских людей, приговоренных оккупантами к расстрелу. Она сочинила подходящую историю, как ей удалось похитить списки вместе с Женей Румянцевой, героиней-подполыцицей, передать их в надежные руки. Ленка не выставляла себя героиней и подвижницей: она была умнее, чем можно было думать. Нет, вернее, она была хитрей, чем о ней думали. Она не выдавала себя за подпольщицу, она только помогала подпольщикам.

Но это только после, когда был потушен пожар, она всячески хулила Аркадия. В сентябре же 1941 года Ленка восторгалась Аркадием. Она почти любила его. Она с радостью приняла бы все его предложения. Она вообще легко принимала разные предложения и вовсе не стеснялась показать себя нескромной. Аркадий в ее глазах был величиной, а всякую величину она готова была лобызать, хотя и не безвозмездно, но вполне искренне.

Ленка сразу же предложила Аркадию зайти к ней — ну, для распития рюмки хорошего вина и вообще для приятного разговора. И Аркадий, наверное, зашел бы к ней и выпил бы рюмочку этого вина, и в известной степени поговорил бы с Ленкой, если бы у него не разболелась рука. А когда Аркадий вернулся, заходить к Ленке и вообще пользоваться ее помощью было уже некогда. Да и не требовалась тогда ее помощь: у Аркадия появилась новая, верная помощница. Ленка осталась в стороне, и, наверное, это ее здорово уязвило.

Два дня Аркадия никто не беспокоил.

Когда он приехал из полиции и прилег на свой топчан, в чулан вошла мать и присела в ногах.

— Что, мама? — бодро спросил Аркадий.

— Болит?..

— Пустяки!

— Отец-то говорит: стреляли в тебя, — со вздохом сказала мать.

— Врет, не верь. Никто в меня не стрелял.

— Ты мне не говори такого. Я — мать.

— Ну, выстрелил дурак какой-то, задел чуть-чуть, — Аркадий ласково погладил руку матери. — Ты не бойся, я бессмертный, мамок. Проживу до седых волос.

— Седые-то волосы и в двадцать лет бывают.

— Нет, я в том смысле сказал — до старости.

— Аркаша, Аркаша, поберег бы себя!

— Ну изо всех сил берегу, честное слово! — Аркадий засмеялся. — Что мне, жизнь, что ли, не дорога? Николай Островский — писатель был такой — говорил: «Жизнь дается человеку один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы»[79]. Примерно в этом духе.

— Так-то оно так… — опять вздохнула мать.

— Отец не обижает тебя?

— Да что отец… Отец упоен. Нашел работу по нраву. — Лицо матери стало суровым, непроницаемым. — Отец у нас… да что говорить!

— Что люди-то о нас говорят? — спросил Аркадий.

— А что они могут говорить? Хорошего не говорят.

— Понятно…

— Ты бы поберегся, сыпок, — перешла на шепот мать. — Как бы отец не догадался…

— Про что это ты, мама?

— Я твою работу понимаю, сынок, — прошептала мать.

— Так-таки и понимаешь? — удивился Аркадий.

— Знаю, что не на одной работе с отцом.

— На какой работе, мама? — Аркадий беспокойно поднялся, заглянул матери в лицо. — С чего это ты взяла?..

— Не взяла, а знаю.

— Да какие у тебя факты? — спросил всерьез обеспокоенный Аркадий.

— Не факты, а сердце материнское, — сказала мать. — Сонино сердце не обманул и мое не обманешь. Сердце — вещее, оно всегда правду говорит. Не такой у тебя характер, чтобы подлецом быть. Вот я и говорю: поостерегся бы. Опасная жизнь у тебя, сынок, глядеть да глядеть надо. Может, я чем помочь могу? За сына смерть приму — слова не скажу.

Аркадий обнял мать здоровой рукой, расцеловал, чувствуя, что слезы выступают на глазах.

— Забудь, мама, что сказала, и во сне даже не вспоминай, — Аркадий помолчал. — Ничего ты не знаешь, и вообще не так все, как думаешь. Я служу в полиции, вот что тебе известно. Слышишь, мама?

— Ладно, сынок. Только отец-то косится на тебя, подозревает что-то.

— Ну что он может подозревать?

Но мать оказалась права, Вечером Афанасий злорадно сказал:

— Милиционера-то, который брал меня, сцапали сегодня!

Аркадий ужинал. Не выпуская из рук кружку с молоком, он равнодушно спросил:

— Ну и что?

— В подполье работал. Капут теперь! Громить подполье начали.

— Болтать-то зачем? — спросил Аркадий.

Отец сел рядом с ним, покачал головой.

— Сын ты мой, родной, кровный, а не верю я тебе.

— Я тоже, — проронил Аркадий.

— Все время мысль шевелится: а не подослан ли ты большевичками? Не подослан, а? — Он ткнул Аркадия локтем в бок и захохотал.

Аркадий подождал, пока отец успокоится, уставился в упор на него и медленно выговорил:

— Странное совпадение: мне то же самое про тебя кажется. Кстати, кое-кто меня об этом спрашивал. Я сказал, что верю тебе, но… быть может, я передумаю.

Афанасий отшатнулся.

— Бог с тобой! Да я… всем сердцем!..

— Зарубил на носу?

— Да я… да мне другой власти и не надо! Я верой и правдой!.. Я жизни не пожалею!..

— А мы еще проверим это, — сказал Аркадий и ушел в чулан.

Там он лег на топчан и закрыл глаза. С тревожной скоростью оглушительно билось сердце. Подозревает родной отец — это дело серьезное. Пойдут слухи. Кто-то начнет приглядываться к Аркадию — и тогда один шаг до провала. Аркадий понял, что снова должен идти к Настасье Кирилловне.

«Пойду завтра в двенадцать», — решил он.

Но утром он приказал себе: «Отставить панику! Ждать!»

И он выдержал еще день. Ему дали два дня отдыха. Он ранен. Он обязан лежать в постели. Все. Точка.

В тот день отец тоже валялся дома. Он сказал, что у него — опасное ночное дежурство.

Эти два дня Аркадия никто не беспокоил. А утром третьего дня за ним прислали машину.

Ленка Лисицына расцвела, увидев его, защебетала, стала виться преданной птахой вокруг.

— Аркаша!.. Аркадий!.. Аркашенька!..

Он чудесно выглядел. Он порозовел. Он даже поправился. Он вообще стал красавцем, Аркадий Юков!

Аркадию хотелось схватить эту назойливую птаху да сжать в кулаке так, чтобы кости хрустнули. Но птаха эта — накрашенная фрейлейн — была в некоторой степени олицетворением нового фашистского порядка, и Аркадию волей-неволей приходилось сдерживать свои чувства. Все-таки он не отказал себе в удовольствии безжалостно хлестнуть ладонью по одному месту — ладонь так и занялась острым огнем. А Ленка, чуть поморщившись от боли, сделала вид, что ей даже приятно, и вообще выказала на лице кокетливое удовольствие, которое могло бы поощрить Аркадия и на другие шаги.

— Все играть бы тебе, кобылица! — с добродушным презрением сказал Аркадий, желая поставить Ленку на место. Ласковая фамильярность девицы была противна ему. Он чувствовал, что Ленкино кокетство имело гаденькое свойство — пачкать.

Ну, а Дорошу презрительных слов сказать было нельзя. И поэтому Аркадий без открытого ропота перенес объятия и лобзания, которыми по-кабацки удостоил своего удачливого человека начальник полиции. Впрочем, Аркадий все-таки поохладил хмельной пыл Дороша, пробормотав с гримасой боли (лучше сказать, отвращения) на лице:

— Рука… черт возьми… осторожно!

Дорош в заключение хлопнул Аркадия по плечу:

— Пострадал, но недаром!

— Все в порядке, значит? — осведомился Аркадий.

— Шеф тебе награду обещал. Понятна диалектика?

— Кто? Оберштурмбанфюрер?

— Он, он.

— Передай ему, что из кожи вылезу, а свое дело сделаю, — сказал Аркадий.

Свое дело — так сказал Аркадий.

— Ну, нас ждет господин бургомистр! — объявил Дорош. — Он хочет познакомиться с тобой и поблагодарить тебя. Будь покультурнее… не со мной разговаривать. Он у нас человек интеллигентный и либерал. Шварц при нем канцлером. Интересно, кто кому горло перегрызет?

— Я слыхал, либералы, они зубастые, — заметил Аркадий. — У одного моего приятеля был пес по кличке «Либерал». Рвал беспощадно.

— Гм, возможно, — пробормотал Дорош, выслушав замечание Аркадия, как откровение. — Наш бургомистр — штучка!

Он — эта штучка — принял Аркадия исключительно любезно и даже в некоторой степени почтительно: кланялся, жал руку, обходительно обнимал за талию и водил по своему огромному кабинету, как герцог влиятельного графа. Шварц и Дорош возвышались в это время по углам письменного стола, как два статиста в спектакле, и старались переулыбать друг друга.

Ах, как любезен, как дистиллированно вежлив был бургомистр Копецкий! С какой изящной уверткой он делал под руку с Аркадием круг почета. И как тщились изображать торжественный восторг два наемных статиста возле стола!..

Злорадно ликуя в душе, Аркадий изо всех сил старался не выбиться из этого дьявольского ритма и не испортить самодеятельную постановку.

Наконец был закончен торжественный раут, выкурено по дорогой папиросе, сказаноопределенное количество круглых фраз, и Аркадий, обласканный со всех сторон, был отпущен восвояси. Он вырвался на свободу, потный и усталый, как после десятикилометрового марша. Теперь ему хотелось вымыться или же поговорить для профилактики с людьми.

И как раз один человек подымался ему навстречу по лестнице. Подымалась Женька Румянцева, сломленная, истощенная истерикой матери и мучительным ожиданием.

Аркадий мог биться об заклад, что Женька — наидостойнейшая девушка. Но, впрочем, что нужно было наидостойнейшему человеку здесь, в управе?..

И Аркадий, хотя и остановился, но не произнес ни слова. Он надеялся, что сама Женька заговорит. Но она даже не поздоровалась. Правда, оглянулась на лестничной площадке, только после этого рванулась, как обожженная.

Недоумевая, Аркадий вышел из управы.

Что, что гнало Женьку? По какому делу, с каким вопросом она шла наверх, в канцелярию бургомистра Копецкого?

Прибавилась еще одна забота. Но эта новая забота не была главной. Обстановка складывалась серьезнее, хуже, чем можно было ожидать.

Только сейчас — буквально за минуту до расставания Аркадия с бургомистром — Дорош сказал Копецкому, что завтра представит тот список ему на подпись. Аркадий понял, что зашифровано словом «тот». Тот — список смертников, список-приговор, который Аркадий обязан был добыть любой ценой. Быстро работала машина Дороша! Подпишет бургомистр — и начнутся аресты. А может быть, начались уже…

И еще — эта неожиданная подозрительность отца.

Аркадий понял, что свидание с Настасьей Кирилловной неминуемо. Это был риск, но, по мнению Аркадия, другого выхода не было.

Часы показывали одиннадцать. В двенадцать Аркадий должен был пройти мимо окон Настасьи Кирилловны и убедиться, на месте ли глиняный горшок.

Утром Аркадий не заметил, стоит ли горшок на подоконнике. Теперь он увидел: стоит. Вход был свободный. Никто не мешал Аркадию свернуть вправо и скрыться за калиткой.

И все-таки что-то заставило Аркадия пройти мимо. Что-то подозрительное показалось Аркадию там, в домике, за белыми, наглухо задернутыми занавесками на окнах.

Горшок — символ безопасности, символ тайной борьбы, стоял где и положено ему было стоять. Он четко выделялся на фоне белой занавески. Он как бы зазывал: «Заходи, все в порядке, не бойся!» И все-таки что-то было не так…

Аркадий пришел домой и пообедал, не переставая думать, что заставило его миновать домик Настасьи Кирилловны. Ведь, кажется, все было в порядке. Горшок, как зеленый огонь, указывал: путь свободен. Задернутые занавески ни о чем не говорили. Уж не дрейфит ли Аркадий?

«К черту! — подумал он. — Нервы, как у девицы. Пойду».

Он решил идти по другой стороне улицы, чтобы не переходить через дорогу, а сразу свернуть в калитку. Но еще не доходя до знакомого палисадника, он увидел, что горшок весь в мелких трещинах.

Горшок был разбит и склеен!

Он тот же, такой же, но кем-то был разбит и затем аккуратно склеен. Только сверху, у ободка недоставало несколько кусочков…

Кто же разбил и склеил горшок?

На этот вопрос могла ответить только Настасья Кирилловна. Аркадий не хотел получать ответ из других уст. И он вторично прошел мимо калитки — и теперь уже прошел умышленно. Он знал, что разбитый горшок — это не случайность. Он был почти уверен, что разразилась беда, но он не знал, где границы этой беды…

Нужно было как можно скорее проверить, жива Настасья Кирилловна или нет. Аркадий не мог сейчас остаться в пустоте. Срывалось задание, и он не знал, что делать. Он чувствовал, как нахлынуло и сковало его волю замешательство.

Такие моменты бывали у него и раньше — по пустячному, впрочем, поводу. Обычно он восстанавливал спокойствие очень просто — начинал мысленно издеваться над собой. Теперь же эта детская уловка вряд ли могла подействовать.

«Но почему? — подумал Аркадий. — Неужели я так перетрусил? Признайся, перетрусил?!»

Злость закипала в Аркадии.

«Трус! — безжалостно сказал он себе. — Первый раз подпалило огоньком, и уже зашевелились от страха волосы! А если огонек пожарче лизнет? Если целым костром обернется? Слезу, может, прольешь? Умолять о пощаде будешь?»

Злость на себя вернула Аркадию самообладание.

Но злость ведь тоже плохая помощница, если бой идет не в открытую. И Аркадий постарался умерить ее, входя в помещение полиции. Он должен быть веселым в этом доме. С какой стати ему хмуриться, злиться? У человека — удача, и, естественно, он весел от этого.

«Веселись, Аркадий, гром-труба!..»

Но веселиться ему не пришлось.

Ленка Лисицына внезапно ошарашила его.

— Аркадий! Ты знаешь новость? — воскликнула она.

— Н-новость?..

— Женька Румянцева оформилась секретаршей к господину бургомистру — какое событие! Я восхищена ею! Почти весь класс наш лоялен!..

— Секретаршей к бургомистру?.. — переспросил Аркадий.

— Да, да! Ты не представляешь, с какой радостью я ее поздравила! К-как она мила! К-как дальновидна! И… и… — Ленка задыхалась от радости. — И самое главное… — она перешла на восторженный свистящий шепот. — Самое главное — господин бургомистр к ней… — шепот стал еще восторженнее, — сердечно расположен!

Пока Ленка изливала свой восторг, Аркадий оправился от изумления и, когда Ленка выдохлась, сказал с усмешкой:

— Ты хоть в полиции служишь, а новости узнаешь в последнюю очередь. О том, что Копецкий расположен к Румянцевой…. да и не только он, а и Герман Генрихович тоже, я знал еще осенью прошлого года.

— Да-а? — протянула Ленка.

А в голове потрясенного Аркадия неслись мысли:

«Женька — секретарша бургомистра! Женька Румянцева — секретарша бургомистра! Зачем? С какой целью? Послали или сама пошла?..»

Не доверять Женьке, думать о ней плохо Аркадий не мог. Но слишком неожиданным было известие.

Еще одна мысль — счастливая, смелая — мелькнула вдруг у него, но голос Дороша смял ее, не дал развиться, окрепнуть.

— Юков, это ты?.. Зайди-ка.

Аркадий вошел в кабинет. Дорош скользнул по Юкову взглядом и поспешно отвел глаза..

Аркадий понял: что-то случилось.

— Случилось несчастье, — сказал Дорош. — Только спокойно. Лопни, но держи фасон. Убит твой отец.

Побледневший Аркадий, ни слова не говоря, опустил голову и закрыл лицо ладонями.

— Лопни, но держи фасон! Лопни, но держи фасон! — закричал Дорош. — Они мстят. Красная месть! Но мы не дремлем! Мы их уже прижали!

Аркадий не отнимал от лица ладоней.

— В тебя, в тебя метили! — продолжал Дорош, — Дознались, пся крев, кто партизанскую базу выдал. Но ты не бойся, Юков, мы тебя временно в тени держать будем. С тобой у них этот номер не пройдет! Отец твой ушами хлопал, а ты — парень-хват.

— Убийц ищут? — спросил Аркадий.

— Прихлопнули сегодня ночью партийного резидента! — сообщил Дорош. — Старуха, старая большевичка. А выдавала себя за мужчину. Сапожником притворялась! — Дорош захохотал.

Аркадий зажмурил глаза.

— Но у нас руки длинные! Мы все знали. Жалко, что живой не далась, яд проглотила, а то бы мы из нее все вытянули.

Аркадий молча застонал.

Вот он — разбитый горшок. Вот ответы на мучившие Аркадия вопросы. Все стало ясно — кто разбил и кто склеил горшок.

И Дорош тотчас же подтвердил это.

— Она, стерва старая, пыталась приманку уничтожить, но мы эту приманку оборудовали и теперь всех красных пташек будем накрывать в гнезде! Мы тактику большевистскую знаем!

— Мстить, мстить! — гневно сказал Аркадий.

С зажмуренными глазами он, как живую, видел Настасью Кирилловну, слышал ее мягкий, по-матерински убедительный голос. Она знала, что ей грозит гибель, а не ушла с поста. Она заботилась об Аркадии больше, чем о себе.

— Мстить! — еще раз сказал Аркадий.

Теперь он отнял от лица ладони и посмотрел на Дороша гневными глазами.

— Лопни, но держи фасон! — Дорош потряс сжатым кулаком. — С тобой у них этот номер не пройдет! Я получил указание пока держать тебя в тени.

— Напрасно, — буркнул Аркадий.

— Так надо, так надо. Солдат спит — служба идет. Ты в карты играешь?

— Н-нет, — пробормотал Аркадий.

— Жаль, а то бы мы скинули вечерком банчок[80]! — Дорош открыл ящик стола и с ухмылкой вынул оттуда сверток. — Держи — от оберштурмбанфюрера!

— Что это?

— Деньги, выпущенные победоносной немецкой армией. Имеют хождение на всей территории России.

— Много здесь?

— Хватит! — Дорош захохотал. — Будешь сыт, пьян и нос в табаке! Ты не горюй. Такая уж наша жизнь — живи в свое удовольствие, а чуть ушами хлопнул — и к праотцам! Ну, как все-таки насчет банчка?

— Ладно, отдышаться надо, — сказал Аркадий.

Чуть пошатываясь, он вышел на улицу.

Ненависть, сухая, как порох, жгла его сердце.

С ненавистью глядел он на оккупантов, на полицаев, снующих возле подъезда.

Ненависть, ненависть!

Он ненавидел — и с ним заодно ненавидело небо, ненавидело солнце, стены домов, окна, деревья, роняющие листву, воздух ненавидел так же страстно и горячо, как и он!..

Мир требовательно говорил: «Мстить, мстить, мстить!»

А самой лучшей местью сейчас было — получить черные списки советских людей, намеченных к уничтожению.

Но как их вырвать из рук врага?

Аркадий забрел в сквер и сел в уединении.

В этом сквере он сидел после того, как впервые узнал, что ему придется выдавать себя за пособника оккупантов.

Трудно тогда ему было, но он встал и, как солдат, пошел вперед, пошел вперед на зов Родины, по приказу своего сердца, пошел и еще ни разу не оступился.

Бывало, вел себя чуть-чуть по-мальчишески. Впадал в короткое, как солнечный перегрев, отчаяние. Ощущал что-то похожее на страх. Но ни разу еще не оступился, потому что были рядом свои, советские люди. Они поддерживали его, советовали и учили. А теперь Аркадий остался один.

Верных людей было много в городе, но он не знал, в какую дверь стучаться. Он оказался в пустоте, и это было самое страшное для человека, работающего в подполье.

Сидя в сквере, Аркадий понял, что наступал час решающего испытания. Все, что сделано раньше, было только подготовкой к главному сражению. Сражение еще впереди. Достанет он списки — и сражение выиграно. Недаром же Настасья Кирилловна сказала: «…получен приказ: во что бы то ни стало добыть список. Это самое важное. Если список мы получим, можешь считать, что ты сделал все». Но как, как вырвать этот документ из рук врага?

И тут Аркадий вспомнил о Женьке Румянцевой. Ленка сказала, что Румянцева оформилась секретаршей к бургомистру. А именно к бургомистру попадут завтра списки.

Аркадий понял, что здесь — верный путь к успеху.

Не нужно ни подкупать Ленку, ни уничтожать Дороша. Взять списки прямо из кабинета Копецкого. Какое-то время они пролежат у него на столе. Аркадий изучил его кабинет. Как только Женька подаст ему знак, он войдет к Копецкому и под страхом смерти заставит отдать списки. Может даже случиться так, что Копецкий на минутку покинет кабинет…

Возникло много вариантов, и все следовало продумать.

Но прежде нужно поговорить с Женькой.

За пять минут до конца рабочего дня Аркадий поднялся в приемную Копецкого. В комнате никого не было. Аркадий подошел к двери в кабинет.

— …ваши обязанности, как видите, не столь многочисленны, Евгения Львовна, — услыхал он голос Копецкого. — Лучшей синекуры и ожидать трудно в наши грозные дни. Обязанности ваши скорее символические, чем практические.

— Не понимаю, чем я обязана вашему такому… ну, такой заботе обо мне? — спросила Женька.

— Я вам скажу. Но после, после. Все очень просто на нашей земле, Евгения Львовна. А пока считайте, что вам выпал счастливый лотерейный билет.

— Завтра мне приходить к девяти?

— Я думаю. Кстати, завтра в десять у меня совещание в комендатуре. Вам придется отвечать на телефонные звонки. Отвечайте мило, любезно. Я хочу, чтобы в городской управе всех встречали мило и любезно.

«Вот гад! — подумал Аркадий. — Еще под любезность маскируется!»

Выйдя из кабинета Копецкого, Женька увидела Аркадия и отшатнулась. Но уже в следующее мгновение она рывком отодвинула стул возле своего стола, и Аркадий заметил, как зло дернулась у нее верхняя губа.

— Вам кого? — резко спросила она.

— Здравствуй, Женечка! — ласково сказал Аркадий.

— Я спрашиваю, кого вам?

— Мне сказали, что в этой управе всех встречают мило и любезно. Разве на меня это правило не распространяется? — с улыбкой спросил Аркадий.

— Ах, будьте любезны! — с сарказмом воскликнула Женька. — К кому вы пожаловали?

— К вам, фрейлейн Евгения, — сказал Аркадий.

— Ошиблись адресом, герр Юков!

— Ну почему же? Адрес правильный, — усмехнулся Аркадий, радуясь, что она так враждебно встречает его.

— Здесь же не полиция, — заметила Женька.

— Это все равно. Я провожу тебя. — Аркадий встал, собираясь выйти. — Есть разговор. Жду внизу.

— Хорошо, — одними губами прошептала Женька.

Через десять минут она вышла из подъезда здания и, оглянувшись по сторонам, медленно направилась в сторону своего дома. Аркадий появился из-за угла и подхватил ее под руку.

— Вот как мы теперь, фрейлейн Евгения, — громко сказал он.

— Удивляюсь, герр Юков. Раньше за вами этого не замечалось.

— Раньше вы тоже не появлялись в будний день такой расфуфыренной, — продолжал Аркадий. — Туфли на высоком каблучке, шелковое платье…

— Ты пришел, чтобы издеваться надо мной? — с обидой спросила Женька.

— Отойдем подальше, — шепнул Аркадий. — Делай вид, что мы флиртуем.

— Не то настроение, — прошептала Женька. — Мне не до флирта. Что ты хочешь — говори. Ты правда работаешь в полиции?

— А ты правда — в управе секретаршей у бургомистра?

— Ну — правда! — почти крикнула Женька.

— Я — тоже правда, — примирительно заметил Аркадий. — Ты добровольно пошла работать?

— А ты?

— Я в силу обстоятельств.

— Я тоже.

— Вот и отлично, — сказал Аркадий.

— Ну и что?

— Ты меня не продашь? — спросил Аркадий.

— Ты — изверг! — Женька вырвала руку и зашагала так быстро, что Аркадий сразу отстал.

Но он нагнал ее и снова взял под руку.

— Слушай, — сказал он. — Один человек просил оказать ему услугу.

— Кто он?

— Я думаю, партизан.

— Аркадий, скажи мне, пожалуйста, скажи, милый, дорогой, умоляю тебя, скажи, — взмолилась Женя, — ты прежний или ты?.. Ну, скажи, только правду!

— А ты?

— Да прежняя я, прежняя!

— Я тоже, Женя, но об этом не будем. Я тебе верю. А ты ни о чем не спрашивай.

— Ах, какой ты молодец, мой любимый Аркаша! — прошептала Женя, прижимаясь к плечу Аркадия. — И какая я была дура, что подозревала тебя!..

— Не будем, Женя, молчи. Как ты попала в управу?

— Долго рассказывать, но… в общем, мать заставила. Да я хочу сбежать, я недолго здесь проработаю!

— Ни в коем случае! Оставайся на месте.

— Это приказ?

— Если хочешь — да.

— Ах, Аркаша! — Женя потерлась щекой об его плечо. — Как я счастлива! Только бы не заплакать!..

— Заплакать мне тоже хочется, но, понимаешь, времени нет, — с трудом выговорил Аркадий. — Завтра Дорош принесет на подпись Копецкому списки на арест. Если бы ты могла снять копию!

— А если нельзя?

— Тогда… Слушай: как только Копецкий уедет на совещание, ты подашь мне знак в окно, и я войду. Списки к этому времени должны быть у бургомистра. Мы на месте решим, что сделать.

— А если он запрет списки в сейф?

— Тем хуже для него, — помолчав, сказал Аркадий. — Я вынужден буду пойти на крайний шаг. Людей надо спасать, и я спасу их, даже если сам погибну!

— Аркаша!..

На прощанье Юков сказал Женьке:

— Теперь мне веселее жить. И помни: все, что ты узнала, большая тайна.

Вечером Аркадий попросил Дороша, чтобы о гибели отца не сообщали матери.

— Она не перенесет этого, — сказал он. — Отца надо похоронить тихо, незаметно.

— Сделаем.

Аркадий проиграл Дорошу половину оккупационных марок, и тот был доволен.

Ночь Аркадий почти не спал. Он не стал ни о чем говорить матери, только намекнул, что если он отлучится денька на два, на три, пусть она не беспокоится.

В половине девятого он занял условленное место вблизи управы. Женька должна была прийти ровно в девять, но часы на углу улицы уже показывали десять минут десятого, а ее все не было.

Аркадий видел, как прошел в управу с папкой в руках Дорош. Через пять минут начальник полиции вышел без папки. А Женьки все не было.

Без десяти десять Аркадий сам направился к подъезду управы. Ждать больше нельзя. Бургомистр мог подписать списки и вернуть Дорошу для исполнения. Дорош тотчас же передаст списки оккупантам: в этом Аркадий был убежден. Юков должен был действовать сам. Он решил добыть списки силой оружия.

Он уже подходил к подъезду, когда из-за угла появилась Женька. На ней лица не было. Но Аркадий, как ни в чем не бывало, поклонился и сказал:

— Доброе утро, фрейлейн Евгения!

В руках у Женьки было что-то завернуто в газету.

— Я убью бургомистра! — прошептала Женька.

Тогда Аркадий взял у нее сверток и опять любезно раскланялся:

— Благодарю вас за книгу, фрейлейн Евгения!

В свертке был пистолет — это Аркадий сразу почувствовал. Хорошо, что никого поблизости не было! Аркадий сумел шепнуть ей:

— Ты могла бы все испортить! Я жду знака! Жду знака!

Он еще раз поклонился и пошел назад.

Через десять минут после этого к подъезду подкатила машина. Копецкий вышел на крыльцо, сел в машину, и автомобиль рванулся по улице мимо Аркадия.

Сняв кепку, Аркадий поклонился бургомистру. Копецкий дружески махнул ему рукой.

И почти тотчас же Аркадий увидел в окне второго этажа Женьку. Она звала его. Можно было входить.

Аркадий кивнул и неторопливо зашагал к подъезду. Сверток с пистолетом он сунул в карман пиджака.

В приемной Женька была одна.

На вопрос Аркадия, что случилось, она молча протянула записку. Аркадий пробежал ее глазами:

«Женя, прощай! Я не вернусь: окружен эсэсовцами. Подлое предательство стоит мне жизни…»

Аркадий понял, какое горе обрушилось на Женьку. Но соболезновать было некогда. Некогда было даже обнять Женьку и молча постоять с ней минутку.

— Крепись! — прошептал Аркадий. — Ты видела списки?

— Они на столе. Лежат на столе. Он оставил их на столе! — зашептала Женька. — Он сказал, что позвонит, как закончится совещание. Вот блокнот, карандаши! Я никого не пущу в кабинет, а если без звонка вернется он, я брошусь к нему и заплачу, ты услышишь! Я скажу, что узнала о гибели отца, я задержу его на время! А ты спрячешься в комнате… там есть комната для отдыха… под кровать или куда-нибудь. Спеши, Аркадий: в списке больше трехсот человек!

— Все понятно, Женя! — Аркадий, поцеловал Женьку в губы и захлопнул за собой дверь кабинета Копецкого.

Бургомистр вернулся в третьем часу дня.

Он просмотрел списки, лежащие на столе, и, не подписав их, сунул в сейф.

— Завтра у нас воскресенье, — сказал он Жене. — Делами займемся в понедельник. Приглашаю вас завтра на чашку чая, Евгения Львовна. Вас и уважаемую Марью Ивановну.

ТРЕТЬЯ ПЕСНЬ ОБ АРКАДИИ ЮКОВЕ

О Родине — самое заветное слово. О Родине и о верном сыне ее — комсомольце Аркадии Юкове.

Здравствуй, Родина! Здравствуй, драгоценная советская земля, умытая росой, облитая красным солнцем!

Здравствуй, Аркадий, бесценный дружок! Здравствуй ныне, завтра и во веки веков!

Миллионы годов светит солнце и будет согревать все живое еще миллионы лет.

Миллионы лет — цвести травам, шуметь листве, журчать ручьям и греметь водопадам. Жить человеку, мять травы человеку, любить человеку, созидать человеку — миллионы, миллионы лет — завидней участи нет и не будет на белом свете!

Нельзя было терять ни минуты, и Аркадий принял решение: покинуть город. Он не знал, когда придет к нему связной. Завтра? Через десять дней? Глубокой осенью?.. Он сам решил передать списки в руки партизанам. Он надеялся, что через два-три дня вернется. Он даже рассчитывал, что его исчезновение не вызовет подозрений у Дороша. Во всяком случае, он мог придумать какую-нибудь версию в свое оправдание. Аркадий считал, что действует наверняка. Но на всякий случай он снял еще одну копию списка и оставил ее у Жени Румянцевой.

Кроме всего прочего, Женя получила задание: не дожидаясь возвращения Аркадия, начать поиски верных людей, которые могли бы предупредить обреченных.

Аркадию казалось, что он рассчитал точно.

Женьке Румянцевой он верил. Неожиданное покровительство Копецкого обеспечивало ей относительную безопасность.

Сам он имел надежное удостоверение — «Персоналаузвайс», подписанное начальником полиции Кузьмой Дорошем. Кроме того, он мог, в крайнем случае, сослаться на знакомство с шефом СД Чесменска. Вряд ли кто-нибудь из немецкого начальства области захотел бы наводить справки лично у оберштурмбанфюрера.

За себя Аркадий не беспокоился.

Одно желание руководило им: как можно скорее передать список в надежные руки.

Список был зашит у Аркадия в поясе брюк. Обнаружить его можно было только при тщательном осмотре одежды.

Аркадий шел в село, расположенное в сорока километрах от города. В этом селе он знал один адрес.

На окраине Чесменска его остановил немецкий патруль. Фельдфебель, проверив документы, похлопал Аркадия по плечу.

— Хороший русский, — покровительственно сказал он на своем языке. — Он работает на нас. В каждой стране есть люди, которые работают на нашего фюрера и немецкий народ.

Аркадий впервые убедился, что его «Персоналаузвайс» действует безотказно.

Вечером Аркадия остановили в лесу два парня с немецкими автоматами в руках.

— Стой, дальше нельзя! — сказал один из них.

Парень с маленьким носом был странно знаком. Где-то его Аркадий видел. Но где?..

— А вы кто такие будете? — спросил Аркадий.

— Мы-то? — Парень усмехнулся и переглянулся с приятелем. — Мы-то скажем, за нами дело не станет. Но сначала ты скажи, гражданин любезный, а то у нас времени нет. Служба у нас, понимаешь?

«Партизаны!» — подумал Аркадий, успокаивая смутную тревогу.

— Прошу отвести меня к вашему командиру, — после молчания сказал он.

— Прямо к командиру? — с веселой издевкой осведомился странно знакомый парень. — Никто не просится к праотцам, а все к командиру. А к праотцам ты не желаешь, гражданин любезный?

— Погожу, — резко ответил Аркадий. Он начал сердиться. — Я прошу немедленно доставить меня к командиру. Очень срочное дело.

— Обыщи-ка его, Серега. Что-то этот тип мне не нравится, — сказал парень с маленьким носом.

Аркадий не успел и слова сказать, как левая рука Сереги скользнула во внутренний карман его куртки и извлекла оттуда вчетверо сложенную бумагу. Правая рука в это время ловко достала из кармана брюк пистолет Аркадия.

— Во, боле нету, — сказал Серега.

Парень с маленьким носом развернул немецкое удостоверение и ударил Аркадия по лицу.

— Вяжи, Серега, гада поймали!

В могучих объятиях Сереги, как в тисках, больно хрустнули кости Аркадия.

— Ребята, ребята, я же свой!.. — взмолился Юков.

Маленький нос ударил его еще раз.

— Молчи, гадюка, мы таких своих на месте шлепаем! За каждое слово получишь в зубы!

— Я требую: к коман…

Удар сапога в живот заставил Аркадия замолчать.


— …Так ты меня знаешь? — спросил полковник, сидящий за столом. На столе была разостлана карта и прямо на ней стояли керосиновая лампа, тарелка с куском мяса и стакан с водкой.

— Так точно, товарищ полковник, — ответил вытянувшийся перед командиром молодой боец в грязной и рваной гимнастерке и без сапог. — Вы работали прокурором города Чесменска… Ваш сын — Костик Павловский — учился со мной в одном классе. Я не раз бывал у вас дома. И номер помню — тридцать первый.

— Как фамилия?

— Лаврентьев. Иван Лаврентьев, товарищ полковник.

— Какой, ты говоришь, дивизии?

Лаврентьев назвал номер своей дивизии.

— Да, точно, разбита эта дивизия, — со вздохом проговорил полковник Павловский. — Командир ее, генерал…

— Генерал Иванов.

— Да, генерал Иванов лежит у меня раненый. Разбита дивизия, ты прав.

Дверь в комнату открылась, и в щель просунулась голова с маленьким носом.

— Что тебе, Макарычев?

— Разрешите, товарищ командир? Гада поймали. Полицейского, — доложил Макарычев.

— Где он?

— В подвал собаку запер.

— Ладно, пусть посидит.

— Он встречи с вами требует.

— Ладно, сейчас не до встреч… еще с этим… с полицейским. — Полковник снова уткнулся в карту. — После.

Макарычев не уходил.

— Может, того, а? Шлепнуть?

— Погоди! — Полковник поморщился. — Я тебя сам шлепну за излишнюю жестокость.

— Слушаюсь! — бодро согласился Макарычев и с явной заинтересованностью оглядел Лаврентьева. — Это что, приблудный, товарищ командир?

— Окруженец.

— Отдайте его мне в разведку, товарищ полковник, — сказал Макарычев. — Я из него орла воспитаю.

— Знаю, какого орла, — проворчал полковник. — Ну, ладно, иди. Накорми его, Макарычев.

— Слушаюсь!

— А оружие в бою добудешь, — вдогонку сказал полковник Лаврентьеву.

…Давно остыло мясо на тарелке. Полковник Павловский так и не притронулся к нему, только выпил полстакана водки.

Чадила лампа. Ординарец, молодой боец в обмотках, молча срезал бритвой обуглившийся фитиль.

— Спи, — сказал ему Павловский.

— Прилягте и вы, товарищ полковник. Прошлую ночь тоже почти не спали.

— Спи, я говорю, — повторил Павловский.

Он наклонился над картой и нашел маленький кружок, обозначающий ту деревеньку, в которой сейчас стоял его полк, вернее, остатки полка, вот уже три недели именуемый отрядом Павловского. В отряде было человек сто пятьдесят. Бойцы Павловского составляли только треть отряда. Остальные люди — военные и гражданские — влились совсем недавно; многие из них не имели оружия.

Деревенька затерялась в лесах. Ближайший населенный пункт был в восьми километрах. Под вечер разведка донесла Павловскому, что во второй половине дня там появились немцы. Они приехали на пяти или шести больших грузовиках. В другом соседнем селе немцев видели еще вчера. Враг стягивал в этот район силы, и Павловский понимал, что они могут обрушиться на его отряд завтра утром.

Нужно было уходить на юг области, где начал действовать крупный, хорошо организованный отряд Нечаева. Уйти надо было в сумерках, но Павловский не отдал приказа. Именно поэтому он и не мог спать этой ночью.

Два, дня назад в отряде появился земляк Павловского, житель деревни, в которой полковник родился. Земляк сообщил, что в начале сентября в деревню прибежал сын полковника Костик, а через несколько дней явились гитлеровцы, и теперь Костик безвылазно сидит в подвале. Полковник тотчас же послал за сыном двух бойцов. По расчетам, они должны были привести Костика днем или же вечером. Наступила ночь, а их все не было. И сейчас трудно было сказать, появятся ли они до утра.

Отряд можно было поднять в любую минуту. Полковник хорошо знал, что немцы до утра будут спать. И все-таки он не отдавал приказа. Он надеялся, что этой ночью бойцы приведут сына, и как только станет светать, он двинет отряд на юг.

Полковник провел на карте ломаную линию: через реку, приток Чесмы, и дальше лесными дорогами — в район Белых Горок. Деревянный мост через приток Чесмы каким-то чудом уцелел. Но если он на рассвете взлетит в воздух, отряд окажется в ловушке.

Полковник пожалел, что не приказал охранять переправу. Это была ошибка. Но за последний месяц ошибок — и малых и больших — было много. Ему все труднее приходилось бороться с отчаянием.

А отчаяние росло. Виноват в этом был Костик.

Вернее, виноват был, конечно, сам полковник, бывший чесменский прокурор, который воспитывал сотни и даже тысячи людей, а для воспитания собственного сына так и не нашел времени.

Земляк полковника не мог рассказать о Костике ничего утешительного. Выслушав его рассказ, полковник окончательно убедился, каким себялюбцем вырос сын. К тому же он оказался и трусом.

«Дрянь!» — подумал полковник.

И все-таки он послал за Костиком двух бойцов. Послал — и теперь ждал, охваченный отчаянием.

Ему казалось, что не только Костик — он сам жил не так, как нужно, и делал не то, что требовалось делать ему, коммунисту и ответственному работнику народного государства. Если бы ему удалось начать все снова, он знал бы, как жить и работать по-настоящему. Но было поздно.

Теперь полковник хотел малого: отправить сына в тыл и пойти в бой. Втайне он надеялся, что не вернется из боя.

Костик мог улететь самолетом, присланным за раненым генералом. Летчик соглашался взять второго пассажира. Но ждать еще сутки он не хотел.

На рассвете самолет должен был улететь из отряда. И если Костик не придет раньше шести часов, полковник вынужден будет оставить сына, в отряде. И тогда у полковника появится новая острая забота: одновременно беречь и жизнь сына, и свою честь. Как поведет себя Костик в бою, полковник знал наверняка. Да и пойдет ли он в бой?..

— Отдохнуть вам надо… — послышался из темного угла тихий голос ординарца.

— Отстань! — перебил его полковник.


Аркадия швырнули в подвал.

Упав на холодный земляной пол, он застонал от боли и ярости. Во рту было солоно от крови.

— Майн готт! Майн готт! — услыхал он в темноте чужой немецкий голос.

— Кто здесь? — прислушиваясь к тихим вздохам, спросил Аркадий.

— Мой бог! — сказал по-немецки голос из темноты. — Я — дезертир! Я сдался в плен. Я не хочу сражаться за неправое дело. Гитлер капут!

— Капут! — яростно простонал Аркадий. — Молчал бы уж!

Немец смолк, затаился.

Аркадий встал, ощупал стены. К двери вели ступеньки. Аркадий застучал в дверь кулаками.

— Отоприте! Отоприте!

Никто не отозвался. Аркадий ожесточенно молотил кулаками в дверь, но она даже не дрожала — из таких крепких досок была сколочена. Скоро Аркадий понял, что стучать и кричать — бесполезно.

— Эй, фриц, ты давно здесь сидишь? — спросил он.

— Майн готт! Майн готт!

«Черт, я же по-русски спрашиваю!»

С трудом подбирая немецкие слова, Аркадий снова задал тот же вопрос.

— Я Штюрп, Вальтер Штюрп, — ответил немец. — Я дезертир. Партизаны расстреляют меня. Я жду смерти.

— Пр-роклятье! — воскликнул Аркадий и с утроенной яростью замолотил в дверь.


Костик стоял перед отцом с рюкзаком за спиной, в просторной крестьянской одежде.

— Значит, не останешься? — еще раз спросил полковник.

— Зачем же оставаться, если можно улететь? — с недоумением сказал Костик.

— Хорошо. — Полковник опустил голову. — Вот тебе, пакет. Здесь адреса. Обратишься к этим людям. Они тебя не оставят.

— Нас не собьют? — пряча пакет, спросил Костик.

— Не знаю.

— Значит, нет полной уверенности?

— Война! — грозно сказал полковник, страдая, что ординарец слышит этот разговор.

— Ладно, я рискну, — торопливо заговорил Костик. — Только ты позаботься о маме. Переправь и ее. У тебя есть еще самолеты?

— Макарычев! — крикнул полковник.

Маленький нос появился на пороге и с готовностью ответил:

— Здесь!

— Заводят мотор?

— Так точно.

— Проводи его, — полковник кивнул на Костяка.

— О маме, о маме не забудь. Я жду ее.

Костик пошел к двери.

— Давай, — сказал ему Макарычев. — Я сейчас.

— Ну, что тебе еще?.. — проворчал полковник, смахивая со щеки слезу.

— Что делать с этими… с полицаем и фрицем? Не брать же их с собой!

Полковник задумался.

— Отпустить так отпустить, а шлепнуть так шлепнуть, — проговорил Макарычев. — И вся канитель тут.

— Да ну их к черту! — крикнул полковник, внезапно озлобляясь. — Делай, что тебе приказано.

— Понятное дело, шлепнуть надо. Не отпускать же! — и с этими словами Макарычев закрыл дверь.


Аркадий всю ночь не спал.

Время от времени он принимался молотить кулаками в дверь, но по-прежнему никто не отвечал ему.

Ночь была потеряна.

Под утро Аркадий ощутил сквознячок и, припав к двери, обнаружил внизу щель.

Когда стало светать, он увидел в эту щель поле и самолет, стоящий совсем недалеко — метрах в пятидесяти. Аркадий видел, как к самолету пронесли кого-то на носилках. Около самолета бегал летчик, освобождая машину от креплений.

Потом Аркадий услыхал, как заработал мотор.

Наблюдая за погрузкой раненого военного, он не заметил, как к машине подошли еще двое. Один из них был парень с маленьким носом — Макарычев. Второй сначала показался Аркадию незнакомым, но, вглядевшись, он узнал и его: это был Костик Павловский.

Так последний раз пересеклись дороги Юкова и Павловского.

Костик, влезая в машину, что-то с ожесточением кричал Макарычеву. Он кричал и взмахивал сжатым кулаком.

Но что он кричал — Аркадий так и не узнал.


А Костик кричал:

— Убей! Убей его! Убей, Макарычев! Он — сволочь!

Минуту назад, выскочив на деревенскую улицу, Макарычев догнал сына полковника, похлопал ладонью по рюкзаку:

— А то бы оставался, а? — по-приятельски сказал он. — В разведку бы ходили. Шикарная жизнь у разведчика!

Костик отрицательно покачал головой:

— У меня другие планы.

— Ну, дело хозяйское, — равнодушно зевнул Макарычев. — А то бы сегодня прямо в бой. В бою весело. Все позволено.

— Нет, нет, мне нужно лететь.

— Да, ты не знал такого — Юкова? — вдруг вспомнил Макарычев.

— Вместе учились, — буркнул Костик, недовольный развязностью провожатого. — Сейчас он полицаем, говорят, заделался. Продажная тварь, и всегда таким был.

— Он у меня в подвале сидит, — самодовольно сообщил Макарычев.

— Здесь? В подвале? — оживился Костик.

— Ну да. Вчера схватили в лесу. И удостоверение полицейское при нем было. Явный диверсант!

— Убей его! — загораясь злобой, сказал Костик. — Он и мне крови достаточно попортил Убей, Макарычев! Он — предатель, я это знаю точно.

— Да я и без тебя знаю, что предатель. А вот насчет того, чтобы шлепнуть, отец как бы на дыбки не полез. Я с ним еще до войны знаком был… по одному делу.

— Убей, Макарычев! Убей! — взмолился Костик. — Что отец! Скажи ему, что я знаю: он предал много советских людей, сам их уничтожал, сам, самолично!

— Ишь ты! — мрачно ухмыльнулся Макарычев. — Видно, насолил тебе этот парень. Может, сам шлепнешь?

— Что ты, мне лететь надо!

— Как хочешь.

— Кто летит? Садись! — скомандовал летчик.

— Ну, давай, давай, воин! — Макарычев насмешливо подтолкнул Костика плечом.

— Убей! Убей его! Убей, Макарычев! Он — сволочь! — захлебываясь злобой, кричал Костик.


Самолет поднял хвост, подпрыгнул и исчез.

Аркадий опять загрохотал в дверь кулаками. Он узнал парня с маленьким носом — это был тот самый верзила, которого Аркадий видел в военкомате в первые дни войны. Он вспомнил и фамилию его — Макарычев.

— Макарычев! Макарычев! — кричал Аркадий. — Открой немедленно!

— Ну чего ты раньше времени в могилу просишься? — услыхал он из-за двери веселый голос. Заскрежетал замок. Дверь распахнулась. Аркадий увидел черную коренастую фигуру на фоне серого, в утреннем тумане, неба. В правой руке Макарычев держал автомат.

Пошатываясь — у него слегка кружилась голова, — Аркадий вышел на волю, глубоко, всей грудью вдохнул сырого, свежего, как пар над утренней рекой, воздуха.

— Але, фриц, вылезай и ты! Шнель, шнель, собака! — Из подвала показался испуганно улыбающийся Штюрп. — Два сапога — пара! — захохотал Макарычев и показал рукой в сторону невысокого пригорка. — Туда топай!

— Это куда? — спросил Аркадий.

— К командиру, куда же, — усмехнулся Макарычев. — Давай, шагай, времени мало осталось.

— Майн готт! Майн готт! — забормотал Штюрп.

Аркадий первым вышел на пригорок. Перед ним лежала небольшая лощина, кое-где поросшая кустарником. Цепляясь за кустарник, колыхался над лощиной светлосерый туман. Невдалеке подымалась стена неплотно задернутого туманом леса. Аркадий еще раз вдохнул в себя сырой и свежий воздух.

«Где же командир?» — хотел спросить он и обернулся.

Макарычев стоял с автоматом на изготовку. Пустое, просторное лицо его, на котором нос казался несущественным, ненужным бугорком, искажала очень понятная лакомая и жуткая ухмылка.

— Ты что хочешь?! Я же свой! — крикнул Аркадий.

— Свой, чужой — плевать мне! Лишний — на данном этапе! — сказал Макарычев. — Ну — молись, коль в Иисуса Христа веруешь!

Аркадий понял, что кричать, доказывать теперь бесполезно. Некогда. Не успеет он. Неслись доли секунды. Макарычев стоял в пяти метрах. Если броситься на него — сразит наповал: нельзя!

— Гляди! — вдруг крикнул Аркадий. — Что за спиной у тебя!..

Макарычев невольно обернулся. И тогда Аркадий, сделав два прыжка, с налету ударил его ребром ладони.

Он рухнул. Аркадий вырвал у него автомат.

— А-а-а! — дико взвыл Макарычев.

Аркадий увидел бегущих людей. Он попятился, готовясь стрелять. Люди распластались по земле.

«Спасай список!»

Аркадий стремглав кинулся вниз, в лощину, в кустарник. Он понимал, что сейчас не время для выяснений и переговоров. Лес приближался толстыми отчетливыми стволами деревьев.

— С-стреляй! — с трудом выкрикнул Макарычев. — Стреляй, Серега! Нет, дай мне!..

Он с колена ударил по лощине длинной неприцельной очередью. Серега бил из пистолета, положив его на кисть согнутой в локте руки.

— Погоди! — остановил его Макарычев. — Я сам.

Одна пуля сорвала кожу на шее Аркадия, вторая попала в левую руку. От ее удара рука взметнулась вверх. Но лес уже был в двух шагах.

Размахивая пистолетом, к пригорку бежал полковник Павловский.

— Каюк! — сказал Макарычев, поднялся во весь рост и отбросил автомат.

И в это время на краю деревни с визгом разорвалась первая немецкая мина.

С востока, из-за лесов поднималось солнце, и волны тумана, катившиеся по луговине, были розовыми. А верхушки леса были алыми. Туман, окутывая их, старался погасить теплый огонь восхода — и не мог, не мог погасить, оседая в бессилии. Туман распадался, рассеивался, курясь над землей. Он еще висел густыми липкими пластами в низинах, над желтеющей травой. Но и там солнце настигало его, и он, извиваясь и вздрагивая, полз по земле и таял бесследно. Скоро от тумана ничего не осталось.


Кое-как Аркадий перевязал раны и побежал в глубь леса. Стрельба сзади все усиливалась, подстегивая его. Сначала он хотел залечь в лесу, остыть, успокоиться, чтобы принять какое-нибудь решение, но пальба стала быстро приближаться, и Аркадий снова рванулся вперед. Он понимал, что в горячке боя с ним никто не станет разговаривать.

Партизаны отступали к реке, к мосту, по Аркадий не знал этого. Он тоже бежал в сторону моста, только метрах в трехстах впереди партизан.

А мост уже был в чужих руках. Возле моста лежали гитлеровцы и ждали партизан. Путь за реку был отрезан.

Аркадий вдруг увидел их, иссера-зеленых, напряженных в ожидании, — возле реки. Мост был слева. Они лежали вокруг ручного пулемета, направленного в сторону леса. Их было восемь.

Это была ловушка. Партизан ждала гибель.

А стрельба, шум, слитый из десятков голосов, все приближался.

Один немец заметил Аркадия и крикнул, вытянув руку.

Но Аркадий уже принял решение.

В этот миг он прижал приклад к животу и, поддерживая автомат коленом, открыл огонь.

Он видел, как шлепнулся немец с вытянутой рукой.

— Получай русский гостинец!

Аркадий стрелял, пока не кончились патроны.

Но в него тоже стреляли.

И снова пуля задела, Аркадия. Прилетев сзади, она обожгла плечо. На плечо и грудь брызнула кровь. Оглянувшись, Аркадий увидел других немцев: их было здесь больше, чем он предполагал. Вряд ли он мог уйти от них.

Но теперь-то Аркадий знал, что партизаны предупреждены и смогут, наверное, избежать засады.

Еще одна пуля впилась Аркадию в ногу. Оставалось одно — прыгать в реку.

Аркадий прыгнул с невысокого обрыва и поплыл. Автомат он утопил.

Справа, откуда стреляли, его загораживали кусты. Загребая здоровой рукой, он поплыл наискосок.

Сначала немцы стреляли сквозь кусты. Пули четко булькали где-то сзади Аркадия.

«А ведь уйду!» — промелькнула радостная мысль.

Река была неширокая. Противоположный берег был отлогий, песчаный. Дальше — ивняк, глухие кусты.

Плыть было можно, хотя Аркадий и чувствовал, что силы слабеют.

«Уйду!»

Перед глазами выбило из воды частые фонтанчики. Они цепочкой побежали по воде. Аркадий ушел вглубь.

Он не видел, что трое немцев выскочили на мост и стреляют по нему из автоматов. Когда он вынырнул, фонтанчики забулькали рядом.

Берег был близко, в каких-нибудь десяти метрах.

И тогда-то пуля клюнула Аркадия в спину.

Он опять ушел под воду, а когда всплыл, понял, что на этот раз ранен очень серьезно: изо рта у него хлынула кровь.

И все-таки он выскочил на песок и побежал к кустам.

Здесь его настигла еще одна пуля.

Он упал, с разбегу ударившись о мягкую сырую землю, а потом пополз. Он полз, подчиняясь единственному желанию: не умереть сразу, спасти список.

— Список… список… список! — твердил он одно и то же слово, и только список обреченных людей, четкий, как бы высеченный на каменной плите, стоял у него перед глазами в это мгновение.

Рука Аркадия взрывала податливый дерн луговины, в рот набивалась трава и земля, смешанные с кровью. Аркадию казалось, что он ползет все быстрее и быстрее; он еле поспевал за каменной плитой с высеченными на ней фамилиями; оглушительно свистел, ревел над ним ветер, рука Аркадия гребла все стремительнее и стремительнее, словно не земля была, под рукой, а воздух, словно ввысь поднялся он и свободно парил, как птица.

Но вдруг ощущение полета пропало, Аркадий почувствовал землю всем телом. Земля пахла кровью; этот острый запах бил в нос, оглушал Аркадия, и он…

Русская земля! До каких же пор ты будешь пахнуть кровью?!

ПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА

Вот и закончился рассказ о друзьях из Ленинской школы.

О Саше Никитине. Об Аркадии Юкове.

Отзвучали, смолкли родные голоса — и можно ставить точку.

Но кто скажет, что жизнь прекратилась и дороги кончились?

Завершилась лишь книга, как и всякое человеческое дело, а в книгу, даже самую мудрую и длинную, вмешается только частица жизни. У всякойкниги есть рамки, а у жизни рамок не бывает. Нельзя всего рассказать, всех упомянуть, все дела довести до конца.

А о старых друзьях можно бы еще долго говорить.

О Борисе Щукине. О Жене и Соне.

Мы расстаемся с ними в трудное время.

Сентябрь тысяча девятьсот сорок первого года.

Длинен еще путь до мая тысяча девятьсот сорок пятого.

Кто из них пройдет его, кто падет на полпути?..

Говорить подробно об этом — значит начать новую книгу.

Много было разговоров. Были разные версии. После войны кто-то говорил, что летом сорок второго года в одном из партизанских отрядов встречали смелого разведчика Аркадия Юкова.

А кто-то утверждал, что в сорок шестом отдыхал с Юковым в одном из санаториев на Черном море.

Может, все-таки спасся, выжил Аркадий?

Много легенд родилось в те суровые военные годы. Одни из них живут до сих пор. Другие забыты, умерли.

Смертельно раненный полковник Павловский сообщил перед кончиной Нечаеву, что кто-то спас его отряд, открыл стрельбу возле моста, только поэтому отряд не попал в ловушку. Но кто стрелял — не узнал и Нечаев.

Остается сказать немного.

Андрей Михайлович Фоменко — теперь генерал.

Мария Васильевна Лашкова — жена, его.

Семен Золотарев стал киноработником.

Николай Шатило работает врачом в одной из сельских больниц на Северном Кавказе.

Сергей Иванович Нечаев был во время войны партизанским генералом, сейчас он на пенсии.

А партийный пост его в Чесменске занял хороший наш знакомый Олег Подгайный.

В конце пятидесятых годов в Чесменск из заключения возвратился бывший полицай — Макарычев. В бою возле моста он добровольно сдался в плен, а потом работал у Дороша. Вместе их и судили.

В Чесменске Макарычев встретил Константина Павловского.

Но более подробно мы узнали об этом из одного письма.

«Здравствуй, Соня!

Сегодня я послал заявление директору нашего совхоза с просьбой продлить мне отпуск. С нетерпением хочется домой, в Заполярье, но серьезные обстоятельства заставляют меня задержаться в Чесменске еще дней на пять.

Сейчас я все объясню тебе, милая.

Начну по порядку.

Последний раз я писал тебе в день отлета из Кисловодска. Чудесно отдохнул и подлечился — ну, ты уже знаешь об этом.

Чесменск стал неузнаваем. Почти полностью разрушенный в 1941 и 1944 годах, он восстановлен, и теперь, по-моему, один из красивейших городов Союза. Чесменск построен заново — и как построен! Я привезу с собой фотографии его улиц, зданий, площадей, парков.

Прилетев в город, я тотчас же поехал в центр, туда, где стояла наша Ленинская школа. К своей радости, я обнаружил то же самое прекрасное здание. Оказывается, школа была отстроена по старому проекту. Аллея, вырубленная гитлеровцами, выросла вновь. Школьный ботанический сад тоже восстановлен. Та же, та же самая клумба красовалась на школьном дворе!

А в сорок шестом году, когда мы с тобой уехали из Чесменска, какие это были мрачные развалины! Да и весь город был таким…

Кто, ты думаешь, сейчас директор Ленинской школы? Лапчинский Всеволод Петрович, брат Люды! У него тоже нет левой ноги, но он, как и я, привык к протезу и почти незаметно, что хромает. Школьники его любят и боятся, как мы когда-то Якова Павловича.

Всеволод Петрович рассказал мне такую историю.

Не так давно в Чесменск из заключения возвратился некто Макарычев, которого судили вместе с Дорошем и Шварцем. Он отсидел свое и тихо-мирно работал где-то, пока не встретил на улице Константина Павловского. Помнишь, конечно? Бывший наш одноклассник живет в Чесменске и работает ретушером в фотоателье. Это спившийся, неряшливый, небритый человек. Но живет он на широкую ногу, имеет собственный особняк; говорят, что он женат на дочери какого-то отставного генерала.

Так вот, Макарычев, встретив его, устроил на улице скандал. Он обвинил Павловского в том, что тот толкнул его на преступление, кричал: „Я из-за тебя в Аркашку Юкова стрелял! Это ты виноват, что я столько лет на Колыме отсидел!“

Ты представляешь, Соня?! Может быть, скоро мы узнаем, как погиб и где похоронен наш Аркадий.

Мы знали, что, когда гитлеровцы нащупали и арестовали ранней осенью сорок первого года чесменское подполье, Аркадий остался в пустоте. Он вынужден был принимать самостоятельное решение. В руках у него был список людей, которых гитлеровцы намеревались схватить и уничтожить. Один экземпляр списка он оставил Жене Румянцевой. Она передала его нам. Люди были спасены. Второй экземпляр Аркадий унес с собой. Он хотел найти партизан. Но к партизанам Аркадий не пришел. След его оборвался.

И вот теперь я узнал, что два человека видели его в партизанском отряде полковника Павловского. И может быть, один из них — убийца Аркадия.

Сегодня — суббота. Завтра мы с Лапчинским съездим в Белые Горки — на могилу Шурочки и Люды. А в понедельник начнем поиски Макарычева. Жди письма.

Только что я побывал, Соня, на том месте, где оккупанты повесили Женю Румянцеву. Поплакал, по правде говоря, стоя возле памятника. Как раз строгая девушка привела к могиле пионерский отряд. Она говорила много торжественной неправды, по ее словам выходило, что Женька руководила всем чесменским подпольем, но я не стал перебивать пионервожатую. Я стоял, смотрел па маленьких пионеров, на строгую девушку и думал: „Это за вас мы пролили столько крови. Оправдаете ли вы наши надежды?“.

Вот пока и все.

Как здоровье Аркашеньки? Перестал ли он кашлять? За Люду я не беспокоюсь. Она у нас молодец. Ты все-таки не расстраивай ее дружбу с Алешей. Я уверен, что у них очень чистые, светлые отношения.

Целую тебя, дорогая Соня! Жди скоро известий. Не скучай. Скоро вернусь. Твой Борис».


1947–1961 гг.

Информация об издании

Л69

Р2


Виктор Николаевич Логинов

ДОРОГИ ТОВАРИЩЕЙ

Роман


Обложка и рисунки художника В. И. Булгакова

Редактор Л. Д. Ветрова

Художественный редактор М. К. Омелянчук

Технический редактор А. М. Кукирека

──────
Сдано в набор 12 апреля 1966 г.

Подписано к печати 26 января 1967 г.

Формат бумаги 84×1081/32. Бум. л. 10. Печ. физ. л. 20. Усл. печ. л. 32,8. Учетно-изд. л. 34,97.

МА 00609. Заказ № 3445. Тираж 30 000

Цена в переплете 1 руб. 11 коп.

Краснодарское книжное издательство, Краснодар, улица Красная, 74.

Типография издательства «Советская Кубань», Краснодар, улица имени Шаумяна, 110.

От составителя fb2

Роман Виктора Николаевича Логинова «Дороги товарищей» вышел в Краснодаре в 1952 году и в несколько дней был сметен с прилавков. И не только нашего города: в то время книги издавались огромными тиражами и расходились по всей стране. Чистая, правдивая и романтичная книга 26-летнего автора о юных патриотах полюбилась читателям «от Москвы, до самых до окраин». Пусть она была написана еще неопытной рукой, без затей, но увлеченно и пылко. В её героях, Саше Никитине, Аркадии Юкове, Борисе Щукине, Жене Румянцевой, читатели послевоенной поры узнали себя и благодарно откликнулись сотнями восторженных писем. Одно письмо пришло Логинову даже с Северного полюса! Чем же так тронул роман сердца целого поколения? На этот вопрос Виктор Николаевич ответил так: «Я писал о своих товарищах, участниках и свидетелях войны с фашизмом. Они были такими, мои ровесники. Мы были такими — я ничего не придумывал…».

Однако сам писатель не считал свой первый роман выдающимся произведением и лет через десять серьезно его переработал. Как ни странно, в новой редакции книга уже не имела прежнего успеха. Некая читательница даже возмущенно написала автору: «Что вы наделали со своей книгой! Вы убили ее живую душу!». Но, возможно, дело было совсем в другом. Уходило время ровесников героев романа, они взрослели, старели, а им на смену уже поднималось новое поколение, с другими мечтами и заботами.

Сегодня роман почти забыт. Словно солдат на поле боя, он честно, до конца исполнил свой долг, а потом ушел в тень, не претендуя на память и славу. Но и сейчас в романе Логинова чувствуется неизъяснимое обаяние юности, некая загадочная притягательная сила… Поверьте, тот, кто прочтет его — не пожалеет об этом.

Источник: https://rospisatel.ru/birjuk-dlk.html?ysclid=lcei3rpxup980228156


Уважаемые читатели!
7 ноября 2025 года исполнится 100 лет со дня рождения известного кубанского писателя Виктора Николаевича Логинова (1925–2012)

Кубанский писатель, член Союза писателей СССР, РФ, лауреат премии им. К. В. Россинского. Одним из лучших прозаиков страны называл его журнал «Огонек» в течения шести лет объявляя лауреатом годовых премий. В. Логинов — автор многих рассказов, повестей, романов. Автор книг «Полюбить хочется» (Краснодар, 1994), «Святые и грешные» (Краснодар, 2001), «Краснодар — город счастья» (Краснодар, 2005), «Паспорт для бога» (Краснодар, 2006), «Разноцветные страницы памяти, или Рядом с Пырьевым» (Краснодар, 2010).

Родился писатель в селе Большие Вески Александровского района Владимирской области в крестьянской семье. Писательский талант его проявился в четвертом классе, когда был написан увлекательный «роман» про шпионов, так до девятого класса он сочинил еще шесть «романов».

В 1943 году был призван в армию. После окончания Иркутской военно-авиационной школы авиамехаников, с 1944 по 1950, служил в авиационных частях на Кубани. После демобилизации, в августе 1950 года работал в редакции новотитаровской районной газете «Под знаменем Ленина», а также спецкором краевой газете «Комсомолец Кубани». Цветущие кубанские сады, золотые пшеничные поля до самого горизонта, станицы и хутора навсегда взяли в плен сердце молодого писателя, пробудили его литературный талант.

Первый рассказ «Лейтенант Богатырчук стал насмерть» напечатали в 1945 году в кропоткинской городской газете. А первая книга В. Логинова — роман «Дороги товарищей» вышла в 1952 году в Краснодаре. В героях этой книги многие читатели узнавали себя, свою довоенную юность, друзей, не вернувшихся с войны. Роман принес автору писательскую славу. Книга стала для молодого писателя стартовой площадкой, за которой последовали другие более совершенные произведения.

В 1956 году, после выхода сборника «Анютины глазки», Логинова В.Н. приняли в члены Союза писателей СССР. В 1957–1959 годах он учится на Высших литературных курсах при Литературном институте им. Горького в Москве. За эти годы были изданы: роман «Трудные дни в Береговой», сборники «Осенние звезды», «Знакомый маршрут», «Наследство».

В 60-х годах появляются сборники «Алькино море», «Цвет топленого молока» и другие. Их печатают в известных периодических изданиях: «Огонек», «Знамя», «Нева», «Молодая гвардия». В конце 70-х годов по его повести «На то она и любовь» режиссером И. Пырьевым был поставлен фильм «Наш общий друг».

Творческий путь писателя длился более полувека. Его перу принадлежат множество романов, повестей и рассказов, очерки, стихи, публицистика. За десятилетия творческой работы он издал более 40 книг, был награжден Почетной грамотой Президиума Верховного Совета РСФСР, орденами «Знак Почета» и «Дружбы народов». Но самой главной наградой Виктор Николаевич считал признание читателей.

В своих произведениях автор передает любовь к родной земле, к людям. Их темы и сюжеты многообразны, но о чем бы ни шла речь — о земле, о войне, о любви, о жизни и смерти, — в центре внимания всегда стоит человек, его душа, раскрывающаяся в сложных обстоятельствах. В. Логинов жил и работал в Краснодаре.

Источник: http://anapa-kraeved.ucoz.ru/index/2015_j_7/0-85?ysclid=lcehgx3x6a116875295


Библиография
1952 «Дороги товарищей», Краснодар, издательство «Краевое государственное издательство Краснодар».

1956 «Анютины глазки», Краснодар, издательство «Краснодарское книжное издательство».

1959 «Знакомый маршрут», Москва, издательство «Советский писатель».

1960 «Алкино море», Москва, издательство «Молодая гвардия».

1962 «На то она и любовь…», Краснодар, издательство «Краснодарское книжное издательство».

1963 «Сказание о первой любви», Краснодар, издательство «Краснодарское книжное издательство».

1965 «Перед праздником», Краснодар, издательство «Краснодарское книжное издательство».

1967 «Дороги товарищей», Краснодар, издательство «Краснодарское книжное издательство».

1968 «Александровские невесты», Москва, издательство «Молодая гвардия».

1971 «Жестокой зимой и жарким летом», Краснодар, издательство «Краснодарское книжное издательство».

1971 «Под облака по косогору», Воронеж, издательство «Центрально-Чернозёмное книжное издательство».

1973 «Самая главная тайна», Воронеж, издательство «Центрально-Чернозёмное книжное издательство».

1976 «Станичные повести», Краснодар, издательство «Краснодарское книжное издательство».

1980 «Тихий час белой луны», Москва, издательство «Советский писатель».

1981 «Испания, Испания!..», Краснодар, издательство «Краснодарское книжное издательство».

1982 «К отцу», Москва, издательство «Современник».

1983 «Олег и Ольга», Краснодар, издательство «Краснодарское книжное издательство».

1985 «Бирюзовое колечко», Москва, издательство «Советская Россия».

1986 «Наследство», Краснодар, издательство «Краснодарское книжное издательство».

1988 «Знак презрения», Краснодар, издательство «Краснодарское книжное издательство».

1994 «Полюбить хочется», Краснодар, издательство «Краснодарские известия».

2001 «Святые и грешные», Краснодар, издательство «Раритеты Кубани».


Фильмография
1962 — Наш общий друг (сценарист).

1966 — Письма с Невского пятачка (документальный), (режиссер).

Источник: https://ru.wikipedia.org/wiki/Логинов,_Виктор_Николаевич


Примечания

1

Цитата из «Песни Дженни» («Я на подвиг тебя провожала», сл. В. И. Лебедева-Кумача, муз. Н. В. Богословского), звучавшей в фильме «Остров сокровищ» студии «Союздетфильм», 1937 год, реж. В. П. Вайншток. — прим. Гриня

(обратно)

2

Рядно — толстый холст из пеньковой (конопляной) или грубой льняной пряжи. — прим. Гриня

(обратно)

3

см. прим. 1. — прим. Гриня

(обратно)

4

Цитата из частушки, вошедшей в комедию «Волга-Волга» студии «Мосфильм», 1938 год, реж. Г. В. Александров. — прим. Гриня

(обратно)

5

Цитата из поэмы С. Я. Маршака «Рассказ о неизвестном герое», 1937 год. — прим. Гриня

(обратно)

6

Олеко Дундич (имя при рождении: Дундич, Иван Томич;?(1896 или 1897)–1920) — революционер, участник Первой мировой войны и гражданской войны хорватского происхождения. Отличался невероятной храбростью. На момент гибели — помкомандира 36 полка 6 кавдивизии Первой конной армии. — прим. Гриня

(обратно)

7

Арсен Одзелашвили, также известный как Арсен из Марабды (1797–1842) — предводитель антикрепостнического крестьянского движения в Восточной Грузии в первой половине XIX века. — прим. Гриня

(обратно)

8

Кармалюк, Устим Якимович (Кармелюк; 1787–1835) — украинский крестьянин, предводитель крестьянского движения на Подолье в 1813–1835 годах. Участники движения называли себя гайдамаками. — прим. Гриня

(обратно)

9

Дежнёв, Семён Иванович (ок. 1605–1673) — русский путешественник, землепроходец, мореход, исследователь Северной, Восточной Сибири и Северной Америки, якутский атаман, торговец пушниной. Первый мореплаватель, прошедший Берингов пролив. — прим. Гриня

(обратно)

10

Амундсен, Руаль (норв. Roald Amundsen; 1872–1928) — норвежский полярный путешественник-исследователь. Первый человек, достигший Южного полюса, первый человек побывавший на обоих географических полюсах планеты. — прим. Гриня

(обратно)

11

Скотт, Роберт (1868–1912) — капитан королевского флота Великобритании, полярный исследователь, достиг Южного полюса 17 января 1912 года, но обнаружил, что их на несколько недель опередила норвежская экспедиция Руаля Амундсена. Роберт Скотт и его товарищи погибли на обратном пути. — прим. Гриня

(обратно)

12

Седов, Георгий Яковлевич (1877–1914) — русский гидрограф, полярный исследователь, капитан военно-морского флота. Участвовал в экспедициях по изучению острова Вайгач, устья реки Кары, Новой Земли, Карского моря, Каспийского моря, устья реки Колымы, Крестовой губы. Организатор неудачной экспедиции к Северному полюсу, во время которой умер, не достигнув цели. — прим. Гриня

(обратно)

13

Волочаевская операция — наступательная операция войск Народно-революционной армии Дальневосточной республики против войск Белоповстанческой армии, проведённая 5–14 февраля 1922 года в районе станции Волочаевка Амурской железной дороги, на подступах к Хабаровску. Волочаевский бой — одно из крупнейших сражений заключительной части Гражданской войны. — прим. Гриня

(обратно)

14

Бои у озера Хасан — серия столкновений в 1938 году между Японской императорской армией и Красной Армией из-за территориального конфликта. Бои на реке Халхин-Гол — локальный вооружённый конфликт между советско-монгольскими войсками и Вооружёнными силами Японии также из-за территориальных претензий японской стороны. Прорыв линии Маннергейма — наступательная операция советских войск во время советско-финской войны 1939–1940 года. — прим. Гриня

(обратно)

15

Заячья лапка в школе использовалась для стирания написанного мелом на доске. — прим. Гриня

(обратно)

16

Операция по спасению экипажа затертого льдами и затонувшего в Чукотском море парохода «Челюскин» и членов арктической научной экспедиции под руководством члена-корреспондента АН СССР О. Ю. Шмидта завершилась 13 апреля 1934 года. — прим. Гриня

(обратно)

17

Цитата из «Песенки Роберта» («Веселый ветер», сл. В. И. Лебедева-Кумача, муз. И. О. Дунаевского), звучавшей в фильме «Дети капитана Гранта» киностудии «Мосфильм», 1936 год, реж. В. П. Вайншток. — прим. Гриня

(обратно)

18

Сухарник — здесь — пирог из сухарей. — прим. Гриня

(обратно)

19

Эстет — здесь — человек, оценивающий всё исключительно с эстетической точки зрения, пренебрегающий нравственной стороной явлений. Декадент — последователь декадентства, упадочник, человек с больными нервами. — прим. Гриня

(обратно)

20

Цитата из «Песни о Каховке» (сл. М. А. Светлова, муз. И. О. Дунаевского), 1935 год. Ее припев стал крылатой фразой: «Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запáсном пути». — прим. Гриня

(обратно)

21

Денатурат — денатурированный спирт — спирт, предназначенный для технических целей и приведённый в состояние негодности для питья добавкой специальных веществ неприятного вкуса и запаха и вредных для здоровья. — прим. Гриня

(обратно)

22

Цитата из песни «Юный барабанщик» (сл. М. А. Светлова, муз. В. Валльрота, в обработке А. А. Давиденко), 1930 год. — прим. Гриня

(обратно)

23

Голкипер — вратарь. — прим. Гриня

(обратно)

24

«Ястребок» — одно из неофициальных прозвищ истребителя «И-16». — прим. Гриня

(обратно)

25

Шкурка — здесь — бумага или ткань с нанесённым на неё слоем абразивного материала, для шлифовки, зачистки изделий (шлифовальная шкурка; наждачная бумага). — прим. Гриня

(обратно)

26

«Жизнь и приключения Роальда Амундсена» — повесть писателя А. С. Яковлева, выпущенная издательством ОГИЗ «Молодая гвардия» в 1932 году. Книга неоднократно переиздавалась разными издательствами в разных редакциях. — прим. Гриня

(обратно)

27

Осоавиахим — Общество содействия обороне, авиационному и химическому строительству — массовая добровольная общественная организация граждан СССР, существовавшая в 1927–1948 годы, предшественник ДОСААФ (Добровольное общество содействия армии, авиации и флоту). Основные задачи: содействие укреплению обороноспособности страны, распространение авиационных и других военных знаний среди населения. — прим. Гриня

(обратно)

28

Старая детская дразнилка, также использовавшаяся в качестве первых строк разнообразных дразнилок в отношении рыжих. — прим. Гриня

(обратно)

29

Освод — с 1931 по 1943 — «Общество содействия развитию водного транспорта и охраны жизни людей на водных путях» (до революции — «Общество спасания на водах»), добровольная массовая общественная организация, имеющая целью охрану жизни и здоровья людей на водоёмах, помощь спасательным службам, упорядочение использования маломерных судов судоводителями-любителями. — прим. Гриня

(обратно)

30

Лишек — избыток, остаток, излишек. — прим. Гриня

(обратно)

31

Цитата из романса «Нет, не любил он…» (в оригинале — «El mi diceva che avria sfidato…» сл. Е. Дельпрейте, муз. А. Гуэрчиа, русский перевод М. В. Медведев), впервые исполненного в пьесе А. Н. Островского «Бесприданница» В. Ф. Комиссаржевской (в роли Ларисы Дмитриевны Огудаловой) в 1896 году. — прим. Гриня

(обратно)

32

Дульцинея (Дульсинея) — обожаемая женщина, возлюбленная (по имени дамы сердца Дон Кихота, героя романа Мигеля де Сервантеса «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский»). — прим. Гриня

(обратно)

33

Пифагорейцы — последователи учения греческого философа Пифагора Самосского, основавшего школу в Кротоне, в Южной Италии. — прим. Гриня

(обратно)

34

Цитата из стихотворения I цикла «Капитаны» Н. С. Гумилева, 1909 год. — прим. Гриня

(обратно)

35

Там же. — прим. Гриня

(обратно)

36

Конвент — собрание; комитет; совет. Национальный конвент — высший законодательный орган Первой французской республики, действовавший в 1792–1795 годах в разгар Великой французской революции. — прим. Гриня

(обратно)

37

Цитата из стихотворения «Смерть пионерки» Э. Г. Багрицкого, 1932 год. — прим. Гриня

(обратно)

38

Здесь и далее цитируется стихотворение «Кукла» Д. Б. Кедрина, 1932 год. — прим. Гриня

(обратно)

39

Цитата из международного пролетарского гимна «Интернационал» (в оригинале — «L'Internationale» сл. Э. Потье, 1871 год, первоначально пелся на мотив «Марсельезы». Муз. П. Дегейтер, 1888 год. Русский перевод А. Я. Коц, 1902, 1931 годы, полный текст перевода опубликован в 1937 году). До 1944 был официальным гимном СССР. — прим. Гриня

(обратно)

40

Жирондисты — одна из парламентских фракций в эпоху Великой Французской революции, главные представители которой были выходцами из департамента Жиронды, и объединявшая депутатов от провинций, что противопоставляло ее партии якобинцев, основное ядро которой представляли депутаты от Парижа (наиболее известный представитель якобинцев — Максимильен Робеспьер). Восстания жирондистов летом 1793 года привели к началу «эпохи террора». — прим. Гриня

(обратно)

41

Постановлением правительства № 638 от 26 октября 1940 года вводилось с 1 сентября 1940 года платное обучение в старших классах школы, средних специальных и высших учебных заведениях. Плата за образование вносилась один раз в году. Учёба в 8, 9 и 10 классах в Москве, Ленинграде и столицах республик стоила 200 рублей в год, а в провинциальной школе — 150 рублей. Эта плата была отменена Постановлением Совета Министров СССР от 6 июня 1956 года. — прим. Гриня

(обратно)

42

В 20-е годы, как следствие взаимопроникновение культур разных народов, в СССР возникла мода на ношение тюбетеек. Её стали носить преимущественно ученые, инженера, студенты, школьники. Распространению моды на тюбетейки способствовала приверженность этому головному убору ряда деятелей культуры, науки и политики. История сохранила фотографии И. В. Сталина, К. Е. Ворошилова, М. Горького и многих других в тюбетейках. Кое-где тюбетейка даже становилась непременным атрибутом парадной формы (как, например, в колонии им. М. Горького, руководимой А. С. Макаренко). — прим. Гриня

(обратно)

43

Сихотэ-Алинь — горная область на Дальнем Востоке России, на территории Хабаровского и Приморского краёв. В 1900-х и 1920-х годах Сихотэ-Алинь был объектом нескольких экспедиций В. К. Арсеньева (1872–1930), русского географа, этнографа, исследователя Дальнего Востока, писателя, в произведениях которого («Дерсу Узала», «В горах Сихотэ-Алиня» и пр.) описан этот край. — прим. Гриня

(обратно)

44

Цитата из романа в стихах «Евгений Онегин» А. С. Пушкина, 1823–1831 годы (глава 6, строфа XXVIII). — прим. Гриня

(обратно)

45

Камердинер — комнатный слуга при господине, лакей. — прим. Гриня

(обратно)

46

«Падение Парижа» — роман И. Г. Эренбурга о жизни столицы Франции перед захватом ее немцами и во время оккупации. Публиковался в различных журналах отрывками. Полностью первая часть (1936 год, эйфория Народного фронта) опубликована в 1941 году («Знамя», № 3), вторая часть (1938 год, раскол Народного фронта, Мюнхенское соглашение с Гитлером) опубликована как раз в № 6 журнала «Знамя» за 1941 год. Полностью работу над третьей, заключительной, частью (1939–1940 годы, война, поражение Франции) писатель завершил в феврале 1942 года. — прим. Гриня

(обратно)

47

Цитата из песни «Спортивный марш» (сл. В. И. Лебедева-Кумача, муз. И. О. Дунаевского), звучавшей в фильме «Вратарь» киностудии «Ленфильм», 1936 год, реж. С. А. Тимошенко. — прим. Гриня

(обратно)

48

Там же. — прим. Гриня

(обратно)

49

Максим Горький, роман «Мать», речь Павла Власова в суде (часть вторая, глава 25). — прим. Гриня

(обратно)

50

Немного неточная цитата из басни «Волк и Ягненок» И. А. Крылова, 1808 год. — прим. Гриня

(обратно)

51

Выражение из пьесы М. Горького «На дне» (1902 год), акт 4, слова Сатина: «Чело-век! Это — великолепно! Это звучит… гордо! Че-ло-век! Надо уважать человека! Не жалеть… не унижать его жалостью… уважать надо!». — прим. Гриня

(обратно)

52

Из выступления Долорес Ибаррури (1895–1989) на митинге в Париже (3 сентября 1936 года): «Испанский народ предпочитает умереть стоя, нежели жить на коленях». — прим. Гриня

(обратно)

53

Цитата из стихотворения «Нашему юношеству» В. В. Маяковского, 1927 год. — прим. Гриня

(обратно)

54

Цитата из стихотворения «К Чаадаеву» («Любви, надежды, тихой славы…») А. С. Пушкина, 1818 год. — прим. Гриня

(обратно)

55

 Фраза приписывается грузинскому поэту Шота Руставели, автору поэмы «Витязь в тигровой шкуре», XII век. — прим. Гриня

(обратно)

56

Возможно — вольная интерпритация фразы Эммы Гольдман («Красная Эмма»; 1869–1940): «Когда мы больше не можем мечтать, мы умираем.» («When we can't dream any longer we die.») — прим. Гриня

(обратно)

57

Перевод цитаты из стихотворения «If» («Если…», русское название по переводу С. Я. Маршака) Р. Киплинга, 1895 год: «And lose, and start again at your beginnings And never breathe a word about your loss;» (дословный перевод: «И потерять, и начать все сначала И никогда не произнести ни слова о своей потере;»), но обычно слово «lose» переводят не «потерять», а «проиграть». — прим. Гриня

(обратно)

58

Вольный пересказ легенды о Ларре, входящей в рассказ Максима Горького «Старуха Изергиль» (1894 год). — прим. Гриня

(обратно)

59

Цитата из стихотворения «Поэт и толпа» (первоначальное название «Чернь», изменено в 1836 году) А. С. Пушкина, 1818 год. — прим. Гриня

(обратно)

60

Адаптированная к текущему времени цитата из стихотворения «Прощание» М. В. Исаковского, 1935 год (фраза «На гражданскую войну» заменена фразой «На священную войну»). В 1937 году композиторы Покрасс, братья Дмитрий и Даниил Яковлевичи, сочинили для стихотворения мелодию, создав песню «Прощальная комсомольская». — прим. Гриня

(обратно)

61

ЧОН — Части особого назначения — «коммунистические дружины», «военно-партийные отряды», создававшиеся с 1919 года для оказания помощи органам Советской власти по борьбе с контрреволюцией, несения караульной службы у особо важных объектов и др. В 1921 году ЧОН были включены в состав милиционных частей Красной Армии. ЧОНы были полностью расформированы в 1925 году. — прим. Гриня

(обратно)

62

Здесь и далее цитируется песня «Марш веселых ребят» (сл. В. И. Лебедева-Кумача, муз. И. О. Дунаевского), неполная версия которой звучала в фильме «Весёлые ребята» студии «Москинокомбинат», 1934 год, реж. Г. В. Александров. — прим. Гриня

(обратно)

63

На самом деле песня продолжается еще двумя куплетами, не менее патриотичными и боевыми. — прим. Гриня

(обратно)

64

Шкуро, Андрей Григорьевич — русский военный деятель Белой Армии и Вермахта. В 1918–1919 годах на юге России организовал партизанский отряд, затем назначен начальником 1-й Кавказской казачьей дивизии, затем вступил в командование группой войск 1-го армейского корпуса Кавказской Добровольческой армии. Генерал-лейтенант. С 1920 года — в эмиграции. В годы Второй мировой войны Шкуро возглавил Резерв казачьих войск при Главном штабе войск СС Германии. «Хоть с чёртом против большевиков» — его выражение. По приговору Военной коллегии Верховного суда СССР Шкуро был повешен в Москве в 1947 году. — прим. Гриня

(обратно)

65

Здесь и далее цитируется стихотворение «Смерть пионерки» Э. Г. Багрицкого, 1932 год. — прим. Гриня

(обратно)

66

Отава — трава, выросшая на месте скошенной в том же году. — прим. Гриня

(обратно)

67

см. прим. 60.прим. Гриня

(обратно)

68

«Запорожец за Дунаем» — опера украинского композитора С. С. Гулака-Артемовского (автор музыки и слов, 1863 год). Первая украинская опера. Но здесь, наверное, подразумевается более известный в то время костюмированный фильм-опера «Запорожец за Дунаем» киностудии «Украинфильм», 1937 год, реж. И. П. Кавалеридзе. За рубежом англоязычная версия фильма демонстрировалась под названием «Казаки за Дунаем» (дистрибьютор «Амкино»). — прим. Гриня

(обратно)

69

Грабьармия — вооружённые отряды, занимающиеся грабежом. — прим. Гриня

(обратно)

70

Па — здесь — отдельное танцевальное движение. — прим. Гриня

(обратно)

71

Повитель — народное название различных вьющихся растений. — прим. Гриня

(обратно)

72

«Пещера Лейхтвейса» — здесь имеется в виду историко-приключенческой роман В. А. Рёдера (W. A. Roeder — псевдоним неизвестного писателя) с увлекательной интригой, бестселлер начала XX века. — прим. Гриня

(обратно)

73

Здесь и далее цитируется русская народная песня «Когда б имел златые горы». — прим. Гриня

(обратно)

74

Трипольский поход (Трипольская трагедия) — боевые действия партийно-комсомольского отряда против банды атамана Зелёного в июле 1919 в районе села Триполье, близ Киева. Большинство участников Трипольского похода героически погибло в бою или убито бандитами. — прим. Гриня

(обратно)

75

Цитата из стихотворения «Смерть пионерки» Э. Г. Багрицкого, 1932 год. — прим. Гриня

(обратно)

76

см. прим. 22.прим. Гриня

(обратно)

77

Здесь и далее цитируется стихотворение «Из Гёте» М. Ю. Лермонтова, 1840 год (перевод с немецкого стихотворения «Ночная песнь странника» И. В. фон Гёте, 1780 год). Стихи неоднократно ложились на музыку разными композиторами, всего известно более 40 музыкальных вариантов романса. — прим. Гриня

(обратно)

78

Очажок — здесь — небольшой источник, родничок. — прим. Гриня

(обратно)

79

Цитата из романа «Как закалялась сталь» Н. А. Островского (. , . ), написанного в период с 1930 по 1934 год. — прим. Гриня

(обратно)

80

Банчок — карточная игра; разновидность азартной карточной игры «банк». — прим. Гриня

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   Глава первая
  •     АРКАДИЙ ЮКОВ
  •     БОРИС ЩУКИН
  •     САША НИКИТИН
  •     ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
  •     СОНЯ, ЖЕНЯ, ЛЮДМИЛА
  •     АРКАДИЙ ЮКОВ, ГЕРОСТРАТ И КАРМАННОЕ ЗЕРКАЛЬЦЕ
  •     ВМЕСТО ПОДВИГА
  •   Глава вторая
  •     ВОЗМУТИТЕЛЬ СПОКОЙСТВИЯ
  •     МАЛЕНЬКАЯ ТАЙНА
  •     СПАРТАКИАДА
  •     АНДРЕЙ МИХАЙЛОВИЧ ФОМЕНКО
  •     РАЗГОВОР О ЛЮБВИ
  •   Глава третья
  •     КОМСОМОЛЬСКОЕ ПОРУЧЕНИЕ
  •     ТИХИЕ ВЕЧЕРА
  •     КОСТИК ПАВЛОВСКИЙ
  •     ЕФИМ КИСИЛЬ — ЧЕЛОВЕК ОПРЕДЕЛЕННЫХ ИДЕАЛОВ
  •     БЕГСТВО ГЕРОЯ
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   Глава первая
  •     СЕМЬЯ ЩУКИНЫХ
  •     ВОЛЕЮ ГЛАВЫ СЕМЬИ
  •     СТРАННЫЙ ПЛЕН
  •   Глава вторая
  •     МАРУСЯ ЛАШКОВА
  •     РОМАНТИКА
  •     В ПОЛОТНЯНОМ ГОРОДКЕ
  •     ВОЕННАЯ ИГРА
  •     СМЕЛОСТЬ, КОТОРАЯ ЯКОБЫ ГОРОДА БЕРЕТ
  •     ПОМОЩЬ С НЕБА
  •     СЕРГЕЙ ИВАНОВИЧ НЕЧАЕВ И АКАДЕМИК НАУМОВ
  •     БОТАНИКА И НЕМНОЖКО ЛЮБВИ
  •   Глава третья
  •     В СЕМЬЕ РУМЯНЦЕВЫХ
  •     ПУТЕШЕСТВИЕ
  •     ПАН РАЧКОВСКИЙ
  •     СТРАННАЯ ДЕВЧОНКА, СТЫД, ЦВЕТЫ
  •     И СНОВА РОМАНТИКА
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •   Глава первая
  •     ПРОЗА ЖИЗНИ
  •     НЕПРИЯТНЫЙ УХАЖЕР
  •     РЫЦАРЬ АРКАДИЙ ЮКОВ
  •     СОНЯ ЧИТАЕТ СТИХИ
  •     БОГАТЫЙ УЛОВ
  •     КОМСОМОЛЬСКОЕ СОБРАНИЕ
  •     РАЗГОВОР НА ЛЕСТНИЦЕ
  •   Глава вторая
  •     СЕНТЯБРЬ, ОКТЯБРЬ, НОЯБРЬ
  •     НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ
  •     ПЕРВАЯ КЛЯТВА
  •     В СЕМЬЕ И В ШКОЛЕ
  •   Глава третья
  •     И ПРОШЛОЕ И БУДУЩЕЕ
  •     ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ
  •     В ГОСТИНОЙ ПАВЛОВСКИХ
  •     ГОВОРЯТ ДЕВУШКИ
  •     ГОВОРЯТ РЕБЯТА
  •     ЖЕНЬКА РУМЯНЦЕВА ДЕЛАЕТ ВЫПАД
  •     ССОРА ЗА СТОЛОМ
  •     РАЗРЫВ
  •     ПЕРЕД РАССВЕТОМ 22-го…
  •     РОДИНА
  • ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   Глава первая
  •     ВОИНА, ВОЙНА!..
  •     УХОДИЛИ КОМСОМОЛЬЦЫ…
  •     ОТСТАВИЛИ!
  •     ЖЕНЯ И САША
  •     НА ФРОНТ, НА ФРОНТ!..
  •     ПРОКУРОР ПАВЛОВСКИЙ И ЕГО СЫН КОСТИК
  •     ВТОРАЯ КЛЯТВА
  •   Глава вторая
  •     ПЕСНЯ О ГЕРОЯХ
  •     ИСТРЕБИТЕЛЬНЫЙ БАТАЛЬОН
  •     СТАРЫЕ ЗНАКОМЫЕ
  •     ТРУДНЫЕ ДНИ
  •     ТРИНАДЦАТАЯ КОМНАТА
  •     ПЕРВАЯ ПЕСНЬ ОБ АРКАДИИ ЮКОВЕ
  •     ДВА ПРОЩАНИЯ
  •   Глава третья
  •     «ДРУЖБА — СВЯТОЕ ЧУВСТВО»
  •     НЕЖНОСТЬ И РАСТЕРЯННОСТЬ
  •     СЧАСТЬЕ
  •     «Я НЕ ВЕРЮ, АРКАДИЙ!..»
  •     ТРЕТЬЯ КЛЯТВА
  •   Глава четвертая
  •     «МИЛЫЙ ГОРОД! ГДЕ ТВОИ ПЕСНИ?..»
  •     ОТ СЦЕНЫ ДО ОПЕРАЦИОННОЙ
  •     ДВА РАЗГОВОРА
  •     РАЗДАВЛЕННЫЕ НАСТУРЦИИ
  •     ПЕРВАЯ УТРАТА
  •     СМЯТЕНИЕ
  •     ЕДИНСТВЕННЫЙ ВЫСТРЕЛ
  •     ТРИ ШАГА, КОТОРЫЕ НЕ СДЕЛАЛА ЖЕНЯ
  •     ВСТРЕЧИ, ОДНА ДРУГОЙ НЕОЖИДАННЕЕ
  • ЧАСТЬ ПЯТАЯ
  •   Глава первая
  •     ПРОРЫВ ФРОНТА
  •     В ОКРУЖЕНИИ
  •     В ОСАДЕ
  •     «ШТУРМ ПЕРЕКОПА»
  •     СОЛДАТСКАЯ НАГРАДА
  •     ДОРОГИ ВОЙНЫ, ТЯЖЕЛЫ ВЫ, ГОРЬКИ!..
  •     СЛУЧАЙНАЯ ВСТРЕЧА С ПРОШЛЫМ
  •     ПОДПОЛЬЕ
  •     ЮНОША ИДЕТ ПО ГОРОДУ…
  •   Глава вторая
  •     СТРАННЫЙ РАЗГОВОР В ЧУЛАНЕ
  •     «Я — СТАРШАЯ!»
  •     ДРАГОЦЕННЫЙ ПОДАРОК
  •     УТРЕННИЙ ГОСТЬ
  •     ОБЛОМКИ СТАРОГО МИРА
  •     БЫВШИЕ ОДНОКЛАССНИКИ
  •     ПРОЩАНИЕ С ПАВЛОВСКИМ
  •   Глава третья
  •     СТРАШНАЯ ДОРОГА
  •     СОБЫТИЕ ЗА СОБЫТИЕМ
  •     МСТИТЕЛЬ
  •     СЫН И ОТЕЦ
  •     НАСТАСЬЯ КИРИЛЛОВНА
  •     ВТОРАЯ ПЕСНЬ ОБ АРКАДИИ ЮКОВЕ
  • ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
  •   Глава первая
  •     НОВЫЕ РОБИНЗОНЫ
  •     «МЫ ШЛИ ПОД ГРОХОТ КАНОНАДЫ…»[76]
  •     ТРЕТЬЯ НЕОЖИДАННОСТЬ
  •     УПОРСТВО ИЛИ УПРЯМСТВО?
  •     РОЛЬ АРКАДИЯ ЮКОВА
  •     СУТКИ, ЧАСЫ, МИНУТЫ…
  •     БУРГОМИСТРКОПЕЦКИЙ
  •     ЗАВЕЩАНИЕ ПОЛКОВНИКА
  •     «УМРИ, ЕСЛИ ЛЮБИШЬ!»
  •   Глава вторая
  •     ГНЕВ
  •     СОН
  •     БОЙ
  •     ПОЖАР
  •   Глава третья
  •     «ТИХИЕ ДОЛИНЫ…»
  •     ПАРТИЗАНЫ НЕЧАЕВА
  •   Глава четвертая
  •     НЕНАВИСТЬ, СУХАЯ, КАК ПОРОХ
  •     ТРЕТЬЯ ПЕСНЬ ОБ АРКАДИИ ЮКОВЕ
  •     ПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА
  • Информация об издании
  • От составителя fb2
  • *** Примечания ***